Исследование посвящено творчеству Б. Л. Пастернака. Акцент в книге делается на феномене сосуществования двух форм языкового выражения — стиха и прозы — в рамках единой творческой системы, которая у Пастернака отличается именно чередованием двух форм словесности, что позволяет описать явление литературного «билингвизма» в эволюционном аспекте. В результате параллельного анализа стихотворных и прозаических текстов определяются инварианты индивидуальной системы Пастернака и дается по возможности полное описание его художественной картины мира.
В заключительной части книги художественная система автора «Доктора Живаго» сопоставляется с некоторыми другими системами (Пушкин, Лермонтов, Набоков).
Книга предназначена для филологов — литературоведов и лингвистов, а также для всех тех, кто интересуется вопросами художественной коммуникации.
Про эту книгу
В своем подходе к творчеству Пастернака Наталья А. Фатеева полностью отказалась от выделения в качестве единиц анализа отдельных текстов писателя — его «произведений». Она разбирает те ассоциативно-выразительные комплексы, которым Пастернак был верен всю жизнь и которые выступают конституентами его художественного мира как целостности. Лежащие в основе этих комплексов переносы значений подвергались Пастернаком — по ходу его литературной эволюции — внутренним преобразованиям, оказываясь тем самым субституированием во 2-й и n-й степени. Наталья А. Фатеева изучает поэтому не пастернаковские тропы (чему положил начало P. O. Якобсон), а то, что она именует «метатропами», и уходит из сферы классической риторики (а также новейших ее филиаций) в ту методологическую область, которую я бы назвал постриторической, пост-де-мановской.
Главное в постриторике не формально-логическое различение тропов (создающее предзаданную текстам систему правил), но добываемое априорным путем определение границ, в которых некое значение допускает все новые и новые замещения, совершающиеся под эгидой одного и того же общего смысла, вписанные в один и тот же большой интенсионал. При таком взгляде какое-либо поле гомологических значений предстает как всегдашняя возможность нашего сознания, как вечный способ концептуального покорения реальности человеком, как интенсиональный отсек интеллекта. Постриторика упирается в теорию архетипов (не обязательно юнгианского пошиба). Прослеживая пастернаковские «метатропы», Наталья А. Фатеева с необходимостью понимает их в качестве мифопоэтического ансамбля — архаичного по происхождению, индивидуального по манифестации, общечеловеческого по использованию достояния.
В той мере, в какой мы делаем центром исследовательского внимания литературные «произведения» (пусть даже преподносимые в виде интертекстов), мы сохраняем связь с читательским (наивным) восприятием словесного искусства, усваивающим себе лишь кванты творчества и, таким образом, принципиально отдифференцированным от него как от ноумена, как от единосущностной — вопреки разным феноменальным обличьям — креативной работы. Задача, которую поставила себе Наталья А. Фатеева, заключалась в том, чтобы в трудоемком усилии быть заодно не с читателями, а с автором. В научном синтезе-через-анализ исследовательница совмещает в единый предмет рассмотрения прозу и поэзию Пастернака, а вместе с ними его эпистолярное наследие, его критические статьи и его биографию. Преодоление жанровых и жизненно-литературных «перегородок» приводит метаязык в соответствие с языком-объектом, ибо магистральным намерением Пастернака было
Вернусь к «Поэту и прозе». Исходная позиция Натальи А. Фатеевой — лингвистическая. Эксплицированная цель книги — реконструировать «языковую личность» Пастернака, его «идиолект», его не только «эпизодическую» и «семантическую», но и «вербальную» память. Менее всего, однако, Наталья А. Фатеева замыкается в русле одной дисциплины. Лингвопоэтика выходит из берегов, сливается с прочими научными дискурсами (например, с фольклористикой или богословием) и в конечном счете втекает в философию — туда, где берет исток искусство Пастернака.
Смысл можно дефинировать по-разному. Но, как бы мы ни моделировали его, он не тождественен с явлением, которое само по себе лишь физично. Смысл лежит по ту сторону феномена, составляет телос последнего, он есть тот горизонт частей, который они находят в образуемом ими мире, и тот горизонт самого мира, который обретается им в инобытии (религиозном либо историческом). Пастернак, как, может быть, никто другой из русских писателей XX в., за исключением разве что Андрея Белого, отдавал себе отчет в имманентности смысла явлению. Он был неназойливым метафизиком в каждой строчке стихов и прозы. Его тексты устойчиво, но без нажима сопряжены с философскими претекстами. Когда Пастернак рисует, скажем, Петра Великого, закладывающего северную столицу, в виде чертежника, он подразумевает ту апологию геометрии, в которой результировалась эйдологическая редукция Гуссерля. Epoché Гуссерля перекликается здесь с возведением города на пустом месте и с creatio ex nihilo. Переходы рубежа между поэзией и прозой были для Пастернака путями, на которых он контролировал и рефлексировал смысл своего творчества.
Без «выхода за рамку» (А. К. Жолковский) какого-то одного научного дискурса нельзя быть адекватным пастернаковскому философско-художественному мышлению.
Предисловие
К настоящему моменту существует достаточное количество работ, посвященных жизни и творчеству Б. Пастернака. Творчество Пастернака становилось также организующей темой многих научных конференций и сопутствующих им сборников. Все, что уже сделано и написано, можно суммировать следующим образом. Во-первых, достаточно подробно описана биография поэта, которую принято называть «литературной» [Barnes 1989, Флейшман 1981, 1984; Пастернак Е. Б. 1997]. Второй круг работ посвящен описанию поэтической системы Пастернака, причем эти описания даются с большей или меньшей полнотой [Жолковский 1974, Смирнов 1985, Баевский 1993] или сквозь призму определенных произведений, прежде всего стихотворной книги «Сестра моя — жизнь» [O’Connor 1988; Гардзонио 1999, Жолковский 1999а] и романа «Доктор Живаго» (ср. [Bodin 1976, Юнггрен 1982, Смирнов 1996; Фарыно 1990, 1991, 1992 а, б; Гаспаров Б. 1990, Witt 2000]). При этом исследователи рассматривают в своих работах как доминирующие разные аспекты пастернаковского наследия: 1) философские и эстетические основы творчества [Хан 1988, 1991] Пастернака; 2) комплекс первоначальных тем и установок [Лотман 1969; Юнггрен 1984; Горелик 2000а], заданных в ранней прозе и поэзии Пастернака и проходящих через все его творчество; 3) систему инвариантов поэта и ее развертывание в конкретных текстах [Жолковский 1974]; 4) мифологическую основу творчества Пастернака, позволяющую через одно-два произведения вскрыть архепоэтические корни всей его художественной системы [Баевский 1980; Фарыно 1989а, 1990, 1991, 1992а, б; 1993; Маймескулов 1992, 1994] и ее коды [Фарыно 1978]; 5) творчество Пастернака сквозь призму интертекстуальных и культурно-исторических параллелей [Жолковский 1976, Смирнов 1985, 1996], 6) Пастернака как художника слова в христианской традиции [Bodin 1976, Бертнес 1994, Бетеа 1993]; 7) отдельные мотивы и темы Пастернака [Жолковский 1978, 1995; Иванов 1994, 1998; Кац 1991, Окутюрье 1998, Юнггрен 1989; Maróti 1991]; 8) некоторые особенности строения художественных, прежде всего стихотворных, текстов — звуковая организация, рифма, синтаксическая и грамматическая структура; система образов, организация художественного времени [Арутюнова Б. 1989, Гаспаров 1990 а, б; Даль 1978; Ковтунова 1995, Жолковский 2001, Йенсен 1995, 2000; Тарановский 2000; Гаспаров, Подгаецкая 2000; Björling 1976; Feinberg 1973, Plank 1966; Jensen 1987). Одним из постоянных аспектов исследования является также определение типа «лирического субъекта» и «лирического героя», характерного для прозы и поэзии Пастернака [Aucouturier 1978, Užarević 1990, Weststeijn 1988; Куликова 1998].
Что касается сравнительного изучения индивидуального стиля Пастернака, то абсолютное большинство работ посвящено сопоставлению поэтики Пастернака и Мандельштама (ср. [Берковский 1930, Аверинцев 1990, Лотман М. 1996, Кузина 1997); другие же современники поэта по Серебряному веку в исследованиях соотносятся с ним больше в биографическом аспекте, чем в лигвопоэтическом (ср. [Раевская-Хьюз 1989, Hughes 1989]). Однако есть и приятные исключения — например, очерк М. Л. Гаспарова [1995] об индивидуальном стиле В. Маяковского, в котором проводится частотный сопоставительный анализ метафор и метонимий в творчестве Пастернака и Маяковского и опровергается тезис Якобсона о доминировании «метонимического принципа» у Пастернака.
В нашей книге мы попытались синтезировать все выше названные аспекты исследования, однако «оптическим фокусом» анализа выбрали такой аспект творчества Пастернака, который ранее был освещен недостаточно, но несомненно является для него определяющим: сосуществование в одной творческой системе двух форм словесного выражения — поэзии и прозы (Р. Якобсон в статье «Заметки о прозе поэта Пастернака» (1935) [Якобсон 1987] назвал данное явление литературным «билингвизмом»). Преломление «Поэт и проза» позволило нам выделить новый тип инвариантных единиц пастернаковской системы, которые а) имеют неодномерную структуру, б) рождаются и строятся как функциональные соотношения, в) не являются раз и навсегда данными, а эволюционируют. В работе также вводится целостная система новых лингвопоэтических понятий, позволяющая описать эволюционное развитие как отдельной поэтической личности Пастернака (во всем многообразии ее проявлений), так и основных тенденций развития самого поэтического языка XX в., и показать взаимообусловленность этих процессов. При такой постановке вопроса проблема индивидуальной языковой креативности обнаруживает в себе два аспекта: 1) внутренней цельности и вариативности; 2) внешней проницаемости. Однако именно совокупность данных аспектов позволяет показать, какое содержательное и формальное разрешение получает проблема креативности в индивидуальной системе такого выдающегося художника слова, как Б. Пастернак.
В первой главе — «Проблема литературного „билингвизма“ и ее разрешение в художественной системе Бориса Пастернака» — при помощи целостной системы новых лингвопоэтических понятий идиостиль Пастернака представляется как многомерная сеть содержательных и формальных «автопереводов» с языка поэзии на язык прозы и обратно. Одновременно на основании параллельного анализа поэтических и прозаических текстов доказывается, что при вариативности форм вербального выражения единство языковой личности поэта-прозаика сохраняется. Вторая глава книги, носящая заглавие «Картина мира и эволюция поэтического идиостиля Бориса Пастернака (поэзия и проза)», посвящена вопросам развития творческой языковой личности, осмысляющей свой литературный опыт. В ней впервые дается полное описание идиостиля Пастернака с учетом всего корпуса стихотворных и прозаических текстов. Поскольку в художественной системе поэта доминирует «природное начало», истоки которого заложены в самой его «растительной» фамилии Пастернак, второй главе сопутствует специальное приложение «„Дремучее царство растений“ и „могучее царство зверей“», в котором представлены результаты статистических подсчетов встречаемости каждого вида растений и животных сначала отдельно в прозе и поэзии Пастернака, а затем в совокупности.
Глава третья построена по пастернаковскому композиционному принципу «тем и вариаций», поэтому в ней основные мотивы и концепты поэта даны в динамическом развитии и в соприкосновении музыкального (звукового) и поэтического начал. Здесь рассматривается целостная для прозы и поэзии система заглавий и имен собственных в произведениях Пастернака, а также одно из доминантных семантических полей поэта — «Болезнь», которое также имеет заглавный статус. Вопросы грамматики стихотворного текста осмысляются в данной главе с точки зрения ее включенности в единую преобразовательную систему поэта-прозаика; в разделе о поэтике художественного пространства определяются основные координаты его развертывания во времени. В связи с разносторонней художественной одаренностью Пастернака (унаследованной им от родителей) в главе большое внимание уделяется и процессам интермедиального «автоперевода», т. е. прослеживается, как язык музыки, красок и живописи облекается в вербальную форму.
Четвертая глава — «Пастернак и другие…» — выводит нас за пределы собственно пастернаковской поэтической системы, однако сопоставление поэтики Пастернака с художественными системами других авторов помогает со всей очевидностью увидеть как ее исторические корни (Пушкин и Лермонтов), так и общие постсимволистские преломления исходных мифологических архетипических схем у почти полярных по своим внутренним установкам авторов Серебряного века — Пастернака и Набокова. Параллельные жизненные пути и творческие истории этих великих художников слова позволяют развить тему «литературного соперничества» в совершенно новом преломлении: спор за лучшую прозу у обсуждаемых авторов оборачивается полемикой двух стихотворений, которая носит характер поэтического «выстрела», или возмездия «в ямбической форме», но это возмездие по принципу кругового движения настигает прежде всего не соперника, а самого адресанта.
В заключение следует сказать, что многие из материалов, представленных в данной книге, уже публиковались ранее, однако сейчас они предлагаются в расширенных и, как правило, измененных вариантах. Эти изменения в основном были внесены нами с той целью, чтобы созданная книга обрела свою целостность и круговую композицию, так свойственную художественному миру самого Пастернака. А, как известно, описание объекта только тогда точно, когда в своей структуре оно изоморфно ему.
Глава 1
Проблема литературного «билингвизма» и ее разрешение в художественной системе Бориса Пастернака
Постановка проблемы
В настоящее время общей тенденцией исследований в области филологии является укрупнение анализируемого объекта и расширение сферы его изучения, что ведет к нейтрализации границ не только между отдельными областями филологического, но и гуманитарного знания. Этот процесс находит свое отражение и в общей терминологии, которая образует линии пересечения между философией, психологией, семиотикой, лингвистикой, поэтикой, риторикой и одновременно областью так называемых «точных наук», которые все активнее вторгаются в сферу языкознания.
В центре внимания исследователей в области лингвистической поэтики оказались такие объекты филологии, как поэтический идиостиль, поэтическая и языковая личность (ср., например, [Караулов 1987; Очерки истории языка русской поэзии. Поэтический язык и идиостиль 1990, Опыты описания идиостилей 1995]). Значимость, которая придается анализу подобных языковых структур, связана с расширением спектра исследований в области креативных возможностей языка как единой системы, где проблема индивидуального языкового творчества все более выдвигается на передний план (см. [Григорьев 1979, 1989; Birnbaum 1982, 1993]).
Центральным полем реализации креативных, непрогнозируемых возможностей языка служит художественная литература во всем многообразии ее жанровых форм и проявлений. При этом словесность, как заметил в своем докладе 1920 г. Б. М. Эйхенбаум (см. [Эйхенбаум 1971]), — единственный род искусства, который имеет две формы поверхностного выражения — поэзию и прозу, хотя эти формы органически связаны между собой. Поэтому особый интерес в отношении изучения поэтического идиостиля представляют художники слова, которые стремились овладеть как стихотворной, так и прозаической формой выражения, причем во временном плане наиболее закономерен переход от стихотворной к прозаической форме (ср. Пушкин, Лермонтов в XIX в.; Бунин, Белый, Хлебников, Пастернак, Мандельштам, Набоков, Цветаева в XX в.).
Подобное лингвопоэтическое явление было названо Р. Якобсоном литературным «билингвизмом» (в работе «Заметки о прозе поэта Пастернака» (1935) — см. [Якобсон 1987]) и в этом качестве заявлено как требующее специального изучения. В этой же работе отмечено, что «проза поэта» обнаруживает ряд типологических черт, отражающих особенности поэтического мышления ее автора. Беря за основу исходные положения Р. Якобсона, в своем исследовании мы хотим по преимуществу сосредоточиться на феномене сосуществования двух полярных и комплементарных форм языкового выражения — стиха и прозы — в рамках единого идиолекта/идиостиля, а также на различных видах интеграционных процессов, которые определяют проявления одной поэтической личности в ее эстетическом развитии на фоне эволюции русской словесности в XX в. Основное внимание при этом будет концентрироваться на семантических преобразованиях с целью установления глубинного изоморфизма между текстами, различающимися по своему формальному воплощению. Языковые трансформации наблюдаются нами не только при параллельном изучении окончательных версий стихотворных и прозаических произведений одного автора, но и прослеживаются при становлении «единого комплекса поэтической мысли» [Гинзбург 1974, 383] в различных текстовых реализациях: в разных редакциях и вариантах произведений, в ранних набросках, в примечаниях к основному тексту, в письмах и литературно-критических статьях, в художественно-переводческой практике. Привлечение материалов, на первый взгляд, впрямую не относящихся к собственно литературному творчеству, оправдано тем, что творчество и жизнетворчество в исследуемую нами эпоху были нераздельны и представляли собой единую «культурную парадигму», закрепляющую единство творящих «языковых личностей».
Острота «двуязычия» в творчестве особо ощущается при изучении процессов, происходящих в языке русской литературы в конце XIX в. (символизм) и первой трети XX в., включая так называемый Серебряный век русской поэзии, особенно в ретроспективной проекции на ее золотой век. В это время почти нельзя найти поэта, который бы не стремился к прозаической форме выражения. Именно прозаическая форма оказывается необходимой как для разрешения творческих исканий в области поэтического языка (ср. «Разговор о Данте» О. Мандельштама), так и для расширения форм своего художественного выражения, не умещающегося в границах сугубо стихотворного языка (ср. «Египетскую марку» О. Мандельштама). Соприкосновение стихотворных и прозаических текстов происходит в сфере метапоэтики, когда в художественный текст, будь то стихотворный («Определение поэзии» Б. Пастернака) или прозаический («Повесть» Б. Пастернака), сознательно вводится уровень мета-текстового анализа этого текста, что в принципе ведет к срастанию поэтического и метапоэтического смыслов. Таким образом, при порождении литературных произведений обнаруживается тенденция интертекстуальности вне зависимости от особенностей их формы, и «единство Серебряного века» (ср. [Эткинд Е. 1989]) можно видеть в том, что любой текст в пределе стремится стать «текстом в тексте». Эта тенденция проявляет себя в циклизации литературных произведений (лирический цикл стихов или рассказов, книга стихов) и особой технике построения текста, достигшей своего предела в акмеизме, когда новый текст рождается на основе творческого синтеза частиц предшествующих текстов, как «своих», так и «чужих». Подобную же поэтическую установку Б. Пастернак назвал «Темы и вариации» (или «Тема с вариациями»), а В. Хлебников суммировал в жанре, именуемом «сверхповести».
Языковые конструкции «текст в тексте» и «текст о тексте» смещают границы между «своим» и «чужим» текстом, а также субъектом и объектом текстопорождения, что трансформирует сам коммуникативный акт создания новых текстов и основные текстовые категории, делая их «авангардными» по отношению к предшествующему состоянию литературы. Реконструкция «чужих» текстов по вновь порождаемым «своим» фактически становится актом «дешифровки» [Фарыно 1989б] предшествующих текстов и практически оказывается созданием своего нового языка, в котором снимаются оппозиции «язык — мир» и «текст — метатекст». Поэтому особая роль в системе авангарда отводится языковой и поэтической памяти, которая позволяет реконструировать семиотическое целое по его части. Подвергая аналитическому переразложению как «свой», так и «чужой» текст или сливая в своем творчестве метаязыковой анализ и текстопорождающий синтез, художник слова создает свой новый «образ мира, в слове явленный» (Б. Пастернак).
Так, в поэтической системе Мандельштама, которую принято сравнивать с пастернаковской[1], снимается оппозиция между понятием «эллинизма слова» («О природе слова») и воскрешением мира мифов Древней Эллады: ср.
Такая подвижность и «текучесть» поэтической материи, в свою очередь, ведет к порождению переходных зон по осям «стих ↔ проза», «лирика ↔ эпос», а также по оси «творческий синтез ↔ научный анализ» даже в пределах одного произведения, к разрушению жанровых канонов, к взаимной спроецированности друг на друга форм (стих ↔ проза) ↔ (лирика ↔ эпос) в процессе разрешения единой эстетической задачи (показательный пример — «Доктор Живаго» («ДЖ») Б. Пастернака).
Совмещение разнонаправленных тенденций, в целом свидетельствующих о повышении метаязыковой функции самого поэтического языка, ведет к различным экспериментам, целью которых является как бы уничтожение границы между стихом и прозой. На самом же деле эксперименты лишь подчеркнули, что даже при наличии массы переходных форм (метризованная проза, рифмованная и строфическая проза, графическая проза, стихотворения в прозе, верлибр, роман в стихах, стихи в романе и т. п.) граница стих — проза все же существует и она заложена в самой биполярной структуре языкового творческого сознания (см. [Лотман 1978а, б, 1983а; Иванов 1978, 1983; Деглин и др. 1983]).
В центре нашего исследования — языковая личность Б. Пастернака. Творчество Пастернака отличается именно сосуществованием и чередованием двух форм идиостиля, в отличие от других авторов, которые либо выбирают одну форму языкового выражения как доминирующую (например, О. Мандельштам — поэзия, В. Набоков — проза), либо стремятся к их синкретизации (А. Белый). Особенностью Пастернака является постоянное стремление к гармонизации двух крайних начал, и это позволяет описать явление литературного «билингвизма» с точки зрения развития и функционирования единой языковой личности в бесконечной последовательности «автопереводов», которые, в свою очередь, стимулируют новые возможности языкового творчества как в поэзии, так и в прозе. Поэтому параллельное сопоставление стихотворных и прозаических текстов с самых первых опытов «начальной поры» до последних, раскрывающих «основания» и «корни» идиостиля Пастернака, помогает вскрыть ранее неизвестные сферы языковой креативности и расширить представление о самом процессе художественной коммуникации, протекающем в диалоге двух форм словесности.
1. Содержательно-семантический и формально-семантический аспекты идиостиля Пастернака[2]
…мне искусство никогда не казалось предметом или стороною формы, но скорее таинственной и скрытой частью содержания.
1.1. Метатропы как генетический код, определяющий вся систему языковой творческой личности
1.1.1. Определение метатропа
Оппозитивный метод изучения семантических преобразований на всем корпусе поэтических и прозаических текстов одного автора требует определения операциональных единиц, имеющих метатекстовый и метаязыковой характер. Сама лингвопоэтическая практика поэтов-прозаиков авангарда подсказывает, что необходимо найти такие единицы ПЯ, которые бы сочетали в себе как свойства языка-объекта, так и метаязыка: ведь, как мы показали, позиции «текст в тексте» и «текст о тексте» могут одинаково оказаться и в пределах морфемы, и в пределах слова, и в пределах строки и даже всего текста.
При анализе творчества Б. Пастернака исследователи (П.-А. Бодин, Б. Гаспаров, А. Жолковский, К. Поморска, И. Смирнов, Е. Фарыно, А. Юнггрен и др.) не раз обращали внимание на то, что можно выделить определенную группу текстов, имеющих различное выражение по оси поэзия — проза, между которыми устанавливается отношение семантической эквивалентности по разным текстовым параметрам: структуре ситуации, единству концепции, композиционных принципов, подобию тропеической, звуковой и ритмико-синтаксической организации. Назовем такие тексты «близнечными текстами» [Юнггрен 1984], а отношение, которое возникает между ними, по аналогии с тем, которое возникает между текстами разных авторов, — интертекстуальным, или, точнее, автоинтертекстуальным[3].
Обычно среди разных в дискурсивном отношении текстов находится один, который выступает в роли метатекста (сопрягающего, разъясняющего текста) по отношению к остальным, или же эти тексты составляют текстово-метатекстовую цепочку, взаимно интегрируя смысл друг друга и эксплицируя поверхностные семантические преобразования каждого из них (ср. постановку этой проблемы как проблемы автоперевода в работе [Иванов 1982а]). Становится очевидным, что за такими текстами стоит некоторый инвариантный код смыслопорождения, который вовлекает в единый трансформационный комплекс как единицы тематического и композиционного уровня, так и тропеические и грамматические средства, определяющие смысловое развертывание текста. Имея «до-над-жанровую» природу (И. Бродский), этот генетический код иносказания детерминирует организацию различных типов семантической информации в текстах.
Этот «код иносказания» включает в себя семантические комплексы, которые обладают неодномерной структурой (буквально «пучки смыслов, которые торчат во все стороны», если перефразировать О. Мандельштама) и непосредственно коррелируют с эпизодической, семантической и вербальной памятью творческого индивида. Назовем данные личностные семантические комплексы метатропами (точнее, метатекстовыми тропами). При этом возьмем за исходное определение Ю. М. Лотмана [1981а, 10]: «Пара взаимно несопоставимых элементов, между которыми устанавливается в рамках какого-либо контекста отношение адекватности, образует семантический троп». Тогда под метатропом[4](далее сокращенно МТР) будем понимать то семантическое отношение адекватности, которое возникает между поверхностно различными текстовыми явлениями разных уровней в рамках определенной художественной системы. Иными словами, метатропы — это стоящие за конкретными языковыми преобразованиями (на всех уровнях текста) глубинные функционально-семантические зависимости, структурирующие авторскую модель мира. Реорганизуя семантическое пространство языка и снимая в нем границы между реальным и возможным, МТР создают основу постижения глубинной структуры реальности особым «новым» способом.
В типологическом аспекте можно выделить ситуативные, концептуальные, композиционные и собственно операциональные МТР, которые в совокупности образуют некоторую иерархическую, но замкнутую в круг систему зависимостей, порождающих авторскую модель мира. Эта круговая структура организует движение от смысла к форме, к тексту, от сознания к речи, от недискретных единиц мышления к дискретно-словесным и обратно.
Сходные операциональные единицы выделяет Д. Е. Максимов [1981, 34] в книге «Поэзия и проза А. Блока», называя их поэтическими интеграторами, и считает, что в своей совокупности они превращают творчество поэта в прочную непрерывную связь — «иерархию интеграторов». Однако, полагая, что первооснова блоковских интеграторов едина для стихотворных и прозаических текстов, Максимов все же думает, что конкретная реализация их в прозе и поэзии отличается не только в формальном выражении, но и содержательно. На этом основании он выделяет интеграторы поэзии А. Блока — символы мифы и интеграторы прозы — символы-мысли, символы-категории. Такая дифференциация, видимо, связана с тем, что Блок в прозе выступал прежде всего как критик. На наш взгляд, существуют и такие «надынтеграторы», которые сопрягают мифопорождающие и мыслепорождающие структуры. В этом мы следуем мысли П. А. Флоренского [1991, 192], который писал, что существует «общий закон всякого подлинно-творческого произведения, будет ли оно художественным, философским или научным, даже техническим. Этот закон родствен эмбриологическому ростом путем дифференциации и специализации средств для выражения единого творческого порыва <…>. То, что рождается в душе как простая, неделимая точка, силовой центр, может осуществляться лишь в ряде связанных между собою и организованных, но различных друг другу, противостоящих средств».
Для описания сферы действия метатропов разных видов отметим взаимосвязь понятий метатропа и памяти[5]. Проблемы «памяти» — философия, психология памяти, память как основа внутреннего диалога, ее роль в процессах порождения и понимания текста, познания и творчества — все более выдвигаются на передний план семиотического, логического и когнитивного анализа языка[6], хотя память как «творческое начало мысли» (П. А. Флоренский) издавна была объектом рефлексии великих мыслителей. Собственно, корень слова «память» — — в индоевропейских языках означает «мысль во всей широте понимания этого слова» [Флоренский 1914, 202–203].
Посредством памяти объединяется «свое» и «чужое» в мыслительных структурах, и она расположена на входе всех видов текстопорождения. При порождении дискурса наиболее значимым считается противопоставление эпизодической и семантической памяти. Однако при генезисе художественных, в первую очередь стихотворных, текстов не менее значимой является вербальная память, которая собственно и обеспечивает «наполнение» семантической памяти и непосредственно связывает процессы восприятия текстов и текстопорождения. Вербальная память находится в прямой корреляции с языковой компетенцией индивида и с его моделями вербализации прошлого опыта, поскольку «языковые коды» непосредственно связаны с «кодами памяти» [Liberman et al. 1972]. Ориентированные на порождение новых художественных текстов, семантическая и словесная память создают своеобразное пространство креативной памяти, которая путем рекомбинации уничтожает временные координаты следов информативной эпизодической памяти, смыкая процессы творческого воспоминания и воображения и переводя некий «диахронический» пласт памяти в «синхронный» и «панхронический». Ср. у Пастернака:
1.1.2. Ситуативные метатропы. Память «смысла» и память «зрения»
Ситуативные метатропы — это определенные референтивно-мыслительные комплексы, служащие моделью для «внутренних речевых ситуаций». Они имеют соответствия в реальной жизненной, реально претекстовой (предшествующего текста) и воображаемой ситуациях. Воспоминание и воображение оказываются взаимосвязанными, и на пересечении «памяти зрения» и «памяти смысла» образуются «небывалые комбинации бывалых впечатлений» [Кругликов 1987, 26].
В порождаемых писателем-поэтом текстах некая инвариантная модель «бывалой» ситуации трансформируется во взаимодополнительные по отношению друг к другу «небывалые» ситуации-варианты. При реальном текстовом воплощении, особенно в стихотворной форме, увеличивается разрыв между внутренней моделью и реальной ситуацией[7]. Стихотворная модель всегда оказывается сложней прозаической, так как в нее «входит не только непосредственное содержание стихотворения, в какой-то мере поддающееся прозаическому пересказу, но и модель структуры стихотворения» [Иванов 1961, 370]. Забегая вперед, скажем, что все возрастающее число шагов, соединяющих текстовую модель и реальную ситуацию, образуется за счет взаимодействия всех типов МТР и реального их закрепления в тексте при помощи операциональных МТР — референциальной, звуковой, комбинаторной и ритмико-синтаксической памяти слова. Эффект разрыва наблюдается потому, что, «с одной стороны, тот или иной смысл не может реально существовать без одновременного отложения в виде известной структуры. С другой стороны, сама структура, представляющая собой морфологическую сторону смысла, является поводом для смысловой расшифровки и порождает снова смысл» [Фрейденберг 1936, 118–119]. Таким образом, круг МТР можно разделить на два полукруга, верхний из которых будет определять содержательно-семантический аспект идиостиля, нижний — его формально-семантический аспект, и, как мы увидим на схеме 1, концептуальные и композиционные МТР как раз окажутся на границе двух составляющих идиостиля.
Так, обнаруживается, что одна и та же реально бывшая ситуация или «одно и то же внутреннее состояние» [Иванов 1982, 161] запечатлеваются в разных языковых воплощениях, в том числе и по оси поэзия — проза. Получается своеобразный внутриязыковой перевод, при котором тексты лишь в совокупности раскрывают ситуацию, стоящую за рамками дискурса.
Показательной для анализа является имеющая единую референциальную основу ситуация встречи Б. Пастернака с Венецией, которая по-разному структурируется в письме к родителям 1912 г., затем в двух редакциях стихотворения «Венеция» (1913, 1928), в «Охранной грамоте» («ОГ») (1929–1931) и автобиографическом очерке «Люди и положения» («ЛП») (1957). Из них наиболее экстенсионально равнозначными оказываются именно первые записи, как в прозе, так и в поэзии: в письме к родителям (
Так образуется концептуальная связка Петербурга Достоевского с «оскорбленными и униженными» женщинами Венеции, и оба образа города возводятся к единой мифологеме «город-женщина», синкретизирующей в себе и «город-деву», и «город-блудницу» [Топоров 1981а]. Петербург же в сознании Серебряного века есть Северная Венеция.
Далее Петербург Достоевского[10] будет соотнесен с образом лирики Маяковского в «ОГ»
Сама Лара будет сочетать в себе одновременно и Деву, и Магдалину. Она для Пастернака как раз будет воплощением представлений о «русской Богородице» «в почитании обрусевшего европейца», т. е. о Прекрасной Даме, выдуманной Блоком как «настой рыцарства на Достоевск<их> кварталах Петербурга» [4, 706]. Такой женский образ он замыслил в заметках «К характеристике Блока» (1946), перед началом работы над романом «ДЖ». Однако в романе «ДЖ» образ Лары связан прежде всего с Москвой — местом «второго рождения» самого Пастернака. Образы же Комаровского и Стрельникова, как обнаруживают интер- и интратекстуальные связи романа, коррелируют с ситуациями «выстрела» и «смерти поэта», которые в реальном мире XX в. спроецированы на Маяковского. Заключительный же «выстрел» Стрельникова, по принципу круга, вновь обращает нас к ситуации стихотворения «Венеция». Сравнивая начальные строки «Венеции» (
Взяв за основу текст автобиографической прозы «ОГ», можно выстроить целую пропорцию соответствий между ним и стихотворениями поэта периодов «Начальной поры» («НП»), «Поверх барьеров» («ПБ») и «Второго рождения» («ВР»): ситуация отказа любимой женщины в «ОГ» соотносима с затекстовой ситуацией стихотворения «Марбург» (1916, 1928), некая инвариантная зрительная и семантическая модель ситуации стоит за сценой прощания с Маяковским, написанной прозой
Среди наиболее интересных параллелей в смысле воспроизведения ситуаций работы самой «памяти-воображения» можно назвать написанные почти одновременно отрывок из послесловия к «ОГ» (письмо к Р.-М. Рильке, затем исключенное из основного текста[11]) и стихотворение книги «ВР» «Годами когда-нибудь в зале концертной…». Оба эти текста посвящены процессу возрождения в памяти Пастернака первой жены-художницы. В них одни и те же референтивно-мыслительные комплексы, хранящиеся в памяти, обрастают разными рядами ассоциаций в пространстве «памяти культуры»: в прозаическом тексте ассоциации связаны с пространственным искусством — живописью (прежде всего эпохи Возрождения), которая является сферой творчества объекта воспоминания — художницы, в стихотворном — ассоциативный ряд прежде всего связан с музыкой, сферой самого субъекта воспоминания. Стихотворение даже имело эпиграф «Интермеццо. Йог. Брамс, ор. 115» и соотносилось Пастернаком непосредственно с нотным текстом.
Прежде всего обращает на себя внимание взаимодополнительность текстов по отношению друг к другу. Хотя этот отрывок и принадлежит к жанру автобиографической лирической прозы, в нем все же сохраняются все типологические черты, противопоставляющие его стихотворному тексту. Стихотворение выступает как некое законченное целое, запечатлевая переживания автора в замкнутой циклической композиции, и несмотря на то что стихотворение входит в книгу «Второе рождение», оно относительно самостоятельно. Его структура создается сквозным образом «волнообразного возрождения» воспоминания, который пронизывает весь текст как «куплетно возвращающийся мелодический мотив» в своем «поступательном развитии» («Шопен») [4, 404]. Прозаический же отрывок составляет лишь переходный эпизод в рассуждениях Пастернака об искусстве, и в частности, об изображении женских лиц.
Различна и коммуникативная организация этих двух текстов. Прозаический представляет собой объективированное описание, где личное местоимение «Я» в именительном падеже появляется только один раз, и лишь косвенные падежи (
Это различие в коммуникативной организации дополняется контрастной временной организацией. Если прозаический текст имеет конкретную временную соотнесенность с планом прошедшего, то стихотворный ориентирован на будущее без конкретной временной границы, а значит, допускает возможность «вечного повторения», что поддерживается такими атрибутами «вечных текстов», как «сон» и «сказка».
Противопоставленность текстов проявляет себя и в сфере образности. Если стихотворный текст, обладающий особой циклической организацией времени, соотносит воспоминания «Я» со сферой музыки, близкой самому Пастернаку, то в основе семантического развития прозаического текста лежат пространственно развернутые живописные образы, принадлежащие сфере воспоминания самой художницы (ср.
И в прозе, благодаря звукописи и паронимической аттракции, над линейным развитием текста выстраивается нелинейная звуко-ритмическая перспектива. Она образуется в письме к жене и «письме к Рильке» многократно повторяющейся звуко-буквой [о], которая особенно выделяет в текстах полногласные сочетания (
В стихотворном тексте, где в качестве синтаксической основы выступают перечислительные конструкции, также действуют взаимодополнительные тенденции: развертывание четко оформленной звуковой структуры происходит одновременно в нескольких измерениях, однако с наибольшей полнотой дает себя знать в линейных рядах. Здесь Пастернак использует принцип «звуковой» и семантической синекдохи, разлагая в перечислении целое на части и собирая его обратно как на звуковом, так и на семантическом уровне: происходит волнообразное свертывание и развертывание перечислительного ряда. Представление об облике художницы, которую вспоминает поэт, благодаря принципу звукового отбора определений и сравнительных конструкций, фокусируется то на
Разное синтаксическое строение текстов различно организует сферу семантических преобразований. Если в прозаическом тексте сравнение и метафора прежде всего представлены формами отглагольных существительных
Интересно, что прозаический текст стилистически однороден и имеет оттенок возвышенного стиля под стать «Итальянскому Возрождению», в стихотворном же тексте в единой последовательности встречаются и
По-разному эти тексты порождают и эффект катарсиса. Если стихотворный текст содержит музыкальный финал, то прозаический сосредоточивается на заключительном освещении (
Возвращаясь к «близнечным» текстам, скажем, что оба текста не только объединены общностью ситуативного (воспоминание о жене), а также композиционных принципов (смех сквозь слезы; плакать от счастья, купаться в слезах), но и общностью формального выражения. Звуковая инвариантная основа
Еще один наглядный пример сравнения представляют собой стихотворения «Зеркало», «Девочка» и «Ты в ветре, веткой пробующем…», идущие подряд в книге «Сестра моя — жизнь» («СМЖ»), и определенные фрагменты повести «Детство Люверс» («ДЛ»), единство затекстовой ситуации между которыми устанавливается при помощи заглавий, эпиграфов и, конечно, собственно операциональных МТР. Сопоставление показывает, как на основе перекомбинации следов эпизодической, семантической и вербальной памяти образуется некая единая воображаемая ситуация. Структурирование этой «воображаемой ситуации», которая одновременно является и внутренней речевой ситуацией, делает явным, что при порождении лирического текста происходит синкретизация процессов номинации и предикации, адресации и референции. Основой синкретизации служит то, что процессы оформления языковых категорий осуществляются в пределах того же субъекта сознания, что и «воспоминание-воображение».
В повести читаем:
Как отмечал Е. Фарыно [1989б, 37], «в случаях актуализации „мифологической“ или „архетипической“ памяти авангардисты воспроизводят конкретные мифические ситуации, а не их культурные — текстовые — обработки». И в этой «мифической» ситуации «СМЖ» происходят следующие родовые трансформации. «Я-сад» мужского рода по принципу метонимии рождает «ветку-девочку» как свою часть, которая оказывается женского рода. Эти превращения запечатлеваются в комбинаторной памяти прилагательного
Вспомним теперь все номинации Девочки «СМЖ»: «Девочка» и «Зеркало
Так, в
Каждая новая метафора мира Пастернака подготавливается уже «бывшим» состоянием его мира. Анализ показывает, что метафора
В стихах эта граница снимается взаимным звуковым отражением
От данных текстовых ситуаций «СМЖ» и «ДЛ» можно оттолкнуться при определении референциальных соответствий в последующих текстах, где в одном поэтическом пространстве окажутся капли дождя, птицы, гроздья, гроза, песня и поэзия: ср. «Поэзия» (
Итак, номинация осуществляется в соответствии с эпизодической, семантической и вербальной памятью индивида, подвергаясь преобразованиям в цепочках Ситуативные МТР → Концептуальные МТР → Операциональные МТР. При этом процесс референции, или, точнее, процесс «расщепления референции», в рамках определенной «внутренней смысловой необходимости» естественно синкретизируется с процессом адресации, так как они оба связаны с вызыванием из памяти-воображения определенных ситуаций и/или текстов.
Прямое подтверждение этому также находим при соотнесении текстов «СМЖ» и «ДЛ». Эпиграф к «СМЖ» из Ленау содержит обращение к Девочке (
Все это происходит потому, что «литература уравнивает между собой акт непосредственного восприятия и акт воспоминания» [Смирнов 1987, 24]. По мнению И. П. Смирнова, «воспоминание устанавливает субъектно-субъектные (S-S) отношения», тогда как «восприятие соотносит субъекта с объектом (S-О)» [Там же]. «Литература, следовательно, нейтрализует границу между S-S и S-О связями» [Там же]. В результате такой нейтрализации и образуются ситуативные МТР, которые при порождении текста сополагают реально бывшие и возможные ситуации в едином релевантном для данного текста денотативном пространстве и, таким образом, пополняют общий набор этих ситуаций.
Нейтрализация между S-S и S-О связями более отчетливо наблюдается в стихотворном тексте, где ситуации налагаются друг на друга в вертикальном и горизонтальном контекстах. Ср., например, строки стихотворения «Про эти стихи», открывающего раздел «Не время ль птицам петь»:
С точки зрения ситуативных МТР Пастернака интересны и идущие с самых древних времен обряды и гадания, связанные с зеркалами, ветками, зеленью, птицами, водой, которые получили изобразительно-ситуативное развертывание в творчестве поэта. Во-первых, ситуация «Зеркала» и «Девочки» «СМЖ» с наставленными друг на друга зеркалами (
В тексте же «СМЖ» по аналогии мифологий (греческой, славянской, других языческих и далее христианской, связанной с Ильей — ср. в «СМЖ»:
1.1.3. Концептуальные метатропы и область действия «семантического действия»
Таким образом, мы закономерно вступаем в область концептуальных МТР. Концептуальные метатропы — это некоторые устойчивые мыслительно-функциональные зависимости, образующие и синтезирующие обратимые цепочки «ситуация — образ — слово», а также создающие из отдельных референциально-мыслительных комплексов целостную картину мира. Именно в сфере действия концептуальных МТР «живые содержания приводятся не ко времени, а к единству значения» [Мир Пастернака 1989, 118] и все живое связывается «волной кругового, вихревого сходства» [Там же, 129]. Здесь вырабатываются те «глубокие мировоззрительные источники и резервы, поддерживающие всю систему образов и законы формы…; внутренние константы, постоянные, повторяющиеся за всеми варьяциями и присутствующие в виде обязательной составной части содержанья» [Там же, 169] («Заметки к статье о Блоке»), которые образуют гармонию «содержанья»
Концептуальные МТР образуют область, где пересекаются все нити памяти и создается «креативная память», которая обеспечивает перевод из одного «возможного мира» мысли и языка в другой в рамках единого «Я» автора, и следовательно, генерирует механизм рождения все новых «возможных миров» из одних и тех же «мировоззрительных источников». Пастернак [1992, 168] в конце своего жизненного пути так констатирует это единство: «Я отрицаю даже возможность существования отдельных, изолированных символов у кого бы то ни было, если это художник».
Область «перевода» всего мира на свой единый язык символов есть, выражаясь метафорически, сфера действия «семантического зеркала» [Золян 1988, Левин 1988]. Не случайно в русской литературе XX в. одним из доминирующих механизмов смысло- и текстопорождения становится образ «зеркала». «Зеркало» становится механизмом и семантизации дискурса — наполнения знаков связью с внетекстовой действительностью, и семиотизации, характеризующейся своеобразной игрой со знаками, хранящимися в памяти, и игрой с моделями (см. [Лотман 1983б]). Ведь отображение внешнего мира в самом зеркале зависит от структуры его поверхности и создается этой поверхностью. Картина же, которую видит определенный художник в зеркале, зависит не только от качеств зеркала, но и от выбранной смотрящим в него проекции: по тому, «куда глаза глядят» у определенного художника слова, можно сделать вывод об его фокусах эмпатии.
Так, проекция «зеркала» Пастернака — природа и человек в мире природы (
В отличие от Мандельштама, Пастернак не «переводит» свое «внутреннее состояние» на культурные символы, а отражает его на природный мир и вещи, порождая в своем идиостиле всеобщий принцип «одушевленной вещи», который нередко у раннего Пастернака на поверхностном уровне принимает свой крайний вид — перерастает в «метафору болезненного состояния» (см. [Левин 1966, 205]). В чем заключается этот принцип? Неодушевленные сущности наделяются благодаря отражению (ср.:
У Пастернака в оппозициях внутреннее/внешнее, одушевленное/неодушевленное в качестве доминирующих категорий выступают «внутреннее» и «одушевленное». На уровне текста в этом случае происходит языковая игра с категорией одушевленности (ср.:
Если мы теперь рассмотрим заглавие «Доктор Живаго» как интегрирующее ядро всего романа Пастернака, как его «кодифицированную идею», то оно выступает как суммирующий конверсив по отношению к принципу «одушевленной вещи» и «метафоре болезненного состояния». (Образ Юрия Живаго, доктора и поэта-творца, дан как исцеляющий все сущее через жизнь (ср.:
Принцип «одушевленной вещи» в идиостиле Пастернака порождает уже не метафорический, а естественный взгляд на мир, который весь населен «живыми содержаньями». Фокусы эмпатии автора-поэта начинают выполнять функцию субъектов речи и внутреннего состояния, так как им присваиваются предикаты, которые являются выражением субъективности говорящего. Они начинают чувствовать, удивляться и даже вступать в спор друг с другом («Звезды летом») и с автором:
Эта последовательность в то же время фиксирует и этапы различных превращений и транссубстанций самого лирического автора-героя и его героини:
Этот процесс сопровождается предпочтительным использованием определенных синтаксических конструкций, отражающих концепцию «всеобщей одушевленности» и сам принцип «отражения»: бессубъектных предложений, перечислительных конструкций, инверсий, а главное — творительного падежа имени в «претворяющей», транссубстанционной функции. Ср.:
Метафора устанавливает отношения изоморфности между различными денотативными пространствами (например,
При этом Пастернак стремится нейтрализовать в синтаксической структуре текста и границу между семантическими категориями «личности» и «безличности». Так, даже при формальной выраженности грамматического субъекта творительный падеж имени, помещенный в начало строки, как бы меняет актантные роли в стихе — субъект сливается с явлениями окружающего мира[21]. Это отражение закрепляется в стихе обратной симметрией и звуком:
Ср.:
Соловьем над лозою Изольды
Захлебнулась Тристанова захолодь («СМЖ»);
И арфой шумит ураган аравийский («ВР»).
Именно это свойство творительного падежа используется, когда субъект назван в заглавии, а собственно в тексте, в первых его строках, не называется: ср.:
Различные потенциальные семантические возможности творительного падежа позволяют расшифровать «код иносказания» Пастернака. Попадающие в эту синтаксическую позицию сущности мира поэта все время меняют свой внешний облик в сфере действия отражения «природный мир» «человек», а творительный падеж все время переводит природные сущности в сюжетно-игровую сферу. Так, в стихотворении «Ты так играла эту роль…» («СМЖ») различные сферы отражаются друг в друге, как небо в воде (ср.:
В «Елене» приобретает и новый ракурс видения ситуация «Образца»
Признаковая стереоскопия впрямую связана с намеренным переходом Пастернака от импрессионизма к кубизму — стилю, в котором, по его признанию [Материалы, 296], и была написана «СМЖ». В этой книге все сущности мира и их части представлены в движении, создаваемом «водоворотом качеств» [Переписка, 32]. Такая исходная предикативность поэтического языка автора, отражающая глубинную структуру семантических связей, и служит основой взаимодействия метонимии и метафоры. Признаки сначала метонимически отрываются от их носителя в концептуальную сферу (например, «отражение» от «зеркала», «женскость» от «девочки», «цветение» от «цветка», «одушевленность», «личность» от «Я»), а затем привязываются к новым денотатам, образуя метафорические переносы:
в вертикальной структуре текста закрепляется семантическая ассимиляция
При этом творческая активность поэта уподобляется действиям памяти при вербализации прошлого опыта. Она проявляется как в расчленении на более мелкие эпизоды-картины, так и при образовании пропозиций, определяющих агенса и пациенса действия этих картин памяти и воображения (см. [Чейф 1983]). У Пастернака агенс и пациенс все время меняются местами (например,
«…пастернаковская природа — единственная в своем роде. <…>
Это не „ОН“ (автор).
И не „ОНА“ (объект). И даже не „ОНО“ (божество).
Пастернаковская природа — только она сама и ничто другое. Она сама и есть действующее лицо».
Поэтому все составляющие «пастернаковской природы» всплывают в зеркале памяти (ср.:
Иными словами, у Пастернака категория «персональности» (А. В. Бондарко), определяющая «личность-безличность» высказывания, тесно связана с идеей «всеобщей одушевленности», проецируемой лирическим «Я» на объекты действительности. При самоассимиляции «Я» проецирует друг на друга субъект и объект, нейтрализуя S-S и S-О связи. Смещение отношений между S и О часто и закрепляется грамматической конструкцией творительного падежа. Субъект и объект, меняясь местами, не только сдвигают актантные роли в тексте, но и становятся то адресатами, то адресантами внутренней лирической ситуации, то приобретают статус третьего лица:
«Интимность» же референции одновременно нейтрализует остроту проблемы определенности-неопределенности: мыслимый референт находится лишь в центре круга приближений, фиксируемых сравнениями, метафорами, метаморфозами (ср. «Определение поэзии», «Определение творчества» Пастернака). Неопределенность референции, безличность (точнее, невыраженная «личность»), а также принципы «всеобщей одушевленности» и «отражения» непосредственно связываются в вопросно-ответных конструкциях, в которых ответ не позволяет прямо идентифицировать то, о чем спрашивается, а лишь намекает на возможный референт безличной конструкцией: ср.:
Подчиненной тем же концептуальным метатропам оказывается и повесть «Детство Люверс» Пастернака, где в вопросно-ответной игре Девочка познает незнакомый для нее взрослый мир, называя все по имени (ср.:
Этот принцип Л. О. Пастернак, описывая кубизм и новое искусство как метод «хорошо забытого старого», в первую очередь египетского, искусства, обозначил так: «Здесь в этих по-своему транспонированных изображениях с натуры мы встречаемся одновременно с результатом двух как бы противоположных методов. С
1.1.4. Концептуальные метатропы и «лирические герои»
Общий метонимически-метафорический принцип[26], организующий круг концептуальных зависимостей «ситуация — образ — слово», определяет и тип лирических героев в сюжетных построениях Пастернака. Более того, в самих значимых именах героев зашифрованы творческие сверхзадачи поэта: ср.
Исследователи творчества Пастернака отмечают особый тип его героев, занимающих центральное место в повествовании и заменяющих собой сюжет. Этот тип сформулирован в строках «НП»:
Функционально тип «метонимического» героя уподоблен самому творческому методу поэта, основанному на концептуальном МТР ‘зеркального отражения’ и воплощенному в фамилии Спекторский. Не случайно поэтому у доктора Живаго было особенное внимание к «глазу-зеркалу»: «В этом интересе к физиологии зрения сказались другие стороны Юриной природы — его творческие задатки и его размышления о существе художественного образа и строении логической идеи» [3, 80–81]. «Пастернак, — пишет М. Цветаева в „Световом ливне“ [1979, 138], —
Поэтому и в поэзии, и в прозе Пастернака «лирический герой-субъект»[27] становится «функцией» [Смирнов 1973, 342] всех сущностей-тем, втягивающихся в сферу лирики. «Поэт не автор, но предмет лирики, от первого лица обращающийся к миру», — пишет Пастернак в «ОГ». Особенность такой адресации состоит в том, что по принципу взаимоотражения и сам лирический субъект оказывается зависимым от значения порождаемых и «вынимаемых из памяти» сущностей-тем, что делает само понимание этой текстовой категории подвижным. Он как субъект сознания становится зависимым от себя как субъекта адресации и референции, или, иными словами, от процесса означивания действительности, который на поверхностном уровне обнаруживает себя в последовательности семантических преобразований, особом поэтическом дейксисе и в позиции обращения, делающей адресацию текстообразующей категорией (см. [Ковтунова 1986, 24–59, 89–118; Шмелев А. 1991]). Ср., например, в первом варианте «Марбурга» (1916):
Кажется, что «лирический субъект» в поэзии или «лирический герой» в прозе как бы элиминируются. На самом деле динамичность предикативных отношений, присваиваемых объектам внешнего мира, «определяется неслитностью, несводимостью к одной синтаксической позиции» [Арутюнова 1969, 19]. Текст становится «сплошь предикативным» [Ковтунова 1986, 148] и поэтому в нем, благодаря принципу возврата, все процессы синтаксического смещения выстраивают обратную проекцию, при которой внешне элиминированное «Я» субъекта вдвойне выдвигается как отражение отраженного. Ср. в стихотворении «Воробьевы горы» из «СМЖ»:
Очевидно, что здесь обращение ко второму лицу, и прежде всего к «твоим глазам», лишь провоцирует объемное восприятие картины, которую видит сам лирический субъект. «Пастернаковы глаза, — пишет М. Цветаева [Цветаева 1986, 413], — остаются не только в нашем сознании, они физически остаются на всем, на что он когда-то глядел, в виде знака, меты, патента, так что мы с точностью можем установить,
Именно поэтому тексты Пастернака порождаются как своеобразные авторские мифы, где «Я» поэта соединяет линией-пунктиром все сущее в один мир: образуется круговая система взаимных соответствий, или, по Пастернаку, «существованья ткань сквозная» («ВР»).
Ниже приводится схема действия «функции лирического субъекта», которая в определенной последовательности соотносит сущности-аргументы с их поэтическими значениями и маркирует точки функционального схождения между ними. Порядок функциональных соотношений определен таким образом, что более высокие по рангу соответствия включают в себя более низкие, а более низкие подразумевают наличие более высоких, так как имплицированы ими (в конкретной поэтической системе иерархия может быть менее детерминированной). В реальных текстах мы чаще всего имеем дело с совмещением нескольких соответствий, хотя одно из них может выступать как доминирующее. В перечне этих функциональных соотношений «Я» выполняет роль первого лица лирического субъекта (в прозе заменяется третьим лицом в мужском и женском роде) и служит названием функции, в результате действия которой порождается поэзия как «интеграл бесконечной функции» (Б. Пастернак). Фактически стихотворение Пастернака «Определение поэзии» имеет строение, аналогичное ниже приведенной последовательности соотношений, за исключением того, что Я — у поэта за текстом, в тексте же указательное местоимение Это, стоящее на пути субъекта и объекта.
Любопытно в отношении рассматриваемых нами соответствий высказывание самого Б. Пастернака [1992, 174] в письме к Ж. де Пруайар, где уже определены эти соотношения: «Я думаю о своей особой жизни. В список ее действующих лиц входят:
В результате развертывания данных слева функциональных соотношений происходит разрешение оппозиций, приведенных справа.
Все названные нами соответствия работают и во многих других лирических системах, которые мы привлекаем для сравнения в рамках нашей работы, но порождаемые функцией «Я» поэтические значения будут отличны от пастернаковских, так как будут различны концептуальные МТР, составляющие сущность этой функции. Может быть отличен от пастернаковского и порядок соответствий. Однако только в пастернаковской системе происходит разрешение всех названных нами оппозиций, что связано с особенностями его креативного мышления.
Особый интерес в системе Пастернака представляет второе соотношение «Я ↔ ЛЮБОВЬ», которое стоит за единой концепцией женского образа поэта. Для расшифровки основ этого инвариантного образа необходимо знание всех текстов поэта, включая его письма и ранние опыты.
Как писал Мандельштам [2, 138], «лирический поэт, по природе своей, двуполое существо, способное к бесчисленным расщеплениям во имя внутреннего диалога». И вторая половина пастернаковского «Я» воплощается в женское начало — Жизнь и Природу. И Елена-Девочка «Сестры моей — жизни», и Женя Люверс как «детство внутреннего мира» [Переписка, 31], и героиня набросков о Реликвимини, и Лара «Доктора Живаго» — женские «двойники», «близнецы» Пастернака, что выявляет последняя книга стихов «Когда разгуляется» («КР»). Ср.:
Вспомним эпиграф книги «СМЖ» (см. с. 35). Во-первых, эпиграф подчеркивает божественное, небесное происхождение любви и творчества, или любви как творчества, которые возникают на небе и, как гроза, застилают жертвенным дымом глаза и тучи. Во-вторых, эпиграф подчеркивает игровой характер поэзии, при котором «женская фигура» привносится в жизнь поэтическим «Я», что обнажает метаморфозы женской формы у Пастернака. Поэтическая игра сродни драме внутри «памяти», где «…
«Водяной знак» Лары (см. [Франк 1990]) в грозовых тучах видит Юрий Живаго и в ночь первого расставания с любимой в Мелюзееве (ч. 5, гл. 9). Такой же знак находим и в ранней прозе, где описывается любовь Реликвимини:
Любовь в первую очередь сливает сердца (
Сама Марина Цветаева, так правильно уловившая основные образные концепты Пастернака, тоже была уподоблена им облакам на небе. Из переписки Пастернака и Цветаевой 1926 г. узнаем, что Пастернак так же живет с фотографией Цветаевой, как лирическое «Я» книги «СМЖ» с фотографией любимой (ср. «Заместительница»). Глядя на фотографию Марины, он пишет ей: «Кем ты была? Беглым обликом всего, что в переломное мгновенье чувства доводит женщину в твоей руке до размеров человеческой несовместимости с человеческим ростом, точно это не человек, а
Все лирические женские образы Пастернака можно свести к единому «метаобразу» [Степанов 1965, 290]. Все они построены по принципу «сердца и предсердия», «сада и ветки», «Адама и его ребра», т. е. части, которая задает целое и без целого не существует. Эта «часть» создается воспоминанием-воображением художника:
Не менее важно для Пастернака и отношение «Я — ДРУГИЕ ЛЮДИ», которое также демонстрирует важность метонимического принципа для сюжетных построений Пастернака. С особой ясностью это проявляет себя в композиции «ОГ», для которой, как заметила К. Поморска, характерно перекомбинирование реального хроникально-исторического мира и времени в памяти поэта, а также эксплицитное проецирование «сходства на смежность» и «смежности на сходство». Поморской [1973, 368] показано, что композиционно-синтагматические связи в этом произведении из-за своей многогранности приобретают характер тропов. «Высокая степень сходства выдвигает на первый план их метафоричность. В самом деле, поэт отождествляет себя со всем и со всеми, близ него стоящими [имеются в виду музыка, персонифицированная в лице Скрябина; первая возлюбленная, ответившая Пастернаку отказом; философия, соотнесенная с именем Когена; Маяковский как тип поэта и олицетворение определенной поэтики. —
Фактически биография Пастернака в этом автобиографическом эссе дается под «чужими именами», а видимым следом всех пережитых отождествлений становится поэзия. Такая рефлекторно-созерцательная установка позволяет Пастернаку, например, не отождествить свою творческую судьбу с судьбой поэта Маяковского [Раевская-Хьюз 1989]: его смерть метонимически запечатлевается в памяти слова
В романе «ДЖ» тропеическая конструкция «ОГ», связанная на уровне ситуативных МТР с книгой стихов «Второе рождение» и ретроспективно с книгой «Поверх барьеров», превращается в базовый принцип строения: там Пастернак действительно выступает под «чужими именами» (под именами Живаго и Ларисы как «рифмы» Бориса); реальный же след основного из этих имен, которое из «чужих» сделается «своим», обнаружится в цикле «Стихотворения Юрия Живаго» (1946–1953) (СЮЖ) — в нем Пастернак дарит свое авторство герою. Здесь же в романе «ДЖ» будет развернута и идея внутреннего преображения поэта из «живого» в «мертвого», породившая образ Антипова-Стрельникова (антипода и двойника Живаго). Этот образ, как мы писали, спроецирован в XX в. прежде всего на Маяковского. Стрельников в романе оказывается «заколдованным змеем», которому не поддался Живаго: Живаго сам убивает «змея» в «Сказке», автором которой он является[29]. Эта композиционная коллизия романа, представляющая собой развернутый в сюжет концептуально-композиционный МТР, в «ОГ» дана еще как смежность высказываний о «змеях», о себе и о поэте Маяковском:
1.1.5. Операциональные метатропы. Референциальная, комбинаторная, звуковая и ритмико-синтаксическая память слова
О ты, чья память сохранит
Мои летучие творенья…
Ситуативные и концептуальные МТР, образуя костяк содержательно-семантического аспекта идиостиля, требуют закрепления в формально-семантических средствах языка, чтобы снова начать путь от «формы к содержанию». Так мы вступаем в сферу собственно операциональных МТР, которые во взаимодействии с композиционными МТР реализуют все остальные типы МТР в пространстве языка и организуют внешнюю сторону смысла.
Операциональные МТР имеют вид определенных детерминант, непосредственно коррелирующих с субъектом сознания и речи:
1) референциальная память слова (РПС);
2) комбинаторная память слова (КПС);
3) звуковая память слова (ЗПС);
4) ритмико-синтаксическая память слова, включающая память рифмы (РСПС).
Эти характеристики, относящиеся к сфере вербальной памяти, названы детерминантами, поскольку они определяют процесс материализации текста. Понятие памяти в их наименовании позволяет нейтрализовать оппозиции линейности-нелинейности, континуальности-дисконтинуальности в художественных текстах, а также стереть границы между действием этих метатекстовых единиц в рамках одного идиостиля и в пределах поэтического языка в целом.
Операциональные МТР — еще один выход писателя во внешний мир и одновременно сфера пересечения семантической и креативной памяти разных индивидов (ср. понятие «экспрессемы как культурно-исторической парадигмы» у В. П. Григорьева [1979, 146]). При этом только та мысль, которая нашла выражение в слове, входит в «общую память». Поэтому смысловая ситуативная и концептуальная субстанция ищет звуковое, знаковое воплощение. «Связующим звеном между словом, как звуковой системой, и его смыслом является физиологический процесс, связывающий слово с его смыслом. Этот физиологический процесс существует и тогда, когда слова не произносятся, а, например, только читаются и вспоминаются» [Аскольдов 1928, 43]. Следовательно, память слова является не текстовой, а метатекстовой характеристикой и образует интертекстуальную связь (включая автоинтертекстуальную). Она открывает путь как во внутреннюю систему МТР, лежащую одновременно и «внутри» и «над» текстом, так и систему всего поэтического языка и общей поэтической памяти.
Референциальная память слова наиболее тесно связана с внутренней системой МТР, что определяется «интимностью» референции в лирике. Под РПС понимается его способность как знака, с одной стороны, фиксировать узаконенные общим языком прямые референциальные соответствия, с другой — входить в сеть парадигм, обычно называемых «поэтическими» (термин введен Н. В. Павлович [1988, 1995]), в которых регламентируется перенос прямого значения по аналогии и смежности, и, с третьей, создавать индивидуально-авторские соответствия и «расщепления» референции (или «пучки смыслов»), фиксируя их в поэтической памяти. Ср., например, слова Ю. Н. Тынянова [1977, 478] о Пастернаке: «Изобретение и воспоминание — стихии, которыми движется поэзия Б. Пастернака».
РПС организует движение «внутренней речи». Так, «внутреннее слово, по аналогии с известной метафорой, применяемой к электрону, можно назвать кентавром; электрон проявляет себя то как волна, то как частица, а внутреннее слово выступает, с одной стороны, как носитель определенного значения (будучи словом), а с другой стороны, „как бы вбирает в себя смысл предыдущих слов, расширяя безгранично рамки своего значения“» [Ротенберг 1991, 163; внутри цит. Выготский 1982, 350]. Слово во внутренней речи, обрастая полифоническими связями, обращенными не только к другим словам, но и к предметному миру, становится «внутренним образом», следом семантической и языковой памяти.
Понятно, что РПС находится в прямой зависимости от комбинаторной памяти слова, т. е. уже зафиксированной сочетаемости для данного слова в поэтическом языке, как индивидуальном, так и общем. Именно потому, что РПС уже как бы вложена в его КПС, происходит расшифровка метафор-загадок, имеющих полярность в переносе обозначения, когда прямое значение не дано на поверхности текста, — например,
Рассмотрим с этой точки зрения стихотворение «Определение души» в «СМЖ» Пастернака. Само слово
За счет чего же происходит соединение обозначающего «душа» с обозначаемыми ею сущностями? Обратим внимание на следующие строки:
По КПС восстановим РПС пастернаковской души:
У Пастернака
Нетрудно заметить, что Пастернак, как бы оправдывая «природность» своей фамилии и играя на ее расщепленной референции (‘поэт-растение-стихи’), все более осознанно вводит в свой идиостиль концептуальный МТР, синкретизирующий идею природного и духовного роста. Поэтому двойная референция
«Вложение души» в листы и листья создает иносказательный «код» Пастернака, который с ранних произведений зафиксирован автометафорой, построенной на самоассимиляции:
Благодаря этому листья и — шире — все растения становятся «глазами души» Пастернака (ср. Цветаева о Пастернаке:
Возвращаясь к Пастернаку, заметим, что процесс схождения РПС и КПС слов
Референциальная и комбинаторная память слова обеспечивают явление, которое называется обратимостью тропов [Кожевникова 1979], когда один и тот же поэтический референт получает разные по форме наименования. В то же время можно говорить и об обратимости референциальной соотнесенности наименований, которая закладывается в РПС. Так в поэтических текстах разрешается, по Пастернаку, «цепь уравнений в образах, попарно связывающих очередное неизвестное с известным» [4, 208]. Одно из таких «уравнений» по КПС слова
Разрешение «цепи уравнений в образах» одновременно происходит и на фоническом уровне. Здесь действуют звуковая и ритмико-синтаксическая память слова. Под звуковой памятью слова понимается его способность притягивать к себе близкозвучные слова, образуя звуковые парадигмы (ср. [Григорьев и др. 1992]) и своеобразную «периодическую систему слова», в которой одна звуковая формула порождает другую. Отношение паронимической аттракции, установленное между близкозвучными словами, становится осмысленным. Происходит взаимная проекция сходства и смежности из звукового в семантический план и из семантического в звуковой, и слова становятся не только полисемантичными, но и полифоносемантичными. Формируется синкретизм памяти «звука», «смысла» и «зрения», который в метаописаниях Пастернака [4, 405] определяется так: «Всегда перед глазами души (а это и есть слух) какая-то модель, к которой надо приблизиться, вслушиваясь, совершенствуя и отбирая».
Так «смысл, который поет» становится областью развертывания смысловых превращений, выразимых только звуковой аллюзией. Строчка Пастернака
Связь строчки Мандельштама о Гамлете с Пастернаком подкрепляется второй редакцией стихотворения «Марбург» (1928)
Звуковая же память строчки Пастернака о щегле была уловлена самим Мандельштамом в «птичьем гаме»: для него сочетание слов «птичий язык» было совершенно синонимично и созвучно сочетанию «поэтический язык». Ср. в «Египетской марке»:
Впоследствии в 1936 г. обращение
В поэтическом языке XX в. укрепилось и название для поэта —
Через принятый «код иносказания» и благодаря детерминантам памяти слова можно выражать и свою контрастную позицию. Так, в 1922 г. выразил свое расподобление с Пастернаком периода «СМЖ» Мандельштам:
1.1.6. Сердце, душа и поэтическая память
Вот листья, и цветы, и плод на ветке спелый,
И сердце, всем биеньем преданное вам…
«Горящий ряд» Пастернака обнаруживается, как мы уже говорили, в «Определении души» «СМЖ». Душа оказывается связанной еще с одним словом в этом стихотворении, как с сросшимся листом:
Соответствие
Однако
Для дальнейшего описания необходимо пояснить понятие ритмико-синтаксической памяти слов (РСПС). РСПС, во-первых, включает в себя «память рифмы», что связывает ее с комбинаторной и звуковой памятью слов, во-вторых — устойчивые ритмико-синтаксические формулы, создающиеся на основе звуковых, синтаксических, ритмических и метрических соответствий. РСПС коррелирует с понятиями ритмико-синтаксического клише и семантического ореола метра M. Л. Гаспарова [1979, 1986], в которых акцентируется связь между метрическим и синтаксическим строением стиха, однако, кроме того, РСПС несет в себе память не только о ритмико-синтаксических, но и ритмико-семантических и морфологических построениях ПЯ[41].
Двойное прочтение стихотворения «Сложа весла» предлагают и две редакции стихотворения «Импровизация» (1915, 1946) Пастернака, связанные с первым ЗПС и РСПС. Мы имеем и виду, что горизонтальный ряд:
в первой редакции провоцируют анафорическое построение
Сама лодка связана еще с одним кругом превращений в русской литературе XX в. На этот раз она непосредственно связывает «Тему с вариациями» Пастернака с вариациями Набокова на темы Пушкина и Пастернака в романе «Дар». В «хрустальном ясновиденьи» детства «легкое око» героя Набокова, подобно
Эти строки ретроспективно отсылают по памяти рифмы и к «СМЖ»:
Одновременно исходной точкой всей набоковской вариации является перечислительный ряд Пастернака в «Теме»:
Поэтому
Восстанавливая же круг «пушкинских вариаций» в русском поэтическом языке XX в., обратимся к эссе Цветаевой «Мой Пушкин» (1937). С. Карлинский [1989], анализируя вариации на тему «моря-стихии» Пушкина у Пастернака и Цветаевой на «Тему с вариациями» Пастернака, пишет, что оба поэта, вероятно, учились по хрестоматии К. Ушинского, которая, по всей видимости, и определила общий запас многих прецедентных текстов поэтов поколения 1890-х гг. Пушкин в этой хрестоматии представлен прежде всего стихотворением «К морю». Ср. у Цветаевой [1986, 372]:
Анализ показывает, что у Цветаевой и Набокова оказываются одни и те же «хрустальные» видения детства, опосредованные одними и теми же текстами Пастернака, столь любимого ими в начале их творческого пути. Так, Цветаева пишет, что у Пастернака
Такое же положение внутри «яйца» и в «Сложа весла» Пастернака, где на небе созвездие Геракла, которое он хочет обнять
В качестве вывода можно сказать, что ситуативно-концептуальный МТР «вложения души» стал исходной «креативной» точкой для многих поэтов, строящих импровизации по метонимическому принципу, при помощи которого из памяти извлекаются референтные, комбинаторные и звуковые смежные явления. Смежные сущности при этом становятся метафорами друг друга, образуя новый круг превращений поэтического языка. Все эти факты свидетельствуют не только о цикличности и обратимости поэтических единиц внутри индивидуального поэтического языка, но и внутри поэтического языка как целостной системы, обладающей поэтической памятью. Это позволяет говорить о «собственно языковом существовании» поэтического языка, направленном на познание «неязыкового образа, соответствующего этому существованию» [Ревзина 1990, 30]. Осмысленность слов в поэтическом языке преломляется в разных изменениях целостности РПС, КПС, ЗПС, РСПС, что, собственно, и создает различные по форме, жанру и композиции произведения.
1.1.7. Композиционные метатропы в функциональном пространстве текста и идиотекста
Таким образом, порождение художественного текста — это одновременно и экстериоризация эпизодической и семантической памяти в вербальную и далее в связный текст, и интериоризация словесной памяти, «приведение» ее к семантической. Реально организуют единый текст как связный композиционные МТР, создавая при этом разные преломления ритма, симметрии/асимметрии, пользуясь РПС, КПС, ЗПС и РСПС как материалом.
Композиционные метатропы — это устойчивые зависимости, перекомбинирующие все типы МТР и устанавливающие новые временные связи между следами всех видов памяти в рамках каждого целого текста. Они образуют так называемый «временной контрапункт» как стихотворных, так и прозаических произведений. Согласно Мандельштаму [2, 218], «композиция складывается не в результате накопления частностей, а вследствие того, что одна за другой деталь <…> уходит в свое функциональное пространство и измерение, но каждый раз в строго узаконенный срок и при условии достаточно зрелой и единственной ситуации».
Психологи, изучающие работу творческого сознания, констатируют, что, «созерцая образ, мы имеем в виду не только его, а инактуально сознаем и то, как он строится, и то, в какую форму он сам себя облекает, мы инактуально сознаем размеренность, мелодичность, метафоричность, ритмичность и т. д. речи» [Жинкин 1927, 35]. Композиционные МТР поэтому непосредственно связаны с понятием «монтажа» как средства раскрывать концепцию.
В работе «Поэтика сюжета и жанра» О. М. Фрейденберг [1936, 146] пишет, что различные метафоры могут оформлять одну и ту же мировоззренческую сущность, лишь ее объективация происходит в разной «ритмико-словесной форме». Одна и та же семантика внешне разнообразных метафор, например, «питья», «производительности» (рождения), «смерти», «плача» и т. п., «создает потенциальную возможность для образования будущих лирических жанров, стихотворной поэзии и ритмической прозы, для создания эпоса и эпических родов» [Там же] внутри единой концепции мира. Фрейденберг рассматривает вопрос рождения различных жанров в историческом плане, но оказывается, что развитие конкретного поэтического идиостиля подчиняется тем же законам. Можно сказать, что композиционные МТР создают не только композицию отдельного текста, но и композицию всего идиолекта в его развитии.
Так, метафора «города-девы» и «города-блудницы». которую мы рассматривали в связи со стихотворением «Венеция», получает неожиданное композиционное развитие в прозаическом и стихотворном текстах романа «ДЖ». Вспомним текстовую ситуацию романа, когда Антипов и Лара сидят в комнате дома по Камергерскому переулку при свете свечи, которую видит в оттаявшем «глазке» проезжающий мимо Живаго. При виде этой свечи Живаго начал шептать «про себя начало чего-то смутного, неоформившегося»:
При этом у Достоевского Соня (ср.
Второй раз «фитилек светильни» «с треском» разгорается, когда Комаровский будет стремиться увезти Лару от Живаго (ч. 14, гл. 1, 2). По мысли И. П. Смирнова [1991, 123], приезд Комаровского в Юрятин описывается так, что текст романа наполняется интеркомпозиционным подобием уже не с Достоевским, а вновь, как и в «Смерти поэта», с «Облаком в штанах» Маяковского:
Последний раз композиция
Сам образ
У Пастернака свеча и процесс плавления с самых ранних произведений также связаны с самим процессом создания поэтического текста (отрывок
Со
Хотя композиционные МТР организуют ритм текста как целого, а операциональные МТР направляют конкретные звуко-семантические преобразования, в их основе лежит одна и та же концептуальная структура. Так, у Мандельштама [2, 218] в «Разговоре о Данте» читаем об едином смысловом потоке, именуемом «то композицией — как целое, то в частности своей — метафорой». В нашем случае в предикативной метафоре «души» как «плошки с плещущим глазком» заложены уже потенции композиционного развертывания, далее получившие воплощение в романе «ДЖ». В их основе же лежит функциональное соединение концептов «свечи», «глаза-глазка», «ветра» и «творчества». Ср. выше в «Зеркале» «СМЖ»:
В композиционной метатекстовой сфере обнаруживается функциональное сходство между стихом и сюжетом эпического произведения. «Главной функцией, общей для
Так, имя героини романа «ДЖ» определила рифма. Лариса — «женская половина» Живаго рифмуется с именем самого Пастернака в первой редакции стихотворения «Ларисе Рейснер» (1926):
«Лирическое „я“ Пастернака есть тот, идущий из земли стебель живого тростника, по которому струится сок и, струясь, рождает звук. Звук Пастернака — это звук животворных соков всех растений» [Цветаева 1986, 452]. Этот «сок-звук» поэт постепенно и тянет (соединяя в этом предикате паронимы «петь» и «пить») из земли, дающей жизнь, рифмуясь со своей «женской половиной»:
Далее эти строфы получат неожиданное композиционное продолжение в сцене смерти Живаго, когда его оплакивала Лара, а его гроб окружали цветы: …
В свете всего выше сказанного не случайно роман «Доктор Живаго» Пастернака открывается «Вечной памятью». Именно поэт, согласно древним традициям, является хранителем обожествленной памяти и противостоит забвению. «Память, — пишет В. Н. Топоров [1994, 31], — греки называли — άυάνατς πηγη „источник бессмертия“. Следовательно, память и забвение относятся друг к другу, как жизнь, бессмертие — к смерти (ср.
Все эти тесные и особым образом организованные функционально-композиционные пересечения и «скрещения» позволяют аналогизировать и проецировать друг на друга понятия «единства и тесноты стихового ряда» [Тынянов 1965, 66–67] и «единства и тесноты композиционного ряда». В то же время, изучая «жестко детерминированный сюжетный ряд» романа Пастернака «ДЖ», А. В. Лавров [1993, 245] предлагает объяснять возникающие при такой детерминации «судьбы скрещенья» «теснотой коммуникативного ряда».
1.2. Единство языковой творческой личности
Изучение литературного «билингвизма» как способа развития и функционирования языковой личности все время ставит вопрос о том, сохраняется ли при диалоге стихотворного и прозаического выражения единая творческая система или ее целостность нарушается. Проведенный нами анализ склоняет нас к положительному ответу на первую часть вопроса: именно в дифференциации форм языкового выражения, их чередовании и создании переходных форм заложены огромные возможности творческого развития. В данном разделе мы ставим перед собой задачу описать, каким образом поддерживается единство «языковой личности».
1.2.1. Автокоммуникация и рефлексия как способы порождения художественных текстов
Умолк вчера неповторимый голос,
Он превратился в жизнь дающий колос
Или в тончайший им воспетый дождь.
С точки зрения поддержания единства творческой личности наиболее показательны идиостили поэтов Серебряного века, в которых интеграционные процессы выведены на поверхность. Диалог форм словесности эксплицирует процессы художнической рефлексии и автокоммуникации, позволяет вскрыть их внутренние механизмы. В такой «диалог» у Пастернака сначала вступают «СМЖ» (1917) и «ДЛ» (1918); новое же обращение поэта к своим первым книгам стихов «Близнец в тучах» (1913), «ПБ» (1914–1916) и их новая редакция в 1928 г. приводит к созданию «ОГ» (1929–1931), почти одновременно с которой рождается новая книга стихов «ВР» (1930–1931). Благодаря смене форм выражения становится возможным проследить, как внутренняя творческая установка постепенно экстеризуется, обнажая «код иносказания» языковой личности.
Анализ стихотворных текстов наталкивает многих исследователей [Левин 1973, Ковтунова 1990, Шмелев А. 1991, Senderovich 1987] на мысль, что в основе большинства поверхностных формальных и семантических явлений поэтического дискурса лежат внутренние автокоммуникативные мотивы и приемы, отражающие определенные закономерности творческого мышления как такового. XX век, создав «новый тип культурного пространства» — человеческое подсознание (Б. А. Успенский), вывел на поверхность стихотворного текста многие автокоммуникативные мотивы и приемы, скрытые в XIX в. «классической» гармонической формой, а затем распространил их действие и на новый тип лирической прозы.
Проблема подсознательного, «как в свое время очень тонко заметил Н. Бор, не есть проблема измерения человеком глубин своего подсознания, а есть проблема создания условий для нового сознательного опыта, или сам этот опыт» [Мамардашвили и др. 1971, 347]. В новом по отношению к предшествующей литературе «сознательном опыте» и состоит авангардность словесного искусства XX в. В ходе такого «опыта» многие текстопорождающие механизмы языка из области внутренней речи вступают «в область речи внешней, чтобы все же остаться для нас по своему смыслу внутренним голосом» [Senderovich 1987, 325]. Сам акт художественной коммуникации становится внутренним, в нем оказываются слитыми не только отправитель и адресат, но и акт порождения и воспроизведения текста, т. е. запрограммированный код восприятия основного поэтического сообщения оказывается вписанным в сам текст. Текст превращается в воображаемый автодиалог с метаописанием, с чего, собственно, и начинается «сознательный опыт» и расподобление его с непосредственной фиксацией «бессознательного».
Так, например, в цикле «Разрыв» («ТВ») Пастернака, следующем за циклом «Болезнь», запрограммирован «разрыв» в «взрывном» звуке [б] (глухой вариант [п]), который маркирует одновременно и семантику «болезни», и «условного» наклонения, формирующего «отрыв» желаемого от действительного:
Сущность рефлексии над языком отражена как в самом заглавии, так и в тексте «Разговора о Данте» Мандельштама (появившегося почти одновременно с «Восьмистишьями»), где обращение к «памяти слова» принимает форму «эксперимента». «Эксперимент», по мнению поэта, тем отличается от «примера», что он, «выдергивая из суммы опыта те или иные нужные ему факты, уже не возвращает их обратно по заемному письму, но пускает в оборот» [2, 237]. Прежде всего полем языкового «эксперимента» становится поэзия, которую И. Бродский [1979] определил как «лингвистический эквивалент мышления». Стиховые ряды представляют собой наиболее удобную внешнюю форму записи автодиалога: будучи по горизонтали аналогичны репликам диалога, они в то же время нейтрализуют вертикальную границу между отправителем и адресатом (ср. verse — лат. ‘возврат’). Эти построения и являются полем порождения переносной, возвратной по существу семантики, потому что обращены к внутренним ресурсам языка. Открытые в поэзии ресурсы языкового выражения затем распространяют область своего действия и на прозу, которая становится формой осмысления «опыта» в поэзии. Именно проза и хранит в памяти «поэтический эксперимент».
Учитывая особенности таких «экспериментов», Е. Фарыно [1989б, 11] предлагает рассматривать «коммуникативный акт авангардистов» не как «целиком разрушенный классический, а как перевернутый, протекающий в обратном порядке», т. е. не как «шифрующий», а как «дешифрующий». Сам же субъект творчества в этом акте коммуникации выступает не как «исходный отправитель, а отправитель-посредник, занимающий позицию получателя в коммуникации с исходной (космической) инстанцией и позицию отправителя в коммуникации с нижестоящим (бытовым) адресатом» [Там же, 10]. Это обнаруживается в переходности процессов «чтения-письма», «говорения-слушания» прежде всего у начинающих поэтов (ср. у молодого Пастернака в «СМЖ»:
Подобная «переходность» субъекта творчества, выступающего в функции «канала связи» между миром-и языком, выражается в том, что органы восприятия и хранения информации, выступая как метонимии творческого процесса, оцениваются самими поэтами как креативные и текстопорождающие. Это прежде всего, согласно Фарыно [1989б, 36], «глаза», «уши», «губы», «грудь», «душа», «память». Они стоят на границе внешнего и внутреннего мира и обеспечивают их взаимную проницаемость: мир и «Я» удостоверяются друг в друге посредством слияния органов чувств. Ср. у Пастернака:
Происходит «второе рождение» поэта как творца (как в «Пророке» Пушкина), который уже ощущает себя Творцом. Соприкосновение с «небом лирики», с «высокой болезнью» ощущается, когда все удваивается и взаимно отражается в семантике и звуке: когда «веки» становятся «век
Таким образом, субъект, «выступая отражающей призмой», собственно отражает «тот природный и культурный универсум, который в нем самом уже предварительно отражен, как в части целого» [Хан 1988, 99]: он «отражает то целое, органичной частью которого он осознает себя и по законам которого он строит себя» [Там же]. Именно такая модель «отражения», или по-латински, «рефлексии», делает плавным переход от субъекта к объекту, что впоследствии сформулировалось у Пастернака в переводе «Фауста»:
В режиме постоянной адресации строит свое познание мира сам Пастернак, и вопросно-ответная форма очерчивает контур его диалога с Творцом. При этом установка Пастернака на «откровение»
Подобное наблюдаем в текстообразующем, переходящем из текста в эпиграф и обратно в текст вопросе с обращением
Лирический субъект обретает, с одной стороны, множественность выражения, с другой — неопределенность в качестве текстовой категории. Благодаря тому, что все объекты-адресаты внешнего мира наделяются способностью мыслить и говорить, получают свой «язык», сам мир через «Я» поэта порождает свой «метаязык» описания и дает ответы на обращенные к нему вопросы. При этом он сам выступает то в роли «сына», то «Бога-творца», который, отражаясь в природе и подчиняясь ее «природе» (
Поэтический диалог с миром, рождающий «юродивого речь», выталкивает поэта в те сферы, приблизиться к которым он был бы иначе не в состоянии. Поэтому Пастернак все время как бы «перерастает» свои вопросы, как физические преграды, встающие на пути, оставляя их «внизу»: так преодолевается недостаточность веры
Оценивая вопросы Пастернака с точки зрения их типологии, можно сказать, что у поэта происходит наложение нескольких типов вопросов, выделенных И. И. Ковтуновой [1986, 128–146]: в одном вопросе часто сливаются и вопрос-рассуждение, вопрос-предположение и изобразительный вопрос, особенно если речь идет об отождествлении лирического субъекта и адресата, времени и места. Так, вопросы типа
Такую переходность позиций «лирического субъекта» при нейтрализации оппозиций говорящего/слушающего, автора/наблюдателя/героя, адресата/адресанта, субъекта/объекта творчества наблюдаем, например, при описании сотворения города в цикле «Петербург» (1915) Пастернака, в котором, собственно, и рождается заглавие всей книги стихов «Поверх барьеров». Это «со-творение» представлено через смену точек зрения «сновидения Я». Заметим, что сам создатель Петербурга — Петр I — не назван своим именем в качестве синтаксического субъекта в первой части «Петербурга», как и в поэме «Медный всадник» («МВ») Пушкина, где о Петре напоминают лишь местоимение
И уже в общей системе Пастернака мы им£ем дело с перевоплощениями создающего субъекта и создаваемого им мира:
Таким образом, умозрительные семантические операции (порождаемые концептуальными МТР) превращаются в конкретные «возможные миры» текстов (ситуативные и композиционные МТР, фиксируемые операциональными МТР), «код теряет свою условность и выдает имплицируемую им картину мира» [Фарыно 1989 б, 45]. Память творящего субъекта упорядочивает причинно-следственную последовательность таких семантических операций, превращая их в новые концептуальные МТР, которые на определенном этапе развития идиостиля уже могут быть зафиксированы автометаописаниями: ср. письма Пастернака и его прозаические произведения по отношению к стихотворным; «Тему с вариациями» по отношению к «Петербургу», а также поэмы «Лейтенант Шмидт» (1926–1927) и «Спекторский» (1925–1930) (последнюю Пастернак называл «мой „Медный всадник“» [5, 312]) по отношению к более ранним вариациям на темы Пушкина; эти поэмы заставили поэта вновь в 1928 г. обратиться к книге «ПБ». Память, сохраняя «надвременное единство» и тождественность «Я» [Флоренский 1914, 202], в то же время позволяет видеть себя в прошлом как бы со стороны. Такую же возможность создает и художественный текст, обладающий «поэтической памятью» и автоинтертекстуальным «лирическим субъектом». Следовательно, результатом автокоммуникации и художнической рефлексии становится порождение сферы «метасемантики», в которой стирается грань между языком-объектом и метаязыком. Точнее, «метасемантика» создает такой язык, на котором художественный мир повествует о своем генезисе. Об этом же пишет сам Пастернак в «ОГ»: «Самое ясное, запоминающееся и важное в искусстве есть его возникновенье, и лучшие произведения мира, повествуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают о своем рожденьи» [4, 186]. Такое положёние вещей «позволяет думать, что идиостиль есть особый модус лингвистического конструирования миров, некоторая функция, которая соотносит принимающий разные состояния язык с соответствующим определенному состоянию языка возможным миром» [Золян 1989, 251].
Автокоммуникативная направленность творческого процесса как раз подтверждает ту мысль, что функция, порождающая идиостиль, и есть функция «лирического субъекта», а отношения, устанавливаемые этой функцией, суть адресатные отношения к миру и языку одновременно. Следовательно, функция «лирического субъекта» — это непрерывная, генерирующая идиостиль функция, организующая диалогическое отношение творящего субъекта к объектам и адресатам его мира в языковой форме.
Мысль М. М. Бахтина [1975, 88–101] о «диалогичности» прозы и «монологичности» поэзии может быть трансформирована следующим образом: возвратность в поэзии интериоризует «диалог» до «монолога с внутренним диалогом» [Виноградов 1981, 37], подчиняясь телеологии поэта-творца. Создается внутренняя речевая ситуация, в которой адресат становится не внешней, а внутренней категорией. Она отражает такую позицию поэта-творца, когда признаки его исканий, «исходящих от самой действительности и в ней же сосредоточенных, воспринимаются поэтом как признаки самой действительности. Поэт покоряется направлению поисков, перенимает их и ведет себя как предметы вокруг» (Б. Пастернак «Символизм и бессмертие» (1913) [4, 683]). Таким образом понятый диалог с миром вызывает персонификацию и одушевление как самих адресатов поисков, так и их признаков, которые благодаря этому становятся «стихийными субъектами» (А. Юнггрен): например, «сад», «ветка» и «дождь» в «СМЖ»; «волны наводнения» в «Петербурге» и «волны языков» в «Художнике» Пастернака. По Бахтину [1975, 17], «диалогическая реакция персонифицирует всякое высказывание, на которое реагирует». Согласно этой формуле, первым и основным «стихийным субъектом» Пастернака оказывается сама «Жизнь», которую он называет «сестрой» и «ждет» начиная с первых своих произведений 1910 г. — ср.:
Фактически вопросы и обращения художника слова становятся маркерами его внутреннего диалога — т. е. показателями почти бессознательных импульсов творчества. При этом безусловно, что именно малая стихотворная форма, в которой особо выделены начальная и конечная сильная позиция, а также каждая строка оформлена в некое законченное целое (поскольку не имеет явного контекста справа и слева от себя), — наилучшая конструкция для улавливания этих «импульсов». В первую очередь обращения Пастернака становятся вызовом мира на «откровение». Так, в цикле «Болезнь» «ТВ» сначала «сновидение» приходит к «больному» лирическому субъекту —
На первом этапе творчества, как мы видим, порождаемые таким образом «откровенья» вызывают удивленье и эмоции лирического субъекта, которые проявляют себя в восклицательном знаке. При этом у поэта часто происходит нейтрализация между восклицательными конструкциями, имеющими предикативную и рематическую функцию «открытия нового», и обращениями, имеющими тематическую и номинативную функцию (ср. обращения к ночи и любви в цикле «Болезнь»), Иногда даже, как в стихотворении «Дождь» «СМЖ», позиция названия становится позицией обращения, и заглавие выводит обращение в ранг метатекста. В этом же стихотворении восклицательный знак (!) выполняет в общей структуре текста еще и иконическую функцию, и 8 восклицательных знаков как бы воссоздают отзвуки капель единого «лирического дождя», несущего душевное выздоровление:
Иконическую функцию восклицательных знаков раскрывает «Appassionata» (1917) (букв. ‘страстная’), где объясняется механизм превращения метафорической «точки» в «восклицательный знак» «барабанящих нервов»:
Неудивительно, что это стихотворение не включено Пастернаком в основное собрание стихотворений, поскольку главное стремление поэта на протяжении всего творчества — избавиться от буквального отражения своих эмоций на поверхности текста[48]. Однако по «удельному весу» восклицательных (прорывающихся «в ах!») и вопросительных знаков, маркирующих фокусы эмпатии поэта, можно проследить его эволюцию к «неслыханной простоте» стиля. Удваивание же позиции обращения и восклицания (
Приведенная ниже суммирующая таблица, в которой представлены результаты подсчетов[49] композиционно-диалогических форм соответственно по книгам стихов Пастернака — «Сестра моя — жизнь. Лето 1917 года» (1922) и «Когда разгуляется» (1956–1959), как раз наглядно показывает, что контур диалогической ситуации в лирике у поэта присутствует на протяжении всего творчества, но постепенно многое из того, что раньше вызывало у Пастернака удивление и вопрос, в конце творческого пути уже понято им и осмыслено. Отношения между внутренним и внешним пространством поэта уравновешиваются, что получает выражение в поверхностной структуре текстов — Пастернак все более стремится к естественности и беспристрастности выражения (см. также 2.1.3). Ср.:
Как мы видим, в «СМЖ» — количество восклицательных знаков достигает 71, причем первый связан с «плачущим садом», а второй — с «зеркалом», остальные выделяют наиболее релевантные сущности мира Пастернака (сиреневую ветвь, дождь, «Ты» ж. рода — любимую; лист, похожий на птенчика щегла; полдень — соперника «Я» и т. д.), репрезентирующие в разных лицах «жизнь» и «откровенья» (
В композиционной же системе всего идиолекта Пастернака (т. е. в собрании основных стихотворных произведений, как его замыслил и санкционировал при жизни сам поэт) первое обращение — это обращение к нему «
Эта симметрическая позиция отражения была определена в книге «Второе рождение»:
1.2.2. Проблема Гамлета у Пастернака (функция от Гамлета)
И кто автор, и кто герой, —
И к чему нам сегодня эти
Рассуждения о поэте
И призраков каких-то рой?
В разделе 1.1.4. мы уже показали, что в поэзии и в прозе Пастернака «лирический герой-субъект» становится «функцией» всех сущностей-тем, втягивающихся в сферу лирики. Понятно, что функция «лирического субъекта» порождает не что иное, как семантическую сеть отношений, связанных через «Я» между собой сложными зависимостями. Эта сеть зависимостей имеет горизонтальную и вертикальную направленность и составляет «семантический потенциал» интегрирующего ее лирического субъекта. В вертикальном измерении эта функция «погружена в глухие тайники личностной памяти, в личностную мифологию автора, в сферу его речевого организма, где <…> однажды раз и навсегда складываются основные вербальные темы его существования» [Барт 1983, 310–311], в горизонтальном — устремлена к поиску новых смыслов, состояний и функционально-комбинаторных приращений.
При этом, благодаря организующему принципу «отражения», сам лирический субъект оказывается зависимым от значения порождаемой им системы семантических отношений и координат, — это и делает понимание данной текстовой категории подвижным. Возникает динамичность отношений между внутренними импульсами субъекта и признаками объектов описываемого им внешнего мира, которая на поверхностном уровне как стихотворного, так и прозаического текста обнаруживает себя в несводимости предикативных отношений к одной синтаксической позиции и в «автореферентности» языковых знаков. Иными словами, внутренний «лирический субъект» становится «деятелем-героем» внешнего мира и, как следствие этого, получает составное наименование лирического «субъекта-героя». Сам Пастернак, именуя «лирического субъекта» «лирическим деятелем», в своей ранней литературно-критической статье «Вассерманова реакция» (1914) так определяет это понятие: «Лирический деятель, называйте его как хотите, начало интегрирующее прежде всего. Элементы, которые подвергаются такой интеграции или, лучше, от нее только получают свою жизнь, глубоко в сравнении с нею несущественны» [4, 352]. В этой же статье он раскрывает свое понимание «лирической основы» всех произведений поэта как «интеграла бесконечной функции» и постулирует, что вне этой основы не существует «конечной метафоры». Следовательно, для Пастернака как художника и критика важны не сами поэтические элементы и отдельные тропеические словоупотребления, а основа их интеграции, порождающая «неисчислимые скрещения».
В доказательство этому проследим еще раз историю «лирических субъектов-героев» Пастернака в поэзии и прозе, которые аккумулируются в — итоговом образе доктора Живаго, т. е. постепенно дорастают до позиции «автора-героя».
Как мы помним, («Стихотворения Юрия Живаго» открываются стихотворением «Гамлет», которое написано от первого лица; Разбирая это произведение, первоначально имевшее характерное заглавие «Вот я весь…», С. Т. Золян в работе «„Я“ поэтического текста: семантика и прагматика» [1988б] пишет, что «Я» данного текста последовательно принимает различные значения: вымышленного персонажа-автора, Гамлета, актера, исполняющего роль Гамлета, биографического автора, Христа, любого, кто произносит текст. При этом различные «Я» наслаиваются друг на друга, и значением «Я» оказывается не множество говорящих, а многоликий говорящий. Именно поэтому «Гамлет» выбран нами как исходная и конечная точка разрешения проблемы корреляции функции «Я» «лирического субъекта» с системой «лирических героев» Пастернака, часто обретающих «дар речи». Наше предположение состоит в том, что сама эта корреляция может быть названа «функцией от Гамлета».
Заметим, что «Проблема Гамлета» не случайно так была заострена в литературе начала XX в., ей даже посвящены две программные статьи со схожим заглавием — Т. С. Элиота («Hamlet and His Problems», 1919) и И. Анненского («Проблема Гамлета», 1907). Закономерно и то, что «Проблема Гамлета» помещена Анненским во «Вторую книгу отражений»: принцип «отражения» один из основных в «Гамлете», а рождающийся при этом «двойник»
Докажем, что в идиостиле Пастернака функция, соотносящая «лирического субъекта» со всей системой его «лирических героев», есть также «функция от Гамлета». С замыслом перевода «Гамлета» и других пьес Шекспира связана вся творческая судьба поэта, о чем свидетельствуют как его художественные произведения в поэзии и прозе, так и письма[50]. В конце творческого пути Пастернак дает свое понимание творческого метода Шекспира, которое фактически является его собственным автометаописанием. Так, в «Замечаниях к переводам Шекспира» (1956) скорее объясняется понятие не «перевода», а «автоперевода» в пределах одной творческой системы, а также взаимные превращения поэтической и прозаической форм выражения друг в друга. Ср.: «Стихи были наиболее быстрой и непосредственной формой выражения Шекспира. Он к ним прибегал как к средству наискорейшей записи мыслей. Это доходило до того, что во многих его стихотворных эпизодах мерещатся сделанные в стихах черновые наброски к прозе» («Поэтический стиль Шекспира» [4, 414]); «Шекспир целен и везде верен себе. Он связан особенностями своего словаря. Он под разными именами переносит некоторые характеры из одного произведения в другое и перепевает себя на множество ладов. Среди этих перифраз особенно выделяются его внутренние повторения в пределах одного произведения» («Подлинность Шекспирова авторства» [4, 423]). Итак, «перевод» в мире Пастернака становится близким по функции самому творчеству и сущностно представляет собой переход из одного состояния творческой системы в другое. Проследим же с самого начала, как происходит этот «переход-перевод».
Первое упоминание о Гамлете находим в незаконченном прозаическом отрывке 1912 г. под названием «Верба», за ним следует отрывок «Верба I. Жизнь». В первом отрывке происходит скрещение замыслов-идей «Гамлета», «словесного творчества» и «Воскресения Христова» через двуязычную интерпретацию звукового комплекса «верба»/«verba» (лат. ‘слова’), а также метафорически выражается идея того, что слово — это «охапка»-«пучок» исходящих из него «веток»:
В письме же 1913 г. С. П. Боброву Пастернак логически объединяет «подмостки» и «слово» (которые в поздней поэзии окажутся и в одном стихотворном ряду:
В стихотворном выражении мы первый раз встречаемся с шекспировской темой в стихотворении «Марбург» (1916), хотя содержательно и «памятью слов» первые прозаические наброски более всего связаны с «Уроками английского» книги «СМЖ», где возлюбленная Гамлета — Офелия поет
В этой же повести закладывается и ситуативный МТР, который мы впоследствии встречаем в стихотворениях «Ты так играла эту роль!..» и «Сложа весла» с «катанием на лодке и волнах любви» и «соединением сердец»
Еще один композиционный метатроп, который впоследствии определит отношения «автор — герой — героиня» в «ДЖ», находим в «Письмах из Тулы» (1918), где трагедийный поэт-актер пишет письма из прошлого в будущее. В конце повести он предстает как «старик», который «нашел» и «увидал обоих» — «ее и себя»:
Сам же Гамлет первый раз появляется в стихотворении «Елене» «СМЖ». Здесь Гамлет еще с «ли», т. е. под вопросом, он объект дружбы неопределенного «лирического субъекта», названного «лугом» (см. 1.1.3),
Далее в «ТВ» мы встречаемся с самим «Шекспиром» (1919), разговаривающим со своим «сонетом». «Сонет» обращается к нему как к
Поэтому в «Гамлете», открывающем стихи Юрия Живаго, на
Интересно посмотреть на «Гамлета» Пастернака и с точки зрения той картины мира, которую диктует архаическое мышление. Его расшифровку находим в книге О. М. Фрейденберг «Поэтика сюжета и жанра» [1936, 215–220]. Соответственно этим представлениям, актер — это бог, и он находится в шатре-сцене, т. е. в своем храме. Сцена представляет собой подмостки, первоначально стол, покрытый пологом, впоследствии под крышей с пологом-занавесом, отделяющим два мира, и дверьми (в «Гамлете»:
«Скрещение» Живаго, умирающею в прозе и воскресающего в поэзии в виде «Сына Бога живаго», со св. Георгием-победителем поэтому вполне органично ведет к единому инвариантному образу «небесного всадника»[56]. Композиционное же «скрещение» в общей структуре романа Юрия Живаго, самого пишущего сначала «Рождественскую звезду», затем «Сказку» об Егории Храбром, затем «Гамлета» в прозаическом корпусе текста, с самим Христом, Георгием и Гамлетом в стихотворном цикле позволяет выделить все дифференциальные признаки «лирического субъекта» Пастернака, порождающего текст о себе самом, т. е. творящего, подобно отцу-Творцу, самого себя. В то же время в романе происходит и переосмысление трагедии Гамлета как «высокого жребия, заповедного подвига, вверенного предназначения» [4, 416], и в один ряд снова ставится Гамлет, произносящий монолог «Быть или не быть», и Христос в «Гефсиманском саду», что впоследствии раскрывается самим Пастернаком в «Замечаниях к переводам Шекспира». «Подобно Христу, Гамлет исполняет волю отца. Оба жертвуют жизнью ради других. Герой стихотворения также должен исполнить великое предназначение. Он должен быть готов пожертвовать собой, чтобы другие продолжали жить, черпая силы в его поэзии и подвиге, чтобы его жизнь продолжалась в них» [Бертнес 1994, 371]. Напомним, что и пастернаковский сказочный Георгий также смотрит «с мольбою… в высь небес».
Параллельно с замыслом романа «ДЖ» идет работа над переводами Шекспира, и в «Замечаниях к переводам из Шекспира» (1946–1956) английский драматург ставится Пастернаком в один ряд с «новым искусством»: именно в приложении к Шекспиру Пастернак вскрывает все основные признаки русского модернизма. О «родстве» Шекспира и Пастернака как представителя «нового искусства» пишет (11.04.1954) О. М. Фрейденберг в письме к последнему: «Никогда ни у каких двух писателей не было столько умственного родства, как у Шекспира и у тебя. Все, за что тебя так нещадно гнали и хотели вытравить, это „шекспиризмы“. Когда читаешь Шекспира, поражаешься, сколько в нем „пастерначьего“, того, что твои критики называли футуризмом, хлебниковщиной и т. п. Шекспировские образы, метафористика, многоплановость мысли, спрягаемость событий во всех временах и видах одновременно, доведение частностей до универсализма, величайший поэтический ум» [Переписка 1990, 282]. Иными словами, Шекспира с «новым искусством»[57] роднит прежде всего многомерность функции «лирического субъекта», которая делает возможным одновременное порождение как самого текста произведения, так и «текста об его тексте». Недаром Пастернак выделяет в прозе Шекспира в качестве основополагающего признак «многообразия» автора, который, по-видимому, он хотел бы внести и в свой роман: «Шекспир объединил в себе далекие стилистические крайности. Он совместил их так много, что кажется, что в нем живет несколько авторов» [4, 414].
В то же время в «Заметках о Шекспире» Пастернак пишет, что «в отношении Шекспира часты и космологические и богословские сближения. Его самого и его творчество сравнивают с Творцом и вселенной, с природой и ее созданьями…» [4, 687]. Именно поэтому концептуально-композиционный МТР «поэт-режиссер-актер», который, как мы показали, становится центральным в художественной системе Пастернака, выходит далеко за рамки театрального действа. Вслед за С. Витт [2000, 140–142] мы считаем, что этот «шекспировский» концептуально-композиционный МТР не устраняет из индивидуальной системы Пастернака признака ее «природности». Не случайно скрещенными в системе «СЮЖ» оказываются Гамлет и Иисус в «Гефсиманском саду», который осознается именно как «сад, надел земельный».
Однако в прозаическом тексте романа мы прежде всего застаем Живаго не в саду, а в лесу. В связи с этим С. Витт обращает внимание на параллелизм некоторых высказываний Живаго-Пастернака в «ДЖ» и шекспировских строк из трагедии «Макбет», над переводом которой Пастернак работал параллельно с созданием романа, и делает вывод, что присутствие Шекспира в романе «ДЖ» во многом задано особой композиционной функцией «леса». По мнению С. Витт, именно Шекспир оказал большое влияние на формирование пастернаковского концепта «леса как сцены» (concept of the forest as a stage), поскольку «лес у Шекспира не только постоянное место действия его пьес, но и топос, который специфически связан с философией, поэзией и любовью» — это место для «философских дискуссий, писания стихов, любовных игр» [Witt 2000, 142]. Сам же принцип пастернаковского перевода, а следовательно, и автоперевода, Витт совершенно верно связывает с одним из основополагающих принципов системы поэта-прозаика — мимикрией. Как мы помним, философские размышления Живаго о природе «мимикрии» как раз запечатлены Пастернаком в лесу, под деревом, когда его автор-герой стал неразличим среди опавших листьев. В такой же позиции философствует и Жак, герой пьесы «Как Вам это нравится» (As You Like It) Шекспира: «as he lay along Under an oak, whose antique root peeps out Upon the brook that brawls along this wood» — «в то время как он лежал под дубом, чей вековой корень прорастал в ручей, журчащий вдоль леса» (акт 2, сцена I) (цит. по [Witt 2000, 142]; перевод ранее и здесь мой. —
Глава 2
Картина мира и эволюция поэтического идиостиля Бориса Пастернака (поэзия и проза)[58]
И все б сошло за сказку, не проснись мы
И оторопи мира не прерви.
2.1. Источники «энергии и оригинальности» Бориса Пастернака
В нашем столетии, видимо, кроме Пастернака не существует второго русского поэта, художественный мир которого был бы настолько внутренне гармоничен, что смог противостоять бесконечно сильному дисгармоническому началу «безумного века». Пастернака поистине можно считать «золотым сечением» русской литературы XX в. — поэтому столь органичным кажется притяжение к нему всех остальных поэтов его поколения. Просто «Поэт» назвала А. Ахматова адресованное Пастернаку поэтическое обращение, и эта простота заглавия отражает тот факт, что именно таким видела поэтесса обобщенный образ поэта эпохи.
Мир Пастернака при всей своей цельности весь находится в движении, при всем разнообразии стремится к единству. Не случайно в последнем стихотворении поэта — «Единственные дни» — нам только «кажется, что время стало». На самом деле солнце, завершив полный круг, вновь начинает движение от тени к свету, и вновь начинается вращение «тяжелого ворота четырех времен года» [4, 160].
У этого вращательного движения есть свой стержень, уходящий в глубины творческой личности поэта. Именно к идиостилю Пастернака более всего подходят слова Р. Барта [1983, 310] о том, что «стиль — некий феномен растительного развития, проявление вовне органических свойств личности». «Органика» дает себя знать прежде всего в том, что в мире поэта происходит нейтрализация почти всех оппозиций как во внешнем, так и во внутреннем пространстве. Поэтому к Пастернаку естественней всего приложима и формула Ф. Тютчева
Все «преображения» содержательного мира поэта, о сущности которых мы будем говорить ниже, не остаются не выраженными формально. Поэтому, несмотря на то что, по мнению Ю. М. Лотмана [1981а, 27], большинство поэтов проделывает путь от сложности к простоте, такого феноменального развития, как у Пастернака, мы не найдем ни у кого. Категория «развития» у него, по крайней мере, трехмерна. Это, во-первых, развитие «по вертикали», которое получает свое выражение в концепте
В «горизонтальном измерении» движение и превращение выражено в идее
Само же творчество мыслится Пастернаком как «Слово Божье о жизни» и как «дописывание Откровения Иоанна Богослова» [3, 92], а талант — «в широчайшем понятии есть
Это кругообразное движение ветра и воды, которое, «крутя воронки, устремляется в глубину» [3, 67], их «бег» передается «Мельницам» Пастернака, завершающим годовой природный цикл роста ‘зерна-хлеба’: «мельницы» — это «начало, где созидается, трансформируется и воплощается в ‘хлеб-Евхаристию’ мир — ‘мировое зерно’» [Фарыно 1992 б, 31]. То духовное, что «посеяно», должно взойти, вырасти и затем снова попасть «на мельницу». Именно поэтому «Душа1» Пастернака — «утопленница», бьющаяся в волнах и камне стиха (1915), в конце жизни превращается в «Душу2» «мельницу» (1956). Напомним, что эта «душа» в промежутке между двумя крайними состояниями совершает разные превращения и «вкладывается» в разные сущности мира — по «Определению души» «СМЖ», прежде всего в лист, птенца и зрелый плод-грушу, напоминающий сердце (см. 1.1.6). Два же крайних состояния «души» встречаются перед смертью, о чем говорит Евангелие от Луки (17, 33–37): «Кто станет сберегать душу свою, тот погубит ее; а кто погубит ее, тот оживит ее. Сказываю вам: в ту ночь двое будут в одной постели: один возьмется, а другой оставится. <…> Две будут
Таким образом, развитие идиостиля поэта — это во всех измерениях рост к высшему, гармоническому началу мира, это «рост ему в ответ» (из перевода Р.-М. Рильке). Об этом говорит прежде всего система обращений Пастернака, описанная нами в разделе 1.2.1., согласно которой творчество становится ответом на призыв мира и Творца, обращающихся к поэту с восклицанием «мой сын!», и созданием своего мира по совершеннейшему образцу «Божьего мира». Именно поэтому в одном из последних своих стихотворений Пастернак, обращаясь к деревьям, мыслит себя и все написанное им как часть природы:
И как незаметно для постороннего взгляда вырастают деревья и расцветают цветы, так и зрелый Пастернак вдруг превращается из «сложного» в «простого», хотя, как будет видно из дальнейшего анализа, этот «рост» вполне органичен и не содержит в себе никакого «резкого слома идиостилевых характеристик» (как пишет В. П. Григорьев [1989, 9]), а лишь «болезни роста».
Обычно пишут о «неслыханной простоте» Пастернака, начало которому положила его книга стихов «ВР». Однако сам поэт использует прилагательное
Рассказ об этой «истории жизни» и об «истории слова Божьего» вписан в виде метатекста в роман «ДЖ». Это рассказ о том, как подобно «громаде речного потока, самим движением своим обтачивающей
2.1.1. Формирование индивидуально-авторской системы метатропов в процессе диалога детского и взрослого сознания
В книге «Начальная пора» детство, как потом откроется в «ОГ», прежде всего связано с древнегреческим мифом о Ганимеде и снова идеей «роста» («Я рос. Меня как Ганимеда…»). В контексте «ОГ» идея «роста», или «вбегания» одного поколения в другое, связывается с вырастанием всего человечества из своего «мифологического» детства, которое, как, например, Древняя Греция, «умело мыслить детство замкнуто и самостоятельно, как заглавное инициальное ядро» [4, 157]. Идея «роста» заключена и в первых вопросах лирического субъекта о
Детскость мира Пастернака остается безмерной, как и его стремление к росту.
По произведениям Пастернака можно восстановить, из каких собственно элементов «творилась» вторая вселенная поэта. Не раз уже в связи с «сотворением мира» Пастернака упоминалась работа Ю. И. Левина [1966], где на основании самых частотных слов «СМЖ»
Вехой же, когда открылись глаза ребенка, «пришли в действие… память и заработало сознание, отныне без больших перерывов и провалов, как у взрослого» [4, 299], стала ночь, в которой «сквозь слезы» Пастернак впервые увидел Л. H. Толстого: играла музыка, и «мигали ресницами свечи». В эту ночь через мать, пришедшую его успокоить, поэт как бы впитал в себя «по-новому понятое христианство» Толстого, «духом которого проникнут был весь дом» [4, 299]. В «ДЛ» это свето-музыкальное ощущение будет передано так:
Именно Толстой, по мысли поэта, внес в его жизнь «новый род одухотворения», которым постепенно все более будет наполняться его мир. Этот «род одухотворения» прекрасно отражен в эссе В. В. Вересаева «Живая жизнь» (1910). Противопоставляя мир Достоевского («
Надо отметить, что близкие толстовскому «роду одухотворения» записи были обнаружены в дневнике Скрябина [Payne 1961, 129], который стал вторым земным «божеством» молодого Пастернака. В поэме «905 год» Пастернак в связи со Скрябиным паронимически соединит понятия «божества» и «бега»
Этот корень жизни «вбегает» в стихи и жизнь Пастернака вместе с Девочкой. Описывая Лару в романе, Пастернак замечает:
Сама же идея превращения-преображения у Пастернака также связана с воспоминаниями детства, когда 6 августа 1903 г. он упал с лошади и остался немного хромым на всю жизнь (что спасло его от участия в двух войнах) [Флейшман 1977, Раевская-Хьюз 1989]. Критический момент падения, который мог стоить мальчику жизни, совпал с тем временем, когда в его жизнь вошел (точнее, «вбежал») Скрябин. Поэтому музыка вошла в жизнь поэта «ритмом скачущей лошади» и связалась в памяти с идеей «смерти» и днем Преображения. В дальнейшем «преображение» приобрело расширительное значение у поэта, а музыка как динамическая смена эмоций, нарастаний и падений слилась с поэтическим творчеством. Все эти скрещения памяти получили отражение в «Балладе» книги «Поверх барьеров». Здесь символом творчества снова стал Толстой (хотя «граф», по мнению П.-А. Бодина [Bodin 1990, 63], и связан с гр. grapho ‘пишу’, и «символ Бога», и «граф Лев Толстой», и «олицетворение
Осознание себя в творчестве начинается с вопроса
С конем связаны и переживания, ассоциирующиеся со смертью как открытием новой возможности творческого преображения, и феномен Олегова коня (смерть «от коня своего»), который Пастернак стремится преодолеть в «ДЖ». Первый раз в прозе «смерть» и «скачущая лошадь» пересекаются в «ДЛ», когда «посторонний» для Девочки Цветков умирает под копытами жеребца Люверсов с наступлением зимы. В сознании Девочки Цветков связан с Лермонтовым и Демоном [Glazov 1991, 151], в сознании же Пастернака своя хромота, связанная с падением с лошади, как особая отмеченность объединяет его с «живым духом» Лермонтова, которому посвящена «СМЖ». Цветков — коррелят ‘Пастернака-растения’ и мужское олицетворение гибнущей расцветающей жизни — заставляет поэта преодолеть в себе «барьер» жизни и смерти. Так
В связи с идеей «выздоровления» значимым оказывается то, что и «первая зрелость» Девочки, и ее переживания насчет смерти Цветкова происходят на глазах некоего «доктора». Так, после того как Женя Люверс (имя
Зафиксируем те ситуативные, концептуальные и композиционные МТР, которые фиксируются «памятью слов» молодого поэта-прозаика. Именно эти открывающиеся «тайники» эпизодической, семантической и вербальной памяти Пастернака определяют весь круг преобразований от «начала мира» Девочки «ДЛ» и «СМЖ» до мира «Доктора Живаго». Причем в этих тайниках «память смысла» переплетается с «памятью зрения», словесное мышление с иконическим, сам процесс мышления с «шумом в ушах» и «внутренней музыкой», «лиловые топи угасших язычеств» с христианством, непосредственные ситуации реальной действительности — с игрой-действом. Позднее такая «сдвинутость и перепутанность» обнаружилась и в душе юного Живаго в сочетании с «новизной его восприятий», «не поддающихся описанию» [3, 66]. Если же проанализировать открывающиеся на вербальном уровне связи, то окажется, что «память зрения» обнаружит себя как раз в многофункциональности глагола «
При этом нужно сказать, что Пастернак, видимо, расширительно понимал словосочетание «Святое писание». И «память звука» поэта так же, как и «память зрения», синкретизирует литургические тексты, которые он выписывал и заучивал [Bodin 1976, 74–76], с непосредственными музыкальными переживаниями-откровениями. Так, смена «света» и «тени» в лесу и пение птиц ассоциировались у мальчика-Пастернака с отрывками из Третьей симфонии или Божественной поэмы Скрябина [4, 303], а впоследствии во «ВР» поэт даже ввел нотный текст Брамса в первую версию стихотворения «Никого не будет в доме…» («Жизни ль мне хотелось слаще…»), чтобы отразить «не поддающееся описанию» видение. Неопределенность местоимения «Ты» и его рода в окончательной версии этого стихотворения (см. 3.2) при соотнесении с поздним стихотворением «Бессонница» (1953, первоначально входило в «СЮЖ») позволяет искать референцию «Ты» (
Синкретизм переживания, восприятия, воспоминания и творческого процесса позволяет говорить о непосредственной реализации идеи «преображения» в текстах Пастернака как драматического театрального или музыкального исполнения-действа. «Одухотворение» входит во все предметы и явления, лишь стоит «потянуть шнур» занавеса, «свивающий с границы неодушевленного» [4, 746]. Каждое новое преобразование хранит память о всех бывших своих «одушевлениях» и трансформациях данного явления или предмета в системе поэта. Недаром М. Цветаева назвала стих Пастернака «преображением вещи» [Переписка, 348]. Так, «июль с грозой» образует целую цепочку «преображений», начиная с «Июльской грозы» книги «ПБ» (
Особую обнаженность такие «действа» получают в детстве, когда «
Именно в таких «диалогах» происходит переименование ситуаций, хранимых эпизодической памятью, а процесс интимной референции совпадает с адресацией как ответом на «неодушевленные просьбы» мира. Так создается паронимия «
При этом «одушевленный» неодушевленный мир у молодого Пастернака все время меняет свои очертания, и его подвижность вызывает неопределенность референции и стихийность номинации. В стихах и прозе появляется много неопределенных местоимений среднего рода
Эти исходные драмы-ситуации впоследствии и составят основной фонд ситуативных МТР Пастернака. С ними связано детское «язычество» поэта, когда «краски» и «звуки» мира как бы образуют
Первые драмы-ситуации прежде всего связаны с
При этом диалог с неодушевленными предметами приобретает форму «чтения», и Девочка и Реликвимини «читают» не только книги, но и весь окружающий мир. Комната, мир за окном становятся текстом, лампа — «повествовательной», свеча и ветер же «сплавляют» процесс чтения и писания текста (ср.:
Как мы обнаруживаем в «Зеркале» «СМЖ», в сознании поэта оказываются синкретизированными внутренние и внешние источники света и отражения (
Далее «внешний мир» все более расширяется и заполняется
У Пастернака «вода», «водяной знак» [Франк 1990] осмысляются в двух ипостасях: как «живая вода» и как «вода мертвая» — снег и лед. Снег символизирует замирание жизни, вода — ее цветение. При помощи «живой воды», как в сказке, оживает весь растительный мир, сливаются цветы и птицы, звук и цвет и хотят рассказать о своей красоте:
Вторая стихия, оживляющая и связывающая воедино мир, — движущийся воздух —
Оба этих детских впечатления образуют разные направления «вращения» мысли поэта. «Мотки» снега прежде всего связываются с метелью, которая в ранней редакции «Зимы» «НП» превращается в
Вращательные движения и «ветряные тени» «ДЛ» нашли стихотворное воплощение в «Мельницах» «ПБ». «
«Мельницы» у поэта также наделены отражательной способностью, в них есть свой внутренний источник тепла и света, и, как и «зеркало», они уподоблены глазам, отражающим природу в вечном «шевелении», а их звук ассоциируется с «шепотом губ». Однако в «мельницах» обнаруживаются и другие, отличные от «глаза-зеркала», признаки. Прежде всего это соотносимая с ‘движением мысли’ идея ‘круговращения’, результатом которого и становится ‘измельчение’. Во внешнем мире этому вызываемому ветром и светом «крутящемуся измельчению» соответствуют
По внутреннему свойству отражения внешней энергии и способности порождать тексты «мельницы» и «зеркало» попадают в единый круг преобразований «живой энергии»:
Говоря о «мельнице» и «зеркале», нельзя не упомянуть и об
В «Зиме» «НИ» эта игра приобретает вид святочной игры, которая открывает путь к еще одному ситуативно-концептуально-композиционному МТР —
Во внешнем мире круговращенье
Анализ показал, что «ель» в мире Пастернака чаще всего упоминаемое дерево (всего — 50)[64], она и символ «мирового дерева» и, как и мельница, оси вращения. Ель, как и сосна, у поэта прежде всего связана с литургией. Наряд же «ели» на рождественских праздниках, по цвету (синее, золотое, зеленое) подобен в описаниях Пастернака богородичным иконам эпохи Возрождения [Юнггрен 1984, 107]. Это сближает «ель» как с идеей «возрождения», так и с образом Богородицы} а через Богородицу с женским архетипическим началом женщины-роженицы и «вечной женственности». Поэтому женское начало в Рождественской ели связано с Вечностью:
Этой «царевной», «княжной» в «Сказке» «СЮЖ» выступает Лара, синкретизцрующая в себе и Деву, и Деву Марию, и Магдалину. Если мы теперь посмотрим на последовательность стихотворений в цикле «СЮЖ» — «Сказка» (бой св. Георгия за Деву) → «Август» (смерть, Преображение) → «Зимняя ночь» (
Что касается самого
В мире Пастернака, следовательно,
В «ОГ» Пастернак описывает, как в молодости он мчится на поезде в Марбург
Так поезд связан с круговращением земли и неба, рождений и смертей. В сцене смерти Живаго эта связь обнажается: Живаго в последние минуты вспоминаются «
Так постепенно раскрывается, почему
2.1.2. Развертывание функции «лирического субъекта» как формирование системы противопоставлений «свой — чужой»
В главе 1 приведена схема метатропов (схема 1), которая представляется в виде круга. Все МТР находятся в зависимости от «Я» лирического субъекта, расположенного в центре этого круга. Согласно данной схеме, первое детское познание мира при помощи языка идет с двух полюсов — ситуативных МТР, связанных с личными воспоминаниями, и операциональных МТР, которые из памяти «чужих слов» превращаются в память «своих слов». Происходит процесс семантизации — переконцептуализации мира, в ходе которого осуществляется «интимная референция» и переименование всех явлений, сущностей и предметов действительности. Так,
С другой стороны, каждая деталь мира приобретает свою собственную композиционную функцию в сочетании с другими элементами мира. Так, например, появление «крылатых мельниц» в разделе «Попытка душу разлучить» «СМЖ» вполне органично выводится из предыдущих текстов Пастернака, прежде всего стихотворения «Мельницы» книги «ПБ»; само же композиционное соприкосновение «крылатых мельниц» и «души» зарождает новый круг концептуальных зависимостей в системе Пастернака. В ситуативной сфере
Порождается «личная мифология автора», возникает «самый первоначальный союз слов и вещей и их сочетаний, раз и навсегда складываются основные темы существования» [Барт 1983, 310]. Эти вербальные темы порождаются функцией «лирического субъекта», при развертывании которой и устанавливаются отношения «Я» с «миром», формируется круг интимных референтов и адресатов. Отношения «Я» с «миром» первоначально складываются в виде вопросов, обращенных к миру, и в процессе творчества автор постепенно находит на них ответы в виде системы отношений «Я ↔ Бог»
Как мы видим, эта система создается наложением разных системных соотношений и образует неодномерные зависимости, пучки соответствий. Фактически эти «пучки связей» проводятся через разные ситуации жизни (ср. прием выразительности «проведение через разное» у А. К. Жолковского) и дополняются все новыми функционально-композиционными соответствиями. Так, «книга», которую читает Тень в «саду» стихотворения «Зеркало» «СМЖ», превращается в «книгу» садов горы Давида, которую читает «ночь» в «Путевых записках»
Наступает момент, когда необходимо упорядочить стихийно возникающие личностные семантические комплексы в системе «прошлое — будущее», «верх — низ», «жизнь — смерть», «звук — тишина» и т. д. Тогда и создаются пары текстов, организованные как «текст-метатекст», в которых делается попытка гармонизации мира: процесс семантизации уравновешивается процессом семиотизации, или означиванием выделенных сфер действительности и выработкой своих правил «поэтической игры». Так, в эссе «Несколько положений» (1919, 1922) расшифровывается понимание «книги», которую читает Тень, но в этой расшифровке заложен и потенциал дальнейшего развития «книги жизни» и ее «роста»:
Книга стихов «СМЖ» и повесть «ДЛ» в цепочке «текст — метатекст» замыкают первый круг гармонизации диалогом «детское сознание — взрослое сознание» в содержательной сфере и диалогом «свой — чужой» в операциональной (см. 1.1.2). Логично предположить, что следующий этап развития идиостиля — формирование системы «свой — чужой» в содержательной сфере при помощи уже своей операциональной системы. Диалогизация «свой — чужой» помогает определить свое «начало» в литературе и жизни и наметить путь своего дальнейшего развития по законам притяжения и отталкивания от «других».
Прежде чем говорить о противопоставлениях «своего» мира «чужому» в системе молодого Пастернака, нарисуем ту первоначальную сотворенную «картину мира», которая будет расти сначала «в ширину», затем «вверх», не меняясь в своем ядре. Центральной пропорцией этого мира будет следующая:
Какой же он, «Божий мир» Пастернака, и каким «историческим лицом» поэт входит в мир «лесин»? Систему связей этого мира и его «круговращения» можно показать только в виде рисунка-схемы, где будут обозначены круги, радиусы и дуги. Эти дуги и радиусы намечают «преображения» в мире Пастернака, энергию которым дает то, что находится в центре круга. Вся картина целиком показывает особенности разворачивания этого мира в пространстве и времени. Изображение «картины мира» в виде «дерева» или «мельницы» (или «детской карусели»), с «корнями» и «источниками» в земле и «кроной», уходящей в небо, получилось само собой при попытке соединить все взаимозависимости мира поэта.
Определяя положение своего мира по отношению к небу, Пастернак-лирик задает свой первый вопрос:
В мире же Платона Творец поместил душу космоса в центре тела, откуда распространил ее по всему протяжению и облек ею тело извне (ср. в «СМЖ»:
«Заветами» «ограждается» Пастернак от «исторического мира» и от «города» (ср. в стихотворении «Бальзак» (1927), в котором очевидна самоассимиляция поэта:
Интересно и то, что роман и жизнь Живаго открываются «Вечной памятью», которую вместе с людьми, «по залаженному продолжают петь ноги, лошади, дуновения ветра» [3, 7]. Так лирический субъект входит в свою жизнь в зимней метели, когда хоронят Марию Живаго (имя которой соотнесено с именем матери Иисуса), и мальчик плачет на могильном холмике матери. Затем, в «Рождественской звезде» «СЮЖ» будет разворачиваться та же картина:
Что касается «кругов» жизни, то Пастернак насчитывает у Живаго перед его возвращением в Москву «
Расшифровку концептуального МТР «жизненных» и «мельничных» кругов находим в «Заметках к статье о Блоке» (1946) Пастернака, которую он так и не написал, как и его герой, а вместо этого написал роман «ДЖ», как Живаго свои стихи. Работая над романом, поэт писал [Мир Пастернака, 32], что «этот герой должен будет представлять нечто среднее между
Представим в виде схемы сначала первый этап творения «Божьего мира». Этот мир приведен на схеме 5.
Сущности этого мира, расположенные на одной оси (диаметре) и рядом на дуге ближе всего связаны друг с другом. При движении, поворотах вокруг своей оси «крона» отбрасывает «тень» на «землю» и вновь наполняет «водою с неба»
Если мы теперь посмотрим в центр круга, то увидим триединство
В концепте кругового движения у Пастернака идеи древности переплетаются с идеями Возрождения и научно-философскими открытиями XIX–XX вв. Результатом, же этого движения является уравновешивание случайного и неслучайного в «неслучайных случайностях», целого и части, начала и конца, верха и низа, макро- и микромира (ср.:
В манифесте «Центрифуги» имя Пастернака связывается прежде всего со «свистом» и «колесом»:
Таким образом, идея творчества у Пастернака ассоциируется с «шестикрылым серафимом» Пушкина в поисках между «прошлым» и «будущим», между «стихотворчеством», «рукоделием» и «музыкой», между «небом» и «землей», расстояние между которыми сокращается «погоней», «вращением колес», «крыльями», а «растущая центрифуга» мира предстает как «странный авангард»:
«Круголет» создает и единство ЛИСТА1 (растения) и ЛИСТА2 (на котором пишут) в «Определении поэзии» и порождает матрицу признаков в кубофутуристической конструкции «СМЖ», которая с «пультов и флейт»
Каждый новый поворот «центрифуги», как каждая новая строка с указательным местоимением
Прежде чем мы будем по очереди описывать все сектора круга и их вершины, определяя отношения «свой — чужой», нельзя не сказать еще об одной особенности «круглого» (в терминологии П. А. Флоренского) мышления Пастернака, в котором научные представления переплетаются с верой и суеверием, а христианская модель мира налагается на языческую. «Живое чудо» пастернаковских текстов, его «чудесей туго» (где
Само же мирозданье Пастернака создается прежде всего двумя композиционно-концептуальными МТР — «мельницей» и «зеркалом-глазом», которые помещены на центральную ось нашей конструкции как миропорождающие. Оба этих метатропа связаны у поэта с идеей «преломления» (в широком смысле), в первом случае — «хлеба», во втором — «света». Как по Библии, так и по Пастернаку, то и другое — это «Слово Божие», хотя первичен именно «хлеб», поскольку Иисус сначала «преломляет» хлеб (
2.1.2.1. Мельница и зеркало
…я и в жизни оживал целиком лишь в тех случаях, когда заканчивалась утомительная варка частей, и, пообедав целым, вырывалось на свободу всей ширью оснащенное чувство.
Говоря о «
Поэтому не случайно «
Возвращаясь еще раз к стихотворению «Зеркало» Пастернака, заметим, что в этом «зеркале» все предметы, явления стремятся к неопределенности, сгущаются до дифференциальных признаков, а связи и отношения, передаваемые звуком и синтаксисом, умножают друг на друга эти признаки, преломляют их, как бы иконизируя функцию ‘отражения’. Связующими элементами «семенящегося мира» Пастернака в его «Зеркале» являются
В этом стихотворении, следующем за «Зеркалом» и «Девочкой», как раз и сливаются
В самом же стихотворении «Зеркало» рифмующиеся строки отражают друг на друга
Таким образом, сад, отражающийся в зеркале,
Центром «диссоциации» и новой «ассоциации» в мире Пастернака являются и «мельницы», которые также оказываются «ветряными». «Мельницы» образуют уже свои звуковые, морфо-фонематические, а также семантико-композиционные ряды, на пересечении которых сходятся все основные концепты поэта. Именно корень
В этих строках образуется пересечение разных воображаемых ситуаций, заданных глаголом
Далее по комбинаторной памяти слов
Окончательно утверждаемся в такой параллелизации в стихотворении «Душа» (1956), где в заглавии явно обозначен субъект «помола»:
Вспомним, что многие стихотворения книги «ТВ» первоначально входили в «СМЖ» и создавались одновременно с ней. И в стихотворении «Зимнее утро» «ТВ» мы уже обнаруживаем «мельчайшие» связи между
Дальнейшее сопоставление звуковых и морфо-фонематических связей корня
Звезды и Млечный Путь — не что иное, как указание судьбы человека (которая «обмалывается» «мельницами» и «меловыми обвалами пространств»), и эта судьба (или жизненный путь) по отражению связана у Пастернака и с «цветами» его «сада», и «травой» его «луга» (ср. еще раз фамилии
Итак, различные «микроэлементы» смысла, связанные по различным детерминантам памяти слова с корнем
Анализ самых ранних произведений Пастернака, прежде всего в прозе, показывает, как дифференциальные признаки «мельницы» и «зеркала», превращающегося в «глаз-свечу», становятся затем текстопорождающими в романе «ДЖ» и объединяют его прозаический и стихотворный корпуса. Оказывается, что многие «скрещения» стихотворения «Зимняя ночь» «СЮЖ», в центре которого
Ясно как божий день, что творчество имеет право подойти к Дмитрию Шестокрылову лишь в тот момент, когда он позовет это творчество, когда, вернее, он раздвоится и одна его часть замрет от неисчислимых скрещений в нем, а другая — та часть, что старше (его отеческое существо в нем), бросится на какой-то мистический балкон его души и станет звать какого-то неизвестного, но не Бога и вообще не существо; тогда что же бросится звать большая часть Шестокрылова его самообъятье? Совсем не за существом бросится она, а за событием; нужно чтобы над замирающим в скрещениях Шестокрыловым склонился таинственный черный раздавшийся в рефлекторном озарении потолок с тенью докторских рук на нем и чтобы под этими мельничными крыльями доктора на потолке, чтобы под ними не было, не случилось, а замкнуло бы или упокоило шестокрыловский экстаз громадное, обирающее Шестокрылова, как исполина, увеличительное зеркало. <…>
Да, нот теперь наступила зима, сквозняк приводил попеременно две свечи на водопой к карнизам и на потолок, и там пламя лакало углы, а тень Шестокрылова падала вверх распятием ветряной мельницы. За окном был двор <…>. Когда мигания дуговых шаров над тротуарами подбрасывали жару до самых чердаков семиэтажного подворья, ночь и тот снег, который вошел в ночные полосы, ночь и снег падали в какую-то пепельную засуху, где оперенья серой копоти трепетали вместо исчезнувших глубоких васильков стужи. Но такая серо-зеленоватая легенда была глубже темной синевы; она была тем небывалым, к чему тянулась кожица мандаринки; звезды, как будто ночь дохнула необъятными пригоршнями мелкой гашеной золы над небом траурного топлива….
Опираясь на подчеркнутые нами куски текста, сразу можно выделить уже знакомые нам ситуативные, концептуальные и композиционные «скрещения» (МТР): во-первых,
Центральная же строка «Зимней ночи», вокруг которой образуются «круги» и в прозаическом и стихотворном тексте —
Таким образом, в идиостиле Пастернака обнаруживается целый круг концептов, образующих в каждом тексте свои «скрещения». Закрепление этого круга концептов, получающих в текстах различное ситуативное воплощение, но единых в своем «скрещении» и образовании внутренних композиций речевых ситуаций (т. е. имеющих в основе одни и те же концептуальные и композиционные МТР), происходит именно благодаря интегрирующей функции «лирического субъекта». Как мы показали, «лирический субъект» — это авторское, личностное организующее и суммирующее начало всех «лирических героев» Пастернака, которые как в поэзии, так и в прозе представляют собой пересечения различных функциональных соответствий единой функции «лирического субъекта». Особенностью «лирических героев» Пастернака является то, что воплощенные в прозе и, шире, в эпосе в конкретных «действующих лицах» людей, они хранят память о всех предшествующих значениях «скрещений» поэта, как в облике человека (например, Шестикрылов-Реликвимини-Пурвит → «Я сам» «СМЖ» → Гамлет → Спекторский → Петр Шмидт → доктор Живаго; возлюбленная «сестра Жизнь» Реликвимини → Девочка-Елена «СМЖ» → Женя Люверс → Лара), так и когда область этих «значений-состояний» находилась в мире животных и растений (например, «Плачущий сад», «Бабочка-буря», «Любка») или совпадала с объектами отражения, приближенными к природным (например, «Зеркало», «Мельницы»). Причем в «лирическом герое» Живаго система пересекающихся функциональных соответствий в пределе стремится к полному совпадению со всей областью значений функции «лирического субъекта» Пастернака.
Если же мы будем проецировать
Если мы теперь обратимся к народным поверьям, то именно «мельница» своим трением и шумом жерновов напоминала «добывание огня молнии», что связывает этимологически глагол
«Мельница» также связана с «сотворением» мира Богом и является символом «рукоделия» «второй вселенной»: она служит орудием для приготовления «сырья-муки», из которой замешивается «земля», и поэтому оказывается и символом «сгущения первовещества» [Судник, Цивьян 1982, 149]. Недаром поэтому к стихотворению «Мельницы» Пастернак обращается дважды: перед созданием книги «СМЖ» (1915) и затем перед созданием «ВР» (1928). Именно «из золы от первого огня, погашенного первым дождем, господь делает лепешку <…> и кладет ее на воду; так получается земля» [Там же, 150] Первый «дождь», завершающий первый цикл творения мира поэта, проливается в «СМЖ», второй раз — в поэме «ЛШ», ознаменовавшей возвращение к лирике:
При этом сама «мука» в поверьях связана как с мотивом «склеивания в шар» и «путаницей пряжи» (ср.
Итак, «мельница» связана со всеми сущностями круговой картины мира поэта и с первыми и последними днями «творения» этой картины. Но «мельница» и «мука» связаны и с первоосновами и «сгущением вещества» живописного и стихотворного творчества. По наблюдениям Фарыно [1992, 41], Живаго в романе пишет «Рождественскую звезду», когда
Что касается проекции «зеркала» на текст Библии, то там говорится:
Черты лица в «зеркале» Пастернака то «срочны» («Баллада»), то «бессрочны» (
В состоянии гармонии, как, например, в «СМЖ» и после «ВР», «глаз-зеркало» Пастернака передает «радостное созерцание» творчества (
Однако в период «Тем и вариаций», т. е. наложения «Божьего» и «Исторического» кругов, это «зеркало» по-другому определяет пропорции
Диалог поэта с внешним миром становится затрудненным в явной форме. Для самосохранения себя как художника в «чужом» мире он формулирует свой «рецепт» отражения реального мира в стихотворении «Брюсову» (1923):
В связи с пропорциями «света» и «тени» необходимо упомянуть очень важный концептуально-композиционный МТР
«Пробудиться, — писал еще молодой Пастернак [4, 757], — это не всегда потерять сновидение. <…> Иногда только в пробуждении развивается драма сна. <…> разбудите меня, когда увидите, что я на дне сновидения, разбудите меня, когда мне будет сниться Бог».
2.1.2.2. Дерево — Ветка — Женщина
И если мне близка, как вы,
Какая-то на свете личность,
В ней тоже простота травы.
Листвы и выси непривычность.
Посмотрим на центральную вертикальную часть картины мира поэта. В середине — дерево:
В «дуб» обращается художник и в чужом ему мире. Этот «дуб», уже полуживой, с
«Историческим лицом» входит Пастернак «в семью лесин», и детство для него не только
Дуб и ель — это лишь метонимии всех деревьев, как само дерево — метонимия «леса» и «сада» у Пастернака. Из лесных деревьев по частотности поэту ближе всего
С елью и ельником у Пастернака соотносятся не только Рождество, но и «дурные дни» «Болезни», когда
Троицын день же связан с
При этом деревья — живые существа у Пастернака, они обладают способностью и видеть, и говорить, и слышать, и чувствовать (ср.:
Итак, деревья как наиболее «высокие» растения стоят в центре вращения и роста мира Пастернака. Они,
Ветви у поэта образуют связь земли и неба благодаря метонимическим метафорам
Так в «ДЖ» раскрывается метафора
Именно связь со светом и небом организует цепочку
Деревья, травы, цветы, ягоды образуют всю гамму красок мира поэта наравне с небом и землей, светом и снегом, падающими с неба. И поэтому как бы в ответ они наделены свойством «зрячести»
В кругу природных превращений оказывается
С
Через
Красавица, вновь становящаяся поэту «жизнью» во «ВР»
2.1.2.3. Конь — Крылья — Птица — Бабочка-буря
Попытка тебя ослепит,
И ты ей все крылья расправишь.
По оси, возносящей женщину к «небесам», вновь попадаем в мир души и творчества, но теперь уже связанный с
Именно поэтому поэма «Лейтенант Шмидт» открывается сценой «конного поединка» на ипподроме, где за «жокеями», «лошадьми» и «спицами качалок» взвивалось
Лошадь метонимически вписывается и в зимнюю, и в летнюю стихию. Так, с первых книг «всадник» превращается в «ветер» (
Таким образом, на своем коне Пастернак «едет» по пути, который ведет назад, к природе, что позволяет ему в итоге найти своего «всадника-победителя» на небе поэзии — св. Георгия на «Ожившей фреске». Этот всадник «Божьего мира» освободит поэта от «земных оков» в «СЮЖ» и откроет его путь к воскресению. Путь к Георгию Победоносцу намечает книга «Второе рождение», созревшая после поэм (хотя первые подступы к этому образу Пастернак опробовал еще в «Драматических отрывках», одновременно с книгой «лета 1917 года»). Перун «СМЖ» во «ВР» видится Пастернаку из-за тучи в облике Ильи Пророка, освобождающего воды и посылающего плодородный дождь на землю. В контексте книги воды, освобождаясь от снега, превращаются опять в «волны», которые «растут на ветру». Сам образ Ильи-всадника в стихотворении «Все снег да снег, — терпи и точка…» связан с тучей,
Во «ВР» поэтому возобновляется идея «поэтического бега», а «живая вода» паронимической аттракцией снимает противопоставление
Так соединяются
О связи
Птица-маркер у Пастернака —
После птиц наиболее частотными в живом «воздушном» мире оказываются «крылатые насекомые» (всего — 75). Среди них выделяется «
По «неслучайной случайности» в мире живого следующими по частотности (как и происхождению «назад» к сотворению мира) после птиц, коней и крылатых насекомых в поэзии Пастернака оказываются «ползучие» гады — в их числе змеи и драконы, в отличие от поэтических коней не вырастившие, а, наоборот, сбросившие с себя крылья. С ними и вступают в бой лирические герои поэта.
«Птицы» и «крылатые насекомые» с детства соединяли мир
2.1.2.4. Земля и Небо. Свет и Огонь
Я живу во время, которое опрокинет мир вокруг меня вверх ногами и будет громадно, противно логике, необузданно смело и страшно, как в сказке.
Взаимоотношения
Изначальное представление поэта о небе и земле — это взаимное отражение, где роль отражательного зеркала выполняет вода, и Творец сверху
Исследуя «строение слова»
Архетипически «небо» закреплено за мужским началом мира, женское же начало — это поливаемая дождем «земля»., У Пастернака эти начала оказываются как бы перевернутыми, или, точнее, их взаимное отражение друг в друге благодаря водной поверхности земли приводит к нейтрализации оппозиций женского/мужского, верха/низа. Рассматриваемые параллельно с «СМЖ» тексты, оставшиеся за основным собранием стихотворений, показывают, как собственно расположилась «Девочка-тучка» на «груди утеса-великана». Расшифровка соположения двух начал дается в «Драматических отрывках», в обращении Сен-Жюста к своей любимой:
При этом, конечно, не стоит забывать о подвижности координат верха/низа у Пастернака (так как все происходит «внутри» одного и того же «субъекта»), о котором пишет и А. К. Жолковский [1994, 286–287]. У поэта возможны и следующие «типовые ситуации»: ‘приподнятое лежание’, лежание где-то высоко, или с возвышенными целями, или энергичное «во весь рост»; ‘промежуточное положение между небом и землей’; ‘двойное движение вниз-вверх’; ‘взгляд из низкого положения на нечто высящееся’ и др. Среди всех этих «ситуаций» обращает на себя внимание «промежуточное» лежание в гробу Живаго, аналогичное положению Маяковского в «Смерти поэта». При параллели Мария — Христос / Лара — Живаго это положение иконично, так как предполагает «восстание из гроба»; при этом функциональные пересечения «Я — БОГ» / «Я — ДУША» / «Я — ЛЮБОВЬ» как раз и образуют «креста четырехгранный брус», вписанный в «крону» «дерева» Пастернака.
При наложении кругов «Божьего» и «Исторического» миров в эпических поэмах Пастернака «небо» и «земля» сходят со своих «кругов» аналогично тому, как сам поэт пытается выйти из своего лирического круга:
Уже в «ЛШ» «земля» вновь
Поэтому органично, что после поэм поэт оказывается в «горах» и «волнах» книги «ВР», возвращающей поэта в лирический круг. И «горы» и «волны» снова образуют растущую земную сферу,
Гармония «своего», «врастающего»
В мире «гор» и «волн» наступает гармония
Это сотворение вновь начинается с открытия «глаз» и наполнении мира звуками.
Ахматова в стихах, посвященных Пастернаку (1936), говоря о его одаренности «вечным детством», наделяет поэта и «зоркостью светил». Именно эта «зоркость», благодаря которой
2.1.2.5. Воздух — Ветер — Вода — Лодка — Парус
И ветер занавескою
Тревожно колыхал.
Если мы начали свое описание с миропорождающих сущностей мира Пастернака, то завершаем круг связующими материалами и движущими силами этого мира —
Именно при наложении «своего» и «чужого» кругов ветер
Ведь еще с первых книг
Память о «волнах» обращает нас к
Еще ранее Живаго видит сон о Ларе, который является отражением первого сна самой Лары:
В результате всех этих пересечений оказывается, во-первых, что
Летом же ветер приносит
Ветер в «Повести» (1929), служащей метатекстом всех ранее написанных поэтом произведений, объявляется организующим началом любого текста, рождающегося в голове его создателя — ср.:
И хотя
Поэтому целью Пастернака на третьем круге вращения (см. схему 6) является то, чтобы растущий
И все же память слова «ветер» у Пастернака выстраивает истинную «ветвь» паронимии:
2.1.3. Круги Пастернака и «миров разноголосица»
В желании ввести заумный язык в разумное поле вижу приход старой спицы моего колеса. Как жалко, что об этих спицах повтора жизни я могу говорить только намеками слов.
Круг, или, говоря словами М. Цветаевой, «бег по кругу, но круг —
На схеме-рисунке, приведенном ниже, мы постарались зафиксировать это круговое движение и порождаемую им циклизацию, которая действительно обнаруживает три «мельничных круга», подготовивших взлет в открытое пространство Вечности. Хотя по парадоксальности поэтических ассоциаций название последней книги, в которой формулируется «сверхзадача» художника, уподобляемого летчику или звезде
НП1,2 — «Близнец в тучах» (1912–1914) «Начальная пора» (1928);
Рлк — первые опыты о Реликвимини (1910–1911);
ПБ1,2 — «Поверх барьеров» (1916, 1928);
СМЖ — «Сестра моя — жизнь» (1917, изд. 1922);
ДЛ — «Детство Люверс» (1918);
ТВ — «Темы и вариации» (1916–1922);
ТсВ — «Тема с вариациями» (1918);
СРЛ — «Стихи разных лет» (1918–1931);
ВБ1,2 — «Высокая болезнь» (1923, 1928);
ВП — «Воздушные пути» (1924);
905 г. — «Девятьсот пятый год» (1925–1926);
ЛШ — «Лейтенант Шмидт» (1926–1927);
Переписка — Переписка Цветаевой и Пастернака (1922–1927, пик 1926);
Спк — «Спекторский» (1925–1930);
Пв — «Повесть» (1929);
ОГ — «Охранная грамота» (1928–1930);
ВР — «Второе рождение» (1930–1931);
НРП — «На ранних поездах» (1936–1944);
СЮЖ — «Стихотворения Юрия Живаго» (1946–1953);
ДЖ — прозаический корпус романа «Доктор Живаго» (1946–1953);
КР — «Когда разгуляется» (1956–1959);
ЛП — «Люди и положения» (1956–1957).
При таком представлении отчетливо видны не только «круги» и переходы на другие «орбиты», но и точки возвращения «на круги своя». Строго говоря, мир поэта расширяется лишь на первом, «своем» круге, который начинает сходить с орбиты в книге «ТВ», и на втором эпическом круге (при наложении «миров»), на третьем же круге он начинает по всем параметрам сужаться, приближаясь к исходному «своему кругу», и расти вверх, все более сужаясь и поднимаясь.
Первый круг Пастернака — исходная позиция для «роста» поэта, связанная со временем «прежней жизни»
При этом музыкальное начало мира поэта, возрастающее в направлении от «НП» к книге «ПБ», в «СМЖ» растворяется в голосах природного мира, но затем достигает своей кульминации в «Темах и вариациях» (о чем говорит само заглавие книги, синкретизирующее основы музыкальной и поэтической композиции), в поэме «Высокая болезнь» это начало постепенно затихает (и «
Наличие двух инициальных состояний показывает и анализ внутренней озаглавленности поэтических книг. Неозаглавленность свидетельствует об определенной самодостаточности лирического текста как такового и об его относительной открытости в пространстве более крупного лирического целого — цикла, книги. В то же время неозаглавленность — это некоторое состояние формирующейся, но несформированной структуры, и чем больше в книге или цикле неозаглавленных стихотворений, тем больше энтропия и степень свободы связей внутри нее.
Максимальная энтропия и открытость, которая выражает себя в проценте неозаглавленных стихотворений и в отсутствии внутренней рубрикации, выделяет по возрастающей две начальные точки — «НП» — 43 %, «ВР» — 74 %. Эти показатели релевантны для поэта, так как ему свойствен высокий общий процент озаглавленности — 78 %; для сравнения — «СЮЖ» показывают 100 % озаглавленности, в «КР» лишь два неозаглавленных стихотворения (о заглавиях Пастернака см., подробно в 3.1).
Подобные же круги «музыкальности» выделяет и М. Л. Гаспаров [1990в], исследуя точность-неточность рифмы у Пастернака. Постепенно от «НП» к «СМЖ» возрастает количество неточных рифм и уменьшается количество точных (так что «СМЖ» можно назвать гармонией «неточности»), в стихах 1918–1922 гг. количество точных рифм становится равным 60 %, в «ВБ» и «Спк,» — 66–67 %, «905 год», «ЛШ», «Спк2» спад — 55 56 %, а во «ВР» фиксируется возврат к точности «НП» и стремление к 100 % точности [Там же, 22]. Хотя сама точность рифмы является организующим началом стихотворного творчества, важны и периоды неточности рифмы — т. е. поиска звуко-семантических соответствий в расширяющемся «своем» мире («СМЖ») и при наложении «своего» и «чужого» миров (поэмы, кроме «ВБ»).
«Высокая болезнь», по мнению Гаспарова [Там же, 21], была «лирикой, с трудом сгущающейся в эпос», а в нашей циклизации самым началом наложения двух миров, «наружно сохранявшим ход» своего мира. «ВБ» — это «начальная пора» эпоса, или эпос «глазами» и общим операциональным запасом лирики. Хотя в поэме поэт и хочет «проснуться»
Это стихотворение, как мы писали, было прочитано Пастернаком на юбилее Брюсова, сам же Брюсов на нем читал «Вариации на тему „Медного всадника“», диалогизирующие с «Темой с вариациями» Пастернака [Grossman 1989]. Однако по сравнению с «Темой с вариациями» Пастернака, в центре вариаций Брюсова оказывается не прощание до «завтра» со «свободной стихией стиха», а необычайно актуальный для поэтов 20–30-х гг. XX в. конфликт
Работая над поэмами и параллельно над «Повестью», которая но первоначальному замыслу должна была стать прозаической частью «Спк», Пастернак все время обращается на «столетье с лишним» назад — к тому времени, когда и Пушкин параллельно работал над стихотворными и прозаическими произведениями, стремясь остановить «горячку рифм» и научиться «изъяснять просто вещи самые обыкновенные». Параллелизация «поэзия — проза» создает ситуацию диалога внутри одной языковой личности, когда одна из форм на время становится как бы «чужой» и «подразумевается возможность построения хотя бы двух различных высказываний об одном и том же» [Лотман 1970, 103]. При этом, по мнению Ю. М. Лотмана [Там же, 109], оппозиция «поэзия — проза» у Пушкина все более трансформируется в противопоставление «поэзия — история». Вершиной же слияния всех противоположных начал явилась петербургская повесть «Медный всадник», синтезировавшая историческое повествование с «высокой поэмой». И поэтому через столетие Пастернак выбирает эту поэму как точку отталкивания для своих «эпических» произведений, как некогда сам Пушкин выбрал столетнюю дистанцию между собой и Петром I. Однако диалог «свой — чужой» по отношению к Пушкину оказался именно отталкиванием и «втягиванием» пушкинских образов в свой «личный круг». Основные антиномии пушкинской последней поэмы стали предметом авторефлексии многих современников Пастернака, вступающих в новый спор с веком. Отсюда особое внимание к композиции, темам и ритмам поэмы, получившее научное оформление в работе А. Белого «Ритм как диалектика» (1929) — автора, который ранее сделал «Медного всадника» концептуально-композиционным лейтмотивом своего романа «Петербург». Там он выступает как символ государства, противостоящего человеку и убивающего в нем все живое.
Конфликт «живого» и «смертоносного», сформулированный Белым и Брюсовым, стал на втором круге определяющим для Пастернака в содержательной сфере идиостиля, в то время как в операциональной поэт ставил перед собой чисто формальную задачу, которая «в дальнейшем освободит ритм от сращенности с наследственным содержанием» [Переписка, 346]. Однако, как покажет практика, поэмы не смогут освободить поэта от «наследственного содержания», и большая стихотворная конструкция послужит лишь увеличительным «зеркалом», которое «преломит» историю в природу. В этом «зеркале» неточная рифма и эксперименты в области строфики станут инструментом поиска нужного семантического «преломления», закрепленною в ритме и звуке, и неточная рифма выступит как сильная позиция поэтической проекции «Божьего» и «Исторического» миров.
При этом с самых ранних лет поэт понимал, что «не надо обманываться: действительность разлагается. Разлагаясь, она собирается у двух противоположных полюсов: Лирики и Истории. Оба равно априорны и абсолютны» (1915) [4, 358]. Поэтому после поэм Пастернак, завершая «противоположности одной сферы», вновь обращается к стихотворениям «Начальной поры» и книге «Поверх барьеров», где образующим заглавие ядром является стихотворный цикл «Петербург». Так замыкается круг «ПБ1» — «ТсВ» — поэмы — «ПБ2», в котором претерпевают трансформации пушкинские исходные символы.
Ведь в центре поэм Пастернака снова оказалась «свободная стихия» моря: обращение к морю составляет лучшие строки поэмы «Девятьсот пятый год», и, хотя в своих обращениях поэт с революцией на «ты» (
При этом, хотя в поэме и звучит реквием «жертвам века», «кончившим Голгофой» в соприкосновении с «историей», в ной Пастернак прежде всего решает вопросы, мучившие его лично: в вопросах «ЛШ» обнажаются «лицо» и «изнанка души» лирического субъекта, форма же писем позволяет сделать их откровенными. Вопросы друг другу задают и стихийные субъекты (
И прежде чем сказать —
И «дождю помой» Пастернак решает противопоставить живительный дождь «СМЖ», который в «ЛШ»
И заключительных же строках строфы «первенец творенья» противопоставляется «выстрелу», с которым связана «Смерть поэта». Все эти оппозиции-позиции поэта связаны с Вечной книгой, которую все время читает в поэме лейтенант Шмидт
В поэме «Спк» Пастернак в своих вопросах-ответах также находит «выход из тупика» во время «ремонта»
Эта система переводов из «Божьего» в «Исторический» мир и обратно отрабатывается окончательно на третьем круге и разрешающим ее противоречия звеном оказывается «бой конноборца со змеем», который осознается в «Художнике» «НРП» как «боренья с самим собой», а в центре «СЮЖ» получает разрешение в виде «Сказки». В книге «КР» этот бой уже снят везде, кроме «Нобелевской премии», где поэт сам оказывается «как зверь в загоне». В связи с этим центральным «боем» Пастернака интересны стихотворения Н. Гумилева 1921 г. «Дракон» и «Память» («Душа»), ранее не рассматривавшиеся в одном ряду со «Сказкой» Пастернака, как и стихотворение «Георгий» (1918) М. Цветаевой (о литературе по «Сказке» см. [Баевский 1993, 107–113]), а также кантата М. Кузмина «Святой Георгий» (1917)[77]. «Дракон» Гумилева раскрывает, почему после «Сказки» в «СЮЖ» оказывается «Август» Преображения, ср.:
Пересечение тем Георгия и Христа особенно отчетливо прописано в кантате М. Кузмина «Святой Георгий» (ср. вопрос Девы и ответ Всадника: —
Стихотворение же «Память» («Душа») Н. Гумилева обнаруживает несколько символических пересечений с идеей «роста» Пастернака:
Вводя в орбиту Пастернака поэтов-современников, мы не имеем в виду прямого заимствования, а лишь подчеркиваем «светопрозрачность» друг другу поэтов, рожденных в конце XIX в. Становится ясным, что для поэтов символистского направления А. Белого, А. Блока и поэтов и писателей «постсимволизма» (Гумилева, Мандельштама, Цветаевой, Пастернака и др.) бой Георгия со змеем оказывается в центре коллизий XX в., как ранее в XIX в. у западноевропейских символистов (ср., например, стихотворение «Святой Георгий» Верхарна, организующее композицию его книги «Представшие на моих путях»). Для Пастернака этот «бой» начался еще в «сиду» «СМЖ», когда обнаружились первые признаки «замерзаниия» и «конца света». Так, стихотворение «Определение творчества» в разделе «Занятье философией» следует сразу после «Болезней земли», и, но Пастернаку, творчество
В окончательном виде образ Георгия Победоносца складывается у Пастернака к концу Великой Отечественной войны, именно тогда, когда он непосредственно начинает работать над текстом романа «ДЖ». «Стихи о войне», входящие в книгу «НРП», показывают, как определялся в своем значении этот образ, начиная от «Страшной сказки» (1941) до «Ожившей фрески», «Победителя» и «Весны» (1944), венчающих цикл о войне. Значит, уже в 1944 г. Пастернак ясно видит перед собой «даль романа» и своего героя, перешагнувшего земные границы:
Интересно, что в «Лебедином стане» Цветаевой московский герб, на котором «
Таким образом, «наследственное содержанье» первого круга Пастернака, пережив «второе рождение» и вобрав в себя
Стихотворный цикл Юрия Живаго (1946–1953) можно рассматривать уже как «иконостас» Пастернака, ту «ограду, которая отделяет профана (в античном смысле) от запретного». Это точное замечание О. М. Фрейденберг в письме поэту 1954 г. [Переписка, 290], знатока мифологии и литературы, в том числе и античной, ведет к еще более важному представлению о мире Пастернака, которое зрительно совпадает с нашими схемами. Далее она связывает «СЮЖ» с его первой книгой «Близнец в тучах», как воздушный шар со своей ниточкой: «Мне показалось, что лексика у тебя другая, что весь язык новый какой-то, другой, тяготеющий к огромной простоте <…> в чеканке точной мысли. Но не знаю почему — мне показалось, что ни один цикл твоих стихов не приближал тебя к твоим молодым началам <…> словно ты шел по кругу и в наибольшем уходе от робкого вступленья оказался, в своей зрелости, в двух шагах от твоей юности <…>. Хорошо, когда творец, подобно детскому воздушному шару, всегда привязан ниткой к своей молодости и к своему детству, что он „говорит себя“ (как сказали бы греки) и держит единство своей основой» [Переписка, 290]. Так смыкаются «неслыханная вера» и «неслыханная простота», которая окончательно «говорит себя» в книге «КР». Тут вторая нитка «воздушного шара» поэта как бы привязывается к Вечности, когда «время стало». Здесь поэт как раз пытается дойти «до самой сути» и эта суть окончательно обнажает «Близнеца в тучах» Пастернака — «Сына Бога живаго».
Суть «обнажения» «основанья и корней» заложена в самом названии последней книги поэта «Когда разгуляется». И вся «книга жизни» Пастернака (три ее круга) становится как бы преддверьем этой книги, написанной в ожидании смерти и Вечной жизни. Показательным является и открывающее книгу стихотворение «Во всем мне хочется дойти…», и целостная композиция книги, вмещающая все основные сущности-темы Пастернака в форме, очищенной от случайных схождений. Рука художника-творца становится все «всесильней» и вместо первых пробных линий как бы уже описывает в последней книге стихов единую и уверенную «Апеллесову черту» идиостиля. У этой «последней черты» поэт определяет формулу творчества-отражения
Лермонтовский контур диалогической ситуации всплывает после «Гамлета» «СЮЖ» в стихотворении «В больнице», где художник сам оказывается «творением рук» Бога, который «прячет» его «Я»,
Поэтому после «зимы» «Я» Пастернака и начинает видеть всю свою
После стихотворения «Все сбылось», где встречаются прошлое и будущее, и поэту, как птице, «
«Зимние праздники» сначала начинают отсчет времени «на убыль» света, но затем опять произойдет «поворот» к «Единственным дням»,
Кончается книга «КР» стихотворением «Единственные дни», в котором запечатлен вечный поворот к солнцу и весне среди еще покрытой снегом природы. Заглавие, сочетающее эпитет
Само же заглавие книги «Когда разгуляется» указывает на то, что в мире Пастернака, как в «Липовой аллее», всегда
Приложение к главе 2
«Дремучее царство растений» и «могучее царство зверей»
В данном приложении представлены таблицы абсолютных частот для растительного и животного мира Пастернака. Показатели даются сначала по рубрикам «поэзия» (весь корпус стихотворений, включая боковую линию, «РП» — ранняя проза (от «ДЛ» до «ОГ»), «ДЖ» — роман «Доктор Живаго», а затем суммируются. При подсчете нами учитывались не только формы имен существительных, но и прилагательные, производные от них: например,
Фиалка[78]
А.
Б.
Глава 3
Сквозные «темы и вариации» Бориса Пастернака
3.1. Имена собственные и заглавия в поэзии и прозе Бориса Пастернака
Заглавье было не именем сочинителя, а фамилией содержания.
Заглавия и имена собственные обладают особой силой моделирования мира поэта. Первые — потому что занимают метатекстовую позицию над текстом или целым циклом (книгой) текстов, вторые — потому что порождают многомерные отношения и целые семантические поля в рамках целостных произведений. Недаром многие имена собственные выносятся непосредственно в заглавия (ср. «Детство Люверс», «Спекторский», «Доктор Живаго», «Петербург») и таким образом закрепляют свою текстопорождающую значимость. Сама же «семантика произведения в значительной степени складывается как художественная концепция в результате интегрирующей и когерирующей функции системы персонажей» [Ильев 1991, 109], закрепленной в именах собственных. Фактически имена собственные и заглавия являются теми маркирующими компонентами текстов, которые выносят на поверхность текста его внутреннюю структуру и выделяют узловые точки этой структуры при помощи позиции (помимо заглавия это может быть позиция эпиграфа и посвящения) и/или заглавной буквы имени собственного.
Все имена собственные, как в заглавной и, шире, надтекстовой позиции, так и во внутреннем корпусе текста можно разделить на две группы — это «собственные» имена автора, непосредственно им введенные в мир своих произведений, и имена собственные, ранее существовавшие либо в действительном мире, либо в мире художественной литературы и искусства. Иногда эти два множества пересекаются, создавая символические коннотации. Так, в ранних прозаических текстах Пастернака о Реликвимини в числе собеседников поэта и музыканта Реликвимини оказываются герои Моцарт и Гейне. Причем появляющийся во фрагментах о Реликвимини Моцарт предопределяет как раннее, с неба свалившееся дарование главного героя, так и его раннюю смерть (ср. часть «Смерть (Пурвита) Реликвимини»), Пастернак относится к числу таких авторов, в произведениях которого герои литературных произведений сосуществуют наравне с реальными личностями, и те и другие вплетаются в особую сеть ассоциаций поэта и все оказываются «рядом в природе». В эту же сеть попадают и имена собственные — географические названия («Венеция», «Петербург», «Марбург»), названия религиозных праздников и библейские названия местностей («На Страстной», «Гефсиманский сад»), которые, будучи выведены в заглавия, приобретают особый смысл. Этот смысл распространяется даже на названия месяцев, содержащих религиозные праздники (ср. «Август» — Преображение Господне).
Из заглавий его стихотворных произведений, а также посвящений узнаем особые точки притяжения Пастернака в пространстве мирового и русского искусства. В число заглавных элементов входят и первые строки стихотворений (или их части), обладающие моделирующей способностью и способные повышать свой ранг в общей системе книги (ср. заглавие книги и ее разделов «Сестра моя — жизнь», «Попытка душу разлучить», «Не время ль птицам петь»). Так, в числе «заглавных» привязанностей Пастернака оказываются следующие герои мировой литературы, начиная с греческой мифологии: Ганимед («Я рос. Меня, как Ганимеда…»), Демон («Памяти Демона»), Елена («Елене»), «Маргарита», «Мефистофель», «Гамлет»[79], Фауст же появляется внутри текста, адресованного «Елене», в стихотворении «Любовь Фауста»[80].
Безусловен интерес Пастернака к христианской символике — библейским именам, именам святых, которые оживают в его произведениях. Из «Откровения Святого Иоанна Богослова» приходит имя одного из главных, синтезирующих концепцию всего его творчества героев Пастернака — Живаго (Откр. 7.2), само же заглавие «Доктор Живаго» перекликается с «Доктором Фаустусом» (1947) Т. Манна. В связи с Иоанном Богословом, имевшим прозвище «Воанергес — сын громов», и романе «ДЖ» символично имя Анны Ивановны Громеко, которой молодой Живаго толкует Апокалипсис, подробно останавливаясь на строках о том, что «Смерти не будет» (по одно из «пробных» заглавий романа). В текстах Пастернака также оживают мать Христа Мария (это имя носит мать Живаго) и Дева-Богородица («Рождественская звезда»), Дева и св. Георгий («Сказка») и Илья Пророк («Все снег да снег, — терпи и точка…»), в заглавиях появляются Магдалина и Ева, символизирующие женское начало мира.
Имена близких поэту художественных натур также вычитываются из заглавных элементов — заглавий, первых строк, подзаголовков, посвящений, эпиграфов. В литературе это — Пушкин, Лермонтов, Шекспир, Гете, Бальзак, Рильке, Пруст, Верлен, Блок. Иногда в поисках метра и рифмы поэт вводит в свои стихи имена не слишком близких себе авторов:
Заглавие неоконченной повести «Письма из Тулы» имплицитно через название города соотнесено с Л. Н. Толстым. С Толстым связано все мироощущение Пастернака. Об этом он пишет в письме 1950 г.: «…то новое, что принес Толстой в мир и чем шагнул вперед в истории христианства, стало и по сей день осталось основой моего существования, всей манеры моей жить и видеть» [Мир Пастернака, 164]. Значимым является и само место — «тульский вокзал», откуда посылаются «Письма из Тулы» из прошлою и будущее. Кстати, написанное позже автобиографическое эссе «Охранная грамота», посвященное Р.-М. Рильке, ситуативно начинается «раньше», чем «Письма из Тулы», и и пространстве, и во времени: оно начинается с отправления «поезда» к Толстому с Курского вокзала Москвы. На этом «поезде» едут отец Пастернака и Рильке. Все они трое — Толстой, Рильке и Л. О. Пастернак — стоят у истоков творческого метода Пастернака в поэзии. Таким образом, «Письма из Тулы» выносят на поверхность и адресатный характер творчества поэта и его «пожизненных собеседников».
Многие литературные имена через призму отношения «Я → другие поэты» также осмысливаются Пастернаком в «ОГ», а позднее в автобиографическом очерке «Люди и положения» (А. Белый, В. Хлебников, С. Есенин, В. Маяковский, М. Цветаева, Т. Табидзе, П. Яшвили и др.). В «ОГ» имена выстраивают и философскую парадигму Пастернака (Платон, Гегель, Кант, Коген), в которой парадоксально уживаются Древняя Греция, Германия и Россия. Здесь же мы узнаем и о музыкальных привязанностях поэта. Биографически Пастернаку ближе всего Скрябин — это имя часто повторяется в воспоминаниях о детстве и юных годах («905 год», «ОГ», «Люди и положения»), с его именем связан внешний разрыв с музыкой. В отношении творческой манеры Пастернаку ближе всего Шопен — ср. «Баллада» («ПБ»), «Баллада», «Опять Шопен не ищет выгод…» («ВР»), «Шопен» (эссе, 1945), «Музыка» (1956). На страницах его произведений также упоминаются Бах, Брамс, Бетховен, Вагнер, Григ, Моцарт, Чайковский, Шуман. С именем Брамса связано первоначальное видение нотного текста в книге «Второе рождение» («Жизни ль мне хотелось слаще?..», ор. 117), с Бетховеном — «Определение творчества». Вагнер и Чайковский — композиторы, у которых так же не было абсолютного слуха, как у молодого Пастернака, и которые послужили для него «лакмусовой бумажкой» в отношениях со Скрябиным, — вновь встречаются в заключительной «Музыке»:
А. Вознесенский в книге «Мир Пастернака» [1989, 26] пишет: «В музыке поэт питался девятнадцатым веком — Шопен, Шуман, Брамс, да и Скрябин — все вышло из культуры итоговой. Зато в визуальности и он вобрал и предвосхитил всю живопись именно XX века». Это высказывание нам кажется не совсем точным, так как в своих поэтико-музыкальных импровизациях Пастернак предвосхитил почти все мыслимые современные звукоцветосинтезаторы. Что касается самой живописи, то живопись XIX в. и более ранних периодов он как бы унаследовал по генетической памяти от отца, о чем поэт сам пишет в письме к О. М. Фрейденберг [Переписка, 252]. Сама же идея русского искусства XIX в. синтезирована Пастернаком в цветозвуковом образе приближающейся зимы и сумерек:
Рассуждениями о литературе XIX и XX вв. полон роман «ДЖ». Эти рассуждения то выносятся на поверхность, как, например, в «Дневнике Живаго», где «детскости» Пушкина и Чехова противопоставлены искания смысла жизни Гоголя, Толстого и Достоевского; то прячутся в виде сквозных лейтмотивов «метели», «выстрела», «бесов» или в отчествах действующих лиц. Так, например, линия «Капитанской дочки» Пушкина обнаруживается как в уральской «местности» «ДЖ»
Теперь, переходя к рассмотрению модели мира Пастернака, отраженной в заглавиях и именах собственных, остановимся на том, какие ситуативные, концептуальные и композиционные семантические инварианты попа она обнажает. Бесспорно, что фамилии героев Пастернака хранят в памяти основные сущности тематического круга поэта, связанные с его общей мировоззрительной системой. Так, идея «созерцания», получившая отражение в образе «глаза-зеркала» (ср. «Зеркало» «СМЖ»), запечатлена в фамилиях Реликвимини (от лат. relinquo ‘оставлять след’) и Спекторский (от лат. specto ‘наблюдать, созерцать’). Девочка из «ДЛ» через свою фамилию Люверс (
Синтез идеи духовного и растительного органического роста как отражение «природности» человеческого развития видим в фамилии «Цветков» повести «ДЛ». Цветков, с одной стороны, связан с «завязью души» Девочки, символизирующей женскую ипостась поэта, с другой — с линией Пастернак — Лермонтов (см. [Glazov 1991]), с третьей — с «конной» парадигмой Пастернака, в которой, как и у Пушкина, сливаются «всадник-поэт» и его «конь». Заметим, что прежде всего сам поэт все время играет на своей фамилии «Пастернак», означающей исходно ‘трава, растение’, и таким образом подчеркивает «соприродность» поэтического творчества растительному миру и идее роста (см. 1.1.5). Цветков в повести — коррелят «Пастернака». Он, как и «цветок», погибает с наступлением зимы под копытами лошади Люверсов. Так обнажаются определенные природные циклы в растущем сознании Девочки, и в то же время усиливается параллель Лермонтов — Пастернак, в которой идея ранней гибели связана с «лошадью» (известно, что падение с лошади стало причиной хромоты обоих поэтов — см. также 1.1.2, 2.1.1.).
В заглавии «Детство Люверс» значимо и само «детство» как свойство внутреннего мира поэта. Имя же Девочки Женя паронимично
Так, имя героини романа «ДЖ» — Лара, Лариса (видимо, связанное и с фамилией Ларина у Пушкина), как мы уже писали в 1.1.7, порождается рифмой имени самого поэта:
Имя же героя романа и автора стихов — Юрий — соотнесено со св. Георгием, с которым связан праздник возрождения жизни и природы после зимнего периода. Таким образом, «говорящие» фамилии и имена в мире Пастернака замыкают свой круг: от Реликвимини (с вариантом фамилии Пурвит от фр. pour vie ‘для жизни’) и Цветкова к доктору Живаго (‘доктору живого’). Этот круг фиксируется формулой последней книги Пастернака «Когда разгуляется»:
Пожалуй, все заглавия как прозаических произведений, так и книг стихов в большей или меньшей мере могут рассматриваться как миропорождающие сущности в системе Пастернака. Так, особой значимостью обладает и заглавие повести «Воздушные пути» (1924), в которой потерялся, а потом погиб «мальчик». Сама повесть посвящена М. А. Кузмину, и «воздушные пути» связывают ее с символическим мироощущением и в то же время с потерей всякой связи с прошлым, кроме «воздушных путей». Потерявшийся сначала в стихии, а затем унесенный революцией «мальчик» как бы вновь возрождается в несостоявшейся стихо-прозаической дилогии «Повесть» — «Спекторский» (1925–1930) в облике Сережи. Вспомним, что Сережа — это ими брата Жени Люверс, который был прямой противоположностью и взаимодополнением своей «сестры» (особенно в первой редакции «ДЛ»). Само заглавие «Повесть» имеет метатекстовый характер: это «повесть» о том, как Сережа Спекторский пишет «повесть».
«Охранная грамота» также является заглавием по типу «текст о тексте», но в то же время это заглавие очерчивает те пределы творчества, за которые его автору выходить нельзя. Именно в «ОГ» рождается идея «второго рождения» как альтернативы к «смерти поэта», которая затем станет смыслообразующей в книге стихов «ВР». Значимым является и одно из первых прозаических заглавий Пастернака «Апеллесова черта» (1915), хранящее предание о греческом художнике Апеллесе, который, «не застав однажды дома своего соперника Зевксиса, провел черту на стене, по которой Зевксис догадался, какой гость был у него в его отсутствие». Об этой истории рассказывает эпиграф этой неоконченной повести, где главный герой — Реликвимини, «оставляющий след». Окончательно же со всей определенностью проводит «апеллесову черту», очерчивающую его мир, Пастернак лишь в «КР», но уже «всесильной рукой художника».
Чтобы закончить с эпикой Пастернака, скажем, что такие заглавия, как «Высокая болезнь», «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт», безусловно обладают такой же значимостью в мире Пастернака, как и другие. «905 год» — это начало «смещения» жизни с ее обычного круга, связанное с революцией. Эту дату называет Пастернак в «Заметках к статье о Блоке» как судьбоносную по отношению к мировоззрению А. Блока и всей русской интеллигенции того поколения. Судьба же «Лейтенанта Шмидта», также соотносимая в истории с 1905 годом, — это судьба «жертвы века», кончившего Голгофой. Недаром Цветаева в переписке с Пастернаком говорит о том, что Шмидт похож на интеллигента Блока. Сама поэма начинается аллюзией на стихотворение А. Блока «О смерти» со строками об упавшем с лошади и разбившемся «жокее», который
Заглавия всех стихотворных книг Пастернака выделяют циклы его творческой эволюции и являются «знаками», которые раскрывают «иносказательный код» поэта, показывая направление движения в пространстве и времени его мира. Иногда замена заглавия указывает на сложную связь этих координат: так, замена заглавия «Близнец в тучах» на «Начальную пору» есть смещение от указания места в пространстве к указанию времени этого важного для поэта «локуса» — неба. Это «небо», в котором появляется «близнец» поэта, впрямую связано с «Вокзалом», с которого он отправляется в свой творческий путь. Следующая книга «Поверх барьеров», к которой Пастернак возвращался два раза, два раза и указывала ему направление роста «вверх», где «скачут на практике Поверх барьеров». Это место как раз находится «Под тучею серой» («Петербург»), И два раза в 1917 и 1928 гг. после переделки книги «ПБ» поэт попадает в эту «тучу», возвещающую грозу. Первый раз «туча» оказывается в эпиграфе «СМЖ» и связана с образом Сестры-Девочки; второй раз «туча» появляется в книге «ВР», когда Илья Пророк возвещает об освобождении водной стихии и превращении «снега» в «волны»:
«Сестра моя — жизнь» — любимая книга поэта, и ее заглавие, выросшее из первой строки стихотворения «Сестра моя — жизнь и сегодня в разливе…», заполняет собой все пространство мира Пастернака. «Второе рождение» (1930–1932) — безусловно временное заглавие, пространственно же соотносимое внутри книги прежде всего с Москвой и Кавказом, а также в стихотворении «Лето» с аравийской пустыней, где лежал «Пророк» Пушкина. При этом интересно, что одним из вариантов фамилии Реликвимини была фамилия Шестикрылов, соотносимая с «шестикрылым серафимом» «Пророка»: так уже с самого начала идея «второго рождения» соединена с именем Пушкина. И это не случайно: день рождения Пастернака совпадает с днем смерти Пушкина (29 января по старому стилю), что не раз отмечал сам Пастернак.
«Темы и вариации» (1916–1922) — заглавие, отражающее всю статику и динамику мира Пастернака, а также соприкосновение в нем музыкальной и поэтической стихий. Недаром книга К. Поморской так и называется «Темы и вариации Пастернака» (1975): именно таким устройством обладает система поэта в ее эволюционном развитии. Хронологически же оно указывает, что основные вербальные темы существования поэта уже сложились и настала «пора импровизаций». Фактически период «Тем и вариаций» охватывает весь период от «СМЖ» до «ВР», включая поэмы; книга же «Второе рождение» — это, на наш взгляд, возвращение к новой разработке «тем».
Заглавие «На ранних поездах» (1936–1944), соединяющее в себе идею времени и пространства, окончательно возвращает поэта на новом круге к его «Начальной поре» (с ее «Вокзалом») и манере «Поверх барьеров». В этой книге в стихотворении «Ожившая фреска», первоначальное заглавие которого было «Воскресенье», поэт находит образ своего alter ego, героя будущего романа Живаго — св. Георгия. Так рождается пастернаковское «скрещение» Спасителя и Победоносца. «Ожившая фреска» — это и герб Москвы, города, где развертываются основные события «ДЖ». Кончается же книга стихотворением «Весна», где лирическое «Я» Пастернака как раз оказывается в Москве, «дома, у первоисточника». При этом Москва в мире поэта противопоставлена Петербургу как «исходно-природное» начало некоему демоническому, пришедшему «со дна „Медного всадника“». Именно «природный всадник» св. Георгий, возвещающий весну и возрождение, одержит в «ДЖ» победу над «медным», «рукотворным».
Сам цикл «Стихотворений Юрия Живаго» (1946–1953) впрямую связан как с символическими именем и фамилией главного героя романа, так и с определенным временем и пространством в мире Пастернака. Все временные и пространственные точки определены внутренними заглавиями цикла. Так, «временные заглавия» выстраивают следующую парадоксальную с точки зрения обычного времени последовательность: «Март» (месяц Благовещенья), «На Страстной», «Белая ночь» (оксюморонное сочетание с точки зрения «светописи» и перехода от дня к ночи), «Бабье лето», «Осень», «Август» (месяц Преображения), «Зимняя ночь», «Рассвет», «Дурные дни». Однако эта последовательность совсем не случайна с точки зрения внутреннего времени поэта, в котором смена «света» и «тьмы» проходит определенные круги и связана с историей «Сына Бога живаго». На пересечении времени и пространства находятся заглавия, символизирующие переходные состояния в природе и душе человека: «Весенняя распутица», «Лето в городе», «Рождественская звезда». Заглавия же стихотворений «Ветер», «Земля» и «Гефсиманский сад» (два последних текста вместе со стихотворением «Дурные дни» впрямую соотносят библейскую местность с московской) определяют пространственные «пределы» Пастернака, заданные еще стихотворением «Зимняя ночь» (
Заглавие последней книги «Когда разгуляется» открытостью своей синтаксической и семантической структуры окончательно снимает все временные и пространственные рамки мира поэта, уносящегося «из времени в вечность» в день весеннего равноденствия. В то же время заключительное заглавие книги «Единственные дни» несовпадением семантики прилагательного «единственный» с множественным числом слова «дни» указывает на «природную» органичность всех циклов-кругов эволюции Пастернака:
Если посмотреть на стихотворные книги поэта с точки зрения процента внутренней озаглавленности-неозаглавленности, то заметим определенную закономерность. Неозаглавленность свидетельствует об определенной самодостаточности лирического текста как такового и о его относительной открытости в пространстве более крупного лирического целого — цикла, книги. Эта открытость как раз и позволяет «повышать в ранге» отдельные строки и их части, а также внутренние заглавия стихотворений или разделов, выводя их на уровень внешних заглавий книги (таковы заглавия «Поверх барьеров», «Сестра моя — жизнь», «На ранних поездах», «Когда разгуляется»). С другой стороны, неозаглавленность — это некоторое состояние еще окончательно не сформированной структуры, и чем больше в книге или цикле неозаглавленных стихотворений, тем большей недетерминированностью обладает система связей внутри нее (см. подробно [Фатеева 1991]).
Так, наибольшей степенью свободы отличаются две книги поэта — «Начальная пора» (43 % неозаглавленных стихотворений) и «Второе рождение» (74 %); при этом обе эти книги, в отличие от других, не содержат внутреннего деления на озаглавленные циклы, т. е. обладают свободой внутренней организации. Как мы писали, Пастернак относится к тем поэтам, у которых процент озаглавленности довольно высок (78 %), следовательно, высокий процент неозаглавленности свидетельствует о некоторой «начальности» формирования структур в этих книгах, о чем, собственно, и говорят их названия. Интересно, что в заключительной книге «Когда разгуляется» всего два неозаглавленных стихотворения — «Во всем мне хочется дойти…» и «Быть знаменитым некрасиво…», в которых постигается сама идея лирического творчества. Не озаглавлены и четыре отрывка о Блоке под общим символическим заглавием «Ветер». «Стихотворения Юрия Живаго» вообще не содержат неозаглавленных произведений.
В «СМЖ» мы наблюдаем некоторое равновесие между озаглавленностью-неозаглавленностью, а значит, текстовостью-метатекстовостью. Книга разбита на 12 частей, из которых вводная («Памяти Демона») и заключительная («Конец») состоят из одного стихотворения. Остальные части книги, которая в своей структуре стремится к сюжетности, имеют разное количество стихотворений. Относительный процент неозаглавленности высок только в частях — «Попытка душу разлучить», «Возвращение» — 50 %, «Послесловье» — 60 %, наиболее эмоциональных по своей семантике. Книга «Темы и вариации» отвечает структуре, заданной общим заглавием: это тема, задаваемая заглавиями внутренних циклов, и стихотворения, развивающие эту тему, часто не озаглавлены. Если посмотреть на поэмы, следующие за «ТВ», то «Высокая болезнь», в силу небольшой формы, совсем не содержит рубрикации, в поэме «Девятьсот пятый год», кроме введения о «прозе с ее безобразьем», все части имеют свои самостоятельные заглавия; «Лейтенант Шмидт» содержит лишь разбиение на три части без заглавий, «Спекторский» имеет очень неопределенную цифровую и линейно-разделительную рубрикацию.
Возвращаясь хронологически назад, можно увидеть, что высокий процент неозаглавленных стихотворений «НП» постепенно уменьшается в «ПБ», где уже используется внутренняя система циклизации, затем в «СМЖ» достигается равновесие внутренней системы циклизации и озаглавленности-неозаглавленности. В «ТВ» мы встречаем структуру, композиционно отвечающую заглавию книги, далее идут поэмы, в которых внутренняя организация становится все более неопределенной на мути от «Высокой болезни» к «Спекторскому». Во «ВР» самый высокий процент неозаглавленных стихотворений при отсутствии внутренней рубрикации, в книге «НРП» все стихотворения озаглавлены, кроме четырех, составляющих цикл «Художник», «СЮЖ» дают уже 100 % озаглавленности, «КР» содержит три центра неозаглавленности, о которых мы уже писали. Значит, система озаглавленности и внутренней рубрикации также образует своеобразные круги в творчестве Пастернака с начальными точками в «НП» и «ВР».
Анализ всех внутренних заглавий и первых строк в роли заглавий в книгах Пастернака показывает, что большинство заглавных элементов связано с идеей времени. Причем поэту свойственно разделение времени на «сезоны» и «светлое» и «темное» время суток. В целом у поэта все же побеждает «ночь» (14:5), несмотря на то что все собрание стихотворений оканчивается весенним равноденствием в «Единственных днях», а также «зима» (27), несмотря на поворот к «солнцу» в финале «КР». При этом «зима» у поэта связана не только с замерзанием жизни, но и белым снегом и метелью, зимними праздниками, которые имеют в его мире значение «возрождения» и «перерождения». Из «зимних» заглавий выделяются «Кремль в буран конца 1918 года» и «Январь 1919 года» как переходные в «болезни» и «выздоровлении» поэта. За «зимой» идет «лето» — 17 стихотворений, из них 6 о «грозе» как обновляющей силе, затем «Весна» — 13, где особо выделен «март». «Осень» в мире Пастернака занимает в сезонах последнее место — 5.
Таким образом, изучение всей системы заглавий Пастернака позволяет обнаружить основные темы его творчества и особенности их развития во времени. Анализ показывает, что уже в заглавиях проявляется характерная черта мира Пастернака, а именно «панметафоризм» его творческого мышления. Эту характеристику присваивает Пастернаку Н. Вильмонт [1987, 201]. Он пишет, что в «панметафоризме», или «панметафористике», Пастернака «синтезируются и метафористика Шекспира, и динамизм Гете, и метафорическая емкость Ленау, и „пейзажи души“ и „исторические видения“ Верлена, и идущий от Гете пантеизм Тютчева, и игра Пушкина на смысловых оттенках одного слова». В нашей книге мы как раз стараемся показать «метафоризм» Пастернака во всех этих измерениях, что и заставило нас ввести такое понятие, как метатроп. На наш взгляд, можно смело сказать, что заглавные элементы пастернаковских текстов как раз и репрезентируют круговую систему метатропов, которая выводит на поверхность глубинные семантические зависимости, лежащие в основе его картины мира.
3.2. О неявной грамматике поэтического текста, или О «грамматике любви»
Нужно светло верить и нежданно ждать.
Тезис о том, что в поэтическом тексте все уровни тесно связаны друг с другом, не нов. Однако конкретное изучение интерференции разных языковых уровней и их включенности в единую преобразовательную систему поэта только начинается.
Нас будет интересовать прежде всего уровень взаимозависимостей текста, организованный грамматической системой языка, но уходящий в глубины поэтического мировидения. Именно он открывает неожиданные креативные возможности поэтического текста как целостного образования.
Рассмотрим в первую очередь, как в поэтическом тексте актуализируется категория времени, как она из абстрактной категории превращается в физически ощутимую. Наиболее показательной в этом отношении оказывается «Вторая баллада» Б. Пастернака из книги «Второе рождение», которая посвящена З. Н. Нейгауз[82].
В основе композиции этого произведения лежит одновременно и противопоставление, и совмещение двух образно-временных планов: времени бодрствующей реальности (сада) и времени сна. Смешение и соединение этих образных рядов достигается за счет особой системы конечных, внутренних и распыленных рифм, в рамках которой происходит многократное повторение преимущественно конечных звукобуквенных сочетаний —
существительные — до пят, лопатами, листопад, набат, надсад, ад, ребят, чад, оград; лохмотья, флот, полете, фагот, плоти, ноте, учёте, комплоте, тёти, плашкоте, плотах, щепоти;
прилагательные — свят; потный;
наречия — назад, обратно, подряд;
а также предлог под.
Благодаря «единству и тесноте» звукового ряда текста, сочетания звуков [ат] и [от] после мягких согласных, отражающие глагольные окончания, выполняют в поэтическом тексте функцию своеобразных «суффиксов» с временным значением и распространяют свое влияние и на слова, в которых эти звукосочетания находятся после твердых согласных. Таким образом, временное значение в языковой ткани текста то конкретизируется и подчеркивается в глагольных формах, то абстрагируется и «маскируется» в именных. Это происходит даже в пределах одного стихового ряда:
Заметим, что для глагольных форм оказывается релевантным и сам выбор грамматических форм, и их функциональная позиция по отношению к субъекту действия. Глагольная форма диктует выбор именной.
В первой строфе стихотворения, в которой акцентируется контраст временных планов, явно выражено противопоставление неопределенно-личных синтаксических конструкций (
Одновременно метафорический план усиливает временную асимметрию, так как переводит последовательные сообщения в параллельные. Метафорическое развертывание текста сначала подготавливается метонимически: синтагматически соотнесенные формы первого стихового ряда
В противовес этому время сна, заданное конечными строками первой строфы, гиперболизованно растягивается в начале второй: это происходит благодаря однородным перечислительным конструкциям, которые сопровождаются повторами, переносящими в нематериальный мир звука:
Но реальность «сада» оживает по-новому: происходит смена ракурсов, которая подготавливает снятие противопоставления реальность/сон в третьей строфе. Вводится новый лейтмотив, который неоднократно повторяется в тексте:
Подтверждение этому находим в строках, открывающих третью строфу:
Время «сада» и время «сна» сливаются в четвертой строфе:
И вместе с тем, как отступает ночь
Но в виде вставной конструкции появляется новое сообщение
О возможности такого повторения говорится в шестой строфе, где лирическое переживание субъекта представляется как вечное, вневременное. Здесь основные глагольные формы представлены (как и в начале «Дождя» «СМЖ») формами повелительного наклонения
Это происходит потому, что все сущности мира Пастернака и их части представлены в движении, создаваемом «водоворотом качеств» [Переписка 1990, 32], в который у поэта вплетаются и существительные, и глаголы, и прилагательные. Такая исходная предикативность поэтического языка поэта, отражающая глубинную структуру семантических связей, и служит основой взаимодействия метонимии и метафоры (о чем мы писали в 1.1.3). Признаки сперва метонимически отделяются от их носителя в концептуальную сферу (например, ‘кипения’, ‘передвижения по воде’, ‘сна’), а затем присваиваются новым денотатам, что вызывает метафорические трансформации:
У раннего Пастернака подобная подвижность «нервного» и «мыслительного» состава получала поверхностное выражение в особой лексической и грамматической семантике глаголов с корнем
Сама же последовательность трансформаций, которые задаются в книге этими глаголами, предстанет в наиболее эксплицированном виде, если будем обращаться к более ранним и более поздним поэтическим и прозаическим текстам Пастернака.
В 1.1.2. мы уже писали о том, что благодаря комбинаторной памяти глагола
Основа этой цепочки наиболее явно проступает в ситуации «бега» повести «Детство Люверс», где она также соединяет дом и сад, но дана метонимически через
Сущностную же значимость этого явления раскрывают самые первые прозаические наброски Пастернака о Реликвимини, где ясно сказано, что ситуация «бега» связана с самыми основами «жизни» и «оживления» (одушевления) неодушевленного:
Оживление прежде всего происходит благодаря «бегу» воды, и омытые водой растения становятся «исцеляющими»: ср. в «Рлк»:
Мы уже отмечали, что в стихотворении «Клене» большую роль играет повторяющаяся вопросительная частица
Если использовать термин «психомиметическое событие» философа В. Подороги, то глагольные формы «бега» как бы передают энергию самому тексту, динамизируют его форму, а «читатель резонирует в такт этим скоростям и напряжениям. В результате фундаментальный „активный слой“ текста существует до понимания, помимо понимания. Более того, он действует тем сильней, чем ниже уровень понимания, тормозящего действие внутритекстовых скоростей» [Ямпольский 1996, 20]. В целом же категория «одушевления» Пастернака, связанная с идеей «бега», подчиняется модели динамизации объекта субъектом немецкого психолога X. Вернера: «Подобная динамизация вещей, основанная на том, что объекты в основном понимаются через моторное и аффективное поведение субъекта, может привести к определенному типу восприятия. Вещи, воспринимаемые таким образом, могут казаться „одушевленными“ и даже, будучи в действительности лишенными жизни, выражать некую внутреннюю форму жизни» ([Werner 1948, 69], цит. по [Ямпольский 1996, 21]).
Непосредственно метафора «бега» обнажается в стихотворении Пастернака «Мельницы». Мельницы у поэта — это физическое воплощение идеи ‘измельчения’ и ‘круговращения’, которые в ментальном пространстве аналогичны ‘движению и преломлению мысли’ (см. 2.1.2.1). Во второй редакции этого стихотворения (1928) появляются строки
В этой связи интересно расшифровать пастернаковский вопрос
В то же время в «Людях и положениях» поэт развивает идею «бега», связанную с любимым композитором, в своей собственной «легкой» манере: «Скрябин любил
Следовательно,
Возможность нового «преображения» и открывает книга «Второе рождение», в которой рождается формула «Опять бежать?» со знаком вопроса. В этом смысле значима последовательность стихотворений в книге, в которых задается энергия «бега». Впервые глагол «бега» появляется в открывающем книгу стихотворении «Волны», в котором «бег» связан с заглавной метафорой «волн» и дан в отраженной проекции по отношению к предшествующей жизни и творчеству:
Новый же круг волнового «бега» в книге открывает стихотворение «Никого не будет в доме…», где появляется строка
Проанализируем в этой связи все стихотворение «Никого не будет в доме…» более подробно. Это стихотворение загадочно, потому что его адресатом «ты» (как, впрочем, и раньше
слова с явным отрицанием:
Никого
не будет
незадернутых
неотпущенной
нежданно
слова с звукосочетаниями не-/ни-:
зимний
снег
снега
иней
прошлогоднее
унынье
доныне
крестовине
Одновременно выделяется еще одна группа слов, в которых звукосочетание
При этом союз
Все эти схождения позволяют соединить идею «вторженья дрожи» с появлением «божественного» существа, о чем говорят следующие строки стихотворения:
Причем первая строка хранит еще признак
При обращении же к более поздним, уже цитированным нами текстам «шаги» некоего «ты» можно воспринять как вид «одухотворенной легкости и неотягощенного движения на грани полета» (о Скрябине) или «шаги по воздуху» (о Ларе). Все эти «панхронические» соответствия дают основания оживить в памяти строку о «шагах божества» и воспринять слова о «белых материях» анализируемого нами текста в библейском контексте, контексте «Преображения» (о чем говорится в работе [Смирнов 1996, 76–77]).
Обычно
Следующее появление глагола
Неудивительно поэтому, что когда С. Волков [1998, 270] задал вопрос И. Бродскому о рождении стиха, то тот заговорил о Пастернаке и Мандельштаме, также используя метафору «бега»: «когда они натыкаются на деталь или на метафору, то ее, как правило, разворачивают. Как розу. В их творчестве ты все время ощущаешь
Эти строки Бродского логически приводят нас к стихотворению Пастернака «Стихи мои, бегом, бегом…» (посвященному первой жене), которое замыкает на этот раз круг «вторженья». По своей строфической и тематической структуре этот текст явно распадается на две части: и в открывающей его части, которая заканчивается словами…
нужда уют — труд — думают — ждут — пьют — воду — полудрем — туда — радугой.
Лабиолизованное [у] становится ведущей гласной первых трех строф и постепенно благодаря строке
При разлуке, как точно отмечает Р. Барт во «Фрагментах речи влюбленного», «другой отсутствует как референт, присутствует как адресат. Из этого необыкновенного разрыва рождается какое-то невыносимое настоящее время; я зажат между двумя временами, временем референции и временем адресации — ты уехал (о чем я жалуюсь), ты здесь (поскольку я к тебе адресуюсь)» [Барт 1999, 316–317]. Таким образом, «бег» стихов сокращает расстояние между настоящим и прошедшим и соединяет «череду дней».
И в третьей строфе появляется снова (как и в «Никого не будет в доме…») зима
Что касается следующих строф, то в них на фоне общей темы сострадания к женщине выделяются два противопоставленных друг другу через признак «обиды» центра:
и симметрично
И, видимо, это
Обращает на себя внимание и то, что перед нотным текстом стихотворения «Жизни ль мне хотелось слаще?..» и строкой «Никого не будет в доме» также появляется условно-желательное наклонение, которое вводится противительным союзом, что вводит семантику сомнения, как и знак вопроса в конце:
«Согласье сочетанья» в
Вспомним по кругу Девочку из «сада» «СМЖ», по «платью» которой
Все описанные нами явления, связывающие по принципу круга преобразования на грамматическом, лексическом и звуковом уровнях текста, представляют собой реализацию признаковой семантической стереоскопии, которая не прикреплена явно ни к какому определенному уровню текста, а потому и к какому-либо определенному субъекту (и соответственно объекту). При этом признаковая стереоскопия обретает реальных субъектов-носителей в релевантном для каждого текста денотативном пространстве, а поиск новых комбинаторных возможностей семантических признаков слов позволяет проецировать семантическое согласование в область ритма и звука. Точнее, в стихотворном тексте переосмысляются понятия целостности, единства и связности, так как все сегменты текста приобретают свойство «изовалентности»: в идеале «каждый сегмент представляет и тему текста, и „общий смысл“ текста; каждый сегмент <…> „говорит одно и то же“, однако это „одно и то же“ уже не „ничего“, а „все“: семантический универсум, задаваемый текстом и отражаемый в каждом сегменте» [Золян 1986, 66].
Таким образом, неявная грамматика поэтического текста становится не только «грамматикой поэзии» и «поэзией грамматики», но и «грамматикой любви»[99].
3.3. Семантическое поле «болезни» в творческой систему Пастернака
Ах, в болезни остреет зренье,
Мысль яснеет, тончает слух!
— Док, мы обустроим хаос?
ДОКТОР: — Я за.
Несомненная значимость концептов «болезни», «лечения» и «выздоровления» для мира Пастернака выводится на поверхность самими названиями ею произведений: таковы его стихотворение «Болезни земли» из книги «Сестра моя — жизнь», цикл «Болезнь» из книги «Темы и вариации», поэма «Высокая болезнь», стихотворение «В больнице» из книги «Когда разгуляется» и противопоставленный им своим заглавием роман «Доктор Живаго». Безусловно, тема «болезни» как отражение болезненного, надрывного состояния окружающего мира была близка многим поэтам пастернаковского поколения (можно заметить прямые переклички между его текстами и текстами В. Маяковского, Н. Асеева, О. Мандельштама, М. Цветаевой и более ранними текстами И. Анненского). Однако у Пастернака, который обладал поистине «ультразвуковой» чувствительностью к малейшим нарушениям физической и психической гармонии, соотношение «болезнь-выздоровление» лежит в основании его поэтического мировосприятия и определяет способы прохождения им критических состояний. Видимо, доминирование этого соотношения и способы его разрешения биографически объяснимы тем, что «рождение творчества» у юного Пастернака следовало за падением [в день Преображения 1903 года. —
У лирического субъекта Пастернака часто наблюдается крайнее обострение всех чувств: все вокруг «ударяет в нос», «ширит и рвет зрачок», «оглушает» — поэтому глаза «горят» и «напряжены до боли», «в ушах с утра какой-то шум», «в висках» постоянная, приводящая к «мигрени» боль, от переполнения чувств трудно дышать, малейшие движения «отдаются дрожью в теле», воспаляется кожный покров, «от высей сердце екает». После критических точек наступает разряжение, что получает выражение в содроганьях, лихорадочных состояниях, судорогах лицевых мышц, конвульсиях, которые как бы выводят на поверхность весь «нервный состав» «Я», у него возникает стремление «бежать» (см. 3.2), а затем — происходит обильное испускание слез и сложение стихов «навзрыд». Вот как, например, описывает свое состояние поэт после отказа любимой: «Лицо мое подергивала судорога, к глазам поминутно подступали слезы» («ОГ» [4, 181]). Лирическому
При этом образы «болезни», связанные с напряжением лирического субъекта «выше сил», как еще ранее заметил А. К. Жолковский [1974], парадоксальным образом «выражают в стихах Пастернака великолепие жизни», а преодоление критических точек приводит к обретению утраченной гармонии — ср. в «ОГ»: «Сказочный праздник, едва не прервавшийся, продолжался, удесятеренный бешенством движенья и
В большинстве случаев болезненное состояние лирического субъекта в поэзии (реже в прозе) подается не через его личные ощущения: оно «вырывается наружу» — и тогда благодаря отражению неодушевленные сущности также наделяются способностью к ощущению, вещи предстают как эманации (точнее — «выплескивания») физических и психических состояний человека, что с особой силой проявляет себя в цикле «Болезнь», где «фуфайка больного» отделяется от тела «больного» и приобретает заглавный и персонифицированный статус; ср.:
Доказано, что в романе «Доктор Живаго» Пастернак часто встает на точку зрения своего героя-врача. В связи с этим интересно подвергнуть анализу весь спектр болезней, болезненных состояний и их симптомов, который встречается в пастернаковской прозе и поэзии. Можно отметить, что если в поэзии носителями болезненных состояний являются скорее отделенные от человека чувства (любовь, тоска[102]), природные явления и окружающие вещи, то в прозе чаще болеют и терпят недомогания сами герои. Когда же речь идет о внутренних переживаниях героев, то чувствам и эмоциям присваиваются признаки «физического повреждения», что позволяет Пастернаку достичь синестетического эффекта зрительной осязаемости, — ср.: «Зрелище пустой кроватки
При этом надо отметить, что в вариантах, черновых набросках и произведениях, не вошедших в основное собрание, физические и психические расстройства подаются в более «обнаженном» и акцентированном виде, чем в «окончательных» текстах. Так, например, во второй редакции стихотворения «Марбург» снято чисто физическое восприятие «боли любви» лирическим субъектом, акцентированное в первом
Во втором:
При этом
Что касается «определения» заболеваний, то в стихотворных текстах выбор слова — названия болезни нередко обуславливается его звуковым составом (ср.:
В последнем примере, надо заметить, слово
В поле «болезни» также попадают различные лекарства, лекарственные растения (успокоительные, наркотические средства, кровоостанавливающая арника, спирт, эфир, нашатырь, атропин, расширяющий зрачок, марена, ромашка и т. п.) и яды (сулема, серная кислота, цианистый калий и др.).
Связь некоторых этих веществ с «оптическими» свойствами глаза обыгрывается в поэзии Пастернака, создавая рифму и звуковые схождения — ср. рифмы «
Интересно, что названия трав и растений таят в себе память рифмы «
Список медицинских процедур у Пастернака включает: кровопускание («кровь отворить»); полоскания глаз, горла (в том числе «голосовым экстрактом» Ильича); лечение зубов, спринцевание, зондирование, накладывание бинтов, компрессов и пластырей; гимнастика, души и т. п. Определенный набор слов связан с больницей, клиникой, палатой, названиями врачебного персонала (
Сам же спектр болезней в мире Пастернака таков.
1. Болезни органов зрения: то сужается, то расширяется зрачок, обнаруживается близорукость, яркость света ослепляет, утрачивается зрячесть, застилается слезами глазомер, глаза пылают и горят.
Окружающая же природа, которая при помощи отражения как раз наделяется даром зрения, то «теряет» очки (ср.:
Для Пастернака показательны и состоянии «вытаращенных глаз» (ср. в поэзии:
Не останавливаясь здесь подробно на теме «Набоков и Пастернак», скажем, что явное подражание Набокова Пастернаку выражается и в воспроизведении состояний «крайнего напряжения» (ср., например,
2. Болезни органов слуха: глухота, оглушенность, «часто казалось, ушей нет», свист, шум и гомон в ушах.
Причем для Пастернака константна связь «глухоты», «музыки» (точнее, силы музыкальных переживаний, от которых также часто появляются «вздрагивание» и «слезы на глазах», как в стихотворении «Годами, когда-нибудь в зале концертной…») и «погружения в воду, до дна, вниз» — ср.:
3. Болезни органов речи и полости рта; стоматологические заболевания:
a) отсыхает язык, губы перетянуты сыпью или в лихорадке, губы пылают или побелели, иногда сжаты до крови; растрескались уста;
b) пересыхает в горле, спирает гортань, «в волненьи глотаются клецки немыслимых слов», нарушается правильность дыхания при артикуляции «взахлеб»;
c) сипение (даже благодарит «до сипу»), шепелявость, косноязычие, «лысы голоса»;
d) зубы шатаются на корню, падают из челюсти.
Причем зрительные, слуховые и артикуляционные процессы часто сочетаются с дрожью: лепечут с дрожью, плачут с вздрагиванием, глаза заводятся с содроганьем, слушают с содроганьем, и так ведут себя даже сами болезни в поэме «Высокая болезнь»:
«Полунемой» язык связан как раз с переполняющими поэта чувствами, о чем он пишет в письме к З. Н. Нейгауз (15 января 1931 г., перед концертом), видимо, внутренне воспроизводя тональность своей «Второй баллады» («На даче спят. В саду до пят…» — см. 3.2): «Когда-нибудь ты будешь спать где-нибудь рядом, на рассвете, и я решусь открыть этот свой (почти
4. Болезни органов дыхания: спирает грудь, состояния задыхания, удушья, одышка, кашель, лирический субъект не знает, «как быть с грудною клеткой»; более тяжелые заболевания: (стихи) нахлынут с кровью, чахотка, плеврит, астма.
«Безъязыкость», «задыхание» и судорожность мимики оказываются взаимосвязанными друг с другом. Вот как, например, Пастернак описывает свой разговор со Скрябиным о своих музыкальных способностях: «Я оценил тогда, как вышколены у нас
5. Болезни органов кровообращения, а также кровотечения: нарушение сердцебиенья, пустые сердечные сумки, опавшая сердечная мышца, грудная жаба, аорты лихорадит, «в капиллярах ненастье», малокровье; разбрызгивание крови, распоротая в кровь мякоть, все в крови.
Как мы помним, от сердечной болезни погибает Живаго, который не смог открыть «окно» трамвая: «Он продолжал попытки и снова тремя движениями вверх, вниз и на себя рванул раму и
6. Болезни нервной системы: головокружение, мигрень, икота, неврастения, обмороки, паралич, эпилепсия, судороги; бессилие, усталость; нарушения сна, бессонница.
Именно бессонница изводила Пастернака в 1935 г., особенно во время зарубежной поездки, делая его, как он писал жене, «полубезумным, измученным недосыпаньями неврастеником» [Письма 1993, 95]; болезнь же свою он воспринимает (плача в сновиденье) как «колдовскую силу», которая отнимает от него З. Н. Пастернак «не только как жену и женщину, но даже как веянье простой мысли и спокойного здоровья» [Там же, 96][105].
Мы знаем, что «грамматику бессонницы» Пастернак изучил еще по пушкинским «Стихам, сочиненным ночью во время бессонницы» и по блоковскому стихотворению «Над озером» («С вечерним озером я разговор веду…») — ср. у Блока:
При этом нельзя не отметить особую семантическую и композиционную функцию «сна» у Пастернака: «сны» сопровождают болезни и состояния смертельной усталости его героев, и прежде всего доктора Живаго. Концептуально же «сны» выносят на поверхность всю творческую «лабораторию» как автора, так и героя романа «Доктор Живаго»: с ними связаны прозрения Юрия Андреевича, иногда граничащие с галлюцинациями, и его переходы от одного этапа жизни к другому (см. [Бертнес 1994, 368]). Ср., например, одну из записей в дневнике Живаго, которая затем продолжается рассуждением о природе сновидений: «Все усиливается
7. Психические расстройства: истерия, помрачение ума, состояния бреда, галлюцинации.
8. Симптомы общего недомогания: озноб, лихорадка, жар, испарина, капли холодного пота, горячка, «сгорание от жажды».
9. Болезни внутренних органов: жжение желчи, жаркая изжога, миазмы, эхинококк печени и др.
10. Нарушения целостности и формы костей, суставов: рвутся суставы, «стужи сухожилья», вдавленные костяшки, вывихи, хромота, лом в кости.
11. Травмы: размозженные головы, расплющенные, изломанные, стиснутые и т. п. органы; шрамы, ссадины, рубцы.
12. Болезни кожных покровов: опухоли, воспаления, налеты, язвы, нарывы.
13. Инфекционные заболевания, в том числе «детские болезни»: столбняк, бешенство, малярия, чума, тиф, черная оспа, проказа; скарлатина, корь, дифтерит, коклюш; грипп, ангина.
Отметим, что пункты 11, 12 и 13 тесно связаны между собой. Поэт проявляет особое внимание к «нательным проявлениям болезни» (ср. описание симптомов кори у Жени в «ДЛ»: «Она провела две недели в жару,
Что касается основ «здорового образа жизни», то они связаны у Пастернака с «инстинктом самосохранения», «вылечиванием тоски», «просыпанием» и «прозрением». В связи с этим значимым оказывается то, что и «физиологическая зрелость» Жени, и ее переживания насчет смерти Цветкова происходят в присутствии некоего «доктора». Так, после того как Женя Люверс (имя
Так Пастернак раскрывает «благодетельную и скрытую пружину» [3, 285] своего творчества, причем Евграф появляется в жизни Живаго два раза в очень знаменательные для его физического состояния моменты. Первый раз — во время «телесной» болезни самого доктора — тифа (и помогает ему, преодолевая смерть, писать поэму о воскресении)[108], второй раз именно тогда, когда, не имея никаких медикаментов, Живаго все-таки уступает на
Однако в общей художественной системе Пастернака все-таки преобладает концепция «здорового образа» жизни. Напомним, что врачебная интуиция с особой силой обнаруживает себя у Живаго как раз в момент рождения его первого сына Шуры. Не случайно поэтому, что паронимической аттракцией в поэтической системе Пастернака связаны «здоровье и роды» — так образуется пересечение идей «выздоровления» и «второго рождения» — ср. в варианте стихотворения «Анне Ахматовой»:
3.4. «С земли и неба стерта грань…»
(Поэтика художественного пространства у Бориса Пастернака)
Пастернак — поэт, который стремился максимально гармонизировать окружающий его мир. Вот почему способ представления пространства у Пастернака предельно приближен к естественному: в нем не обострены, а, наоборот, размыты противопоставления верха и низа (и соответственно высокого и низкого, земногои небесного), внутреннего и внешнего. Пространство Пастернака «сквозное», насквозь проницаемое, и оно постепенно все более раскрывается читателю очень необычным для обыденного восприятия образом. Как написал сам поэт в своей последней книге стихов, оно
Опишем последовательно, как основные пространственные оппозиции связаны с некоторыми другими сущностями мира поэта и как их нейтрализация умеряет более глубинные противоречия.
Архетипически «небо» закреплено обычно не за женским, а мужским началом мира, женское же начало — это поливаемая дождем «земля». Как оказывается, у Пастернака эти начала в каком-то смысле перевернуты, или, точнее, их взаимное отражение друг в друге благодаря водной поверхности приводит к нейтрализации оппозиций женского/мужского, верха/низа.
Позиция мужского лирического «Я» чаще всего на земле или на воде, где расположены «корни» растительного мира, что связано у поэта с особым осмыслением своей фамилии Пастернак (‘трава, растение’)[110]. Причем лирический герой у Пастернака часто растворен в природном пространстве и почти слит с ним:
Лирическая героиня женского рода образно соединена в мире Пастернака с «облаками» и «тучами», несущими в себе плодородный дождь, и само уже расположение ее на «небе» вплотную приближает женскую «фигуру» к Творцу. В романе «ДЖ» это соединение получает наименование «водяного знака женщины и ее образа» [3, 150], а затем получает буквальную трактовку в виде появляющегося перед Живаго в лесу «во мною раз увеличенного призрака одной удивительной боготворимой головы»:
И разделе 2.1.2.4, обратившись к раннему творчеству Пастернака, мы рассмотрели параллельно с «СМЖ» тексты, оставшиеся за основным корпусом стихотворений, — «Драматические отрывки» и «Скрипку Паганини». Это сравнение позволило нам, во-первых, визуально представить постоянное для текстов поэта соположение мужского и женского начал как соприкосновение «грудь с грудью», «душа с душой» между небом и землей (причем руки и крылья при этом оказываются взаимозаменимыми), и, во-вторых, обнаружить «сердцевину художественного мира Пастернака», соединяющую воедино образ Девы и Георгия и ведущую к «Сказке» «ДЖ».
В самой же «Сказке», находящейся в центре «Стихотворений Юрия Живаго», на фоне общей иконической параллелизации
возникает стиховая и рифменная параллелизация «синева нежна» — «княжна»
И следующее четверостишие —
В прозаическом тексте «ДЖ» при этом повторяется заданное в ранних стихах изначальное положение женщины рядом с Творцом на небе, но уже раскрывается «божественное» происхождение «дочери земли»: она в «
Так в мире Пастернака создается единый инвариант взаимодействия в пространстве женского и мужского начал: а именно активное женское начало, уподобляемое «душе-птице-облаку», спускается с «небес» на мужское начало (часто находящееся в состоянии «сна»), сливается с его «душой» и «сердцем» и пробуждает (или «воскрешает», принимая во внимание параллелизм Лара — Живаго / Мария — Христос) его к жизни и творчеству.
Как мы видим, земное и небесное у Пастернака оказываются прочно соединенными, подобно мужскому и женскому началам. Такое соединение женского и мужского начал жизни обнаруживает и хрупкую границу между жизнью и смертью, образуя оксюморон «хоронят Живаго». Так, роман «ДЖ» открывается сценой похорон матери Живаго по имени Мария: «Любопытные входили в процессию, спрашивали:
В этой начальной сцене смерти матери Живаго, имя которой соотносится с именем матери Иисуса, нейтрализуется оппозиция между женским и мужским началом Живаго (т. е. живого) в общем круговороте жизни — смерти. Соединением небесного и земного начинается и кончается история доктора Живаго, фамилия которого произведена от «Сына Бога живаго».
В начале романа читаем: «Мамочка! — в душераздирающей тоске звал он [Юра]
Начальная сцена «ДЖ» интересна еще с той точки зрения, что в ней, как и в древней мифологии, женское «материнское» начало Жизни в этом круговороте бессмертно и связано с Матерью-Землей, а понятие «воскресения» заменено метафорой родов и рождений. Ведь, согласно древней мифологии, «рождая, женщина рождается. Ее лоно — земля, могила, сосуд, яма. Роды и рождение — более древняя метафора воскресения, хотя и означает то же, что и та» [Фрейденберг 1978, 78]. Не случайно поэтому «второе рождение» Живаго как поэта также происходит в сцене похорон, но теперь уже матери Тони (ч. 3, гл. 15, 16), сама же Тоня также ассоциируется в романе с Богородицей [3, 391], и, как у каждой женщины, «ее Бог в ребенке» [3, 279]. Второй ребенок Живаго и Тони — это девочка, также названная Марией в память о матери Живаго. Ведь, как пишет В. Н. Топоров [1980, 164–173], женское начало, воплощенное в др. — греч. sophia, в русской традиции осмыслялось как тождество «Земля = Дева Мария = Премудрость Божья» (см. также [Фарыно 1990, 160]).
Кончается же роман такой же оксюморонной ситуацией «смерти Живаго», когда Лара оплакивала доктора, а его гроб окружали цветы:
Параллельно в романе строится еще одна композиционная проекция-мотивация, связанная с Софией: согласно русским духовным стихам о Егории Храбром, Егорий, или св. Георгий, оказывается сыном царицы Софии Премудрой, царствующей «во граде Иерусалиме», «на Святой Руси». Образ Юрия Живаго в романе как раз проецируется на св. Юрия-Георгия.
Позднее сам Юрий напишет стихотворную «Сказку» о Георгии, процесс создания которой показывает, сколь необозримо и бесконечно воображаемое пространство Пастернака: «Георгий Победоносец скакал на коне по
В этом смысле можно смело сказать, что и в стихах, и в прозе поэта пространство обладает свойством «сказочности» и присущей ей условности. Это необозримое пространство безусловно «женственно», даже можно сказать «девственно» (соотнесено с образом «Девочки»), и сливается с «жизненным пространством»: «„Лара!“ — закрыв глаза, полушептал или мысленно обращался он
Озаренное солнцем, оно насквозь «живое» и слито с детскими голосами. В итоге оно распространяется на всю Россию, которая и есть та «дочь земли», за которую борется Георгий: «Вот весенний вечер на дворе. Воздух весь размечен звуками. Голоса играющих детей разбросаны в местах разной дальности, как бы в знак того, что
Но в то же время образ любимой вновь в «сказочном контексте» переносится с земли на небо и почти отождествляется с «солнцем», дарующим жизнь. Вот описание того, что чувствует Юрий Живаго, когда Комаровский увозит Лару (в условном сказочно-мифопоэтическом пространстве Комаровский отождествляется с Драконом, с которым сражается Георгий):
«Всем своим сознанием он был прикован к далекой точке в пространстве. <…> В это открытое место падал в данное мгновение свет низкого, готового к заходу солнца. Туда, в полосу этого освещения, должны были с минуты на минуту вынестись разогнавшиеся сани из неглубокой ложбины, куда они ненадолго завернули. <…>
Если успеют, если солнце не сядет раньше <…> они промелькнут еще раз, и на этот раз последний, по ту сторону оврага, на поляне, где позапрошлою ночью стояли волки. Он продолжал стоять на крыльце, лицом к затворенной двери, отвернувшись от мира. <…>
„Закатилось мое солнце ясное“, — повторяло и вытверживало что-то внутри его».
Мы уже писали о том, что женский образ у Пастернака связан не только с Девой-Матерью и Землей, но и с поэзией, с которой так же, как и с женщиной, невозможно «душу разлучить». Если вспомнить, что в некрологе о Пушкине было сказано: «Солнце русской поэзии закатилось», то эта параллель в «ДЖ» проступит с большей ясностью. Таким образом, душа и поэзия для Пастернака занимают особое место в пространстве. В какой-то мере в пространственном отношении Пастернаком устанавливаются содержательные эквивалентности: «Личность = Произведение искусства = Религиозное представление о мире» и соответственно «Личность = Женщина = Бог» — ср.: «Отдельная человеческая жизнь стала Божьей повестью,
О «тонкоребрости перегородок» между «внешним» и «внутренним» и предрасположенности их к контакту в мире Пастернака писалось не раз. Будучи внутри дома, человек у Пастернака не находится лишь в замкнутом пространстве, он всегда следит за тем, что происходит во внешнем мире, на улице. Граница между двумя пространствами колеблющаяся, они оба сливаются в одно целое. В «Детстве Люверс» читаем:
Вот, например, как описана квартира Лары, которая связана у Пастернака с небом и солнцем: «Ее квартира была в верхнем этаже большого дома на Арбате. Окна этого этажа,
Но иногда внешний мир становится враждебным человеку, и стук в его дом означает предвестие «смерти» также в женском облике. Впервые такой стук Живаго слышит вместе с мадемуазель Флери, которая затем появится лишь в сцене смерти Живаго, когда он не сможет открыть трамвайного окна и умирает от духоты; ср.: «Вдруг надолго прекратившийся стук в дверь возобновился. Кто-то нуждался в помощи и стучался в дом отчаянно и учащенно. Снова поднялся ветер. Опять хлынул дождь. <…> В сенях доктор дал мадемуазель подержать свечу, а сам повернул ключ в двери и отодвинул засов.
Понятно, что положение Живаго у «дверного косяка» рядом с задутой свечой в руках Флери здесь символично, как и в более поздней сцене расставания с Ларой, когда он оказался «лицом к затворенной двери, отвернувшись от мира».
Остановимся на теме «порога» и «дома» у Пастернака подробнее.
Дом для человека — убежище, крепость. В отличие от внешнего, открытого мира, в этом мире нет хаоса, непредсказуемой опасности. В доме человек чувствует себя защищенным от внешнего «чужого» мира, тут образуется его малый «частный», «свой» мир. Однако у Пастернака граница между внешним и внутренним миром не обострена, внешний мир в его сознании принципиально не враждебен внутреннему, и он позволяет ему проникнуть в свой дом. Отсюда у поэта ощущение «огромности» и «открытости» своего жилища (
Однако в «ДЖ» силен и мотив «лишения дома» и жажды его обретения. Так, с детства Юра был лишен настоящего семейного очага — его мать часто болела, и маленький Живаго нередко жил в чужих домах. После смерти обоих родителей Юра наконец приобретает дом, войдя в семью Громеко. При описании дома Громеко (фамилия новой семьи Юрия связана с небесной грозой — ср. св. Георгия как «бога Грозы» — см. 2.1.2.1) в Москве обнаруживается открытость — вспоминается широкое, открытое «море» (ср.
Такое описание дома выводит его обитателей за пределы замкнутого пространства в открытое природное пространство. Граница между интерьером и пейзажем нейтрализуется. Живаго одинаково дорог как внутренний мир дома (место любви, творчества), так и внешний, который он пытается примирить с внутренним.
Антипод Живаго Антипов-Стрельников проходит жизненный путь, противоположный живаговскому. Он принадлежит открытому враждебному миру, где господствует беспорядок, смятение, а такие понятия, как «дом», «любовь», «творчество», становятся абстрактными понятиями. Он убегает из дома, бросив беззащитными жену и дочь. По словам Лары, ошибка Паши заключается в том, что «знамение времени, общественное зло он принял за явление домашнее» [3, 399]. «Расстрельниковым» Антипова делает его абсолютная приверженность ложной государственной системе.
При этом Живаго и Стрельников особым образом соединены у Пастернака через пространство «дома-комнаты». В самих фамилиях Живаго и Стрельникова уже заданы взаимопроникающие друг в друга противоположные начала «жизни» и «смерти» (точнее, насильственной смерти, самоубийства). В то же время оба героя (два начала) соединены через любовь к «дочери земли» Ларе.
В этом смысле в сюжетообразующей структуре романа важным является комната в доме по Камергерскому, близ Художественного театра. Эту комнату нашла Павлу Лара, в ней Антипов жил, в ней же произошел его знаменательный рождественский разговор с Ларой перед ее покушением на Комаровского. Именно из окна этой комнаты была видна горящая свеча, которую заметил Живаго, проезжая по улицам Москвы в тот же вечер. Пламя горящей свечи в Пашиной комнате «подсматривало за едущими и кого-то поджидало» [3, 82]. В это время в душе Живаго зарождаются первые поэтические строчки:
Через много лет, в 1922 г., Живаго случайно встречается с Евграфом (своим сводным братом и одновременно воплощением «духа смерти»), и именно он снимает Юрию ту же самую комнату по Камергерскому. В ней Живаго напишет свои последние стихотворения: «Комната была более чем рабочею для Юрия Андреевича, более чем его кабинетом. В этот период пожирающей деятельности, когда его планы и замыслы не умещались в записях, наваленных на столе, и образы задуманного и привидевшегося оставались в воздухе по углам, как загромождают мастерскую художника начатые во множестве и лицом к стене повернутые работы,
Так бытовое пространство жизни превращается в духовное пространство. Эта же комната становится местом прощания с Живаго, обителью его смерти. Вместо свечи уже цветы будут «загораживать свет из окон» Ведь образ быстро увядающего цветка как раз и связан в русской поэтической традиции с рано покидающим земную жизнь поэтом (ср. образ мадемуазель Флери, которая появляется в сцене смерти Живаго, — именно в ее руках ранее «погасла» у порога свеча Живаго и Лары).
Вместе с комнатой по Камергерскому еще одно пространство знаменательно в «ДЖ» — дом в Варыкине. Эти два места — комната по Камергерскому и дом в Варыкине — главные пространственно-сюжетные узлы, в которых происходят значимые для главных персонажей события, образуя некий замкнутый цикл. Приехав на Урал, в варыкинском доме селится семья Живаго. Началом жизни в этом доме открывается вторая книга «Приезд». Живаго как бы попадает в другой мир — мир, дающий силы для физического и творческого труда и похожий на миф или сказку. Не случайно семью Живаго-Громе ко привозит к Микулицыну «на белой ожеребившейся кобыле лопоухий, лохматый, белый как лунь старик» (ч. 8, гл. 8), которого зовут Вакх и который и по имени, и по внешности напоминает сказочно-мифологического персонажа. Атмосферу нереальной условности усиливают слова жены Микулицына о якобы воскресшем Антипове-Стрельникове: «Утверждают, будто бич божий наш и кара небесная, комиссар Стрельников, это оживший Антипов.
В варыкинском доме Живаго проводит и свои последние счастливые дни с Ларой после побега от партизан и в ожидании надвигающегося несчастья, которое сбывается. И основные свои стихи Живаго пишет в этом доме после того, как Комаровский увезет Лару.
Так оказывается, что в московской комнате, где сначала жил Антипов и где решился вопрос о «выстреле» Лары в Комаровского, в конце концов умирает Живаго, покинувший свою третью семью, а в варыкинский дом, где жил с семьей Живаго и из которого сначала уезжает за границу семья Громеко-Живаго, а затем Комаровский увозит Лару, приходит Стрельников, чтобы покончить с собой. Это два локуса перехода «жизни-смерти» и «разрыва» семейного очага и любви. Здесь после откровений с Живаго Стрельников перед смертью как бы возвращается к своему первоначальному облику Павла Павловича Антипова[112].
Однако сюжетное пространство замыкает свой круг не на Урале. Особой симметрией связываются два города Юрия — Москва (на «Западе») и Юрятин (на «Востоке»). Юрятин — родной город Лары и Анны Ивановны, матери Тони, — так связаны две женщины Живаго.
На станции Развилье перед Юрятином и встречаются впервые Живаго и Стрельников. Для Стрельникова, ранее Антипова, это место сказочного преображения в злодея: «Временами, глядя на него, Галиуллин ютов был поклясться, что видит в тяжелом взгляде Антипова, как в глубине окна, кого-то второго, прочно засевшую в нем мысль, или тоску по дочери, или лицо его жены.
Для Живаго Юрятин — это святой город, и точно так же, как при подъезде к Москве первое, что видит Живаго, — это Храм Христа Спасителя, так и при подъезде к Юрятину доктор видит святую картину: «Там, верстах в трех от Развилья, на горе, более высокой, чем предместье, выступил большой город <…>. Он ярусами лепился на возвышенности,
Москва — город Георгия Победоносца, сражение которого с Драконом будет описано в «Сказке». Юрятин — вымышленный город, это «город, стоящий на Юру», на высоком холме в излучине Рыньвы, месте, где суждено страдать герою-юроду («уроду» с точки зрения господствующих норм социального поведения).
Рыньва — «река жизни», буквально ‘река, распахнутая настежь’ (см. 2.1.2.5). Именно около этой реки, на станции Развилье встречается Живаго со Стрельниковым (ожившим Антиповым), «заколдованным, как в сказке».
По дороге же в Москву Живаго встречает еще одну реку, которая почти сливается с облаками:
И эта «дорога» действительно оказывается для Юрия символической: все поля вокруг кишели мышами — так Пастернак строит аллюзию к пушкинской строке о «жизни мышьей беготне». Мышь же, согласно статье М. Волошина [1988], связана с Аполлоном (богом поэзии и искусств) и взаимодополнительна по отношению к нему: это прежде всего знак ускользающего мгновения и пророческого дара. В этой связи интересна описываемая в статье Волошина статуя Аполлона, который пятой наступает на мышь. Эта статуя Скопаса, по мнению Ницше, «являет то же архитектурное и символическое расположение частей, что и Рафаэлево „Преображение“. <…> Вверху солнечный бог, ниспослатель пророческих снов — внизу под пятой у него „жизни мышья беготня“» [Там же, 111]. Именно таким поэтом-Аполлоном среди «мышей» и оказывается Живаго на пути, а затем в самой Москве, где найдет свою смерть (которая наступит, согласно его тексту, в день Преображения) и бессмертие (см. [Смирнов 1996, 81])[113].
С точки зрения интертекстуальных параллелей также обращает на себя внимание еще один топоним, связанный с именем Юрий. В «ДЖ» Юрий видит тучу, «ползущую», подобно змею, над Никитскими воротами Москвы, которая предвещает ему смерть. В «Гробовщике» же Пушкина Адриан Прохоров в своем сне благополучно доходит тоже только до Никитских ворот, а затем, попав домой, он видит комнату, наполненную «ожившими» мертвецами, и узнает в них людей, «погребенных его стараниями» (см. [Фатеева 2000, 173–197]). При этом у Вознесения его окликает будочник, «знакомец наш
Два конца жизненного пространства — Москву и Урал (Запад и Восток) — связывает поезд, хотя вторая книга начинается с того, что связь с Москвой прерывается: «Поезд, довезший семью Живаго до этого места, еще стоял на задних путях станции, заслоненных другими составами, но чувствовалось, что связь с Москвою, тянувшаяся всю дорогу, в это утро
Вокзал, железная дорога наполнены у Пастернака особым символическим значением — они уподоблены «поэзии» (ср. «Поэзия» 1922 г.), а «поездов расписанье» в «СМЖ» оказывается «грандиозней Святого писанья» (см. 2.1.1). Последнее, что проносится в голове Живаго, — это задачи о пущенных в разные сроки поездах, которые уподобляются параллельно идущим человеческим судьбам на жизненном пути.
Роман открывается главой «Пятичасовой скорый», в которой погибает отец Живаго, выбросившийся из вагона поезда. Сам доктор заканчивает свою жизнь, почти выпав под колеса трамвая — поезда в городе. Антипов-Стрельников решает свою судьбу, увидев воинский поезд (похожий на дракона, ср. «змей поезда»), Комаровский увозит Лару от Живаго на поезде Дальневосточного правительства. Встреча Живаго и Стрельникова происходит на железнодорожной станции Развилье, что позволило П.-А. Йенсену [1997] назвать Антипова «антипутем» Живаго.
Жизненные круги самого Живаго замыкаются на Москве. Этим он противопоставлен Комаровскому, который уехал на Дальний Восток, и Стрельникову, который стреляется на Урале. Москва для Живаго — родина утраченная, где обещается нелегкая земная жизнь, но где, видимо, заложено спасение «в жизни вечной». Женский образ Москвы (России) аналогичен Иерусалиму[114] (см. [Топоров 1981]), ждущему своего жениха — «Сына Бога живаго», который метафорически представляется как «горящий светильник». Поэтому в «ДЖ» пламя московской свечи в памятный рождественский вечер тоже «кого-то поджидало». В Москве же, согласно прозаическому повествованию, и была «задута свеча» Живаго в жаркую грозу августа — месяца Преображения Господня, зато собрание стихотворений Юрия Живаго открывается образом Иисуса у «дверного косяка». Так символически задано «второе рождение» автора стихотворений Юрия Живаго.
3.5. Краски мира Бориса Пастернака
…магия заключается в употреблении всех красок так, чтобы обнаружилась независимая от объекта игра отражений <…> взаимопроникновение цветов, отражение рефлексов, которые переливаются в другие отражения и носят столь мимолетный характер, что здесь начинается переход в музыку.
А. Вознесенский [1989, 26] в книге «Мир Пастернака» написал, что «в визуальности» Пастернак «вобрал и предвосхитил» живопись XX в. Сам поэт в стихотворении «Нобелевская премия» заметил:
О теме «Пастернак и живопись» уже писали многие исследователи, достаточно назвать Д. Ди Симпличио, Вяч. Вс. Иванова, Е. Фарыно, С. Витт. Отмечалось также, что глагол «писать» у Пастернака многофункционален и развивает в его текстах свою многозначность: это и «писание стихов» и прозы, это и «писание» живописной картины или фрески (ср. прежде всего стихотворения «Ожившая фреска» и «Рождественская звезда», анализируемые в работах [Фарыно 1988, Bodin 1976, 74]), это и «писание»-«вышивание».
Однако мы сосредоточимся на частотном спектре цветов поэта, который мы получили, проведя статистический анализ стихотворного корпуса его произведений и прозаического и стихотворного текстов романа «Доктор Живаго». В суммирующих схемах мы, конечно, не можем дать всего разнообразия оттенков, которое присутствует в текстах Пастернака (например,
Доминирующие в частотном отношении цвета в поэзии Пастернака — черный и белый[115], в романе «Доктор Живаго» — белый и красный.
Начнем с поэзии. Хотя белый доминирует в основном корпусе — 75 против 68 черного, сравнение абсолютной частоты употреблений во всей книге, включая боковую линию, показывает обратный результат: 89 «черных» клеток против 86 «белых». Видимо, творческая работа Пастернака как раз и состояла в освобождении от «черноты» мира. Интересно, что в его «Повести» борьба «белого» и «черного» происходит на «перекрестке» улиц
На втором круге творения — в поэмах благодаря слиянию и «перевертыванию» неба и земли
В книге «Второе рождение» кипение вновь ненадолго оживает, и
И именно при возвращении к детским зимним праздникам и сказкам образуется «белое царство» поэта, которое постепенно заполняет весь его «сад» и все чаще уже приходит «напоминаньем» о смерти и бессмертии:
И действительно, «черный» цвет в мире Пастернака как бы задан
При лом все три цвета в разных своих оттенках — голу-бой-синий, желтый-золотой и сиреневый-лиловый — становятся дольками единого «лица» жизни природы, а слова, их обозначающие, образуют «тесноту» стихового ряда:
В то же время синий, золотой и зеленый для поэта составляют «извечный рождественский рельеф». Это и
Эти же цвета, по собственному замечанию Пастернака, определяют «колорит ночной Венеции и ее водных отражений». Сама Венеция для поэта — это прежде всего венецианская живопись
При этом венецианская манера письма оказалась наиболее близкой творческому почерку молодого Пастернака, потому что ее мазки были как бы отражением неточной поэтической рифмы, свойственной поэту в 1920-е гг. Аналогия рифмы и манеры письма была отмечена еще А. К. Толстым [1964, 109]: «
В самой же лирике поэта знакомые ему с детства названия красок органично вписались в природную цветовую гамму — ср.:
Верхним основанием этой «восходящей» гаммы служит сочетание «золотого» и «синего» — ср.:
В «Божьем» же мире у Пастернака прежде всего цветы «соперничают» с естественными и уподобленными им источниками света:
Однако «пожар» этого святого лета 1917 г. оказался и предвестником исторических катаклизмов. И вместе с ними «красный» цвет все чаще приобретает на втором Историческом круге поэта «кровавые очертания». Эти очертания становятся особенно сильны в романе «Доктор Живаго», где «красный» цвет становится вторым после «белого» (см. Частотные спектры стихов и прозы романа на схеме 8). И хотя символом этого красно-белого сочетания являются здесь «ягоды рябины в снегу» и другие природные сущности, в частности закатное солнце, все краски «чужого» для Пастернака-Живаго мира оказались «подмененными»:
Не случайно, что в центре романа Пастернака, описывающего время Гражданской войны, центральным цветовым образом оказывается «рябина на снегу» — красное на белом. Ветви рябины напоминают Живаго о Ларе, он слышит это сравнение «красной девицы» с «красой рябины» в народной песне у партизан. В этой же песне поется о схожести ягод с кровью на снегу, и последний раз это сравнение материализуется в сцене смерти Стрельникова:
Обращаясь ретроспективно к описанию этого исторического периода в стихах, замечаем, что в период с 1918 по конец 1920-х гг. у поэта стал доминировать «кроваво-кумачовый» «обледенелый» цвет, символизирующий «замерзание» и «разорванность» времени «на куски». Этот цветовой образ прошелся по стихам и поэмам «
В «спектре» стихов и прозы «Доктора Живаго» обращает на себя внимание и сочетание «красный-(черный) — серый-желтый», предшествующее всем остальным краскам и создающее палитру «горения» (
«Исчерна-багровый» дым как бы обволакивает «три круга» романа, подобно тому как «дракон» «обматывает хребет Девы» в «Сказке», и в итоге ведет к «задыханию» поэта Живаго. Сначала желто-багровый дым появляется в эпизоде, когда Стрельников решает идти на фронт:
Следующий раз подобная цветовая картина возникает тогда, когда Живаго на фоне великолепия бытия наблюдает за митингом:
Символическое подобие «змея» возникает в доме Живаго и в разгар революционных боев на улицах Москвы:
Серо-черно-огненные краски появляются у Пастернака и в эпилоге романа при описании Великой Отечественной войны; и эти краски теперь связаны с дочерью Живаго и Лары, которая так и не узнала своих родителей:
И даже «конь» Живаго «утром
И Живаго начинает писать о «волнах моря», в которых он видит свою любимую, и эти волны предвещают его возвращение в Москву и путь ко «второму рождению» его поэзии. Какую же картину находим мы в «Стихах Юрия Живаго»? До «Сказки» — это
А далее вновь появляется «рождественский рельеф», но уже в поэтической интерпретации
Так тополь вновь расчищает «черноту»
3.6. «Когда ручьи поют романс» «почти словами человека»
(Заметки о музыкальности поэта)
Чистые мысли музыки помогают передаче тока.
Тема «Пастернак и музыка» глобальна так же, как и тема «Пастернак и звук». Этим темам посвящен ряд работ [Barnes 1977, Plank 1966, Pomorska 1975, Арутюнова Б. 1989, Баевский 1993, 1999, Даль 1978, Кац 1991, Кацис 1998, Фоменко 1975]. Мы же в данном разделе коснемся лишь того, какие «естественные» и «рукодельные» инструменты, рождающие звук, вошли в поэзию Пастернака и слились с остальными сущностями его мира. Наш рассказ будет о третьем «царстве» поэта — «царстве звука».
В отличие от Блока, который не обладал хорошим слухом и был «осужден на то, чтобы вечно поющее внутри никогда не вышло наружу» [Блок 1932, 22], Пастернак был одарен от природы и композиторским даром. Его детство прошло в постоянном обожествлении как самой музыки, так и Скрябина, который стал для него символом «музыкального начала» XX в. Музыка в это время считалась высшей формой искусства и «первоосновой бытия» (А. Белый). Поэтому весь спектр внутренних чувств, эмоций, воспоминаний художника-лирика передавался в музыкальных символах. В марте 1919 г. А. Блок пишет в своем дневнике: «В начале была музыка. Музыка есть сущность мира. Мир растет в упругих ритмах. Рост задерживается, чтобы потом „хлынуть“. Таков закон всякой органической жизни на земле — и человека и человечества. <…> Рост мира есть культура. Культура и есть музыкальный ритм» [Там же, 27].
К решению отказаться от музыкального творчества и стать поэтом Пастернак шел долго, но зато само это решение пришло как бы внезапно, о чем он напишет сам в «ОГ» (
Не случайно, что именно звук колокола —
Так, звук-крик Венеции-венецианки становится «подобьем» нотного знака и висит
Далее в книге «Поверх барьеров» звук опять связывается с
В стихотворении «Я понял жизни цель и чту…» звук
Но пока в «Стрижах» «ПБ» «голубая прохлада», подобно «раскованному голосу», прорывается
В «Импровизации» (перв. «Импровизация на рояле») стая птиц по комбинаторной памяти слова превращается в
Сама музыка, хотя основное время «Баллады» — август, опять связывается с зимой:
Из «Баллады» мы вместе со светом и ветром переносимся в пространство «Мельниц» — символа «солярного колеса». Здесь происходит возвращение к изначальному звуку (‘бить кузнечным молотом’, ‘бить в колокол’), связанному с глаголом
Ту же «игру» и те же
В заключительном же стихотворении книги «ПБ» — «Марбурге» появляется еще одно «подобье» музыкального инструмента —
Переход музыкального начала в мир природы, который мы наблюдаем в «СМЖ», был подготовлен стихотворениями, не вошедшими в основное собрание сочинений, но написанными одновременно с книгами «НП» и «ПБ». Они раскрывают, что у Пастернака всякое растение, прежде всего «трава», наделено «певучестью», которую растительный мир тянет корнями из земли и листьями и зеленью из солнца и звезд. И в этой «преображенной в пути»
На такой же «вышине» у Пастернака оказывается и женщина, спускающаяся к поэту с неба, и внутренний диалог с ней в «Скрипке Паганини» собственно и подготавливает ту музыку, с которой нельзя «разлучить»
В пределах же развития основной линии в книге «СМЖ» число «рукодельных» музыкальных инструментов сокращается за счет значительного увеличения числа «природных» (ср. название первого раздела книги «Не время ль птицам петь»). Природное начало обнаруживается не только у
Музыкальной вершиной «СМЖ» является стихотворение «Заместительница», где звучит Ракочи — венгерский марш Ф. Листа (отсылающий к стихотворению «боковой» линии «Полярная швея», где
После этого музыкального прохода (почти «до гор»:
В следующем разделе «Попытка душу разлучить» эта «песня» оказывается
В книге «Темы и вариации» все темы «музыки» вновь повторяются по кругу в различных вариациях, в сближениях и разрывах, во взлетах и падениях, вопросах и ответах. Сама же «поэзия» здесь уподобляется вечному движению поездов из пригорода в город и вновь в предместье, где тучи,
Звук и зов, зарождаясь в тишине, и вызывают к жизни музыкально оформленные воспоминания, при этом антиномии «тишина — звук» и «память — беспамятство» чаще всего снимаются. Во внешнем мире образуется
Звуковые колебания открытого пространства в первую очередь снова связаны с
Но именно так звучит шестая «Патетическая» симфония Чайковского, и «полные печали фразы фагота», слышимые на фоне «си и ми контрабасов», вводят в мир «душевных смятений, жестоких страданий, страстей, взлетов, воспоминаний» [Андроников 1992, 32]. Вихрь музыки изнутри, из зала, где играют «Патетическую» Чайковского, вырывается на улицу
В «Стихах разных лет» снова слышится отрывистый звук
Далее следуют поэмы, прежде всего «Высокая болезнь», где звук уже «отнимается» не только у
Однако «колокольный дождь» «ЛШ» все же
Во «ВР» музыкальное начало как раз достигнет второго пика, и
Однако «выздоровление» в самой книге «ВР» происходит не сразу, а постепенно и сопровождается подъемами и падениями, вопросами и ответами, воспоминаниями и мыслями о будущем. Так, в «Балладе», посвященной Г. Нейгаузу, знаменитому исполнителю фортепьянных произведений Шопена, в
Музыка преодоления подхватывается далее
Помимо иконически зафиксированного ритмико-музыкального выздоровления во «ВР» происходит и звуковое обновление. Мы имеем в виду стихотворение «Всё снег да снег, — терпи и точка…», где активны частица [б / бы] и суффикс [л] условного наклонения, которые «сливают» в
«Шаги» вновь превращаются в «бег» в стихотворении «Опять Шопен не ищет выгод…». Шопена Пастернак называл «поэтом фортепьяно», и в этом «своем» инструменте сливаются для него со знаком вопроса «музыка» и «вера» (
С музыкой, так же как с поэзией, во «ВР» связана смерть
В книге «На ранних поездах» также происходит борьба «черного» и «белого», «весны» и «зимы». И здесь опять, как в книгах «Начальная пора» и «Поверх барьеров», за сценой отчетливо звучит музыка поэзии Блока, прежде всего его стихотворений «Снег да снег», «Сочельник в лесу» и «Тишина в лесу». Последнее стихотворение более всего гармонирует с тональностью «Инея» Пастернака.
И мы снова попадаем в «зимние праздники» Рождества, Нового года, святок, Крещенья: в книге «НРП» звучат
Эта природная песня позволяет поэту даже военной зимой увидеть «проблеск света» русского искусства Чехова, Чайковского и Левитана («Зима приближается»), и в звуки войны вписать
И сразу после книги «На ранних поездах» мы попадаем в цикл «Стихотворений Юрия Живаго», открывающийся стихотворением «Гамлет».
Наступает символическая «Весенняя распутица», когда
Затем в цикле «СЮЖ» вновь происходит избавление от еще «не воскресшего» музыкального начала «распутицы». Но до боя Георгия в «Сказке» и преображения «Августа» лирическому герою надо пройти еще «Хмель», «Бабье лето», «Свадьбу» и «Осень», которые полны
А затем из «Августа» мы сразу переносимся в «Зимнюю ночь» с
В своей же музыке стиха он на третьем круге как бы повторяет не только Блока, но и его предшественника — Верлена, автора строки «Сестра моя — жизнь». В эссе, посвященном этому мастеру «преображенья», Пастернак писал: «В своих стихах он умел подражать колоколам, уловил и закрепил запахи преобладающей флоры своей родины, с успехом передразнивал птиц и перебрал в своем творчестве все переливы тишины, внутренней и внешней, от зимнего звездного безмолвья до летнего оцепененья в жаркий солнечный день» [4, 398]. Эссе «Поль-Мари Верлен» поэт написал в 1944 г. по окончании работы над книгой «НРП» и перед началом работы над романом. В нем он отразил и свой путь, в котором любое ощущение кипения, любви, утраты веры разлагалось лишь «до желаемой границы», чтобы, «приведя мысли в высшую ясность», дать «языку <…> ту беспредельную свободу» и в то же время «не помешать голосу жизни,
«Распогодь» третьего круга (
Цель каждого большого художника —
От этих звуков и запахов леса мы переносимся на большой «простор земли» стихотворения «Когда разгуляется». Здесь «Я», подобно Гамлету, слышит
Далее из «Ночи», где «художник» определяется как «вечности заложник У времени в плену», мы попадаем в блоковскую стихию ветра («Ветер (Четыре отрывка о Блоке)»), которая предвещала поэту
Снова в книге «КР» происходит возвращение из мира людей в мир природы, и за каждым «поворотом» кругов поэта оказывается новая «птичка», которая
Так музыка в мире Пастернака становится «шире музыки», как и значение Шопена. Музыка строит вселенную поэта, ее круги и вечно «возвращающиеся мотивы». В рядах музыкальных ассоциаций Пастернака рождаются и пересекаются все голоса природных стихийных субъектов, но выше всех голосов, выше рояля, колоколов и «леса органа» звучит голос самого Творца этого мира, созвучный «голосу Жизни»:
3.7. «Музыка» в последних письмах и стихах Бориса Пастернака
Обратись, Господи, избавь душу мою, спаси меня ради милости Твоей. Ибо в смерти нет памятованья о Тебе: во гробе, кто будет славить Тебя? Утомлен я воздыханиями моими: каждую ночь омываю ложе мое, слезами моими омочаю постель мою.
Последними для сравнения мы выбрали тексты писем Пастернака о своем реальном «выздоровлении» от сердечной болезни, датированные январем 1953 г., и «близнечное» им стихотворение «В больнице» книги «Когда разгуляется», написанное поэтом по прошествии трех лет (1956).
Интересным здесь является то, что именно в прозаических письмах обнаруживается источник стихотворения; сами же письма Пастернака (которым можно посвятить целое исследование — ср. [Drozda 1990]) показательны тем, что, хотя и имеют реальных адресатов второго лица, по сути дела обращены к высшему «нададресату» — Богу-Творцу (что присуще и лирическим стихотворениям). Последнее находит подтверждение в том, что одно и то же внутреннее переживание почти одинаково передается в письмах к разным адресатам. Первое письмо от 17 января 1953 г. обращено к Н. А. Табидзе [5, 504]. Приводим интересующие нас строки этого письма:
А рядом все шло таким знакомым ходом, так выпукло группировались вещи, так резко ложились тени. Длинный верстовой коридор с телами спящих, погруженный во мрак и тишину, кончался окном в сад с чернильной мутью дождливой ночи и отблеском городского зарева, зарева Москвы, за верхушками деревьев. И этот коридор, и зеленый жар лампового абажура на столе у дежурной сестры у окна, и тишина, и тени нянек, и соседство смерти за окном и за спиной — все это по сосредоточенности своей было таким бездонным, таким сверхчеловеческим стихотворением.
В минуту, которая казалась последнею в жизни, больше, чем когда-либо до нее, хотелось говорить с Богом, славословить видимое, ловить и запечатлевать его. «Господи, — шептал я, — благодарю тебя за то, что ты кладешь краски так густо и сделал жизнь и смерть такими, что твой язык — величественность и музыка, что ты сделал меня художником, что творчество — твоя школа, что всю жизнь ты готовил меня к этой ночи». И я ликовал и плакал от счастья.
Второе письмо от 20 января адресовано О. М. Фрейденберг, и его строки, хотя и повторяют слова и мысли предыдущего, уже содержат некоторые более общие размышления о формах жизни и искусства [5, 506]:
В первые минуты опасности в больнице я готов был к мысли о смерти со спокойствием или почти с чувством блаженства. <…>
Я оглядывал свою жизнь и не находил в ней ничего случайного, но одну внутреннюю закономерность, готовую повториться. Сила этой закономерности сказывалась и в настроении этих мгновений. Я радовался, что при помещении в больницу попал в общую смертную кашу переполненного тяжелыми больными коридора, ночью, и благодарил Бога за то, что у него так подобрано соседство города за окном и света, и тени, и жизни, и смерти, и за то, что он сделал меня художником, чтобы любить его формы и плакать над ними от торжества и ликования.
Особенностью стихотворения «В больнице» является то, что оно входит в книгу стихов под общим символическим названием «Когда разгуляется» и оказывается в цепочке связей с другими стихотворениями, которые лишь в совокупности раскрывают смысл заглавия книги, включающий идею душевного ‘выздоровления’. При этом необходимо упомянуть, что оппозиция ‘болезнь — выздоровление’ как составная часть оппозиции ‘жизнь — смерть’, — одна из центральных в творчестве Пастернака (см. 3.3.). Причем данная оппозиция не связана у поэта только с физическим состоянием человека — она распространяется и на мир его чувств, а затем как бы переносится в природную сферу, так что природные явления становятся отражением состояния человеческой души (ср., например, цикл «Болезнь» книги «Темы и вариации»).
Поэтому в книге «Когда разгуляется» (т. е. ‘когда станет солнечно на душе и в мире после ненастья’) мы встречаем последовательность стихотворений, в которых прямое и метафорически-иносказательное содержание дополняют друг друга: «Ночь» (о «художнике», подобно «летчику» или «звезде» исчезающем в небе) → «Ветер. Четыре отрывка о Блоке» (со знаменательными «огневыми штрихами» на небосклоне, предвещающими «грозу» поэту) → «Дорога» (т. е. «жизненный путь человека» — у Пастернака «дорога» все время рвется «вверх и вдаль») →
Таким образом, и письма, и стихотворения книги «Когда разгуляется», выполняя функцию прощального обобщения к Творцу, разрешают следующие соотношения в системе лирического «Я» Пастернака (или «сверх-Я», по [Užarević 1990]):
При этом мы видим, что и стихотворный, и прозаические тексты уже лишены метафоричности в строгом смысле этого слова и открыто называют ситуативные и концептуальные константы поэта в его «разговоре с Богом», который также представляет собой постоянный композиционный мотив Пастернака.
Пространственно это:
Время: минута опасности
Лирический герой:
Идейная композиция:
Язык общения:
Однако все эти «константы» по-разному развернуты в стихотворном и прозаическом текстах, за исключением только заключительных слов о «благодарности» и «слез счастья», которые также различаются в деталях. Прежде всего различна стилистическая композиция. Стихотворный текст в этом смысле оказывается более динамичным, и он начинается с «улицы» и языка «улицы». То, что в письмах названо «выпуклой группировкой вещей» и далее «смертной кашей», в стихотворении развернуто в полную языковую картину «сумятицы» жизни:
Перелом стиля рассматриваемого нами стихотворения наступает, когда
В статистическом аспекте в трех текстах выделяются то одни, то другие доминанты, но все они в совокупности укладываются в выше очерченную ситуацию «разговора с Богом». Так, в стихотворении частотность выше единицы (1) имеют слова и корни:
Выделим теперь повторяющиеся корнеформы и синонимические замены, выводимые через лексические функции, во всех трех текстах:
больница, больной, больничный, скорая помощь, приемный покой — всего 10;
я, себя, свои — всего 9;
волнение, сладко (сознавать), радоваться, ликовать, блаженство, счастье, торжество, любить — всего 9;
смерть, смертный, кончаюсь, последняя (минута), прощальный (поклон) — всего 8;
(вряд ли выйдет) живой, жизнь — всего 6;
ночь, ночной — всего 6;
искра, зарево, пожарный, огни — всего 6;
свет, отсвет, отблеск — всего 5;
взглянуть, присматриваться, видеть, видимое, оглядывать — всего 5;
город, Москва — всего 5;
Господи, Боже, Бог — всего 5;
слезы, плакать — всего 4;
благодарить, благодарю, благодарно — всего 3;
бесценный (подарок), бездонное, сверхчеловеческое (стихотворение) — всего 3;
хотя бы в двух:
ты, твои — всего 9 (в стихах и первом письме);
говорить, славословить, ловить, запечатлевать, шептать, сказываться — всего 7;
группироваться, сосредоточенность, закономерность, (подобрать) соседство, класть краски — всего 7;
художник, творчество, школа, язык, краски — всего 5;
сад, клен, дерево — всего 4;
сестра, нянька, фельдшерица, санитар — всего 4;
фонарь, абажур, ламповый — всего 4;
идти (о дожде, делах), ход — всего 3;
положить, ложиться — всего 3;
мрак, чернильная муть — всего 3;
совершенны дела; формы, изделье — всего 3;
марать, строка, стихотворение — всего 3;
снотворное, спящие — всего 2;
дождь, дождливая — всего 2;
жар — всего 2;
полно, переполненный — всего 2.
Итак, частотный анализ показывает четкую картину взаимосвязанных положений, категорий, явлений, сущностей, действий в сознании поэта, причем каждая пара соседних рядов (ср. «Бог подобрал соседство») образует важные смысловые пересечения, которые, выстраиваясь в определенную иерархическую систему, воспроизводят очерк поэтического мира Пастернака. Так, данные всех трех текстов показывают, что чувствует «Я-художник» в «минуты роковые» между «жизнью» и «смертью». Эти «минуты» прежде всего связаны с «ночью» в «городе», где на темном фоне неба видны «огневые штрихи» (ср. «Ночь»), в которые «всматривается» глаз художника, — и это время творчества на грани «смерти» наполнено у него «радостью, любовью, ликованием». «Город» у поэта всегда связан с Богом (ср. в стихотворении «О Боге и городе»:
Возвращаясь к исследуемым нами текстам, отметим, что их синтаксическое строение имеет некоторую закономерность: и в прозе, и стихах преобладают конструкции перечисления с повторами, которые еще в ранних прозаических набросках связывались Пастернаком с «мелодией»: в «жажде перечисления» все отдельные предметы у Реликвимини
Глава 4
Пастернак и другие
4.1. Бедная девочка и Волшебник
(образ девочки у Б. Пастернака и В. Набокова)
С другой стороны, доктор, текст представляет огромный интерес, как означающее (перверсия) мифа (точнее, литературомифетки-Ебы). <…>
Занесите, доктор, эти слова в историю нашей общей болезни, открывающей новые горизонты в семиотике культуры.
Известны две поздние пародии В. Набокова на Б. Пастернака, особенно одна из них — на пастернаковское стихотворение «Нобелевская премия», датированное 27 декабря 1959 г.[123] Основные оси «преломления» этого стихотворного пастиша: образ «бедной девочки» и врожденное «волшебство» художника, который превращает самые интимные импульсы в предмет искусства. Однако напомним, что первый раз «бедная девочка» и «Волшебник» встречаются у Набокова в рассказе «Волшебник» (1939) — русском зачатке романа «Лолита». И если проследить эволюцию образа «девочки» от «Дара» до «Волшебника» и затем «Лолиты» (и отчасти «Ады»), то обнаружится путь, по которому шло развитие этого образа у Набокова: от бегущей с качелей «девочки-ветки», аналогичной героине «Сестры моей — жизни» и девочке «Детства Люверс», до Лолиты — или «Жени Люверс навыворот» (в терминологии Вяч. Вс. Иванова [1998, 114]). Этот «выворот» как раз дает себя знать и во второй набоковской пародии:
Мы хотим предложить не внешнюю интерпретацию интриги «Доктор Живаго» / «Лолита», связанную с присуждением Пастернаку Нобелевской премии (эта сторона «медали» не раз обсуждалась, например, в книге [Шульман 1998, 102–105]), а намереваемся проникнуть в истинный смысл двух пародий о Пастернаке, которые становятся лингвосемиотическими координатами для расшифровки общего для обоих писателей глубинного поэтического комплекса «Девочки — девственности — детства» (точнее, «потери Девочки — девственности — детства») — ведь именно глубинное «роковое родство» с Пастернаком и заставило Набокова поставить в один ряд «Доктора Фрейда» и «Доктора Живаго» (интервью The Listener, October 10, 1968)[124].
При этом мы покажем, что пародии Набокова носят характер «поэтического возмездия» в «ямбической форме» (Л, 339)[125] и выполняют функцию «литературного выстрела»: данная линия идет от «Выстрела» Пушкина, где поэт XIX в. «стреляет» в романтическую фабулу, затем Набоков осуществляет свой «выстрел» в «Отчаянии», убивая фабулу вообще; в «Даре» появляется уже буква К[126], выбитая на дереве, и стрелковая мишень, и, наконец, в «Лолите» пистолет прямо объявляется «фрейдистским символом»[127] (Л, 247), который, по мысли автора, направлен не только против символистской эстетики, но и символистского отношения к жизни и попытки ее эстетически перестроить[128]. Иными словами, выстрел Гумберта в Куильти (своего сюжетного двойника) и предшествовавший ему театрализованный поединок являются кульминацией литературной пародии
Нами предлагается параллельный анализ текстов Пастернака, в которых реализуется семантический комплекс «Девочки — девственности — детства», и текстов Набокова, в которых постепенно происходит деформация этого возвышенного комплекса и его сращение с темой «бедной девочки» Достоевского[134]. В итоге мы хотим показать, что, во-первых, в основе произведений обоих писателей (соответственно «Сестры моей — жизни», «Детства Люверс» и «Доктора Живаго» Пастернака; «Волшебника», «Лолиты» и «Ады» Набокова) лежат одни и те же мифологические архетипы, образующие эпицентр «эротического», однако они получают разное поверхностное выражение. Получается, что фактически Набоков пародирует не Пастернака, чьей поэзией безусловно он был заворожен в молодости[135], и образ Девочки-Лары, а свою собственную интерпретацию пастернаковской «Девочки-Музы», и, подобно своему герою романа «Дар», доводит «пародию до такой натуральности, что она, в сущности, становится настоящей серьезной мыслью…» (Д, 305).
Источниками разных преломлений Пастернака и Набокова являются:
1) Мифологема Бабочки (вспомним «Бабочку-бурю» Пастернака и нимфетку Набокова), которая в своей основе уже содержит расщепление:[136]
ДУША, которая связаны с темой воскресения, возрождения
↑
БАБОЧКА
↓
ДЕМОН (Лолита-нимфетка предстает как тело бессмертного демона в образе маленькой девочки)
Данное расщепление приводит к тому, что Живаго после своего обращения к Ларе-Девочке, а затем наблюдений над полетом бабочки и ее способностью к природной мимикрии[137] приобретает «окрыленность» (
В то же время, как мы помним, пастернаковская «Сестра моя — жизнь» также не лишена «демонизма»: книга открывается стихотворением «Памяти Демона» (
2) Паронимия
Как мы знаем, Пастернак сам нередко играл на внутренней форме своей растительной фамилии, с ней связан и раздваивающийся образ «Девочки-ветки», вбегающей в трюмо в книге «СМЖ», но наиболее явно эта звуковая тема «цветущего растения» звучит в первом варианте стихотворения «Памяти Рейснер» (см. 1.1.7)[138]. Растительные «корни» своего чувства обнаруживает и Артур из «Волшебника», вынужденный покончить самоубийством: девочка
Этот звук «лопнувшей пленки»-куколки одинаково кодирует у Набокова и идею воскресения — раскрытия крыльев бабочки в «Рождестве» (
В общем виде схема «преломления» выглядит так:
Итак, все по порядку. Прежде всего остановимся на теме Демона и «лермонтовско-врубелевско-блоковском» комплексе литературы Серебряного века (как его называет Е. Курганов [2001, 86]), который одинаково близок и Пастернаку и Набокову и связан с образами их центральных героинь, но в разном освещении. Мы уже упоминали, что «СМЖ» открывается стихотворением «Памяти Демона», сама же книга посвящена «живому духу» Лермонтова. Стихотворение «СМЖ» «Девочка» имеет эпиграф из Лермонтова
Напомним, что имя «Женя» паронимически соотносимо со словами
В то же время прозаический текст «ДЛ» обнажает «круг чтения»
Что касается Лолиты, то ее связь с «маленьким смертоносным демоном» (Л, 31) неоднократно подчеркивается Набоковым, однако это уже не Демон мужского рода, а демон-девочка, которую Е. Курганов возводит к образу Лилит. Ученый считает, что Набоков «скрещивает нимфу с демоном, создает нимфу-демона, конструируя явление, которое одновременно принадлежит и античному и ветхозаветному миру» [Курганов 2001, 24]. Недаром Гумберт пишет о своей обоеполости:
Связь с кораблем, лодкой обнаруживается в «мечте и мачте» Набокова — лодка возникает и в «бредовом» сне Лолиты перед первой ее близостью с Гумбертом; а ранее в фамилии Жени — Люверс: мы производим эту фамилию от слова
Надо отметить, что медведь и медвежья шкура имеют в славянской мифологии эротические коннотации, обладают любовной магией и связаны со свадебными обрядами [Гура 1997, 166–167]. Поэтому символично, что Гумберт убивает медведя — согласно народным представлениям, он «стреляет» в жениха, возлюбленного (затем человеком, разбившим сердце Лолиты, и становится Куильти, которого герой убивает). Одновременно медведь в мужской брачной символике связан с проверкой невесты на «девственность»: если невеста оказывалась недевственной, пели, что ее разодрал медведь, медведь также вовлечен в обряд гадания: если девицу заставить посмотреть в глаза медведю, он определит, распутная она или нет, и проворчит, если она не девственница [Там же, 168]. Однако в «Лолите» с вопросом о девственности «нимфетки» непосредственно связан мотив «шерсти». Наперсница Лолиты, «блудливая Мона», увидев Лолиту в свитере из «девственной шерсти», говорит: «
В связи со шкурой и шерстью обратимся к семантическому комплексу «платья — пелены — оболочки». О «платье девочки» у Пастернака написано немало (см. [Иванов 1998, Фатеева 2000а, 82–83]). Свои «любовные видения» Пастернак обнажил в стихотворении «Полярная швея» (1916):
Такое измерение естественно, так как у славян, как мы уже отмечали, образ бабочки раздвоен: он связан и с демоническим персонажем «морой», «марой» [Гура 1997, 490]; у Даля [1955, 2, 298]
Как мы помним, эпиграф к «СМЖ» из Ленау посвящен рисованию и видению черт «девочки» в грозовой туче, стихотворение же «Дождь» открывается словами:
Оказывается, такому «девическому видению» можно найти и этимолого-мифологическое объяснение: в балканских языках «Девочка-Бабочка», вызывающая дождь, носит одинаковое с «маком» название (
Ярко-красные раскрытые губы (часто в помаде) — характерная черта и Лолиты, Ван Вин же в жаркие летние дни не в силах удержаться от «ежедневных, легких как крылья бабочки, прикосновений губами» (А, 107). Однако в «Аде» эти губы понимаются расщепленно — и как половые губы[158], и процесс «выпархивания» бабочки соотносится с девическими гениталиями: «и Ван увидал — как мнится что-то головокружительно-дивное в библейской сказке или в появлении бабочки из кокона — темно-шелковый пушок этого ребенка» (А, 72).[159]
В связи со своим эротическим началом образу «бабочки» у обоих авторов близок и образ «комара», которого Ада ощущает как «укол прямо-таки адского жала» (А, 113), в «Волшебнике» он приближен к «шелку» девочки: «а немного выше, на прозрачном разветвлении вен, упивался комар…» (В, 27). В «СМЖ» комару придается даже женское начало (
Однако среди цветов и у Пастернака, и у Набокова центральное место занимают и лилии, цветы с амбивалентной семантикой — в «Лолите» этот цветок создает и звуковое оформление имени героини[160], образ которой в одной из своих ипостасей возводится к Лилит [Курганов 2001]
Затем в последней книге стихов «Когда разгуляется» у Пастернака стихотворения «Душа» и «Ева» следуют подряд; последнее как раз формулирует единый женский «метаобраз» [Степанов 1965, 290] Пастернака, который построен по принципу «Адама и его ребра», т. е. части, которая задает целое и без целого не существует. Эта «часть» создается воспоминанием-воображением художника:
Райский сад и идея «грехопадения», или изгнания из «рая», — ключевая тема «Лолиты» Набокова, и мотивы детства в этом романе «таят в себе архетип рая, эдемского сада, прекрасного и утраченного» (см. [Ерофеев 1988]). Интересно в этой связи, что этот «скандальный» роман Набокова был им написан почти сразу после «Других берегов» — произведения, где очарование детства дано в чисто поэтическом преломлении. В «Лолите» райские символы тоже эстетизированы: Ло подносит к своим ярким губам «эдемски-румяное яблоко» и налита для Гумберта «яблочной сладостью» (Л, 76). Она точно так же оказывается выдуманной, привнесенной из «заколдованного тумана» Гумбертом-Набоковым, как и все «девочки» Пастернака. Недаром Ада говорит о себе, что она «вроде Долорес, говорящей о себе, что она — „только картина, написанная в воздухе“» (А, 447). И когда герой «Лолиты» теряет свою «нимфетку», в его галлюцинациях
Но образ Лолиты гораздо сложнее: дело в том, что ей также присваиваются и живописные черты, как ранее девочке «Волшебника» (
Отметим также, что Девочка и у Пастернака, и у Набокова почти всегда дана в лучах солнца «между домом и садом». При этом у Набокова с «домом» постоянно связан мотив пожара: в «Лолите» Гумберт собственно и попадает в дом Гейзов, потому что дом Мак-Ку, в котором он хотел до этого поселиться, сгорает дотла
Таким образом, Рождество и Возрождение (соотносимое Пастернаком в книге «ОГ» со «вторым рождением») в мире Набокова оказываются не только несостоявшимися, но и «сгоревшими дотла». И как герой еще в самом начале романа ни мечтает вернуться в свой рай детства (
Таким образом, хотя Набоков и пародирует «девочку-ба-бочку» и склонность к «вечному детству» Пастернака, его собственный роман становится «клиническим случаем», «одним из классических произведений психиатрической литературы» (из предисловия д-ра философии Джона Рэя — Л, 20). Конечно, и у Пастернака можно увидеть линию, идущую к психоанализу Фрейда. Об этом пишет А. К. Жолковский [1999а, 49], объясняя заглавный троп книги «СМЖ»: «В стремлении взаимодействовать с жизнью на братских началах просматриваются как эдиповские (то есть антиотцовские), так и инфантильные черты. С одной стороны, начиная с заглавного стихотворения „СМЖ“, заметна агрессивная оппозиция к „старшим“
Но мы будем неправы, если сделаем вывод, что и Пастернак упрощенно смотрел на вопросы пола. М. Окутюрье [1998, 80] в своей статье «Пол и „пошлость“. Тема пола у Пастернака» совершенно точно замечает, что, по Пастернаку, в подсознательной глубине полового инстинкта действительная жизнь «раскрывается в своей пугающей противоречивости, неподвластности законам разума. Здесь добро и зло неразложимо спутаны и нерасторжимо связаны. <…> Пол — это как бы средоточие трагической сущности жизни, той борьбы противоположных начал, которая проходит внутри ее».
А —
В —
ВР —
Д —
ДЖ —
ДЛ —
КР —
Л —
ОГ —
Р —
Рлк — «Когда Реликвимини вспоминалось детство…» // Пастернак Б. Л. Собр. соч.: В 5 т. М., 1990. Т. 4.
СМЖ —
L —
4.2. «Как „кончается“ поэт, рождается прозаик и „не кончается строка…“»
(Пушкин, Пастернак, Набоков)
Таким образом узнал я конец повести, коей начало некогда поразило меня.
В конце должно остаться великое напряжение, сюжетный потенциал — столь же резкий, как и в начале романа.
Художники слова, ощущавшие необходимость перехода от одного языка художественного выражения к другому, в своих произведениях нередко использовали мотивы «двойничества» и «перерождения личности». Эти мотивы часто накладываются друг на друга и реализуются как сюжетная метаморфоза:
Как известно, создавая «Повести покойного Ивана Петровича Белкина» («ПБ»), Пушкин хотел умереть как поэт и отречься от своей творческой манеры стихотворца. Поэтому не случайно, что многие современники в авторе «ПБ» не узнали Пушкина-поэта. Хотя поэтическое начало и присутствует в организации повестей (см. [Виноградов 1941, Davydov 1983, Шмид 1998]), источником тем, сюжетных ходов и схем становятся не собственные стихотворные тексты Пушкина, а тексты его литературных предшественников. Любопытна в этой связи гипотеза Д. М. Бетеа и С. Давыдова [1981] о метапоэтической игре в «Гробовщике» Пушкина, которую рассматривает в своей книге В. Шмид [1998, 41]. Согласно версии американских ученых, переезжающий в новый дом гробовщик А. П[рохоров] отождествляется с поэтом А. П[ушкиным], покинувшим дом поэзии, «где в течение осьмнадцати лет все было заведено самым строгим порядком», и нашедшим «в новом своем жилище суматоху». Пушкин-прозаик же выступает как «литературный гробовщик», похоронивший традицию, ее авторов и героев, и в этой своей роли «чинит старые гробы (сентиментальные, романтические, нравоучительные сюжеты)» [Там же].
Конечно, в метатекстуальной организации «ПБ» и романа «ДЖ» много разнящихся моментов. Так, «отказ от авторства» у Пушкина выражается в том, что он выступает как издатель (А.П.) умершей литературной личности. В «ДЖ» автор реально не присутствует в прозаической части романа, разница состоит и в том, что после смерти Живаго публикуются его стихотворения, а не прозаические повести, характеризующие манеру безликого Белкина. Однако такую роль автора-публикатора, по мнению некоторых исследователей романа (см. [Эткинд А. 1999]), выполняет сводный брат Живаго по имени Евграф. Это имя в переводе с др. — гр. означает «хорошо, благородно пишущий», но оно может считаться и как склеенное из части имени
Но если мы обратимся к истории создания предисловия к «ПБ», в котором, собственно, и появляется «покойный Белкин», то увидим, что оно писалось почти параллельно с работой Пушкина над статьей об Иосифе (Жозефе) Делорме (апрель 1831). Под этим вымышленным именем «покойного поэта» выступал известный критик Сент-Бёв, издавший книжку своей лирики. «Года два тому назад, — писал Пушкин [8, 82–83],— книжка <…> обратила на себя в Париже внимание критики и публики. Вместо предисловия <…> описана была жизнь бедного молодого поэта, умершего, как уверяли, в неизвестности. Друзья покойника предлагали публике стихи и мысли…». С. Шварцбанд [1993, 147] отмечает, что существует определенный параллелизм в работе мысли Пушкина: описание жизни вместо предисловия к книге стихов «покойного поэта» и предисловие к повестям, включающее описание жизни «покойного Белкина». Но в нашем случае интересно то, что «французский» вариант как раз обратен «русскому» по координате «стих — проза»; и именно первый реализован в «ДЖ».
В «Евгении Онегине» («ЕО») Пушкина также заложен символический композиционный мотив «смерти поэта» — или иносказательно «конца» того периода развития личности автора, которую он сам считает «изжитой», «отошедшей в прошлое». Эта модель также эксплуатируется в «ДЖ», но еще с большей очевидностью заявляет о себе в «Даре» Набокова. У Набокова мы имеем дело с реминисцентной схемой «смерти поэта», аналогичной смерти Ленского (его роль исполняет Яша Чернышевский), но далее в романе главный герой-поэт переходит к прозе — т. е. рождается прозаик (ср. в конце «Дара»:
Это означает, что в романе «ДЖ» также существует круг трансформаций «рождение — жизнь — смерть — воскресение» поэта, который ретроспективно проецируется на эволюцию идиостиля самого Пастернака и связан с появлением его книги стихов с символическим названием «Второе рождение», демонстрирующей, что и в сознании Пастернака идеи «конца» и «второго рождения» тесно взаимосвязаны. В частности, в стихотворении «Волны», открывающем эту книгу, читаем об «опыте больших поэтов», который заставляет «кончить полной немотой» (первоначально «кончить черною тоской») и «впасть к концу, как в ересь, В неслыханную простоту». Однако здесь уже «опыт больших поэтов» соотносился не только со «смертью поэта» Пушкина, но и Маяковского[172]. Обращаясь назад к статье Пушкина о Делорме (над которой Пушкин работает почти на «столетье с лишним» раньше), можно заметить, что схема Сент-Бёва реализуется в творческой судьбе Пастернака полностью: «покойник жив и, слава Богу, здоров», и ретроспективно дата смерти Живаго — 1929 год, заданная поэтом с самого начала работы над романом, как раз означает «второе рождение» самого Пастернака. И эта дата парадоксально через век повторяет ту, когда пушкинский Белкин стал «покойным» в черновых вариантах повестей (1829)[173]. При этом день рождения Пастернака совпадает с днем смерти Пушкина (29 января по старому стилю).
«Дар» же Набокова написан в юбилейном 1937 г. (100-летие со дня смерти Пушкина), он открывается датой 1 апреля, которая совпадает с датой рождения И. П. Белкина (1801), повествователя «Истории села Горюхина» [Давыдов 1982]. Заканчивается же «Дар» датой 29 июня 1929 г. «Дару» по времени написания предшествует роман Набокова «Отчаяние» (1932), в центре сюжетной интриги которого убийство пишущим героем своего воображаемого «счастливого» (по внутренней форме имени) двойника — Феликса, любящего «белок». Два романа также связаны одной датой — 1 апреля: в «Отчаянии» ею заканчиваются записки сумасшедшего автора, который, видимо, дурачит читателя, «Дар» же открывается первоапрельским розыгрышем Федора. В «Отчаянии» при этом фоновым служит интертекстуальный план «Пророка» Пушкина — стихотворения о «втором рождении» поэта; в метатекстуальном же плане автор «убивает фабулу» повести своего пишущего героя, которую он считает «обращением в ничто» своего «великолепного замысла». Точнее, Набоков меняет «счастливый конец» повести Германа, «стреляя» (9 марта), по мнению С. Давыдова [1982], в «отжитой» вариант «своего» произведения (это происходит в 9-й главе). Этот вариант Герман нашел 9 мая, увидев Феликса во сне.
Как мы видим, в композиционной организации «Дара» и «Отчаяния» Набокова, а также в романе «ДЖ» Пастернака большую роль играют даты[174] (а также числа), в состав которых входит цифра 9. Зрительно она содержит полный круг в своей верхней части и начало еще одного круга — % нижней (похожа на «знаменитую» спираль Набокова); в европейской культуре число 9 означает «замыкание циклической полноты» [Аверинцев 1997, 179], а также представляет собой «троекратное повторение триады».
Прежде чем коснуться более подробно организации концептуального стыка «конец — начало» в каждом из трех романов, заметим, что семантико-композиционная модель отказа от прежней поэтической системы и переход к новой также задавалась в эпоху авангарда и по композиционной схеме «отец — сын», когда «сын» либо хочет «взорвать» установки отца (чаще всего в роли такого литературного «отца» выступает А. С. Пушкин), что мы наблюдаем в «Петербурге» А. Белого, либо продолжает «отеческое начало», преобразуя его, — так построен «Дар» Набокова, где для героя воскресают и его реальный отец, и Пушкин. При этом герой, согласно первой части своей фамилии, оказывается «литературным сыном» «Бориса Годунова» (а значит, и Пушкина, осуществляющего в этой стихотворной драме незаметный переход от «стиха» к «прозе»), а латинское написание orpheus Godunov парадоксально высвечивает корень
Анализ трех романов мы начнем хронологически с «конца» — с «Доктора Живаго» (1946–1955), романа, который, собственно, стал явной причиной литературного поединка Набокова с Пастернаком, причем отметим, что годы рождения обоих художников слова различаются на 9 лет (Пастернак — 1890, Набоков — 1899). И, на наш взгляд, для «неприятия» романа Пастернака у Набокова были все основания, поскольку в «Даре» и «ДЖ» обнаруживается много параллельных композиционных ходов.
Оба романа, хотя и по-разному, ориентированы на кольцевую структуру «вечного возвращения», структуру «без конца»: «Дар» завершается аналогом онегинской строфы с заключительными словами
Однако и у Пушкина не все так просто: в предисловии к «ПБ» мы узнаем, что «скончавшийся» автор оставил роман, «которого он не кончил»[177], и что им заклеены все окна флигеля
Выжить в Варыкине Живаго помогает герой с говорящей фамилией Самдевятов (которую он сам возводит к Сан Донато — ит. ‘святой дар’, ‘святое одарение’): с «подарками» Самдевятова (снова 9!) сближается в романе перечитывание «ЕО» и прояснение содержания пушкинских текстов (см. [Фарыно 1991, 150–161]). Затем этот образ трансформируется в «„свалившегося с облаков“ брата Евграфа, и с момента исчезновения обоих „Я“ Живаго идентифицируется с пушкинским „Я“ как носителем накопленного опыта и культуры <…> Поэтому главки 7 и 9 вводят мотивы Родословной и „биографии“, т. е. „жизнеписи“» [Там же, 160]. Согласно этой родословной, Пушкина как раз и тянет к Белкину (как и Живаго), однако у Пастернака скорей речь идет о творческой родословной[179]. Мотив же неоконченности в связи с «окнами»[180] вводит тему бесконечной открытости и репетитавности творческого процесса, который, согласно Юнгу [1990, 18], есть «живое существо, имплантированное в человеческую психику». Из писем Пастернака 1953 г. узнаем, что таким
Что касается истории написания самих «ПБ», то первой из них был написан «Гробовщик», в котором доминирующей как раз является тема смерти как источника «творчества» гробовщика. И первый свой «гроб» Адриан создает для Петра Петровича Курилкина (ср. оксюморонное сочетание «жив курилка») — это было в год рождения реального автора — Пушкина (1799), что сводит «концы» жизни точно так же, как впоследствии в открывающих «ДЖ» словах «хоронят Живаго». Интересно, что в авторском варианте повести пришедший на новоселье Курилкин не просто рассыпался, оттого что «гробовщик» его от себя «оттолкнул», а «упал como corpo morte cadde». В. Шмид [1998, 58] пишет, что это цитата из дантовского «Ада», воспроизводящая то место, где потрясенный страшными переживаниями поэт «падает наземь, как падает мертвое тело». Таким образом, в «Гробовщике» также первоначально была заложена идея «смерти поэта», которая родилась параллельно с образом «покойного Белкина» на фоне державинского эпиграфа о гробах (Державин — поэт, который дал «начало» Пушкину: «в гроб сходя, благословил»).
С подобной же метаморфозой мы встречаемся и в «ДЖ», где благодаря паронимии «гардероб — гроб» (см. [Фатеева 2000, 188–189]) воскрешается тема «Гробовщика», которую Живаго решает в виде вопроса:
Ап. Григорьев [1876, 121] писал, что «покойный Белкин» — это «отрицательное начало» Пушкина, таким же «анти-началом», «анти-путем» [Йенсен 1997] по отношению к Живаго (Пастернаку) выступал Стрельников (Маяковский). И из писем Пастернака 1953 г., когда он сел за «окончание»[181] «ДЖ», узнаем, что «окно Живаго» 18 лет назад (в 1935 г., когда «Маяковский не был еще обожествлен») было для него «тупиком», и, будучи физически здоровым, он был «непоправимо несчастен и погибал», «заколдованный злым духом в сказке» [5, 510] (как впоследствии в «ДЖ» Стрельников). Обращаясь к «Гробовщику», находим ту же цифру «осьмнадцать лет» (2x9), когда все у «Гробовщика» шло заведенным порядком, а затем потребовало «переезда» — т. е. «сдвига», но, «приближаясь к желтому домику», читаем у Пушкина [7, 110], «гробовщик чувствовал с удивлением, что сердце его не радовалось» (ср. названия сел Ненарадово и Горюхино в «ПБ», где живет автор).
Связь «сдвига» с «путешествием» и началом работы над прозой — книгой об отце-путешественнике находим и в «Даре» Набокова, которую сын начинает писать через 9 лет после смерти отца. В начале июня (близко к дате рождения Пушкина) Федор начинает работу над книгой об отце и читает прозу Пушкина, затем переходит к его «жизни». При этом книги, которые он читает, всегда имели в Берлинской библиотеке штемпель на 99 странице и «лежали рядом со старыми русскими журналами, где он искал пушкинский отблеск» [3,88]. Число 99 дорого Набокову потому, что его год рождения 1899 ровно на 100 лет отличается от года рождения Пушкина — 1799 (именно поэтому «ритмы» обоих веков у Федора также «мешаются», как затем у Живаго).
Мы уже писали о том, что в «Даре» и «отец» и Пушкин воскресают, но прежде всего воскресает «Яша» — «мертвый поэт». И это происходит в «желтоватом» доме в воображении отца Яши по имени Александр. «Отец» Яши спрашивает Федора: «Как, разве вы не умерли?» — и, приняв его ссадину на виске за «след выстрела», признает в нем «свежего самоубийцу» [3, 83]. Появление «живого между мертвыми» здесь осмысляется иронически как «воскресение Христа» в виде «садовника» среди «миртовых кустов»: в этой роли выступает Федор (впоследствии в «ДЖ» символическое «воскресение» поэта Живаго в сцене у его гроба будет уже подано в самой серьезной манере; поза же, в которой лежит Живаго в гробу, напоминает положение Маяковского в стихотворении Пастернака «Смерть поэта»)[182].
Вскоре после этого эпизода в диалоге с матерью у Федора рождается решение писать прозаическую книгу о путешествиях отца, на что его наталкивает «Путешествие в Арзрум» Пушкина (полное название: «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года»). Заметим, что трагическая смерть отца, ВД. Набокова, который погиб от пистолетного выстрела (хоронили его 1 апреля 1922 г.), впрямую связалась у сына-писателя со смертью Пушкина. И как отчасти и смерть Грибоедова инициирует у Пушкина написание «Путешествия в Арзрум», так и смерть реального и воображаемого отца Годунова-Чердынцева заставляет Набокова в лице Федора писать свою «прозу», в которой Пушкин выступает как бы в роли отца — «искателя словесных приключений» Годунова.
Прерывая ненадолго разговор о пушкинских «ключах» в «Даре», отметим, что и роман «ДЖ», как отмечали некоторые исследователи, начинается с диалога во время похоронной процессии («Кого хоронят?» Им отвечали: «Живаго»), который по своей структуре напоминает диалог автора «Путешествия в Арзрум» с грузинами, везущими тело Грибоедова (см. также [Юнггрен 1982]). В этом смысле и «ДЖ», и «Дар» продолжают пушкинское «гробоведение», эксплуатируют одну и ту же сентенцию Пушкина: «Как жаль, что Грибоедов не оставил своих записок! Написать его биографию было делом его друзей…» [7, 742]. Так оба автора сочетают учебу у классиков с их «модернистским переписыванием», однако парадоксально, что в «неоконченных записках» Юрия Живаго замечания «натуралиста» соседствуют с рассуждениями о русской литературе, подобно тому как это происходит в книге об отце Федора Годунова-Чердынцева, получившего свой «дар» по наследству от Пушкина. Интересно еще одно совпадение: Набоков родился 23 апреля — в день св. Георгия (Юрия), — этот образ природного всадника и земледельца станет центральным символом романа Пастернака о таланте как высшем «даре жизни».
«Круговая порука» этих романов выводит нас еще на одно совпадение их ходов, которые соотносимы с темой «конца» и «выстрела». В «Даре» воспоминания о
В «ДЖ» мотив пушкинского «выстрела» также описывает свой круг, замыкающийся на Стрельникове, который стреляет в себя (в плане Пушкина повесть «Выстрел» имела название «Самоубийца»), Начинается же этот круг тогда, когда «мальчики», играя в войну, стреляют. Однако прежде всего на роль «дуэлянта-бретера» претендовала Лара, которая
В «Даре» также оказывается значимой картина Венеции — она является началом воображаемого кругосветного плавания Федора с отцом (своеобразный ответ на пушкинский вопрос «Куда ж нам плыть?»). Это путешествие задается следующим образом: «Сквозь картину „Марко Поло покидает Венецию“ Федор отправляется по следам своего отца в воображаемую экспедицию в Азии. Во время этого „путешествия-рассказа“ сын превращается в своего отца и возвращается обратно по древней дороге, по которой шесть веков назад проходил Марко Поло» [Давыдов 1982, 195]. Круговой характер «словесного странствия» позволяет в пространстве воображения и сна Федора «воскресить отца» (как ранее Пушкина), и это «воскрешение» описывается как его появление «на пороге» «за вздрогнувшей дверью» (ср.
Если проследить далее историю литературного «выстрела», то увидим, что этот «выстрел» все более осмысляется в металитературном ключе: и если Пушкин своим мотивом «несостоявшего выстрела» как бы «стреляет» в романтическую фабулу [У. Буш, В. Шмид], то Набоков или «стреляет» в своих литературных соперников, или в фабулу вообще[186]. И Кончеев в романе как превосходящий по мастерству Федора поэт также оказывается «почти убит» разгромной рецензией на его «Сообщение» критика с говорящей фамилией Христофор Мортус (сочетание по сути также оксюморонно: имя связано с Христом, фамилия с идеей ‘смерти’). Но, как бы по закону от противного, эта рецензия Мортуса сама превращается в «круговую мишень»: он «начинал суживать эти искусственные
Итак, выходит, что литературный поединок двух поэтов по поводу «прозы» по принципу круга оборачивается «дуэлью» двух стихотворений, причем «Нобелевскую премию» Пастернак пишет «почти у гроба» (январь 1959), а пародию на нее Набоков создает спустя год после смерти Пастернака (1961). Интересно в этой связи письмо Б. Пастернака к Е. Д. Романовой от 23 декабря 1959 г., в котором Пастернак как бы продолжает слова Набокова о «некончающейся» пушкинской строке: «Дороже всего мне Ваше знание того, на чем Гоголь с ума сошел и чем измучился: того, чем может быть настоящая художественная проза, какое это волшебное искусство, на границе алхимии… „Beau comme la prose“, — говорил Карамзин о настоящей поэзии, может быть молодой пушкинской, когда желал похвалить ее» [Пастернак 1982, 17]).
Заключение
Ты — един, и весь твой путь лежит тут, вроде картины с перспективной далью дороги, которую видишь всю вглубь.
Стихи, тобой приложенные, едины с твоей прозой и с твоей всегдашней поэзией.
В нашей книге Борис Пастернак предстает прежде всего как автор, для которого одинаково важны две формы словесного выражения — поэзия и проза. Благодаря смене форм выражения становится возможным проследить, как внутренняя творческая установка постепенно экстериоризуется, обнажая «код иносказания» языковой личности.
Для описания интеграционных процессов внутри целостной языковой системы Пастернака как поэта-прозаика мы, во-первых, выделили единицы метатекстового уровня — метатропы (МТР)[188], в которых заложен индивидуально-авторский код преобразования языковой картины мира, и, во-вторых, построили функцию от «Я» лирического субъекта, которая определяет единство этой картины, отражая при этом неодномерность отношений творящего «мета-Я» к объектам и адресатам его мира. На основании введенных нами понятий стало возможно дать точные определения терминам «идиостиль» и «идиолект», которые были нами верифицированы при конкретном описании индивидуальной художественной системы Пастернака.
Идиостиль представляет собой структуру зависимостей, порождаемую функцией «лирического субъекта», которая в своем развитии обнаруживает «код иносказания» творческой личности. Этот «код иносказания» включает в себя набор ситуаций, подвергшихся «личной мифологизации» [например, ситуации «зеркала», «раскрывания/закрывания окна», «солнцеворота» у Пастернака] — ситуативных МТР; систему концептуальных установок автора, как меняющуюся, так и не меняющуюся во времени [например, «единство и круговое сходство всего живого», связь «музыки» с идеей «второго рождения», а музыкального счета с рисунком воспроизводимого движения; семантический комплекс «Девочки — детства-девственности»; «врач» как воплощение «дара жизни» у Пастернака], — концептуальных МТР; систему композиционных функций [ «скрещение» души, свечи, ветра, кругового движения снега с идеями «смерти», «любви» и «возрождения» (ср. мотив «метели» в «ДЖ»); «сплавление» и «превращение в потоки дождя или волны» у Пастернака] — композиционных МТР; и систему формообразующих единиц, связанных с «памятью слова», — операциональных МТР.
При этом все типы МТР, безусловно, взаимозависимы: так, связь музыкального и стихотворного «счета» проецируется в ситуацию «открытия окна» при «втором рождении»
На каждом этапе развития идиостиля могут появляться «новые» и «устаревшие» МТР, МТР могут заимствоваться и вступать в интерференцию друг с другом точно так, как и языковые единицы. Поэтому в случае влияния одной творческой системы на другую следует говорить о заимствовании идиостилевых характеристик, т. е. целого «пучка» как содержательных, так и операциональных МТР. В этом аспекте в книге рассматриваются идиостили Пастернака и Набокова, в которых обнаруживается подобный семантический комплекс взаимозависимостей «Девочка — детство — девственность», реализующий себя в эротических метафорах «бабочки» и «цветка» (с последней связан мотив «дефлорации»). При этом у Набокова акцентуируется именно потеря «Девочки — детства — девственности», и в итоге приходится говорить о набоковской деформации возвышенного пастернаковского комплекса и его сращении с темой «бедной девочки» Достоевского.
С учетом трансформационных факторов идиолект — это совокупность текстов, порожденных в определенной хронологической последовательности по определенной развивающейся во времени системе метатропов данного автора. Что касается новой редакции ранних книг, например «Поверх барьеров» (1914–1916; 1928) Пастернака, то двойная датировка может говорить как о своеобразных «кругах эволюции», которые рождаются при метаязыковом осмыслении предшествующих этапов своего творчества, так и, в случае Пастернака, о сознательной корректировке, когда поэт ретроспективно, задним числом как бы торопит свою действительную эволюцию.
Реальность существования МТР доказывает параллельный анализ «близнечных» текстов Пастернака, различающихся в формальном выражении по оси «стих — проза». Этот анализ делает очевидным, что за его стихотворными и прозаическими текстами стоит некоторый инвариантный код смыслопорождения, который делает их взаимопереводимыми на глубинном семантическом уровне. Это, в свою очередь, говорит о том, что, несмотря на вариативность форм выражения, сохраняется единство языковой творческой личности. Причем нами рассмотрены разные типы «близнечных» текстов: объединенные одними и теми же (1) ситуативными МТР (стихотворные и прозаические тексты о Венеции); (2) концептуальными МТР (образы Девочки и Демона в «СМЖ» и повести «ДЛ»); (3) ситуативными и концептуальными МТР («Годами когда-нибудь в зале концертной…» и отрывок из «письма Р.-М. Рильке» о Е. В. Лурье-Пастернак из первой редакции «ОГ» Пастернака), а также проведен сравнительно-частотный анализ текстов, в основе которых лежат одни и те же ситуативные, концептуальные и композиционные МТР (стихотворение «В больнице» и письма «из больницы»). Во всех этих «близнечных» текстах тождественность содержательных МТР определяется благодаря референциальной, звуковой и комбинаторной памяти слов при различном их ритмико-синтаксическом воплощении.
Анализ «близнечных» текстов демонстрирует и дифференциальные признаки «прозы поэта», отличающие эти тексты от других текстов художественной прозы своим стремлением к опоре не на память ситуаций, а на «память слова». При этом в типологическом аспекте различаются риторическая проза поэта, нарочито подчеркивающая все уровни поэтического моделирования (ранний Пастернак — «Фрагменты о Реликвимини», «Детство Люверс», «Воздушные пути», «Охранная грамота»), и «прозрачная» проза (зрелый Б. Пастернак — автор «ДЖ»).
В текстах первого типа прежде всего обращает на себя внимание звуковая организация текста, которая в определенных точках «сгущения» звуковой образности по аналогии со стихотворной рифмой формирует паронимическую рифму, задающую систему пропозиционального сегментирования. Так без специального графического оформления в структуре прозы создается подобие стиховой членимости, а над линейным синтаксическим каркасом надстраивается вторичный вертикальный фразовый рисунок. При этом, в отличие, например, от Белого (см. [Фатеева 2001б]), у молодого Пастернака сохраняется семантический и конструктивный порог, позволяющий закрепить принадлежность текста к прозаической художественной речи. Ср. в «ДЛ» паронимическую рифму в рамках прозаического текста (текст намеренно разбит на строки, в которых слова «расставлены» специально для демонстрации вертикальных связей):
Желтел и золотился лист в саду.
В его светлом пляшущем отблеске
маялись классные стекла.
Матовые вполовину, они
туманились и волновались низами.
Форточки сводило судорогой.
Здесь паронимическая рифма создает одновременно тесноту горизонтальных (
При этом обращает на себя внимание и такое явление в прозе молодого Пастернака (но отзвуки его видны в «ДЖ»), когда причастия и деепричастия наряду с парными наречиями создают параллельно первичной предикативной канве, образованной значимыми глаголами в личных формах, вторичную предикативную канву. Так, у Пастернака в тексте отражается рисунок «движения». Аналог подобным конструкциям Ю. Н. Тынянов [1977, 329] видел в кино: как кадр сконструирован по принципу движения, но далек от материальной репродукции движения, так и фраза «важна не своим прямым смыслом, а самим ее фразовым рисунком». Эти слова ученого относятся к прозе А. Белого, но они верны и для Пастернака с учетом того, что «фразовые рисунки» двух поэтов-прозаиков различны.
Ниже приводится абзац из «ДЛ», в котором передается рисунок музыкального движения (единый для прозы и поэзии Пастернака, см. 3.6). Он показателен тем, что именно в музыке, как считал А. Белый, максимально дематериализован «материал искусства» и обнажена сама сущность движения как «чисто структурных отношений». «Переносный» смысл данной прозаической последовательности возникает как раз за счет сходного или контрастного протекания двух предикативных линий, создающих каждая свой ритм на фоне другой: первая создается глаголами, вторая — деепричастиями с наречиями[189]. Ср., как звуки балалайки получают «материализацию» в «летящей мошкаре» [4, 56–57]:
В текстах второго типа мир текста тоже создается при помощи внутренних ресурсов «памяти» языковых единиц, однако все «свайные конструкции» упрятаны в «прозрачной» прозе внутрь текстовой конструкции и на поверхностном уровне преодолевается выдвинутость всех «стихоподобных», взрывающих плавное линейное развитие приемов организации текста.
Развитие Пастернака-прозаика можно считать феноменальным. Сначала для поэта характерно открытое внесение в прозаическую конструкцию элементов стихотворного моделирования. Но парадоксальность его эволюции состоит в том, что его проза, изначально осложненная некоторыми параметрами (звуковая организация, система синтаксических симметрических построений, усиленная метафоричность) стихотворного кодирования, не обнаруживала стремления к разбиению на «соизмеримые» строфоподобные абзацы и к метрической организации, а была ориентирована на длинные синтаксические периоды с особой системой пунктуации (от первых «опытов» вплоть до «ОГ»), И, наоборот, в поздней прозе романа «ДЖ», в которой Пастернак стремился быть предельно экономным во «внешних» изобразительных средствах, выявляется тенденция к малым соизмеримым абзацам (их средняя длина — 4,69 прозаической строки по сравнению с. 7, 39 «ДЛ»), Однако эта тенденция, по словам самого автора, продиктована лишь ориентацией на «короткие, полные окончательно продуманных положений или формулировок предложения» и не противоречит «спокойному, естественному изложению». Так, исходная динамическая линия прозаического текста, отражающая «волнообразное неверное хождение» Пастернака «под речью тематики» и на первых этапах придающая пастернаковскому стилю «его мучительную трудность» [Берковский 1930, 160], получает разрешение в его поздней формуле, относящейся как к прозе, так и к поэзии:
Работая над романом «ДЖ», Пастернак пытается избавиться от длинных, закрученных фразовых периодов и «добиться сжатости Пушкина», т. е. «налить вещь свинцом фактов» (цит. по [Борисов, Е. Б. Пастернак 1988, 210]). Однако поэт в то же время понимает, что XX век безусловно сместил «искусство прозы» в сторону «поэтичности» и что «кроме личной поэтической традиции» прозаик находится под очень сильным давлением «сильной поэтической традиции XX века» на всю литературу [Там же]. И, чтобы найти золотую середину, он пересматривает всю послепушкинскую прозу XIX в., обращая свой взор прежде всего к Достоевскому (его умению строить фабулу, сплетая «узлы в разных временах»), Толстому (как мастеру исторического романа и создателю «нового рода одухотворения» в прозе) и Чехову (чья «краткость» была поистине «сестрой таланта»). При этом он, как и Набоков, не перестает вслушиваться в «чистейший звук пушкинского камертона», который уже при самом замысле вещи требует «найти звук» (И. Бунин) и ритм.
Полный же анализ эволюции идиостиля Пастернака показывает, что определяющими в нем оказываются концепты «роста» и «круговращения», природного и духовного одновременно. На первом круге «роста» образуется первоначальный «союз слов и вещей» поэта и его «основные вербальные темы существования» (Р. Барт) — «Божий мир», как его определил сам поэт. Во втором «круге» в период «тем и вариаций» (который понимается шире названия книги — с 1918–1929 гг.) при наложении «Божьего» и «Исторического» миров первоначальная «модель мира» расширяется. Однако далее на «третьем» круге модель вновь сужается и окончательно «очерчиваются» границы этого мира. Поиск своего места в мире и в пространстве языка сначала происходит в диалоге детского и взрослого сознания, а позднее в координатах «свой — чужой», и определение границ «своего» мира и языка осуществляется, по признанию самого поэта, за счет «втягивания» всех «широт и множеств» в «свой личный глухой круг», в «интимизации» «Божьего» и «Исторического» миров, в создании системы перевода между ними.
При этом от самых первых опытов «Начальной поры» до романа «ДЖ» и книги «КР», где обнажаются «основания и корни» поэтической системы Пастернака, стих и проза образуют единое языковое пространство. Правила перехода от одной формы к другой в нем определены законами глубинной семантической связности, в которой проявляется сущность рефлексии поэта над языком. Сама эволюция идиостиля, протекающая в постоянной смене двух форм словесности, показывает, что резкого изменения идиостилевых характеристик не происходит. Рефлексия над своим языком и миром уничтожает случайные поверхностные связи, обусловленные «поиском в ширину», и сохраняет в памяти лишь те, что направляют «поиск в глубину». На завершающем круге глубинные зависимости «идиостиля» выносятся на поверхность «идиолекта», и поиск своего стиля сливается с поиском средств его представления миру в «чистом виде».
В отношении Пастернака легче всего принять предложенную Д. С. Лихачевым и Ю. М. Лотманом гипотезу о закономерности смены «риторической» ориентации на «стилистическую» при эволюции определенного идиостиля, согласно которой на первом этапе индивидуальный язык «оформляется как отмена уже существующих поэтических идиолектов. Очерчивается новое языковое пространство, в границах которого оказываются совмещенными языковые единицы, прежде никогда не входившие в какое-либо общее целое и осознававшиеся как несовместимые. Естественно, что в этих условиях активизируется ощущение специфичности каждого из них и несоположенности их в одном ряду. Возникает риторический эффект» [Лотман 1981 а, 25]. Когда же речь идет о неординарном художнике (прежде всего Ю. М. Лотман имеет в виду Б. Пастернака, итог поэтического развития которого характеризуется автометаописательной формулой «впасть, как в ересь, В неслыханную простоту»), «он обнаруживает силу утвердить в глазах читателя
Так, движение Пастернака от сложного к простому связано с конвертируемостью цепочек «ситуация — образ — слово». В первых книгах поэзии и прозы у Пастернака всей мощью «говорит образ» («ОГ»), т. е. слово в движении своего иносказания приближается к образу, создавая многочисленные ряды семантических переносов, перефразирований, рифменных и звуковых соответствий одной ситуации. Постепенно набор поэтических ситуаций очерчивается, в них приводятся «общие члены» и «выносятся за скобки» — в скобках (или строке) остается чистое выражение поэтической мысли, которое нельзя преобразовать в более простое.
Например, «размороженный» во «ВР» «ручей», иносказательно соотнесенный с поэтом (
Следовательно, в ходе развития идиостиля Пастернака система глубинных инвариантов и поверхностных вариантов (т. е. содержательно-семантический и формально-семантический аспекты идиостиля) стремятся к гармонии, и на вершине эволюционного развития как бы авторефлексивно формулируются инварианты этой системы. Так, в книге «КР» и в вариантах к ней все время повторяется набор признаков, выраженных наречиями:
В связи с генетическими корнями Пастернака в книге также прослеживается, как язык музыки и живописи облекается в словесно-художественную форму. Анализ показывает, что творческое мышление Пастернака интермедиально — для него словесные построения аналогичны музыкальным и живописным и, переплетаясь, образуют единый стиль художественного выражения. К примеру, синтаксис Шекспира представляется поэту сразу во всех «регистрах» и «оттенках»: «высокомерный, отчаянный,
Не случайно поэтому в книге определяются основные «созвучия» и любимые музыкальные инструменты Пастернака (
Список источников
Материалы для биографии. Борис Пастернак / Сост. Е. Б. Пастернак. М., 1989.
Мир Пастернака. М., 1989.
Переписка Бориса Пастернака. М., 1990.
Письма Б. Л. Пастернака к жене. З. Н. Нейгауз-Пастернак. М., 1993.
Литература
Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы. Исторические корни и развитие обычаев. М., 1983.
Мифы народов мира: В 2 т. М., 1988 (МНМ).
Очерки истории языка русской поэзии XX в. Поэтический язык и идиостиль. Общие вопросы. Звуковая организация. М., 1990.
Очерки истории языка русской поэзии XX в. Опыты описания идиостилей. М., 1995.
Пушкинско-пастернаковская культурная парадигма: Итоги исследования в XX веке: Материалы научной конференции. Смоленск, 2000.
Boris Pasternak. Essays / Ed. by Nils Eke. Nilsson. Stockholm, 1976.
Boris Pasternak and His Times: Selected Papers from the Second International Symposium on Pasternak / Ed. by L. Fleisman. Berkeley, 1989.
Cultural Mythologies of Russian Modernism. California Slavic Studies. XV. Berkeley, 1992.