Темпориум

fb2

Путешествия во времени – что нового можно рассказать о них? Очередная история с «попаданцами» – разухабистые приключения в прошлом студента-супергероя, ещё один «эффект бабочки», очередная и ожидаемо скучная история изобретения чудо-машины…

Оказывается, не только это!

Антология «Темпориум» раскрывает другие стороны взаимодействия человека с временем – более тонкие, более сложные, но от этого не менее увлекательные и загадочные. Взгляните под новым углом на Время и удивитесь.

Павел Амнуэль

Предисловие

Время – четвертое измерение вместе с пространством, и, значит, по времени, по-видимому, можно путешествовать так же, как в пространстве. По нашей планете человек конца XIX века научился перемещаться с помощью механизмов: ходили поезда, появились первые автомобили. Поговаривали, что можно построить летательные аппараты тяжелее воздуха и летать подобно птицам. Да и летали уже – в литературе. Вспомните «Робура-завоевателя» Жюля Верна.

Считается, что машину для путешествий во времени «изобрел» Герберт Уэллс, опубликовав в 1895 году повесть «Машина времени». На самом деле, даже у Уэллса это не было первым описанием путешествия по четвертому измерению: впервые он сделал это в забытой новелле «Аргонавты времени», написанной семью годами ранее.

Уэллс, в духе эпохи, построил для путешествий во времени машину, но и задолго до него в литературе были произведения, описывающие перемещения героев в прошлое и будущее. В давние времена люди не говорили о времени, как о четвертом измерении, но желание побывать в иных временах было не меньше, чем желание увидеть иные страны и континенты.

Проще всего было путешествовать в будущее. Для этого ничего и придумывать не надо: достаточно уснуть, проспать лет сто или двести (фантастика в том, чтобы не состариться и не умереть за это время), и вот – вы в будущем. Так оказался в будущем талмудический персонаж Хони а-Магел (1 век н. э.) – проспал 70 лет и увидел, какое оно, будущее. Ничего необычного: внуки его успели сами стать дедушками, а родные и друзья умерли. Вот и вся разница. Мир в то время менялся медленно, идея прогресса еще не овладела массами, и будущее представлялось таким же, в принципе, как и настоящее. Царь Реванта из индийского эпоса «Махабхарата» не спал, он попал в будущее иначе: отправился в путешествие на небо, чтобы переговорить с Брахмой, а вернувшись обнаружил, что на земле прошло много лет. С теми же, впрочем, последствиями: родные умерли, но, по большому счёту, ничего не изменилось. Был еще японский миф о рыбаке Таро – тот всего-то три дня провел в подводном дворце, а между тем, на суше прошло триста лет. Родственники умерли, дом в руинах, но в остальном все то же…

Если от путешествий в далекие страны ожидали всяческих чудес (людей с песьими головами, например, или великанов-циклопов), то путешествия во времени не сулили ничего интересного. Поэтому и фантазия работала скупо – до тех времен, когда воцарившаяся в век просвещения идея прогресса изменила отношение людей к прошлому и будущему. Прежде всего, конечно, к будущему, потому что оно вдруг стало загадкой.

В 1771 году о путешествии в будущее написал Луи Себастьян Мерсье в эссе (вряд ли написанное можно назвать художественным произведением) «Мемуары из 2440 года». Механизмы для перемещения в пространстве еще не появились, а во времени – тем более. Так что способ прежний: заснул в XVIII веке, а проснулся в XXV.

О том, как человек просыпался в будущем, писали в те времена немало, но самым известным произведением стал рассказ Вашингтона Ирвинга «Рип Ван Винкль» (1819). Ничего принципиально нового в этом рассказе не было, да и спал Рип не так уж долго – двадцать лет. Это даже не фантастика: современной медицине известны реальные случаи, когда пациент просыпался после 22 лет летаргического сна.

О путешествиях в прошлое до Уэллса писали гораздо меньше, чем о путешествиях в будущее. Оно и понятно: в будущее можно попасть, заснув (или побывать в таком месте, где время течет быстрее обычного). А как попасть в прошлое? Александр Вельтман в повести «Предки Калимероса: Александр Филиппович Македонский» (1836) отправляет своего героя в Древнюю Грецию на фантастической птице гиппогрифе – помеси грифа и лошади. Герой фантастической истории Ганса Христиана Андерсена отправляется в прошлое, надев волшебные галоши («Галоши счастья», 1838).

В 1881 году были опубликованы два произведения, которые, если бы их заметили, стали бы «столпами», на которых стояла бы вся последующая литература о путешествиях во времени. Эдвард Эверетт Хейл опубликовал рассказ «Руки прочь» – о том, что прошлое можно изменить, но при этом могут возникнуть иные миры (автор не употреблял слово «параллельные», но речь, по сути, шла именно об этом). А Эдвард Пейдж Митчелл в рассказе «Часы, которые шли назад» описал первое механическое устройство для путешествия в прошлое (машину времени!). Однако, ни Хейла, ни Митчелла сейчас не помнят. Странными бывают судьбы литературных произведений…

В 1889 году Марк Твен опубликовал «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура», первую повесть о «попаданце» – человеке, попадающем по той или иной причине в прошлое и пытающемся его изменить. Марк Твен написал легкую, смешную вещь, но многочисленные его последователи подошли к делу очень серьезно и стали засылать в прошлое своих героев, меняя историю на все лады.

В первой трети ХХ века авторы произведений о путешествиях во времени разделились на технарей и гуманитариев (и не важно, кем они были по образованию на самом деле). Технари отправляли героев в прошлое с помощью разного рода устройств, вроде уэллсовской машины времени, а в будущее чаще всего – на звездолетах, летевших с субсветовыми скоростями, такую возможность предоставила фантастам теория относительности (парадокс близнецов).

Персонажи авторов-гуманитариев попадали в прошлое или будущее, пользуясь методом Марка Твена: для этой цели годилось все – удар по голове, сон, собственная фантазия, но чаще всего использовалась «дыра во времени».

Сами по себе способы, какими персонажи попадали в прошлое и будущее, интересовали не многих авторов. Попадали – и хорошо. Для литературы важнее не способ, а смысл. Для чего нужно было отправлять героев в путешествия по оси времени? Если в прошлое, то, естественно, чтобы исправить ошибки истории и, соответственно, сделать наше настоящее лучше. Классикой жанра стали роман Айзека Азимова «Конец Вечности» (1955) и не менее знаменитый цикл романов Пола Андерсона «Патруль времени» (1981).

Но возникла проблема. Если изменить историческое событие, то, по идее, герой вернется совсем в другое «настоящее», не то, из которого отправлялся в путешествие. Может ли персонаж, раздавив в далеком прошлом бабочку («И грянул гром» Рэя Брэдбери, 1952), предсказать, какой мир он при этом создает? Нет, слишком много разных связей существует между самыми разными явлениями и предметами.

И опять фантасты разделились на два лагеря: на тех, кто считал, что прошлое изменить невозможно (что там ни вытворяй, настоящее все равно останется неизменным), и на тех, кто был уверен, что изменяя прошлое, персонаж воздействует на будущее, меняя историю по собственному желанию.

Классикой стал рассказ Джона Уиндема «Хроноклазм» (1953), где парадокс взаимодействия времен был доведен до логического конца.

Но были противоречия, казавшиеся неразрешимыми. Что, если герой, оказавшись в прошлом, убьет своего дедушку? Тогда сам герой не сможет появиться на свет, и кто же отправится в прошлое, чтобы убить предка?

На самом деле, и из этой ситуации есть выход. Если прошлое действительно изменить невозможно, то начнут происходить непредвиденные события, которые не позволят персонажу расправиться с предком. Если же прошлое изменяемо и дедушку удастся отправить на тот свет, то возникнет развилка во времени: осуществятся оба варианта – в одном дедушка убит, и герой не рождается, а в другом, сделав свое гнусное дело, он возвращается в тот же мир, из которого отправился в прошлое, с изумлением обнаруживая, что не только сам жив и здоров, но и дедушка дожил до преклонных лет.

Идея ветвления временного потока была придумана Хорхе Луисом Борхесом (рассказ «Сад расходящихся тропок», 1944). Идея разрешала многие, если не все, темпоральные парадоксы. Если у персонажа, оказавшегося в прошлом, есть возможность выбора из нескольких вариантов, то он выбирает все, и все осуществляются, но в момент принятия решения мироздание расщепляется, возникает столько миров, сколько у персонажа было возможностей выбора. Он-то воображает, что выбрал что-то одно, ничего не зная о других мирах, порожденных его решением.

Эта чисто литературная, казалось бы, идея, разрешавшая парадоксы путешествий во времени, оказалась неожиданно правильной и с физической точки зрения. В 1957 году американский физик Хью Эверетт именно так и разрешил не фантастический, а сугубо физический парадокс, мучивший специалистов по квантовой физике с момента основания этой науки. Микромир описывается уравнениями Шредингера, которые имеют не одно, а множество решений для каждого случая взаимодействия элементарных частиц. Но мир-то у нас один! Долгое время физики полагали, что из всех возможных решений реализуется единственное, а остальные попросту «коллапсируют» (так называемая копенгагенская интерпретация). Это было некрасивое предположение, физики не любят таких решений, но мир-то действительно один, и значит…

Ничего это не значит, сказал Эверетт и предположил, что все решения уравнения Шредингера реализуются, все мыслимые варианты осуществляются, но каждый в своей вселенной. Получалось, что в любое мгновение (ведь элементарные процессы происходят постоянно!) Вселенная расщепляется на множество новых. Вы наливаете себе утром чашку кофе, и тут же возникает вселенная, в которой вы поступаете иначе и наливаете чай.

Парадокс дедушки, таким образом, разрешился. Если вам удалось оказаться в прошлом, меняйте его – свою реальность вы не измените, но создадите множество новых, в которых будут жить ваши аналоги.

Любопытный взгляд на ветвление миров высказал Альфред Бестер в рассказе «Человек, который убил Магомета» (1958). «Меняя прошлое, – утверждал герой рассказа, – меняешь его только для себя». Несколько десятилетий спустя, идея «личного прошлого» пришла и в физику – как обычно, не из фантастики, а в результате развития эвереттических идей и гипотез.

В 1962 году был опубликован роман советских авторов Ариадны Громовой и Рафаила Нудельмана «В институте времени идет расследование» – классический фантастический детектив, действие которого начинается с убийства научного сотрудника. Сыщик расследует преступление, которое невозможно понять, не осознав, что время ветвится, что каждое новое изменение в прошлом порождает новую ветвь мироздания – старое и новое существуют независимо друг от друга. Именно так и описывал ветвление волновых функций Хью Эверетт пятью годами ранее. Однако для фантастики произведение Громовой и Нудельмана стало новаторским, в нем впервые идея ветвления была перенесена с микро на макроуровень.

Не думаю, что фантасты усиленно изучали квантовую физику и ее парадоксы. Они скорее исходили из классического приема фантастики: «Что будет, если». Что будет, если путешественник во времени убьет Наполеона, прежде чем тот нападет на Россию? Что будет, если «попаданец» из настоящего в прошлое явится в Иерусалим и начнет проповедовать любовь к ближнему, а также изгонять торговцев из Храма? Что будет, если…

Так в фантастику пришли армии попаданцев, менявших историю каждый на свой лад. Способ путешествий во времени оказался совершенно не важен.

Во второй половине ХХ века физики утверждали, что в прошлое вообще невозможно попасть, но фантастов это уже не смущало. И, кстати, правильно. Ученые в свое время были уверены, что невозможно создать летательный аппарат тяжелее воздуха, и что камни с неба падать не могут. Сейчас, в начале XXI века, физики открыли и способ (причем не один!) путешествий во времени. Теории эти еще далеки, во-первых, от совершенства, а во-вторых, от того, чтобы на их основе можно было построить реальную машину времени. Однако мир ветвится (кто в этом сейчас сомневается?), и, если в одной из реальностей физикам не удается справиться с задачей, то во множестве других все получается, и машина времени выходит на старт.

Да, но тогда почему нам каждый день не попадаются на глаза странные люди – путешественники из будущего? Еще один парадокс, еще одна тема для фантастов.

О способах, реальных и фантастических, путешествий во времени можно написать большую книгу. О том, что вытворяли в прошлом наши современники, тоже можно рассказывать очень много. Произведений о путешествиях во времени (чаще в прошлое, но есть немало и путешествий в будущее) в фантастике столько, что, кажется, уже невозможно придумать что-то новое, сказать что-то свое. Разве что отыскать в прошлом эпоху, в которой персонажи фантастики еще не побывали, или историческое событие, которое фантасты еще не удостоили вниманием. Но разве так уж интересно в сотый или тысячный раз читать о попаданцах? В тысячный раз оттоптаться на давно изъезженной теме изменения прошлого? Авторам хочется сказать новое слово, найти и во времени непроторенные тропинки. Сборник «Темпориум», который вы держите в руках, такая попытка. Попытка отойти от стандартных ситуаций, стандартных литературных (и физических!) решений.

Не буду комментировать каждый рассказ сборника – не хочу влиять на личное впечатление читателя. Закончу поэтому словами из «Юноны и Авось»: «За попытку спасибо!» Авторы «Темпориума» попытались, как граф Резанов, открыть неизведанное и рассказать о нем читателям. Насколько им это удалось – судите сами.

Евгений Филенко

Пашквиль

Всякое сходство с реальными персонами, неодушевленными объектами и событиями, как в прошлом, так и в настоящем, и в будущем, как историческими, так и географическими, следует считать случайным и непредумышленным. А то, ей-богу, навешают всех собак ни за что ни про что, как будто автор уж и выдумать из головы ничего не в состоянии!

Пролог

В эти двери Кармазин всегда заходил с непонятным ощущением трудно подавляемого страха. Хотя, казалось бы, чего ему-то бояться? Не милиция, не иные, еще более компетентные органы… даже не паспортный стол домоуправления, где водятся такие злобные и циничные особи, что капитальная стена, обшитая дюймовой фанерой, с крохотным зарешеченным окошком, как представлялось, нарочно была обустроена, чтобы оберегать посетителей от когтей и клыков тамошних постоянных обитателей. А вот поди ж ты – сердце трепетало в груди, и подсекались колени, и хотелось повернуть прямо с порога, чтобы идти куда глаза глядят, но только дальше, дальше от этого мистического места.

Кармазин прочел вывеску: «…вское государственное книжное издательство». Всего-то… В особенности, если учесть, что бывал он здесь пускай и не каждый день, а раз-два в неделю уж точно. И большую часть пути совершал с большой охотой, со скрытыми надеждами, с разгорающимися, по мере приближения, амбициями! Куда всё исчезало на этом крыльце, отчего угасало? И ведь нельзя было сказать, чтобы ему тут были как-то по-особенному не рады. То есть здесь вообще мало кому были рады, но какой-то исключительной антипатии никто лично ему не выказывал. А редактор Иван Яковлевич, напротив, демонстрировал всяческую приязнь, любил поговорить на окололитературные темы и разнообразно привечал как в пределах учреждения, так и за пределами. Вот и сейчас Кармазину было назначено специально, чтобы обсудить в очередной раз концепцию и состав его запланированного на середину будущего года сборника.

Он несколько раз глубоко вздохнул – чтобы снять внутреннее напряжение, успокоить сердце и хоть как-нибудь дезориентировать роившиеся в подсознании страхи. Толкнул дверь… и как-то сразу очутился в круговороте сакральных издательских процессов.

Жизнь здесь не бурлила – она просто текла по своему руслу, практически недоступному для понимания тех, кто не был посвящен.

С ним дважды поздоровались – он ответил, не разглядев лиц. Всё виделось, как сквозь закопченное стекло для наблюдения солнечных затмений. Кармазин всегда завидовал тем, кто не терялся в этих священных стенах, кто был нагл и уверен в себе, хотя бы даже и не столь удачлив и обещающ в профессии, кого с меньшей охотой брали в сборники и вывозили на встречи с читателем. Что-то подсказывало ему, что их будет царствие издательское, а не его, пускай и более одаренного, более прилежного к перу, но не способного с агрессией шар-молота рушить стены и торить свои дороги к призрачным пока что полкам книжных магазинов… В беспамятстве он забрел в бухгалтерию, потому что попасть туда было отчего-то проще всего, и он с безрадостным постоянством оказывался там всякий раз, когда заходил в издательство. «Кармазин! – закричали ему. – Наконец-то! Мы вас обыскались! Получите четыре рубля двенадцать копеек!» – «Я? За что?..» – «За выезд в воинскую часть в марте, забыли? Ведь вы у нас не член?» Кармазин с готовностью отринул всякую причастность к сообществу избранных. «Значит, вам четыре двенадцать». Он расписался и получил. Он знал: вот станет членом и сможет получать не в пример больше.

Визит складывался не так уж и плохо. Мрачные ощущения понемногу оставляли душу.

До кабинета, где его дожидался Иван Яковлевич, он дошел почти успокоенным.

А ведь напрасно, напрасно.

Иван Яковлевич оживленно обсуждал с редактором детской литературы Танюшей, которая делила с ним кабинетный кров, некую научную гипотезу о происхождении, кажется, видов. Он вообще был эрудит и старался быть в курсе научных и культурных событий, читал даже для редактора много и на первый взгляд бессистемно, но усвоенное им знание внутри его большой, идеально круглой и всегда лохматой головы как-то само собою упорядочивалось, устраивалось на полки, в картотеки и стеллажные ящики, и становилось совершенно пригодно к полезному употреблению по первому же требованию. Завидев Кармазина, Иван Яковлевич оборвал свою речь на полуслове, несколько помрачнел и слегка скис, как будто ему предстояло исполнение неприятного, но неизбежного обязательства.

Вслух же он сказал:

– Вот хорошо, что пришел. У меня тут по твоему сборнику образовались вопросы.

Атеист Кармазин мысленно перекрестился. За последние семь или восемь лет он не раз слышал убийственную фразу «… не может быть издано» и был в постоянной готовности услышать ее опять. Фраза не прозвучала, а это вселяло надежду. В конце концов, как же долго можно? Столько писать, столько публиковаться в прессе, и не иметь ни единой книги уже попросту неприлично.

– Я готов, – сказал Кармазин и поискал свободный стул возле редакторского стола.

– Нет, нет, – поспешно возразил Иван Яковлевич. – Видишь, какой у нас бардак, всё завалено… – Свободного пространства в кабинете и впрямь было немного, всё занимали собой машинописи – как в виде распертых изнутри папок с едва сдерживающими содержимое завязочками-бантиками, так и россыпью. – Пойдем лучше прогуляемся. Погода хорошая…

И он, подхватив Кармазина под локоть, повлек на свежий воздух.

– А как же рукопись? – подивился было тот.

– У меня с собой, – сообщил Иван Яковлевич и больше не проронил ни слова.

– Обезьяны, дельфины, – послала им вслед Танюша. – А вот в Библии написано…

Фабула

Когда за ними захлопнулись все двери, а впереди пролегла залитая солнцем и припорошенная пылью улица, Иван Яковлевич шумно выдохнул и сказал:

– Вот же дура, прости господи. Нашла себе источник научных фактов – Библию… Знаешь, чего я боюсь?

– Чего же?

– Что однажды кому-нибудь из научных генералов стукнет в голову моча, и он оспорит эволюционную теорию.

Кармазин печально улыбнулся.

– Ты знаешь, – сказал он, – очень возможно, наступит день…

– Молчи, грусть, молчи, – сказал Иван Яковлевич. – Надеюсь, я до этого дня не доживу.

– Доживешь. И я доживу.

– Ну тебя к черту. Знаешь, зачем я тебя вызвал?

– Догадываюсь.

– Догадываешься?

Кармазин улыбнулся еще горше.

– Дай угадаю, – промолвил он. – «Сон несмешного человека».

– А чего тут гадать, – хмыкнул Иван Яковлевич. – Этот твой «Сон» всему сборнику словно заноза в заднице. А то и шило. Скажу больше: он вообще ни в какие ворота не лезет. Одиннадцать рассказов и две повести, сугубая производственная проза… и вот те нате, хрен в салате… «Сон несмешного человека»… Достоевский, блин! Карамзин с опечаткой!

– Название можно сменить, – осторожно заметил Кармазин.

– А содержимое переписать? – усмехнулся Иван Яковлевич.

– Ну, выкинь его, и дело с концом, – приуныл Кармазин.

– Уже, – сказал Иван Яковлевич с вызовом в голосе. – Выкинул! Вот он, твой «Сон», – и редактор извлек из внутреннего кармана пиджака сложенные на манер газетной мухобойки машинописные страницы.

– Так я заберу, – сказал Кармазин и протянул было руку.

Но Иван Яковлевич сунул бумажный жгут обратно в карман.

– А поговорить? – спросил он почти весело.

– Поговорить? Ну давай, – пожал плечами Кармазин. – О чем желаешь говорить?

– Ну вот, изволь для начала: с какого перепою тебя, упертого и отпетого реалиста, бытописателя и производственника, вдруг кинуло в фантастику?

– Видишь ли… – сказал Кармазин уклончиво. – Это ведь не совсем фантастика.

– Знаю, знаю: магический реализм. Гоголь, Булгаков, Орлов. И примкнувший к ним Кармазин!

Тот смущенно хихикнул.

– Видишь ли, друг мой… Чтобы раз и навсегда отбить тебе охоту к подобным экспериментам, следовало бы сызнова отправить тебя на литобъединение. Пускай коллеги по перу прочтут, оценят и воспоют… а мы уж тогда примем, с соответствующими рекомендациями. Но ведь ты же понимаешь: не оценят, не воспоют. Помнишь ли, что сталось с Чернецовым, когда он притащил на суд товарищей свой фантастический роман, сочтя, очевидно, что эдак ему будет легче пробиться к читателю, нежели со своими пасторалями?

Кармазин помнил. Несколько так называемых «молодых фантастов», регулярно посещавших литобъединение, архаровцы без роду и племени, с парой-тройкой публикаций в молодежных газетах за утлыми интеллигентскими плечами, переглянулись, подсмыкнули рукава и принялись рвать беднягу Чернецова в лоскутья. Спустя какой-то час от романа объемом в двадцать авторских листов не осталось ничего, хоть сколько-нибудь заслуживающего внимания, а на самом Чернецове не то что лица, а и живого места найти было невозможно. И ведь что обидно, что особенно отвратительно: топтали по делу, по уму и по логике, не придерешься. Вчинили незнание школьной физики, не говоря уж об астрономии. Посоветовали купить глобус. С геохронологией на лету разобрались. И, гнусно ухмыляясь, перечислили каждый по десятку сходных сюжетов, с именами и фамилиями, никому, кроме означенных архаровцев, не известными. А уж под конец, что было в особенности унизительно, нарыли и предъявили благородному собранию список из полутора сотен стилистических огрехов, которые Чернецов попросту прощелкал в творческом запале и головокружении от гульбы по чужим пажитям…

– Сюжет ничтожный, – продолжал между тем Иван Яковлевич. – Нулевой сюжет. Интриги никакой. Идет мужик, без отличительных черт, даже без имени, по улице. Смотрит по сторонам. Время от времени разговаривает по карманному телефону со множеством знакомых и малознакомых людей. Встречает школьную подругу, которую не видел лет двадцать. Тут бы ему встрепенуться, повести вокруг себя орлиным взором, извлечь из недр памяти некое связующее обоих воспоминание и затащить опешившую от лихости даму в койку. А он… несет сущую ахинею минут десять по собственному времени… Потом они вдвоем не без труда припоминают, как некий Чижов разбил стекло в женском туалете… и расстаются. Каждый следует своей дорогой. Не знаю, что там сталось с дамочкой, а главный герой приходит домой, пьет кефир, пялится в цветной телевизор и тупо ложится спать. Всё. Точка. – Иван Яковлевич внимательно посмотрел на Кармазина. – Послушай, ведь тебе было наплевать, чем занимается сей мужичок на страницах твоего произведения! И дамочка эта нелепая… Они были тебе не интересны и вообще не нужны. Ты просто взял и пристегнул их к реалиям вымышленного мира. Ну, чтобы хоть как-то придать своей писанине жанровые признаки.

Кармазин промычал что-то невнятное.

– Ты думаешь, я не понял? Думаешь, я совсем глупый и не просеку поляну? Или что в Главлите купятся на красивое обрамление из одиннадцати рассказов и двух повестей, в которых никакой крамолы с микроскопом не сыскать, и проникнутся к тебе такой любовью, что пропустят и «Сон»? Там сидят звери – не чета мне, и Щукорацкому нашему не чета, и Двудумову, они еще «Материалы 1-го Всесоюзного съезда колхозников-ударников» изымали из библиотек…

– Да что такого-то?

– А то, что у тебя не человек главный герой, а мир.

– И что не так с миром?

– Так ведь не наш у тебя мир, – сказал Иван Яковлевич. – Неправильный. Не тот, который мы все хотели бы увидеть спустя двадцать лет, в соответствии с решениями партии и правительства.

– Ну, знаешь ли, – смутился Кармазин. – «Нам не дано предугадать…»

– Нам, может, и не дано, – возразил Иван Яковлевич значительным голосом, – а кому полагается, всё дано. Уж тебе ли не знать, не мальчик, поди.

– Давай просто забудем, и всё, а? – сказал Кармазин жалобно.

– Забудем… – проворчал Иван Яковлевич. – Легко тебе говорить. Он меня, может быть, зацепил за живое, этот твой мир. Хотя, казалось бы, что в нем особенного? Мир как мир… мирок… противненький такой… двадцать лет тому вперед. Послушай, откуда ты его взял? Может, ты знаешь что-то, чего никто не знает?

– Сам-то себя послушай, что ты несешь, – стесненно засмеялся Кармазин. – Что такого я могу знать о будущем? Пускай даже о самом недальнем? Ну кто мне подскажет?!

– Не знаю, не знаю… Ты же никогда фантастику не писал, можно сказать – на дух не переносил. Брось, я видел, как тебя всегда косоротило от этих пижонов… И вдруг – на тебе! Выпендрился!

– Скажешь, дурно написано? – ревниво спросил Кармазин.

– Нет, не скажу. Нормально написано. Для тебя – обычно. Ни взлет, ни падение. У тебя же перо набитое, навостренное, хуже своего уровня ты уже никогда не напишешь, даже если постараешься. Но вот этот твой обычный уровень меня и пробрал до печенок. Ты вдруг, ни с того ни с сего, своим обычным пером, накропал два авторских листа совершенно тебе несвойственного текста. Почему? Зачем? Что с тобой приключилось такого, что ты вдруг изменил себе? Какое ньютоново яблоко… а применительно к реалиям нашего города, ньютонов кирпич рухнул тебе на макушку? Изволь объясниться, голубчик.

– Ну нет у меня, нет рациональных объяснений, – сказал Кармазин устало. – Ты же сам говорил: для полноценного, увесистого сборника не хватает объема, а всё равно что-нибудь придется выкидывать, чтобы ублажить рецензентов, так что нужен резерв…

– И ты сел за пишмашинку, отмобилизовался, сосредоточился и породил этого агнца на заклание? Точно зная, что все рецензенты, даже самые ленивые и покладистые, набросятся именно на него, причем так рьяно, что забудут обо всех остальных, пускай даже более слабых вещах? Потому что этот твой «Сон» настолько уязвим, что всё прочее на его фоне попросту меркнет и кажется если не шедевром, то стопроцентным проходняком?

– Не совсем…

– Верю, что «не совсем». Даже еще точнее: убежден, что «совсем не». Ты хотел, чтобы эта повесть была издана. Или, по крайней мере, прочитана неким кругом лиц. Хотя бы даже одним мною.

– Не знаю, – сказал Кармазин. – Может быть. Понимаешь… я должен был это написать. Меня как будто что-то под локоть толкало. Поднимало и несло. Давно я так легко не писывал. Иной раз сидишь утро, сидишь день, тужишься, кожилишься, а текст не идет… Тут всё было иначе. Как в молодости – не я рождал этот текст, а он сам рождался, и был очень недоволен, что я за ним не поспеваю своими кривыми пальчиками по клавишам. Наверное, это и есть вдохновение. Веришь ли, я украдкой через плечо оглядывался, кто там стоит надо мной, муза или черт с рогами…

– И кто же стоял? – ухмыльнулся Иван Яковлевич.

– Никого. Только соседка заглянула, спички у нее, видишь ли, кончились. И всё, и тишина. – Кармазин грустно засмеялся. – С таким вдохновением полагалось бы шедевры ваять, а я… вон что… «Сон несмешного человека»… обычный уровень. А что тебя так взволновало-то?

– Меня? – переспросил Иван Яковлевич. – Да всё подряд. Начиная с заголовка. Вот ты назвал повесть «Сон», а ведь дальше про сон ни слова, ни из чего не следует, что это сон!

– Ну, допустим…

– Зато как-то сразу становится понятно, что это будущее, но не самое близкое, а такое, что мы в большинстве своем до него, конечно, доживем, но законной радости от сего факта не испытаем, притом что изменить или как-то повлиять на его приход всё едино будем не в состоянии.

– Да, да, – сказал Кармазин. – Это ты верно подметил. Меня всегда выводил из равновесия идиотский посыл, что, дескать, вот мы строим будущее, что, дескать, будущее в наших руках… Да только ни хрена мы не строим. Вернее, строим, но еще ни разу не случалось, чтобы удалось построить именно то, что изначально намечено было самыми детальными планами. Помнишь анекдот про бедолагу слесаря? Который по деталюшкам выносил со своего завода швейную машинку, а как ни соберет, всё пулемет получается… Так и мы. Что бы ни начинали строить, всё равно получается какая-то глупость!

– Ну, у тебя не глупость, – сказал Иван Яковлевич. – У тебя скорее странность…

– И что же тебе показалось странным?

– А то, что этот мир у тебя обыденный, вроде того, что мы прямо сейчас с тобой видим вокруг себя, и одновременно какой-то дикий. Нелепый. Несуразный.

– Еще как назовешь? – съехидничал Кармазин. – Аргументируй.

– Запросто. Твой… гм… лирический герой в самом начале повествования перемещается с работы на автобусе. В салоне работает телевизор, по которому показывают заграничные мультики, а над кабиной водителя бежит рекламная строка.

– Всё нормально. Будущее. Дальше?

– А дальше полная задница: эта твоя бегущая строка сообщает аудитории – что? – астрологический прогноз. В будущем веке, в эпоху технологического прорыва – какие-то гадские овны, козероги и скорпионы! Потом: водитель курит, а по салону боком – боком! – пропихивается толстущая тетка-кондуктор и требует плату за проезд с пенсионеров и, что самое несообразное, с детей. С детей!

– Ну да, – пробормотал Кармазин. – Там все кондукторши как на подбор одна другой толще. Как будто их по этому признаку специально подбирали.

– Какие автобусы?! – шепотом вскричал Иван Яковлевич. – Какие кондукторы? Уже сейчас повсюду стоят компостеры для абонементов, откуда ты выкопал этих доисторических кондукторов, да еще жирных?! Где электромобили, где городские поезда на монорельсах? Ну, черт его знает… хотя бы метро? У нас ведь давно собираются метро построить… И разве в грядущем столетии никотиновая зависимость так и не будет побеждена?

– Не будет, – вздохнул Кармазин.

– Вот то-то! У тебя там все, на кого ни упадет взгляд героя, курят. Даже юные девы на улице! Стоят и курят. Как это ты их назвал: «прекрасные коровы»!

– А как их еще-то назвать? Юное иконописное личико… пустой, отсутствующий взгляд… равномерные жевательные движения…

– Непохоже, чтобы твои «прекрасные коровы» имели склонность к посещениям фортепианных концертов, а в сумочках носили томики Блока… Или вот еще: «Он задержался под вывеской, на которой кислотного цвета буквами написано было «Бытовая магия»…» Это что за хрень такая? Ты уж определись, что пишешь, научную фантастику или фэнтези.

– При чем тут фэнтези?! Какая, к черту, фэнтези? Ты же знаешь мою любовь к этому делу…

– Ну а фиг ли тогда?!

– Обычный парфюмерный магазин. Духи там, помада…

– «Парфюмерный магазин», – покачал головой Иван Яковлевич. – Где в нашем городе ты видел парфюмерные магазины? Отдел в ЦУМе – вот тебе и вся парфюмерия.

– Так это же будущее!

– Хорошо, будущее… Но только у тебя рядом с этой… «магией» другая вывеска упомянута. И на ней начертано, если ты помнишь, «Мясной магазин»!

– Что, что здесь-то тебе не нравится?! – горестно вскричал Кармазин. – Думаешь, сейчас нет мяса, так и никогда не будет?

– Ты, – сказал Иван Яковлевич с ядовитейшей иронией. – Ф-фантаст, едят тебя мухи… Если это у тебя двадцать первый век, то какие там могут быть к свиньям магазины? Да еще мясные?

– Ну извини. Денежное обращение никто еще не отменял…

– Ты всерьез полагаешь, что в двадцать первом веке мятые бумажки и стершиеся монетки будут использоваться для обмена на продукты питания и первой необходимости?

– И не только первой! А и второй тоже. Будут, и очень активно. Уж поверь мне…

– Как-то нелепо у тебя будущее вторгается в настоящее. Как-то уж всё переплетено и запутано. Магия и мясо! Где ты видел в нашем городе мясной магазин? Не говоря уж о мясе…

– Это же будущее. Грядущий век.

– Ага, грядущий. Как это у тебя… «Молодая девушка, по всем признакам – студентка политехнического университета, с красивым, немного сонным лицом, стояла на углу Софрониевской церкви и лениво потягивала пиво из банки». Студентка… пиво… из банки… Я был студентом, и ты был студентом. Мы оба помним, что пили мы и что пили наши подруги. И уж последним в этом списке было пиво! Из банки, блин… Кстати, Софрониевская церковь – это где?

– Там, где сейчас органный зал.

– О, мать твою… Ты хочешь сказать, что наступит время, когда там снова будет церковь?

– И не только там. Вместо краеведческого музея, например.

– Рядом, наверное?

– Нет – вместо.

– Твою мать… А музей куда? В зоосад?

– Музея не будет. И зоосада тоже.

– А что будет?

– Говорю же – церковь. Храм. Собор. В общем, культовое учреждение.

– Во всем нашем городе столько верующих не найдется, чтобы заполнить такое пространство.

– В том и дело, что найдется. Возникнут, как бы по волшебству.

– Ну да, ну да… ты же пишешь: «на экране телевизора президент жарко лобызался с патриархом…» Любопытно, с каких это пор член партии вдруг лобызается с церковным иерархом? А как же «партбилет на стол»?

– Не будет этого. И партии той уже не будет. То есть она как бы будет, но в стороне. У нас сейчас церковь отделена от государства, а там коммунистическая партия будет отделена.

– А церковь?

– Наоборот, приближена.

– Зачем?

– Ну-у… грехов много, проще замаливать.

– Но партия-то останется? Я что же, взносы напрасно плачу?!

– Как бы тебе объяснить… Партий будет несколько. Но они такие… игрушечные. Понарошку.

– А ты заметил, что сейчас рассказываешь мне об этом мире чуть больше, чем написал?

Кармазин осекся.

– Э… м-мм… – замычал он что-то невразумительное.

– Я же сразу заподозрил! – обрадовался Иван Яковлевич. – Все-таки ты что-то знаешь о мире, которого еще нет. Как, откуда? Кто тебе сообщил? Я не допускаю мысли, что ты некоторым образом уэллсовский путешественник во времени – хотя бы потому, что помню тебя чуть ли не с детства, и ты на моих буквально глазах вырос из юного безобидного графомана в подающего немалые надежды молодого литератора сорока неполных лет.

– Всё очень просто, – сказал Кармазин без охоты. – И в то же время сложно. Конечно, я сам сочинил «Сон» от первой до последней буквы. Я же говорю: летело как по маслу. Никто мне его не нашептывал, и ветром в окно не надуло.

– Это и коту понятно. Чтобы сочинить такой… как бы помягче выразиться… пашквиль, большой фантазии не нужно. Поступаешь старым чукотским способом: что видишь, о том и поешь. Вот как сейчас идем мы с тобой по улице. Я вижу: детский сад. Детишки идут на прогулку с красивой девушкой-воспитательницей. А ты говоришь…

– Детский сад закроют, помещение продадут. И будет здесь банк. Маленький такой банчишко.

– Я вижу: органный зал. – Кармазин засмеялся, и Иван Яковлевич поспешно исправился: – С залом уже всё ясно. Что еще я вижу? А, вот: гастроном.

– Гастроном и останется. Только называться он станет «торговый центр», а хозяином его будет градоначальник.

– Гм… ну-ну. А что тут у нас? Кафе на перманентном ремонте, без названия.

– Гиблое место, – оживился Кармазин. – Кафе не достроят, бросят и начнут сызнова. Тут возникнут поочередно пиццерия «Ева», кафе «Адам», потом ресторан под названием, кажется, «Кактус»… или «Кукес»… а к тому времени, когда мой герой продефилирует мимо, откроется фешенебельное заведение с девочками и живой музыкой «Ле Маркаж».

– Тэ-э-экс… Взглянем направо. Частный сектор деревянной постройки. Слева, между прочим, то же самое.

– Справа – высотный дом с квартирами индивидуальной планировки. С книжным и зоомагазином. С того угла, что выходит на трамвайную линию, угнездятся бистро «Путята» и торговля обувью. А слева избы как стояли, так и стоять будут. Только обветшают окончательно. Впрочем, очень может быть, что скоро их сожгут.

– Сожгут? Кто?!

– Неизвестные злоумышленники. Спалят вместе с жильцами. Виновников найти не удастся, но на пепелище, кстати, и очень скоро возведут престижную многоэтажку. Этакий жилмассив на костях… Там вообще очень быстро строят. Только отвернись – и дома твоего нет, и кровати твоей нет, и тебя самого нет, а забиты уже сваи, подъемный кран башней вертит, и строители меж собой по-турецки бранятся. Такая вот чукотская песенка…

– Невеселая песенка у нас вышла. Не чукотская даже, а что-то этакое мрачное, готическое. Мол, вот то-то и то-то кое-где у нас порой нехорошо – а будет еще хуже! Только с фотонным приводом…

– А ведь не было никакой фантазии, – печально сказал Кармазин. – Наваждение – да, пожалуй. Я шел по улице, и вдруг словно ветер налетел и встряхнул кроны деревьев. Только вместо деревьев были вот эти дома, вот эти улицы… А сквозь них проступил другой Мир. Я как шел, так и встал, распахнувши рот. Только успел подумать: «С голубого ручейка начинается река… а дорожка в дурку – вот с этого…» Я ведь был с недосыпу жуткого, работал всю ночь, кофе самый поганый хлебал ведрами. Вот, думаю, и началось. И пока я впитывал этот другой Мир всеми своими органами чувств, следом на меня хлынуло Знание. Я знал всё об этом мире. И всё о себе в этом мире. Видел нее только что-то вокруг себя, а и за пределами этого видения. На какое-то время мне удалось слиться с самим собой – тогдашним, совсем уже немолодым, нездоровым, судьбою обиженным, всем всегда недовольным, и совершенно точно знающим, что впереди у него – то есть у меня! – ничего хорошего нет. Этот Мир в нем – во мне! – не нуждается и только и ждет, когда же он, то есть я, избавлю его от своего обременительного присутствия.

– Да брось, – сказал Иван Яковлевич. – Что значит «не нуждается»? Даже если допустить, что всё так, как ты говоришь… У тебя дети, друзья… Читатели, наконец! Ты всем и всегда будешь нужен. Это действительно был бред наяву. От нервного переутомления. Ну ничего, сборник у тебя практически готов, отдохнешь теперь.

– Не бред это был, – промолвил Кармазин. – Просто наше будущее по какой-то своей прихоти на краткий миг просочилось в наше настоящее. А увидел это один лишь я. Почему? За что мне такой подарок? И как я должен с ним поступить?

– Забыть, – уверенно предположил Иван Яковлевич. – Лично я не готов еще носить тебе передачки в дурку.

– Может быть, и стоило забыть. Я и забуду. Если, конечно, пойму, отчего это произошло со мной. Я вот что думаю… Вот если бы я сидел и писал о каком-нибудь типусе из двадцать третьего века. И он ходил по своим эфирным улицам, дышал своим зефирным воздухом, питался витаминными таблетками, а в отпуск летал на какую-нибудь альфу Гепарда. И думал бы, что так оно и есть, так всегда и было, так и должно быть во веки веков. И вдруг я отвлекся. Ну, та же соседка за спичками пришла. Или агитаторы на выборы позвали. Машина за окном с деревом поцеловалась. Да мало ли причин… И я на мгновение вырвался из всего этого эфира-зефира, повел вокруг себя туманным взором и увидел кривые стены в отставших обоях, соседку с ее нелепыми спичками, за окном – пыльные деревья, и трамвай с пьяными работягами ползет-дребезжит от завода до завода… Быть может, в этот роковой миг и придуманный мною типус вдруг увидел мой мир моими глазами. Увидел – и оцепенел в ужасе. И самому себе не поверил, что такое возможно. Ведь он что о нашем мире думал?

– Ничего, скорее всего, не думал.

– Хорошо, если так. А если он историк по профессии и специализируется на второй половине двадцатого века?

– Уж кем ты его в своей нетленке заявишь, тем он и будет. Фрезеровщиком или вальцовщиком, кем еще-то…

– Ну да, вот отойдет он от своего станка, сядет в электромобиль, а наутро с семьей на альфу Гепарда, нежиться в розовых лучах. Чтобы поскорее выдавить из памяти тот кошмар, что привиделся ему моим попущением…

– Да ну, тоже придумал – кошмар! Так, бытовщинка не лучшего разлива, трудности переходного периода от развитого социализма к коммунистическому завтра. Подумаешь – обои у него отстали…

– Видел я это твое завтра. Уж не знаю, какое оно, да только не коммунистическое. Эх! Если бы эти архаровцы, наши фантасты, могли увидеть то, что увидел я, если бы они вдруг поняли, в какую лужу сядут со своими прогнозами и предвидениями… У меня даже злорадства недостает. – Кармазин помолчал. – Одно только внушает мне хоть какую-то надежду.

– Ну, поделись. А то уж совсем вогнал в тоску своими фантазиями.

– Вот что: быть может, нас не существует вовсе? Нас просто выдумали? Мы все, с нашим миром, с нашей бытовщинкой… Я со своими хлопотами по поводу сборника и ничтожной радостью по поводу четырех рублей за воинскую часть… Ты со своей Танюшей и обезьянами, с которыми, в отличие от тебя, она не желает иметь ничего общего… Всё это – плод чьей-то разгулявшейся фантазии? Мы существуем лишь в небольшом участке чьего-то мозга, и то лишь, пока этот мозг о нас думает?

– Да у тебя и впрямь горячка, братец, – сказал Иван Яковлевич. – Вот тебе мой совет: бросай ты это дело.

– Какое дело? – не понял Кармазин.

– Баловство с фантастикой. Ты же видел на литобъединении, каковы они, эти фантасты: глаза безумные, морды небритые, смех истерический. Из любого пустяка готовы сделать вселенский катаклизм, и сами же над ним посмеются. Ей-богу, не стоит тебе заглядывать дальше своего подъезда и глубже нынешнего вечера. Целее будешь. Пиши как писал. Бытовые зарисовки из жизни рабочих династий. Закончи, наконец, бессмертную эпопею «Рабочая закваска». Про племенных кузнецов Сероштановых.

– Потомственных, – проворчал Кармазин.

– Один хрен… Ты закончишь, я издам. И тебя на руках внесут в Союз писателей.

– Меня и так внесут, – сказал Кармазин печально. – Без кузнецов Сероштановых.

– Это как это?!

– Ну… Настанет такое время… В общем… Нужно будет хоть кого-то внести. Только никому уже это будет не нужно. Ни мне, ни Союзу.

– Книжки там хотя бы останутся?

– Останутся. Книг будет море. Причем всяких. И хороших, и плохих, и чудовищных. Не поверишь, но самым издаваемым жанром станет фантастика.

– Не поверю, – сказал Иван Яковлевич. – Как-то не сочетается это с астрологией и религией.

– Еще как сочетается. Это же будет не научная фантастика, а так… Бредятина какая-то. Кстати, грамотности народу книжное обилие не прибавит. Скорее наоборот…

– С какой же это стати наоборот?

– Невежды одолеют, – коротко ответил Кармазин.

Иван Яковлевич подождал, что тот как-то разовьет свою мысль, но продолжения не последовало. Кармазин шел рядом, погруженный в себя, и лицо его было пасмурно.

– Я вот думаю… – начал было он.

– А ты не думай, – посоветовал Иван Яковлевич.

Ложный финал

И всё же крамольные мысли не сдавались без боя.

– Знаешь что? – вдруг спросил Иван Яковлевич. – Эта твоя неожиданная картина мира. Как-то всё это… – Он вдруг сморщился и с чувством произнес: – Ну что за дерьмо?!

– А ты как хотел? – усмехнулся Кармазин. – Почему, позволь узнать, ты решил, что за двадцать с небольшим лет всё изменится до неузнаваемости? Более того, что изменится в лучшую сторону? Что люди, от которых зависит, что и как будет меняться в обществе, непременно станут стремиться к добру и свету, а не к власти и деньгам?

– Да всё я понимаю, – сказал Иван Яковлевич с досадой. – Но ведь хотелось же, хотелось…

Они свернули с центральной аллеи во дворы и миновали пивной ларек, окруженный волнующейся толпой. Кое-кто из томимых жаждой попросту лез к заветному окошку по головам, возбужденно выкрикивая оттесненным друзьям: «Тару готовь, счас дела бум делать!..»

– Студентка политеха лениво потягивала пиво из банки, – ядовито промолвил Иван Яковлевич.

– Из трехлитровой, – добавил Кармазин.

И они заржали, довольные своей шуткой, которая окончательно примирила их друг с другом и с окружающей действительностью.

Истинный финал

– Ну, что скажете? – осторожно спросил Денис.

– Забавно получилось, – промолвил Олег. – Неплохая стилизация. Хотя язык, на котором у тебя беседуют редактор и автор, даже принимая во внимание всю заявленную специфику, мне показался слишком цветистым, даже вычурным. Так могли бы общаться какие-нибудь гимназисты в начале двадцатого века.

Они сидели на открытой веранде, слегка затененной от прямых лучей полуденного солнца причудливой занавесью из декоративных лиан. Заблудившийся в орнаменте стеблей шмель добавлял свою лепту в обсуждение, создавая своим растерянным жужжанием ненавязчивый, почти музыкальный фон.

– Как это у тебя, – добавил Антон. – «Бытовая магия»… – Он размашисто начертил пальцем прямо в воздухе дымный контур сердечка, тут же пронзил его такой же иллюзорной стрелой и мановением ладони послал в направлении Наташи.

– Банально, – сказала та. – Это не о тебе, Денис, а об этом символе.

– Зато искренне, – сказал Антон. – И совершенно в духе повествования уважаемого автора.

– Вот ему бы и послал свою нелепую валентинку, – сказала Наташа.

– Я ему другую сотворю. Что-нибудь эфирно-зефирное.

– А меня не стошнит? – засмеялся Денис.

– Ты же сам это придумал.

– Не слушай никого, Денис, – сказала Наташа. – Мне понравилось. Я просто поражена, как тебе это в голову пришло. Как ты сумел из ничего выдумать целый мир. Даже два мира! И заполнить его совершенно непонятными мне проблемами, которыми твои герои не на шутку озабочены. Ты не станешь протестовать, если я тебя поцелую?

– Приму как высшую награду, – сказал Денис.

Некоторое время все задумчиво следили за тем, как Наташа вручает обещанный приз под негромкий аккомпанемент шмелиного оркестра.

– Я-то другому поражаюсь, – наконец сказал Олег. – Как тебе было не лень исписать руками – руками! – столько бумаги. Я бы так не смог. Аплодирую твоему подвигу. Ведь чего, казалось бы, проще! – Он развернул перед собой сияющий экран, на котором появились двое мужчин, тотчас же затеявших меж собой оживленную дискуссию.

– Привет, Бим! – закричал один петушиным голосом.

– Привет, Бом! – в том же духе отозвался другой.

– Мы здесь затем, чтобы!.. – заверещали было оба, но Олег взмахом руки отправил их в небытие.

– Вначале я хотел проверить, существует ли на самом деле магия начертанного слова, – сказал Денис.

– Бытовая! – засмеялся Антон. Он развлекался тем, что жонглировал большими радужными буквами.

– И что же? – осведомился Олег. – Она действительно существует?

– Скорее да, чем нет. Я даже был готов всё бросить… По названной тобою причине: мы писали, мы писали, наши пальчики устали… Но обнаружил, что не могу оторваться, что одна реплика сама собою цепляется за другую, как звенья цепи, а я лишь орудие для переноса их на бумагу. И хотя никакой особенно изящной словесности здесь нет, как вы могли уже заметить, но было радостно видеть, как из-под моего пера рождаются слово за словом, фраза за фразой, выстраивается этот странный, нелепый мир, в котором вынуждены обитать мои герои…

– Забавный поворот темы ты им подкинул, – сказал Антон. – Насчет просачивания временных пластов…

– Ну, ничего нового здесь я не изобрел, – ввернул Денис.

– …Хотя мог бы оказаться более последовательным и довести ситуацию до необходимого абсурда. Этот твой Кармазин должен был увидеть наш мир. Настоящий, истинный мир, который породил его – игрушку праздного ума.

– Не будь таким циничным, – сказала Наташа. – Тебе это не к лицу. Люди не игрушки, ты не знал? Занимайся лучше своими банальными иллюзиями.

– Я не волшебник, – скромно сказал Антон. – Я только учусь. На день рождения ты получишь в дар от меня живого белого единорога. Как ты того и заслуживаешь, наша милая взыскательная муза.

– По правилам игры Кармазин, конечно же, мог увидеть наш мир, – сказал Денис. – Но, увы, во время сочинительства меня ничто не отвлекало! Даже вы, друзья, были на диво снисходительны к моей внезапной фантазии заняться творчеством. У меня не было случая «повести вокруг себя туманным взором», увидеть эту веранду, это чистое небо, этот чудесный мир… и сообщить это видение своему герою.

– И дать ему надежду, – сказал Олег.

– Скорее, внушить полную безнадежность существования в его вымышленном мрачном мирке, – усмехнулся Антон.

– Это безжалостно, – сказала Наташа. – Жестоко! Ты должен дописать еще несколько страниц, чтобы всем подарить надежду!

– Не знаю, – сказал Денис. – Пока я чувствую себя выжатым лимоном. Оказывается, сочинительство – нелегкий труд!

– А если я тебя очень попрошу? – настаивала Наташа. – Ты сделаешь это? Для меня?

– Для тебя – что угодно, – улыбнулся Денис. – Но не сегодня, хорошо?

– Смотри, ты обещал.

– Знаете что? – вдруг сказал Антон. – Давайте уже что-нибудь придумаем с этим глупым насекомым, пока с ним не случился нервический припадок!

И они отправились спасать шмеля, на время забыв обо всех прочих делах.

Евгений Гаркушев

Выгодная работа

В грязи поблескивали отражения окон. Затянутое тучами небо казалось таким низким, что плюнь – и долетит. Но Иван даже не пытался – лузгал семечки и сплевывал шелуху в лужу рядом с качелями. Пиво закончилось, плеер сломался, друзья как-то потускнели, потерлись жизнью, как бывшие в обращении монетки. У каждого свои проблемы. То разгульное время, что было до армии, не вернешь. Да и самому шататься по улицам и протирать лавочки уже неинтересно, а работы нет, денег нет, учиться негде и не хочется. Словом, как говорили в школе, наступила полная потеря жизненных ориентиров. Еще и погода мерзкая, холодом тянет, но снег так и не пошел. А впереди – целая зима.

Ничего, никого, и перспектив – никаких. Иван попытался пониже натянуть холодную осеннюю куртку, поежился, достал из кармана последнюю пригоршню семечек. Вечер закончился, не успев начаться. Очередной тоскливый и одинокий вечер… Ладно друзья – так и девчонки не любят. Зачем он им нужен без денег, без работы, без машины и без квартиры? Нет, в самом деле, их можно понять. До армии Иван обижался на девушек, которые его игнорировали, а сейчас только сетовал на жизнь. Ну вот была бы у него сейчас девчонка – сидела бы рядом, смотрела на грязный двор, облетевшие деревья, выщербленную стену котельной? Даже домой он повести ее не мог бы – дома мама, отец и брат, да мешок картошки в прихожей на зиму. Только, сдается, одного мешка им и на месяц не хватит.

Идти домой и слушать нотации, а то и ругань, не хотелось. Но выбора не было. Иван поднялся, оттолкнул ногой пустую бутылку и увидел направлявшегося к нему крепкого мужчину. Не то чтобы он испугался, однако стало немного не по себе. Кому и зачем он мог понадобиться? А шел мужик в кожанке явно к нему – больше не к кому. Судя по уверенной походке, бандит или милиционер. Последнее вероятнее. Сейчас поймает его, повесит какое-то дело – и привет.

Иван прикинул, успеет ли перемахнуть через низенький заборчик, скрыться в темном дворе. Но тогда, если милиционер догонит, вообще не оправдаться. Убегаешь – значит, виноват.

– Эй, парень, подожди!

Похоже, мужчина издалека уловил настороженность и неуверенность Ивана – вот и позвал. В голосе угрозы не было, скорее заинтересованность и доброжелательность, даже какая-то мягкость.

– Чего? – не слишком вежливо ответил Иван.

– Дело есть.

– Какое?

– Работа нужна?

Иван насторожился. Тема известная – предложит огород вскопать или там забор покрасить, а потом по голове, и закопает на этом огороде – если псих. Или паспорт отберет, усыпит и на органы продаст. Глупо взрослому парню в такие ужасы верить? Может быть, и глупо, только у кого еще органы донорские брать, как не у здоровых парней? Прикинуться добрым не так сложно, а спрос на здоровые почки, как говорят, немаленький…

Но, скорее всего, мужик – самый настоящий бандит. Сейчас предложит постоять на стреме, пока сам ограбит магазин. А если что, сдаст ментам. Или воткнет перо в бок, чтобы не делиться и не оставлять свидетеля.

Иван сам удивился, сколько разных страшилок промелькнуло перед глазами за доли секунды. Одно ясно – ждать добра от незнакомца, встреченного на заднем дворе детского сада ночью, не стоит.

– Что за работа? – словно нехотя протянул Иван. Голос предательски дрогнул.

– Хорошая. Точнее, не то чтобы очень хорошая, но высокооплачиваемая. Не работа – просто сказка.

– Ага. Ясно. А желающих нет?

– Есть желающие. Но ты, Иван, нам подходишь.

Шпион, что ли? Откуда он знает имя? Иван вздрогнул и судорожно попытался припомнить известные ему военные секреты. По всему выходило, что разведкам вражеских государств он полезным быть не может. Но этот тип специально его искал, теперь точно ясно. И нашел!

– Чем же я вам подхожу?

– У тебя есть необходимый уровень знаний и обязательность.

– А вы откуда знаете?

– Наводили справки.

– Ясно.

На самом деле, ясно ничего не было. В добрых волшебников Иван уже не верил. И в то, что он кому-то сильно нужен, тоже. А такой вот дядя, который посреди улицы предлагает работу, выглядел очень подозрительно. Но верить всегда так хочется…

– Да что мы здесь важные дела обсуждаем? Давай в кафе зайдем, – предложил мужчина.

– Может, лучше здесь?

– Ты знаешь, холодно. Да и в нашей компании есть правило вести переговоры в помещении.

– Ну, если в правилах… Только у меня денег нет.

– Не беспокойся.

– Ладно. А как вас зовут?

– Павел Алексеевич.

– И какую фирму вы представляете?

– Я всё расскажу за чашкой кофе. Тебе нужно согреться, да и в ногах правды нет – так ведь говорят?

Иван послушно пошел за Павлом Алексеевичем, давая себе зарок не пить спиртного и внимательно следить за руками потенциального работодателя – чтобы не подсыпал чего-нибудь в кофе. Только зачем ему такие кружные пути? Мог бы и здесь бутылку пива со снотворным предложить. Подальше от посторонних глаз. Неужели и правда серьезный человек?

Кафе сияло загадочными зелеными огнями. Друзья говорили, что тут всё дорого, а внутрь Иван никогда и не заходил. Мажорское заведение, нечего деньги тратить – даже если они и есть.

Павел Алексеевич по-хозяйски оглядел полупустой зал, прошел к столику у окна, присел. Иван робко устроился напротив, еще раз взглянул на лицо нового знакомого. На бандита совсем не похож. Шрамов нет, нос не сломан, выбрит гладко. И загорелый. Это в конце ноября… Наверное, был где-то за границей, на юге. Или в солярий ходит? Странно, странно…

Неслышно подошедший официант положил перед посетителями большие кожаные папки с меню.

– Ты хочешь чего-нибудь съесть? – спросил Павел Алексеевич, когда официант отошел и не мог их услышать.

– Нет, спасибо, – гордо ответил Иван, хотя в животе бурчало. Пачка семечек да бутылка пива – не слишком богатый ужин, особенно когда обед тоже был условным. Но одно дело – кофе, а другое – наедаться за чужой счет.

– Отлично, отлично, – непонятно зачем пробормотал мужчина, вновь подзывая официанта. – Два кофе, два апельсиновых сока и пирожных.

– Каких?

– Да разных, на ваш выбор, десяток.

У Ивана округлились глаза. Десяток? Зачем же столько? Цены на пирожные он краем глаза заметил, когда проходил мимо стеклянной витрины. Каждое пирожное стоило как три бутылки приличного пива. Пирожных по такой цене Иван еще не пробовал.

Сок официант принес практически сразу. Спустя минуту – блюдо с пирожными. Было их не десять, а двенадцать, но Павла Алексеевича это ничуть не смутило, он одобрительно улыбнулся официанту и попросил:

– Еще два бутерброда с ветчиной. Горячих.

– Через пять минут будут готовы. Пить что закажете?

– А вот пить мы не станем, – спокойно и веско заявил Павел Алексеевич. – У нас деловая встреча.

После этого Иван и правда как-то поверил, что его новый знакомый – человек серьезный. Хотел бы он обмануть, непременно предложил бы водки или хотя бы по пятьдесят граммов коньяку.

– Итак, как ты уже понял, я представляю рекрутинговую компанию, или, говоря по-русски, агентство по найму, – заявил Павел Алексеевич, пододвигая Ивану стакан сока и пригубив свой. – Старший вербовщик, уполномочен вести переговоры непосредственно от лица заказчика. Критерии отбора у нас очень жесткие, работа – простая и в чем-то даже примитивная. Но она дает массу преимуществ. Трудиться придется далеко от дома, в отпуск домой уехать не удастся. Ты заработаешь весьма приличную сумму, которую сможешь забрать из банка по возвращении. Никаких вещей, которые ты получишь на месте работы, тебе привезти сюда не разрешат.

– Работа с заразными больными? – спросил Иван. – Или там, где высокая радиация?

– Нет, почему ты так решил?

– Ну, если все вещи придется там оставить…

– У тебя не будет личных вещей. Это одно из условий контракта. Ты будешь пользоваться служебной униформой, служебной техникой, служебной посудой. И недостатка ни в чем не ощутишь, гарантирую.

– Всё казенное? Как в армии…

– Гораздо лучше. Я еще не перечислил основных преимуществ контракта. Попробуй бутерброд. Выглядит аппетитно, не правда ли?

Иван вгрызся в горячий бутерброд. Ничего вкуснее он, наверное, в жизни не ел. И хлеб, и ветчина просто таяли во рту.

– А вы что же? – спросил Иван, расправившись с угощением.

– Я вегетарианец, ветчину не ем. Бутерброды для тебя. А вот слойку с джемом непременно попробую. Кстати, и кофе принесли.

Кофе пах чрезвычайно аппетитно. Обстановка вокруг казалась Ивану всё более притягательной и даже посетители выглядели не зажравшимися буржуа, а вполне приличными людьми. Может быть, художниками или поэтами, а может, популярными музыкантами. Тихая музыка завораживала.

– Так что мне придется делать? – спросил Иван.

– Убирать мусор, – ответил Павел Алексеевич. – Выполнять несложные ремонтно-строительные работы. Если у тебя обнаружатся склонности и способности, тебе могут доверить ухаживать за садом или даже работать на рыбоводческом комплексе – там зарплата выше. Но этого я не обещаю – пока что мы предлагаем тебе должность рабочего по благоустройству территории. Работы много, трудиться придется десять часов в день шесть дней в неделю. График выходных скользящий.

– Ясно. А платят сколько?

– Десять тысяч в месяц, – объявил Павел Алексеевич.

– Рублей?

– Не долларов же?

– Ну да. Тогда я не понимаю, в чем соль. Дворником в жилищное управление на шесть тысяч я и сейчас устроиться могу – меня мать заставляет хотя бы туда пойти, зиму переждать.

– И почему не идешь?

– Да там только таджики работают. Не престижно совсем. И платят мало. Зато в жилконторе работа с восьми до пяти и два выходных. Тот же мусор за те же деньги, не уезжая из дома.

– Вот именно! – почему-то обрадовался вербовщик. – Не уезжая! А разве тебе не хочется посмотреть мир?

– А вы меня в Америку приглашаете? – спросил Иван. – Так загранпаспорта нет, и английского языка я не знаю.

– Проблема с языком решаема, распоряжения начальства ты без труда поймешь даже с базовым уровнем подготовки. Что касается документов – это наша проблема. Доставка – тоже наша проблема, за билеты платить не придется. Также мы даем аванс. Всё абсолютно законно. Не переживай, в рабство тебя не заберут. Всё чисто и честно.

– Так что, правда – Америка? – У Ивана перехватило дух.

– Бразилия или Аргентина. Может быть – Австралия.

– Ничего себе…

– Ты самого главного не слышал. Питание оплачивается работодателем. Шведский стол в любом кафе, имеющем договор с нашей организацией, а таких кафе едва ли не половина в мире. По вечерам разрешен алкоголь по специальным талонам, в субботу вечером – неограниченно. А пиво там гораздо вкуснее, чем здесь. И совершенно бесплатно.

– Ну, если с питанием – можно согласиться и на десять тысяч, – кивнул Иван, прикидывая, сколько он заработает «чистыми» за год. Получалось не меньше ста тысяч, даже если какие-то деньги тратить. А на сто тысяч можно машину купить, пусть и старенькую. А если поработать два года, то можно взять тачку получше, почти новую.

– Каждый год положены премиальные – в размере двух окладов, – продолжал обольщать парня Павел Алексеевич. – Если должностные обязанности выполняются безукоризненно – премия может быть удвоена.

– Хорошо.

– За прогулы, ненадлежащее выполнение обязанностей – немедленный расчет и внесение в «черный список» нашего агентства.

– Ясно.

– Ты ешь пирожные, не стесняйся.

Иван попробовал какую-то причудливую корзиночку – крем был великолепным, а засахаренные фрукты – настоящими, очень вкусными.

– Место в общежитии дадут? – жуя, спросил парень.

– Тебе будет бесплатно предоставлена отдельная комната с удобствами в жилом комплексе, расположенном не далее километра от океана. Если повезет – даже с видом на океан. А если не повезет – тебя могут перевести в лучшее помещение за хорошие успехи или когда ты наработаешь какой-то стаж и зарекомендуешь себя.

– Вот буржуи дают, – хмыкнул Иван. – Отдельная комната! С видом на море! Да это же просто сказка!

– Именно. Мы делаем очень хорошее предложение. Отличным питанием и жильем льготы не ограничиваются. Каждый заключивший контракт получает в пользование полный комплект бытовой техники: телевизор во всю стену со стереозвуком и двумястами спутниковыми каналами, в том числе и на русском языке; компьютер, подключенный к сети, с безлимитным трафиком; мобильный телефон; единый проездной билет – по нему можно путешествовать в выходные дни, причем на расстояние до тысячи километров. Вещи вы сможете стирать в общей прачечной, по бесплатным талонам.

Иван взял еще одно пирожное – эклер, понял, что наелся, но всё равно надкусил угощение и заявил:

– Всё это слишком хорошо, чтобы не быть сказкой. Похоже, вы меня кидаете. И, если я соглашусь, мне придется бесплатно собирать чай или пасти овец где-то в высокогорье, а жить в земляной яме, питаясь сухарями. И всё это будет даром, без обратного билета.

Павел Алексеевич допил кофе, отставил чашечку в сторону и подозвал официанта, показав жестом, что хочет расплатиться.

– Ты ошибаешься, – холодно заявил он. – Если хочешь, можешь навести справки о нашем агентстве. Оно зарегистрировано уже десять лет. Мы работаем в постоянном контакте с милицией. Не было ни одного случая, чтобы наши клиенты не возвращались домой или не получили обещанную сумму. А аванс, как я уже обещал, выплатят сразу, вперед за три месяца. Можешь отдать его родителям или истратить по своему усмотрению. И еще, учти – по прибытии на место или спустя некоторое время тебе положен бесплатный звонок домой. После этого ты сможешь звонить только за наличные, а это крайне дорогое удовольствие. Я предупредил сразу, чтобы ты не подумал потом, будто тебя обманули. У нас всё чисто.

– И слишком хорошо. Зачем простому рабочему телевизор во всю стену и безлимитный Интернет?

– Мы предлагаем больше, чем ты привык получать, именно для того, чтобы ты качественно выполнял нужную работу. Таковы законы нашего бизнеса, которые нас еще никогда не подводили. Итак, ты согласен?

– Мне надо подумать, – тихо сказал Иван.

– И навести справки, – кивнул Павел Алексеевич. – Вот моя визитка, в ней название и адрес вербовочной конторы. Если есть желание – проверь всё, спроси о нас в милиции, в налоговой инспекции, расскажи родителям – и приходи послезавтра. Сразу получишь аванс за три месяца. Отправка в тот же день в полночь.

Иван взял черный картонный прямоугольник. На нем красовалась радужная голографическая эмблема – молот и наковальня, и крупными буквами было написано: «Работа». Ниже мелкими буквами шел адрес, номер телефона, имя и отчество вербовщика – без фамилии.

– Почему надо выезжать так поздно? Чтобы никто не видел?

– Да перестань ты волноваться! Мы каждую неделю десяток человек отправляем – и хоть бы один недовольный. Рейсы так назначены. Да и дешевле. Билет ведь оплачивает фирма.

– Понятно.

– Вот и отлично, – вербовщик расплатился с официантом, поднялся из-за стола. Вскочил и Иван. – Да ты посиди, погрейся, – предложил Павел Алексеевич. – У меня еще два рандеву сегодня. А ты отдыхай. И пирожные непременно с собой забери, если не съешь. За них заплачено, зачем добру пропадать?

Через пять минут после того, как Павел Алексеевич исчез за зеркальной дверью, Иван подозвал официанта и, краснея, попросил его завернуть пирожные, чтобы он взял их с собой. Ему было стыдно, хотя он где-то и слышал, что так даже в Европе делают. Мама очень любит сладкое… Жаль, нет девушки, которую тоже можно было бы угостить.

* * *

Сизая пыль клубилась в воздухе, съедая даже те лучики света, что пробивались в каменоломню сверху, через вентиляционные окошки. Марк ударил киркой по огромному валуну, который никак не мог расколоть, и выронил ее, закашлялся. Вздрогнул, ожидая удара кнутом, напрягся, но боль не пришла. Сзади послышались тихие шаги – надсмотрщик топал совсем по-другому. Странный безбородый мужчина с неплохо развитой мускулатурой и неестественно гладкой кожей, едва присыпанной здешней пылью, подошел и внимательно оглядел каменотеса.

– Есть дело, Марк, – произнес он заговорщицки.

– А ты кто?

– Друг, – широко улыбаясь, ответил мужчина.

– Если ты друг, как можешь радоваться, видя меня в столь плачевном положении? – спросил Марк.

– Я пришел помочь тебе, – объявил безбородый. – Меня зовут Павел.

– Вряд ли кто-то сможет мне помочь, Павел. Я болен и скоро умру в этой проклятой пыли, среди холодного камня.

– Именно для того, чтобы этого не случилось, я здесь. Предлагаю тебе вырваться отсюда.

– Сбежать? – Глаза Марка загорелись надеждой.

– Нет. Сбежать из каменоломен нельзя, и ты это хорошо знаешь. Но я договорился с хозяином о твоем выкупе.

– Выкупе?

– Да. Мне нужны работники. Точнее, не мне, а моему хозяину.

– Вряд ли какая-то работа может быть хуже, чем здесь, – заметил Марк. – Только разве раба спрашивают, когда продают?

– Насчет качества работы и уровня жизни я бы на твоем месте не был так уверен, – с легкой усмешкой ответил Павел. – А спросить человека всегда имеет смысл – для того, чтобы он работал сам и его не нужно было подгонять кнутом.

– Может быть, – вздохнул Марк. Заживающие рубцы на спине чесались, а свежие саднили.

Павел присел на камень, извлек откуда-то из-за спины маленький мех, протянул его Марку.

– Пей.

В мехе оказалось вино – сладкое и освежающее. Правда, оно почему-то совсем не пьянило.

Между тем Павел извлек из сумы чистую тряпицу, расстелил ее на плоском камне и выложил на нее какие-то странные лепешки и свежие фрукты, а кроме того – несколько ломтей белого сыра.

– Угощайся.

Уговаривать Марка не пришлось. Кормили на рудниках сносно: пресная лепешка утром, пресная лепешка вечером, да горячая похлебка с бобами в обед. Но каменотесам в холодных расщелинах этого, конечно, не хватало.

– Я – посланец богов, – внезапно заявил Павел. Марк едва не подавился сыром. – Мы заметили тебя. Ты был пиратом, но, несмотря на свое ремесло, всегда снисходительно относился к людям. Не обижал слабых, жалел детей и женщин. Так?

– Так, – смущенно ответил Марк. – Наверное, поэтому меня и не распяли, а продали сюда.

– Вообще говоря, всю вашу команду продали на рудники, – заявил Павел. – Нехватка рабочей силы… Но речь не о том. Ты не разбойник в душе и поэтому нам подходишь. Мы можем вытащить тебя из каменоломен и приставить к другой работе, полегче – если ты поклянешься всем, во что веришь, работать на совесть и исполнять требования людей, которым мы тебя отдадим. Они будут добры к тебе.

– Хуже не будет, – вздохнул Марк. – Надеюсь.

– У тебя будет своя хижина и очаг в ней, – пообещал Павел. – И лес рядом, где ты всегда сможешь набрать хвороста. Ты должен будешь без устали пахать землю и мостить камнем дороги, но всё это под открытым небом, а не здесь, в сырости и пыли. У тебя будет вволю чистой воды и то, что ты вырастишь на огороде. Репа, огурцы, капуста. И даже такие дивные овощи, которых ты никогда прежде не видел. Спать придется не на голых холодных полях, а на теплом хворосте. Ты сможешь даже заработать на овечью шкуру, чтобы укрываться ею. Ну и порка там полагается только за большие провинности. Надеюсь, до этого не дойдет. К тому же, время от времени бывают праздники, во время которых можно не работать.

– Я согласен, – еще раз подтвердил Марк. – Глупо отказываться от подарков судьбы!

– В случае неповиновения, серьезного проступка или преступления ты будешь сразу же низвергнут в такие мрачные края, по сравнению с которыми каменоломни покажутся тебе хорошим местом.

– Я буду верен и предан, – пообещал Марк.

– Идет. Смотри же, старайся.

Тьма окутала Марка, а когда он очнулся, то увидел чудесную деревушку у склонов гор с подступающим с одной стороны лесом. Хватало вокруг деревни и расчищенных полей.

На пахоте копошились смуглые люди, в основном – женщины. Пейзаж так понравился Марку, что он заплакал.

– Да, языка этих людей ты не знаешь, но, думаю, вы сможете объясниться. Я подскажу им, что с тобой делать, – раздался из-за плеча голос Павла. Когда Марк обернулся, за спиной у него никого не оказалось.

– Я буду работать! – вскричал Марк. – Только позвольте! Позвольте мне работать!

* * *

От болота поднимались гнилостные, мерзко пахнущие испарения. Широкий нос Мала задрожал, он чихнул и очнулся. Вывихнутая нога распухла и нестерпимо болела, живот сводило от голода. Черви и пиявки расползлись подальше – и перекусить нечем. Да и болотные гадюки обходили Мала стороной. А гоняться за ними он не мог – при каждом движении ногу пронзала острая боль. И сюда он еле дополз…

Похоже, зря. В тумане появился чей-то силуэт. Если это брат – конец. Добьет или утопит в болоте. Если кто-то из племени – скажет брату, где он, и брат придет и убьет, или утопит в болоте. А может, так и лучше? Всё быстрее, чем подыхать от голода.

Однако всё оказалось еще хуже. Из тумана возник странный, тощий и бледный, безбородый, безволосый, в диковинных шкурах дух. Мал хотел закричать, прогнать наваждение ночи, но голос охрип, и крик получился сдавленным, еле слышным. Тогда Мал заскулил и попытался уползти.

– Спокойно. Я друг, – тихо, замогильным голосом сказал дух.

Мал, конечно, слышал истории о добрых духах. Только вряд ли место им на гнилых болотах. Доброго духа можно встретить в редколесье или у водопада, может быть, в поле или на реке. Но не в болотах и не в горах, не в чащобе и не в овраге.

– Я вылечу тебя и накормлю, – пообещал дух.

Звучало заманчиво, но Мал не слишком верил в такие подарки. Вылечит, накормит, а потом выпьет всю кровь, заставит трястись в лихорадке… Хотя что терять? Он всё равно скоро умрет. Если не сам, так соплеменники помогут. Не нужно было оспаривать власть брата, да еще и цепляться к его младшей жене, темноглазой Лиане.

– Ты мне веришь?

– Нет, – коротко бросил Мал.

– Возьми, – дух протянул Малу лепешку, похожую на сухие испражнения больного животного.

– Зачем?

– Съешь. Еда восстановит твои силы.

Малу приходилось пробовать горькие снадобья, которые давал шаман. Иногда они помогали. Лепешка выглядела мерзко, но, может быть, она и правда способна унять боль в ноге?

Взяв странное угощение на зуб, Мал не заметил, как проглотил его целиком. На вкус лепешка оказалась куда лучше, чем на вид. Она напоминала сытные желтые зерна, только была куда мягче и вкуснее.

– Понравилось?

– Да, – признался Мал.

– Хочешь уйти со мной в места, где такие лепешки будут давать тебе дважды в день? А еще ты получишь отличную похлебку… Хотя ты, наверное, не знаешь, что такое похлебка?

– Нет.

– Она гораздо вкуснее лепешки. Почти как горячая кровь.

– Я хочу в такое место, – заявил Мал.

– Но ты попадешь туда не просто так. Тебе придется ломать камни и таскать их, чтобы другие люди строили из камней дома.

– Я перетаскаю столько камней, сколько надо. Когда у меня заживет нога.

– Ногу я вылечу тебе сразу. Но прежде ты должен пообещать, что тебе понравится колоть и таскать камни.

– Таскать камни лучше, чем сдохнуть на болоте, – философски заметил Мал.

– Если ты будешь работать медленно, тебя станут бить кнутом. Палкой с кожей на конце, – объяснил дух.

Мал вспомнил зуботычины брата и захохотал.

– Камнями бить не будут?

– Маловероятно, – пробулькал дух.

– Что?

– Если будешь слушаться – нет.

– А хищных зверей там много? – спросил Мал.

– Нет. Их там совсем нет. Зато есть крысы, которых легко ловить и есть. Крыс много. И всякие жуки попадаются. Мокрицы.

– Мокрицы невкусные. Крысы лучше, – облизнулся Мал. – Я готов уйти с тобой.

– Ты будешь жить, пока будешь колоть и таскать камни, – предупредил дух. – И тебя никто не посмеет убить, если ты будешь хорошо работать.

– Тогда я буду жить долго, – заметил Мал.

– Но из пещеры, где колют камни, выходить в лес будет нельзя. Ты должен будешь всё время оставаться в пещере.

Мал вздохнул, но выбирать, похоже, не приходилось.

Дух достал из складок своих шкур какую-то диковинную иглу и вонзил ее в ногу Мала. Спустя пять минут дернул за ногу, но Мал отчего-то ничего не почувствовал. Боль в ноге вообще пропала! И опухоль спадала на глазах.

– Ты могуч, дух, – восхитился Мал.

– То ли еще будет, – усмехнулся дух. – Смотри, ворочай камни на славу. А отзываться будешь на имя Марк, а не Мал.

– Марк? – пожевал на языке новое слово Мал.

Новое имя ему понравилось даже больше прежнего. Оно было сильнее. Гораздо сильнее. С таким именем можно стать настоящим хозяином большой каменной пещеры.

* * *

Весна – время голодное. Григор, Вэли и Овидиу бродили по лесу и собирали хворост. Хоть положить в котел почти нечего, очаг топить нужно. Да и в лесу куда вольготнее, чем в тесном домишке, где капризничают голодные дети и ворчит недовольная жена. Кроме хвороста, в лесу было нечем поживиться – ни грибов, ни ягод, ни зелени. Трещат на деревьях сороки, шуршит под ногами прошлогодняя весна, да журчат сбегающие с гор ручейки. Тепло, да несытно.

Незнакомый человек вышел из-за толстого ствола бука неожиданно – словно нарочно там прятался. Может, так оно и было. У барина появился новый лесничий? Хотя на лесничего человек похож не был. Одежда уж больно диковинная, сразу видно, из дальних краев.

– Здорово, мужички, – нараспев протянул человек. – Как поживаете?

– Живем помаленьку, – нехотя отозвался Вэли, пряча топор за спину. Деревья они не рубили, но разгуливать по барскому лесу с топором всё же не стоит.

– Ничего плохого не делаем, деревья не валим, зверя не бьем, – решил на всякий случай оправдаться Овидиу.

– Да уж вижу, – солидно кивнул человек. – Работящие мужики, только работы нет, верно?

– Весна, – коротко ответил Григор. – А ты кто такой будешь, не прогневайся?

– Павел, – представился человек.

– С Украины? – уточнил Овидиу, который в деревне слыл грамотеем.

– Нет, из Америки. Слыхали про Америку?

Мужики солидно кивнули. Слыхали, отчего ж не слыхать? Далековато забрался, нечего сказать…

– Так вот я работников ищу. Понимающих, – заявил Павел. – Которые на все руки мастера, трудом своим семьи накормят, и сами тосковать не станут. А?

– Что «а»? – уточнил недоверчивый Вэли.

– Хотите жить сытно, и чтобы семьи не голодали?

– Кто ж не хочет, – хмыкнул Григор.

– Так поступайте ко мне на работу. На три года вас в Америку увезу… А еще лучше – в Москву. Москва поближе будет, и работа спокойнее, а народ – отзывчивее и веселее. Каждый день лапшу куриную есть станете да сало. Ну и деткам зерна подкину, по мешку в месяц на семью.

– По мешку зерна? – заинтересовался Овидиу. – Не так плохо, а? А мешки какие – четырехпудовые?

– Почему четырех? Три с половиной пуда. Обычные мешки, – ответил Павел. – И жить будете в тепле. Хоть и в тесноте, а не в обиде. Музыку сможете каждый день слушать – слышали про радио?

– Нет, – ответил Григор.

– Ну, неважно. Скучать не придется.

– Значит, в городе работать нужно? – спросил Вэли.

– Конечно. Подметать, мусор собирать, белить, красить…

– Женская работа, – заметил Овидиу.

– А вам бы пахать хотелось? Или камни тесать?

– Почему камни? Овец пасти – мужская работа. Зверя бить. Или хворост собирать.

– Хворост собирать тоже будете. В парках да между домов. На самодвижущихся повозках ездить. Одежда будет теплой, красивой – вы такой и не видели никогда. А стоит дешево! Даже детям можете привезти. Одежда китайская, на века не останется. Но красота!

– А семьи как без нас? Кто поля вспашет, пшеницу посеет?

– Поля ваши вспахать я человека найду. А зерно посеют женщины. И сожнут тоже. Справятся ведь?

– Справятся, – солидно кивнул Григор. – Им не привыкать.

– Самое главное – работать хорошо, – строго заявил Павел. – Если что не так – домой без оплаты, а то и живы не будете. Поняли?

Овидиу тоскливо поглядел на американца, вспомнил барина и его холопов, которые не раз устраивали ему порку из-за потерянных овец, и решил, что американец все-таки симпатичнее. Он не только грозил, но и обещал. Куриная лапша каждый день! Виданное ли дело?

– Еще бы таджикский язык вам выучить, – раздумчиво протянул Павел. – От таджиков прибыль выше и работа у них не такая квалифицированная… Но, с другой стороны, сойдете за молдаван. Собственно, вы почти молдаване.

– Какие еще молдаване?

– Неважно. Главное, если будут спрашивать, откуда, говорите, что из Молдавии. А план по таджикам я закрою кем-нибудь из Персии.

Григор, Вэли и Овидиу не совсем поняли, что бормочет американец, но переспрашивать не стали. Главное, чтобы выдал аванс.

* * *

Иван явился на сборный пункт рекрутского агентства вовремя, в половину двенадцатого ночи. Деньги все отдал матери – Павел Алексеевич заверил его, что в ближайшие три года они ему не понадобятся, так зачем беречь? Пусть родители купят что-нибудь нужное. Стиральную машину, например. Полезная вещь. Мать хоть немного отдохнет.

На сборном пункте ожидали отправки еще два парня и девушка. Позже подошла еще одна. Парни были нормальные – не наглые, молчаливые. Одеты не очень хорошо. Девчонки тоже самые обыкновенные – не красавицы, но и не страшные. Та, что опоздала, рыженькая, Ивану даже понравилась. Интересно, может, работать где-нибудь рядом будут? Можно было бы познакомиться поближе. Но пока все сидели, помалкивали, ждали.

Павел Алексеевич вышел к ним из своего кабинета без пятнадцати двенадцать. Посмотрел рассеянно, вздохнул. Одет он был не в солидную кожаную куртку, как два дня назад, а в льняной костюм не по сезону, к тому же присыпанный пылью. Да и на лице у вербовщика были какие-то грязные разводы.

– Все в сборе? – спросил он.

Рекруты промолчали. Им-то откуда знать? Друг с другом их не знакомили.

Павел Алексеевич достал из кармана тонкий пластмассовый коммуникатор, поглядел на экран, кивнул.

– Слушайте меня внимательно. Еще раз предупреждаю: только работа на совесть позволит вам удержаться в проекте. Никаких эксцессов быть не должно. Общение с местным населением – по минимуму. Форменную одежду не снимать. Ваш цвет – оранжевый, вы должны об этом помнить. Кстати, наденьте бейджики, – Павел Алексеевич раздал оранжевые карточки на шнурках с именами и штрихкодами. – Можете общаться между собой, ходить друг к другу в гости, но общение должно быть ограничено вашими товарищами по работе.

Ясно?

Ивану мысль насчет того, чтобы ходить друг к другу в гости, понравилась. Он осмелился поднять глаза на рыженькую девушку. Та уже смотрела на него и, встретив взгляд, усмехнулась, а потом вздернула носик. Иван покраснел. Кажется, звали девушку Елена? Или Алена? Иван не успел прочесть имя на бейдже.

– Идемте, – предложил Павел Алексеевич, указывая рукой на дверь своего кабинета.

В кабинете не задержались. Прошли в маленькую комнатку, где все едва поместились, а потом Петр Алексеевич открыл дверь с другой стороны – и рекруты разинули от изумления рты. Они оказались на берегу океана, из которого поднималось багровое солнце. Береговая линия была застроена огромными небоскребами. Были среди них уступчатые, были иглы, пронзающие небо, а самое большое здание в виде огромной пирамиды возвышалось в океане. Стеклянные стены небоскребов играли багрянцем.

– Вы попали в две тысячи сто тридцать второй год, – буднично проинформировал рекрутов Павел Алексеевич. – Здесь вы и будете работать – у нас нехватка рабочих рук.

– То есть обратно мы не вернемся? – испуганно спросил зеленоглазый блондин в джинсовой куртке, который на сборном пункте сидел напротив Ивана.

– Вернетесь. Почему нет?

– А как же всякие временные парадоксы? Мы же можем узнать технологии будущего и внедрить их в прошлом!

– Ничего вы не можете, – устало ответил Павел Алексеевич. – Вас и выбирали потому, что учиться вы не собираетесь, а работать согласны. Так что насчет технологий мы можем быть спокойны. Ну а рассказывать о жизни в будущем и о своей работе вы сможете сколько угодно. Хотя вряд ли это разумно…

– Почему? – спросила рыженькая.

– Никто не поверит. К тому же, по опыту знаю, вам здесь очень понравится, и вы постараетесь продлить контракт на максимальный срок. Домой будете ездить только для того, чтобы повидаться с родными. И я вас прекрасно понимаю. Когда приходится работать в вашем времени, просто дрожь берет. Но бывало, бывало в истории куда хуже… Кстати, не беспокойтесь, что ваше общество станет беднее оттого, что вы работаете на нас. Действуют стандартные процедуры замещения – для работы в вашем мире завербованы менее квалифицированные специалисты, а на их место пришли еще менее квалифицированные. Так что равновесие соблюдается.

– Да мы сильно и не переживали по этому поводу, – заметил блондин.

– Напрасно. Равновесие очень важно. Впрочем, вы отчасти правы. Планировать – не ваша работа. И даже не моя. Я, как и вы, выполняю только технические функции. Отбираю и вербую работников.

Девушка с платиновыми волосами в ярко-зеленом платье с оранжевым бейджем на груди спланировала к группе рекрутов откуда-то с высоты на серебристой доске наподобие скейтборда, даже с колесиками.

– Рада видеть вас! – широко улыбнулась она. Зубы девушки блестели, кожа словно светилась. Да и приталенное платье выглядело потрясающе.

Павел Алексеевич радости девушки не разделил, а хмуро бросил:

– Ты опоздала.

– Это вы прибыли рано.

– Мы не можем прибыть рано, Алиса. Механизм перемещения рассчитан на прибытие в определенную точку, так что мы не появляемся ни до точно назначенного срока, ни после. И я сильно устал. Поэтому бери этих ребят и определяй их в общежитие.

– Общежитие? – расстроенно протянул Иван.

– Общежитие, – кивнул Павел Алексеевич. – Но в точности такое, о каком я рассказывал. С отдельными комнатами, огромными телевизорами, видом на море и хорошим рестораном самообслуживания. Вон оно, кстати, в той башне, – вербовщик показал на круглый небоскреб с матовыми окнами метрах в пятистах от моря. – Наверху, на крыше, замечательный солярий и бассейн.

Блондинка вновь широко улыбнулась рекрутам – правда, улыбка оказалась слишком радушной для того, чтобы не быть дежурной, – и провозгласила:

– Добро пожаловать в новую, чудесную жизнь! Сегодня вы устраиваетесь в своем новом жилье, знакомитесь с коллегами. Завтра мы идем с вами по магазинам – покупаем необходимые вам вещи за счет компании. Послезавтра – работа. А через неделю, в ваш первый выходной, предлагаю вам посетить мои уроки серфинга!

– Мы и серфингом будем заниматься? – изумился русоволосый парень, который до этого молчал.

– В свои выходные вы можете делать всё, что угодно. Кататься на лыжах, плавать под водой, летать на дельтаплане. Заняться у нас есть чем, поверьте. Вы будете держаться за эту работу руками и зубами. Мне ли не знать?

По дороге в общежитие рекруты встретили несколько групп сосредоточенных людей в оранжевых комбинезонах. Одни чистили пляж устройствами, напоминающими пылесосы, другие возились с каким-то оборудованием около небоскреба, третьи шли вдоль берега, весело переговариваясь. Заметив вновь прибывших, девушка из последней группы приветливо помахала им рукой. Рекруты робко улыбнулись ей в ответ.

– А девчонок много. Красивые, – тихо сказал Иван русоволосому парню.

– Угу, – смутившись, ответил тот.

* * *

Большой холодный город пугал шумом и огнями. Деревца здесь росли какие-то чахлые, а улицы были широкие, страшные. Вэли и Григор испуганно жались к стене дома, и только Овидиу решился подойти к железному столбу, потрогать его. Рядом со столбом стояло замечательное железное ведро, даже не ведро, а фигурная железная ваза. В нее кто-то положил яркие бумаги и совершенно целую прозрачную бутылку.

Овидиу запустил в ведро руку, выудил бутылку, показал товарищам.

– Страна богачей! – почтительно прошептал он. – Это ничье? – обратился он уже к Павлу.

– Стой! Не лезь в урну! – возмутился тот. – Скоро у вас этих бутылок будет – хоть всю квартиру заставь.

– О, – вздохнули Вэли и Григор.

– Ведите себя прилично! Ну-ка, шагом марш! Мне вас еще на квартиру устроить надо.

Идти по улице оказалось не очень страшно. Хорошо, не поехали на одной из самодвижущихся повозок, о которых рассказывал Павел. Повозки ворчали и проносились мимо так быстро, что непонятно было, как у седоков не кружится голова. С лошадью на такой скорости не справиться. А их проводник Павел не обращал на повозки никакого внимания.

На минуту он остановился у яркой палатки, полной диковинных овощей и фруктов.

– Что вам купить? – обернулся он к румынам. – Яблок, груш? Или бананов попробуете?

– Нам бы чеснока, – ответил за всех Григор. – Ты обещал лапшу дома.

– Ах да, надо еще взять лапши. И сала, – кивнул Павел. – Ваш бригадир будет жаловаться, что ему опять идти в магазин. Проще самому…

Павел купил чеснока, лука, потом зашел в какой-то богатый барский дом и вышел оттуда с ярко-желтым мешком на ручке. Заглянуть в мешок никто из мужиков не осмелился, хотя очень хотелось.

Во дворе еще одного огромного дома подметал каменную мостовую бородатый пожилой мужчина в шубе из меха неведомого зверя.

– Джорджи! – позвал мужчину Павел.

– Джорджи! – воскликнул Овидиу. – Да ведь это Джорджи из Рэду!

– Ну да, он откуда-то из ваших краев, – не стал спорить Павел. – Джорджи, принимай новых работников!

– Овидиу. Григор, – констатировал Джорджи. – А тебя, парень, я не знаю.

– Я Вэли.

– Ладно, Вэли, будем знакомы. Пойдемте, я покажу вам жилье.

И Джорджи нагло направился в господский дом, прямо в центральный подъезд. Правда, внутри дом оказался не таким богатым, как снаружи, но здесь было тепло и сытно пахло.

За миской чудесной лапши, которую приготовили за каких-то пять минут, Джорджи рассказал о том, что потребуется от новых работников. Павел слушал и кивал.

– Смотри, не обижай их, Джорджи, – строго предупредил он бригадира.

– Нет, Павел, нет, это же земляки, – заталкивая в рот зубок чеснока, заявил пожилой румын. – То ли дело – таджики. Их я не люблю.

– Чтобы я такого больше не слышал! Они тоже работают на корпорацию! – возмутился Павел. – И ничем не хуже тебя.

– Они не хуже, – не стал спорить Джорджи. – Но они мне не земляки, а на огненной потехе в прошлом году пытались меня избить и порвали новую нейлоновую куртку. Не за что мне их любить.

Павел только хмыкнул, потом полез в большой деревянный шкаф, достал оттуда три хороших тюфяка.

– Матрасы еще не продал? – спросил он у Джорджи. – Молодец, хвалю. Смотри, если проверяющие чего не досчитаются – будешь год бесплатно работать, на голодном пайке. Одеяла тоже есть? Где они?

– Есть, – мрачно ответил Джорджи.

Он встал из-за стола и извлек из-под кровати три отличных шерстяных одеяла. – Не беспокойся, начальник. Хотя рано им выдавать одеяла. Пусть заработают.

– Заработают.

– Да, да, – дружно закивали мужики.

– Ладно, тогда я вас покидаю, – заявил Павел. – В жилконторе завтра зарегистрируешь всех троих, Джорджи, держи паспорта.

– Всё сделаю.

– Работать их сразу не заставляй, пусть осмотрятся.

– Хорошо, хорошо, осмотрятся. Мы с ним на Арбат вечером пойдем, – пообещал Джорджи. – Я их беляшами угощу, пива куплю. Не бойся, Павел, дело свое знаю. И машин они бояться уже через три дня не будут. Это ж земляки мои, не какие-нибудь таджики.

* * *

Волны мягко терлись о бок жилой платформы. Наступал вечер – хороший вечер удачно проведенного, пусть и трудного, дня. Вести переговоры с древними людьми – не сахар, зато процесс творческий – не камни тесать и не мусор таскать. Сам Павел, если бы пришлось выбирать, предпочел бы раскалывать камни, а не возиться с мусором. Только не больше шести часов в день и с двумя выходными в неделю. Увы, такого рабочего графика в Древнем Риме предусмотрено не было, да и платили немного. Но если выгодно вложить деньги, даже гроши через три тысячи лет могут превратиться в миллионы.

Павел скинул походные кроссовки, окунул ноги в воду. Как хорошо отдыхать на своей собственной платформе, когда вокруг ни души, солнце садится в океан, пахнет свежестью и только немного – нагретым за день металлом и коллоидной пленкой проработавших весь день солнечных батарей. Что и говорить, жить стало лучше, жить стало веселее. Жилая антигравитационная платформа – далеко не румынская хижина и даже не двухкомнатная квартира в загазованном, тесном и холодном городе.

Мысленной командой Павел активировал прямо над водой универсальный голографический экран, просмотрел список несостоявшихся контактов, баланс сделок. Дела шли неплохо.

Пять секунд ожидания вызова – и над океаном появилось хорошенькое личико Ирочки, штурмана и целеуказателя Павла.

– Ты была сегодня очень точна, милая. Отличная работа. Спасибо.

– Ты тоже оказался на высоте, – не осталась в долгу девушка. – Обработал всех просто отлично. Только у румынов прокололся, с радио, но вряд ли они обратили внимание.

– Ну, я думал, радио уже изобрели. Мне показалось, что музыка их соблазнит.

– Да, они и по лесу шли – напевали. Еще до того, как тебя встретили.

Ирочка широко улыбнулась, поправила прическу, сдвинулась немного влево. Теперь за ней можно было увидеть небольшой кусочек панорамы вечерней Москвы – инверсионно-паровые, радужные следы воздушных катеров и скутеров, паруса солнечных батарей с отблесками орбитальных зеркал на отражателях.

– Если удастся выдержать темп, мы получим неплохую квартальную премию, – заметил Павел. – Приличные деньги.

– Как будешь тратить?

– Хочу пригласить тебя на Ганимед. Там открылся какой-то новый, совершенно роскошный отель. Да и вообще, я на Ганимеде ни разу не был.

Ирочка очаровательно зарделась и тихо сказала:

– Я тоже не была. Если настаиваешь – я согласна. Посмотрим на Юпитер вблизи.

– Мы заслужили, правда? – тихо сказал Павел. – Не зря же так вкалываем… Тебе не кажется, что договариваться за одну смену с четырьмя клиентами – даже если считать румынов одним клиентом, – осуществлять два инструктажа и организовывать отправку – это чересчур?

– За напряженный график нам и платят, – Ирочка плавно повела рукой в воздухе, как бы отметая проблему. – По крайней мере, мы не возимся с мусором.

– Да, наша работа творческая, – хмыкнул Павел. – Но, честно говоря, мне бы больше хотелось взглянуть на мир хозяев корпорации. На будущее. Пусть даже там и пришлось бы красить стены и собирать полиэтиленовые пакеты на пляже.

– Для того, чтобы отправиться в будущее, ты слишком умный, – ласково улыбнулась девушка. – Как дипломированный целеуказатель говорю. Не тянешь ты на рекрута. Слишком самостоятельный. Равновесие нарушишь.

– Ты сейчас сделала мне комплимент?

– Нет, сказала правду. Каждому свое. Своя работа, свое время, свои ценности. Мы тоже имеем немало, не так ли?

– Так. Корпорация заботится о нас. А работаем мы, как и все, за еду и развлечения. Полет к Юпитеру – хорошее развлечение.

– Точно, – многообещающе улыбнулась Ирочка.

Александр Щёголев

Чего-то не хватает

Драма мечты

Киностудия имени Горького, съёмочный павильон.

Обстановка творческая. Беспорядочно лежат кабели, штативы, стройматериалы, у стены куча мусора, издалека доносятся ругань и смех. В центре павильона – декорация: две стоящие под прямым углом панели, оклеенные обоями в горошек, в пространстве которых установлен платяной шкаф, сервант, тумбочка и кровать. Над кроватью – бра. В одну из панелей, изображающих стену, врезана дверь.

В тележке с кинокамерой, громко храпя, спит оператор.

Обычный рабочий день.

Уютное, красивое, цветное прошлое.

– …Уж и не знаю, каким ветром его к товарищу Суслову, к Михал Андреичу нашему, занесло, но со страху ему так живот припёрло, что прямо из кабинета он поскакал к унитазу. Взгромоздился, а в руках ничего кроме своего же сценария нету. Первый экземпляр с резолюциями…

Это в павильон вошли режиссёр-постановщик и помощник режиссёра.

– Угадай, какую страницу наш драматург рискнул попользовать? Ни за что не поверишь. Ни-ка-ку-ю!

Гулко хохочут.

Режиссёр – высокий осанистый мужчина с роскошной шевелюрой и печатью большого таланта на лице. Породу не спрячешь – перед нами настоящий творец. Возраста неопределённого: с одинаковым успехом дашь и тридцатник, и сороковник. Он по-хозяйски озирает павильон. Замечает спящего оператора и прекращает веселье.

– Эт-то что такое?!

– Митя вчера в «Метрополе» был, – спешит с объяснениями помощник. – Перебрал там вместе со всеми. Шофёр его на студию привёз, чтоб утром с гарантией был на работе.

– Так. А что у нас в «Метрополе»?

– Барчук «Героя соцтруда» отмечал.

– Барчук – дурак и бездарность! Я бы такому и случку свиней не доверил снимать, а ЦК ему, вишь ли, цацки вешает…

Входят сценарист и директор киностудии.

– В чём там ЦК провинился? – уточняет сценарист как бы невинно, однако достаточно громко, чтобы в коридоре было слышно.

Режиссёр мгновенно подбирается:

– На провокационные вопросы не отвечаю.

Помреж между тем разбудил оператора. Тот мало напоминает человека. Из тележки выползает на четвереньках. Со стоном встаёт на ноги и сообщает бледным голосом:

– Пойду, умоюсь…

– Какими ветрами, коллеги? – спрашивает режиссёр.

– Вот, зашли проведать нашего мученика, – разводит руками директор киностудии.

Сценарист светски улыбается:

– Сегодня мой лучший эпизод. Очень интересно, как вы его сделаете.

– Почему-то когда я мучился с заседанием профгруппы, – говорит режиссёр жёлчно, – ни у кого не возникло потребности меня проведать. Зато на обнажёнку слетелись, как… – дипломатично замолкает, оставив метафору при себе.

– Мне не до шуток, – темнеет директор. – Наверху сильно нервничают по поводу сроков сдачи картины. Зная твою требовательность к себе, я опасаюсь, как бы нам всем не влипнуть.

– Ай-ай-ай! – Режиссёр притворно ужасается. – Как же я мог забыть, что ты – куратор фильма? Не боись, ЭТУ порнуху я сдам вовремя.

– Я полагал, нам с вами доверили не «порнуху», а важнейший заказ партии и правительства, – роняет сценарист.

– Тихо, Эдик, не заводись, – говорит директор.

– Да что – не заводись, когда всякие тут…

Сценарист – маленький, лысоватый, с брюшком. Однако под непритязательной внешностью не скроешь горячее сердце.

Режиссёр панибратски обнимает обоих за плечи:

– Мужики, что вы растрещались?! «Сроки сдачи», «важнейший заказ»… Пришли поглазеть на горяченькое, так не порите чушь. (Смеётся.) Только поднимитесь на балкончик, чтоб щёчки из-за вас не краснели и не бледнели.

Сценарист гадливо высвобождается из объятий.

– Вы о ком?

– Щёчки – это ягодицы, – торопливо объясняет ему директор студии. – Киношный сленг. Это он про актёров, Эдик. Пошли, пошли, пошли…

– Нет, не к осветителю, – показывает режиссёр. – Поднимайтесь повыше.

Директор студии утаскивает сценариста наверх. Тот с отвращением ворчит: «Щёчки у него… ещё сказал бы – губки… и носик…» Режиссёр, мгновенно забыв о гостях, поворачивается к помрежу:

– Как там наши звёзды экрана?

– По конурам, готовятся.

– Кордебалет?

– Перекуривает на лестнице.

– Ладно… – Осматривает декорацию. – Ну и халтура. Гнать бы художника, так ведь спит с женой секретаря парткома. А может, секретарь парткома спит с его женой…

Возвращается оператор. Лицо мокрое и мрачное. Молча машет рукой, идёт к камерам.

– Не пей с Барчуком, Митя. Нечестно. Пьёшь с ним, а плёнку портишь мне.

– Тележку кто возит? – сипло спрашивает Митя.

– Будешь работать с рук. Руки-то не дрожат?

Входит актёр, играющий главного героя. Русоволосый, голубоглазый, ростом с режиссёра. На нём брезентовые штаны, свитер с оттянутым воротником, из-под которого торчит клетчатая рубашка. Плюс сапоги. А также – непременная трёхдневная щетина. Какой же герой без трёхдневной щетины?

– Привет всем! Где наша девочка?

– Пах бреет, – бормочет сквозь зубы оператор Митя.

– Серж, ты готов?

– Я – как пионер. Трезв, сыт и хочу бабу. (Зевает.) Как вам мой маскарад?

– Похож на ханыгу у винного, – констатирует оператор.

– Заткнись, кинолюбитель! – срывается помреж. – Давно в окуляры не получал?

– Ребятки, не ссорьтесь. Что говорит консультант?

– Консультант говорит, что настоящие геологи выглядят так, – ставит точку помреж.

– Ну и нормальненько…

Входит актриса, играющая главную героиню. Одета по-домашнему: прозрачный пеньюар, под которым видна атласная ночная рубашка. Чарующие ножки упрятаны в чулки. На голове – грандиозные кудряшки, залитые для прочности лаком «Прелесть».

С первого взгляда ясно – перед нами современная советская женщина.

Актриса делает танцевальное па, всплеснув пеньюаром:

– Годится?

Режиссёр подбегает к ней, целует в щёку.

– Ларочка, солнышко, ты обольстительна! Зрители испачкают сиденья!

Она победно улыбается. Режиссёр обнимает её за талию, ведёт к декорации. Шепчет:

– Спиралька на месте? Умница. Ты у меня профи, не зря ГИТИС кончала… (Хлопает в ладоши.) Внимание! Репетируем встречу после разлуки! Прошу всех выбросить из головы чушь, собраться и помочь мне в нашем общем деле!

Актриса подходит к актёру:

– Привет вашему маленькому другу. Он нас сегодня не подведёт?

– Маленький?! Да уж побольше, чем у твоего хряка, – кивает тот на режиссёра.

– Ешьте петрушку, Серж. Помогает, у кого по мужской части проблемы.

– Проблемы – это когда гонококк погулять вышел. Кстати, давно проверялась?

– Не ваше дело. Ваше дело простое – отпыхтел, получил деньги…

– Эй, голубки, текст выучили? – окликает их режиссёр.

Хищные оскалы разом превращаются в улыбки.

– Какой там текст? Сопли.

– Серж, не обижайте нашего гения, – притворно сердится актриса. – Говорят, страдает над каждым словом, онанирует над портретом Чехова…

– Медвежьей болезнью он страдает. Штаны до сих пор постирать боится, интеллигент.

[1]

Смена декораций. На балкончике

Сценарист и директор киностудии еле слышно разговаривают, поочерёдно отхлёбывая из плоской бутылки с этикеткой «Двин» и бросая долгие взгляды на съёмочную площадку.

СЦЕНАРИСТ: Наверху правда нервничают?

ДИРЕКТОР: Не то слово. При всём моём глубочайшем уважении к нашему руководству, кое-кто, мне показалось… (Заканчивает уже шёпотом.)… на грани паники.

СЦЕНАРИСТ: Поступили новости?

ДИРЕКТОР: Да уж поступили, Эдик, поступили.

СЦЕНАРИСТ: То-то, я чувствую, напряжение сгустилось… Чёрт. Я тебя, конечно, не спрашиваю…

ДИРЕКТОР: А нет тут особого секрета. Не сегодня-завтра и тебя введут в курс дела. Ты знаешь, что эксперименты в Дубне повторили в Киеве у Глушкова и в Арзамасе-16?

СЦЕНАРИСТ: (осторожно). Слышал. Без подробностей.

ДИРЕКТОР: Я тебе скажу. Из Киева доложили, что смогли посмотреть ещё дальше, чем дубновские. Украину принимают в НАТО, а Российской Федерации в приёме отказано.

СЦЕНАРИСТ: И какова наша реакция?

ДИРЕКТОР: (с горечью). А что – реакция? Варшавский договор, по всей видимости, распался. Американцы ставят базы по всем нашим границам, «оборонка» погибла. В стране – сплошная растащиловка. Наши учёные работают на американский военпром…

СЦЕНАРИСТ: Да уж, читал я про это. Не могу поверить…

ДИРЕКТОР: А вторая новость – вот. В Арзамасе-16 вытащили совершенно безумный экстраполят. В Ленинграде установлен памятник Сахарову, и не где-нибудь, а на площади имени Сахарова. Но это цветочки. В Москве перед зданием КГБ сковырнули памятник Дзержинскому и на этом месте увековечили… Ты думаешь, кого? Солженицына!

СЦЕНАРИСТ: (выдыхает). Врёшь!

ДИРЕКТОР: Гадом буду!

СЦЕНАРИСТ: (потерянно). Беда, беда…

Долго молчат. Трагическая пауза ничем не нарушается.

ДИРЕКТОР: (сам себе). Да и Ленинграда никакого, говорят, там у нас больше нет…

СЦЕНАРИСТ: Что, шведы обратно оттяпали?

Снизу доносится голос режиссёра: «Поехали!»

Съёмочная площадка

Актёр закидывает за плечи рюкзак, из которого торчит геологический молоток, вместе с актрисой они становятся с тыльной стороны декорации – перед фальшивой дверью. Кряхтя, он поднимает партнёршу на руки, переступает порог, роняет ношу на постель. Лица обоих светятся нежностью. Она шепчет: «Милый! Милый!» Он опускается перед ней на колени.

На тумбочке лежат книги, придавая эпизоду вес. Малый читательский набор: «Как закалялась сталь», «Целина» и томик Тургенева.

ОНА: (включает бра). Любовь моя, о, наконец мы одни!

ОН: Каждую минуту, каждую секунду своей суровой жизни в тайге я думал о нашей встрече и ждал её!

ОНА: Когда ты сегодня позвонил мне на фабрику, я чуть с ума не сошла от радости. Даже до конца профгруппы не высидела! Ой, что будет, выговор влепят…

ОН: А знаешь, какая в тайге красотища? Воздух чист, как слеза, вода прозрачна, как воздух. Кедры шишками тебя одаривают, птицы и звери с тобой здороваются…

ОНА: Я хочу в тайгу, увези меня с собой.

ОН: Жизнь моя, теперь мы всегда будем вместе.

Целуются, умело изображая страсть.

– Стоп! – командует режиссёр. – Спасибо, нормальненько. Не космический полёт, конечно, не взрыв сверхновой… Разве что – подработать реплики…

– Зачем – реплики? – живо удивляется актёр. – Например, у Герасимца метод – импровизация, полное доверие исполнителям.

Режиссёр мгновенно воспламеняется:

– Твой Герасимец – дряхлый пень, самодур и бездарность! Снял полтора идейно правильных фильма – и классик, видите ли!.. (Несколько секунд тяжело дышит.) Ты мне лучше вот что скажи, умник. Куда ты всё время смотрел? Куда угодно, только не на свою возлюбленную.

Актёр мнётся, криво улыбаясь. Медлит с ответом.

– Давай, давай, не тушуйся.

– На «Зосю» смотрел.

– На кого? – Режиссёр в недоумении оглядывает помещение.

– Да вон, «стеночка», – показывает герой на декорацию, вернее, на шкаф и на сервант возле кровати. – Польская «Зося». Скоро себе такую же покупаю. Очередь подошла, деньги нужны. Прости, из головы не выходит.

– Бред. С кем работаю…

– Бред? – злится актёр. – Ты при студии отовариваешься – без очереди, без записи и без наценок, а нам Союз выделяет – шиш без масла! Кому бред, кому – геморрой!

– Тоже мне, оправдание нашёл.

– Никита, а нельзя, чтобы он побрился? – встревает актриса.

– Кто?

– Да этот твой «заслуженный и без пяти минут народный», – мажет она пятернёй по щеке партнёра. – Тёрка, а не герой-любовник! Кожу с меня живьём сдирает.

Актёр хочет что-то гневно возразить, но режиссёр закрывает ему рот рукой.

– Экие вы оба тонкие. Ларочка, ты ж и не такое терпела. Зимняя прорубь, полуденный песок в Гоби… подумаешь, лёгкая щетинка. Представь симпатичного ёжика из мультика… (Внезапно суровеет.) Кстати, к тебе тоже вопрос. Что ты там всё время рукой делала? Под ночнушкой зачем-то шарила… Признаться, это странно выглядит.

Она агрессивно подбоченивается.

– К твоему сведению, капроновые чулки надо периодически подтягивать. Чтобы гармошек на коленках не было. Или чтобы винтом не пошли.

– Почему по размеру не подобрала? Чем вы там с костюмером занимались?

– НЕ ПО РАЗМЕРУ?! – Яростным рывком она задирает подол. – Полюбуйся, как это устроено, если раньше не видел!

Устроено самым обычным образом: чулки крепятся к поясу на резинках. Все детали пригнаны друг к другу, как в хорошо отлаженном механизме.

– Как ни старайся, мой милый, чулок не ляжет по ноге, это тебе не кожа! А если кому-то представляется по-другому, он либо мальчишка, либо дурак!

– Развоевалась… Перед объективами только не поправляй больше ничего, хорошо? Зрителю совсем не коленки твои интересны… (Хлопает в ладоши.) Внимание, нулевая готовность!

Звукооператор спускает к кровати микрофон на длинной палке со шнуром. Оператор нехотя вылезает из тележки, на плече у него громоздится неопрятного вида агрегат.

– А стационарные?

– Вот, вот и вот. – Оператор показывает на камеры. – Точки я со вчерашнего не менял – в отсутствие постановочных распоряжений.

– Где кордебалет?! – внезапно вспоминает режиссёр и начинает безумно озираться. – Убить меня хотите?!

Помреж высовывает голову из павильона.

– Девчата, ау!

Вплывают три русалки в блёстках, покачивая хвостами из перьев. Кроме блёсток и хвостов иной одежды на них нет. Пожилая постановщица танцев сопровождает это трио. Объяснять им задачу не нужно: всю неделю плотно репетировали.

– Свет!

Вспыхивают юпитеры, раскалёнными лучами впившись в декорацию.

Режиссёр заметно волнуется:

– Ларочка, Серёженька, ребятки! Я хочу увидеть настоящее чувство. Покажите, что возвышенная страсть присуща нашему человеку не только за станком или кульманом.

СЦЕНАРИСТ: (презрительно фыркнув). Идеалист хренов!

ДИРЕКТОР: Эдичка, оставь и мне сколько-нибудь.

Сценарист возвращает товарищу бутылку, затем достаёт из бокового кармана пиджака театральный бинокль. Величавым жестом прикладывает оптику к глазам – и застывает. Директор потрясённо смотрит на сценариста с его биноклем и бормочет: «Чёрт, не догадался…»

– Мотор!

Мотор!

В точности повторяется отрепетированная сцена. Оператор следит объективом за перемещениями актёров. Камеры громко стрекочут. Сценарист свободной рукой вытаскивает из кармана большое яблоко и сочно откусывает, не отрываясь от действа. Директор киностудии с завистью смотрит на яблоко. Режиссёр ободряюще приговаривает: «Так… Так… Митя, книги крупно!»

Книги, лежащие на тумбочке, даются крупно.

Разделавшись с текстом, актёры начинают бурно целоваться. Противиться здоровому инстинкту больше нет причин, поэтому житель тайги наконец срывает с себя свитер и клетчатую рубашку, обнажая волосатое, смуглое от кварцевых ванн тело. Героиня вскакивает и освобождается от пеньюара. Нетерпеливые мужские руки стаскивают с неё ночную рубашку.

РЕЖИССЁР: Медленнее! Куда спешим?

Героиня остаётся в нижнем белье. Лифчик, трусы, пояс с чулками, – всё лимонного цвета. Бельё обильно украшено оборочками, фистончиками, атласными ленточками. Издалека – очень красиво. Вблизи… Из бюстгальтера вылез предательский ус, впивается актрисе в тело. Она мужественно терпит.

Герой выпрыгивает из брюк, придерживая большие семейные трусы. Сатиновые, ясное дело, однако не синие, как у всех, а в желтую полоску. Это очень современно, даже вызывающе.

Возлюбленные снова на кровати. Женщина лежит неподвижно – глаза томно прикрыты, руки раскинуты. Герой эффектно освобождает её от лифчика (она издаёт стон, исполненный искреннего облегчения) и метает снаряд в сторону кинокамеры. Оседлав героиню верхом, начинает жадно целовать её грудь. Часто дыша от наслаждения, она выгибается поцелуям навстречу.

Грудь у выпускницы Театрального большая, крепкая, киногеничная.

РЕЖИССЁР: Портки́!

В оператора последовательно летят лишние детали туалета: трусы мужские, трусы дамские. Оператор мягко двигается вокруг кровати, с разных ракурсов фиксируя эту сцену. Тела актёров молоды и красивы, они блестят в свете юпитеров, они полны присущей нашему человеку возвышенной страсти.

РЕЖИССЁР: (недовольно). Стоп, стоп, стоп! Серж, в чём дело?

Актёры прекращают играть, садятся на кровати. Помреж бросает им халаты…

Съёмочная площадка

– Да я, Никита… – виновато произносит актёр. – Не знаю, что и сказать…

– Убрать свет! – распоряжается режиссёр. – Ты что, не в форме?

– Вчера жена из отпуска вернулась. Я ведь не машина.

Режиссёр быстро накаляется:

– Ты артист! Причём, как тут уже вспоминали, носящий почётное звание заслуженного!

Серж бросает взгляд на партнёршу.

– Ведьма чёртова, сбила меня с настроя… со своей петрушкой…

[2]

– Какая такая «петрушка»?! – кипит режиссёр. – И почему опять глазами стрелял?! Про «Зосю» свою не можешь забыть?!

– Про «Зосю» тоже! – внезапно кричит актёр. – И про квартиру кооперативную! Вечером перекличка, из театра надо отпрашиваться. Тебе бы мои заботы, Никита!

– А тебе бы – мои. Квартира, Сергуня, это далеко и долго, зато обделаемся мы все здесь и сейчас… (Поворачивается к оператору.) Митя, как у тебя?

– Бездарно, поэтому отлично.

– Не фиглярствуй! Что было в кадре?

– В основном она, его я брал со спины.

– Ну, с Ларочкой пока нет проблем, от неё у зрителей, что положено, встанет по стойке «смирно»… – Режиссёр успокаивается. – Лара, я же тебя просил. Опять занимаешься чулками?

Теперь взвивается уже актриса:

– А я предупреждала! Если б костюмы привезли, например, из Италии, а не заказывали в ателье при мюзик-холле…

– Боже, о чём вы все думаете во время съёмок?! – всплескивает руками режиссёр.

– Да! Да! Женщина, выходя на подиум, думает не о том, как она будет изображать с мужчиной любовную сцену, а о том, всё ли у неё в порядке с туалетом! Открою тебе тайну – это нормально!

– Ладно, ладно, нормально. Потом подредактируем… Я хотел с тобой о другом. – Режиссёр отводит актрису подальше от чужих ушей. – Солнышко, сделай этому импотенту массажик. Какой-то он сегодня…

– Хорошо, Никитушка. Сделаю от души, как тебе.

– Нет уж, постарайся! «Как мне»…

Он озабоченно смотрит на часы.

На балкончике

ДИРЕКТОР: Что там у тебя за история с Сусловым?

СЦЕНАРИСТ: Ох, Филя, задолбали уже… Не с Сусловым, а с Юрием Владимировичем. Шеф пригласил меня давеча в Кремль – чаю попить, поболтать о том о сём.

ДИРЕКТОР: По делу или…

СЦЕНАРИСТ: Никаких «или». В качестве двоюродного племянника я у Андропова не бываю. Только как секретарь Союза писателей. Назрели оргвопросы, нужно было обсудить.

ДИРЕКТОР: Юрий Владимирович – очень строгий, очень правильный человек, настоящий коммунист. Мало таких людей.

СЦЕНАРИСТ: Передам твоё мнение при случае. Так вот, приносят с курьером пакет от Александрова – лично в руки Ю-Вэ. Расшифровали новую порцию дубновского экстраполята, согласно которой в кресло Председателя КГБ будут сажать… угадай, каким образом?

ДИРЕКТОР: (севшим голосом). Через всенародные выборы?

СЦЕНАРИСТ: Не совсем. Хотя разница небольшая. Кандидатуру главного чекиста согласуют с директором ЦРУ, и только если американцы дали «добро»… вот такая перспектива. Даже привычного ко всему Юрия Владимировича проняло. Не захотел пользоваться «вертушкой». Уж не знаю и не хочу знать, почему. И адъютанта своего подключать не стал. Под рукой был я, меня он и послал с этим пакетом к Суслову, да попросил бегом… «Пулю» про туалет уже потом пустили. Чтоб никакая сволочь не посмела удивиться, какого рожна секретарь Союза писателей скачет галопом по кремлёвским коридорам.

ДИРЕКТОР: Да, дела… (Вдруг пугается.) Зачем ты мне это рассказал?

СЦЕНАРИСТ: Во-первых, ты никому не растреплешь, во-вторых, тебе никто не поверит. Я и сам-то поверил только потому, что в кабинете Андропова случайно оказался.

ДИРЕКТОР: Теперь понятно, почему Михаил Андреевич в такой спешке решил подключить к проекту режиссёров из стран народной демократии.

СЦЕНАРИСТ: И кого?

ДИРЕКТОР: Лучших. Вайда, Гофман, Кислевский… да всех. Между прочим, товарищи из братских стран восприняли задание партии с большим энтузиазмом.

СЦЕНАРИСТ: Это обнадёживает. Но пасаран!

Символически вскидывает сжатую в кулак руку. В кулаке – огрызок от яблока.

Мотор!

Актриса возвращается к кровати, садится рядом с актёром. Долго и странно смотрит ему в глаза.

ОНА: Сергей Сергеич, зачем меня обижать? Разве я ведьма?

Её рука забирается партнёру под халат, производит там некие манипуляции. Тот молчит и слегка подрагивает, заворожённый.

ОНА: Любовь моя к вам порочна и безнадежна… душа моя мечется и рвётся из сетей… оттого и больно – вам, мне, всем… возьмите же взбалмошную дикарку, она давно ваша…

Мужчина и женщина сплетаются взглядами, словно беседуя мысленно о чём-то тайном, одним им ведомом.

ОН: (вдруг кряхтит, разрушая идиллию). Я готов!

РЕЖИССЁР: (мгновенно). Звук, свет – быстро!!!

Вспыхивают юпитеры. Герои фильма сбрасывают халаты.

РЕЖИССЁР: Ну, ребятки… Мотор!

Слетает на пол покрывало, обнажается постель – розовая-розовая, вся в пене кружев и бантов. Сорвано одеяло. Загорелые тела отлично гармонируют с цветом простыни, но особенно впечатляют незагорелые участки человеческой плоти; в этом контрасте – настоящее эстетическое пиршество… Любовные игры доводят градус эпизода до максимально возможных значений. Это плазма. После долгой разлуки влюблённые буквально сгорают в нетерпении.

Павильон взрывается музыкой: пошла подтанцовка.

Девушки в перьях располагаются, как задумано балетмейстером – одна в изголовье кровати, другая в ногах. Третья (солистка) свободно перемещается в пространстве декорации. Их движения синхронны, выверены, экспрессивны.

Героиня поворачивается набок – к партнёру спиной, – сгибает ногу в колене, открываясь объективу во всех анатомических подробностях. (Заодно прячет от кинокамеры дырочку на пятке и ползущую от неё «стрелку».) Впрочем, прелестная картинка недолго радует зрителя: герой, хозяйски просунув ладонь, прикрывает её. Ладонь, как котёнок, – ластится, живёт собственной жизнью. «О, милый…» – беззвучно шевелятся губы героини. Тогда герой убирает руку, прекратив пытку, чтобы тут же ввести в композицию новый элемент. Секундное усилие – и скептикам продемонстрировано, насколько убедительна у него эрекция! Героиня охает, с наслаждением принимая удар. Она шепчет, шепчет что-то неразборчиво нежное… Оператор деловито перемещается вокруг, агрегат на его плече мерно стрекочет.

РЕЖИССЁР: Митя, крупно!

Розовая, распахнутая настежь композиция пульсирует, дышит, ждёт. В цвете, на плёнке шосткинского химкомбината «Свема» это будет смотреться просто гениально. Герой начинает размеренно двигать тазом, подстраиваясь под музыку; его руки неистово мнут выпяченные напоказ груди. Чмок, чмок, чмок – вот настоящая музыка любви, а вовсе не та, что сотрясает динамики.

Ритм эпизода задан.

Танцовщицы по-своему повторяют и размножают всё, что происходит в постели. Шаманские пляски…

Героиня покоряется общему танцу: всем туловищем ловит движения партнёра, впитывает их неудержимую мощь. Глаза её закрыты, на лице блаженство, – в точном соответствии с художественным замыслом.

РЕЖИССЁР: Больше чувства! Дайте мне чувство!

Актёр даёт чувство, стремительными толчками пронзая пространство кадра.

СЦЕНАРИСТ: (вцепившись в поручни пальцами свободной руки). Моя лучшая сцена… Вершина… Разговор с вечностью…

ДИРЕКТОР СТУДИИ: (умоляющим шёпотом). Эдичка, дай бинокль! Хоть на минуту! Козёл очкастый, что ж ты за жмот?..

Героиня, издав хриплый вопль, бьётся в объятиях главного героя. Глаза закатились, пальцы царапают простыню, ноги беспорядочно сгибаются и разгибаются.

Плясуньи возле кровати выдают сумасшедшие батманы. Солистка в гуттаперчевом экстазе извивается на полу, показывая высший класс акробатики.

РЕЖИССЁР: Давай финал, Сергуня!

Актёр взвинчивает темп. Но его отточенная техника быстро превращается в хаос. Выплеснув завершающую порцию стонов, он вянет, замирает, виснет на актрисе. Композиция распадается. Оба лежат, устало лаская друг друга.

ОНА: В тайгу… В тайгу…

РЕЖИССЁР: Стоп, снято.

На балкончике

Два зрителя, облеченные доверием партии, молча потягиваются, разминают кисти рук, хрустят суставами. На их лицах – чувство глубокого удовлетворения.

СЦЕНАРИСТ: (разнеженно). Ты мне что-то говорил? Прости, я отвлекался.

ДИРЕКТОР: Ничего особенного. Хотел предупредить, да как-то к слову не пришлось…

СЦЕНАРИСТ: О чём?

ДИРЕКТОР: (мстительно). Чтоб ты в руках себя держал, в азарт не входил.

СЦЕНАРИСТ: Я всегда держу себя в руках.

ДИРЕКТОР: Вот и хорошо… Взгляни на противоположную стену. Осторожно, как бы невзначай. Осветителя видишь? Теперь метра на два выше, под потолком… Только пальцем не показывай.

СЦЕНАРИСТ: Дырка. И чего? Вентиляционное отверстие, надо полагать.

ДИРЕКТОР: Не дырка, а тайное окошко. Да не пялься туда, мало ли что!.. Видел – шторкой прикрыто? Говорят, к нам сюда наведываются и наблюдают за процессом.

СЦЕНАРИСТ: (пугливо). Кто?

ДИРЕКТОР: Ты что, дурак?

СЦЕНАРИСТ: Неужели…

ДИРЕКТОР: (пожимает плечами). Есть такая легенда. Хотя… Кто знает, легенда ли? Известный кинолюб… и женолюб… вкушает плоды искусства…

СЦЕНАРИСТ: Это шутка? Ты шутишь?

ДИРЕКТОР: Я, Эдик, вроде бы главный в здешних лабиринтах, меня боятся. Я, по идее, должен всё здесь контролировать. Но это видимость, хоть и работаю на того же хозяина, что и ты. Мой уровень – не выше балкончика, где мы стоим. Так что я давно не понимаю, где кончаются шутки и начинаются специальные мероприятия.

СЦЕНАРИСТ: Тихо! По-моему, она… колыхнулась.

ДИРЕКТОР: Кто?

СЦЕНАРИСТ: Шторка…

Тёмные полоски материи, закрывающие отверстие под потолком, и вправду колыхнулись – раз, другой…

На балкончике – немая сцена.

Съёмочная площадка

Юпитеры погасли, музыка заткнулась. Аппаратура перестала шуметь. Актёры, сидя на кровати, вяло перебирают собранную для них одежду.

– Ну и балет, – говорит актёр, набрасывая на себя клетчатую рубашку.

Актриса встаёт, разглаживая помятое лицо.

– Скотина. От «щетинки» вашей у меня ожог.

– Согласно сценарию, – парирует он… и вдруг гогочет, показывая пальцем.

И впрямь смешно. Чулки на коленях у героини вытянулись пузырями, как, извините, тренировочные штаны у мужиков. Вспыхнув, актриса поспешно влезает в ночнушку и в пеньюар.

– Урод, бездарь. Будьте вы прокляты. Импотент, рухлядь…

Поправив причёску, она уходит за стеночку, – с гордо поднятой головой.

Кстати, причёска-то, в отличие от сценического костюма, с честью выдержала испытание. Великолепные букли остались нетронутыми, разве что подвинулись чуть, как парик. Всё-таки лак «Прелесть» – хороший лак. Прочный, почти железный…

В декорацию медленно вступает режиссёр. Он задумчив.

– Недурственно, голубки мои. Сделаем ещё дубль, и хватит.

– Как! Ещё дубль?! – Актёр вскакивает, забыв про трусы в руках; стоит в одной рубашке.

Режиссёр мрачнеет.

– Такое чувство, будто в сцене чего-то не хватает. Признаюсь, я шёл утром в павильон с тяжёлым сердцем. И ночью плохо спал, думал… Смотрел вот сейчас на вас, пытался проникнуться чувственной красотою, вами изображаемой, ставил себя на место зрителя… нет, не берёт.

– Вероятно, дело в исполнителях? – произносит актёр с опасным спокойствием. – Исполнители не соответствуют уровню режиссуры?

– Вы с Ларой – это вулкан, к вам – никаких претензий… Сделаем перерыв часа на два, я обдумаю ситуацию. И повторим.

– Да ты что! – ужасается актёр. – Я целиком выложился!

– Ну, три часа. Восстановишься.

– Чего тебе ещё не хватает? В объектив брызнуть?

– Кстати, свежая идея, – соглашается режиссёр. Складывает пальцы кадриком; прищурившись, смотрит сквозь эту конструкцию, что-то прикидывая в уме. – А попробуем.

– Вот тебе!!! – Актёр сопровождает выкрик неприличным жестом. – Дублёра бери! Каскадёра!

– Сергей, прекрати истерику! – кричит в ответ режиссёр. – Будет столько дублей, сколько я скажу! Или ничего не будет – ни кина, ни премии, ни твоего заслуженного звания!

Бунт подавлен. Шваркнув трусами оземь, актёр плюхается обратно на кровать… Режиссёр объявляет – всем:

– Благодарю за службу, товарищи! Встречаемся через три часа.

Подлетает актриса – уже полностью одетая (брючный костюм, сумочка, шляпка).

– Никитушка, я в буфет, хорошо? Тебя не жду. Говорят, там сосиски дают. Ещё мне Галя обещала палочку копчёной колбасы оставить… (Торопливо стирает грим, глядясь в зеркальце.) Муж возвращается с натуры, а кормить его нечем, стыд и срам…

Изящно махнув на прощание рукой, исчезает.

Помещение быстро пустеет – все прочие персонажи тоже расходятся. С балкончика спускаются высокие гости.

ДИРЕКТОР СТУДИИ: Хватит с меня, я старый человек… Но Ларочка – просто чудо! Будь помоложе, снял бы штаны и полез под софиты.

РЕЖИССЁР: Лично тренировал. А то оставайся, дублёром будешь. Морду оставим за кадром, чтоб девки на улицах на шею не вешались… (Долго, бесконечно долго смеётся. Смех превращается в икоту. Отвернувшись от собеседников, режиссёр вытирает слёзы.) До чего же хреново мне, братцы, если б кто знал…

СЦЕНАРИСТ: Что-то случилось?

РЕЖИССЁР: (тоскливо). Смыть бы плёнку. Так ведь не позволят, вот он первый и не позволит. (Показывает на директора киностудии.) Ну что, каков приговор, братцы?

СЦЕНАРИСТ: В каком смысле?

РЕЖИССЁР: Да вы там всю дорогу что-то обсуждали. Как ни взгляну на них – разговоры ведут.

ДИРЕКТОР: (начиная волноваться). Никита, что с тобой? Твоя работа – эталон вкуса, высочайший профессиональный уровень. Уверяю тебя, никаких приговоров, выгово́ров… тем паче – разговоров.

РЕЖИССЁР: Я творец, как бы громко это ни звучало. Кино я делаю, потому что не могу иначе. Тысячу раз тебе объяснял. В творчестве нельзя идти на сделку со своими принципами, как вы все не можете этого понять! Я уверен – без правды нет искусства. Но, с другой стороны, когда правды слишком много, когда блевать от неё начинаешь, искусство краснеет, бледнеет и прячется под лавки. Вместо космоса – пустота. А ведь вы именно этим заставляете меня заниматься, сволочи… Короче, я понял, чего мне не хватает. Уважения к самому себе, которого больше нет… (Неожиданно кричит.) Его нет, товарищи!

ДИРЕКТОР: Никита, Никита…

РЕЖИССЁР: Я отказываюсь. Я больше не снимаю эту порнуху. (Специально для сценариста, развернувшись к нему.) ПОР-НУ-ХУ!

СЦЕНАРИСТ: Очень интересно. Особенно про ваши принципы.

РЕЖИССЁР: (продолжает кричать). Мне тридцать пять! Я не снял ни про броненосец «Потёмкин», ни про крейсер «Очаков»! Меня не было на съёмочной площадке «Гамлета» или «Вишнёвого сада»! Чехов с укоризной смотрит на меня с книжной полки, даже Дюрренматт тихо посмеивается! А я по вашей милости чем занимаюсь? Мне тридцать пять лет, сволочи… Тридцать пять… (Садится – прямо на бетонный пол. Закрывает лицо руками.) Тридцать пять… Тридцать пять лет…

СЦЕНАРИСТ: (лениво закуривает). Позвольте с вами не согласиться, Никита Сергеевич. Творчество, наоборот, есть умение обмануть побольше народу, включая самого себя. А искусство – когда за это ещё и деньги платят. Извините за грубость, но… (Задумчиво пускает кверху струю дыма.) Как хорошая блядь обязана быть актрисой, так и хорошая актриса непременно, непременно должна быть блядью.

ДИРЕКТОР: Эдуард, шёл бы ты… Не видишь, человеку плохо.

Режиссёр рывком встаёт, делает шаг в направлении сценариста – и… бьёт его по лицу.

Поросячье тело на тонких ножках отброшено. Споткнувшись, Эдуард падает. Всё это громко, неловко и нелепо. Сигарета и очки куда-то улетают.

– Интересно, себя-то ты к кому причисляешь, к актрисам или к… – выцеживает режиссёр.

Поверженный вскакивает – весь в белом. Брюки и пиджак его испачканы бетонной пылью. Он суётся во внутренний карман, словно за пистолетом, однако находит лишь театральный бинокль; и тогда он швыряет этот подвернувшийся под руку снаряд в противника. Попадает в директора киностудии.

Тот ломается в поясе, хватаясь за пах. Бинокль – штучка весомая, металл и чуть-чуть стекла.

С нездоровым звяканьем прибор рикошетит на пол, из окуляров высыпаются осколки линз.

– Мужики! – сипит директор. – Не сходите с ума! (Он крутится волчком, мелко подпрыгивая и зажав руки между ногами. Клянчил, выпрашивал заветную игрушку – и вот получил…) Никита! Эдик не сказал тебе ничего обидного!

– Пусть говорит, что хочет. Я всё равно отказываюсь работать.

Сценарист с молчаливой злобой отряхивается. Затем уходит в глубь павильона – в поисках очков. Директор, продышавшись, с искренней обидой произносит:

– Отказываешься? Ну и дурак. В проекте участвуют крупнейшие мастера: Барчук, Рязанцев, Герасимец, Матвеюкин, Кусков с Краснодеревенским. Быть в их компании – большая честь.

И вновь режиссёр теряет самообладание:

– Твой Рязанцев – нарцист, подлиза и дешёвка! И ещё бездарность, конечно! Прирождённая бездарность!

Возвращается сценарист. Очки торчат из нагрудного кармана, бледное лицо подёргивается. Руки наполеоновским жестом скрещены на груди. Подходит вплотную к режиссёру, смотрит снизу вверх. Тот распрямляет спину, упирает руки в боки и вдруг улыбается. Ну, ударь меня, ударь, словно приглашает он, я всем сердцем мечтаю об этом…

– Вы жалок, – говорит сценарист. – Я верну вам пощёчину… позже. А пока – ТАМ с большим энтузиазмом воспримут ваш демарш. – Указывает пальцем на потолок.

С достоинством удаляется.

– Зачем было бить? – ворчит директор.

– Давно хотелось.

– Ты же знаешь, за его спиной – такая свора.

– За моей спиной, знаешь, тоже не стадо.

– Да уж… (Опасливо.) Никита, это всё было серьёзно? То, что ты сейчас нам представил?

– Более чем. Я ухожу. Решено.

Похоже, с директором киностудии тоже вот-вот случится нервный срыв:

– Господи! Боже мой! Я знал, что этим дело кончится! Сколько раз я им твердил – нельзя таких крупных личностей использовать втёмную! Мозоль на языке натёр! Не слушают… секретность развели, боятся младенца вместе с правдой выплеснуть… как бы не утопили они этого младенца…

– Ты о чём?

– Послушай, – говорит директор с жаром. – Проект скоро перестанет быть чем-то экстраординарным, превратится в рутину. Придут молодые режиссёры, ты вернёшься в большое кино. Потерпи ещё год, продержись…

Режиссёр медленно отряхивает руки, разглядывая собеседника.

– А вот теперь, братец, ты расскажешь мне всё, – говорит он, ни секунды не сомневаясь. – Рассказывай, Филипп Тимофеевич. Давай.

Он совершенно спокоен. Торжествующе усмехается. Всех провёл да ещё удовольствие получил. Его друга и коллегу, наоборот, бьёт дрожь.

– Припёр ты меня… Поднимемся на эту штуку, чтобы не светиться, а то я здесь чувствую себя – словно на сцене.

На балкончике

Высоко над площадкой, в спасительной полутьме, усевшись на пол из стальных прутьев, шепчутся двое. Лица их не видны, голоса не узнать. Собственно, говорит один, второй лишь внимательно слушает…

…Запущена серия экспериментов, которая позволила нашим физикам заглянуть в будущее. Технические подробности лучше узнать у спецов, да и не имеют они отношения к сути. Главное, что это не шутка. Это очень серьёзно…

…Нет-нет, никакой экспедиции не было, учёные какбы посмотрели, послушали, записали разрозненную информацию. И выяснилось, что впереди нас ждёт кошмар. Советский Союз развалился. К власти пришли воры и предатели. На окраинах бывшего Союза – резня. Советские рабочие массово превращаются в доходяг-бомжей, советские крестьянки стали проститутками на трассах, дети-сироты из спившихся семей нюхают клей на вокзалах. Всюду – поросшие бурьяном поля… Волосы дыбом встают, когда читаешь или смотришь экстраполяты! Кулаки сжимаются, хочется за автомат схватиться…

…Аналитики работали полгода. И вывод их оказался настолько парадоксален, что не знаешь, смеяться или плакать. Стержневая причина развала – вовсе не гонка вооружений, не деятельность агентов влияния, и даже не разница между уровнем жизни в развитых капстранах и СССР. Тем более, причина не в джинсах, не в рок-н-ролле, не в какой-то там свободе слова. Просто на Западе информация сексуального характера нынче доступна и обыденна – в любых видах и формах, включая маргинальные. Тогда как у нас даже нагота под запретом. До середины шестидесятых, пока секс на экране и у них был вне закона, стратегический баланс сил соблюдался. В отечестве нашем не было никакого брожения в умах. А потом мы пропустили удар, не придав ему должного значения. Решили, что распространение в странах противника специфических видов искусства – элемент загнивания. В результате, сегодняшний паритет – иллюзия. Система качается…

…Нынче на Западе любой сексуально озабоченный козёл может запросто сходить в кино или купить журнал. А у нас? Неудовлетворённость принимает катастрофические масштабы, пропитав общество по вертикали и горизонтали – от подростков к зрелым людям, от рабочих и служащих к управленцам и интеллектуалам. Дело ведь не в сексуально озабоченных козлах, которых не так уж много, а в чём-то фундаментальном, чего мы пока не понимаем, и что в скором будущем нас раздавит…

Кстати, на социалистической Кубе проблем со стриптизом и проституцией нет никаких. Экстраполяты показывают, что там социализм сохранится, несмотря на американскую блокаду. Может, потому и сохранится…

…Вопрос. Когда мы начали фатально проигрывать идеологическую войну? Когда образцы западной секс-индустрии просочились в квартиры наших обывателей, а сведения о доступности таких вещей – там, у них, – в сердца и души. С человеческой природой не поспоришь, её не переделаешь. А ты говоришь, порнуха… Открыть шлюзы – было труднейшим политическим решением, Никита. Пришло время новой революции. Во имя предотвращения ужасного будущего. И вот наши лучшие режиссёры снимают советскую порнографию, наполняя её должным идейным содержанием, а я всё думаю – не опоздали ли мы… Ну, что ты решил?

– Что тут решать? На войне, как на войне. Партии нужен мой талант? Значит, я в строю…

Съёмочная площадка

Все ушли, хозяин павильона – в одиночестве.

РЕЖИССЁР: (с омерзением). Как хорошая бэ легко становится государственным деятелем, так и хороший государственный деятель непременно должен быть этой самой… Эдик, философ-недоумок… (О чём-то размышляет, закуривая.) Ладно, вернёмся к нашим овцам. И чего я мучаюсь? Эта чёртова сценка не может не нравиться нормальным работягам. Зачем, спрашивается, переснимать? Незачем, прав был Серж… И всё-таки… Ну, не хватает в ней чего-то, задницей чую!

Некоторое время тупо смотрит на декорацию, повторяя: «Не хватает… Не хватает…» Затем он пинает ногой тележку.

РЕЖИССЁР: Тьфу, нормальненьно снято! (Продолжает смотреть на декорацию.) Нет… Не то, не так, не тем местом… (Прохаживается по павильону, напряжённо размышляя вслух.) Ну, чего до сих пор не хватало зрителю в наших фильмах, мне только что объяснили. А вот чего не хватает лично мне? Убогий эпизод, лишённый семантической нагрузки… Прост, как пиво. Текст вторичен, картинка первична… Картинка… (Вдруг хлопает себя по лбу.) Болван! Повесить над кроватью репродукцию Шишкина! (Радуется, как Архимед, разве что ванной не хватает.) Лес, берёзки… Нет, лучше сосенки. «Утро в сосновом лесу». Медведи, солнце, неудержимая силища резвится на воле… Да, Шишкин. Воздействие – иррационально. Глубинная, щемящая душу любовь к Родине – в сочетании с любовью плотской… Гениально! Всё, сценка заиграет. Как брильянтик – революционными искорками…

Убегает, бросив окурок на пол.

…На сцене гаснет свет. Казалось бы, спектакль окончен, но к рампе выходит человек в синей форме сотрудника прокуратуры. Пристально вглядывается в зрительный зал.

За сценой слышен топот и странные вопли: «А ну стоять!», «За что?!», «Лицом к стене!», «Я здесь случайно!». Лопается несколько далёких выстрелов.

– Граждане! Эксперимент признан преступным. Распространение, хранение и употребление подобной мерзости сурово карается нашим законом. Люди, которых вы только что видели, арестованы. Они понесут заслуженное наказание, невзирая на лица, должности и звания. Группа физиков, сфальсифицировавших экстраполяты, изобличена полностью, провокаторы уже дают признательные показания. Товарищи Суслов, Андропов, другие товарищи раскаялись в своих ошибках и получили партийные взыскания.

Следует знаменитая мхатовская пауза. Молчание мучительно затягивается. Очень хочется, чтобы прокурор ушёл. Он не уходит… не уходит… не уходит…

– Граждане! Здание оцеплено. Прошу всех кураторов организовать выход представителей трудовых коллективов в фойе, где построиться группами согласно спискам. Роспуск по домам – после санации памяти. Гипнологическая лаборатория развёрнута в буфете. Остальным ждать на местах, к вам подойдут.

Занавес

Знаменитая чайка на коричнево-полосатом бархате всё летит куда-то. Напротив неё, на расстоянии полёта стрелы, между верхним ярусом и потолком, – неприметное окошко, закамуфлированное шторками под цвет стен.

Ещё с минуту назад оттуда свисал кончик серого сюртужного галстука. Спохватившись, его втянули обратно в дыру.

Поистине вся жизнь – театр. В крайнем случае – кино или цирк.

Впрочем, шифрограммы, полученные нынче же в Вашингтоне, Лондоне, Брюсселе и Бонне, были восприняты со всей серьёзностью и с полным удовлетворением.

1984, 2009

Наталья Федина

Письма из будущего

Субботним осенним утром Стивен Хагген отправился на прогулку.

Обычно он ходил в парк – играть в шахматы, кормить уток вчерашним хлебом, но день выдался хмурым, и мужчина решил ограничиться променадом по району.

На воротах у Маргинсов Хагген увидел картонку с надписью «Garage Sale» и решил зайти. Народу во дворе собралось не очень много, но торговля шла бойко. Чего только не лежало в картонных коробках: и игрушки, и посуда, и, кажется, даже свадебное платье миссис Маргинс!.. Решительность, с которой соседи избавлялись от своего прошлого, вызывала у Стивена уважение.

Господин в светлом плаще крутил в руках металлическую коробочку средних размеров. На лице его отражалась сложная гамма чувств. Стивена заинтересовала не столько коробка, сколько подвижное лицо мужчины. Что именно он теребил, Хаггену понять не удавалось, а подойти ближе и выказать любопытство казалось неудобным. В конце концов господин покачал головой – нет, не годится – и поставил предмет обратно.

Стивен поспешил посмотреть, что же так заинтересовало обладателя светлого плаща. И почему он это не купил? Возможно, не хватило денег?

…Это был тостер, самый обыкновенный, на два куска хлеба. На хромированном боку красовался желтый стикер с надписью «99». Хагген удивился: почти сто долларов за неновую вещь? Вон, на боку царапина; кто же такое купит?

Мужчина хотел уже поставить устройство для поджарки хлеба на место, когда понял, что речь идет не о долларах, а центах. Тостер за девяносто девять центов! Нет, Стивену он совсем не был нужен, в его семье никто не любил гренок.

Но удержаться от покупки было невозможно.

* * *

– Зачем ты притащил эту рухлядь? – раздраженно спросила Мери Энн. – По-моему, ее выпустили, когда ты был ребенком. Не мечтай, что я прикоснусь к этой дряни!

Стивен женился полгода назад. Его жена была молода и прекрасна.

Возможно, она вышла из возраста, в котором прохожие, желающие узнать время или дорогу, называют тебя «мисс», а не «миссис». Возможно, ее шея была слишком длинной и делала свою обладательницу похожей не на лебедя, а на жирафа, – но всё равно Мери Энн была молода и красива. Мистеру Хаггену никогда не везло с феминами, и он не был уверен, что вообще заслужил такое счастье. Вблизи Мери Энн была гипнотична, и Стивен тонул в ее больших, серых, чуть навыкате, глазах.

– У Маргинсов была гаражная распродажа… Душа моя, я не собирался вешать на тебя новую обузу. Я сам стану жарить нам хлеб к завтраку.

– Ха-ха-ха! – сказала Мери Энн и вышла из кухни. Тон и голос ее были полны сарказма.

В чем-то она была права. Хагген никогда раньше не имел дела с кухонной техникой, но нужно было доказать жене – да и себе тоже, – что покупка была совершена не зря.

Хлебцы подгорели, но – Стивен попробовал – их вполне можно было есть.

«Молодец! – похвалил себя новоиспеченный кулинар. – Для первого раза я справился отлично». Разобраться в устройстве тостера не составило никакого труда. Кнопка «пуск», кнопка «стоп», регулятор степени поджаривания… и еще какой-то рычажок.

Интересно, это что – охлаждение? подогрев?..

Стивен осторожно нажал на него.

Пару секунд ничего не происходило, а потом из щели тостера с легким жужжанием выполз бумажный прямоугольник.

Хагген взял его в руки. Листок был теплым, на нем красовалась улыбающаяся рожица и надпись: «День сегодня чудесный, не правда ли, Стив? Не упусти случая погреться на солнышке, в эту пору теплые дни так редки.

PS: Ты уже купил тостер?»

– Вот как! – удивился Стивен. – Может быть, зря я избегал домашней техники. Среди нее встречаются весьма любопытные вещицы.

С листком в руках мужчина вышел в гостиную.

Мери Энн беседовала со своей подругой Аделиной, женщиной довольно хрупкого телосложения, но обладающей при том удивительно пышным задом.

Стивен поцеловал жену, та клюнула его в щечку в ответ. Супруга никогда не упускала случая продемонстрировать приятельнице, что этот усатый крепыш принадлежит ей и только ей. Год назад Хагген полагал, будто ухаживает за Аделиной, но Мери Энн оказалась проворней. Он и опомниться не успел, как признался ей в любви и подарил кольцо с бриллиантом. Аделина плакала три дня, но смирилась с потерей.

– А что, душа моя, – поинтересовался Стивен, – нынче письмо можно отправить через тостер?

Аделина фыркнула. Она была смешлива, что всегда нравилось Стиву.

Всегда, но не теперь.

– Ты сошел с ума, – отчеканила Мери Энн.

Ей было неудобно перед Аделиной. Этот усач только ее усач, но лучше бы он молчал! И не входил в комнату, пока не позовут.

– Значит, это была просто реклама, спам?.. – начал уточнять Хагген.

В самом деле, разве можно было принять этот вздор за настоящее письмо? «Чудесный день». На улице хмуро, ветер пробирает до костей, а синоптики обещают ливень.

Дело ясное, рекламная листовка от производителей тостеров!

Мери Энн не дала мужу договорить и рявкнула:

– Нет! Ты несешь какую-то чушь!

Хагген ретировался, комкая в руках давно остывший листок.

Сквозь закрытую дверь было слышно, как в комнате горько хохочет Аделина.

Так у Стивена появилась тайна.

Он отнес тостер в кабинет и больше никогда не заговаривал о нем с женой.

Этот день Стивену хотелось провести в тишине, темноте и одиночестве.

Прежде чем задернуть шторы, Хагген выглянул в окно. Тучи разошлись, яркое солнце слепило глаза. Но это ничего не значило.

* * *

На следующий день пришло еще одно письмо.

Оно не было похоже на предыдущее, безобидное и необязательное. Чего стоило одно только начало: «Здравствуй, Стивен, здравствуй, родной!»

Хагген прекратил читать и оглянулся, хотя был в кабинете один.

Если предыдущее письмо могло быть от кого угодно, то это было явно… личное.

Стивен сглотнул и продолжил чтение.

«… Как здорово, как прекрасно, что теперь можно писать из будущего! Я опускаю письмо, к примеру, в тостер, а ты получаешь его в прошлом. Разве это не здорово?

Я так рада, что теперь ты получаешь мои письма, и хочу сделать тебе подарок. Вручить его я не могу, придется тебе это сделать самому! Сегодня в магазине Tomm&Smitt можно приобрести отличные часы RNG за полцены. В будущем ты купишь их за полную стоимость, но я решила помочь тебе сэкономить деньги. Правда, я у тебя молодец? Целую».

Целую?

Письмо из будущего?

Мужчина присел в кресло, прочитанное его взволновало. Причем он даже не мог сказать точно, что вызвало в нем больше эмоций – первый пункт или второй.

Чтобы отвлечься, Стивен решил пройтись. Его всегда успокаивала ходьба! Вообще-то, сначала он пошел совсем в другую сторону, на юг, но ноги сами привели его к Tomm&Smitt, расположенному на северной окраине города.

– Как вы удачно зашли! – поприветствовал Хаггена бородатый продавец. – Сегодня у нас распродажа часов и портмоне. Посмотрите ассортимент?..

Стивен неуверенно перебирал предметы и вдруг увидел часы, которые ему сразу понравились. Он примерил их, кожаный ремешок приятно лег на руку – словно всегда там был. Хагген почувствовал, что хочет купить эти часы.

Только расплатившись, Стивен позволил себе прочесть название фирмы.

RNG.

Целую, родной. Из будущего. Целую.

О, боги. Так не бывает.

* * *

Стивен считал себя человеком практического склада ума.

Он сел в кресло, закурил и принялся размышлять.

В будущем люди научились отправлять письма в прошлое. Через, хм, тостер. Но почему бы и нет? Может быть, через двадцать лет холодильники начнут летать, а стиральные машины выпекать хлеб. Нет ничего невозможного.

Откуда отправительница письма («Целую»! «Целую»!) знала, что тостер будет у него, у Стивена? Возможно, он сам ей об этом сообщит – завтра или через полвека.

Но кто она, кто же написал ему, Стивену Хаггену, это письмо?

Мери Энн? Это самое логичное объяснение. Кто же еще может называть его «родной», как не жена? Стивен попытался вспомнить ее почерк и понял, что ему никогда не доводилось видеть, как она пишет, – закорючка на брачном контракте не в счет. Эпистолами супруга не увлекалась, а подписи на счетах доверяла ставить Стивену.

Но если сейчас ее можно заставить взяться за перо лишь под угрозой расправы, то вряд ли она полюбит писать письма в будущем.

Но кто тогда, если не она? Аделина? Пожилая соседка мисс Гамп?

Кто?..

Письма продолжали приходить.

Они были нежны, милы, все как одно содержали намек на нечто, что случится в будущем, – и это «нечто» всегда сбывалось. Пользуясь рекомендациями незнакомки, Стивен дважды выиграл в лотерею, выгодно купил акции и очень удачно купил дом буквально за гроши, перехватив его прямо под носом у какого-то неудачника, всего на полчаса замешкавшегося с платежом.

Однажды мистер Хагген получил фотографию. Девушка на снимке, его ангел-хранитель, его мечта, была прелестна как весна. Босая, в простом белом платье она стояла на лугу, рядом в траве лежал велосипед. Солнце просвечивало сквозь золотой пушок на ее шее. «Наверняка ее никогда не мучают мигрени», – подумал Стивен, вспомнив Мери Энн, уже месяц отказывающую ему в супружеском долге.

Тон писем был нежен и игрив. Хагген часто представлял, как они гуляют со златокудрой нимфой по цветущему лугу, как она щекочет его поцелуем, и чувствовал себя счастливым. Он надеялся, что к моменту встречи будет не слишком стар. Если возможно такое, что через тостер приходят письма, то любые чудеса реальны. Может, в будущем побеждены и старость, и болезни?

Прелестница никогда не подписывалась, и он не мог найти ее в телефонной книге.

Но то, что где-то когда-то она живет на этом свете, давало Стивену силы жить здесь и сейчас. Дотянуть до точки встречи.

Хагген не раз пытался отправить ответное письмо, но раз за разом терпел неудачу.

Как-то раз Мери Энн застукала его запихивающим письмо в тостер и чуть не плачущим от досады.

– Стивен, ты сошел с ума? – резковато для любящей супруги спросила Мери.

Да, он сошел с ума.

Решительно и бесповоротно. А кто бы не сошел?

* * *

Это письмо было непохоже на предыдущие. Суховатое, торопливое, без «люблю» и «целую».

«Ты должен продать акции, дома, убить свою жену и уехать. Выброси тостер. Не медли, это опасно. У тебя не больше трех дней».

Стивен перечитывал его снова и снова. Он не мог поверить, что однажды его попросят о таком… таком…

Он измучился. Хагген не понимал, что происходит, ему не с кем было посоветоваться, он плохо спал и много пил.

Зайдя мыслями в тупик, он завернул тостер в холст и побежал к Маргинсам.

Дверь открыла миссис Маргинс – Эмма.

– Добрый день, я купил у вас тостер на гаражной распродаже, – торопливо начал Стивен.

– Хотите его вернуть?

– Да.

– Не уверена, что получится, милый. Если вещь нашла вас, она предназначена вам, – миссис Маргинс смотрела так ласково, словно читала мысли Стивена, словно всё про него знала. Или так и было?

– Я понимаю… – залепетал мужчина. – Он изменил мою жизнь… Но это слишком, я не готов… Она хочет невозможного… Вы понимаете, что это необычный тостер. Пожалуйста, освободите меня от него!

Глаза миссис Маргинс перестали быть ласковыми.

– Мистер, мы просто избавлялись от барахла, – раздраженно сказала Эмма. Ее взглядом можно было заколачивать гвозди. – Назад не принимаем. Отнесите эту старую железку на помойку и не морочьте мне голову.

Она показала на табличку, оставшуюся на столбе со дня распродажи: «Плата наличными и немедленный вывоз всех приобретенных вещей. Возврат и обмен не предполагаются».

Стивен сидел перед телевизором.

На экране полыхало пламя – взрыв бензоколонки… Три трупа, пять сгоревших машин.

В его руках было последнее из полученных писем: «Родной, ты еще не сделал этого? Наше будущее под угрозой. Умоляю! Разве я обманывала тебя хоть раз? Сегодня взорвется бензоколонка, погибнут трое. Если это не докажет, что я не лгу, то не знаю, что тебя убедит. Пожалуйста, сделай, как я прошу. Ради нашего счастья».

Письма действительно приходили из будущего, отрицать это было невозможно. Незнакомка ни разу не подводила Стива.

В комнату вошла Мери Энн. Какая маленькая у нее голова – как у змеи, неожиданно неприязненно подумал Хагген.

– Ноги на столе! Не стоило мне связываться с таким неудачником! – зашипела супруга.

Мери Энн никогда не любила Стивена. Да и он лишь пытался убедить себя в чувствах к ней.

Стивен посмотрел еще разок на карточку златокудрой богини и решился.

Вечером он добавил крысиный яд в жаркое.

Когда Мери Энн корчилась на полу и хрипела: «Помоги», ее мужу потребовались все силы, чтобы не сдаться и не вызвать врача. «Это ради нашего будущего», – уговаривал себя он.

Дома и акции он продал еще раньше, переведя все деньги на счет, который указала нимфа.

* * *

Утром Стивен присел на террасе выпить кофе перед дорогой и раскрыл газету.

– Би-и-и-ип! – К дому подъехал грузовик, собирающий мусор.

Стивен вспомнил, что незнакомая пока возлюбленная просила его избавиться от тостера. Как он мог об этом забыть!.. Он нашел его в ворохе свертков, подготовленных к укладке в чемодан, размахнулся, бросил в кузов и начал чтение.

Новый владелец дома въедет лишь через неделю. Тело Мери Энн, завернутое в ковер, начнет к тому времени вонять. Стивен усмехнулся: будете знать, как наживаться на чужих проблемах и покупать дома за копейки.

Сам он к тому времени будет далеко.

О, как неприятно: на первой странице газеты было фото окровавленного трупа. Ну и времена, как такое можно публиковать!.. Хагген сложил газету так, чтобы не видеть отвратительных фотографий, и взялся за текст. Гадкая история, не лучше снимков. Бизнесмена убила жена, расстреляла как мишень в тире, а в полиции заявила, что электрический стул ей не грозит: она беременна. И совсем не от мужа!

Хагген не смог удержаться от того, чтобы посмотреть на неудачника, и развернул газету. С фотографии на него смотрел мужчина, лицо которого показалось Стивену знакомым. Да это тот, с распродажи, в белом плаще! «Стивен Джеймс Эмес, погибший», – гласила подпись под фотографией.

Хагген поискал рукой внушительный сверток с пропуском в прекрасное будущее – документами, билетами, деньгами – и вдруг сообразил, что легкомысленно бросил его в кузов мусоровоза вместо тостера. Шофер как раз газанул, и грузовик тронулся с места.

Стивен с криками бросился вслед, но водитель его словно не видел.

Когда силы закончились, Хагген повернул назад.

Наверняка что-то можно сделать. Найти свалку, на которую вывозят мусор с этой улицы…

Стивен плюхнулся на кресло, потянулся за остывшим кофе и тут увидел, что двое полицейских направляются к его – уже не его! – дому. У них нет никаких оснований зайти внутрь, а Стивен их не пустит… Зачем они вообще пришли? Неужели… неужели их вызвали соседи, разбуженные криками Мери Энн?.. Нет, нет, тогда бы наряд прибыл ночью. Стивен не позволит этим мужланам в форме войти в дом, он заговорит им зубы, он…

Раздался знакомый писк, и из тостера вылез листок бумаги небесно-голубого оттенка.

Последнее послание. Последний привет от далекой любимой.

Стивен жадно схватил его и прочел: «БОЛВАН! С ЧЕГО ТЫ РЕШИЛ, ЧТО ПИСЬМА ПРЕДНАЗНАЧАЛИСЬ ТЕБЕ?»

Владимир Рогач

Свет, звук и время

– Снимай еще слой!

– Готово!

– Мало… Надо еще часов восемь – чтобы подергать публику за живое…

Питер – оператор, приглашенный лично продюсером и руководителем проекта, захохотал. Раздраженный взгляд всё того же продюсера и руководителя вызвал у него лишь новый приступ безудержного веселья.

– Ну, ты скажешь, Майк! «За живое»… Кто сейчас помнит этого очкарика? Я, например, вечно путаю их друг с другом…

Теперь на весельчака таращилась вся группа. Поняв, что ляпнул нечто запредельно глупое, тот смущенно умолк.

– Так-то лучше, – кивнул продюсер, которого все панибратски звали просто Майком. – Продолжаем работу…

– Но ведь, правда же, у них похожие очки… И жены – японки… – Оператор подавился очередной фразой и бесцельно приник к выключенной телекамере, бормоча себе под нос нечто вовсе уж нечленораздельное.

«Зачем я держу этого тупицу? – задумался на миг Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV. – Хотя парень потрясающе умеет поймать кадр… Хроникам до его таланта далеко. Но ведь тупица же!»

– Еще слой, Майк? – прервал его размышления вопрос старшего хроника.

На мониторах возник известный очень многим людям кадр. Носатый парень в дурацких очках чуть наклонился, давая автограф другому очкарику… Тот, второй, тоже в кадре – человек с фотоаппаратом, которого зовут Пол Гореш, потом проходил свидетелем на процессе, закончившемся обвинительным приговором и пожизненным заключением для одного из очкариков. Другого в судебном заседании представляли Соединенные Штаты Америки и Бог, так как сам он прийти уже не мог…

– Давай сделаем вечер накануне. Пусть у зрителей будут сутки на переживания… И обязательно – момент зарядки револьвера.

– Понял, – спокойно кивнул хроник и начал отдавать распоряжения своей команде. Такого не заставишь сутки волноваться у экрана телевизора. И в sms-голосование такого хрен затянешь. Даже если сутки эфирного времени равномерно распределить на два месяца.

– Саймон, – решился все-таки спросить у старшего хроника Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV. – А ты, вообще, слушал его песни? – Кивок на мониторы, на которых сейчас мелькали стоп-кадры отматываемых слоев времени. Вот, кстати, и момент зарядки револьвера…

– Меня зовут Семен, шеф, – усмехнулся парень, получивший в родной России кучу ученых званий и спешно смотавший удочки, предварительно продав тамошним журналистам некоторые результаты своих «свежих научных изысканий».

– Ну, я тоже не просто Майк, – согласился, мысленно извиняясь перед собеседником, человек, чье реальное состояние за малым не догоняло гейтсово со всем его Мегасофтом.

На очередном стоп-кадре полноватый очкарик как раз рассовывал по карманам револьвер и «Над пропастью во ржи» Сэлинджера.

– Вы их так еще и читать заставите, – засмеялся русский, кивая на обложку книги. – А почему не Библия?

– Читайте больше, Семен, – отмахнулся Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV, поняв уже, что на вопрос о своих музыкальных пристрастиях русский отвечать не намерен. – Всё сразу станет понятно… Пит! Проснись! Оцени ракурс.

– Пусть чуть приподнимут. Надо, чтобы зрители ощутили себя если не богами, то хотя бы судьями по отношению к этому парню… Ну, знаете, взгляд сверху вниз… – смущенно пояснил Питер, наткнувшись на взгляд Майка.

Один из хроников, следуя поочередно подсказкам Питера и Семена, что-то подкрутил, – и Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV неожиданно ощутил себя… Ну, если не богом, то уж точно судьей этому парню с револьвером и томиком Сэлинджера.

– Клянусь говорить правду, только правду и ничего кроме правды… – восхищенно пробормотал Семен, после чего подошел к польщенному Питеру и пожал тому руку. – Блеск!

Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV в очередной раз убедился, что не зря приглашает каждый раз именно Пита. С ракурсами у парня всё о’кей. Есть у него свой, что называется, угол зрения. Только очень уж тупой угол.

– На сегодня всё! Сценаристы ко мне! И аналитики! Саймон…

– Семен, – привычно поправил русский.

– Не желаешь поучаствовать?

Старший хроник состроил кислую мину.

– Ладно, до завтра. Только помни, что первый выпуск программы намечен на девятое октября.

Семен кивнул. Он не забудет.

Осталось-то меньше недели.

* * *

Майк не особенно досадовал на уход хроников во главе с их взбалмошным русским. В принципе, сценарий ток-шоу давно уже готов. Оставалось просмотреть полученные стоп-кадры и разложить всё по полочкам, спланировать и расписать кое-какие мелочи… В течение ближайшей пары месяцев никто не должен оторваться от экрана в 8 PM. Это шоу их не отпустит.

А еще – они должны звонить, слать sms, с боем прорываться в студию… Они должны не просто сопереживать героям. Они должны бороться.

«Быть может, именно твой звонок изменит историю!»

– Пора бы сменить слоган, Майк, – заметил глава аналитического отдела. – Это «быть может» отпугивает обывателя неопределенностью.

– Хорошо, уберем «быть может», – согласился Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV.

– Именно! – поддакнул Питер, на правах старого приятеля не спешивший убраться.

– Что – именно?

– «Именно» тоже надо убрать, – пожал плечами оператор. – Оно однозначно говорит обывателю, что его звонок – не единственный, а значит, «быть может», ничего и не изменит.

Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV с упреком посмотрел на смущенного аналитика. Тот же просто поднялся и пожал, как недавно русский хроник, руку Питеру.

* * *

Русского Майк нашел два года назад – тот с помощником из местных голодранцев устраивал представление прямо на улице, предлагая любому желающему показать, чем тот занимался месяц назад. Судя по реакции немалой толпы, было довольно весело, поэтому мультимиллионер Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV и приказал водителю остановиться поближе к сборищу.

Подозревая «шоумена» в связях с ЦРУ, а то и вовсе видя в нем провокатора, публика веселилась, но добровольцев было мало.

– Всё очень просто! – На хорошем английском, так отличном от нормального американского, рассказывал скромно одетый парень, держа руку на предмете, напоминающем размерами и внешним видом домашний кинотеатр. – Свет, звук и время очень близки друг другу. Я же просто использую их схожесть, и с помощью этого довольно простого внешне прибора могу извлечь слой за слоем картинки реального прошлого. Звук немного запаздывает, по причине меньшей скорости, но вот эта штука, выглядящая еще проще, – «шоумен» похлопал рукой по другому прибору, похожему на допотопный радиоприемник, – позволяет услышать, что же происходило в воспроизводимый момент. Или направить звук из настоящего в прошлое, наблюдаемое на экране. Вот вы! – Неожиданно цепкий взгляд парня выхватил из толпы наиболее респектабельного субъекта, которым и оказался Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV. – Хотите, я покажу, что вы делали месяц назад? Только скажите, где вы…

– Я предпочел бы заглянуть в президентские апартаменты, – улыбнулся Майк, как и все, не забывший очередной сексуальный скандал в Белом доме. – В тот же период.

– О! Мы уже все с удовольствием наблюдали эту гадость! – легко признался парень, и публика загудела, подтверждая: мы все видели, мы знаем всё лучше паршивых журналистов, теперь нас не обманешь…

Неожиданно появилась полиция. Майк еще удивился, что копы так запоздали. Он успел увезти Семена прежде, чем подъехали еще и ребята из ФБР.

По совету русского машина господина Кохэна протаранила громоздкий «домашний кинотеатр», превратив дорогостоящий, как позднее выяснилось, прибор в груду лома.

– Вся эта чушь – правда? Или вы там просто снимали очередную серию «X-files»? Учти, я лично знаком с Дэвидом Духовны…

– А кто это? – спросил Семен, и Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV сразу его полюбил.

– Тот гроб действительно работал?

– Теперь на этот вопрос не смогут ответить даже эксперты, шеф, – ответил Семен. – Но я могу собрать новый и сделать вас миллионером.

– Я уже миллионер, – заметил Майк.

– Здорово! – искренне обрадовался русский.

* * *

Свет, звук и время…

Когда Семен продемонстрировал Майку кое-какие сцены из прошлого, могущие подпортить его имидж, мультимиллионер предположил, что попал в сети русской мафии. Дальше начнется банальный шантаж…

– А вот это битва при Каннах, – заявил Семен в самый ответственный момент, когда Майк уже собирался вызвать охрану.

На экране вновь собранного «кинотеатра» нумидийская кавалерия топтала римские легионы. Очень реалистично топтала.

– Хочешь, я напугаю вон того парня в смешной шапке? – спросил русский, доставая из кармана ношеного плаща мобильный телефон. Или что-то очень похожее.

Уже предполагая, что будет дальше, Майк отрицательно покачал головой и сам выбрал объект «запугивания».

– Вот этого. У него не менее смешная шапка.

Обладатели забавных головных уборов еще пытались держать строй, когда Семен поднес трубку ко рту и заорал:

– Эй, макаронник! Привет Юпитеру!

Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV мог поклясться на Библии перед самым строгим жюри присяжных, что легионера заставил вздрогнуть именно крик русского ученого хулигана. Вслед за одним бойцом дрогнул весь строй. А в следующий миг африканские кавалеристы уже врубились в прореху – и полетели смешные шапки на землю…

Майк не верил еще какое-то время. Просто для порядка.

А потом подобрал Семену команду, членов которой назвали хрониками. Потому что Хронос – это Время.

А свет, звук и время очень сходны. Всё это – деньги.

«Звони прямо сейчас! Быть может, именно твой звонок изменит историю!»

Через девять месяцев в эфир вышли первые программы, которые, правда, ничего не меняли. Слишком уж отдаленные события транслировали хроники, и слишком кровопролитные. Но сама возможность нашептать что-то на ухо персидскому полководцу на непонятном тому языке, заставив возможного предка всего нынешнего мирового терроризма досадливо поморщиться – чем не повод почувствовать себя творцом истории?

* * *

Идею проекта «Спаси Леннона» подкинули аналитики. Примерно за два месяца до девятого октября. Соответственно, за четыре – до девятого декабря.

– Уж Леннон-то наверняка поймет английский, на котором говорят наши телезрители, – сказал глава аналитического отдела. – Представь, если он пригнется…

– Чампмен стрелял пять раз, – напомнил Майк.

– Значит, Джону придется нагнуться еще четыре раза.

Оставалось расписать сценарий и сказать Саймону с его хрониками, когда и где надо показывать…

– Декабрь 1980-го? Нью-Йорк? Без проблем. Эффекта бабочки не боитесь?

– В смысле?

– Людям, которые погибали в непрерывных войнах пару тысяч лет назад, уже до задницы, что за голоса возникают у них под шлемами. Они еще, между прочим, в богов верили и жертвы им приносили. А представь, я «позвоню» твоему ближайшему конкуренту лет двадцать назад и сообщу, как можно тебя обскакать…

Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV представил. Подумал еще раз.

– У него не было шансов. Без вариантов…

Семен вздохнул – и дал согласие.

* * *

– Два месяца! С девятого октября по девятое декабря! Каждый вечер! Каждый вечер в 8 PM они будут прилипать к экрану и наблюдать последние сутки жизни самого знаменитого из «Битлз»! Сутки разбить на шестьдесят выпусков – сколько выходит?

– Двадцать четыре минуты, Майк.

– В самый раз! Еще остается время на рекламу! Плюс полчаса на сопутствующие материалы: песни, фрагменты документальных хроник…

Идею с кадрами из хроник пришлось отмести по совету аналитиков. Перемежать транслируемое в прямом эфире прошлое всем известными кадрами? Многие подумают о возможной мистификации, фальсификации… Короче, переключатся на другой канал и не станут звонить.

– Что еще?

– Можно перемежать эпизодами из Чампмена, – предложил Питер. Когда все недоуменно посмотрели на оператора, тот пожал плечами и пояснил: – Конечно, всем интересно посмотреть, как этот ваш Самый Великий Жук справляет нужду или чем они там занимались в туалетах в декабре 1980-го, но я думаю, можно на это время переключаться на убийцу…

Тогда кто-то тоже пожал Питеру руку. С некоторых пор это стало традицией.

– Главное, чтобы они не переставали звонить. И слать сообщения. Вроде как автор лучшего сможет в прямом эфире поговорить с битлом…

* * *

Семен долго отнекивался, но в итоге Майку удалось его уломать.

Уломать администрацию тюрьмы, где отбывал свое пожизненное Марк Дэвид Чампмен, было проще. Просто дороже. Ровно на ту сумму, что пришлось выложить за свидание.

– А я смогу… позвонить ему? – спросил трясущийся старик, почти не встающий с постели, перед которой был установлен телевизор.

– Конечно, – легко соврал Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV. Не объяснять же одному из самых прославленных убийц двадцатого века, что всё будет зависеть от результатов проводимого на протяжении двух месяцев телефонного и sms-голосования.

Того единственного, кому будет предоставлено право позвонить Джону Леннону за считаные минуты до его смерти, будет выбирать весь мир.

– У меня ведь есть право… на один телефонный звонок? – хихикнула старая развалина, в которую превратился отчаявшийся получить помилование Марк Дэвид Чампмен. Потом убийца закашлялся, прибежала целая толпа санитаров и охранников, вытеснив из палаты-камеры и мультимиллионера, и хроника-практика, и свидание завершилось.

За всё время посещения русский не проронил ни слова. Только кивнул пару раз, когда Майк объяснял осужденному суть своего шоу. Чампмен кивал в ответ – он видел все эти штурмы Теночтитлана и высадки норманнов. Даже как-то хотел позвонить, но подумал: «А вдруг вы там придумаете что-то подобное… Я всегда верил, что смогу что-то изменить…»

– Зачем тебе там был нужен я? – спросил Семен, когда они вышли от Чампмена.

– Для убедительности. Таким, как я, не верят такие, как он. Такие, как он, верят таким, как ты, Саймон.

– Я – Семен.

– Не важно, – отмахнулся Микаэл Дэвид Дж. Кохэн IV. – Важно, что он поверил. Да? – спросил он у взволнованного чем-то водителя.

– Звонили из студии, – сообщил тот. – У них на проводе сэр Пол Маккартни…

У Майка гулко ухнуло в груди. Это будет его лучший проект!

– Пусть соединят! Немедленно!

Семен буркнул, что хочет подышать свежим воздухом, и ушел пешком.

– Я сам хотел вам позвонить, сэр Пол…

– Я смогу… позвонить ему? – ожидаемо спросил собеседник, давно разменявший, если память не изменяла Майку, девятый десяток.

* * *

Кто не застал битломанию в 64–65 годах двадцатого века, переживал ее сейчас. Редкие – заново, потому что мало кто дожил. Для большинства это было впервые. И девочки испытывали свой первый оргазм, услышав первые такты «I want to hold your hand», и мальчики срочно отращивали челки, и серьезные дяди от культуры рвали друг друга в клочья в научных дискуссиях на тему влияния творчества Ливерпульской Четверки на судьбу человечества в целом, и каждой личности в отдельности…

А вы видели свежие хит-парады? Угадайте, кто у нас сегодня на первом месте?..

Неувядающий сэр Мик Джаггер публично пообещал любой ценой дозвониться до Джона в финальной передаче «Спаси Леннона!» и посоветовать тому сдохнуть, чтобы не видеть всего этого.

Столь же неувядающий сэр Пол Маккартни отложил свою седьмую женитьбу, которая обещала, наконец, стать счастливой, и так же публично посоветовал сэру Мику засунуть свой длинный язык в свою тощую задницу, потому что именно он, друг и соавтор Джона, купит право на этот единственный звонок…

Просто цветущий сэр Элтон Джон столь же публично предложил сэру Мику в качестве альтернативы свою, отнюдь не тощую, филейную часть. После чего спустил с аукциона свою знаменитую коллекцию очков, оставив одни-единственные – те самые, ленноновские, если не врет, – и заявил, что вырученной суммы ему хватит на этот звонок…

Королева Великобритании, раздосадованная поведением тройки сэров, вынесла на голосование в парламенте вопрос о лишении всех троих дворянского титула. Второй вопрос, вынесенный на голосование Ее Величеством, был о создании целевого фонда, деньги из которого будут направлены на приобретение права на звонок сэру Джону Уинстону (Оно) Леннону, в срочном порядке возведенному в дворянский титул посмертно…

Активизировались ку-клукс-клановцы, устраивая публичное сожжение тиражей переизданных пластинок «The Beatles» и чучел участников группы.

Скинхеды по всему миру увлеченно охотились на волосатиков и брили тех наголо. Волосатики с криками: «Всё, что тебе нужно, это любовь», – били отдельных представителей «кожаных голов» и клеили тем на лысины моментальным клеем розовые парики.

Новые Мэнсоны под аккомпанемент «Волшебного таинственного путешествия» и «Helter-Skelter» вырезали целые семьи…

Сотни очевидцев кричали, что видели живого Леннона. Ареал распространения ожившего экс-битла растянулся от полюса до полюса. Неунывающий путешественник Федор Конюхов, например, выбивший таки у российского правительства деньги для экспедиции в Антарктиду на верблюдах, встретил автора «Земляничных полян навсегда» дважды – на третьи и четырнадцатые сутки похода. Во время второй встречи «мистер Леннон» спел ему про «йе-йе-йе» и назвал дату релиза нового альбома – девятое декабря…

Госпожа Йоко Оно экстренно порвала со своим очередным мужем – голландским фотографом, бывшим моложе экстравагантной японки всего на четырнадцать лет. После этого сообщила, что с Джоном она так и не развелась и не собирается этого делать. Более того, когда безвременно ушедший супруг объявится, она готова убедить его сняться для эротического календаря. Разумеется, с ней! Кстати, их очередной совместный альбом выйдет совсем скоро…

* * *

– А у нас в студии очередной звонок! Итак, поприветствуем Хелен!..

– Джон! Джон! Я люблю тебя! Твоя жена – сука! Обе твои жены – суки! Я хочу от тебя ребенка! Я готова…

– Хелен, Джон пока не слышит вас…

– Он всегда слышал меня, и вам не удастся заглушить мой голос! Я с детства говорю только с ним! Джон! Я спасу те…

– Простите, уважаемые телезрители, кажется, звонок Хелен сорвался. Жаль, что мы не сумели с ней поговорить. А теперь сверимся с результатами нашего sms-голосования… Ого! Общее число голосов, сдается мне, превысило население нашей голубой планетки! Ничего личного, я весьма уважительно отношусь к тем, кто выбрал для себя нестандартную сексуальную ориентацию! Иногда даже сомневаюсь, действительно ли представители меньшинств по-прежнему в меньшинстве? Впрочем, последний месяц мы говорим не об этом! Итак! Вы сами видите всё на своих экранах! Примерно поровну голосов за то, чтобы спасти самого знаменитого из «Битлз»… Что? Простите! Мои ассистенты подсказывают, что только что я сморозил глупость, за которую сэр Пол Маккартни подаст на меня в суд! Ха-ха-ха! Боюсь, в этом случае ему может не хватить денег на Тот Самый Звонок!.. Хм… Мне только что сообщили, что я уже уволен…

* * *

– Майк, что ты устроил?

– Я? Это целиком твоя заслуга, Саймон.

– Меня зовут Семен.

– Это уже не важно… Пит! Что там происходит на экране?

– Ты не поверишь, Майк! У них секс! А мне втирали, что очкарик не в ладах со своей японкой. А он, оказывается, неплохо потрахался перед смертью, а не только сочинил и напел на ходу песенку, которая уже вторую неделю звучит на всех станциях.

Действительно, «Street of dream», считавшаяся безвозвратно потерянной, сейчас занимала лидирующие строчки всех хит-парадов и приоритетные места в плей-листах радиостанций, хоть отдаленно связанных с музыкой.

– Саймон! Срочно покажи, чем сейчас занимается Чампмен… Боже! Он же онанирует! Они и впрямь жили в унисон, убийца и его жертва – этот псих был прав! Буквально чувствовали друг друга на расстоянии! Пускай в эфир! Немедленно!!!

* * *

Теоретики от науки серьезно спорили, где именно объявится Леннон, если по результатам двухмесячного глобального голосования его решено будет спасти. Пришли к выводу, что на месте убийства. Об этих выводах упомянули в прямом эфире…

Уже через час в районе Центрального Парка в Нью-Йорке появились десятки неприметных молодых людей, вооруженных томиками Сэлинджера и револьверами «чартер армз» тридцать восьмого калибра. Впрочем, марке оружия эти молодые люди уделяли минимум внимания – один явился с «калашниковым».

Некоторых задерживали местные власти. Некоторых ловили и били обычные обыватели. Некоторых отследить и поймать не удавалось, и они продолжали терпеливо дежурить, дожидаясь появления жертвы…

– Что вы собирались сделать, когда Джон появится на пороге «Дакоты»?

– Сначала я попросил бы у него автограф… А потом всадил бы в него весь барабан! Марк Чампмен был прав! Этот очкарик – циничный лицемер!

– Да сам ты!.. Весь мир мечтает спасти Леннона…

– Какой весь мир? Наших голосов больше! Ты пропустил вчерашний выпуск, урод!

– Тогда чего ты здесь ждешь?

– А вдруг… И хватит меня снимать!

– В самом деле, что мы с ним возимся? Выключай камеру, Джек! Офицер, он ваш!

* * *

Камера выхватила крупным планом старую японку, потом плавно прокаталась по массовке и вернулась к ведущему, чем-то напоминающему легендарного Фила Донахью.

– Госпожа Оно, теперь-то, спустя столько лет и в свете нынешних событий, вы укажете место захоронения Джона Леннона?

– Зачем вам его прах? Лично для меня он жив…

– Чем же вы объясните свои последовавшие после его… кхм!.. ухода браки?

– И я, и Джон довольно свободно относились к сторонним романам друг друга. Всем ведь известно о его адюльтере с секретаршей – тоже, кстати, азиаткой – в не самый радужный период наших с ним отношений. Но нас связывает нечто большее, чем брак. Вы сами всё поймете, когда он вернется…

– А если теперь он предпочитает блондинок? – выкрик из зала.

– Мне даже не придется перекрашиваться, – уверенно парировала совершенно седая старуха.

* * *

Когда в очередном выпуске показали утро 8 декабря 1980 года – момент, когда убийца подошел к Джону и взял у него автограф, в палату к Марку Дэвиду Чампмену пришлось вызывать реаниматологов.

– Этот парень долго не протянет, – откровенно сказал врач.

– У меня есть право… На один телефонный звонок… – прохрипел старик. – Всего один…

– И что ты скажешь Джону?

– Не Джону… Я хочу позвонить себе…

Один из приближенных Микаэла Дэвида Дж. Кохэна IV, неотступно дежуривший у постели умирающего, незамедлительно связался с начальником.

– Майк! Есть новый потрясный поворот сюжета!..

В тот же день аналитиков и сценаристов заперли и потребовали мозгового штурма. Времени для внесения корректировок в сценарий завтрашнего шоу оставалось не так уж и много.

И впрямь, почему «абонент» должен быть только один?

* * *

Семен уверенно наматывал «слой» за «слоем», извлекая из небытия подробности последнего дня жизни Джона Леннона.

– Саймон! Что такой смурной? – поинтересовался Питер.

– Мне только начал нравиться этот парень…

Оператор кинул взгляд на свежие результаты голосования. Последние часа три результаты были не в пользу экс-битла.

– Ничего! Через пару часов всё наладится! Может, опять где-то напортачили. Помнишь этого sms-урода, из-за которого пришлось пересчитывать результаты целой недели? Тогда кто-то еще пообещал подать в суд на компанию…

Семен помнил. Какой-то тип с упорством безумца слал одно за другим сообщения с коротким текстом: «Сдохни!» За неделю он умудрился прислать двадцать с небольшим тысяч sms, повлиявших таки на один из промежуточных итогов. А потом позвонил, извинился и признался, что «имел в виду Марка».

– Я не об этом, Пит. Представляешь, что будет, если мы и впрямь его спасем?

Оператор закашлялся, подавившись очередным бургером, которыми только и питался всё время, пока был в студии.

– То есть это всё не лажа, брат? Ты, правда, можешь?..

– Ты же видел – Брут первый раз сам порезался…

– Нет, я тогда больше по сторонам смотрел, ждал, когда же голые девки появятся, как в фильме у Тинто Брасса… Да и не верил я тебе никогда, если честно.

– Зря ты так, Пит. Свет, звук и время – они ведь на самом деле очень сходны. Просто надо было синхронизировать – и я смог это сделать…

– И получились деньги!

– Ты не отвлекайся! – фыркнул недовольный подобным выводом Семен.

– Подправь-ка ракурс, брат! Ты еще не раз пожмешь мне руку! А за парня не волнуйся – самое худшее с ним уже случилось. Его убили.

Семен кивнул и послушно «подправил ракурс». И захотел в очередной раз пожать оператору руку – Леннон смотрел в глаза всему миру…

– Саймон! Тебя Майк вызывает!

– Что там стряслось? Я работаю…

– Питер сам с твоими хрониками управится! До конца трансляции осталось всего четыре минуты. Там из Ватикана звонили, и Майк хочет обсудить с тобой новый проект!

* * *

Чем ближе становилось восьмое декабря, тем больше по всему миру объявлялось «восставших» Леннонов. Некоторые даже давали концерты и предлагали свои услуги студиям звукозаписи. Кое-кому удавалось начать более или менее успешную в дальнейшем карьеру. Самых невезучих очень скоро убивали новоявленные Чампмены.

Отдельные личности обращались в суды с исками к Йоко Оно, сэру Полу Маккартни и даже скрывающемуся последние лет десять от публики Майклу Джексону, памятуя, что именно Джексон в свое время перекупил права на все песни Ливерпульской Четверки. Кстати, два подобных иска были удовлетворены: в Амстердаме и в одном из районных судов Ростова-на-Дону…

* * *

Сначала в шутку, а потом и всерьез повсеместно стали проводиться гей-парады в поддержку кандидатуры сэра Элтона Джона на право сделать «тот самый звонок». Это выглядело забавно, особенно если учесть время года. Шутники из России, организовавшие первую подобную акцию на улицах Санкт-Петербурга, аргументировали свои требования тем, что кто, как не автор музыки к мультфильму «Король-лев» должен в решающий момент крикнуть Леннону: «Джон, нагнись!..»

* * *

Семен пил горькую, обзывал себя Саймоном и слушал музыку. Альбом «The Beatles» 1966 года под очень символичным названием – «Револьвер».

После «Сборщика налогов» Джорджа и песни Пола про одинокую старую деву пел свою первую вещь на диске Джон.

«I’m only sleeping».

«Я просто сплю…»

Там были, разумеется, еще песни: и занудные, и классные… Но заканчивался альбом песней всё того же Леннона.

«Tomorrow never knows». Вроде как «никогда не знаешь, что будет завтра». И замогильный голос Джона под убийственный аккомпанемент выводит: «Это не смерть, это не смерть…»

Семен выпил еще и решительно взял в руки свой портативный синхронизатор, слепленный из «сэкономленных материалов» втайне от Майка. У господина мультимиллионера есть свой, с которым в последнее время неплохо управляется Питер.

Не к месту вспомнился недавний разговор с Микаэлом Дэвидом Дж. Кохэном IV.

– Майк! – слезно убеждал пьяный Семен. – Свет, звук… время… Это такие тонкие материи… Но их можно остановить. И даже повернуть вспять… И деньги – их тоже можно вернуть! Я смог со светом и звуком, а со временем и ты сможешь – с деньгами… Мы всё вернем…

– О чем ты, Саймон? – досадливо поморщился увлеченный проектом Майк. – Иди, отдохни. Питер отлично справляется без тебя…

Воспоминание расстроило «хроника» окончательно. Он повертел прибор в руках, кое-что подкрутил и в очередной раз попытался не «снять», а «наложить слой»…

Последняя песня альбома закончилась, и вновь, по третьему кругу, зазвучал «Сборщик налогов».

Свет, звук и время – они так похожи. Это всё деньги.

* * *

Это была находка Питера – показывать некоторые сцены глазами Чампмена. Когда оператор использовал этот трюк впервые – будущий убийца перед зеркалом в номере гостиницы целится из револьвера в собственное отражение, – по миру прокатилась волна приступов. Многих не откачали…

– А представь, Саймон, как это будет в финале! Каждый – каждый! – увидит, как поднимается его собственная рука с револьвером, как пальцы выжимают спусковой крючок, как падает этот… Как его? Леннон! А потом к каждому зрителю подойдет тот коп – Тони Палма, кажется? – и спросит, глядя в глаза: «Ты соображаешь, что натворил?» И потом весь мир вслед за Марком скажет в ответ: «Я только что убил Джона Леннона»! Представляешь? Никакой «DOOM – XXX» с этим не сравнится! Как? Здорово я придумал? Майк уже согласен…

Питер протянул Семену ладонь для восхищенного пожатия. Если бы главный «хроник» не был вдребезги пьян, он сломал бы оператору сначала руку, а потом и шею…

Но он был пьян.

– Эй, Пит! – крикнул Майк. – Оставь русского! Скоро эфир…

* * *

Помимо голосования по вопросу спасать ли Леннона или оставить всё как есть, параллельно шло еще несколько опросов. В частности, по поводу кандидатуры того, кто же в итоге свяжется с Джоном.

С огромным отрывом от остальных лидировали три варианта. Первый – сэр Пол Маккартни, которого в итоге поддержали даже Мик Джаггер и Элтон Джон. Второй – Марк Дэвид Чампмен, шансы которого, правда, периодически падали, по мере поступления сведений от врачей, колдующих над знаменитым преступником, стремясь продлить еще хоть ненадолго его пожизненное заключение…

Третьим вариантом был случайный выбор. Пусть звонят все желающие, а бесстрастный автомат, когда наступит «время Ч», произвольно выберет абонента. Если этот вариант слегка и отставал от первых двух, то только по причине боязни фальсификации. Ходили слухи, что тот же сэр Пол на всякий случай «подмасливает» крупнейших операторов связи…

По состоянию на седьмое декабря «случайный абонент» сравнялся, наконец, с Марком. Утром восьмого декабря – догнал сэра Пола…

* * *

Итоговую передачу восьмого декабря решено было перенести с восьми на десять PM по времени Нью-Йорка. Как знал уже весь мир, Джон выйдет из машины перед «Дакота-хауз» на семьдесят второй улице примерно в 10.50…

Сначала обычный трёп ведущих, подведение итогов голосований, короткие интервью с самыми важными гостями…

А потом – последние двадцать четыре минуты, что останутся до первого выстрела…

* * *

В ночь с седьмого на восьмое декабря Семен почти не спал. А утром, борясь с невозможным похмельем, вновь взял в руки свой портативный «синхронизатор». Он не стал бессмысленно пытаться «наложить слой» на текущую картинку. Вместо этого выставил нужное время – 10.50 РМ по местному – и включил «затемнение» – только что придуманный и еще не опробованный эффект. Вроде звука «пи!», заглушающего нецензурную брань в эфире солидных каналов…

После этого он вновь принялся заглушать вопящую совесть. Есть давно проверенные и отлично зарекомендовавшие себя методы.

* * *

Вечером восьмого декабря на всей территории США неожиданно погас свет.

И одновременно полетели от перегруза все линии связи.

И…

Ликвидировать последствия аварий удалось через два часа сорок семь минут. Ремонтники тоже люди – им тоже хотелось знать, чем всё кончится с этим очкариком…

– Семен! Ты нам нужен!

Русский с трудом продрал глаза.

– После отключения питания… Была авария… Да просто катастрофа! Короче, твой прибор не работает! Надо что-то делать!

Семен не слушал Микаэла Дэвида Дж. Кохэна IV. Он смеялся. А потом, пошатываясь, подошел к проигрывателю и нажал «play».

Из динамиков донесся сначала звон китайских свадебных колокольчиков, а потом зазвучала первая песня из последнего альбома Великого Битла.

«(Just like) Starting over».

«(Как будто) начинаю заново».

Но только – как будто.

Семен так и не смог починить свой синхронизатор.

* * *

Свет, звук и время. Их можно остановить, а можно и повернуть вспять.

И деньги – их тоже можно отдать…

– Привет, Джон! Ты не видишь меня, я всего лишь голос в твоей голове, гудящей от выпитого накануне с Шотоном и Воэном пива… Я звоню тебе из будущего. Спасибо за песни и… Прости, Джон…

– Да ладно! – отмахнулся от навязчивого внутреннего голоса, говорящего на излишне правильном английском, худощавый очкарик в клетчатой рубашке с закатанными рукавами. Вчера он неплохо зажег с Питом и Айвеном. Последний, кстати, приволок этого маменькина сынка Пола… Сопляк всего лишь сын медсестры, а ведет себя, будто ему сама королева присвоила дворянский титул! Хотя малыш знает несколько интересных аккордов…

– Эй, голос! А я стану великим?

Семен ответил: «Да», – и разбил свой портативный синхронизатор.

Спроси его кто, что же он натворил, Семен ответил бы, не задумываясь:

– Я только что убил Джона Леннона…

Но ему никто не поверит.

* * *

8 декабря 1980 года Джон Леннон задержался допоздна в студии, захваченный идеей новой песни, заснул прямо за микшерским пультом и не приехал домой.

Бесцельно маячащего у порога «Дакота-хауз» на семьдесят второй улице рядом с Центральным Парком Марка Дэвида Чампмена в 11.10 PM по нью-йоркскому времени подозвал к себе бдительный полицейский Тони Палма. Патрульный задал несколько вопросов, на которые получил изумительно искренние ответы, и после недолгого совещания с напарником – Хербом Фрауенбергером – отобрал у полноватого парня в роговых очках револьвер, а самого его сопроводил в ближайший участок. Через некоторое время Марк попал в психиатрическую лечебницу и до конца жизни утверждал, что Тони Палму прислал к нему сам Господь.

В марте 1981 года Джон Леннон позвонил Полу Маккартни и сказал, что не против попробовать начать всё заново.

– Как насчет, для начала, поучаствовать в записи нового диска Ринго? У меня есть пара классных вещиц…

* * *

Новый альбом воссоединившихся «The Beatles» увидел свет только в начале декабря 1982 года. Композиции со столь ожидаемого диска звучали в радио– и телеэфире практически круглосуточно… Первую пару недель.

В итоге, новое творение легендарной Ливерпульской Четверки не поднялось в хит-парадах выше семнадцатого места. Кто-то из критиков даже неосторожно заявил, что «Джон Леннон умер как автор хитов, его время прошло», забыв, что песня «Love me do» когда-то была на той же семнадцатой позиции – в далеком 1962 году.

Они просто начинали заново.

Как будто…

Александра Родсет

Антонио

Мальчик рисовал усердно. Он наклонился над партой, прикусил язык и шумно сопел, совершенно не замечая, что класс затих, сдерживая хихиканье. Учительница, Эстер Родригес, стояла за плечом и с интересом рассматривала произведение.

– У тебя есть талант, Мигель, – наконец произнесла она. – Хотя впредь я попросила бы тебя рисовать именно то, что я задавала.

Класс зашелся хохотом.

Рисунок Мигеля представлял собой карикатурный портрет Эстер. Чертенок подметил всё: худые щеки сделал ввалившимися, тени под глазами проложил едва ли не черными. А взгляд… Эстер проследовала к доске, рассматривая листок. Взгляд маленький паразит ухватил непередаваемо. В нем угадывалась боль, тоска, ненависть, депрессия последнего месяца, пресловутый «кризис тридцати» и призрак грядущего расставания с бойфрендом, в котором сама Эстер предпочитала себе не признаваться.

Мальчик сидел бледный, со смертельно красными ушами, и ждал приговора.

– У тебя определенно есть талант, – повторила Эстер. – Однако должна заметить, что кое-что в этом рисунке не так. Кто мне скажет, что?

Она повернула лист к классу. Ученики зашушукались. Учительница ответила себе сама:

– Сколько на этом рисунке источников света?

– Нам так не видно… – заметила девочка из середины.

– Хорошо, – Эстер сосредоточенно свела брови. – Я вам покажу один фокус.

Три долгие секунды учительница внимательно вглядывалась в изображение, затем положила его на стол лицом вниз и решительно взялась за мел. Через какую-то минуту на доске, штрих за штрихом, появилась очень точная копия рисунка Мигеля.

Кто-то присвистнул.

– Надо развивать зрительную память, – пояснила Эстер. – Итак, давайте поговорим о свете. Один архитектор прошлого сказал: «Архитектура – это упорядоченный свет». На самом деле это относится не только к архитектуре, но и к скульптуре, и к живописи…

Дверь класса открылась, и на пороге появился незнакомец.

– Сеньорита Родригес?

У Эстер внутри всё замерло.

– Можно вас на одну минутку?

Как могла спокойно, она положила мел и прошла к выходу. Прикрыв за собой стеклянную дверь – дети смотрели с любопытством, – она произнесла:

– Вы, наверное, из банка? Я уже говорила с вашим сотрудником вчера вечером, и мне пообещали отсрочку…

– Я не из банка, сеньорита Родригес, – перебил гость. – Я из полиции.

В огромной переговорной тихо жужжал кондиционер. На настенном экране медленно крутилась трехмерная модель здания, а ее гипсовая сестра теснилась на столе среди конкуренток. Дэвид говорил с каждой фразой всё медленнее, всё неувереннее. Он замыкал список претендентов и до начала презентации думал, что ему повезло – гораздо выше шансы запомниться. Теперь, глядя на мрачнеющее лицо главы концерна, он уже так не считал.

Стюарт Максвелл был крайне недоволен и не скрывал этого. Едва Дэвид отблеял последние слова благодарности слушателям, глава концерна поднялся с места и обвел глазами присутствующих.

– И правда, кто в наше время читает технические задания? – спросил он негромко. – Мне казалось, что задача поставлена предельно ясно. Тем удивительнее, что никто из конкурсантов не предложил ничего приемлемого. Грег, – он обратился к технику за проектором, – покажите нам долину.

Тот кивнул, и очень скоро на экране появились две фотографии зеленого, цветущего пространства.

– Это, как все мы, надеюсь, помним, место будущей постройки. Я вас спрашиваю – оно чем-то похоже на Манхэттен? На Уолл-стрит? Похоже? Чем?

Никто не осмелился ответить.

– А если ничем не похоже, так какого черта вы натащили сюда весь этот хлам? – Он картинно указал на стол с макетами.

– Мистер Максвелл, – подал голос пожилой архитектор, лицо которого багровело от гнева, – я думаю, все были бы признательны, если бы вы более точно выразили суть ваших претензий, а также задали нам направление для поисков.

– Это я могу, – улыбнулся Стюарт. – Вы слышали когда-нибудь об Антонио Гауди?

– Архитектура – дочь природы, – сказал Антонио. – Понимаете, граф…

Раздался лай, визг детей. Оба собеседника обернулись: длинноухая английская собака прыгала вокруг песчаного замка, который малыши строили на берегу моря. Самый старший и смелый, загорелый до черноты мальчишка, подбежал к важным господам:

– Сеньор! Ваша собака ломает наш дворец!

– Беда мне с этим псом, – вздохнул граф Гуэль, направляясь к месту стычки. – Линдсей! Линдсей, ко мне!

Антонио последовал за ним.

– Добрый пес, но фантастически глупый. Линдсей! Что ты опять натворил?

Довольная жизнью псина бросилась к хозяину и радостно завиляла хвостом. Антонио присел на корточки у песчаного здания, рассматривая утраты.

– Знаете, граф, а крепость-то, по-моему, устояла. Вот, кстати, замечательная иллюстрация к моим словам о мудрости природы. Архитектура должна следовать за природой, она ее дочь.

– Дочь? – усмехнулся Эусеби Гуэль. – Знаешь, друг мой, я два года прожил в Лондоне и могу уверенно сказать – архитектура природе падчерица, причем нелюбимая.

– А кто же нас неволит… – пробормотал Антонио. Он был занят – пачкая песком дорогой костюм, к построенному детьми замку он лепил четыре тонкие, островерхие башни. – Видите, граф, природа уже всё придумала, надо только внимательно смотреть. Глядите, Гуэль, чем не готический собор?

– Готический собор? – переспросил тот. – Друг мой, но разве вот такой собор когда-нибудь поймут и примут?

В баре было дымно и шумно.

– Это уже четвертый, – констатировал Бен, наблюдая, как Дэвид опрокидывает очередную порцию виски.

– Еще будет пятый, – пообещал тот. – И шестой. Бенни, ты понимаешь вообще, сколько сил я вложил в этот конкурс? Я работал над проектом, как проклятый, я всё на него поставил. И что в итоге?

– Да погоди, – Бен закурил, – ты же говоришь, они так и не выбрали победителя. Значит, для тебя еще не всё потеряно?

– Что?! – Дэвид зло отобрал у друга зажигалку и шваркнул ее об стол. – Я тебе попробую объяснить. Вот представь, что ты пробежал марафон. Сорок два километра или сколько их там. Ты добежал. И ты хочешь знать только одно – ты победил или нет, больше у тебя ни на что сил не остается. А тебе говорят – у нас сломался секундомер, мистер. Мы все очень сорри, но вы можете прямо сейчас пробежать снова. Вот что это такое.

– То есть ты сливаешь, – нарочито спокойно кивнул Бен.

– Не, ну хоть ты не будь козлом, а? Я же тебе говорю – они хотят Гауди. Гауди, понимаешь? Га-у-ди. Это всё, это кранты. Вот на слове «Гауди» это уже кранты.

– Кто такой Гауди? Вот не надо на меня так смотреть, я не архитектор, я не знаю, кто такой Гауди, и мне от этого нифига не стыдно. Он кто?

– Он псих. Этот чувак был архитектор, жил в девятнадцатом веке в Барселоне. Нагугли потом «собор Саграда Фамилия». Дико уродливая хрень, четыре здоровых шпиля, все неровные. Вот он ее построил. Еще он дома строил, тоже только по большой обкурке можно такие. Погугли, ты офигеешь, я тебе говорю.

– Так в чем дело? Тебе под него закосить религия не позволяет?

Дэвид взял пустой стакан, покрутил в руках, ища, куда б его зашвырнуть, тихо поставил обратно на стол.

– Ты не догоняешь, Бен. Под него невозможно закосить. В принципе. Этот сукин сын был гений. Он абсолютно неповторим.

Эстер открыла дверь квартиры, уронила сумку и сползла на пол, чувствуя, что не сможет даже добраться до дивана. День вышел невероятно тяжелым. Ей позволили закончить урок, а потом полиция, несколько часов в полиции… и казалось, там они ее и оставят. Но отпустили. Почему-то отпустили. Эстер сидела на полу и пыталась понять, хочет ли есть. Даже не услышала, как из комнаты тихо, очень тихо показался ее, так и не ставший официальным, муж.

– Ты здесь? – Она почти не удивилась. Хотя после сегодняшнего визита в полицию меньше всего ожидала увидеть его именно дома.

– За тобой следили? – почти беззвучно спросил он. Бережно прикрыл дверь, присел рядом, провел по лицу жены. Та безучастно пожала плечами.

– Что мы теперь будем делать, Фабио? – спросила Эстер, будто бы в самом деле рассчитывая на ответ. – Во что ты нас втянул?

– Милая…

– Мне нужно отдать кредит. Из банка вчера приходили, требуют. Ты сможешь вернуть мне деньги?

– Понимаешь, – голос Фабио звучал ласково, мягко, – у меня же их нет.

– Ну как так – нет? – Она беспомощно подняла на него глаза.

– Вот так – нет. Я всё вложил в дело. А дело застопорилось. Нас кто-то, похоже, сдал.

– Фабио…

– Я хотел тебя попросить. Ты в полиции говори на меня, скажи, ты ничего не знала.

– Я же и так не знала.

– Ну ты скажи – вообще ничего.

– А ты?

– А мне придется валить. В любом случае. Дело-то сорвалось, меня теперь и те, и другие ищут.

– А банку? – Эстер почти заплакала. – Банку мне что сказать? Ты же кредит на мое имя взял, не на свое! Они денег-то с меня требуют! Фабио!

– Не кричи ты, дура. Потише, – зашипел он. Жена задержала взгляд на его лице. Черты незнакомца. Чужого какого-то человека. Равнодушного.

– А я-то как же, Фабио? Если полиция ко мне пришла, значит, и те, другие, могут прийти, да?

– Эстер… – Он вытер пальцами ее слезы, погладил по голове. – Я не могу тебя взять с собой. Мне нужно затеряться. Я тебе честно скажу – меня или посадят, или убьют, если я не залягу на дно. А с тобой у меня не получится, понимаешь?

– А что будет со мной? Что мне сказать банку? – Голос задрожал, она закрыла рукой рот. – Что же теперь будет?

– Мне пора.

Через минуту в квартире стало тихо. Эстер поднялась на четвереньки, проползла в комнату, стянула с журнального столика кредитный договор. Посмотрела на цифру. Еще раз посмотрела на цифру и заревела в голос.

– Я вырос в Барселоне, – повествовал Дэвид. Какой стакан по счету находился в его руках, Бен уже не мог сказать – сбился на шестом или седьмом, но на связность речи приятеля это не повлияло. – Мой дед был смотрителем музея Гауди. Ты даже не представляешь, сколько поддельных эскизов туда пытались продать. Но это практически невозможно, я тебе говорю – он неповторим.

Бен слушал очень внимательно, не замечая, что уже вторую сигарету он превращает в пепел, не затягиваясь.

– А в этом музее… – спросил он осторожно. – Там есть какие-нибудь нереализованные проекты? Черновики какие-нибудь?

– Есть, конечно, – кивнул Дэвид. – Их много раз пытались перекупить, но музей их не продает никому. Даже Биллу Гейтсу. Кажется, даже английской королеве, во, – он посмотрел на друга. – А ты чего, решил, что их можно спереть? – Дэвид заржал. – Их спереть – дохлый номер, я точно тебе говорю. Их мало, они все наперечет. Если даже спереть – в этом-то, в принципе, ничего нереального нету – продать будет нельзя. Это же Гауди, это не хрен с горы. Они все переписаны. Сразу засекут.

– А они выставлены? – спросил Бен.

– Что? – Друг воззрился на него с непониманием.

– Ну, в экспозиции в музее они выставлены? Туристы на них ходят-смотрят?

– А, ты об этом… Это смотря на какие. Есть, которые выставлены, есть в загашнике валяются.

– Такие же крутые?

– Что?

Бен отобрал стакан у Дэвида.

– Я тебя спрашиваю. Эти, которые в загашнике, такие же крутые, как всё остальное?

– Ты спрашиваешь! Ну конечно! Это же гребаный Гауди.

Бен побарабанил пальцами, поцокал языком, почесал нос.

– А что такое? – осторожно спросил архитектор. – Ты что-то придумал?

– Нет, – отрицательно помотал головой тот. – Нет, к сожалению. Так не бывает.

– Не бывает чего?

– Я знаю, как можно черновик спереть, но не спереть. Но нужен особенный человек. Такой, чтобы смог запомнить рисунок до мельчайших подробностей, а потом в особых условиях его воспроизвести. Нет, не годится. Надо придумать что-то еще.

– Погоди, – Дэвид забрал обратно свой стакан и заодно нежно прижал к себе бутылку, – погоди… У меня, чтоб ты знал, есть вот точно такой человек.

Эстер стала безразлична собственная усталость. Нахлынула тоскливая черная пустота, ледяная, беспросветная. В холодильнике нашлось полбутылки мартини, это чуть-чуть притупило боль, но отчаяние стало только гуще. Кредит, банк, полиция, мафия. Молот, наковальня. С трудом верилось, что Фабио ее во всё это втянул. В то, что втянул и бросил одну, не верилось вообще. Слезы текли внутрь и не давали дышать.

В голове не было ни одной мысли, то же полное изнеможение, что и в теле.

– Ванна должна помочь, – произнесла вслух Эстер и даже сама себе поверила. Прошла в санузел, открыла горячую воду, налила пены. В пене вода долго не стынет, это хорошо. Разделась, встала в воде – слишком горячо. Но это неважно. Это тоже хорошо.

Эстер подержала в руках пену, зарылась в нее лицом. Замечательно пахнет. Господи, как жить-то хорошо. Сердце зашлось болью, но слез так и не появилось. Взяла бритву, деловито разломала на части. Лезвие извлеклось легко. Хорошо. Вены на руках тонкие, синие, прекрасно видны под кожей. Совсем хорошо.

…Звонил мобильный телефон. Эстер смотрела на первую кровавую полосу на руке и не знала, что делать. Было одинаково глупо и ответить на звонок, и не ответить. Телефон требовал, никак не желая замолкнуть. Наконец затих, чтобы через пару секунд завопить снова. Эстер чертыхнулась и, держа руку на весу, вылезла из ванны.

На строительстве школы при монастыре работа кипела вовсю. Антонио Гауди лез вверх по лесам, нимало не смущаясь перспективой испачкать дорогое пальто и перчатки. Управляющий еле за ним поспевал.

– Вот видите, – архитектор поднял руку, указывая на линию стены, – о чем я и говорил. Вы начали скашивать ее не в ту сторону.

– Но, сеньор… – попробовал возразить управляющий. – Мы замеряли всё, и могу вас уверить…

– Вы можете пытаться меня уверить, но я все-таки верю своим глазам. Если не можете следовать моим инструкциям, следуйте хотя бы чертежу!

– Так мы и следовали чертежу, – возразил тот.

– Хорошо. Очевидно, вам придется обходиться без чертежа.

– То есть как это, сеньор Гауди?

– Очень просто. Линия должна быть другой, – Антонио провел пальцем в перчатке прямо по застывающему цементу. – Вот такой. Понимаете меня? И выбросьте к черту ваш чертеж, вам он только мешает.

– Сеньор… – Опешивший управляющий не знал, что и возразить.

– Гауди! Сеньор Гауди! – раздалось снизу. – Вы можете к нам спуститься?

– Разговор еще не окончен, – предупредил Антонио и с проворством полез вниз. Внизу стоял настоятель монастыря, заказавший строительство школы, и еще несколько человек. Молодая женщина со светлыми волосами и строгим, скромным выражением лица держала в руках небольшой саквояж.

– Вот, господа, – произнес настоятель, – наш уважаемый архитектор, который любезно согласился заняться для нас возведением здания школы. Возможно, эта работа и не может раскрыть вполне всю глубину его таланта, но известно, что для пастыря нашего нет деяний незначительных – то, что делается во благо ближнему…

– Рад приветствовать, – не дослушав оратора, поклонился Антонио. – Если я правильно понимаю – первые прибывшие учителя, сеньор настоятель? – Он искоса рассматривал девушку.

– Совершенно верно, – коротко кивнул тот. – Позвольте представить – сеньорита Мореу, преподаватель математики, и сеньор Перейра, учитель графики.

– Рад знакомству, – Гауди хотел было протянуть руку девушке и вдруг вспомнил, что он в перчатках, да к тому же одна измазана известкой и краской. Он стушевался и попытался ее снять, когда заметил, что девушка улыбается.

– Прекрасное здание, сеньор Гауди. Сеньор Перейра много рассказывал мне о вас в дороге, но я не думала, что он даже преуменьшает ваши таланты.

– Одно крыло пока не окончено, – извиняясь, пояснил девушке настоятель, – но мы сочли возможным…

– Сеньор Перейра рассказывал обо мне? – рассеянно переспросил Гауди.

– Вельзевул! – неожиданно произнес тот, кого назвали Перейрой. – Неужели ты не узнал меня? Париж, лет восемь тому назад, школа искусств. Эстебан. Ты меня не узнаешь?

– Перейра! – воскликнул вдруг Гауди, светлея лицом. Попытался обнять друга, но тот отстранился:

– Вельзевул, ты весь в краске!

– Почему вы называете его Вельзевулом? – с любопытством спросила девушка.

– Школьное прозвище, – покраснел Гауди.

– Вы просто не видели его в кузнице, сеньорита Мореу, – с улыбкой пояснил Эстебан. – Вы бы не спрашивали.

– Надеюсь, мне еще представится такая возможность, – сказала учительница.

– Да, полагаю… Пока школа еще не окончена… То есть строительство… – произнес Антонио, запинаясь и сам удивляясь своему косноязычию. – Мы будем видеться довольно часто.

Стюарту каким-то шестым чувством не нравились эти трое. Дэвида он встречал на конкурсе и совершенно не запомнил – на улице ни за что бы не узнал. По второму – Стюарт заглянул в визитку: «Бен Лоусон» – с порога чувствовался телевизионщик. Девица, латиноамериканка, походила на свежевыкопанного из могилы зомби. По крайней мере, из-за ее бледности и ярко-алых чудовищных губ ничего другого на ум не приходило.

– Значит, вы медиум? – переспросил Максвелл. – Простите, не расслышал, как вас зовут.

– Эстер Родригес, – голос у девицы был хрипловатый, медленный, будто не от мира сего. Ну, или из-под каких-то таблеток.

– Вы медиум? Вы общаетесь с духами?

– Да.

– И как вы это делаете?

Бен счел необходимым вмешаться.

– Сэр, мне кажется, в нашем случае не так важно, как это делает она. Главное, что собираемся сделать мы.

– Этого я тоже до конца не понял, – признался Стюарт. – Вы поедете в Барселону и вступите в контакт с духом Антонио Гауди. Прекрасно.

– Но зачем вы пришли с этим ко мне?

– Если вы помните, – подал голос Дэвид, – я участвовал в конкурсе проектов нового здания концерна. Вы там сказали, что хотели бы нечто в духе барселонского сумасшедшего. Того самого, которого никто не может повторить.

– Ну да.

– И тут я вспомнил о своей кузине Эстер, о ее даре. Если никто не может повторить – значит, надо заказать проект самому Гауди.

– Бред, – Стюарт нервно хохотнул.

– Не бред, – снова вмешался Бен. – В этом-то и соль. Надо как можно больше огласки, чтобы в такое поверили, сами понимаете. Мы сделаем реалити-шоу. Привезем Эстер в Барселону, покажем, как она ходит по местам, связанным с Гауди, как настраивается на его волну. А потом, в нужное время, соберем стадион народу, Эстер войдет в транс и с помощью Антонио нарисует ваш эскиз. Как вам идея?

– Вы белены объелись. Извините, у меня нет времени продолжать с вами эту, без сомнения, увлекательную беседу.

Стюарт встал.

– Погодите! – Бен тоже вскочил, завертел по сторонам головой, что-то ища. – Вот смотрите, у вас тут на стене репродукция. Эстер, прямо сейчас… ты можешь войти в контакт с духом художника и нарисовать примерную копию картины? Без деталей, наброском, просто чтобы показать?

– Не делайте из меня идиота, – процедил глава концерна.

– Мистер Максвелл! – голос Бена был полон искреннего жара. – Мистер Максвелл, это ведь уникальная возможность! Вы только представьте – если вот это всё реально работает… У вас же будет рисунок самого Гауди. Подлинник, какого вы ни за какие миллионы не купите.

– Если, – подчеркнул голосом Стюарт, – всё это работает.

– Я же и говорю. Просто разрешите нам прямо сейчас показать вам. И потом мы сразу уйдем. Не нужно немедленных решений. Просто показать.

Стюарт подошел к окну, посмотрел наружу. Как же ему не нравились эти трое… особенно девица. Черноволосая, сухощавая, страшная, как ворон. Он сам не понимал, почему до сих пор не выставил этих мошенников. Если бы девица хоть раз улыбнулась, стала его убеждать, всё было бы ясно. А она смотрела серьезно и строго, прямо перед собой. И он колебался.

– Репродукцию со стены срисует любой дурак, – произнес он, наконец. – Поступим иначе, – Максвелл вынул из кармана старинные часы с крышкой, принадлежавшие его прапрадеду, сел за стол напротив Эстер. – Здесь в часах вставлена миниатюра маслом. Вы ее не увидите. Я поверю вам не раньше, чем вы ее воспроизведете.

В кузнице царила страшная духота. Антонио, в штанах и кожаном фартуке, увлеченно ковал нечто замысловатое, когда дверь распахнулась.

– Вот, значит, как это выглядит, – сеньорита Мореу поставила в угол зонт. – Извини, что врываюсь в твое жилище…

– Я немного… не ждал гостей, – неосторожный удар испортил заготовку, и Гауди ничего не оставалось, кроме как отложить молот. Он взял в руки ветошь, вытер ладони.

– А разве я гость? – спросила учительница.

– Почему ты пришла?

– Тебя не было несколько дней – вот я и пришла. А вдруг ты болен.

– Пепита…

– Я знаю, что так не принято. Но, Антонио, мне плевать, что приличные барышни так не делают.

– И «мне плевать» они тоже не говорят, – улыбнулся Гауди.

– Я напрасно пришла? – Девушка впилась в его лицо напряженным взглядом.

– Не напрасно, – Антонио посмотрел ласково и вздохнул. – И напрасно.

– Что ты хочешь сказать?

Гауди накинул рубашку.

– Присядь. Я много думал о нашем последнем разговоре.

Сеньорита Мореу села в кресло, не заботясь проверить, чистое ли оно, и внимательно посмотрела на Антонио.

– Я не очень подходящая партия, Пепита. Я слегка… сумасшедший. Я как запойный алкоголик, только я живу в своем маленьком мирке. В том, что делаю. Согласишься ли ты жить там со мной? Сможешь ли? Такая ли жизнь тебе нужна?

– Мне нужен ты, Антонио. Хоть ты и гений. Но и гению нужен кто-то, чтобы варить ему обед. Нести грелку в его постель. Заботиться.

– Но мне не это сейчас нужно, – он покачал головой, пытаясь найти правильные слова. – У меня есть цель, я ею болен. Я пытаюсь ухватить замысел за хвост, а он не дается. Я могу быть грубым, я могу накричать на тебя. Я буду вскакивать посреди ночи, потому что мне приснилась какая-нибудь крыша или какой-нибудь этакий балкон. Такая ли жизнь тебе нужна?

Пепита прикусила губу.

– Не знаю. Честно скажу тебе – не знаю. Но я не верю, что так будет всегда. Когда-нибудь ты поймешь, что в любой жизни, даже в жизни гения должен быть кто-то, кто просто будет рядом. Я хочу, чтобы это была я. И я буду ждать долго, так долго, пока ты не поймешь, что я нужна тебе. Я люблю тебя.

– Ты ведь понимаешь… что я пока не могу того же тебе сказать?

– Не имеет значения, – сеньорита Мореу встала. – Я буду ждать, Антонио. Я долго буду ждать.

– Все-таки круто получилось, – сказал Дэвид, откупоривая бутылку из «дьюти фри». – Даже я, честно говоря, купился.

– Ты помолчал бы, – негромко пресек Бен, глядя по сторонам. Съемочная группа расселась кто где в ожидании вылета, трое заговорщиков сидели особняком. – И не пил бы.

– Вот правда, когда он достал часы, я перетрусил, думал – кранты. Я до сих пор не понимаю, как ты это так устроил.

Бен вздохнул. Пожалуй, сейчас следовало бы отвести Дэвида в тихий уголок, рассказать, для чего умным людям служат поисковики, и объяснить, что стоит и чего не стоит говорить на людях. К счастью, разговор, пожалуй, могла слышать только Эстер, да и та сидела отрешенно, словно медитировала.

– Очень просто, – ответил журналист. – Имитация свободного выбора. На архитектурном психологию не преподают?

– Какого выбора? – раздалось за спиной. Друзья обернулись – голос принадлежал Стюарту. – Привет, – сказал он. – Я решил поехать с вами. Сам за всем прослежу, имею полное право, все-таки я же инвестор, – он ухмыльнулся. – Так какого выбора, о чем речь?

– Да тут Дэвид, – осклабился Бен, – не может вспомнить, когда это он согласился выступить в нашем шоу в качестве исторического консультанта.

– Не было такого, – опешил Дэвид.

– Вот об этом я и говорю, – кивнул Бен.

Первым в мастерскую вбежал Линдсей, за ним появился граф Гуэль, сердечно приветствовал мастера. Антонио вытер пот со лба, отложил молот – мастер трудился с самого утра, и теперь, к обеду, в помещении стало невыносимо жарко от раскаленной печи и изрядно нагревшейся наковальни. Пожалуй, никто бы не узнал в Гауди того светского франта, каким он выходил в город – в своей естественной среде он больше всего соответствовал тому прозвищу, каким наградил его Эстебан.

Линдсей засеменил по полу, обнюхивая углы, что-то в нем привлекло внимание Антонио.

– Граф, а он у вас здоров?

Гуэль снял шляпу и сел в кресло, трепля собаку по загривку.

– Болеет. Как-то его… заносит то и дело. Я думаю, может, от старости?

– Он же вроде не так еще стар. Когда вы его из Англии привезли, ему и полугода не было, а сколько лет с тех пор прошло – лет шесть или семь?

– Да, около того… и нашей дружбе лет примерно столько же. И на правах друга я намерен влезть не в свое дело.

Антонио присел на край верстака:

– Я слушаю.

– Повторюсь, это не мое дело. Восприми это правильно.

– Хорошо, хорошо.

– Антонио, сколько можно откладывать свадьбу с сеньоритой Мореу?

Архитектор покрутил в руках ветошь, помолчал.

– Я помню наш давний разговор, – продолжил Эусеби, – когда ты говорил, что не хочешь создавать семью раньше, чем встанешь на ноги, добьешься признания. И ты ведь добился. Ты признан городом, ты получаешь заказы, твои творения одно лучше другого. Ты стал известен.

Антонио помолчал, пытаясь сформулировать.

– Я… не чувствую себя готовым.

– Готовым к чему?

– К браку. К тому, чтобы делить свою жизнь с кем-то другим. Да дело не в этом.

– А в чем?

– Я сейчас, как твой Линдсей – видишь, что-то его гложет, он тут вертится, не может найти себе места. Меня тоже… гложет. Я ищу чего-то, страстно, яростно ищу чего-то неясного. Я просыпаюсь с этим ощущением, я засыпаю с ним. Ночью вскакиваю в бреду в надежде, что понял, что ухватил – и сознаю, что ошибся.

– Чего же ты ищешь?

– Я не знаю, граф.

Гуэль молча наблюдал за собакой. Похоже, Антонио ничего добавить не собирался.

– Не такого ответа от тебя все ждут, – сказал граф без одобрения.

– Я знаю, чего все ждут. Что я стану степенным, уважаемым членом общества, женатым, с кучей детей, что перестану строить какие-то сказочные замки и займусь, наконец, какими-нибудь правильными, очень солидными проектами. Ты это ждешь, этого ждет Пепита. Но я совершенно не представляю себе…

– Я очень ценю твой талант, Гауди, – задумчиво сказал граф. – И меньше всего я представляю себе, что, женившись, ты откажешься от этих своих «сказочных замков», от своего таланта. Просто я считаю, что в жизни должно быть равновесие. Между сказочным и обыденным, между талантом и просто жизнью. Я против того, чтобы губить талант в угоду обычной жизни, пойми меня верно. Но также я против того, чтобы свое будущее, семью, детей ты положил на алтарь вот этого самого таланта. Когда-нибудь в старости ты спросишь себя, Гауди, а стоило ли оно того? И что ты тогда ответишь?

– Я ей трюмо делаю, – неожиданно сказал мастер. – В подарок. На помолвку.

– То есть ты все-таки…

Эусеби Гуэль не успел договорить, когда всё вдруг повалилось. Линдсей, чьи метания становились всё более беспорядочными, налетел, наконец, на стойку, которая поддерживала какие-то длинные кованые прутья – то ли копья, то ли стебли, и всё полетело в разные стороны. Большая искривленная рама, поддетая чем-то тяжелым, полетела вниз. Антонио едва успел подбежать – и взвыл от боли, приняв весь ее вес на запястье. Но не уронил, выдюжил, зеркало остановилось, полметра не долетев до обитого железом угла комода.

– Линдсей! – крикнул граф.

Антонио поднимал раму, когда ни с того ни с сего ему показалось, будто зеркало отражает вовсе не то, что нужно. Будто в нем не темная мастерская, жаркая, с рассыпанными вещами на полу, а улица, дождливая серая улица. Стена какого-то здания, на нем табличка. Черноволосая женщина, с тонкими чертами лица, смуглая, рассматривает эту табличку, и в ту же секунду оборачивается, будто кто-то ее позвал. Антонио почти не разглядел ее лица – он сморгнул, и всё вдруг переменилось, стало таким, как следовало.

– Линдсей… – произнес Гуэль, поднимая собаку на руки. – Кажется, совсем ему плохо. Я его унесу.

Проводив друга, Антонио вернулся к зеркалу, но как ни всматривался в него, ничего необычного более не происходило.

– В этой гостинице Антонио Гауди жил в то время, когда строился его собственный дом, – голос Бена доносился снизу – шла съемка. – Само это здание было создано другим автором, но к его внутренней отделке маэстро имел самое непосредственное отношение. Талантливый архитектор Гауди был еще и дизайнером, он создавал самые разнообразные предметы, упирая прежде всего, как сказали бы теперь, на юзабилити.

Эстер сидела в своем номере, прислушиваясь к шуму дождя за окном. Это был первый день в Барселоне, снимать на улице оказалось нельзя, и тогда, чтобы не терять время, Бен предложил поснимать прямо в холле гостиницы, где концерн Стюарта и телекомпания сняли весь этаж. Ее, Эстер, в кадре пока не предполагалось – Бен и стилист не смогли договориться, в каком образе она предстанет на экране. Первый хотел много грима, цветные цыганские одежды и ленты в стиле хиппи, стилист говорил, что это банальщина и прошлый век.

Эстер подошла к трюмо, села. Помнится, гример сразу сказал, что с этим лицом еще намучается. Она потрогала темные круги вокруг глаз, заострившийся нос и вдруг заплакала. «Это всё не со мной, не со мной, – шептала она себе, – не со мной».

– Хотел бы я знать, кто вы такая, – раздалось из-за спины. Эстер вздрогнула, вскочила – в дверях стоял Стюарт. Пару секунд он подождал ответа, понял, что ответа не последует, прошел в комнату. – Или вы настоящая волшебница, или всё это такой наглый фарс, что прямо дух захватывает. Тогда мне очень интересно одно.

– Что же именно?

– Чем всё это кончится. Я далек от мысли, что такой известный, хотя и скандальный журналист, как Бен Лоусон, может сбежать с деньгами, получив финансирование своей передачи. Люди его породы срывают свой куш не на таких вещах. Дэвид – с ним всё ясно, у него роль посредника. Пешка, что есть она, что ее нет. А вот вы кто такая?

Стюарт подошел к ней вплотную, бесцеремонно взял за подбородок, поворачивая ее лицо к себе, как если бы собирался ее поцеловать, но ничего такого, конечно, не сделал.

– У вас же всё на лице написано. Буквально всё. Эстер, вы неглупая женщина и должны понять: карты раздает не Бен. Карты раздаю я, даже если сейчас вам кажется наоборот. Подумайте хорошенько и ответьте на мой вопрос. Сосредоточились? Слушаете?

Она, словно под гипнозом, кивнула.

– Итак. Кто – вы – такая?

– Что здесь происходит? – На пороге появился Дэвид. Он немного проспался и теперь выглядел помятым и несчастным. Стюарт внимательно смотрел на него пару секунд, стремительно размышляя.

– Да я вот, мистер Родригес, уговариваю вашу кузину сходить со мной в ресторан отметить начало нашего общего проекта, – он не только не отпустил подбородка Эстер, но даже сильнее сдавил его пальцами. – Мисс Родригес, вы будете моей дамой?

Эстебан Перейра поднялся за столом, держа бокал в руках. В шумном маленьком кафе было накурено, и из-за царящего галдежа собеседники были вынуждены кричать друг другу.

– Я хочу пожелать нашему другу, который вот-вот женится…

«Нашего друга» Антонио практически не знал. На мальчишник его вытащил Эстебан, обеспокоенный тем, что Гауди, увлеченный работой, почти не выходит из дома и выглядит усталым и больным. Напрасно Антонио говорил, что попойка только собьет его с мысли, что не развеселит нисколько, но приятель был непреклонен. Договорив свой тост, Эстебан сел обратно.

– А ты у нас когда женишься, Антонио?

– А почему это тебя так интересует? – нахмурился тот. Кажется, Перейра решил окончательно испортить вечер, но в это время в споре, развернувшемся на другом краю стола, кто-то выкрикнул:

– Я знаю, кого надо спросить! У нас же здесь сидит непревзойденный мастер по этому делу! Эй, Гауди! Антонио! На минутку!

– Я слушаю.

– Антонио, что, по-твоему, такое архитектура?

Ответ не промедлил и секунды:

– Архитектура – это… упорядоченный свет.

– Свет! – воскликнул один из гостей. – Вы слышали? Свет!

– А как же линии, краски, формы? – не согласился другой. – Гауди, вы же создаете не только здания, но и множество самых разных вещей. Они тоже – свет? Нет ли другого общего звена?

Мастер собирался что-то ответить, но его перебили.

– Антонио, а раз уж зашла речь, – раздалось на другой стороне стола, – когда мы будет гулять на твоей свадьбе?

– Когда я скажу, что пора на ней гулять, – он попытался улыбнуться дружелюбнее.

– В самом деле, Гауди, ты среди нас остался едва ли не единственный холостяк. Ты да Перейра – последние отстающие. Ну, у Эстебана, положим, еще ветер в голове не улегся, но ты-то, Антонио, ты же серьезный человек?

Эстебан наклонился к самому уху приятеля.

– Ты и впрямь слишком долго тянешь.

– И что? – спросил тот сухо, едва ли не агрессивно.

– Подумай сам, долго ли будет ждать Пепита. Ты доиграешься, однажды у нее появится кто-нибудь другой.

Антонио хотел что-то ответить, но тут земля покачнулась у него под ногами. Голову бросило в жар, как в лихорадке, но самое странное случилось с глазами – в них пролетела пелена. На какую-то секунду все звуки ушли далеко, а в оконном отражении он увидел совсем другую залу – почти пустынную, пышно убранную, с почтительными снующими официантами. И девушка, черноволосая девушка, похожая на ведьму, с тоской и удивлением смотрела на него с той стороны окна.

Эстер чувствовала себя не в своей тарелке. Заведение, куда привел ее Стюарт, было старинным, пафосным и феерически дорогим. Пересчитав некоторые цены по курсу евро в валюту Аргентины, Эстер ужаснулась и отложила меню. Стюарт наблюдал за ней с улыбкой.

– Я, наверное, испортил вам аппетит, – сказал он по-испански, отчего почтительное «вы» стало подчеркнутым и явным.

– Мне просто как-то нездоровится. Голова болит, – произнесла девушка, и похоже было, что это не отговорка – Эстер очень побледнела.

– Я знаю, что вам сейчас нужно. Немного розового вина за наше примирение и сотрудничество. Эстер, я не стану требовать от вас ответа прямо сейчас. Я просто хочу, чтобы вы играли на моей стороне. А уж я позабочусь о том, чтобы это было в ваших интересах.

Девушка охнула и вцепилась руками в стол, Стюарт удивленно поднял брови.

– Возьмите, – он мягко, осторожно поднял ее ладонь и вложил в нее бокал. – Это вас подкрепит.

Эстер послушно поднесла вино к губам, но вдруг рука ее дрогнула, и добрая половина расплескалась по столу – в отражении в окне девушка вдруг увидела нечто другое… нечто совершенно не то. Там было то же самое помещение, если судить по колоннам и арке, только выглядело оно иначе – не фешенебельный ресторан, а средней руки старинное кафе; за длинным столом веселилась шумная компания. Рыжеватый парень, в возрасте где-то за тридцать, приятной внешности, с аккуратно подстриженной бородкой, с удивлением всматривался прямо в глаза Эстер, словно мог видеть ее.

Она закрыла веки, открыла – наваждение исчезло, но тупая, тянущая боль усилилась.

– Я сейчас потеряю сознание, мне кажется, – с трудом выговорила она.

Антонио вышел на улицу, на ходу надевая плащ. На свежем воздухе чуть-чуть полегчало. Он глубоко вздохнул, пощупал лоб. Это ведь был тот же самый зал в видении, да? Расположение колонн и арки… Странное чувство нахлынуло на него. Словно бы она, эта женщина, которая ему привиделась, касается этой же дверной ручки, смотрит на то же здание…

– Эй, – на плечо сзади легла рука Эстебана, – Вельзевул, ты в порядке?

– Похоже, я заболел, – пробормотал тот.

– Да я уж вижу – ты на ногах не стоишь. Куда ты идешь?

– Я? Домой…

– Да ты же не домой, ты в мастерскую направился. Антонио, ты вообще помнишь, где ты сейчас живешь?

– Я?

– Ты снимаешь номер в гостинице, в твоем новом доме еще не закончен ремонт.

Антонио потрогал виски.

– Вот что, Вельзевул, дай-ка я помогу тебе подняться и вызову врача.

– Не надо врача… – выдавил архитектор. – Я лягу спать, всё пройдет…

– Я лягу спать, всё пройдет, – сказала Эстер. Стюарт еще некоторое время постоял на пороге.

– Вы уверены? Честное слово, я по-человечески за вас беспокоюсь.

– Это всё часовые пояса, – она нашла в себе силы улыбнуться. – Спасибо за заботу. Извините, что испортила вечер.

Девушка выглядела такой усталой и беззащитной, что Стюарту вдруг мучительно захотелось ее обнять.

– Завтра будь здоровой, – сказал он по-испански, перейдя на «ты». – Ты нужна нам.

– До завтра, – она закрыла дверь. Больше всего хотелось, как в фильмах, прислониться спиной к стене и сползти вниз. Вместо этого она добрела до зеркала – захотелось на себя взглянуть. Глаза, наверное, страшные и красные.

Эстер оперлась руками о столешницу трюмо и посмотрела в изогнутое, необычное зеркало, не иначе работы самого сумасшедшего мастера. И вздрогнула – вместо себя в своей комнате она увидела Антонио Гауди.

Архитектор развязывал галстук, когда его взгляд случайно упал на зеркало. Антонио замер. На этот раз видением дело не объяснялось – девушка была так близко, выглядела так реально, что казалось, будто до нее можно дотронуться. Он сделал шаг вперед, осторожно, словно в зеркале таилась опасность. Без сомнения, она смотрела на него, следила за ним глазами, и глаза эти выражали не меньшее удивление и страх, чем его собственные. Первой мыслью мелькнуло, будто какой-то шутник вырезал часть стены и заменил зеркало на стекло, но от этой идеи пришлось отказаться. Трюмо стояло к стене не вплотную, и в зазоре было видно, что со стеной всё в порядке. Антонио коснулся пальцами зеркала. Девушка отпрянула. Не оставалось сомнений – она его видит.

Антонио что-то произнес. Эстер пожала плечами, коснулась уха, давая понять, что не слышит его. Он метнулся, что-то разыскивая, нашел кусок бумаги, карандаш. Написал быстро несколько слов, показал ей – она не смогла прочитать из-за того, что они отобразились зеркально. Но тут уже сообразила Эстер: достала зеркальце из косметички и прислонила его так, чтобы увидеть буквы правильно. «Вы можете меня слышать?» Она отрицательно покачала головой. Он написал еще. «Кто вы?» Девушка порылась в поисках подходящего клочка, нашла газету, купленную в аэропорту. «Эстер», – только и уместилось на поле. Но Антонио, кажется, вовсе не глянул на имя. Он смотрел на дату, означенную в шапке номера, и Эстер поклялась бы, что никогда не видела такого выражения глаз. Он указал на число, посмотрел вопросительно. Она кивнула.

Антонио решил, что она, возможно, не поняла. Газета на английском, из Нью-Йорка. Американка? Снова взял свой листок, написал: «2009??» Она покивала. Он начертил: «1887 …» Девушка опять кивнула, и он понял вдруг: она знает, кто он такой. Так смотрят на старых знакомых – с узнаванием в лице. А он ничем подобным ответить, конечно, не мог. Снова схватился за виски – они пылали.

– Вы бред. Вы мой горячечный бред, прекрасная незнакомка, – с чувством произнес он, глядя в зеркало. Она вдруг обернулась к двери, а потом что-то быстро произнесла, словно бы он мог ее слышать. Отошла от зеркала на пару шагов – и… всё вдруг исчезло. В отражении снова показалась его комната… и сам Антонио, больной, безумный, всклокоченный.

– Спать немедленно. Немедленно спать, – сказал он вслух и повалился на кровать, не раздеваясь.

Эстер отвлек стук в дверь. Она открыла. В коридоре стоял Дэвид в пижаме и Бен, одетый по-уличному и почему-то промокший, словно из-под дождя.

– Стюарт сказал, тебе плохо? – с тревогой спросил кузен.

– Меня больше интересует, зачем ты ходила с ним ужинать, – сурово произнес журналист.

– Ребята, давайте завтра поговорим.

– Нет, надо кое-что прояснить, – сказал Бен. – Прямо сейчас, пока никто не наломал дров. Пустишь нас?

– Мне плохо, у меня нет сил, – взмолилась Эстер.

– Ненадолго!

Последней мыслью Эстер перед тем, как она потеряла сознание, было мелькнувшее, ироничное: «Как вовремя…»

Антонио стоял на тропинке, ведущей в гору, и ничуть не удивился, когда появилась девушка. Она прошла несколько шагов, в изумлении осматриваясь по сторонам. Чистое небо, даже чище и ярче, чем в Барселоне, яркие краски. Антонио протянул ей руку, она попробовала ухватиться, но что-то мешало, она не смогла приблизиться.

– Где мы? – спросила Эстер.

– В моем сне, – ответил архитектор. – В моем мире.

Они взошли на холм, и взгляду Эстер открылся город. Сказочный город, полный цветов и удивительных линий, не похожий ни на один из тех, что она когда-либо видела. Дома в нем, казалось, росли прямо из земли, росли сами по себе, по своим собственным законам, и ни одна линия не была вырубленно-прямой, но развивалась и извивалась, как ветви растений. Похоже на волшебство.

– Ты черпаешь отсюда идеи? – догадалась гостья.

Он пожал плечами:

– Я тут живу.

Она огляделась. Они стояли на площади, какой никогда нигде не существовало – причудливая ратуша цвета морской волны в неземных узорах; невероятные дома, видимо, жилые; плитка мостовой, где ни один кирпичик формой не повторял другой, но тем не менее был идеально подогнан к своим соседям.

– Так странно. Здесь очень тихо, а мне кажется, я слышу музыку, – промолвила Эстер. – Вот тут, – она указала на тяжелый фронтон, – Баха, тут – Моцарта, а тут, – кивком на легкомысленные цветастые витражи, – что-то совсем такое легкое, ритмичное.

– Невероятно, – прошептал Антонио.

– Что такое? – Эстер повернулась к нему, улыбаясь. Здесь, во сне, она выглядела лет на двадцать – следы переживаний исчезли, первые морщинки разгладились. Он залюбовался.

– Ты понимаешь всё.

– Что понимаю?

– То, что я не мог никому объяснить.

– Да что же тут объяснять? – Она рассмеялась, закружилась по каменным плиткам. – Эти дома – они живые! Они растут, как растения, из земли!

– Откуда ты такая? Откуда? – Он хотел ее поймать, но ему не удавалось – как это бывает во сне, тело вдруг потеряло всякую сноровку. А она – словно блик на воде – стала вдруг совершенно неуловимой. А потом блик померк – Эстер погрустнела, притихла.

– Откуда ты? – повторил Антонио.

Она приблизилась, насколько смогла – между ними всё те же непреодолимые десять-пятнадцать сантиметров.

– Не спрашивай меня.

– Две тысячи девять – это же год? Ты ведь из будущего?

– Не спрашивай.

– Я хочу знать. Я должен знать.

Он потянулся к ней поцеловать ее, но не смог – неодолимое расстояние вспыхнуло, и он проснулся.

Эстер проснулась оттого, что почувствовала: в комнате посторонний. Она улыбнулась, потянулась, открыла глаза, вспоминая сказочный сон, – и замерла. У изголовья, с подносом в руках, стоял Стюарт, распространяя запах утра, бодрости и кофе.

– Я вчера вел себя, как скотина, – сказал он самокритично. – Вот, хочу извиниться.

– Не надо было… – покачала головой Эстер, но на поднос заглянула – кроме чашки, там обнаружились еще сливки в пластике, поджаренные тосты, джем и масло. И стакан апельсинового сока, что окончательно примирило девушку с присутствием Стюарта.

– Ты как себя чувствуешь? Я беспокоился.

– Нормально, – Эстер взяла сок. В дверь в это время постучали. – Открыто!

В номер ввалилась целая делегация – Бен, Дэвид, стилист и гример.

– То ли дело, когда человек выспался, – заметил последний.

– Сегодня снимаем обзорную экскурсию, – сообщил Бен. – Ты готова?

– Но никакой цыганки, – напомнил стилист. – Мы договорились.

Эстер натянула одеяло повыше, пряча пижаму.

– Уважаемые, а может, вы все выйдете и дадите мне одеться?

Бен с подозрением покосился на Стюарта.

Из мастерской доносились удары молота. Изнывающий от жары Эстебан наблюдал, как яростно, воодушевленно работает друг.

– А что это такое будет, Вельзевул?

– Ворота для нового дома графа.

– Какие-то необычные? – Перейра потянулся к одной из странных деталей, пытаясь понять ее назначение.

– Необычные. На них будет вот такой, – Антонио показал рукой очертания, – распластанный дракон, а его голова будет выступать на зрителя так, словно дракон вот-вот оживет и слетит с ворот.

– Иногда мне кажется, что ты сумасшедший, – протянул Перейра, откладывая железку с каким-то даже испугом.

– Господи, ты только заметил? – без улыбки парировал Гауди.

– Послушай… – Эстебан прошелся по мастерской, заглянул в печь, подошел к окну. – То, что я говорил вчера про Пепиту…

– Что у нее появится другой?

– Ты не бери в голову. Я так, ляпнул, не подумав…

Антонио ударил молотом по железу.

– А ты не подумал, – голос его звучал в тон удару, – что у меня тоже может появиться другая?

– Другая? – Приятель вернулся на прежнее место, откуда лицо Гауди было гораздо лучше видно. – Антонио, что за ерунда? Какая другая?

– Американка, если я правильно понял.

– Вельзевул, откуда ты ее взял? Выдумал? Я вижу тебя каждый день, у тебя ведь нет никакой другой женщины, что ты несешь?

Мастер снова отложил молот, переворачивая будущего дракона щипцами. Потом бросил одну из раскаленных деталей в емкость, вода зашипела.

– Да в том-то и дело, что есть. Не знаю, что делать, Эстебан. Я просто… я не люблю Пепиту. Я признателен, что она любит меня, что хочет для меня нормальную жизнь, но… Я увидел, и меня обожгло. Эстебан, я не знаю, что делать.

– Как ее зовут?

– Неважно.

– Где вы познакомились?

– Неважно.

– Вельзевул, ты вообще здоров?

Это был далеко не праздный вопрос: взгляд Антонио странно застыл, а пальцы, словно у слепого, ощупывали раскрытую пасть дракона.

– Всю свою жизнь Антонио Гауди посвятил Барселоне, – доверительно сообщил камере Бен. На улице собирались зеваки, несколько нанятых охранников-испанцев оттирали особенно любопытных от съемочной площадки. – В день, когда он умер, город оделся в траурные стяги, горожане вышли на улицу, чтобы почтить память великого зодчего.

– Не стоит забывать, однако, – добавил Дэвид, – что он умер потому, что его не узнали.

– Как – не узнали? – картинно удивился журналист.

– Последние десятилетия своей жизни архитектор отдал строительству главного творения своей жизни, собора Саграда Фамилия. Вы бы и сами не узнали в этом скверно одетом, запущенном старике того блестящего светского человека, каким он был лет в тридцать. Гауди дошел до того, что ночевал прямо на стройке, в комнатушке, которую себе отгородил. Он занашивал одежду, белье до того, что скалывал булавками то, что разрывалось. Все средства, какие были, он тратил на строительство собора. Таким образом, в тот день, когда его сбил трамвай, таксист попросту отказался везти грязного нищего старика в больницу.

– Гауди опознали случайно, – окончил тираду Бен, – в морге, откуда его уже собирались хоронить как бездомного бродягу. И вот тогда Барселона, наконец, заметила, что потеряла своего любимца. Одним словом, каждый камень этого города может рассказать нам об Антонио. А что говорят эти камни вам, Эстер?

– Я думаю, нам стоит вернуться позже к собору Саграда Фамилия, – произнесла она медленно, вчитываясь в подсказку телетекста на мониторе. – А пока надо обратиться не к смерти, а к жизни Антонио Гауди.

– Стоп! – вскрикнул Бен. – Стоп!

Он вскочил, подошел к подопечной.

– Эстер, – начал он мягко, – это никуда не годится. Ты говоришь, словно рыбу вялишь, ты вообще неживая какая-то.

– Бен, извини, я еще, наверное, не втянулась.

– Втягивайся побыстрее.

– И вообще я не понимаю, почему мы снимаем вот это про Саграда Фамилия не у Саграда Фамилия, а у имения графа Гуэля.

– Потому что дальше у нас блок про Гуэля. Всё будет там, где нужно, и так, как нужно, это не твоя забота.

Оператор подошел поближе:

– Бен, не стоит ожидать, что она с ходу научится говорить.

– Тогда пусть молчит! – рассердился журналист. – Эстер, иди к воротам.

– И что мне там делать?

– Ты медиум или кто? Вступи в тактильный контакт. Погладь дракона. Закати глаза, черт побери, нам же нужно что-то снять.

– По-моему, так будет еще хуже.

– А я тебя спрашивал вообще?

Эстер вдруг заметила, что Стюарт, хоть и стоит вдалеке, внимательно прислушивается к разговору. Она поднялась со стула и послушно направилась к воротам. Оператор вернулся к камере.

– Говорить пока буду я, – мрачно произнес Бен. – Твоя задача, Эстер, красиво стоять, красиво ходить и красиво взмедитнуть.

Ворота были изумительны. Распахнутая пасть дракона выглядела живой, словно дракон пытался что-то выкрикнуть или широко зевнул. Эстер ласково погладила его морду… и вдруг почувствовала пальцы Антонио.

– Что с тобой? – Эстебан потряс приятеля за плечо, но мастер его не слышал.

Антонио ощущал, что прикасается к руке Эстер, и это полностью поглотило его. Он медленно гладил дракона, но не дракона на самом деле, а руку, повторявшую то же движение где-то в другом времени, другом пространстве. Их пальцы соприкасались в ласковом единении, первом прикосновении, которое оказалось доступным, и ни он, ни она не могли и не хотели прерваться. И вместе с тем росли боль и отчаяние от осознания того, что всё это невозможно ни прекратить, ни продолжать.

– Стоп, снято, – скомандовал Бен. – Эстер! Снято!

Та стояла у ворот, гладя дракона. Можно было подумать, что она сошла с ума – столько нежности, даже страсти было в этом исступленном жесте. Стюарт подошел ближе, рассматривая Эстер. Губы его стали кривиться от отвращения, наконец, он бросился к девушке, встряхнул за плечи:

– Да сколько же можно? Прекрати, прекрати мерзкий фарс!

Дэвид подбежал к сестре, пытаясь защитить ее от разъяренного Стюарта, но сама она не реагировала, и только через пару минут она, наконец, пришла в себя. Глаза были полны слез.

– Хватит! – выкрикнула Эстер, вырываясь. – Хватит!

Она с силой оттолкнула Стюарта. Похоже было, что какие-то слова рвутся из нее наружу, но она только закрыла рот рукой и убежала. Оператор с удивлением смотрел ей вслед:

– Бен, где ты взял эту истеричку?

Тот потянулся за сигаретой.

– Перемать. Перемать…

– Как ты вовремя! – Эстебан сидел на полу, держа голову Антонио, когда в мастерскую вбежала сеньорита Мореу.

– Господи, что случилось? Мне сказали, он вчера заболел. Что с ним?

– Потерял сознание. Пепита, посиди с ним, я позову врача.

– Да, разумеется. Антонио, – она провела рукой по его волосам, – Антонио, что с тобой? Какой лоб-то горячий…

Он приоткрыл глаза.

– Пепита…

– Я здесь, мой хороший.

– Пепита, скажи мне, когда ты смотришь на мои дома… ты слышишь музыку?

– Какую музыку?

– Неважно… – Он прикрыл веки. – Неважно…

Эстер ворвалась в номер, бросилась к зеркалу – оно выглядело обычным. Девушка колотила кулаками по изогнутой раме, ругалась, плакала – ничего не помогало.

– Что происходит? Зачем это происходит? – бормотала она то мысленно, то вслух, но ответа не было.

Врач оказался суров и непреклонен.

– Ему надо лежать, – заявил он тоном, не принимающим возражений. – Лежать в постели, если он не хочет лежать в гробу.

– Мне остаться? – спросила сеньорита Мореу, обращаясь не то к больному, не то к доктору.

– Останься, Эстер… – ласково улыбнулся Антонио.

Пепита вздрогнула.

– Он бредит, – примирительно сказал Эстебан.

– Эстер… – повторил Гауди и провалился в забытье.

Она стояла в бальной зале, а навстречу ей шел Антонио. Откуда-то тихо донесся звук кастаньет, полилась музыка.

– Откуда ты? – спросил мастер, делая танцевальные па. – Я должен знать, я должен тебя найти.

– Это ведь невозможно, – ответила Эстер, отвечая танцем. И снова, снова между ними было всё то же расстояние, которое никак нельзя было сократить.

– Не верю в невозможное, – произнес Гауди. – Если нам удалось встретиться, если мы познакомились, значит, должен быть какой-то способ.

– Антонио…

– Я тебя почти не знаю. Но как только я тебя увидел, понял, что нашел. Нашел ту единственную женщину, что мне нужна.

– Не говори так.

– Я говорю так, как есть.

Она остановилась, глядя на него.

– Эстер, разве ты чувствуешь иначе?

– Ты рвешь мне сердце.

– Ответь, пожалуйста. Я спросил.

Она закрыла руками лицо.

– И все-таки ответь.

– Я не знаю, Антонио. Я не могу об этом думать.

– Я где-то есть. Ты где-то есть. И если мы познакомились, значит, мы можем где-то встретиться.

– Где, где встретиться?! Ты разве не понимаешь? Две тысячи девять! Тысяча восемьсот восемьдесят семь! Мы в разных мирах! Как мы можем встретиться, если в моем мире, Антонио, ты давным-давно умер?!

Музыка погасла.

– Умер? – переспросил Гауди.

Она кивнула.

– Какое оно, будущее?

Она сидела на полу, он стоял поодаль, глядя на померкший витраж. Комната, словно живое существо, отозвалась на перемену настроения своего хозяина – краски стали тише и размеры словно бы меньше. Окно съежилось, витраж покоробило, словно осенний лист.

– Что тебе рассказать? Оно совсем другое. Совсем не похоже на твой мир, как мне кажется.

Он задумался.

– Да, наверное, так и должно быть.

Эстер вздохнула.

– Я не знаю, как объяснить.

– Не объясняй. Нет смысла. Лучше покажи что-нибудь.

– Как? – Она подняла глаза.

– Как я тебе, – он обвел руками комнату, улыбнулся. – Попробуй.

Девушка растерянно посмотрела.

– Не представляю, как это сделать.

– Надо просто захотеть. Встань, открой дверь наружу… и покажи.

Она поднялась и медленно, оглядываясь, подошла к выходу.

– Не бойся.

Эстер тронула странную, необычайной формы рукоятку. Антонио приблизился, заглядывая ей через плечо.

Они стояли на возвышении, и перед ними расстилался город. Прекрасный город у моря, красивый, современный, полный жизни. Гауди завороженно рассматривал его.

– Что это? – Он указал на странное сооружение, напоминающее четыре острые башенки из песка.

– Красивейший собор Барселоны. Саграда Фамилия.

– Кто его создал?

Она повернула голову, рассматривая его через плечо – такого взволнованного.

– Ты.

– Сколько же лет на это ушло?

– Не знаю.

Она поколебалась, сказать или не сказать, и всё же решилась.

– Ты его не закончил.

– Я так рано умер?

– Да нет… Ты умер глубоким стариком. Просто не успел.

Похоже было, что он что-то лихорадочно считает. Дни, деньги, годы?

– Я же давно собирался его начать… Я же давно собирался… Сколько мне было точно, когда я умер?

– Не помню.

– Предположим, семьдесят. Сейчас мне за тридцать. Тридцать пять – сорок лет в запасе. Не так уж много. Но ведь можно успеть, как ты думаешь? Можно успеть?

– Ты сможешь, – она улыбнулась. – Я верю, что сможешь.

– Ты ведь будешь со мной?

– Нет.

Небо вдруг посерело.

– Это всё наваждение, Антонио. Наверное, мы должны были встретиться. Наверное, я должна была тебя предупредить, что времени мало. Но это всё, больше нам нечего ждать.

Она потянулась погладить его по щеке – и снова не смогла прикоснуться.

– Прощай, Антонио.

– Ты вызвал неотложку? – крикнул Дэвид.

Бен что-то ответил.

Эстер подняла голову, оглядываясь:

– Что случилось?

– Ты потеряла сознание, – ответил Стюарт.

– А как вы узнали?

– Бен поехал привезти тебя обратно на съемки. Мне сказали, ты в номере, но никто не смог достучаться. Пришлось вызывать портье с запасным ключом.

Журналист в это время смотрел на Дэвида.

– Мне кажется или ты опять набрался?

– Бен, я исключительно из-за волнения.

– Пойдем-ка выйдем.

– Бен, всё в порядке…

– Идем.

Стюарт сел на полу у кровати, куда они только что подняли и переложили Эстер.

– Если бы ты знала, как я зол на себя.

– Почему?

Он схватил ее за руку – ту, с заклеенным порезом, стиснул.

– Ты же мошенница. Я это знаю. Я навел о тебе справки, тебя разыскивает Интерпол. Тебя вывезли из страны под чужим именем. Я знаю это всё.

– Что же ты ничего не предпримешь?

– Не могу. Во-первых, Гауди. Я еще не понял, к чему это всё ведет.

– А во-вторых?

– А во-вторых, ты мне небезразлична. Это меня убивает, я этого не хочу. Но ничего не могу с этим поделать.

Эстер высвободила руку, отвернулась, пусто глядя в стену.

– Ну так поделай с этим что-нибудь. Я тоже этого не хочу.

– Вас спрашивает сеньорита Мореу, – почтительно сказал помощник. Антонио, изучавший заложенный фундамент Саграда Фамилия, поспешно выбрался по лестнице наверх.

– Ты испачкался, – сказала Пепита вместо приветствия, отряхивая ему лацкан пальто.

– Это не имеет значения.

– Ты изменился, – она вгляделась в его лицо – за несколько недель, что они не виделись, Гауди как-то повзрослел, стал серьезнее, суше… безрадостнее, что ли. На переносице появилась вертикальная морщинка. – Зачем ты меня звал?

– Хотел поговорить.

– Если ты про Эстер… я всё знаю.

– Что ты знаешь? – удивился Антонио.

– У тебя есть другая. Большего я не хочу и не собираюсь знать.

– Нет никакой другой.

– Антонио…

– Эстер являлась мне во сне, была моим наваждением, моей музой, если хочешь. В реальности этой женщины не существовало.

– Антонио… – Пепита перебила. – Прежде, чем ты скажешь еще что-нибудь… Ты должен узнать. Позавчера я приняла предложение Эстебана Перейры.

– Дэвид, еще раз увижу тебя пьяным – убью, – пообещал Бен. – Ты всё запомнил?

На столе лежали чертежи – поэтажный план музея, схема подключения сигнализации.

– Я там вырос, – сказал Дэвид. – Я знаю это всё, как свои пять пальцев.

– Смотри у меня, – пригрозил журналист. – Что у нас получается по времени?

– Стюарт все-таки настаивает на прямом эфире?

– Мы все настаиваем на прямом эфире. Без прямого эфира эта затея не имеет смысла. Что по времени?

– Я всё помню! – обиженно воскликнул Дэвид. – Вот тут, – он ткнул пальцем в план, – меняется охрана в музее. Я отключаю сигнализацию. Забираю схему из архива, потом у меня пятнадцать минут, чтобы добраться до места съемок и показать эскиз Эстер. На это у меня три минуты. Еще пятнадцать – добраться обратно и вернуть чертежи на место. Итого – сорок пять минут на всё про всё.

Послышались шаги, Бен проворно накрыл чертежи газетой. Вошла Эстер.

– Всё готово, – сказал Дэвид. Журналист всмотрелся в лицо соучастницы – словно мог по нему прочитать, будут с ней трудности или обойдется.

– Мне всё равно, – произнесла та.

– И ты не пожелаешь мне удачи? – удивился кузен.

– Мне всё равно, – повторила Эстер.

– Линдсей умер.

Граф Гуэль сидел в мастерской и пытался понять, почему ему так неуютно. Потом осознал – холодно. В мастерской, где всегда горела топка, кипела жизнь, стало до дрожи холодно, словно в склепе. Антонио, осунувшийся, полулежал в кресле.

– Жаль его. Хороший был пес, – отозвался мастер.

– В городе поговаривают про тебя и какую-то американку.

– У Перейры длинный язык.

– Значит, правда?

– Правда в том, что я всё потерял. Друга, невесту. И американку… американку я потерял тоже. Вроде бы я приобрел цель в жизни. Но неужели я всё отдал за эту самую цель?

– Настоящая цель, возможно, того и стоит. Твоя цель – настоящая?

Антонио надолго замолчал.

– Я знаю, как с ней попрощаться, – ответил он совершенно невпопад. – Я нарисую нам дом. Самый роскошный, самый безумный дом, который я никогда не построю. Нарисую этот эскиз, а потом сожгу его. А потом пойду к цели, и уже никуда не сверну.

– Звучит ужасно, – признался друг.

– Я знаю, граф. Но ведь настоящая цель того стоит?

– Да.

– Тогда, Гуэль, сейчас тебе лучше уйти.

Эстер посмотрела на часы. Под светом софитов, посреди съемочной площадки, стояла чертежная доска. Бен был весел, носился, отдавая последние распоряжения, но Эстер замечала, что украдкой он то и дело смотрит на таймер, расположенный над одной из камер. Стюарт, мрачный и серьезный, сидел в зрительном зале.

Эстер жалела, что не поговорила с Дэвидом. Что ей помешало? Она припомнила, что в сущности, с тех пор, как она ввязалась в эту авантюру, они не сказали с братом и пары слов. Если бы они поговорили, то, наверное, она бы удивилась, отчего это архитектор – и неплохой архитектор, насколько она могла в этом понимать – вдруг так возжелал денег, что превратился в банального взломщика. А он спросил бы, как это она, учительница рисования, оказалась такой дурой, что позволила втянуть себя в махинацию с крупными суммами, мафией и наркотиками. И в это дурацкое телешоу. Хотя второе, конечно, напрямую следовало из первого. И, пожалуй, это был бы совершенно бессмысленный разговор.

А Дэвида всё не было.

– Пора начинать, – сказал Стюарт, и по его виду Эстер вдруг поняла, что Дэвид не придет. – Пора начинать, – повторил он, обращаясь к Бену. Тот жизнерадостно улыбнулся. Эстер оглянулась, ища, куда бы сбежать, но у выходов стояла полиция. Стюарт перехватил ее взгляд, усмехнулся. – Прошу на сцену, моя дорогая.

– Мы находимся в бывшей мастерской Антонио Гауди… – начал Бен.

Антонио стоял у чертежной доски. Их дом должен был стать совершенством. Подлинным триумфом всех идей Гауди, и воплощенных, и невоплощенных. Там, на центральной площади его придуманного города, он должен был вырасти, прекрасный, как замок короля, – для своего создателя и для лучшей, самой понимающей, самой близкой из женщин.

Антонио провел первую линию.

Слепили софиты. Эстер сложила руки, словно в молитве, сжав между ладоней грифель. Бен что-то говорил в микрофон, она не вслушивалась, потому что уже не могла вслушиваться. Рядом со Стюартом сел человек в штатском с лицом полисмена. Эстер сама не понимала, за какую соломинку хвататься. Она пыталась припомнить хоть что-нибудь из того, что видела в придуманном мире.

«Представим, что Антонио нарисовал бы для нас дом…» – сказала она себе и провела первую черту.

Дом рос, подобно цветку. В нем прорастали комнаты, распускались дымоходы, послушными арками поднимались скаты крыши. Антонио чертил комнату за комнатой, и каждая из них представала в его воображении – это кухня, это гостиная, это детская. Каждую он мысленно наполнял мебелью, каждая ждала своих хозяев. На входе в одну из них он замер – это была спальня, и если до этого ему удавалось отогнать мысль, что дом никогда не увидит своих постояльцев, здесь горькая истина обрушилась на него во всей полноте.

Но он всё равно продолжил – он должен был закончить.

Эстер продолжала лихорадочно чертить.

В какой-то момент обе доски, разделенные временем, словно бы соединились в одно целое.

Что-то вспыхнуло, съемочная площадка погрузилась во тьму. Буквально тут же здесь и там засветились огоньки мобильных телефонов.

– Всем оставаться на своих местах! Полиция! – выкрикнул кто-то.

Стюарт тоже вскочил, как и все, пытаясь разглядеть, что происходит. Возле Бена уже стояла пара полицейских, не давая тому сбежать. Однако, как Максвелл ни всматривался, Эстер он не находил.

– Сэр, – подбежал помощник, – она исчезла!

– А эскиз?

– Эскиз на месте, сэр!

Вокруг творилось черт знает что.

– Я знал, что ты придешь, – сказал Антонио, не оборачиваясь. Перед ним только что образовалась огромная двуспальная кровать с пологом, и это был последний предмет в созданном доме. Эстер прошла, встала рядом с мастером.

– Этот дом – для нас?

– Да. Прощальный подарок тебе и мне.

– Прощальный?

Эстер положила руку ему на спину – осторожно, будто каждый сантиметр испытывая, не осталось ли того расстояния, что их разделяло. Не осталось. Совсем не осталось. Вообще.

– В этом мире бывает утро?

– Наверное, – Антонио пожал плечами, кутаясь в одеяло и прижимая к себе Эстер.

– Утром нам придется вернуться, – сказала она, заранее ужасаясь. – Каждый к себе.

– Не плачь, родная.

– Я не представляю, что там делать. Ради чего жить. У тебя есть твой собор, он твоя цель, твой смысл. А у меня?

Антонио обнял ее крепче, поцеловал в макушку.

– Не знаю, родная. Давай не будем загадывать.

Она живо повернулась, приподнялась на локте, разглядывая его.

– Но ведь пока же не утро, правда? Еще ведь не утро?

– Не утро, – с готовностью подтвердил он.

В маленьком бунгало на берегу моря работал телевизор.

– …Самая загадочная история, связанная с именем Антонио Гауди.

Смуглая женщина оставила посуду, которую мыла на кухне, и сделала звук погромче. Передачу вел какой-то молоденький журналист. Рядом с ним показали респектабельного бизнесмена средних лет, с благородной сединой на висках. Титры внизу экрана сообщили, что это Стюарт Максвелл.

– Я сразу понял, что передо мной мошенники, – сказал мужчина. – Но идея реалити-шоу показалась мне очень интересной. Я согласился.

– Значит, Бенджамен Лоусон не знал о скрытых камерах?

– Не знал. И благодаря этому мы получили уникальные кадры – как готовится ограбление музея, как мошенники обсуждают свои планы.

Нарезка кадров из старых передач. Женщина посмотрела в окно: на берегу играл мальчик, строил песчаную башню. Она распахнула раму:

– Иди обедать!

– Сейчас, ма, – мальчишка кивнул, но от строительства не отвлекся. Женщина вернулась к телевизору.

– …Дэвид Родригес и Бенджамен Лоусон были осуждены за попытку ограбления музея, – продолжал юноша. – Но вот вопрос – что же случилось с Эстер? Спросим у нашего гостя.

Снова на экране появился Стюарт.

– Для меня самого это до сих пор загадка. Не знаю, как Эстер удалось выйти из полностью оцепленного помещения. Это было невозможно.

– Как вы думаете, на самом деле у Эстер был какой-то дар?

Молчание.

– Я не уверен, но… да. Я думаю – да. И где бы она ни находилась, я надеюсь, что она счастлива.

– Вот несносный ребенок, – пробормотала женщина и вышла на улицу. – Иди обедать! Сейчас вернется отец.

– Мамочка, я еще не достроил!

Четыре острые башенки из песка украшали берег моря. Женщина улыбнулась, вытирая руки полотенцем.

– Пойдем обедать, Антонио, – сказала Эстер. – Еще достроишь. Еще успеешь достроить.

Игорь Вереснев

Рубцы мироздания

Глиняный склон раскис, ведущая вниз тропинка была крутой и скользкой. Дождь только что закончился, воздух был пропитан сыростью, капли свисали с желтеющих и багряных листьев, то и дело сыпались на голову, норовили попасть за шиворот. Джинсы намокли чуть ли не до колен, кроссовки превратились в комки грязи, внутри них что-то противно чавкало при каждом шаге. Анька зябко ёжилась и думала только о том, как бы не оступиться, не упасть в эту липкую жёлто-коричневую грязь. И ещё о том, что ей ужасно не хочется спускаться в это мокрое осеннее утро.

А каких-то полчаса назад, в бухте Ташир-Лиман, где они высадились на берег, был солнечный майский полдень. Анька никак не могла понять, зачем переться к посёлку через гору, когда спокойно можно доплыть до санаторского пляжа, – там ведь пусто, охраны никакой?! Сейчас поняла. Даже по твёрдой земле входить в эту невесть откуда взявшуюся осень было жутко, а уж вплывать в неё… Нет, правильно Птах решил. И правильно, что заставил её взять свитер. Она возмущалась: зачем, когда жара такая стоит?! И таки не поддела колготы под джинсы, как он ей советовал. Теперь мёрзла.

Камень предательски выскользнул из-под ноги, и левая кроссовка тут же поехала вниз. Анька запоздало взвизгнула, дёрнулась назад. Мгновенно поняла, что не надо этого делать, потому что заскользила вниз и правая. И она не могла, попросту не успевала восстановить равновесие, и сию минуту шмякнется задницей и спиной в грязь…

Твёрдая, будто отлитая из металла рука поймала её за плечо. Удержала, поставила вертикально. Варга. Как она успела? Она же впереди шла, шагов пять, не меньше. Как она вообще умудрялась так быстро двигаться в своём балахоне?

– Спасибо, – смущённо прошептала Анька.

Варга ничего не ответила, отвернулась, пошла дальше. Зато Птах, который тоже остановился и повернул голову на шум, укоризненно смерил девочку взглядом. Процедил сквозь зубы:

– Внимательней будь. Убьёшься раньше, чем в посёлок войдём, что тогда? Сколько времени потеряем.

На нижней площадке Птах сделал привал минут на пять. Рассматривал в бинокль посёлок и лежащий прямо под ногами санаторий. Потом протянул бинокль варге, но та не взяла. Она даже густую вуаль, полностью скрывающую лицо, поднимать не стала. Уверенно протянула руку в сторону санаторского парка, бросила короткое: «Там!»

Аньке бинокль не предлагали. Но она и без бинокля разглядела дом, в котором недавно жила, многоэтажку на улице Победы. Жила, пока не началось это… Самое страшное – все вокруг делали вид, что ничего не случилось! Даже тётя, к которой Анька поехала в гости в тот злосчастный день и, должно быть, поэтому уцелела! В Ялте всё оставалось по-прежнему. Да что там Ялта, достаточно перевалить Аю-Даг…

– Идём! – поторопил её Птах.

Птах и варга пришли за ней сегодня утром… когда в Ялте было утро. Вовремя пришли, а то Анька начинала подозревать, что сошла с ума. Оказывается, нет, не сошла. Птах пытался ей объяснять что-то о структуре Вселенной, о свёрнутых измерениях, которые на самом деле никакие не свёрнутые, просто мы туда не можем попасть. А жители этих измерений точно так же не могут попасть к нам. Он много чего объяснял, но Анька и в школе троечницей по физике и математике была, а тут такое! Только и поняла, что беда в посёлке началась из-за того, что какой-то безответственный человек похитил «артефакт» в других измерениях и притащил сюда. Воровать нехорошо, это Анька знала с детства. И не только артефакты, любые чужие вещи. А этот человек только тем и занимался, что воровал чужое, потому Птах и варга называли его не по имени, а просто – «Вечный вор».

Сами они были кем-то вроде милиционеров, охраняющих порядок в «свёрнутых пространствах». Должность Птаха называлась «старший оперуполномоченный отдела по борьбе с хронопространственными…» – остальное Анька не запомнила. Должность варги звучала коротко – «варга». Её имени Птах не назвал. Может, не знал, может, произносить его было запрещено? С девочкой варга не разговаривала, стояла рядом словно статуя. И складки её чёрного балахона не шевелились, хоть с моря дул довольно-таки свежий ветер. Варгу Анька побаивалась. И Птаха побаивалась, но он был ближе и понятней. Он был свой, «земной», хоть и пришёл из какого-то далёкого-далёкого будущего. А варга была чужой, из других измерений. Тех самых, где Вечный вор стащил артефакт.

Аньку Птах и варга взяли с собой, потому что без неё не смогли бы пройти в посёлок. Не в качестве проводника взяли – окрестности Аю-Дага Птах знал превосходно, а у варги нюх был острее, чем у любой ищейки. «Нам нужен постоянно действующий хронопространственный маяк, – объяснил Птах. – Желательно самодвижущийся». Становиться хронопространственным маяком, пусть и самодвижущимся, было обидно. Но Анька согласилась. Нужно же как-то прекратить это безобразие! Нужно найти Вечного вора, отобрать у него артефакт, отдать варге – пусть уносит к себе, в свои свёрнутые измерения! Аньке очень хотелось попасть домой, снова увидеть маму и папу.

– Аня! – окликнул её Птах, выдёргивая из воспоминаний в сырую, зябкую действительность. – Иди первой.

Оказывается, они уже спустились с горы и стояли возле калитки, ведущей на территорию санатория. Калитка почему-то была приоткрыта, замок исчез. Ох как не хотелось Аньке заходить туда! Тем более – первой. Она даже дыхание задержала, когда переступала металлический порожек.

Ничего страшного не произошло. Она стояла на асфальтовой дороге, бегущей вдоль склона. Однако асфальт почему-то был старый-престарый, растрескавшийся от времени, словно его давным-давно не ремонтировали. И это было неправильно. Не могло быть такой дороги в военном санатории!

– Интересно, какой у них здесь год? – спросил неизвестно у кого Птах. Повертел головой, легонько подтолкнул Аньку в спину. – Топай! Только не очень быстро.

Теперь он шёл последним, прикрывая спутниц. Снял с плеча своё оружие, похожее на маленький, без приклада, автомат с коротким толстым дулом. Варга шла рядом с Анькой, слева, отстав на полшага. Девочка прямо-таки слышала, как она внюхивается в окружающее. Хоть внюхиваться-то было и не во что – запахи отсутствовали. И запахи, и звуки.

Они оставили за спиной один поворот, второй, миновали базилику святых Апостолов. Можно было и дальше идти по этой дороге, а можно – свернуть влево, на лесенку, убегающую вниз, к лечебному корпусу. Анька хотела спросить, как лучше. И вдруг увидела: на нижней ступеньке лестницы сидел маленький серый котёнок. Сидел и смотрел на неё.

– Ой, котик! Откуда ты тут взялся?

Она поскакала по ступенькам вниз, к котёнку. Надо же поймать его, пока не убежал. Такому маленькому не место здесь…

– Стой! – заорал Птах. – Назад!

И жуткий его крик заставил мгновенно понять – что-то она сделала неправильно! А потом лестницу выдернули из-под ног, и Анька покатилась с песчаного полутораметрового обрыва в густую, высокую траву.

Трава была странная, раньше она такой никогда не видела. И почему-то очень хрупкая – ломалась от каждого прикосновения, забрызгивая ярко-зелёным, резко пахнущим соком. Да, здесь запахи были. И звуки. Громоподобный рык заставил забыть о траве, поднять голову…

В тридцати шагах от неё стоял… Вот уж такого Анька точно не видела! Даже в кино. Огромная зубастая пасть с маленькими, выпученными, налитыми кровью глазками по бокам. Нет, всё остальное – голова, туловище, лапы – у страшилища тоже имелось. Но успела Анька разглядеть только пасть. И совершенно точно определила, что поместится туда целиком. Прямо сейчас поместится…

Тёмная тень промелькнула над головой. Птах перепрыгнул через неё, выпрямился, вскинул скорчер. Узкая радужная струя ударила чудищу в морду. Рык мгновенно сменился визгом, таким высоким, что у Аньки заложило уши.

Что было после, она не видела. Её саму схватили за шиворот, как котёнка, дёрнули… И она с изумлением поняла, что стоит на четвереньках, упираясь ладонями в верхнюю ступень лестницы. Ни высокой ломкой травы, ни чудища рядом не было. Только джинсы и свитер перемазаны в ярко-зелёный сок. Уже не пахнущий.

– Вставай-вставай! – Птах легонько поддел ее носком ботинка под зад. – И не смей больше дёргаться без разрешения, поняла?

Анька поспешно закивала. Она сообразила, что случилось. Птах же рассказывал – это «червоточина», дырка между пространствами. Варга через такую прошла. Самопроизвольные «червоточины» быстро возникали и так же быстро затягивались. Если бы Аньку не успели выдернуть… Нет, она не осталась бы там надолго. Она б угодила кому-нибудь на обед.

По лестнице они спускаться не стали, дошли до самого кинотеатра «Крым». Почему-то здесь, внизу, стоял туман. На Аю-Даге его не было, и когда они смотрели на санаторий сверху, тоже не заметили. А теперь появился. Туман густыми серыми клочьями выползал из-за бассейна, заволакивал здание столовой, дотянулся до проходной. Птах подозрительно взглянул на него и свернул в противоположную сторону, на аллею, ведущую к набережной.

Туман полз у них по пятам, всё быстрее и быстрее. Это было так жутко, что Анька то и дело оглядывалась. Туман проглотил кинотеатр и бассейн, накрыл фонтан со статуей Прометея, несущего людям огонь. И там, у фонтана, внезапно что-то ожило, зашевелилось, грузно и страшно. А никто этого не замечал! Варга вырвалась вперёд, а Птах внимательно разглядывал лоджии третьего корпуса, к которому они приближались.

Прометей распрямился, сошёл со своего пьедестала. И оказалось, что это вовсе не Прометей, а огромный робот-трансформер, как в том американском фильме, что показывали прошлым летом в кинотеатрах!

– Сзади! – не выдержав, заверещала Анька.

Птах развернулся мгновенно. И так же мгновенно отшвырнул её в сторону, отпрыгнул сам. Успел увернуться из-под огненного плевка, вылетевшего из широкой трубы в руках у трансформера, выстрелил в ответ. Но радужная ниточка скорчера погасла, едва коснувшись тумана. Анька догадалась – это не «червоточина», куда хуже! Рубец – место, где срослись разные измерения. Где может происходить всё, что угодно.

Они неслись по аллее, петляя, как зайцы, а громыхающий монстр топал следом многотонными ножищами, плевался огнём, настигал. То и дело вспыхивали верхушки пальм, ветви пиний, клумбы превращались в дымящиеся проплешины. Они не успевали добежать до набережной! А если бы и успели?

– Влево! – заорал Птах. – К коттеджам!

Анька споткнулась, грохнулась о мокрые плитки дорожки, больно ударилась ладонями и коленями. Она уж точно не успевала. Осталось только втянуть голову в плечи, зажмуриться…

Варга схватила её под мышку, прыгнула и… полетела?! Над клумбами, лавочками, кустами. Над забором, что разделял два санатория.

Во «Фрунзенском» тумана не было. Рядом, в пяти шагах, за прутьями металлического забора висела сплошная сизая мгла, а здесь воздух был чист и прозрачен.

– Куда дальше? – спросил Птах, вытирая рукавом кровь, сочившуюся с расцарапанной щеки.

Ясное дело, не у Аньки спросил, у варги. Та не ответила. Стояла, медленно водила головой из стороны в сторону, будто локатором.

Не дождавшись, Птах скомандовал:

– Значит, пойдём прямо.

Теперь они ломились напрямую, не пытаясь следовать аллеям и дорожкам парка. В обход столовой, через волейбольную площадку, мимо генеральских дач. Когда они поравнялись с маленьким стеклянным магазинчиком, варга резко остановилась.

– Есть артефакт! Там, на берегу, – и махнула рукой в сторону загораживающего море здания.

Она сказала это тихо, но услышали её не только спутники. В первую секунду изумлённой Аньке показалось, что ветви пиний взлетели. Потом сообразила – это не ветви! Какие-то существа, зелёные, мохнатые, поднялись в небо.

Птах понял это раньше, чем она. Вскинул скорчер, начал стрелять. Существа вспыхивали, распадались, не издав ни звука, сыпались на траву, на головы и плечи тяжёлым сизым пеплом. Но их было так много!

– Бегите! – заорал Птах. – К берегу! Я прикрою!

Ох как Анька бежала! Никогда прежде она так быстро не бегала, даже на уроках физкультуры, когда сдавала шестидесятиметровку. Но чёрный силуэт варги всё равно оставался далеко впереди. Балахон ничуть не мешал ей, да он и не был больше балахоном, плотно обтянул тело, влился в её руки и ноги. И, кажется, этих рук и ног было больше, чем по одной паре.

– Ох!

Анька вдруг осознала, что бежит вовсе не за варгой, не к берегу. Давно следовало повернуть вправо, и она поворачивала, честное слово поворачивала! Но двигалась всё равно прямо. Как в плохом сне…

Путь преградила вода. Узкая, беззвучно журчащая в неглубоком овражке речка. Ну правильно, это же Узень. Только почему…

Речка внезапно вывернулась, стала вертикально. Нет, не речка потекла вверх, – Анька висела на склоне оврага, словно прилепленная. И не оврага уже, а глубокого ущелья.

Она и впрямь была прилеплена к стенке. Вернее, расплющена по ней так, что ни голову поднять, ни оглянуться. О таком Птах тоже рассказывал – склейка. Два измерения неожиданно склеиваются, и всё, что в этом месте оказалось, становится плоским.

Аньке захотелось плакать от страха и отчаяния. Что теперь делать? Как выбраться?! Ни варга, ни Птах её отсюда не вытащат, нужно самой. А как самой, если ты превратилась в чернильную кляксу на промокашке?!

Плакать было глупо. Анька попробовала шевельнуться, попятиться. И получилось! Она двигалась. Медленно-медленно, но приближалась к кромке оврага – краю склейки.

Река опять вывернулась. Аньку толкнуло в грудь, опрокинуло. Дыхание перехватило, комок тошноты подкатил к горлу… но это была ерунда, мелочи! Главное, она вернулась в нормальный, трёхмерный мир!

Не совсем нормальный.

– Да беги же, чего расселась! – заорал где-то над ухом Птах.

Поздно! Встать Анька не успела. Что-то больно вцепилось в волосы, в ухо. Не поймёшь, то ли когти, то ли зубы, то ли колючая ветвь. Зелёное упало сверху, накрыло, ещё одно, ещё! Анька пыталась отодрать, но становилось только хуже. Птаха тоже завалило, превращая в щетинистый, шевелящийся сугроб…

– Фс-с-с-с-с-с!!!

От резкого, громкого свиста потемнело в глазах. И тут же зелёные твари будто взорвались, начали разлетаться в клочья. Варга вернулась! Она свистела, визжала, ни секунды не оставаясь на одном месте. И все её руки и ноги были заняты одним – рвали веткоподобных тварей. Чёрная вуаль облепила лицо, повторяя каждый его изгиб. И это лицо было страшным! Таким страшным, что Анька продолжала сидеть и после того, как зелёный сугроб вокруг неё «растаял» полностью.

– Да иди же, иди! – Птах, весь окровавленный, в разодранной одежде, подхватил её под руку. – Он сейчас убежит!

– Кто? – Анька начисто забыла, зачем она здесь.

– Кот!

– Кот?!

Серый котёнок сидел под толстостволым платаном и удивлённо таращил на них свои глазёнки.

– Лови его! – снова подтолкнул Птах.

– Зачем?

– Ты что, дура? Сразу не поняла? Это артефакт! Откуда здесь возьмётся обыкновенный кот?

Анька только моргала, не в силах переварить услышанное. Артефакт – это что-то… ну совершенно непонятное, чужое. Как это может быть маленьким серым котёнком?!

Она посмотрела на злобно играющего желваками Птаха, на страшную варгу. Медленно пошла к платану.

– Кис-кис…

Котёнок склонил голову набок, с интересом посмотрел на неё. Встал… И вдруг драпанул прочь!

– Ну что же ты?! – раздражённо крикнул Птах и кинулся следом.

А варга ничего не сказала. Она понеслась огромными, пятиметровыми прыжками – на набережную и дальше, вниз по лестнице, к морю. Конечно, она догонит котёнка!

Анька бежала последней. И когда спустилась наконец на пляж, погоня уже закончилась. У самой кромки воды стояли трое: Птах, варга и маленький человечек, прижимающий котёнка к груди.

– Отдай! – грозно приказал Птах.

– Это мой! – Голос у человечка был высокий, чуть визгливый. Но подчиняться «инспектору по хронопространствам» он, кажется, не собирался. – Это мой Мурзик!

– Это артефакт! Зачем ты его сюда притащил?

– Она хотела отобрать его у меня, – человечек дёрнул подбородком в сторону варги.

– И что? Ты его украл!

– Он там всё равно никому не нужен!

Анька изумлённо выпучила глаза. Этот человечек в мятом, засаленном джинсовом костюме и есть Вечный вор?! По его вине здесь творится вся эта жуть? Да она скорее поверит, что такое могли устроить Птах или варга!

– Посмотри, что ты наделал! Ещё немного, и пространственный хроноклазм вырвется из локуса. Ты смотри, смотри!

Анька посмотрела, куда показывал Птах, и ноги сами собой задрожали. Над морем туч не было. Там из-за горизонта вставала луна. Она была такая огромная, что заслоняла собой полнеба! Казалось, она вот-вот рухнет на Землю, расплющивая всех здесь. А может, не казалось? Луна уже падала?!

– Я уйду отсюда, – Вечный вор втянул голову в плечи. – Только пусть она меня не трогает. Пусть оставит мне Мурзика!

– А чёрта с два ты уйдёшь! Сначала отдай кота, а потом можешь проваливать. А то знаю я тебя! Мало того что сам из одного измерения в другое шастаешь, так теперь и эту тварь с собой таскать будешь. Мало у нас проблем, что ли, – за тобой прорехи латать?

– Не отдам!

– Ну, как знаешь, – Птах поднял скорчер.

– Ты мне ничего не сделаешь! Я – вечный!

– Ты-то – да. Но эту тварь запросто можно дезинтегрировать. А варге без разницы, в каком виде её забирать. Хоть веществом, хоть излучением!

– Нет, не надо…

Вечный вор попятился, попытался прикрыть котёнка руками. Анька понимала, что не прикроет, не спасёт. И серенький котёнок сейчас рассыплется в пепел, как те зелёные твари. Но за что?! Он-то в чём виноват?!

Она прыгнула. Дотянулась, ударила Птаха по руке снизу вверх. Скорчер дёрнулся, радужная полоса, расплываясь, чиркнула по небосводу. Вечный вор испуганно отшатнулся, упал, разжал руки. Котёнок шмыгнул к навесу, где стояли почерневшие, начинающие гнить топчаны… И тут его накрыл балахон варги.

Мир вокруг вздрогнул, потемнел. Исчез на миг. А когда появился вновь, ни Птаха, ни варги на берегу не было. Остались только Анька и Вечный вор. Человечек сидел прямо на холодной сырой гальке и… плакал!

Девочка осторожно оглянулась. Огромная луна в полнеба тоже исчезла. За плечом была только бесконечная аквамариновая гладь моря. Анька сообразила, что стоит на четвереньках, будто после прыжка. Выпрямилась, стряхнула с ладоней прилипшие камешки. Вечный вор посмотрел на неё, всхлипнул. Спросил неожиданно:

– Почему они не разрешают мне оставить Мурзика? Ругаются: «прорехи, прорехи…» А как что-то понадобится, так сами же и посылают. «Укради то, принеси это…» – тысячи лет! Разве я много прошу взамен? Маленького котёночка, но чтоб лично мой!

Анька не знала, что ответить. Только и нашлась сказать:

– Не сидите на камнях, они холодные. Простудитесь.

Вечный вор опять шмыгнул носом. Затем послушно встал и медленно побрёл вдоль пляжа, загребая камешки носками старых, стоптанных башмаков. Таких старых и стоптанных, будто он все тысячи лет своей жизни их не менял.

Анька долго смотрела ему вслед… И вдруг услышала шорох за спиной. Кто-то приближался к ней.

Она резко обернулась. Со стороны Кучук-Аю шли двое, парень и девушка. Девушка была выше ростом, очень яркая, огненно-рыжая, и парень рядом с ней был почти незаметен. Девушка улыбалась так хорошо и открыто, что сразу Аньке понравилась.

Парочка остановилась в нескольких шагах от неё. Девушка подошла к воде, набрала полную горсть камешков и начала бросать их в море, так далеко, как могла. Нет, не очень далеко – Анька зашвырнула бы куда дальше, не зря ведь она получила золотой значок ГТО! Парень же остался на месте, поднял свой большой, чёрный, наверное, заграничный фотоаппарат и начал фотографировать подругу. Анька присмотрелась к нему, и он ей тоже понравился, хоть и был «очкариком».

Потом она испугалась – откуда они тут взялись?! Снова «рубец»? Тогда нужно держаться от него подальше. Но рыжеволосая девушка смеялась так весело, а парень всё щёлкал и щёлкал фотоаппаратом. Если это и был «рубец», то совсем не страшный.

Анька решилась. Сделала шаг, ещё один, ещё. Подошла к фотографу вплотную, протянула руку. Осторожно коснулась его локтя.

Парень оглянулся, посмотрел на неё вопросительно:

– Да?

– Извините… – Анька сразу смутилась под его взглядом. – Вы не скажете, какой сегодня… год?

Брови парня удивлённо приподнялись. Он оглянулся на свою подругу. Та многозначительно покивала, и парень очень вежливо ответил:

– Сегодня пятнадцатое мая две тысячи десятого года. – Помедлив, добавил: – По партенитскому календарю.

– Почему по партенитскому? – не поняла Анька.

– Потому что мы находимся в Партените.

Анька хотела переспросить, с какой радости он называет посёлок старым дореволюционным названием, но не решилась. Они и так смотрели на неё, словно на… А чему удивляться? Она представила, как выглядит со стороны: поцарапанная, взлохмаченная, в грязном, изодранном свитере. Настоящая беспризорница.

– Спасибо.

Она втянула голову в плечи и поспешила прочь. Пусть думают, что хотят. Главное, всё закончилось! Можно прибежать домой, переодеться, умыться и забыть обо всём. Если никто ничего не помнит обо всех этих «рубцах» и «червоточинах», значит, их и не было!

Она выскочила на аллею, ведущую к проходной. Людей в парке гуляло немного – не сезон, – но они были, были! Живые, настоящие люди!

Солнце жгло почти по-летнему, в тёплом вязаном свитере становилось жарко. Анька замедлила шаг, стащила его через голову, ещё сильнее разлохматив волосы. Попыталась пригладить их… и замерла.

Слева от аллеи стояла фигура. Обычная парковая скульптура. Но Анька узнала её! Балахон, вуаль на лице, – это была варга, неподвижная, окаменевшая. Одна из пар рук прижимала к груди…

Руки варги были пусты. Котёнок исчез! Получается, Вечный вор всё-таки обманул «хранителей», унёс своего Мурзика?

Анька улыбнулась. И тут же испугалась. Если варга не смогла уйти в свои измерения, то может и…

Она осторожно огляделась по сторонам. Да, вокруг солнечный майский день, такой же, какой был несколько часов назад в Ялте. Но что-то с этим днём было неправильно. Те парень и девушка на пляже, смахивающие на иностранцев, – что они делали на территории санатория высшего офицерского состава ракетных войск СССР? И другие люди, которых она видела в парке, – пожалуй, никто из них не походил на генерала или полковника! И ни одного солдатика с метлой не заметно. Зато откуда-то появились лоточки с разложенным на них товаром…

Анька стояла, смотрела на окружающий её мир. И уже понимала – это вовсе не тот мир, в котором она прожила свои неполные пятнадцать лет, в котором её месяц назад принимали в комсомол и где на последней политинформации они обсуждали доклад товарища Александра Владимировича Руцкого на XXVIII съезде КПСС.

И хоть мир, в который она попала, выглядел совсем не страшным, но как жить в нём, она не знала.

Артём Белоглазов

От судьбы

Вечерело. Резко, как это бывает на юге. Небо стремительно мрачнело, в нем смутными белыми пятнами носились чайки, нарушая покой отдыхающих своими немузыкальными криками.

– Зачем тебе?

На террасе, увитой под самую крышу диким виноградом, сидели двое. Дочерна загорелый толстяк преклонного возраста в безрукавке, шортах и шлепанцах на босу ногу курил, стряхивая пепел мимо пепельницы и глядя сквозь собеседника. Немолодой, с первой сединой на висках, тот вертел в грубых, жилистых руках наполовину пустой бокал, медля с ответом.

– Надо, – вздохнул наконец. Запрокинул голову, хрустнув позвонками, уперся взглядом в крышу. – Надо, понимаешь? – в раздумье прикусил губу. Затем тихо, без выражения произнес: – Время мчится быстрой птицей, где журавль, а где синица? Повезло тебе родиться? – ну и что с того? У судьбы мелькают спицы: дом, работа да больница. Приходи, судьба, рядиться – на спор, кто кого? – Гость залпом допил остатки и поставил бокал на пластиковый столик рядом с початой бутылкой мадеры.

Движения его были порывисты; не придержи хозяин съехавшую к краю бутылку, она бы непременно разбилась. Гость смущенно взъерошил волосы на стриженом затылке и насупился, мысленно проклиная себя за неуклюжесть.

– Не понимаю, – старик вытряхнул из пачки новую сигарету и долго щелкал зажигалкой. – Впрочем, не моя забота.

– Не твоя, – согласился визитер. Жизнь просто и буднично летела под откос. Жизнь заканчивалась. Сегодня. Сейчас. А он, щуря и без того узкие глаза, пытался рассмотреть выцветшую татуировку на тыльной стороне ладони толстяка и думал, что дым над блестящей лысиной, подсвеченный фонарем, вполне может сойти за нимб.

«Станет расспрашивать – не болтай, – предупредили его. – Ильхам еще та бестия».

– Это тебе, – хозяин выложил на стол тусклый кругляш. – Бросишь в море.

Гость кивнул, пряча монету в карман.

– Это мне, – жирная лапа ухватила за грудки, встряхнула и… отпустила, оставляя внутри щемящую пустоту. Дряблые щеки старика подрагивали, ноздри кривого носа раздувались как у заядлого кокаиниста, лицо побагровело; казалось, он задохнется сию минуту или схватит апоплексический удар.

– Раз… разделил, – вытерев лоб, Ильхам уперся руками в широко расставленные колени и замер, таращась на грязный пол. Казалось, что он сильно переел и перепил и вот-вот сблюет. В наступившей тишине отчетливо громко тикали часы на запястье гостя.

По дородному телу пробежала судорога… вторая, третья. Хозяин шевельнул плечами, ожил.

– Чего ждешь? – буркнул неприветливо. – Всё. Иди. – Его желтые совиные глаза не моргали.

Приезжий встал. Грудь уже не болела, чувство пустоты исчезло, истаяв без следа.

– Подожди, – вдруг долетело со спины. – Как зовут?

– Али.

– Зачем тебе к османам, Али?

Приезжий не ответил. Откровенничать с менялой? Увольте. По паспорту его звали Алим. Алиму было плевать на османов, на Крымское ханство и на войну с русскими, Али – нет.

Спускаясь во двор, он обернулся и пристально взглянул на менялу, который грузно оплыл в кресле. Пять ступеней вниз, четыре вверх. Порой лучше держаться середины, да не всегда получается. Худой и угловатый, гость усмехнулся, встопорщив рыжеватые усы. Ему было явно не по себе, он хотел что-то сказать на прощание, что-то важное и нужное, но вместо этого неопределенно взмахнул рукой и спросил:

– Кошки? Ну, мяукают… кошки? – Беспрестанные вопли успели изрядно надоесть за недолгое время разговора. Хотя, вспомнил он, днем коты не орали, а теперь, значит, решили закатить концерт.

– Чайки. – Сигарета в пальцах толстяка почти не дрожала. И пепел летел куда надо – в пепельницу. – Прощай, Али-бей.

* * *

Крымская ночь, пролившись на город терпким вином, пьянила голову смесью ароматов. С наслаждением вдыхая незнакомые запахи, Али брел по безлюдному пляжу. По левую сторону рокотало море; впереди, правда, ни черта не видно, насколько далеко – высилась гора. Изломанный хребет Аю-Дага, окутанный по утрам туманами, накрепко вре́зался в память. Тропы на склонах каменистые, крутые. С непривычки даже боязно, поскользнешься – и кубарем, кувыркаясь по острым камням. Под сандалиями, напоминая о камнях, перекатывалась крупная галька.

Частный пансионат, где он остановился, закрывал двери рано, в одиннадцать. Магазины закрывались и того раньше. Почему? – Бог весть. В городке, как подметил Али, царили замшелые, советские еще порядки; будто целую эпоху взяли и сдернули с прежнего места, обвесив новомодными побрякушками и понятиями, однако в корне ничего не изменилось. Здесь жили лениво и размеренно; жили в старых советских домах, ездили по разбитым дорогам в старых советских машинах и, когда был не сезон, подрабатывали в старых, союзного значения санаториях. Звучное греческое название мало соответствовало затрапезному облику города.

Внутренняя суть Али в корне не соответствовала его нынешней жизни.

Лишний. Слово перечеркивало будущее крест-накрест, наглухо. У судьбы мелькают спицы: дом, работа да больница… Круг, из которого не вырваться. По которому несутся галопом – из рождения в смерть. Ребятня и взрослые, мужчины и женщины. Скопом.

Вы довольны? Слава Всевышнему. Я – нет.

Я хочу уйти и уйду. Когда нечего терять и ничто не держит… а терять мне нечего, особенно после развода со второй женой. Если б еще дети – но чего нет, того нет. А так…

Али разлегся на деревянном лежаке и, покачивая ногой, смотрел на звезды. Звезды ярко мерцали, обещая хорошую погоду. Идти в гостиницу не было нужды: в номере, на незастеленной кровати спал он сам. Точнее, Алим. Приходи, судьба, рядиться… Разделили тебя, судьба. Обманули. Поработаешь спицами, но не для меня. Дальше по берегу вроде бы есть пирсы, с пирса самое оно. И концы в воду. Или, если не повезет, на прокорм чайкам. Да чего ж не повезти? Обмен состоялся, и баста. Взвешено. Сосчитано. Измерено.

«Как ты меня нашел?» – спросил меняла. «Подсказали». Приезжий улыбнулся краешком рта: кто ищет, обязательно найдет.

Энергично шагая вдоль пляжных навесов, он подбрасывал на ладони монетку, за которую иной нумизмат удавился бы. Решка? Орел? Третьего не дано? Зашвырнув монету в воду, он поднялся на пирс.

Быть может, днем тут рыбачат мальчишки, и не только мальчишки. На углу продают бусы из камня, ракушки и кораллы, и свежевыловленных мидий с рапанами, и… Холодный ветер нетерпеливо подталкивал в спину; по голой коже расползались мурашки. Да, да, я уже.

Приятный миг невесомости. Соленые брызги. Гул в ушах… И спустя вечность, вместившую пять ударов сердца, – скрип уключин и невнятная, взволнованная скороговорка на татарском.

Тебе везет, Али-бей.

* * *

– Здравствуй, Ильхам-абый. – Алишер снял соломенную шляпу и, обмахивая разгоряченное, с капельками пота лицо, устроился в кресле. Рубашка, расстегнутая чуть ли не до живота, липла к телу. Утро выдалось жарким; раскаленное солнце остужало бока, ныряя в набежавшие с запада кудрявые тучки.

– Здравствуй, Али, – не поднимая глаз, откликнулся толстяк: чуть картавый, с характерным мягким выговором голос чужака нельзя было спутать.

– Алишер, – поправил гость.

Ильхам выпустил кольцо дыма и как через прицел, сощурясь, взглянул на собеседника. Поскреб щетину на подбородке, отмолчался.

– Он дошел? – В незамысловатом вопросе крылась угроза.

Хозяин пожал плечами и, затянувшись в последний раз, погасил сигарету в забитой окурками пепельнице. Он будто сидел на террасе всю ночь, подумалось гостю, не спал, курил дешевый табак, пил вино прямо из горлышка и, размышляя, говорил сам с собой. Разумеется, ничего такого старый Ильхам не делал. Да не такой уж и старый, решил приезжий. Помстилось в сумерках.

«Просто представь, – сказал вчера Али-бей, неисправимый романтик, которому было душно и неуютно в нашем чрезмерно технологичном веке. Али предпочел бы родиться раньше, много раньше, например, на три с лишним столетия назад, чтобы воевать против запорожских казаков в войске крымского хана. – Существуют и другие идеалы. Или поверь на слово».

Вряд ли эта жирная туша, прагматик до мозга костей, может что-то представить. Он живет настоящим, а мы – прошлым и будущим. Мы ошиблись дверью, но дверь уже заперта на засов, и мы лезем в окна и прыгаем с балконов, а потом упорно бежим вслед уходящему поезду.

Хитрый меняла, ты забираешь в обмен на новую судьбу остаток жизни – мифическую «долю», земную половинку, привязанную к «здесь и сейчас». Не переусердствуй – лопнешь.

И не забывай, никогда не забывай – ты всего лишь слуга, которому платят за переправу.

– Будет гроза. – Толстяк по привычке смотрел мимо.

– И что? – Алишер не спорил, южная погода переменчива.

– Ты же не хочешь ждать до вечера?

– Не хочу.

– После обеда польет. В грозу лучше, чем ночью. Куда тебе? – Ильхам обжег гостя тяжелым взглядом. – Перекоп? Арабатская стрелка? Чонгарская переправа?

Алишер вздрогнул. Чует, всё чует.

– А… нет, вру. Загодя решил? В Таврию? Не понимаю. Пропадешь – что там, что там.

– Не твоя забота.

– Не моя, – стряхивая со стола крошки пепла, рассудил толстяк. Смежил набрякшие веки. – Пойдешь к скалам, левее пляжа. Вернее будет. Да, сколько вас еще? Впервые вижу, чтобы в одном человеке…

– Завтра узнаешь, – сказал Алишер. – Если приду, стало быть, трое.

– Не нравитесь вы мне, – пробурчал Ильхам. – Так не бывает. Поэтому я возьму вдвое против обычного, а со следующего – вчетверо. Иначе упущу свое. Можешь отказаться.

Алишер украдкой покосился на татуировку толстяка, которую тщетно старался разглядеть в полутьме: кисть обвивали змеи. Древний символ, очень древний, не заурядная татуировка – знак. Или отметина. Когда Ильхам шевелил пальцами, змеи слегка двигались, точно переползая с места на место. Алишер с трудом поборол отвращение. Если меняла возьмет двойную плату, срок, отмеренный Алишеру и тому, кто останется за него, укоротится. Сволочь. Мерзкий корыстолюбивый ростовщик.

– Я согласен. – Губы Алишера кривились от презрения.

Толстяк ухмыльнулся.

– Это тебе, – на стол легла трехлинейная винтовка с потертым прикладом.

– Это мне, – жадные пальцы потянулись к вороту рубашки…

Сбылась ли твоя мечта, Али?

Сбудется ли твоя, Алишер?

* * *

Море с грохотом рушилось на скалы. Среди буйства грозы и раздирающих горизонт молний, между небом и землей, отрекаясь от прошлой жизни ради жизни будущей, стоял человек. В завываниях ветра он ловил отзвуки эпохи: топот конной лавы, скрежет клинков, дробь пулемёта и слитный рёв тысяч солдат, идущих в атаку.

Человек рвался в Северную Таврию, где от красноармейской шашки погиб его прадед, оставив на руках у жены годовалого ребенка, в ту далекую осеннюю Таврию начала двадцатого века, когда войска Южного фронта юной социалистической республики окончательно разгромили Врангеля.

Человека звали Алим. По паспорту.

Того, кто метался во сне на кровати в гостиничном номере, – тоже.

Главнокомандующий Русской армией в Крыму барон Врангель, война с красными, предательство поляков, заключивших мир с Советами, касались исключительно Алишера. Алим не бредил иными временами, настойчивый зов прошлого не томил его душу.

Человек на скале крепче сжал «мосинку». Человек на кровати стиснул зубы.

Белые начинают и выигрывают? Пусть так.

Удачи, Алишер.

* * *

Вечером следующего дня Алим собрался с силами и приковылял к дому менялы. Тот дремал за неизменным столиком в окружении пустых бутылок, но, заслышав шаги, очнулся. На приветствие Ильхам не ответил, смотрел хмуро, исподлобья. Нос его, испещренный склеротическими жилками, покраснел и распух. Глаза запали. Прилипшая к губе сигарета потухла, и старик вяло жевал фильтр, не пытаясь затянуться.

Шаркая сандалиями, Алим подошел к креслу и с кряхтением, держась за подлокотники, сел.

– Я возьму вчетверо, – прохрипел хозяин.

– Уже взял, – надтреснуто рассмеялся Алим. – Мне никуда не надо, но ты взял! Ты погубил и меня, и себя. Алчный паскудный крохобор. И вдобавок дурак. Видел себя в зеркале?

Ильхам слабо качнул подбородком. Неопрятный, небритый, жалкий, он вызывал брезгливость.

– Не молчи, старик, не молчи. Мы оба умрем, а сразу или погодя – решать тебе.

Толстяк булькнул морщинистым горлом, редкие бровки запрыгали вверх-вниз. Смех был похож на клёкот.

– Глупец! – взъярился Алим. – Тебе нужно отдать излишек, а мне – получить. Как становятся менялами?!

– Никак, – толстяк захлебнулся хохотом и сник, будто проткнутый воздушный шар. – Я таким родился. Давно, так давно, что…

– А другие? – Алим цеплялся за соломинку. Он не верил.

– Найдешь – спроси.

Два дряхлых старика в плетеных креслах буравили друг друга злыми взглядами. На террасе, увитой под самую крышу диким виноградом, повисло вязкое неприязненное молчание.

– Зачем? – прошептал наконец Алим.

Ильхам скорчился в кресле и почти не двигался, только левая рука слабо комкала потную майку. Алиму чудилось, что змеи с татуировки переползли на грудь хозяина и душат его, свиваясь узлом на короткой шее.

– Теперь редко… уходят… – натужно просипел Ильхам. – Я уже не помню, сколько мне лет. Я старею, быстро старею. Я хотел… – Лицо менялы исказило спазмом, и он умолк.

Под глазами толстяка, придавая сходство с покойником, сгущались тени.

Я умираю потому, что ты взял мою долю, думал Алим. Сначала разделил – мою и Алишера, как раньше сделал это с Али-беем, а затем взял. Обе. Алишер ушел. Но моя-то доля здесь. Здесь и сейчас. А ты ее забрал. До конца, до самого донышка. Кретин, целая доля завершается смертью. Ты жил чужими жизнями, брал чужую молодость и в конце концов ошибся. Ты зарвался.

Моим альтер эго повезло, мне – нет. Алим заставил себя встать, с усилием шагнул к меняле, желая убедиться, дышит он или… ноги разъехались, и Алим рухнул на пол, зацепив шаткий столик. Низкая крыша давила могильной плитой, надвигалась, грозя расплющить, истолочь в невесомый прах. Ниже, ниже… Путала обрывки мыслей. Алим бредил, еле ворочая сухим языком; слова звучали всё тише.

Нам досталась чья-то жалость. Скажешь, малость? Нет, не малость. Пусто в голове. Да в ногах гудит усталость, в теле – вялость. Что осталось? Гнить в сырой земле.

Ветер трепал виноградные листья и расшвыривал окурки из опрокинутой пепельницы. На досках террасы в свете фонаря поблескивало битое стекло. Небо стремительно мрачнело, в нем смутными белыми пятнами носились чайки, нарушая покой умирающих своими пронзительными криками.

Ника Батхен

Огонь!

– Стреляй! Стреляй, Андреич! Уйдет ведь фриц! – Хриплый голос ведомого поднял Кожухова с койки, бросил в пот. Ладони дернуло болью, словно под ними снова был раскаленный металл пулемета… лучше б так, в самолете на два шага от смерти, но вместе. Чтобы Илюха опять был жив. Но юркий «МиГ» с двумя звездами на фюзеляже рухнул в поле под Бельцами, а товарищ старший лейтенант Плоткин не успел раскрыть парашют.

Или не сумел – Кожухов видел, как друга мотнуло в воздухе, приложив головой о хвостовую лопасть. Клятый «мессер» уходил к Пруту оскорбительно медленно, но патроны кончились и топлива оставалось впритык. Скрипя зубами, сплевывая проклятия, Кожухов развернул «Як» на базу. Доложил командиру, сам написал письмо матери, выпил с парнями за упокой души – и которую ночь подряд просыпался с криком. Тоска томила угрюмого летчика, разъедала душу, как кислота.

– Приснилось что, Костя? – Сосед справа, молодой лейтенант Марцинкевич приподнялся на локте, чиркнул зажигалкой, освещая казарму. – Может, водички?

– Пустое, – пробормотал Кожухов. – Не поможет. Душно что-то, я на воздух.

Он поднялся, и как был, босиком, в подштанниках и нательной рубахе, вышел вон, глотнуть сладкой, густой как кисель молдавской ночи. Где-то неподалеку был сад, пахло яблоками. И мирный, доверчивый этот запах совершенно не подходил к острой вони железа и керосина. Кожухов подумал, что в Москве только-только поспели вишни. В тридцать девятом, когда Тася носила Юленьку, она до самых родов просила вишен, а их было не достать ни за какие деньги. Потом она трудно кормила, доктор запретил ей красные ягоды. Бедняжка Тася так ждала лета, Кожухов в шутку обещал ей, что скупит весь рынок, – и ушел на фронт раньше, чем созрели новые ягоды. Левушка родился уже без него, в эвакуации, в деревенской избе. Он знал сына только по фотографии и письмам испуганной жены – ей, коренной москвичке был дик крестьянский быт. И помочь нечем. Кожухов оформил жене аттестат, раз в два месяца собирал деньги, но от одной мысли, что она, такая хрупкая и беззащитная, рубит дрова, таскает мешки с мукой и плачет оттого, что по ночам волки бродят по темным улицам деревушки, у него опускались руки. У Илюхи жены не было, только мать и сестра в Калуге, но друг воевал с непонятной яростью, словно один мстил за всех убитых. «А они наших женщин щадят? – кричал он в столовой и грохал по столу кулаком. – Детей жгут, стариков вешают ни за что. Пусть подохнут, фрицы проклятые!» Сам Кожухов воевал спокойно, так же спокойно, как до войны готовил курсантов в авиашколе. И до недавнего времени не ощущал гнева – может быть, потому, что потери проходили мимо…

– Не нравишься ты мне, приятель! – Настырный Марцинкевич прикрыл дверь казармы и остановился рядом с товарищем, неторопливо скручивая цигарку. – Которую ночь не спишь, орёшь. С лица спал, глаза ввалились, от еды нос воротишь.

– Ну уж… – неопределенно буркнул Кожухов.

– Сам видел – идешь из столовой и то котлету Кучеру кинешь, то косточку с мясом, а он, дурень собачий, радуется, – Марцинкевич затянулся и выпустил изо рта белесое колечко дыма.

– А тебе-то, Адам, что за дело – сплю я или не сплю? К девкам своим в душу заглядывай, а меня не трожь, – огрызнулся Кожухов.

Выстрел попал в цель, Марцинкевич поморщился. Статный зеленоглазый поляк как магнитом притягивал подавальщиц, парашютоукладчиц, связисток и медсестер и немало страдал от их ревности и любви.

– Мне-то всё равно. А вот эскадрилье худо придется, если ты с недосыпу или со злости носом в землю влетишь. Сколько у нас «стариков» осталось? Ты да я, Мубаракшин, Гавриш и Петро Кожедуб. И майор. Остальные мальчишки, зелень. Погибнут раньше, чем научатся воевать. Ты о них хоть подумал, Печорин недобитый?

Гнев поднялся мутной водой и тотчас схлынул. Кожухов отвернулся к стене, сжал тяжелые кулаки.

– Тошно мне. Как Илюху убили – места себе найти не могу. Так бы и мстил фрицам, живьём бы на куски изорвал. Думаю – поднять бы машину повыше, и об вагоны её на станции в Яссах, чтобы кровью умылись гады, за Плоткина за нашего.

– Та-а-ак, – задумчиво протянул Марцинкевич. – Плохо дело. Хотя… есть одно средство. Скажи, ты ведь вчера второй «мессер» уговорил?

– Уговоришь его, как же, – ухмыльнулся Кожухов. – Он в пике вошел, а выйти – вот досада какая – не получилось.

Марцинкевич повернул голову, прислушиваясь к далеким раскатам взрыва, потом как-то странно оценивающе взглянул на Кожухова.

– Айда со мной к замполиту, получишь фронтовые сто грамм.

– Непьющий я, Адам, – покачал головой Кожухов и зевнул. До рассвета оставалось часа полтора, сон вернулся и властно напоминал о себе.

– Знаю, Костя, что ты непьющий. Но без ста грамм не обойтись – тоска сожрет заживо. А у нас, летчиков, первое дело, чтобы душа летала. Оденься и пошли.

В казарме было жарко от человеческого дыхания. Товарищи спали тихо, Кожухову тоже захотелось завернуться в колючее серое одеяло, но он натянул форму и вернулся к лейтенанту. Тот, не глядя, махнул рукой, шагнул в ночь. Зябко поводя плечами, Кожухов двинулся следом, мимо взлетного поля, на котором угадывались самолеты, грузные, словно выброшенные на берег киты. Колыхались над головами звезды, похожие на белые косточки красных вишен, шуршал и хлопал брезент, щебетали сонные птицы, какая-то парочка со смехом возилась в кустах. Девичий голос показался знакомым – кучерявая, смешливая щебетунья из столовой аэродрома, то ли Марыля, то ли Марьяна. Почему-то Кожухову стало неприятно.

Плосколицый, безусый, толстый как баба особист встретил поздних гостей хмуро. Он вообще был нелюдимом, ничьей дружбы не искал, и к нему особо никто не тянулся – опасались, и не без причины. Слишком легко могла решиться судьба от пары-тройки не к месту сказанных слов. Впрочем, доносчиков в эскадрильях не водилось, да и сам особист сволочью не был, не давил парней зря. Так… щурился из-под очков, словно в душу смотрел. На молодцеватое «Здравия желаю, товарищ капитан» он вяло махнул рукой – мол, вольно. Сел на койке, почесал потную грудь – ждал, что скажут бравые летчики, зачем подняли.

– Докладываю, товарищ капитан, – вытянулся Марцинкевич, – старшему лейтенанту Кожухову полагаются фронтовые сто грамм. «Мессер» сбил, напарника потерял. Лучший истребитель в эскадрилье, комсомолец, герой, наградной лист на него ушел в дивизию. Надо, товарищ капитан.

– Надо так надо, – безразлично согласился особист, зевнул и полез под койку. Достал бутылку без этикетки, взял со стола стаканчик, наметил ногтем невидимую риску и налил водку – подозрительно мутную, с резким и сложным запахом.

– Садитесь, товарищ лейтенант. Пейте залпом. Затем закрывайте глаза.

Удивленный Кожухов хотел было спросить «зачем», но не стал – куда больше его волновал вопрос, сможет ли он выпить столько в один присест. Привычки к спиртному ему и на «гражданке» порой не хватало. Виновато глянув на Марцинкевича, он присел на колченогую табуретку, глубоко вдохнул и одним глотком выпил обжигающую рот жидкость. От едкого вкуса его чуть не стошнило, Кожухов поперхнулся, зажмурился и закашлялся.

– Не в то горло попало? – Участливая рука похлопала его по спине, возвращая дыхание. – Смешной ты, Котя. Котеночек мой!

Раскрасневшееся, ласковое лицо Таси возникло перед Кожуховым. Он сидел в своей комнате на Столешниковом, за накрытым по-праздничному столом. Ветчина, икра, утка с яблоками, малосольные огурчики, мандарины, вишневый компот в графине. В углу стыдливо поблескивала украшениями старорежимная ёлочка. Кудрявая Юленька в пышном розовом платьице мурлыкала на диване, нянчила куклу, шепеляво уговаривая её сказать «ма-ма». Упрямый Левушка пробовал встать на ножки в кроватке, плюхался, но не плакал, только хмурил дедовские, широкие брови, надувал губешки и снова поднимался, цепляясь за прутья. Старый Буран одышливо хрипел под столом, стукал по полу тяжелым хвостом, Кожухов чувствовал ногой его теплую спину. Тихонько играл патефон.

– Хочешь знать, что я тебе подарю? – улыбнулась жена.

– Нет, – покачал головой Кожухов. – До полуночи – не хочу, и тебе не скажу, пусть сюрприз будет.

– Умираю от любопытства, – призналась Тася и милым жестом поправила волосы. – А ещё гадаю, – каким он будет, сорок четвертый год. Так хочется в августе к морю, в Ялту, с тобой вдвоем… Осенью Левушка пойдет в ясли, а я вернусь в библиотеку, начну работать. Буду вести кружок юных читателей, заседать в комсомольской ячейке, запаздывать с ужином, ты станешь сердиться, разлюбишь меня и бросишь!

– Что ты за ерунду несешь? – Отставив бокал шампанского, Кожухов встал со стула, подхватил жену и закружил по комнате, покрывая поцелуями. – Милая, дорогая, лучшая в мире моя Тасенька, я тебя никогда не брошу!

Растрепавшаяся жена смеялась, отмахивалась «дети же смотрят». И правда, Юленька с Левушкой тут же подали голос. Кожухов подхватил их обоих, устроил «веселую карусель», потом плюхнулся на диван, щекоча малышей за бока, обнимая их горячие, доверчивые тельца. За тонкой стенкой выстрелило шампанское, загудели веселые голоса соседей. На улице падал медленный снег, засыпая белой солью московские переулки. Это был его дом, средоточие жизни, за которое стоило умирать. И убивать…

– Очнитесь, товарищ старший лейтенант! Приказываю – очнитесь! – Кожухов почувствовал тяжелый удар по лицу и вскинулся. Где-то далеко гудели моторы, ухали зенитки – шла ночная атака. Невозмутимый особист хлопнул его по плечу и подтолкнул к двери:

– Приступайте к несению службы!

– Есть! – козырнул Кожухов и вышел, нарочито чеканя шаг.

Марцинкевич скользнул за ним.

– Полегчало? Секретная разработка, брат! Только к летчикам поступает, чтобы злее фашистов били.

– А почему всем не выдают? – вяло удивился Кожухов.

– За особые заслуги положено, – подмигнул Марцинкевич. – Отличишься в бою – вот тебе, боец, премиальные. Не отличишься – простую водку хлестай, глаза заливай, чтобы белого света не видеть.

– Ясно, – кивнул Кожухов. Хотя ничего ясного в этой истории не было. Ещё несколько минут назад он был дома, обнимал жену, играл с детьми – и вот перед ним жаркая молдавская ночь, сонные часовые и взлетное поле аэродрома. Но помогло – по крайней мере, он воочию вспомнил, ради чего воевал и ради чего ему стоило вернуться живым.

Утро принесло неприятности, неожиданные и досадные. Подвел механик – не проверил движок. Злой, невыспавшийся Кожухов поднял «Як» в тренировочный полет, и в сорока метрах над землей мотор заглох. Чудом удалось развернуться и спланировать на поле. Машина уцелела, сам Кожухов сильно ударился лицом о приборную доску, вышиб зуб. Он сидел в кабине, не поднимая стекло, видел, как бегут к самолету товарищи, как спешит, подскакивая на кочках, машина с красным крестом. Его трясло от близости смерти – первый раз за четыре года войны и семь лет полетов он проскользнул на волосок от гибели. И ощущение это странным образом разделило жизнь на «до» и «после» – сильней, чем начало войны, чем первый убитый друг. Да, он, Костя Кожухов может стать кучей кровавого мяса в любой момент. Значит, жить надо так, чтобы ни единого дня не жалеть о прожитом. Чтобы устоял старый дом, чтобы дети наряжали елку в маленькой комнате и прятали подарки для мамы – надо летать выше…

Через три дня новый механик вывел на фюзеляже кожуховского «Яка» третью звездочку, через неделю – четвертую. Через две – они с Марцинкевичем начали летать вместе. Лейтенант пошел к Кожухову в ведомые и оказался прекрасным напарником – чутким, смелым, рассудительным и удачливым. Они слетались буквально за один день, выписывая в ошеломленном небе «бочки» и петли. И когда в штабе округа заподозрили, что немецкие войска готовят контрнаступление, форсировав Прут, майор Матвеев не сомневался, кого отправить в разведку. Фотокамеру в отсек за кабиной – и вперед, соколы!

Их с Марцинкевичем вызвали прямо с киносеанса. Сигнала тревоги не было, значит, дело серьёзное. На миг летчика охватила тревога – вдруг пришла похоронка? Кожухов помнил – капитану Окатьеву товарищ майор лично передавал письмо, оповещающее, «ваш сын, рядовой Михаил Окатьев погиб смертью храбрых в боях за Киев». Жена капитана с двумя младшими дочерьми пропала без вести в первые дни войны, сын оставался последним, и добряк Матвеев хотел смягчить удар. По счастью всё оказалось проще.

– Вот здесь, товарищи летчики, – кривой палец майора провел по карте черту, – транспортный узел, станция, постоянное движение поездов. Вот здесь, за деревней, фальшивые огневые точки. Вот в этом лесочке наш разведчик засек замаскированные танки. А за этим болотом, по непроверенным сведениям, тщательно спрятан аэродром.

– Проверить, Степан Степаныч? – хохотнул Марцинкевич и надавил большим пальцем на мятый квадрат, словно раздавливая клопа.

– Поверить на слово. Тщательно всё заснять, отметить на карте, привезти фотографии местности. В драки не лезть – ещё успеете навоеваться. Самое главное – вернуться живыми и доставить данные. Всё ясно? – Коренастый майор снизу вверх посмотрел на высоких, подтянутых летчиков. – Документы перед полетом сдать, чтобы вас не опознали, если…

– Обойдемся без «если», товарищ майор, – веско сказал Кожухов. – Справимся. На войне всегда помирает слабый. А мы вернемся. Вот только просьба у меня есть. Фронтовые сто грамм с собой взять можно? Мало ли, ранят, собьют, хоть на дом посмотрю напоследок.

– Особисту скажу, пусть выдаст, – нехотя согласился майор и добавил короткую непечатную фразу. – Вернетесь с данными, по медали каждому будет. Марш!

Вылет назначили на четыре утра, самое тихое время. Новый механик, кривоногий казах – Кожухов никак не мог запомнить его заковыристую фамилию – сквозь зевоту пожелал им удачи. Заклокотал мотор, самолет вздрогнул, подчиняясь податливым рычагам. Счастливый Кожухов улыбнулся – миг взлета, отрыва от тверди, до сих пор оставался для него чудом. Он мечтал о небе с того дня, как мальчишкой впервые увидел неуклюжий летательный аппарат. И всякий раз, когда пересечения крыш, дорог, рек и гор превращались в огромный клетчатый плат, простертый под крылом железной птицы, он вспоминал «Сбылось!». От полноты чувств Кожухов заложил петлю, Марцинкевич последовал за ним, как приклеенный. Будь это в августе сорокового, где-нибудь на московском аэродроме, как бы хорошо вышло покрутить фигуры высшего пилотажа в черном, прохладном, как речная вода, небе…

Линию фронта они миновали легко. Темь стояла глухая, шли по приборам, Кожухов бегло сверялся с картой. Земля внизу казалась одинаково безразличной к войне и миру. Ровный рокот моторов навевал неудержимую дрему. Чтобы не клевать носом, Кожухов отламывал крохотные кусочки от большого ломтя пористого шоколада и сосал их, смакуя на языке горьковатый вкус. Он думал о Тасе, от которой уже две недели не было писем, о новенькой летной куртке, о глупой ссоре с капитаном Кравцовым, который спаивал молодых и бахвалился, что с похмелья садился за штурвал как ни в чем не бывало. О неподвижном взгляде убитого немца – молодой, рыжеватый парень просто лежал навзничь посреди поля, как будто заснул, раскинув руки среди ромашек. Летчику захотелось пить, рука потянулась к фляжке – и вдруг ослепительный свет резанул по глазам. Прожектор… второй, третий. Следом ударили зенитки. Самолет ощутимо тряхнуло. Не задумавшись, Кожухов резким толчком толкнул штурвал от себя, заложил петлю и снова выскользнул в непроглядную темень. Ведомый ушел в другую сторону. Что-то бухнуло совсем рядом. Кожухов оглянулся – Марцинкевич горел, особенно яркое в темноте пламя билось под правым крылом, ползло по фюзеляжу, подбираясь к хвосту. Испугаться за напарника он не успел – с ловкостью конькобежца дымящийся самолет скользнул в пике, накренился и сбил огонь. «Ай да Адам!» – с гордостью подумал Кожухов.

Судя по карте, машины шли в районе транспортного узла, над Яссами. «Фальшивая» огневая точка оказалась более чем настоящей, хотя и торчала не совсем там, где указали разведчики. Осталось разобраться с аэродромом. Хорошо было бы угостить фрицев парой-тройкой веселых бомб, но, увы… в следующий раз, подадим вам, герр фашист, ранний завтрак. Кожухов оглянулся назад – ведомый не отставал пока, летел ровно, но надолго ли его «на одном крыле» хватит? Время шло к рассвету, темень вокруг кабины сменилась серым туманом, ещё немного и рейд из опасного превратится в самоубийственный. Недовольный собой Кожухов собрался приказать «на базу», но Марцинкевич не стал дожидаться. Неожиданно он обогнал ведущего, и в пике ушел вниз, к земле. Взревел мотор. «Неужели потерял управление?» – встревожился Кожухов, снижая высоту. Он ждал взрыва. Но вместо столба огня перед ним расстилалась болотистая луговина, поросшая мелким осинником. Марцинкевич на бреющем прошелся над деревцами, заложил круг, другой, покачал крыльями – словно куропатка, которая притворяется раненой, отманивая лису от гнезда. И вот, маскировочная сетка полетела в сторону, и три «фоккевульфа» рванулись вверх за лакомой добычей – одиноким русским самолетом. Хитрец Марцинкевич таки раздразнил их. «Волга-Волга, я Звезда»! – закричал Кожухов в передатчик. «Волга-Волга, аэродром в квадрате четыре, как слышите, прием!» И, едва дождавшись неразборчивого «Я Волга», изо всех сил надавил на рычаг.

Первой же очередью он задел бензобак ближайшего «фоккевульфа» и с удовольствием проследил, как дымящаяся машина вписалась в пруд. Двое остальных попытались взять его в клещи, пули чиркнули по стеклу кабины, пробили крылья, но не повредили машину. Кожухов, недолго думая, ушел вверх, в молочную глубину облаков. Он ждал преследования, но второй «фокке-вульф» вдруг чихнул мотором, замер, а затем начал падать. От самолета отделилась темная фигурка, вздрогнул купол парашюта. Немцы расстреливали сбитых русских пилотов, наши тоже, случалось, давали очередь. Кожухов брезговал.

Третий «фоккевульф» ушел вверх. Кожухов ждал, что противник попробует сесть к нему на хвост, – зря. Немецкий ас отследил, что самолет Марцинкевича медленней и не настолько маневрен, и тут же сцепился с ним. Хорошо было бы в свою очередь попортить ловкачу крылья, но проклятый рычаг вдруг заклинило. Несколько драгоценных секунд ушло на то, чтобы справиться с управлением. Когда машина выровнялась, последний «фоккевульф» уже уходил вниз, припадая на крыло, – охоту драться фрицу, похоже, отбило. Аппарат Марцинкевича тоже вильнул, но выровнялся. Всё. Задание выполнено. Кожухов дернул рычаг на себя и увел самолет высоко в облака, туда, где медленно просыпалось большое солнце. Ведомый скользнул за ним.

Обратный путь показался намного дольше – словно время, собранное в пружину, растянулось и повисло, выскользнув из часов. В голове Кожухова вертелась идиотская «Рио-рита» из давешнего фильма, он против воли насвистывал «па-рам, па-ра-ра-рам, парам-парам-парам, па-ра-ра-рам», спохватывался, замолкал и начинал снова. Линия фронта была уже близко. Сонный Прут колыхался внизу, патрули крутились у переправы, куда-то ползла колонна неуклюжих грузовиков. Кожухов опасался зениток, но им повезло и в этот раз. Прячась в белобоких облаках, они проскользнули высоко над позициями противника. Дальше были свои. Оставались считаные километры до аэродрома, но Марцинкевич не дотянул. Самолет неуклюже приземлился на заброшенное картофельное поле, ткнулся в землю и затих. Не тратя время на раздумья, Кожухов сел чуть поодаль, открыл кабину и, прихватив перевязочный пакет, поспешил к напарнику.

Лейтенант сумел поднять стекло кабины, но выбраться сам уже не смог. На красивых губах пузырилась розовая пена, лицо осунулось, стало белым, точно фарфоровое. Кожухов подхватил напарника, вытащил, положил на траву, осмотрел. Пулевое ранение в голень, ссадина на виске, кровь на гимнастерке… вот оно. Небольшое аккуратное отверстие в правой стороне груди. Похоже, осколок в легком, и бинты тут особенно не помогут. Госпиталь нужен, врачи, операция. Не дотянет…

– Плохи мои дела, Костя? – неожиданно спросил Марцинкевич и открыл глаза.

– Не дрейфь, старик, – попробовал улыбнуться Кожухов. – Бывало и хуже. Помнишь, как Федор горел? Приземлился, сапоги с кожей срезали, лица не было, за него и выпить успели. И ничего, очухался, подлечили как новенького, до сих пор летает.

– Плохи. Мои. Дела, – повторил Марцинкевич и раскашлялся, страшно, со свистом.

– Да, – помедлив, согласился Кожухов. – Плохи, но выжить можешь. Сейчас засуну тебя в кабину и айда в госпиталь.

Марцинкевич поморщился:

– Знаешь, с детства врачей не любил. Если пора помирать – лучше здесь, под солнцем.

– Погоди ты себя хоронить, – неуверенно произнес Кожухов. В глубине души он согласился с другом – лучше встретить смерть посреди поля, под стрекот кузнечиков, щебет птиц и грохот далеких взрывов, чем ловить последние глотки воздуха на госпитальной койке, в окружении стонов, крови, гноя и неистребимого запаха дезинфекции. Но с другой стороны, в госпитале у друга был шанс. А здесь – нет.

У Марцинкевича случился новый приступ кашля. Лейтенант застонал, вцепившись пальцами в мокрую гимнастерку, сплюнул кровь и попросил:

– Попить бы…

Кожухов сунул руку в карман – вместо привычной большой фляги там лежала маленькая, увесистая. Та самая.

– Сто фронтовых грамм есть. Хочешь? Заодно вспомнишь, зачем за жизнь зубами цепляться.

Утерев губы ладонью, бледный Марцинкевич приподнялся и просипел:

– Убери!!! Не хочу. Нечего мне вспоминать и возвращаться некуда.

– Как это – некуда? – удивился было Кожухов и отпрянул, увидев, как страшно изменилось лицо друга, как сжались бледные кулаки и задрожали губы.

– Так это. Ад у меня за спиной. И не спрашивай, – выдохнул Марцинкевич, закашлялся и обмяк.

И вправду – с «гражданки» никто не писал красавцу поляку, он единственный равнодушно ожидал почтальона, ничего не рассказывал о родне и не мечтал, что станет делать, когда война кончится, уходя от разговоров под любыми предлогами. Может, детдомовский? Или погибли все? Или… Живо вспомнился черный автомобиль, шаги по лестнице и беспомощная фигура соседа-инженера, в криво застёгнутом пиджаке. Останемся живы, долетим – разберемся! Кожухов подхватил тяжелое, неуклюжее тело друга и поволок к машине. Кое-как загрузив Адама в кабину, он запустил мотор. Самолет тяжело взлетел, и едва набрав высоту, Кожухов дал скорость. Может быть, повезет…

Он довез друга живым. Марцинкевич умер спустя два дня в медсанбате, не узнав, что представлен к награде. Судьба Кожухова сложилась благополучно. Он дошел до Германии, сбил ещё пять машин, был дважды ранен, оба раза легко. День победы он встретил в Дрездене, в переполненном госпитале, – плакал вместе со всеми, целовал медсестер, танцевал вприсядку, кряхтя от боли в заживающих ребрах, обнимался, счастливо бранился. И ещё несколько дней засыпал и просыпался с улыбкой, веря и не веря – впереди ждала новая, мирная жизнь. Победная открытка из Дрездена с белокурой фройляйн и размытыми тусклыми строчками на пожелтевшем картоне до сих пор хранилась у жены в ящике письменного стола.

В августе сорок пятого Кожухов демобилизовался, вернулся в Москву к жене и детям. Вместо ДОСААФ, по боевому знакомству, он устроился в Аэрофлот, стал летать по стране, изучая на практике рельефы местности и чудные нравы, казалось бы, одинаковых советских людей. Дом круглился полною чашей – телевизор, холодильник, добротная мебель, заграничные костюмчики детям, хорошие туфли жене и мутоновую шубку ей же. В пятьдесят пятом они получили квартиру. Раз в году всей семьёй ездили в Крым, раз в году Кожухов в одиночку летал в санаторий в Друскининкай, вдали от бдительного ока супруги хорошо выпить и погулять по пляжу, слушая монотонный шепот прибоя.

В день Победы в Москве собиралась почти вся бывшая эскадрилья – вспомнить войну, помянуть боевых товарищей. Один-два однополчанина оставались потом погостить на недельку, бегали по магазинам, ходили в театры, по вечерам пили водку и пели военные песни, не замечая неодобрительных взглядов угрюмой хозяйки дома. Пару раз Кожухов ездил в Арзни к Сарояну, один раз выбрался в Харьков навестить Кожедуба, один раз летал в Иркутск на похороны Окатьева. Марцинкевича он вспоминал редко.

Дети росли хорошими, послушными, аккуратными. Белокурая душечка Юля носила пятерки, танцевала в ансамбле Дворца Пионеров, ездила на гастроли, мечтала стать актрисой, но, провалившись в ГИТИСе, проявила благоразумие и подалась в Институт Культуры. Гордясь красотой дочери, Кожухов охотно тратил деньги на пестрые платья, элегантные пальто и через знакомую стюардессу доставал девочке тоненькие чулки в пестрых упаковках. Лобастый, упрямый Левка рос маменькиным сынком, не доверяя отцу и опасаясь его. С матерью он секретничал, по малолетству ластился и обнимался, к нему не подходил никогда. Когда было время, Кожухов пробовал возиться с мальчишкой, строить модели аэропланов, гонять в футбол, но раз за разом ему казалось – сын отсиживает повинность, как урок в школе. Со временем занятия сошли на нет. К семнадцати годам Левка превратился в колючего, язвительного паренька, которого интересовала лишь музыка – пронзительный, режущий уши джаз. В институт он не поступил, к весне намечалась армия. Устав от независимости и изысканной грубости сына, Тася вздыхала – может, форма его исправит.

Жена старела. Красиво, с достоинством, удерживая позиции батальонами баночек с кремами, пудрами, присыпками и другими дамскими штучками, одеваясь по моде, неброско и элегантно… Но шея уже сдалась и морщинки около губ залегли глубоко и седину раз в две недели приходилось закрашивать у парикмахера. Впрочем, все женщины, побывавшие в эвакуации, старились рано. Кожухов помнил, сколько пришлось перенести Тасеньке, и жалел её, стараясь не замечать признаки возраста и перемены в характере. Он видел, что увядающий блеск красоты затмевает жене глаза, что успехи любимой районной библиотеки и заседания общества книголюбов ей стали важнее дома, но не упрекал. Ему ли с его полетами обижаться на супругу за невнимание? Дважды в год по традиции Кожухов водил Тасю в театр, в годовщину свадьбы заказывал столик в «Метрополе», дарил цветы. И всё.

У него оставалось небо. Могучая, послушная машина, по мановению рук уходящая в высоту, острая радость скольжения – прочь от тверди. Бесконечные облака, гул ветра, рокот моторов, пестрые сети маршрутов… Кожухов не уставал любоваться живым лоскутным одеялом земли и громадным, бесплотным воздушным пространством. От ощущения высоты – тысячи метров вниз, за хрупкой тоненькой перегородкой дна – всякий раз покалывало под ложечкой. Он срастался с машиной, почти воочию ощущая, как по жилам течет бензин, ребра держат борта, а мускулы двигают лопастями моторов. Кожухов ощущал себя хозяином жизни сотен людей, доверившихся ему в тот миг, когда они поднялись на борт. Только он мог доставить этот груз из точки А в точку Б, минуя облачность и зоны турбулентности, не давая крыльям обледенеть, а приборам сбиться с курса. И когда после объявления «Наш самолет успешно приземлился в аэропорту…» пассажиры поднимали радостный гомон, он гордился собой. Первые мирные годы Кожухов скучал по фигурам высшего пилотажа, потом привык.

Время текло неспешно и ровно, как полет по знакомой трассе. Жена работала, задерживалась допоздна в библиотеке, приносила почетные грамоты в рамочках, со дня на день ожидала места заведующей. Дочь училась, плясала, беспечно болтала по телефону о чем-то, звонко смеясь в трубку. От неё пахло красивой жизнью. Сын хамил, огрызался и сидел у себя в комнате. Лето сменялось осенью, осень – зимой. 12 апреля 1960 года Кожухов проходил очередной медосмотр. И узнал, что летать ему больше не светит. Сердце, сосуды, скачет давление – возраст, знаете ли, кто вам только летать разрешил? Коньяк не помог, стыдливый намек на благодарность тем паче. Не сдержавшись, Кожухов накричал на молодого врача, тот брезгливо поправил очки и попросил приберечь при себе все эти фронтовые штучки. Оставались кой-какие старые связи, но мудрый как слон терапевт Вениамин Ефимович, пользовавший ещё родителей Кожухова, развел руками – сердце сдает. Отдых, дорогой мой, профильный санаторий, а лучше в клинику на пару недель – обследуетесь, подлечитесь, потом и поговорить можно будет. Самое скверное было в том, что до пенсии Кожухову оставалось ещё полгода стажа. Сочувственная кадровичка пообещала поискать варианты, начальник аэропорта предложил перейти в наземную службу и работать ещё пять лет. Но в любом случае это значило – небо закрыто. Максимум – ехать в колхоз, садиться на «кукурузник», опрыскивать поля химией. В глубинке не так много хороших летчиков, на здоровье могут закрыть глаза. Но Тася на это никогда в жизни не согласится. И Юля учится.

…Всю неделю Кожухов возвращался домой поздно и навеселе. Беганье по кабинетам, бумажная волокита и разговоры с «нужными» людьми не привели ни к чему. Эта пятница не была исключением. Впереди ждали долгие, бессмысленные выходные. Соблазн маленькой тихой рюмочной в двух кварталах от дома оказался непреодолим – битый час Кожухов проторчал за столиком, смакуя мерзкую водку, иссохший бутерброд с жестким ломтиком сыра и скверные мысли. Тася с порога, учуяв запах, презрительно фыркнула «опять выпил», демонстративно навела полную сервировку и удалилась к соседке с третьего этажа, обсуждать выкройки летних платьев. Милашка Юля, наоборот, прибежала ластиться. Она щебетала, щелкала его по брюшку, целовала в шершавые щеки, мешая сосредоточиться на вкусной еде – готовила жена всё же прекрасно. Вырез платья дочери казался слишком глубоким, аромат духов чересчур сладким для барышни, а по прелестным голубеньким глазкам было видно: ей нужны деньги. Мрачный Кожухов велел Юлечке принести кошелек из кармана пиджака, отсчитал две бумажки, покорно снес взрыв благодарностей и вернулся к биточкам в соусе. Перспектива объяснять семье, что отныне придется сильно урезать расходы, его не радовала. По коридору простучали звонкие каблучки, хлопнула входная дверь. И тут же из комнаты сына раздалась резкая, взвизгивающая мелодия – сколько раз просил делать тише! Из-за стены пищали и ныли трубы, ухала туба, истерически стучал барабан. Мяукающий женский голос начал песню. На немецком языке. Это было уже чересчур.

Разъяренный Кожухов пинком распахнул дверь в комнату сына. Тот валялся на кровати одетый, в нелепых брюках дудочкой и рубашке в сиреневый «огурец». На тумбочке новенький им, Кожуховым, собственноручно купленный проигрыватель накручивал пластинку с пестрой этикеткой.

– Па-а-а, ну что опять, – капризно протянул Левка.

Ничтоже сумняшеся, Кожухов аккуратно остановил иглу, поставил головку в держатель, снял пластинку и с хрустом сломал её об колено.

Левка вскочил как ужаленный:

– Па, ты что, с ума сошел?! Это Серегин пласт, ему отчим из ГДР привез, он мне на день послушать дал! Я с ним теперь не рассчитаюсь!!!

Бледный Кожухов наступил на обломки пластинки, сверху вниз глядя на сына:

– Пока я жив, Лёва, в этом доме немецких песен не будет. Я не для того воевал, и друзья мои не для того гибли, чтобы мой сын фашистскую музыку слушал.

Сын вскинулся, злые слезы брызнули из глаз, кулаки сжались.

– Ты совсем дурак, да? Это из ГДР ансамбль, говорят тебе, из ГДР!

– Как ты с отцом разговариваешь?! – рявкнул Кожухов.

– Как хочу, так и разговариваю. Достал ты со своей войной! Думаешь, раз фашистов стрелял, так на всё право имеешь? Ты хоть раз спросил у матери, как мы жили, пока ты на фронте шоколад жрал?

– Что?! – опешил Кожухов.

– У Шурки Ляпина брат служил, он рассказывал, как отвязно летчики в войну гуляли, как сыр в масле катались, ели-пили и с девками шлялись. А мама буряк перебирала буртами, дрова на себе возила, председатель колхоза её лапал, и она позволяла, чтобы трудодни засчитали. А когда я болел, она всё золото продала, чтобы мне сульфидин купить и молоко каждый день давать. А тебе сказала, что украли в эвакуации. Ты не знал ничего, конечно, ты же летал, как герой. А я слышал, как они с бабой Людой на даче говорили, думали, я сплю, я маленький, не пойму ничего. Плевал я на то, что ты воевал, слышишь! Плевал!!!

Побледневший Кожухов ударил сына по мокрой от слез щеке. От толчка Левка упал на постель, скорчился, заплакал, как маленький, бормоча околесицу. Его было страшно жаль, как трехлетнего малыша, который расшиб о порог коленку и ищет папу, чтобы утешиться. Но ядовитые слова сына отгородили его, замкнули. Словно чужой мальчишка рыдал в его доме… Какой мальчишка, на год старше уже погибали на фронте, скривился Кожухов, пнул обломки пластинки и вышел, хлопнув дверью. В буфете, он точно помнил, стояла чекушка дешевой водки на случай визита сантехника или слесаря.

Заветная полка оказалась пуста – не иначе, предусмотрительная жена перепрятала заначку. Наивная… В среднем, запертом ящике стола, там же, где ордена и медали, дожидалась своего часа миниатюрная бутылочка армянского коньяка – давний подарок Сарояна. Налив благородный напиток в пузатую старую рюмку, Кожухов залпом сглотнул, наслаждаясь спасительным, мутным теплом. Он надеялся, что уснет и дурные мысли отложатся на утро нового дня. К сожалению, коньяка не хватило, алкоголь оглушил Кожухова, но оставил сознание ясным. Скрипучие ходики пробили десять. Жена всё не возвращалась, дочь тоже, сын заперся у себя и назло отцу крутил записи толстого негра с еврейской фамилией. На всякий случай – бывают же чудеса – Кожухов тщательно осмотрел все три ящика стола. В первом, в бумагах оказалась неожиданная заначка в десять свернутых трубкой бумажек. Во втором, увы, не было ничего интересного. В третьем, за трофейными золотыми часами, губной гармошкой и сломанным фотоаппаратом, до которого никак не доходили руки, обнаружилась маленькая и тусклая фронтовая фляжка, в которой что-то тяжело булькало. С усилием отвинтив крышечку, Кожухов ощутил смутно знакомый, сложный и резкий запах. Сто фронтовых грамм. И судя по аромату, спирт из этой микстуры точно не выветрился. Не задумываясь, Кожухов одним долгим глотком опустошил фляжку, зажевал мерзкий вкус ломтиком лимона, опустился в любимое кресло и медленно закрыл глаза.

…Он сидел в кабине легкого «Яка», до отказа отжав рычаг. Стылый воздух врывался сквозь дырку в стекле кабины, мотор чихал, масло кончилось. Царапина на щеке больно ныла, ноги затекли, голова кружилась от яростного куража битвы. Впереди были враги – простые и ясные, немцы, фашисты. В облака изо всех сил улепетывал на простреленных крыльях перепуганный «фокке-вульф». И знакомый, картавый голос Илюхи Плоткина надрывался в наушниках:

– Стреляй! Стреляй, Андреич! Уйдет ведь фриц!!!

Ина Голдин, Александра Давыдова

Алые крылья

В космопорту на Байконуре было ярко, светло, багряно. Алые цвета скорой осени, пионерских галстуков и гвоздик – для тех, кто этим августовским днем улетал в космос. Цветы Сергею Белову, старшему лейтенанту Космофлота, поднес десятилетний мальчишка с усердной веснушчатой физиономией и бинтом на коленке. Белая курточка, синие шорты – форма юных астронавтов, Сергей сам когда-то носил такую же в летнем лагере. Правда, в его время астронавты занимались всё больше в тренировочных центрах, а этот, похоже, успел уже слетать с отрядом на Луну – на нитке вокруг шеи висит кусок лунной породы, у сегодняшних пацанов это вместо «куриного бога»…

Сергей скосил глаза на стоящего рядом товарища – инженера Войцеховского. Тот склонился к серьезной девчушке с цветами и что-то ей объяснял. Затем распрямился, не глядя на Сергея, – смотрел он прямо и вверх, на развевающийся триколор НССР.

Грянул гимн, перекрыв, заглушив все звуки космодрома, возвеличивая дух собравшихся до самых звезд. Пожалуй, сторонний человек, посмотревший теперь на стоящих в ряд космонавтов Нового Союза Социалистических Республик, позавидовал бы – не огромной сияющей машине, готовой прорезать просторы Вселенной, и не тому несомненному капиталу, который представляет собой полет в космос. Нет, он позавидовал бы чистому и ясному, как этот налитой осенний день, восторгу на лицах, радости, которую любой гражданин Союза мог испытывать, зная, что полет этот далеко не последний и впереди другие светлые дни и другие полеты – хватит на всех. И вслед за завистью, возможно, пришел бы страх, потому что люди с мелкими серыми помыслами всегда боятся тех, чья мечта светла и высока.

Что же, размышлял Сергей, будет с этими людьми, если мы не вернемся? Изменит ли это что-либо для них? Или мы с Тадзио – два абсолютных безумца? Вернее, он безумец, а я за ним…

А ведь он вначале не подумал о Войцеховском плохо. Вернее, нет – плохо он и теперь не думал. Возможно, изменит свое мнение, если всё обернется фарсом, шуткой с участием спецслужб. Почему-то Сергей и умом, и сердцем такую возможность отрицал. Бояться казалось ему бесполезным, а может, слишком далеко он был от такого страха, не привык.

* * *

В первый раз они увиделись в Москве, на банкете в честь Дня космонавтики. Сергей тогда уже знал, что к Сатурну полетит вместе с инженером Войцеховским, а самого инженера не видел ни разу. Тот, по слухам, недавно вернулся из правительственного санатория. Из динамиков неслась «Звездная симфония», и самые смелые уже увлекли на танцевальную площадку смеющихся девушек. Со стены весело и вечно улыбался Гагарин. К банкетному столу было не протолкнуться, хоть Сергей и попытался сперва, увидев мандарины, такой дефицит, но потом плюнул. Вместо этого они с Войцеховским пошли курить на балкон. Тот выглядел худым и смурным, и Сергей – непонятно, кто потянул его за язык – сказал, что инженер смотрится не слишком отдохнувшим для приехавшего из санатория. Тот поднял глаза и посмотрел на него – прямо. Сергей не отвёл взгляд.

В мае их экипаж вернули в летный городок, и оттуда выпускали лишь по большим праздникам. После того, как у «Гагарина-4» при возвращении с Венеры отказала система ориентации, на космодром прибыла инспекция сверху и, по слухам, гоняла космофлотское начальство в хвост и в гриву. Руководителя того полета сняли, и его имя перестали упоминать в разговорах. А их экипаж попал под проверки – так что едва не всю ОКП пришлось проходить заново.

Сергею всегда было жалко терять лето, а оно, как нарочно, выдалось настоящим, с давящей жарой, размягченным асфальтом, ребячьими очередями у лотков с мороженым… Так что, едва удавалось урвать свободное время, он брал увольнительную и ехал в Москву, просто побродить по нагретым улочкам, попить газировки из автомата, а лучше – холодного кваса из пузатой цистерны, поглядеть на студенток в коротких юбочках. Сергей не слишком стремился общаться со своей группой – насидимся еще вместе, как сельди в бочке, но не возражал, когда Войцеховский увязывался за ним. Они гуляли, в очередной раз обтирали языками предстоящий полет. На одной такой прогулке Сергей и услышал то, что сперва показалось ему бредом.

Они присели на скамейку в скверике, усаженном яблонями. Напротив завивалась змеем очередь в продуктовый; двое детишек с авоськами, разумно записав номера на ладони, играли в «войнушку».

– Похоже на открытку, правда? – сказал поляк. – На очень старую открытку… Скажите, Сергей, вас не удивляет, что дети до сих пор играют в войну, которая кончилась больше века назад?

Тот пожал плечами:

– Это самая большая победа нашей страны за этот век. Чего удивляться?

– А то, скажем… что если вы почитаете любую книгу столетней давности, вы поймете всё без труда и вам покажется, что мир не изменился?

– Ну почему же, – улыбнулся Сергей. – Сто лет назад никто не летал на Сатурн…

Он не понимал, к чему клонит Войцеховский, но появилось у него какое-то неудобное чувство, захотелось отодвинуться.

В очереди сцепились две старушки, выясняя, кто первый. Будто в ответ их спору на порог магазина вышла продавщица и зычно крикнула, чтоб не стояли – машины сегодня не будет.

– Вы слышали когда-нибудь об Интернете?

Сергей поморщился. Слышал он… кажется. Еще одно бесперспективное изобретение «лихих девяностых» прошлого века. Тогда страну едва не развалили – точнее, и развалили, и хорошо, что из осколков и обломков сумели построить единое государство. А иначе и жили бы, как на Диком Западе из старых вестернов…

Войцеховский покивал, будто что-то для себя уяснил. Сергей понимал уже, что сидеть здесь дальше не нужно. А нужно пойти и сообщить кому следует, что он отказывается лететь в космос с таким неблагонадежным товарищем.

– А помните… – снова начал инженер, но Сергей пихнул его локтем, чтоб замолчал. Мимо бодро промаршировали юные астронавты, отдали честь, взглянули с обычным восторженным уважением. Видно, с занятий…

– Почему вы об этом заговорили?

– Вы ведь слышали о теории воронки?

После любого другого вопроса Сергей закончил бы этот ненужный и опасный разговор. Отвязался бы как можно скорее от Войцеховского, чтобы в одиночку медленно пройти по улице, пиная камушки и сцепив ладони в замок за спиной. А по дороге решить для себя, как скоро и кому доложить об их странном разговоре.

Но вопрос попал в цель, как меткий выстрел в тире, – когда берешь тяжелое ружье, отсыпаешь в крышку из-под банки несколько пулек, долго выцеливаешь черный кружок, и зон-н-н-н! – большая желтая картонная ракета ползет по стене. Мальчишки-зрители громко хлопают, и даже работник тира, кажется, смотрит на тебя с уважением. Еще бы, самая маленькая мишень.

– Возможно, – Сергей медленно поднял глаза и взглянул в лицо Тадзио. Поляк, запустив пятерню в волосы, внимательно смотрел на собеседника. Цепко и настороженно, как будто сдавал один из предполетных тестов.

Войцеховский провел ладонью по лбу и стряхнул капельки пота на горячий асфальт.

– Могу рассказать подробнее. Только не здесь, уж слишком… контраст силен будет.

* * *

Надо было продолжать разговор, но Тадеуш вдруг обнаружил, что боится. Он молчал, собираясь с мыслями, а точнее, отгоняя мысли о том, к чему эта авантюра может привести. Глядел на пыльные яблони с пожелтевшими от жары кронами, на огромный крендель из папье-маше в витрине булочной, на одинаковые авоськи у стоявших в очереди. Ничего не изменилось со времен его детства. Они с родителями жили в соседнем районе. Там была такая же булочная…

Никто не рассказывал, зачем его деду вздумалось переехать в Москву. О деде вообще не говорили, и Тадеуш узнавал о нем только из боязливого перешептывания отца и матери. А еще – когда слышал через тощую стенку, как ругается с отцом бабка Мария Карловна. Бабка приезжала из Люблина, где были еще какие-то мифические родственники – их Тадзио никогда не видел. Бабка не любила русских и космос и всё время требовала от отца, чтоб он обнародовал какой-то материал.

Тадзио сперва думал – отрез на платье. Видно, Мария Карловна хочет, чтоб его отдали народу – как будто отец буржуй какой-то. Они с матерью были простыми инженерами, работали на заводе, выполняли план…

– Мама, ради всего святого… Хватит уж того, что нас с Аней затаскали куда следует… Это в любом случае ничего не изменит. Уже не изменит, понимаете?

– Это не тебе решать.

– Не мне. Отец всё давно решил за нас…

Как-то раз они поругались окончательно, и бабка с тех пор больше не приезжала.

Тадзио скучал – и по гостинцам, и по самой Марии Карловне, которая сажала его на колени и рассказывала сказки на мягком полуродном языке. Это она научила его стихотворению:

– Kto ty jestes? – Polak maly.– Jaki znak twoj? – Orzel bialy…[3]

– Только в школе не рассказывай, – попросил отец.

В школе были дела и поинтересней. Космический кружок для октябрят, например, после него принимали в юные астронавты. Тадзио заработал больше всех серебряных звездочек. Он мечтал, что станет первым космонавтом, прорвавшим гиперпространственный барьер. Все знали, что это невозможно, даже с передовыми советскими технологиями. Ну и пусть. И про сами полеты тоже когда-то так говорили.

Когда Тадзио наконец записали в астронавты, он прокорпел несколько недель над докладом, в котором доказывал, что над гиперпространственным прыжком еще можно поработать. Но доклад признали идейно вредным: мол, подталкивать к риску ради заведомо невыполнимой задачи – значит губить просто так жизни советских людей.

– Но ведь если не рисковать, если летать только туда, куда разрешено, никакого же прогресса не будет!

– По-твоему, получается, что в Союзе нет прогресса?

А ведь с прогрессом в НССР и впрямь было худо. Хотя двенадцатилетний школьник этого, конечно, не видел. Он вообще привык больше глядеть на небо, чем вокруг себя.

* * *

– Вы же это сами замечали, – сказал Сергею инженер Войцеховский. – Проходят десятки лет, а ничего не меняется. Да, наши ракетные комплексы становятся всё совершеннее, а космические корабли уже осваивают самые дальние планеты Солнечной системы… А в остальном? Сюжеты книг на одинаковом материале, те же утренние программы по радио изо дня в день, машины ездят с той же скоростью, что и пятьдесят лет назад. Замечаете? Ни-че-го не меняется. Нет прогресса. Я не имею в виду межпланетные перелеты – меня волнует то, что можно потрогать руками, примерить на себя.

– Но все мощности Союза уходят на глобальные научные исследования и противодействие зарубежным интервентам… – Сергей на автомате выпалил дежурную фразу, с которой начинался любой учебник по экономике, и, пожалуй, в первый раз в нее не до конца поверил.

– Мощности государства уходят на поддержание анизотропной воронки, под которой мы все живем, в стабильном состоянии. И на то, чтобы затыкать вовремя рот тем, кому это не нравится. Мы просто привыкли не задумываться.

Сергей смотрел себе под ноги и считал извилистые трещины на асфальте. Как в детстве. Одна, две, три…

* * *

Маленький Сережа смотрит в потолок, считает трещины и не может заснуть. За тонкой стенкой рыдает мама. Сережа страшно боится – наверное, так плачут люди, когда умирают… Или если им отрубить ноги, как Мересьеву. Или если их мучить, как Зою. Что случилось с мамой? Вдруг она там истекает кровью, погибает, а он – тут, от страха будто примерз к узкой раскладушке.

– Замолчи! – Громкий шепот отца, кажется, слышен во всех углах маленькой квартирки. – Хочешь, чтобы соседи услышали?

– Я скажу… – всхлипывает мама. – Я скажу, что порезалась.

– Глупости!

Мама отвечает неразборчиво, начинает тихо бормотать и шелестеть бумагой. Ледяная глыба страха оттаивает, Сережа сползает на пол, закутывается в одеяло и маленькими шажками, боком движется на кухню. Ближе. Еще ближе.

Мама сидит за столом и рвет листы бумаги на мелкие кусочки, один за другим. Ссыпает получившиеся конфетти – совсем как новогодние – в пепельницу и сжигает. Отец, наклонившись, собирает листы с пола – они почему-то лежат веером по всей кухне. Три на три метра.

Один лежит под ногами у Сережи, рядом с порогом. Он поднимает его и видит рисунок: изогнутая воронка и стрелочки. Внизу листа подпись, печатными буквами. Он уже выучил алфавит, поэтому пытается читать по слогам: Ин-на Ле-ви-… И закорючка.

– А ну брось! – Отец вырывает лист у Сережи из рук и дает ему подзатыльник. Первый и последний раз в жизни. – Спать. И чтоб я тебя здесь не видел!

Сережа всхлипывает и размазывает по щекам слезы.

– Ма-ма-а-а…

Мама смотрит чужими, невидящими глазами. Качает головой из стороны в сторону, как сломанная кукла. Кашляет:

– Будь проклято время. Будь проклята воронка…

– У мамы потерялась сестра, – отец берет Сережу за руку и тянет в комнату. – Пусть плачет. А мы не будем. Мужчины не плачут…

Точное попадание. Как в тире. Даже если эту мишень ты давно забыл и оставил в детстве, под подушкой, вместе со старыми игрушками и страхами.

* * *

В десятом классе Тадзио уже знал, что закрытых дверей и заткнутых ртов вокруг сколько угодно, но старался не задумываться об этом, а грезил космосом, полетами сквозь время и пространство – сломать мир, чтобы построить новый. В январе того года Польша попросила о присоединении к НССР. Отец ходил мрачный, но на сей раз Тадзио не стал задавать вопросов. Весной реакционные силы подняли в Люблине мятеж. Родители все вечера просиживали за старым приемником, и ночью Тадзио слышал, как мать отговаривает отца:

– Ну, кому ты там нужен… Не говоря о том, что тебя никто и не пустит. Раньше надо было, раньше…

– Ты не понимаешь, – сказал тот. – Даже раньше уже было поздно…

Тадзио снова попросили выступить с речью. На сей раз – заклеймить агентов империализма, действующих с подачи гнилого Запада. Он просидел над листком до поздней ночи, пока в комнату не зашел отец.

Gdzie ty mieszkasz? – Między swemi.W jakim kraju? – W polskiej ziemi[4].

– Напиши, – сказал он с неожиданной злостью. – Напиши эту чертову речь и выступи. А потом… я давно должен был тебе рассказать.

Потом был разговор на даче, куда они уехали вдвоем, без матери. На даче с закрытыми наглухо окнами и чаем до утра. Отец сперва рассказывал про девяностые, которые были, и были не тем, что писали в учебниках. Годы большого кризиса – и большой свободы. Люди испугались и того, и другого.

А потом рассказал про деда. Про Институт природы времени при МГУ. И про воронку.

* * *

Сергей, отвернувшись от поляка, смотрел, как над городом садится огромное солнце тепло-медового цвета. Края его наливались алым.

– Завтра будет ветер, – пробормотал Сергей.

– Что?

– Скоро надо будет садиться в автобус, иначе увольнительные просрочим, к ужину опоздаем.

– Я быстро.

Обо всём этом можно было говорить либо очень подробно, с выкладками из достоверных – ныне запрещенных – источников, либо просто перечислить факты и надеяться, что оппонент слепо в них поверит.

Войцеховский сглотнул, прокашлялся и зачастил:

– В девяностые годы Институт еще действовал открыто. Мой дед работал там вместе с профессором Левич, они разрабатывали модели анизотропии. Кстати, отец всегда считал, что Институт основали в Москве… с расчетом. Потому что в России время само по себе всегда текло… странно.

Войцеховский говорил отрывисто, с паузами, будто тормозящими каждое слово. Сергей задумался – оттого ли это, что русская речь, несмотря на всё, ему до сих пор чужая, или же оттого, что на его родном языке так и говорят, но польский, насколько он помнил, был довольно плавным.

Может быть, инженер просто боялся.

– Неважно. Так вот они собирали раз в год на конференции представителей разных дисциплин, обсуждали гипотезы и теории, спорили до хрипоты… Правда, чуть не закрылись – ведь многие институты не пережили девяностых. Я, признаться, думаю, что лучше бы закрылись, do piekła.

Сергей рассеянно кивнул в ответ.

Лучше бы закрылись. Где-то он это уже слышал.

* * *

Отец тогда сжал губы так, что рот превратился в еле различимую ниточку на бледном квадратном лице. Мама плакала, отвернувшись к стене.

– Ну, чего вы… – Шестнадцатилетний Сережа растерянно топтался на пороге кухни. Ему было больно и странно – еще бы, когда заранее рассчитываешь на похвалу и восхищение, крайне обидно получать вместо них порицание. А еще он просто не мог понять, почему рыдает мама.

– Ты съездил на олимпиаду – хорошо. Вошел в тройку призеров – еще лучше. Теперь тобой гордится школа. И мы. Но объясни, почему ты вдруг решил учиться на астрофизика? Что за блажь – менять планы за полгода до поступления?

– Там был профессор, он очень хвалил меня и сказал – приходи к нам, возьмем без экзаменов. Сказал, что физика ничуть не хуже лирики, а уж та, которая связана с небом, и вовсе поэзия в формулах. Сказал…

– Мне всё равно, что он сказал, – мама наконец повернулась к нему. В ее голосе звучала сталь. – Ты пойдешь учиться на филфак, как мы и планировали. Или на любой из гуманитарных факультетов. Но никакой физики, пропади пропадом все эти институты. Не пущу.

– Что я, ребенок малый? Почему ты решаешь за меня? Может, это – будущее, и оно гораздо лучше любого другого. Ты не хочешь мной гордиться? Или…

– Ты не малый ребенок. Ты, в первую очередь, наш ребенок. И мы не хотим тебя потерять.

Потом были еще споры. Ссоры. Крики. Опять слезы. Серьезные разговоры, во время которых, однако, с ним говорили, как с маленьким и несерьезным. Потому что явно умалчивали о чем-то, скрывали.

Не доверяли?

Или боялись?

Когда мама плакала, Сергей готов был убежать хоть на край света, лишь бы не слышать этого. Он чувствовал себя маленьким и беспомощным – как в ту ночь, когда она жгла «конфетти», глотая слезы. Поэтому однажды в конце мая, когда мама ушла с подругой в театр, он попросил отца об откровенном разговоре.

Без утаек, без слез и без страха.

Тот, видимо, тоже был измотан семейной ссорой, которая тянулась с зимы, поэтому согласился. Говорил быстро и просто.

– Твоя тетя была физиком, известнейшим специалистом в своей области. Работала на государство, ворочала огромными деньгами и возможностями. Ей сулили блестящее будущее. Только ей не досталось – никакого. В две тысячи третьем, когда восстанавливали Союз, ее забрали прямо с работы и увезли без суда и следствия. Потом приговорили и расстреляли как врага народа. Якобы за распространение сверхсекретной информации.

– Я постараюсь не лезть в секретные дела…

Отец грустно улыбнулся:

– Сережа, ты же хочешь быть астрофизиком. От астрофизика до космонавта – один шаг и безупречное здоровье, которое у тебя есть. А космос – это уже уровень государственной тайны.

После того, как Сергей подал документы в институт, мать не разговаривала с ним три дня.

* * *

Капитан и инженер шли вдоль объездной дороги. Обочина была разбитая, неровная. В летние туфли то и дело набивались мелкие камушки. Сергей устал останавливаться и вытряхивать их, неуклюже балансируя на одной ноге. Мимо изредка проезжали угловатые «ВАЗы», пропыхтел, кашляя черным дымом, пузатый рейсовый автобус. Навстречу на дребезжащих велосипедах с притороченными над задним колесом ведрами возвращались в город дачники. В каждом втором Сергею мерещился милиционер. Или, того хуже, работник КГБ. Потому что история, которую рассказывал Войцеховский, изредка проглатывая окончания, замолкая в попытке подобрать нужные слова и тяжело дыша, тянула не на служебное разбирательство или арест. Каждая вторая фраза стоила, как минимум, расстрела. И, несмотря на жару, по спине у Сергея стекал ледяной пот.

– Лаборатории деда заказали исследование. Прикладное. Как раз по профилю. Можно ли при достаточной доле энергии создать анизотропную воронку. Обернуться к прошлому и замкнуть на него всё население страны. При условии, что большая часть отчаянно ностальгирует. Они с Левич сначала с радостью ухватились за работу. Еще бы – денег им выделили столько, целый МГУ год бы жил. А сумма из светлых голов, энтузиазма и почти неисчерпаемых ресурсов способна творить чудеса. Теперь мы все пожинаем плоды этого чуда.

– А дед…

– По официальной версии он пропал без вести в две тысячи четвертом. Но, думаю, до четвертого он не дожил – его забрали прямо из лаборатории в двадцатых числах декабря. Отец тогда не растерялся, свез все труды по проекту, которые обнаружились дома, на дачу и закопал. Тогда еще только привыкали стучать друг на друга, потому это и сошло ему с рук… А может, просто не заметил никто. Их с матерью затаскали по внутреннему управлению, но повезло – не расстреляли. Образцовые жители идеального государства. Отец всю жизнь мучился, не решаясь ни уничтожить бумаги, ни изучить их. И в конце концов отдал мне. Сказал, что я сумею разобраться.

– Ты разобрался? – Невозможно было не перейти на «ты» после такого рассказа. Просто невозможно.

– Да. Где-то через одиннадцать лет. И попался… почти сразу.

* * *

Когда Тадзио забрали прямо из лаборатории – тихо, без лишнего шума и злости («Не беспокойтесь, мы только хотели побеседовать»), он решил, что это конец. Но оказалось, что попался он просто по глупости. Недостаточно скрытно охотился за нужными материалами. От наступившего облегчения он подписал, не спрашивая, всё, что велели, и очутился не в подвале, а в «правительственном санатории» – шарашке для особо ценных преступников.

Хуже всего были воспитательные беседы. Страна верила в тебя. В того, кто оступился, поступил неправильно по ошибке, по недомыслию. Ты очищался от ненужных сомнений. Становился преданным гражданином.

Тадзио послушно кивал «воспитателям» и думал о небе; о корабле, который может одновременно прорвать пространство и время, вырываясь из ловушки.

Czym ta ziemia? – Mą ojczyzną.Czym zdobyta? – Krwią i blizną[5].

Он работал – спокойно, тупо, упорно, не раздумывая над тем, что делает. Зная, что выхода отсюда два – или домой, или… как здесь говорили – в закрытой капсуле в открытый космос. И шакалил. Подслушивал, подсматривал; на лету, как воробей крошки, хватал любое оброненное слово. Пытался найти ему место в уже почти сложившейся мозаике. Там, на нарах, он в первый раз и услышал о Сергее Белове, точнее, о племяннике профессора Левич, пропавшей вместе с дедом.

* * *

«Провокация, – обреченно подумал Сергей. – И стоило ожидать, после всего этого шухера на базе. А я попался, как ребенок…»

– И как же ты оттуда выбрался?

– После неприятностей с «Гагариным» поснимали всё начальство, а заменить было некем. Пришлось им освободить одного из наших… а он вытащил меня. Просто не хотелось сдохнуть бездарно, не попытавшись вырваться из этой проклятой воронки, из застывшего прошлого, в котором нас заперли навсегда. Им не выгодно, чтобы люди искали, спорили, ставили эксперименты, преследовали свои цели… Им нужны фанатики с мозгами, выхолощенными пропагандой, – Войцеховский поперхнулся, потом глухо засмеялся. – Что, похоже на речи врага народа?

Всё это могло быть ложью. Скорее всего, и было. Взять хотя бы… да ту же Польшу. Если анизотропный этот «колпак» готовили для России, при чем здесь другие страны?

– Думаешь, они не подстраховались? – Тадзио пожал плечами. – Накрывать Россию надо было с запасом. Чтобы наверняка. И чтобы граница потом не проходила слишком близко. Поэтому филиалы Института времени были к концу девяностых открыты и в бывших республиках – Латвии, Литве…

– Бывших?

– Теперь они, конечно, опять часть страны. Был старый союз, стал новый. Кроме них, позаботились и о славянских странах, в которых было достаточно жителей, лояльно настроенных к русским и скучающих по СССР.

Тадзио вздохнул:

– Теперь я в твоих руках. Сдашь? Хотя мне кажется, что нет.

– Кажется?

Войцеховский отвернулся, молча взмахнул рукой. Подняв облако пыли, рядом затормозил автобус.

– По-моему, это последний, – бросил Тадзио и полез в салон, жаркий, как печка.

Они промолчали всю дорогу. Слова как будто стали тяжелыми, неподъемными, как булыжники. Скажешь не так или не то – надорвешься. Хорошо, если не до смерти.

И только перед отбоем Войцеховский коротко сказал:

– Мне как-то шепнули девичью фамилию твоей тети.

Развернулся и ушел. Несколько мгновений Сергей тупо смотрел ему вслед. Потом побрел к себе. Начинала болеть голова. Непрошеные воспоминания и тяжелые мысли гудели под черепом, как рой шершней.

* * *

Через неделю, когда Сергею дали увольнительную, он сам зашел за Войцеховским. Они молча приехали в город, молча прошли по самой длинной аллее парка и уселись на скамейку, окруженную разросшимися кустами. Издалека слышались детские крики – играли в казаков-разбойников. Сквозь асфальт пробивались тонкие нежно-зеленые травинки. Недавно прошел дождь – пахло свежестью и влажной землей.

– Принес кое-что, – Тадзио выудил из кармана потертый ежедневник размером с ладонь в бежевом кожаном переплете. – Только, извини, читать придется здесь – дать тебе его с собой в городок я не могу.

– А это…

– Память о деде. Его дневник.

* * *

«Недаром мы проводили междисциплинарные семинары. Социологи и историки выдумали такое топливо, до которого технари ни за что не додумались. Слишком уж конкретно мыслим.

Воронку решено привязать к силе народной памяти. Еще бы – в эпоху перемен, смут, любых изменений всегда найдутся те, кто начинает кричать: «Раньше-то лучше было!» Dziwni ludzi. В девяностые здесь таких пруд пруди. Им кажется, что при советской власти был рай, а потом страна разбилась, развалилась от столкновения с новым веком. Человеку свойственно помнить лишь хорошее. Потому-то им и хочется, отчаянно хочется туда, назад, где детство, школа, красный галстук, а в воскресенье праздник – по телевизору идет «Королевство кривых зеркал». Где СССР – самое сильное и благородное государство в мире, которое помогает угнетенным народам и высоко держит знамя светлого будущего. А лагеря, уравниловка, пустые прилавки и продукты по карточкам, железный занавес… они будто забыли всё это. Или специально не вспоминают.

Очень хочется верить, что энергия такой светлой памяти позволит избежать ошибок и построить будущее, в котором будет учтен опыт нашего поколения».

* * *

На космодроме после гимна на помост взобрался директор академии, уже совсем старенький, с двумя рядами орденов на лацкане вытертого синего пиджака. Любимый учитель.

– Сегодня мы будто выпускаем птенцов из гнезда в лесные дали, – голос его чуть не сорвался. Дрогнул и задребезжал, как слишком сильно натянутая струна. – Мы сделали для них всё, что могли. Мы не только обучили хороших специалистов, мы еще и воспитали отличных людей. Чистых. Светлых. Правильных. Только такой человек, истинный гражданин нашего Союза, может вырваться за рамки, взлететь над обыденностью, подчинить себе космос.

– Ура! – грянул хор будущих выпускников, курсантов звездного городка и детско-юношеских отрядов. – Ура-а-а!

Сергей Белов, лейтенант Космофлота, сжал зубы до хруста и прижал к лицу букет гвоздик, вдохнул терпкий запах.

Над помостом плескался красный стяг: «Космос – наш!»

Стебли цветов ломались один за другим.

* * *

Будущее и вправду казалось светлым. Но при ближайшем рассмотрении получалось, что больше всего оно похоже на банку с засахарившимся прозрачным вареньем, через которое проходят лучи солнца. Красиво. И, может быть, даже сладко. Но под крышкой давно уже завелась плесень. И ее запахом пропиталась вся банка. Потому что изначально залили сироп через плохую воронку и неправильно закрутили.

«Не всё можно вытравить, уничтожить. Как ни дави, как ни угрожай сверху. Кровь иногда говорит громче железных труб и стреляющих пушек, – писал дед Тадзио. – Мы сами себя загнали в эту ловушку, значит, должны помочь всем выбраться отсюда. Выход всегда есть. Найду его я, или Инна, или еще кто-то… Главное, чтобы не оказалось слишком поздно. Историю уже переписали».

* * *

После старта корабль преодолел гравитационное поле Земли и встал на заданную траекторию. На капитанский мостик пришел Войцеховский, пробормотал «Разрешите доложить…» и зачастил цифрами, цифрами, цифрами…

«Недаром его взяли в экипаж, хоть и, говорят, политический», – думал инженер Трофимов, дожидаясь своей очереди. Проблема требовала капитанского внимания. Центральный двигатель вел себя странно. Модель работы, сотню раз выверенная на Земле, почему-то никак не желала становиться явью. Давала сбои и отклонялась от нужных значений.

* * *

– Войцеховский, ты безумец! – За три дня до вылета они сидели в том же парке. Августовская жара разогнала любителей прогулок, скамейки были пустые – вдоль всей аллеи.

Очередь в продуктовый изнемогала. Люди обмахивались газетами, прикрывали голову от палящих лучей авоськами, пакетами, загораживались ладонями…

– А ну, не лезь! – кричала продавщица из прохладной темноты. – Граждане, по одному заходим!

– Почему безумец? – Тадзио вскинул бровь. Мол, какие глупости вы мне говорите. – Я недаром свой хлеб в санатории ел. Похудел и посуровел, как видишь, зато всё рассчитал, как надо.

– Мы же умрем!

– Не умрем! Гиперпространственные прыжки запрещены лишь потому, что с их помощью можно пробить время. Выскочить из ловушки, как птичка из клетки. Именно поэтому в ближайших планах НССР – только ближний космос, где хватает более простых технологий. Та же ловушка, только размер другой.

– Это всё равно, что ехать на Красную площадь через Ярославль! Улететь на границу Солнечной системы, чтобы только там совершить прыжок. Не проще ли…

– Угу. Давай прямо на орбите затеем аварию. Нас же подстрелят, пискнуть не успеем. Чтобы запустить процессы, которые подготовят корабль к прыжку, мне потребуется перекалибровать основные двигатели и одурачить систему защиты. Как ты думаешь, я сумею сделать это за несчастные десять секунд, которые подарят мне наши ракеты земля – космос?

– Вот именно, что Земля.

– Вперед, я тебя не держу. Иди за железный занавес. Правда, меня бы на твоем месте волновала не столько граница с элитными охранными частями, а то, что снаружи время тоже искажено. Ты попадешь в прошлое. Или, того хуже, в модель прошлого. В декорации для главного героя на сцене «Земля» – для Нового Союза.

* * *

«Мы доигрались – с той системой координат, в которой мыслим не больше, чем слепые котята. Раскачали дисбаланс между будущим и прошлым до такой степени, чтобы время замкнулось, потекло само в себя и, питаясь ностальгией миллионов, закрутилось в воронку, из которой невозможно выбраться. Интересно, как живут те, кто оказался ближе к границе? Карл, Мария и их дети в Люблине, коллеги в Софийском филиале, друзья из Прибалтики… Надо отыскать способ как-то расспросить их, не привлекая лишнего внимания. Инна утверждает, что Интернет еще работает, несмотря на попытки КГБ свернуть сеть как можно быстрее. Попробуем через нее».

* * *

Аварийные лампы мигали алым светом, сирена заходилась от воя.

– Вероятность аварии с кодом «гипер» – семьдесят четыре процента! – Трофимов кричал во всё горло, но ему казалось, что он беззвучно шевелит губами. Так бывает в кошмарах, когда ты не можешь ни двинуться, ни сказать – ничего. – По служебной инструкции нам полагается…

– Отставить! – Как смог капитан Белов перекричать сирены и стон ломающихся перекрытий – загадка. – Чрезвычайное положение, отменяю кодекс. Ситуация критическая. Весь экипаж, кроме меня и Войцеховского, идет к аварийно-спасательному блоку.

– А вы…

– Капитан до последнего должен оставаться на мостике. А Тадзио – единственный, кто еще может спасти корабль. Без разговоров. Выполнять.

Лиза Трофимова, двадцать седьмая по счету женщина-космонавт Союза, закусила губу до крови и первый раз за три недели полета уцепилась за руку своего мужа.

– Ну-ну, – пробормотал он. – Мужчины не плачут. И женщины – тоже.

* * *

Звезды в иллюминаторах вспыхнули слюдяной крошкой, одеяло пространства, в которое был закутан корабль, сползло. Куда? Вниз, вбок, вверх? Привычные координаты потеряли смысл. Аварийный модуль, который мгновение назад плыл по левому борту, пошел рябью, а потом свернулся в трубочку, как прозрачная переводная наклейка. Трубочка дернулась и превратилась в спицу. Сергею показалось, что она вошла ему прямо в глаз. Вонзилась в мозг и начала поворачиваться, вращая вокруг себя россыпи созвездий в черных иллюминаторах, корабль, мостик, самого Сергея, Тадзио… Капитан обернулся.

Войцеховский, с ног до головы опутанный ремнями безопасности, едва заметно шевелил губами:

A w co wierzysz?W niebo wierzę…[6]

Слова его, как капли воды в невесомости, собирались шариками и метались по коридорам взад-вперед, ударяясь о стены. Которые уже не были стенами.

Корабль рвал носом реальность, и она взлетала по бокам неровными крыльями.

* * *

Четвертого сентября в две тысячи пятьдесят первом ленты новостей захлебывались, наперебой рассказывая о корабле странной конструкции, который вынырнул из гипа рядом с Сатурном. Ребята, мечтающие о космосе, даже отвлеклись на миг ради такой новости от музыки, игр, стереомоделлинга, притормозили визеры на гладких аллеях парков и вынырнули из виртуальных реальностей. Потому что, шутка ли, прошел слух, что корабль – из прошлого. В то время как любому ребенку известно – время обмануть невозможно.

Арина Трой

Насыщенный днями

– Жизнь несносна, – сказал Богдан. – Во-первых, чтобы жить, нужно поглощать чужую жизнь, а это само по себе отвратительно.

– Приятель, – ответил я и сразу соврал. Люди не всегда симпатизируют друг другу, даже проработав бок о бок столько лет. Богдан мне никогда не нравился, но должен же я был хоть как-то ответить его болезненной совести. – Мы оказались по эту сторону иллюминатора, а они по ту. И это не наша вина.

В слушателях Богдан никогда не нуждался. Он и дома любил подолгу разговаривать сам с собой. «Думать вслух» – так он это называл.

– Во-вторых, – продолжил он, – эмоциональная боль просто офигенная. Намного хуже физической. Будь я дома, скорее всего, надрался бы до чертиков. И в лучшем случае меня бы сбила машина, а в худшем я бы оказался в церкви, размазывая слезы перед совершенно незнакомым мне человеком.

Я не стал ждать, что будет в-третьих.

– Жизнь несправедлива, – мой отец всегда так говорил, когда лупил меня ремнем по заднице. – Нравится это тебе или нет – жизнь продолжается. Можешь подать ноту протеста Господу Богу, только вряд ли он когда-нибудь тебе ответит.

Я вздохнул и, поглядев на фотографию экипажа, прикрепленную к переборке, признался:

– Я тоже им завидую.

Сказал и пожалел. Кто знает, что сдвинулось в голове у этого рыжего шизика Богдана после аварии.

Любая нештатная ситуация не происходит вдруг. Все системы работают, полет идет нормально и вдруг… Так только в книжках бывает. И оказывается, что, болтаясь в конце цепи случайностей и закономерных событий, сложнее всего запретить себе думать «что было бы, если…». Потому что никакого «если» больше не существует.

Точно как в сказке, когда герой-везунчик доходит до легендарного камня, на котором высечены предсказания согласно азимуту. Он упрямо идет, не сворачивая. Надеется на то, что надпись «жизнь потеряешь» не соответствует действительности. И если бы (опять это бессмысленное «если») он мог вернуться назад и посмотреть на камень, то увидел бы, что кроме этой единственной никаких других надписей больше нет. Прошлого не изменить.

Трудно заставить себя перестать перебирать мелкие решения в прошлом. Эти бессмысленные снежинки судьбы, слепившись комом, уже погребли тебя под лавиной несчастного случая. Закинули на край Вселенной, с которого нет возврата.

Какое-то время после аварии, приняв на себя обязанности командира, я делал вид, что наше дальнейшее существование имеет хоть какой-то смысл. Мы с Богданом, превозмогая себя, собрали останки шестерых членов экипажа в небольшой контейнер. Богдан отодрал от переборки фотографию, сделанную накануне полета, и хотел отправить туда же.

Я отнял ее и приладил на место. Пусть они хоть с фотографии смотрят на нас. Безбашенные и живые.

Покончив с нехитрым скорбным ритуалом, мы принялись остервенело драить жилой отсек. Молча ковырялись в системах, наводили порядок. При этом старались не смотреть в иллюминатор, за которым в контейнере величественно плыли наши товарищи.

И тут он заговорил.

После его слов я потерял покой. Богдан, эта рыжая заноза в заднице, не признающая авторитетов, всегда умудрялся обогнать меня на полшага. Кроме глухого раздражения других чувств он у меня не вызывал. А теперь мысль, что он сделает с собой что-нибудь, и я останусь один на один с воспоминаниями, провертела дырку в моей голове.

После отбоя я лежал с открытыми глазами, вглядываясь в черную пустоту вокруг. Слушал, дышит ли этот проклятый рыжий. А еще отчаянно жалел обо всем, что не успел сделать на Земле. Всё оттягивал с предложением Лене. Ждал мифического «идеального момента» – прекрасного заката, романтической мелодии, подходящего настроения. Тупой перфекционист. Теперь все моменты рядом с ней казались вполне подходящими. Я не построил для нее пресловутого дома, не родил сына, не научил его кататься на велосипеде и не посадил дерева, в которое он мог бы врезаться.

Измучившись бессонницей, я провел инвентаризацию отсека. Изъял и запер всё, чем Богдан мог бы отобрать у меня свою жалкую жизнь. Но он всё равно сумел обвести меня вокруг пальца.

Точка вынырнула из пустоты как поплавок. Она росла, неумолимо надвигаясь на нас.

Через сто пятнадцать часов стало ясно, что нам не избежать столкновения лоб в лоб с несущимся на нас кораблем, как две капли воды похожим на наш. На все призывы о помощи и просьбы отклониться от курса чужой звездолет отвечал гробовым молчанием.

Мы недоуменно рассматривали до боли знакомые очертания искореженной посудины, не зная к чему готовиться: к новой аварии, к вторжению или пробуждению в сумасшедшем доме. Все эти версии зануда Богдан обстоятельно и подробно излагал мне последние тридцать шесть часов, продолжая развивать свою теорию о несносности жизни. Я был уже готов придушить его.

В последний миг перед столкновением я подумал, что он все-таки оказался прав, и мы слетели с катушек. Из иллюминатора другого корабля безумными глазами на нас смотрели другие Богдан и я.

Я открыл глаза и испытал что-то вроде разочарования. От удара мы отлетели к переборке. Только и всего. Чужой звездолет смялся, пошел волнами. От него кругами побежало пространство, далекие звезды замерцали, точно собирались обрушиться на нас. Куцый обломок нашего корабля замер на миг, медленно и плавно подался назад и остановился как вкопанный, увязнув носом в непроглядной пустоте.

Мы разглядывали себя в гигантском зеркале.

Оно продолжало колыхаться и дрожать, как гладь озера от брошенного камня, а вместе с ним и наше отражение.

– По одной из теорий, – сказал Богдан, когда первый шок прошел, – наша Вселенная плоская. Точно резина, из которой сделан надувной шар. И все звезды, галактики и прочая дребедень находятся в этой самой офигенно огромной резинке. Шар надувается, Вселенная расширяется, галактики разлетаются. Но внутри шарик пустой, и снаружи тоже ничего нет.

– Знаешь, я предпочитаю думать, что может там, за гранью, что-то все-таки есть. Должно быть. Энергия, время, параллельная Вселенная. Всё, что угодно. Неужели, если мы прорвем этот барьер, то упадем в никуда? Куда-то же делся нос нашего корабля? И потом, кто-то же надувает этот твой шарик?

– Бог?

– Может, и Бог. Не зря же древние верили, что Вселенная ограничена Создателем. А звезды – это дыры в тверди, через которые просвечивает Его святость. Как видишь, по крайней мере, насчет тверди они оказались правы.

– Ты – офигенно узколобый фанатик, – Богдан сжал тонкие губы, всем видом показывая, что я ему не указ. – В этой зеркальной тверди дырок никаких нет. Получается, что древние ошибались. Ничего оттуда не сияет, только пропадает неизвестно куда, как в черную дыру. А стало быть, и бога никакого нет, скорее уж дьявол. И надеяться, кроме как на себя, нам тоже не на кого. Это плохая новость. Но есть и хорошая. Ты же у нас любитель хороших новостей.

– Ну-ка?

Он возбужденно замахал руками.

– Раз уж мы достигли края Вселенной, то теоретически это может означать, что Вселенная начала сжиматься. И если мы пробудем здесь офигенно долго, то нам посчастливится когда-нибудь вернуться домой.

От его ухающего смеха мне стало не по себе.

– Оптимистичный прогноз, нечего сказать. Сделаем вылазку. Попытаемся определить природу барьера. Сидеть здесь вечность, пялясь в твое уродливое отражение в кривом зеркале, я не собираюсь.

* * *

Наш корабль разворотил барьер, как десертная ложка шоколадный пудинг. Частицы зеркала, оторванные силой удара, повисли в невесомости жирными черными каплями. Словно в фасеточных глазах гигантской пчелы, в них отражались мы с Богданом и остальной наш экипаж, плавающий рядом в небольшом контейнере.

Облюбовав два небольших фрагмента размером с куриное яйцо, я активизировал ловушку. Еще миг – и черные блестящие шарики попали в заточение.

– Возвращаемся, Богдан.

Он не ответил. Рыжий вплотную подплыл к барьеру. Черная гладь выгнулась к нему, точно вздохнула. Богдан протянул руку.

– Ты только посмотри, – прошептал он. Зеркало подернулась нежной рябью, почувствовав его присутствие.

– Не трожь!

– Оно… отреагировало на меня. Зеркало живое!

– Никаких контактов с ним до первоначального исследования образцов. Я запрещаю.

Он подчинился. Может, тоже почувствовал опасность?

На корабле он злился и угрюмо молчал. Я не возражал. Наконец-то он заткнулся и перестал мучить меня своими бессмысленными рассуждениями о тщете всего сущего. Злится? Замечательно! Значит, дело идет на поправку. Мне больше не нужно его сторожить. Мы наскоро перекусили, и впервые за долгое время я отрубился.

Мы выходили из Троицкой церкви после венчания. В ушах звенели слова священника: «Посему оставит человек отца своего и мать и прилепится к жене своей, и будут двое одна плоть». Такой красивой Лену я еще не видел. Легкое струящееся платье подчеркивало ее изящную фигуру. А духи… Одна плоть. Одна! Хотелось подхватить ее на руки и сбежать подальше от сослуживцев и родни. Но я обещал им небольшую пирушку в ресторанчике напротив. Сердце билось часто-часто каждый раз, когда Ленка сжимала мою руку. Я все-таки это сделал!

– Что ты сделал? – Богдан выдернул меня из летнего сна. Такого реального, что я мог поклясться, всё было по-настоящему. Венцы, свечи, песнопения. В воздухе еще витал тонкий аромат духов моей Ленки. Я кое-как сдержался, чтобы не сцепиться с ним.

– Где образцы?

Ловушка была пуста.

На записи видно, как вырванные из родной стихии черные капли зеркала начали сдуваться и через несколько часов растеклись блестящими лужицами по дну ловушки. А потом от них и следа не осталось. Испарились из закрытого контейнера.

Газоанализатор не зафиксировал изменений в атмосфере отсека.

– Ничего не понимаю.

– Дрыхнуть надо меньше, – огрызнулся он. – Можно подумать, у тебя целая жизнь впереди.

– Куда тут торопиться?

– Если бы ты не остановил меня там, у зеркала… – Он сжал кулаки.

Всё. Пора разряжать обстановку, иначе мы перегрызем друг другу горло.

– Богдан, мы договаривались, никаких «если». Мы даже не представляем, что это такое. Идти с ним на контакт просто так опасно. Не кипятись, дружище, – я хлопнул его по плечу.

– С каких это пор мы стали друзьями? Ты даже не пригласил меня на свою свадьбу. Весь экипаж там был, кроме меня.

Экипаж с фотографии согласно кивал.

– Погоди, ты о чем? Какая свадьба?

Рыжий окончательно рехнулся. Не мог же он подсмотреть мой сон.

* * *

И тут у меня перехватило в горле. Я вспомнил, как если бы это случилось вчера. Всё так и было. Я тянул, Ленка надеялась. А потом я с удивлением заметил, что Богдан начал к ней подкатывать. К моей Ленке. То «случайно» встретит ее у проходной и подвезет домой, то подарит букетик фиалок, то угостит девчонок из лаборатории ее любимым мороженым. Однажды в столовой я увидел весело смеющуюся Ленку и непривычно оживленного Богдана, который что-то ей рассказывал, нелепо размахивая веснушчатыми руками.

Это всё и решило. Я сделал ей предложение. Через две недели в маленькой Троицкой церкви нас обвенчал отец Алексей. Отправить приглашение Богдану я «забыл».

Мозг рвался на части. Но я мог во всех деталях вспомнить день нашей свадьбы, все звуки, запахи, сомнения и оглушительную радость.

– Этого никогда не было! Как ты тоже можешь это помнить?

Я вытащил помятую фотографию Лены, которую носил у сердца. Она была в свадебном платье с синими цветами под стать ее глазам. На правой руке блестело два колечка. То самое с бриллиантом, что я купил ей, но так и не отдал, ожидая идеального момента для помолвки. И тонкий ободок обручального.

– Теперь уже было, – выдохнул Богдан, заглядывая в фотографию. – Зеркало вошло во взаимодействие с нами. Насколько потянули те два шара?

Я покопался в памяти.

– Примерно семь недель с копейками.

– Я понял! – возбужденно закричал Богдан. – За зеркалом ничего нет – ни времени, ни энергии, ни пространства. Зеркало и есть офигенное время, и оно бесконечно. Только с этого края Вселенная ограничена прошлым!

Мне было не до его теоретических выкладок. В горле стоял ком. У меня есть жена, которая стала вдовой через месяц после свадьбы.

– Через месяц…

Боже, зачем я это сделал!

Богдан кивнул.

– Соображаешь. Если быть точным, до старта осталось тридцать восемь дней. Мы можем…

– Чушь собачья, – оборвал я его, пряча фотографию. – Какая разница? Вечность принадлежит Богу, и мы увязли в ней, как мухи в варенье. Прошлое нельзя изменить. Может, на самом деле оно и не изменилось? Может, это просто глупые игры разума – мы с Богданом слетели с катушек, вот нам и кажется всякая всячина. А на самом деле ничего не произошло. Я подвел Ленку, разочаровал, разбил ей сердце, но, по крайней мере, не сломал ей жизнь.

– Я даже не представлял, какой ты тормоз, – презрительно хмыкнул Богдан. – Так и будешь отрицать очевидное? Да… Не повезло Лене, офигенно не повезло.

– Да пошел ты… – Не хотелось с ним спорить, но рыжий уже завелся.

– Как минимум, время можно попытаться растянуть. А если оно разумно? Ты только представь. Мы можем попробовать войти с ним в контакт или хотя бы проникнуть внутрь…

– Даже и не думай. Это может быть опасно.

И не только для нас. Прошлое невозможно изменить! И… не нужно!

– Не намного опаснее, чем сдохнуть от скуки у черта на куличках.

* * *

Я разрешил Богдану покинуть корабль только после того, как он дал мне честное слово не вступать в контакт.

Рыжий играл с зеркалом, перемещаясь слева направо, вверх и вниз. Барьер времени легко отзывался, туманился, шел волнами, выпирал, едва не касаясь человека. И каждый раз у меня замирало сердце. Он что-то шептал зеркалу, но я не мог разобрать его слов, да и не старался. Убедившись, что Богдан не собирается нарушать обещание, я увлеченно занялся сбором черных блестящих бусин. Набил под завязку обе ловушки.

По моим подсчетам мы запаслись прошлым месяца по три на брата.

– Богдан, возвращаемся.

Он что-то пробубнил в ответ.

– Не понял, повтори.

Он помолчал. Потом сказал спокойно и очень четко:

– Лучше тебе это самому увидеть.

Меня прошиб холодный пот. Через несколько мгновений я подплыл к барьеру.

Его левая рука по локоть исчезла в зеркале. Он обманул меня.

– Что ты наделал? Сейчас же вытащи ее!

– Не могу.

– Обхвати меня за шею, я тебя вытащу.

Он покачал головой.

– У тебя ничего не выйдет. Осторожно! Не прикасайся к зеркалу, это среда одностороннего проникновения. Туда на ощупь что-то вроде геля, а обратно – железобетонная стена.

– Что-нибудь придумаю. Воздуха хватит еще на несколько часов.

– Похоже, на самом деле у меня только один выход – головой вперед, – он вздохнул. – Не учел, что во времени можно двигаться только в одну сторону.

– Я тебя вытащу, Богдан. Пусть без руки, зато живого.

– Интересно, если оттяпать руку, куда ее занесет? – невесело пошутил он.

– Ты – самый пессимистичный угрюмый шизанутый гений, Богдан. Отставить отчаиваться. Мы впитаем в себя время, повернем вспять, спасем наш экипаж!

Упрямые губы сжались в тонкую линию.

– Похоже, выйдет всё наоборот, и это время проглотит меня. Прости меня, командир. И за то, что обманул, тоже прости. Я всё равно бы не смог сидеть сложа руки. Оказаться на краю Вселенной и не попробовать узнать, что там дальше… Это не по мне. Вечность, возможно, и принадлежит Богу, а вот время уж точно выдумка дьявола. Может, ты был прав, и там, за зеркалом, действительно кто-то есть. Должен же хоть один из нас выразить ему свое несогласие.

– Нет!

Богдан пожал мне руку и шагнул за барьер. Наушник придушенно пискнул и замолчал.

Мгновение спустя зеркальная гладь успокоилась.

* * *

Он обвел меня вокруг пальца.

Я сидел в абсолютном одиночестве, уставившись на ловушку с черными каплями времени, как пьяница на бутылку, которой собирается заглушить свое горе. Выпустить их за борт? И что мне тогда останется? Вариантов немного. Сдаться и уйти из жизни. Или бороться до последнего в надежде, что меня когда-нибудь найдут. А можно впитать их и попытаться растянуть время, рискуя жизнями тех, кем я дорожу. Имею ли я на это право? Сам того не зная, я уже изменил нашу с Ленкой жизнь. И бросил ее одну. Командование, конечно, выплатит ей приличное пособие как вдове погибшего героя. Но остаться вдовой в двадцать пять лет…

Не иллюзия ли это? Вряд ли я когда-нибудь узнаю. И есть ли у меня выбор на самом деле? Может, так и было предопределено с самого начала. Кому еще так повезло? Богдану… Только он сделал шаг веры и сгинул в неизвестности. А я…

Я предупредил командование о предстоящей аварии. В ответ меня отстранили от полета и настоятельно рекомендовали посетить штатного психотерапевта. Поступить по-другому они не могли.

Ленке я ничего не сказал. Женщине в положении нужно беречь нервы. А экипаж… Они заботливо хлопали меня по плечам, предлагали помощь, расспрашивали о самочувствии. По растерянным лицам было видно – я их подвел.

Три раза в неделю я появлялся в кабинете мозгоправа и заполнял вопросники. «Нет, мне не кажется, что за мной следят». «Нет, я не слышу голосов». «Да, сплю хорошо». Я сочинял про ясновидение и предчувствия. Выкручивался. По-другому объяснить то, что мне известно, я просто не мог. В свободное время в отчаянии строчил рапорт за рапортом, умоляя командование отложить запуск корабля и еще раз проверить все системы.

Полет всё равно отложили. Поступил анонимный звонок о возможной диверсии на корабле. В ходе расследования были обнаружены серьезные неполадки. Я облегченно вздохнул, и после этого за меня взялись спецслужбы. Прошерстили все мои связи, пытаясь вычислить возможного террориста. Тыкали в лицо фотографии какого-то заросшего, опустившегося рыжего алкоголика. Спрашивали, не знал ли я его раньше. Выражение его глаз напомнило что-то такое мимолетное. Но сколько не силился, я не мог его вспомнить. Не сумев ничего доказать, меня отпустили.

За сутки корабельного времени я сумел впитать в себя полгода. Всего-то и надо – смастерить большую ловушку, чтобы не пришлось слишком часто выходить к барьеру.

У нас с Леной родилась дочь, а спустя четыре года двое мальчуганов-близнецов.

В составе своего экипажа я пролетал еще двадцать лет. Было всё: и хорошее, и плохое, но мы всегда стояли плечом к плечу. Вон они на фотографии. Поседевшие, но всё такие же безбашенные.

Не хватало только Богдана. Его след потерялся незадолго до нашей свадьбы. В те дни мне было не до него, я упивался своей победой. А после вдруг выяснилось, что, кроме меня, больше никто и не подозревал о его существовании. Ленка подсмеивалась надо мной, говоря, что я придумал себе мифического соперника, чтобы преодолеть страх перед женитьбой. Я смеялся вместе с ней, не зная во что мне верить.

Выйдя в отставку, я стал пилотом в компании коммерческих грузоперевозок. В результате несчастного случая оказался на самом краю Вселенной, перебирая воспоминания, как драгоценные бусины.

Собрав расплескавшееся время, за пару недель корабельного времени я насытился долгими счастливыми днями с теми, кто был мне дорог.

* * *

Отец Алексей любил обряд венчания, особенно, когда приходили пары, как эта. У них не было пышного свадебного кортежа. Жених в парадной форме был смущен и счастлив. Невеста в простеньком светлом платье, со скромным букетиком полевых цветов смотрела на него влюбленными глазами. Немногочисленные гости ждали у выхода из церквушки. Кричали поздравления, кидали рис и розовые лепестки. Потом всей гурьбой отправились праздновать в ближайший ресторанчик.

Священник мысленно благословил капитана и его молодую жену и пошел убирать в алтаре. Он не сразу разглядел прихожанина в полумраке церкви.

– Вы что-то хотели?

Пожилой мужчина нетвердыми шагами подошел к священнику. Очень нетрезвый, несмотря на ранний час. Вряд ли это один из гостей, слишком уж поистрепавшийся. Да и запах от него нестерпимый…

– Я хотел подать Богу ноту протеста, – сказал он.

– П-простите? – Отец Алексей нахмурился. Ему и раньше приходилось беседовать с пьяницами. Нужно пригласить его на встречу анонимных алкоголиков. Он заглянул мужчине в глаза, чтобы показать, как он ненавидит грех, но любит грешника.

– Не бойтесь, я передумал. Я много чего передумал. У меня было для этого достаточно времени, – сказал пьянчуга и забормотал что-то бессвязное. – Знаете, святой отец, оказалось, что мне нужно сделать один звонок. Всего один звонок, понимаете? Когда получаешь второй шанс… жизнь… она офигенная…

Слезы бежали по щекам, но он их не стыдился.

Наталья Корсакова

Господин кулинар

– Георг, ты должен мне помочь!

Этьен метался по узкому балкончику уличного кафе, где находился их столик, заламывая тонкие, музыкальные пальцы и театрально закатывая глаза, подведённые модной в этом сезоне охровой татуировкой. Гроздья точечного кондиционера, вторя беспокойным движениям маэстро, устремлялись следом, сбиваясь в бестолковый рой и задевая рикошетом охлаждённого воздуха господина кулинара, что тому совершенно не нравилось. Он терпеть не мог холод, но лишь морщился и досадливо поправлял тонкую дужку коммуникатора у правого глаза, хотя она совсем не нуждалась в этом, занимая всегда одно и то же место, прописанное в его личных координатах.

– Что стряслось на этот раз?

– Георг, да не будь же таким бесчувственным! – Этьен остановился, прижал ладони к груди, выражая всем существом мучительную бездну страдания, как всегда излишне театрально. – От этой встречи зависит моё будущее.

– Ты преувеличиваешь. – Господин кулинар зевнул в кулак и движением брови вызвал отображение времени на дисплее коммуникатора. До конца синтеза новой специи оставалось сорок три минуты. Отлично, этого вполне достаточно, чтобы выслушать и успокоить друга. Перед выступлением Этьен был особенно раним и нуждался в поддержке. – У тебя истерика перед каждым концертом.

– Нет! Не в этом дело. Сейчас нечто особенное! – Этьен бросился в кресло, вновь заламывая многострадальные пальцы. – Сегодня придёт она!

– И кто у нас она на этой неделе?

– Георг, как ты можешь? – Этьен всплеснул ладонями, розовея и переполняясь негодованием. – Она – это она! Она муза. Прекрасна и божественна.

– Рад за тебя, – улыбнулся господин кулинар. – И как зовут нашу музу?

– Джульетта, – с трепетом прошептал маэстро.

– О, это всё меняет. – Господин кулинар слегка поморщился. Какое тривиальное имя.

– Ты безжалостен и бесчувствен! – оскорбился маэстро.

– Да, я особенно бесчувствен, когда бросаю дела и несусь сломя голову к тебе, не правда ли?

– Ну, Георг, не лови меня на слове, мне и так нелегко, – с чувством произнёс Этьен. – К кому же я ещё могу обратиться, как не к тебе? Ты всегда мне помогаешь.

– Но какую же помощь ты ждёшь от меня теперь? Я всего лишь кулинар и ничего не смыслю в романтических отношениях.

– Георг, ты талантлив как бог и в твоих руках моё будущее.

– Тебе нужна новая специя? – усмехнулся господин кулинар. – Так прямо и скажи.

– Как ты прямолинеен. – Этьен потёр виски и уронил руки на колени. – Да! Мне нужна одна из твоих ослепительных специй. Сделаешь?

– Твоя Джульетта – фанат гастрономии?

– Ну, не совсем так, – замялся Этьен, его пальцы музыкально прошлись по приборам на столе, передвигая, выравнивая их в каком-то своём хаотичном порядке. – Она в восторге от твоих специй.

– Неужели?

– Представь себе, да.

– И что же ты ей пообещал?

– Понимаешь, – он смущённо заёрзал на стуле, – она совсем не обращала на меня внимания, а я из кожи вон лез, нёс какую-то чепуху. Только когда речь зашла о тебе, она заинтересовалась.

– И ты представил всё так, что практически подрабатываешь у меня лаборантом.

– Ну не совсем, – он багрово покраснел и залпом выпил напиток. – Твоя прямолинейность заставляет меня страдать.

– Так что ты наобещал своей Джульетте?

Этьен озарился улыбкой. Несомненно, даже имя оказывало на него благотворное влияние.

– Твоя последняя сенсация «Эликсир лунного света» ей очень понравилась.

– На премьере было немного людей. – Господин кулинар задумался. Не так-то просто было получить это приглашение. Таинственная дама сердца была ещё и довольно знатной особой. Он попытался вспомнить лица приглашённых, но ничего исключительного не припомнилось.

– А когда я сказал, что ты приготовил нечто особенное, она просто загорелась попробовать. Так что тебе придётся сделать это нечто, чтобы не разочаровать Джульетту.

– Очень смело с твоей стороны. – Господин кулинар сделал строгое лицо.

– Георг, не будь таким жестокосердным! Ну, я немного преувеличил. Разве это так важно? Ты же всё равно постоянно изобретаешь что-то новенькое.

– Но не так же часто, – возразил господин кулинар, улыбнувшись наивной похвале друга.

– О, только не говори, что у тебя нет ничего нового! – Этьен с театральным надрывом застонал. – Нет, Георг, ты не сможешь быть со мной таким беспощадным. Я верю в тебя, в твой гений.

Господин кулинар скромно опустил глаза. Отпил из бокала. Облизнул сладковатые от напитка губы. Не то чтобы он любил, когда его превозносили, порой сам резко обрывал чересчур рьяных льстецов, но искреннее простодушие Этьена было ему очень по сердцу.

– Ты прав. У меня кое-что есть. – Он помолчал, с удовольствием наблюдая горящее от нетерпения лицо друга. – Рабочее название: «Конденсат времени».

– Ах, – только и смог выдохнуть в восхищении Этьен.

– Теория струн оказалась необычайно щедрой на открытия, – веско сказал господин кулинар. – Нам удалось отделить и материализовать время. Пока только четыре секунды.

– Время, – маэстро взволнованно хрустнул пальцами, – как это необычно. Волшебно. Потрясающе. У меня даже мороз по коже. Вкус времени!

– Пока это большой секрет. Для всех. – Господин кулинар резко выделил слово «всех», надеясь, что маэстро оставит попытки рассказать об этом своей новой музе. Кулинарная служба безопасности была известна своей строгостью.

– Скажи, – Этьен пододвинулся поближе, – ты уже пробовал? Каково это на вкус?

– Нет, вся загвоздка в том, что мы пока не можем разделить объём полученного времени, а это около десяти литров, на фракции. Оно упорно сохраняет законы своего измерения. Но эксперименты только начались, думаю, скоро мы добьёмся нужных результатов.

– А можно я расскажу Джульетте о твоих успехах?

– Нет, – разочарованно вздохнул господин кулинар, намёк не был принят, но, скорей всего, его даже не заметили. Конечно же, Этьен не был безрассуден, нет, он просто не придавал значения всяким там службам, по-детски считая, что всё вокруг должно вращаться только вокруг её величества музыки.

– Ну, пожалуйста, Георг, не будь занудой. – Маэстро обиженно потемнел лицом, не желая принимать отказ.

– Ты можешь поручиться, что она не станет трезвонить об этом? Мне совершенно не хочется, чтобы секретные разработки обсуждали на каждом углу.

– Да! – Этьен горячо ухватил его за руки и энергично сжал. – Я могу за неё поручиться. Она замечательная. Поверь мне.

– Надеюсь. – Господин кулинар включил коммуникатор и вывел строку поиска. – У тебя случайно нет её номера?

– Есть! – Этьен торопливо достал из внутреннего кармана пиджака помятую бумажку. – Она дала мне, но я страшусь позвонить.

Коммуникатор ткнулся лазерным пучком сканера в строчку коряво нацарапанных цифр. Тонкие световые линии, танцуя, отрисовали силуэты цифр и угасли. На экране потекли столбцы перебора данных и выплеснулось гостевое окно. Господин кулинар с интересом вгляделся. На центральном фото была смешливая девочка-подросток с огромными белыми бантами на коротеньких, тонких косичках. Видимо, ещё не поменяла фотографию. Так, дата рождения. Значит, ей всего восемнадцать. Джульетта Лаэрто. Место рождения – Земля, место проживания – Энтура.

Господин кулинар изумлённо поднял брови. Энтура – закрытая планета-заповедник, где проживают не более пяти тысяч человек. Попасть туда по своей воле невозможно, даже на экскурсию. Кандидатов на проживание выбирает таинственный совет из пяти человек. Нужно быть очень особенным, чтобы тебя пригласили на Энтуру. Коммуникатор воспринял движение бровей как завершение работы и отключился.

– Не могу поверить, – господин кулинар с интересом уставился на друга, – ты познакомился с энтурианкой. Вот уж не ожидал от тебя такой экстравагантности.

– Энтурианка? Джульетта? – Этьен ошеломлённо вытаращился. – Не может быть. Ты шутишь?

– Судя по гостевой, она проживает там уже десять лет.

– О! – Этьен побледнел. – Я не посмотрел.

– Это что-то меняет?

– Да. – Он вновь вскочил и заметался по балкону. – Я расстроен. Подавлен. Сбит с толку. Энтура – жуткое место. Вот почему мне показалось, что… Нет-нет, это всё меняет. Её глаза, Георг, её глаза! В первую минуту я что-то заметил, словно падаешь в глубокую яму, но потом это забылось. Энтура! Нет! Какая беспечность! Я должен отменить концерт!

– Этьен, да погоди. Я ничего не понимаю, – господин кулинар с изумлением наблюдал столь бурную реакцию. – Объясни, что происходит?

– Георг, – он присел на краешек кресла, полный тревожного беспокойства, стиснул до хруста пальцы. – Я больше с ней не встречусь. Это опасно.

– Почему? Что за страхи? Ещё минуту назад ты не мог без неё жить.

– Энтура. Это всё Энтура. – Он смотрел куда-то поверх его плеча, уставясь в одну точку. – Я так благодарен, что ты обратил моё внимание на это.

– Да на что? – Если бы не тревожная серьёзность друга, господин кулинар расхохотался бы во всё горло.

– Они всё время ищут, кого бы утянуть на свою ужасную планету.

– Многие мечтают попасть туда. – Господин кулинар с облегчением вздохнул. Всего лишь сплетни стали виной беспокойству. – Я, к примеру, тоже очень хочу съездить на Энтуру.

– Никто ничего не знает, – маэстро нервно оглянулся, придирчиво осмотрел двери, пространство, окружающее балкон, – ничего. Это страшное место.

– Откуда такие сведения?

– Люди там перестают быть людьми. – Он понизил голос, словно вещал ужасную тайну. – Они там все нелюди. Понимаешь?

Господин кулинар вспомнил девочку с косичками и, не удержавшись, улыбнулся.

– Этьен, кажется, ты переутомился.

– Смеёшься? – Он гордо вскинул голову, резко отбрасывая прядь волос со лба, закаменел в чеканно-поэтичном выражении. Такой вдохновлённый профиль его лица обожали поклонницы, скупая пачками объёмные слайды со стоп-кадрами его портретов во время концертов. – Зря.

– Я не хотел тебя обидеть, ты же знаешь. Но то, что ты мне сейчас рассказал, по меньшей мере, нелепо. Это выглядит детской страшилкой.

– Ты прав. Так и выглядит. – Этьен откинулся на спинку кресла. Смотрел со странно несвойственным ему выражением острой проницательности. Словно вдруг на месте известного со школьных лет легкомысленного и витающего в облаках друга, оказался совершенно другой человек, незнакомый, с холодным и ясным умом. На мгновенье господину кулинару даже стало нехорошо, ведь он привык общаться с ним как с ребёнком. А этот стиль общения, отточенный годами, показался теперь невероятно неуместным.

– Даже не знаю, что и сказать, – пробормотал господин кулинар. Вот так, с ходу, он был не готов говорить с ним как с равным. Ощущение конфуза было столь ярким, что привычные остроты, всегда спасавшие в таких случаях, почему-то не припоминались.

– Пойду. – Маэстро вскочил, старательно избегая его взглядом. – Много дел. Я уеду так быстро, как смогу. И постарайся с ней не встречаться. Я не смогу тебе объяснить, но просто поверь мне. Прощай.

Этьен промчался по балкону, задевая в стремительном движении хрупкие цветочные побеги на стенах, и вырвался за дверь. Господин кулинар лишь недоуменно пожал плечами и долго ещё сидел в кафе, потягивая сладковатый напиток, размышляя о столь резких перепадах настроения, о странной неприязни к Энтуре, так не сочетающейся с обычной беззаботностью маэстро.

Пискнул таймер коммуникатора, сообщая, что специя готова. Господин кулинар встал, с удовольствием подставляя лицо жаркому дневному ветру. Размышления о загадочном поведении Этьена следует отложить. Маэстро слишком импульсивен и любит делать из мухи слона, так что не стоит искать что-либо значительное в его словах.

Новая специя – вот что занимало господина кулинара сейчас. Шутка о вкусе времени, когда-то оброненная великим мастером и запечатлённая где-то глубоко в мозгу, теперь проросла, породив воистину революционный переворот в восприятии создания специй. Он довольно потёр руки. То ли ещё будет. Перспективы открывались грандиозные.

На следующий день господина кулинара оповестили о том, что Этьен отменил все концерты и отбыл в неизвестном направлении, что как только станет известна точная дата выступлений, его непременно уведомят. Мелодичный девичий голосок ещё раз извинился, переполненный сочувствием, и отключился.

Что ж, маэстро всё же уехал. Но ничего, посидит где-нибудь в глуши, соскучится по людям и вернётся. Господин кулинар неторопливо шёл по площади, посмеиваясь над мнительностью Этьена. У фонтана галдела стайка ребятни, плескаясь и гоняясь друг за другом. День был солнечный и безветренный.

– Здравствуйте. Меня зовут Джульетта.

Кто-то тронул его за плечо. Господин кулинар обернулся, сразу же попадая в ореол сияния её улыбки.

– Здравствуйте.

– Этьен рассказывал о вас. Вы Георг? Да?

– Да. А вы та самая Джульетта?

– Он говорил обо мне? – Она смущённо порозовела. – Как мило.

На ней было простое светло-зелёное платье, длинное, до щиколоток, без украшений и новомодных переливов света, с одним нелепо большим карманом на правом боку. Невыразительно серые и прямые волосы, едва достигавшие плеч, не убранные в причёску и не напичканные мультигравами для придания невесомости, были разделены банальным ровным пробором.

– Вы произвели на него большое впечатление.

– Такое, что он сбежал? – Она улыбнулась, будто сквозь слёзы.

Её глаза были тёмно-карими, почти чёрными, но никакой пугающей глубины господин кулинар в них не заметил. Как, впрочем, и особой красоты. Миловидное лицо, без татуировок, косметики и вживлённых светолайков. Обыкновенная. И что Этьен в ней нашёл?

– Это творческий кризис, и не вы его причина.

– Вы думаете?

– Конечно.

Он шагнул было дальше, полагая, что разговор окончен, но она вновь тронула его за плечо.

– Простите, Георг, не могли бы вы показать мне, как делаются специи?

Это было так неожиданно, что он рассмеялся. Никто ещё, так вот запросто остановив на улице, не осмеливался попросить его провести в секретную лабораторию.

– Это невозможно.

– Подождите, вы же знаете, что я с Энтуры, – скороговоркой сказала она, словно стесняясь названия планеты.

– Знаю.

– Если захотите, я покажу вам её.

– Заманчиво. – Господин кулинар на мгновение даже представил, как говорит всем, что едет на эту загадочную планету. Видение было приятным и возбуждающим. Только вряд ли девушка была уполномочена давать такие приглашения. – Я давно хотел побывать там.

– Значит, решено? Мы обменяемся визитами. Да?

– Ах, Джульетта, если бы всё было так просто. К сожалению, это невозможно. Секретная лаборатория, знаете ли, в неё так просто не попасть.

– Но, понимаете, – она опять покраснела и уставилась на свои сандалии, столь же простенькие, как и всё в ней, – у энтурианцев особые привилегии. Я могла бы зайти в вашу лабораторию и без вашего согласия, но я так не хочу. В этом есть что-то неправильное.

– Никогда о таких привилегиях не слышал. – Господин кулинар был неприятно поражён и тут же вызвал информику коммуникатора.

– Загляните в мою гостевую. – Она осмелилась поднять на него взгляд и робко улыбнулась. – Там есть уровни допуска.

– Я уже проверил. Всё так, как вы говорите, – кисло подтвердил господин кулинар. Было неприятно, что восемнадцатилетняя туристка с другой планеты имела такой допуск, какой он мог получить лишь к концу жизни. Очень неприятно.

– Так что вы скажете? – Девушка, кажется, совершенно искренне ждала его ответ, хотя он был так очевиден, что господин кулинар рассердился.

– А если я скажу «нет»? – скорее риторически спросил он.

– Тогда я уйду и больше не буду надоедать вам.

– И не воспользуетесь своим правом?

– Нет, – едва слышно пробормотала она.

Господин кулинар усмехнулся. Зачем же так лгать? Полномочия на то и даны, чтобы ими пользоваться. Она прекрасно знает, что он не может отказать. К чему этот спектакль?

– Вы странная девушка, Джульетта. – Он ещё раз оглядел её, раздражаясь незамысловатостью образа. – Я покажу вам свою лабораторию.

– Спасибо! – Джульетта по-детски захлопала в ладоши и даже чуть подпрыгнула, но под взглядом господина кулинара улыбка поблекла, а руки пугливо спрятались за спину. – Я вам так благодарна, Георг.

Они прошли через арку и спустились в прохладный зал телепорта. Господин кулинар сунул в приёмник распределителя перемещений стальной квадрат визитки и набрал код пункта назначения. Распределитель почему-то долго на этот раз мигал индикатором ожидания, но всё же выплюнул визитку в лоток, соглашаясь с допуском в закрытую зону. По полу от него побежала мигающая световая линия, ведя к ближайшей, распахнувшейся Т-кабинке.

Господин кулинар вежливо пропустил Джульетту вперёд, которая разглядывала всё с видом человека, впервые сюда попавшего. Через шесть секунд они уже выходили в точно такой же зал телепорта, но расположенный глубоко под землёй. Узкий тоннель, который вёл из него, упирался в огромный комплекс исследовательского центра кулинарии.

При входе в лабораторию дверь, кроме визитки господина кулинара, потребовала ещё и визитку Джульетты, после чего открылась мгновенно, без обычного сканирования. Лаборанты удивлённо уставились на девушку, но под взглядом шефа вновь уткнулись в стереомодели, парящие над столами.

Господин кулинар провёл Джульетту в свой кабинет, и она тотчас подбежала к огромному стеллажу с образцами специй. Как ребёнок в магазине игрушек, горя желанием потрогать всё сразу, она касалась то тех, то других капсул. Но быстро разобралась в хронологии и начала с древних, почти реликтовых. Запаянные, подписанные капсулы в её руках казались цветными леденцами.

– Экстракт арбуза, экстракт вишни, экстракт огурца, – читала на коротких записях. Внутри капсул перекатывались прозрачные кристаллы. – Как интересно. Так изначально всё началось с продуктов?

– Конечно, – господин кулинар даже не улыбнулся, так привычно было это удивление. Никто не помнил об истоках кулинарии. И в этом было что-то оскорбительное. – История кулинарии теперь не в почёте. Мало кто даёт себе труд хотя бы почитать на эту тему.

Джульетта покраснела и закусила губу.

– На Энтуре мы готовим еду сами и у нас нет таких специй.

– Вы хотите сказать, что приготовлением пищи занимаются люди?

– Да.

– Это так нерационально, – он неодобрительно покачал головой. – Автомат всегда точнее человека сможет подобрать оптимальные ингредиенты и качественно приготовить. Почему же вы не обратитесь в совет, чтобы вам доставили кулинарные автоматы?

– Да они есть, только мы очень редко ими пользуемся, – Джульетта виновато улыбнулась.

– Почему же?

– Оладушки у тётушки Фионы каждый раз разные, – она вся преобразилась от воспоминаний, засветилась так радостно, что господину кулинару показалось, он чувствует медовый вкус горячих оладий на губах. – То муки переложит, то яиц, то ещё чего-нибудь. А у автомата всегда одинаковое.

– Хотя это не повод, чтобы игнорировать автоматы, но почему бы и нет, – осторожно сказал он, стараясь не показать остро накатившее презрение, – если нравится готовить вручную.

Видимо, не получилось скрыть. Джульетта чутко глянула на него, ссутулилась и отошла к дальнему краю стеллажа. Взяла первую попавшуюся капсулу, вертела в руках с унылым видом.

– А потом вы перестали делать специи из продуктов, – сказала почти сердито.

– Вы правы. Начав с элементарного, мы далеко ушли в неизведанное, – с чувством произнёс он. Весь долгий путь ошибок и озарений, что прошли великие мастера до него, ощущался почти физически.

– И вы этим гордитесь?

Он обеспокоенно заглянул в её лицо, ему слышалась насмешка. Но девушка всё так же серьёзно рассматривала капсулу.

– Да. Мы продвинулись очень далеко.

– А зачем?

– Что значит зачем? – не понял он.

– Зачем всё это? Возьмём «Эликсир песка», – сдёрнула со стеллажа капсулу, потом ещё одну и ещё, – «Эликсир снега» или «Эликсир дерева». Зачем нужно было делать из этого специи? Зачем? Они же совсем не вкусные, я пробовала. – Она протягивала их ему, недоуменно вздёрнув белёсые, некрасивые брови. – У песка металлический привкус. У снега кислый вкус. А дерево вообще горькое. Я не понимаю, зачем это нужно было делать?

– Потому что человек всегда хочет нового. Старые и избитые вкусы всем уже надоели. И мы пошли вперёд, мы предложили нечто нестандартное. Наука не стоит на месте, дорогая Джульетта.

– Наука? Но когда кулинария стала наукой? Она предназначена лишь для приготовления пищи, а не для… – Она вдруг замолчала, словно боясь проговориться.

– Вы заблуждаетесь, кулинария всегда была наукой о здоровой и полезной пище. Просто это забылось.

– Ладно, пусть так. Но вот это, – она выхватила с полки и сунула ему в руки капсулу, – как вы объясните это?

Ему не нужно было читать, он и так знал, где какая капсула лежит. Эта была с «Экстрактом звёздного света». С него началась новая кулинарная эпоха, порождённая «Амадеусом». Господин кулинар в то время был восторженным лаборантом, которому позволялось лишь сдувать пыль с кулинарной установки великого мастера Еана. Мастер был сварлив и ненавидел лаборантов, и только Георгу, выскочке и зазнайке, как его прозвали менее талантливые товарищи, разрешалось приблизиться и с трепетом наблюдать за работой мастера.

– Да, я помню этот экстракт. У него необычайно сильный и яркий вкус. Добавленный в обыкновенную воду, он придаёт ей ощущение жара. Замеры температуры показывают обычные значения, но кажется, что пьёшь огонь. Это чудесно, не правда ли?

– Зачем? – повторила она, и ему вновь послышалось что-то неприятное в её голосе, словно беспокойная соринка в ботинке.

– Но мы же должны придумывать что-то новое, – объяснял ей, как ребёнку, хотя, в сущности, она им и была. – Восхищать людей. Это наша работа.

– Такой ценой? – Она упрямо поджала губы.

– Цена? Вы, наверное, имеете в виду, что тратится очень много энергии на синтез? А вот и нет. «Амадеус» сверхэкономичен и потребляет энергии не больше, чем карманный коммуникатор.

Она странно посмотрела на него. Так смотрят на детей, которым невозможно объяснить печали взрослых.

– Над чем вы сейчас работаете?

Ему не понравился её тон. Слишком требовательный для всего лишь любопытной посетительницы. Пусть и с высокой степенью допуска. С минуту он боролся с непреодолимым желанием тут же выставить её за дверь. Но Энтура, эта загадочная планета манила, а Джульетта с такими полномочиями вполне могла организовать ему эту поездку. Стало быть, он должен быть предельно вежливым. Господин кулинар как можно сердечнее улыбнулся и приступил к объяснениям.

– Проект назван «Конденсат времени». Уже получены первые результаты. – Он подошёл к нише и отбросил защитный экран. На полке стоял большой сосуд с грязно-коричневым вязким содержимым. – Это четыре секунды. Нам удалось материализовать время. К сожалению, разбить его на более мелкие фракции пока не получается. Время оказалось упрямой субстанцией. Но я уверен, что скоро нам удастся попробовать его на вкус. И думаю, он нас не разочарует.

– А вы уверены, что имеете на это право? – Она прильнула к сосуду, погладила стекло, словно ласкала собаку. – Право на то, чтобы вмешиваться в основы мироздания?

– Не преувеличивайте, Джульетта. При чём здесь мироздание? Всего-то четыре секунды.

– Но когда-то и «звёздного света» было всего с горсточку, а сейчас его добывают в огромных количествах.

– Ваши сведения неверны. – Он вежливо растянул губы в улыбке. – Всего девятьсот пятьдесят граммов в год. Иначе специя упадёт в цене.

– Вот как? Значит, всё дело в деньгах? – почему-то обрадовалась она.

– И в них тоже, – он позволил себе слегка усмехнуться.

– А если вам дадут очень много денег, вы закроете свою лабораторию? – Она сияла радостным любопытством, будто разгадала давно мучившую загадку.

– Нет, Джульетта, поймите, деньги это всего лишь бонус. Как и древние титулы всего лишь дань уважения истокам. Мы фанатики науки, она наш главный интерес. Даже если бы мы раздавали специи бесплатно, мы бы не перестали их создавать.

– Это так печально, – чуть слышно выдохнула она. – Вы даже не представляете.

– Что же вас так расстроило?

Она медленно покачала головой.

– Боюсь, вы не поймёте.

Господин кулинар пожал плечами.

– Ну, не пойму – так не пойму. А когда я смогу нанести ответный визит?

Девушка непонимающе глянула на него, заморгала.

– Визит?

– Вы обещали показать мне Энтуру, – несколько вызывающе напомнил господин кулинар, слегка раздражаясь от перспективы быть обманутым.

– Ах, это. Да, конечно. Как вам будет удобно.

– Я могу назначить дату визита?

– Любую, хоть завтра, – она странно смотрела на него.

– Отлично. Завтра меня вполне устроит. Я давно не был в отпуске. – Он быстро просмотрел список дел на ближайшую неделю. Ничего срочного. Остальное может подождать. – Как я могу получить билет?

– Билет не нужен. В космопорте вас встретят. Лайнер будет ждать вас весь день.

– О, какая честь, – господин кулинар приосанился, уже видя себя идущим к лайнеру Энтуры под завистливые взгляды улетающих.

– Я хотела бы посмотреть, как делают специи. – Её противный голосок разрушил приятную картинку. – Это возможно?

– Да. Только зачем вам это? Процедура скучна и совершенно не впечатляет.

– Я понимаю, – она торопливо кивнула, – но для меня это очень важно. Вы покажете?

Господин кулинар поморщился. Неужели она не понимает, что при её допуске он не может ей отказать. Не имеет права. Или она просто издевается? Хотя нет, она скорее похожа на деревенскую простушку, чем на интриганку.

– Хорошо. Как раз сегодня я собирался повторить одну из композиций. Пойдёмте в лабораторию, к «Амадеусу».

Центральная лаборатория, где размещался только «Амадеус» и более ничего, была пуста. Но если учитывать, что допуск к ней имел только господин кулинар, в этом не было ничего необычного. «Амадеус» – громоздкий аппарат со множеством приёмных серебристых лепестков, из-за чего некоторые видели в нём некое сходство с распустившимся цветком лотоса, стоял в центре зала, окружённый металлическим поручнем.

Джульетта подошла к «Амадеусу». Замерла у поручня, засмотрелась.

– Красивый. Это и есть ваш механизм по изготовлению специй?

– Да, это он. Аберрационный, магнетронный аппарат девиационного еан-структурирования. «Амадеус», если коротко. Его изобрёл мой учитель, великий мастер Еан, – ласково провёл рукой по тяжёлому металлическому лепестку. – Не скажу, что название удачное, оно не в полной мере описывает его возможности, но мастеру очень нравилось. Итак, приступим.

Включил подачу энергии. «Амадеус» сразу же отозвался басовитым гудением. Дрогнули в тестовом режиме манипуляторы, шипя пневмоприводами, станцевали рваный на чёткие отрезки диагностический танец. Вспыхнула лазерная решётка прицела, навелась, сжалась в точку на приёмной площадке. Столбики индикаторов, плеснув, сошлись на зелёном секторе.

Господин кулинар полистал списки уже утверждённых композиций. Не хотелось останавливаться на чём-то сложном. Нужно что-то простое. Энтура звала, Энтура ждала. Так, вот это подойдёт, немного сладости, немного изысканной кислинки – «Вечерний туман». Время синтеза – три минуты. Замечательно. То, что нужно. Ткнул в сенсорную кнопку, подтверждая выбор. «Амадеус» медленно стал складывать лепестки, покрываясь сеточкой голубоватых молний, а на площадке конденсации, в чашеобразном углублении, завихрился туман.

– Остановите! – Пронзительный крик резанул по ушам.

Он вскочил. Джульетта, запрокинув белое лицо, медленно оседала на пол.

– Что с вами? – бросился к ней, подхватил. Она оказалась удивительно лёгкой и пахла чем-то цветочным.

– Выключите, – она дрожала, и её зубы смешно стучали, – выключите, выключите, прошу вас. Выключите!

– Хорошо, хорошо, – он неловко усадил её в кресло и бросился к пульту.

«Амадеус», остановленный в середине цикла, недовольно заскрежетал, сыпанул горстью искр и отключился, уронив лепестки в исходную позицию. Стало очень тихо. Так тихо, что господин кулинар услышал прерывистое, всхлипывающее дыхание девушки.

– Мне стало нехорошо, – она тёрла виски, – простите.

– Вы думаете, это из-за «Амадеуса»? – Он подтянул соседнее кресло и сел рядом. Её лицо медленно наполнялось красками, хотя бледность ей шла больше.

– Не знаю, – она беспомощно уронила руки.

– Странно. Он вполне безопасен. – Господин кулинар оглянулся на «Амадеус». Ещё только обвинений в нанесении вреда не хватало. – Видимо, нужно назначить проверку.

– Нет-нет, это всё моя чувствительность. Не беспокойтесь. Мне уже намного лучше. Сейчас всё пройдёт.

– Как скажете.

Она через силу улыбнулась. Старательно заправила с правой стороны волосы за ухо, от чего ещё больше стала походить на школьницу. И снова господину кулинару стало тягостно от её присутствия, но он опять напомнил себе о заманчивой поездке.

– А как вы настраиваете «Амадеус» на время?

Опять. Господин кулинар надеялся, что недомогание отобьёт у неё желание расспрашивать. Но девушка, едва оправившись, хотела уяснить в короткой беседе то, на что понадобились бы годы.

– «Амадеус» нацеливается на одну из струн пространства-времени, где время идёт параллельно пространству. А потом, вычленив необходимый отрезок, переносит его сюда в идеально материальном состоянии.

Он намеренно не стал упрощать. Тем быстрее она поймёт, что не в силах разобраться в этих процессах.

– В материальном? – Джульетта не унималась, морщила узкий лобик, пыталась уяснить недоступное её разуму. – То есть время становится веществом.

– Совершенно верно. И вы только что видели его вон на той полке. – Он небрежно кивнул в сторону ниши.

– А какое время вы берёте? Вы это знаете?

– Что значит «какое»? – терпеливо поинтересовался господин кулинар.

– Ведь важно знать, какое это время, – она вдохновлённо взмахнула руками, рисуя в воздухе что-то неопределённое. – Есть время жизни, есть время сна. У каждого процесса есть своё время. Понимаете?

– А, пожалуй, вы правы. – Господин кулинар почувствовал укол ревности. Как ему не пришло это в голову раньше? Всё же так очевидно. – Это интересная мысль. Тут есть о чём подумать.

– А можно пойти ещё дальше. Можно сделать специю из времени, которого ещё нет, – её глаза горели, – представляете?

– Как? Это же невозможно! – изумился он. – Невозможно сделать что-то из того, что ещё не существует.

– Но есть предвидение, – она торжествующе подняла указательный палец вверх. – Это знание о том, чего ещё нет.

Несмотря на абсурдность, в этом что-то было. Господин кулинар хотел было произвести расчёты, но присутствие девушки странным образом мешало сосредоточиться, слепило, словно яркий свет.

– Предвидение?

– Да, если настроить «Амадеус» на него, то получится время, которого ещё нет. Правильно?

И снова её сияющий взгляд мешал ему здраво всё обдумать. Неоформленная тревожная мысль, которую нужно было осознать, почему-то застревала, растворялась в восторженном сиянии её глаз.

– Похоже, что так. Точнее я смогу сказать…

– Скажите, Георг, вы можете настроить аппарат на человека? Ведь только он может стать источником предвидения.

Господин кулинар невольно вздрогнул. Как раз месяц назад ему пришла в голову мысль сделать специю «Ночной сон». Провозившись с настройками целую неделю, а потом ещё столько же с сонным лаборантом, он получил лишь пару вонючих пылинок и забросил проект. Видимо, зря.

– Могу. Предварительные настройки у меня уже есть. Остальное займёт пару минут.

– Замечательно! – Она вскочила. – Давайте попробуем прямо сейчас.

– Но, постойте, Джульетта, нельзя вот так, без подготовки, без расчётов. И к тому же у нас нет человека, умеющего предвидеть. Давайте перенесём всё на недельку, я вернусь из отпуска и…

– Такой человек есть.

Кажется, перебивать старших входит у неё в привычку. Господин кулинар стиснул зубы и попытался изобразить приветливость.

– И вы предлагаете поехать за ним?

– Не нужно, – она радостно заулыбалась. Улыбка у неё была замечательная. Единственное украшение блеклого образа. – Этот человек – я.

– Вы? – почти не удивился он.

– Да. Настраивайте на меня. – Она потянула его за руку. – Ну что же вы сидите, давайте попробуем.

– Хорошо. – Господин кулинар подсел к пульту. Всё та же неоформленная мысль беспокоила, но сосредоточиться он не мог. Ликующий энтузиазм девушки ослеплял. – Встаньте вон туда, поближе к приёмной площадке. Да, да, так. Постарайтесь не сходить с этого места.

Он склонился над клавиатурой. Осталось перенастроить чувствительность аппарата. Господин кулинар с удовольствием углубился в расчёты, не переставая изумляться гению великого мастера, предусмотревшего даже такую возможность. Диапазон настроек был настолько широк, что не составляло труда обозначить нужное.

– Вот и всё. Мы готовы. – Господин кулинар посмотрел на напряжённо замершую девушку. И опять неясное ощущение чего-то упущенного остро кольнуло тревогой.

– Я тоже, – Джульетта сцепила пальцы в замок. – Начинайте.

Он потянулся было к кнопке и замер.

– А как же ваша чувствительность?

– Меня защитит мой дар, – закрыла глаза и кивнула. Она стиснула пальцы так, что побелели ногти. – Начинайте.

Господин кулинар нажал на кнопку. В конце концов Джульетта сама этого захотела. Если произойдёт непредвиденное, записи подтвердят, что это была её инициатива. Лепестки «Амадеуса» дрогнули, поползли вверх. Вокруг девушки возникло голубоватое свечение. На приёмной площадке слабо затрепетал световой блик. Манипуляторы шевельнулись, перенаправляя потоки энергии. По лепесткам пошёл гул, они вдруг потемнели, отогнулись назад, не переставая биться друг о друга с неприятным дребезжащим звуком.

В чаше вспыхнуло, засияло нестерпимым белым светом. Господин кулинар прикрыл глаза ладонью. Неужели из этой бессмыслицы что-нибудь получится? От «Амадеуса» вдруг накатила такая волна жара, что автоматически включилось защитное поле. За ним дребезжание было едва слышно, но вибрация нарастала. Если так пойдёт и дальше, эксперимент придётся прервать.

Он уже потянулся к рычагу отключения, но «Амадеус», полыхнув скачущим ореолом молний, в котором бумагой стали корёжиться лепестки, оплывая ртутными шипящими каплями металла, перегруженно тренькнул сигналом тревоги и отключился. По залу ударил порыв почему-то ледяного ветра, не сдерживаемый защитным полем. Господин кулинар вскочил. Было мучительно больно видеть покорёженный аппарат. Конечно, основные узлы не пострадали, слишком мощна многоступенчатая защита, но внешние повреждения были ужасающими.

Джульетта пошатнулась и вцепилась в поручень. Господин кулинар, с трудом удерживаясь от гневной выволочки, довёл её до кресла и без всякой надежды, кипя от ярости, заглянул в монитор, настроенный на чашу приёмной площадки. На экране совершенно отчётливо сияла горсть белой пыли. От удивления у него подогнулись колени, и он неловко шлёпнулся в кресло.

– Получилось? – Её голос был слаб и бесцветен.

– Что-то есть, но вполне возможно, это ошибка. Мне нужно всё проверить.

Она улыбнулась и почему-то показалась ему много старше. На какое-то мгновенье в ней проявилось что-то материнское, ласковое, всеобъемлющее. Но он моргнул и всё пропало. Напротив, неудобно скукожившись в кресле, всё так же сидела худенькая и измождённая девушка с синюшными пятнами под глазами.

– Разве это напоминает вам какую-нибудь специю?

– Нет. Но ничего…

– Это время, которого ещё нет. Время предвидения. Я в этом уверена.

– Возможно, – осторожно сказал он, неожиданно успокаиваясь. Аппарат можно отремонтировать. Это не займёт много времени. А то, что получилось сегодня, нужно поскорее запаковать в капсулу, чтобы изучить позже. После Энтуры. – Сейчас мы поместим это в капсулу.

– Не надо, пусть ещё полежит там. Оно так красиво светится.

Господин кулинар встревоженно повернул голову. Действительно, от приёмной чаши струилось приятное сияние. Значит, что-то пошло не так. Специя испаряется. Если эксперимент прошёл удачно и там то, что они хотели получить, значит, в лабораторию просачивается… что же? Несуществующее время? Овеществлённое будущее? Но такого просто не может быть! В любом случае это нужно остановить.

– Нужно срочно изолировать! – Он вскочил, собираясь включить генераторы поля.

– Нет! Сядьте! – Негромкий приказ обрушился на него, лишая сил, отбрасывая назад.

– Перестаньте командовать! – крикнул, но самое страшное было в том, что он не мог встать. И голос Этьена с пугливой интонацией вдруг чиркнул в памяти: «они нелюди». Ему стало не по себе. – Я здесь решаю, что делать.

Она покачала головой.

– Вы не имеете на это права. Вы преступник, господин кулинар.

– Что? Да как вы смеете?! Ваши привилегии ещё не повод, чтобы…

– Я бы могла показать вам, что вы делаете со вселенной, когда создаёте эти дурацкие специи. Как в агонии корчатся и рыдают звёзды. Как стонет от боли небо. Как плачет земля. Но разве вы поймёте? Вы бесчувственный и страшный человек. Вам хочется расковырять в мироздании дыру и выдирать оттуда куски. И ради чего? Ради игры в науку?

– Это всё слова, милая Джульетта. Поэзия, если хотите.

– Я пришла, чтобы остановить вас.

Он усмехнулся.

– Убить хотите? Но на моё место встанет другой. Прогресс не остановить.

– Нет, смерть ничего не решит, господин кулинар, – очень серьёзно сказала она, будто и вправду думала о такой возможности.

– Тогда как? Как вы остановите меня? – Он снова и снова безуспешно пытался вскочить, но лишь царапал ногтями подлокотники кресла.

– Знаете, что в том предвидении? – Она просветлённо смотрела на него, не замечая или не желая замечать его борьбу с собственным телом.

– Понятия не имею, – очередная попытка закончилась судорогой где-то под рёбрами, от чего господина кулинара мучительно скрючило. – Прекратите издеваться надо мной.

– Это не я. У меня тоже нет сил встать.

– Вы опять лжёте.

– Опять? – Она расстроилась до слёз. – Зачем вы так?

– Тогда, может, объясните, что происходит?

– Это время. Несуществующее время с иным будущим сливается с этим миром.

– Что? – От нелепости происходящего у него едкой спазмой скрутило желудок.

– Да, – она устало улыбнулась. – Я заглянула на два часа вперёд. Но это был другой мир. Там никогда не делали таких специй. Там никогда не было «Амадеуса». Там кулинария так и не стала наукой.

Господин кулинар в ужасе посмотрел на «Амадеуса». Сияние усилилось. Силуэт аппарата почти пропал в нём, побледнел, местами становясь прозрачным.

– Ты хоть понимаешь, глупая девчонка, что ты наделала?

– Я исправляю ваши ошибки, господин кулинар.

– Ты убьёшь нас всех. – Он уже не пытался встать, а лишь смотрел на приближающееся ничто.

Сияние разрасталось, тянуло зыбкие щупальца во все стороны. Стены уже пропадали, таяли тонкими льдинками. А на месте «Амадеуса» пульсировало за тонкой радужной перепонкой что-то большое, шумное, готовое вот-вот её прорвать, хлынуть, поглощая всё вокруг.

– Нет. Будущее станет настоящим, несуществующее обретёт плоть, только и всего, – она улыбнулась, светло, ободряюще. – Не бойтесь.

Щупальце света дотянулось до ботинка господина кулинара, омыло, стирая дорогую замшу, сквозь которую явственно проступили пальцы на ноге. И тогда он закричал…

… – Да что ж ты делаешь, урод криворукий! – Георг орал на поварёнка, прыгая на одной ноге. Ушибленные пальцы болели невыносимо. – Куда тебе было велено поставить крышку котла? Я тебя спрашиваю?

Поварёнок, хлипкий мальчишка с вытаращенными от ужаса глазами, молчал, вытянувшись и прижав руки к бокам, не смея отвести взгляд от перекошенного лица шеф-повара. Его тщедушное тело яростно содрогалось в нервной икоте и судорожно всхлипывало.

– Шеф! – В кухню ворвалась администраторша, взволнованно полоская в воздухе пухлыми, ухоженными руками. – Георг! Тебя хочет видеть посетительница. Она из этих, как их, из энтуриан. Иди скорее.

– Брысь, – прошипел поварёнку.

Того тут же сдуло ветром вместе со злосчастной крышкой.

Администраторша страшно оскорбилась, приняв это на свой счёт. Побагровела в тон с необъятной блузой, слепо пошла на таран, явно намереваясь доказать, что не столь легковесна, чтобы так с ней обращаться.

– Элоиза, я не тебе, – поторопился объяснить Георг.

Её словно проткнули иголкой, она размякла, оплыла улыбкой.

– Иди же скорей, неудобно заставлять ждать такую гостью.

– Некогда мне разговаривать. Передай, что я занят.

– Ты с ума сошёл?

– Элоиза, мне серьёзно не до разговоров.

– Но ты должен…

– Элоиза! Да, в конце-то концов, кто здесь хозяин?! – взревел Георг. – Я не хочу ни с кем говорить!

– Ясно, шеф. Так бы сразу и сказал. – Элоиза, как заставкой, задёрнулась профессиональным яркозубым оскалом и выбежала из кухни.

Георг осторожно пошевелил ушибленными пальцами. Кажется, перелома не было. И то радость.

– Георг.

Незнакомый и в то же время смутно что-то напоминающий голос заставил его обернуться. На пороге кухни стояла девушка в светло-зелёном платье.

– Это вы меня искали? – недружелюбно поинтересовался Георг, ища что-нибудь холодное.

– Да.

– Зачем? И говорите побыстрее, у меня полно работы.

– Я так себе это и представляла, – она обвела взглядом кухню.

– Если вы ищете кулинарные автоматы, то их здесь нет, – угрюмо буркнул Георг. – Здесь всё делается по старинке, вручную. Я не сторонник новомодных штучек.

– Я знаю, – подошла ближе, осияв и его любопытным взглядом.

У неё были удивительные глаза, полные смешливых тёплых искорок. И забавный, почти пижамный карман на платье.

– Так чем могу помочь, уважаемая…?

– Джульетта. Меня зовут Джульетта, – застенчиво приподняла уголки губ.

И всё же было в ней что-то знакомое, улыбнулся в ответ Георг, перебирая в памяти лица. Что-то неясное наметилось в глубине, но он так и не вспомнил.

– Так что вам угодно, Джульетта?

– Моя тётушка Фиона наслышана о вашем таланте. – Георг насмешливо фыркнул и скорчил обречённо-несчастную гримасу. – И приглашает погостить. Всего на недельку. В вашу честь она хочет организовать фестиваль оладушек. Согласитесь ли приехать?

– Куда? – со вздохом поинтересовался он, придумывая, как бы поделикатнее отказаться.

– На Энтуру, разумеется, – с заметной гордостью ответила Джульетта.

Георг оторопел.

– Меня? На Энтуру?

– Да. Мы всегда выполняем свои обещания.

– Какие обещания? – всё ещё в ошеломлении спросил он.

– Ну… – Она почему-то покраснела, сунула руку в карман. – Так вы хотите или нет?

– Спрашиваете! Да кто же в здравом уме откажется от поездки на Энтуру? Конечно, хочу.

– А как же Этьен? Его мнение вас не пугает?

– Так вы знакомы с маэстро? То-то я думаю, что где-то вас видел. – Георг успокоился, всё прояснилось, незнакомка была из числа поклонниц Этьена, и вполне возможно они виделись на его концерте. – Нет, он так порой экстравагантен, что я перестаю его понимать. И, кстати, никогда не разделял его страхов по поводу Энтуры.

– В чём-то он прав. Мы очень любим его музыку. И были бы рады, если бы он жил с нами, разделял нашу… – Она вдруг умолкла, как-то сразу поскучнев. – В любом случае, мы никого не принуждаем жить на Энтуре. Скажите ему.

– Хорошо. Обязательно передам.

Юлиана Лебединская

Творцы и Человеки

Реветь совершенно не хотелось. Но план есть план. Тиса нахмурилась, вспомнила свою несчастную любовь под номером три. Не помогло. Лавстори номер пять и семь не сработали тоже. Она подошла к кактусу и осторожно укололась о шип. Больно. Но плакать по-прежнему не хотелось. Тиса вздохнула и отправилась на кухню за луковицей. За полминуты до края тайм-квадрата ей удалось пролить над оной пару слезинок.

Водитель грузового летунца выбрал одну-единственную лужу на всём проспекте и смачно в нее приземлился. Рядом с Тисой. Серебристое вечернее платье безобразно испортилось, настроение – тоже. Вот сейчас бы разреветься! Но нельзя. По плану у нас «возвышенное умиротворение». И – она посмотрела на наручник-имплантат – до окончания тайм-квадрата целых полтора часа. А потом наступит время восторженной радости. Тиса старательно изобразила на лице довольную улыбку, после чего купила любимой мятной ваты и забежала в космо-кабинку – заказать «эффект дождя». По платью мгновенно заструились виртуальные капли. Пусть думают, что грязные пятна – это для усиления дождевого эффекта. «Держу пари, завтра все начнут искусственно загрязнять одежду», – успокаивала себя признанная модница, цокая каблучками по стеклянным ступенькам Дворца Вокала. Впереди мелькали барышни в ярких нарядах с вычурными эффектами. На стенах загадочно мерцали афиши, обещая сегодня нечто особенное.

Коль уже ждал наверху, у входа в круглый зал. Тигрокис, как обычно, мурлыкал на плече, при появлении Тисы он приоткрыл один глаз, зевнул и продолжил свою кошачью песнь. Тису эта карликовая копия хищников раздражала жутко. Ладно, кому она врет? Она просто ревновала. К животному. Глупо, наверное, но… Ей всё время казалось, что Коль любит тигрокиса больше, чем ее. Еще бы! Полосатый нахал умудрялся мурлыкать и ластиться двадцать четыре часа в сутки, у него никогда не случалось плохого настроения (на зверей правило тайм-квадратов не распространяется), он не жаловался, не возмущался, а еще, если верить доморощенным ученым, снимал головную боль и депрессию… В общем, куда там нам, женщинам! И всё же Тиса не понимала: как можно, к примеру, весь вечер возиться с животным, когда рядом любимая женщина умирает от дефицита ласки и внимания? А потом еще и отправиться на всю ночь в мастерскую…

– Внимание! Представление задерживается на пятнадцать минут. Приме необходимо выйти из квадрата грусти. Приносим свои извинения.

– А раньше предупредить нельзя было? – прошипела Тиса. Коль в ответ развел руками и предложил подойти к бару, а тигрокис демонстративно отвернулся.

Голос лился хрустальной струей, обволакивал, захватывал, накатывал мягкими волнами. В такт ему скользили разноцветные волны по роскошному телу примы ню-оперы. Яростная фиолетовая сменялась дерзкой бирюзовой, а затем – робко-лиловой. Неистовый алый прибой отступал золотистой пеной. Прима пела. Волны переливались, сплетаясь с музыкой. Закрой уши, всё равно почувствуешь мелодию, поймешь слова, просто глядя на приму. Закрой глаза, всё равно увидишь разноцветные виртуальные волны, просто слушая певицу.

Коль не закрывал ни ушей, ни глаз. Разве можно упустить хоть каплю этой красоты? Голос примы взвился, взлетел к потолку звенящим фонтаном, густая лиловая волна вдруг сорвалась с тела поющей богини и плеснулась в зал, накрыла зрителей, оставив вокалистку совершенно обнаженной. Впрочем, вскоре вернулась, легла на плечи. Вокалистка, завершая арию, склонилась перед залом.

У Коля перехватило дыхание. Кайф от красивой музыки сравним разве что с удовольствием, которое он получает от картин. С той разницей, что здесь – он зритель, а там – Творец.

Коль вытянул ноги, расслабляясь. Ботинки тут же услужливо ослабили застежки. Художник отдыхал.

А Тиса сидела и мучилась вопросом: «Эффект волн на голое тело – это только для прим? Или мне тоже можно заказать? А где? В космокабинках эффекты только для одежды… Кстати об одежде! Кто теперь удивится моему дождю с лужами после этого моря?» Но больше всего Тиса переживала из-за того, что ей никак не удавалось войти в состояние возвышенного умиротворения. Как, скажите, умиротвориться, если с одной стороны раздражают тигрокис и грязное платье, с другой – бесят идеальная ню-прима и Коль, пожирающий голосистую красотку глазами. Правду говорят: упустишь одно время – остальное тоже пойдет наперекосяк. И надо же было недореветь! Страшно подумать, что случилось бы, не выдави она даже те две слезинки? Приземлился бы, небось, летунец не в лужу, а ей на голову!

Умиротвориться, умиротвориться, умиротвориться…

Долго еще Коль будет пялиться на нагую крикунью? Кто вообще придумал эти ню-оперы?! Просто вокал, видите ли, скучно! Распоясались, Творцы! Еще полвека назад сидели тише дохлого таракана, а сейчас повылазили на сцены. Хрон бы вас слизал. Интересно, замужем ли прима? Что-то в новостях мелькало. Кажется, есть муж и двое детей. И куда, скажите на милость, благоверный смотрит? Наверно, туда же, куда и Коль… А если он влюбится? Прима ню-оперы и знаменитый художник… Две звезды. Ужас!

Умиротвориться!

Прима прошлась по сцене, колыхнула пышным бюстом, скользнула по залу томным взглядом и взяла верхнее «фа». Коль расплылся в блаженной улыбке, тигрокис, мурлыкая, выпустил когти.

Проклятье! Если не получится умиротвориться, придется идти на тайм-коррекцию, выравнивать покореженное время. Она скосила глаза на наручник. Квадрат слёз вогнулся сам в себя, став похожим на песочные часы. Но остальное время нетронуто. Пока. Значит, можно успеть…

Тряхнуло.

Она не сразу поняла, что это вовсе не театральный спецэффект. Впрочем, сразу никто не понял. И немудрено – сколько лет уже не было землетрясений?

Тряхнуло еще раз. Со стен и потолка посыпалось, что-то треснуло, люди сорвались с мест, кто-то завизжал, перекрикивая всё еще поющую приму.

Неужели это я? Это из-за меня? Ой, мамочки!

Снова толчок. Тиса не удержалась на ногах, рухнула, хватаясь за Коля, как за спасение. Мужчина одной рукой прижимал к груди тигрокиса, другой пытался поднять любимую. Кто-то уносил со сцены приму, кто-то рвался к выходу, а Тиса прижималась к Колю и думала, что пока они вот так стоят, обнявшись, никакие природные аномалии им не страшны.

И тут тряхнуло с новой силой…

…Время содрогнулось, сплющило квадраты, но в последний миг проявило милосердие и обошлось без человеческих жертв. Синяки, царапины, пару сотрясений, но главное – все живы! А вот тигрокису не повезло. Удар, от которого человек лишь поморщится, для него оказался смертельным. Коль рыдал над полосатым комком шерсти, как ребенок. Благо, начался у него квадрат свободного реагирования – с мужчинами-то время слезами редко делится.

Коль рыдал.

А Тиса прижималась к нему всем телом, повторяла слова утешения и, сдерживая счастливую улыбку, думала только об одном: жалко зверушку, но теперь Коль будет любить только ее.

Наручник показывал, что наступило время радости.

На тайм-коррекцию отправили всех, кто попал в зону тряски. Благо оказалось таковых немного: размещался Дворец Вокала на красочной, но малолюдной равнине. Как, впрочем, и любое заведение из категории «повышенно шумных». Любители вокала не должны мешать любителям тишины – правило, стоящее на страже покоя, помогло еще и уберечь жизни.

Коль лежал на койке, пялился в экран стеклянного шлема Времени и пытался, следуя инструкции, расслабиться и думать о прекрасном. Например, о тигрокисе. Ах да, прекрасное должно вызывать улыбку, а не слезы… Тогда он подумал про свои лепные полотна. Или, как их окрестили поклонники, «живые картинки». Удивительный феномен – в век торжества технического прогресса на пике популярности вдруг оказалось естественное, едва ли не первобытное, искусство. Оперная прима пользуется большей любовью, чем моднейший электро-ди-джей; выставка ручной лепнины собирает больше людей, чем галерея голографических картин с 4D-эффектами. Да что там говорить, последнее время всё чаще и чаще встречаются в продаже бумажные книги! Еще недавно их покупали лишь отпетые чудаки-Творцы, а сегодня даже закостенелые Человеки считают своим долгом пошуршать страницами.

Шуршать Коль любил.

Но еще больше любил создавать лепную красоту. Особенно гордился последним своим творением – «Лесной историей». Посмотришь прямо – сидит птица, задрав головку, песню поет. Подойдешь к картине сбоку – птица уже не поет, яркие перышки чистит. Поглядишь слева – лесная русалка на ветке улыбается, смотрит прямо, голубоватые волосы до земли свесила, справа подойдешь – спит русалка в густой листве, волосами укрытая. И так далее… Коль улыбался. Любил он свое творчество. Жил и дышал им. Влюблялся в каждую картину, коих у него было немало. А сколько еще задумок, сколько всего впереди!

К койке подошла кругленькая медсестра, сняла шлем с головы Коля.

– С локальными тайм-квадратами всё в порядке, – сказала она.

– Отлично! – Коль улыбнулся еще шире, а девушка в белом халате почему-то смутилась.

– Обо мне думал? – Только сейчас он заметил, что в палате кроме медсестры была еще и Тиса. Коль кивнул ей в ответ.

Коля выписали вчера, а ее задержали еще на сутки. Тиса сначала испугалась – вдруг это означает, что землетрясение произошло по ее вине? Но потом познакомилась с настоящим виновником ЧП и успокоилась.

Он лежал в соседней палате и был похож на кого угодно, только не на возмутителя спокойствия. Низкого роста, среднего возраста, с легкой черной щетиной и аккуратной стрижкой, а еще – с отчаянным беспокойством в глазах. Это его и выдало. За последние сутки Тиса не раз натыкалась на похожий затравленный взгляд – в зеркале.

Она подошла к незнакомцу и без обиняков сказала:

– Я думаю, трагедия произошла из-за меня.

– Милая панна, вы издеваетесь или пытаетесь меня утешить?

– Что вы имеете в виду?

– Оно меня за кисейную барышню принимает! – заявил в ответ незнакомец. – Что ни день – то часа два ревения. Издевается, не иначе!

– Вы не плачете!

– Мужик я или баба?! Кстати, меня Леро́й зовут.

– Вы не плачете, и ваши тайм-квадраты постоянно искажаются, – пробормотала Тиса. – Ваши и тех людей, которые с вами связаны. И часто, Лерой, вы вызываете землетрясения?

– Первый раз.

– Видимо, искажения достигли предела, – заключила Тиса, радуясь, что она всё же не виновата. Пока еще радуясь…

Седьмой час художник маялся в собственной студии. Маялся, мрачнея с каждой минутой. Бирюзово-зеленые водопады, текущие задом наперед, сюрреалистичные калейдоскопы, облака с чеширской улыбкой – всё это стояло у творца перед глазами, но стоило прикоснуться к глине, как руки превращались в две бесполезные плети, а голова – в пустой шар. Сказать, что Коль был обескуражен, значит, не сказать ничего. Никогда, ни разу за всю жизнь с ним не случалось подобного. Нет, можно всё списать на растянувшийся на целый день квадрат пустоты и уныния, но обычно в это время у Коля просто пропадало желание творить, сейчас же он не был способен на это физически.

Щелкнуло. Наручник показал, что настало время свободного реагирования. Коль схватился за глину и… ничего. Совсем ничего. Он с минуту смотрел в никуда, затем вымыл руки, надел пиджак, долго стряхивал с него рыжие шерстинки, еще раз помыл руки и вышел в вечернюю прохладу.

– Похоже, ваше время вышло, – всё та же медсестра-колобочек рассматривала слайды времени.

– Что?

– Время, отведенное на творчество, закончилось.

– Но как же? Вы говорили, что со мной всё в порядке!

– Я сказала, что в порядке локальные – ежедневные – тайм-квадраты. И это хорошо – ничего не угрожает вашему здоровью и психическому состоянию. В поле глобальных квадратов был резкий всплеск. Но к чему он относился, невозможно было понять, пока…

– Не угрожает здоровью и психике? Да я жить не смогу без лепки! Почему ее время вышло именно сейчас?!!

Медсестра пожала плечами.

– Из-за незапланированного землетрясения в общем поле Времени произошла серьезная встряска. Разумеется, это отразилось на людях. Но вам повезло – в вашем поле был всего один всплеск, значит, квадрат любви остался на месте. Квадрат семьи и отношений – тоже.

Художник ее практически не слышал. В голове очумелой птицей бился один лишь вопрос: «Как? Как? КАК???»

– Коль? Любимый, ты здесь? А меня уже выписали!

– Мне сказали, что я больше не смогу лепить, – растерянно пробормотал он.

– Правда? Значит, прекратятся твои дурацкие разъезды? Мы чаще будем вместе. Мы будем вместе всё время! Как я рада! Дорогой! – Она бросилась ему на шею.

Коль бродил по старому парку. Он не помнил, как вышел из Центра, как добрался до окраины города. Последнее, что запомнилось, – озабоченное лицо медсестры. А еще, кажется, там была Тиса. Тиса… Она появилась в его жизни как-то незаметно и заявила, что будет любить его всегда. Бродила за ним тенью, готовила для него причудливые блюда с труднопроизносимыми названиями, заботилась о том, чтобы у него был зонтик в дождь, шарфик в стужу и шлем-охладитель в жару. Она ревновала его к собственной тени и впадала в жуткую депрессию каждый раз, когда он уезжал в турне со своими полотнами.

Она была Человеком. И никак не могла смириться с тем, что он – Творец.

Друзья завидовали ему. Говорили, что такая любовь выпадает раз на три жизни. Что лучшей жены, чем Тиса, ему не найти, и вообще, будет Коль последним недоумком, если упустит женщину, которая влюблена в него НАСТОЛЬКО! Ведь квадраты любви и отношений, как и любые другие, – не вечны.

В общем, он сделал ей предложение.

Тиса была вне себя от счастья. А у него тут же родилась идея мрачного полотна на свадебную тему.

Худенькая темноволосая девушка бросала камни в озеро. Один за другим. Бульк. Она не пыталась метнуть их «жабками» – просто бросала плашмя, топила один за другим. Бульк, бульк, бульк. При этом лицо у нее было такое… Будто каждый из этих камушков открывал ей величайшую тайну. Бульк. Коля так захватило это зрелище, что он на миг позабыл и про Тису, и про потерянный талант.

– Что вы делаете?

Незнакомка обернулась, посмотрела на него спокойным взглядом.

– Слушаю и стараюсь запомнить. Смотрите.

Она подняла с травы миниатюрную арфу, быстро-быстро пробежала пальцами по струнам, нежная мелодия взмыла вверх, помчалась над парком.

– Похоже? – Девушка отложила арфу, взглянула на Коля.

– На что?

– На бульканье камушков.

– Э… Если честно, не особо. Но красиво. Очень.

– Нет, вы не поняли! Когда камушек падает в воду, люди почему-то слышат лишь монотонное «буль», я же – целую симфонию.

– А я полотна лепил, – брякнул Коль.

– Постойте. Вы – панэ Броловски! Коль Броловски! А почему – «лепил»?

– Потому что… Знаете, мне пора, – он развернулся и зашагал по парку. Странная девушка. Как и все Творцы. Тем и хороша. И почему Тиса не такая? Тиса, Тиса… Она его любит, разве не это главное? Из века в век мудрецы и менестрели талдычат, как заведенные – любовь и семья важнее всего. Спаривайтесь, и будет вам счастье. И недаром же квадрат любви стараются прожить ВСЕ. Тогда как время, отведенное на другое, часто протекает впустую. Благо, в отличие от локальных, глобальные тайм-квадраты необязательны к исполнению. Но, видимо, в качестве платы за свободу выбора, никто не знает, где край у того или иного глобального квадрата. Можно лишь примерно определить – на пике ли твоя, к примеру, карьера, на подъеме или на спаде.

Не потому ли Тиса так торопится? Не успеешь выйти замуж до истечения времени любви – потом сложнее будет определиться со спутником. Без возвышенных-то чувств. Да и вообще скажешь – зачем он сдался тот «замуж». А окружающие не поймут. За Творца примут.

Коль вздохнул и пошел к городу.

Из Центра тайм-коррекции Коль, ее любимый Коль, выбежал так, будто ему ведро помоев на голову вылили. И, прежде чем Тиса успела опомниться, исчез в неизвестном направлении. Даже обручальный браслет отключил, не говоря уже о веб-фоне.

А она… Что она не так сделала? Всю нежность, всю теплоту – ему! Когда он рядом, у Тисы будто вулкан в душе взрывается. На период квадратов грусти и прочего уныния приходится держаться от него подальше. Собственно, перед землетрясением недоревела потому, что уже предвкушала встречу с НИМ.

Кто сказал, что квадрат любви однажды закончится? Квадрат пусть заканчивается, любовь останется!

Тиса задумчиво перемешала мясное чиндаретто – любимое блюдо жениха. Покосилась на наручник: виртуальный оракул показывал, что сейчас еще время свободного реагирования, а через пятнадцать минут начнется время радости. Как же радоваться, когда Коля нет? Перед этим квадрат слёз был, в этот раз с ним проблем не возникло! От души наревелась.

Говорила же мама – не влюбляйся в Творцов, им всё человеческое чуждо. С другой стороны, бабушка Пуся любила повторять: нет такого Творца, из которого нельзя сделать Человека! И странно как-то косился на нее дед, в свое время забросивший иголку, канву и пяльцы.

И всё же, вдруг Коль ее бросит, так и не очеловечившись? В последнее время он словно чужой. А сегодня и вовсе сбежал, как от чумы. А может, у него что-то случилось? Похоже на то… Случилось нечто, во что он не хочет ее втягивать. Бедный Коль! Почему, почему он не поделится своими бедами? Они ведь почти муж и жена.

Время всемогущее! Через пару минут начнется квадрат радости, а она сама не своя. Что же делать?

Звякнули ключи в коридоре.

– Коль!

Он подошел, молча обнял. И наступило время радости.

– Ты не можешь бросить лепить!

Она стояла на пороге его дома. Нет, не так. Она стояла на пороге их с Тисой «почти семейного гнездышка». Коль растерянно обернулся: невеста принимала ванну, но выйти могла в любой момент. А чудаковатая незнакомка с озера протягивала ему большой пластиковый пакет и быстро-быстро тараторила.

– Иногда в творческий кризис надо просто отвлечься, заняться чем-то привычным, но в то же время – другим. Это – набор для лепки. Но не для картинной, а для обычной. Ты можешь сидеть и разминать пластик руками, просто мять и мять, пока не вернется вдохновение.

– Как тебя зовут? – кружилась голова. Он вообще всю неделю чувствовал себя плохо, а сейчас… Слова гостьи с трудом пробирались сквозь невидимую пелену, отделяющую бывшего художника от реальности.

– Лора.

– Лора, мое творческое время закончилось. Мне это в Центре сказали.

– Чушь! Послушай. Я обожаю твои картины, ты – талантище! И ты был на взлете. Талант такой силы не обрывается внезапно. Понимаешь? Он может угаснуть, постепенно приближаясь к краю тайм-квадрата, но не сломаться на полпути. Это ошибка.

– Что происходит? – Тиса, кутаясь в короткий махровый халатик, появилась на пороге. Лора обрадовалась ей, как свалившемуся с неба золотому слитку.

– Он должен лепить! Объясните ему!

– Никому он ничего не должен. И эти дурацкие картины ему не нужны. И вообще, кто вы такая?

– Я… Просто поклонница Коля Броловски. И картины его отличные. Как вы можете…

– До свиданья, девушка! – Тиса втащила Коля в дом и захлопнула дверь. – Кто это такая?

– Не знаю, – к головокружению добавился приступ тошноты; он покосился в окно, за которым всё еще маячила Лора. – То есть мы познакомились в прошлые выходные на озере. Она узнала меня, я сказал, что больше не леплю. И всё.

– На озере? Коль, что происходит? Я же вижу, с тобой что-то не так.

– Я лишился дела своей жизни!

– Коль, не обманывай меня! Лепка… ну, что такое лепка? Тысячи людей вообще не прикасаются к квадрату творчества и прекрасно живут. У тебя что-то случилось, я знаю.

Ночь упала мгновенно. Глухая, непроглядная. И принесла она с собой бурю, цунами, снесшее в одну секунду и дом, и ставшую вмиг ненавистной женщину, и его самого… Нет. Это просто в глазах потемнело да зашумело в ушах. А вокруг – по-прежнему день, и дом стоит невредимый, и женщина. Только вот его, кажется, уже нет.

Шатаясь, бывший художник побрел к выходу.

– Коль!!! Нет, ты не уйдешь! У тебя другая, да? Ты к ней собрался, да? Коль, не бросай меня! – Она кинулась в ноги, обняла за колени, но тут же отскочила, схватилась за наручник. – Батюшки! У меня квадрат равнодушного спокойствия. Коль, поклянись, что у тебя нет другой женщины! Поклянись!

Вчерашний творец, наконец, вывалился за порог. Его затошнило, вывернуло прямо на распустившиеся розы. Тиса мелькнула в дверном проеме и исчезла в доме. Коль упал на колени, посмотрел на собственную рвоту. Как ни странно, в голове прояснилось. И тут он увидел в розовых кустах большой пакет из пластика.

Она выпила две таблетки дневных транквилизаторов, но было поздно. Квадрат спокойствия сбился безнадежно, стал похож на мятую бумажку. Тиса выглянула в окно – жених куда-то делся. Что с ним происходит? Почему он не делится с ней? Куда ушел? Она нажала на браслете кнопку поиска, тот пискнул и показал их кухню. Проклятье! Коль забыл свой «обручальник» дома! Вообще-то, обручальные браслеты надеваются лишь после свадьбы, но Тиса настояла, чтобы они обзавелись ими сразу после помолвки. Должна же она знать, где любимый проводит время? Жаль, что, в отличие от мужа, жених не обязан имплантировать браслет подобно наручнику-оракулу. Чем Коль и пользуется – то отключит, то забудет… И где прикажете его искать? Погода нелетная – дождь срывается, ветер совсем не августовский. Впрочем, почему бы и самой не прогуляться?

Тиса обула сапожки, натянула легкий кашемировый кардиган прямо поверх халата и вышла в парк. Жениха не нашла, зато встретила знакомца из Центра тайм-коррекции. И почти не удивилась. Даже как-то на душе спокойнее стало. Тиса села рядом с Лероем на лавочку под липой.

– Как ваши квадраты? – спросила, чтобы не молчать.

– Всё так же.

– Вы – аномалия!

– Потому что не реву, как барышня?

– Нет. То есть… не совсем, – она напряглась, вспоминая заученное на школьной скамье. – Все события в жизни человека предопределены, но могут быть растянуты во времени. Виртуальный оракул считывает их с информационного поля, выбирает наиболее удобный момент для осуществления и готовит нас эмоционально. Параграф два, пункт один. Всеобщее благополучие возможно только, если все события в жизни каждого человека будут происходить своевременно. Параграф три, пункт…

– Да знаю я эти параграфы. Читал.

– Сбой в жизни одного человека влияет на жизни тех, кто его окружает. А это, в свою очередь… Слушай, ты на коррекции ходишь?

– Нет. И у меня давно уже нет близких людей, на которых я мог бы влиять.

– Но тогда… Ты один не мог вызвать землетрясение.

Лерой бросил на нее тревожный взгляд, встал и, ссутулившись, засеменил прочь. В спину ему бросился неожиданно-резкий порыв ветра.

Коль не сразу понял, что происходит. Он схватил пакет, бросился с ним в глубь сада, свалился на землю, в клумбу с клематисами, словно пытаясь спрятаться за фиолетовыми лианами от всего мира. Пахучая гроздь ударила по лицу, дождевая капля упала на лиловый лепесток. Идеальные формы создает природа. Идеальные и прекрасные, как… как… Когда в его руках оказался подаренный Лорой пластик, он не заметил. Очнулся, когда пальцы заболели от работы, уставился на сотворенную скульптурку – зеленый пригорок, залитый дождем и утренним солнцем, кирпичную башенку на вершине и легендарную птицу Мо, освещающую путь идущим. Как чудаковатая музыкантка слышала симфонию в бульканье воды, так и он увидел целую картину в лепестке клематиса.

И настолько увлекся процессом, что не сразу понял две вещи. Во-первых, он ЛЕПИТ, невзирая на нелепо оборванные квадраты времени! А во-вторых, пока он творил, небо превратилось в тяжелое черное покрывало, а ветер поднялся такой, что деревья гнулись до самой земли.

Что-то хрустнуло, раздался звон стекла, Коль бросился к дому. И едва переступил порог, как небо обрушилось ливнем.

На кухне он приготовил себе крепкого чаю, с досадой вспомнил, что забыл слепленную скульптурку в саду. Выходить на улицу прямо в объятья бури не хотелось, но и оставлять родное творение под дождем как-то… неправильно. За окном хрустнула, ломаясь, ветка клена. Коль поежился. Ничего себе ураган! Два природных катаклизма за такое короткое время. С чего бы вдруг?

Коль отхлебнул из чашки, вдруг понял, что головокружения, преследовавшие его всю неделю, прошли. Взгляд упал на «обручальник», художник лениво ткнул кнопку поиска. Скорее просто машинально, чем из желания знать, где Тиса. Браслет услужливо ожил, показывая городской парк. Коль покосился за окно. Парк? Но ведь там же… Такой же ураган там! И деревья рушатся. Возможно, прямо на Тису!

Не раздумывая, он бросился к выходу. Но до порога не дошел…

…Квадрат творчества открылся в четыре года. Маленький Коль распотрошил материнскую косметичку, каким-то непостижимым образом забрался на шкаф и разукрасил потолок. Огреб за это по самое «не хочу». Родители разве что его самого к потолку не подвесили. Но творческая натура Коля не успокаивалась. Месяц спустя он разрубил на части ковролин спальни и выложил его на кухне причудливыми ромбами, полумесяцами и прочими кракозябрами. Родители модернизации не оценили. Ковролин отправился в мусоропровод, а Коль – в Центр тайм-коррекции. Мама с папой не на шутку испугались, что сыночку выпало время хулиганства. Им же сообщили, что чадо вошло в квадрат творчества. Причем квадрат настолько яркий, что быть сыночку новым Фаболо Кабассо, как минимум.

Кто такой Кабассо, Коль не знал. А потому картин в стиле «угадайте, что это» рисовать не стал, зато жарко полюбил лепку. Лепил из грязи, из песка, из стащенного у кухонного робота теста… Родители поначалу такому увлечению не сильно обрадовались. Во-первых, с чего бы это в семье порядочных Человеков вдруг Творец завелся? Подумаешь, квадрат открылся. У многих открывается, но это не мешает им оставаться людьми. А, во-вторых, что это за творчество, если руки постоянно в грязи? Но потом заметили, что замкнутый обычно мальчик словно раскрывается, светится изнутри, едва к нему в руки попадает нечто, поддающееся лепке. И купили сыну первый пластик.

Маленький Коль лепил, как одержимый. День за днем, год за годом. Он старался, совершенствовал свое мастерство, не замечая ничего вокруг. А впрочем, ничего и не было. Стоило ему притронуться к пластику, как реальность таяла, отступала, боясь спугнуть Творца, оставалась лишь нереальная небесная лазурь. Она окутывала покрывалом, нежным шелком скользила по щекам, плечам, ладоням…

Коль вздрогнул и очнулся. Он лежал на диване с холодной повязкой на лбу, рядом суетилась Тиса.

Как она оказалась дома, да еще и абсолютно невредимая, разве что слегка поцарапанная, Тиса не знала. Смутно помнила, как поднялся сильный ветер, превращая городской парк в темные воющие джунгли, как рухнуло перед ней первое дерево и как она бежала и бежала, не разбирая дороги и стараясь не думать о том, что творится вокруг. Как влетела в дом, захлопнула дверь и несколько минут стояла не шевелясь, боясь поверить, что она в безопасности. А потом увидела на полу Коля.

Любимый лежал без сознания.

Тиса упала перед ним на колени, на миг замерло сердце: показалось, что жених не дышит. Она перетащила Коля на диван, активировала домашнего робота-аптечку. Тот деловито оплел хозяина тонкими щупальцами, выдал справку об общем состоянии (пульс, давление, температура…), сделал укол. Тиса взяла любимого за руку. Рука была испачкана синим, зеленым и еще каким-то цветом. Неужели опять лепил? Попробовал, ничего не вышло, разнервничался и потерял сознание. Глупый Коль! Он же и без своих картин самый удивительный и прекрасный человек на свете!

Когда они познакомились, Тиса и не подозревала, что он – известный художник. Коль посмотрел на нее так, как умел только отец, погибший пять лет назад в экстремальном путешествии. И улыбнулся так, как улыбался лишь папа. И она поняла, что все эти пять лет искала кого-то похожего на отца.

Коль открыл глаза, отогнал подкатившуюся тут же аптечку. Сел на кровати.

– Что случилось?

– Ты лежал в коридоре без сознания.

– Я лепил. Я опять лепил.

Тиса обняла за шею, прильнула губами к его губам:

– Пожалуйста! На сегодня никаких пластиков, никаких картин. Я хочу быть только с тобой!

Он сидел между бревнами и испуганно прижимал круглые рыжие уши. Котенок тигрокиса, совсем крохотный. Видимо, потерялся во время бури. Коль склонился над пушистым полосатиком. Тот выгнулся дугой и зашипел. Грозная малявка. Смешная и трогательная. Коль осторожно поднял смельчака, тигрокисенок незамедлительно впил в ладонь маленькие, но острые когти. После короткой борьбы Коль всё же упаковал полосатого во внутренний карман куртки. Тиса, конечно, не обрадуется, но… Хрон побери, должна же в жизни быть хоть какая-то радость, если картины отобрали!

Вчера он на короткий миг почувствовал себя прежним. Но сегодня утром, пока Тиса спала, нашел в саду остатки пластика, попробовал слепить хоть что-нибудь – напрасно. Не удавался даже банальнейший колобок.

Но ведь вчера получалось.

Коль зашагал в сторону Центра тайм-коррекции.

В этот раз его принимала не медсестра – сама главврач удостоила вниманием. Панна Битта, высокая подтянутая дама, озадаченно смотрела на диаграмму Броловски.

– Боюсь, придется задержать вас ненадолго.

– Что-то случилось?

– Вчера около трех часов дня в вашем тайм-поле произошел сильный всплеск. А в семь вечера – еще один, такой же мощный, но со знаком минус.

– Это время творчества! Я лепил!

– Да, – панна Битта не говорила – чеканила. – Оно открылось и закрылось снова. Ваш случай очень редкий. Такое раз в десять лет случается.

– Послушайте. Я не могу не лепить! Когда выходит время, пропадает не только умение, но и само желание творить. А у меня не прошло! Более того, мне физически плохо. За время без лепки, я едва не загнулся…

– Ваше время творчества не вышло, оно как бы законсервировано. Такое бывает, например, из-за сильных потрясений. Я так понимаю, в момент обоих всплесков вы были в зоне природных аномалий?

– Был. Но не скажу, что они меня так уж потрясли… Вы можете это исправить?

– К сожалению, мы не умеем расконсервировать время. Но можно попробовать объединить его с одним из действующих квадратов. Вы ведь скоро женитесь, верно? Смотрите, простая процедура заставит квадрат любви… нет, лучше – отношений поглотить квадрат творчества. Тогда время творчества освободится и сольется с временем, отведенным на семейные отношения. При законсервированных квадратах это срабатывает в девяноста процентах случаев. Да, вы не будете больше лепить. Зато продлите супружеское счастье. В конце концов, семья – это тоже искусство!

– Вы когда-нибудь увлекались чем-нибудь?

– Нет, – она улыбнулась, сухо и дежурно. – Предпочитала пользоваться лишь тем временем, которое предназначено для человеческих дел, а не воздушных замков. Я в восемнадцать лет сделала слияние – влила нетронутое время творчества, спорта и релакса во время карьеры. А квадрат любви влила в квадрат семейных отношений. Зачем тратить время на дурные чувства? Получилось весьма успешно. Так что медсестра проводит вас в палату…

– Подождите! Я хочу уточнить. Вы сказали, что подобная «консервация» происходит из-за стресса. Но у меня его не было!

Главврач пожала плечами.

– Значит, был у кого-то из близких. У вашей невесты, к примеру, зафиксированы сбои локальных квадратов. Дурочка так боится вас потерять, что совсем не следит за своим настроением. Постоянно звонит в Центр уточнить: не вышло ли время отношений? Успокоили б вы ее, что ли.

– То есть я потерял дело моей жизни из-за Тисы?

– Не опускайтесь до злости на любимую женщину. Я понимаю, вам сейчас очень больно, но это пройдет. Проведем процедуру слияния. Женитесь, заведете парочку детей. И думать забудете о своей лепке!

Коль встал и молча пошел к выходу.

– Панэ Броловски, что вы делаете?

– Ухожу.

– Это глупо! Без слияния вы можете с ума сойти!

Он обернулся, смерил взглядом женщину – несомненно красивую, но холодную до омерзения. И до отвращения Человеческую.

– Лучше сумасшествие, чем самообман.

Коль брел по городу, а перед глазами вставала чистая небесная лазурь, в которой хотелось раствориться и в которую теперь вход заказан. Вспоминались радостные восхищенные лица людей, поклонников его картин: мужчин, женщин, стариков, детей… Помнится, зимой одна бабушка подошла к нему на выставке и подарила рукавички. Сказала, что сама связала – по старинке, спицами, – чтобы руки художника никогда не мерзли. И благодарила, благодарила за творчество. Говорила, что картины Коля оживили ее дом, покинутый повзрослевшими детьми и внуками, среди которых, кстати, тоже есть Творцы. Она еще много чего говорила, а Коль стоял и думал, что ради таких моментов и стоит лепить. Да что там лепить! ЖИТЬ! Ради возможности сделать чей-то путь чуточку светлее.

Для чего ему жить теперь?

У идиотки из Центра тайм-коррекции всё просто. Семья прежде всего. Если ты не женился и не наделал своей не обязательно любимой женщине кучу детей, значит потратил всё время зря. Мать, вот, тоже без конца интересуется: когда женишься, наконец, сынок? Друзья-Человеки надоедают тем же вопросом.

Странно. Почему-то никому – ни Творцам, ни людишкам – не придет в голову обвинять кого-либо, скажем, в отсутствии музыкального слуха. И никто не назовет неудачником личность, которая не пользуется временем, отведенным на творческую реализацию. Почему же недобро косятся на каждого, кто не ставит в центр своей жизни квадрат семьи? Почему это время считают самым важным? Ведь изначально ВСЕ квадраты равны! А Творцов хоть и признали полноценными членами общества, но, по сути, они всё равно остались «социальным меньшинством».

На груди заворочалось. Коль вспомнил, что тигрокис всё еще спит во внутреннем кармане. Вернее, уже проснулся. Он достал полосатого котенка, посадил на ладонь. Кис сладко зевнул, посмотрел на Коля рыжими глазами и вдумчиво сообщил: «Рмя!»

Тут же запищал веб-фон.

– Коль! Ты опять не надел обручальный браслет! Где ты? Коль, я решила, я волью ненужные мне квадраты в квадрат любви. Чтобы наша любовь жила вечно. Дорогой, что это у тебя в руках? Только не говори, что в нашем доме опять заведется какое-то животное.

– Тиса. Всё кончено. Я разрываю помолвку, прости. Похоже, у меня закончилось не только время творчества, но и отношений тоже.

– Что? Неправда, я звонила в Центр тайм-коррекции. Коль…

Он отключился.

Коль забрал свои вещи. Вернее, Коль прислал за ними робота-носильщика, который безошибочно выковырял из дома все вещи хозяина. Только почему-то унес Тисину помаду, взамен оставив один грязный носок.

И всё.

Никаких объяснений.

Может, и правда, время любви и отношений вышло? Нет. Она дважды ездила в Центр тайм-коррекции. Второй раз ее приняла сама главврач. Мерзкая личность. Сухим тоном она подтвердила слова медсестры:

– Да, ваши квадраты в норме. Да, квадраты пана Броловски – тоже. Разорвал помолвку? Что ж, судя по показателям, времени у вас еще предостаточно – найдете другого.

Другого!

Что она вообще понимает, идиотка?

– И еще одно, панна Тиса. Вам знаком мужчина по имени Лерой Карташ?

– Э… Я…

– Мы изолировали его. А вам настоятельно рекомендуем быть осторожной.

– Давно пора, – фыркнула Тиса. – Почему вы так долго ждали?

– Раньше он не доставлял особых хлопот. Он отказался от всех близких людей, стал бродягой, чтобы сбои его квадратов никого не задели… Они и не задевали, пока искаженное время Лероя не соприкоснулось с чужими искажениями. У вас ведь тоже были сбои? Именно в те дни, да, панна Тиса?

– Значит, наши встречи…

– Искалечили жизнь и ему, и Колю. Постарайтесь хотя бы свою уберечь.

Всю неделю он бесцельно шатался по городу, выбирая самые безлюдные улицы и тихие парки. Лепить по-прежнему не получалось. Но после прогулок хоть голова не так болела. Коль вышел к озеру – здесь он впервые встретил Лору, странную девушку, слушающую тонущие камушки. Девушку, которая хоть на один вечер, но вернула ему потерянное время. Он присел на корточки, поднял камушек, покрутил в руках. Бросил в воду. Бульк! М-да, вряд ли он бы сумел это сыграть. А вот слепить…

– Знаешь, когда очень тяжело, психологи советуют вернуться в детство.

Коль вздрогнул, задрал голову. Над ним стояла Лора.

– Ты следила за мной?

– Скажем так: наблюдала.

– Мило.

– Так вот. Я читала интервью с тобой. Ты говорил, что ребенком лепил из всего, что под руку попадется. Может, стоит попробовать?

И протянула ему горсть мокрого песка.

– Лора, это не имеет смысла.

– Просто сожми в руке!

Она вложила песок в ладонь художника, сжала его пальцы в кулак, посмотрела в глаза. В какой-то момент Колю показалось, что она сейчас полезет целоваться. Но вместо этого девушка сказала:

– Ты беззаветно влюблен в свои картины.

– А ты – в музыку.

– Жаль, что твоя невеста этого не поняла.

– Тебя тоже кто-то не понял?

Она улыбнулась, скользнула взглядом по горизонту.

– Кто-то не понял, кто-то – наоборот. Главное – верить, что существуют и те, кто понять способны.

– Я тебя еще увижу?

– Думаю, да. Когда-нибудь. То есть можем встречаться на выходных.

– Если они у нас совпадут…

– Именно. А еще – я увижу тебя на твоей новой выставке.

– А я тебя – на твоем концерте.

Она рассмеялась, махнула рукой и пошла вдоль озера, ставшего вдруг необычайно лазурным. Коль смотрел, как ветер играет с длинными волосами Лоры, мял в ладони влажный песок и думал, что сегодня в Центре тайм-коррекции зафиксируют еще один всплеск.

Март, 2010

Юлия Зонис, Ина Голдин

Ignis fatuus

Планета Луг, тридцать первое октября

Джек Рюноскэ сидел на корточках на вершине холма и любовался морем травы, а Марк любовался Джеком. Слово «любовался» как в первом, так и во втором случае неточно описывает процесс. Джек, возможно, любовался морем травы. Все утверждения, связанные с Джеком, носили оттенок неопределенности. Марк пытался понять, что творится у Джека в голове. И лишь море травы было именно морем травы, ромашковым, сизым, лиловым, рыжеющим к горизонту. По нему перекатывались волны. Не от ветра. Просто эта трава плясала всегда.

Марк слишком пристально смотрел на Джека и потому не успел заметить, когда на лугу появились рядовой Тосс и сержант Джеремайя. Уловив краем глаза движение, выбивающееся из общего ритма травяного прибоя, Марк резко повернул голову. Рядовой Тосс и сержант Джеремайя были уже там. Они плясали.

– Вы все умрете, – не оглядываясь, сказал Джек и выплюнул изжеванную травинку.

Колония на Экбе, пятнадцатое октября

Здоровенный мертвец был прикован к столу наручниками. Входя в комнату, Марк ожидал почувствовать зловоние. В комнате и вправду сильно пахло, но совсем не отвратительно: разогретым деревом, смолою… травой. Так пахло крыльцо дома, в котором родился Марк. Дом снесло пыльным смерчем вскоре после того, как семья Салливанов перебралась в Дублин. В штате Айова пыльные смерчи проложили маршруты, настолько аккуратные, что хоть электропоезда по ним пускай.

Мертвец шевельнулся. Синевато-черное пятно тления на его щеке дернулось, как будто заключенный попытался улыбнуться. Марк подошел к столу и уселся напротив мертвеца.

– Тренсонвилл, штат Пенсильвания. Отличные там тыквенные пироги пекут.

Упоминание о тыквенном пироге можно было бы счесть издевательством, обнаружься у покойного хоть какое-то чувство юмора. Однако лицо мертвого осталось неподвижным.

– Вообще умеют пенсильванцы отмечать День Всех Святых. Я бы тебя, друг, положил в гроб и поставил у парадного. Впрочем, нет. Из гроба неудобно раздавать конфеты. Разве что проделать в крышке окошко…

Мертвец пошамкал губами и сказал:

– Мыфка фыфка любит фыр.

– Чеддер? Могу предложить тебе красный чеддер, правда, сублимированный. Или ты предпочитаешь рокфор? Извини, вонючего и с плесенью в хозяйстве не держим.

– Роскошные формы вдовы Дженкинсон внушают благоговение ее поклонникам, – живо откликнулся мертвец.

Шепелявить он почему-то перестал. Марк вздохнул.

– Твоего деда завалило в шахте. Это случилось семьдесят лет назад, в местечке Тренсонвилл в штате Пенсильвания. На его могилу родственники принесли венок из сосновых веток. Твоя мать получила компенсацию от государства, прошла курс омоложения и подалась в актрисы. Твой отец работал инженером на станции Луна-Альфа. Его звали Свен Андерсен. Он с четырнадцати лет коллекционировал записи с изображением груди твоей матери. Конкретно, ее левого соска. У него собралось ровно сорок восемь секунд видео. Левый сосок твоей матери был на восемь миллиметров шире правого. С маленькой красной родинкой наверху, примерно на три часа…

– Сейсмическая активность на шахтах в районе Экбе-13 превышает допустимый уровень.

Математики, нейробиологи, врачи и этологи уже прогнали бывшего инженера по буровзрывным работам Клайва Андерсена через все известные науке тесты. Электрическая активность в мозгу пациента отсутствовала, мертвые синапсы никак не реагировали на нейротрансмиттеры. На цифру три подопытный обращал не больше внимания, чем на смену зеленого круга и красного треугольника. Подопытному хотелось плясать. Подопытному хотелось плясать, но ни рвущийся из динамиков фокстрот, ни рэп и ни входящий в моду джанги не смогли ни на такт сбить внутренний ритм его танца. Единственное, что приковывало внимание мертвеца, – это маленький паучок, трудолюбиво майстрячащий свою паутину в углу камеры. Андерсен любовался работой паука часами, но в ответ на предъявленную ему изящную сетку фракталов даже не зевнул. Покойник мог реагировать на визуальные, тактильные и прочие раздражители. Или не реагировать. Или путать звук со светом, а свет с ударом тока. То, что он сейчас вообще говорил, было удачей или случайностью.

Марк всмотрелся в лицо мертвого. Так бредут сквозь доходящую до груди вязкую жидкость: тяжело, очень тяжело и, главное, бесполезно. Как и в прошлый раз, как и в двадцатый раз до этого, после первых шагов Марк наткнулся на скользкую пленку – вроде стекла или внутренностей огромной рыбины. За пленкой ощущались глухие удары, биение чужого и совершенно чуждого пульса. Если бы можно было пробить преграду, разрезать или перехватить нить, связывающую марионетку с кукловодом… Нет. Телепатия оказалась не сильнее физики и биологии, и Салливану остались лишь бессмысленные фонемы. По-честному, ему следовало бы признать поражение, составить рапорт и убраться прочь с Экбе. Только Марк не привык проигрывать. Он мог прочесть любого. Если в трупе осталось хоть что-то от бывшего инженера Андерсена, сына Свена и Лолиты Андерсен, Марк вытащит это на поверхность.

Две маленькие птичкиСидят на стене.И одна из нихСвалилась во сне.И вся королевская конница,Вся королевская ратьУчит тех птичекПшеницу не воровать [7].

Бывший инженер Андерсен приподнялся со стула. Наручники соскользнули с его крупных кистей, будто смазанные маслом. Не обращая внимания на пронзительный вой сигнализации и на метнувшегося к двери Марка, мертвый проплясал прямиком в угол, снял со стены паучка и аккуратно раздавил между большим и указательным пальцами. Зеленый болотный огонек, ignis fatuus, всё это время висевший над головой мертвеца и придававший его плоти травянистый оттенок, мигнул и вспыхнул ярче. Марк пулей вылетел из комнаты и не увидел, присоединился ли к пляске мертвый паук.

Планета Луг, тридцать первое октября

– Вы все умрете, – сказал Джек.

Пляшущие в траве морпехи с холма выглядели маленькими, хотя каждый из них был как минимум на голову выше Салливана. Разреженный воздух улучшал видимость, отчего черные дырки во лбу обоих морпехов казались еще более четкими. Обоих расстреляли за дезертирство. Редко кто не дезертировал бы, поглядев на пляски мертвых шахтеров на Экбе. Там, в отличие от планеты Луг, не было никакого разнотравья. Были отвалы пустой породы, вагонетки, серенькое с рыжиной небо над котлованами, всё в угольной дымке. Уголь внизу, уголь вверху. В нижнем угле Плясуны протоптали ровные, словно циркулем вычерченные круги. Черные антрацитовые дорожки, до блеска отполированные сотнями ног в шахтерских ботинках. Сила тяжести на Экбе в полтора раза меньше земной, и ботинки подковывали свинцом. Р-раз – четыре десятка левых ног ударяют о замусоренный грунт. Руки пляшущих лежат на плечах соседей, танец слегка напоминает греческий сиртаки, но ритм кажется замедленным и одновременно рваным – словно мертвые с натугой выплевывают одно длинное, тягучее слово. Два – четыре десятка правых ног утыкаются в землю, и в небо взвиваются новые облачка угольной пыли, делая его чуть более черным. Уголь, бесполезный хлам, бесполезный всюду, кроме этой нищей системки. Скоро здесь не будет никакого угля. Дымка в небе складывается в узоры, отдаленно напоминающие фракталы, и, опускаясь под собственной тяжестью, нежно целует землю. В местах поцелуев земля разжижается, сначала подергиваясь масляной пленкой, а затем превращается в туман. Туман скрывает танцующих…

– Тебя не пугает смерть, инквизитор?

Джек усмехался. Марк пожал плечами.

– Все когда-нибудь умрут. И, пожалуйста, не называйте меня инквизитором. Вы ведь знаете – я нейролингвист. Специалист по невербальным коммуникациям.

– Ты специалист по допросам. Не стоит стесняться. В мои времена твоя профессия была в цене. Ты пользовался бы ба-альшим успехом.

И, после паузы, совсем уже непонятно закончил:

– А может, еще и будешь.

Марк мог бы поинтересоваться, какие именно времена имеются в виду, но сдержался. Ответа он бы всё равно не получил, а личное дело Джека успел изучить вдоль и поперек. Если верить этому документу, Джек родился тридцать пять лет назад в префектуре Шинагава, Токио. Еще в файле утверждалось, что Джека Рюноскэ расстреляли, но не за дезертирство, как тех двоих, а за убийство и шпионаж. И случилось это не на Экбе, а на Риньете, в двадцати световых годах дальше от Земли. А за день до того, как Марк спешно покинул Экбу, пришли разведданные с Талассы и с Гектора, от которых до Земли вообще рукой подать. Кольцо Плясунов сжималось, и именно поэтому у Марка Салливана, нейролингвиста и инквизитора, не осталось такой роскоши, как право на сомнение.

Колония на Экбе, пятнадцатое октября

Пока разбушевавшегося инженера Андерсена ловили грависетью, Марк вышел на свежий воздух покурить. Подмораживало. Иней блестел на верхушке пятиметровой стены, отделяющей базу от всей остальной планеты. Иней колко поблескивал в свете прожекторов, и неожиданно Марку захотелось подняться на сторожевую вышку и посмотреть, что же творится там, снаружи. Он знал, что не увидит ничего, кроме клубящегося тумана и мерцающих в нем огоньков. Шахты и завод по переработке руды давно исчезли, их проглотила едкая слякоть, с каждым днем подползающая всё ближе к базе. Отправленные туда команды роботов-пехотинцев и платформы с нафтой исчезли навеки, вакуумные бомбы не взорвались, а ядерная бомбардировка доказала свою неэффективность еще на Риньете. Ни электромагнитные волны, ни гравитационный пресс не остановили Плясунов. Всё проваливалось в эту туманную взвесь, как в черную дыру, – и хорошо еще, что дыра не выплевывала армейские сюрпризы обратно.

Салливан сплюнул кислую от табака и кофе слюну, передернул плечами и уже шагнул к забору, когда сзади хлопнула дверь. Марк обернулся. Полковник Питер Нори, начальник разведки базы – а проще, командир летучего егерского отряда, до недавнего времени занимавшегося отловом мертвецов.

Полковник зябко поежился и тоже вытащил из кармана сигареты. Вспыхнул оранжевый огонек, и в его свете морщины, бегущие от носа Нори к уголкам рта, показались особенно резкими.

– Как вы думаете, капитан, что они делают?

Марк сдержал усмешку. Военным он не был, но вместе с заданием получил все необходимые удостоверения. Понятно, среди армейских лучше выглядеть своим. Другое отношение. В ордене его чин равнялся, пожалуй, лейтенантскому – вот такое получилось неожиданное повышение.

– Кто, Плясуны?

Полковник кивнул.

– Что они делают, как раз очевидно. Они терраформируют.

– Терраформируют?

Нори покачал головой и раздраженно добавил:

– Так у вас в штабе называют это?

Полковник ткнул пальцем в сторону изгороди. Марк коротко взглянул туда, где над блестящей кромкой стены туманное облако жрало звезды.

– Мы строим купола и сажаем оксигенный бамбук. Они выдергивают из земли наших мертвецов и пускают их в пляс. На первый взгляд, ничего общего, но если бы на это смотрел кто-то выше и их и нас… в сущности, та же возня.

Тут Марк хмыкнул, и армейский сразу ощетинился.

– Вам смешно?

– Да нет, просто вспомнил. Мой отец был палеоэтнографом… редкая сейчас профессия. Они с дедом спорили часами. Отец утверждал, что во всех дедовских побасенках о Маленьком Народце есть зерно истины. Что, мол, это эхо от эха воспоминаний о цивилизации, предшествовавшей человечеству и благополучно вымершей. Деда, а он был историком литературы и фольклористом-любителем, от такого прозаического взгляда на тайны фэйри чуть кондрашка не хватила. В ход шли Эннис, Бриггс и Крофтон Крокер, а однажды дед даже запустил в папашу бутылкой виски…

– И что же?

– А то, дорогой мой Нори, что наши зеленые огоньки – рядовой состав, если я не ошибаюсь, окрестил их светляками – так вот, они как две капли воды похожи на уилл-о-уиспы, болотные огни из дедовских рассказов.

– Вы хотите сказать, что мертвяков заставляют плясать феи?

– Нет. Я хочу сказать, что всё в этом мире – только вопрос терминологии.

Полковник снова поежился, но на сей раз не от холода. Он пристально уставился на Марка поверх затухающего сигаретного огонька.

– Я знаю, Салливан, кто вы такой.

– И кто же я, по-вашему, такой?

Неожиданно полковник ухмыльнулся.

– Наш новый клиент называет вас инквизитором.

– Новый клиент?

– Ага. Старого мы слегка повредили сетью. Но этот типчик что-то особенное. Он вам понравится.

Нори умолк, ожидая, что Марк проявит любопытство. Однако Марк любопытства не проявлял. Военный разочарованно скривился и договорил:

– Над этим субъектом нет никакого огонька. И он вполне вменяем.

– Ого, что-то новенькое.

На самом деле, Марку было всё равно, но энтузиазм воякам по душе. Нори довольно хмыкнул.

– И еще какое. Начать с того, что он заявился к нам сам и сначала потребовал сигарет, а затем вас.

Джека Рюноскэ расстреляли на Риньете за военный шпионаж и убийство вышестоящего офицера. Формулировка заставила Марка улыбнуться. Можно подумать, что убийство низшего по чину – пустяк, не стоящий трибунала. Итак, майора Джейкоба А. Рюноскэ расстреляли, честь по чести, и похоронили на военном кладбище в Асунсьоне. Через три дня на планету явились Плясуны, и кладбищенская земля зашевелилась. Через четыре дня Джека засекли с отплясывающими мертвецами. Через пять танцоров обработали напалмом. Останки идентифицировали, и, что самое интересное, Джек Рюноскэ среди них обнаружился. А еще через два месяца покойный майор Рюноскэ заявился в лагерь морпехов на Экбе и потребовал пачку сигарет. Он курил «Мальборо».

Шагнув за вторую дверь, Марк столкнулся со взглядом черных, чуть по-восточному раскосых глаз. На сидевшем за столом не было наручников. Бледное с желтизной, острое лицо, в котором гэльская кровь явственно преобладала над японской. Он показался бы живым, если бы не синеватые тени на щеках и не медицинский рапорт, который передал Марку полковник. Рапорт, кстати, однозначно подтверждал, что их гость – тот самый Джек Рюноскэ, расстрелянный убийца и предатель.

Марк сделал еще шаг. Его не встретила ни привычная уже водяная вязкость, ни рыбьи кишки, ни чужой застекольный гул. Но и яркого цветения эмоций, жужжания беспокойных мыслей тоже не было. Салливан услышал шорох, шелест, подобный шелесту сухих осенних листьев. Шаг. Скрежет льдинок по торфяной кровле, поскребывание голых ветвей под ветром… Шаг. Марка потянуло вперед, туда, где мигал и манил огонек в окне заброшенного дома…

Глуховатый голос разбил иллюзию вдребезги. Обескровленный свет камеры резанул по глазам.

– На твоем месте я бы не стал этого делать, Салливан, – мягко проговорил сидевший за столом человек. – Оттуда можно и не вернуться.

– Откуда вы знаете мое имя? – глупо спросил Марк.

Это был первый глупый вопрос, заданный им за очень долгое время. Первый, и отнюдь не последний.

– Я знаю многое, инквизитор, – спокойно ответил тот, кто назвался Джеком Рюноскэ. – Многое, хотя и не всё. А чтобы ты мне поверил, я кое-что тебе покажу.

Рюноскэ нагнулся и вытащил из-под стола обыкновенную тыкву. В боку тыквы было прорезано маленькое окошко, и в оконце этом мигал огонек – уголек или свеча.

– Я поражен и очарован, – угрюмо сказал Марк. – Как вам удалось это сюда протащи…

И осекся. В глазах смотревшего на него человека мерцали зеленые огоньки.

Пятнадцатое – тридцатое октября,

планеты Экбе – гипертуннель – Луг

Когда они вывалились из безвременья червоточины и в глаза ударили звезды – о, эта искрящаяся, избыточная щедрость торможения, белый свет в конце туннеля, рассыпающийся на отдельные огни, – Марк думал о Флоренции. О свинцовом течении реки Арно, о брусчатке мостовой и стершихся от времени клыках бронзового вепря. Марк редко вспоминал своих родителей. Они погибли, когда плазменная бомба превратила дублинский супермаркет в озеро кипящей лавы. А семилетний Марк очень удачно потерялся тогда, очень удачно его ладошка выскользнула из твердой ладони отца, и крутящаяся стеклянная дверь – дань позапрошлому веку – очень удачно вынесла его на улицу. Потом-то Салливан осознал, что никакой это не было удачей. Просто впервые проснулось его верхнее чутье, уловило оттенок тревоги, суетливые мысли человека в желтой куртке, спешащего к выходу… делайте покупки в сети, господа.

Марк думал о Флоренции. У мальчика было два наставника, черный и белый, ангел на правом и бес на левом плече. Отец Франческо и Антонио Висконти, тот, кто впоследствии стал генералом и епископом ордена. Отец Франческо говорил: «Твоя жизнь будет очень тяжелой, бамбино. По природе ты не можешь доверять людям, это очень сложно – доверять, когда вслух говорится одно, а внутри шепчут совсем другое. И всё же ты постарайся». Висконти говорил: «Я хочу узнать, на что ты способен. Дай мне лучшее, что у тебя есть. Не думай о границах. Их нет».

Марк оказался способен на многое.

– Кофе? – предложил он Джеку после того, как первая оторопь прошла, а мертвецкие огоньки в глазах допрашиваемого притухли.

– Лучше еще сигаретку… Начальство твое, этот, с бульдожьей мордой…

– Полковник Нори.

– Он. На одну только пачку расщедрился. Скотина. Пожалел покойнику табачку.

Марк полез в карман за пачкой, вытащил ее, провертел в руке – ноздри Рюноскэ хищно дрогнули – и как бы невзначай засунул обратно в карман.

– Сначала ответьте мне на один вопрос.

Покойник расхохотался. Он ржал, закинув голову и дергая острым кадыком, откинувшись на спинку стула до того, что стул опасно балансировал на двух ножках. Так же резко оборвав смех, Рюноскэ с грохотом опустил стул на все четыре ножки и заявил:

– Узнаю черта не по рогам его, а по любезной манере. Давай свой вопрос.

– Почему вы не танцуете, как остальные?

– Отчего же? Танцую, – Джек вдруг легко вскочил со стула, крутнулся и двинулся через камеру, отбивая резкую щелкающую чечетку.

Прежде чем Марк успел вызвать охрану, Рюноскэ замер, сунув руки в карманы и чуть отставив назад левую ногу. Постоял так, будто вслушиваясь во что-то, лихо хлопнул ладонями над головой и завертелся в обратную сторону. Отстучал каблуками простенький ритм, который тут же намертво засел у Салливана в голове.

Марку пришли на ум пьяные и дымные вечеринки у деда – тот, накачавшись виски, выплясывал что-то подобное. Ирландский степ, древний, как скалы Эйре. Поразительно живой танец по сравнению с тупым и мертвым сиртаки. Слишком живой. Будь старик поспокойней, его бы не хватил удар и Марк не очутился бы в католическом приюте, а затем и во флорентийской спецшколе. Жизнь пошла бы иначе… Впрочем, чушь. Таких, как он, орден вытаскивал и из самой глубокой дыры графства Клэр. Однако, как чертяка танцует…

Марк почувствовал, что его тоже тянет в пляс.

Эге…

Первый ментальный блок волна степа смела, как прилив сметает мелкую гальку. Второй дал Марку достаточно времени, чтобы вцепиться в подлокотники кресла.

Чечетка зачастила, стала истеричной, будто пляска святого Витта, и резко смолкла.

Джек остановился в углу и смотрел оттуда на Марка, чуть склонив голову к плечу – оценивающе и даже уважительно.

– Умеешь, инквизитор. Но это я только так, разминаюсь.

– Вы не ответили на вопрос, Джек. Я спросил, отчего вы не танцуете, как остальные.

– Ну, нашла коса на камень, – осклабился Рюноскэ. – Я понимаю, это такая игра. В нее очень любят играть люди в черных плащах поверх белых ряс. Они называют себя псы господни, хотя, в сущности, они просто-напросто псы.

У предателя и убийцы были желтые крупные зубы, и из пасти несло трясиной и табаком. Салливан утомленно прикрыл глаза. Сдается, ему попался еще один инженер Андерсен, только вместо роскошных форм вдовы этот зациклился на доминиканцах. Марку захотелось запустить в стенку чем-то тяжелым. Еще минуту назад казалось, что впереди забрезжило решение – но нет, всё тот же тупик.

– Я не пляшу, как остальные, – раздалось над головой Марка, – потому, что вижу свет.

Салливан отнял руку от лица и изумленно посмотрел на заключенного. Тот сидел верхом на стуле, опираясь в спинку костистым подбородком. В правой руке его покачивалась лампа. Сквозь верхнюю часть тыквы продета ржавая проволока, и Рюноскэ качал лампу на этой проволоке, и казалось, что мигающий внутри огонек сейчас погаснет, – но огонек не гас.

– Я вижу, куда идти. А они не видят никого и ничего. Они в темноте. Тебе приходилось бывать одному в темноте, инквизитор? Ты знаешь, как это страшно? Слякоть, ночь, небо затянули тучи, ты идешь по болоту, вытянув вперед руки, – ты щупаешь воздух впереди себя, и нет там ни черта, в этом воздухе, и тебе кажется, что ты всегда будешь идти в темноте. А потом впереди мелькает огонек. Зеленый болотный огонь, вы называете его ignis fatuus, или светляком. Ты идешь на огонь, и он заводит тебя в трясину.

Марк напрягся. В этом что-то было. Он собрался, как зверь, почуявший верхним нюхом след. Слабый, совсем слабый, но верный.

Рюноскэ не зря назвал Марка инквизитором. Люди не приносили утешения, и с некоторых пор Марк Салливан, следователь и палач ордена, решил, что его интересует только истина.

Мертвецы в грузовом отсеке, опутанные грависетью и скованные наручниками, молчали, как и положено молчать мертвецам. Молчали звезды, молчало приближающееся лицо безлюдной планеты Луг. И вот, когда молчание стало совсем нестерпимым, заговорил Джек.

– Хотите, Марк, я расскажу вам историю о самом одиноком парне на свете?

Марк подумал и ответил:

– Хочу.

– Мой папаша, – начал Рюноскэ, – да унесет черт его душу прямиком в ад, был наполовину ирландцем. Мы с матерью уехали в Токио, но он притащился за нами и попытался наладить семейную жизнь. В тот год, пока мать, наконец, не опомнилась и не выдворила его из страны постановлением суда, он организовал нам веселый праздник. День Всех Святых. Всюду развесил паучьи сети и роботов-пауков, которые прыгали мне на голову и вцеплялись в волосы. Весело до усрачки. А еще он рассказал про Джека – Тыквенную Голову. Был такой парень в Ирландии, хитрец, пьяница и вор, который до смерти достал своих односельчан. Соседям надоели его долги и проделки, и они решили поколотить Джека. Только тот успел смыться и добежал аж до церкви, где и встретил Дьявола. Дьявол был при полном параде, в чудно́м камзоле, со свитой из болотных духов и огнеглазых бесов, в общем, всё как полагается. «Привет, Джек, – сказал Дьявол. – Думаю, самое время мне забрать твою грешную душу в Ад». «Это так, господин, – смиренно ответил Джек. – Да только не лучше ли тебе для начала прибрать души тех уродов, которые за мной гонятся? Давай-ка ты обратишься в фальшивую монету, и с помощью этой монеты я заплачу соседям долги. А потом ты оп! – и исчезнешь, и добрые жители моей деревни передерутся и перережут друг друга, решая, кто же из них вор». Дьяволу этот план очень понравился. Он мигом перекинулся в серебряную монету…

Марк усмехнулся.

– Чего лыбишься?

– Так. Слышал эту байку от деда. Старичок был не дурак травить побасенки, особенно в подпитии.

– И что же ты слышал?

– У твоего Джека в кошельке был серебряный крестик. Дьяволу рядом с крестом резко поплохело, и он взмолился о пощаде. Джек согласился отпустить его только после того, как нечистый обещал оставить его душу в покое.

Рюноскэ неприятно улыбнулся.

– Вот, значит, как это теперь рассказывают.

– А что, есть другие версии?

Словно не расслышав вопроса, Рюноскэ напряженно всматривался в бледное лицо планеты. Та уже растопырилась на половину обзорного экрана, и под облаками стали различимы контуры единственного континента. Береговая линия напоминала распростершего крылья орла, или ворона, если на то пошло.

– Вороны любят кладбища, – ни к селу ни к городу заявил Джек. – Ты заметил? Вроде и нечем там поживиться, а вороны так и норовят обсесть кладбищенские елки.

– Там разрытая земля. Червяки.

– Червяки. Да. Вот послушай, как всё было на самом деле.

– Светляки.

На Экбе содержание кислорода в воздухе превышало двадцать процентов, и люминофор на стенах быстро выгорал. Флуоресцентная лампа под потолком нервно помаргивала, реагируя на всплески электромагнитного излучения из-за изгороди. Эту базу давно пора было эвакуировать, пока и ее не сожрал зарождавшийся за периметром чужой мир.

– Что вы знаете о светляках?

Рюноскэ качнул лампу в последний раз и аккуратно поставил ее на столешницу.

– Были раньше такие штучки на транзисторах. Они назывались приемниками. Бывало, подкрутишь ручку и слушай музычку. А еще лучше – хватай первую же сисястую телку в баре и пускайся в пляс.

Марк пожал плечами. Ничего нового странный мертвец ему не сообщил.

– Мы знаем, что светляки передают сигнал Плясунов. Мы пытались его погасить, перехватить, модулировать. Даже ловили что-то на инфразвуке, но оно тут же… ускользало.

Неприятное воспоминание о рыбьих кишках заставило Салливана поморщиться.

– Говорила овечка с волком…

Марк вздернул голову и угрюмо уставился на Рюноскэ. Тот, похоже, искренне забавлялся.

– Чему вы радуетесь, Джек? Вас не пугает мысль о гибели человечества?

– Да я сам кого хочешь напугаю, – ответил Джек.

– Дьявол, говорю, перекинулся в серебряную монетку, но ни в какой кошелек он, конечно, не полез, поскольку был не дурак. Очень не дурак этот самый дьявол…

Ворон распростер крылья на весь обзорный экран. Его белая облачная манишка вскипала на севере грозовыми фронтами, а на юге дымка была нежна и прозрачна. Джек ткнул пальцем в экран, и кораблик послушно нырнул по широкой дуге к югу.

– Джек пошагал в деревню, где его уже поджидали односельчане с хорошими такими вилами. Джек шел и думал. А думал он о том, какой он ничтожный, Джек, человечишко, и что хорошо бы закинуть монету в колодец, и о том, что в кошельке его лежит крест. Не серебряный, конечно. Деревянный. Но и того бы хватило. И задумался Джек так глубоко, что не заметил, как уткнулся прямиком в кулак Рыжего Вилли. А Вилли работал в кузне, и кулачищи у него были, что твои кувалды. В общем, Джека знатно измордовали. И, понимаешь, ему стало обидно. Не за то, что его отколотили. Нет. Но, понимаешь, вот заходишь ты в пивнушку. Там сидят все эти… со знатными кулаками. Рожи красные, пиво рекой течет. А ты весь синий, трясешься, как припадочный, у тебя сушняк второй день, и тебе бы стакашечку пропустить… один стаканчик. И в падлу просить, но губы уже сами, проклятые, в трубочку складываются и ноют: «Люди добрые, соседи». И вот встает такой кузнец. Встает, ширинку расстегивает и ссыт в пивную кружку. Щедро так ссыт, потому что пинт десять уже вылакал. И говорит тебе, душевно так: «Слышь-ка, Джек. Ты вот то, что в кружке, выпей – и тогда, так и быть, будет тебе рюмашечка за мой счет». И все ржут. Как они ржут. Они умеют ржать… И вот лежит этот самый Джек, в юшке и блевотине. Соседи над ним хлопочут. Особенно кузнец и особенно по ребрам. И думает Джек: «А и вправду – пошли вы все к дьяволу». И достает монетку. И отдает ее… ну, допустим, кузнецу. И встает, кое-как кровь утирает и хромает себе прочь. И назад не смотрит.

Марк, сощурившись, вглядывался в лицо Рюноскэ. Если этот человек и вправду верил, что говорит о себе, – он совершенно чокнутый, и миссия их, скорее всего, обречена. Но от Рюноскэ не тянуло безумием. Было то же, что и в первую минуту, там, на Экбе – шелест осенней листвы, тоскливая песня болот, изморось на сухих и ломких стеблях. Неожиданно Салливан вспомнил, что так пахло. Этой безнадегой несло от дедовского дома, что в старом городишке Фанор на западном побережье Ирландии. С одной стороны от дома хрипело вечно хмурое море, а с другой раскинулась серая пустошь с холмами. Вечерами, разведя огонь в очаге (да, вот он, запах торфяной гари), дед всегда закрывал ставни выходящего на пустошь окна. «Зачем, деда?» – спрашивал Марк. «Затем, чтобы жители болот не тянулись на наш огонь», – отвечал дед.

Марк положил подбородок на сцепленные кисти рук и уставился прямо в глаза Джека. Тусклые черные глаза без малейшего проблеска бесовских огней.

– Вы сами пришли ко мне. Принесли свою дурацкую тыкву. Значит, вам есть что сказать. Вы знаете, как договориться с Плясунами?

– Всё дело в том, что тебя неправильно учили, Марк.

Впервые Рюноскэ назвал его по имени.

– Ты похож на глупую девчонку, которой сказали, что можно договориться с маньяком. Девке внушили в школе, что в любом деле можно достичь компромисса. Достаточно мило улыбнуться, слегка раздвинуть коленки и упомянуть любимого котенка, добрую старенькую бабушку и какой-нибудь там Звезднополосатый Флаг. Девка не понимает, что один запах ее подмышек сводит маньяка с ума.

– Вы хотите сказать, что поговорить с ними можно – они просто не станут слушать?

– Я хочу сказать, что бесполезно трепаться с маньяком, когда у тебя так вкусно пахнут подмышки.

Марк скривил губы. Его в школе учили совсем другому, но…

– Я понял вашу мысль, можете не продолжать. Что же вы предлагаете?

– Где моя сигарета?

Марк вытянул одну сигарету из пачки и кинул Джеку. Тот ловко перехватил подачку. Если бы Рюноскэ был жив, при легком нажатии на фильтр сигарета бы зажглась. Но, судя по всему, на мертвецов сенсор не реагировал. Джек поднес свою тыкву к лицу, умело прикурил и только затем ответил:

– Я могу тебе помочь. Так получилось, что у меня есть собственный приемник. И на нем играет совсем другое радио… Надо только слегка подкрутить ручку настройки.

– Вы можете заглушить Плясунов? Сбить их ритм?

– Я могу его перестроить, – сказал Джек. – Тебе понравился мой танец, Марк?

Людям нужно доверять, говорил отец Франческо. Люди – это источник информации и больших неприятностей, утверждал будущий генерал Висконти. Люди – это марионетки, шептало Марку отражение в зеркале, особенно по утрам, когда он просыпался в одиноком гостиничном номере – на Земле, на Луне-2, на Висле и Терре. Люди – марионетки, а ты – кукловод. Шепот отражения утешал, но здесь, на Экбе, он сделался противен Марку. Может быть, потому, что за пятиметровым забором миром заправляли куда более искусные кукловоды.

Самым сложным было заставить себя поверить Джеку.

По части веры Марк никогда не числился среди лучших учеников, хотя и преуспел во всем остальном.

И сейчас, глядя на серощекого – мертвого – человечка с нелепой тыквой, в маленькой комнате, где свет мигал и тускнел с каждой минутой, Марк принялся считать. Это всегда помогало.

Раз – Джек Рюноскэ врет. На самом деле он агент Плясунов. Доверившись ему, Марк погубит и человечество, и себя… Да нет, и так всё погибнет. За оставшееся время им не расколоть код Плясунов, они даже не могут найти нужную частоту.

Два – Джек Рюноскэ несет околесицу. Это станет печальным концом быстрой и успешной карьеры Марка, но какая сейчас, к черту, карьера?

Три – Джек говорит правду и знает, что делает. Вполне может быть Он не похож на остальных мертвецов. В нем нету тягучего и странного ритма. И он сумел пробить защиту Марка – а это не удавалось даже монсеньору Висконти, не в последние пятнадцать лет.

Остается два вопроса.

– Остается два вопроса, – вслух повторил Марк. – Что я должен сделать? И почему именно я?

Рюноскэ ответил с неожиданной серьезностью:

– Ты, инквизитор, сильно мне задолжал. А я сильно задолжал тебе. Ты – мне, я – тебе. Так уж получилось. А теперь гони сюда всю пачку.

Когда кораблик врезался в атмосферу, экран на некоторое время почернел, скрывая бушевавшее вокруг корпуса пламя. Затем оболочка отстрелилась, началось медленное снижение на антигравах, и включились наружные камеры. Море травы под кораблем волновалось, шло широкими волнами. Из травы выступали редкие и пологие холмы. Некоторые из них венчали зубцы серых мегалитов.

– Джек?

– Да, Марк?

– Что было там, позади? Что случилось в деревне?

Рюноскэ некоторое время молчал, водил пальцем по экрану, выбирая удобное место для посадки. Наконец ответил:

– Там, инквизитор, случилось много сытого воронья.

Планета Луг, тридцать первое октября

В тени мегалитов становилось зябко. Холодом тянуло не от земли. Та была еще по-полдневному сухой и жаркой, стрекочущей кузнецами. Холод источали каменные глыбы по сторонам. Днем, в четком свете здешнего маленького солнца, Марку показалось, что он различает на камнях знаки. Фигурки. Охотник с копьем. Вытянувшаяся в прыжке лань… бессмыслица. Так уж устроено человеческое сознание, что в переплетении случайных трещин и пятен мха видится знакомое. На планете Луг никто ни на кого не охотился, если не считать крупных золотоглазых стрекоз. Здесь вообще не водилось зверья – только насекомые и бесконечное море травы.

– Чего мы ждем? – спросил Марк.

– Чего ждешь ты, я не знаю. Я жду заката.

Марк поднял голову. Солнце коснулось сиреневой дымки на горизонте, и дымка загорелась яркой полоской – словно над травяным морем нависло второе, настоящее.

– Ты помнишь, какой сегодня день?

Марк обернулся. Джек сидел, скрючившись, прижавшись спиной к камню и обняв свою тыкву. Глаза его блестели весело и хищно.

– Разве тебя не учили, инквизитор: забыть свою историю – значит, забыть себя. Сегодня ночь Хэллоуина. Детишки по всей Ирландии скоблят тыквы, чтобы выставить их после заката на крыльцо или на окно. Говорят, огонек в тыкве отгоняет злых духов. Защищает владельцев дома от болотной нечисти.

Марк помнил. Он и сам выскребал ложкой неподатливое тыквенное нутро. Ночь Хэллоуина. Единственная ночь, когда дед распахивал ставни восточного, глядящего на вересковые пустоши окна. На подоконнике стояла тыква с горящей в ней свечой, и дом оставался в безопасности. Джек О'Лантерн, Тыквенный Джек, охранял границу между миром живых и мертвых.

Затылка Салливана коснулся неприятный холодок, и он резко обернулся. Танец на лугу набирал силу. Рядовой Тосс и сержант Джеремайя – да нет, не Тосс и Джеремайя уже, а две ломкие и одновременно плотные фигуры протоптали дорожку в траве, и трава под их ногами увяла. Из травы, из самой земли тянулись белые туманные струйки. Мертвецы ворочались в тумане, или, скорее, туман обвивал мертвецов, льнул к их всё быстрее и тверже переступающим ногам, поднимался выше – и ярче горели в нем зеленые светляки.

– Пора, – сказал Джек. – Бери лампу.

Он встал, отряхнул с одежды травинки и пошел вниз по склону холма. Стебли расступались перед ним с едва слышным шелестом, и те же стебли хрустко трещали под ногами Марка.

Утром они выгрузили мертвецов из холда. Покойники казались вялыми, светляки над ними едва мерцали. Волоча неподатливого и крупного мертвеца (Джеремайя? Или все-таки Тосс?), Марк подумал, что зря не прихватил с собой полковника Нори. Салливан давно перестал врать себе, потому что слишком ясно видел это вранье в других. Вот и с Нори вполне можно было использовать робота-погрузчика, но Марк не смог совладать с искушением.

Там, на Экбе, он таки заставил армейского попыхтеть, втаскивая тяжелых мертвецов в грузовой холд. Глаза у Нори были одновременно бешеные и стеклянные. Каким-то базовым блокам разведчика обучали, да не в коня корм. А Марку вдруг стало весело. Марку захотелось влезть на крышу кантины и простереть руки, и чтобы от пальцев протянулись послушные нити – к каждому оловянному солдатику на этой базе, к каждому. Еще в лицее он мог контролировать две, три дюжины человек. Как приятно было бы испытать сейчас границы своей власти. Как приятно было бы почувствовать, наконец, что не только у тех, в тумане, за забором, есть власть.

Но именно из-за тех, за забором, Марк ограничился самым необходимым. Охранники в коридоре и на выходе, сонный капрал, дежуривший у склада с грависетями, еще каких-то двое, ошивавшихся у камер с покойниками. Скорее всего, наблюдатели из генштаба. Диспетчер на взлетном поле. И только случайно подвернувшемуся под руку Нори не повезло.

«Я знаю, Салливан, кто вы такой».

Я тоже многое знаю, мог бы сказать Марк. Многое, но не всё. Например, я знаю, отчего ты развелся с женой, но не знаю, почему до сих пор хранишь ее фото. Хотя и это я могу из тебя выдавить, могу, но не стану. Сорванные цветы сгнивают и превращаются в грязь, говорил отец Франческо. Никогда не отбирай у человека самое последнее, самое глубинное. Ты отберешь у него цветок, а тебе достанется плесень и распавшиеся в пыль лепестки. И ты даже не узнаешь, что доставшаяся тебе мерзость когда-то была цветком.

Поэтому Марк просто смотрел в остекленевшие, бешеные глаза полковника Нори и улыбался. Что бы ни произошло на планете Луг, дороги назад у воспитанника флорентийского спецлицея не оставалось.

– Почему именно Луг? – спросил Марк.

Он настроил грависети так, чтобы мертвецы освободились через час. Джига там или фокстрот, а оказаться лицом к лицу с одержимыми Плясунами кадаврами прямо сейчас Марку не улыбалось. К этой мысли стоило привыкнуть. Стебельки травы кололи пальцы. Солнце карабкалось в зенит и немилосердно пекло затылок, и в зарослях уже кто-то возмущенно трещал, не радуясь вторжению чужаков.

– Здесь есть холмы, – непонятно ответил Джек.

– На всех планетах есть холмы.

– Еще здесь нет людей.

Марк стер пот со лба и обернулся. Рюноскэ стоял в нескольких шагах от Салливана. Точнее, не стоял, а пританцовывал, что-то насвистывая себе под нос. Мелодия была ускользающе знакомой и назойливой, как стук бьющегося о лампу мотылька. Тыкву Рюноскэ сунул под мышку.

– Нет людей?

– Ты же сам видел, инквизитор. Там, в камере, еще минута – и ты поплясал бы за мной, со всей своей нейролингвистикой. Как миленький поплясал бы. Ты же не хочешь, чтобы твои приятели навеки заблудились в холмах? Мертвецы уйдут к мертвецам. Мертвые к мертвым, живые к живым – так, кажется?

Марк не нашелся, что ответить.

– Я бы на твоем месте, – промурлыкал Джек, – сейчас же погрузился бы на кораблик и чесанул отсюда куда подальше.

– Вот уж нет.

– Нет?

– Нет.

– Решился идти со мной, значит?

Марк коротко кивнул. Он не доверял этому человеку или не человеку – скорее всего не человеку. Он должен был увидеть сам.

– Ну смотри. Я ведь предупреждал – оттуда трудно вернуться.

– Уж как-нибудь.

– Ладно. Как хочешь.

Рюноскэ отбил лихое коленце, после чего объявил:

– Так даже лучше. Понесешь лампу. А я тогда организую нам музычку.

Предупреждая вопрос Марка, Джек полез за пазуху и вытащил небольшую оловянную дудку, тин вислу. Поставив лампу в траву, он приложил дудку к губам и выдал резкую трель. Так дудели музыканты на сентябрьской ярмарке – там, тысячу лет и сто парсеков назад, в деревушке Фанор у вечно беспокойного моря. Марку казалось, что он давно забыл эту музыку.

Пляшущей походкой Джек спускался с холма в распадавшийся на нити туман. За Джеком шел Марк, сжимая в кулаке проволочную ручку лампы, а за Марком шла ночь. Ночь тянулась от подножий камней, словно их тени всё пытались и не могли потрогать гребень второго холма. Серебряная полоса на горизонте обмелела и быстро погасла.

Они шли по колено в траве, только что изумрудной, а теперь – почти черной. Округлый склон мягко стекал вниз. Другой холм поднимался прямо перед ними, будто стена. Вокруг Джековой лампы кружились мотыльки. Рядовой Тосс и сержант Джеремайя, обнявшись, танцевали, и их отражения дробились в капельках тумана, и казалось, что мертвецов не двое, а больше, намного больше – нет, это просто запела дудочка. Несколько коротких нот, словно сигнал к атаке или, наоборот, к отступлению.

Мертвецы замерли. По их ссутулившимся плечам стекал туман.

Джек наиграл короткую, простенькую мелодию – ту, что насвистывал утром. Ту, что чуть слышно звучала в ушах Марка с первой их встречи или еще раньше, намного раньше.

Сержант Джеремайя нерешительно двинулся по кругу, не убирая руки с правого плеча Тосса. Болотный огонек спустился совсем близко к его голове, повис, едва не касаясь волос. Тосс потянулся за Джеремайей, а за Тоссом двинулся туман. На левом плече рядового лежала другая рука. И вот все они выступили из тумана, змейкой, цепочкой, и над каждым мерцал зеленый огонь. Р-раз! – сотни ног опустились в траву, как на Экбе, как на Риньете, как еще на десятке периферийных планет. Казалось, гул от удара должен поглотить незатейливую мелодию дудочки, однако дудочка не сдавалась. Р-раз – два! – туманные плети сплетаются в паучью сетку. Сетка ловит и ловит непокорного мотылька, а тот взлетает всё выше, до самых маленьких и колючих звезд. Раз – два – три – четыре, и так до восьмого такта, но тише, но неуверенней. Будто сама трава опутала ноги танцоров, не давая им сорваться в быстрый трехтактный ритм.

Захлебываясь, верещала дудочка. Глаза музыканта ярко горели в темноте.

Не переставая наигрывать мелодию, он щелкнул каблуками и прошелся по траве простой «тройкой». Цепочка мертвецов дернулась, словно раздавленная гусеница, – и порвалась. Рюноскэ отбросил дудку и выхлопал в ладоши такт. Марк почувствовал, как его затягивает в танец; он поспешил отступить подальше, едва не выронив лампу. Вовремя подхватив светильник и подняв над головой, Марк завороженно глядел, как покойники выстраиваются в сеты – по четыре в каждом, по два сета рядом – и начинают повторять за Джеком его движения. Вначале мертвецы выступали медленно, тяжело отрывая ноги от земли, не попадая в такт, будто ученики на первом уроке. Раз-два-три-и, дум-да-да-да… – бил в ладони Джек. Потом вдруг – оторвались от земли, притопнули по земле правой ногой и разом вошли в ритм. Земля загудела. Дум-да-да-да, дум-да-да-да, отбивал Марк носком ботинка, глядя, как мертвые, словно ожив, высоко выкидывают колени, убыстряя и убыстряя шаг, становясь всё легче, дум-да-да-да! И ничего не слышно, кроме треска каблуков, никаких звуков, кроме древней детской песенки, поглотившей мир.

I’ll tell me ma when I go home,The boys won’t leave the girls alone.

Совсем близко застучал барабан, дробя и без того мелкую чечетку, превращая танец во что-то бешеное, неподвластное уже ни живым, ни мертвым… И не было больше сил сопротивляться, и Марк бросился в этот степ, как бросался когда-то со скал Баррена в Гэлоуэйскую бухту. И танец подхватил его, окатил ледяной волной в мелких воздушных пузырьках, ослепил и шваркнул о камни, и снова, и снова, пока звучит прибой, пока бьется в ушах пульс, и кровь гудит в такт бешеному ритму… Марк дернулся, швыряя впереди себя все, все блоки, то, чему его учили, и то, что он знал и без всякого обучения. Волна расхохоталась в ответ. Бурля и ликуя, вода снова подхватила его и ударила лицом о камень. Из разбитого лба потекла кровь, окрасив зернистый бок мегалита. Так вот для чего я ему был нужен, успел подумать Марк, ну как же, человеческая жертва открывает врата, – и тут музыка, наконец, смолкла.

Безвременье

– Почему я ничего не вижу?

– Ты уронил лампу. Не дело ронять лампу.

Пальцы нащупали круглый бок тыквы. Вспыхнул оранжевый огонек.

– Всё равно ничего не видно.

– Это потому, что ты еще жив.

Голос принадлежал Джеку, но слова звучали странно, шаркающе и одновременно напевно. Старый гэльский язык эхом отдавался…

– …в холме.

– Что?

– Мы в холме.

Видеть мешали клочки серой паутины, липнущие к ресницам.

– Ты здесь, Джек?

– Я здесь, Марк. Пока еще здесь. Но мне надо бы идти. Мои люди ждут.

– Твои люди…

– Мертвые к мертвым, живые к живым, Марк. Я ведь тебя предупреждал.

Очень сложно было поднять руку. И всё же Марк поднял руку и смахнул с глаз паутину. Засерело.

Это был клочок берега, усыпанный мелкой галькой. Где-то вдалеке на пляж набегали небольшие волночки. Марк оглянулся. Бесконечная равнина под волглым одеялом тумана представилась ему. Редкие, поросшие вереском холмы, кривые истлевшие деревца. Рядом шурхнула галька.

Он был похож и не похож на Джека Рюноскэ. Длинный, костляво-тощий, с крупными и жесткими чертами лица. Сложно было представить его выпрашивающим кружку пива у односельчан. Сложно, но всякое случается, подумал Марк, глядя на багрово-синюю полосу, пересекающую горло Джека у самого подбородка. След от веревки. Или ремня.

– Мне надо идти, Марк, – настойчиво повторил тот, кто звался Джеком.

Невдалеке над болотом роился сонм огоньков. Тихо и безнадежно напевала вдалеке камышовая дудочка – или это просто ветер пробирался сквозь вересковые поля.

– Что это такое, Джек? Что это за место?

– Когда-то здесь жили… нет, не люди, но они были похожи на людей. Очень давно. Затем умерли.

– Фэйри?

– Их называли и так.

– Что их убило?

– Я не знаю, Марк. Знаю только, что здесь очень много болотных огоньков. Иногда они шепчут имена.

– Ты думаешь, Плясуны?.. Плясуны убили тех, кто жил в холмах до нас, а теперь решили вернуться за новой добычей?

Неужели в том давнем споре отец был прав?!

– Я не знаю, – нетерпеливо повторил человек. – Мне пора.

Он развернулся и, длинный и тощий, размашисто зашагал к нетерпеливо приплясывающим огонькам.

Марк секунду-другую смотрел ему вслед, а затем подхватился и кинулся вдогонку. Галька зашелестела, расступаясь под ногами. Уходящий обернулся.

Марк поравнялся с Джеком и сунул ему в руки лампу.

Тот покачал головой.

– Не стоит, Марк. Ты останешься совсем без света. Здесь нельзя оставаться без света.

Марк усмехнулся.

– Уж как-нибудь.

Он упрямо впихнул оранжево светящуюся тыкву в руки Джеку. Джек прижал светильник к груди. Огонек вспыхнул чуть ярче.

– Почему?..

– Ты же сам говорил – очень страшно одному в темноте. Тебе она нужнее. А я выберусь и так. Мне кажется, я знаю эти края.

Джек медленно усмехнулся.

– Ты очень самонадеян, Марк. Но мне это даже нравится.

– Прощайте, Джек.

Усмешка уходящего сделалась шире.

– До скорого свиданьица, инквизитор.

Марк еще некоторое время смотрел, как колонна зелено светящихся огоньков, спотыкаясь и семеня, исчезает в тумане. Во главе процессии ровно горел оранжевый теплый огонь.

Когда прореха в серой мгле сомкнулась, Марк вздохнул и развернулся к тому, что могло бы быть северо-востоком. В спину ему дышало море, в лицо тянуло запахом болота, а слабый ветерок поддувал с юга, где, как казалось Марку, должны лежать скалы Мохера и старая могила О'Коннора.

– Бежит, петляя меж болот, дорожка третья, как змея. Она в Эльфландию ведет, где скоро будем ты да я [8], – угрюмо пробормотал Салливан и зашагал прочь от моря по едва различимой тропе.

Местность то повышалась, то понижалась, но так и оставалась болотистой. Марк не помнил тут подобных трясин. Пару раз он уже оступился. Непромокаемые вроде бы ботинки промокли, в них хлюпала вода. Тишина не нарушалась ничем и сделалась такой пронзительной, что в ней стали чудиться звуки. Хриплое воронье карканье. Раскатистый смех. Треск сучка. Но особенно доставали огоньки. Они вспыхивали то тут, то там по обе стороны тропинки, они подмигивали, они шептали. Сойди с тропы, Марк, говорили они. Ты идешь не туда. Следуй за нами, мы покажем тебе дорогу. Марк отмахивался от огоньков, пока один, особенно назойливый, не вылетел на тропу и не кинулся ему под ноги. Марк споткнулся, остановился и выругался.

Пейзаж изменился. Туман рассеялся, и впереди проступил лес, будто начерченный простым карандашом на бумаге; тени не везде лежали правильно. У подножия стволов клубилась такая мгла, что Марк сильно пожалел об отданной лампе. Бурелом топорщился паучьими лапами, щетиной убитого вепря темнели елки. Идти в этот лес Марку совсем не хотелось, тем более что от деревьев ощутимо несло гарью. Давним пожаром. Бедой. И еще там, вдалеке, за частоколом стволов тихо и жалобно играла дудочка.

– Джек? – неуверенно позвал Марк. – Джек, это вы?

Ответом ему было молчание, плотное, непрошибаемое, как камни, охраняющие вход в здешний мир. Дудочка всхлипнула и захлебнулась. Боясь потерять даже жалкие эти звуки – пусть будет всё что угодно, но не тишина, не этот туман, – Марк заспешил к лесу.

Под кронами резко потемнело. Исчезли даже огоньки. В редких просветах за кончики ветвей цеплялась мгла. Марк торопился, как ему казалось, за отголосками музыки. Вот только музыка сперва оказалась шелестом листьев, потом – журчанием воды в белой клубящейся реке, а потом Салливан понял, что окончательно заблудился. Он шел, невольно ускоряя шаг, потому что невидимые существа таращились ему в спину, замерев от любопытства. Корни пересекали тропу и норовили дать подножку. Срывалось дыхание. Остро кольнуло в боку. Марк остановился, отдуваясь и уперев руки в колени. Скорее по привычке, чем сознательно, он попытался разыскать чей-то ментальный след, но в ответ хлынул такой темный холод, что Салливан отшатнулся и попятился, как от удара. Лес подернулся пеленой, и сквозь нее вновь проступила серая равнина, и отчетливей сделался звук камышовой флейты.

«Я умираю», – подумал Марк и снова, глухо и безнадежно, прокричал:

– Джек!

Что-то ужалило его за левым ухом; Марк хлопнул себя по голове и обжегся. Поднес руку к лицу. На его ладони сидел оторвавшийся от других светляк. Салливан сжал светляка в кулаке и запихнул в карман. Когда Марк поднял глаза, между древесными стволами вспыхнула оранжевая точка.

Как он бежал! Хрипя, задыхаясь и прыгая через груды бурелома, Марк несся к огоньку. Флейта умолкла за свистом воздуха в легких и гулом крови в ушах. Наконец деревья раздались, и Салливан вывалился на небольшую прогалину.

На другом конце поляны стоял дом. Дом, сложенный из крупного камня, с крышей из сланца и невысоким крыльцом. В восточном окне распахнуты были ставни. На подоконнике расселась небольшая тыква, и в тыкве горел свечной огонек.

– Дед? – глупо пробормотал Марк.

Спотыкаясь, он кинулся к дому. Взлетел на крыльцо и распахнул дверь, ведущую в гостиную.

Конечно, никакого старика в доме не оказалось. Камин давно потух, на углях лежал толстый слой пепла. Пыль поднималась при каждом шаге Марка, и всё в комнатах подернулось беловатым одеялом пыли. Скрипели половицы. Стекла фотографий на стенах покрылись узором мелких трещин, и невозможно было различить выцветшие лица на снимках. Старый Салливан огорчился бы – он купил антикварную камеру на аукционе в Дублине и очень ею дорожил. Дедовское кресло жалобно охнуло, когда Марк опустился в него и, ссутулившись, закрыл лицо руками.

Он не знал, сколько просидел так. Часы с кукушкой остановились. Никто не подтягивал цепь с медной гирькой в форме наковальни. Наконец Марк встал и прошел на кухню. Открыв нижний ящик буфета, где дед хранил всякую хозяйственную мелочь, Салливан вытащил моток толстой стальной проволоки и кусачки. Взяв еще складной нож, он перебрался в гостиную. Снял тыкву с подоконника и аккуратно принялся прорезать в верхней части светильника отверстия, чтобы прикрепить проволочную ручку.

Салливан бы еще долго пробыл в этом доме, но оцепенение в мышцах и ползущий по ногам холод напомнили, что надо спешить. Подхватив тыкву за новенькую ручку, Марк подошел к двери. Ему очень хотелось оглянуться, чтобы в черной памяти зрачков остались продавленное кресло и камин, и портрет Дина Шеймаса рядом с фотографией деда на каминной полке. Там же стояла и его детская фотография в рамке из белых ракушек. Марк не оглянулся.

Распахнув дверь, он шагнул за порог – и в лицо ему ударил вечерний свет. Эти красноватые лучи показались такими яркими после многочасовой мглы, что Марк вскрикнул, зажмурился и сделал шаг назад. Плечи его уперлись в холодный камень. Салливан обернулся.

Он стоял на вершине холма у подножия каменного дольмена. Внизу и по сторонам тянулась осенняя мерзлая травка, кусты. Горизонт окутала пелена, а в ней угадывался лес и дымы небольшой деревни. Марк глубоко и сильно втянул морозный воздух.

Он выбрался. Он вышел по ту сторону холма. Ветер ударил в левую щеку, неся запах близкого моря. Огонек в тыкве мигнул, но не погас. Что-то трепыхнулось в нагрудном кармане. Марк расстегнул клапан, и на свет выбрался зеленый болотный огонек. Покружился над дольменом, мигнул и устроился над головой Марка.

– Я не мертвец и не житель болот, – сказал Салливан.

Но, должно быть, в его голосе не было достаточной уверенности, потому что огонек не отстал. Марк пожал плечами и начал спускаться с холма.

Север Ирландии, канун Хэллоуина

Расстояние в сумерках оказалось обманчивым, и, когда Марк добрался до деревни, уже изрядно стемнело. Между поселком и лесом расположилась невысокая церковь. Церковную крышу покрывала гнилая солома, а на кресте угнездилась ворона. Марк, прищурившись, смотрел, как над церковью умирают последние краски заката. Багровая полоска вспыхнула и погасла, и тут же зажглась снова, но ближе к земле. Редкая цепочка факелов. От деревни донеслись крики и громкий стук.

– И тут всё не слава богу, – пробормотал Марк и остановился в тени ограды.

Здесь пахло прелью и разрытой землей. За изгородью торчало несколько могильных крестов. Парочка из них выглядела достаточно свежей, и зеленый огонек беспокойно заметался над головой Марка.

– Мы не будем оживлять покойников, – прошипел Салливан и потянулся к огоньку.

Занятый охотой за светляком, он не сразу заметил выпавшего из сумрака человека. Сначала услышал хриплое, с присвистом, дыхание и шум торопливых шагов, и только потом оглянулся. Человек стоял, приложив костлявую руку к груди, и смотрел на Марка со странной смесью ужаса и восторга. Прежде чем Салливан успел сообразить, что происходит, пришелец бухнулся на колени и просипел:

– Ah Mhuire!

«Матерь божия». Дедовские уроки не прошли зря, и Марк, усмехнувшись, ответил по-гэльски:

– Tо tà mé in amhras.

«Это вряд ли».

Подняв повыше светильник, он вгляделся в лицо незнакомца – и отшатнулся. Тусклые черные глаза, землистые щеки, крупные и резкие, хотя и искаженные многолетним пьянством, черты. Он видел этого человека. Видел его в сером безвременьи, на галечном пляже у безымянного моря, во главе ватаги мертвецов. Только у трясущегося в грязи бедолаги не было багрово-синей полоски на шее. Следа от веревки или ремня…

– Ты дьявол? – спросил человек. – Ты явился, чтобы забрать мою душу?

«До скорого свиданьица, инквизитор».

До встречи по эту сторону холма.

Крики преследователей стали явственней. Низкие облака отразили факельный свет. Времени на решение не оставалось.

И тогда Марк прикрыл глаза и принялся считать.

Раз. Он скажет «нет» – и через тысячу лет казненный предатель по имени Джек Рюноскэ не придет к КПП военной базы на Экбе, не потребует пачку сигарет и не назовет его, Марка, «инквизитором». Через тысячу лет нити тумана, похожие на узоры хищных фракталов, оплетут Риньету, Терру, Луг… Землю. Через тысячу лет… может быть, чуть больше или чуть меньше. Не имеет значения.

Два. Он скажет «да». Три кита, на которых строилось обучение во флорентийском лицее: читать мысли; подчинять волю; плести наваждения. Марк сжал и разжал пальцы, уже ощущая на ладони иллюзорную тяжесть серебра. Он скажет «да», и к рассвету в этой деревне – жалких две дюжины домов, меньше, намного меньше людей, чем хоть на той же Экбе – не останется никого живого. Выспавшееся к утру воронье нажрется от пуза. А этот дрожащий, жалкий сейчас человек закинет кожаный ремень на ветку ольхи. Или, допустим, осины. На закате Марк ослабит петлю, спустит труп на землю и даст волю вибрирующему от нетерпения светляку.

Раз. Он скажет «нет». Разорвется временная петля, распадутся звенья цепочки, и – как знать – может быть, Плясуны не пожалуют еще тысячу, десять тысяч, десять миллионов лет. Может быть, никогда.

Два. Он скажет «да» и, когда воскрешенный чужой и чуждой силой человек с трудом поднимет веки, представится инквизитором. Марк Салливан, инквизитор. Неплохо звучит. С такой профессией и с его талантами можно добиться большого успеха в эти скудные времена.

Раз. Каково это – обречь неповинного человека на вечное проклятье и вечное скитание?

Два. Не забыть оставить ему тыкву.

Раз.

Два.

Марк открывает глаза.

Тим Скоренко

Господин Одиночество

Из цикла «Легенды неизвестной Америки»

Когда Фрэнк Элоун появился в городе, мне было пятнадцать. Правда, я врал, что восемнадцать – росту во мне было под шесть с половиной футов, и я мог позволить себе немного преувеличивать. Ну да ладно, дело не во мне.

Фрэнк приехал на попутке. Водитель высадил его напротив почтового отделения, и первым делом Фрэнк отправил письмо. Важно ли это для моего повествования? Наверное, да, хотя значимых последствий это письмо за собой не повлекло. Почему-то мне кажется, что любая, самая маленькая деталь может рассказать о Фрэнке что-то новое. Я так и не смог постичь глубину его удивительных способностей, но, возможно, это получится у вас.

Когда он вышел из здания почты на улицу, к нему тут же подлетела стайка мальчишек. Среди них был Карти, сын нашего соседа, и потому я знаю всё о первых минутах Фрэнка в городе. Мальчишки традиционно начали то ли задирать новоприбывшего, то ли выпрашивать монетку – тут и не поймёшь толком. Я и сам лет шесть-семь назад занимался тем же. Подбегаешь к незнакомцу и начинаешь вопить, предлагать ему какое-то барахло из карманов, пытаешься вытащить у него носовой платок из пиджака. Это напоминает котов и собак, метящих территорию. Зашёл на чужую землю? Будь добр терпеть её законы.

Фрэнк не стал доставать кошелёк и откупаться от приставучих пацанов. Он сразу же отвесил пару мощных затрещин одному, второму, а остальные уже и разбежались. У Джерри Брауна потом ухо ныло так, что вызывали врача. Не знаю, что сказал наш эскулап: всё это тоже понаслышке.

В маленьком городке всё узнаёшь понаслышке. Везде есть твои знакомые – мясник, продавец в табачной лавке, старуха на крыльце прачечной. Каждый что-то запоминает, а ты бегаешь, расспрашиваешь, и в итоге головоломка сходится.

После посещения почты Фрэнк отправился в гостиницу. Она у нас одна, зато называется гордо: «Отель Делюкс Бреннон». В «отеле» всего-то шесть номеров на втором этаже; на первом жил сам Бреннон с двумя дочками. Жена его померла, когда младшей, Вирджи, было лет пять. На жизнь доходов от гостиницы вполне хватает, тем более у Бреннона ещё и магазин. Я не помню случая, чтобы в «Отеле Делюкс» все номера были свободны. Правда, такого, чтобы все шесть заняты, я тоже не помню. Но в целом дела шли не так плохо, как могли бы идти в маленьком городке.

Дело в том, что городок-то маленький, а вот трасса мимо проходит оживлённая, восемьдесят седьмая федеральная, и от Мидуэста до Кейси нет, кроме нашего города, ни одного населённого пункта. Вот и съезжают к нам – перекусить, прикупить чего в дорогу, а порой и ночь провести.

И ей-богу, каждый, кто останавливался в те годы в «Отеле Делюкс», мечтал провести эту ночь со старшей дочкой Бреннона, Кэтрин. Потому что она была сказочно красива. Я не берусь описать её – нет у меня такого таланта. Она шла по улице, а время вокруг точно замирало. Каждый мужчина оборачивался ей вслед, каждая женщина завидовала. У неё были длинные светлые волосы, вздёрнутый носик, огромные глаза. Это всё так банально звучит, что я не хочу продолжать. В общем, она была совершенство, поверьте на слово.

Конечно, я был в неё влюблён – покажите мне того, кто не был. Ей было шестнадцать.

Я забыл упомянуть, что шёл 1978 год. Да, сейчас мне уже за пятьдесят, я женат, я растолстел (хотя мой немалый рост несколько сглаживает полноту), и я по-прежнему живу в этом самом городе. Но тогда мне было пятнадцать, я был романтиком и мечтателем, как все подростки. Я мечтал спасти Кэти от бандитов. Например, на неё набрасывается какой-либо нехороший постоялец, а я случайно прохожу мимо и – р-раз! – бью его прямо в челюсть. И всё: он лежит без сознания, Кэти целует меня, своего спасителя. Чёрт, мне и сегодня грустно об этом вспоминать.

Да, вот ещё что: у Кэтрин была сестра, Вирджиния. В тот год ей исполнилось тринадцать, и она напоминала гадкого утёнка. В ней были черты Кэтрин, но эти черты никак не хотели складываться в единую систему. Рот казался слишком большим, глаза – слишком широко расставленными, уши – чрезмерно оттопыренными. С Вирджинией я не водился, по-мальчишески презирая её как младшую, да ещё и девчонку. Конечно, я не рассматривал её в качестве женщины.

Но вернусь к Фрэнку Элоуну. Он занял третий номер: поднимаешься по лестнице и направо до конца коридора, там дверь слева. Это двухкомнатный номер с ванной и душевой кабиной. Вообще, у Бреннона все номера разные, первый – самый лучший, шестой – худший.

Зачем Элоун приехал в город, никто не знал. Если бы он передвигался на собственной машине, можно было бы предположить, что он просто съехал с дороги – отдохнуть. Но он приехал на попутке по Дагаут Роад (наш город расположен примерно в полутора милях от шоссе). Правда, он вполне мог попросить кого-то подбросить его до дороги или до ближайшего города, находящегося непосредственно на шоссе. В принципе, как минимум раз в неделю кто-то ездил и в Баффало за крупными покупками; Баффало – это наш окружной центр, там находится аэропорт.

Но Элоун не собирался никуда уезжать. Он заплатил Бреннону за неделю вперёд. Сначала я решил, что у него в городе какое-то дело, но потом изменил своё мнение. Он от кого-то скрывается, предположил я.

О да, с появлением Элоуна мои мечты относительно Кэтрин несколько поменяли направление. Теперь я планировал тайно раскрыть негодяя, который ограбил банк (казино, магазин, бензоколонку – нужное подчеркнуть), – и предстать перед Кэт могучим служителем закона и борцом за справедливость. Параллельно с борьбой за справедливость я был не против запустить лапу в мошну Элоуна и немного разжиться за его счёт. Всё равно деньги краденые, думал я.

Всё это, конечно, было не более чем фантазиями. Но кое-какие странности в поведении Фрэнка всё-таки были.

Во-первых, он со всеми был знаком. Выйдя из отеля на второй день, он прошёл по главной улице городка и при этом поздоровался со старухой Джил, с Джейкобом Марри, с молочником Эбрехемом и так далее. Он здоровался с каждым, всем улыбался, всех приветствовал. Я в тот день выбрался на балкон второго этажа и читал книгу, забросив ноги на парапет. Фрэнк не мог опознать человека по подошвам домашних туфель. Тем не менее от книги меня отвлёк его оклик.

«Как там капитан Блад?» – спросил он.

В моих руках была книга «Хроники капитана Блада».

«Так себе», – ответил я и посмотрел вниз.

Надо отметить, что «Хроники», написанные Сабатини на волне успеха «Одиссеи», и в самом деле имеют сомнительную художественную ценность. Я не знаю ни одного современного пятнадцатилетнего мальчишки, который открывал бы эту книгу. Да что там, сегодня дети не знают даже имени Шекспира, что уж говорить о Сабатини.

Но речь не об этом. Речь о том, что я ответил механически и вниз посмотрел тоже на автомате. А внизу был Фрэнк Элоун. Это был первый раз, когда я его увидел.

«А откуда вы знаете, что я читаю?» – спросил я.

«Дедуктивный метод!» – улыбнулся Фрэнк и пошёл дальше.

Я проводил его взглядом. С этого самого момента я заинтересовался Элоуном по-настоящему. Я провёл небольшое расследование, расспросил мальчишек и стариков и выяснил всё то, что вам уже рассказал. И про попутку, и про почту, и про затрещины, и про гостиницу.

Больше в тот день я Фрэнка Элоуна не видел. И два последующих дня – тоже. Но я следил за каждым его шагом – через мальчишек, через невинные разговоры с мистером Бренноном и стариками, сидящими на крылечках, через болтовню с молочником. Почему я не хотел оставлять Фрэнка без присмотра? Вы думаете, что меня заинтересовала его реплика насчёт капитана Блада? Нет. Мной двигало совершенно другое чувство – ревность. И если бы не ревность, я бы никогда не узнал того, что знаю сейчас.

Наиболее неприятным было то, что моя ревность оказалась небезосновательной. На следующий день после приезда Фрэнк разболтался с Кэтрин Бреннон, встретив её в холле гостиницы. Это я знаю от самой Кэти. Конечно, она просто обронила что-то вроде «болтала с Фрэнком». Но я почувствовал, что это «болтала» пахнет чем-то более серьёзным. Я для неё был всего лишь уличным пацаном, сохнущим по её глазам и губам. А Фрэнк виделся неким рыцарем, солидным и обеспеченным мужчиной и одновременно искателем приключений. Разве что без своего автомобиля.

Мне пришла в голову мысль, что своим соглядатаем в доме Бреннонов я мог сделать Вирджинию. Она была ко мне неравнодушна, даром что мелкая и некрасивая, и я вертел бы ею как хотел. Доносить новости о постояльце – да пожалуйста. Но для этого нужно было ещё дождаться Вирджинию: похоже, она поехала в Баффало вместе с отцом, и поездка обещала затянуться на пару дней. Кэти была за старшую в доме, а гостиницей заведовал чернокожий портье по имени Джек, верный помощник Бреннона.

Фамилию новоприбывшего я узнал из книги постояльцев Бреннона. Никто не обращал на меня внимания, когда я болтался в холле, листал журналы на столике для посетителей, рассматривал картинки на стенах. Всё-таки я считался другом Кэти и ездил с ней в одну школу. Она была на год старше, но жёлтый автобус собирал всех детей от Баффало до Каспера независимо от возраста. И мы часто сидели рядом – просто потому, что нам было о чём поболтать. О новом телешоу, о какой-нибудь классной песне. Только читать она не любила, и капитан Блад оставался сугубо моим героем.

Уже после того, как Кэти упомянула в мимолётном разговоре Фрэнка, я задался мыслью узнать его полное имя. Простое «Фрэнк» меня не устраивало. Я пошёл в гостиницу, улучил момент, когда портье отлучится, и заглянул в книгу. Элоун, прочитал я. Говорящая фамилия [9].

А через два дня, когда я увидел Фрэнка во второй раз, он целовался с Кэтрин Бреннон на заднем дворе «Отеля Делюкс». Тогда я возненавидел этого выскочку. Я проклинал его, я не мог спокойно стоять и даже подпрыгнул от злости (это смешно звучит, но я был и в самом деле чертовски зол). Что делать, спрашивал я и признавался себе, что не знаю.

Мы были знакомы с Кэтрин чёрт-те сколько лет, я покупал ей сладости и смешил её, я делал для неё домашние задания и сочинил стихотворение, а он только приехал и уже получил больше, чем я за всё время знакомства. Сейчас я, конечно, всё понимаю. Боже мой, дарил конфеты и решал задачки, смешно. Но тогда мои тщетные любовные потуги казались мне очень заметными и красивыми.

Ладно, вернусь к Элоуну. Итак, он целовался с Кэтрин, а я наблюдал за ним через щель в заборе. Я тогда ещё ни разу не целовал девушку. И воспринимал поцелуй как что-то такое воздушное и нежное, точно зефир в шоколаде. Мне было странно видеть, как они впиваются друг в друга, как он пытается захватить как можно больший участок её лица, а когда они отрывались друг от друга, я видел, что последними расплетались их языки.

Да, Кэтрин казалась весьма искушённой в этом плане. Правда, вовсе не потому, что у неё были отношения с мальчиками. Просто у её отца был видеомагнитофон и большая коллекция порнофильмов. Об этом я тоже узнал гораздо позже – когда мы начали встречаться с Вирджинией, и эта коллекция служила нам учебником любви. Хотя не исключаю, что многому Кэти научил именно Фрэнк Элоун.

В тот день я в сердцах пошёл прочь, кляня судьбу и обещая себе больше никогда не разговаривать с Кэтрин Бреннон. Конечно, на следующее утро, встретив её на улице, я как ни в чём не бывало поздоровался. При этом я заметил, как она светилась, как была счастлива. Значит, мне не на что надеяться.

Фрэнк Элоун приехал в середине августа, даже ближе к концу месяца. Каникулы подходили к своему логическому завершению; я немного скучал по школе. Я ждал, когда в город снова приедет жёлтый автобус и повезёт нас прочь, и Кэтрин будет сидеть у окна, а я – рядом с ней.

А ещё через день я во второй раз поговорил с Фрэнком Элоуном.

На этот раз он шёл мне навстречу по улице. Никакого Сабатини у меня не было, зато было страстное желание что-либо у Фрэнка узнать. Подростковая ревность всегда такова. Главное – не добиться любви, а мучить своё сердце сознанием того, что твоя любовь принадлежит другому. Романтика страданий.

«Привет!» – сказал он.

Я кивнул. Он явно не собирался со мной заговаривать, просто поздоровался. Но я должен был его задержать.

«А зачем вы приехали, мистер Элоун?» – спросил я.

Честно говоря, такой наглости я от себя не ожидал. Просто мне показалось, что я ничего, совсем ничего не должен этому человеку. И он мне ничего не должен. И он не расскажет моей матери, что я был нагл по отношению к нему. И вообще, человек, который целуется с Кэти, вполне может быть воспринят как ровесник.

Он остановился и улыбнулся.

«У меня есть одно небольшое дело».

Меня подмывало спросить: целоваться с Кэти? Может, переспать с ней?

Но на это я не решился.

«Что же это за дело?» – спросил я.

Он покачал головой.

«Это только моё дело».

Его улыбка поблекла. Не то чтобы пропала, но стала какой-то грустной, отстранённой. Точно дело было неприятное. Странно. Мне казалось, что человек, поцеловавший Кэти, должен быть счастлив.

Чёрт побери, я не знал, как ещё задержать его, какой ещё вопрос задать. Нам было не о чем разговаривать. Нас связывало лишь то, что мы любили одну женщину.

Пока я раздумывал, он сказал: «Ну, я пойду».

И я не нашёл, что ответить.

* * *

Второго сентября должен был приехать первый школьный автобус из Баффало. Я ожидал этого дня с нетерпением – даже не потому, что мне предстояло чаще видеться с Кэти, а потому, что ей предстояло реже видеться с Фрэнком. Меня это утешало.

Что мне оставалось кроме как следить за Фрэнком Элоуном? Ничего. Моими глазами и ушами был сам город. Я видел, как он смеётся, беседуя с Миддлвестом, как помогает миссис Пратчетт дотащить пакет с покупками от магазина до дома, как что-то обсуждает с Бренноном. Последний вряд ли догадывался, что его дочь крутила шашни с приезжим, тем более, тот был старше неё чуть ли не в два раза. По крайней мере, выглядел он на тридцать с лишним.

Про любовные приключения новоявленной парочки я узнавал от Вирджинии. Она доносила мне обо всём. Раздражало меня только обожание в её глазах, когда она рассказывала мне, что Элоун возил Кэти в город. Машину он брал у мистера Хофтона, видавший виды «Понтиак Бонневиль» шестьдесят девятого года. Хофтон сам почти не ездил, поэтому «Понтиак» застоялся и практически пришёл в негодность. Элоун за два дня привел машину в чувство и уже во вторую поездку взял с собой Кэтрин. Бреннон говорил: «Пусть девчонка хоть в кино съездит, от Фрэнки плохого не будет…»

Я поражался тому, что Бреннон знал Элоуна от силы несколько дней, а уже относился к нему как к родному.

Более того, Вирджиния рассказала мне, что Бреннон думал освободить Фрэнка от платы за комнату. Мне казалось, что целью Элоуна была именно Кэти. Причём не просто поиграть с ней и бросить как сломанную куклу, а – чем чёрт не шутит – жениться. Последняя мысль вызывала такую бурю ревности, что у меня темнело в глазах. Да, Кэти всего шестнадцать, но по разрешению родителей и по законам штата она вполне может стать законной супругой Элоуна.

Представьте себе, какой сумбур царил в моей голове. Я даже сейчас не могу толком упорядочить мысли, которые не давали мне спать в последнюю неделю лета 1978 года.

Но вернусь непосредственно к событиям.

Элоун катал Кэтрин на машине. Он возил её в Баффало дважды – в кино и на какое-то представление проезжей театральной труппы (впрочем, и оно проходило на сцене кинотеатра). Он гулял с ней где-то, говорил ей какие-то слова и за день до появления школьного автобуса занимался с ней любовью.

Вы думаете, такое можно скрыть?

Нет. Тем более от меня, так старательно следившего за каждым шагом соперника. Вирджиния прибежала ко мне во второй половине дня. Она была растрёпана, глаза на пол-лица, какая-то солома в волосах.

«Они…» – проговорила она, задыхаясь.

«Отдышись», – ответил я.

Но она рвалась говорить.

«Они… это…»

Надо сказать, что о сексе я тогда имел довольно отдалённое понятие. Не забудьте, в те времена не было Интернета, а порнуху достать в нашем городке было невозможно. Ну, не считая запасов Бреннона. Но их мы с Вирджинией нашли гораздо позже. К тому времени я уже понимал, что мужчина и женщина должны как-то слиться, но как – этого я не знал. Целоваться – да, нужно. И вот эту штуку нужно как-то куда-то засовывать (что такое эрекция я, конечно, знал, потому что с поллюциями и эротическими снами у меня всё было в норме). Но более – ничего.

В любом случае я догадался, что Вирджиния имела в виду.

«Откуда знаешь?»

«Они сейчас. Там, в пятом».

Конечно, зачем искать сеновал, если есть пятый номер гостиницы отца.

«А отец?»

«В Баффало».

Вот тогда я и сорвался.

«Бежим», – сказал я.

Одеваться мне было не нужно: Вирджиния застала меня на крыльце – я традиционно бездельничал. Правда, читать у меня не получалось: всё время отвлекался на мысли о Кэти.

Мы побежали к «Бреннон Делюксу» окружными путями, не по главной улице. Через пять минут мы уже тихонечко поднимались по лестнице на второй этаж. Я спросил у Вирджинии, откуда она наблюдала за сестрой. Она молча потянула меня в четвёртый номер.

Балконы четвёртого и пятого выходили в одну сторону. Вирджи провела меня на балкон и аккуратно повернула створку двери. И я всё понял.

Балконная дверь пятого тоже была открыта. Свет затейливо преломлялся через две двери, так что я мог видеть нечёткое отражение той части комнаты, где находилась кровать. На ней лежали двое. Они лежали рядом, и, кажется, он ласкал её тело рукой. Видно было очень плохо. Но никаких сомнений не возникало.

Это было подсудным делом, между прочим. Растление несовершеннолетней. Но мог ли я подумать о том, чтобы открыть кому-либо эту тайну? Ведь пострадал бы не только Элоун, но и Кэти. И тогда у меня уж точно не осталось бы надежды.

Я ушёл с балкона, Вирджи шла за мной. В тот день я больше ничего не хотел делать. Где-то на середине дороги до моего дома я буркнул Вирджи: «Отвяжись». Она исчезла (кажется, обиделась до слёз), а я вернулся в свою комнату, лёг лицом вниз на кровать и молчал до вечера. Слава богу, мама не заметила моего настроения – у неё были свои дела.

Впрочем, случившееся в тот день было мелочью по сравнению с тем, что произошло на следующий.

Первый день школы после каникул обычно бывал развлекательным. Новые учителя и ученики, старые знакомцы, расписание, неожиданности. В общем, сплошные впечатления. Я обратил внимание на Кэти: она вся сияла. Никогда не видел её такой красивой, такой лучащейся, изящной, счастливой. Я знал причину – и мне было противно вспоминать о том, что я видел в отражении балконной двери. Любовь схлёстывалась в моём сердце с ненавистью.

Кэти подошла к двери автобуса. Я смотрел на неё изнутри, потому что заскочил первым и держал место рядом с собой – для неё. Если в прошлом году мы частенько ездили вместе, почему бы не поехать рядом и сейчас?

Но вдруг я увидел Бреннона. Он бежал и махал рукой. Мне не было слышно, но, похоже, он звал Кэти. Она обернулась и сделала несколько шагов навстречу отцу. Бреннон схватил её за плечо и поволок прочь от автобуса. Именно так – жестоко, сдавливая её тонкую руку. Я понял, что произошло: Бреннон узнал о том, что Элоун соблазнил девушку. Я хотел было вскочить, выпрыгнуть из автобуса, побежать за ними, но понял, что могу сделать только хуже. Тем более двери уже закрывались.

Дети, провожающие их родители, шофёр с удивлением смотрели на Бреннона и его дочь. Но вмешиваться никто не стал. Мало ли какие причины могут быть у отца.

Автобус тронулся, и я поехал в школу один. Ещё до Кейси автобус забирал ряд детей с отдельных фермерских хозяйств. Ко мне подсела незнакомая конопатая девчонка, я уткнулся носом в холодное стекло и постарался ни о чём не думать.

Тот день прошёл ужасно. Честно говоря, я совершенно не помню, что происходило в школе. Мои мысли вертелись вокруг Кэти. Особенно нетерпеливым я стал вечером, когда автобус уже возвращался из школы. Я не мог сидеть спокойно, «подгоняя» жёлтую машину своими телодвижениями и порядком мешая соседу, мрачному толстощёкому мальчику лет двенадцати.

И только в городе я узнал страшную новость. Мне её рассказала мама.

Я старался вести себя как ни в чём не бывало. Пришёл домой, поздоровался, пошёл на кухню. Но мама была сама не своя.

«Ты знаешь, что случилось?» – спросила она.

Меня точно током ударило. Я едва сдержался, чтобы не передёрнуло. Мама стояла позади меня и могла начать ненужные расспросы.

«Что?» – Я постарался спросить спокойно.

«Бреннон… – сказала она. – Убил свою дочь и Фрэнка».

Тогда я не заметил этого, но гораздо позже мне пришло в голову: она назвала Элоуна по имени. Даже для моей мамы он стал за эту неделю добрым знакомым.

Но в ту минуту у меня подкосились ноги. Я чуть не упал. А потом прошёл мимо мамы и направился к отелю. Мама меня не остановила.

Оказалось, что Бреннон откуда-то узнал, что Фрэнк переспал с Кэти. И наставил на Элоуна ружьё. Кэти попыталась заслонить Фрэнка собой и получила пулю. Когда Бреннон понял, что попал в дочь, он аккуратно поднял ружьё и всадил вторую пулю точно в голову Фрэнку Элоуну. А потом застрелился.

Тогда мне не пришла в голову мысль о самом несчастном человеке – о Вирджинии. В один день она потеряла и сестру, и отца.

А я бежал к отелю. Не знаю, что я надеялся там найти. Полиция давно уже уехала, тела увезли. Где была Вирджи, я не знал.

Дверь была закрыта, но я знал, как попасть внутрь. Окно около заднего входа легко поддевалось снаружи и поднималось. Я пробрался в здание «Отеля Делюкс». Я не знал, где произошло убийство, как и когда это случилось. Я предположил, что Бреннон сбрендил утром, когда приволок брыкающуюся Кэти обратно домой, не пустив её в школу. Как оказалось позже, я не ошибался.

Несмотря на страшное горе, во мне проснулся детектив. Я поднялся в третий номер, который снимал Элоун. Дверь была открыта, но жёлтыми лентами проём не перекрыли: вероятно, убийство произошло не здесь. Я вошёл внутрь. Было темно, и фонарика у меня не водилось. Из окна был виден диск луны, она давала достаточно света, чтобы не натыкаться на предметы.

Тем не менее я включил настольную лампу. Ну, заметят меня – и пусть. Пожурят и отпустят.

Комната выглядела нежилой. Впрочем, немудрено: вещи Элоуна наверняка забрала полиция. Я огляделся и внезапно наткнулся глазами на знакомый предмет. Знаете, так бывает: что-то мелькает перед тобой, а потом ты пытаешься найти это целенаправленно – и ничего не получается. Вроде вот оно, то самое, искомое, но нет, ни черта подобного.

«Это» было около письменного стола. Ручки, несколько фломастеров, чистый лист бумаги, полка с книгами. Заглавия на корешках: дешёвая беллетристика, детективы, фантастика.

И вдруг я увидел: «Одиссея капитана Блада». Такое же издание, как и у меня. Старое, сороковых годов, лондонское. Я машинально взял книгу с полки, начал листать её – и нашёл конверт. Да, это был конверт, обычный, белый, почтовый. Внутри – аккуратно сложенные рукописные листки. Я достал их: почерк незнакомый, но уже тогда я понял, что это почерк Элоуна.

Собственно, всё то, что я вам рассказал, было лишь предисловием к письму Фрэнка. Честно говоря, я не знаю, верить или не верить этому письму. Возможно, он был просто сумасшедшим. Возможно, в нём одновременно жило несколько человек, как бывает при шизофрении. Не знаю, правда. Но это письмо перевернуло моё понятие о Фрэнке, его появлении в городе и последовавших за этим трагических событиях. Я и сегодня не могу толком сказать, верить или не верить. Решать вам. Привожу текст, написанный Элоуном, почти без купюр. Правда, кое-какие подробности я вырезал, потому что не хочу, чтобы вы о них знали. Какие – неважно. Итак…

Письмо Фрэнка Элоуна

«Если вы читаете это письмо, значит, меня нет в живых.

В своей жизни я написал около сорока подобных писем, и в каждом из них была другая история. Потому что моя история меняется. Сейчас, когда я в очередной раз пишу эти строки, мне тридцать два года. Точнее, моему телу. Моему разуму – примерно триста лет, я не берусь посчитать точнее. И я устал, чудовищно устал.

Я оставляю это письмо в разных местах. В книгах, в ящиках столов, забываю на стойках отелей, прячу в несгораемых шкафах. А потом, когда оно «устаревает», я возвращаюсь обратно – в то время, когда оно ещё не написано. И пишу новое.

Я родился в 1946 году. И вполне нормально жил примерно до шестнадцатилетнего возраста. Но иногда – я замечал это – я обнаруживал, что прожил день, точно во сне. То есть я просыпался, проживал день. А потом просыпался на следующий день – а день оказывался предыдущим. И я знал, что произойдёт в каждую следующую минуту этого дня, прожитого повторно. Или двух дней. Чаще всего у меня появлялась возможность исправить то, что я сделал не так.

Несколько раз происходили и более короткие флешбэки. Однажды я шёл по тёмному переулку, и на меня напали хулиганы. Меня ткнули ножом. Я лежал, по моим пальцам текла кровь, а в следующую минуту я снова был на перекрёстке, с которого свернул в этот переулок. Я вернулся всего на пять минут назад – и спас свою жизнь.

Так вот, в шестнадцать лет я понял, что могу контролировать свои способности. И начал этому учиться. И научился.

Я могу возвращаться в собственное прошлое. Вот мне, предположим, тридцать лет. Но я хочу прожить жизнь ещё раз. И я открываю глаза в своё шестнадцатилетие – с тридцатилетним опытом. И живу снова. Меняю одно, другое, третье. Возвращаюсь назад на час, на день, на неделю.

Вперёд я переместиться не могу. Потому что будущего нет. Я создаю его вокруг себя точно так же, как любой другой человек. Но другие не могут его менять – а я могу.

Я прожил десяток жизней. Я был президентом США. Самым молодым в истории – тридцать пять лет. Я был нефтяным магнатом, я объехал весь мир, я был московским нищим и стамбульским богачом, я менял гражданства, я любил тысячу женщин и даже мужчин. Я пробовал всё, потому что когда ты знаешь, что произойдёт завтра, ты контролируешь мир. Проще всего зарабатывать на скачках. Посмотрел результаты заезда, вернулся назад, поставил на правильную лошадь. Сделать состояние, зная будущее, ничего не стоит. Можно играть на бирже – тоже вариант.

Я знаю, когда умру. Мне будет тридцать девять, когда мне поставят диагноз: рак. И мне оставят всего полгода. Я буду чахнуть, дряхлеть – и умру. Точный день я не знаю. Я не могу рисковать и возвращаюсь назад, не дожив немного до этого времени. Я доживал до рака трижды. Первый раз я узнал о болезни, остальные два раза я пытался её избежать. Я нанимал лучших врачей, способных предречь и предотвратить болезнь. Но они ничем не могли помочь. Предрасположенность организма, рак в тридцать девять. Я не хотел и не хочу жить больным, хотя могу оттянуть смерть. И поэтому я никогда не увижу 1987 года. Моя жизнь заключена между 1946 и 1986 годами. Я не знаю, что будет потом.

Чемпионом сезона 1983/84 годов будет «Эдмонтон». До этого дважды подряд – «Нью-Йорк Айлендерс». Чтобы не возникало сомнений, если это письмо прочтут до этих дат. Президентом США в 1981 году станет Рональд Рейган – в той реальности, где им стану не я.

Да, я пробовал разные жизни. Иногда я делал страшные вещи, а потом сам же их и предотвращал. Я прыгал без парашюта из самолёта – и возвращался в себя, ещё не сделавшего первый шаг. Я побывал на войне и потому лучше других знаю, что такое смерть и боль. Я видел в сто раз больше обычного человека.

Да, у меня были дети. И одновременно – не было. Я видел своего сына, а потом возвращался в то время, когда он ещё не родился.

Я не знаю, как воспринимают мои «путешествия» другие люди. Возможно, с каждым новым прыжком я творю очередную реальность. А внутри этой реальности – другие, вложенные.

В этот город я приехал около года назад. Или даже больше: я сбился со счёта. Вам кажется, что это мой первый день в городе, но нет, это не так. Собственно, эти строки я пишу в Баффало. А когда приеду в этот город, я вложу письмо в книгу про капитана Блада. Она ничего не значит для Бреннона, Кэти или полицейских, но в городе есть один человек, способный найти письмо, – мальчишка, влюблённый в мою девочку. Конечно, он может никогда не войти туда, где хранится эта книга. Но может и войти. А может, это письмо найдёт кто-то другой через много лет после моего исчезновения. Ведь рано или поздно я сдамся. Пока что мне не надоело бессмертие. Но надоест, конечно, надоест.

Я приехал на собственной машине, белом открытом «Мустанге» шестьдесят четвертого года. Зачем я приехал? Просто в одной из своих жизней я решил объехать родную страну. Не Вегас, Лос-Анджелес или Чикаго, нет. Мне были интересны маленькие городки – такие, как этот. Где все друг друга знают, где между людьми нет вражды, где царит мир. Но, к сожалению, идиллия оказалась недостижимой. Во всех городках, где я побывал, была одна и та же проблема: пьянство. Безделье порождает поиск выхода, а выход находится в бутылке.

Этот город – первый, в котором всё выглядело действительно хорошо. И я задержался в нём на один день, потом – на второй, потом – на неделю.

Только горожане не любили меня. Потому что я приехал из большого города на белой машине, и у меня были деньги. Много денег. Я был чужаком. Со мной не разговаривали в баре, меня сторонились на улице, а мальчишки с каждым днём всё больше наглели, хотя я бросал им столько мелочи, сколько они не видели за всю свою жизнь.

И мне стало интересно покорить этот город. Просто интересно. Поэтому во второй раз я приехал сюда на попутке, с потёртым рюкзаком за спиной. И вместо того, чтобы раздавать мальчишкам мелочь, надавал им по ушам.

Именно во второе своё появление в городе я встретил Кэти Бреннон. То есть я видел её и в первый визит. Но теперь моё зачерствевшее сердце старика неожиданно дрогнуло и стало оживать. Нельзя сказать, что я влюбился с первого взгляда. Поживи с моё – и поймёшь, что любовь искореняется возрастом легко, очень легко. Но всё-таки я влюбился – в той мере, в какой мог. И поставил себе цель хотя бы соблазнить эту девочку.

Первый визит, второй визит – я путаю тебя, своего читателя. Если ты есть. Для тебя мой первый и последний недельный визит был единственным.

Женщины всегда давались мне легко. Я возвращался на пять, десять минут назад, чтобы исправить неверную фразу, сделать всё, как надо. И не было женщины, которая не ложилась в мою постель в первую же ночь. Хотя нет, некоторых удавалось соблазнить лишь во вторую – особо принципиальных.

Кэти была податливым пластилином. Но слишком неопытным и боязливым для того, чтобы сразу подчинить её.

Я совершил много ошибок. За десятки моих появлений в городе я попадал в разные переделки. Бреннон вышвыривал меня из дома и даже палил вслед из своего ружья. Кэти дала мне сотню пощёчин. Мальчишка, влюблённый в Кэти, пытался напасть на меня с бейсбольной битой. Чего только не было. Но каждый раз моя стратегия совершенствовалась.

Так, медленно, но верно, я пришёл к тому, что на пятый день Кэти становилась моей.

И когда я добился этого, когда положил её на кровать в пятом номере гостиницы, то понял: я влюбился по-настоящему. Физически ничего не мешало нашему союзу – шестнадцать лет, не такая и большая разница. Но фактически мне было несколько веков. Я не думал, что смогу влюбиться. Хотя все эти годы я был авантюристом. Я сменил столько судеб и мест жительства, что представить себе не мог такого, чтобы мне захотелось осесть на одном месте. Впрочем, бывало – оседал. С первой женой, со второй. Третьей не было.

Кэтрин Бреннон стала моим наваждением. И я подумал, что нужно поговорить с её отцом. Что нужно предложить ему это. Взять её в жёны, увезти с собой. У меня было море денег. Бреннон бы не отказал. И она бы не отказала.

А потом наступил тот самый день, когда жёлтый автобус приехал для того, чтобы забрать детей в школу. И Кэти в том числе.

Это был старый Gillig C-180D 1966 года выпуска. Ему было пора на покой, но он всё ещё колесил по восемьдесят седьмой трассе, собирая детей по окрестным городкам и фермам. Я не провожал Кэти. И Бреннон – тоже. Он сказал: «Девчонка взрослая, пусть сама хоть до школьного автобуса дойдёт». Я тем более знал, что она – взрослая.

Автобус разбился примерно на полпути до Кейси. Водитель не справился с управлением и слетел в кювет. Скорее всего, он уворачивался от вылетевшей на его полосу встречной машины. По крайней мере, об этом говорили следы тормозов на асфальте. Но нарушителя не нашли. К тому моменту автобус успел собрать двадцать одного ребёнка. Трое погибли – в том числе и Кэти.

Конечно, я ничего не сказал Бреннону – в тот раз. Более того, я не огорчился, потому что знал, что могу всё изменить. И я вернулся назад – на день. И напросился в автобус. Уговорил водителя подвезти меня до Кейси. Кэти сидела рядом с влюблённым в неё мальчишкой, поклонником Сабатини. Но смотрела она на меня.

Нарушителем оказался чёрный «Форд». Он и в самом деле вылетел на встречную полосу. Не знаю, может, водитель был попросту пьян. Когда наш шофёр собирался вывернуть руль к кювету, я дёрнул его в обратную сторону. Мы миновали «Форд» чудом – с другой стороны. Он исчез в зеркалах заднего вида, а потом я обернулся и понял, что мы всё равно опрокидываемся, в другую сторону.

Кэти погибла. На этот раз – она одна.

В третий раз я постарался не допустить того, чтобы Кэти поехала в школу на автобусе. С нескольких попыток я убедил Бреннона, что сам отвезу девушку. Я взял у Хофтона «Понтиак», как обычно. Мы выехали раньше автобуса и двигались по совершенно пустому шоссе.

Я не отвлекался ни на секунду, нет. У нас просто отказали тормоза. Я нажал на педаль – и она провалилась вниз.

Она погибла – в третий раз.

В четвёртый раз я попытался не пустить её в город. Путём сложного перебора я нашёл верный подход и к ней, и к Бреннону. Не буду рассказывать, каких трудов мне это стоило. В итоге Кэти сказалась больной и осталась в своей комнате, а Бреннон вызвал врача. Врач вколол ей какое-то успокоительное, у неё началась аллергическая реакция, и она скончалась в течение десяти минут.

Я убедил Бреннона не вызывать врача. Час «Ч» миновал: она оставалась жива до трёх часов дня. Но в три часа она решила подняться за чем-то наверх. Спускаясь, она поскользнулась на лестнице и сломала шею.

Я видел смерть Кэти сотню раз. Я видел, как её расплющивает искорёженным бортом автобуса, как она лежит у лестницы с неестественно вывернутой шеей, как в её груди разверзается дыра от выстрела (однажды она решила поиграть с папиным ружьём и была неосторожна).

Я понял, что ничего не могу изменить. Впервые в жизни я был бессилен. Я был ограничен во времени – впервые в жизни.

Я пытался менять мир более глобальным образом. Я приезжал в город за три, четыре, пять недель до первого школьного дня, я соблазнял Кэти десятки раз, даже увозил её в другой город, в другой штат, похищал – она оставляла отцу слезливые записки, – но она неизменно умирала в тот день, второго сентября 1978 года.

Это письмо написано мной после нескольких десятков попыток спасти Кэти. Я пишу его в комнате пансиона в городе Каспер, штат Вайоминг, США. После того как напишу его, я сделаю копию и отправлю её по почте на свой собственный адрес в Нью-Йорк. Если я сумею победить обстоятельства, то когда-либо вернусь в этот город и заберу письмо. Если не сумею – его найдут другие.

После посещения почты я сниму комнату в отеле Бреннона и снова начну этот короткий бессмысленный круг. Я буду возвращаться всякий раз в свою комнату, в третий номер – в тот момент, когда письмо уже отправлено. И снова буду пытаться её спасти.

И снова, и снова, и снова. Потому что каждый миг рядом с ней – это счастье. Потому что она будет вечно молода и прекрасна в эту последнюю неделю лета. Потому что у меня нет другого выхода.

Я понимаю, теперь понимаю, что всё же не сломаю время, не сломаю судьбу, предначертанную Кэтрин Бреннон. Но я буду с ней столько, сколько захочу. Неделю за неделей, месяц за месяцем, год за годом, по вечному кругу.

А если ты найдёшь это письмо, мой случайный адресат, значит, я проиграл. Или выиграл – я даже не знаю.

Прощай».

Как я уже говорил, сейчас мне за пятьдесят. И хотя теперь я живу в том же самом городке, я провёл тут не всю жизнь. Мы с Вирджи решили вернуться не так давно. Мы хотим прожить остаток наших дней в родном городе, добром, спокойном и мирном. Тем более сообщение за тридцать с лишним лет заметно усовершенствовалось. У нас есть Интернет, мы заказываем любые товары на дом с доставкой, а моя компания работает без моего участия, я только снимаю сливки.

Начало моему успеху положил Фрэнк Элоун. В сезоне НХЛ 1981/82 года я ставил на «Нью-Йорк Айлендерс» перед каждым матчем плей-офф и превратил скопленные пятьдесят долларов в тридцать тысяч (немного одалживая у друзей на дополнительные ставки). Уже в следующем году я нажил состояние, а в последний год, на который распространялось предсказание Фрэнка, я превратил это состояние в очень, очень большое. Конечно, между сезонами я не сидел сложа руки. Я уехал в Баффало, потом в Солт-Лейк-Сити – и заставил свои деньги работать. Наверное, у меня талант. Но не будь Элоуна, мне не было бы откуда взять стартовый капитал.

Собственно, когда «Нью-Йорк Айлендерс» выиграли первый сезон, я поверил Фрэнку по-настоящему. Я понял, что его письмо – правда.

А президентом и в самом деле стал Рейган. Но это можно было предсказать и без способностей Фрэнка.

Что произошло в тот день, который остановил странную жизнь человека-во-времени? Как я понял из отрывочных сведений, Фрэнк решил попробовать кардинальный способ спасения Кэтрин. Он откровенно признался Бреннону, что соблазнил его шестнадцатилетнюю дочь. Бреннон схватил ружьё. Остальное я вам уже пересказал.

Собственно, вот и всё. Я долго запрягал, а закончил неожиданно быстро. Моё непосредственное участие в истории Элоуна было небольшим. Два диалога, слежка – и всё. Я не знаю, что случилось со вторым письмом. Но, кажется, больше никто не сделал состояния на играх НХЛ в те годы. Вполне вероятно, оно много лет пролежало невостребованным в почтовом ящике Фрэнка Элоуна в Нью-Йорке, а потом где-то затерялось, когда родственники или друзья разбирались с квартирой покойного.

Мне кажется, он хотел умереть. Покончить с собой трудно, а вот нарваться на смерть – не слишком. В любом случае он всегда мог «откатиться» назад. Поэтому его смерть могла быть только мгновенной.

Интересно, если первой погибла Кэти, почему он сразу же не изменил будущее? Вполне вероятно, я знаю ответ на этот вопрос. В какой-то параллельной вселенной он изменил. И вернулся. И снова – неделя за неделей – пытается спасти девушку. Но я живу в реальности, где старик Бреннон двумя выстрелами лишил жизни сначала свою дочь, а потом и её удивительного любовника.

И ещё одна мысль не даёт мне покоя. Каково это, быть запертым в своих сорока годах, как в клетке? Я знаю, что никогда не увижу, к примеру, две тысячи сотого года. Но для меня это нормально. А для Фрэнка? Он метался по времени, пытался найти из него выход – и не находил.

А теперь представьте себе, как можно сознательно выбрать такую жизнь – в пределах одной недели и одного города. День за днём, год за годом – одно и то же. При бескрайних возможностях Фрэнка это выглядит странно и даже страшно.

Но я знаю этому название. Мы с Вирджи знаем.

Это называется любовью.

Александра Гутник

Закон сохранения

Иван возвращался с работы пешком. Неторопливо. Поглядывая на часы и замедляя шаг.

Странно, как жизнь изменилась в последнее время. Еще две недели назад сидел бы в офисе до последнего, а потом несся с горящим хвостом по лужам, не разбирая дороги: Ларка волновалась, когда он опаздывал к ужину.

Но это раньше.

А сейчас…

Сейчас – точнее, десять минут назад – он не выдержал и сбежал из офиса, не дождавшись конца рабочего дня. И теперь вот брел по тротуару, нога за ногу. Чтобы, не дай бог, не прийти слишком рано. Чтобы лишний раз не напомнить, насколько всё переменилось с тех пор, как жена молча положила на обеденный стол страничку текста с диагнозом и детально расписанным прогнозом. Красивая распечатка, очень подробная и ясная, с таблицей и графиками. Ларка и к болезни своей подошла как к математической задаче: изучила дотошно, всё подытожила и решила, что делать дальше. Иван не заметил, как улыбнулся. Хотя улыбаться, конечно же, было нечему. Потому что, если верить графикам и таблице, в самом лучшем случае жене оставалось четыре месяца. Долгих, мучительных. И ничем хорошим не заканчивающихся.

– Только не говори пацанам, – Ларка тогда дождалась, пока он прочтет, потом скомкала распечатку и швырнула в мусорку: по-баскетбольному, издалека.

Естественно, не попала: единственным видом спорта, которым жена увлекалась, были шахматы. Неодобрительно поджала губы, подошла, подцепила большим и указательным пальцами плотный бумажный комок и аккуратно опустила в мусорную корзину. Потом наконец разогнулась и взглянула на мужа: устало, затравленно. Совсем не по-ларкиному.

– Парни еще не знают? – Когда он снова смог говорить, Иван был рад, что губы почти не дрожали.

– Нет, конечно. Зачем?

Он посмотрел на Ларку, кивнул: да, ты права. И даже если это не так, не Ивану решать, что о ее болезни говорить пацанам.

Сыновья уже давно жили своей взрослой самостоятельной жизнью. Старший был профессором в Оксфорде. Младший учился в Кембридже, в аспирантуре. На стипендии, как гордо рассказывал Иван знакомым. Не то чтобы он не мог заплатить за обучение – слава богу, доход теперь позволял, – но любовь мальчишек к независимости радовала. Сам еще не забыл, как голодным студентом крыл крыши и разгружал вагоны. А Ларка в это время вбивала науки в головы универских переростков и своих собственных чад. Неудивительно, что оба сына пошли в математики, по стопам матери. Младший сегодня звонил домой: его статью приняли в престижный журнал. Голос Ларки, когда она это рассказывала, просто звенел от счастья. Иван ухмыльнулся. Наверное, надо отметить. Да, конечно, за это следует выпить. Чего-нибудь стоящего.

А дома ничего-то и нет.

И отлично.

Иван взглянул на часы и свернул за угол: времени было более чем достаточно, чтобы навестить антиквара. Да и дома еще не ждали.

Ларка хотела, чтобы всё оставалось по-прежнему. Так, как было всегда. На свои попытки прийти с работы пораньше Иван теперь получал один ответ: что ты будешь мешаться под ногами. И хотя это тоже была типичная Ларка – любительница порядка, Иван подозревал, что любые перемены просто напоминали, что осталось недолго. Что дальше будет только хуже. И помочь уже ничем нельзя.

В задумчивости он едва не пропустил знакомую дверь: железную, со свежей бордовой краской и тяжелым дверным кольцом в форме рычащего льва. Кольцо было старым, под стать видавшему виды зданию: лохматая грива позеленела от времени, а нижняя губа блестела натертой бронзой.

Иван приподнял кольцо, постучал. Усмехнулся мимолетному шпионству глазка, звону засова: Буркин боялся воров больше, чем потерять случайно забредшего в лавку покупателя. Да и случайных покупателей здесь не водилось: слишком своеобразным был товар. Иван и сам узнал об антикваре от друзей. Правда, в отличие от них, покупал у Буркина старое вино, а не проржавевшие жестянки. Трудно поверить, что людям была нужна эта побитая молью рухлядь. Но, с другой стороны, цены антиквар заламывал немалые и, похоже, не бедствовал. То есть кому-то это все-таки было надо.

Наконец дверь приоткрылась. Проржавевшие петли противно скрипнули.

– Ох, Иван Михалыч, доброго здоровьица…

Антиквар, щурясь на свет уличных фонарей, вытянул шею и пару мгновений разглядывал пустынную улицу. Затем отступил от двери и пропустил Ивана внутрь.

– А вы-то как раз вовремя, Иван Михалыч. Я уже собирался звонить. Как увидел – так сразу и взял. Будьте уверены, Ларисе Петровне понравится, – старик щелкнул засовом, обогнал Ивана и зашаркал к подсобке.

Вскоре оттуда донесся натужный кашель. Грохот переставляемых ящиков. И шаги возвращавшегося антиквара. В руках он бережно нес две запыленные бутылки темно-зеленого стекла.

Неожиданно в дверь постучали. Старик немедленно сунул бутылки под стойку: за продажу алкоголя без разрешения могли бы и прикрыть его лавочку. Подбежав к двери и вытянувшись на цыпочках, долго глядел в глазок.

– Пашка? – пробурчал недовольно, отодвигая засов. – Чего тебе надо?

Посетитель – худой, давно не стриженный парень с возбужденным взглядом маленьких черных глаз, – торопливо протиснулся в дверь, на ходу обнимая старика:

– Привет, дядь Сень.

Тот отстранился брезгливо:

– Так чего тебе?

Парень, будто не заметив враждебности в голосе, заулыбался:

– Я тебе показать что-то пришел, дядь Сень. Классная вещь, тебе понравится.

Антиквар нахмурился, кивнул на стоящего у прилавка Ивана.

– Не видишь, я с покупателем…

– Дядь, ну просто супер. Ты посмотри только!

Пашка начал расстегивать куртку. Похоже, не показав свою штуковину, племяш уходить не собирался. Буркин безнадежно взглянул на клиента. Тот равнодушно пожал плечами: мол, бог с ним, пусть показывает.

– Ну что там у тебя? – Антиквар повернулся к Пашке.

Племяш обычно приносил барахло – чего еще можно выиграть у таких же, как он, обормотов-приятелей. Но пару раз вещи попались интересные, стоящие. Проигравшие явно были людьми с деньгами. Или ворюгами. Или и тем и другим.

Впрочем, какая разница.

Пашка стоял неуверенно, косясь на незнакомого покупателя.

Буркин раздраженно повторил:

– Давай, давай, показывай. Не тяни время.

Племяш торопливо кивнул и вытащил из-за пазухи небольшой продолговатый предмет, завернутый в кусок плотной серой бумаги. Разорвал обертку и беспечно швырнул ее на пол.

– Эй, ты поосторожнее, – Буркин нагнулся, чтобы подобрать мусор, мысленно проклиная беззаботную нынешнюю молодежь и свою безалаберную сестру, которая оставила ему на попечение этого охламона, а сама умотала с очередным хахалем.

А когда разогнулся – Пашка уже опускал на ближайший стол (Регентство, палисандр с интарсией черного дерева, около 1820 года) что-то похожее на серую пирамидальную свечу, но без подсвечника.

– Поднял, окаянный! – рявкнул старик.

Эх, надо было б потише: клиент, до того самозабвенно игравший со своим телефоном, удивленно обернулся и начал следить за происходящим. Ну да ладно. Самое главное – Пашка убрал свое барахло со стола: схватил свечу и как великую ценность засунул обратно за пазуху.

Буркин достал фланельку и аккуратно протер зеркальную поверхность отполированной столешницы. Подышал на серое пятнышко. Еще раз протер. Полюбовался.

Эх, умели раньше люди работать! Не то что сейчас…

Он, хромая, побрел к прилавку. Нашел газету и постелил на стекло:

– Ставь сюда.

Племяш осторожно опустил серую матовую пирамиду на некролог известного спортивного комментатора.

Как его имя-то… Запамятовалось…

Буркин вздохнул.

Эх, уходит старая гвардия. Кто взамен-то останется? Такие, как Пашка? М-да…

Воцарилось молчание. Все разглядывали эту то ли свечу, то ли странную настольную лампу. Наконец антиквар шмыгнул неодобрительно, достал большой, в серую клетку, платок и смачно высморкался. Крякнул. Не отрывая глаз от пирамиды, пробурчал:

– Ну и что это?

– Временной элонгатор.

– Чё-чё?

– Ну… – Пашка замялся. – Как бы объяснить… Вот когда тебе хорошо, дядь Сень, – он неуверенно посмотрел на антиквара, который не выглядел, словно ему когда-нибудь может быть хорошо. – Э… Ну, в общем, когда с человеком происходит что-то приятное, то кажется, что время летит быстро. А когда плохо – всё тянется и тянется…

– И? Рожай давай, – Буркин покосился на стоящего рядом клиента, который задумчиво разглядывал непонятный предмет.

– Чего ты такой грубый сегодня, дядь Сень, а? Сам же спросил. А я отвечаю.

– Ладно-ладно тебе права качать, – старик поджал губы, сдерживаясь, чтобы не наорать на племяша при покупателе. – Так что эта штука делает? А?

– Она, дядь Сень, – Пашка поднял палец, нахмурился, как, наверное, думал, многозначительно, – она наоборот. Растягивает хорошее. И сокращает плохое.

– Чего? Чего сокращает?

– Время. Время, дядь Сень. Чего же еще?

Антиквар уставился на племянника.

– Ты чё, поганец, последний мозг проиграл?

Но Пашка не смутился, скорее наоборот: глаза заблестели, голос окреп, руки перестали дрожать.

– У тебя компьютер включен, дядь Сень?

– И? Эй, не лезь туда! Чё тебе надо? Повернуть? Так, не трогай, я сам.

Зашел за прилавок, кряхтя, развернул к Пашке дисплей.

– Ну, давай, что ли, валяй…

Племяш кивнул, на удивление быстро добыл из кармана флэшку, сунул туда, куда надо. Привычными пальцами нажал несколько клавиш.

Начался беззвучный любительский ролик.

Антиквар поморщился в недоумении: что это за ерунда?

На экране, разделенном вертикальной полосой на две половины, совокуплялись колорадские жуки. Слева на видном месте стояла свеча – или «временной элонгатор», как обозвал его Пашка. Только пламени не было, а светилась сама пирамида, словно внутри скрывались батарейка и лампочка.

Кто-то за кадром начал брызгать на жуков из баллончика: мелкие капли, словно пыль, оседали на полосатых надкрыльях. Насекомые справа крутились, дергались и всячески выражали свое несогласие. Слева же, у пирамиды, дрыгнулись, упали на спинки и после короткой конвульсии поджали лапки. Чья-то рука на экране нажала на фитилек. Он, словно кнопка, опустился вниз. Пирамида перестала сиять, а фитиль после секундной задержки выскочил обратно.

– Ну и чё?

– Как чё?

– Ты мне чё, паршивец, принес? Тараканоморилку?

– Так, может, это против колорадских жуков использовать… – Покупатель потер задумчиво подбородок, повернулся к Пашке. – Какой, говоришь, радиус действия?

– Не больше метра, наверное…

– А… – разочарованно отошел к двери, начал перебирать гербарии.

Буркин внимательно следил за его реакцией: клиента он знал давно, уважаемый человек, когда-то ему сказал, что физик по специальности. Чем сейчас занимался, правда, не говорил и на все вопросы отбрехивался, подмигивая, что, мол, коммерческая тайна.

– Эй… Дядь Сень, ну посмотри, вон на экране… – Пашка дернул за рукав, отвлек от воспоминаний.

Антиквар вздохнул, повернулся к племяннику.

– Пашка, я знаю, что ты программист. Ты еще не такое можешь.

– Да мамой клянусь!

– Ладно, ладно… Лучше скажи, где взял?

Пашка замялся, наконец прогундел под нос:

– Долг старый. Профессор был, египтолог, старичок совсем. Всё по экспедициям ездил. Так это сын его… Ну, позаимствовал у отца, в общем. Он и перевел надпись – видишь, тут, внизу. Про хорошее и пло…

Буркин перебил на полуслове:

– Так он что, украл, что ли?.. Ты смотри, – косясь на покупателя, – мне такого счастья не надо.

– Да старик-то вскоре помер, всё равно бы в наследство досталось. Украл… – Пашка обиженно шмыгнул, утер нос рукавом замызганной куртки.

«Переиграл, правда, маленько, – подумал Буркин. – Да бог с ним».

Антиквар вздохнул, покачал головой на племянника. А тот всё гнусавил, заглядывая в глаза как собака:

– Обижаешь, дядь Сень. Делать мне больше нечего – брать ворованное…

– Ну ладно, ладно. А ты не подумал, что она, может, вредная? Вон, как они-то дохли…

– Да я на себе попробовал! Работает она! Но испаряется быстро… Ну, то есть меньше становится…

– Так у нее и срок годности мог уже истечь…

Антиквар краем глаза взглянул на клиента, который явно скучал и, стоя в углу, что-то черкал в блокноте. Всем своим видом показывал, как ему всё надоело, и еще немного – он пойдет по своим делам. А бутылки останутся под прилавком.

Буркин повернулся к племяннику:

– Ладно. Сколько ты хочешь за это?

– Десять… Десять тыщ…

– А?!

Старик застыл с открытым ртом. Потом покраснел как рак.

– Ты что? Рехнулся? За морилку для тараканов?

– Это колорадские жуки, дядь…

– Да хоть австралийские… Кому оно нужно, твое барахло? Кто его у меня купит? Пошел, пошел, проваливай…

– Восемь? Семь? – Голос Пашки дрожал. – Дядь Сень, от сердца отрываю…

– И задарма не возьму. Даже как лампу это нельзя – кто знает, вдруг она какой химикат выделяет. Еще уморю покупателя, как таракана… Ты мне будешь посылки в тюрягу носить, да?

– Ну, дядь, будь человеком, пожалуйста… Ну ты ж меня знаешь… Я не вру… Век туза не видать – работает она. Никого не убивает. На себе проверял, мамой клянусь!!!

– Ладно, ладно, иди… Врешь – не врешь, какая мне разница… Будет что стоящее – приходи, а сейчас – давай, проваливай…

Клиент, увидев, что парень уходит, заспешил к прилавку. На пути столкнулся с Пашкой. Брезгливо отодвинулся, отряхнул невидимую пылинку с дорогого плаща. Парень что-то буркнул в ответ.

– Иди, иди! – Буркин выпроводил Пашку за дверь, щелкнул засовом, облегченно обернулся к покупателю. – Извините, Иван Михалыч. Племяш это мой, недотепа. Был нормальным парнем, но карты, проклятые…

Потряс головой. Задумался.

– Так что за вино-то, хозяин?

– Ах, да-да.

Антиквар засеменил к прилавку, кряхтя нагнулся. Бережно поставил запыленные бутылки на стекло.

Иван еле удержался, чтобы не присвистнуть: в самом деле, Ларкино любимое, да и год – один из лучших. Даже и не думал, что такое где-то осталось.

Торговались привычно, любовно. Как всегда, Буркин запросил астрономическую сумму, но хорошее старое Бургундское в магазине не купишь. А старик, по своим неведомым связям, умел находить настоящее, и его несусветные комиссионные того, безусловно, стоили. Сегодня вообще было не до этого, и Иван спорил, скорее, по привычке и по инерции. Да и удивился бы Буркин, если б купил не торгуясь. Так что Иван сбил мелочишку на пожелтевшей этикетке, и на том дело закончилось.

– Ах, Иван Михалыч, Иван Михалыч. Вам ли не знать, что этикетка так только показывает, что во влажном погребе хранилось вино, как полагается… – бормотал Буркин, старательно пряча довольную улыбку и убийственно медленно заворачивая бутылки в бумагу.

Иван сунул покупки в портфель, направился к выходу.

– Ну всё, пора мне. Сам понимаешь, жена заждалась…

Буркин выглянул в глазок, распахнул дверь для клиента.

– До свидания, Иван Михалыч. Приходите еще… Всегда вам рады…

Дверь захлопнулась, лязгнул засов, и лев звякнул бронзовой мордой. Иван торопливо зашагал к перекрестку.

Когда он свернул за угол, от стены отделился Пашка.

– Просили подождать? – Парень протянул листок из блокнота, на котором было написано: «Жди меня за углом на Молотовской».

Иван кивнул:

– Четыре тысячи.

Пашка отчаянно закрутил головой.

– Не могу. Долг у меня… Не продавал бы иначе… Но пристрелят ведь…

Руки парня тряслись, голос дрожал, под носом начала собираться капля. Иван чуть-чуть отодвинулся, наморщил лоб.

– Сколько?

– Шесть… Шесть, проклятых…

Можно было, конечно, поторговаться. Но Ларка ждала дома. И волноваться ей было вредно: сразу начинала болеть голова.

– Ладно. Но только чеком.

– А не обманешь?

Иван не выдержал, рассмеялся.

– Ты на себя посмотри – что продаешь. Радуйся. Кто тебе еще хоть копейку за это барахло даст?

Пашка промолчал. Пошмыгивая, ждал, пока Иван выпишет чек. Потом медленно достал из-за пазухи пирамиду. И так же медленно передал Ивану.

– Не приперло – не отдал бы…

Иван посмотрел на него задумчиво:

– Что, так хорошо?

– Да пошел ты! – Пашка вырвал чек из рук, рысцой понесся к банку.

Иван какое-то время стоял, провожая его глазами, пока взгляд не упал на часы над входом в гастроном.

– Черт! Черт, черт, черт…

Остаток пути домой пришлось бежать.

Испуганная Ларка открыла дверь, бросилась на шею.

– Живой…

Иван почувствовал себя последним мерзавцем: с тех пор как два года назад, переходя Молотовскую, он попал под колеса пролетающего на красный лихача, жена начинала паниковать, если Иван не был дома вовремя.

– Ларочка, всё, всё в порядке. Извини, родная, задержался. Вот смотри…

Аккуратно отстранился, вынул из портфеля бутылку.

Жена взяла, прищурилась, разглядывая этикетку, улыбнулась.

– Ах, какая прелесть. Спасибо!

Потом заметила серый сверток:

– А это что?

– Буркин уговорил…

Ларка нахмурилась, преждевременная морщинка пробежала по высокому лбу.

– Только не говори, что это какое-то народное лечебное средство…

Иван торопливо перебил, коснулся ее руки:

– Нет, конечно. К сожалению.

Жена набрала воздуха, словно хотела съязвить, но побледнела, покачнулась и оперлась головой о косяк. Рука с бутылкой бессильно повисла. Иван замер, не зная, что делать, потом потянулся помочь, но Ларка остановила:

– Не надо. Я сама.

Выпрямилась, подняла высоко русую голову, пошла на кухню, бросив через плечо:

– Руки не забудь помыть, охламон.

Иван хотел сразу поставить бутылки на стол, но жена их перехватила, протерла влажной салфеткой. Покосилась на пирамиду, водруженную посередине стола, но не тронула. Просто отодвинула подальше вазу с яблоками.

– А штопор-то где? – Иван с грохотом выдвинул очередной ящик: куда он запропастился, а?

Ларка поморщилась, заправляя салат.

– Может, в коробке, на правой полке? Давно не доставали, еще с Нового года. Подожди, ты что, сейчас открывать хочешь? А по какому поводу?

– Так у сына статья, в чем она там выходит? Будем отмечать!

Жена неуверенно оглядела стол.

– Но закуска… Для такого вина…

– Да ладно тебе, всё замечательно. Где стаканы?

– Какие стаканы?! Ты что, издеваешься?!

Ларка рванулась за бокалами, потянулась на верхнюю полку исхудавшей рукой. У Ивана екнуло сердце – господи, господи, господи… Но сдержался, сжал на мгновение зубы, заставил себя улыбнуться:

– Ну уж ежели такое дело – нужна интимная обстановка.

Под недоуменным взглядом жены дотянулся до выключателя. На мгновение стало темно, но вскоре беззвучно зажглась пирамидка – мягким мерцающим светом. Иван вытянул пробку, аккуратно разлил вино по бокалам.

– Ой, Вань, когда ты романтик, это так… – Жена на секунду замешкалась, по-детски наморщила лоб, – очаровательно…

– Ты хотела сказать смешно…

– Не перевирай.

– Не буду, не буду. Кто бы хотел… Да, мать, а кто пить-то будет? Вино выдыхается, кстати…

Ларка кивнула, тонкие длинные пальцы обвили изящную ножку бокала.

– Ура!

– За нас, – улыбнулся Иван.

Она уже поднесла ароматный напиток к губам, но остановилась, взметнула вопросительно соболиные брови.

– Подожди, а как же статья?

– Две бутылки, мать. До статьи доберемся, не беспокойся.

Ларка рассмеялась, привстала, чмокнула мужа в лоб. Подняла в салюте бокал:

– За нас!

– Знаешь, Вань, время тянется как-то долго, нет?

– Тебе уже надоело, мать?

Жена улыбнулась, устроилась поудобнее у него под рукой. Плечо ее приоткрылось, и Иван торопливо подтянул одеяло повыше, чтобы не было холодно. Не удержался, провел ладонью по мягким волнам длинных волос – в синеватом свете затухающей пирамидки они казались серебряными.

– Да нет, просто смотрю на часы – двадцать один, двадцать один, а стрелка не двигается.

– Это ты быстро говоришь, дорогая, – Иван коснулся губами виска, щеки.

– Ва-а-ань…

– Я вас слушаю…

– Вань. Стоп.

Что-то в голосе Ларки заставило его остановиться, приподняться на локте, вглядеться в глаза.

– Она растягивает время? Да?

– Кто? О чем ты?

– Не ерничай. Ты знаешь, что я имею в виду. Это, – Ларка ткнула пальцем в пирамидку на тумбочке возле кровати, точнее, в оставшийся от нее маленький плоский квадрат.

Иван вздохнул, медленно кивнул под внимательным взглядом:

– Да.

– А как же закон сохранения?

– Чего?

– Ну не знаю, времени.

Иван постарался изобразить насмешку в голосе.

– Мать, ты математик. Молчи, не позорься. Физик в нашей семье – это я. И вообще, где мы остановились, а?

Ларка секунду смотрела ему в лицо. Внезапно обвила шею руками. Притянула к себе, прошептала в волосы:

– Где-то здесь, Вань…

Их разбудил звонок Ларкиного сотового. Вначале один. Потом, после короткого перерыва, второй.

– Да кто там такой настырный…

Иван увидел, как жена дернулась, пытаясь подняться, сжалась от боли, взглянула на таблетки на тумбочке. Он дотянулся, открыл пузырек:

– Одну? Две?

Ларка кивнула. Показала два пальца. Сглотнула таблетки всухую, поморщилась.

Иван коснулся губами впалой щеки.

– Лежи, я пойду посмотрю. И отключу его нафиг.

– Спасибо, мой хороший…

Через несколько секунд Иван вернулся в спальню, задумчиво глядя на телефон.

– Это малой. Похоже, оставил сообщение. Хочешь послушать?

Жена молчала.

– Лар? Лара? Ты слышала?

Никакого ответа.

Иван медленно положил телефон на тумбочку. Нагнулся к лицу жены, прислушался. Коснулся худенького запястья, пытаясь прощупать пульс.

После чего снова взял телефон и с третьего раза набрал номер.

– Алло? Скорая?

Договорив с диспетчером, Иван аккуратно поправил одеяло и пошел на кухню прибрать бутылки в мусорку, а рюмки в посудомойку. Потом отпер входной замок. Оставил дверь приоткрытой, на всякий случай.

Вернулся в спальню, сел на кресло возле кровати, устроился поудобнее: ждать. Как там Пашка говорил – хорошее растягивается, а плохое сжимается? Закон сохранения. Значит, осталось недолго.

Рядом на тумбочке пирамидка потухла и испарилась тонким дымком.

Антон Карелин

Последний совет

Сколько себя помню, всегда мечтал быть ближе к нему, рядом с ним, вместе с ним. Словно карлик, спящий под мышкой у великана. Будто детская азбука, прислоненная к тому энциклопедии. Как приникший к дереву плющ. Мечтал узнать его поближе, побольше любить его, получше понять. Как странно чувствовать это сейчас.

Сначала я звал его «папка», после «папа», еще недавно «пап». Теперь я зову его «отец».

Помню раннее детство. Я ничего не знал, и бесспорные факты, вроде того, что вода из красного крана горячая, а стекло бьется, мой разум принимал на веру. Отец был проводником в лабиринте, и всем, что я знаю, всем, как умею познавать, я обязан ему. Говоря рассудительно, я вообще обязан ему всем. Он работал матерью, нянькой, кормилицей, учителем, грелкой и домашним полисменом. Я никогда не обижался на его наказания, почти из-за них не плакал, потому что вера в его непогрешимость была сильнее обиды.

Помню одинокий дом на окраине города, в котором мы жили. Папа вставал ранним утром и любовался восходом. Затем уезжал на работу.

Потихоньку выползая из уютной темноты детской комнаты на свет, задавая бесчисленное количество вопросов, в определенный момент я спросил, что он делает там, на веранде так рано. И в ответ он взял меня с собой.

Помню сильные руки и широкие плечи; уткнувшись в рубашку, я ездил властителем мира, защищенным от всех невзгод. Сидя на веранде перед распахнутым окном, краем глаза посматривая на отца, я копировал чувства и гримасы, отраженные его лицом. Прижавшись к горячему боку, я с тем же выражением горести и печали вглядывался в восходящее солнце, еще не зная, что это горесть, восхищение и печаль. Иногда чувства, жившие внутри него, становились сильнее – он закрывал глаза, и мне казалось, ему трудно дышать.

Когда, впервые встревоженный, я громко спросил, что случилось, чувствуя себя совершенно беззащитным перед злом, заставившим страдать даже его, он ответил, не открывая глаз: «Солнце… единственное, что для нас с тобой вечно». Я долгое время не мог этого понять.

Потом мы завтракали, я пил свое молоко или сок, он ехал на работу, и дом становился мой: три этажа, подвал, наглухо запертый на ключ, шестнадцать комнат плюс кухня, прихожая, две ванные с уборными. Уютные гостевые спальни, детская комната, моя вотчина, и неисследованный, слегка скрипящий чердак, полный чьих-то старых кукол и игрушек, пыльных фотоальбомов и других странных, никому не нужных вещей. Начиная с этого дома, со двора, бывшего другим измерением, и пышного сада, разбитого вокруг, и заканчивая высокой оградой, – это и было замкнутым миром, в котором я рос.

Оставалась в доме одна запертая комната, в которую папа меня не пускал. На вопрос, что там, он лаконично отвечал: «когда исполнится двенадцать», словно «двенадцать» было магическим числом, открывавшим все двери, дававшим ответы на все вопросы. Тем временем я безмятежно рос.

Прыгая по дому, пока воспитательница моя еще не пришла, топоча по коридорам, играя в индейцев, рыцарей, космонавтов и русских солдат, крича и распевая, я веселился как мог. Я мечтал скорее вырасти и стать таким, как папка, проникаясь радостью, бесконечностью, захватывающим счастьем жизни, еще не вполне понимая, что в жизни может быть какое-то другое назначение и смысл. Мое взросление проходило удивительно спокойно.

Не зная боли, укрытый заботой и предусмотрительностью отца, я ни разу не столкнулся с острыми вещами, пока не дорос до понимания опасности, исходящей от них. Я не мог ниоткуда упасть, так как пока не научился бегать как следует, падать в доступной части дома было неоткуда; ни разу не играл с огнем, пока не усвоил, как просто возникает пожар, и так далее, и так далее, и так далее.

Все эти боли я получал по сценарию: сначала теоретически, потом на практике – в присутствии отца.

Только раз случилось: года в четыре, оставшись на три часа до прихода няньки в запертом втором этаже, я слишком быстро расправился с предложенной игрой-головоломкой и, истязаемый одиночеством, умудрился открыть окно. Я уже собрался вылететь оттуда, взмыть под облака и растаять в безбрежной сини, поглощенный замечательным миром, который так стремился познать; уже перегнулся через подоконник и начал крениться вниз, в сторону разрастающейся асфальтовой дорожки… Вдруг сильные руки подхватили меня, сжали, и даже ребрами, удивленными от боли не меньше, чем был удивлен от неожиданности я сам, почувствовал, как сильно в каждой из крепких рук бьется его сердце.

Он смотрел на меня, как смотрят… не знаю подходящего сравнения. В том взгляде было совсем мало ужаса или облегчения, типичных для родителя, в последний миг подхватившего свое дитя, – в нем светилось всепоглощающее чувство ценности, я был дорог ему, как ничто иное. Но вместе с тем в его зрачках замерла внимательная пустота, как черные провалы, они впитывали каждую черточку моего лица. Он усмехнулся со сдержанной горькой иронией, словно произошедшее было странной игрой, понятной лишь ему одному.

Взрослея, я часто ловил в свой адрес это странное выражение отцовского лица; иной раз в нем было больше искрящегося смеха, иной раз горечи, но всегда эта внимательная, вкрадчивая пустота.

«Осторожнее, – хмыкнул он, переводя дыхание, – ты можешь упасть». Поставил меня на стол, чтобы как следует обнять. Он дышал спокойно, но мне показалось, что глаза его сверкают так, словно он через весь мир мчался, чтобы подхватить меня.

Много позже, вспоминая об этом случае, я спросил его:

– Как случилось, что ты тогда вернулся домой?

– Я вспомнил, что нужно вернуться за тобой, – ответил он, не задумываясь, не глядя на меня. – Вспомнил, что не закрыл как следует окно.

Он никогда мне не врал.

Обычно отец приезжал домой вечером, через полчаса после ухода няни, когда солнце начинало клониться к горизонту, готовое угаснуть и спать до зари. Летящими шагами папа взбегал наверх, в мою комнату, громко и радостно звал меня, и я с распахнутыми объятиями его встречал. Подхватывая меня на руки, он шел на веранду, и точно так же, как утром встречали солнце, теперь мы вместе провожали его.

Так было каждый день.

Иногда, редко, его спокойное и даже суровое лицо расплывалось в накатывающей изнутри слабости, жалости к самому себе, а затем становилось светлее и спокойнее, словно ежедневная чаша страдания была осушена до дна и теперь можно было веселиться и отдыхать.

Лет с пяти я уже понимал, почему он страдает. В принципе, я и раньше спрашивал про маму, сначала как Питер Пэн не понимая, что это такое, не в силах понять объяснений; затем, увидев множество примеров (специально для этого мы бывали в гостях, читали книги и смотрели фильмы), пытался понять, почему у нас с ним нет такой прекрасной, замечательной Венди.

– Она где-то? – спросил я, пытаясь представить маму на далеких островах.

– Она умерла, – ответил папа. Черные глаза его были внимательны и пусты. – Умерла, когда тебе исполнилось полтора года. Она никогда к нам не вернется.

Сначала я не понял, почему это грустно; отец несколько раз объяснил мне, так, чтобы я ощутил всю горечь этой утраты. С точки зрения среднестатистического взрослого человека, наверное, это был жестокий поступок. Увидев, как поползли по моим щекам холодные, чистые слезы, отец добавил:

– Она в другом месте, далеко-далеко. Ждет тебя. Когда-то ты встретишь ее.

Я поверил, как всегда верил ему, ведь я всегда оказывался за это вознагражден. Он никогда мне не врал; значит, я действительно увижу ее. Пока же у меня были старые фотографии и немногочисленные лаконичные рассказы отца. Вот она, совсем маленькая, ласковый ребенок с удивленными глазами, вот редкая фотография: неясная, смазанная девочка в профиль, повернувшаяся на зов в момент съемки, с руками, сложенными на худых коленках, с юбкой, лежащей неровно; вот девушка, глядящая застенчиво и странно, с растерянной улыбкой, на кого-то, стоящего рядом, – фотография ровно обрезана; вот молодая женщина рядом с папой, гуляющая с ним под руку; вот она же, в сотне угасающих осколков, аккуратно вложенных в мутноватый полиэтилен.

Мама была красивая и ясная, как свет лучистой звезды, как лазоревое небо над городом, осененным зарей. Ее так и звали – Света. Озаренная изнутри, с белой кожей, льняными волосами, улыбчивым лицом, рядом с темноволосым папой, чьи глаза были черным углем, а кожа загорелой, даже выгоревшей, она казалась солнцем, обнимающим его лучами, – и счастье обоих чувствовалось почти физически. Долгое время она так и оставалась для меня недосягаемой, прекрасной сказкой, о которой каждое утро и каждый вечер грезил отец.

Оставаясь один дома, я исследовал весь многолетний прах, осевший в старых вещах, которыми папа не то чтобы дорожил, но никогда не выбрасывал. Фотографии в пыльных альбомах повествовали о многотомной истории нашей семьи, когда-то многочисленной и разношерстной, теперь сведенной к нам двоим (с родственниками после смерти матери мы почти не общались). Устройство семьи было сложным, я долго не понимал всех тонкостей, женщин просто считая бабушками или тетями, мужчин – дедушками или дядьями. Позже я с удивлением понял, что многочисленные родственники принадлежат к половине мира матери, а из родовой линии папы в альбомах нет ни одного лица.

– Пап, – спросил я, – почему нигде нет твоих родственников?

– Я пришел ниоткуда, – проникновенно сказал он, не отрываясь от «Известий». – Одинокий волк, сын заснеженной пустыни.

– Как это?

– Да вот так. В моей жизни есть только один кровный родственник: ты.

– Где же твои мама с папой? Мои бабушка и дедушка! – удивился я безмерно. – Я хочу еще одних бабушку с дедушкой!

– Так получилось, что бабушек у тебя две, а дедушка только один. Мамин папа. Папиного папы нет. Хотя, говоря строго академически, он-то как раз есть, просто… ты с ним никогда не встретишься. И я никогда не встречался.

– Как это?.. – промямлил я, совсем ничего не понимающий. – Твой папа бросил маму перед тем, как ты родился?

Папа фыркнул.

– Нет, он воспитывал меня, пока я не подрос. А потом ушел.

– Тогда почему же ты говоришь, что ты с ним никогда не встречался?!

Он оторвался от газеты, спокойно посмотрел на меня и ответил:

– Я имел в виду дедушку. Своего дедушку. С ним я никогда не встречался. Как и ты никогда не встретишься… со своим.

В комнате повисла древняя, готическая семейная тайна. Совершенно сбитый с толку, я спросил почти шепотом:

– Но почему?..

– Ну почему апельсин не может увидеть дерево, из которого выросло дерево, на котором он вырос?.. – пожал плечами отец, встряхивая газету, переворачивая страницу и всё еще пытаясь углубиться в чтение. – Наверное, потому что он растет на месте дерева, которого теперь нет.

Этого я понять не мог, как ни старался – слишком поэтично.

– А что… с твоими папой и мамой… случилось? Где они сейчас? – бесхитростно спросил я, затаив дыхание и ожидая чего-то ужасного в ответ.

– Я скажу тебе один раз, Сережа, хоть ты всё равно пока не поймешь, – вздохнул он, складывая газету и убирая ее, посмотрев на меня немного печально и устало. – Моя мама там же, где твоя, а мой папа – там же, где и твой. Правда, при этом нельзя сказать точнее, потому что все они – в разных местах.

– В разных? Местах? Как узники замка Иф?

– Нет. Как бусы, нанизанные на одну и ту же нить. Как минутная стрелка, догоняющая саму себя. Как змея, кусающая свой хвост.

– Я ничего не понимаю!

– Потому что рано. Слишком рано, – буркнул он и замолчал.

Я мучился с полгода; не в силах найти ответ на этот вопрос, отложил его до поры до времени, оставив дремать в глубине.

Вещи, разложенные в шкафах и ящиках столов, на долгие годы стали предметами изучения и объектами игр. Когда мог, я спрашивал про них и получал развернутый либо краткий ответ, почти всегда одинаково бездумный и четкий. Знания копились в моей голове, как мячики в зашитой баскетбольной сетке, застревая и теснясь, вдавливаясь друг в друга, или объединяясь, как мыльные пузыри в одной банке, или лопаясь, чтобы испариться в бездне забытья. Но пришло время, и мне уже не хватало кратких ответов и рассказов. Растущий разум требовал всё больше, мне страстно хотелось заполнить внутреннюю пустоту.

Неудивительно, что с раннего детства я стал много читать.

Книги и фильмы проходили друг за другом, укладываясь в извилистую сетчатую трубу, свивающуюся змеей, – в мою мячную бесконечность. Многое они оставляли навсегда: эта – крыло птицы на ветру, та – суть любви к ближнему, синяя – доброту, зеленая – преданность и ласку, красная – предательство и боль, черная – мудрость и печаль. Так мало-помалу я складывался из пустого расплывчатого пятна в сложный симметрический узор, неповторимый для каждой личности.

Больше всего мне нравились книги о папиной работе – людях и генах, опытах прошлого и практике современности. Отец возглавлял проект, связанный с клонированием человека. Огромная группа людей по всему миру тратила всемирные деньги, пытаясь добиться успеха, научиться возрождать погибших в полном соответствии с памятью оригинала. Но вот уже десятый год у них ничего не получалось.

Иногда к отцу заходили коллеги в дорогих пиджаках. Они спускались в подвал, к специализированной библиотеке, рабочему кабинету, в лабораторию, и подолгу беседовали, спорили, строили предположения и планы, ругались или пили крепкие напитки, особенно после разносов, которые устраивало им какое-нибудь правительство. Ребенка туда не пускали, хоть плачь. Папа словно хотел оградить меня от этой работы, пусть она нравилась мне всё больше. На высказанное желание стать доктором, как он, лишь морщился и вздыхал, хоть иногда и улыбался, прижимая меня к себе, и гладил по темным, густым волосам.

Но даже не проникая в их покои, в один предельно печальный день своего восьмилетья я узнал из их разговора, что одним из объектов, над которым ведутся эксперименты, является моя мать.

На мучительные вопросы о том, сможет ли он когда-нибудь оживить маму, папа отвечал молчанием и лишь однажды сказал: «Мне кажется, никогда. Но, может быть, это можно будет сделать потом, когда я постарею, или после моей смерти… В любом случае, мне всё равно, буду ли я рядом с ней. Мне достаточно, что она снова будет жива. Соскользнет с этой нитки… пойдет дальше».

С этого дня он стал рассказывать мне о матери много всего, при этом не отвечал на самые простые вопросы и почему-то не сообщал никаких подробностей, возможно, считая это или слишком мучительным, или излишним.

Он любил ее больше жизни, хотя и тогда, и даже сейчас я пока еще не понимаю истинного значения этих слов.

Уже став подростком, я понял: отец был странным человеком. Он мог предугадывать мои желания, понимать меня с полуслова, впрочем, не только меня, но и всех остальных, с кем я видел его. Не осознавая этого в раннем детстве, позже я изумлялся, видя, как он живет, словно по книге, по дневнику, будто уже зная всё наперед, и поражался его мудрости. Он угадывал мои пристрастия, мой вкус и даже некоторые слова. С усмешкой дарил по праздникам то, о чем я скрытно мечтал. Мы часто играли в такую игру, и почти всегда он угадывал, что я подумаю или скажу, или что хочу сделать или сказать.

– Почему ты такой умный? – спрашивал я его. – Откуда ты всё знаешь?

– Не умный, – отвечал он. – Не всё.

– Ты угадываешь? – дергая за палец, требовал я с него.

– Думаю и вспоминаю, – улыбался он и добавлял, объясняя: – Ты же так похож на меня.

А потом прижимал меня к себе и дышал мне в макушку. Лишь эта фраза, этот жест и некоторые другие, рассеянные в пустоте совместно прожитых времен, показывали, как спокойно и беспредельно он обожал меня, словно считая неотделимой частью самого себя.

Однажды он подошел ко мне с атласом о ювелирных изделиях.

– Это бриллианты. Очень дорого стоят, поэтому в них удобно вкладывать деньги на будущее. Если бандиты украдут сто миллионов, чтобы их унести, нужен целый грузовик. А бриллианты легкие и маленькие, их берешь небольшую коробку – те же самые сто миллионов. Только чтобы обменять на деньги, нужно хорошенько подумать. Не принесешь же ты бриллианты в магазин… В общем, тут написано про всё это, про ювелиров. Почитай. И вот эту кассету посмотри. Интересный фильм о том, как мошенники драгоценности сбывают.

Он часто так делал – совал мне какие-то книжки или статьи безо всякого объяснения, добавляя: «Почитай».

Когда мне исполнилось двенадцать, дверь в комнату на втором этаже оказалась открытой. Как я и думал, это была комната нашей мамы, комната ее собственных вещей, где она работала и отдыхала. Мама, оказывается, рисовала. Рисунки ее заставили меня плакать от ощущения безвозвратности. Строгие и ясные, они остались единственным доступным для меня светом, который она излучала.

Медленно, очень осторожно я обошел комнату, запоминая каждую вещь, без сомнения, со времени маминой смерти лежавшую неподвижно. Папа не заходил сюда даже чтобы стереть пыль – этим занимались домработницы.

Не стану описывать, что и как лежало там. Каждая вещь вызывала во мне отклик, счастливую улыбку, болезненный спазм – или по рассказам папы, или по собственным мечтам. Запомнилась картина, которую отец показал мне отдельно. По его словам, написанная мамой в детстве: чей-то пустынный двор со старой яблоней в центре, за ней бежевая стена, в которой я угадал стену, виденную мной с детства, только с другой стороны, густые кроны позади нее, старая скамейка у облупленной желтой двери подъезда…

– Где это? – спросил я отца.

Папа как-то странно на меня посмотрел.

– У соседей, – ответил он.

* * *

Всё началось вскоре после моего тринадцатилетия.

Я уже давно исследовал весь город, знал, общаясь поверхностно, многих сверстников и более старших ребят, но не дружил ни с кем из них, вполне довольный обществом книг и отца, отделенный от мира вместе с ним. Школа не стала для меня должной тяжестью, и времени почему-то всегда оставалось так много, что хватало на путешествия по окрестностям.

Наш дом примыкал к заводской территории; предприятие было уже много лет практически заброшено. Рядом с огороженной зоной кренилось к асфальту старое общежитие, в котором раньше, в социалистические времена, формировались прилежные рабочие ячейки, живущие рядом с местом труда. Лет десять назад его по аварийности расселили, приготовив под снос, но дальше проектов дело не пошло. Теперь за забором был пустынный двор, на который я наконец-то сподобился посмотреть, забравшись наверх и перевесившись через ограду.

С первого взгляда на сухую яблоню и разломанную скамью я узнал его, и по всему телу прошла неудержимая дрожь. Здесь моя мама встречалась с моим отцом. В этом общежитии она жила и здесь рисовала картину, от высохших красок которой я несколько дней не мог уснуть. Я не решился тогда перелезть в этот мертвый двор: здание, как живое, смотрело на меня провалами темных окон, в которых таилась зловещая темнота. Приглушенно вскрикнув, я скатился вниз, чудом не подрав колени, и бросился прочь.

Отец в тот вечер домой не пришел. Он позвонил и сказал, что задержится на симпозиуме, обязанном перерасти в банкет. В конце разговора, перед тем, как положить трубку, он тихо добавил: «Будь там осторожнее», словно предчувствовал что-то. Он прежде почти никогда так не говорил.

Ночью, изменившей мой мир, за окном бушевала страшная гроза.

Улыбаюсь, перечитывая: начало, как в сказке. Так оно и было. По крайней мере, для меня. Но поначалу это была страшная сказка, полная тайн.

Молнии сверкали в темноте, разверзая ее, и в сгустках мрака на мгновение казались искрящиеся глаза ночи. Наваждение окутывало меня, как будто воздух вокруг густел и сворачивался упавшими на плечи складками, стены сужались, потолок беззвучно трескался, готовый рухнуть, а за спиной вырастало нечто из аморфных теней. Чувство чуда, спаянное со страхом, переполняло меня; в такт с ударами грома била нервная дрожь. Я был мальчишкой, мне исполнилось тринадцать… Читая эти строки, что вы знаете о мальчишеском страхе перед Вселенной, бесконечность и отрешенность которой я только начинал сознавать?

Громы и молнии, одиночество и расколотое небо, озаренное от горизонта до горизонта, распластанное давящим сверху непроглядным космическим мраком непредставимых бездн… Дрожащая занавеска колыхалась даже здесь, за вибрирующим стеклом в подрагивающей оконной раме из пластика; тряслась моя душа, в груди и животе зияла тянущая, ноющая пустота, яростно требующая заполнения чем-то особым.

Когда сверхъестественный ветер вдруг со страшным звуком распахнул до того едва приоткрытую створку, струи ливня обрушились на ковер и на пол с разъяренной жестокостью. Я вскрикнул, гулким эхом пробуждая мертвый дом, – и что-то глубоко во мне надорвалось. Все эти годы не зная страдания, лишь смутно предчувствуя его, теперь я внезапно, неистолкованным и неподвластным чувством увидел приближение неотвратимой беды.

Бросившись к подоконнику, увернувшись от намокшей занавески, хлестнувшей в лицо, я схватил створку – и увидел, как через бежевую стену ограды к нам в сад лезет кто-то чужой.

В грозовом полусвете была различима хрупкая, насквозь промокшая фигурка, и, кажется, на выпирающем узоре переплетенных стальных шпилей пришелец застрял, отчаянно дергаясь, никак не в силах перебраться сюда.

– Эй! – крикнул я громко, в чужом присутствии сразу же потеряв свой страх, становясь уверенным, каким при посторонних всегда был отец. – Э-э-эй!

Чужой вздрогнул, пытаясь поднять голову и взглянуть на второй этаж, чтобы увидеть меня. Я встретил глазами запрокинутое белое лицо, черные омуты глаз, залитых ливнем или слезами, но отчего-то увиденных четко, как вблизи. Взгляд выражал бессилие.

Махнув рукой, я рванулся вниз, топая по лестнице, как слон, накинул ветровку с капюшоном, влез в сандалии, с разбегу вляпался в грязь, поскользнулся и упал. Вскочил, как заведенный, хромая, бросился вперед, словно кто-то гнался и настигал. Чувство необыкновенного схватило и повело, небо разверзлось величайшим ливнем, который знавала земля, ливнем, желавшим залить меня с ног до головы. В десяток длинных прыжков я достиг подножия стены, клокочущего пузырящейся рекой, и задрал голову, пытаясь разглядеть пленника оград.

Это была девчонка. Свесившись оттуда, одной ногой уже ступившая на каменный парапет, белой от напряжения рукой ухватившись за ажурное плетение, чтобы перенести всё тело, она как-то зацепилась и теперь не могла освободиться, восседая на частоколе, подобно древней наезднице из героических легенд. Волосы тяжелым хвостом прилипли к плечу, намокшая челка скрыла брови, торс облеплен светлой футболкой, джинсовые шорты и резиново-тряпичные кеды, мокрые насквозь, – порождение мальчишеского ада с яростью в потемневших глазах. Сверкнули досадой, но еще я увидел в них удивление, неуверенность и испуг.

– Сейчас! – крикнул я и полез наверх, всё так же яростно, словно кто-то подгонял. Чуть не свалившись, оцарапав руку, поравнялся с ней. Так же, как и она залитый с ног до головы этим сумасшедшим дождем, я глянул на чужачку, словно время было как раз для знакомства.

– Я зацепилась! – прокричала она сквозь гром, откидывая сползшие волосы назад.

– А!..

– Там! – Изгибаясь, указала за спину, куда не могла развернуться. Я передвинулся, задев ее ногу, понял, что отсюда не достать. Она умудрилась зацепиться в двух местах. Чугунным шпилем проткнула штанину коротких шорт у самого бедра, а приподняться для того, чтобы освободиться, ей не давала застрявшая в выкрутасах ажуростроителей ступня.

– Я перелезу!

Она поморщилась, своим бессилием вызвав во мне жалость, но делать было нечего, пришлось ей вплотную прижаться ногой к ограде, пропуская меня на левую сторону. Избегая смотреть на девчонку, я переполз по узкому парапету, едва не обнявшись с ней, и, оказавшись слева, перебрался на ту сторону, наклонился, пытаясь освободить ее ногу. Она уже была растерта, на щиколотке кожа покраснела, и две маленькие ссадины сочились кровью. Нужно было повернуть ступню под прямым углом к ограде, но, перекошенная, фактически нанизанная на проткнувший шорты шпиль, она сделать этого не могла. Несколько минут прошли в бесполезной борьбе, заставлявшей ее стиснуть зубы, дернуться от боли несколько раз.

– Не получается! – скривленный, как от оскомины, ощущением ее неудобства, заявил я, вызвав новый приступ ярости в ее сверкающих глазах.

Нужно было приподнять шорты, чтобы освободить ее от шпиля, сантиметров на пять. Ткань растягивалась на четыре. И вы, искуснейшие жрицы самой изощренной любви, не можете представить, как изгибалась эта незнакомая девочка, чтобы помочь мальчишке, который сквозь стиснутые зубы боролся за ее свободу с коварством немых вещей.

Наконец бедро было на нужные сантиметры оголено, мелькнула светлая полоска незагорелой кожи и узорчатая белая ткань. Незнакомка смогла со стоном выпрямиться. Многие взрослые не могут знать и доли того упоения, что с этим стоном познал я. Она была не менее счастлива и, спустившись быстро, словно кошка, уже ждала меня внизу, запрокинув голову, как недавно запрокидывал ее я.

И почему-то вид ее устремленного к грозовому небу лица, перекошенного прищуром, скомканного дождем, озаренного саднящей болью ступни, показался мне настолько захватывающим и прекрасным, насколько были смутные образы и мечтанья, которых я никогда раньше представить себе не мог. Сердце мое ухнуло в колодец, который на дне своем содержит сонм сорвавшихся, да так и не вставших на место мужских и мальчишеских сердец из всемирной истории, нога подвернулась и поехала вниз по камням, руки, сведенные судорогой, не успели за что-либо уцепиться. Я стремительно съехал прямо по покрытой мохом стенке, ободрав колени, локти и лицо.

По идее, кончиться это замедленное падение должно было ударом о землю и трещиной в костях, но папа растил здесь, у самой стены, густой декоративный мох. Он смягчил удар. Я отделался острой болью, в которой утонул неловкий вскрик, и саднящими локтями и коленями.

– Больно? – спросила она, уже не обращая никакого внимания на дождь. В глазах ее были жалость и то же переживание чужой боли, что минутами раньше ворочались во мне.

– Ага! – морщась, кивнул я. Потом подумал, что всё это ужасно глупо, и крикнул: – Пошли! – указывая на дом.

Она побежала по лужам вслед за мной, шлепая как-то неритмично и странно. Только на пороге я заметил, что спасенная в одном кеде, а тот, что был на застрявшей ноге, так и остался где-то в темноте.

– Надо переодеться! – прокричал я, захлопнув дверь, всё еще пытаясь быть громче дождя. В тишине прихожей это прозвучало как гром.

Мокрая девочка вздрогнула. Она смотрела большими темными глазами то на меня, то на лужу, растекающуюся подо мной, то на такую же, стекающую вкруг ее ступней. Ее трясло от холода, она обхватила себя руками, но никак не могла справиться.

– Надо в горячую ванну! Иначе простудимся, – словно первоклашке, объяснил я ей, скидывая сандалии, носки и рубашку. Хотел снять и джинсы, но вовремя спохватился, кивнул в сторону коридора и пошел туда, начиная краснеть. Она двинулась вслед за мной.

– Туда, – я показал на дверь, включил свет, трясясь от пробирающего холода.

Девчонка по-прежнему смотрела на меня широко раскрытыми глазами, словно увидев привидение, и, кажется, совсем не слышала. Я замер с раскрытым ртом, не зная, как себя вести.

– Нужно под горячий душ… понимаешь?

Глаза ее раскрылись еще шире, выражая такое удивление, какого я в жизни своей ни у кого не видал. Я бы сказал, глаза ее стали, как у удивленной кошки. Она смотрела то на облицованную плиткой ванную комнату, блестящую сталью, мерцающую плафонами, матовым хромом, мягкими линиями пластика, то на меня, и глаза ее темнели всё больше.

Чуть позже я понял причину недоумения, царившего в карих омутах ее души. В обычных домах нет двух ванных комнат, где можно купаться независимо друг от друга.

– Я буду здесь, – неловко объяснили скомканные слова, в то время как руки рывком открыли другую мутно-стеклянную дверь. – Если что-то надо, можешь позвать, – и захлопнул дверь за собой быстрее, чем увидел ее изменившиеся глаза.

Некоторое время горячие вода и пар исцеляли холод, пробравший меня до костей, а взбитая белая пена лезла в уши, нос и глаза. Потом всё закончилось. Возбужденный случившимся, в сильном волнении от того, что же будет дальше, я прислушался к происходящему за перегородкой. В моей ванной комнате, внезапно ставшей таинственной и чужой, появилась обнаженная тайна, которую вот уже несколько месяцев я пытался почувствовать и понять.

Там шумела вода. Гостья осторожно поливалась из душа, фыркая, как тюлень, и, верно, смывая с волос мой шампунь. Я расчесывал короткие волосы папиной деревянной расческой, стоя напротив его зеркала в полный рост, у полки с его одеждой и его дорогой косметикой, раздумывая, одеться ли сейчас в его футболку, попросить тюлениху выдать мне майку, носки и трусы или голым отправиться в комнату, где всё это тоже было… Таким запомнилось первое вмешательство девочки в мою жизнь: причиняющее неудобство, очень смущающее, но притягательное. Победило стремление к простоте: надев папин махровый халат, я важно прошествовал в комнату, где, переодевшись, снова почувствовал себя собой.

Минут пять я ходил под дверью кругами. Затем пересилил себя и спросил:

– Ты как?

– Да, – ответили из-за стенки после недолгого молчания. – Хорошо.

Голос стал спокойнее и теплее. Не столь пронзительно-грудной, как там, на ограде. Более расслабленный, мягкий.

– У меня есть футболка и шорты, – я держал в руках и то, и другое, а также носки. – Положу у дверей.

Опять тишина. Даже вода стала течь тише. Наконец, фыркнув с досадой, девочка сказала:

– Да. Хорошо.

Но сделать я ничего не успел. Дверь немного подергалась и отъехала в сторону. Спасенная стояла, как была, одетая в свои мокрые вещи, и моргала, не зная, что сказать. Я протянул ей одежду и отвернулся. Она закрыла дверь и зашуршала сначала полотенцем, потом остальным.

– Как тебя зовут? – раздался ее голос, уже чуть более звонкий.

– Сережа, – ответил я. Кашлянул, раздумывая, и всё же добавил: – Сергей Сергеевич Николаев.

– Спасибо тебе, Сергей Сергеевич Николаев, – сказала она с чувством. – Ты меня вообще-то спас.

– От кого? – не зная, что еще спросить, спросил я.

– От грозы, – она неожиданно фыркнула снова. – Из плена.

– Тебя как звать?

– Светлана Александровна Воробьева. Света.

– А-а.

Дверь открылась. Мокрая ткань уже не облепляла ей спину и грудь, а значит, смотреть было можно спокойно. Шорты, как и футболка, топорщились, немного широковатые, – типичный гавайский стиль. В этом одеянии ее запечатленная моими глазами стройность слегка смазывалась, и тонкие руки-ноги торчали, как заячьи лапки из дедморозовых валенок. Расчесанные волосы она тут же завела за уши, открывая чистое, светлое лицо, крапленное угасающими веснушками – была середина сентября. Живые глаза ее уже исследовали меня и окружающее пространство, а влажные розовые губы за несколько секунд пережили гамму неуловимых движений, складываясь то в едва заметную, чуть растерянную улыбку, то в озадаченное непонимание, то в нескрываемое восхищение царящим здесь комфортом.

– Слушай… Можно я… – Она смутилась, сжимая в руках свои вещи. – Их надо посушить.

Помимо всего прочего, у нас была машина для быстрой просушки стираного белья, пользоваться которой я, конечно, умел. Многочисленные горничные, нанятые отцом, в служебном рвении относились ко мне с трепетом, постоянно таская по дому. Священнодействия мытья посуды, уборки комнат, стирания, сушки и глажения белья запечатлелись во мне с раннего детства, равно как и все эти красотки, с которыми невозмутимо общался отец и которые изредка оставались у нас ночевать.

– Давай, – кивнул я и, приняв из ее рук мокрую ношу, поочередно растягивая вещи на каждой из складных рам, опустил крышку, включая поддув.

– Пошли отсюда. Как высушит, выключится сама.

– Сережа, – сказала она, – а мне можно посмотреть ваш дом?..

Папа многое вложил в наши стены. Но только теперь, глядя на ее постоянно расширенные глаза, робкие руки, страшащиеся взять что-нибудь, что ей то и дело хотелось бы пощупать или рассмотреть, я понял, в насколько благоустроенном замкнутом мирке мы живем. От ее звонких, взволнованно-кратких вопросов и фраз, ее интереса и возбуждения дом наполнялся смыслом, оживал.

Вспомнив о вежливости, я предложил гостье чай, всё не решаясь спросить, какого рожна ей понадобилось лезть через нашу стену к нам во двор. На изобилие печений и конфет она смотрела с недоверием, стараясь не брать больше, чем «чуть-чуть». Я подумал, что жизнь там, за стеной, в полуразрушенном общежитии, вряд ли была богатой, и внутренне понял ее осторожность.

– Хочешь знать, зачем я лезла через забор? – внезапно спросила она, поднимая глаза поверх блестящей золотым обводом чашки. – Хочешь?

Я кивнул.

– Всегда хотела посмотреть, кто здесь живет. Сквозь деревья ничего не видно. В детстве думала, здесь живет принц. Ну, раньше. Давно.

Я молчал, не желая говорить. Чувствуя, что скажу не то.

– Слушай… – Она смотрела куда-то в стену, рассеянно гладя пальцем фарфор, – у вас такой замечательный дом… Богатый, но… не бездарный.

Улыбка, медленная, осветила ее и без того озаренное внутренним спокойствием лицо. Я не двигался и, кажется, не дышал. Больше всего тогда я боялся своего голоса, который неотвратимо предаст, и того, что всё это – сон.

– Как зовут твою маму? – спросила она тихо, снова пристально глядя на меня.

Мне не хотелось говорить. Я открыл рот и хрипло прочистил горло.

– Как тебя. Светой.

Почему-то мне не хотелось говорить этой девочке, что мы с нею, возможно, двоюродные или троюродные брат и сестра. Что мама моя, скорее всего, приходится ей тетей, и что выросла она в том же самом дворе, рисуя картины детства, подобные картинам, в которых моя гостья жила каждодневно.

Я сказал еще что-то, ничего не сообщая про отца и мать, в ответ на вопрос о профессии безучастно бросив: «Художница». Света заулыбалась.

– Мне пора домой, – сказала она, как только гроза стала стихать. И пошла переодеваться.

Я встал и отправился провожать ее к двери, одновременно как хозяин и как паж. Дверь недовольно скрипнула, холодный ветер повеял в лицо, капли дождя скользнули по щекам.

– Нет уж, не провожай, – с легким ехидством заметила она. Тонкий силуэт быстро растаял в темноте, затем мелькнул сквозь черные кроны шумящих деревьев. У меня перед глазами всё время было ее лицо, тот миг, когда перед уходом она неуверенно спросила: «Я еще приду?..», и я молча закивал.

Дом всё еще отражал дробное эхо легких шагов, и голос Светы удивительным образом застыл на всякой вещи, к которой прикасалась ее тонкая рука. Впервые на моей памяти он так ожил. Впервые мне показалось, что оживаю весь я, целиком.

Уснул сразу же, будто провалившись в бездонную темноту. А утром, по привычке встав с восходом, я уже знал, что люблю ее.

Мне не хватало ее каждой клеточкой тела, каждым движением мысли, каждым лучом души, светящейся в груди. Странное тянущее чувство, пустота в груди, нытье внизу живота, сплетенное с тягучей сладостью и необъяснимой легкостью, щекочущей с ног до головы.

Речи бессловны, слова бессильны, мне не удастся заставить вас поверить, но всё же в свои тринадцать лет я почувствовал, что смысл жизни обретен. И странная, непостижимая уверенность в том, что она почувствует то же самое, не оставляла меня.

Папа, мой молчаливый непредсказуемый папа уже был там, в своем чуть мятом костюме темно-серого цвета, с опустошенным стаканом и оберткой от таблетки в руках.

– Похмелье, – он небрежно отбросил подушку в сторону, приподнялся на локте. – Сынок, никогда не пей. Даже если заставляют.

– Даже если начальство? – улыбаясь, спросил я.

– Проклятые чинуши, – усмехнулся он. – Нельзя позволять им верить в твое согласие. Ты никогда ни с кем не должен быть согласен.

– Папа, ты ведь совсем не пьяный.

– Нет, сынок.

– Почему ты никогда не пьянеешь?

Он не задумался.

– Пьянеют, потому что уходят. Мне некуда уходить – я… всегда.

Я давно уже понял, что не думать о маме он просто не мог. Она была для него как воздух. Он с этим смирился и, кажется, уже почти не страдал. А может, боль стала слишком привычна.

– У меня будет так же?

Он помолчал, пожевал губами. И глянул мне в глаза:

– Очевидно, у тебя всё будет так же, как у меня.

Лучи восходящего солнца, истаивающие розовым, уже почти что желтые, освещали его покрывающееся свежей щетиной лицо. Он казался задумчиво-отрешенным, словно памятник в сквере, свободный от всех проблем, не обращающий внимания на семенящих голубей и детей.

– Пап, я влюбился.

Он растянулся на полу, раскидывая руки, отодвигаясь и одновременно становясь ближе во сто крат. Лицо его трещиной расколола улыбка, выразительная и глубокая.

– Влюбился, – негромко повторил он, и щеки его горели, как от жары.

– В девочку из соседнего двора, папа. Откуда была наша мама. Я думал, там давно уже никто не живет. Ее зовут…

– Света?

– Как ты узнал? – Я не слишком удивился, заранее зная ответ на вопрос.

– Как обычно, – не пожимая плечами, ответил он, кивая потолку. – Ты не мог влюбиться не в Свету.

Готическая семейная тайна дохнула дымом в лицо.

– Она моя двоюродная сестра? – с почти сериальным надрывом спросил я, предчувствуя худшее.

– Нет, – лениво ответил папа, – хотя, возможно, так было бы лучше. Ты уверен, что любишь ее?

– Почему нет? – От этого вопроса я дернулся, как от шлепка.

– Что ты чувствуешь?

– Не знаю, – ответил я неуверенно. – Всё так… насквозь! Мир вертится. Вокруг столько счастья. Пап, это вправду любовь?

– Не знаю, – внезапно довольный ответил он. В первый раз за всю жизнь говоря эти два простых и совершенно, совершенно диких слова! – Любовь не бывает одинакова. Тебе всего тринадцать лет. Трудно любить в тринадцать, ты даже не понимаешь, что с этим делать и как.

– Как? Что?

– Возьми ее за руку, посмотри в глаза. Никто не ждет от вас поцелуев сейчас или чего-то большего.

Он угадал мои мысли. Снова. Я открыл рот, закрыл его, затем снова открыл, но главный вопрос задать не успел. Он перевернулся на живот и размеренно заговорил, подперев щеки руками, рассеянно взирая на восход.

– Ты должен понять, что всё это значит – для мира, для нее и для тебя. Для чего это, к чему ведет. Какой может быть свадьба, сколько у вас может появиться детей. Каким окажется ваш дом, куда вы поедете отдыхать, что сможете делать вместе десять, пятнадцать лет спустя. Как заживете в старости, – он перевел дух, но продолжал, вводя меня в оцепенение, бросая в дрожь неудержимой истинностью каждого из сказанных слов, тем познанием, которое я искал слепым щенком. Опыт, который я бы накапливал лет пятьсот, он раскрывал передо мной, высказывая просто и ясно, как будто отсчитывая сдачу продавцу. – Ты должен стать ее водителем, и вести ее туда, куда она сама побоится идти. Должен суметь стать ведомым, чтобы отправиться вслед за ней, куда ей захочется тебя повести. Должен научиться завоевывать и уступать, владеть и подчиняться, творить и… – он внезапно споткнулся, словно не находя нужной рифмы, нужного слова, затем рассмеялся, сонно и устало, – и убирать мусор. Да… мусор всегда будет.

– Папа, – спросил я в полном молчании, разлепляя сухие губы и сжимая его руку своей, – что всё это значит?..

– Расскажи ей всё и спроси ее. Послушай, что она скажет. Просто действуй и смотри. Всё разрешится само… Если это любовь.

– Так что же мне делать? Как узнать?!

– Заведи дневник, – посоветовал он.

* * *

Жизнь моя понеслась свежим ветром, буланым конем, скачущим по бескрайним, золотистым полям, напоенным ароматами расцветающих трав. Счастье не до конца осознанной любви пронизывало каждый шаг. Не встречаясь с девочкой ни разу, я целую неделю видел и слышал ее каждый миг.

Дневник мой венчали угловатые, обрывочные фразы, вроде «Вспоминал Свету. Какая она красивая. Люблю ее». По большому счету я не знал, о чем писать. Фантазии сменялись четким изложением действительности, галопом неслись мелкие события, среди которых идеи и мысли путались, возникали друг из друга и не особенно заботили автора – просто ложились на бумагу немым свидетельством.

Потом наступило воскресное утро, которым мы встретились во второй раз.

Уже со второго дня после знакомства я весь извелся.

– Пап, я хочу к ней пойти.

– Сегодня? – Он достал из кармана смартфон, сверился со своим рабочим приложением, с каким-то графиком-календарем, и отрицательно покачал головой. – Нет, сегодня не получится. – А затем обыденным тоном сказал фразу, от которой волосы у меня едва не встали дыбом. – Наш дом окружен невидимым силовым полем, сегодня стагнация, и выйти за пределы зоны значит… риск.

– Какой зоны? – медленно, внятно спросил я.

Папа не мог мне врать. Это было сутью нашей жизни. Но сейчас, я был уверен, он хотел бы соврать или хотя бы смолчать.

– Одним словом, – поморщившись, сказал он, – это можно назвать аномальной зоной четырехмерности. Граница подвижна, обладает нестабильными флуктуациями, но общий график имеется, мы с Евгением Палычем всё рассчитали еще лет восемь назад.

– Мы живем на какой-то аномальной зоне, и ты мне ни разу ничего не сказал? – Уже не помню, когда в последний раз я бывал так изумлен.

– Ты еще многого не знаешь, Сережа, – пожал плечами отец, как будто не обсуждалось ничего особенно важного. – Я веду серьезную научную работу. Между прочим, засекреченную. Как-нибудь во всем разберешься, пока еще рано… Через четыре дня открывается устойчивый канал, и тебе ничего не сможет помешать. Жди. Сегодня всё равно ничего не получится.

Секунду я соображал. Затем, принимая сказанное на веру, просто спросил:

– А если она захочет прийти сюда?

– Она не сможет, – папа помотал головой. – Ее способности сильные, но всё время угасают. Лет с шестнадцати она вообще не сможет переходить границы поля. Просто перестанет замечать его.

– Что всё это значит? – Кажется, отныне это мой любимый вопрос.

– Значит, что она всю неделю может пытаться встретиться с тобой, но не сможет перелезть через забор, – по-философски меланхолично ответил отец.

Мучительно воскресенья, я в десять часов рванулся к ограде, приставил лестницу и перелез через нее. Странно, быть может, такова сила внушения, но в этот раз мне показалось, что нечто невидимое и упругое обволокло на самом верху – пропустило, но обдало холодом и тошнотой. В следующую секунду я позабыл об этом.

Она летала посередине двора на скрипящих качелях, крепленных к старой яблоне. Бежевая юбка плескалась по ветру, волосы взмывали и опадали в такт полетам вниз-вверх. Щекой прижавшись к толстой веревке, крепко держась обеими руками, прикрыв глаза, она казалась устремленной куда-то очень далеко. И горестной, и печальной. И думающей обо мне.

– Света!

Ритмичность маятника сменилась дернувшим веревки сбоем, перекрутившим качели, завертевшим их вкруг.

Глаза ее расширились, сандалии опустились, взметнув дворовую пыль. Я уже соскочил с забора и медленно шел к ней, любуясь, как трепещет по ветру ее подол платья и ласкается, касаясь шеи, бледно-зеленый шарф.

– Как твои дела? – спросили мы одновременно: я, останавливаясь, она – соскакивая и оправляя складки.

– Хорошо.

– Нормально.

Нормально были у нее, и это значило, что плохо.

– Почему ты не приходила в гости? – спросил я как можно спокойнее, желая всё сразу же ей рассказать, но твердо зная, что нельзя.

Она покраснела. Кожа ее была очень светлой, любое волнение отливало возбужденным пурпуром. Мгновение она размышляла, как сказать. Взгляды наши встретились, и, желавшая соврать, Света ответила правду.

– Я пыталась залезть, но никак не могла. Здесь стена ровнее, зацепиться не за что. Всё время соскальзываешь. Не знаю, как у меня тогда получилось… Наверное, повезло.

Ей было стыдно. Она подняла глаза и, широко распахнув их, спросила невинно:

– А почему… не приходил ты?

– Папа не пускал, – я не мог говорить ей про поле, про работу отца, но не мог и врать, поэтому закашлялся.

Она удивилась, но кивнула, пальцем теребя свой соломенный хвост, вся освещенная солнцем, словно плывущая в облаке света. Мне хотелось коснуться ее волос.

– Ты здесь живешь?

– Вообще-то нет. Раньше жила, в детстве. Теперь приехала обратно, только не знаю, мы здесь останемся или нет. Мама решает.

Мы говорили о ее семье, и странным было чувство изначального отношения к незнакомым людям, как к будущим родственникам: я собирался жениться на ней. Несильно раскачивая качели, касаясь ее руки своей рукой, я всякий раз подавлял желание коснуться ее русой макушки или узкой спины. Не оборачиваясь, она спросила, что я люблю делать. Я ответил, что читать и смотреть на восход и закат. Она удивленно улыбнулась, сказала, что тоже хочет, но ведь это так рано; я, внезапно решаясь, пригласил ее остаться у нас, пообещав, что разбужу. Она зарделась, ответила: мама не пустит, но спасибо. Мне показалось, что рука ее теребит волосы слишком настойчиво и нервно. В горле у меня давно пересохло, пальцы, оказывается, были сжаты в кулак… Она отвлеклась, а потому, когда я протянул руку, чтобы погладить ее висок, не сразу замерла, как испуганный зверек с колотящимся сердцем, но когда замерла, я почему-то не смог отнять руку от нее. Она склонила голову набок, будто пытаясь четче почувствовать жар моих пальцев. Глаза ее вспыхнули, на губах скользила незаметная улыбка, угасающе-расцветающая каждый миг; она прошептала, растерянно и сбито: «такой горячий», потершись о мою руку щекой. Счастье вскипело и перекатилось из сердца в ослабнувшие руки и глаза, потемневшие, на миг словно укрытые чернотой. В груди пылало, и что-то глубокое изнутри толкнуло меня к ней, заставляя наклониться и поцеловать ее, куда-нибудь, всё равно.

Я ткнулся губами в бровь, она вскинула удивленное лицо, наши губы встретились… Мир на мгновение пропал. Очнувшись, я ощутил, что держу рукой ее талию и бок, что она уже почти стоит и что ее тонкие руки лежат у меня на плечах.

– О-о-о-о-ох, – выдохнул я, и она выдохнула вместе со мной.

Пару секунд мы прерывисто дышали, не в силах выправить дыхание, но тела наши неуловимо сближались; полминуты спустя мы были сжаты друг другом, как сгорающие от жажды, нашедшие единственный источник в нескончаемой пустыне. Если сейчас через какое-нибудь из общежитских окон смотрела ее мама или сосед, нам бы плохо пришлось.

Сзади кто-то громко кашлянул.

Света рванулась, освобождаясь от моих рук, повернулась с широко распахнутыми глазами, в которых мелькнул яркий ужас, и увидела моего отца. Я обернулся, непроизвольно закрывая рукой губы, всё еще чувствующие сладость ее губ.

Он стоял в пяти широких шагах от нас. Замерший, опустивший руки. Взгляд его был пронзительным и спокойным, не знаю, как можно такое сочетать.

Молчание длилось секунду. Секунду Света боролась с инстинктом убежать, я осознавал изменение окружающей реальности, а папа фиксировал взглядом каждую деталь.

– Привет, пап, – хрипло сказал я. Он кивнул. – Это Света.

Она взглянула на него из-под полуопущенных ресниц и внезапно начала наливаться алым соком стеснения. Он снова кивнул, и она тихонько, сипловато выдохнула:

– Здравствуйте…

– Нам надо идти, Сережа, – он говорил, не сводя с нее глаз, и, кажется, сам не слышал своих слов. – Появились препятствия. Я тебе всё объясню, но у нас нет времени.

– А-а, – словно во сне кивнул я, – пойдем.

Он повернулся, немного неровно, неуклюже, двигаясь так, как не двигался… не двигался никогда – мой папа, уверенный, насмешливый, циничный и сильный, он словно не желал отсюда уходить, покидать двор своей юности, где росла его светловолосая принцесса, так похожая… так похожая… Сердце мое дрогнуло, туман в глазах выветрился мгновенно и до конца, тело налилось холодящим свинцом.

– Пойдем, – хрипло бросил я, рванувшись к нему, хватая его за руку.

– Света, – совершенно спокойно сказал он, оборачиваясь и щурясь против солнца, – я вижу, вы дружите с моим сыном. Приходите к нам в гости, если хотите. Сережа за вами зайдет.

– Да… Ладно, – ответила она.

* * *

– Поле становится нестабильным, – поеживаясь, бросил папа, как только мы перелезли через стену и оказались внизу. – Начинаются бессистемные стягивания.

– Что это значит? – возопил я. – Оно… рассыпается?

– Хуже. Оно начинает скручиваться. Скоро схлопнется в ничто.

– Исчезнет?

– Да.

– Что же в этом плохого?! – Меня передернуло, как только я представил себе, как Света карабкается по каменной стене вверх и бессильно замирает внизу, а перед ней – невидимое пульсирующее полотно, от которого веет нечеловеческим равнодушием, холодной насмешкой.

– Ничего, если не считать того, что после исчезновения поля мы оба кое-что потеряем безвозвратно.

Что-то болезненно сжалось у меня в груди, и гипотеза, до того бывшая неоформленно-туманной, четко высветилась внутри. Сонм неточностей, странностей, деталей, преследовавших меня всю жизнь, всё непонятое, обрушившееся на меня минуты назад, теперь становилось ясным.

– Папа, – сказал я, уже когда мы входили в гостиную и он снимал пиджак, оставаясь в темно-синей рубашке, закатывал рукава и торопливо спускался в подвал, впервые не останавливая меня, – твои эксперименты с генами как-то связаны с этим полем. Официально у вас ничего не получается, но секретная часть вашей работы зависит от этого поля, и там есть настоящий успех.

Он, не оборачиваясь, усмехнулся, открыл железную дверь, быстрой дробью набирая код и сообщая пароль. Дверь поехала в сторону, нас обдало теплым воздухом. Папа вошел в лабораторию, махнув мне рукой.

Центральные мониторы сразу же вспыхнули, показывая различные картины: какие-то пробирочные клетки, неторопливо множащиеся в штаммах где-то микроскопически далеко, и четкие, трехмерные схемы нашего дома, пространства вокруг, старого заводского двора – и прозрачной клубящейся субстанции, окружающей нас.

Еще три недели назад я бы душу отдал ради того, чтобы осмотреть тут всё, чтобы родиться заново и жить тут с вечера до утра, до самого конца времен. Но теперь в голове моей была жажда узнать правду, и я продолжал:

– Ты сумел использовать это поле, не знаю как, но оно помогло вам и вашим генам, вашим… клонам, – голос мой вырос, стал пронзительным и неудержимым. – И теперь там… растет эта девочка, эта Света – наша мама!.. А я… – Я задохнулся и замолчал.

Отец стоял неподвижно, сжав руками взятый со столика черный пульт. Он не мог мне соврать, а потому ему очень не хотелось отвечать.

– Если бы всё было так просто… – негромким расслабленным голосом заметил он, отдавая какие-то команды на пульте управления комплексом. – Ученый вырастил девочку и мальчика друг для друга взамен собственной утраченной любви… Если бы. Знаешь, так трудно жить, если ты минутная стрелка. Как будто жизнь известна заранее, словно прочитанная книга, как будто ходишь по одному и тому же пути. Как тяжело ожидать то, что неминуемо произойдет, каждый день, каждый час?.. Зачем тебе знать это сейчас, сынок? Я бы не стал тебе отвечать.

Лицо его было мрачноватым, но в целом в норме, будто я только что не сказал нечто потрясающее, абсолютное, после чего жизнь меняется безвозвратно. В моем меняющемся сознании он походил на неуклюжего гиганта, взирающего на крошечные скалы, разбросанные собственной рукой, на крошечные реки и лилипутские моря, в которых плавали бациллы-киты. Всё это утомляло его, как древнегреческого титана утомляла смертная суета. Внезапно, еще толком не зная величины его открытий, я понял: он был Прометеем, принесшим людям огонь и не хотевшим из-за этого страдать. Но не страдать было невозможно.

– Ты только скажи мне, – попросил я, снова остро, почти с болью чувствуя нечто недосягаемое в нем, таком близком и настолько непознанном мной до сих пор, – она действительно наша мама? Это на самом деле… ее клон?

– Сережа, – ответил он после паузы, пристально глядя мне в глаза, – эта девочка – для тебя. Судьба посылает ее тебе в руки, ты уже взял ее. И хотя она будет любить нас обоих, останешься с нею ты.

– Откуда ты знаешь? – прошептал я, зачарованный, веря ему полностью, до конца, как в сказочные шесть или восемь лет.

– Она такая чудесная, – внезапно запрокинув голову, рассмеявшись, сказал он. – Я уж начал забывать, как она выглядит.

Я узнал этот смех: в нем была давным-давно не выходившая наружу вечная папина боль. Подойдя к нему и прижавшись к его груди горящей щекой, я почувствовал, как тяжелая рука невесомо гладит мои черные волосы.

– Пап, я посижу здесь с тобой?

– Принеси чаю, – ответил он.

* * *

На третий день непрекращающихся исследований дом наш превратился в проходной двор для ученых, правительственных агентов и просто боевиков спецназа. Количество защитной, тревожной, научной и энергетической аппаратуры достигло критического предела. Академические совещания проводились с периодичностью уже в три-четыре часа. Наконец было точно установлено: поле смещается от нашего дома, в центре которого в течение тридцати лет была стабильная «воронка четырехмерности», куда-то в сторону, совершая серию пульсирующих движений, сжимаясь и расходясь в стороны, теряя очертания и, «совершенно очевидно», схлопываясь навек.

Сделать с этим ничего не было возможно. Поэтому в задачу отца и его людей входило добыть как можно больше информации из «данного природного феномена». Все выбивались из сил. Споры проходили в обстановке, приближенной к боевой, хотя не агрессия была этим мерилом, а насыщенность выпадов-атак, направленных против неизвестности и незнания в маневре, называемом «перманентный мозговой штурм».

Близко к рассвету третьих суток папа подошел ко мне, дремлющему в кресле напротив рябящего телевизора, положил руку на плечо и сказал негромко, так, чтобы не слышал никто:

– Всё заканчивается. Поле расширяет пульсацию с геометрической прогрессией и завтра утром сместится очень далеко отсюда, примерно на четыреста километров на юг. Группу перебросят туда, ты останешься здесь практически один. – Он понизил тон, сжал мое плечо, указывая, что сообщает нечто крайне важное: – Никто не знает, что ровно в полночь следующих суток центр по параболе вернется сюда, и будет последняя судорога. Здесь почти никого не будет, никто не сможет тебе помешать. Возьмешь в моей комнате дорожную сумку, там всё подготовлено. Где-то без пятнадцати двенадцать уже будь у стены. Без одной минуты – лезь.

Что-то вздрогнуло во мне, перевернулось, оцепенение сошло.

«Что всё это значит?» – хотел спросить я, но вместо этого автоматически вылетело:

– Мы больше не увидимся?! Мой сын никогда не встретит своего дедушку?..

Он усмехнулся, не собираясь отвечать. Боль его куда-то полностью исчезла, сделав его другим человеком, совершенно незнакомым, но еще более родным. Ему всё это было снисходительно-забавно. Он-то ведь знал всё наперед.

– Она приходила вчера, пока ты спал. Смогла перейти поле в момент сжатия, – я вздернул голову и распахнутыми глазами смотрел на него.

– Мы немного поговорили на кухне. Сложнее всего было сделать так, чтобы они все не поняли, откуда она пришла.

Мне было уже плевать, откуда.

– Что она сказала?

Папа помолчал, улыбаясь. За словами, которые он должен был сказать, стояла вся его жизнь. Сеть невидимых морщинок пронизала его лицо. Ему было сорок два года, на тридцать долгих лет больше, чем мне.

– Она не смогла сдержаться. Сказала, что мы с тобой необыкновенные. Что, кажется, влюбилась в нас.

Я не сдержал судорожный вздох.

– Сергей Сергеевич, пора! – крикнули сверху взволнованно и торопливо. – Оно начинает сбиваться!

Тихий ответ отца потонул в шуршании пиджака, в шелесте крутящихся вертолетных лопастей. Задержавшись у выхода из дома, куда я добежал вместе с ним, пропуская вперед людей, суетливо пакующих багаж, отец остановился в проеме, освещаемый бледнеющей луной. Подобный пришельцу, оставленному среди ни о чем не подозревающих людей.

– Давай, сынок, – совершенно спокойно сказал он, подмигивая и кивая. – Вспоминай меня.

И добавил почти весело:

– Еще позвоню.

* * *

Дом опустел. Академики, строгие секретарши и военные улетучились без следа. Остались два лаборанта и четверо человек охраны, кроме теоретических террористов на всякий случай прячущиеся и от нас. Доступ в подвал был мне воспрещен, да и вообще, меня никуда из дома не выпускали, так что о школе пришлось забыть.

До полуночи оставалось восемь часов.

Я думал о Свете, слоняясь по дому и не зная, что предпринять.

Девочка-мама, вечный образ, освещавший мое детство и изменивший мою жизнь. Кто она? Выросшее из клеток погибшей матери юное и хрупкое существо, покорно генной памяти всем сердцем любящее меня и моего отца?.. Иногда мне казалось, что от этой безысходной, но такой прекрасной жестокости я схожу с ума. Хотелось встретить ее, обнять, постоять молча, прижавшись друг к другу и раскачиваясь, как качаются деревья на ветру. Жить без нее, не дышать ею я уже не мог.

Я впервые узнал боль разлуки и страха; что всё закончится, поле погибнет, и тогда в клетках моей девочки начнется какой-нибудь страшный генный распад – она ведь была связана с этим полем, всё было связано с этим полем, хоть я и не знал, как.

– Сереж, есть будешь? – спрашивала лаборант Оля, наконец-то покидая гостевую комнату, где беспрестанно работала вместе с долговязым лаборантом Колей. В ответ на мой кивок она шла разогревать какой-нибудь миноборонский полуфабрикат, которыми наш дом всё еще был забит.

– Сереж, можно видик посмотреть?

– Сереж, а как это включать?

Я объяснял, сердцем будучи уже не здесь.

В собранной папой сумке-ранце была кроме одежды поразившая меня коробка: с тремя бархатными кошелечками, в каждом из которых лежало понемногу ограненных сверкающих бриллиантов. Там же были две тонкие пачки с деньгами и непромокаемый конверт с документами. Я осознал, что при желании отец мог бы положить сюда гораздо, гораздо больше денег, но он не стал. В боковом кармане лежало запечатанное письмо, на котором чернело: «Открыть там». Никакого удивления. Гипотеза оправдывалась шаг за шагом, мне оставалось только ждать и в нужный момент действовать без промедлений.

Где там и куда вообще будет мое путешествие, я не спрашивал. Мне хватало подсердечных фантазий о волшебной стране, где мы со Светой вечно будем вдвоем. Я только не понимал, как папа умудрился ее для нас создать – хотя теперь мне казалось, что он стремился к этому всю жизнь.

За полчаса до полуночи, когда весь дом словно вымер, я, сидящий на отцовской кровати с тянущей пустотой ожидания в груди, с его крупными, очень дорогими часами на руке, внезапно увидел коричневый корешок моей книги-дневника, который торчал из-под его аккуратно сложенных бумаг.

Час назад я положил дневник в сумку к остальным дорогим мне вещам. Удивленно привстав, подумав, что у папы такой же, я потянул его на себя, свалил пару журналов и стопку бумаг, раскрыл потертый и замасленный переплет.

«Вспоминал Свету. Какая она красивая. Люблю ее» – было написано там. Дальше шли страницы и страницы, исписанные твердым, взрослеющим почерком. Через некоторое время со схемами, надписями на латинском, с выводами и формулами, но сердце мое уже жило отдельно от рук, а разум пытался вместить и осознать понятое лишь сейчас.

Телефон зазвонил, как сумасшедший, как всплеснувшееся безумие. Я взял трубку, падая в темноту, наваливающуюся со всех сторон.

– Здравствуй, сынок, – хрипловато, но, в общем, совершенно обычно сказал отец. – Ты уже всё понял насчет этих апельсинов и минутных стрелок. Так что дам тебе только один совет… Что бы ты не чувствовал, чего бы не ждал, как бы четко, от начала и до конца не видел всю предстоящую тебе жизнь, с каким бы страхом не ждал смерти нашей жены, не тревожься. Мне понадобилось много времени, чтобы это понять. Но так надо, чтобы ты смог и без нее жить и быть счастливым. Сумей это, и ты покроешь весь долг перед своим родителем… перед дедушкой, которого никогда не увидит твой сын.

Трубка скрипнула, помехи от сотового шевельнулись и угасли. Кто-то что-то возбужденно на заднем фоне кричал. Кажется, они искали пропавшее поле, сейчас метнувшееся сюда. Я вздрогнул, почувствовав его плавный, стиснувший сердце приход.

– Пока, сынок, – сказал папа. – Я очень люблю тебя. Прощай.

– Пока, папа, – вымолвил я с трудом, и сердце взметнулось, осознавая эту потерю его навсегда, и эту встречу с самим собой. – Люблю тебя, папа! Прощай!..

Луна светила безмолвно, ветер притаился в кронах и кустах, ожидая чьей-нибудь трагической смерти, чтоб обездоленно взвыть во всю мощь. Я влез на стену, чувствуя пульсацию поля. Оно было здесь, дышащее, нечеловечески насмешливое, холодное. Я чувствовал его.

– Эй, младший! – Невесть откуда взявшийся спецназовец возник из-за дерева, словно тень. – Ты куда?

– Гулять я. К подружке во двор. Задрало уже тут сидеть.

– Ладно, иди, – подумав, разрешил он. – Но возвращайся быстрее. И если что, кричи. А то хулиганы какие-нибудь. Отвечай потом перед Сергей Сергеичем, он же убьет.

Я кивнул. Поле вздулось, напряглось, пробегая судорожными бесцветными волнами, обволокло меня с ног до головы, пронизало тело и пропустило, обдав всё тем же холодом и тошнотой. Минутная стрелка шагнула на полдиска назад.

Двор моей матери вспыхнул, разрастаясь перед глазами, освещенный ярко, – тут был полдень. Я свалился со стены, сильно ударившись ногами, стиснул зубы, шипя от боли. Света сидела перед мольбертом, рисуя старую яблоню и окружавший ее двор. Увидев меня, она вскочила с широко распахнутыми глазами, и даже в этот краткий миг я увидел мелькнувшее в них сумасшедшее, радостное счастье.

Пока она бежала ко мне, я думал о предопределении и неизменности, о Свете и моей маме, обо мне и об отце. Но в следующее мгновение тонкие Светины ноги оказались перед моим поднимающимся лицом, и я, глядя в ее сверкающие глаза, сквозь зубы сказал: «Привет».

* * *

Много времени еще пройдет с того дня. Я буду жить в детском доме и учиться, выбиваться в люди, привыкая заботиться о себе сам. Я уеду за границу, несколько раз вернусь, откапывать спрятанные сверкающие камни, буду брать понемногу, как мошенники в том фильме, и снова уезжать, устраивая свою будущую жизнь, жизнь своей будущей жены и сына, с которым мы будем, как одно.

Мы будем часто видеться со Светой, я увижу, как она будет расти, и почти всё время буду помнить, каким окажется окончательный исход. Боль вперемешку со счастьем станет моим бременем, моим дыханием, моей насмешливой судьбой.

В семнадцать, после полных сладости встреч, мы обещаем друг другу всю жизнь. В двадцать сыграем свадьбу. Годы начнут нанизываться один на другой, годы счастья и ожидания, годы, которые я знаю наперед.

Всё это будет висеть надо мной и моей двойственной жизнью неразрешимым бременем. Но в любом горе и в любой радости я всегда буду помнить, сколько сделал для меня отец и какую боль каждодневности он ради меня перенес. В любом состоянии, что бы не произошло, я буду помнить его единственный совет: суметь прожить эти годы счастливо – не для себя, а для жены, для единственного ребенка, которому всё это так же впоследствии предстоит.

Я знаю всё это и теперь, когда тонкие руки Светы поднимают меня с пыльной земли, и теперь, когда мне удается опереться на ее плечо, и когда она спрашивает «Больно?», и когда с тревогой заглядывает в мои глаза, когда улыбается в ответ на мой сквозь слезы смех, когда гладит мою щеку, великодушно стараясь изгнать боль.

Я чувствую исходящее от нее тепло, и больше мне нечего желать.

Впрочем, нет.

Мне всегда будет не хватать моего папы, моего отца. Сколько себя помню, всегда мечтал быть ближе к нему, рядом с ним, вместе с ним. Всегда желал узнать его поближе, побольше любить его, получше понять. Я и теперь желаю того же, как ни странно это может звучать.

И всё еще зову его «отец». Каждый вечер, когда солнце клонится к закату, мне хочется стать таким же, как он.

Сентябрь, 2001