Убили или наложил на себя руки? Без этого вопроса и по сей день не обходится ни один из разговоров о Есенине, где бы таковой ни возникал. В редакциях — самых что ни на есть либеральных. По юбилейным дням в массовых библиотеках. Даже в дружеском и семейном кругу. Пресловутый телесериал с душкой Безруковым в роли поэта подплеснул керосинчика в неугасающий костерок. Но основным источником энергии возбуждения — и раздражения, и томления духа — является все-таки Интернет, превращенный обилием нестыкующихся версий в непроходимые дебри. В виртуальной «корзинке» собраны-скучены все мыслимые варианты насильственной смерти поэта, вплоть до самых невероятных.
Алла Марченко «В декабре в той стране…»
Убили или наложил на себя руки? Без этого вопроса и по сей день не обходится ни один из разговоров о Есенине, где бы таковой ни возникал. В редакциях — самых что ни на есть либеральных. По юбилейным дням в массовых библиотеках. Даже в дружеском и семейном кругу. Пресловутый телесериал с душкой Безруковым в роли поэта подплеснул керосинчика в неугасающий костерок. Но основным источником энергии возбуждения — и раздражения, и томления духа — является все-таки Интернет, превращенный обилием нестыкующихся версий в непроходимые дебри. В виртуальной «корзинке» собраны-скучены все мыслимые варианты насильственной смерти поэта, вплоть до самых невероятных. Подсыпали сонного порошка, придушили подушкой, размозжили голову канделябром, выстрелили в глаз, а потом повесили — то ли уже бездыханного, то ли еще живого. Исполнители: агенты ОГПУ; заказчики: Троцкий, Бухарин и т. д.
Я, естественно, не молчала. Однако ж в письменных работах скользкую эту топь по возможности обходила. Авось, образуется… Не образовалось. Наоборот. Плутая по лабиринтам Интернета, все чаще и чаще вспоминаю давнее четверостишие А. Вознесенского:
(«Табуны одичания»)
За миновавшие десятилетия
Казалось бы, яснее ясного:
Не уверена, а все-таки попытаюсь…
1
Если тронуть страсти в человеке,
То, конечно, правды не найдешь…
Считается, что первым, на заре перестройки, кто осмелился публично заявить о
Я попробовала предположить, что нелепая версия — в свойстве с новым статусом Есенина, к середине 70-х переставшего быть всего лишь Поэтом. С тяжелой руки Станислава Куняева («Добро должно быть с кулаками») и стоящей за ним «русской партии» Есенина торжественно возвели в новый чин — персонифицированную национальную идею, в результате чего он и оказался в пантеоне неприкасаемых. Не только на английских его костюмах, даже на полумаскарадной крылатке и «пушкинском» цилиндре не должно было быть ни пылинки. Такой Есенин не имел права наложить на себя руки. Дабы оконкретить это предположение, я показала английской гостье текст, который как раз той весной изъяли из моих переводов лирики великого армянского поэта Амо Сагияна «Зови, журавль». Стихотворение исчезло из наборного экземпляра только потому, что в нем были такие строки:
(«Сергею Есенину»)[3]
Миссис Дэвис вежливо выслушала мои аргументы, и они ее не убедили. Роману, который она задумала (о любви русского поэта и Айседоры Дункан), нужны были острые положения. На следующий год по дороге в Москву она задержалась в Париже в надежде выведать у тамошних славистов
На Шнейдера и его книжечку, фактически брошюрку («Мои встречи с Есениным», 1965), ныне ссылаются почти все биографы поэта, а история ее такова. То ли в конце 1963-го, то ли в самом начале 1964-го (в то время я работала в «Вопросах литературы», участвовала и в комментировании голубого есенинского пятитомника) К. Зелинский, куратор издания, представив Шнейдера, попросил меня отредактировать его воспоминания. Рукопись, донельзя хаотичная, оказалась невероятного объема. Извиняясь за качество врученной
Словом, работа предстояла «адова», и я бы за нее вряд ли взялась, если бы к просьбе Зелинского не присоединился замглавного нашего журнала Семен Александрович Ляндрес. До ареста, тюрьмы и каторги он был как-то связан с семьей Мейерхольда и даже, кажется, помогал дочери Есенина Татьяне Сергеевне прятать архив матери и отчима. Вернувшись, возобновил знакомство. Со Шнейдером Ляндрес тоже был слегка знаком, то ли еще в ту пору, когда работал в бухаринских «Известиях», то ли их жизненные пути пересеклись позднее, в каком-то пункте Архипелага ГУЛАГ Короче, силою вещей вляпалась я в неволю, и на целый год (1964) Есенин стал главной темой наших разговоров как со Шнейдером, так и с Ляндресом. Время было относительно либеральное, а моим собеседникам давно уже нечего было ни терять, ни бояться. За последний хрущевский 1964-й и об убийстве Зинаиды Райх, и об есенинских американских и парижских скандалах, и, главное, о методах устранения неугодных Высшей Власти лиц, принятых в органах госбезопасности, я узнала столько, что сенсационная информация, хлынувшая в первые месяцы расширенной гласности, лишь уточнила детали. Фрунзе, Киров, Горький, Орджоникидзе, Куйбышев…
Имя Есенина в контексте
А дальше произошло следующее. «Советская Россия», по выходе сигнального экземпляра, вместо оговоренной суммы выписала какие-то гроши. Шнейдер был смущен и, пригласив в гости, вручил, в порядке компенсации, Дневник и Воспоминания Галины Бениславской. (Ныне широко распубликованные, а тогда хранившиеся под тройным запретом.) Продемонстрировал (с гордостью) и легендарную кушетку, на которой любила, в позе мадам Рекамье, возлежать, утонув в шифонах, Айседора Дункан. Кушетка а ля Рекамье была, видимо, не единственным сувениром, увезенным из знаменитого особняка на Пречистенке, но остальные за время пребывания их нового владельца в краях отдаленных исчезли. Вместе с машинописью, почти слепой и такой хрупкой, что и перелистывать боязно, И. И. Ш. подарил мне и «Встречи с Есениным» — я-то их
Книга об Айседоре «шла самостоятельно», конечно же, не в СССР, а в Англии, где жила приемная ее дочь Ирма Дункан. Об Ирме, и о том, что та наверняка издаст его воспоминания в полном объеме, И. И. Ш. упоминал неоднократно, хотя переправить толстенную рукопись через границу было намного опаснее, нежели пустить по цепочке слушок об убийстве Есенина, если бы таковой имел место быть. Особенно учитывая дату дарственной: 6.3.66., то есть уже после суда над Синявским и Даниэлем в октябре 1965-го.
Но миссис Дэвис не отступала… Сюжет романа (поэт и босоножка) требовал, чтобы герой был непременно убит. И не где-нибудь, а в «Англетере», да еще и в том самом номере, в котором возлюбленная пара останавливалась по приезде в Питер в начале легендарной лавстори. Устав от всей этой напраслины, достала я из заветной папочки машинопись Дневника Бениславской и наскоро, спустя рукава, ее откомментировала, обращая внимание лишь на те положения, которые доказывали беспочвенность
Ход доказательств был, помнится, таков. Даже если допустить, что и современники, прибежавшие утром 28 декабря 1925 года в «Англетер», и мать поэта, и его вдова Софья Андреевна Толстая, обмывавшая и одевавшая мертвого мужа при
Джесси Дэвис, при всем своем простодушии, была человеком благоразумным. Ссылка на Бениславскую ее образумила, чего о своих соотечественниках сказать, к сожалению, не могу. Слушок продолжал существовать, упорно расширяя зону внушения. Правда, все-таки не
Но зачем это делать в перенаселенной гостинице, то есть почти прилюдно? — пыталась я проломить железную логику политически
Ну и что? — продолжали упорствовать
Допустим, не сдавалась я, но тогда соизвольте сообразить: зачем при такой установке подписывать в печать трехтомное собрание его поэтических произведений? Вдумайтесь: трехтомное, в самом солидном издательстве страны — «Госиздате»? Да одного только звонка ОТТУДА было достаточно, чтобы трехтомник навсегда вылетел из плана. И без всяких объяснений. А он, несмотря на финансовые затруднения и нехватку бумаги, продолжал продвигаться к печати. Больше того. Кабы гражданин Есенин был занесен в тайные списки подлежащих изъятию
В воспоминаниях Чагина есть и такой эпизод: «В конце декабря (1925 года. —
Догадывался ли Есенин о возможной перемене в служебной карьере своих закавказских шефов? Не исключено, что догадывался. К 23 декабря (день отъезда Есенина в Ленинград) было уже ясно, что Г. Зиновьев, руководитель ленинградской партийной организации, возглавивший вместе с Л. Каменевым на Съезде антисталинскую оппозицию, будет снят с руководящего поста и что Киров как выдвиженец Сталина — единственный серьезный кандидат на эту важную должность.
Впрочем, почуять, что Киров и Чагин
Во всяком случае, убегая из столицы в Ленинград — и в ноябре (на разведку), и в декабре 1925-го (насовсем, с вещами), — о Кавказе и о своих тамошних партийных
Хорошо, соглашались (нехотя) оппоненты, но где гарантия, что убийство не совершили, допустим, гостиничные воры, огрев канделябром по голове и сымитировав самоубийство? Ведь Василий Наседкин, муж старшей сестры Есенина Екатерины, утверждает, что в день отъезда из Москвы (напоминаю: 23.12.1925) у С. А. был банковский чек на 640 рублей — сумма по тем временам огромная[9].
Наседкин не ошибается. Поскольку наличных дензнаков в издательской кассе не было, Есенину действительно выдали чек. Вот только получить по нему деньги в банке лично С. А. не мог: у него не было паспорта. Куда делся паспорт, хранился ли в квартире его последней жены Софьи Толстой, среди прочих семейных, необходимых для регистрации брака документов, был ли в очередной раз утерян, из воспоминаний современников не ясно. Ясно одно: в Ленинград Есенин заявился без паспорта. Даже в Акте освидетельствования покойного упоминается лишь удостоверение личности — видимо, билет Союза поэтов. Короче, Есенин уезжал из Москвы не только без паспорта, но и без денег. Не с пустым кошельком, конечно, но той небольшой
Изобретатели грабительской гипотезы все свои улики цепляют — вешают на сучковатый вопросик: да по каким-таким признакам гостиничные воры могли бы сообразить, что одетый с иголочки знаменитый поэт, чье имя все еще рифмуется с именем заморской жар-птицы, прибыл в Ленинград с пустым портмоне? Отвечаю: по его поведению. Ну, не стал бы именитый постоялец выпрашивать то ли у буфетчика, то ли у коридорного три бутылочки пивка в долг, будучи при деньгах. А Есенин, и это не подлежащий перепроверке факт, в свой последний земной вечер ничего, кроме взятого в долг пива, не пил.
Впрочем, уголовный сюжет (ограбление) повышенным спросом у любителей литературных сенсаций не пользуется, безбумажно циркулируя в узком кругу потребителей
«Покойный уже был приготовлен для демонстрации. Первоначальные фотоснимки, которыми мы сегодня располагаем, свидетельствуют и подтверждают то, что мне рассказывал отец. У Есенина были изрезаны, похоже, бритвой руки. Но совсем не поперек, а вдоль. Как при пытке. Левый глаз выбит. В ноздрях застыла жидкость, очень напоминавшая головной мозг. Череп пробит в лобной части. Две вмятины чуть повыше переносицы. Николай Леопольдович говорил: „Как будто сдвоенной железной палкой ударили! А может быть, рукоятью пистолета. Неизвестно, какого именно, ведь Есенин с собственным пистолетом не расставался“. На мой вопрос, которая из ран оказалась смертельной, отец сказал: „Та, что под правой бровью“. Отец в голодное время работал санитаром „скорой помощи“. На покойников он насмотрелся, среди них попадались и самоубийцы»… «Когда Есенина, — продолжает Браун-младший, — нужно было выносить, рассказывал отец, — я взял его, уже окостеневшего, под плечи. Волосы рассыпались мне на руки. Запрокинутая голова опадала. Были сломаны позвонки. При повешении у человека расслабляются все органы. При убийстве нет. И на полу и на диване, куда положили труп Есенина, было сухо. Никакой врач не поверит, что перед ним самоубийца, если мочевой пузырь не опорожнился. Не было ни посинения лица, ни высунутого языка»[11].
Читала и не верила своим глазам. Выписки из писем и мемуаров современников, рассказавших о трагедии в гостинице «Англетер» не с чужих слов, заняли бы слишком много места, но один фрагмент из настоящих, не перелицованных по нынешней моде воспоминаний Н. Брауна (отца) о событиях 28 декабря 1925 года все-таки приведу:
«В номере гостиницы, справа от входной двери, на полу, рядом с диваном, лежал неживой Есенин. Белая шелковая рубаха была заправлена в брюки, подпоясанные ремнем. Золотистые волосы его были откинуты назад. Одна рука, правая, в приподнятом, скрюченном состоянии находилась у самого горла. Левый рукав рубахи был закатан. На руке были заметны следы надрезов — Есенин не раз писал кровью»[12].
Опубликованное «Посевом» интервью с престарелым сыном Н. Брауна удивило не само по себе. Каждый частный человек пишет, как (и чем!) он дышит. Поразило другое: в редакции солидного либерального журнала не заметили вопиющего, один к одному, совпадения опубликованного в 2009 году якобы эксклюзивного материала с самыми дремучими вымыслами двадцатилетней давности. Ведь этот сюжет (зверское убийство), как уже говорилось, обозначившись на уровне слухов в глухие годы застоя, выпростался из подполья уже в 1987-м. В том году, несмотря на протесты ленинградцев, бульдозеры порушили обветшавший «Англетер». А года через два, в связи с появлением в журнале «Москва» (1989, № 7) беспрецедентного по безграмотности сочинения полковника милиции Эдуарда Хлысталова «Тайна гостиницы „Англетер“», страсти по убиенному русскому гению достигли такого накала, что взбаламученная литературная общественность самоорганизовалась в Писательский Комитет по выяснению обстоятельств смерти поэта.
Комитет был организацией представительской, то есть ленивой, для выяснения «обстоятельств» не слишком пригодной, в отличие от прилепившейся к нему Особой Комиссии, тон в которой, как и следовало ожидать, стали задавать самые неистовые из ревнителей русской идеи. Но тут уж и серьезные исследователи всполошились. Не за горами столетие великого поэта, а вокруг юбилейного Проекта — стайки шарлатанов да толпы невежд, к умственным усилиям не приученных? Словом, обстановка была такой, что главному специалисту по Есенину Юрию Львовичу Прокушеву не осталось ничего иного, кроме как, обратившись в высокие инстанции, ввести в состав обезумевшей в патриотическом негодовании Комиссии группу независимых экспертов. Дабы наконец выяснилось, что же в действительности случилось в гостинице «Англетер» в ночь с 27 на 28 декабря 1925 года.
Оглядываясь назад и подводя итоги, нельзя не признать: российской словесности повезло. Новая антисоветская жизнь в 1991 году еще только начинала коммерциализироваться, в результате чего Прокушеву удалось задействовать наивиднейших специалистов в области судебной медицины и криминалистики. Академики, доктора наук, директора и ведущие сотрудники соответствующих предмету расследования НИИ, включая старшего прокурора Генеральной прокуратуры, в течение почти трех лет собирали и проверяли на подлинность все без исключения документальные материалы, начиная с Акта вскрытия тела, посмертных масок и сделанных по свежим следам фотоснимков. Естественно, практически безвозмездно, на общественных началах. Затем терпеливо, спокойно, снимая один вопрос за другим, разъясняли членам Писательского Всероссийского Комитета: версия об убийстве — результат неизлечимого дилетантизма, а то и прямого мракобесия.
Взявшись за дело, ученые поначалу, кажется, и не предполагали, что сенсационный триллер держится на трех колченогих опорах: 1. На утверждении, будто предсмертное стихотворение Есенина написано не в декабре 1925-го. 2. На
Нашлись и негативы, благо фотографировал в «Англетере» знаменитый питерский фотомастер М. Наппельбаум. Когда с сохранившихся в его архиве пластин сделали, используя современную технику, профессиональные отпечатки, даже невооруженному глазу стало ясно: якобы
Подвергся экспертизе и подлинник последнего стихотворения Есенина «До свиданья, друг мой, до свиданья…» Вокруг этого документа кипели огнедышащие страсти. Для адептов версии «убийство!» написанный кровью текст (по смыслу предсмертная записка) был слишком увесистым
— Потом прочтешь, не надо!»[13]
Спецэкспертиза «притузила» и эту нелепицу. Химики, текстологи, почерковеды установили: стихи действительно написаны кровью, а не выцветшими до красноты фиолетовыми чернилами, и не кем-нибудь, а самим Есениным, который, судя по почерку, был не совсем в обычном состоянии:
«Этот текст исполнен Есениным Сергеем Александровичем под влиянием необычных внутренних и внешних факторов, „сбивающих“ привычный процесс письма и носящих временный характер. В числе таких факторов наиболее вероятными являются необычное психофизическое состояние С. Есенина (волнение, алкогольное опьянение и пр.) и использование пишущего прибора и красителя, обладающих плохими расписывающими свойствами». (Ю. Н. Погибко. Всесоюзный научно-исследовательский институт судебных экспертиз министерства юстиции России. 15 апреля 1992 года)[14].
Краситель (кровь), конечно же, не обладал хорошими
Не подтвердилось и наделавшее столько шума утверждение Эдуарда Хлысталова, что Г. Устинов и В. Эрлих были сотрудниками ОГПУ, а «Англетер» спецгостиницей, мрачному ведомству подконтрольной. На запрос Ю. Прокушева (письмо на имя министра безопасности Российской Федерации Баранникова В. П. от 15.4.93) из архива ответили (после проведенной по указанию министра тщательной проверки), что ни Эрлих, ни Устинов в соответствующей картотеке не числятся, а «Интернационал» (бывший «Англетер») органам ОГПУ не подчинялся.
И действительно, как выяснил И. Богданов, автор книги «Старейшие гостиницы Петербурга»[15], в «Англетере» до 1924 года располагалась английская миссия. Здесь же подолгу проживали советские чиновники, деятели культуры, красные командиры, рядовые сотрудники ГПУ. Лица без командировочного удостоверения, до передачи отеля в ведение гостиничного Треста (февраль 1926), сюда официально не допускались. Но в годы нэпа это правило уже не соблюдалось. Мандельштам, к примеру, в 1924 году снимал в «Англетере» люкс с горящим камином и накрытым ужином для свиданий с Ольгой Ваксель. Но если бы Ваксель не оставила воспоминаний, мы бы об этом никогда не узнали, так как в списках законных постояльцев отеля за 1924 год имени Мандельштама нет.
Пикантная подробность интересна не только для мандельштамовской, но и для нашей истории. Разъясняя, по какой-такой причине Есенин при вселении в «Англетер» не был зарегистрирован, она решительно отменяет один из самых якобы убедительных аргументов неистовых мстителей. По их логике, фамилии Есенина в списках постояльцев нет потому, что товарищи из ОГПУ загодя заметали следы запланированного убийства. Поэтому-де и администрация гостиницы, посвященная в преступный план, нервничала, торопя с выносом трупа.
Допускаю: и впрямь нервничала, да только совсем по другой причине. Согласно правилам распорядка, управляющий (В. Назаров) не имел права определять на постой человека, у которого не было при себе ни командирочного документа, ни паспорта. Пустил, как и Мандельштама, за денежку. Рисковал, конечно, но не слишком: нэп еще длился. ЧП в пятом номере степень риска увеличивало на порядок. Если бы выяснилось, что Есенин вселился в «Англетер» не на общих основаниях, выговором по административной линии Назаров мог бы и не отделаться, так что гостиничной обслуге было из-за чего волноваться.
2
Материалы расследования, завершенного к лету 1993-го, давным-давно изданы. Впервые — в сокращенном варианте — в 1995-м. Выводы ученых стараниями прессы были доведены до сведения прогрессивной общественности намного раньше. Вл. Радзишевский, обозреватель «Литературной газеты», успокоил подписчиков, сообщив, что эксперты наконец-то поставили точку: не убийство, а самоубийство. Следовательно, «шквал» леденящих душу открытий — Горького отравили, Маяковского застрелили, Есенина повесили — обещает передышку: «С Есениным, кажется, разобрались. Кто следующий?» («Литературная газета», 7 июля 1993 года).
Следующим, увы, оказался Есенин. Не решившись в открытую не согласиться с поставившими точку экспертами, активисты Писательского Всероссийского Комитета стали потихоньку-полегоньку дискредитировать сделанное ими заключение. В последнем томе вышедшего к столетнему юбилею четырехтомника, откомментированного членами возглавляемой Прокушевым есенинской группы Института мировой литературы, в разделе «Краткая хроника жизни и творчества» читаем:
Словом, биографическое сочинение Станислава и Сергея Куняевых, подоспевшее к юбилею Есенина, было негласно узаконено литературным сообществом, а куняевский способ борьбы с оппонентами принят на вооружение. Не полемизировать с профессиональными криминалистами. Не опровергать сделанные ими выводы. Не было самоубийства, было убийство. Для Куняевых (и отца, и сына), как и для прочих
Спросите: а как же читатели? А читателей, тем паче неискушенных, можно понять. Навыка пристального чтения трудных текстов у них нет, а вера в доходчивое печатное слово имеется. Не утрачено и доверие к «общему мнению», а оно, как известно, и создается, и внушается агрессией многократного повтора. Уже первый выпуск куняевской биографии издан тиражом в 10 тысяч экземпляров, а сколько раз она переиздавалась за последующие пятнадцать лет, не известно, подозреваю, даже библиографам Книжной палаты.
К тому же судмедэксперты высшей категории были до предела корректны и за пределы своей компетенции в период расследования (1991–1993) не выходили. Четко ответили на заданный руководством Института мировой литературы вопрос: данных, свидетельствующих, что Есенин был убит, не обнаружено. Даже высказав предположение, что, судя по почерку, в момент написания предсмертного стихотворения поэт находился в состоянии сильного волнения, никаких соображений насчет предполагаемых причин необычного состояния себе не позволили.
Не думаю, чтобы судмедэкспертам так уж приятно было узнать, что их многолетний бескорыстный труд литературная общественность фактически проигнорировала. Однако ни протестовать, ни выяснять отношения с руководством ИМЛИ не стали. И все-таки нет правила без исключения. Один из членов экспертной группы, профессор, преподаватель Медицинской Академии Александр Васильевич Маслов, в течение многих лет собиравший материалы для серии очерков, посвященных выяснению обстоятельств смерти
Чем же примечательна эта книга? Прежде всего тем, что Маслов, учтя своеобразие «массовой» аудитории, переложил со специального на общедоступный язык материалы проведенной и им самим, и его коллегами экспертизы. И сделал это так толково и внятно, с учетом не проясненных в 1993 году подробностей, что думающий читатель не может не согласиться с выводом, к которому подводит автор «Загадочной петли»: «Самоубийство Есенина — результат стечения очень многих обстоятельств, разбираться в которых еще предстоит историкам и литературоведам. Но с судебно-медицинской точки зрения расследование можно считать законченным: Сергей Александрович Есенин покончил с собой. Больше не стоит измываться над правдой в поисках неких тайных убийц»[18].
Готовя рукопись к печати, Маслов в предисловии предупредил будущих читателей: «Работа, безусловно, не лишена недостатков, а поэтому любые замечания и конструктивная критика будут восприняты с благодарностью»[19].
Воспользовавшись авторским предуведомлением, считаю необходимым высказать несколько соображений. Их немного, но они необходимы, поскольку самоубийство Есенина не тот случай, когда мы можем принять горький его совет:
(«Жизнь — обман с чарующей тоскою…»)
Чтобы доказать сомневающимся, что поэт мог повеситься на вертикальной и гладкой трубе водяного отопления, Маслов описывает проведенный по его заданию сложный эксперимент. Используя веревки разного плетения и общепринятые в русском быту виды узлов, студенты-медики доказали: трудно, но возможно. На самом деле, это было совсем не так трудно — труба не была совершенно гладкой. Чтобы убедиться, достаточно вглядеться в известную фотографию пятого номера (хотя бы в монографии Маквея, а не в стертые и отретушированные перепечатки с нее). На этой фотографии видно, что на расстоянии примерно ста пятидесяти сантиметров от пола обе трубы, прямая и обратная, удлинены посредством ввинчивания по нарезке. В результате на месте их соединения образуется укрепленное поперечной скобой утолщение — два кольца, диаметр которых минимум на 0,5 см превышает диаметр самой трубы. По тогдашней технологии отопительные трубы фиксировались (прикреплялись к стене) несколькими поперечными скобами. Такая же поперечина почти наверняка была и под потолком. Говорю:
Переводя с ученого на читательский язык сделанные профессионалами заключения, Маслов цитирует слова одного из коллег, заметившего при работе с современной увеличительной техникой, что рельеф смертной петли имеет комбинированный характер. Передние две трети — отпечаток веревки, а задняя треть — полоса, достаточно широкая, с четкими контурами. Похоже, мол, что петля изготовлена из веревки, к которой привязана какая-то тесьма или ремень, достаточно широкий. Цитирует, но толкований этому факту не дает. А они есть. Привезенные из Америки (в августе 1923 года) чемоданы Есенин оставил в квартире Мариенгофа, а когда, спустя месяц, пришел за вещами, обнаружил, что на самом большом не столько чемодане, сколько сундуке для хранения верхней одежды, кто-то то ли срезал, то ли отстегнул часть кожаного ремня. Этим ремнем (при использовании дорожного сундука в качестве огромного чемодана) его затягивали, на случай, если замки не выдержат перегрузок и перемещений. В тот день С. А., по свидетельству Мариенгофа, и заменил недостающую часть ремней обыкновенной веревкой. В такой неэлегантной упаковке американский сундук и прибыл в «Англетер». Из этой комбинации (веревка плюс остатки ремня), судя по данным экспертизы 1991–1993 годов, поэт и смастерил смертную петлю.
На этот дорожный сундук хочу обратить особое внимание. Возможно, я ошибаюсь, но в нем, на мой взгляд, может отыскаться ответ на смущавший даже противников сенсационной версии вопрос: какой же предмет гостиничной меблировки должен был оттолкнуть самоубийца, чтобы его «ноги были от пола около 1,5 метра».
П. Лукницкий, автор знаменитых «Встреч с Анной Ахматовой», сообщает (запись сделана вечером 28 декабря со слов М. Фромана, рабочего секретаря Ленинградского отделения Всероссийского Союза поэтов), что это была какая-то табуретка: «В 6 часов по телефону от Фромана я узнал, что сегодня ночью повесился С. Есенин, и обстоятельства таковы: вчера Эрлих, перед тем, как прийти к Фроману, был у Есенина в гостинице „Angleterre“, где остановился С. Есенин, приехав сюда в Сочельник, чтобы снять квартиру и остаться здесь уже совсем. Ничего необычного Эрлих не заметил — и вчера у Фромана мы даже рассказывали анекдоты о Есенине. Эрлих ночевал у Фромана, а сегодня утром пошел опять к Есенину. Долго стучал и, наконец, пошел за коридорным. Открыли запасным ключом дверь и увидели Есенина висящим на трубе парового отопления. Он был уже холодным. Лицо его — обожжено трубой (отталкивая табуретку, он повис лицом к стене и прижался носом к трубе…)»[20].
Между тем в протоколе, составленном участковым надзирателем, упомянута не табуретка, а опрокинутая тумба: «…около места, где обнаружен был повесившийся, лежала опрокинутая тумба, а канделябр, стоящий на ней, лежал на полу…»[21].
Казалось бы, ничего загадочного: тумба так тумба. Но это не так. На фотографии, сделанной, уточняю, некоторое время спустя, канделябр есть, а тумбы нет. Опрокинутой тумбы не заметил и давний приятель Есенина поэт Вс. Рождественский, прибежавший в «Англетер» чуть раньше фотографа, зато обратил внимание на распахнутый огромный чемодан, из которого клубком глянцевитых переливающихся змей вылезали модные заграничные галстуки.
Чем объясняется столь странная нестыковка? Маслов и на эту загадку разгадки не предлагает, хотя и она почти разгадывается, если вчитаться в письмо Т. Есениной (от 18.1.1984), адресованное Т. Флор-Есениной, где Дочь поэта описывает доставшиеся по наследству отцовские чемоданы, те, что были с С. А. в «Англетере»: «Весной 1926 года суд определил наследников Есенина <…> Из этого решения вытекало как наследование авторского права, так и наследование имущества <…> Сундук и еще два-три чемодана — это и была наша доля наследства. К этим вещам Зинаида Николаевна годами была не в силах прикоснуться, их прятали так, чтобы они не попадались ей на глаза. Увидала я их только в 1928 году при переезде на Брюсовский, где их тут же подняли на антресоли. Их спустили вниз и раскрыли только в 1933 году. Это были носильные вещи — костюмы, белье, обувь и т. д., бумаги занимали ничтожно мало места <…> Домашние с интересом рассматривали сундук. Это был дорожный гардероб — слева вешалки, справа ящики. Его ставили вертикально. Как гардеробчик, он стоял у меня в комнате и в Москве, и на даче, где я жила два года перед войной»[22].
Высота таких гардеробчиков никак не могла быть намного меньше полутора метров, иначе дорогие костюмы не выдержали бы долгой дороги, а значит, достаточной для того, чтобы С. А. сумел, взобравшись на дорожный сундук с письменного стола, закрепить под самым потолком роковую удавку. Разумеется, при условии, что высота номера была стандартной, то есть около 3,5 м, что также ставилось под сомнение. В некоторых публикациях потолки вырастали аж до дворцовой пятиметровой высоты, чего, конечно же, не было. И даже быть не могло. В отличие от «Европейской» и даже «Астории», «Англетер» был гостиницей «эконом-класса». В конце 50-х, приехав в Питер с командировочным удостоверением от журнала «Советский воин», я прожила здесь несколько дней, в том самом, кстати, есенинском номере, и прекрасно помню, что его кубатура была для Ленинграда самой что ни на есть обыкновенной. Точно такой, как в квартире моей тетки на Охте. Подтвердить этот факт наверняка могли бы многие очевидцы, но Маслову нужны были другие, неоспоримые доказательства. И он их нашел! Оказалось, что в питерском киноархиве каким-то чудом сохранился документальный фильм, снятый некогда в «Англетере».
Но почему я так долго задерживаюсь на всех этих деталях? А потому, что теперь, когда опубликована переписка Цветаевой и Пастернака, мы не имеем морального права замалчивать следующий фрагмент из письма Бориса Леонидовича Марине Ивановне от 26 февраля 1926 года: «На днях узнал версию, кажущуюся мне вздорной и неправдоподобной. Надо будет переспросить Казина, на которого ссылался рассказывавший. Будто бы Е. перед отъездом говорил К[азину]: „Вот увидишь, как обо мне запишут“. С этим хотят поставить в связь домысел о том, будто бы Е. хотел устроить
Ни опровергнуть излагаемую Пастернаком гипотезу, ни принять ее безоговорочно не позволяет скудость имеющихся в нашем распоряжении фактов. Однако ж и признать ее вздорным домыслом, начисто исключив несчастный случай, невозможно, а это и впрямь прибавляет жуткую черту «ко всему облику катастрофы». По крайней мере, если наше предположение (возможно, что в качестве опоры Есенин использовал не гарнитурную дубовую тумбочку, а шаткий дорожный гардеробчик), достоверно хотя бы на треть. Не исключено, кстати, что именно этот момент имел в виду Наппельбаум, когда говорил, что в смерти поэта не все ясно. С Есениным он знаком не был, но у фотографов особое, трехглазое, зрение…
Требует уточнения и то истолкование, какое дает Маслов болезни Есенина. Опровергая как медик и подозрение на эпилепсию, и «белую горячку», для излечения от которой поэта якобы и поместили в клинику известного на всю Россию психиатра Ганнушкина, он почему-то не решается назвать по имени «таинственную болезнь» Есенина, резко обострившуюся в последний год его жизни. Вместо ожидаемого профессионального диагноза, пусть и предположительного, приводит малоправдоподобный рассказ о том, как Есенин, выкрав историю своей болезни, узнает, что она неизлечима. В действительности ничего кроме «меланхолии», то есть депрессии, у Есенина, как и у Маяковского, судя по всему, не было. Вот что пишет приятель С. А. Матвей Ройзман:
«Ко мне пришел домой врач А. Я. Аронсон. Он был взволнован, озабочен, но говорил, осторожно подбирая слова. За эти дни он обошел все места, где, по мнению родственников, друзей и знакомых Есенина, он мог находиться <…> Есенин ушел из клиники самовольно, а это может привести к большой беде. Я спросил, чем, собственно, болен Сергей. Доктор объяснил, что профессор Ганнушкин поставил точный, проверенный на больных диагноз: Есенин страдает ярко выраженной меланхолией. Впоследствии я узнал, что <…> меланхолия — психическое расстройство, которому сопутствует постоянное тоскливое настроение. Поэтому любые размышления больного протекают как бы окрашенными в черный цвет <…> Но самое опасное это то, что меланхоликов типа Есенина мучает навязчивая мысль о самоубийстве. Естественно, это усиливается во время одиночества»[25].
В отличие от Есенина, уложить Маяковского к Ганнушкину было невозможно. Однако не только Лиля Брик, но и Галина Катанян, супруга Василия Абгаровича Катаняна, не заблуждались на счет «некоторых обстоятельств», предшествующих его гибели. Они поразительно схожи с теми, какие спровоцировали трагедию в гостинице «Англетер»: «Не только для людей, мало знавших Маяковского, но и для близких друзей смерть его осталась загадкой <…> А между тем он был болен. По моему глубокому убеждению, с конца 29-го года у него была депрессия. Я не врач, но периодически страдаю этим заболеванием и поэтому хорошо знаю все те симптомы, которые характерны для последних месяцев жизни Маяковского. Все признаки этого заболевания были налицо. Он был в подавленном, мрачном, совершенно не свойственном ему настроении <…> Он боялся одиночества, зазывал к себе даже малознакомых людей <…> Тяжелое состояние это усугублялось еще и тем, что у него началось заболевание связок и он боялся потерять голос. И как раз тогда, когда ему было противопоказано одиночество, он оказался в полной изоляции. Единственные близкие люди, которые могли бы поддержать его в это тяжелое время — Лиля и Ося — были за границей <…> Соратники по Лефу были глубоко уязвлены вступлением Маяковского в РАПП и бойкотировали его <…> В РАППе, который принял его с плохо скрываемым торжеством, друзей у него не было, единомышленников тоже <…> Неуспех „Бани“ у Мейерхольда он переживал болезненно <…> Выставка не нашла отклика у соратников. Студенты Института народного хозяйства, перед которыми он выступал 9 апреля (за четыре дня до выстрела! —
Но вернемся к Маслову. Сообразив, что «Загадочная петля» переубеждает даже предубежденных, если они, конечно, функционально грамотны, то есть способны не заучивать
Интервью с господином Виноградовым в январе 2010-го опубликовал журнал «НЛО» — не путать с «Новым литературным обозрением». А спустя полтора месяца (16 марта 2010-го) в Варминско-Мазурском университете (Польша, г. Ольштын) состоялась презентация книги «Убийство Сергея Есенина» (Издательство Высшей школы полиции, г. Щитно, 2009). Ее авторы — «остепененные» польские слависты Рената Владарчик и Гжегож Ойцевич — однозначно опровергли версию о самоубийстве поэта.
Но что такое заштатный Ольштын или малопочтенное
О необходимости эксгумации добровольцы патриотического фронта начали поговаривать уже давно, но как-то неуверенно, междоусобно и под сурдинку После выхода «Загадочной петли» взрывоопасную идею запустили в патриотический обиход, и года через два она овладела массами. Однако реализация проекта застопорилась. Выяснилось: в таком серьезном деле, как
3
Мне нравится гений этого человека…
Реплика Сергея Безрукова только на беглый взгляд может показаться наивной «басней веры». Джунглевый инстинкт сработал в правильном направлении. Следы присутствия Льва Давидовича Троцкого в нашей общей истории вытравлялись так тщательно и так долго, что не только рядовые читатели, но и гуманитарии достаточно широкого профиля ничего внятно достоверного о нем не помнят, кроме социального происхождения (сын богатого земледельца), национальности (еврей), настоящей фамилии (Бронштейн), неполного и неточного перечня партийных должностей да экзотических обстоятельств устранения: 1940 год, Мексика, ледоруб, агенты КГБ. Даже Олег Лекманов, автор подробно документированной биографии Есенина, утверждает: Троцкий произнес свое Слово о Есенине на вечере его памяти в Большом театре, хотя кто-кто, а уж он-то должен бы знать, что траурный вечер, организованный Качаловым, состоялся 18 января 1926 года в помещении МХАТа и самого Троцкого на нем не было. Его Слово, точнее Письмо, зачитанное кем-то из актеров, опубликовано в «Известиях» 20 января 1926 года[27].
Но так ли уж все это важно? МХАТ или Большой театр — какая разница? В том-то и дело, что огромная. Мероприятия, под которые отводился Большой театр, обязаны были посещать первые лица Партии и Правительства. Есенину такой почет не полагался. Но если кто-нибудь из устроителей ритуальных торжествований и вздумал бы нарушить иерархическую традицию (практически невероятно, хотя теоретически и допустимо), то Троцкого на сцену Большого театра со Словом о Поэте в том январе уже бы не выпустили. На XIV съезде, закрывшемся, кстати, в день похорон Есенина, 31 декабря 1925 года, его фактически вывели из Большой Игры, «посадив на концессии». От должности
Допущенная Лекмановым неточность не промах памяти, а
К тому же неудобные эти стихи цитирует С. Кошечкин, возражая «патриотам», убежденным, что Есенина «прикончили»
— Не поеду я в Москву… не поеду туда, пока Россией правит Лейба Бронштейн…»
Мог бы и поспорить, и оспорить, но не делает этого. Статья Кошечкина «Смерть Есенина:
Пример, с одной стороны, выигрышный, так как работает на концепцию книги (Есенин — неформальный лидер мощной крестьянской оппозиции), а с другой — неудобный, ибо наводит подозрительного читателя на мысль о сервилизме Есенина. Дескать, и просоветские «Стансы», и «Русь бесприютная», и очень правильный Ленин в «Капитане земли» не что иное, как «циничный карьерный маскарад»[29].
В такой «амбивалентной» ситуации «зловещую фигуру» Троцкого сподручнее отодвинуть в тень, а организацию
«Сам он (Каменев. —
С такими данными да еще и при отсутствии соответствующей «техники» завести пружину столь хитроумного предприятия, как десант опричников в ночной «Англетер», да еще в тот момент, когда на Съезде, в Москве, решается его собственная судьба, невозможно. (За открытое выступление против Сталина в декабре 1925-го Каменев большинством голосов выведен из членов Политбюро.)
Все эти факты Ст. Куняеву, конечно же, известны, но известны вообще, без поправки на человеческий фактор. К тому же, без опоры на документ, пусть и сомнительного качества, политическому детективу не устоять. Но кто ищет, тот найдет. В 1993 году в сборнике «С. А. Есенин. Материалы к биографии» С. Шумихин опубликовал воспоминания А. Тарасова-Родионова. Согласно этому документу, 23 декабря 1925 года Есенин, будучи в сильном подпитии, обращаясь к мемуаристу, произнес такой монолог:
«Я очень люблю Троцкого <…> уверяю тебя, очень люблю. А вот Каменева <…> не люблю. Подумаешь — вождь. А ты знаешь, когда Михаил отрекся от престола, он ему благодарственную телеграмму закатил за это самое из Иркутска <…> Телеграмма-то эта, где он мелким бесом семенит перед Михаилом, она, друг милый, у меня» [31].
К этому эпизоду комментатор (судя по стилистике, сам Шумихин) делает примечание: «Л. Б. Каменев (вместе со Сталиным) <…> выехал из сибирской ссылки сразу после получения известий о падении самодержавия и прибыл в Петроград утром в воскресенье 12 марта 1917 г. В факт подачи им (с дороги?) благодарственной телеграммы Михаилу Александровичу, чье отречение было опубликовано 4 марта вместе с манифестом об отречении Николая II, трудно поверить. Еще менее объяснимо то, что телеграмма оказалась почему-то в руках у Есенина. Еще летом 1917 г. в печати промелькнуло сообщение о том, что Каменев провозгласил здравицу отрекшемуся Михаилу Александровичу на банкете, устроенном в Томске в честь проезжающих через город политэмигрантов. Видимо, Есенину запомнилась эта информация, спустя восемь с лишним лет приобретшая в его устах характер мистификации»[32].
Среди
Допускаю, что принимаю желаемое за действительное, и все-таки очень уж похоже, что Есенин, устав от «выбивания» денег, от скуки и с досады забавляет сам себя. То дурачит Т.-Р. мифической телеграммой, то дразнит, уверяя, что «очень любит Троцкого»…
Иван Евдокимов (ведущий редактор есенинского трехтомника), которому Тарасов-Родионов после смерти С. А. передаст на хранение свои заметки, напишет на конверте с рукописью, что в ней лишь
Как же воспользовался сохраненными Евдокимовым «зернами правды» Ст. Куняев, сочиняя-выстраивая свой политико-детективный проект? А вот как. По его придумке, Тарасов-Родионов, в годы гражданской войны работавший в армейском трибунале в Царицыне, по гэпэушным каналам срочно, в тот же день, 23 декабря, сообщает «нужным людям», что у Есенина имеется подписанная Каменевым телеграмма Михаилу Романову. Дескать, «вообразить себе, что в решающую минуту человек типа Тарасова-Родионова не поделился бы „ценной“ информацией с „нужными людьми“, при всем желании трудно»[34].
Как же конкретно была организована беспрецедентная по нелепости акция (ночное убийство в перенаселенной гостинице), Куняев, конечно же, не уточняет. Опытный литератор, он прекрасно понимает: чтобы читатель поверил, что, разоткровенничавшись с потенциальным агентом ГПУ, поэт и впрямь совершил стоившую ему жизни «роковую ошибку», достаточно изобрести простой как мычание способ получения заинтересованным лицом важно-секретного сообщения. Тогда можно и не заботиться о правдоподобии дальнейшего. На всемогущество Органов легче легкого списать все изъяны проекта.
Вот только кто же они, эти «нужные люди»? Кому могла быть полезна добытая Тарасовым-Родионовым информация? Кто мог бы использовать ее в сражении за власть? Судя по тому, как Куняев описывает происходящее на Съезде, Иосифу Сталину. Дабы бросить еще один камушек в выступившего против него Каменева. Между тем этот факт — то ли телеграмма, то ли тост, произнесенный восемь лет назад в Томске, Сталину, как мы уже знаем, давным-давно известен. Значит, единственным лицом, заинтересованным в изъятии мифической телеграммы, мог бы быть лишь сам Каменев, который (думай, читатель, дальше!), действуя через Зиновьева, нейтрализует (ликвидирует) силами питерских чекистов и информацию, и ее держателя.
Складно? Почти. Точнее, складной (пусть и по нормативам телесериального сюжетосложения) интрига выглядит лишь до тех пор, пока мы довольствуемся теми поверхностными сведениями (касательно Тарасова-Родионова), какие приводит Куняев. По Куняеву, автор «Шоколада» — рядовой гэпэушник с сомнительной репутацией. Но если копнуть чуть глубже, как сделали Д. Фельдман и А. Щербина[35], авторы статьи «Повесть А. И. Тарасова-Родионова „Шоколад“ в политическом контексте 1920 г.», выясняется, что уже в Царицыне Т. -Р. действовал под непосредственным руководством Сталина. Сталин же вызвал своего выдвиженца в Москву. В разное время он занимал высокие армейские должности — командира бригады, дивизии и даже начальника штаба Армии. И вдруг все рухнуло. Еще при Керенском, арестованный за участие в июльских беспорядках 1917 года, Тарасов-Родионов письменно отрекся от большевизма. Когда шило вылезло из мешка, товарищи исключили отступника из партии, но по личному ходатайству Сталина быстренько восстановили. Вторично Тарасов вылетел из рядов ВКПб в 1921-м, когда при очередной чистке выяснилось, что красный генерал сильно преувеличил свой партийный стаж. На этот раз Сталин вмешиваться не стал, Тарасова-Родионова демобилизовали, видимо, не без согласия, а может, и по настоянию нового военкома, то есть Троцкого.
Словом, у «выпавшего из номенклатуры» Тарасова-Родионова (в 1925-м он всего лишь литературный редактор «Госиздата») не было ни малейшего резона вмешиваться в схватку
Словом, на розенфельдов и бронштейнов у Тарасова-Родионова давно ноющий зуб, и он, видимо, рассчитывает (надеется) найти в Есенине единомышленника. Как работник «Госиздата», Т.-Р. если и не прочел «Страну негодяев», то наверняка наслышан, что фамилия одного из персонажей поэмы Лейбман. В представлении автора «Шоколада», реплика Замарашкина своему напарнику: «Слушай, Чекистов!.. / С каких это пор / Ты стал иностранец? / Я знаю, что ты / Настоящий жид» — уравнивала (ставила на одну доску!) его, посредственного литератора, с самим Есениным. Но был ли Чекистов карикатурой на Троцкого? Если бы Есенин ставил себе такую задачу, он, с его-то чувством «климатического стиля», не
А вот что говорит Чекистов Замарашкину, когда тот спрашивает, «что ж делать», «когда выпал такой нам год», в центральных губерниях дошло, мол, даже до людоедства:
Прибавим к этим деталям еще и записанную Тарасовым-Родионовым характеристику «русского равнинного мужика», какую дает своим отчарям сам Есенин: «О, если бы ты знал, какая это жадная и тупая пакость — крестьяне!» Сказано, конечно, в раздражении, в злую и отчаянную минуту, однако ж по смыслу не слишком отличается от монолога лирического героя «Анны Снегиной»:
Что до «измызганной» до «невтерпеж» ответной реплики Чекистова («патриоты» толкуют ее как квинтэссенцию русофобии): «Я ругаюсь и буду упорно / Проклинать вас хоть тысячу лет, / Потому что… Потому, что я хочу в уборную, / А уборных в России нет», то нелицеприятное это суждение всего лишь доводит до гротеска мысль Антона Чехова из «Острова Сахалина» — о культуре страны следует судить по культуре отхожего места. А главное, почти буквально совпадает с вычеркнутым в печатном тексте, но сохранившимся в беловом автографе фрагментом из «Железного Миргорода»: «Убирайтесь к чортовой матери с Вашим Богом и Вашими церквями. Постройте лучше из них сортиры, чтоб мужик не ходил до ветру в чужой огород».
Предвидел ли Есенин, работая над поэмой, что слова Замарашкина могут быть истолкованы как выпад в адрес Троцкого? Думаю, предполагал. Потому, видимо, и сделал маленького комиссарика чекистом, то есть приписал к ведомству, к которому Троцкий никогда не принадлежал[36]. Мало того. В отличие от Троцкого, который даже в эмиграции жил безбедно, потому что ему помогал отец, Чекистов «в жизни был бедней церковного мыша и глодал вместо хлеба камни». Вдобавок он еще и сквернословит, да так, что даже у железнодорожной будки «краснеют стены», чего за Лейбой Бронштейном не водилось. (Особенность Троцкого командовать Красной армией не «матюкаясь» была широко известна.)
Итак, накануне возвращения на родину Есенин заявляет Роману Гулю, что не хочет ехать в Россию, потому что там правит Лейба Бронштейн, а приехав, вдруг, вроде бы ни с того ни с сего, начинает уверять Василия Наседкина, что считает Троцкого «идеальным, законченным типом человека»[37].
Можно, конечно, предположить, что либо Гуль, либо Наседкин не то чтобы лжесвидетельствуют, а подгоняют случайно сорвавшиеся слова Есенина под выгодное им мнение. Но это не так. Запись, сделанная Гулем, не противоречит письму Есенина А. Кусикову от 7 февраля 1923 года: «…Как вспомню про Россию, так и возвращаться не хочется <…> Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть. Надоело мне это блядское снисходительное отношение власть имущих <…> Не могу! Ей-Богу, не могу, хоть караул кричи или бери нож да становись на большую дорогу…»
Да и свидетельству Наседкина при всем желании трудно наотрез не поверить, поскольку, в принципе, оно не расходится с приведенным выше свидетельством Тарасова-Родионова, которому уж точно нет никакого резона приписывать Есенину любовь к Троцкому.
Спору нет, Есенин недаром писал: «Человеческая душа слишком сложна для того, чтоб заковать ее в определенный круг какой-нибудь одной жизненной мелодии…» И все-таки, чтобы вот так круто, да еще и беспричинно изменить отношение ко «второму первому лицу в государстве», при всей своей переменчивости, Есенин не мог.
Причина, разумеется, была, и серьезные исследователи об этом знали, однако предпочитали не ставить точки над i. Добытые ими в спецхранах подробности оседали в пространных комментариях. Но ежели их собрать в более или менее связную картинку, получится примерно следующее.
Есенин появился в Москве 5 августа 1923 года, и первым сильным литературным впечатлением оказались статьи Троцкого о литературе, которые тот в течение года печатал в «Правде». В одной из них, опубликованной 5 октября 1922-го, речь шла о есенинском «Пугачеве». Ничего принципиально нового об этой вещи С. А. в ней не прочел, а вот мнение Троцкого об имажинизме вообще: был, да «весь вышел», тогда как Есенин — «еще впереди», приятно удивило, поскольку совпадало с его собственным суждением о творчестве «собратьев по служению величию Образа». Что до формулы —
«Мне еще рано подводить какие-либо итоги себе. Жизнь моя и мое творчество еще впереди». Он повторит ее, переиначив применительно к раздумьям о посмертной судьбе своей поэзии, и в прощальных стихах:
Прочел всемирный путешественник и самую громкую из правдинских публикаций Троцкого «Формальная школа поэзии и марксизм» (20 июня 1923). И прочел, видимо, внимательно. Ее и в августе все еще обсуждала литературная Москва. Мариенгоф возмущался, Есенин злорадствовал: Троцкий был одних мыслей с ним, с тем, что он, Есенин Сергей, два года назад написал в эссе «Быт и искусство». Лексика другая, суть — та же.
Сравните.
«Собратьям моим кажется, что искусство существует только как искусство. Вне всяких влияний жизни и ее уклада. Мне ставится в вину что во мне еще не выветрился дух разумниковской школы, которая подходит к искусству как к служению неким идеям <…> Понимая искусство во всем его размахе, я хочу указать моим собратьям на то, насколько искусство неотделимо от быта и насколько они заблуждаются, увязая нарочито в <…> утверждениях его независимости».
«Приемы формального анализа необходимы, но они недостаточны. Можно подсчитать аллитерации в народных пословицах, классифицировать метафоры, взять на учет число гласных и согласных в величальной песне — все это обогатит <…> наше понимание народного творчества; но если мы не будем знать мужицкого севооборота и связанного с ним жизнеоборота <…> то мы будем знать в народном творчестве только шелуху его, а до ядра не доберемся <…> Попытка освободить искусство от жизни, объявить его самодовлеющим мастерством, обездушивает и умерщвляет искусство».
Согласитесь, было от чего торжествовать. Классическое для России противостояние «поэт и власть», вопреки дурным ожиданиям, разрешалось самым счастливым образом. Вместо «блядской снисходительности» Есенину предлагался диалог на равных. Там, наверху, оказывается, его ждали, надеясь, что «воротится он не тем, чем был». С выводами при этом не торопились: «Не будем загадывать, приедет, сам расскажет».
Набросав за неделю, к 14 августа, первую часть «Железного Миргорода», Есенин отправился в «Известия». В варианте 1923 года (из-за которого «Миргород» вскорости отправят в спецхран) очерк начинался так: «Я не читал прошлогодней статьи Троцкого о современном искусстве, когда был за границей. Она попалась мне только теперь, когда я вернулся домой. Прочел о себе и грустно улыбнулся. Мне нравится гений этого человека, но видите ли?.. Видите ли? <…> Впрочем, он замечательно прав, говоря, что я вернусь не тем, чем был…»
Редактор, пробежав глазами несколько первых листочков, рукописью заинтересовался. Ее спешно, прямо-таки с колес, поставили в номер. Спешка удивила Есенина: очерк не отделан, не перебелен, а вторая часть вообще не написана. (Вторая половина «Миргорода» выйдет в свет лишь в конце сентября.) Впрочем, удивлялся он не долго. Через три или четыре дня, не позже 19 августа, его пригласили в Кремль, к Троцкому.
По моему убеждению, этот эпизод стоит того, чтобы попытаться его реконструировать и осмыслить. В ракурсе большого литературного контекста он ничуть не менее значим, чем первая личная, тет-а-тет, встреча Пушкина с Николаем 8 сентября 1826 года в Чудовом дворце Кремля или телефонный разговор Пастернака со Сталиным.
Итак, 18 или 19 августа 1923 года Есенин по приглашению Троцкого является в Кремль. Как и в случае с Пушкиным, ничего достоверного о беседе поэта с почти первым лицом страны Советов нам неизвестно, кроме короткой фразы в его письме к Дункан от 23 августа: «Был у Троцкого. Он отнесся ко мне изумительно». И все-таки на основании косвенных данных можно предположить, что разговор, круто изменивший социальный статус Есенина, не мог миновать минимум трех интересных для обоих собеседников тем.
Тема номер один: положение дел в Веймарской республике.
Тема номер два: Америка.
Тема номер три: крестьянский вопрос.
С Веймарской Германией Советская Россия только что подписала Договор, аннулировавший предписанные Брестским миром территориальные и прочие обязательства. Троцкому, убежденному, что в отдельно взятой стране построение социального государства невозможно, важно услышать от наблюдательного очевидца ответ на сильно занимавший его вопрос: продолжается ли революционизация масс в разоренной войной Германии. Одно дело официальные отчеты, и совсем другое личное впечатление[38].
Мнение Есенина на сей счет наркомвоенмора наверняка не порадовало. Вряд ли Сергей Александрович мог рассказать Льву Давидовичу что-нибудь отличное от того, о чем написал еще летом 1922-го, в июне из Висбадена, в июле из Дюссельдорфа: «Никакой революции здесь быть не может. Все зашло в тупик <…> Кроме фокстрота здесь почти ничего нет. Здесь жрут и пьют, и опять фокстрот».
Зато впечатления от Америки оказались на удивление сходными. Цитировать хрестоматийный «Железный Миргород» не буду, а вот отрывок из автобиографической прозы Троцкого все-таки приведу:
«Я оказался в Нью-Йорке, в сказочно прозаическом городе капиталистического автоматизма, где на улицах торжествует эстетическая теория кубизма, а в сердцах — нравственная философия доллара»[39].
Не разошлись они, как мы уже могли убедиться, и в понимании современной поэзии и даже западной живописи. И в этом отношении их предпочтения парадоксальным образом совпали. «Мы несколько раз, — вспоминает Иван Грузинов, — посетили (в 1921 году. —
Спустя два года в тот же музей заходит вместе с Троцким Юрий Анненков и не без удивления выясняет, что Троцкого больше всех занимает Пикассо. И это не мимолетное впечатление. Вот как описывает художник содержание своих бесед с Троцким в те месяцы 1923 года, когда он писал его парадный портрет: «Наши беседы скользили с темы на тему, часто не имея никакой связи с событиями дня и с революцией. Троцкий был интеллигентом в подлинном смысле этого слова. Он <…> был всегда в курсе художественной и литературной жизни не только в России, но и в мировом масштабе <…> Во время сеансов мы много говорили о литературе, о поэзии (к которой Троцкий относился с большим вниманием) и об изобразительном искусстве. Могу засвидетельствовать, что среди художников тех лет главным любимцем Троцкого был Пикассо».
Воспоминания Анненкова интересны еще и тем, что дают реалистическое описание внешности и поведения живого Троцкого, поскольку в широко бытующих в России
Не думаю, чтобы стилистика описанных Анненковым бесед сильно отличалась от стиля разговора Троцкого с Есениным 19 августа 1923 года. Наверняка и на этот раз заданный хозяином кремлевского кабинета тон был любезным и почти дружеским. Ни снисходительности, ни щегольства «интеллектуальным превосходством» поэт не выносил.
Не могло не заинтересовать Троцкого и мнение Есенина об «уделе хлебороба», хотя бы на примере его родного села. Летом 1923 года проблема русской деревни крайне беспокоила наркомвоенмора. Уже по одному тому волновала, что идея замены продразверстки фиксированным продналогом, то есть фактически идея новой экономической политики, принадлежала лично ему, с этим предложением он обращался к Ленину еще в 1920-м, а Лев Давидович свои идеи любил и лелеял. Но дело, думаю, было не только в сугубо прагматическом интересе. Во всех современных российских энциклопедиях сообщается, что Троцкий — сын богатого землевладельца. В реальности это не совсем так. К тому времени, как Лейба Бронштейн стал Троцким, его отец действительно выбился в люди. Бенедикт Лифшиц даже называет его богатым помещиком, а принадлежащее Бронштейнам фермерское хозяйство — процветающим имением. Однако к моменту рождения будущего
Троцкий не перегибает палку. Хозяин Яновки не сентиментальничал ни с работниками, ни с собственными малолетними детьми. Скажем, такой эпизод: «После жгучего степного лета приближается ранняя осень, чтобы подвести итог году каторжного труда. Молотьба в полном разгаре. Центр жизни переносится на ток, за клунями, что с четверть версты за домом <…> Рванув охапку, барабан рычит, как собака, схватившая кость. Соломотрясы выбрасывают солому, играя ею на ходу. Сбоку, из рукава, бежит полова <…> Ее отвозят к стогу волоком, и я стою на дощатом ее хвосте, держась за веревочные вожжи. „Глядь, не упади!“ — кричит отец <…> Я поднимаю волок, он вырывается всем весом, ударяет по пальцам руки. Боль такая, что все сразу исчезает из глаз. Крадучись, я отползаю в сторону, чтобы не видели, что я плачу, потом бегу домой. Мать льет на руку холодную воду и перевязывает палец. Но боль не унимается…» Не забудем и еще один важный момент. Поскольку Лейба Бронштейн, как и Есенин, до девяти лет «почти не высовывал носа из отцовской деревни», бытовая фактура есенинской поэзии была ему и близка, и понятна. Иногда их детские деревенские впечатления еле слышно перекликаются, иногда совпадают почти буквально.
«Мне было, должно быть, уже года четыре, когда кто-то посадил меня на большую серую кобылу, смирную, как овца, без седла и без уздечки, только с веревочным недоуздком. Широко раскорячив ноги, я обеими руками держался за гриву. Кобыла тихо подвезла меня к грушевому дереву и прошла под веткой, которая пришлась мне по животу. Не понимая, что это значит, я съезжал по крупу вниз, пока не шлепнулся в траву. Больно не было, но было непостижимо».
«С двух лет был отдан на воспитание довольно зажиточному деду по матери, у которого было трое взрослых неженатых сыновей <…> Дядья мои были ребята озорные и отчаянные. Трех с половиной лет они посадили меня на лошадь без седла и сразу пустили в галоп. Я помню, что я очумел и очень крепко держался за холку».
«На крыше большого амбара каждый год заводились аисты. Подняв к небу свои красные клювы, они глотают ужей и лягушек, — это страшно. Тело ужа, извиваясь, торчит из клюва, и кажется, будто змей ест аиста изнутри».
Особое отношение Троцкого к поэзии Есенина проявилось и в его Слове на смерть поэта.
«Мы потеряли Есенина — такого прекрасного поэта, такого свежего, такого настоящего. И так трагически потеряли. Он ушел сам, кровью попрощавшись с необозначенным другом, может быть, со всеми нами. Поразительны по нежности и мягкости его последние строки. Он ушел из жизни без крикливой обиды, без позы протеста, не хлопнув дверью, а тихо прикрыв ее <…> В этом жесте поэтический и человеческий образ Есенина вспыхнул незабываемым прощальным светом».
И еще, там же: «Корни Есенина глубоко народные <…> Но в этой крепости крестьянской подоплеки причина личной некрепости Есенина: из старого его вырвало с корнем, а в новом корень не принялся…»[42]
Не спорю: то, что мы знаем о Троцком, идеологе «мирового пожара», не вяжется с чувствами, явленными в процитированных фрагментах. Но, может быть, для этого ультрареволюционера, признававшего своим отечеством лишь отечество во времени, стихи Есенина были своего рода учебником, по которому он самоучкой развивал в себе «чувство природы»? На такое предположение наводит следующий пассаж из «Опыта автобиографии»:
«Природа и люди не только в школьные, но и в дальнейшие годы юности занимали в моем духовном обиходе меньше места, чем книги и мысли. Несмотря на свое деревенское происхождение, я не был чуток к природе. Внимание к ней и понимание ее я развил в себе позже, когда не только детство, но и первая юность остались далеко позади».
Впрочем, «Опыт автобиографии» писался в изгнании, когда турецкий пленник, узник острова Принкипо, время от времени испытывал легкое недомогание, о причине которого замечательно сказал Есенин: «Я нежно болен воспоминаньем детства…»
В августе 1923-го Троцкого тревожили более злободневные вещи. Не погубит ли идею мировой Революции выпущенный из нэповской кубышки «рыночный дьявол»? А что делается в родной деревне Есенина? Не лютуют ли комбедовцы? Будут ли мужики продавать хлеб по назначенным правительством госценам? Или опять начнут прибедняться? Хитрить да лукавить?
На эти вопросы Есенин ответить не мог. Две недели как приехал, а в Константинове не был. Да и нет больше Константинова…
Младшая сестра поэта Александра вспоминает: «День был ветреный, и огонь распространялся с такой быстротой, что многие, прибежав с поля, застали свои дома уже догорающими. А на следующее утро, с красными глазами от слез и едкого дыма, который курился еще над обуглившимися бревнами, бродили по пожарищам измученные и похудевшие за одну ночь погорельцы. В это утро по своему пожарищу бродили и мы. Вместо нашего дома остался лишь битый кирпич, кучи золы и груды прогоревшего до дыр, исковерканного железа. Мы стаскивали в одну кучу вынесенные из дому наполовину обгоревшие вещи, среди которых были книги и рукописи Сергея…»[43]
— Ну, и зачем мне вникать во все эти «оттенки смысла»? — спросила одна из моих приятельниц, прочитав (в рукописи) все выше изложенное. В том, что Троцкому, равно как и прочим «вождям», включая Сталина, в декабре 1925 года было не до Есенина, ты доказала. А все остальное… Избыточная информация.
Избыточная? Как бы не так!
Пастернак обманывал сам себя. Случай Пушкина, как и случай Есенина, — другой случай. И к Пушкину, и к Есенину «отвратительная» Власть вдруг, нежданно-негаданно, обернулась заинтересованным и внимательным лицом, и это человеческое лицо им просто понравилось…
Пушкин, «Друзьям», 1828:
Есенин, «Железный Миргород», 1923:
«Мне нравится гений этого человека…»