В настоящем издании впервые собраны под одной обложкой стихи Николая Алексеевича Тарусского (наст. фам. Боголюбов; 1903–1943). Малозаметный (или сознательно выдерживающий дистанцию) участник литературной жизни 1930-х гг., врач, путешественник, охотник, рыболов, Тарусский был поэтом редкого у нас тематического спектра: в его внешне невозмутимые описания природы вплетены эсхатологические проекции, выраженные скупым и звучным стихом. Часть стихотворений печатается впервые.
РЯБИНОВЫЕ БУСЫ
Посв. родителям
I Рябиновые бусы
ПАМЯТЬ
* * *
* * *
* * *
НОЧЬ
УТРО
ЕСЕНИН
II Стихи о Севере
ПОЛЯРНАЯ ПОЭМА
ВОЛКИ
III Карусель
ЯРМАРКА
ДЕРЕВЕНСКАЯ ВЕСНА
ИЮЛЬ
Я ПЛЫВУ ВВЕРХ ПО ВАС-ЮГАНУ Стихотворения 1928–1934
I
* * *
II
ПРО СЕБЯ
ТЕПЛУШКИ
* * *
ТУРКСИБ
III
Я ПЛЫВУ ВВЕРХ ПО ВАС-ЮГАНУ
IV
ПОЛК
МОЯ РОДОСЛОВНАЯ
1. Прадед
2. Дед
3. Внук
ВЬЮГА (1918)
ГАЛИЦИЯ
V
* * *
* * *
ОСЕНЬ
* * *
* * *
VI
МАТРОС И ТРАКТИРЩИК Поэма
Время и место действия:
Зауралье, 1918 год
1. Трактирщик
2. Матрос
3. <Самогон>
4. Бред
5. Знак Москвы
6. За окном
7. Разговоры
8. Московский закон
9. Утро
VII
ГОГОЛЬ
ДИТЯ
НОЧИ В ЛЕСУ Стихотворения 1934–1939
I
ГУСИ
ПРИОКСКАЯ НОЧЬ
ГЛУХАРЬ
РЫБОЛОВ
ЛОВЛЯ СОМОВ
ГУСИ ЛЕТЯТ НА СЕВЕР
САД ВО ВРЕМЯ ГРОЗЫ
В ТАКУЮ НОЧЬ
ЛЕСНИК
НА ЛУЖАЙКЕ ПРИ СВЕТЕ МЕСЯЦА
ВЕТЕР В ЛУГАХ
II
МОРСКОЙ ВЕТЕР
АВГУСТ
ПОКОЙНИЦА
1825
В ДЕРЕВЯННОМ ГОРОДКЕ
СМЕРТЬ
МЕЛЬНИЦА
СТИХОТВОРЕНИЯ РАЗНЫХ ЛЕТ
ОГОНЕК
ВЕТЕР (Морская песня)
ПРУД
ЧАСЫ
ДОЖДЬ
* * *
* * *
ПЕРВЫЙ МОРОЗ
ПОСЛЕ ЛИВНЯ
ОСЕНЬ
БАБУШКА
* * *
КРЯКУШИ
ЗИМОЙ
ЛЕТО
ШИНЕЛЬ
ДЕВЧОНКА
ЗООТЕХНИК
ИОКАНЬГА
ОКСКИЙ ПАРОХОД
* * *
ЖАРА
В ГОРАХ ТАДЖИКИСТАНА
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ДВАДЦАТЫЙ ВЕК
СВАДЬБА
* * *
Александр Соболев. Рыбак безмолвный
В одну из первых послереволюционных зим в имение Борки, где жила семья художника В. Д. Поленова, явились двое гимназистов из расположенной неподалеку Тарусы. За несколько месяцев до этого Поленовы, собрав одаренных детей из окрестных сел, поставили на домашней сцене «Бориса Годунова»; спектакль имел шумный успех. Тарусяне просили о помощи: им тоже хотелось сыграть «Бориса», но не было ни костюмов, ни опыта. «Увлекаясь деревней, мы немного презираем провинциальную интеллигенцию и неохотно соглашаемся им помогать», – вспоминала дочь художника. Однако, вняв их уговорам, она приезжает на репетицию. «Разбирая корзину с костюмами, я слышу на сцене монолог Пимена. Из-за стены мне мерещится какой-то лесковский вещий старец – судья Бориса. Заглядываю в дверь – на сцене сидит невзрачный юноша лет 17, лицо с кулачок, гимназист Боголюбов»[1]. Легко вообразить себе эту картину! «Когда-нибудь монах трудолюбивый, – произносит юный актер, – Найдет мой труд усердный, безымянный»: это говорит будущий поэт, автор этой книги, Николай Алексеевич Тарусский (настоящая фамилия Боголюбов; 1903–1943).
Трудно предположить, что о поэте, писавшем и печатавшемся в 20-е – 40-е годы XX века, сохранилось столь мало сведений, но увы – это так. В позднем стихотворении «Из моей родословной» Тарусский, описав историю насильственного брака крепостной пермячки с казачком-калмыком, резюмирует: «Так восходит, цепкий и двукровный, / Из-за пермских сосен, прямиком, / Дуб моей жестокой родословной». Достоверные сведения есть о его отце, Алексее Николаевиче Боголюбове (1875–?), земском санитарном враче в Калуге[2] и авторе нескольких статистических отчетов по вопросам народного здравоохранения[3]; мать известна только по имени: Елена Казимировна[4].
Детство Н. А. прошло в Тарусе:
Окончив гимназию, он учится на врача; единственный обнаруженный мною след его медицинской карьеры – две брошюры незамысловатых практических советов, выпущенные им под собственной фамилией[5]. Судя по всему, участвует в Гражданской войне: в стихотворении он упоминает, что «шел на Чонгар», подразумевая, вероятно, штурм Перекопа, т. е. Перекопско-Чонгарскую операцию. В начале 1920-х Тарусский недолго живет в Москве (позже обмолвится в стихотворении: «Я живал когда-то на Арбате, / Но не помню, как я жил тогда»), но достоверно известен лишь один факт из его тогдашней биографии: в 1924 году он примыкает к свежеобразованной литературной группе «Перевал».
«На перевальских собраниях Тарусский бывал редко. В содружестве ближе всего он сошелся с Николаем Николаевичем Зарудиным»[6], – вспоминал один из его московских знакомых. Последний факт неудивителен: оба охотники, натуралисты (в широком смысле слова) со сходной тягой к путешествиям. Эта склонность вскоре дает о себе знать: между серединой 1920-х и началом 1930-х гг. наш герой, судя по немногочисленным свидетельствам, предпринимает несколько долгих поездок по стране: «…Был учителем, чернорабочим, / Был косцом, бродягой, рыбаком». Около 1926 года он поселяется в Великом Устюге, где участвует в работе литературного объединения «Северный перевал»[7]. Под этой издательской маркой в 1927 году выходит его первая книга «Рябиновые бусы» (Вологда – В. Устюг). Дальнейшие маршруты скупо реконструируются благодаря редким пометам под стихами и оброненным в тексте топонимам: Дальний Восток, Турксиб, Вас-Юган (Васюган).
К 1929 году относится одно из немногих свидетельств о его литературном окружении. Ефим Вихрев записывает в дневнике 13 ноября: «На вечере у Катаева, где Клюев читал “Погорельщину”, были: Орешин, Клычков, Зарудин, Глинка, Тарусский, С. С. Воронская, Семен Фомин, Колоколов, Лукич (Н. Л. Алексеев), Губер… На всех, за исключением Губера и Колоколова, поэма произвела огромное впечатление. Разошлись в 2 ч. ночи. Много спорили о “Перевале”, о поэме и вообще»[8]. (К этому списку естественных литературных союзников стоит прибавить имя Зенкевича, которому он, в частности, поднес книгу с таким инскриптом: «Михаилу Александровичу Зенкевичу моему учителю в поэзии с чувством уважения и дружбы Николай Тарусский. 6 Х 40. Москва»[9].)
В 1931 году легкость на подъем сыграет с ним злую шутку: «Литературная газета» печатает коллективный текст «Наша заявка»[10], декларирующий восторженную готовность группы перевальцев отправиться на Ангарстрой с целью его воспеть (вряд ли нашего героя, подписавшего среди прочих этот текст, так уж привлекал пафос покорения природы – возможно, он намеревался быть тайным болельщиком стихий). Но «Перевал» в это время уже находится под ударом – и, отвергнув примиренческий жест, власть спускает свору сочувствующих[11]. «“Перевал” продолжает маневрировать», – спохватывается «Литературная газета»[12]. «Право, не следует из Ангаростроя <так!> делать какой-то литературный Клондайк!» – поучает писателей в том же номере И. Гольдберг, сибиряк[13].
С этого времени публикациям Тарусского в периодике, и до той поры довольно редким (исключение – 1931 год, шесть стихотворений в «Новом мире»), приходит конец. В 1934 он напечатал очерк истории брянского завода «Красный профинтерн»[14] – по всей вероятности, исключительно для заработка (я читал эту историю – вдохновиться ею трудно). Зато в следующем году выходит его книга стихов «Я плыву вверх по Вас-Югану» – то ли вышло неожиданное цензурное послабление, как неактивному экс-перевальцу, то ли решили, что про природу – можно.
Рецензии на второй сборник Тарусского объединяет интонация растерянности: с идеологической точки зрения осудить его, вероятно, было затруднительно, а иные ракурсы для критического взгляда становились год от года всё непривычнее:
«Знакомство со всей книгой убеждает в том, что в одном отношении Тарусский осуществил свою поэтическую программу: стихи его отличаются жизненной добротностью красок и слов. Ему абсолютно чужды красноречивость рассуждений, голая политическая декламация и риторика. Поэт идет от жизни, от ее предметного мира, от богатого так! своими подробностями и оттенками. Причем мир объективных и внешних явлений господствует над внутренним миром поэта. Все усилия поэта направлены к тому, чтобы найти и выразить все оттенки в их красках, звуках и запахах. Эпический элемент в стихах Тарусского несомненно сильнее лирического». Попутно отметив влияние Багрицкого, критик все-таки находит отправную точку для претензий, обращаясь за помощью к арсеналу волшебной сказки: «И все-таки, обладая указанными неоспоримыми поэтическими данными, Тарусский не овладел вполне секретом давать подлинную жизнь своему поэтическому слову. Вода, которую он нашел для своих слов-рыб, мертвая, а не живая. Она обладает способностью лишь составлять из разрозненных кусков впечатлений тело, но жизни в него не вселяет»[15].
Другой критик, сохраняя схожую видимость благосклонности («Книга Н. Тарусского … сразу выдвигает автора в ряд немногих молодых поэтов, почувствовавших настоящую лирическую интонацию нашей эпохи»), предостерегает автора от еще более сильного и вредоносного влияния: «Сознание своей роли в строительстве новой жизни вместе с четким реализмом показа этой жизни и составляет вехи “нового пути” Тарусского. На этом пути поэту предстоит еще преодоление многих трудностей, борьба со многими, тормозящими влияниями, прежде всего с влиянием Пастернака, статичность и сложность образной системы которого вместе с характерным эстетическим словарем еще в значительной мере тяготеют над лирикой Тарусского»[16].
В том же году поэта настигло несчастье. Глеб Глинка вспоминал: «В 1935 году у Тарусского обнаружился туберкулез глаз в очень тяжелой форме. С этого времени он совсем отошел от какой бы то ни было литературной общественности, писать уже не мог, диктовал свои стихи жене. Будучи сам медиком, он понимал всю безнадежность своего положения, говорил, что обречен на неминуемую слепоту»[17].
О его жизни во второй половине 1930-х годов я не знаю практически ничего. В архивах сохранилось несколько внутренних издательских рецензий, по которым можно судить о невоплотившихся попытках издать сборники стихов «Гуси летят на север» (в двух томах) и «Ощущение света», книги рассказов «Иран» и «Среди порогов». Общий тон отзывов колебался от недовольного к глумливому, не оставляя шансов на положительный исход обсуждения: «какое евангельское заглавие!», «очень неблагополучно у Тарусского с образом», «наибольшим недостатком является отвлеченность», «непонятно это и чуждо всё, не жизненно, абстрактно», «что ни страница – то тявканье, вой и предсмертный хрип раздираемых на части жертв»[18].
Последняя книга Тарусского – «Ночи в лесу» – вышла в 1940 году и подверглась мягкому, но недвусмысленному порицанию критиков: «Когда Тарусский пишет о смерти человека (а пишет он на эту тему почему-то очень охотно!), он старательно убирает всё, что могло бы навести на мысль, что человек чем-то отличается от животных, растений, неживой природы»[19]. Впрочем, рецензент «Литературной газеты» был более благосклонен: «Для книги “Ночи в лесу” стихотворения накапливались в течение пяти с лишним лет. Именно накапливались – по слову, по строчке, изо дня в день, со вкусом, с большой честностью и требовательностью к себе, как
Похоже, поставленный Тарусским самому себе диагноз оказался слишком пессимистичным: болезнь не стала препятствием для мобилизации. В августе 1942 года он был взят на фронт и погиб ровно год спустя[21].
ПРИМЕЧАНИЯ
В настоящем издании собраны все известные поэтические произведения Николая Тарусского, выявленные как в печати, так и в архивах. Составители приносят глубокую благодарность Льву Михайловичу Турчинскому за помощь в работе над изданием, а также Тарусскому краеведческому музею и лично хранителю фондов Наталье Гавриловне Мольнар – за любезно предоставленные фотографии Н. Тарусского.
Условные сокращения
РЯБИНОВЫЕ БУСЫ Стихи Вологда – В.-Устюг: Северный перевал, 1927
I. Рябиновые бусы
С. 7. Память.
С. 10. «Ивняки сережками шептались…».
С. 11. «Не звенят соловьиной весной…».
С. 12. «Вечер пал на плечи смуглых пашен…».
С. 13. Ночь.
С. 16. Утро.
С. 18. Есенин.
II. Стихи о Севере
С. 22. Полярная поэма.
С. 27. Волки.
III. Карусель
С. 29. Ярмарка.
С. 33. Деревенская весна.
С. 34. Июль.
Я ПЛЫВУ ВВЕРХ ПО ВАС-ЮГАНУ Стихотворения 1928–1934 М.: ГИХЛ, 1935
Сохранился машинописный наборный экземпляр сборника (РГАЛИ. Ф. 613 [ГИХЛ]. Оп. 1. Ед. хр. 7885). Из первоначального состава редактором изъято семь ст-ний, их тексты в наборном экземпляре отсутствуют; в примечаниях заглавия или первые строки этих ст-ний даны в угловых скобках. В поэме «Матрос и трактирщик» редактором сделаны многочисленные купюры, нарушающие строфику и систему рифмовки и искажающие логику повествования; бóльшая часть купюр никак не обозначена, лишь в конце поэмы появляется несколько отточий, обозначающих купюры, сделанные, видимо, еще до того, как был отпечатан наборный экземпляр. В наст. изд. купированные фрагменты, восстановленные по тексту наборного экземпляра, выделены угловыми скобками. Три ст-ния и две части триптиха «Моя родословная» печатаются в последней авторской редакции по тексту сборника «Ночи в лесу», но с сохранением посвящений и датировок по тексту 1935 г.
I
С. 39. «Опять сижу, очерченный кругами…».
II
С. 44. Про себя.
<«Разумный мир, не светопреставленье…»>. См. с. 214 наст. изд.
С. 46. Теплушки.
С. 50. «А через два года тридцать мне!..».
<«Пусть хлебный космос…»>. Текст утрачен.
С. 51. Турксиб.
III
С. 54. Я плыву вверх по Вас-Югану.
IV
С. 58. Полк.
С. 60. Моя родословная. Части 1 и 2 –
С. 60. 1. Прадед.
С. 62. 2. Дед.
С. 64. 3. Внук.
С. 67. Вьюга.
С. 69. Галиция.
<Кулак ночью>. Текст утрачен.
<Новодевичий>. Текст утрачен.
V
<Двадцатый век>. См. с. 217 наст. изд.
С. 74. «Здесь весенняя ночь завивает…».
С. 75. «Ливень ли проливмя, дождь ли солнц…».
С. 77. Осень.
С. 78. «Я себя не находил. Под стук…».
С. 80. «Уж гармошки, скрипки и шарманки…».
<«Здесь дни, что в граненом ручье…»>. См. ст-ние «Осень» (с. 192 наст. изд.).
VI
С. 82. Матрос и трактирщик.
VII
С. 116. Гоголь.
Халат прихватывая, уколов
Булавочками глаз; то в темноту
Несущийся болидом Хлестаков;
Все те, что докучали столько лет,
Перекрутясь, подобно калачам,
Мчат сквозь трубу в трагическое нет.
И казачок, от страха, невпопад,
Вдруг разыкавшийся, пищит: «Боюсь!»
И всё сгорело. Дыма нет. Но чад
Окутывает всю ночную Русь.
Вдруг погрузившийся в столбнячный раж,
Прислушивающийся к своей судьбе, –
Совсем не Гоголь и уже не наш.
Из глаз сочится скопческая муть.
Он сжился с ними. Как же быть теперь?
В постах да в православьи потонуть?
А Пушкин вышел и захлопнул дверь…
Свеча. Сверчок. И длится-длится молчь.
И по лицу в глубокой желтизне
Вдруг проступает мертвенная ночь,
Расчеркиваясь носом по стене.
Во мгле помещичьих календарей, –
Опять летит седое помело
И от полупотухших фонарей,
Среди сугробов, – к будке, где блоху
Вылавливает алебардщик из
Оборчатой шинели на меху
Да слушает, как ветры разошлись.
–
С. 121. Дитя.
Сегодня кухне – не к лицу названье:
в ней – праздничность, и словно к торжеству
начищен стол. Кувшин широкогорлый
клубит пары под самый потолок;
струятся стены чистою известкой
и обтекают ванну, что слепит
глаза зеленой краской, в чьей утробе
звенит вода. Хрустальные винты
воды из кувшина бегут по стенкам,
сливаются на дне, закипятясь, –
и вот уж ванна, как вулкан, дымится,
окутанная паром, желтизной
пронизанная полуваттной лампы.
И кухня ждет пришествия, когда
мать и отец, степенно и с сознаньем
всей важности, которую несут
с собой, тяжеловесными шагами
сосредоточенность нарушат кухни
и, колебая пар и свет, внесут
Дитя, завернутое в одеяло.
Покамест мрак бормочет за окном,
стучится веткой, каплями, покамест
дождь пришивает, как портной, трудясь,
лохмотья мглы к округлым веткам липы,
мелькая миллионом длинных игол,
их чернотой стальною, – мать берет
из рук отца ребенка и умело
развертывает одеяло, чтоб
освободить Дитя от всей одежды,
и вот усаживает его
на край стола, натертого до лоска,
и постепенно, вслед за одеялом
развязывает рубашонку, вслед
за рубашонкой – чепчик. Догола
Дитя раздето, ножками болтает,
их свесив со стола. А между тем
отец уж наливает из-под крана
воды холодной в ванну. Приподняв
ребенка, мать его сажает в воду,
нагретую до двадцати восьми.
Телесно-розоватый, пухлый, в складках
упругой кожи, в бархатном пушке, –
на взгляд, бескостный, – шумный и безбровый,
еще бесполый и почти немой, –
он произносит не слова, а звуки, –
барахтается ребенок в ванне
и громко ссорится с водой, когда
та забивается в открытый рот,
в глаза и уши. Волей иль неволей,
он запросто знакомится с водой.
Сначала – драка. Сжавши кулачки,
Дитя колотит воду, чтоб «бобо»
ей сделать, шлепает ее ручонкой,
но безуспешно. Ей – не больно, нет:
она все так же или горяча
иль холодна. И уж Дитя готово
бежать из ванны, делая толчок
неловкими ножонками, вопя,
захлебываясь плачем и водою.
То опуская, чтобы окунуть
ребенка с головою, то опять
приподнимая, мать стоит над ванной
с довольною улыбкой, и мел
ее платка закрашивает щеки,
широкое и белое лицо
с неразличимыми чертами. Так
она стоит безмолвно, только руки
мелькают словно крылья. Вся она –
в своих руках, округлых, добрых, теплых,
по локоть обнаженных. Пальцы рук
как бы ласкаются в прикосновеньях
к ребенку, к шелковистой коже. Вот
она берет резиновую губку,
оранжевое мыло и, пройдясь
намыленною губкой по затылку
Дитяти, по спине и по груди,
все покрывает розовое тело
клоками пены.
Тихое Дитя
в запенившейся, взмыленной воде
сидит по шею, круглой головой
высовываясь из воды, как в шапке
из белой пены. Как тепло ему!
Теперь вода с ним подружилась и
не кажется холодной иль горячей:
она как раз мягка, тепла. А мать
так ласково касается руками
его спины, его затылка, что
приятней не бывает ощущений,
чем это. Ах, как хорошо сполна,
всем телом познавать такие вещи,
как гладкое касание воды,
шершавость материнских рук и мыло,
щекочущею бархатною пеной
скрывающее тело! А в окно,
сквозь форточку сырой волнистый шум
сочится: хлещет дождь, скользя с куста
на куст, задерживаясь на листьях,
и ночь стучит столбами ветра, капель
и веток по скелету рамы. Мать
прислушивается невольно к шуму,
отец приглядывается к ребенку,
который тоже что-то услыхал.
Уж к девяти идет землевращенье.
Дождь, осень. Дом – песчинкою земли,
а комната – пылинкой, и пылинка,
в борьбе за жизнь, в рассерженную ночь
сияет электрическою искрой,
потрескивая. В комнате Дитя,
безбровое и лысое созданье,
прислушивается к чему-то. Дождь
стучится в раму. Может быть, к дождю
прислушивается Дитя? Иль к сердцу,
к пылающему сердцебиенью,
что гонит кровь от головы до ног,
живым теплом напитывая тело
и сообщая рост ему. И жизнь.
С каким вниманьем, с гордостью какою,
с какой любовью смотрят на него
родители! Посасывая палец,
виновник войн, та цель, во имя чье
сражаются оружием и словом, –
сосредоточенно глядит вокруг
прекрасными животными глазами.
Как воплощенье первых темных лет –
существований древних, что еще
истории не начинали, он
на много тысяч поколений старше
своих родителей. Но этот шум
сырой осенней ночи ничего
не говорит ему. Воспоминанья
для настоящего исчезли в нем.
Что темнота, которая родила
когда-то человека, если есть
благоухающая мылом ванна,
чудесная нагретая вода
и добрые ладони материнства!
–
Их чернотой стальною, – мать берет
Ее платка закрашивает щеки –
Широкое и белое лицо
С неразличимыми чертами. Так
–
<Смерть лесника>. См. ст-ние «Лесник» (с. 146 наст. изд.).
НОЧИ В ЛЕСУ Стихотворения 1934–1939 М.: Сов. писатель, 1940
I
С. 129. Гуси.
С. 131. Приокская ночь.
С. 134. Глухарь.
С. 135. Рыболов.
С. 137. Ловля сомов.
С. 139. Гуси летят на север.
С. 140. Сад во время грозы.
С. 143. В такую ночь.
С. 146. Лесник.
С. 151. На лужайке при свете месяца.
С. 155. Ветер в лугах.
II
С. 158. Морской ветер.
С. 163. Август.
С. 165. Покойница.
С. 168. 1825.
С. 171. В деревянном городке.
С. 174. Смерть.
С. 176. Мельница.
СТИХОТВОРЕНИЯ РАЗНЫХ ЛЕТ
С. 181. Огонек.
С. 181. Ветер.
С. 185. Пруд.
С. 186. Часы.
С. 188. Дождь.
С. 189. «Подуло с чердака…».
С. 190. «От солнца, бьющего в муслин…».
С. 191. Первый мороз.
С. 192. После ливня.
С. 192. Осень.
С. 194. Бабушка.
С. 195. «Мы живем не по плану. Не так…».
С. 196. Крякуши.
С. 196. Зимой.
С. 197. Лето.
С. 198. Шинель. Машинопись – РГАЛИ. Ф. 613 [ГИХЛ]. Оп. 1. Ед. хр. 1325. Л. 1.
С. 199. Девчонка. Машинопись – РГАЛИ. Ф. 613 [ГИХЛ]. Оп. 1. Ед. хр. 1325. Л. 2; подзагол. от руки: «Из цикла “Стихи о гражданской войне”»; в левом верхнем углу: «За помещение. Прошу положить в папку запаса. <Подпись неразборчива> 28/II–30».
С. 200. Зоотехник. Машинопись – РГАЛИ. Ф. 613 [ГИХЛ]. Оп. 1. Ед. хр. 1325. Л. 3–4; подзагол. от руки: «Из сборника “Гуси летят на север”»; пагинация – 27–28; в левом верхнем углу: «Ф.И.! Из этих двух стихотворений останавл<иваю> твое внимание на втором. Прочти и реши до 17/VI. А то автор уезжает надолго на север. А.<Сурков?>».
С. 202. Иоканьга. Машинопись – РГАЛИ. Ф. 613 [ГИХЛ]. Оп. 1. Ед. хр. 1325. Л. 5–7; подзагол. от руки: «Из сборника “Гуси летят на север”»; пагинация – 17–19.
С. 205. Окский пароход. Машинопись – Отдел рукописей Российской государственной библиотеки. Ф. 784 [Коллекция М. И. Чуванова]. Карт. 13. Ед. хр. 22. Л. 1; помета: «Недра 19». В альманахе «Недра» (1930. Кн. 19) ст-ние опубликовано не было.
С. 206. «Мы заново рождаемся. Простите…».
С. 208. Жара. Машинопись – ОР ГЛМ. Ф. 49 [Н. И. Замошкин]. Оп.2. Ед. хр. 94. Л. 1; помета карандашом к последней строфе: «Слаб конец!!». В конце авторские примечания: «1) фруктовый гроб – гроб, сделанный из досок от фрукт. В Туркестане – фруктовые дрова, доски и т. п. 2) мазар – могила мусульманского святого. 3) кок – чай-кок, зеленый чай, употребляемый жителями Туркестана».
С. 210. В горах Таджикистана. Машинопись – ОР ГЛМ. Ф. 49 [Н.И.Замошкин]. Оп. 2. Ед. хр. 94. Л. 2; текст перечеркнут карандашом.
С. 211. «В могилу тех, кто не слышит гула миров…».
С. 212. «За 20-й век! За мировое…».
С. 213. «Прочь, старость! Зачем нам стареть, зачем…».
С. 214. «Разумный мир, не светопреставленье!..».
С. 216. «Я осенью болею, а ты не спишь, мой друг!..».
С. 217. Двадцатый век. Автограф – РГАЛИ. Ф. 620 [редакция ж. «30 дней»]. Оп. 1. Ед. хр. 593. Л. 3–5; дата зачеркнута.
С. 220. Свадьба.
С. 224. «Человек чудесней звезд устроен…».