Поэтесса Ирина Кнорринг (1906–1943), чья короткая жизнь прошла в изгнании, в 1919–1920 гг. беженствовала с родителями по Югу России. Стихи и записи юного автора отразили хронику и атмосферу «бега». Вместе с тем, они сохранили колорит старого Симферополя, внезапно ставшего центром культурной жизни и «точкой исхода» России. В книге также собраны стихи разных лет из авторских сборников и рукописных тетрадей поэтессы.
Ирина Кнорринг. О чём поют воды Салгира: Беженский дневник. Стихи о России
Ирина Невзорова. Девочка с русой косой (Предисловие)
«Незамеченным поколением» назвал писатель B.C. Варшавский русских эмигрантов, которых детьми вывезли из России: они помнили её и всю жизнь тосковали о ней, но по причине малолетства не успели пустить в ней своих корней и испить её «живой воды». Русский язык и русская литература помогали тем детям остаться русскими и воссоздавать Россию в своей душе и в своем творчестве.
К поэтам «незамеченного» поколения принадлежала и поэтесса Ирина Николаевна Кнорринг (1906–1943). Она родилась в селе Елшанка Самарской губернии. Вскоре семья переехала в Харьков, где её отец, выпускник историко-филологического факультета Московского университета Николай Николаевич Кнорринг (1880–1967), получил место директора гимназии.
Мать Ирины. Мария Владимировна Кнорринг (1881–1954), также имела диплом педагога. «Первый» большевизм Кнорринги пережили в Харькове, став свидетелями красного террора (семью не тронули, но выселили из родного дома на улице Чайковской). От «второго» большевизма родители увезли свою дочь. Но эхо грозных событий настигало беженцев. Дети быстро взрослели, о чём свидетельствует дневник[1] поэтессы, который она вела, начиная с одиннадцати лет.
В ноябре 1919 г. семья покинула Харьков. Ростов-на-Дону, Туапсе, Керчь, Симферополь, Севастополь — вот беженский маршрут семьи Кнорринг. Когда Кавказ был захвачен войсками красных, семья в числе других беженцев эвакуировалась из Туапсе морем на Крымский полуостров, в Керчь. Там Ирина узнала о гибели Верховного правителя России адмирала А.В.Колчака (расстрелян 7 февраля 1920 г.) В любви к нему поэтесса признаётся на страницах своего дневника: «Веру я оставила в Ростове, надежду — в Туапсе, любовь — в Керчи».
Всё меньше в России, раздираемой междоусобицей, оставалось уголков, где возможно было (хотя бы ради детей) сохранять иллюзию мирной жизни. Таким уголком являлся Симферополь. Здесь работали музеи, библиотеки, архивы, театры и синема.
В Крым, последний оплот «старой России», стекались беженцы. Все одинаково сильно надеялись вернуться в родные места, «как только очередной российский мятеж будет подавлен» (так думали и наши герои). А пока каждый выживал, как мог, используя «передышку». Беженские театральные труппы давали спектакли, синематографы снимали фильмы, ученые продолжали научную деятельность. Историк и педагог Н.Н.Кнорринг не покидал архива Таврического университета. Ирина же любила уходить с книгой и тетрадью на берег Салгира или на заросшее старое городское кладбище, где была могила её бабушки. «Сегодня утром я сидела в Лазаревском саду на далекой аллее, над Салгиром, и читала», — пишет она.
Ирина, как и её бесприютные сверстники, старалась не бросать учёбу: меняла одну гимназию за другой, едва привыкнув к учителям и одноклассникам; орала частные уроки. Только в Симферополе семья трижды меняла адреса. Вот три «беженских» адреса Кноррингов: Бетлинговская улица (ныне ул. Калинина), дом 43, квартира 3; Семинарский переулок (ныне ул. Героев Аджимушкая), дом 4; Училищная улица (название не изменилось), д. 10, кв. 6.
Но на что жить? Золотые вещи «проедены», работы нет: газета «Земля», орган Генштаба Добровольческой армии, в которой Н.Н. Кнорринг работал секретарем, закрылась. Наконец он был зачислен преподавателем истории в Морской кадетский корпус в Севастополе. Однако лишь десять дней пробыли Кнорринги на новом месте: вскоре Крым перешел в руки «Рабоче-Крестьянской Красной армии».
29 октября / 12 ноября 1920 г. линкор «Генерал Алексеев» в составе кораблей Русской Эскадры покинул Крым, «погрузив в свое огромное брюхо весь состав Морского корпуса» (писал Н.Н.Кнорринг). Корабли держали курс на Бизерту (Тунис). Аттестат о среднем образовании Ирина получила в школе Морского корпуса.
В мае 1925 г., после роспуска Русской эскадры, семья переехала во Францию. Все годы изгнания Кноррингов, как и большинство их соотечественников, сопровождала бедность. Н.Н.Кнорринг много лет работал в Тургеневской библиотеке в Париже (был членом её правления, членом правления «Русского литературного архива» при Библиотеке, а в 1946 г. председателем Книжной комиссии по возрождению уничтоженной фашистами Библиотеки), получал редкие и скудные гонорары за статьи в газете «Последние новости». Но его зарплаты не хватало для содержания семьи. Ирина вместе с матерью зарабатывала вышиванием и изготовлением одежды для кукол.
Хотя жизнь поэта похожа на айсберг, но если говорить о её видимой части, то Ирина настойчиво пытается вписаться в жизнь: посещает курсы французского языка при Сорбонне и лекции в Русском народном университете, учится во Франко-русском институте, выступает на собраниях «Союза молодых поэтов и писателей в Париже». Осенью 1926 г. она знакомится со своим будущим мужем, поэтом Юрием Софиевым (1899–1975).
Весной 1927 г. Кнорринги убедили свою дочь, давно страдавшею жаждой, недомоганием и сонливостью, обратиться к врачу; тот поставил страшный диагноз: «сахарная болезнь». Когда Юрии делал предложение Ирине, он уже знал, какую ответственность берет на себя. Врачи в те поды не рекомендовали диабетчикам иметь детей, но 19 апреля 1929 г. у Ирины родился сын. Его назвали Игорем, в честь кузена, пропавшего в огне Гражданской войны. «Если хотите увидеть счастливого человека, посмотрите на Ирину», — говорила её мать. В 1940 г. кончилась мирная жизнь во Франции. Ирина не увидела победного окончания войны. Она умерла в января 1943 г. в оккупированном фашистами Париже. Отпевание её состоялось в Церкви Покрова Пресвятой Богородицы при обители Матери Марии, которая присутствовала на церемонии. Служил настоятель храма — о. Дмитрий Клепинин (вскоре они будут арестованы гестапо и погибнут).
Стихи И. Кнорринг печатались русских зарубежных периодических изданиях. При жизни поэтессы вышло два сборника её стихов: «Стихи о себе» (Париж, 1931) и «Окна на север» (Париж, 1939). Три книги вышли после её смерти: «После всего» (Париж, 1949), «Новые стихи» (Алма-Ата, 1967) и «Стихи 1920–1942 гг.» (Алма-Ата, 1993). Однако большая часть стихов И. Кнорринг не опубликована.
Вернемся в Крым, в «точку исхода». Почему столь романтично названа книга: «О чём поют воды Салгира»? Оттого, что душа девушки, с юных лет искавшая «живительную влагу» бытия, пыталась нащупать пульс каждого дня и отыскать его смысл, смысл самой жизни и в беженстве, и в изгнании (Ирине в те годы было 13–14 лет).
Салгир, самая протяженная река Крыма, берет начало в горах Чатыр-Дага и, протекая с юга па север Крымского полуострова, впадает и Сиваш, залив Азовского моря. Через Симферополь река Салгир течет неспешно между камней, в обрамлении серебристых тополей и кланяющихся к её водам длинных ветвей ветлы (род ивы). Они напоминали Ирине родную Елшанку, листы деревьев у озера так же искрились при малейшем ветерке.
Поведение Салгира напоминает повадки заволжской реки Сок, на которой стоит Елшанка: ниже по течению Салгир пересыхает ежегодно более чем на три месяца, превращаясь в ряд озер. То же происходит и с рекой Сок. На одном из оставленных ею озёр, озере Липовом, стояла родовая усадьба Кнорринтав.
Несколько слов о книге, первый раздел, Беженский дневник, представлен стихами и прозой, ибо стихи у поэта носят дневниковый характер. Так, Галина Кузнецова, парижская приятельница И.Кнорринг, однажды сказала о её стихах: «Ведь это — дневник!»
Второй раздел включают стихи разных лет — о России, о русских поэтах и о русской тоске. И.Кнорринг мечтала вернуться в Россию стихами. По природе своей она была честна и не скрывала от будущего читателя, что её жизнь, жизнь изгнанника, есть сон наяву. Жила она только в своём творчестве, а творила — в обороте на Россию: вспоминая её, мечтая о ней, молясь на неё. Что касается тоски, то без этого чувства немыслимы стихи всякого настоящего русского поэта, будь то современники И. Кнорринг (среди них — члены Союза молодых поэтов и писателей в Париже, коим она посвящала стихи: Ю. Софиев, В. Мамченко, А. Ладинский, Ю. Терапиано) или классики, давно ушедшие в мир иной.
Критику поэзии И.Кнорринг и вопрос о ее литературной преемственности отложим до выхода полного собрания её стихов. Заметим лишь, что перед нами — поэт «парижской ноты», творчество которого дает ответ на множественный вопрос критиков: «Удалась ли парижская нота?» Природный характер И.Кнорринг определил тональность её стихов, свойственную ноте: сдержанность, приглушенные интонации, простота поэтического языка. Учрежденный, так сказать, для ноты «отказ от надежды» Ирина уравновешивает полнотой «сей минуты» (полнотой страдания этой минуты), разговором с единственным и вечным свидетелем её бытия, хотя та редко называет Его по имени. Поэт вспоминает мысль Бетховена: «Через страдание — к радости». В другой раз И.Кнорринг, объясняя свой характер, обращается к строкам Ф.И.Тютчева:
«Я люблю мою тоску», — проговаривается однажды поэт, обнажая тем самым движущую силу своего творчества. Именно эту Господнюю тоску, скорбь по утраченному раю имеют в виду поэты:
О. Мандельштам
А.Ахматова
Вот где надо искать ключ к разгадке «поэзии тоски» (Н.Берберова) и «безответственных восьмистрочий» (М.Цветаева) Ирины Кнорринг. Добавим, что в жизни она была весёлой. «Там, где Кнорринг, там всегда весело», — говорили её друзья. Ирина считала, что все её горести принадлежат ей и претерпевать их она должна сама. Поэтому лишь стихи и дневник были свидетелями жизни души поэта.
Поэт есть символ Времени. Смерть И. Кнорринг «вписывается» в длинную череду убийств и самоубийств русских поэтов, как и России, так и в русской эмиграции. Ирина унаследовала от родителей внутреннюю собранность, внешнее спокойствие, умение терпеть и молчать. Она сумела сохранить в изгнании русский язык — ключ к океану русской культуры. Ей было свойственно то, что отличает поэта от не-поэта: сила сердечного трепета и желание воплотить его в слове.
В текстах сохранен ряд авторских написаний. Так, даты написания стихов даны одной цифрой, а дневниковые записи имеют двойную датировку (старый и новый стиль).
Составитель выражает глубокую благодарность Н.М. Софиевой-Черновой (архивные материалы), Г.Д. Петровой-Мышецкой (помощь в комментировании текстов), а также Юрию, Алексею и Павлу Невзоровым (за всестороннюю поддержку).
Беженский дневник в стихах и прозе
Часы
Горе и беда
Вечер
Запись от 13 / 26 июня 1919 г. Харьков
Сегодня я была на Соборной площади. Там у добровольцев был молебен и парад. Народу — полна площадь. Я там встретила Нину Ткачёву, одну нашу второклассницу. Мы с ней в дверях какого-то магазина стояли на стуле. Добровольцев было очень много, и пехоты, и артиллерии. В них бросали цветами. Оркестр играл «Коль славен», все офицеры стали на колени. После молебна провозглашал тосты за «Единую неделимую Россию», за Колчака, за Деникина и за Добровольческую армию. После каждого тоста кричали «Ура», играла музыка. А потом был парад. Одно войско проходило за другим. Как они чудно шли! Добровольцы опять ввели старый стиль и Петроградское время, т. е. на двадцать пять минут назад от старейшего. Получается, что сейчас не десять часов, а только шесть.
Запись от 18 июня / 1 июля 1919 г
Видела портреты Деникина и Колчака. Колчак мне больше понравился. Он очень молодой, лет тридцать, энергичное лицо, красивый. Словом, я стала его поклонницей.
Запись от 29 октября / 11 ноября 1919 г
Я совсем углубилась в себя, я заменяю себе всё и всех! Порой одиночество невыносимо! Тогда я начинаю думать о Колчаке, как будто чувствую его присутствие около меня, душа успокаивается. А иногда заберусь в какой-нибудь укромный уголок и плачу; плачу, слёзы сами льются, и становится так спокойно и грустно, грустно.
Запись от 2 / 15 ноября 1919 г
«В ночь с пятого на шестое ноября наши части оставили Курск и медленно отходят к югу» — из газеты. Ходят невероятные слухи, настроение паническое. На фронте адмирала Колчака скверно!
«И ничто мне теперь уж не мило…»
Запись от 25 ноября / 8 декабря 1919 г. Ростов
Семнадцатого ноября бежали. Вот уже несколько дней как мы в Ростове.
Запись от 28 ноября / 11 декабря 1919 г
Устроились здесь у одних знакомых[3]. Сегодня-завтра сдадут Харьков.
Запись от 30 ноября / 13 декабря 1919 г
Сегодня Харьков сдали большевикам. Пишут, что это сделали нарочно, по установленному плану, но я этому не верю. Да и можно ли верить? Теперь там шныряют автомобили с красными звёздами, развеваются красные тряпки.
Запись от 1 / 14 декабря 1919 г
Папа-Коля меня утешает, говорит, что большевиков разобьют под Лозовой.
Запись от 3 / 16 декабря 1919 г
Я — фальшивая монета. Сначала её принимают за настоящую и ставят наравне с другими. Когда же узнают её «фальшь», бросают в сторону. Люди видят, что человек не такой, как все, и его отставляют в сторону. А чтобы добыть золото в его душе, нужна искренность.
Что я съела 16 декабря 1919 г., во вторник, и была сыта: 3 чашки кофе с молоком и с сахаром (утром); 1 большой кусок хлеба с маслом; 3 тарелки кислой капусты с постным маслом (завтрак); 1 тарелку ухи с куском рыбы (обед); 2 котлеты с кашей; 2 чашки чаю без сахара и без молока, с лимоном; 1 чашку чая без сахара и без молока, без лимона, 1 чашку чая с сахаром и с молоком, 1 чашку молока; 3 куска хлеба с маслом; 2 конфеты. Изрядно!
Мгновение
Чёрный демон
Запись от 2 / 15 января 1920 г. Туапсе
Вот мы и в Туапсе. Из Ростова мы ехали в Азов с учебным округом. До Туапсе ехали 11 суток. Днем стояли, а ночью ехали. На станции Тихорецкой мы встретили Рождество, сначала ели коммунистическую кутью и фруктовый взвар. Потом была служба, прямо в вагоне среди вещей, трогательно, грустно без конца. Это Рождество навеки сохранится у меня в памяти. Три дня праздника мы стояли на станции Кавказской и ругались, что нас не прицепляют к какому-нибудь поезду и не увозят.
От Майкопа начинались горы Боже, как они красивы! Впервые увидела я снеговую вершину горы «Индюк». Наконец, приехали. Здесь уже третий день, я ещё не видала моря. Я видела, но только издали. Погода отвратительная. Целый день ливень, В ночь под Новый Год была гроза, сумасшедшие раскаты грома далеко разносились в ущельях гор и перекликались миллионы раз, поздравляли всех с новым годом, с новым горем. Остановились мы в Греческом училище. Здесь живут две гречанки — учительницы. Относятся они к нам замечательно хорошо.
Ростов сдан. Куда нам бежать теперь? Сегодня я раскрыла Евангелие наугад, и попалась мне притча Иисуса Христа и слова его о том, что не надо унывать, что Господь всегда поможет верующим в Него, и если Он не делает этого теперь, то сделает позднее.
Запись от 3 / 16 января 1920 г
Сегодня я видела море. Оно бушевало. Я не в силах описать всю торжественность этой картины. Она меня ошеломила. На душе у меня тяжело, в ней происходит буря, и такую же бурю я увидала на море: в нём отразилась моя душа.
Спим мы здесь на партах. Я на аспидной доске, положенной на пюпитры. Сегодня я ходила обедать (130 рублей обед!!!) Завтра опять пойду к морю — оно мне сочувствует. Папа-Коля совсем упал духом. Мамочка тоже. Одна я скрываю мои думы и держусь бодро. Я верю, верю в уничтожение большевиков, верю в победы Колчака! На него последняя надежда! Я верю в чудо! Как прекрасны горы! Как гордо они возвышаются над морем. Как ничтожен перед ними человек.
Запись от 4 / 17 января 1920 г
Я верю, что каждое дело судьбы — необходимо. Необходим и большевизм, необходимы и все страдания, и ещё суждено перенести много тяжёлых испытаний, чтобы достигнуть полного счастья.
Запись от 8 / 21 января 1920 г
Сегодня я ходила на море одна. Оно было спокойнее, чем тот раз, и на душе у меня спокойнее. Я ходила по самому берегу, настолько близко от моря, что оно окатывало меня миллионами брызг, а волны добегали до меня. Мне казалось, что рушилась огромная водная стена, настолько был силен этот шум. Огромные волны рушились у берега, далеко катились по отмели. Некоторые волны катились так далеко, что я отбегала назад. Было хорошо, очень хорошо, и я долго простояла над морем.
Запись от 13 / 26 января 1920 г
Мамочка не понимает, что у тринадцатилетней девочки может быть страшное, тяжелое горе — потеря родины. Но я готова перенести ещё какие угодно страдания, лишь бы удалось спасти Россию.
Запись от 14 / 27 января 1920 г
Море — как гордо и прекрасно звучит это слово! Сегодня мы ходили на мол, до самого маяка. Оно спокойно, ласково-нежно, отливает миллионами цветов. Оно влечет меня неведомой силой. Отъезжал пароход в Батум с беженцами из России (билет — 35 тысяч). Как им, должно быть, горько покидать Россию! Мне было их жаль. Рядом в комнате — сыпной тиф. Я не боюсь, мы сделали в Ростове три прививки. Настроение неопределенное. Вся жизнь неопределенная. Сегодня здесь, завтра в Батуме. Сегодня радуемся, завтра плачем, а может, через месяц нас большевики перевешают.
Запись от 14 / 27 января 1920 г
Небывалая для Туапсе погода. Снег и мороз. В гимназии нет занятий, уж очень холодно. Было три урока по пять минут, и нас отпустили. Расскажу кое-что о нашей жизни. Спим на классных досках, положенных на парты. Под простыню подкладываем шубы. Взбираться на наше ложе можно только со стороны столов, но не скамеек.
Около восьми часов встаём. Папа-Коля идёт на базар. Мамочка варит на примусе кофе. Я обыкновенно не дожидаюсь его и иду в гимназию, которая очень близко. Прихожу в половине первого. Начинаем с Мамочкой на примусе варить обед. Папа-Коля или бывает дома, или на заседаниях, больше для препровождения времени. Часа в два-три — обед. На первое у нас варёная картошка. Тарелок у нас нет. Нам здесь дали сковороду, кастрюлю и вилку; едим прямо со сковородки. На второе пшённая каша.
Я обыкновенно раскладываю пасьянс или пишу дневник. Уроков учить не могу — нет книг. Потом чай. Стаканов у нас нет. Мы купили одну эмалированную кружку. И две жестяных банки из-под консервов с припаянными ручками. Из них пьём. Чайника у нас нет. Завариваем чай в специальной ложке. Ложек у нас две.
Наше обычное питание: сало, каша и картошка. Воду для умывания и для чая Папа-Коля тащит из колодца. Умываться подаём друг другу той же знаменитой кружкой над лоханкой, тут же в классе, и разводим сырость. Комнату у нас ни разу не топили. Холод, сырость — невероятные. Спать довольно жестко и холодно, ноги болтаются на воздухе, но это ничего. Спать ложимся в девять часов.
Класс у нас малюсенький, живут в нём пять человек, теснота невероятная. Обувь у нас рваная, одежда тоже, белья совсем почти нет, а что есть — одни лохмотья. Папа-Коля такой ободранный ходит! У нас с собой только шубы. Из верхнего платья только что на нас, тоже тёплое. Сейчас это хорошо, но когда потеплеет, что мы будем делать? Вот она жизнь русского интеллигента.
Запись от 18 / 31 января 1920 г
Мы попались в мышеловку: с севера наступают красные, с юга зелёные. Они недавно взяли Сочи, теперь очередь за Туапсе.
Изгнанники
Запись от 31 января / 13 февраля 1920 г
Картина из нашей жизни.
Папа-Коля лежит на нарах и читает «Тысяча и одна ночь». Софья Степановна и Мамочка (далее М.В. — И.Н.), сидя на нарах, штопают чулки. Дмитрий Михайлович чешет голову.
Д.М.: «Чешется, проклятая».
П.-К.: «Какой улов?»
Д.М.: «Представьте себе, ни одного экземпляра». Бросает чесаться и принимается за чистку сапог.
Молчание.
М.В.: «Коля, если пойдешь куда-нибудь, купи кофе».
П.-К.: «Торговал сегодня — пятьдесят рублей коробочек».
М. В.: «На здоровье».
Молчание длится довольно долго.
Д.М. кончил чистить сапоги: «Так-с».
М.В.: «Мы сегодня сидим без чаю».
Д.М.: «Мы только что пили».
М.В.: «Но на вечер керосину нет».
С.С.: «Придётся развести мангал».
М.В.: «Он сломан».
С.С.: «Митя, если Коля отдал свои сапоги в чинку, в чём он сидит?»
Д.М.: «Босой. Пока что — до свиданья, я иду в Тургеневское училище». Уходит.
Тишина.
П.-К.: «Хлеба у нас нет».
С.С.: «Жаль, что керосину нет, а то можно бы гренков поджарить, это вкуснее горького хлеба».
М.В.: «Коля, пока светло, почини примус».
П.-К.: «Да что там, почему он вчера прекрасно горел». Слезает с нар и развинчивает примус.
М.В.: «Софья Степановна».
С.С.: «Ну».
М.В.: «Пойдёмте к нижним грекам, может быть, Софик за пять рублей даст нам “кошку”, утопленное ведро достать».
С.С.: «Идёмте».
Одеваются и уходят… Приходят.
М.В.: «Противно. Квартирант того дома ходит во фраке, словно на бал собрался».
П.-К.: «Видно, у него, как и у меня, ничего нет. Вот он и донашивает старое, а галифе ему тоже не дают делать».
С.С.: «Он сказал, что ведро достанет брат этих Софик».
M.B.: «Хоть бы Дмитрий Михайлович с ним по-турецки поговорил».
П.-K. и С.С. возятся с примусом и рассуждают о нём. Зажгли его.
П.-К.: «Эх, канитель-то, Господи! (примус потух). Ох, ты, батюшки!» Сердится, накачивает.
C.C.: «Довольно, я боюсь, взорвётся».
П.-К.: «Пойду, что ли, за хлебом».
M.B.: «Ничего нет ужаснее, чем надевать мокрые ботинки».
С.С.: «Это убийственно». Жарит гренки.
М.В.: «Так послушай моего совета».
П.-К.: «Чего».
М.В.: «Я испытываю физическую боль, говоря с тобой о сапогах».
П.-К.: «Я себе куплю английские ботинки за три тысячи».
М.В.: «И хватит их тебе на полторы недели».
П.-К.: «Пиневич говорит, что хорошие».
М.В.: «Да врёт он. Да таких дешёвых ты и не найдешь».
П.-К.: «Покупали».
М.В.: «А ты не найдёшь».
П.-К.: «Почему, собственно, я не найду?» Одевается и уходит.
М.В.: «Одно плохо, чад от примуса».
С.С.: «Это масло плохое. Настойте на том, чтобы он купил себе сапоги».
М.В. (со слезами): «Он говорит, что тогда ему надо галифе, своих брюк ему жаль. Как при нашем положении он может жалеть вещи! Из одного одеяла он хочет сделать брюки, а из другого обмотки. А уходит он всегда на риск — простудиться».
В комнате глаза ест чад.
М.В.: «Я вижу, у вас большие запасы хлеба?».
С.С.: «Это тот, что заплесневел. Я его срезала и зажарила».
М.В.: «С плесенью? Спасибо!.. Я прямо гений. Софья Степановна, посмотрите, какие я сегодня дыры заштопала, похвалите меня».
С.С.: «Ого! Действительно».
Молчание.
М.В.: «Вероятно, я на вас произвожу впечатление неприятное».
С.С.: «Почему?»
М.В.: «Изнервничалась, издергалась. Надоело всё». Вздыхает.
«Хвала тебе, о смерть всесильная…»
Запись от 27 января / 9 февраля 1920 г
Абрамов говорит, что война — грех. А я другого мнения. Мы должны идти против большевиков, хотя бы потому, что они уничтожают религию. Долг христианина — защищать свое отечество и свой храм до последней капли крови. Это закон Христа. Было бы большим грехом, если бы мы сидели, сложа руки, отдали бы наши святыни в руки большевикам и допустили бы над ними надругательства. «Всё Родине!» — вот мой лозунг. Вчера мы целый день ничего не ели. Только вечером добрые соседи дали тарелку вареной фасоли и сварили немного картофеля, а сегодня насытились хамсой. Сырые стены обледенели, на окнах висят льдинки.
Запись от 5 / 18 февраля 1920 г
Моя жизнь, мой символ — «чёрный крест». Наконец-то я поняла, что такое жизнь. Я поняла только теперь, как надо жить. Мне стоило колоссальных усилий вдуматься в свои мысли, заглянуть в свою душу и разобраться, что во мне — правда, что ложь. О, как много оказалось лжи! Глупая, пустая жизнь! И вдруг мне ночью пришло в голову, что мою Душу и всю мою жизнь можно зарисовать легко и просто в виде чёрного креста. Неужели у меня не хватит мужества преодолеть себя и броситься в жизнь под чёрным крестом и звонким лозунгом: «Всё Родине!» Отдать для неё жизнь, хоть сколько-нибудь чистую, исправленную. Принести ей в жертву чёрный крест. Вот моя идея.
Запись от 7 / 20 февраля 1920 г
Как мне безгранично жаль Деникина! Сколько неудач, сколько ужасов ему приходится переживать! Как ему, должно быть, тяжело видеть умирающую Россию. Ему, который так искренно любит её и, жертвуя своей жизнью, взялся за великое, святое дело её освобождения, которое так трагически кончилось. Россия умирает постепенно. Вот уж в Крым вошли большевики, и на Кавказ, и половина Сибири в их руках. Но ещё не совсем померк огонёк моей когда-то великой Родины. Кто же спасет Россию?!
Запись от 17 / 30 марта 1920 г
Бедные лошади! Если люди убивают друг друга, при чём тут бедные животные! По улицам лежат много мёртвых лошадей. Они умирают с голода. А те, что живы, такие тощие, жалкие и голодные. Есть им нечего: трав ещё нет, она прибита морозом, а сено всё увезли большевики. Так хочется поделиться с ними чем-нибудь, да и самим-то есть нечего. Напрасно бродят они по горам и ищут пряди сухой травы, хоть одну зелёную былинку.
В раю
Запись от 22 марта / 4 апреля 1920 г. Керчь
Вот мы и в Крыму. Казалось бы странно, как мы собрались сюда, когда я предыдущие дни и не упоминала об этом. 17-го вечером Папа-Коля явился домой с громкой вестью: «Ночью едем, “Дооб” поедет, когда погрузится. Последний пароход!» Засуетились. Оказалось, что бельё у прачки. Мы с Папой-Колей пошли к ней на Николаевку, в невероятную даль, по колено в грязи. Взошла луна, и ночь сияла такая заманчивая, а на душе смутная тревога: «Успеем ли?»
Мы эвакуируемся под громким именем Харьковского учебного округа. Нас всего пять человек: нас трое, Олейников и Владимирский. Часов в десять вещи были уже сложены, и мы ждали подводу. Всё нет и нет. Наконец, в первом часу явилась. Выехали из училища, когда все уже спали.
На одном повороте у нас с подводы упали вещи. Это была первая неудача. Остановились на пристани. «Дооб» битком набит. На палубе повернуться негде. И всё грузят и грузят. Так простояли до утра, продрогли. Влезли на палубу, вещи спустили в трюм, а сами с трудом уместились у борта. Жаловались на тесноту, и капитан ещё ругался: «Набили, как сельдей в бочонок», — кричал. Вообще, он человек решительный и на выражения не стеснялся.
Море начинало волноваться. В двенадцать часов дня мы тронулись и потянули за собой баржу с солдатами. «Прощай, Туапсе!» Чем дальше, тем волнение становилось сильнее. Голова стала такая тяжелая, и в мозгу помутнение какое-то. В желудке было пусто, потому что провизии у нас не было; теснота, толкотня, волнение на море. Меня здорово укачало, и я возненавидела и море, и лунные ночи, и дельфинов, прыгающих за пароходом, и капитана. Мне было противно глянуть за борт на разъярённые воды. Спать не пришлось, и это была мучительная ночь морской болезни.
Утром вошли в пролив. Море спокойное, вода мутная, даже виден и Крымский берег, и Кавказский. Напоминает Волгу. Навстречу нам плыли большие льдины из Азовского моря. Одна такая льдина налетела на баржу и перервала канат. Мы подняли сигнальный флаг, чтобы выслали катер. Но был туман, и сигнала не увидели. Бросили мы эту несчастную баржу и пошли в порт.
С Олейниковым случилось несчастье: нога попала в рулевую цепь и ему, наверно, разломало кость. Его отвезли в больницу. Слезли мы на мол и не знаем, что дальше делать. А так холодно, ветер. Мы с Мамочкой пошли на базар. Идем, вдруг слышу — кто-то кричит: «Ира!», смотрю — Люба Ретивова. Она тоже беженствует и приехала в Керчь из Новороссийска. Живет в лазарете, дала свой адрес.
Поздно вечером началась грузка парохода. Ставропольский дивизион начал грабёж. Мы счастливо отделались — у нас ничего не пропало. Владимирский выхлопотал для нас с Мамочкой ночлег у инспектора народных училищ, так что мы спали по-человечески, а не по-беженски, в порту.
Здесь встретили Гутовских с Чайковской-10. Они тоже приехали из Туапсе. Привели нас к своим знакомым, у которых остановились и сами. Это дом художника Чернецова[4]. Все стены и двери у него завешены картинами. Есть превосходные работы.
Вчера были в Музее древностей, в кургане и в греческом склепе. Видели интересные могильники и памятники с трогательными надписями, великолепные вазы, сделанные за несколько веков до Рождества Христова, и много интересных древностей.
Завтра утром мы едем в Симферополь. Риск благородное дело, а беженцам только и остаётся рисковать.
Где-то ещё придётся встретить Пасху. Мне так хотелось говеть и теперь. Сегодня Вербное воскресение.
Над морем
Запись от 29 марта / 11 апреля 1920 г. Симферополь
Я не буду подробно описывать эту поездку. Это была самая обыкновенная езда теперешнего времени. Ехали конечно, в теплушке, человек сорок, большей частью военные. И разговоры все были военные, только настроение далеко не военное. Это были такие тыловые прощелыги, каких теперь, к сожалению, очень много. С нами было несколько сыпнотифозных. В одном углу лежал и метался в бреду совсем молодой офицер, он бредил. И было страшно слушать его бред. Из другой половины теплушки тоже раздавались стоны и дикие бессвязные слова.
Ехали с заездом в Феодосию. На станции Джанкой у нас была пересадка, это было как раз в Пасхальную ночь. Перегружаясь из вагона в вагон, мы слышали отдаленный благовест. И в эту ночь, когда каждая душа наполняется святым восторгом, в эту ночь мы были забыты. Никто не вспомнил о беженцах. Только, может быть, там, на севере, кто-нибудь вспомнил о нас. Христос Воскресе, беженцы!
Утром приехали в Симферополь. Удалось достать крашеных яичек. На вокзале была масса корниловцев. Они так весело христосовались и разговаривали между собой, что становилось весело. Это были не такие в беспорядке отступающие части, унылые и усталые, какие мы видели в Туапсе. Это были две сформированные дивизии. Днём они поехали на фронт. Поезд был битком набит ими. На некоторых вагонах развевались знамена отдельных частей. Корниловцы уезжали такие бодрые, твёрдые, весёлые. Их настроение передалось и нам.
Запись от 31 марта / 13 апреля 1920 г
Мы прошли все ступени беженства. На чём мы только не ездили, где только не жили и в каких условиях не бывали! И в общежитии, и в комнате, и в вагоне, и на вокзале; и голод чувствовали, и в осадном положении были, и под бомбардировкой, и у белых, и у зелёных, и у красных. Одним словом, пережили всё, что надо беженцу, и пора бы нам теперь возвратиться домой к мирной жизни с золотой медалью.
Крым переполнен. Вся Украина, занятая летом Добрармией, вся в Крыму. Дома переполнены. Все гостиницы, кофейни, даже кухни в частных домах реквизированы. Невероятно поднялись цены, особенно, на хлеб. С ночи стоят очереди за хлебом! Население ропщет.
Запись от 6 / 19 апреля 1920 г
Распускаются деревья, цветут абрикосы, солнце палит. В этом году весна запоздала, и ожидается большой урожай фруктов. И, как назло, развивается сильная эпидемия холеры. Зелёная трава и зелёные деревья залиты ярким солнцем, а я сижу здесь в душной комнате и думаю: «В Харьков». Как глупо.
Запись от 9 / 22 апреля 1920 г
Передо мной в заржавленной банке стоит прекрасный букет цветов — большие тёмно-зеленые вьюны и тёмная, пышная зелень. Траурная, грустная красота! А мысли витают далёкие, в холодной Сибири; думы о любимых людях, погибших или блуждающих в её бесприютных снегах. Какая же награда ждёт народных борцов, этих смелых патриотов? Она или там, за гробом, или нигде.
Запись от 14 / 27 апреля 1920 г
Гроза, небо затянуто тучами, темно. Гремит гром, словно огромный шар с грохотом прокатывается по небу. Я сижу одна в нашей маленькой комнате, которая равняется кубической сажени, на скрипучем стуле, перед маленьким столиком, на котором в беспорядке расставлены всевозможные предметы: зеркало, примус, хлеб в полотенце, книги, грязные блюдца. Мамочка с Папой-Колей пошли обедать. Жизнь идёт пустая, без цели, без желанья. А на дворе моросит дождик и бьётся в окно.
Запись от 16 / 29 апреля 1920 г
Колчак расстрелян. Погиб мой идеал. Он не бежал из Иркутска, когда представилась возможность, он говорил, что уйдет последним и… был убит большевиками. Больше некого любить, некому так безумно верить, не на кого надеяться. Он умер, а с ним как будто умерла и часть моей жизни.
И Россия, неблагодарная Россия, которую он так любил, тоже скоро забудет его. И жалеет ли его кто-нибудь искренно, пролил ли кто-нибудь слёзы над его могилой, если ещё есть могила у этого «контрреволюционера».
«Напрасно ты ждёшь его ночью глухой…»
Мотив
Le Revenant (призрак — фр)
1. «Вновь предо мною виденье…»
2. «Звуки струились с небесных высот…»
3. «Музыка смолкла, и снова…»
Запись от 23 апреля / 6 мая 1920 г. Симферополь
Мы живем на самой окраине города, в «уезде». Кварталом ниже нас проходит линия железной дороги, а за нею степь. В степи еврейское кладбище, у стены которого расстреливают. Вокруг Симферополя тянутся небольшие горы. С начала Бетлинговской виден южный берег, Чатыр-Даг и другие высокие горы. На нашей улице есть мечеть — такая прелестная, квадратная, маленькая, с очаровательным минаретом, такая изящная, славная! В девять часов утра и вечером с минарета кричит мулла. А газетчик кричит: «Телеграмма! Телеграмма! Занятие нами Одессы!»… А мои золотые часы всё ещё лежат в комиссионной конторе.
Не в замученный, полуразрушенный Харьков я хочу вернуться, а в такой, каким я его покинула, чтобы громкое «Чайковская, 16», не произносилось с трепетом и позором[5], чтобы не на виселице увидела я тех, кого так страстно хочу я видеть, и не в морозную ночь, а в ликующий майский день. О, Боже, это только мечта. Слишком это хорошо для мира! Мир полон страданий, разочарований, печалей, люди не умеют жить. О, если б кто-нибудь открыл тайну жизни, для чего она дана людям, какая её цель!
Запись от 21 апреля / 4 мая 1920 г
Сегодня мне исполнилось 14 лет. Мамочка угостила меня какао, а Папа-Коля подарил общую тетрадь для дневника, а вечером собираемся идти куда-нибудь, в театр или в кинематограф. А мне ничего не хочется. Не так я думала провести этот день. В прошлом году этот день прошёл очень незаметно, все забыли о нём. Это было как раз в то время, когда нас Саенко выселял с Чайковской. Тогда я думала, что на будущий год в этот день я соберу девочек и… Воздушные замки! А теперь никакой театр меня не прельщает.
Хочу в Харьков! Хочу радостных известий… слишком многого. От всей души желаю себе счастья, на четырнадцатый год моей жизни, больше, гораздо больше, чем в прошлом. Желаю вдохновенья, бодрого настроения, надежды и веры. Хочу, чтобы на день моих именин произошёл какой-нибудь политический переворот (к лучшему, конечно). Побольше вдохновенья хочу! Сегодня я уже написала одно глупое стихотворение с длинными строчками, какое-то расплывчатое, неясное.
Запись от 22 апреля / 5 мая 1920 г
Вчера мы были в театре. Шла пьеса Джером-Джерома «Мисс Гоббс», весело было. А на душе не весело. Тоска, тоска. Что же может быть причиной моей хандры накануне таких больших политических событий? Хочется остаться одной, чтобы всецело отдаться своим думам. А думы… О ком же ещё могут быть мои думы? О Колчаке. О нём, только о нём.
Запись от 25 апреля / 8 мая 1920 г
Я думаю, когда Богданов писал эти стихи, он не думал, что Россия будет когда-нибудь в таком жалком состоянии. Что великая Русь, второе государство в мире, будет в Крыму. Только в Крыму вся «единая, великая, неделимая» нашла себе убежище.
Запись от 22 мая / 4 июня 1920 г
Скверное у меня самочувствие. Слабость такая, что еле на ногах держусь, перо совсем выпадает из рук. Завтра мы с Папой-Колей пойдем прививать холеру. Говорят, что с этой прививкой можно получить холеру и в несколько часов умереть. Как бы хорошо сейчас умереть, тихо, незаметно. Похоронят меня на уютном симферопольском кладбище, где-нибудь рядом с бабушкой, поставят чёрный крест с моим стихотворением. И ничего я не буду ни слышать, ни видеть, ни чувствовать. Но зато постигну великую тайну мира; узнаю то, что не знают живущие.
Траурный марш
Запись от 25 мая / 7 июня 1920 г
Вчера в Дворянском театре шла пьеса Ядова «Там хорошо, где нас нет». Написана пьеса великолепно Удивительно хорошо смешан комизм с трагизмом. Порой я не могла удержаться от слёз, и сейчас же хохотала. Играли чудесно.
1-е действие. Симферополь, угол Пушкинской и Дворянской, «Чашка чая». Сидят грузин из Тифлиса, купчик из Москвы, хохол из Киева, петроградец и еврей из Одессы — Владя Гросман. Весело кутят и разговаривают. Вдруг полумрак. Входит какой-то человек и декламирует о том, как такая весёлая публика позорит Россию. Потом эта публика собирается бежать. Гросман всем обещает достать валюту, выкрикивает иностранные монеты. Выходит австрийская крона и что-то поёт, потом — германская марка, лира, франк и, наконец, фунт стерлингов. Около него все пляшут. Всё это очень изящно и красиво. Вдруг появляется фигура в плаще и говорит о том, какой позор, что иностранную валюту ценят выше русской, что Россию забыли, погубили; но она — несчастная, оплёванная Россия, простит и полюбит снова тех, кто её продал. Сбрасывает плащ и появляется русская красавица, в сарафане и кокошнике, сама Россия, и все падают перед ней на колени. Во время её монолога я едва сдерживала слёзы, настолько это всё грустно и правдиво.
2-е действие. Трюм парохода. Сидит та же публика, удирающая в Константинополь. Сначала острят и смеются, но всем становится грустно. Один становится на колени, прощается с родиной и плачет. Вдруг появляется какой-то человек и говорит: кому нужны ваши слёзы, без вас Россия пала, без вас и восстанет, ей не нужны такие люди, которые думают только о собственной жизни. После этой трагической речи Гросман ввернул остроумную фразу, и опять хохот.
3-е действие. Константинополь Чем занимаются русские беженцы: одни стали уличными певцами, другие торговцами и т. д. Все они встречаются и говорят, как им хочется в Россию и как они по ней стосковались. Гросман даже соглашается: пусть уж не будет права на жительство, но будет Россия. Поёт: «Скорей воскресни, моя страна» и что-то в этом роде. Вдруг делается темно, панорама Константинополя исчезает. И на фоне Московского Кремля появляется высокий трон, украшенный двумя национальными знаменами, на котором сидит матушка Россия.
Весь театр, как один человек, встаёт перед этой величественной картиной. Незнакомец, сидящий у её ног, говорит, что она скоро воскреснет и снова будет великой и могучей. Оркестр играет «Преображенский марш», ныне национальный гимн. Эта картина прекрасна, величественна и… желанна!
Запись от 28 мая / 10 июня 1920 г
Сегодня утром я сидела в Лазаревском саду на далёкой аллее, над Салгиром и читала. Подсел ко мне какой-то офицер и вступил в разговор. По моей абонементной книжке из библиотеки он узнал моё имя и фамилию. По моим глазам отметил некоторые черты моего характера, даже многое из моей жизни. Странно. Когда я уходила обедать, он просил меня назначить свидание. Я велела ему ждать каждый день на той же аллее. Как я теперь буду выпутываться!? Сначала я думала всё рассказать Мамочке. Но потом раздумала. Теперь не знаю, как мне дальше быть.
Запись от 12 / 25 июня 1920 г
Пишу в степи, сижу на высоком кургане. С одной стороны передо мною весь Симферополь, как на ладони, немного правее Крымские горы. Они сейчас в тумане и видны неясно. С другой стороны, против гор, на довольно большом протяжении видно море, перед ним селение. Справа на юг далеко видны леса и горы, а налево бесконечная, холмистая равнина. Тихо, ни души, только трещат кузнечики да щебечут птички. Палит солнце и обдувает ветерок. И я раскинулась на траве, и меня прокаливает жгучее крымское солнце, и так хорошо.
А дома больная Мамочка, заболела вчера. Боится холеры, которую сейчас очень легко заполучить. На душе такая безответная грусть. Помнит ли Таня[6] обо мне? Ходят слухи, что Харьков занят повстанцами. Несчастные харьковчане, вряд ли им живётся лучше, чем нам. Мы нашли себе другую комнату, через неделю переедем туда.
Меланхолия
Песня
Запись от 13 / 26 июля 1920 г
Сегодня у соседей тихо, а вчера у них были гости. Чурилин читал свои стихи, да с таким пафосом, что я хохотала. Мне они совсем не нравятся: ерунда, в футуристическом стиле[7].
В этом доме столько народу живет и столько приходит, что я совершенно спуталась, — кто здешний, кто нет. К Чурилину приходит жена…
Самый симпатичный из них — Аренс. Говорят, он даже сам себе белье стирает.
Песнь нищеты
Песнь узника
Север
Запись от 1 / 14 сентября 1920 г
Вот лето и прошло. Сегодня был молебен. Ровно год тому назад я так же была в соборе, так же в новой гимназии, среди чужих девочек.
Запись от 4 / 17 сентября 1920 г
Гимназия. Занимаемся с трёх часов, по-новому стилю; если пять уроков, как должно быть, то кончаем в 7 Ѕ. Класс у нас проходной; заниматься очень трудно, кругом шумят. Класс по составу девочек ничего себе, кривляк и ломучек мало, но есть.
Сижу я с Милой. Сегодня утром она приходила ко мне учить историю, так как у меня книги нет. Но учили мы недолго: до того ли! Потом я ей читала свои стихи, потом декламировали любимые стихотворения; потом просто говорили о том, о сём, о нашей жизни.
Домашние новости. Папа-Коля совсем захандрил. Большевики на носу.
И квартирный вопрос! Завтра или послезавтра приедут Деревицкие[8], значит, нас с квартиры долой. Куда мы денемся? Хоть бы можно было устроиться ночевать у Мамочки на службе, в округе[9]. Мечтать приходится о немногом. А ведь у каждого коммерсанта, наверно, комнат десять есть в запасе!
Внешние события. Говорят, что к первому снегу мы будем в Харькове, будто бы Румыния объявила войну большевикам, будто бы путь открыт до самой Москвы; будто бы Врангель сказал, что зимовать мы будем на Украине, даже чуть ли не в самой Москве. Что-то происходит. Что-то будет.
Только бы скорей!!!
На экзаменах я вдоволь посмеялась, так теперь чувствую угрызения совести. Нет, не в веселье счастье теперь, мне милее грусть.
Сегодня ночью, когда я спала, мне пришла в голову такая мысль: что такое герой? И совершенно машинально, в полудремоте, не думая и не сознавая, я изрекла такую мысль: «Кто в такое время, среди мошенников, злодеев, жуликов ничем не запятнает своей совести, кто в самых ужасных условиях, в мучениях и бедствиях сумеет остаться честным, — тот герой». Этой-то истины я и буду придерживаться.
«Как просто звучало признанье…»
Время
Запись от 13 / 26 сентября 1920 г
Лунная ночь, за оградой соборного сквера, около бокового входа собора огромная толпа народу. Только на широкой лестнице стоит Востоков, что-то говорит. Потом хор поёт молитвы, а за ним — народ. Получается громко, нестройно, но каждое слово переполнено такой живой силой, что невольно верится, что только этим и можно победить[10].
Запись от 7 / 20 октября 1920 г
Такая колоссальная новость. Вчера Папа-Коля уехал в Севастополь: ему там предлагают отличное место в Морском корпусе, и он выехал для переговоров.
Редко я ухватываю минутку для дневника: днем занимаемся у Милы, вечером три раза в неделю — в гимназии. А дома всё равно вечера пропадают, потому что света нет.
Ну, а теперь надо скорей подметать комнату, причёсываться и идти заниматься. Совершенно нет времени для чтения. Какой большой недостаток, что нет электричества! Как темно, так и спать.
Последний взгляд на прошлое
«Здесь всё мертво: и гор вершины…»
Запись от 22 октября / 4 ноября 1920 г. Севастополь
Я решила больше к прошлому не возвращаться. Сейчас у меня в жизни много плохого, много тяжёлого. А как вспомнишь о прошлом, то делается так невыносимо грустно! Да и я теперь совсем уж не та, какая была год тому назад. Я буду жить, жить молчаливо, в самой себе. Отныне даю себе слово не вспоминать о прошлом, как будто я начала существовать только с 17-го ноября 1919 г. <День бегства из Харькова> А до этого времени ничего не было. О, зачем я в те золотые годы не наслаждалась тем счастьем, которое теперь навсегда утеряно. Ещё даю себе слово никогда не жалеть о прошлом, не раскаиваться в непоправимых ошибках: всё равно бесполезно.
Первый раз в Севастополе я взялась за дневник. Теперь напишу все, что здесь хорошего и что плохого. Квартирный вопрос — средне: наша комната ещё не освобождена, и мы пока живём в маленькой комнате, зато в симпатичной семье. Холод здесь адский, в некоторых комнатах ноль градусов. У нас немного теплее. У меня опять распухают пальцы на руках.
Мы живём далеко от города, далеко от людей и от всякой жизни. Попасть в корпус можно только катером, а он ходит только пять раз в день, так что приходится сидеть дома.
Жизнь здесь идёт как-то чудно: чуть только успеешь чаю напиться, а уж и за обедом пора идти. А уж как тяжело в такое время не знать, что делается на свете. Особенно теперь, когда армия отступила к Перекопу, когда большевики, может быть, уже вошли в Крым. А мы ничего не знаем.
Но самое плохое — гимназия. Девочки такие кривляки, такие ломучки, все до одной завитые. Сидят в огромных шляпах, строят глазки, делают улыбочки. Всему виной мой робкий застенчивый характер: я сама не сумела подойти к ним, заговорить; не смогла почувствовать себя свободной, растерялась, не встретила ни одного участливого взгляда, никто не пришел ко мне на выручку. О, Таня, если бы ты знала это! О, Мила, если бы ты была здесь! Но зачем я вспоминаю прошлое? Ах, как грустно жить в Севастополе!
Мне предстоит ещё много перемучаться на свете. Прочла написанное. Не смогла написать того, что сейчас так мучает и волнует душу. Мёртв мой дневник. Зато душа не мертва!
Запись от 28 октября / 10 ноября 1920 г
Эвакуируемся. Большевики прорвали фронт. Сейчас, в девять часов, я об этом узнала, а ночью, наверное, уже уедем. Что-то будет!
Баллада о двадцатом годе
Из сборника «Стихи о себе» (Париж, 1931)
Стихи о России, о русских поэтах и русской тоске
«После долгих лет скитаний…»
«Вокруг меня тоска и униженье…»
А. Блок
«Не широка моя дорога…»
А. Блок
Россия («Россия — плетень да крапивы…»)
«Я верю в Россию. Пройдут года…»
«В глухой горячке святотатства…»
«Я девочкой уехала оттуда…»
Анна Ахматова
«Забывать нас стали там, в России…»
Из сборника «После всего» (Париж, 1949)
«В тот час, когда опять увижу море…»
«Ахматова сказала раз…»
РОЖДЕСТВО
Из сборника «Стихи о себе» (Париж, 1931)
«По садам пестреют георгины…»
Из сборника «Стихи о себе» (Париж, 1931)
«Клубится дым у печки круглой…»
Терпи, покуда терпится
Пословица
Из сборника «Стихи о себе» (Париж, 1931)
В Россию
На смерть С. Есенина
«Переплески южных морей…»
«Облокотясь на подоконник…»
Пилигримы
«В окно смеётся синеватый день…»
Пора
«Руки крестом на груди…»
«Папоротник, тонкие берёзки…»
«Забыть о напряжённых днях…»
«Ты мечтаешь: „Вот вернусь домой…“»
Из сборника «Стихи о себе» (Париж, 1931)
«Печального безумья не зови…»
Из сборника «Стихи о себе» (Париж, 1931)
«И вовсе не высокая печаль…»
Из сборника «Стихи о себе» (Париж, 1931)
О РОССИИ
1. «Я в жизни своей заплутала…»
2. «Однажды случайно, от скуки…»
3. «Россия! Печальное слово…»
Из сборника «Окна на север» (Париж, 1939)
СТИХИ К СЫНУ
«За то, что нет у меня друзей…»
«Вечерами в комнате отдельной…»
«Я знаю, как печальны звезды…»
Из сборника «Окна на север» (Париж, 1939)
В ДЕРЕВНЕ
Из сборника «Окна на север» (Париж, 1939)
«Жужжит комар назойливо и звонко…»
Из сборника «После всего» (Париж, 1949)
«Ты не вспомнишь уютного детства…»
Мамочке
Александру Блоку
1. «Когда в вещании зарниц…»
2. «С тёмной думой о Падшем Ангеле…»
Анне Ахматовой
Цветаевой
Б.К. Зайцеву
Нине Кнорринг
Юрию Софиеву
1. «Спасибо за жаркое лето…»
Из сборника «Окна на север» (Париж, 1939)
2. «Они отрадней, чем слова молитв…»
Из сборника «После всего» (Париж, 1949)
ДВУМ ЮРИЯМ* (Софиеву и Терапиано)
1. «Вы строите большие храмы…»
2. «Без лишних строк, без слов плохих…»
Из сборника «Стихи о себе» (Париж, 1931)
Антонину Ладинскому («Проходили года за большими, как волны, годами…»)
Из сборника «Окна на север» (Париж, 1939)
ИЗМЕНА
Воображаемому собеседнику (Марку Слониму)
Из сборника «Окна на север» (Париж, 1939)
Борису Унбегауну
1. «Что будет дальше — всё известно…»
2. «Зачем я прихожу в Ваш тёмный дом?..»
3. «Я Вас люблю — запретно и безвольно…»
Виктору Мамченко («Ты знаешь сам — таков от века…»)
Из сборника «Окна на север» (Париж, 1939)
На завтра
РОЗА ИЕРИХОНА
Из сборника «После всего» (Париж, 1949)
ТИШИНА
Из сборника «Окна на север» (Париж, 1939)
ЭЛЕГИЯ
Из сборника «Окна на север» (Париж, 1939)
«Мы мало прожили на свете…»
Из сборника «Окна на север» (Париж, 1939)
«Я пью вино. Густеет вечер…»
Из сборника «Стихи о себе» (Париж, 1931)
Россия («Там лес, и степь, и тишина…»)