В сборник «Роковая Монахиня» вошли произведения немецких. английских писателей, созданные в духе «страшного» рассказа. Герои этих новелл живут в мире, полном страстей и тревог, где постоянно встречаются призраки, трупы, таинственные шорохи, глухие шаги.
Любители острых ощущений найдут в этих произведениях все атрибуты жанра: неумолимую силу рока, трагичность событий, напряженный психологизм, стремительное развитие действия.
Почти все рассказы для немецкой части «Роковой монахини» взяты из антологии Херберта Грейнера-Мая «Die Nebeldroschke» (1982), для английской — из антологии Герберта ван Тала «The Third Pan Book Of Horror Stories» (1962).
Йоганн Карл Аугуст Музойс
Похищение
На берегу небольшой речушки в Фогтланде, на границе с Тюрингией, расположен замок Лауэнштейн, бывший в свое время женским монастырем и разрушенный затем во время гуситских войн. Церковное владение, утратив хозяина, перешло впоследствии в светские руки, и было передано графом фон Орламюнде, тогдашним землевладельцем, в аренду своему вассалу, который построил на руинах монастыря замок и дал благоприобретенному имению свое имя (а, может быть, взял себе имя замка) — звали его юнкер фон Лауэнштейн. Однако вскоре обнаружилось, что церковная собственность не может процветать в руках мирянина и что за подобное тихое святотатство неминуемо приходит расплата.
Останки святых монахинь, которые уже в течение столетий мирно покоились в подвальном склепе, не могли равнодушно перенести осквернение своей святости. Их древние кости приходили в движение, шуршали и стучали из глубины подвала в ночную пору и поднимали ужасный шум в обходной галерее монастыря, еще сохранившейся с прежних времен. Иногда процессия монахинь торжественно проходила по двору замка, святые сестры бродили по коридорам, с треском открывали и закрывали двери, из-за чего владелец лишился покоя в своих четырех стенах и сон его был надолго нарушен. Часто монахини бесчинствовали в людской или в хлеву, пугали служанок, щипали их, мучили скотину, и у коров пропадало молоко, лошади хрипели, шарахались, разбивали перекладины в конюшне.
В результате всех этих безобразий благочестивых сестер и их бесконечных приставаний люди и животные, начиная с сурового юнкера и кончая свирепым бульдогом, приходили в неописуемый ужас и теряли остатки мужества. Владелец имения не жалел средств, чтобы с помощью самых знаменитых заклинателей духов умиротворить этих суматошных постоялиц и наложить на них обет молчания. Однако ни самое могучее заклинание, от которого трепетало царство Сатаны, ни церковное кропило, пропитанное святой водой, которое обычно действовало на злых духов, как мухоловка на комнатных мух, не в силах были долгое время противостоять упорству призрачных амазонок, которые с такой непоколебимостью защищали свои права на обладание бывшей собственностью, что заклинатели духов со святыми реликвиями вынуждены были отступать и обращаться в бегство.
Одному из известнейших мастеров черной магии того времени, который ходил по стране, выслеживая ведьм, ловя кобольдов и изгоняя из одержимых злых духов, удалось наконец обуздать призраков-полуночниц и запереть их снова в темный склеп, где они получили разрешение катать туда-сюда свои черепа и греметь костями, сколько им вздумается. Теперь все стало спокойно в замке, монахини снова тихо спали своим вечным сном; но через семь лет беспокойный дух одной из монахинь выспался и стал опять появляться в ночное время, возобновив прежнюю игру, пока не устал и не успокоился на следующие семь лет, после чего вновь наведался на этот свет и устроил ревизию замка. Со временем обитатели привыкли к существованию призрака, и когда наступала пора появления монахини, дворня остерегалась в вечернее время заходить в старую галерею или покидать людскую.
После смерти первого владельца поместье перешло в собственность рожденных в законном браке потомков, а в отпрысках мужского пола не было недостатка вплоть до времен Тридцатилетней войны, когда пышно расцвела последняя ветвь рода Лауэнштейнов, с воспроизводством которой природа, казалось, исчерпала свои силы. Натура настолько расточительно употребила свой материал для воссоздания телесной оболочки наследника замка, что к тому времени, когда эта оболочка достигла высшего совершенства, масса грозного юнкера почти равнялась весу знаменитого толстяка Франца Финатци[1] из Пресбурга, а его толщина лишь на несколько дюймов уступала объему не менее известного дородного уроженца Гольштейна, прозванного Пауль Бутерброд, представившего себя недавно на обозрение парижским дамам, которые с большим благоговением трогали его тугие ляжки и бицепсы. Впрочем, до того, как он обрел столь внушительные габариты, юнкер Зигмунд был видным мужчиной, который жил в своем имении в полном достатке, не транжиря попусту накопленного бережливыми предками состояния, но и не отказывая себе ни в чем. По примеру всех своих пращуров, как только он после смерти отца вступил во владение Лауэнштейном, наследник женился и со всей серьезностью занялся продолжением своего знатного рода, результатом чего явилось счастливое разрешение его супруги их первенцем; однако ребенок оказался прелестной девочкой, и этим связанная с деторождением деятельность ограничилась. Слишком усердная забота хозяйки замка о желудке своего супруга подействовала таким образом, что все надежды на появление продолжателя рода потонули в его жиру. Рассудительная мать, которая сразу же после своего замужества взяла на себя управление домом, ревностно отдалась воспитанию дочери. Чем больше у отца становился живот, тем пассивнее становилась его душа, и в конце концов он уже перестал обращать внимание на вещи, которые не были жареными или вареными.
Фрейлейн Эмилия из-за занятости матери хозяйственными делами большую часть своего времени была предоставлена самой себе и чувствовала себя при этом совсем недурно. Природа, искусная мастерица, если ей доводится совершить ошибку, стремится обычно уравновесить ее созданием шедевра, что она и сделала, наделив дочь физическими и умственными достоинствами несравненно щедрее ее отца. Эмилия была красива и сообразительна. По мере того, как расцветали прелести молодой девушки, все сильнее укреплялось намерение матери с их помощью восстановить блеск угасающего рода. Эта дама в глубине души гордилась принадлежностью к благородному сословию, хотя это и не было заметно в повседневной жизни, за исключением того, что она строго чтила свою родословную и считала ее самым драгоценным украшением дома. Во всем Фогтланде, если не считать семейства Ройсен, не было такого древнего и почтенного рода, с представителем которого она считала бы возможным соединить узами брака последний цветок Лауэнштейнов, и как ни старались молодые люди, живущие по соседству, ухватить этот лакомый кусочек, хитрой матери всегда удавалось расстроить их планы. Она охраняла сердце Эмилии так же бдительно, как таможенный смотритель — пограничный шлагбаум, перекрывающий путь контрабандному товару, отвергала все предложения доброжелательных тетушек и кузин, выступавших в роли свах, и сделала свою дочь в глазах окружающих такой недоступной, что ни один местный помещик не смел приблизиться к ней.
До тех пор, пока сердце девушки еще открыто наставлениям, оно подобно челну на гладкой поверхности озера, который плывет туда, куда направляет его весло; но как только поднимается ветер и волны начинают раскачивать утлое суденышко, оно уже не слушается гребца, и его несет потоками ветра и воды. Податливая Эмилия под опекой матери послушно следовала по пути взращивания сословной гордости; ее еще неопытное сердце было открыто каждому впечатлению. Она ожидал, принца или графа, который стал бы преклоняться перед ес красотой, а всех менее родовитых поклонников, которые пытались ухаживать за ней, девушка отвергала с холодной чопорностью. Между тем, прежде чем нашелся достойный искатель руки очаровательной фрейлейн, возникло обстоятельство, которое в значительной степени поставило под сомнение действенность материнской тактики отбора женихов и могло привести к тому, что все князья и графы немецких земель Священной империи явятся завоевывать сердце Эмилии слишком поздно.
Во время Тридцатилетней войны в Фогтланде расположилось на зимние квартиры войско доблестного Валленштейна. Юнкер Зигмунд вынужден был принять множество непрошеных гостей, которые орудовали в замке похлеще достопамятных монахинь. Хотя они не претендовали на собственность, однако изгнать их было не под силу никакому заклинателю. Хозяевам замка ничего не оставалось, как делать хорошую мину при плохой игре, а чтобы поддерживать бравых воинов в хорошем настроении, что немаловажно для сохранения дисциплины, их развлекали надлежащим образом. Званые обеды и балы следовали один за другим. На первых заправляла хозяйка замка, балы же были в ведении дочери владельцев Лауэнштейна. Столь блестящее исполнение законов гостеприимства совсем размягчило суровых офицеров, они почитали дом, в котором их так хорошо принимали, в результате хозяин и гости были довольны друг другом. Среди этих богов войны было немало молодых героев, которые могли бы нарушить святость супружеского ложа грузного юнкера; однако один из них затмевал всех остальных. Молодой офицер, которого товарищи звали Прекрасный Фриц, обладал наружностью бога любви в шлеме, красивая внешность счастливо сочеталась у него с приятными манерами; молодой человек был кротким, скромным и обходительным, при этом ясного ума, и ловким танцором.
Еще никогда ни один мужчина не производил какого-либо впечатления на сердце юной Эмилии, лишь этот пробудил в ее девичьей груди неведомое чувство, которое наполнило ее душу невыразимым блаженством. Единственное, что ее удивляло, так это то, что божественный Адонис не был прекрасным принцем или графом, а всего лишь Прекрасным Фрицем. При оказии она попыталась расспросить у некоторых из его товарищей о родословной молодого человека и его происхождении, но никто из них не мог пролить на это свет. Все хвалили Прекрасного Фрица как храброго воина, который понимал службу и обладал общительным характером; однако с его предками дело обстояло, похоже, не самым лучшим образом: здесь были такие же разные варианты, как и в отношении происхождения и рода занятий хорошо известного и все же загадочного графа Калиостро, которого считали то отпрыском магистра Мальтийского ордена и, с материнской стороны, внуком императора, то сыном неаполитанского извозчика, то чудотворцем, то мастером по изготовлению париков. В одном все высказывания совпадали: Прекрасный Фриц начал службу с низших чинов и дослужился до ротмистра, и если ему и дальше будет сопутствовать удача, он может сделать при столь быстром продвижении блестящую карьеру в армии.
Тайные расспросы любознательной Эмилии стали известны молодому офицеру, его друзья, рассказывая ему об этом, считали, что такое внимание польстит его самолюбию, и делали на этот счет самые благоприятные предположения. Он же, из скромности, отшучивался в ответ на их намеки, но в глубине души ему было приятно слышать, что фрейлейн Эмилия наводила о нем справки, поскольку с первого взгляда на нее Прекрасного Фрица охватил восторг, который бывает предвестником любви.
Ни одно движение души не обладает такой энергией и не является одновременно настолько понятным и определенным, как чувство взаимной симпатии, и под его воздействием первое знакомство перерастает в пламенную любовь обычно несравненно быстрее, чем нижний чин превращается в офицера. Правда, до словесного объяснения дело еще не доходило, но обе стороны уже умели обмениваться своими мыслями и настроениями, они понимали друг друга, их взгляды встречались на полпути и говорили то, что осмеливается открыть робкая любовь. Потерявшая бдительность мать, отвлеченная присутствием беспокойных постояльцев в доме, весьма не вовремя оставила пост у входа в сердце любимой дочери, и коварный контрабандист Амур не замедлил воспользоваться возможностью пробраться туда незаметно, а оказавшись там, он принялся внушать Эмилии мысли, совсем непохожие на наставления маменьки. Амур, истинный враг всех условностей, с самого начала рассеял предубеждения своей послушной ученицы, будто происхождение и знатность должны приниматься в расчет, когда дело касается сладчайшей из страстей, и будто любящие друг друга юноша и девушка должны вноситься в родословный регистр и в соответствии с этим занимать свое место, как засушенные жучки и червячки в коллекции насекомых. Холодная дворянская гордость растаяла в душе девушки так же быстро, как причудливые узоры на замерзшем оконном стекле, когда на них попадают теплые лучи солнца. Эмилия простила своему возлюбленному отсутствие родословной и дворянской грамоты и зашла в своей сословной ереси так далеко, что стала считать благоприобретенные привилегии рождения невыносимым бременем для любящих сердец, ограничивающим свободу человека.
Прекрасный Фриц боготворил Эмилию, а так как по всем признакам он видел, что счастье в любви благосклонно к нему так же, как и военная удача, он не замедлил при первой же возможности, которая ему представилась, не стыдясь, открыть свое сердце. Девушка выслушала его признание в любви, зардевшись от смущения, но тем не менее с внутренним удовлетворением, и любящие торжественно поклялись друг другу в вечной и нерушимой верности. Они были счастливы настоящим и страшились будущего. Наступление весны знаменовало собой начало нового похода. Войска стягивались для выступления, и печальный срок, когда влюбленные должны были расстаться, был уже не за горами. Настало время серьезных обсуждений того, каким образом можно было узаконить их любовный союз, чтобы ничто, кроме смерти, не смогло бы их более разлучить. Фрейлейн поведала Прекрасному Фрицу о взглядах своей матери на замужество, и можно было предположить, что гордая фрау Лауэнштейн ни на йоту не отступит от своих убеждений ради брака по любви.
Была выдвинута сотня предложений, как найти хоть какую-нибудь брешь в этой неприступной твердыне, и все они были отвергнуты, на пути осуществления любого из них были непреодолимые трудности, которые давали повод сомневаться в их успехе. Однако поскольку молодой офицер видел, что его возлюбленная готова на все, чтобы достичь своей цели, он предложил ей похищение, эту самую надежную уловку, которую выдумали влюбленные и которая много раз удавалась и еще будет удаваться, нарушая планы родителей и преодолевая их упрямство. Девушка немного поколебалась и согласилась. Теперь осталось только обдумать, как ей ускользнуть из замка, окруженного крепостными стенами и укреплениями, чтобы броситься в руки желанному похитителю; ведь Эмилия знала, что бдительность матери, как только армия Валленштейна покинет их владения, вернется к ней снова, она будет следить за каждым шагом девушки и не спускать с нее глаз. Но изобретательность влюбленных может преодолеть любое препятствие. Эмилии было известно, что в день поминовения усопших следующей осенью согласно старому преданию по истечении семи лет в замке должен появиться призрак монахини; страх всех обитателей замка перед этим явлением также не был тайной для девушки, поэтому ей пришла в голову дерзкая мысль взять в этот раз на себя роль призрака, тайно приготовить монашеское одеяние и в этом наряде покинуть замок.
Прекрасный Фриц был в восторге от этой хитроумной затеи и захлопал от радости в ладоши. Хотя во времена Тридцатилетней войны дух просвещения еще не получил широкого распространения, тем не менее молодой воин-герой был в достаточной степени философом, чтобы усомниться в существовании призраков или, по крайней мере, поменяться с одним из них местами, не ломая себе голову над этим. После того, как все было оговорено, он вскочил в седло, вверив свою судьбу небу, и ускакал во главе своего эскадрона. Военная кампания проходила для него удачно, несмотря на то, что он смело шел навстречу любым опасностям; казалось, небо услышало его мольбу и взяло под свою защиту.
Тем временем фрейлейн Эмилия жила между страхом и надеждой, она дрожала за жизнь своего верного друга и старательно выведывала, как идут дела в действующей армии. Каждое известие о стычках и перестрелках повергало ее в ужас и печаль, что ее мать объясняла повышенной чувствительностью доброго сердца девушки, не видя в этом ничего предосудительного. Молодой воин не упускал возможности передавать своей возлюбленной время от времени весточку о своей судьбе посредством тайных писем, которые передавались ей с помощью преданной горничной, и получал от нее тем же путем иногда ответное послание. Как только поход завершился, Фриц занялся приготовлениями к задуманной тайной экспедиции, купил четверку черноголовых лошадей к почтовой карете и охотничью коляску. Ему оставалось только с нетерпением посматривать на календарь, чтобы не пропустить день, когда он должен был явиться на условленное место в небольшой роще у замка Лауэнштейн.
В день поминовения усопших Эмилия приступила при содействии своей верной горничной к осуществлению задуманного плана: сославшись на легкое недомогание, заблаговременно удалилась в свою комнату и тут же превратилась в самое милое привидение, которое когда-либо бродило по земле. Долгие вечерние часы ожидания показались ей нескончаемыми; с каждым мгновением в ней росла потребность признаться в своем преступном намерении. Между тем молчаливая покровительница влюбленных, сияющая луна, озарила бледным светом замок Лауэнштейн, где в торжественной тишине медленно затихали звуки заполненного хлопотами дня. В замке уже почти все спали, кроме экономки, до глубокой ночи подсчитывающей трудные цифры хозяйственных расходов, работника на кухне, которому надо было до утра ощипать три десятка каплунов на завтрак для господ, привратника, исполнявшего одновременно обязанности ночного сторожа, и Гектора, бдительного дворового пса, который приветствовал взошедшую луну своим лаем.
Как только наступила полночь, храбрая Эмилия пустилась в путь, ведь ее новый облик внушал страх, способный закрыть все двери, тихо проскользнула по лестнице вниз, затем через галерею, где она заметила, что в кухне еще горит свет. Поэтому она загремела изо всех сил связкой ключей, с треском захлопнула все каминные двери, а затем беспрепятственно открыла дверь дома и калитку в крепостных воротах; дело в том, что как только четверо бодрствовавших в замке домочадцев услышали необычный шум, они сразу же догадались о появлении беспокойной монахини. Ощипывавший каплунов работник мигом спрятался в кухонный шкаф, экономка — в постель, собака — в конуру, привратник — к своей жене под бок. Девушка выбралась на волю и поспешила к рощице, где она уже видела, как ей казалось, запряженную быстрыми конями карету, которая дожидалась ее. Однако когда она подошла ближе, карета сказалась лишь обманчивой тенью деревьев. Эмилия решила, что, введенная в заблуждение этой ошибкой, она перепутала место встречи, и пересекла рощу из конца в конец, пройдя по всем ее тропинкам; но ее рыцаря вместе с экипажем нигде не было. Она была ошеломлена этим открытием и не знала, что думать по этому поводу. Уже непоявление на свидание считается среди влюбленных сурово осуждаемым проступком, но не прийти на встречу в этих обстоятельствах было большим преступлением, чем неверность в любви. Девушке была непонятна причина такого поведения. После того, как она напрасно прождала целый час, а ее сердце трепетало и сжималось от холода и страха, она начала горько плакать и причитать: «Ах, этот вероломный Фриц, он сыграл злую шутку со мной, он лежит сейчас в объятьях у какой-нибудь любовницы и забыл мою верную любовь». Эта мысль вдруг пробудила в ней забытую дворянскую гордость, ей стало стыдно, насколько она унизилась, что полюбила человека без имени и чувства благородства. В тот момент, когда опьянение страсти покинуло ее, Эмилия призвала на помощь рассудок, чтобы исправить совершенную оплошность, и этот добрый советчик сказал ей, что она должна вернуться в замок и забыть клятвоотступника. Первое она сделала незамедлительно и вернулась в свою спальню целой и невредимой к великому удивлению своей преданной горничной, которой она все открыла. Второе условие она решила обдумать на досуге более тщательно.
Между тем человек без имени не был так уж виноват, как полагала рассерженная Эмилия. Он явился на место встречи вовремя. Его сердце было переполнено восторгом, и с нетерпеливой надеждой он ожидал момента, чтобы получить прелестную добычу любви. Когда приблизилась полночь, молодой человек подкрался поближе к замку и стал слушать, не откроется ли калитка. Раньше, чем он предполагал, оттуда появилась милая фигура в монашеском одеянии. Он поспешил ей навстречу из своего укрытия, схватил ее на руки и проговорил: «Теперь ты моя, я держу тебя в своих объятьях и больше никогда не выпущу, любимая; ты моя, а я твой, дорогая, душой и телом!» Благоговейно отнес Фриц драгоценную ношу в карету, и вот уже лошади помчались опрометью по холмам и долинам. Кони почему-то фыркали и хрипели, тряся гривами, перестали слушаться удил и наконец понесли. Вдруг у кареты отскочило колесо, резкий толчок выбросил возницу далеко в сторону, а карета подлетела к крутому обрыву и вместе с лошадьми и всем, что в ней было, рухнула вниз. Прекрасный герой не мог понять, что с ним случилось, его тело было измято, голова разбита, от сильного удара он потерял всякое присутствие духа. Когда он пришел в себя, он обнаружил отсутствие своей возлюбленной спутницы. Остаток ночи Фриц провел в этом беспомощном положении, а утром обнаружившие его крестьяне отнесли потерпевшего в ближайшую деревню.
Карета и сбруя были потеряны безвозвратно. Черноголовые лошади посворачивали себе шеи, однако не эта потеря тревожила сердце молодого человека. Больше всего его беспокоила судьба Эмилии, он послал людей по всем дорогам на ее поиски, но они вернулись ни с чем. Лишь полночь внесла ясность в то, что произошло. Как только пробило двенадцать, открылась дверь, и в комнату вошла потерянная спутница, но не в образе очаровательной Эмилии, а в обличье призрака монахини, мерзкого скелета. Прекрасный Фриц понял, какую роковую ошибку он совершил, его тело покрылось смертельной испариной, он начал осенять себя крестным знамением и произносить все молитвы, которые пришли ему со страху в голову. Монахиня обратила на это мало внимания, подошла к постели, на которой он лежал, погладила его холодной как лед костлявой рукой по пылающей щеке и сказала: «Фриц, дорогой, смирись со мной, я твоя, а ты мой, телом и душой». Привидение мучило бедного Фрица своим присутствием целый час, а затем снова исчезло. Эту платоническую любовную игру монахиня повторяла теперь каждую ночь, а когда Фриц переехал в Эйхофельд, где была расквартирована его часть, она последовала за ним.
И здесь ему не было покоя от этой потусторонней любовной связи. Молодой человек затосковал и упал духом настолько, что его глубокая меланхолия была замечена в полку и все его славные товарищи по оружию прониклись к нему горячим сочувствием. Для всех было загадкой, что могло произойти с бравым офицером, поскольку он молчал, опасаясь, что его роковая тайна получит огласку. У Прекрасного Фрица был, однако, среди сослуживцев близкий друг, один пожилой вахмистр-лейтенант, который слыл мастером во всех связанных с нечистой силой делах; по слухам, он обладал утраченной ныне способностью вызывать и изгонять духов. Этот испытанный в боях ветеран с добродушной настойчивостью приставал к своему молодому другу, чтобы тот открыл ему причину своей тайной тоски. Исстрадавшийся мученик любви, которому уже опостылела такая жизнь, не мог больше сдержаться и по секрету поведал товарищу свою историю. «И это все, что тебя беспокоит, брат?» — с улыбкой спросил заклинатель духов. «Пойдем ко мне на квартиру!» Было сделано много таинственных приготовлений, нарисовано на полу множество различных знаков и кругов, и по зову мастера в темной комнате, освещенной лишь тусклым мерцанием магической лампы, появился полуночный призрак, на этот раз в дневное время, где ему был сделан суровый выговор за совершенные безобразия и в качестве нового места обитания указано пустынное пастбище в уединенной долине.
Призрак исчез; и в то же мгновение поднялась буря со смерчем, которая привела в движение весь город. В этом городе был старый обычай: когда поднимался большой ветер, двенадцать его избранных граждан садились верхом, тут же в торжественной кавалькаде проезжали по улицам и запевали песню, призывавшую к покаянию, чтобы утихомирить ветер.[2] Как только были посланы для усмирения урагана эти двенадцать апостолов, обутые в сапоги и на добрых конях, ветер стих. А призрак уже больше не показывался никогда.
Молодой герой почувствовал, что этот дьявольский ураган был связан с очищением его бедной души, и был чрезвычайно рад, что наконец избавился от мучавшего его призрака. Он снова бодро отправился с грозным Валленштейном в новый поход в далекую Померанию, где участвовал в трех военных кампаниях, не получая никаких известий об очаровательной Эмилии, и проявил себя настолько блестяще, что при возвращении в Богемию командовал уже полком. Путь молодого полковника проходил через Фогтланд, и как только закаленный воин увидел вдали замок Лауэнштейн, его сердце забилось сильнее от тревоги и сомнений, осталась ли верна ему его возлюбленная. Он представился как старый, преданный друг дома, не сообщая о себе более подробно, и в соответствии с законом гостеприимства ворота замка вскоре открылись для него. Боже, как испугалась Эмилия, когда в гостиную вошел мнимый клятвоотступник, Прекрасный Фриц. Радость и гнев обуревали ее бедную душу, она не могла решиться удостоить его дружелюбным взглядом, и просто встретиться взглядом с неожиданным гостем стоило ей больших усилий. Три долгих года девушка постоянно спрашивала у себя, хочет она или нет забыть своего возлюбленного без имени, которого она считала вероломным, и именно поэтому она непрерывно думала о нем. Его образ всегда был перед ее глазами, и казалось, особенно бог сновидений благоволил к Прекрасному Фрицу, потому что бесчисленные сны Эмилии, в которых он ей постоянно являлся с момента его исчезновения, склоняли ее к тому, чтобы простить или оправдать его.
Статный полковник, почтенная должность которого несколько смягчала строгий надзор матери, нашел вскоре возможность проверить глубину кажущейся холодности любимой Эмилии с глазу на глаз. Он открыл ей жуткую историю с похищением, а она призналась со всей откровенностью, что подозревала его в нарушении клятвы верности.
Эмилия и Фриц договорились между собой приоткрыть завесу таинственности над своими отношениями и поведать о них матери.
Добрая женщина была поражена как открывшейся сердечной тайной ее хитрой Эмилии, так и сообщением о неудавшемся похищении. Она нашла справедливым, чтобы такие суровые испытания были вознаграждены счастливой любовью, только по-прежнему считала предосудительным для своей дочери выходить замуж за человека без имени. Однако когда девушка сказала, что гораздо разумнее выйти замуж за человека без имени, чем за имя без человека, мать не смогла ничего возразить на это. И поскольку в запасе у нее не было хоть какого-нибудь графа, да к тому же и отношения тайных договаривающихся сторон достигли, казалось, определенной зрелости, она дала материнское благословение. Прекрасный Фриц обнял очаровательную невесту, и их свадьба прошла весело и спокойно без вмешательства каких-либо призраков.
Эрнст Теодор Амадей Гофман
Ужасная история графа Ипполита
Граф Ипполит возвратился из далеких длительных путешествий, чтобы вступить во владение богатым наследством, оставленным ему недавно умершим отцом. Родовой замок находился в красивейшей местности, и доходов от поместий было достаточно для подобающего благоустройства. Все, что привлекло графа в его поездках, особенно в Англии, все привлекательное, изысканное, сделанное со вкусом, должно было вновь предстать перед его глазами. Мастеровые и художники, которые были необходимы для этого, явились по его зову, и вскоре началась реконструкция замка, разбивка обширного парка таких размеров, что даже церковь, кладбище и дом священника оказались внутри искусственного леса и будто составляли его часть. Всеми работами руководил сам граф, который обладал необходимыми для этого знаниями. Он отдался этому занятию всей душой и телом, и в течение года у него не нашлось времени последовать совету своего старого дядюшки блеснуть талантами в столичном обществе перед глазами юных дев, чтобы самая красивая, добрая и благородная досталась ему в супруге.
Как-то утром сидел он за чертежным столом и делал эскиз нового здания, когда ему сообщили о приходе старой баронессы, дальней родственницы его отца. Как только Ипполит услышал имя баронессы, он тут же вспомнил, что отец всегда говорил об этой старухе с глубоким возмущением, даже с отвращением, и не раз предостерегал людей, которые намеревались с ней сблизиться, держаться от нее подальше, впрочем, никогда не указывая при этом причин. Когда старого графа начинали расспрашивать подробнее, он говорил, что есть некоторые вещи, о которых лучше помалкивать. Было известно только, что в столице ходили темные слухи о весьма странном, неслыханном уголовном процессе, связанном с баронессой, в результате которого она была разведена со своим супругом и изгнана из дома. Процесс удалось замять только благодаря вмешательству курфюрста. Ипполиту было очень неприятно появление персоны, к которой его отец испытывал отвращение, хотя причины этого отвращения оставались ему неизвестны. Однако обычай гостеприимства, особенно живучий в сельской местности, предписывал ему принять неприятную посетительницу. Никогда еще ни один человек, если не говорить об уродах, не производил на графа столь отвратительного впечатления, как баронесса. Войдя в комнату, она вскинула на графа горящие недобрым огнем глаза, сразу их опустила и почти униженным тоном попросила прощения за свой визит. Она посетовала на то, что отец графа, находясь в плену самых странных предубеждений, возникновению которых способствовали происки ее врагов, ненавидел ее до самой смерти и ни разу не оказал ни малейшей поддержки, несмотря на то, что она почти погибала в беспросветной нужде, сгорая от стыда за свое положение. И только сейчас, неожиданно получив во владение небольшую сумму, она наконец смогла оставить столицу и уехать в отдаленный провинциальный городишко. По пути туда она не сумела воспротивиться желанию увидеть сына человека, которого она, несмотря на его неправедную и непримиримую ненависть, все же глубоко уважала. Слова баронессы звучали проникновенно и правдиво; еще более растрогался граф, когда, отведя взгляд от неприятного лица старухи, принялся рассматривать восхитительное милое существо, пришедшее вместе с баронессой. Баронесса умолкла; граф, казалось, этого не заметил и продолжал молчать. Тогда баронесса попросила извинить ее смущение, из-за которого она сразу же не смогла представить графу свою дочь Аурелию. Тут только граф обрел дар речи и, покраснев до ушей, словно влюбленный юноша, попросил баронессу позволить ему исправить ошибку отца; допущенную лишь по недоразумению, и принять приглашение погостить у него в замке. Заверяя баронессу в своих лучших чувствах, граф взял ее за руку, но в этот момент слова застыли у него на устах, дыхание остановилось, и ледяной ужас охватил душу. Он почувствовал, как его руку сжали застывшие, словно в смертельной судороге, пальцы, а большая костлявая фигура баронессы, смотревшей на него невидящими глазами, показалась ему в своем неуместном ярком наряде раскрашенным трупом. «Господи, какая неприятность! И надо же… именно сейчас!» — воскликнула Аурелия и посетовала нежным, проникающим в сердце голосом на то, что ее мать временами неожиданно впадает в состояние какого-то столбняка, но это состояние обычно проходит довольно быстро, без всякого вмешательства. Граф с трудом освободился от мертвой хватки баронессы — и жизнь снова засияла всеми красками, когда он взял руку Аурелии и страстно прижал ее к губам. Граф, будучи уже далеко не юношей, впервые почувствовал всю силу страсти и тем труднее ему было это скрывать, а манера, в которой Аурелия воспринимала проявления его чувств, и ее детская милая непосредственность пробуждали в нем прекраснейшие надежды. Когда через несколько минут баронесса очнулась, она, естественно, ничего не помнила о случившемся с ней припадке, и заверила графа, что высоко ценит предложение погостить некоторое время в замке и согласна совсем забыть всю несправедливость, допущенную его отцом.
Таким образом, уклад жизни графа резко изменился; он склонен был считать, что особое благоволение судьбы привело к нему ту единственную, хоторая могла обеспечить высшее счастье земного бытия, став его горячо любимой, желанной супругой. Поведение старой баронессы оставалось прежним: она была спокойна, серьезна, иногда замкнута. При необходимости она выказывала кроткий нрав и открытое невинному признанию сердце. Граф постепенно привык к неестественно бледному лицу с причудливыми морщинами и скорбной фигуре старухи; он приписывал все это ее болезненности, а также мрачному увлечению: он узнал от своих людей, что она часто совершала ночные прогулки через парк к кладбищу. Он стыдился того, что раньше разделял предубеждения отца, а настоятельнейшие предостерегающие просьбы дядюшки преодолеть охватившее его чувство и прекратить связь, которая рано или поздно неизбежно погубит его, не оказывали на графа совершенно никакого воздействия. Убедившись в глубочайшей любви Аурелии, он попросил ее руки у баронессы; можно себе представить, с какой радостью она, вырвавшись из нужды и чувствуя себя в замке на верху блаженства, согласилась на это предложение. Бледность и то особое выражение лица, которое указывало на скрытую тяжелую и безысходную тоску, исчезли с лица Аурелии, и счастье любви струилось из глаз и румянило щеки.
Утром в день свадьбы ужасный случай разрушил планы графа. В парке, недалеко от кладбища, нашли баронессу, лежащую ничком без признаков жизни. Ее принесли в замок как раз в тот момент, когда граф, полный предчувствий ожидающего его счастья, выглянул из окна. Он думал, что с баронессой приключился обычный припадок, однако все попытки вернуть ей жизнь оказались безрезультатными — она была мертва. Горе парализовало Аурелию: она не кричала, не плакала, а как будто онемела. Граф, опасаясь за здоровье возлюбленной, лишь осмелился осторожно напомнить, что она осталась теперь совсем одна, и предложил сделать самое уместное в таком положении — смириться с неизбежным и, несмотря на смерть матери, насколько возможно ускорить день свадьбы. В ответ на это Аурелия бросилась ему на грудь и, разразившись слезами, воскликнула пронзительным, рвущим душу голосом: «Да, да! Ради всего святого, ради моего счастья, да!» Граф приписал этот взрыв чувств горькой мысли, что она, оставшись одинокой и бездомной, теперь не знает, куда ей деваться, а оставаться в замке ей не позволяют приличия. Он позаботился о том, чтобы при ней в качестве компаньонки постоянно находилась старая достойная матрона, пока через несколько недель снова не наступил день свадьбы, которой на этот раз уже не смог помешать какой-либо несчастный случай и которая соединила наконец сердца Ипполита и Аурелии.
Между тем Аурелия все время находилась в каком-то напряженном состоянии. Это не была боль утраты матери; нет, казалось, ее неотступно преследовал некий внутренний неопределенный страх. Средь сладчайшей любовной беседы она вдруг вздрагивала, смертельно побледнев, будто охваченная внезапным ужасом, бросалась, извергая потоки слез, в объятия графа, словно хотела схватиться за него, чтобы какая-то невидимая враждебная сила не увлекла и не погубила ее, и восклицала: «Нет! Никогда, никогда!» Когда она вышла замуж за графа, казалось, это напряженное состояние исчезло и она избавилась от своего всепоглощающего страха. Граф уже догадывался о какой-то зловещей тайне, которая нарушала внутренний покой Аурелии, однако он справедливо считал неделикатным расспрашивать ее об этом, пока она находилась в таком состоянии и сама ничего не хотела говорить. Теперь же он решился разузнать, что было причиной ее столь странного поведения. Аурелия заверила, что для нее сейчас было бы большим счастьем открыть ему, любимому супругу, все свое сердце. Граф немало удивился, когда узнал, что причиной всех печалей Аурелии были безбожные поступки ее матери. «Разве есть, — воскликнула Аурелия, — что-либо более ужасное, чем ненависть и презрение к своей матери?» Выходит, отец и дядя были правы, а баронесса обдуманно, хитростью ввела графа в заблуждение. В таком случае ему следует только поблагодарить судьбу, что злая мать умерла в день свадьбы. Теперь это было ему ясно; однако Аурелия заявила, что именно со смертью матери она оказалась во власти мрачных предчувствий, будто мертвая восстанет из гроба и вырвет ее из рук любимого.
Аурелия рассказала, смутно вспоминая свое раннее детство, что однажды утром, когда она только проснулась, в доме царила страшная сутолока. Двери открывались и закрывались, всюду звучали чужие голоса. Наконец, когда кругом стало тихо, привратница взяла Аурелию на руки и отнесла в большую комнату, где собралось много людей; посредине на длинном столе лежал мужчина, который часто играл с Аурелией, угощал ее сладостями и которого она называла папой. Она протянула к нему руки и хотела поцеловать, но обычно теплые губы были холодными как лед, и Аурелия, сама не понимая отчего, разразилась громким плачем. Привратница отнесла ес в чужой дом, где она жила долгое время, пока наконец не появилась какая-то женщина и не увезла ее с собой в карсте. Это и была ее мать, которая вскоре переехала с Аурелией в столицу. Аурелии было примерно шестнадцать лет, когда у баронессы в доме появился мужчина, которого та встретила с радостью, как старого доброго знакомого. Он приходил все чаще и чаще, и вскоре быт баронессы весьма заметно изменился. Вместо того чтобы жить в чердачной комнате, ходить в убогом платье и скверно питаться, она теперь поселилась в симпатичной квартирке в прекрасном районе города, завела себе великолепные платья, изысканно ела и пила в обществе незнакомца, который стал ее ежедневным гостем, и принимала участие во всех публичных увеселениях, которые предлагала столица. Лишь на Аурелии это улучшение положения ее матери, достигнутое, по-видимому, благодаря незнакомцу, никак не отразилось. Она по-прежнему оставалась в своей комнате, когда баронесса с незнакомцем отправлялась развлекаться, а так же, как и прежде, бедно одевалась. Незнакомец, несмотря ка то, что ему, видимо, было около сорока лет, обладал свежей, юношеской внешностью, имел стройную красивую фигуру, и лицо его можно было назвать по-мужски красивым. Невзирая на это, он был противен Аурелии, так как его поведение, хотя он и старался показать благородные манеры, было неуклюжим, вульгарным, плебейским. Взгляды, которые он начал бросать на Аурелию, наполняли ее неясным страхом и даже отвращением, причины которых она не могла объяснить.
Сначала баронесса не затрудняла себя тем, чтобы рассказать Аурелии что-нибудь о незнакомце. Но как-то раз она назвала его имя, добавив, что барон очень богат и является их отдаленным родственником. Она хвалила его фигуру, другие достоинства и в конце разговора спросила Аурелию, нравится ли он ей. Аурелия не стала скрывать того внутреннего отвращения, какое она испытывала к незнакомцу, но баронесса, смерив ее взглядом, от которого Аурелия пришла в ужас, обозвала ее глупой и ограниченной. Однако вскоре после этого баронесса стала относиться к Аурелии как никогда ласково. Она получила новые красивые платья, богатые шляпки различных фасонов, ей позволяли принимать участие в различных увеселениях. Незнакомец начал добиваться благосклонности Аурелии такими способами, что стал в ее глазах еще более отвратительным. Но особенно нестерпимое оскорбление ее нежным девичьим чувствам было нанесено тогда, когда она оказалась тайной свидетельницей возмутительно-непристойной сцены между незнакомцем и ее порочной матерью. И когда несколько дней спустя незнакомец в полупьяном состоянии попытался обнять ее так, что не оставалось сомнения в гнусности его намерений, отчаяние придало ей неженскую силу, и она так оттолкнула незнакомца, что он упал на спину. А Аурелия убежала в свою комнату и закрылась там. После этого баронесса заявила Аурелии без обиняков, что, поскольку незнакомец претендует на все их имущество, а она совсем не собирается возвращаться к прежней убогой жизни, всякое глупое жеманство сейчас излишне и неуместно; Аурелия должна подчиниться воле незнакомца, в противном случае он угрожает бросить их на произвол судьбы. Не обращая внимания на мольбу и горестные слезы Аурелии, старая баронесса с громким циничным смехом начала говорить о связи, которая якобы откроет ей все радости жизни, в такой оскорбительной, глумливо попиравшей всякое нравственное чувство манере, что Аурелия пришла в ужас. Она поняла, что пропала, и единственным средством спасения ей представлялось бегство.
Аурелия сумела раздобыть ключ от дома, собрала те немногие вещи, без которых нельзя было обойтись, и после полуночи, когда, как она предполагала, мать ее крепко спала, вышла из своей комнаты и стала пробираться по тускло освещенной прихожей. Она уже хотела тихонько выскользнуть из дому, как внезапно входная дверь с треском распахнулась и по лестнице загремели шаги. В прихожую стремительно ворвалась баронесса и тут же упала; она была одета в скверное простое грязное платье, плечи и руки ее были обнажены, растрепанные седые волосы — в полном беспорядке. Сразу вслед за ней влетел незнакомец и с громким криком: «Ну, погоди, проклятая ведьма! Я покажу тебе свадебный пир!», схватил баронессу за волосы, поволок в комнату и стал жестоко избивать толстой палкой, с которой он никогда не расставался. Баронесса пронзительно закричала от страха, а Аурелия, едва владея собой, высунулась в окно и громко позвала на помощь. Случилось так, что как раз в это время по улице проходил вооруженный полицейский патруль. Полицейские ворвались в дом. «Хватайте его, арестуйте! Посмотрите на его спину! Это…» Как только баронесса назвала имя, сержант полиции, который командовал патрулем, радостно воскликнул: «Ого-го, наконец-то, дьявол, ты нам попался!» С тем они схватили незнакомца и поволокли его, несмотря на отчаянное сопротивление последнего.
Происшедшее не помешало, однако, баронессе разгадать намерение Аурелии. Но она ограничилась тем, что грубо взяла ее за руку, затолкнула в комнату и заперла, не сказав ни слова. На другой день баронесса ушла и вернулась только поздно вечером, в то время как Аурелия, заточенная, как в тюрьме, в своей комнате, целый день провела в одиночестве, лишенная воды и пищи. Так продолжалось много дней. Часто баронесса смотрела на нее сверкающими от гнева глазами, пока однажды, прочитав какие-то письма, содержание которых, казалось, ее обрадовало, она не сказала: «Упрямое создание! Ты во всем виновата. Ну да ладно, бог с тобой. Я не хочу, чтобы тебя постигло то ужасное наказание, которое предопределено тебе злым роком». После этого баронесса снова стала дружелюбнее, а Аурелия, избавившись от притязаний отвратительного ей незнакомца, перестала думать о побеге и вновь обрела свободу действий.
Прошло время, и однажды, когда Аурелия одиноко сидела в своей комнате, за окном поднялся какой-то шум. В комнату вбежала горничная и сообщила, что по улице везут из N сына палача, которого за убийство и грабеж там заклеймили и направили в тюрьму, но он на этапе сбежал. Охваченная недобрым предчувствием, Аурелия бросилась к окну: она не обманулась — это был незнакомец; его, прикованного к тюремной повозке и окруженного стражей, как раз провозили мимо. Аурелия почти без чувств упала в кресло, когда заметила устремленный на нее звериный взгляд незнакомца и увидела его угрожающе поднятый кулак.
Баронесса по-прежнему часто бывала вне дома. Однако Аурелию она никогда не брала с собой. И та проводила время в грустных размышлениях о своей судьбе, о тех неожиданных опасностях, которые могут ее подстерегать. От горничной, которая, кстати говоря, появилась в доме уже после известного ночного происшествия и которой, конечно, рассказали о том, что баронесса находилась в близких отношениях с тем преступником, Аурелия узнала: в столичных кругах весьма сочувствовали госпоже баронессе из-за того, что она таким коварным образом была обманута этим проходимцем. Однако Аурелия знала, что дело обстояло совсем иначе; невозможно было представить, что по крайней мере полицейские, которые схватили этого человека в доме баронессы, не догадались о ее близком знакомстве с сыном палача, коль она назвала его имя и указала на примету преступника — клеймо на спине. К тому же и горничная иногда высказывалась довольно двусмысленно, будто по городу ходят слухи о том, что судебные власти намереваются провести тщательное расследование и это угрожает баронессе арестом, поскольку, мол, пресловутый сын палача рассказывает о ней странные вещи.
Бедная Аурелия снова убедилась в циничном отношении своей порочной матери к общепринятым нравственным нормам — ведь даже после столь скандального происшествия она сочла возможным остаться в столице. Но наконец и баронесса, кажется, почувствовала, что надо покинуть этот город, ще на нее пало постыдное, однако вполне обоснованное подозрение, и переселиться куда-нибудь в провинцию. Таким образом они и оказались в замке графа. Здесь Аурелия, освободившись от мрачных дум, почувствовала себя на вершине блаженства; но сколь глубок был ее ужас, когда после того, как она рассказала матери о нахлынувшем на нее счастье как благодатном даре небес, та с дьявольским огнем в глазах зловеще проговорила: «Ты — мое несчастье, порочное, проклятое богом создание! И в твоем безмятежном счастье тебя постигнет неизбежная месть, если меня унесет скорая смерть. В столбняке, которым я заплатила за твое рождение, сокрыто коварство дьявола…»
Здесь Аурелия внезапно умолкла, бросилась графу на шею и стала умолять его позволить ей не повторять все, что говорила баронесса в своей безумной ярости. Она чувствовала себя раздавленной и уничтоженной, когда вспоминала безмерно чудовищную угрозу ее матери, находившейся во власти злых сил. Граф, насколько мог, утешил супругу, несмотря на то, что и сам чувствовал ледяной озноб от охватившего его ужаса. Однако и успокоившись, он должен был признаться себе, что глубокое омерзение, которое вызывала у него баронесса, хотя она и умерла, оставило черную тень в его безоблачной до сих пор жизни.
Прошло некоторое время, и Аурелия заметно изменилась. В то время, как мертвенная бледность и замутненный взор, казалось, свидетельствовали, что она больна, ее беспокойное, неуверенное поведение позволяло делать вывод о какой-то новой тайне, которая ее мучила. Аурелия избегала даже своего супруга; она то запиралась в своей комнате, то уединялась в самых глухих уголках парка, и когда снова оказывалась на людях, ее заплаканные глаза и искаженные черты лица говорили о каком-то страшном страдании, неотступно терзавшем ее. Напрасно граф старался выяснить причины такого состояния супруги, и от полной безнадежности, в которую он в конце концов впал, его могло спасти только подтверждение предположения одного известного врача, что, судя по обостренной чувствительности графини, все тревожные признаки ее состояния могут быть истолкованы именно тем, что всегда сопровождается радостным ожиданием и венчает счастливое супружество. Тот же врач, когда он однажды сидел с графом и графиней за столом, позволил себе некоторые намеки на это предполагаемое состояние. Графиня сначала, казалось, не интересовалась тем, о чем шла речь, но вдруг начала прислушиваться, когда врач заговорил о странных прихотях, которым подвержены женщины в подобном состоянии и невнимание к которым может оказать пагубное влияние не только на женщину, но и на будущего ребенка. Она засыпала врача вопросами, и тот без устали рассказывал о наиболее примечательных и забавных случаях из своей практики. «Однако, — сказал он, — есть совсем ненормальные прихоти, под влиянием которых женщины совершают ужасные деяния. Так, у жены одного кузнеца появилось такое непреодолимое желание отведать плоти своего мужа, что она не успокоилась до тех пор, пока неожиданно, когда он пришел пьяным домой, не набросилась на него с большим ножом и не разделала так ужасно, что через несколько часов он испустил дух».
Едва врач вымолвил эти слова, как графиня потеряла сознание, и лишь с большим трудом удалось прекратить последовавший затем нервный припадок. Врач понял, что он действовал весьма неосторожно, рассказав в присутствии столь впечатлительной женщины о таком ужасном происшествии.
Впрочем, этот кризис, казалось, благотворно подействовал на состояние графини, поскольку она стала спокойнее. Однако уже вскоре после этого какая-то странная оцепенелость, мрачный огонь в глазах и возраставшая мертвенная бледность снова повергли графа в мучительные сомнения относительно здоровья супруги. Но самым необъяснимым было то, что она совершенно не принимала пищи, более того, испытывала ко всему и особенно к мясу непреодолимое отвращение, так что ей приходилось каждый раз уходить из-за стола с явными признаками этого отвращения. Искусство врача потерпело крах, так как самые настоятельные уговоры графа не смогли заставить графиню принять хотя бы каплю лекарства. Поскольку проходили недели, месяцы, а графиня не принимала ни кусочка пищи и оставалось необъяснимой тайной, как она поддерживала в себе жизнь, врач высказал предположение, что здесь замешано нечто, лежащее за пределами современной науки. Под каким-то предлогом он покинул замок, однако от графа не укрылось, что состояние его супруги представлялось опытному врачу слишком загадочным и необычным, чтобы дальше продолжать упорствовать в своем лечении и быть свидетелем необъяснимой болезни, не имея возможности хоть как-то помочь. Можно только представить, в каком состоянии находился граф; но и это было не все…
Как раз в это время один старый верный слуга воспользовался возможностью, когда граф был один, чтобы открыть ему, что графиня каждую ночь покидает замок и возвращается лишь на рассвете. Внутри у графа все похолодело. Только теперь он сообразил, что тот неестественно крепкий сон, в который он в последнее время погружался каждый раз около полуночи, можно объяснить действием наркотического средства, подмешанного ему графиней, чтобы незаметно покинуть спальню, которую она, вопреки обычаям аристократов, разделяла с супругом. Самые мрачные предчувствия поселились в его душе; он вспомнил о ее нечестивой матери, дух которой, возможно, сейчас проснулся в графине, об отвратительном прелюбодействе, о том проклятом сыне палача…
Следующая ночь должна была открыть ему ужасную тайну, которая только и могла быть причиной необъяснимого поведения его супруги. Графиня, обычно, сама каждый вечер готовила чай для графа. Сегодня он не выпил ни капли, и когда, по своему обыкновению, он читал в постели, то совсем не почувствовал сонливости, которая обычно нападала на него в полночь. Несмотря на это, он откинулся на подушки и сделал вид, что крепко уснул. Графиня осторожно встала со своего ложа, подошла к постели графа, осветила его лицо и тихо выскользнула из спальни. Сердце у графа колотилось; он встал, накинул плащ и поспешил за графиней. Была совсем светлая лунная ночь, так что граф совершенно отчетливо мог видеть облаченную в белый пеньюар фигуру Аурелии, несмотря на то что она ушла далеко вперед. Путь графини лежал через парк к кладбищу, там она исчезла за оградой. Граф быстро двинулся за ней через открытую калитку в кладбищенской ограде. Здесь он увидел в лунном сиянии прямо перед собой группу жутких призрачных фигур. Старые полуобнаженные женщины с распущенными волосами сидели на земле вокруг трупа и пожирали его со звериной алчностью. Аурелия была среди них! Граф в диком ужасе бросился прочь и, преследуемый смертельным страхом, в беспамятстве, бегал по тропинкам парка, пока на рассвете, обессиленный, не очнулся у ворот своего замка. В полной растерянности, не осознавая, что он делает, граф взбежал по лестнице и очутился в спальне. Там лежала графиня, как казалось, погруженная в безмятежный сладкий сон, и графу захотелось убедить себя, что его напугал до смерти ужасный, кошмарный сон или, скорее всего, обман чувств, поскольку о реальности его ночной вылазки свидетельствовал промокший от утренней росы плащ. Не дождавшись пробуждения графини, он покинул спальню, оделся и сел на лошадь. Прогулка на свежем воздухе, прекрасное утро, благоухающая зелень, поющие птицы, бодрые голоса которых приветствовали его, — все это развеяло страшные картины ночи; успокоенный и просветленный вернулся граф в замок. Но когда он с графиней сидел за столом и графиня, увидев, как вносят мясное блюдо, с гримасой глубокого отвращения хотела выйти из-за стола, граф со всей очевидностью осознал, что все увиденное им ночью было ужасной правдой. В необузданном гневе вскочил он и вскричал страшным голосом: «Проклятое исчадие ада! Я знаю о твоем отвращении к человеческой еде. Ты вырываешь свой корм из могил, чертова ведьма!» Но как только у графа вырвались эти слова, графиня, громко взвыв, набросилась на него и с яростью гиены вцепилась зубами в грудь. Граф швырнул беснующуюся на пол, и она в страшных судорогах испустила дух.
Граф впал в безумие.
Йоганн Аугуст Апель
Пробный выстрел
— Послушай, мать, — сказал старый лесничий Бертрам из Линденхайна своей жене, — ты ведь знаешь, ради тебя я могу сделать все, что угодно, но эту мысль выбрось из головы и перестань тешить девчонку напрасной надеждой! Надо сказать ей «нет» раз и навсегда — поплачет немного и успокоится. Долгими разговорами и уговорами здесь делу не поможешь.
— Но, отец, — просительным тоном возразила жена лесничего, — разве не может наша Кэтхен жить так же счастливо замужем за писарем, как и за егерем Робертом? Ведь ты совсем не знаешь этого Вильгельма; он такой славный человек, такой добрый…
— Но не егерь! — перебил ее лесничий. — Наше лесничество уже больше двух столетий переходит по наследству от отца к сыну. Если бы ты мне вместо дочери родила сына, тогда — пожалуйста, я бы ему оставил свое место, а если бы родилась еще и девочка, могла бы выбирать себе в мужья, кого угодно. Но раз дело обстоит так, то уж нет! Сначала мне надо было приложить все силы и влияние, чтобы герцог позволил допустить моего будущего зятя к пробному выстрелу, а теперь я должен упустить дочку? Нет, мать, ведь я не настаиваю именно на Роберте. Если он тебе не нравится, подыщи девочке другого молодого ловкого егеря, которому я мог бы передать свое место при жизни. Тоща мы сможем доживать свои дни с молодыми. Но не приставай ко мне, ради бога, с этим писакой!
Матушка Анна охотно сказала бы еще несколько добрых слов о писаре Вильгельме, но лесничий, знавший женское искусство уговоров, не пожелал подвергать свое решение повторной атаке. Он снял ружье со стены и ушел в лес.
Едва он скрылся за углом дома, как Кэтхен просунула свою белокурую курчавую голову в проем двери.
— Ну как, матушка? Все в порядке? — спросила она и, влетев в комнату, повисла на шее у матери.
— Ах, Кэтхен, не радуйся прежде времени, — ответила та, — отец — хороший человек, добрый, но он не отдаст тебя ни за кого другого, кроме егеря, и от этого он не отступит, уж я его знаю.
Кэтхен заплакала. Мать то утешала ее, то бранила и в конце концов заплакала вместе с дочерью. В это время в комнату вошел Вильгельм.
— Ах, Вильгельм! — воскликнула Кэтхен, поворачивая к нему заплаканное лицо. — Найди себе другую девушку! Отец хочет отдать меня за Роберта, потому что он егерь, и мама ничем не может нам помочь. Но если мне суждено расстаться с тобой, то я не хочу принадлежать никому другому и останусь верна тебе до смерти.
Матушка Анна попыталась успокоить писаря и рассказала ему, что отец Бертрам не имеет ничего против него самого, а лишь из-за своего лесничества настаивает на том, чтобы его зятем был егерь.
— И только-то? — с облегчением сказал Вильгельм и прижал рыдавшую девушку к своей груди. — Тогда успокойся, дорогая Кэтхен! Я немного разбираюсь в егерском деле, ведь я же был в учении у моего дяди, старшего лесничего Финстербуша, и только ради моего крестного, начальника канцелярии, герцога, сменил ягдташ на письменный стол. Если ты не хочешь другой доли, чем доля твоей матери, и если тебе лесничий Вильгельм так же люб, как писарь Вильгельм, то я сразу же сменю профессию, поскольку веселая жизнь егеря всегда была мне милее чопорной жизни в городе.
— О мой любимый, золотой Вильгельм, — воскликнула Кэтхен, и все тучи исчезли с ее чела. — Если ты этого хочешь, то переговори поскорее с моим отцом, прежде чем он даст слово Роберту.
— Погоди, Кэтхен! — сказал Вильгельм. — Я сейчас же пойду за ним следом в лес. Он наверняка пошел охотиться на оленя, которого завтра нужно доставить в город для герцога. Дай мне ружье и ягдташ! Я найду его, поздороваюсь охотничьим приветствием и сразу предложу свои услуги в качестве ученика егеря.
Мать и дочь бросились друг другу на шею, потом помогли свежеиспеченному егерю снарядиться и с надеждой и тревогой проводили его в лес.
— Храбрый малый этот Вильгельм, — воскликнул лесничий, когда охотники вернулись домой. — Откуда это среди писарей отыскался такой стрелок? Ну ладно, я завтра же переговорю с начальником канцелярии. Было бы обидно, если бы такой парень не стал благородным охотником! Из него может получиться второй Куно. Ты знаешь, кто такой был Куно? — спросил он у Вильгельма.
Тот покачал головой.
— Разве я еще не рассказывал тебе о нем? — продолжал лесничий. — Видишь ли, это мой пращур, который основал наше лесничество и был первым его владельцем. Сначала он бедным оруженосцем служил у юнкера фон Виппаха. Тот его ценил и брал с собой всюду — в походы, на турниры и охоту. Однажды этот юнкер участвовал в большой охоте, которую проводил в здешних местах сам герцог и где было много рыцарей и знати. И вот собаки выгнали к охотникам оленя, на спине которого сидел человек, в отчаянии заламывавший руки и жалобно кричавший. Надо тебе сказать, что в те времена среди владельцев охотничьих угодий был ужасный обычай приковывать бедных людей, уличенных хотя бы в самом незначительном браконьерстве, цепями к оленю, после чего те либо разбивались насмерть, либо погибали от голода и жажды. Когда герцог увидел это, он очень разгневался, сразу же велел прекратить охоту и назначил большую награду тому, кто возьмет на себя смелость застрелить оленя. При этом он грозил стрелку опалой, если тот попадет в человека, поскольку герцог хотел получить его живым, чтобы узнать, кто осмелился нарушить его запрет на столь жестокое наказание. Тогда среди знатных людей не нашлось никого, кто отважился бы на выстрел, рискуя впасть в немилость к герцогу. Наконец вперед вышел Куно, мой предок, его портрет ты видишь там на стене. Он сказал герцогу: «Всемилостивейший господин, если вы позволите, то я с помощью господней попытаюсь сделать это. Если меня постигнет неудача, то возьмите, если хотите, мою жизнь, потому что богатств и поместий у меня нет, но мне жалко бедного человека. Пусть я лучше рискну своей жизнью, чем ему пропадать среди диких зверей или разбойников». Его слова понравились герцогу. Он позволил Куно испытать свое счастье, повторил также слова об обещанной награде, не вспомнив, правда, своей угрозы, дабы не отпугнуть стрелка. Тут Куно взял ружье, взвел курок с Именем господа на устах и, долго не целясь, выстрелил в заросли. В то же мгновение олень выскочил на поляну, упал и испустил дух; но человек на нем остался цел. Герцог сдержал свое слово и отдал Куно в награду это лесничество с правом наследования. Но удача и умение идут рядом с завистью — Куно познал это на себе. Было много людей, которые хотели бы получить это лесничество для себя или своих родственников. Они нашептывали герцогу, что выстрел был произведен с помощью колдовства и черной магии, потому что Куно совсем не целился, а выстрелил наугад, зная якобы, что попадет в цель в любом случае. Поэтому было решено, что каждый из потомков Куно, прежде чем унаследовать лесничество, должен произвести пробный выстрел. Правда, главный егерь, который принимает этот выстрел, может сделать его трудным или легким. Мне в свое время нужно было выстрелом выбить кольцо из клюва деревянной птицы, которую раскачивали на шесте. Так вот, до сих пор никто еще не промахнулся, делая этот пробный выстрел. И тот, кто в качестве моего зятя станет моим преемником, должен быть первоклассным стрелком.
К радости лесничего, Вильгельм слушал его рассказ с нескрываемым интересом. Затем, схватив старика за руку, он пообещал под его руководством стать настоящим егерем, мастерства которого не устыдился бы и сам Куно.
Не прошло и двух недель с той поры, как Вильгельм стал учеником егеря в доме лесничего, когда папаша Бертрам, которому он с каждым днем все больше нравился, дал согласие на помолвку с Кэтхен. Только эта помолвка должна была держаться в тайне до дня пробного выстрела. Жених был на седьмом небе от счастья и в упоении своей любовью забыл обо всем на свете, так что лесничему пришлось несколько раз сделать ему шутливое замечание, что, мол, с тех пор как Вильгельм попал в объятия Кэтхен, он перестал попадать в цель.
И действительно, с момента помолвки охотничье счастье стало изменять Вильгельму. То у него отказывало ружье, то вместо дичи он попадал в дерево. Когда он приходил домой и доставал содержимое своего ягдташа, там вместо куропаток оказывались галки и вороны, вместо зайца — дохлая кошка. Лесничий вынужден был наконец сделать ему серьезный выговор из-за его невнимательности. И даже Кэтхен стала бояться за исход пробного выстрела.
Вильгельм удвоил свои старания, стремясь быть более внимательным. Однако, чем ближе становился день, когда должно было состояться решающее испытание, тем больше неудачи преследовали его. Почти каждый выстрел не попадал в цель. В конце концов Вильгельм стал бояться нажимать на курок: дело в том, что он уже попал в корову, пасшуюся на лугу, и чуть было не ранил пастуха.
— Я уверен, — сказал как-то вечером Рудольф, тоже ученик егеря, — что кто-то сглазил Вильгельма, потому что просто так в природе такие вещи не происходят. И сначала ему надо избавиться от сглаза.
— Не говори глупостей, — возразил ему лесничий, — все это суеверная чепуха. Почитающему бога охотнику не пристало говорить об этом. Да не забыл ли ты, мой дорогой егерь, какими тремя вещами должен обладать истинный охотник? Ну-ка, скажи нам!
Рудольф откашлялся и стал быстро произносить охотничье приветствие:
— Послушай, дорогой охотник, что я тебе скажу! Хорошая выучка, ружье и собака — вот все, что нужно охотнику, чтобы удача не обошла его стороной. Поэтому надо…
— Ну ладно, хватит, — перебил его старый Бертрам. — Этими тремя вещами и должен обходиться каждый охотник, если он не пустомеля и не растяпа.
— Все это верно, — отозвался несколько раздосадованный Вильгельм. — Вот мое ружье! Хотел бы я увидеть того, кто остался бы им недоволен. А что касается моей выучки — не хочу хвастать, но охотничьей премудростью я овладел не хуже любого другого егеря. И тем не менее выходит так, будто пули мои летят криво, будто ветер их сдувает при вылете из ствола. Скажи мне только, как мне быть. Я готов сделать все, что угодно.
— Странное дело, — пробормотал лесничий, который не знал, что ему и сказать на это.
— Поверь мне, Вильгельм, — повторил Рудольф, — тут все дело в колдовстве. Тебе нужно выйти в одну из пятниц в полночь на перекресток дорог и обвести вокруг себя линию шомполом или окровавленной шпагой. Этот круг ты должен трижды осенить молитвой, как это делает священник в церкви, но не во имя Христа, а во имя Самиэля…
— Замолчи! — недовольно прервал его лесничий. — Разве ты не знаешь, чье это имя? Ведь это один из подручных дьявола. Спаси господь тебя и всякого христианина от него!
Вильгельм перекрестился вслед за лесничим и, хотя Рудольф продолжал его убеждать, не пожелал ничего больше об этом слушать. Всю ночь он чистил ружье, проверял каждый винтик и каждую пружинку и с наступлением рассвета отправился в лес, чтобы снова испытать свое счастье.
Но все старания были напрасными. Дичи вокруг него было в избытке, и, казалось, она дразнила его. С десяти шагов он стрелял в косулю — два раза ружье давало осечку; на третий раз оно выстрелило, но заряд пролетел мимо, и косуля скрылась в зарослях. В мрачном расположении духа неудачливый охотник уселся под деревом и сгал проклинать судьбу; в это время что-то прошелестело в кустах, и из них вышел, прихрамывая, старый солдат с деревянной ногой.
— Эй, дорогой охотник! — обратился он к Вильгельму. — Что сидишь такой угрюмый? Может, у тебя любовная тоска? А может, пусто в сумке? Или кто-нибудь заговорил твое ружье? Дай мне в трубочку табаку и расскажи мне свою беду.
Вильгельм так же мрачно передал ему свой кисет с табаком, и хромой солдат устроился рядом с ним на траве. Они начали неспешную беседу, и через некоторое время разговор перешел на охотничьи дела. Молодой егерь рассказал о своем несчастье. Инвалид попросил Вильгельма показать ему свое ружье.
— Оно заколдовано, — сказал старик, едва взяв ружье в руки. — Из него ты уже не сможешь по-настоящему стрелять. И если тебя действительно кто-то сглазил, то так будет с каждым ружьем, которое ты возьмешь в руки.
Вильгельм испугался и хотел было возразить незнакомцу по поводу его суеверных высказываний. Но тот предложил провести испытание.
— Для нас, старых вояк, — сказал он, — в этом нет ничего необычайного. До глубокой ночи я мог бы тебе рассказывать удивительные вещи о том, как действуют настоящие стрелки, когда в пороховом дыму сражения им приходится стрелять по противнику, невидимому для тех, кто способен лишь целиться да нажимать курок. Вот, к примеру, сейчас я дам тебе пулю, которой ты наверняка попадешь в цель, потому что она обладает особым свойством и не поддается никакому колдовству. Возьми, попробуй! На этот раз ты попадешь!
Вильгельм зарядил свое ружье и огляделся, выбирая цель. Высоко над лесом парила хищная птица.
— Подстрели этого коршуна вверху, — сказал хромой солдат.
Вильгельм рассмеялся, потому что коршун летал так высоко, что был едва различим глазом.
— Нет, ты все-таки выстрели, — повторил одноногий. — Клянусь моей деревянной ногой, он упадет.
Вильгельм выстрелил; темная точка в небе стала быстро увеличиваться в размерах, и вот истекающий кровью коршун упал на землю.
— Ты не стал бы удивляться, — сказал инвалид потерявшему дар речи егерю, — если бы был настоящим охотником. Отливать такие пули — это еще далеко не верх мастерства и требует лишь немного умения и отваги, потому что должно происходить ночью. Я научу тебя этому даром, когда мы встретимся снова. А сегодня мне пора идти дальше — уже пробило семь. Попробуй еще несколько моих пуль! Я вижу, ты еще не совсем веришь в их силу. До свидания!
С этими словами одноногий вручил Вильгельму пригоршню пуль и заковылял дальше. Молодой егерь зарядил его вторую пулю и снова попал в почти неразличимую цель. Тогда он взял свой обычный заряд и промахнулся, стреляя почти в упор. Он бросился было за инвалидом, но того и след простыл. Так что Вильгельму осталось лишь утешиться надеждой, что обещанная встреча все же состоится.
В доме лесничего была большая радость, когда Вильгельм снова, как это бывало раньше, пришел с запасом дичи и тем самым убедил старого Бертрама, что он все еще тот же бравый стрелок. Теперь ему нужно было объяснить, почему его до сих пор преследовали неудачи и что он сделал, чтобы избавиться от этого. Однако Вильгельм побоялся рассказывать об удивительных пулях и всю вину за свои промахи приписал изъяну в ружье, который он якобы обнаружил лишь этой ночью во время чистки.
— Ну вот, мать, — со смехом сказал лесничий, — все вышло так, как я сказал! Колдовство-то было скрыто в стволе. А твой домовой, который сегодня утром сбросил нашего Куно, был просто ржавым гвоздем.
— А что такое с домовым? — спросил Вильгельм.
— Да ничего! — ответил лесничий. — Сегодня утром сам по себе со стены упал портрет Куно как раз, когда пробило семь часов, а наша матушка Анна сразу решила, что тут не обошлось без нечистой силы.
— Семь часов, — повторил Вильгельм и тут же вспомнил хромого с деревянной ногой, который именно в это время попрощался с ним.
— Впрочем, это неподходящее время для нечистой силы, — добавил лесничий и добродушно потрепал жену по щеке. Однако та озабоченно покачала головой.
— Дай бог, чтобы все обошлось! — сказала она, и Вильгельм несколько изменился в лице. Он решил отложить полученные от инвалида пули в сторону и использовать только одну из них для пробного выстрела, чтобы не ставить на карту свое счастье. Однако лесничий заставлял Вильгельма ходить с ним на охоту. И чтобы не возбудить новые подозрения своим неумением и разгневать старика, он вынужден был снова и снова пользоваться своими волшебными пулями.
За несколько дней Вильгельм так привык к своим чудо-пулям, что перестал опасаться чего-то дурного. Он целыми днями ходил по лесу в надежде встретить старика с деревянной ногой; дело в том, что запас его пуль уменьшился до двух. А Вильгельм хотел проделать пробный выстрел наверняка, поэтому оставшиеся пули надо было особенно беречь. Он даже отказался сегодня сопровождать старого лесничего на охоту; завтра должен был прибыть главный егерь, и вполне возможно, что он, кроме самого пробного выстрела, станет требовать еще доказательств охотничьих способностей Вильгельма. Однако вечером вместо главного егеря прибыл его нарочный, который передал заказ на большую партию дичи и объявил, что его господин откладывает свой визит на восемь дней.
Вильгельм почувствовал, как почва уходит у него из-под ног. Его испуг мог бы возбудить подозрения, если бы все не были склонны приписывать его растерянность обманутым надеждам жениха. Теперь он был вынужден отправиться на охоту и пожертвовать по крайней мере одну из своих пуль. С другой пулей, поклялся себе Вильгельм, он расстанется только для того, чтобы произвести пробный выстрел в день официальной помолвки.
Папаша Бертрам был недоволен, когда Вильгельм вернулся с охоты с одним-единственным оленем. Он рассердился еще больше на следующий день, когда Рудольф принес домой большую добычу, а Вильгельм пришел совсем пустым. Вечером лесничий пригрозил его прогнать и взять обратно свое согласие на помолвку с Кэтхен, если на следующее утро Вильгельм не принесет по крайней мере двух косуль. Кэтхен была в большой тревоге за него и во имя их любви попросила Вильгельма приложить все свое старание, а о ней лучше вообще не думать во время охоты.
В таком крайне удрученном настроении Вильгельм отправился в лес. Он понял, что потеряет Кэтхен в любом случае. Ему не оставалось ничего, кроме печального выбора, каким образом разрушить свое счастье.
Пока Вильгельм размышлял о своей горькой судьбе, совсем близко от него показалось стадо косуль. Машинально он достал свою последнюю пулю. Казалось, она лежала в его руке многопудовым грузом. Он уже хотел было положить ее обратно, решив сберечь это сокровище, чего бы это ни стоило. Но тут Вильгельм увидел вдали старика с деревянной ногой, шедшего по направлению к нему.
Радостно зарядил он в ствол пулю, нажал на курок, и две косули упали на землю. Вильгельм оставил их там лежать и бросился навстречу инвалиду; но тот, видимо, пошел другой дорогой, и найти его не удалось.
Папаша Бертрам был наконец-то доволен Вильгельмом, однако тот провел остаток дня в тихом отчаянии. И даже ласки Кэтхен не могли его утешить.
Вечером он сидел, совершенно безучастный, и едва замечал, что лесничий и Рудольф завели довольно оживленный разговор, пока старый Бертрам не обратился к Вильгельму, выведя его из оцепенения.
— Тебе, как и мне, Вильгельм, не следует отмалчиваться, — сказал он, — если кто-то говорит о нашем предке Куно такие вещи, как только что сказал Рудольф. Если ангелы защитили тогда Куно и того невинного человека, то за это мы должны быть благодарны бесконечной доброте господа. А обвинять моего предка в колдовстве никто не имеет права. Он умер тихо и кротко в своей постели, окруженный детьми и внуками. А тот, кто занимается колдовством, никогда хорошо не кончает, я сам был тому однажды свидетелем, когда был еще в учении под Прагой в Богемии.
— Расскажи, как это было! — воскликнул Рудольф, и остальные поддержали его.
— Было это достаточно скверно, — продолжил лесничий. — Мне до сих пор становится не по себе, когда вспоминаю об этом. Жил тогда в Праге молодой человек, звали его Георг Шмид, дерзкий и отчаянный парень, но в то же время храбрый и ловкий. Он был большим любителем охоты, и как только у него появлялась возможность, приходил к нам. Он мог бы стать хорошим охотником, но был невнимателен, и поэтому часто не попадал в цель. Однажды, когда мы подтрунивали над ним по этому поводу, он заявил, что скоро будет стрелять лучше всех егерей и что от него не уйдет никакая дичь ни в воздухе, ни в лесу. Но обещание он свое не выполнил. Через несколько дней после этого, рано утром к нам постучался незнакомый охотник и сказал, что рядом на дороге лежит человек, полумертвый и беспомощный. Мы, ученики, сразу же бросились к этому месту. Там лежал Георг, весь окровавленный и в глубоких царапинах, словно он побывал среди диких кошек. Говорить он не мог и почти не подавал признаков жизни. Мы тотчас же внесли его в дом. А один из нас сообщил об этом в Прагу, откуда за Георгом вскоре приехали и забрали его. Там перед своей кончиной он поведал, что намеревался с одним старым горным егерем отлить особые пули, которые били бы в цель без промаха. И так как он допустил при этом оплошность, то дьявол так отделал его, что Георгу пришлось заплатить за это своей жизнью.
— А какую оплошность он допустил? — с трепетом в сердце спросил Вильгельм. — Разве в таком колдовстве всегда замешан дьявол?
— Кто же еще? — удивился лесничий. — Я знаю, конечно, некоторые толкуют о скрытых природных силах и влиянии звезд. Ну, не хочу никого разубеждать, но только я уверен — это происки дьявола.
Вильгельм с трудом перевел дух.
— А не рассказывал Георг, из-за чего ему так досталось? — спросил он лесничего.
— Конечно, — ответил тот, — он даже дал показания в присутствии судебного исполнителя. Вместе с горным егерем они пошли незадолго до полуночи на перекресток дорог. Там они провели окровавленной шпагой круг и обложили его крест-накрест черепами и костями. После этого горный егерь рассказал Георгу, что нужно было делать дальше. А именно — ровно в одиннадцать часов тот должен был начать отливать пули, и их должно было быть не больше и не меньше, чем шестьдесят три. Если будет на одну больше или меньше, когда пробьет двенадцать, то он пропал. Во время работы Георгу нужно было не говорить ни слова и не выходить за круг — что бы с ним ни произошло. При этом, однако, шестьдесят из изготовленных им пуль обязательно попадут в цель, а не больше трех — пролетят мимо. Георг и в самом деле начал отливать пули, но, как он рассказывал, перед ним предстали такие страшные и отвратительные видения, что он не выдержал, громко закричал и выскочил из круга, после чего без чувств упал на землю и пришел в себя лишь в Праге, возвращенный из беспамятства заботами врачей и молитвами священника.
— Может быть, этот Георг заключил договор с сатаной? — спросил Рудольф.
— Не хочу утверждать этого наверняка, — ответил лесничий, — потому что сказано в Писании: не судите, да не судимы будете. Однако это всегда тяжкий проступок, если человек пускается в такие дела, где силы зла могут легко овладеть им и погубить его тело и душу. Для почитающего господа охотника в этом нет необходимости. Ты же проверил это на себе, Вильгельм: хорошее ружье и хорошая выучка — и не нужны настоящему охотнику никакие заколдованные пули, чтобы попасть в цель. Ни за что не стал бы я стрелять такой пулей, потому что дьявол не зря зовется лукавым и когда-нибудь может направить такую пулю вместо моей цели в свою.
Лесничий пошел спать, оставив Вильгельма в мучительных раздумьях. Напрасно ворочался он на своем ложе, пытаясь уснуть. Сон бежал от него. Перед его внутренним взором появлялись, сменяя друг друга, старик с деревянной ногой, Георг, Кэтхен, главный егерь, требовавший произвести пробный выстрел. А разгоряченная фантазия Вильгельма объединяла эти фигуры в немыслимые сочетания. То перед ним появлялся неудачливый заклинатель духов, предостерегая его своим страшным окровавленным видом, то это жуткое видение превращалось в мертвенно-бледное лицо Кэтхен, а рядом стоял, сотрясаясь от дьявольского, глумливого смеха, старик с деревянной ногой. То он видел себя, изготовившегося для пробного выстрела, стоящего перед главным егерем. Вильгельм целился, стрелял и промахивался. Кэтхен падала без чувств. Отец Бертрам прогонял его. Тут появлялся инвалид и приносил ему новые пули — слишком поздно, на второй выстрел у него уже не было права.
Так прошла ночь. Как только начало светать, Вильгельм отправился в лес, и ноги сами привели его к тому месту, где он в свое время встретил одноногого. Свежий утренний воздух развеял мрачные видения минувшей ночи. «Глупец, — сказал он себе, — если ты не понимаешь чего-то таинственного, значит ли это, что данная тайна враждебна тебе? И разве так уж необычно то, что я ищу, неужели для этого нужна помощь духов? Человек усмиряет могучий инстинкт животного, почему же он не в состоянии управлять куском мертвого металла, который с его помощью получает движение и силу? Природа так богата явлениями, которых мы не понимаем. Что же, я должен поставить на карту свое счастье из-за какого-то предрассудка? Я не буду вызывать духов; но я хочу призвать и использовать природу и ее скрытые силы, даже если я не в силах разгадать ее тайны. Да, я отыщу этого старика с деревянной ногой. Ну, а если я его не найду — тогда я буду отважнее Георга. Его на этот шаг толкнула заносчивость, мной же руководит любовь и честь».
Однако хромого обнаружить нигде не удавалось, как старательно Вильгельм его ни искал. Никто не видел этого человека, во всяком случае не узнал его по тому описанию, которое он давал.
Следующий день также ушел на бесплодные поиски и закончился ничем.
«Пусть будет так! — решил про себя Вильгельм. — У меня остались считанные дни. Этой же ночью я пойду на перекресток лесных дорог. Там пустынно, никто не заметит меня за этим ночным занятием, и за круг я не выйду до тех пор, пока моя работа не будет завершена».
Уже начало темнеть, и Вильгельм собрал все необходимое: свинец, форму для литья пуль, уголь, чтобы иметь возможность после ужина незаметно уйти из дому. Он как раз хотел уже это сделать и пожелал старому лесничему спокойной ночи, когда тот схватил его за руку.
— Вильгельм, — сказал лесничий, — не знаю, но у меня как-то неспокойно на душе. Что-то щемит сердце — я боюсь этой ночи. Кто знает, что ждет меня? Сделай одолжение, останься эту ночь у меня! Тебе не надо пугаться, это я так, на всякий случай.
Кэтхен сразу же вызвалась побыть с отцом этой ночью и не хотела доверять заботу о нем никому другому, даже Вильгельму; но отец отклонил ее предложение.
— Ты можешь остаться как-нибудь в другой раз, — сказал он, — а сегодня у меня такое чувство, что мне будет спокойнее, если со мной будет Вильгельм.
Вильгельм охотно бы отказался, но Кэтхен так настоятельно и так трогательно просила его позаботиться о ее отце, что он решил остаться и отложить осуществление своего замысла до следующей ночи.
После полуночи папаша Бертрам успокоился и крепко заснул, так что на следующее утро он сам посмеивался над своими страхами. Он собирался пойти с Вильгельмом в лес, но тот все еще надеялся на встречу с таинственным незнакомцем и отговорил лесничего, ссылаясь на его здоровье. Инвалид так и не появился, и Вильгельм укрепился в решении пойти на перекресток лесных дорог.
Когда он вечером вернулся с охоты, ему навстречу радостно выбежала Кэтхен.
— Ты только отгадай, Вильгельм, — воскликнула она, — кого ты найдешь у нас! К тебе приехал гость, дорогой гость. Но я тебе на скажу кто, ты должен сам отгадать.
Вильгельм не был расположен заниматься отгадыванием, а еще меньше принимать гостей, потому что даже самый дорогой гость был для него сегодня ненужной помехой. Он недовольным тоном встретил радость Кэтхен и стал обдумывать предлог, чтобы повернуть обратно. Но тут дверь дома распахнулась, и луна осветила почтенного старика в егерском костюме.
— Вильгельм! — послышался хорошо знакомый приветливый голос, и молодой человек очутился в объятиях своего дяди.
Волшебная сила прекрасных воспоминаний детской любви, радости и благодарности полностью завладела всем существом Вильгельма. Забыта была ночная затея, и лишь когда среди веселого разговора пробило полночь, Вильгельм с содроганием вспомнил об упущенной возможности.
— Мне осталась только одна ночь, — подумал он. — Завтра или никогда!
Беспокойство, охватившее его, не ускользнуло от внимания старика, но он благодушно приписал это усталости Вильгельма и извинился за длинный разговор, объяснив, что уже завтра утром должен будет уехать.
— Не жалей о том, что посвятил этот вечер мне, старику, — сказал Вильгельму дядя при расставании, — может быть, тем слаще ты теперь будешь спать.
Для Вильгельма эти слова имели более глубокий смысл. Он смутно подозревал, что выполнение его замысла может лишить его спокойного сна.
Наступил третий вечер. То, что было намечено, нужно было осуществить сегодня, потому что на завтра был назначен пробный выстрел. Весь день матушка Анна вместе с Кэтхен наводили порядок в доме, чтобы достойно встретить высокого гостя. К вечеру все было готово лучшим образом. Матушка Анна обняла Вильгельма, когда он вернулся с охоты, и впервые назвала его ласково «сынок». В глазах Кэтхен горело страстное нетерпение молодой невесты. Стол был празднично украшен цветами, богаче, чем обычно, стояли на нем любимые блюда Вильгельма, приготовленные матерью невесты, и бутылки, давно приберегавшиеся для этого случая отцом.
— Сегодня наш праздник, — сказал старый лесничий, — завтра мы будем не одни и не сможем так непринужденно, по-домашнему посидеть вместе. Поэтому давайте будем веселы так, как если бы мы хотели навеселиться на всю жизнь.
Говоря это, он растроганно обнял всех, голос его дрогнул.
— Однако, отец, — сказала его жена с многозначительной улыбкой, — я думаю все же, завтра молодые будут еще веселее, чем сегодня. Ты меня понимаешь?
— Вполне тебя понимаю, мать, — ответил лесничий, — пусть дети это тоже поймут и порадуются заранее. Дети, священник также приглашен на завтра! И если завтра Вильгельм удачно выполнит пробный выстрел…
Громкий стук и крик Кэтхен прервали лесничего. Портрет Куно снова упал со стены, и угол его рамы поранил Кэтхен лоб. Видимо, гвоздь, на котором висел портрет, плохо сидел в стене, потому что он выпал вместе с куском штукатурки.
— Не знаю, — раздосадованно произнес лесничий, — почему портрет не хочет нормально висеть. Уже второй раз он нас пугает. Тебе больно, Кэтхен?
— Пустяки, — возразила та мягко и вытерла кровь со лба, — я только сильно испугалась.
Вильгельм был глубоко взволнован, когда он увидел смертельно бледное лицо Кэтхен и кровь на ее лбу. Такой ее запомнил в своих видениях той ужасной ночью. И все эти видения снова ожили в нем и стали мучить его с новой силой. Его намерение заняться этой ночью сомнительным делом было сильно поколеблено, однако вино, которое он, чтобы заглушить внутреннюю тревогу, пил сегодня быстрее и больше, чем обычно, наполнило его дерзкой храбростью. Вильгельм снова решил все-таки пойти на этот рискованный шаг и не видел сейчас в своем замысле ничего, кроме благородной борьбы любви и отваги с опасностью.
На колокольне пробило девять. У Вильгельма отчаянно колотилось сердце. Он искал предлог, чтобы уйти. Все напрасно! Как может жених накануне свадьбы оставить невесту. Время бежало неумолимо. Вильгельм испытывал невыразимые страдания. Вот пробило десять часов, решающий момент наступил. Не прощаясь, Вильгельм попытался незаметно уйти. Он был уже перед домом, когда оттуда вышла матушка Анна.
— Ты куда, Вильгельм? — с тревогой спросила она.
— Я подстрелил дичь и забыл о ней в суматохе, — был его ответ.
Напрасно она его просила, напрасно увещевала его подбежавшая Кэтхен, заподозрившая что-то неладное в его судорожной поспешности. Вильгельм отстранил их обеих и поспешил в лес.
Луна была на ущербе и, темно-багровая, всходила на горизонте. Проплывали серые облака, затемняя время от времени окрестности, которые затем снова освещала луна. Березы и осины стояли, как призраки, а серебристый тополь, словно белая тень, казалось, делал Вильгельму какие-то знаки. Ему стало не по себе. Он еще раз замер в нерешительности и хотел было повернуть назад. Но тут Вильгельму почудилось, будто какой-то голос прошептал ему: «Глупец! Разве ты уже не прибегал к колдовству? Может, тебя просто пугают трудности?» Он продолжал стоять в замешательстве. Луна выглянула из-за темной тучи и осветила мирный дом лесника. Вильгельм увидел окно Кэтхен. Он распростер руки и, как во сне, пошел к дому. Но тут голос снова начал нашептывать ему на ухо. Сильный порыв ветра донес до него удар колокола, отбивавшего вторую четверть одиннадцатого. «Вперед, за дело!» — прозвучало рядом с ним. «За дело! — повторил Вильгельм вслух. — Это трусость и ребячество поворачивать с полпути; глупо отказываться от задуманного, если на карту уже поставлена судьба из-за меньшего. Надо довести дело до конца».
Широкими шагами он пошел вперед. Ветер снова заволок рваными тучами луну, и Вильгельм вступил в густую темноту леса.
Вот и перекресток дорог. Магический круг был проведен, по его краям разложены черепа и кости. Луна еще глубже погрузилась в тучи, и лишь тусклые угли, раздуваемые резкими порывами ветра, бросали в ночь слабый красноватый отсвет. Вдали на колокольне пробило третью четверть. Вильгельм положил на угли разливочный ковш и бросил в него свинец вместе с тремя пулями, попавшими в свое время в цель; он помнил об этом обычае вольных стрелков со времен своего ученичества. Начался дождь. Иногда на свет вылетали ослепленные им совы, летучие мыши и прочая ночная живность. Они слетали с ветвей деревьев, усаживались у магического круга и, казалось, глухо кряхтя, вели непонятные разговоры с черепами. Их число увеличивалось, стали появляться туманные фигуры, похожие то на людей, то на зверей. Ветер играл их зыбкими призрачными телами, как расстилавшимся вечерним туманом. Только одна фигура стояла, словно тень, на месте недалеко от круга и неподвижным скорбным взглядом глядела на Вильгельма. Иногда она горестно поднимала руки и, казалось, вздыхала; тогда угли начинали тускнеть, но серая сова взмахивала крыльями и снова раздувала огонь. Вильгельм отвернулся, потому что ему почудилось, что у этой мрачной фигуры было лицо его покойной матери, смотревшей на него со скорбной печалью.
Колокол пробил одиннадцать. Белая фигура со вздохом исчезла. Совы и кваквы взлетели вверх, черепа и кости застучали под их крыльями. Вильгельм наклонился над своим угольным очагом — он стал заливать расплавленный металл, и с последним ударом колокола из формы выпала первая пуля.
Совы и черепа с костями угомонились. Но вот на дороге показалась древняя сгорбленная старуха и стала приближаться к магическому кругу. Она со всех сторон была обвешана деревянными ложками, половниками и другой кухонной утварью и во время ходьбы производила страшный шум. Совы с уханьем летели ей навстречу, задевая ее крыльями. У магического круга старуха наклонилась над костями и черепами, но из углей на нее посыпались искры, и она отдернула свои костлявые руки. Тогда она принялась ходить вдоль круга и, ухмыляясь, предлагать Вильгельму свой товар.
— Дай мне этих косточек, а я тебе дам ложечек! — гортанным голосом кричала она ему. — Дай мне эти черепа! К чему тебе этот хлам? Что тебе от всего этого проку, все равно никуда не денешься. Иди в свадебный хоровод, дорогой мой женишок!
Вильгельма охватил ужас, но он взял себя в руки и стал работать еще быстрее. Самое страшное, что старуха была ему знакома. Эту помешанную нищенку раньше можно было довольно часто встретить в подобном одеянии в окрестностях, пока она наконец не попала под надежную опеку в сумасшедший дом. Вильгельм не знал, реальность ли то, что он видел, или призрак. Через некоторое время старуха рассерженно сбросила с себя запас кухонной утвари.
— Возьми это себе, покути последний раз холостяком! Свадебное ложе уже готово! Завтра, когда стемнеет, ты будешь повенчан со мной. Приходи скорей, мой любимый! — и она медленно засеменила в лес.
Вдруг послышался шум, похожий на стук колес и щелканье кнута. Показался запряженный шестеркой лошадей экипаж в сопровождении всадников.
— Что это здесь на дороге? — закричал передний из них. — Посторонись!
Оторвавшись от работы, Вильгельм поднял голову: из-под копыт лошадей вылетали искры, а колеса экипажа светились, словно покрытые фосфором. Он решил, что это колдовство, и попытался сохранить спокойствие.
— Вперед! — крикнул, оглядываясь, все тот же всадник, и в это мгновение вся кавалькада устремилась на магический круг. Вильгельм бросился на землю, когда лошади встали на дыбы над его головой. Однако резвая конница взлетела вместе с экипажем в воздух, повернулась несколько раз над кругом и исчезла в смерче, снесшем верхушки деревьев и разбросавшем кругом ветки.
Прошло некоторое время, прежде чем Вильгельм пришел в себя от испуга. Он унял дрожь в руках и без помех отлил несколько пуль. Снова раздался далекий, хорошо знакомый ему звук колокола. Утешающим, словно дружеский голос, показался Вильгельму в страшном магическом круге этот звук из мира людей; однако колокол пробил второй раз, третий. Молодого егеря охватил ужас от того, что время прошло так быстро — ведь еще и треть работы не была выполнена. Колокол прозвучал в четвертый раз. Силы оставили Вильгельма. Все его тело, казалось, окаменело, и литейная форма выпала из его обессилевшей руки. С покорностью судьбе приготовился он считать число ударов полного часа. Но больше ничего не было слышно — колокол молчал. Шутка со звуками первых ударов полуночи, видимо, показалась рискованной даже страшным силам преисподней. Полный радостного предчувствия Вильгельм схватил свои часы. Они показывали вторую четверть двенадцатого. Вильгельм с благодарностью посмотрел на небо, и богобоязненное чувство вовремя смирило его ликование, чуть было не прорвавшееся в громком крике.
Собравшись с силами и сосредоточившись, он снова храбро принялся за работу. Вокруг него царила глубокая тишина. Только иногда слышался стук перекатываемых совами черепов и костей. Вдруг что-то зашуршало в кустарнике. Звук этот был знаком каждому опытному охотнику. Вильгельм глянул в том направлении, и — как он и предполагал — из зарослей выскочила самка дикого кабана и бросилась к магическому кругу. Он не сомневался, что это не было обманом зрения. Вильгельм вскочил, схватил ружье и, быстро прицелившись, нажал на курок. Но кремень не дал искры.
Он выхватил охотничий нож, однако ощетинившийся зверь, бросившись на него, взмыл в воздух, как это было с экипажем и лошадьми, и исчез.
Охваченный тревогой, Вильгельм поспешил наверстать упущенное время. Вскоре шестьдесят пуль было отлито. Он обрадованно взглянул на небо, которое очистилось от облаков.
Луна снова озарила окрестности своим светом. В это время в лесу раздался испуганный возглас: «Вильгельм! Вильгельм!» Это был голос Кэтхен. Вильгельм видел, как она вышла из зарослей и пугливо осматривалась по сторонам. За ней, с трудом переводя дух, спешила какая-то старуха и, вытянув тощие руки, словно паук, старалась схватить беглянку за развевающуюся на ветру одежду. Кэтхен собрала последние силы, чтобы ускользнуть от старухи, как вдруг у нее на пути вырос старик с деревянной ногой. Она на какое-то мгновение остановилась, и тут ее схватила старуха костлявыми, как у скелета, руками. Вильгельм не мог больше выдержать. Он бросил форму с последними пулями и только хотел выпрыгнуть из магического круга, как колокол начал отбивать полночь. Колдовское наваждение исчезло. Совы вспорхнули с черепов и улетели прочь. Угли погасли, и Вильгельм в изнеможении опустился на землю.
В это время к нему медленно подъехал всадник на черном коне. Он остановился перед потерявшим силу магическим кругом.
— Ты хорошо выдержал испытание, — сказал он, — что ты хочешь от меня?
— От тебя ничего, — ответил Вильгельм, — то, что мне нужно, я добыл себе сам.
— Но с моей помощью, — возразил незнакомец, — поэтому мне полагается моя часть.
— Никоим образом! — воскликнул Вильгельм. — Я тебя не звал и не нанимал!
Всадник насмешливо улыбнулся.
— Ты смелее, — сказал он, — чем обычно бывают подобные тебе. Возьми же пули, которые ты отлил! Шестьдесят для тебя, три для меня. Одни попадают, другие дурачат. Позже ты поймешь, в чем дело!
Вильгельм отвернулся.
— Я не хочу тебя больше видеть, — произнес он. — Оставь меня!
— Почему ты отворачиваешься от меня? — спросил незнакомец со зловещей усмешкой. — Разве ты меня знаешь?
— Нет, нет! — вскричал Вильгельм в ужасе. — Я не хочу тебя знать… я ничего не знаю о тебе! Кто бы ты ни был, оставь меня!
Черный всадник повернул коня.
— Твои вставшие дыбом волосы, — сказал он, — говорят о том, что ты меня знаешь. Я тот, чье имя ты с содроганием произносишь в мыслях.
С этими словами он исчез, и деревья, под которыми он стоял, опустили к земле свои засохшие ветви.
— Милосердный боже, Вильгельм, что с тобой случилось? — в один голос воскликнули Кэтхен и матушка Анна, когда Вильгельм, бледный и растерянный, пришел после полуночи домой. — Ты выглядишь так, будто поднялся из гроба.
— Это от ночного воздуха, — ответил Вильгельм. — В самом деле, меня немного лихорадит.
— Вильгельм, — сказал подошедший лесничий, — тебе что-то повстречалось в лесу. Почему ты не остался дома? Говори начистоту, меня ты не проведешь.
Серьезность папаши Бертрама озадачила Вильгельма.
— В общем, да, мне действительно кое-что повстречалось. Но, пожалуйста, потерпите девять дней! Раньше, сами знаете… — ответил он, намекая на охотничий обычай при сомнительной встрече не рассказывать о ней прежде определенного срока.
— Ладно, дорогой сынок, ладно! — согласился старик. — Дай-то бог, если это только то, что должно сохраняться в тайне девять дней. Оставь его в покое, мать, не расспрашивай его, Кэтхен! Я чуть было не оказался несправедлив к тебе, дорогой Вильгельм. Теперь ступай отдохни! Как говорит пословица, утро вечера мудренее. Впрочем, гляди бодрее! Кто служит своему делу и идет праведным путем, тому не будет вреда и от случайно встреченного в ночи привидения.
Вильгельму пришлось притворяться изо всех сил, чтобы не выдать своим поведением, насколько предположения лесничего совпадают с действительностью. Отзывчивость старика, его непоколебимое доверие, хотя все указывало на вину Вильгельма, разрывало сердце молодого егеря. Он поспешил в свою комнату, твердо решив уничтожить колдовские пули. «Мне нужна только одна — только одна пуля, — стеная и умоляюще сложив руки, взывал он к небу. Ведь должно же благое намерение хоть в какой-то мере оправдать сомнительное средство. Тысячекратным покаянием я искуплю свое деяние, если в нем было бы что-то греховное! Разве я могу теперь повернуть назад, не разрушив всего моего счастья, чести, любви?»
Решение Вильгельма искупить свою вину уняло беспокойство в его сердце. Утром он встретил восходящее солнце, вопреки опасениям накануне, с большим спокойствием.
Утром прибыл главный егерь и потребовал, чтобы перед пробным выстрелом была устроена небольшая охота с кандидатом на должность лесничего.
— Конечно, хорошо, — сказал он, — что мы придерживаемся старого обычая. Однако искусство охотника лучше всего проявляется в лесу. Поэтому вперед, в лес!
Вильгельм побледнел и, чтобы избежать охоты, стал приводить различные доводы против нее. А когда они не были приняты главным егерем, он попросил разрешения по крайней мере сначала выполнить свой пробный выстрел. Старый лесничий сокрушенно покачал головой.
— Вильгельм, Вильгельм, — сказал он дрогнувшим голосом. — Так, значит, правильно я вчера опасался?
— Отец! — воскликнул тот, и отчаяние сдавило ему горло. Вильгельм быстро удалился, но через несколько мгновений, уже готовый к охоте, вернулся и последовал за главным егерем в лес.
Старый лесничий пытался заглушить свои подозрения, но напрасно старался он придать себе бодрый вид. Кэтхен тоже была подавлена и, словно во сне, бродила по дому. Она спросила отца, нет ли возможности отложить пробный выстрел.
— Я бы тоже этого хотел, — сказал тот и молча обнял дочь.
В этот момент явился приглашенный к торжеству священник и напомнил о свадебном венчике. Матушка Анна замкнула накануне замочек серебряного венчика и теперь, открывая его в спешке, повредила. К торговке венчиками был срочно послан мальчишка с поручением купить новый венчик для невесты.
— Скажи, чтобы тебе дали самый красивый! — крикнула ему вдогонку матушка Анна.
Однако тот по незнанию попросил самый блестящий, а торговка, не разобравшись, дала ему траурный венок из мирта и розмарина, украшенный серебром. И мать и дочь увидели в этом зловещее предзнаменование. Каждая из них содрогнулась в душе, и обе, бросившись друг другу в объятия, попытались скрыть свои ужасные предчувствия, обратив все в шутку. Еще раз попробовали открыть замочек серебряного венчика — он легко открылся. Траурный венок отослали обратно, а в волосах Кэтхен засиял венчик новобрачной.
Егери возвратились с охоты. Главный егерь не мог нахвалиться на Вильгельма.
— Мне кажется просто смешным, — сказал он, — после такой охоты требовать еще пробного выстрела. Однако, почитая древние обычаи, приходится иногда делать кое-что совсем ненужное. И поэтому давайте мы поскорее уладим это дело. Вот там на столбе сидит голубь. Подстрелите его!
— Ради бога! — вскричала Кэтхен, подбегая к ним. — Вильгельм, не стреляй в него! Ах, я сегодня ночью видела сон, будто я белая голубка, и мама надела мне на шею кольцо; здесь пришел ты… а мама оказалась вся в крови!
Вильгельм опустил взятое было уже наизготовку ружье, но главный егерь только усмехнулся.
— Ай-ай-ай, — сказал он, — откуда такие страхи? Это не к лицу девушке егеря. Не робейте, невестушка! Или, может быть, этот голубь ваш любимец?
— Нет, — ответила Кэтхен, — но мне как-то боязно.
— Ну тогда, — воскликнул главный егерь, — смелее, господин лесничий, стреляйте!
Прогремел выстрел — и в то же мгновение Кэтхен с громким криком упала на землю.
— Странная девушка! — проговорил главный егерь и поднял Кэтхен; и тут стало видно, как по ее лицу струилась кровь. Во лбу зияла рана, какие обычно оставляют ружейные пули.
— Что это? — воскликнул Вильгельм, когда он услышал громкий крик позади. Он оглянулся и увидел истекавшую кровью Кэтхен. Рядом с ней стоял старик на деревянной ноге и с дьявольским, глумливым смехом повторял:
— Шестьдесят попадают, три дурачат!
Вильгельм с яростью выхватил из ножен свой охотничий нож и бросился на ненавистного хромого.
— Проклятый! — вскричал он в отчаянии. — Значит, вот как ты меня обманул! Больше он ничего не мог сказать, так как без чувств упал на землю рядом с залитой кровью невестой.
Главный егерь и священник напрасно пытались утешить убитых горем родителей. Матушка Анна едва успела возложить на грудь погибшей невесты пророческий траурный венок, как сама, выплакав последние слезы, зачахла от непереносимого горя. Оставшийся один как перст старый лесничий вскоре последовал за ней. Вильгельм закончил свои дни в сумасшедшем доме.
Йоганн Петер Хебель
Привидение, получившее по заслугам
В некой деревушке, название которой можно и опустить, обычная пешеходная дорожка шла через церковный двор, а оттуда по полю, принадлежавшему человеку, который жил при церкви, и это было справедливо. Однако когда при дождливой погоде дорожка через поле была скользкой и непроходимой, люди заходили все глубже в поле и вытаптывали владельцу посевы, так что во время затяжных дождей дорожка становилась все шире, а поле — все меньше, и это было несправедливо. Терпевший убытки хозяин отчасти нашел выход из затруднительного положения. В течение дня, когда он не был занят работой, он старательно охранял свое поле, и если по этой дорожке шел какой-нибудь непонятливый человек, который предпочитал относиться бережно к своим ботинкам, а не к посевам ячменя своего соседа, тогда хозяин поля быстро подбегал к нему и требовал возмещения ущерба в виде штрафа или улаживал спор парой затрещин. Однако ночью, когда хорошая дорога была особенно нужна, дело обстояло гораздо хуже, и те ветки колючего кустарника, с помощью которых хозяин пытался показать прохожим, где собственно проходит дорожка, каждую ночь выдергивались и вытаптывались, и многие делали это весьма старательно. И вот тут-то на выручку этому человеку пришло нечто довольно странное. На церковном дворе, по которому проходила дорожка, вдруг стало неспокойно. В сухую погоду лунными ночами там стали замечать белое привидение, бродящее между могил. Когда шел дождь или было очень темно, из хранилища костей, найденных во время рытья могил, слышались то приглушенные стоны и завывания, то громкий стук, как будто все находившиеся там черепа и кости вдруг решили ожить. Тот, кому доводилось это услышать, бросался в страхе к ближайшей калитке церковного двора; и в скором времени, как только опускались сумерки и исчезала последняя ласточка, на дорожке, проходящей через церковный двор, не показывался, конечно, уже никто. Это продолжалось до тех пор, пока один смелый и рассудительный человек из соседней деревни, задержавшийся допоздна, не решил возвратиться домой ближайшим путем, проходившим через это пользовавшееся дурной славой место и ячменное поле.
И хотя друзья, рассказав о грозящей опасности, долго отговаривали его, он все же в конце концов сказал: «Если это привидение, то я возвращаюсь с Богом как честный человек ближайшей дорогой к своей жене и детям, я не сделал ничего плохого, и привидение, будь оно самое скверное среди всех, ничего мне не сделает. Если же оно из плоти и крови, то со мной всегда пара кулаков, они меня уже не раз выручали». С этим он и ушел. Но как только наш герой оказался на церковном дворе и миновал вторую могилу, он услышал у себя за спиной жалобные стоны. Обернувшись, он увидел, как позади него поднялась, казалось, прямо из могилы, высокая белая фигура. Над кладбищем бледно мерцала луна. Кругом стояла мертвая тишина, только несколько летучих мышей пропорхнуло мимо. Тут доброму человеку стало все же не по себе, как он потом сам признавался, и он предпочел бы вернуться обратно, если бы для этого не пришлось проходить мимо привидения. Что же ему было делать? Медленно и тихо пошел он между могилами своей дорогой. К его ужасу, так же медленно и продолжая беспрестанно стонать, за ним двинулось привидение, сначала до конца церковного двора, и это было бы в порядке вещей, но затем и за пределы двора, что было уже глупо.
Но так оно и бывает. Ни одному обманщику не удается быть достаточно хитрым, рано или поздно он себя выдает. И потому, как только преследуемый увидел привидение на поле, он подумал про себя: «Настоящее привидение должно оставаться на своем посту, как часовой, и призрак, который является принадлежностью церковного двора, не пойдет в поле». Поэтому он сразу приободрился, быстро обернулся, схватил привидение крепкой рукой и сразу обнаружил, что под белым покрывалом находится какой-то молодчик, место которому совсем не на кладбище. Тогда храбрый мужчина принялся колотить по покрывалу свободным кулаком, пока не остудил свой пыл, а поскольку он не видел, куда приходится бить, бедное привидение вынуждено было сносить удары, посылаемые вслепую.
На том история с привидением и закончилась. С этого момента его на церковном дворе больше не видели, и больше об этом ничего не было слышно, кроме того, что владелец ячменного поля после той ночи ходил несколько недель с синими и желтыми украшениями на физиономии. Ведь дело в том, что такие люди, как наш дюжий смельчак, и являются настоящими мастерами по изгнанию духов, и было бы хорошо, чтобы и другие мошенники и прохвосты получали бы по заслугам точно так же.
Фридрих Лаун
Восковая фигура
Уже час, как общество было почти в сборе. Отсутствовал лишь Гидо, меткие остроты которого, произносившиеся с какой-то иронической непринужденностью, оживляли разговоры на самые скучные темы, так что в его присутствии, если к тому же он был в ударе, устанавливалась особая атмосфера. Причем тайна его популярности среди членов этого небольшого кружка друзей крылась лишь в том, что Гидо своими историями умел до крайности возбудить романтическую фантазию всех слушателей, чтобы затем — в соответствии с перипетиями драмы — неожиданным поворотом довести ее развязку до абсурда, обманув их напряженное ожидание чего-то необычайного, сенсационного и не поддающегося рациональному осмыслению. В то время как он, казалось, с саркастической радостью наслаждался разочарованием своих слушателей, те, в свою очередь, тоже не оставались внакладе, получив возможность испытать ощущение сладкого ужаса с успокаивающим сознанием того, что в конце концов победит разум.
Примерно так, за неимением другой темы для разговора, рассуждали в этот вечер молодые люди об опаздывавшем на этот раз участнике кружка. Кружок этот собирался раз в неделю в определенное время на квартире Константина, дипломированного врача, только что получившего разрешение на практику, и его сестры Жюли.
Когда опоздавший наконец вошел в комнату и был встречен громкими возгласами приветствий, разговор как раз зашел о том, что наиболее интересной последней новостью было прибытие в город передвижного музея восковых фигур, владельцу которого Константин сдал под демонстрационные залы унаследованный от своего дяди трехэтажный дом. Среди экспонатов выставки были поразительные копии исторических личностей, живших вплоть до эпохи рококо и французской революции, фигуры властителей, именитых ученых всех времен, но, кроме того, убийц-поджигателей и всевозможных злодеев разных стран мира, а также невинно осужденных и трагически погибших людей.
Сообщение Константина вызвало тем больший интерес еще и потому, что обычная здесь атмосфера всеобщего оживления в этот вечер никак не хотела устанавливаться. Поэтому было вполне естественно, что, несмотря на довольно поздний час, предложение тотчас же осмотреть эту уникальную коллекцию встретило полное одобрение. Возражения по этому поводу высказала лишь увлекающаяся литературой подруга Жюли Илари, которая испытывала известное отвращение при мысли о встрече лицом к лицу, как она выразилась, с целым легионом немых размалеванных покойников, к тому же в странном сочетании коронованных особ с уголовными монстрами.
— Однако именно это, — возразил Гидо, — как раз и придает всему комический оттенок, что легче всего позволит вам избавиться от ваших предубеждений.
— Нет, нет, — настаивала на своем Илари, — все равно я буду себя чувствовать так, будто нахожусь среди мертвецов, потому что в жизни таких вещей быть не может. И чем лучше удались в копии человеческие черты, тем хуже для меня, к тому же еще этот запах воска — он еще больше укрепит меня в моем очень неудобном предубеждении. А что, если есть такие злонамеренные умельцы, которые в состоянии придать хотя бы одной из этих фигур видимость одушевленности? Будь это лишь какой-нибудь особый взгляд или мимолетное движение. Уверяю вас, Гидо, только при одной мысли о подобных вещах у меня мороз по коже пробегает.
Чтобы еще больше мистифицировать Илари, в разговор вмешался знаток философии Людвиг, как раз из-за своих просвещенных взглядов выступавший обычно с логической последовательностью против всех так называемых темных сторон человеческой души, однако на этот раз высказавший предположения, которые, на первый взгляд, позволяли несколько усомниться в твердости его «прагматического», по его собственному определению, характера.
— Однако, — воскликнул Гидо, — я думаю, все здесь согласны с тем, что привидения не существуют в действительности!
— Но существуют состояния, в которых фантазия берет верх над всеми другими силами, — с улыбкой возразил Константин, — чему я мог бы привести соответствующий пример.
По многочисленным просьбам он согласился рассказать об имевшем место несколько лет назад случае, который произвел большое впечатление на него и на его товарища по университету. Оба студента во время поездки в Швейцарию провели несколько дней в Мюнхене, и их внимание привлек паноптикум, созданный по образцу открытого в 1780 году в Париже знаменитого музея Тюссо с его многочисленными восковыми фигурами в натуральную человеческую величину.
— Большинство фигур, — объяснил рассказчик, — вернее, их прототипов, либо принадлежало уже истории, либо готово было занять в ней определенное место. Однако на нас довольно сильное впечатление произвело отсутствие всякой логики в сочетании, например, галантных придворных особ и последних отбросов общества, и часто невозможно было понять, было ли случайностью или умыслом, что фигуры образовывали именно такие группы. Да, некоторые из них вызывали у нас только смех. После множества кричащих контрастов ангельское лицо одной женской фигуры в такой степени привлекло наше внимание, что мы даже не смогли смотреть на те мерзкие физиономии, в компании которых она находилась. Прообразом этой фигуры была добродетельная и тем не менее казненная по обвинению в убийстве своего отца Беатриче Ченчи, очень похожая на портрет, который мы видели ранее в Риме. Если судить по чертам ее лица, еще никогда правосудие не совершало такого страшного злодеяния, как ее казнь.
— Все же, — сказал я с напускной серьезностью моему спутнику, — что-то есть в распространенном суеверии, что между душами людей, умерших насильственной смертью, и их земными изображениями существует некая симпатическая связь. И не кажется ли тебе, что несмотря на искреннее желание увидеть изображение ожившим, если бы это произошло, то привело бы наблюдателя в неописуемый ужас?
— Очень может быть, — ответил мой товарищ.
— Смотри, — продолжал я, — смотри, у нее вроде двигаются губы!
— Нет, нет, — возразил он, — до такой степени в призраков я все же не верю. Могу даже, если хочешь, взять сейчас за руку это милое изваяние.
— Не пытайся этого делать, мой дорогой! Пожатие этих восковых пальцев может потрясти тебя до глубины души и оставить след на всю жизнь.
— Не думаю, — опять возразил мой приятель. — Когда смотришь на это благородное лицо, то веришь, что оно может быть враждебно только злым силам!
На какое-то мгновение я непроизвольно оглянулся на звук, раздавшийся поблизости, а уже в следующее мгновение я услышал, как мой товарищ упал на пол, и бросился к нему. Его падение привлекло всеобщее внимание; все, кто были в зале, устремились к нам. Мой спутник потерял сознание, и тревога за него была тем больше из-за того, что я чувствовал себя виноватым, пошутив с ним таким жестоким образом. Ведь лежавшая рядом с ним отломанная рука восковой Беатриче Ченчи однозначно указывала на причину его падения.
Когда мой товарищ открыл глаза, то сразу же закрыл их снова и попросил вынести его из зала.
Лишь на следующее утро он рассказал мне, как он взялся за руку фигуры и действительно, как ему показалось, ощутил пожатие холодных восковых пальцев…
— Ох, — сказала Илари, когда Константин закончил свой рассказ, — ну уж, благодарю покорно за все ваши восковые фигуры.
— Помилуйте, дорогая Илари, — улыбаясь, проговорил Гидо, — хороши же мы будем герои и героини, если нас можно привести в замешательство одним таким рассказом. Ведь, думаю, ни у кого из нас сегодня не возбуждено воображение до такой степени, чтобы опасаться подобного происшествия.
Его взгляд говорил достаточно ясно, что ирония, растянувшая его губы в улыбку, была адресована Константину. Илари еще пыталась упорно возражать против посещения музея, но когда ничего не помогло, она решила все же пойти вместе со всеми.
Как уже упоминалось, был довольно поздний час. Общество прибыло к занятому музеем зданию, которое довольно причудливо вырисовывалось на фоне вечернего неба. Парадная была еще не заперта, и вся компания вошла в ротондообразный вестибюль. Перед лестницей, ведущей в верхние выставочные залы, стояла поразительно правдоподобная восковая фигура портье, жестом приглашавшая гостей пройти наверх. Добравшись до первой лестничной площадки, Илари издала громкий крик, а остальные, включая Константина и Гидо, остановились как вкопанные. Сверху к ним спускался не кто иной, как живой двойник стоявшей внизу на своем посту восковой фигуры. Однако им оказался владелец музея, который мог бы гордиться этим поразительным сходством, хотя бы из-за вызванного жутким эффектом замешательства. Константин обменялся с ним несколькими словами, и тот выразил готовность ознакомить неожиданных поздних посетителей со своим удивительным царством. В то время как эта экскурсия, носившая скорее частный характер, медленно двинулась по залам, Гидо не стал слушать довольно занимательные и зачастую безбожно перевранные сведения об исторических личностях и поспешил вперед, рассматривая преимущественно те фигуры, физиономии которых его привлекали, так что вскоре он окончательно потерял всех из виду.
Настороженность Илари и ее испуг, когда позади нее что-нибудь двигалось, давали остальным обильную пищу для веселья, в котором в конце концов стала принимать участие и она сама. Однако держаться во время экскурсии она все же предпочитала в середине компании, чтобы не оказаться каким-то образом одной.
— Я хотела бы знать, — прошептала она, — можно ли тут взяться за руку какой-нибудь фигуры, не опасаясь чего-либо?
— Я ни за что не ручаюсь! — намеренно таинственно сказал Константин.
Через некоторое время можно было увидеть, как она осторожно трогала за одежду то одну, то другую восковую фигуру, что выходило очень забавно и доставляло наблюдавшим большое удовольствие.
Тем временем они забыли о Гидо и весьма удивились, когда увидели его стоявшим в последнем зале. Он казался полностью отрешенным от действительности, поскольку вначале совсем не заметил их появления. Как завороженный, Гидо смотрел, не отрывая глаз, на лицо женской фигуры, восковой копии дамы, относившейся, судя по осанке и одежде, к образованным слоям общества. И действительно, черты ее лица отличались редкой одухотворенностью, в ее глазах светилась кротость, проникавшая в глубину души.
Когда Илари положила целиком погруженному в созерцание Гидо руку на плечо, тот испуганно вздрогнул.
— Ну, ну, — проговорила она, — ведь это я. Но, боже мой, что с вами? На вас же лица нет — бледны как смерть!
Вместо ответа Гидо быстро подошел к Константину и, подведя его к фигуре женщины, стал тихо с ним о чем-то говорить. Лишь с трудом удерживались остальные от расспросов о причинах столь странного поведения. Кроме того, они опасались, что вечно ироничный скептик пользовался случаем, чтобы с помощью подстроенной мистификации разыграть их, заставив поверить в какое-нибудь сверхъестественное явление. Однако это предположение было далеко от истины.
Лишь после того, как компания снова оказалась в квартире Константина и Жюли, стало возможным разговорить Гидо.
— Да, я хочу вам кое-что рассказать, — сказал он, к удивлению своих слушателей, таким странным тоном, что присутствовавшие сразу же отбросили мысль о мистификации. — Я даже должен вам это рассказать. Чрезвычайно привлекательные черты лица той фигуры, рядом с которой вы меня нашли, возбудили мой интерес настолько, что я не мог оторваться от их созерцания. И представьте себе — чем дольше я перед ней стоял, тем прочнее становилась во мне вера, что это не восковая фигура, а живой человек. Мои глаза отчетливо видели проявления настоящей, одухотворенной жизни. Тем не менее мне не хватало решимости рассмотреть фигуру поближе или даже коснуться ее. Тогда я позвал с собой Константина, который с улыбкой обследовал лицо фигуры и после этого попросил меня сделать то же самое. Да, в тот момент, когда я дотронулся до ее лица пальцами, оно было не чем иным, как воском.
— Ну вот, пожалуйста, — воскликнула Илари, — тут мы стали с вами на равных. И все-таки досадно. Ведь если уже такой радикальный скептик пришел к выводу, что восковые фигуры сродни призракам, то что уж говорить мне с моим страхом перед привидениями.
— Скажите, Константин, — обратился Гидо, прощаясь, — а ваш товарищ по университету после этого случая в Мюнхене смог все же понять, какую злую шутку с ним сыграло его собственное воображение?
— Разумеется, — был ответ. — Потом он сам не раз смеялся над этим от всей души!
— Дай бог, — промолвил Гидо, — чтобы и со мной так все обошлось.
— Значит, вы все еще верите во что-то сверхъестественное?
— К сожалению, да! Как это ни абсурдно и как ни противоречит моим убеждениям, я вынужден в это верить, по крайней мере в некоторые моменты.
— Но, дорогой Гидо, у вас просто разыгралось воображение! Завтра вы без сомнения будете смотреть на вещи точно так же, как я.
— Я все же сомневаюсь! Кстати, Константин, у меня к вам просьба: сводите меня при возможности к владельцу восковых фигур. Примечательно то, что вызвавшая у меня столь необычную реакцию фигура была единственной, которая не имела таблички со сведениями о ее прототипе. Я непременно должен знать, кто является — или являлся — прообразом этой фигуры.
— А я, напротив, считаю, — возразил Константин, — что вам не следует в теперешнем состоянии предоставлять новый материал для вашей фантазии.
— Вы имеете в виду, — спросил Гидо, — утверждение, что умершие, особенно, если их смерть была насильственной, имеют обыкновение время от времени возвращаться, чтобы оживить свое изображение? Вы, вероятно, правы в отношении возможных последствий для меня таких впечатлений. Однако вряд ли все сложится так, что распалит еще больше мою и без того вышедшую из-под контроля фантазию. Впрочем, есть еще одна причина усомниться в смерти оригинала. Она связана с костюмом этой женщины. Одежда на ней полностью относится к нашим дням, а что касается — эта мысль приводит меня в ужас — смертной казни, то, глядя в это чистое, юное лицо, не хочется верить в такую возможность.
Владелец восковых фигур во время разговора с ним на следующий день стал отрицать всякую идентичность восковой фигуры женщины какой-либо живущей ныне или умершей особе. Однако настойчивость Гидо и без конца повторяемая им фраза: «Но я должен знать, кто она такая» — начали, видимо, действовать ему на нервы. В конце концов владелец музея отговорился тем, что, мол, в данном случае речь идет о «чистом идеале».
Само собой разумеется, что эта уклончивая тактика лишь сильнее заинтриговала Гидо. Однако он понял, что здесь ему ничего не добиться.
По воле случая Константин и Гидо уже по дороге домой встретили единственного служителя музея, который, будучи навеселе, после долгих уговоров согласился наконец за несколько золотых монет сообщить необходимые сведения. Под большим секретом служитель поведал, что этот, как он выразился, экземпляр, являлся восковой копией дамы, которая называлась Мария фон Мюнцерберг.
— И она жива? Где она живет? — воскликнул Гидо в крайнем возбуждении.
— Примерно через неделю после того, как ее копия была готова, а ее заказал у моего хозяина жених этой особы, — продолжал уже плохо державшийся на ногах служитель, — она, к сожалению, вдруг исчезла, и о ней стали ходить слухи, от которых у каждого, кто видел эту фигуру, мороз пробегает по коже.
— Какие слухи?
— Говорят, что она была казнена… Однако, дорогой господин, что с вами? Может быть, она была вашей родственницей?
— Нет! — проговорил потрясенный Гидо, взяв себя в руки. — Меня лишь поразил роковой смысл сказанного вами… А была ли она виновата? За что отняли жизнь у этого ангельского создания?
— Виновата или не виновата, кто теперь разберет? Рассказывают, что это было однажды ночью в комнате, обитой черной материей, где над ней вершили суд одетые в черное мужчины с закрытыми черным флером лицами. В одну дверь впустили ее, в другую — палача. Говорят, ее посадили на табурет в середине комнаты, а затем палач по приказу черных мужчин, который он поначалу не хотел выполнять, отрубил ей голову.
— Ну, это звучит совсем как сказка, — воскликнул Константин. — К тому же я вспоминаю, что однажды я читал нечто подобное, кажется, о палаче из Ландау, к которому приехали ночью, заставили сесть в карету и повезли с завязанными глазами, потом вели вверх и вниз по лестнице, пока не добрались до комнаты, где все выглядело и происходило именно так, как вы описали.
— Эта история, — возразил служитель музея, — рассказана самим палачом. По всей вероятности — она подлинная.
— Вряд ли! — усомнился Константин. — Или я сильно ошибаюсь, или то, о чем я читал, происходило очень давно…
По дороге домой разговор велся в основном об услышанной истории. Константин выразил сомнение в ее достоверности уже потому, что тайное убийство гораздо проще и надежнее осуществить безо всяких околичностей, чем устраивать такой однозначный по своей мрачной торжественности спектакль.
— Да это сказка, всего лишь сказка, — проговорил, снова оживившись, Гидо, — сполна оплаченная парой луидоров и не стоящая того беспокойства и волнения, которые она у меня вызвала.
Друзья Гидо, знавшие, что он всю зиму собирался провести вместе с ними в городе, были чрезвычайно удивлены, когда неожиданно получили от него на следующее утро карточки, извещавшие о его отъезде. Особенно странным это показалось Константину, который сразу же поспешил на квартиру своего друга. Однако тот уже уехал утренним дилижансом…
Месяц спустя Константин получил следующее письмо: «Вам, дорогой друг, я должен был бы оставить объяснение моего столь неожиданного исчезновения. Я до сих пор упрекаю себя, что не сделал этого. Ах, каких только упреков, горьких упреков я себе не делаю!.. Вы, наверное, помните, как мы расстались в тот вечер, и догадываетесь, что тогда передо мной возник вопрос: а действительно ли была сказкой та история, которую мне преподнесли? В моей душе поднялась настоящая буря, и если безумием является предположение, что я где-то смогу найти прообраз той восковой фигуры, то это письмо Вам пишет безумец. У меня едва хватило времени разослать прощальные карточки, настолько сильно было стремление тотчас же броситься на поиски… Смена обстановки подействовала на меня благоприятно. Я это почувствовал сразу, — чувствую и сейчас в моменты просветления. Печально лишь, что это настроение бывает редко, а все остальное время я посвящаю своим странным поискам!
Вот что может произойти с человеком всего за один вечер! Объясните мне это явление, это внезапное возникновение какой-то внутренней силы, влекущей меня и бросающей в разные стороны, силы неожиданно извергнувшегося вулкана, который потухнет, возможно, не раньше, чем превратится в пепел мое бедное сердце!
И еще одно! Если Вы меня простили, то сделайте, пожалуйста, так, чтобы меня простили и наши общие друзья. Жюли Вы можете сообщить все, что знаете. В свое время вы все, вероятно, снова услышите обо мне. Я пишу „в свое время“ и не знаю, придет ли оно когда-нибудь!
Беспорядочность этих строк сможет дать Вам хотя бы приблизительное представление о моем состоянии. Начнем с того, что я не указал место, откуда я Вам пишу. Это было сделано умышленно: я боялся, что покажусь слишком, по-детски, несерьезным. Отбросим ложный стыд! После того, что вы узнали, вряд ли стоит умалчивать и об этом… Сомнение в том, что упомянутая прежде сказка действительно является сказкой, привело меня сюда, в Ландау. Вы ведь говорили, что читали о чем-то подобном той казни и о палаче из Ландау, только Вы полагали, что это давняя история. Это добавление не остановило меня, однако, от того, чтобы приехать сюда и расспросить местного палача. Этому человеку ничего не было известно о злосчастной истории. Я был только рад, что он не знал, какую дорогу я проделал, чтобы получить от него эту справку.
Ну что ж, пора заканчивать письмо. Кучер дилижанса, на котором я отправляюсь дальше, уже торопит пассажиров занять свои места. До свидания, сердечные пожелания всего наилучшего!»
Жюли изумилась, когда Константин передал ей эту новость.
— Кто бы мог подумать что-либо подобное о Гидо! — воскликнула она. — Такой неожиданный переход в совершенно иное качество кажется действительно сверхъестественным!
— Ну, на это можно посмотреть по-разному, — возразил Константин. — Ведь он всегда стремился проникнуть глубже, чем это позволяло ему полученное образование. Его подчеркнутая интеллектуальность всегда наводила на мысль о каком-то внутреннем разладе. Несчастья обошли Гидо стороной, поэтому разлад этот скорее всего проистекает от упрощенного видения мира и представлений о пустоте человеческой души, внушенных Гидо его учителями. Поэтому легко представить, что его внутренняя сила может неожиданно проявиться даже при самом незначительном толчке извне. Последствий этого пароксизма, правда, предугадать еще нельзя. Однако будем надеяться, что он приведет Гидо к выздоровлению, а не к гибели.
Всю зиму Константин и его близкие друзья напрасно ждали писем от Гидо. Впрочем, о более подробных обстоятельствах и о последнем письме не было сообщено никому, кроме Жюли. Илари, которая тем временем вышла замуж за Людвига, сказала как-то между прочим в компании у Жюли:
— Хотела бы я иметь возможность отчитать этого несносного человека, ставшего вдруг таким меланхоличным, за его нелепое исчезновение! Такой высокообразованной особе не пристало вообще распространяться о каком-то оживлении восковой фигуры, не говоря уже о том, чтобы вот так взять — и исчезнуть.
— Тсс, тише! — прервал ее Константин. — Разве вы не знаете, что о вещах, перед которыми испытывают страх, не следует говорить вслух, если не хотят, чтобы этот страх не перерос в ужас?..
И вот как раз в тот момент, когда обмен шутками по этому поводу был в полном разгаре, Жюли передали письмо, которое привлекло всеобщее внимание: письмо от Гидо. Он писал, что уже месяц вместе с женой — оказывается, Гидо тем временем успел жениться, — живет в своем имении, удаленном от города всего на несколько миль, и приглашает все общество навестить его в один из ближайших дней.
— Значит, он женился! — сказал Константин, обрадованный этим, и тут уж, конечно, стали высказываться различные мнения относительно таланта Гидо к семейной жизни.
Приглашение было, впрочем, тем более желанным, что письмо, несмотря на краткость, свидетельствовало об истинном упоении радостью жизни.
Илари долго рассматривала письмо, потом удивленно воскликнула:
— Действительно это написал наш просвещенный духовидец! Я знаю его почерк, видела в книге для памятных записей у моего мужа. Наверно, женитьба все же вправила ему мозги!
В соответствии с пожеланием Гидо в путь отправились очень рано. Местность возле его поместья удивила всех чрезвычайно. В лесу, наполненном соловьиными трелями, Илари воскликнула:
— И здесь, где даже я загрустила бы, здесь этот меланхоличный человек обрел радость жизни!
У дома были заметны всевозможные приготовления к вечеру: приспособления для освещения на одной стороне и для фейерверка — на другой.
Самого Гидо невозможно было узнать, когда он вышел встречать гостей, настолько умиротворенными стали его черты.
Он извинился за отсутствие супруги, которая прибудет лишь около полудня и в честь дня рождения которой Гидо втайне от нее подготовил торжество.
— Дорогой Гидо, — предложила Жюли, когда во время завтрака в саду обращенные к нему вопросы посыпались один за другим, часто невпопад и сумбурно, что в целом не привело к каким-то ощутимым результатам, — будет лучше, если вы сами расскажете нам о переменах в вашей жизни столько, сколько мы об этом должны знать. Без этого мы и за целый день не управимся с взаимными вопросами и ответами, а успех наших усилий в конечном итоге будет мизерным.
Гидо сразу же выразил готовность выполнить это пожелание, горячо поддержанное остальными. После того, как он вкратце сообщил об обстоятельствах, затронутых в письме к Константину, он продолжил:
— Что бы вы сказали, дорогие друзья, о предчувствии, толкнувшем меня на это сумасбродство — а как иначе можно назвать тот неистовый пыл, который заставил меня проехать всю Германию и часть Франции, — если иметь в виду мои шансы на успех? Четверть года я следовал своей цели, и даже та сказка о страшной казни не могла более поколебать меня в убеждении, часто подкрепляемом предчувствиями во сне и наяву, что я обязательно должен найти прообраз восковой фигуры.
Три месяца назад я прибыл наконец сюда, в мое имение, чтобы убедиться, насколько плачевно его состояние. Беспорядок, который я здесь застал, вынудил меня остаться, и заботы, связанные с этими хлопотами, помогли в какой-то степени успокоиться, но не смогли избавить или хотя бы отвлечь от владевших мной помыслов.
Наступила весна. В природе пробуждалась новая жизнь, и на безрадостной серой земле, так долго лежавшей в оцепенении, появилась веселая зелень. Как счастливый ребенок, прогуливался я однажды вечером в окрестностях, вспоминая восхитительную притягательность и насыщенность первых лет жизни. Погруженный в эти мысли, я забрел довольно далеко от дома. Поблизости оказалось небольшое именьице моих соседей, стоявшее среди березовой рощи. В моей душе этот клочок земли был связан с самыми разными приятными воспоминаниями, особенно старый сад, имевший все тот же прежний облик, хотя его состояние свидетельствовало о тщательном уходе. Правда, цветы еще не проснулись. Даже веселый крокус еще не открыл свои жизнерадостные глаза… Все это я увидел через решетчатую калитку; однако поскольку она не была заперта, я не удержался и заглянул в сад.
Какое-то время мой взгляд отдыхал на зеркальной глади пруда. И вдруг изумление, сменяющееся ужасом, сковало меня: на сверкающей поверхности передо мной предстали очертания той самой восковой фигуры — ошибиться было нельзя! И стремительной фурией в мозгу промелькнула безумная мысль: «А не броситься ли мне в объятия этого водного видения?» И возможно, фурии удалось бы меня уговорить, если бы мой взгляд, отыскивая причину иллюзии, непроизвольно не скользнул в сторону, на берег, где я увидел — кто бы мог подумать — живой прообраз.
Потрясенный до глубины души, я стоял, утратив дар речи. И вот этот ангел приветливо обратился ко мне и сказал, что мое пристальное наблюдение за прудом вызвано, по всей видимости, каким-то чрезвычайно интересным явлением.
«Этим явлением отчасти были и вы, главным образом вы», — ответил я довольно неуклюже. Однако кто же на моем месте смог бы после такого внутреннего потрясения сразу найти нужные слова? Я почувствовал, что совершил ошибку, когда ее уже нельзя было исправить, и попросил мою собеседницу, чтобы она позволила мне дать разъяснения в следующий раз.
«Поскольку, — продолжал я, — смею надеяться, что наш первый разговор не окажется последним. Если не ошибаюсь, я имею честь видеть перед собой владелицу этой усадьбы?»
Она ответила утвердительно.
«В таком случае мы с вами соседи и по необходимости должны поддерживать добрососедские отношения».
Я приложил немало стараний, чтобы унять пыл своего сердца, которым не в состоянии был управлять, обретя после столь долгих и мучительных поисков возможность видеть и слышать ее.
Я стал рассказывать о своем отношении к этому саду и пруду. При этом у меня сорвалось с языка, что последний стал для меня отблеском рая, когда я увидел в нем ее живое отражение. Одним словом, за те полчаса, что продолжался наш разговор, жар моего сердца несколько раз настолько заметно выплескивался наружу, что я сам счел за лучшее удалиться, поскольку чувствовал, что для первой встречи и так произошло слишком много.
Когда я ушел, то уже знал, что зовут ее Мария фон Мальтау и что через несколько дней она ожидает свою мать, для которой и было куплено это маленькое имение всего около двух месяцев назад, и что я — это было для меня самым радостным известием — могу прийти на следующее утро.
По дороге домой, да и дома, я часто упрекал себя в том, что не решился рассказать ей все более подробно и не спросил ее, была ли она прообразом той восковой фигуры. Сходство Марии с фигурой из музея было поразительным, до мельчайших деталей. Лишь история о казни возможного прототипа той восковой фигуры, хотя я в нее и не верил, все же удерживала меня и в дальнейшем от откровенного признания. И когда она попросила объяснить то неловкое начало нашего первого разговора, я приписал его своему смущению и извинился за это.
Чем чаще я ее видел, тем ближе становились наши помыслы и чувства, и наконец брачный союз был заключен.
Не было лишь матери Марии, которую она очень ждала. Вместо нее, однако, как мне однажды с очень грустным видом сказала Мария, пришло письмо, которое целиком разрушило надежду на ее приезд.
Тогда я письменно попросил у отсутствующей согласия на наш брак, после получения которого уже ничто не могло сдержать мое стремление скрепить наш союз благословением церкви.
Кто никогда не видел Марии и никогда не слышал ее, тот станет ругать меня за крайнюю неосмотрительность, поскольку я, отправляясь с ней к алтарю, не знал ровным счетом ничего о прошлом своей будущей супруги. Ведь она не рассказала мне ни о своем происхождении, ни о своем гражданстве, ни о каких-либо других обстоятельствах. Когда я спрашивал об этом Марию, она всегда со вздохом просила меня подождать лучших времен; да мне даже не была известна та, вероятно, весьма немаловажная причина, которая разлучила ее с матерью и принудила Марию поселиться, судя по всему, очень далеко от родных мест, по соседству со мной. Однако гармоничность всего ее существа, которая простирается до мельчайших и незначительнейших деталей, эта — я бы сказал — библейская кротость, которая наиболее искренне выражает женственность в первоначально ей присущем, элегическом характере, поднимает ее в моих глазах над всеми подозрениями в такой степени, что я бы добровольно взял на себя поручительство за все ее действия в прошлом.
Пафос, с которым говорил Гидо, не допускал возможности каких-либо замечаний или возражений, хотя гробовое молчание его слушателей отнюдь не свидетельствовало еще об абсолютном одобрении его взглядов и действий.
Гидо, видимо, сам это почувствовал и, поскольку в подтверждение столь безудержного восхваления ему уже нечего было сказать, а прибытие Марии из ее маленького имения, где у нее были дела, по его расчетам, ожидалось лишь через час, он решал показать небольшую миниатюру с изображением Марии которую он носил на груди.
И действительно, портрет произвел сильное впечатление на большинство гостей, с одной стороны, из-за поразительного сходства с той восковой фигурой, с другой стороны, из-за чудесных глаз, в чем миниатюра значительно превосходила фигуру из музея. Да, этот портрет в какой-то степени успокоил общество относительно будущего Гидо, что дало повод Жюли, все еще державшей миниатюру в руке, с жаром сказать:
— Однако почему вы, дорогой друг, целый месяц скрывали этого ангела от своих знакомых в городе, живущих всего в нескольких милях от вас? Ведь жизнь слишком коротка, чтобы позволять себе откладывать подобные знакомства!
— Вероятно, вы правы, — сказал Гидо, с благодарностью пожимая ей руку. — Я бы, конечно, раньше сделал мое приглашение, если бы в результате моего долгого отсутствия в имении не требовались значительные приготовления, чтобы здесь можно было принять гостей. А что касается поездки в город, то мою жену совершенно нельзя на это уговорить. И вообще все города ей настолько неприятны, что я не могу вам описать. Кроме того, она избегает посторонних людей. Тем не менее о вас всех я так много ей рассказывал, что вы можете уже считать себя ее друзьями, и я думаю, что доставлю ей большую радость, когдз удивлю ее сегодня вашим присутствием. Ведь Мария ничего не знает об обществе, которое она здесь найдет; еще со вчерашнего дня она занята хозяйственными делами в соседнем имении, так что у меня была возможность выполнить приготовления к сегодняшнему дню, не посвящая ее. Возможно, мне удастся отвлечь ее от мрачных мыслей и настроений, которым она все еще сильно подвержена. Например, у нее какой-то особый, болезненный интерес к могилам и совсем недавно, чудной лунной ночью, она никак не могла успокоиться, пока я не проводил ее на местное кладбище. Там Мария тотчас же бросилась на первую могилу, и, когда после моих настоятельных просьб она наконец, поднялась, по ее лицу бежали потоки слез. Я спросил, почему этот могильный холм так потряс ее.
«Не потряс, дорогой, — был ее ответ, — а, напротив, успокоил! С этими слезами у меня с души уходит тревога. Да и не этот именно холм подействовал на меня так, а вообще могила как таковая… Но об этом в другой раз, возможно, уже скоро!» — добавила она, прочитав немой вопрос в моих глазах.
Илари, казалось, менее всех была в восторге от подобных откровений новобрачного. Поэтому в тот момент, когда Гидо передали какую-то записку, она прошептала Жюли на ухо:
— Я бы хотела, чтобы новое знакомство, а вместе с ним и весь этот день были уже позади! Совсем не в моем вкусе особы, находящие успокоение на кладбищах. Но меньше всего они мне нравятся особенно тогда, когда обладают таким поразительным сходством с умершими или даже казненными…
Жюли почти не слушала, что говорила Илари. Ее внимание, как и внимание всех остальных, было обращено на внезапно побледневшего как полотно и застывшего в неподвижности хозяина дома и записку, которая выпала у него из руки. Он, казалось, даже начал падать со своего стула, так что Константину, сидевшему рядом с ним, пришлось придержать его за плечи. На вопрос о причине его столь необычного поведения Гидо, не в силах вымолвить ни слова, молча указал на записку, жестом давая понять, чтобы ее подняли и прочитали. В ней на французском языке было написано: «Прощай, мой дорогой, мой любимый! Обстоятельства разлучают нас с тобой! Но, ради бога, не пытайся меня найти! Я клянусь тебе нашей любовью, моей надеждой, что когда-нибудь я к тебе вернусь…»
— Значит, это от нее? — спросил Константин, уже прочитавший записку, которая ходила теперь по рукам от одного к другому. Гидо кивнул в ответ. Всем стало ясно, что об утешающих доводах при таком несчастье и при такой любви, как у него, нечего было и думать. Первые слова, которые Гидо произнес, касались того, что он, согласно пожеланию Марии и все еще доверяя ей, разумеется, откажется от всяких попыток разыскать ее…
В таком состоянии Гидо, видимо, хотелось остаться одному. В основном по этой причине, а не из-за воцарившейся неловкости, компания довольно рано отправилась в обратный путь. В дороге разговор во всех четырех экипажах был направлен в основном на выдвижение гипотез, способных объяснить такое странное происшествие. Однако эти гипотезы при ближайшем рассмотрении оказывались не очень состоятельными.
Несколько дней спустя как-то утром Жюли со своим братом стояли у окна, когда в соседние ворота вкатился дорожный экипаж.
— Не карета ли это Гидо? — спросила Жюли.
— Разумеется, и как сильно нагружена! Может быть, он снова собирается остаться в городе?
Так оно и оказалось. Не прошло и получаса, как Гидо предстал перед ними, чтобы объявить об этом. Он был — судя по его внешнему виду и голосу — крайне подавлен.
— Все еще никаких известий? — преисполненная сострадания, спросила Жюли после того, как Гидо довольно долго просидел молча со всеми признаками сильнейшего разочарования в жизни.
— Известия? Да, известия у меня есть, — ответил он с какой-то порывистостью. — Известия, от которых сердце мое превращается в лед.
— Боже мой, — воскликнул Константин, — неужели плохие известия относительно исчезнувшей супруги — это то, что приводит вас в такое отчаяние?
— Плохие? — горько усмехаясь, переспросил Гидо. — Не то чтобы плохие, но и хорошими их назвать нельзя. Вообще различие между словами «плохое» и «хорошее» оказывается весьма сомнительным, когда покойникам позволено подниматься из своих могил и с такой виртуозностью имитировать святой образ любви; имитировать ее, чтобы сделать посмешищем всю веру в нее и в самого бога!.. Вы смотрите на меня с изумлением. Послушайте меня, и ваше изумление превратится в ужас… Вчера под вечер — а день по своему великолепию был похож на тот, когда я познакомился с Марией, — это как раз то обстоятельство, которое само по себе является самым унизительным, самым гнусным глумлением над моими тогдашними чувствами, такими глубокими и святыми!.. Стало быть, вчера, когда я пребывал примерно в том же расположении духа, в котором вы меня оставили на днях, мне доложили, что меня хочет видеть некий господин Делафосс. Мою нерешительность относительно того, принять или нет этого человека, устранило нетерпение его самого — он уже вошел в комнату: высокий, бледный, в черном платье, впрочем, еще довольно молодых лет и не обделенный природой.
«Милостивый государь!» — начал он на французском языке и, взглянув на слугу, сделал паузу. После этого слуга удалился, и незнакомец продолжил очень взволнованно и торжественно: «Вы ведь изволили недавно жениться?»
Вопрос обеспокоил меня, Делафосс это заметил и быстро сказал: «Чтобы предотвратить возможные недоразумения и ошибки, скажите мне: это действительно лицо дамы, с которой вы обвенчаны?»
В тот же момент я испуганно схватился за медальон, висевший у меня на груди, потому что тот, который протянул мне посетитель, был точно таким же, изображение на нем совпадало с моим даже в мелочах. Оба портрета написал, должно быть, один и тот же художник; мне даже показалось, что мой медальон, который я тоже достал и держал его рядом с другим, был лишь копией последнего. Я утвердительно ответил на вопрос Делафосса, и он спросил меня далее: «Могу ли я поговорить с вашей супругой?» Голос его при этом задрожал от волнения, из чего я сделал вывод об определенных отношениях между ним и Марией, которые были, видимо, нарушены моим союзом с ней.
Я смог лишь ответить, что она несколько дней, как уехала.
«Моя поездка в Германию, — продолжал Делафосс, — предпринята лишь для того, чтобы увидеть ее, какой бы безотрадной и мучительной ни была для меня встреча с ней. Один мой друг, возвратившийся недавно из этих краев во Францию, сообщил мне, что эта дама приобрела недвижимость и поселилась здесь. Я поспешил сюда, дважды издали убедился, что это действительно была она. Однако мне не хватило мужества заговорить с ней. Когда я вновь пришел сюда, ее не оказалось на месте, и моя единственная надежда теперь на вас, милостивый государь. Скажите, когда она вернется, и позвольте мне тогда поговорить с той, которая под именем Марии фон Мюнцерберг когда-то была моей невестой».
«Мюнцерберг!» — воскликнул я, сразу вспомнив это имя, которое я услышал от служителя музея восковых фигур.
«Я знаю, — сказал посетитель, — что она по причинам, которые мне вполне понятны, недавно взяла другую фамилию. Впрочем, это несущественно. Скажите мне только, когда она вернется».
Ужас, охвативший меня, когда он назвал имя Марии фон Мюнцерберг, пробудил во мне все былые сомнения и опасения.
«Я не знаю этого!» — ответил я и в подтверждение своих слов показал записку, которую мне написала Мария.
«Да, это ее рука, — проговорил Делафосс. — Меня очень огорчает, что я не застал ее. Но ваша искренность, милостивый государь, обязывает меня сделать сообщение, которое, возможно, в будущем будет полезно для вас. Однако неправдоподобность того, что я вам намерен открыть, вынуждает меня начать с небольшого вступления.
Еще восемь лет назад мне и самому показалось бы абсурдным и противоестественным предположение, что среди людей могут быть такие особы, которые, поддерживая со всеми нормальные отношения, принадлежат, тем не менее, к совершенно иному миру. Даже самые образованные люди не обладают достаточной осведомленностью в этом вопросе. Лишь особое доверие, которым удостоил меня во время моего пребывания в Париже великий, однако непонятый многими Калиостро, позволило мне обрести определенные знания и опыт из мира духов, которыми я никогда бы не овладел иным путем. С тех пор я знаю, что подобные удивительные и зачастую для тех, кто в них участвует, небезопасные контакты являются не такой уж редкостью, хотя распознаются они с большим трудом. Это вступление я счел необходимым сделать, прежде чем сообщить вам, милостивый государь, что в действительности вы женаты на уже умершей особе!»
Здесь Делафосс умолк. Слово «умершей», произнесенное этой бледной личностью в черном, прозвучало словно из уст призрака, лишив меня сначала дара речи, а затем на какое-то время даже сознания.
«Милостивый государь, — проговорил я после того, как пришел в себя и мои глаза стали различать сидевшего напротив посетителя, — неужели это живое воплощение любви и жизни всего лишь пришедший из небытия призрак?»
Он пожал плечами и сказал:
«Если бы вы были достаточно подготовлены, я попытался бы рассказать вам о событиях, приведших к гибели Марии».
«Говорите, милостивый государь, — ответил я. — Кто сразу услышал так много, тот уже, считайте, подготовлен ко всему».
«Ну что ж, — начал Делафосс. — Буря революции, которая одних заставила покинуть Францию, разбросала других по всей республике, и среди них были родители Марии, которые из Страсбурга, места ее рождения, двинулись в глубь страны, остановившись наконец в N. Здесь я познакомился с их единственной дочерью, страстно влюбился в нее и однажды вечером покинул их дом, став ее женихом.
Признаюсь, что я самому себе не мог ответить на вопрос, являлось ли то сумрачное расположение духа, которое я вскоре обнаружил в девушке, вероятным следствием скрытой антипатии ко мне. Но моя любовь боялась ответа на этот вопрос. Возможно, что из-за суровых испытаний, выпавших на долю ее родителей, Марии передалось их подавленное состояние и дурное настроение. В остальном она была так добра и приветлива со мной, что настоящая любовь могла еще прийти, тем более, что я намеревался приложить все силы, чтобы узы брака не были для нее обременительными.
Тем временем из Страсбурга поступили сообщения, которые поставили отца Марии в такое бедственное положение, что он стал опасаться за свою безопасность и безопасность своей семьи. Были обнаружены письма, которые дали повод для самых гнусных обвинений. Короче говоря, мать с дочерью из-за их переписки также попали под подозрение, будучи якобы замешаны в интриги против правящей партии. Не было иного пути к спасению, кроме немедленной эмиграции.
Вопрос об этом был решен. Переодевшись простыми людьми, мать с Марией однажды вечером вышли из города. Однако обнаружилось, что Мария в спешке и замешательстве забыла дома один важный документ. Она торопится назад, и в городских воротах ее выдает ее же собственная красота. Ее арестовывают. Мужской костюм — это первое преступление, в котором ее обвиняют. За ним вскоре следуют другие. Меня самого, хотя я и принадлежу к наиболее уважаемым и пользующимся благосклонностью правящей партии семьям, привлекают к суду и обвиняют в том, что я достал для Марии и ее матери фальшивые паспорта. Стало ясно, что Мария обречена, но себя я еще мог спасти, все отрицая.
Мне устраивают с ней очную ставку. Боже милостивый, что за сцена! Что за проклятая тяга к жизни склоняет меня настаивать на отрицании вины, стоя напротив ангела, которому предопределено умереть! У нее спрашивают, проходил ли паспорт через мои руки. Она с презрением отклоняет вопрос. „Гражданин Делафосс, — говорит она, — уже ответил на это…“
Но мой страх не ускользает от внимания судей.
Меня и Марию помещают в подземелье старой цитадели, и уже следующей ночью созывается тайный суд, приговор уже предрешен. Они хотели, чтобы я выдал себя, и поэтому отвели мне место среди одетых в черное судей. Приведенной Марии не задали ни одного вопроса. Тем не менее церемония проводилась в такой взвинчивающей нервы обстановке, что я каждое мгновение боялся сойти с ума. Стены были задрапированы черной материей, лишь мерцающий свет свечи нарушал абсолютную тьму подземелья. Палач стоял наготове. Его огромная тень колебалась на противоположной стене. В то мгновение мне надо было броситься к ногам Марии и, покаявшись в проявленной мной ранее трусости, сказать мужественное слово во имя ее спасения. Но я, словно потеряв голову, отвернулся, мои глаза избегали смотреть на невиновную девушку, не способную к какому бы то ни было политическому заговору. Все, что я чувствовал, — это парализовавший волю страх. Даже вызвавшие минутное замешательство колебания палача применять ли свой меч там, где была возможна судебная ошибка, не смогли вывести меня из этого состояния. Словно загипнотизированный, смотрел я, как произошло самое ужасное…»
После того, как Делафосс закончил свой рассказ, его взгляд устремился на пол, как будто перед ним все еще лежала отрубленная голова Марии. Я вскочил со стула, несколько раз прошел по комнате взад и вперед, машинально схватил шляпу и снова положил ее. Потом я опять сел, причем как можно дальше от человека в углу комнаты.
«Я понимаю, — проговорил посетитель, — что означает ваше желание быть подальше от меня. Видит бог, я не стал бы навязывать свое общество вам без веских на то причин. Но я должен хоть еще раз увидеть дух Марии и попытаться вымолить прощение! Это основная причина моего бегства из Франции. Ведь из того, что вы теперь знаете, вам, вероятно, ясно, что эта поездка в Германию является ничем иным, как бегством, которое навсегда лишает меня возможности вернуться на родину. Теперь скажите мне: может быть, вам известно хотя бы местопребывание матери Марии?»
Это я ему мог сказать, и как ни ужасно действовало на меня его присутствие, я все же взял его в свою карету и приехал сюда, поскольку мне нужно было уехать из дома, где на каждом шагу встречались следы пребывания призрака, на котором я был женат, — вплоть до ее последней записки, в которой слово «вернусь» кажется мне таким же жутким, как и вся эта кошмарная история.
— А разве не может быть у этой истории какого-либо другого объяснения? — спросила Жюли, которой вместе с Константином все это представлялось слишком невероятным.
— Абсолютно никакого! — ответил Гидо. — Уж слишком много мне рассказал по дороге этот Делафосс о совершенно похожих историях, услышанных им от Калиостро. К тому же мой новый, внушающий мне ужас знакомый однозначно подтвердил, что по его заказу незадолго до казни, а точнее, убийства Марии, художник с большой достоверностью изготовил ее восковую копию. Он показал мне письмо Марии, в котором говорится об уже вынесенном ей приговоре, и при этом настолько четко видно своеобразие ее почерка, что нет сомнения в его подлинности. Кроме того, этого француза знает по былым временам хорошо знакомый мне хозяин постоялого двора, у которого мы останавливались; он уверил меня, что Делафосс во всем городе слывет достойным и солидным человеком. Это подтверждает и его несомненная правдивость — ведь во время своего рассказа он не раз представал в весьма невыгодном свете.
— Однако, — заговорил теперь Константин, взяв друга за руку, — какая причина была у этого призрака тревожить вас таким ужасным образом? И разве не заметили бы вы — если такой подход вообще применим к столь сомнительной субстанции — так вот, разве не заметили бы вы в этой особе, которая в такой степени овладела вашим сердцем, определенных странностей, способных вызвать ваши подозрения?
— В том-то и дело, что заметил, — сказал Гидо. — Например, непонятное для меня пристрастие к могилам, о котором я уже, впрочем, рассказывал.
— Но это пристрастие, — настаивала Жюли, — могло объясняться трагичностью и всей безысходностью ситуации, в которой оказалась семья, особенно смертью отца, который, по рассказам этого француза, не смог перенести ужасов преследования!
— Но зачем тогда скрывать это? — возразил Гидо.
— Потому что она вообще не хотела говорить об определенных обстоятельствах своей жизни и, возможно, опасалась, что лишь одно упоминание какого-либо связанного с этими обстоятельствами факта могло бы привести к раскрытию ее тайны.
— Одним словом, — продолжил Гидо, — мое доверие к ней было настолько велико, что оно отбрасывало всякие подозрения. Но теперь… теперь сокрытие ее происхождения и всей этой истории кажется мне настолько неестественным и странным, что за свою тогдашнюю самоуспокоенность я вынужден признать себя глупцом, самым обыкновенным, ослепленным страстью глупцом.
Продолжению этого разговора помешало появление нового гостя, что побудило погруженного в свои мысли и находившегося в разладе с самим собой и своей судьбой Гидо отправиться домой, поскольку ведение обычной светской беседы требовало соблюдения определенных правил, следовать которым, как представлялось, он был сейчас не в состоянии.
Для Гидо последовали недели, приведшие его на грань безумия. Все вновь и вновь перед ним возникал образ Марии, то близкий ее земному облику, то похожий на призрачную тень. Он призывал на помощь свой рассудок, но и после всего, что ему рассказал Делафосс, она все же оставалась в его воспоминаниях — неважно, в каком образе, — совершенным существом. И хотя известие, последовавшее вскоре после странного, глубоко ранившего его исчезновения Марии, о том, что она была восставшей из гроба, сделало его несчастнейшим из людей, Гидо, по мере возвращения к нему рассудительности, вовсе не чувствовал перед ней страха или отвращения. Возвращение Делафосса, который не застал мать Марии в обозначенном месте и теперь местом своего пребывания выбрал этот город, послужило причиной того, что Гидо в один из дней после его прибытия исчез со всем своим скарбом. Трусость Делафосса, который сам в ней признался и который мог бы тогда, возможно, спасти Марию или умереть вместе с ней, сделали присутствие этого человека невыносимым для Гидо.
Когда осенью того же года Гидо снова появился в гостиной Жюли — намеренно в день обычной встречи всей старой компании — и не нашел там никого, кроме ее брата, Жюли тотчас же выразила ему свои поздравления по поводу его выздоровления, поскольку она, мол, это сразу заметила по его лицу.
— Но ведь и раньше, — возразил он, — нельзя сказать, что я был болен телесно, однако приходится признать, что сама жизнь может стать иногда тяжелой болезнью для совершенно здорового человека.
Но послушайте, мои дорогие, что было со мной дальше. Отсюда я поехал прямо в свое имение. Оказавшись в полном уединении, я все больше обращался мыслями к исчезнувшей супруге. Я во всем чувствовал ее присутствие, и места, где она чаще всего бывала, были для меня освящены воспоминаниями о ней. Иногда я жил и в маленьком именьице, где впервые увидел ее. Здесь я часто ходил такими же светлыми вечерами к пруду, и мне все время казалось, что его зеркальная поверхность снова покажет мне чудесный образ Марии.
И когда я однажды стоял так у пруда, это действительно произошло, и посмотрев, как тогда, на берег, я увидел ее, с любовью протягивающую мне навстречу руки. Но тут, несмотря на всю прелесть ее милого облика, меня охватил ужас от сознания, что она принадлежит к другому миру. Я был в полном смятении чувств. Леденящий ужас и горячая любовь боролись во мне. Я не решался заключить ее в свои объятия.
«Ты больше не любишь меня, мой единственный! — воскликнула она. — Ах, я ведь не могла, не имела права открыть тебе причины моего исчезновения, моего бегства, как ни желала я этого от всего сердца. Слишком многое было поставлено на карту».
Я не понимал, о чем она говорила, я и не вникал в это; да пусть будет она кем угодно — ее слова, голос, выражение лица были так дороги мне, что, позабыв обо всем на свете, я схват ее в объятия и прижал к своему сердцу.
«Я родилась во Франции, — сказала Мария некоторое время спустя, — и самым ужасным образом вынуждена была туда бежать. Надо мной, безвинно приговоренной к смер сжалился сторож моей тюрьмы. Одна из узниц, за которым присматривал, умерла от страха и отчаяния как раз в тот ммент, когда он должен был вести меня на казнь. Тогда он надел на умершую мое платье, и ее, с завязанными глазами, якобы без чувств, вместо меня поволокли к палачу, который и отрубил ей голову.
Так я спаслась, через неделю мне удалось уйти из городу от своей несчастной судьбы».
«Боже мой, значит, это ты, ты сама!» — вскричал я и сказал ей, какую историю я слышал о ней от Делафосса.
«Несчастный человек, — проговорила она. — Но тем счастливее будет наше будущее».
После этого она рассказала, что исчезнуть ее заставило появление в здешних местах ее бывшего жениха, так как его недостойное малодушие способно было предать и сделать несчастной ее и в Германии, она ведь хорошо знает, что трусость и предательство идут рядом.
Чтобы избежать каких бы то ни было подозрений, Мария до этого, уже будучи в Германии, рассталась с матерью, поклявшись ей, что до полного выяснения всех недоразумений и отягчающих обстоятельств она не откроет свою тайну никому, даже мне.
«Но теперь, — продолжила она, — полная реабилитация нашей семьи вернула мне свободу действий, и моя мать уже здесь, чтобы никогда нас больше не покидать!»
Гидо как раз кончил свой рассказ, когда перед домом остановилась карета, из которой вышли Мария и ее мать разные по возрасту, но очень похожие друг на друга женщины благородной наружности. Конечно, им был оказан сердечный прием. Прибывавшие тем временем гости, получив от Жюли соответствующие разъяснения, радовались неожиданно счастливой развязке этой загадочной истории, которая вызвала в свое время определенную растерянность среди посвященных в нее и которая в известной степени началась здесь, в этом доме.
Илари заверила всех особо, что в ближайшее время она со своим супругом непременно нанесет визит в имение Гидо, чтобы без опасений взяться за руку пресловутой восковой фигуры, которую к тому времени Гидо приобрел у музея.
Карл Аугуст Варнхаген фон Энзе
Предостерегающий призрак
Один немецкий граф, который много лет достойно прослужил в прусском войске, после заключения мира решил подать в сгставку, поскольку как собственные его наклонности, так и внешние причины призывали его заняться ведением хозяйства обширных имений, которые достались ему в свое время после смерти матери. Однако с тех пор, когда он был еще несовершеннолетним, управлялись согласно завещанию усопшей, его отцом, которому они должны были и остаться, если сын умрет раньше, не оставив потомства. Ребенком граф видел своего лишь изредка и всегда не без страха, а после смерти матери они и вовсе не встречались, поэтому тем меньше он, любил он этого постоянно неприветливого к нему и часто очень жестокого по отношению к матери человека, чем больше тепла отца было обращено к той, которая в конце концов не вынесла бремени многолетних страданий, что отдавалось в его бесконечной болью. После того, как граф провел последние несколько недель в обществе своих боевых товарищей и почти наверняка обещал им не оставлять свой полк навсегда, он уехал, сопровождаемый множеством пожеланий своих друзей, которые неохотно расставались с ним. Он взял направление прямо на принадлежавший ему старый замок, чтобы обговорить со своим отцом, который там обитал, все необходимое для предстоящих перемен. Без радости приближался он к отцовскому жилью, и какое-то неопределенное чувство толкало его повернуть обратно, что он бы и сделал, если бы убежденность в необходимости и неизбежности этой встречи не укрепляла его в намерении продолжить свой путь. Отец после смерти матери снова женился, и от второй жены у него было несколько детей. Сыну, который воспринимал как оскорбление памяти любимой матери само присутствие мачехи, она была вдвойне неприятна еще и потому, что отец, как было ему известно, еще при жизни матери состоял в тайной связи с этой женщиной и тем причинял покойной много горя. Тем не менее, стоило потерпеть те несколько дней, которые он намеревался провести у отца, и уладить наконец дела, чтобы затем получить счастливую возможность вести независимую жизнь по своему усмотрению, занимаясь вольной деятельностью, которую он решил посвятить тихому созиданию на богатой земле своих поместий. Поглощенный этими мыслями, граф тем безоблачней представлял себе свое будущее, чем ближе он подъезжал к своим владениям. Он уже видел леса и простирающиеся за ними зеленые холмы. Постепенно неприятное чувство, которое неотступно преследовало его, исчезло и уступило место радостному ожиданию новой жизни. И действительно, почему не может пожелать себе счастья человек, у которого, подобно графу, появилась склонность к прекрасному землевладельческому ремеслу? Природа с благодарностью встречает любой посвященный ей порыв, и лишь ограниченный рассудок, не испытывающий к ней теплой привязанности и не принимающий ее во всем многообразии, видит ее злые козни в затяжном дожде и засухе, в недороде и выпавшем на поле граде. Настоящий хозяин, способный обеспечить достаток себе и своим близким, относится к земле бережно, и нужда обходит его дом стороной. В его помыслах нет мелочной суетливости, он всегда смотрит вперед и живет в согласии с законами земли, считая весну утром, а осень вечером своего большого рабочего дня.
С такими мыслями граф в сумерках прибыл в замок, правда, при въезде в него снова не мог отделаться от гнетущего чувства. Отец, которого он письменно предупредил о своем прибытии, отсутствовал, но его ждали с часу на час. Тем временем новоприбывший пошел осмотреть сад и окрестные поля — ему не хотелось сейчас видеть свою мачеху. Поздно вечером, когда уже совсем стемнело, графу доложили о возвращении отца, он прошел в гостиную и встретил там холодный прием. Разговор за столом был односложным и настороженным, сразу после ужина отец и сын пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись. Слуга дома проводил графа в его комнату, где тот, утомленный дорогой, вскоре уснул, окруженный тревожными видениями, которые пробудило в нем посещение этого чужого и в то же время родного дома.
Прошло около часа, когда он вдруг очнулся от глубокого сна. Маленькая собачка, к которой он был очень привязан и поэтому взял с собой в поездку, испуганно вскочила к нему на постель и жалобным повизгиванием, казалось, хотела что-то сказать своему хозяину. Граф приподнялся в постели и, взяв собаку на руки, начал ее гладить; но она не переставала боязливо вздрагивать и тихо скулить. Он посмотрел на нее и в проникающем сквозь кроны деревьев лунном свете заметил, что глаза собаки были устремлены в один из углов комнаты; граф взглянул туда — что же могло испугать животное, и… о ужас! Кровь застыла в его жилах, волосы встали дыбом: он увидел туманную фигуру, чертами своими походившую на его покойную мать, которая, сжавшись в углу, казалось, была охвачена глубокой скорбью и тревогой. Она печально посмотрела на него, затем с заметно различимым вздохом перевела взгляд на дверь, горестно и предостерегающе подняв при этом руки. Граф словно окаменел, он был не в состоянии что-то сказать этому призраку, дыхание в его груди замерло. Снаружи послышались тяжелые шаги: кто-то прошел по коридору взад и вперед, затем остановился прямо перед дверью комнаты, как бы сомневаясь, стоит ли войти или нет. Затем шаги возобновились и опять замерли перед дверью — так повторялось довольно долго, что все больше сковывало и так уже оцепеневший рассудок графа. Он не мог ни закричать, ни пошевелить рукой. Постепенно, большим усилием воли он взял себя в руки, и когда снова посмотрел в угол, призрака там уже не было видно, но еще отчетливее раздавались шаги перед дверью. Наконец граф собрался с духом, вскочил с постели, схватил свою шпагу и со словами «Что вам угодно?» распахнул дверь. Он, конечно, ничего не увидел в темном коридоре, Однако услышал звук падения какого-то предмета рядом с ним и шаги убегающего вниз по лестнице человека. Когда он осмотрелся, то обнаружил на полу большой нож, который поднял и спрятал в карман, после чего вернулся в свою комнату и, не сомкнув глаз, провел в мучительных размышлениях остаток ночи.
Рано утром, когда слуга принес ему завтрак, граф спросил его, что это за суматоха была этой ночью в доме.
— Так вы тоже от этого проснулись? — удивился старый слуга. — Я, было, подумал, что это воры забрались в дом, и хотел уже поднять шум, но когда увидел, что это был наш господин, который ходил по дому, вероятно, потому что не мог уснуть, я спокойно лег обратно в постель и уснул.
Когда слуга ушел, граф вынул из кармана нож и обнаружил на нем монограмму своего отца — ледяной ужас сковал его сердце. Он тут же велел закладывать лошадей. Собака, как только граф открыл дверь комнаты, тотчас же выскочила из нее, и никакими ласками или угрозами невозможно было загнать ее обратно. Лишь когда готовый экипаж тронулся, она снова радостно запрыгнула хозяину на колени. Граф уехал, ни с кем не переговорив, и вернулся в город, погруженный в глубокие размышления; страшная мысль, что его хотел убить собственный отец и что дух его матери появился для того, чтобы разбудить его и спасти от смерти, неотступно преследовала его и заставляла страдать. Для друзей графа его состояние оставалось загадкой, поскольку он никому не хотел открывать эту кошмарную тайну, они оказались не в силах оторвать его от этих мрачных размышлений и вынуждены были передать его в руки искусного врача, но и он не мог ничего узнать о причинах угрюмой замкнутости графа. Ужасный рок сделал жертвой сил зла как раз того, кто, полный радужных надежд, намеревался посвятить себя служению добра. Он умер в глубокой печали через несколько месяцев после того, как узнал о неожиданной смерти своего отца и о плачевном состоянии находившихся в его управлении имений. Среди бумаг, оставшихся после графа, была обнаружена и эта история, записанная так, как она была здесь изложена.
Фридрих Герштеккер
Мертвый плотник
На западе графства Йоркшир, глубоко внутри страны, на значительном удалении от крупного тракта — ведь тогда еще не было железных дорог, которые пересекают теперь Англию во всех направлениях, — стояло старое, нетак чтобы уж совсем развалившееся, но все же достаточно ветхое здание. До Реформации оно служило пристанищем для монастыря, однако затем, перейдя в собственность пуритан, использовавших его какое-то время в качестве казармы, было продано одной католической семье. Семья эта не могла, да и не собиралась опять сделать из него монастырь, однако попыталась, насколько это было возможно, избавить старый замок от осквернения, которое совершила в свое время фанатичная чернь в твердом убеждении, что оказывает любимому господу чрезвычайно важную услугу.
Монастырская церковь, или часовня, от которой рассвирепевшие реформаторы не оставили почти ничего, кроме сводов, да и то только потому, что не хватило сил их разрушить, была вновь отстроена до такой степени, что заслуживала теперь имя «приличного дома божьего», как называют священнослужители подобные строения, если те соответствуют их представлениям о богоугодном воплощении. Высокие оконные своды, из которых буйные солдаты с завидной тщательностью выбили все изящные резные украшения, готические арабески, кресты и образа, были заново, но уже без украшений выложены камнем и снабжены новыми рамами. А вот кельи монахов, которые как раз и составляли основную часть казармы, владелец, напротив, велел снести и использовать место для хозяйственных построек. Он уже закончил внутреннюю отделку во всем здании вплоть до трапезной, как внезапно умер и оставил все свое состояние и земельную собственность — старый монастырь и прилегающие угодья — своей единственной наследнице — сводной сестре: старая дева с помощью почти такой же старой служанки вела до этого у него хозяйство.
Новая владелица вскоре после этого сдала имение в аренду постороннему человеку, протестанту, который привел угодья и хозяйственные постройки в отличное состояние. Однако ему была глубоко безразлична восстановленная часовня, и он предпочитал проскакать две полные английские мили до ближайшей протестантской церкви, нежели присоединиться к небольшой местной католической общине.
Прислуга — почти сплошь католики, которые прибыли вместе с бывшим владельцем или же приехали сюда позже из протестантского окружения — по этому поводу только качала головой и считала, что старый хозяин, должно быть, перевернулся бы в гробу, если бы увидел, что все его старания и труды были напрасны и что в его владениях теперь хозяйничают протестантские (а с таким же успехом можно сказать — языческие) руки. Однако его сестра была слишком благоразумной женщиной, чтобы считаться с этими разговорами и мнениями. Она прекрасно понимала, что жить ей как-то надо. И поскольку она сама, естественно, не могла заниматься сельским хозяйством и возделывать поля, то единственное, что ей оставалось, так это поручить все заботы арендатору. А попадет ли он потом, когда умрет, в рай и лоно Авраамово или в другое место, которое добрый христианин может поминать лишь с внутренним содроганием, занимало ее меньше всего. Если арендатор, пока он управляет ее имением, исправно вносит арендную плату, то все остальное ее не касалось.
Я упоминаю это здесь, однако, лишь для того, чтобы пояснить, почему местные ревностные приверженцы католических традиций устремляли на нее отнюдь не благосклонные взгляды. Они тоже качали головой и считали, что это никогда еще до добра не доводило.
Почтенная хозяйка, или Мисс, как ее, кстати, звали все в округе, употребляя это обращение вместо имени, в отличие от остальных незамужних барышень, к которым обращались с добавлением к слову «мисс» фамилии или имени, так вот, Мисс вместе со своей старой служанкой Дороти жила в комнатах прежнего настоятеля монастыря, которые одно время занимали офицеры пуритан, а затем, после того, как они были приведены в приличный вид, находились в распоряжении ее брата и поэтому лучше всего сохранились.
С этими комнатами непосредственно соседствовала трапезная монастыря. Бывший владелец намеревался разделить ее несколькими перегородками, превратив за счет этого в несколько больших комнат, предназначенных для различных целей. Однако безжалостная смерть помешала воплощению этих планов, и все в большом зале выглядело так, как его оставили рабочие. Было довольно жутко, открыв дверь из жилой комнаты, глядеть в просторный мрачно-серый зал, где рядом со стенами, частично уже оштукатуренными и украшенными лепниной, частично по-прежнему растрескавшимися и испачканными нечестивыми руками, лежали кирпичи — и в штабелях, и беспорядочно разбросанные; в одном месте над образом святого, чей лучезарный лик пуритане измазали черной краской, повисла в углу балка, в другом — из распятия на задней стенке почти полностью выпала одна из опор, в то время как из самих росписей, изгаженных и покрытых грубыми мазками малярной кисти, лишь кое-где скорбно и печально выглядывала то рука, то нога.
Старый хозяин не придавал этим мелочам особого значения по той причине, что предполагалось произвести полную перестройку всего зала, а затем заново оштукатурить и расписать стены.
Все это Мисс решила переделать, причем не только из-за зала и потерянной в результате этого площади — боже мой, ей со служанкой нужно было очень мало места и она вполне могла бы отказаться от зала, не ограничив себя тем ни в малейшей степени! — но это было довольно скверное, можно даже сказать, жуткое чувство, когда она сидела в своей комнате, тесно примыкавшей к залу, и осознавала, что отделена от этой нечестивой стройки с ее обезображенными и оскверненными образами, темными углами и грудами мусора лишь толстой дубовой дверью. А иногда вечерами — она могла бы побожиться — ей слышались из зала шаги и перешептывание. Дороти была, к сожалению, наполовину глухая, и ее нельзя было призвать в свидетели. Но кухарка, молодая ветреная особа, не пользовавшаяся особой благосклонностью хозяйки, сильно смутилась, когда ее позже спросили об этом, и заверила Мисс, что тоже слышала нечто в старом зале и что не желала бы с наступлением темноты подходить к нему слишком близко — ни за какие деньги во всем Йоркшире.
Поэтому были наняты рабочие, чтобы очистить часть зала, примыкавшую к двери Мисс и установить стены поперек верхнего отделения. За счет этого не только перегораживался зал, но и получалась прекрасная просторная кладовая, для которой теперь требовался лишь потолок, чтобы ею можно было пользоваться и чтобы полностью отделить комнату Мисс от прежнего неприятного соседства.
Потолок, для которого в стены были вмурованы балки примерно на высоте десяти футов и который требовалось лишь обшить досками, взялся доделать живший внизу в деревне плотник-ирландец. И с его умением он мог бы выполнить эту работу всего за несколько дней. Однако Патрик О’Фланнаган, хотя и был добрым малым, имел один недостаток, который не только приуменьшал многие из его достоинств, но и временами сводил их на нет. Дело в том, что он пил. И если я говорю «пил», то имею в виду не какую-нибудь невинную родниковую воду, а настоящее ирландское виски, употреблявшееся им, видимо, из чувства национального достоинства, причем в таких количествах, что к слову «пил» вполне уместно было бы добавить эпитет «изрядно».
Поэтому завершение устройства кладовой затягивалось со дня на день. И хотя Мисс все время требовала от Патрика О’Фланнагана, чтобы он доделал кладовую или по крайней мере совершенно точно назвал ей день, когда она будет готова (потому что, если Патрик пообещал что-то определенное, то расшибется в лепешку, но сделает), он умудрялся так искусно уклоняться от подобных обязательств, как это может в таких положениях делать только ирландец. Правда, Патрик обещал закончить кладовую в «ближайшие дни», но оговаривал это таким количеством различных условий типа «если милостью божьей жив буду», «если здоровье позволит» и так далее, что заранее можно было сказать, что господь вряд ли будет в состоянии все их исполнить. И опыт показывал, что так оно обычно и выходило.
Однако, прежде чем продолжить свой рассказ, я должен познакомить здесь читателя немного ближе с семейными обстоятельствами Патрика, пусть даже в нескольких словах.
Патрик О’Фланнаган жил в самом конце небольшой деревни, примерно на удалении двухсот шагов от последних домов, на маленьком пятачке среди болота, который он, помня о своем родном «изумрудном острове», как называют Ирландию ее поэтически настроенные сыны, специально подыскал для себя и который он получил в наследство от прежнего владельца участка, очень ценившего Патрика. Обитал он там одиноко, лишь со своей старушкой матерью и младшим братом, и не только он избегал остальных жителей деревни, но и они избегали его; дело в том, что Патрик принадлежал к той части ирландской нации, которая обратилась в протестантство и пришла к мысли, что путь на небо она может найти и без молитв их прежних патеров.
К сожалению, вынужден здесь сразу же заметить, что Патрику в действительности так же мало было дела до протестантства, как и в свое время до католичества. Единственное, чему он придавал на свете значение, была посильная забота о собственной плоти и о поддержании в ней жизни. Ну а поскольку он, как он сам часто выражался, «мог обходиться в работе лишь самой малостью», Патрик остерегался перенапрягать свои силы. И если в доме было достаточно картофеля и виски, то хотел бы я видеть того христианина, который бы оказался в состоянии заставить Патрика выбраться из своих четырех стен. Пока в доме оставался хотя бы один из этих «ирландских лимонов» (как там в шутку называют картофель) или хотя бы одна капля «горной росы» (более благородное название виски), его невозможно было сдвинуть с места. И лишь когда его запасы иссякали полностью, Патрик задумывался о новой работе, вернее, о причитающемся за нее вознаграждении.
Кроме всего прочего, Патрик был большой чудак и умел с юмором рассказывать самые смешные в мире истории, в чем его превзойти мало кто мог вообще и уж ни один человек на десять миль в округе. Поскольку он к тому же был добрым и заботливым сыном и обеспечивал мать, которую он взял к себе, всем необходимым, Мисс и особенно Дороти, что было не менее важно, относились к нему весьма доброжелательно. Поэтому они и не хотели обидеть его, взяв вместо него другого рабочего для доделывания кладовой, хотя всего в нескольких милях от имения жил непьющий и порядочный плотник — к тому же католик, — уже неоднократно предлагавший свои услуги сам и через третьих лиц. Однако в конце концов терпение Мисс иссякло. Она устала снова и снова напоминать и получать неопределенные обещания по поводу завершения работы. Итак, однажды во вторник утром — поскольку иметь дело с Патриком по понедельникам было почти бесполезно — она послала своего кучера, молодого крепкого парня, в обязанности которого входило смотреть за двумя лошадьми, содержать в исправности старый экипаж и заодно ухаживать еще за небольшим садом, к Патрику О Фланнагану на дом и велела передать ему, чтобы он немедленно явился в монастырь (как по старой привычке все еще называли господский дом), потому что Мисс должна обсудить с ним нечто весьма важное.
По такому вызову Патрик являлся всегда; дело в том, что каждый раз он получал здесь не только очередную порцию добрых наставлений, но и напоследок, когда слово давали ему и он имел возможность вставить парочку своих баек, еще и стаканчик отличной «горькой», какую умела настаивать по-настоящему только Мисс, используя ее сугубо как желудочное средство и в прочих лечебных целях.
На этот раз дело не обошлось обычными наставлениями и пространными обещаниями. Мисс осталась глуха к клятвенным заверениям Патрика и заявила ему напрямик, что сегодня последний день, когда она говорит о завершении этой работы.
— Как же вы можете, Патрик! — сказала она под конец. — Вам впору сквозь землю провалиться от стыда из-за того, что вы так терзаете и мучаете меня, испытывая мое терпение — и это при том, как хорошо я к вам отношусь, — из-за пустяковой работы, которую вы при желании могли бы сделать за один день; хотя знаете, что достаточно одного моего слова, и мне всю работу за ту же цену выполнят к следующему вечеру. Поэтому я позвала вас в последний раз и требую, чтобы вы сказали прямо, сможете вы сделать эту работу не позднее чем через неделю или нет! И я даю вам слово, что, если вы ее не сделаете, на следующий день по истечении этого срока я поручу ее сделать другому плотнику, которого мне не надо будет просить об этом дважды! И тогда между нами будет все кончено!
Так серьезно Мисс еще никогда с ним не говорила. И поскольку тут еще подошла Дороти со стаканчиком упомянутой горькой, Патрик не смог более противостоять двум таким доводам, приведенным со столь различных позиций и столь разными наступательными методами. На этот раз он воспринял наставления как личную просьбу и, растрогавшись до слез, торжественно обещал, что ровно через неделю к заходу солнца — Патрик предусмотрительно решил придерживаться все же крайнего срока — кладовая будет готова, а Патрик О’Фланнаган — такой человек, который выполнит свое обещание живым или мертвым.
— Тьфу, Патрик! — сказала Мисс, ставшая, однако, сразу мягче оттого, что слово наконец было дано, между тем как Дороти, взглянув на него с осуждением, перекрестилась левой рукой. — Тьфу, Патрик! Как вы только можете говорить такие ужасные, богопротивные речи! Не пейте столько и вы еще сможете долго прожить, начать и завершить много работы! Если же вы и дальше будете так пить, то не могу ручаться за вашу долгую жизнь. Неумеренность губит и самых стойких людей, погубит и вас… Да, да, я знаю, — с улыбкой добавила она, когда Патрик сделал движение, выражавшее его искренние заверения, — ваши намерения всегда были достаточно благими; но теперь я хочу убедиться, как твердо вы в действительности держите данное вами слово! И помните, что в противном случае, это был последний раз, когда я вам поверила!
— Сударыня! — воскликнул Патрик после того, как залпом осушил стакан, который до этого момента выжидательно держал в руке, и поставил его на стол, одновременно позаботившись о том, чтобы тот оказался недалеко от Дороти и стоявшей рядом с ней полной бутылки. — Сударыня, если я на этот раз не сдержу слово, то пусть мальчишки в деревне будут указывать на меня пальцем и называть меня Патриком-лгуном!.. Или еще хуже: пусть я не съем ни куска хлеба в вашем доме и не выпью… — тут он на мгновение умолк, чтобы умелым движением осушить второй стакан горькой, любезно предложенный ему Дороти, — ни капли вашей настойки, — клятвенным тоном продолжил он, вытирая рот рукой, — пока не доделаю вашу кладовую, каким бы скверным человеком я ни был! Причем живым или мертвым, сударыня, вот вам мое слово! И пусть Патрик О’Фланнаган будет таков, какой он есть, но слово свое он сдержит, на это вы можете положиться!
С этими словами Патрик придал своей старой шляпе, которую он до этого сжимал в левой руке, по возможности более или менее приличную форму, отвесил прощальный поклон сначала Мисс, а затем и Дороти (Патрик был слишком ирландцем, чтобы забыть о последнем) и в следующее мгновение исчез в дверях.
Однако Дороти после того, как убрала стакан Патрика и поставила вместо него на стол другой, поменьше, изящно выточенный — ведь Мисс после таких треволнений тоже нужно было восстановить свои жизненные силы — испуганно и осуждающе покачала головой и сказала, что совсем не одобряет такие богохульные выражения, как «живым или мертвым». Такое никогда не кончается добром, не зря старая, но верная пословица говорит: не рисуй черта на стене. Этот Патрик был бы совсем хорошим человеком, но не верит в бога. Потому что, будь он протестантом или «вообще никем», все сводится к одному и тому же. И она боится, очень боится, как бы чего не вышло.
Но Мисс лишь улыбнулась и заверила Дороти, что Патрик все же хороший человек и к тому же заботливый сын, вот только нужно ему бросить это проклятое пьянство. А что касается его богохульных слов, то, хотя они, безусловно, достойны порицания, но были брошены так просто, походя. И господь бог, конечно же, не станет воспринимать их буквально. Этим разговор и кончился.
Вторник, среда и четверг прошли, а Патрик все не показывался в монастыре. Мисс уже встревоженно качала головой и строила различные мрачные предположения насчет безалаберного плотника. Но Дороти узнала от людей из деревни, что он болен, и, довольно испуганная, пришла с этим известием к своей госпоже. Конечно, это меняло дело, и на этот раз за Патриком О’Фланнаганом вины не было.
— Я ведь знала, — сказала Дороти, защищая его, — если бы Патрик не заболел, он бы наверняка сдержал свое слово, он просто немного легкомысленный молодой человек (Патрику было, кстати говоря, тридцать восемь лет), но не конченый! И вы увидите, сударыня, как только он поправится, он тут же явится с рубанком и пилой! Тогда он в один момент справится с работой, потому что работать Патрик умеет очень быстро.
Обе старушки, добрые души, решили не ограничиваться одной снисходительностью по отношению к Патрику — в обед был приготовлен наваристый суп, и кучеру было поручено отнести его больному и заодно узнать о его самочувствии.
— Все это от ветреной, неупорядоченной жизни, — сказала Мисс после того, как кучер Том был отправлен к Патрику с большим глиняным горшком супа, который он осторожно завернул в попону, — если бы Патрик бросил пить, он был бы совсем хорошим, дельным человеком. Пьянство может довести его до могилы. И он, собственно, совсем не заслуживает того, чтобы так из-за него волноваться и стараться. Но что будет потом с бедной старой женщиной, его матерью? А ведь добрый же малый!
Даже странно, как часто женщины проявляют сочувствие к беспутным людям. Что получается: если мужчина добросовестный и порядочный, то это воспринимается как должное, и никто не будет заботиться о нем. Он лишь исполняет свой долг, за что его благодарить? Напротив, безалаберные субъекты вызывают у прекрасного пола самое живое участие. В них еще можно, мол, спасти тело для земной, а душу для вечной жизни; и нежное и мягкое женское сердце чувствует свое особое предназначение в подобного рода служении и самопожертвовании.
И действительно, иногда даже самому хочется стать таким вот беспутным типом, только чтобы увидеть прекрасные женские глаза, с нежной заботой взирающие на тебя!
Однако давайте последуем теперь за кучером в маленький домишко Патрика и посмотрим, как чувствует себя наш предполагаемый больной.
Патрик О’Фланнаган в действительности был болен не больше, чем обычно. Все дело в том, что именно в тот день, когда он был в замке, он совершенно неожиданно получил из одной из соседних деревень срочный заказ на изготовление нескольких гробов и заработал на этом столько денег, что в течение довольно длительного времени мог вполне обходиться без работы. До следующего вторника было еще далеко. И обеспечив себя приличным запасом виски, Патрик вместе с приятелями начал кутить и пировал дни и ночи напролет так, что дым стоял коромыслом. Слух, что он якобы болен, возник самым естественным образом. Один мужчина из деревни хотел одолжить у Патрика пилу — ведь деревенские приходили к нему только по делу, просто так его дом никто из них не посещал. Однако старая миссис О’Фланнаган, семидесятишестилетняя женщина, которая не хотела, чтобы соседи знали, что ее сын снова изрядно пьян, быстро выпроводила просителя, заявив, что Патрик болен и что она не вольна распоряжаться его инструментами. Поэтому, когда Том появился вместе с супом у дверей дома и пожелал в него войти, старая дама пришла сначала в не меньшее замешательство. Однако Том был хорошим другом Патрика. И, конечно же, то обстоятельство, что Том держал в руках большой горшок, из которого так славно пахло крепким мясным бульоном, не позволяло выпроводить его точно так же, как того, кто пришел просить пилу. Поэтому Том был впущен в дом.
— Ей-богу, так ведь это же Томми! — было первое, чем якобы смертельно больной Патрик встретил изумленного Тома; вторым приветствием был полный стакан горячего и превосходно приготовленного пунша с виски, которого у себя дома в монастыре Том не имел возможности не то что попробовать, но даже и понюхать. Поэтому Том, губа у которого была не дура, подмигнул Патрику правым прищуренным глазом, вручил одной рукой горшок с супом, а второй взял протянутый стакан и залпом осушил его.
— А хозяйка думает, ты смертельно болен, Патрик! — ухмыльнулся Том, когда он, не заставив себя долго уговаривать, занял место за небольшим столом рядом с четырьмя уже сидевшими там собутыльниками.
— Так оно и есть, Томми — ик — пробормотал Патрик, мучившийся сегодня от страшной икоты. — Так оно и есть! У меня — ик — у меня сильная лихорадка! Вот я и изгоняю ее теперь, Томми — ик — гомеопатически, как говорят доктора — ик — милый мой!
— Странная лихорадка, Падди, — сказал Том, который уже положил свою шляпу и начал устраиваться поудобнее, — странная лихорадка! Напоминает мне гашение извести. Чем больше льешь, тем жарче она становится, Падди!
— А как дела у Мисс в монастыре? — ик — спросил теперь Патрик, вытянув ноги под столом, а руки поверх него перед собой, слегка наклонив в сторону голову и глядя на Тома хитрыми и покрасневшими от возлияний глазами. — Что поделывает — ик — добрая старушка?
Патрик не постеснялся назвать почтенную даму доброй старушкой. Однако хуже всего было то, что Том, который обычно, казалось, испытывал неописуемое благоговение перед своей госпожой, ни в малейшей степени не возмутился этим, а лишь взял свой вновь наполненный стакан и выпил с Патриком за здоровье этой самой доброй старушки.
Тем временем добрая старушка, а вместе с ней и Дороти и даже кухарка Рози были не на шутку обеспокоены, когда посланный с супом Том не возвратился к наступлению сумерек, и хотели уже было послать другого человека в хижину Патрика. Как раз в тот момент, когда все трое собрались наверху на своего рода военный совет, внизу позвонили в дверь. Это был Том. Рози мгновенно бросилась ему открывать и издала довольно громкий крик, когда увидала его раскрасневшееся лицо и осоловелые глаза. Однако у Тома хватило ума не пускаться в объяснения, и Рози, пожалуй, даже рассердилась бы на него, поскольку он забыл сказать ей свое обычное «добрый вечер», если бы он не прошептал, прижимая к лицу носовой платок, что он чувствует себя неважно и что болезнь Патрика, по всей видимости, заразная. Затем он быстро проскользнул мимо нее в свою каморку и лег в постель. И когда старая Дороти через некоторое время со страхом и трепетом вошла к нему с чашкой чая, который она срочно приготовила, Том лежал, полностью закрывшись одеялом, так что даже не было видно его лица: настолько сильно его бил озноб. Вся кровать прямо ходила ходуном.
К счастью, на этот раз бедные женщины отделались легким испугом, потому что на следующее утро Том чувствовал себя значительно лучше и даже смог после десяти подняться с постели и заняться своими обычными делами.
Миновала пятница. За весь день о Патрике не было ничего слышно. Но на следующий день, около полудня, служанка из имения принесла по обыкновению свежее масло и известие, что Патрика О’Фланнагана якобы час назад хватил удар и он умер и что оттуда, из «ирландского дома», как называли его лачугу жители деревни, уже было слышно поминальное песнопение.
В этом сообщении, впрочем, не было ничего неожиданного. Патрик был известен как сильно, даже чрезмерно, пьющий человек. И в том, что у таких людей чаще всего и случается удар, не было ничего нового. Больше всех испугался Том. Еще совсем недавно они с ныне покойным так весело провели время. И хотя Том не мог забыть, как он сам был изумлен тем неимоверным количеством виски, которое Патрик вливал в себя, ему все же казалось, что смерть пришла уж слишком быстро и неожиданно, чтобы забрать, надо признаться, давно созревшую для нее жертву.
Теперь для покойного Мисс уже ничего не могла сделать. Он был протестант, а она — католичка. Его нельзя было даже похоронить на их кладбище, хотя сама она была далека от того, чтобы иметь на этот счет какие-то личные предубеждения. С другой стороны «ирландского дома», всего в полумиле, находилась небольшая протестантская церковь, куда старая миссис О’Фланнаган регулярно ходила на богослужения. Так что в любом случае Патрика должны были похоронить там.
Из своего окна Мисс могла видеть небольшой одиноко стоящий домик по ту сторону низких зарослей ивняка, занимавших пространство между имением и домом. В воскресенье во второй половине дня из другой деревни был доставлен гроб, в него положили тело и вечером того же дня отправили его в последний путь.
Мисс и Дороти стояли у окна, когда показалась небольшая процессия. Тут Дороти молитвенно сложила руки и со слезами, навернувшимися на глаза доброй старой девы, сказала:
— Вот и несут они бедного, бывало, всегда такого веселого и бодрого Патрика О’Фланнагана и положат его в холодную сырую землю! Сколько гробов он сколотил для других! Атеперь он сам лежит в таком дощатом узилище! Скверная все-таки эта штука — смерть. А что теперь его бедная мать…
— Пока она жива, она не должна ни в чем нуждаться! — быстро проговорила Мисс. — Пусть только пройдут первые траурные дни, Дороти! Потом ты сама сходишь к ней и успокоишь ее тем, что в отведенные ей на этом свете дни она не будет вынуждена заботиться о хлебе насущном.
— Ах, сударыня, — сказала неожиданно старая Дороти, вытирая глаза и слегка отвернувшись, — вероятно, умышленно — от своей госпожи, — может быть это глупо, но мне кажется, что не скажи Патрик тогда, когда он был здесь последний раз, что он, мол, доделает кладовую до вторника живым или мертвым, все было бы по-другому! Ведь грешно было так говорить! И разве не за это его покарал бог!
Откровенно говоря, и у Мисс появлялась такая мысль. Но, естественно, она не захотела признаваться в этом своей служанке и только сказала, качая головой:
— Фи, Дороти! Что это за речи для такой здравомыслящей женщины! Конечно, глупо было со стороны Патрика вести такие разговоры. Я бы тоже хотела, чтобы он не говорил того, что сказал; и не потому, что я боюсь, будто его душа не обретет покой, — с улыбкой добавила она, но тут же снова стала серьезной, — а потому, что это, возможно, омрачило его последние часы — ведь он не выполнил своего обещания! Пусть во многих отношениях Патрик О’Фланнаган был действительно очень легкомысленным человеком, а свое слово, если он уж его давал, то держал… Но я торжественно освобождаю его от этого слова! — сказала она вдруг несколько громче, чем это нужно было для Дороти, которая стояла рядом. Мисс даже как-то боязливо покосилась на дверь, ведущую в незаконченную кладовую, и затем добавила:
— Так что нет необходимости упоминать больше об этих вещах. Не знаю, может быть, будет лучше сразу послать в ближайшую деревню и позвать другого плотника, предлагавшего свои услуги, чтобы он закончил работу.
— Верно, сударыня, так и сделайте! — тут же отозвалась Дороти. — Тогда мы сами откажемся от его обещания и не станем ждать положенное время, и он будет свободен от него перед богом и людьми.
Однако Мисс вовсе не хотела, чтобы ее слова были истолкованы таким образом. Дороти не должна думать, будто она настолько суеверна, что может бояться последствий этого обещания, и поэтому она сказала быстро и решительно:
— Нет, в самом деле, я ведь обещала Патрику О’Фланнагану ждать до вторника! И поэтому не должно быть никаких причин, позволяющих мне нарушить это обещание! Итак, решено! Утром в среду Том пойдет в деревню и позовет другого плотника.
Ирландские поминки весьма уникальное в своем роде явление, и если хочешь получить правильное представление о них, то на это надо посмотреть самому. В общем-то люди собираются на поминки, чтобы оплакивать покойного. Но если специально не объяснить, чем они занимаются, то по всему их поведению, пению и веселью этого понять невозможно. Женщины, те действительно оплакивают усопшего. Мать, жена или сестра сидят в углу с покрытой головой, и их пронзительные скорбные завывания иногда прорываются сквозь шум пирующих. Однако мужчины делают совсем противоположное тому, чего от них можно было бы ожидать на поминках. Ни на одном празднике они не ведут себя так буйно и сумасбродно. И так же, как на других праздниках, все кончается обычно дракой.
Поэтому соседи-католики, пока продолжались поминки — а они затянулись до глубокой ночи в понедельник — не подходили слишком близко к «ирландскому дому». Но когда Дороти вечером отправилась в свою комнату, из окна которой она тоже могла видеть дом Патрика, он лежал погруженный во тьму. И Дороти, ложась спать, крестилась на этот раз более истово и прочла не одну молитву, поминая бедную душу Патрика О’Фланнагана.
Она долго не могла уснуть. Сегодня вечером у нее было какое-то неясно-тревожное и тягостное чувство на душе. Три-четыре раза Дороти, едва сдерживая крик, вскакивала в постели: она готова была поклясться, что слышала тяжелые, медленные шаги Патрика на лестнице — так он ходил обычно, нагруженный своими инструментами. Однако, конечно же, в этом было виновато ее перевозбужденное воображение. И ей приходилось в конце концов каждый раз признаваться себе, что она ошиблась. Ведь никто и не мог бы подняться по лестнице: дверь внизу была заперта на замок и на засов. Кучер Том спал на конюшне, и ни одна из трех женщин не решилась бы открыть ночью кому-нибудь дверь. Наконец она заснула. Но от этого ей не намного стало лучше, поскольку всю ночь ей во сне слышались звуки молотка и пилы и она видела страшный скелет, сидевший на белке в кладовой и забивавший гвозди в доски, как будто для него это было вполне естественное и привычное занятие. Тем не менее треволнения минувшего дня настолько утомили Дороти, что она не проснулась от этого кошмара и проспала до тех пор, пока на следующее утро восходящее солнце не бросило свои первые золотые лучи в ее окно.
— Иисус Мария, Иосиф! — вскричала она, однако, едва открыв глаза и до конца не проснувшись, и молниеносно спряталась под одеяло, охваченная ужасом, от которого все тело ее тряслось, как в лихорадке. Дело в том, что задняя стена ее комнаты тоже непосредственно примыкала к старому залу как раз в предназначенном для кладовой месте. И Дороти могла поклясться всеми святыми, что именно оттуда, стоило ей лишь высунуть голову из-под одеяла, она слышала равномерно взвизгивающие звуки пилы.
Только под одеялом она вспомнила, какие ужасные кошмары ей снились ночью, и ее воображение, как ей казалось, еще полностью не придя в бодрствующее состояние, выдало ей как бы продолжение этих сновидений. Но звуки были слышны так отчетливо. Сердце колотилось в груди, словно кузнечный молот. Однако, боже милостивый, ведь в небе сияло яркое солнце, да и из-под одеяла тоже надо было выбираться. Перед тем, как это сделать, Дороти — все еще находясь под одеялом, которое закрывало ее целиком, — сложила руки для молитвы и прочитала «Аве Мария» и «Всех святых», а затем еще раз и еще раз. Потом, пробормотав благочестивое «С богом!», она решительно отбросила одеяло и приподнялась с постели.
И тут, не возьми она себя в руки, Дороти, поддавшись первому побуждению, снова чуть было не нырнула под одеяло, потому что из кладовой совершенно отчетливо раздавались звуки ударов молотка, будто кто-то приколачивал доску к балке. Она с напряженным вниманием стала прислушиваться. При этом на лбу у нее выступил холодный пот, так как она опять вспомнила в этот момент свой сон и страшный скелет. Теперь не оставалось сомнения, что в кладовой кто-то работал, будь то живой или мертвый.
Однако Дороти была более не в состоянии в одиночку переносить весь этот ужас. Одним движением она соскочила с постели и бросилась к двери своей госпожи. Еще никогда в жизни Дороти не делала такого прыжка. В следующее мгновение она очутилась в комнате у постели Мисс, которая тоже уже не спала и была бледна как полотно. Дороти завопила сдавленным от страха голосом:
— О боже милосердный! Он здесь, он пришел, он сдержал слово!
Этот взрыв отчаяния и, может быть, близость человеческого существа в какой-то степени вернули Мисс присутствие духа. Она схватила Дороти за плечи, слегка встряхнула ее и сказала успокаивающим и почти твердым голосом:
— Ну, ну, Дороти! Не будь ребенком! Зачем сразу думать о самом худшем? Ведь мы в руках божьих, и никакой злой дух не может причинить нам вреда! Но мы даже не знаем, дух ли это. Я только сейчас вспомнила, что во дворе все еще стоит лестница, по которой каменщики носили свои кирпичи. Кто знает, может быть, Том сходил вчера к тому плотнику и попросил его прийти. Он, возможно, подумал, что кладовую нужно теперь поскорее доделать, и позвал плотника, не спросив у меня предварительно разрешения, чтобы тот пришел сегодня утром. А плотник, вероятно, не хотел нас будить только ради того, чтобы ему открыли дверь, и поднялся в старый зал по лестнице через окно.
Пока Мисс говорила это, такое объяснение показалось ей настолько убедительным, что она сама стала в него верить. Она похлопала Дороти по плечу и бодро продолжила:
— Ну, ну, дитя мое! Не глупи! Оденься и открой дверь Рози. Она уже целых пять минут стучит в нее так, словно хочет выломать. Как тебе не стыдно быть такой трусихой?
И действительно, Дороти в результате этого успокаивающего объяснения почувствовала себя настолько бодрее, что смогла пройти к себе, быстро набросить капот и, спустившись вниз, открыть запертую на замок и засов дверь. Но едва это произошло, как ее чуть не сбила с ног ворвавшаяся Рози. Вбежав в комнату Мисс, она пролепетала трясущимися губами:
— Вы слышали его? Он здесь! Он пришел!
Тем временем зловещие звуки за стеной не утихали ни на минуту. Кто-то что-то передвигал, забивал гвозди, пилил доски. И женщины отчетливо слышали, как отпиленные куски гулко падали на каменный пол. Уже не было никакого сомнения, что в старом зале кто-то работал. А Мисс между тем пыталась успокоить Рози теми же доводами, что и Дороти. В их пользу говорило также и то, что Патрик во время работы обычно непрерывно свистел или пел, так лихо стуча в такт молотком, что приятно было слушать. Сегодня же ничего этого не было слышно, единственное, что доносилось из зала, — это шум работы.
Однако на предположение, что Том позвал другого плотника, Рози испуганно и в то же время решительно затрясла головой и уверенно заявила, что это невозможно; правда, Мисс сначала не могла понять, откуда ей это известно. Рози рассказала, что еще вчера вечером Том брал у нее на кухне воду и она его спросила, верит ли он в призраков и может ли человек, который по-настоящему умер и похоронен и лежит на глубине шесть футов под землей, подняться и доделать кладовую. И тут Том ей сказал, что все это вздор и что мертвый человек он и остается мертвым, и что она, то есть Рози, увидит, как завтра утром, то есть сегодня, хозяйка пошлет его за другим плотником. И этот плотник потом придет и доделает кладовую. Тогда и конец призраку. Во всяком случае это доказывало, что Том до сих пор не ходил за плотником, а сам тот прийти не мог.
Мисс, снова несколько выведенная из равновесия, сделала очень разумное, но тем не менее абсолютно невыполнимое предложение — прежде чем впадать в панику, пойти и посмотреть, а кто там, собственно, работает. Но кто пойдет посмотрит?
Дороти категорически отказалась подходить к двери ближе чем на пять шагов, и торжественно заявила, что лучше выбросится из окна, чем останется в комнате, если кто-нибудь только попытается открыть дверь. А Рози даже отвергла предложение посмотреть в замочную скважину.
— Святая богородица! — сказала она, в ужасе поднимая фартук к лицу. — Если я буду смотреть в замочную скважину с одной стороны, а призрак — с другой — о боже мой, может случиться большое несчастье! У меня только при одной мысли об этом ноги и руки отнимаются!
Эта была действительно ужасная мысль. И Мисс тоже стало не по себе от нее. Не хотела бы она пожелать такое любому христианину. Но, бог мой! что же теперь делать?
Здесь Рози сделала первое по-настоящему разумное предложение: она пойдет вниз к Тому и пошлет его в самый конец двора. Ведь окна в зале еще не были вставлены, вынутые рамы стояли в одном из углов в самом зале. А оттуда, во всяком случае, можно увидеть место, где «оно» работало, и затем сообщить, что это и как выглядит.
Осуществление этого замысла не вызывало никаких затруднений, за исключением того, что Мисс и Дороти вынуждены будут остаться в комнате одни. А после того, как старая дама узнала определенно, что это не мог быть другой плотник, ей самой стало жутко и боязно находиться так близко от неземного существа, отделенного от нее одной лишь дверью. Дороти, казалось, была совсем не прочь, по предложению Рози, пойти вместе с ней. Боже мой, а там все пилили и стучали! Эти звуки вонзались в сердце, как острый нож. Нет, не следует испытывать судьбу излишней отвагой! Чем бежать навстречу опасности, лучше мирно уйти у нее с дороги. И Мисс тоже решила присоединиться к Рози, пойти вниз в ее комнату и подождать там с Дороти, пока Рози позовет Тома и тот придет с известием. Потом они всегда успеют сделать то, что сочтут нужным.
Решение было принято и тут же выполнено. Мисс и Дороти уселись в маленькой, уютной каморке Рози: первая на единственном стуле, вторая — на кровати; и со страхом в сердцах стали молиться спасителю своему, чтобы минула их чаша сия и чтобы все повернулось к лучшему. Рози не было довольно долго. Наконец она вернулась и принесла известие, что Том в данный момент пошел туда, куда она его послала, и как только он что-нибудь отчетливо рассмотрит и узнает, придет прямо сюда и сообщит.
— А что сказал Том? — немного с опаской спросила Мисс, надеясь найти хоть какое-нибудь утешение в полном неверии Тома. Но тут ее ждало жестокое разочарование, потому что Том, по словам Рози, когда она ему все рассказала, побледнел как смерть и лишь очень неохотно согласился выполнить возложенное на него поручение.
Однако Рози не сказала, какое средство она применила, чтобы заставить все-таки Тома выполнить это; тем не менее он пошел и теперь в любой момент мог прийти с известием.
Наконец появился Том. Правда, он сам слишком походил на призрака, чтобы быть в состоянии как-то утешить испуганных женщин. Он дрожал всем телом, лицо его стало землистым, а глаза остекленевшими.
Да! он его видел. Это был Патрик О’Фланнаган, такой, как он был в жизни, только облаченный в белоснежные одежды, как принято обряжать покойников у ирландцев, и с подвязанной белым платком нижней челюстью, чтобы она не отвисла. При этом его лицо выглядело так, будто он умер не всего несколько дней назад, а пролежал в гробу уже много месяцев — пустые и черные глазницы, а остальная часть лица словно голый череп покойника.
— О мой сон, мой сон! — запричитала Дороти. — Я ведь знала, что так получится!
— А что он делает? — спросила наконец Мисс после долгой паузы, в течение которой она попыталась обуздать охвативший ее ужас. — Что же он делает?
— Что он делает? — удивленно повторил Том. — Он работает, да так, что волосы встают дыбом. Доски взлетают, едва он их касается, и сами ложатся на нужное место. Молотком он орудует так, словно у него сотня рук. И меня совсем не удивит, если он к завтраку управится со всем этим хламом.
Мисс еще никогда не видела Тома таким подавленным. У бедняги были такие запавшие глаза и такие бледные щеки! Уж не заболел ли он?
— Том, — сказала она, озаренная внезапно пришедшей в голову мыслью, — вас, видимо, сильно изнурила лихорадка, случившаяся на днях. Иисус Мария, как вы бледны! Ложитесь лучше в постель! А я пошлю в город за доктором.
Тут Том побледнел еще больше, так что Рози в отчаянии сжала руки, а на глазах у нее выступили крупные прозрачные слезы. Какое-то мгновение Том стоял безмолвно как воплощение всепоглощающего страха и тревоги; но затем, как раз когда снова стал отчетливо слышен стук молотка, отчего все невольно с испугом посмотрели вверх, его словно прорвало. В такой момент он не мог лгать и упал с молитвенно сложенными руками на колени перед своей до крайности изумленной госпожой, чтобы признаться в содеянном недавно грехе и во лжи, с помощью которой он пытался избежать заслуженного наказания, и стал рассказывать — тут надо сказать, что стоило Тому только разойтись, то его уже было не остановить — о том, как ужасно пил Патрик в те дни и что он почти уверен, что удар случился именно из-за неумеренных доз того горячего, крепкого напитка.
Впрочем, Том вряд ли мог выбрать для своего признания более подходящий момент, потому что Мисс сама была слишком взволнована, чтобы хоть на мгновение задержаться мыслью на заслуживающем наказания поведении своего кучера. Правда, она все же качала неодобрительно головой по ходу его рассказа, в то время как Дороти, вздыхая, смиренно поднимала глаза к небу, а Рози стояла словно воплощение — на этот раз довольно милое — немого изумления. Но тем дело пока и ограничилось. Мисс только еще раз спросила у стоявшего с уничтоженным видом Тома с полной серьезностью, не ошибся ли он и действительно ли «существо», которое работало вверху в зале, похоже на покойного Патрика.
Но Том рассказал сущую правду. Когда люди из имения увидели жуткую фигуру, в полном одиночестве работавшую наверху в полутемном зале — фигуру, которой по всем законам полагалось бы лежать спокойно на тихом кладбище в ожидании страшного суда — их охватил панический страх, и они бросились со всех ног врассыпную, чтобы поскорее разнести ужасное известие по имению и по деревне.
Прошло совсем немного времени, и вскоре вся деревня собралась под старой липой, которая стояла на той стороне внутреннего двора, откуда можно было заглянуть в окна зала бывшего монастыря. Мужчины, женщины и дети стояли, сгрудившись, вокруг суковатого ствола дерева. Некоторые из самых отважных и самых, кстати говоря, негодных мальчишек успели даже забраться на дерево, чтобы оттуда иметь лучший обзор опасного участка. Однако едва призрак только раз повернулся к ним своим кошмарным ликом и посмотрел на них своими пустыми глазницами, в которых, казалось, еще горел какой-то жуткий огонь, они кубарем слетели на землю.
Таким образом, во дворе образовалась чрезвычайно интересная группа. Мужчины — впереди, но отступив, насколько возможно, назад, будто они не считали большой честью для себя подставлять лоб тому, что, может быть, выступит против них, некоторые даже вооруженные навозными вилами и прочим домашним инвентарем, чтобы защитить себя от неизвестной опасности или не подпускать близко к себе какие-либо роковые предметы. Вплотную за ними стояли женщины. А среди этой довольно монолитной массы была рассеяна то тут, то там, словно миндаль в пироге, вся деревенская детвора, потому что занятия сегодня в школе не начинались и даже всем шестерым учителям не удалось бы сейчас оторвать детей от настоящего призрака и загнать в школьный класс.
— Вот оно, — прошептал один из мужчин и осторожно показал пальцем, — видимо, опасаясь отставлять руку слишком далеко от тела, на одно из окон, — как раз вверху рядом с той балкой! Боже мой, да оно, кажется, висит в воздухе!
— А почему бы ему не висеть в воздухе? — так же тихо спросил другой робким, но возбужденным голосом. — Тень может прилипать и к стенке и к потолку, ей совсем не нужно садиться на балку.
— Не пойму только, как оно может так доски швырять! — прошептал опять первый.
— Сейчас снова начнет стучать молотком, — прервал его второй и вытянулся на цыпочках, насколько это было возможно. Все замерли, боясь вздохнуть; воцарилась мертвая тишина; пока наконец стук молотка не подтвердил пророческое высказывание, что вызвало перешептывания среди стоявших внизу.
— Видите? Опять стучит, как будто настоящим молотком!
— Не хотела бы я жить в таком доме, — содрогаясь от ужаса, сказала одна молодая крестьянка, — и хоть вы мне весь пол устелите золотом и драгоценными камнями и хоть давайте только вино и шоколад! Здесь ни одной спокойной минуты не будет!
— Я бы тоже не хотела, — сказала другая. — На такие дома, где хозяйничает нечистая сила, не снисходит больше божья благодать. Это все от того, что принимают в дом протестантов и тем самым лишают добрых христиан работы. Мой деверь всю эту работу давно бы уже…
— Тсс, тише! — прервали ее сразу несколько человек. — Оно снова пилит! Иисус Мария! Теперь оно поворачивается! Ай-ай-ай! — завизжали несколько женщин и бросились прочь. Одна даже упала в обморок, и ее пришлось унести. Все в страхе подались назад, и пространство перед липой вмиг опустело.
Призрак оглянулся и так дико уставился на них своими пустыми глазницами, что даже самым смелым стало муторно на душе. И мужчины, из которых почти каждый мог бы вступить в единоборство с живым и еще сильным Патриком, дрожали теперь как осиновый лист перед его тенью, которая им, собравшимся в толпу, показала лишь свой бледный лик.
Призрак вверху в зале, по-видимому, их до сих пор и не заметил или, если и заметил, то не стал обращать внимания, как и следовало ожидать от призрака, по крайней мере лишь очень редко поворачивал в их сторону голову, да и тогда только затем, чтобы взять какой-нибудь инструмент, ни в малейшей степени не удостаивая взглядом то, что происходило за пределами зала.
— Ему не терпится уйти отсюда, он хочет поскорее сделать работу, чтобы вернуться в свою могилу, — шептались мужчины, — Посмотрите только, как он работает, чтобы выполнить свою кощунственную клятву! И кто знает, не придется ли ему так работать до дня страшного суда! — А женщины тихо бормотали молитву по бедной истерзанной душе. Хоть он и был еретик, милосердный боже, теперь-то он уже мертв! И из женских сердец прорастал прекрасный цветок нашей убогой земной жизни — сострадание.
Однако теперь призрак наверху стал вести себя по-другому. Он сел на конец балки и довольно долго смотрел на них вниз, выставив на обозрение свое бледное, лишенное всякого выражения лицо. Затем он тряхнул головой, как бы говоря: «Нет, нет, я больше не принадлежу к вам, легкомысленные, бездумные люди! Мое время прошло! Мое время прошло!» И снова принялся за работу, словно подгоняемый какой-то неясной внутренней силой.
Некоторые предлагали позвать священника, чтобы он изгнал призрака. Но кто-то возразил, что этого не нужно делать, поскольку Патрик дал обещание выполнить работу. И когда она будет завершена — а этого ждать долго не придется — он сам вернется в свою могилу.
Тому, в свою очередь, решительно возразил еще один, возбужденно прошептав:
— Вы что, думаете, он когда-нибудь кончит свою работу? Вспомните, как было с каменщиком на шотландской границе, который тоже согрешил перед господом, кощунственно утверждая, что он все может сделать своими силами без божьей помощи. Он должен был каждую ночь достраивать башню, которую до этого начал. И когда ему оставалось всего несколько кирпичей, чтобы ее закончить, духи каждый раз разрушали ее до основания. Поэтому он снова и снова вынужден был начинать безнадежную, бесконечную работу. Так и здесь будет! — твердил человек мрачным голосом, а стоявшие вокруг него осеняли себя крестным знамением. — Когда он станет класть последнюю доску, забивать последний гвоздь, все сделанное им развалится, и ему придется начинать все сначала. Но покой здесь, на земле, он не обретет, пока его вина не будет искуплена или какой-нибудь благочестивый человек не прочитает по его бедной душе соответствующее число панихид.
— Что оно теперь делает? — спрашивали одни, кому с их мест не была видна фигура в окне.
— Оно сидит в углу, — тихо говорили другие, сбившись в кучу, чтобы лучше рассмотреть призрака, — но там сзади темно. Не видно, чем оно занимается.
— Оно крестится! — раздался испуганный шепот. — Оно поднесло руку ко лбу.
— Оно ест, клянусь богородицей! — воскликнул тут молодой парень, причем настолько громко, что стоявшие рядом с ним сочли его соседство опасным и отодвинулись от него подальше.
— Ест!.. — насмешливо прозвучало в толпе. — Ест! Кто-нибудь слышал, чтобы привидение ело?.. Иисус Мария, оно идет!
— И, словно бомба упала между ними, люди бросились врассыпную, так как то жуткое существо вверху, настолько захватившее их внимание, действительно соскользнуло с балки и появилось в открытом, освещенном солнечным светом проеме. Некоторые из самых отважных рискнули оглянуться. А оно постояло некоторое время в оконном проеме, высунулось так, будто хотело заглянуть на крышу, снова сокрушенно тряхнуло головой и исчезло во мраке зала.
В монастыре тем временем женщины тоже не бездействовали. Когда они повторно услышали от Тома заверения в том, что это действительно призрак Патрика О’Фланнагана, который не обретет покоя в могиле, пока не освободится от своего земного обещания, у них возникла, собственно говоря, та же мысль, что и у собравшихся внизу людей, а именно: послать за священником, чтобы попросить его о помощи и содействии.
Между тем слух об этом чуде давно дошел до ушей его преподобия, и он уже был подготовлен к такого рода приглашению. Оснащенный всем необходимым, в сопровождении несшего кадило мальчика и полностью вооруженный для того, чтобы выступить против дьявола в любом его обличье со знамением господним, священник направился в монастырь, где сначала помолился вместе со своими прихожанами о ниспослании ему сил в предстоявшей борьбе, а затем уверенно поднялся наверх, сопровождаемый следовавшими за ним на безопасном расстоянии испуганными женщинами.
Ему нужно было пройти через комнату Мисс, выглядевшую несколько неопрятно, поскольку сегодня, естественно, было не до наведения порядка. Однако сейчас священник не обратил на это ни малейшего внимания и быстрыми, решительными шагами подошел к двери в зал.
Тем временем взвизгивание пилы и стук молотка в зале прекратились. Женщины прислушались. Не было слышно ни звука. Можетбыть, еретическая душа обратилась в бегство уже при приближении священнослужителя? Его преподобие предполагал, вероятно, тоже нечто подобное, потому что, громко произнеся молитву и заклинание, он быстро повернул два раза ключ, взялся за ручку и широко распахнул дверь.
Священник был мужественным, бесстрашным человеком и, уже переступив порог дома, был готов к чему-то сверхъестественному. Однако и он непроизвольно сделал шаг назад, и у него пересохло во рту, когда он вдруг увидел напротив себя страшную, самую призрачную фигуру, какую ему когда-либо приходилось видеть за всю свою жизнь — а ему было уже восемьдесят два года.
Верхом на одной из поперечных балок, закрепленных в стенах зала, чтобы быть опорой для потолка злополучной кладовой, и на которых предназначенные для этого доски частично были уже прибиты гвоздями, частично лежали свободно, сидело подобие человека в белых, груботканых хлопчатобумажных штанах и такой же куртке с подвязанным вокруг нижней челюсти широким белым платком, как совершенно точно описал Том. Таков был общепринятый обычай: подвязывать у покойников нижнюю челюсть, пока они не окоченеют, чтобы они сохраняли более или менее человеческий облик и не выглядели так страшно и отталкивающе. Существо — у него было мертвенно-бледное лицо, глаза, однако, не смотрели из черных глазниц, как показалось людям внизу, но были все же обведены черными кругами и вроде бы отекшими — сидело там наверху и держало перед собой на коленях бумагу, на которой что-то лежало.
Конечно же, у священника не было времени рассмотреть все так подробно, как я это здесь описал. Уже из-за одного внутреннего смятения он был не способен на это. Он видел лишь призрачную фигуру, которая была точной копией Патрика О’Фланнагана, если не считать измененных странным образом черт его лица — что, впрочем, объяснялось нахождением в гробу, — и проговорил громким заклинающим голосом, подняв в направлении призрака крест:
— Обрети покой, измученный дух несчастного человека! И не оскверняй это святое место своим нечестивым присутствием! Изыди во имя отца, сына и святого духа! Сгинь отсюда, сатана!
— Доброе утро, ваше преподобие! Вы это со мной говорите? — сказал, однако, дух Патрика О’Фланнагана с полной безмятежностью и со своим резким ирландским акцентом, предварительно взяв с лежавшей перед ним бумаги большой кусок хлеба с сыром, в котором по крайней мере ничего призрачного не было, — и отправил его в рот.
Патрик О’Фланнаган при жизни не выказывал особого почтения к католическим священникам, и трудно было ожидать, что после смерти он изменит свое отношение к ним.
Священник, увидев, что его заклинание, казалось, не произвело ни малейшего впечатления на ужасное существо, уже приготовился взять кадило и начать изгнание нечистой силы по всей форме. Но тут он к своему безграничному удивлению заметил, что призрак начал уплетать за обе щеки хлеб с сыром, кивая ему при этом с самым непринужденным и дружеским видом. Чего-либо подобного священник в своей практике еще не встречал.
— Патрик О’Фланнаган, — изумленно воскликнул он, — разве три дня назад твое бренное тело не предали земле? И разве это не твой дух бродит средь бела дня под божьим солнцем и не может найти покоя?
— С моим бренным телом обошлись гораздо хуже, чем если бы просто предали земле, ваше преподобие! — сказал призрак, как-то зловеще поджав губы. — О’Брайен, подлец, поставил этому телу такие синяки под глазами, каких у него за всю мою жизнь не было. А дух все еще в теле, если духом можно назвать три талона лучшего ирландского виски, чистого, как горный воздух.
— Так ты не умер, несчастный? — проговорил священник удивление которого при загадочных словах странного существа, уже не казавшегося ему настоящим призраком, росло с каждым мгновением.
— Умер? Я? — переспросил Патрик и снова засунул в рот такой кусок хлеба, что это могло убедить в реальности его земного существования даже Фому неверного. — Еще нет, по крайней мере, насколько мне известно, — добавил он из предосторожности. — Потому что последние шесть дней со мной такое было, о чем бы я сам хотел узнать поподробнее. Но это вы можете узнать у меня дома.
Священник смотрел на него остановившимся и изумленным взглядом и, естественно, не знал, как ему все это объяснить. Он сам несколько дней назад получил совершенно определенное известие, что у Патрика О’Фланнагана случился удар и он умер, после чего был похоронен протестантским священником. Более того, он в тот же день вечером спускался по улице и собственными глазами видел, как из «ирландского дома» выходила похоронная процессия.
Женщины на лестнице, с Томом в арьергарде, не могли решить, что им и думать по поводу этих необычайных переговоров между призраком и их патером. Они, естественно, не осмеливались приблизиться настолько, чтобы встретиться лицом к лицу со зловещим выходцем с того света. Одно только звучание хорошо им знакомого голоса Патрика наполняло их сердца страхом и ужасом. И каждую минуту они ждали, когда начнется схватка не на жизнь, а на смерть между упрямым духом и его заклинателем.
Известие, что в доме появился патер и что он будет изгонять дьявола, разнеслось между тем среди людей, стоявших снаружи. Все они держались вблизи здания и с жадным любопытством наблюдали за окнами. У всех, казалось, было такое предчувствие, что рано или поздно они увидят голубое серное пламя, вылетающее из готического окна. И этого они ждали.
— Так, значит, у тебя, Патрик О’Фланнаган, не случился удар? — спросил священник, чтобы хотя бы в этом вопросе развеять свои сомнения.
— Удар? — отозвался Патрик уже с присущей ему раньше усмешкой на все еще страшном лице. — Удар, ваше преподобие? Ну если кучу тумаков слева и справа от лучшего боксера во всей милой Ирландии назвать ударом, так он действительно случился. Только не хотел бы я получить второй такого же рода!
— Но как на тебе оказалась одежда для покойника, несчастный? — воскликнул патер, который теперь уже не мог не видеть, что он имеет дело с реальным, телесным существом и ни в коей мере не с призраком. — И кого похоронили из твоего дома?
— Одежда для покойника? — удивленно повторил Патрик и посмотрел на свои рукава и штанины. — Почему одежда для покойника? Когда О’Брайен — будь он неладен — изодрал мою обычную одежду в клочья, слава богу, хоть была эта, и мне не пришлось надевать выходной пиджак моего брата и кальсоны. И если бы вы, ваше преподобие, попали бы хоть на две минуты под кулаки О’Брайена, вы бы тоже повязали лицо платком, а то и двумя! А что касается того, кого похоронили, — сказал он, став сразу совсем грустным и серьезным, — так это другая и довольно прискорбная история, и Патрик О’Фланнаган не возьмет больше ни капли виски в рот до конца своих дней… Однако позвольте, ваше преподобие, — тут в его глазах снова появились хорошо знакомые веселые искры, и он показал на кадило, с которым стоял, разинув рот, подошедший тем временем мальчик, певший в церкви на клиросе, и внимательно слушал этот необычайный разговор, — значит, все дело в призраке, за который вы меня приняли, так что даже хотели изгнать меня ладаном, выкурив в окно? И поэтому все утро на дворе стояли эти добрые люди и потом, когда я подошел к окну — я подумал было, что они увидели что-то наверху на крыше, — дали тягу, будто за ними гналась нечистая сила? Ну здорово!
Патрик тихо рассмеялся про себя, затем отложил свой завтрак в сторону, снова схватил молоток и пилу и сказал:
— Нет, так дело не пойдет! Я должен управиться сегодня до вечера! И у меня еще много работы, ваше преподобие! Но если вы пожелаете выкуривать меня после того, как я ее закончу, — добавил он с самым серьезным видом, — то я полностью в вашем распоряжении!
Священник, несколько обескураженный, ретировался. Сначала женщины просто не хотели верить, что это сам Патрик О’Фланнаган, а не его призрак целое утро работал в старом зале пилой и молотком. Мисс была немного сконфужена тем, что настолько поддалась общей панике и не показала достаточной твердости. Но тем не менее было все же лучше, что призрака не оказалось. В противном случае они не смогли бы дальше жить нормально в этом доме. Однако Дороти, когда она наконец осмелилась приблизиться к Патрику и даже обменяться с ним несколькими словами, лишь всплеснула руками, увидев его жалкую фигуру и добродушно сказала: чего ж удивительного, что его приняли за призрака, он ведь и не похож сейчас на человеческое существо. Но ее поистине безграничное удивление вызвало то, что Патрик отказался даже от стаканчика горькой, который она ему принесла, и причем не только по той причине, что он еще не закончил свою работу, а потому, что он вообще больше не возьмет в рот спиртного. И основание, которое он при этом привел — хотя вряд ли таковое требовалось при виде его физиономии, — полностью объясняло этот шаг.
Начав пьянствовать, он не был уже в состоянии остановиться почти целую неделю. А тут его мать, вообще болезненная и уже дряхлая женщина, вдруг серьезно заболела и вскоре, когда он продолжал беспробудно пить, умерла. Что произошло во время его запоя, Патрик не помнил, не помнил даже, из-за чего они дрались с О’Брайеном. Но когда он очнулся, его старая мать, которой Патрик по-своему очень дорожил, лежала холодная и окоченевшая на соломе. Она умерла, а он, ее сын, не смог даже услышать ее последние слова и закрыть ей глаза. Более того: она умерла в то время, когда он, почти обезумев от чрезмерных доз виски, пел, кричал и буянил. И когда люди выносили из дома ее бренные останки, он был не в состоянии сказать ей последнее «прости».
Это было уже слишком. Когда Патрик пришел в себя, отчаянию его не было границ. Но он решил не ограничиваться одними горькими упреками самому себе. Он дал себе слово, что, пока он жив, он больше не возьмет в рот ни капли спиртного, поняв — без такой клятвы он не сможет в будущем устоять перед искушением. Теперь Патрик, как он надеялся, стал другим человеком.
Что было дальше, читатель может легко догадаться. Патрик не хотел нарушать данное Мисс обещание и поэтому рано утром забрался по уже упомянутой лестнице через окно в старый зал, чтобы закончить свою работу. Всем, конечно, было немного стыдно друг перед другом, что они пошли на поводу у собственного суеверия, но особенно переживал Том, у которого в смятении чувств вырвалось признание в совершенном им грехе. Из-за этого ему позднее пришлось еще выдержать серьезное объяснение с Рози. Однако в общем замешательстве Тому удалось довольно благополучно выпутаться из затруднительного положения. И об этом инциденте, как можно себе представить, предпочитали упоминать как можно реже.
Но с тех пор Патрика в деревне звали не иначе как «Мертвый Плотник».
Виллибальд Алексис
Анкламское привидение
В ночь с 9 на 10 октября 17… года в городе Анклам появилось привидение. Это было первое привидение, замеченное в этих местах. Луна светила слабо, так как было новолуние. Бургомистр Андреас выглянул из верхнего окна своего дома. Пробило двенадцать часов, и как раз в этот момент, когда прибывала почтовая карета из Грейфсвальда — некоторые по ней проверяли время, — появилось привидение. Сначала послышались звуки тяжелых шагов, будто кто-то шел в подкованных башмаках, затем из-за угла показалась мужская фигура в темном плаще и стала подниматься вверх по улице. То же самое видел и жестянщик Фогельбауэр, которого расстройство желудка подняло с постели. Жена жестянщика спросила, почему он не ложится — ведь так можно схватить простуду. Тот ничего не ответил, но вскоре быстро нырнул под перину. Его всего трясло, что заставило жену остаток ночи провести в беспокойстве. Но жестянщик не позволил ей пойти к аптекарю. Лишь на рассвете он признался, что видел, как по улице поднимался мужчина-великан, который остановился на какое-то время перед домом бургомистра и посмотрел вверх, а когда он при этом распахнул плащ, то под ним оказались железные доспехи. Кое-кто посчитал все это плодом разыгравшейся фантазии, что было вполне естественно для жестянщика.
Но привидение являлось и другим. Большинству видевших его показалось, что оно чем-то недовольно. Не было единства в том, был ли его плащ синим или черным. В целом же свидетели показали: привидение прошло по улице ***, минуя рыночную площадь и церковь, вдоль городской стены и свернуло за угол. А служитель муниципалитета Элиас Тамс видел, как привидение, именно в таком виде, в каком оно было описано выше, вышло из-за угла и свернуло на улицу, где жил бургомистр. В этих показаниях сомневаться не приходится, и хроники подтверждают, что в Анкламе никогда не видели, чтобы человек в такое время ходил по городу в плаще.
Не успел бургомистр улечься в постель, как услышал три размеренных удара в дверь. Сначала он подумал, что стучатся к нему, поскольку только у его дверей висела колотушка. Поэтому он крикнул своей дочери, комната которой была на первом этаже и окнами выходила в сад, чтобы она разбудила служанку. Но так как у нее не горел свет, он подумал, что она заснула над своим романом, и поднялся сам.
До сих пор приводились совершенно неопровержимые доказательства появления привидения; все, что последует далее, основано на показаниях, в истинности которых нет полной уверенности.
Напротив дома бургомистра стоит другой. В дверь этого дома и постучала фигура, которую он видел прежде. Но в этом ветхом доме никто не жил. Хозяин столярной мастерской Энциг купил его незадолго до начала войны; потом, после того как Энциг удрал, дом продали с молотка. Однако новый покупатель не смог вовремя внести деньги за покупку, а на следующей аукционной продаже вообще не нашлось желающего купить его. Поэтому-то он и стоял необитаемый и заброшенный, и муниципальный совет торговался с горожанами о стоимости его сноса. Ведь пока шла война, никто в Анкламе не хотел и думать о строительстве.
Та самая дверь, из которой уже много лет никто не выходил, на глазах у изумленного бургомистра отворилась, привидение вошло в дом, и дверь опять закрылась. Тамс, служитель муниципалитета, тоже на глазах у бургомистра — это было на Михайлов день в прошлом году, — опечатал эту дверь, и ключ от нее находился или в ратуше, или у самого бургомистра. Мысль о краже, вполне естественная в другие времена, не нашла отклика в его душе, поскольку ничего, кроме обшарпанных стен, в старом доме не было.
Тем не менее дверь вскоре опять открылась, и из нее вышло уже не одно привидение, а несколько. Сначала показался некто, одетый во все черное и державший в руке что-то похожее на большой лимон, затем последовала уже знакомая фигура в плаще, который теперь по-военному был откинут на плечи; второе привидение держало под руку еще одно, которое было уже не в черном, а в белом. За ними вышло последнее привидение, на этот раз — серое. Это была хромая старуха, которая держала фонарь. Кряхтя, она закрыла дверь и заковыляла за парой. Поравнявшись с окном бургомистра, старуха подняла фонарь, посмотрела вверх и криво ухмыльнулась. Это настолько испугало бургомистра Андреаса, что он быстро захлопнул окно и зарылся глубоко под одеяло: у старухи было лицо той самой ведьмы, которую его дед Йоганнес семьдесят три года тому назад приговорил к сожжению на костре.
Славный город Анклам никогда бы не узнал, что сталось с его привидениями, если бы в ту же ночь — о чем, правда, стало известно гораздо позже — известный всему городу и неоднократно судимый вор Эрнст Фриценхофер, по счастливой случайности, не предпринял попытки ограбить церковь. Когда его неделей позже арестовали — что, надо сказать, происходит каждый раз, если в Анкламе что-либо пропадает, — у него нашли… нет, не дополнительные сведения, а кисточку из лионского золота, очевидно, от покрывала кафедры главной церкви. На допросе он, не без внутреннего страха, признался в содеянном.
С целью ограбления (правда, это слово Фриценхофер ни разу не употребил и даже выразил свое негодование, обнаружив его при чтении протокола) он перелез через церковную ограду и, использовав окно, как слабое место, проник в церковь. Едва очутившись там, он слышит какой-то шум. Дверь церкви открывается, и входит некто… трудно даже сказать кто. Охваченный страхом, он взлетает по лестнице на кафедру и прячется там, уцепившись при этом за краешек покрывала. Так он сидит пять минут, не слыша ничего, кроме того, что кто-то в темноте сморкается и ходит вдоль нефа церкви, сначала тихо, затем все беспокойнее. Потом бренчат ключи, снова открывается церковная дверь, свет от свечи падает на мозаичное окно; теперь открываются и ворота церкви, и в них входит длинная процессия. Священнослужитель в старинном католическом одеянии идет ей навстречу, и только несколько слов, произнесенных священником, удалось разобрать Фриценхоферу: «Вы очень долго возились…»
Затем перед алтарем состоялась процедура венчания, но вор ничего не слышал, так как священник говорил очень тихо, да и к тому же он, то есть вор, так испугался, что у него на лбу даже пот выступил. Невеста смотрелась древней бабушкой, как он это помнит, в белоснежном одеянии и старомодном чепчике, с накрахмаленным воротничком. От нее пахло тленом, как от восставшего из могилы, но поклясться в этом Фриценхофер все же не смог бы. Жених был похож на старый каменный памятник рыцарю. Какая-то отвратительная старая ведьма стояла со свечой. После того, как был произведен обмен кольцами и совершен обряд благословения, она задула свечу. Послышалась возня, шаги, бряцание ключей… и последнее, что услышал вор, было испуганное восклицание: «Ах, господи Иисусе!», — из чего можно заключить, что это были христианские привидения.
Позже он припомнил, что как раз в это время услышал звук почтового рожка; конечно, это был рожок грейфсвальдской почтовой кареты, которая отъезжала в Ной-Варп, — пожалуй, единственное, что напомнило ему в тот момент о мире людей. Долю еще сидел Фриценхофер под кафедрой — все его тело, руки и ноги онемели. Вернувшись наконец домой — он едва помнит, как это произошло, — он дал обет никогда больше не воровать в церкви, когда с ужасом обнаружил в руке кисточку от кафедрального покрывала. Эта кисточка с тех пор всю жизнь висела у него перед глазами. Как только он хотел куда-нибудь забраться, она пугала ею с оконных гардин, и забыл он об этой роковой кисточке только тогда, когда сам повис на виселице где-то в Голштинии.
Хотя пребывание привидения в общей сложности длилось не более часа, разговоров после него в славном городе Анкламе хватило на многие недели. До признания Фриценхофера жители города ничем не ограничивали свою фантазию на этот счет, а так как каждый утверждал, будто что-то видел, то список мест, где побывало привидение, рос не по дням, а по часам. И это было естественно, потому что контраргументы не выдерживали строгой критики. Воровской бандой привидения быть не могли — как бы они в Анкламе нашли пропитание? Времена мистических орденов давно прошли. Для похищения в городе вряд ли что можно было найти. Наконец, фальшивомонетчики — наиболее правдоподобное объяснение — в те времена давно уже не могли поддерживать курс новой монетой.
В результате признания Фриценхофера естественным объяснением стало сверхъестественное. Даже мудрый муниципальный совет вынужден был его использовать, так как естественного объяснения явно не хватало. А среди горожан оно получило всеобщее распространение; к тому же вспомнили, что в том доме и раньше замечали свет и что много месяцев назад там однажды пришлось расквартировать военных, так как город был в то время переполнен войсками. Таким образом о привидении под именем Анкламского призрака стало известно во всей Померании; в народе назвали его Проклятым Ротмистром, поскольку среди расквартированных военных якобы был некий ротмистр.
Эта история так бы и не прояснилась, если бы магистрат не упомянул о привидении в своем ежемесячном отчете. В те времена в Берлине не могли допустить существования призрака, особенно в официальных бумагах. Поскольку во время Семилетней войны прусское государство было наполнено боевым духом, оно не могло мириться с тем, что по нему разгуливают еще какие-то, сомнительные духи. Поэтому из Берлина была послана комиссия и проведено тщательное расследование.
У жестянщика и служителя муниципального совета взяли письменные показания, один за другим были опрошены жители города, и выявились многие интересные вещи, хотя зачастую и не имеющие прямого отношения к делу. Дом, вызвавший такой переполох, обследовали и, теперь уже за счет государства, снесли — в результате не нашли ничего, кроме каменного фундамента. Самым странным, однако, было то, что бургомистр стал отказываться от многих своих предыдущих высказываний и подтвердил лишь тот факт, что черный призрак стучал в дверь; в отношении же белого и серого привидений и эпизода с фонарем он утверждал теперь, что все это ему приснилось. То же самое произошло и с вором Фриценхофером, который признался, что, возможно, он просто видел сон. Наступление шведов прервало расследование, однако в ходе его все же было установлено, что в ту ночь через Анклам в Ной-Варп проезжал на почтовой карете мужчина в черном плаще. Это по крайней мере доказывало, что искомый призрак прибыл в Анклам обычным транспортным средством.
Однако граждане были очень недовольны результатами деятельности комиссии. И никакой благодарности к ней за проделанную работу они не испытывали. Более того, уже тогда кое-кто высказывал мнение, что правительство не имеет права против воли анкламских граждан расследовать их таинственные явления. Дело дошло до процесса, материалы которого еще хранятся в верховном суде в Берлине под заголовком: «Граждане Анклама против государственных органов в отношении явления привидения». Были затребованы заключения известнейших ученых. Один из них полагал, что за всем этим кроется хорошо организованный заговор иезуитов, которые, завладев пограничным городом Прусского королевства, намеревались распространить свое влияние и шаг за шагом продвинуться к столице. Другой считал все это фантасмагориями, в основе которых лежали козни шведского борджианизма. Он сам пытался вызвать у себя подобные видения, но дальше лимона не продвинулся. В суде первой инстанции государство дело выиграло, в суде второй инстанции — проиграло. Материалы уже лежали в верховном трибунале, когда… умер король Фридрих II. В Пруссии снова разрешили верить в призраков, и правительство решило не доводить анкламских граждан до крайности. Расследование было прекращено, и граждане получили право на свое привидение. Однако в Анкламе были недовольны бургомистром. Его обвиняли в том, что он ради своего благополучия отказался от призрака и от истины. Недовольный всем этим, он уехал с дочерью в Берлин, и, когда его, в соответствии с собственным желанием, назначили в отдаленный уголок Пруссии, у сторонников естественного объяснения тех событий исчезла последняя надежда.
Много лет спустя — почетные граждане Анклама, которые к тому времени были еще живы, стали редкостью, бургомистр Андреас давно уже спал вечным сном в могиле на берегу Вислы, а герои Семилетней войны поседели и подряхлели — в Анкламе снова произошло нечто, имеющее отношение к рассказанному.
Случилось так, что главный священник и пономарь местной церкви умерли в один и тот же день, и похороны их состоялись тоже одновременно, причем в последний путь их провожала одна и та же похоронная процессия — настолько широко распространились уже тогда идеи гуманизма.
Вдова пономаря, проникшись значимостью этого события, заверила, рыдая, что это самый счастливый день в ее жизни.
Поминальный звон еще несся с церковной колокольни, а гусарский майор ***, много лет бывший комендантом Анклама, уже сидел за пуншем, покуривая трубку, с другими почтенными гражданами города. В обращении он считался снисходительным человеком, так как женился в свое время на местной девушке, а теперь к тому же был, как говорится, свободным человеком, поскольку его жена, дочь бывшего бургомистра, уже четыре месяца почивала вечным сном. Говорили о жизни и смерти, о воскресении и покойном священнике, который был якобы духовидцем.
Наступила полночь, комната уже наполнилась дымом. Некоторые считали, что местный пастор не был хорошим христианином, другие рассказывали, как он часто шутил и высказывал желание после смерти выступить в роли привидения.
Гости не очень обрадовались, когда майор отложил в сторону трубку, как бы подавая знак, что пора расходиться. Ведь в каминной трубе завывал ветер, а на колокольне пробило двенадцать. Но вдруг открылась дверь, и в комнату вошел призрак. Это был покойный пастор; он прошел по комнате, отвесил каждому поклон, как это он делал при жизни, выпил, кивнув коменданту, полный стакан пунша и вышел вон. Не успел еще никто вымолвить ни слова, как опять отворилась дверь и на этот раз вошел покойный пономарь, совершенно пьяный, каким его нередко видели в последнее время, с лимоном в руке; он проковылял по комнате по тому же маршруту, что и пастор. Но, проходя мимо майора, споткнулся о торчавший из пола гвоздь и растянулся во весь рост. Когда с призрака свалился парик, оказалось, что это Фриц — проказливый сын коменданта.
В те времена телесные наказания считали очень полезным средством воспитания; как известно, существовали даже специальные, предназначенные для этой цели плетки. После того как плачущего и сучившего ногами отрока, который вступил уже в переходный возраст, вытолкали в темноту, в памяти у собравшихся стали всплывать старые истории о призраках. Вспомнили Анкламское привидение; акцизный контролер и помощник учителя заверяли, что дело это погребено на веки вечные, однако другие считали, что покойный пастор кое-что знал о призраке, да и пономарь однажды в пьяном виде утверждал, будто все еще видит, как тот бегает по улицам.
Гусарский майор, который до сих пор молчал, вынул трубку изо рта и с хитрым выражением пригладил свои пышные усы:
— Я тоже его вижу.
Все испуганно посмотрели на него и стали расспрашивать, не знает ли он, кто этот призрак.
Майор сделал последнюю затяжку, выпустил дым и сказал, кивая на дверь:
— Да вот этот сорванец.
Слушатели сочли бы такой ответ глупой выходкой, если бы это не было сказано комендантом Анклама. А тот продолжал настаивать, что призраком был этот плачущий озорник. Когда же ему возразили, что мальчик, если иметь в виду его возраст, в то время еще не родился, на лице гусарского майора опять появилось хитрое выражение.
Тем временем принесли еще табаку и подали свежесваренный пунш, и майор, которого вдовство сделало более приветливым, а пунш — более разговорчивым, рассказал об Аякламском привидении следующее:
«Девятнадцать лет назад мы стояли в Померании против шведов; однако они не были единственными, кому мы, гусары, причиняли хлопоты. Да, жизнь солдатская была тогда совсем не такая, как сейчас. Старый бургомистр Андреас давно умер, и моя Эвсебия, его дочь, упокой, господи, ее душу, уже не покраснеет в могиле. Она была в то время милой пухленькой и резвой девушкой, лучше всех танцевала на балах, когда здесь были расквартированы военные, а я был ротмистром, таким же неутомимым в поисках приключений, как мой бездельник Фриц — в своих проказах. Как уже заведено на белом свете, так оно и получилось: зимой — на постое, весной — на коня. Не обошлось без слез. „Одной больше, одной меньше“, — думал я тогда. Потом стали приходить письма, которые хорошо годились для разжигания трубки, — хороший офицер в наше время вообще склонностью к чтению не отличался. Но однажды, поздно ночью — утром намечалась одна небольшая баталия — на глаза мне попался листок бумаги; я стал читать и перечитывать его при свете походного фонаря и изрядно прослезился, когда наконец лег спать. До баталии в тот раздело не дошло, но все говорило о том, что скоро настанут горячие деньки. Отпуск в те времена получить было очень трудно, а еще труднее — разрешение от старого Фрица[3] на женитьбу гусарского офицера. А ведь хватило бы одного выстрела в бою, и ребенок родился бы без отца. И я написал первые в своей жизни письма: одно — пастору, другое — девушке; пастор оказался не слишком щепетильным в таких вопросах, как это тогда довольно часто бывало. Но вот девушка — бог знает, какие бабушкины и тетушкины истории крутились у нее в голове; она считала, что порядочная девушка должна идти под венец со всеми подобающими церемониями: чтобы венчание было в церкви и чтобы по улице следовал настоящий свадебный кортеж. Пришлось идти на уступки. При дневном свете проделать это было невозможно, устроили при лунном, в глубокой тишине, что соответствовало романтическим настроениям невесты. Вообще-то какое мне было дело до того, что она нарядилась для этого в накрахмаленный чепец и старый белый стихарь священника времен Фридриха-Вильгельма I. Итак, я сказался больным, сел в почтовую карету и ровно в полночь вышел из нее в Анкламе в виде привидения».
Слушатели качали головами, а некоторые из них стали утверждать, что они, мол, предполагали, что дело обстояло именно таким образом.
«В том доме, — продолжал свой рассказ майор, — который уже тогда разваливался от ветхости — мы когда-то были в нем на постое, — Эвсебия ожидала меня с пономарем и старой каргой, которые согласились за пару золотых монет быть свидетелями. Ключ от дома девушка стащила из отцовского стола; но хуже всего получилось именно с отцом, который выглянул из окна и мог поднять шум, если бы понял, в чем дело».
— Но ведь эта ведьма осветила себе лицо, когда смотрела вверх, — вмешался контролер, — и бургомистр узнал женщину, которую его дед приговорил к сожжению на костре.
— Может быть, — со смехом ответил майор, глубоко затягиваясь дымом, — но еще десять лет назад она была жива; ну, а восемнадцать лет назад я и Эвсебия в полночь были по всем правилам обвенчаны в церкви.
— Однако правительственная комиссия…
— Вернулась в Берлин с большой кипой бумаг и длинным носом, потому что пастор был пройдохой, ну а старого бургомистра пришлось приобщить к тайне, когда уже ничего скрыть было нельзя.
— Стало быть, не было никакого призрака? — разочарованно вздохнул помощних учителя.
— Нет, один все же был, — ответил майор и отложил трубку. — Тот самый, который явился мне перед баталией и погнал в Анклам.
Теодор Шторм
Дом Булемана
В одном северогерманском приморском городе на улице под названием Сумрачная стоит старый, ветхий дом, довольно узкий, но зато трехэтажный; посредине его, от земли почти до самого верха фронтона, стена выгибается эркером, спереди и с боков которого есть окна, так что светлыми ночами их насквозь просвечивает луна.
С незапамятных времен никто не входил в этот дом и никто из него не выходил; тяжелая медная колотушка у входной двери потускнела почти до черноты, в расщелинах между ступеньками крыльца из года в год растет трава. Если какой-нибудь прохожий поинтересуется: «Что это за дом?», он наверняка услышит в ответ: «Это дом Булемана»; однако если он захочет узнать больше и спросит: «А кто же живет в этом доме?», то так же наверняка ему стветят: «Да никто в нем не живет». Дети на улицах и няньки у колыбелей поют песенку:
И действительно, веселые гуляки, проходящие мимо этого дома, возвращаясь с ночных попоек, говорят, что за темными окнами слышен шум, похожий на писк бесчисленных мышей. Один из этих гуляк, ударивший из озорства медной колотушкой по двери, чтобы услышать, как по пустым комнатам прогромыхает эхо, утверждает даже, что совершенно отчетливо слышал на лестнице звуки прыжков больших зверей. «Это было очень похоже, — добавляет он, рассказывая об этом, — на прыжки крупных хищников, которых показывали в зверинце на рыночной площади».
Стоящий напротив дом на один этаж ниже этого дома, так что по ночам лунный свет может беспрепятственно заглядывать в окна его верхнего этажа. В одну из таких ночей местный сторож увидел, как он рассказывает, за тусклыми стеклами окна эркера маленькое старческое лицо человечка в пестром колпаке. Соседи же, однако, считают, что сторож в ту ночь опять был пьян; они в окнах напротив никогда не видели ничего, что могло быть похоже на человеческое существо.
Пожалуй, больше всех об этом доме мог бы рассказать живший в одном из отдаленных кварталов города старый человек, который много лет назад был органистом в церкви святой Магдалены. «Я хорошо помню, — сказал он, когда его спросили об этом, — сухопарого мужчину, который во времена моего детства уединенно жил в этом доме вместе с какой-то старой женщиной. С моим отцом, который был старьевщиком, он несколько лет подряд поддерживал оживленные деловые отношения, и меня иногда посылали к нему с различными поручениями. Я еще помню, что всегда неохотно отправлялся туда и часто пытался увильнуть от таких поручений, ведь даже днем мне было страшно подниматься по узкой темной лестнице в комнату господина Булемана на третьем этаже. Люди называли его „душеторговцем“, и уже одно это прозвище вселяло в меня ужас, да к тому же о нем ходили всякие жуткие слухи. Прежде чем поселиться после смерти своего отца в старом доме, он много лет плавал в качестве суперкарго[4] в Вест-Индию. Утверждают, что он там женился на черной женщине; но когда он вернулся, напрасно дожидались соседи когда-нибудь увидеть ту женщину с темнокожими детьми. А вскоре стали говорить, что на обратном пути судну, на котором плыл Булеман, повстречался корабль с невольниками и что он продал капитану этого корабля свою плоть и кровь вместе с их матерью за горсть золота. Что было правдой в этих слухах, я сказать не могу, — добавлял обычно старик, — потому что не хочу возводить напраслину на покойного; но то, что он был скупым и нелюдимым человеком — совершенно точно; и глаза его говорили, что у него на совести немало грехов. Человеку несчастному и ищущему помощи дорога в его дом была закрыта, и сколько раз я там ни бывал, дверь изнутри всегда была заперта на железную цепь. Мне приходилось по нескольку раз стучать в дверь тяжелой колотушкой, и тогда я слышал, как хозяин, видимо, с верхнего этажа сварливо кричал вниз: „Фрау Анкен! Фрау Анкен! Вы что, оглохли? Разве не слышите, что стучат!“ Вскоре доносились шаркающие шаги старой женщины, шедшей из флигеля через горницу и коридор к двери. Однако прежде чем открыть ее, старуха спрашивала, покашливая: „Да кто там?“ И лишь когда я отвечал: „Это я, Леберехт!“, с двери снималась цепь. Когда я затем торопливо поднимался по семидесяти семи ступенькам лестницы — я как-то специально подсчитал их — вверх, господин Булеман уже ожидал меня в маленьком полутемном коридоре перед своей комнатой; в саму комнату он никогда меня не впускал. Я все еще вижу его перед собой, стоящим в желтом цветастом шлафроке и остроконечном колпаке и придерживающим сзади за ручку дверь своей комнаты. Пока я передавал ему поручение, он нетерпеливо смотрел на меня своими колючими круглыми глазами и сразу же после этого быстро спроваживал меня. Больше всего мое внимание тогда возбуждали два громадных кота, желтый и черный, которые вылезали вслед за ним из комнаты и терлись своими большими головами об его ноги. Через несколько лет его дела с моим отцом прекратились, и я больше там не бывал. С тех пор прошло больше семидесяти лет, и господина Булемана, без сомнения, давно уже снесли туда, откуда никто не возвращается…» Однако старый человек ошибался, говоря это. Господина Булемана не выносили из его дома; он все еще живет в нем.
А произошло это так.
До него, последнего владельца, в доме жил еще в эпоху париков и мушек, то есть во второй половине 18 века, один залогодатель, старый скрюченный человечек. Поскольку он занимался своим ремеслом с большой осмотрительностью свыше пяти десятков лет и жил вместе с женщиной, которая после смерти его жены вела хозяйство в доме, очень экономно, то в конце концов стал богатым человеком. Однако это богатство состояло в основном из почти невообразимого количества драгоценностей, утвари и самого удивительного хлама, который он получил в течение долгих лет от мотов или нуждавшихся людей в качестве залога, оставшегося затем, так как выданная за это ссуда не была возвращена, в его владении. Но поскольку при продаже этих заложенных вещей, которая по закону должна производиться через суд, остаток вырученной суммы следовало выдавать владельцам, этот человек предпочитал хранить их в больших шкафах из орехового дерева, которыми он с этой целью постепенно заставлял комнаты сначала первого, а затем и второго этажа. Ночью же, когда фрау Анкен спокойно похрапывала в своей одинокой каморке во флигеле, а на входной двери лежала тяжелая цепь, он часто тихим шагом ходил из комнаты в комнату. В застегнутом доверху иссиня-сером сюртуке, держа в одной руке лампу, а в другой связку ключей, залогодатель открывал двери комнат и шкафов и доставал оттуда то золотые карманные часы с репетиром, то эмалированную табакерку, высчитывая, сколько лет он уже обладал этой вещью, и прикидывая, умер ли уже ее первоначальный владелец или он еще может явиться с деньгами в руке и потребовать свой залог обратно…
Залогодатель так и умер в окружении своих сокровищ, дожив до глубокой старости, и завещал свой дом вместе с полными шкафами своему единственному сыну, который при жизни отца старался любым способом держаться от него подальше.
Этим сыном и был тот внушавший такой страх маленькому Леберехту суперкарго, вернувшийся в родной город из заокеанских плаваний. После похорон отца он оставил свои прежние дела и поселился в его комнате на третьем этаже; теперь вместо скрюченного человечка в иссиня-сером сюртуке маячила из угла в угол или возвышалась над маленьким пультом покойного, занимаясь вычислениями, высокая сухопарая фигура в желтом цветастом шлафроке и ярком колпаке. Между тем господину Булеману не передалось по наследству благоговение старого залогодателя перед собранными в его доме ценностями. После того как он за запертыми на засов дверями изучил содержимое шкафов из орехового дерева, он стал раздумывать над тем, не рискнуть ли ему тайно продать эти вещи, которые по-прежнему все еще были собственностью других людей и на стоимость которых он мог претендовать только в размере унаследованной, как показывали закладные книги, в большинстве случаев весьма незначительной залоговой ссуды. Господин Булеман не относился к числу людей нерешительных. Уже через несколько дней он связался с жившим на дальней окраине старьевщиком, и после того как были отложены на всякий случай вещи, отданные в залог в последние годы, началось тайное и осторожное превращение пестрого содержимого шкафов из орехового дерева в благородные серебряные монеты. Это было как раз в то время, когда мальчик Леберехт приходил в дом. Вырученные деньги господин Булеман складывал в большие обитые железом сундуки, которые он велел поставить в своей комнате, поскольку, учитывая незаконность приобретения своего состояния, он не решался открыто поместить его в ипотечный банк или вложить еще куда-нибудь.
Когда все было продано, господин Булеман занялся вычислением всех возможных расходов на период оставшейся ему жизни. За основу он при этом взял возраст в девяносто лет и разложил затем деньги по отдельным пакетикам на каждую неделю, добавив еще по сверточку ежеквартально на непредвиденные расходы. Эти деньги были положены отдельно в сундук, который стоял в соседней комнате, и каждую субботу утром приходила фрау Анкен, оставшаяся после смерти прежнего хозяина в доме вместе с имуществом, чтобы получить новый пакетик и отчитаться за истраченные на предыдущей неделе деньги.
Как уже говорилось, господин Булеман не привез с собой жены и детей; вместо них на следующий день после похорон старого залогодателя какой-то матрос принес в плотно завязанном мешке с борта корабля в дом двух котов необычайного размера, желтого и черного. Эти звери в скором времени стали единственной компанией своего хозяина. Регулярно в полдень они получали еду, которую специально для них с затаенной злобой готовила каждый день фрау Анкен; после еды, когда господин Булеман имел обыкновение вздремнуть, коты с сытым видом садились рядом с ним на диван и сонно смотрели на него, слегка высунув языки, своими зелеными глазами. Если они занимались охотой на мышей в нижних комнатах дома, во время чего старуха-экономка не упускала возможность дать им тайком пинка, то, конечно же, пойманных мышей они приносили в зубах своему хозяину и показывали, прежде чем забраться под диван и сожрать их. Когда наступала ночь и господин Булеман сменял яркий колпак на белый, ночной, он отправлялся вместе с котами на большую кровать с альковом в соседней комнатке, где засыпал под мерное урчание улегшихся в его ногах зверей.
Однако иногда эта идиллическая жизнь нарушалась извне. В течение первых лет все же приходили некоторые владельцы проданных вещей, которые были в свое время оставлены в залог, и требовали, предлагая вернуть полученную за это сумму, выдачи своего заложенного имущества. И господин Булеман, опасаясь возбуждения уголовного дела, в результате чего могли всплыть наружу его махинации, вынужден был запускать руку в свои большие сундуки и с помощью той или иной отступной суммы покупать молчание пострадавших. Это делало его еще более нелюдимым и озлобленным. Деловая связь со старьевщиком давно прекратилась. Одиноко сидел он в своей комнатке с эркером, погруженный в решение уже давно занимавшей многие умы задачи — высчитывание надежного лотерейного выигрыша, посредством которого он со временем надеялся многократно приумножить свои богатства. Теперь уже и оба больших кота, Грапс и Шнорес, стали страдать от его дурного настроения. Если иногда он ласкал их, гладя своими длинными пальцами, то в какое-то мгновение, когда что-то не сходилось в его расчетах, он мог запустить в них пресс-папье или ножницами для бумаги, после чего коты с воем кидались прочь.
У господина Булемана была родственница, дочь его матери от первого брака, которая со смертью последней получила свою мизерную долю наследства и поэтому не имела притязаний на унаследованные им богатства. Ему же не было никакого дела до этой единоутробной сестры, хотя она жила на окраине города в очень стесненных условиях, потому что еще меньше, чем с остальными людьми, господин Булеман любил общаться с бедствующими родственниками. Только однажды, когда вскоре после смерти мужа она уже в довольно зрелом возрасте родила болезненного мальчика, сестра пришла к нему, прося о помощи. Фрау Анкен, впустившая ее, осталась, подслушивая, сидеть на лестнице и вскоре она услышала наверху резкий голос своего хозяина, затем дверь открылась, и женщина, рыдая, стала спускаться по лестнице. В тот же вечер фрау Анкен получила строгое указание не снимать впредь цепь с двери, если эта Кристина явится еще раз.
Старуху все больше пугали колючие совиные глаза и крючковатый нос ее хозяина. Когда он выкрикивал наверху ее имя, или, как он привык на корабле, просто свистел, заложив в рот два пальца, фрау Анкен торопилась явиться на его зов, где бы она ни находилась, и, кряхтя, взбиралась вверх по узкой лестнице, причитая и бормоча себе под нос проклятья.
Однако подобно тому, как господин Булеман сколотил свое состояние, фрау Анкен не совсем праведным путем тоже делала некоторые накопления. Уже в первые годы их совместного проживания на нее напал какой-то детский страх перед тем, что когда-нибудь ее хозяин возьмет на себя хозяйственные расходы и тогда она при его скупости окажется на старости лет в бедственном положении. Чтобы обезопасить себя на этот случай, она соврала ему, что пшеница подорожала, и в скором времени потребовала соответствующего увеличения суммы, отпускавшейся на покупку хлеба. Суперкарго, который только что составил смету прожиточного минимума, ругаясь, разорвал свои расчеты и сделал их заново, включив требуемую сумму в недельный рацион. Достигнув цели, фрау Анкен, для успокоения совести и памятуя о пословице «То, что съедено — то не украдено», не утаивала излишки получаемых денег, а регулярно покупала на них пшеничные хлебцы, которыми она, поскольку господин Булеман никогда не заходил в комнаты нижнего этажа, постепенно заполняла большие шкафы из орехового дерева, освобожденные от своего драгоценного содержимого.
Так прошло примерно десять лет. Господин Булеман становился все более тощим и седым, его желтый цветастый шлафрок — все более потертым. Часто проходили целые дни, когда он даже не раскрывал рта, чтобы сказать что-то; да ведь он и не видел ни одного живого существа, кроме двух котов и своей старой, наполовину впавшей в детство экономки. Лишь временами, когда он слышал, как соседские дети играли на мостовой перед его домом, господин Булеман высовывался из окна и принимался их ругать, прогоняя с этого места. «Душеторговец, душеторговец!» — кричали тогда дети и кидались врассыпную. Он принимался ругаться еще яростнее, пока наконец с треском не захлопывал окно и не вымещал свою злобу на бедных Грапсе и Шноресе.
Чтобы исключить всякое общение с соседями, фрау Анкен уже давно было велено делать хозяйственные покупки на отдаленных улицах. При этом она должна была выходить из дому лишь с наступлением темноты и запирать за собой входную дверь.
Как-то за неделю до Рождества старуха снова с этой целью вышла из дому. Вопреки обычной осторожности на этот раз она проявила непростительную забывчивость. Когда господин Булеман зажигал спичкой сальную свечу, к своему удивлению, он услышал на лестнице шум, а когда он со свечой в вытянутой руке вышел на лестничную площадку, то увидел перед собой сводную сестру вместе с бледным мальчиком.
— Как вы попали в дом? — закричал он, с удивлением и досадой рассматривая их.
— Дверь внизу была открыта, — робко сказала женщина.
Господин Булеман пробормотал сквозь зубы проклятье в адрес своей экономки.
— Чего ты хочешь? — спросил он затем.
— Не будь таким суровым, брат, — попросила женщина, — иначе у меня не хватит мужества говорить с тобой.
— Не знаю, о чем тебе со мной говорить; ты свою долю получила, мы с тобой в расчете.
Сестра стояла перед ним молча и тщетно пыталась найти нужные слова. Из комнаты уже в который раз донеслось громкое царапанье в дверь. Когда господин Булеман обернулся и открыл дверь, в коридор выпрыгнули два больших кота и, урча, стали тереться об ноги бледного мальчика, который в страхе перед ними отпрянул к стене. Их хозяин нетерпеливо смотрел на все еще молча стоявшую перед ним женщину.
— Ну так в чем дело? — спросил он.
— Я хотела попросить тебя вот о чем, Даниэль, — заговорила наконец сестра. — Твой отец за несколько лет до своей смерти принял от меня в залог, поскольку я тогда крайне нуждалась, небольшой серебряный кубок.
— Мой отец от тебя? — спросил господин Булеман.
— Да, Даниэль, твой отец — муж моей и твоей матери. Вот закладная; он не дал за него много.
— Дальше! — сказал господин Булеман, увидев, что в руках у сестры, кроме закладной, ничего не было.
— Недавно, — нерешительно продолжила та, — мне приснился сон, что я вместе со своим больным мальчиком пошла на кладбище. Когда мы пришли на могилу нашей матери, она сидела на надгробном камне своей могилы под кустом цветущих белых роз и держала в руке тот маленький кубок, который она мне когда-то подарила в детстве. Когда мы подошли ближе, она приложила кубок к губам и, кивая с улыбкой моему мальчику, отчетливо проговорила: «На здоровье!» Ее голос звучал так же нежно, как это было при ее жизни; и этот сон я видела три ночи подряд.
— Что это должно означать? — спросил господин Булеман.
— Верни мне этот кубок, брат! Скоро праздник Рождества Христова; положи его больному ребенку на его пустую рождественскую тарелку!
Тощий человек в желтом цветастом шлафроке стоял перед ней без движения и смотрел колючими круглыми глазами.
— У тебя нет с собой денег? — спросил он. — Снами заложенные вещи не выкупают.
— О, Даниэль! — воскликнула сестра. — Поверь нашей матери! Мальчик выздоровеет, если сможет пить из этого кубка. Будь милосердным, он ведь одной крови с тобой!
Она вытянула руки навстречу ему, но господин Булеман отступил на шаг назад.
— Оставь меня в покое! — сказал он и подозвал своих котов.
— Грапс, старая бестия! Шнорес, сынок мой!
Большой желтый кот одним прыжком очутился на плече хозяина и запустил когти в его пестрый колпак, в то время как черный кот, мяуча, терся о его ноги.
Больной мальчик подошел поближе к матери.
— Мама, мама! — проговорил он, теребя ее за платье. — Это тот злой дядя, который продал своих черных детей?
Господин Булеман в мгновение сбросил с плеча кота и схватил за руку вскрикнувшего ребенка.
— Проклятое нищенское отродье, — воскликнул он, — и ты поешь ту же дурацкую песню!
— Брат, брат! — запричитала женщина. Но мальчик уже сидел в слезах на лестничной площадке. Мать кинулась к нему и нежно взяла его на руки; затем она выпрямилась и, прижимая голову ребенка к груди, погрозила кулаком своему брату.
— Проклятый, злой человек! — закричала она. — Чтоб тебе неладно было с твоими тварями!
— Ругайся, сколько хочешь! — ответил ей брат. — Только сделай поскорее так, чтобы тебя здесь не было.
Пока женщина с плачущим ребенком спускалась по темной лестнице, господин Булеман поманил котов и захлопнул за собой дверь комнаты. Он не задумался над тем, что проклятия бедных могут становиться опасными, если они вызваны бессердечием богатых.
Несколько дней спустя фрау Анкен, как обычно, вошла, неся обед, в комнату своего хозяина. Но сегодня она больше, чем обычно, поджимала тонкие губы, и ее маленькие подслеповатые глаза злорадно светились. Она ведь не забыла те суровые слова, которые ей пришлось выслушать в тот вечер из-за своей халатности, и теперь она рассчитывала с процентами расплатиться за них.
— Вы не слышали, как звонил колокол церкви святой Магдалены? — спросила она хозяина.
— Нет, — коротко ответил ей господин Булеман, сидевший над своими расчетами.
— Вы, конечно, знаете, по кому он звонил? — еще раз спросила старуха.
— Глупый вопрос! Я не слушаю всякий трезвон!
— Но ведь колокол звонил по сыну вашей сестры!
Господин Булеман отложил в сторону перо:
— Что ты плетешь, старуха?
— Я говорю, — возразила та, — они только что похоронили маленького Кристофа.
Господин Булеман снова взял в руку перо.
— Почему ты рассказываешь мне об этом? Какое мне дело до этого мальчишки?
— Ну я просто подумала… рассказываю только, что нового произошло в городе…
Когда она ушла, господин Булеман опять отложил перо и довольно долго расхаживал, заложив руки за спину, взад и вперед по своей комнате. Когда на улице возник какой-то шум, он торопливо подошел к окну, будто ожидал уже увидеть входящего в дом служителя муниципалитета, явившегося с вызовом за жестокое обращение с мальчиком. Черный Грапс, требовавший, мяуча, своей доли из принесенной еды, получил пинок, от которого с воем полетел в угол. Однако то ли от голода, то ли оттого, что обычно покорная натура животного неожиданно изменилась, он восстал против хозяина и, шипя и фыркая, бросился на него. Господин Булеман дал ему второго пинка.
— Жрите, — сказал он. — Меня можете не ждать.
Оба кота одним прыжком очутились у полных мисок, которые он поставил им на пол.
Однако здесь произошло нечто странное.
Когда желтый Шнорес, первым закончивший обед, вышел на середину комнаты, потянулся и выгнул спину колесом, господин Булеман вдруг остановился перед ним; затем он обошел вокруг кота и осмотрел его со всех сторон.
— Шнорес, старый бандит, что это с тобой? — сказал он, поглаживая голову кота. — Да ты вроде подрос на старости лет!
В это мгновение к Шноресу присоединился второй кот. Он взъерошил свой блестящий мех и потянулся, вытягивая черные лапы. Господин Булеман озадаченно сдвинул пестрый колпак на затылок.
— И этот тоже! — пробормотал он. — Это, должно быть, порода такая.
Между тем стало смеркаться, и, поскольку никто не пришел и не нарушил его покой, господин Булеман сел к столу, на котором стоял обед. В конце концов он даже начал поглядывать на больших котов, сидевших рядом с ним на диване, с определенным удовлетворением.
— Ну и внушительная же вы парочка! — сказал он, кивая им. — Теперь вам эта старуха внизу больше не испортит охоты!
Однако, отправившись вечером в свою спальню, он не впустил их туда, как обычно, а услышав ночью, как коты кидались на дверь спальни и с мяуканием сползали по ней, господин Булеман натянул перину на уши и подумал: «Мяучьте, мяучьте — я видел, какие у вас теперь когти…»
Наступил следующий день, и, когда пришло время обеда, повторилось то, что было накануне. Опорожнив миски, коты одним махом прыгнули на середину комнаты и стали потягиваться и выгибать спины; а когда господин Булеман, севший к тому времени за свои расчеты, бросил на них взгляд, он испуганно вскочил со своего вращающегося стула и остался стоять, вытянув шею. Грапс и Шнорес стояли, тихо завывая, с взъерошенной шерстью и изогнутыми дугой хвостами, будто чувствуя что-то враждебное или опасное для них; он отчетливо видел, что они вытянулись в длину и стали крупнее.
Еще одно мгновение господин Булеман стоял, вцепившись руками в стол, затем быстрым шагом прошел мимо котов и распахнул дверь комнаты.
— Фрау Анкен, фрау Анкен! — позвал он; и так как ему показалось, что она не услышала его, он свистнул, заложив пальцы в рот. Вскоре из флигеля послышалось шарканье ног, и старуха, кряхтя, стала подниматься по лестнице.
— Посмотрите на этих котов! — прокричал он, когда она вошла в комнату.
— Я их достаточно часто видела, господин Булеман.
— Вы ничего в них не замечаете?
— Совершенно ничего, господин Булеман! — ответила старуха, щуря свои подслеповатые глаза.
— Что это за звери? Это уже совсем не коты!
Ох схватил экономку за плечи и прижал ее к стене.
— Красноглазая ведьма! — закричал он. — Признавайся, что ты наварила моим котам!
Старуха сложила свои костлявые руки и начала невнятно бормотать какие-то молитвы. Но тут исполинские коты прыгнули справа и слева на плечи хозяина и стали лизать его лицо шершавыми языками. Ему пришлось отпустить экономку.
Продолжая что-то лепетать себе под нос и покашливая, она выскользнула из комнаты и поспешила спуститься вниз по лестнице. Старуха была словно вне себя; ее охватил страх, и она сама на знала, кого она боялась больше — хозяина или этих жутких котов. В таком состоянии добралась она до своей каморки. Дрожащими руками фрау Анкен достала из-под кровати наполненный монетами шерстяной чулок; затем она взяла из сундука несколько старых юбок и тряпок и тщательно завернула в них свое сокровище, в результате чего получился довольно большой узел. Старуха хотела уйти, любой ценой выбраться из этого дома. Она подумала о бедной сводной сестре своею хозяина, жившей на окраине города; та всегда была приветлива с ней, вот к этой женщине она и собиралась отправиться. Правда, это был неблизкий путь, по десятку улиц, через множество узких и длинных мостов, пересекавших темные протоки и каналы, а на дворе уже наступал зимний вечер. Но безотчетный страх гнал ее прочь из этого дома. Не думая о тысячах пшеничных хлебцов, которыми она в наивном страхе перед грядущим голодом забила большие шкафы из орехового дерева, старуха с тяжелым узлом на спине вышла из дома. Большим витым ключом она тщательно заперла массивную дубовую дверь, положила его в кожаный кошелек и затем, кряхтя, побрела по темному городу…
Фрау Анкен больше никогда не возвращалась сюда, а дверь дома Булемана больше никогда не открывалась.
Еще в тот же вечер, когда она покинула этот дом, один молодой бездельник, который расхаживал по домам, изображая Деда Мороза, со смехом рассказывал своим приятелям: когда он в своей шубе из невыделанного меха шел по мосту Кресцентиуса, какая-то старуха настолько испугалась его вида, что как безумная прыгнула вместе со своим узлом в темную воду канала. Утром следующего дня в районе дальнего пригорода сторожа выловили из воды труп старой женщины, а вскоре после этого, поскольку никто не опознал тело, она была похоронена в дощатом гробу на участке для бедных местного кладбища.
Утро следующего дня было утром кануна Рождества. Господин Булеман скверно провел эту ночь. Возня, царапанье и прыжки котов на дверь спальни не дали ему уснуть до самого утра, лишь на рассвете он забылся в тяжелом, свинцовом сне. Когда он наконец просунул свою увенчанную колпаком голову в соседнюю комнату, он увидел обоих котов, беспокойно ходивших кругами и громко при этом урчавших. Было уже за полдень, стенные часы показывали час дня. «Они, должно быть, голодны, эти твари», — пробормотал господин Булеман. Затем он открыл дверь в коридор и свистнул, вызывая наверх свою экономку. Однако одновременно из комнаты выскочили коты и побежали вниз по лестнице; вскоре он услышал раздававшиеся из кухни звуки прыжков и громыхание тарелок. Коты, видимо, запрыгнули на шкаф, на который фрау Анкен обычно ставила еду, приготовленную на следующий день.
Господин Булеман стоял наверху на лестнице и, бранясь, громко звал старуху, однако ответом ему было лишь молчание и доносившееся изо всех уголков старого дома слабое эхо. Он уже подобрал было полы своего цветастого шлафроха и хотел сам спуститься вниз, но тут на лестнице раздался шум — и оба кота снова оказались наверху. Но это уже были не прежние коты: перед ним стояли два жутких, не имевших названия хищных зверя. Они уселись напротив, уставившись на него горящими глазами и хрипло подвывая. Он хотел пройти мимо них, но удар лапой, вырвавший клок ваты из шлафрока, заставил его отпрянуть. Господин Булеман бросился в комнату. Он хотел распахнуть окно, чтобы позвать на помощь людей; коты впрыгнули в комнату вслед за ним и опередили его. Злобно шипя, с поднятыми хвостами, ходили они взад и вперед перед окнами. Господин Булеман кинулся в коридор и захлопнул за собой дверь; но коты ударили лапами по ручке двери, распахнули ее и уже стояли перед ним, загораживая проход на лестницу. Он снова бросился в комнату, и снова коты оказались перед окнами раньше его…
Прошел день, и темнота заползла во все углы. Далеко внизу на улице господин Булеман услышал пение: мальчики и девочки ходили от дома к дому и пели рождественские песни. Они подходили ко всем дверям; он стоял и прислушивался. Неужели никто не подойдет к его двери?.. Но как они могли подойти к его двери, ведь он сам прогонял их всегда; никто не постучал, никто не дернул за ручку запертой входной двери. Они прошли мимо, и постепенно на улице стало тихо, тихо, как на кладбище. Тогда господин Булеман снова попытался убежать; он применил силу — звери расцарапали ему до крови лицо и руки. Он пустился на хитрость: стал звать их старыми ласкательными именами, гладил их по шерсти и рискнул даже почесать их круглые морды с большими белыми зубами. Коты разлеглись, потягиваясь и мурлыча, у его ног; но когда он решил, что наступил момент действовать, и сделал шаг к двери, они вскочили и стали перед ним, подняв оглушительный вой… Так прошла ночь, и наступил следующий день, а господин Булеман все бегал между лестничной площадкой и окнами своей комнаты, заламывая руки и тяжело дыша, с растрепанными седыми волосами.
И еще дважды сменялись день и ночь; тогда он бросился наконец, полностью истощенный, дергаясь всем телом, на диван. Коты улеглись напротив и сонно смотрели на него прищуренными глазами. Постепенно дрожь в его теле стала стихать и в конце концов унялась. Мертвенная бледность покрыла его заросшее седой щетиной лицо; еще раз вздохнув, он вытянул руки и растопырил длинные пальцы; больше он уже не двигался.
Между тем в пустынных комнатах внизу было неспокойно. Снаружи у двери флигеля, выходившей в узкий двор, вовнутрь усердно прогрызались мыши. Наконец над порогом возникло отверстие, которое становилось все больше и больше; в нем показалась серая мышиная голова, затем еще одна, и вскоре целые полчища мышей через прихожую устремились к двери в комнату на нижнем этаже. Когда и эта дверь была прогрызена, наступил черед больших шкафов, в которых лежали накопленные и оставленные фрау Анкен богатства. Это была сказочная жизнь, как в стране с молочными реками и кисельными берегами. Кому нужно было пройти, тот вынужден был проедать себе дорогу. Вот уж где грызуны набивали себе брюхо; а когда грызть уже не было сил, мышь поджимала свой хвостик и засыпала в выгрызенной норке внутри пшеничного хлебца.
Ночью они выбирались наружу, бегали по половицам или сидели, полизывая лапки, на подоконнике и смотрели, когда светила луна, своими маленькими блестящими глазками на улицу.
Но недолго длилась эта сытая, приятная жизнь. На третью ночь, как только наверху господин Булеман закрыл глаза, на лестнице послышался шум. Громадные коты с грохотом скатились по ней и, открыв мощными ударами лап дверь комнаты, начали охоту. Всему хорошему приходит конец. С писком и шипением жирные мыши забегали туда-сюда, пытаясь даже вскарабкаться на стены. Но все было напрасно; одна за другой умолкали они навеки между острыми зубами двух хищников.
Потом снова стало тихо, и скоро во всем доме не было слышно ничего, кроме тихого урчания больших котов, которые с вытянутыми лапами лежали вверху перед комнатой своего хозяина и слизывали мышиную кровь со своих усов.
Внизу в двери ржавел замок, медная колотушка покрывалась темным начетом, а между ступенек крыльца начинала расти трава.
Однако снаружи мир продолжал жить своей жизнью. Когда пришло лето, на кладбище церкви святой Магдалены на могиле маленького Кристофа расцвел куст белых роз, а вскоре рядом с ним появилось небольшое надгробие. Розовый куст посадила мать мальчика; правда, поставить надгробие было ей не по средствам. Но у Кристофа был друг — молодой музыкант, сын старьевщика, который жил в доме напротив. Сначала, когда музыкант садился за рояль, мальчик прокрадывался под его окно, чтобы послушать игру; позже молодой человек стал иногда брать мальчика с собой в церковь святой Магдалены, где он после службы учился играть на органе. В это время мальчик сидел на скамеечке у его ног, склонив голову, прислушивался к звукам органа и смотрел, как лучи солнца играли в церковных окнах.
Если молодой музыкант, увлеченный обработкой своей темы, заставлял звучать под сводами мощные низкие регистры или если он нажимал тремолятор и звуки текли, словно трепеща перед могуществом бога, случалось, мальчик начинал тихо всхлипывать, и его другу стоило большого труда его успокоить. Однажды Кристоф даже попросил его:
— Это делает мне больно, Леберехт; не играй так громко!
Когда органист видел, что мальчик грустнее обычного, он сразу же вводил высокие регистры, и раздавались звуки флейты и другие нежные голоса; тихая церковь наполнялась сладкими и проникновенными звуками любимой песни мальчика. Он начинал тихо подпевать своим слабым голосом.
— Я тоже хочу научиться играть, — говорил он, когда смолкал орган. — Ты меня научишь, Леберехт?
Молодой музыкант клал руку на голову мальчика и, гладя его соломенные волосы, отвечал:
— Только выздоравливай поскорее, тогда я с удовольствием научу тебя играть.
Но Кристоф не выздоровел. За его маленьким гробом рядом с матерью шел молодой органист. Здесь они впервые заговорили друг с другом; и мать мальчика рассказала ему трижды увиденный ею сон о маленьком серебряном кубке.
— Этот кубок, — сказал Леберехт, — мог бы дать вам я. Мой отец, который несколько лет назад продавал для вашего брата много других вещей, как-то подарил мне эту изящную бещицу на Рождество.
Женщина разразилась горькими слезами.
— Ах! — восклицала она снова и снова, — тогда бы он наверняка выздоровел!
Молодой человек какое-то время молча шел рядом с ней.
— А кубок все-таки должен быть у нашего Кристофа, — сказал он наконец.
Так оно и произошло. Через несколько дней он за хорошую цену продал кубок одному коллекционеру; на эти деньги музыкант заказал надгробие для могилы маленького Кристофа. Это была мраморная плита, на которой было высечено изображение кубка. Под ним были выбиты слова «На здоровье!»…
Еще много лет подряд, лежал ли на могиле снег, или под июньским солнцем ее обсыпали лепестки роз с росшего рядом куста, сюда приходила бледная женщина и благоговейно и задумчиво читала слова на надгробии. А потом однажды летом она уже больше не пришла, но мир продолжал жить своей жизнью.
Только еще раз, через много лет, на могилу пришел очень старый человек, он осмотрел маленькое надгробие и сорвал белую розу со старого розового куста. Это был вышедший на пенсию органист церкви святой Магдалены.
Однако давайте оставим мирную могилу невинного ребенка и, чтобы закончить нашу историю, бросим взгляд на старый дом с эркером на Сумрачной улице. Он все так же стоял безмолвным и запертым. В то время как мимо него стремительно проносилась жизнь, там в закрытых комнатах из щелей в полу разрасталась плесень, кусками отваливалась штукатурка с потолка, вызывая безмолвными ночами жуткое эхо в коридоре и на лестнице. Дети, которые пели в тот рождественский вечер на улице перед домом, успели за это время стать стариками, а некоторые уже закончили свой жизненный путь и покоились на кладбище; люди, которые теперь ходили по улицам, носили одежду совсем другого фасона, и номерной столбик на безымянной могиле фрау Анкен уже давно сгнил. И снова как-то ночью, как уже было не раз, полная луна из-за соседнего дома бросила свои лучи в окно эркера третьего этажа и нарисовала своим голубоватым светом фигурные узоры на полу. Комната была пуста; только на диване лежал сжавшийся в комок маленький человечек размером с годовалого ребенка, но лицо его было старым и бородатым, а острый нос непропорционально большим; на голове у него был сползающий на уши остроконечный колпак, а на теле — длинный, предназначенный, очевидно, для взрослого человека шлафрок, в полах которого терялись ноги челодечка.
Этим человечком был господин Булеман. Голод не убил его, но его тело из-за отсутствия питания усохло и сжалось, как шагреневая кожа, и с течением лет он становился все меньше и меньше. Иногда такими лунными ночами, как сейчас, он просыпался и пытался, хотя с каждым разом все с меньшими шансами на успех, убежать от своих сторожей. Когда он, обессилевший от напрасных попыток, падал на диван, а в последние годы вскарабкивался на него, Грапс и Шнорес ложились в коридоре перед лестницей, стучали хвостами по полу и прислушивались, не приманили ли богатства фрау Анкен новые полчища мышей в дом.
Сегодня картина была другой; котов не было видно ни в комнате, ни в коридоре. Когда падающий через окно лунный свет скользнул по полу и постепенно захватил маленькую фигуру на диване, она начала шевелиться; большие круглые глаза открылись, и господин Булеман начал осматривать пустую комнату. Через некоторое время он, с трудом отвернув длинные рукава, спустился с дивана и медленно пошел к двери, волоча за собой широкий шлейф шлафрока. Встав на цыпочки, чтобы дотянуться до ручки, он открыл дверь комнаты и прошел к перилам лестницы. Какое-то время он стоял неподвижно, тяжело дыша; затем вытянул голову вперед и попытался прокричать:
— Фрау Анкен! Фрау Анкен!
Но его голос был похож на шепот больного ребенка.
— Фрау Анкен, я голоден; послушайте же!
Но кругом было тихо; лишь мыши оживленно пищали сейчас в нижних комнатах.
Тогда господин Булеман пришел в ярость:
— Ведьма проклятая, чем она занимается?
И поток непонятных в его шепоте ругательств полился из его уст, пока на него не напал удушающий кашель и не заставил замолчать.
Снаружи, внизу у входной двери, кто-то ударил тяжелой медной колотушкой, эхо от удара прокатилось до самого верха дома. Возможно, это был тот самый ночной гуляка, о котором упоминалось в начале этой истории.
Господин Булемаи наконец отдышался.
— Да откройте же! — прошепелявил он. — Это тот мальчик, Кристоф; он пришел за кубком.
Неожиданно снизу среди писка мышей стали слышны звуки прыжков и урчание котов. Господин Булеман, кажется, начал соображать; впервые во время его пробуждения они оставили верхний этаж и предоставили ему свободу действий. Торопливо, волоча за собой длинный шлафрок, засеменил он обратно в комнату.
Здесь он услышал, как снаружи из глубины улицы раздался крик ночного сторожа.
— Человек, это ведь человек! — пробормотал господин Булеман. — Ночь так длинна: сколько раз я уже просыпался, и все еще светит луна.
Он взобрался на стул, стоявший у окна эркера. Затем он принялся усердно орудовать своими тощими маленькими ручками, снимая крючок и пытаясь открыть окно, потому что внизу на освещенной луной улице показался сторож. Но петли оконной рамы приржавели намертво. Тут господин Булеман увидел, что сторож, который какое-то время смотрел вверх, ушел в тень домов.
Слабый крик вырвался из груди человечка; дрожа всем телом, он ударил сжатыми кулаками по оконному стеклу, но сил у него не хватило, чтобы разбить его. Тогда он начал срывающимся голосом шептать мольбы и обещания; постепенно, пока фигура человека внизу уходила все дальше и дальше, его шепот превращался в хриплое кряхтение; он хотел поделиться с этим человеком своими богатствами; если только он его услышит, тот будет иметь все, ему самому ничего не надо, совсем ничего; вот только кубок — это собственность маленького Кристофа.
Но человек внизу беззаботно шел своей дорогой и вскоре скрылся в переулке. Из всего того, что говорил господин Булеман этой ночью, никто не услышал ни единого слова.
Наконец после всех напрасных усилий маленький человечек сжался в комок на сиденьи стула, поправил съехавший колпак и уставился, бормоча непонятные слова, в пустое ночное небо.
Так он и сидит до сих пор и ждет, пока бог сжалится над ним.
Генрих Зайдель
Ночная карета
Люди всегда думали, что газовое освещение и железная дорога — это смерть для привидений. Это неверно: привидение приспосабливается ко всему. Когда пугающее новое становится старым, и, привыкая к нему, вырастают новые поколения, призрачные фантомы потихоньку смелеют и показываются из своих убежищ в древних, заброшенных замках, где они вели одинокое и унылое существование, и возвращаются к людям в новых формах и измененном облике, занимая свое место в их жизни. Даже трезвый, современный Берлин населен особой породой привидений, которые туманными и пасмурными ночами способны сыграть свои жуткие шутки с впечатлительными натурами.
До сих пор еще неясно, какое преступление искупает несчастный дух кучера, который туманными ночами разъезжает на своей карете по Берлину. Существует немало предположений. Рассказывают историю, похожую на легенду о некоем извозчике, которому настолько нравилось свое ремесло, что он поклялся отказаться от возможности попасть на небо, если сможет вечно ездить по дорогам веселым возницей. Его желание исполнилось; он не попал на небо, но зато попал на небосвод, где в созвездии Большой Медведицы теперь вечно несется в бесконечном пространстве. В звездном безмолвии зимних ночей можно иногда услышать щелканье его кнута.
К сожалению, эта легенда, соответствующим образом примененная к кучеру ночной кареты, не выдерживает никакой критики; желание вместо неба — даже вместо ада — вечнобыть кучером берлинской кареты, такое помешательство человеческого рассудка представить себе просто невозможно! Впрочем, не столь важно происхождение ночной кареты — со временем мифотворческая сила народа выберет правильный вариант, однако не подлежит сомнению факт ее существования! Я это доподлинно знаю из утверждений одного достойного, равно как и внушающего доверие человека, господина Тобиаса Грюндлера, который познакомился с этой каретой на собственном опыте.
Господин Тобиас Грюндлер — молодой человек, лишенный суеверий и предрассудков. Он считает себя приверженцем Геккеля и Дарвина, из трудов которых он, впрочем, не прочел ни строчки и о теориях которых у него в целом весьма смутное представление. Господин Грюндлер относится, в частности, к тем почитателям прогресса, которые стремятся не столько понять его суть, сколько показать себя его сторонниками, создавая вокруг своей личности ореол просвещенности. Было бы оскорбительным предположить, что господин Грюндлер хотя бы на йоту верил в призраков и привидения или во что-либо подобное в этом роде; и лишь когда разговор заходит о ночной карете, его лоб собирается резкими складками, глаза приобретают особое выражение, а на лице появляется та озабоченность, которая бывает у карточного игрока, сдающего последнюю козырную карту.
Был прекрасный вечер, мы сидели в кабачке «Мозельбах»; господин Грюндлер только что заказал шестую кружку того сорта мозельского вина, который любителям «кисленького» был известен под названием «кучер», и вследствие этого он был в приподнятом настроении, общительным и склонным к доверительным разговорам, что, в общем-то, могло показаться удивительным, учитывая вкус упомянутого напитка, — вероятно, только длительная привычка к нему могла послужить тому объяснением. В этот вечер господин Грюндлер поведал мне свою историю с ночной каретой.
«В прошлом году осенью, — начал он свой рассказ, — мы отмечали день рождения одного моего знакомого, скульптора, в его ателье. Как вы сами понимаете, было выпито довольно много пунша, весьма своеобразного сорта — назывался он „осенний“ — дьявольский напиток, похоже, по рецепту, полученному прямо из ада. Я припоминаю, что был сильно навеселе. Уже наступила промозглая, туманная осенняя ночь; выпал и сразу же начал таять первый снег. Вся природа навевала такую меланхолию! В подобную погоду человек чувствует соблазн перехитрить ее и повеселиться, несмотря ни на что. Я смутно помню, что пил тогда на брудершафт с людьми, с которыми ни до, ни после этой ночи никогда не встречался. Осталось также неясное воспоминание о том, как я воспылал романтической страстью к гипсовой модели Венеры и как меня с трудом удерживали, когда я пытался на коленях объясниться ей в любви и предложить пунша. С этого момента провал в памяти: я не помню, как я оказался один на улице, в тумане, шлепая ногами по мокрому снегу, со смутным желанием поскорее попасть к себе домой, в теплую постель. Самый короткий, хотя и не близкий путь туда лежал через лабиринт множества улиц, по которым я брел с унылым упорством извозчичьей лошади. Вскоре мне захотелось взять извозчика, но до сих пор на моем пути не встретилось ни одной кареты. Улицы в этот ночной час были словно вымершие. Наконец на ближайшем углу сквозь туман забрезжил тусклый, едва различимый огонек — там стоял экипаж. Когда я подошел к нему ближе, меня, несмотря на усталость, охватил непонятный страх. Хотя я мог потрогать экипаж руками, его нельзя было с полной определенностью отличить от тумана. Что касается старой сивой клячи, стоявшей, понурив голову, то непонятно было, где кончается лошадь, а где начинается туман. Лица кучера почти не было видно, оно полностью скрывалось в тени; мне показалось, что он смотрит на меня пустыми глазницами и рукой, державшей кнут, подает знак, приглашая меня. Мне стало не по себе, и я пошел дальше. На следующем углу я снова увидел карету. Без сомнения, это была та же карета, что и прежде; теперь она предстала перед моим взором более отчетливо, я ясно видел, как старая лошадь, точная копия той, что стояла на предыдущем углу, выдыхала из ноздрей в туман две равномерные струйки пара, как бы сгущая и без того плотный туман. Кучер снова призывно посмотрел на меня пустыми глазницами и молча взмахнул кнутом — я опять прошел мимо.
Даю голову на отсечение, но на следующем углу стояла все та же карета, которая уже дважды попадалась мне навстречу! Теперь она была видна настолько отчетливо, насколько это вообще возможно в таком густом тумане. К этому времени усталость так сильно овладела мной, что поборола все мои опасения; быстро приняв решение, я подошел к карете и назвал кучеру улицу и номер моего дома. Затем протянул ему деньги за проезд, однако он их не взял, а лишь печально покачал головой и молча показал кнутом, чтобы я садился.
У меня уже не было сил, чтобы удивляться; да и сама карета, которая, как я заметил при посадке, носила номер „0“, почти не привлекла моего внимания. Я, должно быть, сразу же заснул, потому что, кроме смутного чувства удивления от того, что колеса не производили при езде совсем никакого шума и что совершенно не было слышно цокота лошадиных копыт, у меня в памяти больше ничего не осталось.
Сколько я так ехал, точно не знаю; но когда наконец снова пришел в себя, то по поредевшему туману определил, что начинался рассвет. Сначала я не мог понять, где нахожусь. Эта бесшумная езда показалась мне настолько странной, настолько призрачной и таинственной, что я подумал, будто все происходит во сне. Я выглянул из окна: кругом, насколько было видно, расстилалась широкая, покрытая тающим снегом равнина. В небольших углублениях стояла талая вода. Изредка мелькало окутанное туманом дерево или кустарник, и вдруг я сообразил, что нахожусь уже не в городе. Моим первым побуждением было, естественно, крикнуть кучеру, чтобы он остановил карету, и потребовать от него объяснений. Через переднее окошко я видел перед собой его широкую темную спину, голова его была несколько наклонена вперед; возможно, он заснул, и лошадь побрела в глухой печали собственной дорогой по полям своей молодости. Я позвал кучера, затем стал кричать, колотить в стекло, но все это не произвело на него никакого действия. Наконец я взял свою трость и просунул ее в полукруглое отверстие в переднем окне, чтобы привести кучера в чувство, но моя трость безо всякого сопротивления прошла сквозь тело возницы, а карета продолжала свой путь. Тут меня охватил леденящий ужас, какого я еще не испытывал никогда. В порыве какого-то тихого помешательства я продолжал втыкать свою трость в спину призрачного кучера со смутной надеждой, что она все-таки во что-то упрется, но контуры его фигуры становились все бледнее и бледнее и растворялись во все более сгущающемся тумане. В этот момент я почувствовал шум в ушах, звон, затем рывок, резкий толчок, и… потерял сознание.
Когда я пришел в себя, был уже день, если вообще можно говорить о наступлении дня в таких погодных условиях. Я сидел один среди чистого поля в луже талого снега, и вокруг не было ничего, кроме густого, тоскливого тумана.
Усталый, замерзший, в ужасном состоянии духа, я поднялся и после долгих поисков вышел наконец на какую-то дорогу, которая вывела меня примерно через полчаса к улицам пригорода Берлина.»
«С тех пор я никогда не езжу берлинскими ночными каретами», — сказал господин Тобиас Грюндлер, завершая свой рассказ.
Затем он подозвал кельнера и заказал седьмую кружку мозельского «ночного кучера».
Курт фон Вальфельд
История о призраке
В наши дни, когда мир полнится спиритистами и антиспиритистами, телепатами и гипнотизерами, все сверхъестественное приобретает совершенно особенную пикантность и возбуждает либо трепет, либо ироническую критику, но в любом случае любопытство и интерес.
Поэтому мы хотели бы предложить нашим читателям одну историю о призраке, обнаруженную нами в оригинальной книге Совеньера о таинственных явлениях и представляющую интерес не только своим сюжетом, но и своеобразной развязкой.
Мы не будем даже в виде намеков предвосхищать эту развязку, чтобы не лишать наших читателей удовольствия испытать сладкий трепет, который тем приятнее, если сидишь уютно перед камином, а за окном бушует осенняя непогода.
Итак, расскажем о самом событии.
Во времена, когда железная дорога еще не прорезала всю сушу вдоль и поперек, из Франции в Испанию ездили по горным дорогам в дилижансах — больших экипажах массивной конструкции, очень низко посаженных на колеса. Впереди у них был своеобразный козырек в виде капюшона, служивший крышей для кучера и майорала.
Майорал — своего рода смотритель и одновременно распорядитель-квартирьер для пассажиров дилижанса, аналогично кондуктору в наших старых почтовых каретах, был, как правило, человеком, брызжущим юмором и напичканным всевозможными веселыми историями, постоянно готовым с каждым, кто ему предложит, осушить стаканчик какой-либо приятной жидкости.
Эти яркие, в большинстве случаев покрашенные в красный и желтый цвет дилижансы тянули упряжки из восьми или десяти мулов, и в отношении скорости передвижения они не оставляли желать чего-то лучшего, потому что постоянно подгоняемые кучером мулы почти все время неслись галопом, при этом кучер оглашал окрестности оглушительным криком, похожим на боевой клич индейцев и отзывавшимся в горах громким эхом. Майорал во время этой стремительной езды имел обыкновение с чрезвычайной ловкостью спускаться со своего места по верху дилижанса к пассажирам, чтобы осведомиться, все ли в добром здравии, и рассказать им интересные истории о дорожных происшествиях и забавные случаи из жизни известных личностей, которые якобы ездили в его дилижансе.
На крутых подъемах майорал сходил на землю, чтобы следовать за экипажем пешком. Многие пассажиры делали то же самое — путешествующие охотно облегчали работу мулам, которые так исправно трудились на ровных участках пути, а кто захватил с собой в дорогу что-нибудь освежающее, тот охотно делился со своими спутниками бутылкой хереса или аликанте, и прежде чем снова сесть в дилижанс, пассажиры бросали взгляд на величественный закат солнца в Пиренеях.
И вот как раз в то время, о котором сегодня, когда по свету путешествуют в основном по рельсам железных дорог, вряд ли уже можно получить полное представление, в одном из таких дилижансов, похожих на прочные дома, из Франции в Испанию ехали двенадцать пассажиров. Они, как это тогда случалось постоянно, уже перезнакомились между собой; шла оживленная беседа, и в опустившихся осенних сумерках, сгущавших в горах таинственный туман, разговор коснулся прорицателей, горных духов и призраков.
Одним из пассажиров был молодой человек примерно лет двадцати пяти; он представился коммивояжером большого торгового дома и выказывал в отношении всех рассказов о таинственных случаях, которыми делились его спутники, настолько откровенное недоверие, что некоторые из них стали даже обижаться на него, поскольку эта скептическая ирония позволяла сделать вывод о его сомнении в их правдивости.
Среди путешественников находился андалузец в возрасте около пятидесяти лет; он, судя по всему, был одним из тех скототорговцев, которые промышляли в те времена на испанской границе. У него была серьезная, мрачная физиономия желто-коричневого цвета, а из-под густых бровей пронизывающим взглядом сверкали черные как угли глаза. Он рассказал историю об одном удивительном предсказании; но молодой коммивояжер разразился громким смехом.
Андалузец строго посмотрел на него:
— Молодой человек, вы с такой легкостью смеетесь над историей, которую я рассказал, что я убежден: вы с той же легкостью испугаетесь, когда что-либо подобное случится с вами.
Молодой человек засмеялся еще громче и ответил андалузцу:
— Вы, кажется, считаете меня трусом, сударь; это, с позволения сказать, наглость!
Андалузец схватил молодого человека за плечо и сжал с такой силой, что тот дернулся от боли.
— Выбирайте слова, сударь! — сказал скототорговец с угрозой. — Я заявляю вам, поскольку у меня есть опыт в подобных делах, что от первого призрака, который явится перед вами, вы упадете в обморок.
— Отпустите меня, сударь! — вскричал молодой коммивояжер, отталкивая руку андалузца. — Впрочем, если какой-нибудь призрак обладает силой ваших пальцев, то я не хотел бы вступать с ним в контакт.
Остальные пассажиры поспешили прервать разговор, принявший столь неприятный оборот. Андалузец откинулся на спинку своего сиденья в углу, и в дилижансе воцарилось молчание.
Между тем стемнело. Пассажиры доехали до ближайшей станции, где их ожидал ужин на постоялом дворе. Им подали обычную яичницу, бараньи отбивные и зажаренный в оливковом масле картофель, на десерт — апельсины и яблоки; в довершение трапезы они выпили отличный кофе и закурили сигары.
Снова завязалась оживленная беседа. Андалузец сидел с серьезным видом и молчал. Разговор опять зашел о таинственных и сверхъестественных явлениях, которые недавно вызвали такой большой интерес, и молодой коммивояжер смеялся над всеми этими историями в уютно освещенной гостиной еще громче, чем в дилижансе.
Тут андалузец встал и заявил торжественным тоном:
— Что ж, сударь, вы вынуждаете меня к этому. Я докажу то, что было сказано мною раньше: вы не вынесете одного вида потустороннего явления — я сделаю так, чтобы вам явился дух умершей особы, которую вы сами назовете мне, и если вы в присутствии этого духа сможете еще шутить и смеяться, тогда я не скажу больше ни слова.
Молодой человек, кажется, был в нерешительности.
Андалузец язвительно засмеялся.
— Соглашайтесь, соглашайтесь! — горячо откликнулись остальные пассажиры, которым было чрезвычайно любопытно проверить искусство андалузца. — Или мы подумаем, что вы боитесь!
— Ну ладно, — сдался наконец коммивояжер, — я согласен.
— Тогда, — предложил андалузец, — я держу пари на тысячу франков, что вы не выдержите даже первого появления духа и никогда не потребуете второго.
— Тысяча франков? Ну уж нет — я не в состоянии рисковать такой суммой, — сказал молодой человек.
— Раз вы с такой уверенностью отрицаете все, что связано с призраками, — заявил андалузец, — значит, вам не стоит сомневаться, что вы выиграете пари.
— И тем не менее, — возразил молодой человек, — я могу поспорить лишь на сто франков. Если вы с этим согласны, я принимаю ваше пари.
Андалузец засмеялся и презрительно пожал плечами.
— Неужели вы думаете, — сказал он, — что за эту жалкую сумму я стану вызывать духов и просить их вернуться в этот мир? Нет, сударь, я спорю на тысячу франков. Если вы принимаете это условие — хорошо, если нет — тогда позвольте мне думать, что вы трусите!
Любопытство остальных пассажиров было возбуждено этим разговором до крайности — все желали любой ценой увидеть искусство андалузца. Один из них сказал:
— Ладно, господа, я предлагаю устроить складчину. Со своей стороны вношу сто франков.
— Я тоже, я тоже! — раздалось со всех сторон, и через несколько минут на столе лежала сумма в тысячу франков.
Ее вручили молодому коммивояжеру, чтобы он принял пари и в случае выигрыша выплатил каждому его долю. Если он проиграет спор, то удовлетворение своего любопытства обойдется каждому вкладчику во сто франков.
Молодой человек, кажется, был не совсем доволен этим решением; он побледнел и забеспокоился, но, услышав, как некоторые из его спутников принялись иронически улыбаться и перешептываться, выражая, по всей видимости, сомнение в его храбрости, он все же сказал несколько неуверенным тоном:
— Хорошо, я согласен! Господа увидят, как я выиграю для них пари, и эта шутка принесет каждому сотню франков.
Андалузец потребовал от хозяина предоставить ему для своих заклинаний специальную комнату — он выбрал покой, который находился на первом этаже и из которого вела дверь в сад постоялого двора.
Заклинатель впустил скептичного молодого коммивояжера в эту комнату, в которой царила полная темнота, затем запер дверь и остался с остальными пассажирами снаружи в саду. Взгляд его сверкающих глаз был прикован к двери, и пока он говорил про себя какие-то непонятные слова, напряжение его спутников достигло предела.
Через некоторое время из комнаты послышался голос молодого человека, который со смехом воскликнул:
— Ну что, скоро уже? У меня нет никакого желания торчать здесь до утра, да и дилижанс уедет!
— Мы подождем, подождем! — сказал майорал, который стоял рядом с заклинателем, сгорая от любопытства.
— Вы видите что-нибудь? — громко спросил андалузец.
— Ничего! — донеслось из комнаты.
Прошло еще несколько мгновений, андалузец делал какие-то движения руками и продолжал что-то глухо бормотать себе под нос.
— А теперь? — спросил он.
Молодой человек ответил слегка дрогнувшим голосом:
— Я вижу какой-то белый туман в углу комнаты. Вы, наверное, напустили сюда пара, чтобы испугать меня!
— Что происходит с туманом? — спросил андалузец.
Голос коммивояжера из комнаты звучал все более испуганно:
— Туман приближается ко мне… он принимает очертания… человеческой фигуры… да, да, но я не боюсь, я знаю, что все это спектакль!
— Кого вы хотите увидеть? — спросил заклинатель.
Какое-то мгновение коммивояжер помедлил, а затем сказал глухим голосом:
— Мою мать!
— Смотрите! — приказал андалузец.
Казалось, было слышно, как громко бились сердца стоявших в саду пассажиров. Никто не осмеливался заговорить.
Прошло несколько минут; вдруг в закрытой комнате раздался пронзительный крик.
— Боже… боже мой! — воскликнул молодой человек. — Это моя мать, я вижу ее здесь, облаченную в саван: она открывает глаза, она подходит, она обнимает меня… О боже мой, я не перенесу этого… Проклятый колдун, прекрати, я больше не могу… Помогите, помогите!
Из комнаты послышался звук падения тела. Пассажиры дилижанса распахнули дверь — они нашли коммивояжера лежащим на полу без чувств. Ему брызнули холодной водой в лицо, стали трясти за плечи, дали понюхать едкий уксус. Все были напуганы таким исходом испытания — возникли опасения за здоровье и жизнь молодого человека.
Наконец он пришел в себя. С глубоким вздохом коммивояжер открыл глаза и с ужасом во взоре посмотрел в угол комнаты, будто боялся еще раз увидеть жуткую фигуру, которая предстала перед ним по воле андалузца. Неожиданно его охватила дикая ярость.
— Где он? — воскликнул молодой человек. — Где этот подлец, сыгравший со мной такую кощунственную шутку? Ведь это был обман, безбожный обман! Не может быть, чтобы мертвые возвращались!
Он разъяренно озирался кругом.
Его спутники хотели защитить андалузца от гнева молодого человека. Но того не было в комнате — должно быть, он остался в саду.
— Где он?.. Где он? — вскричал коммивояжер и, словно выпущенная из лука стрела, со сжатыми кулаками бросился в сад, прежде чем остальные успели удержать его. Они выбежали вслед за ним. В саду царила полная темнота. Все ожидали чего-то ужасного и звали андалузца, чтобы предупредить его об опасности, но кругом была тишина. Напрасно они ждали, что появится кто-нибудь из спорщиков. Наконец принесли свет. Обыскали весь сад; с другого конца его отделяла от прилегавшего поля лишь низкая изгородь. Сад был пуст; заклинатель духов исчез точно так же, как и сомневавшийся в существовании призраков скептик, а с ними исчезла и тысяча франков, которую пассажиры собрали, чтобы держать пари.
Одни смеялись, другие ругались, но ничего изменить уже было нельзя, и когда майорал объявил, что мулы заложены и что можно продолжить путь, десять оставшихся пассажиров, каждый облегченный на сотню франков, сели в дилижанс и покатили дальше по горным ущельям Пиренеев навстречу стране каштанов — Испании. Однако майоралу удалось заполучить для своей коллекции дорожных приключений весьма занимательную историю, которую он впоследствии еще долго рассказывал пассажирам.
Альфред Шёне
Голубая вуаль
Работы в минувшие летние и осенние месяцы было так много, что, к сожалению, только в начале ноября я смог позволить себе взять отпуск. О длительном отдыхе где-то на лоне природы ввиду того, что была уже поздняя осень, нечего было и думать, поэтому я решил попутешествовать. После непродолжительного пребывания в различных местах юго-западной Германии меня потянуло вновь взглянуть на Рейн. К тому же я вспомнил, что в прошлом несколько лет подряд с удовольствием отдыхал в небольшой уютной гостинице в Б. на Рейне, и мне показалось, что, если я проведу оставшиеся дни отпуска в таком прелестном уголке, это будет достойным завершением моего путешествия.
Дорога туда не заняла много времени, и в семь часов вечера я прибыл в Б. Нагруженный моим скромным багажом, станционный служитель шел впереди меня по направлению к гостинице «Рейнский уголок». Путь наш проходил по истинно среднегерманским мощеным улочкам мимо старой церкви к берегу Рейна. Сквозь ряды деревьев, окаймлявших город вдоль берега, просвечивали огни расположенного на противоположной стороне местечка и отражались в реке, которая, вздувшись от осенних дождей, шумно катила свои темные воды. Темным было и небо, трудно даже было различить очертания гор на том берегу. Мы свернули налево, так как гостиница находилась вниз по реке в конце города. В то время как я, следуя за размеренно шагавшим служителем, осторожно шел в темноте между рядами деревьев, передо мной рисовалась картина предстоящей встречи. Я — единственный гость, нежданный, но желанный. Мне дадут прелестную угловую комнату с видом на Рейн. После ужина я выпью вместе с хозяином бутылку вина под названием «Собственный урожай» и буду слушать истории старого заядлого охотника. После этого, думалось мне, я еще прочитаю вверху в теплой комнате несколько страниц взятой с собой книги; затем брошу взгляд из окна, хотя это и будет бесполезно, поскольку передо мной будет простираться лишь темная ночь, а потом — упоительный сон в заслуживающей высшей похвалы постели. Завтра утром первое, что я увижу, будет густой туман, стелющийся над рекой и заполняющий долину. Но после завтрака, видимо, начнется дождь, и если к полудню неяркое ноябрьское солнце все же одержит победу над непогодой, то горы и река, крепость и город — весь этот хорошо знакомый мне, чудный пейзаж предстанет передо мной в полном блеске дня. Так мне думалось.
Тем временем мы подошли к гостинице. Однако вместо затемненного здания, которое, как я ожидал, в эту пору обычно пустовало, мне навстречу засияли ярко освещенные окна. Причем яркий свет горел всюду: в столовой слева на первом этаже, в курительной комнате справа от крыльца, в коридорных окнах обоих верхних этажей, даже в номерах горел свет и в окнах проплывали темные тени. Мною овладело мрачное предчувствие, и мое приподнятое настроение несколько упало, когда я вошел в переднюю. Опрометчиво отпущенный мной позже станционный служитель едва нашел место, чтобы поставить мои вещи, потому что всюду, куда ни глянь, стояли и висели ружья, ягдташи, трости, охотничьи куртки, толстые пледы, сапоги, охотничьи шапки и шляпы непостижимого богатства форм. Из столовой раздавались веселые голоса и шум праздничной трапезы; в курительной комнате сидели пятеро усатых мужчин с раскрасневшимися лицами и смотрели на меня, вновь прибывшего, с бесцеремонной самоуверенностью, какая бывает только при наличии абсолютно чистой совести в сочетании с длительным употреблением вина.
Я растерянно повернулся налево. Там в своей комнате сидел за бюро хозяин, погруженный в какие-то расчеты. За таким занятием мне его раньше не приходилось видеть. Однако в остальном он довольно мало изменился, несмотря на то, что уже прошло несколько лет с момента нашей последней встречи. Немного пополнел, немного добавилось красноты в лице и седины в усах и на голове — но в целом был такой же, как прежде. Прежним он остался и в том, что на мое приветствие и вопрос, помнит ли еще меня, он посмотрел испытующим взглядом, спокойно продолжая сидеть, и пробурчал в ответ что-то невразумительное. И тут словно ангел-спаситель появилась его жена, благообразная матрона, и ее приветствие: «Добрый вечер, господин доктор, рады вас видеть!» — прозвучало так же радушно, как и в былые дни. Правда, к нему было добавлено печальное сообщение, что вся гостиница заполнена, нет ни одной свободной комнаты. Во второй половине дня прибыла большая компания охотников, чтобы, как и во все предыдущие годы, принять участие в совместной охоте в дремучих лесах, простиравшихся к западу от Рейна. Кроме того, две комнаты побольше были заняты приехавшими погостить родственниками.
— Тем не менее, — продолжила добрая женщина, — мы не допустим, чтобы старый гость дома просто так ушел от нас. Я сейчас подумала, что вполне можно найти выход из этого положения. Пока вы будете ужинать, я велю приготовить вам одну из наших комнат, которой вам придется довольствоваться сегодняшней ночью. Ну, а завтра посмотрим, что делать дальше.
Я охотно принял это предложение и прошел в столовую, где сел за свободный конец длинного стола и где меня, как старого знакомого, сердечно приветствовал пожилой сухопарый официант. Поглощая с большим аппетитом ужин, я наблюдал за сидевшей напротив меня компанией охотников, которые после краткой паузы, вызванной моим появлением, возобновили свою оживленную беседу. Некоторых из этих господ я помнил еще по прежним временам, большинство же было мне совершенно незнакомо. А одного из них я напрасно искал глазами, хотя несколько раз слышал, как называли его имя, а свободный стул, перед которым на столе стояла полупустая бутылка вина, позволил мне предположить, что он тоже здесь и вышел лишь на минуту. Этот человек был когда-то драгунским офицером, но уже давно оставил службу. Он имел звание ротмистра, был богатым землевладельцем и жил недалеко от одного из нижнерейнских городов. Ему было около сорока лет, еще моложавый и статный, он отличался высоким ростом, пламенным взором и, как можно было судить по его увлекательным рассказам о своих приключениях в Италии, Испании и Франции, не менее пламенным сердцем.
Несколько лет назад этот ротмистр, хозяин и я сидели как-то теплым августовским вечером вместе и коротали время за дружеской беседой; одна за другой пустели бутылки, и зал заполнялся облаками голубоватого табачного дыма. Потом дошла очередь и до пения. Ротмистр имел прекрасный голос — звучный баритон и был очень одарен в музыкальном отношении, но пел, правда, как истинное дитя природы, и его девизом, к сожалению, было: чем громче, тем лучше. Я сел за старое разбитое фортепиано, и песни полились в самом своеобразном чередовании. Мы исполняли, как могли, народные, студенческие и охотничьи песни, мелодии которых я помнил и мог воспроизвести на инструменте. Хозяин спел ужасно сентиментальный романс, в котором егерь спрашивал свою «девоньку», хотела ли бы она стать его «женой-егершей». Под бурные аплодисменты он затем встал, подошел к своей супруге, которая сидела вместе с незнакомой мне стройной девушкой в углу комнаты, крепко расцеловал ее и вытер выступившие у него на глазах слезы. Тем временем стало уже поздно — над правым берегом, на той стороне, небо потемнело. Напоследок решили исполнить песню Гейбеля «Пришел май». Ротмистр поднялся и встал слева от меня. И в то время когда он удалым голосом пел, а я ему аккомпанировал, я смог заметить, взглянув направо, что добрая хозяйка, несмотря на шум, успела уже задремать. Но рядом с ней сверкала пара чудных темных глаз, которые, однако, были обращены вовсе не на меня, а на ротмистра. Хозяин сидел позади нас и усиливал художественное воздействие музыки тем, что во время припева отбивал такт мощными ударами по столу, от чего даже подскакивали бутылки и стаканы. Песня закончилась, и хозяин моментально уснул на своем стуле, но тут же был разбужен проснувшейся тем временем супругой и уведен в спальню. Прекрасная слушательница удалилась; я тоже почувствовал себя слишком утомленным избытком эстетических впечатлений. «Доброй ночи, ротмистр», — сказал я и пошел в свою комнату.
Вот с этим-то ротмистром я бы охотно встретился снова. Но поскольку свободный стул так и остался незанятым, я не стал больше ждать и покинул зал. Хозяйка окликнула меня и сказала, что мне приготовлена комната номер 19 на верхнем этаже, правда, не с видом на Рейн, но по-другому не получалось.
Разочарование, которое я испытал вначале, сильно испортило мое настроение. Однако слова хозяйки подействовали как целебный бальзам. Дело в том, что я, надо сознаться, немного суеверен. Начиная с определенного момента в моей жизни — я всегда помню о нем, но сейчас не об этом речь, — я внушил себе, что число 19 приносит мне счастье. Правда, до сих пор оно доставляло мне скорее неприятности и даже самым теснейшим образом связано с наиболее драматичным моментом в моей личной жизни. Впрочем, если кто-нибудь воображает, что опыт и доводы рассудка могут хоть чем-то противостоять суеверию, тот плохо знает его природу, потому-то я и поймал себя на том, что все мое скверное настроение вдруг улетучилось, когда я услышал номер своей комнаты. Я пожелал хозяйке доброй ночи и со свечой в руке поднялся на верхний этаж. Дверь в номер 19 была лишь притворена, через щель пробивался свет, и когда я, предполагая, что там была служанка, открыл ее, до меня донесся мужской голос.
— Какая ты жестокая, — услышал я, — едва мы прибыли в твой родительский дом, откуда уехали молодоженами — а ведь женаты мы уже почти вечность, целых шесть месяцев, скоро и серебряная свадьба, — как ты сразу оставляешь своего престарелого супруга, которому ты должна быть надеждой и опорой.
Тот, кто произнес этот шутливый упрек, был моим старым знакомым — ротмистром, все таким же, каким я его видел в последний раз. Лишь голос приобрел более мягкое звучание, а глаза — более глубокое выражение. И та несколько самоуверенная манера держаться, как и подобало баловню судьбы, которая прежде так нравилась мне в нем, сменилась благодарным чувством счастливого обладателя — совсем неплохая замена, как мне показалось. Мне не пришлось долго искать причину этого превращения ротмистра: она стояла рядом с ним и тихо отвечала ему с улыбкой:
— Пока ты переодевался в спальне — кстати, надеюсь, ты уже не пойдешь вниз к своим веселым охотникам? — я услышала, что здесь напротив приводят в порядок эту комнату. А поскольку у меня так живо в памяти все, что связано с ее бывшим жильцом, я зашла сюда и, пока наша Гертруда готовила комнату для нового гостя, решила осмотреться в ней, ведь ее постоялец вынужден был так неожиданно сменить ее на новую обитель. Как ни казалось многое в нем таким странным, мне все же теперь, когда я стою в его комнате, так тяжело на сердце, что он ушел от нас; сейчас я забываю все остальное и помню только, что мы очень сердечно относились друг к другу.
Говоря это, она держала перед собой что-то вроде небольшой картины в рамке, стараясь, чтобы на нее падал свет настольной лампы. У женщины была стройная, довольно высокая фигура. Ее серьезное миловидное лицо обрамляли темно-русые волосы. Голос ее имел своеобразную окраску: он был каким-то нежно-приглушенным, словно прикрытым тонкой вуалью; в нем звучал не то тихий вопрос, не то робкое извинение. Когда она взглянула на своего супруга, я узнал ее. Это были те темно-голубые глаза, которые я видел сверкающими в тот вечер. Теперь, правда, у стола стояла не юная девушка, а счастливая молодая женщина, а вскоре — это было заметно — и благословенная мать.
— Ты несомненно права, Ева, — ответил ее муж и, обняв ее за плечи, принялся вместе с ней рассматривать картину. — Вот только я замечал в нем больше курьезные черты характера, что было вполне понятно, а не его достоинства, но в том, что они были, я теперь не сомневаюсь.
Меня приятно удивило, что ротмистр меня сразу узнал, когда после этих слов он поднял глаза, чтобы взять у жены из рук картину и снова повесить ее над письменным столом. Наше приветствие было сердечным. Представляя меня своей молодой супруге, он вспомнил тот вечер, когда мы столь энергично воздавали почести музе пения.
— Я очень хорошо вас помню, — сказала на это его жена.
— Действительно, господа в тот вечер очень основательно продегустировали отцовское вино, и от этого усердия пение стало настолько громким, что в конце концов перестало доставлять удовольствие. Но вам я была в глубине души благодарна за то, что вы так неутомимо аккомпанировали и смогли по памяти сыграть так много прекрасных песен. В тот вечер я вам завидовала из-за этого… ведь уже тогда мое сердце было неравнодушно к нему. Но он еще не знал об этом, и мне пришлось долго ждать.
Она сказала это так скромно и просто, безо всякого жеманства, что тронула меня до глубины души. К тому же еще этот приглушенный голос с почти незаметным отголоском франкфуртского диалекта — короче, все соединялось в ней в гармоничный образ милой сердечной доброты и невинной чистоты.
Пока мы обменивались этими словами, комната была приведена в порядок, разведен огонь в камине, и старая служанка ушла. Тут мы пожелали друг другу доброй ночи и условились увидеться завтра. Затем ротмистр с супругой покинули меня; им была приготовлена комната напротив по коридору, я слышал, как закрылась их дверь. Вскоре все затихло, и я остался один.
Да, совсем один. Я невольно вспомнил о своей унылой холостяцкой квартире, где никто меня не ждал, кроме книг и старого письменного стола, и грустные мысли о моей одинокой жизни приходили мне в голову, пока я рассеянным взглядом осматривал комнату.
Она была небольшой, но уютной. Справа от двери — камин, в котором пылал веселый огонь. Перед ним — кровать в стенной нише, закрытая темным пологом. Напротив двери, между двумя окнами, стоял небольшой письменный стол, над которым на стене были прикреплены всевозможные фотографии. Справа и слева от камина — два низких кресла; еще одно — старое, солидное, обтянутое кожей, стояло у круглого стола в середине комнаты. На столе горела лампа, широкий абажур которой был сделан из плотной зеленой ткани. Вспомнили даже о моей старой привычке, потому что рядом с лампой многообещающе поблескивала бутылка вина «Собственный урожай» с высокими зелеными бокалами по бокам.
Я открыл чемодан и хотел было уже вынуть взятый с собой сборник рассказов, чтобы продолжить чтение там, где я его прервал вчера вечером, когда заметил, что на письменном столе лежат несколько книг. Надо сказать, что у меня с давних пор была скверная привычка копаться в книгах, которые мне попадались во время моих поездок в чужих комнатах, гостиницах или снимаемых квартирах. При этом я находил много забавного и удивительного и запоем прочитывал их, лежа в постели; но иногда мне встречались настоящие жемчужины. Так было и на этот раз. Словно старому доброму другу, обрадовался я иллюстрированному изданию народных сказок Музойса, которые были мне дороги с детства. Я взял книгу из стопки и уселся в большое кресло за круглым столом.
Однако долго читать я не смог и отложил книгу в сторону. Очень уж много воспоминаний всплыло у меня в памяти, чтобы я был в состоянии сосредоточиться на книге. К тому же и вино не способствовало этому. Оно уже было не такое, как прежде, — показалось мне слишком крепким, и после первого глотка я отставил бокал, откинулся на спинку кресла и стал рассеянно наблюдать за легкими струйками дыма, поднимавшимися от сигары.
Как долго продолжалось мое оцепенение, не знаю, знаю только, что едва я собрался бросить докуренную сигару в камин, как вдруг раздался слабый, немного хрипловатый голос, обращенный ко мне:
— Прошу прощения, господин доктор, если я помешал…
Крайне удивленный, я поднял глаза. По другую сторону стола стоял молодой человек, который только что совершенно бесшумно закрыл за собой дверь. Как я мог не заметить, когда он ее открывал, осталось для меня загадкой.
Его внешность не представляла собой, особенно здесь, в гостинице, ничего примечательного: черный фрачный костюм, белый галстук, редкие светло-рыжие волосы, образцово расчесанные в середине на пробор. Все это было типичным для старшего официанта или метрдотеля современной гостиницы.
Я узнал его с первого взгляда. Это был сын хозяев гостиницы, с которым я охотно беседовал во время моих предыдущих визитов. И не потому, что он мне с самого начала понравился. Совсем наоборот! Он казался мне законченным фатом: несмотря на свои веснушки и водянистые голубые глаза, был тщеславен, как лирический тенор; кичился своими внутренними достоинствами, своим французским и английским языком, своим образованием, своими деловыми качествами и прежде всего своим практическим взглядом на жизнь. Одним словом, он был невыносим, являя собой образчик сомнительной, поверхностной образованности, и в мои прошлые приезды интересовал меня как типичный экземпляр этой породы людей. И я его не щадил, когда он пытался показать мне свою значимость. Но несмотря на это, а может быть, именно поэтому, он оказывал мне честь, выделяя среди остальных гостей. Он, конечно, не выполнял обязанности официанта, скорее был кем-то вроде управляющего гостиницей, вел бухгалтерский учет и корреспонденцию, и рядом с неотесанным отцом с повадками охотника, интересы которого не шли дальше винного погреба, и деятельной матерью, которая отвечала за кухню и гостиничное хозяйство, он как бы способствовал внедрению в дом современной изысканности и требований этикета нового времени, почему я и называл его «культуртрегером».
С отцом у него отношения были неважные, а мать он, кажется, сильно любил. Лишь при повторных встречах я начал замечать в нем, кроме фатовских черт его характера, также вполне достойные качества. И в конце концов я вроде бы пришел к некоторому пониманию противоречивости его поведения. Потому что в частных беседах с ним проявилась неоднозначность его натуры, заряженной значительной духовной активностью.
Должно быть, прошло довольно много времени, прежде чем я наконец ответил:
— Вы не мешаете мне ни в малейшей степени — напротив! Я настолько бодр, что и не думаю о сне. И очень мило с вашей стороны, что вы нашли еще время поприветствовать старого верного друга вашего дома. Прием, оказанный там внизу вашим отцом, откровенно говоря, не был особенно теплым. Присаживайтесь у камина, выпейте глоток вина и расскажите, как вам жилось.
— Покорнейше благодарю, — ответил мой гость. — Позволю себе на минутку воспользоваться вашим любезным приглашением.
Он несколько чопорно уселся в кресло, однако отказался как от вина, так и от предложенной сигары.
— Этот человек всего лишь мой отчим, — продолжил он довольно монотонным голосом, — его грубая манера держаться порой удручает и его самого и его близких. Он частенько обходился со мной раньше весьма жестоко. А сейчас, собственно говоря, нам нет друг до друга дела. Единственное, что его интересует, — это охота. И так как я не проявляю в ней особой ловкости, это вызывает еще большее пренебрежение ко мне с его стороны. Поскольку у него нет ни малейшего понятия об образованности, просвещенности и тому подобных вещах, ему неприятно видеть интерес к ним у других, и он допекает тогда своими грубыми насмешками и всячески издевается. Кроме того, мой отчим строго придерживается католических традиций, в то время как я воспитывался в протестантском окружении. Он всегда голосует за представителей клерикалов. А это, конечно, не для меня.
Я предложил исключить из нашего сегодняшнего разговора как политику, так и религию.
— Давайте поговорим лучше в этот поздний час о чем-нибудь личном. Расскажите, откуда вы родом, за кем была замужем ваша матушка в первом браке?
Он кивнул в знак согласия.
— Я охотно расскажу вам об этом. Правда, сегодня я не настолько в форме, как обычно, ноги и руки у меня как будто немного затекли. Это, наверное, от длительной ходьбы по горным склонам. Но я так рад снова увидеть вас; кроме того, здесь в кресле так удобно, а огонь в камине создает особый уют. Я приветствую от всего сердца, что матушка предоставила вам мою комнату — кого бы я еще охотнее в ней увидел, кроме вас.
Удивления, которое вызвали у меня некоторые его слова, он не заметил и продолжал дальше:
— Все мое детство и вся моя прежняя жизнь именно сегодня прошли перед моим внутренним взором, словно в сновидении, и я почувствовал себя при этом несказанно счастливым. Такого блаженства я еще не испытывал. Видите ли, господин доктор, я часто размышлял о бессмертии и о том, каким оно, если оно есть, может быть. Я хочу только сказать, что представляю себе блаженство бессмертной души не иначе, как в виде тех ощущений, которые я испытал именно сегодня. Какое наслаждение пребывать в самых невинных воспоминаниях. Особенно живо предстала сегодня в моем сознании одна сцена из моего детства. Мой отец был лесничим. Я любил лес, как свое второе «Я». Однажды — это был довольно жаркий летний день — я лежал под деревьями далеко от дома. Какая была тишина! Слышался лишь стук дятла, долбившего ствол дерева то ближе, то дальше от меня. Своеобразный запах леса был очень сильным, почти пьянящим, и яркий солнечный свет золотил верхушки деревьев. Тут меня вдруг охватил неописуемый страх, ужасное предчувствие какой-то уже неотвратимой утраты, так что моя жизнь представилась мне бессмысленной и потерянной. Это, видимо, было что-то вроде провидения. Потому что, когда я сегодня в глубочайшей сердечной тоске убежал в лес, я слишком хорошо знал причину моего горя… Ева… Однако буду рассказывать все по порядку. Тогда я вскочил и побежал к родительскому дому, не разбирая дороги — по подлеску, вниз по песчаному карьеру — как получалось. Прибежав, я бросился в слезах к матери, пытавшейся меня успокоить.
Позже меня послали в город учиться в гимназию. «Ты можешь стать, — сказал мой отец, — настоящим ученым-лесоводом, ты достаточно упрям для этого». Родители мои были людьми бедными, и, чтобы оплатить мою учебу, им приходилось экономить буквально на всем, даже на еде. Если кто-то вырос, как я, в окружении природы, тому не так-то просто бывает привыкнуть к жизни в городе и в новых условиях. Кроме того, я по-прежнему предавался своим мечтаниям; вскоре мои школьные товарищи стали дразнить меня «сочинителем». Доведенному до отчаяния, мне пришлось провести немало часов в мучительных раздумьях, потому что я не знал, как мне справиться с собственной нерешительностью. В это время умер мой отец. Я даже не успел узнать, что он заболел, настолько быстро все произошло. Никогда не забуду того, как он выглядел в гробу. Его серьезное, родное лицо было таким серым и холодным; уголки рта слегка приподняты, словно в какой-то странной усмешке. В Рейнской долине, где мы тогда жили, был обычай обряжать покойника в его лучшую одежду. Но не могу даже сказать, насколько жутко это выглядело, будто покойник со сложенными на груди руками, во фраке и с белым галстуком собрался идти на бал.
Сказав это, рассказчик вытянулся в кресле и сложил руки на груди, как бы иллюстрируя вышесказанное своим фраком и белым галстуком. Только сейчас у меня возникла мысль о том, что он для прогулки в окрестных лесах и по горным склонам не оделся, это было бы вполне естественно, соответствующим образом. И на его лакированных штиблетах не было видно никаких следов грязи. Ко всему его виду подходило скорее расхожее определение «одетый с иголочки». Но его пребывание в лесном уединении, видимо, продолжалось довольно долго, судя по его собственным словам и по тому, что в течение всего вечера я его ни разу не видел, хотя гостиница была заполнена гостями, и каждая пара рук оказалась бы нелишней. Возможно, все эти несуразности были причиной того, что его неожиданное появление в моей комнате стало казаться мне теперь в некоторой степени необычным. Я посмотрел на его только сейчас по-настоящему освещенное лампой лицо, которое было пугающе бледным и неподвижным. Какое-то странное, необъяснимое самому себе чувство беспокойства и страха перед ним охватило меня.
Все это время мой гость находился в одном и том же положении, сохраняя неподвижность, как парализованный. Наконец он сел прямо и продолжил свой рассказ:
— Для моей матери и меня наступили трудные времена. Состояния у нас не было; лишь три месяца разрешили нам жить в лесном доме, до тех пор, пока не вселился новый лесничий с семьей. Прощание со старым, ставшим родным домом было тягостным. Меня охватило предчувствие, что надвигаются перемены во всей моей жизни и они разрушат то, что до сих пор составляло ее счастье.
Тогда матушка заняла место управительницы здесь, в гостинице моего будущего отчима, который незадолго до этого потерял свою первую жену. Я знаю, что решение выйти за него замуж нелегко далосьматери и сделала она это не в последнюю очередь из-за восьмилетней дочери хозяина, которую вдовец вынужден был воспитывать один и к которой моя матушка тем временем привязалась всем сердцем. К тому же будущий отчим был готов принять меня и заботиться обо мне по-отцовски.
Это он и делал, правда, на свой манер. Однако о лесной академии он ничего не хотел слышать с самого начала. А мое пристрастие ко всему поэтическому было для него полностью неприемлемо. Его намерения в отношении меня были направлены сугубо на практические цели. У кого есть деньги, у того в наши дни есть все — таков был его принцип. И поэтому он послал меня сначала в торговую школу. «Когда ты станешь расторопным коммерсантом, — сказал он мне, — ты сможешь поехать посмотреть, как ведется гостиничное дело в больших отелях, и если мы сработаемся, ты сможешь стать нашим управляющим». Словом, прежние мечты были, так сказать, похоронены, я стал другим человеком. Только одно осталось у меня от прошлого: когда навязанное мне окружение начинает давить на меня всей тяжестью и мне становится невмоготу, я ищу убежище в лесу. А огорчений в моей дальнейшей жизни было в избытке.
Погруженный в свои мысли, похожий скорее на восковую фигуру, нежели на живого человека, мой ночной гость сидел у камина, снова умолкнув довольно надолго. У меня опять появилась возможность без помех рассмотреть его, потому что, казалось, он не обращал на меня сейчас никакого внимания. В какие-то мгновения у меня появлялось ощущение, что все тело налито свинцом, настолько тяжесть его положения отдавалась в моей душе. Да, я тоже нес груз ответственности за его судьбу.
Как я мог так ошибиться в нем? Теперь не было и следа того фатовского поведения, которое я приписывал ему раньше. Он словно угадал мои мысли и продолжил свой рассказ еще более тихим, чем прежде, голосом:
— Конечно, это любезничанье и важничанье мне самому было не по душе. И то, что нашему брату в такой степени надо следить за внешним видом. Всегда следует быть элегантным, обходительным, внимательным! Создавать у людей впечатление культурного заведения! Отчим все чаще называл меня Жан, намекая на то, что я говорю по-французски. Мое настоящее имя Йоганн казалось ему слишком простецким. Репутация, как он ее понимал, для него была все. При этом у меня часто возникала мысль, как было бы хорошо, если бы не нужен был весь этот маскарад и можно было бы просто любить, ненавидеть, жить и умирать, оставаясь таким, каким создал бог. Но для меня уже обратной дороги нет.
— Не говорите так, — возразил я. — Прошлого, конечно, уже не изменишь, но, слава богу, никогда не поздно изменить свою жизнь. Почему бы вам просто не бросить все и уйти? Вы уже повидали мир, но еще молоды, а при желании всегда можно начать сначала.
— Я и раньше намеревался это сделать, — ответил он, — а с сегодняшнего дня мое решение стало непоколебимым. Довольно странно, но эта уверенность пришла ко мне, пока я крепко спал среди деревьев в лесу, потому что я помню: когда я засыпал, у меня было твердое намерение все-таки остаться в этом доме, несмотря на все страдания и горе, которые мне здесь пришлось пережить. Но когда я проснулся, я почувствовал в себе решимость уйти немедленно, неважно куда. Только мне показалось, что чего-то не хватает, будто я что-то забыл.
— Уж не преувеличиваете ли вы? — прервал я его. — При том, как вы относитесь к своему отчиму, вряд ли его антипатия может причинять вам такие страдания. Ну, конечно, это очень неприятно, но говорить о неизбывной тоске и горе — это уже слишком!
— И все же так оно и есть! — воскликнул он полным отчаяния голосом. — Это сейчас уже ни для кого не тайна. Здесь дело в его дочери, в Еве…
Я содрогнулся в глубине души.
Мой гость заговорил снова:
— У нас с ней разница в возрасте примерно шесть лет; несмотря на то, что в результате брака между ее отцом и моей матерью мы стали, так сказать, братом и сестрой, вначале наши отношения, собственно говоря, не были особенно близкими. Лишь когда я проходил армейскую службу во Франкфурте, где Ева в то же время находилась в пансионе для девочек, между нами зародилось что-то вроде нежной симпатии друг к другу. С какой хитростью и с каким терпением умудрялся я — невзирая на строгий присмотр за ней — поджидать Еву на прогулках в парке или на берегу Майна и следить за ней издали. К сожалению, я близорук. Поэтому какое счастье, что она не только была стройной и высокой, но и носила ла шляпке длинную голубую вуаль, которая служила мне надежным опознавательным знаком. Да, эта шляпа с голубой вуалью, имевшей фиолетовый оттенок, какой я с тех пор больше не видел — с ней у меня тогда были связаны все мои ощущения, все помыслы и надежды… Вы когда-нибудь слышали ее приглушенный, словно прикрытый вуалью голос? — прервал он свой рассказ, подперев голову руками.
Я кивнул, пораженный до глубины души совпадением его описания с моими недавними впечатлениями.
— Однажды, — продолжил он, как бы произнося монолог, — весна была уже в полном разгаре, я увидел ее выходящей из ворот пансиона одну, она показалась мне растерянной. Я довольно долго не видел ее и не разговаривал с ней — слишком долго для любящего сердца. Осторожно, чтобы не скомпрометировать ее, я пошел следом за ней. Так мы дошли до оранжереи. Здесь Ева вступила в разговор с работавшей там женщиной, которая вскоре скрылась в оранжерее. Ева осталась стоять у куста цветущей сирени, опустив глаза, и вообще выглядела очень опечаленной. Тут я подумал, что она, видимо, где-то зацепилась вуалью за ветку, потому что кусок ее свисал со шляпы наполовину оторванный. Я быстро подошел к ней. «Здравствуй, Ева!» — сказал я, сильно обеспокоенный. Она повернулась ко мне, и я увидел, что она плачет. «Господи, Ева, почему ты плачешь? Что случилось?» Так я узнал, что накануне вечером после непродолжительной болезни умерла ее лучшая подруга, с которой они жили в одной комнате. Теперь она хотела принести цветов, чтобы сплести траурный венок. Слезы текли из ее глаз; а над нами было голубое небо, рядом благоухала и покачивалась на весеннем ветерке цветущая сирень, в высоте пели жаворонки. Меня раздирали противоречивые чувства: сострадание, печаль и страстная любовь. «Бедная Ева!» — проговорил я и, не знаю, как это получилось, обнял ее за плечи. «Бедная Ева!» — это все, что мне пришло тогда в голову. И чтобы хоть что-то сказать — настолько глуп бывает человек в такие моменты, — я прошептал: «Ты знаешь, что у тебя разорвалась вуаль?» Смущение наше было обоюдным. Ева невольно взялась за вуаль и посмотрела на надорванный кусок. Как бы машинально она оторвала его совсем. Тут у меня мелькнула мысль: «Ева, подари мне этот кусок вуали!» Она отдала его мне, ничего не сказав при этом. Издали послышались шаги женщины из оранжереи. «Прощай», — проговорил я тихо и незамеченным успел добежать до ворот.
С того дня я знал, что полюбил ее больше жизни. Вот мы говорили тут о вечном блаженстве. Но теперь я понимаю, что без Евы я его представить более не могу.
И здесь впервые с того момента, как он заговорил, его голос дрогнул. Затем он собрался с мыслями и сказал:
— Но с того дня я знал также, что и Ева любит меня. Любит не как сестра, нет! А так, как полюбил ее я, — навсегда и бесповоротно. Она мне этого никогда не говорила. Да и какая девушка скажет такое!.. А потом, судите сами, разве не было это понятно хотя бы по тому, как она подарила мне вуаль — сразу, не раздумывая и не колеблясь! Здесь я в себе полностью уверен, такое чувствуют сердцем. Я твердо убежден, что мы принадлежим друг другу!
Однажды при расставании матушка сказала мне: «Мой дорогой мальчик, где есть одно доброе сердце, к нему найдется и второе». Это было ее напутствием… В качестве талисмана я носил с собой небольшой кожаный мешочек с локоном волос Евы и кисточку со шляпы моего отца. В этот мешочек я положил также кусок ее голубой вуали. С тех пор я никогда не расстаюсь с ним и берегу как зеницу ока. И я привык время от времени класть руку на грудь, чтобы удостовериться, на месте ли он. Многие, в том числе и вы, господин доктор, уверены, что я из франтовства все время поправляю галстук, не правда ли?
Как бы упреждая мои возражения, мой гость слегка поднял руку, но прежде чем я успел ответить, он уже продолжал:
— Когда я отслужил год воинской повинности, я вернулся сюда, домой. Несмотря на то, что матушка не советовала мне этого делать, я обратился к своему отчиму с просьбой отдать мне Еву в жены. Старик сделал большие глаза: «Кто-нибудь слышал, чтобы сводные брат и сестра женились друг на друге?»
Я стал возражать, что меня и Еву, собственно говоря, не связывает никакое кровное родство. Тут он вспылил. Для меня, мол, самое главное подцепить богатую невесту. У него в отношении Евы совсем другие планы, она заслуживает мужа получше. Что я мог возразить против этого? Старик был упрям и из той породы людей, которые, к сожалению, не могут иначе, как приписывать всем и всегда только низменные и корыстные побуждения. После того как не помогли настоятельные просьбы, я решил запастись терпением. Мы оба были еще молоды и могли подождать. Ева в то время редко бывала дома и подолгу гостила у родственников и подруг по пансиону. Я тоже часто неделями был в разъездах, которые предпринимались для обеспечения гостиницы и нашего большого винного погреба. Так прошли годы.
И вот сегодня я возвратился утренним поездом после многонедельного отсутствия. Виноград в этом году завязался хорошо и обещает отличный урожай. Учитывая такие перспективы, тот, у кого есть деньги, может закупать вино помногу и дешево у небольших производителей, которые стремятся сейчас освободить свои погреба и бочки для нового урожая. Я в этот раз заключил выгодные сделки и был в хорошем настроении. У меня на душе было такое чувство, знаете ли, какое иногда возникает вроде бы безо всяких на то причин, будто мне должно было повстречаться сегодня большое счастье. Может быть, думал я, старик будет доволен твоими удачными сделками и даст наконец согласие… Я вхожу в комнату, и кто же стоит передо мной?
Ему стало трудно владеть голосом, но он взял себя в руки.
— Короче говоря, — сказал он, — это были Ева и ротмистр, которого вы, вероятно, помните по былым временам. И обоих представляют мне как жениха и невесту… О ротмистре ничего не могу сказать, он был таким, каким ему и подобало быть: сияющим и счастливым, в чем не было ничего удивительного. Матушка с тихой тревогой смотрела на меня. Сама же Ева была проста и естественна, как настоящая сестра. Однако я вынужден был напрячь все мои силы, чтобы хотя бы сохранять более или менее смиренный вид. Нет, более того! Я должен был принимать живое участие в семейном торжестве. До середины дня я еще продержался. Но после совместного праздничного обеда почувствовал, что силы оставляют меня. Конечно, тянуло к матери. Но зачем было расстраивать ее еще больше?
В конце концов я сделал так, как я делал раньше, когда мне становилось невмоготу. Я убежал в лес и нашел там для себя укромный уголок. Но на этот раз… Только когда я лежал там, вверху, среди деревьев на опушке леса, как раз над кладбищем, расположенным у склона горы, мне впервые стало совершенно ясно, что я навсегда потерял Еву. И тут я вдруг понял, почему все так получилось. Ева была принесена в жертву, хладнокровно принесена в жертву своим отцом. Дела в гостинице уже в течение ряда лет идут отнюдь не в гору. Два новых больших постоялых двора прямо рядом с пароходной пристанью составляют ей серьезную конкуренцию. Наиболее выгодными и надежными клиентами являются большие охотничьи компании, которые, как вы знаете, уже с давних пор останавливаются здесь у нас в течение всего охотничьего сезона. Без них мы вряд ли бы смогли продержаться. Однако ротмистр как раз тот человек, который организовывал эти компании. Он, собственно говоря, их душа; если перестанет приезжать он, его примеру последуют все остальные. И теперь вы, как и я в свое время, поймете, почему отчим не сказал «нет» и не мог сказать «нет», даже если бы этого хотел, когда ротмистр попросил руки Евы. Ну а Ева — что ж, она ведь хорошая дочь…
Я слушал его, остолбенев от изумления. Настолько разительным было противоречие между тем, что говорил мой гость, и тем, что я незадолго до этого слышал собственными ушами и видел собственными глазами.
Это недоуменное изумление усиливалось по мере того, как он продолжал свой рассказ:
— И все это случилось такой чудной весенней порой! Такой же, как была тогда, когда она подарила мне у куста цветущей сирени кусок своей вуали. Так, погруженный в отчаяние, я сидел на лесном пригорке над кладбищем и вдруг увидел довольно далеко внизу у Рейна две фигуры, прогуливавшиеся рука об руку, а на шляпке стройной дамы — голубую вуаль.
Тут я почувствовал, как какой-то болезненный удар потряс все мое тело; он был настолько сильным, что меня словно парализовало. Затем подступила смертельная усталость, я откинулся назад и уже не помню, как заснул. Во сне перед моим внутренним взором прошла вся моя жизнь с самого ее начала. И как только я подумал, просыпаясь, о Еве, во мне зародилось какое-то неясное предчувствие, что я что-то потерял, что мне чего-то не хватает. Я сунул руку за пазуху, чтобы узнать, на месте ли кожаный мешочек с куском вуали. Его не было! Не помню, как я спустился с горы и добежал до дома. По освещенным окнам и шуму я понял, что непредвиденно прибыла целая охотничья компания. Правда, обычно охотники приезжали только осенью или зимой — во время охотничьего сезона. Я ни в коем случае не хотел, чтобы меня увидели. Через боковую дверь внизу в подвале, которую коридорный часто забывает запереть, я пробрался по лестнице вверх. Лишь когда я открыл дверь своей комнаты и увидел вас, сидящим за столом, только тогда, собственно говоря, я окончательно проснулся и пришел в себя. А теперь, — он медленно поднялся и подошел к письменному столу, — позвольте мне задержаться еще на секунду, я хочу найти то, за чем пришел. После этого я не буду вас более беспокоить и пойду спать. Ведь уже совсем поздно.
Сказав это, он принялся что-то искать на столе и в столе, но, как видно, напрасно. Тут он взялся за большую, вложенную в футляр книгу, которая лежала на середине стола, медленно вынул ее из футляра и раскрыл. В книге лежал небольшой пакет из белой бумаги. Он взял его, повернулся и положил на круглый стол так, чтобы его осветила лампа.
— Черная метка? — проговорил он с вопросительной интонацией. — Что это может быть? — Он быстро вскрыл и развернул пакет. — Так вот, значит, где он, — тихо сказал он и достал кожаный мешочек, затем открыл его и с серьезным видом взял в руку кусок голубой вуали. На стол упали прядь волос и кисточка от шляпы. Он засунул все это снова в мешочек, затянул шнур и собрался уже привязать его себе на шею.
Тут я увидел, как удивленно он уставился на концы своего белого галстука.
— Боже мой, — воскликнул он испуганно, — как это я выгляжу? — Его взгляд скользнул вниз по всему его телу. — Фрак, да к тому же черный, и белый галстук? Ведь не был же я сегодня в таком виде в лесу. Я выгляжу так, будто собрался на бал или…
Как бы машинально он повязал себе мешочек на шею и спрятал под рубашку. При этом он нагнулся и посмотрел на бумажную обертку, на внутренней стороне которой было что-то написано. Он поднял ее и, поднеся к лампе, принялся читать…
Вдруг он резко и неожиданно выпрямился. Никогда не забуду ни его странно изменившегося лица, ни его взгляда, когда он сказал мне:
— Я должен идти. Прощайте!
Он уже был в дверях, тихо открыл и также тихо закрыл их за собой. Я остался один; на дворе прокричал петух, и лампа погасла. В окнах начинали проступать первые проблески рассвета.
Когда я зажег свечу, в глаза мне бросилась надписанная оберточная бумага. Я взял ее и прочитал следующие строки, написанные немного угловатым женским почерком:
«Этот мешочек с его содержимым был у моего дорогого сына Йоганна, когда 3 мая 1878 года, в день обручения нашей дочери Евы, мы нашли его после долгих поисков в лесу над кладбищем мирно почившим в бозе. В память о нем я вложила этот пакетик в старую семейную Библию моего покойного мужа. Пусть даст ему бог вечный покой и утешит скорбящую мать.
Магдалена Бюргере».
Я не помню, как добрался до вокзала. Пронзительно засвистел паровоз утреннего поезда, и, когда он увозил меня оттуда, высоко вверху, на кладбище, которое тянулось по склону горы слева от железнодорожного полотна, среди голых деревьев блеснул в первых лучах холодного ноябрьского солнца белый крест.
Пауль Хайзе
Мартин-Умник
К завсегдатаям, которые два раза в неделю собирались за столом почетных гостей гостиницы «У голубой грозди», сегодня присоединился незнакомый посетитель, серьезный молодой человек, который, несмотря на то, что было ему не больше двадцати пяти лет, держался с присущим зрелому возрасту подчеркнуто самоуверенным достоинством и без смущения принимал участие в разговоре остальных, более старших гостей, сидящих за столом. Городской священник, прекрасный человек, пользовавшийся всеобщей симпатией, ввел его в этот круг и представил как кандидата богословия N, сына своей сестры, который только что сдал выпускные экзамены, получив при этом самые высокие оценки, и приехал, чтобы предоставить старому дядюшке возможность проверить свою ученость. Последний еще раньше с заметной гордостью рассказывал о своем племяннике и упоминал о хорошей репутации, которую успел уже приобрести молодой богослов. Но теперь, когда столь блестяще рекомендованный племянник явился собственной персоной, в жизнерадостном старом священнике, который обычно оживлял их тесный кружок своим веселым нравом, была заметна некоторая озадаченность, делавшая его рассеянным и немногословным.
Причина этого недолго оставалась в тайне.
Городку, который в общем-то не относился к наиболее примечательным местам в этих краях, посчастливилось иметь среди тех мужей, которые пеклись о духовном и телесном благополучии его граждан, дюжину ясных голов — людей, отличавшихся широтой взглядов, трезвым умом, богатым жизненным опытом и разнообразнейшими интересами, которые в ином окружении быстро бы зачахли. Поэтому беседы за этим столом не превращались, как это было зачастую в других местах, в обсуждение церковных вопросов и мелких сплетен и не вырождались в убогое переливание из пустого в порожнее. Почти каждый участник кружка в свое время поездил по свету, прежде чем бросить якорь здесь, заняв скромную должность. И вот эти остроумные люди — городской судья, казначей, аптекарь и, не в последнюю очередь, сам господин священник — заботились о том, чтобы и в серьезных дебатах было место юмору. Тому, кто впервые оказывался в этом обществе, в первый вечер достаточно было только слушать остальных и смеяться вместе со всеми, да вставить, разве что иногда, случайную реплику.
Однако молодой богослов, видимо, посчитал своей задачей в первый же вечер поведать окружающим все, что касалось его дарований, добродетелей и его профессии духовного пастыря, чтобы у них не было на этот счет никаких сомнений.
Аптекарь попытался исправить положение, рассказав веселую историю. Несколько дней назад к нему пришла женщина с вопросом, не может ли он дать ей средство от сновидений. Она, мол, переехала на другую квартиру и сразу же в первую ночь ей приснилось, что она умерла и ее положили в гроб, но при этом она не утратила способности видеть и чувствовать. А через открытое окно стали влетать пчелы и садиться на ее тело, и она повсюду ощущала их болезненные укусы, не имея возможности защититься от них. Когда женщина проснулась, она увидела совершенно отчетливые следы этого сновидения на своей коже. Похожее произошло следующей ночью. Однако на этот раз она предстала во сне в компании своих добрых подруг не только живой, но и во всей красоте своей молодости, настолько привлекательной, что все они взирали на нее с завистью и ревностью. Вдруг вся эта компания, вооружившись булавками, набросилась на нее и стала втыкать их в ее тело, чтобы отправить на тот свет. От этого она проснулась; и снова на теле были отчетливо видны следы на этот раз уже уколов. Не мог ли он ей помочь избавиться от подобных сновидений?
— Я, сохраняя всю серьезность, — рассказывал аптекарь, — попросил ее показать полученные во сне раны, а затем заявил доброй женщине, что против этого есть только одно средство, и показал ей порошок в коробке. Нужно ли это принимать с водой или в облатках, спросила она. Я ответил, что средство предназначено только для наружного употребления. Перед тем, как ложиться спать, ей следует посыпать им свою постель, тогда она избавится от укусов пчел и булавочных уколов.
Четыре дня я ничего не слышал о своей пациентке. Наконец она появилась снова и стала рассыпаться в благодарностях. Лекарство прекрасно помогло, вот только коробочка уже пуста, и она попросила новую порцию чудодейственного средства.
Теперь я вынужден был признаться, что в коробочке был всего лишь персидский порошок от насекомых, однако я хотел бы ей посоветовать на будущее тщательно вычистить новую квартиру и просмотреть всю мебель, чтобы раз и навсегда избавиться от злых духов сновидений.
Слушатели посмеялись над забавной историей, и даже молодой кандидат снизошел до высокомерно-сочувственной улыбки, адресовавшейся скорее окружавшему его обществу, которое могли забавлять такие дешевые шутки, чем ограниченности бедной женщины. Когда же сидящие за столом стали приводить один за другим примеры, почерпнутые из общения с простыми людьми и связанные со снами и суевериями, и когда наконец прозвучало замечание, что сновидения не всегда, как утверждают в народе, исходят из живота, что любая часть тела может быть их причиной, тут гость почувствовал себя обязанным придать разговору более возвышенную окраску и выразился в своей мягкой, но тем не менее весьма уверенной манере, что он более высокого мнения о природе и значении сновидений, чем это объясняет материализм. Для него они являются ценнейшими свидетельствами божественности и бессмертия души, которая во сне, освобожденная от суетности бренной жизни, вспоминает свои вечные истоки и снимает покров, скрывающий от земного человека потусторонний мир.
После этой торжественной речи за столом установилась полная тишина. Лишь городской священник покашливал, будто поперхнувшись дымом своей сигары, и беспокойно ерзал на стуле. Однако его племянник, истолковавший установившееся неловкое молчание как доказательство глубокого впечатления, которое произвели его духовные воззрения на этих в общем-то славных, бывалых, но несколько вульгарных людей, принялся с воодушевлением развивать свою идею дальше.
Он поведал, что уже с раннего детства почувствовал призвание к высшему познанию и что, болезненно осознав ограниченность своего земного естества, он почти всегда находил утешение в полных прозрения сновидениях. Тут он рассказал о некоторых из них с такой обстоятельностью, которая невольно наводила на мысль, что ему уже не в первый раз доводилось выступать с такими откровениями перед аудиторией. Тем более, что у мечтательно настроенных дам и девиц начинающий богослов должен был пользоваться успехом, поскольку почти в каждой из этих ночных историй, изложенных с поэтическим мастерством, было обилие блаженных особ, ангелов и архангелов, а в завершении почти всегда все небо вспыхивало разноцветными огнями. Особо трогательно и эффектно представлялись здесь почтенные души его покойных родителей. Он знал их лишь ребенком, но духовная связь с ними у него сохранилась, и его добрая матушка пользовалась случаем, чтобы передать единственному сыну всевозможные мудрые наставления и первые ощущения того высшего познания, к которому так страстно стремился молодой теолог. Впрочем, при пробуждении эта часть сверхчувствительных переживаний ускользала из его памяти. Ведь земной дух не в состоянии объять то, что выше обыденного рассудка. И только сохранявшееся чувство неземного блаженства было ручательством того, что такие сновидения не были пустой фантазией.
Молодой человек живописал эти небесные явления с таким пафосом, что его симпатичное румяное лицо раскраснелось, а незабудковые глаза горели святым огнем. Женской половине его общины он в таком возвышенном настроении представлялся, по-видимому, неотразимым. Здесь же, в мужской компании, он встретил упорное молчание, от которого ему вскоре даже стало не по себе. Он заметил, как подозрительно иронически задергались губы у аптекаря и как казначей, который перед этим объяснял все сновидения в зависимости от того, что было съедено перед сном, приподняв широкие плечи, медленно покачивал головой, издавая при этом какое-то странное ворчание, словно большой дог, которому в миску положили что-то несъедобное.
Чтобы предупредить скептическую критику в адрес своих назидательных высказываний, с чем ему раньше еще не приходилось сталкиваться, молодой энтузиаст обратился к своему соседу слева со следующими словами:
— Вам никогда не приходилось переживать такие ночные откровения, господин судья? Хотя мое призвание и делает меня особенно склонным и чувствительным к такого рода проявлениям, я все же считаю, что никто, даже самый неверующий человек, полностью не лишен способности испытывать подобные озарения.
— К моему глубокому сожалению, дорогой господин богослов, — ответил ему судья, — я должен признаться, что вообще не вижу снов. Или, скорее, не к сожалению, а к счастью. Ведь поскольку в соответствии с вашими представлениями каждый человек переносит в свое ночное душевное состояние заботы и радости своей профессии — что же из этого получилось бы для меня, погруженного в судебную практику человека, если я и во сне буду заниматься теми прискорбными делами, преступлениями и прочими человеческими слабостями, которыми я занимаюсь днем. Передо мной предстанут отъявленные мошенники, грабители и убийцы, которые вряд ли откроют мне путь к высшему познанию, тем более, что они, судя по всему, находятся не в высших сферах, а продолжают нести свое земное наказание в местах, расположенных значительно ниже. Но если вы поэтому сочтете меня неверующим человеком, то глубоко ошибетесь. И мне тоже, дорогой господин кандидат, пришлось пережить — как вы выразились — ночное откровение, и я долго размышлял над тем, что бы оно могло значить. Если господа ничего не имеют против, я мог бы рассказать вам об этом странном приключении.
Все за столом горячо поддержали это предложение. Некоторые из присутствовавших обменялись многозначительными и довольными взглядами. Дело в том, что судья был известен своим саркастическим юмором и искусством рассказчика, и все надеялись, что он преподаст небольшой урок зарвавшемуся новичку и общество будет отомщено за ту скуку, которую было вынуждено вытерпеть, слушая небесные фантазии кандидата.
Однако выражение лица городского судьи было очень серьезным, он сделал несколько глубоких затяжек из своей пенковой трубки и начал свой рассказ.
«Многие, возможно, удивятся, услышав нечто подобное от меня, то есть от человека, который уже по долгу службы обязан вникать в суть дела всех загадочных явлений и не верить даже своим глазам, если эти явления противоречат общепринятым законам природы.
На этот раз я был, к сожалению, лишен возможности провести допрос свидетелей, потому что единственным свидетелем был я сам.
А что я пережил в качестве такового, сейчас расскажу.
Должен вам сказать, господин кандидат, что я родился в небольшом провинциальном городишке, в котором мой отец был бургомистром. Мои друзья говорят у меня за спиной, что я каждый раз впадаю в лирическое настроение, когда речь заходит о моем родном городе. Я не отрицаю этой слабости, поскольку разделяю ее со всеми своими земляками, и убежден, что тот, кому представится возможность познакомиться с этим неприметным городком, расположенным, однако, среди живописнейших холмов и лесов, вынужден будет признать смягчающие обстоятельства для нашего чрезмерного местного патриотизма. Когда мы среди своих, мы даем волю своим эмоциям и с сочувствием смотрим на ближайшие крупные города. Чтобы кто-то из нашей среды чувствовал себя там, среди шума этих городов, длительное время хорошо, не испытывая хоть иногда желания приехать и посмотреть, такие ли все еще зеленые наши леса, такая ли все еще серая колокольня нашей церкви, как это было во времена детства, представить себе просто невозможно. И женится уроженец города тоже, как правило, на местной, хотя я, со своей стороны, как раз сделал исключение из этого правила — но это к данной истории отношения не имеет.
Мой отец тоже изучал в университете право, правда, всего в течение года, а потом под влиянием нахлынувших воспоминаний о юношеской любви вернулся домой и, чтобы поскорее стать самостоятельным человеком, вошел в дело своего дяди.
Со временем он сделал карьеру и, поскольку у него были начатки правового образования, занял наконец место бургомистра.
Гордостью нашего города был земский суд. Из прочих общественных учреждений у нас имелись только прекрасная пожарная часть, образцовый приют для бедных и школа, обучение в которой велось до пятого класса гимназии. Само собой разумеется, я должен был сначала окончить эту школу, чтобы потом уже где-то в другом месте окончить гимназию для поступления в университет, поскольку намеревался по примеру отца вступить на юридическое поприще, но в отличие от него не собирался останавливаться на полпути.
О будущей разлуке я думал с тихим ужасом, так как не хотел расставаться с родным городом. Тем с большей увлеченностью предавался я радостям настоящего, и поскольку у нас в детстве не было такой перегруженности в школе, о которой так много кричат сейчас, у меня было достаточно времени, чтобы вместе со своими сверстниками облазить все окрестности, где нам были знакомы каждый куст и каждое дерево, каждый ручеек и каждый лужок.
Среди нас был один мальчик, сын вдовы торговца, который никогда не участвовал в наших озорных забавах. Имя его было Мартин Рёзелер, но мы все звали его Мартин-Умник или просто Умник. Прозвище это он получил потому, что, когда мы хотели отвлечь Мартина от его книг и тетрадей, он отговаривался обычно, заявляя, что у него нет времени для игр, что стремление к высшему познанию превыше всего.
Конечно, это звучало странно из уст двенадцати-тринадцатилетнего школьника. Поэтому мальчишки немилосердно дразнили его, называя зубрилкой и тихоней. Однако тот, кто присматривался к Мартину повнимательнее и видел, как загорались его глаза, когда он слышал какую-нибудь прекрасную поэтическую строку, или как сжимался его красиво очерченный рот, когда нужно было дать ответ на трудный вопрос, тому Мартин представлялся не хлюпиком-домоседом, а вдумчивым мечтателем, в котором со временем должна была проснуться неординарная одаренность.
Я с самого начала проникся к нему искренней симпатией, и мы стали лучшими друзьями. Только ему я должен быть благодарен за то, что окончательно не одичал и при всем своем легкомыслии довольно хорошо успевал в школе, ведь в глубине души я с почтительным благоговением наблюдал за тем, как Мартин ломал голову над самыми трудными вопросами и загадками бытия и как еще задолго до конфирмации он стал интересоваться таинствами веры. Вопрос „кем стать?“ был для него решен, без ответа оставался лишь вопрос „как это сделать?“. Мартин мечтал стать теологом, поскольку он полагал, что изучение богословия поможет ему освободиться от всех сомнений. Однако средств его старой матери было недостаточно. Единственное, что она смогла для него сделать, так это послать на учительские курсы, где было вакантным одно бесплатное место. Так что мы расстались одновременно друг с другом и с родительским домом. Я поехал сюда продолжать учебу в гимназии, он — в город, расположенный недалеко от нашего, где в течение нескольких лет должен был готовиться на учителя, после чего можно было надеяться найти скромное место в своем родном городе.
Во время поездок домой на каникулы я не встречался с добрым Умником, поскольку у него на такие поездки средств не было. Наша переписка, в первое время довольно оживленная и с его стороны старательно поддерживаемая, по моей вине постепенно прекратилась, и во время учебы в университете я слышал о Мартине лишь изредка, так как и после возвращения с учительских курсов он продолжал жить уединенно и не показывался у моих родителей.
Однако когда я сдал экзамены и приехал домой, чтобы некоторое время поработать в качестве практиканта в местном земском суде, я посчитал, что у меня нет более срочного дела, чем посетить своего старого школьного товарища. Его сердечный прием помог мне преодолеть угрызения совести, которые я испытывал из-за того, что так долго не писал ему. Мартин приветствовал меня так, словно мы расстались лишь вчера, и действительно, я нашел его совсем таким же, как он сохранился в моей памяти: у него был все тот же детский взгляд и та же строгая складка у рта, ставшая, впрочем, гораздо глубже, и та же ладная, по-юношески стройная фигура. У же год он занимал место сверхштатного учителя в нашей городской школе с нищенским жалованием, по поводу которого он, однако, никогда не сетовал. Мы рассказали друг другу о прожитых годах. Для Мартина они состояли почти исключительно в приобретении все новых и новых знаний. К рассказанному он со смущенной улыбкой добавил:
— В последнее время у меня состоялось одно удивительное знакомство, такое знакомство, с которого началась новая эпоха в моей жизни.
Я приготовился к тому, чтобы услышать историю о трогательно застенчивой любви. Но когда я спросил об имени девушки, Мартин со смехом покачал головой — на свой манер он тоже мог быть веселым — и признался мне, что речь идет о знакомстве с произведениями Шопенгауэра.
Правда, вскоре он снова стал серьезным, даже почти печальным.
— Видишь ли, — сказал Мартин, — это действительно выглядит примерно так, как ты вначале предположил, — такое состояние, которое бывает, должно быть, у влюбленных, то радостно ликующих, то опечаленных до смерти. Ты ведь знаешь, что я всегда стремился к высшему познанию — из прозвища, которое вы мне дали в детстве, я делаю себе почетное звание, как это некогда сделали гезы; и когда я наткнулся на эту золотоносную жилу глубоких мыслей, которые нам открыл этот необыкновенный человек, я подумал, что теперь я стану богатым и буду жить безбедно — в духовном плане, разумеется. Однако здесь я очень заблуждался. Когда я следовал за его мыслью и полагал, что это верный путь, я внезапно терял нить и не знал, что делать дальше. Это счастье, что он, как и наша церковь, проповедует бессмертие; теперь мы будем смотреть на тайну мироздания более ясными глазами. Здесь внизу я кажусь себе иногда большим кондором, которого я как-то видел в зверинце. Сидя в своей клетке, он смотрел перед собой каким-то полуудивленным, полупечальным взглядом. Неожиданно он расправил свои крылья и взмахнул ими, как будто хотел подняться из этой низкой тюрьмы в голубую высь. Но кондор лишь ударился головой о деревянный потолок клетки и обреченно упал вниз с пронзительным криком, который резанул меня по сердцу. И вот наша клетка наконец открывается, а затем — затем excelsior![5]
В то время я был настроен довольно скептично в отношении продолжения существования после смерти и не скрывал своих сомнений. Но тягаться с Мартином в этом вопросе, я не мог. Он основательно изучил эту тему во всех направлениях и изложил мне учение Лейбница о неделимых, неразрушаемых монадах, которые мы называем своей душой, об обязанности божественной силы, если мы праведно ведем свою жизнь на земле, предоставить нам после этой жизни возможность для новых дерзаний и открытий, что с уверенностью утверждал даже такой старый безбожник, как Гёте, в своем споре с Эккерманом, а также о узах любви, которые, оборвавшись здесь, должны быть восстановлены снова и укрепиться на более высоком уровне.
— Ладно, — сказал я, — пусть будет так. Только не требуй от меня, чтобы я твердо надеялся на это. Я все время вспоминаю человека, который заявлял, что не верит в бессмертие, потому что, если бессмертия действительно нет, он будет очень расстроен после смерти из-за того, что долго верил в него напрасно.
В Мартине было так мало педантизма, что он рассмеялся даже этой старой шутке. И вообще, поскольку ему было всего двадцать четыре года, в нем наряду с его духовными помыслами и стремлениями чувствовалась тяга к радостям жизни, которую он, будучи бедным магистром, содержавшим к тому же старую мать, удовлетворить не мог. Одновременно со службой в школе он давал довольно много частных уроков, но они оплачивались тоже весьма скромно. Все, что Мартин зарабатывал, он приносил матери. А та с годами стала скуповатой и давала взрослому сыну лишь жалкие гроши на карманные расходы.
В разнообразных увеселительных мероприятиях, которые проводились в нашем городке, чтобы сблизить молодых людей обоего пола, Мартин принимал участие лишь изредка, да и тогда держался на робком удалении, так как не танцевал. Однако по его большим блестящим глазам, следившим за той или иной красавицей бала, я видел, что кровь его пульсировала так же молодо и горячо, как и у самых безрассудных из наших сверстников, у которых стремление к высшему познанию никогда не вызывало бессонницы.
Целых три года я был рядом с ним, три очень интересных года, в течение которых мы виделись почти ежедневно и когда я стал свидетелем того, как в жизни Мартина произошло еще одно знакомство, совсем непохожее на знакомство со старым франкфуртским философом, открывшим новую эпоху в его жизни. Молодое существо, о котором идет речь, было, можно сказать, полной противоположностью великого мыслителя, истинным дитем природы, произведшей его на свет, видимо, в один из счастливейших своих часов. Девушка была совсем юной, когда ее впервые заприметил мой друг, не старше шестнадцати лет, и, как это часто бывает, дочерью из жившего по соседству семейства. Она расцвела как-то совершенно неожиданно и в то время впервые приняла участие в большом пикнике, устроенном городской молодежью. Особым блеском ее наряд не отличался: родители были люди небогатые. Тем не менее, хотя и в простеньком летнем платье, старой соломенной шляпке с голубой лентой, но благодаря чудным карим глазам, она не уступала гордым дочерям самых почтенных семейств. Мартин случайно оказался на этом пикнике, поскольку участие в нем не требовало больших затрат. Едва Мартин увидел юную соседку, он потерял покой и не мог его уже обрести ни в тот день, ни во все последующие. Но до сближения было еще далеко.
На следующее утро он признался мне, что ему сразу стало совершенно ясно: эта девушка, Тильдхен, так ее звали, — определенная ему небом спутница жизни. Я несколько удивился, откуда на него снизошло это озарение, если он не обмолвился еще и словом со своей избранницей. Однако он был так опьянен счастьем, что я не хотел обременять его своей трезвой рассудительностью.
Вскоре после этого я вынужден был оставить своего друга, чтобы поехать сдавать государственный экзамен. Затем меня назначили в городской суд сюда, где я познакомился со своей будущей женой и настолько прочно здесь обосновался, что в течение нескольких лет не находил времени даже для краткого визита в родной город.
Лишь кончина моего отца призвала меня посетить родительский дом. Тогда у меня было нето настроение, чтобы много встречаться с друзьями и знакомыми. Только моему доброму Умнику сделал я визит. И нашел совершенно изменившегося человека. Отношения Мартина с его возлюбленной достигли определенной зрелости, его старушка-мать тем временем умерла, теперь он мог подумать о том, чтобы обзавестись семьей, и свадьба должна была состояться уже через полтора месяца. Настоятельную просьбу быть на ней мне пришлось отклонить. Тем не менее, увидев счастливых жениха и невесту, я пришел к выводу, что Мартин нашел именно ту, которой ему не хватало во времена его полной лишений юности.
— Как она тебе нравится? — спросил он меня со счастливой улыбкой на лице, которая предвосхищала ответ.
— Ну что ж, — сказал я, — вряд ли тебе удастся воспитать из своей женушки „умницу“, однако, думаю, она поможет тебе получить высшие познания иного рода, которыми тоже не стоит пренебрегать, и будет разглаживать своей маленькой ручкой твое чело, если оно в результате бесплодного мудрствования о тайнах мироздания станет покрываться слишком глубокими морщинами.
Мартин рассмеялся, особенно после того, как я процитировал фразу из „Волшебной флейты“: Жена и муж едины должны быть во всем, тогда они сравниться могут со всемогущим божеством.
— Ну, такое сравнение мне кажется несколько сомнительным, — сказал Мартин. — Но если я и не буду философствовать с самой Тильдхен, то не перестану этого делать, находясь рядом с ней, и она мне будет в этом так же мало мешать, как моему великому тезке (он имел в виду Лютера) его Кэт в исследованиях тайн веры.
После этого он написал мне еще несколько писем, уже будучи молодоженом, и наша переписка снова прекратилась из-за моей лени. Много времени у меня отнимала служба, а часы досуга были заполнены собственными семейными радостями и заботами. О семейных делах Мартина я узнал лишь то, что жена родила ему сына. Излучавшее счастье письмо, в котором он сообщал мне об этом, и мои поздравления по этому поводу были последними известиями, которыми мы обменялись. И поскольку у меня в том городе не осталось больше родственников, а с другими корреспондентами я вел переписку не более аккуратно, чем со своим старым другом, о том, что происходило у меня на родине, я почти ничего не знал. Ведь вихри истории не залетали в это тихое гнездышко, и его имя не фигурировало в газетах.
Так продолжалось, несмотря на мою горячую любовь к родному городу, несколько лет — четыре или пять, а потом в один прекрасный день ностальгия охватила меня с такой силой, что я, не дождавшись судебных каникул, в середине года взял неделю отпуска, чтобы еще раз вдохнуть воздух своей юности.
О своем приезде я никого не известил и предвкушал, как обрадуется мой добрый Мартин. Я сошел с поезда на последней станции перед конечной целью моего визита. Те несколько миль, отделявшие меня от родного уголка, где стояла моя колыбель, я решил не спеша пройти пешком. Была прекрасная погода для прогулок, зной дня сменила вечерняя свежесть; местность, которую я хорошо знал, предстала передо мной во всей ее прелести при наиболее благоприятном освещении, сначала в вечерней заре, а затем при свете луны, которая пряталась иногда за легкие облака. Я не торопился, и чем ближе я подходил к своему городку, тем чаще отдыхал в тех местах, которые будили во мне приятные воспоминания, несколько раз даже сбивался с пути, поскольку кое-что уже изменилось в той местности. В результате я потратил целых четыре часа на дорогу, на которую в прежние времена у меня уходило не больше двух.
Когда я вышел наконец из последней перед городом рощи и увидел возвышающиеся над полями и лугами крыши и башни, освещенные лунным светом, я чувствовал себя довольно утомленным. На опушке леса стояла небольшая скамейка, хорошо знакомая мне с прежних времен. Я опустился на нее, чтобы передохнуть и еще раз насладиться чудным ландшафтом. Однако вскоре мои глаза сомкнулись, и я открыл их снова лишь тогда, когда на колокольне стали отбивать полный час — десять, одиннадцать или даже двенадцать ударов — я не мог определить точно, во всяком случае давно пора было подыскать себе ночлег, поскольку в нашей городской гостинице спать ложились рано.
Когда я поднялся и снова отправился в путь, я увидел недалеко от меня, на луговой тропинке, которая проходила рядом с проезжей дорогой, темную фигуру, двигавшуюся в том же направлении: стройный, одетый в черное мужчина, фалды сюртука которого как-то странно развевались между высокими стеблями тысячелистника и других луговых трав, а его голова была откинута далеко назад, словно он напряженно наблюдал за звездами.
Через пару минут я уже не сомневался, кто передо мной, хотя я был чрезвычайно удивлен, увидев его здесь в столь поздний час. В то же время я почувствовал бурную радость от того, что случай дал мне возможность встретиться со старым другом еще сегодня, да еще в такой интимной обстановке на лоне природы.
— Мартин! — воскликнул я. — Да это действительно ты. И что же это может делать нежный супруг и отец здесь среди ночи?
При звуке первых моих слов он остановился и обернулся ко мне, будто не веря своим ушам.
— Это ты? — проговорил он едва различимо. — Добрый вечер, Вильгельм! — Голос его был чужим и как бы наполовину приглушенным; его лицо лишь на мгновение просветлело, затем оно снова стало мрачным, и он опустил глаза, словно ему было неловко встретиться со мной взглядом. Меня удивило также, что Мартин не протянул мне обе руки навстречу, как он обычно делал, когда мы встречались после долгой разлуки. Это смутило меня. Вместо того, чтобы обнять его, я лишь подошел к нему поближе и стал рассматривать его с тревогой и участием.
— Что-то ты неважно выглядишь, мой дорогой! — сказал я. — Кажется, тебе не очень сладко жилось последнее время, несмотря на все твое семейное счастье. Лицо твое осунулось, нос утончился настолько, что через него звезды проглядывают. А ты бегаешь без шляпы по ночному лугу, так можно и ревматизм схватить из-за этой росы. Давай-ка поскорее пойдем в город, и по дороге ты мне расскажешь, что с тобой произошло.
Я хотел взять его под руку, однако Мартин уклонился каким-то боязливым, странно непривычным движением, хотя и достаточно деликатно, и пошел по траве рядом со мной своими широкими шагами.
— Ты совершенно прав, — сказал он после того, как мы прошли молча некоторую часть пути, — дела у меня обстоят действительно не лучшим образом. Хотя, собственно говоря, грешно жаловаться. Они, конечно, хотели мне добра. Меня ведь повысили в должности.
— Повысили в должности? — воскликнул я. — Но я впервые об этом слышу. Тебя что, сделали старшим учителем, и ты в своей новой должности переработался, раз ты выглядишь таким измотанным?
Он медленно покачал головой все с тем же задумчиво-печальным выражением лица.
— Нет, Вильгельм, — сказал он, — дело не в этом. Я больше не работаю в школе. Они, видимо, приняли во внимание то, что я постоянно страдаю от ограниченности своего познания, и решили, что сделают мне одолжение, если переведут меня в высшее учебное заведение. Там я и нахожусь уже долгое время, ничем не занимаюсь, кроме самообучения, и вообще мог бы жить беззаботно, если бы не…
Внезапно он прервал свой рассказ и снова посмотрел на звезды. Луна скрылась за серым облаком.
— Я не понимаю ни слова из того, что ты мне рассказываешь, Мартин, — сказал я. — Что еще за высшее учебное заведение? Может быть, министерство предоставило тебе отпуск на несколько лет, чтобы дать возможность закончить университет? А что из этого выйдет в будущем?
— Ах, если бы я сам знал! — ответил он со вздохом. — Это как раз то, чего мне никто не может сказать, даже там, где я сейчас нахожусь и где знают почти все. Я наконец осознал самое печальное: стремление, причем с благими намерениями, понять то, что открывается человеку, еще ничего не решает. „Вещь в себе“ может быть рядом с человеком, но у него нет органов, чтобы воспринять и запечатлеть ее. Да и как это может произойти? Пока человек сохраняет хотя бы частицу индивидуальности, он остается ограниченным существом. Если такое существо заглядывает в пропасть безграничного, абсолютного, глаза его открываются слишком широко, чтобы что-то увидеть, и в конце концов оно может лишь ослепнуть от этого, в результате чего станет непригодным даже для обычного познания. И это печально.
Затем, после паузы, он добавил:
— Ты помнишь, Вильгельм, я рассказывал тебе как-то о кондоре, который разбивал себе голову о деревянный потолок клетки, как только пытался расправить крылья? Так вот, положение этого узника все же лучше, чем наше. Наша клетка срослась с нами самими. Даже когда дух более не вынужден набивать шишки о жесткий потолок черепной коробки, в которую закован мозг, — он сам оказывается заточенным в своей неделимости и неразрушаемости, от которых не может освободиться. И вот такая монада стремящегося к познанию существа, оказывается в худшем положении, чем более невзыскательная, которой только и надо, чтобы солнце освещало крышу, поскольку, как известно, у монад нет окон.
Я слушал Мартина с возрастающим изумлением.
— Значит, и ты, старина, наконец дошел до того, — воскликнул я, — что древа познания не растут в небеса? Ну по крайней мере для твоей милой жены и твоего мальчика будет лучше, если ты откажешься от умозрительных размышлений и оставишь метафизику тем, кто получает за это деньги.
Он остановился и опустил голову на грудь с выражением глубокого страдания.
— Моя жена? — прошептал он, и его голос прозвучал еще более хрипло. — С ней я расстался.
— Как? — воскликнул я. — Разве тебе не разрешили взять с собой на учебу это прелестное создание? Может быть, потому что у нее нет задатков к метафизике? Или вы совсем…
Я не закончил фразу. Мне показалось слишком чудовищным предположение, что этот брак, который, по моему мнению, воистину был заключен на небесах, мог оказаться непрочным на земле, что жена Мартина могла совершить нечто, заставившее этого самого нежного из мужей уйти от нее.
— Да, — ответил Мартин, — это дейстивтельно так, нас разлучили. Зачем это было нужно? Я не знаю. Ни я, ни она не сделали ничего такого, что могло бы оправдать в моих глазах столь жестокое наказание. Но против таких высших решений не может быть апелляций. И другие мои теперешние коллеги оказались не в лучшем положении. Но многие переносят это легче, потому что не были прежде так счастливы. Я же — ты ведь знаешь меня и знаешь ее — нет, у меня совсем иначе. Я лишь в разлуке узнал, каким сокровищем она была для меня. А мой мальчик, мой чудный мальчик! Это так горько, и здесь не в состоянии помочь другие, духовные радости и неожиданные прозрения. Три года она была моей, достаточно долго, чтобы понять, насколько ты был прав, напомнив мне в свое время фразу из „Волшебной флейты“. Помнишь? — „Жена и муж едины…“ — Если земная монада вообще может быть настолько дерзкой, чтобы говорить о богоподобии, то оно здесь или нигде, и она вовсе не боится этого. Все, что сверх этого — от лукавого, если вообще не полная бессмыслица.
Я долго не мог найти слова утешения для своего друга, поскольку это и многое другое он произнес с почти диким отчаянием. Тщетно пытался я понять смысл некоторых его высказываний, однако удержался от того, чтобы приняться расспрашивать его, так как подозревал, что за этой бессвязной исповедью кроется печальный супружеский роман.
Наконец, когда он, обессиленный, умолк, я задал ему вопрос, что заставило его вновь навестить то место, где он перенес столько горя. Тут он кивнул головой и тихо произнес:
— Ты прав, это, конечно, глупо, но это сильнее меня. Самым разумным было бы смириться с неизбежностью. Боже мой, ведь и в моем теперешнем положении есть тихие радости и можно получить определенное удовлетворение от того, что в своем усердном стремлении к познанию делаешь хотя бы небольшой шаг вперед. Большинство моих коллег вполне довольны этим, а некоторые из них считают великим достижением, если им удается всего на полдюйма приподнять покров, скрывающий тайну мироздания. Ну так ведь они не оставили дома так много, как я. И поэтому я не могу ничего с собой поделать: хотя я знаю, что, когда я окидываю взором утраченное, в сердце все глубже входит нож — меня неудержимо тянет назад. Я уже не говорю о том, какие глаза сделают стоящие выше меня, когда узнают о моем самовольном отсутствии, но я должен быть здесь, и пусть после этого меня в наказание запрут в темную дыру, где неделями я не увижу света и буду мучиться от голода по хлебу истины и жажды к источнику познания.
Сказав это, Мартин свернул на боковую тропинку, которая вела в сторону от городских ворот по направлению к тенистой роще, раскинувшейся на небольшом пригорке и служившей летом излюбленным местом отдыха почтенных семейств города. В расположенном там доме лесничего, который хотя и не был корчмой в прямом смысле этого слова, в жаркие дни подавались освежающие напитки, которые можно было распивать в тени высоких дубов и лип.
— Куда ты меня ведешь? — спросил я, крайне удивленный.
Мартин ничего не ответил, продолжая идти торопливыми шагами впереди меня.
Луна выглянула из-за легких облаков, и ее свет, проникавший сквозь ветви деревьев, был настолько ярок, что там, где он падал, отчетливо просматривался каждый камушек, каждый стебелек. Передняя часть дома лесничего находилась в тени. Однако мой товарищ, по-прежнему молча, быстро прошел мимо него и остановился лишь у низкого забора, который отделял цветник у задней стороны дома от свободного участка леса. К забору подскочили две большие собаки и с неистовым лаем попытались перепрыгнуть через него и напасть на нас. Но тут Мартин подошел к ним поближе и помахал им, как бы приветствуя, правой рукой. Собаки сразу же умолкли. Я увидел, как шерсть у них поднялась дыбом и как обе они, дрожа и скуля, с поджатыми хвостами отступили к дому. Там они и остались лежать, сжавшись в комок, а мы прошли через калитку, оказавшуюся лишь притворенной.
Здесь среди цветов было совсем светло. Однако Мартин не стал тут задерживаться, чтобы, к примеру, собрать на память букет из роз, левкоев и резеды. Он прямо зашагал к окну, створки которого за прутьями решетки были наполовину открыты, чтобы впустить ночную прохладу. Легкие белые занавески, разошедшиеся в середине, позволяли увидеть часть комнаты. Правда, мой друг остановился так близко перед окном, что я мог заглянуть внутрь только через его плечо.
Там в светлом прямоугольнике, который обозначила в комнате луна, я увидел часть кровати, рядом с ней колыбель. Ребенок, который в ней лежал, вероятно, был разбужен лаем собак, он принялся размахивать ручонками и плакать. Тут же на кровати приподнялась молодая женщина, выпрямилась и протянула руки к малышу. Затем она расстегнула свою ночную кофточку и приложила ребенка к налитой груди, которую осветила луна; ее лицо в это время оставалось в тени. Однако ребенок, прильнув на некоторое время к груди, откинул головку и снова принялся кричать. Тогда мать вместе с ребенком поднялась с кровати и стала убаюкивать его, прохаживаясь взад и вперед по комнате и напевая вполголоса колыбельную, пока ребенок не успокоился. По временам из тени выступало ее лицо, выглядевшее прелестным, несмотря на заспанный вид; ее босые ноги тихо ступали по голым половицам.
— Боже мой, — невольно вырвалось у меня, — так ведь это…
По телу моего друга, стоявшего передо мной, словно прошла судорога. Он внезапно отступил назад, так как женщина приблизилась к окну, намереваясь его закрыть.
— Да, да, — прошептал Мартин, — это она, моя Тильдхен, которая уже больше не моя! Ведь она стала еще прекрасней, верно? И разве она выглядит так, будто она несчастлива, будто ей чего-то не хватает, меня, например? Разве от этого не сожмется сердце в груди!
Молодая женщина положила заснувшего ребенка в колыбель и сама снова забралась под одеяло. Для меня было загадкой, как она очутилась в этом лесном доме. Приехала на лето? А ребенок…
— Я не знал, что у тебя еще один ребенок, — сказал я только ради того, чтобы прервать мучительное молчание.
— Это ее ребенок, — ответил Мартин глухим голосом, — ее и его. Разве ты не разглядел рядом с ее кроватью еще одну? В ней спит ее теперешний муж, лесничий, наш школьный товарищ Венцель. Прошел всего год после того, как мы расстались, и она вышла за него замуж. Разве я могу поставить ей в вину то, что она снова захотела стать обеспеченной, ведь после меня ей ничего не осталось, кроме моей убогой библиотеки, да еще немного домашней утвари? Правда, остался еще мой мальчик… И тем не менее это причинило мне боль. Я любил ее больше, чем это можно выразить словами.
Он отвернулся, приглушенный стон вырвался из его груди.
— Ты мне объясни только, — сказал я, — почему ребенок остался у нее? Если не ты был виноват в разводе…
Мартин ничего не ответил и повернулся к калитке.
— Давай уйдем отсюда! — сказал он. — Мне тяжело все это видеть — я ведь знал, что так будет, но, я тебе уже говорил, меня неудержимо тянет сюда…
— Но когда мальчик подрастет, — начал я снова, поскольку меня возмущала несправедливость, допущенная в отношении такого доброго человека, — тогда его не будут прятать от тебя, ты сможешь с ним увидеться и не станешь доверять его духовное воспитание отчиму.
В этот момент он переступал через порог садовой калитки, но внезапно остановился и с выражением страха на лице обернулся к дому.
— Увидеться? — воскликнул он полным страдания голосом, с трудом произнося слова своими бледными губами. — Это как раз то, чего я боюсь. Увидеть своего мальчика, когда мы станем друг другу чужими, и он должен будет смотреть на своего отца, как на нового знакомого, а рядом с ним будет другой, который похитил у меня сердце моего сына, и, наконец, она, которая подарила этому другому детей и забыла нашу любовь как призрачный сон — сохрани меня от этого доброе провидение, если оно есть! Даже если бы у меня на совести было убийство, и тогда такое свидание было бы слишком жестокой карой за это. Нет, нужно забыть все до последнего проблеска воспоминаний, и пусть в черной пропасти забвения на меня снизойдет высокое прекрасное просветление, к которому я, несчастный глупец, стремился всю жизнь!
Я был потрясен этим взрывом беспредельного душевного страдания.
— Бедный друг, — растерянно проговорил я, — с тобой обошлись жестоко. Но ту несправедливость, которую тебе причинили, можно хотя бы отчасти исправить. Если ты потерял жену, то, по крайней мере, сын должен остаться тебе, я сам подам апелляцию в суд, который отнял его у тебя; скажи мне только…
С горьким смехом Мартин покачал головой. В это время луну закрыло плотное облако, которое полностью скрыло его от меня; так мы и стояли под густыми деревьями, окруженные непроглядной темнотой. Когда небо снова очистилось, и я глянул на то место, где стоял до этого мой друг, его уже там не было.
Я звал Мартина по имени, искал его за всеми кустами и деревьями, сильно досадуя на него за то, что он оставил меня, не попрощавшись, — все тщетно, он исчез.
В мрачном расположении духа выбрался я наконец из рощи и направился в город. С церковной колокольни до меня донесся глухой одиночный удар — вероятно, был час ночи. Нигде не было ни одной человеческой души, в том числе и на улицах, по которым я шагал, лишь мертвенно-бледный лунный свет на крышах и стенах.
Я долго стучал в ворота постоялого двора, прежде чем мне открыл сонный слуга. К счастью, он узнал меня, и я без затруднений получил свободную комнату, которую, видимо, целый день не проветривали, так что в лихорадочном возбуждении я долго не мог уснуть в затхлой духоте.
Когда на следующее утро, проснувшись довольно поздно, я завтракал внизу в гостиной и мой старый знакомый, хозяин постоялого двора, подсел ко мне с разговором, речь сразу зашла о том, как быстро идет время, а с ним уходят многие, не успеешь и оглянуться.
— Из всех моих старых товарищей, — сказал я, — которых мне не удастся здесь найти, мне больше всех жаль Мартина Рёзелера. Как это случилось, что он расстался со своей женой и получил место в высшей школе?
Хозяин посмотрел на меня большими глазами.
— В высшей школе? — переспросил он. — Ну, конечно, в определенной мере… Вы выражаетесь весьма своеобразно, господин асессор. Впрочем, то, что произошло, удивило всех его знакомых. Он всегда был здоров, хотя и довольно хрупкого сложения, но, возможно, виной тому были его ночные бдения — ведь господин учитель обладал такой тягой к познанию — короче говоря, у него что-то стало неладно с легкими, он начал кашлять, пытался лечиться — и вот, не прошло и трех месяцев, как он слег, и мы снесли его на кладбище.
Я был оглушен этим сообщением, и мне стоило большого труда скрыть свой испуг. Моего доброго Мартина нет больше в живых, и все же прошедшей ночью… Многое при встрече с ним показалось мне странным, даже зловещим, но открыть глаза не смогло мне даже его неожиданное исчезновение. Ну а теперь не оставалось сомнений: на мою долю выпало быть свидетелем явления с того света, при одном воспоминании о котором меня охватывал тихий ужас.
— Он умирал, видно, очень тяжело, — продолжал хозяин, объяснивший мою растерянность, вероятно, скорбью о старом товарище, — бог мой, ведь жил он прекрасно, жена относилась к нему хорошо, он был влюблен в нее так, как будто все еще был женихом, а своего мальчика он прямо-таки боготворил. Да, с такой счастливой жизнью легко не расстаются. Ну, а жена его снова вышла замуж, ей не на что жаловаться. Ее первому мужу второй муж заказал прекрасный надгробный камень, а какую надпись на нем надо сделать, господин учитель сказал сам еще во время болезни: только имя, фамилия, дата рождения и смерти и под ними латинское слово…
— Excelsior! — догадался я и подумал про себя: „Бедный друг Умник! Если верно то, что ты мне рассказал минувшей ночью, то твое последнее желание, которое было и желанием всей твоей жизни, так и не исполнилось до конца!“»
Ни один из слушателей не произнес ни слова, когда городской судья закончил свой рассказ.
Лишь по прошествии какого-то времени молодой кандидат богословия откашлялся, как бы готовясь произнести речь. Тут поднялся городской священник и сказал:
— Пусть господа извинят меня сегодня, мне еще нужно составить отчет по одному служебному делу, да к тому же завтра суббота, и я должен подготовиться к проповеди. Не беспокойтесь, пожалуйста, а вам, дорогой друг, — обратился он к городскому судье, — я выражаю искреннюю благодарность за удивительную историю, которую вы нам рассказали, и оставляю за собой право высказать свои мысли, возникшие у меня в связи с ней, как-нибудь в другой раз, с глазу на глаз. Ты еще останешься здесь, дорогой племянник, или проводишь меня домой? Я мог бы послать тебе ключ от дома со служанкой.
Молодой человек с невозмутимым спокойствием поднялся со своего места.
— Лучше я пойду с тобой, дядя, — сказал он. — У меня тоже возникли некоторые мысли, но, я думаю, они вряд ли найдут отклик в этой аудитории. Поэтому желаю всем доброй ночи!
Когда дядя с племянником покинули гостиную, аптекарь подмигнул городскому судье и сказал, тихо посмеиваясь:
— Досточтимый молодой господин нашел бы сегодня дорогу домой, надо полагать, и без сопровождения дяди. Вы ее указали ему достаточно четко, дружище!
Рудольф Ландау
Химера
С некоторых пор я чувствую себя не совсем хорошо и недавно пришел к выводу, что причиной этого является мучительное беспокойство, в состоянии которого я последнее время довольно часто нахожусь. Чем еще я могу себе объяснить, что в возрасте двадцати восьми лет при крепком телосложении и здоровом и размеренном образе жизни, который я веду, чувствую себя порой таким уставшим и подавленным и так часто страдаю бессонницей и раздражительностью. Однако природа этого мучительного беспокойства такова, что я не могу открыть ее даже моему врачу, который, после того как он внимательно осмотрел меня и задал мне множество вопросов о моих жизненных привычках и о моих родителях, покачал головой и сказал: судя по тому, что он установил, я совершенно здоров, и нужно лишь потерпеть несколько дней — незначительные нарушения, на которые я жалуюсь, не внушают опасений и пройдут скоро сами по себе; но тем не менее он не хотел бы впредь терять меня из виду. С тех пор я посещаю его регулярно. Теперь он уделяет мне несколько больше внимания, назначил мне моцион на свежем воздухе, холодные ванны, душевный покой и повторяет мне при каждой возможности, что прежде всего я не должен беспокоиться из-за моего здоровья — ведь я не болен. Доктору легко говорить, а я-то чувствую, что он не прав и что я болен. Возможно, он тоже это знает. В таком случае, значит, он меня обманывает! Некоторые врачи считают для себя позволительным говорить своим пациентам неправду.
Среди всех своих друзей и знакомых я слыву решительным, мужественным человеком. Никто никогда не видел, чтобы я дрожал, хотя мне в своей жизни не раз доводилось оказываться перед лицом опасности, даже можно сказать, что я часто добровольно шел навстречу опасности, чтобы только доказать этим свое бесстрашие. Но по природе своей я очень робок; я боюсь, собственно говоря, всего, что угрожает моей жизни или может ей угрожать: воров и убийц, огня и воды, лошадей и собак, болезней и смерти, и я не могу описать те мучения, которые мне пришлось испытывать, чтобы скрывать все это под маской хладнокровной неустрашимости. Приведу только один пример из множества других. Как-то вечером я попрощался на улице с небольшой компанией приятелей и милых молодых женщин и девушек, чтобы кратчайшим путем через расположенный в центре города парк пройти к себе на квартиру. Беспечно попыхивая сигарой, я спокойно шагнул в тень деревьев и вроде бы беззаботно направился дальше. Но когда затихли голоса моих друзей и все вокруг окутала непроницаемая тьма безмолвного парка, меня охватил ужас; однако я не решился повернуть обратно из-за боязни встретить одного из своих знакомых и возбудить у него подозрение, что страх перед опустевшими темными аллеями выгнал меня обратно на освещенные улицы. Я быстро зашагал дальше, трепеща всем телом; за каждым деревом мне чудился грабитель, готовый к нападению; высохший сук до смерти испугал меня своим падением; я остановился и с бешено колотящимся сердцем стал прислушиваться к каждому звуку, доносившемуся до меня. Однако надо было идти, и я осторожно двинулся дальше, хотя хотелось побежать, как от разъяренного зверя, но страх сковывал мои шаги; так я и шел, причем каждая минута растягивалась в час смертельного ужаса, пока, весь в поту, полностью измотанный, я не добрался до противоположного конца парка и не оказался снова на оживленной улице среди людей.
Возбуждение и страх сделали меня буквально больным; когда я лег в постель, мне долго не удавалось успокоиться и уснуть, а пробудившись на следующее утро от так и не принесшего мне облегчения сна, в котором меня преследовали кошмары, я поднялся измученным и разбитым, как после тяжелой болезни. Правда, в течение дня я довольно быстро пришел в себя, однако, размышляя об этом случае, я говорю себе, что было бы неудивительно, если бы за эту ужасную четверть часа у меня поседели волосы. Но ведь подобное я переживал сотни раз. Нет, такое человек долго выдержать не в состоянии. Я чувствую себя на пределе своих сил. Что мне нужно сделать, чтобы выздороветь? Признаться в своей трусости? Лучше умереть! Одной лишь мысли об Антонии уже достаточно, чтобы заставить меня молчать и упорствовать в своей решимости и дальше обманывать всех — до последней точки, пусть даже мне это будет стоить жизни. Сознание того, что я веду честную борьбу, позволяет мне высоко держать голову. Да, в высшей степени достойно уважения не только показывать себя во всех жизненных ситуациях мужественным, решительным человеком, но и действовать в соответствии с этим, оставаясь в глубине души жалким трусом. Вот это действительно победа над плотью! В чем заслуга бесстрашного от природы, если он смел? Да ни в чем. И все же я завидую ему! Как тщетно стремящаяся понравиться одинокая дурнушка завидует окруженной поклонниками красавице.
На позавчерашний вечер я получил всегда желанное приглашение от госпожи фон N. Я знал, что не найду у нее общества, и поэтому был удивлен, когда на лестнице, по которой я поднимался, задумавшись, как это со мной часто бывает в последнее время, с опущенной головой, я неожиданно увидел перед собой незнакомую женщину. Эта дама посмотрела на меня с улыбкой, как бы говоря: «Уж не ожидаете ли вы, что я уступлю вам дорогу? Может быть, вы меня все же пропустите?» Но она не сказала ни слова. В ее улыбке было что-то необычное. Она была молода и красива и имела очевидное сходство с Антонией. Женщина так же, как и Антония, была высока, стройна, с белой кожей и рыжевато-белокурыми волосами, но если глаза Антонии были голубыми и ясными, то у незнакомки они были золотисто-карими. Темные, густые и длинные ресницы, когда она их опускала, казалось, доставали до щек; узкие бледные губы благородной формы были плотно сжаты. Весь ее вид сразу напомнил мне изображение индийской богини, которое я незадолго до этого видел в присланном мне книготорговцем роскошном иллюстрированном издании, посвященном Азии. На даме, стоявшей передо мной, было дорогое шелковое платье воскового цвета, на которое был наброшен длинный, тоже белый, бурнус. От нее исходило удивительно изысканно-тонкое благоухание, в котором смешивались ароматы мирры, кедра и пальмы.
Почтительно сняв шляпу, я отступил в сторону, и она медленно, неслышным шагом прошла мимо так близко, что, как мне показалось, должна была коснуться меня. Но я не почувствовал этого. Вверху на лестнице я остановился и оглянулся. Она стояла внизу и, широко раскрыв глаза, пристально смотрела на меня. Я, как завороженный, застыл на месте. Меня снова обдало неповторимым ароматом мирры и кедра, и мне почудилось, что кто-то говорит рядом со мной. «Отдай мне свое сердце!» — прозвучало в моих ушах. Это было словно дуновение, и хотя я и различил слова, но все же не слышал звучания голоса. И тут видение исчезло. Я стоял несколько секунд прислушиваясь. Должна была открыться входная дверь; я ожидал услышать шум отъезжающей кареты. Но в доме все было тихо.
Я позвонил в дверь квартиры госпожи фон N. Ее открыл старый лакей Фридрих.
— Кто эта дама, которая только что ушла? — спросил я.
— У нас не было визита, господин доктор. Госпожа и барышня весь вечер были одни.
— Может быть, она вышла из квартиры на третьем этаже? — предположил я.
— Квартира над нами уже три недели пустует, а господина профессора с четвертого этажа вряд ли в такое время посещают дамы.
— Но тем не менее, Фридрих, я только что встретил на лестнице молодую даму и поздоровался с ней!
Лакей лишь пожал плечами и несколько удивленно посмотрел на меня, но ничего не ответил. Госпожа фон N, у которой он служит уже много лет, очень довольна им, и для нее он, возможно, достаточно исполнительный и преданный человек, но в его обращении с гостями проявляется определенная дерзость, от которой не всегда свободны даже самые лучшие из старых слуг. Я до сих пор обращался с ним по-дружески, теперь он стал позволять себе лишнее в отношении ко мне, надо будет указать ему на свое место. Тем временем я позволил ему, как обычно, помочь мне снять пальто и велел доложить обо мне.
Госпожа фон N и ее дочь приняли меня с учтивым радушием, в котором я заметил, однако, определенное смущение. Я еще не решился признаться Антонии в своей любви, впрочем, нетрудно вообразить, что она давно уже догадывалась о моих чувствах. До последнего времени я искренне надеялся, что она отвечает мне взаимностью. Но с некоторой поры ее отношение ко мне стало если и не менее любезным, то все же гораздо более сдержанным, чем прежде. Можно сказать, что она теперь стремится держаться от меня на расстоянии. Я не могу себе объяснить эту перемену в ее отношении ко мне. О, женщины, вам имя — вероломство!
Госпожа фон N читала какую-то книгу, которую она отложила в сторону, когда я вошел. Антония рисовала. У нее большие способности к рисованию, но я не могу одобрить того, что она использует свой талант для высмеивания окружающих ее людей. Я видел несколько нарисованных ею шаржей, которые для тех, кто не позировал ей специально, вряд ли были бы лестными. Убежден, что в ее коллекции есть карикатура и на мою скромную персону и что Антония, когда я отсутствую, смеется с другими, глядя на нее. Неоднократно, особенно в последнее время, я ловил ее на том, что она изучающим взглядом наблюдала за мной. Но ведь это неприлично! Юная девушка не должна смотреть на молодого человека так пристально, даже если она видит в нем своего будущего спутника жизни.
Я сел за круглый стол, за которым уже сидели мать с дочерью, и завел разговор с госпожой фон N о разных отвлеченных вещах. Антония почти не участвовала в нашей беседе. Рядом с альбомом лежало несколько цветных карандашей, которые она использовала попеременно, и нож с длинной рукояткой и коротким широким клинком, заточенным с обеих сторон, — им Антония время от времени затачивала карандаши. Этот нож я раньше не видел или, по крайней мере не замечал. Клинок был украшен тончайшими бледно-золотистыми узорами, а длинную рукоятку из твердого красно-бурого дерева покрывала инкрустация из перламутра, серебра и золота, изображающая какого-то диковинного зверя, дракона, как мне показалось, из широко раскрытой пасти которого, как у змеи, высовывался длинный острый язык.
Я взял нож и стал рассматривать его. Но в этот момент рука Антонии протянулась к тому месту, где он лежал.
— Ах, пожалуйста, дайте нож! — сказала она, когда увидела его в моей руке.
Я протянул Антонии нож, держа его двумя пальцами за клинок, чтобы ей было удобнее взять его за рукоятку. Она взялась за нее, продолжая смотреть на рисунок перед собой, но когда она, не глядя, потянула нож к себе, я, сделав неловкое движение, порезал себе большой и указательный палец левой руки. Почувствовав резкую пронизывающую боль, совсем не сравнимую с незначительным повреждением, я не мог удержаться от слабого крика и невольно, может быть, на четверть секунды, закрыл глаза. Но за это короткое мгновение я успел отчетливо увидеть фигуру женщины, которую я встретил на лестнице. Она снова улыбалась, однако на этот раз улыбка не была призывной и приветливой. Выражение злорадного удовлетворения лежало на ее губах и светилось в ее золотистых глазах.
— Вам больно? — участливо спросила госпожа фон N.
— Нет, — сказал я и попытался улыбнуться. — Не стоит об этом и говорить. Просто я немного испугался от неожиданности.
Я развел оба пораненных пальца, которые непроизвольно прижал друг к другу и взглянул на рану, которая сразу же начала сильно кровоточить. Я быстро обмотал пальцы платком.
Антония поднялась и сказала:
— Подождите минутку, я перевяжу рану.
Она быстро удалилась и вскоре вернулась с широкой чашей, полной холодной воды, полотенцем и куском полотна. Я опустил оба пальца в холодную воду, которая вскоре окрасилась кровью. После того как я вытер руку, Антония заботливо наложила мне повязку из тончайшего полотна. При этом ее прекрасное лицо оказалось совсем рядом с моим, и я подумал, что, если я ее сейчас поцелую, тогда можно считать мое объяснение в любви состоявшимся; более того, мне в голову пришли даже такие совсем пошлые слова, в которые я хотел облечь свое объяснение: «Вы ранили мое сердце гораздо сильнее, чем мою руку. Не хотите ли вы, прекрасная самаритянка, излечить и мое страдающее сердце?» Но я удержался от этой нелепой выходки, правда, должен признаться к своему стыду, не без усилия. Вот бы удивилась Антония, которая знает меня как серьезного, солидного человека, которому чужды всякие сентиментальные глупости.
После того как маленькие ранки были перевязаны и вызванный лакей вынес окрашенную кровью воду, Антония сложила те вещи, которые она принесла для рисования.
— Откуда взялось это смертоносное оружие? — спросил я с улыбкой, указывая на нож. — Если не ошибаюсь, я вижу его сегодня впервые.
— Вы не ошибаетесь, — ответила Антония. — Представьте себе, я нашла этот нож вчера вечером, когда возвращалась домой. Он лежал перед дверью подъезда и поблескивал в свете фонаря. Нож, видимо, кто-то обронил непосредственно перед тем, как я его обнаружила, потому что первый же прохожий заметил бы его. Я посмотрела направо и налево, но улица была пуста. Мама считает, что нож ценный; но мне он все же не показался такой уж драгоценностью, чтобы я могла решиться пойти в полицию и заявить о находке.
— Покажите мне, пожалуйста, нож еще раз, — сказал я.
Она мне протянула нож, и я осторожно взял его и стал внимательно рассматривать. Длинный, змееподобный язык в пасти дракона быстро двигался в разные стороны — я видел это отчетливо; но, естественно, это был оптический обман.
— Тонкая древнеиндийская работа, — с видом знатока сказал я.
— Мне нужно будет его вернуть? — спросила Антония. — Жаль! Он мне нравится.
— Пусть нож пока останется у вас, — ответил я. — Я дам объявление о том, что он найден, так что тот, кто его потерял, сможет получить его обратно, если приложит хотя бы немного старания.
— Я не переношу в доме найденных вещей, — сказала госпожа фон N. — Нужно придерживаться старого доброго закона: если кто находит на улице имущество, должен отдать его на хранение ближайшему священнику.
До сих пор я еще не рассказал о своей встрече на лестнице. Сначала меня от этого удерживало свежее воспоминание о сказанных по этому поводу словах Фридриха и его удивленном взгляде, потом мое внимание захватила история с ножом. Но теперь мне снова вспомнилась эта встреча. Какое мне дело до удивления Фридриха?
— Когда я шел к вам, мне повстречалась на лестнице молодая дама. Я подумал было, что она идет от вас, но Фридрих утверждает, что вы сегодня никого не принимали и что в доме нет никого, от кого бы она могла возвращаться.
— Надеюсь, это не была воровка, которая пробралась в дом? — озабоченно спросила госпожа фон N.
— Нет, — сказал я, — насчет этого я могу вас полностью успокоить, сударыня. Это была весьма благородная, красивая, изысканно одетая дама, которая, судя по ее костюму, возвращалась с приема или собиралась туда направиться. Она была поразительно похожа на фрейлейн Антонию.
Меня попросили рассказать об этой встрече поподробнее, что я и сделал. Мать с дочерью при этом внимательно смотрели на меня, и я заметил, что несколько раз они обменялись между собой удивленными или даже обеспокоенными взглядами.
— Все это довольно странно! — сказала госпожа фон N, когда я закончил свой рассказ. — Кто же это мог быть?
Позвали Фридриха и спросили у него. Он пожал плечами и сказал ворчливо:
— Это совершенно невозможно, чтобы господин доктор встретили на лестнице какую-то даму. Господин доктор изволят шутить.
Я готов был отвесить пощечину этому наглецу.
Госпожа фон N смущенно подала знак рукой, заставивший Фридриха замолчать. Когда он ушел, наступила неловкая пауза.
— Однако эту даму, — сказал я решительно, — я видел так же ясно и отчетливо, как вижу вас. Не с неба же она упала и сквозь землю не могла провалиться, а в призраков я не верю!
Тут я почувствовал болезненный укол в груди. «Не лги! — сказал мне какой-то внутренний голос. — Ты ведь веришь в призраков! Ты их боишься! Берегись, как бы они тебя сегодня вечером не напугали!»
У меня пробежал мороз по коже. Я не мог произнести ни слова. Госпожа фон N попыталась, заговорив о посторонних вещах, продолжить непринужденную беседу, однако это ей не удалось, и, когда через некоторое время я поднялся, чтобы удалиться, дамы не стали меня удерживать. У меня было такое чувство, что в этот вечер я им явно не понравился. «Сейчас они наверняка весьма нелестно отзываются обо мне», — говорил я себе, медленно шагая по улице. Было одиннадцать часов — я слышал, как пробили часы на башне, — когда я добрался домой. Я открыл дверь подъезда. Газ был выключен, в прихожей и на лестнице царила глубокая тьма.
Вчера вечером я не смог продолжить свои записи. К тому времени стемнело, а в последние недели я могу собраться с мыслями и изложить их на бумаге лишь при свете дня. Когда на улице становится тихо, меня начинает отвлекать каждый, пусть даже едва различимый шорох в моей комнате. Просто невероятно, какие зловещие звуки прячутся в каждом ее углу, только и дожидаясь того, чтобы испугать меня.
Мой письменный стол стоит у окна. Пока солнце на небе и я вижу людей, идущих по улице, я спокоен, однако ночи мои ужасны. Раньше для успокоения мне было достаточно того, что я оставлял зажженным свет в своей комнате и что перед моей кроватью ночью спала моя маленькая чуткая собачка; но теперь я начинаю чувствовать безотчетный страх, как только закрываю глаза. Жуткие картины, перекошенные гримасы людей и морды животных всплывают перед моими глазами, пока я их снова не открою. Сон бежит от меня, и только крайнее утомление дает мне наконец возможность заснуть. Если бы я не стеснялся перед Францем, то я распорядился бы, чтобы он спал в соседней комнате и оставлял открытой дверь в эту комнату.
Когда я позавчера вечером вернулся домой, там царила тишина и ночь. Я стал искать в карманах спички, чтобы зажечь свет, но не мог найти маленькую жестяную коробочку, в которой я их обычно хранил и с которой я никогда не расставался. Какое-то время я стоял в нерешительности у двери. Что я должен был делать? Пойти в клуб и попросить там спичек? Нет! Мне самому было стыдно своей трусости. Я привык превозмогать ее. «Я не хочу ей поддаваться,» — сказал я себе и на ощупь пошел вперед, чтобы найти лестницу. Тут совсем рядом с собой я услышал шепот и хихиканье. Вытянув руки, я быстро сделал шаг в направлении, откуда исходил шум. Но нащупал лишь холодную отсыревшую стену подъезда. Прикосновение к холодному мокрому предмету обычно вызывает отвращение, но на этот раз оно меня успокоило: по крайней мере между мной и стеной не находилось ничего постороннего.
Потом я взялся за перила и стал быстро подниматься по ступеням на третий этаж, где находилась моя квартира. При этом я прошел мимо большого окна с цветными стеклами, через которое днем на лестницу падал тусклый свет со двора. Сейчас оно не должно было просвечивать, поскольку ночь была темной, а фонарь на дворе не горел. Тем не менее на стеклах играли слабые зеленоватые и красноватые блики, и в этом освещении я увидел стоящую на лестнице все ту же удивительную незнакомку, которую я встретил в подъезде госпожи фон N. Она поманила меня рукой:
— Иди ко мне! Дай мне свое сердце!
Моя правая рука вцепилась в перила, левую я вытянул перед собой, как бы защищаясь от нее. Тут мне почудилось, будто на меня опустилась, бесшумно взмахивая крыльями, большая невидимая птица; ледяной воздух, насыщенный сильным ароматом мирры и кедра, окутал меня, и я почувствовал, что мою руку схватили и поднесли к мягким холодным губам, которые приникли к ней в долгом страстном поцелуе.
Должно быть, я закрыл глаза, потому что не помню, видел ли еще что-то, и пришел в себя лишь тогда, когда уже стоял в своей комнате и звонил в колокольчик, призывая своего лакея. Он явился с заспанным лицом, вероятно, очень раздосадованный тем, что я нарушил его покой. Вообще, я не выношу самодовольства нынешних лакеев. Эти люди хотят, чтобы с ними хорошо обращались, хорошо кормили, хорошо платили и чтобы они при этом ничего не делали. К чему мне тогда лакей, если я не могу воспользоваться его услугами, когда у меня возникает в этом необходимость?
И моя собака приветствовала меня тоже довольно безучастно. Раньше, когда я приходил домой, она принималась высоко прыгать передо мной, визжать и лаять от радости и прямо-таки тащить меня к столу, на котором лежал предназначенный для нее бисквит. Теперь она ходит с голодными глазами вокруг меня до тех пор, пока я не дам ей этот бисквит, жадно проглатывает его и забивается в угол, не обращая на меня больше никакого внимания. Однажды я где-то прочитал, что лучшее в человеке — от собаки. Однако, видно, и собака не многого стоит.
— Что вы так смотрите на меня? — спросил я Франца.
Этот олух стоял и таращился на меня широко раскрытыми глазами, будто я диковинный зверь и он видит меня в первый раз.
— Господин доктор выглядят таким бледным, — пролепетал он с лицемерным участием, чтобы оправдать свою бесцеремонность. — С господином доктором что-нибудь случилось?
— Что со мной могло случиться? — раздраженно ответил я.
— Принесите мне чаю.
Он удалился. Как только я остался один, я тут же подошел к зеркалу. При этом мой взгляд упал на каминные часы. Половина двенадцатого! Полчаса я потратил на то, чтобы добраться от парадной двери до моей квартиры! Чего только не могло произойти со мной за это время! Я содрогнулся. И тут я увидел в зеркале свое отражение. Это был я?! Мой вид привел меня в ужас. Широко раскрытыми глазами на меня смотрело бледное как смерть лицо с посиневшими губами и растрепанными влажными волосами, которые темными прядями прилипли ко лбу. Я опустился в кресло и сидел в нем неподвижно, погруженный в тупое оцепенение, пока в комнате снова не появился Франц с чаем.
— Господин доктор изволят приказать еще что-нибудь?
Я велел ему принести мои спальные принадлежности, разделся, надел шлафрок, взял в руки книгу и устроился поудобнее перед догорающим камином в теплой комнате, как человек, который собирается приятным образом завершить свой трудовой день.
— Господин доктор поранились? — спросил Франц, указывая на мою перевязанную руку.
— Я порезался, — с досадой ответил я. — Пустяки.
Назойливость любопытных людей раздражает меня. Рука уже несколько минут сильно болела. Я чувствовал, как, словно горячая лава, приливала кровь, отчего пораненные места саднили и горели, затем отступала на секунду, чтобы после этого прилить снова, причиняя все большую боль. И вдруг мне стало ясно, что только острый язык дракона мог так болезненно поранить меня. Это было подобно откровению! Рука сильно опухла, и я почти не мог ею владеть.
Франц удалился. Собака побежала за ним вслед, но я гневно окликнул ее, и она с поджатым хвостом забилась в дальний угол комнаты, где свернулась в клубок и, казалось, заснула. Но в действительности она не спала. Ее уши беспокойно двигались туда-сюда, и время от времени она открывала глаза и испуганно смотрела на меня. Глупое животное! А я так хорошо всегда с ней обращался. Я подозвал собаку. Она лениво поднялась и медленно приблизилась ко мне.
— Ну, иди сюда! — резко приказал я. Собака остановилась в двух шагах от меня. Я схватил ее и притянул к себе. Она жалобно заскулила и хотела лизнуть мою руку, но вдруг испуганно отскочила назад и с недоумением посмотрела на меня. Я снова протянул к ней руку. Это была левая, пораненная рука. Собака учащенно задышала, не приближая носа к руке. Я еще раз подозвал ее. Собака не двинулась с места и посмотрела на меня еще более жалобно. Тут мной овладел гнев. Я поднялся и со злостью дал ей пинка, от которого она полетела в угол, где, сжавшись в комок, принялась громко выть. Я был готов ее задушить, и мне стоило большого труда оставаться спокойным, потому что меня уже начало трясти. Я опять опустился в кресло перед камином. Вой несчастного животного перешел мало-помалу во все более затихающий скулеж и повизгивание; однако затем эти звуки стали изменяться и постепенно превратились в какие-то шорохи и шепот. Ледяной холод сковал мое сердце, и неожиданно радом со своим ухом я услышал знакомые слова:
— Отдай мне свое сердце!
Я со страхом поднял голову. Она снова стояла передо мной, неописуемо прекрасное и страшное видение. Ее золотистые глаза, полные страстного ожидания, были устремлены на меня. Узкие, влажные ярко-красные губы были слегка приоткрыты, как для поцелуя.
— Отдай мне свое сердце! — повторила она медленно, проникновенно, умоляюще. — О, отдай мне свое сердце! Отдай мне его, пожалуйста!
— Кто ты? — спросил я тихо и серьезно.
— Отдай мне свое сердце! Скажи, что ты мне его отдашь! Только одно слово! Отдай мне его!
— Кто ты? — повторил я настойчивее, нетерпеливее. Весь мой страх пропал.
— Я люблю тебя! Отдай мне свое сердце!
— Я хочу знать, кто ты! Ты меня слышишь? Ты меня понимаешь?
— Я твоя невеста! — выдохнула она едва слышно, печально. — Твоя невеста, которая теперь так одинока. О, отдай мне свое сердце!
На это я мог только рассмеяться.
— У моей невесты глаза не такие, как у тебя! — воскликнул я.
Она кивнула медленно, понимающе.
— А разве ты не видишь, что они взяли у меня мои глаза и заменили их чужими? Разве ты не видишь, что та, у которой теперь мои глаза, — чужая, и она не любит тебя! Она обманывает тебя. Я люблю тебя! О, отдай мне свое сердце!
Это меня озадачило. Мне уже и самому стало ясно, что Антония или та, которая выдает себя за нее, уже не относится ко мне так, как прежде. Теперь я начал понимать это более отчетливо.
— Значит, особа, которая причинила мне сегодня вечером такую боль, вовсе не Антония фон N? — спросил я.
Она ничего не ответила.
— Она — это ты? — продолжил я, спокойно поднимаясь и гладя на нее.
Она медленным плавным движением руки показала на окно. Что это должно было означать?
— Так ты — настоящая Антония? — спросил я тише, нежнее. Я жаждал услышать сейчас утвердительный ответ. Вся моя душа стремилась к прекрасному существу.
— Я твоя! Твоя невеста! — прошептала она. — Отдай мне свое сердце!
— Я отдаю его тебе! — воскликнул я громко.
Я почувствовал объятия холодных нежных белых рук, и мягкие горячие губы запечатали мои уста и отняли у меня дыхание. Я лишился чувств.
Когда я снова пришел в себя, вокруг было темно. Я находился все в той же комнате. Через окно проникал тусклый свет серого, тяжелого зимнего неба. Снег падал крупными хлопьями. Я поднялся, чувствуя себя невыразимо уставшим, и пробрался, ни о чем не думая, в свою спальню, где бросился на кровать и погрузился в похожий на смерть сон.
Ну, хватит на сегодня. Начинает темнеть. Она может появиться в любое мгновение.
Среди новых изобретений действительно есть совершенно изумительные вещи. Однако каждый человек в состоянии по-настоящему оценить лишь незначительную часть из них. Я, например, в течение многих лет видел в газетах иллюстрированную рекламу кресла для больных, «которое может принимать тридцать два различных положения», не представляя себе, каким благодеянием является такое изобретение для страдающего человечества. Но с сегодняшнего утра у меня есть такое кресло, и я имею полное право относиться к его изобретателю с большим уважением, чем, скажем, к человеку, открывшему Америку. В самом деле, мне не понятно, какая мне выгода от того, что Соединенным Штатам сейчас отводится в истории человечества значительная роль; они мне, насколько я помню, никогда никакой услуги не оказывали, и по мне вся Америка могла бы оставаться до скончания века в полном одиночестве в океанских просторах, из которого ее совершенно напрасно извлекли на свет божий дотошные, алчные и агрессивные люди. Ну, а с другой стороны, как же мне не испытывать горячую благодарность к тому талантливому человеку, создавшему в своих человеколюбивых устремлениях кресло, в котором я сейчас нахожусь и которое, как совершенно точно указано в проспекте, «может соответствовать всем положениям и состояниям человеческого тела». Я чувствую, что благодаря этому креслу я, вероятно, скоро снова буду совсем здоров.
Я сижу у окна. Мое кресло стало удобным рабочим местом: передо мной на маленьком столике лежат бумага и перо, на стуле рядом — фотографии, книги и другие нужные вещи, так что я могу в зависимости от того, что мне в данный момент хочется, читать или писать, не двигая при этом ничем, кроме моей правой руки; или смотреть в окно, наблюдая за тем, что происходит на улице.
День сегодня ненастный. Серый, наполненный туманом воздух сливается с низко нависшим бесцветным небом и образует с ним какое-то бесформенное целое: таинственно расплывчатое, пугающее, безграничное — как вечность!
Только что проехал на лошади молодой кавалерист с широкой грудью, сильными, длинными конечностями, с русыми волосами, голубыми глазами и здоровым цветом лица — настоящий германец. Его конь — сильное, красивое животное гнедой масти, пританцовывая, нес на своей широкой спине тяжелый груз. Перед моим окном конь поскользнулся на гладкой мостовой, и какое-то мгновение казалось, что он упадет. Но наездник быстро приструнил его уздечкой и стременами; гнедой короткими рывками вздыбился под действием силы, давившей на его бока и морду: из-под бивших землю копыт полетели искры. Конь почувствовал, что встретил достойного противника, и, дернув несколько раз рассерженно головой, послушно пошел дальше. Конь и всадник — вот идиллическая картинка укрощенной силы!
Да, если бы быть таким же здоровым и сильным, как этот юный кавалерист! А я чувствую себя настолько слабым и жалким…
Франц, который сегодя утром начал было плакаться — мол, раньше я был такой добрый и приветливый, а с некоторого времени стал таким строгим и недоверчивым, — утверждает, что мне нужно посоветоваться с врачом. «Прекрасно, — сказал я, — позовите доктора». Я хотел, чтобы меня оставили в покое. Франц так стремительно побежал за врачом, как будто жизнь моя была в опасности.
Вчера госпожа фон N прислала своего лакея справиться о моем здоровье. Дерзость у этих людей прямо-таки невероятная! Сначала они пытаются меня убить, а потом, когда это им не удается, они еще интересуются моим самочувствием. Не знаю, что сообщил Франц своему коллеге Фридриху; если он передал мой ответ на этот запрос, наверняка это доставило им радость. Что меня, впрочем, больше всего забавляет, так это то, что старая N, прижимая к своему сердцу преступную особу с глазами Антонии, которая живет с ней под одной крышей, по-прежнему считает, что целует свою собственную дочь. Кто же она все-таки такая? Я несколько раз спрашивал об этом Антонию, но она не дает мне на это ответа. Она целует меня, и тогда я забываю все, все. Я знаю только, что она меня любит и что я отдал ей мое сердце.
Теперь она приходит каждый вечер, как только в доме становится тихо и я отсылаю Франца. Я не знаю, сколько проходит времени, и я не знаю когда она оставляет меня. Она берет меня в свои мягкие руки, убаюкивает меня и при этом поет — непонятные, чужие слова, которым нет конца, — а затем я засыпаю. Когда я просыпаюсь, ее уже нет. Тогда я ложусь в постель, но не нахожу там успокоения. Боль и холод терзают меня. Сегодня утром у меня был озноб. Это очень неприятная вещь. Но страха больше я не знаю, совершенно!
Перед домом останавливается карета. Это, видимо, доктор…
Это очень странная история. Таким сердитым своего доброго старого доктора я еще не видел. Самое милое было то, как он отругал Франца. Он назвал его легкомысленным, забывшим свой долг человеком. Почему он не пришел к нему еще неделю назад! Глупый парень начал было что-то лепетать, пытаясь оправдаться, но доктор не дал ему говорить и указал на дверь. Теперь у доброго Франца есть возможность убедиться, что и другие люди, кроме меня, могут быть им недовольны.
Дело в том, что за раной на моей руке не было надлежащего ухода. Она действительно выглядит отвратительно. Я даже не хочу об этом говорить и думать.
Доктор сразу же поехал к госпоже фон N, чтобы осмотреть нож, которым лже-Антония пыталась меня убить. Я бы переносил боль, которую я испытываю, гораздо легче, если бы знал, что презренная не уйдет от заслуженного наказания. Она хотела меня отравить. Правда, доктор не произнес слово «пиемия»,[6] но я прочитал это на его бледном лице.
Мне любопытно, как будут развиваться события.
О эта боль и холод!
Сегодня они пришли вдвоем, мой доктор и профессор. Взгляды, которыми обменивались оба авгура-прорицателя между собой, чрезвычайно позабавили меня, и мне даже стало смешно.
— Ну что, дорогой доктор, — спросил я, — нужно отнять пальцы? Или, может быть, кисть? Или руку? Или всю левую сторону? Не стесняйтесь! Только не рассчитывайте на мое сердце, я его уже отдал.
Доктор ничего мне не ответил.
— Что значат два пальца! — продолжал я. — У меня же их на руках десять. Стало быть, останутся еще восемь. Это больше, чем мне нужно. Или что одна рука? В моем распоряжении ведь будет вторая. Ведь это смешное предубеждение, что человеку нужно две руки, чтобы быть счастливым. Французская пословица говорит, что одноглазые — это довольные люди. Однорукие тоже. Это я вам говорю.
Если бы я мог избавиться от больной руки! Боль, которую она мне причиняет, часто почти невозможно переносить.
В моей квартире пахнет, как в больнице. Здесь провели дезинфекцию. В соседней комнате накрыли чистый стол, на котором все должно произойти. Это меня радует. Уже давно пора. Боль стала невыносимой. И потом этот леденящий холод, страшный мороз! Ох! Мне нужно снова приобрести приличный вид, иначе Антония перестанет меня любить. Я выгляжу ужасно: распухший, обескровленный, желто-зеленый. Если бы я только мог вспомнить, что она говорила мне вчера вечером. Но это невозможно. Она разговаривает на совершенно удивительном языке. Я понимаю каждое слово, пока она говорит, но сразу после этого все забываю.
Ну что, мой старый пес! Ты смотришь на меня так печально. Неужто я в самом деле так болен? Тебе жалко своего бедного хозяина?
Через четверть часа вернется доктор. Я должен лишь сохранять спокойствие. У меня больше не будет этих болей. Я совсем спокоен. Я бы охотно посмотрел, как это происходит, но доктор говорит, что мне необходимо дать хлороформ. Мне наложат маску…
Человеческий дух не в состоянии понять,
Я знал, что она была вампиром, еще когда я был человеком.
Человекоподобные черви обступают меня и таращат на меня свои дурацкие глаза. Некоторые приближаются ко мне, среди них беловолосое старое создание, мягкая приветливость которого, несмотря на его назойливость, обезоруживает меня, смягчая мой гнев. Оно предлагает мне яства и питье — как будто
Si vales, bene est; ego valeo![7]
Карл Эмиль Францоз
Разное о призраках
Это было прошлым летом, когда мы сидели как-то вечером за нашим столом для завсегдатаев в курортном местечке на озере Шейдегг в прелестнейшем уголке Швейцарии. Не помню уже, кто первый начал говорить об этом, но неожиданно все мы оказались вовлечены в оживленнейший разговор о призраках. Удивляться здесь нечему, потому что нигде так не любят говорить о жутких вещах, как там, где чувствуют себя по-домашнему уютно. А здесь за столом были все те же знакомые лица, как это было и предыдущим летом, и сам стол был тем же, то же люцернское пиво, тот же сумеречный свет и даже тот же сквозняк, тянувший от окна к окну. «Зеленые» отдыхающие, которые приезжают на Шейдегт в третий, во второй или даже бывают и такие люди! — в первый раз, стараются занять места за центральным столом среди яркого света, мы же, старые волки, предпочитаем сидеть в нашем полутемном углу; и когда потом, вернувшись вниз, на равнину, мы целый год с грустью вспоминаем минувшее лето и с надеждой ждем следующего, то ведь это тоска не только по завораживающему блеску озера и горных вершин, покрытых вечным снегом, но отчасти и по нашему постоянному столу. Когда солнце скрывается за далеким горным хребтом и потухает последний красный луч, мы собираемся вместе за этим столом и рассказываем друг другу, кто что может.
Итак, в этот вечер темой разговора были призраки. Надо сказать, что об одном мы договорились с самого начала: серьезные люди не верят ни в каких призраков, так как они не существуют; кроме того, источником сновидений является только желудок, а кто придает хоть какое-то значение вещим снам и предчувствиям, тот суеверный глупец.
— Глупец, — повторил господин профессор и провел рукой по поверхности стола. Однако жена его сказала:
— Разумеется. Правда, тогда получается, что однажды и я была такой же глупой, ты согласен?
И улыбка пробежала по ее приятному, уже немолодому, но когда-то, наверное, очень красивому лицу.
— Но ведь это вовсе не было предчувствием, — возразил он, — а логическим заключением твоего рассудка. Пойми же наконец…
— Я давно поняла! И все-таки это было удивительно!
И поскольку мы, естественно, захотели услышать эту историю, она принялась рассказывать:
— Это было около тридцати лет назад, я тогда еще не была замужем и жила в доме моих родителей на небольшой улочке в Аугсбурге, недалеко от кафедрального собора. С этим логичным господином я была знакома к тому времени уже шесть лет и столько же считалась его невестой. Так как моя добрая матушка сама вела хозяйство в доме, а ожидание того, когда философский факультет Эрлангенского университета сделает Фрица экстраординарным профессором, а меня госпожой профессоршей, не занимало все мое время без остатка, я решила подыскать себе занятие и вскоре нашла его. Школьная подруга моей матери, жена служащего солидной фирмы, за несколько лет до этого погибла в результате ужасного и одновременно странного несчастного случая. Эта женщина сидела однажды днем у открытого окна своей квартиры, склонившись над шитьем; как раз в это время на расположенной напротив ее дома стройке рабочие лебедкой поднимали наверх бревна; железный крюк, к которому-был привязан канат, выскочил из крепления и сорвался; бревна рухнули на землю, а тяжелый крюк со всего размаху ударил по голове бедную женщину. Через час она умерла. Хотя фирма, где работал ее муж, была солидной и заботилась о своих людях, но заменить сиротам мать она, конечно, не могла, поэтому в квартире на Молочной горке, куда переселился вдовец с детьми, всегда было, что делать. Мать и я часто смотрели за малышами, а когда подросли обе старшие девочки, я каждый день после обеда, часа в два, ходила к ним и учила их тому немногому, что знала сама.
Именно по дороге к ним это однажды и случилось. Не знаю, бывали ли вы в Аугсбурге, даже если и так, то вряд ли вы были на Молочной горке; это узкая убогая улочка вблизи собора святого Ульриха. В самом ее начале с весны строили дом, леса почти полностью перегораживали всю улицу. Четыре месяца подряд, с апреля по июль, я проходила под лесами туда и возвращалась под ними обратно, иногда смотрела вверх и видела, как рабочие поднимают балки, ведра с раствором, кирпичи, и никогда мне в голову не приходило иной мысли, кроме той, что здесь просто строят дом. Однако в тот день, который я никогда не забуду, — это был понедельник, четвертое июля — дело обстояло иначе. День был очень жаркий, на башне собора святого Ульриха как раз пробило два часа. Я только повернула с площади на улицу и увидела, как наверх поднимают большой поддон с кирпичами. Тут меня внезапно охватил неописуемый, безумный страх, и, прежде чем можно было сосчитать до трех, я мигом поднялась по ступенькам расположенной напротив стройки булочной и распахнула дверь. «Что жела…» — начала было стоявшая за прилавком женщина, но не успела закончить фразу. Снаружи раздался страшный грохот, вниз полетели кирпичи и зашибли насмерть находившегося у лебедки рабочего. Не вскочи я в то мгновение в булочную, я бы, без сомнения, тоже погибла.
Профессорша дышала несколько глубже, чем обычно, а затем сказала с улыбкой:
— Все-таки удивительно, не правда ли?
— Конечно, — подтвердили некоторые из сидевших за столом. Один из них, директор железнодорожного ведомства, правда, заметил:
— Вы увидели висевший над собой груз, а мысль о том, что на стройке может произойти несчастный случай, видимо, постоянно сопровождала вас.
— Я себе все время говорила то же самое, — ответила она.
— Но могу поклясться, что в течение нескольких месяцев я видела над собой более крупные грузы и спокойно проходила под ними и что ни до того, ни в тот самый момент я не думала о смерти бедной женщины.
— Но она думала о вас! — воскликнула жена советника имперской канцелярии. Хотя сама она была из безбожного Берлина, но отличалась чрезвычайной религиозностью. — Дух покойной, к детям которой вы были так великодушны, предостерег вас!
— Возможно, так оно и было, — сухо сказал господин профессор. — Однако при всей моей признательности духу покойной за то, что он спас мою невесту, я все же не могу удержаться от упрека в его адрес, почему он не предупредил заодно и рабочего, ведь у этого человека, вероятно, была жена и дети… Нет! Нет! — воскликнул он затем почти страстно. — Не будем тревожить мертвых в их могилах, чтобы они не делали нас, грешных, глупее, чем мы есть на самом деле.
Некоторые согласились с ним, громче всех старший среди нас, инженер из Базеля.
— Все это правильно! — сказал он на своем неповторимом диалекте. — Объяснение должно быть найдено всему — до последней мелочи; естественно, за исключением того, — добавил он со странной улыбкой, — что при всем желании не поддается объяснению!
— А вам известен хоть один такой случай? — спросили мы с жадным интересом.
Старый инженер потеребил свою седую остренькую бородку.
— Известен, — ответил он сухо, — но рассказывать здесь нечего. Потому что рассказывать о необъяснимом — безнадежное дело. Однако могу содействовать тому, чтобы взамен вам была представлена другая история, весьма занимательная! Наша уважаемая госпожа советница знает одну такую. Не так ли, госпожа советница, — историю о Рикеле? Лет десять-двенадцать назад вы ее уже однажды здесь рассказывали. Но ведь с тех пор появились новенькие! — И он бросил на нас, пришлых, наполовину свирепый, наполовину сочувственный взгляд, поскольку мы действительно десять лет назад еще не имели чести восседать за этим почетным столом.
Дама, к которой обратился инженер, на мгновение побледнела.
— Нет, нет! — испуганно возразила она. Ее муж тоже стал отговаривать ее делать это:
— Ты сразу начинаешь волноваться, когда вспоминаешь об этом.
Но поскольку мы не отставали, госпожа советница наконец поддалась на наши уговоры.
— Вы знаете, что свои девичьи годы я провела в небольшом городке под Штутгартом, где мой отец в свое время командовал воинской частью. Дом, в котором мы жили, после того как он вышел в отставку, был большим длинным зданием; на первом этаже были служебные помещения, на втором — жили мы. Мансарды, за исключением двух небольших комнаток, были завалены тогда всяким хламом. В этих двух узких, низких комнатках жила древняя старуха, вдова одного лейтенанта, который умер за много лет до этого. Все в округе считали, что в могилу его так рано свела своей беспутной жизнью жена, но это было далеко не худшее, что о ней говорили. Когда в городе случалась какая-либо беда, это приписывали козням «старухи-лейтенантши», и поскольку она на старости лет занялась знахарством и гаданием на картах — ведь ее скудной пенсии не хватало на жизнь, — не гнушаясь при этом темных делишек, то, возможно, на совести у нее что-то и было. Впрочем, не столько, сколько ей пришлось за это заплатить: всюду ее считали ведьмой, и в конце концов дело дошло до того, что ни один из жителей города не захотел сдавать ей комнату. Так как она была совсем одна — единственная дочь, с которой она к тому же не ладила, вышла замуж за ремесленника и уехала, — мой отец сжалился над ней, поскольку она все же носила фамилию бравого офицера, и предоставил ей две комнатки наверху. Однако даже моя матушка, как она ни была отзывчива к людям, и та отнеслась к этому неодобрительно, а что уж говорить о прислуге! Кристоф, камердинер моего отца, сокрушался, что эта ведьма вконец нас околдует, а Бербель, наша кухарка, рыдая и заламывая руки, пришла ко мне: «Барышня, сохрани вас господь, но я ни за что здесь не останусь!» В конце концов она все же осталась и меньше всего из-за того, что я, мнившая себя в свои шестнадцать лет очень просвещенной особой, доказывала ей, что ведьм на свете не существует, а потому что добрая душа не захотела покинуть нас в столь трудное время.
Несмотря на свою просвещенность, должна признаться, что и мне стало жутко, когда старуха однажды вечером — это было в марте 1865 года — въехала в наш дом. Впереди на ручной тележке Кристоф вез жалкие пожитки лейтенантши, за ним плелась старуха, а вслед — вся детвора города. Это было самое отвратительное человеческое существо, которое мне доводилось видеть: иссохшая, сгорбленная старуха с крючковатым носом, слезящимися глазами, трясущимся подбородком и беззубым ртом. Ее внешности полностью соответствовал скрипучий гнусавый голос, которым она выкрикивала бежавшим следом за ней мальчишкам самые грязные ругательства.
Мой отец заверил всех женщин в доме, что мы почти не будем видеть и слышать новую соседку, поскольку к ней вела отдельная лестница, но для нас и это было слишком. Того, что она время от времени появлялась на кухне, выпрашивая то одно, то другое, было вполне достаточно, потому что после каждого такого визита Бербель присылала на стол пересоленный суп и пригоревшее мясо и со слезами на глазах заявляла, что теперь она уж точно уйдет. Кроме того, старуха продолжала заниматься своими темными делишками, хотя обещала отцу обратное. Иногда, когда она принималась варить свое зелье, по коридору распространялся отвратительный запах. К тому же в дом стало наведываться далеко не лучшее общество; впрочем, среди поднимавшихся к ней по черной лестнице наряду с отбросами общества были и благородные дамы, желавшие узнать по картам свою судьбу, однако приятнее от этого ее присутствие не становилось. Тут мой отец стал действовать решительно и уже через две недели, незадолго до Пасхи, заявил «лейтенантше», чтобы она подыскивала себе другую квартиру — оплату ее жилья он возьмет на себя. Но до этого дело не дошло.
В страстную пятницу к нам на кухню ворвалась бледная от ужаса горбатая швея, которая направилась было в мансарду, чтобы получить совет в своих сердечных делах, и сказала, что старая лейтенантша лежит наверху мертвая с перекошенным в судорогах лицом и вывернутыми суставами — дьявол, мол, забрал ее к себе. Сбежался весь дом, но никто не решался зайти в ее каморку, пока мой отец сам не поднялся туда. Здесь оказалось, что со старухой случился всего лишь удар. Вскоре она пришла в себя, однако врач настоятельно порекомендовал отправить ее в больницу. Но старуха так отчаянно противилась этому, что мой добрый, мягкосердечный отец не стал заставлять ее. И для того, чтобы это жалкое, покинутое людьми создание не осталось совсем без ухода, он решил нанять ей служанку. Прошло, правда, довольно много времени, прежде чем нашлась такая, которая была согласна прислуживать ведьме. Ее звали Рикеле, и репутация у нее тоже была не из лучших. Естественно, ладили они между собой весьма плохо. Старуха, которая теперь все больше слабела и не могла уже вставать с постели, хотела, чтобы служанка постоянно была возле нее, и все время мучила ее своим недоверием. Рикеле была не состоянии это терпеть, начинала ругаться и плакать и почти каждый день убегала от старухи. Тогда из мансарды по всему дому разносился крик: «Рикеле! Рикеле!» Надо сказать, что, как ни слаба была старуха, ее скрипучий гнусавый голос ничуть не ослабел. «Рикеле! Рикеле!» Нас этот крик окончательно выводил из себя, и приходилось посылать Кристофа, чтобы он уговорил заупрямившуюся служанку вернуться.
Наступил Троицын день, и, чтобы несчастная старуха наверху тоже как-то почувствовала праздник, я, по просьбе моих родителей, в воскресное утро на Троицу понесла в ее каморку цветы и печенье. Когда я вошла туда, у меня перехватило дыхание, настолько отвратительно там пахло, несмотря на открытое окно; старуха, будучи уже почти при смерти, так и не прекратила варить свое зелье. При виде меня она торопливо спрятала под одеяло дрожащими руками карты, которые были разложены перед ней, и попыталась улыбнуться; дряхлое, желтое как воск лицо стало от этого еще более жутким. Она поблагодарила меня и стала поносить Рикеле и свою собственную дочь. Рикеле не осталась в долгу, причем принялась защищать и дочь старухи, которая, как оказалось, жила в ее родной деревне и слыла толковой работящей женщиной. Тут лейтенантшу стало трясти от ярости. «Подождите только, когда я умру», — с угрозой прохрипела она. Я в ужасе убежала. Несколько дней спустя, в четверг, примерно в пять часов вечера, когда я сидела в своей комнате и в поте лица своего переводила из «Рене» Шатобриана, я услышала средь тишины, наполненной знойным воздухом, звук, заставивший меня вздрогнуть от страха. Он был похож на предсмертный хрип, а вслед за ним раздалось: «Рикеле! Рикеле!» Этот крик и раньше всегда пугал меня, а на этот раз почти парализовал, настолько он был пронзительным, словно крик о помощи утопающего. Наконец я вскочила, побежала подлинному коридору в комнату прислуги и попросила Кристофа посмотреть, что со старухой. Сразу за ним по лестнице поднялась Рикеле. Они нашли старуху на полу рядом с кроватью: на этот раз она и вправду была мертва. Врач тоже подтвердил это. То, что я слышала, было действительно ее предсмертным криком.
Поскольку было уже поздно в этот же вечер отправлять ее в морг, мой отец велел позвать женщин, которые обычно обряжали умерших. Они это сделали, но наотрез отказались сидеть ночью рядом с покойницей. А уж Рикеле и подавно не соглашалась на это. Она кричала, что не хочет быть при том, когда сегодня ночью с громом и молнией дьявол прилетит за своей невестой, и, кроме того, ведьма каждый день угрожала ей что-то сделать после своей смерти. Тогда моему отцу не оставалось ничего другого, как запереть каморку наверху.
Вы, конечно, поймете, почему я в тот вечер не смогла заснуть так быстро, как обычно. Страха я не испытывала, но впервые за те два года, что я жила в этой комнате, у меня появилось какое-то неясное тревожное чувство от того, что я находилась так далеко от спальни моих родителей и от комнаты служанок; моя комната была угловой в доме, прямо под мансардой старухи. Я ворочалась в постели и прислушивалась. Не было слышно ни звука, ни дуновения, это была душная, темная, совершенно безветренная ночь. Наконец мне удалось заснуть.
Но вскоре я неожиданно проснулась. И сразу поняла, что меня разбудило: еще были слышны отзвуки грома, когда вспыхнувшая молния прорезала тьму и осветила ярким пламенем мою комнату и липы под окном. А затем снова прогремел гром. Сильная гроза бушевала так близко, так низко над землей, что этого было вполне достаточно, чтобы испугать меня. А тут еще я вспомнила слова Рикеле. Поймите меня правильно, я не верила в то, что это дьявол пришел за своей невестой, но не думать об этом я не могла, когда видела молнии и слышала гром… В это время молния ударила совсем рядом и раздался такой страшный грохот, будто пришел конец света. «Господи на небесах!» — вскричала я и начала громко молиться, и вдруг от ужаса слова замерли у меня на устах. Потому что среди раскатов грома и шума обрушившегося на землю ливня я услышала, причем услышала совершенно отчетливо: «Рикеле! Рикеле!» Это был голос старухи из мансарды…
Рассказчица побледнела — вероятно, то же самое произошло и с другими дамами за столом — и, сделав над собой усилие, продолжила:
— Что я при этом почувствовала, сказать не могу, видимо, я была полностью парализована ужасом; потом я снова начала громко молиться; время от времени у меня мелькала мысль: «Ты спишь и видишь это во сне». Я с силой вцепилась ногтями в левую руку — и почувствовала боль: нет, я не спала! и это не было обманом моих перевозбужденных чувств. Потому что я снова услышала: «Рикеле!» — хорошо знакомый, жуткий голос среди раскатов грома, а когда они умолкли, крик донесся еще отчетливее, совсем громко: «Рикеле! Рикеле!» Он звучал все пронзительнее, словно тот, предсмертный… Это было ужасно! — советница смолкла и глубоко вздохнула.
— Я полагаю, — сказал директор, — это была мнимая смерть: старуха просто впала в летаргический сон.
— Я тоже подумала об этом, когда ко мне вернулась способность соображать, — сказала госпожа советница, — и мысль о том, что старуха, наверное, очень испугалась, когда очнулась в темноте, обряженная для погребения, сочувствие к несчастной заставили меня стряхнуть оцепенение. Я поднялась и бросилась к окну. «Госпожа…» — голос не слушался меня, но я закричала, что было сил: «Госпожа лейтенантша, я сейчас позову вам кого-нибудь на помощь!»
«Слава тебе господи, — раздался скрипучий голос, но не сверху, а снизу, с улицы. — Наконец-то хоть какой-то человеческий голос. Откройте мне дверь! Ну и погодка! Я — фрау Мюллер из Маркгренингена. Как чувствует себя моя мать?»
Днем раньше фрау Мюллер получила письмо от своей подруги Рикеле, в котором говорилось о болезни ее матери, и она сразу же отправилась в путь.
Дамы облегченно вздохнули; я думаю, и некоторые мужчины тоже…
— Ну, что скажете? — с победным видом спросил инженер из Базеля. — Разве не прекрасная история?
— Еще бы, — ответили мы. Однако профессор поднял указательный палец:
— И поучительная, господа, весьма поучительная. В ней мы находим объяснение того, как возникают засвидетельствованные истории о призраках. Представьте себе, что молодая девушка не смогла преодолеть свой испуг, тогда бы фрау Мюллер из Маркгренингена ушла, провела остаток ночи на постоялом дворе и вернулась бы только утром. Стала бы она, потрясенная известием о смерти матери, сразу рассказывать о том, что она уже была здесь ночью, и узнала бы об этом барышня? Вряд ли! Вы сами видите, что судьба разгадки этой истории висела на волоске, и наша уважаемая госпожа советница до конца дней своих искренне считала бы себя свидетельницей того, как старая ведьма, уже будучи мертвой, звала Рикеле, чтобы, как она грозилась, свернуть ей шею.
— Это было бы ужасно, — сказала госпожа советница.
— Ужасно, — подтвердил один из нас, сидевший до сих пор молча. Это был журналист из Северной Германии, первый остряк в нашей компании, но на этот раз лицо его было таким серьезным, даже мрачным, каким мы его никогда не видели прежде. — Я знаю человека, который в то время, когда ему ничего не оставалось, как поверить в нечто подобное, чуть было не сошел с ума.
— И этим человеком были вы? — спросил базельский инженер. Такое предположение напрашивалось само по себе.
— Нет, — замешкавшись, ответил журналист. — Эта история произошла с одним… с одним моим коллегой. Человек этот выдумывает только за письменным столом и никогда не занимается этим во время отпуска. Так что можете смело поверить его рассказу.
Сказано было это в шутку, но прозвучало весьма серьезно. Тем же тоном журналист начал свое повествование:
— История эта произошла много, много лет назад, в пятницу, девятого августа 1872 года, в комнате гостиницы «Отель де Прюсс» на площади Вильгельма в Познани, в вечерних сумерках между восьмью и половиной девятого. Итак, в обозначенное время герой нашей истории сидел до смерти уставший за своим письменным столом, ожидая посыльного из типографии, который должен был принести гранки корректуры, и думал… думал о разных вещах.
Но в конечном итоге все его мысли возвращались к одному предмету, не думать о котором вообще он не мог, к большому горю и, как ему тогда казалось, невосполнимой потере для всей его молодой жизни. Естественно, это была любовная история, к тому же выдержанная в совсем не популярной сейчас сентиментальной тональности; я кратко расскажу ее. В университетском городе, где молодой человек учился последние семестры, он влюбился в красивую благородную девушку. В этом не было ничего удивительного, но то, что и она полюбила его, было похоже на чудо, потому что он не был красив, ловок в обращении и не имел ничего, кроме того, что держал в голове: очень немного юриспруденции и очень много наивных и глупых мечтаний о карьере литератора. После того как с ним случилось это чудо, он стал весьма прилежным и принялся грызть гранит науки, к которой он был до этого времени совсем безразличен, день и ночь; ведь это был единственный путь завоевать девушку, потому что за служащего ее, возможно, и отдали бы, но ни в коем случае за молодого человека, вознамерившегося стать литератором. До этого влюбленные виделись лишь иногда, тайно, в доме доброй старой тетушки, которая никому не рассказывала об этом в отличие, к сожалению, от ее горничной. Узнав о тайных свиданиях, отец девушки устроил ей, когда она пришла домой, страшную сцену, и она убежала от его гнева в сад рядом с домом. Там она, рыдая и горя от болезненного возбуждения, провела долгих три часа; стояла отвратительная, сырая ноябрьская погода, а она была хрупким, нежным созданием. На следующее утро она лежала в лихорадке в постели, врач обнаружил сильнейший катар, который при ее конституции хотя и представлял определенную опасность, но с божьей помощью скоро должен был пройти. Однако катар не проходил, кашель становился все сильнее, и в середине января 1872 года врач вынужден был признать, что бедняжка безнадежна. Когда он сказал об этом родителям, они стали делать все, что было в их силах, а поскольку девушка полагала, что выздоровеет, если исполнится ее единственное желание на земле, то они пригласили в дом молодого человека, и состоялось его обручение со смертельно больной невестой. Какие страдания он испытал за то время, прошедшее с момента рокового свидания в ноябре, и какие чувства раздирали его душу во время этой помолвки, не поддается описанию. В девушке снова загорелась надежда, и по ее настоятельной просьбе было заказано даже подвенечное платье. Но его надели на нее лишь в тот ненастный мартовский день, когда клали в гроб, вместе с зеленым веночком на золотистые косы.
Когда молодой человек вернулся после похорон домой, он заперся в своей комнате и стал размышлять над тем, что ему делать дальше. Совсем рядом под его окном бурным потоком текла быстрая горная река. Ее шум как бы давал молодому человеку совет, которому он бы охотно последовал, даже очень охотно, если бы мог надеяться, что таким путем он снова соединится со своей возлюбленной. Но так как он не был в этом уверен, то решил жить дальше, подарил все свои учебники такому же бедному сокурснику и отправился в дорогу. Сначала довольно далеко, в Вену, оттуда уже в мае благоприятный случай предоставил ему возможность поехать корреспондентом одной венской газеты в Берлин, а затем, в конце июля, занять место главного редактора местной газеты в Познани. Это было трудное, усеянное терниями поприще, тяжесть которого не в состоянии был бы вынести в течение длительного времени даже хорошо знакомый с этим видом деятельности человек, не говоря уже о молодом, неопытном редакторе. Все сотрудники газеты незадолго до этого оставили свои должности и основали конкурирующую газету; теперь новому редактору предстояло, не зная местных особенностей и не владея польским языком, сохранить старую газету. Не хватало буквально всего, не было даже помещения для редакции — конкурентам удалось оставить его себе, — и поэтому ему вместе с тремя молодыми людьми, которые работали в газете всего неделю-другую, приходилось снимать большую комнату в упомянутой гостинице и заполнять газетные полосы тем, что у них получалось. А получалось это у них далеко не лучшим образом, что угнетало новоиспеченного редактора. Впрочем, то, что ему приходилось работать, как машине, с семи часов утра до глубокой ночи, как раз было для него спасением, потому что во время работы он не так остро чувствовал горе и после двенадцати-четырнадцати часов такого напряженного труда забывался тяжелым сном без сновидений.
В таких трудах прошла и та пятница. В семь часов ушли его молодые коллеги, затем он отпустил домой курьера и теперь ждал, когда ему принесут гранки передовицы. Редактор чувствовал себя уставшим, даже смертельно уставшим, и не только от работы, но и от жары, которая не спадала в течение всего дня. Даже сейчас, когда на город опустились сумерки, в воздухе висела духота. Кругом было тихо, очень тихо, лишь иногда с улицы доносились звуки шагов редких прохожих и стук колес проезжавших экипажей. В соседний номер вернулся остановившийся там человек, и через тонкую дверь редактор отчетливо слышал, как тот вполголоса напевал популярную берлинскую песенку; потом и эти звуки затихли. Редактор закрыл глаза, но не спал. Он думал о своей умершей возлюбленной, и в тот час, поскольку нервы его были перевозбуждены, молодой человек казался самому себе трусом из-за того, что не открыл тогда окно своей комнаты и не прыгнул в бурную реку… И вот когда он так сидел и предавался горьким мыслям, это и произошло…
Голос рассказчика прервался, и когда он продолжил, слова слетали с его губ медленно, с усилием:
— Тогда это произошло… Неожиданно я услышал донесшийся из коридора звук, похожий на шуршание тяжелого шелкового платья. Он раздавался все ближе и ближе. «Это — женщина в шелковом платье, — подумал я, — но как медленно она идет!» А потом меня удивило, что я так отчетливо слышал это через дверь. Вдруг петли двери тихо скрипнули, и она медленно открылась: в сумерках я разглядел белую стройную фигуру женщины, направлявшуюся ко мне. Страх, словно электрический разряд, потряс все мое тело, я вскочил со стула и повернулся к ней. Она подходила ко мне все ближе, медленными, усталыми шагами, и теперь я уже мог различить черты ее лица. Это была она, она! И причем такая, какой я ее видел последний раз: в подвенечном платье, с зеленым веночком на тяжелых белокурых косах. И лицо ее было таким же, каким я видел его перед тем, как меня оторвали от гроба: желтым как воск и изнуренным, но умиротворенным. Только веки не были опущены, и я снова видел ее глаза, большие, блестящие голубые глаза моей Анны. Лишь эти глаза говорили со мной, губы ее оставались сомкнутыми, руки были бессильно опущены, но взор ее говорил мне: «Не пугайся, Карл, я пришла, чтобы утешить тебя!» И она подходила все ближе и ближе. Тут я не выдержал и закричал, силы оставили меня, и я лишился чувств…
Журналист снова умолк, с трудом переводя дыхание. Когда он опять заговорил, дрожания его голоса почти не было заметно:
— Когда я очнулся, то лежал на диване в той же комнате; свечи были зажжены, коридорный прикладывал мне ко лбу намоченное полотенце, горничная держала у меня под носом пузырек с уксусом; какой-то дородный молодой человек с добродушным широким лицом и солидными бакенбардами взял мою руку и спросил: «Ну как дела, почтенная редакция? За врачом я уже послал». Я с опаской огляделся вокруг, в голове у меня все еще был туман. «А что она… Кто вы?» — выдавил я из себя; собственно, я хотел спросить о чем-то другом. Кем был этот человек, мне было глубоко безразлично. Скорее всего, мой сосед из номера рядом — человек, напевавший берлинскую песенку.
Мое предположение подтвердилось. «Коммивояжер по галантерейным товарам. А как меня зовут? — Он застенчиво улыбнулся. — Возможно, вы уже слышали мое имя! Имею честь представиться почтенной редакции — Мориц Кон. Однако вот уже и доктор!»
Я схватил врача за руку, как утопающий хватается за спасательный круг. «Доктор, — простонал я, — это было ужасно…» Врач отпустил всех троих. «Обморок, как я уже слышал, — он нащупал мой пульс. — Сильный жар… Расскажете завтра, — приказал он, когда я попытался заговорить, — на сегодня я знаю достаточно; случилось то, о чем я вас предупреждал. Такой нагрузки и ломовая лошадь не выдержит».
Доктор проводил меня в мою комнату, которая находилась на том же этаже, и дал мне порошок. «Для успокоения», — сказал он. Но это было и сильным снотворным. Когда я проснулся на следующее утро, было уже около десяти. Врач стоял передо мной и держал мою руку в своей. «Сейчас вы встанете и пойдете в парк, — приказал он, — работать сегодня не будете, я уже говорил с вашим издателем; молодые господа справятся сами. Вашу историю и мою нотацию вам оставим на завтра».
Я сделал так, как он велел. Мне и самому было ясно, что работать я не в состоянии. Я чувствовал себя разбитым, в голове у меня гудело, и воспоминание об ужасном происшествии подстерегало меня, как грозовая туча.
Лишь когда я сидел уже на скамейке поддеревьями в парке, в лучах яркого солнца, и вокруг меня бегали играюшие, смеющиеся дети, мои мысли более или менее прояснились. В сердце осталась боль, которая была так же глубока, так же безгранична, как и в первый день утраты, но в моем сознании наступило какое-то просветление. Нет, мертвые не возвращаются, и моя бедная возлюбленная покоилась в могиле. Просто от изнеможения я заснул и увидел такой страшный сон. Или нет, вероятно, я бодрствовал, но мое перевозбужденное воображение сыграло со мной злую шутку. Да, это было видение! Я стал припоминать, что я слышал и читал об аналогичных явлениях. Все признаки совпадали. Осознание этого вернуло мне силы, и уже во второй половине дня я смог приступить к исполнению своих обязанностей в редакции. Редакционная комната предстала передо мной в ярком солнечном свете, мои молодые коллеги скрипели перьями и работали ножницами, и это выглядело так обыденно, что ужасное воспоминание становилось все бледнее. Теперь я был в состоянии думать обо всем: о передовице, о фельетоне, о статье в литературный отдел; я даже подумал о благодарности, которую мне следовало выразить за участие господину Морицу Кону. Однако сделать я это уже не смог, потому что этот человек еще на рассвете уехал первым поездом.
Когда врач на следующее утро появился у меня, он удовлетворенно кивнул. «Ваши глаза снова прояснились, — сказал он.
— Теперь позвольте мне призвать вас к благоразумию. Вы молоды, полны сил, но уже одна ваша работа сама по себе способна превратить вас в развалину. А здесь еще эти истории с женщинами». — «Женщинами?» — испуганно пробормотал я. — «Ну да, у вас ведь была в пятницу вечером довольно бурная сцена с какой-то молодой дамой. Надеюсь, вы не собираетесь отрицать это и скрывать от врача подобные вещи? Этот коммивояжер — как, бишь, его звали… Леви… или Кон? — слышал через дверь, как вы разговаривали с ней!»
Я почувствовал, как ужас сковал мое тело. Мне почудилось, будто кто-то провел холодной как лед рукой по моей спине, а потом по волосам, от затылка до лба. Это было очень болезненное ощущение, я чувствовал, как каждый волос словно впивался раскаленной иглой в кожу головы. Я думаю, тогда со мной случилось то, о чем говорят довольно часто, но что довелось пережить лишь немногим людям: мои волосы встали дыбом. Я пытался заговорить, но мне казалось, что ледяная рука сжала мне горло. «Это неправда!» — хрипло выкрикнул я наконец.
«Это правда, — сердито возразил доктор. — Этот человек отчетливо разобрал даже имя женщины: Анна! Только не думайте, что я собираюсь читать вам мораль, я говорю как… — он не успел закончить свою фразу. — Что с вами?» — воскликнул он испуганно и схватил меня за руку.
И в самом деле выглядел я тогда, должно быть, довольно жутко, потому что жутким было мое внутреннее состояние. В ту минуту я был близок, очень близок к безумию. И, вероятно, я бы не устоял перед ним в то роковое мгновение, если бы рядом со мной не был человек, за которого я мог ухватиться, которому мог все рассказать.
Я встретился с этим славным доктором три года назад, когда в нашем городе проводилась конференция естествоиспытателей; здесь он признался мне, что это был, пожалуй, самый трудный случай в его практике. А тогда он был вынужден с наигранной уверенностью раз десять повторить: «Конечно же, это было видение — тот человек просто солгал!» Но как нам обоим было поверить в это? Откуда этот Кон мог знать, что мне явилась женщина и что ее звали Анна? И то, что он рассказал врачу об услышанном разговоре, могло быть правдой: я с ужасом отвергал ее, она умоляла прийти к ней. Может быть, она действительно говорила… Господи, что можно было считать после этого невероятным?
Доктор снова обрел уверенность: «Успокойтесь! Мы найдем этого человека и прольем свет на эту историю! Хозяин наверняка знает, какую фирму тот представляет».
Хозяин этого не зшп; коммивояжер останавливался у него в первый раз и уже на следующее утро уехал, пожаловавшись, что здесь дела не сделаешь. Но какой-нибудь торговец галантерейным товаром должен был, вероятно, вспомнить его визит. Правда, в тот день лавки не работали — было воскресенье, но на следующее же утро я решил заняться расспросами.
Как говорят, в каждом большом несчастье всегда можно найти хоть какое-то утешение. Так и здесь: передо мной стояла конкретная задача, и это вселяло в меня определенную уверенность. Как только на меня наваливались мрачные мысли и подступал холодный ужас, я говорил себе: «Ты должен найти этого Морица Кона!» Впрочем, несмотря на это, ночь, последовавшую за этим днем, я буду помнить всю жизнь.
В понедельник утром я отправился по галантерейным лавкам. Познанские торговцы этим товаром были, вероятно, удивлены, когда я появлялся перед ними и принимался торопливо и сбивчиво расспрашивать, какую фирму представлял некто Мориц Кон, посетивший их в пятницу. Однако ответа на этот вопрос я не получил нигде, потому что, видимо, ни от одного из них Кон не получил заказа. Некоторые вообще не помнили об этом визите — мало ли разъезжает коммивояжеров, — другие сразу отказались от его услуг. А когда я спрашивал их совета, как бы я мог его найти, они, улыбаясь, пожимали плечами. «Дорогой господин, — ответил мне один из торговцев, — найти кого-то, зная только, что зовут его Мориц Кон и что он коммивояжер — это все равно, что искать иголку в стогу сена!»
Итак, вместо утешения меня постигла неудача! Однако если этого человека звали именно так, а не иначе, его можно и нужно было найти. Я поместил объявление в некоторых газетах, в котором настоятельно просил господина Морица Кона, который 9 августа 1872 года останавливался в гостинице «Отель де Прюсс» в Познани, сообщить мне свой адрес. Никакого ответа! Так же не принесла успеха публикация этого объявления в коммерческих изданиях. Тогда я решил разослать письма в многочисленные фирмы, занимавшиеся сбытом галантерейных товаров. Пришло два или три ответа, в которых говорилось, что господин Мориц Кон представляет их фирму и был в то время в восточных провинциях, возможно, и в Познани; писать ему можно по такому адресу. Но правильного среди них не было. Коварный рок, великий мастер трагикомедии, сыграл со мной на этот раз свою очередную злую шутку.
Но этот же мастер, который вверг меня в пучину несчастий, стал и моим спасителем, причем с помощью своего излюбленного средства, получившего отражение в пословице: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Мои коллеги мне уже неоднократно нашептывали, что наш издатель ведет закулисные переговоры со своими бывшими редакторами, основавшими конкурирующую газету, и что однажды мы окажемся на улице без работы. Я на эти сигналы не реагировал, потому что издатель, возмущаясь такой постановкой вопроса, уверял меня в обратном и, возможно, потому, что мне тогда все было безразлично, за исключением Морица Кона. Однако когда это слияние все же произошло, это тем не менее было для меня ударом, учитывая, что нас самым беспардонным образом выставили за дверь и мне пришлось даже востребовать невыплаченное жалованье через адвоката. После того как я его получил, с теми немногими талерами, которые мне удалось скопить, я вернулся в Берлин.
Я прибыл туда под вечер, остановился в небольшой гостинице и сразу же отправился к своему коллеге, жившему на Потсдамской улице; может быть, у него на примете было какое-нибудь место, потому что я не мог позволить себе долго оставаться без работы. Когда я повернул на эту улицу, невдалеке остановился вагон конки, и из него выпрыгнул дородный человек с чемоданом в руке. У меня даже перехватило дух — тот же нос, те же бакенбарды — это был он! Я выкрикнул его имя, он удивленно оглянулся и смотрел на меня, не узнавая, пока я не назвал свое имя и не напомнил ему о гостинице «Отель де Прюсс». Тут он широко улыбнулся: «Так это вы, почтенная редакция? Тоже уехали из Познани? Да, в Польше делать нечего! Теперь вот разъезжаю по Берлину. Дела идут не так чтобы блестяще, но все же лучше…»
Я затащил его в подворотню ближайшего дома. «Господин Кон, — сказал я, — от того, скажете ли вы правду, зависит жизнь и рассудок человека! Вы действительно слышали тогда женский голос в моей комнате?»
Кон лукаво улыбнулся. «Скромность — дело чести», — сказал он. Но, посмотрев мне в лицо, он стал серьезным и в ответ на мою повторную просьбу сказать правду признался: «Нет! Анну — так, кажется, ее звали? — я не слышал!»
«Но откуда вы узнали, что ее звали Анна?»
«Потому что вы неожиданно выкрикнули это имя, да так, что у меня мурашки по телу побежали, а потом послышался звук падения чего-то тяжелого. Но когда я вошел к вам в комнату, ее уже не было».
«И это было единственное, что вы слышали?» «Единственное, — заверил он, — бог тому свидетель… Однако, почтенная редакция, да вы как будто плачете…» И действительно я, всхлипывая, упал на грудь коммивояжера Морица Кона.
Этим журналист закончил свой рассказ, а какими замечаниями наша компания прореагировала на эту историю, я уж, пожалуй, не буду здесь говорить.
Больше всего благоприятному исходу радовался наш славный господин профессор.
— Еще одна иллюстрация к истории возникновения подобных суеверных сказок, — веско сказал он, — и, прошу прощения, госпожа советница, — случай даже более интересный, чем ваш. Да, если каждый будет так же смело и настойчиво искать объяснение, оно найдется.
— Всегда, — повторил инженер из Базеля. — Вы правы, господин профессор. Но если бы вы могли дать мне такое заверение письменно, тогда бы я был спокоен.
— Вы можете его получить, — несколько раздраженно ответил ученый, — с печатью и подписью! Так что выкладывайте вашу историю, а я уж найду ей объяснение.
— Да, да, расскажите! — воскликнули мы. — Теперь это вопрос чести!
— Но вопрос чести и в отношении того, — сказал профессор, — что вы не станете рассказывать нам небылицы.
— И не собираюсь! — возразил инженер. — Да и длинным мой рассказ не будет. Потому что мне самому неприятно вспоминать об этом!
Он отложил свою сигару и начал:
— Судя по всему, призраки любят жаркую пору. Вот и моя история разыгралась в один из таких дней, вернее, в ночь после него. Это было лет сорок назад. Я был в то время молодым инженером, два года проработал в Испании, потом перебрался в Базель, но устроиться на работу там не смог. Тогда я написал своему кузену Арнольду в Лугано: «Может быть, у вас в Тессине[8] есть какая-то работа?» И верно, через месяц он мне отвечает: «Если ты разбираешься в гидротехнике, то приезжай, в Валь Бленио хотят возводить плотину на реке!» Я не стал заставлять говорить мне это дважды, быстро собрался и уже на второй день был в Биаска, а на третий — в Оливоне. Я посмотрел, что там делается, и сказал тамошним людям: «Слишком коварная тут у вас река, чтобы строить плотину именно здесь, нужно делать это выше!» И на четвертый день я отправился вверх по реке в Кампо, со мной был проводник из Оливоне. Так мы прибыли на место, где река показывала свой норов. Здесь в нее впадал горный ручей, который и делал реку такой бурной. «Сначала надо усмирить его, — сказал я проводнику, — иначе все будет впустую. Есть здесь деревня?» — «Да, — ответил тот, — называется Давреско, но это жалкая дыра». — «Ну да ладно, дворец мне и не нужен. Я пойду туда, переночевать я где-нибудь уж устроюсь. Пришлите мне завтра сюда рабочих. С богом!» Проводник поехал обратно в Оливоне, а я по горной тропе пошел в Давреско. Кругом ничего, кроме камня и воды, а солнце палило нестерпимо. Наконец, поздно вечером, я увидел несколько жалких домов. Всюду темнота, только в одном окне горел еще свет; я заглянул в это окно — вокруг керосиновой лампы сидели трое мужчин и пили. Я вошел в дом и попросился на ночлег. Эти трое посмотрели на меня так, будто я с луны свалился. Тогда я повторил свою просьбу еще раз и сказал, что если здесь нельзя переночевать, то не могли бы они мне указать дорогу в местный трактир. Тут один из мужчин заявил, что это и есть трактир, а он его хозяин, но вот как я попал в Давреско? Наверно, я заблудился. «Нет,» — ответил я и рассказал им свою историю. Когда я кончил, подошедшая тем временем хозяйка посмотрела на своего мужа, а он на нее. «Вообще-то, — сказал хозяин, — одна комната у нас есть, но она плохо обставлена». — «Ну это ничего,» — ответил я и заказал немного вина и кукурузную лепешку с салями, поскольку ничего другого в этом чудном отеле не было. И вот когда я сидел за столом, ел и пил, я услышал, как оба посетителя вполголоса разговаривали с хозяином и один из них с сочувствием в голосе сказал, что я еще так молод, будет, мол, если что, жалко меня! На это хозяин пожал плечами и сказал, что будем надеяться, все обойдется. Да и Луиджи не во всем стоит верить. «Это конечно,» — ответил его собеседник, после чего хозяин, заметив, что я прислушиваюсь к разговору, подмигнул ему, чтобы тот держал язык за зубами.
Особенно уютно, как вы понимаете, я себя и раньше не чувствовал, а тут еще услышал такие слова. Но делать было нечего, после того как я, давясь, доел остатки угощения, я попросил хозяина отвести меня в комнату, поднялся за ним по крутой узкой лестнице и хорошенько огляделся, чтобы в случае чего найти выход. Но там наверху была только одна комнатка, настоящая конура, ничего, кроме четырех стен, с которых обсыпалась штукатурка, над головой скошенный потолок, в углу кровать, на ней немного сена, стул — и больше ничего. Хозяин поставил свечу на стул, пожелал доброй ночи и собрался уходить. «Да, вот что еще, хозяин, — остановил я его, доставая из кармана револьвер, — не пугайтесь, если услышите сегодня ночью стрельбу. Это так легко делается!» Он озадаченно посмотрел на меня. «Доброй ночи,» — сказал я, и хозяин ушел.
Я закрыл дверь на засов — к счастью, это было возможно — и, взяв свечу, осмотрел стены, пытаясь обнаружить потайную дверь. И точно! В одном месте, судя по звуку, была пустота, но, присмотревшись, я увидел, что из стены торчал ключ. Это был встроенный шкаф, довольно высокий и широкий. Ну, в этом не было ничего зловещего, я поставил стул перед дверью, на него свечу, постелил свой плед на кровать и улегся на него, зажав в руке револьвер. И поскольку день был очень напряженным и усталость брала свое, вскоре я крепко уснул.
И тут мне приснился странный сон. Следует заметить, уважаемые дамы и господа, я знаю совершенно точно, что это был только сон. Итак: я вижу себя в той же комнате, лежащим на кровати, стул со свечой стоит у двери. Здесь открывается стенной шкаф, и оттуда выходит молодой человек в кожаных штанах и желтой куртке, волосы его коротко острижены. Он поворачивается ко мне, и мне отчетливо видно его лицо — настоящая рожа висельника. Человек подходит к свече и тушит ее, а затем на ощупь подбирается ко мне. Я начинаю стонать, но не могу пошевельнуться. И в следующее мгновение обе его руки оказываются на моем горле, он принимается душить меня. Однако при этом я чувствую, что он давит на мое горло большим пальцем только левой руки, но не правой. Наконец я могу пошевелиться, хватаюсь за обе его руки, пытаюсь отвести их и вздохнуть. При этом я чувствую, что на правой руке у него нет большого пальца. Но тут он снова хватает меня за глотку. В это мгновение я начинаю кричать — и просыпаюсь.
Проснуться-то я проснулся, но все мое тело сотрясала дрожь, и в комнате было темно. Я схватился за спички, зажег одну и подошел к стулу. Должно быть, свеча догорела, подумал я, но оказалось, что нет — еще оставался приличный кусок. Я зажег ее и увидел: стенной шкаф был открыт. Тем не менее я мог поклясться, что я его замкнул, перед тем как лечь. И кто потушил свет?
У меня пробежал мороз по коже. Однако я взял себя в руки и посветил внутрь шкафа. Он был таким же пустым, как и прежде. И в остальном в комнате не было заметно ничего странного. Тогда я снова лег, но уже не смог заснуть той ночью.
— И это все? — торжествующим тоном воскликнул профессор. — Свечу потушил сквозняк, который наверняка был в комнате, расположенной под крышей, а дверь стенного шкафа вы сами оставили открытой!
— Возможно, — спокойно ответил ему инженер, — даже вполне вероятно. Но у этой истории есть еще эпилог, и объяснить его и вы вряд ли сможете. Когда стало светать, усталость одолела меня, и я заснул. А когда проснулся, мои часы показывали девять. Я спустился по лестнице, навстречу мне вышли хозяин с хозяйкой и воскликнули: «Слава богу, с вами ничего не случилось!» — «Нет, — ответил я, — а что должно было случиться?» — «А спали вы хорошо?» — «Нет, спал я как раз плохо, видел кошмарный сон!» Тут они посмотрели друг на друга и стали бледными как мел. «Святые угодники! — вскричала хозяйка. — Что вы видели во сне?» — «Молодчика разбойного вида, — сказал я, — в кожаных штанах и желтой куртке». Тут женщина бросилась передо мной на колени и завопила: «Это правда, сударь, ради всего святого, это правда?» А хозяин схватил меня за грудки и закричал как сумасшедший: «Вы видели его руку? Большой палец на правой руке?» Тут уже я испугался и стал, видимо, таким же бледным, как эти двое. «Да, у него не было большого пальца, — сказал я, — а в чем дело?» Однако мне долго пришлось ждать ответа, еще целых полчаса они вдвоем причитали и молились, пока наконец хозяин не сказал: «Я вам расскажу, но только, ради бога, никому не говорите об этом, не делайте мой дом совсем проклятым, о нем и так идет дурная слава. Полтора года назад, осенью, ко мне завернул богатый скототорговец из соседнего кантона, и я, чтобы предоставить ему ночлег, выселил из этой комнаты подмастерья мясника из Ломбардии, который ночевал в ней предыдущей ночью, звали этого подмастерья Валерио Коста. Взамен я предложил ему устроиться здесь внизу, в коридоре. Но тот сказал, что это ему не подойдет и что он отправляется в Кампо. Вместо этого он спрятался где-то поблизости, а вечером, когда мы сидели все вместе и этот торговец пил одну кружку за другой, Валерио пробрался наверх и спрятался в стенном шкафу. Когда он услышал, что торговец захрапел, он вылез из шкафа, потушил свечу и принялся душить беднягу. Тот отчаянно сопротивлялся и в предсмертных судорогах откусил большой палец на правой руке подмастерья. Валерио схватил деньги и сбежал. На следующее утро мы нашли торговца мертвым, подозрение пало на нас. Но бог смилостивился над нами. Когда Валерио обратился в Оливоне за помощью, чтобы ему сделали перевязку, эта рана вызвала подозрение, и его задержали. А когда там узнали, что случилось у нас, и взяли Валерио в оборот, он признался в содеянном, и следующей весной его повесили в Лугано. Мы благодарили бога на коленях за то, что была установлена наша невиновность, но теперь Валерио появился у нас в виде призрака. Сначала его увидел Луиджи, мясник из Кампо, когда ночевал у нас, тогда мы надеялись, что Луиджи лжет. Но теперь это произошло и с вами! О господи, чем мы заслужили это наказание?!»
Мне нечего было сказать ему, — закончил свой рассказ инженер из Базеля. — Совсем нечего. Но вот вы, господин профессор, что можете сказать мне вы?
— Кое-что! — воскликнул профессор. — Проводник из Оливоне, когда предупреждал вас о том, что эта деревня жалкая дыра, наверно, дал более подробные пояснения?
— Ни слова!
— Тогда есть еще одно объяснение: вы прочитали о процессе за год до этого в газетах!
— Я был тогда в Испании и не читал швейцарских газет. Я раньше об этой истории ничего не слышал и ничего не читал.
На это профессору ответить было нечем — и нам тоже.
— Одиннадцать часов! — воскликнул наконец директор и поднялся. Мы пожелали друг другу доброй ночи и разошлись по своим комнатам.
Профессор поднимался по лестнице вместе со мной.
— Несколько лет назад, — неожиданно сказал он, остановившись, в одной из газет была напечатана занимательная история: Карлхен приходит домой и рассказывает, как ветер сдул его с колокольни, но он опустился на землю невредимым. Все ломают себе голову, как это могло случиться, пока тетя Рике не находит правильный ответ: Карлхен снова соврал… Занятная история, не правда ли?
— Весьма занятная! — ответил я со смехом. Однако странно — в ту ночь я долго не мог заснуть…
Оскар Паницца
Церковь деревни Цинсбум
«В одеяниях, словно нагие, но помеченные цветом смерти, восходят они, разделенные на два потока, на площадь, лишь показываясь, будто видения, и, ни слова не говоря, снова нисходят в могилу».
Во время моих одиноких странствований по дорогам Тироля однажды вечером я заблудился. Из-за криво стоявшего указателя на перекрестке я все еще брел среди леса в давно наступившей темноте, хотя, по моим расчетам, должен был достичь конечной цели своего пути еще до захода солнца. Наконец я добрался до какой-то деревни, о существовании которой в этой местности я не догадывался и которая, насколько я помнил, не была нанесена ни на одну из моих карт. Было, вероятно, около одиннадцати часов вечера. Двери всех домов были заперты, окна — темными. Питая надежду устроиться где-нибудь на ночлег, я постучал в одно из окон, в глухом дребезжании которого мне послышалось: «Цинсбум! Цинсбум!» Такой звук издавали маленькие круглые стекла в свинцовой оправе; стекла большего размера, в которые я тоже постучал, отзывались более низким тоном: «Пинцбах! Пинцбах!» Нигде в ответ я не услышал человеческого голоса. Через несколько шагов я натолкнулся на табличку с названием деревни, рядом с которой горела, видимо, единственная во всей округе зажженная лампа. При ее свете мне удалось прочитать: «Община Цинсбум, земский суд Пинцбах». На табличке еще были данные относительно почтового отделения, взимания налогов и так далее, а в конце стояло: «Пожертвования местной общине принимаются в доме номер 666».
После того как я, продолжая стучать в окна, прошел несколько совершенно вымерших улиц — причем один раз со мной случилось досадное происшествие: стекло, в которое я постучал, ожидая услышать обычное «Цинсбум!» или «Пинцбах!», внезапно разбилось, издав в предсмертном вздохе скорбное «Хрумцтрах!», — дорога вывела меня к церкви. Это было большое высокое здание в строгом романском стиле с громоздкими формами, снаружи грубо оштукатуренное; крыша была покрыта шифером, а над ней возвышалась башня с выполненной в виде зубцов верхней частью, на обновленном шпиле которой красовался золотой крест, а на кресте — петух. Как ни странно, двери церкви, покрытые швейнфуртской зеленью, были открыты настежь. Я вошел вовнутрь, натолкнувшись при этом нечаянно на медную кропильницу, которая ответила на это возмущенно-шипящим звуком «Пинцхам!», и осторожно направился по проходу между скамеек к алтарю. Перед алтарем лежало толстое плюшевое покрывало. Кругом стояла абсолютная тишина. Я был настолько уставшим, что тут же улегся на покрывало.
Хотя, когда я вошел в церковь, там царил полный мрак, уже через несколько минут мои глаза настолько привыкли к темноте, что я смог различить общие контуры, углубления и выступы. Алтари были украшены обычными для сельских церквей обрамленными табличками с латинскими изречениями, посеребренными канделябрами, колокольчиками — все в самом простом, дешевом исполнении; на возвышениях вдоль голых, побеленных стен стояли статуи некоторых из апостолов, мучеников и местных святых с их обычными аксессуарами и символами. Лица, позы и одеяния были выдержаны в той преувеличенно страстной и патетической изобразительной манере, которая присуща позднему рококо, проникшему в самые отдаленные деревенские церкви. Справа от высокого окна, на которое был невольно направлен мой взгляд, перед тем как я заснул, стоял апостол Петр с круто повернутым в сторону бородатым ликом, черты которого с какой-то странной усмешкой выражали гордость и лукавство; казалось, что он смотрит одновременно и на стоявшего с другой стороны окна апостола Иеремию, который смущенно и печально держал в руках свиток, и в окно, судорожно выставив свой большой черный ключ навстречу лунному свету, лучи которого, падая с края церковной крыши, медленно скользили по боковому нефу церкви. С этой картиной перед глазами я и уснул.
Как долго я спал, сказать не могу. Неожиданно я почувствовал, что меня толкнули в бок каким-то твердым предметом. Проснувшись, я увидел перед собой человека в длинном красном одеянии. Под мышкой он держал большой перекошенный деревянный крест; этим крестом он и толкнул меня. Человек, не обратив на меня никакого внимания, серьезно и степенно следовал к алтарю. И тут я заметил, что он был одним из многих людей, направлявшихся длинной чередой от церковных скамеек к алтарю. Церковь была ярко, как днем, освещена.
На всех алтарях горели свечи. С хоров доносилось размеренно убаюкивающее гудение органа. Дым ладана и свечей свинцово-серыми клубами поднимался между побеленными колоннами к сводам. В веренице таинственно бредущих людей я заметил много странных фигур. Впереди шла молодая красивая женщина в голубом, усеянном звездами платье с глубоким вырезом, левая грудь ее была наполовину обнажена. На уровне груди сквозь тело проходил меч, которым был прихвачен и край платья, как будто за счет этого оно и держалось на теле. Женщина неотрывно смотрела с восторженной улыбкой вверх на потолок и держала на груди скрещенные в страстном порыве руки, так что создавалось впечатление, будто она испытывала какое-то внутреннее ликование. При этом я еще раз заметил, что меч был вонзен в грудь слева, у локтевого сгиба, до рукоятки.
Женщина возглавляла шествие. Из следовавших за ней особ многие привлекали внимание своими удивительными нарядами. У большинства в руках что-то было. Один нес пилу, другой — крест, третий — ключ, четвертый — книгу, пятый — даже орла, у кого-то на руках был ягненок. Ни одного из них не удивляло и не смущало присутствие другого, никто не говорил друге другом. Из нефа церкви к возвышению, на котором стоял алтарь, вели три ступени. Каждый ждал, держа в определенном положении соответствующий предмет, пока передний не поднимется на эти три ступени, чтобы не столкнуться с ним. Но что больше всего удивило: никто не обращал никакого внимания на меня. Меня просто не замечали. И даже человек, который натолкнулся на меня своим перекошенным крестом, тоже, кажется, не заметил этого. Еще одна женская особа в шествии привлекла мое, внимание своей патетической позой — блондинка, уже немолодая, с миловидным, но увядшим лицом. На ней было простое белое платье без воланов или обшивки, подвязанное в поясе веревкой. Однако веревка была позолоченной, груди полностью обнажены. Но никто не смотрел на эти пышные груди. Густые, распущенные белокурые волосы покрывали всю спину женщины. Голову она держала низко опущенной и обреченно смотрела на свои не просто сложенные, а вывернутые наружу ладонями руки — жест, которым в театре выражают отчаяние.
Слезы непрерывно катились из ее глаз, падали на грудь, затем на платье, потом на выглядывавшие из-под платья ноги. Было бы невозможно перечислить всех тех, кто сейчас шел к алтарю так внешне спокойно и обыденно, будто выполнял привычное упражнение; но среди них был и человек с хитрой физиономией, который до этого так энергично выставлял свой ключ навстречу лунному свету и которого я случайно увидел еще перед тем, как заснул.
Несмотря на монотонный гул органа, с момента моего пробуждения мне казалось, что у меня за спиной на алтаре раздается какое-то шипение. Теперь я оглянулся и заметил там высокого, одетого во все белое человека, который непрерывно шептал проходившей мимо и останавливающейся перед ним очереди: «Возьмите и ешьте! Возьмите и ешьте!» Это был неописуемо грациозный человек: стройная, изящная фигура, одухотворенный профиль, греческий нос. Темные, гладко расчесанные волосы падали на виски, уши и шею; прозрачный юношеский пушок покрывал щеки и подбородок. Но на его руках я заметил кровь. Он стоял в крайнем левом углу алтаря и людям, которые становились перед ним по двое коленями на красную скамеечку, вкладывал в рот какие-то круглые белые пластинки, похожие на монеты, в то время как последние страстно вскидывали глаза к небу. Он все время шептал: «Возьмите и ешьте! Возьмите и ешьте!» И эти слова гулким эхом отражались от закругленных полых стен за алтарем. Пока все было нормально. Непонятным для меня, правда, было то, откуда этот человек брал белые кругляши. Он постоянно запускал руку за пазуху, однако там просто не могло быть такого запаса этих белых монет: во-первых, потому что раздача шла уже давно и конца ее не было видно, во-вторых, потому что под его просторным одеянием, по всей видимости, ничего не было надето и, наконец, потому что худоба этого субтильного человека была настолько чрезмерной, что невозможно было допустить в его видной в профиль фигуре наличие еще какого-то инородного тела. К тому же он засовывал свою тонкую, в высшей степени благородной формы руку так глубоко вовнутрь, что для меня, учитывая, правда, вероятность вполне возможного в данной ситуации оптического обмана, не было сомнений: он доставал эти белые как мел кружочки, похожие на двенадцатикрейцеровые монеты, из своего собственного тела.
Я уже сказал, что пока все было нормально: люди во главе с женщиной с мечом в груди проходили через алтарь с левой стороны, чтобы вернуться затем по правой стороне снова к своим местам на скамейки. Но что было на правой стороне? Там стояло подобие человека — скорее мифическое создание, чем человек, — в черной рясе протестантского проповедника, с какими-то четырехугольными планками или брыжами на груди, за которыми виднелась заросшая до черноты волосами шея. Сзади одежда проповедника расходилась, и оттуда высовывался черный, похожий на обезьяний, закрученный хвост такой внушительной длины, что он, перекрывая длину алтаря, постоянно соприкасался со спиной несшего на левой стороне службу человека в белом. Снизу торчали копытообразные ноги, а голова была покрыта буйной растительностью; желтая, изборожденная морщинами физиономия, в сочетании с курносым носом, мало чем уступала в уродстве лицу немецкого профессора. Очки в золотой оправе дополняли эти, казалось, пропитанные раздражением и ожесточенностью черты.
Странным было то, что этот субъект почти зеркально повторял те же движения и жесты, которые делал его визави в белом на другой стороне алтаря. Он держал в руке черный кубок, из которого давал пить стоявшим, как и напротив, в очереди к нему. При этом он горланил хриплым голосом, обращаясь к каждому становившемуся перед ним на колени: «Возьмите и пейте!» И всякий раз он пропускал кубок сзади себя, мимо своего зада, чтобы поднести его затем следующему в очереди. Однако что за общество стояло на этой, правой стороне? Необычайное и совершенно непохожее на то — с другой стороны алтаря! Впереди всех стоял человек с длинным носом и запавшим подбородком, с треуголкой на голове; на тощем теле болталась французская униформа а-ля Луи XV с завернутыми рукавами красного сюртука, на боку висела шпага, в правой руке была клюка и в довершение всего слева, под мышкой, торчала флейта. Он все время держал голову на бок, имел очень внушительный вид и, казалось, точно знал, что он делает. Был здесь элегантный, хлыщеватый молодчик в испанском костюме — трико почти до бедер, короткие широкие штаны, стеганый, похожий на панцирь, камзол, на нем обшитый золотом короткий плащ а-ля Филип II, туфли с пряжками и бархатная шляпа со страусовым пером. Лицо было немолодое, но все еще сохраняло на себе печать ветрености. Держа в правой руке обнаженную, богато украшенную шпагу, он быстро взбежал по трем ступеням к алтарю, пританцовывая и весело напевая «Шампанское искрится в бокалах» из Моцарта, в благосклонной готовности принять участие в церемонии чернохвостого проповедника. Среди женщин я заметил одну даму в белом греческом одеянии с золотыми оборками, с открытыми, украшенными золотыми браслетами руками и обольстительно полуобнаженной грудью; на ее белокурой изящной головке была надета королевская диадема, в руке она держала лиру. Своим веселым, почти фривольным поведением эта дама представляла собой полную противоположность светловолосой рыдающей женщине на другой стороне алтаря. Здесь было еще много удивительных типов, как казалось, представителей всех времен и народов. Был в этой очереди некто в длинной, волочащейся по земле, темной магистерской мантии, под беретом — серьезное, мрачное лицо погруженного в размышления схоласта, под мышкой — таинственная книга с египетскими письменами; он безмолвно шествовал в очереди с потупленным взором. Сразу за ним шла молодая девушка с мягким, кротким выражением лица, которая несла в тазу отрубленную бородатую голову; судя по всему, это была голова мыслителя. Девушка улыбалась и, казалось, была поглощена какими-то веселыми мыслями. Однако, бесспорно, наиболее выдающейся фигурой во всей этой очереди был приземистый, кряжистый человек с круглым, гладковыбритым лицом и бычьей шеей, в, черном одеянии проповедника, который шел с гордо поднятой головой и самоуверенной миной, левой рукой он держал Библию, правой — монахиню; это вообще была единственная пара во всей очереди.
Выше я уже говорил: пока все было нормально. Оно бы было и дальше все в порядке; левая очередь выходила с алтаря справа, правая — слева, чтобы возвратиться таким образом на свои скамейки. Однако что будет, если эти две процессии столь противоположного характера встретятся за алтарем? А они должны были встретиться! К сожалению, я пропустил момент этой встречи. Целиком погруженный в разглядывание наиболее интересных представителей, особенно правой очереди, я вдруг услышал взрыв резкого, хриплого смеха. Я обернулся и увидел чернохвостого человека, который на правой стороне потчевал свою очередь сомнительным напитком из кубка, смотревшего со злорадной гримасой на другую сторону, где кроткий человек в белом стоял бледный и застывший как мертвец. Шедшие во главе обеих процессий, встречаясь за алтарем, мерили друг друга подозрительными взглядами. В этот момент потухли все свечи. Густой сернистый дым распространился по всему помещению; убаюкивающее гудение органа внезапно оборвалось пронзительным аккордом, будто кто-то рубанул топором по органным трубам. Возникла страшная суматоха; я слышал звуки падения тяжелых тел, удары металлических предметов, звон канделябров и ключей, женские вопли, ядреные мужские ругательства, смех и крики. И среди этого адского шума насмешливый хриплый голос, принадлежавший, по всей видимости, чернохвостому, орал почему-то уже с характерным еврейским акцентом: «Да, да! Возьмитэ и ешьтэ! Да, да! Возьмитэ и пейтэ!» Отчасти из страха быть убитым в этом бедламе, отчасти из-за невозможности дышать дольше удушливым воздухом, я стал на ощупь пробираться в темноте к выходу, который, как я помнил, был справа. Проходя мимо медной кропильницы, я снова задел ее, получив на прощание гулкое «Свинхам!», и благополучно выбрался наружу.
На дворе все еще была ночь, но на востоке уже занималась заря. Я торопливо зашагал по улице, которая, как мне казалось, должна была быстрее всего вывести меня из деревни. Я прошел мимо одного освещенного окна: было видно, как пекари уже засовывали в печь на длинных деревянных лопатах тесто; я был рад, что наконец снова находился в человеческом обществе, однако поспешил поскорее оставить деревню и после многочасового марша очутился в небольшом местечке безобидного вида с симпатичными людьми, открытыми всюду дверями и малопримечательной церковью, но зато прекрасным трактиром, где я не замедлил подкрепиться.
Неделю спустя — прибыв тем временем в окружной центр — я прочитал в ведомостях следующее извещение:
«Прошлой ночью местной церкви был нанесен ужасный ущерб. Статуи святых и отцов церкви были сброшены со своих постаментов, поломаны их символы, отбиты руки и ноги и т. д. Поскольку относительно легко доступная кружка с пожертвованиями для бедных осталась нетронутой, а также не были похищены другие ценные предметы, все совершенное представляется актом вандализма и моральной развращенности. Подозрение падает на бродячего подмастерья, который поздно ночью пришел в деревню и покинул ее на рассвете в направлении к ***. Настоятельная просьба проявить бдительность. Подмастерье, более подробное описание которого отсутствует, в случае поимки подлежит задержанию и выдаче местным властям.
Община Цинсбум, земский суд Пинцбах.
Бургомистр (дата)»
Густав Мейринк
Внушение
Итак, моя система готова, и я уверен, что у меня не может появиться чувство страха.
Этот шифр не может разгадать никто. Совсем неплохо, если все заранее точно продумано и по возможности соответствует современному уровню науки.
Это должен быть дневник для меня одного, никто, кроме меня, не будет в состоянии прочитать его, и сейчас я могу без опаски записывать в него все, что сочту нужным для самоанализа. Просто тайника недостаточно, случайность может сделать тайное явным.
Именно самые укромные тайники и являются наиболее ненадежными. Как все-таки бессмысленно все то, чему нас учили в детстве! Но с годами я научился, как смотреть в корень вещей, и знаю совершенно точно, что надо делать, чтобы во мне не могло появиться и следа страха.
Одни говорят, что совесть есть, другие отрицают это; в результате для тех и других возникает проблема и повод для спора. А насколько проста правда: совесть и есть, и нет — в зависимости от того, верят ли в нее. Если я верю в существование совести во мне, я внушаю себе это. Все вполне естественно.
Странно при этом только то, что, если я верю в совесть, она в результате этого не только появляется, но и оказывается в состоянии самостоятельно противиться моим желаниям и воле…
Противиться? Странно! Стало быть, мое «Я», которое я себе воображаю, противопоставляется тому «Я», с помощью которого я сам себе его создал, и играет при этом довольно независимую роль…
Собственно говоря, с другими вещами, кажется, дело обстоит так же. Например, иногда мое сердце начинает биться сильнее, если кто-то в моем присутствии говорит об убийстве, хотя я уверен, что они никогда не смогут напасть на мой след. В таких случаях я ни в малейшей степени не пугаюсь — я знаю это совершенно точно, поскольку слежу за собой слишком внимательно, чтобы не заметить этого, и все же чувствую, что мое сердце бьется быстрее.
Идея с совестью и в самом деле самое дьявольское из того, что когда-либо придумывали священники.
Кто же был первым, давшим жизнь этой идее? Виновный? Вряд ли! Или невиновный? Так называемый праведник? Смог ли бы он настолько предусмотреть последствия подобной идеи?
Скорее всего, какой-то старик представил детям эту идею как своеобразный жупел, подчиняясь инстинкту самосохранения беззащитной старости перед нарождающейся жестокой силой молодости.
Я очень хорошо помню, как я, будучи уже юношей, считал возможным, что тень убитого по пятам следует за убийцей и является ему в видениях…
Убийца! Как все же весело выбрано и построено это слово. Убийца! Есть в нем что-то прямо-таки завораживающее.
Мне думается, буква «у» — это как раз та основа, из которой берет свое начало ужасное.
Насколько все-таки человек может оказаться во власти внушения!
Но я уже знаю, как я могу избежать этой опасности. Однажды вечером я тысячу раз произнес это слово, пока оно не потеряло для меня свою ужасную сущность. Теперь для меня это такое же слово, как любое другое…
Я очень хорошо могу себе представить, что какого-то необразованного убийцу навязчивая идея, будто его преследует тень убиенного, может довести до сумасшествия, но только такого, который не продумывает все заранее, не взвешивает, не предвидит. Да и кто в наше время способен на то, чтобы хладнокровно смотреть в стекленеющие глаза, полные смертельного ужаса, не испытывая при этом внутренней травмы или страха перед вырывающимся в предсмертном хрипе жертвы проклятием, которого убийца все же боится. Неудивительно, что такая картина может ожить в его воображении и привести к появлению такого рода совести, которая в конце концов его и погубит.
Когда я размышляю в этой связи о себе, то вынужден признать, что я, собственно говоря, действовал прямо-таки гениально.
Отправить на тот свет одного за другим двух человек и уничтожить при этом все следы преступления мог бы, конечно, и более глупый человек, чем я, но вот подавить чувство собственной вины, прежде чем оно успело зародиться, это… Я действительно думаю, что в этом я единственный в своем роде…
Да, если кто-то имеет несчастье быть всеведущим, для него вряд ли имеется внутренняя защита: я же умышленно использовал свое собственное незнание и предусмотрительно выбрал яд, вызывающий смертельное отравление, признаки которого мне совершенно неизвестны и должны такими и оставаться.
Морфий, стрихнин, цианистый калий — действие их всех я знаю или могу себе представить: конвульсии, спазмы, мгновенная потеря сознания, пена у рта. Но вот курарин! Я не имею ни малейшего понятия, как при употреблении этого яда выглядят предсмертные судороги. И поэтому — как может сложиться у меня представление о них? Читать об этом я, конечно, нестану, исключено также, чтобы я случайно или добровольно мог что-то услышать на эту тему. Ведь кто вообще знает-то такое название «курарин»?
Итак, если я не в состоянии представить себе картину последних минут моих обеих жертв (какое нелепое слово), как может меня таковая преследовать? И если мне все же приснится это ночью, то по пробуждении я смогу себе прямо доказать несостоятельность такого внушения. А какое внушение окажется сильнее такого доказательства!
Странно, как раз сегодня ночью мне приснилось, что оба покойника шли слева и справа за мной. Может быть, именно потому, что я накануне записал в дневник мысль о снах?
Теперь есть только два пути преградить доступ такого рода сновидениям: либо постоянно держать их перед своим внутренним взором, чтобы привыкнуть к этому, как я это делаю с дурацким словом «убийца», либо второй вариант — полностью вырвать это воспоминание из своей памяти.
Первое?.. Гм… Слишком отвратительная картина! Я выбираю второй путь.
Итак: «Я не хочу больше думать об этом! Я не хочу! Я не, не, не хочу больше думать об этом! Слушай! Ты не должен больше совсем об этом думать!»
Собственно говоря, эта форма обращения «Ты не должен…» довольно необдуманная, как я теперь заметил — нельзя обращаться к себе, как к постороннему, в результате этого свое «Я» как бы распадается на две части: на «Я» и «Ты». Со временем это может привести к роковым последствиям!
Если бы я не изучил так тщательно сущность внушения, я бы и в самом деле начал нервничать: сегодня уже восьмую ночь подряд я каждый раз вижу один и тот же сон; все время эти двое идут за мной, не отставая ни на шаг.
Сегодня вечером я куда-нибудь пойду и выпью больше обычного.
Охотнее всего я бы пошел в театр — но, надо же, именно сегодня идет «Макбет».
7
Все-таки учиться никогда не поздно. Теперь я знаю, почему я вынужден так упорно видеть это во сне. Парацельс категорически утверждает, что человеку, для того чтобы постоянно видеть яркие сны о чем-то, не требуется ничего другого, как записать эти сновидения один или два раза. Так что в ближайшее время я оставлю это занятие.
Знает ли об этом кто-нибудь из современных ученых? Вот ругать Парацельса — это они умеют.
Я должен сегодня точно записать то, что произошло, чтобы в моих воспоминаниях не возникали такие вещи, которых вовсе там не было…
С некоторого времени у меня появилось ощущение — от тех снов я, слава богу, избавился, — как будто за мной слева кто-то постоянно идет.
Я, конечно, мог бы обернуться, чтобы убедиться в обмане чувств, однако это было бы большой ошибкой, потому что тем самым я бы признался самому себе, что возможность чего-то подобного может на самом деле существовать. Так продолжалось несколько дней. Я постоянно был начеку. Когда сегодня утром я садился завтракать, у меня снова было это тягостное ощущение — и вдруг я услышал какой-то скрип позади. Прежде чем я успел взять себя в руки, меня охватил ужас, и я испуганно оглянулся. Какое-то мгновение я совершенно отчетливо видел наяву покойного Рихарда Эрбена, в серых, мрачных тонах — а затем фантом молниеносно снова спрятался за моей спиной, но не настолько далеко, как мне это представлялось раньше. Если я держу голову совершенно прямо и при этом поворачиваю глаза до предела налево, я вижу его контуры, как бы в тумане, но стоит мне повернуть голову, как фигура настолько же уплывает в сторону.
Да, мне совершенно ясно, что скрип этот был вызван возней этой старухи — приходящей прислуги, которая во время уборки постоянно суетится и все время открывает и закрывает двери.
Пусть теперь появляется в квартире только тогда, когда меня нет дома. Я вообще больше не хочу видеть ни одного человека…
Как у меня стали волосы дыбом! Я думаю, это происходит оттого, что стягивается кожа на голове.
А фантом? Первое впечатление было такое, что он навеян предыдущими снами, — это понятно; и неожиданное его появление объясняется внезапным испугом. Страх, тревога, любовь, ненависть — вот силы, которые расщепляют «Я» и поэтому могут сделать видимыми собственные, в обычных условиях совершенно
Теперь мне довольно длительное время нельзя показываться на людях, и я должен внимательно следить за собой, потому что так дело дальше не пойдет.
Неприятно, что все это приходится именно на тринадцатое число месяца. Мне действительно следовало бы с самого начала энергично бороться с этим нелепым предрассудком насчет тринадцатого, который тоже кроется во мне самом. Впрочем, что теперь зависит от этого несущественного обстоятельства?..
Охотнее всего я бы упаковал чемодан и уехал в другой город.
Снова эта старуха не может оставить в покое дверь.
Снова этот скрип — на этот раз справа за мной. То же явление, что было на днях. Теперь справа я вижу своего отравленного дядю, а когда опускаю подбородок на грудь — как будто смотрю искоса на свои плечи — их обоих слева и справа.
Их ног я видеть не могу. Впрочем, мне кажется, что фигура Рихарда Эрбена выступает теперь больше вперед, ближе подходит ко мне.
Старуху надо гнать из дома — это дело представляется мне все более странным, но еще несколько недель я буду делать приветливое лицо, чтобы у нее не возникло подозрений.
Переезд я тоже должен отложить; люди могут обратить внимание на это, и осторожность здесь не повредит.
Завтра я снова поупражняюсь пару часов со словом «убийца» — оно опять начинает неприятно действовать на меня, — чтобы снова привыкнуть к его звучанию.
Я сегодня сделал поразительное открытие: понаблюдал за собой в зеркало и увидел, что теперь при ходьбе больше наступаю на носки, чем прежде, и поэтому немного шатаюсь. Выражение «твердая поступь» имеет, кажется, глубокий внутренний смысл; как и вообще в словах, в нем, по всей видимости, скрывается некая психологическая тайна.
Мне нужно обратить внимание на то, чтобы я снова больше ступал на пятки.
Господи, если бы я только все время не забывал за ночь половину того, что решаюделать в течение дня, — начисто, как будто сон все стирает.
Последний раз я умышленно совсем ничего не писал о втором фантоме, и все же он не исчезает. Ужасно, ужасно… Неужели от этого нет никакого спасения?
Я уже однажды совершенно четко определил, что есть два пути, чтобы избавиться от подобных видений. Я выбрал второй путь и тем не менее никак не могу уйти с первого!
Разве я был тогда не совсем в себе?
Являются ли обе эти фигуры результатом расщепления моего «Я» или имеют свою собственную независимую жизнь?
Нет, нет! Тогда я буду питать их своей собственной жизнью! Стало быть, это реальные существа! Кошмар! Но нет, я лишь рассматриваю их как самостоятельные существа, а то, что рассматривают как реальность, это… это… Боже милосердный, да я пишу совсем не так, как обычно пишут. Это, видимо, объясняется тайнописью, которую я, прежде чем бегло прочитать, сначала должен перевести.
Завтра же я перепишу весь дневник обычным рукописным шрифтом. Господи, помоги мне пережить эту длинную ночь.
Это реальные существа, они рассказали мне во сне о своей агонии. Иисус, защити меня — да, Иисус, Иисус! Они хотят меня задушить! Я прочитал: это правда — курарин действует именно так. Откуда бы они это знали, если были бы лишь мнимыми существами?..
Бог на небесах, почему ты мне не сказал, что после смерти продолжают жить дальше — я бы никого не убивал.
Почему ты не открылся мне, когда я был ребенком?..
Я снова пишу так, как говорю; и я не хочу…
Я снова понимаю, что к чему, — теперь, когда я переписал весь дневник. Я болен. Здесь может помочь только холодная решимость и ясность мысли.
На завтрашнее утро я вызвал доктора Веттерштранда, который должен мне точно сказать, в чем была моя ошибка. Я ему подробно все опишу, он спокойно меня выслушает и расскажет о внушении то, чего я еще не знаю.
В первое мгновение он посчитает невозможным поверить в то, что я действительно убил, — он подумает, что я просто сошел с ума.
А чтобы у него на этот счет не возникло каких-либо мыслей по возращении домой, позабочусь я. Предложу стаканчик вина!
………………………………………………
Эрнст Скупин
Замок Вальнуар
Однажды унылым, ничем не примечательным вечером мы сидели опять вместе и отчаянно скучали. Лейтенант Бруммельмайер, в мирное время приват-доцент зоологии, только что прочитал малозахватывающую и воспринятую безо всякого внимания академическую лекцию о живородящих карпозубых, как вдруг начальник штаба полка передал мне приказ тотчас же скакать в замок Вальнуар и доложить затем о возможности размещения там штаба дивизии.
— На карте этот замок не обозначен, но он должен располагаться где-то среди лесов в юго-западном направлении, думаю вы его без труда найдете. Если хотите, с вами может поехать еще кто-нибудь из офицеров.
После небольшой паузы начальник штаба, понизив голос, добавил с легкой усмешкой:
— Кстати, будьте внимательны, там что-то неладно, местные крестьяне делают круглые, испуганные глаза, когда их спрашивают о лесном замке, который, очевидно, никто из них никогда не видел.
В то же мгновение передо мной встал доктор Бруммельмайер с мольбой в его спрятанных за стеклами очков детских глазах:
— Послушайте, голубчик, возьмите меня с собой! — и бросив исполненный гордости и производящий невыразимо комичное впечатление взгляд на широко ухмыляющихся товарищей по оружию, пояснил: — Ведь надо же испробовать себя на деле, да и от этой скуки убраться подальше.
И вот мы уже проскакали добрых два часа, все время на юго-запад. Разъезженная дорога вела нас сквозь буйно разросшийся лес, который по мере продвижения становился все непроходимее. Время от времени откуда-то вылетал фазан, в остальном же все было тихо и гнетуще. Мухи и слепни, чувствуя приближение грозы, все более докучали своей надоедливостью.
Тягостное, нервозное напряжение передалось мне и моей лошади, даже старый бравый эскадронный конь Бруммельмайера начал фыркать и водить ушами, один лишь доктор, казалось, ничего не замечал и беззаботно разглагольствовал о представлявшейся ему чрезвычайно важной разнице между мухой комнатной Musca domestica и мухой жалящей Stomoxic calcitrans, которую по внешнему виду легко можно спутать с первой.
Гроза, между тем, приближалась с невероятной быстротой. Застывший воздух светился ядовитой желтизной, и лишь по верхушкам деревьев иногда проносились короткие, резкие порывы ветра. Холодная испарина покрыла мое тело, и дикий, перехватывающий дыхание страх охватил сердце. Бруммельмайер только что с дурацким смехом закончил свою зоологическую лекцию фразой: «Н-да, видите ли, это как раз один из тех случаев в природе, когда под маской безобидной домашней твари скрывается самая настоящая кровожадная бестия» — как вдруг со страшным треском в стоявший на нашем пути древний дуб ударила широкая, яркая молния и отколола от него мощный сук, который с гулким шумом упал на землю. Вокруг нас уже воцарилась иссиня-черная ночь.
Какое-то время стояла безмолвная тишина. А потом, казалось, открылись врата ада. Из кустов лощины на нас уставились горящие глаза. Затем откуда-то раздались жалобные стоны, похожие на крики агонизирующего человека, после этого послышался пронзительный, глумливый смех, от которого у меня застыла кровь в жилах. Там, где я прежде видел зеленую поляну, голубые огни водили дикий, безудержный хоровод. Среди деревьев с ужасным шумом шла какая-то неистовая охота. Предсмертные крики раздавались то тут, то там, а за ними снова и снова следовал пронзительный, жуткий смех. Какая-то призрачная исполинская птица кружилась вокруг нас в безмолвном полете, касаясь своим шелковистым крылом моей щеки. Содрогаясь от ужаса, я окликнул своего спутника, но тот лишь ответил с невозмутимым спокойствием: «Только вперед, давайте поторапливаться, сейчас польет как из ведра!»
Дрожащих коней почти невозможно было сдвинуть с места, и мы продвигались вперед, с трудом преодолевая каждый шаг. А вокруг все кричало, выло, хохотало и бесновалось, как будто против нас ополчились все злые силы. От охватившего меня ужаса я начал стучать зубами, а доктор как ни в чем не бывало вещал у меня за спиной: «Strix aluco, неясыть обыкновенная, и Athene noctua, сыч домовый, встречаются здесь, стало быть, в тесном соседстве; ну и галдеж же подняли эти молодцы!»
Вдруг перед нами возник яркий, спокойный свет, и через несколько шагов мы остановились у построенных в старинном стиле ворот замка. Самого замка из-за непроглядной тьмы не было видно. Тяжелым металлическим кольцом я дважды с силой ударил по воротам, они открылись с недовольным скрипом, и мы увидели большой зал, украшенный оружием и доспехами.
Отвратительного вида старуха, похожая на ведьму из детской сказки, неприязненно посмотрела на нас своими слезящимися, запавшими глазами, однако затем подошла, приняла наших лошадей и пропустила нас в зал.
— Графиня сейчас придет, — заверила она нас, уходя. Болезненное напряжение не хотело отпускать меня и сейчас, оно отдавалось в каждой жилке, каждый нерв дергался в мучительной судороге. Тем временем Бруммельмайер с нескрываемым профессиональным интересом рассматривал висевшие на стенах оленьи рога и как раз направлялся к группе чучел животных, особенно привлекательных для него, когда неожиданно открылась не замеченная нами до этого дверь в стене, и перед нами предстала владелица замка.
Стройная, высокая фигура, которую выгодно подчеркивало плотно прилегающее, черное бархатное платье. Точеное, будто из слоновой кости, лицо обрамляли черные как смоль, пышные волосы. В левой руке графиня держала тонкий хлыст, небрежно им поигрывая.
— Господам нужно расположиться на постой? — обратилась она ко мне. — Пожалуйста, мой дом в вашем распоряжении. — Графиня позвонила в маленький серебряный колокольчик, и перед нами появилась уже знакомая старуха.
— Марго, проводи господ в их комнаты!
И обратившись к нам, добавила:
— Позвольте пригласить вас на скромный ужин.
Таким образом, мы выполнили наше задание на удивление легко и быстро. Судя по длинному коридору, по которому нас вела старуха, мы находились в замке родовой феодальной знати, который полностью соответствовал требованиям штаба дивизии, а комнаты, которые были нам предоставлены, поражали величавой роскошью. И все же — страшное напряжение, леденящий страх перед чем-то ужасным, неизвестным не хотели меня отпускать. Я убеждал самою себя, что все это объясняется напряженностью атмосферы, поскольку гроза все еще безмолвно витает над призрачным лесом, но даже радостные, довольные возгласы Бруммельмайера, которыми он сопровождал каждый вновь обнаруженный предмет роскоши, не могли успокоить меня.
Графиня ожидала нас в богато убранной столовой. Великолепный, крупный дог с удивительно мягким выражением глаз сидел подле нее, что представляло собой поразительное по красоте зрелище. Но мне показалось, что я еще никогда не видел такого запуганного, умоляющего, буквально человеческого выражения в глазах животного. С утонченной элегантностью графиня ответила на наши приветствия, затем грациозным движением руки пригласила нас к столу и с холодным вниманием выслушала мое сообщение о цели нашего визита. Она сразу же выразила готовность предоставить место для размещения штаба дивизии и успокоила меня относительно наличия конюшен и квартир для рядового состава. И все же, несмотря на всю любезную предупредительность, несмотря на готовность оказать во всем содействие, было в ее чертах нечто, что вселяло в меня тревогу — это была тонкая, ироническая улыбка, которая делала лживыми все ее заверения.
Бруммельмайер воспользовался первой предоставившейся ему возможностью и поинтересовался на своем резком, по-школьному неуклюжем французском языке происхождением отдельных препарированных животных, которые здесь, как и в передней зале, повсюду стояли и висели на стенах. Когда он представился как зоолог, графиня провела нас в изящно обставленный, как дамский будуар, соседний покой, в котором стояли бесчисленные клетки со всевозможными птицами. С горячей заинтересованностью доктор принялся переходить от одной клетки к другой, но вскоре возвратился к нам в явном замешательстве и проговорил с трогательной откровенностью:
— Но, помилуйте, уважаемая графиня, вы ведь все перепутали. Ни для одной из птиц не соблюдены нужные условия содержания. Для этих бедных существ жить в этих условиях — настоящее мучение, да они просто не могут так жить!
Графиня смерила возмущенного друга животных бесконечно презрительным, жестким взглядом, гордо откинула голову назад и сказала:
— Они
При этом хлыст со свистом прорезал воздух и сильно ударил по голове дога, который вздрогнул от боли, но тут же подполз ближе и смиренно лизнул карающую руку своей хозяйки. С сухим смехом графиня показала нам еще одну клетку, на одной стороне которой был закреплен продолговатый проволочный барабан, вращающийся вокруг поперечной оси. Золотым набалдашником хлыста графиня резко ударила по деревянному каркасу клетки, и тут же черная белка впрыгнула в барабан, который начал быстро вращаться под действием веса ее тела. Старания зверька сохранить равновесие только ускоряли вращение, барабан крутился все быстрее и быстрее. В конце концов белка уже не могла поспеть за вращением и в изнеможении прекратила бег, и ее стало крутить вместе с барабаном.
Бруммельмайер остановил наконец все еще вращавшийся барабан, сочувственно посмотрел на безжизненно лежавшего зверька, а затем его добрые глаза расширились от невыразимого ужаса:
— Так ведь здесь внутри барабана полно острых, как иглы, шипов, бедное животное, должно быть, ужасно поранило себе лапы!
В ответ снова прозвучал резкий смех графини.
Когда мы потом поднимались в свои комнаты, доктор неожиданно остановился на лестнице, схватил меня по своей привычке за верхнюю пуговицу мундира и проговорил:
— Ужасная женщина! И знаете, у всех этих животных, которых она мучает с такой утонченной жестокостью, есть что-то неестественно человеческое во взгляде. Как будто в их теперешнее состояние они превращены по велению волшебной палочки этой Колдуньи.
Я проспал, вероятно, около часа, когда меня разбудил странный шум. Мне показалось, что мой товарищ в соседней комнате хрипит в смертельном страхе, и одновременно слышится то пронзительный, звериный смех, который напугал меня в лесу, то резкий, изуверский смех владелицы замка.
Окончательно проснувшись, я какое-то время напряженно прислушивался: ничего! Затем я позвал доктора, но ответа не улышал. Больше выдержать я не мог. Схватив электрический фонарь, я поспешил в соседнюю комнату. Бруммельмайер, бледный и неподвижный, лежал в постели, его левая рука безжизненно повисла, на правой стороне шеи виднелись две небольшие ранки, из которых медленно стекали струйки крови. Доктор был мертв. А на гардине, вцепившись крючковатыми когтями, неуклюже висела с сытым видом громадная летучая мышь и злобно смотрела на меня.
В неописуемой ярости я схватил лежавший на ночном столике доктора револьвер — как вдруг в комнату ударила яркая вспышка молнии, и я потерял сознание.
Когда я очнулся, над моей постелью стоял наш старый добрый дивизионный врач:
— Ну, слава Богу, мой дорогой, мы вас вытащили.
— А как я попал в лазарет?
— Да прямо из леса, мы нашли вас рядом с дубом, в который попала молния.
— А что с Бруммельмайером?
— Ему, к сожалению, не повезло, беднягу молния свалила наповал. Завтра похороны.
Я попросил, чтобы меня поднесли к телу погибшего товарища. На обескровленной белой шее справа были отчетливо видны две небольшие ранки.
— Типичное ранение от удара молнии, — подтвердил дивизионный врач.
В день похорон Бруммельмайера я рассказал нашу историю. Дивизионный врач выслушал меня внимательно, потом взял мою руку и мягко сказал:
— Послушайте, дорогой друг, сейчас вам прежде всего нужно хорошенько отдохнуть месяца полтора в спокойном санатории. Вы, судя по всему, перенесли серьезный нервный шок.
Замок Вальнуар, которого не было ни на одной карте, и в самом деле никогда не существовал. Вот только местные крестьяне делают круглые, испуганные глаза, когда их спрашивают о нем.
Якоб Элиас Поритцки
Незнакомец
За последние две недели он не приходил домой раньше двенадцати или часа ночи. И всегда был немного пьян. Ему было непонятно, почему люди говорят об этом взвешенном состоянии — «быть навеселе», потому что он никогда — видит бог, действительно никогда — не испытывал даже малейшего намека на веселость. Скорее, он чувствовал какую-то смертельную грусть, как больная собака. Он был вынужден пить, чтобы поставить на место то, что сдвинулось в его душе — но разве тот лишенный тени незнакомец, который постоянно крался за ним и преследовал его даже среди бела дня, мучая и пугая, мог позволить ему развеселиться от одной или двух выпитых бутылок вина! Этим прогнать его было невозможно, этого бесплотного призрака. Весь мир казался каким-то странно расплывшимся и погруженным в тонкий туман. Ему чудилось, будто люди бродят по улицам, как привидения, а кареты едут словно на обитых толстым войлоком колесах. Фонари излучали спокойный свет… Но с тем же успехом они могли быть железными чудищами с одним пылающим в стеклянной голове глазом. А ведь ужас сидел в нем самом и не спал. Чем ближе подходил он к своему дому, тем тревожнее становилось у него на душе.
У двери он резко остановился; его сердце начало громко стучать, и он почувствовал, что в одно мгновение полностью протрезвел. А когда он открыл ключом дверь и зашагал по темному коридору, ему показалось, что невидимые руки высыпали на него большие корзины, полные горя, тоски и страха. Он слышал, как из каждого угла предостерегающие голоса шептали ему: «Не иди дальше! Ради бога, ни шага дальше!»
Потому что в своем доме он не был дома. Тишина его комнаты кричала ему навстречу и заставляла его шумно ходить взад и вперед и насвистывать, чтобы вселить хоть немного жизни в эти мертвые стены. Тогда обычно люди, которые жили под ним, начинали стучать в потолок, и он сразу же прекращал свою беготню, а его нервы успокаивались на какое-то время.
Значит, есть еще в доме люди, которые не спали, хотя уже было около часа ночи. Если с ним сейчас что-нибудь случится, ему достаточно будет громко закричать, и наверняка снизу прибегут посмотреть, что с ним такое. И тогда на лице его увидят смертельный страх, приковавший его к тому месту, где он сидел, глядя перед собой неподвижным взглядом и боясь сделать малейшее движение. Да, это было единственное, что ему помогало в эти последние две недели. Когда среди ночи он слышал возмущенный стук снизу, его разбушевавшиеся нервы сразу успокаивались, а его лихорадочно стучащее сердце преисполнялось благодарности.
Обычно около трех часов, когда убегающая ночь начинала тормошить дремлющий день, этот страх уступал место усталости, которая снисходила на него как благодать. Где бы он в тот момент ни стоял или сидел, он валился как куль и спал до позднего утра.
Сегодня он опять почти до часа был в винном погребке, достойном кисти Кало, и после того, как остался там единственным посетителем, побрел, шатаясь, домой, истерзанный до глубины души, полный мрачных предчувствий. И теперь он сидел в своей комнате, парализованный страхом и неспособный думать или двигаться, неспособный даже зажечь свет. Единственным спасением было ходить взад и вперед по комнате, чтобы не видеть самого себя, и верить в свою бесплотность и аморфность.
Люди, жившие под ним, сегодня не стучали. А он шагал туда-сюда целый час, гремя, словно обутый в сапоги со шпорами драгун, и свистел целый час, так что там внизу должны были сойти с ума от ярости. Но оттуда не раздавалось ни звука, ни малейшего протеста в адрес нарушителя тишины. Это поразило его, и он резко остановился.
Что случилось? Они уехали? Ведь у них был грудной ребенок, а старая бабушка, которая смотрела за ним, была больной и немощной.
Да, вероятно, они действительно уехали. Он вспомнил, как жена привратника болтала насчет того, что молодая пара собирается поехать на свадьбу к каким-то родственникам. Но по крайней мере ребенок и старуха уж точно остались дома. И он слышал от привратника, что молодые супруги, жившие под ним, велели старухе стучать палкой от метлы в потолок, если он снова станет бегать среди ночи как одержимый и мешать спать их ребенку.
Почему же никто не стучал?
Жуткая тишина звенела в его ушах. Было так тихо, что он даже слышал, как тикали часы в кармане жилета. И во всем доме не раздавалось больше ни звука. Словно опытный вор, он снял башмаки и тремя гигантскими шагами тихо, как большой кот, прошмыгнул к окну. Осторожно прижал лицо к стеклу и посмотрел наружу; однако пасть темноты проглотила стоявшие внизу деревья вместе с кустарником и фонтан. Было впечатление, будто перед его окнами поставили черную непроницаемую стену.
Обычно хоть небольшой ветерок гулял по вершинам деревьев и играл какую-то незамысловатую мелодию на своей меланхоличной флейте, и листья, тронутые этой песней, шелестели так, будто аплодировали ему. Или привратник забывал иногда перекрыть фонтан, и стилизованный дельфин из серого гипса всю ночь изрыгал в воздух струю воды, которая с приятным тихим плеском падала обратно в маленькую чашу фонтана. Или на небе радостно мерцали голубые, зеленые и белые звезды, словно говоря, что и в темном бесконечном одиночестве можно весело излучать свет. Или он слышал, как где-то на нижних этажах гулко отбивали время стенные часы.
Все это вносило немного жизни в ночное безмолвие и позволяло ему иногда не думать об ужасе, который он чувствовал за спиной. Но сегодня и над ним, и под ним, и снаружи царила мертвая тишина. Он не мог больше этого выдержать; его нервы были в полном беспорядке, словно телефонные провода, спутанные яростной бурей.
Сначала он хотел громко закричать; но потом ему стало страшно своего собственного голоса и того дремавшего до поры безумия, которое он мог разбудить своим криком. Он почувствовал, что все его тело похолодело, как будто к нему прижалась влажно-леденящая тень призрака. Но он еще достаточно владел своим рассудком, чтобы понять, что ему надо бежать из этой кошмарной комнаты, в которой наверняка кто-то был. Кто-то невидимый и неосязаемый, кого нельзя было назвать и описать словами. Чувства подсказывали ему, что кто-то всегда был рядом с ним, всегда позади него… тот, кто уже две недели преследовал его и не оставлял в покое ни на минуту. Лишь одно малейшее движение — и он погиб. Но если ему пригнуться к полу и попробовать ускользнуть… Ведь он может быть проворным, как белка. Дверь его комнаты хорошо смазана, и совсем не скрипит.
Он должен попытаться. Ему удалось опуститься на пол совсем тихо; раздался лишь едва различимый щелчок в коленной чашечке, но тот, сзади, не мог этого слышать. Затем с остановившимся сердцем и сдерживаемым дыханием он дополз на четвереньках до двери, медленно поднялся и осторожно взялся за ручку. Однако, прежде чем он открыл дверь, прошло не меньше трех сотен секунд.
И тогда он побежал так, будто за ним гнался дьявол, — в три прыжка оказался у двери из коридора, распахнул ее и через три-четыре ступеньки рванулся вниз по лестнице, в темноту, к дверям квартиры людей, живших под ним, которых он так донимал своим шумом.
У двери он остановился и стал прислушиваться. Его легкие раздувались, как кузнечные мехи, а сердце стучало, словно в груди у него сидел дятел. К тому же его трясло от страха. Теперь он весь обратился в слух. Ему чудилось, что даже поры всего его тела готовы были открыться, чтобы услышать, преследует ли его снова незнакомец. Если бы тот сейчас лишь тихонько тронул его сзади за плечо, он бы свалился замертво, как сраженный молнией, — настолько его нервы были напряжены в ожидании ужасного, имени которого он не знал.
За дверью ничто не шелохнулось за это время. Но старуха-то должна быть дома. Он знал это совершенно точно. Ему нужно было увидеть человека или хотя бы услышать человеческий голос, пусть даже это будет стоить ему жизни… Он постучал в дверь указательным пальцем, так тихо и глухо, как скребется в балке древесный жучок. Затем он снова прислушался, плотно приложив ухо к замочной скважине. Ему казалось, что он стоял так больше часа, не из квартиры не было слышно ни звука. В голове промелькнула спасительная мысль: надо выбраться из дома! Быстрее из дома! Он принялся судорожно рыться в карманах, но, к своему ужасу, обнаружил, что у него нет с собой ключа от входной двери. Он оставил его наверху в кармане пальто…
Теперь он был в ловушке. Однако леденящий душу страх придал ему смелости постучать в дверь еще раз. На этот раз стук был более громким, и это испугало его. «Ради бога! — говорил кто-то внутри него. — Откуда у тебя такая дерзость? А если этот сзади схватит тебя сейчас?»
Мучительный паралич сковал все тело, и его попеременно бросало то в жар, то в холод. На несколько секунд он забыл о времени и месте, где он находился; было такое чувство, будто от стоит, согнувшись, в своей могиле и дожидается дня избавления. Во время этой краткой летаргии чувств и мыслей он непроизвольно сделал какое-то движение и при этом задел рукавом дверной косяк. В то же мгновение в нем снова, как смерч, взвился страх и набросился на рассудок. Было отчетливое ощущение, что незнакомец сзади сейчас коснулся его. Его нервы молниеносно подняли тревогу, и он закричал, как одержимый, охрипшим от страха голосом: «Откройте!»
То, что вырвалось у него из глотки, было похоже на предсмертный хрип, будто его кто-то душил. Он забарабанил кулаками в дверь и испуганной скороговоркой прокричал в замочную скважину: «Ради бога, откройте же!», затравленно озираясь назад, словно безумный, и пытаясь определить, не хватает ли его незнакомец сзади.
Так как ему не открывали и изнутри не доносилось ни звука, это помутило остатки его рассудка. Он знал сейчас точно только одно: ему нужно было попасть туда, чего бы это ни стоило. И с удесятеренной силой безумия он всем телом навалился на дверь, уперся в нее, и она поддалась, с треском ударилась в стену; он прошмыгнул в прихожую и быстро закрыл за собой дверь. Затем замер без движения и прислушался.
Остался ли незнакомец снаружи?
Он в несколько прыжков пересек прихожую и, очутившись в комнате, снова захлопнул за собой дверь, из предосторожности закрыв ее на засов.
Уф! — сейчас он мог снова вздохнуть с облегчением. Его призрачный преследователь теперь наверняка остался за дверью. И он тихо захихикал про себя: «Да, мы оказались проворнее!» К нему снова в какой-то степени вернулось самообладание, несмотря на то, что в комнате было темно, как у ворона под крылом. Пахло молоком, резиной и сладковатопротивными испарениями грудного младенца.
Он достал из кармана спички и зажег одну. Затрепетал робкий, дрожащий огонек, осветил верхний угол широкого сундука, шляпные картонки, детскую кроватку и стул, на котором сидела и, видимо, спала старуха. Однако мебель выглядела такой странно непривычной и мертвой, словно место ей было совсем не в человеческом жилье. И у старухи рот был открыт, будто у ухмыляющейся ведьмы.
А если она сейчас проснется и увидит его? Да не сошел ли он с ума? Ведь со страху она может умереть на месте. Тогда он станет ее убийцей, и тогда в комнате будет смерть…
Смерть…
И внезапно он понял: словно вспышка молнии пришло к нему озарение — незнакомцем, который преследовал его день и ночь, была смерть. Он понял это не рассудком, а чувством. Он знал это точно так же, как то, что у него две руки.
Но чтобы старуха не проснулась, ему нужно было лишь тихо выскользнуть из комнаты, тогда ей бы не угрожало умереть от страха.
Он хотел ощупью в темноте найти выход, но не мог определить теперь, где находится дверь. Ему снова стало жарко, и волна страха опять накатилась на него, отчею на лбу выступил холодный пот. Сейчас был лишь страх и стремление поскорее выбраться отсюда незамеченным, целым и невредимым. Но обнаружить дверь в темноте он не смог. Он снова зажегспичку, заметил свечу на ночном столике и зажег ее, закрыв свет своим телом. На стене появилась его гигантская тень, голова ее была чудовищного размера. Свет падал на маленькую кроватку, в которой, сбив ногами пеленки, лежал ребенок, похожий, скорее, на мертвеца, чем на спящего. Он дышал так тихо, что, только пригнувшись к самому рту, можно было услышать дыхание.
Несколько секунд он рассматривал ребенка, затем неожиданно увидел себя в зеркале, висевшем рядом. Но виден был ему лишь лоб, бледный как мел, и безумные, мраморно-застывшие глаза Он повернулся к двери — чтобы пройти к ней, ему нужно было миновать сидевшую на стуле старуху. Ее голова была откинута назад, открытые, остекленевшие глаза — устремлены в потолок, а руки — судорожно вывернуты. Он внезапно увидел все это, и в то же мгновение его волосы встали дыбом, он застыл на месте.
Свеча выпала из его руки. С глухим стуком она ударилась о пол и погасла…
Георг Хайм
Корабль
Это было небольшое судно, вроде тех, которые используют искатели кораллов, ходившее вдоль мыса Йорк в Арафурском море. Порой на голубом севере были видны горы Новой Гвинеи, порой на юге — пустынные австралийские берега, похожие на грязный серебряный пояс, который положили на дрожащий от зноя горизонт.
Их было семеро человек на борту. Капитан-англичанин, еще два англичанина, ирландец, француз, португалец и повар-китаец. А поскольку их было так мало, они ладили между собой.
Теперь им предстояло идти в Брисбен, на средневосточном побережьи Австралии. Там судно станет под разгрузку, а потом — расчет, и люди разбредутся кто куда.
По курсу у них был небольшой архипелаг — справа и слева несколько островов, остатки гигантского моста, соединявшего когда-то, в незапамятные времена, Австралию и Новую Гвинею. Теперь здесь шумел океан, и лот не доставал дна.
Судно вошло в небольшую тенистую бухту одного из островов и бросило якорь. Три человека сошли на берег, чтобы разыскать обитателей острова.
Они пересекли мангровый лес, с трудом вскарабкались на гору, прошли по ущелью, снова по покрытой лесом горе, и через несколько часов опять вышли к морю.
На всем острове не было ничего живого. Они не слышали пения птиц, ни один зверь не встретился на их пути. Всюду царила зловещая тишина. Даже простирающееся перед ними море было серым и безмолвным. «Но кто-то же должен здесь все-таки быть, черт побери», — проговорил ирландец.
Они кричали, шумели, стреляли из револьверов — ничто не шелохнулось, и никто не появился. Они прошли вдоль берега по воде, между прибрежными скалами и зарослями кустарника и никого не встретили. Высокие деревья смотрели на них сверху, молча, без шелеста листвы, как большие призраки или гигантские мертвецы, в своей жуткой окоченелости. Какое-то странное чувство, смутное и таинственное, овладело моряками. У них появилось желание выговориться, рассказать о своем страхе. Но когда они посмотрели на бледные лица друг друга, то не смогли выговорить ни слова.
Наконец они вышли на косу, выступающую в море, словно последнее прибежище. На крайней точке косы моряки увидели нечто, что заставило их застыть в неподвижности.
На земле лежали три трупа — двое мужчин и одна женщина в убогом тряпье. На груди, на руках, на лицах — всюду виднелись красные и синие пятна, похожие на сплошные укусы насекомых. В некоторых местах из растрескавшейся кожи выступали большие желваки.
Отпрянув от мертвых тел, моряки быстро пошли прочь. Но не вид смерти заставил их так стремительно отступить. На лицах покойников, казалось, застыла какая-то загадочная угроза, что-то необъяснимое и зловещее незримо витало в застывшем воздухе и наполняло душу леденящим ужасом.
Не сговариваясь, они бросились бежать, продираясь сквозь колючий кустарник. Натыкаясь друг на друга, они мчались вперед, лишь бы быть подальше от этого места.
Последний, англичанин, зацепился за колючки и, отдирая одежду от шипов, случайно оглянулся. Ему показалось, что за одним из деревьев стоит маленькая черная фигура, похожая на женщину в траурном наряде.
Он окликнул спутников и показал на дерево. Но там уже никого не было. Двое других попытались высмеять его, однако сами испугались своего хриплого смеха.
Наконец они подошли к судну. Оттуда спустили шлюпку и забрали их на борт.
Словно по тайному уговору, они ничего не стали рассказывать о виденном. Что-то заставило их промолчать.
Когда вечером француз перегнулся через поручни мостика, он увидел, как внизу из трюма, изо всех люков и щелей целыми косяками лезли корабельные крысы. Их толстые коричневые туши барахтались в воде, их спины были видны на всей поверхности бухты до самого берега. Француз подошел к ирландцу и рассказал ему, что он видел. Но тот сидел на снастях, неподвижно глядя перед собой, и ничего не хотел слушать. А англичанин разъяренно посмотрел на француза, когда тот пришел к нему в кубрик, и тоже не стал разговаривать.
Наступила ночь, матросы стали спускаться с палубы и укладываться на свои подвесные койки. Все пять моряков спали в кубрике. Только у капитана была отдельная каюта на корме. А койка китайца висела в камбузе.
Когда француз спустился вниз, он увидел, что ирландец и англичанин завязали драку. Они катались между корабельными ящиками с багровыми от ярости лицами. Остальные стояли рядом и смотрели. Француз спросил португальца о причине потасовки и услышал, что все началось из-за шерстяных ниток для штопки носков, которые англичанин якобы стащил у ирландца.
Наконец они отпустили друг друга, разошлись в разные углы кубрика и уселись там, безучастные, не обращая внимания на шутки своих товарищей.
Наконец все улеглись на свои койки, только ирландец, свернув матрац, ушел с ним на палубу.
Вверху через открытую дверь кубрика была видна его подвесная койка, словно черная тень между бушпритом и канатом, колышущаяся в такт тихому покачиванию шхуны.
Между тем свинцовая атмосфера тропической ночи, насыщенная тяжелым туманом и удушливыми испарениями, опустилась на шхуну и окутала ее, мрачно и безысходно.
Все уже спали, и в зловещей тишине слышалось только дыхание спящих, как бы приглушенное тяжелой крышкой некоего гигантского черного саркофага.
Француз боролся со сном, но постоянно терял силы в этом тщетном противоборстве, и перед его закрывшимися глазами проплыли первые видения, робкие предвестники сна. Вот промелькнула маленькая лошадь, вот — несколько мужчин в громадных старомодных шляпах, толстый голландец с пушистыми белыми усами, затем группка детей, а за ними что-то похожее на большой катафалк, катящийся по пустынным улицам в тусклых сумерках.
Француз засыпал… Но в последний момент у него появилось ощущение, что позади в углу кто-то стоит и пристально смотрит на него. Он хотел еще раз открыть глаза, но свинцовая рука сна уже сомкнула его веки.
А длинные волны зыби раскачивали черный корабль, стена девственного леса вдали бросала тень в едва освещенной ночи, и корабль глубоко погружался в полуночную тьму.
Луна высунула свой желтый череп меж двумя высокими пальмами. На какое-то время стало светло. Но вот она снова исчезла в густом дрейфующем тумане и потом лишь изредка выглядывала из проплывавших обрывков облаков, тусклая и маленькая, как страшный глаз слепого.
Внезапно тишину ночи, словно нож, прорезал протяжный крик.
Он донесся из каюты капитана и прозвучал так громко, будто его источник был рядом со спящими. Все повскакивали со своих коек и замерли, вглядываясь в полутьме в бледные лица друг друга.
Несколько секунд было тихо; потом крик повторился, очень громко, трижды. Зловещее эхо прозвучало в глубине ночи, где-то в скалах, затем повторилось уже совсем далеко, как затихающий смех.
Люди попытались зажечь свет, но нигде не могли найти светильник. Тогда они снова забрались на койки и застыли там, не говоря ни слова.
Через несколько минут послышались шаркающие шаги по палубе. Вот они прозвучали над их головами, и в проеме двери кубрика промелькнула тень. Кто-то прошел вперед. И в это время, когда они широко раскрытыми глазами смотрели друг на друга, с подвесной койки ирландца раздался громкий, протяжный крик. Затем — хрипение, совсем недолго, дрожащее эхо и… могильная тишина.
Неожиданно в проеме двери над трапом показалась луна, большая и желтая, словно физиономия малайца, и осветила их бледные от ужаса лица.
Их рты были раскрыты в немом крике, подбородки тряслись от страха. Один из англичан пытался что-то сказать, но язык не слушался его, будто примерзнув к небу; неожиданно он вывалился изо рта и неподвижно повис на нижней губе, как красный лоскут — англичанин уже не смог втянуть его обратно.
Лица моряков были белыми как мел, на них большими каплями выступил холодный пот.
Так, в фантастической полутьме, проходила ночь, освещенная лишь призрачным светом заходящей луны. На руках моряков иногда появлялись причудливые фигуры, сравнимые разве что с древними иероглифами: треугольники, пентаграммы, изображения костей и черепов, на месте ушей у которых росли большие крылья летучих мышей.
Медленно опускалась луна. И в тот момент, когда ее гигантская голова скрылась вверху за трапом, матросы услышали раздававшееся из камбуза сухое кряхтение, а затем совершенно отчетливо тихое блеяние, как это бывает у старых людей, когда они смеются.
И вот первые проблески рассвета стали пробиваться сквозь ночное небо.
Они посмотрели на серые, как пепел, лица друг друга, вылезли из коек и, дрожа, стали выбираться на палубу.
Англичанин с высунутым языком вылез последним. Он хотел что-то сказать, но у него получилось лишь какое-то жуткое бормотание. Он показал на свой язык и сделал движение по направлению вовнутрь. Тут португалец ухватил его язык посиневшими от страха пальцами и засунул его в рот.
Моряки стояли плотной кучкой перед корабельным люком, боязливо всматриваясь в медленно светлеющую палубу. Но там никого не было. Только впереди на свежем утреннем ветру еще раскачивался в подвесной койке ирландец, туда-сюда, словно большая черная колбаса.
Будто притягиваемые магнитом, они начали медленно, шаг за шагом, спотыкаясь, приближаться к спящему. Ни один из них не окликнул его. Все знали, что ответа не будет. Каждый стремился оттянуть, как только можно, встречу с неизбежным. И вот уже они стояли рядом и, вытянув шеи, смотрели на ирландца, неподвижно лежащего на койке. Его шерстяное одеяло было натянуто выше лба, а волосы развевались на ветру. Но они уже не были черными — за эту ночь они побелели как снег. Один из моряков стянул одеяло с головы ирландца, и они увидели бледное, застыйшее лицо мертвеца, который широко раскрытыми и остекленевшими глазами уставился в небо. Его лоб и виски были усеяны красными пятнами, а на переносице, словно рог, выступал большой синеватый желвак.
«Это чума». Кто из них это сказал? Они враждебно посмотрели друг на друга и быстро отошли от трупа, помеченного смертельной заразой.
Всем им сразу стало ясно, что они пропали. Они были в руках страшного, невидимого, не знающего милосердия врага, который отступил от них, вероятно, лишь на короткое время. В любой момент он мог спуститься к ним с паруса или выползти из-за мачты; возможно, как раз в эту минуту он уже поднимался из кубрика или высовывал свой страшный лик из-за борта, чтобы погнать их, как безумных, по палубе шхуны.
И в каждом из них росла темная озлобленность на своих товарищей по несчастью, причин которой они не могли понять.
Моряки разошлись в разные стороны. Один из них стал рядом с палубной шлюпкой, и его бледное лицо отражалось в воде. Остальные уселись кто где на палубе, не разговаривая друг с другом; но все они были рядом, и в то мгновение, когда опасность станет осязаемой, могли бы снова собраться вместе. Но ничего не происходило. И все же они чувствовали, что беда где-то рядом — подстерегает их.
Да, она была здесь. Может быть, как раз под ними, за палубным перекрытием, как невидимый белый дракон, который своими трясущимися когтями нащупывал их сердца и своим горячим дыханием насыщал воздух ядом болезни.
А не были ли они уже больны, не чувствовали ли какое-то тупое оцепенение и первый приступ смертельной горячки? Человеку, сидевшему на борту, показалось, будто он под ним начал вздрагивать и раскачиваться, то быстро, то медленно. Он посмотрел на остальных и увидел на позеленевших лицах тень смерти, на впалых щеках уже появились пятна страшной бледно-серой сыпи.
«Может быть, они уже мертвы, и я единственный, кто остался жив», — спросил он себя. И при этой мысли по его телу пробежала холодная дрожь. У него было такое ощущение, будто вдруг чья-то ледяная рука, возникшая из воздуха, схватила его.
Медленно начинался день.
Над серой равниной моря, над островами, всюду лежал серый туман, влажный, теплый и удушающий. Маленькая красная точка стояла на краю океана, как воспаленное око.
Вставало солнце.
Наконец мучительное ожидание неизвестности согнало людей со своих мест.
Что же теперь будет? Ведь нужно в конце концов сойти вниз, нужно что-то есть. Но мысль о том, что при этом, возможно, придется переступить через трупы…
У трапа они услышали приглушенный лай. Мелькнула морда корабельного пса, затем появилось его туловище, голова… И тогда одновременно из четырех глоток вырвался хриплый крик ужаса.
Собака тащила на палубу труп старого капитана, крепко вцепившись в него зубами; вот видны стали волосы, лицо, все его толстое тело в грязной ночной рубашке. Теперь он лежал вверху перед трапом, и на его лице горели те же самые ужасные багровые пятна.
Собака отпустила его и куда-то забилась.
Неожиданно она громко заворчала в дальнем углу и в несколько прыжков выскочила вперед, но тут же остановилась, упала и, как бы защищаясь от кого-то, забила лапами в воздухе. Казалось, ее крепко схватил какой-то невидимый преследователь.
Глаза собаки вылезли из орбит, язык вывалился из пасти. Она начала хрипеть так, будто ей кто-то затыкал глотку. Последняя судорога прошла по ее телу, она вытянула лапы и застыла — собака была мертва.
И как раз в этот момент француз совершенно отчетливо услышал рядом с собой шаркающие шаги. Его охватил смертельный ужас.
Он хотел закрыть глаза, но это ему не удалось. Его воля уже не была подвластна ему.
Шаги прошаркали прямо по палубе по направлению к португальцу, который уперся спиной в стенку и, как безумный, вцепился руками в борт.
Португалец, похоже, видел что-то, чего не видели другие. Он будто хотел убежать, с усилием пытался оторвать ноги от палубы, но не мог это сделать. Казалось, его схватило какое-то невидимое существо. Словно на пределе последних сил, он разжал челюсти и пролепетал дребезжащим голосом, идущим будто откуда-то из глубины: «Мама, мама».
Его глаза остекленели, его лицо стало серым, как пепел. Судорога пробежала по его телу, и он упал, тяжело ударившись лбом о палубу корабля.
Невидимое существо продолжало свой путь, и француз услышал его шаркающие шаги. На этот раз оно, кажется, наступало на обоих англичан. И кошмарный спектакль повторился снова. Опять прозвучал двукратный вопль, исторгнутый из глоток смертельным ужасом, и глухое восклицание «Мама, мама», с которым их покидала жизнь.
«Ну теперь оно подойдет ко мне», — подумал француз. Но оно не подошло, все было спокойно. И он остался один с мертвецами.
Прошло утро. Француз не сдвинулся с места. У него была только одна мысль: «Когда оно придет?» Его губы механически повторяли без перерыва это короткое предложение: «Когда оно придет? Когда оно придет?»
Туман постепенно рассеялся. Солнце, которое стояло уже близко к зениту, превратило море в громадное серебряное блюдо, которое само, словно плоское солнце, стало излучать свет в пространство.
Снова стало тихо. Зной тропиков заполнил все кругом. Воздух будто кипел. Пот сбегал ручьями по серому лицу француза. Его голова, на макушке которой стояло солнце, представлялась ему гигантской раскаленной башней, полной огня. Он совершенно отчетливо видел, как его голова росла изнутри в небо. Но внутри башни, по винтовой лестнице, последние спирали которой терялись в белом пламени солнца, совсем медленно ползла скользкая белая улитка. Ее усики нащупывали дорогу вверх, в то время как влажный хвост еще торчал в его горле.
У него было неясное ощущение, что стало слишком жарко, ведь такое не выдержит ни один человек.
И тут — бум — кто-то ударил его огненным прутом по голове; он упал, теряя сознание. «Это смерть», — подумал он в последний момент. Так он и лежал на раскаленной палубе корабля.
Неожиданно француз очнулся. Ему почудилось, что он слышит позади себя тихий, вкрадчивый смех. Он поднял голову и увидел: корабль плыл, да, он плыл, все паруса были поставлены. Они раздувались, словно от сильного ветра, но ветра ведь не было, ни малейшего дуновения. Море простиралось гладкое, как зеркало, — белое, пылающее пекло. А вверху на небе, в зените, плавилось солнце, будто громадный кусок раскаленного добела железа. Всюду с неба струился его жар, всюду проникало его пламя, и воздух, казалось, горел. Далеко на горизонте несколькими голубыми точками виднелись острова, у которых становился на якорь корабль.
И снова появился леденящий страх, огромный, он, как гигантская сороконожка, бежал по артериям француза, и там, где он проползал, застывала кровь.
Перед ним лежали мертвые. Но все они были повернуты лицом вверх. Кто их повернул? Их кожа была сине-зеленой. Их белые глаза смотрели на него. Начавшееся разложение растянуло их губы и щеки в безумную ухмылку. Только труп ирландца спокойно спал в своей подвесной койке.
Француз машинально попытался подняться, судорожно цепляясь за борт судна. Но страх отнял у него последние силы. Он опустился на колени. Теперь он знал: это должно сейчас прийти. За мачтой кто-то стоял. Какая-то черная тень. Вот оно шаркающим шагом прошло по палубе, остановилось за возвышением кубрика, теперь вышло вперед. Это была старая женщина в старомодном черном платье, длинные седые волосы падали с обеих сторон на ее бледное морщинистое лицо. На нем круглыми пуговицами горела пара глаз неопределенного цвета. Глаза эти, не отрываясь, смотрели на француза. Все ее лицо было усеяно синеватыми и красноватыми гнойниками, а лоб, как диадема, украшали два багровых желвака, над которыми возвышался старушечий чепчик. Ее черный кринолин шуршал при ходьбе. Она приближалась. Последним усилием он попытался встать на ноги, но сердце его остановилось. Он снова упал.
Теперь она подошла так близко, что он увидел ее дыхание — пар, словно в морозный день, выходил у нее изо рта.
Он еще раз попытался выпрямиться. Его левая рука уже была парализована. Что-то принуждало остановиться, что-то громадное удерживало его на месте. Но он не сдался. Он отпихнул от себя это что-то правой рукой и вырвался.
Нетвердыми шагами, в полубессознательном состоянии, он прошел вдоль борта, мимо мертвого в подвесной койке, туда, где веревочная лестница на конце буппприта вела вверх на переднюю мачту.
Француз вскарабкался по ней вверх и огляделся.
Однако чума пошла за ним вслед. Теперь она была уже у нижней перекладины. Значит, он должен был подниматься все выше и выше. Но чума не отставала, она была быстрее его, она должна была его догнать. Он судорожно схватился за веревку, попал одной ногой мимо перекладины, высвободил ее и опять полез через верх. Чума еще отставала на несколько метров. Он стал карабкаться вдоль верхней реи. На ее конце был канат. Он дошел до конца реи. Но где же канат? Вместо него была пустота.
Далеко внизу остались море и палуба. И прямо под ним лежали двое мертвецов.
Он хотел вернуться назад, но на другом конце реи уже была чума.
И тут она пружинящим шагом, как старый моряк, свободно пошла по рее.
Теперь до нее оставалось лишь шесть шагов, лишь пять… Он медленно считал шаги, и смертельный страх страшной судорогой сводил его челюсти, как будто на него напала зевота. Три шага, два шага…
Он отпрянул назад, взмахнул в воздухе руками, пытаясь за что-то схватиться, и с грохотом упал на палубу, ударившись головой о железную планку. Там он и остался лежать с размозженным черепом.
На востоке, над Тихим океаном, надвигался свинцовый шторм. Солнце спряталось в черных тучах, как умирающий, натягивающий простыню на свое лицо. Несколько больших китайских джонок, которые вынырнули из полумрака, стремительно летели на всех парусах, спасаясь от шторма и стараясь зажженными лампами и игрой на свирели задобрить своих богов. А мимо проплывал корабль, громадный, как тень летящего демона. На палубе стояла черная фигура. И в отблесках молний она, казалось, росла, ее голова постепенно поднималась над мачтами, а громадные руки кружили в воздухе, словно крылья журавля, борющегося с ветром. Внезапно в тучах образовалась яркая дыра. И корабль тут же устремился в этот страшный просвет.
Герберт Барбер
Рассказ князя Ниглинского
Несколько часов подряд мы проговорили о духовидении, галлюцинациях и тому подобных вещах. Князь Ниглинский, старик с благородной внешностью, который почти не принимал участия в беседе, откинулся теперь на спинку кресла и рассказал следующую историю:
«Когда-то у меня было имение в нескольких десятках верст от Москвы. Хотя я довольно часто бывал в Белокаменной, мне все же никогда не хватало времени и желания посетить это владение. Его старый управляющий Федор Иванович Ранин, который достался мне вместе с приобретенным имением, присылал время от времени письменные отчеты, где сообщал о делах, доходах и расходах, изменениях в составе работников и прочих новостях.
Однажды до меня со стороны дошли весьма неутешительные сведения о моем имении и его управляющем. Ранин, как мне говорили, был отъявленным лгуном и забывшим свой долг мерзавцем, который пропивал и проигрывал в карты доходы хозяйства, строил, без сомнения, потемкинские деревни и медленно, но верно спускал мое имущество.
Вместо того чтобы сразу поехать туда и на месте разобраться в этих вещах, я ограничился тем, что срочно послал Ранину письмо, в котором потребовал немедленного объяснения и подробного отчета. Через несколько дней пришел его ответ. Он был уклончивым, запутанным и лживым. Я пришел в ярость. Послал второе письмо, еще более резкое и требовательное, чем первое. Я велел Ранину лично прибыть на следующей неделе в Москву, прихватив с собой учетные книги и прочие документы. Тем не менее он не явился. Вместо этого от него пришло еще одно письмо. Оно было выдержано в более подобострастном тоне, чем первое, но так же изобиловало измышлениями и возмутительными по своей дерзости оправданиями. И все же, несмотря на свое возмущение, я не хотел доводить дело до крайности. Подождал еще несколько дней, дал улечься своему раздражению и написал ему в третий раз. Это письмо было похоже на ультиматум. На этот раз невыполнение моих требований и приказов я считал совершенно невозможным.
Ранин не приезжал. Ранин не писал. Наконец на исходе ноября от него пришел ответ. И снова в нем не было ничего, кроме отговорок и умоляющих просьб подождать еще немного, поверить ему, не предпринимать поспешных шагов, не дать погибнуть старому больному человеку и так далее.
В каждом слове сквозило явное лицемерие.
Я был вне себя.
Это уже было слишком!
Ранина необходимо было сместить. Так как для моего пребывания в имении требовались определенные приготовления, я сразу же протелеграфировал этому негодяю и объявил ему о своем прибытии в субботу. Одновременно я доверительно обратился к тамошним властям, чтобы они установили негласное наблюдение за моим управляющим и в случае необходимости силой воспрепятствовали его бегству.
В те дни я был в самом скверном настроении. Как назло, на меня навалились неприятности, со всех сторон. И в результате нервного напряжения, которое не оставляло меня ни днем ни ночью, ко всем моим бедам прибавилась еще старая болезнь глаз. При малейшей головной боли перед моим взором время от времени появлялась какая-то пелена, которая ухудшала зрение, и поэтому я испытывал определенную неуверенность, а иногда и мучительное чувство страха.
Несмотря на это, у меня не было намерения откладывать поездку. Погода стояла хорошая и все еще осенняя, хотя время уже было к зиме.
Однако в среду днем поднялся сильный морозный ветер. Через час небо закрыли свинцовые тучи. Еще через час пошел снег. Весь четверг бушевала метель. Мне стало известно, что на некоторых линиях железной дороги остановилось движение поездов. Наступила пятница, а снег, не переставая, продолжал сыпаться с неба. Движение поездов прекратилось на всех линиях. Как же мне завтра ехать? И все же надо было ехать.
Чтобы не оставлять Ранину каких-либо сомнений на этот счет, я в тот же вечер послал ему вторую депешу, которая состояла всего из нескольких слов: „Несмотря на дорожные условия, прибываю, как объявлено, завтра, в субботу. Все приготовить!“
И вот наступило утро субботы. Метель наконец улеглась, но погода пр-прежнему оставалась неспокойной. Поскольку железнодорожное сообщение, как и ожидалось, все еще не действовало, мне не оставалось ничего иного, как отправиться в дорогу на санях. Как отчетливо стоит еще перед моими глазами картина последующих событий, господа!
Да, я и сейчас вижу все это перед собой: большие белые сани со сверкающими полозьями, Марфа и Корсо, две вороные лошади кубанской породы, резвые как огонь, который, казалось, вылетал из их раздувавшихся ноздрей, когда их запрягали. Бодро звенели колокольчики, словно в преддверии веселого путешествия — но этому путешествию суждено было стать наполненной ужасом дорогой в ад, дорогой, состарившей меня на много лет и надолго ввергнувшей мою душу в сети страшного наваждения.
Я рассчитывал на то, что примерно через пять часов буду на месте. Лошади были прекрасные, хорошо отдохнувшие и приученные по прежним зимам к долгим санным переходам. Правил ими я сам. Слуга — татарин Василий, мой единственный спутник, занял место в санях позади меня.
Мы быстро выехали за пределы города. Несмотря на огромное количество снега, который выпал в последние дни и образовал высокие сугробы, дорога, выметенная вьюгой, была легко различимой и ехать по ней не составляло труда.
Мы были в пути, наверное, уже около трех часов, когда погода неожиданно переменилась. Облака, казалось, не находили себе больше места на небе и стали зловеще опускаться на нас. Свет быстро померк, и блеклые, медленно наступавшие сумерки начали бороться с белизной снега.
„Метель!“ — вдруг услышал я крик Василия. И действительно — через несколько минут она началась, эта страшная зимняя буря русских просторов. Завьюжило, ветер засвистел и завыл сотней голосов. Снежный поток, увлекаемый метелью, словно стена вырос перед нами, преграждая путь. „Вперед! — непрерывно кричал я. — Марфа, Корсо, вперед!“ И принимался стегать их кнутом, пока моя рука, обессилев, не опускалась.
Тем временем сумерки сменились ночным мраком. Перед нами лишь поблескивал снег, которым теперь стало заметать и нашу дорогу. Вскоре ее нельзя было разобрать. Мы уже ехали наугад. Напрягая все свое внимание, я пытался сохранить направление. „На север, все время на север“, — думал я механически. А лошади продолжали нестись вперед, будто были наделены неземными силами. Но постепенно и они ослабели. Снег громоздился все выше, лошади стали проваливаться. Не было видно ни деревни, ни дома, ни других каких-либо признаков жилья. „Боже мой, если нам придется остановиться здесь, в этой глуши? Тогда мы погибли!“ И я, наклонясь вперед, снова закричал, подбадривая коней, и снова стал стегать их кнутом…
Внезапно сбоку от нас, мерцая сквозь снег и мглу, выплыл огонек — знак человеческого жилья.
„Василий, — прокричал я, — ты видишь свет?“
„Да, барин!“ — услышал я, словно издалека, ответ татарина, сидевшего позади меня.
Неожиданно плотный ком снега ударил меня в лоб. Я закрыл глаза. Когда через несколько секунд я их снова открыл, то, к своему ужасу, уже не увидел обнадеживающего света. У меня вдруг начала болеть голова, и глаза вновь оказались во власти недуга, который часто одолевал меня в последние дни. Но я не имел права поддаваться сейчас этой слабости. Нужно было направить лошадей туда, где я раньше заметил свет. Я начал молиться как ребенок. А затем, чувствуя, что на глазах у меня выступают слезы, стал проклинать в безудержной ярости и нахлынувшей ненависти этого мерзавца Ранина, по милости которого я оказался в таком бедственном положении.
Постепенно от изнеможения меня стало охватывать безразличие. Я уже не отдавал себе отчета в том, что мои руки еще продолжали сжимать поводья. И то, что мы пока продолжали ехать, было подобно чуду.
И тут — не знаю, как передать охвативший меня тогда восторг, — снова блеснул свет, еще ближе, чем прежде, как мне показалось, однако не в том направлении, которого мы пытались придерживаться. Я направил было лошадей в сторону, влево — но что это?! Впереди, между лошадьми, что-то стало вспыхивать и мерцать. Между их шеями, поднимаясь снизу, стал расти какой-то светящийся конус. И в этом ярком конусе сформировалось или поднялось с земли нечто, стоящее прямо между скрещенными поводьями; оно становилось все больше и отчетливее — это была прозрачная и призрачная фигура какого-то человека, старика.
Представьте себе это, господа! Человек бежал. Он бежал в ногу с лошадьми, с противоестественной уверенностью, спиной вперед, и, казалось, на каждом шагу, на каждом прыжке что-то кричал, приказывал, так как его рот равномерно открывался вместе с жуткими, угрожающе поднятыми на меня глазами, и тогда были видны два отвратительных, похожих на звериные, клыка.
Неожиданно он поднял руки и стал хвататься скрюченными пальцами за удила, за ноздри лошадей. Животные с диким ржанием бешено вздыбились. Я хотел что-нибудь крикнуть этому призраку, но слова застряли у меня в глотке. Я мог лишь смотреть на него в безмолвном ужасе. На какое-то мгновение кони, вздыбившись, замерли, потом дернули сани вперед и опустились на передние ноги. В приступе ярости и отчаяния я принялся стегать их кнутом. Мы снова понеслись дальше. Призрачный свет померк, и демоническая фигура, казалось, исчезла, растворилась среди снега и ветра, а там вдали сквозь непогоду мерцал фонарь спасительного убежища, теперь уже ближе и ярче. Но боже мой! Между шеями лошадей снова появился светящийся конус, старик опять был здесь, он никуда не исчез, он все еще бежал впереди лошадей — и теперь я уже знал: он хотел задержать меня, не дать мне доехать до цели. Старик опять поднял руки, опять схватил за удила фыркавших рысаков. И снова они встали на дыбы, еще с большим неистовством, чем в первый раз. На отвратительном, искаженном злобой лице демона, казалось, промелькнула дикая усмешка. Нечеловеческим усилием удерживал он рвущихся лошадей, поворачивая их головы назад все больше и больше…
„Сгинь, нечистая сила! — прокричал я, превозмогая сковывавшую мое горло судорогу. — Во имя господа нашего, Христа, — сгинь, сатана!“
Казалось, он услышал мое заклинание. Лошади опустили передние ноги на землю. Призрачный свет снова исчез, а вместе с ним и призрак. Я вздохнул с облегчением и принялся погонять лошадей, подбадривая их громкими криками. Они тронулись с места, и мы поехали вперед. „Спасены“, — подумал я. Но нет же, нет! В следующее мгновение я увидел его в третий раз, теперь старик на бегу согнулся, подлез под поводья и проскользнул, скрючившись, между телами лошадей; здесь он выпрямился во весь рост — казалось, он хотел сбросить меня с облучка. Я быстро поднялся. Натянув поводья и нагнувшись вперед, я взял кнут другой стороной и несколько раз с бешеной силой ударил обитой железом ручкой по ухмыляющемуся, оскалившемуся дьявольскому лицу, по этим широко раскрытым глазам…
Потом я откинулся назад — и потерял сознание.
Когда я снова пришел в себя, сани стояли перед небольшим одноэтажным домом. Над приоткрытой дверью болтался, мигая, маленький фонарь. Я услышал чей-то голос. Кто-то подошел к саням и поздоровался со мной.
„Где мы? — спросил я. — Что случилось?“
„Заходите в дом, барин, это трактир „Вечерняя звезда“,“ — пригласил меня слуга, подобострастно кланяясь.
„„Вечерняя звезда“, — пробормотал я растерянно. — Значит, я у цели, ведь мое поместье где-то поблизости… Слава тебе, господи!.. Я — князь Ниглинский, мы заблудились в метели“.
Я вылез из саней и как во сне прошел через дверь в трактир. Слуга поддерживал меня.
„Тут еще нет света, — пожаловался он. — Придется вашему сиятельству простить нас и посидеть немного в темноте, пока я не принесу лампу“.
Мы вошли в общий зал. Мой проводник помог мне освободиться от шубы и занять место на скамье у окна. Смертельная усталость одолела меня. Тут я вспомнил о Василии и приказал слуге, который озабоченно стоял рядом со мной, позвать того в дом. Он поклонился и вышел.
Через некоторое время Василий, шатаясь, вошел в комнату. По-видимому, он только что пробудился от глубокого сна. Тяжело, как куль, свалившись на лавку, он немного поворочался и захрапел.
Какое-то время я неподвижно сидел в темноте, подперев голову руками, постепенно оттаивая и возвращаясь к жизни. Вероятно, прошло около четверти часа, дыхание Василия стало спокойным, едва слышным. Меня обступила полная, ничем не нарушаемая тишина.
Неожиданно — представьте мой испуг — я услышал шум из дальнего угла комнаты. Затем оттуда послышались невнятные стоны, переходящие в какое-то кряхтение. Что-то проскрипело, а потом снова воцарилась тишина. Но через несколько секунд все повторилось сначала, но на этот раз было громче и страшнее. Гортанные, клокочущие звуки следовали друг за другом через короткие промежутки времени.
Меня охватил ужас, кровь, казалось, снова застыла в жилах; весь тот холод, от которого я избавился в теплой комнате, опять проник в меня. Я уставился туда, откуда исходили звуки, напряженно, но безрезультатно пытаясь что-либо рассмотреть в темноте. Вдруг я услышал слова. „Значит, это человек“, — пронеслось у меня в голове. Он не шевелился, стало быть, спал или сидел, затаившись в темноте. Почему этот проклятый слуга ничего не сказал мне об этом? И я стал напряженно прислушиваться.
Да, это были слова, разобрать которые в лихорадочном бормотании было невозможно; они звучали угрожающе и тревожно и перемежались с ужасными стонами и хрипами. „Может быть, это всего лишь какой-нибудь пьяница“, — пытался я успокоить себя. Но мой страх рос. „Света!“ — хотел было я прокричать, но лишь плотнее сжал трясущиеся губы. И все вслушивался, пока наконец не стал разбирать отдельные слова. „Три раза… — услышал я, — три раза… он все равно едет… сквозь пургу… расплата… кнут… ох, этот кнут! Проклятый барин… проклятый барин!..“
Потом слов не стало слышно. Доносились только страшные стоны, которые становились все громче и пронзительнее, отчаяннее и ужаснее. Затем из угла донесся удар… хрипение…
„Света! — прокричал я, чуть не задохнувшись. — Света!“ Мысли крутились у меня в голове в бешеном танце. „Я сейчас сойду с ума“, — промелькнуло в сознании. Но нет — наконец появился слуга с лампой, слава тебе, господи, теперь все станет ясно!
Вот лампа поставлена на стол, слуга сделал огонь поярче. Он принялся что-то говорить, но я не слушал его. „Там, — пробормотал я, — говори, что там?“
И, напрягая свои последние силы, я поднялся, схватил лампу, сделал несколько шагов и увидел в тусклом мерцании, осветившем угол комнаты, старика на скамье, неподвижно лежавшего на спине с бледным, застывшим в гримасе лицом, широко открытыми глазами и зиявшим ртом, из которого торчали два отвратительных, похожих на звериные, клыка — и, медленно подступив ближе, я заметил еще кое-что на этом жутком лице: по глазам и правой щеке к открытому рту тянулось что-то темное, страшное… „Ранин!“ — пронзительно закричал я.
Какое-то время я стоял, застыв, как заколдованный. Слуга что-то говорил, оправдываясь, Он подошел к неподвижно лежавшему старику и потрогал его. Затем я услышал, как он запричитал высоким срывающимся голосом: „Господи, господи! Так он же умер… Ваше сиятельство, он умер!“ Лампа выпала из моих рук. Все кругом пропало. Глубокая тьма окутала меня.
Три недели пролежал я, тяжелобольной, в трактире. И все это время я слышал и повторял про себя слова Ранина, видел его лицо, обезображенное ужасной раной. Василий ухаживал за своим господином с самоотверженной заботой. Меня пытались успокоить всеми возможными средствами, но безрезультатно. Наконец жар спал, но навязчивые видения остались. Я ничего не говорил, ни о чем не спрашивал и ничего не хотел слышать. Как только здоровье мое поправилось, я сразу же вернулся в Москву. Но здесь я не смог долго выдержать. Я уехал из города, из России и отправился за границу. Непрерывно переезжал я с места на место. Ничто не радовало меня, нигде не мог я обрести душевное равновесие. В наиболее спокойные часы я пытался все же объяснить себе происшедшее. То призрачное явление на зимней дороге было лишь химерой, игрой моего перевозбужденного волнениями воображения, говорил я себе, галлюцинацией, вызванной моими непрерывными, окрашенными гневом и тревогой размышлениями о Ранине, которые были обусловлены действием электрических или магнитных сил, огнем святого Эльма, как это наблюдалось уже во время сильных снегопадов, может быть, вызваны ослабленным из-за моих больных глаз зрением. А слова Ранина, его последние слова о том, что он трижды пытался меня остановить, — были случайным совпадением, конечно же, он имел в виду три письма, написанные им в свое время, чтобы воспрепятствовать моему приезду. Кнут же в его словах означал, по всей видимости, карающий бич закона, грозившую ему расплату и наказание.
Но рана? Ну, вероятно, он был пьян, хотел в тот день, когда я должен был приехать, залить свой страх водкой, и, споткнувшись в темном трактире, упал и ударился лицом, возможно, о железную печь. Итак: потеря крови, возбуждение и страх, водка и преклонный возраст — все это, вне всякого сомнения, могло быть причиной его жалкого конца от сердечного приступа. И все же, все же!..
Я не мог освободиться от одной навязчивой мысли. Все снова и снова меня охватывал ужас, и внутренний голос нашептывал мне: „Ты — убийца!“ Мучительное предположение о двойном существовании не оставляло меня. Дух Ранина хотел остановить сани, в которых я ехал, и ударом кнута я сразил этот дух. Но этот удар одновременно настиг человека из плоти и крови и убил его.
Господа! Слова не в состоянии выразить то, что мне пришлось пережить в то время. Вера во всесилие демонических сил наполнила мои ночи бессонными часами и занимала мысли средь бела дня. Долго я был подобен безумцу. Друзья, с которыми я встречался, не узнавали меня. За недели я постарел на годы. Медленно, очень медленно отпускало это наваждение мою душу. Наконец я забыл, преодолел свое прошлое и стал снова тем, кем я когда-то был. Однако в Москву я больше не возвращался, а то имение я распорядился продать, не заботясь о том, кому и за сколько.»
Карл Ганс Штробль
Роковая Монахиня
Однажды ночью я неожиданно проснулся. И первое, что я почувствовал, — это легкое удивление оттого, что проснулся, так как весь день я был занят работой по разборке руин иезуитской казармы, очень устал и спал довольно крепко. Я перевернулся на другой бок и попытался снова заснуть. В это мгновение я услышал крик, который заставил меня окончательно проснуться. Это был крик страха, и, осознав это, я испуганно приподнялся в постели. Сначала я попытался сориентироваться. Как это часто бывает ночью, я не мог определить, в какой стороне дверь, а в какой — окно. Наконец я пришел в себя настолько, что вспомнил о своей странной привычке: я могу спать только в одном положении, когда тело мое расположено в направлении с севера на юг, и теперь знал, что дверь у меня с правой стороны, а окно — с левой. В кровати, справа от меня, спокойным детским сном спала моя жена. Некоторое время я напряженно вслушивался в ночь, затем снова лег и убедил себя, что этот крик послышался мне во сне. Впрочем, сновидение, судя по всему, было на редкость бурным и ярким, если крик настолько отчетливо запечатлелся в моем полуотключенном сознании. Лишь часа через два я заснул снова.
В течение дня работа не позволяла мне без помех сосредоточиться на мыслях, которые неотступно возвращали меня к ночному крику. Будучи ответственным за проведение работ по разборке руин иезуитской казармы, я постоянно находился там и следил за их выполнением. Солнце пекло немилосердно, пыль разрушаемой кладки окутывала меня с ног до головы и оседала у меня в легких. Точно в одиннадцать часов, как и во все предыдущие дни, явился директор местного архива доктор Хольцбок и осведомился о ходе работ. Он чрезвычайно интересовался разборкой руин этого древнего здания, возведение наиболее старых частей которого восходило почти к временам основания города. Поскольку история края была предметом его исследования, он надеялся получить в результате «анатомирования» этого почтенного церковного строения некоторые дополнительные сведения. Мы стояли в центре большого двора и смотрели, как рабочие разбирали второй этаж главного крыла здания.
— Я убежден, — сказал доктор Хольцбок, — что найдем еще много интересного, когда доберемся до фундамента. На свидетельства прошлого действует сила, которая сродни физической силе тяжести, она притягивает их к земле. Не могу вам передать, насколько меня завораживают подобные старые здания, если они имеют такую богатую историю, как это. Сначала это был купеческий двор, потом женский монастырь, затем крепость иезуитов и, наконец, казарма. Возведенное на относительно большом участке старого, окруженного стенами города, это строение, кажется, испытало на себе воздействия всех событий минувших эпох, впитало в себя все проявления жизни, и они оставили в нем свои следы. По этим отложениям, этим слоям, чередование которых означает смену эпох, можно реконструировать геологию истории. Я думаю, мы еще обнаружим весьма любопытные вещи в этих старых стенах — не просто горшки со старинными монетами или закрашенные фрески, а чьи-то окаменелые приключения и судьбы.
Так говорил фанатичный архивариус, а напротив нас кирки рабочих усердно крушили крепкую каменную кладку. Там вверху открылась сводчатая галерея, и мне представилась череда следовавших друг за другом купцов, монахинь и иезуитов, которые часть своей жизни провели под нависшими серыми сводами этой галереи. Пока доктор Хольцбок продолжал свои вариации на краеведческую тему, я решил, поскольку мне не чужды романтические соблазны, посетить эти руины как-нибудь ночью. Мне хотелось пощекотать себе нервы острыми ощущениями и познакомиться с местными привидениями.
В эту ночь я проснулся так же внезапно, как и в предыдущую, и снова услышал страшный крик. На этот раз я приготовился услышать его и постарался определить, откуда он исходил. Но в решающий момент меня охватил необъяснимый страх, так что я не мог однозначно сказать, раздался ли он где-то внутри нашего дома или донесся с улицы. Вскоре после этого мне показалось, что я слышу топот бегущих по улице людей. До утра я лежал в тревожном полусне, пытаясь разгадать загадку крика. Когда я за завтраком рассказал об этом жене, она сначала рассмеялась, но потом сказала озабоченно:
— Мне кажется, у тебя нервы не в порядке с тех пор, как ты стал работать в иезуитской казарме. Возьми наконец отпуск, и пусть тебя заменит кто-нибудь из коллег. Ты переутомился, следует подумать о своем здоровье.
Но я не хотел ничего слышать об этом. Поскольку копание в руинах этого старого здания, поиски предметов, от которых архивариус ожидал столь многого, превратились у меня в страсть. Моя жена добилась от меня лишь обещания, что я буду будить ее, если снова проснусь ночью.
Так оно и случилось в следующий раз. Торопливо и испуганно растолкал я жену, и мы сели рядом, застыв в напряженном ожидании. И вот снова прозвучал крик, пронзительно и совершенно отчетливо — с улицы.
— Слышишь?.. Сейчас, сейчас…
Но жена зажгла свечу и посветила мне в лицо.
— Господи, как ты выглядишь! Но ведь ничего нет. Я совсем ничего не слышу.
Я был настолько вне себя, что закричал на нее:
— Да замолчи… а теперь… теперь они бегут вниз по улице.
— Ты делаешь мне больно, — воскликнула жена, потому что я так сжал ее руку, будто хотел убедить ее с помощью силы.
— Ты ничего не слышишь?
— Ничего! Совсем ничего!
Я опустился на подушку, покрытый потом, обессиленный, как после тяжелой физической работы, и неспособный дать какой-либо вразумительный ответ на тревожные вопросы жены. Под утро, когда она снова заснула, мне стало ясно, что я должен делать, чтобы сохранить рассудок. Совершенно невозмутимым и благоразумным поведением в течение дня мне удалось убедить жену, что я полностью успокоился. За ужином я отпускал шутки по поводу своих ночных галлюцинаций и обещал ей спать до утра, не заботясь ни о криках, ни о топоте на улице. Я даже дал ей обещание сразу же после окончания наиболее ответственных работ испросить длительный отпуск. Однако едва я услышал, после того как мы легли, по дыханию жены, что она уснула, я встал и снова оделся. Поскольку мне не хотелось, чтобы в голову лезли нелепые мысли, я взял «Критику чистого разума» Канта и попытался углубиться в строгие и логические ряды рассуждений. Однако когда время подошло к полуночи, мною завладело беспокойство, сделавшее меня неспособным читать дальше. Стало невозможно следовать железной логике книги: отвлекало что-то более сильное.
Я тихо поднялся, вышел наружу и остановился у подъезда дома. По нарастающей внутри нервной дрожи я понял, что решающий момент приближался. Укрывшись в углублении подъезда, я ждал; мне потребовалось собрать все свое мужество, но я был полон решимости прекратить мои ночные мучения, обнаружив причины, вызывавшие их. В двадцати шагах от меня горел газовый фонарь и давал достаточно света, чтобы хорошо видеть часть улицы перед моим домом. Какой-то молодой человек, который, видимо, слишком много выпил, прошел по той стороне улицы к расположенному напротив дому, где остановился и после нескольких неудачных попыток открыл наконец входную дверь. Я слышал еще, как он шумел в передней и поднимался по лестнице. Затем снова стало тихо. И вдруг тишину прорезал крик. Я судорожно вжался в глубокую тень и схватился за ручку двери, холодный металл которой я отчетливо ощущал. Отчаявшись, вне себя от страха, я хотел бежать. Но, хотя дверь подъезда была не заперта, я не смог ее теперь открыть. И в этот момент послышался топот множества бежавших по улице людей, что-то пролетело мимо меня. Я не успел определить, тень ли это или человек. Когда эта фигура была рядом со мной, она оказалась невесомой, но сразу вслед за этим появилось полное впечатление ее телесности: это была женщина, которая стремглав бежала вниз по улице в длинном развевающемся одеянии, которое она, чтобы лучше было бежать, подобрала руками. За ней, всего в нескольких шагах, мчалась целая толпа мужчин в странных нарядах, явно не соответствовавших нашему времени. С ними повторилась та же самая история: пролетев мимо как призраки, они затем, казалось, превращались в реальных существ. Не знаю, какое безумие охватило меня и заставило побежать за ними. Это было, по-видимому, сродни безумию битвы, тому безумию, которое сильнее страха и которое бывает лишь во сне. Я видел перед собой только погоню: женщину впереди, а за ней толпу мужчин. Мне казалось, что я бегу уже очень долго, но тем не менее не испытывал никакой усталости. Неожиданно женщина пропала, я успел еще увидеть, как беспорядочно засуетились преследовавшие ее мужчины, а затем все будто растворилось во тьме ночи. К своему удивлению, я обнаружил, что стою перед дощатым забором, которым были обнесены руины иезуитской казармы. У входа была прибита табличка с надписью: «Посторонним вход на территорию запрещен!» Я распахнул дверь и ворвался внутрь. Там, совсем близко от входа, прислонившись к балке, стоял ночной сторож и, когда неожиданно увидел перед собой меня, поздоровался, гордый тем, что мое внезапное появление не застало его врасплох. Он собрался с духом и хотел было уже доложить мне как положено, но я не дал сказать ему ни слова:
— Вы не видели женщину? Только что… на ней было такое длинное серое одеяние, которое она держала, подобрав руками… она вбежала сюда!
— Я ничего не видел, господин архитектор, совсем ничего.
— Но не могла же она, черт возьми, сквозь землю провалиться! Уж не спали ли вы… с открытыми глазами?
Сторож был очень обижен моими подозрениями и горячо заверил, что он не спал и все-таки ничего не видел. Тут я принялся искать сам. Я облазил все кругом, заглянул во все уголки двора и проверил все многочисленные комнаты и комнатки, над зазубренными краями стен которых висел освещенный заревом города покров ночи. Я рискнул пролезть под угрожающе зависшими остатками каменной кладки, готовыми рухнуть в любой момент, чтобы только заглянуть в самые отдаленные уголки здания.
Затем я снова побежал по полуоткрытым галереям, на грязных росписях которых отсвет фонарей создавал причудливую фантасмагорию. Церковь, которая когда-то была полностью окружена древним строением, так что из-за серых стен были видны только крыша и башня, теперь стояла почти целиком открытая. Здесь было множество всяких укрытий. Но и тут я ничего не нашел и с тяжелой головой и дрожащими коленями вернулся домой; меня неотступно преследовали мысли о том, что я увидел, и, пытаясь дать этим вещам какое-то толкование, я все больше запутывался.
— Надеюсь, сегодня ты ничего не слышал? — спросила утром жена.
— Нет, я крепко спал, — солгал я и быстро нагнул голову к умывальнику, чтобы она не смогла обнаружить следы этой ночи на моем лице.
В этот день на разборке руин мы сделали одно открытие, которое привело архивариуса в полный восторг. При разборке прекрасного старинного портала, имевшего большую художественную ценность, нужно было соблюдать особую осторожность, поскольку предполагалось установить этот памятник древней архитектуры на другом месте. На двух пилястрах, украшенных богатым орнаментом с элементами цветов и фруктов, над входом возвышалась великолепная арка. На карнизах над этой аркой стояли статуи святых, исполненные в манере семнадцатого столетия. Святые эти держали перед собой свои атрибуты, как символы судьбы. Когда святого Иакова хотели снять с его постамента, голова статуи отвалилась и упала в груду мусора. В нижней части головы увидели цилиндрическое углубление, как будто там когда-то был вставлен железный стержень, а когда сняли туловище, обнаружили, что такое же углубление есть и в корпусе статуи. Сначала я принялся было упрекать рабочих в неосторожности, но доктор Хольцбок, который поднял голову статуи и напряженно рассматривал ее, прервал меня:
— Ваши люди здесь ни при чем, дорогой друг. Это не новый разлом, а старый. И отбито не случайно, а умышленно, и я не удивлюсь, если…
В этот момент ко мне подошел рабочий и протянул свернутую в трубочку грязную бумагу.
— Эта штука была в той дыре, — сказал он, — может, там что-нибудь написано…
Архивариус посмотрел на меня и взял свернутую бумагу из моих рук. С величайшей осторожностью он попытался ее развернуть. Наконец это ему удалось, и он закрепил бумагу кнопками на чертежном столе в моей комнатке в бараке. Это был лист плотной бумаги, на какой в старину писались грамоты и другие важные документы. Напрасно старался я разобраться в путанице красных и черных линий. Это было что-то вроде плана, и когда все мои попытки применить знания архитектора, чтобы найти в нем смысл, оказались тщетными, я бросил это занятие. Однако доктор Хольцбок заявил, что он полон решимости разгадать тайну этой бумаги, и попросил разрешения взять находку с собой.
Он вернулся еще до конца рабочего дня и уже издали радостно помахал мне. Торжественно положив руку на мое плечо, доктор провел меня через маленькую боковую дверь в церковь, где нам никто не мог помешать. Удивительное вечернее небо словно отдавало одинокой церкви что-то из своих красок; на его фоне в непостижимых пурпуровых и изумрудных глубинах навстречу ночи будто плыла фиолетовая лодка с белыми парусами. Высокие вычурные канделябры, между которыми мы стояли, имели красноватый оттенок, святая Агнес на противоположной стене утратила присущее ей грустное выражение лица и из-за ярких бликов обрела какую-то пылающую чувственность. Статуи святых, церковная кафедра, ангелы под хорами — все они изменились, как будто избавились от тяжести дня и радовались ночи, в которой были совершенно свободны и, возможно, жили жизнью, о которой мы не имеем ни малейшего представления.
Тем временем архивариус достал из кармана наш план и начал:
— После некоторого размышления мне стало ясно, что план, каким мы его сначала увидели, не имеет смысла или, скорее, он скрывает этот смысл. Когда мы смотрим на путаницу линий, то мы догадываемся, что это план, но мы не в состоянии определить, что он означает. По виду бумаги, по буквам, которые то тут, то там стоят под линиями, я могу с достаточной уверенностью утверждать, что этот план был нанесен на бумагу в семнадцатом столетии, а именно в первой его половине, то есть в то время, когда это строение было еще женским монастырем. Так вот, я нашел одну старую хронику, в которой монастырь упоминается как раз в это время довольно часто и довольно неодобрительно. Вы знаете, что тогда о некоторых монастырях говорили весьма странные вещи. Так и моя хроника сообщает об этом монастыре много интересного, но в целом мало лестного. Если наше предположение, что найденная бумага представляет собой какой-то план, верно, то он вполне может обозначать некие секреты старого здания, но умышленно запутан, чтобы сделать его непонятным для посторонних. Еще одно соображение укрепило меня в моей догадке. Портал, разборку которого вы сегодня начали, находился ведь в одной из внутренних частей здания?
— Совершенно верно. Он украшает вход соединительного крыла между северной и южной частью постройки, а именно фасад, расположенный напротив так называемого троицкого двора.
— Хорошо. Вы, наверное, обратили внимание на то, что этот портал своей верхней частью достает до третьего этажа, так что до голов отдельных фигур можно без труда дотянуться из окон этого этажа.
— Конечно. Да мы можем сами посмотреть.
— Погодите, этого можно не делать, будьте уверены, так оно и есть. Итак, головы некоторых фигур, в том числе и святого Иакова, могут быть без усилий сняты, если они отделены от туловища. Значит, в искусно сделанное углубление можно спрятать бумагу.
— Так вы думаете…
— Разве я сразу вам не сказал, что это не свежий разлом? Таким образом, я был совершенно убежден, что за бессмысленными каракулями нашего плана скрывается какая-то тайна. Но как до нее докопаться? Я должен был все тщательно взвесить, прежде чем применять какой-либо химический реагент, поскольку не исключена была возможность все испортить. В качестве исследователя старинных грамот я часто имел возможность знакомиться с достойными восхищения, многообразнейшими и остроумнейшими средствами тайнописи средневековья. Мне известны многие подобные рецепты. Важную роль среди них играют симпатические чернила. И простейшей разновидностью их являются такие, при использовании которых написанные строки после высыхания становятся невидимыми и проступают снова лишь тогда, когда бумагу нагревают. Здесь о такой разновидности не могло быть и речи, потому что наш план и без того весь испещрен линиями. Ну а не возможен ли противоположный вариант? Когда при нагревании исчезают ненужные и запутывающие линии, а остаются только нужные? Это был эксперимент, который я мог провести, не опасаясь за сохранность нашей находки. Так вот, мой дорогой друг, я провел этот эксперимент, и он полностью удался. Не хотите ли взглянуть?
Доктор Хольцбок достал небольшую керосиновую лампу и зажег ее. Затем он приложил бумагу к стеклу лампы. Мы молча ожидали в опускающихся сумерках, которым противостоял лишь робкий свет маленькой лампы. Через несколько минут я начал замечать, что некоторые линии стали бледнее и наконец исчезли совсем, остались лишь отдельные контуры.
— Настоящий план, горизонтальная проекция, — сказал я.
— Теперь ваша задача состоит в том, чтобы прочитать его, — ответил доктор.
Я мгновенно сориентировался.
— Здесь у нас троицкий двор, здесь обходная галерея, вот это церковь, а из ризницы идет… что это? Этим линиям не соответствует ни одно строение, это должно быть… да, без сомнения это подземный ход, который ведет из монастыря.
Архивариус был вне себя от радости, что его предположения подтвердились. Я тоже был возбужден: мне казалось, будто это открытие связано с моими ночными впечатлениями. Но рассказать о них доктору меня удержала какая-то боязнь. Я всегда остерегаюсь много говорить о событиях, которые находятся еще в стадии развития, потому что… боюсь сказанного слова! Слово могущественнее, чем полагает наше обыденное сознание, и оно влияет на будущее таинственным и неотвратимым образом. Однако доктор Хольцбок, видимо, все же заметил, что во мне что-то происходит, так как спросил меня почти озабоченно:
— Что с вами, у вас такой странный вид?
Но я, оставив вопрос без ответа, повел его в ризницу. Здесь, сверяясь с планом, я начал осматривать стены. И обнаружил, что там, где должно быть начало подземного хода, у стены стоял огромный шкаф. Это был один из тех мастодонтов, которые скрывают в себе целые богатства церковных облачений и драгоценностей, умело выполненный образчик ремесленного искусства. Громадина, тяжелая, как каменная глыба, и украшенная богатой резьбой, занимала почти все пространство от пола до потолка. Архивариус датировал время его изготовления шестнадцатым веком. Мы оба были убеждены, что вход находится за этим шкафом, но нам было также ясно, что мы не сдвинем этого монстра с места, если не найдем тайного механизма.
— На сегодня хватит, — сказал доктор Хольцбок и сумел уговорить меня пойти домой, хотя я сначала намеревался остаться на ночь в ризнице, как будто надо было охранять от воров какие-то ценности.
Наша находка и предложения, которые мы связывали с планом, занимали меня настолько, что жена сразу заметила это по моему лицу. Она приставала ко мне до тех пор, пока я не пообещал ей взять отпуск раньше, чем намеревался. Несмотря на то, что я решил не проводить эту ночь вне дома, какое-то странное чувство, в котором страх смешивался с любопытством, заставило меня встать и простоять целый час в ожидании на улице.
Пробило двенадцать часов, и сразу после этого я услышал ужасный крик. Шум бежавших людей приблизился, и погоня пронеслась мимо меня точно так же, как в прошлую ночь. На этот раз я отчетливо увидел, что на женщине было длинное, похожее на монашеское одеяние, слегка распахнутое на груди, будто она набросила его второпях. На какое-то мгновение она повернула ко мне свое лицо, бледное красивое лицо; темные глаза ее излучали необычайное сияние. Снова неумолимая сила заставила меня присоединиться к погоне, и снова все исчезло у забора, окружавшего руины. Но я был уверен, что видел, как преследуемая женщина открыла дверь и вбежала внутрь.
— Вы опять ничего не видели? — закричал я на ночного сторожа. Он испуганно отпрянул и заявил, что действительно ничего не видел. — Но я знаю, что она вбежала сюда. Вы должны были видеть эту женщину!
Однако поскольку сторож продолжал настаивать, что он не заметил никакой женщины и вообще никого не видел, я оттолкнул его в сторону и принялся за поиски. Не отдавая себе отчета в том, почему я, собственно, был настолько охвачен стремлением докопаться до сути этого явления, я карабкался по грудам обломков, обследовал все полуразрушенные стены, и сотни раз мне казалось, что в глубокой тени я видел женщина в длинном, сером, похожем на монашеское, одеянии. Один ра я внезапно оглянулся: мне почудилось, будто она следует за мной в лунном свете настолько тихими шагами и настолько близко от меня, что я слышу ее дыхание. Я открыл церковь ключом, который вечером с неясным намерением оставил в кармане своего сюртука. В этот момент я как-то не подумал, что она никак не могла скрыться в закрытой церкви. Убедившись, что в церкви нет ни души, я зашел в ризницу и достал мой план. Лунный свет придавал поверхности старинного шкафа медно-зеленоватый оттенок, отчего казалось, что его завитки отлиты из бронзы. Прекрасная резьба выступала на золотисто-коричневом фоне, и казалось, многочисленные шаловливые ангелочки ожили в бледном свете. Мне бросилась в глаза картина над шкафом, на которую я не обратил внимания днем. Это было старое полотно, почерневшее от дыма свечей и ладана, и только лицо святой, а, скорее всего, именно она была на нем изображена, проглядывало как бы из тени веков. Или это была не святая? Может быть, это портрет женщины, которая когда-то жила в этих стенах? Лицо казалось мне более живым и индивидуальным, чем это обычно бывает на изображениях святых, и теперь, глядя на него в зеленом свете луны, я вдруг почувствовал, что уже однажды видел его. Эти темные, горящие огнем глаза словно вонзались в меня взглядом.
Я затрепетал от непонятного страха. И вдруг у меня возникла жуткая мысль. Иногда бывает такое ощущение, что мысли, появляющиеся так внезапно, рождаются не в нас, будто они все не продукт нашего сознания, а приходят откуда-то извне, словно их нам кто-то сообщает точно так же, как сообщал бы мысли постороннего. Это ощущение было настолько сильным, что мне почудилось, будто возникшая у меня мысль была произнесена кем-то вслух, словно кто-то предостерег меня… предостерег шепотом, женским голосом. Совершенно верно, предостерег, потому что смыслом этой чужой мысли было предупреждение. Казалось, будто кто-то прошептал мне, чтобы я остерегся открывать ход, который был обозначен на моем плане. Я попытался отделаться от этой мысли и объяснить себе ее возникноле особой атмосферой церкви, этой как бы насыщенной ладаном тишиной. Из старой каменной кладки, которая, видимо была расшатана сотрясением во время работ и разрушением прилегающих зданий, непрерывно сыпался песок. Лунный свет, казалось, был наполнен им, он словно состоял из этих серебряных песчинок, струившихся в песочных часах вечности. Чем больше я старался отвлечь свое внимание этими наблюдениями, тем настойчивее звучало предупреждение: я должен остеречься следовать моему плану, иначе я навлеку на себя большое несчастье. Я все судорожнее пытался сосредоточиться на причудливой игре лунной света, и все упорнее и пронзительней становилась чужая мысль. В какое-то мгновение мне показалось, что кто-то положил мне руку на плечо и что-то шепчет мне на ухо. Затем я совершенно отчетливо почувствовал, как какая-то чужая воля стремится овладеть мной. Я поднял глаза и посмотрел в темные, горящие огнем глаза на портрете…
Тут вдруг до моего сознания с болезненной остротой, словно озарение, дошло: ночью, в тот момент, когда погоня проносилась мимо меня, я уже видел эти глаза, это были глаза преследуемой женщины. Хотя я и был не из робкого десятка, но испугался настолько, что потерял самообладание. Правда, я не закричал и не бросился бежать, но сделал то, что было еще хуже: медленно, не отрывая взгляда от глаз на картине, я начал шаг за шагом пятиться назад, как бы спасаясь от действительной опасности. При этом я крепко сжимал в руке большой ключ от церкви — так при нападении грабителей для обороны используют первый попавшийся в руки предмет. Наконец я оказался в самой церкви и захлопнул дверь ризницы. Этот звук отдался громким эхом под невидимыми в темноте сводами. Иконы и статуи, казалось, изменили свое положение и злорадно посматривали на меня сверху.
Я быстро покинул церковь.
Остаток ночи я провел без сна. И хотя на рассвете мне удалось все-таки уснуть, тем не менее я вскоре проснулся, поскольку намеревался сразу же с утра начать работы в ризнице. Несмотря на ночное предупреждение, я был полон решимости открыть подземный ход. Мои страхи не имели днем власти надо мной.
Когда я пришел к месту работы, то уже застал там архивариуса, которого пригнало сюда то же нетерпение, что и меня. Я отобрал наиболее умелых рабочих и проинструктировал их, как они должны действовать, чтобы сдвинуть с места исполинский шкаф. Картина над шкафом, которую я рассматривал с некоторой опаской, оказалась при свете дня обыкновенной, покрытой толстой коркой грязи иконой на которой трудно было что-либо разобрать, кроме бледного пятна — лица изображенной святой. Ничего жуткого в ней не было, и только я хотел узнать мнение архивариуса об этой картине, как он сам обратился ко мне.
— Послушайте, — сказал он, — судя по всему, в этом женском монастыре происходили довольно пикантные вещи. Вчера поздно вечером я еще раз прочитал хронику и думаю теперь, что этот ход откроет нам весьма интересные факты. Кажется, я уже намекал вам насчет того, что сообщается в хронике об этом монастыре. Вчера я надеялся обнаружить какую-то отправную точку для наших поисков. Так вот, распутное бесстыдство, царившее здесь, взяло верх даже над свойственной обычно монахиням боязнью опорочить свой монастырь. В этой обители совершенно открыто предавались самому необузданному разврату, и хроника сообщает, что часто ночи напролет звон бокалов и похабный смех возмущали спокойствие живших по соседству горожан. Это было что-то вроде эпидемии безумия, заразившей весь монастырь и вовлекшей монахинь в дикие оргии. Довольно часто видели ночью освещенной даже церковь, и по шуму было слышно, что храм божий был выбран местом нечестивых пирушек. В эту вакханалию были втянуты священнослужители города, и если сначала они посещали монастырь только ночью и тайно, то потом стали ходить туда совершенно открыто и средь была дня. Часто можно было увидеть мужчин, которые, шатаясь, с опухшими лицами покидали монастырь, и пьяных монахинь, бредущих, спотыкаясь, по двору и монастырскому саду. Благочестивых горожан, у которых такое поведение вызывало омерзение, нельзя было осудить за то, что они написали об этом донос епископу. Для расследования явился сам епископ, но он не обнаружил ничего, кроме смиренных монахинь, которые вели скромную жизнь, постясь и молясь, как и подобает христовым невестам. И опрос священнослужителей города лишь подтвердил эту идиллическую картину. Клеветники-доносчики предстали перед судом, и суд под давлением епископского авторитета приговорил их к суровому наказанию. Как только епископ покинул город, бесстыдный разгул начался с новой силой. Но теперь уже никто не отваживался доносить из страха самому поплатиться за это. Среди распутных монахинь самой злостной была сестра Агата. Устраивавшиеся в монастыре оргии скоро уже перестали ее удовлетворять. Это была, по всей видимости, весьма необычайная женщина, наделенная неутолимой, поистине дьявольской похотью, которая уничтожала все, чем завладевала. Она обладала, судя по всему, ненасытностью хищного зверя, поскольку хроника рассказывает, что она часто тайными ходами покидала монастырь и бродила ночью по городу. Сестра Агата посещала дома свиданий и притоны предместий и сидела там среди сброда, игроков и пьяниц, как ровня. А между тем она была благородного происхождения, дочерью одного из самых знатных семейств страны. Все тщательно скрывавшиеся поколениями пороки ее рода проявились в ней таким ужасным образом. Если ей нравился какой-то молодой человек, она кидалась на него, цепляясь мертвой хваткой, и с дикой страстью вакханки опрокидывала его на себя. Вскоре ее знали во всем городе и говорили о ней как о живом кошмаре, призраке. Называли ее не иначе как «Роковая Монахиня». И случилось так, что в город была занесена дурная болезнь. Агата тоже заразилась ею, но была не в состоянии прекратить свои оргии и продолжала распутную жизнь. Как и прежде, она танцевала в притонах, сидела вместе со всяким отребьем и кидалась, как вампир, на молодых мужчин.
— Что с вами? — прервал свой рассказ доктор Хольцбок. — Вы выглядите так, словно внезапно заболели.
Я придумал какую-то отговорку и попросил его немного подождать с продолжением его рассказа, чтобы я мог проверить ход работ в ризнице. Вокруг гигантского шкафа пол был вскрыт, на стенах обита штукатурка, но его не удавалось даже сдвинуть с места.
— Я так думаю, — сказал десятник, — шкаф закреплен в стене анкерными болтами.
Видимо, так оно и было, но из этого следовало, что его скрепили со стеной в то время, когда строили ризницу. Тогда получалось, что либо наш план был мистификацией, либо…
Мы посмотрели друг на друга, и архивариус сказал то, о чем подумал я:
— Проход должен быть через шкаф.
Я был прямо вне себя от нетерпения из-за новой задержки и в ярости из-за стольких препятствий.
— Но как мы найдем, где именно этот проход? Нам нужно будет разломать на куски весь шкаф, а этого делать мы не имеем права, ведь это церковное имущество. Так что же нам делать? — Архивариус был почти так же нетерпелив, как и я.
Пока доктор Хольцбок размышлял, я осмотрел весь шкаф, нажал на все выступавшие части орнамента, вынул все выдвижные ящики, которые не были заперты, и измерил все размеры, чтобы, может быть, по какому-нибудь необычному их соотношению сделать вывод о потайной двери.
— Не старайтесь напрасно, — сказал архивариус, — этот шкаф, вероятно, скрывал свою тайну от целых поколений любопытных, не откроет он ее просто так и нам. Мы должны поискать в архивах, возможно…
Я не слушал его дальше, потому что, когда я оценивал на глаз высоту шкафа, мой взгляд упал на висевшую над ним картину. И вдруг у меня появилось такое ощущение, что эта картина должна дать нам ключ к разгадке. К удивлению архивариуса, я велел принести лестницу и поставить ее к шкафу, а затем забрался по ней вверх. Когда я очутился в непосредственной близости от бледного лица и эти глаза оказались на уровне моих глаз, меня чуть было снова не охватил ужас минувшей ночи. Но я взял себя в руки и начал обследовать портрет. Толстый слой грязи не позволял различить даже вблизи почти ничего, кроме того, что на изображенной особе было одеяние, подобное монашескому, в то время как на голове не было ни чепчика, ни платка, одни лишь вьющиеся волосы. Довольно странными казались эти волосы, беспорядочноспутанные, похожие, скорее, на переплетение змей, как обычно рисуют голову Медузы. Однако плохое состояние картины не позволяло сделать достоверное заключение. На шее висело на цепочке какое-то украшение. Но не крест, который можно было ожидать увидеть у монахини, а что-то вроде броши с нанесенным на нее орнаментом. Он был похож на лилию, заключенную в многоугольник. Мне показалось, что я уже не раз видел этот орнамент внизу на шкафу, причем лилия была изображена то в шестиугольнике, то в ромбе, то в пятиугольнике, как здесь.
— Доктор, — сказал я, спускаясь с лестницы, — думаю, я напал на след, ведущий к разгадке.
— И этот след вы обнаружили вверху на картине?
— Полагаю, что так. Ключом является лилия в пятиугольнике. Давайте искать.
Хотя я был уверен, что видел орнамент, тем не менее какая-то растерянность не позволяла мне собраться с мыслями. Как в тумане плыли у меня перед глазами резные узоры шкафа, и тщетно боролся я с усталостью, не понимая, как я мог испытывать ее в такой решающий момент. Ощущение было примерно такое, какое бывает, должно быть, у человека, замерзающего на морозе. Тут архивариус воскликнул рядом со мной:
— Вот лилия в пятиугольнике! И что дальше?
Мои жизненные силы вдруг возвратились ко мне, будто я оказался перед лицом чего-то неотвратимого, когда нет более сомнений в исходе. Я стал осматривать лилию, а рабочие в это время с любопытством взирали на меня. Мне показалось, что дерево подается у меня под рукой, я нажал на лилию изо всей силы — тут из глубины старого шкафа раздался громкий скрип, и узкая щель прорезала шкаф сверху донизу. Мы уперлись плечами, но ржавые, не работавшие в течение столетий петли подавались с трудом. Пришлось открывать дверь рывками, удивляясь в промежутках хитроумному потайному механизму. Снаружи и эта часть шкафа была разделена поперек выдвижными ящиками, однако при нажатии на лилию эти вроде бы разделенные поверхности, соединившись, превращались в дверь. По мере того как она открывалась, влево и вправо раздвигались ящики шкафа, и вскоре мы оказались перед задней его стенкой. Здесь уже нетрудно было найти кнопку, которую следовало нажать, чтобы отворить дверь.
За ней открылся темный туннель хода. Я хотел было уже кинуться туда, но архивариус удержал меня.
— Терпение! Сначала мы должны проверить, пригоден ли там внутри воздух для дыхания.
Привязали к шесту свечку, зажгли ее и просунули в глубь хода. Она горела ярким пламенем, расплавленный стеарин крупными каплями падал в темноту.
Мы вошли в туннель.
Несколько ступеней вниз, потом прямо, затем снова несколько ступеней вниз и снова прямо.
— Я полагаю, мы находимся в потайном ходе Роковой Монахини, — прошептал архивариус. Он лишь полагал, а я был в этом уверен. Несмотря на то что воздух здесь был относительно свежим, мне было почему-то тяжело дышать.
— Мария и Иосиф! — проговорил неожиданно рабочий, который шел со свечой впереди, и остановился. Стены пропадали здесь в темноте, туннель выходил во что-то вроде склепа, в середине которого стояли на возвышениях четыре деревянных гроба. Совсем простые, без украшений, они своей формой указывали, что были сделаны столетия назад. Архивариус поднял крышку одного из них, там лежала монахиня с иссохшим, как у мумии, лицом — руки скрещены на груди, одежда почти полностью обветшала, так что в некоторых местах сквозь дыры проглядывала плоть, устоявшая перед тлением.
Мы сняли крышки с других гробов. В четвертом лежала Агата — Роковая Монахиня. Я узнал ее сразу, это была женщина, которая ночью пробегала мимо моего дома, спасаясь от толпы разъяренных мужчин, это был прообраз картины в ризнице.
Тут архивариус, стоявший рядом со мной, сказал:
— А знаете, среди этих покойниц вполне может быть сестра Агата, Роковая Монахиня.
— Я знаю это — вот она, я ее узнал. Вы только посмотрите, насколько она лучше выглядит, чем остальные. Сразу видно, что другие настоящие мертвецы, а эта…
Доктор Хольцбок схватил меня за руку и сказал:
— Надо постараться поскорее выйти из этого подземелья, мне кажется, воздух здесь внизу все же опасен. Вперед!
Но далеко вперед нам пройти не удалось. Через тридцать шагов мы вынуждены были остановиться. Часть перекрытия в этом месте обрушилась и завалила проход. По моим расчетам, мы находились под проезжей частью улицы, и я видел, что обвал, должно быть, произошел недавно, вероятно, в результате сотрясения во время проезда тяжело нагруженных повозок, на которых вывозили обломки старого здания. Поскольку существовала опасность, что могли рухнуть и другие части перекрытия, я распорядился немедленно пробить ход с улицы, все тщательно обследовать и принять надлежащие меры, чтобы предотвратить несчастный случай. Затем мы возвратились обратно через склеп. Проходя мимо гробов, я еще раз убедился, что мое наблюдение было правильным: Агата действительно выглядела совсем иначе, чем трое других. Почти так, как если бы она была жива. Ее кожа была подтянута, сохранился даже естественный цвет лица, а ее гладкий лоб мраморно светился. Она была все еще прекрасна, и в мерцании свечи мне почудилось, что из-за прикрытых век блестят глаза, как бы украдкой, хитро подглядывая за нами.
Когда мы добрались до ризницы, я вынужден был сесть: было тяжело дышать, ноги не держали меня.
— Я должен вам объяснить, — сказал архивариус, — как я пришел к заключению, что одна из этих мумий там внизу сестра Агата. Моя хроника дает ключ к этому в продолжении истории монастыря. Дурная болезнь, жрицей которой была Агата, стала быстро распространяться, что в конце концов вызвало страшное возмущение горожан. Монахиню пытались подкараулить и убить. Но получилось так, что опасность только подстегнула ее ненасытность и жажду приключений. Она стала предаваться блуду еще безудержней и, как ни странно, имела многих покровителей среди тех молодых людей, которые ее любили, хотя и сознавали, что она их губит. Ее власть над плотью была безграничной. Но однажды перед монастырем появилсь вооруженная толпа и потребовала выдачи сестры Агаты. Ярость народа накалилась до предела, и горожане грозились взять штурмом и поджечь монастырь, если Роковая Монахиня не будет выдана. Настоятельница монастыря вынуждена была вступить в переговоры с восставшими. Она обещала наказать Агату и испросила себе срок в три дня. Наиболее благоразумным среди осаждавших удалось уговорить остальных принять предложение. После того как три дня истекли, толпа снова собралась перед монастырем и узнала от настоятельницы, что сестра Агата неожиданно заболела и умерла. Хроника оставляет неясным вопрос, действительно ли на помощь настоятельнице пришел случай или, чтобы успокоить горожан, пришлось совершить убийство. Времена были такие, что предположить последнее можно с такой же вероятностью, как и первое. Однако ожидавшееся успокоение не наступило. Хотя состоялись похороны и в землю опустили гроб, в чем все могли убедиться, поскольку на могиле был установлен камень с именем Роковой Монахини, возникли слухи, будто бы сестра Агата все еще жива. Как это бывало не раз и раньше, когда люди отказывались верить в смерть очень ненавидимого или очень любимого человека, так произошло и сейчас. Монахиню якобы видели то тут, то там, говорили о ее вылазках, во время которых она нападала на молодых мужчин, и наконец пришли к выводу, что настоятельница разыграла комедию, чтобы отвести грозившую Агате опасность. Другие, склонные поверить в смерть монахини, считали, что хоронить ее рядом с прахом порядочных и благочестивых граждан было осквернением святой кладбищенской земли. Верившие и скептики объединились в требовании вскрыть могилу, чтобы удостовериться, что монахиня похоронена. Должно быть, ненависть к этой монахине была очень сильной. Когда в монастыре прознали о намерении разгневанных горожан, тело достали ночью из могилы и перенесли его в монастырь. В хронике вся эта история изображена так, будто вспыхнуло настоящее восстание, когда горожане обнаружили пустую могилу, что побудило их снова двинуться к монастырю. Из окна им показали тело монахини. В покойницу полетели камни и куски дерева, кто-то даже выстрелил по ней. Хроника добавляет, что среди негодующих самыми активными были молодые люди, которые любили Агату, когда та была жива. Поскольку в монастыре поняли, что сестру Агату от ненависти ее преследователей не защитит и смерть, ее тело оставили там и поместили в склеп, где уже были похоронены монахини, убитые по каким-то другим причинам. Этот склеп мы сегодня и нашли. Он расположен на пути потайного хода, по которому сестра Агата шла навстречу своим приключениям.
— Так оно и есть, — сказал я.
— Ну а теперь вы должны рассказать, как вы пришли к выводу, что нашли Роковую Монахиню. Вы ведь тогда еще не слышали конца моей истории? И как вы смогли определить, что именно эта из четырех мумий была сестрой Агатой? И почему вы решили, что именно в картине над шкафом надо искать разгадку того, как проникнуть в потайной ход?
Что я должен был ответить архивариусу? Мог ли я рассказать ему о моих ночных видениях? Я попытался навести его на след встречным вопросом:
— Разве вы не обнаружили сходства между изображением на этой картине и мертвой монахиней там внизу?
— Нет, — сказал доктор Хольцбок и стал рассматривать картину, которая теперь в ярком полуденном свете стала видна довольно отчетливо. — Впрочем, надо посмотреть с близкого расстояния… — И он приставил лестницу, которая все еще стояла у стены. Но снять картину со стены он не смог. Я… я же почувствовал, что не в состоянии помочь ему. Позвав двух рабочих ему на подмогу, я оставил его, потому что не мог избавиться от суеверной мысли, что этой картине лучше оставаться на стене. Таким образом, сновидения моих ночей снова взяли власть надо мной, на этот раз средь бела дня. У меня возникло ощущение, что я попал в очень странную историю, и я с ужасом понял, что не могу выбраться из нее. Она опутала меня, как гигантская змея. Когда я стоял снаружи под ярким солнцем в пыли и шуме работы, я твердо решил, не заботясь о последствиях, заявить завтра, что я заболел, и взять отпуск. Но прежде я хотел еще завершить этой ночью свои наблюдения, поскольку был убежден, что сегодня должно было произойти что-то решающее.
Через четверть часа пришел архивариус с обоими рабочими и заявил, что никак не удается снять картину со стены, разве что разломать раму или вырезать холст.
— Не пожимайте плечами, — сказал он. — Создается впечатление, будто вы знаете обо всех этих удивительных, таинственных вещах больше, чем моя хроника. Вы мне должны еще высказать свое мнение по поводу всего этого, потому что я собираюсь написать о наших находках статью для «Записок Исторического общества».
С тем он и ушел, оставив впечатление очень славного, образованного, особо не мучившегося романтическими бреднями человека.
Этот день тянулся для меня бесконечно. Часы серыми лицами скользили мимо меня, словно скучные надоевшие тени. Когда настал вечер и я пришел домой, жена заметила мое волнение, и я смог ее успокоить, лишь пообещав, что завтра не пойду на работу. Уже было одиннадцать часов, а у кровати моей жены все еще горел свет. Казалось, как раз сегодня она не могла уснуть, и я был вне себя от страха, что осуществление моего замысла может сорваться. Наконец — было уже около двенадцати — она еще раз склонилась надо мной и, поскольку я делал вид, что сплю, со вздохом погасила свет и уже через две минуты была не в состоянии услышать, как я тихо поднялся и вышел из комнаты. В тот момент, когда я очутился перед подъездной дверью, на башне старой монастырской церкви пробило двенадцать часов. Я услышал крик, затем шум бежавших людей, и вот мимо меня пролетела женщина — это была Агата, страшные, горящие огнем глаза посмотрели на меня, — а за ней свора преследователей.
Я помчался за ними.
Опять было то же сказочное скольжение и парение, в котором дома справа и слева казались мне отвесными стенами, направляющими наш бег. Лишь две вещи я видел с полной отчетливостью: группу преследователей передо мной и ночное небо над нами, которое было покрыто множеством небольших белых облаков, как река льдинами во время ледохода. В промежутках и расщелинах между ними, словно лодка на темной бездонной глади неба, всплывал время от времени лунный серп.
Теперь погоня приблизилась к забору, окружающему руины, и тут фигуры передо мной исчезли. Но это было не бестолковое метание преследователей в разные стороны, как в прошлый раз: создавалось впечатление, что их засосало в какую-то воронку. Мне показалось, что сначала бежавших закрутило в воздухе, как столб дыма, а затем втянуло в землю. В это время я уже очутился перед колодцем, который был вырыт в течение дня по моему приказу. Кругом лежала выкопанная земля, несколько досок и два красных фонаря были установлены для предупреждения прохожих. Но доски, закрывавшие отверстие колодца, который вел к склепу, были отброшены в сторону. Я распахнул дверь в заборе и побежал — не пытаясь найти сначала ночного сторожа, который мог быть в другой части обширной территории, — между грудами обломков к большому двору, который был еще обозначен остатками окружавших его зданий. Я не знаю, какой голос подсказал мне, что нужно быть именно здесь; я ощущал это как необходимость, которой не мог не подчиниться. Едва я спрятался за обломком большого свода, как двор стал заполняться людьми.
То, что предстало передо мной, почти невозможно описать. Хотя все было как во сне, я различал мельчайшие детали. Люди шли от церкви, освещенной лунным светом. Но выходили ли они через широко раскрытые двери или возникали из стен, я не в состоянии был определить. Мне только показалось, что их было слишком много, чтобы все они могли выйти из дверей. Но самым странным было то, что я видел, как беспорядочно они двигались, оживленно жестикулируя, видел, как они что-то кричали, ожесточенно доказывали друг другу, толкаясь и размахивая руками, но ничего не слышал, кроме шума множества шагов. До моих ушей не долетало ни одно из тех слов, которые они произносили, ни один из их криков. У меня было такое впечатление, будто я вижу происходящее на сцене, от которой отделен звуконепроницаемой стеклянной стеной, так что я могу лишь наблюдать за действием, но не слышу звуков. Впечатление театра усиливалось еще и потому, что актеры появлялись на этой сцене в исторических костюмах. Большинство из них носило простую и удобную одежду представителей третьего сословия, но некоторые были одеты свободнее, как студенты, или строже и торжественнее, как городская знать.
В оцепенении, вызванном страхом, существует определенный предел, после достижения которого тревога за собственное «Я» исчезает и человек начинает жить только глазами, в то время как все остальные чувства как бы отключаются. Этого предела я уже достиг и могу поручиться за то, что все увиденное мной происходило в действительности. Итак, весь двор был заполнен людьми, и несколько раз некоторые из них проходили так близко от моего укрытия, что я мог отчетливо разглядеть их странно застывшие лица. После какого-то периода возбужденного метания во все стороны и суеты внимание всех сосредоточилось на открытых воротах церкви; из них вышла группа мужчин, которые вели в середине женщину. Ее подталкивали вперед кулаками, били по лицу и дергали веревку, которой она была привязана за шею. Я видел, как она поводила плечами, будто всего лишь отгоняла назойливую муху. Один из студентов, оттеснив остальных, устремился вперед и, приблизившись к женщине, казалось, бросил ей в лицо какое-то ругательство, после чего ударил ее два раза по голове обнаженной рапирой. Тут женщина подняла на студента темные глаза, горящие из-под гладкого белого лба. Это была сестра Агата, Роковая Монахиня. Под непрекращающимися ударами и пинками ее протащили на середину двора, где стояли несколько одетых в черное знатных горожан. Выпрямившись во весь рост, я увидел ее фигуру в бледном, робком лунном свете перед группой мужчин, которые, казалось, олицетворяли общую ненависть толпы. С головы монахини соскользнул белый платок, и она выглядела сейчас так, как на картине в ризнице. Здесь один из знатных людей подошел к ней и, в то время как толпа напирала со всех сторон, разломал над головой монахини белую палочку и швырнул обломки с выражением отвращения ей под ноги. После этого народ отпрянул назад и освободил место, на котором теперь стояла монахиня рядом с плахой. С плахи поднялся сидевший на ней человек в красной накидке. Я видел все подробности жуткой экзекуции; видел, как мужчина достал блестящий широкий меч и сбросил красную накидку, как он разорвал вверху платье на монахине, так что стали видны белая шея и чудные плечи, и как он заставил ее стать на колени перед плахой. Я был близок к тому, чтобы закричать, и в то же время почувствовал какое-то облегчение от того, что эти темные, горящие огнем глаза, которые в последние секунды неотрывно смотрели на мое укрытие, будто видя меня там, наконец отвернулись. Вот голова легла на плаху, палач взмахнул мечом, сверкнувшим в лунном свете, и фонтаном брызнула струя крови. Но она не пролилась на землю, не распалась на отдельные капли, а осталасьвисеть в воздухе, как бы застыв, в то время как голова упала с плахи и, словно следуя последнему порыву казненной, покатилась прямо по направлению ко мне. Тут толпа стала кидать шляпы в воздух и разразилась необычайным ликованием, выражения которого я отчетливо видел, хотя и не слышал ни звука; как во внезапном помешательстве, набросилась она на обезглавленное тело, топтала, пинала и швыряла его во все стороны, будто ее ярость еще не была полностью утолена. А голова тем временем продолжала катиться, не меняя направления, ко мне и наконец остановилась совсем рядом с моим укрытием. Темные, горящие огнем глаза смотрели на меня, и я услышал слова, первые за все время страшной сцены, слова, которые вымолвили губы головы: «Ты навсегда запомнишь Роковую Монахиню».
В это мгновение все исчезло передо мной: беснующаяся толпа, голова, палач вместе с плахой, и только красный серп струи застывшей крови какое-то время еще продолжал висеть в зеленом свете луны.
Остается лишь добавить, что на следующее утро тело сестры Агаты обнаружили в склепе в ужасном состоянии. Оно было обезображено до неузнаваемости, все суставы переломаны, а голова, отсеченная острым предметом, полностью отделена от туловища. Подозревали, что это был случай сексуального помешательства, и провели самое тщательное расследование, в ходе которого был допрошен и я. Но следствие не дало никаких результатов, поскольку я предпочел не рассказывать того, что видел ночью.
Утром 17 июля 19… года весь город потрясла весть о страшном преступлении. В это утро работавшая у инженера и архитектора Ганса Андерса служанка несколько раз безрезультатно стучала в дверь спальни своих господ. Когда же она в конце концов около десяти часов взялась за ручку двери, то обнаружила, что та не заперта, и вошла в спальню. Молодая госпожа лежала на своей постели в луже крови. Господина Андерса нигде не было видно. Девушка с криком убежала, и когда наконец от нее с трудом удалось узнать, что она видела, молодой студент с четвертого этажа, наиболее здравомыслящий среди возбужденных и испуганных обитателей дома, сразу же вызвал скорую помощь и полицию. Появившиеся представители полицейского комиссариата установили, что налицо преступление. Женщина была убита несколько часов назад: ее голова полностью отсечена от туловища ударом чудовищной силы. В квартире сохранился порядок, лишь одна из картин в спальне была снята со стены и целиком уничтожена. Рама была разломана на мелкие куски, а холст изорван на клочки. Ничто не указывало на проникновение убийцы снаружи; служанка подтвердила, что вчера господа пошли спать в обычное время. Когда ее спросили, не наблюдала ли она, может быть, в последнее время ссор между Андерсом и его женой, она на какое-то время замялась, а потом сказала, что ничего не заметила, кроме возросшей молчаливости обоих и иногда нервной дрожи у госпожи. Несмотря на эти показания, не оставалось ничего другого, как предположить, что госпожа Андерс была по неизвестным пока причинам убита своим мужем и что он после этого скрылся. Наблюдения соседей совпадали с показаниями служанки, но из всех этих сведений совсем нельзя было сделать вывод о какой-нибудь серьезной размолвке, за которой могло бы последовать такое страшное деяние. Однако судебный врач заявил, что отсутствие внешних признаков ссоры необязательно свидетельствует о полном согласии между супругами, потому что у людей высокой культуры, какими были Ганс Андерс и его жена, такие катастрофы происходят без шума и огласки; и тем самым он лишь подкрепил точку зрения комиссара полиции, который сразу же объявил о розыске мужа убитой.
Ганса Андерса нашли во второй половине дня сидевшим на скамейке в городском парке с непокрытой головой, занятого свертыванием сигареты. Шляпа и трость лежали рядом. Без сопротивления подчинился он требованию полицейского следовать за ним, заявив, что он уже сам подумал о том, чтобы пойти в полицию и представить объяснения случившегося. С улыбкой и в прекрасном настроении вошел он в кабинет комиссара полиции и попросил выслушать его: он хотел сообщить, почему он отрубил голову этой женщине.
Комиссар с ужасом уставился на него.
— Так вы сознаетесь, что убили свою жену?!
Андерс усмехнулся:
— Мою жену? Нет! — И он представил настолько странное и невразумительное объяснение, что ни комиссар, ни следователь, которому это дело было передано еще в тот же вечер, не были в состоянии что-либо понять. Из этого объяснения можно было сделать единственный вывод: господин Андерс признал, что отрубил голову женщине турецкой саблей из своей коллекции оружия; но, тем не менее, он утверждал, что эта женщина не являлась его женой. Когда он увидел, что его совсем не хотят понять, он призвал в свидетели своего знакомого, архивариуса доктора Хольцбока, который своими показаниями якобы мог все подтвердить. Прежде чем успели вызвать архивариуса, он явился к следователю сам и дал следующие показания:
«Считаю своим долгом с помощью этих показаний в какой-то мере пролить свет на ужасную историю Ганса Андерса, если это вообще возможно применительно к настолько загадочному и в высшей степени странному делу. Будучи довольно длительное время знакомым с Андерсом, я почти каждый день бывал на месте разборки руин бывшей иезуитской казармы, где он руководил работами. Поскольку я занимаюсь историческими и археологическими исследованиями, то я надеялся, что во время сноса здания, насчитывавшего многие столетия, смогу найти что-либо интересное для себя. Определенные признаки навели меня на след потайного хода, а Андерс, компетентность которого как архитектора не подлежит сомнению, пошел по этому следу с такой проницательностью и настолько удачно, что нам удалось обнаружить старый склеп с несколькими мумифицированными телами. Вы, наверное, помните, что одно из этих тел на следующий день после их обнаружения нашли в таком состоянии, что позволило сделать вывод о совершенном над ним преступлении. Однако расследование, как известно, не дало тогда никаких результатов. Несколько дней спустя ко мне пришел Ганс Андерс. Должен сказать, что я еще и раньше обратил внимание на некоторые изменения в его поведении; он был чем-то обеспокоен, вместо своей обычной уверенной и в то же время любезной манеры держаться он временами становился то рассеянным, то вспыльчивым и раздражительным, а иногда начинал дрожать, как будто испытывал перед чем-то сильный страх. Это состояние было особенно заметно во время его визита, и когда я спросил Андерса, что с ним такое, он дал уклончивый ответ. Наконец, через некоторое время, когда он уже был не в состоянии скрывать свое беспокойство, Андерс сказал: „Сегодня мне принесли домой ее портрет“. — „Какой портрет?“ — „Портрет сестры Агаты, Роковой Монахини“. — „Что это вам пришло в голову, ведь картина висит в ризнице, причем закреплена настолько прочно, что ее невозможно снять со стены“. — „Вам не удалось снять картину, не правда ли? — спросил он. — Но я клянусь вам, что сейчас она висит в моей квартире“. — „Так кто же принес ее вам в дом?“ — „Не знаю, это было в мое отсутствие. Принес посторонний человек, повесил ее на стену и ушел, не сказав, кто его прислал“. — „Однако нужно выяснить, кто ему поручил принести картину!“ — „Это как раз то, что я никак не могу установить. В конце концов я пошел к пастору, но и он ничего не знал об этом; когда я спросил его, нет ли у него претензий ко мне, ведь картина является церковным имуществом, он ответил, что только рад этому, поскольку наконец избавился от нее, он и сам уже давно собирался куда-нибудь ее сбыть. Но самое страшное, что я не смог бы вернуть портрет обратно, даже если бы захотел“. — „Почему?“ — „Потому что он так же прочно висит у меня на стене, как раньше висел в ризнице. Это непостижимо, но тем не менее бесспорно, и прошу вас посетить меня и убедиться, что я говорю правду“.
Должен сказать, что это сообщение архитектора показалось мне довольно странным, поскольку картина, о которой шла речь, была, по утверждению Андерса, портретом сестры Агаты, одной из монахинь, мумии которых мы обнаружили в склепе. Чтобы успокоить взволнованного архитектора, я обещал зайти к нему в один из ближайших дней и вспомнил о своем обещании, когда в конце недели случайно оказался недалеко от его квартиры. Андерс куда-то вышел, но дома оказалась его жена.
„Ах, как я рада, — сказала она, — что вы пришли к нам; я уж было решила нанести вам визит сама. Вы единственный знакомый моего мужа, с которым он близко общается; он очень ценит вас, и поэтому я надеюсь, что вы сможете повлиять на него“.
Когда я выразил готовность быть к ее услугам, она принялась со слезами на глазах жаловаться, что ее муж, по всей видимости, болен. Последнее время он находится в какой-то странной растерянности, весь день молчит и по ночам ворочается без сна в постели. Он еще несколько дней назад обещал ей немедленно взять отпуск и уехать, потому что явно переработался, но его невозможно уговорить оставить город.
„Боже мой, — сказала госпожа Бланка, — я уже не осмеливаюсь заговорить с ним о враче. При этом слове он взрывается и начинает упрекать меня, будто я предлагаю ему сделать что-то унизительное“.
Я одобрил стремление госпожи Бланки уговорить ее мужа поехать куда-нибудь отдохнуть. Несколько минут спустя домой вернулся Андерс.
Он приветствовал меня, явно обрадовавшись моему приходу, поздоровался и со своей женой, однако интуиция подсказывала мне, что между супругами пролегла тень, что на них действовала некая невидимая, бесплотная сила, разделявшая их. У госпожи Бланки эта невидимая сила вызывала страх, а у Андерса — я сначала подумал, что ошибаюсь, но более пристальное наблюдение подтвердило это — отвращение к своей жене. Отвращение, смешанное со страхом. Это показалось мне в высшей степени странным, поскольку я знал, что Андерс очень любил свою жену. После обмена несколькими ничего не значащими фразами госпожа Бланка удалилась, чтобы предоставить мне возможность, как я обещал, поговорить с Гансом.
Едва она вышла, как Андерс взял меня за руку и повел в спальню.
„Пойдемте, — прошептал он, — вы должны ее увидеть“.
Над диваном — напротив кроватей — висела картина из ризницы. Рядом с ней — отодвинутая занавеска. Картина производила довольно жуткое впечатление — это было лицо с печатью необузданных страстей и прегрешений, и если на портрете действительно была изображена сестра Агата, то лицо соответствовало всему тому, что сообщила старинная хроника о распутной жизни монахини. Я подошел к картине с намерением снять ее со стены, поскольку хотел доказать Андерсу, что его нелепые фантазии не имели под собой почвы.
Но он подскочил ко мне и оттолкнул с выражением такой ярости на лице, что я испугался.
„Что вам пришло в голову, ведь это невозможно! Раз уж она висит здесь на стене, то никакая сила в мире не в состоянии ее отсюда убрать“. — Он, вероятно, забыл, что несколько дней назад сам просил посетить его квартиру и убедиться в истинности его слов.
„Но зачем, — спросил я, — картину повесили именно в спальне? Это лицо может внести смятение в самые мирные сны“.
„Я вам уже говорил, — ответил Андерс, — что меня не было дома, когда прибыла картина. Человек, который ее принес, не спрашивая, повесил ее здесь, и теперь я не могу ее отсюда убрать. Я попробовал закрыть картину занавеской, но она, — его голос стал совсем хриплым от волнения, — не переносит занавески. Если я вечером задергиваю ее, в полночь она оказывается снова отодвинутой. Эта страшные горящие глаза все время смотрят на меня, неотступно следуя за мной. Я не могу больше это вынести. А знаете, почему она так смотрит на меня? Я могу вам сказать“. — Он отвел меня от картины и прошептал мне на ухо так тихо, что я едва понял его: „Она поклялась отомстить мне и держит свое слово. Она собирается сделать что-то ужасное, и я, кажется, догадываюсь, чего она хочет“.
Неожиданно он прервал свой рассказ, задав, как мне тогда показалось, не относящийся к делу вопрос: „Вы хорошо посмотрели на мою жену?“ — Но прежде чем я успел ответить, он возразил самому себе: „Вздор! Это сущий вздор, что мне иногда приходит в голову,“ — и возвратился к своему рассказу: „Она хочет меня уничтожить, потому что я обнаружил ее подземный ход, потому что я велел прорыть выход на улицу и тем самым позволил ее преследователям проникнуть в склеп“. — Мои возражения Андерс остановил движением руки. — „Поверьте мне доктор, так оно и есть. Я все тщательно взвесил, и, если бы вы увидели то, что видел я, вы бы согласились со мной“.
Я лишь позже узнал, что имел в виду Андерс, делая эти туманные намеки. Содержание этой беседы отложилось в моей памяти с большой достоверностью; лицо архитектора, когда он шепотом рассказывал все это, запомнится мне навсегда. Из всего его поведения я сделал вывод, что он серьезно болен, но мои уговоры уехать из города и провести несколько недель в горах оказались напрасными.
„Я должен выдержать, — сказал он, — было бы бессмысленно пытаться убежать от нее. Она достанет меня на высоте три тысячи метров точно так же, как и здесь“.
Самое жуткое в его поведении было то, что он, по всей видимости, боролся с какими-то химерическими представлениями, как с реальной силой, и поэтому я призвал госпожу Бланку к тому, чтобы она сначала попробовала употребить все свое влияние на мужа.
„Влияние? — горестно переспросила она, и слезы выступили у нее на глазах. — Влияния моего не хватает даже на то, чтобы он позволил мне вызвать врача“.
Чтобы как-то помочь бедной женщине, я на следующее утро поспал к Андерсу врача, моего друга доктора Энгельхорна. Но архитектор пришел от этого визита в бешенство, и Энгельхорну пришлось немедленно отступить.
Как раз в это время я должен был срочно уехать, поскольку мне нужно было посмотреть архив замка Пернштейн из-за одного важного документа. Прошло несколько дней, пока я нашел этот документ, но во время поисков я натолкнулся и на другие, в высшей степени интересные вещи, так что мое пребывание там затянулось еще на несколько дней. Возвращаясь обратно, я проехал всего несколько станций, а затем вышел, чтобы пройтись мимо трактира в одном из излюбленных мест загородных прогулок, я случайно заглянул через забор сада и увидел сидевшего за столом Ганса Андерса. Должен признаться, что его история из-за моей занятости полностью ушла для меня на задний план, и в это мгновение у меня стало тяжело на сердце от того, что я настолько пренебрег обязанностями друга. Чтобы, по крайней мере не откладывая, узнать, как обстоят его дела, я зашел в сад при трактире и поздоровался с ним. Я увидел, что Андерс много выпил, и, поскольку это было совершенно непривычно для него, сразу же связал это с его темной историей.
„О, доктор, архивариус! — воскликнул он, увидев меня, — очень рад, действительно, чрезвычайно, и приветствую вас от имени науки!“ Андерс говорил много и громко, чем привлекал внимание десяти-двенадцати посетителей, сидевших в саду. Пока я пил четвертинку южно-моравского вина, он выпил три, и только когда уже начало смеркаться, мне удалось уговорить его отправиться домой.
Мы шли вдоль реки и сквозь наполнявший долину туман видели перед собой огни мельницы, когда Андерс наконец начал говорить о том, что все время, как я заметил, занимало его мысли: „Наконец я знаю, чего она хочет“.
„Да бросьте вы все время „она“, — возмутился я, — как будто вы имеете дело с реальным человеком!“
Андерс посмотрел на меня и не понял моего возмущения, настолько он уже был во власти своих мыслей.
„А знаете ли вы, что происходит на моих глазах? Это ужасно. Она завладела моей женой!“
„Как это прикажете понимать?“
„Она завладела моей женой, и на моих глазах происходит превращение. Это началось с глаз, в них появилось какое-то чужое, вкрадчивое выражение, с которым она следила за мной, за каждым моим движением. Когда я что-то говорил, тогда в этих страшных глазах вспыхивало нечто вроде издевки. Но потом стала изменяться и фигура. Моя жена была меньше ростом и полнее, женщина, которая сидит сейчас рядом со мной за столом, спит в одной спальне или делает вид, что спит, потому что она наблюдает за мной, опутывает меня. Она убила мою жену и вошла в ее тело, чтобы быть совсем близко ко мне, и в тот день, когда она полностью сравняется с картиной на стене, она целиком завладеет мной. Но я твердо решил опередить ее“.
Я с ужасом понимал, что нервное расстройство Андерса продвинулось настолько, что уже можно было говорить о психическом заболевании. Нужно было, не откладывая, принимать срочные меры. На следующий день я вместе со своим другом доктором Энгельхорном как раз ломал голову над тем, чем можно было помочь бедной женщине, когда госпожа Бланка явилась ко мне сама. Она выглядела очень измученной, бледной, с запавшими глазами и сильно похудевшей, отчего казалась выше ростом.
„Я все знаю, сударыня“ — сказал я.
Тут она начала плакать.
„Ах, что вы можете знать. Вы даже не можете себе представить, как я страдаю. Моя жизнь превратилась в ад. В моем случае это не просто фраза, а горькая правда. Я больше этого не выдержу; мой муж совершенно изменился, я ясно вижу, что у него отвращение ко мне. Он непрерывно следит за мной, я постоянно чувствую на себе его страшные взгляды, и создается впечатление, будто он ждет от меня чего-то плохого. Иногда он внезапно и со свирепым выражением лица оборачивается, словно думает, что я крадусь за ним. При этом он почти ничего не говорит, и если я с ним заговариваю, то отвечает так, будто каждое слово — западня. А когда я пытаюсь узнать причину его странного поведения, он так жутко смеется… И вот вчера вечером — его не было всю вторую половину дня, и пришел он домой немного подвыпивший, — когда я уже собиралась раздеваться, он неожиданно встал позади меня. Перед этим он был в своей комнате, и через стеклянную дверь я видела, что он листал и читал какую-то тетрадь. Но тут он вдруг оказался позади меня. Он подошел совсем беззвучно и, когда я обернулась, схватил меня за шею и сказал: „Красивая шея и уже раз перерезана“. Здесь я испугалась и спросила, что он имеет в виду. Но он лишь засмеялся снова так страшно и показал на старую картину, которая висит в нашей спальне: „Спроси у нее или лучше спроси у себя самой!“ Я всю ночь не могла заснуть и все думала об этих странных словах. А утром встала и пошла в его комнату, чтобы взять тетрадь, которая, как мне казалось, каким-то образом была связана с изменением в его поведении. Она еще лежала на письменном столе и была почти полностью исписана моим мужем. Я вспомнила, что он делал записи в эту тетрадь последние недели, причем в странной спешке, часто как бы испуганный и такой раздраженный, что каждый шорох, раздававшийся рядом с ним, выводил его из себя; я бы дорого дала за то, чтобы узнать, какая это работа его настолько захватывала и волновала. Но когда я собралась читать, то охвативший меня страх не дал открыть эту тетрадь, потому что я… ну потому что я боялась узнать что-то ужасное. Поэтому я принесла ее вам и прошу вас прочитать записи моего мужа, а потом сказать мне, что нужно делать дальше. Сообщите мне из того, что там написано, столько, сколько вы сочтете необходимым“.
С этими словами она передала мне эту тетрадь, которую я сейчас вручаю вам, господин следователь. Вы найдете здесь в высшей степени поразительные записи, и я, полагаясь на вашу проницательность, надеюсь, что вы сможете разобраться в этой истории, которая мне после прочтения тетради кажется еще более запутанной.[9]
Мы с доктором Энгельхорном попытались развеять тревогу госпожи Бланки, и, хотя мы были убеждены, что опасность очень близка, мы изобразили дело так, будто ей нечего бояться. После того как мы обещали ей прочитать записи ее мужа и сообщить ей об этом на следующее утро, она в какой-то степени успокоенная ушла домой. И это было непростительной ошибкой.
Отсутствие у ее друзей чувства ответственности, должной решимости энергично действовать стоило бедной женщине жизни. Вот так оно и бывает с нами, людьми, — мы ясно видим опасность, но оказываемся не в состоянии вовремя ее отвести.
Коща мы, доктор Энгельхорн и я, прочитали тетрадь, мы посмотрели друг на друга.
„Он сумасшедший,“ — сказал я.
Но доктор Энгельхорн весьма своеобразный человек. Хотя он и является представителем точной науки, он тем не менее сохранил в себе какое-то суеверное отношение ко всякого рода „ночным состояниям“ человеческой души. Он имеет обыкновение цитировать при каждой возможности: „Есть много, друг Горацио, чего неведомо и нашим мудрецам“, и когда медицинская наука оказывается перед какой-либо загадкой, то нет человека, который бы радовался этому больше, чем доктор Энгельхорн.
Поэтому я не удивился, когда он с сомнением посмотрел на меня.
„Сумасшедший? Не знаю, могу ли я стобой согласиться. На меня он такого впечатления не произвел. Существуют состояния, которые предельно похожи на безумие, но тем не менее не являются им. Чтобы тебе это объяснить, мне пришлось бы…“
„Но если это не безумие, тогда что это?“ — прервал я его.
Доктор Энгельхорн только пожал плечами: „Этого я не знаю“.
Эта беседа, господин следователь, состоялась поздно вечером. А утром я узнал, что госпожа Бланка убита. Что предшествовало этому страшному злодеянию, мы сможем узнать только от самого Ганса Андерса. Мы лишь можем предполагать, что, решившись на убийство, он хотел освободиться от преследовавшего его призрака, и это вполне согласуется с уничтожением картины. Дело суда решить, не должен ли последнее слово в этой странной истории сказать все же психиатр».
Таковы были показания архивариуса доктора Хольцбока.
Загадочное дело Ганса Андерса два дня спустя получило в результате смерти архитектора своего рода завершение. Его нашли в камере следственной тюрьмы в сидячем положении, спиной он опирался на стену, левая рука была прижата к сердцу, правая — висела перекрученная таким странным образом, что тюремный врач, осматривая ее, недоуменно качал головой. Он установил, что рука имела многочисленные переломы и вывихи, будто она была раздавлена страшной силой. Однако в качестве истинной причины смерти тюремный врач признал паралич сердца, наступивший в результате внезапного испуга.
Чарльз Ллойд
Стихи и букет роз
«Зачем я приехала, зачем я приехала? Зачем я приехала?» Ритмичный стук колес эхом отдавался в мозгу Салли Расселл. Никогда не отличавшийся особой чистотой поезд с грохотом проносился мимо станций, расположенных между городом Натомбр и деревушкой под названием Сивенн.
Она не могла понять, что побудило мадам де Сивенн пригласить ее к себе в замок. Почему она не испытывала к Салли ненависти? Салли вздохнула и попыталась выбросить этот вопрос из головы. Маргарет де Сивенн была испанкой, и, возможно, у нее были более свободные взгляды на жизнь. Салли не могла представить себе англичанку, которая пригласила бы любовницу своего покойного мужа погостить у нее.
Она встала и принялась собирать вещи — на следующей станции ей нужно было выходить. Мужчина в кассе в Натомбре сказал, что после пересадки в Треве ей следует выйти на третьей по счету остановке.
Выйдя из поезда и неловко вскарабкавшись на небольшой деревенский перрон, Салли вздрогнула. На этой станции выходили считанные пассажиры, и здесь не было носильщика, что, впрочем, было вполне естественно для такой уединенной деревушки. Обязанности контролера и начальника станции исполнял здесь неприветливого вида старичок; нельзя сказать, что его работа была обременительной! Из вагона третьего класса выбиралась пожилая крестьянка, очертания которой расплывались из-за темноты, и, прежде всего, из-за множества узлов и корзин, которые она держала. Внизу, в узкой долине бушевал холодный, пронизывающий ветер.
Салли задрожали и поплотнее запахнула пальто. Она посмотрела на дорогу мимо группы деревянных строений. Ни малейшего признака машины, присланной за ней. Это в самом деле было очень невнимательно со стороны мадам де Сивенн. Со вздохом она возвратилась в купе и начала вытаскивать из вагона свои чемоданы и клюшки для гольфа. Маленький паровоз издал предупредительный гудок. Девушку охватила паника, и вскоре она уже стояла на перроне, посреди сваленного в кучу мелкого багажа. В тот же момент сгущавшуюся тьму прорезали призывные лучи света от фар автомобиля.
Салли вздохнула с облегчением. Неудобства путешествия в мелких пригородных поездах, бесконечные и бесцельные прогулки по унылым станциям, грязь и сажа — все было забыто в предвкушении обеда и горячей ванны (особенно горячей ванны) в замке.
Из машины вышла ее владелица и направилась к Салли. За ней шел контролер, который был выведен из состояния летаргии несколькими хорошо подобранными фразами. Он был очень почтителен. «Госпожа из замка — тысячи извинений. Не позволит ли ему мадемуазель поднести ее багаж?» Мадемуазель несомненно позволила бы!
Маргарет де Сивенн пожала гостье руку. Она была поразительно красива в своем хорошо сшитом твидовом костюме. Строгая прическа придавала лицу еще большую красоту: у нее был маленький рот и печальные глаза. Она обладала той мужественной, суровой красотой, которая пугает большинство мужчин. Все это мгновенно промелькнуло в голове у Салли, когда она убеждала мадам де Сивенн, что ей совсем не пришлось ждать и что поезд ушел лишь минуту назад.
Вместе они отошли от станции и понаблюдали за тем, как контролер размещал багаж Салли на вместительном заднем сидении «бентли». Салли еще больше запахнула пальто и подняла меховой воротник, чтобы защищаться от ветра. Она дрожала.
— И как далеко отсюда замок?
— Пять миль. Бедняжка, должно быть, вы замерзли.
Маргарет нажала на стартер и вскоре они уже ехали через долину, холодная красота которой смягчалась сумерками, в направлении замка Монтнегр, осколка былой славы средневековой Франции.
У Салли вырвался вздох восхищения, когда она впервые увидела замок. Он располагался на холме и, выделяясь на фоне затянутого тучами неба своими резкими неприступными очертаниями, возвышался над долиной, через которую, извиваясь, бежала дорога.
Машина притормозила у больших железных ворот. Маргарет нажала на сирену. Этот резкий металлический звук прозвучал странно и не к месту. В домике привратника показался огонек, и в свете фар к воротам неуверенной походкой заковылял сгорбленный старик. В руках у него был старомодный фонарь, которым пользовались много лет назад. Когда он возился с запорами, взгляд его подслеповатых глаз был прикован к его рукам. Он тронул свою шапку, когда машина проехала мимо него и коснулась крутого въезда на подъездную аллею.
Перед ними смутно вырисовывалось чудовищных размеров здание, окутанное непробиваемой толщей темноты, которую лишь в одном месте прорезал жутковато яркий свет, шедший из одной из комнат, где были зажжены свечи.
— Здесь я вас покину, — сказала Маргарет, — Пьер заберет ваш багаж. Боюсь, что вы не найдете мое жилище слишком комфортабельным. Понимаете, я живу только в одном крыле вместе с женщиной, которая готовит для меня, и ее сыном, который выполняет тяжелую работу. Вся остальная помощь приходит из деревни, поэтому ставить машину в гараж приходится мне самой. Звонок справа от двери, — добавила она, возясь с защелкой.
Салли потянула за шнурок. Она с трудом расслышала раздавшийся звонок. Стоя перед этой гигантской дверью, она чувствовала себя карликом. Угрюмо качались ветви деревьев, нещадно терзаемые ветром. В такую ночь, подумала она, ведьмы со своими метлами, оседлав бурю, слетаются на шабаш. Она прислушалась. Ничто не нарушало тишину замка. Она дернула за звонок еще раз и подумала о том, как смело со стороны Маргарет де Сивенн жить здесь одной! По каменному полу разнеслись звуки шагов, тяжелых и целенаправленных. И потом тишина. Кто бы ни был этот человек, он выжидал и прислушивался. Салли коснулась двери костяшками пальцев.
Скрежет тяжелых засовов возвестил о том, что вскоре она обретет желанный приют. После последнего протестующего скрипа дверь распахнулась. Салли ступила вперед, но тут же остановилась в изумлении. Перед ней стоял самый крупный человек, которого она когда-либо встречала. Он возвышался над ней, ведь рост его едва не достигал семи футов и плечи у него были широчайшие, чуть ли не загораживавшие весь узкий каменный коридор. Девушку испугало его лицо. Рот был полуоткрыт, теряясь в зарослях бороды, а маленькие поросячьи глаза были затуманены отсутствием рассудка. Она посмотрела на его руки, громадные и волосатые, с выступающими узловатыми жилами. Человек, не двигаясь и не говоря ни слова, смотрел на нее.
— Здесь, на улице, мой багаж. Не могли бы вы его внести, пожалуйста? — французский Салли был безупречен.
Он не двинулся, лишь продолжал смотреть на нее с немой глупостью. Она повторила просьбу и потом добавила:
— Мадам де Сивенн ставит машину в гараж. Через минуту она вернется.
Слуга прошел мимо нее неуклюжей походкой и взял чемоданы. Кивком головы он предложил ей следовать за ним.
Салли шла по коридору, пока не оказалась в главном зале замка с высоченными потолками. Несколько свечей предназначались для того, чтобы скрасить мрак комнаты. Широкая лестница, как заметила Салли, вела наверх в темноту. Латы и мерцавший мрамор отбрасывали тени своих холодных очертаний.
Человек опустил чемоданы и распахнул дверь справа, за которой приветливо горел, распространяя тепло, огонь в камине. Салли решила, что от нее хотят, чтобы она обождала хозяйку здесь. Она подумала, не немой ли этот слуга, и поспешила к камину, благодарно вытягивая свои онемевшие руки.
Сняв пальто и шляпу, она бросила их на стул, покрытый великолепным гобеленом, цвета которого с течением многих веков поблекли. Открылась дверь, и в комнату вбежала Маргарет. Ее лицо раскраснелось от холодного ночного воздуха.
— Простите меня за то, что я заставила вас ждать. Но я вижу, что вы удобно устроились.
— Да… Мадам де Сивенн, кто этот необычный человек, впустивший меня сюда?
— Вы имеете в виду Пьера? О, он вовсе не так страшен, как кажется. Этот бедняга нем, и у него не все в порядке с головой. Но он замечательный слуга. Однажды я оказала услугу его матери, и с тех пор они оба очень преданны мне. Я надеюсь, он не испугал вас.
— Нет. Не то чтобы испугал. Но я такого немного не ожидала.
— Мне следовало бы предупредить вас, — она направилась в зал. — Но я уверена, что вы захотите принять ванну и переодеться. Я покажу вам вашу комнату. Мы обедаем или, скорее, ужинаем в девять.
Обед помог рассеять мрачную атмосферу. Пища была простой, но хорошо приготовленной. Великолепный омлет, холодная ветчина и салат, а также свежие фрукты и за ними отлично сваренный кофе. Обед приготовила Мари, мать Пьера, сморщенная старуха какого-то невероятного возраста, которая также прислуживала за столом. Потом они вернулись в светлую гостиную, чтобы насладиться ликерами и сигаретами. Салли поразила бледная печальная красота хозяйки, на десять лет ее старшей, которая, держа в тонких пальцах русскую сигарету, сидела на низенькой скамейке и глядела на огонь. Она очень красива, подумала Салли, и красота ее строгая и хрупкая. Наконец, Маргарет встала и посмотрела на часы.
— Ну, моя дорогая, уже пол-одиннадцатого. В Сивенне бессмысленно сидеть допоздна. Я хочу, чтобы у вас на лице появился румянец, прежде чем вы вернетесь в Лондон. Если вам что-нибудь понадобится, я надеюсь, вы дадите мне знать.
Салли прошла с ней до своей комнаты. Ветер утих, луна скрылась за тучами, и ночь вплотную подползла к стенам замка. Салли никогда раньше не испытывала чувства такого одиночества. Казалось, на всем свете осталось только четыре человека: Маргарет де Сивенн, она сама, Пьер и сморщенная Мари.
Итак, вот ее комната. Она зевнула и потянулась всем телом. Сон и отдых — вот все, чего она жаждала. А завтра будь что будет.
На следующий день она и Маргарет прогулялись до деревни, представлявшей из себя разбросанную группу жалких домишек, над которыми возвышался замок, а за ним, в свою очередь, массивный зловещий Монтнегр. Возвратились они, когда уже стемнело. Салли устала и была голодна, но день, проведенный на свежем воздухе, благоприятно подействовал на нее. Хозяйка посмотрела на Салли и улыбнулась:
— Вы видите, я была права, пригласив вас приехать сюда. Вам была просто необходима перемена места.
— У меня не хватает слов, чтобы отблагодарить вас. Но я хочу поговорить с вами обо всем. Я не совсем понимаю, зачем вы делаете все это для меня.
Маргарет нетерпеливо пожала плечами.
— Зачем вспоминать старое? Оно мертво, и воскрешать его опасно, — у нее в голосе появилась странная нотка.
Тем же вечером чуть позже, после обеда, когда женщины сели покурить, Салли решила поговорить с Маргарет откровенно и до конца прояснить ситуацию. Она была глубоко тронута добротой последней, и ей было искренне жаль, что тогда все не вышло по-другому. Но ведь она не знала ничего о Маргарет и поэтому обвинять ее было не в чем. Салли лежала, свернувшись калачиком, на диване. Они обсуждали книги, и это было показательно: беседа касалась лишь самых абстрактных тем, абсолютно не связанных ни с чем личным. Маргарет старательно избегала всего, что могло бы выходить за пределы абстрактных дискуссий. И Салли почувствовала, что пришло время рискнуть и попробовать оправдаться в глазах этой женщины. Она отложила в сторону сигарету, резко вскочила на ноги и движением руки отбросила назад свои густые белокурые волосы.
— Мадам де Сивенн… Маргарет. Могу я называть вас Маргарет?
— Конечно же.
— Я хочу объяснить вам все насчет Андре и меня.
— О, боже! — воскликнула Маргарет и посмотрела на нее ничего не выражающим взглядом. В ее голосе чувствовалась невыразимая скука.
— Но я обязана это сделать. Вы так милы со мной, что я чувствую себя просто… — она поискала нужное слово, — просто нахалкой.
— Кто же может изменить чувства людей?
— Понимаете, я ничего о вас не знала. Я познакомилась с Андре в ночном клубе. Я знала, что он женат, но думала, одному богу известно, что он не живет с женой, — она замолчала. — Вы очень любили его?
— Он был для меня всем.
— Я тоже любила его. Вот почему это было так ужасно, когда все произошло. О, это был просто какой-то кошмар. А газеты — они не щадили меня, вы знаете. Я думаю, вы прочитали, что он умер в моей спальне. Да, жизнь для меня закончена, и я не вижу выхода.
— Вот почему я и позвала вас сюда — чтобы вы могли скрыться от Лондона, пока… вас не перестанет мучить ваша уязвленная гордость.
Салли встала и подошла к огню, прислонясь к высеченному из камня камину. Ей было легче разговаривать с хозяйкой, не видя ее глаз.
— Кажется странным, что я рассказываю все это жене?
— Разве есть что-либо более странное, чем сама жизнь?
— Маргарет! Я любила Андре. Я любила его, и он любил меня. Мы ничего не могли поделать, ничего. Помню тот вечер, когда я видела его в последний раз, тот вечер, когда он умер. Я ждала, когда он зайдет за мной, чтобы отправиться вместе на обед. В квартиру позвонили, меня охватила паника, ведь я была еще не совсем готова. Я подумала, что пришел Андре, но это был не он. Это был мальчик с огромным букетом алых роз и запиской. В ней были стихи:
Все. Но я их никогда не забуду, — Салли с трудом удавалось выговаривать слова. — И вот я повстречала вас, — продолжила она, — сначала я думала, что не поеду сюда, что вы наверняка ненавидите меня. Рядом с вами я выгляжу такой жалкой, такой незначительной. Вы так великодушны, моя дорогая, — она тяжело опустилась на пол, и плечи ее подрагивали от рыданий.
Маргарет приблизилась к ней и стала гладить ее волосы.
— Не плачь, мое дитя. Мы обе любили Андре. Все уже в прошлом, мы ничего не можем поделать.
Но на лице у нее было выражение сильной ненависти к той, с кем она разговаривала, ненависти фанатичной, всепоглощающей, сводящей с ума.
В тот же вечер, раздевшись, Маргарет почувствовала, что сердце ее умерло. Жизнь окончательно потеряла для нее всякий смысл. Андре предал ее даже больше, чем она думала. Она чувствовала, что простила бы ему любую измену, кроме этой. Он посвятил ее стихи, самое ценное воспоминание о том замечательном времени сразу после свадьбы, этой глупой маленькой… шлюхе.
Когда Маргарет забиралась в постель, на лице у нее застыла маска страдания. Хорошо, она за это заплатит, эта глупая вульгарная дурочка с ее дешевой сентиментальностью. Она, Маргарет, хотела увидеть женщину, которая так увлекла Андре. В ней просто должно было быть что-то особенное!
Она не могла заснуть всю ночь, ее мозг лихорадочно работал. Эта девушка, она должна заплатить за то, что украла ее воспоминания. «Мы обе любили его». Каким убогим все делала эта фраза.
В субботу, прогуливаясь по аллее, ведшей к замку, Салли сказала:
— Я живу здесь уже неделю. Думаю, скоро мне пора возвращаться. Не могу же я вечно жить так, не правда ли? Уеду во вторник, если это вас устроит.
— Если вам надо ехать, то мне нечего сказать. Вы знаете, что можете останавливаться здесь на любое время. Но в чем причина спешки? Дела?
— О нет, ничего подобного. Никто из моих друзей не знает ни когда я вернусь, ни даже где я. Даже странно, что никто не знает, что случилось со мной после всего этого. А эта поездка вообще никак не вписывается в мою обычную жизнь. Какой-то обособленный эпизод.
Они прогуливались. Вечер был очень тихим. Лишь приятный ветерок шептал в ветвях деревьев, которыми была обсажена аллея.
— Обособленный эпизод в жизни, — тихо повторила Маргарет.
Понедельник был замечательным. Наступило великолепное апрельское утро, одно из тех, что случаются не часто. Салли сидела на террасе в кресле из тростника и любовалась панорамой долины, залитой бледно-желтым светом тусклого весеннего солнца. Ей было немного жаль уезжать отсюда, и все же она была довольна — ведь замок пугал ее своим угрожающим видом, а эта парочка из кошмарного сна! Эта старая злобная Мари! Несколько раз за последние два дня Салли замечала, что старуха смотрела на нее взглядом, полным злобы, будто радовалась в душе какой-то грязной тайне, и Салли думала, что причиной неприязни Мари был плохо скрываемый ужас Салли перед сыном старухи. Пьер! Этот был грубым безмозглым животным. Да, в целом она была довольна тем, что уезжает. Услышав приближающиеся шаги, Салли подняла голову. Это была Маргарет, со стопкой журналов и газет под мышкой.
— Они только что из Англии. Я подумала, что вы не отказались бы просмотреть их. Кстати, если вы все еще намерены уехать завтра, то, возможно, не отказались бы прогуляться по замку. Вы ведь были только в одном крыле, там, где живу я. А замок очень интересен. Некоторые из его построек восходят к девятьсот какому-то году.
— С удовольствием, — Салли подошла к французскому окну, по другую сторону которого располагалась библиотека.
— Конечно, он в ужасном состоянии, — продолжила Маргарет, но вы можете все же получить представление, чем он когда-то был.
Они провели утро, гуляя по нескончаемым комнатам и коридорам, обладавшим какой-то магической силой, несмотря на свое полуразрушенное состояние. Они видели тяжелые китайские балдахины из расписной кожи, столь же потрепанные, сколь переплет старой книги, великолепные стулья, покрытые парчой, яркие гобелены, извилистые лестницы, резные деревянные галереи. Салли была немного ошарашена всеми своими ощущениями, не умещавшимися в ее мозгу. Наконец они вернулись в зал. Там, под большой лестницей, в камень была вделана узкая сводчатая дверь.
— Куда ведет эта дверь? — спросила Салли.
— В подвалы и темницы. Эта скала буквально пронизана ходами. Я сама не знаю их достаточно хорошо. Я думаю, что старая Мари — единственное живое существо, которое разбирается в них. Там внизу холодно и нет света. Да, в течение многих веков они использовались в страшных целях.
Она засмеялась и направилась в библиотеку.
Весь ленч Салли чувствовала зловещее присутствие старой Мари. Она вздрогнула. Старуха, должно быть, немного помешана. И как только Маргарет одна живет здесь…
Маргарет де Сивенн стояла в огромной каменной кухне замка. Перед ней сидел Пьер, и лицо его было напряжено в усилии понять, что говорит его хозяйка. За ним, сгорбившись, сидела в кресле-качалке старая Мари и вязала, и постукивание ее спиц было таким же регулярным и настойчивым, как тиканье часов.
— Ты хороший слуга, Пьер. Пришло время вознаградить тебя, не правда ли? Видишь, у меня для тебя подарок. Немного бренди, — Маргарет указала на опутанную паутиной бутылку, стоявшую на столе. — И это не все. Пей, мой друг. Веселись, и, возможно, сегодня вечером для тебя найдется что-нибудь еще более интересное.
Старуха взглянула на Маргарет, и глаза ее понимающе загорелись зловещим светом. Толстые губы Пьера изогнулись в улыбке. Он был отвратителен в своей безобразности.
— Мари, идем со мной.
Женщина последовала за Маргарет в коридор.
— Все в порядке. Это произойдет сегодня ночью. Смотри, чтобы он как следует напился. Мы сможем сами управиться с этим делом. Она не тяжела.
Ведьма издала кудахтающий звук, означавший ее согласие. Ее бедный Пьер! Пришло время, чтобы он немного позабавился, ведь он человек, не правда ли?
Салли хотелось спать. Она не могла понять, почему так устала. Должно быть, это подействовал ликер, который Маргарет заставила ее выпить после обеда. Комната расплывалась у нее перед глазами. Кровать… ей нужно лечь в кровать. Она слишком устала, чтобы раздеваться. Слишком устала…
Пьер сидел за столом на кухне. В руке у него был стакан, бутылка бренди, наполовину пустая, стояла на столе у его локтя. Его старуха-мать что-то говорила ему медленно, отчетливо.
— Ты понимаешь, Пьер. Английская девушка… Тылюбишь ее, не правда ли? Тогда докажи это. Сделай то, что тебе хочется, ты слышишь? Что тебе хочется. А потом, закончив это, ты положишь ей свои руки на шею… очень крепко, так, как ты делаешь, когда убиваешь цыпленка. Это будет здорово, правда? — она с тревогой посмотрела ему в лицо. Он посмотрел на нее в ответ, и глаза его сузились.
— Ты понимаешь, Пьер?
Он кивнул своей большой головой.
Когда Салли проснулась, она почувствовала холод. Пронизывающий холод. Она открыла глаза. Ей снилось, будто ее куда-то несли. Где она? Салли подняла голову и осмотрелась вокруг. Она лежала на кипе соломы на каменном полу в округлой комнате, прорубленной, судя по всему, в скале и не имевшей ни малейшего отверстия, кроме тяжелой деревянной двери. Салли приподнялась на локте. Что произошло, где она? Ей, должно быть, это снится. На противоположной стене висел пылающий факел.
Вдруг она заметила, что дверь открывается, кто-то входит в комнату. Кто же это? Боже! Это Пьер… Она закричала и вскочила на нога…
На следующий день в шесть часов утра Мари постучала в дверь спальни мадам де Сивенн.
— Итак?
— Дело сделано, мадам.
— Пьер убил ее?
— Да. Но не сразу. Это не заняло много времени, — старуха засмеялась, — хорошо, что никто не слышал. Она визжала, как свинья. Мой Пьер очень силен и очень решителен, — она захихикала и тихо вышла из комнаты.
— Хорошо. Я не забуду тебя, Мари.
Маргарет в одежде лежала на кровати. Было еще рано, и утренняя заря лишь занималась над чахлыми деревьями на холме. Она подошла к окну и открыла шторы. Небо было розоватым. Маргарет что-то шептала про себя. Ее губы выговаривали лишь «и, не любя, любовью наслаждался».
Андре был всегда так противоречив в своих эмоциях.
Майкл Джозеф
Желтый кот
Все это началось с того момента, когда за Грэем по дороге домой увязался, непонятно по какой причине, незнакомый ему заморенный желтый кот. У кота были большие немигающие глаза, мерцавшие, словно кусочки янтаря, в одиноком свете фонаря на углу улицы. Кот находился там, когда Грэй, уныло посвистывая, проходил мимо, уже в который раз полностью проигравшись у Грэнни. Кот жалобно мяукнул и посмотрел на Грэя. Затем он, крадучись, будто ожидая бесцеремонного пинка, двинулся вслед за Грэем.
Грэй в самом деле, когда оглянулся и заметил позади желтого кота, сделал наполовину угрожающий жест.
— Если бы ты был черным, — пробормотал он, — я бы с удовольствием взял тебя с собой, а так… Пошел вон! Кот никак не прореагировал на это, лишь сверкнул своими меланхоличными янтарными глазами и продолжил свой путь. Это могло бы вызвать у Грэя раздражение, ведь он уже был в достаточно дурном настроении, но он нашел какое-то дикое удовлетворение в том, что ему было отказано даже в таком маленьком утешении, как добрый знак. Как все игроки, он был крайне суеверен, несмотря на то, что его опыт в полной мере подтверждал тщетность всех талисманов, приносящих по общему мнению, удачу. Он носил зашитый в подкладку кармана его жилета обезьяний коготь, не имея достаточно храбрости его выбросить. Но этот жалкий желтый кот, которому вообще положено было быть черным, вовсе не раздражал его, как он мог бы ожидать.
Он тихо засмеялся. Засмеялся тем натянутым, отталкивающим смехом, какой обычно бывает у людей, борющихся с невзгодами. — Ну ладно, желтый дьявол, поужинаем вместе.
Он вынул из кармана пальто руку — перчаток у него не было — и поманил животное к своим ногам, но оно проигнорировало этот дружелюбный жест, так же как до этого не обратило внимания на угрожающее движение ноги Грэя. Оно лишь соскользнуло с раскисшего тротуара и, бесшумно ступая по земле, ни на сантиметр не отклонялось от того невидимого пути, который оно себе наметило.
Ночь была пронизывающе холодной и туманной, кругом было влажно и сыро. Грэй вздрогнул и поспешил спрятать руку в карман. Он повел плечами и весь сжался под своим тонким пальто, которое практически не спасало от холода.
Дрожь облегчения пробежала по телу Грэя, когда он укрылся от непогоды во дворе, расположенном между промерзшей улицей и лестничным пролетом, который вел в комнату Грэя. Когда онемевшими от холода ногами он споткнулся о грубые булыжники, которыми был вымощен двор, он вдруг заметил, что желтый кот исчез. Грэй не удивился и даже не задумался об этом, но несколькими минутами позже на самом верху ветхой лестницы в слабом свете фонаря-«молнии» он увидел это существо, сидевшее или, скорее, лежавшее у двери на пороге его комнаты.
Грэй невольно сделал шаг назад. Он сказал себе: «Странно.» Кот безмятежно глядел на него задумчивыми угрюмыми глазами. Чтобы открыть дверь, Грэю пришлось вытянуться во весь рост, иначе он бы задел животное, и нажать на разболтанную ручку.
Кот бесшумно встал и вошел в темную комнату. Что-то жуткое или даже зловещее было в его плавных, бесшумных движениях. Немного трясущимися пальцами Грэй поискал спички, чиркнул одной из них и, закрыв за собой дверь, зажег свою единственную свечу.
Он жил в этой одной комнате, расположенной на самом верху дома, некогда служившего конюшней, но переделанного для жизни людей. Дом слыл чуть ли не фешенебельным, в особенности с тех пор, как в него заселились жильцы хоть и бедные, но со звучным для буржуазной среды именем. Таким образом, дом представлял из себя этакую тихую заводь с ярмарочной атмосферой. Грэй искусно этим пользовался, когда с небрежным безразличием замечал, что живет в «соседней с леди Сьюзан Тиррел квартире».
Несмотря на то что Грэй никогда этого не признавал, он был карточным шулером и профессиональным игроком. Но даже шулеру необходимо немножко самой обыкновенной удачи. Каждый вечер он наблюдал, как деньги шли прямо в руки к «шляпам» — невежественным, безрассудным юнцам и глупым старухам, у которых денег куры не клюют и которые, по всем правилам игры, должны были бы проигрывать. И играя с ним, с Грэем, человеком, уважаемым даже среди той потрепанной братии, которая привыкла кое-как изворачиваться в этой жизни, они выигрывали. Он обратился к рулетке, но, даже с учетом процентов в банке, он проигрывал. Репутация его была подорвана. Сама Грэнни сказала ему, что он законченный неудачник. Он чувствовал холод, голод и был доведен до отчаяния.
Скоро и одежда, последнее, чем он обладал, подведет его, и он даже не сможет занять той пустяковой суммы, которая каждый вечер заставляла его испытывать непередаваемое волнение в отчаянной схватке с удачей.
Всю мебель в комнате составляла деревянная кровать и стул, между которыми находился шаткий стол. Стул служил Грэю гардеробом; на столе стояла свеча и несколько уже использованных спичек, чтобы с их помощью можно было прикуривать дешевые сигареты, лежа в постели. Ведь когда Грэй прикуривал с помощью свечи, воск капал на табак, а он был очень привередлив. На стенах и вдоль них не было ничего, кроме буфета, календаря скачек из «Спортинг лайф» и двух дешевых репродукций мидинеток Кирхнера. Ковра на полу не было. Промежуток между пустым камином и кроватью был покрыт линолеумом.
Сначала Грэй не мог разглядеть кота, но вскоре его тень причудливо отразилась на стене в свете разгорающейся свечи. Грэй зажег одну из спичек и с ее помощью включил газовую горелку, которая была единственным предметом роскоши в комнате. Пользование газом включалось в те несколько шиллингов, которые он еженедельно платил за комнату, поэтому Грэй и пользовался горелкой как обогревателем. Он редко использовал ее для приготовления пищи, так как ни виски (которое он получал по договоренности с одним из официантов Грэнни), ни хлеб, ни сыр, составлявшие его обычный рацион, как известно, в особом приготовлении не нуждаются. Кот шевельнулся и, бесшумно спрыгнув на пол, осторожно приблизился к горелке и устроился возле нее, потянувшись своим тощим желтоватым телом. Затем он начал тихо, но очень жалобно мяукать.
Грэй выругался. Потом он повернулся к буфету и достал надтреснутый кувшин. Он положил на тарелку хлеб для себя и вылил остатки молока из кувшина на блюдце.
Кот начал лакать молоко, но не то чтобы жадно, а с какой-то неистовой быстротой, которая выдает голод и жажду. Наливая в чашку виски, Грэй праздно наблюдал за ним. Выпив, Грэй снова наполнил чашку. Затем он стал очень аккуратно раздеваться, чтобы продлить жизнь своего заношенного смокинга.
Кот взглянул вверх. Снимая рубашку, под которой он носил еще одну шерстяную рубаху, не имея майки, Грэй внезапно с неловкостью почувствовал, что за ним следят желтые немигающие глаза. Охваченный каким-то безумным порывом, он выплеснул виски из своей чашки в блюдце с остатками молока.
— Поровну так поровну! — закричал он. — Пей, ты…
В этот момент желтый кот зарычал на него: злобный, отвратительный звук, и Грэй на мгновенье испугался. Затем он засмеялся над самим собой за то, что позволил себе потерять самообладание, и продолжал раздеваться, бережно складывая олежду и вешая ее на спинку стула.
Кот вернулся на свое место у подножия кровати, опасливо поблескивая глазами в сторону Грэя. Грэй, в свою очередь, поборол желание вышвырнуть кота вон из комнаты и забрался под грубоватое одеяло, не потревожив животное.
При дневном свете кот представлял собой противное бесформенное существо. Он даже не сдвинулся со своего места у кровати. Грэй презрительно посмотрел на него, правда, с некоторой заинтересованностью.
Обычно по утрам Грэй просыпался в глубокой депрессии и раздражении. Сегодня же по какой-то необъяснимой причине настроение его было чуть ли не беспечным.
Он оделся, пересчитал деньги и решил позволить себе роскошь в виде кое-каких дешевых покупок на близлежащем Уорвикском рынке, который был известен тем, что поставлял для владельцев самых дорогих ресторанов самую дешевую продукцию. Тем не менее на рынке обслуживались и такие познавшие все в этой жизни личности, как Грэй.
Кот, сидевший на кровати, не выказал желания последовать за ним, и Грэй, ощущая на себе непрерывный взгляд кошачьих глаз, постарался закрыть дверь настолько мягко, насколько позволяли разболтанные дверные петли.
На рынке он поддался порыву купить что-нибудь из пищи для кота и добавил к своим покупкам порцию сырой рыбы стоимостью в несколько пенсов. Однако по дороге домой он проклинал себя за глупость и готов был уже выбросить рыбу, из-за которой противно намокла оберточная бумага неуклюжего свертка, когда его окликнул голос, который он почти забыл:
— Грэй! Вот кого я хотел увидеть!
Грэй поприветствовал его со средней степенью дружелюбия. Судить по внешности, человек, которого повстречал Грэй, был еще менее преуспевающим, чем он сам.
Когда-то и он был завсегдатаем у Грэнни, но давным-давно его затянуло в бездну неудач. Несмотря на свою потрепанную внешность, он повернулся к Грэю и спросил:
— Не хочешь выпить? — И затем, заметив сомневающийся взгляд Грэя, добавил: — Со мной все в порядке, я поймал удачу за хвост.
Через некоторое время Грэй вышел из пивной на углу, разбогатев на пять фунтов, которые его собеседник дал в долг в счет былых заслуг. Что это были за заслуги, Грэй не спросил, слишком потрясенный происходящим. Насколько он помнил, он всегда обходился с этим человеком не очень-то любезно. Он даже не помнил его имени.
Грэй все еще пытался вспомнить, поднимаясь по лестнице в свою комнату, кто же был этот человек. Он знал его достаточно хорошо, ведь Грэй принадлежал к числу людей, которые никогда не забывают лица. И когда его глаза остановились на желтом коте, он внезапно вспомнил. Этого человека звали Феликс Мортимер. И этим летом Феликс Мортимер застрелился!
Поначалу Грэй попытался убедить себя, что он ошибся. Стараясь рассуждать здраво, он уверял себя, что это было лишь внешнее сходство. Но в глубине души Грэй знал, что этот человек был Феликс Мортимер.
Как бы там ни было, пятифунтовая банкнота была вполне реальной. Грэй положил рыбу в кастрюлю и зажег газ. И на этот раз кот ел так же странно и осмотрительно, как прошлой ночью лакал молоко. Тощее тело кота доказывало, что он привык голодать, тем не менее он весьма методично поглощал рыбу, будто был уверен, что обрел постоянный источник пищи. Грэй, повертев в руке пятифунтовую бумажку, подумал, не кот ли прервал полосу его неудач. Но мысли его раз за разом возвращались к Феликсу Мортимеру…
Через несколько дней у него уже не осталось сомнений. Прошлой ночью у Грэнни маятник удачи определенно качнулся в его сторону. Он выигрывал все подряд. После рулетки он, окрыленный удачей, обратился к chemin de fer, и обнаружил, что и здесь ему продолжало везти.
— Удача вернулась к вам, и с лихвой! — заметил один из постоянных посетителей этого потрепанного светского салона.
— С лихвой, — повторил Грэй и промолчал.
С суеверием прирожденного игрока он спрашивал себя, было ли в этой фразе какое-нибудь особое значение.
От Грэнни он ушел с выигранными двумя сотнями фунтов в кармане.
Этот успех послужил лишь началом еще большей, по собственному выражению Грэя, полосы везения, которую он когда-либо имел. Играл он по-научному, не теряя головы и тщательно подсчитывая доходы каждое утро. Он прогнозировал, планировал игру и прилагал все усилия, чтобы достичь той высшей планки доходов, на которой, как он говорил себе с безнадежностью опытного игрока, он остановится и никогда больше не будет играть.
Грэй никак не мог решиться покинуть свою бедную комнатушку в фешенебельной конюшне. Он ужасно боялся, что перемена квартиры повлияет на полосу его удач. Он попытался получше обустроить комнатку, сделать ее более комфортабельной, но примечательно, что он первым делом купил корзинку и подушку для желтого кота.
Он сделал это, потому что не сомневался, что именно кот стал причиной его неожиданного перехода от бедности к процветанию. В эксцентричном, очень суеверном мозгу Грэя желтый кот прочно занял место талисмана, приносящего счастье.
Грэй регулярно кормил кота, сам прислуживал ему, как старательный официант. Иногда он делал судорожные попытки приласкать кота, но тот лишь свирепо рычал в ответ, и испуганный Грэй оставлял кота в покое. Если когда-либо кот и выбирался из комнаты, то он этого не видел. В какое бы время Грэй не заходил или не выходил из комнаты, кот всегда был там, наблюдая за ним отливающими янтарем глазами.
Грэй воспринимал сложившуюся ситуацию философски. Он рассказывал коту о себе, о планах на будущее, о новых людях, с которыми он встречался, а деньги сразу же открывали ему двери более приличных домов, чем казино Грэнни, и все свое красноречие, исходившее от вина и одиночества, он изливал в неподвижные уши кота, сидевшего возле кровати. И затем, не смея говорить об этом, он думал о Феликсе Мортимере и его подарке, который стал точкой отсчета всех его будущих удач.
А существо безмятежно смотрело на него, демонстрируя презрительное безразличие как к его воодушевленным рассказам, так и к молчанию. Такое странное положение вещей сохранялось, а Грэй продолжал выигрывать. Проходили дни, и амбиции Грэя выросли. Сейчас он располагал суммой, которая, как он с радостью отмечал, позволит ему оставить то жалкое существование, которое он до сих пор влачил. Он убедил себя в безопасности теперешнего положения и решил переехать в более цивилизованные и подходящие для него условия.
Грэй подыскал плетеное приспособление, в котором он собирался перевезти желтого кота из мансарды в свою новую и действительно роскошную по сравнению со старой квартиру. Меблирована она была весьма безвкусно, но переход от абсолютной бедности к роскоши все равно возымел свое действие. Он начал пить в больших количествах, чем это требовалось для человека, которому нужен был трезвый ум и крепкие нервы для игры в казино по вечерам.
Однажды у него появилась причина искренне поздравить себя с тем, что он обзавелся новым домом. Ведь впервые за свои тридцать с лишним лет он стал встречаться с женщиной. На данном этапе Грэй делил женщин на два вида. Одни были так называемые «завсегдатаи» игорных заведений — бездушные создания, зараженные игорной лихорадкой и интересующиеся лишь азбучными приемами шулерства. Других он называл «голубями». Это были глупые женщины, иногда молодые, а в основном старые, которые выставляли напоказ свое глупое, но дорогое оперение лишь для того, чтобы его оценили такие люди, как Грэй.
Элиза Дайер была не такой. Она возбуждала в нем какое-то странное, острое чувство. Ее невероятно красивые льняного цвета волосы, напоминавшие колышущуюся на ветру пшеницу, ее белая кожа, ее темные глаза, похожие на фиалки, и изящный ярко-красный ротик вызывали у Грэя состояние непривычного замешательства.
Однажды вечером они завели разговор о талисманах. Грэй, никому в жизни не рассказывавший о желтом коте, прошептал, что если она захочет, он покажет ей свой добрый талисман, который и принес ему легендарную удачу. Девушка с живым энтузиазмом откликнулась на его робкое предложение поехать к нему домой, и Грэй, запинаясь, просто сказал, что этим она окажет ему честь. Он забыл, что Элиза Дайер знала его как человека богатого.
Воодушевленный своим триумфом, Грэй оплатил ее проигрыш и заказал шампанского. Девушка усердно потчевала его вином, и вскоре он был более пьян, чем в начале эры своего процветания.
На такси они отправились на квартиру Грэя. Он чувствовал, что находится на вершине счастья, что наступил его триумф. Жизнь была изумительна, великолепна! Какое значение теперь имело все остальное?
Грэй зажег свет, и девушка переступила через порог. Комната, в которую они вошли, была великолепно освещена: свет множества светильников приглушался дорогой тканью абажуров. В комнате, богато украшенной и переполненной мебелью, как в зеркале, отражались деньги. Девушка онемела от восхищения.
Кот с самого начала почувствовал что-то неладное. Он медленно потянулся и встал, глядя на них со свирепым огоньком в глазах.
Девушка вскрикнула.
— Ради бога, уберите его отсюда! — закричала она. — Он отвратителен. Я не могу даже стоять рядом с ним. Уберите отсюда этого проклятого кота! — И она начала громко и жалобно рыдать, отступая к двери.
В этот момент Грэй потерял над собой контроль и, неистово ругаясь, стал швырять различными предметами в приближающееся животное. Затем он схватил кота за горло.
— Не плачь, не плачь, дорогая, — проговорил, задыхаясь, Грэй, удерживая кота в руках, — я разберусь с этой свиньей. Подожди меня! — И, пошатываясь, он вышел за дверь.
Грэй бежал по опустевшим улицам. Кот притих и не шевелился под пальцами Грэя, лишь желтоватая шерсть его изредка подрагивала. Грэй с трудом осознавал, куда идет. Его мозг был охвачен огромным желанием поскорее избавиться от тирании жалкого существа, которое он сейчас держал за горло.
Наконец он понял, куда идет. Недалеко от нового дома, в который он вселился, находился канал под названием Канал Принца с очень темной, почти стоячей водой. Канал пересекал фешенебельный жилой квартал и протекал дальше на запад. Грэй бежал к каналу. Без малейших колебаний он бросил желтого кота в воду.
На следующий день Грэй понял, что он совершил. Сначала он испугался, сохраняя все же надежду, что этот приступ суеверного страха со временем пройдет. Но перед его глазами неотступно стояла эта картина: взволнованная поверхность воды в канале…
«Ты трус, — дразнила она Грэя, — покажи, что ты мужчина. Сядь за игорный стол и убедись, что ты можешь выигрывать сам, без всяких дурацких кошачьих талисманов!»
Сначала он наотрез отказывался от этого намерения, но постепенно он осознал, что в этом и могло быть его спасение. На следующий вечер он был шумно встречен в Грин Бэйз Клаб. Однако случилось то, чего он и боялся. Он проигрался вчистую. И вдруг в голову ему пришла идея: «А что если кот еще жив?» Почему он не подумал об этом раньше? Ведь говорят же, что у кота девять жизней! В конце концов, он мог благополучно выплыть на берег и убежать.
Этот лихорадочный порыв Грэя вылился в действие. Он поспешно покинул клуб и нетерпеливо помахал проезжавшему мимо такси. Через целую, как ему показалось, вечность он добрался до того места, где бездумно выбросил кота. Неподвижная вода в канале отрезвила его. За дело нужно было браться по-другому. Мысль о поисках кота преследовала его все последующие дни. Самые тщательные расспросы не помогли обнаружить ни малейшего следа желтого кота.
Ночь за ночью он просиживал в клубе, привлекаемый сюда одной сводящей с ума мыслью, что, как только он выиграет, муки его прекратятся, и он обретет спокойствие. Но он проигрывал…
А потом произошла странная вещь.
Однажды ночью, возвращаясь домой через пустынную часть парка, он почувствовал непреодолимое желание сойти с травы и направиться к дорожке, посыпанной гравием. Это желание вызвало у него отвращение, и он попытался побороть его. Ему было холодно, и он чувствовал усталость; срезая расстояние по траве, он бы сэкономил много времени. Но загадочный слепой инстинкт победил, и, в конце концов, Грэй обнаружил, что он бежит, мягко ступая по мокрой траве.
Он не понимал, что с ним происходит.
На следующий день Грэй встал с постели, когда уже было далеко за полдень.
Он ходил по комнате в поисках халата и случайно посмотрел в зеркало. С ужасом увидел он свое отражение: голова его находилась у самого ковра, а сам он полз на четвереньках по полу. С трудом он выпрямился и дрожащей рукой потянулся за бренди.
Одевание заняло два мучительных часа, и когда он был готов, уже почти стемнело. Он вышел на улицу. Магазины уже закрывались. Он не замечал ни одного из них, пока не дошел до угла улицы, где внезапно остановился, чувствуя приступ сильного голода. На холодном мраморе перед ним лежали неаппетитные куски сырой рыбы. Все его тело затряслось от сдавившего горло желания. Еще секунда — и ничто не смогло бы остановить его в диком стремлении схватить рыбу, но в это мгновение ставни лавки шумно упали прямо перед покатым мраморным прилавком. Грэй понимал, что с ним что-то произошло, что он очень сильно заболел. Больше у него перед глазами не стоял желтый кот, в его голове была абсолютная пустота. Кое-как он добрался до своей комнаты.
Бутылка бренди была там, где он ее и оставил. Свет он не включил, но видел бутылку очень хорошо. Грэй с трудом поднес ее к губам.
Бутылка с грохотом упала на пол, а Грэй высоко подпрыгнул, обезумев от приступа тошноты. Он чувствовал, что задыхается. Огромным усилием воли он взял себя в руки и понял, что никак не может прекратить отвратительный скулящий звук, срывающийся с его губ. Он попытался взобраться на кровать, но это ему не удалось, и в полном изнеможении он забился на полу, а потом притих в какой-то нечеловеческой позе.
Утренняя заря давно осветила комнату и новый день подходил к концу, когда существо на полу начало шевелиться. Ясность зрения, которая обычно приходит к людям, страдающим от голода, овладела им. Он посмотрел на свои руки. Пальцы, казалось, уменьшились в размере; ногти практически исчезли, превратившись в узкие роговые полоски. Обезумев от страха, он рванулся к окну. В угасающем свете он мог разглядеть, как ладони его покрывались тонким, почти незаметным слоем жесткой желтоватой шерсти.
Невообразимый ужас охватил его. Он понял, что рассудок его висит на волоске. И сейчас эта тонкая нить оборвется… Если только… если только желтый кот не спасет его. Он уцепился за эту последнюю мысль.
Не осознавая, что он делает, Грэй стремительно выполз на улицу, вглядываясь бесформенными глазами в темноту, окружавшую его. На ощупь и украдкой направился он к месту, где, как подсказывали остатки его сознания, могла укрываться причина его агонии.
На берегу канала, окруженный со всех сторон тишиной, он подполз лицом прямо к неподвижной воде. В тусклом свете восходящего солнца тень, отбрасываемая Грэем, приняла причудливые очертания. Когда он остановился на краю канала, руки его вонзились во влажную, рыхлую землю, голова тряслась, а глаза в отчаянном призыве что-то искали в толще неподвижной воды.
Грэй припал к земле, пытаясь что-то увидеть… Он вытянул то, что когда-то было его руками, и зеркало воды задрожало, когда в ответ желтый кот протянул свои когти, и они соединились в объятии.
Хаскелл Баркин
Последняя ночь
— Пожалуйста, доктор, — голос девочки дрожал. — Пожалуйста, доктор, позвольте, чтобы сиделка осталась со мной. Скажите сиделке, чтобы она осталась со мной в эту ночь. Это моя последняя ночь. Я завтра выписываюсь. Если вы не скажете ей остаться, я каким-нибудь образом убью себя, клянусь вам.
Сиделка покорно и терпеливо посмотрела на доктора Паттерсона, как смотрят взрослые, когда ребенок капризничает. Доктор Паттерсон улыбнулся:
— Но, дорогая. Что с тобой может произойти? Чего ты боишься?
— Я не могу вам сказать. Я боюсь, что… Но велите ей не оставлять меня, скажите ей, что она не должна оставлять меня одну.
Он вопросительно посмотрел на сиделку.
— Она не говорит мне ничего. Я понятия не имею, что она хочет сказать.
— Я говорю вам, что я боюсь сказать. Он узнает об этом.
— Он? Кого ты имеешь в виду?
— Доктора Морриса.
— Доктора Морриса? — Паттерсон был удивлен.
— Да, — почти прошептала Нора.
Она обвела тревожным взглядом свою белую маленькую комнату с зарешеченными окнами и узкой белоснежной кроватью. В комнате был какой-то обезличенный порядок.
— Она сегодня немного устала от возбуждения, — бодро вмешалась сиделка. — Завтра придет твоя мама, Нора. Ты не должна перевозбуждаться, иначе нам придется задержать тебя на некоторое время, пока ты полностью не выздоровеешь.
Нора села на край кровати. Задержать ее здесь еще на некоторое время? Она уже три года находилась в этой психиатрической больнице — в «частной больнице», как внушала миссис Литл друзьям. — «Конечно, Нора в частной больнице. Бедный ребенок. Но доктор говорит, что ей в последнее время уже значительно лучше, и значит, она скоро будет вновь со мной».
— Да, Нора, за тобой завтра придет твоя мама, и она не должна увидеть тебя с уставшими глазами, правда? Так что не думай об этом больше, а то, как говорит сиделка, тебя еще рано будет выписывать. Ты неразумно себя ведешь.
Он считал, что полезно потакать пациентам… до определенной степени.
— Можно вас на одну минутку, сиделка? — сказал он.
Они оба подошли к двери и вышли в побеленный коридор.
Нора слышала приглушенный шум их голосов. О чем они говорят, спрашивала она себя в бешенстве. О том, что она ненормальная, что она не знает, что говорит? Она вздрагивала, качаясь взад и вперед, с застывшим от страха лицом. Вечером, как и обещал, придет доктор Моррис, она не могла этого вынести — не могла. Его глаза будут смотреть на нее — эти ужасные глаза.
Она смутно услышала женский смех — женский, громкий, визжащий, сумасшедший смех. Он резко усиливался — пронзительный вопль животного. Открылась дверь, и доктор сказал: «Это опять номер 18. Я полагаю, нужно посмотреть, в чем дело». Сиделка вошла в комнату. Нора услышала в коридоре стук шагов доктора по линолеуму.
— Действительно, Нора, хватит этой чепухи. Давай, готовься ко сну. Уже восемь часов.
— Сиделка… Если я вам расскажу, вы мне поможете, правда? ВЫ МНЕ ПОВЕРИТЕ?
— Хватит. Еще одно слово, и я скажу доктору, что с тобой опять не все в порядке. Ты очень капризная девочка.
Нора молча начала расстилать кровать. Если она скажет еще что-нибудь, они ее не отпустят… Господи боже, это еще больше ночей. В конце концов, доктор Моррис, может, и не придет.
— Ну, спокойной ночи, Нора, — сиделка выключила у двери свет. — Засыпай, дорогая, и чтоб я от тебя больше не слышала ни слова. — Дверь с сердитым стуком захлопнулась.
Нора лежала под одеялом, открыв глаза. Спать — она должна спать. Скоро уже завтра. Она едет домой завтра. Она должна заснуть. В тишине она услышала едкий смех женщины из номера 18 — она сегодня не в себе, сказал доктор. Она должна заснуть… должна заснуть… заснуть…
Доктор Паттерсон был обеспокоен. Он, конечно, понимал, что было бы абсурдом обращать внимание на слова Норы. Она была возбуждена завтрашней выпиской, вот и все. И все же ее ужас казался таким неподдельным…
Он подумал, не проконсультироваться ли с Моррисом, но решил, что лишь напрасно того потревожит. Он не должен обращать на это внимания. Если бы он принимал всерьез все, что говорили его пациенты, он сам уже давно был бы одним из них. Но все же — было что-то трагичное в мольбе Норы. Нет, решил он, он ничего не скажет Моррису. Тот недавно казался не совсем здоровым; он слишком много работал — и потакал своим желаниям тоже, если он, Паттерсон, не ошибается. Моррис был красивый, здоровый человек с крайне мощной индивидуальностью… с сильной индивидуальностью. Доктор Паттерсон был точным человеком и любил поправлять в уме свои мысли, пока они не выражали именно то, что он имел в виду.
Он подумал о том, что сам несколько похудел и вздохнул, отчасти с завистью. Но размышлять было некогда: нужно было еще много сделать. Надо было, например, успокоить на ночь женщину из номера 18. Глоток снотворного поможет бедняжке.
Хьюг Моррис нажал на кнопку звонка на своем рабочем столе, и, наклонив свою смуглую голову, вновь стал писать. Вскоре в дверь постучали.
— Войдите, — голос Хьюга был медленным и низким. — А, Тодд, — продолжал он, — я звонил, чтобы сказать, что вы мне сегодня вечером больше не понадобитесь. Можете идти спать. Мне надо проделать много работы, и я не хочу, чтобы меня беспокоили — ни по какому поводу.
— Хорошо, сэр. Вам оставить что-нибудь?
— Нет, Тодд. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, сэр.
Моррис послушал, как удаляются его шаги. Нет, он ни в коем случае не хотел, чтобы его беспокоили… Тодд мог бы поклясться, что он работал в своем кабинете всю ночь. Он снял смокинг и втиснул плечи в рабочий белый полотняный халат. Затем он натянул мягкие резиновые перчатки, подошел к зеркалу над каминной доской и посмотрел на себя с удовлетворением.
Он увидел мужчину лет сорока пяти, великолепного телосложения, с вьющимися надо лбом кучерявыми темными волосами, волевым подбородком и решительным ртом с несколько негроидными толстыми губами, Это было красивое лицо, но ничем не примечательное, кроме глаз. Большие и темно-голубые, они горели огнем фанатизма. Ему говорили, что это глаза сумасшедшего. Его подруги — их было немало — говорили, что в них «вселяли ужас глаза Хьюга — они гипнотические». Но Моррис на самом деле на обращал внимания на то, что говорили его друзья и враги. У него была только одна цель в жизни, его призвание — изучение человеческого мозга. И этой ночью… этой ночью, ликующе улыбнулся он, он проверит свою теорию о том, какую боль может выдержать субъект, находящийся под гипнотическим влиянием. Он глянула на часы. Безопаснее будет подождать еще час.
Лунный свет заливал и обесцвечивал крошечную комнату Норы. Норе казалось, что она уже несколько часов лежит, застыв от страха и слушая, когда раздадутся эти уверенные тяжелые шаги, которые она так хорошо знала. Она выбежала бы в коридор, но дверь была самозапирающейся, и ее можно было открыть ключом только с наружной стороны. К тому же, если бы ее нашли блуждающей по коридорам, у нее были бы неприятности.
Когда ее взвинченные нервы уже не могли больше выдержать неопределенность, к ней пришел сон.
Часы над воротами менихэмской психиатрической больницы пробили два часа. Здание было все в темноте, за исключением ярко-оранжевого пятна комнаты, где вязала или читала, коротая ночное дежурство, сиделка. Редко бывало, чтобы ее тревожили пациенты.
Моррис мягко открыл дверь своей амбулатории. Коридор был пуст. Как большинство людей огромной физической силы, он мог при случае двигаться легко, как кошка. Напротив номера 18 он остановился. Оттуда не доносилось ни звука.
Он с удовлетворением подумал, что прописанное Паттерсоном снотворное подействовало. Его рука, нежно касаясь холодного металла, погладила маленький скальпель, лежащий в кармане халата.
Нора открыла глаза. Несомненно, о, несомненно, было почти утро. Она беспокойно глянул в окно. Было очень трудно определить время. Через несколько часов ее мама будет здесь. Она выписывается сегодня. Мама! Ах, дома будет так хорошо — среди света, тепла и дружеского интереса.
Легкий шум за дверью испугал ее. Она увидела узкую полоску света. Она медленно расширялась. Пораженная, Нора не могла оторвать глаз. Доктор Моррис! Она знала, что возможности бежать не было. Почему она не рассказала все сиделке, почему настаивала, чтобы ее выслушал Паттерсон? Доктор Моррис еще утром сказал ей: «Это должно быть нашим секретом, дорогая, поняла? Если ты кому-нибудь скажешь, что я приду, я убью тебя».
Она задрожала, представив, как его сверкающие глаза пристально смотрели на нее. И сейчас он был здесь…
Широкая фигура Хьюга заслонила освещенное пространство.
— Доктор Моррис, — прошептала Нора.
— Тише, дурочка.
Он вошел в комнату и прислонился к двери. Она закрылась с легким щелчком, отчетливо слышным в тишине комнаты. В два шага он подошел и стал над ней. Ее лицо, белое в обесцвечивающем все свете луны, жалобно смотрело на него снизу вверх. «Доктор Моррис», — повторила она.
Хьюг сел на кровать, протестующе заскрипевшую под его тяжестью, и поймал ее руки.
— Нора, посмотри на меня, — его лицо очень близко наклонилось к ее лицу, большие квадратные зубы пугающе белели на фоне загорелой кожи.
— Нора… вспомни, что я сказал тебе утром. Ты никому не сказала, что я приду, так?
— Никому, доктор.
— Посмотри на меня, — он сильнее сжал ее руки. — Ты будешь делать так, как я скажу, ты слышишь? — говорил он бесцветным голосом. — Ты не чувствуешь никакой боли — боли не существует. Повторяй за мной: боли не существует. Не нужно бояться. Повтори… Не нужно бояться… Боли не существует.
— Боли не существует.
— Боль существует лишь в воображении.
— Боль существует лишь в воображении.
Нора чувствовала, что постепенно теряет сознание. Она устала, очень устала. Она не могла больше бороться со сном. Подсознательно она чувствовала, что засыпать опасно, очень опасно. Но ей уже было совершенно все равно. Она лишь хотела, чтобы доктор Моррис перестал смотреть на нее. Его ужасные глаза, казалось, сверлили ей голову; она попыталась закрыть глаза — и тут все почернело.
Хьюг увидел, что выражение ее лица стало бессмысленным. Довольно буркнув, он отпустил ее руки. По-прежнему пристально глядя ей в лицо, он вынул маленький блестящий скальпель. Он прикоснулся к ее руке холодной сталью, но девочка не шевельнулась.
— Нора, ты меня слышишь?
Ответа не было. Он осторожно взял маленький инструмент. Его лезвие мерцало в холодном свете луны. Он сделал тонкий надрез на тыльной стороне ладони девочки. На белой коже мгновенно появилась тонкая розовая линия.
— Боль существует лишь в воображении, — торжествовал Хьюг. Его эксперимент начался великолепно.
Нора неопределенно и бесцельно пошевелила рукой. Она улыбалась — глупой, бессмысленной улыбкой. Он наблюдал, что произойдет дальше. Внезапно ее рука вздрогнула, по-паучьи поползла по простыне к его руке. Она схватила скальпель. Моррис встал. Интересно посмотреть, подумал он, каким будет ее следующее движение. Интерес ученого приковал его к одному месту.
— Нора, сделай маленький надрез на левом большом пальце, ты слышишь меня? Боли не существует.
Девочка колебалась. Моррис напрягся от возбуждения — если субъект наносил себе повреждения без страдания…
Нора стояла лицом к окну, и ее лицо было отчетливо видно в лунном свете. Она спокойно подняла правую руку, державшую нож. Мгновение она стояла совершенно неподвижно, а затем неторопливым движением провела рукой по горлу.
— Стоп! — бешено приказал Хьюг.
Его испуганному взору показалось, что у девочки два рта — два красных улыбающихся рта. Нижний рот был на ее горле. С коротким вздохом она опустилась на пол, и он увидел, как на ее тонкую больничную рубашку хлынула кровь.
— Нора… — он стоял ошеломленный и оцепеневший. Ему показалось, что кровь всюду — на полу, на кровати, на его руках. У него была только одна мысль — убежать. Никто не видел, как он покидал амбулаторию; если ему удастся пробраться со скальпелем в свой кабинет, то, когда трагедия будет обнаружена, он, возможно, «найдет» обычный столовый нож, и все объяснится тем, что Нора прятала его, собираясь совершить самоубийство.
Он повернулся к двери, и только в этот момент осознал весь ужас положения. Ключ был снаружи — он сам захлопнул дверь и теперь был пленником до утра. Он бросил взгляд на кровавую груду на полу. Я должен держать себя в руках, сказал он себе. Он шагнул к окну, и его нога скользнула по полу. Кровь — кровь всюду. Он прокрался к окну. Железная решетка на окне посмеялась над ним. Он отчаянно рванул ее со всей силой своих огромных мускулов. Он должен оставаться спокойным… он не должен терять самообладания. Все зависело от него одного. Спотыкаясь, он вернулся к кровати и сел на нее, обхватив голову руками и бессмысленно глядя перед собой.
Снаружи часы пробили три раза. Три часа! Она не страдала — нет; конечно, нет, потому что боли не существует.
Он подумал, чей это голос он услышал. Конечно, это был его собственный голос. Нельзя пугаться собственного голоса. «Она только в воображении. Боли нет. Боли не существует — о, выпустите меня! Боже, помоги, выпусти меня!» Он вопил, вопил в полную силу своих легких. «Боли нет, я вам говорю — она существует лишь в воображении. Я доказал это. Доказал это. Доказал. Выпустите меня!»
Он бросался на дверь, колотил по ней, пока руки его не стали кровоточить, — его мощь была бессильна. Он слышал голоса в коридоре, испуганный шепот. Затем решительный мужской голос. Это должен быть Паттерсон, подумал Хьюг.
Затем еще голоса — служителей.
— Выпустите меня — я доказал это. Я был прав… прав. Боль — это иллюзия!
Ключ в двери осторожно повернулся. В двери столпилась группа мужчин, за ними — испуганные лица сиделок.
— Моррис! — глаза Паттерсона были широко раскрыты от ужаса.
— Я доказал это, Паттерсон, — боли нет. — Хьюг дико и торжествующе засмеялся. — Вы понимаете, что это значит? Я победил. Я покорил боль.
Н. Деннетт
Проклятие из могилы
Эта история (рассказывала Френсис Уиндтроп) берет начало с того момента, когда мы с мужем отправились осмотреть одну старую ферму, недавно обнаруженную им. Под его воодушевленные рассказы мы прошли более трех с половиной миль по болотистой местности, заросшей вереском. Эта ферма, расположенная в необычайно пустынном месте, была примечательна не только тем, что ее возраст составлял по меньшей мере лет двести и ее история, как он с восторгом заметил, была бог знает какой странной, но и тем, что в доме, несмотря на его ветхое состояние, обитала старая карга, от одного вида которой мурашки бегали по коже.
Немного поворчав на тему, что вовсе необязательно, что наши вкусы совпадут, я согласилась посмотреть на дом и его мрачную обитательницу. Уже в первые дни после нашей свадьбы я поняла, как сложно быть женой известного драматурга, работающего, к тому же, в сенсационном жанре и всегда озабоченного поиском материала.
Вот уже несколько месяцев из-под его пера не вышло ни строчки и в голову ему — возможно, по причине переутомления или однообразия окружающей обстановки — не приходило никаких свежих идей, если не брать в расчет старых, заезженных тем. Здесь же, на старой ферме, он получил бы столь необходимый ему творческий импульс. Он заявил, что его вдохновляет один только вид этого места и если не возникнет никаких препятствий для того, чтобы поселиться в этом доме, то в его четырех стенах он найдет готовый сюжет для своей будущей книги. Чтобы в полной мере проникнуться атмосферой, царившей на ферме, он предложил поехать туда и пожить в старом доме, пока не закончит свою пьесу, при условии, конечно, что старуха на это согласится.
— Примерно в полумиле от фермы есть деревня, и, может, эта женщина с удовольствием согласилась бы переехать туда на время, — сказал он. — Если подобное предложение ее не устроит, то возможен другой вариант: за определенную сумму она сдаст нам одну или две комнаты и будет «готовить» для нас.
Я была против этой затеи с самого начала, но, видя мужа таким энергичным, полным надежд и опасаясь, как бы его опять не охватил приступ меланхолии, когда, унылый и раздражительный, он беспрерывно расхаживал по комнате и не спал ночами, безуспешно пытаясь развить какую-нибудь иллюзорную идею, я постаралась не дать ему понять, насколько мне не нравится этот план. Сама же я приготовилась к долгим часам одиночества и скуки.
Однажды вечером, в конце сентября, мы наконец отправились на ферму, и я не могу сказать, что меня сильно обрадовало такое начало. Оливер быстрой походкой шагал впереди. Было видно, с каким нетерпением ждал он момента, когда сможет приняться за работу, и не замечал, как я уныло плелась у него за спиной, время от времени спотыкаясь о кочки. Мне казалось, что мы шли целую вечность, пока, наконец, не добрались до гребня возвышенности, откуда и заметили в неглубокой и с виду очень безлюдной лощине сланцевую крышу дома. Его очертания уже начали расплываться в надвигающихся сумерках.
— Это твоя ферма? — спросила я и почему-то окончательно упала духом.
Оливер сбежал вниз по склону и остановился перед поломанными, покрытыми мхом воротами.
Выступающая из тени ферма казалась этакой хаотической смесью упадка и запустения. Все вокруг было покрыто отвратительным грибком: он рос в щелях между булыжниками, на сгнившей и разрушенной ограде; даже на стенах самого дома виднелись грязные пятна странной растительности; на крыше же вовсю разросся мох. Стволы старых яблонь в саду тоже были серыми от лишайника. Время скрутило их и придало им самые фантастические формы. Расположенное в глубине болот, это место казалось очень мрачным и заброшенным. Сползающие на землю сумерки, несли холод и полную безнадежность; зловещие причудливые полоски света, отбрасываемые садящимся солнцем, лишь усиливали первое впечатление.
Я непроизвольно отступила назад. Меня охватил какой-то неописуемый страх.
— Я не пойду туда, — дрожащим голосом сказала я.
— Глупости, Френсис, почему бы нет? — потребовал ответа муж.
Он решительно перелез через обвалившуюся ограду и очутился в месте, некогда называвшемся двориком, а сейчас превратившемся в кишащую крысами пустыню. В стороне от дома лежал пруд, затянутый зеленым налетом. Повсюду была разбросана мокрая солома. Дом, низкое, приземистое строение с покосившейся от старости крышей, которой пришлось причудливо изогнуться, чтобы не обрушиться вообще, казался покинутым людьми и мертвым среди целой армии буйно разросшихся сорняков странного, противного вида. Дверь дома была плотно закрыта, а окна выглядели так, будто за ними скрывалась какая-то тайна.
По взгляду Оливера, осматривавшего двор, я поняла, что он искренне рад приезду сюда и верит, что сможет написать здесь настоящий «шедевр». Действительно, даже я, человек далекий от всех его пьес и драм, чувствовала, как сильно привлекало Оливера это мрачное заброшенное место со зловещей, нависающей над человеком тишиной. Даже расположение фермы говорило само за себя: она была спрятана в глубине болот, где единственными живыми существами были лишь совы да кролики. Я стояла рядом с мужем и всем своим видом показывала, что ужасно не хочу идти дальше. В ушах свистел и шептал холодный ветер, шевеливший редкие чахлые кустики, росшие у полуразрушенных стен. На душе было невероятно одиноко.
— Здесь и живет эта старая ведьма. Как насчет того, чтобы немного ее расшевелить и заставить показать нам дом? — с энтузиазмом спросил Оливер.
Я думаю, что он уже представлял себе расклеенные по всему Лондону афиши одного из самых знаменитых театров, объявлявшие о постановке новой и, конечно же, очень удачной пьесы Оливера Уиндтропа. Он поднял руку и громко постучал в дверь, осевшую так низко, что в сгущающихся сумерках она сливалась с крыльцом.
Стук эхом разнесся по округе. Мы стали ждать ответа. Прошло пять минут, десять — никто так и не отозвался. И только когда Оливер разочарованно отвернулся и уже собирался уходить, дверь тихонько приоткрылась на один или два дюйма. Послышалось какое-то невнятное бормотание. Судя по всему, это был вопрос. Спрашивали, чего мы хотим. Оливер попросил разрешения войти и немного передохнуть, добавив, что он и его жена очень устали после долгой прогулки. Ответа не последовало, но в узкой щели показалось какое-то странное, бесцветное, безучастное лицо и вперило в нас свой взгляд. Его явно удовлетворило увиденное, дверь приоткрылась пошире, и нас жестом пригласили войти. Мы пригнули головы и вошли в темный коридор, выложенный каменными плитами, а потом еще через одну дверь, ведшую в кухню, в которой сразу же бросились в глаза черные стропила под потолком. Она едва освещалась тусклым светом, пробивающимся сквозь грязное, затянутое паутиной окно.
На середину комнаты были не очень-то любезно поставлены два стула, и мы сели. Мне было не по себе, и я с отвращением осмотрелась вокруг. Бесформенное старое существо, жившее здесь, было, без сомнения, самым тихим человеком на земле, которого я когда-либо встречала, и в то же время самым отталкивающим. Усохшееся лицо было бескровным; походка была неровной, и при ходьбе тело старухи раскачивалось из стороны в сторону. Одним словом, в ней было что-то сверхъестественное, не позволявшее признать ее человеком, и так хорошо сочетавшееся с этим унылым домом, с пустынными болотами и мрачно носившимися по ним ночными ветрами.
— Жить здесь, наверное, очень одиноко? — сказала я наконец, не выдержав. На меня давила эта тяжелая тишина, эта темная комната, этот висевший всюду запах сырости и разложения.
Своим неприятным, бестелесным шепотом она ответила, что никогда не чувствовала одиночества и всем компаниям предпочитает свою собственную.
— Значит, вы живете совсем одна? — спросил мой муж, поднимаясь со стула со спичкой в руке, чтобы зажечь стоявшую на столе старомодную лампу, предварительно получив на это разрешение хозяйки в виде кивка.
— Что? Да, я здесь совсем одна, если не считать моих мыслей и старой черной кошки.
Она посмотрела на него каким-то непонятным, странным взглядом своих невидящих глаз и отодвинулась, чтобы мы смогли увидеть неподвижную фигуру кошки, глаза которой поблескивали в темноте зеленым светом. Очертания ее тени причудливо отражались на стене и резко переходили на потолок, угрожающе нависнув над нашими головами.
Это действовало мне на нервы, и я отвела взгляд и посмотрела в сморщенное лицо старухи, стоявшей напротив нас. Оно меня поразило. Я впервые в жизни увидела такое лицо: в нем не было ни кровинки, а из-под кожи выпирали кости — оно было абсолютно неподвижным и казалось похожим на маску. У нее был большой, но какой-то невидимый рот, на лице полностью отсутствовали брови, а глаза глядели на нас из глубоких бесцветных впадин, левая ноздря почернела и была чем-то забита, изо рта торчал один или два кривых, заостренных на конце зуба.
По всему моему телу пробежала волна отвращения. Эта женщина была чем-то неестественным, невероятным, вызывающим ужас. Я собрала в кулак всю свою волю, чтобы не вскочить со стула и не броситься бежать без оглядки из этого дома.
— Не могли бы вы сказать мне, почему дом пришел в такое плачевное состояние? Дело, видно, в его возрасте? — спросил Оливер.
— Ась? — рассеянно переспросила старая карга, как бы показывая, что она туговата на ухо. Ее нечленораздельная речь была вялой и очень трудной для понимания. — Много лет назад это была ферма что надо, но говорят, что здесь разыгрались какие-то ужасные события, и сейчас ни один человек не осмелится остаться тут на ночь. Если бы не я, здесь вообще бы никто не жил.
Из ее горла вырвался жуткий звук, лишь отдаленно напоминающий смех. Казалось, что в нем был скрыт какой-то тайный смысл, и от него у меня по коже побежали мурашки. Оливер и я не разделяли ее веселья.
— Эту ферму называют в округе «Витчиз Бэйн»[10] или, может, «Вульфсбэйн»[11] — я сейчас точно не помню — из-за этих сорняков, наверное, — невнятно затараторила она со словоохотливостью человека, привыкшего к молчанию, — и, естественно, люди до смерти боятся ходить здесь, тут кругом болото я эта трава… Пойдемте, я покажу вам дом.
Было что-то пугающее в плавных, бесшумных движениях ларухи. Ее до невозможности искривленное тело, которое при ходьбе переваливалось с боку на бок, казалось невесомым. Сначала она повела нас наверх по шаткой, невероятно крутой и влажной лестнице в направлении нескольких пустых спален, низкие, покатые потолки которых поддерживались почерневшими балками, а крохотные окна казались вделанными в стену намертво — так долго их никто не открывал. Полы тоже имели наклон и прогибались при каждом шаге. Ходить здесь было страшновато: наши тени то таинственно вытягивались, то едва ли не исчезали, по мере того как мы все дальше и дальше проникали в глубь этого пропитанного плесенью дома. Что до старухи, то она сама по себе напоминала искаженную, причудливую тень. Я, вся сжавшись, следовала за ней и Оливером, испытывая страх настолько сильный, что сейчас просто не в состоянии его описать. И все же я понимала, что взывать к Оливеру бесполезно: его горящие глаза доказывали, что его решимость претворить в жизнь свой сумасшедший план все более укреплялась. Сама мысль о том, что мне придется прожить в этом страшном доме хотя бы один день, вызывала у меня ужас.
Мы снова спустились вниз по скрипевшей под ногами лестнице в комнату, которая когда-то называлась гостиной. Изначально подразумевалось, что эта довольно длинная, с низким потолком комната, наполненная запахом плесени и сырости, будет более светлой, чем все остальные, но деревянные ставни на окнах были плотно закрыты снаружи. Потолок, разделенный на две части тяжелыми дубовыми балками, был какого-то неопределенного цвета, кое-где на нем пробивалась плесень, а со стен свисали гнилые куски древних обоев. Широкие низкие окна занимали значительную часть стены, и из них открывался, когда они, естественно, не были закрыты, однообразный вид на болота без конца и края. Здесь же, на подоконнике, оскалившись, лежал…
Я отскочила назад, испуганно вскрикнув. Этот предмет был для меня настолько же неожиданным, насколько замечательно он сочетался с этой комнатой и с этим странным домом.
Я поспешила брезгливо вытереть свои чистые тонкие пальцы, коснувшиеся предмета. Я терпеть не могла всего, что не было свежим, чистым и приятным на ощупь. Не то чтобы эта штука на подоконнике была грязной: она была чиста настолько, насколько были способны сделать ее такой время и разложение. На меня смотрел поломанный, видавший виды череп, желтый и гладкий, сиявший, будто отполированный. Он был очень старым и, судя по-всему, принадлежал человеку. Неправильной формы лоб был низким.
— Ха-ха-ха! Нечего бояться… пока, — из горла старухи вырвался очередной неприятный звук. — Она была известной ведьмой. Есть люди, которые до сих пор помнят, что когда ее обижали, то сразу после этого на домашний скот нападал мор, и не помогали никакие щепотки соли, разбросанные в хлевах и амбарах.
Оливер внимательно ее слушал. Я тоже заинтересовалась, но мой интерес был естественным лишь наполовину: я слушала, как зачарованная. Эта история о колдовстве с более или менее точным указанием времени странно приковывала внимание. Гнусная старуха, по-моему, просто наслаждалась, вспоминая ее, казалось, она вообще любила смаковать детали всяких мерзостей и ужасов: влияние «дурного глаза», умиротворение сил тьмы и тому подобное.
— Звали ее Мэлли Рай, и ее убили в дни короля Георга — утопили или сделали что-то еще. Но после смерти она прокляла всякого, кто захочет похоронить ее, и поклялась, что если ее тело не оставят в покое в этих четырех стенах, в которых она прожила всю свою жизнь, ее дух не позволит ни одной живой луще жить здесь… Да, со временем тело исчезло, остался один череп. Но предупреждаю вас, — продолжала она с каким-то кутким воодушевлением, — предупреждаю вас: НИКТО НИКОГДА НЕ ДОЛЖЕН ЕГО БЕСПОКОИТЬ, потому что после этого, говорят, слышатся ужасные звуки, происходят несчастные случаи, ураганы, пожары, бедствия, и это так же неизбежно, как появление солнца после дождя. Тут были новые кильцы, они выкинули его, через три дня… А он снова здесь, и будет еще несколько веков здесь лежать.
Восхищенный этим мрачным рассказом и еще более, чем обычно, возбужденный и довольный открытием старой фермы, Оливер бодро, громким голосом изложил старухе план, который он держал в голове с того момента, как мы вошли в дом.
Противная старуха оказалась даже более сговорчивой, чем он рассчитывал (может, к этому имел некоторое отношение размер предлагаемой суммы). Скоро были окончательно оговорены все условия, по которым мы занимали одну или две комнаты в доме, и обе стороны, не считая меня, остались довольны. Перспектива жизни на этой ферме вызывала у меня неописуемый ужас; что-то внутри предупреждало, что мы становимся участниками величайшего безрассудства.
— Мы сошли с ума. Это приведет лишь к беде, — убежденно сказала я Оливеру, доверяя своему дурному предчувствию. Но он лишь снова и снова уверенно повторял, что на этой старой ферме его ждет готовый сюжет для новой пьесы, одного из лучших «триллеров» когда-либо им написанных, что у него уже появилась идея, и он с нетерпением ждет, когда, закончив все дела, сможет взяться за перо.
Когда за нами закрылись поломанные, замшелые ворота, и мы принялись пробираться по темным болотам домой, что-то заставило меня обернуться. Дождь прекратился, и в желтом свете месяца я увидела сморщенную фигуру старухи, а рядом с ней кошку. Она стояла на пороге и смотрела нам вслед, а ее невидимый рот скривился в злобной ухмылке.
Поначалу череп на подоконнике не вызывал у меня особого страха. Ведь, в конце концов, какой вред может принести человеку старый, поломанный череп? Конечно, все время видеть его было не слишком приятно, но со временем я научилась бороться со своими страхами.
Оливер, запершись в комнате и обложившись листами бумаги, был полностью погружен в работу и свои мысли, по его удовлетворенному виду я чувствовала, что работа над пьесой идет хорошо. Судя по ее названию — «Череп, несущий смерть», она обещала стать пределом мечтаний даже для самых взыскательных любителей ужасов.
Я была в равной степени испугана и обрадована, когда обнаружила, что Анн Скегг (этой странной личности) в доме нигде нет: он был целиком предоставлен нам. Я решила, что она, наверное, еще раз как следует обдумала свое первоначальное намерение и, в конце концов, перебралась в деревню, пока мы не уедем и ее дом опять не обретет свою привычную, ничем не нарушаемую тишину и одиночество. Должна вам сказать, что я попыталась разузнать кое-что обо всем этом у одного или двух крестьян, но была встречена таким странным, испуганным взглядом, что не осмелилась развивать эту тему дальше. Узнав от них, что на ферме Витчиз Бэйн, насколько они помнят, Bot уже долгие годы никто не живет — последний жилец покончил жизнь самоубийством — и что ни любовь, ни деньги не заставили бы их сунуть свой нос в этот дом, я возвратилась, чувствуя себя еще более сбитой с толку… Наступил коричневатый октябрь: голые, унылые болота, разукрасившись золотом и пурпуром, буквально расцвели, когда в воздухе стал носиться запах зимы с ее первыми хрупкими морозами. Каждый день я подолгу гуляла на открытом воздухе и проходила за день немало миль, наслаждаясь новорожденной красотой природы и самой прогулкой. Но дни шли, ноябрь принес с собой холод, всхлипы дождя и долгие часы безделья. Теперь я уже не выходила из дома, а за закрытыми дверями больше не гулял ветер. Уже нельзя было вдохнуть чистый, напоенный солнцем воздух и ощутить благословенную красоту этой природы. Насквозь пропитанные влагой болота унылой пустыней тянулись от дома и убегали вдаль… В доме теперь все время царила темнота, редкий луч солнца едва пробивался сквозь нее. И совы, совы постоянно преследовали меня своими криками, полными скорби…
Поглощенный работой, Оливер ничего этого не замечал, как не замечал и того, что чем больше времени я проводила в одиночестве в душной гостиной, тем более невыносимым для меня становился вид черепа, лежавшего на своем привычном месте, причем происходило это как-то медленно и незаметно. Я не могла уже смотреть на него без какого-то нелепого ужаса… я видела перед собой его пустые глазницы, черные и отвратительные, буравящие меня взглядом… его искривленный рот со зловещей гримасой… поломанные, редкие зубы, низкий, преступный лоб… Я боялась его и в то же время испытывала отвращение. Он всегда смотрел на меня со злобной, недоброй ухмылкой, как бы радуясь какой-то неприятной шутке…
Та ночь рано спустилась на землю. Я сидела одна, и, казалось, во всем доме больше никого нет, настолько было тихо кругом. Снаружи гудел и стучал в окна ветер, старое дерево в прилегающем дворике скрипело и постанывало, его голые сучья гнулись и постукивали своими невидимыми пальцами в стекла темных окон. По старой гостиной, казавшейся еще более грязной и угрюмой, чем обычно, гуляли тени. Единственным источником света был слабо мерцавший в темноте фонарь «молния». Углы комнаты, оставшиеся вне пределов досягаемости его света, были темными, и я боялась даже посмотреть туда. Мне казалось, что оттуда выскочат какие-нибудь безымянные гвари и набросятся на меня. Каждый скрип вызывал у меня дрожь, с ужасом я ожидала, что вот-вот тихо откроется дверь и на пороге покажется тот, кто устроил весь этот страшный спектакль. И когда протяжный крик совы эхом отозвался во дворе, я, вздрогнув, вскочила на ноги.
То здесь, то там плясал луч света, исходивший от прыгающего огонька лампы.
Он падал на отвратительный череп, зажигал пустые глазницы таинственным светом и создавал в комнате атмосферу какого-то зловещего сардонического веселья… Я, вероятно, частично потеряла над собой контроль, потеряла способность здраво мыслить… Прежде чем я поняла, что делаю, вопреки всем предупреждениям о том, что нельзя трогать череп или непочтительно к нему относиться, я схватила этот ненавистный, вызывающий у меня отвращение предмет и швырнула его в темный буфет, чтобы больше не видеть его перед своими глазами.
В эту ночь Оливер и я были разбужены каким-то странным неземным звуком, похожим на плач. Он был довольно тихим, но не стихал ни на секунду и своей монотонностью просто сводил с ума. В этом звуке было что-то страшное, таинственное, вызывающее ужас, как будто кто-то безутешно горевал о своих так никогда и не сбывшихся надеждах и был полон отчаяния; будто тысячи душ, не находящие себе покоя и испытывающие нечеловеческие мучения, соединились в хоровод в черном воздухе вокруг фермы и плакали и кричали о своей боли сквозь замочные скважины. Окаменев от страха, я тихо лежала в постели, не смея признаться в содеянном. Оливер заявил, что это ветер и гром, ведь за окном бушевала гроза.
Хлопали двери, дребезжали стекла. Спать было невозможно. Когда начало светать, я тайком поставила череп на место. В одном из коридоров — и это стало для меня странным и неожиданным сюрпризом — я встретила Анн Скегг. В ее взгляде было столько веселого злорадства, что я поспешила скрыться.
С этого момента Анн Скегг больше не покидала дом. Это выглядело так, будто она не доверяла мне, беспокоясь за безопасность черепа и считая себя его стражем. Вид у нее был еще более отсутствующий, чем обычно, и она стала совсем тихой и сморщенной. Эта неуловимая перемена в ней озадачила и испугала меня. Ее челюсть постоянно дергалась, тело от старости и пронзительного холода била дрожь, а спереди на старомодном, как и все в ней, халате красовалось странное зеленое пятно… Один лишь вид этой кривой, искаженной фигуры с ее качающейся походкой, с длиннющими худыми руками, крадущейся или, вернее, скользящей по коридорам и лестницам заставлял вздрагивать каждый мой нерв. Она вызывала во мне такое громадное отвращение, что, пытаясь избежать ее присутствия, я целыми днями бродила по безлюдным болотам. Я даже отала немного верить в те ужасы, которые раньше посчитала бы просто вздором: например, я вопрошала, может ли умерший человек восстать живым из могилы, как Лазарь… Ее пальцы были холодными и скользкими, а ее улыбки я боялась больше всего на свете… Я попыталась рассказать обо всем Оливеру, описать ему свои кошмары, но, к сожалению, он не смог или не захотел понять меня, считая это моими истеричными фантазиями.
Пьеса была почти написана… Вот уже триумфально закончилась финальная сцена, и Оливер объявил мне о своем намерении съездить в Лондон и позаботиться о том, чтобы пьесу поставили как можно скорее.
Я слушала его, охваченная необъяснимым ужасом.
— Возьми меня с собой, — взмолилась я. — Я не могу, не хочу оставаться одна в этом страшном доме!
Он засомневался.
— Но я приеду через несколько дней, самое большее через неделю, — сказал он. — Ну, ну, будь умницей, чем ты так встревожена?
В ответ я пробормотала что-то несуразное:
— Большой пустой дом, и болота, и совы, и… И Анн Скегг.
— Но что сделала тебе эта бедная бесформенная Анн Скегг? — насмешливо спросил он. — Конечно, у нее есть свои странности, но старуха абсолютно безобидна, хоть и выглядит довольно грозно. Нет, нет, Френсис, ты останешься здесь. Я быстро управлюсь со всеми делами — ты даже не заметишь моего отсутствия, и мы сразу же уберемся отсюда. Поедем отдыхать куда-нибудь в Швейцарию или на Ривьеру. Ну как? Я совершенно уверен, что пьеса вызовет сенсацию.
Он уехал. К вечеру в воздухе как-то неуверенно стали кружиться редкие снежинки, но вскоре они переросли в настоящий буран, бушевавший всю ночь. Проснувшись, я нашла дом похожим на осажденный город: двери были наполовину завалены нанесенными за ночь сугробами, доходящими до самых окон; комнаты были наполнены каким-то странным, казавшимся мне ненастоящим светом, и дом был окружен той неземной тишиной, которую всегда приносит с собой снег. Дороги и даже ограды исчезли, и поэтому было абсолютно невозможно выбраться с фермы и хоть как-то связаться с внешним миром. В этом доме Анн Скегг… и стоявший на подоконнике череп со своей неизменной ухмылкой.
Прошло некоторое время. Я укрепилась в убеждении, что в доме, в этой мрачной, покрытой плесенью гостинной царит какой-то злой дух. Атмосфера ненависти была такой насыщенной, что я не только чувствовала, но даже видела ее и тщетно, безуспешно пыталась с ней бороться. Видения преследовали меня днем и ночью. Я заметно осунулась, мои глаза приобрели немного диковатое выражение, я вздрагивала при каждом звуке. С каждым днем Анн Скегг возбуждала во мне все больший и больший ужас; мне казалось, что над головой у нее, как черное облако, висит аура невыразимой злобы. Я была убеждена, что все, что вызывало в этой сморщенной, похожей на троля старухе оживление, было обязательно чем-то гадким. У меня выступал холодный пот, внутри все переворачивалось, когда я чувствовала на себе взгляд ее своеобразных, скучающих глаз, полный безжалостной и наводящей ужас ненависти. Казалось, ей ненавистно само мое присутствие. В ее взгляде как бы сквозило желание остаться наедине с этим зловещим черепом, к которому она, судя по всему, питала особую отвратительную привязанность. Я часто видела, как она что-то тихо пела и нашептывала ему, как будто он мог что-нибудь понять, и поглаживала своими тощими пальцами его сверкающую поверхность, как бы лаская его. Как бы невероятно и фантастично это не было, между ними существовала какая-то близость, какое-то тайное взаимопонимание… И когда я смотрела на них, мурашки бегали у меня по коже.
Со временем я стала находить во всем этом какое-то мрачное очарование. Я не могла оторвать от старухи взгляда и часто тайком, сдерживая дыхание, кралась за ней, испытывая, тем не менее, лишь отвращение и антипатию.
Однажды ночью, когда в доме было очень холодно, Анн Скегг заметила, что я шпионю за ней. Она резко обернулась и увидела меня на пороге комнаты. У ног старухи сидела кошка. Шерсть на ней встала дыбом, она оскалила зубы и тихо, отвратительно зарычала. Анн Скегг медленно пошла ко мне, странно раскачиваясь из стороны в сторону. Со своим трясущимся подбородком, с выставленной вперед головой и недобрыми глазами, взгляд которых приковывал меня к месту, она являла собой самое страшное и беспощадное существо, которое я когда-либо встречала. Я стояла на месте, будто окаменела, будто приросла к нему под воздействием какой-то странной силы, не в состоянии ни пошевелить рукой, ни крикнуть. Кровь моя застыла в жилах, зубы стучали, сердце перестало биться. И вдруг я вскрикнула, потеряв над собой контроль. Анн Скегг приближалась ко мне, а я бочком отступала по стенке, мои пальцы отчаянно искали какое-нибудь оружие, и они его нашли… Дико вскрикнув, я изо всей силы швырнула злобный череп в приближающуюся фигуру и ее рычащее животное. Он упал у ее ног с гулким стуком и раскололся на несколько частей.
Анн Скегг вдруг разразилась противным, отвратительным смехом.
Только позже я поняла, что наделала. Страх поймал меня в свои безжалостные объятия. Один за другим в моем мозгу вставали страшные примеры наказания, которое падало на головы людей, осмелившихся потревожить или оскорбить череп, а я по своей невероятной глупости превратила его в ничто, в кучку костей. И так как не было ни одного случая, когда провинившийся ушел от наказания, я, дрожа, ждала, что будет дальше.
Я была слишком испугана, чтобы спать или хотя бы лежать в постели. Странно, но тот тихий, выводящий из себя звук так и не повторился в ту ночь, хотя я ждала именно его. Стояла зловещая тишина. (В мозгу у меня в который раз прокручивается эта сцена: я распахиваю окно и с неестественной силой выбрасываю в темноту все то, что осталось от черепа, осколки с шумом летят вниз и падают в замерзший пруд. Я слышу и никогда больше не перестану слышать слабый треск тонкого льда, потрясший неподвижный воздух.)
Прошла еще одна ночь; на третью раздался неописуемо страшный вой и крики, как будто обезумевшие демоны во весь голос вопили от боли и унижения и пытались вырваться из холода и темноты, царивших на улице. Сначала эти наводящие страх вопли и стоны ослабли, полностью затихли, но потом вновь возобновились с десятикратной силой: на этот раз в их криках слышалась уже злоба.
Мое сердце глухо стучало. Я сидела на кровати, прижимая к себе одеяло и проклиная свою глупость, которая навлекла на мою голову весь этот кошмар. Где-то около полуночи, решив, что порыв холодного свежего воздуха остудит мое тело, которое трясло, как в лихорадке, и поможет преодолеть страх, я в состоянии, близком к обмороку, со стуком распахнула окно. В небе, в этой черной бездне не дальше чем в двадцати ярдах, происходило что-то непонятное. По всем четырем крыльям гулял ветер, пронзительно кричали совы, гремел гром, деревья, как черные тени, качались и стонали, а где-то далеко заунывно выла собака, будто кто-то умер. Проснулся и взволновался весь мир ночи, и в этом было что-то необычайное. Убывающая луна внезапно показала свое бледное лицо из-за туч, которые в панике разбежались по всему небу. В его вышине встретились и с ужасным шумом, заглушившим все остальные звуки ночи, разошлись темные тени. Скользнув вниз на черную гладь пруда, отливавшую серебром, когда до нее дотрагивался лунный свет, они поднимались, сжимая в руках нечто, напоминавшее осколки кости с неровными краями, а потом роняя их со злобным смехом, воплями и стонами.
Внезапно я заметила, как одна из теней, плясавших на пруду и кружившихся вихрем в такт ветру и раскатам грома, отделилась от остальных, медленно поднялась с поверхности пруда и, раскачиваясь из стороны в сторону, скользнула через порог дома… Волосы у меня встали дыбом, на лице выступил холодный пот, и я поняла, что этой тенью было то мрачное существо, которое звалось именем Анн Скегг.
Теперь со вселяющей ужас уверенностью я знала, что она мертва — всегда была мертва, что это была сама Мэлли Рай, которая благодаря какой-то дьявольской силе по-прежнему ходила по земле, она утонула, но все равно была жива. Не сомневалась я также и в том, что осталась здесь совсем одна, маленькая, ничтожная, против всех сил тьмы, которые сама же выпустила на свободу, разбив череп. Эти силы, терпеливо ждавшие своего часа, пока древний, зловещий череп был цел и невредим, сейчас напоминали о себе с удесятеренной мощью.
Жуткие стоны и крики слышались всю ночь, спать было невозможно. Днем шум утих, превратившись лишь в низкий, непрекращающийся, монотонный гул в моих ушах, который по мере приближения сумерек усиливался и перерос в вой, носившийся вокруг дома. Ночью над темной водой пруда опять была разыграна эта дьявольская пьеса с кусками расколовшегося черепа, и снова старый, скрюченный труп, оживленный мстительным духом Мэлли Рай, вставал, покачиваясь, из пруда и проникал в дом сквозь закрытую дверь.
Между тем на улице по-прежнему были сугробы, белая непробиваемая толща снега росла фут за футом. Ферма потеряла свои очертания, дороги сделались непроходимыми. Солнца не было, а мороз не прекращался. С каждым часом мои чувства все более и более притуплялись от страха, и сознание мое висело на волоске.
Кульминация наступила неожиданно, сразу же после возвращения Оливера — снега, наконец, достаточно подтаяли, чтобы он смог с великим трудом добраться до фермы. Заметив его, отчаянно пробивавшегося по направлению к ферме, я с облегчением заковыляла к двери. Он был явно потрясен переменами в моей внешности и даже вскрикнул от удивления, увидев меня — я была похожа на собственную тень, и еще через мгновение, как подкошенная, упала к его ногам.
— О, господи, что произошло? Что здесь произошло, пока меня не было? — спросил он, когда ко мне вернулось сознание, и я, дрожащая и обессиленная, смогла сама подняться и сесть.
На одном дыхании я рассказала ему обо всем, что здесь произошло, и по мере того как он слушал меня, на его побледневшем лице отражался все больший и больший ужас.
— Может, еще не поздно, — сказал он, не сумев подавить дрожь, пробежавшую по всему его телу. — Пруд неглубок. Я возьму фонарь…
Он подошел к двери и распахнул ее.
— Что ты собираешься делать? — я вскочила с места, предчувствуя беду.
— Что я буду делать? Конечно, попытаюсь выловить череп! Мы должны собрать его по кусочкам, поставить на место, успокоить силы тьмы, сейчас, сию же минуту…
Его язык прилип к нёбу, тело сжалось, когда через порог переступило и стало медленно, шаг за шагом, ползти вперед что-то ужасное, некогда называвшееся Анн Скегг. ОНО было там, у порога, с мертвенно-бледным лицом синеватого оттенка, с длинными пальцами, от которых исходил холод смерти, с пустыми впадинами на месте глаз, с одеждой, испускавшей отвратительнейший запах стоячей воды. На месте большого пальца у этого трупа был длинный черный крюк, похожий на тот, что имеется у летучих мышей…
Оливер закричал от ужаса. Тварь улыбнулась дьявольской, злобной улыбкой и стала бесшумно надвигаться на нас. На полу, где она ступала, оставались грязные пятна зеленого ила…
Мы отступали, а она надвигалась на нас, и на ее похожем на череп лице отражалась страшная злоба. Мы были загнаны в угол, онемели от страха и чувствовали ледяной холод, исходивший от нее. Я поняла, что сейчас разыграется последняя сцена пьесы с известным концом.
Медленно мы упали перед трупом на колени. Последнее, что я запомнила, прежде чем во второй раз потерять сознание, было лицо Оливера, державшего в руке фонарь. На нем застыло какое-то странное выражение, а глаза были неподвижны, как у ящерицы, и полны ужаса… Когда я пришла в себя, то обнаружила, что комната пуста, окно открыто, и из него дует холодный ветер. Я выбежала во двор, где уже сгущалась ночь, и стала кричать: «Оливер! Оливер!», но ответа не последовало. На улице не было ни души, и начинал усиливаться жуткий гул, похожий на звук волынки. Медленным шагом я вернулась в дом и стала ждать Оливера. Меня мучила неопределенность. Несколько раз я подходила к окну и выглядывала в темноту; один раз мне послышался слабый крик, но я приписала это своим расстроенным нервам… Слишком испуганная, чтобы просто сидеть в этом осажденном доме и храбриться перед лицом новых неизведанных опасностей, я беспокойно ходила по комнате. Наконец, не выдержав и собрав воедино все остатки мужества, я вышла из дома на поиски Оливера.
Вокруг, холодный и черный, как вода, шумел ветер. Несмотря на то что зима была в самом разгаре, черноту небес пробивала молния. Ночь была полна звуков. Гремел гром, и этот грохот гулко раскатывался среди холмов. Было душно, воздух как-то неестественно пожелтел. Чувство неминуемой беды накатывалось на меня, и я продолжала кричать: «Оливер! Оливер, отзовись, отзовись!» Но в ответ не раздавалось ни звука. Не помня себя от страха, я продолжала звать мужа. И ветер, в конце концов, принес пронзительный крик, напоминающий крик человека, которому угрожает смертельная опасность.
— Оливер! Оливер! — опять выкрикнула я и увидела…
Я увидела картину, которая запомнилась мне на всю жизнь и которая часто встает у меня перед глазами. Ночь как бы расступилась, и в жутком свете фонаря, валявшегося на берегу заснеженного пруда, я увидела Оливера. Он пятился назад, пока не ступил в воду, все еще пытаясь отбиться от ужасной твари. Сердце у меня бешено заколотилось, молотом ударяя по ребрам, а из груди вырывались тяжелые вздохи. Мой взгляд был прикован к этой картине. В трепещущем, пляшущем свете фонаря я с содроганием видела, как Тварь, качаясь взад-вперед, неумолимо приближалась к Оливеру, на ходу вытягивая свою длинную лапу, желая выполнить свою смертоносную задачу. Я видела, как Оливер с побледневшим лицом отбросил назад голову, и его взгляд, полный страха и отвращения, пронзил пустые глазницы ведьмы. В отчаянии он вскинул руки, закрыл ими глаза и вскрикнул:
— Сгинь, ведьма, демон, кто бы ты ни был, во имя Дьявола, сгинь!
Внезапно подул и застонал сильный ветер, жуткий звук волынки перерос в вой, небеса разверзлись, и ударила молния. Сильнейшая голубая вспышка осветила окрестности. Я увидела, как Воплощение Ужаса задрожало, согнулось и погрузилось в пруд, вода которого потом еще очень долго не успокаивалась. Над головой Оливера промелькнуло что-то невыразимо гадкое и ужасное, с огромными кожистыми, как у летучей мыши, крыльями и когтистыми лапами. Почти одновременно с криком ужаса, непроизвольно вырвавшимся из моей груди, темные крылья накрыли Оливера, существо схватило его и исчезло из виду в черном воющем небе. Раскат грома следовал за раскатом, казалось, весь мир кричал от боли, и все это сопровождалось демоническим смехом, торжествующим и злобным…
Вдруг раздался пронзительный вопль, за ним еще один, и еще, и еще, заглушая какой-то металлический лязг. Я слышала его — слышу его и сейчас — и, обезумев, бросилась бежать по присыпанным снегом болотам, милю за милей…
А потом доктору одной отдаленной деревеньки сообщили, что видели, как по болотам блуждает какая-то женщина, странная внешность и поступки которой вызывают беспокойство у селян. Меня признали душевнобольной без всякой надежды на исцеление и отправили в сумасшедший дом.
Есть люди, которые по-прежнему считают меня больной, они боятся выпустить меня и вот уже тридцать лет я нахожусь здесь в заточении, за высокими стенами…
Оливер? Его нашли обгоревшим (никто не мог этого объяснить), лицо было покрыто шрамами, словно от каких-то гигантских когтей… Ну, мне пора, прощайте, прощайте, спасибо за то, что навестили старушку. Я абсолютно в здравом уме, со мной все в порядке, только я веду себя немного странно, когда вижу летучую мышь, правда, я уже не помню, почему. О, я снова вижу это, оно опять начинается…
Эдгар Джепсон и Джон Госуорт
Движущаяся опухоль
«Немедленно приезжай. Есть для тебя операция. Возможен великолепный шанс. Выезжай экстренным поездом, Линкольн, Кингз Кросс, 9.30. Обязательно попади на него. Клэверинг».
Я перечитал эту телеграмму, в которой, кстати, была полностью соблюдена пунктуация, когда экстренный поезд уносил меня за пределы Лондона.
Телеграмма меня несколько озадачила. Конечно, я знал, что Клэверинг всегда готов оказать мне услугу, ведь мы были близкими друзьями все те пять лет, в течение которых проходили практику в госпитале Сент-Томас, и он, без сомнения, понимал, что деньги, вырученные за операцию в Линкольне, весьма пригодятся человеку, недавно поселившемуся на Харли-стрит. Но что он имел в виду под этим «великолепным шансом»? Неужели пациент — важная в графстве персона, с помощью которой можно будет установить полезные связи на севере страны? Вряд ли: на севере хватает своих хирургов. Но что же в таком случае все это означало?
Я ломал голову в поисках объяснения, пока наконец не понял, что нет смысла мучить себя вопросами в полдесятого, когда сможешь все узнать в двенадцать. И, в соответствии с этим выводом, я занялся чтением «Таймс» и вступил в беседу с пятью другими пассажирами моего вагона, так же страстно желавшими попасть в Линкольн, как и я.
Экстренный поезд всегда имеет «зеленую улицу», и мы прибыли в Линкольн лишь на три минуты позже запланированного времени. Клэверинг уже ждал меня на перроне, и мы тотчас же стали пробираться навстречу друг другу сквозь толпу пассажиров, сошедших с поезда. Я заметил, что мой приятель выглядел неважно, очень неважно.
— Поговорим, когда приедем домой, — сказал он, и мы протиснулись сквозь толпу к его машине.
Дом, в котором жил Клэверинг, был просто идеален для провинциального доктора. Он был построен в начале девятнадцатого века на главной улице города и ранее принадлежал деду, а затем и отцу Клэверинга, тоже доктора. Внутри дом был так же старомоден, как и снаружи. Клэверинг был в таком состоянии, что сразу же повел меня в свой кабинет, немного старомодный, но оснащенный новейшим оборудованием, и ввел в курс дела, одновременно смешивая для меня виски с содовой.
— Пациентка — моя девушка, — сказал он, немного задохнувшись при этих словах, и это произвело на меня впечатление: раньше я никогда не замечал за ним ничего сентиментального.
— Сильвия Бард, чемпионка южной Франции по плаванию, девушка, с которой я помолвлен, может быть, не надолго, если операция не увенчается успехом. Мы бессильны перед этой болезнью, и на севере не осталось ни одного выдающегося врача, который не пытался бы вылечить Сильвию.
Он взял себя в руки и довольно четко изложил мне все детали. Мисс Бард всегда отличалась отменным здоровьем и едва Ли проболела хотя бы один день после кори, перенесенной в детстве. Она отлично играла в гольф и в теннис и даже выступала за хоккейную команду графства. Когда закончился последний хоккейный сезон, она вместе с родственниками отправилась на Ривьеру, чтобы потренироваться и подготовиться к будущему сезону, но примерно через шесть недель после возвращения домой у нее появились жалобы на болезнь.
Болезнь была связана с брюшной полостью.
Девушка сразу же почувствовала что-то неладное, ведь она в полной мере привыкла пользоваться преимуществами того, что называется отменным здоровьем. Поначалу были жалобы лишь на легкое недомогание, но постепенно болезнь развилась, и над жизнью девушки нависла действительно серьезная угроза. Но ни сам Клэверинг, ни врачи, которых он приглашал, не могли поставить диагноз. Конечно, они испробовали все возможные виды лечения, но болезнь так и не отступила.
Клэверинг спросил:
— Видел ли ты когда-нибудь опухоль, которая могла бы перемещаться? — Это был чуть ли не вопль отчаяния.
— Нет. Новообразование не может двигаться, — ответил я с абсолютной уверенностью.
— Но оно перемещается. Взгляни на эти рентгеновские снимки.
Он выдвинул ящик и достал целую пачку снимков, и мы вместе их просмотрели.
Все это казалось невероятным.
Вне всяких сомнений, это было новообразование в прямой кишке, имевшее спайки и походившее, как заметил Клэверинг, на кляксу чернил в рекламе Стивенса. Оно не было похоже ни на одну опухоль, когда-либо подвергавшуюся рентгену; я, во всяком случае, ничего подобного ранее не встречал. И едва ли хотя бы на двух снимках положение новообразования совпадало!
В это невозможно было поверить: судя по некоторым снимкам, оно продвинулось на целых восемь дюймов.
— К черту все это! Почему ты не оперировал? — вскричал я.
— Оперировал! Мы все оперировали! Оперировал Даулинг, а хирурга лучше на севере я не знаю. Но когда он вскрыл кишку, опухоли там не было, и он не смог ее найти!
Я посмотрел на него.
— Поэтому-то я и послал за тобой — провести новую операцию. Боюсь, что мы позволили опухоли продвинуться слишком далеко — Сильвия этого не перенесет, еще в первый раз это было очень болезненно. Но ты обращаешься с ножом быстрее всех, кого я когда-либо встречал, и, может быть, ты сможешь уложиться в необходимое время.
— Ну, хорошо, хорошо, — мягко сказал я, — и ты отправил телеграмму: «Возможен великолепный шанс».
— Считай, что на севере ты признан, если справишься с этим делом, — мрачно ответил он.
— Звучит так, будто я непременно буду признан. Веди меня!
— Ее можно направить в операционную хоть сейчас: она находится в больнице, — сказал он. — Бесполезно ждать лучшего момента.
— Конечно. И я бы не отказался от сэндвича. Позавтракал второпях. Ты знаешь, это успокаивает — съесть что-нибудь перед операцией.
— Это для тебя тоже приготовлено, — ответил Клэверинг.
Я съел сэндвич и десять минут спустя, стоя посреди операционной, уже натягивал стерильные резиновые перчатки. Вкатили пациентку, представлявшую собой такое печальное подобие красивой девушки, какое я когда-либо встречал.
— Но это же явный случай истощения! — сказал я.
— Я знаю, это похоже на истощение, — мрачно ответил Клэверинг, — и все-таки это не оно.
— В таком случае, ты бы лучше занялся подготовкой к переливанию крови к моменту, как я закончу, — отрезал я и начал осмотр.
Новообразование дернулось в истощенном болезнью животе прямо на моих глазах, и я нажал на него. Ответная реакция была странной: будто изогнулись и упруго сжались какие-то мышцы и сильно ответили. Никогда не видел, чтобы новообразование реагировало на давление подобным образом. Я кивнул анестезиологу, и он приступил к своей работе, а именно, занялся тем дьявольским наркотиком, который он должен был ввести бедной девушке, прежде чем она умрет.
Подошел мой черед, и я твердо решил для себя: обязательно найду это новообразование, когда вскрою кишку. Я сумел проколоть его иглой и закрепил ее там. Это было чувствительно: поверхность живота над ним сильно задвигалась.
Я подхватил инструменты — обычно я работаю с тремя из них: один я использую, а два других держу между пальцами для быстроты — и приступил к работе. Я сделал более длинный надрез, чем обычно, чуть ли не на всю длину опухоли, так как казалось, что она по-прежнему дергается, и обнаружил там красно-черную губчатую массу. Я потянул за иголку, крепко ее державшую.
И прямо из середины этой трепещущей губки на меня уставились два застывших, немигающих глаза.
Осьминог!
Оперируя, хирург готов ко всему, но я должен признаться, что эти глаза — а на мгновение они показались мне глазами дьявола — выбили меня из колеи. Но в этот же момент меня осенила мысль, что животное тянет иглу назад с полным напряжением всех своих присосок, вцепившихся в стенки кишки, так что факт, что я сумел найти новообразование, скоро полностью потеряет свой смысл. И в последующие десять секунд я раз пятьдесят погрузил нож в извивающуюся пористую массу.
Извивания прекратились.
Я взял пинцет и достал осьминога. Движение было легким и плавным: не мешала ни одна присоска. Никогда не думал, что можно убить животное с такой быстротой.
— Вот твоя опухоль! — сказал я и швырнул осьминога в таз.
Ничем не сдавленный, осьминог, казалось, был вполне способен заполнить канализационную трубу или разорвать бычью кишку. Глаза его по-прежнему были выпучены.
Клэверинга вырвало. Но тогда он действительно был совсем плох, а осьминог, надо сказать, выглядел отвратительно.
Я промыл кишку и зашил ее в течение десяти минут — лучшее время, за которое я когда-либо делал операции на брюшной полости.
Сильвия Бард выздоровела, ю это долгая история. Достаточно сказать, что сейчас у нее такое же отличное здоровье, какое она когда-то имела. Как бы там ни было, она вышла замуж за Клэверинга.
«Возможен великолепный шанс»? Действительно так! Осьминог появился на страницах всех крупных английских газет уже на следующее утро, а к вечеру его снимки обошли весь мир. И, конечно, жалеть мне было не о чем.
А если бы мне не пришло в голову зацепить это новообразование и прикрепить его к кишке, прежде чем я начал операцию?!
Невилл Килвингтон
Сети смерти
Этот день был отмечен двумя событиями, вызывающими у меня глубокое удовлетворение. Во-первых, в пол второго ночи я поясом от халата задушил свою жену и закопал ее тело в своей самой большой оранжерее. Приятно вспомнить то отрешенное спокойствие, с которым я проделал всю операцию. Она взволновала меня не больше, чем студента-медика, производящего вивисекцию над лягушкой. Сам процесс действительно оказался для меня чрезвычайно интересным, в особенности из-за того, что в нем присутствовала особая прелесть новизны. Фрэнсис долго страдать не пришлось, так как сознание она потеряла на удивление быстро. Было любопытно наблюдать, как выкатываются из орбит ее глаза и вываливается язык. Какая замечательная вещь рефлекс! Ее руки и ноги продолжали дергаться, а тело корчилось еще несколько минут после того, как она была мертва. Я так увлекся наблюдением за этими спазматическими движениями, что даже пожалел, что они прекратились. Я наблюдал бы за ними вечно.
Должен признать, что шесть лет супружеской жизни были для меня сущим бедствием. Без сомнения, я сам частично виновен в этом. Мне никогда не следовало бы жениться. То, что я влюбился, я сейчас оцениваю как мою единственную серьезную ошибку в жизни. Она не вписывается в рамки того трезвого, расчетливого рассудка, которым я всегда старался руководствоваться и который, на мой взгляд, венчает формирование совершенного человека. Так хладнокровно расправившись с Фрэнсис и избавившись от суеверного ужаса перед возмездием, который гложет рассудок людей, задумавших убийство, я в собственных глазах восстановил чувство уважения к себе.
Фрэнсис была прелестным маленьким существом, с лицом, похожим на белый цветок, и руками, напоминающими льнущие ко всему усики растения. Наше супружество было для нее столь же несчастливым, сколь и для меня, так что то, что я совершил, явилось, без сомнения, счастливым исходом для нас обоих. Конечно, я мог бы позволить ей продолжать вести жизнь так, как ей хотелось, пока не появились бы основания для развода. Если бы гордиев узел был разрублен таким образом, я был бы весьма рад, но внимание публики в любом его проявлении глубоко противно мне. Шаг, который я предпринял, является, очевидно, наилучшим в данной ситуации.
Сейчас, когда Фрэнсис мертва, я могу жить очень экономно, и ничто не будет отвлекать меня от работы. А Фрэнсис, склонная к развлечениям, всегда готова была отправиться куда-нибудь в увеселительное путешествие. Не скажу, что мы хотя бы раз ездили вместе, более того, даже дома я редко виделся с ней. Я был слишком занят ботаническими исследованиями. Дело не в этом. В моей работе мне постоянно нужны деньги, но ежегодная рента, оставленная мне дядей, жестоко страдала от ее сумасбродств. Из-за них мне приходилось отказываться от многих редких, ценных видов растений и мои оранжереи часто приходили в ветхое состояние из-за недостатка средств. Может быть бесцельно потеряна даже тысяча лет, если у человека есть жена, которая проводит лето, праздно шатаясь по Лондону, а зиму на Ривьере.
Другим примечательным событием сегодняшнего дня было то, что я стал обладателем одного из двух семян гигантской лианы, которые Арманд привез в июле из бассейна Амазонки. Он пришел показать мне его сразу же после возвращения в Англию. Семечко было очень похоже на черный грецкий орех. Арманд сказал, что лиана, когда вырастет, достигнет гигантских размеров, идобавил, что это абсолютно новый, никем еще не открытый вид. Его рассказ об особенностях растения возбудил во мне страстное желание заполучить семечко. Арманд предложил его мне, намекнув, что испытывает финансовые трудности и что одно из этих семян он уже продал за пятьдесят фунтов человеку, который с удовольствием заплатит такую же сумму и за другое. Арманд объяснил что даже эти два семечка стоили жизни трем его парням. Не знаю, с какой стати он оценивает жизнь троих черномазых в сто фунтов, но считаю, что его усилия тоже кое-чего стоили.
Денег у меня тогда не было (благодаря Фрэнсис), и Арманд пообещал подержать семечко у себя до октября, когда я получу полугодовое содержание. Если же я не востребую семечко к этому сроку, предупредил он, то он его продаст кому-нибудь другому.
Когда, наконец, пришли деньги, моя жена принялась хныкать о своем ежегодном вояже на Ривьеру. Для видимости я согласился оплатить поездку, но в душе решил раз и навсегда положить конец ее забавам, безжалостно пожирающим деньги.
В полседьмого утра, благополучно закопав Фрэнсис, я на машине отправился в Лондон. Выезжая так рано, я преследовал двойную цель. Во-первых, я хотел застать дома Арманда, прежде чем он отправится на конференцию в Брюссель, и, во-вторых, я не хотел, чтобы соседи видели, что со мной не было Фрэнсис. Я позволил ей разболтать по всей округе, что сегодня она уезжает на Ривьеру и что я сам отвезу ее в город. Она находила какое-то злорадное удовольствие в том, чтобы дразнить знакомых рассказами о своих всевозможных поездках и видеть зависть на их лицах.
Прислуга покинула дом еще вчера, если не считать человека, время от времени исполняющего для меня кое-какую работу в оранжереях. Он вернется на следующей неделе после небольшого отпуска. Раз в неделю приходит его жена, чтобы убрать в доме. Готовить я могу отлично и сам — с помощью ножа для открывания консервов. Это привычное положение дел, когда уезжает Фрэнсис, и никто не заметит ничего необычного. Примерно через неделю я заявлю, что не получил ни весточки от Фрэнсис, и пусть себе полиция разыскивает ее где-нибудь на дне пролива Па-де-Кале. Не думаю, что кто-нибудь сможет доказать, что Фрэнсис так никогда и не доехала до Дувра. Ни один кондуктор, работающий на поездах Южной железной дороги, не сможет поклясться в том, что не видел ее.
Отъезжая, я постарался, чтобы двигатель моей машины издал такой шум, чтобы все деревенские сплетники, лежа в постелях, сказали: «Ага, Трезбонд и его жена едут в Лондон», — и затем продолжали храпеть, черт бы их всех побрал.
Когда я добрался до дома Арманда, находившегося на Оукли-стрит, Челси, случилось неприятное происшествие, предупредившее меня о том, что нужно следить за своими нервами. Я собирался позвонить, когда на дверце красного почтового ящика — а он был свежевыкрашен, и на нем не было ни пятнышка — увидел две тусклые овальные тени. Постепенно они сгущались, и казалось, будто их отбрасывает свет какого-то волшебного фонаря. В момент, когда они стали наиболее отчетливыми, они показались мне похожими на широко открытые глаза моей жены, когда она была уже мертва. Примерно через пятнадцать секунд они исчезли. Галлюцинация, конечно.
Арманд, судя по его виду, вовсе не жаждал передать мне семечко даже тогда, когда я показал ему пятьдесят фунтов в купюрах. Я спросил, почему он сомневается. Его лицо вытянулось, и он пожал плечами.
— Дело в том, — сказал он, — что семечко, которое я продал другому человеку… Оно проросло.
— Вполне естественно, что оно проросло, — ответил я, — было бы странно, если бы это было не так.
— Да, но как оно проросло. Оно заняло целую оранжерею, но даже этого оказалось для него мало. Оно разбило стекло и вырвалось наружу. Его попытались обрезать, но от этого оно росло еще быстрее. Тогда решили его выкопать, но корни, казалось, протянулись до центра земли. В конце концов, они уничтожили его серной кислотой. Обыкновенные средства на него просто не действовали.
— Но зачем же было убивать его? — спросил я.
Он немного побледнел. Я отнесся к его страхам с пренебрежением и продолжал настаивать на том, чтобы он продал мне семечко. Он достал его из сейфа и вернулся к камину. Некоторое время он смотрел на семечко, и это меня раздражало. Потом он покачал головой и протянул руку, чтобы бросить его в огонь. Я выругался и рванулся вперед, чтобы остановить его.
И в это мгновение произошла странная вещь. (Я должен следить за собой). Неизвестно откуда материализовалась рука, маленькая, пухлая женская рука. Под ногтями она имела тот самый коричневатый оттенок, который приобретает человеческая плоть через несколько часов после смерти. Она отвела руку Арманда от огня, направила ее к моей и заставила его разжать пальцы, чтобы семечко упало мне в ладонь. После этого странная рука исчезла.
— Хотел бы я знать, что заставило меня отдать его вам, ведь я был намерен его сжечь, — сказал он.
Я дал ему деньги и встал, чтобы уйти. По правде говоря, я чувствовал себя не очень уверенно. Перед уходом Арманд спросил у меня:
— Вы не разрешаете детям — ну, например, соседским — играть возле вашего дома?
— Нет, — ответил я.
— И не разрешайте, — предупредил он, — у вас, кажется, есть две собаки, не так ли?
— Да. Это мои единственные друзья.
Он сочувствующе кивнул, зная, как мало жена и я значим друг для друга.
— Держите своих собак подальше от этого, — сказал он, предостерегающе указывая пальцем на карман, в который я положил семечко лианы.
Не могу спать. Надеюсь, что нервы больше не будут беспокоить меня. Вечером, записав в дневник события прошедшего дня, я лег в постель и, устав за день, сразу же заснул. Проснулся я от ощущения, будто кровать содрогается от конвульсий. Возле меня что-то беспокойно металось и извивалось, похожее на корчащееся от боли тело, и все это сопровождалось звуками, как будто кто-то задыхался. Я включил свет. Было ровно полвторого. Постель была разбросана в разные стороны — конечно же результат моего собственного беспокойства. Иного объяснения просто быть не могло. Я попытался снова заснуть, но сон не приходил, каждое мгновение меня прошибал холодный пот и нападали приступы дрожи. В конце концов, мне пришлось встать, и вот сейчас я пишу этот дневник, чтобы заняться хоть чем-то. Облегчение придет с рассветом, и я смогу приняться за работу. Я собираюсь посадить растение в самой большой оранжерее, чтобы у него было достаточно места для роста. Это как раз там, где зарыта моя жена, — но мне нужно забыть обо всем этом. Как жаль, что я не спросил Арманда, какой вид почвы преобладал там, где он обнаружил лиану, но мне, без сомнения, поможет исследование геологии Южной Америки. У меня в кабинете имеется книга на эту тему.
Вот уже три часа я расхаживаю по комнате, потягивая бренди, чтобы остановить эту ненавистную дрожь. Конечно, все дело в нервах. Вчера вечером я не брался за дневник, полагая, что мысли, которые возникнут у меня, когда я буду писать, смогут вызвать у меня волнение, и я не смогу заснуть.
И все равно ничего не изменилось. Хорошо спал я лишь до полвторого. Потом началось то же, что и прошлой ночью: те же конвульсии и то же удушье; правда, у меня появилось ощущение тела рядом с собой. Оно не имело приятной теплоты, свойственной живому телу, было холодным и испускало слегка неприятный запах. Когда я зажег свет, поблизости ничего, конечно же, не было.
Семечко я посадил, как и планировал, вчера вечером. Когда я занимался этим, нервы сыграли со мной еще одну злую шутку: я ясно услышал тихий женский смех, кольнувший мне голову, будто холодной иголкой. Как хотел бы я сбросить с себя это предчувствие чего-то ужасного, которое овладело мной и тяжелым грузом давило на сердце.
Бесполезно ложиться спать. Я сижу и читаю, чтобы отвлечься от мыслей о… обо всем этом, и подремываю, когда могу, сидя на стуле. Я нахожусь в состоянии отрешенности и полусна, из-за того, что уже долго не сплю, и малейший шум доводит мои обнаженные нервы до белого каления. Не могу понять, что происходит с собаками. Они беспрерывно скулят, отказываются принимать у меня пищу, худеют, а глаза их приобретают дикое выражение. Они больше не приносят мне успокоения. Иногда кажется, что они взбесились, когда начинают хватать что-то невидимое в воздухе.
Я хочу одиночества. Мысль о том, что я увижу кого-нибудь, вызывает у меня содрогание, а сердце начинает бешено колотиться. Я знаю, это глупо, но меня страшит возвращение рабочего и его надоедливой жены, поэтому я им написал, что их отпуск продляется, и приложил к письму чек на порядочную сумму, чтобы они не испытывали финансовых затруднений.
Спасибо небу за то, что оно послало мне интересную информацию для размышления. Сегодня утром семечко взошло и над землей появился росток. Я не ожидал, что лиана будет расти так быстро. Она немного красновато-зеленого цвета, как стебель свекловицы.
От недостатка сна я становлюсь все глупее. Утром я опрокинул горшок с очень ценным кактусом и наступил на него. К тому же весь день я ходил с ощущением какой-то боли в ногах, постоянно спрашивая себя, что такое могло с ними произойти. И только вечером, когда я снял ботинки, обнаружил, что надел их не на ту ногу. Кажется, будто надо всем здесь сгущается какая-то тьма. Боюсь, что собаки умрут. Сегодня я лягу спать. Я обязательно должен немного поспать, и плевать на все, что бы ни случилось.
Боже, я этого не перенесу. Оно явилось опять в полвторого, и с новыми деталями. Я бы сходил на прием к невропатологу, если бы не одно препятствие. Он может передать меня какому-нибудь психоаналитику, а эти ребята умеют чертовски ловко выведывать самые сокровенные чужие тайны.
Когда я лег, то оставил свет включенным. Заснул я довольно спокойно, но через некоторое время был разбужен прикосновением холодной руки, очутившейся между моей шеей и подушкой, и тошнотворный запах разлагающейся плоти ударил мне в нос. Рядом со мной лежала Фрэнсис и обнимала меня своей холодной влажной рукой. На ее голубовато-коричневом лице застыл безжизненный взгляд. Резким движением руки я оттолкнул от себя это лицо. Кожа была влажной и холодной на ощупь, она легко поддалась давлению. Было такое ощущение, будто я пнул мешок с водой. Потом голова стала сморщиваться и твердеть до тех пор, пока не стала походить на семечко лианы; а все тело на моих глазах медленно превращалось в груду перепутанных красновато-зеленых растительных усиков. Внезапно все это исчезло. Я никогда больше не лягу спать и не буду записывать все эти галлюцинации. Я не должен уделять им много внимания.
Сегодня утром я зашел в оранжерею и обнаружил, что растение, которое вчера было совсем маленьким, достигло высоты в двадцать дюймов. У него появилось три пары толстых листьев в диаметре с чайный поднос. Растение пускает побеги всюду, где только это возможно. Я буду измерять его дважды в день и отмечать темпы роста.
Должно быть, в намеках Арманда что-то есть. Мне не нравится, как ведет себя лиана. Она, как всепоглощающий монстр, расползается на пол-оранжереи. Сегодня утром, войдя туда, я обнаружил, что некоторые из моих ценнейших растений перевернуты и многие из горшков — разбиты. Сначала я предположил, что случайно запер в оранжерее на ночь бездомную кошку, но более тщательный осмотр показал, что причиной разгрома стала лиана. Она обвила растения, стащила их на землю и держала свои жертвы крепкими, как проволока, усиками. Я попытался освободить растения, не причиняя вреда лиане, но ее хватка была слишком крепкой, и мне пришлось обрезать побеги. Когда я делал это, растение дрожало от кончика до корней, а обрубленные ветви испускали густую жидкость, темную, как свернувшаяся кровь, и такое зловоние, что меня чуть не вытошнило. Мне пришлось выйти на несколько минут, чтобы глотнуть свежего воздуха. После этого я убрал из оранжереи все растения, какие только мог, чтобы лиана имела достаточно места для роста.
Боюсь, что моя старая бедная Трикси, терьер, долго не протянет. Она очень слаба. Когда я подхожу к ней, она вся сжимается, взгляд ее свирепеет и она кусается.
Лиана, этот отвратительный клубок, расползлась по всему полу оранжереи и сейчас движется вверх. Она почти полностью почернела, за исключением более тонких усиков и прожилок густого каштанового цвета. К тому же она выпустила почки. Как жаль, что я не могу решиться избавиться от нее.
Распустились первые цветы. Они белые и огромные, размером с тарелку, с черной серединой, которая смотрит на вас глазами мертвеца.
Когда сегодня утром я зашел в оранжерею, чтобы полить лиану, какой-то шелест пробежал по всему растению, и громадные белые цветы-лица (а сейчас их были целые дюжины) уставились на меня своими сердитыми черными глазами. Я пробрался сквозь спутанные растительные сети к корням и только было нагнулся, чтобы их полить, как холодные щупальца защекотали мою шею и стали ее обвивать. В этом прикосновении было что-то настолько отвратительное, что я угрожающе замахнулся и сломал стебель одного из цветков.
Не знаю, можно ли заставить кого-либо поверить в то, что растение способно приходить в ярость. Нет сомнения в том, что лиана разозлилась. По ней пробежала дрожь негодования. Она затряслась и зашумела так, как будто надвигалась буря. Растение сжалось вокруг меня, будто желая поймать в свои сети, а белые цветы сердито уставились на меня взглядом, полным злобной ненависти. В тот момент я курил, что я делаю в оранжерее довольно часто, так как табачный дым убивает некоторых паразитов. Из клубка усиков вырвался толстый отросток, обвился вокруг моей трубки и вырвал ее изо рта с такой силой, что один из моих зубов зашатался.
Я выронил ведро из рук и отскочил к двери, а плети рассерженного растения хлестали меня, пытаясь сбить с ног и попадая по лицу. Я слышал, как трещали у меня под ногами толстые, как веревки, стебли, когда я наступал на них. Отвратительный запах выделяющегося сока стал просто невыносимым. Я подумал, что достану бензина и сожгу растение.
Я узник в своем собственном доме. Сегодня во время послеобеденного чая меня привлек звук разбитого стекла. Когда я вышел посмотреть, что происходит, то увидел, что лиана крушит стекла оранжереи ведром, которое я в панике оставил там. Я побежал за досками, молотком и гвоздями, чтобы заделать отверстие, но, когда я принялся за работу, растение начало хлестать меня по рукам и лицу, и мне пришлось отступить. А очень скоро оно разрасталось уже в саду.
А потом я услышал вой собак. Лиана держала их и душила своими усиками. Я попытался освободить собак, но они встретили меня как врага и тем самым помогли смертоносному растению довершить дело, а руки мои в итоге были жестоко покусаны. Убив собак, растение, выказав почти человеческий рассудок и почти дьявольскую злобу, обратило свое внимание на меня. Я вырвался из его сетей и заперся в доме. Сейчас я жалею, что был настолько глуп, что позволил рабочему продлить отпуск. Как бы я хотел, чтобы он был сейчас здесь! Я не смогу бороться с этой штукой в одиночку.
Я только что поднялся наверх и заперся в спальне. Когда я читал у себя в кабинете, мое внимание привлек легкий стук в окно, и я услышал своеобразный тихий скрипучий голос, напоминающий звук, который возникает, если провести мокрым пальцем по стеклу. Я отложил в сторону книгу (я не помню ее названия, и едва ли способен вспомнить хотя бы слово из нее), подошел к окну, поднял шторы и выглянул наружу. В ответ через стекло на меня уставился батальон злобных цветочных лиц. Потом я увидел, как что-то зависло в воздухе, готовое к броску, и в окно с грохотом влетело полкирпича. Лиана стала вползать внутрь.
Она преследует меня. Я уже могу слышать ее шорох за дверью. Крошечные щупальца, похожие на тонких черных змей, вползают из-под двери…
Еще секунду назад я бросался к двери и топтал эту струйку черных ползучих усиков, каждый из которых способен умертвить два десятка жуков. Но новые щупальца заняли их место и сейчас они ползут ко мне. Они лезут и в окно. Я слышу, как они стучат в окно и пищат. Они выползают из камина. Я чувствую холодные щупальца на шее. Какая вонь!
Они ползут вперед… обвивают меня со всех сторон, эти сети смерти… обвивают мою шею…
Когда я возвратился в Англию из Брюсселя, где провел несколько дней, пока не закончилась конференция, я незамедлительно отправился к Трезбонду. Я немного беспокоился за него. В последний раз, когда я его видел, он показался мне странным.
Я приехал к нему ранним утром третьего ноября, сойдя с ночного почтового поезда. Я был уверен, что Трезбонд примет меня даже в такую рань, потому что казалось, что он вообще никогда не ложится спать. Подойдя к дому, я увидел, что в спальне горит свет, но ответа на мой неоднократный стук не последовало. Я обошел дом сзади. Над далекими холмами забрезжил первый луч света, и я, к своему удивлению, обнаружил, что одна из оранжерей полностью разгромлена. Французское окно в кабинете было также разбито. Я споткнулся обо что-то мягкое и тяжелое. Это была одна из собак Трезбонда, лежавшая, мертвая, на боку. Язык у нее вывалился, глаза застыли, конечности были изогнуты в агонии, сопровождавшей смерть. Дальше я заметил и другую собаку, лежавшую в той же позе.
В дом я попал через окно кабинета и, дойдя до лестницы, окликнул Трезбонда. Я знал, что его жена и слуги уехали, потому что он писал мне об этом в своем письме, в котором он также обещал зайти ко мне за семечком лианы. В ответ на мой оклик раздался ужасный вопль. Это был голос Трезбонда. Он кричал: «Уберите это от меня, уберите это!»
Услышав крик, я рванулся вверх по лестнице. Голос Трезбонда не стихал. Дверь спальни была заперта, и я приложил все усилия, чтобы выломать ее.
Бедняга стоял на коленях, весь сжавшись, в углу комнаты. Было странно видеть его расширенные глаза.
Трезбонда забрали в сумасшедший дом, и, после того как некоторые из его высказываний, произнесенных в бреду, возбудили подозрения, полиция вскопала почву в разгромленной оранжерее и обнаружила там тело его жены, задушенной поясом от халата. Трезбонда судила выездная сессия суда Вудшира. Его признали виновным, но душевнобольным.
Я посвятил много времени расшифровке его дневника, который написан известным только ему очень сложным шифром.
Он никогда не приезжал ко мне в Челси, как пишет, так же как никогда у него не было этого семечка. Все разрушения, нанесенные оранжерее, разбитое стекло в кабинете и убийство двух собак были делом его собственных рук.
Элиот О’Доннелл
Тайна запертой комнаты
Только одна вещь на Болсовер-Сквер, 109 ставила Амелию в тупик: почему комната в конце коридора на первом этаже всегда была заперта? Движимая сверхлюбопытством, бывшим лишь одним из ее многочисленных недостатков, Амелия намеревалась выяснить этот вопрос.
Амелия Дженкинс была родом из Пэнкхэма, из приюта для беспризорных. Девушкам из приюта платили мало, и именно поэтому миссис Бишоп взяла ее. Миссис Бишоп была вдовой, блондинкой, чьи желтые волосы выдавали несомненные признаки пероксида. У нее были большие бледно-голубые глаза с неестественно длинными ресницами и бровями Греты Гарбо, и белые руки с длинными тонкими пальцами заканчивались миндалевидными ногтями, которыми она, несомненно, гордилась. Амелия считала миссис Бишоп красивой, но боялась ее. Однажды та, поймав Амелию за поглощением земляничного джема, пригрозила ее избить. Ее лицо вдруг стало таким суровым и жестоким, что Амелия испугалась, поняв, что это не пустые угрозы, что, однако, не мешало ей в отсутствие миссис Бишоп заходить в ее спальню и любоваться ее очень дорогим гардеробом. Особенно Амелии понравилось одно готовое ярко-красное платье, весь подол которого сверху донизу был усеян большими блестящими костяными пуговицами. Это супермодное платье приводило Амелию в восторг. Она также перемерила почти все шляпы, и ей нравилось, как она в них выглядела. Однако она всегда аккуратно возвращала все вещи на то место, где брала, боясь, как бы миссис Бишоп ничего не узнала. Само собой, она никогда не упускала случая поговорить с приходящими в дом торговцами и порасспрашивать их о миссис Бишоп. Но, к своей досаде, она не многое почерпнула из этих бесед: только то, что миссис Бишоп имела репутацию очень состоятельной и скупой женщины. Но это Амелия знала и сама. Она узнала это, не прожив в доме и дня. Действительно, ее жалованье было так мало, а рацион так скуден, что она взяла бы расчет, если бы осмелилась. Но это было для нее страшней смерти; она слишком боялась увидеть вновь так напугавшее ее ужасное выражение жестокости на лице миссис Бишоп. К тому же ее завораживало красное платье и запертая комната; она чувствовала, что не может их покинуть.
— Вы не знаете, что за человек был муж миссис Бишоп? — спросила она молочника, которому она, по всей видимости, нравилась, во всяком случае, он приносил ей цветы.
— Нет, — ответил тот. — Я полагаю, это был состоятельный господин. Говорили, он умер за границей, где-то в южной Франции, где богатые проводят зиму. Он был седой и по виду годился ей в отцы.
— Интересно, — сказала Амелия, — любила ли она его. Не могу представить, чтобы она кого-нибудь любила.
— Сейчас не модно любить мужей, — рассмеялся молочник и спросил; — Хорошо вам здесь живется?
— Не очень. Но, думаю, если бы я ушла, было бы еще хуже, — пожала худыми плечами Амелия.
— Тогда советую вам остаться, — сказал молочник. — По крайней мере, пока не найдете лучшее место.
Амелия поблагодарила его за совет, и на этом все закончилось. В тот же день ей приснился странный сон о запертой комнате. Ей снилось, что миссис Бишоп подошла к камину в гостиной и достала из-под правой полки ключ. Затем с ключом в руке миссис Бишоп пришла к таинственной комнате в конце коридора, отперла ее и вошла внутрь. Амелии приснилось, что она шла за миссис Бишоп до двери и хотела проскользнуть за ней, но не успела; дверь захлопнулась перед самым ее носом. Она успела только заметить черную дубовую кровать с пологом, стоящую в середине комнаты. Она стояла снаружи, прислушиваясь, и услышала, наконец, звон монет.
«Я давно подозревала, — сказала она себе, — что там деньги, кучи денег. Миссис Бишоп просто скряга». Она посмотрела в замочную скважину, и тут что-то горячее и пылающее ударило ей в глаз. Боль была настолько жгучей, что она проснулась. Необычно яркий сон произвел на Амелию огромное впечатление, и ее желание проникнуть в ту комнату еще больше возросло. «Если мне удастся взять хоть немного тех денег, — решила она, — я сбегу. Лондон — большой город, в нем я смогу спрятаться так, что полиция никогда не найдет меня. Даже если и найдет, то тюрьма не такое уж плохое место — гораздо лучше, чем работный дом, и уж, конечно, не хуже этого. Стоит попробовать».
Она с нетерпением ждала случая проверить, верен ли сон; но каждый раз, когда она набиралась духа пойти в гостиную и проверить полки у камина, ей всегда что-нибудь мешало. Однажды ей послышались шаги, украдкой следующие за ней через зал к гостиной. Она в ужасе обернулась, ожидая натолкнуться на леденящий кровь взгляд бледно-голубых глаз; но, к ее облегчению и изумлению, за ней никого не было. В другой раз, когда глубокой ночью она тайком спускалась вниз, ей послышались шаги, крадущиеся вслед за ней по лестнице. Она решила, что если это миссис Бишоп, то она прикинется, что ходит во сне — в тот единственный раз, когда она была в кино, она увидела девушку, идущую во сне, и это ей запомнилось. «Я разыграю комедию», — твердила она себе и, спустившись до конца лестницы, медленно обернулась и посмотрела назад. Там никого не было. Ей стало так жутко, что она в панике убежала в свою комнату и никогда больше не покидала ее глубокой ночью. Но вот настал день, когда ей предоставилась долгожданная возможность.
«Я ухожу в гости, Амелия, — сказала ей миссис Бишоп, — и приду где-то к обеду. Если мне кто-нибудь позвонит, обязательно спроси, что передать». Затем, надев свой самый новый костюм, она ушла. Амелия увидела, как она повернула на улице за угол, и побежала в спальню, чтобы взглянуть на платья и шляпы. Особенно Амелии нравилась черная парижская соломенная шляпа. Амелии давно хотелось ее примерить и, подойдя к зеркалу, она надела ее.
Амелия была красивой девушкой, и шляпа, чуть сдвинутая набок, согласно последней моде, действительно шла ей больше, чем ее госпоже. Потом Амелия надела нарядное голубое платье с красными манжетами и воротником. Платье слегка висело на ней, но все равно ей понравился собственный вид. На туалетном столике был еще лак для ногтей и губная помада. Амелия не могла побороть искушение взять и то, и другое. Когда она надела французские туфли на высоком каблуке из патентованной кожи, то почувствовала себя настоящей леди, более привлекательной, чем сама госпожа. Амелия стояла и смотрелась в зеркало, когда зазвонил телефон. Она поспешно сбросила с себя шляпу и платье. Ответив на звонок, она успокоилась и положила все на прежнее место. Затем она решила проверить свой сон. С сильно бьющимся сердцем, непрерывно озираясь, чтобы удостовериться, что она совершенно одна, потому что в этом доме она часто чувствовала, что за ней кто-то следит, она направилась в гостиную.
Хотя Амелия видела, что миссис Бишоп ушла, она тихонько постучала в дверь гостиной, чтобы быть уверенной, что хозяйка не вернулась незаметно. Ответа не было. Она постучалась опять, и вновь тишина. Она открыла дверь и вошла. Заливающее гостиную солнце заставило Амелию забыть свои страхи, и она с радостным удивлением обнаружила, что одна из полок не закреплена. Она кухонным ножом приподняла полку и увидела под ней впадину, в которой лежал ключ. Ее сон был верен. «Ах, если бы там были деньги, — сказала себе Амелия, — тогда прощай рабство!.. Я буду свободной. Свободной и богатой.»
Вся дрожа от возбуждения, она побежала к таинственной комнате и с лихорадочной быстротой вставила ключ в замок. Дверь открылась, и ее взору предстала обстановка комнаты. Посередине, как и во сне, стояла старинная кровать из черного дуба с пологом, а в углу — железный сейф… Кроме этих предметов в комнате было только два-три стула и зеркало. Зеркало заворожило Амелию, и глядясь в него, она подумала, что, будь у нее деньги на изящные платья, она могла бы сниматься в кино и соперничать с Гретой Гарбо или Констанцией Беннет. Вдруг она невольно вздрогнула. На кровати, отчетливо отражавшейся в зеркале, лежал на спине пожилой мужчина с седыми волосами и усами. Очевидно, он спал. Внезапно из стенного шкафа у камина вышла женщина. Это была миссис Бишоп, и все же не она, потому что в ней, как и в мужчине на кровати, было что-то призрачное и неясное. Она была в голубом шелковом халате с большими жемчужными пуговицами и в чем-то похожем на шерстяные туфли. На запястье у нее был простой золотой браслет, а на пальцах несколько искрящихся колец, Амелия заметила их, потому что обожала драгоценности. Тихо подойдя на цыпочках к кровати, женщина взяла подушку и с тем ужасным взглядом, который так напугал однажды Амелию, всей тяжестью тела надавила подушкой на лицо спящего. В ужасе закричав, Амелия обернулась. Кровать, как и комната, была пуста. Она была совершенно одна.
Это так потрясло ее, что она смогла шевельнуться только через несколько минут, инстинктивно почувствовав, что увиденное в зеркале было призрачным повторением того, что произошло когда-то на самом деле. Пожилой мужчина с седыми волосами и усами был мистер Бишоп. Теперь она поняла, почему она так не любила и боялась миссис Бишоп. Эта женщина была убийцей; она убила своего мужа. Убийство было в ее больших мерцающих бледно-голубых глазах.
«Возьму деньги и убегу», — наконец решила Амелия. Она взялась за сейф и после долгих попыток случайно нажала на секретную пружину и дверца распахнулась. Сейф был полон золотых монет (Амелия никогда прежде не видела соверенов), колец, часов, браслетов, брошей и цепочек. Амелия широко раскрыла глаза от ужаса и восхищения. «Господи, — сказала она себе, — это же сокровище! Это не вулвортские побрякушки, это настоящее золото и настоящие камни. Я знаю: миссис Бишоп украла их. Она воровка и убийца. Вот почему она всегда держит комнату запертой. Она боится, что ее тайна будет раскрыта. Я примерю что-нибудь. Боже, как изящно я буду смотреться!»
Находясь в возбужденном состоянии, она забыла свое недавнее потрясение. Сначала она надела на свое маленькое запястье браслет, затем еще браслет; затем брошь и еще брошь. Унизанная драгоценностями, она посмотрелась в зеркало и пришла в неописуемый восторг. Но вдруг дверь комнаты отворилась, и вошла миссис Бишоп во плоти, на этот раз настоящая миссис Бишоп. В руках у нее был длинный кусок проволоки, а на лице — то самое выражение, которое Амелия только что видела в зеркале.
— Итак, — произнесла миссис Бишоп своим обычным холодным и спокойным тоном. — Я поймала тебя, ты суешь нос в мои тайны, надеваешь мои драгоценности, платья и шляпы. Ты жалкая маленькая дрянь. Подойди сюда.
Мерцающие голубые глаза необычайно действовали на Амелию. Они гипнотизировала ее, как глаза змеи гипнотизируют свою жертву. Она стала безвольной и бессильной и послушно повиновалась.
— На колени, — приказала миссис Бишоп.
Амелия встала на колени, не отводя глаз от белых рук миссис Бишоп и ее изящного красного платья.
Миссис Бишоп аккуратно закрыла дверь и, повернувшись к Амелии, показала ей проволоку.
— Ты знаешь, для чего это? — спросила миссис Бишоп, аккуратно обвивая проволоку вокруг шеи Амелии.
— У тебя нет друзей, нет родителей, некому наводить о тебе справки. Так что видишь… — и она сильными белыми пальцами стала затягивать проволоку все туже и туже.