Георгий Раевский (наст, имя и фам. Георгий Авдеевич Оцуп; 1897/1898-1963) — поэт первой волны русской эмиграции, один из активных участников близкой к В. Ходасевичу литературной группы «Перекресток».
Выпустил в Париже три сборника стихотворений, которые в полном объеме вошли в настоящее издание. Дополнительно приводятся многочисленные отзывы о творчестве Г. Раевского его современников.
Примечание: раздел «Стихотворения разных лет» в бумажном варианте отсутствует.
Георгий Раевский. Одинокий прохожий
Виктор Кудрявцев. «Поэзия — не томный лепет…» (Предисловие)
Георгий Раевский (наст, имя и фамилия Георгий Авдеевич Оцуп) родился 29 декабря (10 января 1898 года) в Царском Селе, в городе Пушкина и Анненского. Воспитывался в многодетной купеческой семье. Авдей Мордухович и Рахиль Соломоновна сумели дать своим шестерым сыновьям и двум дочерям отличное образование. Как вспоминал позднее о Царскосельской Николаевской гимназии Э. Голлербах, «золотые медали срывали один за другим бесконечные Оцупы».
Трое из них оставили заметный след в истории русской литературы. Старший, Александр (псевд. Сергей Горный; 1882–1948), был интересным поэтом-юмористом и прозаиком. Умер в эмиграции, в Мадриде. Николай Оцуп (1894–1958), талантливый поэт-акмеист, мемуарист и литературовед, преданный ученик и последователь Н. Гумилева, проведя в изгнании 36 лет, скончался в Париже.
Их младший брат, Георгий, следовавший в своем творчестве традициям русской классической поэзии, взял себе псевдонимом фамилию друга Пушкина. В самом начале 20-х годов прошлого века эмигрировал в Германию, где окончил философский факультет Берлинского университета. В 1924 году Раевский переехал во Францию, активно влившись в литературную жизнь русского Парижа. Входил в объединение «Круг» и близкую к В. Ходасевичу группу «Перекресток» (вместе с Д. Кнутом, В. Смоленским, Ю. Мандельштамом, Ю. Терапиано, П. Бобринским), более того, как писал в своей мемуарной книге «Поля Елисейские» В. Яновский: «в то время часто ронял фразу: “я и моя группа”». Запомнился поэт современникам и как один из авторов острых, порою ядовитых эпиграмм в «Перекрёсточной тетради». Георгий Авдеевич умел предельно лаконично выразить свое отношение к тому или иному человеку, стихотворению, книге; чего стоит, например, «Стая верных» А. Гингера, переименованная им в «Стаю скверных».
Стихотворения Раевского, печатавшиеся в одноименном альманахе, в периодических изданиях были оценены критикой русского зарубежья в основном благосклонно. Рецензенты, отмечая несомненную одаренность молодого поэта, его редкий вкус и чувство меры, тем не менее, ставили ему в вину явное подражание Пушкину и в особенности Тютчеву, отмечали также влияние немецких романтиков (по воспоминаниям Ю. Терапиано, Раевский «был первым (и единственным) гётеанцем среди парижских поэтов»). Суммировал порою излишне эмоциональные оценки критиков В. Ходасевич: «в стихах Раевского уже есть поэзия, но еще нет поэта».
Излишняя строгость к себе, тщательная работа над стилем явились причиной того, что первый свой сборник — «Строфы» (Париж, 1928) — Раевский издал только в тридцатилетием возрасте. В предвоенные годы он широко печатался в «Современных записках», «Числах», «Журнале Содружества», альманахе «Круг»…, его стихи были включены в первую антологию эмигрантской поэзии «Якорь». Не теряя связи с Германией, Раевский участвовал в сборнике русских берлинских поэтов «Невод» (1933), даже намеревался издать здесь вторую книгу стихов. Уже набранная, она не смогла выйти в свет после прихода к власти Гитлера. Начавшаяся вторая мировая война, оккупация Франции фашистами вновь отложили печатание книги. Несмотря на то, что в эмиграции Раевский принял обряд крещения, ему приходилось скрываться от нацистов, одно время — в парижском убежище матери Марии (Е. Ю. Кузьминой-Караваевой).
Изданные в конце концов «Новые стихотворения» (Париж, 1946) были встречены критикой на редкость доброжелательно, многие современники сочли необходимым оценить проделанную поэтом работу. «Книгой достижений» назвал сборник А. Бахрах. Ему вторили в своих рецензиях Ю. Терапиано, М. Слоним, Е. Таубер, Ю. Иваск, отмечавшие «христианскую просветленность» и благородство тона, верность автора неоклассической традиции, глубокой философской проблематике. Последний сборник стихов Раевского — «Третья книга» (Париж, 1953) — закрепил за ним славу одного из лучших поэтов русского зарубежья, не громкого, но убедительного и очень гармоничного, которому все ближе с годами становилось религиозное мировосприятие.
В конце жизни Георгий Раевский обосновался в Германии, работал на радио. 19 февраля 1963 года скоропостижно (от разрыва сердца) скончался в Штутгарте.
СТРОФЫ. 1923–1927. (Париж, 1928)
«Долгий день еще не прожит…»
«Спасайтесь вплавь, на бревнах, на плотах…»
«Не плачь! В жестоком мире этом…»
«Все забыто: и образ, и отзвук, и даже названье…»
«Нет, мы не бодрствуем, — мы спим…»
«Сухой песок, песок сыпучий…»
«Что ты гордишься, певец?..»
Конькобежец
Крысолов
«Как женщина, изменчива весна…»
«Я в сердцах ударил палкой…»
«Вотще пред Вами, ангел мой…»
«Слава тебе, наступающей день! хвала тебе, солнце!..»
«Зеленая волна, зеленая трава…»
«Мой Друг, тебя я видел нынче спящей…»
«Полдневной щедростью согрета…»
«Отраден мне твой проблеск нежный…»
«Вот и вечер, вот и темный…»
«Безжизненна, бледна и молчалива…»
«Ночью долгой и безлунной…»
Утес («На самом крае дикого обрыва…»)
«Какие тихие места…»
«Я задремал — и надо мною…»
«День отошел. Последний свет исчез…»
«Летит, летит листва, — и лес…»
Эпитафия
Сумерки
«Внезапно вспыхнули два ярких света…»
«Медлительным посохом мерно звеня…»
«И в роще ветра шум свободный…»
Искушение («“Возлюбим, братья!” — знаю, знаю…»)
Искушение («Все пропало, все кончено: к черту…»)
«О, легионы темных слов!..»
«Ты прячешь, мудрая змея…»
«Ни муз, ни хоров, ни Орфея…»
«Уже растут дневные голоса…»
«О, жизни льющейся бесцельный дивный строй!..»
Веспер
«Да, ты умен, бесспорно: эти складки…»
«Не все бессмысленно и бренно…»
«Безбожья хмурый проповедник…»
«Измученная, чуть живая…»
«Опять волнуются народы…»
«Свобода, — о, восторженное слово!..»
«Одни считают в небе созвездия…»
Поездка в Линге
НОВЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ (Париж, 1946)
«Дорогой тьмы, дорогой мрака…»
«Под вечер приляжешь усталый…»
«Видишь, в воздухе — видишь? — кружится…»
«Пока мы торопимся, бьемся, хлопочем…»
«Истлевший кокон покидая…»
«Лежу в траве, раскинув руки…»
«Качается бабочка…»
«Играет ветер, летний ветер…»
«На резкий звон разбитого стекла…»
Возвращение Пер Гюнта
«Друг мой ласковый, друг мой любимый…»
«Все труднее жить на свете…»
«Не сомнение, но достоверность…»
«Качнулись, побежали тени…»
«Снова в глубь и мглу колодца…»
Восьмистишия
1. «Сойди на этот плоский камень…»
2. «На скатерти, на полотняной…»
3. «Живой зеленою оградой…»
4. «Ни звука, лист не шелохнется…»
5. «Стол, свежий хлеб на нем пшеничный…»
«Долго мы с тобой в разлуке…»
«Мы проходим цветущей долиной…»
«Старичок огородник не будет…»
«Были мне друзьями люди…»
«В открытом поле, на тропинке…»
«Пшеница и красные маки…»
«Ничего: ни цветов, ни венков…»
«Спит и во сне почти не дышит…»
Дождь
«Осень, время года золотое…»
«Беспокойный, торопливый…»
«Сгорбились прямые плечи…»
«Снова вечер, и утро, и вечер…»
«Цветок достаточно на свет…»
«He отдам тебя, даже во сне!..»
«Как в раннем детстве, в день весенний…»
«Как беден мир и мрачен…»
«Озлобленных и позабывших…»
«О, сколько раз, при виде дикой злобы…»
«Tы доволен, спокоен, беспечен…»
«Ночью долгой и бессонной…»
«Ты думаешь — в твое жилище…»
«Ясно видный в освещенной раме…»
«О, эти тонкие гобои…»
Блудный сын
«Соборной мудрости начало…»
Иаков
Орфей
1. «Еще внизу, еще в долинах…»
2. «Орфей поет. — Деревья, камни, воды…»
3. «Не умер он, его менады…»
«Ушла, отодвинулась суша…»
«Победа? — Да, и слава Богу!..»
«Великого города стены…»
«“Sunt lacrimae rerum”— Есть слезы вещей…»
«История — не братская могила…»
«Ты помнишь ли как в царскосельском парке…»
Отрывки из поэмы
1. «Я вспомнил листья золотые…»
2. «Дыханье осени в природе…»
«Дом подожгут или разрушат…»
«He мне воспеть вас, смелые вожди…»
Двадцать второе июня
«Широкий ветер заметет…»
«В небе синем и бездонном…»
«Мы каждый день встречаем чудо…»
«Как
«В час, когда душа устанет…»
«Сядь сюда, ко мне — и вместе…»
«Лесная просека переходила…»
«Не вся ушла из мира тишина…»
«Сплошной и непрерывной чащей…»
«Мне нравится покатый этот холм…»
«Еще на зеленеющих равнинах…»
«Если бы знали мы, что нам дано…»
«Возвращается птица в святые селенья…»
Бегство в Египет
Никодим
Петр
«Я пас чужих свиней. Я насмехался…»
«Из множества разрозненных колосьев…»
ТРЕТЬЯ КНИГА (Париж, 1953)
«Твое лицо, твои черты, земля…»
«Едва склонится день и синей мглой…»
To little Maria
«В ярко освещенном зале…»
«Поезд несется, птица летит…»
«Сначала — пятно голубое…»
«Безлюдный сад за невысоким домом…»
«Сизифов труд: тяжелые каменья…»
Иов
«Ты отвечай, — я буду вопрошать…»
«Везут равнодушные клячи…»
«Не хрустальный бокал, не хиосская гроздь…»
«Пока мы не погибли от чумы…»
«Как мало, как горестно мало…»
«Ты говоришь: весь мир во мраке…»
Ребенку
«Как в этой жизни бедственной и нищей…»
«Победителей нет — и не будет…»
«Это не птица дорогой пустынной…»
«Никто не восклицает на псалтири…»
«Мы целый день закидывали сети…»
«Думал ли я, когда был богатым…»
«Поэзия — не томный, лепет…»
«Посмотри: в открытом поле…»
1. «Крошечный и неумелый…»
2. «Подумаешь: — птица!.. Здесь гибнут миры..»
3. «Кончаются, слабеют звуки…»
«Не сказать, — да и не надо…»
«Возле серого камня…»
«Так медленно ползла через дорогу…»
«Когда в глубокий мрак погружена…»
«Мы шли с тобой проселочной дорогой…»
«Ты задремала, друг, а я — в который раз…»
СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ
«Бежит река, — и нет ей дела…»
«Я ровно тридцать насчитал…»
«И мы идем растерянно с тобой…»
1. «Как в синем небе ясно чертит клен…»
2. «Ни щедрости, ни полноты…»
«На стол, в веселых бурях побывалый…»
Голландская печь (двенадцать изразцов)
Из цикла «Зиглинда»
Посвящение
1. «Любовь моя, сестра моя…»
2. «Люблю, как друга, как большого друга…»
3. «Как снимают с руки кольцо…»
4. «Любовь моя! Нет, ты не умерла…»
«Что говорить: не так уже легки…»
«Юноше — горячий конь…»
«Все стихло на исходе дня…»
«Трудолюбивые руки, которые пряли…»
«Апрельский день прозрачен был и звонок…»
«Проходят дни, и месяцы, и годы…»
«Не говори, что в пыль и прах и дым…»
Сосна
«Как пеликан своею кровью…»
«Живое чудо бегало…»
«Ты с плачем входишь в мир, дитя…»
СТИХОТВОРЕНИЯ РАЗНЫХ ЛЕТ
Танец
«Свеча — неспящей спутница души…»
«На версты, на десятки, сотни верст…»
«Забыть тебя?.. Ослепнуть — и во тьме…»
«Привычной бури в домике рыбачьем…»
«Прозрачный строй летящих облаков…»
«Как ни был он стремителен и краток…»
«Открылась дверь. Широкой полосой…»
«Мы плачем над покойником; цветы…»
«Так выступает на меди…»
«Из распахнувшегося яркого окна…»
«По краю неба проползла…»
«Под легким ветром задрожавший лист…»
«Так, голову на милое плечо…»
«Сентябрь и май смешались: тонкий…»
«Открываю глаза — синева…»
«Холодный, светлый круг на мостовой…»
«Смотри, смотри: над серыми домами…»
«Хотя теснее лилии садовой…»
«На отдаленном небосклоне…»
«Есть подвиг радости. Он многих…»
«Здесь, в мире темном и большом…»
«Мгла и ветер в океане…»
О Г. РАЕВСКОМ И ЕГО ТВОРЧЕСТВЕ
Модест Гофман. Рецензия на сб. «Строфы»
ГЕОРГИЙ РАЕВСКИЙ. Строфы. 1923–1927. Париж, 1928.
Недавно группа молодых парижских поэтов выпустила тоненькую тетрадочку-журнал «Стихотворение». В этой тетрадочке (16 страниц) есть несколько хороших стихотворений, несколько плохих (безнадежно слабо и надуманно стихотворение Анны Присмановой), интересная и умная статья Б. Сосинского о Федоре Сологубе, но самое интересное в этом журнальчике предисловие: «мысль и цель своей работы редакция “Стихотворения” видит в поддержании и укреплении поэтического сознания и в охранении внешне прервавшейся преемственности русской поэзии». Многое простится молодым парижским поэтам за то, что они наконец поняли, на какую бесплодность и — да простят они мне! — невежественную безграмотность обрекает их разрыв с традицией русской поэзии. Молодые поэты возвращаются в церковь русской поэзии и, нужно надеяться, найдут в ней и силу, и поддержку, и стремление к новым исканиям. Во всяком случае, очень показательно и характерно для нашего времени это стремление в церковь, строившуюся столетиями.
К числу молодых парижских поэтов нельзя отнести Георгия Раевского, только что выпустившего сборник стихов «Строфы»: он никогда не порывал с традицией русской поэзии, никогда не кричал истошным голосом, никогда не старался перепрыгнуть через самого себя и каким-нибудь не искусным даже, а искусственным коленцем-фокусом обратить на себя внимание равнодушных зевак. Он всегда был милым, тихим, может быть, слишком тихим поэтом-элегиком с большим поэтическим образованием и с большим музыкальным вкусом. Георгий Раевский слышит в жизни такую мелодию и передает в своих «Строфах». И он знает искушения («Все пропало, все кончено: к черту»), но его искушения тонут в сумасшедшем круженье целого мира; и он говорит — очень изредка о буре — о гневной судьбе, но его восклицания лишены огненного пафоса и поставлены без ударения:
Георгий Раевский так вчитался в своих любимых поэтов, что говорит их голосом, их интонацией: в «Строфах» мы слышим отголоски и пушкинской речи («Вот разбежался, рукою взмахнул, упругим движеньем… Он и не смотрит туда, тешась мгновенной игрой»), но надо всеми отзвуками господствует тютчевский голос, тютчевская редуцированная интонация, дающая основной тон всему сборнику — Тютчевские образы, тютчевская строфичность, тютчевские коды, тютчевская мелодия. Как не узнать Тютчева в таких восклицаниях:
А таких восклицаний много в книге Раевского, слушающего в тишине ночи, как
Газета «Руль», Берлин. 1928, 1 мая.
Марк Слоним. Литературный Дневник
3
<…> Другой характер носит подражательность Г. Раевского («Строфы» — Париж). Она вытекает у него из определенной попытки «мироощущения». Раевский стремится к постоянному отгадыванию за миром явным — мира тайного. У него пейзаж, природа — прорыв в космос, любовь — в стихию, мысль — в Бога. И тема есть у Раевского, и неплохо владеет он стихом — но неизменно, за его строками, тяготеющими к суровой значительности, возникает их поэтический источник. Не только основные тютчевские мотивы — разлад между природой и человеком, слепой хаос стихии и тщета мысли, пророчество сна и бескрылый порыв плоти и разума — владеют Раевским, но и тютчевский словарь, любимые эпитеты и мелодика Тютчева.
Доказывать этого и не нужно. Достаточно привести какой-нибудь отрывок из книжки Раевского:
Конечно, хорошо, что учителем своим Раевский выбирает Тютчева. Хороша и выдержанная стройность его стихов. Но покамест они обнаруживают лишь качества умного и довольно тонкого подражателя; трудно сказать, имеется ли за этими чисто формальными данными и самостоятельный дар творца. Даже два лучших стихотворения в книге — одно навеяно Горацием («Одни считают в небе созвездия»), а другое — «Поездка в Линге» с видением войны — смутно напоминают что-то как будто уже читанное.
Все время Раевскому хочется напомнить слова Боратынского, которого он, очевидно, слишком хорошо знает:
<…>
«Воля России». Прага. 1928, № 7.
Глеб Струве. Рецензия на сб. «Строфы»
Георгий Раевский учился по хорошим образцам, у него есть власть над стихом, чувство меры, редко изменяющий вкус. Но так велика его не только формальная, но и тематическая зависимость от Тютчева, что за отзвуками Тютчева порой неразличим поэтический голос самого Раевского. И невольно является у читателя вопрос: есть ли высокий, напряженный лад этих умелых, подчас чеканных строф (кстати, название «Строфы» очень удачно выбрано) — лишь талантливое искусничанье применительно к высоким поэтическим образцам, или же тютчевские мотивы и формы суть непроизвольное совпадение, определяемое внутренним сродством, и в них надо искать проявления собственного поэтического и душевного строя Раевского? Или, наконец, налицо есть и то и другое? Окончательный ответ на эти вопросы дать пока трудно, тем более, что лучшие стихи в книге как раз те, на которых лежит несомненная тень великого гения Тютчева, певца таинственного в космосе и человеке (сравните, хотя бы, такие стихи, как «Сухой песок, песок сыпучий…», «Как женщина, изменчива весна…», «Мой друг, тебя я видел нынче спящей…», «Полдневной щедростью согрета…», «Безжизненна, бледна и молчалива…», «Я задремал — и надо мною…», «И в роще ветра шум свободный…», «Уже растут дневные голоса…» — в них влияние Тютчева проследимо и на ритмах, и на словаре, и на тематике).
Во всяком случае, нельзя отрицать ни поэтического умения, ни поэтической культуры Георгия Раевского, выгодно выделяющих его книгу среди многих, ей подобных.
Газета «Россия и славянство». Париж. 1928, 22 декабря.
Михаил Струве. Молодые поэты
(ДОВИД КНУТ. Вторая книга стихов. — ГЕОРГИЙ РАЕВСКИЙ. Строфы. — ВАДИМ АНДРЕЕВ. Недуг Бытия).
<…> Георгий Раевский как раз полная противоположность Д. Кнуту. У Раевского, при несомненной некоторой одаренности («поэтическом слухе» — что ли), все до невероятия благополучно, закругленно, закончено и, вместе с тем, ничего, ничего совершенно своего. Мы не видим никакого живого лица, мы только замечаем несколько выдуманных выражений, несколько твердо заученных поз.
Но повторяем, что в некоторой литературной талантливости Раевскому отказать нельзя и, думается, что, например, в области журналистики он бы себя нашел.
М. Ст. <Михаил СТРУВЕ>.
Газета «Последние новости». Париж. 1928, № 2675.
Юрий Терапиано. Рецензия на сб. «Строфы»
Первая книга Георгия Раевского включает стихи за четыре года; автор не спешил, очевидно, подобно многим молодым поэтам, как можно скорее выпустить сборник; и сдержанность, продуманность, тщательно произведенный подбор стихотворений — сейчас редкое качество.
Путь Раевского, с точки зрения читателя, верующего в «левизну» и в «новшества» — реакционный; Раевский — один из тех поэтов, для которых не прерывалась живая связь с девятнадцатым веком, с преемственной традицией.
Раевский как-то органически слился со стихией девятнадцатого века; самая манера чувствовать, видеть, — его интонации, ритмы, эпитеты и архаизмы («Сей жизни бедственный венец») звучат в унисон — и в то же время это не только «ученичество» — повторение, но и внутреннее сродство, духовная близость. Иногда, мне кажется, Раевский напрасно стремится обеднить свой стих, мешает ему разлиться вширь, сдерживая зарождающуюся музыку во имя желанной ему — музыки строгого строя; эта излишняя строгость к себе, боязнь на минуту выпустить вожжи — уйти из— под контроля ума — создает местами ненужный холодок, мешающий непосредственности чувства. К числу недостатков книги следует отнести также увлечение гекзаметром, формой, русскому языку чуждой. В общем же устремление, связывающее внутренним единством отдельные стихотворения, в сборнике выдержано. И этот тон — созерцание, кристально-прозрачную тишину которого Раевский выразил в одном из лучших своих стихотворений:
«Новый корабль». Париж. 1928, № 4.
Владислав Ходасевич. Молодые поэты
<…> Георгий Раевский («Строфы». Париж, 1928) учится преимущественно у поэтов «золотого века»: у Пушкина, Боратынского, Тютчева. Влияние позднейших поэтов (Блока и др.) сказывается реже и слабее. Но Раевский как раз из тех, кто вместе с поэтикой невольно перенимает у излюбленных авторов их индивидуальные черты. Что получается в результате? Раевский дает нам ряд стихотворений и строк как бы Пушкина, Боратынского, Тютчева, но, так сказать, пониженного качества, ибо позволительно все же думать, что Раевский не Пушкин, не Боратынский, не Тютчев. Так, например, «Конькобежец» Раевского назойливо и неприятно напоминает пушкинские стихи на статуи мальчика, играющего в бабки, и мальчика, играющего в свайку. Стихотворение «Вотще пред вами, ангел мой» — ненужно, ибо оно целиком поглощается мадригалами молодого Боратынского (вроде «Приманкой ласковых речей»). «Отраден мне твой проблеск нежный» — целиком построено из тютчевского материала, так же, как «Опять волнуются народы». Такие двустишия, как:
следует возвратить Блоку. Можно бы привести много подобных примеров. И все-таки нужно сказать, что Раевский — серьезный, внимательный ученик. Он, несомненно, обладает способностью хорошо усвоить и разобраться в поэтическом наследии своих учителей. Ему присуще хорошее чувство стиля, которое редко ему изменяет. Наконец, и это самое главное, — несмотря на то, что Раевский порою как бы калькирует чужие стихи — все же слышится у него и собственное поэтическое одушевление, пока еще выражающее себя в чужих образах и приемах. Словом — на мой взгляд, в стихах Раевского уже есть поэзия, но еще нет поэта.
Газета «Возрождение». Париж. 1928, № 1150.
Георгий Адамович. Рецензия на сб. «Строфы»
<…> Георгий Раевский образцом своим избрал другого великого мастера — Тютчева. Он ему откровенно, по-ученически кропотливо, подражает. Некоторые строфы Раевского настолько «тютчевообразны», что попадись они без подписи какому-нибудь не особенно проницательному исследователю, тот, пожалуй, обрадовался бы находке.
Помните, у Тютчева:
В стихах Раевского все заимствовано, вплоть до характернейшего тютчевского наречья «как бы». Раевский, вероятно, даровитее Андреева. Но Андреев, безусловно, взрослее и отношение его к поэзии вдумчивее. Раевского еще прельщает внешний лоск и, правду сказать, он за ним главным образом и гонится. Его коротенькие стихотворения очень эффектны; энергичный, эластичный стих, видимость мудрости, пышные образы… За всем этим чувствуется еще бездна простодушия: вероятно, Раевскому кажется, что он достиг силы в лаконизме, вероятно, он думает, что охраняет классические традиции русской поэзии. И едва ли он догадывается, что лишь добросовестно копирует чужой стиль. Ничего, кроме мертвой оболочки, он не охраняет и тревожно-гениальный дух тютчевской лирики его совершенно не коснулся. Когда коснется, то пропадет, вероятно, красивость, исчезнут звон и лакировка стиха, и первые купленные собственным творческим опытом удачи окажутся бледными и неловкими.
<… >
«Современные записки». Париж. 1929, № 38.
Нина Берберова. Рецензия на альманах «Перекресток»
<…> Георгий Раевский до сих пор еще окончательно не излечился от болезни, имя которой «Тютчев». От самого Раевского зависит выздороветь. А признаки выздоровления уже налицо.
Его стихотворение «Я ровно тридцать насчитал…» — лучшее в альманахе. Оно совершенно самостоятельно и доказывает, на какие победы способен поэт. В стихотворении все очаровательно:
Но дерево срубили, сожгли на костре:
Ивелич <Нина БЕРБЕРОВА><
Газета «Последние новости». Париж. 1930, № 3375.
Георгий Адамович. «Современные записки». Кн. 46
<…> Георгий Раевский медленно и верно развивается. В его цикле «Зиглинда» есть мысль, есть строки и строфы по-настоящему выразительные. Только из очень уж обветшалого лежалого материала стихи Раевского построены. Одна крайность — ребяческая — увлекаться неслыханными рифмами, небывалыми размерами; другая — не назвать ли ее преждевременно старческой? — невозмутимо довольствоваться школьным четырехстопным ямбом с созвучьями «страстью-частью» и «твоего-самого». Если бы это была простота, надо было бы только радоваться. Но это больше похоже на косность.
<…>
Газета «Последние новости». Париж. 1931, № 3725.
Владимир Набоков. Рецензия на альманах «Перекресток» 2
Париж; «Сборник стихов», гадание парижского Союза молодых поэтов и писателей. Париж.
<…> Георгий Раевский, в отличие от почти всех поэтов в обоих сборниках, — зрячий, смотрит на мир, а не в туманную глубину собственного эго, очень недурно его стихотворение «Голландская печь» — двенадцать двустиший-изразцов. Например: «Двое за круглым столом сидят за кружками; кости мечет один, а другой трубкой стучит о сапог». Или: «Палкою с дуба старик сбивает желуди. Свиньи сбились в кучу. Одна грустно в сторонке стоит». (Но есть тут и небрежность: сбивает — сбились, — как, впрочем, в строфе другого его стихотворения: «По осенним, по сжатым полям с сердцем сжатым задумчиво шли мы».) «Голландскую печь» портит заключительное двустишие, в котором есть что-то ландриновское.
<…>
Газета «Руль». Берлин. 1931, 28 января.
Лидия Червинская. Рецензия на альманах «Перекресток» 2
<…> Есть в сборнике одно стихотворение, которое странно сопротивляется воле читателя. Оно живет отдельно от автора и не похоже тоном на другие стихи Георгия Раевского. Привожу последние строки:
Сами собой, неизвестно почему, приходят на память эти стихи. (Едва ли не лучшее, что можно сказать о стихах вообще). Почему? Потому, может быть, что так и пишутся лучшие стихи:
«Как прощаются, как расстаются, как уходят; как долго потом…». Ни о чем, как будто бы.
«Числа». Париж. 1931. № 5.
Марк Слоним. Парижские поэты
(Присманова А. «Близнецы»; Мамченко В. «Звезды в аду»; Раевский Г. «Новые стихотворения»)
<…> И отвлеченные образы Присмановой, и непросветленные лирические метания Мамченко проникнуты духом безнадежности. В известном смысле им можно противопоставить сборник Георгия Раевского «Новые стихотворения», в котором поэт ищет разрешения всех мук и тревог в пантеистической примиренности.
У Раевского негромкий и несколько однообразный голос, его попытки расширить основную тему не всегда удачны, но стихотворения его подкупают чистотой тембра, благородством тона и прозрачной, порою чуть наивной ясностью. Это скромная «камерная» поэзия, идущая из глубины и обладающая зачастую подлинными песенными достоинствами.
Раевский тяготеет к поэзии «мирового дыхания», его учителями были Гете и Тютчев, а в формальном отношении германские романтики и поэты пушкинской плеяды. Но основной мотив сборника — элегия Жуковского, и преобладают в нем две темы: идиллия лирического пейзажа и умиленное приятие мудрого закона бытия.
Раевский подчеркивает, что «все благо» в высоком строе мира, в мощном и таинственном круговороте, в который входит и шкурка мертвого крота, над которой размышляет поэт, и волшебные видения искусства. Смерть роднит человека с землей, все устроено «мудро и дивно, мгла и холод, и свет и тепло». Мудрость Раевский открывает в простых радостях земли, в малом, почти домашнем, и в описаниях его постоянны образы бабочки, лепестка, цветка, вообще, микрокосм. Он больше любуется синевой небес, если она отражается в капле воды, а не в широкой глади моря. Малое умиляет его, отвечает его тяге к благости, к растворению в природе. Рассвет на полях, тишина заката — внутренне связаны с его мироощущением; оттого же у него «белый дым зимы» и неизменная «прохладная осень с паутинками».
В «медитациях», к которым он весьма склонен, порою излишне подчеркивая их несложный и слишком явный символизм, Раевский проповедует «смиренномудрие». Это опять-таки философия «умной простоты», «холодной и прекрасной синевы», откуда тишина нисходит к измученным сынам земли (и слово, и образ «тишины» все время повторяется в книжке). Она связана у Раевского с «высокими темами» религиозного восприятия жизни. Нет сомнения, что он стремится к «религиозному просветлению» и к мистической настроенности, но в этой области у него гораздо больше желаний, чем достижений. В его стихах на религиозные темы — библейские и христианские — опять-таки преобладает идиллия деревенского храма и сельского кладбища. В лучшем случае — это суховатый символизм «блудного сына», русской соборности и апостольских времен. Явно подражательны пьесы, повторяющие тютчевское «так отчего же в общем хоре душа не то поет, что море, и ропщет мыслящий тростник».
В стихотворении Раевского, помещенном в «Русском сборнике» (Париж, 1946), он говорит о бедной земле: «Отчего бы ей, как прочим, не вступить в согласный хор, не запеть во мраке ночи средь серебряных сестер? Отчего, когда смеются и ликуют небеса, лишь с одной нее несутся жалобные голоса?»
Эти настроения выражены у Раевского в мерных правильных строфах, иногда очень хорошо построенных (напр., «Спит и во сне почти не дышит», «Истлевший кокон покидая» и др.) и почти стилизованных в духе тридцатых и сороковых годов прошлого столетия. Стихотворения, посвященные современности (а некоторые из них совсем не плохи, напр., о гибели Европы, о России), стоят в сборнике особняком и не включаются в общую связь. Автор точно нехотя платит дань времени, но остерегается, чтобы волнения мира не поколебали его «благостной созерцательности». Война, победа, свобода, плен — в общем мало его интересуют: «Мы — те, кто падает и стонет, и те, чье нынче торжество, мы — тот корабль, который тонет, и тот — что потопил его». Быть может, в реальной жизни Раевский очень больно переживает человеческие крушения и отнюдь не приравнивает палачей к жертвам, но в своем сборнике он становится на позицию «высокой объективности», ведущей к «великолепной обособленности».
«Земное, непрочное племя, все вновь превращаешься ты, когда исполняется время, — в растения, камни, цветы». А если таков закон круговорота, то нечего волноваться, — даже когда «душе невыносимо бремя» дикой злобы, и в смутных днях противны «лживый звук и отзвук лживый подозрительных речей». Не следует преувеличивать значение людских дел:
И поэт возвращается к зеленеющим равнинам, на которых пасутся овцы, к мирному течению реки, окаймленному золотым тростником, к покою заката над тихими полями. Лицо его вновь озарено «благодарной улыбкой и светлой слезой».
Любопытно, что именно Раевский в ряде стихотворений откликается на испытания последних лет. Но упоминает он о них лишь для того, чтобы подчеркнуть свой уход в «монастырь природы». Он отрекается от жизненной борьбы и презирает земные битвы.
Повторяю, нельзя делать выводов на основании трех сборников стихотворений парижских поэтов. Но все-таки очень характерно, что три поэта, совершенно различных и внутренне, и стилистически, в общем приходят к одному и тому же выводу: к отказу от участия в жизни. Присманова грустит о своем раздвоении, настолько тяготеющем над ее сознанием, что она способна лишь к самоуглублению и игре словами; Мамченко, в сущности, повторяет мысль Сологуба — «Мы плененные звери, голосим, как умеем»; а мягкий и в основе своей здоровый Раевский спасается от всех противоречий в бегстве в «умиление».
Если эти высказыванья типичны для русских литераторов во Франции, то это означает, что эмигрантские писатели по-прежнему ощущают себя в том искусственном, нереальном пространстве, в котором нечем дышать и о котором они говорили в стихах и прозе в течение многих лет. Что бы ни происходило в мире, они чувствуют себя бесприютными скитальцами, изгоями.
«Новоселье». Нью-Йорк. 1946, №№ 29–30.
Александр Бахрах. Серое и коричневое
<…> «Amant alterna Camenae»:
«Новые стихотворения» Георгия Раевского по своему тону — книга достижений. Он успел перейти через перевал сомнений. В его гармоническом мире все обосновано, все мудро, даже подчас чересчур мудро и слишком логично. Все здесь на своем месте и на житейскую повседневность, страшную и уродливую, взирает он с некоторой снисходительностью, из высот хоть и запредельных, но все же весьма комфортабельных.
Вкус у него тонкий, и достиг он высокого технического совершенства. Но он точно боится оступиться, боится малейшего промаха, боится быть обвиненным в ереси, откуда бы это обвинение ни исходило.
Читая книгу Раевского, можно убедиться, какой помехой ему служит его гигантская память. Реминисценции подсознательно клокочут в нем, и порой ясно чувствуется, насколько они сковывают его поэтический полет. Много сидел он над Боратынским и Тютчевым, над Блоком и Ходасевичем («изгрызал их», говорил в таких случаях Андрей Белый) и настолько глубоко впитал их в себя, что в его стихах кое-где можно даже уловить их «высокие» интонации. Его творчества это отнюдь не снижает, но только суживает резонанс его стиха. Впрочем, имена его «вечных настолько бесспорны, а сам Раевский в такой степени обладает тактом и чувством меры, что подобная созвучность не может задерживать органического развития поэта, по самой природе своей, непроизвольно опирающегося на лукавый дар Мнемозины, матери всех муз.
Тоска по небу — главная тема Раевского. Он не только любит природу — он чувствует ее. Тона его акварельны. Мир его прозрачен. Его прельщают ветер, тень от дерева, синеватый утренний дымок. Еще больше влекут его молчанье, покой, стоячая вода. Над неподвижным прудом ищет он:
Оснеженные сады, когда
сразу наводит его на вопрос:
И эту разгадку он все время пытается найти. Может быть, она предельно проста и ключ к ней, как и ко всей книге, в его же строке:
а мы тут точно наперекор смыслу продолжаем еще о чем-то шуметь. Мы в каком-то плане схожи с его символическим часовщиком, этим «мирным, молчаливым мастером», который и «сам не знает,
Есть в этой книге, небольшой, но веской, полной пантеистических настроений, немало строк большой лирической нежности и силы, напоенных радостью бытия, которые запоминаются. Сборник «Новых стихотворений» (какое скупое и целомудренное заглавие, если не считать его вызывающим!) говорит о многом, о важном, о самом важном. Говорит подчас не без убедительности и всегда талантливо. Чтобы стать бесспорной, поэзии Раевского не хватает только немного… прозы.
<…>
Орион: Литературный альманах. Париж, 1947.
Глеб Струве. Молодые парижские поэты
Или в таком стихотворении («Утес»):
Менее заметны они, больше уже своего в следующем стихотворении на тютчевскую осеннюю тему:
(Но и здесь третья строка и перенос из нее в четвертую — совершенно тютчевские.)
Влияние немецких романтиков (Раевский хорошо знаком с немецкой поэзией) чувствуется в стихах из цикла «Зиглинда», но влияние это творчески переработано. В дальнейшем романтические мотивы ослабели в поэзии Раевского, отошла на задний план и природа, появилось больше интереса к человеку в человеческом плане. Мировосприятие зрелого Раевского — религиозное. В нескольких стихотворениях («Никодим», «Я пас чужих свиней…» — кстати, оба написаны белым стихом) затронута тема религиозного обращения. У Раевского нет срывов. Это поэзия умная, вся на довольно высоком уровне. Если что вредит Раевскому, то это излишняя иногда рассудочность: он порывается к «музыке» и не достигает ее.
Глеб Струве. Русская литература в изгнании. 3-е изд., испр. и доп. Париж-М., 1996.
Юрий Иваск. О послевоенной эмигрантской поэзии
<…> По-видимому, за последние годы окреп Раевский. (Сборн. «Новые стихотворения», 1946). Он и прежде возбуждал доверие к своему дарованию, а теперь создал свой стиль душевной, доброй поэзии, близкой по грустно-мягкому тону Полонскому, но при этом без какого бы то ни было литературного влияния, которому вообще не следует придавать большого значения, если мы говорим о самостоятельном поэте. Вот прекрасное стихотворение Раевского, которое, может быть, и является именно «актуальным» после пережитой нами апокалиптической бури:
(Сб. «Эстафета»).
<… >
«Новый журнал». Нью-Йорк. 1950, № 23.
Екатерина Таубер. О поэзии Георгия Раевского
(Г. Раевский: «Новые стихотворения». 1946 г., «Третья книга». 1953 г.)
Отличительной чертой поэзии Георгия Раевского является ее одержимость одной идеей. Идея эта религиозная. Поэзия для Г. Раевского — служение высшему. Отсюда ее строгость, торжественность, ее сакральный характер. Поэт и сознательно, и бессознательно захвачен христианством, в кротком свете которого стираются противоречия, одухотворены и оправданы все явления жизни. В современной эмигрантской поэзии он почти одинок. Поэзия его преимущественно волевая, никак не стихийно-иррациональная. Он не дает над собою силы этому иррациональному, не позволяет разбудить, несмотря на свою близость к Тютчеву, «неистовые звуки». Он всецело принадлежит неоклассической традиции и от поэзии он хочет одного:
При всем своем благородстве и высокой устремленности, он всегда немного стоит на пьедестале. В своих удачнейших стихах Г. Раевский достигает большой силы, высокого пафоса и затрагивает лучшее в человеческой душе. Но в более слабых он бывает порою рассудочен и дидактичен.
Но поэта надо судить по лучшему, что им создано, а не по его неудачам.
Чувство одиночества, столь характерное для его современников, органически чуждо Г. Раевскому. В том его стихотворении, где
как не случаен для него эпитет «благополучный». Он относится тут к «урожаю», но символически его можно бы было поставить ко всей его поэзии. И совсем не потому, что он не ощущает и не видит страданий, а потому что
И еще потому, что он хорошо знает, что:
Не страшит его и собственное злорадное и пророческое:
Вспоминая об этой «клюке», он, вероятно, думает и о тех, которые когда-нибудь, так же, как он сейчас, скажут друг другу:
Всё его существо пронизано «соборностью», «преодолением раздельности земного бытии». И только в этом смысле решаюсь я назвать его поэзию «благополучной». Ведь жизнь каждого подлинного христианина, несмотря даже на «венец мученический», в каком-то высшем смысле глубоко «благополучна». «В тихой заводи все корабли», как когда-то сказал А. Блок, тоскуя и не веря этой «заводи».
Но на мирном оптимизме Г. Раевский не успокаивается.
В личной жизни человека «клюка судьбы». А вот это уже относится ко всему нашему поколению и тематически сближает этот цикл стихов Г. Раевского с «Европейской ночью» В. Ходасевича и со «Стихами о Европе» А. Ладинского. Раевский горестно констатирует:
Для него уже давно: «Дома горят, отечества горят», и ясно, «С какими силами, забыв о небе, мы заключили искренний союз».
Но констатируя, он идет и дальше. И вывод его все тот же, пронизывающий всю его поэзию:
Это спасает его стихи от излишнего «благополучия» и дает им ту тревогу, без которой настоящая поэзия невозможна.
Связь человека с потусторонним совсем не символ, а реальность для Раевского. И «неба светлые сыны» являются ему вовсе не на фресках старых мастеров, а здесь, в будничной повседневности, как «друга» изнемогающих.
В стихах о природе часто ощущается большая близость Г. Раевского к Тютчеву.
Но, если многие и многие интонации напоминают о Тютчеве, то духовная установка Г. Раевского уже иная: «не сомнение, а достоверность». Раевский не хочет ни на минуту забыть: «Какого пламени предтеча светорожденный пламень твой».
Любовная его поэзия тоже как бы окутана серебристой паутиной бабьего лета. Женщина для него — кроткая подруга, мудрая в своей беспомощности и женственности, инстинктом знающая правый путь. Эта женщина учит его прежде всего радости, спящей в тайной глубине сердца.
Описывает он не начало любви, а её осень.
Осень жизни, как и осень в природе, влечет Раевского. Ведь только на склоне «полнее цену этой жизни знаем мы», и только старость нас «выводит понемногу на прямой вечерний путь».
Неудивительно, что при таком миросозерцании и смерть не страшит поэта. Он принимает её так же смиренно, как дерево, крот и пчела, и как старичок огородник. Он глубоко знает, что:
Несмотря на все предвестия гибели, он упрямо напоминает нам об одном:
«Грани». Франкфурт-на-Майне. 1954, № 21.
Юрий Иваск. Рецензия на сборник «Третья книга»
Здесь та поэзия, о которой Цветаева сказала: это искусство при свете совести; и оно совсем не беспомощное, как очень многие стихи, написанные с самыми благими намерениями, но слабые по качеству. Раевский «на деле» показывает, что совесть может «изъясняться» на языке чистом, тщательно выверенном. Одно из лучших стихотворений в сборнике — о мальчике-скрипаче, играющем на огромной эстраде. Хочется оградить его руками, не отдать смерти, злу, пустоте…
Эти стихи подсказаны любовью-заботой, любовью-совестью; и они прекрасно «сделаны», как и многие другие (напр, о братстве: Не хрустальный бокал, не хиосская гроздь, Но стакан и простое вино…). Однако, самое легкое, самое крылатое и наиболее счастливое стихотворение в этой книге лирически-беспредметно, блаженно-безответственно, и не поэтому ли оно так неотразимо:
Здесь легкое дыхание поэзии, только поэзии.
«Опыты». Нью-Йорк. 1955, № 4.
Юрий Терапиано. Георгий Раевский
Эта строчка из заключительного стихотворения цикла сонетов о поэтах пушкинской плеяды Леонида Гроссмана мне вспомнилась, когда я собрался писать о Георгии Раевском.
Он, действительно, прошел «важной поступью» по своему поэтическому пути, преждевременно прерванному внезапной смертью (от разрыва сердца) 19 февраля 1963 года.
Младший брат уже известного поэта Николая Авдеевича Оцупа, участника петербургского «Второго цеха поэтов» под эгидой Н. Гумилева, Георгий Авдеевич Оцуп не мог писать под той же фамилией, ему надлежало придумать себе псевдоним.
Посоветовавшись с друзьями, Георгий Авдеевич его нашел: друг Пушкина, Раевский.
Это имя имело для него не только практический, но и символический смысл: Георгий Раевский был ревностным почитателем Пушкина, последователем классицизма и убежденным противником футуризма и всякой «зауми».
Даже в фигуре его было что-то от начала прошлого века: высокий, плотный, с важной осанкой, с ясным, сильным голосом, он походил на человека пушкинских времен. Он прекрасно читал свои стихи на литературных вечерах.
С «важностью» Г. Раевский принимал участие в литературных собраниях, делал, в случае надобности, замечания, вносил поправки, как правило, всегда очень верные и удачные.
Раевский очень внимательно относился к стихам всех своих коллег, а став со временем старше, с такой же благожелательностью и сосредоточенностью на том, о чем говорил, занимался и с поэтами «младших» поколений.
Он искренне любил хорошие стихи у всех — качество редкое! — и искренне радовался, когда читавшиеся кем-либо стихотворения были удачными.
Он обладал к тому же особой способностью делать поправки — другим.
«Ах, если б я мог так же хорошо видеть недостатки и делать поправки в своих стихах, как в чужих!» — воскликнул он однажды.
Поэты нового, «послевоенного», поколения любили его и очень ценили его отношение к ним, что было некоторыми из них засвидетельствовано в печати после его смерти.
Умея всегда очень обоснованно разбирать стихи на поэтических собраниях, Георгий Раевский никогда не писал статей о поэзии и не стремился стать критиком. Но шуточные пародии и эпиграммы, порой весьма злые и меткие он любил.
«Перекресточная тетрадь» — собрание эпиграмм и пародий, писавшихся в течение ряда лет группой поэтов «Перекресток», — включает немало таких произведений, где Раевский был автором или соавтором.
Выехав за границу совсем еще молодым человеком, Г. Раевский окончил университет в Германии. Прекрасно владея немецким языком, он хорошо знал немецкую литературу, прежнюю и современную. Среди немецких поэтов Раевский имел своего кумира — Гете. Он был первым (и единственным) гетеанцем среди парижских поэтов и любил цитировать Гете, как непререкаемый авторитет, во время литературных споров.
Помимо Пушкина, которого Раевский чтил наравне с Гете, он особенно любил Тютчева, с которым у него было и в стихах некоторое духовное родство.
Из поэтов нашего века Раевский почитал Анненского и Блока. Не любил «Цеха поэтов» и стихов самого Гумилева, не выносил Марины Цветаевой эмигрантского периода.
С В. Ходасевичем Раевский был в полном согласии и всегда поддерживал его направление в «Перекрестке».
«Парижскую ноту» он считал опасным соблазном, всегда восставая против «умирания» и ощущения «безысходности».
предупреждал «Перекресток» склонного к «парижско-нотной ереси» своего участника Владимира Смоленского.
В спорах и литературных стычках с представителями других поэтических направлений Раевский был непременным участником. Собрания у Мережковских отталкивали его «слишком уж застольными» разговорами о метафизике, в «Зеленой Лампе» он никогда не выступал и предпочитал бывать на «деловых и трезвых» собраниях у Ходасевича, где читали стихи и говорили о стихах.
* * *
Первая книга Георгия Раевского, «Строфы», вышедшая в 1928 году, отличалась композиционной стройностью, а в смысле техническом — умением, редким для начинающего.
В «Строфах» присутствовало и поэтическое «дыхание», и ощущение природы, и «высокое настроение» души — на книгу обратили внимание критики, особенно В. Ходасевич.
Но после «Строф», несмотря на то, что Раевский, с успехом читавший свои стихи на литературных вечерах и печатавшийся во всех тогдашних журналах и в литературном отделе газеты «Возрождение», стал известным поэтом, — с выходом книг ему на редкость не везло.
Набранная в Германии его вторая книга стихов погибла в типографии после прихода Гитлера к власти. Дополненное и исправленное собрание тех же стихотворений, принятое к печатанию издательством «Современные записки», тоже погибло, не успев выйти, во время Второй мировой войны. И только в 1946 году Раевский, наконец, получил возможность выпустить свою книгу — «Избранные стихотворения».
Первое стихотворение этого сборника может служить характеристикой темы Раевского и его поэтического «кредо»:
Все живущее, в ощущении Раевского, имеет основное устремление — ввысь, к солнцу, к небу, — от земной скудости и суеты земных дел, и только в этом взлете-порыве находит оправдание своей малости, своей низменности:
Даже пьяница, и тот способен у него в какое-то мгновенье увидеть «лучезарное виденье» и так же, как бабочка, «взлететь к синеве»:
Любовь и смерть — вечная тема, — конечно, присутствуют в стихах Георгия Раевского.
Я приведу еще одно стихотворение Георгия Раевского о смерти, чтобы показать, как он умел, с особой какой-то примиренностью, чувствовать иногда глубину вечного покоя:
Очень верующий человек и церковник, Георгий Раевский хотел найти возможность говорить в стихах о вере, о духовном преображении и на сюжеты из Писания.
В книге «Новые стихотворения» и в последнем его сборнике «Третья книга» («Рифма», 1953 г.) ряд стихотворений, как, например, «Бегство в Египет», «Никодим», «Петр», «Иов» и т. д., посвящены библейским сюжетам.
Такие стихи очень нравились религиозно настроенным читателям и даже создали Г. Раевскому репутацию «христианского поэта», но «золотой запас» его поэзии составляют, несомненно, его чисто лирические стихи.
Юрий ТЕРАПИАНО. Встречи: 1926–1971. М., 2002.
Тамара Величковская. О поэте Г. Раевском
19 февраля исполнилось 10 лет со дня кончины Г. А. Раевского.
С Георгием Авдеевичем Раевским я встретилась впервые после Второй мировой войны, когда, пережив несколько лет «затемнения» в прямом и в переносном смысле слова, Париж снова ожил и начал постепенно становиться тем, чем ему всегда следует быть.
Русский Париж тоже встрепенулся. Возобновились литературные вечера, доклады, спектакли, концерты, балы.
Возродились и поэтические кружки. Кое-кого из поэтов унесла война, но все же оставалось еще много известных имен. Собирались у Ю. К. Терапиано, у Г. Иванова, у В. Смоленского… Возникли и новые «молодые» кружки, куда приходили для чтения и разбора стихов начинающие поэты.
Такие поэты собирались и у меня. Я жила тогда в большом старинном доме, с массивными стенами, не пропускавшими шума. Кроме того, мои соседи — русские люди — входили в положение и даже снабжали стульями, когда своих не хватало.
Наш кружок состоял главным образом из людей или родившихся уже за границей, или выехавших из России детьми.
Время от времени на наши собрания приходили ы с именем, «мэтры», как мы их называли. Часто бывал Ю. К. Терапиано, очень редко Г. Иванов и Г. Адамович. Заглядывал Н. Оцуп, реже В. Смоленский, постоянно приходили А. Присманова и А. Гингер.
Чаше всех у нас бывал Георгий Раевский. Возглавляемые им собрания всегда проходили оживленно. Чуткое ухо Раевского не пропускало неправильностей, неточностей, избитых выражений. В особенности же не терпело фальши.
Георгий Авдеевич занимал у нас всегда «свое» кресло, просторное и глубокое, подстать самому поэту. Держался он всегда как-то величаво. Но величавость эта не была напускной, она была свойственна его природе. Она исходила от высокой, несколько тяжеловатой фигуры, от неторопливых движений, от осанки, от красивых крупных черт лица. За эту величавость в поэтических кругах Раевскому дали шутливое прозвище «олимпиец». Даже когда он горячился, он не терял какого-то внутреннего спокойствия. «Служенье муз не терпит суеты», — часто цитировал он.
Его критика всегда была по существу, очень точной, порой не без юмора. Помню, как один из начинающих поэтов, уже в летах, заявил нам, что его стихи написаны кровью и слезами, а принявшись читать, не мог разобрать собственного почерка. «Вы бы лучше писали чернилами, оно разборчивее», — сказал Раевский, улыбаясь одними глазами.
Георгий Авдеевич обращал большое внимание на эпитеты — «Они должны быть совершенно точными, незаменимыми, то есть такими, что если поставить какой-нибудь другой эпитет, всегда будет хуже», — говорил он. Эпитетам он советовал учиться у Ходасевича. И цитировал из его описания мюзик-холла:
«А? Каково? — говорил он с восторгом. — Ведь здесь каждый эпитет как удар бича!»
Мне кажется, что ему вообще было свойственно желание наставить, помочь найти свою дорогу тем, кто в этом нуждался. Во многих своих стихотворениях он обращается к читателю как к другу, например:
Раевский не раз нам говорил шутливо: «Помните, друзья мои, что буква Я — последняя буква в алфавите». За этой шуткой скрывался глубокий смысл. Личные переживания поэта должны быть близкими читателю, — быть или стать таковыми. Георгий Авдеевич в своих стихах почти никогда не говорит от первого лица, заменяя его собирательным «мы», как бы включая в свой мир других — «Соборной мудрости начало, Торжественное слово: мы!» — стоит в одном из его стихотворений. Личное становится общечеловеческим.
* * *
Что такое поэзия? Каковы ее задачи? Эти вопросы вставали перед каждым поэтом и каждый отвечал на них по-своему. Задача поэзии Раевского — утверждение жизни, ее ценности и радости, ее божественного начала и смысла. Ни у одного поэта не встречается столько стихотворений, вдохновленных чувством Бога, евангельскими образами: Бегство в Египет, — Никодим, пришедший к Иисусу ночью, — Петр, трижды отрекающийся от Христа, — Блудный сын, — Поклонение волхвов, или Чудесный улов — который Георгий Авдеевич любил читать. Стихи он читал очень хорошо, я сказала бы, вдохновенно, полузакрывая глаза в местах, наиболее его волнующих:
Даже в простых образах повседневной жизни Раевский прозревал иные. Вот к Георгию Авдеевичу «на огонек» зашел какой-то знакомый:
Эта христианская просветленность и есть, как мне кажется, отличительная черта поэзии Раевского. Некоторые его стихи — почти молитва. Постоянно встречается обращение к Богу: «О, Господи, много ли надо, чтобы стало легко и светло!» Или: «Господи, дай только сердцу силы помнить, что Ты и во тьме со мной!» Или еще: «Господи, что ж это? — Свет отошел!»
На вопрос, что такое поэзия? Раевский отвечает стихотворением:
Георгий Авдеевич знал немецкий язык так же хорошо, как и русский, даже писал хорошие стихи по-немецки. Иногда он нам в кружке читал свои мастерские переводы. Помню, как чудесно звучали, переведенные на немецкий, стихи Блока. Сохранялась даже их музыка, их магия. Насколько мне известно, они, к сожалению, не были опубликованы, разве что в Германии, где Раевский провел последние годы своей жизни. Он работал там для немецкого радиовещания и телевидения, составляя пьесы и диалоги. Это занятие увлекало его, давало удовлетворение, он знакомил слушателей с русской культурой и положением верующих в СССР.
Десять лет назад Раевский скоропостижно скончался в Германии. Эта неожиданная смерть потрясла всех, знавших его. Судьба поэтического архива Георгия Авдеевича, его ненапечатанных стихов, мне неизвестна. Вероятно, все хранится у его жены-швейцарки, не знающей русского языка. Будем надеяться, что они когда-нибудь будут изданы.
Мне хочется закончить одним из любимых стихотворений Раевского. Он читал его всегда с особым подъемом и, в его передаче, оно звучало как торжественный гимн Вечному Свету:
Газета «Русская мысль». Париж. 1973, № 2937.