Звездное затмение

fb2

Нелли ЗАКС (1891–1970) — немецкая поэтесса. В 1966 году удостоена Нобелевской премии по литературе: «в знак признания выдающихся лирических и драматургических произведений, где с трогающей силой раскрываются судьбы Израиля».

Шведская академия отмечала, что Нелли Закс «из второстепенной немецкой поэтессы, писавшей о природе, выросла в поэта, обретшего мощный голос, который достиг сердец людей во всем мире эхом еврейского мистицизма, протестующего против страданий своего народа».

Сборник «Звездное затмение» — первое издание стихов Нелли Закс в России.

Сергей Аверинцев. Писать стихи после Освенцима

«Страшные переживания, которые привели меня как человека на край смерти и сумасшествия, выучили меня писать. Если бы я не умела писать, я не выжила бы» — такое признание мы находим в письме Нелли Закс к молодой исследовательнице ее творчества.

Это отнюдь не мелодрама, не игра в трагизм. Здесь каждое слово приходится принимать совершенно буквально. Путь Нелли Закс в поэзии — особый. Поражает уже сам по себе факт необычно позднего расцвета: поэтесса, родившаяся в 1891 году, в один год с Иоганнесом Бехером, Иваном Голлем, Осипом Мандельштамом, сверстница поколения экспрессионистов, стала новым именем немецкой поэзии послевоенного периода. Ее первые настоящие стихи, которые она могла наконец признать своими, были написаны, когда ей было за пятьдесят; вдохновение пришло к ней в 40-е годы, слава — в 60-е. Исток ее творчества — переживание беды, личной, семейной и всеобщей беды, скорбь о замученных в годы гитлеризма. Это придает ее слову редкую прямоту.

Между тем ее жизнь начиналась как буржуазная идиллия: мечтательная, ушедшая в себя девица играла с ручной ланью на вилле своего отца, берлинского фабриканта еврейского происхождения. Крайняя впечатлительность гнала ее от людей; даже благополучие, окружавшее ее, оборачивалось для нее тем, что она впоследствии назовет «кровоточащей бойней детского страха». Круг ее чтения составляли преимущественно немецкие романтики, а также старые мудрецы Индии и Европы — от «Бхагавадгиты» до Франциска Ассизского, Майстера Экхарта и Якоба Бёме. Что до современной ей немецкой литературы, то ее Нелли Закс фактически не знала. Своего старшего друга она нашла в шведской литературе: это была Сельма Лагерлёф, переписка с которой велась на протяжении десятилетий. Вне всякой связи с литературной жизнью экспрессионистских лет возникает тихое словесное рукоделие мечтательной барышни…

Затем пришел 1933 год, как исполнение самых страшных снов. Отец Нелли Закс к этому времени умер, она осталась с престарелой матерью, и две беспомощные женщины, в мгновение ока лишившиеся материальной обеспеченности, не изыскали возможностей уехать из Германии, где их ждали каждодневные оскорбления. Болезненно чувствительные, словно обнаженные, нервы писательницы подверглись воздействию такой реальности, которая ломала куда более выносливых людей.

Мы изранены до того, Что нам кажется смертью. Если улица вслед нам бросает недоброе слово.[1]

Человек, несчастливую любовь к которому Нелли Закс пронесла через всю свою жизнь, сгинул в одном из лагерей смерти (это — «мертвый жених», образ которого проходит в ряде стихотворений). Ее самое ожидала та же участь. В последнее мгновение она была спасена от физической гибели вмешательством той же Сельмы Лагерлёф, пустившей в ход все свое влияние. В мае 1940 года Нелли Закс вместе с матерью разрешено было вылететь в Стокгольм (пожалевший их чиновник конфиденциально предупредил, что, если они отправятся по железной дороге, младшую заберут прямо из поезда на границе). Вся остальная родня погибла. Еще десять лет единственным близким человеком оставалась мать; затем умерла и она. Вплоть до своей кончины (12 мая 1970 г.) Нелли Закс жила в той же стокгольмской квартире, куда ее забросила судьба, — одинокая, старая женщина в чужом городе, потерявшая друзей, родных, родину, обожженная страшным опытом, поставленная на самую грань безумия.

Но словно взамен всего утраченного ее голос приобрел неожиданную силу. От неуверенной, необязательной красивости ее прежних литературных опытов не остается и следа; ее сменяет оплаченная страданиями весомость каждого слова и образа, сосредоточенное чувство внутренней правоты. Можно вспомнить по контрасту изречение философа-эссеиста и музыкального теоретика Т.Адорно «После Освенцима нельзя писать стихов». В этой сентенции, приобретшей большую известность, выразило себя не слишком глубокое и не слишком великодушное представление как о страдании, так и о стихах; вся поздняя поэзия Нелли Закс (в единстве с древней общечеловеческой традицией «плача» об общей беде) опровергает Адорно. Для нее, Нелли Закс, именно после Освенцима нельзя было не писать стихов; в очень личном, но и в сверхличном плане стихи были единственной альтернативой неосмысленному, непроясненному, бессловесному страданию, а потому — безумию. Ценой ее собственной боли и гибели ее друзей был добыт какой-то опыт, какое-то знание о предельных возможностях зла, но и добра, и если бы этот опыт остался не закрепленным в «знаках на песке» (заглавие одного из поэтических сборников Закс), это было бы новой бедой в придачу ко всем прежним бедам, виной перед памятью погибших. Стихи здесь — последнее средство самозащиты против жестокой бессмыслицы. Отсюда их необходимость — главное их преимущество. Писательница до последних месяцев жизни не могла перестать работать: это от нее уже не зависело.

Первый послевоенный сборник стихов Нелли Закс «В жилищах смерти» был напечатан в 1947 году восточноберлинским издательством «Ауфбау» (тогда советская зона оккупации). За ним последовали публикации в Амстердаме, Лунде, с 1956 года — в ФРГ. Некоторое время они оставались незамеченными. Лишь в начале 60-х годов к писательнице, стоявшей предельно далеко от того, что называют литературной жизнью, пришла наконец ее «беззвучная слава» (выражение Ханса Магнуса Энценсбергера). Ее произведения переводят на различные языки Европы. Длинный ряд литературных премий завершился Нобелевской премией, врученной Нелли Закс в день ее 75-летия.

Известность не принесла больному, старому человеку ничего, кроме нервного кризиса, воскресившего старые страхи: ей мерещилось, что она снова в западне, в руках ловцов. Не следует искать в этом приступе весьма понятной немощи больше смысла, чем в нем есть; с другой стороны, однако, в сравнении с крайней серьезностью истоков и задач поэзии Нелли Закс литературный успех и в самом деле представляется некоей подменой. Человек пытался силами своего слова раскрыть, передать другим свой опыт боли, поставить перед глазами предостерегающие образы палачества и страдания — и видит, что его слово стало всего-навсего «литературным событием», а предостережение едва ли кому-нибудь внятно.

Ибо вся зрелая поэзия Нелли Закс живет на редкость непосредственной связью с ее выстраданным опытом, объективируя этот опыт, очищая его от всего слишком случайного, личного, непросветленно-нервного, но заботясь о том, чтобы не утратить непреложности, присущей ему именно как опыту. Какие-то отклонения от сосредоточенности на главной теме появляются разве что в наиболее поздних стихах писательницы, и это довольно понятно — нельзя же тридцать лет подряд вести один и тот же плач на одной и той же ноте; но это уже было связано со спадом творческих сил, с расслаблением логики образов. Разумеется, и возраст Нелли Закс брал свое, кладя конец поразительно позднему расцвету. Но факт остается фактом: ее творчество тем ярче, чем оно ближе по времени к болевой точке годов массовых депортаций. Вероятно, она и останется в истории литературы прежде всего как автор уже упоминавшегося лирического сборника «В жилищах смерти», других сборников 40-х и 50-х годов — «Омрачение звезд», «И никто не знает дальше», «Бегство и преображение», а также мистериальной драмы «Эли», возникшей еще в 1943–1944 годах. Все эти произведения образуют как бы единый и написанный на одном дыхании реквием — очень цельное выражение и последовательно вникающее прочувствование и продумывание опыта жертв исторического зла.

Речь идет именно об опыте жертв. Такого персонажа, как герой, там нет. Персонажей, собственно, только два — палач и жертва, и у каждого из них есть своя разработанная геральдика метафор, наполняющая до отказа словесно-образное пространство стихотворений: палач — это «охотник» из какого-то дочеловеческого мира, «рыболов», «садовник смерти», «соглядатай», подкрадывающиеся в тишине «шаги», «руки» и «пальцы», созданные для дарения и творящие злодейство; жертва — это трепещущие «жабры» вытаскиваемой из вод и разрываемой «рыбы», зрячий, но уязвимый «глаз», поющая, но ранимая «гортань» соловья, его же способные к полету, но хрупкие «крылья». Эти сквозные символы переходят из одного стихотворения Нелли Закс в другое. Как характерно, что «руки» и «пальцы», эти эмблемы человеческой активности, сопрягаются только с палачеством, между тем как невинность предстает в каждой из этих метафор страдательной и по сути своей обреченной — глаз ослепят, гортань удушат, крылья сломают, жабры будут смертно томиться без воды! «В этом ночном мире, — пытается Нелли Закс отгадать какую-то страшную загадку, — в котором, как кажется, всегда царит тайное равновесие, невинность всегда становится жертвой». Поэтому особую силу приобретают образы страдания животных — так сказать, чистого страдания, без вины, без выхода в мысли и слове, голой боли в себе. Рядом с изгнанной Геновефой, средневековым символом оклеветанной невинности, и еврейским символом Шехины, страждущего присутствия в мире Б-га,[2] в том же ряду, что эти образы, но и за ними, глубже них, возникает третий образ, созданный фантазией Нелли Закс:

…И святая Звериная Мать со зрячими ранами в голове, которые не исцелит память о Б-ге. В ее радужке все охотники разожгли желтые костры страха…

И человек в момент вполне безвинного страдания обретает трогательное и возвышающее сходство с животным — печать жертвенности. Еврейский мальчик Эли из одноименной драмы убит немецким солдатом в миг, когда он дует в дудочку, закидывая голову назад:

как олени, как лани перед тем, как из родника напиться.

О гибели «мертвого жениха» Нелли Закс размышляет так: перед тем как его убить, с его ног сорвали обувь, которая была сделана из кожи теленка, некогда живой, потом освежеванной, выделанной, продубленной, так что его агония повторила агонию теленка и слилась с ней.

Но телячья кожа, которую лизал когда-то теплый материнский язык коровы, прежде чем ее содрали, — ее содрали еще раз с твоих ног — о мой любимый!

Для того чтобы с такой сосредоточенной пристальностью смотреть на катастрофу, болезненно и безжалостно задевшую человека в самой писательнице, чтобы настолько отрешиться от жалости к себе самой и увидеть все в перспективе даже не всечеловеческой, а всеприродной, космической солидарности страждущих, нужна немалая душевная сила. У Нелли Закс, столь беспомощной в жизни, этой особой силы, просыпающейся как раз в слабейшем, было в избытке; и ее поэзия, очень страдательная и жертвенная, менее всего неврастенична. Выражение силы — великодушие. Дело никогда не сводилось для нее к самодовольно-своекорыстной, хотя бы и оправданной обстоятельствами жалобе: вот что «они» делают с «нами» (скажем, «немцы» — с «евреями», или соответственно «мещане» — с «поэтами» и тому подобное). Речь идет о другом, речь идет о сути: вот что делают с человеком исказившие в себе назначение человека. Вспомним образ рук, созданных для щедрости и служащих скаредному ремеслу убийства.

По весьма понятным причинам Нелли Закс начала в годы гитлеризма проявлять интерес к традициям еврейской старины, до тех пор ей чуждым и малознакомым. Не она сама настаивала на своем «иудействе» — о нем напоминал нацистский режим, и ей оставалось не отрекаться от живых и мертвых товарищей по несчастью. Она открыла для себя «Рассказы о хасидах» Мартина Бубера, откуда черпала идеализированные образы веселого и по-народному глубокомысленного еврейского сектантства XVIII в., ссорившегося с сухой талмудической ортодоксией. Хасиды представлялись ей еврейскими собратьями давно любимого ею Франциска Ассизского, «беднячка» и «скомороха Господнего» из легенд христианского средневековья. Она читала мистический трактат «Зогар», возникший в XIII в. в еврейских кругах Андалузии, и видела в нем параллель темным и дерзновенным сочинениям Якоба Бёме, немецкого башмачника XVI–XVII вв., которые тоже с юности входили в ее круг чтения. Отыскиваемый ею выход из безвыходности «тайного равновесия», обрекающего невинность на гибель, — это мистический выход. Она хочет увидеть и принять самое обреченность как «благодать», как соучастие в космической жертве.

…Ты сеешь себя с каждым зерном секунды в ниву отчаянья. Из мертвых восстанья твоих невидимых весен окунуты в слезы. Небо полюбило о тебя разбиваться. Ты стоишь в благодати.

Поэзия Нелли Закс не хочет разжалобить, но она хочет быть расслышанной в своем человеческом смысле, она домогается и требует этого. Однако отчаяние писательницы так велико, что она не надеется, что ее расслышат люди. Отзывчивости, соразмерной масштабам беды, она ждет только от Б-га, притом от такого Б-га, каким его мыслили любимые ею мистические авторы старых времен, от таинственной глубины всех вещей, страждущей со всяким и во всяком, кому выпал жертвенный удел. В такой перспективе беда — это не просто беда, но и единственный шанс с необходимостью докричаться до Б-га (как докричался до Него праведный спорщик Иов); катастрофа, вызвавшая поэтический реквием к жизни, и сам этот реквием сливаются в одно окликание. Отсюда значение, которое получает у Нелли Закс символ шофара — ветхозаветного ритуального рога, в который изо всех сил трубят, чтобы Б-г услышал. В него трубили и в Иерусалимском храме, пока храм этот не был сожжен легионерами Рима в 70-м году; известно, что храмовые священники в часы последнего штурма и пожара до последней минуты продолжали свое служение. Шофар, продолжающий звучать среди гибели и над гибелью, превращающий гибель в тайну «расслышанности», — вот чем хотела бы стать поэзия Нелли Закс…

Наконец-то, наконец в издательстве «Ной» выходит книга переводов, подготовленных Владимиром Микушевичем — как это выговорить? — еще в 60-е годы. По «обстоятельствам», которые тогда казались дошлым и практичным людям само собой разумеющимися, а сейчас представляются неправдоподобной байкой, издание, уже включенное в планы, выбросили из этих планов ввиду… разрыва в 1967 году дипломатических отношений с Израилем. То был несусветный срам, лежавший на нас всех. Слава Б-гу, что он хотя бы теперь будет избыт.

*** (О печные трубы…)

О печные трубы Над жилищами смерти, хитроумно изобретенными Когда тело Израиля шло дымом Сквозь воздух, Вместо трубочиста звезда приняла его И почернела. Или это был солнечный луч? О печные трубы! Пути на свободу для праха Иова и Иеремии — Кто изобрел вас, кто сложил за камнем камень Путь беглецов из дыма? О жилища смерти, Радушно воздвигнутые Для хозяина дома, который прежде был гостем! О пальцы, Входной порог положившие, Как нож между жизнью и смертью! О печные трубы! О пальцы! И тело Израиля дымом сквозь воздух!

*** (О ночь плачущих детей…)

О ночь плачущих детей! Ночь клейменных смертью детей! Нет больше доступа сну. Жуткие няньки Матерей заменили. Смертью стращают их вытянутые руки, Сеют смерть в стенах и в балках. Всюду шевелятся выводки в гнездах ужаса, Страх сосут малыши вместо материнского молока. Вчера еще мать навлекала Белым месяцем сон, Кукла с румянцем, потускневшим от поцелуев, В одной руке, Набивной зверек, любимый И от этого живой В другой руке — Сегодня только ветер смерти Надувает рубашки над волосами, Которых больше никто не причешет.

*** (Кто, однако, вычистил песок из ваших туфель…)

Кто, однако, вычистил песок из ваших туфель, Когда вам пришлось встать перед смертью? Песок, сопутствовавший Израилю, Песок его скитаний, Раскаленный синайский песок, С горлами соловьев перемешанный, С крыльями бабочек перемешанный, С перхотью Соломоновой мудрости перемешанный, С горечью тайны — полыни перемешанный. — О вы, пальцы, Вычищавшие песок из предсмертных туфель! Завтра уже вы станете прахом В туфлях путников.

*** (Какие тайные желания крови…)

Какие тайные желания крови, бредовые мечты и тысячекратно умерщвленное царство земное накликали жуткого кукольника? Дохнул он с пеной у рта, очерчивая вращающуюся сцену своих деяний пепельно-серым горизонтом страха. Бугорки праха, притянутые злым месяцем, убийцы на репетиции. Руки вверх, руки вниз, Ноги вверх, ноги вниз, и закатное солнце народа синайского красным ковриком под подошвами. Руки вверх, руки вниз, ноги вверх, ноги вниз, и на пепельно-сером горизонте страха огромное созвездие смерти циферблатом времен.

Тем, кто строит новый дом

Иные камни, как души

Рабби НАХМАН
Когда ты возводишь себе новые стены, Очаг, одр, стол и стул, Не вешай свои слезы о тех, кто ушел, О тех, кто больше не будет жить с тобою, На камень Или на дерево, — Иначе твой сон будет заплакан, Недолгий сон, без которого не обойдешься. Не вздыхай, когда стелешь себе постель. Иначе сны твои смешаются С потом покойников. Ах, и стены и предметы Чутки, словно эоловы арфы, Словно поле, где твоя печаль произрастает. Чуют они, что ты им родной во прахе. Строй, пока журчат часы, Но не выплакивай минуты Вместе с пылью, Которая свет покрывает.

*** (Вы, созерцающие…)

Вы, созерцающие, у кого на глазах убивали. Как чувствуешь взгляд спиной, так чувствуете вы всем вашим телом взгляды мертвых. Сколько ломких глаз взглянет на вас, когда вы из ваших убежищ сорвете фиалку? Сколько молящих рук в мученической судороге веток на старых дубах? Сколько воспоминания произрастает в цвету вечернего солнца? О неспетые колыбельные в ночном крике горлицы! Иной принес бы на землю звезды, а теперь за него это сделает старый колодец. Вы, созерцающие, вы не подняли убийственную руку, но праха с вашей тоски не стряхнуть вам, вы, стоящие там, где прах в свет превращается.

*** (И с твоих ног, любимый мой…)

И с твоих ног, любимый мой, две руки, рожденные давать, башмаки сорвали перед тем, как тебя убить. Две руки, которые должны отдать себя, распадаясь в прах. Твои башмаки из телячьей кожи, дубленой, крашеной, шилом проколотой. Кто знает, где последний живой вздох обитает? Во время короткой разлуки земли с твоей кровью берегли они песок, словно часы, наполняемые смертью ежесекундно. Ноги твои! Их опережали мысли, такие быстрые у Господа Б-га, что ноги твои уставали, израненные в погоне за сердцем. Но кожу, которую лизал теплый язык матери-коровы, прежде чем содрали ее, — эту кожу содрали еще раз, с ног твоих содрали, любимый мой!

*** (Всегда там где умирают дети…)

Всегда там где умирают дети самые тихие вещи бесприютны. Мантия — боль заката в которой темная душа дрозда оплакивает ночь — маленькие ветерки над зыбкими травами вея развалины света угашая и умирание сея — Всегда там где умирают дети догорают огненные лики ночи одинокой в своей тайне — и кто знает каких проводников смерть высылает: Запах древа жизни, петушиный крик что укорачивает день волшебные часы осеннего ужаса в заколдованную детскую — мотки воды к берегам тьмы гулкий тягучий сон времени — Всегда там где умирают дети завешиваются зеркала кукольных домов вздохом, не хотят больше видеть пляску лилипутов-пальцев одетых в атлас детской крови, пляску что тихо стоит как в подзорной трубе мир, отторгнутый у луны. Всегда там где умирают дети камень и звезда и сколько грез бесприютны.

Мертвое дитя говорит:

Мать меня держала за руку. Тут поднял кто-то нож прощания, и выпустила мать мою руку, чтобы не попал он в меня. Потом она еще раз тихо потрогала мои колени, — и рука ее кровоточила. И пополам перерезал нож прощания кусок у меня в горле. Нож взошел на рассвете вместе с солнцем и в глазах моих начал заостряться. В моем ухе уже оттачивали друг друга вода и ветер, и голос утешителя колол меня в сердце. Когда вели меня на смерть, и в последнее мгновенье чувствовалось, как обнажается великий нож прощания.

Хор спасенных

Мы, спасенные, Смерть уже изготовила себе флейты из наших полых костей. Жилы наши — уже тетива ее лука. Наши тела еще жалуются Всей своей искалеченной музыкой. Мы, спасенные, Все еще висят перед нами в голубом воздухе Петли для наших шей. Водяные часы все еще наполняются каплями нашей крови. Мы, спасенные, Черви страха все еще поедают нас. Наше созвездие погребено в прахе. Мы, спасенные, Просим вас: Не показывайте нам солнце сразу. Лучше постепенно… Не торопясь, ведите нас от звезды к звезде. Исподволь приучайте нас к жизни. Мы ведь отвыкли. Запоет птица, Плеснет ведро в колодце, Откроется наша запечатленная боль И смоет нас. Пожалуйста, Пока не показывайте нам злых собак: Иначе, иначе Мы рассыплемся в прах, У вас перед глазами рассыплемся в прах. Что же все еще сплачивает нас? Мы, бездыханные, Наша душа бежала к Нему из полуночи Задолго до того, как наше тело спасли В ковчеге мгновения. Мы, спасенные, Мы пожимаем вам руки, Мы заглядываем вам в глаза, Но все еще сплачивает нас только прощанье, Прощанье во прахе Все еще сплачивает нас с вами.

Хор мертвых

Мы, черным солнцем страха изрешеченные, — омыты мы пóтом нашей смертной минуты. Увяли у нас на теле нанесенные нам смерти, как полевые цветы вянут на песчаном холме. О вы, приветствующие прах, как друга, вы, песок, говорящий песку: Я люблю тебя. Мы говорим вам: Разорваны мантии, облекавшие тайны праха, воздух, где нас удушили, огонь, которым сожгли нас, земля, куда бросили наши останки. Вода, где жемчуг нашего пота, вскрылась вместе с нами и начинает сверкать. Мы, мертвые Израиля, говорим вам: еще на одну звезду мы углубились в нашего сокровенного Б-га.

Хор деревьев

О вы, затравленные в мире! Наша речь — смесь родников и звезд, как ваша. Ваши буквы из нашей плоти. Мы странствуем вверх, мы знаем вас, — о вы, затравленные в мире! Сегодня висела человеколань у нас на ветках, вчера косуля окрасила розами траву под нашим стволом. Последний страх ваших следов гаснет в нашем покое. Мы — великий тенеуказатель, овеянный птичьим пением, — о вы, затравленные в мире! Мы указываем путь в тайну, чье начало — ночь.

Хор теней

Мы тени, о, мы тени! Тени палачей, пригвожденные к праху ваших преступлений, — тени жертв, рисуя драму вашей крови на стене. О, мы беспомощные траурные бабочки, пойманные на звезде, которая горит себе дальше, пока мы обречены плясать в преисподних. Наши кукольники знают лишь смерть. Золотая мамка, ты, вскормившая нас для такого отчаяния, отверни, о солнце, лицо свое, чтобы и нас покинуть, или пусть нас отбрасывает веселый палец, поднятый ребенком, и легкое счастье стрекозы над водой.

Хор утешителей

Садовники мы, без наших цветов. Не пересадишь целебную траву из вчера в завтра. Отцвел шалфей на лугах, — розмарин утратил запах перед лицом новых смертей. Даже горечь полыни — вчерашняя горечь. Цветы утешенья слишком низкорослы. Им не дотянуться до детской слезы. Новое семя, быть может, в сердце ночного певца. Кто из нас утешать смеет? В глубине долины между вчера и завтра стоит херувим, рисует крыльями молнии скорби, и руки его разлучают утесы — вчера и завтра, словно края раны, которая должна остаться открытой, которая пока еще не смеет зажить. Молнии скорби уснуть не дают полю забвения. Кто из нас утешать смеет? Садовники мы, без наших цветов, стоим на звезде сияющей и плачем.

Хор нерожденных

Мы, нерожденные. Вожделение уже начинает работать над нами. Побережье крови ширится, чтобы принять нас. Росою мы никнем в любовь. Лежат еще тени времени вопросами Над нашей тайной. Вы, любящие, Вы, вожделеющие, Слушайте, вы, больные прощанием: Это мы начинаем жить в ваших взорах, В ваших руках, ищущих в голубом воздухе. Это мы, пахнущие рассветами. Нас уже притягивает ваше дыхание, Берет нас в сон ваш, В наше царство земное, Где наша черная кормилица Ночь Нас выращивает, Пока мы не отразимся в ваших глазах, Пока мы не заговорим в ваше ухо. Как мотыльков, Ловят нас дозорные вашего вожделения. Птичьи голоса, проданные земле, Мы, пахнущие рассветами, Мы, грядущие светочи вашей печали.

Чтобы гонимые не стали гонителями

Шаги, в каких пещерах отголосков вы сохранились, предсказав однажды слуху грядущую смерть? Шаги — не птичий полет, не потроха, не кровавый пот Марса смерть предсказали — только шаги. Шаги — Древняя игра палача с жертвой, гонителя с гонимым, охотника с дичью. Шаги, которыми время терзает, час — волк гасит путь беглеца кровью. Шаги, отсчитывающие время воплями, вздохами, паводок проточной крови, смертный пот час от часу обильней. Шаги палачей по следам жертв, секундная стрелка на циферблате земли, каким только черным месяцем притянутой? В музыке сфер где резкий ваш звук?

*** (Прощанье — из двух ран кровавое слово…)

Прощанье — из двух ран кровавое слово. Вчера еще слово морское с кораблем тонущим меч посредине — Вчера еще смертью в звездной чешуе пронзенное слово — соловьиное горло с поцелуем полуночи — Сегодня — два висячих лоскута и человеческие волосы в когтистой лапе которая терзала — А мы все еще кровоточим исходим кровью от тебя — твой источник в руках у нас. Мы воинство прощающихся строим твою темноту — пока смерть не скажет: молчи ты — а здесь кровь льется дальше!

*** (О ты плачущее сердце мира…)

О ты плачущее сердце мира! Двойное семя из жизни и смерти. Тобою ли найден Б-г, семя любви. Затаено ли ты в сироте, который на перила жизни, тяжело опираясь, идет? Живешь ли ты в нем, там, где убежище звезды? О ты плачущее сердце мира! И ты вознесешься, когда исполнится срок. Ибо дома нельзя оставаться томлению, строящему мосты от звезды к звезде!

*** (Заслонены любящие…)

Заслонены любящие небом, словно каменной стеной, Тайная стихия творит им дыхание, и несут они камни в благословение, и все, что растет, у них одних находит родину. Заслонены любящие, и для них одних щелкают соловьи, которые без них вымерли бы уже в глухоте. Лани, тихие лесные сказки, кротко сострадают им. Заслонены любящие, находят они скрытную боль заката, кровь на ивовых ветках, — и, улыбаясь, практикуют в ночи умиранье, тихую смерть со всеми родниками томления.

*** (Почему черный ответ ненависти…)

Почему черный ответ ненависти на бытие твое, Израиль? Ты чужой, дальше твоя звезда, чем другие. Продан ты этой земле, чтобы одиночество не прекратилось. Истоки твои поросли бурьяном, — меняешь ты свои звезды на все, что есть у червей и у моли, и все-таки от бредового песка с побережий времен лунной водою влекутся они вдаль. В хоре других ты пел тоном выше или тоном ниже — бросился ты в кровь заката, как одна боль другую ищет. Длинна твоя тень, и поздний твой час пробил, Израиль! Долог твой путь от благословения вдоль эпохи слез до перепутия, где ты рассыпался пеплом, Твой враг дымом твоего сожженного тела твое смертельное одиночество написал на лбу неба! О какая смерть! Когда все ангелы-хранители с крыльями кровавыми изодранными на колючей проволоке времени висят! Почему черный ответ ненависти на бытие твое, Израиль?

Давид

Самуил увидел за слепецкой повязкой горизонта — Самуил увидел — в царстве решения, где, догорая, никнут созвездия, пастуха Давида, пронизанного музыкой сфер. Как пчелы, приближались к нему звезды, мед почуяв — Когда мужи искали его плясал он, овеянный дремотным руном агнцев пока не остановился и тень его не упала на овна — и наступило царское время, но в зрелом возрасте, отец поэтов, измерил он в отчаяньи отдаленье Б-жье и построил из псалмов ночной приют для раненных дорогой. Умирая, больше преступного отдал он червивой смерти, чем сонм отцов его — ибо от образа к новому образу ангел в человеке плачет глубже в свет!

Числа

Когда ваши формы поникли пеплом в ночные моря, где вечность полощет приливом и отливом жизнь и смерть — поднялись числа — (выжженные однажды на руках у вас чтобы никто не ушел от муки) поднялись метеоры чисел на зов пространств где световые годы как стрелы и где планеты из магичерких веществ боли рождаются — числа — с корнями вырванные из мозга убийц и уже включенные в синие жилы небесного круговорота.

*** (На дорогах земли дети лежат…)

На дорогах земли дети лежат с корнями вырванные из матери-земли. Свет померкшей любви выпал у них из рук чью пустоту наполняет ветер. Когда отец всех сирот, вечер, с ними из всех ран истекает кровью и трепетные их тени душераздирающий страх тел их срисовывают, впадают они вдруг в ночь словно в смерть. А в горах рассветной боли умирают их отцы и матери снова и снова.

*** (Куда ты, куда…)

Куда ты, куда Вселенная томления, Заколдованная уже в гусенице. Крылья напрягшая, Рыбьими плавниками Начало обозначающая В глубинах водных, которые Одно только сердце может Измерить грузилом Печали. Куда ты, куда Вселенная томления, Вместе с мечтами потерянных царств земных, Вместе со взорванной кровеносной системою тела. Пока душа, съежившись, Нового рождения ждет Подо льдом смертной личины.

Мотылек

Дивный мир, мир нездешний, нарисован в твоем прахе. Сквозь огненное ядро земли, сквозь каменную ее скорлупу ты проникаешь, ткань прощанья в толще преходящего. Мотылек, каждой твари доброй ночи! Бремя жизни и бремя смерти опускается с твоими крыльями на розу, которая блекнет вместе со светом, зреющим в чаяньи родины. Дивный мир, мир нездешний, Нарисован в твоем прахе. Царственный герб В тайне воздуха.

*** (Мы матери…)

Мы матери, тоскующие из морской ночи. Мы домой возвращаем. Наше призванье — домой возвращать разбросанное добро. Мы матери, грезя, блуждаем со звездами, покидают нас потоки Вчера и Завтра и с нашими родами мы словно остров одни. Мы матери, говорим смерти: расцветай в нашей крови, чтобы любил песок и чтобы звезды в зеркале мира… Мы матери, баюкаем в люльках проблески воспоминаний о днях творения — вдох и выдох мелодия нашей любовной песни. Мы матери, баюкая, вдыхаем в сердце вселенной мелодию мира.

*** (Если бы пророки вломились…)

Если бы пророки вломились в двери ночи, зодиак богов-демонов жутким венком надев на голову, тайны рушащихся и вздымающихся небес на плечах взвешивая, — ради тех, кто давно загнан ужасом; — Если бы пророки вломились в двери ночи, звездные пути затеплив золотыми линиями на своих ладонях, — ради тех, кто давно спит сном непробудным; Если бы пророки вломились в двери ночи, изранив словами поля буден, даль доставляя поденщику, который давно уже никого не ждет вечером; — Если бы пророки вломились в двери ночи и ухо искали бы, как ищут родину — Ухо людское, ты, заросшее крапивой, стало бы ты слушать? Если бы голос пророков во флейтах-костях убитых детей зазвучал бы, воздух, сожженный воплями мучеников, выдохнул бы, если бы мост из последних старческих вздохов он воздвиг, — Ухо людское, жалкой возней занятой, стало бы ты слушать? Если бы пророки бурями-крыльями вечности нагрянули, если бы они взломали твой слух словами: Кто из вас хочет воевать против тайны? Кто из вас хочет измыслить звездную смерть? Если бы пророки восстали в ночи рода людского, как влюбленные в поисках возлюбленного сердца, Ночь рода людского, найдется ли у тебя сердце для них?

Народы Земли

Народы Земли, вы, лучами неведомых созвездий опутанные, словно пряжей, вы шьете и вновь распарываете, в смешении языков, словно в улье, всласть жалите, чтобы и вас ужалили. Народы Земли, не разрушайте Вселенную слов, не рассекайте ножами ненависти звук, рожденный вместе с дыханием. Народы Земли, о если бы никто не подразумевал смерть, говоря «жизнь», если бы никто не подразумевал кровь, говоря «колыбель». Народы Земли, оставьте слова у их истока, ибо это они возвращают горизонты истинному небу и своей изнанкой, словно маской, прикрывая зевок ночи, помогают рождаться звездам.

*** (Какой легкой…)

Какой легкой будет земля всего-навсего облако вечерней любви когда высвобожденной музыкой камень бежать пустится и горы удушья домовыми сидевшие на груди человеческой тяготы скорби из вен взорвут. Какой легкой будет земля всего-навсего облако вечерней любви когда черная раскаленная месть магнитом притянутая к снежному одеянию ангела смерти остынет и тихо скончается. Какой легкой будет земля всего-навсего облако вечерней любви если пропало Звездное поцелуем розы из ничего —

*** (Это планетный час беглецов…)

Это планетный час беглецов. Это стремительное бегство беглецов в падучую, в смерть! Это падение звезд из магического заточения порога, очага, хлеба. Это черное яблоко познания, страх! Угасшее солнце любви, которое дымится! Это цветок спешки, забрызганный пóтом! Это гонители из небытия, только из бегства. Это гонимые, которые свои смертельные убежища уносят в могилы. Это песок, испуганный гирляндами прощанья. Это бросок земли в пространство, ее дыхание прерывистое в смирении воздуха.

*** (В голубой дали…)

В голубой дали, где движется аллея красных яблонь, корнями-ногами взбираясь на небо, томление дистиллируется для тех, кто в долине. Солнце, лежа на краю дороги, волшебными палочками велит остановиться путникам. И стоят они в стеклянном удушье, пока ювелир-кузнечик царапает невидимое и камень свой прах, танцуя, превращает в музыку.

*** (Соляные языки моря…)

Соляные языки моря лижут жемчуг нашего недуга роза на горизонте не из праха а из ночи никнет в твое рождение — Здесь в песке ее черный опутанный временем шифр волосами растет еще и в смерти —

*** (Волосы мои, волосы…)

Волосы мои, волосы, куститесь вы трескучими искрами, — дрок пустыни, подожженный воспоминаниями. Волосы мои, волосы, какой раскаленный солнечный мяч покоится в вашей ночи? На ваших кончиках умирает Вселенная, Б-г уложил ее тихо, погашая в теле, орошаемом слезами. Но также и в детском томлении, в порывистой жажде огненных мячиков — началом, произрастающим вечно.

Хасиды пляшут

Веет ночь хоругвями смерти. Черные шляпы Божьи громоотводы, море тревожат, качают его, раскачивают его, бросают его на побережье, туда, где луч изрезал землю черными ранами. Вкус планеты на языке. Это спето дыханьем в легких того света. На семисвечнике Плеяды молятся.

*** (Это черное дыхание…)

Это черное дыхание Содома и грехи Ниневии бременем у открытой раны нашей двери. Это Священное Писание спасающееся бегством карабкающееся на небе всеми своими буквами оперенное блаженство прячущееся в медовые соты. Это черный Лаокоон броском на наше глазное веко продырявив тысячелетия вывихнутое дерево боли произрастающее в нашем зрачке. Это Его море-мантия оттянутая в гулкую капсулу тайн. Это наш отлив созвездие скорби из нашего хрупкого песка —

*** (Стрелец мое созвездие…)

Стрелец мое созвездие облюбовал себе тайную мишень в крови: беспокойство… шаг летучий бесприютный — Ветер — это не дом знай себе зализывает зверем раны на теле — Вытянешь ли время золотыми нитями солнца? Запеленаешь ли коконом шелкопряда ночь? О темнота расстели свою весть взмахом ресниц: отдых беглеца.

*** (Так далеко в пространстве…)

Так далеко в пространстве лечь и уснуть. Бегство на чужбину с тяжелым багажом любви. Зоной сна-мотылька, словно зонтиком от солнца, осенена истина. Ночь, ночь, тело, ночная рубашка, простирает свою пустоту, пока вырастает простор из праха без песни. Море пророческими языками пены катится над погребальным покровом, пока солнце вновь не посеет лучевую боль секунды.

*** (Этот мир — ядро…)

Этот мир — ядро, в которое врезано Его имя! Сон зубами-звездами крепко держит его в жесткой плоти яблока-земли. Ими прощупывает он воскресение. Этот мир и все его тропы расцветают синевой вневременного. Все следы бегут вовне. — Вулканический песок дрожит, бараньими рогами разрытый в пробуждении. Спешил пророческий час мертвых из шелухи вылущивать. Пухом одуванчиков, только окрыленные молитвами, вернулись они домой.

*** (Земля, планета дряхлая…)

Земля, планета дряхлая, к моей ноге ты присосалась, которой хочется лететь, о одиночество в руке короля Лира! Выплакиваешь внутрь очами моря Останки скорби В глубь души. На локонах серебряных твоих венком дымянки миллионы лет в бреду паленым пахнут. Твое потомство тень смертную твою уже отбрасывает, а ты все вертишься и вертишься, своей орбиты звездной не теряя, ты, побирушка с Млечного пути, и ветер твой перед тобою собакою-поводырем.

*** (Готовы все страны…)

Готовы все страны встать с карты мира, сбросить свою звездную кожу, синюю вязанку своих морей взвалить на спину, горы с огненными корнями шапками надеть на дымящиеся волосы. Готовы последнее бремя тоски нести в чемодане, куколку мотылька, на крыльях которого однажды кончат они свое путешествие.

*** (Созвучие прилива с отливом…)

Созвучие прилива с отливом гонителя с гонимым. Сколько рук хватают и заточают. Кровь-нить. Пальцы тычут в крепости. Части тела втягиваются в предсмертные изображения. Стратегия, Запах страдания, — Тела на пути в прах и томление пеной над водами.

*** (Тут и там фонарик милосердия…)

Тут и там фонарик милосердия для рыб ставить надо бы, где крючки проглатываются, где удушие практикуется. Где созвездие муки созрело для искупления Или туда, где влюбленные друг друга мучают, влюбленные, которые и так всегда на волосок от гибели.

*** (Кто знает, где звезды расположены…)

Кто знает, где звезды расположены в стройной гармонии творца, где мир начинается и в трагедии земли рыбья жабра, вырванная с кровью, предназначена ли созвездие мученичества дополнить красным рубином, первою буквой бессловесного языка. — Есть у любви взор, кости пронизывающий молнией и сопровождающий мертвых за пределы вздоха. Но где искупленные свое богатство оставили, неизвестно. Малина выдает себя в чернейшем лесу своим запахом. Душевное бремя, сброшенное мертвыми, никому не выдает себя и все-таки может, окрыленное, трепетать в бетоне или среди атомов или там всегда, где место для сердцебиения было оставлено.

*** (Диким медом…)

Диким медом наследники подкармливали в ранних могилах мумии сна, и пульс кочевников лил пальмовое вино в пчелиные соты тайн. В черном кристалле ночи судорогой замурована оса-плясунья, время переплясавшая. А ты, а ты, как прокормлю тебя? Все вехи праха перепрыгивает любовь, словно обезглавленное солнце, страждущее в поисках кончины. Кончиной моей кормлю тебя.

*** (Забвение! Кожа…)

Забвение! Кожа, из которой на свет рождаются, и смертная простыня, которую провожатые в белом сне вновь дают напрокат. Иногда на последнем мысе крови слышна в тумане сирена и утонувший матрос поет или песчаным проселком бегут следы из лабиринтов томления, как разбитая раковина улитки, пустота на спине — За рассветом музыка дрозда Мертвые пляшут цветущие стебли ветра —

*** (На рассвете…)

На рассвете когда ночная монета с чеканом сна переворачивается и ребра, кожа, глазные яблоки влекутся к своему рождению кричит петух с белым гребнем жуткий миг безбожной бедности на перекрестке — Безумие — королевский барабанщик усмиренная кровь течет —

*** (Стал переписчик переписывать книгу Зохар…)

Стал переписчик переписывать книгу Зохар вскрыл жилы слов ввел кровь созвездий, круживших незримо, и только томлением подожженных. Труп алфавита восстал из могилы, буквенный ангел, древний кристалл, замкнутый брызгами творения, которые пели — и сквозь них мерцали рубин и гиацинт и ляпис-лазурь, когда камень еще мягок был, посеянный, словно цветы. И, черный тигр, зарычала ночь; и ворочалась и кровоточила искрами рана день. Свет был уже ртом, который молчал, только аура выдавала еще б-га души.

Пейзаж из криков

В ночи, где умираньем распущено шитье, срывает пейзаж из криков черную повязку, над Мориа, крутым обрывом к Б-гу, жертвенный нож реет знамя, вопль Авраамова возлюбленного сына, в ухе великом Библии он хранится. О иероглифы из криков, начертанные на входной двери смерти! Раны-кораллы из разбитых глоток-флейт! О кисти с пальцами растительными страха, погребенные в буйных гривах жертвенной крови, крики, замкнутые искромсанными рыбьими жабрами, вьюнок младенческого плача с подавленным старческим всхлипом, в паленой лазури с горящими хвостами. Кельи заключенных, кельи святых, Обои — образцовые гортанные кошмары, лихорадочный ад в собачьей будке бреда из прыжков на цепи — вот он, пейзаж из криков! Вознесение из криков, ввысь из костяной решетки тела, стрелы из криков, пущенные из кровавых колчанов. Крик Иова на все четыре ветра, крик, скрытый садом Гефсиманским, обморок мошки в хрустале. О нож из вечерней зари, вонзенный в глотки, где лижут кровь деревья сна, прорвавшись из земли, где отпадает время на скелетах в Майданеке и в Хиросиме. Крик пепла из провидческого глаза, ослепленного мукой — О ты, кровавый глаз, в искромсанной солнечной тьме, вывешенный на Божью просушку во вселенной —

*** (Сколько морей в песок ушло…)

Сколько морей в песок ушло, сколько песка в жесткой молитве камня, сколько времени в кровяной рог раковины выплакано, сколько смертной заброшенности в жемчужных глазах рыб, сколько утренних фанфар в коралле, сколько в хрустале звездных прообразов, сколько зародышей смеха в горле чайки, сколько нитей тоски по родине тянется ночными путями созвездий, сколько жуткого земного царства корнем слова: Ты — за всеми рухнувшими решетками тайн Ты —

*** (За веком глазным…)

За веком глазным синие прожилки на лунном камне времени крик петушиный открывает рану на лбу пророка Спиралями пламенеют руки-ноги вянут снаружи, но тело никнет, плод праха с ледяным семенем для смертельного употребления.

*** (В Голубом хрустале…)

В Голубом хрустале время ждет пока одурманенное томление своего пространства не выстрадает — томление, эта пленная притеснительница звезд, спавшая с безымянных весен, измеряет снова мою боль в пульсе бешеная всадница в полунощную страну — в песке влечет она меня домой парус меланхолии ночные фиалки бросая распятой рыбе в слезе окаменелой забвения —

*** (Здесь где разбилась я в соли…)

Здесь где разбилась я в соли, здесь в море чьи голубые сосунки льнут одержимые месяцем к душе-кормилице здесь в песке, который плясал в Зодиаке и снова лежит зашифрованный Нерожденным являешься ты позади в сумрачной пустоте, которая в ожиданьи тебя окружает, чтобы наполнилась корзина плодами с металлических звездных трасс или сквозняком любви доставленными мое дыханье отдаю тебе и падаю, чтобы снова на чертополохе жить, который никогда не зацветет —

*** (Тот кто последним…)

Тот кто последним здесь умрет унесет семя солнца у себя на губах грозовой ночью в смертной схватке гниения. Все мечты зажженные кровью зигзагами молний вырвутся из его плеч от них на небесной коже стигматы тайна муки. Ноев ковчег вниз поплыл дорогами созвездий тот кто последним здесь умрет зачерпнет полные туфли воды в воде рыба парусом спинной плавник тоска по родине черными брызгами времени туда где кладбище

*** (Святая минута…)

Святая минута преисполненная прощания с любимейшим когда Вселенная вытягивает свои неразборчивые корни вместе с геометрией птичьего полета вслепую с пентаграммой червей откапывающих ночь с бараном на пастбище своего эхо с воскресеньем рыбьим после Сретенья. Одноглазое подмигивает сердце сжигая солнце львиной лапой с веретеном стягивает оно сеть вокруг страждущих туже и туже ибо нельзя будить того чья душа отсутствует чья душа в дальнем плавании с тоски иначе тело умрет затерянное в слепоте ветров.

*** (В разгаре бегства…)

В разгаре бегства какое откровение дорогой — Закутавшись в платок ветров Ноги в молитве песка который никогда не может сказать «аминь» потому что ему нужно с плавника на крыло и дальше — Больной мотылек скоро узнает вновь о море этот камень с инициалами мухи в руки мне дался Преображение мира — Вот моя родина —

*** (Плясунья невестой…)

Плясунья невестой из пространства слепого оплодотворенная произрастающей жаждой далеких дней творения — Музыкальными тропами твоего тела дочиста воздух выеден там где шар земной ищет нового доступа к рождеству, Сквозь ночную лаву Словно тихие веки подмигивает первый крик вулканов творения. Среди ветвей тела твоего вьют предчувствия свои щебечущие гнезда. Дояркою в сумерках ты тянешься пальцами к сокровенному вымени света пока пронизанная муками вечера ночному сторожу месяцу не выдашь свои глаза. Плясунья мучаясь родами ты одна влачишь на сокровенной пуповине Божье наследство двойное украшение смерть с рождеством.

*** (Дитя дитя ураганом прощанья…)

Дитя дитя ураганом прощанья тычась белым калением пальцев в раскаленное кольцо горизонта ища тайный выход смерти. Уже без голоса — выдыхая дым — Простираясь морем только глубь внизу дергая буксирный канат упругой волной томленья — дитя дитя захороненной головой твоей семенной коробкой грез обремененное чтобы последним самопожертвованием засеять иную землю. Оборачиваясь к материнскому лону Твоя колыбель рубец века где время ощетинив крылья растерянное потоплено наводнением твоей безмерной гибели.

*** (Между бровями твоими…)

Между бровями твоими твое родословие шифром из песчаного забвения. Герб моря тобой изогнут вывихнутый в тисках тоски. Сеешь ты себя всеми зернами секунд в неслыханное. Твои незримые весны воскресают омытые слезами. Об тебя небо разбивается Милостью взыскана ты.

*** (Смотри смотри однако…)

Смотри смотри однако человек прорывается посреди рыночной площади слышишь как бьется пульс его и большой город опоясанный вокруг его тела каучуком — ибо судьба колесо времени замаскировала — вздымается с его вздохами. Стеклянные витрины разбитые глаза воронов померкшие черные маячат печные трубы могила света. Но человек ахнул и поднимается прямая свечка в ночи.

*** (Но может быть мы…)

Но может быть мы дымящиеся от заблуждения создали все-таки блуждающую вселенную речью дыхания? Значит снова и снова фанфара начáла значит в спешке ветра запечатлена песчинка прежде чем снова светом стать над первородной почкой эмбриона? Значит всегда и всюду мы окружены твоими владениями даже когда забыв о ночи и о глуби морской зубами перегрызаем звездные артерии слез. Возделываем все-таки твое поле за спиной смерти. Может быть окольными путями грехопадения метеоры тайком дезертируют но в алфавите гроз они возле радуг. Кто знает прямизну плодородия и как всходы выгибаются из пожранных царств земных ради сосущих ртов света.

*** (В старости тело обматывают…)

В старости тело обматывают слепецкими повязками и оно кружится беспомощное в солнечной тьме. В глубине волн морских беспокойство вздымается и никнет скрещенными крыльями. Смерть едва успев созреть уже вновь оплодотворена из могил миропомазание Созвездия воскресая поджигают мрак. Снова Б-г в путь готов.

*** (Неприступна…)

Неприступна ваша воздвигнутая лишь благословением крепость вы мертвые. Не моим ртом где земля солнце весна молчание произрастают на языке свет возжигать вашего исчезнувшего алфавита. И не моим глазам где творение исчезает цветком тепличным от волшебного корня забывшим пророчества. Встать мне пришлось и пронизать эти утесы болью пока я из праха в подвенечной фате не нашла к душам доступ где семя набухает вечно первою раной тайны.

*** (Давид избранный…)

Давид избранный во грехе еще приливом заплясав согнутый тайными лунными фазами перед кивотом завета корень вырванный из почвы пеной морской тоска по родине. Но в огненном горшке земли со зверьем и растениями чресла вверх оставались еще пророки но вглядывались уже сквозь камень в Б-га. Огонь Земля Вода пошли на убыль во Христе создавшем из воздуха еще один крик и свет в загадочно черной листве самого одинокого часа глазом стал и глядел.

*** (Некто отнимает мяч…)

Некто отнимает мяч у играющего в страшную игру. У звезд свой огненный закон. Их урожай — свет. Их жнецы не отсюда. За пределами досягаемости — их амбары. Даже солома одно мгновение светится, разрисовывает одиночество. Некто придет и пришьет зелень весенней почки к их молитвенному одеянию и гербом водрузит на лбу столетия шелковистый локон ребенка. Тут подобает сказать «аминь». Увенчание слов ведет в Сокровенное, и Мир, ты, великое веко, закроешь всяческое беспокойство небесным венком твоих ресниц, ты, тишайшее рождество…

*** (Помесь этой матери и этого отца…)

Помесь этой матери и этого отца под веком смежённым звезды. Где бы ты был где бы я была где бы наша любовь таилась когда бы по-другому сопряженное объятие хвостов кометных небесное захоронение в солнечной тьме перестрадало миг или месяц своей волшебной белой ладонью пульсирующие морские жилы оттянул назад отливом или смертью — Заключенный однажды в первородную посудину обетований со времен Адама спит вопрос покрытый нашей кровью.

*** (Уцелев падает многое…)

Уцелев падает многое в короба воспоминаний ибо и от этого века останется окаменелость окаймленные черным скорбные письмена его праха проросшего вкось. Может быть завещанные нами небеса эти бледно-голубые камни будут способны к чудесным исцелениям и в другом аду твои предсмертные слова ветром боли холодную запряжку вытягивающихся мускулов времен пронижут и стеклом выдуют исчезнувший сосуд любви для Божьих уст.

*** (Произнесено — змеиными линиями начертано…)

Произнесено — змеиными линиями начертано: Крах. Солнце китайский магический круг прихотливый в своей святости убор назад во внутренние фазы застывшая улыбка в молитвенном удалении дракон света изрыгающий время шлемовник — падучий плод земли однажды позолоченный — Пророчества указывают огненными пальцами: Вот она звезда вылущенная до самой смерти — Вот оно семечко яблока в своей обители посеянное в солнечный мрак так мы падаем так мы падаем

*** (Изгнанные из жилищ…)

Изгнанные из жилищ исхлестанные ветром смертная жила за ухом убивая солнце отброшенные утраченными обычаями следуя теченью вод плачущим перилам смерти часто прячут еще в пещере рта некое слово боясь воров говорят: розмарин и жуют корень вырванный на пашне или ночи напролет смакуют: прощание говорят: время прошло когда новая рана открылась в него. Хищно тело их пожирается солью муки. Без кожи без глаз создал Иов Б-га.

*** (Малое успокоение…)

Малое успокоение прозрачного часа на могиле левкоя тот свет зарей вечерней трубит. Ореол пальмового листа Пустынное откровение одиночества. Праматерь Жизнь в светящемся молитвеннике почия над бормочущим ручьем который как дремотный свиток раковина возле уха мелодия игрушечных часов. Великий океан в маленьком ухе: О менуэт любви! О нежный, как причастье, часослов! И в этом жизнь была Сон черной магии, такой же точно сон и шип которым роза крови забытая воспоминанье жалит зуб молнии на маскараде гроз окутав мраком и это побережье из слоновой кости.

*** (Нельзя тут больше оставаться…)

Нельзя тут больше оставаться Из глубины своей заговорило море Грудь ночи Дыша вздымает стену Чтобы к ней припала голова Мечту рожая в муках. Тут звезды ни при чем Обходится без них Строительное это вещество С тех пор как смесь в песке образовалась Живучая и в смерти. Кто плачет Ищет мелодию свою Которую листвою музыки Ветер облек И спрятал в ночь. Шаг от истока — Как это далеко! Летать пора Нам только нашим телом.

*** (Матерь цветение времени морского…)

Матерь цветение времени морского ночной приют океанического аромата роды светящегося песка — Очерчена божественным эллипсом с двумя головнями-порогами вход и выход. Твой вздох возвращает времена строительные камни для кельи сердца и небесное эхо глаз. Месяц погрузил свою судьбу в твое ожидание. Тихо завершается спящий язык воды и ветра В пространстве возгласа твоего когда вскрикнешь ты жаворонком.

*** (И всюду человек на солнце…)

И всюду человек на солнце долг выплачивая черным кровопусканьем в песок — и только во сне в бесполезном приюте пылающей стрелой тоски по родине вырываясь из колчана кожи — а здесь всегда только буквы которые царапают глаз хотя давно уже превратились в бесполезные зубы мудрости останки почившей эпохи. Но теперь Херувим погоды завязывает платок четырех ветров не для того чтобы собирать землянику в лесах речи а для того чтобы на разные лады трубить в темноте ибо нельзя положиться на летучий прах и только повойник ветра подвижная корона указывает еще своим трепетом весь в созвездиях тревоги направление бегущему миру.

*** (Долго пожинал Иаков…)

Долго пожинал Иаков благословением руки своей колосья тысячелетий никнущие в смертный сон смотрел слепыми глазами просветом в его взоре солнца и звезды обнимались пока это наконец не выпрыгнуло рожденьем из его руки и в глазное небо Рембрандта. Иосиф пытался еще быстро отвести молнию ложного благословения которая сверкнула уже Б-г знает где И Первородный угас как пепел —

*** (Аллилуйя утес родился…)

Аллилуйя утес родился Мягкий голос из глубин морских волны — руки текучие руки вод могилу держат и небосвод — И потом фанфара в соляной короне возлюбленная океана блуждающая эпоха тычется гранитными рогами в его утро. Аллилуйя в кварце и слюде Окрыленная тоска свой ключ в замочной скважине повернула к небу дитя глубокой ночи но уже родина для морской птицы падающей от усталости Беглецы из огня из слепых убежищ химия перезимовавшая в тайной беседе ухода — Семя солнца в открытых ртах откровения Аллилуйя камней в сиянии Запечатленные одеянья звезд прорваны и небо с протяжной речью открывает глаза в заплаканной наготе — Но в воде родимой сосунки водоросли охватывают темное тело задирающее ноги рыбы в свадебных покоях где потоп разлегся водят хоровод одержимые замученные мечты сгущаются в медузе дыша цветком-сапфиром путеводными знаками кровавые кораллы сонливой смерти Аллилуйя утес родился в золотое пастбище света

*** (Уже говорят потрескивающие цветные ленты…)

Уже говорят потрескивающие цветные ленты чужие рты новая священная речь Уже сворачиваются под крыльями орлиными смертные простыни горизонтов ибо и драма смерти перестрадав свое время знает о новом начале за опущенным занавесом Но здесь с волосами венчанными властители среди звездных скопищ в яйце ночи утрачивают вместе со скрижалями закона вещие дали на подвижных дисках розы ветров. Солью заговаривают раны, пока свет с плачем домой не потянется, закрывая музыкальные двери. Темнота овдовевшая болью скрюченная долгим жалобным зовом плодородия сотрясает опустошенные небеса пока новый подсолнечник сквозь траурное одеяние ночи распускаться не начнет —

*** (Сеть из вздохов сон ткет…)

Сеть из вздохов сон ткет священные письмена но здесь никто не умеет читать их кроме любящих которые бегут сквозь вращающиеся с музыкой застенки ночей горы мертвых превозмогая грезой связанные бегут чтобы потом только окунуться в рождество солнца вылепленного ими же —

*** (Сбрасывает этот век…)

Сбрасывает этот век змеиную чешую своего смертельного календаря — Свищет вокруг волос Береники молния — бич — Отверзлась Адамова голова подымается дергаясь в тонкую полосу воздуха: Семь дней творения. Прорастает семя в страхе быстро на человеческом пальце. Орел несет в клюве свое гнездо. Поцелуй — пчелиный присос девичьих губ и пожинает смерть ветряные хлеба. Звезды без орбит мраком ночным очерчены освобожденные, брызжут пять чувств осветительными ракетами — И молчание — новая страна —

*** (Сколько времен затонувших…)

Сколько времен затонувших на буксирном канате детского сна поднимаются из открытого моря в пахучую каюту играя на лунных костях мертвецов пока дева лимоном солнечным окропленным тьмою ослепляет в кораблекрушении. Беспомощно хлопают мотыльковые двери мгновений всегда открытые для золотых дротиков убийственно жгучих в кровавом побоище детского страха. Какие окольные пути предстоят шагам сердца пока наконец челна воспоминаний наяву не достигнешь — Сколько границ земных омытых грезами нужно сорвать пока музыка придет с чужого созвездия — Сколько смертельно больных завоеваний нужно им прежде чем они возвратятся лунное молоко во рту в крикливый воздух своих детских игр со светлыми ресницами —

*** (Придет кто-нибудь издалека с речью…)

Придет кто-нибудь издалека с речью, где, может быть, звуки перекрыты ржаньем кобылы или писком маленьких черных дроздов или скрежетом пилы, перегрызающей всякую близость, — Придет кто-нибудь издалека, похожий на пса или на крысу, придет зимою, — ты одень его потеплее, пусть у него огонь под подошвами, быть может, он ехал на метеоре верхом, не нужно ругать его за продырявленный коврик. — Всегда странник носит с собой сироту-родину для которой он, может быть, ничего не ищет, кроме могилы.

*** (Дальше дальше в дымный образ…)

Дальше дальше в дымный образ верст любви дотла сожженных к морю разгрызающему с ревом обруч горизонта на куски Дальше дальше к вороной упряжке с головою солнечной в повозке вверх на стены белые через проволоку времени никнуть узнику в глаза кровь разбрызгивая чтобы наконец он мог дальше дальше выбежать союзник сна на великую свободу — Пойман грезой он уже заключенный в звездном круге.

*** (Без компаса хмельной кубок в море…)

Без компаса хмельной кубок в море и кровь — роза ветров — пляшет в споре со всеми светилами небесными так юноша — Испытывает юность свою со встречным ветром в волосах еще не зная как осторожна тень в слепящем солнце. На своем гулком Б-ге пересекает он молящие руки поникшего вечера высвистывая старческое нищенство на ветер. У ночи срывает он звезды с пояса бросает эти потерявшие запах лавандовые песни праматери в простыни. Любит он подниматься по лестнице в небо чтобы дальше видеть ибо смерть напрягла его словно молнию без возврата. С качалок племен оседлых ныне он катапультируется вне себя огненным шлемом он ранит ночь. Но однажды наступает тишина этот остров уже расположенный на острие последнего вздоха и в звезде обреченной временем звучит музыка не для слуха — А он слышит как шепчет семя в смерти —

*** (Далеко далеко от кладбищ…)

Далеко далеко от кладбищ плачу о тебе но не ветру слезы мои и не морским волнам в ожидании. Далеко далеко от всех давно размыканных эпох в камнях мумиями замурованных — Только стихии нарастающей только тоске слеза моя — Здесь и снаружи и внутри. Эта пирамида огней измеренная в других пространствах погребенными из всех королевств до самого конца печали — Алтари души свое причастие давно уже глазным веком укрывшие —

*** (Где нам искать за туманами…)

Где нам искать за туманами корни запахов, пишущие в облаках мгновенную историю творения? Что за безродное лицо вселяется там в тело ветряное? Какая лопнула жила, чтобы святую геометрию тоски приютить в глазах у тебя? Водяными цветами с плачем разукрашенная, порхает сиротка в зеленой траве, вымышленное объятие задолго до внедрения человека в глину. Новь Б-жья. Его первенцы там наверху перемигиваются в знак родства. Ева в змеиных кольцах играет земным яблоком. Однажды заклятый, бык подкошенный ломится сквозь времена, ореолом опутав его освещенный образ. В безумии развевается борода пророка, отторгнутая от губы с ее вестью. Миг блуждающего шага с жестом ноши, прежде чем впали они в тяготы человеческого рождения с криком.

*** (Линия как живой волос…)

Линия как живой волос натянута затемненная смертной ночью от тебя ко мне Тянет меня наружу и склоняюсь я и жажду поцеловать конец далей Вечер бросая трамплином тьму через багрянец продлевает мыс твой и я вступаю колеблясь на трепетную струну начатой уже смерти Но такова любовь —

*** (Лунатик на своей звезде кружась…)

Лунатик на своей звезде кружась белым пером утра пробужден кровавое пятно напоминает ему — месяц падает в испуге ягода снежная разбита черным агатом ночи грезой запятнанная — Чистой белизны нет на земле —

*** (Белая змея…)

Белая змея Полярный круг крылья в граните тоска розой в ледяной глыбе запретные зоны вокруг тайны мили сердцебиения издалека с цепями ветра тоска по родине огненные гранаты из гнева Тикающий багаж улитки Б-жье время.

*** (Какие потьмы за веком глазным осиянные…)

Какие потьмы за веком глазным осиянные взрывчатым вечерним солнцем тоски по родине Обломки меченные морем царственно сном поросшие Кораблекрушение руки из волн молящие попытки Б-га поймать Путь покаянный обнимая камни-вехи в море Ни одного прибытия без смерти —

*** (Когда дыхание хижину ночи выстроив…)

Когда дыхание хижину ночи выстроив уходит искать свое скорбное место на небе И тело кровоточащий виноградник бочки тишины наполнило и глаза выплаканы в зрячий свет когда каждый в свою тайну улетучился и все удвоилось и Рождество смертными оргáнами воспевает все лестницы Иакова Тогда славным сполохом время сверкает —

*** (Сколько коренных жителей…)

Сколько коренных жителей играет в карты на воздухе когда беглец проходит сквозь тайну сколько спящей музыки в роще веток где одинокий ветер строит из себя повивальщика. Открытый молнией сеет буквенный лес корней — прыгунов в глотательное зачатие Б-га первое слово Судьба подергивается в налитых кровью меридианах руки Все бесконечно все на лучах дали подвешено —

*** (Конец но только в комнате…)

Конец но только в комнате ибо из-за моего плеча глядит не твое лицо а жилица воздуха и Ничто маска из потустороннего и зов хутор только из благословения не слишком близко к действительности горючей и снова зов и я сморщиваюсь и ползая вновь окукливаюсь крыльям не дрогнуть и меня невесту просеивают старательно в жаждущий песок —

*** (Смерть напев морской…)

Смерть напев морской омовение тела моего соленые гроздья навлекающие жажду мне в рот отверзаешь ты струны жил моих чтобы они пели прыгая распускаясь из ран музыкой любви моей твои ободранные горизонты зубчатой каймой агонии возложив уже на шею ритуал бегства бульканьем дыханья начиная покидаешь ты словно соблазнитель перед свадьбой очарованную жертву раздетую уже почти до самого праха выдворенную из двух королевств всего только вздох между ночью и ночью —

*** (Уже гривой волос поджигая дали…)

Уже гривой волос поджигая дали уже растопыренными пальцами рук пальцами ног пространство обшаривая в поисках простора — Соляной зов океанов на береговой линии тела Могилы отринутые в забвении хоть и целебная трава для ран дыхания — На границах нашей кожи мёртвых нащупывая в ужасе рождений Воскресение празднуя Без слов призванное Божественное на борту —

*** (На станции гóря…)

На станции гóря в средоточии одержимый улыбкой отвечаешь ты тем кто в сумраке спрашивает ртом полным слов любимцев Б-жьих вбитых доисторической болью Любовь сняла саван опутано пространство нитью тоски твоей. Созвездия назад отскакивают от глаз твоих чье солнечное вещество обугливается тихо Но над головой у тебя морская звезда уверенности со стрелами воскресения сверкает алым рубином —

*** (Ах, как мало понимаешь…)

Ах, как мало понимаешь пока знают глаза только вечер. Окна и двери открываются сами собою перед уходом. Пламенеет беспокойство убежище для бабочек молящихся родиной пока наконец твою страшную рану твое сердце рыболовным крючком не разорвут во исцеление небо и земля пеплом поцеловались в твоем взоре — О душа — прости что я тебя вернуть хотела ко стольким очагам покоя Покой ведь это слово — только мертвый оазис —

*** (Позади губ ждет несказанное…)

Позади губ ждет несказанное рвет пуповину слов Мученическая смерть букв урна рта духовное вознесение из боли режущей — Но дыхание внутренней речи сквозь жалобную стену воздуха веет исповедью разрешившейся от бремени тайн никнет в убежище мировой раны еще в своей кончине Б-га подслушав

*** (Все землемерные пальцы…)

Все землемерные пальцы поднимаются от границ праха и усеянный глазами херувимский платок на висках так взор глядит сквозь опустошенную линзу солнца. Нападает сон на крыши и стены. И ангел покинул нас увенчанный грезой. Шурша мимо слуха парóм проникнутый тобой Мы только мы

*** (Запугана единорогом Болью пронзена…)

Запугана единорогом Болью пронзена — Стражник стражник ночь уже прошла? Драма — черная эпоха — с бесконечными речами губы замкнуты колючкой. Молнии окаменели солью точат покаянье погребенное в крови — Стражник стражник Господу скажи: выстрадано все и время зажигать костры утро поет и ночная кровь с криком петушиным должна пролиться —

*** (Отвернувшись, жду я тебя…)

Отвернувшись, жду я тебя, далеко ты от живых или близко. Отвернувшись, жду я тебя, ибо не подобает силками желания ловить вольноотпущенников, еще увенчанных короной планетного праха. — Любовь — растение в песках, горит пламенем и не сгорает. Отвернувшись, жду я тебя.

*** (Сноп молний чужая власть…)

Сноп молний чужая власть захватывает эту бумажную пашню слова пламенеют смертельное понимание гром ударяет в дом где были похороны. С этой жизнью распространившись этот почерк поглощая из единственной секунды свою белую корону молчаливую корону вознесет к тебе в блаженство сокровенный океан —

*** (И всегда волхвы читающие небо…)

И всегда волхвы читающие небо за дверями притворенными или назад к звездам вырастая зеркальными письменами — и соленые крылья пахнущие морем сложенные у порога и рыбачьи сети всегда развешенные для просушки — И белыми молниями жилы озарения давно уже проникшие в данииловы грезы Овеивает что-то ветром волосы нашего незнания? Вычерпан ли камень смертью вплоть до праха? Море на коленях поет пророчества в раковину уха предсказанная звездная геометрия в медовых сотах чтобы солнце стало сладким? Циклы любви прозрачной словно хрусталь пределы она перерастая? Пеплом только перевязана боль света на земле?

*** (Освободившись от сна великие сумерки…)

Освободившись от сна великие сумерки угольных лесов выпрямятся сбросят мерцающую листву световых лет и свою душу откроют — Богомольцы голые из молний и песнь из пламени на коленях тычась рогами неистовства снова на рифах начала у мира свивающейся музыки матерей — волн.

*** (Так я бежала из слова…)

Так я бежала из слова: Кусок ночи, разглаженный руками, всего лишь весы, чтобы взвешивать бегство. Это звездное время поникло в прах, где следы остались. Теперь поздно. Легкость ушла из меня, как и тяжесть. Плечи уже прочь плывут облаками, руки мои — без ноши. Темнота — всегда цвет тоски по родине. Так снова ночь овладевает мной.

*** (Кто придет с земли луну потрогать…)

Кто придет с земли луну потрогать или другой небесный минерал в цвету выстрелом воспоминания он высоко подпрыгнет от взрывчатого томления ибо из раскрашенной земной ночи окрылены его молитвы из дневных уничтожений ища дороги глазами внутрь Кратер и сушь — море наполненное слезами в звездных пространствах останавливаясь на пути в нетленное Везде земля строит колонии тоски по родине не приземлишься в океанах ненасытной крови остается качаться в световой музыке отлива и прилива только качаться в ритме неуязвимого вечного знака: Жизнь — Смерть —

*** (Ты в ночи отвыкаешь от мира…)

Ты в ночи отвыкаешь от мира издали издали разрисовал твой палец ледяную пещеру певучей картой сокровенного моря которое собрало в раковину твоего уха ноты строительные камни для моста отсюда туда точнейшая задача решение которой мертвым даровано.

*** (Рот сосущий смерть и звездные лучи…)

Рот сосущий смерть и звездные лучи с тайнами крови отрываются от жилы где мир утолял жажду и цвел Смерть занимает свой наблюдательный пункт из молчания и глаз без взоров безысходной заброшенности в прахе переступает через порог зрения пока драма времени благословляется за своим платком в ледяном поту.

*** (Напрасно письма сжигаешь…)

Напрасно письма сжигаешь в ночь ночей на костре бегства ибо выпутывается любовь из их колючего куста исхлестанная в мученичестве и начинает уже огненными языками целовать свое невидимое небо когда ночная стража отбрасывает тени на стену и воздух с дрожью предчувствуя петлю настигающего преследователя молится: Подожди пока буквы возвратятся из раскаленной пустыни съеденные святыми ртами Подожди пока духовная геология любви раскопанная прожжет свою эпоху и светясь перстами святыми вновь найдет свое творческое слово: там на бумаге что поет умирая: В начале был в начале был любимый был.

Лебедь

Ничего нет над водами и вот уже висит на ресницах лебединая геометрия в воде коренится вьется вновь клонится прах глотая вместе с воздухом участвуя во Вселенной.

Контур

Это осталось — вместе с моим миром ты выселилась, комета смерти. Осталось объятие пустоты. Катится колечко, потеряв свой палец Снова мрак перед сотворением, закон скорби. Стерлась беззаботная позолота ночи, которую позволял себе день. Каллиграфия тени вместо наследства. Пейзажи, окрашенные зеленью, со своими пророческими водами, выпитыми в тупиках темноты. Кровать, стул и стол выскользнули на цыпочках из комнаты вслед за волосом расставанья. — Все вместе с тобою выселилось. Все мое достояние отобрано. Пей же теперь самое дорогое, слова моего дыхания, пока я не онемею.

*** (…)

В этом аметисте опочили эпохи ночи и ранняя одухотворенность света затеплила тоску тогда еще текучую и она плакала твоя смерть все еще сверкает твердая фиалка

*** (Окаменевший ангел…)

Окаменевший ангел еще забрызганный воспоминанием о прежней Вселенной без времени блуждая по женскому отделению в сиянии янтаря запертая посещением голоса издревле не надкусив яблока напевая на утренней заре от истины а другие от горя причесывают волосы и плачут когда вороны снаружи распускают свою черноту к полуночи

*** (Перед моим окном…)

Перед моим окном в песке камень — мох — блеклая листва и нитка с которой птица скорби клювом за ночь все новые и новые иероглифы срывает на зеркале черная трещина предательства Как будет читаться эта Орестейя столькими погибшими отцами и матерями писанная столькими сыновьями кровавой виной обремененная в тлении? С телом когда оно пишет в песке говорит рука и гладит мне спину ознобом

Минута творения в глазах Баал-Шема

Посреди века год поднимается беглец, в воздух — рысак без наглазников — волоча цепь своих дней, воспламененных неистовством, огненными ладонями молясь там где землемерша война еще оставила место для бредового преодоления границы. Ибо на Гималаях страданий исходят кровью на зеленых лугах детских грез победители вместе с побежденными чтобы будущие утра и вечера не забыли своего цвета в великой смертной битве. И когда при луне благословляющей корни моргая в дыму очага старуха колдует над кофе из желудовых гиблых скорлупок гора открывает свою пещеру для Святого, который подобрав полы своей мантии должен воткнуть несколько звезд в шляпу во мраке прежде чем от молитвы гонимых чьи тела возлежат от подножия до неба сможет окрылить тоской по родине — И год скрюченный болью и в давно исчисленной геометрии Дымясь на кометном хвосте повиснув освежеванными днями — почти уже наваждение в братской могиле сна. Всем сердцебиением спрятанные рвутся к хозяину который в своих высоких крестьянских сапогах по небу ходит быстро или внизу принимает гостя. Все ищет приюта у него, который не запирается растет и тянется по направлению к вечности. И вот ночь заряженная взрывчаткой пробуждения, и распахивается тайна секунды — уже беззвездная во взоре Баал-Шема нерушимом, который тянет Жизнь и Смерть на нитке милости ввысь в примирение Божье И цвет Ничто глядит обесцвечивая ночь из жертвенной смерти времен когда Святой, танцуя, молитвы продолжает разрешенные на ветвях жил или чтобы возжечь солнце мученичества. Всем кто верит до предела где созвездия еще ставят часы дарит он секунду, его мгновением — готовым для Невидимого — уловленную на ложе где родятся слезы.

*** (Еще смерть празднует жизнь в тебе…)

Еще смерть празднует жизнь в тебе дурочка закрученная спешкой каждый шаг все дальше уводит от детских часов все ближе и ближе цепкий ветер расхититель желания — в благоговении поднимаются стулья и кровати потому что тревога уподобляется морю и двери — ключ настороже меняет направление с допуском наружу и белые сестры купанные в звездах прикосновением знаков с чужбины тем кто жилы здесь питает из своего подземного источника жажды где видения должны напиться —

*** (Молча играет она аквамарином…)

Молча играет она аквамарином обет верности из предыстории это голубое небо населено поцелуем любимого омегой своего объятия дает она ему место — бытие — могилу. Сетью жил своих она опутывает любовь ее жизнь спасена. Любит она вдоль по гаммам — она кротость в доме блуждающих огней для нее заброшенность взаимная любовь навек бегство от измены в царство небесное — Не пойдет она странствовать со своим струящимся прахом ест она сладкую солнечную пищу и целует камень прислушиваясь к его голубому языку световых лет в миллионах искр Но мор΄я — уже текучая плоть любящих В тихом блаженстве их крови —

*** (По-другому заложены жилы…)

По-другому заложены жилы заранее уже в материнском чреве навыворот читается бутон твоего света затем — в мире символов долгим окольным путем назад в песок и молотами свое сердцебиение по теням века по этим клочьям ночей — С лугов зеленых детства под самшитом пахнущим могилой зазываешь ты домой новый алфавит в словах зодчий ты и основатель городов и парков виноградников кровоточащих в живописи воздуха в колдовской алхимии глаз твоих Сестра — сестра с карточной игрой лиц и со страхом из эбенового дерева осажденная огненным одеянием палачей к закату никнут молитвы твои когда коралл утра осиротел —

*** (Гуляющие в парке…)

Гуляющие в парке — мимо указателей обозначающих номерами созвездия беспокойства где в больничных палатах смерть лежать осталась может быть уже вошедшая в иерархию высших созданий — Лишь на вольном воздухе тела уже вне себя чтобы схватить новую эпоху с безгубым языком произрастания шепчущим — пахнущим — живописующим — Нога наставленная в бредовом искусстве парения взрывчатой силой мрака. Пляска Давида перед чудом влекущая бутоны вселенных в кивоте завета — Гуляющие в парке — посвященные просвещенные голосовой связкой молнии на перекрестках неисписанным пергаментом сотворения дыша где Б-г чуждым соком в цветке свое величие показывает.

*** (И ослепшие тела изгнанников…)

И ослепшие тела изгнанников постепенно за руки ночь возьмет ночь перепрыгнувшая свой собственный мрак пока ведомые по-родственному возрастая в опасности в катакомбы Ура не ввалятся ощупывая погребенные сокровища сверкающие в черном огне светильников который сменяется белым лучом предсказания и снова багряным Аминь красок — Но исцеление совершается на новом пути ибо вход всегда не таков как выход когда прощание и встреча разлучены неизлечимой раной жизни — И аура утренней рани уже ответ и подарок другой ночи —

*** (Но под листовой кровлей…)

Но под листовой кровлей полнейшего одиночества которое и умирает в одиночку где каждый чужой взор гаснет отметая все встречи даже те что с любовью ты четырьмя ликами ветра глядя в чужое пространство король над полями неприкосновенности явственный как челюсть покойника оставшаяся после распада и предназначенная лишь для жевания в его государстве которое погибло —

*** (Кто зовет?..)

Кто зовет? Свой собственный голос! Кто откликается? Смерть! Гибнет ли дружба на походной постели сна? ДА! Почему не кричит петух? Он ждет, пока поцелуй розмарина плавает по воде! Что это? Мгновение — заброшенность, из которого время выпало, убитое вечностью! Что это? Сон и смерть лишены свойств.

*** (Она танцует…)

Она танцует — но танцует с тяжелой гирей — почему она танцует с тяжелой гирей? Она хочет остаться безутешной — Охая вытягивает она своего возлюбленного за волосы мирового моря из глубины волнение продувает спасательные балки рук ее страждущая рыба трепыхается без слов на ее любви — Но вдруг у нее на шее виснет сон и клонит ее — Вольноотпущенники жизнь — смерть —

Скрижаль

Выбита скрижаль передо мною на ступенях мраморной лестницы буквы намечены жабрами вековых водяных чудищ Дыхание окаменело и теперь будто ногами молний попирается нами обремененными нами виновными по незнанию в смерти стольких минут — И потом прорываясь сквозь Библию пророчествуя о блуждающей тайне души и всегда указывая словно пальцами из могил на ближайший рассвет —

*** (Вот уже напоследок хочет выселиться…)

Вот уже напоследок хочет выселиться сердце воды и свет огня пораженный демонами цветущие порождения земли и воздух нараспев покидающий дыхание. Томление властвует невидимый орел терзает свою добычу уносит ее домой

*** (Негритянка подсматривает…)

Негритянка подсматривает — ночная лампа — из кристалла смерти Всюду поединок собака с воем убегает из вселенной Некто меченый страхом своим прошел сквозь жалобную стену Земля в своей могиле из огня сморщила свой каменноугольный лик Беспомощное во сне болит уже пробуждение Но черный плащ ресниц пугает еще свет

*** (Так поднимается гора…)

Так поднимается гора в мое окно. Бесчеловечная любовь, перемещает она мое сердце в сияние твоего праха. Кровь моя застывает гранитом скорби. Бесчеловечна любовь. Ночь и смерть строят ей страну изнутри и снаружи не для солнца. Звезда — запечатленное вечернее слово, прорванное бесчеловечным прибытием любви.

*** (Повиснув на кусте отчаянья…)

Повиснув на кусте отчаянья и все же выжидая когда сказание цветения перейдет в свое предсказание — искушенный в чародействе вдруг боярышник вне себя из смерти в жизнь врываясь —

Везде Иерусалим

11 апреля 1961

В печали

Затаенное в колчане стрелой не пущенное и солнце всегда черное вокруг тайны сгорблены тридцать шесть в скорбной работе Но здесь теперь конец — Все сохранено для пожирающего огня Его отсутствия Тут в болезни Перебродив до ясновиденья натыкается пророчица посохом на сокровище души В дебрях золото спрятано.

*** (Не знаю мéста…)

Не знаю мéста где беженка любовь слагает свою победу где начинают видения расти в действительность где хранится еще улыбка ребенка брошенная как игрушка в играющее пламя но я знаю что этим питает земля свою звездную музыку возжигаемую с бьющимся сердцем.

*** (Искривленная линия страдания…)

Искривленная линия страдания нащупывая божественно воспламененную геометрию вселенной всегда на твоих светящихся следах и вновь погасая в падучей этого нетерпения дойти до конца — и здесь в четырех стенах ничего кроме рисующей руки времени эмбриона вечности с древним светом над головой и сердце связанный беглец выпрыгивая из своего призвания: быть раной

Ночь теней

Ночь была гробом из черного пламени красные «аминь» молитв схоронились там В этом пурпуре коренились зубы-волосы-и тело дерево на ветру духов Светлоликое — этот однодневный херувим воспламенился Огни в кровеносной сети все влеклись к своему толкованию В пепле бессмертия играла музыка

*** (Эта цепь загадок…)

Эта цепь загадок на шее ночи королевский девиз вдали написанный неотчетливо может быть полетом кометы когда рваная рана неба болит тут уместиться в нищем и на коленях измерить все дороги земные своим телом ибо отчетливость нужно выстрадать и научиться смерти в терпении —

*** (Так одинок человек…)

Так одинок человек ищет на востоке где Меланхолия появляется на лице рассвета Красен восток перед петушиным криком слушай меня — львиным наскоком в хлещущей молнии экватора сгинуть — слушай меня — детскими лицами херувимов поблекнуть вечером слушай меня в голубом севере розы ветров бодрствуя ночью почка — смерть уже на веках и дальше к истоку —

Раскаленные загадки

1 Этой ночью свернула я в темном переулке за угол и легла моя тень в руку мне тень — поношенное платье — не хотела расстаться со мною и цвет небытия говорил мне: Ты на том свете! 2 Взад и вперед хожу в теплой комнате сумасшедшие в коридоре и черные птицы на улице верещат о будущем наши раны взрывают злое время только часы идут медленно — 3 Ничего не делать на глазах блекнуть мои руки — останки украденного взмаха крыльев я зашиваю ими дыру а они вздыхают над этой зияющей бездной — 4 Стираю мое белье много смерти в рубашке поет тут и там контрапункт смерть ниткой в иголку ее вдевали гонители чтобы сглазить Ест меня ткань во сне — 5 Свет огней врывается в темный стих веет знаменем пониманья мне нужно искать в сумраке находки не здесь — 6 За дверью ты натягиваешь канат желания до слез — в их источнике ты отражаешься — 7 Мы плетем здесь венок кое у кого — фиалки грома у меня только былинка насыщенная немой речью от которой молнии в воздухе — 8 только смерть заставит их воистину заплакать эти припевы вырезанные из ночной тьмы эти скороговорки оргáна при последнем издыхании — 9 Телеграф исчисляет сатанинской математикой музыкальные точки моего тела ангел живет желаниями любви умирает и воскресает буквами в которых я путешествую 10 Призови теперь это имя в отчаяньи из мрака — подожди одно мгновение — и ты пойдешь по морю и стихия пропитает уже поры твоего тела она тебя укачает и снова окажешься ты на песке и на звездах залетный желанный гость пожираемый огнем свиденья тише — тише — 11 Опустошенное время на янтаре лица твоего надвигается ночная гроза пламенем но радуга напрягает уже цвета свои в тыльных полосах утешенья — 12 Те кто выжил хватали руками время пока не осталась на пальцах золотая пыль они поют солнце — солнце на черном оке полуночи погребальный покров — 13 Одиночество беззвучное бархатное поле мачехиных фиалок ни красного ни синего цвета только фиолетовый твой плач их творит нежным испугом глаз твоих — 14 Твое имя тобой утрачено но мир торопится выбирай что хочешь ты качаешь головой но твой возлюбленный нашел тебе однажды иголку в стоге сена слышишь: он уже зовет тебя — 15 Постланы постели для мук простыни — их наперсница они борются с архангелом который навсегда останется невидимым обремененное камнями дыхание ищет выхода но распятая звезда снова и снова падает словно плод в их потный платок — 16 Когда я комнату под защитой болезни покину свободной для жизни и для смерти воздух поцелуем привета осчастливит уста близнеца а я не знаю что тогда со мной делать моему Невидимому — 17 Вы говорите со мной в ночи но усталые как все покойники вы последнюю букву и музыку гортаней земле завещали которая всеми гаммами поет прощанье но лежа в летучем песке новое слышу я в милости — 18 Властительницы скорби кто ваши печали выудит? Где состоятся похороны? Какая морская глубь оплачет вас объятием сокровенной отчизны? Ночь ваша сестра прощается с вами последней любовью — 19 Простите сестры мои я взяла ваше молчанье в свое сердце там живет оно и страждет жемчугом вашего страдания сердце бьется так громко больно и резко скачет львица на волнах океана львица-боль ее слезы давно уже морю отданы — 20 Быстро смерть создана взором бунтуют стихии только сферы набухают почками рвутся воскресением из мертвых и Бессловесное лечит больную звезду — 21 Выплачь освобожденную тяготу страха два мотылька поддерживают бремя миров для тебя вкладываю твои слезы в слово: Сиянием твой страх оборачивается — 22 В миг закроет звезда око свое жаба потеряет свой лунный камень ты в своей постели подаришь ночи свое дыханье о карта вселенной твои знаки уводят прожилки неведомого из нашего рассудка обездоленные прах мы оплакиваем — 23 Любовь моя влилась в твое мученичество прорвала смерть мы живем воскресением — 24 В заколдованном лесу где кора бытия содрана где следы кровоточат раскаленные загадки переглядываются перехватывают известия из гробниц — позади второе лицо появляется тайный союз заключен — 25 Нужно больным выловить в своей же крови беглую дичь их глаза на охоте там где разлегся день смертельным страхом окрашенный и глубина луны вторгается в их зимний сон открытый настежь притягивает их пока не порвутся земные нити и не повиснут они снежным яблоком всем телом болтаясь в воздухе — 26 Мои дорогие покойники волос из темноты уже называются далью тихо прорастает сквозь открытое время умираю переполняя тайную меру в минуту которая вытягивается набухая позади привиты земле огненные языки лоза отдавшая свое вино пламени падаю навзничь — 27 Пока я здесь живу томится за стеной время в море вновь и вновь назад его оттягивают за голубые волосы не стать ему вечностью нет еще любви между планетами но тайное согласие трепещет уже — 28 Приблизится вечер и кровью истечешь пока темнота могилу не выроет эмбрион мечты в материнском чреве стучится творческий воздух обтягивается медленно кожей нового рождения боль вписывается опахалом призраков Жизнь и смерть идут дальше — 29 Снова и снова потоп с вымученными буквами говорящие рыбы на удочке в скелете соли чтобы раны прочесть — снова и снова учиться смерти у древней жизни бегство через воздушную дверь к спящим звездам за новым грехом без конца упражняться в древней стихии дыхания новой смерти пугаясь куда слеза денется если земля пропала? 30 Они говорят снег время — платок со всеми четырьмя краями света вносится война и звездный дождь друг к дружке жмутся прячутся там где ночь материнское молоко разбрызгивает черным пальцем указывает туда где новые открытия ждут духоплавателей мерцая во мраке глубоко под снегом —

Владимир Микушевич. Двери ночи (Нелли Закс и Адольф Гитлер)

Гетто избранничеств! Вол и ров Пощады не жди! В сём христианнейшем из миров Поэты — жиды! МАРИНА ЦВЕТАЕВА

Вряд ли кто-нибудь отважится утверждать, что Нелли Закс родилась для судьбы, выпавшей на ее долю. Даже Нобелевская премия, которой была удостоена поэтесса в 1966 г., лишь подчеркнула насильственный трагизм ее жизненного опыта. Говорят, будто Осип Мандельштам во врангелевской тюрьме сказал надзирателю: «Вы должны меня выпустить — я не создан для тюрьмы». И, действительно, Осип Мандельштам, утонченный поэт Петербурга, не был создан для ночных допросов на Лубянке, для воронежской ссылки и для смерти в лагерном бараке. Нелли Закс — его ровесница, она тоже рождена «в девяносто одном ненадежном году», и это совпадение таинственно-фатально-символично. Нелли Закс, хрупкая берлинская барышня, приверженная музыке, танцу, неоромантической поэзии, так мало вяжется с гурьбой и гуртом двадцатого века. Кто бы мог подумать, что ей предстоит написать:

И с твоих ног, любимый мой, две руки, рожденные давать, башмаки сорвали перед тем, как тебя убить.[3]

А без этих строк Нелли Закс не была бы той Нелли Закс, которая достигла всемирной известности и получила Нобелевскую премию. Правда, уже ее ранние произведения привлекли внимание Сельмы Лагерлёф, что в 1940 году спасло жизнь немецкой поэтессе. Когда в Германии подготавливалось окончательное решение еврейского вопроса, Сельма Лагерлёф при содействии шведского принца Евгения добилась для Нелли Закс возможности покинуть гитлеровскую Германию. (Участие шведов в спасении Нелли Закс не может не вызвать в нашей памяти героическую тень Рауля Валленберга). Нелли Закс впоследствии рассказывала, что офицер немецкой полиции, оформлявший документы на выезд для нее и для ее матери, посоветовал непременно лететь самолетом. С поезда беглянку могли снять и отправить в концентрационный лагерь. Этот совет, возможно, тоже спас ей жизнь. Свет не без добрых людей. Попадаются они и среди убийц. Сохранились предсмертные письма молодых немецких солдат, отказавшихся записаться в СС и расстрелянных за это.

Если бы Осип Мандельштам не написал ничего, кроме «Камня», он остался бы в истории русской поэзии как незаурядный поэт. Ранние произведения Нелли Закс подарили ей сочувственное внимание Сельмы Лагерлёф. Но без «воронежских тетрадей», без «Стихов о неизвестном солдате» Мандельштам не был бы Мандельштамом, как Нелли Закс не была бы Нелли Закс без своих поздних стихотворений. Романтический миф прошлого века усматривал славу поэта в его разрыве с толпой. В двадцатом веке слава поэта — катастрофа с гурьбой и гуртом. Интересно, что массовое мученичество отнюдь не приноравливает поэзию к массовым вкусам. Вопреки распространенной литературоведческой схеме Осип Мандельштам и Нелли Закс шли вовсе не от сложности к простоте, а в противоположном направлении. Вместе с Анной Ахматовой они доказали: бесхитростное отчаянье в поэзии уводит в неизведанное, так как привыкнуть к нему нельзя, а простота, в конце концов, — та или иная степень привычного.

Любимый герой Фейхтвангера Жак Тюверлен посылает самому себе открытку, где говорится: «Не забывайте: вы здесь только для того, чтобы выражать себя». Подобный взгляд был широко распространен в первой половине двадцатого века. Философ Мартин Хайдеггер подверг этот взгляд иронической критике: «Когда Шпенглер утверждает, что в поэзии выражается душа той или иной культуры, то это относится также к изготовлению велосипедов и автомобилей. Это относится ко всему, то есть ни к чему» (Martin Heidegger. Holderlins Hymnen «Germanien» und «Der Rhein». Frankfurt am Main, 1980, p. 27). При этом, когда Хайдеггер провозглашает поэта учредителем или основоположником бытия, он сам уходит от животрепещущего в метафизическую идиллию. Жан-Поль Сартр полагал, будто в девятнадцатом веке поэзия перешла от белой магии к черной. Он чутко улавливал симптомы совершившегося, хотя не совсем верно его истолковывал. До девятнадцатого века поэзия была преимущественно жизнеутверждением. Жизнь продолжалась в стихотворении Гёте. Отсюда фаустовское: «Мгновенье, продлись, ты так прекрасно!». Так или иначе поэзия возникла благодаря действительности. Несколько десятилетий спустя поэзия начала противостоять действительности, осуществляясь вопреки ей.

Первым знаменьем такого противостояния оказались бодлеровские «Цветы зла», недаром осужденные респектабельным французским судом. Проклятые поэты не скрывали страшных предчувствий и потому были отвергнуты обществом, свято верившим в прогресс. В двадцатом веке прогресс обернулся мировыми войнами и массовым истреблением людей. Преступно говорить «продлись» мгновенью, в которое убивают невинных и беззащитных. За фаустовским обольщением обнаружилась человеконенавистническая ловушка дьявола.

Вчитавшись в стихи и драмы Нелли Закс, написанные после 1940 г., самовыражением их не сочтешь. Читателя не покидает чувство, что все это продиктовано извне, как бы навязано поэтессе вместе с ее поздней славой, даже вместе с Нобелевской премией. По всей вероятности, присуждение Нобелевской премии было для Нелли Закс не столько торжеством, сколько подтверждением ее трагического опыта и незаживающих душевных ран. Позволительно предположить: Нелли Закс предпочла бы, чтобы поздние ее книги, принесшие ей мировую известность, не были написаны, предпочла бы остаться при наивной гармонии ранних произведений в кругу своих близких, чью гибель засвидетельствовали поздние книги. В то же время, насколько нам известно, Нелли Закс решительно отказывалась от переиздания своих ранних произведений. По-видимому, она перестала ощущать их как свои. В поздней поэзии Нелли Закс обреченность совпадает с подлинностью. Едва ли зная Блока, завершившего в 1914 г. накануне первой мировой войны свой «Голос из хора», Нелли Закс пишет «Хор спасенных», «Хор нерожденных», «Хор теней». Ее хоры прямо подтверждают блоковское пророчество: «О если б знали, дети, вы холод и мрак грядущих дней!» Хор напоминает древнегреческую трагедию, в которой хором засвидетельствовано отношение человека и судьбы. В древнегреческой трагедии такое отношение приводило в конце концов к благодарному приятию судьбы, что вызывало жизнеутверждающий катарсис. Для Нелли Закс подобное приятие невозможно и преступно, так как самая формула его, по Ницше, amor fati, принята на вооружение и фальсифицирована гонителями. В хорах Нелли Закс катарсис достигается лишь сплочением жертв, так что одинокий голос поэта перестает быть индивидуальным голосом, превращаясь в голос каждой жертвы.

Таким образом, от судьбы нельзя уйти и нельзя принять ее. Вот формула трагического у Нелли Закс. Решающим аспектом этого трагизма становится ее еврейство, застигающее поэтессу врасплох, тоже как бы навязанное извне и одновременно неотъемлемое. В отличие, скажем, от Исаака Башевис-Зингера, выросшего в атмосфере еврейской книжности, поверий и сказаний, Нелли Закс, в сущности, не знала другой культуры, кроме немецкой. Разумеется, Нелли Закс не отвергла немецкую культуру и не отреклась от нее. И последние стихи поэтессы перекликаются скорее с Гёльдерлином и Новалисом, чем с Бяликом. Еврейская традиция буквально обрушилась на нее вместе с новым сверхличным призванием, неизведенным и неожиданным для нее. Призвание было продолжением наследия, грозящего гибелью. И в ответ на беспомощный вопрос «почему?» произошел синтез: и в немецком, и в еврейском выявилось исконно библейское.

«Если бы пророки вломились в двери ночи», — такова центральная проблематичная ситуация в поэзии Нелли Закс. Эту поэзию можно охарактеризовать как вторжение пророков. Трагический герой Нелли Закс — одновременно жертва и пророк, но пророк у нее не есть исключительная личность. Каждый беженец — пророк, а человек на земле и, более того, в космосе — беженец. Так трансформируется в поэзии Нелли Закс изгнание из рая. Рай — это родина, а родина — это рай. На изгнание обречены не только отдельные люди, но и целые страны:

Готовы все страны встать с карты мира, сбросить свою звездную кожу, синюю вязанку своих морей взвалить на спину, горы с огненными корнями шапками надеть на дымящиеся волосы. Готовы последнее бремя тоски нести в чемодане, эту куколку мотылька, на крыльях которого однажды кончат они свое путешествие.

Этот пафос всемирного беженства придает поэзии Нелли Закс жуткую актуальность в наше время. Беженство беспредельно и заразительно, потому что предостережение беженца никогда не бывает услышано. Пророки вламываются, чтобы искать внимающее ухо, как ищут родину, но ухо людское предусмотрительно и злонамеренно заросло крапивой. Зловещую двусмысленность в этой связи приобретает фигура коренного жителя:

Сколько коренных жителей играет в карты на воздухе, когда беглец проходит сквозь тайну.

Коренные жители легко превращаются в созерцающих, «у кого на глазах убивали»:

Вы, созерцающие, вы не подняли убийственную руку, но праха с вашей тоски не стряхнуть вам, вы, стоящие там, где прах в свет превращается.

Прах превращается в свет — вездесущая алхимическая трансмутация у Нелли Закс — а при сем присутствующие созерцатели остаются прахом. Такова «древняя игра палача с жертвой, гонителя с гонимым». Нелли Закс пишет, предостерегая, «чтобы гонимые не стали гонителями».

Гротескная взаимность гонителя с гонимым не ускользнула от внимания Нелли Закс. Она пристально исследовала черную тень, упавшую на ее жизнь. Сталин все-таки присматривался к Мандельштаму. Гитлер даже не сознавал таинственных уз, которые связали его со среднестатистической единицей по имени Нелли Закс, обреченной на переселение (так на жаргоне нацистов называлась ликвидация). Между тем Нелли Закс обрисовала Гитлера по-своему не менее точно, чем Осип Мандельштам обрисовал «душегубца и мужикоборца» в известном стихотворении. Впрочем, оба стихотворения самой своей точностью подчеркивают различие между Сталиным и Гитлером, и оно оказывается различием не только по отношению к поэту, но и по отношению Сталина и Гитлера к самим себе. Кремлевский горец страшен у Мандельштама потому, что он вне человечества и человечности. Действительно, Сталин оставался внешним и для тех, кто славил, и для тех, кто проклинал его. Внутренний Сталин немыслим и невозможен. Сталин был внешним прежде всего для Джугашвили. Напротив, Гитлер был внутренним для Шикльгрубера и тем более для своих последователей. Поэтому в стихотворении Нелли Закс его накликают тайные желания крови. Гитлер овладевает человеком извне, потому что вырывается изнутри, воплощая запретные постыдные чаянья, как это описано у Фрейда и Юнга. Известный психолог Эрих Фромм выпустил в 1973 г. обширный труд под названием «Анатомия деструктивности», поставив Гитлеру диагноз: скрытая, но воинствующая некрофилия. «Человек, снедаемый сильнейшей, всепоглощающей страстью к разрушению», — так характеризует Гитлера Эрих Фромм. Нелли Закс уже в сороковые годы писала, что жуткого кукольника вызвало к жизни «тысячекратно умерщвленное царство земное», и знак вопроса в конце строфы лишь усугублял точность в прозрении.

Осязаемые, хотя и противоестественные узы между Нелли Закс и Гитлером завязывает само слово «кукольник» (по-немецки der Marionettenspieler). В Берлинском театре марионеток игрались ранние пьесы Нелли Закс. Марионетки действуют и в поздних ее драмах. Марионетка — магический танцовщик, склоняющий Давида Сильфано к мистическому самоубийству. Давид пляшет, пока в конце концов не вырывает у себя сердце. Но ведь самоубийством покончил и сам жуткий кукольник Адольф Гитлер. Самоубийством покончил в 1811 г. и Генрих фон Клейст, великий немецкий поэт, автор глубокомысленного сочинения «О театре марионеток». Клейст превозносит сверхчеловеческую грацию марионетки. Марионетка грациознее человека, потому что она не мыслит и у нее центр тяжести везде. Подобной марионеточной грацией отличаются убийцы на репетиции в стихотворении Нелли Закс:

Руки вверх, руки вниз, ноги вверх, ноги вниз, и закатное солнце народа синайского красным ковриком под подошвами.

Репетиция убийц напоминает одновременно марш и танец. Нелли Закс вслед за Клейстом видит в марионетке прежде всего ее способность танцевать. В романе Евгения Замятина «Мы» герой спрашивает: «Почему танец — красив? Ответ: потому что это несвободное движение, потому что весь глубокий смысл танца именно в абсолютной, эстетической подчиненности, идеальной несвободе. И если верно, что наши предки отдавались танцу в самые вдохновенные моменты своей жизни (религиозные мистерии, военные парады), то это значит одно: инстинкт несвободы органически присущ человеку…»

Вот почему фюрер — кукольник. Он порожден инстинктом несвободы и обладает способностью возбуждать этот инстинкт. Известно, что Гитлер имел успех не только у масс, но и у женщин. Эрих Фромм пишет: «Примечательно, что многие женщины, испытавшие близость с Гитлером, покончили или пытались покончить жизнь самоубийством…» Складывается впечатление, будто Гитлер завораживал и заражал женщин своей готовностью к самоубийству. Самоубийством он грозил уже во время мюнхенского путча и после него. Идея самоубийства так или иначе присутствует во всех его замыслах и действиях. В конце концов, Гитлер осуществляет самоубийство, обставив его как праздник бракосочетания. Вместе с ним покончила жизнь самоубийством новобрачная Ева Браун, дважды до этого покушавшаяся на самоубийство из-за него.

В личности Гитлера преобладает страсть отождествлять себя с великими людьми, имитировать не только их действия, но и сами ситуации их жизни, питая особый вкус к трагическому. Отсюда актерство Гитлера, не прорвавшегося на сцену и потому как бы вынужденного играть роль в истории. Фейхтвангер называет Гитлера обезьяной Наполеона, Ницше и Вагнера. За этими именами угадывается, по меньшей мере, еще одно: Генрих фон Клейст. Для Клейста взаимная любовь означала готовность вместе умереть, и всем тем, с кем Клейст сближался, женщинам и мужчинам, он предлагал совместное самоубийство, пока не осуществил своего замысла с женщиной, безнадежно больной раком. В последние часы своей жизни Гитлер определенно играл роль Клейста с той только разницей, что Ева Браун была молода и здорова. Но тем привлекательнее была для него ее добровольная смерть вместе с ним: Ева Браун олицетворяла для него Германию и, может быть, человечество, чему содействовало само имя «Ева», имя праматери.

Мы уже привыкли идеализировать общечеловеческое, полагая в духе либерально-просветительной традиции, будто культура всегда однозначно против варварства, а варварство не нуждается в культуре. Между тем варварство заимствует у культуры символы, а культура перенимает у варварства стереотипы. Как раз в эпоху, когда гитлеризм начинал задавать в истории тон, Томас Манн писал, правда, по другому поводу, но в той же связи: «…налицо явление, которое можно назвать подражанием или преемственностью, налицо мировосприятие, видящее задачу индивидуума в том, чтобы наполнять современностью, заново претворять в плоть готовые формы, мифическую схему, созданную отцами». Самоубийство вместе с возлюбленной было кульминацией в личной драме великого поэта Клейста. Гитлер, неудавшийся актер и художник, превратил трагическое событие в мифическую схему, в шаблон, в общедоступный стереотип. Нет сомнения, подспудная установка на самоубийство всегда определяла не только поведение Гитлера, но и его стратегию. В мировом масштабе разыгрывал фюрер нордический миф о гибели богов. Еве Браун в этом мифе отводилась роль Брунгильды, кончающей с собой, чтобы сгореть на погребальном костре вместе со своим возлюбленным. Возможно, и Клейст поддался обаянию древнего мифа. Не забудем, что страстный апологет любовного самоубийства — в то же время визионер и певец марионетки.

Вот почему для Нелли Закс Гитлер — жуткий кукольник. У Блока в поэме «Возмездие» упоминается «тот, кто двигал, управляя, марионетками всех стран». Фюрер претендовал на эту роль и до известной степени, действительно, играл ее. Но тот же Клейст намекал: управлять марионетками по-настоящему может только марионетка. Актерство Гитлера постепенно переходило в марионеточность. В последние дни его жизни, по свидетельству очевидцев, в его движениях замечался странный автоматизм. Он и самоубийством покончил как бы автоматически, как марионетка.

Нелли Закс уловила и запечатлела в своей поэзии, особенно в своих мистериях, этот комплекс марионетки: инстинкт несвободы, ведущий через танец и марш к самоубийству. Самоубийство и убийство взаимодействуют в марионеточном инстинкте несвободы. Эрих Фромм писал: «Поражение и смерть Гитлера должны были сопровождаться смертью всех, кто его окружал, смертью всех немцев, а если бы это было в его власти, то и разрушением всего мира. Фоном для его гибели могло быть только всеобщее разрушение». Марионетка несовместима с живой природой. Она стремится уничтожить всех, кто не марионетка, а когда не останется никого, кроме марионеток, марионетки потеряют смысл своего существования и уничтожат самих себя, так что исчезает разница между убийством и самоубийством. Вот куда ведут человека различные варианты детерминизма, будь то детерминизм истории, детерминизм природы или детерминизм расы и наследственности.

Вот что вторглось в жизнь поэтессы, отсекая безжалостным ножом прощания идиллическое прошлое от холодного, беспощадного настоящего, так что весь дальнейший свой путь Нелли Закс назвала бегством и преображением. Заработала мифическая схема, начал функционировать стереотип, восходящий ко временам фараонов, к царству Артаксеркса, где Аман приговорил к поголовному уничтожению народ Эсфири. Уничтожение людей нужно с кого-то начать, но когда оно началось, оно продолжается автоматически, и его очень трудно, практически невозможно остановить. Нелли Закс оказалась среди тех, с кого начинают, но она свидетельствовала и предсказывала: массовое истребление никогда не ограничивается евреями, оно распространяется на все человечество, на все живое. Закатное солнце народа Синайского красным ковриком под подошвами у дверей ночи, за которыми ночь рода людского. И поэтесса отваживается задать пророчески простой, обезоруживающий вопрос, на который пока еще никто не ответил: «Почему черный ответ ненависти на бытие твое, Израиль?»

Вслед за Гёльдерлином Нелли Закс видела призвание поэта в том, чтобы называть вещи своими именами. Это бесхитростное искусство продолжает вовлекать поэта в двусмысленные угрожающие ситуации и после того, как жуткий кукольник сошел со сцены. «И тело Израиля дымом сквозь воздух», — писала Нелли Закс в одном из пронзительнейших своих стихотворений. В 1946 году прогрессивное, антифашистское Берлинское издательство «Aufbauverlag» соглашается выпустить в свет книгу Нелли Закс, но лишь при условии, что она откажется от названия «И тело твое дымом сквозь воздух». Помню, как вполне интеллигентный, благожелательный, благонамеренный редактор убеждал меня в конце либеральных шестидесятых годов, что «тело Израиля» — перевод слишком буквальный, ведь речь идет вообще о жертвах нацизма. Книга Нелли Закс, переведенная мною двадцать пять лет назад, до сих пор не издана в России, хотя отдельные мои переводы печатались в антологиях немецкой поэзии. Но даже периодика оказывает настораживающее противодействие публикации ее стихов. Не помогают никакие новообретенные свободы, что само по себе служит предостережением.

И поэт, и читатель поэзии более или менее отчетливо сознают: поэзия существует не благодаря, а вопреки современной действительности. Но не вопреки ли современной действительности существует сама жизнь и природа, которую продолжают отравлять и разрушать, так что в обвинительный акт превращается любое стихотворение, по старинке воспевающее пейзаж? Не секрет: в современном мире при всех его претензиях на либеральную терпимость происходит отторжение поэта от социальных структур. Поэта или игнорируют или с почетом изолируют в гетто университетских библиотек и нобелевских лекций. Узницей подобного гетто Нелли Закс продолжала оставаться до своей смерти, последовавшей в 1970 г. Вся поздняя поэзия Нелли Закс органически отвергает марионеточные стереотипы, которые навязывает постиндустриальное общество. Нелли Закс решительно не приемлет заученного, автоматического, инерционного, всего того, в чем чудится ей знакомая угроза жуткого кукольника, признававшего, как известно, только академическое искусство, сжигавшего книги и картины перед тем, как сжигать людей. Может быть, поэтому Нелли Закс навсегда предпочла свободный стих виртуозным ухищрениям академической поэзии, в которой, что ни говори, чувствуется заученная декларация танцующих и марширующих марионеток, но настоятельнее всего Нелли Закс предостерегала от обиняков, недомолвок, от пропагандистского шаблона, извращающего значение слов:

Народы Земли, не разрушайте Вселенную слов, не рассекайте ножами ненависти звук, рожденный вместе с дыханием.

В нашем присутствии, во всеуслышанье совершается фальсификация слов «родина» и «народ», а ведь Гитлер начал именно с такой фальсификации. Впрочем, уже Блок знал, что «марионетками всех стран» можно двигать, «насылая гуманистический туман». Человек поднимает руку на стереотип, а убивает человека, не подозревая, что приступил к самоубийству, ибо таков конец марионетки. Лермонтов любил отчизну странною любовью, «с отрадой, многим незнакомой», а стереотип общедоступен и губителен для всех. И у Нелли Закс был свой поэтический символ веры:

Преображение мира — Вот моя родина.

1992