Яков Петрович Полонский (1819–1898) — замечательный лирик, обладающий в наивысшей степени тем, что Белинский в статье о нем назвал «чистым элементом поэзии». В его творчестве отразилась история всей русской классической поэзии XIX века: Полонский — младший современник Жуковского и старший современник Блока. В книгу вошли избранные стихотворения поэта.
Яков Петрович Полонский. Стихотворения
Вступительная статья
ЯКОВ ПЕТРОВИЧ ПОЛОНСКИЙ (1819–1898)
Яков Петрович Полонский — как бы живая история русской поэзии XIX века. Его творчество захватило своими краями всю классическую русскую поэзию: первые стихотворные опыты гимназиста Полонского заслужили одобрение Жуковского, и вместе с тем имя Полонского еще было живым поэтическим именем, когда начал писать Блок, для которого поэзия Полонского была «одним из основных литературных влияний». Среди поэтов конца века, с их духовным и стилевым разладом, Полонский занимает особое место — в его лирике воплотилось то лучшее, что дал поэзии XIX век: неразложимая цельность и глубина содержания, свобода и естественность выражения, благородство и прямодушие, твердая ясность идеала.
Хотя Полонский писал и поэмы, и рассказы, и воспоминания (особенно замечательны — о Тургеневе, с их подкупающим сочетанием простодушия и проницательности), все же он, конечно, прежде всего — лирический поэт, обладающий в наивысшей степени тем, что Белинский в статье о нем назвал «чистым элементом поэзии». Пожалуй, ни о ком другом этого нельзя сказать с такой определенностью, как о Полонском: никакая другая жизненная роль «не подходила» ему, кроме роли поэта.
В каком-то смысле Полонский был центром, точкой пересечения множества литературных, общественных, личных отношений своего времени. Место это принадлежит ему не по размаху и мощи поэтического гения, не по резкости и оригинальности общественной позиции, но по особой, одному Полонскому в такой мере свойственной поэтической отзывчивости, живого и как бы неизбежного отклика на все совершающееся вокруг него. Органическое, «стихийно певческое» начало в сочетании с постоянной готовностью души к отклику и создают в первую очередь своеобразие поэтической личности Полонского.
«Читая произведения Полонского, чувствуешь себя во всевозможных сферах русской жизни, которая ему близка, которую он не только внимательно наблюдает, но в которой он сам — непрестанный участник», — отмечал рецензент Поливанов, представлявший сборник стихотворений Полонского на соискание Пушкинской премии. Вот это, может быть, ключевое определение как личности, так и поэтического стиля Полонского — не суровый обличитель и судья, не надмирный жрец и не пророк, но свидетель и соучастник человеческого земного существования. Ключевое оно и потому, что объясняет и достоинства и недостатки его поэзии: мгновенный отзыв непосредственного участника, не выключающего себя из жизненной ситуации, мог оставить в стихах и живой трепет жизни, и многословную, вялую описательность.
Кто бы из современников ни отзывался о Полонском, — идет ли речь о его личности или о стихах, — неизменно возникает чрезвычайно обаятельный человеческий облик. В мнениях о нем царит полное единодушие. Некрасов писал, что произведения Полонского «постоянно запечатлены колоритом симпатичной и благородной личности». Д. Григорович свидетельствовал: «Я еще в жизни не встречал человека с душой более чистой, детски наивной; сколько подлостей прошло мимо него, он не замечал их и положительно не верил, что есть зло на свете». А. Голенищев-Кутузов: «Весь он, так сказать, насквозь был проникнут бесконечным добродушием, благожелательностью и юношеской, почти наивной доверчивостью ко всем и всему, что его окружало». Е. А. Штакеншнейдер[1]: «Полонский — редкой души человек, думаю, что второго такого доброго, чистого, честного и нет».
Очевидно, благодаря этим свойствам своей личности Полонский в течение своей жизни был в дружеских отношениях — от самой тесной дружбы до искренней приязни — со всеми величайшими поэтами и прозаиками своего времени: Тютчевым, Фетом, Достоевским, Толстым, Тургеневым.
О редкостной доброжелательности и мягкости Полонского можно судить и по собственным его письмам, воспоминаниям и дневникам. Если ему, например, надо высказать замечания по поводу стихов начинающих поэтов, то при совершенной непоколебимости и твердости суждений он не забывает тут же, как бы вскользь, добавить, что вот у него те же самые недостатки и на них ему неоднократно указывал Фет, да и он Фету не спускал подобных же погрешностей.
И сами стихи и его письма убедительно свидетельствуют о совершенной открытости его — как человека и как поэта. Поэтому когда мы находим в них отчаянные или шутливые жалобы на преследующую его судьбу, то сама их простодушная искренность как бы служит залогом того, что эти обиды исчерпывают «теневую» сторону его натуры, — все остальное в нем принадлежит свету.
А главное — жалобы его так оправданны! Жизнь Полонского была полна и душевных, и физических мучений, и самой элементарной борьбы за существование.
В юности, когда он девятнадцатилетним наивным провинциалом приехал из своей Рязани в Москву и поступил в Московский университет, только наличие знатной бабушки (Е. Б. Воронцовой) спасало его от полной нищеты. Он считал себя «богачом», если «у него в жилетном кармане заводился двугривенный». Тратил он его в кондитерской, где можно было за чашкой кофе прочитывать лучшие газеты и журналы, и в них, в числе прочих, пламенные, увлекавшие его воображение статьи Белинского. После смерти бабушки начались скитания по меблированным комнатам и грошовые уроки. Вскоре он поступает учителем грамматики в семью князя Мещерского, а позднее, уже в 50-е годы, становится гувернером в доме Смирновой-Россет. По письмам его видно, как мучительно давались ему годы гувернерства и репетиторства. Но испытания в этом роде были в его жизни далеко не последними. Гораздо позднее, будучи уже очень немолодым и больным человеком, он вынужден был, чтобы обеспечить семью, принять место воспитателя сына миллионера С. С. Полякова — одного из столпов послереформенного промышленного хищничества. «На этот новый шаг в своей жизни я смотрю, как на выгодное для себя несчастье», — писал он Тургеневу.
Первый сборник стихов Полонского («Гаммы», 1844 год) признания не получил, хотя в нем и были такие шедевры, как «Зимний путь», «Дорога», «Пришли и стали тени ночи…».
Полонский едет служить в Одессу, потом на Кавказ. В его поэзии появился большой цикл кавказских стихов; в них воплотилась тенденция, общая для всего творчества Полонского: он очень внимателен к открывающейся перед ним новой действительности, стремится всецело и беспристрастно войти в нее, не впадая ни в натуралистическую стилизацию, ни в романтический штамп. Об этом говорят и его добросовестные примечания, характеризующие незнакомые русскому читателю детали быта. Не всегда удается ему справиться с увлечением чуждым экзотическим бытом: он преодолевает его с помощью прозаически описательной интонации, создавая своего рода прозаизированную экзотику.
1850-е годы приносят Полонскому некоторый успех. На его сборник 1855 года с похвалой отозвался Некрасов. Полонский становится постоянным сотрудником «Современника». Успех этот был недолгим, его сменила полоса невнимания и непризнания.
1860-е годы, которые были, как известно, годами размежевания творческих и гражданских позиций, Полонский переживает мучительнее, чем другие. Он не мог уйти ни в резкость «отрицательного» направления, ни в отрешенную надмирность «чистой» поэзии. Позиция «между партиями» ставила поэта в трудное положение. По всему складу своей личности он и не мог быть «над схваткой». Беды общественные Полонский всегда ощущал как личные: «До такой степени тяжело отзывается на всем существе моем этот страшный мертвенный застой русского общества… это умственное и нравственное разложение всего нашего литературного общества, что я — я иногда боюсь с ума сойти». Порою он буквально мечется между лагерями. Салтыков-Щедрин печатает в «Отечественных записках» несправедливо жесткую и обидную рецензию на очередной сборник стихов Полонского; Тургенев публикует в «Санкт-Петербургских ведомостях» статью, которая содержит высокую оценку лирики Полонского, но оказывает тому поистине медвежью услугу, противопоставляя его Некрасову, и Полонский вынужден объясняться с Некрасовым.
У Полонского долго нет «своей» публики. Журналы, придерживающиеся определенных направлений, печатают его неохотно. Стихи его отвергают по разным мотивам и «Вестник Европы» и славянофильская «Заря». А те, что печатают, к тому же, как жалуется он в письме к Тургеневу 1869 года, «лопаются один за другим». Так, «Литературная библиотека», напечатавшая стихи Полонского, «вдруг приняла подлое направление и затем прекратилась». В то же время: «За участие в „Литературной библиотеке“ я изгнан Некрасовым из „Отечественных записок“». Пародии и насмешки сыплются на него со стороны революционно-демократической журналистики. Вместе с тем Фет, Тургенев, Страхов, ценящие и понимающие поэзию Полонского, с иронией отзываются о его «лавировании» и заигрываниях с «передовыми».
Уже под конец жизни, объясняя в письме к Чехову, почему он печатался «в разных „Иллюстрациях“», Полонский пишет: «Наши большие литературные органы любят, чтобы мы, писатели, сами просили их принять нас под свое покровительство — и тогда только благоволят к нам, когда считают нас
В критике по традиции еще порой говорят о социальной неполноценности, ущербности Полонского. И собственные его признания в «лавировании» как будто служат тому подтверждением. Между тем позиция Полонского, оказавшегося «между лагерями», говорит лишь О своеобразии его облика и органичности его пути: резко разошлись пути «гражданской» и «чистой» поэзии, что было для Полонского вовсе неприемлемым. Его знаменитая «Узница», скажем, которая обычно трактуется как «отражение политического либерализма», — просто живая и непосредственная боль за «молодость в душной тюрьме», продиктованная тем же чувством «участия», или «причастности», которым проникнута вся его поэзия:
Точно так же неверно считать изменой гражданским, идеалам, скажем, его преклонение перед поэтическим миром Фета:
Само же «лавирование» в большой мере было вынужденным и внешним — между влиятельными журналами, от которых зависит печатание.
…Лишь под самый конец жизни предстает Полонский в каноническом облике «поэта-ветерана», признанного и почитаемого, окруженного молодежью, а 50-летие творческой деятельности (1887) отмечается торжественно и пышно…
Говоря о трудностях поэтической судьбы Полонского, нельзя не вспомнить и о драматизме его личной судьбы. В молодые годы, в хлопотах и беспокойстве по поводу рождения первенца, Полонский упал с дрожек и получил серьезную травму ноги, перенесенные им две мучительные операции не дали полного выздоровления, и Полонский до конца дней был обречен на костыли, а в конце концов почти на полную неподвижность.
Но самым страшным ударом была для него смерть его первой жены, горячо им любимой. Елена Устюжская, дочь псаломщика русской церкви в Париже, очаровала его сразу, и предложение он сделал очень скоро, почти сгоряча, хотя его и беспокоила материальная неопределенность и неустроенность его жизни. Красота и обаяние молоденькой жены Полонского (ей было 18 лет) поражает его близких знакомых. Постепенно восхищение молодой, почти детской прелестью переходит в удивление и восхищение характером. Елена сама кормит и нянчит ребенка: ведь она была старшей в многодетной и небогатой семье, и все ее младшие сестры и братья вынянчены ею. Однако больше всего, рассказывает Штакеншнейдер, трогает привязанность молодой женщины к ее больному мужу и та самоотверженность, с какой она за ним ухаживает. Кажется, что для Полонского наступила полоса безмятежного счастья. Но в начале 1860 года умирает его сын, а вскоре смертельный недуг постигает и Елену.
Стихи Полонского «Безумие горя», «Я читаю книгу песен» и другие, а также дневники Штакеншнейдер дают нам представление о глубине его отчаяния. Так, в «Безумии горя» Полонскому представляются два гроба:
Удивительно совпадает описание дня похорон в дневниках Штакеншнейдер с атмосферой стихов. «День тот был такой ослепительный и знойный. Солнце, точно какая-то страшная и расплавленная печать, жгло и светило, и кругом была какая-то томительная, без всякой тени зелень».
Полонский долго не мог оправиться от этого удара. Он даже какое-то время пытается заниматься спиритизмом, с его помощью он ищет… «сообщения с тем миром, в котором скрылась его жена».
Невзгоды его жизненного пути могли, казалось бы, отразиться в его поэзии отчаянием или озлобленностью. Но отозвались они, пожалуй, только особой нотой печали, пронизывающей его лирику. В этой печали преодолено, растворено личное несчастье, это скорее печаль жизненной незавершенности вообще, нереализованных сил, печаль, не нарушавшая непоколебимой ясности духа.
Полонский принадлежал к тому типу поэтов, у которых жизненное поведение и личный облик вплотную слиты с поэзией. В письме к Фету он пишет: «По твоим стихам невозможно написать твоей биографии, и даже намекать на события из твоей жизни… Увы! по моим стихам можно проследить всю жизнь мою… Мне кажется, что не расцвети около твоего балкона в Воробьевке чудной лилии, мне бы и в голову не пришло написать „Зной и все в томительном покое…“».
Работа над стихом для Полонского тесно связана с совершенствованием души: он считает, что душа — материал для лирического поэта, а «достоинства стихов его зависят столько же от внешней отделки, сколько и от крепости материала».
Показательно это требование душевной крепости — при всей мягкости его личного облика. Это не случайное для Полонского высказывание. Та же мысль выражена и в одном из самых поздних писем: «Творчество требует здоровья… Врет Ломброзо, что все гении были полупомешанные или больные люди… Сильные нервы — это то же, что натянутые стальные струны у рояля: не рвутся и звучат от всякого — сильного ли, слабого ли — к ним прикосновения».
Это несколько противоречит, может быть, устоявшемуся мнению о «слабости», «растерянности» Полонского, но именно это было очень важной для него жизненной и поэтической проблемой: сохранить вопреки всему — гонениям и насмешкам, личным несчастьям и болезням — неколебимую ясность работающей души. От этого и печаль его не безнадежна, не замкнута в себе, но «светла» и полна чувства незавершимости и открытости жизни.
Работа над собственной душой для Полонского — основа творчества, в конечном счете и самой стихотворной формы: «Что такое — отделывать лирическое стихотворение или, поправляя стих за стихом, доводить форму до возможного для нее изящества? Это, поверьте, не что иное, как отделывать и доводить до возможного в человеческой природе изящества свое собственное, то или другое, чувство».
Нерасторжимая слитность поэта и человека — не безусловно положительное свойство: свобода поэтического полета — «соколиного ширянья» — порою затруднена и отягчена у Полонского «человечностью» забот его поэзии. Это могло привести к тому, от чего сам он предостерегал: к подмене поэтической простоты (а она для него была непременным требованием) — прозаичностью. «Простота» и «прозаичность» — очень существенное разграничение, и Полонский неоднократно подчеркивал, что для их различения «нужно особенное поэтическое чутье». Там, где это чутье ему не изменяло, стихи его и достигают наивысшего размаха и свободы. Именно на этом пути Полонский и приходит к самому замечательному своему достижению, и здесь он — первый среди своих современников: поразительно его умение «превращать в перл создания всякую жизненную встречу» (Фет).
Когда говорят о поэзии Полонского, как бы сами собой напрашиваются определения «загадочная», «таинственная» — и это при всей его безусловной простоте. «Он во всем видит какой-то особенный, таинственный смысл, — писал Добролюбов в одной из своих рецензий, — все возбуждает в нем вопрос, все представляет ему загадку». Тургенев отмечал у Полонского образы, «навеянные ему то ежедневною, почти будничною жизнью, то своеобразною, часто до странности смелой фантазией».
Но самое характерное для Полонского — именно сочетание двух этих как будто несовместимых сторон поэтического дара: будничную «жизненную встречу», почти подчеркнуто бытовую, на грани прозаичности он умеет высветить, продлить в какую-то бесконечную даль, где открывается в самой ее незавершенности, недосказанности глубокий, таинственный смысл. Тоньше всех подметил это Достоевский и выразил устами своей героини из «Униженных и оскорбленных» (речь идет о стихотворении «Колокольчик», по свидетельству современников, любимом стихотворении самого поэта): «Как это хорошо! Какие это мучительные стихи… и какая фантастическая, раздающаяся Картина.
Замечательно здесь рядом стоящее: «фантастическая картина» — и «этот самовар, этот ситцевый занавес». Схвачено главное в лирическом даре Полонского: жизнь как она есть, самая реальная и обыденная, и в ней, — а не над ней, — открывающаяся далекая перспектива, это тайна самой жизни, неразгаданная и даже как бы без попытки разгадать — зримый образ тайны. Про Полонского не скажешь, конечно, как Фет сказал про Тютчева: «Здесь духа мощного господство». Он не взрывает так глубоко и сильно существенные пласты бытия, не решает мировых вселенских противоречий, но ставит перед нами обыденную жизнь так, что она предстает полной красоты и тайны и еще не раскрытых, неясных возможностей.
Полонский обладал редким даром совершенной
Сравнивая свою поэзию с фетовской, Полонский писал: «Твой талант — это круг, мой талант — линия. Правильный круг — это совершеннейшая, то есть наиболее приятная для глаз форма… но линия имеет то преимущество, что может и тянуться в бесконечность и изменять свое направление».
В самом деле, о стихах его можно сказать, что они «тянутся и бесконечность». Потому и в концовках стихов нет замыкания, исчерпанности темы. То же впечатление «открытого стиха» дают и излюбленные им безответные вопросы:
Потому так и любит Полонский сами образы «степи», «дали», «простора». И образ родины, и образ прекрасной женской души, и прямое лирическое излияние так или иначе слиты с образами «простора». Он может и прямо становиться главным героем стихотворения:
Образ этот многозначен: здесь есть и тоска безысходности, и обаяние и властная сила бесконечной протяженности и открытости дали, а самое замечательное — одновременность этого переживания. Но и там, где «простор» как будто не назван прямо, — он все-таки живет в стихах:
Вот это «там, вдали» — основная движущая сила стиха Полонского, создающая своеобразие его лирического мира. И однако, это не романтический взлет «туда» — в отвлеченную, неземную даль, — у него всегда, как писал Вл. Соловьев, «чувствуешь в поэтическом порыве и ту землю, от которой он оттолкнулся». Вот очень характерный для Полонского образ:
Взгляд, отрываясь от земли, поднимается выше: не просто «надо мной», а «выше — в небе», и совсем как будто тонет, в вольной дали. Обратим внимание на словосочетание «лебеди летели» — оно одновременно и прозаически точное выражение и звукоподражание, как бы имитация легкого трепета крыльев. Создается впечатление отрешенного и дальнего полета, а вместе с тем столь же существенно для поэта, что само небо-то все-таки «над Рязанью». Так, между двумя полюсами — твердой реальностью «земли» и безоглядным порывом к «небу» — и держится все напряжение стиха Полонского. Напряжение это ощущается и в тех стихах, где «даль», «простор» прямо не названы, в стихах как будто бытового сюжета: случайная встреча, мещанская драма, картинка жизни — «в уездном нашем городишке», «в одной знакомой улице». Эта его особенность отразилась на всем стиле, вплоть до мельчайших его выявлений, даже до знаков препинания: очевидно, не случайно любимый знак поэта — тире, которым он и в письмах и в стихах, особенно в минуты наивысшего волнения, так охотно заменяет все остальные. Тире играет ту же содержательную роль, что и безответные вопросы, и незавершенность концовок, и излюбленные образы дали. Можно даже сказать, что это как бы наглядное, графическое выражение той самой «линии», с которой Полонский сравнивает свой талант.
Критика неоднократно отмечала наибольшую близость Полонского к Пушкину — прежде всего в выявлении красоты обыденной жизни. У Полонского, однако, полюса разведены: и будничность жизни сгущена, и усилена ее таинственность. И это в какой-то мере приближает его к символистам, но не к декадентам, которых он решительно не принимал. О символизме здесь идет речь в том смысле, какой придавали ему наиболее серьезные теоретики и поэты — Блок, Вяч. Иванов: не навязывание миру явлений чуждого им смысла, но обнаружение в них их собственной глубины и многомерности. Вот почему Блок и называл Полонского в числе «избранников», «великих учителей». Эта близость особенно ясно проступает в поздних стихах Полонского — «Лебедь», «На пути», «Вдова», «Хуторки», «Зимняя невеста», где образ, как бы колеблется на самой грани прямого и символического смысла. «Даже когда Полонский становится, кажется, твердо на реальный фундамент, когда он описывает какое-либо самое подлинное, чуть ли не ежедневное житейское происшествие — и там он создает какую-то полулегенду, какую-то „сказку действительности“, как „Вдова“, „Казачка“, „Хуторки“ или чудесный „Деревенский сон“», — писал критик П. Перцов. Когда, читаешь, например:
то нельзя сказать, то ли все это так и происходит в реальности, то ли это метафора — мрак и тревога жизненного пути поэта с надеждой на тепло а свет «там, вдали», то ли еще более широкое и отдаленное соотношение тьмы и света вообще, а вернее, и то, и другое, и третье. Нигде нет отступления от правды жизненной ситуации, нигде не угасает трепет единичного, этого мгновения, но все изнутри просвечено возможностью широкого символического толкования.
В творчестве Полонского есть область, в которой реальность так наглядно и естественно обвевается атмосферой тайны: это песня, романс. Многие его стихи прямо «просятся» в песню, если и не имеют мотива, то все-таки в душе поются. Некоторые из них и стали популярными романсами: «Мой костер в тумане светит», «В одной знакомой улице» и др. Что, казалось бы, такого притягательного и «таинственного» в стихах:
Здесь, как и в «Колокольчике», все так обыденно просто и даже простодушно, словно это и в самом деле та самая единственная улица, тот самый «старый дом», где все и происходило, а вместе с тем — любая, каждому из нас как бы от века «знакомая улица». «Узнавание» накрепко связано с загадкой, и слова «с высокой темной лестницей» не только реально обрисовывают предмет, но в них невольно слышится дополнительный, долгой традицией накопленный поэтический смысл.
«Загадочная поэзия Полонского до сих пор не нашла себе полного истолкования в нашей критике» — это сказано было в конце прошлого века. Но и сейчас еще не вполне прояснено для нас своеобразие этого поэтического мира. Имя Полонского помещают в длинном ряду хороших второстепенных поэтов. Уместно напомнить негодование Блока: «Публика любит большие масштабы: Полонский уже
Е. ЕРМИЛОВА
Стихотворения
СОЛНЦЕ И МЕСЯЦ
БЭДА-ПРОПОВЕДНИК*
ДОРОГА
«Пришли и стали тени ночи…»*
ВЕЧЕР
ЛУННЫЙ СВЕТ
«Уже над ельником из-за вершин колючих…»
УЗНИК
В ГОСТИНОЙ
НОЧЬ В ГОРАХ ШОТЛАНДИИ
ВЫЗОВ
ЗИМНИЙ ПУТЬ
РАССКАЗ ВОЛН**
ПТИЧКА
УТРО
«Ах, как у нас хорошо на балконе, мой милый! смотри…»
ТЕНИ
«Развалину башни, жилище орла…»
ПОСЛЕДНИЙ РАЗГОВОР
ЗАТВОРНИЦА
НИЩИЙ
ГРУЗИНСКАЯ НОЧЬ
ПОСЛЕ ПРАЗДНИКА
НЕ ЖДИ
САТАР[11]
СТАРЫЙ САЗАНДАР
«Не мои ли страсти…»
КАЧКА В БУРЮ**
Посв. М. Л. Михайлову
НОЧЬ
ФИНСКИЙ БЕРЕГ**
Посв. М. Е. Кублицкому
ПЕСНЯ ЦЫГАНКИ
СМЕРТЬ МАЛЮТКИ
КОЛОКОЛЬЧИК
У АСПАЗИИ**
В ГЛУШИ
ПЧЕЛА
«Мое сердце — родник, моя песня — волна…»
«Подойди ко мне, старушка…»
НА КОРАБЛЕ
СОЛОВЬИНАЯ ЛЮБОВЬ
СНЫ
«Тень ангела прошла с величием царицы…»
She walks in beauty like the night[14].
ХОЛОДЕЮЩАЯ НОЧЬ**
(Фантазия)
Посв. М. Ф. Штакеншнейдер
КОНЦЕРТ**
УТРАТА
НА ЖЕНЕВСКОМ ОЗЕРЕ
ПЕСНЯ**
Посв. Н. В. Гербелю
«Корабль пошел навстречу темной ночи…»**
«По горам две хмурых тучи…»
СУМАСШЕДШИЙ
«Я ль первый отойду из мира в вечность — ты ли…»
ЧАЙКА
БЕЗУМИЕ ГОРЯ**
Посв. пам. Ел. П…й
«Я читаю книгу песен…»
БЕГЛЫЙ
ДВОЙНИК
БЕЛАЯ НОЧЬ
ПОЦЕЛУЙ
СТАРЫЙ ОРЕЛ
ЧТО, ЕСЛИ
«Чтобы песня моя разлилась как поток…»
ПОСЛЕДНИЙ ВЗДОХ
«Заплетя свои темные косы венцом…»
В АЛЬБОМ К. Ш…**
«Слышу я, моей соседки…»
Ф. И. ТЮТЧЕВУ**
ЛИТЕРАТУРНЫЙ ВРАГ**
НАПРАСНО
В МАЕ 1867**
ВЛЮБЛЕННЫЙ МЕСЯЦ**
Посв. М. Л. Златковскому
НА ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ
МИАЗМ
«Заря под тучами взошла и загорелась…»
ЗИМНЯЯ НЕВЕСТА**
ПОЛЯРНЫЕ ЛЬДЫ
«Блажен озлобленный поэт…»**
КАЗИМИР ВЕЛИКИЙ**
Посв. памяти А. Ф. Гильфердинга[15]
ИЗ БУРДИЛЬЁНА**
«The night has a thousand eyes»[16]
«Мой ум подавлен был тоской…»
НОЧНАЯ ДУМА
Я червь — я бог!
В ДУРНУЮ ПОГОДУ**
В ПРИЛИВ**
СЛЕПОЙ ТАПЕР
«В дни, когда над сонным морем…»**
ДИССОНАНС**
В ПОТЕРЯННОМ РАЮ
В ТЕЛЕГЕ ЖИЗНИ
С утра садимся мы в телегу…
ПАМЯТИ Ф. И. ТЮТЧЕВА
АЛЛЕГОРИЯ
ПИСЬМА К МУЗЕ**
ПИСЬМО ВТОРОЕ
НА ЗАКАТЕ
УЗНИЦА**
Н. А. ГРИБОЕДОВА**
ЦАРЬ-ДЕВИЦА**
МОГИЛА В ЛЕСУ**
А. С. ПУШКИН**
Читано автором в Москве, в день открытия памятника Пушкину, в 1 заседании Общества Любителей Российской Словесности, 6 июня 1880 года.
«Любя колосьев мягкий шорох…»**
НА ИСКУСЕ
ХОЛОДНАЯ ЛЮБОВЬ
СТАРИК
«С колыбели мы, как дети…»**
(ГИПОТЕЗА)
«Томит предчувствием болезненный покой…»
Н. И. ЛОРАНУ**
ОРЕЛ И ГОЛУБКА**
Посв. Я. К. Гроту
А. А. ФЕТ
У ДВЕРИ**
Посвящается А. П. Чехову
ЛЕБЕДЬ
В ХВОЙНОМ ЛЕСУ
ЗИМОЙ, В КАРЕТЕ
В ДЕНЬ ПЯТИДЕСЯТИЛЕТНЕГО ЮБИЛЕЯ А. А. ФЕТА
(1889 г. 28-го января)
НА ПУТИ
ПОДРОСЛА
СТАНСЫ
ОНИ
«Детство нежное, пугливое…»
«Зной — и всё в томительном покое…»
«Не то мучительно, что вечно-страшной тайной…»
В ОСЕННЮЮ ТЕМЬ
(Отрывок)
«Полонский здесь не без привета…»
ВЕЧЕРНИЙ ЗВОН
ТЕНИ И СНЫ
«Вот и ночь… К ее порогу…»
ОТВЕТ
В ПОТЕМКАХ
В САДУ
СЕРЫЕ ГОДЫ
НЕОТВЯЗНАЯ
ВДОВА
ХУТОРКИ
(Русская идиллия)
«Если б смерть была мне мать родная…»
«И любя и злясь от колыбели…»
«Еще не все мне довелось увидеть…»
МЕЧТАТЕЛЬ
(Юноша 30-х годов XIX столетия)
<Отрывки из поэмы>
Вера есть величайший акт человеческой свободы.
Мертвые суть невидимые, но не отсутствующие. Отдадим справедливость смерти.
Примечания
При жизни Я. П. Полонского было издано несколько сборников его стихотворений и поэм, а также выпущено Собрание сочинений в 4-х томах, Полное собрание сочинений в 10-ти томах и Полное собрание стихотворений в 5-ти томах — последнее прижизненное издание, 1896.
В дореволюционное время неоднократно издавались в основном избранные стихотворения Я. П. Полонского.
Из советских изданий наиболее значительными являются два издания Большой серии «Библиотеки поэта», подготовленные Б. М. Эйхенбаумом, — 1935 и 1954 и два издания Малой серии — 1939 и 1957 — под его же редакцией.
В последние годы предпринято еще два издания избранных стихотворений и поэм: издательством «Художественная литература», 1969 (вступительная статья В. Рождественского) и издательством «Детская литература» в серии «Поэтическая библиотечка школьника», 1977 (составление, предисловие и словарь В. Орлова).
Настоящее издание избранных стихотворений Я. П. Полонского подготовлено на основе изданий Большой серии «Библиотеки поэта» 1935 и 1954 годов. Тексты печатаются по изданию: Я. П. Полонский. Стихотворения. Л., Сов. писатель, 1954 (Библиотека поэта. Большая серия). Отступления оговариваются в примечаниях к отдельным стихотворениям; их тексты даны с соблюдением современной орфографии и пунктуации, незначительные отклонения в знаках препинания допущены лишь в тех случаях, когда они несут особую эмоциональную нагрузку, которой придавал немаловажное значение сам поэт.
Стихотворения расположены в хронологическом порядке. Датировка стихотворений в ряде случаев затруднена, приводимые даты под текстами в угловых < > скобках означают, что они предположительны.
Возможно, что прототип стихотворения восходит к реальной личности англо-саксонского монаха-летописца XII–XIII веков Беды Достопочтенного.
По свидетельству Некрасова, это стихотворение было найдено в бумагах Гоголя, имевшего обыкновение «выписывать для себя каждое стихотворение, которое ему нравилось…».
Печатается по Полному собранию стихотворений Я. П. Полонского в 5-ти томах, 1896; в дальнейшем ссылка на это издание дается в сокращении — Изд. 1896.
Стихотворение посвящено памяти Елены Васильевны Полонской, жены поэта, умершей в 1860 году в возрасте 20 лет. Эта трагическое событие отразилось и в ряде других стихотворений, в частности «Я читаю книгу песен…», «Последний вздох».
Возможно, что К. Ш… — княгиня Шаховская, с которой был знаком поэт.
Известен ответ Тютчева:
Печатается по изданию Большой серии «Библиотеки поэта», 1935. Стихотворение связано с фигурой поэта-сатирика Минаева Дмитрия Дмитриевича (1835–1889), часто преследовавшего Полонского своими злыми пародиями и насмешками. В 1866 году, после покушения Каракозова на Александра II, Минаев был арестован и более месяца находился в Петропавловской крепости.
Печатается по Изд. 1896.
Печатается по Изд. 1896.
Здесь Полонский отталкивается от стихотворения Некрасова «Блажен незлобивый поэт…».
Гильфердинг Александр Федорович (1831–1872) — русский историк, филолог, фольклорист.
Вероятно, малоизвестный английский поэт.
Печатается по Изд. 1896.
Печатается по Изд. 1896.
Печатается по Изд. 1896.
Ада Крастен — псевдоним немецкой поэтессы Христины Вреден (1844–1901).
Письмо второе. Печатается по изданию Большой серии «Библиотеки поэта», 1935.
Отклик на арест Веры Засулич, покушавшейся на жизнь петербургского градоначальника.
Грибоедова Нина Александровна (1812–1857) — вдова А. Грибоедова, дочь грузинского поэта А. Чавчавадзе.
Печатается по Изд. 1896 Стихотворение, очень высоко ценимое русскими символистами. Загадочный образ Царь-девицы оказался близок философскому символу Мировой Души, Прекрасной Дамы.
Печатается по Изд. 1896.
Печатается по Изд. 1896.
Печатается по Изд. 1896.
Печатается по Изд. 1896.
Лоран Николай Иванович (1820–1892) — приятель Полонского.
Грот Яков Карлович (1812–1893) — выдающийся филолог и историк.
Чехов принял посвящение с глубокой признательностью, заметив (в ответном письме Полонскому), что «оно стоит целой хвалебной критической статьи». В свою очередь Чехов посвятил Полонскому рассказ «Счастье».
Подросла; Стансы; Они; «Детство нежное, пугливое…»; Вечерний звон; Серые годы; Неотвязная; Вдова; Хуторки; Мечтатель <Отрывки из поэмы> — печатаются по Изд. 1896.