Выдающийся судебный деятель и ученый-юрист, блестящий оратор и талантливый писатель-мемуарист, Анатолий Федорович Кони был одним из образованнейших людей своего времени.
Его теоретические работы по вопросам права и судебные речи без преувеличения можно отнести к высшим достижениям русской юридической мысли. В третий том вошли его судебные речи в качестве обвинителя, а также кассационные заключения и напутствия присяжным.
А. Ф. КОНИ КАК СУДЕБНЫЙ ОРАТОР
Судебная реформа 1864 года серьезно преобразовала русское уголовное судопроизводство. Введенные ею новые процессуальные принципы — устность, гласность, непосредственность, состязательность, равенство сторон в процессе — позволили выдвинуться большой плеяде замечательных судебных ораторов, глубоко понявших свою роль, умевших владеть словом и вносивших в это умение, как отмечал А. Ф. Кони, иногда истинный талант [1]
Имена П. А. Александрова, М.Ф. Громницкого, Ф.Н. Плевако, В.Д. Спасовича, С.A. Андреевского, К.К. Арсеньева, А.И. Урусова, Н.П. Карабчевского и других прочно вошли в историю русского судебного красноречия. Среди этих выдающихся ораторов особое место по праву занял А. Ф. Кони, талант которого развивался и совершенствовался вполне самобытно, как самобытно развивалось русское судебное красноречие. Личность А. Ф. Кони оставила глубокий след в истории общественной, литературной и государственной жизни дореволюционной России. Безупречной, прогрессивной деятельностью завоевал он имя «доблестного рыцаря», «рыцаря права».
Среди видных дореволюционных юристов существовали различные взгляды на роль судебного оратора в процессе, на дозволенность тех или иных приемов в ходе прений сторон. Если талантливый дореволюционный адвокат С. А. Андреевский рекомендовал молодым ораторам не особенно заботиться об анализе доказательственного материала в суде, а центр тяжести переносить на исследование психологического состояния подсудимого в момент совершения преступления, то находились такие теоретики и практики судебного красноречия, которые советовали: «Будьте постоянно и неуклонно несправедливы к противнику… Рвите речь противника в клочки, и клочки эти, с хохотом, бросайте на ветер… Разрушая построение противника, не заботьтесь о том, чтобы дать свое собственное построение» [2]
Подобные поучения находили своих последователей и в среде обвинителей и в среде защитников, которые ради достижения цели обвинения или защиты во что бы то ни стало не пренебрегали никакими средствами, оправдывая свои неправомерные действия общеизвестной формулой, — в борьбе все средства хороши.
А. Ф. Кони же в своих выступлениях неоднократно подчеркивал значение нравственных начал в судебной деятельности, и это не случайно. В течение ряда лет он настойчиво разрабатывал курс судебной этики. «Можно и даже должно говорить, — писал он, — об этической подкладке судебного красноречия, для истинной ценности которого недостаточно одного знания обстоятельств дела, знания родного языка и умения владеть им и, наконец, следования формальным указаниям или ограничениям оберегающего честь и добрые права закона. Все главные приемы судоговорения следовало бы подвергнуть своего рода критическому пересмотру с точки зрения
В многочисленных печатных работах и публичных выступлениях А. Ф. Кони старался привить мысль, что суд, судебное разбирательство, прения сторон должны быть школой нравственного воспитания народа. Этим целям он на протяжении многих лет подчинял свою деятельность.
К каждому слову, к каждой фразе он относился с чувством большой ответственности. Отсюда вытекали и его требования к судебному оратору.
Взгляд А. Ф. Кони на судебного оратора выражен в следующем утверждении: «Показная и, если можно так выразиться, в некоторых случаях спортивная сторона в работе обвинителей и защитников всегда меня от себя отталкивала, и, несмотря на неизбежные ошибки в моей судебной службе, я со спокойной совестью могу сказать, что в ней не нарушил сознательно одного из основных правил кантовской этики, т. е. не смотрел на человека как на средство для достижения каких-либо, хотя бы и возвышенных целей»[4]. В этом утверждении — в недопущении рассматривать человека как средство для достижения даже возвышенных целей — состояло нравственное кредо Кони. Его девиз — цель не может оправдывать средства в правосудии — высоко гуманен.
А. Ф. Кони требовал от судебных ораторов осмотрительности при выборе используемых ими средств. Блестяще владея иронией, он неоднократно предупреждал молодых судебных деятелей о необходимости пользоваться ею с большим тактом. Это оружие, говорил он, обоюдоострое и требующее в обращении с собой большого умения, тонкого вкуса и специального дарования.
Неизменный успех А. Ф. Кони — это не только результат его большого дарования. Это плод упорного, повседневного труда, всестороннего совершенствования ораторских приемов.
Судебным ораторам Кони рекомендовал безоговорочно выполнять три условия: «Нужно знать предмет, о котором говоришь, в точности и подробности, выяснив себе вполне его положительные и отрицательные свойства; нужно знать свой родной язык и уметь пользоваться его гибкостью, богатством и своеобразными оборотами, причем, конечно, к этому знанию относится и знакомство с сокровищами родной литературы… Наконец, …нужно не
Предъявляя высокие требования к судебному деятелю, А. Ф. Кони распространял их без каких-либо скидок на всех лиц, участвующих в процессе. Так, рассматривая деятельность Ф. Н. Плевако, даровитые выступления которого в суде порождали легенды, А. Ф. Кони не оставлял без осуждения поверхностного ознакомления с делом, допускаемого этим выдающимся адвокатом.
Выступления А. Ф. Кони в суде не ограничивались узкими рамками дела. Он почти всегда в той или иной мере затрагивал проблемы уголовного или уголовно-процессуального права. Поэтому, рассматривая ораторское мастерство А. Ф. Кони, нельзя пройти мимо его суждений по различным юридическим вопросам, которые характеризуют его как прогрессивного юриста.
А. Ф. Кони справедливо называли создателем русской школы судебного красноречия. Его наставничество не утратило и сегодня своего большого значения. Значительной частью его наследия являются обвинительные речи, произнесенные перед судом присяжных заседателей. Именно здесь прежде всего проявилось могучее дарование первоклассного судебного оратора, непревзойденного мастера живого слова, тонкого и умелого аналитика доказательственного материала, глубокого психолога и тонкого знатока движений человеческой души.
В одном из своих писем к А. Ф. Кони Ф. Н. Плевако писал: «Ваши слова — страшный обвинительный акт против тех прокуроров, адвокатов, которые думают, что правда и неправда, вина и невиновность, словом, все то, что волнует человека на скамье присяжного, — просто условные звуки, традиционные ходы на шахматной доске, не имеющие никакого серьезного значения и отступающие в даль и в тень перед статистической таблицей судимости» [5]
При оценке судебной деятельности А. Ф. Кони в целом и его деятельности как судебного оратора в частности нельзя забывать, что высокое положение могло легко «оказенить» и «засушить» этого незаурядного юриста, сделать его глухим и слепым к человеческим страданиям. Однако этого не произошло. Ему всегда был чужд чиновничий педантизм. Как правильно отмечал М. Н. Гернет, «между А. Ф. Кони и самой жизнью никогда не было той высокой и толстой преграды, которая всегда была для большинства других судебных работников его положения» 2. Кони-юрист в высшей степени гуманен и объективен.
За свою долгую жизнь А. Ф. Кони прошел все ступени прокурорской и судебной иерархии. Его деятельность началась в 1867 году в Харькове, где он пробыл более двух лет в должности товарища прокурора окружного суда. 21 марта 1868 г. Кони писал своему другу адвокату А. И. Урусову: «Новая деятельность совершенно затянула в свои недра и заставила посвятить ей все свои силы» [6]
Участие в качестве обвинителя в крупнейших процессах, безупречные по своей форме, глубокие по содержанию судебные речи, независимость суждений, гуманизм и широкая общественная и научная деятельность создали ему невиданное в дореволюционной России признание. «Редкое имя в России, — писал один из его друзей, — в течение более чем полувека — пользовалось такой популярностью, было окружено ореолом такого обаяния, как имя Кони. Его знали люди всякого «толка», даже такие, которые, казалось бы, не имели ни малейшего касательства ни к какой стороне его разнообразной деятельности» 2.
У А. Ф. Кони было все, что необходимо судебному оратору: огромный запас знаний, острый, наблюдательный' ум, строгая логика мышления, дар широкого обобщения' фактов, незаурядное литературное мастерство, а главное огромная теплота, задушевность, тонкое понимание движений человеческой души, умение дать правильный анализ человеческим поступкам. В судебных поединках его могучим и верным оружием была справедливость. Она помогала ему в борьбе с косностью, беспринципностью, надменностью и лицемерием. Владимир Соловьев так говорил о его ораторском таланте: «Он в редкой степени обладал способностью, отличавшей лучших представителей античного красноречия: он умеет в своем слове увеличивать объем вещей, не извращая отношения, в котором они находились к действительности» 3.
Своей практической деятельностью А. Ф. Кони создал неповторимый образ публично говорящего судьи, на обязанности которого лежит «сгруппировать и проверить все, изобличающее подсудимого, и, если подведенный им итог с необходимым и обязательным учетом всего, говорящего в пользу обвиняемого, создаст в нем убеждение в виновности последнего, заявить о том суду. Сделать это надо
в связном и последовательном изложении, со спокойным достоинством исполняемого грустного долга, без пафоса, негодования и преследования какой-либо иной цели, кроме правосудия…»
В публичных выступлениях А. Ф. Кони отмечал, что прокурор в суде должен быть беспристрастным и спокойным исследователем виновности подсудимого, он не вправе извлекать из дела только уличающие подсудимого обстоятельства, он не должен преувеличивать значения доказательств вины. Не требуя осуждения во что бы то ни стало, говорил А. Ф. Кони, закон обязывает прокурора заявлять суду по совести об отказе от обвинения в случае уважительности оправдания подсудимого; одним словом, не ослепленного односторонностью своего положения обвинителя, а говорящего судью создает закон из прокурора.
Ему чужд распространенный ораторский прием — музыкой слова, размеренностью и четкостью формы речи обязательно склонить слушателей на свою сторону. Ни к чувству, а к здравому смыслу адресуются его речи. Печать глубокой ответственности лежит на каждом сказанном им слове. К установлению истины он всегда шел прямой дорогой.
«…Более рыцарского противника, чем А. Ф. Кони, — отмечал К. К. Арсеньев, — нельзя было встретить и во время судебного следствия. Он всегда соглашался на все предложения защиты, направленные к разъяснению дела, всегда готов был признать правильность ее фактических указаний. Состязаться с А. Ф. Кони, значило иметь возможность сосредоточиться на исключительно главных пунктах дела, отбросив в сторону все мелкое и неважное, все наносные элементы, так часто затрудняющие расследование и раскрытие истины»
А. Ф. Кони старался облегчить слушателям восприятие основного содержания своих речей. Делал он это не сухо, формально, а образно, художественно. А. Ф. Кони умело пользовался народными поговорками, афоризмами, литературными образами. Все это делалось с большим тактом и всегда кстати. Он щедро использовал сравнения, которые помогали глубже уяснить суть дела, осмыслить те или иные эпизоды и содействовали правильной оценке имеющихся в деле доказательств. По делу о подлоге завещания Седкова он говорил: «Каждое преступление, совершенное несколькими лицами по предварительному соглашению, представляет целый живой организм, имеющий и руки, и сердце, и голову. Вам предстоит определить, кто в этом деле играл роль послушных рук, кто представлял алчное сердце и все замыслившую и рассчитавшую голову».
Безупречной форме его судебных речей соответствовало всегда глубокое содержание, в котором отражалось человеколюбие и огромное уважение к личности.
Нередко присяжные заседатели выносили оправдательные приговоры лицам, совершившим преступления, особенно по делам, в которых не было конкретных потерпевших от преступления. Это учитывал А. Ф. Кони. В своем выступлении по делу Станислава и Эмиля Янсен и Акар, обвиняемых в распространении фальшивых денег, он сказал: «Фальшивые ассигнации похожи на сказочный клубок змей. Бросил его кто-либо в одном месте, а поползли змейки повсюду. Одна заползет в карман вернувшегося с базара крестьянина и вытащит оттуда последние трудовые копейки, другая отнимет 50 руб. из суммы, назначенной на покупку рекрутской квитанции, и заставит пойти обиженного неизвестною, но преступною рукою парня в солдаты, третья вырвет 10 руб. из последних 13 руб., полученных молодою и красивою швеею-иностранкой, выгнанною на улицы чуждого и полного соблазна города, и т. д., и т. д. — ужели мы должны проследить путь каждой такой змейки и иначе не можем обвинить тех, кто их распустил?»
Рисуя обстановку преступления, он придерживался того взгляда, что слово должно быть сильным, убедительным, но не грубым.
Выступая обвинителем по несомненно сложному делу, связанному с привлечением к уголовной ответственности лжесвидетелей, А. Ф. Кони показал присяжным заседателям несостоятельность утверждений большой группы лиц, оговаривавших ни в чем не повинную женщину. Иронизируя по поводу ложных показаний одного из свидетелей, Кони говорил: «Он обладает удивительным свойством дальнозоркости, и для него до такой степени не существует непроницаемости, что из второго ряда кресел
Важная особенность обвинительных речей А. Ф. Кони— последовательное и глубокое рассмотрение доказательств по делу. Для изложения их Кони выработал определенную методику — в первую очередь подвергать анализу и обстоятельному рассмотрению наиболее слабые доказательства, смело отбрасывать сомнительные, не дожидаясь, когда это сделает адвокат. Такой подход выбивал почву из-под ног его процессуальных противников. А. Ф. Кони сам отмечал имевшиеся в деле неполноценные доказательства. Анализируя их, он давал им свою оценку, укрепляя выводы обвинения, переходя от слабых к более убедительным, тесно увязывая их друг с другом. Ему чужды попытки перекладывать бремя доказательств на плечи защитников. В тех случаях, когда обвинение не находило подтверждения, он считал своей обязанностью смело и решительно отказаться от него.
В своей речи, советует А. Ф. Кони, прокурор не должен ни представлять дела в одностороннем виде, извлекая из него только обстоятельства, уличающие подсудимого, ни преувеличивать значения доказательств и улик для важности преступления. В силу этих этических требований прокурор обязан сказать свое слово даже в опровержение обстоятельств, казавшихся при предании суду сложившимися против подсудимого, причем в оценке и взвешивании доказательств он вовсе не стеснен целями обвинения.
В этом утверждении Кони заключается его понимание осуществления такой ответственной функции уголовного процесса, как поддержание обвинения в суде.
Вдумчивое и гуманное отношение к судьбе человека — непреложное требование Кони-прокурора.
Поддерживая обвинение по делу А. Штрама, Кони образно рисует внутреннее состояние человека, представшего перед судом. «Подсудимый — человек молодой, у которого, несомненно, еще не заглохли человеческие чувства; показания свидетеля Бремера именно указывают на эту сторону его характера. Хотя он и слушал это показание с усмешкой, но я не придаю этому никакого значения; эта усмешка— наследие грязного кружка, где вращался подсудимый, но не выражение его душевного настроения. В его лета ему думается, конечно, что в этом выражается известная молодцеватость; мне, мол, «все нипочем», а в то же время, быть может, сердце его и дрожит, когда добрый старик и пред скамьею подсудимых говорит свое теплое о нем слово».
Обвиняя Е. Емельянова в убийстве жены, А. Ф. Кони говорил о свидетельнице Суриной: «Было бы странно скрывать от себя и недостойно умалчивать перед вами, что личность ее не производит симпатичного впечатления и что даже взятая вне обстоятельств этого дела, сама по себе, она едва ли привлекла бы к себе наше сочувствие. Но я думаю, что это свойство ее личности нисколько не изменяет существа ее показания. Если мы на время забудем о том,
Раскрывая далее значение свидетельского показания в уголовном процессе, он пояснил: «Надо оценивать показание по его внутреннему достоинству. Если оно дано непринужденно, без постороннего давления, если оно дано без всякого стремления к нанесению вреда другому и если затем оно подкрепляется обстоятельствами дела и бытовою житейскою обстановкою тех лиц, о которых идет речь, то оно должно быть признано показанием справедливым. Могут быть неверны детали, архитектурные украшения, мы их отбросим, но тем не менее останется основная масса, тот камень, фундамент, на котором зиждутся эти ненужные, неправильные подробности».
В ходе рассмотрения уголовных дел нередко возникают сомнения в виновности подсудимого. Судебный оратор не может их обойти. Они нуждаются в умелом обстоятельном обсуждении. Как подходит А. Ф. Кони к оценке такого рода сомнений?
«Мне могут сказать, — отвечает он, — что сомнение служит в пользу подсудимого. Да, это счастливое и хорошее правило! Но, спрашивается, какое сомнение? Сомнение, которое возникает после оценки всех многочисленных и разнообразных доказательств, которое вытекает из оценки нравственной личности подсудимого. Если из всей этой оценки, долгой и точной, внимательной и серьезной, все-таки вытекает такое сомнение, что оно не дает возможности заключить о виновности подсудимого, тогда это мнение спасительно и должно влечь оправдание. Но если сомнение явилось только от того, что не употреблено всех усилий ума и внимания, совести и воли, чтобы, сгруппировав все впечатления, вывести один общий вывод, тогда это сомнение фальшивое, тогда это плод умственной расслабленности, которую нужно побороть».
Представляют большой интерес высказывания А. Ф. Кони о роли личного признания вины подсудимого для правильного разрешения дела.
Обвиняемый в совершении убийства А. Штрам давал разноречивые показания, признавая, а затем отрицая свою вину. Не желая связывать себя таким сомнительным доказательством, А. Ф. Кони как бы отодвигает его в сторону, сосредоточивая свое внимание на рассмотрении показаний свидетелей, вещественных доказательств, анализе заключений экспертов. Присяжные заседатели неоднократно предостерегались им от слишком доверчивого отношения к признанию вины подсудимым. По делу об убийстве иеромонаха Иллариона он буквально с первых слов настораживает присяжных: «Вы, представители суда в настоящем деле, не можете быть орудием ни в чьих руках; не можете поэтому быть им и в руках подсудимого и решить дело согласно одним только его показаниям, идя по тому пути, по которому он вас желает вести. Вы не должны безусловно доверять его показанию, хотя бы оно даже было собственным сознанием, сознанием чистым, как заявляет здесь подсудимый, без строгой поверки этого показания. Сознания бывают различных видов, и из числа этих различных видов мы знаем только один, к которому можно отнестись совершенно спокойно и с полным доверием. Это такое сознание, когда следы преступления тщательно скрыты, когда личность совершившего преступление не оставила после себя никаких указаний и когда виновный сам, по собственному побуждению, вследствие угрызений совести является к суду, заявляет о том, что сделал, и требует, просит себе наказания, чтоб помириться с самим собою».
В обвинительных речах А. Ф. Кони не раз обращал внимание присяжных на необходимость смягчения подсудимому наказания.
Большой гуманист, он умел находить теплые проникновенные слова, яркие запоминающиеся краски для объяснений глубоких человеческих чувств. Образно, тонко рисует он душевное состояние матери, ставшей соучастницей тяжкого преступления, совершенного сыном: «Невольная свидетельница злодеяния своего сына, забитая нуждою и жизнью, она сделалась укрывательницею его действий потому, что не могла найти в себе силы изобличать его… Трепещущие, бессильные руки матери вынуждены были скрывать следы преступления сына потому, что сердце матери, по праву, данному ему природою, укрывало самого преступника. Поэтому вы, господа присяжные, поступите не только милостиво, но и справедливо, если скажете, что она заслуживает снисхождения».
Однако гуманность А. Ф. Кони не означала сентиментальности, мягкотелости. Гневно звучали его слова, когда речь шла о событиях большой общественной значимости.
С негодованием клеймит он преступление земского начальника Харьковского уезда кандидата прав В. Протопопова, устроившего самосуд над крестьянами. Именно обвинительная речь А. Ф. Кони обратила внимание общественного мнения на вопиющий произвол, творимый на местах земскими начальниками.
Судебная деятельность А. Ф. Кони не исчерпывалась ролью обвинителя в уголовных процессах. В качестве председательствующего по делам он произносил руководящие напутствия присяжным заседателям.
До вступления А. Ф. Кони на должность председателя Петербургского окружного суда, да и после ухода его с этого поста, русская судебная практика не имела достойных образцов председательских напутствий и надлежащих рекомендаций по их произнесению.
А. Ф. Кони принадлежит заслуга разработки форм и содержания председательских резюме. Малочисленность их объясняется сравнительно небогатой председательской: практикой Кони.
Поразительны обстоятельность и глубина, с которыми подходил он к произнесению таких напутствий. Свою задачу он видел в объективном, обстоятельном анализе доказательств, приведенных сторонами. Он считал своим долгом обратить внимание присяжных на наиболее ценные данные судебного следствия, избегая какого-либо давления на внутреннее убеждение присяжных заседателей, способствуя установлению истины по делу. Его ораторской манере несвойственно как заигрывание с присяжными, так и стремление при помощи громкой фразы воздействовать на их чувства, что любили делать многие судебные деятели.
А. Ф. Кони обращал свою речь к здравому смыслу присяжных. Ему были чужды действия, не только не согласующиеся с законом, но и нелояльные к подсудимому, свидетелям, защитникам и присяжным.
В руководящих напутствиях и других речах Кони содержится обобщение многолетнего опыта, которым он щедро делится с присяжными заседателями. Так, Кони неоднократно предупреждал, что при решении дела они не должны учитывать неблагоприятное впечатление, которое может быть вызвано поведением подсудимого на суде. Необходимо обращать внимание на конкретные обстоятельства дела, только они являются предметом судебного рассмотрения. По делу Маргариты Жюжан он говорил: «Душевное настроение обвиняемого… — это скользкая почва, на которой возможны весьма ошибочные выводы… Лучше не ступать на эту- почву, ибо на ней нет ничего бесспорного…»
В своих выступлениях в суде А. Ф. Кони стремился раскрыть внутренний смысл применяемого закона, его сущность. Именно поэтому так несвойствен ему догматизм, узость понимания закона, казуистичность. Он за то, чтобы правда житейская «выступала наружу, пробивая кору формальной и условной истины».
В настоящий том включен ряд кассационных заключений А. Ф. Кони, которые в его творчестве занимают особое место. В течение почти десяти лет (с 1885 по 1895 г.) с небольшим перерывом служебная деятельность Кони протекала в Сенате. Здесь им было произнесено более 600 заключений по самым разнообразным делам. Борясь с закостенело-консервативной практикой судов, А. Ф. Кони в кассационных заключениях выражал свои научные взгляды по злободневным проблемам того времени. Разъяснения Сената по многим делам неразрывно связаны с именем этого выдающегося юриста. Его кассационные заключения отличались глубиной научных исследований и служили пособием для правильного уяснения уголовноправовых и уголовно-процессуальных законов.
Выступления А. Ф. Кони в Сенате всегда были значительным событием в правовой жизни дореволюционной России. Диапазон его заключений отличался широтой общественно-правовых взглядов, именно этим и объясняется, что они всегда были предметом обсуждения юристов и часто выносились на страницы периодических изданий. Почти в каждом заключении его поднимались большие общественно-правовые проблемы.
В одном из своих писем В. Г. Короленко, обращаясь к А. Ф. Кони, отмечал: «В истории русского суда до высшей его ступени — Сената Вы твердо заняли определенное место и устояли на нем до конца. Когда сумерки нашей печальной современности все гуще заволакивали поверхность судебной России, — последние лучи великой реформы еще горели на вершинах, где стояла группа ее прозелитов и последних защитников. Вы были одним из ее виднейших представителей»
Выступая с заключениями в Сенате, А. Ф. Кони обстоятельно и непреклонно критиковал неправосудные приговоры, давал научное толкование действовавших законов. Это не просто судебные речи, это серьезные исследования тех или иных принципиальных вопросов уголовного права и уголовного процесса. Как по форме, так и по содержанию они существенно отличались от тех, которые он произносил в суде присяжных. Они суховаты, предельно логичны, в них почти полностью отсутствуют те художественные украшения, которыми он умеренно пользовался. Обусловлено это тем, что кассационные заключения адресовались совершенно другой категории слушателей — опытным юристам высшего судебного учреждения дореволюционной России.
Но и в кассационных заключениях А. Ф. Кони не останавливался только на формально-догматическом рассмотрении ошибок, которые приводились в протесте прокурора или жалобах подсудимого, защитника или гражданского истца. В этих границах ему всегда тесно. Дар выдающегося ученого-юриста и талантливого практика отличал все его заключения. Он добивался от Сената таких разъяснений, которые способствовали более правильному и демократичному пониманию закона. Сталкиваясь с грубыми нарушениями, с неосновательным ущемлением прав сторон, свидетелей или экспертов в суде, он непременно ставил вопрос о привлечении виновных к ответственности.
А.Ф. Кони категорически возражал против неосновательного копания в частной жизни обвиняемого и потерпевшего и в обстоятельствах, отдаленно стоящих от событий рассматриваемого дела. «Чрезмерное расширение области судебного исследования, — говорил он, — внося в дело массу сведений, быть может, иногда и очень занимательных в бытовом отношении, создает, однако, пред присяжными пеструю и нестройную картину, в которой существенное перемешано со случайным, нужное с только интересным, серьезное со щекочущим праздное или болезненное любопытство. Этим путем невольно и неизбежно создается
Давая заключение по делу Назарова, А. Ф. Кони обосновывает очень важное процессуальное положение, не получившее законодательного разрешения, — о правах гражданского истца.
Потерпевшая Черемнова до разрешения дела судом покончила жизнь самоубийством. Защитник подсудимого возражал против участия в деле в качестве гражданского истца отца потерпевшей и его представителя. На это возражение Кони ответил: «Честь и доброе имя безвременно сошедшей в могилу дочери, которая не может сама встать на свою защиту, есть достояние ее отца и матери, и они должны быть допущены к охранению этого достояния от, ущерба путем живого участия в деле, которое возможно лишь в роли гражданского истца. Я вовсе не желал бы чрезмерного расширения гражданского иска на суде уголовном, но полагаю, что есть случаи, редкие и исключительные, в которых узко-формальные требования по отношению к гражданскому иску не должны быть применяемы. Если наряду с прокурором по каждому делу о пустой краже пускают гражданского истца, имеющего право доказывать факт преступления даже и при отказе прокурора от обвинения, то ужели можно безусловно устранить от этого потерпевшего, детище которого, грубо опозоренное, покинуло жизнь в горьком сознании невозможности добиться правды и защиты?»
Это утверждение Кони восторжествовало в Сенате.
В своих трудах и практической деятельности прокурора и судьи А. Ф. Кони неизменно настаивал на неукоснительном уважении закона, который был для него основой деятельности.
Судебные речи А. Ф. Кони — самостоятельный вид его богатого и разнообразного творчества. Неповторимая их сила, филигранная отделка, изящный стиль, высокие художественные качества — все это получило высокую оценку русской Академии наук, которая избрала его своим почетным членом.
Известный в дореволюционное время адвокат О. О. Грузенберг в одном из писем, адресованных А. Ф. Кони, писал 30 декабря 1923 г.: «Вы создатель русского судебного слова и в то же время творец таких форм его, что не многим удалось не то что сравниться, но даже близко подойти к ним»1. Это не преувеличение. А. Ф. Кони — мастер публичной речи, яркой, красивой, теплой и простой. Его речи — образец гармонического сочетания глубокого содержания и безупречной художественной формы. Тонкий психологизм сочетается в них с умением тщательного исследования судебных доказательств. Еще при жизни А. Ф. Кони отмечали, что подражать этим речам невозможно, но учиться можно и нужно. Наследие А. Ф. Кони полностью сохраняет свою непроходящую ценность, войдя в разряд классического,
ОБВИНИТЕЛЬНЫЕ РЕЧИ
ПО ДЕЛУ ОБ УТОПЛЕНИИ КРЕСТЬЯНКИ ЕМЕЛЬЯНОВОЙ ЕЕ МУЖЕМ*
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вашему рассмотрению подлежат самые разнообразные по своей внутренней обстановке дела; между ними часто встречаются дела, где свидетельские показания дышат таким здравым смыслом, проникнуты такою искренностью и правдивостью и нередко отличаются такою образностью, что задача судебной власти становится очень легка. Остается сгруппировать все эти свидетельские показания, и тогда они сами собою составят картину, которая в вашем уме создаст известное определенное представление о деле. Но бывают дела другого рода, где свидетельские показания имеют совершенно иной характер, где они сбивчивы, неясны, туманны, где свидетели о многом умалчивают, многое боятся сказать, являя перед вами пример уклончивого недоговариванья и далеко не полной искренности. Я не ошибусь, сказав, что настоящее дело принадлежит к последнему разряду, но не ошибусь также, прибавив, что это не должно останавливать вас, судей, в строго беспристрастном и особенно внимательном отношении к каждой подробности в нем. Если в нем много наносных элементов, если оно несколько затемнено неискренностью и отсутствием полной ясности в показаниях свидетелей, если в нем представляются некоторые лротиворечия, то тем выше задача обнаружить истину, тем более усилий ума, совести и внимания следует употребить для узнания правды. Задача становится труднее, но не делается неразрешимою.
Я не стану напоминать вам обстоятельства настоящего дела; они слишком несложны для того, чтобы повторять их в подробности. Мы знаем, что молодой банщик женился, поколотил студента и был посажен под арест. На другой день после этого нашли его жену в речке Ждановке. Проницательный помощник пристава. усмотрел в смерти ее самоубийство с горя по муже, и тело было предано земле, а дело воле божьей. Этим, казалось бы, все и должно было кончиться, но в околотке пошел говор об утопленнице. Говор этот группировался около Аграфены Суриной, она была его узлом, так как она будто бы проговорилась, что Лукерья не утопилась, а утоплена мужем. Поэтому показание ее имеет главное и существенное в деле значение. Я готов сказать, что оно имеет, к сожалению, такое значение, потому что было бы странно скрывать от себя и недостойно умалчивать перед вами, что личность ее не производит симпатичного впечатления и что даже взятая вне обстоятельств этого дела, сама по себе, она едва ли привлекла бы к себе наше сочувствие. Но я думаю, что это свойство ее личности нисколько не изменяет существа ее показания. Если мы на время забудем о том,
Существует ли первое условие в показании Аграфены Суриной? Вы знаете, что она сама первая проговорилась, по первому толчку, данному Дарьею Гавриловою, когда та спросила: «Не ты ли это с Егором утопила Лукерью?» Самое поведение ее при ответе Дарье Гавриловой и подтверждение этого ответа при следствии исключает возможность чего-либо насильственного или вынужденного. Она сделалась, — волею или неволею, об этом судить трудно, — свидетельницею важного и мрачного события, она разделила вместе с Егором ужасную тайну, но как женщина нервная, впечатлительная, живая, оставшись одна, она стала мучиться, как все люди, у которых на душе тяготеет какая-нибудь тайна, что-нибудь тяжелое, чего нельзя высказать. Она должна была терзаться неизвестностью, колебаться между мыслью, что Лукерья, может быть, осталась жива, и гнетущим сознанием, что она умерщвлена, и поэтому-то она стремилась к тому, чтобы узнать, что сделалось с Лукерьей. Когда все вокруг было спокойно, никто еще не знал об утоплении, она волнуется как душевнобольная, работая в прачечной, спрашивает по-мйнутно, не пришла ли Лукерья, не видали ли утопленницы. Бессознательно почти, под тяжким гнетом давящей мысли, она сама себя выдает. Затем, когда пришло известие об утопленнице, когда участь, постигшая Лукерью, определилась, когда стало ясно, что она не придет никого изобличать, бремя на время свалилось с сердца и Аграфена успокоилась. Затем опять тяжкое воспоминание и голос совести начинают ей рисовать картину, которой она была свидетельницею, и на первый вопрос Дарьи Гавриловой она почти с гордостью высказывает все, что знает. Итак, относительно того, что показание Суриной дано без принуждения, не может быть сомнения.
Обращаюсь ко второму условию: может ли показание это иметь своею исключительною целью коварное желание набросить преступную тень на Егора, погубить его? Такая цель может быть только объяснена страшною ненавистью, желанием погубить во что бы то ни стало подсудимого, но в каких же обстоятельствах дела найдем мы эту ненависть? Говорят, что она была на него зла за то, что он женился на другой; это совершенно понятно, но она взяла за это с него деньги; положим, что, даже и взяв деньги, она была недовольна им, но между неудовольствием и смертельною ненавистью целая пропасть. Все последующие браку обстоятельства были таковы, что он, напротив, должен был сделаться ей особенно дорог и мил. Правда, он променял ее, с которую жил два года, на девушку, с которой перед тем встречался лишь несколько раз, и это должно было задеть ее самолюбие, но чрез неделю или, во всяком случае, очень скоро после свадьбы, он опять у ней, жалуется ей на жену, говорит, что снова любит ее, тоскует по ней. Да ведь это для женщины, которая продолжает любить, — а свидетели показали, что она очень любила его и переносила его крутое обращение два года,— величайшая победа! Человек, который ее кинул, приходит с повинною головою, как блудный сын, просит ее любви, говорит, что та, другая, не стоит его привязанности, что она, Аграфена, дороже, краше, милее и лучше для него… Это могло только усилить прежнюю любовь, но не обращать ее в ненависть. Зачем ей желать погубить Егора в такую минуту, когда жены нет, когда препятствие к долгой связи и даже к браку устранено? Напротив, теперь-то ей и любить его, когда он всецело ей принадлежит, когда ей не надо нарушать «их закон», а между тем она обвиняет его, повторяет это обвинение здесь, на суде. Итак, с этой точки зрения, показание это не может быть заподозрено.
Затем, соответствует ли оно сколько-нибудь обстоятельствам дела, подтверждается ли бытовою обстановкою действующих лиц? Если да, то как бы Аграфена Сурина ни была несимпатична, мы можем ей поверить, потому что другие, совершенно посторонние лица, оскорбленные ее прежним поведением, не свидетельствуя в пользу ее личности, свидетельствуют, однако, в пользу правдивости ее настоящего показания. Прежде всего свидетельница, драгоценная по простоте и грубой искренности своего показания,— сестра покойной Лукерьи. Она рисует подробно отношения Емельянова к жене и говорит, что, когда Емельянов посватался, она советовала сестре не выходить за него замуж, но он поклялся, что бросит любовницу, и она, убедившись этою клятвою, посоветовала сестре идти за Емельянова. Первое время они живут счастливо, мирно и тихо, но затем начинается связь Емельянова , с Суриной. Подсудимый отрицает существование этой связи, но о ней говорит целый ряд свидетелей. Мы слышали показание двух девиц, ходивших к гостям по приглашению Егора, которые видели, как он, в половине ноября, целовался на улице, и не таясь, с Аграфеною. Мы знаем из тех же показаний, что Аграфена бегала к Егору, что он часто, ежедневно по нескольку раз, встречался с нею. Правда, главное фактическое подтверждение, с указанием на место, где связь эта была закреплена, принадлежит Суриной, но и оно подкрепляется посторонними обстоятельствами, а именно — показаниями служащего в Зоологической гостинице мальчика и Дарьи Гавриловой. Обвиняемый говорит, что он в этот день до 6 часов сидел в мировом съезде, слушая суд и собираясь подать апелляцию. Не говоря уже о том, что, пройдя по двум инстанциям, он должен был слышать от председателя мирового съезда обязательное по закону заявление, что апелляции на приговор съезда не бывает, этот человек, относительно которого приговор съезда был несправедлив, не только по его мнению, но даже по словам его хозяина, который говорит, что Егор не виноват, «да суд так рассудил», этот человек идет любопытствовать в этот самый суд и просиживает там полдня. Действительно, он не был полдня дома, но он был не в съезде, а в Зоологической гостинице. На это указывает мальчик Иванов. Он видел в Михайлов день Сурину в номерах около 5 часов. Это подтверждает и Гаврилова, которой 8 ноября Сурина сказала, что идет с Егором, а затем вернулась в 6 часов. Итак, частица показания Суриной подтверждается. Таким образом, очевидно, что прежние дружеские, добрые отношения между Лукерьею и ее мужем поколебались. Их место заняли другие, тревожные. Такие отношения не могут, однако, долго длиться: они должны измениться в ту или другую сторону. На них должна была постоянно влиять страсть и прежняя привязанность, которые пробудились в Егоре с такою силою и так скоро. В подобных случаях может быть два исхода: или рассудок, совесть и долг победят страсть и подавят ее в грешном теле, и тогда счастие упрочено, прежние отношения возобновлены и укреплены, или, напротив, рассудок подчинится страсти, заглохнет голос совести и страсть, увлекая человека, овладеет им совсем; тогда явится стремление не только нарушить, но навсегда уничтожить прежние тягостные, стесняющие отношения. Таков общий исход всех действий человеческих, совершаемых под влиянием страсти; на средине страсть никогда не останавливается; она или замирает, погасает, подавляется или, развиваясь чем далее, тем быстрее, доходит до крайних пределов. Для того чтобы определить, по какому направлению должна была идти страсть, овладевшая Емельяновым, достаточно вглядеться в характер действующих лиц. Я не стану говорить о том, каким подсудимый представляется нам на суде; оценка поведения его на суде не должна быть, по моему мнению, предметом наших обсуждений. Но мы можем проследить его прошедшую жизнь по тем показаниям и сведениям, которые здесь даны и получены.
Лет 16 он приезжает в Петербург и становится банщиком при номерных, так называемых «семейных» банях. Известно, какого рода эта обязанность; здесь, на суде, он сам и две девушки из дома терпимости объяснили, в чем состоит одна из главных функций этой обязанности. Ею-то, между прочим, Егор занимается с 16 лет. У него происходит перед глазами постоянный, систематический разврат. Он видит постоянное беззастенчивое проявление грубой чувственности. Рядом с этим является добывание денег не действительною, настоящею работою, а «наводкою». Средства к жизни добываются не тяжелым и честным трудом, а тем, что он угождает посетителям, которые, довольные проведенным временем с приведенною женщиною, быть может, иногда и не считая хорошенько, дают ему деньги на водку. Вот какова его должность с точки зрения труда! Посмотрим на нее с точки зрения долга и совести. Может ли она развить в человеке самообладание, создать преграды, внутренние и нравственные, порывам страсти? Нет, его постоянно окружают картины самого беззастенчивого проявления половой страсти, а влияние жизни без серьезного труда, среди далеко не нравственной обстановки для человека, не укрепившегося в другой, лучшей сфере, конечно, не явится особо задерживающим в ту минуту, когда им овладеет чувственное желание обладания… Взглянем на личный характер подсудимого, как он нам был описан. Это характер твердый, решительный, смелый. С товарищами живет Егор не в ладу, нет дня, чтобы не ссорился, человек «озорной», неспокойный, никому спускать не любит. Студента, который, подойдя к бане, стал нарушать чистоту, он поколотил больно — и поколотил притом не своего брата мужика, а студента, «барина», — стало быть, человек, не очень останавливающийся в своих порывах. В домашнем быту это человек не особенно нежный, не позволяющий матери плакать, когда его ведут под арест, обращающийся со своею любовницею, «как палач». Ряд показаний рисует, как он обращается вообще с теми, кто ему подчинен по праву или обычаю: «Идешь ли?» — прикрикивает он на жену, зовя ее с собою; «Гей, выходи», — стучит в окно, «выходи» — властно кричит он Аграфене. Это человек, привыкший властвовать и повелевать теми, кто ему покоряется, чуждающийся товарищей, самолюбивый, непьющий, точный и аккуратный. Итак, это характер сосредоточенный, сильный и твердый, но развившийся в дурной обстановке, которая ему никаких сдерживающих нравственных начал дать не могла.
Посмотрим теперь на его жену. О ней также характеристичные показания: эта женщина невысокого роста, толстая, белокурая, флегматическая, молчаливая и терпеливая: «Всякие тиранства от моей жены, капризной женщины, переносила, никогда слова не сказала», — говорит о ней свидетель Одинцов. «Слова от нее трудно добиться»,— прибавил он. Итак, это вот какая личность: тихая, покорная, вялая и скучная, главное — скучная. Затем выступает Аграфена Сурина. Вы ее видели и слышали: вы можете относиться к ней не с симпатией, но вы не откажете ей в одном; она бойка и даже здесь за словом в карман не лезет, не может удержать улыбки, споря с подсудимым, она, очевидно, очень живого, веселого характера, энергическая, своего не уступит даром, у нее черные глаза, румяные щеки, черные волосы. Это совсем другой тип, другой темперамент.
Вот такие-то три лица сводятся судьбою вместе. Конечно, и природа, и обстановка указывают, что Егор должен скорее сойтись с Аграфеною; сильный всегда влечется к сильному, энергическая натура сторонится от всего вялого и слишком тихого. Егор женится, однако, на Лукерье. Чем она понравилась ему? Вероятно, свежестью, чистотою, невинностью. В этих ее свойствах нельзя сомневаться. Егор сам не отрицает, что она вышла за него, сохранив девическою чистоту. Для него эти ее свойства, эта ее неприкосновенность должны были представлять большой соблазн, сильную приманку, потому что он жил последние годы в такой сфере, где девической чистоты вовсе не полагается; для него обладание молодою, невинною женою должно было быть привлекательным. Оно имело прелесть новизны, оно так резко и так хорошо противоречило общему складу окружающей его жизни. Не забудем, что это не простой крестьянин, грубоватый, но прямодушный, — это крестьянин, который с 16 лет в Петербурге, в номерных банях, который, одним словом, «хлебнул» Петербурга. И вот он вступает в брак с Лукерьею, которая, вероятно, иначе ему не могла принадлежать; но первые порывы страсти прошли, он охлаждается, а затем начинается обычная жизнь, жена его приходит к ночи, тихая, покорная, молчаливая… Разве это ему нужно с его живым характером, с его страстною натурою, испытавшею житье с Аграфеною? И ему, особенно при его обстановке, приходилось видывать виды, и ему, может быть, желательна некоторая завлекательность в жене, молодой задор, юркость, бойкость. Ему, по характеру его, нужна жена живая, веселая, а Лукерья — совершенная противоположность этому. Охлаждение понятно, естественно. А тут Аграфена снует, бегает по коридору, поминутно суется на глаза, подсмеивается и не прочь его снова завлечь. Она зовет, манит, туманит, раздражает, и когда он снова ею увлечен, когда она снова позволяет обнять себя, поцеловать; в решительную минуту, когда он хочет обладать ею, она говорит: «Нет, Егор, я вашего закона нарушать не хочу», — т. е. каждую минуту напоминает о сделанной им ошибке, корит его тем, что он женился, не думая, что делает, не рассчитав последствий, сглупив… Он знает при этом, что она от него ни в чем более не зависит, что она может выйти замуж и пропасть для него навсегда. Понятно, что ему остается или махнуть на нее рукою и вернуться к скучной и молчаливой жене, или отдаться Аграфене. Но как отдаться? Вместе, одновременно с женою? Это невозможно. Во-первых, это в материальном отношении дорого будет стоить, потому что ведь придется и материальным образом иногда выразить любовь к Суриной; во-вторых, жена его стесняет; он человек самолюбивый, гордый, привыкший действовать самостоятельно, свободно, а тут надо ходить тайком по номерам, лгать, скрываться от жены или слушать брань ее с Аграфеною и с собою — и так навеки! Конечно, из этого надо найти исход. И если страсть сильна, а голос совести слаб, то исход может быть самый решительный. И вот является первая мысль о том, что от жены надо избавиться.
Мысль эта является в ту минуту, когда Аграфена вновь стала принадлежать ему, когда он снова вкусил от сладости старой любви и когда Аграфена отдалась ему, сказав, что это, как говорится в таких случаях, «в первый и в последний раз». О появлении этой мысли говорит Аграфена Сурина: «Не сяду под арест без того, чтобы Лукерьи не было», — сказал ей Емельянов. Мы бы могли не совсем поверить ей, но слова ее подтверждаются другим беспристрастным и добросовестным свидетелем, сестрою Лукерьи, которая говорит, что накануне смерти, через неделю после свидания Егора с Суриною, Лукерья передавала ей слова мужа: «тебе бы в Ждановку». В каком смысле было это сказано — понятно, так как она отвечала ему: «Как хочешь, Егор, но я сама на себя рук накладывать не стану». Видно мысль, на которую указывает Аграфена, в течение недели пробежала целый путь и уже облеклась в определенную и ясную форму — «тебе бы в Ждановку». Почему же именно в Ждановку? Вглядитесь в обстановку Егора и отношения его к жене. Надо от нее избавиться. Как, что для этого сделать? Убить… Но как убить? Зарезать ее — будет кровь, нож, явные следы, — ведь они видятся только в бане, куда она приходит ночевать. Отравить? Но как достать яду, как скрыть следы преступления, и т. д. Самое лучшее и, пожалуй, единственное средство — утопить. Но когда? А когда она пойдет провожать его в участок, — это время самое удобное, потому, что при обнаружении убийства он окажется под арестом и даже как нежный супруг и несчастный вдовец пойдет потом хоронить утопившуюся или утонувшую жену. Такое предположение вполне подкрепляется рассказом Суриной. Скажут, что Сурина показывает о самом убийстве темно, туманно, путается, сбивается. Все это так, но у того, кто даже как посторонний зритель бывает свидетелем убийства, часто трясутся руки и колотится сердце от зрелища ужасной картины; когда же зритель не совсем посторонний, когда он даже очень близок к убийце, когда убийство происходит в пустынном месте, осеннею и сырою ночью, тогда немудрено, что Аграфена не совсем может собрать свои мысли и не вполне разглядела, что именно и как именно делал Егор. Но сущность ее показаний все-таки сводится к одному, т. е. к тому, что она видела Егора топившим жену; в этом она тверда и впечатление это передает с силою и настойчивостью. Она говорит, что, испугавшись, бросилась бежать, затем он догнал ее, а жены не было; значит, думала она, он-таки утопил ее; спросила о жене — Егор не отвечал. Показание ее затем вполне подтверждается во всем, что касается ее ухода из дома вечером 14 ноября. Подсудимый говорит, что он не приходил за ней, но Анна Николаева удостоверяет противоположное и говорит, что Аграфена, ушедшая с Егором, вернулась через 20 минут. По показанию Аграфены, она как раз прошла и пробежала такое пространство, для которого нужно было, по расчету, употребить около 20 минут времени.
Нам могут возразить против показания Суриной, что смерть Лукерьи могла произойти от самоубийства или же сама Сурина могла убить ее. Обратимся к разбору этих, могущих быть, возражений. Прежде всего нам скажут, что борьбы не было, потому что платье утопленницы не разорвано, не запачкано, что сапоги у подсудимого, который должен был войти в воду, не были мокры и т. д. Вглядитесь в эти два пункта возражений и вы увидите, что они вовсе не так существенны, как кажутся с первого взгляда. Начнем с грязи и борьбы. Вы слышали показание одного свидетеля, что грязь была жидкая, что была слякоть; вы знаете, что место, где совершено убийство, весьма крутое, скат в 9 шагов, под углом 45 градусов. Понятно, что, начав бороться с кем-нибудь на откосе, можно было съехать по грязи в несколько секунд до низу и если затем человек, которого сталкивают, запачканного грязью, в текущую воду, остается в ней целую ночь, то нет ничего удивительного, что на платье, пропитанном насквозь водою, слякоть расплывается и следов ее не останется: природа сама выстирает платье утопленницы. Скажут, что нет следов борьбы. Я не стану утверждать, чтобы она была, хотя разорванная пола куцавейки наводит, однако, на мысль, что нельзя отрицать ее существования. Затем скажут:
Когда его обыскивали, вы могли заключить из показаний свидетелей; один из полицейских объяснил, что на него не обратили внимания, потому что он приведен на 7 дней; другой сказал сначала, что всего его обыскивал, и потом объяснил, что сапоги подсудимый снял сам, а он осмотрел только карманы. Очевидно, что в этот промежуток времени он мог успеть обсохнуть, а если и оставалась сырость на платье и сапогах, то она не отличалась от той, которая могла образоваться от слякоти и дождя. Да, наконец, если вы представите себе обстановку убийства так, как описывает Сурина, вы убедитесь, что ему не было надобности входить в воду по колени. Завязывается борьба на откосе, подсудимый пихает жену, они скатываются в минуту по жидкой грязи, затем он схватывает ее за плечи и, нагнув ее голову, сует в воду. Человек может задохнуться в течение двух-трех минут, особенно если не давать ему ни на секунду вынырнуть, если придержать голову под водой. При такой обстановке, которую описывает Сурина, всякая женщина в положении Лукерьи будет поражена внезапным нападением, — в сильных руках разъяренного мужа не соберется с силами, чтобы сопротивляться, особенно если принять в соображение положение убийцы, который держал ее одною рукою за руку, на которой и остались синяки от пальцев, а другою нагибал ей голову к воде. Чем ей сопротивляться, чем ей удержаться от утопления? У нее свободна одна лишь рука, но перед нею вода, за которую ухватиться, о которую опереться нельзя. Платье Егора могло быть при этом сыро, забрызгано водою, запачкано и грязью немного, но при поверхностном осмотре, который ему делали, это могло остаться незамеченным. Насколько это вероятно, вы можете судить по показаниям свидетелей; один говорит, что он засажен в часть в сапогах, другой говорит босиком; один показывает, что он был в сюртуке, другой говорит — в чуйке и т. д. Наконец, известно, что ему позволили самому явиться под арест, что он был свой человек в участке, — станут ли такого человека обыскивать и осматривать подробно?
Посмотрим, насколько возможно предположение о самоубийстве. Думаю, что нам не станут говорить о самоубийстве с горя, что мужа посадили на 7 дней под арест. Надо быть детски-легковерным, чтобы поверить подобному мотиву. Мы знаем, что Лукерья приняла известие об аресте мужа спокойно, хладнокровно, да и приходить в такое отчаяние, чтобы топиться ввиду семидневной разлуки, было бы редким, чтобы не сказать невозможным, примером супружеской привязанности. Итак, была другая причина, но какая же? Быть может, жестокое обращение мужа, но мы, однако, не видим такого обращения: все говорят, что они жили мирно, явных ссор не происходило. Правда, она раз, накануне смерти, жаловалась, что муж стал грубо отвечать, лез с кулаками и даже советовал ей «в Ждановку». Но, живя в России, мы знаем, каково в простом классе жестокое обращение с женою. Оно выражается гораздо грубее и резче, в нем муж, считая себя в своем неотъемлемом праве, старается не только причинить боль, но и нашуметь, сорвать сердце. Здесь такого жестокого обращения не было и быть не могло. Оно, по большей части, есть следствие грубого возмущения какою-нибудь стороною в личности жены, которую нужно, по мнению мужа, исправить, наказуя и истязуя. Здесь было другое чувство, более сильное и всегда более страшное по своим результатам. Это была глубокая, затаенная ненависть. Наконец, мы знаем, что никто так не склонен жаловаться и плакаться на жестокое обращение, как женщина, и Лукерья точно так же не удержалась бы, чтобы не рассказывать хоть близким, хоть сестре, что нет житья с мужем, как рассказала о нем накануне смерти. Итак, нет повода к самоубийству. Посмотрим на выполнение этого самоубийства. Она никому не намекает даже о своем намерении, напротив, говорит накануне противоположное, а именно: что рук на себя не наложит; затем она берет у сестры — у бедной женщины — кофту: для чего же? — чтобы в ней утопиться; наконец, местом утопления она выбирает Ждановку, где воды всего на аршин. Как же тут утопиться? Ведь надо согнуться, нужно чем-нибудь придержаться за дно, чтобы не всплыть на поверхность… Но чувство самосохранения непременно скажется, — молодая жизнь восстала бы против своего преждевременного прекращения, и Лукерья сама выскочила бы из воды. Известно, что во многих случаях самоубийцы потому (только гибнут под водою, что или не умеют плавать, или же несвоевременно придет помощь, которую они обыкновенно сами призывают. Всякий, кто знаком с обстановкою самоубийства, знает, что утопление, а также бросание с высоты, — два преимущественно
Но, быть может, это убийство, совершенное Аграфеной Суриной, как намекает на это подсудимый? Я старался доказать, что не Аграфене Суриной, а мужу Лукерьи можно было желать убить ее, и притом, если мы остановимся на показании обвиняемого, то мы должны брать его целиком, особенно в отношении Суриной. Он здесь настойчиво требовал от свидетелей подтверждения того, что Лукерья плакалась от угроз Суриной удавить ее или утюгом хватить. Свидетели этого не подтвердили, но если все-таки верить обвиняемому, то надо признать, что Лукерья окончательно лишилась рассудка, чтобы идти ночью на глухой берег Ждановки с такою женщиною, которая ей враг, которая грозила убить ее! Скажут, что Сурина могла напасть на нее, когда она возвращалась, проводив мужа. Но факты, неумолимые факты докажут нам противное. Егор ушел из бань в три четверти десятого, пришел в участок в десять минут одиннадцатого, следовательно, пробыл в дороге 25 минут. Одновременно с уходом из дому он вызвал Аграфену, как говорит Николаева. Следовательно, Сурина могла напасть на Лукерью только по истечении этих 25 минут. Но та же Николаева говорила, что Аграфена Сурина вернулась домой через
Зачем он вызвал Аграфену, идя на убийство? Вы ознакомились с Аграфеною Суриною и, вероятно, согласитесь, что эта женщина способна вносить смуту и раздор в душевный мир человека, ею увлеченного. От нее нечего ждать, что она успокоит его, станет говорить как добрая, любящая женщина. Напротив, она скорей всего в ответ на уверения в прочности вновь возникшей привязанности станет дразнить, скажет: «Как же, поверь тебе, хотел ведь на мне жениться — два года водил, да и женился на Другой». Понятно, что в человеке самолюбивом, молодом, страстном, желающем приобрести Аграфену, должно было явиться желание доказать, что у него твердо намерение обладать ею, что он готов даже уничтожить жену-разлучницу, да не на словах, которым Аграфена не верит и над которыми смеется, но на деле. Притом она уже раз испытала его неверность, она может выйти замуж, не век же находиться под его гнетом; надо ее закрепить надолго, навсегда, поделившись с нею страшною тайною. Тогда всегда будет возможность сказать: «Смотри, Аграфена! Я скажу все, мне будет скверно, да и тебе, чай, не сладко придется. Вместе погибать пойдем, ведь из-за тебя же Лукерьи душу загубил…»
Вот для чего надо было вызвать Аграфену, удалив, во что бы то ни стало, плаксивую мать, которая дважды вызывалась идти его провожать. Затем, могли быть и практические соображения: зайдя за ней, он мог потом, в случае обнаружения каких-нибудь следов убийства, сказать: я сидел в участке, а в участок шел с Грушей, что же — разве при ней я совершил убийство? Спросите ее! Она будет молчать, конечно, и тем дело кончится. Но в этом расчете он ошибся. Он не сообразил, какое впечатление может произвести на Сурину то, что ей придется видеть, он позабыл, что на молчание такой восприимчивой женщины, как Сурина, положиться нельзя… Вот те соображения, которые я считал нужным вам представить. Мне кажется, что все они сводятся к тому, что обвинение против подсудимого имеет достаточные основания. Поэтому я обвиняю его в том, что, возненавидев свою жену и вступив в связь с другою женщиною, он завел жену ночью на речку Ждановку и там утопил.
Кончая обвинение, я не могу не повторить, что такое дело, как настоящее, для разрешения своего потребует больших усилий ума и совести. Но я уверен, что вы не отступите перед трудностью задачи, как не отступила перед ней обвинительная власть, хотя, быть может, разрешите ее иначе. Я нахожу, что подсудимый Емельянов совершил дело ужасное, нахожу, что, постановив жестокий и несправедливый приговор над своею бедною и ни в чем не повинною женою, он со всею строгостью привел его в исполнение. Если вы, господа присяжные, вынесете из дела такое же убеждение, как и я, если мои доводы подтвердят в вас это убеждение, то я думаю, что не далее, как через несколько часов, подсудимый услышит из ваших уст приговор, конечно, менее строгий, но, без сомнения, более справедливый, чем тот, который он сам произнес над своею женою.
ПО ДЕЛУ О РАСХИЩЕНИИ ИМУЩЕСТВА УМЕРШЕГО НИКОЛАЯ СОЛОДОВНИКОВА *
Господа судьи, господа присяжные заседатели! В Лесном, под самым Петербургом, умер одинокий скопец *, которого считали — и не без основания — человеком очень богатым. После его смерти найдено несколько векселей и расписок на 77 тыс. руб. и 28 руб. наличности. Так как ни векселям, ни распискам не наступил еще срок, то оказалось, что этот богач проживал, в буквальном смысле, последнюю копейку и рисковал остаться совершенно без необходимых для ежедневных расходов средств, если бы… не поспешил умереть вовремя. Обвинительная власть не может, однако, примириться со столь неожиданным обнищанием. Она полагает, что это обнищание действительно совершилось, но не при жизни покойного, а после его смерти, в ущерб его наследникам — и соверши-: лось очень быстро и очень ловко. Она простирает свое любопытствующее недоверие так далеко, что решается считать виновником этого превращения солидных средств в 28 руб. человека, который, по его собственным словам, будучи другом умершего, «никогда не сходил с пути чести и добра».
Для того, чтобы представить вам те соображения, которые приводят к такому заключению, необходимо независимо от разбора действий подсудимого взглянуть на личность покойного, на его отношение к окружающей среде. Быть может, мы найдем в той и другом точку опоры, чтобы судить о том, какую роль и в каких размерах играл при нем подсудимый, чтобы узнать, насколько эта роль делает подсудимого неуязвимым для несправедливых, по его мнению, подозрений. Обыкновенно отсутствие потерпевшего оставляет большой пробел в деле, который нечем наполнить. Но настоящее дело представляет счастливое исключение. Благодаря ряду показаний близко стоявших к покойному лиц, благодаря его громадному дневнику, веденному с чрезвычайною подробностью изо дня в день в течение 20 лет, благодаря, наконец, следственному делу Особой комиссии 1824 года его образ восстает пред нами, как живой, и со страниц тщательно переплетенных томов дневника говорит о себе и о своих сношениях с людьми так, как, вероятно, покойный не стал бы говорить пред нами, если бы явился сюда лично. Я позволю себе поэтому остановиться на личности покойного и постараюсь почерпнуть из дела лишь такие ее черты, о которых ввиду их очевидной и чувствуемой несомненности у нас споров с защитою быть не может. Мой уважаемый противник с полным беспристрастием добывал вместе со мною на судебном следствии сведения об умершем и, вероятно, сойдется со мною в представлении о том, что такое был этот умерший. А затем мы пойдем каждый своею дорогою, а вы уже решите, кто пошел верным путем, а кто забрел, куда не следовало.
Судьба одиноко скончавшегося первостатейного виль-манстрандского купца Николая Назаровича Солодовникова была, господа присяжные, судьба трагическая. Ее трагизм начался отроческими стонами и воплями физической боли и продолжался как последствие того, что вызвало эти стоны и вопли, всю жизнь Солодовникова. Этот трагизм неслышно вплетался в его отношения ко всему окружающему, присоединяя к телесному увечью чувство постоянной скорби, недоверия к людям и стыда… Сиротство застало молодого Солодовникова в немецком училище св. Петра, куда он поступил, как видно из его учебного аттестата, с хорошею домашнею подготовкою и знанием языков. Из средних классов училища он был взят братом, взят и — оскоплен. Старый и влиятельный скопец-миллионер хотел спасти его душу, убив раз навсегда его плоть. Мы знаем из следственного дела, что оскопление Солодовникова совершилось после одного из «радений», и когда облитый кровью и обезображенный мальчик был отведен в отдаленную комнату, где его стали потом «залечивать» домашними средствами, собравшиеся у Михаила Солодовникова запели свои «распевы», конечно радуясь, что стая «белых голубей» увеличилась еще одним голубком, молодую жизнь которого они только что заклевали… Когда мальчик оправился, он очутился в полной власти брата, борьба с которым была невозможна: ему было всего 14 лет. Потянулась подначальная, унылая жизнь, воспоминания о которой попадаются нередко в дневниках. Но, когда он пришел в возраст, познакомился с жизнью и понял, что насильственно и бесчеловечно лишен многих ее радостей, отвращение и ненависть к брату и окружавшим его скопцам проснулись в нем, и он без средств, тайком убежал из дому и не хотел вернуться, несмотря ни на угрозы, ни на ласковые зазывания. Брат негодовал, пробовал вернуть беглеца через полицию и заставить жить у себя, хотел лишить его наследства, но внезапно скончался… Николай Солодовников сделался обладателем большого состояния. Размеры его в точности неизвестны. Свидетели определяют его в сумме от 3 до 6 млн. ассигнациями; Любавин, который близко знал денежные дела покойного и в интересах которого, как друга подсудимого — не преувеличивать состояния Солодовникова, а также биржевой маклер Безценный, знавший покойного с малолетства, говорят о 5 млн. На этой сумме, полагаю, можно и остановиться. Она не вся состояла из денег. В нее, по рассказам Солодовникова своему племяннику, входили дом на Конногвардейском бульваре, проданный впоследствии князю Кочубею за 260 тыс. руб., два корабля, товары.
Николай Солодовников был оскоплен, но не был скопцом по понятиям и привычкам. Он был чужд угрюмому скопидомству своих собратий по увечью и их ограниченному взгляду на «мирскую прелесть». В нем, первоначально, были признаки так называемой широкой русской натуры, в нем развивались художественные вкусы. Вступив властителем в жилище старого скопца, он удалил из него всех приспешников своего брата, щедро наградив двух его приказчиков, — Тименькова и Фролова, которым подарил миллион. Затем пошла жизнь в довольстве и несколько шумная. Явились дорогие лошади, изящная обстановка. Солодовников пристрастился к театру, к музыке — и стал стремиться к дружеским отношениям с артистами, собирая их у себя, помогая им в нужде. Его высокая, тучная фигура, с моложавым, безбородым, обрюзгшим лицом — мы имеем в деле его фотографический портрет — стала обычною принадлежностью первых рядов кресел в бенефисы — и веселый хохот, песни и шутки стали, далеко за полночь, оглашать непривычные стены старого скопческого «корабля»… Он скоро прекратил активную торговую деятельность и, потеряв на сале около миллиона ассигнациями, ликвидировал свои дела. У него все-таки осталось довольно — и недаром он в пятидесятых годах показывал Куликову мозоли на пальцах от стрижки купонов, а в половине шестидесятых, уже после потери за торговым домом Подсосова сыновей до 500 тыс. руб., заявлял доктору Гессе, что
Охладев к прежним стремлениям, Солодовников заперся ото всех, кроме Куликова и Гессе, и нужны бывали их настояния, чтобы этот человек, начавший дрожать над каждою копейкою и державший единственное родное лицо, племянника, вдали от себя и в черном теле, хоть немного улучшил бы свою ежедневную пищу, к которой полагалось бутылка квасу — на два дня. Сторонясь ото всех, тщательно оберегая маленький железный сундучок, запертый в комоде, Солодовников умер так же неожиданно; как и его брат. Горькая судьба его, постепенно разбившая все, чем он думал скрасить свою изуродованную жизнь, и поселившая, на старости, мрак и холод в его когда-то доброй и доверчивой душе — и после смерти его не смягчилась над ним! Он долго пролежал в том же положении, в каком умер, повернувшись лицом к стене,— и лишь когда ©кончено было опустошение, предпринятое вокруг него, подсудимый перевернул его на спину и сложил ему застывшие руки крестом. Не было над ним ни слез, ни горького молчания родной души. Не воцарилась вокруг него торжественная тишина, таинственно внушаемая смертью… Вокруг него курили, дымя не его «мужицкими», а «барскими» сигарами господина Любавина, и когда, благодаря невниманию дворников, обмывавших его труп, он ударился головой об пол, ему было с насмешкою сказано: «Что? Теперь не видишь, а летом все замечал и ругался»…
Я упомянул об опустошении, которое совершалось вокруг мертвого Солодовникова. Мне представляется несомненным, что оно произошло. Те средства, которые имел Солодовников в средине шестидесятых годов и которые причиняли его рукам мозоли, а его душе стыд по отношению к выигрышам, могли только возрасти, но никак не иссякнуть. Стоит припомнить образ его жизни в последние годы, его скупость, его скаредность, по выражению одного из свидетелей. Всякий скупец страдает своего ро-: да ослеплением. Он меряет одним масштабом и свое золото, и свои дни. Ему обыкновенно кажется, что по мере того, как растет это золото, растет и количество дней, отсчитанных судьбою. То же было, как видно, и с Солодовниковым. Он сберегал, оберегал и копил деньги, отказывая себе даже в хорошей пище и свежем квасе. В его замкнутой жизни и не могло быть никаких особых затрат. Поэтому его капитал, во всяком случае, не мог уменьшиться. Это очевидно и не требует дальнейших доказательств. Между тем, этого капитала не оказалось ни налицо, ни на хранении при производстве описей судебных приставов, начатых чрез четыре дня после смерти обладателя, имущество которого было опечатано полицией лишь чрез десять часов после обнаружения его кончины. Отчего так поздно — вопреки закону и обычаю? Оттого, что полиции дано было знать не тотчас, а лишь через 8 часов по смерти, так как находившийся при умершем Сусленников запретил садовнику, дворникам и слуге это делать раньше, внушив им вообще молчать о случившемся.
Кто же этот Сусленников, который, лишь съездив в город и привезя приятеля, разрешает уведомить полицию? Я друг покойного, — заявляет он сам о себе,—и друг стародавний, с 1843 года. Без меня, говорит он, Солодовников не мог ни есть, ни пить, меня одного любил он, никого не любивший, меня встречал с радостью, мне доверял вполне и безусловно. Хотелось бы верить этому: хорошая и прочная дружба в наше время — вещь редкая! Но звание друга как-то противоречит поведению Сусленникова тотчас после того, как многолетние добрые отношения порваны смертью. Брошенное на произвол прислуги тело, суетливая беготня по дому и вся обстановка обмывания как-то не вяжутся с естественным огорчением верного и любимого друга, который, имея, по собственным словам,
Где, в самом деле, указания на необходимые свойства дружбы в отношениях Солодовникова к Сусленникову, где уважение, доверие, забота о друге? Солодовников, по словам подсудимого, будто бы предлагал ему за деньги жениться на своей «содержанке», считал его — в разговоре с Куликовым и Гессе — человеком, готовым на все и способным его задушить, и, выражая нежелание оставлять его у себя ночевать, применял к нему названия, из которых «разбойник» еще было не худшим. Таково
Взглянем на доверие. Хотя то, что мы знаем о степени уважения Солодовникова к подсудимому, могло бы служить и для оценки степени доверия к нему, но нельзя, однако, обойти фактов, указываемых им здесь. Итак, прежде всего — поездка в Москву для вручения таинственному старцу таинственного пакета с деньгами, зашитого собственноручно Солодовниковым в карман Сусленникова. По рассказу подсудимого, это произошло во время производства, в Моршанском уезде, дела об известном скопце Плотицыне, так что приходится заключить, что или Солодовников боялся своего привлечения к скопческому делу, или же оказывал тамбовским скопцам, находившимся, вследствие ареста их главы и покровителя, в удрученном положении, материальную помощь. Но ни того, ни другого быть не могло. Из следственного дела видно, что показание Солодовникова о насильственном оскоплении его в отрочестве братом вполне подтвердилось и что не только всякое производство о нем было прекращено, но что император Николай, в справедливом участии к судьбе несчастного, повелел не чинить ему никаких препятствий в пользовании теми правами, которых заведомые скопцы, по закону, лишены. И вы знаете, что в начале пятидесятых годов Солодовников служил в выборной должности заседателя надворного суда. Следовательно, ему лично нечего было бояться, когда над виновниками его увечья, над скопцами, разразилась судейская буря. По этой же самой причине, не имея с ними ничего общего, он не мог и принимать какого.-либо материального участия в их судьбе — и когда же? в последние годы своей более чем расчетливой жизни… Весь этот рассказ несомненно вымышлен.
Затем нам могут указать, что доверие выразилось в поручениях окончить дело у мирового судьи и продать бриллианты из иконы св. Николая Чудотворца. Но. доверие по делу с обиженною кухаркою было вынужденное: не дворника же или садовника посылать в заседание? Да и это доверие было, если верить словам самого Сусленникова, им обмануто. Он утаил, что кухарка просила всего 100 руб. «бесчестья» и что ей в иске отказано, а ограничился глухим указанием, что «покончил» дело, оставив Солодовникова в уверенности, что на это окончание дела пошли данные ему 10 тыс. руб. серебром. Он здесь говорит, что Солодовников их молчаливо дал ему в награду, не спросив об условиях примирения. Но этому противоречит его же собственный рассказ о том, что, узнав, накануне смерти, об удержанных Сусленниковым деньгах, Солодовников радостно и на коленях благодарил бога, не допустившего его умереть должником своего друга. И если мы поверим трогательной картине, изображающей умиравшего от водяной в груди и в
Что же касается драгоценной иконы, из которой были вынуты бриллианты, то рассказ о поручении Солодовникова вынуть их и продать, причем скупой, «тиранический» старик даже и не спросил о результате своего поручения, разлетается как дым ввиду позднейшего рассказа того же Сусленникова о том же поручении, сделанном уже наследником умершего, Василием Солодовниковым, три месяца спустя. Оба рассказа противоречат один другому и служат очень зыбким основанием к заключению о доверии, Одно из них вытекает, однако, несомненно, если только не отвергнуть оба, как лживые, — это то, что в каждом из этих случаев подсудимый не отдал вырученных денег доверителям и после смерти каждого окончательно присвоил их себе.
Итак, вот в каком виде представляется дружба Солодовникова с подсудимым. Ее размер и свойства дают возможность оценить истинное достоинство повествований Сусленникова об источнике его обогащения. Мы знаем, что до смерти Солодовникова он был в весьма незавидном материальном положении. Комната в Петербурге и 7 руб. жалованья в месяц, с обязанностью ездить на дачу — вот все, что имел он. Недаром Солодовников грозился, что он уйдет от него, как и пришел, «без штанов»… Когда началось дело о расхищении имущества, следственная власть долго медлила привлечением .Сусленникова. Эта медленность, могшая иметь, по-видимому, неблагоприятные для правосудия последствия, оказалась, однако, весьма полезною. Сусленников, успокоившись за свою судьбу, никем не тревожимый, уверенный, что дело будет предано «воле божией», ободрился, встрепенулся и начал свои обороты, так что когда произвели у него, через семь месяцев по смерти Солодовникова, обыск, то он оказался богатым человеком.
Вы слышали, что у него нашли на 40 тыс. руб. векселей, счеты, указывающие на обладание пятипроцентными банковыми билетами на 35 тыс. руб., а в наличности 950 руб. и на 7 тыс. тех же пятипроцентных билетов. Векселя выданы ему и обороты с пятипроцентными билетами произведены уже после смерти Солодовникова. Он заявляет нам, что состояние его составилось из 10 тыс. руб., утаенных в 1868 году при окончании дела с обиженною кухаркою, и из 15 тыс. руб., данных Солодовниковым накануне смерти в благодарность за службу
Посмотрим на
Затем последнее замечание по этому вопросу. Сусленников облагодетельствован, его служба оценена, но благодетель, поблагодарив «Яшу» за то, что тот утаил 10 тыс. и тем «успокоил» его последние минуты, замолк навеки… Чего же суетится так этот облагодетельствованный, бросает покойного без призора, рыщет по городу и ведет себя сам и позволяет другим вести себя около усопшего без всякого уважения к месту и событию? Что такое таскает он под полою, сторонясь от доктора Гессе? Что такое засовывает он себе под пиджак, не замечая следящего за ним из другой комнаты Колосова? Почему он бегает из спальни умершего к себе наверх? Чего он ищет в комоде и ящиках, отпирая их разными ключами? Где, если не скорбь друга, то благодарность только что одаренного; где, если не благодарность, то простое приличие поведения самого развитого из домочадцев покойного!? Он отрицает свои похождения в утро обнаружения смерти Солодовникова, но перед нами точные, ясные и совершенно определенные показания Колосова, дворников и садовника, которому, посланному впоследствии известить полицию, он подарил искусственную челюсть умершего, проданную за 25 руб. Показания эти подкрепляются словами Гессе и пустотою в денежных хранилищах Солодовникова. Где записные и расходные книги хозяина, который «все замечал и за все бранился», веденные подобно дневнику, из года в год, в величайшем порядке? Они исчезли бесследно, а вместо них явилась какая-то расписка Любавина на 7 тыс., против которой он «не хотел спорить», несмотря на то, что текущий счет Солодовникова был исчерпан еще в мае. Поэтому я верю показаниям этих свидетелей, верю и тому, что подсудимый жаловался Колосову, что его трясет лихорадка… Это была, вероятно, лихорадка стяжания.
Но — скажут нам — вы забываете, что Сусленников явился к доктору Гессе и заявил, что ему дали знать в город о смерти Солодовникова. Это я имею в виду, но имею
Подсудимый, думается мне, сам сознавал, что отсутствия правдоподобного объяснения происхождения его капитала и отрицания раскрытых следствием фактов — мало. Поэтому он расширяет свои оборонительные работы и делает вылазки против свидетелей. Надо доказать, что похищать было нечего, ибо средства Солодовникова ушли на какое-то таинственное назначение — и вот является повествование о загадочном московском старце. Но мы уже видели, что этот рассказ есть плохо обдуманный вымысел. Надо доказать, что свидетелям верить нельзя — и является рассказ о краже кольца покойного Колосовым.
0 пропавшей у него жилетке, в кармане которой было «достаточно», делаются намеки на небескорыстное отношение Куликова и Гессе к своему куму. Но если перстень был действительно украден Колосовым, то зачем же Сусленников дал за него 50 руб. и сам его перепродал за 1600 руб., а не отобрал просто, да еще пригрозив, не отдал наследнику? Простое объяснение Колосова разбивает и историю о зашитых в жилетке капиталах. В ней было 70 руб., накопленных от жалованья. О потере их он и плакался прачке. Если он такой нечистый на руку человек, то зачем же Любавин, по просьбе Сусленникова, предлагал ему у себя во всякое время место? Правда, Любавин потом не дал места, но это произошло после показания Колосова у следователя, причем он обнаружил не всегда удобную привычку любопытствовать и болтать о результатах своего любопытства. Признавая вполне понятным ожидание, что богатый и одинокий старик оставил что-нибудь своим крестникам, и не видя в этом ожидании никакого подрыва правдивости показаний Куликова и Гессе, обращаюсь, наконец, к иконе св. Николая Чудотворца. Проданные Иванову бриллианты подарил капельмейстер Лядов, говорил сначала Сусленников, 15 апреля. За что? Надо спросить Лядова… Но Лядов умер 1 апреля. Ссылка на мертвого редко бывает успешна и никогда не возбуждает полного доверия. А тут еще оказывается, что ювелиру Иванову продано около 427 г каратов, а по экспертизе Гау — из иконы вынуты именно от 40 до 45 каратов. Тогда дается другое объяснение. Бриллианты вынуты по приказанию Солодовникова, пред его смертью, но не отданы, в ожидании переезда в город. Но оказывается, что бриллианты заменены стразами почему-то не все и что это сделано в ноябре. А Солодовников умер в августе. И вот является третье объяснение: бриллианты просил вынуть наследник, Василий Солодовников, нуждавшийся в деньгах до ввода во владение наследством и полагавший, что монахам в Валааме, куда предназначался образ, все равно, будут ли в нем бриллианты или стразы. Подсудимый не мог дать денег — и продал бриллианты, но денег не отдал. Почему не мог дать наследнику денег? Ведь он только что получил от покойника 15 тыс. и долг был бы обеспечен охраненным имуществом, домом, дачею… Почему, наконец, не отдал вырученных денег? И это объяснение, сшитое белыми нитками, является здесь лишь впервые — и, главное, опирается на мертвого, ибо Василий Солодовников тоже умер… Вообще, что за странное отношение у подсудимого ко вверяемым ему деньгам! Он все ждет удобного случая, чтобы отдать их, — и все никак не соберется, покуда смерть, наступающая или наступившая, не избавит его от этой горестной обязанности. И 10 тыс., предназначавшиеся будто бы кухарке, и вырученное из хищнических рук кольцо, и деньги за бриллианты — все это не отдано своевременно тому, кому следовало по праву…
Однако довольно. Дело это, по моему мнению, должно быть ясно вам, господа присяжные, и его незачем далее разъяснять. Я обвиняю Сусленникова в том, что, воспользовавшись смертью Солодовникова, он похитил, насколько мог, его имущество, — на большую сумму, во всяком случае, во много раз превышающую 300 руб., о которых говорит карательный закон.
Подсудимый говорит, что одним из оснований любви к нему Солодовникова было то, что у него мягкие руки, удобные и приятные для растирания. Быть может, ваш приговор докажет, что у него руки не только мягкие, но и длинные…
ПО ДЕЛУ О ПОДЛОГЕ РАСПИСКИ В 35 ТЫСЯЧ РУБЛЕЙ СЕРЕБРОМ ОТ ИМЕНИ КНЯГИНИ ЩЕРБАТОВОЙ*
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Дело, подлежащее нашему обсуждению, и по свойству преступления, и по его сложности выходит из ряда дел обыкновенных. Преступления, принадлежащие к разряду многообразных подлогов, отличаются от большинства других преступлений, между прочим, одною резкою характеристическою чертою: в большей части преступлений обвиняемые становятся более или менее в явно враждебные отношения к лицу потерпевшему и действуют поэтому, не всегда имея возможность тщательно обдумать все эти поступки, все предусмотреть, что нужно устранить, и обставить свои действия так, чтобы потом, в случае преследования, предстать, по-видимому, чистыми и по возможности неуязвимыми; напротив, преступление подлога совершается всегда путем длинного ряда приготовительных действий и почти всегда таким образом, что виновный имеет возможность обдумать каждый свой шаг, предусмотреть его последствия и рассчитать все шансы успеха. Кроме того, это последнее преступление не совершается никогда под влиянием кратковременного увлечения, под давлением случайно и нежданно сложившихся обстоятельств, но осуществляется спокойно и, так сказать, разумно. Существенный признак этого преступления составляет обман, в который вводятся лица, против которых направлен подлог. Поэтому очень часто бессознательным помощником, пособником, средством для совершения подлога является тот, против кого он совершается, является лицо слишком доверчивое, мало осторожное. Иногда такое лицо своею неосмотрительностью помогает обвиняемому, само прикладывая руку к своему разорению, как это было и в настоящем деле. Вот почему подобного рода преступление представляет для исследования подчас большие трудности и они увеличиваются еще и тем, что подлог совершается большею частью в обстановке, исключающей всякую возможность добыть свидетелей самого содеяния тех действий, в которых выразилась преступная мысль обвиняемого. Поэтому в таких делах, быть может, более, чем в каких-либо других, необходимо вглядеться в житейскую обстановку участвующих в деле лиц, посмотреть на их взаимные отношения, разобрать и оценить их. Прежде чем приступить к разбору улик, следует постараться вывести из оценки этих’ отношений возможность или невозможность совершения тех деяний и происхождения тех обстоятельств, которые подали повод к возникновению вопроса о преступлении. Поэтому и в настоящем случае я прежде всего обращаюсь к бытовой стороне данного дела. Краткий очерк личности и обстановки как княгини Щербатовой, так и подсудимых должен ответить на вопрос о том, действительно ли мог быть совершен в настоящем случае подлог.
Первый вопрос, возникающий при рассмотрении дела с этой точки зрения, есть вопрос о том,
Перехожу к Торчаловскому. Торчаловский впервые является около княгини Щербатовой, тогда еще Барышниковой, в 1849 году. Незначительный чиновник, он пользуется покровительством богатой генеральши, просит ее быть его посаженой матерью и затем получает у ней в квартире каморку около кухни и пищу с ее стола. Но генеральша или генерал, для нас это в настоящем случае безразлично, не дают своего покровительства даром, и вследствие этого однажды Торчаловский посылается поторопить запряганье лошадей, — его чиновная гордость оскорбляется, он не идет и его прогоняют. Несколько лет о Торчаловском не слышно, но затем, в 1859 году, он является уже управляющим имением княгини Щербатовой в Черниговской губернии. Каким образом это сделалось — нам неизвестно, но, судя по тому, что мы слышали на судебном следствии о личности Торчаловского, нет ничего удивительного, что он снова вкрался в милость княгини. Он обрисован различными свидетелями так, что его нельзя не признать человеком умным, житейски опытным и ловким, прежде всего ловким. Таким очертил его и мировой судья Майков. Обладая такими свойствами, Торчаловский успевает снова помириться с генеральшею Барышниковою. Он управляет ее имением, однако недолго — с 12 ноября 1859 г. до 25 мая 1860 г., всего около полу-года. Чрез полгода будущая княгиня Щербатова опять его прогоняет и, по словам свидетелей, «ругательски его ругает» за то, что он поступил с ней дурно и не оправдал ее доверия. При этом рассказывается о каком-то доме, построенном из ее леса. Торчаловский заявляет, что все это неправда, так как он служил хорошо, причем лучшим доказательством его ревности к хозяйству покойной княгини может служить представленный им к делу документ, состоящий из одобрительного свидетельства, выданного ему крестьянами черниговского имения Щербатовой и местным церковным причтом. Но, вглядываясь в этот документ, приходится признать, что представление его Торчаловским отчасти подтверждает тот отзыв княгини Щербатовой, о котором сейчас было упомянуто. Во-первых, документ этот выдан Торчаловскому слишком через полтора года после того, как он оставил службу у княгини, тогда, когда он уже служил в Петербурге в департаменте герольдии *, и выдан ему по его письменной просьбе. Для чего ему понадобилось подобное свидетельство? Если оно выдано ему для поступления на государственную службу, для того, чтобы показать себя с хорошей стороны в глазах будущего начальства, то для этого едва ли достаточно подобного удостоверения, которое обличает только хозяйственные способности Торчаловского. Но надо полагать, что этих качеств вовсе не требовалось для него для прохождения государственной службы по ведомству герольдии, тем более, что в ней он оставался и впоследствии, несмотря даже на возбуждение против него обвинения в подлоге. Если ему нужно было зарекомендовать себя во мнении частных лиц, то в таком случае не проще ли было бы достать подобный документ прямо от хозяина, у которого он служил, достать одобрительный аттестат от княгини Щербатовой, а не от крестьян или местного причта? Что такое в самом деле это свидетельство? В нем крестьяне говорят, что такой-то всегда свои обязанности исполнял рачительно и
Таковы два главных действующих лица в этом деле. Где же указание на то, что между ними существовали такие отношения, которые давали бы возможность предполагать, что одно из этих лиц могло подарить другому 35 тыс. руб.? Таких отношений между ними, очевидно, не могло существовать и не существовало. Но посмотрим затем, не было ли каких-нибудь побочных, посторонних причин, которые могли бы сами по себе вызвать подобную сделку между княгиней и подсудимым. В сделке значится, что 35 тыс. княгиня дает за почтительность к ней Торчаловского в качестве ее посаженого сына и за хорошее управление ее делами. Но почтительность в качестве посаженого сына есть качество очень неопределенного свойства: Надо полагать, что князь Щербатов был гораздо почтительнее к своей престарелой, богатой законной жене, но она и его не пускала к себе и оставляла без гроша сидеть в знаменитом доме Тарасова; притом почтительность Торчаловского ни в чем особенно не выразилась, а если в письмах его содержится изрядная доля льстивых выражений относительно княгини Щербатовой, то вместе с этим целым рядом свидетелей объяснено, что ее выражения о Торчаловском далеко не были ласковы и не обличали, чтобы его почтительность ее особенно трогала. Если эти 35 тыс. даны Торчаловскому за его хорошее управление имением княгини, то ничем не доказано, что он управлял таким образом, а напротив, ничем не может быть опровергнуто, что, по ее настойчивым и неоднократным отзывам, он управлял очень дурно имением в Черниговской губернии и домом в Петербурге. При этом за управление домом в течение нескольких месяцев он получал жалованье, на что указывают две расписки в деле. Они выданы за время с 4 августа по 4 ноября. Может быть, скажут, что за дальнейшее время нет расписок. Это правда. Но вот что по этому поводу можно сказать; если нет за дальнейшее время расписок, то за первое время есть две расписки на одну и ту же сумму, которая ему следом вала с 4 августа по 4 сентября. Нам скажут, что это явилось вследствие безалаберности княгини, которая, утратив одну расписку, потребовала написания другой, а затем утраченная записка нашлась. Пусть будет так, но в таком случае нам дано объяснение и того, почему нет дальнейших расписок. Итак, Торчаловский далеко не блестящим образом управлял у княгини Щербатовой, вызывая постоянно ее неудовольствие, получал жалованье, следовательно, служил не безвозмездно, да и служил-то всего-навсего у княгини в течение двадцати лет только один год: полгода в Черниговской губернии и полгода в Петербурге. Возможно ли, чтобы за это княгиня Щербатова дала ему 35 тыс. руб.?! Так ли она вознаграждала услуги? Известно, например, из дела, что за княгиню Щербатову, бывшую в то время вдовою генерала Барышникова, сватался, поддерживаемый сильным покровительством, барон Энгельгардт, к которому княгиня была весьма расположена и дочь которого очень любила, постоянно держала при себе и считала своим другом. Между тем, госпожа Энгельгардт, после всех сделанных ею княгине дружеских услуг, после долгих годов «дружбы» с тяжелой и требовательной старой женщиной, получила лишь по завещанию 25 тыс. руб. Это был самый большой дар княгини и притом дар, который госпожа Энгельгардт могла получить только после смерти дарительницы. Все другие приближенные лица, приживалки и компаньонки, которым, конечно, немало пришлось поработать на княгиню и поиспытать ее капризов, получили сущие пустяки. А они, конечно, послужили побольше Торчаловского…
Обратимся к другой стороне дела:
Но обязанность обвинителя не ограничивается одною отрицательною стороною дела, необходимо указать,
Если сравнить действия человека, поступающего законно и правильно с уверенностью в своей правоте, с действиями человека преступного, то в них всегда можно подметить резкие отличительные черты, яркие особенности. Человек, сознающий правоту своих действий, не будет говорить о них украдкою, не станет действовать, по возможности, без свидетелей, не будет стараться затем подговорить их «на всякий случай», не станет скрывать следов того, что совершил, и запасаться такими данными, которые должны лишить веры всех, кто может усомниться в правильности его действий.
Совершенно в обратном направлении будет действовать тот, кто сознает, что поступает нечисто и дурно. У него явятся и подставные свидетели, и сокрытие следов. Иногда на помощь правосудию придет и другое, довольно нередко встречающееся в преступлениях свойство: виновный проболтается, проговорится и сам поможет таким образом разъяснить дело. Желание похвастать, неумение вовремя промолчать — слишком общие и частые явления в жизни человека. Иногда виновный дает против себя оружие, проговаривается под влиянием отягощенной совести, которая настойчиво требует хоть косвенного признания. Но чаще это бывает, когда он совершит какое-нибудь ловкое действие и видит в том силу и торжество своего ума. Он знает, что в известной среде, при известном нравственном уровне, его ловкие дела встретят сочувствие — и ему трудно удержаться от желания похвастаться новым «дельцем», показать, как он умел обойти, провести всех. С подобного обстоятельства приходится начинать исследование улик и по настоящему делу. Оно случилось в камере мирового судьи Майкова. Подсудимый Торчаловский опровергает это обстоятельство, и некоторая сбивчивость показаний свидетелей Залеского и Пупырева дает, по-видимому, возможность защите подозревать правдивость этих показаний. Но я думаю, что это подозрение не будет основательно. Свидетель Залеский показал здесь, что подсудимый Торчаловский приходил к нему, — когда, не помнит получить исполнительный лист и на вопрос о том, не обманула ли его княгиня Щербатова, подсудимый вполголоса объяснил, что нет, не она, а он ее обманул, и при этом рассказал, как удалось ему взять расписку, как он приобрел подставного свидетеля. Он рассказал, что вошел в кабинет княгини и, пользуясь тем, что княгиня не умела читать, под видом доверенности поднес расписку в 35 тыс. руб., которую княгиня и подписала. Таким образом подсудимый сам помог разъяснить способ совершения расписки.
Во время судебного следствия возбуждался вопрос о дне, когда происходил у Торчаловского с письмоводителем разговор в камере мирового судьи. По-видимому, защиту затрудняло то, что мировой судья говорит, что написал письмо свое чрез день или два после рассказа Залеского о «штуках» Торчаловского. По пометке на письме видно, что оно написано 4 марта. Между тем, из того же рассказа Залеского оказывается, что Торчаловский показывал ему доверенность на имя Полетаева. Доверенность эта выдана 28 февраля, после того как 24 февраля Торчаловский сделал у нотариуса Левестама заявление княгине Щербатовой об окончательном с ним расчете к 1 марта, под условием недействительности всех его дальнейших претензий. 3 марта уже был предъявлен Полетаевым иск по расписке. Таким образом, оказывается, что Торчаловский мог показывать доверенность и говорить Залескому о своей проделке с княгинею только до 28 февраля, что отчасти противоречит рассказу Залеского о том, что он немедленно сообщил о слышанном мировому судье, который и написал товарищу прокурора. Но это противоречие неважное. Сам Залеский говорит, что хорошенько не помнит числа, но знает, что это было в феврале. Мы не можем требовать ни от письмоводителя Залеского, ни от мирового судьи совершенной точности в их показаниях о числах: среди массы дел, которые у них бывают, весьма естественно забыть некоторые мелкие обстоятельства, и лучшим доказательством этого служит то, что мировой судья совершенно забыл даже такой сравнительно крупный факт, как признание им обвинения княгинею Щербатовой Бондырева недобросовестным и наложение За это штрафа на жалобщицу. Притом для дела важно не то, чтобы числа сходились одно с. другим с математическою точностью, а важно то, что дело качалось с письма мирового судьи, а письмо он мог послать, конечно, не иначе как вследствие рассказа Залеского, потому что судья мог узнать о действиях Торчаловского только от Залеского, который, в свою очередь, также не мог узнать об этом ниоткуда больше, как из рассказа самого Торчаловского. Это было, вероятно, после того, как сделано было нотариальное заявление Левестаму и подсудимый с готовою доверенностью в кармане явился к Залескому. Это было, очевидно, между 24 и 28 февраля, быть может, утром, 28. 1 или 2 марта Залеский рассказал обо всем мировому судье, который и написал товарищу прокурора. Приход Торчаловского к Залескому вполне понятен. Обеспечив себя нотариальным заявлением, готовясь в начале марта предъявить совершенно неожиданно княгине Щербатовой иск, он мог возыметь желание зайти к приятелю, с которым обделывал разные дела по своим «хождениям у мирового судьи» и покровительством которого относительно сроков и очередей в делах пользовался. Этот покровитель мелких ходатаев, их советник и помощник считался Торчаловским за доброго приятеля и пользовался, как видно из дела, его полнейшим доверием. Дельце обделано ловко — отчего не прихвастнуть другу, отчего не похвалиться своею ловкостью; дельце тонкое и рискованное — рассказав о нем вполголоса, можно, пожалуй, и совет добрый услышать, тем более, что, хотя оно и «на чеку», как говорится, но еще в ход не пущено — доверенность на имя Полетаева еще в кармане. Вот как может, вот как должен быть объяснен разговор Торчаловского с Залеским — разговор, подслушанный Пупыревым.
Обращаясь к тому, что хотел сделать Торчаловский с распискою, полученною им от княгини Щербатовой, я допускаю следующее предположение, которое, как мне кажется, единственно и возможное в настоящем деле. Торчаловский кончал свои занятия у Щербатовой, княгиня удаляла его, и он должен был предвидеть, что рано или поздно дело неминуемо кончится этим. Поэтому надо было извлечь наибольшую выгоду из служения при полуграмотной старухе. Еще с декабря 1869 года, с каждым днем, здоровье княгини делается хуже и хуже, происходит несколько консилиумов, и, наконец, доктора предполагают, что больная проживет только до вскрытия Невы, т. е. до половины апреля. Почему же не воспользоваться выгодами своего положения, чтобы потом иметь возможность из имущества княгини получить львиную часть? И вот составляется расписка, подсовывается к подписи княгине и является свидетелем дворник. Приближается март месяц, Нева скоро вскроется, здоровье княгини делается с каждым днем все хуже и хуже, она слабеет и с первыми льдинами уплывает в другой мир. Между тем, порядок производства гражданских дел в окружном суде подсудимому известен: он знает, что как бы быстро ни производилось дело в суде, все-таки пройдет около трех недель, как было и в настоящем случае, прежде чем вопрос о возбуждении спора о подлоге возникнет у того лица, которое может заявить этот спор. Поэтому княгиня узнает об иске, предъявленном в начале марта, лишь в конце месяца, когда она одною ногою уже будет стоять в гробу и когда ни ей, ни окружающим ее будет не до споров о подлоге. Ввиду этого Торчаловский 3 марта предъявляет иск; лишь 26 был предъявлен спор о подлоге. Иск, таким образом, был предъявлен при жизни княгини, и наследники ее лишились права заподозревать действительность документа, потому что при жизни княгини о нем не было «ни слуху, ни духу». Торчаловскому хотелось прежде всего обеспечить себя со стороны Бартошевича, но это не удалось; между тем, о расписке уже стало известно, и тогда, делать нечего, он предъявил расписку ко взысканию. Это было в начале марта, а перед тем он делал заявление нотариусу о том, что просит княгиню покончить с ним к 1 марта все сделки и затем всякие претензии считать с его стороны недействительными. Это заявление доставляется княгине, которая отвечает, что никаких претензий на нее у Торчаловского нет. Этим Торчаловский обеспечил себя против дальнейших споров княгини или ее наследников. Он мог всегда сказать, что просил княгиню заблаговременно окончить счеты, и только благодаря ее упорству вынужден был обратиться к суду. Ему надо было выждать время, пока княгиня доживает свои последние дни. Он знал, что лишь только ее старческое тело будет трупом, со всех сторон, как стая воронов, слетится толпа наследников, прихлебателей и всякого рода близких друзей покойницы; каждый будет стараться получить какой-нибудь кусочек из имущества княгини, и тогда среди этого всеобщего спора, в разгар всей этой суматохи у смертного одра княгини некому будет заняться предъявленной ко взысканию распиской, предъявлять спор о подлоге, вести тяжбу и пр. Притом, если бы кто-нибудь и захотел возражать против этого иска, то есть свидетель, который всегда отличался честностью и который удостоверит действительность расписки, и затем есть еще весьма возможная свидетельница, на случай надобности, которую также можно прибрать к рукам; эта женщина бедная, болезненная, за которой можно поухаживать, которую можно приголубить; известно, что при болезненном состоянии, в беспомощном старческом возрасте, всякая ласка ценится высоко, да притом она не хорошо и поймет, пожалуй, что от нее потребуется, следовательно, не решится отказать своему благодетелю. С этими двумя свидетельствами, имея в запасе заявление нотариусу, Торчаловский может с успехом рассчитывать, что он выиграет дело, тем более, что сами «касперты», как выразилась Константинова, называя так экспертов, скажут, что подпись на расписке подлинная.
Обращаясь к участию в деле Аверьянова, я думаю, — насколько мог познакомиться с личностью подсудимого из дела, — что он не без борьбы согласился участвовать в подписании расписки. Недаром же и, конечно, не сразу ему, простому дворнику, было предложено 500 руб., а затем явилась расписка в 700 руб. В показаниях Бондырева существует маленькое разочарование: сначала говорит он о расписке в 500 руб., а когда затем была взята эта расписка, то она оказалась в 700 руб. Бондырев добросовестно удостоверил это обстоятельство, но не мог объяснить его. Я думаю, что обстоятельство это объясняется очень просто. По ходу дела, условие с Аверьяновым должно быть совершено до предъявления иска, т. е. до 3 марта, потому что надо было заранее приобрести это свидетельство. Эта расписка была на 500 руб. серебром и ее-то видел Бондырев, которому тоже не совсем осторожно проболтался Аверьянов. Когда об этом узнал Торчаловский, то он увидел, что необходимо свидетеля этого поставить в противоречие с самим собою. Отсюда желание выдать другую расписку Аверьянову, отличную от той, которую видел Бондырев. Кроме того, и сам Аверьянов, видя, что дело затягивается, что его начинают «таскать» к судебному следователю по делу о расписке княгини, что он проживается, — видя все это, мог потребовать большего вознаграждения, мог пригрозить… Ему выдается расписка в 700 руб. от 20 мая, которая поражает громадною цифрою вознаграждения дворнику «за приезд из деревни».
Какие бы убытки ни понес Аверьянов в своем деревенском хозяйстве от вызова к судебному следователю, во всяком случае, они не могли достигнуть до такой суммы, тем более, что когда он жил в городе, то его годовой заработок равнялся, как известно, 108 руб. Да и странно, что Торчаловский взялся вознаграждать от себя лицо, которое, по требованию судебного следователя,
Перехожу к свидетельнице Константиновой. Думаю, что вы, господа присяжные заседатели, разделяете мое доверие к показаниям этой свидетельницы; вы, как и я, признаете, что а наивном, несколько комичном рассказе ее содержится много душевной теплоты и правдивости. Повторять это показание излишне: оно слишком памятно по своей оригинальности. Можно только указать на некоторые части этого показания. Свидетельница говорит, что она была больна и затем была взята из больницы Торчаловским к нему в дом и что, когда она была еще слаба, он заставил ее подписать известное письмо, с выражением удивления, что он, Торчаловский, подвергается незаслуженным подозрениям. Письмо помечено 17 марта. Что она была в это время очень слаба, так что не могла писать длинное письмо, это видно из официального документа, а именно из скорбного листа, в котором говорится, что она доставлена в больницу в половине февраля, «вынесена на руках», как она говорит сама, в состоянии сильной чахотки. Только после 11 марта замечено в ее состоянии некоторое улучшение, и лишь 5 мая выписана она из больницы по собственному желанию. Затем, больная и слабая, она привезена к Торчаловскому, который за ней ухаживает и дом которого был единственным ее пристанищем в это время, так как на вопрос, к кому бы она пошла, выйдя из больницы, если бы ее не взял Торчаловский, она отвечала стереотипною фразою, что «свет не без добрых людей». Облагодетельствованная таким образом, завернутая в шубу госпожи Торчаловской, окруженная попечениями подсудимого, больная старушка могла считать себя настолько обязанной Торчаловскому и притом настолько неясно понимала, чего от нее требуют, что весьма естественно могла исполнить его просьбу. Ее словам о способе писания письма можно вполне верить, и они подтверждаются двумя обстоятельствами: во-первых, письмо написано на таком же листе бумаги, такого же формата, с таким же гербом на углу листа, на котором написана и расписка княгини Щербатовой, и расписка, выданная Торчаловским Аверьянову. Это дает возможность предполагать, что бумаги происходили из одного источника. Затем, во-вторых, Торчаловский просил обратить внимание на безграмотность письма Константиновой и отсутствие в нем соблюдения правил орфографии* чем, по его мнению, вполне опровергается ее объяснение. Но это письмо вовсе не безграмотно; оно написано со смыслом и толком. Притом никто и не думает утверждать, что Торчаловский сам писал его. Нет! Константинова определительно говорит, что Торчаловский диктовал ей это письмо. Поэтому
Делая общий свод этих данных, я нахожу, что подсудимый Торчаловский, задумав воспользоваться своим пребыванием у княгини Щербатовой и ее доверием и зная, что она не умеет грамоте, подсунул ей расписку в 35 тыс. под видом доверенности, а затем, обставив себя заявлением у нотариуса и одним из свидетелей, предъявил эту расписку ко взысканию. Неумеренная болтливость его в камере мирового судьи сделала то, что одновременно с начатием гражданского дела обвинительная власть привлекла Торчаловского к уголовному суду; тогда он решился обезопасить себя и заручился свидетельницею Константиновой и, на всякий случай, еще одною свидетельницею — Коханеевой. Главным подспорьем для Торчаловского явились, конечно, показание и подпись Аверьянова.
Остается сказать несколько слов о распределении ролей между подсудимыми. Нет сомнения, Аверьянов играет в этом деле роль второстепенную; он является орудием другого, более сильного и хитрого лица, потому что в таком спорном деле, как подлог, очень часто необходимо разделение труда, необходимо, кроме лица, управляющего всем, так сказать, одухотворяющего преступление, и лицо пассивное, которое помогает, которое действует по указаниям главного распорядителя преступного дела. Совершив свое дело — подложное засвидетельствование документа — Аверьянов сам, по-видимому, вполне сознавал, что дело это нечистое, дурное, и все его действия по этому предмету представляются крайне осторожными, так сказать, недеятельными. Даже здесь не старается он оправдаться и не отрицает обстоятельств, благодаря которым он сидит на скамье подсудимых. Он только старается дать иное объяснение своим действиям, и хотя объяснения его участия в подписке документа представляются не лишенными некоторой правдоподобности, но объяснения эти, тем не менее, противоречат тому, что обнаружено по делу относительно расписок, полученных им от Торчаловского, и всех дальнейших между ними сношений. Нельзя, однако, отрицать, что его прежняя деятельность представляется честною и безупречною, и это предыдущее честное поведение представляется настолько смягчающим обстоятельством, особенно ввиду долговременного содержания его под стражею, что если вы признаете его виновным, то, вероятно, не откажете ему в снисхождении. Я обвиняю Аверьянова в том, что он засвидетельствовал подложный документ; Торчаловского обвиняю в том, что он совершил подлог, т. е. такое действие, которое закон относит к одним из самых опасных и злонамеренных обманов, совершил один из видов того обмана, который с некоторыми видоизменениями предусмотрен в 1693 статье Уложения о наказаниях, говорящей о поднесении к подписанию слепому другой, а не той, которую он желал подписать, бумаги. Я применяю эту статью потому, что княгиня Щербатова, не умевшая читать писаного, безграмотная, конечно, ничем не отличалась от слепой, так как не отличается в глазах безграмотного человека своим содержанием лист белой бумаги от листа бумаги, исписанной неведомыми ему знаками. Обвинение мое кончено; оно было несколько длинно, но и обстоятельства дела слишком сложны. Заключая его, я не могу не припомнить, что перед нами читалось письмо Торчаловского к княгине Щербатовой, в котором он говорит, что может «гордиться в своей сфере и может быть полезен в сфере высшей». Я полагаю, что ваш приговор, г. присяжные заседатели, покажет, что такое высокое мнение подсудимого о самом себе было, по меньшей мере, преждевременно и неосновательно.
ПО ДЕЛУ О ЛЖЕПРИСЯГЕ В БРАКОРАЗВОДНОМ ДЕЛЕ СУПРУГОВ 3-НЫХ*
Господа судьи! Господа присяжные заседатели! Вам предстоит рассмотреть дело, выходящее из ряда вон как по трудности своего возникновения, так и по некоторым своим особенностям. Подобного рода дела редко доходят до суда. Преступление, о котором идет речь, обставляется обыкновенно так, что становится очень трудноуловимым. Поэтому в том, что подобное дело дошло до суда, уже надо признать некоторую предварительную победу правосудия. Кроме того, при производстве подобного дела, в большей части случаев, свидетели наносят в него такую массу грязи, что трудно отличить настоящие обстоятельства его от тех, которыми оно загрязнено и искажено.
Действительный статский советник 3-н, будучи в разлуке с женой и находя, что она не исполняет своих супружеских обязанностей и, будучи его женою по закону, давно уже не дарит его тем счастьем, на которое он имел право рассчитывать, вступая в брак, решился развестись с нею. Он приехал для этого в Петербург, нашел здесь людей, которые согласились оказать ему юридическую помощь в начатии дела в консистории * и нравственную помощь для его ведения. Он нашел людей, которые с благородной откровенностью показали все, что могли, в защиту чести господина 3-на. Благодаря им семейная честь его была близка к восстановлению и дело шло естественным и спокойным кодом. Вдруг положение его изменилось. Сначала к делу стала присматриваться власть прокурорская, затем его взяла в руки власть судебная, и, наконец, оно перешло из мирных стен Консистории в стены суда. При этом стало оказываться, что скорее всего речь идет о восстановлении чести уже не господина 3-на, а госпожи 3-ной и что господа свидетели свидетельствовали так, что при предварительном следствии их пришлось даже отвлечь на некоторое время от их мирных занятий и лишить свободы. Свидетели поняли свое новое положение. Они заявляют перед вами, что весь настоящий процесс есть плод недоразумения, плод гибельной для них ошибки. Они надеются на ваше оправдание. Этого взгляда их не разделяет обвинительная власть и полагает, что пред вами находятся люди, к которым весьма применимо меткое название
Для того, чтобы определить, что известное лицо говорит на суде ложь, необходимо прежде всего рассмотреть его показание по существу, посмотреть на Обстановку, в которой оно дано, и главным образом на то, каким порядком оно создавалось. Посмотрим на общее показание подсудимых по существу.
Прежде всего я полагаю, что оно ложно по месту, которого касается. Я не стану напоминать вам той грязной картины, которую нарисовали в своих показаниях подсудимые, я напомню только, что, по показанию их, они застали в гостинице «Роза» в блудном действии с мужчиной женщину, которую один из них признал за госпожу 3-ну. Дело происходило в особых номерах. Назначение этих номеров понятно, да к тому же его обстоятельно выяснил свидетель Красавин, который служит в них коридорным. По его показанию, они служат преимущественно для гостей, которые приходят «парою», которые хотят быть прежде всего в уединении, в безопасности от посторонних взоров. Устройство гостиницы вполне соответствует ее двоякому назначению. Те, которые хотят удовлетворить своему аппетиту, идут в общие комнаты. Но те, которые приходят с другой целью, переходят площадку, на которой встречаются с запертой дверью. Оно и понятно, что дверь заперта: нельзя, чтобы всякий ходил по коридору, в расположенных вдоль которого номерах люди ищут уединения. Затем каждая дверь номера тоже заперта. Опять это понятно: нельзя входить, когда там могут быть посторонние, — и прислуга твердо наблюдает это правило. Она ходит каждый раз за ключом в буфет, затем отпирает дверь номера и вставляет ключ изнутри в дверной замок. Таким образом, даже со стороны прислуги, менее заинтересованной в личном спокойствии посетителей, чем они сами, существует красноречивое указание на осторожность: она оставляет ключ с внутренней стороны номера и этим как бы говорит: «Запирайтесь!» Другого хода нет в номера, другим путем не пройти в коридор, так как сообщение снизу существует только через двор. И вот в такое-то место, при такой обстановке, в один прекрасный вечер являются Залевский и Гроховский. По их словам, они не находят в общей комнате места. Но ведь они пришли только закусить; это доказывается тем, что они все-таки вернулись к буфету, выпили там водки и закусили. При буфете же место для закуски всегда бы нашлось и без напрасных путешествий в номера. Если же они шли не закусить, а основательно поужинать, то зачем же, выйдя из гостиницы «Роза», столь переполненной народом, они не пошли в многочисленные окрест лежащие рестораны, кофейные и кондитерские? Но, тем не менее, и вопреки показанию буфетчика, они не находят, как видно из их объяснений, местечка даже и у буфета. Тогда они свободно проходят в коридор, и один из них отворяет дверь номера. Здесь существует в показаниях подсудимых разноречие: один из них, Гроховский, в показании, данном в консистории, говорит, что видел свет из-под двери, другой же, Залевский, говорит, что никакого света не видел. Я думаю, что ни то, ни другое обстоятельства не служат в пользу подсудимых. Если они видели из-под двери свет, то должны были понять, что незачем быть свету в пустых номерах, следовательно, там кто-нибудь есть и потому идти туда нельзя. Если же они не видели света, то понятно, что, как только дверь была отворена на полдюйма, они должны были увидеть свет и тотчас ее запереть, не входя. Но ничего этого не случилось. Несмотря на увиденный ими свет, они вошли в номер и пробыли в нем настолько долго, что могли внимательно осмотреть обстановку комнаты: они рассмотрели и кровать, и женщину, и нагоревшую свечу, и даже одиночное драпри, хотя свидетель Красавин показал здесь, что в номерах гостиницы «Роза» одиночных драпри нет. Затем, увидевши, что они неуместные гости, они уходят из номера и возвращаются к буфету. Кого же они видели? Они говорят, что видели госпожу 3-ну. Вглядитесь, господа, в обстановку этой встречи. В трактире, в номерах, в положении крайне свободном, они видят, по их мнению, личность, которую решаются потом назвать по фамилии, госпожу 3-ну. Но ту даму, которую Залевский принял в гостинице «Роза» за госпожу 3-ну, он видел перед этим в ложе Большого театра с семейством, он знал, что она дочь известного П-го, в свое время очень богатого человека, получившая хорошее воспитание и образование светская женщина. Как же не пришло обоим подсудимым в голову в то же время и прежде чем сообщить о виденном, сначала в виде анекдотов и шуток, а затем уже и не в шутку в присутственном месте, как же не пришло им в голову, что тут должна быть грубая ошибка, что это не 3-на, что ни общественное положение, ни воспитание не позволяют ей искать уединения в незапертом номере гостиницы «Роза»? Как не подумали они, что, живя в Петербурге одна, она всегда может найти себе более удобное помещение, чем «Роза», что она едва ли, придя в номера, решилась бы так беззастенчиво и открыто предаваться разврату при «открытых дверях»? В самом деле — и дверь коридора открыта, и дверь номера не заперта, и драпри раскрыто, и платье снято, так что никому не возбраняется прийти и полюбопытствовать. Как же не пришло им в голову, что если женщина
Таково показание подсудимых по существу. Я полагаю, что они не могли видеть того, о чем они повествовали в консистории, и с недоверчивым удивлением слышу, как они определяют сложение, цвет глаз, цвет волос и болезненное выражение лица той женщины, которая играла такую важную роль в рассказанном ими господину Корзуну анекдоте. Показание их неправдоподобно и сшито белыми нитками. Оно ложно, это показание!
Посмотрим теперь вообще на обстановку показания, на то, что ему предшествовало и последовало. Для этого приходится коснуться господина 3-на и его отношений к жене. Вы знаете из показаний его и Корзуна, что мысль о разводе явилась у 3-на уже давно и что на осуществление ее натолкнул его Корзун, рассказав ему о жене то, что он знал от Залевского. Есть, однако, основания думать, что в действительности было не так. Вы слышали некоторые свидетельские показания и письма, и из них можно вывести заключение, что господин 3-н давно разлюбил жену и, давно бросив ее почти на произвол судьбы и полюбив, по-видимому, другую, искал развода. Но жена не соглашалась на развод. Она не легко поддавалась на просьбы мужа. Она, принесшая мужу огромное приданое, имела смелость требовать, чтобы ой дал ей средства, имела желание быть обеспеченною и на старости лет иметь кусок хлеба. Эти неумеренные желания мешали разводу. И вот в таком неопределенном положении дела господин 3-н приезжает в Петербург. Если верить его показаниям, то он встречается с Корзуном. Он знаком с ним года три, с тех пор как встретился с ним в кондитерской и покупал у него билеты в театр. 3-н говорит, что он пуще всего боится огласки, что ему, как лицу, по своему воспитанию, образованию, происхождению и положению принадлежащему к так называемому высшему сословию, было невозможно допустить какую-либо огласку. Но что же мы видим? Встретив Корзуна, он немедленно вступает с ним в интимный разговор, а через несколько минут даже открывает пред ним свою душу, показывает все ее сокровенные больные места, рассказывает о своей несчастной жизни, в свою очередь выслушивает рассказ от господина Корзуна о прелюбодеянии своей жены и пользуется этим рассказом. Хотя все это представляется странным, но тем не менее допустим, что это так было, что господин 3-н действительно узнал от Корзуна, что есть свидетели, которые могут доказать, что жена его совершила прелюбодеяние. Услыхав такой рассказ, он мог сказать себе, что теперь несомненный факт у него налицо. Имея этот факт, он, конечно, воспользуется им, он станет настойчиво требовать от своей жены, развода, он поставит ее в безвыходное положение. Огласки уже нечего бояться. Она произошла, когда есть такие посторонние свидетели, как Залевский и Гроховский. Притом господин 3-н, конечно, знает, что невозможно развестись иначе, как имея свидетелей прелюбодеяния, так как по закону развод не допускается по одному сознанию принимающего на себя вину супруга. Но теперь у него есть прекрасное оружие, и естественно ожидать, что он станет настойчиво требовать развода с женщиной, которая, нося его титул и имя, так позорит их своим поведением. Между тем, на самом деле, он так не действует. Вы слышали содержание его писем к жене в декабре 1870 года. Разве так будет писать оскорбленный и подкрепленный двумя свидетелями супруг? Разве он станет почти ухаживать за женою, ласково обращаясь к ней,
В дополнение к этому выводу я укажу вам на довольно интересные числа. Александр Хороманский, поверенный 3-на, заявил здесь, что он, при знакомстве с ним., в одно из первых свиданий, узнал, что он хочет начать дело о разводе и что у него есть свидетели, которые видели прелюбодеяние жены. Без сомнения, 3-н говорил Хороманскому о прелюбодеянии жены при первом свидании, потому что иначе незачем им было видеться, не для чего была помощь Хороманского. 3-н знал, что одного согласия и сознания жены недостаточно, что нужно что-нибудь существенное, а этим существенным, конечно, представлялись свидетели. Только имея в виду свидетелей, он мог обратиться к Хороманскому; только имея их в руках, Хороманский мог начать дело. Вы слышали из показания Хороманского, что он познакомился со своим доверителем за 15 месяцев до 14 января 1872 г., т. е., следовательно, в половине октября 1870 года. Здесь на суде Хороманский говорит, что это было в конце ноября или в начале декабря. Но это показание, эта поздняя перемена времени знакомства лишены значения, потому что он же сам весьма откровенно заявил здесь, что, вместе со следователем определяя время знакомства, для точности высчитывал месяцы и затем уже подписал показание; арифметическую же ошибку здесь допустить трудно. Итак, начало их знакомства— половина октября, и первый разговор о свидетелях— никак не позже конца октября. Но откуда мог знать 3-н о свидетелях? От Корзуна. С Корзуном он встречался — они оба согласно показывают — в конце декабря. Но как он мог говорить в октябре о свидетелях, о которых узнал только в декабре? Это новое доказательство неправдоподобности и вымышленности показаний 3-на о разговоре с Корзуном. Из всего указанного мною, кажется, ясно вытекает лишь одно, — что оба эти лица, условливаясь начать и вести бракоразводное дело, знали, что свидетели
Затем обращаюсь к порядку, которым создались показания господ Залевского и Гроховского. Он весьма оригинален. Первый, кто сообщает обо всем 3-ну,—это Корзун. Корзун с горьким чувством рассказывает о слышанном, старается оградить честь незнакомого ему человека и, как истинно добрый человек, принимая в нем участие, считает себя вынужденным рассказать о том, что ему известно про его жену. Он оговаривается, впрочем, что сам ничего не видел, но слышал это от достоверного человека — от Гроховского. Берем господина Гроховского. Да! Господин Гроховский видел происходившее в номере гостиницы, он присутствовал при цинической сцене, видел женщину, которая явно и бессовестно прелюбодействовала. Он сам ее не знал, но ему говорил, что это 3-на, достоверный человек, Залевский, который ее знает. Возьмем Залевского. Залевский тоже возмущен виденной картиной и под присягой подтвердил, что он знает, что это была госпожа 3-на. Он убежден в этом. Он знает даже ее родословную. Она дочь знаменитого в своем роде П-го, и ее-то с любопытством рассматривал он в театре. В том театре был человек, который достоверно знал, что это именно госпожа 3-на. Он-то и показал на нее Залевскому. Это был Карпович. Позовем господина Карповича… Но его мы уже не позовем, так как оказывается, что он
Я думаю, что, насколько позволяют время и ваша усталость, я достаточно указал на отрицательную сторону дела, на искусственность связи в показаниях подсудимых и, наконец, на вымышленность поводов к начатию дела со стороны господина 3-на. Обращаюсь к положительной стороне дела, к указанию,
Господин 3-н уже давно не любит свою жену, давно с нею разлучился и в Вильне, в Великих Луках, завел новую семью, членом которой была личность, заменявшая ему жену. Он, по-видимому, был привязан к этой личности сильно, он писал к ней исполненные нежнейшей ласки письма, в которых высказывал надежду на развод с женою и выражал уверенность в успехе. В одном из писем, исполненном привязанности к ней, к той Кате, которая должна приехать и разогнать его тоску, есть несколько сухих и холодных слов, в которых сообщается о том, что жена очень сильно и опасно больна. Эти слова находятся в таком разладе с радостным тоном всего письма, что их можно считать тоже за радостное известие. Итак, мысль о разводе явилась и созрела уже давно. Развод необходим и крайне желателен. С этою созревшей мыслью господин 3-н является в Петербург. Вести дело самому он считает неудобным, надо найти ходатая. Ходатай есть, он объявляет о себе в газетах как об «адвокате по семейным и бракоразводным делам». Господин 3-н и обращается к ходатаю, а через этого ходатая знакомится и с его братом, который, в свою очередь, знакомит его с своею родственницей, которой господин 3-н сразу начинает помогать деньгами и писать письма на французском языке. Таким образом, он входит в сношение с кружком этих лиц и ему поручает устройство своей судьбы. Прежде всего необходимо приготовить госпожу 3-ну к мысли о разводе с принятием на себя виновности. Поэтому сначала посылаются к ней искательные и широко обещающие письма, а затем едет в Москву Александр Хороманский. 3-на остается непреклонна. Ни обещания, ни угрозы не действуют на нее. Она хочет видеть мужа, не желает позорить себя признанием своей виновности и прогоняет ходатая. Тогда приходится и без нее обойтись. Обойтись можно, и это доказывает настоящее дело. Свидетели найдены, дело можно начинать и, играя присягою, довести до благополучного конца. Но дело нужно вести в Москве, по месту жительства ответчицы, а это неудачно, потому что туда пришлось бы переносить всю организацию, которая образовалась здесь. Поэтому надо изменить подсудность дела, надо вызвать ответчицу в С.-Петербург, поселить ее здесь. И вот под предлогом соглашения, под предлогом переговоров, которые могут привести к цели, госпожа 3-на вызывается в Петербург и ей посылаются для этого деньги. Хотя после ее категорического отказа принять на себя вину и заявления, что она только хочет видеть мужа, — чего он, по-видимому, не особенно добивался, — все сношения с нею надо бы считать прерванными, муж посылает ей денег и дает средства приехать в Петербург. К чему этот приезд, к чему ненужная трата 300 руб., когда для переговоров можно бы за 50 руб. опять послать в Москву Хороманского? Я позволю себе утверждать, что иначе трудно смотреть на приезд госпожи 3-ной, на посылку за нею, как на искусственное привлечение ее в Петербург для начатия здесь дела. Когда подсудность Петербургу устроена, начинается подпольная работа и подготовляются показания свидетелей, которым господин Хороманский, по его собственным словам, «делал визиты». Но в то время, когда все дело, как говорится, «на чеку», девица Маркелова с детскою болтливостью объявляет, что ей обещают 200 руб. за ложное показание. Среди слушателей находится Мелихов, молодой моряк. Он оказывается весьма порядочным человеком. Я думаю, что в настоящем деле он единственный свидетель, до которого это дело не коснулось своею грязной стороной. На него можно указать, как на своего рода оазис среди нравственной пустыни свидетельских показаний. Он слышит, что подкупают свидетелей, возмущается и требует, чтобы Кузьмина пошла и сказала об этом 3-ной. Кузьмина идет и рассказывает, и вследствие этого изменяется ход всего дела. Правда, все свидетели старались представить Кузьмину в таком виде, который едва ли привлекателен, и я не говорю, чтобы ей можно было особенно симпатизировать. Но если отбросить все, относящееся к ее частной жизни, то оказывается, что она по делу повинна лишь в том, что ждала денег от госпожи 3-ной за помощь в раскрытии интриги, которая велась против нее. Я готов согласиться, что она действительно могла ждать и ждала денег. Но что же из этого?
Она тревожилась, она беспокоилась, ее таскали в полицию, по судам, в консисторию. Она считала себя имеющей право па «благодарность». Наконец, и нельзя требовать особого бескорыстия со стороны дамы, которая была компаньонкой госпожи Маркеловой для поездок в Орфеум и тому подобные места. Но это свойство не изменяет силы ее показания потому, что все последующее его подкрепляет. Когда заявление сделано, госпожа 3-на начинает защищаться и вызывает в канцелярию обер-полицеймейстера господ Залевского и Гроховского. Они видят, что дело плохо: канцелярия обер-полицеймейстера вообще для неимеющих определенных занятий, а лишь занимающихся приисканием их, должна казаться местом довольно неприятным. Они дают показание, в котором заранее отрекаются от показания, которое будет дано в консистории. Особенно красноречиво показывает господин Гроховский. Он просто не знает, зачем приходил к нему господин Хороманский, который не объяснил даже «докладно», чего он хочет, так что он, Гроховский, под давлением совести, которая его «наказует», заранее говорит, что ничего не знает о 3-ной, а если что и узнает от Хороманского, то тотчас же сообщит в канцелярию обер-полицеймейстера. Но когда дело дошло до допроса под присягой, то и Залевский и Гроховский дали известное нам показание. Как могли они решиться на это? Почему они дали его, отрекшись предварительно?
Господа присяжные, эти подсудимые были орудием в руках опытного дельца. Этот делец был Генрих Хороманский. Он не подлежит нашему суду, он лишился рассудка, но из всего дела видно, что он был душою его, душою заговора против 3-ной. Он, конечно, знал, что неформальные показания, данные не перед судом, а в административной канцелярии, для суда, строго заключенного в формы, какова консистория, не имеют никакого значения. Это был опытный делец по бракоразводным делам. В деле есть отношение консистории, в котором указывается, что он вел с успехом три бракоразводных дела. Такого дельца не могли устрашить клочки бумаги, где написаны неформальные слова свидетелей. В его глазах эти клочки безвредны, потому что в глазах консистории, которая строит все на присяжных показаниях, они ничтожны. Это, конечно, было ясно и наглядно объяснено свидетелям. Конфуз, вызванный в них кацеляриею обер-полицеймейстера, прошел — убеждения же Хороманского и тот рычаг, о котором я говорил выше, остались. У них оказалась полная свобода показать все, что необходимо. Так они и сделали, и притом под присягой. Дело было исправлено отчасти после ущерба, нанесенного болтливостью Маркеловой и порядочностью Мелихова. Правда, в кем осталась одна свидетельница, которую трудно направить на полезный путь, — это Кузьмина. Но что трудно, то не невозможно. Прежняя ссора забыта, и за Кузьминою начинается ухаживание, высказывается желание с нею помириться; ей назначают свидание то в «Hotel du Nord», то в гостинице «Рига». Кузьмина, по-видимому, поддается, и ей дается 10 руб. Маркеловою в задаток от господина 3-на за то, чтобы она отказалась в консистории от того, что заявила в канцелярии обер-полицеймейстера. Этот факт дачи 10 руб. не подлежит сомнению. Что 10 руб. были даны, это подтверждает сама Маркелова, которая говорит, что отдала
Вглядываясь в настоящее дело, я нахожу, что оно представляет собою очень умно веденную и коварную интригу мужа, желающего отделаться от жены во что бы то ни стало, какими бы то ни было средствами, причем призываются на помощь всевозможные темные и сомнительные личности и, как застрельщики, высылаются вперед ложные свидетели. Действуя ловко, обдуманно и с надлежащею помощью, эти господа целой цепью показаний опутывают госпожу 3-ну и заранее торжествуют победу, забывая, что эта победа для порядочной, с пробивающеюся сединою 40-летней женщины будет равняться клейму глубокого позора, не смываемого во всю ее последующую, одинокую и, быть может, нищенскую жизнь! Я думаю, однако, что ваш приговор может показать, что надежда на эту победу была весьма обманчивая. В настоящем деле нравственно виновных лиц больше, чем виновных юридически, но, к сожалению, я могу говорить только о вине, подходящей под положительные указания карательного закона. Я обвиняю господ Залевского и Гроховского в том,что они дали обдуманно ложное показание в консистории, клонившееся к расторжению брака 3-ных, вопреки желанию одной из сторон. Мне нечего распространяться о важности этого преступления. Если измерять важность преступления его опасностью, то это преступление занимает одно из первенствующих мест. Подобного рода лжесвидетели, измышляя то, чего нет, рассказывая факты искаженным образом, клевеща и говоря ложь, пользуются самым неотразимым и страшным орудием — словом. Не рискуя, подобно вору, каждую минуту своею безопасностью, никогда не действуя под влиянием увлечения или страсти, что бывает зачастую и в убийстве, они действуют всегда неожиданно для других и очень обдуманно и безопасно для себя. Они являются со своими отточенными и напитанными ядом показаниями пред суд, и горе тем, в чью семейную или частную жизнь они заползут со своею ложью! Они по большей части неуловимы, потому что всегда хорошо обставили себя и приготовили себе выходы. Они и не затруднены исполнением своего дела. Им нужно лишь уменье связно говорить, отсутствие способности краснеть и присутствие способности заставить замолчать свою совесть в ту минуту, когда их лживые уста прикоснутся к вечной книге, в которой написаны слова святой истины. Подобные деятели опасны в обществе, и чем их больше, тем они становятся опаснее, потому что составляют компании и товарищества взаимного вспомоществования. Поэтому обществу приличнее всего защищаться от них своими собственными средствами. Одним из лучших таких средств должен быть ваш суд, господа присяжные заседатели…
ПО ДЕЛУ О СТАНИСЛАВЕ И ЭМИЛЕ ЯНСЕНАХ, ОБВИНЯЕМЫХ ВО ВВОЗЕ В РОССИЮ ФАЛЬШИВЫХ КРЕДИТНЫХ БИЛЕТОВ,
И ГЕРМИНИИ АКАР, ОБВИНЯЕМОЙ В ВЫПУСКЕ В ОБРАЩЕНИЕ ТАКИХ БИЛЕТОВ *
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Позднее время, в которое начинаются судебные прения, утомительное судебное заседание и, наконец, то внимание, с которым вы слушали настоящее дело, обязывают меня и дают мне возможность быть кратким, дают возможность указать лишь на главные стороны дела, основанием которых послужат только те данные, которые вы слышали и оценили на судебном следствии. Я не буду касаться многих побочных обстоятельств и мелочей, полагая, что они все оставили в вас надлежащее впечатление, которое, конечно, повлияет и на ваше убеждение. Когда возникает серьезное обвинение, когда на скамье подсудимых сидят не совсем обыкновенные люди, когда они принадлежат не к тому слою общества, который поставляет наибольшее число преступников, — если не качеством, так количеством, — то, естественно, является желание познакомиться с личностью подсудимых, узнать свойства и характер самого преступления. Быть может, в их личности, быть может, в свойстве самого преступления можно почерпнуть те взгляды, которыми, необходимо руководствоваться при обсуждении дела, быть может, из них можно усмотреть и то необходимое и правильное освещение фактов, которое вытекает из отношения подсудимых к этим фактам.
Пред вами трое подсудимых. Один из них старик, уже оканчивающий свою жизнь, другой — молодой человек, третья — женщина средних лет. Все они принадлежат к классу если не зажиточному, то во всяком случае достаточному. Один из них имеет довольно прочное и солидное торговое заведение; он открыл и поддерживает в Петербурге торговый дом, у него обширные обороты, он занимается самою разнообразною деятельностью: он и комиссионер, и предприниматель, и прожектер, и член многих, по его словам, ученых обществ, наконец, — человек развитой и образованный, потому что получил во Франции даже право читать публичные лекции; он некогда занимался медициной, но затем оставил ее и пустился в торговые обороты, посвящая этим оборотам всю свою деятельность и все свои способности для того, чтобы довести эти обороты до возможно большего объема. Поэтому у него положение в коммерческом мире довольно хорошее и прочное. Вы слышали здесь, что он производит большие уплаты и находится по делам в связи с главнейшими торговыми домами. Другая личность — его сын. Он стенограф, говорят нам. Чтобы он был хороший стенограф, об этом судить трудно. Мы знаем из его собственных слов, что он не может прочесть стенографической надписи на карточке, отзываясь, что забыл стенографию в течение двух месяцев. Но тем не менее, он еще может выучиться своему делу, и если у него нет прочного положения в обществе, то зато у него есть семейство, любящая мать, занимающийся обширною торговлею отец, молодость, силы, надежды на будущее и, следовательно, наилучшие условия, чтобы зарабатывать хлеб честным образом. Наконец, третья — модистка высшего полета, имеющая заведение в лучшем месте Петербурга и посещаемая особами, принадлежащими к высшему кругу общества. Таковы подсудимые. Они обвиняются в важном и тяжком преступлении. Есть ли это преступление следствие порыва, страсти, увлечения, которые возможны при всяком общественном положении, при всякой степени развития, которые совершаются без оглядки назад, без заглядыванья вперед? Нет, это преступление обдуманное и требующее для выполнения много времени. Чтобы решиться на такое преступление, нужно подвергнуться известному риску, который может окончиться скамьею подсудимых, как это случилось в настоящем деле. Чтобы рискнуть на такое дело, нужно иметь в виду большие цели, достижение важного результата и, притом, конечно, материального, денежного. Только ввиду этого результата можно пойти, имея уже определенное общественное положение, на преступление. Но если важен результат, если заманчивы цели, если решимость связана с большим риском, если можно видеть впереди скамью подсудимых и сопряженную с нею потерю доброго имени и прочие кевеселые последствия, то, естественно, что при совершении этого преступления нужно употребить особую энергию, особую осмотрительность, обдумать каждое действие, постараться обставить все так хитро и ловко, чтобы не попасться, постараться особенно, чтобы концы были спрятаны в воду. Итак, вот свойства подобного преступления. Преступление это есть распространение фальшивых кредитных билетов. Я полагаю, что излишне говорить о его значении. Оно представляется с первого взгляда, по-видимому, не нарушающим прямо ничьих прав; в этом один из главных процессуальных его недостатков. Пред вами нет потерпевших лиц: никто не плачется о своем несчастии, никто не говорит о преступлении подсудимого с тем жаром, с каким обыкновенно говорят пострадавшие. Но это происходит оттого, что потерпевшим лицом представляется целое общество, оттого, что в то время, когда обвиняемый сидит на скамье подсудимых, в разных местах, может быть, плачутся бедняки, у которых последний кусок хлеба отнят фальшивыми бумажками. Этих потерпевших бывает много, очень много. Во имя этих многих, во имя тех, которые не знают даже, кто их обидел и отнял их трудовые крохи, вы, господа присяжные заседатели, должны приложить к делу особое внимание и, если нужно, то и особую строгость. Замечу еще, что дела подобного рода возникают довольно часто, но на суд попадают редко, и причина тому — обдуманность и хитрость исполнения. Только случай, счастливый случай — если можно так выразиться — представляет судебной власти возможность открыть виновников этого рода темных дел и коснуться тонко сплетенной сети подделывателей и переводителей фальшивых бумажек. Такой случай был в настоящем деле, и с него лучше всего начать изложение обвинения.
Вы знаете, в чем состоял этот случай. К курьеру французского министерства иностранных дел Обри явился неизвестный человек, назвавшийся Леоном Риу. Он принес ему посылку и просил отвезти ее в Петербург. Обри решился взять эту посылку. Как курьер, он нередко это исполнял, и понятно, почему исполнял. Он не подвергается таможенному досмотру, везет беспошлинно всю кладь, а между тем бывают драгоценные вещи, которые можно переслать и верно, и дешево, и не безвыгодно для курьеров. Вы слышали показание Газе, который говорит, что Обри не хотел согласиться, но что начальник его приказал взять посылку. Может быть, это и так. Из дела видно, что Риу действовал особенно настоятельно, что он покланялся и начальнику Обри, чтобы посылка была отправлена. Во всяком случае, ввиду ли выгодного обещания или просто, чтобы отвязаться от навязчивого просителя, но Обри везет ее в Петербург вместе с депешами Тюильрийского кабинета. Что же такое в посылке? Это, как говорил курьеру Риу и как значится в безграмотном переводе, артикулы, т. е. образцы товаров. Посылка пустая по цене, она стоит 30 франков, ее можно бросить куда-нибудь, и она бросается в саквояж, где клеенка, которою она обшита, распарывается. В Петербурге у Обри является желание посмотреть содержимое посылки, и не защищенные больше оболочкою, в ней оказываются фальшивые бумажки. Об этом заявлено, и вот благодаря несколько необычной любознательности французского курьера русские кредитные билеты попадают на стол вещественных доказательств нашего суда. Вы знаете, что Янсены были затем арестованы. Обстоятельства этого ареста вам более или менее известны. Я не считаю нужным их повторять, но напомню только вкратце, что к Обри сначала явилась госпожа Янсен, но ей Обри не отдал привезенной посылки; она просила его отдать, сначала с видимым равнодушием, потом настойчиво и тревожно, обещала ему 100 франков, была до крайности любезна и ласкательна… но и 100 франков не склонили Обри отдать посылку; он не поехал в театр, куда его звала госпожа Янсен, и не согласился на ее предложение заехать к ней пообедать. Это последнее предложение было весьма обдуманно, потому что, если бы ехать в чужой дом обедать, то, конечно, надо было из простой любезности захватить и посылку, адресованную в этот дом. На другой день явились оба Янсена, отец и сын. Они получили посылку; отец предложил сыну расписаться и выдал деньги по требованию Обри, немножко поспорив о размере вознаграждения. Затем они вышли. Но едва только они вышли, как старика окружило двое или трое людей. Оказалось, что это чины сыскной полиции, и отец был задержан. Вы слышали показание Э. Янсена, который говорит, что их разделило проходившее по улице войско, и он, видя, как к отцу подошел кто-то, перешел с ящиком под мышкой через улицу, чтобы узнать, что случилось с отцом, но также был задержан. Э. Янсен говорит, что если бы он знал, что в ящике, то мог бы бежать, мог бы бросить ящик в канаву, но я полагаю, что объяснение это не заслуживает уважения. Бежать он не мог, потому что, не перейдя через улицу, он не знал еще, что отца остановила полиция, а не какое-либо неопасное частное лицо, а потом бежать было уже нельзя, его сейчас бы схватили; в воду бросить — тоже некуда, ведь дело было в начале марта, и вода в канаве была покрыта льдом; остается отдаться полиции. Очевидно, что пришлось попасть в засаду; очевидно, прошла пора физического сокрытия следов преступления, а осталась лишь возможность скрыться от преследования путем умственного напряжения, т. е. посредством разного рода хитросплетенных и тонких оправданий. Таким образом — они арестованы с фальшивыми бумажками; признаки преступления очевидны; арестованные у Эмиля Янсена бумажки привезены из Парижа. Понятно, что способов объяснения только два: или они получены заведомо, или нечаянно, но незнанию, и в таком случае Эмиль Янсен играет роль несчастной жертвы, попавшейся в руки интриганам, которые его погубили для своих целей. И вот, действительно, такое объяснение является в устах Янсена. Он рассказывает, что в Париже к нему пришел некто Вернике, бронзовых дел комиссионер, с которым он встречался в кафе и мало его знал. Вернике, узнав, что Янсен едет в Петербург, просил его, взяв с собою посылку, передать по принадлежности. Забыв посылку, Янсен обратился к своему дяде Риу, который прислал ее через курьера. Риу это подтвердил, но потом, по расчету, или же, быть может, желая показать правду, говорил иное. Я не придаю значения его показаниям, потому что оба считаю ложными, но, во всяком случае, как на более правдивое, указываю на второе показание Риу. Он говорит во втором показании, что племянник собирался ехать, получив известие о болезни матери, и торопился; что при хлопотах о паспорте какой-то ящик стеснял его и он дал ящик дяде, чтобы тот отдал при отъезде; дядя забыл это сделать, потом получил телеграмму от племянника и вслед затем письмо, в котором Эмиль Янсен просил дядю ящик отправить через французского курьера, что и было сделано. На этом Риу умолкает и продолжает уже Янсен. Ящик был отправлен в Петербург, где должен был быть получен каким-то мифическим лицом, каким-то Куликовым, который, по словам Эмиля Янсена, явился к нему за 10 дней до получения посылки, до приезда Обри, и очень сердился, что посылка еще не привезена, настойчиво требовал, чтобы она была ему прислана, и затем обещал снова явиться, но не являлся. Думаю, что внимательное рассмотрение такого рассказа приводит к убеждению, что он с начала до конца неверен и выдуман Янсеном в свое оправдание.
Прежде всего, в этом рассказе встречаются на первом плане действия переводителей фальшивых бумаг. Эмиль Янсен попал в руки двух лиц: Вернике, который через его дядю отправил бумажки, и Куликова, который их должен был получить. Посмотрим, как действуют эти лица. Вернике приносил к Янсену посылку для отправления, а ведь Янсен обыкновенный человек, едет обыкновенным путем в Петербург. Этого Вернике не может не знать. Но багаж обыкновенных путешественников осматривается в таможнях, и, вероятно, и у Эмиля Янсена тоже осмотрят, могут у него найти фальшивые бумажки, и они пропадут. Но фальшивые бумажки, как бы плохо они ни были сделаны, а настоящие сделаны хорошо, представляют известную ценность, они стоят, в смысле труда, дорого, и подделка их сопряжена с большим риском, поэтому отдавать их незнакомому человеку, зная, что они при таможенном обыске могут весьма легко пропасть, по меньшей мере неосторожно, и обличает неуважение к своему труду в таких ловких людях, как фальшивые монетчики, которые, конечно, работают не из простой любви к искусству. Итак, вот первая странность со стороны Вернике. Затем Вернике все-таки оставляет эти бумажки у Эмиля Янсена. Понятно, что, оставляя их, он должен бы был известить немедля своих сообщников о том, где они находятся. Но он этого не делает сейчас же, потому что Эмиль Янсен приехал в Петербург 21 января, а Куликов явился гораздо позже. Это объясняется отчасти рассказом Риу. Вы слышали, что посылка передана Риу, который отправил ее в ящике. По мнению Риу и Эмиля Янсена, в этой коробке французские товары на сумму в 30 франков. Вы знаете, что Обри, французский курьер, уехал из Парижа, как он показывает, около 8 марта. Затем, за семь дней до его отъезда, к нему Риу принес коробочку с бумажками, следовательно, это было около 1 марта по французскому стилю, т. ,е. это было, во всяком случае, не ранее 16 февраля по русскому стилю. Куликов же явился за 10 дней до приезда Обри в Петербург: приезд этот произошел 1 марта нашего стиля, следовательно, Куликов явился 18 февраля. Таким образом, он явился через два дня после того, как Обри получил бумажки. Предположим, что Вернике телеграфировал своему сообщнику, но он мог телеграфировать только после того, как Обри согласился везти пакет. В таком случае Куликов явился чересчур скоро, немыслимо скоро. Ему телеграфировали 16 февраля, что Обри взялся везти бумажки, а 18 он уже является за их получением, да еще сердится, что Обри не доехал из Парижа в одни сутки! Но предположим, что телеграммы не было послано, а было послано письмо, в котором Вернике извещал, что бумажки сданы Обри и прибудут к Янсену. Письмо это могло быть отправлено в день вручения бумажек, следовательно, 16 февраля. Письмо из Парижа получается на четвертый день, следовательно, могло быть в Петербурге только 20 февраля, между тем, Куликов является 18. Каким же образом он мог прийти ранее получения письма? Таким образом, в действиях Куликова представляется явная несообразность. По числам мы видим, что если он получил телеграмму, то явился слишком рано, если же получил письмо, то должен бы явиться гораздо позже; между тем он является в срок, слишком ранний для телеграммы и невозможный для письма. Затем Куликов знает, что ему отправлены фальшивые бумажки; он заботится о посылке, сердится, что бумажки в свое время не прибыли, а между тем не оставляет Янсену своего адреса, не приходит в течение 12 дней, не приходит и до настоящего времени. Где же этот пере-водитель или приемщик, куда он девался? Оставил он бумажки на произвол судьбы? Забыл о них? Но это невозможно: ведь бумажки представляют целый капитал в 18 тыс.! Ведь не случайный же он человек в этом, хотя и опасном, но выгодном предприятии, если ему прямо были адресованы бумажки!
Потом этому же Куликову поручено передать печать дома Бурбонов. Это тоже довольно странное явление. Зачем какому-то Куликову печать дома Бурбонов? И зачем не укротил гнев Куликова Эмиль Янсен хотя бы отдачею печати? Вы видите, что оба — и отправитель, и получатель посылки — действуют странно: оба поручают ее лицу, им совершенно неизвестному; оба сначала употребляют большие хлопоты, чтобы отправить и получить ее, сердятся, шумят и затем внезапно умолкают, мало того — оба исчезают* и притом бесследно. О Куликове мы не имеем никаких сведений, о Вернике также. Из справки французской адресной экспедиции видно, что никакого Вернике никогда не жило в той местности, на которую указал Эмиль Янсен. Есть указание на какого-то португальского выходца, но он уже уехал ив Парижа, когда шло дело об отправке посылки; этот же Вернике был, по словам Янсена, не португалец и имел определенные занятия и постоянное местожительство.
Посмотрим теперь на действия самого Эмиля Янсена и Риу. Ведь ящик, который должен был быть отправлен в Петербург, заключал в себе весьма недорогие вещи: образчики товаров, оцененные в 30 франков. Их нужно перевезти в Петербург. Очевидно, их поручают перевезти не по почте потому, что не желают заплатить несколько франков почтовых расходов, а между тем какие из-за этого хлопоты! Эмиль Янсен оставляет пакет в Париже у дяди и говорит, что поручил отдать его себе в минуту отъезда, т. е. тогда, когда берут с собою самые нужные вещи, которые надо всегда иметь под рукою, а не в багажном вагоне. А тут чужая, малоценная посылка, с которою придется возиться всю дорогу, бояться утраты ее, рисковать забыть и т. д. Но пусть будет так! Дядя позабыл ее отдать на станции железной дороги — и Эмиль Янсен уехал без драгоценного ящика с образчиками товаров на 30 франков. Но что за важность, если он забыл пустую посылку, оцененную недорого и порученную ему малознакомым человеком? Ведь ее можно прислать по почте и, в наказание за забывчивость, заплатить за это несколько франков. Но мы видим, что из-за пустой посылки начинаются большие затраты, посылаются телеграммы, которые стоят по 4 руб., между тем как посылка по почте стоила бы не более 4 франков, начинается писание писем, являются хлопоты и беготня. Из письма Эмиля Янсена к Риу видно, что он должен отыскивать адрес курьера, ходить в министерство, кланяться и умолять начальника Обри… Наконец, Риу должен обещать вознаграждение курьеру, торгуясь, по словам письма Эмиля, но немного. И эти-то затраты и хлопоты происходят из-за образчиков в 30 франков! Правдоподобно ли это? Защита здесь приводила письмо Риу к Эмилю Янсену, в котором он рассказывает о своих хлопотах и пишет, что первые хлопоты были неудачны. Защита обращает особенное внимание на то, что письмо приходит из Парижа 12 февраля, т. е. до отправки письма Эмиля Янсена к Риу, в котором он просит хлопотать в министерстве, просит исполнить поручение относительно отправки посылки. Но что же это доказывает? Доказывает только, что нужно было хлопотать в министерстве даже до получения письма Эмиля. Откуда же знать об этом Риу? Из телеграммы, которая была ему прислана, как видно из его письма к Эмилю. Он отвечает на эту телеграмму, что в министерстве ничего нельзя устроить. Затем, 14 февраля, ему посылается письмо с более подробными указаниями. Может быть, нам скажут, что это вызывалось обещанием Куликова, который, рассердившись, что бумажек нет, выразил обещание заплатить много, лишь бы посылка была скорее на месте. Но Эмиль Янсен показал, что Куликов приходил за десять дней до прибытия посылки через Обри, т. е., как мы уже доказали, ни в каком случае не позже 18— 20 февраля. Между тем, письмо Эмиля Янсена, в котором он требует, чтобы Риу так сильно хлопотал, помечено 14 февраля, т. е. до прихода еще Куликова, когда, следовательно, никто не мог обещать вознаграждения и сам Эмиль знал только, согласно своему рассказу, что ему был поручен маленький ящик с образчиками товаров. Такими представляются действия Риу и Эмиля Янсена. Действия эти весьма странны. Они указывают, вместе с отсутствием Куликова, на то, что Эмиль Янсен не мог не знать, что находится в ящике, который отправляется к нему. Почему он пересылается через Обри — это весьма понятно: Обри не будут осматривать, он может провезти бумажки безопасно; но ни по почте, ни самому везти их нельзя. Единственное средство препроводить бумажки.— это или запрятать их в какой-нибудь товар, например в карандаши, как это делается иногда, что довольно хлопотливо и трудно, или отправить их с таким лицом, которое не будут осматривать. Но такое лицо можно найти только среди дипломатических агентов, курьеров посольства. И вот обращаются к Обри. Являются хлопоты, телеграммы, деньги, и, наконец, бумажки прибывают в Петербург. Здесь их ждет Эмиль Янсен. Он посылает за ними свою мать. Но женщине их не отдают. Тогда он является со своим отцом.
Здесь мне предстоит перейти к определению отношений отца к сыну и участия его в настоящем деле.
Прежде всего возникает вопрос о том, мог ли знать отец Эмиля Янсена о том, что такое получил сын. Я думаю, что он должен был и мог это знать. Для этого существует уже одно первоначальное указание. По прибытии посылки в Петербург к Обри явилась жена Янсена и предлагала ему 100 франков. Но жена Янсена показала здесь, что она в материальном отношении была в полной зависимости от мужа: у нее нет своих средств, и она не может истратить без разрешения мужа даже такой небольшой суммы, как 25 франков. Однако она предлагает вчетверо больше, значит, уверена, что муж одобрит ее расход. На другой день является ее супруг. Он действует очень осторожно, торгуется, недоволен высокой ценой, которую запрашивает Обри, и, наконец, приказывает сыну расписаться, несмотря на то, что Обри предлагает сделать это ему, одним словом, старается остаться в тени и обезопасить себе выход. И действительно, если проследить всю деятельность Станислава Янсена, если посмотреть на его положение в деле, нельзя не заметить, что это человек, который никогда очевидным, явным, резким виновником какого-либо преступления явиться не может: он слишком опытен, слишком много пережил, слишком много испытал профессий, чтобы так легко попасться в подобном деле, как его сын, который сумел устроить все нужное для привоза бумажек, но лишь попался, тотчас же стал давать опасные для себя показания. Посмотрим на те предварительные данные, которые мы имеем для суждения о Янсене-отце в 1831 году. Он был эмигрантом и вернулся в Россию в 1858 году, когда ему было это позволено, благодаря заступничеству саксонского посланника в Париже; с этого времени он начал заниматься торговлей, сначала один, потом с Гарди, стал писать проекты и бросаться в самую разностороннюю деятельность. Такая деятельность не совершенно ясна; в ней есть много туманных пятен. Вы знаете про письмо какого-то «Старого», где говорится об условии с курьерами французского посольства — «по 15 руб. с килограмма». Какие же это посылки? Ведь Янсен ведет обширную торговлю, все, что нужно ему получить, он может получить через таможню. Он ведет, наконец, настолько важную торговлю, что не может нуждаться в нескольких франках и сберегать их посредством посылки чрез курьеров. Очевидно, он должен перевозить через курьеров такие вещи, которые трудно и даже опасно перевезти иначе. Вы знаете, что жена его живет в Париже и не раз пересылала через курьеров какие-то пакеты. Почему же их было не послать с товаром? Она заведовала его комиссиями, пересылала товары большими грузами, для чего же еще пересылать через курьеров, бегать в министерство и там хлопотать? Затем, следя далее за деятельностью Янсена-старика, мы знаем, что в 1875 году, в конце его, он вступает с Гарди в компанию. Вы слышали показание Гарди. На Гарди действительно лежат какие-то темные пятнышки. Я не стану их отрицать ввиду отзывов, которые прочла защита. Правда, что отзывы, без подтверждения их фактами, ничего не доказывают, но положим, что они более или менее справедливы, предположим, что люди не станут отзываться о ком-либо так враждебно без всяких поводов с его стороны. Положим, он был несколько нечист в своей деятельности, но в какой деятельности? Он что-то такое нечистое сделал 20 лет тому назад. Но ведь и более важные преступления докрываются давностью, а тем более проступки и увлечения, совершенные в молодости. Поэтому я думаю, что пятнышки эти можно бы уже и смыть… Допустим, однако, в угоду защите, что Гарди самый порочный человек, но все же я полагаю, что ему нельзя вовсе не верить; нет такого заподозренного человека, которому нельзя бы было сказать: «Ты лживый человек и не верен в словах, но могут же быть случаи, где и ты говоришь правду, и эти случаи будут те, когда сказанное тобою подтвердится другими побочными обстоятельствами, которые, подкрепив твои слова, придадут им непривычную нравственную силу». Обращаясь к Гарди, мы видим, что такие подобные обстоятельства существуют: это, во-первых, показание Бадера, которое подтверждает показание Гарди, и, во-вторых, заявления Гарди властям. Вы знаете, что им найдены были бумажки, спрятанные у Янсена; убедясь, что они фальшивые, он подавал ряд заявлений в особое отделение канцелярии министерства финансов., в третье отделение и к обер-полицеймейстеру. У него был опытный адвокат, как это видно из самой формы бумаг, самому же ему было некогда заниматься, и он рассказал адвокату, что компаньон его по торговле имеет фальшивые бумажки. Заявления эти, как не подкрепленные надлежащими неопровержимыми доказательствами, представить которых он и не мог, остались втуне. Вы слышали здесь его показание. Он находил у Янсена неоднократно фальшивые билеты и однажды даже нашел целую пачку фальшивых бумажек. Он говорит, что, обертывая бумажки около банок с помадой и румянами, он прятал деньги от жены. Здесь возбужден был вопрос о том, как же можно держать деньги, хотя бы и фальшивые, в незапертых помещениях, там, где находился еще слуга Михайлов, который был здесь допрошен. Я полагаю, что возбуждением такого вопроса ничего не доказывается. Шкаф, говорят, не запирался; но ведь в квартире могли быть только два лица, могущие ходить в магазин: Гарди и Янсен. К Гарди Янсен мог относиться с доверием, да ему и не надо было ходить в шкаф, так как в нем хранились разные ненужные ему вещи. Вы слышали, что Гарди заведовал лишь фабричною частью и что только случайный приезд знатной невесты заставил его отыскать среди банок с румянами бумажку. Затем, что касается до Михайлова, то он жил в особой комнате, на кухне, и когда господа уходили, то магазин запирали, запирание же лавки действительнее запирания шкафов. Одна из бумажек, взятых Гарди у Янсена, представлена к делу. Она, бесспорно, фальшивая. Вы слышали об этом удостоверение Экспедиции заготовления государственных бумаг, вы слышали также показание Бадера, который говорит, что ему бумажка была дана для размена, но никто ее не менял, как фальшивую, и она осталась. Конечно, могут сказать, что человеку, занимающемуся торговлей, среди большого количества бумажек могли попадаться фальшивые бумажки. Но он их мог бы отдать назад, или разорвать как негодные, или, наконец, снести в банк. Однако нет: он хранил их вокруг разных баночек с румянами, тщательно завернутыми. Затем вы знаете, что в Путивле жил некто Жуэ, который делал шпалы для железной дороги и между рабочими пустил в обращение немало фальшивых десятирублевых билетов. Когда эти билеты были обнаружены, то был произведен у Жуэ обыск, причем найдены 92 десятирублевые фальшивые бумажки. Жуэ бежал, и преступление осталось безнаказанным, а бумажки из его запаса распространились в большом количестве в России, как видно из сообщения Кредитной канцелярии. Жуэ переписывался с Янсеном, он находился с ним в особых дружеских отношениях, жил у него, Янсен провожал его при отъезде и хлопотал для него о месте на железной дороге. У Жуэ найдены письма к нему Янсена. Янсен утверждает, что в этих письмах говорится о присылке какого-то спринцевания и в подтверждение этого даже представляет почтовую повестку. Но она ничего не доказывает. Не говоря уже о том, что посылка полуфунта спринцевания, как говорит Янсен, за 900 верст в такое место, где есть аптека, представляется крайне неправдоподобным, гораздо легче было послать рецепт; надо заметить, что из расписки почтовой конторы вовсе не видно, чтобы Янсен отправлял спринцевание. Из протокола судебного следователя видно, что, при обыске Жуэ, у него найдено письмо Янсена, где говорится о целом ряде спринцовок. Зачем же они ему посылались? К чему укладчику шпал{ масса спринцовок? Невольно думается, что спринцовки, лишь условный термин, тем более, что эта странная, не совсем понятная пересылка требовала даже личных свиданий Жуэ и Янсена, как это видно из письма последнего, прочитанного здесь. И какая оригинальная судьба этих Янсенов! И случайный парижский приятель молодого Эмиля, и старый друг старого Станислава — один на парижском бульваре, другой в Игоревском древнем городе — оказываются весьма прикосновенными к фальшивым бумажкам одного и того же рода подделки! Таковы данные, которые мы имеем относительно прошлого Янсена-отца.
Затем мне предстоит очертить отношения Янсена к сыну по настоящему делу. Не спорю, что для того, чтобы доказывать прямо и разительно виновность С. Янсена, нужны бы письменные доказательства, которых, однако, лицо, подобное С. Янсену, никогда в деле не оставит, но полагаю, что виновность его доказывается прежде всего тем, что без него его сын и не мог бы устроить доставку бумажек. Для того, чтобы привезти фальшивые бумажки в Петербург, для того, чтобы сбыть их с выгодой, нужно знать, что в Петербурге есть сбытчик, нужно знать, что в Петербурге найдутся лица, которые купят их, лица верные, на которых можно надеяться, которые явятся по первому призыву. Откуда же Э. Янсен мог знать об этих лицах, проживая в Париже и давным-давно оставив Петербург? Он не мог, однако же, явиться с бумажками, не зная, куда же их сбыть и кому. Трудно предположить, чтобы француз, не знающий говорить по-русски, новый человек в Петербурге, приехавший по случаю болезни матери, нашел случай отыскать людей, которые взялись бы сбывать бумажки, или стал бы распространять их сам по рукам — по одной, по две. Это требует долговременного пребывания и, при незнании русских обычаев и языка, было бы опасно.
Итак, он должен знать, куда их сбыть. Но кто же его знакомые? Мы их видели на суде. Это добрые малые, хорошие приятели, которые ходят с ним в театр, обедают, охотятся, но фальшивых бумажек, очевидно, не распространяют. Для успеха и безопасности его предприятия необходим хорошо знакомый с сбытчиками человек, знающий петербургские обычаи и притом человек верный, близкий, в том возрасте, который «ходит осторожно и осмотрительно глядит» *. Кто же является таким лицом? Его отец Станислав, который мог указать сыну на возможность пересылки посредством курьера французского посольства, так как не раз посылал чрез подобных лиц посылки, Станислав — компаньон Гарди, у которого последний нашел бумажки вокруг баночек с румянами, друг Жуэ, так много распространявшего бумажек в путивльском округе и получавшего такие странные посылки. Таковы данные против Янсена. Я говорю здесь только об общих, самых главных основаниях к обвинению и избегаю приводить целый ряд мелких подробностей, которые оставляют, однако, общее впечатление и убеждение в виновности. Вы видите уже из тех данных, которые я привел, что между Э. и С. Янсенами не могло не существовать связи. Если вы признаете, что Э. Янсен действительно устроил ввоз бумажек, если вы вспомните рассказ его о Риу, Вернике и Куликове, об этом неизвестном русском человеке, которому понадобилась печать дома Бурбонов, если вы припомните, что этою печатью, которую он взял с собою, а не отослал вместе с ящиком, были запечатаны фальшивые бумажки, если вы, повторяю, вспомните все это, то вы едва ли можете не признать, что он не мог сделать этого иначе как при посредстве своего отца, так как в Петербурге он совершенно чужой, незнакомый. Вам, может быть, скажут, что поведение отца его у Обри показывает, что Янсен действовал с сознанием своей невинности. С
Хотя главным деятелем физическим в настоящем деле является, по-видимому, Эмиль Янсен, хотя против него существует большая часть не подлежащих сомнению улик, я должен заметить, что главным деятелем, душою всего этого преступного дела является, по мнению моему, Станислав Янсен, и он своею деятельностью оттеняет и обрисовывает деятельность Германе Акар. Она обвиняется в том, что распространяла фальшивые бумажки. Но для этого ей нужно было их получить от кого-нибудь, нужно было войти в сношение с лицами, которые нашли бы удобным распространять через нее бумажки, нужен был, наконец, случай для их распространения. Вы слышали из определения судебной палаты, что обвинение ее основано на свидетельских показаниях. Начиная свидетелями, палата приходит к общему выводу о виновности Акар. Я попробую действовать наоборот и рассмотреть сначала те предположения, которые вытекают из сведений о личности Янсена и о его отношениях к Акар.
Вы знаете, что между Янсеном и Акар существовала большая дружба, старинная приязнь, переходящая почти в родственные отношения, которая допускает постоянное пребывание Янсена у Акар, допускает возможность обедать и завтракать у нее, заведовать ее кассою, вести расчеты, почти жить у нее, так что даже ключ от магазина, по закрытии его, Гарди должен был посылать к Акар. Из того, что я говорил уже о С. Янсене, я вывожу, что у С. Янсена была возможность — в виде промысла сбывать и распространять фальшивые бумажки, получаемые с места производства. Но распространять их посредством раздачи мелким промышленникам не всегда верно и по большей части опасно; передать же их в руки распространителей в больших размерах — не всегда выгодно. Лучше всего пустить бумажки в чьи-либо торговые обороты. Но в чьи? В свои — неудобно, в чужие — опасно; лучше всего в чужие, но которые были бы подобны своим. Итак, нужно их передать в руки такого лица, которое близко, верно и не выдаст. Это лицо, к которому Янсен относится с полным доверием, этот старый верный друг — Акар, богатая модистка, имеющая заведение в лучшем месте города. Вы видели здесь ее* мастериц, их блестящий костюм, изысканные манеры. Вы знаете, что каков магазин, таковы должны быть и заказчицы. Если мастерицы одеваются великолепно, если модное заведение помещается на лучшей улице, то, очевидно, заказы должны быть в широких размерах и по количеству, и по платежу. Такие заказы не в рублях, а в сотнях, могут делаться лишь лицами богатыми, которые покупают много и расплачиваются сразу большими суммами. Вот этим-то лицам под шумок, среди любезностей и веселой французской болтовни, лучше всего и сбывать фальшивые бумажки. Им можно дать сдачи несколько десятирублевых бумажек. Великосветская барыня, купившая на большую сумму, не станет, пожалуй, их и считать, а тем более рассматривать, а положит, скомкав небрежно, в кошелек. По приезде домой окажется, быть может, что есть в нем бумажки фальшивые, но она посетила столько магазинов, испытала столько встреч, что ей неизвестно, где она их получила, да и стоит ли хлопотать, «унижаться» из-за какой-нибудь десятирублевой бумажки, рискуя, может быть, встретить наглое отрицание и удивление? Так сегодня, так и завтра. Вы знаете, какие покупки делают светские дамы высшего полета, вы знаете, например, о закупках невесты польского графа, которая купила сразу на 245 руб. разной косметической мелочи, что и послужило к открытию фальшивых бумажек около банок с румянами. Но кто покупает на 245 руб. помады и духов, румян и белил, тот, очевидно, не очень ценит деньги. При таких-то покупках всего удобнее распространять фальшивые бумажки. Итак,
Вот, господа присяжные заседатели, те данные, которые я имел вам передать. Сожалею, что не могу вам изложить всего подробнее. В настоящую минуту нет времени на это, все очень устали, а вас еще ждут три защитительные речи:. Если, однако, защита будет касаться подробностей, которые я обходил, я поговорю и о них, но не теперь… Я должен бы был в начале своей речи сказать, что я не могу представить относительно двух подсудимых, Станислава, Янсена и Акар, прямых доказательств. Защита, вероятно* будет поэтому говорить, что обвинение мною не доказано, что всякое сомнение должно служить в пользу подсудимого. Я на это скажу, что если требовать для обвинения в распространении фальшивых ассигнаций поимки человека с бумажками в руках, который затем во всем сознается, тогда, пожалуй, и судить не нужно, тогда возможно действовать одними карательными мерами. Затем мне могут сказать, что сомнение служит в пользу подсудимого. Да, это счастливое и хорошее правило! Но, спрашивается, какое сомнение? Сомнение, которое возникает после оценки всех многочисленных и разнообразных доказательств, которое вытекает из оценки нравственной личности подсудимого. Если из всей этой оценки, долгой и точной, внимательной и серьезной, все-таки вытекает такое сомнение, что оно не дает возможности заключить о виновности подсудимого, тогда это сомнение спасительно и должно влечь оправдание. Но если сомнение является только от того, что не употреблено всех усилий ума и внимания. совести и воли, чтобы, сгруппировав все впечатления, вывести один общий вывод, тогда это сомнение фальшивое, тогда это плод умственной расслабленности, которую нужно побороть. Над сомнением нужно поработать, его нужно или совсем победить, или совсем ему покориться, но сделать это во всяком случае серьезно, взвесив и оценив данные для обвинения. Мне оставалось бы лишь сказать о важности преступления. Я говорил, однако, уже об этом. Упомяну только, что от него много потерпевших и что во имя этих потерпевших нужно строго относиться к деянию, совершенному подсудимыми. Россия в последнее время сделалась обширным полем, на котором ведется систематическая война против общества и государства посредством кредитной подделки всевозможных систем. Против каждого из русских людей, против всего нашего отечественного рынка, против нашего кредита и против целого общества —ввозом фальшивых бумажек ведется война; от преступления здесь страдает и отдельная личность, и целое общество. Эта война не может быть, однако, терпима, нужно по возможности стараться прекратить ее. Подделыватели и распространители фальшивых билетов вносят в эту войну искусство, ум, энергию, изобретательность и всевозможные средства, нечистые и бесчестные, но обдуманные и ловкие. У нас есть против этого одно средство— чистое, торжественное и хорошее. Это средство — суд. Только судом можно сократить, в сфере государственной и общественной безопасности, подобного рода преступления и не давать им развиться. Господа присяжные заседатели, ваш приговор является таким средством. Он является сильным оружием в борьбе общества с подделывателями и распространителями. Если вы придете к тому выводу, к которому пришло обвинение, если вы взвесите все обстоятельства дела внимательно, то, может быть, ваш приговор покажет, что это средство сильно, что это оружие для борьбы не заржавело и что оно строго и беспристрастно карает виновных в таких против общества преступлениях, каково настоящее.
Я прошу несколько минут внимания. Постараюсь быть краток. Существенными местами защиты вообще я считаю объяснения о личностях переводителей, о которых говорил Эмиль Янсен, указания на. отсутствие капиталов у Янсенов и замечания, которыми защита хочет доказать, что Янсены, придя к Обри, действовали как ни в чем не повинные люди. Но прежде чем приступить к разбору этих доводов, я должен сделать маленькое отступление, ввиду заявлений защитника Станислава Янсена. Он нападает на обвинительный акт и с особой энергией старается поставить на вид то, что он называет «невниманием и неразборчивостью в составлении обвинительного акта». Но я думаю, что это совершенно напрасная затрата сил. Вы судите, господа присяжные, на основании того, что вы видите и слышите здесь на суде, и живое впечатление происходящего пред вашими глазами, вероятно, отодвигает обвинительный акт на задний план. Пред вами раздается живое слово, и на него-то желательно слышать возражения, вместо опровержения таких мест обвинительного акта, на которые вовсе не указывалось во время судебных прений. Перейдем поэтому прямо к возражениям на обвинительную речь., Защита, разбивая обвинение, особенно долго останавливается на письме «Старого», но обвинение ему вовсе не придает особенного значения: я не просил даже и о прочтении этого письма и тем лишал себя права на него ссылаться. Правда, мне помог один из защитников, который счел нужным обратить ваше внимание на это письмо. Оно, по мнению обвинения, указывает на давние сношения Янсена с курьерами, подписано подозрительным именем «Старый», которое намекает на какие-то особые интимные отношения между Янсеном и автором письма. Но обвинитель забывает, говорит защитник Станислава Янсена, что писать или произносить по-французски длинные польские фамилии, оканчивающиеся на «ский», почти невозможно, чему служит указанием даже один из известных водевилей Скриба. Я готов согласиться, что французские буквы плохо складываются при писании польской фамилии, но все-таки, прочитав письмо, прежде чем говорить о нем, не могу не заявить, что ссылка на французский водевиль мало помогает делу и для обвинения не опасна по очень простой причине:
Перехожу к защите госпожи Акар. Нам указывают на то, что интимных, как выразился господин защитник, отношений между подсудимою и Станиславом Янсеном не существовало, и горячо старается опровергнуть возможность их существования. На это я считаю нужным заметить, что обвинение не может рассчитывать, по каждому данному делу, на сочувствие защиты, но имеет право ожидать, чтобы к словам его относились со вниманием, вытекающим из уважения к взаимному труду, который должен иметь одну общую цель. Если так отнесется к обвинению защита, то она должна будет сознаться, что, кроме указаний на старинное знакомство и приязнь, никаких других заявлений обвинением делаемо не было, тем более, что для выяснения дела вовсе и не нужна интимность отношений между Янсеном и Акар. Довольно, если Янсен стоял в положении пользующегося полным доверием друга и заведовал кассою Акар. Делать из слова дружба произвольные выводы, конечно, можно, но едва ли защита госпожи Акар оказывает ей хорошую услугу подобными выводами… Повторять доводов против Акар я не стану, равно как и вновь приводить показания свидетелей. Общий образ госпожи Акар уже, вероятно, сложился у вас, господа присяжные заседатели, и мы едва ли изменим его нашими спорами, наложением на него темных красок или освещением его искусственным светом. Замечу только, что присутствие Акар в России вовсе не доказывает спокойного сознания ею своей невиновности, так как уехать за границу она не могла по той простой причине, что тотчас после упавшего на нее подозрения была задержана под домашним арестом. От обвинительной власти требуют, чтобы она привела сюда созданных ее воображением свидетелей — великосветских дам. Это невозможно, да и не нужно, потому что ссылка на них сделана как на могших потерпеть от преступления. Я уже объяснял свойство дел о подделке бумажек, состоящее в отсутствии явки потерпевших лиц на суде. У нас могли бы требовать и привода тех рабочих, которые работали на железной дороге, где Жуэ укладывал шпалы и распространял фальшивые бумажки. Но вы, вероятно, не потребуете этого привода для того, чтобы решить дело. Фальшивые ассигнации похожи на сказочный клубок змей. Бросил его кто-либо в одном месте, а поползли змейки повсюду. Одна заползет в карман вернувшегося с базара крестьянина и вытащит оттуда последние трудовые копейки, другая отнимет 50 руб. из суммы, назначенной на покупку рекрутской квитанции, и заставит пойти обиженного неизвестною, но преступною рукою парня в солдаты, третья вырвет 10 руб. из последних 13 руб., полученных молодою и красивою швеею-иностранкою, выгнанною на улицы чуждого и полного соблазна города, и т. д., и т. д. — ужели мы должны проследить путь каждой такой змейки и иначе не можем обвинить тех, кто их распустил? Едва ли это так, и ваш приговор, быть может, покажет противное. Здесь заявлялось, что подсудимые явились в Россию с полным доверием к русскому гостеприимству. Оно им и было оказано. Станислав Янсен прочно устроился в России; Акар основала магазин, куда обильно потекли русские рубли; Эмиля встретили в Петербурге театры и охоты. Но одного гостеприимства мало! Когда нам льстят, то хвалят наше русское гостеприимство; когда нас бранят — а когда нас не бранят? — про нас говорят, что единственную хорошую нашу сторону— гостеприимство — мы разделяем с племенами, стоящими на низкой степени культуры. Поэтому надо иметь что-нибудь за собою, кроме благодушного свойства. Надо дать место и справедливости, которая выражается в правосудии. Оно иногда бывает сурово и кончается подчас насильственным гостеприимством. Этого правосудия ждет от вас обвинительная власть.
ПО ДЕЛУ ОБ УБИЙСТВЕ СТАТСКОГО СОВЕТНИКА РЫЖОВА *
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Около месяца тому назад, в Спасской улице, в доме Дмитревского, произошло большое несчастие. Семейство, единственною поддержкою которого был Алексей Иванович Рыжов, состоявшее из жены его и четырех детей, внезапно и неожиданно осиротело: глава этого семейства был лишен жизни. Он лишился жизни не окруженный попечениями и участием родных, не благословляя своих детей, а сопровождаемый их отчаянными криками и падая от руки близкого и обязанного ему человека. Этот близкий и обязанный ему человек находится в настоящее время пред вами, и от вас зависит решить его судьбу.
Существенные обстоятельства настоящего дела так сами по себе несложны, так, мне кажется, очевидны, что указывать на них подробно и разбирать их вновь перед вами представляется излишним или, лучше сказать, представлялось бы излишним, если бы к ним не приросли некоторые побочные обстоятельства и благодаря им не возбудились некоторые вопросы, которые требуют более подробного рассмотрения всех данных дела. Когда преступление совершено, то только в первые минуты события, в которых оно выразилось, остаются в своем первоначальном незатемненном виде, а затем со стороны преследователей усилия осветить и раскрыть его преступный смысл, со стороны обвиняемого стремление обставить его всевозможными данными и доводами в свою пользу существенно усложняют дело, иногда даже затрудняют его разбор. Таким путем по каждому делу возникают около настоящих, первичных его обстоятельств побочные обстоятельства, так сказать, наслоения, которыми иногда заслоняются простые и ясные его очертания. В некоторых случаях на обвинительной власти лежит только очищение дела от этих посторонних, наносных обстоятельств, снятие этой посторонней, лишней коры, и, по снятии ее, дело оказывается простым и несложным. Снятием этой коры я и займусь в настоящее время. На судебном следствии, во-первых, подсудимого стараются представить человеком, действовавшим ненормально, не владевшим всеми своими умственными способностями и потому безответственным; затем, во-вторых, показания главных свидетелей, которые единственно и могут быть названы свидетелями в этом деле, стараются нравственно пошатнуть перед вами и, наконец, в-третьих, личность покойного Рыжова — личность, о которой обвинение самого высокого мнения, — стараются низвести с того высокого нравственного уровня, на котором она, казалось бы, должна стоять. Все эти категории опровержений, заслоняющих истинный образ дела и участвующих в нем лиц, представленные впервые во время судебного следствия, будут, вероятно, развиты перед вами еще более подробно, и защита постарается искусною рукою подрезать корни обвинения и пересадить все дело на почву защитительных соображений. Насколько это ей удастся — я не знаю; но я, со своей стороны, постараюсь рассмотреть прочность вырабатываемых ею данных. Обращаюсь —
Первое показание дала перед нами женщина, совершенно растерзанная и убитая горем, вся целиком поглощенная несчастием, ее постигшим; другое показание идет со стороны женщины, которая довольно безучастно относится к происшедшему, и, наконец, кормилица рассказывала о том, что она видела и слышала и как она это «по простоте своей» поняла. Я думаю, что нет возможности усомниться в правдивости показания вдовы Рыжовой. Правда, отчасти в тоне ее голоса, отчасти в манере говорить проявлялась здесь некоторая трагичность, в ее тоне слышалось некоторое стремление выставить особенно рельефно, обрисовать самыми мрачными красками то несчастие, которое разразилось над нею. Но, господа присяжные заседатели, войдя в положение этой женщины, вы поймете, что иначе, при нервной и впечатлительной ее организации, и быть не может. Положение ее поистине ужасно: она лишилась мужа, которого горячо любила, лишилась в нем единственного заступника, единственной поддержки — и лишилась от руки своего брата. Являясь сюда, она должна или признать, что ее брат был прав, и тем показать, что муж ее сделал что-нибудь очень дурное, выходящее из ряда вон, для того, чтобы вынудить его на убийство, или же сказать все как было, а это может быть гибельно для брата. Ей предоставляется ее жестокою судьбою на выбор — или молчаливое согласие на опозоренье памяти покойного, любимого, неповинного мужа, чем, быть может, будет куплено спасение брата, или же горестное и тяжкое служение правде, которое, не возвращая ей мужа, должно подвести брата под справедливую кару. Для нее нет выхода из этого. Я думаю, что характеру более сильному, силам менее потрясенным, чем ее характер и ее силы, трудно бороться с подобным положением и что в голосе всякого лица, поставленного в такое положение, помимо его воли, бессознательно, зазвучит трагическая нота. Мы знаем из дела, что у Рыжовой и у Шляхтина есть родные, жив отец, но знаем ли мы ту борьбу, те колебания, те муки, которые должна была пережить злополучная женщина, прежде чем решиться прийти сюда обличительницею брата, сына своего отца; прийти во имя чести отца своих детей и прийти, по-видимому, как дозволительно заключить из вырвавшихся у нее невольно слов, вопреки ожиданиям и требованиям своей семьи?! Знаем ли мы это? Трагичность жеста и возвышенность тона законны там, где над человеком разыгрывается настоящая трагедия… Указывая на глубину оскорбленного чувства, они не идут вразрез с житейскою правдою. Рыжова здесь, по словам брата, не пощадила его. Я думаю, что она сказала истину. Показание ее точное и ясное, отличающееся теми мелочными подробностями, которые вообще свойственны рассказам людей, настигнутых несчастием, к которому они, растравляя себя, постоянно возвращаются, вспоминая все его печальные подробности, — и часто в то же время не отдавая себе ясного отчета о всем его объеме, — еще более приобретает вероятия с той минуты, как подтверждается и проверяется другими показаниями.
Эти другие показания суть показания Гора и Прокофьевой. Показание Гора тоже стараются подорвать. Во-первых, здесь были сделаны, при ее допросе, намеки на то, что она могла все свое показание почерпнуть из рассказов Рыжовой, что рассказы эти послужили канвой и материалом ее показаний и что она дала его, так сказать, по молчаливому соглашению с Рыжовой. Как основание для этого могло бы быть приведено то, что она живет у Рыжовой или дает там постоянно уроки, и затем то, что она сердита на Шляхтина. Но рассмотрим оба эти основания. Она дает уроки у Рыжовой и потому могла согласиться с ней показывать одинаково. Но мы знаем, что показание ее совершенно согласно с тем, которое было ей дано на предварительном следствии. Здесь она слово в слово повторила то, что сказала у следователя и что внесено в обвинительный акт, а там она показывала впервые в вечер самого убийства. Я полагаю, что никто не решится сказать, чтобы через два часа после убийства, когда еще пролитая кровь не засохла совершенно на полу и стенах квартиры, Рыжова могла найти достаточно силы для того, чтобы в беседе с гувернанткою рассчитывать на будущее судебное следствие и, так сказать, производить репетицию своих будущих показаний. Следовательно, показание Гора, подтвержденное ею притом здесь всецело, было дано вне влияния Рыжовой. Но она в дурных отношениях с Шляхтиным, скажут нам, быть может. Я этого не отрицаю. Она даже не хотела здесь говорить о каком-то письме, полученном ею от Шляхтина, которое было для нее оскорбительно. Но что же из этого следует? Уж если она женщина, способная дать из-за личного неудовольствия ложное показание, которое погубит неповинного человека, то, конечно, ей свойственны и другие, присущие подобным людям, недостатки; конечно, ей свойственна и .корысть, которая, по объяснениям Шляхтина, и должна была служить поводом к ее злобе на него. -Но вы знаете, что этого повода не было. Она из милости нянчила ребенка Шляхтина и, ничего не получая, она работала даром, а когда он рассердился на ее обращение с сыном и взял его, то в сущности он избавил ее только от труда, который ничем не вознаграждался. Поэтому о неудовольствии из-за денежных расчетов не может быть и речи. Но могло быть помимо расчета оскорбленное самолюбие, уязвленное до желания мщения. И для такого предположения нет никаких оснований. Она занимала положение воспитательницы в семействах среднего круга, и всякий знает, как горька у нас подчас доля гувернантки, и как приходится ей привыкать ко всякого рода уколам самолюбия, начиная с тонких «шпилек» и кончая явно грубым, презрительным обращением. Таким образом, изъятие ребенка из-под надзора Гора, ребенка, ей притом никогда и не порученного, ничего для нее оскорбительного не представляло, ввиду профессии Гора, в ее душе не хватило бы места для ненависти, если бы она могла до ненависти обижаться действиями, подобными тому, что сделал Шляхтин. Перед нами старались выставить Гора дурною воспитательницею. Не знаю, насколько это справедливо. Может быть, она действительно не знает современных приемов педагогии; может быть, она недостаточно верит в пользу мягкого обращения с детьми и считает лучшею мерою исправления телесное наказание. Все это может быть так, и все это, конечно, должно быть принимаемо в соображение при оценке вопроса, годится ли она в воспитательницы. Но какое отношение это имеет к правдивости ее показания? Какое значение может иметь то, что она несколько грубо обращалась с сыном Шляхтина, для того чтобы определить, видела ли она и слышала ли то, что она показала? Конечно, никакого. Не решится же она умышленно губить человека своим показанием, да еще рискуя быть уличенною, только за то, что он отнял у нее возможность лишний раз высечь ребенка за «неаккуратность». Наконец, показание третьей свидетельницы — правдивое, благодушное — в сущности закрепляет все то, что говорили две предыдущие свидетельницы — Гора и Рыжова. И кормилица Прокофьева говорит о двух выстрелах, из которых один она слышала из-за дверей, когда стояла за ними притаившись, боясь, что и ее застрелят, а при втором — сама присутствовала. Эта же свидетельница удостоверяет, что Рыжов не наносил ударов Шлях-тину, и ей нельзя не верить. В ее простоте, в наивности, с которою она рассказывала о страшном несчастии, случившемся в доме, с простонародною певучестью в голосе и украшениями в речи, стараясь указать прежде всего на ту опасность, которой она сама подвергалась, — во всем этом звучит правдивость.
Обращаюсь к
Обращаюсь
Что же за преступление совершено Шляхтиным и чем можно объяснить его? Вы знаете, что за личность был покойный Рыжов, вы можете себе отчасти составить представление и о том, что за личность Шляхтин. Неслужащий дворянин, проживающий без дела в деревне отца, не имеющий никакого определенного общественного положения, но уже обзаведшийся семейством, человек нервный, болезненный, до крайности самолюбивый, и тем более самолюбивый, чем незначительней и неопределенней его положение в общественной жизни. Этот человек встречается с Рыжовым. Рыжову он понравился, он стал звать его к себе в Петербург. Рыжов, как всякий живой и деятельный человек, стал рисовать пред ним заманчивые картины, картины деятельности, возможности приносить пользу. Картины были заманчивы — Рыжов умел говорить горячо и убедительно, — и Шляхтин отправляется с ним. Нам говорят, что Рыжов увлек его обещанием дать место в 2,5 или 3 тыс. Но я полагаю, что Шляхтин неверно понимает обещание Рыжова, если оно действительно давалось. Рыжов вовсе не был так поставлен, чтобы обещать столь обеспеченные места, и, конечно, не был настолько неблагоразумен, чтобы связывать себя таким обещанием. Он мог только указать на возможность занять подобное место, и, конечно, при труде со стороны Шляхтина, при указаниях и покровительстве Рыжова, подсудимый мог бы получить со временем такое место. И вот, такие два человека, совершенно противоположные по своему развитию и привычкам, один — ничего не делающий всю жизнь, другой — трудящийся, деятельный; один — весьма легко относящийся к обязанностям, другой же — со всей строгостью, сурово и резко, — эти люди сошлись на время, ввиду разных целей, причем одному хотелось нравственно спасти другого, вызвать его к жизни, дать ему деятельность, другому — занять известное место в обществе. В Петербурге Шляхтин был принят как родной у Рыжовых, приходил к ним как близкий человек — и мы слышали, что Рыжов неустанно хлопотал за него и даже являлся представителем его в некоторых случаях. Чем же Шляхтин отплатил за это Рыжову? Он вступил в связь с девушкой, которая жила у него в доме, быв поручена Рыжовой ее родителями, с девушкою, по отношению к которой сестра подсудимого имела обязанности, выходящие из пределов обязанностей простой хозяйки. Вы видели, какая впечатлительная женщина Рыжова: недаром она сестра Шляхтина. Поступок брата должен был ее оскорбить как женщину и как хозяйку дома и напугать ее как сестру. Ей было вместе с тем жаль Дмитриеву, которая шла на верную погибель. Это мнение, конечно, разделял и ее муж. В самом деле, что Дмитриевой готовилось впереди? Вы знаете из данных здесь показаний, что та, которая имела от Шляхтина ребенка, развелась с мужем и живет у него в деревне. Туда же хотел везти он и Дмитриеву. Что же ее ожидало? Брак? Нет. Ее ожидало тяжелое положение девушки, сделавшейся барскою наложницей, в глухой степной усадьбе, где притом живет прежняя «барская барыня». Что ей могло предстоять затем? Она могла надоесть Шляхтину и, может быть, была бы заброшена в беспомощном положении отставной барской любовницы или выдана где-нибудь в глуши, на «скорую руку» замуж за покладистого и неразборчивого человека и была бы, вероятно, еще несчастливее. Всего этого не могла не сознавать Рыжова, хорошо зная жизнь. С другой стороны, она понимала, что женщина с характером, девушка с сильной волей, отдавшая себя человеку, пожертвовавшая для него всем, не дешево расстанется с любовью этого человека, и когда он разлюбит ее и покинет, то она будет требовать, чтобы он, связавший себя с нею на словах навсегда, не оставлял ее, чтобы помнил, какую она принесла ему жертву. Она, своими требованиями и упреками, своими жалобами и угрозами, своими непрошеными ласками, своей постылою любовью, начнет отравлять его жизнь, сделает ее нестерпимою. И этого Рыжова, зная жизнь, не могла не представлять себе. Поэтому она одновременно жалела и брата и Дмитриеву. Вот чем объясняются слова Рыжовой брату: «Она тебя погубит» — вместе с советом, с требованием — или жениться, или оставить Дмитриеву. Шляхтин не хотел сделать ни того, ни другого. Наконец, Рыжова, как хозяйка дома, видела, что для девушки, вступившей в ее семью почти на правах члена, .которая пользовалась ее покровительством и была доверена ей родителями, для этой девушки было создано положение постыдное — и где же?—в доме ее, Рыжовой! — и кем же?—ее братом! Все это, вместе взятое, конечно, должно было вызвать со стороны Рыжовой целый ряд упреков, резких, жестоких упреков, какие обыкновенно умеют делать только женщины. Мы слышали, что Шляхтин просил у нее прощение, мы знаем далее из показания госпожи Гора, что покойный А. И. Рыжов тоже присоединил свой осуждающий голос к упрекам жены и требовал, чтобы Шляхтин женился. Но Шляхтин этого не хотел. В этом отношении у него вообще оригинальный взгляд на честь. На требование сестры разорвать связь и, не увлекая Дмитриеву за собой в деревню, оставить ее по-старому у них, под условием забвения и сокрытия всего случившегося, он отвечал, что этого не сделает, ибо не способен на такой
Внутренние причины, побудившие Шляхтина к убийству, должны были быть еще сильнее. Вы имели возможность ознакомиться с личностью Шляхтина, вы могли убедиться, что это был человек в высшей степени самолюбивый, чрезвычайно щепетильный. Каждая мелочь, косой взгляд, вскользь высказанное мнение оскорбляло и раздражало его, становило на дыбы всю его гордость. Самолюбие мелкое, щепетильное, заставляющее" человека оскорбляться при малейшей шероховатости в отношениях с ним, есть самолюбие людей, не признающих за собою действительной цены, которые видят во внешних, иногда совершенно пустых отношениях к ним желание повредить их шаткому достоинству, которые не чувствуют достоинства своего настолько глубоко, чтоб сознавать, что повредить ему вздорным словом, минутною вспышкою нельзя. И вот такой человек встречается с честною, правдивою, строгою и резкою личностью, он слышит осуждение от человека, которого встретил не случайно, которого знал не один день, который принимал в нем участие, — и этот-то человек ему высказывает строго и серьезно свое неудовольствие, произносит жестокое слово осуждения. Это, конечно, не могло не раздражить его. Мы знаем далее из его собственного показания, что первоначальное стремление его, после обнаружения отношений его к Дмитриевой, "было восстановить себя во мнении окружающих его лиц. Вы слышали из показания его, данного здесь утром, что он имел намерение поднять себя в глазах сестры. Но если у него было это намерение по отношению к сестре, к которой он относится несколько пренебрежительно, то еще более должно у него было быть желание восстановить себя в глазах чужого человека, нравственного преимущества которого он не мог не чувствовать. Как известно, тяжесть чужого дурного мнения тем сильнее, чем достойнее и уважаемее то лицо, от которого исходит это мнение, чем выше стоит оно в наших глазах. То же самое было и здесь. Вот второй ряд причин, так сказать, внутренних: оскорбленная гордость, желание восстановить себя в глазах Рыжова, желание услышать, что действия его правильны, благородны, что он не совершил ничего дурного, что тут ни в чем не замешаны дела чести; с другой стороны, негодование, что в дела его вмешиваются, что ему не дают устроиться так, как бы он желал, раздражение, раздуваемое Дмитриевой,—все это вместе должно было довести подсудимого до крайне ожесточенного и озлобленного состояния. Мы знаем, что еще 28 января Шляхтин прислал Рыжову письмо, в котором говорил ему, что найдет его, что никогда не простит сестре тех оскорблений, которые она нанесла ему, пользуясь правами сестры и женщины. Письмо это была возвращено обратно с заметкой Рыжова, который, в полном сознании своей правоты, удивляется, как Шляхтин решается писать подобные вещи, поступив таким образом в доме сестры. На другой день посылается другое письмо, последовавшее после рассказа Дмитриевой о том, что госпожой Рыжовой написано письмо к ее родителям. Оно, это письмо, не могло быть возвращено из Нижнего, как это предполагает Рыжова, да это и неважно; важно то, что студент Дмитриев 28 числа, вечером, сообщил сестре о том, что слышал от Рыжовой о написанном ею письме к их родителям. Что это было сообщено без всякой предосторожности, что все слова раздраженной Рыжовой были приняты на веру Дмитриевым и переданы в той самой, несколько резкой форме, в которой они были, вероятно, высказаны, в этом вы могли убедиться уже потому, что студент Дмитриев без всякой критики относится к тому, что говорит. Вы слышали показание Миргородского о том, что у Шляхтина были нервные припадки и что об этом знает он преимущественно от Дмитриева; Дмитриев же по этому поводу заявил,, что он знает о нервном состоянии Шляхтина, во-первых и главным образом, от Миргородского, а во-вторых, потому, что однажды видел сам, как у Шляхтина тряслись ноги. Вот, например, один из источников для суждения о нервности Шляхтина и для суждения о вдумчивости Дмитриева в свои слова! Дмитриев должен был рассказать все, что он слышал, нисколько не умалчивая, нисколько не щадя самолюбия своей сестры, нисколько не оберегая ее, а она, в свою очередь, передала все слышанное ею Шляхтину. Вернувшись домой из театра, Шляхтин получает известие о том, что в дела его постоянно и настойчиво вмешиваются; он раздражается еще более и утром идет к Рыжову. Его не принимают. Тогда он пишет письмо, последнее, которое вы слышали, где говорит, что не пощадит ни себя, ни Рыжова, если только тот позволит себе нанести ему оскорбление. Затем, после того как Рыжов прислал ответное письмо, он, не приняв этого письма, говорит, что Рыжов может объясниться с ним с глазу на глаз. Рыжов приглашает его, и он идет часом раньше, чем назначено. Это желание видеться с Рыжовым, мне кажется, может быть объяснено довольно естественно и вероятно: ему нужно было объясниться, и непременно лично с Рыжовым, во что бы то ни стало; ему нужно было окончательно выйти из своего тяжелого и двусмысленного положения, или разорвав навсегда и окончательно отношения с Рыжовым, или, помирясь с ним, услышав от него, что он, Шляхтин, не бесчестный человек. Он, конечно, надеялся на последнее. Он отправляется, взяв с собою револьвер. Он говорит, что имел привычку постоянно носить с собою револьвер, потому что, как вы слышали из показания свидетеля Милославского, он объяснял ему еще в Харькове, что не знает, что могло бы с ним случиться, если б кто-нибудь его обидел. Вот с таким-то револьвером, носимым на случай, если кто-нибудь его обидит, он отправляется к Рыжовым. Мы знаем, что произошло затем. Я настаиваю в этом случае на показании госпожей Гора и Рыжовой. Войдя к Рыжову, увидя этого человека, так много испортившего ему желчи, Шляхтин — нервный, впечатлительный, всегда раздражительный, отдался весь порыву того гнева, который в нем долго накоплялся и, вероятно, кипел всю ночь после рассказа Дмитриевой. Он забыл, зачем пришел; он видит только ненавистного в эту минуту человека, который смеет гордиться своею правотою, смеет не уважать его, Шляхтина, смеет резко говорить о нем… Он хватает его за бороду, плюет в лицо и грозит пистолетом. Затем жена выталкивает его из кабинета; но и здесь, оставшись один, он чувствует, что не все высказал, не излил всего своего гнева, и начинает браниться — браниться резко, непристойно, дико, вероятно, самыми грубыми площадными словами, на что намекала госпожа Рыжова. Тогда, в свою очередь, Рыжов, человек, который должен был быть ошеломлен всем происшедшим, начинает, несмотря на мольбы жены, отдаваться гневу и, взяв в руки палку, выбегает, чтобы выгнать Шляхтина. Но известно всякому, кто имеет несчастье быть вспыльчивым, кто когда-либо «выходил из себя», что люди подобного рода еще более раздражаются от своих собственных слов; чем более они кричат, тем более усиливается раздражение, чем более они бранятся, тем более они чувствуют необходимость продолжать брань до тех пор, пока не выскажут всего, что давит их сердце, что мутит их зрение. То же должно было быть и здесь: присутствие Рыжова, возможность браниться с ним вновь должны были развить раздражение Шляхтина до последней степени, а между тем Рыжов махает палкой, может ударить, оскорбить… Одна мысль, что этот человек вмешивается в его дела, что он имеет какое-то право класть на него клеймо нравственного осуждения, что он имеет возможность осуждать его, третировать как виноватого, постановлять о нем приговор — это одно должно было увлечь все существо Шляхтина — и тогда-то у него должно было явиться желание отмстить этому человеку, уничтожить его, устранить этого непрошеного судью, который с палкою в руках кричит: «Вон, негодяй, из моего дома!» — и который даже не верит, не хочет верить, что в него может посметь стрелять «подлец»! Вы знаете, что внутренняя борьба в Шляхтине была непродолжительна; он сам сегодня утром рассказывал нам, что сказал Рыжову «буду стрелять», но остановился, потому что выстрелить «было бы ужасно»; но тем не менее это не остановило его и гнев поборол голос совести и рассудка. Но удар был отклонен женою Рыжова. Тогда, весь отдавшись своему слепому гневу, сказав опять: «Буду стрелять» — Шляхтин выстрелил еще раз и убил Рыжова. Вы знаете, что за этим последовало. Здесь возбуждается вопрос о том, надел ли Шляхтин калоши или не надел; мне кажется, это все равно: важно то, что он не устремился на помощь к упавшему Рыжову, не закричал от ужаса, не бросился к сестре, которая была также убита им нравственно, как физически был убит муж ее, не стал кричать о помощи в отчаянии от того, что сделал, не желая, не имея в виду. Напротив, весь в тумане, навеянном гневом, он с не уходившимся еще сердцем выбежал на улицу и только там оценил, что совершил.
Вот вся сущность дела. Опуская некоторые мелкие подробности, так как, вероятно, они сохранились у вас в памяти, я обращусь к тому, чтобы определить, что за преступление сделал Шляхтин. Наш закон предусматривает несколько видов убийства; одним из наименее тяжких считается тот вид, когда человек совершает убийство в состоянии крайнего раздражения, в запальчивости, когда он весь отдается влиянию своего гнева и под влиянием его решается на убийство. Я полагаю, что в настоящем случае вы, господа присяжные заседатели, найдете, что именно существовало такого рода преступление. Я не могу доказывать, что Шляхтин пришел с пистолетом именно для того, чтобы убить Рыжова; но вместе с тем не могу отрицать, что он убивал Рыжова сознательно, что он понимал, что делал, что в нем происходила кратковременная борьба: сначала совесть его восстала против того, что он хотел сделать, в голове промелькнуло слово «ужасно», потом все померкло и преступление было совершено; он утолил мгновенную жажду мести над человеком, который был ему ненавистен, тягостен в последнее время. Что же это такое? Соединение нервного состояния, которого я не имею права отрицать, так как оно было признано экспертами, с крайним гневом, который можно и должно было побороть, с которым человек может и должен сражаться и одолевать его, но гневом тем не менее очень сильным, составляющим характеристический признак убийства в запальчивости и раздражении. Вам, вероятно, придется выслушать много указаний на то, что преступление совершено не так, как я предполагаю; но вы, конечно, сами оцените, как все было в действительности. Я, впрочем, полагаю, что в делах, подобных настоящему, трудно усомниться в виновности; во всяком случае в деле нет данных, дающих возможность отрицать сознательное деяние.
Говорить вам, господа присяжные заседатели, о том, что ваш приговор имеет не только значение основания для наказания подсудимого за совершенный им поступок, казалось бы излишне. Всякий судебный приговор прежде всего должен удовлетворять нравственному чувству людей, и в том числе и самого подсудимого. Там, где действительно совершено преступление, приговор обвинительный, несмотря на свою тяжесть, завершает собою для подсудимого и для пострадавших житейскую драму, сглаживая чувства личной злобы и негодования и успокоивая смущенную общественную среду спокойным, хотя и суровым словом правосудия. Вот почему я кончаю свое обвинение тем, что обращаюсь мыслью к будущему. Я предвижу то время, когда несчастные, осиротелые дети Рыжова подрастут, когда их безвременное сиротство скажется на них особенно тяжело, когда не будет отца, который мог бы руководить и воспитывать их, а будет лишь слабая, больная и убитая горем мать; тогда они пожелают подробно узнать, что сталось с их отцом, и им скажут, что он пал от руки человека, которому делал только добро, что он пал, защищая честь и счастие чужой дочери. Когда они это узнают, то их оскорбленное слышанным чувство невольно вызовет негодование по отношению к тому, кто так жестоко, так бессердечно с ними поступил. Но я надеюсь, что окружающие будут иметь возможность сказать им: «Дети, в жизни много зла, но бывает и справедливость, и человек, который причинил вам столько несчастий, уже искупил свою вину…».
ПО ДЕЛУ ОБ ОСКОПЛЕНИИ КУПЕЧЕСКОГО СЫНА ГОРШКОВА *
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вашему суду предан подсудимый Григорий Горшков по обвинению в том, что, сам не будучи скопцом в физическом отношении, т. е. не будучи лишен своих детородных органов, но принадлежа духовным образом к секте скопцов, вовлек в эту секту своего сына и был не безучастен в его оскоплении. Не скрою от вас, что, приступая к исполнению лежащей на мне обязанности поддерживать это обвинение, я чувствую всю трудность предстоящей мне задачи. Трудность эта состоит не в том, чтобы я сомневался в вашей справедливости, беспристрастии, внимании и, наконец, сознании, что чем опаснее и неуловимее преступление, тем более бдительно общество должно стоять против него на страже. Нет! Трудность эта вызывается тем впечатлением, которое производят вообще дела подобного рода, дела скопческие. Во всех скопческих делах всегда господствует один общий элемент — элемент скрытности. Ничто здесь не высказывается вполне, обо многом умалчивается или не договаривается, благодаря недомолвкам концы легко прячутся в воду, и правосудию приходится распутывать их с большим трудом, борясь со множеством препятствий и имея пред собой свидетелей, которые не лгут прямо, но никогда не говорят прямо и правды. Это свойство скопческих дел существует и в настоящем случае. Если бы пришлось характеризовать большую часть показаний, данных пред вами, то можно смело надписать на них только одни слова: «не знаю», «не помню».,Все ничего не знают, все ничего не помнят, начиная от госпожи Горшковой, которая не помнит, смотрела ли она, от чего страдает и погибает 11-летний мальчик — ее сын, и кончая Горшковым, который не знает, сколько его сыну лет и когда он родился. Везде «не помню», везде «не знаю»… Но эта трудность не помешает нам, отбросив всю массу ненужного материала, остановиться на трех существенных вопросах и, разрешив их в том или другом смысле, или оправдать, или обвинить Горшкова. Я думаю, что его надо обвинить, так как ответы на эти вопросы должны быть в пользу обвинения. Вопросы эти следующие: 1) мог ли Горшков не знать об оскоплении своего сына, могло ли совершиться такое оскопление совершенно без его ведома, и справедлив ли рассказ сына Горшкова, что его оскопил солдат Маслов? 2) существует ли между Григорием Горшковым и скопчеством известного рода нравственная связь или Григорий Горшков с тем же естественным чувством брезгливости отворачивается от этой секты, с каким, по словам его жены, он отворачивался даже от своего сына? и 3) если между Григорием Горшковым и скопчеством есть нравственная связь и если без его ведома не могло совершиться оскопление его сына, то не было ли тут его содействия или участия, не он ли вовлек сына в скопчество и способствовал оскоплению его?
Прежде, однако, чем разрешить эти вопросы, я считаю нужным указать на две особенности настоящего дела и в кратких словах изложить пред вами сущность скопчества. Первая особенность та, что пред вами человек не оскопленный, и потому, естественно, в вас может возникнуть сомнение, каким же образом не принадлежащий к скопчеству физически может явиться его распространителем? Другая особенность этого дела та, что пред нами нет потерпевшего от преступления. Быть может, если бы пред нами был молодой Горшков, многое было бы в этом деле для нас ясно. Поэтому — и для выяснения значения этих особенностей необходимо прежде всего взглянуть поближе на скопчество.
Я не сомневаюсь, что вы знаете в общих чертах, что такое скопчество. У всех из нас сложилось о нем понятие как о таком учении, следствием которого бывает нравственное и физическое искалечение человека, доведение его до того физического и морального убожества, в каком вы видели здесь некоторых свидетелей. Но нужно обратиться к сущности этого учения. Скопчество развилось исключительно в России. Как прочно организованная секта оно существует только у нас. Бывают отдельные случаи оскопления и в Европе, но они являются или как способ, безжалостный и жестокий, создать особые голосовые средства у того, кого подвергают в малолетстве этой преступной операции, или как восточный обычай евнушества, тесно связанного с восточным рабством. Как учение скопчество существует только в России. В нашем отечестве, при господстве православной веры, существует, однако, целый ряд самых разнообразных сект или учений. Одни из них отличаются только обрядовой стороной от строго православного исповедания, а в существе правильно относятся к учению церкви и евангелию. Но некоторые из учений, несомненно уклонясь от правил церкви и искажая истинный смысл евангельского учения, доходят до совершенно дикого отрицания существенных и основных законов природы. Такого учения держится преимущественно скопчество. Это — даже не исключительно религиозное, а противуобщественное — учение возникло впервые и стало проповедоваться в конце прошлого столетия Александром Шиловым, который подвергся наказанию и погребен в Шлиссельбурге, где могила его считается скопцами священным местом. Как систематическое учение, как секта, правильно организованная и построенная на известных прочных началах, скопчество явилось только в царствование императора Александра I, когда проживал, преимущественно в Петербурге, скопец Кондратий Селиванов, человек неграмотный, но умный, хитрый и обладавший весьма важным свойством для всякого проповедника нового учения — настойчивостью и умением подчинять себе окружающих людей. Исходя из ложно понимаемых им текстов евангелия о соблазняющем оке и о том, какие бывают скопцы, толкуя их не в связи с остальными местами евангелия и извращая их слишком узким материальным толкованием, он учил, что человечеству было указано учением Спасителя не нравственное совершенство духа, а грубое искалечение тела, как средство борьбы с грехом, что Спаситель осветил путь исправления человечества именно таким образом. Он учил, что этот надлежащий путь исправления состоит не в восприятии высокого учения евангелия, которое заключается прежде всего в любви к ближнему, а в стремлении уйти от этого ближнего, удалиться и бежать от красоты, от «лепости» и бежать притом не нравственно, не стараясь бороться, а бежать малодушно, физически, посредством изувечения самого себя. Далее Селиванов находил, что все несчастия в жизни происходят от половых побуждений и что их нужно пресечь в самом их корне. Для этого он требовал от своих последователей, чтобы они вели постническую жизнь, не пили вина, не ели мяса, старались удаляться от всякого соблазна, от всякой «лепости» и, постепенно проходя все степени скопческой иерархии, садились бы сначала «на серого коня» и принимали «малую печать», т. е. лишились бы ядер, а впоследствии приобретали «большую печать», т. е. лишались бы вообще детородных органов. Приняв «большую печать», последователи Селиванова становились «убеленными», грех не мог их более коснуться, в них замирала всякая мысль о нем, и они делались «белыми голубями» или «белыми овцами». Это учение, несмотря на все свои противуестественные правила и задачи, нашло последователей. Простота рекомендуемого им способа борьбы с грехом и вечным осуждением, борьбы, не требующей постоянных усилий и напряжения душевных сил, а лишь
В чем состоят эти радения — это долго описывать в подробности. Главным образом они заключаются в том, что эти люди, так ложно понимающие жизнь и ее требования, сходятся вместе, одеваются в длинные халаты, зажигают свечи и под пение распевов, в которых воспеваются «страды» Селиванова, начинают быстро вертеться в одиночку, сходиться накрест, двигаться плечо с плечом, кружиться рядами и приходить, наконец, в сильнейший экстаз. Вертясь все быстрее и быстрее, они впадают в полубессознательное состояние, пот льет с них ручьями, развевающаяся одежда иногда даже тушит свечи и тогда, посреди всеобщей усталости и полного душевного опьянения, кто-нибудь один из сильно возбужденных радеющих начинает изрекать бессмысленную связь слов, с механическим подбором рифм, что и составляет пророчество. Это состояние опьянения сами скопцы описывают очень характеристично: «То-то пивушко, — говорят они про радение,— человек и не телесными устами пьет, а пьян живет».
Внутреннему содержанию скопчества — странному и дикому — соответствует обрядовая сторона, выражающаяся и в радениях, и в известного рода обычаях и символах, составляющих неразлучную принадлежность замкнутого скопческого житья. Ему соответствует, к сожалению, в большей и высшей степени и вся личная жизнь скопца. Известно, что природа не прощает нарушения своих законов, и давно уже высказана та истина, что человек главным образом потому несчастлив, что забывает про законы природы. Это выражение всего более применимо к скопцам. Вслед за оскоплением начинается изменение оскопленных в физическом отношении: они хиреют, в них перестает обращаться с прежней живостью кровь, лицо делается бледным и опухлым, в движениях видны бессилие и усталость, является отсутствие аппетита, прекращается всякая растительность на бороде и усах, — одним словом, является совокупность тех признаков, которыми, по общему народному убеждению, характеризуется личность скопца. Поэтому мне незачем описывать тип скопца, он слишком известен, он слишком определенный тип, чтобы нуждался еще в каком-либо описании. Произведенные в последнее время исследования над физическим состоянием скопцов, преимущественно нашим известным ученым Пеликаном, показали, что даже самые кости скопца изменяются под влиянием оскопления, совершенного в ранних летах, что они приобретают размер, гораздо ближе подходящий к костям женщины. Вообще, приближаясь по своему виду к женщине, вместе с тем скопцы утрачивают и все хорошие свойства мужчины. Таким образом, в них исчезает мужество, прямодушие, энергия, но при этом они не приобретают и хороших женских свойств: в них нет ни мягкости характера, ни нежности, ни горячей любви, а все заменяется сухостью в обращении, крайней черствостью, отчуждением от людей, сознанием, что все остальные люди им чужие, что все они стоят не на надлежащей дороге, сознанием, что они отделены от всех людей непроницаемой стеной и что только в помыслах об искупителе Селиванове они могут находить утеху. Среди «труждающихся и обремененных», наполняющих общество, в котором живут скопцы, они стараются приурочивать себя к такому делу, при котором без особого труда получают возможность забирать в руки людей нуждающихся и — копить деньги, одну из немногих утех, оставшихся им в жизни. Занятие их — преимущественно меняльная торговля и биржевые операции. Вы, конечно, знаете, что занятие меняльной торговлей принадлежит, в глазах народа, к одному из присущих скопцам признаков. Жизнь их — скучная, мрачная, сухая, черствая, без любви и ее радостей — проходит в занятиях преимущественно меняльной торговлею н в радениях. Но иногда однообразие этой жизни, и, к сожалению, довольно часто, нарушается явлениями радостными, светлыми. Это прием новых членов в секту.
Ни одна секта, как это замечено последователями нравственной стороны скопчества, — ив этом они сходятся с учеными исследователями физической стороны скопчества, — ни одна секта не отличается таким страстным стремлением к вербованию себе адептов, ни в одной секте не существует такой радости, такого стремления пожертвовать всем, чем можно, чтобы только приобрести лишнего человека и отнять его у действительной жизни. Для этого скопцы не останавливаются ни пред чем: обещания, ласки, подкуп взрослых, угрозы и насилия над малолетними и в широком смысле пользование невежеством, неграмотностью, бедностью народа — все это пускается в ход и служит для того, чтобы завербовать себе новых товарищей по увечью. Эта-то сторона скопчества и представляется самою главною и опасною. До сих пор не определено, да трудно и определить, что руководит скопцами в этом отношении. Едва ли можно думать, что одно только желание приобщить других к предполагаемому «скопческому» вечному блаженству заставляет их приобретать сообщников. Я думаю, и этого же мнения держатся многие исследователи скопчества, что здесь кроется болезненное желание видеть около себя побольше таких людей, как они сами, с которыми бы можно было разделить тягости своего существования, разделить это отсутствие всяких радостей, эту бесцветность жизни. В таких случаях, как я сказал, скопцы выказывают замечательную деятельность и обыкновенно выделяют из себя известную группу людей, которые преимущественно занимаются подобного рода делами. Для того, чтобы явиться распространителем скопчества, чтобы привлекать в скопческую ересь возможно большее количество людей из мира, нельзя быть скопцом вполне; от скопца всякий будет сторониться. Скопец не может, по самому существу своему, по своей отчужденности от мира, представить так живо, так заманчиво все прелести скопчества, сопоставив их с огорчением, причиняемым житейскою «слепотою», не может указать так ясно на тот вред, на ту опасность, которую представляет женщина. Для этого нужен человек, который сам стаивал бы в таком опасном положении, — такой человек с большей энергией будет обращать в скопчество, такой совратитель подвергнется меньшей опасности, если он будет открыт, потому что в явно принадлежащем к секте всегда естественнее и предполагать, что он хочет распространять секту. Но когда он является неоскопленным, тогда власть невольно призадумается, — явится мысль, что если человек сам не вкусил скопчества, то зачем он будет совращать других в эту ересь? Наконец, попадают в эту организацию по большей части люди бедные. Приобщаясь к скопчеству и получая на руки деньги, эти люди могут быть весьма полезными распространителями печального учения. Они неоскоплены, энергии у них поэтому много, они бедны, и потому деньги могут послужить хорошим орудием для обращения их в рабство, во имя и во славу «батюшки-искупителя». Мне могут сказать, что это только предположения. К сожалению, это не предположения. Я думаю, что сам защитник не откажется подтвердить, что на эту сторону указывают все исследователи скопчества. Наконец, лучше всего указывает на это самая жизнь. Мы знаем, что скопчество располагает не только агентами, которые далеко не все бывают оскоплены, но мы знаем, что даже глава современного скопчества, который по влиянию равняется почти с Селивановым, который был его преемником в этом отношении, известный моршанский купец Плотицын, скопивший миллионы, державший в своей власти целый уезд, глубокий и систематический распространитель скопчества, при освидетельствовании оказался неоскопленным. При обсуждении скопческих дел всегда нужно иметь в виду, что в среде скопчества бывают лица, которые, вполне разделяя это учение, страха ради иудейского или по телесной слабости, не решаются оскопиться, но делаются только ревностными и хорошими проводниками скопчества, и они-то и представляются наиболее опасными членами этой секты.
Я кончил тот необходимый краткий очерк, который хотел вам представить. Он, конечно, не полон, но основные черты его, смею думать, верны. Мне, однако, думается, что необходимо обратиться еще к одной мысли, которая, может быть, будет высказана в нашей среде, господа присяжные, при всестороннем обсуждении настоящего дела. Могут сказать, что преследование сект, подобных скопческой, является нарушением свободы совести, что у человека, как бы он ни был связан с государством, как бы тесно ни соприкасался с обществом, в котором живет, должна быть известная область душевной свободы, в которую никто не имеет права заглядывать и не должен вторгаться, область, вступая в которую, общество и государство должны складывать оружие и являться, в крайнем случае, только наблюдателями. Могут сказать, что человек волен бороться с греховными побуждениями теми средствами, которые ему кажутся наилучшими, лишь бы они не затрагивали интересов других людей. Но, господа присяжные заседатели, если бы дело шло о преследовании тех 58 чухон, о которых говорилось в прочитанных здесь письмах Горшкова, тех, которых неразумие, невежество, нищета, бедность, скудость природы и тяжкие семейные условия толкнули на скопчество, которые сами не ведали, что творят, давая себя оскопить, то эти соображения могли бы иметь место как призыв к особому снисхождению к жертвам фанатического заблуждения. Если бы дело шло о зрелом человеке, который сознательно и свободно, обдуманно и спокойно, по чувству искренней веры, оскопил себя, можно бы говорить об этой неприкосновенной области и спорить относительно ее границ. Но там, где дело идет о
Посмотрите, среди кого распространяется скопчество, на кого оно старается действовать. Опять я сошлюсь на этих 58 чухон, дело о которых разбиралось в Петербургском окружном суде два года назад. Вы знаете ту унылую, суровую и скудную природу, среди которой живут эти люди: кочковатые болота, кривые березы, мхи, жалкий климат — все это при экономической придавленности и неразвитости, при вопиющей нередко бедности ложится на них тяжелым бременем, делает их жизнь горькою. И вот тут, где религиозное развитие слабо, где семья скорее тягость, чем утешение, является скопчество. Но разве оно рисует им лучшую жизнь и счастие? Нет, нисколько. Да этого и не нужно! Зачем говорить о будущем, каким его представляет Селиванов, а не прямо указать на те средства, которые можно получить, если перейти в скопчество, на возможность получить лошадь, корову, на возможность жене одеться, детям не голодать.' И вот совращение совершено. Затем посмотрите на другую среду, в которой распространяется скопчество. Это — дети, существа, которые зависимы, неразвиты, нередко ничего не понимают. Они стоят в полной зависимости от родительской власти, особенно при тех условиях, в которые поставлена родительская власть в низшем слое населения. Можно зачастую совершенно безопасно и невозбранно насиловать их, вовлекая в скопчество и губя их еще не сложившуюся жизнь. Вот почему, я полагаю, что не в самооскоплении, не в принадлежности к скопчеству, не в этой жалкой приверженности к скаканию и пению рифмованного набора слов состоит зло скопчества, а в его силе распространения, в стремлении его вербовать… Это и не мой только личный взгляд. Наше высшее судебное учреждение, Кассационный Сенат, обратил внимание на скопческую секту, и вот как он о ней говорит: «Государство не может допускать организации обществ, употребляющих для достижения своей цели средства, противные нравственности и общественному порядку, хотя бы такие общества и прикрывались религиозными побуждениями; в скопческой же ереси ясно преобладает противуобщественный элемент, а элемент религиозный представляет совершенное извращение не только православия, но христианской веры вообще». Ввиду этих слов высшего судебного учреждения, ввиду тех условий скопчества, на которые я указал, мне кажется, что возражение, будто распространению скопчества не надо полагать твердых пределов, не имеет правильного основания. Обращаюсь собственно к существу настоящего дела.
Первый вопрос по существу дела заключается в том,
Потом явился другой, третий, и всего набралось— 114 человек!! Их всех в промежуток года с небольшим успел окопить, по собственному признанию, Маслов… Таким об-? разом, набрав на себя грехи 114 скопцов, он отправился в Сибирь, не пострадав сильнее от этого принятия на себя не одного, а целой сотни оскоплений потому, что наказание за оскопление полагается одно и то же, невзирая на число оскопленных. Все заявившие лица сделались свободными от суда и получили в том удостоверение. В числе этих лиц был Василий Горшков. Людей вроде Маслова было в последние годы несколько. Пред Масловым был в том же Курске Чернов или Черных, на которого, как на оскопителя, сегодня перед вами сослался один из свидетелей скопцов. Он повинился, по вышеприведенному способу, в 106 оскоплениях; Маслова сменил ныне в курском остроге новый великодушный охранитель скопчества— Ковынев. Таким образом, рассказ Василия Горшкова представляется совершенно соответствующим этой системе.
Тех ссылок, которые я сделал на дело Маслова, достаточно для того, чтобы признать, что рассказ Василия Горшкова и матери его несправедлив. Тогда остается один вывод: он оскоплен не Масловым и оскоплен не при матери, в Курске. Но если так, то где же он оскоплен? Ему было 11 лет, он только раз отлучался с матерью в Коренную пустынь, а все время жил в Петербурге, при отце. Нельзя же допустить, чтобы 11-летний мальчик отлучался один на долгое время из Петербурга. Вы слышали из обвинительного акта, что, по словам Горшкова, он первоначально узнал об оскоплении сына тогда лишь, когда сын предъявил ему приговор палаты, т. е. в 1866 году. Здесь, на суде, он изменил это показание и говорит, что он узнал об этом от жены, когда сын ушел с Пелагеею искать «того человека». Это изменение совершенно понятно, потому что иначе ему пришлось бы утверждать, что сын его, 13-летний ребенок, без ведома отца ездил один в курскую уголовную палату для выслушания приговора и дачи показания. Но слишком несообразно с здравым смыслом допустить, чтобы 13-летний ребенок один поехал в Курск выхлопатывать себе обвинительный или оправдательный приговор. Василий Горшков все время до получения приговора и потом года три жил в Петербурге, и жил при отце. Это мы знаем из дела и из свидетельских показаний. Но если он не оскоплен в Курске, то он нигде не мог быть оскоплен, кроме Петербурга.
Если допустить, что его оскопили в Курске, то невольно приходится спросить себя, как могло укрыться от отца, что он оскоплен, что он, особенно первое время по приезде из Курска, страдает? Как он мог скрыть это от отца, с которым жил, от тех детей, с которыми бегал, как мог он скрыть это в бане, в которую являлся с отцом? Это невозможно. Он не мог бы скрыть следы заживавшей раны, не мог бы скрыть ту неровную походку, которая присуща скопцам. Мы должны предположить отсутствие у отца его всякой наблюдательности, всякого внимания к сыну, всякого отцовского чувства, когда он не замечает, что у малолетнего сына, при наступлении зрелости, голос не становится мужественным, а дребезжит и делается скопчески-писклив, когда он не замечает, что вместо того, чтобы, возрастая, румянеть и цвести, сын делается хилым, вялым и худеет, что глаза его не блестят, походка шатка и неровна и, наконец, что у сына нет ни детской веселости, ни шалостей, ни юношеского задора. Всего этого отец не мог не заметить, а если он не мог этого не заметить, то он и не мог не знать, что сын его оскоплен. Если же мы допустим, что он не мог этого не знать и признаем, что сын был оскоплен не в Курске, то следует признать, что совершить оскопление 11-летнего сына богатого и энергического человека в Петербурге невозможно без ведома этого человека. Как можно, без ведома отца, нравственно оторвать ребенка от семьи и внедрить в него скопческие мысли, как можно оскопить его незаметно, неслышно для отца? Таков ответ на первый вопрос. Притом, мы знаем из показаний Васильева, данных здесь на суде, вдали от майора Ремера, которого он будто бы так боялся прежде, и вблизи от присяги, которой он так боится теперь, что малолетний Горшков проговаривался, что он оскоплен, и говорил что-то такое о распевцах и о радениях. Но если он знал о радениях, то, значит, он их и посещал. Но мог ли 12—13-летний ребенок посещать радения, которые бывают ночью, без ведома отца, потихоньку, самовольно? Мог ли отец не знать о том, что сын испытал, что такое радение?!
Второй вопрос состоит в том:
Таким образом, Горшков является исполнителем опасных, по-видимому, поручений скопцов и, следовательно, сам подвергается из-за них опасности, из-за них — из-за губителей своего сына! Посмотрите на его письма. Они чрезвычайно характеристичны, везде в них проглядывает рабское отношение к «почтенному старцу» Неверову; в них Горшков не просто сообщает новости, а доносит о положении дел. Как истинный последователь скопчества, он говорит в них далеко отсутствующему скопческому старцу, что «предстоит перемена погоды и очень скоро, потому что в Москве дела худы, а у нас пока спокойно, но бог знает, что будет дальше; вот в Царском Селе 65 чухон осудили старых и малых, добра ожидать нечего». Наконец, он сообщил, куда он ездил: «Ездил в Одессу, Киев и дальше, побывал и в Константинополе, чтобы посмотреть на
Ответ на второй вопрос, мне кажется, может быть только один. Горшков тесно связан со скопчеством, он сочувствует ему, боязливо следит за его судьбою и находится в тесных, живых и прочных сношениях со скопцами. Верный исполнитель их важных поручений, он служит в своих письмах для отсутствующих скопцов точным барометром, который показывает, когда на скопческом небе «облачно» и когда предстоит «перемена погоды». Комиссионер, корреспондент и друг скопцов, меняла по занятиям, он в то же время отец сына, оскопленного в малолетстве…
Теперь остается разрешить третий вопрос. Если этот человек таков, каким он представляется по его действиям, то
На основании всего, что я изложил пред вами, господа присяжные заседатели, я обвиняю Горшкова в том, что он совратил своего сына в скопчество и содействовал его оскоплению.
В заключение мне остается сказать только несколько слов. Говорить о важности преступления распространения скопчества мне нечего. Всякое вредное заблуждение важно; когда же это вредное заблуждение распространяется человеком, у которого в руках относительно детей власть родительская, а относительно прочих слабых духом, несчастных, голодных и неразвитых людей, которые его окружают, власть денежная, то оно становится не только важным, но и опасным. Защищая своих слабых сочленов, общество должно ставить такому заблуждению препоны. Говорить о нравственной стороне настоящего дела тоже едва ли нужно. Я думаю, господа присяжные заседатели, что вы, люди практической жизни, легко себе представите, что должен чувствовать тот человек, у которого в самых молодых летах отнята надежда на жизнь сообразно с законами природы. Вы поймете, как тяжела судьба человека, который искалечен и нравственно, и , физически, и притом помимо ясного и свободного желания, для которого нет уже возврата назад, нет возможности исправить нанесенный ему вред и который может только оплакивать свое несчастье. Я полагаю, что вам станет ясно, какое злое дело совершил Григорий Горшков над своим сыном.
Он исказил его природу, он отторгнул сына от людей, он вложил в его сердце скопческое отвращение от всего живого. Он лишил сына семьи и ее чистых радостей, он отнял у него то, чем, однако, считал себя вправе сам обладать: отнял счастие быть отцом. Разбив его будущность и обезобразив тело, он пустил его на одинокое и безвестное скитание…
Человек, который все это сделал, пред вами, господа присяжные заседатели, и вам предстоит решить его судьбу…
ПО ДЕЛУ ОБ УБИЙСТВЕ ФИЛИППА ШТРАМА*
Господа судьи, господа присяжные заседатели! По делу, которое подлежит нашему рассмотрению, казалось бы, не нужно употреблять больших трудов для определения свойств и степени виновности главного подсудимого, потому что он перед вами сознался. Но такая легкость обсуждения настоящего дела представляется лишь с первого взгляда, и основываться на одном лишь сознании подсудимого для определения истинных размеров его виновности было бы, по меньшей мере, неосторожно. Свидетельство подсудимого является всегда небеспристрастным. Он может быть подвигнут теми или другими событиями своей жизни к тому, чтоб представить обстоятельства дела не в настоящем свете. Он имеет обыкновенно совершенно посторонние цели от тех, которыми задается суд. Он может стараться своим сознанием отстранить подозрение и, следовательно, наказание от других, близких ему лиц; он может, в великодушном порыве, принять на себя чужую вину; он может многое утаивать, многое извращать и вообще вступать в некоторый торг с правосудием, отдавая ему то, чего не отдать нельзя, и извращая то и умалчивая о том, о чем можно умолчать и что можно извратить. Поэтому идти за подсудимым по тому пути, на который он ведет нас своим сознанием, было бы большою неосторожностью, даже ввиду собственных интересов подсудимого. Гораздо более правильным представляется другой путь. На нем мы забываем на время о показаниях подсудимого и считаем, что их как бы не существует. На первый план выдвигаются тогда обстоятельства дела, добытые независимо от разъяснений обвиняемого. Мы их сопоставляем, взвешиваем, рассматриваем с точки зрения жизненной правды — и рядом предположений приходим к выводу,
Штраму тоже никому не было надобности. Этот человек, по своим свойствам, не мог ни с кем соперничать, никому не мог становиться на пути. Остается только третий повод убийства, который всего яснее вытекает из того, что сюртук покойного находится под трупом пустой, — а то, что в последнее время составляло, по-видимому, весь смысл существования Штрама, без чего он сам был немыслим, отсутствует: нет чеков, нет денег. Очевидно, убийство совершено из корысти. Для совершения такого убийства надо было знать, что у покойного были деньги. Это знали, конечно, те лица, которым он давал деньги в долг. Однако он давал их вне дома. Кто же в доме мог это знать? Конечно, не девица Френцель, не те студенты, которые прожили всего несколько дней и которым не было никакого дела до мрачного человека, сидевшего обыкновенно на чердаке или в задней комнате. Могли знать только домашние, близкие Штрама…
Посмотрим же на это семейство.
Прежде всего остановимся на личности Александра Штрама — характеристической и весьма интересной. Показаниями свидетелей, начиная от отечески добродушного и сочувственного к подсудимому показания свидетеля Бремера и кончая резким и кратким отзывом о неблаговидном его поведении свидетеля Толстолеса, личность Александра Штрама обрисовывается со всех сторон. Мы видим его молодым юношей, находящимся в ученьи, добрым, отличным и способным работником, несколько робким, боящимся пройти мимо комнаты, где лежит покойница; он нежен и сострадателен, правдив и работящ. Затем он кончает свою деятельность у Бремера и уходит от него; ему приходится столкнуться лицом к лицу со своею семьею — с матерью, съемщицею квартиры, где живет иногда бог знает какой народ, собравшийся отовсюду и со всякими целями. В столкновениях с этою не особенно хорошею средою заглушаются, сглаживаются некоторые нравственные начала, некоторые хорошие, честные привычки, принесенные от старого, честного Бремера. К нравственному беспорядку жизни присоединяются бедность, доходящая нередко до крайности, до вьюшек, вынимаемых хозяевами, требующими денег за квартиру, и холод в комнате, так как дрова дороги, а денег на покупку нет… А тут еще мать, постоянно ворчащая, упрекающая за неимение работы, и постоянно пьяная сестра. Обстановка крайне невеселая, безотрадная. От обстановки этой нужно куда-нибудь уйти, надо найти другую, более веселую компанию. И вот компания эта является. Мы видели ее, она выставила перед нами целый ряд своих представителей. Здесь являлся и бывший студент, принимающий под свое покровительство двух, по его словам, «развитых молодых людей» и дающий им аудиенции в кабаках до тех пор, пока «не иссякнут источники», как он сам выражаете». Пред нами и Скрыжаков, человек, имущий какую-то темную историю со стариком и который, когда приятель его Штрам задумывает дурное дело, идет рекомендовать его целовальнику, чтобы тот дал в долг водки «для куражу»; далее встречается еще более темная по своим занятиям личность, Русинский, настаивающий, чтобы Александр Штрам обзавелся любовницею, как обязательною принадлежностью всякого сочлена этой компании. Сначала, пока еще есть заработок, Штрам франтит, одевается чисто и держится несколько вдали от этой компании, но она затягивает его понемногу, приманивая женщинами и вином. Между тем, хозяин отказывает, да и работать не хочется — компания друзей все теснее окружает свою жертву, а постоянные свидания с ее представителями, конечно, не могут не оказать своего влияния на молодого человека. Подруга его сердца одевается изящно, фигурирует на балах у Марцинкевича; нужно стоять на одной доске с нею, нужно хорошо одеваться; на это нужны средства, а где их взять? Он видит, что Львов не работает, Скрыжаков и Русинский также не работают, а все они живут весело и беззаботно. Попросить у матери? Но она скажет — иди работать! И попрекнет ленью и праздностью… Да и, кроме того, дома голодно и холодно, перебиванье со дня на день и присутствие беспробудно пьяной сестры. Все это, взятое вместе, естественно, должно пробудить желание добыть средства и изменить всю обстановку. Но как изменить, когда
Дайте факты, дайте определенные, ясные данные! Данные эти есть: это чеки, с которыми арестован подсудимый; факт этот связывает все приведенные предположения крепкою связью. С чеками этими подсудимый арестован за бесписьменность и препровожден в Ревель, оттуда прислан обратно сюда, по требованию полиции, и здесь допрошен. Он дает три показания. С этими показаниями повторилось общее явление, свойственное всем делам, где собственное сознание является под влиянием косвенных улик. Сначала заподозренный сознается совсем неправильно; потом, когда улики группируются вокруг него, когда сила их растет с каждым днем, с каждым шагом следователя, обвиняемый подавляется этими уликами, ему кажется, что путь отступления для него отрезан, и он дает показание наиболее правдивое; но проходит несколько времени, он начинает обдумывать все сказанное им, видит, что дело не так страшно, каким показалось сначала, что против некоторых улик можно придумать опровержение, и тогда у него является третье сознание, сознание деланное, в котором он признается лишь в том, в чем нельзя не признаться.
Опыт, даваемый уголовною практикою, приводит к тому, что в большей части преступлений, в которых виновность преступника строится на косвенных доказательствах, на совокупности улик и лишь отчасти подкрепляется его собственным сознанием, это сознание несколько раз меняет свой объем и свою окраску.
Вот такое
Штрама. Филипп Штрам был старик — судя до осмотру—• хилый и невысокий, так что мог поместиться в маленьком сундуке, и человеку здоровому, молодому справиться с ним было бы легко, а тем более при неожиданности нападения. Но вслед за убийством надо было искусно скрыть следы совершенного. Прежде всего оказалось нужным положить труп в сундук, для чего стянуть его ремнем и притом скорее, потому что, согласно прочитанному мнению врачей, если бы труп оставался часа два не связанным, то он окоченел бы и тогда связать его один человек уже был бы не в силах, а между тем он связан, сложен и это, как я уже доказывал, сделано вслед за убийством. Затем надо, всунув в сундук труп, запереть сундук и перетащить на чердак, поправив при этом петлю у крышки, так как из показания Наркус видно, что петля была сломана. Наконец, следовало вымыть кровь, снять наволочку с большого тюфяка и сжечь паклю, солому и всякую труху, которою набит был тюфяк, словом — привести все в надлежащий вид, успеть вынуть чеки, посмотреть, что приобретено, и со спокойным видом, несколько оправившись, встретить тех, кто может прийти. Но для всего этого требуется много времени. Подсудимый — человек молодой, у которого, несомненно, еще не заглохли человеческие чувства; показания свидетеля Бремера именно указывают на эту сторону его характера. Хотя он и слушал это показание с усмешкой, но я не придаю этому никакого значения; эта усмешка — наследие грязного кружка, где вращался подсудимый, но не выражение его душевного настроения. В его лета ему думается, конечно, что в этом выражается известная молодцеватость; мне, мол, «все нипочем», а в то же время, быть может, сердце его и дрожит, когда добрый старик и пред скамьею подсудимых говорит свое теплое о нем слово, Поэтому я думаю, что для Александра Штрама преступление являлось делом совершенно необычным; он должен был быть сам не свой, и всякая работа, которая обыкновенно делается в 10 минут, должна была требовать, по крайней мере, 20 минут, потому что у него все должно было вываливаться из трепещущих рук и от торопливости, и от невольного ужаса. Мог ли поэтому он один сделать все необходимое для сокрытия преступления? Конечно, нет. Он не мог позвать себе в помощники кого-нибудь из посторонних; на это решится не всякий, да к тому же я нахожу, что преступление было совершено хотя и предумышленно, но без определения заранее времени, когда его свершить. Подсудимый давно решился что-нибудь сделать над дядей, чтоб приобрести деньги; мысль эта давно зародилась в его голове; но прошло, быть может, много времени прежде, чем представился удобный случай. Он представился 8 августа; жильцов нет, а сестра ушла на рынок и ушла одна, потому что хождение вдвоем за покупкою скудной провизии ничем не объясняется. Он остается один с матерью. Я убежден, что мать не знала ничего о предполагаемом убийстве и что для нее оно должно было быть ужасающей неожиданностью, — но могло ли это удержать сына, когда случай представляется такой удобный? Что мать тут — это ничего не значит; он мог быть уверен, что мать будет испугана, ужаснется его поступка; он мог не рассчитывать на обморок, но это обстоятельство скоропроходящее; затем ужас, произведенный пролитой кровью ее дальнего родственника, с которым у нее ничего общего не было, который только объедал их и ничего не давал, ужас этот пройдет, и явится жалость к сыну, страх за его судьбу, за те последствия, которым он может подвергнуться. Это та непреодолимая сила, которая заставит ее скрывать следы преступления из страха за того, о ком она и здесь, на суде, более всего плачет, сила, которая заставит ее со страхом и трепетом за него подтирать кровь, запихивать паклю в печку, снимать ңаволочку в то время, когда сын будет связывать труп и потащит сундук на чердак. Подсудимый мог быть уверен, что мать ему не помешает, что она не выдаст, что присутствие ее представляется совершенно безопасным. Он понимал, он не мог не понимать, что, как только совершится убийство, в ней, после первой минуты ужаса и, быть может, отвращения к пролитию крови, прежде всего и громче всего заговорит другое, всепрощающее чувство — чувство матери, и оно станет на его защиту, и оно придет ему на помощь. Совершая убийство, он должен был понимать, что мать его косвенным образом ему поможет и сделается укрывательницею преступления. Он не мог при этом предполагать, что труп навсегда останется на чердаке; он знает, что его нужно будет раздробить на части и, быть может, по рецепту Русинского и по шутке Скрыжакова, надо будет вынести по кускам и разбросать в разных местах города. Но разве это можно сделать, когда в квартире никто не будет знать, что труп лежит на чердаке, что его нужно скрыть? Вечно пьяную сестру можно удалить, это личность безвредная; но мать необходимо, рано или поздно, познакомить с делом, надо поставить ее в такое положение, чтобы она не хватилась сундука, чтобы ей не пришлось неожиданно увидеть, что одна из принадлежностей ее скудного имущества исчезла, и заметить пропажу тюфяка и простыни, необходимых для жильцов, когда таковые найдутся. Для этого необходимо, чтоб она
Картина убийства, происшедшая в доме Ханкиной, представляется на основании всего, что мы здесь выслушали и проверили, в следующем виде: старик Штрам был убит утром, когда лежал еще в постели; Ида Штрам ушла на рынок, а мать оставалась дома и стояла у окна; подсудимый взял топор и нанес удары по голове дяде; услыша предсмертные стоны, увидя кровь, Елизавета Штрам лишилась сознания. Дядя вскоре умер, а она понемногу пришла в чувство. Она видит, что сын возится с трупом, а кругом так все и вопиет о совершенном деле. И вот она начинает затирать следы, помогает стаскивать наволочку с тюфяка и сжигает то, что в ней находилось. Подсудимый завязывает труп наскоро в наволочку, захватывая при этом волосы убитого, и тащит его по комнате. Это было необходимо сделать, потому что тащить сундук с трупом чрез комнаты на чердак было невозможно одному, для этого потребовалась бы огромная сила; его можно было бы только передвигать вверх по ступенькам, но тогда и на них, и на лестнице явилась бы кровь, а излишних следов крови избегает инстинктивно всякий убийца. Поэтому после трупа на чердак вкатывается пустой сундук; в него кладется связанный труп; сюртук, лежавший, вероятно, около Штрама, бросается туда же; исправленный на скорую руку сундук запирается. Мать, между тем, вымыла полы, так что когда возвращается сестра, то ничего не замечает. Что же нужно сделать затем? Прежде всего надо остаться на квартире, с которой гонят; мировой судья выдал исполнительный лист на продажу имущества: надо скорее получить деньги по чекам. Книжка вручается Елизавете Штрам, которая идет к хозяину, показывает ее и говорит, что получит скоро по ней деньги, но, тем не менее, от квартиры ей отказывают. А между тем Александр Штрам тотчас разыскивает Скрыжакова в кабаке и затем с чеками заходит к Талейн, обещая кофе матери и новые ботинки франтоватой дочери. Затем два дня продолжаются розыски лица, которое взяло бы под залог эту книжку, но совершенно безуспешно; а между тем, наступает 10 число — день, назначенный для описи имущества, которое и выносится на двор. Квартира запирается, и старуха Штрам с сыном и дочерью остается без пристанища. Иду Штрам ничто не связывает с квартирой, и она со спокойною совестью отправляется в Ревель; но Александр Штрам и старуха знают, что в квартире заперто нечто, что может их погубить! Является необходимость скорее бежать, а для этого раздобыть, во что бы то ни стало, деньги. Александр Штрам вместе с Скрыжаковым идет к Львову, потом к Леонардову и совещаются, как сбыть книжку чеков. Наконец, он решается идти сам в Общество взаимного кредита, для чего обменивается сюртуком и сапогами с Скрыжаковым. Когда это не удается, он привлекает к хлопотам свою мать. У матери нет пристанища, она ночует у знакомой и проводит все время в хлопотах с книжкой сына, являясь, между прочим, и тоже безуспешно, в Общество взаимного кредита. Она говорит, что получила книжку на Васильевском острове, куда отправилась потому, что сын прислал письмо, где говорит, что его можно найти в таком-то номере дома. Объяснение это, очевидно, неправдоподобно; каким образом она могла найти сына в доме, где он не был жильцом, а гостем у неизвестных ей лиц? Получение книжки объясняется проще: мать знала, что сын должен быть на Острове, потому что последние дни он водился со Скрыжаковым, который там проживал, посещая кабаки и трактиры в окрестностях своего жилища. Здесь Елизавета Штрам действительно встретила его и получила книгу чеков. Труды ее с этою книгой не увенчались успехом; попытки сына были тоже безуспешны, и он остался состоять при Скрыжакове, с которым и был арестован.
Обращаюсь к виновности Скрыжакова. Он отрицает всякое участие свое в настоящем деле. Впрочем, в последнем своем показании здесь, в самом конце судебного следствия, он указал на такой факт, который давал бы некоторое право обвинять его, согласно с обвинительным актом, в подстрекательстве. Он указал на то обстоятельство, что водил Штрама в кабак, прося дать ему в долг водки, когда тот сказал, что убил бы дядю, да храбрости нет. Это заявление его явилось столь неожиданно, столь противоречит всей системе его защиты, что я полагаю, что он и тогда, и теперь сам не понимал хорошенько, что делает и вообще действовал в высшей степени легкомысленно. Но от шутки — дурной и опасной — до подстрекательства еще целая пропасть. Ее надо чем-нибудь наполнить. У меня для этого материала нет. Я нахожу поэтому, что Скрыжаков мог принять слова Штрама за шутку и, продолжая ее, свести его в питейный дом. Вследствие этого я не обвиняю его в подстрекательстве именно на убийство Филиппа Штрама. Вся его дружба с Александром Штрамом была, сама по себе, непрестанным подстрекательством ко всему дурному, что нашептывают в уши слабого человека вино и разврат. Но уголовный закон не знает такого неуловимого подстрекательства и не карает за него. Зато есть основание видеть в нем укрывателя. Он знал отлично А. Штрама, своего друга, товарища и собутыльника, знал, что он почти нищий, что ему нечего есть, что он ходит в истертом и прорванном сюртуке. Вдруг у этого Штрама являются чеки и векселя от имени дяди Штрама, и притом векселя не просроченные, а действительные. У него прежде всего должно было зародиться сомнение, что тут что-то неладно; зная старого скупца Штрама, которого, конечно, не раз ругательски ругал племянник в пьяной компании за скупость, он должен был припомнить то, что говорил ему Александр Штрам два месяца назад, — и, вероятно, под пьяную руку говаривал не раз, — и должен был естественно спросить себя, нет ли тут убийства? Он очень хорошо припомнил тогдашние намерения Штрама и приурочивал их к книжке чеков: на это указывают слова его Львову. Потом -является перемена платья. Скрыжаков говорил, что Штрам переменил платье, чтобы идти в банк; но если он не боялся возбудить подозрение, являясь к незнакомому Леонардову в рваном платье и с чеками, то отчего же он не решился идти в этом же платье в Общество взаимного кредита? Причина была, очевидно, не эта. Относительно сюртука следует припомнить тот факт, что Скрыжаков был допрошен 12 сентября, и оказалось, что тот сюртук, которым он обменялся со Штрамом, находится у него. Следователь отправился к нему для выемки. Но Скрыжаков был допрошен как свидетель, следовательно, удерживать его было нельзя. Он, конечно, был дома раньше следователя, который еще допрашивал Степанова, и когда следователь, через несколько часов, явился к матери Скрыжакова, она предъявила ему сырой сюртук своего сына. Сырость произошла будто бы оттого, что он накануне работал на бирже. Но представляется слишком неправдоподобным, чтоб сюртук мог оставаться сырым целые сутки и не после дождя, а просто после работы на бирже. Вот что заставляет думать, что на одежде Штрама были подозрительные пятна и этих пятен Скрыжаков не мог не видеть и не спросить о их происхождении. В связи с этим находится и то, что были явные пятна крови и на штанах Штрама, которые он переменил лишь после указаний Талейн, заставив свою мать из последних грошей купить себе новые. В этих запятнанных кровью штанах Штрам виделся, в день убийства, вскоре после него, со Скрыжаковым, который не мог не заметить пятен и не связать их с чеками и с намерениями Штрама относительно дяди одною внутреннею связью. Наконец, близкие отношения Штрама к Скрыжакову после убийства, ночевание вместе на квартире Штрама и даже пребывание их на чердаке, где найдена бумажка, несомненно, принадлежащая Скрыжакову, наконец, отказ еврея Кобальского от векселей и чеков — должны были показать Скрыжакову, в чем тут дело. Он, искушенный уже жизнью, ловкий и «на все руки», как говорят о нем свидетели, не мог не понимать, что, способствуя продаже или залогу чеков, он укрывает следы преступления, стараясь помочь воспользоваться плодами его.
Излишне говорить о том, что виновность подсудимых, несмотря на то, что двое из них обвиняются в одинаковом преступлении, весьма различна. Дело Александра Штрама представляется, помимо своего кровавого характера, еще и грубым и коварным нарушением доверия. Убийство сонного человека для похищения его средств, чтобы самому в полном расцвете сил вести бездельную жизнь, убийство, не сопровождаемое никакими проявлениями раскаяния и гнездившееся в мыслях подсудимого издавна, не может найти себе ни извинения, ни объяснения в житейской обстановке Александра Штрама. Точно так же и в обстановке Скрыжакова трудно усмотреть такие смягчающие обстоятельства, которые позволили бы видеть в его похождениях со Штрамом после убийства что-либо иное, кроме чуждого всяких колебаний содействия к пользованию тем, что так ужасно и, вместе с тем, так легко досталось товарищу по кутежу — и по преступлению. Но иначе надо, по мнению моему, отнестись к Елизавете Штрам. Невольная свидетельница злодеяния своего сына, забитая нуждою и жизнью, она сделалась укрывательницею его действий потому, что не могла найти в себе силы изобличать его… Трепещущие, бессильные руки матери вынуждены были скрывать следы преступления сына потому, что сердце матери, по праву, данному ему природою, укрывало самого преступника. Поэтому вы, господа присяжные, поступите не только милостиво, но и справедливо, если скажете, что она заслуживает снисхождения.
ПО ДЕЛУ О ПОДЛОГЕ ЗАВЕЩАНИЯ ОТ ИМЕНИ КУПЦА КОЗЬМЫ БЕЛЯЕВА*
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вам предстоит произнести приговор по делу, которое по своей трудности, сложности и важности превышает все дела, разбиравшиеся до сих пор в стенах этого суда. Трудности эти состоят прежде всего в том, что преступление, о котором идет речь, совершено уже давно, очень давно— 15 лет тому назад. Затем, пред вами, вопреки тому, что бывает в большей части преступлений, не является потерпевшего лица, а между тем его помощь необходима правосудию в деле, в котором существуют расчеты коммерческие, так как оно одно может объяснить их обстоятельно и полно. Наконец, все дело, в самом ходе своем, представляется до того необычным, до того неправильным, что уже это одно способно затемнить в нем многое и многое. Тут соединилось все: и давность совершения преступления, и неумелость мелких ходатаев, которые, ведя дело с начала, искажали и путали его, и, наконец, самое главное и непреодолимое препятствие — смерть, которая в течение десяти лет, прошедших до начатия следствия, похитила последовательно целый ряд весьма важных свидетелей.
Вы уже знаете в общих чертах и ход дела, и те обстоятельства, которыми сопровождалось его возникновение. В 1858 году в Петербурге умер первостатейный фридрихсгамский купец Козьма Беляев, слывший за человека очень богатого. Он оставил после себя духовное завещание. Этим духовным завещанием он отказывал все имущество свое в пользу вдовы; вдова представила завещание в гражданскую палату и была утверждена в правах наследства. Но затем, через год, возникло сомнение в подлинности завещания.
Один из наследников покойного Беляева, мещанин Мартьянов, прибыл из Сарапуля в Петербург и начал вести дело, но вскоре умер. За дело взялась его мать, которая точно так же умерла в непродолжительном времени, и движение дела таким образом остановилось. Через год явился в Петербург мещанин Ижболдин, наследник Мартьяновой, и снова принялся за дело, которое затем и потянулось очень медленно. Проволочка старых судов сказалась на нем весьма ярко, и лишь после долгих колебаний, только в 1868 году, почти чрез десять лет со смерти Беляева, возбуждено было впервые следствие. Но в каком положении застало это следствие самое гражданское дело? Ни свидетелей, подписавшихся на завещании, ни переписчика Целебровского, ни ближайших к Беляеву людей — Кемпе и Каменского — не было уже в живых. В таком положении дело перешло к следователю и окончилось ничем, оставив после себя, уже как уголовное следствие, однако, одну заслугу, состоящую в том, что им была прервана давность, которою могло покрыться преступление. Только впоследствии случай дал возможность возбудить уголовное дело вновь, и вот в настоящее время оно подлежит вашему рассмотрению. Вам, господа присяжные, предстоит пристально вглядеться в отдаленное прошлое, сквозь заслоняющую его массу томов и документов, находящихся перед вами, сквозь целый ворох имен и чисел; вам придется всмотреться в ту даль, на которой написано: «1858 год»; вам надлежит беспристрастным взглядом оценить обстановку, окружавшую возникновение завещания Беляева, и затем произнести ваш приговор. Неустанное внимание, с которым вы относились к делу в течение всех пяти дней производства судебного следствия, служит ручательством, что вы будете помнить и уже усвоили себе его сложные обстоятельства. Вероятно, у вас составилось уже известное убеждение, сложившееся под влиянием всех впечатлений, почерпнутых здесь, на суде. Поэтому нам — сторонам в деле — едва ли нужно усиленно убеждать вас в виновности или невиновности подсудимых и настойчиво излагать перед вами наши противоположные мнения. Я нахожу более уместным развить перед вами ход соображений, которыми руководствовалась обвинительная власть, приводя обвиняемых перед вас и ныне их обвиняя. Прежде чем приводить эти соображения, я не могу скрыть, что на деле этом, как на каком-нибудь нездоровом организме, являются, так сказать, болезненные, ненормальные новообразования, которые как обвинению, так и защите одинаково мешают рассматривать дело в его надлежащей простоте. Обстоятельства, в коих выразились они, могут быть направлены преимущественно против обвинения, а потому, прежде всего, я считаю нужным разделаться с ними, извлечь их из дела и затем, расчистив насколько возможно свой путь, двинуться вперед в изложении обвинительных доводов.
Первое из этих посторонних обстоятельств заключается в том, что по этому делу, помимо судебной власти и наряду с этой властью, которая сначала бездействовала, является оживленная деятельность частных лиц; наряду с мерами, предпринятыми для исследования дела официальным путем, существует целый ряд действий Ижболдина и его поверенных, которые едва ли служат на пользу дела. Для характеристики этих действий достаточно припомнить действительно характеристическое, оригинальное показание свидетеля Ижболдина, который является вместе с тем и гражданским истцом. Свидетель этот показал, что он, сарапульский мещанин, бывший прежде в Петербурге на весьма короткое время и прибывший сюда снова уже после того, как прошел слух о завещании. В Петербург он прибыл человеком новым, робким провинциалом. Когда он прибыл сюда, на нашем общественном горизонте еще не сияло солнце Судебных уставов, а во тьме судебных канцелярий царствовали еще старинные порядки, и тайна делопроизводства давала нередко возможность разным мелким ходатаям, темным и неизвестным личностям, направлять дела в своих собственных личных интересах иногда в явный ущерб правосудию. Ижболдин рассчитывал получить большое наследство, но сам хорошо не понимал, в каком положении находится его дело, как не понимает этого даже и теперь, явившись на суд и не озаботясь выяснить многих, весьма важных и для него лично, и для дела обстоятельств. На этого человека набросилась целая ватага мелких ходатаев. Он долго перечислял имена неизвестных мелких ходатаев, во главе которых стоит отставной чиновник Герман, завершив перечисление это указанием на какого-то еврея, которого он даже и имени не знает. Эти поверенные, почуявшие богатого наследника, принялись его обделывать, взяли его в свои нечистоплотные руки и стали его стричь, в надежде получить впоследствии за труды свои золотое руно, которого хватит на всех. Эти новые аргонавты испортили дело в самом начале; они стали действовать помимо судебной власти, и притом крайне неловко, и вследствие их неумелых действий явились перед вами показания целой массы свидетелей, которые, ничего не объясняя, бросают, вместе с тем, на все некоторый довольно непривлекательный колорит.
Из этой массы ненужных свидетелей прежде всего особенно резко выделяется свидетель Шевелев. Он рассказывал перед нами, что изготовил письмо, в котором ложно обвинял Мясниковых в составлении фальшивого завещания от имени Беляева, ибо, находясь в Спасской части привлеченным по делу Каракозова и будучи в положении безвыходном, он решился переписать письмо это за деньги, данные ему для бегства за границу. Он отрицал правильность объяснений, помещенных в его письме, и рассказал в подробности, как составилось его письменное лжесвидетельство. С первого взгляда показание это имеет, по-видимому, довольно важное значение, тем более, что дано в чрезвычайно последовательном и красивом, изящном даже, рассказе, выделявшем показание Шевелева из показаний всех остальных свидетелей. Но если вглядеться попристальнее в это показание, если посмотреть на личность самого Шевелева, то станет ясным, что в показании его, так же как и в показаниях других свидетелей, относящихся к этой категории, нет никаких указаний, чтобы Ижболдин
Что же он показал? Он говорил, что был призван Ижболдиным и под диктовку Сысоева, или, лучше сказать, с письма, написанного Сысоевым, переписал свое письмо, потому что был тогда в безвыходном положении. Ему оставалось или повеситься, или бежать, говорит он, и таким образом делает намек на то, что он был таким опасным политическим преступником, что ему не предстояло другого исхода, как смерть от своей руки или от руки правосудия. Но вы видели, господа присяжные, что этот опасный преступник, во время ареста своего в части, отпускался гулять на свободе, бывал в трактирах и в гостях. Это ли опасный политический преступник? Это ли человек, которому для спасения своей жизни не остается иных средств, как написать письмо с лживыми обвинениями? Притом происхождение его письма объясняется им совершенно неправдоподобно. Он говорит, что никому не говорил ничего о завещании Беляева, а совершенно неожиданно был призван к Ижболдину и там, выбирая между смертью или побегом за границу, написал лживые измышления Сысоева о действиях Мясниковых. За это Ижболдины дали ему средства бежать за границу. Но прежде всего спрашивается, если он молчал и не похвалялся изобличить Мясниковых, то откуда же мог Ижболдин, никогда его прежде не знавший, осведомиться, что в Спасской части сидит такой драгоценный для него свидетель? Затем, мог ли запуганный и робкий сарапульский мещанин, которого мы видели и слышали здесь, решиться покупать под незначущим — настолько незначущим, что оно даже не внесено и в обвинительный акт, — письмом подпись Шевелева ценою способствования побегу важного государственного преступника? Как ни доверчив, как ни простодушен Ижболдин, но самый инстинкт самосохранения должен был подсказать ему в ту тревожную годину необходимость не только не искать знакомства с Шевелевым и не укрывать его, но даже прервать знакомство с ним, если бы оно раньше существовало… Из показаний доктора Красильникова, вызванного в заседание неожиданно по постановлению суда, на основании моего предложения, видно, что Шевелев действительно рассказывал многое об этом деле, о чем и было сообщено Красильниковым своему знакомому Ижболдину. Ижболдин без всякой критики отнесся к рассказам Шевелева, особенно после того, как Шевелев подтвердил свое письмо во всех подробностях присяжному стряпчему Сысоеву, человеку, чуждому настоящему делу, и подтвердил притом с такими драматическими добавлениями и так картинно, что, по выражению Сысоева, казался более чем очевидцем в происшествиях, о которых рассказывал. Для нас безразлично, было ли письмо Шевелева к Ижболдину правдиво: быть может, в нем и есть кое-какие указания, похожие на истину, но по существу своему оно представляет ложь пополам с правдою и явилось как средство к тому, чтобы выманить 150 руб. Такое письмо всегда может быть отрицаемо самим автором, особенно, если он станет иметь в виду ту же цель, как и при его написании. Я не хочу этим сказать,; что Шевелев ждет себе какой-нибудь награды от противной стороны, но думаю, что в 1866 году, видя и зная, что возникает дело Ижболдина против Мясниковых, не находясь более у Мясниковых, преследуемый ими за присвоение себе облигаций, он находил для себя удобным и возможным наговорить разных вещей Ижболдину про Мясниковых, согласиться изложить их письменно по просьбе Ижболдина и получить за то деньги. Он, конечно, смеялся над простотою Ижболдина так же, как будет смеяться над нами, если мы примем на веру его показание, данное здесь. Теперь Шевелев уже не имеет отношений к Мясниковым; их преследование против него прекратилось; жизнь его была так полна весьма пестрых событий, что прошедшее изгладилось из его сердца. И вот ему предстоит показание на суде. Что же ему делать? Подтвердить, признать самое письмо? Но, во-первых, письмо это само по себе дело некрасивое, а во-вторых, это значит сыграть роль простого свидетеля — и больше ничего: в этом не будет никакой оригинальности, ничего достойного громкого прошедшего Шевелева. Притом, если Мясниковых обвиняют, то, вероятно, в деле и кроме его письма есть данные; если же этих данных нет, то на основании одного этого письма их, несомненно, никогда не осудят, а оправдают. Поэтому лучше отрицать письмо, и тогда, в случае оправдания, впоследствии, когда, быть может, придется обратиться к ним, среди тяжелых обстоятельств бурной жизни, можно будет сказать: «Я показывал за вас, я дал показание, которое вас оправдывало, не забудьте же меня». Вот на что мог рассчитывать Шевелев, рисуя себя ныне лживым доносчиком в 1867 году. Главный же источник его настоящего показания, по моему мнению, тот, что он прежде всего желает рисоваться: в его движениях, голосе, манерах, в походке — разве не видится и не звучит постоянно это желание? Не ясно ли, что это длительное участие в коммуне, издание брошюр, известных всей Европе, — не более как фраза, как желание драпироваться в мантию политического преступника, что все это в значительной степени хвастовство и принятая на себя личина? Хорош, в самом деле, заговорщик, политический деятель, которого даже суровый и непреклонный граф Муравьев считал возможным содержать в части и отпускать гулять одного по городу! Если мы отбросим эту мифическую сторону его рассказов, если взглянем ближе на этого политического деятеля, то увидим, что, несмотря на острый ум и сценическое искусство, с которым он разыгрывает свою роль здесь, на суде, в его замысловатом и красивом рассказе, приправленном шуточками, изредка прорываются ноты, придающие ему характер необузданного вымысла вроде знаменитого рассказа «о похищении губернаторской дочки». И если мы, спокойно и не увлекаясь солидно-величавым видом и тоном Шевелева, разберем его показание и откинем из него все прикрасы, то останется только то, что он за деньги написал Ижболдину о том, что ему, по его словам, было известно по делу Мясниковых, и написал при этом, по его дальнейшим словам, неправду. Что же это за явление? Да явление, в сущности, очень обыкновенное. В тех странах, где существует лишь частный обвинитель в процессе, такое явление должно встречаться беспрерывно. Я думаю, что в Англии и в Америке большая часть доказательств и свидетелей в процессах, в которых не заинтересовано правительство, приобретается сторонами таким именно образом. Это не значит, однако, что свидетелей подкупали на лживые показания: покупается собственно их труд, их время, т. е. то время, которое проводится ими на суде; платится им за то, чтоб они не уклонялись идти в суд для дачи показаний о том, что они знают полезного для той или другой стороны. То же самое было и здесь.
Затем, есть другой свидетель — Исаев. Его показание было прочитано и, быть может, забыто уже вами. Но в интересах истины считаю нужным напомнить его. К Исаеву обращался Герман, прося написать письмо, и он написал, по его показанию, совершенно неправильно: будто бы к нему приезжал какой-то офицер и подговаривал показывать против Мясниковых. По поводу этого показания я замечу только одно: Исаев говорил, что знал Германа давно, что это был пьяный человек, ходил постоянно по кабакам и припутывал к делу Мясниковых всех кабатчиков. Из дела видно, что Исаев был следственным приставом и только после введения судебной реформы был оставлен за штатом. Такого рода следственный пристав есть судебный следователь по прежним порядкам; он должен знать законы. Что же это за следователь, который пишет Герману такого рода письмо? Разве он не знает, какой ответственности подвергается он за это? И что это, наконец, за отношения между Германом и Исаевым, позволяющие прийти к нему пьяному человеку, врущему всякий вздор кабатчикам, и предлагать написать ложный донос для представления по начальству? Я не думаю, чтобы Исаев мог это сделать так, как он это рассказывает.
Остается предположить, что и он поступил и поступает ныне так же, как и Шевелев.
Наконец, есть еще свидетель, в показаниях которого звучит как будто какая-то неправда: это Китаев, старый слуга Беляева, подробно и обстоятельно говоривший здесь о своем господине. Свидетель Петров показал здесь впервые, несмотря на неоднократные допросы у следователя, совершенно неожиданно и крайне отрывочно, что он был как-то у Китаева, был там и Ижболдин, и хотя Петрова не уговаривали показывать на Мясниковых, но Китаев ему сказал: «Вот одно слово — и тысяча рублей». Когда же он не согласился «ломать души», Ижболдин полез было в драку, но Петров ему отрезал: «Смотри, у меня самого кулаки здоровые!» Когда именно это было и о каком «слове» говорил Китаев, Петров не помнит и не знает. Очевидно, его показание содержит в себе воспоминание о рассказах пьяных людей, в которых, конечно, среди всякой бессвязной болтовни упоминалось и о деле Беляева, о котором тогда говорилось повсюду…
Не скрою, однако, что эти три свидетеля могли бросить некоторую тень на правдивость некоторых свидетельских показаний. Поэтому и для того, чтобы нам не смущаться этими соображениями, я выкину из дела показания почти всех свидетелей, взяв только необходимых, относительно которых нет и не может быть никаких подозрений. Шевелева, Китаева, Петрова, наконец, Исаева и Красильникова можно оставить за штатом, подобно тому, как был оставлен за штатом сам Исаев. Можно, кстати, оставить и целую массу других лиц, в том числе свидетелей, которые показывали о том, что Отто прекрасный человек, а Сицилинский почти святой. Я ничего не имею возразить против этого и нахожу, что они оба были достойнейшие и честнейшие, главное — добрейшие люди. Со стороны Отто свидетели, так много хвалившие его, могут находить только один дурной поступок: подписавшись свидетелем на завещании Беляева, он тем самым вынудил их оторваться от дела и просидеть в суде четыре дня, для того чтобы сказать, что он хороший человек. Да кто же утверждал противное! Точно так же о Сицилинском верю, что он человек святой, доживший до глубокой старости, не совершив дурного поступка, чрезвычайно добрый и благодетельный, к подчиненным не строгий, радевший о благолепии храма. Итак, самая большая масса свидетелей устраняется. Да и вообще в них нет особой нужды. Обыкновенно в преступлениях самым лучшим средством исследования служат живые свидетели, но настоящее дело необычно во всем, необычно и в этом отношении; в нем лучшим средством исследования служат свидетели мертвые, бумажные: самое завещание, некоторые документы, разнообразная экспертиза. Если из документов мы будем иметь возможность вывести данные, что преступление совершилось, и если некоторые из свидетелей это скрепят своими словами, то, пожалуй, можно признать, что они говорят правду; не скрепят — можно их отбросить.
Предмет дела, о котором идет речь, — подлог завещания. Первый вопрос, возникающий при исследовании такого дела:
Приступаю к первой.
Сводя все сказанное вместе, делал самые невыгодные для доходов и имущества Беляева предположения и расчеты, мы приходим к выводу, что Беляев имел все-таки по крайней мере от 150 тыс. до 200 тыс. руб. годового дохода. Если даже допустить ограничение в доходах по откупам, на которые защита указывала, если допустить, что участие Беляева было в некоторых откупах ничтожно и очень незначительно в золотых приисках, то и тогда окажется, что доходы его ни в каком случае не могли быть менее 150 тыс. в год. При таком доходе можно определить приблизительно действительный капитал Беляева. Я не стану указывать точной цифры капитала, да и не могу в настоящее время с точностью определить его; я не стану доказывать, подобно гражданским истцам, что тут были несметные миллионы, равным образом не стану и утверждать, что состояния никакого не было, ибо 20 тыс., приводимые защитою, не составляют состояния. Состояние Беляева было, конечно, весьма круглое, скопленное большим трудом,' возраставшее медленно при посредстве удачного помещения его в разные предприятия. Оно простиралось до 600 тыс. или 700 тыс. руб. и при осторожном и выгодном размещении и эксплуатации приносило доходу в 150 тыс. Заключение это я вывожу из следующих фактов: сама Беляева говорит в найденной у нее записке, что у мужа ее было 700 тыс. руб. капитала; затем из расчета, сделанного имуществу Беляева им самим на клочке бумаги к 16 сентября 1857 г., выходит, что оно простиралось до 400 тыс., в том числе наличных денег 120 тыс., но при этом не упомянут капитал, который находился в залогах по откупам и составлял: по ставропольскому откупу 50 тыс. и до 400 тыс. по откупам олонецкому и вологодскому. Затем, при перечислении капитала, к нему не причисляется тот, который вложен был в некоторые негласные предприятия, например паи в херсонском откупе и в золотых приисках, между тем как с того и другого предприятия получались, как мы знаем, значительные доходы. Это видно из отчета 14 мая 1858 г., где значатся 36 тыс. за Войско донское и около 30 тыс. за золотые прииски, следующие на долю Беляева за время с 1 сентября. Итак, я полагаю, что можно взять среднюю цифру между 600 тыс. и 700 тыс. и определить ка-' питал Беляева в сумме не менее 650 тыс. руб. Да, впрочем, точный размер суммы капитала для нас и неважен.
Вопрос об этом будет подлежать суду, который в порядке гражданском определит, сколько именно приходилось на долю Беляевой и что должны были получить его наследники. Нам важно знать только то, что у Беляева был довольно большой капитал по настоящему времени, когда уже более нет громадных, баснословных капиталов, которые скоплялись прежде в одних руках благодаря откупам. Такого рода капитал, как 650 тыс. руб., приносящий, при выгодном помещении его, 150 тыс. руб., возьмем даже доход в 120 тыс. и даже 100 тыс. руб., не мог считаться маленьким, а таким капиталом Беляев положительно владел.
Чтобы уже не возвращаться более к вопросу о средствах Беляева, я коснусь теперь же и другой стороны вопроса. В подтверждение состояния Беляева мы имеем два рода документов: одни официальные, сообщенные обер-прокурором Сената, другие, не имеющие характера документов в строгом смысле этого слова. Документы второго рода состоят в дневнике Беляева, исходящей книге, где разными чернилами, а иногда карандашом записаны разные расходы: выдача отступных денег, покупка формы и обмундировки А. Мясникову, выдача жалованья и т. д., некоторые расходы, по воспоминаниям Беляева, как, например: «Выдано тому-то в Москве 3 руб.,
Вот, господа присяжные, те выводы, которые было возможно сделать из тех многочисленных и сложных документов, которые мы предъявляли вам вчера. Обращаюсь снова к
Таким отсутствием законности своего рождения отличается и завещание Беляева, которое я признаю подложным. К доказательству этой подложности я приступаю. Здесь возникают прежде всего следующие главные вопросы: как и когда завещание открыто; каково его содержание; кем оно подписало и при какой обстановке и каковы те обстоятельства, которыми сопровождалось открытие завещания? Итак, первый вопрос: когда и как найдено завещание Козьмы Беляева? Мы знаем отчасти обстоятельства его нахождения: нам их рассказывала госпожа Беляева. Я не стану повторять подробностей ее до-? проса, тем более, что он тянулся очень долго, и вы, вероятно, вполне удержали его в памяти, равно как и то, что на вопросы мои госпожа Беляева отвечала с нескрываемым неудовольствием, а на вопросы тех лиц, которых она считала особенно вредными для себя, т. е. на вопросы поверенных гражданских истцов, она отвечала крайне лаконически, «да» и «нет», и притом чаще «нет», чем «да», и с очевидным раздражением. Ввиду этого отсутствия хладнокровия, ввиду того, что отзывалась запамятованием очень многих существенных обстоятельств, — не помнила, например, когда ей была вручена сохранная расписка, забыла, что И. Мясников уехал в мае 1858 года на Кавказ, и говорила, что он бывал у ее мужа в это время каждодневно,— и в то же время помнила такие мелочи, как то, что запонки ее мужа остались в целости — ввиду этого странного свойства ее памяти, удерживающей мелочи и бессильной удержать крупные факты, я считаю необходимым обратиться к тем ее показаниям, которые были здесь прочтены. Этих показаний ею было дано четыре: два при предварительном следствии в 1868 году и два в 1870 году. В 1868 году она была свидетельницею, в 1870 — обвиняемою. Она заявила здесь, как она была напугана привлечением ее к делу в качестве обвиняемой. Я совершенно верю ей и потому не хочу ссылаться на эти ее показания; но когда она была свидетельницею в деле, она не могла быть испуганною, и на эти-то показания я считаю себя вправе ссылаться. Между прочим, я считаю нужным сказать, что причину, побудившую ее к разным, по ее словам, неправильным показаниям у следователя, я не могу себе уяснить хорошенько. Она показала здесь, что ее ужасно волновало и беспокоило то, что целый день с парадного крыльца звонили, тревожа ее, а когда она спрашивала, кто приходил, то получала от прислуги ответ, что полицейские или сыскные чиновники приходили узнавать, что делается в доме. Мне кажется, что это одно из многочисленных, к сожалению, обстоятельств, о которых госпожа Беляева помнит как-то странно, как-то до очевидности несогласно с действительностью. Сыскная полиция действовала в этом деле, — по свойствам его это было необходимо, — но действовала очень искусно, и нет возможности допустить, чтобы агенты петербургской сыскной полиции, первой в своем роде в России, настолько уже не понимали своих обязанностей, чтобы приходить звонить с парадного крыльца и спрашивать, что делается в доме, хозяйка которого прикосновенна к уголовному делу. Но каковы бы ни были причины ее волнения, я буду основываться на показании ее, данном в качестве свидетельницы, так как тогда еще никакой тревоги не существовало, да память, надо думать, была свежее. Из этого показания можно вывести следующее: незадолго до смерти муж ее призывает ее к себе в кабинет и вручает ей сложенную бумагу, сказав: «Возьми, спрячь!» Удрученная горем, она ушла к себе в комнату; там, развернув бумагу, увидела, что это было завещание, и положила в стол. Сначала она не помнила, куда положила, но потом, на сороковой день, вспомнила, что бумага у нее в столе, и ее оттуда вынула. «Какая же это была бумага?» — спрашиваем мы. — «Духовное завещание ? » — «Почему ? » — «Да потому, что я его читала». — «В чем оно состояло?» — «Когда я раскрыла, я пробежала начало и конец». — «Что же там написано?» — «Отказано все в мою пользу». В завещании же, которое вам предъявлялось, господа присяжные, вы, вероятно, заметили, что отказ находится посредине, а не в начале и не в конце. «Что же вы смотрели?» — спрашиваем далее. — «Да подписи смотрела». — «Вследствие чего подписи?» — «Любопытно было посмотреть». — «Ну, а в завещании не было ли еще каких-нибудь выдач?» — «Яне помню, я только взглянула на него и из общего смысла поняла, что все оставлено мне». — «Что же затем: говорил ли вам покойный о завещании, не говорили ли вы сами кому-нибудь?» — «Нет». — «Когда вы вспомнили о завещании?» — «На сороковой день». Вот это-то обстоятельство, т. е. передачу завещания, мы и разберем сначала. Летом 1858 года Беляев жил в Петербурге; у него были торги в Сенате, где он бывал еще в начале августа, но он уже страдал, ему было тяжело ездить в Ораниенбаум, где жила на даче его жена. Спрашивается, для чего это он вручает жене сложенный лист с завещанием и говорит лаконически: «Возьми и спрячь»? Разве он находил, что, хранясь у него в несгораемом шкапу, в собственном доме, духовная не будет в такой сохранности? Но предположим, что он это находил; в таком случае, зачем же он не сказал прямо, что духовное завещание, и тем не указал на важность бумаги? Если Беляева, по ее словам, была удручена горем до того, что вовсе забыла про существование завещания, то Беляев, видя, как на нее действует его недуг, не мог же, конечно, предполагать, что она сейчас начнет любопытствовать, кто подписался на завещании. А между тем ей, убитой горем женщине, он дает бумагу, не объяснив, что это такое. Если он считал нужным передать эту бумагу для хранения, то как было не запечатать ее в конверт за своею печатью? Наконец, собственно для чего он дает завещание в руки своей жене? Для того, чтобы выразить ей свою последнюю волю? Но, господа присяжные, вы слышали из писем, что он был человек нежный, ласковый, он даже Мясниковых называл уменьшительными именами. Неужели же этот человек, видя свою жену убитую горем, станет еще более растравлять ее сердце тем, что будет вручать ей завещание? Вы знаете, какая щекотливая вещь завещание, какое значение придается составлению завещания, особенно в купеческом быту. Но если он вручал его не для объявления своей воли, а лишь для сохранения, то разве не мог он сохранить его иначе. Есть известные присутственные места, где завещание могло храниться вне всякой опасности подмена, утраты или похищения. Отчего, наконец, не составить завещания крепостным порядком, раз еще имеешь силы заниматься откупными операциями? Нам скажут, может быть, что Беляев не хотел объявлять своего капитала, не хотел, составляя завещание крепостным порядком, объявить, в каком положении его дела. Но, господа присяжные, вы помните, что по содержанию завещания не видно вовсе, в чем состояли его предприятия и капиталы. Положим, однако, что он действительно не хотел прибегать к какой-либо официальности, не хотел сохранять завещания у себя и находил нужным передать его на сохранение жене; в таком случае, почему же он хранил его у себя целое лето, когда жена жила на даче, когда он чувствовал себя очень больным и мог думать о внезапной смерти? Почему он не боялся держать завещание в то время у себя и стал бояться тогда, когда жена его переехала с дачи, когда он знал, что около него близкое,, любимое существо, которое охранит его обиталище от того поругания над недавнею кончиною, которому подвергает одинокого богатого человека толпа более или менее чуждых и корыстных лиц, сбежавшихся разыскивать его наследство? Затем дальнейший рассказ Беляевой… Она приносит завещание к себе в комнату, развертывает его и смотрит с любопытством на подписи свидетелей. Странное любопытство! Почему она не поинтересовалась узнать, как ее муж разделался с окружающими лицами? Это гораздо важнее; ведь у него были родственники, ждавшие, что им будет что-либо отказано; но ей любопытно было смотреть только на подписи, значит, ей ничего не говорили свидетели, значит, Беляев просил их сохранить в тайне то, что они подписались на завещании. Для чего он мог это сделать? Для того, чтобы не огорчать бедную любящую жену призраком близкой своей смерти. Но в таком случае, для чего же он сам ей вручал это завещание? Для того, чтобы сохранить его? Но разве
Перехожу далее к роли, которую должно было играть завещание в глазах самого Беляева, если предположить на время, что он был его составителем. Вы знаете характер дел Беляева и Мясниковых, вы слышали из показаний обвиняемых, что ими в день смерти Беляева были взяты из кабинета его счеты, книги и бумаги, потому что тут были и их счеты, и им хотелось знать, в каком положении их дела, тесно и неразрывно связанные с его дедами. Беляеву они, конечно, были лучше чем кому-либо известны, и он один умел и мог бы их распутать надлежащим образом. Но он оставляет завещание, в котором даже не упоминает о том, какие именно предприятия и дела составляют его личное имущество. Он как будто не понимает, что после смерти его Мясниковы явятся прежде всего за отчетами по их имуществу и бедная вдова не будет знать, что объяснить, на какие документы сослаться, так как она ничего не ведает о делах мужа и не имеет к ним никакого руководящего ключа? Быть может, он надеялся, что Мясниковы поступят с нею добросовестно и не обидят ее, но при таком спутанном состоянии расчетов можно было с вероятностью рассчитывать и на фактическую, вполне добросовестную ошибку. Мясниковы могли по заблуждению, по неясности в счетах и записях присвоить себе такого рода капиталы, которые им не принадлежали. Да и едва ли Беляев мог рассчитывать, что в отношении разверстки имущества жена его не будет нисколько обижена. Уж если Мясниковы его, своего воспитателя, старого слугу своего деда, в известном письме, поздравляя его с днем ангела, все-таки упрекают в том, что будто он частию растратил их деньги, частию присвоил их себе, то они, конечно, не особенно поцеремонятся со вдовою его, требуя от нее полного расчета. Но Беляева говорит, что дела мужа были небольшие, что капитал был маленький и что ей в собственность по завещанию осталось очень и очень немного. Допустим, что это было так и в действительности, и станем на время на почву ее показаний. Мясниковыми была ей предъявлена расписка Беляева в 272 тыс. руб., которую она и признала за выданную мужем. Но Беляев, зная небольшие размеры завещаемого состояния, должен был понимать, что если жена его будет утверждена в правах наследства, то расписка эта послужит основанием к такому иску со стороны Мясниковых, который поглотит не только завещанное имущество, но и часть состояния самой Беляевой! Как же он, зная, что личные капиталы его скудны и что все остальное принадлежит жене, как же он, любя свою жену, называя ее своим «сердечным другом», оставляет в ее пользу такое наследство, по которому, если она его примет, она не только ничего не получит, но с нее будет еще взыскана значительная сумма? И сумма эта взыскана, так как известно, что Беляева передала Мясниковым все — и свое имущество, и оставшееся после мужа, за 392 тыс. руб., взяв с них условие в платеже 120 тыс. руб. и расписку в 272 тыс. руб. Между тем, лично принадлежавшие ей заводы стоили гораздо более 120 тыс. Не мог же не понимать Беляев, что такого рода завещанием он грабит свою жену, лишает ее собственного ее имущества. Правда, она могла не принять имущества по завещанию, отказаться от него, на то ее добрая воля, закона нет, который бы обязывал ее наследовать непременно, но тогда муж должен был предупредить ее, сказать, что такие-то н такие-то долги лежат на его имуществе, что они превышают его состояние. Но он того не делает, он говорит убитой горем женщине: «Спрячь эту бумагу», — не объясняя, что это за бумага и как велик его капитал, и за это, когда обнаруживаются размеры этого капитала, у нее отнимают ее собственное, кровное достояние. Мы смело можем утверждать, что такой поступок вовсе не соответствует характеру Беляева, он не только не объясняется любовью к жене, но, противореча этой любви, является скорее обдуманною и хитрою интригою против ее состояния.
Обращаюсь к
Беляев был так слаб, чувствовал себя так дурно, что не мог писать и послал за Целебровским с тем, чтобы тот немедленно переписал завещание. Но где же указание на такое состояние Беляева? Выписывал ли он жену из Ораниенбаума? Являлась ли она к нему, чтоб в минуты крайней телесной слабости окружить его своими попечениями? Нет, ни разу в мае 1858 года он так дурно себя не чувствовал. Он страдал, бывал слаб, но скоро поправлялся. Быть может, ему вообще было тяжело писать самому. Мы имеем, однако, от 20 июня 1858 г. собственноручное длинное прошение его в Сенат. Подобную бумагу легче всего было отдать переписать, между тем она написана и перебелена им самим. Наконец, мы имеем дневник и исходящую тетрадь, доведенные до 14 сентября, где, очень уж не за долгое время до смерти, всего за 10 дней, он отмечал малейшие расходы свои и по делам Мясниковых. Но если человек записывает собственноручные расходы, если он пишет прошение в Сенат с перечислением залогов, почти на листе кругом, неужели он не чувствовал в себе достаточно силы, чтобы самому написать завещание, которое должно навсегда обеспечить и оградить его любимую жену?! Нам скажут, что он мог это сделать, но не находил этого нужным; в таком случае это был бы человек крайне неделовой, а известно, что Беляев был не таков. Он не мог не знать, что по завещанию, написанному от начала до конца рукою завещателя, спор о подлоге очень труден, почти невозможен, тогда как если оно только подписано, то опровержение его, сомнение в подлинности подписи всегда возможно, что и доказывается историею дел о подлоге завещаний. Он должен знать, что есть наследники — Мартьянова и сын ее, человек беспутный, растративший 30 тыс. на заводе Беляева. Эти люди, эти законные наследники, услыхав о смерти его, тотчас же слетятся в Петербург, а так как это было время старых порядков судопроизводства, когда раз начатое дело тянулось целые годы, то, без сомнения, мелкие ходатаи, те новейшие аргонавты, о которых я говорил, научат их завести спор о подлоге завещания, и бедную Беляеву будут таскать по судам. Не лучше ли, не безопаснее ли, не благоразумнее ли было переписать самому? Допустим на минуту предположение, что Беляев завещания этого не писал сам вследствие того, что чувствовал себя крайне нездоровым и не мог писать вообще. Но тогда является следующий вопрос: завещание подписано тремя лицами и переписано четвертым; все они писали различными чернилами, что показывает, что писали они не одновременно; надо, следовательно, допустить, что Беляев дал Целебровскому переписать завещание в тяжелую минуту, когда чувствовал сильные страдания. Он призвал Целебровского и продиктовал ему свою последнюю волю (хотя надобно заметить, что у него были другие более близкие лица, например Шмелев, которые были всегда под рукою). Продиктовав завещание, он оставил его у себя, не подписывая немедленно и не призывая немедленно свидетелей, а подписал впоследствии, так же как и предъявил завещание свидетелям. Но если он подписывал после, то нужно доказать, что все время после того, как завещание было составлено, он находился в таком состоянии, что не мог писать сам ничего, а мог только подписывать свою фамилию. А между тем известно, что он не только писал сам, но даже ездил на торги. Притом, если ему не трудно было диктовать, то, понятно, не трудно было подписывать и свой полный титул, по обыкновению, которого он так строго держался. Может быть, однако, и другое предположение. Чувствуя себя очень дурно, Беляев призвал Целебровского и свидетелей одновременно, хотя это и опровергается различием в цвете чернил. В числе свидетелей был и доктор Отто. Если Беляев не мог подписать полного звания, значит, он был страшно слаб, его одолел жестокий припадок, руки его тряслись. Разве доктор Отто не мог отклонить его от всяких занятий в эти тяжелые минуты, разве не мог успокоить его, уверив, что он останется живым, что это только припадок, что он может подписать завещание после, когда почувствует себя лучше? А это совершилось скоро, так как затем Беляев пишет длинные письма, ездит на торги и в конце августа 1858 года еще настолько здоров, что ходит по комнатам. Разве он не мог много раз уничтожить это завещание и написать вновь все собственноручно? Не мог разве сделать это в здоровые минуты?
Посмотрим, наконец, на самих
Почему он не поставил состояния жены своей под защиту этих громких откупных имен? Почему он не пригласил подписаться на завещании этих лиц, знающих дела, имеющих вес на бирже и значение в обществе, людей, которые могли бы оградить его жену от всяких дальнейших имущественных нападений? Ничего подобного сделано не было! Эти друзья остаются в стороне, а призываются люди, которые случились под рукой. Скажут, завещание составилось на скорую руку. Предположим, что так; но завещание составилось 10 мая, 21 написана сохранная на 272 тыс. руб. серебром, расписка, которая, очевидно, изменяла положение дела, изменяла вопрос о состоянии Беляева. По выдаче этой расписки, разве ему не должно было прийти в голову, что нужно переменить завещание, что нужно написать новое? Посмотрим поближе на этот документ. Во-первых, имеет ли он общий характер всех завещаний зажиточных лиц купеческого сословия? Был ли в нем отказ на церковь? Беляев был человек добрый, вспомнил ли он, умирая, своих родных, оделил ли он их? Нет. Одной Ремянниковой только оставлена маленькая сумма. А этот двоюродный брат, ходивший без сапог, а Мартьянова, которая не имела денег на покупку лекарства и не могла выходить на воздух, потому что у нее не было теплой одежды, а на дворе было «студено»? Все это Беляев, конечно, знал. Как же у него — у несомненно доброго человека — не возникло в последние минуты желания хотя чем-нибудь наделить их, избавить их от нищеты, — у него, раздававшего широкою рукою деньги своим конторщикам и прислуге? Между тем, этого нет. Нет отказа на поминовение, нет никаких жертв в монастыри и церкви, нет благотворительных дел, которые характеризуют почти всякое завещание в том слое купеческого быта, к которому принадлежал покойный. Затем я не могу не указать еще на одну особенность этого завещания, именно на то, что наряду с ним идут найденные у Беляева обрывки почтовой бумаги, на которых рукой -Беляева написано — на одном: «сие духовное завещание составлено Фр. К. В. Бел.», на другом — «ей же, жене моей» и т. д. Очевидно, что эти клочки относятся к завещанию. Один есть проект свидетельской подписи, другой же — одного из пунктов предположенного завещания. Неужели тот, который собственноручно составлял черновой проект завещания, не мог переписать подлинного документа? Эти клочки указывают, что Беляев действительно хотел оставить имущество своей жене, но не оставил. Почему же? Для разрешения этого вопроса я обращусь к вашей житейской опытности, к вашему знанию практической жизни. Вы знаете, какого рода суеверные предрассудки существуют вообще у многих богатых людей, которые умирают без завещания потому, что выражение последней воли признается как бы предвестием смерти, потому что человек, составивший завещание, считает уже материальные расчеты с жизнью оконченными и думает, что на нем лежит уже печать скорого нетления. Вы знаете, конечно, что этот предрассудок сильно распространен, особенно в купеческом быту… Вот почему мы видим Беляева, делающего проекты завещания, приготовления к нему на клочках бумаги и не решающегося написать полное завещание. Он часто страдал, но ему затем становилось легче, а последнее время приглашен был доктор Тильман, опытный врач, который ему, заметно для всех окружающих, помог. Он мог думать, что здоровье его поправится, что он успеет написать завтра, послезавтра, но
Но если это все одни предположения, то мы можем указать и на некоторые другие, более твердые данные, именно на экспертизу. Это уже нечто более прочное. Мы видели специалистов своего дела в огромном числе. Чуть ли не весь Петербург был лишен на несколько дней каллиграфии, и, конечно, эти 16 учителей чистописания и граверов должны дать более или менее точные данные для суждения о подлинности завещания. Нам говорили, что в экспертизе по настоящему делу — противоречия. Эксперты по этому делу распались на четыре группы: первая из них в 1868 году признала, что подпись на завещании, по-видимому, Беляева и нет основания в ней сомневаться вообще, кроме, однако, буквы "ъ"; вторая группа нашла подпись целиком сомнительною; третья группа, в гражданском суде, признала, что нет основания утверждать, чтоб это не была подпись Беляева; четвертая группа, на следствии 1870 года, положительно утверждала, что это не подпись Беляева, что она дурно скопирована, что это плохое подражание действительной подписи. Здесь все эксперты сведены вместе, и я думаю, что шансы обвинения и защиты были равны, так как мною было вызвано 9 экспертов, защитою 8, но на суд один из моих не явился, и остались 8 и 8, т. е. равное число голосов. К какому же-выводу пришли они при взаимной окончательной проверке своих мнений? Они признали, что подпись Беляева является при первом взгляде похожею на настоящую, т. е. имеет свойства, которые необходимы для того, чтобы человек, рассматривающий ее простыми глазами, мельком, признал ее действительною, но при внимательном рассмотрении буквы оказываются поставленными реже и написанными не так, как писал обыкновенно Беляев, и, наконец, при дальнейшем исследовании самая подпись является лишь искусным подражанием. При оценке этой подписи эксперты находят те же признаки, на которые указывали прежние эксперты, дававшие заключение против подложности завещания, а именно, что буква "ъ" написана не снизу вверх, как писал ее Беляев, а сверху вниз, и что подпись сделана дрожащею рукою. То же самое говорили и первые эксперты, но прибавляли, что так как Караганов имеет почерк твердый, то нельзя думать, чтоб он мог написать дрожащею рукою. Думаю, что это заявление не заслуживает никакого уважения. Если б они сказали противное, т. е. что Караганов писал дрожащею рукою, а подпись сделана твердою, тогда я понял бы это; но что человек, у которого почерк твердый, может написать дрожащей рукой — это не подлежит сомнению, и все зависит в этом отношении от того, что вы признаете в данном случае: если вы найдете, что эта подпись Беляева, то этим самым признаете, что здесь дрожала больная рука; если же вы согласитесь со мною, что это не его подпись, то, очевидно, дрожала рука — преступная. Таким образом, эксперты прямо признали, что почерк в подписи на завещании не есть почерк Беляева, что это только искусное подражание, что он сам такой подписи не мог сделать. Кто же сделал ее? Экспертам предъявлялись записки одного из лиц, находящихся здесь пред вами, и они сказали: «Да, это лицо способно писать таким образом; да, это лицо имеет такой почерк, который можно сделать весьма похожим на почерк Беляева,, это лицо могло подписаться под его руку». Это лицо Караганов. К нему-то мы теперь и обратимся.
Второй вопрос по делу:
Поэтому, прежде всего, следует обратиться к самой личности Караганова. Караганов, по моему мнению, в меньшем виде — тот же Беляев. Та же преданность своим хозяевам, верность их интересам, то же стремление управлять их делами, сохраняя выгоду всеми мерами, стремление всегда и во всем видеть их честными и правыми… Повторяю — это тот же Беляев, но в таком малом размере и без его ума, без его ловкости, житейские обстоятельства которого притом сложились иначе. Еще мальчиком он поступил к Мясниковым, служил довольно долго конторщиком и получал, наконец, жалованья до 600 руб. в год, при квартире в доме хозяев. При такой обстановке застает его день смерти Беляева. Она поразила его паническим страхам: «Такой богатый человек, — говорил он всем и каждому, совершенно потерявшись и не зная, за что взяться, — и так внезапно скончался! Ведь он всему делу был воротило, всем заправлял, как быть без него!?» Долго ли продолжался этот испуг пред неведомым будущим, нам неизвестно, но вскоре, однако, Караганов предлагает свидетелям паи по откупам, говорит, что у него есть небольшой капитал, дает взаймы тысячу и полторы. Вместе с тем положение его, по-видимому, улучшается. Он является к знакомым очень хорошо одетым, живет лучше, и, наконец, в нем, в этом необеспеченном приказчике, жившем изо дня в день, является желание устроиться семейным образом. Он и устроился; свадьба его несколько оригинальна: он женился на певице, бывшей в тесных отношениях с А. Мясниковым. Он, мелкий приказчик Мясникова, сделался мужем женщины, которая была в близких отношениях к его хозяину, которая стояла гораздо выше его в отношении образования и развития, — на женщине, к которой он являлся в переднюю с мелкими поручениями и за приказаниями от того, кто ею обладал, кто сиживал в первых рядах кресел, когда она пела. Он, вчерашний приказчик, сделался мужем изящной хористки, которая еще не так давно была близка к властелину его материального положения! Свадьба происходит тихо, без всякой торжественности. Затем, немедленно после свадьбы, Караганов с женою уезжают из Петербурга. Что вызвало эту поездку — нам неизвестно. Он был привычный человек, служивший у Мясниковых при петербургской конторе, но они почему-то решились отпустить его в Казань, куда он увез довольно большие средства. Я могу сослаться на то, что в показании Караганова говорится о 10 тыс. руб., которые он получил от Мясникова, причем он не выясняет, лично ли он получил их или в приданое за женою. Из тех записок, которые были отобраны от старика Караганова, мы имеем возможность заключить о его средствах. Через несколько лет после свадьбы, после того как Караганов-сын потерпел убытки и разорение от пожаров и других несчастных случаев, после того как хлебная и винная торговля ему не удалась, он оставил записку, в которой просил продать принадлежащие ему меха, шубы, серебро, бриллианты, всего на 30 тыс. руб. Очевидно, что это были остатки прежнего его семейного величия. Что затем делает Караганов — нам мало известно, но в 1865 году он обращается с письмом к Мясникову, в котором просит принять его вновь на службу. Мясников не дает сначала решительного ответа, однако в 1866 году Караганов уже был у него на службе. Защитник представил целый ряд писем Караганова, чрезвычайно характеристичных. Эти письма чрезвычайно почтительны, преисполнены выражений преданности и все писаны Александру Мясникову. В них Караганов очень подробно рассказывает о ходе торговых операций и не только описывает настоящее положение дела, но собирает статистические сведения о видах на будущее и старается определить то направление дел, которое они должны, ввиду разных данных, принять. Свидетель Беляев говорит, что Караганов вел себя в Ставрополе сначала очень хорошо, служил честно, но вдруг с ним сделалась какая-то перемена. Первый признак этой перемены замечается в нем в октябре 1868 года. Он был приказчиком Мясниковых, так сказать, небольшим агентом в их обширной администрации, агентом зависимым, имевшим определенные обязанности. И вдруг этот подчиненный агент начинает вести себя несоответственно своему положению. 10 августа он выезжает из Ставрополя и едет неизвестно куда. Кошельков — его ближайший начальник — телеграфирует главному управляющему в Ростов, в Новочеркасск, чтобы дали знать, там ли Караганов, наконец, сносится с Воронежом, мало того, телеграфирует в Петербург А. Мясникову о том, что Караганов выехал неизвестно куда. Скажут, быть может, что это была поездка в Козьмодемьянск для свидания с отцом, о которой он просил прежде, но мы знаем его покорность хозяину, знаем, что в течение двух лет Мясников постоянно отказывал ему в этой просьбе. Встревоженные его поведением начинают следить за каждым его шагом. Вы имели перед собою целый ряд телеграмм, в которых выражено ясно желание иметь постоянно сведения о месте нахождения Караганова. Телеграммы адресуются от Кошельковако всем управляющим отдельными складами. Наконец, для успокоения Караганова делаются по телеграфу справки, конечно, на счет конторы, о таких делах, которые вовсе дел Мясниковых не касаются, как, например, о здоровье отца Караганова, о времени его предполагаемого выезда из Козьмодемьянска. Как же ведет Себя Караганов, столь тщательно оберегаемый и получающий 1200 руб. жалованья? Мы имеем весьма характеристические письма Цыпинз и Гудкова. Из них видно, что в конце 1868 года и в начале 1869 года он ничего не делает, хотя и считается ревизором; вся его обязанность заключается только в том, чтобы прийти за жалованьем и взять спирт, как будто для пробы, который он и не возвращает более. Он пьет горькую чашу. Есть указание, что он напивался до того, что лез искать брата в мельничном колесе, что в наряде, более чем легком, ходил по улицам, так что семейные люди вынуждены были затворять ставни, что он буйствовал, стрелял в соломенные крыши, ходил пьяный в театр, где отдавал за билет палку, а не деньги, и в трактир, где бил посуду и окна, говоря, что ему душно. Знает ли, однако, Мясников о таком безобразном поведении своего приказчика? Да, знает, потому что знает о нем Кошельков, который не мог не донести об этом и еще до августа 1869 года писал Мясникову, что Караганов ведет себя так неудовлетворительно, что он «за дела его, хозяина, с ним
Из некоторых заявлений защиты надо думать, что она будет стараться доказать вам, что проезжий купец и его приказчик были агенты сыскной полиции, приехавшие с целью разузнать от Караганова о настоящем деле. Я не знаю, так ли это было на самом деле, не стану отрицать возможности этого, но скажу, что если это были агенты полиции, то их ловкости должно приписать удачу открытия первого повода к возбуждению дела. Так или иначе, но до сведения судебной власти дошло, что Караганов проговорился. Нам, быть может, скажут, что его подпоили, но мы имеем сведения, что он пил мертвую чашу задолго до этого, что еще в 1869 году он уже делал вещи, совершенно ни с чем не сообразные. Караганов, конечно, уже совершенно трезвый, допрошенный судебным следователем, повторил то, что было сказано в бытность его на заводе, Сущность этого показания он повторил здесь. Он говорил, что ему стыдно, что он сделал нехорошее, постыдное дело, как он выразился, и если бы он не сделал, то не
Что же это за бумага, для чего послужила она? «Не знаю, — говорит он, — мне неизвестно; а казенный интерес я соблюдал всегда и хозяевам был верен». Вот сущность его показания. В нем, в кратких чертах, ясно выразилось, что он, по предложению Мясникова, подписал лист бумаги и что учился делать подпись; а затем, в целом ряде вариаций на эту тему постоянно звучит одно и то же, именно, что он сохранял хозяйский интерес, что он им большие выгоды предоставил, что он несчастный человек был молод, неопытен и прочее. Но, господа присяжные, посмотрите на Караганова первого, такого, каким вы знаете его из дела, сравните его с тем, который дает перед вами показания. Из всех его объяснений ясно, что этот человек предан хозяевам, любит их; недаром он сказал, что хозяева были Мясниковы, а Беляев только воротило. Он до сих пор считает его за лысого лакея Мясниковых и до сих пор считает Мясниковых вправе поступить так, как они поступили. Он видит в них идеал хозяев, и здесь, отдавая себя на жертву, говоря совершенно ясно, что он подписал завещание, целым рядом отступлений старается доказать, что он был вообще человек честный, старается не говорить ничего о Мясниковых, не решается упомянуть об их дальнейшем участии в преступлении. Это показание Караганова достаточно объясняет, почему, несмотря на то, что он был бесполезен, несмотря на то, что он пил постоянно, его призревают на задонском заводе. Он был бесполезен, но опасен, он мог проболтаться. Мне скажут, что он мог проболтаться и прежде, а между тем его отпустили. Прежде Караганов был молодой человек, только что связавший свою судьбу с женщиною, которую он любил; у него было состояние, целая будущность впереди, — понятно, что тогда ему говорить что-нибудь о своем поступке было опасно для него же самого; даже дело еще тогда не возникало, т. е. дело было гражданское. Но когда в 1868 году возникло дело уголовное и он был допрошен, он уже был не тот. Будущего у него не было, и тогда оказалось нужным держать его в одном месте, запереть его в заколдованный круг, никуда не выпускать и поскорее поставить в такое положение, чтобы показание его не имело никакого значения. Пусть он пьет, пусть развивается его пагубная страсть, он крепок телом, много вынесет физически, следовательно, ни на чьей душе не будет лежать его физическая смерть, а между тем его разум померкнет, его ум ослабнет, и когда его сознание потонет в водке, когда он потеряет образ божий, можно будет возбудить сомнение в нормальности его умственного состояния. Он падает нравственно, он гибнет, его надо удержать строгостью, отдать его отцу, и он может быть спасен. Нет!.. Не пускать его к отцу! Пусть гибнет, пусть падает! Чем ниже он упадет, чем менее будет разницы между ним и скотом, тем менее будет он заслуживать доверия, тем более будет он безопасен. Вот почему Караганов
Перехожу к третьему вопросу.
Определив путь, каким составилось завещание, нужно будет еще определить, кто виновен в составлении завещания духом, как виновен в этом Караганов телом.
Из всего высказанного мною можно вывести заключение, что завещание подложно.
Прежде всего, конечно, Беляевой. Нет сомнения в том, что ей было выгодно иметь завещание в свою пользу: я уже говорил о том, что по самому умеренному расчету у Беляева после его смерти осталось на 400 тыс. руб. личного имущества; кроме того, Беляева до того времени играла роль богатой женщины, владетельницы заводов, обладающей известным капиталом, гордой капиталистки, с которой какой-нибудь Красильников не смел даже и говорить. Ей, понятно, хотелось иметь завещание в свою пользу, чтобы избавить себя от необходимости сойти с первенствующего места и уступить его родственникам своего мужа. Мы знаем несколько сторон характера этой женщины, довольно ярко рисующих ее: мы знаем, что она не удостоивала родственницы своего мужа откровенностью по тому вопросу, разъяснение которого избавило бы ее от удручения и болезни, и не удостоивала Красильникова разговором, несмотря на то, что он обращался к ней по делу. Мы знаем также из показаний Махаевой, что Беляева держала себя неприступно и надменно. И вдруг она, взирающая на окружающих с высоты своей денежной гордыни, она — глава, хозяйка в доме, должна сойти на второй план, уступить свое место, стушеваться, потерять окружающий ее штат и вообще умалиться в своем величии! Разве это легко, разве это не есть такая рана тщеславию, которую трудно перенести? Вот почему Беляева должна была желать, чтобы завещание это было составлено в ее пользу.
Но могла ли сама она это сделать? Конечно, нет. Какою вы видели женщину эту здесь, такою же, вероятно, была она и 14 лет тому назад. Вы видели, что она — лицо, способное являться орудием в чужих руках, но без всякой инициативы, без ясного сознания своих целей и средств.
Она не умела даже говорить здесь так, чтобы не путаться и не сбиваться; она не умела приготовиться к объяснениям; она не умела избежать тех явных противоречий и недомолвок, которыми так богато ее показание. А приготовиться было время — было много времени!
Очевидно, не она измыслила фальшивое завещание, но и это вовсе, по народному выражению, «не женского ума дело». Итак, кто же другой мог совершить это преступление? Беляев умирает в сентябре, 25. В день его смерти приезжает Ал. Мясников и вывозит в узлах книги и дела своего дяди, Между этими книгами и делами были и деньги. Достаточно припомнить узел с 223 сериями на 150 тыс. руб., привезенный Александром Мясниковым к будущей жене Караганова и брошенный ею, по незнанию — и к великому изумлению Мясникова пред ее честностью — под кровать. Было забрано все, без разбору, под предлогом отобрать свои дела и бумаги, как будто ввиду того, что мы знаем о делах Беляева и Мясниковых, это так легко было сделать при отсутствии личных указаний покойного. При вывозе бумаг захватываются и деньги, которые, несомненно, составляли собственность Беляева, и даже бумаги третьих, совсем чужих лиц, как, например, закладная Махаевой. Выгрузка имущества производилась целый вечер, и его переправляют в дом Мясниковых — через улицу против дома Беляева.
В день смерти Беляева полиция, которая должна была охранять его имущество несомненно, отсутствует, но существует акт, указывающий, что она как бы припомнила о своих обязанностях на следующий день. Именно от 26 сентября был составлен старшим помощником квартального надзирателя Рошковским акт описи имущества умершего.
В акте этом значилось, что имуществу Беляева произведен осмотр и оно опечатано, причем найдено на 350 руб. золота и несколько старых серебряных монет. Затем, однако, подписавший этот акт чиновник полиции показал, что акт писался им в конторе, под диктовку квартального надзирателя, и что на месте осмотра он не был, не было при этом также и понятых, подписавших акт. Квартальный же надзиратель объяснил, что никакого акта он не диктовал и сам вовсе не был в доме Беляева. Итак, акт этот составлен неизвестно кем и по чьему поручению в конторе квартала и содержит в себе вымышленные данные. Ясно, что настоящей описи произведено, не было и полиция не явилась своевременно в дом покойного, хотя, как видно из показаний прислуги, впоследствии были какие-то печати кем-то наложены на пустые шкапы и жирандоли. Затем, 6 ноября предъявляется в гражданскую палату для засвидетельствования завещание. Засвидетельствовано оно 16 ноября, а 22 декабря между Мясниковыми и Беляевой заключается договор или условие, по которому Беляева отдает Мясниковым все принадлежащее ей имущество, как доставшееся по завещанию, так и свое собственное, взамен сохранной расписки в 272 тыс. руб., выданной мужем ее Мясниковым, и 120 тыс. руб., которые они обещали выплачивать по 12 тыс. руб. в год, в течение 10 лет.
Сделка эта, несомненно, выгодна для Мясниковых. Это, мне кажется, не требует дальнейших доказательств. Не говоря уже о том, что Беляева уступила им все состояние мужа, которое впоследствии сама определяла в расчетах, найденных у нее при обыске, в 700 тыс. руб., она отдала им и свои заводы, да они сами взяли среди бумаг умершего, сколько успели и могли, и, во всяком случае, не менее тех 150 тыс. руб., которые хранились под кроватью у Обольяниновой и служили ей потом поводом к вымогательству денег от Мясниковых. При состоянии их уплата 12 тыс. руб. в год в течение 10 лет не представляла бы никаких затруднений, даже если бы и производилась аккуратно, а известно, что Беляева должна была, изверившись в «божбу своих крестников», жаловаться неоднократно на неплатеж ими условленной суммы. Таким образом, вся выгода от существования завещания Беляева оказалась исключительно на стороне Мясниковых. Благодаря ему они получили возможность отобрать от «милой крестной мамаши» и «дорогой тетушки» почти все ее достояние. Поэтому, даже с точки зрения простой наглядной выгоды, им было полезно и желательно появление завещания. Но есть и другая точка зрения, с которой завещание было необходимо для целей гораздо более широких. Взглянем на дело с этой стороны. Беляев умер в 1858 году; перед вами был его дневник и счеты, из которых вы могли усмотреть, что дела Беляева и Мясниковых были тесно переплетены между собою. Как Мясниковы имели участие в делах Беляева, так точно и Беляев, с своей стороны, негласно участвовал в предприятиях и делах покойного Ивана Федоровича Мясникова. Один из них участвовал в предприятиях своим основным капиталом, другой — отчасти капиталом, отчасти своим умением делать обороты и выгодно помещать средства. Капиталы эти, соединенные вместе, скопленные общим трудом, составляли такую силу, которая заставляла говорить о чрезвычайном богатстве Мясниковых. Но между Мясниковыми и Беляевым не были заключены какие-либо условия, по которым, в данную минуту, можно было немедленно отделить капитал одного от капитала другого. Доказательство этому, между прочим, в том, что когда Мясниковы были приглашены Беляевым участвовать в паях на рыбные ловли, он обратился в Комиссию рыбных промыслов с заявлением, что принимает Александра и Ивана Мясниковых к участию в Самосдельско-Образцовской рыбной ловле на равных правах и что контракт между ними будет доставлен, — и никакого контракта не доставил. Между тем, Мясниковы, несомненно, были его пайщиками в этом деле. Даже «отступное» на торгах было между ними разделено поровну. Однако, несмотря на это, права Мясниковых ничем не были ограждены. Что могли они сказать в случае предъявления наследниками Беляева претензий к Самосдельско-Образцовскому рыбному делу? Мы участвуем в предприятии в 2/з. «Из чего это видно?» — спросили бы их наследники. Беляев заявил об этом в Комиссию. Но им ответили бы, что на основании 27 параграфа кондиций необходимо, чтобы между пайщиками был заключен договор, а его нет в наличности. Мясниковы сказали бы тогда, что все основывалось на взаимном доверии. «Да, вы могли доверять друг другу, а мы вам не доверяем, — ответили бы наследники, — докажите ваши права формально, а пока признайте, что мы его наследники во всем предприятии». То же самое могло повториться и относительно других дел Беляева. Беляев имел откуп в Херсоне и Николаеве. Я готов согласиться, что из 25 паев он владел Vs частию, остальные 20 паев принадлежали Мясниковым, но в объявлении, поданном в Сенат, все 25 паев объявлены принадлежащими Беляеву. И когда явились бы наследники и стали требовать себе эти паи, что могли бы представить Мясниковы в доказательство своих прав? Расчетные книги Беляева, где записывались разные суммы, или его истрепанный дневник? Но коммерция требует книг шнуровых, книг бухгалтерских, веденных в строго определенном порядке, а их не было. Какое доказательство при торговых расчетах мог представлять, например, дневник Беляева, в котором находятся такие записи как, например: «4 тыс. взято у Ванюши 4 августа; 2 сентября выдано задаточных денег за Устюг 4 тыс., а 14 сентября опять выдано Ване на расход 4 тыс.». Дневником ничего нельзя было бы доказать, кроме разве только того, что наследникам прилично было бы прислушиваться к требованиям Мясниковых, сознавая нравственно, что и их деньги были у Беляева, но в делах коммерческих такие нравственные соображения стоят на последнем плане; на первый же план выступают документы. А документов нет, и дела Мясниковых и Беляева так спутаны вместе и перемешаны, что трудно различить, где кончаются одни и начинаются другие. Между тем, Беляев умер в то время, когда они намеревались пуститься еще в большие предприятия и, между прочим, купить громадный, знаменитый завод Берда. В § 14 проекта договора сказано, что Беляев намерен участвовать в 2/з предприятия (а эти 2/з составляли 1800 тыс.); едва ли у Беляева была свободною, при других его делах, такая громадная сумма; следовательно, он участвовал в предприятии вместе с Мясниковыми, но их участие, по-видимому, опять предполагалось негласное. Итак, смерть взяла Беляева, когда обширные предприятия еще задумывались, когда откупа были разбросаны по всей России, причем в одних Мясниковы участвовали негласно, в других гласно. Мы слышали здесь характеристическое показание свидетеля Ненюкова, который, когда его спросили, почему он думает, что Беляев не имел больших средств, отвечал, что Беляев слишком раскидывался в делах. Что это значит? То, что в коммерции требуется известная специализация и сосредоточение занятий и что в торговом мире не особенно благоприятно смотрят на человека, который сразу пускается в различные отрасли промышленности и разнородные предприятия, требующие громадных сумм. Но в руках Беляева были не одни его собственные средства, превышавшие полмиллиона, у него были и средства внуков его наставника и хозяина — старика Мясникова. Беляев и его компаньоны действовали, по-видимому, независимо друг от друга, но в сущности каждый из них участвовал в части дел и оборотов другого. Смерть Беляева последовала в 1858 году, когда были уже введены и вводились многие реформы; так, тогда начиналась крестьянская реформа и впервые были приняты меры к уничтожению откупа, который доживал свои последние дни. Министерством финансов, в особой комиссии, были выработаны новые временные правила, при посредстве которых откупная операция должна была завершиться. Это были последние годы существования учреждения, благодаря которому создавались громадные капиталы, которое одно служило главным источником громадных состояний Бенардаки, Кокорева и Других откупщиков. Понятно, что все откупщики старались: удержать за собою участие в откупах, чтобы в последнее-золотое для них время добыть как можно больше, выжать из откупов все, что только можно. Это-то легкое, ускользавшее и уничтожавшееся, вероятно, навсегда, добывание средств заставляло Мясниковых и Беляева стараться удержать -за собою откупа на последнее время, и они действительно остались за ними на 1857—1858 год. Вместе с тем наступила пора акционерных предприятий; акционерные общества создавались одно за другим; наплыв публики и ее рвение для приобретения акций новых предприятий вынуждали нередко вмешательство полиции, и даже люди почтенные, солидные в торговом отношении, совершенно теряли голову с этими акциями и пускались в еще более азартную игру, чем впоследствии была биржевая, железнодорожная игра. Словом, наступало то время заманчивых надежд, когда пред всякими коммерческими предприятиями раскрывались широкие горизонты. Надо было для того, чтобы вовремя воспользоваться этим положением дел, сосредоточить в своих руках как можно больше капиталов, удержаться в обширных предприятиях и затем играть крупную роль. А тут, как нарочно, оказывается, что завещания нет; ничто в их общем имуществе с Беляевым не разграничено, не распределено, — непременно возникнут споры, процессы, и когда же? Когда всякий час дорог, всякий рубль ценен. Тут появятся неизвестные лица, какие-то мещане из Сарапуля, которые, во-первых, отберут три четверти состояния у Беляевой и, во-вторых, заставят Мясниковых отказаться от участия во многих откупах, лишат их возможности иметь на будущее время лишние капиталы, а главное, вынудят их войти в бесконечное число процессов, которые будут тянуться годы, так как о гласных судах еще и помину не было. Побуждение устранить все споры, забрав все в руки, являлось само собою. И вот созрела мысль, что завещание было бы для этого самым удобным средством. Но сделать его в свою пользу неудобно, так как, уже помимо возможности подозрений, тогда придется для соблюдения правдоподобности , назначить большие выдачи вдове и другим лицам, а между тем каждая копейка дорога, ибо известно из дела, что в конце августа Мясниковы не могли выплатить 36 тыс. руб. и Беляев писал им, что если они не вышлют этих денег, то на честное имя Мясниковых в коммерческом отношении ляжет черное пятно.; Поэтому остается сделать его на имя вдовы Беляева. Но сделать без ведома ее неудобно и даже опасно, ибо придется сочинять, к ее удивлению, целую сказку о том, как завещание попало им в руки, да и от завещания,
Таким образом, вот тот путь, которым, по моему мнению, составилось завещание. Могут сказать, что это одни только предположения. Да, но, однако, основанные на экспертизе, на показаниях Караганова и на тех данных, которые почерпнуты из житейской обстановки и отношений подсудимых. Могут сказать: если Мясниковы преступники, то где же свойственное преступнику стремление скрывать следы совершенного им, стараться устроить так, чтобы не возникло вопроса о наследовании?
Действия, клонящиеся к сокрытию следов преступления, существовали и со стороны Мясниковых. Мы знаем, что они предпринимали неоднократные попытки к прекращению дела миром, переходя от пустых сумм к весьма большим и увеличивая свою тароватость по мере усиления опасности уголовного преследования, и что эти попытки усилились при возникновении дела в 1868 и 1870 годах. Так, еще в 1860 году Гонин посылался в Сарапуль к Мартьяновой с предложением примирения за 20 или 25 тыс., что подтверждено Дедюхиным и священником Домрачовым. Затем, в 1864 году, А. Мясников предлагал Ижболдину 4 или 5 тыс., увеличивая эту сумму постепенно до 40 тыс., а когда возникло следствие, то призывал в место своего служения, в третье отделение, свидетеля Борзаковского и опять настойчиво предлагал покончить дело с Ижболдиным, причем поверенный его, некто Коптев, называл и сумму, предлагаемую за примирение,— 100, даже 150 тыс.
В деле есть, наконец, еще один свидетель против них — свидетель, который старается теперь всеми средствами скрыть следы совершенного ими преступления. Это — Беляева. Против воли, косвенно, уклончиво, но она свидетельствовала против Мясниковых. В 1864 году возникло дело об опеке Шишкина. Шишкин, 14-летний мальчик, нежно любимый внук Беляевой, состоял под опекою у нее, Ивана Мясникова и Отто и в доме Беляевой жил. Мясников и Отто потребовали от дворянской опеки устранения Беляевой. Чем это было вызвано — судить трудно; из производства видно, что Беляева объясняла предводителю дворянства, что не хочет лично возить Шишкина к Мясниковым, ибо дала честное слово, что до исполнения ими их клятвы о выдаче ей 120 тыс. руб. сразу нога ее у них в доме не будет. Очевидно, однако, что это было сделано по желанию Мясникова, так как Отто считал нужным извиняться в том пред Беляевою, написав ей письмо, где говорит, что сделал это, чтобы избежать каких-то известных ей, очень неприятных для него слухов. Это, вместе с неплатежом Беляевой денег, чрезвычайно раздражило ее. А тут подоспел еще уход Шишкина тайно из ее дома к дядям. Я излагал перед вами, господа присяжные, подробно ту переписку, которая предшествовала этому уходу и которою он сопровождался. Сначала письмо Шишкина в опеку о том, что он желает исполнить священную волю отца и остаться у бабушки, так как дяди его не знают и не любят; потом письмо его к Беляевой из дома дядей с указанием на то, что так как она его восстановляла против них, а они его любят и дают ему «настоящее» направление, то он не может вернуться к ней; а в промежутке между этими письмами письмо Беляевой к предводителю дворянства, с присовокуплением найденных ею в комнате ушедшего от нее внука записок, в которых неизвестный руководитель советует мальчику сказать своей бабушке, что он бросает ее «собачий дом», что она «каналья, которая хочет его обокрасть», что она мужичка и т. д., и, наконец, письмо некоего Риццони, почтенного наставника юношества, который, сознаваясь, что по просьбе Мясникова подговаривал Шишкина уйти от Беляевой и для этого писал ему эти записки про бабушку, жалуется, что Мясников, по уходе Шишкина от Беляевой, не исполнил своего обещания «особенно поблагодарить» его. Эти письма характеризуют ту недостойную игру, жертвой которой был мальчик, едва вступивший в отроческие годы. Для нас все эти письма
Таким образом, господа присяжные, обвинение мое окончено. Я старался, не увлекаясь, спокойно и сжато изложить пред вами существенные обстоятельства этого сложного дела и те данные, которые почерпнуты мною из письменных документов. Если я упустил что-либо, то дополнит это ваша память, в которой отпечатлелись, без сомнения, все черты, все оттенки этого дела. Мне остается распределить ответственность между подсудимыми.
Я обвиняю Александра Мясникова в том, что он задумал составить подложное завещание от имени Беляева и привел это намерение в исполнение. Ни в общественном его положении, ни в его богатстве, ни в его образовании не нахожу я никаких обстоятельств, по которым можно бы говорить о снисходительном отношении к его поступку: он виновен — и только виновен. Обращаясь к Ивану Мясникову, я по совести должен заявить, что в деле нет указаний на его непосредственное участие в преступлении. Это не значит, однако, чтобы он не участвовал в нем косвенно. Нет сомнения, что Александр Мясников не мог бы решиться составить подложное завещание, не имея на то предварительного, быть может, молчаливого согласия со стороны брата, он не мог бы действовать с сохранной распиской, не зная, что скажет на это брат, он не мог составить завещания, не быв наперед уверен в том, что брат его беспрекословно примет завещанное имущество, что при этом между ними не выйдет недоразумений. Ему надлежало быть уверенным, что Иван Мясников будет смотреть сквозь пальцы в то время, когда он станет действовать. Иван Мясников знал хорошо, какое преступление подготовляется, и не остановил брата, не предупредил своим влиянием содеяние преступления, не напугал своими угрозами. Лица, которые так действуют, по закону считаются менее виновными, чем те, которые совершили преступление непосредственно, они считаются попустителями преступления, но виновность их имеет значение уже потому, что очень часто преступления не совершились бы, если бы люди честные и могущие иметь влияние приходили на помощь колеблющимся и удерживали их на опасном пути, а не смотрели, сложа руки, на то, как подготовляется нечистое и злое дело. Поэтому я обвиняю Ивана Мясникова в попустительстве. Караганова я обвиняю в том, что он, после подготовительных занятий, подписал бумагу чужим именем, зная, что это делается для духовного завещания. Вместе с тем, не могу не заметить, что Караганов был орудием в руках других, умственно и материально более, чем он, сильных лиц, что он находился под давлением своей привязанности к хозяевам и что жизнь его разбита, навсегда и непоправимо. Я прошу вас поэтому признать его заслуживающим полного снисхождения; равным образом, думаю я, что не будет несправедливым признать заслуживающим снисхождения и Ивана Мясникова. Взглянув на него, близкого к гробу и разбитого параличом, вы, господа присяжные, поймете, под влиянием какого чувства я указываю вам на возможность этого признания. Излишне говорить вам, что приговор ваш будет иметь большое значение. Дело это тянется
Мы переносим теперь дело Мясниковых из суда общественного мнения на суд общественной совести, которая не позволит вам не признать виновности подсудимых, если они действительно виноваты, и не допустит вас уклониться от оправдания их, если вы найдете их невиновными. Произнеся ваш приговор, вы или снимете с них то ярмо подозрений и слухов, которое над ними тяготеет издавна, или скрепите его вашим спокойным и решительным словом. Если вы произнесете приговор обвинительный, если согласитесь с доводами обвинительной власти и проникнитесь ее убеждением, то из него будет видно, что перед судом по Судебным уставам нет богатых и бедных, нет сильных и слабых, а все равны, все одинаково ответственны. Вы докажете тогда, насколько справедливо можно применить к людям, которым приходится стоять перед вами, слова, что «несть эллин и иудей» *
ПО ДЕЛУ ОБ АКУШЕРЕ КОЛОСОВЕ И ДВОРЯНИНЕ ЯРОШЕВИЧЕ, ОБВИНЯЕМЫХ В УЧАСТИИ В ПОДДЕЛКЕ АКЦИЙ ТАМБОВСКО-К03Л0ВСК0Й ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ,
А ПОСЛЕДНИЙ, КРОМЕ ТОГО,
В ПРИГОТОВЛЕНИИ К ОТРАВЛЕНИЮ *
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вам предстоит произнести приговор по делу весьма сложному и во многих отношениях весьма интересному. Оно интересно по свойству преступления, по обстановке, при которой оно совершено, и по личностям самих подсудимых. Вам, господа присяжные заседатели, в течение вашей довольно продолжительной сессии приходилось встречаться преимущественно с подсудимыми обыкновенного типа. По большей части это были обвиняемые в обыденных преступлениях, преимущественно в краже. Бедность, неразвитость, отсутствие безвредных развлечений и иногда крайне печальная нравственная и бытовая обстановка являлись причинами, привлекавшими их на скамью подсудимых. Совершив преступление, нарушив закон, они заслуживали по большей части наказания, но тем не менее нельзя не пожалеть, что они были поставлены судьбою в положение, которое благоприятствовало совершению преступления. Но ничего подобного в настоящем деле мы не видим. Перед нами другие подсудимые. Перед нами люди, которые, во всяком случае, имеют некоторую претензию считаться лицами развитыми, которые имеют средства к существованию довольно определенные, а один из них — даже сравнительно весьма большие. Эти лица могли бы совершенно иначе сложить свою жизнь, чем они ее сложили, могли бы отдать ее такой деятельности, которая не привлекает в конце концов на скамью подсудимых. Я думаю, что напряженное внимание, с которым вы относились к судебному следствию, избавляет меня от необходимости указывать вам на многие мелочные подробности дела. Поэтому я буду касаться только выдающихся его сторон, будучи убежден, что остальное дополнят ваша память и совесть. Вы точно так же не упустите из виду и того, что дело это приподнимает кусочек завесы над деяниями, совершаемыми во мраке и редко всплывающими на свет божий, над действиями, которые совершенно напрасно старается приурочить один из подсудимых к целям общего блага и спокойствия. Вы вглядитесь в эти деяния пытливым взором и в приговоре вашем оцените их нравственное достоинство. Я начну с истории возникновения настоящего дела. В конце ноября или начале декабря 1871 года полиции дано было знать акушером Василием Петровичем Колосовым, что его приготовляются отравить, причем он просил принять против этого меры. Еще прежде того он являлся к начальнику секретного отделения генералу Колышкину и заявлял ему о каком-то обнаруженном им в Петербурге политическом преступлении. Он пришел к нему взволнованный, крайне раздраженный, бессвязно говорил, что его хотели побить, что положение его очень неприятное, что существует политическое преступление и проч. Чрез несколько времени он заявил, что существует уже не политическое преступление, но что его хотят отравить, как человека, знающего о другом общем преступлении… По его указанию был установлен надзор за некоторыми лицами, и, действительно, в конце декабря было обнаружено такое обстоятельство, которое ясно указывало на созревшую мысль убийства посредством отравления. Это было письмо Никитина, которое вчера' вам было прочитано. В нем говорилось о прохладительных средствах, о прописании ижицы и т. д. Когда затем, в январе 1872 года, Колосов и Ярошевич поехали за границу, они были задержаны в Динабурге и у одного из них найден яд. Ярошевич был привезен в Петербург, и дело передано судебной власти. Затем был произведен обыск у Никитина, причем найдены 253 акции Тамбовско-Козловской железной дороги, измятые и перегнутые, согласно предварительным указаниям Колосова.
Таково было первоначальное положение дела в половине января. Распределение ролей было следующее: с одной стороны, явился Никитин, который с ужасом заявлял, что он жертва какой-то интриги, ему непонятной, но, по его выражению, «адской», и объяснял, что акции получены от Колосова, о чем была, сделана и надпись на бумаге, в которую они были завернуты; с другой стороны, был Ярошевич, который ни в чем не сознавался и упорно ото всего отпирался, ведя свою борьбу с замечательным умением и выдержкою. Наконец, ждал защиты человек, потерпевший от преступления, на жизнь которого самым коварным образом покушались и который был едва-едва спасен. Эта жертва преступного замысла — был Колосов. В таком положении дело стояло почти месяц. В нем, в сущности, был установлен только один факт, что акции
Ярошевича за то, что он в тайно переданной записке уговаривал ее дать ложное показание. Она отказывается исполнить его просьбу, она негодует, прерывает с ним всякие сношения и спешит поделиться своим негодованием с прокурором. Когда это письмо было предъявлено Ярошевичу, Он заявил, что во всем желает сознаться. Очевидно, что оно поразило его глубоко и неотразимо. Сознание последовало через два дня после этого. Он подробно рассказал обстоятельства дела и оговорил Колосова. Тогда прокурорский надзор привлек к делу и «жертву преступления», и Колосов из потерпевшего обратился в обвиняемого. Таким образом, роли изменились и явилось трое обвиняемых. Из этих трех лиц одно в настоящее время находится в предсмертном состоянии. Это — Никитин. Жизнь его, богатая треволнениями, угасает, и он скоро предстанет пред другого судию… Но двое других находятся теперь пред нами, и вам, господа присяжные, предстоит решить, какую роль играл каждый из них в деле и преимущественно какую играл Колосов, так как Ярошевич во многом довольно откровенно сознался. Вам предстоит решить, что за личность Колосов: есть ли это действительно горячий патриот, неуклонно шедший по пути к славе, человек, который старался оградить Россию от опасности и защищал русское государство, как он выразился,
Подсудимые обвиняются в подделке акций. Подделка акций есть преступление весьма сложное, она не может быть совершена одним лицом, для нее необходимо участие нескольких лиц, необходима взаимная помощь, взаимная поддержка, проверка и контроль. Затем, такое преступление не может совершиться в узких пределах одного места: необходимо развозить, сбывать поддельные бумаги, что-бы получить от них барыши. Поэтому участвующие в преступлении лица могут быть раскиданы на большом пространстве, между ними в этом случае должно быть распределение работы по общему согласию,' должна быть переписка, должны оказаться связанные между собою следы их действий. Наконец, люди, которые решаются такое преступление, — люди опытные и знающие жизнь; у них все заранее бывает предусмотрено и, главным образом, придумано — на случай неудачи — более или менее ' правдоподобное объяснение своих действий; чтобы соединиться на такое преступление, люди не могут прийти без своего рода «аттестата зрелости» прямо с улицы: это не то, что украсть со взломом. Наконец, для организации такого союза нужно иметь известную, удобную бытовую обстановку. Если при исследовании такого преступления мы находим, что бытовая обстановка обвиняемых такова, что им было удобно его совершить; если подделка несомненна, и мы находим между заподозренными следы таинственной корреспонденции и остатки деловых сношений; если объяснения участников неудовлетворительны и противоречивы, то есть основание говорить, что эти люди виновны. Я полагаю, что все эти данные в настоящем деле существуют.
Прежде всего начну с личностей, которые принимали участие в этой подделке. Вы знаете, что в 1867 году в Петербурге разбиралось дело письмоносцев. Это было воровство, организованное в широких размерах, к которому было приобщено много лиц, в центре коих стоял Феликс Ярошевич. Это человек бывалый; он, как вы слышали, был управляющим в нескольких имениях, в Петербурге устраивал общество земельного удобрения, занимался разными аферами, был частным ходатаем по делам и, наконец, пастырем весьма ловких воров и весьма плохих письмоносцев. Будучи осужден по делу письмоносцев и содержась под стражею, он бежал и очутился за границею. Мы имеем целый ряд его писем и вообще разные указания для характеристики его личности. Письма его, вам прочитанные, указывают на то, что у него весьма наблюдательный, живой и, вместе с тем, тонкий ум. Вместе с тем — это человек холодный и черствый, потому что только такой человек способен хладнокровно и язвительно подшучивать над будущею судьбою «милого друга» и «больного», которого он собирается отправить на тот свет, «прописав ему ижицу»; только такой человек может сознательно и систематически втянуть двоих юношей, своих сыновей, в опасное и преступное дело. Очутившись в Константинополе после бегства, без знакомых и без определенных средств к существованию, он не упал духом; из писем его видно, что уже там он начинает различные предприятия и уже тогда задумывает он что-то, тщательно маскируя свои замыслы. Он пишет в первом письме из-за границы, что очень желает служить России, хотя такая услуга ему кажется мечтою, «Как могу я, — восклицает он, — оказать услугу такому громадному, могущественному государству!?» Вы знаете, господа присяжные заседатели,
Он кончил курс в Московском университете, был уездным врачом в Валдае, потом в Крестцах. Врачом он был недолго, так как на него пало обвинение в подлоге и он был приговорен уголовною палатою и просидел четыре года в крестецком остроге, до рассмотрения дела Сенатом, который оставил его «в подозрении». Он, вероятно, не ладил со своими сослуживцами, потому что обвинялся еще и в составлении ложного доноса на валдайского исправника, которого он называл делателем фальшивых ассигнаций. Вырвавшись из Крестцов, он приехал в Петербург. Здесь он начинает понемногу заниматься акушерством и знакомится с семейством Ярошевичей, скоро делается другом их дома, вытягивает их
Никитина к Феликсу Ярошевичу и наоборот. В одном из писем Ф. Ярошевича, присланном уже после арестования Никитина, между прочим, есть такие выражения: «Вы думаете, что Колосов не станет мстить. Нет, он не таковский; он станет мстить, но сначала выберет из предприятия все то, что ему следует на его долю, а затем отомстит. Он не настолько глуп, чтобы этого не сделать, и притом он зол». В одном из писем Никитина говорится: «Вы скажите доктору (Колосову), что при первом известии о ссоре вы, боясь, что нагрянет
Первый вопрос, который возникает относительно участия Колосова в деле подделки акций, — мог ли он иметь побуждение участвовать в нем, было ли такое опасное предприятие ему удобно и заманчиво? Мы знаем, что он человек без всякой служебной карьеры; крестецкий острог и ложный донос на валдайского исправника многое ему испортили в этом отношении. Ему нужно поправиться. Но поправиться на служебном поприще едва ли можно, да если бы и занять какое-нибудь место, то — при всяком неудовольствии начальника — его новгородское прошлое ложилось бы тяжкою гирею на чашу весов служебного доверия и благоволения. Что же делать? Поправиться в другом отношении, сделаться капиталистом, крупным биржевым деятелем, занять в этом отношении видное место в обществе, где, по мнению Колосова, «все воруют», тем более, что, по его взгляду, богатство, само по себе, как бы то ни произошло на свет, должно внушать уважение к человеку. Итак, надо увеличить свои средства и обратить их из «средств» в «капитал». Притом известно, какими операциями он занимался в последнее время: ростовщическими ссудами, игрою на бирже и т. д. Это такая деятельность, которая не может не развивать алчности к деньгам и постоянно возрастающего желания приобрести побольше. Но игра на бирже бывает рискованна, а операции со ссудами слишком мелки; уж если рисковать, так на приобретение средств в широких размерах и сразу. Конечно, такое приобретение мог бы дать обширный спуск по номинальной или биржевой цене дешево стоящих в подделке бумаг. Надо только найти подходящих людей. В этом отношении интересно посмотреть, кем был окружен Колосов за границею. Около него находится Олесь, юноша решительный, но еще живущий чужим опытом, бесконечно преданный, верующий в Колосова,
Зачем же в действительности Колосов ездил в Брюссель? Эта поездка, по моему мнению, объясняется тем, что, он хотя и был несколько знаком с Феликсом, но, ввиду предположенного дела, ему,, конечно, нужно было изучить поближе, что это за личность, присмотреться к нему, убедиться, можно ли ему доверить сложное дело и способен ли он во всех отношениях выполнить задуманное предприятие. Вот почему Колосов так долго оставался в Брюсселе. Когда Колосов и Ярошевич вернулись в июне в Петербург, у них еще существовали операции с кассою ссуд. По приезде они принимают меры, чтобы ликвидировать это дело, которое и было окончательно прекращено в 1870 году. Нужно было развязать себе руки для будущего и осмотреться вокруг. Мы знаем, что в это время они ездили к господину Дедевкину, маленькому помещику Новгородской губернии, который вчера не мог нам удовлетворительно объяснить, зачем именно являлись к нему эти «петербургские» господа. В первый раз они приезжали будто бы потому, что услыхали о смерти господина Дедевкина, а во второй раз явились без всякого повода, «по пути» проездом из г. Москвы в Крестцы, хотя Крестцы на сотню верст отстоят от прямой дороги в Петербург. Но известно, что они в это время в Москве вовсе не были. Господин Дедевкин не мог даже запомнить, в какое время дня они были, ночевали ли, кормили ли лошадей и т. д. Очевидно, что для самого господина Дедевкина это посещение представляется загадочным и странным. Ярошевич объяснил нам, что в имении Дедевкина они рассчитывали хранить акции. Присмотревшись вчера на допросе к хозяину имения, я полагаю, что Колосов весьма основательно нашел, что такое хранение едва ли будет удобно: не такого склада нужен для этого человек. Тогда-то явилась необходимость найти другое лицо, на ум и ловкость которого можно рассчитывать и которому можно, с облегченною душою, передать бремя хранения акций. Тогда-то на горизонте дела стал обрисовываться образ сдержанного и умного Никитина. Одновременно с этим приготовлялась вторая поездка Ярошевича за границу. Она состоялась 3 июля 1870 г., а 18 мая мы встречаемся с первым документом, имеющим непосредственное отношение к обвинению. Именно 18 мая, чрез международный банк и контору Брюгмана сделан перевод на имя Феликса Сивича (Ярошевича) 500 руб. Этому переводу соответствует под 18 мая, в книжке чеков Колосова, чек с оторванною нижнею частью на 500 руб. Олесь объясняет, что эти деньги были отправлены отцу по его требованию на первоначальное обзаведение. Это правдоподобнее слов Колосова, что деньги даны Олесю из его собственных средств.
Деньги посланы Феликсу в Брюссель. Если бы это были деньги Олеся, то зачем ему препровождать их, возясь с конторами, когда он сам чрез несколько дней едет за границу к отцу? Поэтому чек в 500 руб. и выдача этой суммы Брюгманом Сивичу связывают Колосова с Феликсом довольно прочно. Олесь вернулся в начале июля, а под 21 июля в книжке чеков Колосова значится 2146 руб. Ананьеву и в деле есть счет Ананьева Колосову, что он продал ему 21 июля 300 двадцатифранковых золотых монет за 2146 руб. В тот же день почтамт отправил Сивичу 300 таких монет. В книжке Ярошевича записано: «Отцу на открытие 6 тыс. франков — всего 2146 руб. — следует получить с Колосова половину— 1073 руб.» — и потом замечено: «24 ноября получено». Соответственно этому, по книге чеков Колосова номера 29 и 30 от 24 ноября, на сумму 1350 руб., выданы чеки «на покупки». Очевидно, что золото было куплено Колосовым на средства Ярошевича, бывшие на текущем счету Колосова, и при окончательном расчете он внес за эту «покупку» причитающуюся половину, вместе с другими мелочными выдачами, следовавшими по расчету Ярошевичу к 24 ноября. Таким образом, Феликс Сивич получил от сына и от Колосова сообща 6 тыс. франков в конце июля 1870 года. Олесь говорит, что отец его требовал эти деньги на открытие типографии. Единственное объяснение, которое может дать Колосов, это то, что он покупал эти деньги по поручению Олеся. Он старается постоянно выставить Олеся как своего приказчика, как человека, находящегося у него в услужении. В письме к матери его он говорит: «Ваш сын позволил себе не явиться, когда я приказал, и осмеливается говорить со мной неуважительно». Мог ли, однако, такой подчиненный, «вытащенный из грязи», поручать Колосову исполнять для себя то или другое, ходить по меняльным лавкам и т. п.? Это, с точки зрения самого Колосова, — немыслимо. Следовательно, деньги были куплены Колосовым потому, что в отсылке их он сам деятельно и сознательно участвовал. Эта посылка денег Феликсу соответствует, по словам Олеся, начатию действий типографии. Действительно, из бельгийского производства мы знаем, что типография открылась в сентябре 1870 года, а 19 ноября того же года мы имеем опять чек Колосова в 1000 руб. с отметкою в книге текущего счета «19 ноября, f000 руб. F.». В тот же день Сивичу от Ярошевича, чрез банкира Брюгмана, переведено 1000 руб. Колосов говорит, что не помнит, кто этот F., но потом он указывает на какого-то Фелинского, часто бывавшего у Скотницкой, прабабки Олеся. Но Коссиль-да Ярошевич и Стронская никогда не слыхали ни о каком Фелинском, да притом Скотницкая умерла в 1869 году, а чек выдан в конце 1870 года, старика же Ярошевича зовут, как нам известно, Феликс. Я считаю этого Фелинского личностью вымышленною, так же, как вымышлено Колосовым деятельное и энергическое участие в банковых операциях не знающей по-русски Коссильды и неграмотной «ясновидящей» Стронской, глубокую неразвитость которой вы, господа присяжные, конечно, уже оценили, посмотрев на нее здесь, на суде.
Таким образом, после второй поездки Олеся за границу в июне 1870 года между Колосовым и Феликсом существовали несомненные денежные сношения, совпадавшие с открытием типографии. Зачем же была предпринята эта поездка? Я объясняю ее себе тем, что Феликсу для работ нужен был верный и близкий помощник. Таким явился младший брат Олеся, Болеслав, работавший потом у отца и осужденный вместе с ним бельгийскими присяжными. Но нужны были отцу и образцы для работ. В это время весною
1870 года, временные свидетельства Тамбовско-Козловской железной дороги были заменены акциями. Посылать такую акцию по почте неудобно и подозрительно. Вот зачем нужно было поехать Олесю за границу, увозя с собою и брата Болеслава и подлинную акцию Тамбовско-Козловской дороги, которая так хорошо была потом воспроизведена его братом. Нет сомнения, что после получения 6 тыс. франков и открытия типографии деятельность Феликса и Болеслава увеличилась; оба они, отец и сын, были поглощены работой. Тогда-то явилась необходимость, чтобы кто-нибудь близкий заведовал их домом и хозяйством, давая им возможность всецело отдаваться работе. Феликс потребовал помощницу, которая и явилась к нему в лице Кошанской, которая давно была близка с семейством Ярошевичей, будучи притом их дальнею родственницей. Она отправилась в декабре 1870 года за границу, зная куда и по какой причине ее вызывают. Приговор брюссельского суда, осудивший и Кошанскую, указывает на это. На чей счет поехала Кошанская? В записной книжке Олеся есть подробный счет этой поездки, которая стоила 200 франков или 91 талер. Под этим расчетом содержится указание, что расход произведен в общий счет с Колосовым. Если можно, хотя и безуспешно, пытаться объяснить, что Колосов посылал деньги за границу Ф. Ярошевичу по просьбе сына, то как объяснить, что он послал на свой счет Кошанскую? Ему не было никакого дела, по его словам, до Ф. Ярошевича и он даже не знал его. А-в то же время он участвует в общих расходах на такой важный предмет, как отправка хозяйки для человека, который, должно быть, всецело предан серьезной работе и которому поэтому нужно иметь около себя верного и преданного человека и быть свободным от мелочных забот своего житья-бытья. Потом, в начале 1871 года состоялась вторая поездка А. Ярошевича
Очевидно, что главную роль в его объяснениях играет поручение «проследить эмиграцию». Колосов старался и до сих пор старается придать себе характер лица, которому была поручена важная политическая миссия. Когда ему задавались вопросы о том, сам ли он предложил свои услуги или его просили, он отвечал уклончиво и неопределенно, говоря: «Я пришел, объявил, что еду за границу, мне поручили и т. д.». Господа присяжные, вы уже достаточно знакомы с личностью Колосова, и она, вероятно, на-гравировалась в вашей памяти навсегда. Я не буду подробно очерчивать ее пред вами; вы уже третий день, шаг за шагом, изучаете этого человека и вы, вероятно, согласитесь со мною, что он обладает большою практическою опытностью и некоторым житейским тактом, что в нем есть способность действовать по определенной системе, есть и находчивость. Но, господа, ловкость и сметливость еще не делают человека умелым и умным; мелкая хитрость и обыденный опыт составляют, по словам поэта, «ум глупцов». В Колосове нет того необходимого умственного развития, только обладая которым и можно бы состязаться с лицами, деятельность которых он хотел проследить и разоблачить. Вы слышали его отчет о том, как он смотрит на русских политических деятелей за границею. Он разделяет их на две категории: на людей неблагонадежных, или, как он любит выражаться,
В Лондоне, этом международном очаге крайнего политического движения, он пробыл всего дней пять; он, очевидно, не имел даже никакого понятия о том, как распределяется эмиграция за границей. Он даже в Вене, столице строго монархической Австрии, с особым вниманием искал политических эмигрантов. В Вене он старается приурочить Ольгу Иванову к своей деятельности и предлагает ей содействовать ему в выслеживании эмиграции и в завлечении Нечаева — за бриллиантовые серьги… Иванова согласилась и, следовательно, уверовала в его миссию. Также, конечно, уверовала в нее и Никитина, которая тоже согласилась выслеживать «шатких людей». С подспорьем этих двух женщин Колосов явился в ореоле политического агента самой чистой воды. Он мог обещать, руководить, а при случае — и это главное — грозить, а вдали ему могла улыбаться какая-нибудь случайная удача относительно эмигрантов… Относительно пребывания Колосова в Брюсселе А. Ярошевич показал, что в эту поездку в Брюссель Колосов видел первые образцы акций, а по ним мог судить о достоинстве подделки. Действительно, во время этой поездки он провел около 10 дней в Брюсселе. Что он делал? Он говорит, что все время был с дамами. Но Ольга Иванова и Никитина говорят, что он почти ни одного дня не обедал вместе с ними, а куда-то постоянно отлучался и говорил, что ходит к Ярошевичу или к князю Орлову, русскому посланнику в Бельгии. Но нет сомнения, что к обязанностям наших дипломатических представителей за границею не относятся сношения с личностями, подобно Колосову принявшими на себя по личной охоте задачу «прослеживать эмиграцию» и не имеющими никакого секретного поручения официального характера. Если и допустить, что он мог быть у князя Орлова, то разве только один раз, чтобы заявить ему о своем желании следить за эмигрантами и при этом, конечно, узнать, что посольству до него нет никакого дела. Итак, стало быть, Колосов бывал у Ярошевича, где он и обедал. Он сам соглашается, что раз «взял кусок» со стола, за которым сидели: Олесь, какой-то старик, которого он называл своим отцом, кинжалист Онтаржевский, вешатель Маевский и другие. Спутницам своим, как они показывали, он говорил, что между ним и Ярошевичем при этом произошла ссора. Вы знаете, по какому поводу она возникла. Ф. Ярошевич требовал половину или одну треть из барышей, а Колосов предлагал только 10%. Об этой ссоре показала даже Никитина, которая вообще была сдержана в своих словах. Предложение со стороны Колосова этих 10% объясняется тем, что в расчетные книжки А. Ярошевича с Колосовым у них постоянно вносилось 10% отцу с барышей по разным предприятиям, по кассе ссуд и т. п. Выдав деньги Колосову для общих оборотов, А. Ярошевич выговорил 10% в пользу своего отца. Колосову, очевидно, хотелось оставить этот обычай и в деле сбыта подделанных акций. Но Ф. Ярошевич — человек опытный; он хорошо знал цену своего труда и значение своего риска и не согласился на такое сравнительно ничтожное вознаграждение, и между ними произошла в Брюсселе ссора.
15 апреля Колосов с дамами уезжает из Брюсселя в Петербург, а Олесь остается в Брюсселе. Он говорит, что Колосов запрещал ему возвращаться в Петербург. Колосов старался показать, что все это время Олесь был его приказчиком, так как дела по кассе продолжались. Олесь жил в Брюсселе до половины мая, потом приехал в Петербург, а в июне опять уехал за границу, где и пробыл до октября. Известно также, что Колосов посылал ему в это время деньги: есть чеки, написанные на имя Ярошевича, и переводы денег на его же имя за границу. Колосов может сказать, что послал эти деньги из общих прибылей по кассе. Но за что же? Разве за то, что Олесь, ответственный и подчиненный приказчик, ничего не делает в это время. Таким образом, вопрос должен быть поставлен так: или Колосов действительно не позволял Ярошевичу возвращаться, или же почему-то допускал, чтобы этот приказчик, «осмеливающийся не. явиться, когда ему приказано, и позволяющий себе неуважительно с ним говорить», позволял себе жить за границею полгода, ничего не делая и, притом, не кончив счетов по кассе? Если мы проверим чеки, то окажется следующее: Колосов вместе с дамами приезжает после 15 апреля в Петербург, а 26 апреля является чек на имя Сивича, т. е. Феликса Ярошевича, — в 1 тыс. руб., записанный в книжке чеков Колосова. Осенью, 16 сентября, мы имеем другой перевод чрез Брюгмана в 1 тыс. франков на имя Феликса Сивича в Брюсселе. Наконец, последний чек относится к 27 сентября в 500 руб. на имя Сивича. Куда же посылались эти деньги, кому и на что? Колосов не может сказать, что они посылались по просьбе Олеся его отцу, потому что сам Олесь был в то время за границей и получал бы свои деньги прямо на свое имя. Поэтому нужно принять объяснение А. Ярошевича, что эти суммы переводились для дела по типографии. Мы знаем из его показания, что акции были готовы весною 1871 года и Колосов одобрил их. И действительно, их нельзя было не одобрить, потому что, как вы слышали, даже один из директоров Тамбовско-Козловской железной дороги, полковник Жеванов, находил, что их очень трудно отличить от настоящих. Акции нужно было доставить. Я полагаю, что Колосов не провозил акций, найденных впоследствии у Никитина, с собою; да этого и не нужно было. Я уже говорил, что распределение ролей было таково, что весь личный риск должен был выпадать на долю Олеся. Колосов мог взять одну акцию, чтобы показать ее здесь кому-нибудь из людей, в этом деле опытных. Когда она будет признана удовлетворительною, тогда можно послать деньги на дальнейшее напечатание (чек 26 апреля) и разрешить А. Ярошевичу прибыть с готовыми акциями в Петербург. Мы знаем, как А. Ярошевич перебрался за границу. Он и в этот раз, не имея паспорта, прошел чрез имение Госцимской, которое расположено на границе Пруссии и России и в котором есть пруд, находящийся на самой границе, так что там весьма удобный путь миновать таможню и пограничную стражу. Колосов сам говорил вам, что Олесь занимался, при их отъезде за границу, «шатким делом», отправляясь за границу «прямым путем». Наконец, в деле есть письмо от самой госпожи Госцимской Олесю весьма таинственного содержания; в нем говорится о каком-то подарке в 300 руб., который поровну следует как ей, так и сыну ее Владиславу. Итак, указание на подарок в 300 руб. госпоже Гоецимской со стороны Олеся, несмотря на то, что она в ссоре с его отцом, и возможность перехода через границу в ее имении без паспорта, неоднократно осуществляемая Олесем, которого, конечно, не могла бы выдать родная тетка полиции, дают полное основание предполагать, что, переходя в мае границу
Потом является вопрос: куда девать их, где хранить? Судя по заявлениям Колосова, он хочет доказать, что провоз и хранение акций был личным делом Феликса и Александра Ярошевичей. Но между отцом и сыном лежала целая пропасть лет и опытности: Ф. Ярошевич человек энергический, опытный, бывалый; сын его, Александр, человек пассивный, который только под влиянием сильной страсти или увлечения дерзает на самостоятельный поступок. Мог ли решиться отец облагодетельствовать «могущественную» Россию своими акциями при содействии своего сына, еще юноши, мальчика без определенного положения? Конечно, нет. Ф. Ярошевич должен был обратиться к лицу более опытному, более в летах и стоящему притом близко к его семье. Кто же это лицо, как не Колосов? Он руководил уже несколько лет Олесем, он знаком с разными Ананьевыми, с денежными оборотами и с биржею, где, если бы туда пришел
Перехожу к происхождению заявления Колосова о подделке акций. Вы помните из показания Колышкина, что пришедший к нему Колосов был вне себя, взволнован, раздражен и заявлял, что его хотели побить, оскорбили и т. д. и что существует в Петербурге какое-то политическое преступление, на след которого он напал и пострадал. Понятно, что Колышкин должен был поставить вопрос категорический: Какое преступление? В чем оно состоит? Кто его участники? Но такого преступления в действительности в виду Колосова не было; что было ему делать? Сочинить политическое преступление с признаками правдоподобия трудно и даже невозможно, а между тем надо же что-нибудь указать, кого-нибудь изобличить, иначе весь авторитет потеряется, утратится предполагаемая вера в способности Колосова, а с другой стороны, нужно отплатить, насолить Никитину и особено Ярошевичу. Они ругали его и относились к нему с неуважением; очевидно, авторитет Колосова в их глазах погиб. Никитин хотел даже бить… Но когда бьют и ругают, то могут, пожалуй, и выдать: ведь принесенные Колосовым- акции у Никитина. Такой исход надо предупредить во что бы то ни стало. Тогда-то должна была наступить в Колосове большая борьба, приходилось или отказаться от заявления о политическом преступлении, или же, скрепя сердце, открыть о подделке акций. Он достигал этим двух целей: губил «друзей» и решительным образом становился из подделывателя открывателем и преследователем преступления. Он терял только 5750 руб., положенных им в дело, но разве слава, к которой он, по-своему, стремился, спокойствие и безопасность не стоят 5750 руб., особенно когда остается еще около 60 тыс. руб. капитала? Исследуя оговор Ярошевича, мы дошли до того времени, когда Олесь возвратился в третий раз из-за границы, в октябре 1871 года. В Петербурге, кроме семьи его матери, была другая семья, куда его влекло. В этой семье была девушка, которая нравилась одновременно и А. Ярошевичу, и Колосову, и на этой-то почве они столкнулись. Между ними начинается взаимное раздражение. Ярошевич не щадил Колосова в своих рассказах, но еще менее щадил Колосов Ярошевича. Раздражение это вскоре дошло до того, что А. Ярошевич не мог выносить Колосова. Надо заметить, что во всех подобного рода преступлениях, где есть несколько участников, сходящихся на общем преступном деле, они, конечно, не могут иметь особого уважения друг к другу. Их связывают другие чувства: жадность, страсть к наживе, чувство общей опасности. Но первый признак, всегда присущий их отношениям,—это отсутствие уважения, отсутствие доверия. Если всматриваться в каждое подобное дело, то можно всегда проследить эту нить недоверия от самого начала. Так было и в настоящем случае. Недоверие началось еще с начала 1871 года. Уже тогда Никитин приходил к Ивановым и, между прочим, говорил: «Да, Колосов огонь, воду и медные трубы прошел». Ярошевич говорил о Колосове также весьма нехорошо и не раз в той же семье Ивановых. Наконец, Колосов не только всячески чернил Ярошевича, не доверяя ему до очевидности и считая мать пособницею сына в растратах, в которых его обвинял, но, привозя Олеся впервые к Дедевкину, заявлял, кивая ему вслед, что он «ловкий мошенник, с ним нужно быть осторожным». При столкновениях на почве общей любви и взаимного презрения, подобных бывшим у Колосова и Ярошевича в доме Ивановых, необходимо было одному уйти, вместе им быть было немыслимо. Но их положение в доме Ивановых было не одинаково. Ярошевича принимали как юношу, покровительственно и пренебрежительно, но на него смотрели, как на что-то,
Рядом с этим является более чем странный образ действий со стороны Ольги Ивановой. Здесь я должен с крайне тяжелым чувством коснуться некоторых эпизодов этого дела, с которыми, к сожалению, неразрывно связано обвинение Ярошевича в отравлении. В этом деле играла роковую роль Ольга Иванова. Мы знаем это семейство по его представителям; знаем, что у них нет матери, что все дочери воспитывались в институте — закрытом заведении. Известны свойства подобного воспитания в закрытых стенах: отчуждение от общества, полное непонимание того, что делается за этими стенами, и потом вдруг, сразу — прямо переход к практической жизни. Около Ивановых не было той, которая, чуя сердцем недоброе, охраняла бы их и остерегала от ложных шагов на непривычном поприще, не было матери, лучшей охраны и руководителя для девушки, вступающей в жизнь. Был слабый отец. Мы видели его здесь в суде, и мне кажется, что, несмотря на его седины, отношение его к житейской и семейной обстановке дочерей едва ли не следует с полным правом назвать печально-легкомысленным. Отец, у которого дочери-невесты, радушно принимает в свой дом Колосова и Ярошевича как дорогих гостей. Знал ли он, что это за личности? Он сказал, что о Колосове он знал, что он ростовщик, а о Ярошевиче совсем ничего не знал, кроме того, что он что-то такое при Колосове. Ему, однако, было известно, что Ярошевич ухаживает за его дочерью и хочет на ней жениться, и следовательно, может сделаться его зятем. Кто же этот будущий член семьи? Он человек «капитальный», сказал господин Иванов, потому что… его сестра живет за границей, а сам он одевается чисто. Вот единственное право Ярошевича на вход в порядочное семейство! При каких разговорах приходится присутствовать Ольге Ивановой и, быть может, ее еще более молодым сестрам? Как проводят они время? Они или дома принимают Ярошевича и Колосова, который пользуется полным доверием отца, или бывают у него, у одинокого человека, в гостях, где его гости позволяют себе держать себя с ними свободно, развязно, даже оскорбительно. Вместо естественных между молодежью живых и веселых бесед Ольге Ивановой приходится выслушивать рассказы Колосова о вымышленных доблестях в области его предательства и об особом почтении, которое они должны к нему вызывать. И никто не возражает, все молчат, и только один голос Олеся раздается, робко протестуя, — голос вопиющего в пустыне… Колосов особенно сошелся с Ольгою Ивановою. Он, по-видимому, имеет свойство весьма сильно подчинять себе людей, конечно людей неразвитых, слабых, молодых. А. Ярошевич верил в него, «как в бога»; Ольга Иванова совершенно отдалась в его руки, и он, как марионеткою, играл ею. Чем он этого достигал — постичь трудно. Только из намеков Ольги Ивановой можно предполагать, что он, сталкиваясь с молодежью, играл роль человека, угнетенного судьбой. Он знал, что молодой душе всегда свойственно сострадание, и своими рассказами умел искусно затрагивать чувствительные струны в молодых сердцах; этим он, вероятно, привлек и Ольгу Иванову, возбудив в ней чувство сострадания к человеку, «много испытавшему в жизни». Быть может, при нашей распущенной доверчивости и отсутствии нравственной брезгливости, «выдавая себя за пострадавшего за правду», Колосов имел не менее удачи, не менее внушал к себе доверия, чем и знаменитый герой знаменитейшей русской повести *. Завоевав привязанность Ивановой, он совершенно подчинил ее себе; она забыла для него и нежную прелесть стыда, и осторожность, и Олеся, который ее любил и который самой ей нравился. А Колосов забыл, что он женат и имеет четверых детей и что Ольга Иванова была вверена его чести и благородству. Когда А. Ярошевич вернулся в 1871 году в Петербург, в нем прежняя привязанность к Ольге Ивановой развилась еще сильней. Он не встречал отпора или холодности и в Ивановой. Нельзя не признать, что ее действия были крайне легкомысленны. Если же сопоставить ее действия с действиями Колосова, то действия последнего являются глубоко преступными по отношению к молодой девушке, которою он руководил, как некогда руководил Ярошевичем. Ольга Иванова дозволяет Олесю считать себя своею невестою и в то же время продолжает быть более чем дружною с Колосовым, она выслушивает откровенные признания Олеся, что Колосов ему невыносим, и в то же время бывает у Колосова, который от нее узнает все, что говорит и делает Ярошевич. Она ходит с Ярошевичем в маскараде, но ездит ужинать с Колосовым, который смеется вместе с нею над «леденцом» — Ярошевичем, а на другой день рассказывает Олесю, что Колосов ей ненавистен, что он ее оскорбляет. Вы слышали, господа присяжные, подробный рассказ Ярошевича о том, как она рассказывала ему, что Колосов ее унизил и скверно с нею обращался. Понятно, как отражается на человеке влюбленном всякое оскорбление, наносимое любимой им девушке. Тут же оскорбление было нанесено еще человеком, который и Олеся советовал «посечь», следовательно, было вдвойне больнее. В момент крайнего раздражения Ярошевича против Колосова Ольга Иванова говорит ему после всех своих жалоб: «Разделывайтесь с ним, как знаете, а я дам ему пощечину». Но как разделаться? Побои и брань против этого человека не помогают: свидание 15 ноября и бывшее притом объяснение это доказали. Надо не разделаться, а
Положим, Колосов не старуха, но у Олеся было не 5, а 14 гран яду. Притом припомните письмо Никитина: у Олеся есть «прохладительное средство», которым он тем или другим способом пропишет другу «ижицу». Если б это ему не удалось до Брюсселя, то можно и
Дальнейший ход дела я прослежу лишь в нескольких словах. Иванова своими действиями много содействовала раскрытию истинной его обстановки. Сидя в тюрьме, Ярошевич тайно переписывался с невестою. Вы слышали его письмо к ней. Оно исполнено живого и неподдельного чувства человека, горячо и искренне любящего. В то же самое время получательница подобных писем бывала постоянно у Колосова и, даря ему свою любовь, сообщала ему все об Олесе, а он, в свою очередь, как вы слышали из черновых его писем, сообщал кому следует аккуратно о всех действиях Ивановой, о словах и намерениях, высказанных в письмах «леденца»… В это же время он продиктовал ей ответное письмо к Ярошевичу с упреками за то, что Ярошевич подстрекает ее решиться на «криминальный» поступок. Происхождение этого письма легко объяснимо. Колосов должен был бояться, что Ярошевич, сидя в тюрьме, надумается и расскажет истину и что некоторые свидетели, например Ольга Иванова и Никитин, могут своими показаниями бросить на него тень. Их-то,. впрочем, можно настроить и уговорить, но особенно важно заранее лишить показания Ярошевича -всякого доверия в глазах судебной власти, нужно указать, что обвиняемый лжет и других учит тому же, что он подговаривал свидетельниц давать ложное показание. Как же это сделать? Прямо заявить неудобно: будет похоже на сплетню, да и бездоказательно и, притом, требует личного участия. Надо послать письмо чрез прокурора, который, разумеется, должен будет передать письмо судебному следователю для соображений при допросе Ярощевича. Таким образом Колосов заранее обезопасит себя со стороны Ярошевича. Действие этого письма, однако, было неожиданное. Ярошевич, убитый им, оскорбленный и преданный любимою девушкою, сознался во всем и довольно прочно оговорил Колосова.
Таковы обстоятельства дела. Колосов и Ярошевич обвиняются в деятельном участии в подделке акций и ввозе их для распространения в России. Ярошевич, сверх того, обвиняется еще и в приготовлении к отравлению. Закон не наказывает приготовления к общим преступлениям вообще, но когда человек готовится убить другого, приготовляет яд, покупает оружие, то он имеет тысячу случаев остановиться, отбросить свой преступный замысел, ужаснуться его. Если он этого не делает, а продолжает осуществлять свое приготовление, то замысел созрел и глубоко запал в его душу. К подобному упорству злобы и ненависти закон не может относиться безразлично. Такой человек крайне опасен для тех, кто ему не нравится, такой человек вреден для общества. И закон наказывает за приготовление к убийству. Такое деяние совершил в настоящем случае Ярошевич. Он положил на весы, с одной стороны, жизнь ближнего, а с другой — свое самолюбие. Он не отступил пред мыслью отделаться от ненавистного человека коварным и предательским образом. Он должен потерпеть за это и посредством сурового урока быть обращен на другую, более честную дорогу. Юридическая ответственность большая лежит на Ярошевиче, меньшая — на Колосове. Но иначе распределяется их нравственная ответственность.
Ярошевич — человек нравственно испорченный, неразборчивый на средства и имевший преступные цели, несмотря на то, что мог бы жить честным человеком… Но мне кажется, что он еще не окончательно погиб нравственно, у него еще целая жизнь впереди, и настоящее дело может и должно отрезвить его… Я думаю, что нравствен-пая ответственность другого подсудимого — Колосова — гораздо больше. Он — душа действия и побуждений Ярошевича, и он виновен и за себя, и за Ярошевича. Вспомните, каким юным он взял Олеся в свои руки и как воспитал его. Кто толкнул его, еще отрока, в разврат? Колосов. Какие примеры видел этот юноша, оставленный на произвол судьбы преступным отцом, какие впечатления он получал в школе Колосова? Кто, наконец, его раздражал и уязвлял в самое больное место, как не Колосов? Кто своими действиями довел его до такого ослепленного, озлобленного состояния, что он не остановился даже перед мыслью об отравлении, как не Колосов? Колосов его вовлек в преступление, Колосов его погубил. Но на душе того же Колосова лежит другая жертва, за которую он также нравственно ответствен. Не он ли играл, как игрушкою, Ольгою Ивановою, подчинив ее себе и овладев ею для своих нечистых целей? Не он ли заставил ее играть двусмысленную и двуличную роль; не он ли создал ей тяжелое положение на суде, не он ли приготовил ей в будущем постыдные и горькие воспоминания? Я полагаю, что он заслуживает строгой кары.
От вас, господа присяжные, зависит судьба подсудимых. Вы можете оправдать их или обвинить, но, стараясь предугадать ваш приговор, я полагаю, что оправдательного им услышать не придется. Личности, подобные Колосову, вредны не только как люди, совершающие известное, караемое законом преступление, они еще более вредны как вносящие всюду, куда они проникают, во все, к чему они прикасаются, нравственную заразу. Такие люди, в видах ограждения общества, должны быть устранены из него. Вот почему я думаю, что, услышавши ваш обвинительный приговор и о себе, и о Колосове, Ярошевич, который верил, что его руководитель счастливо прошел «огонь, воду и медные трубы», поймет, что, кроме огня, воды и медных труб, есть еще нечто, чрез что гораздо труднее пройти — это суд.
ПО ДЕЛУ ОБ УБИЙСТВЕ ИЕРОМОНАХА ИЛЛАРИОНА*
Господа судьи, господа присяжные заседатели! 10 января нынешнего года отец Илларион, иеромонах Александро-Невской лавры, был найден в своей келье окончившим жизнь насильственным образом от чужой руки. Ровно через месяц, сегодня, 10 февраля, перед вами находится на скамье подсудимых человек, который приносит повинную голову в совершении этого убийства. Казалось бы, что с этой минуты задача ваша становится очень проста и несложна: остается применить к подсудимому то наказание, которое он заслужил по закону. Но такой взгляд, по моему мнению, не соответствовал бы ни важности вашей обязанности, ни достоинству правосудия. Вы, представители суда в настоящем деле, не можете быть орудием ни в чьих руках; не можете поэтому быть им и в руках подсудимого и решить дело согласно одним только его показаниям, идя по тому пути, по которому он вас желает вести. Вы не должны безусловно доверять его показанию, хотя бы оно даже было собственным сознанием, сознанием чистым, как заявляет здесь подсудимый, без строгой поверки этого показания. Сознания бывают различных видов, и из числа этих различных видов мы знаем только один, к которому можно отнестись совершенно спокойно и с полным доверием. Это такое сознание, когда следы преступления тщательно скрыты, когда личность совершившего преступление не оставила после себя никаких указаний и когда виновный сам, по собственному побуждению, вследствие угрызений совести является к суду, заявляет о том, что сделал, и требует, просит себе наказания, чтоб помириться с самим собою. Подобного сознания в настоящем деле нет, а есть сознание другого рода, которое подходит к разряду сознаний, вынужденных самою обстановкою дела и теми обстоятельствами, при которых оно дано.
В самом деле, вглядевшись в дело, вы увидите, что сознание подсудимого далеко не чисто, что в нем есть некоторые примеси и что, во всяком случае, он говорит не полную правду, заявляя на суде, что показывает одну истину как перед богом и перед начальством, так и перед нами. Для этого необходимо рассмотреть вкратце обстановку дела и прежде всего взглянуть на личность потерпевшего от преступления. В показаниях монахов, проживающих в Лавре, она охарактеризована довольно ясно: человек старый, сосредоточенный, суровый, живший постоянно одиноко, умевший в многолюдном монастыре создать себе совершенную пустыню; видающийся в 10 лет раз с людьми, которые живут в одном коридоре с ним, позволяющий себе, в виде развлечения, покормить булками маленьких певчих и лишающий самого себя даже и этой малости, словом, человек угрюмый, замкнутый в себе, идеальный, если можно так выразиться, монах. Этот одинокий человек, постоянно запертый в своей келье, ни с кем не сходившийся, не подает никаких признаков жизни в течение целого вечера, ночи и половины следующего дня, не возбуждая ничьего беспокойства, что указывает, как вообще мал надзор за тем, что происходит в коридоре. Но, наконец, все-таки беспокойство возбуждается — смотрят в щелку, видят ноги, думают, что с ним дурно, посылают за доктором, отворяют дверь и находят, что он мертв, убит; тогда является полиция, следователь и начинается следствие.
Подробный акт осмотра указывает на все подробности исследования, и я считаю излишним напоминать их. Укажу только те вопросы, которые прежде всего возникли у лиц, исследовавших это дело, и вы увидите, как полно и красноречиво отвечала на эти вопросы самая обстановка найденного. Прежде всего,
Соображаясь с этими данными, сыскная полиция начала производить розыски. Между прочим, узнали, что накануне убийства в монастыре ночевал Иван Михайлов, человек, приезжавший просить о месте, не получивший его и уехавший назад. Послали за ним на станцию Окуловку. Когда агент сыскной полиции явился на станцию, то нашел подсудимого «гулящим», нетрезвым и прячущимся; на нем оказались панталоны и жилет покойного отца Иллариона, а в кармане панталон золотые монеты и в том числе двадцатифранковые; у брата его найдены часы покойного, а у него самого — другие, также принадлежавшие отцу Иллариону. Он путается, он испуган, у него ранена рука. Его берут. Что он может сказать, какое дать объяснение? Ему остается только одно — сознание. Сказать, что вещи получил от кого-нибудь другого — надо указать, от кого; сказать, что не был в Лавре — нужно указать место, где был. Ни человека, ни места он указать не может. Упорно молчать — но кругом так все сложилось, что молчать нельзя! Остается сознаться—и он сознается. Поэтому я и называю сознание его вынужденным обстоятельствами дела, оно было неизбежно; но раз оно вынуждено, мы не можем вполне доверять ему, мы должны отнестись критически к главным его частям, именно к тому, что касается преступного намерения. Вы слышали, подсудимый говорит, что мысль убить отца Иллариона пришла ему внезапно, вдруг, что грех его попутал, что сам он не знает, зачем шел, но шел без всякого намерения убить отца Иллариона, словом, он старается доказать перед вами, что, входя к отцу Иллариону с словами: «Боже наш, помилуй нас», он вовсе не знал, что через несколько минут должен выйти из этой кельи убийцею. Я думаю, однако, что это не так, что мысль об убийстве явилась вовсе не внезапно, что он имел возможность в течение некоторого времени оценить и взвесить ее, или изгнать ее из своей головы, или удержать — и избрал последнее. Я думаю, что указанием на присутствие заранее обдуманного намерения служат как данные дела, так и некоторые нравственные соображения.
Во-первых, посмотрите на отношение подсудимого к отцу Иллариону. Он говорит, что шел к отцу Иллариону сам не знает зачем. Но допустить такое толкование, неосновательное и неправдоподобное, решительно невозможно. Можно допустить другое — что он шел к нему как к знакомому, у которого когда-то служил коридорным. Отчего же ему, в самом деле, и не навестить отца Иллариона?
Но вы знаете характер иеромонаха Иллариона. Он был такой человек, который не любил, чтобы к нему ходили, человек, который держал себя вдали от всех, а тем более, конечно, от коридорного. С какой стати коридорный, который уже не служит и случайно остался в Петербурге только потому, что поезд, на котором он хотел уехать, ушел раньше, чем он мог собраться, пойдет к отцу Иллариону, о котором он и не думал, проживая два с половиною дня в Лавре? Почему из всех петербургских знакомых он избирает отца Иллариона? Отчего он не идет, например, к Лаврову, с которым был хорошо знаком и который писал ему докладную записку? Отчего он не идет к иеромонаху Нектарию, который рассказывает, что считал его хорошим человеком, нередко паивал его чаем, рекомендовал его на железную дорогу и вообще до сих пор относится к нему более благосклонно, чем прочие? Уж если идти в монастырь для того, чтобы посетить кого-нибудь, то скорее всего ему следовало бы посетить отца Нектария. Наконец, он мог посетить тех сторожей, живших у ворот, у которых он ночевал две ночи. Напротив, он идет тайком, минуя сторожку и никуда не заходя, прямо в келью покойного. Для чего же он туда идет? Какое отношение может иметь к нему отец Илларион, этот замкнутый человек, не интересующийся даже тем, что делают более близкие ему, окружающие его лица? Никакого. Затем посмотрите, как выбрано время, когда совершается преступление. Выбрано именно то время, когда, по монастырским обычаям, в коридоре никого не было. В коридоре было всего шесть келий: одну занимал монах Григорий, в двух других жили два приезжих архимандрита, две были в этот день пустые, а в одной жил отец Илларион. По монастырским правилам, приезжие архимандриты должны быть на службе в Крестовой церкви у митрополита. Об этом, конечно, знают все служители. Поэтому знал об этих порядках и подсудимый Иван Михайлов. Кроме того, он мог об этом еще раз слышать от тех, у кого ночевал. И вот, в то время, когда в коридоре никого из этих лиц не было, когда отошла вечерня и когда началась всенощная, к которой не должен был идти только отец Илларион, потому что он был очередной для служения панихид, когда он остался один и нет в коридоре ни архимандритов, ни рясофорного монаха отца Григория, который тоже должен быть у всенощной, — тогда-то и приходит в келью Иллариона подсудимый. Отчего же, если он желал повидаться с отцом Илларионом, не отправился он к нему тотчас же, как ушел с железной дороги? Отчего он не пошел к нему в 4 часа, когда ушел с вокзала? Отчего он пошел именно в 6 часов, когда в коридоре никого нет и быть не может? Я думаю оттого, что ему нужно было застать отца Иллариона одного. Затем посмотрите еще на одну сторону дела — на сторону внутреннюю. Подсудимый говорит, что он совершил преступление вдруг, что мысль об убийстве пришла ему внезапно, только тогда, когда он вошел в келью. По его словам, он взял отца Иллариона, человека здорового и высокого роста, за ворот. Тот его оттолкнул. Тогда подсудимый взял «ножичек», как он выразился весьма нежно, и стал его колоть! Но мы знаем из мнения врача, что это было не так, что раны нанесены человеком, подошедшим сзади, человеком, который подкрался, подобрался коварно. Следовательно, он не брал отца Иллариона за ворот, ибо если бы он схватил его за ворот и ударил, то тот не стал бы поворачиваться спиной и давать возможность наносить удары сзади, но стал бы лицом к лицу с нападающим и начал бы с ним бороться, как это он сделал впоследствии. Затем посмотрите с нравственной стороны на последующие действия подсудимого. Он убил внезапно, убил, сам не зная, как и для чего, его «грех попутал», но, тем не менее, он пролил потоки крови по всей квартире, истерзал старика, вырвал у него по клочьям, в долгой и озлобленной борьбе, всю бороду и, наконец, порешил с ним. Он хотел затем украсть что-нибудь. Он это и сделал. Но убийца, который внезапно совершает убийство, не стал бы действовать так спокойно и обдуманно, как действовал Михайлов. После убийства, столь неожиданно совершенного, когда убийца опомнится от разгара борьбы, он поспешит убежать, что-нибудь захватив поскорей, потому что все, совершенное им, должно предстать пред ним во всем своем безобразии. Им должен овладеть ужас, он схватит, что попало под руку, и удалится скорей от страшного места, где он внезапно и почти против воли стал преступником. Видим ли мы что-нибудь подобное у подсудимого? Нет, он очень спокойно перерывает все вещи покойного, настолько спокойно, что даже взвешивает, где искать и где не искать. По акту осмотра найден был отворенный ящик комода с бельем, на котором есть капельки крови. Этого ящика он не трогает, так как все белье в нем в порядке, без сомнения, потому, что подсудимый рассудил, что в белье не может быть денег. Зато он открыл и перерыл другие, перебрал все-вещи, оставив многие и взяв только часы и деньги, оставив даже больше 10 руб. медных денег, которые могли его стеснять. Когда отец Илларион лежит рядом — умирающий, истекающий кровью, — подсудимый снимает с себя всю одежду, сжигает ее в печке, надевает одежду своей жертвы, затем уносит свечку и ставит ее в спальню, отгороженную перегородкой от гостиной, в которой, таким образом, становится ничего не видно снаружи, умывает руки и тогда уже уходит, заперев дверь на ключ, так как она оказалась запертою, а ключ унесенным. Таким образом, он обдуманно рассуждает, оценивая все последствия своих действий. Он соображает, что если оставить дверь незапертою, то вскоре после 8 часов могут прийти с ужином и с хлебом, и тогда увидят мертвого,— подымется беспокойство, начнут искать, могут увидеть подсудимого в окрестностях монастыря, могут задержать его и т. д. Поэтому нужно преградить путь скорому исследованию, нужно запереть дверь: придут, постучат и, конечно, оставят до утра, а тогда он будет уже в Окуловке. Вот как рассуждал или должен был рассуждать подсудимый, что вытекает даже из его показания. Таким образом, обстановка его действий вовсе не указывает на внезапность умысла, а на предумышленность убийства, где все было известно, все обдумано и взвешено заранее, хотя и незадолго до убийства, и где последующие действия были предприняты спокойно, с полной уверенностью в себе.
Но говоря, что здесь было предумышленное убийство, я обязан указать, каким образом создался, по моему мнению, обдуманный заранее умысел убить отца Иллариона. Подсудимый служил стрелочником в Окуловке, службу свою он там оставил, остался без работы и затем поехал в Петербург, сказав домашним, что едет искать места. Какое же место он может себе найти? Конечно, скорее всего на железной дороге, где он уже служил. Но он плохо рассчитывает на получение его после оставления первого и потому даже не торопится; спустя лишь два с половиной дня после своего приезда идет он на железную дорогу. Все это время проводит он у своих прежних знакомых, у сторожей в Лавре. Здесь он снова припоминает подробности монастырского житья, снова видит все монастырские порядки, опять перед ним темный коридор, дурно освещенный, в котором все живут, как в пустыне, опять этот богатый монах отец Илларион, опять сторожа, которые никогда в коридор не заходят, за которыми нужно каждый раз сходить вниз, чтобы вызвать их наверх… А места не предвидится, денег мало и скоро вовсе не будет, деваться некуда, возвращаться же назад без места не стоит, стыдно даже. Конечно, от мысли об убийстве было еще далеко. В Лавру приходит его приятель Лавров. Зачем? Получил письмо от послушника отца Сергия, что они уезжают в среду в 2 с половиной часа. Следовательно, коридор еще больше опустеет и освободится от части приезжих. Таким образом, он узнает, что в среду вечером, после трех часов, в коридоре останутся только отец Илларион, Григорий да два приезжих архимандрита. На другой день он отправляется на железную дорогу с прошением, передает его свидетелю Барро. Барро ему отказал, как и следовало ожидать; между тем поезд уходит, остается подождать следующего и уехать домой. Тут возникает опять в уме обстановка монастыря: архимандрит Сергий уехал, послушники при нем тоже, отец Григорий и два архимандрита пойдут в 6 часов в Крестовую церковь, и тогда останется один отец Илларион. Отец Илларион богат, стар… А коридор пуст. Вот когда должна была явиться первая мысль об убийстве. Вот когда подсудимый решился прийти, по его словам,
Вот каким образом создался умысел подсудимого и вот каким образом он привел его в исполнение. Поэтому я думаю, что вы, быть может, отнесетесь к его сознанию с сомнением и признаете, что это сознание неполно, что подсудимый не совсем так сделался преступником, как это он объясняет. Я полагаю, что когда вы представите себе этого подсудимого без средств и без места, идущего без всякой цели с железной дороги, где он получил отказ, к нелюдимому и чуждому ему отцу Иллариону, затем совершающего там убийство и спокойно переменяющего белье, вытирающего руки и выбирающего имущество отца Иллариона в то время, когда рядом с ним тот умирает израненный и истерзанный; когда вы представите себе этого человека, рассчитанно запирающего дверь, уходящего и, наконец, гуляющего и пьянствующего в Окуловке, то, я думаю, вы признаете, что у такого человека мысль о преступлении явилась не внезапно, что почва для него была приготовлена, что мысль об убийстве выросла и созрела за несколько часов прежде, чем самое убийство было совершено.
Я обвиняю подсудимого Михайлова в том, что он совершил преступление с обдуманным заранее намерением. Подсудимый хочет доказать, что оно совершено внезапно, без предумышления. Кто из нас прав — решит ваш приговор. Закон считает оба эти преступления весьма тяжкими. Но не о строгости кары думает в настоящее время обвинительная власть. Есть одно соображение, которое, как мне кажется, в настоящем деле следует принять, во внимание. Подсудимый молод, ему 18 лет, вся жизнь еще пред ним. Он начал ее очень печальным делом, начал преступною сделкою с своей совестью. Но надо думать, что он не погиб окончательно и, конечно, может исправиться, может иначе начать относиться к задачам жизни и к самому себе. Для этого исправления строгий и правдивый приговор суда должен быть первым шагом. Со сделкой с совестью ему не удалось. Теперь он находится пред вами и, по-видимому, хочет вступить в сделку с правосудием: признаваясь в убийстве, ввиду неотразимых фактов, он сознается, однако, не во всем, он выторговывает себе внезапность умысла. Не думаю, чтобы на него хорошо подействовало нравственно, если эта вторая сделка удастся. Вот почему я думаю, что она ему может и не удаться.
ПО ДЕЛУ ОБ УБИЙСТВЕ КОЛЛЕЖСКОГО АСЕССОРА ЧИХАЧЕВА *
Господа судьи, господа присяжные заседатели! 26 ноября прошлого года в Захарьевской улице совершилось происшествие, кончившееся убийством. Убит был почетный мировой судья Чихачев. Дело это наделало много шуму как в Петербурге, так и в той местности, где действовали и постоянно проживали Чихачев и обвиняемые. Оно вызвало самые разнообразные толки, самые крайние и смелые предположения. В них то обвиняемые рисовались чрезвычайно мрачными, отталкивающими чертами, то Чихачев унижался и топтался в грязь, как человек, недостойный даже простого сожаления. Но молва, основанная на догадках и праздных толках, должна кончиться сегодня, в день, когда определится настоящее положение участвующих в деле лиц и когда их действия выяснятся в надлежащем своем свете. Судебное следствие, развило перед вами все существенные обстоятельства дела, в наших судебных прениях мы постараемся разъяснить пред вами их значение и характер, и затем вы постановите беспристрастный приговор, который должен иметь большое значение. Он укажет, возможно ли безнаказанно распоряжаться чужою жизнью под влиянием гнева и ненависти и может ли каждый сам делаться судьею в своем деле и s приводить в исполнение свои, выработанные страстью и озлоблением, приговоры…
Подсудимые обвиняются в том, что они в запальчивости и раздражении, — один убил Чихачева, а другая покушалась убить его. Так поставлено обвинение высшею обвинительною инстанциею — судебною палатою. При таком убеждении остается обвинительная власть и в настоящую минуту. Преступление, в котором обвиняются подсудимые, закон резко отделяет от тех, в которых убийство было задумано задолго, заранее подготовлено и затем хладнокровно совершено. Убийство в запальчивости и раздражении бывает обыкновенно последствием внезапно прорвавшегося наружу гнева, увлечения, ненависти. Эти страстные чувства выражаются в стремлении уничтожить ненавистного человека, стоящего пред глазами. Понятно, что главными и существенными свойствами этого преступления должно считать, во-первых, запальчивость или раздражение как внешнее выражение гнева или ненависти и, во-вторых, намерение убить, желание лишить жизни. Поэтому для того, чтобы в каждом данном случае доказать, что убийство совершено в запальчивости и раздражении, необходимо доказать, что гнев и ненависть действительно существовали, что последняя постепенно развивалась и созревала, дойдя, наконец, до такой степени, что стремление утолить ее заглушило в человеке все остальные соображения. Необходимо проследить ее развитие до того момента, когда она обратилась в гневную вспышку, кончившуюся убийством, и затем разъяснить, насколько в этой вспышке проявилось желание виновного именно убить, уничтожить противника. Сообразно с этим я и буду строить мое обвинение. Прежде всего является вопрос о ненависти, о гневе и об условиях, которые их вызвали. Для того, чтобы судить об этом, надо обратиться к житейской обстановке участвующих лиц. Эта житейская обстановка есть лучший материал для верного суждения о деле; краски, которые накладывает сама жизнь, всегда верны и не стираются никогда…
Обращаясь к этой обстановке, мы встречаемся прежде всего с личностью подсудимого. Данные судебного следствия достаточно ее характеризуют. Подсудимый был земский деятель, энергический, трудолюбивый, пользовавшийся доверием и поэтому выбираемый на ответственные должности. Это был вообще человек, в честности которого никто не сомневался. Вы слышали, что вопрос о недостатке 3 тыс., который почему-то был возбужден на судебном следствии, объясняется беспорядком в ведении книг, в котором виновен не подсудимый, и никто из свидетелей не решился, хотя бы отдаленным намеком, связывать это ' обстоятельство с его недобросовестностью. Но одной честности и трудолюбия мало, чтобы внушать к себе симпатию. И мы знаем, что подсудимый симпатии к себе не внушал. Он стоял в уезде совершенно одиноко. Против него нередко собирались партии; ему приходилось терпеть нападения и бороться. Его не любили за его «злой» язык, за его резкость, за его образ действий — крутой, властный, ничем не смягчаемый. Это был человек, державший себя по отношению к окружающим так, что сочувствия ему у них искать было нечего. Он сам здесь признал себя «резким». Он слишком часто и скоро приходил в негодование, слишком несдержанно выражал это чувство. Письма, имеющиеся в деле, представляют многие подтверждения этим сторонам его характера. Для него весь уезд населен
Я не стану повторять историю, которая разыгралась в Ашеве. Ее фактическая обстановка не подлежит сомнению. Здесь достаточно описаны и этот грязный кабак, и комната, перегороженная тесовою перегородкою пополам, и запертая дверь в перегородке, и предшествующие посещению Чихачева дружелюбные объяснения с ним обвиняемого, и, наконец, выход Чихачева из этой конуры — бледного, испуганного, растерянного, почти больного. Для вас важно то, что происходило при этом объяснении. В общих чертах все показания свидетелей и предсмертное показание Чихачева сходятся на том, что после длинного и подробнейшего рассказа обвиняемой о своих к нему отношениях, причем муж был зрителем и слушателем, ему внезапно было сказано: «Вы клялись пожертвовать для меня вашею жизнью, она мне теперь нужна, отдайте ее мне». Я не придаю значения той части рассказа, где говорится, что на столе лежали револьвер и кинжал или нож. Они могли лежать потому, что были дорожными вещами, взятыми в путь и положенными на стол случайно.. Во всяком случае трудно предположить в обвиняемых совершенно бессмысленное желание, чтобы Чихачев тут же, при них, порешил с собой. Это всякого навело бы на мысль, что Чихачев коварно убит ими. Но не подлежит сомнению самое предложение лишить себя жизни. Сами обвиняемые не отрицают его, придавая ему только характер шутки. Но в таком случае и убийство 26 ноября также может быть объяснено шуткою, только неосторожною. Подсудимый говорит, что отнесся к этому предложению своей жены Чихачеву спокойно, даже со смехом, как к вещи совершенно несбыточной и невозможной. Но я не думаю, чтобы это было так, и ввиду того, что последовало затем, я полагаю, что для обвиняемого было весьма интересно, чем это кончится и как отнесется Чихачев к сделанному ему приглашению. Если бы предложение о самоубийстве было принято, то это указывало бы лучше всяких очных ставок, что Чихачев считает себя глубоко и безусловно виновным. А если он считает себя виновным до такой степени, что по просьбе чуждой ему в данную минуту женщины добровольно сходит с лица земли, то она сказала правду и одну только правду. И если она нашла в себе настолько жестокой смелости, чтобы потребовать самоубийства, то значит действительно она была опозорена им и между изнасилованием и предложением самоубийства не лежит ничего, кроме постоянной и глубокой, вырвавшейся, наконец, наружу, ненависти и полнейшего презрения; значит, она его никогда не любила, значит, она нравственно была чиста пред мужем и верна ему. Тогда можно ее и простить за ее невольный проступок… Подсудимый говорил нам здесь, что через все это дело проходит, по его мнению, одна нить, связывающая все его поступки, — сомнение. Он вечно сомневался, вечно недоверял, постоянно находясь в борьбе с самим собою. Я думаю, что это отчасти справедливо для первого времени — от признания жены до поездки в Ашево. Но дальнейшие события указывают на нечто другое; через дело проходит другая нить, приводящая к выводу, что если подсудимый — человек деятельный и честный, то, с- другой стороны, это человек злобный и себялюбивый, в котором мало сердца, которому недоступно чувство настоящей любви, неразлучной с снисхождением, с прощением, с извинением слабостей, ошибок и даже проступков близких этому сердцу людей. Может ли говорить о действительной любви человек, который заставляет свою молодую жену в грязной харчевне рассказывать своему бывшему, давным-давно оставленному и мимолетному любовнику все мелкие и щекотливые подробности их отношений и, горя стыдом, напоминать ему вещи, которые давно следовало выбросить из памяти, рискуя притом всякую минуту выслушать: «Вы лжете, вы клевещете; дело было не так; вы отдались мне добровольно». Человек, который способен проволочить свою жену через все обстоятельства настоящего уголовного дела, подвергать ее терзаниям своих допросов и поруганиям уездной молвы, бранить и бить — и притом не за то, что она виновна, а только потому, что он
Господа присяжные заседатели, вероятно многим из вас известны условия жизни в уезде и вообще уездная обстановка. Известно, какой сон, какое вялое спокойствие царит в уголках так называемой провинции, как мало, в большинстве случаев, занято местное население интересами общественными и живыми вопросами, которые волнуют и занимают жителей столиц и больших городов, и, наоборот, какую особую цену имеют в глуши уезда такие новости, которые связаны с определенным лицом, так сказать, осязаемым, всем лично известным… В особенности возбуждают интерес новости о лице, занимающем какое-либо общественное положение, какой-нибудь видный в уезде пост. Понятен интерес, с которым местное общество следило за похождениями такого человека, как подсудимый, бывший мировой посредник, председатель земской управы, мировой судья, а тем более за поступками, действительно выходившими из ряда обыкновенных. Слух, пошедший после резких и неблагоразумных действий подсудимого, должен был оживить и возбудить все местное общество, скудное новостями, богатое любопытством. Ашевская история с ее подробностями — самоубийством, вызовом и погоней — была камнем, брошенным в стоячую воду, от которого все заколыхалось и пошли расходиться все далее и далее круги, волнуя болотную тишь и гладь. Лучшие доказательства того, как разрастались рассказы и сплетни о подсудимых и Чихачеве, находятся в письмах Церешкевича, по ним можно проследить, как молва к простому предложению самоубийства постепенно присоединила револьвер, потом кинжал, затем стакан яду, наконец петлю, так что бог знает, до каких способов самоубийства добралась бы эта молва, если бы события не дали ей другого материала… Притом, вспомните личный характер и положение подсудимого в уезде. Человек всех ругал и корил, и вдруг у него у самого оказывается больное место, да еще какое больное! Он — который на всех смотрел презрительно — у себя дома поставлен в фальшивое положение обманутого мужа; он — считавший всех идиотами — сам действует совершенно безрассудно; он — этот самолюбивый гордец — унижен, осмеян, обманут… Какой богатый материал для недоброжелателей, которые, конечно, должны были за него ухватиться, захлебываясь от радости, ухватиться и разглашать его, выпуская «чихачевскую историю» в разных изданиях и с новыми вариантами, вроде стакана яду, петли и т. д. Уйти от этих сплетен и слухов было не только трудно, но просто невозможно. Подсудимый— мировой судья; ему по должности приходилось принимать ежедневно приезжавших по делам, объясняться с ними, и все слухи и пересуды, им же самим вызванные, должны были вторгаться к нему в виде намеков, косвенных взглядов, непрошенного оскорбительного участия, лживо-сочувственных вопросов и т. п. И так каждый день! И более мягкий человек раздражился бы при мысли, что в его семейный мир внесен разлад, который всякий считает себя вправе заметить, что его частная жизнь сделалась добычею любопытных глаз и праздных языков. Понятно, как это действовало на обвиняемого при его желчности и раздражительности, при том безграничном самолюбии, которое выказывал он не раз. Понятно, что он мог до крайности негодовать на виновника всего этого и, забывая в своем ослеплении про себя, про свой образ действий, начать ненавидеть Чихачева всеми силами души. Он уехал за границу… Я не стану утверждать, что он это сделал с тем, чтобы догнать Чихачева: на это нет указаний в деле. Вероятно, он это сделал с тем, чтобы хоть немного забыться и вырваться из той среды и атмосферы, где ему тяжко дышалось и жилось после всего, что он наделал. Но это ему не удалось. Иные люди и новая природа не облегчили, не развлекли его. Он унес с собою и за границу свои тревоги и свою домашнюю едкую печаль. Он проводил бессонные ночи и посвященные бесцельной беготне дни за границей, как сам это объяснил здесь. Но, кроме того, у нас есть один факт, который указывает на его душевное состояние, а именно письмо, которое он писал к Чихачеву из Берлина, из первого города, где впечатления новой жизни должны были обступить его, письмо, в котором говорится: «Нет ничего возмутительнее, когда личность, пошлая и ничтожная во всех отношениях, прозябает, не сознавая своей гадости. В вас нет ничего цельного. Вы глуповаты, пошленьки, мерзеньки… Одно только прилагательное применимо к вам не в уменьшительной степени: вы трус! Чем больше вдумываюсь в вашу личность, тем все гаже и гаже она мне становится. Ни одного смягчающего обстоятельства!»
Вы видите, господа присяжные, как быстро развивалась ненависть подсудимого к Чихачеву, как из человека, который, по своим собственным словам, был почти спокойным зрителем очной ставки жены своей с Чихачевым, из человека, который затем предлагал способ серьезно решить дело поединком, он обращается в простого ругателя, стараясь излить накопившуюся злобу хоть на бумаге, и пишет письмо, если можно так выразиться, с пеною у рта. По возвращении подсудимых из-за границы уезд принял их в свои объятия, и их, конечно, встретило все прежнее — и обстановка, и рассказы, еще более разросшиеся в их отсутствие, которое объясняли погонею за Чихачевым. Они уединились у себя и снова показываются на свет лишь 26 ноября, в день убийства. Но у нас есть хороший материал, чтобы судить о том, что они делали в это время. Это дневник подсудимой. В нем, как и во всяком дневнике, надо отличать две стороны: личную и фактическую. Всем личным рассуждениям дневников доверять следует весьма осторожно. Человек против воли, ведя дневник, всегда почти рисуется пред кем-то третьим, пред каким-то будущим читателем, даже каясь в прегрешениях и пылая негодованием против самого себя. Поэтому, мне кажется, что в дневнике вообще трудно найти правдивое изображение личности и ее внутреннего мира; наконец, эта часть составляет такую сокровенную принадлежность каждого, что ее приличнее вовсе и не касаться. Но факты, выставленные в дневнике, события, указанные в нем, принадлежат исследователю и заслуживают, в значительной степени, веры. Из дневника обвиняемой мы узнаем, что, вернувшись в Андрюшино, муж ее окончательно предается своему гневу; Чихачева нет, сорвать злобу не на ком, отомстить некому, и вот эта злоба и месть обрушиваются на жену. Она начинает горькими страданиями и унижениями искупать ту неосторожность, о которой сама теперь сожалеет, упрекая себя в том, что созналась мужу. Подсудимый всю почти первую половину ноября обращался с женою, как самый неразвитый, ослепленный и бессердечный человек, сменяя это обращение, по какому-то особому настроению, ласками и нежностью… Он не только заставляет ее вновь и вновь рассказывать все мелкие подробности своих отношений к Чихачеву, не только мучит ее по временам своим молчанием по целым дням, не только называет в глаза разными неприличными именами, но замахивается на нее стулом, бьет ее чубуком и наносит удары кулаком, от которых лицо ее заливается кровью. Он подвергает ее медленному мучению выпытывания признаний, так сказать, поджаривает на медленном нравственном огне, и при одном имени Чихачева, около которого, однако, вращаются все пытливые расспросы, приходит в ярость. Очевидно, что этот человек отдался всецело своему страшному гневу. Отсутствие снисходительности и терпимости, ему свойственное, так дало восторжествовать этому чувству, что оно заглушило все проблески других благородных чувств: не видно и следа сострадания к жене, жалости и уважения к женщине… Он или молчит, или бушует один в доме. Ничто его не интересует, он весь отдался своему недостойному, животному гневу, который сам себя питает… Жена его плакалась, по институтской привычке изливалась в дневнике, уличала себя в том, что считает «днями блаженства» дни, когда его нет дома, и, убегая ночью с постели, ложилась на снег в надежде захворать и умереть… Нет сомнения, однако, что не жена была главным предметом его злобы. Она просто попадалась под руку. Это был Чихачев, заводчик всему, в его глазах, злу, заставивший жену стать в такое положение; которое вызвало впоследствии с ее стороны сознание, а со стороны подсудимого необходимость- разъяснить это сознание, наделав при этом ряд несообразностей, которые подали повод к различным сплетням и т. д. Вот против кого должен был питать главным образом злобу подсудимый. Вот чьего имени он не мог слышать, не сопровождая его бранью и побоями той, которая являлась пред ним живым напоминанием о ненавистном человеке. Но человек, подобный подсудимому в этот период его жизни, не может относиться к своему недругу с каким-нибудь получувством; он должен его ненавидеть глубоко и страшно, а ненависть неразлучна с желанием устранить, уничтожить ненавистный предмет, лишить его возможности физически и нравственно давить и возмущать своим присутствием. И чем недоступнее этот предмет, тем он ненавистнее! А Чихачев был почти недоступен для подсудимого; он скрывался и только, на общее несчастие, постоянно вставал перед ним в его воспоминаниях. Я думаю, что в припадках гнева, во время которых последний истязал жену, у него не могло не быть желания нанести вред еще больший и неизгладимый Чихачеву, настолько более сильный, насколько, по его мнению, Чихачев являлся сравнительно с женою более преступным. Мы видим намеки на это в письме подсудимой к Чихачеву. Оно писано ею самою, но проникнуто мыслями и выражениям» мужа, который его исправлял и редактировал. Из него видно, до какого озлобления дошел он сам, дошла и жена его. Они «не хотят пачкать рук в жалкой и презренной крови Чихачева», им нужно «удовлетворить свою злобу», нужно «избить очень больно», — Чихачеву посылается пощечина, в надежде сделать то же и на деле, его называют «идиотом и бессознательным подлецом», ругаясь над его родственным чувством, ему советуют последовать примеру брата — застрелиться на охоте и т. д. Такое письмо, написанное женою под диктовку мужа, указывает на нескрываемую ненависть, на злобу, которая кипит и льется через край, так что слова «честь женщины восстановляется только смертью» звучат в нем вовсе не простою угрозою. Притом, там, где можно написать такие вещи издалека, там гораздо худшее можно сделать вблизи, лицом к лицу. Но такое состояние не может длиться долго — необходим исход, какой бы то ни был. Подсудимой, очевидно, жаждал встречи с Чихачевым… Дуэль отдавала бы ему хоть на несколько минут Чихачева в руки, дуэль застилала бы собою глупую историю в Ашеве и показывала бы, что с ним шутить нельзя… С этим предложением он и является к Чихачеву. Мы знаем, как оно было сделано, подсудимый согласен в этом с Церешкевичем, фон Раабеном и Поповым… Имел ли Чихачев основание отказываться от дуэли, имел ли подсудимый право негодовать на этот отказ и считать себя затем вправе на все против Чихачева? Если человек оскорбленный может, согласно существующему обычаю, вызвать другого на дуэль, то он во всяком случае должен удовольствоваться тем, что сделал вызов и потребовал удовлетворения. Он принес свою дань предрассудку и показал, что его нельзя безнаказанно оскорблять. Если противник отказывается от дуэли, он заслуживает, быть может, в глазах вызвавшего громкого названия труса, жалкого и мелкого человека, который имеет дерзость оскорблять и не имеет смелости расплачиваться за свои оскорбления. Но этим и должно все окончиться. Там же, где человеку, отказавшемуся от дуэли, настойчиво и неотступно предлагают ее, где его преследуют, и несмотря на доводы, что он не считает себя обязанным принимать вызов, всячески принуждают идти драться, там будет уже не дуэль, а нечто худшее. Там его заставляют или самого выйти под пулю, следовательно, подготовляют ему убийство, или заставляют против воли посягнуть на жизнь другого, т. е. сделаться убийцею. Во всяком случае совершается преступление или против него, или его самого заставляют совершить преступление. Я думаю, что всякий, кто не считает себя обязанным принять вызов, имеет нравственное право отказаться, приняв и все общественные последствия такого отказа, а тот, кто станет после отказа насильно, угрозами и запугиванием, тащить его к барьеру, тот станет в положение нападающего. Чихачев не захотел драться. Это его личное дело, не подлежащее нашему суду. Он мог иметь свои основания, общественные, личные… мог думать, что уже поквитался с подсудимым. Наконец — и это главное — он не считал себя виноватым. Этому отказу предшествовал, однако, целый ряд писем, полученных Чихачевым от Церешкевича. Нельзя не пожалеть о той роли, которую играл в этом случае господин Церешкевич. Увлекаемый чувством дружбы, он хотел охранить своего друга от несчастия, а между тем близоруким образом волновал и только пугал его, поселяя в нем излишние опасения своими подробными отчетами о том, что делается и говорится в уезде. Письма эти постоянно держали Чихачева в страхе. Мы знаем, что произошло 26 ноября. Приехав сюда, подсудимый прежде всего отправился в адресный стол и взял справку о Чихачеве, который отмечен был поехавшим в Москву Желая узнать, когда он вернется, и вообще разузнать о нем, подсудимый, как всегда неразлучный с женою, вдруг узнает, что Чихачев здесь и живет у своей сестры. Идя по лестнице к сестре Чихачева, обвиняемые, конечно, были под давлением всего пережитого ими и всех мыслей, волновавших их… Лишь только перемолвили они несколько слов с Чихачевым, ему была вновь настойчиво предложена дуэль, и когда он от нее отказался, произошел тот факт, который мы признаем убийством в запальчивости и раздражении.
Мне приходится перейти ко второй части обвинения и разобрать, существовало ли действительно намерение совершить такое преступление, выразился ли в действиях обвиняемых в данном случае умысел убить Чихачева. Я старался подробно выяснить дело и то, что должно было происходить с подсудимым до самого приезда его на квартиру Чихачева. Ненависть его к Чихачеву должна была дойти до крайнего предела. Недоставало только толчка, чтобы эта ненависть, прорвавшись гневной бурей, проявила себя каким-нибудь насильственным, кровавым действием. Этот толчок был дан отказом Чихачева от дуэли; вслед за ним произошло насилие со стороны подсудимого, состоявшее в убийстве. Обращаясь к доводам о том, что он имел намерение убить Чихачева, восстановим то, что произошло в квартире Чихачева. Из показаний свидетелей картина происшествия представляется довольно ярко. Когда подсудимый с своею женою быстро и смело вошли в квартиру Чихачева, последний вышел к ним навстречу, оставив в соседней комнате фон Раабена и Попова. Эти лица услышали разговор о письме; за разговором последовало какое-то предложение, на которое последовал решительный отказ от дуэли со стороны Чихачева; затем наступил момент молчания, смененный движением, шумом, вознею. Произошел, как характеристически выразился здесь дворник Ильин, «бунт». Этот бунт услышали и другие лица. Первое лицо, которое явилось усмирять бунт, был дворник Ильин. Вы помните его оживленное показание, хотя краткое, но очень ясное. Он застал подсудимого стоящим перед Чихачевым, который был прижат к дивану, и наносящим ему удары. Когда он бросился к ним, чтобы оттолкнуть нападающего от Чихачева, и когда хотел схватить его руки, то почувствовал, что ему что-то поранило пальцы. Тогда он увидел в руке подсудимого нож и закричал об этом. Выбежали Попов и фон Раабен. Последний бросился на подсудимого и стал его оттаскивать от Чихачева, а Попов крикнул дворнику, чтобы он держал обвиняемую. Когда фон Раабен оттаскивал подсудимого, держа его за одну руку, он в то время действовал другою рукою, отталкивая от себя Чихачева, который был в самозабвении и, наступая на него, бессознательно, очевидно потерявшись, наносил удары. Наконец фон Рабену удалось свалить подсудимого на диван и обхватить; Чихачев, стоявший тут же, сказал, несколько успокоившись: «Ну, слава богу, все кончено, теперь надо за полицией!» Действительно, для него
Но, господа присяжные, я думаю, что вы не поверите этому рассказу. Вы слышали показание дворника. Он первый вошел в комнату, бросился на борющихся и получил раны ножом по пальцам. Что это было до появления фон Раабена, видно из того, что, когда фон Раабен оттаскивал подсудимого от Чихачева, дворник держал уже обвиняемую на другом конце комнаты. В' это время кровь шла у него из руки и испачкала кофту и рукав обвиняемой, следовательно, он был ранен до того, т. е. до того, как Раабен, схватив подсудимого за руки, приказал ему держать обвиняемую. Она стреляла, находясь в руках дворника, уже в то время, когда муж ее был пригнут к дивану Раабеном, а Чихачев стоял подле. Следовательно, дворник мог получить раны в руку только до участия в деле фон Раабена. Затем, из показаний фон Раабена видно, что он обхватил подсудимого и держал его крепко, когда они были на диване. Если даже предположить на минуту, что подсудимый мог вынуть из кармана и открыть нож в это, время, то кому же достались бы его удары, если он, как говорит, наносил их бессознательно, как не тому, кто лежал на нем, и раны были бы нанесены не по рукам, которые его обхватывали, и не в грудь противника, потому что он плотно прилегал ею к подсудимому, а только в спину или в бок. Этим противником, против которого мог защищаться подсудимый, был фон Раабен. Между тем фон Раабен, как вам известно, остался невредим, исключая незначительной царапины на руке, а раны нанесены были Чихачеву, который стоял в стороне, около дивана. Каким образом человек, обхваченный и крепко прижатый к дивану, наносил удары не тому, кто его держит, а другому, стоящему около дивана? Наконец, если и предположить, что подсудимый в это время нанес Чихачеву удары, то куда же они могли быть нанесены? Очевидно, в ту часть тела, которая была на одной линии с лежащим на диване, т. е. в нижнюю часть живота или в верхнюю часть ног, в бедра, а, между тем, раны нанесены в верхнюю часть груди. Подсудимый говорит, что стал наносить удары ножом лицам, которые его держали, сам себя не помня и силясь обороняться. Но если обороняться, то значит сознавать, что и зачем делаешь. От чего же и от кого обороняться? От лиц, которые его держат, чтобы прекратить драку и передать его полиции, так как Чихачев его уже не трогал. Но набуйствовать и нашуметь в чужой квартире и защищаться с ножом в руках от грозящего прихода полиции — это такое странное объяснение, которое не заслуживает доверия. Для такой защиты нож был не нужен. Затем, если бы он действительно защищался, то раны и были бы нанесены тем, которые его держали, а не Чихачеву, который стоял в стороне. Припомните, как им вообще объясняется употребление в дело ножа. Он помнит все: как вынул
Но, быть может, скажут, что Чихачев тоже нападал на подсудимого, наносил ему удары. Можно ли, однако, требовать, чтобы он оставался спокойным и не трогал человека, свалившего его и бьющего ножом в грудь? Можно ли это требовать, в особенности когда этот человек почти насильственно пришел в квартиру Чихачева и когда последний видел пред собою давнего преследователя и смертельного врага? И если Чихачев умирает от ударов, нанесенных ножом в такое место, где смерть почти неизбежна, нанесенных человеком, который давно кипел против него гневом и преследовал его, добиваясь своей или его смерти, и встретил окончательный отказ в удовлетворении этого желания, мы имеем право сказать, что человек этот хотел убить своего врага, сказать, что подсудимый убил его в запальчивости и раздражении. Он весь отдался своему гневу. «Ты не хочешь мне дать удовлетворения как человек общества — я на тебя нападу, как на зверя, беспощадно и с оружием в руках; ты не хочешь видеть дуло пистолета — я тебе дам отведать ножа; ты волей или неволей испортил мне мою жизнь — я у тебя отниму твою!» И он убил Чихачева…
Остается сказать о подсудимой. Ее участие в этом деле является преступным. Мы видели, что она постоянно ходила за мужем на буксире и, действуя под его руководством, не отрезвляя и не останавливая его, охотно присоединялась к его озлоблению. И для нее Чихачев являлся таким же ненавистным роковым человеком, как и для мужа; он казался и ей причиною всего зла; ему писала она, что жаждет его крови, забывая, что не он, а она сама вместе с мужем причина всех уездных историй и сплетен… Принеся мужу повинную, признав себя пред ним обманщицею, она не могла уже заявлять претензий на самостоятельность и, смотря на все из-под его руки, стала разделять его ненависть и злобу. Бросаясь в снег, плача и перенося побои, она, конечно, искала, подобно мужу, выхода и думала, что все может, согласно его мнению, разрешиться и успокоиться дуэлью. В надежде на то, что состоится что-нибудь окончательно, что устроится с ненавистным человеком поединок, она является с мужем к Чихачеву. Тот снова отказывается. Следовательно, опять пойдут сомнения, опять нравственная пытка, долгие расспросы, необходимость выворачивать свою душу и шевелит постыдные подробности прошлого: это невозможно, невыносимо!.. И вот и в ней должно было развиться крайнее раздражение, и, увлеченная шумом борьбы, видя пред собою виновника своих зол, она дважды стреляет в Чихачева с тем, чтобы его убить. Она хотела его убить. Вспомните ее письмо, вспомните бесчеловечное предложение, которое она решилась сделать Чихачеву в Ашеве, вспомните ее желание знать: ей ли принадлежит право считать себя убийцею Чихачева, обратите, наконец, внимание на то, что нельзя бессознательно дважды стрелять из револьвера, курок которого надо каждый раз взводить. Вы можете к ней отнестись снисходительно: не она убила Чихачева, а выстрадала очень много, но вы не должны забывать, что вследствие ее двукратного обмана возникли у ее мужа сомнения, разрешившиеся убийством Чихачева… Я обвиняю подсудимых, согласно с определением судебной палаты, в том, что одна покушалась на убийство Чихачева, а другой убил его в запальчивости и раздражении. От вас, господа присяжные заседатели, зависит решить их участь. Пробегая мысленно все это дело, к невеселым мыслям прихожу я. Оно сводится к смерти человека, безусловно доброго, который в нашем обществе, небогатом бескорыстными деятелями и сознательно честными людьми, приносил свою значительную долю пользы, содействуя народному образованию, устроив училище, помогая учреждению ссудо-сберегательных товариществ и выводя бедняков из мрака к свету… За слабость характера, за давно прошедшее увлечение он заплатил ценою жизни. Его далеко не бесполезную жизнь прекратил не человек неразвитой, грубый, который не ведает, что творит во гневе своем, но человек образованный, развитой, могущий правильно оценивать свои поступки, человек, который был судьею и преподавал другим уроки уважения к личности и закону, уроки обуздания своих порывов. Мне думается, что с вашей стороны по отношению к нему должен последовать строгий приговор, который укажет, что на защите человеческой жизни стоит суд, который не прощает никому самоуправного распоряжения существованием другого. Подсудимому, стоявшему на видной ступени в обществе, умевшему быть полезным деятелем и слугою общественных интересов, много было дано. Но кому много дано, с того много и спросится, и я думаю, что ваш приговор докажет, что с него спрашивается много…
ПО ДЕЛУ О ПОДЛОГЕ ЗАВЕЩАНИЯ КАПИТАНА ГВАРДИИ СЕДКОВА *
Господа судьи и господа присяжные заседатели! Дело, по которому вам предстоит произнести приговор, отличается некоторыми характеристическими особенностями. Оно — плод жизни большого города с громадным и разнообразным населением, оно — создание Петербурга, где выработался известный разряд людей, которые, отличаясь приличными манерами и внешнею порядочностью, всегда заключают в своей среде господ, постоянно готовых даже на неблаговидную, но легкую и неутомительную наживу. К этому слою принадлежат не только подсудимые, но принадлежал и покойный Седков — этот опытный и заслуженный ростовщик, которого мы отчасти можем воскресить пе-. ред собою по оставшимся о нем воспоминаниям, и даже некоторые свидетели. Все они не голодные и холодные, в обыденном смысле слова, люди, все они не лишены средств и способов честным трудом защищаться от скамьи подсудимых. Один из них — известный петербургский нотариус, с конторою на одном из самых бойких, в отношении сделок, мест города, кончивший курс в Военно-юридической академии. Другой — юрист по образованию и по деятельности, ибо служил по судебному ведомству. Третий — молодой петербургский чиновник. Четвертый — офицер, принадлежавший к почтенному и достаточному семейству. И всех их свела на скамье подсудимых корысть к чужим, незаработанным деньгам. Некоторые вам, конечно, памятные свидетели тоже явились здесь отголосками той среды, где люди промышляют капиталом, который великодушно распределяется по карманам нуждающихся и возвращается в родные руки, возрастая в краткий срок вдвое и втрое. Мы не будем вспоминать всех их показаний и вообще оставим из свидетелей лишь самых достоверных и необходимых. Обратимся прежде всего к выяснению главного нравственного вопроса в этом деле, вопроса, касающегося сущности завещания. Соответствует ли оно желаниям покойного Седкова? Согласно ли оно с его видами и чувствами? Вытекает ли оно из отношений между ним и женою и пришла ли жена с своим подлогом на помощь решению, которое только не
Что за человек был Седков? У нас есть данные о нем и в письмах, и в показаниях свидетелей, его близко знавших. Скромненький офицер, с капитальцем в 400 руб., он пускал его втихомолку в рост, не брезгуя ничем — ни платьем товарища, ни эполетами кутнувшего юноши. Собирая с мира по нитке, он распространял свои операции и за пределы полка и заполз было в Константиновский корпус, но оттуда его попросили, однако, удалиться, погрозив разными неприятностями. Тогда он захотел расширить не территорию, но размер своих операций. Для этого нужен был большой капитал. Для капитала был совершен брак — не по любви, конечно, и без всяких нравственных условий и колебаний. Медведев рассказал здесь, как «приезжала сваха, говорила, что 10 тыс., а ей, свахе, чтоб пять сотенных…» Сама Седкова заявляет, что ее
Такой-то человек женился на Седковой. Она рассказала здесь, что была взята из института 15-ти лет, покинула затем бабушку и жила одна, не стесняясь нравственными требованиями общественной жизни. И эта жизнь с нею тоже не стеснялась, открывая ее почти еще детским глазам свои темные, но завлекательные стороны. Она принесла в дом мужа скудное полуобразование, состоящее лишь в уменье лепетать по-французски, любовь к развлечениям и удовольствиям, незнакомство с трудом и привычку не отказывать себе в расходах. При этом она, вероятно, принесла не особенно сильное уважение к своему
По институтской манере Седкова принялась за дневник и ему поверяла свои скорби, которых не понимал ее муж, видевший в ней хотя и неизбежную, но отяготительную и разорительную прибавку к полученному капиталу. Защита, конечно, познакомит вас, господа присяжные, с этим дневником. Вы отнесетесь к нему, без сомнения, надлежащим образом и припомните, что в такого рода документах человек всегда, невольно и незаметно для себя, рисуется и драматизирует и перед собою, и перед какими-то ему безвестными будущими читателями. Тем же направлением проникнут и этот дневник с его маленькою ревностью и длинным, многосложным и чересчур торжественным прощанием с мужем перед происшествием, состоявшим в том, что среди бела дня, близ Чернышева моста, в виду городового, Седкова бросилась в мутную воду Фонтанки с портомойного плота… После этого «покушения на самоубийство» отношения между супругами несколько изменились. Шум ли этого происшествия или усилившаяся болезнь Седкова были тому причиной — неизвестно, но только писание дневника с жалобами прекращается, и через два года мы видим Седкову, вошедшею отчасти во взгляды мужа и начавшую черстветь под влиянием вечных забот о векселях, отсрочках и вычислении процентов. Она начинает исполнять при муже иногда обязанности дарового чтеца, а в последние недели его жизни является и даровым рассыльным, которому поручалось иногда даже получение денег. И она, в свою очередь, вкушает от сладости лихвы и прелести роста и потихоньку от мужа, боясь ответа перед ним, выдает деньги под векселя. Вы знаете историю с векселем Киткина, векселем «венецианским», написанном на живом мясе. Вы слышали и о другом подобном же векселе. Но до последнего издыхания Седков не доверял жене, он жаловался на нее, роптал на ее мотовство, сердился на ее легкомыслие, указывал на ее холодность и безучастие к нему. Вы слышали Ямщикова, Алексея Седкова и Федорова. Вы помните показания Беляевой, что уже в последние дни жизни Седков еще ссорился и бранился с женою «и за деньги, и за поведение». Между ними и не могло быть ничего общего, ничего связующего. Дитя их, на любви к которому могли бы сойтись и легкомысленное сердце одной, и черствое сердце другого, вскоре умерло. В прошлом не было любви, в настоящем — ни уважения, ни сходства целей, наклонностей и характеров. Поэтому мы встречаем в дневнике Седковой знаменательное указание, что в первые годы брака и муж ее вел свой собственный, секретный от нее, дневник. Но, господа, семья, где муж и жена — «едино тело и един дух», по выражению церкви, — ведут два параллельных дневника и, скрываясь друг от друга, поверяют бумаге свое взаимное недовольство, семья эта есть поле битвы, на котором расположены два враждебных стана. И Седков не скрывал своего недоверия к жене. Он требовал от нее отчета во всех ее издержках и тщательно отделял их от «общих расходов» на стол и другие хозяйственные потребности; он отвел ее деньгам особую рубрику в книге с многозначительною надписью «чужие»; он запирался от нее в кабинете, занимаясь счетами, он хранил от нее зорко разные ценности в сундуках, которые она бросилась перерывать после его смерти; он выдавал ей утром скудные деньги на обед и к вечеру требовал письменного отчета в их употреблении. И даже в тот день, когда смерть уже простирала над ним свое черное крыло, он еще записал дрожащею рукою 1 руб. серебром на обед. Но отчета в израсходовании этих денег ему не пришлось читать, потому что на другой день глаза его были закрыты безучастною рукою слуги, чужого человека, так как неутешная вдова была занята в это время укладыванием зеленого сундучка.
Таковы муж и жена. Могли ли люди, прожившие совместно таким образом, рассчитывать, что любовь одного из них будет сопровождать другого и за гробом, отдавая ему все накопленное трудами многих лет? Могла ли Седкова серьезно думать, что муж умрет с мыслью об ее обеспечении, что он не найдет, если не около, так вдали от себя, более ее достойного в его глазах быть его наследником, что в нем не проснутся иные, более сильные, действительные привязанности? Мы знаем, что отношения Седковых между собою не давали никакого основания к таким предположениям. Он был чужой человек своей жене, чужим и умер. Но у него были родные. В Бессарабии жил его брат с семьею. Они, по-видимому, оказывали расположение покойному Седкову. И он был к ним расположен. В деле есть его письма к брату и его жене. В одном он восхищается их согласною жизнью, их взаимною любовью и доверием, их благоустроенным хозяйством, благодарит их за гостеприимство, говорит, что провел с ними самые отрадные дни жизни и даже умиляется до того, что с восторгом вспоминает о пении псалмов и духовных кантат, которое он слышал в доме брата. В другом письме, из Киева, он с горячностью извиняется перед братом, что не успел поздравить его с именинами жены, которая его так обласкала, так радушно приняла… Очевидно, что этими людьми в душе ростовщика, оглянувшегося перед смертью на окружающие чуждые лица, были затронуты такие струны, которые должны были звучать в нем долго. Эти люди, умилявшие покойного Седкова— его брат и жена брата, — были и прямыми его законными наследниками. В их пользу даже не надо было составлять и духовного завещания: сам закон принимает на себя защиту их прав. Поэтому если предполагать, что Седков мог действовать в силу привязанности, то он, конечно, пожелал бы скорее всего оставить свое имущество брату. Его не должно было смущать опасение, что жена останется не при чем. Он знал, что ей достанется вдовья часть. Имущество было все движимое, следовательно, ее доля должна составлять, по закону, четвертую часть. Имущества осталось на большую сумму. Что бы ни говорили о его размере, вы не забудете, господа присяжные, что по смерти мужа Седкова получила ворох векселей, 31 тыс. по чекам, все наличные деньги, бывшие в доме, и драгоценности, уложенные ею в зеленый сундучок. Четвертая часть всего этого, конечно, была бы не меньше полученных за Седковою 8 тыс. руб. и приобретенных, благодаря ее выходу в замужество, 5 тыс. руб. Следовательно, она .получила бы свое.
Но, быть может, скажут, что Седков мог иметь повод оставить ей все, как нажитое на ее деньги, что он считал ее нравственною владетельницею всего своего имущества. Для чего же тогда упреки за расточительность, попреки за мотовство, доводящие до Фонтанки? Да и потом, в создании капитала Седкова участвовали не одни деньги, взятые им за женою. Мы знаем, что, вступая в брак, он уже был в состоянии давать взаймы по тысяче рублей. Притом, разве Седковой обязан муж приращением тех денег, которые ее сопровождали? Разве она помогала ему в его занятиях, разве она была жена-помощница, верный друг и добрая хозяйка? Разве она сочувствовала занятиям мужа, уважала его самого, облегчала его заботы? Нет! С его точки зрения на жизнь, она отравляла ему эту жизнь своим легкомыслием и чрезмерными расходами. В то время, когда он беседовал с должниками, видел их кислые улыбки в расчете процентов, а от иных, слишком уже прижатых им к стене, выслушивал невольные резкие замечания, жена его покупала себе шубки и духи; когда он копил — копейку за копейкой — деньги, которые приносились ему с презрением к его занятиям, с негодованием к его черствости, когда, сталкиваясь с должниками, которые смотрели на него как на прирожденного и беспощадного врага, он подавал ко взысканию, описывал и продавал их имущество, вынося на себе их слезы и их отвращение, жена его франтила и предавалась удовольствиям. Мы скажем, что она хорошо делала, что мало участвовала в этих делах своего мужа, но то ли мог и должен был говорить он? Мог ли он считать ее верным и деятельным союзником в приращении капитала? Он один нес черную работу, он один имел право на все, что было им нажито после свадьбы на деньги, купленные ценою унизительного договора. Пусть укажут затем те факты, те слова и поступки, в которых выражалось его желание оставить все жене. Этих фактов нет! Показание Фроловой разбивается показанием близкого к Седкову человека — Ямщикова, на которого с самого начала ссылалась и сама подсудимая. Седков писал до самой смерти, записывал мелочные расходы и вписывал в книгу свои условия с должниками, но завещания не писал, однако. Он имел знакомых Федорова, Ямщикова, даже Лысенкова самого, к нему ездил доктор — и ничем не намекнул он им на желание оставить завещание, Оказывается, что он и не думал об оставлении завещания. Как многие чахоточные, он не верил в скорую смерть, и жизнь его потухла среди уложенных чемоданов для путешествия на юг и среди предположений о разгаре деятельности в 1879 году. Поэтому о завещании не могло быть и речи. Кроме того, если в иные минуты ему и приходила мысль о смерти, то глаза его встречали чуждую и нелюбимую жену, а вместе с тем шевелилось воспоминание о Бессарабии, о семье брата. Уж если делать, за неимением фактов, предположение о желании его оставить все жене, то вернее будет предположить, что он не хотел утруждать себя завещательными распоряжениями, а все предоставлял закону, который распределит сам его наследие между братом и женою. Нам скажут, может быть, основываясь на словах Седковой, что муж хотел наградить в ней привязанность и покорность. Но мы знаем, какова была привязанность госпожи Седковой к мужу. Сошлются, быть может, на то, что в умиравшем Седкове заговорила совесть, встрепенулись религиозные чувства, которые потребовали отдачи всего накопленного неправым трудом наивному созданию, для нравственного развития которого он ничего не сделал, по крайней мере ничего хорошего. Но нам известно, что прежняя Седкова имеет мало общего с тою Седковою, которую мы видим здесь и которая, действуя с знанием и дела, и жизни, никому не даст себя в обиду. Она испортилась в руках мужа, но в глазах его такая порча была, без сомнения, улучшением, в котором ему себя винить было нечего. Про совестливость его известно из поступка с Ермолаевой. О религиозном настроении его мы знаем мало. По-видимому, оно не было глубоко. В письмах к брату есть цитата из священного писания о необходимости милосердия, да в бумагах сохранилась тетрадь с нарисованным на ней крестом и с надписью:
Итак,
Но другие подсудимые в преступлении не сознаются. Они перекладывают свою вину друг на друга. Седкова растерялась, была убита горем, и не она, а Лысенков
Но, господа присяжные, ваша задача в деле не такова. Каждое преступление, совершенное несколькими лицами по предварительному соглашению, представляет целый живой организм, имеющий и руки, и сердце, и голову. Вам предстоит определить, кто в этом деле играл роль послушных рук, кто представлял алчное сердце и все замыслившую и рассчитавшую голову. Для этого возвратимся к истории возникновения завещания. Первый вопрос —
Всякое дело, совершенное несколькими лицами, всегда представляет в своем дальнейшем ходе разные непредвиденные обстоятельства, зависящие и от случая, и от характера участников. Если это дело — преступление, то и обстоятельства эти не всегда красивы и всегда не безопасны для тех, в чью пользу главным образом совершено преступление. Так было и тут. В то время, когда Седкова считала себя уже полною обладательницею имущества мужа и писала письмо его матери, в котором говорила о «неусыпных попечениях», которыми она его окружала (ночь составления завещания она действительно провела без сна), участники завещания стали заявлять свои требования. Прежде всего, впрочем, ей пришлось выкупить из «дружеских рук» свой зеленый сундучок, оставив взамен его нотариальную отсрочку и услышав, если верить ее показанию, в первый раз грозное и непредвиденное слово — донос… Я не стану касаться этого происшествия. Вы сами слышали свидетелей Макарову и Карпова и оцените их показания. Обращу ваше внимание только на то, что обе стороны сознавали, что сундучок заключает ценности, немаловажные для Седковой, так как разговор об обмене сундучка на отсрочку длился, по словам Седковой, три часа в комнате незнакомого ей человека, причем за затворенною или, по ее словам, даже запертою на ключ дверью тщетно ожидала ее Ольга Балагур, уже раз приезжавшая за сундучком. Затем начались требования и вымогательства денег. О полученных суммах я вам скажу в своем месте, но думаю, что вообще в этом отношении можно полагаться на объяснение Седковой. Первая выдача — 500 руб. Лысенкову и 500 Бороздину — записана ею на лоскутке, который, очевидно, не предназначен для оглашения. Тут же записаны и гвозди, перчатки, шляпа, извозчик, так что счет имеет характер достоверный. Седкова говорит, что все выдачи шли через Лысенкова, кроме 500 руб., о которых сейчас сказано. Но какая цель может ее заставлять приурочивать имя Лысенкова к этим деньгам? Действуя под влиянием их, Лысенков давал ей корыстные советы, цели которых она не могла не понимать, сознавая, что услуги, за которые платятся такие деньги, — услуги преступные. И, между тем, она заявляет, что воспользовалась именно такими услугами, не ссылаясь ни на бескорыстные и потому заслуживавшие доверия советы Лысенкова, ни на его к себе сострадание и расположение. Вглядываясь в действия отдельных лиц по этому делу, мы найдем подтверждение ее объяснений о деньгах, которые то за услуги, то за недонесение, то за компрометированную честь, то, наконец, за молчание свидетелей брались с нее самым бесцеремонным образом. Когда она почувствовала имущество в своих руках, ей стали грозить тем, что к утверждению завещания не явятся без особой платы; когда оно было утверждено, с нее взяли 3 тыс. на расходы и ее стали пугать страшными словами — «протокол» и «прокурор», когда началось следствие, заставили заплатить за мнимое спасение от скамьи подсудимых 8 тыс. руб. Скамья подсудимых все-таки осталась, а около 20 тыс. руб. денег, приобретенных преступлением, пристало к рукам принимавшим в Седковой участие людей, оставив ей немного наличных средств и много векселей, ценность которых еще весьма загадочна.
Обращаясь затем к отдельным подсудимым, я нахожу, что на первом плане стоит
И где в характере Седковой черты такой свирепой злости, такого коварства, такой бессердечности? Мы их не видим и не можем принять романтического объяснения Лысенкова о мотивах оговора. Лысенков горячо отрицает корысть в своих действиях и сводит их к состраданию и сочувствию положению вдовы. Но это сочувствие весьма сомнительного свойства. Если б он сочувствовал Седковой так, как должен сочувствовать честный человек, занимающий официальное, вызывающее на доверие, положение, то он не взялся бы способствовать утверждению завещания. Он должен был сказать ей: «Что вы делаете! Одумайтесь! Ведь это преступление, вы можете погибнуть, а с вами и те, кто вас этому научил. Заглушите в себе голос жадности к деньгам мужа, удовольствуйтесь вашею вдовьею частью. Вы ее получите, эту вдовью часть, по закону, которого вы верно не знаете. Вот он, вот его смысл, его значение. Одумайтесь! Бросьте нехорошее дело». Он должен был, видя в ее руках фальшивое духовное завещание, отговорить ее, напугать, упрашивать. Это была его обязанность как нотариуса, как порядочного человека. От него требовался не донос, а участие и твердо, горячо сказанное слово совета, от него требовали объяснения с Бороздиным, которого он знал и которому он мог пригрозить за его подпись на завещании. Но ничего этого не сделано. Он получил завещание, поручил Титову его утверждение и взял на это 500 руб. В этом, по его мнению, состояла дружеская услуга Седковой. Но из слов Титова мы знаем, что он получил за труды и на расходы только 315 руб., остальные 185 руб. остались у Лысенкова. И это была услуга и сочувствие?! И в этом ли выражалось его бескорыстное и неохотное участие в деле укрепления за бедною вдовою состояния ее мужа? Лысенков отрицает и то, что он нуждался в деньгах, и то, что он способен был получать деньги за свои услуги. Но он нуждался, господа присяжные, он, привыкший к жизни широкой и не стесненной средствами, бывший гусар и блестящий нотариус, он, конечно, с трудом расстался бы с привычками роскоши и дорогого комфорта. Вы знаете, во что может обойтись в Петербурге жизнь молодому, полному сил и жизни человеку, который не пожелает особенно стеснять себя и примет дружески и предупредительно протянутую руку помощи разных ростовщиков. А у Лысенкова своего ничего не было. Нотариальный залог был дан ему отцом, который, быть может, видел в новом занятии сына избавление его от последствий прежней праздной жизни. Но эта жизнь не отставала, она' протягивала свои руки за сыном и в нотариат и давала себя чувствовать на каждом шагу. К 18 мая прошлого года в местном участке скопилось на 10 тыс. руб. взысканий с Лысенкова; вся его мебель и вещи были описаны, и «Полицейские ведомости» уже возвестили об их продаже. В эту критическую минуту явился на помощь отец и дал-10 тыс. руб. под вексель, однако на имя дочери. Продажа миновала, кредиторы были на время удовлетворены, но не все, далеко не все. Загорский получил вместо 4 тыс. руб. 1 500 руб., Перетц — половину, другие кредиторы, здесь выслушанные, тоже получили половинное удовлетворение. Опасность новой описи и продажи была не уничтожена, а только отсрочена. А между тем, кредиторы подходили новыми рядами, расходы на контору были большее, жизнь надо было вести, и она велась с прежним блеском и видимым довольством, при заложенных шубах и отсроченных исполнительных листах. В этом отношении характеристична книжка чеков Общества взаимного кредита и счет того же Общества. С 6 июня по 24 августа внесено и взято около 11 350 руб.; из взятых сумм, как видно по корешкам чеков, уплачено на пошлины по купчим Фохтса и Пилкина около 5 тыс. руб., около 800 руб. заплачено за квартиру, 875 руб. взято без указания предмета уплаты, следовательно на свои расходы, а все остальное отдано разным лицам в уплату по векселям. Из слов самого Лысенкова вы знаете, что к деньгам, взятым на купчую Пилкина с текущего счета, он должен был прибавить своих 800 руб. Следовательно, и из взятых на себя 875—800 руб. пошли на уплату долга, и только 75 руб. из 12 почти тысяч остались нотариусу для него лично. Но такое состояние счетов ясно показывает, как стеснен человек, как тяжело ему приходится, как желательны, как важны, как неизбежно нужны ему деньги! Итак, Лысенков нуждался, а 185 руб., присвоенные им, даже если верить вполне его показанию, из денег доверчивой вдовы, указывают, насколько в нем можно предполагать отсутствие желания попользоваться при удобном случае и без особого труда идущими в руку деньгами. Но человек такого пошиба не может удовольствоваться 185 руб., если можно получить больше. Эта сумма — капля в море долгов и претензий. Чтоб осушить и успокоить его, необходимы иные, большие средства. Для того, чтобы удержаться от добычи их способами недозволенными, эксплуатацией легковерия одних, стесненного положения других, необходим довольно твердый нравственный закал. С этой точки зрения мы имеем свидетельство о Лысенкове от трех лиц, знавших его не как нотариуса только. Одно — почтенного представителя нашего города Погребова. Обвинение питает столь глубокое и искреннее уважение к этому свидетелю, что вполне и безусловно поверило бы ему, если б он явился сюда заявить, что Лысенков
Перехожу к Бороздину. Виновность его очевидна из его подписи. Он, человек опытный и по летам, и по службе, не мог не знать, что утверждать в завещании то, чего он не видел, преступно, потому что несколько таких подписей могут содействовать неправому приобретению имущества. Он знал, что то, что он пишет, есть ложь, ложь официальная и требуемая от него с определенною целью. В его лета не относятся к подобным вещам легкомысленно. Он объясняет свой поступок благодарностью к Лысенкову. Но за что эта благодарность? Он вел свои дела, имел доверенности и поручения, был человеком развитым и юридически образованным. Быть может, Лысенков и поручал ему исполнять какие-нибудь письменные или судебные работы, быть может даже, он состоял при конторе Лысенкова на тот случай, когда бывают необходимы свидетели самоличности, чем-нибудь вроде «благородного свидетеля», но в таком случае, вознаграждение, которое он получал от Лысенкова, получалось им не даром, а за действительный труд, совершаемый с знанием дела и с необходимою ,представительностью. Тут был обмен услуг, продажа труда, и, следовательно, об особой благодарности не могло быть и речи. А для того, чтоб совершить из благодарности не только лживый поступок, но даже и преступление, необходимо, чтоб благодарный был облагодетельствован так, что ему не жаль затем ни чести, ни совести, лишь бы видел благодетель его признательность. Но где признаки таких отношений между Лысенковым и подсудимым? Их нет. Поэтому он сделал подложное свидетельство из других поводов. Но эти другие поводы, по логике вещей, могут быть только корыстными. Он привык, по-видимому, жить с известными удобствами человека, принадлежащего к обществу. Он занимал летом, по выходе из долгового отделения, квартиру, за которую платил 120 руб. в месяц, в то самое время, как закладывал иногда свое платье и часы. У него большая семья — шесть человек детей. Привычки к внешней представительности должны быть удовлетворяемы, семью надо содержать, а занятий постоянных нет. Пребывать в приемной у нотариуса, ожидая зова в качестве свидетеля, унизительно, невесело, да и не особенно прибыльно. А деньги нужны, тем более нужны, что, как вы слышали от свидетеля Багговута, был вексель, который необходимо было выкупить во избежание неприятностей. Он и был выкуплен или иным образом погашен. Тут-то кстати явилось предложение Лысенкова дать подпись на завещании Седкова. Подсудимый объясняет, что он только раз и просил денег от Седковой, 10 или 15 руб., да и тех она не дала. Но трудно предположить, чтоб он, совершив ясное для него по своим последствиям дело, ограничился только такою скромною просьбою. Притом, мы имеем два конца в цепи его требований. У нас есть записочка Седковой от 1 июня, где написано, что ему дано 500 руб. и Лысенкозу 500 руб. Седкова объясняет, что думала, что так деньги эти, тысяча рублей, будут между ними разделены. Записку же она писала, конечно, не в ожидании следствия. Это начало выдач. А конец — в окружном суде. Седкова говорит, что подсудимый отказался явиться в суд для утверждения завещания, и он сам это подтверждает. Толкуют только причины этого они разно. Он, по его словам, хотел подсмотреть, как пройдет завещание на суде, чтоб подтвердить свою подпись в суде уже вне опасности споров против подлинности завещания. 5 июля был заявлен Алексеем Седковым спор о подлоге. Чего же больше? Оставалось отступиться от этого темного дела, в котором чувство благодарности могло привести на скамью подсудимых. Но нет! Он 19 июля является в суд и своим торжественным удостоверением придает окончательную силу завещанию. Очевидно, он ждал чего-то другого. Это другое, по словам Седковой, были деньги. Из показания Ольги Балагур мы знаем, что он их получил. Она видела, как он пересчитывал сотенные бумажки в конверте и получил вместе с ними вексель и свои оставленные в заклад Седковой аттестаты. Балагур прямо говорит, что присутствовала при этом мелочном и исполненном взаимного недоверия торге свидетельскою совестью. Подтверждается ее показание векселем на имя Карганова в 500 руб. Он не отрицает его получения, но говорит, что вексель этот ничего не стоил, ибо был дан на два года. Но зачем тогда было его брать и разве нельзя его дисконтировать? Подсудимый понимал важность своего показания и решился выжать из Седковой все, что можно. В то время, когда другие свидетели послушно шли свидетельствовать в суд, он уперся и получил деньги. В средине между этими получениями, после совершения завещания и при утверждении его в суде, есть, по показанию Седковой, еще одно — за недонос о подлоге. Она говорит, что подсудимый явился к ней после предупреждения ее Лысенковым и читал какой-то протокол, который грозился отправить или отнести к прокурору. Стали торговаться. Сошлись на 1 тыс. руб. Вы можете ей верить или нет, но мне кажется, что следует помнить письмо Петлина: «Примите благой совет, дайте Б. просимое», а также ночное странствование Петлина с Ариною Беляевою к памятнику Екатерины будто бы затем, чтоб дать подсудимому возможность узнать, действительно ли завещание было написано после смерти Седкова, как будто этого нельзя было спросить у Седковой и у самого Петлина. До утверждения завещания подсудимый ничем бы не рисковал; не являясь в суд, он всегда мог бы сослаться на то, что был введен в заблуждение. После утверждения донос уже немыслим, это будет самообвинение. Поэтому самое удобное время для угрозы доносом между писанием завещания и рассмотрением его в суде. Что касается до скромной просьбы о присылке 10—15 руб., то размер ее объясняется, по моему мнению, тем, что все, что можно было получить от Седковой, было уже получено, и что она писалась в то время, когда после заседания суда нельзя уже было угрожать и упорствовать. Этим объясняется и категорический отказ Седковой, и вызванная раздражением приписка подсудимого: «Отказывая — вы меня станете дразнить, а я, право, вам добра желаю»…
И подсудимый Петлин не может отговариваться незнанием того, что он делал, давлением на него авторитета закона в лице нотариуса и влиянием «плачущей женщины». Он — человек, испытавший жизнь, и в боях бывавший, и домами управлявший. Его зовут к совершенно незнакомым людям и держат целый вечер вместе с товарищем, затем увольняют за смертью хозяина, а потом опять посылают и предлагают подписать очевидную, явную ложь, предлагают прописать, в выражениях, не допускающих сомнений, будто бы он видел и слышал то, чего не было… Все это делается с незнакомым человеком, которого потом тревожат и явкою в суд и опять заставляют лгать. Но разве возможно это в действительности? Разве человек, не заинтересованный в подделке завещания, а действительно чужой, не сказал бы самому себе, что между «авторитетом закона» и лжесвидетельством — отношения самые враждебные, которых никакой нотариус изменить не может, не сказал бы окружающим: «Позвольте, однако, вы меня, продержав весь вечер, уговариваете подписать завещание потому будто бы, что этого желал покойный. Но я его не знал, я вас не знаю, я не могу вам верить, да и за кого, наконец, вы меня-то принимаете с вашими предложениями?»… Ничуть не бывало: он прямо подписывает и затем уже становится советником Седковой, входит в ее интересы, пишет ей письма, советует беседовать интимно с прислугою, и дело, к которому отнесся с таким доверием, уже называет «известным вам
Киткин, после двух допросов, довольно откровенно рассказал все следователю. Его сознание, как электрический толчок, сообщилось неизбежно и неотвратимо и всем другим членам преступного кружка. Сознались, по-своему, и они. Киткину есть поэтому основание верить. Но оправдывать его нельзя. Он отлично понимал, что делал, недаром он так часто напоминает Седковой, что ему «все остается известным». Когда он был привлечен к подписке, он стоял в положении человека, находящегося отчасти в руках Седковой. У нее был против него весьма зловредный вексель. Впереди неприветно виднелось долговое отделение. Но он колебался, совесть в нем говорила. В эти минуты он заслуживает сочувствия. Но колебания были недолги. Он сообразил выгоды своего нового положения и принял предложение Седковой. Вырвав из ее рук ненавистный вексель, он сразу обменялся с нею ролями и перешел в наступательное положение. Он грозит Седковой, еще не подписав даже завещания. «Знайте, что мне все остается известным», — пишет он. «Если вы захотите иначе устроить это дело, то ведь мне все известно», — пишет он в другой раз и прибавляет «маленькую просьбу: прислать сто или двести рублей». Очевидно, что с самого начала он понимал, что сделал, и старался извлечь из этого возможную выгоду. Таков Киткин в этом деле.
Задача моя окончена. Мелкие подробности, опущенные мною, восстановит ваша совокупная память. Дело это очень неприглядное, и все его участники, за исключением двух, заслуживают строгого осуждения. Ни в их развитии, ни в их обстановке, ни в их силах и знаниях нет уважительных данных для их оправдания. Седкова не наивное дитя, не ведавшая, что творила. Она не раз обнаружила большую находчивость и знание житейских дел. Ее поступок с векселем Киткина весьма характеристичен. Она трезво смотрит на людей, умеет за них при случае взяться. С момента смерти мужа она явилась лицом, отдавшимся вполне жажде завладеть тем, что по закону принадлежало не ей одной. Желанье было, не было уменья приняться за дело. Слово осуждения одно может заставить ее одуматься и начать иначе оценивать свои поступки. Оно будет тяжело, но будет справедливо. Бороздин тоже заслуживает осуждения. Его образование и прошлая служба обязывают его искать себе занятий, более достойных порядочного человека, чем те, за которые он попал на скамью подсудимых. Россия не так богата образованными и сведущими людьми, чтоб им, в случае бедствий материальных, не оставалось иного выхода, кроме преступления. Ссылка его на семью, на детей — есть косвенное указание на необходимость оправдания. Но такая ссылка законна в несчастном поденщике, в рабочем, которому и жизнь, и развитие создали самый узкий, безвыходный круг скудно оплачиваемой и необеспеченной деятельности. Но при общественном положении подсудимого его несчастные дети только могли заставить его строже относиться к своим действиям. Необходимость дать детям чистое имя должна придавать силы для борьбы с соблазном и устранять оправдания себя ссылкою на детей, как на невольных и молчаливых подстрекателей к сделкам с совестью. Наконец, обвиняемый больше кого-либо из подсудимых должен был сознавать вред настоящего преступления, колеблющего законы, особенно нуждающиеся в охранении со стороны общества, потому что ими ограждается воля человека, который уже не встанет из гроба на защиту своих прав… Он забыл то, что сам еще недавно был призван к охранению законов. Всякое положение налагает известные обязанности. Кто был судьею, кто осуждал и наказывал сам, кто отправлял правосудие, тот обязан особенно строго относиться к себе, хотя бы он и оставил свое звание. Он должен высоко ставить и охранять его достоинство и беречь память о нем. Бывший судебный деятель, который делает подлоги, учитель, который развращает нравственность детей, священник, который кощунствует,— несравненно виновнее, чем те, кто совершает дурное дело, выйдя из безличных рядов толпы. Вот почему, отводя, по человечеству, справедливое место семейным материальным затруднениям подсудимого, вы, господа присяжные, однако, .едва ли перейдете за границу признания его лишь заслуживающим снисхождения. Не менее виновен и Лысенков. У него даже нет оправданий предшествующего подсудимого. Ему были открыты пути честно выйти из стесненного положения, вокруг него были близкие люди, готовые помочь… Он действовал в настоящем деле, как искуситель. Им вовлечены, им связаны все в этом деле. Не явись он со своею опытностью и с желанием поживиться на счет покойного Седкова, жена последнего так и осталась бы при желании, но без способов совершить завещание. Он нарушил и свои гражданские обязанности, и свои нравственные обязанности, забывая, что закон, вверяя ему звание нотариуса, доверял ему и приглашал других к этому доверию. Есть деятельности, где трудно отличить частного человека от должностного, и в глазах большинства нотариус, составляющий домашний подлог, все-таки подрывает доверие к учреждению, к которому он принадлежит…
Виновность Петлина и Киткина очевидна. Вы отнесетесь к ней с справедливым порицанием. Очевидна и противозаконность деяний Тениса и Медведева. Но, господа присяжные, в действиях Тениса столько машинального, столько добродушного и незлобливого в поступках Медведева, так мало гражданского развития можно требовать от этих лиц, всю жизнь проведших в сражениях на рапирах, так мало корысти в их действиях, что, по моему мнению, они заслуживают полнейшего снисхождения. И если вы дадите им снисхождение полное, такое полное, чтобы в глазах суда, имеющего право ходатайства о помиловании, оно почти исключало ответственность, то вы не поступите вопреки справедливости.
ПО ДЕЛУ О НАНЕСЕНИИ ГУБЕРНСКИМ СЕКРЕТАРЕМ ДОРОШЕНКО МЕЩАНИНУ СЕВЕРИНУ ПОБОЕВ, ВЫЗВАВШИХ СМЕРТЬ ПОСЛЕДНЕГО *
Господа судьи, господа присяжные заседатели!
Мне предстоит произнести перед вами обвинительную речь, которая должна составлять развитие оснований и соображений, изложенных в обвинительном акте. Этот акт, прослушанный вчера, был составлен мною во многих отношениях предположительно потому, что обстановка настоящего дела, порядок его возникновения, его ход и некоторые особенные свойства вызвали то, что многие обстоятельства, прямо относящиеся к обвинению, обусловливающие его, не могли быть выяснены с надлежащею полнотою на предварительном следствии. Приходилось, на основании отрывочных сведений, делать предположения и догадки. Ныне, на суде, они подтвердились, и потому в речи своей я могу идти по следам обвинительного акта. Но, приступая к обвинению, нельзя не обратить внимания на особенные свойства этого дела, тем более, что они влияют на характер приемов, необходимых для исследования истины в данном случае.
Предмет дела — нанесение побоев, от которых, рядом последовательных явлений, произошла смерть. Иными словами, предмет дела — действия, являющиеся последствием желания проявить свою личную грубую силу, последствием нарушения своих обязанностей по отношению к чужой личной безопасности. Грубость нравов и малое понимание важности и строгости закона, охраняющего личное достоинство всех и каждого, — вот условия, при которых наносятся обыкновенно такого рода побои в той среде, где они наиболее часто встречаются, в среде простого народа. Но в настоящем случае обвиняемым является лицо более развитое, стоящее выше подсудимых, обыкновенно встречаемых в суде. В действиях его не может уже сказаться непонимание закона, а скорей должно являться полное неуважение к этому закону. Подсудимый — человек образованный, знакомый с судебною практикою, сознающий, конечно, важность падающего на него обвинения, и потому он, без сомнения, гораздо более искусен в выборе и распределении средств защиты, чем обыкновенные подсудимые. Поэтому каждый довод его в свою защиту, является ли он в виде показаний свидетеля или объяснений самого подсудимого, должен быть строго проверен и внимательно взвешен. Такова
Переходя к этому акту, нельзя не остановиться по пути на дальнейшем ходе дела, окончившегося преданием подсудимого суду. Здесь, на суде, Северинова подробно рассказывала свои похождения после смерти мужа, указывала на надежды, возлагавшиеся ею на Дорошенко, который, по ее мнению, должен был обеспечить участь ее детей, на опасения, внушаемые ей окружающими о «погибели дела», и на препятствия, встретившиеся ей к тому, чтобы добиться правды. Показаниям ее, женщины, лишившейся мужа и потому неспособной хладнокровно относиться к делу, трудно безусловно доверять, и, быть может, ей, удрученной и напуганной случившимся с нею несчастьем, могли представляться препятствия в таких размерах, которых в действительности не существовало, и обычно равнодушное отношение различных лиц к ее горю казаться действиями, направленными против нее, бедной и одинокой. Так, вчера на суде она много и долго толковала о какой-то записке исправника Танкова к Дорошенко, в которой предлагалось ему уплатить ей требуемую ею сумму и которая была впоследствии у нее Танковым отнята. Содержание записки поэтому осталось неразъясненным, но, во всяком случае, будем думать, это не была записка о даче Севериновой денег для примирения с нею, так как господин исправник как лицо должностное не мог не знать, что дела, подобные делу о Северине, примирением прекращаемы быть не могут. По объяснениям самого Танкова, это была записка, охранявшая Северинову в Григоровке от заарестования за неимение при себе паспорта, хотя нельзя не признать, что такая записка представляется вполне излишнею ввиду того, что вместо записки господин исправник мог снабдить Северинову советом взять паспорт, и ввиду затем законов о паспортах, по коим дозволяется лицам низших сословий кратковременная отлучка на 30 верст расстояния от города без паспорта, а Григоровка отстоит от Харькова всего на пять верст. По совету разных лиц Северинова обратилась к товарищу прокурора Морошкину, и дело о побоях, нанесенных Северину, было возбуждено прокурорским надзором. Здесь пришлось прежде всего встретиться с актом осмотра трупа, составленным врачом Щелкуновым, так как им, этим актом, могло быть объяснено многое в смерти Северина, труп которого уже предался разложению. Но, к сожалению, акт этот не только не помог разъяснению дела, но даже оказался составленным вопреки всем правилам судебной медицины и с нарушением прямых предписаний закона и элементарных обязанностей врача. Судебный врач должен идти об руку с судебною властью, должен помогать задаче правосудия и способствовать раскрытию истины в деле. Он является полным хозяином и распорядителем вскрытия, производит его по всем правилам, предписанным законом и установленным наукою, и удостоверяет, наконец, что все им сделано по долгу службы и присяги и по указаниям науки. Протокол таких действий врача есть могучее и надежное орудие к уяснению истины в деле. Но в настоящем деле правосудие не встретило себе помощника в судебном враче. Он выполнил вполне только последнюю часть своих обязанностей: удостоверил, что осмотр произведен им правильно, и удостоверил вполне неправильно! Вы слышали, господа присяжные, показание самого врача Щелкунова, который, вынужден был признать, что вскрытие произведено им с ошибками, с упущениями. С этим сознанием нельзя не согласиться вполне. Голова Северина
Приступаю к развитию обвинения. Подсудимый обвиняется в том, что он нанес фаэтонному извозчику Северину удары, от которых последовала смерть. Нанесение таких ударов или побоев, по мнению некоторых, есть проступок, близко граничащий с простым оскорблением действием, которое преследуется по Уставу о наказаниях, налагаемых мировыми судьями. Правда, преступление это довольно далеко от убийства и закон смотрит на него вовсе не так сурово, как на убийство, но, однако, считает нужным относиться строже к побоям, вызвавшим смерть, чем к простым побоям. Хотя в данном случае и не было желания причинить смерть этими побоями, но, тем не менее, эти побои сами по себе очень важны, вызвав смерть. Поэтому обвинению нужно, во-первых, доказать, были ли нанесены побои и, во-вторых, произошла ли от них смерть, т. е. были ли они причиною смерти? Обращаясь к первому вопросу, необходимо признать, что нанесение побоев представляется вполне доказанным. Покойный Северин 17 сентября прошлого года вечером выехал с фаэтоном на биржу; затем его позвали в квартиру Веприцкого, у которого в то время находился подсудимый Дорошенко; оттуда он развозил некоторых гостей и, возвратившись опять в квартиру Веприцкого, был совершенно здоров и мог совершить такую довольно дальнюю поездку, какова поездка с подсудимым в Григоровку. До того времени, как поехать в Григоровку, будучи нанятым Дорошенко, он вообще всегда пользовался здоровьем и на нанесение побоев никому не жаловался. Нанявшись везти Дорошенко, он едет в Григоровку и оттуда возвращается домой окровавленный, говоря, что его «убили». Очевидно, что побои нанесены в течение времени, прошедшего с отъезда его от Веприцкого с Дорошенко до возвращения его из Григоровки домой. Можно бы предполагать, что побои эти могли быть нанесены кем-либо другим на дороге, когда он возвращался домой, но для этого нет никаких данных, на это нет никакого намека, на это даже не указывает и сама защита, и, наконец, такое предположение опровергается всеми сведениями, которые имеются в деле. Правда, Северинова здесь заявила, что ее муж, приехавши домой окровавленный, говорил, что его побили «разбойники», но, очевидно, этому выражению придавать никакого особого значения нельзя, так как видно, что покойный вообще любил выражаться иносказательно. Так, отказываясь от закуски и говоря о побоях, он замечает, что «уже выпил и закусил», поэтому и слова его, что он побит разбойниками, иметь прямого значения не могут, ибо под именем разбойников он, очевидно, имел в виду то лицо, которое побило его в Григоровке. Итак, побои нанесены подсудимым. Это подтверждается свидетельскими показаниями трех лиц: показанием Склаво, которое было прочтено здесь, показаниями Ковалевского и кучера Буймистрова. Склаво и Ковалевский вообще подробно передают обстоятельства этого дела. Склаво рассказывает, что извозчик остановился на пороге передней и стал требовать прибавки денег. Насколько законно требование этой прибавки, я разбирать здесь не буду и входить в подробное рассмотрение этого обстоятельства совершенно излишне потому, что было ли это требование законно или незаконно — для дела это не имеет никакого значения, так как все-таки оно не давало права подсудимому драться. Как видно из показаний некоторых свидетелей, требование это было законно, ибо относительно требования прибавки у свидетелей и подсудимого существует недоразумение. Свидетель Стефанович показал здесь, что извозчик требовал 20 коп., а на предварительном следствии он же показал, что извозчик требовал 40 коп., тот же самый свидетель показал, что Дорошенко уплатил ему только рубль 20 коп., между тем сам подсудимый утверждает, что он отдал извозчику рубль 40 коп. Таким образом, вопрос этот остается неразъясненным, хотя и разъяснение его не имеет никакого значения, тем более, что, во всяком случае, для Северина явилась возможность требовать прибавки, так как свидетель Веприцкий показал здесь, что он не может сказать, платили ли извозчику те гости, которых он отвозил от него. Извозчик Северин просил прибавки денег, подсудимый говорит ему, что он прибавки ему не даст, и в то время, когда извозчик начал доказывать справедливость своего требования, подсудимый, говоря: «Как ты смеешь рассуждать!?», начал, как это видно из показаний Склаво, бить его по лицу. Из объяснений того же Склаво оказывается, что в словах извозчика никакой дерзости не было; Ковалевский и Буймистров, в свою очередь, тоже утверждают, что дерзостей со стороны Северина не было никаких. Итак, извозчик из Григоровки выехал побитым. Свидетель Склаво, бывший в это время у подсудимого Дорошенко, слышавший удары, продолжавшиеся минуту, и голос обиженного извозчика, обращался к подсудимому и, чтобы прекратить эти удары, говорил ему: «Не смейте бить человека, который не заслуживает», на что подсудимый отвечал: «Я хозяин дома, а вы не смеете распоряжаться!» Склаво, желая помочь извозчику и, быть может, возмущенный всем виденным, хотел ехать вместе с ним. Извозчик недаром рассчитывал на него, когда, приехавши домой, говорил, что если этот человек не поломает души, то он покажет правду. Но перед тем, как Склаво хочет выйти вслед за извозчиком, в темной передней щелкает замок и подсудимый его не выпускает, а дает приказание выпроводить извозчика из Григоровки и лишь только через полчаса, когда извозчик уже уехал, Склаво мог выйти из комнаты. Это показание Склаво подтверждается показанием Ковалевского и Буймистрова.
Затем возникает вопрос: как, каким образом и куда были нанесены удары Северину? Для этого есть показания только что упомянутых свидетелей, из которых один слышал, что побои, судя по их звуку, наносились рукою по лицу, другой видел, как подсудимый толкнул извозчика так, что тот «поточился» и разронял деньги, а третий присутствовал при самом нанесении Северину подсудимым, со словами «пошел вон», ударов рукою со стальным перстнем в лицо. Кроме этих показаний о том, что извозчик пошатнулся после удара, упал и согнулся на полу, что скорей всего могло произойти от удара в лицо, удара столь обыкновенного при кулачной расправе, из показаний всех свидетелей, видевших Северина после происшествия, оказывается, что у него было разбито лицо и разбито, как уже мною сказано, в Григоровке. Показаниям о нанесении побоев противоречит показание Василия Стефановича, по словам которого извозчик, оттолкнутый подсудимым, отскочил в переднюю, а вовсе не пошатнулся и не падал. Но, не говоря уже о неправдоподобности показания Стефановича о показывании часов, о том, что извозчик «ломился» в едва притворенную дверь, и даже не говоря о противоречии этого показания с объяснениями самого подсудимого, нельзя не заметить, что свидетель Стефанович, несмотря на все старания при перекрестном допросе, не мог ни удовлетворительно объяснить сбивчивости своего показания, ни разъяснить, что он понимает под словом «отскочить» — придает ли он этому слову общеупотребительное значение прыжка назад или разумеет что-либо другое. Здесь возникал вопрос о кольце. Признаюсь, указания Склаво и Ковалевского на ношение подсудимым кольца на правой руке, кольца весьма солидного и тяжелого, я считал довольно слабою уликою для обвинения ввиду настойчивых уверений подсудимого, что он никогда на правой руке кольца на четвертом пальце не носил. Эти уверения, подкрепленные показаниями домашних, продолжались и здесь на суде с прежнею настойчивостью, сам подсудимый даже примерял пред нами свое кольцо на правую руку, и оно, очевидно, для всех, несмотря на
Остается решить, чем вызваны были эти побои и насколько при нанесении их Дорошенко действовал сознательно, понимая, что он делает? Подсудимый объясняет, что был раздражен и рассержен грубостями и дерзким обращением извозчика. Но свидетели Склаво, Ковалевский и Буймистров единогласно утверждают, что в требованиях извозчика не было ничего дерзкого и он грубостей никаких не говорил, а тем более не размахивал руками и не задевал подсудимого. Он, быть может, только громко говорил, но это еще не причина к раздражению. Отсутствие раздражения доказывается и тем, что другие лица, находившиеся на месте происшествия, не видали поводов к раздражению, и одно из них даже сделало замечание Дорошенко в защиту Северина. Притом, это был не единичный случай, не случай, в котором человек тихий и смирный был выведен из себя и на время забыл и благоразумие, и осторожность. Побои, нанесенные Северину, не были припадком вспыльчивости, в которой человек не помнит себя, но затем тотчас же остывает. Это было, по-видимому, делом довольно обыкновенным для подсудимого. «Не смеете распоряжаться в моем доме, здесь я хозяин!» — кричит он в ответ на замечание Склаво о том, что извозчика бить не за, что, и затем объясняет, что «бьет всех извозчиков без различия». Защита старалась выяснить здесь своими вопросами свидетелям — хорошо ли обращался подсудимый с женою? Я хорошенько не понимаю, к чему служат эти вопросы. Что же доказывается хорошим обращением с женою? Дорошенко не обвиняется в отсутствии семейных добродетелей, и хорошее обращение с женою нисколько не доказывает, чтобы он не был способен дурно и самоуправно обращаться с другими лицами, а особенно с извозчиками, которых он «бьет всех без различия». Притом если бы и было доказано, что подсудимый действовал в пылу раздражения, более или менее основательного, то и это не может" служить к его оправданию, а лишь, по закону, к смягчению его вины. Перехожу к вопросу о том, действовал ли подсудимый сознательно? Вопрос этот должен быть решен утвердительно. Подсудимый не только не был пьян до бесчувствия, до отсутствия сознания своих поступков, но он не был даже просто в состоянии опьянения. Он был лишь только навеселе, т. е. в том состоянии, когда человек может себе отдавать полный отчет в своих действиях. «Господин Дорошенко уехал от меня слегка навеселе, как обыкновенно после именинного ужина», — говорит свидетель Веприцкий. «Господин Дорошенко приехал в Григоровку не пьяный, — говорит Стефанович, — а только «под фантазией». Из показаний свидетелей ясно, что подсудимый действовал с полным сознанием и своих обычаев, и своих прав. Он понимал также и значение того, что делал, понимал, что нанесение им извозчику побоев не есть действие законное — и вот почему, когда Склаво собирается ехать с Севериным и выходит в переднюю, в темной передней щелкает ключ, кто-то пробегает и слышится голос Дорошенко: «Теперь можете ехать!» Склаво, таким образом, насильно удержан, а Ковалевскому дано приказание поскорее выпроводить извозчика из Григоровки. Ковалевский в точности и покорно выполняет это поручение, как покорно вносил за Дорошенко в комнату привезенное им вино и как покорно обещал впоследствии скрывать истину, если возникнет дело о побоях. Только последнего поручения он во всей точности не исполнил: пришлось показывать под присягой, и совесть взяла верх над благодарностью за рекомендацию и подарок. Таким образом, Дорошенко сознавал свои действия и старался предотвратить их последствия, конечно, последствия только по отношению
Приступаю ко второй части обвинения, к доказыванию, что смерть Северина последовала от побоев, нанесенных ему подсудимым. Основанием к разрешению этого вопроса служит главнейшим образом акт судебно-медицинского вскрытия, произведенного вторично, так как первый акт вскрытия, составленный врачом Щелкуновым, составлен незаконно; он подложен и должен быть вычеркнут, выброшен из числа каких бы то ни было доказательств в деле» Затем, важное значение в деле имеют объяснения господ экспертов, разъясняющих судебно-медицинские вопросы в деле. Судебная медицина — важное подспорье для разрешения многих уголовных дел — не есть еще наука вполне развившаяся. Многие части ее вовсе еще не разработаны или разработаны очень мало. Сами деятели этой науки сознаются, что главная задача их состоит пока еще в собирании примеров, и воздерживаются от общих выводов и твердых положений, признавая, что для этих выводов еще не все приготовлено и что многие настоящие
Профессор Грубе, прежде чем отвечать на заданные ему вопросы, разобрал два следующих вопроса: 1) может ли такого объема перелом носовых костей повлечь за собою смерть? и 2) могли ли изменения, найденные в трупе при вскрытии и описанные в протоколах, остаться без видимых проявлений при жизни, до ушиба? В ответ на первый вопрос эксперт привел статистические выводы из многочисленных наблюдений хирургов. Эксперт отрицает возможность смертельного исхода после столь незначительных переломов носовых костей, как в данном случае, если они не сопровождаются другими, опасными для жизни, осложнениями. В ряду последних первое место занимают обильные кровотечения. Даже более объемистые переломы, с раздроблением не только носовых, но и носовых отростков челюстных костей, в огромном большинстве случаев оканчиваются выздоровлением. Следует, впрочем, заметить, что кровотечения, постоянно сопровождающие переломы носовых костей, всегда оказывают большее или меньшее влияние, смотря по количеству потерянной крови. Второй вопрос решен экспертом отрицательно: изменения, найденные в легких при вскрытии, не могли остаться без болезненных проявлений при жизни. Из дела же и показаний свидетелей видно, что извозчик Северин был крепкого телосложения, до нанесенных ему побоев всегда пользовался отличным здоровьем и никаких проявлений грудного страдания не представлял. Непосредственным следствием побоев было значительное кровотечение. Поэтому эксперт объясняет причину смерти Северина следующим образом: у совершенно здорового человека воспоследовал ушиб с переломами носовых костей, сопровождаемый сильным душевным потрясением и быстро развившимся малокровием вследствие обильного кровотечения. Эти две причины, по мнению профессора Грубе, были совершенно достаточны, чтобы вызвать
Обращаясь к рассмотрению мнений экспертов, я нахожу, что все три мнения, при своей строгой научности и одинаковости фактов, подлежавших разбору экспертов, одинаково служат для поддержания обвинения и подкрепления мысли о причинной связи между побоями и смертью Северина, причем одним из наиболее соответствующих обвинению является мнение профессора Питра. Оно дает возможность правильной оценки всего остального, относящегося до болезни и смерти Северина. Являясь судебным врачом в строгом смысле слова, профессор Питра ставит самые резко очерченные границы для своей экспертизы. Факты и анатомические данные — вот его материал, все остальное — одни предположения, а судебный врач должен их избегать. Доказано лишь то, что открыто судебным вскрытием, до чего проник анатомический нож, что рассмотрено в микроскоп; все, чего этим путем не добыто, — не доказано. Может ли основываться судебный врач (я не говорю просто врач, прибавляет эксперт, но судебный врач), спрашивает эксперт, на предположениях, а не на анатомических данных? Его задача ограничена. По тому, что найдено при вскрытии, он должен сказать, что именно найдено и почему найдено, без всякого предположения о причинах найденных явлений, если только они сами громко не свидетельствуют о себе. Можно только сказать, утверждает эксперт, что смерть Северина последовала от горячечного состояния, но чем вызвано это состояние — сказать решительно нельзя. Оно могло быть вызвано развитием чахотки, проявившейся вдруг, при конце жизни Северина, оно могло явиться вследствие сотрясения мозга и его воспаления, т. е. вследствие удара, оно могло явиться и от каких-нибудь других причин, но все это лишь предположения, очень, быть может, вероятные, но все-таки предположения, делать которые судебному медику несвойственно. Мы не считаем уместным, в свою очередь, разбирать, насколько широким представляется подобный взгляд на задачу судебного медика, но с глубоким уважением относимся к выполнению поставленной себе задачи господином экспертом. Какой Же вывод из его заключения? Как судебный врач эксперт не считает себя вправе делать какие-либо выводы, кроме тех, которые не вытекают прямо из анатомических данных. Но ведь, с другой стороны, не может же все разъяснение дела покоиться на мертвых, глухих и молчаливых анатомических данных? Конечно, нет. Из этих данных могут быть, по соображении их с обстоятельствами дела, сделаны различные научные и практические выводы. Выводы эти будут предположениями более или менее вероятными, но делать их, по мнению профессора Питры, задача обыкновенных медиков, а не судебного медика, кругозор которого ограничен довольно тесными рамками, которые называются анатомическими данными. Суд выслушает эти предположения, применит их к жизни и выведет свое заключение. Таким образом, эксперт Питра, разъяснив, что судебно-медицинским путем он дошел до того, что у Северина было горячечное состояние, вызвавшее его смерть, сходит со сцены, оставляя нам свободное и обширное поле предположений и ставя нас лицом к лицу с двумя экспертами-врачами, не судебными медиками, и с целым рядом свидетельских показаний, выхваченных из жизни. Другие эксперты пошли разными путями и пришли к одному результату, на котором построено обвинение, к выводу, что смерть Северину причинена подсудимым. Вы слышали, господа присяжные, показания экспертов-профессоров Лямбля и Грубе. Оба они нашли, тщательно проверив все добытое здесь на суде и блистательно развив свои выводы, что Северин умер от потрясения организма,
Профессор Лямбль, с своей точки зрения, доказывал, что смерть могла произойти от воспаления мозга, вызванного ударом, причиненным Северину подсудимым. Оба эксперта основывались во всем на тех анатомических данных, которые имелись в виду эксперта Питры. Были при вскрытии найдены бугорки. «Бугорки эти, в том виде как они найдены, не могли вызвать смерти, с ними можно прожить до 75 лет», — говорит господин Лямбль; «бугорки эти, в том виде как они найдены, не могли существовать до нанесения удара Северину, а явились вследствие этого удара», — говорит господин Грубе. Таким образом, расходясь во взгляде на происхождение бугорков, «мысля розно» в этом отношении, эксперты оба с совершенным единством сходятся в одном выводе, что смерть Северина вызвана
Таков вывод господ экспертов. К какому же выводу приводят обыкновенно житейские соображения? Подкрепляют ли они выводы науки? Можно смело сказать: вполне подкрепляют. До 17 сентября прошлого года Северин был совершенно здоров. Стоит припомнить показание всех свидетелей, знавших его. Это был честный и смирный человек, хороший семьянин и усердный работник. Сколотив себе деньги для покупки фаэтона, он женился, прожил с женою в согласии пять лет и прижил двоих детей при жизни. Всегда, по показанию свидетелей, веселый, здоровый и румяный, он вовсе не пил водки и вел жизнь вообще умеренную, отлично, «богатырски» спал сном человека трудового, никогда не страдал бессонницею или ночными потами, никогда не кашлял, разве после горячего чаю .выбежит зимою на крыльцо или на двор. 17 сентября он уезжает в Григоровку здоровый, а возвращается побитый, с разбитым переносьем и окровавленным платьем и лицом. Он глубоко оскорблен полученными им побоями, отказывается от предложения закусить, так как еще в Григоровке «выпил и закусил», и чуть свет отправился к доктору и жаловаться. Он, человек, не знавший еще нового суда или, лучше сказать, узнающий его уже после смерти, решается вести дело о нанесенных ему оскорблениях тем судом, которого так боялись прежде простые люди; жена его закладывает шубу, чтобы из последнего внести 3 руб., необходимые для бумаги, на которой будет написано свидетельство врача. Видно, оскорбление не на шутку задело Северина. Он идет рассказывать о нем Бардакову и, наконец, вернувшись домой, должен слечь. Еще доктор усмотрел у него налитие глаз кровью, причем нашел нужным заметить, что
Между тем, Северину становится хуже и хуже; временами сказывается у него любовь к тому скромному труду, который ему предназначила судьба, — он выходит на крыльцо взглянуть на своих кормильцев-лошадей, посмотреть овес, но уже назад взойти не может, силы его покидают. Начинается бред, в котором воображение, рисуя недавнюю обиду, не может оторваться от обыденной, извозчичьей обстановки: ему чудится, что его бьют
Обращаюсь, наконец, к заключению моего обвинения, к определению, в каком деянии, предусмотренном уголовным законом, обвиняется подсудимый Дорошенко. Подсудимый обвиняется в нанесении Северину с намерением побоев, от которых последовала смерть последнего. Это преступное деяние указано в 1464 статье Уложения о наказаниях и возбуждало нередко различные прения и вызывало разнообразные толкования. Ввиду возможности таких прений и в настоящем деле, я считаю нужным заранее заявить, что статья эта положительно разъяснена высшим законодательным учреждением в России — Государственным советом, и в смысле этого разъяснения толкуется и кассационным Сенатом. Государственный совет, рассмотрев дело помещицы княгини Трубецкой, нанесшей побои палкою больному, страдавшему удушьем старику, который через три дня затем умер, хотя после наказания встал и ушел и хотя смерть последовала, согласно мнению врача, от неразрешившегося воспаления в легком, к которому он имел уже расположение вследствие давно бывшего падения с крыши и прироста легкого к ребрам, признал, что к деянию Трубецкой должна быть применена 1464 статья, которая, по мнению Государственного совета, говорит о таких побоях, которые,
Очевидно, что и пример, на котором основано это решение, и самое решение как нельзя более подходят под деяние, в совершении которого обвиняется подсудимый. Он нанес Северину побои в опасную часть головы — в переносье, где мозг отделяется от полости носа довольно тонкими костями, он нанес эти побои без всякого желания причинить смерть Северину, но с определенным и ясным намерением побить его; побои не были особенно тяжелыми и, по всей вероятности, не могли подвергнуть жизнь Северина немедленной опасности, но вызвали, однако, различные болезненные явления. Эти болезненные явления, эти
Обвинение мое кончено. Я представил вам, господа присяжные, все, что мог и что считал необходимым для разъяснения обстоятельств, на которых основывается обвинение в настоящем деле. Пробегая мысленно все мною сказанное, соображая вновь все сложные обстоятельства дела, его ход здесь на суде и всю его обстановку, я выношу полнейшее убеждение в виновности подсудимого Дорошенко. Разделяете ли вы мое убеждение — покажет ваш приговор. Но каков бы ни был этот приговор, осудит ли он подсудимого или торжественно признает его невинным, у обвинительной власти останется все-таки сознание, что она, насколько было в ее силах, выполнила свою задачу, возбудив настоящее безгласное и погребенное в полицейском архиве дело, доведя его до возможной ясности и представив на ваше обсуждение. Подсудимый обвиняется в том, что, действуя незаконно, нанес обществу ущерб, лишив жизни одного из его членов. Вам, представителям всех слоев этого общества, всего лучше и справедливей произнести решительное и окончательное слово о виновности подсудимого пред законом, стоящим на страже общественной и личной безопасности…
ПО ДЕЛУ ОБ ИГОРНОМ ДОМЕ ШТАБС-РОТМИСТРА КОЛЕМИНА*
Господа судьи! Подсудимый, отставной штабс-ротмистр Колемин, предан вашему суду по обвинению в том, что в доме его была организована игра в рулетку. Для того, чтобы признать это обвинение правильно направленным против Колемина, предстоит разрешить два существенных вопроса. Первый из них: есть ли игра в рулетку игра запрещенная? Второй: есть ли в деянии Колемина признаки содержания им игорного дома? Оба эти вопроса тесно между собою связаны. Рассматривая первый вопрос — есть ли рулетка игра запрещенная, — следует обратиться к прямому указанию закона. Рулетка — игра, основанная на случае; в ней расчет, известные математические соображения, ловкость и обдуманность в игре не могут приводить ни к какому положительному результату. Если и есть некоторые, как говорят, более или менее верные приметы в игре в рулетку, если можно замечать чаще других повторяющиеся нумера и т. п., то это все-таки не изменяет характера игры и она остается основанной на случае, а не на расчете. Закон наш, в 444 статье XIV тома Устава о пресечении и предупреждении преступлений, говорит, что запрещается играть в азартные игры и открывать свой дом для них; статья эта основана главным образом на Уставе благочиния, изданном при императрице Екатерине в 1782 году. Устав благочиния прямо определяет, что игрой запрещенной или азартной считается всякая игра, основанная на случае. Ввиду этого положительного определения, рулетка, по самым свойствам и приемам игры, не может не считаться игрой запрещенной. Власть, следя за появлением различных новых азартных игр, постепенно их изъемлет из употребления, запрещает их, но она не может уловить все разнообразные виды игры, все новые способы и приемы ее; Жизнь слишком разнообразна и представляет многоразличные способы и развлечений, и незаконного приобретения средств к существованию. Законодательство не может никогда идти в уровень с этой изобретательностью; оно обыкновенно несколько отстает, но в нем всегда содержатся общие указания на главные свойства игр, которые оно считает запрещенными и против которых оно считает нужным бороться. Так и в нашем законодательстве такие указания содержатся в ст. 444 т. XIV и в силу их последовали распоряжения администрации. Мы имеем циркуляры министра внутренних дел от 11 марта 1863 г. за № 31 и от 18 февраля 1866 г. за № 33, которыми запрещены домино-лото, игра в орлянку и игра в фортунку. Если вглядеться в существо этих игр, то окажется, что все они основаны на случае, на счастии, на азарте, и, в сущности, игра в фортунку есть не что иное, как вид простонародной рулетки. Ясно, что преследование уже было направлено на игры, очень сходные с рулеткой, но чаще, чем она, проявлявшиеся в жизни. Наконец, и практика иностранных законодательств признает рулетку запрещенною игрою. Мы знаем, что маленькие, по большей части ничтожные, государства, где государственные доходы рассматриваются как личная собственность и как хозяйственный прибыток владетельного лица, считали возможным допускать у себя игорные дома с рулеткою, в которую, однако, не дозволяли играть собственным подданным; игра в рулетку в настоящее время удержалась, как кажется, только в Saxon les bains [8] и в маленьком княжестве Монако. Как только сильная государственная власть вступала в обладание теми землями, где процветала рулетка, она уничтожала ее. Пруссия, вступив во владение Нассауским герцогством, сосчитала дни рулетки в Висбадене и Гомбурге, а вскоре и совсем уничтожила ее. Когда в истощенной войною Франции раздались голоса об учреждении открытой игры в рулетку, чтоб увеличить наплыв путешественников и усилить прилив золота в, стране, лучшие представители общества и литературы с негодованием восстали против этого, и правительство отвергло предложение о таком недостойном средстве обогащения. Ввиду всего этого нельзя не признать рулетку игрой азартной, а следовательно, запрещенной. Надо притом заметить, что для определения того, что она имеет признаки азартной игры, суд не нуждается в прямом указании на это карательного закона. Я уже сказал, что законодатель не может уследить за всеми проявлениями быстро текущей общественной жизни. Это, в иных случаях, задача суда. Кассационный Сенат по делу Аксенова в решении 1870 года № 1791 признал, что от суда зависит разрешение вопроса, была ли та или другая игра запрещенной или нет. Если суд признает, что игра основана на случае, то он признает, что она азартная и этим самым включает ее в разряд запрещенных игр. Такое определение суда должно быть основано на существе дела и не может подлежать проверке в кассационном порядке. Сенат признал, что один из мировых съездов имел право, вникая в существо дела, признавать игру в «ремешок» азартною, и не счел возможным отменить это решение съезда, несмотря на отсутствие указаний закона на такую игру. Очевидно, что в этом отношении суду предоставлена большая власть и, быть может, и в настоящем случае суд не откажется закрепить своим веским словом запрещенный характер за рулеткой.
Перехожу к разрешению другого вопроса: устроил ли господин Колемин дом для запрещенной игры в рулетку? Условия игорного дома довольно ясно определены в приложении к 444 статье XIV тома. В источниках, на которых она основана, указано прямо, что «запрещается играть в запрещенные игры», «открывать свой дом игрокам для запрещенной игры днем или ночью», «запрещается иметь счетчика, продавать своим гостям или иным образом давать и передавать золото, серебро и иные денежные ценности», наконец, запрещается иметь постоянную прибыль от этой игры. Это последнее условие ясно выражено в указе императрицы Екатерины, вошедшем в Полное собрание законов за № 13 677. В нем прямо говорится, что в случае «раскрытия» игорного дома, «буде происходит прибыток запрещенный, то, о том исследовав, учинить по законам». Итак, вот главные условия игорного дома: он должен быть открыт днем и ночью, в определенные часы, для желающих играть в запрещенную игру; в нем должна происходить запрещенная игра; в нем могут быть лица, которые занимаются счетом в помощь хозяину; в нем может происходить для удобства размен золота, и, наконец, все это должно вести к общей, к главной цели учреждения подобного дама —к-неправильной прибыли, к запрещенному прибытку. Я прибавлю, что, насколько можно представить себе общую картину игорного дома, жизнью еще выработано одно условие в дополнение к этим условиям закона — именно доступность игорного дома, доступность хозяина его лицам, которые пожелают принять участие в игре. Закон, впрочем, указывает и на отрицательные данные для
Я говорил уже, что для того, чтоб признать существование игорного дома, необходимо, чтобы существовало еще одно житейское условие: легкость и удобство доступа. Я думаю, что и это условие в данном случае существует. Я не стану повторять показаний всех свидетелей, но думаю, что суд не может не согласиться, что из показаний свидетелей видно, что они не состояли с господином Колеминым в тех дружественных или семейных отношениях, о которых говорит ст. 448 XIV тома. Напротив, вглядываясь в эти отношения, видим, что знакомство с господином Колеминым завязывалось не лично для него, что не его личные достоинства привлекали большинство к нему в дом, что многие, будучи ему представлены впервые, уходили, не сказав с ним ни слова и прямо принявшись за знакомство с тем предметом, который привлекал их более, чем хозяин, — с рулеткою. Я думаю, что не очень ошибусь, сказав, что рулетка знакомила большинство посетителей с господином Колеминым, а не их собственное желание. Знакомство завязывалось вне всяких правил общежития. Хотя человек холостой может держать себя просто и не требовать соблюдения относительно себя всех форм и обрядов общественной жизни, но я не думаю, чтоб по отношению к человеку светскому, у которого бывали люди хорошего круга, можно было отрицать все обрядности общежития, чтобы можно было приезжать к нему в 11 и 12 часов ночи в первый раз, не делать ему визита, не рассчитывать на его визит и не находить необходимым знакомить его со своим домом. Знакомство это имеет характер особенный, оно является чем-то случайным, проникнуто отчуждением, носит характер знакомства более с учреждением, чем с лицом. Нам скажут, может быть, что круг знакомых господина Колемина был ограничен, что у него было всего человек 35 знакомых. Но, по-видимому, господин Колемин впадает в ошибку, определяя таким образом количество своих знакомых. Во всяком случае, большой оборот рулетки, на который он сам указывает в своей книге, едва ли мог происходить при ограниченном количестве знакомых. Один из свидетелей заявил здесь, что состав гостей при рулетке постоянно менялся, что это были люди, незнакомые друг другу, которых связывала только рулетка. Притом, количество знакомых господина Колемина и не должно быть особенно велико, чтоб соответствовать понятию об одном из условий игорного дома. Понятно, что доступ к господину Колемину не мог быть открыт всякому, что всякий не мог войти к нему с улицы, как в трактир или ресторан. Этого требовало удобство играющих. Играть в рулетку пойдут только люди со средствами, люди светские, с лоском развития и образованности; они должны быть обеспечены от разных неприятных встреч, от неблаговидных знакомств и приключений. Для того, чтобы обеспечить их спокойствие, необходимо было, чтоб вводимые лица были, по крайней мере, кем-нибудь рекомендованы, кто их хоть немного, хоть с внешней стороны, знает. Такая рекомендация требовалась и
Подсудимый не признал себя виновным; но я думаю, что, отрицая свою виновность, он не отрицает фактов, наглядных и очевидных, не отрицает 8 рулеток, которые лежат перед судом, не отрицает темных занавесей своих окон, существование счетчиков и того, что у него было найдено 13 человек, игравших в игру запрещенную, не отрицает, конечно, и того, наконец, что из них он не всех знал по фамилиям и только трех — по имени и отчеству. Вероятно, отрицая свою виновность, он смотрит на дело так же, как смотрели довольно многие после того, как оно возбудилось. Начатие этого дела, привлечение господина Колемина к ответственности возбудило самые разнообразные толки в обществе. Оно для многих явилось неожиданным и неприятным происшествием, не находящим себе оправдания ни в законе, ни в нравственной необходимости, и вызвало горячие толки и нарекания. В начатии дела многие видели не только нарушение существеннейших прав русских граждан, но даже нарушение чуть ли не святости семейного очага… Окончательное слово суда, конечно, покажет, согласно ли со своими обязанностями и требованиями закона воспользовалась обвинительная власть по этому делу своими правами и напрасно ли нарушила она спокойствие господина Колемина и его гостей. Но если господин Коле-мин основывает свои соображения на взглядах лиц, упомянутых нами, то его оправдания едва ли заслуживают уважения. Нельзя говорить, что рулетка не есть запрещенная игра и что всякий может играть в нее сколько хочет, по правилу «вольному воля». Этого нельзя говорить, потому что рулетка есть игра азартная, рассчитанная на возбуждение в человеке далеко не лучших его страстей, на раздражение корыстных побуждений, страсти к выигрышу, желания без труда приобрести как можно больше, одним словом — игра, построенная на таких сторонах человеческой природы, которые, во всяком случае, не составляют особого ее достоинства. Быть может, скажут, что у господина Колемина собирались люди с характером, с твердою волею, которые знали меру, не переступали границ» не увлекались. Но кто поручится, что в числе лиц, которые могли приводить отовсюду знакомых к господину Коле-мину, не было людей среднего сословия, трудовых, живущих «в поте лица», особенно если бы рулетке дано было пустить свои корни в разных слоях общества? Кто поручится, что к господину Колемину не являлись бы играть люди, живущие изо дня в день с очень ограниченными средствами, люди семейные, которые искали бы случая забыться пред игорным столом от забот о семействе и о мелочных хозяйственных расчетах, и что, входя в этот гостеприимный, хлебосольный дом для развлечения, они не выходили бы из него, чтоб внести в свои семьи отчаяние нищеты и разорения? Нельзя требовать от всех одинаковой силы характера и воздержания. Когда разыгрывается корыстолюбие, когда выигрыш мелькает перед глазами, когда перед человеком обязательно и заманчиво рассыпается золото, нельзя требовать, чтоб всякий думал о необходимости давать детям воспитание, хранить для семьи средства к жизни. Это не суть соображения теоретические. Я основываюсь на соображениях, которые имело в виду правительство, запретив в клубах домино-лото, наделавшее в свое время не мало несчастий. Нельзя говорить, как, к сожалению, говорят многие, что достаточно, чтобы зло не проявлялось наружу, чтобы оно не бросалось в глаза, не причиняло публичного соблазна, и что общество не страждет, если зло происходит в четырех стенах. Во-первых, это взгляд не правовой. В четырех стенах дома могут совершаться самые мрачные преступления, и даже семья, ввиду совершаемых в ней иногда жестокостей, не совершенно изъята из ведения судебной власти. Законодатель и судья не могут смотреть лицемерными глазами на то, что происходит вокруг. Они не могут закрывать глаза на зло потому только, что оно не попадается на глаза, не выставляется наружу, а существует где-то тайно, притаясь и помалкивая. Раз зло существует, будет ли оно на площади, в подвале или в раззолоченной гостиной, оно все-таки останется злом, и его следует преследовать. Господин Колемин, отрицая свою виновность, указывает, что общество, в котором он вращался, которое играло у него, есть общество людей достаточных, для которых проигрыш не составляет сильной потери, а выигрыш — не имеет значения приобретения. Но он обвиняется не в том, что они проигрывали, а не выигрывали, а в том, что их небольшой, быть может в отдельности, проигрыш составлял для него весьма существенный выигрыш. Во-вторых, — и это главное — закон не знает сословных преступлений, не знает различий по кругу лиц, в среде коих совершается его нарушение. Он ко всем равно строг и равно милостив. В последнее время всякий, кто следил за общественною жизнью в Петербурге, конечно, слышал или знает, что азартные игры развиваются очень сильно в низшем слое населения, что во многих местах Петербурга существуют притоны, где играют в разные азартные игры люди, живущие ежедневным трудом,— приказчики, мелкие торговцы, прислуга, извозчики, рабочие. Им не досталось в удел развитие, у них нет или почти нет, кроме вина, других, более разумных развлечений. Развлечение после скучного, трудового дня представляют такие притоны. Здесь проигрывается, после хорошего дарового угощения, заработок многих дней, и отсюда, благодаря разным ловким мошенничествам, неразвитой бедняк выпускается ограбленный и нередко со скамьею подсудимых в перспективе. Такие притоны, бесспорно, составляют большое зло, и допустить существование игорных домов между простым народом решительно невозможно по их растлевающему значению. Но если преследовать их устройство у людей низшего сословия, то на каком основании оставлять их процветать между людьми высшего сословия? Разве основные условия игорного дома не везде одинаковы? Почему разгонять тех, кто на последние трудовые деньги, после усталости от работы, не имея других развлечений, прибегает к азартной игре, и оставлять в покое тех, которые, ради «незаконного прибытка», устраивают игорные дома и строят свое благосостояние.-на пользовании увлечениями своих гостей? Ввиду этого я полагаю, что суд не разделит взгляда на неправильность возбуждения этого дела и согласится со мною, что в деянии господина Колемина были все признаки содержания игорного дома.
Что касается наказания, то его следовало бы назначить в высшей мере. Статья 990 Уложения о наказаниях назначает наказание в виде штрафа в размере 3 тыс. руб. Штраф этот должен, конечно, соразмеряться со степенью развития и образованности обвиняемого. Степень развития и образования господина Колемина, кончившего курс в одном из высших военных учебных заведений, может быть признана достаточно высокою, чтоб применить к нему наказание в высшей мере, т. е. в размере 3 тыс. руб. Затем, из книг его видно, что он выиграл 49 554 руб. 25 коп. Деньги эти приобретены посредством игры в рулетку, которая производилась в игорном доме; содержание игорного дома есть деяние преступное, следовательно, деньги эти суть плод преступного деяния; вещи же, приобретенные преступлением — плоды преступления, — возвращаются тем, от кого они взяты; в случае, если не окажется хозяев, они поступают на улучшение мест заключения. Поэтому я полагал бы из арестованных у господина Колемина денег удержать, для соответствующей выдачи и дальнейшего распоряжения по 512 статье т. XIV Свода законов, ту сумму, которая, по мнению суда, составит его незаконный прибыток.
ПО ДЕЛУ ЗЕМСКОГО НАЧАЛЬНИКА ХАРЬКОВСКОГО УЕЗДА КАНДИДАТА ПРАВ ВАСИЛИЯ ПРОТОПОПОВА, ОБВИНЯЕМОГО В ПРЕСТУПЛЕНИЯХ ПО ДОЛЖНОСТИ *
Господа сенаторы! Кандидат прав и бывший земский начальник Харьковского уезда Протопопов жалуется на несправедливость приговора судебной палаты и с фактической, и с юридической точки зрения. Неправильно истолковав понятия о превышении власти и о нарушении правил при лишении свободы в применении, к
8 сентября, 23 ноября был уже от нее уволен. Нам известна вся его деятельность за этот кратковременный период, но с достоверностью можно сказать, что в небольшой начальный промежуток ее, с 8 по 27 сентября, в течение всего 19 дней, подсудимый, в кругу подведомственных ему местностей, ознаменовал себя служебными действиями, энергический характер которых имел результатом предание его, по постановлению совета министра внутренних дел, суду, и тесно связан, как усматривается из того же постановления и из показания двух компетентных свидетелей — управляющего экономиею князя Голицына Бауера и начальника харьковского жандармского управления Вельбицкого, с беспорядками в слободе Должике, результатом коих были вызов войск для восстановления порядка, суд над 18 крестьянами этой слободы и присуждение 10 из них в арестантские отделения с лишением прав и 4 к содержанию в тюрьме. По личному мнению подсудимого, все его действия носили отпечаток энергии человека, вступившего в новую деятельность одушевленным лучшими и самыми горячими желаниями искоренить беспорядки, накопившиеся в последние десятилетия. Иначе смотрит на эти действия Харьковская палата, усматривающая в них насилие и злоупотребление властью. Среднего пути между этими двумя взглядами нет, и, по изучении существа дела, я присоединяюсь не ко взгляду Протопопова, а ко взгляду палаты.
Власть имеет сама в себе много привлекательного. Она дает облеченному ею сознание своей силы, она выделяет его из среды безвластных людей, она создает ему положение, с которым надо считаться. Для самолюбия заманчива возможность приказывать, решать, приводить в исполнение свою волю и, хотя бы в очень узкой сфере, карать и миловать; для суетного самомнения отраден вид сдержанной тревоги, плохо скрытого опасения, искательных и недоумевающих взоров… Поэтому люди, относящиеся серьезно к идее о власти, получая эту власть в свои руки, обращаются с нею осторожно, а вызванные на проявление ее в благородном смущении призывают себе на память не только свои права, но также свои обязанности и нравственные задачи. Но бывают и другие люди. Обольщенные прежде всего созерцанием себя во всеоружии отмежеванной им власти, они только о ней думают и заботятся — и возбуждаются от сознания своей относительной силы. Для них власть обращается в сладкий напиток, который быстро причиняет вредное для службы опьянение. Вино власти бросилось в голову и Протопопову. Мы не знаем, что он думал о своей новой должности, когда возможность получения ее впервые выросла перед ним, не знаем и того, как готовился он к ней со времени назначения до дня вступления, но вступил он, очевидно, с твердым представлением, что ему надо проявить власть простейшим и, по его мнению, не возбуждающим никакого сомнения средством. «Я всегда бил и буду бить мужиков», — заявил он, по словам свидетеля Евсея Руденко. «При постоянном обращении с народом исполнение обязанности не может не сопровождаться иногда резким словом, без чего и служба была бы невозможна», — заявляет он сам. Но прежде разбора отдельных случаев его деятельности по водворению порядка или, вернее, по производству беспорядка во вверенном ему участке, нужно заметить, что свидетели по делу распадаются, как и всегда, на две категории — свидетелей обвинения и свидетелей оправдания. Но разнятся они между собою не только по значению фактов, о которых показывают, но и по личным свойствам своим. Свидетели обвинения — обыкновенные люди, память которых тем яснее, чем ближе к событию, причем показания их в существе одинаковы и при следствии, и на суде, хотя между тем и другим прошло довольно много времени. Если некоторые из них, а именно городовые заштатного города Золочева — Борох и Семен Гладченко — и забывают на суде некоторые подробности, то стоит пред ними прочесть первоначальные их показания, как они их тотчас и вполне подтверждают. Это свидетели «здравого ума и твердой памяти», на которых всегда спокойно может опираться правосудие. Иными свойствами обладает большинство свидетелей, подтверждающих оправдания Протопопова. Память или совершенно изменяет им на суде, так что они «ничего не помнят», или же, напротив, чрезвычайно просветляется, обратно пропорционально количеству времени, прошедшему от события и от следствия.
9 сентября Протопопов, на другой день вступления в должность, является в Золочев и делает выговор двум городовым, не узнавшим в нем земского начальника, а затем приказывает старшему городовому Ивану Гладченко сказать им, что если они не будут вежливее, то он «будет бить им морды». Так определяется им с первых же шагов внутреннее содержание и внешнее проявление своей власти по отношению к подчиненным. Иван Гладченко, подтвердивший такое приказание у судебного следователя, ныне отрицает его, но получившие его от него Борох и Семен Гладченко при всей своей сдержанности не забыли, что имение так передал им приказание Протопопова старший городовой, «Я говорю одним языком, городовой другим,— объясняет подсудимый, — но оба мы имели в виду сказать одно и то же». Но старший городовой — не случайный и болтливый собеседник земского начальника, а подчиненный, получивший приказание сделать внушение нижним чинам и передающий слова начальства, конечно, без произвольных вариантов. Поэтому, доверяя его первому показанию, я вполне соглашаюсь и с подсудимым. Да, они оба «имели в виду сказать одно и то же» — и сказали это. За внушением городовым надлежащего страха следует приведение в порядок, в том же Золочеве, Ворвуля, который, «обернувшись» на призыв подсудимого «Эй! Рыжий— поди сюда!» и прервав разговор с собеседником, получил удар палкою по плечу, сопровождаемый ругательством, за то, что, стоя задом к проходившему по площади Протопопову, не поклонился ему. Это подтвердил на суде свидетель Лебединцев. Надзиратель Аксененко при следствии заявлял, что, стоя в отдалении, видел лишь, как подсудимый грозил палкою Ворвулю. Свидетель Лебединцев, тоже стоявший в отдалении, видел, что подсудимый ударил Ворвуля, как ему показалось, три раза. Приходится, однако, поверить потерпевшему, что он получил лишь один удар, причем заблуждение Лебединцева о числе ударов объясняется тем, что, по собственным словам Протопопова, он Ворвуля «не ударил, а только жестикулировал его», что подтверждает и Аксененко, говорящий, что «угрозы Протопопова скорее имели вид жестикуляции». Эта «жестикуляция» не без основания могла быть принята Лебединцевым за удары, один из которых действительно и был получен Ворвулем. Интересное единства в выражениях между подсудимым и Аксененко по поводу «жестикуляции» нарушается, однако, когда дело идет о том, чем именно жестикулировал Протопопов. «Если бы во время выговора Ворвулю я даже и коснулся его
С 24 сентября неправильный взгляд Протопопова на свою задачу принимает особенно широкие размеры и проявляется с крайнею резкостью. Явившись на сход в Золочев, где для выбора волостных судей собрано было до тысячи человек, он приступает к объяснению этой толпе «значения реформы». Приказав, согласно показанию свидетелей Завадского и Семена Гладченко, полицейскому «дать по морде» мальчику, выглядывавшему в шапке из-за забора, и сбить шапку, Протопопов указал, по его словам, что крестьяне должны жить по-братски, избегая сутяжничества и столкновений, оканчивающихся судом, и, по единогласному удостоверению ряда допрошенных палатою свидетелей, заявил требование, чтобы крестьяне не подавали ему жалоб и прошений, угрожая, что если они этому не подчинятся, то «всякая жалоба будет на морде, а прошение на… задней части тела подающих». Когда при выборах судей посредством выкриков фамилий поднялся шум, Протопопов, выйдя из себя и стуча палкою по столу, начал кричать сходу: «Тише, а то я вас половину перебью», что удостоверяется свидетелями, чего и сам он в существе не отрицает, объясняя, что, когда ему удавалось прекратить шум не сразу, он раздражался и мог произнести какую-нибудь угрозу по адресу крестьян. Во время схода крестьянин Слепущенко, будучи хмельным, сочувственно повторял народу слова подсудимого и был за это, по приказанию последнего, вполне основательному, «удален», «убран» или «арестован». Сила не в том, в какой редакции было дано это приказание: нельзя же допускать пьяную и неуместную болтовню на сходе, а сила в том, что по окончании схода, как усматривается из показания семи свидетелей, Протопопов, проходя мимо арестантской или, как выражаются свидетели, «каютки» и услышав просьбы Слепущенко об освобождении, велел его выпустить и кланявшегося в ноги с мольбою о прощении избил до крови кулаками и ногами, приказав снова посадить. Слепущенко просидел пять часов, и протокола об его аресте составлено не было. Оправдываясь по поводу последних событий, подсудимый опирается на показания надзирателя Аксененко, доктора Арефьева и городового Вороха. С характером объяснений первого мы уже знакомы, да и притом, заявляя на суде, что он не слышал ничего о месте, где окажутся у прибегающих к помощи земского начальника прошения и жалобы, Аксененко ссылается на свое показание на предварительном следствии, а там он говорил, что не всегда был на месте, где происходили объяснения подсудимого со сходом. Борох положительно не слышал угрозы сходу, а остальных свидетелей Протопопов не почел за нужное об этом расспрашивать. Но ведь не шепотом же говорил он со сходом, и, быть может, отрицательные показания членов схода, стоявших пред подсудимым, сильнее убедили бы нас в том, что угроз не было, чем слова подначального человека, городового Бороха. Остается врач Арефьев, гимназический товарищ Протопопова и друг его по университету, находившийся при подсудимом во время разъездов по службе. Показание его пришло издалека, из Бреста, Гродненской губернии, записано в довольно неопределенных выражениях («дверь была немного приотворена, но я не слышал ударов, а слышал, что Протопопов будто толкнул Скрипку в двери», говорится в нем) и действительно отрицает произнесение подсудимым угроз и разъяснений о прошениях, побитие Слепущенко и т. д. Но почтенное чувство дружбы и товарищества может иногда невольно умалять в наших глазах резкость образа действий друга, особливо когда наше показание против него могло бы положить большую гирю на чашу обвинения. Тут и сожаление, и боязнь повредить близкому человеку, и разные другие хорошие
За сходом в Золочеве быстро следуют остальные происшествия, принявшие, по отношению к подсудимому, уголовную окраску. 25 сентября к нему пришел крестьянин Забийворота с жалобою на сына крестьянина Мирона Серого, нанесшего ему побои. Лежащие на земском начальнике обязанности прямо указывают на образ действий, обязательный в этом случае. Его, по-видимому, и захотел держаться Протопопов. Он послал Забийворота ко врачу для освидетельствования следов побоев. Оставалось затем передать дело в волостной суд и наблюсти за скорым и справедливым решением. Но 26 сентября, собравшись ехать в этот день в Мироновку, Протопопов приказал привести в волостное правление сына Серого, чтобы, как он объясняет, «поговорить с ним относительно его вчерашнего поступка». Очевидно, что для этого разговора нужно было дознать, какой именно из сыновей Серого виновен в этом поступке, так как Забийворота не мог назвать его по имени. Сначала хотели привести Игната, но посланный за ним сторож Олейников выяснил, "что виновным мог быть не Игнат, а Михаил Серый. От вторичной посылки уже за Михаилом и от того, что он должен был запереть содержимую им гостиницу, произошло неизбежное промедление. Подсудимый объясняет, что Серый будто бы выразил нежелание «идти к начальнику», но судебным следствием это ничем не подтверждено, а удостоверено лишь то, что при самом входе Серого в волостное правление Протопопов спросил его: «Слыхал ли ты о новом законе?» и начал его бить кулаками по лицу, говоря: «Я вас выучу по-своему, чтобы вы знали новые порядки». Обучение продолжалось четверть часа и притом так усердно, что не только лицо Серого было разбито в кровь, которая перепачкала и его одежду, но Протопопов не пожалел и собственных рук, разбив себе на них пальцы. Затем без всякого протокола Серый был посажен в карцер. Побоев Серому не отрицает и сам подсудимый, только в них и сознаваясь. Это сознание было для него, впрочем, неизбежно, ибо вслед затем он уехал на сход в Мироновку, где, по показанию восьми свидетелей, произнес речь о том, что отныне у крестьян не должно быть ни краж, ни неуважения к родителям и старшим, а если это будет продолжаться, то виновных он будет до
Подсудимый оправдывается тем, что народ был вообще восстановлен против власти земских начальников, что ходили слухи о предстоящем будто бы восстановлении крепостного права, что Серый пользовался прежде, по своему влиянию, явною безнаказанностью, которой надо было положить предел. Я готов согласиться, что все это именно было так, что, быть может, нужно было установить в некоторых из обществ, подведомых Протопопову, большее благочиние и согнуть выю каких-нибудь мироедов под справедливое ярмо закона. Но этого следовало достигнуть законными мерами и приемами. Положение о земских л участковых начальниках 12 июля 1889 г. дает для этого средства. Оно вводит земского начальника в близкое соприкосновение со всеми сторонами сельской жизни, вооружает его судебною и административною властью, дает ему контроль над местными крестьянскими учреждениями. Он может судить виновного, он может лишать свободы не исполняющего его законные требования, он может «бить его рублем», т. е. штрафовать. И твердое, но справедливое проявление такой власти, спокойное, неотвратимое и неизбежное, в связи с доброжелательным и верным объяснением нового закона крестьянам, без сомнения, сразу рассеяло бы все народные толки о нем и произвело доброе действие, заменив тревожные слухи ободрительными фактами. Как же поступает Протопопов? «Горячие» речи о необходимости мира и согласия он сопровождает бранью и побоями, постоянно приходит в такое состояние, когда, по его же собственным словам, «рассудок уступает место раздражению», грозит и хвалится этими действиями пред смущенною и без того толпою, запрещает прибегать к себе за защитою нарушенных прав и вызывает, наконец, верную оценку своей системы в упреках этой толпы: «Ничего не разъяснили, а начали биться».
Вся известная нам по делу деятельность его с 8 по 27 сентября представляет нечто вроде музыкальной фуги, в которой звуки раздражения и презрения к закону все расширяются и крепнут, постоянно повторяя один и тот же начальный и основной мотив — «побить морду». И эти-ми-то средствами думал он внушить спокойствие, уважение к старшим и к порядку, зная, что именно этих-то средств, о которых ходили смутные и злые толки, и боялся тот народ, с которым ему нужно было стать в близкие отношения. Он думал внушить не опасение законной ответственности, а просто житейский страх. Но одним страхом, и только страхом, не поддерживается уважение и не создается спокойствие. Имея возможность рассеять ложные слухи о «новом законе», Протопопов, безрассудно относясь к своей задаче и грубо-самонадеянно к области своей деятельности, так «по-своему учил новым порядкам», что усиливал волнение, и, предшествуемый правдивыми, к сожалению, слухами о своих подвигах, дал в Должике окончательный толчок возродившимся беспорядкам. Кстати, я должен припомнить, что, по словам подсудимого, свидетелям его поведения в Должике нельзя доверять, ибо они все были привлеченными к суду за участие в беспорядках. Это неправда. Из восьми свидетелей, допрошенных по этому поводу, лишь двое — Чайка и Крапка — были в числе привлеченных. Поэтому надлежит признать, что фактическая сторона обвинения доказана и что с этой точки зрения приговор палаты должен быть утвержден.
Перехожу к
Поэтому Протопопов, не составивший после схода в Золочеве протоколов об арестовании Слепущенко и затем об арестовании Серого, во всяком случае нарушил 348 статью Уложения и притом без всякого к тому повода. Я допускаю, что земский начальник, присутствуя во время выборов на сходе и вынужденный арестовать нарушителя порядка, может не иметь времени писать протокол, подобно тому, как председатель, арестуя во время судебного заседания такого нарушителя, не может прерывать, для писания постановления, судебного следствия или, в особенности, прений, но затем, освободясь от присутствования, требующего непрерывности, оба они
Обращаюсь к обвинению в
Одним из выдающихся проявлений наличности превышения власти в действиях подсудимого является приказание его не сметь подавать ему прошений и жалоб, сопровождаемое угрозою принимать их «на морде» и «на задней части тела». Оно сделано на сходе, при разъяснении собравшимся крестьянам нового закона, сделано лицом, прибывшим как представитель новоустановленной власти, права и обязанности которого темному люду не могут быть в точности известны. Поэтому это не пустая и не простая угроза. Это есть предварение, под угрозою беззаконной расправы, о том, что пользование правом жаловаться, искать защиты у власти отныне в участке подсудимого осуществлению не подлежит. Внушение сделано властью определенно и вразумительно — и притом человеком, который доказал уже и которому предстояло тотчас же опять доказать, что он шутить не любит и часто выражение о морде не одна лишь метафора, человеком, который и в апелляции своей говорит о произнесении «довольно резких» речей с целью показать, что он не из тех начальников, распоряжения которых могут быть не исполняемы, и который упрекает Серого в том, что тот сразу подает жалобы губернатору, прокурору и в уездный съезд за побои, имеет намерение жаловаться министру и, лишь сознав, что в земском начальнике можно нажить «опасного врага», начинает действовать другим путем. Поэтому судебная палата совершенно правильно признала это внушение приказанием, составляющим преступление, предусмотренное первой частью 341 статьи Уложения. Такое приказание было распоряжением, идущим вразрез с прямыми обязанностями земского начальника.
По ст. 54 Положения он обязан принимать словесные и письменные просьбы всегда и везде. Не говоря уже о прошениях и жалобах, которые подаются ему как судье и случаи подачи которых, так сказать, рассыпаны по всем «правилам о производстве судебных дел у земских начальников», он должен, как попечитель о нуждах сельских обывателей, принимать жалобы по 26 статье Положения неправильно избранных на должности крестьян, по 28 статье — на должностных лиц волостного и сельского управлений, по 33 статье — на отказы в наделах малолетним и продажу их имущества, по 34 статье — на приговоры сельских обществ об удалении порочных членов и непринятии опороченных судом в свою среду и по 38 статье — на действия опекунов малолетних крестьян, Нужно ли говорить о значении, которое могут иметь эти жалобы и для жалобщика, и для надзирающей инстанции в лице уездного съезда, и для общественного порядка? Достаточно вспомнить, что постановления, о которых говорится в 34 статье, суть прямые последствия 48 и 49 статей Уложения о наказаниях и что ими определяется, в значительной мере, дальнейшая судьба жалобщика, а обязанность прислушиваться к жалобам на обиду малолетних касается одного из очень больных мест нашего сельского быта. Наконец по праву надзора за деятельностью волостного суда, земский начальник обязан принимать, по ст. 30, жалобы на решения этого суда и по 31—представлять уездному съезду жалобы на приговоры о телесном наказании. Последние жалобы при обсуждении закона о земских начальниках были предметом особого рассуждения, и предположение предоставить право принесения их лишь совершеннолетним было отвергнуто Государственным советом ввиду исключительного характера этого наказания, требующего возможной осмотрительности и того, что благодаря влиянию школы уровень умственного развития крестьянской молодежи значительно повысился, а с тем вместе развилось в ней чувство собственного достоинства. Приказание не подавать всех этих жалоб, ставя преграду между уездным съездом и населением, освобождая подсудимого от значительной части обязательного труда, придавая законному праву жаловаться характер личного противодействия желанию земского начальника, было, в сущности, отказом в правосудии, а отказ этот, по смыслу 13 статьи Устава уголовного судопроизводства, карается по 341—343 статьям Уложения о наказаниях. Поэтому присуждение Протопопова к законной ответственности за превышение власти является, по моему мнению, справедливым.
Остается сказать об указаниях на суровость приговора, выразившуюся в исключении подсудимого из службы. Палата не приняла во внимание объяснений Протопопова о своей
Протопопов ссылается на то, что приговор палаты уничтожает его права на дальнейшую службу. Таким образом, пропали годы его университетского учения и преимущества, даваемые степенью кандидата прав! Да, пропали! Это грустно, но заслуженно. Напрасно ищет он в ссылке на свои университетские годы основание для особого снисхождения. Своею деятельностью он доказал, что они прошли для него бесследно. Студент обязан выносить из университета не один багаж систематизированных сведений, но и нравственные заветы, которые почерпаются в источнике добра, правды и серьезного знания, называемом наукою; эти заветы и в конце жизни светят студенту и умиляют его при мысли об университете. Наука о праве в своих обширных разветвлениях везде говорит о началах справедливости и уважения к достоинству человека. Поэтому тот, кто через год с небольшим по окончании курса бросил эти заветы и начала, как излишнее и непрактичное бремя, кто, вместо благодарной радости о возможности послужить на добро и нравственное просвещение народа, со смиренным сознанием своей ответственности пред законом, вменил спасительные указания этого закона в ничто, напрасно ссылается на свой диплом. Звание кандидата прав обращается в пустой звук по отношению к человеку, действия которого обличают в нем
Подсудимый настаивает пред Правительствующим Сенатом об отмене приговора палаты во всех частях, кроме одной, и об открытии ему вновь дверей государственной службы. Будучи в настоящем деле прокурором апелляционного суда, т. е. представителем обвинительной власти, я выражаю надежду, что Правительствующий Сенат оставит приговор палаты в силе, а ходатайство подсудимого без последствий. Устав о службе гражданской т. III Свода законов определяет в ст. 712 «общие качества должностного лица и общие обязанности, которые должны быть всегда зерцалом всех его поступков». К ним принадлежат: здравый рассудок, человеколюбие, радение о должности, правый и равный суд всякому состоянию и т. д. Мы видели, как часто гнев потемнял здравый рассудок подсудимого, мы знакомы с характерными способами выражения им своего
РУКОВОДЯЩИЕ НАПУТСТВИЯ ПРИСЯЖНЫМ
ПО ДЕЛУ КОЛЛЕЖСКОГО СОВЕТНИКА КОНСТАНТИНА ЮХАНЦЕВА, ОБВИНЯЕМОГО В РАСТРАТЕ СУММ ОБЩЕСТВА ВЗАИМНОГО ПОЗЕМЕЛЬНОГО КРЕДИТА*
Господа присяжные заседатели! Чем сложнее дело, подлежащее нашему разрешению, тем более внимания должны вы употребить на то, чтобы из массы мелких подробностей и частностей выделить те обыкновенно немногие, но коренные данные, по которым составляется ясное представление о существе самого дела. Забудьте на время эти подробности. Они не в силах создать зрелого убеждения о вине или невиновности подсудимого; они только могут более или менее ярко окрасить впечатления, выносимые вами из дела. Сосредоточьте всю силу разумения вашего на немногих, но неизбежных вопросах. Позвольте мне помочь вам в этой работе. В каждом уголовном деле есть три вопроса, тесно между собою связанные. Они одинаково достойны серьезного обсуждения. Их можно рассматривать отдельно, но итог надо подводить по всем вместе. Иначе решение будет неполно, односторонне, не будет проникнуто живым чувством правды. Прежде всего,
Вот почему я не советую вам долго останавливаться над рассмотрением этого спора, тем более, что для точного и справедливого его разрешения не представляется достаточных данных, а есть только предположения, основанные на сомнении в возможности истратить в пять лет такие суммы. Но предположения и сомнения, как бы правдоподобны они ни казались, без фактической опоры— непрочный материал для верного решения. Вот почему и суд спрашивает вас не о том, растратил ли или присвоил себе Юханцев деньги, а ждет вашего ответа на более широкий вопрос — употребил ли Юханцев в свою пользу ценности, вверенные ему Обществом?
Когда будет уяснено, когда и как сделал Юханцев злоупотребление своим положением кассира, надо будет вглядеться
Третий вопрос —
Когда вы разрешите, по совести и убеждению, основанному на всем здесь виденном и слышанном, указанные мною вопросы, у вас может возникнуть мысль о значении того, что сделал Юханцев. Каждое преступное деяние имеет двоякое значение — по отношению к личности обвиняемого и по отношению к обществу. Личное значение того, в чем обвиняется Юханцев, едва ли может возбудить споры. Это огромное нарушение доверия, это широкое злоупотребление своим положением, личным и официальным. Сама защита Юханцева признает это свойство деяния подсудимого как бесспорное. Но в оценке общественного значения стороны существенно расходятся. Обвинитель указывает нам на вред, который причинен Обществу взаимного поземельного кредита как учреждению, имеющему государственный характер; защитник видит лишь ущерб для обособленной группы весьма достаточных людей, которые соединились для преследования своих личных выгод, не всегда соответствующих интересам окружающего населения, не имеющего никаких кредитных учреждений. Господа присяжные заседатели, когда было упразднено крепостное право, тогда были ограничены в своей деятельности и вскоре вовсе упразднены кредитные государственные учреждения, помогавшие своими ссудами помещичьему сословию. Но новое хозяйство, возникавшее на облагороженной почве свободных отношений, нуждалось в поддержке и помощи. Эту помощь мог оказать кредит, не случайный, приходящий извне, а внутренний, взаимный, основанный на единстве целей и потребностей. Ему должно было служить обширное Общество, на помощь которому пришло правительство, гарантируя прочность его операций своим вспомогательным капиталом. Россия вовсе не страна крупного землевладения; в ней развито землевладение средних размеров, как вы это можете заключить даже из той оценки, которая делается, по словам защитника, имениям наибольшего числа заемщиков Общества. Притом, это землевладение, с упразднением крепостного права, утратило свой исключительный сословный характер, и Общество взаимного поземельного кредита приходит на помощь преимущественно к землевладельцу средней руки. Кредит, помощь в ссуде — дает возможность поддержать в тяжелые экономические минуты хозяйство, с которым естественным образом связано предложение труда и заработка окружающему населению. Печально, что это население не имеет своих кредитных учреждений или что они, вернее говоря, плохо принимаются, но каждый шаг на пути развития народа приближает их распространение и укрепление. Следует ли, однако, из этого отсутствия или малого развития кредитных учреждений в народе, что надо отрицать значение для страны и такого кредитного учреждения, как Общество? Можно ли смотреть на него как на нечто не только чуждое, но даже враждебное хозяйственному развитию страны, искусственно противополагая интересы одной части населения другой и забывая, что экономическое благосостояние государства зависит от взаимодействия всех сил страны, причем одни могут быть более организованы, другие, к сожалению, менее? Вы взгляните на этот вопрос с трезвой, житейской точки зрения, и если вы найдете, что Общество не есть учреждение исключительное и что поддержание кредита во всех его видах желательно, то вам станет ясно, что деяние Юханцева имеет значение общественное. Оно подрывает, расшатывает авторитет Общества и ослабляет доверие к нему. Но если в стране начинают колебаться и не внушать доверия такие большие учреждения, как Общество взаимного поземельного кредита, имеющее правительственную поддержку, то нельзя от стесненного в своих хозяйственных делах землевладельца ждать особого доверия и к другим частным кредитным учреждениям, к так называемым ипотечным банкам. А без поддержки поземельным кредитом землевладельцу в тяжелые экономические минуты приходится стать лицом к лицу с действительным эксплуататором, с кулаком, барышником, скупщиком земель и уступить ему свое место. Но такой человек, тип, народившийся в последнее время, ничем не связан с землею. Она для него не «кормилица», с нею не связано для него привычки труда или дорогих личных воспоминаний. Она — предмет, из которого надо вытянуть всю наживу, она — тот грош, на который надо норовить, по русскому выражению, накупить пятаков. И лес вырубается, и земля безжалостно истощается, и начинается хищническое хозяйничанье, при которых эксплуатация окружающего бедного и темного люда уже, конечно, не меньше той, о которой упомянул защитник. Вот почему вы, быть может, признаете, что всякий удар, наносимый большому кредитному учреждению, имеет общественное значение.
Порядок совещаний ваших, господа, вам известен. Вы кончаете сессию и, конечно, хорошо изучили свои права, обязанности и способ их выполнения. Скажу вам еще несколько слов о постановленных судом на ваше разрешение вопросах. В
В первом случае вы ответите отрицательно, во втором положительно и притом с возможною определенностью.
В
Вам говорилось здесь о вашей задаче и о значении вашего приговора. Вас приглашали признать, что подсудимый достаточно наказан десятимесячным предварительным заключением и теми нравственными страданиями, которые должен испытывать он при сознании пред вами неприглядности своей прошлой деятельности. Поэтому от вас ждут вменения подсудимому того, что он испытал, вменения, которое на языке суда присяжных называется
ПО ДЕЛУ О ФРАНЦУЗСКОЙ ПОДДАННОЙ МАРГАРИТЕ ЖЮЖАН, ОБВИНЯЕМОЙ В ОТРАВЛЕНИИ *
Господа присяжные заседатели! Двухдневное судебное следствие и оживленные прения сторон дали вам богатый разнообразный материал: он так велик и имеет такую разнородную доказательную силу, что, быть может, вам полезно получить от меня несколько указаний на те приемы, посредством которых надо обсуждать и оценивать этот материал. Закон обязывает меня дать вам эти указания, но отнюдь не считает их обязательными для вас.
Вам говорилось о характере преступления, подлежащего вашему рассмотрению. Указания обвинителя согласны с сущностью этого преступления и с обыкновенною житейскою обстановкою его. Действительно, это преступление коварное и, если можно так выразиться, трусливое. Совершитель отравления не имеет обыкновенно той смелости, которая заставляет более или менее рисковать собою, на-падая на другого. Он действует тайно и иногда с видимым спокойствием удаляется прочь, когда его орудие и невидимый союзник — яд — только еще начинает свое дело. Между орудием преступления и виновником нет, обыкновенно, непосредственной тесной связи, ему нечего бояться брызг крови от удара ножом, криков жертвы, борьбы с нею, шума и дыма выстрела. Когда яд начнет действовать, виновник может быть уже в полной безопасности, скрывая и извращая следы своего участия, а иногда даже приходя с лицемерною и позднею помощью. Коварство — главное свойство отравления. Оно — продукт слабости, а не силы, — ненависти и корысти, но никогда не гнева. Из этих свойств отравления вытекает трудность собрания доказательств, из них же вытекает, с другой стороны, и возможность широких предположений и догадок, не всегда основанных на действительных обстоятельствах или на верной и спокойной их оценке. Когда предлагается вопрос об отравлении, первое, что должно занять внимание, — это вопрос о том, было ли отравление? Не имеем ли мы дела с естественной смертью? Если найдено, что отравление было, тогда, естественно, взоры обращаются к тому, кто заподозрен. Изучается его личность для того, чтобы определить, был ли он способен на такое преступление, и затем рассматриваются его отношения к покойному. Они должны содержать ответ на то, была ли причина ненависти, был ли повод к такому ее проявлению. Но это далеко не все. Этого достаточно для того, чтобы
Нет сомнения, что в большинстве дел об отравлении нельзя искать и странно было бы требовать прямых доказательств виновности. Самая природа преступления противоречит этому. Могут быть только улики, только косвенные доказательства, из которых должно складываться предположение о виновности, о том, что именно
Итак, умер ли Николай Познанский естественною смертью или от яду? Вы слышали экспертизу. Она произведена профессором-специалистом при участии прозектора и полицейского врача, которые, по своей специальности, особенно привыкли обращаться с трупами и видели на своем веку многих людей, умерших естественною смертью или насильственною, от своей или чужой руки. Двое последних сами производили вскрытие Николая Познанского и говорят нам не о том, что слышали от других или прочли, а о том, что видели. Вы знаете, как шло их исследование. Они двигались ощупью, боясь ошибиться, тщательно исследуя почву под ногами. Они долго колебались, прежде чем произнесли роковое слово —
В этом отношении данные дела разделяются на две группы —
Вторая группа данных весьма разнообразна. Прежде, чем оценивать их, я советую вам припомнить, что обыкновенно, когда преступление или какое-нибудь тягостное событие взволновывает и иногда даже совершенно разбивает какой-нибудь кружок или семью, то подозрения и предположения, спавшие мертвым сном до события, вдруг всплывают наружу самым неожиданным образом. Тут появляется обыкновенно то, что можно назвать предусмотрительностью задним числом. Рядом с этим, подозрительность нередко внушает такое одностороннее истолкование фактов, что на деле, рядом с серьезными уликами, образуются излишние наслоения, лишенные внутреннего содержания пузыри.
Обязанность суда, господа присяжные заседатели, срезать эти наслоения, снять эти пузыри. К таким данным, которые можно без ущерба для справедливости выбросить совершенно из соображений по делу, относятся — рассказ о котлетах, поданных накануне смерти Николаю Познанскому и возвращенных в кухню «в растерзанном виде», и рассказ о подкупе подсудимою няни Рудневой. История о котлетах явилась на суде так неожиданно, так непроверенно и неопределенно, что ей нельзя придавать значения, а о подкупе Рудневой тоже трудно сказать что-нибудь точное. Могло быть недоразумение, весьма понятное между русскою нянею и француженкою, не умеющей правильно употреблять слова «свой», «себе». Но суд должен иметь дело с фактами, а не с недоразумениями. Здесь говорилось много о поведении Жюжан во время похорон Познанского и в первое время по получении известия о его смерти. Поведение подсудимой, после совершения приписываемого ей преступления, может быть рассматриваемо двояко: как ряд действий, выражавших стремление скрыть следы преступления, отклонить или направить исследование на ложный путь, или как ряд поступков, слов, движений, выражающих душевное ее настроение. Действия для скрытия следов преступления должны подлежать тщательной проверке; иногда они содержат в себе неотразимые указания на виновность. Но душевное настроение обвиняемого после приписываемого ему преступления — это скользкая почва, на которой возможны весьма ошибочные выводы, произвольность которых бывает связана с отсутствием каких-либо для них границ. Лучше не ступать на эту почву, ибо на ней нет ничего бесспорного. Подсудимая целовала голову отца Познанского, убирала гроб его сына цветами, ночевала невдалеке от трупа; встревоженная и ослабевшая, по словам юнкера Бергера, в первую минуту, она была потом, по-видимому, спокойна и только на последней панихиде впала в истерику и звала госпожу Познанскую, от которой перед тем получила на память запонки отравленного. Какая закоренелость, какое преступное бездушие!— воскликнут одни… А быть может спокойствие сознаваемой невиновности — ответят другие. Где правда? Где мерило для оценки значения душевного настроения Жюжан? Несомненно лишь то, что горе, которое, как близкая в семье Познанских, Жюжан должна была чувствовать, если она была невиновна,
Когда эта группа данных будет очищена от излишних наслоений, в ней останется ряд показаний об отношениях между Жюжан и покойным Познанским. Подсудимая говорила здесь, что все существенное, что показывают эти свидетели, — ложь или, как она выразилась, «вранье». Вы припомните весь ряд этих свидетелей, начиная с шести молодых учащихся людей, в обществе которых Жюжан, по их словам, допускала слишком вольное с собою обращение, переходя к няне Рудневой и горничной Яковлевой, которые слышали от нее сознания, исполненные грязных подробностей о ее связи с иевышедшим еще из отрочества Познанским, и кончая Татьяною Казанской, которая, не щадя и себя, нарисовала пред вами последствия ее пированья с Жюжан. Если вы найдете, что все эти свидетели, несмотря на разность лет, положений и отношений к Жюжан, несмотря на связующую их всех присягу, поголовно говорят ложь, вы отвергнете их показания, и в деле останется пробел, который трудно будет чем-либо наполнить; но если вы не отвергнете эти показания, то вам придется припомнить существенные их черты и дополнить рассказами Николая Познанского. Эти существенные черты содержат в себе указания на первоначальную нежность отношений между Жюжан и ее учеником, которого расположил к ней ее веселый, необидчивый нрав, на довольно скорый переход от нежности к страсти со стороны Жюжан и к пробуждению инстинктов в Познанском, последствием которого явились их близкие отношения между собою. Если признавать существование этих отношений, то необходимо иметь в виду, что по самой разности лет отношения эти не могли долго оставаться одинаковыми. По естественному ходу вещей, каждый месяц должен был приближать подсудимую к старости, каждый месяц должен был открывать перед мужавшим отроком, который притом пользовался полною свободою, новые горизонты и возможность иных, лучших отношений. Отсюда могли, по мнению обвинителя, вытекать охлаждение, с одной стороны, и стремление удержать за собою привязанность юноши, с другой стороны, стремление, от которого легок переход к ревности. Житейский опыт поможет вам, господа присяжные, осветить эту часть дела надлежащим образом, а память восстановит разные мелочные подробности, о которых вы слышали преимущественно при закрытых дверях. Для оценки характера этих отношений, во всяком случае, не следует забывать неотвергаемой и самою подсудимою сцены ссоры с Николаем Познанским, начавшейся требованием Познанского, чтобы Жюжан увели из его комнаты,, за что она взяла его за ухо, и кончившейся тем, что приведенного в исступление юношу пришлось крестить и запирать на ключ. Не надо упускать из виду и того цинического выражения покойного о Жюжан, которое написал вчера, по моему предложению, на бумаге гимназист Соловьев. Если вы поверите ему, что такие именно слова были произнесены Познанским в кругу товарищей, то вы, конечно, найдете, что в них нет следа любви, нежности или просто даже уважения, с которым обыкновенно относится молодое существо к предмету своей привязанности, и что они представляют собою выражение грубого, чувственного молодечества, от которого недалеко до охлаждения и даже до отвращения. Когда пред вами, так или иначе, выразится Жюжан в отношениях своих к Николаю Познанскому, вам придется вернуться к причине смерти его — отравлению и удостовериться, существует ли между ядом в теле Познанского и Маргаритой Жюжан та связь, та смычка, о которой я вам говорил.
Данные, которые должны смыкать отравителя с его жертвою, распадаются на два неизбежных звена: желание причинить вред и самое причинение вреда. Они должны быть тесно связаны одно с другим, они немыслимы, при умышленном отравлении, одно без другого.
Рассматривая вопрос о желании Жюжан причинить вред или погибель Познанскому, вы прежде всего остановитесь на доносе. Он был подвергнут двоякой экспертизе, по содержанию и по способу письма. Защита доказывала вам, что каллиграфическая экспертиза вообще не заслуживает доверия. Я должен сказать, что хотя такая экспертиза в последнее время, в особенности во Франции, и сделала большие успехи, но она еще не достигла полной степени совершенства. Здесь, впрочем, экспертом Буевским был употреблен не только прежний прием сравнения очертания букв, но и новый прием исследования «привычек» письма. Поэтому экспертиза эта представляется произведенною с достаточною полнотою. Рядом с нею идет экспертиза «стиля», т. е. языка доноса. Если б экспертизы расходились или противоречили одна другой, их бы следовало исключить из числа соображений, но они сходятся в выводах. Вы столь внимательно вникали в производство их, сами тщательно рассматривая, читая и сличая донос, что, конечно, придете в оценке экспертиз этих к правильному выводу. Напомню только, что эксперты второго рода признали, что донос написан человеком, владеющим французским языком, но с такими грубыми ошибками, которых не нарочно не может сделать знающий язык и не делают обыкновенно учащиеся языку. Мог ли русский лакей Василий, прислуживавший на гимназической пирушке, написать такое письмо — разрешите вы сами.
Переходя к обсуждению
Второе звено —
Второе предположение —
Третье предположение —
Вглядитесь в личность Николая Познанского и обдумайте, принадлежит ли он, по свойствам своим и воспитанию, к таким людям, были ли у него причины тяготиться едва начинавшеюся жизнью и поводы к разлуке с нею? Вы слышали, что в дневнике своем он выражает недовольство собою, с холодным потом вспоминает последствия волнения, в которое была приведена его кровь с 14-летнего возраста; боится разочарования и неизбежного, по его мнению, одиночества в жизни и с горем сознает, что потерял веру в бога, которую ему ничто уже возвратить не может. В этом же дневнике он огорчается на нравящуюся ему девушку и предвидит, что ему или его сопернику рано или поздно придется переселиться в лучший мир… Если эти места дневника возбудят в вас предположение о самоубийстве, то вам придется тщательно обсудить вопросы, зачем он отравился посредством лекарства, а не прямо? Зачем морфием, а не ядом из сильнейших и быстрейших ядов — цианистым калием, который был у него в лаборатории в большом количестве? Почему по примеру большинства образованных самоубийц, лишающих себя жизни не в припадке безумия, не оставил он предсмертной записки, нескольких слов о том, что в его смерти никто невиновен, чтобы иметь возможность уничтожить подозрения на невинных? Вы сопоставите также это предположение с указанной многими свидетелями любовью его к жизни и страхом смерти, о которой он не любил даже говорить или слышать, а при оценке степени его огорчения на госпожу Плюцинскую припомните те два письма, которые были прочитаны вчера. Эти письма явились, как две светлые точки, как два чистых звука среди массы неприятных и нечистых подробностей вчерашнего заседания. Они делают честь людям, их писавшим, и отнюдь не содержат в себе указания на огорчение, могущее довести до самоубийства. Наконец, надлежит припомнить дневник во всем объеме, прочитанном на суде. Рядом с недовольством собою, с горькими открытиями об «отношениях к женщинам и к родителям» Николай Познанский выражает в нем заботу о здоровье, стремление воздерживаться от пылкости, жажду деятельности и славы, желание облегчить родителей своим трудом, надежду на успех в музыке и медицине. «Я свой собственный кумир, — говорит он, — я люблю себя, как нежная мать свое дитя». «Работы! Работы!»— восклицает он в другом месте. Вообще я должен сказать вам, что дневник всегда является доказательством, к которому надо относиться очень осторожно. Кроме тех редких случаев, когда дневник бывает результатом спокойных наблюдений над жизнью со стороны взрослого и много пережившего человека, он пишется в юности, которой свойственно увлечение и невольное преувеличение своих ощущений и впечатлений. Предчувствие житейской борьбы и брожение новых чувств налагают некоторый оттенок тихой грусти на размышления, передаваемые бумаге, и человек, правдивый в передаче фактов и событий, обманывает сам себя в передаче своих чувств и мнений. Притом — и всякий, кто вел дневник, вероятно, не станет отрицать этого — юноша обыкновенно почти бессознательно отдается представлению о каком-то отдаленном будущем читателе, к которому попадет когда-нибудь в руки дневник и который скажет: «Какой был хороший человек тот, кто писал этот дневник, какие благородные мысли и побуждения были у него» — или «как бичевал он себя за свои недостатки, какое честное недовольство на себя умел он питать». Поэтому дневник может служить скрепою и дополнением между другими уликами, но как к самостоятельному доказательству к нему надо относиться весьма осмотрительно.
Четвертое предположение —
Порядок совещаний ваших вам известен: решение постановляется по большинству, при равенстве голосов решение основывается на голосах, благоприятных подсудимой. Сомнение, строго продуманное и оставшееся таким после тщательного разбора, толкуется в пользу обвиняемого. При признании виновности во всяком случае вы можете дать снисхождение. Закон требует, чтобы оно было основано на «обстоятельствах дела». Но из всех обстоятельств дела, конечно, самое главное — сам подсудимый. Поэтому если в его жизни, в его личности, даже в слабостях его характера, вытекающих из его темперамента и его физической природы, вы найдете основание для снисхождения, вы можете к строгому голосу осуждения присоединить слово христианского милосердия. Вашему разрешению подлежит трудное дело. Желаю вам выйти из него с величайшею принадлежностью судьи — спокойною совестью пред обществом, которое вы должны ограждать и от осуждения невиновных, и от безнаказанности виновных.
КАССАЦИОННЫЕ ЗАКЛЮЧЕНИЯ
ПО ДЕЛУ БЫВШЕГО НОТАРИУСА НАЗАРОВА, ОБВИНЯЕМОГО ПО 1525 СТАТЬЕ УЛОЖЕНИЯ *
Правительствующему Сенату предстоит произнести решение по делу, существо которого возбудило и при его возникновении, и при дальнейшем судебном движении горячий интерес и самые противоречивые толкования. Но на спокойной высоте
Руководясь этими началами, надлежит рассмотреть и те три отдела кассационных поводов, которые указаны в жалобе. Первый из них —
Обращаясь к указаниям на другие нарушения, прежде всего надо заметить, что Правительствующим Сенатом издавна (1868 год, по делу Лаланд, 1870 год, по делу Пасечникова, 1875 год, по делу игуменьи Митрофании и 1876 год, по делу Овсянникова) твердо установлено, что следственные действия не подлежат обжалованию в кассационном порядке, так как следствие доставляет лишь материал для разрешения вопроса о предании суду — материал, подлежащий переработке и проверке на суде. Из этого общего правила должно быть, однако, сделано одно исключение, а именно тот случай, когда жалобщик был
Но если бы он и не был таков, то
Рассматривая подробно статьи Устава, говорящие о дознании чрез окольных людей, мы найдем, что процедура дознания, установленная ими, возможна лишь в селениях и маленьких местечках и городках. В больших городах, и особливо в столицах, этот способ собирания сведений совершенно неприменим. Ни домохозяева одного околотка с обвиняемым, ни старшие в их семействах лица, о которых говорит 457 статья Устава уголовного судопроизводства, не могут в действительности дать никаких указаний не только об образе жизни, но даже и о наружности обвиняемого, живущего обособленною столичною жизнью в населенном квартале, среди каменных громад, жители которых обыкновенно вовсе незнакомы между собою. Расспрос отдельных, определенных групп людей, применяясь к 457 статье, был бы нецелесообразен, ибо допрос сослуживцев, сотрудников и начальства может выяснить личность лишь с одной официальной или профессиональной стороны, да и по условиям служебного быта будет, по большей части, довольно бесплоден по своим результатам; допрос прислуги и домовой администрации давал бы крайне односторонний и во многих случаях даже опасный, ввиду степени развития допрашиваемых, материал. Следует ли из этого, что за отсутствием разумной возможности произвести дознание чрез окольных людей, надо совершенно отказаться от собрания тех сведений, необходимость которых признается, однако, ст. 457 Устава уголовного судопроизводства? Но в таком случае не обратится ли спрос окольных людей в привилегию жителей маленьких местечек, а у городского и столичного жителя не будет ли отнята возможность сослаться и, в свою очередь, на людей, рассыпанных спорадически в разных уголках этого города, и требовать, чтобы было выслушано их мнение, основанное на давнем знакомстве, о том, способен ли такой обвиняемый на совершение того, что ему приписывают и в чем он не признает себя виновным? А, между тем, такой допрос в некоторых случаях существенно необходим. Знаменитая надпись в судилище Венецианской республики, гласившая судьям «ricordatevi del povero fornajo», — «вспоминайте о бедном (т. е. невинно казненном) хлебнике», одинаково применима и к случаям осуждения
Отрицая безусловно допрос свидетелей о поведении при следствии и ограничиваясь одним дознанием чрез окольных людей, необходимо отрицать и вызов свидетелей со стороны подсудимого на суд, когда они могут показать о нем, а не о деле. Но это значило бы в массе случаев лишать обвиняемого возможности призвать в свидетельство свою прошлую хорошую жизнь и ценою ее испытаний, светлых сторон и добрых поступков приобрести то право на снисхождение, о котором говорилось при начертании 454 статьи Устава уголовного судопроизводства. Поэтому вызов и допрос свидетелей об образе жизни и занятиях обвиняемого, и при следствии и на суде, не представляет собою никакого нарушения. Свидетельствуя о ближайшем прошлом подсудимого, такого рода свидетели, по самой своей роли, не будучи по отношению к нему совершенно случайными людьми, подобно большинству свидетелей факта преступления, могут не быть вполне свободны от пристрастия, могут показывать односторонне, но их показания подлежат проверке на перекрестном допросе, оценке в речах сторон, разъяснению в председательском заключительном слове. Эти показания даются, наконец, под присягой, в торжественной обстановке суда. Почти все эти гарантии отсутствуют при дознании чрез окольных людей, которые не предстоят на суде лично. С этой точки зрения показания таких свидетелей представляют лучшие ручательства правдивости. Необходимо только, чтобы свидетельские показания такого рода действительно относились к делу, т. е.
Таким образом, соблюдая постановленные законом и необходимые для
Этот взгляд проведен с полною определенностью в решении 1874 года, № 360, в котором Сенат признал, что допущение допроса свидетелей об обстоятельствах, не имеющих никакого отношения к делу и даже явно клонящихся к бездоказательному опорочению подсудимого, не подлежит проверке в кассационном порядке, если только у подсудимого не была отнята возможность возражать и, следовательно, опровергать все, что он считал для себя невыгодным и бездоказательным. Был ли лишен Назаров возможности бороться против показаний свидетелей о личности? Нет. Во-первых, он знал об этих свидетелях и о сущности их показаний за
Обращаясь, наконец, к указанию на
Переходя затем к отделу нарушений
Обращаясь к вопросу о неопределении Черемновым цифры отыскиваемого им вознаграждения, я нахожу, что ввиду зависимости производства о размерах присуждаемого вознаграждения от обстоятельств, признанных присяжными, незаявление такой цифры в первоначальном прошении о предъявлении иска не дает основания к устранению гражданского истца. По существу отношения Черемнова к делу нельзя отрицать его права на иск с Назарова, во-первых, потому, что потерпевшая со времени совершения над нею деяния, указанного 1525 статьей Уложения, до своего самоубийства находилась в болезненном состоянии и могла требовать помощи от отца, у которого по закону (174 статья X тома ч. 1) . она находилась на попечении и который поэтому и в силу примечания к статье 1532 Уложения имел равное с нею право на принесение жалобы, и, во-вторых, потому, что изнасилование Черемновой, связанное с ее последующим самоубийством, давало отцу, лишившемуся будущей опоры, право иска, ввиду 194 статьи I части X тома и 143 статьи Устава о наказаниях. Но, независимо от этого, нельзя не признать, что отказ отцу в случае, подобном настоящему, вправе доказывать факт преступления, хотя бы и ввиду самого малого вознаграждения, едва ли соответствовал бы требованиям справедливости. Возможно ли устранить от участия в процессе человека, относительно дочери которого ставится альтернатива: или продажная женщина и шантажистка, или несчастная жертва грубого насилия?.. Честь и доброе имя безвременно сошедшей в могилу дочери, которая не может сама встать на свою защиту, есть достояние ее отца и матери, и они должны быть допущены к охранению этого достояния от ущерба путем живого участия в деле, которое возможно лишь в роли гражданского истца. Я вовсе не желал бы чрезмерного расширения гражданского иска на суде уголовном, но полагаю, что есть случаи, редкие и исключительные, в которых узко-формальные требования по отношению к гражданскому иску не должны быть применяемы. Если наряду с прокурором по каждому делу о пустой краже пускают гражданского истца, имеющего право доказывать факт преступления даже и при отказе прокурора от обвинения, то ужели можно безусловно устранить от этого потерпевшего, детище которого, грубо опозоренное, покинуло жизнь в горьком сознании невозможности добиться правды и защиты? Правительствующий Сенат признавал правильным допущение гражданскими истцами жен по делам о лжесвидетелях, выставленных их мужьями по (бракоразводному делу. Так было по делу Тупицына, 1876 года, № 14, и по делу Залевского, Хороманского и Гроховского в 1874 году. Очевидно, что не о материальном убытке шло здесь дело. Он слишком отдален, условен и неопределен. Дело касалось чести жены, обвиняемой в прелюбодеянии, для которой признание факта лжесвидетельства было равносильно признанию ее чистоты и верности супружескому долгу. Аналогичное положение представляет собою дело Назарова, и, по мнению моему, суд исполнил свою задачу, признав отца Черемновой потерпевшим и допустив его в качестве гражданского истца.
Приступая, наконец, к отделу нарушений, допущенных при
Переходя к
Обращаясь, наконец, к оскорбительным для Назарова выражениям, помещенным в прочитанных показаниях, я признаю, что требования 453, 408 и 409 статей о записывании показаний свидетелей их собственными словами вовсе не вынуждают следователя вносить в протокол приводимые ими бранные выражения, кроме случаев, когда эти выражения относятся к составу исследуемого преступления. Во всяком случае, на суде такие выражения не должны быть повторяемы. Имея право, даже обязанность остановить всякого свидетеля, оскорбительно относящегося к личности подсудимого, председатель тем самым
Заключая выводом об оставлении кассационной жалобы Назарова без последствий, я считаю необходимым обратиться к указаниям кассатора на оскорбительные о Назарове выражения, помещенные в постановлении судебного следователя Сахарова о его привлечении. По праву надзора, в силу первого пункта 249 статьи Учреждения судебных установлений, Правительствующий Сенат не может оставить без последствий тех грубых и поносительных выражений, которые позволил себе употребить следователь Сахаров по отношению к обвиняемому. Подобный образ действий следователя, несмотря на вложенный им в дело большой личный труд, подрывает в обвиняемом доверие к его беспристрастию и вынуждает его прибегать в свою защиту к средствам недостойным. Следователь — судья, и личное раздражение против обвиняемого не должно иметь места в его деятельности; оно только роняет его звание, нисколько не содействуя целям правосудия и даже идя вразрез с ними. Правительствующий Сенат в решении общего собрания по делу Чистякова 1869 года, № 23, признал, что употребление должностным лицом выражений, хотя бы не содержащих прямого оскорбления, но нарушающих правила пристойности в бумаге, подлежащей рассмотрению присутствия, составляет деяние, предусмотренное вторым пунктом 347 статьи Уложения. В настоящем случае постановление следователя заключает в себе не только непристойные, но прямо оскорбительные выражения, помещенные в бумаге, подлежащей рассмотрению присутствия суда и судебной палаты. Поэтому действия судебного следователя Сахарова, как предусмотренные 347 статьей Уложения и могущие влечь за собою, на основании третьего пункта 362 статьи Учреждения судебных установлений и второго пункта 1080 статьи Устава уголовного судопроизводства, предание его суду, подлежат передаче на уважение соединенного присутствия первого и обоих кассационных департаментов Правительствующего Сената.
ПО ДЕЛУ ОЛЬГИ ПАЛЕМ, ОБВИНЯЕМОЙ В УБИЙСТВЕ СТУДЕНТА ДОВНАРА *
Решение присяжных заседателей по делу, подлежащему рассмотрению Правительствующего Сената, вызвало крайние и противоречивые мнения, страстная поспешность которых, во всяком случае, превосходит их основательность и обдуманность. С одной стороны, это решение выставляется образцом правосудного урока из области личной нравственности, направленного на защиту тягостного положения покинутой женщины, с другой стороны, в нем усматривается яркое доказательство непригодности суда присяжных, не дающего своими оправдательными приговорами удовлетворения чувству справедливости и безопасности. Но не в таких односторонних мнениях и не в неуместных рукоплесканиях, встретивших провозглашение этого решения, содержится истинная оценка его правильности. Она должна исходить из вопроса о том, состоялся ли приговор присяжных в таких условиях, которые, по закону, дают ему силу судебного решения. Если эти условия не соблюдены, если присяжным не была дана возможность свободно выразить все оттенки своего внутреннего убеждения по делу, или они не были ознакомлены с полнотою своих прав по ответу на вопросы о виновности, или если они были призваны высказаться в области, им не подлежащей, или же, наконец, обсуждали дело, сущность которого затемнена усиленным нагромождением излишних и чуждых рассматриваемому преступлению подробностей, то о значении их приговора и о степени его правильности говорить
Обращаясь к делу об убийстве Ольгою Палем студента Довиара, надлежит признать, что такие условия соблюдены не были и что состоявшийся о ней приговор не может иметь силы судебного решения. На суде, правильно устроенном, каждое обвинение в убийстве подлежит обсуждению не только с точки зрения совершившегося преступного события, но и по тому,
Подсудимая была предана суду по обвинению в убийстве студента Довнара по заранее обдуманному намерению, для чего она пригласила его на свидание, т. е. по обвинению в
Этому нарушению по отношению к
По делу Палем такое сомнение у присяжных возникло, когда защита ходатайствовала, как записано в протоколе, о постановке дополнительного вопроса по 96 статье Уложения о наказаниях о том, не совершила ли подсудимая преступление в припадке умоисступления, ибо к этому ходатайству присоединились четыре присяжных заседателя, несмотря на выслушанное ими заключение лица прокурорского надзора об оставлении домогательства защиты о постановке вопроса без удовлетворения. Это было, по существу своему, заявление одной трети присяжных о том, что им представляется сомнительным, чтобы подсудимая стреляла в Довнара, сознавая смысл своих действий и имея возможность управлять ими. Разрешение этого сомнения в ту или другую сторону представляется чрезвычайно важным в интересах истинного правосудия. Оставлять это сомнение не только без надлежащего разъяснения, но и без предоставления ему законного способа выразиться при обсуждении виновности подсудимой, значило и по вопросу о вменяемости ставить присяжных в такое же безвыходное положение, как и по вопросу о составе преступления. Когда присяжному заседателю, сомневающемуся в здравом рассудке подсудимого при совершении его деяния, предоставляется на выбор лишь обвинение или оправдание, едва ли возможно сомневаться в его выборе. Относясь совестливо к своим обязанностям и памятуя, что от его слова очень часто зависит вся судьба человека, им судимого, присяжный заседатель, конечно, скажет это слово за оправдание—и скажет его не только в силу глубокого правила in dubio mitius[10], но и из чувства
Оно, во-первых,
Во-вторых, это устранение является
В-третьих, это устранение представляет собою
Оба эти последние условия по делу Палем существовали. Вопрос о
Но не одни только приведенные обстоятельства дела развертывались перед судом, так сказать, в сыром виде, без выводов и обобщений. Они подвергались анализу, который, по смыслу своему, соответствовал возбуждению вопроса о свойстве вменяемости обвиняемой. Не только защитник был допущен допрашивать врача Руковича, вызванного в качестве эксперта, о
Ввиду этих данных нельзя утверждать, чтобы вопрос о душевной нормальности вовсе не возникал и не был затронут на судебном следствии. Он возникал ясно и вразумительно, и притом по поводу состояния, указанного именно 96 статьей Уложения и IV к нему приложением, а также ст. 355 1 Устава уголовного судопроизводства. Закон говорит именно о припадках
Суд, безусловно, должен обладать полнотою юридических сведений, но
Поводы к возбуждению сомнения возникли притом не внезапно, ибо еще во время приготовительных к суду распоряжений защита ходатайствовала о вызове экспертов-психиатров, и еще в первый.день пятидневного заседания эксперт Рукович, допрошенный по предмету повреждений, причиненных выстрелом, был по ходатайству защиты и старшины присяжных оставлен в зале заседаний, из чего видно, что уже тогда признавалось необходимым выслушать мнение сведущего по врачебной части лица и притом не только о телесных повреждениях Довнара. Это сомнение ясно выразилось в ходатайстве присяжных. Его нельзя было оставить неразрешенным надлежащим, указанным в законе, порядком или считать, что оно разъяснено коренным образом и бесповоротно двумя выслушанными присяжными диаметрально противоположными мнениями — доктора Руковича о том, что припадки резко выраженной неврастении не имеют ничего общего с психическими болезнями, и доктора Зельгейма о том, что всякое убийство — психоз.
Вот почему суду надлежало отнестись с глубоким вниманием к ходатайству присяжных и, вместо бесплодной процедуры совещания о постановке не могущего быть поставленным вопроса, обратиться к законному исходу, указанному 549 статьей Устава уголовного судопроизводства и решением Сената по делу Сергеева 1892 года № 20, которым признаны правильными действия суда, усмотревшего
Всестороннее рассмотрение дела не было бы, однако, исчерпано, если бы ограничиться только что приведенным выводом. Он не объемлет
Жалоба гражданского истца с подробностью перечисляет не относящиеся, по его мнению, к делу обстоятельства, исследование которых было допущено при производстве следствия о Палем. Допущение судом их рассмотрения давало бы основание к усмотрению неправильности в действиях суда по
По закону, изображенному в 531 и 534 статьях Устава уголовного судопроизводства, судебная палата, в качестве обвинительной камеры, выслушав словесный доклад о поводе, по которому возникло дело, и о всех следственных действиях, причем обращается ее внимание на соблюдение установленных форм и обрядов судопроизводства и прочитываются в подлиннике существенные протоколы, постановляет определение о предании суду, лишь признав следствие достаточно полным и произведенным без нарушения существенных форм и обрядов, так как в противном случае она должна обратить следствие к дополнению или законному направлению. Таким образом, на палате лежат две обязанности: оценка следствия по существу и надзор за законностью его производства. Оценка
Обращаясь к рассмотрению того, исполнена ли судебною палатою ст. 534 Устава уголовного судопроизводства в надлежащем ее объеме, необходимо заметить, что хотя по общему, практически установившемуся, правилу Сенат в кассационном порядке не входит в существо и способы производства предварительного следствия, но из этого им же самим, в интересах поддержания судебного порядка, установлен ряд исключений. Сенат в ряде решений признал, что и нарушения при предварительном следствии подлежат его обсуждению, а именно в тех случаях, когда они,
Переходя от этих общих соображений к действиям Петербургской судебной палаты по делу Палем и останавливаясь прежде всего на достаточной
Но если исполнение первой части 534 статьи Устава уголовного судопроизводства палатою не может быть признано правильным, то не менее неправильно и обсуждени с ею следствия с точки зрения его соответствия требованиям Устава уголовного судопроизводства. Судебной палате на основании второй части 249 статьи Устава уголовного судопроизводства принадлежит надзор за состоящими в округе ее определенными лицами, к числу которых относятся и судебные следователи. Надзор этот, согласно решениям общего собрания 1875 года за № 63 и 1880 года за № 25, касается всех нарушений законного порядка, которые палата усмотрела и обнаружила или о коих иным образом осведомилась; он производится в силу 2491 статьи Учреждения судебных установлений и по делам, доходящим в установленном порядке до ее разрешения. Поэтому, усмотрев, при обсуждении вопроса о предании суду, нарушение законного порядка при производстве предварительного следствия, обвинительная камера имеет право восстановить этот порядок, отменив те действия и распоряжения следователя, которые идут вразрез с лежащею на нем задачею и с его обязанностями. Статья 250 Учреждения судебных установлений прямо указывает на то, что высшее судебное место, обнаружившее неправильное действие подведомственного ему лица,
Вопрос о пределах исследования — вопрос важный и трудный. Но эти пределы имеют такое серьезное значение, что установление их необходимо. Большинство юристов не сомневается, что отправною точкою исследования должно быть
Обращаясь к исполнению судебною палатою второго требования 534 статьи Устава уголовного судопроизводства, надо признать, что оно ею не исполнено, так же как не исполнена и 537 статья Устава уголовного судопроизводства, без сомнения обязывающая обвинительную камеру оценивать обвинительный акт не только по квалификации деяния, но и по его содержанию и способу изложения. Исследование не относящихся к делу подробностей нашло себе выражение прежде всего в обвинительном акте по делу Палем: в нем, после изложения события преступления, указано, что,
Правительствующий Сенат не может оценивать действия обвинительной камеры по рассмотрению существа и результатов тех или других следственных действий, но его долг, не нарушая своего кассационного характера и не входя в существо дела, оценить
Так, наконец, статья 357 Устава уголовного судопроизводства, относящаяся до исследования
Не касаясь разбора дальнейших указанных гражданским истцом осложнений и неправильных приростов следствия по делу Палем, тянувшегося, благодаря им, по ясному и неопровержимому событию, пять месяцев, нельзя отрешиться от мысли, что эти наслоения могли значительно затемнить истинную сущность дела и что такую свою роль они могут выполнить и вновь, если обвинительною камерою не будут приняты меры к устранению их при самом рассмотрении следствия. Поэтому одной отмены приговора было бы недостаточно для восстановления законного порядка в этом деле; отмена должна идти дальше и глубже и коснуться самого определения судебной палаты о предании суду, обязав ее в точности применить к делу 537, а по отношению к обвинительному акту — и 538 статьи Устава уголовного судопроизводства. Такое решение Правительствующего Сената вызывается не только существенными нарушениями, допущенными по настоящему делу, но и требуется интересами правильного отправления правосудия вообще. Это решение должно настойчиво указать обвинительным камерам их обязанность быть на страже правильного производства предварительного следствия и разрешить роковой судебный вопрос: «et quis custodit custodes ipsos?» [11].
По всем этим соображениям я полагаю отменить и определения палаты о предании Палем суду за нарушением 534 статьи Устава уголовного судопроизводства и передать дело для нового рассмотрения в порядке предания суду в другой состав той же судебной палаты.
ПО ДЕЛУ О МУЛТАНСКОМ ЖЕРТВОПРИНОШЕНИИ *
Признавая, что жалоба на нарушение 578 статьи Устава уголовного судопроизводства невызовом
Составители Судебных уставов отказались от мысли заранее указать точно и определенно те нарушения судопроизводственных правил, которые должны быть считаемы существенными. Они совершенно основательно признавали, что существенность нарушения определяется, за исключением некоторых исключительных случаев, родом и свойством дела, характером представляемых доказательств и тем значением, которое имеет предъявляемое обвинение в судебно-бытовом отношении. Поэтому
К таким именно делам относится дело об убийстве Матюнина, совершенном вотяками для жертвоприношения их языческим богам. Признание по этому делу подсудимых виновными должно быть совершено с соблюдением в полной точности всех форм и обрядов судопроизводства, ибо этим решением утверждается авторитетным словом суда не только существование ужасного и кровавого обычая, но и невольно выдвигается вопрос о том, приняты ли были достаточные и целесообразные меры для выполнения Россиею, в течение нескольких столетий владеющею вотским краем, своей христиански-культурной и просветительной миссии. Установление путем судебного приговора несомненности существования такого обычая — до сих пор спорного между этнографами и учеными — должно быть совершено путем
Правительствующий Сенат, ибо иначе пришлось бы повторить слова великого его основателя — «всуе законы писать, если их не исполнять» и допустить замену точного смысла закона, разъясненного высшим, призванным к тому судилищем, личным усмотрением суда по правилу: Sic volo, sic jubeo! Stat pro ratione voluntas! [12]
Уже одного нарушения 929 статьи Уголовного судопроизводства было бы достаточно для того, чтобы отменить приговор по настоящему делу. Но независимо от этого существует ряд других нарушений по свойству самого дела.
Во второй части объяснения судом указывается, как на основание к отказу, на то, что после отказа ходатайство о вызове одного из оправданных подсудимых не было повторено и что защитник, по открытии заседания, не просил об его отсрочке, за отсутствием этих свидетелей, для вызова их. Но обсуждению Сената подлежит отказ суда в тех условиях, в которых он был сделан, и вне зависимости от тех действий, которыми он сопровождался, причем надлежит заметить, что отсутствие требований о вызове свидетелей на счет подсудимых, людей бедных, темных и давно уже содержащихся под стражею, ни в каком случае
Но прежде всего прошения участвующих в деле лиц ни в каком случае не могут устанавливать собою таких обстоятельств, которые затем уже не признаются новыми, потому что прошения эти рассмотрению присяжных заседателей не подлежат. С другой стороны, обстоятельством
Помимо этих указаний Правительствующего Сената нельзя не признать, что ни достоинство прокурорского звания, ни польза дела не могут ничего утратить от открытого заявления прокурора противной стороне о том оружии, которым он намерен против нее действовать. Подобный открытый образ действия вызывается необходимостью судебного прямодушия, которое должно руководить действиями всех участвующих в деле лиц. Прокурору не следует скрывать в открытом бою для выяснения истины, который идет на судебном следствии, зачем ему нужен тот или другой из вызываемых свидетелей. Достоинство судебного заседания требует всемерно избегать неожиданностей и сюрпризов, ожидающих противную сторону, как чуждых целям правосудия. Кроме того, с практической точки зрения незачем рисковать тем, что защита может усмотреть в показаниях вызванных прокурором свидетелей новое доказательство и согласно 634 и 734 статьям Устава уголовного судопроизводства потребовать отсрочки заседания для разъяснения и подготовления к возражениям. По этим соображениям суд не имел права отказывать защитнику в отсрочке судебного заседания по 734 статье Устава уголовного судопроизводства и объяснять правильность своих действий тем, что защитник, выслушав отказ в отсрочке, не проси \ вновь о такой после допроса свидетелей прокурора. Просьба об отсрочке заседания после допроса свидетелей в большинстве случаев была бы нецелесообразной. Она влекла бы за собою напрасную трату времени судом в случае ее уважения и лишила бы подсудимого возможности представить надлежащий отвод против допроса свидетелей. Сенат в ряде решений 1888 года № 199, 1871 года № 939 и 1888 года по делу Умецких и др. требует, чтобы, при представлении новых доказательств, сторона, желающая отсрочки заседания, заявила об этом суду
Правительствующий Сенат в решении по делу Кронштадтского банка высказал, что Устав уголовного судопроизводства не воспрещает предлагать свидетелю вопросы, касающиеся действий его по службе, коль скоро эти действия имеют отношение к обстоятельствам дела. Стремление к ограждению свидетеля от таких вопросов не только не соответствует целям правосудия, но и нецелесообразно, ибо если о неправильных действиях чиновника при производстве дознания и следствия его самого не позволяют спрашивать, а в то же время — как это было в настоящем деле — дозволяют говорить о том же другим свидетелям и подсудимым, то этим самым чиновника лишают возможности не только оправдаться, но и разъяснить ложь или преувеличение в том, что о нем рассказывалось. Притом судьею того, были ли преступны, неправильны или извинительны действия должностного лица, является не оно само, а согласно с Уставом о службе гражданской и с третьей книгою Устава уголовного судопроизводства — его начальство.
Поэтому должностное лицо, допрашиваемое на суде, несомненно имеет право не отвечать на вопрос о том, совершило ли оно общее, предусмотренное не только уголовным законом, но и заповедями, преступление, но не имеет права на вопрос о том, каким способом добыло оно то или другое доказательство по делу, доказательство, на достоверности и нравственной пригодности которого строится уголовный приговор, отвечать: «Это мой секрет» или ждать, что председатель скажет: «Оставьте его, это его тайна», тем более, что в данном случае умолчание должностного лица есть в сущности косвенное признание неправильности и, по смыслу 722 статьи, даже преступности своих действий. Наконец, где же предел в рассмотрении — на что отвечать должностному лицу по 722 статье и на что не отвечать? Закон признает служебными преступлениями и медленность, и нерадение, предусматривая их в 410 и 411 статьях Уложения о наказаниях. По отношению к ним тоже следует допустить молчание? Но ведь фактами, за которыми можно предположить медленность или нерадение, определяется достоинство, сила и, что иногда весьма важно,
Хотя по закону и по кассационной практике объяснения суда и отдельных его членов не имеют значения заключений суда по замечаниям на протокол, установленных 844 статьей Устава уголовного судопроизводства, но за объяснениями этими нельзя не признавать цены, когда таковые более подробно и разносторонне излагают соображения, руководившие при принятии той или другой меры, подлежащей рассмотрению в
КОММЕНТАРИИ
«Судебные речи (1868 — 1888)» — обвинительные речи, руководящие напутствия и кассационные заключения — были изданы в Петербурге в 1888 году. А. Ф. Кони называл их «отголосками своей деятельности на судебном поприще» и посвятил их любимому учителю, неоднократно вспоминаемому добрым словом в многочисленных очерках и воспоминаниях — Никите Ивановичу Крылову, профессору римского права Московского университета.
В сборник включены выступления А. Ф. Кони в суде с начала его прокурорской деятельности (1868 год — речь по обвинению Дорошенко в Харьковском окружном суде) по 1888 год. Помимо обвинительных речей им были произнесены руководящие напутствия и кассационные заключения в Сенате.
В книге содержалось 17 обвинительных речей, 3 руководящих напутствия присяжным заседателям и 7 кассационных заключений.
В 1890 году вышло второе издание этой книги, которое было дополнено кассационным заключением по делу Кетхудова и отдельным приложением, куда входили его речь «Достоевский как криминалист», произнесенная 2 февраля 1881 г. в общем собрании Юридического общества при Петербургском университете, и речь в память Константина Дмитриевича Кавелина.
В третье издание (1897 г.) этого сборника вошли уже опубликованные речи А. Ф. Кони, однако без приложения, помещенного во втором издании.
Все издания были посвящены Н. И. Крылову. О своем учителе
А. Ф. Кони говорил с особой теплотой: «…Память о Крылове — о
В 1896 году А. Ф. Кони выпускает вторую часть своих судебных речей, назвав сборник «За последние годы» (Судебные речи 1888—1896). В этот сборник были включены 3 обвинительные речи и 14 кассационных заключений, не вошедшие в предыдущие сборники. Судебные речи составляли примерно половину сборника, остальную часть составляли воспоминания о писателях, ученых и судебных деятелях, а также статьи (заметки) по различным правовым вопросам.
Этот сборник был посвящен Федору Петровичу Гаазу — «святому доктору». О нем А. Ф. Кони написал самостоятельное исследование— «Федор Петрович Гааз» (краткий биографический очерк), которое в дореволюционный период неоднократно переиздавалось.
К деятельности этого удивительного человека А. Ф. Кони обратился в связи с подготовкой материалов к предстоящему в Петербурге Международному тюремному конгрессу, состоявшемуся 3 июля 1890 г. Об удивительном филантропе, тюремном враче Ф. П. Гаазе Кони прочитал много лекций с благотворительной целью, В связи с этим А. М. Горький в ноябре 1899 года писал Кони: «О Гаазе нужно читать всюду, о нем всем нужно знать, ибо это более святой, чем Феодосий Черениговский… А Ваше слово о Гаазе — есть свет кроткий и ласковый, как сияние евангелия. Вы простите меня, Анатолий Федорович, за то, что я так пространно разговорился. Вы и без моих слов поймете, как нужно, по нашим дням, как необходимо говорить о Гаазе живым, в плоть и кровь облеченным словом, исходящим из уст такого человека, как Вы. Вы поймите и то, что я не льщу Вам, говоря так о Вас, — зачем бы я льстил? Я просто пользуюсь случаем сказать Вам, что я глубоко уважаю Вас и вижу — с радостью — человека там, где обыкновенно нет людей. Простите, может быть грубо. Но я давно Вас знаю, читал Вас и всегда удивлялся, слушая рассказы о Вас» (М. Горький, Собрание сочинений, т. 28, стр. 98).
В 1898 году вышло второе издание сборника «За последние годы», который во второй своей части имел небольшие дополнения. Это издание было посвящено Владимиру Федоровичу Одоевскому. Свое посвящение А. Ф. Кони рассматривал как «…долг благодарного воспоминания о людях, послуживших развитию русской мысли и общественного самосознания». Отмечая заслуги В. Ф. Одоевского,
А. Ф. Кони писал: «Одною из выдающихся сторон литературной деятельности Одоевского была забота о просвещении народа, в способности и добрые духовные свойства которого он страстно верил, забота тем более ценная, что она крайне редко встречалась в то время и многими рассматривалась как неуместное чудачество» (А. Ф. Кони, Очерки и воспоминания, СПб., 1906, стр. 51).
Таким образом, сборники «Судебные речи» и «За последние годы» не повторяют друг друга, вторая книга является продолжением первой.
В 1905 году вышло четвертое издание судебных речей А. Ф. Кони. Этот сборник наиболее полный. В него включены почти все ранее опубликованные судебные речи и руководящие напутствия. Сборник был дополнен несколькими кассационными докладами, заключениями, данными в мировом съезде, и выступлениями по юридическим вопросам в различных официальных учреждениях.
О значении, которое придавал сам Кони этому сборнику, свидетельствует его письмо к А. А. Чичериной от 17 июля 1905 г.: «В своем четвертом издании «Судебных речей» объемом в 1150 стр., в введении и предисловии я обществу отдаю отчет в моей ему службе за 40 лет. 30 сентября 1905 г. будет сорокалетний юбилей» (РО ГБЛ, ф. 334, карт. 15, ед. хр. 3).
Этот сборник А, Ф. Кони посвятил своему другому учителю, крупнейшему ученому, юристу и историку, профессору Московского университета Борису Николаевичу Чичерину.
Необходимо иметь в виду, что помимо сборников речей А. Ф. Кони его выступления публиковались полностью или пространными выдержками в некоторых газетах, журналах либо отдельными оттисками.
Все названные сборники неизменно тепло встречались рецензентами. Видный юрист и публицист К К. Арсеньев, наиболее точно определяя ораторскую манеру А. Ф. Кони, отмечал: «Главную его силу составляет, как нам кажется, простота — та самая простота, которую запечатлены лучшие произведения русской литературы. Русский судебный оратор, наиболее близкий к идеалу русского судебного красноречия, не становится на ходули, не надевает на себя трагическую маску, не гоняется за эффектами, не высоко ценит громкие, трескучие фразы. Он больше, беседует, чем декламирует или вещает… Он не чуждается украшений речи, но не в них ищет и находит главный источник силы. Он никогда не говорит только для публики, никогда не забывает о деле, к разъяснению которого призван, никогда не упускает из виду, что от его слов зависит, в большей или меньшей степени, судьба человека. Он не нарушает, без надобности, уважения к чужой личности, щадит, по возможности, даже своих противников, ни в чем существенном, однако, не уступая и не отступая» («Вестник Европы» 1888 г., кн. 4, стр. 810).
В советское время речи А. Ф. Кони были опубликованы в сборниках: А. Ф. Кони, Избранные произведения (Статьи и заметки. Судебные речи. Воспоминания), М., 1956; «Избранные произведения» в двух томах, М., 1959.
В настоящий том включено большинство речей, опубликованных в свое время в сборнике «Судебные речи», изд. 4-е, СПб., 1905.
Стр. 23 12 декабря 1872 г. в Петербургском окружном суде с участием присяжных заседателей рассматривалось
Суть дела состояла в следующем: 15 ноября 1872 г. в реке Ждановке был обнаружен труп женщины, в котором местные жители опознали Лукерью Емельянову, жену Егора Емельянова, служившего номерным в банях.
Емельянов, находившийся с 23 часов 14 ноября 1872 г. за нанесение побоев студенту Смиренскому под стражей, объяснял смерть жены самоубийством, последовавшим «от грусти при предстоявшей ей семидневной разлуке с недавно женившимся мужем». Объяснение было признано удовлетворительным, и тело Лукерьи предано земле. Но вследствие начавшихся разговоров полиция произвела дознание и установила, что Емельянов в присутствии Аграфены Суриной утопил свою жену Емельянов не признал выдвинутого против него обвинения и объяснил, что Аграфена оговаривает его «за то, что он не женился на ней».
Заседание суда происходило при открытых дверях под председательством товарища председателя К. Д. Батурина, обвинение поддерживал А. Ф. Кони, защищал обвиняемого В. Д. Спасович.
В лице В. Д. Спасовича А. Ф. Кони встретил достойного противника. Вспоминая об этом деле, он писал: «В деле Емельянова, по окончании судебного следствия, Спасович сказал мне: «Вы, конечно, откажетесь от обвинения: дело не дает Вам никаких красок — и мы могли бы еще сегодня собраться у меня на юридическую беседу». — «Нет, — отвечал я ему, — краски есть: они на палитре самой жизни и в роковом стечении на одной узкой тропинке подсудимого, его жены и его любовницы». Возражая на доводы А. Ф. Кони, Спасович назвал его речь «романом, рассказанным прокурором», романом «обстоятельным и подробным», в котором изображены все «мысли и чувства» подсудимого.
Останавливаясь на четырех версиях убийства Лукерьи, выдвинутых прокурором (покойная убита 1) Емельяновым,
2) Емельяновым и Аграфеной Суриной, 3) Аграфеной Суриной одной, 4) было самоубийство), Спасович обратил внимание на последние две, заявив: «Из всех предположений, которые есть в деле, самое поразительное, ясное, наиболее подходящее к обстоятельствам дела, это предположение о самоубийстве» («Судебный вестник» 1872 г. № 222). Однако Спасович считал вполне возможным, что Лукерья могла быть убита Аграфеной, «женщиной более здоровой и крепкой, имеющей вполне силы оттащить Лукерью на 200—300 шагов и столкнуть ее с откоса» в воду, свалив из чувства самосохранения всю вину на Емельянова. Заканчивая речь, Спасович сказал: «Мы ничего не знаем, впотьмах ходим, зги не видим, а при таких обстоятельствах следует оправдать Емельянова» («Судебный вестник» 1872 г. № 222). Однако «присяжные,— писал А. Ф. Кони, — согласились со мной, и Спасович подвез меня домой, дружелюбно беседуя о предстоявшем на другой день заседании Юридического общества» («Приемы и задачи прокуратуры», см. т. 4 наст. Собрания сочинений).
Решением присяжных заседателей Емельянов был признан виновным «в насильственном лишении жизни своей жены, но без предумышления и по обстоятельствам дела заслуживающим снисхождения».
Окружной суд приговорил подсудимого Емельянова к лишению всех прав состояния и ссылке на каторжные работы на восемь лет.
Стр. 39
Председательствовал на заседании товарищ председателя В. А. Кейкуатов, обвинял А. Ф. Кони, защищал А. М. Унковский.
Преступление было совершено в августе 1870 года, когда умер Солодовников, купец-миллионер.
Подозрение пало на Якова Яковлевича Сусленникова, служившего у Солодовникова сначала в качестве лакея, а затем в должности управляющего и ночевавшего в день смерти Солодовникова на его даче.
Присяжные признали Сусленникова виновным без снисхождения «в краже и мошенничестве на сумму свыше 300 руб.».
Суд постановил по лишении всех особенных, лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ сослать Сусленникова в Томскую губернию с воспрещением выезда в течение четырех лет («С.-Петербургские ведомости» 1871 г. № 359).
Стр. 39 Скопцы — лица, подвергшиеся полной или частичной стерилизации.
В христианском мире первый случай оскопления относится к III веку. Первым скопцом в России называют монаха Адриана (1001 г.).
Первое официальное свидетельство о появлении скопчества, как ереси, относится к XVIII веку (указ императрицы Екатерины II от 1772 года о расследовании дела о скопцах, появившихся в Орловской губернии). Основателем скопческой секты в России называют Кондратия Селиванова (вторая половина XVIII века), входившего первоначально в секту хлыстов, а затем основавшего свою секту. Секты скопцов состояли из общин — кораблей с «кормщиками» во главе, обладавшими неограниченной властью над членами секты.
Скопчество в дореволюционном уголовном праве составляло преступление, относящееся к группе «религиозных посягательств», и каралось особо сурово. С - конца XVIII века начинаются массовые судебные процессы, направленные против скопцов, вследствие чего большинство из них переселилось в Румынию.
Стр. 54 19 октября 1871 г. в Петербургском окружном суде слушалось дело о подлоге
Суду были преданы титулярный советник П. П. Торчаловский и крестьянин Павел Аверьянов. Первый обвинялся в том, что, воспользовавшись неумением княгини Щербатовой читать, «дал ей подписать, вместо относящейся к управлению домом бумаги составленное им в свою пользу от имени ее денежное обязательство», которое и было им затем представлено в суд ко взысканию. Аверьянов обвинялся в том, что, зная о подложном происхождении этого обязательства, «удостоверил действительность его своею подписью в качестве свидетеля-очевидца».
Председательствовал на заседании товарищ председателя Н. Б. Якоби, обвинял А. Ф. Кони, защищали — П, А. Потехин (Торчаловского) и Ф. И. Ордин (Аверьянова).
«Сложность мелких подробностей», наличие самой расписки, выданной Щербатовой, послужили предметом «продолжительных и горячих прений». Причем «прекрасная речь прокурора», «чрезвычайно искусно сгруппировавшего прямые и косвенные улики», как писали «С.-Петербургские ведомости», встретила значительный отпор со стороны защитников, «в особенности Потехина», которые «не менее искусно опровергали выводы обвинения и мастерски сопоставляли данные судебного следствия в пользу подсудимых» (1871 г. № 290).
Решением присяжных заседателей Аверьянов был оправдан, Торчаловский признан виновным в подлоге, но заслуживающим снисхождения, и приговорен судом к «лишению всех особенных, лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ и к ссылке на житье в Архангельскую губернию с воспрещением всякой отлучки из места жительства в течение трех лет» («С.-Петербургские ведомости» 1871 г. № 290).
Стр. 58 Особый департамент Сената, который вел родословные книги дворянства, утверждал гербы, почетные титулы и т. п.
Стр. 76 14 мая 1873 г. в первом отделении Петербургского окружного суда с участием присяжных заседателей слушалось
Суду были преданы Владислав Залевский, Александр Гроховский и отставной коллежский секретарь Генрих Хороманский. Первые два обвинялись в том, что под присягой дали в суде ложные показания, будто бы в феврале 1870 года видели в номере гостиницы «Роза» жену Зыбина и неизвестного мужчину прелюбодействовавшими. Хороманский обвинялся в том, что подготовил Залевского и Гроховского к ложному показанию. Ответственность за указанные преступления предусматривалась ст.ст. 236 и 942 Уложения о наказаниях.
Подобные судебные разбирательства не являлись в царской России единичными, так как бракоразводный процесс был сложным, затяжным и дорогим, а действовавшее законодательство о разводе не регулировало имущественных вопросов (женщина, добивавшаяся развода, теряла право на содержание).
Дела о разводе рассматривались в консисториях, решения утверждались архиереями. С 1805 года все дела о разводе обязательно должны были поступать на ревизию в Синод. Прелюбодеяние признавалось одним из главных поводов к разводу, причем виновный осуждался на вечное безбрачие, даже после смерти другого супруга, в связи с чем при бракоразводных процессах стали довольно часто прибегать к услугам лжесвидетелей, как это было и в настоящем деле.
Заседание проходило при открытых дверях. Председательствовал на нем товарищ председателя К. Д. Батурин, обвинял А. Ф. Кони, защищали А. М. Унковский и Р. Н. Аршеневский; поверенным гражданской истицы был присяжный поверенный В. Н. Герард.
В отношении подсудимого Хороманского дело было выделено в связи с тем, что к моменту рассмотрения дела его признали душевнобольным.
После оглашения вердикта присяжных окружной суд постановил: лишить подсудимых всех особенных, лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ и сослать на житье в Енисейскую губернию с воспрещением всякой отлучки из места жительства в течение трех с половиной лет и выезда в другие губернии и области Сибири в течение одиннадцати лет («Судебный вестник» 1873 г. № 102—104).
Стр. 76 Консистория в качестве духовного учреждения существовала в России с 1744 года. В отношении гражданских лиц консистория рассматривала дела о браках, совершенных незаконно, а также дела о расторжении браков.
Стр. 84 В 970 году князь Святослав перед сражением с греками обратился к воинам со словами: «Да не посрамим земли Русской, но ляжем костьми тут: мертвые бо срама не имут».
Стр. 91 С 11 часов утра 25 до 7 часов утра 26 апреля 1870 г. с незначительными перерывами в первом отделении Петербургского окружного суда слушалось
Янсены обвинялись в ввозе в Петербург из-за границы фальшивых кредитных билетов (преступление, предусмотренное ст. 573 Уложения о наказаниях); Акар — в выпуске их в обращение (преступление, предусмотренное ст. 576 Уложения о наказаниях). В суд было вызвано около 50 свидетелей.
Председательствовал на заседании товарищ председателя A. А. Сабуров, обвинял А. Ф. Кони, защищали — В. Д. Спасович (Эмиля Янсена), В. С. Буймистров (Станислава Янсена), B. Н. Языков (Акар).
Обстоятельства дела достаточно полно изложены в обвинительной речи А. Ф. Кони, отметим только некоторые существенные моменты.
3 марта 1869 г. сыскной полицией Петербурга были задержаны купец первой гильдии Станислав Янсен и его сын Эмиль. В деревянном ящике, который был у С. Янсена, находилось 360 фальшивых кредитных билетов. Поводом к задержанию послужило заявление дипломатического курьера французского посольства Обри петербургскому обер-полицеймейстеру.
Обвинение было предъявлено и находившейся в дружеских отношениях со Станиславом Янсеном модистке Акар.
Янсенам было предъявлено обвинение в том, что в марте 1869 года через посредство Обри они ввезли в Россию фальшивые кредитные билеты; Акар — в том, что она выпускала в обращение фальшивые государственные кредитные билеты десятирублевого достоинства, зная лиц, занимающихся их привозом. Защитники просили оправдать подсудимых.
Решением присяжных заседателей Янсены были признаны виновными в намерении выпускать в России фальшивые русские кредитные билеты; Акар — в сознательном сбыте фальшивых билетов, случайно к ней поступивших.
Суд приговорил: Янсена и его сына к лишению всех прав состояния и к ссылке на каторжные работы на заводах — первого на шесть лет, второго на четыре года; Акар — к двухмесячному тюремному заключению («Судебный вестник» 1870 г. № 110—117).
Стр. 104 Неточная цитата из произведения А. С. Пушкина «Полтава».
Стр. 118 8 марта 1872 г. в Петербургском окружном суде с участием присяжных заседателей слушалось дело по обвинению Порфирия Шляхтина в
Председательствовал на заседании В. А. Кейкуатов, обвинял А. Ф. Кони, защищал П. А. Потехин.
29 января 1872 г. отставной поручик Порфирий Шляхтин убил из револьвера своего зятя Рыжова. Эксперты отметили у подсудимого «слабость нервов» и заявили, что «аффекта у подсудимого нельзя отвергать», хотя во время убийства он действовал в «полном здравии». На этом основании адвокат требовал признать подсудимого больным, которому необходимо не «наказание», а «лечение».
После вынесения вердикта присяжных окружной суд постановил: «Подсудимого Шляхтина лишить всех прав состояния, сослать на поселение в неотдаленные места Сибири» («Судебный вестник» 1872 г. № 3—7).
Стр. 126 А. Ф. Кони имел в виду популярное в то время учение Гегеля о наказании.
Стр. 136 Заседание
Горшков обвинялся в том, что. являясь членом скопческой секты, совратил в нее в 1864— 1866 гг. своего малолетнего сына Василия и участвовал в его оскоплении, т. е. в преступлении, предусмотренном ч. 1 ст. 201 Уложения о наказаниях.
Председательствовал на заседании К. Д. Батурин, обвинял А. Ф. Кони, защищал присяжный поверенный В. А. Кейкуатов.
Защитник, возражая на доводы прокурора, в своей речи обратил внимание суда и присяжных заседателей на следующие обстоятельства:
1) большой промежуток времени (9 лет) между совершением преступления и началом дела усугублял недостаток данных, на которых можно было бы построить обвинение;
2) согласно разъяснению кассационного департамента Сената закон преследует только за распространение скопчества, за совращение в оскопление других и за самооскопление, но не за принадлежность к скопчеству;
3) принадлежность Горшкова к скопческой секте является «духовной», что не карается законом;
4) неупотребление мяса и замкнутый образ жизни не обязательно свидетельствуют о принадлежности к скопчеству.
Защитник пришел к выводу, что человек, не принадлежащий к скопческой секте, никогда не принесет в жертву своего собственного сына, а если он и принадлежит к секте, то это еще не значит, что он участвовал в оскоплении.
Решением присяжных заседателей подсудимый был признан невиновным («Судебный вестник» 1873 г. № 131, 132, 134, 135).
Стр. 151 Речь идет о восьмитомной «Истории министерства внутренних дел», написанной бывшим управляющим канцелярии Рижского генерал-губернаторства Н В. Варадиновым, содействовавшим обращению эстонцев и латышей в православие. Книга содержит сведения об отношении царского правительства к расколу.
Стр. 158
Александр-Филипп Штрам (23 года), его мать Елизавета Штрам и Эмануил Васильевич Скрыжаков (21 год) обвинялись в том, что по совместной договоренности убили Филиппа Штрама с целью завладения его имуществом. 8 августа 1871 г. Александр Штрам в присутствии своей матери Елизаветы Штрам привел этот общий умысел в исполнение, а после совершения убийства все трое скрывали следы преступления и пытались сбыть добытые преступлением ценные бумаги («С.-Петербургские ведомости» 1871 г. № 291).
Совершенное преступление предусматривалось ст. ст. 13, 1451 и п. 4 ст. 1453 Уложения о наказаниях, определяющими соответственно понятие соучастия в преступлении, наказание за убийство близких родственников и за совершение убийства в целях ограбления убитого, получения наследства или завладения какой-либо собственностью.
Председательствовал на заседании председатель окружного суда Н. Б. Якоби, обвинял А. Ф. Кони, защищали Е. А. Борщов, Поццо и С. В. Евреинов.
Присяжные заседатели признали всех троих виновными в соучастии в убийстве, указав, что Елизавета Штрам заслуживает снисхождения.
В заключительном слове о мере наказания для подсудимых А. Ф. Кони заявил, что Александру Штраму необходимо смягчить наказание ввиду того, что присяжные признали правдивыми его первоначальные показания.
Окружной суд приговорил: лишить подсудимых Штрама и Скрыжакова всех прав состояния и сослать: Александра Штрама в каторжные работы на пятнадцать лет в рудниках; Эмануила Скрыжакова — на работу в крепостях на девять лет. Елизавета Штрам осуждалась к 5-летней работе на заводах и к поселению в Сибири навсегда («С.-Петербургские ведомости» 1871 г. № 291-296).
Стр. 174
Председательствовал на заседании В. А. Кейкуатов, обвинял А. Ф. Кони, защищали: А. Мясникова — К. К. Арсеньев, И. Мясникова — В. Н. Языков, А. Караганова — Н. Ф. Депп; поверенными гражданских истцов были А. В. Лохвицкий, А, П. Остряков.
В суд было вызвано 114 свидетелей, один из которых скончался во время суда по неустановленной причине.
23 февраля 1872 г. присяжные вынесли всем подсудимым оправдательный приговор.
В своих воспоминаниях А. Ф. Кони неоднократно обращался к этому делу. Он указывал на очень большой срок, который прошел со дня совершения преступления — 24 сентября 1858 г. — до дня рассмотрения его в суде. К моменту вынесения приговора многие свидетели умерли, а один из обвиняемых, Караганов, был тяжело болен.
Обстоятельства дела таковы. 12 сентября 1859 г. дальний родственник умершего купца К. Беляева И. Мартьянов обратился к петербургскому военному губернатору с жалобой на Мясникова, обвиняя его в подделке завещания.
Через три месяца, 18 декабря 1859 г., Мартьянов умер. В 1861 году его мать возбудила дело о подлоге завещания, но также вскоре умерла. Ее правопреемниками были муж и жена Ижболдины и купчиха Пешехонова. Не дожидаясь окончательного разрешения гражданского спора о подлоге завещания, Ижболдин 2 июля 1868 г. обратился к прокурору Петербургского окружного суда с просьбой привлечь братьев Мясниковых и Караганова к уголовной ответственности. Дальнейшие события обстоятельно изложены в речи Кони.
Мясниковы не признали себя виновными. Караганов же заявил, что он, по просьбе Александра Мясникова, на чистом листе бумаги «учинил» подпись от имени Козьмы Беляева, но самого текста завещания не писал.
Экспертиза установила, что подпись завещания подделана.
В дальнейшем ,А. Ф. Кони вспоминал: «Присяжные заседатели совещались пять часов (Кони, по всей вероятности, ошибся; газеты утверждали, что присяжные совещались всего 30 минут) и среди всеобщего напряженного внимания вынесли решение о том, что завещание не подложно, и тем самым произнесли оправдательный приговор относительно подсудимых. Приговор этот был понятен. Если с ним трудно было согласиться с точки зрения тяжести и доказательности улик, собранных по делу, совокупность которых должна бы привести присяжных к обвинительному ответу, согласному с логикой фактов, то, с другой стороны, с точки зрения житейской, решение присяжных было легко объяснимо. Пред ними были люди, выстрадавшие четырнадцать лет мучительного состояния под подозрением; один из них лежал пред ними бессильный н разрушенный физически, другой — Караганов — стоял полуразрушенный духовно, собирая последние силы своего мерцающего ума на защиту своих бывших хозяев. Если из дела выяснилось, что путем подложного завещания Мясниковы завладели имуществом Беляевой, то, с другой стороны, было с несомненностью ясно, что все это имущество было Беляевым приобретено от Мясниковых, благодаря участию его в их делах. Присяжным было видно, что Беляев с преданностью верного слуги любил сыновей своего старого хозяина, как родных детей, и что вместе с тем он думал, как видно было из клочков бумаги, на которых он пробовал написать проект завещания, об обеспечении своей жены, но не выразил этого окончательно, вероятно, лишь по свойственному многим боязливому отвращению к составлению завещания. Затем, в деле не было действительно
…Не избежала нападений, по этому делу, — продолжал А. Ф. Кони, — и адвокатура. Против К. К. Арсеньева было воздвинуто целое словесное и печатное гонение за то, как смел он выступить защитником одного из Мясниковых. Были забыты его научные и литературные заслуги, благородство его судебных приемов и то этическое направление в адвокатуре, которого он, вместе с В. Д. Спасовичем, был видным представителем… Быть может, в этих завистливых нападках лежала одна из причин того, что вскоре русская адвокатура утратила в своих рядах такого безупречного и чистого, как кристалл, деятеля» («Приемы и задачи прокуратуры», см. т. 4 наст. Собрания сочинений).
Необыкновенно трудной была роль прокурора, которую «С.-Петербургские ведомости» назвали «адской». Суворин в этой же газете, называя речь А. Ф. Кони «блестящей», писал:
«Я слышал его обвинительную речь и никогда, ни после одной речи, не выходил я из заседания суда с таким удовлетворенным чувством, с таким уважением к представителю судебной власти, как после речи Кони. Я считаю ее образцовою и по форме и по содержанию… Превосходный' критический разбор преступления, темного, запутанного, все нити которого порваны временем» («Недельные очерки и картинки», «С.-Петербургские ведомости» 1872 г. № 57).
Необходимо отметить, что приговор присяжных вызвал бурную реакцию печати. «Мясниковых оправдали!—писало с возмущением «Новое время». — Вот какой крик разнесся по всему Петербургу… Крик это обозначает общее недовольство» (1872 г. № 56).
Петербургские газеты посвящали этому делу передовые статьи. Не остались в стороне и журналы «Отечественные записки» и «Вестник Европы».
Оправдание лиц, совершивших подлог завещания на такую огромную сумму, при осязаемой виновности подсудимых дало пищу для обвинения судей, адвокатов и прокурора в серьезных злоупотреблениях. «С.-Петербургские ведомости» писали, что «присяжные подкуплены, они, как и адвокаты, получили по 300 тыс. руб.».
Упреки слышались и в адрес обвинителя, произнесшего слишком «объективную» речь.
В передовой статье «Московских ведомостей» (1872 г. № 103) говорилось, что Кони излагал до мелочей соображения, по которым прокуратура предала Мясниковых суду, словно имел целью выгородить ее от подозрений в несостоятельности обвинения. «Он шел словно ощупью, как будто стараясь убедить самого себя, медленно ступая, как бы неуверенный в твердости почвы под ногами, он как будто говорил присяжным: «Вы видите, господа, обвинительная власть имела много оснований привлечь Мясниковых к суду, ока была вправе начать преследование, ибо — посмотрите, сколько тут возникло сомнений».
Подробному рассмотрению этого дела была посвящена работа В. К. Иванова «Взгляд на дело Мясниковых с общественной точки зрения», СПб., 1872.
По протесту прокурора Сенат отменил оправдательный приговор, и дело было направлено в Московский окружной суд, который вновь вынес оправдательный приговор.
Стр. 178 Откуп — система взимания государственных налогов частными лицами, вносившими определенную сумму государству,
зачастую значительно меньшую, чем собранная ими. Откупа были тягостными и разорительными для народного хозяйства и обогащали в основном частных лиц. Система откупов характерна для дореволюционной России.
Стр. 208 Фамилия «Беляев» писалась с буквой «ять» — Беляев.
Стр. 231 «Несть эллин и иудей» — «нет ни эллина, ни иудея», т. e. все люди равны. Из послания апостола Павла к галатам.
Стр. 232 С 14 по 16 февраля 1874 г. продолжалось заседание первого отделения Петербургского окружного суда с участием присяжных заседателей
Заседание, за некоторыми исключениями, проходило при открытых дверях. Председательствовал на нем товарищ председателя К. Д. Батурин, обвинял прокурор суда А. Ф. Кони, защищали: В. Колосова — присяжный поверенный В. Н. Языков, А. Ярошевича — присяжные поверенные П. А. Потехин и Е. И. Утин. Со стороны гражданского истца — Общества Тамбовско-Козловской железной дороги — присутствовал присяжный поверенный В. И. Богаевский.
Подсудимый Колосов на следствии и во время судебного разбирательства пытался играть роль важного полицейского и политического агента, выезжавшего за границу для сбора сведений о русских эмигрантах, на что намекал в защитительной речи и Н. Н. Языков. «Вообще, — писали «С.-Петербургские ведомости», — он, видимо, старался выказать свое всеведение по части политической агентуры, но как-то выходило, что всеведением он отличался только по части плутов и мошенников, которых знал и в Петербурге, и за границей весьма обстоятельно» (1874 г. № 47). И заслуга А. Ф. Кони состояла в том, что своей обвинительной речью он сумел доказать не только виновность Колосова в преступлении, но и то, что последний не имел никакого отношения к политическим делам и не имел зачастую никакого представления о тех революционерах, за которыми якобы должен был следить.
Общее впечатление от процесса, как писали многие газеты, было крайне тяжелым. Перед судом проходила «среда лжецов, мошенников, нахалов, лжесвидетелей, людей без религии, нравственности, убеждений», виднелась «такая куча всякой грязи и человеческого падения, что сердце сжималось от боли…» («С.-Петербургские ведомости» 1874 г. № 47).
Решением присяжных заседателей В. Колосов и А. Ярошевич были признаны виновными. Петербургский окружной суд постановил: «Колосова лишить всех прав и сослать в Сибирь на поселение в места не столь отдаленные. Ярошевича, не лишая прав, сослать на житье в Тобольскую губернию. Гражданский иск Общества Тамбовско-Козловской железной дороги признать не подлежащим удовлетворению. Расходы по печатанию новых акций должны быть покрыты после описи имущества Колосова» («Судебный вестник» 1874 г. № 36— 43; «С.-Петербургские ведомости» 1874 г. № 45—56).
Стр. 249 Речь идет о революционере Сергее Геннадиевиче Нечаеве, основателе тайного общества «Народная расправа». После убийства студента Иванова, пытавшегося выйти из общества, бежал в Швейцарию, где в 1872 году был арестован и выдан царскому правительству как якобы уголовный преступник.
Стр. 262 По всей вероятности, А. Ф. Кони имел в виду широко известную в 50—60-е годы XIX в. повесть И. С. Тургенева «Андрей Колосов».
Стр. 269
В установлении и розыске убийцы деятельное участие принимал известный в свое время начальник петербургской сыскной полиции И. Д. Путилин, воспоминанию о котором А. Ф. Кони посвятил специальный очерк (см. т. 1 наст. Собрания сочинений, стр. 92—98).
Председательствовал на заседании товарищ председателя К. Д. Батурин, обвинял А. Ф. Кони, защищал присяжный поверенный В. В. Самарский-Быховец.
Подсудимый признал себя виновным в убийстве, но заявил: «Я шел туда не с той целью, чтобы убить его… грех попутал, видно». Он показал, что покойный первый ударил его, после чего между ними началась борьба, во время которой иеромонах и был убит.
Защитник, не соглашаясь с обвинителем, выступил против утверждения, что подсудимый пришел в келью с заранее обдуманным намерением.
Присяжные заседатели признали подсудимого виновным в убийстве, но действовавшим без заранее обдуманного намерения.
Окружной суд приговорил подсудимого к лишению всех прав состояния и ссылке на каторжные работы в рудниках на тринадцать лет, после окончания которых — к вечному поселению в Сибири («Судебные ведомости» 1873 г. № 33—36).
Стр. 279
Председательствовал на заседании К. Д. Батурин, обвинял А. Ф. Кони, защищали В. Д. Спасович и В. Н. Герард («Судебные ведомости» 1874 г. № 47—56).
В результате судебного разбирательства Непенина была признана невиновною. Окружной суд приговорил Н. П. Непенина к лишению всех особенных лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ и к ссылке на житье в Енисейскую губернию с воспрещением всякой отлучки в течение восьми лет.
А. Ф. Кони сочувственно относился к семейной драме супругов и, публикуя свою речь по этому делу, не указывал фамилии подсудимых. Как в период отбывания наказания, так и после отбытия его супруги Непенины и Кони поддерживали между собой переписку.
Стр. 307
Подсудимые обвинялись в том, что 1 июня 1874 г. по предварительному между собой соглашению составили подложное от имени умершего капитана гвардии Седкова домашнее духовное завещание, представленное затем Седковой в Петербургский окружной суд к утверждению.
Председательствовал на заседании товарищ председателя окружного суда Н. Б. Якоби, обвинял А. Ф. Кони, защищали: Седкову — присяжный поверенный В. Н. Языков, остальных — А. В. Лохвицкий, В. Д. Спасович, А. Л. Боровиковский, И. С. Войцеховский.
Окружной суд постановил: Седкову, Тениса и Медведева признать по существу дела оправданными; Лысенкова, Бороздина и Петлина по лишении всех, особенно лично и по состоянию присвоенных им прав и преимуществ сослать на житье в Архангельскую губернию на различные сроки; Киткина, ввиду его явки с повинной, по ходатайству перед императором лишить лишь некоторых указанных в ст. 50 Уложения прав и заключить в крепость на один год и четыре месяца; признать духовное завещание Седкова подложным («Судебные ведомости» 1875 г. № 67—70).
Стр. 335
Председательствовал на заседании Э. Я. Фукс, обвинял А. Ф. Кони, защищал кандидат на судебные должности А. Л. Боровиковский, интересы гражданского истца (вдовы убитого) представлял кандидат на судебные должности Ланг.
После введения в Харьковском судебном округе судебной реформы Северина обратилась с жалобой в прокуратуру на то, что убийца ее мужа остался безнаказанным.
Губернский секретарь Владимир Иванович Дорошенко был предан суду по обвинению в совершении преступления, предусмотренного ст. 1464 Уложения о наказаниях, гласившей: «Если вследствие нанесенных не по неосторожности, а с намерением, хотя и без умысла на убийство, побоев или иных насильственных действий причинится кому-либо смерть, то виновный в сем приговаривается, смотря по обстоятельствам дела: к заключению в тюрьме на время от восьми месяцев до двух лет с лишением некоторых, по ст. 50 сего Уложения, особенных прав и преимуществ, иди к заключению в тюрьме на время от четырех до восьми месяцев; сверх сего, если он христианин, то предается церковному покаянию по распоряжению своего начальства» (см. т. 1 наст. Собрания сочинений, стр. 504).
Возбуждение настоящего дела ярко характеризует принципиальность и непреклонность А. Ф. Кони в отстаивании своих выводов. Это одно из первых дел, по которому молодой Кони выступил в суде, не считаясь с той неблагоприятной обстановкой, которую создали вокруг смерти Северина определенные круги в Харькове.
Убийство Северина произошло накануне введения судебной реформы в Харькове. Пользуясь покровительством влиятельных лиц, Дорошенко добился того, что уголовное дело не было возбуждено. Но это происшествие «сильно занимало местную публику» и «возбуждало самые разнообразные толки», а пресса подчеркивала, что «дело это имеет не один местный, весьма, впрочем, немаловажный интерес, — оно не менее того заслуживает серьезного внимания и со стороны чисто юридической» («Харьковские губернские ведомости» 1868 г. № 17).
Сопоставление данных медицинского вскрытия с данными, полученными в результате эксгумации трупа, а также решительные действия, вспоминает Кони, «создали целую легенду о раздувании мною дела о невиновном в сущности человеке. Эта легенда, к удивлению моему, повлияла и на вновь назначенного прокурора судебной палаты Писарева, который в заседании обвинительной камеры с горячностью опровергал мой обвинительный акт и предлагал прекратить дело. Но судебная палата с этим не согласилась и предала Дорошенко суду присяжных заседателей, В судебном заседании в защиту Дорошенко выступил целый ряд «достоверных лжесвидетелей», из показаний которых явствовало, что чуть ли не сам Северин побил Дорошенко…» (см. т. 1 наст. Собрания сочинений, стр. 196).
Не исключая возможности вынесения присяжными заседателями оправдательного приговора, А. Ф. Кони помышлял об отставке. «В моей впечатлительной молодой душе, — писал он, — начинала зреть мысль о выходе в отставку, так как оправдательный приговор присяжных лишь послужил бы подтверждением мнения главы прокуратуры, которой я был младшим членом, о том, что я «раздул» дело, т. е. злоупотребил своим служебным положением» (там же, стр. 197).
Но своей продуманной, логически обоснованной речью, продолжавшейся более двух часов, А. Ф. Кони, удачно использовав показания свидетелей и заключения экспертов, сумел доказать неоспоримо виновность Дорошенко.
Присяжные заседатели признали Дорошенко виновным в причинении харьковскому мещанину Гавриле Северину «в запальчивости, но с намерением ударом по лицу повреждения, последствием которого была смерть Северина». Заслуживает в связи с этим внимания состав присяжных: 6 крестьян, 4 купца, один чиновник и один профессор.
Суд постановил: заключить Дорошенко в тюрьму на пять месяцев и взыскать с него в пользу семейства умершего Северина вознаграждение за причиненный преступлением вред («Харьковские губернские ведомости» 1868 г. № 17, 18).
Стр. 366 30 апреля 1874 г. началось заседание третьего отделения Петербургского окружного суда без участия присяжных заседателей
Колемин обвинялся в том, что с ноября 1872 года по март 1874 года в своей квартире устроил «заведение» для запрещенной игры в рулетку, т. е. в преступлении, предусмотренном ст. 990 Уложения о наказаниях («Кто в своем или ином каком-либо месте устроит или дозволит устроить род заведения для запрещенных игр, тот за сие подвергается: в первый раз денежному взысканию не свыше 3 тыс. руб., во второй раз сверх того же денежного взыскания заключению в тюрьме на время от 4 до 8 месяцев»).
Председательствовал в судебном заседании председатель суда И. И. Шамшин, обвинял А. Ф. Кони, защищал присяжный поверенный В. Н. Языков («Судебные ведомости» 1874 г. № 92-97).
Колемин виновным себя не признал, заявляя, что «рулетка, по его мнению, не запрещена законом и что игорного дома он не держал».
Окружной суд признал Колемина виновным в предъявленном ему обвинении и приговорил: «Подвергнуть Колемина денежному взысканию в пользу государственных доходов в количестве 2 тыс. руб., а в случае несостоятельности заключить в тюрьму на шесть месяцев». «Обратить на него судебные по делу издержки, находящиеся налицо вещественные доказательства уничтожить, добытые посредством преступления Колеминым деньги в количестве 35 407 руб. 25 коп. возвратить лицам, от которых они поступили; с деньгами, которые не будут истребованы лицами, поступить в порядке, указанном 512 статьей XIV тома Свода законов» («Судебные ведомости» 1874 г. № 95).
В своих мемуарах А. Ф. Кони неоднократно вспоминает это дело. Подробно оно изложено в т. 1 наст. Собрания сочинений, стр. 84—91.
Стр. 377 22 февраля 1893 г. в уголовном департаменте Сената рассматривалось дело по апелляционной жалобе бывшего
Председательствовал на заседании первоприсутствующий сенатор И. И. Розинг, докладывал дело сенатор Г. К. Репинский, заключение давал обер-прокурор сената А. Ф. Кони. Благодаря убедительному и острому выступлению А. Ф. Кони «Дело Протопопова» приобрело в России широкую известность.
Преступления совершались Протопоповым в сентябре 1890 года в Харьковском уезде. Протопопову вменялись в вину угроза «бить морды городовым, если они не будут отдавать ему честь», угроза сельскому сходу «перебить половину собравшихся», заявление, что «жалобы будут на морде, а прошение на задней части тела», а также нанесение побоев крестьянам Слепушенко, Серому и Старченко и производство незаконных арестов.
Речь А. Ф. Кони имела решающее значение, и, несмотря на защитительную речь адвоката, стремившегося доказать «отсутствие злой воли в действиях Протопопова», и заключительное слово самого Протопопова, ссылавшегося на свою неопытность и раздражительность и просившего снисхождения, Сенат утвердил приговор Харьковской палаты.
Газета «Неделя» с возмущением сравнивала деяния Протопопова с действиями времен крепостного права, осуждая прихоть чиновников, их личный каприз, нежелание подчиняться закону и официальным разъяснениям (1892 г. № 45).
Царское самодержавие, насадив в сельских местностях земских начальников, наделило их почти неограниченными полномочиями. Несмотря на произвол и жестокую расправу с крестьянами, земские начальники к уголовной ответственности не привлекались. Как до рассмотрения этого дела, так и впоследствии А. Ф. Кони решительно выступал за изъятие у земских начальников судебных функций и ограничение их власти. Возражая против сосредоточения власти в руках земских начальников, ратуя за восстановление земских судов, упраздненных Александром III в 1889 году. Кони в своей речи 17 февраля 1912 г. говорил в Государственном совете, что дело Протопопова было единственным, «которому было дозволено дойти до суда. После этого процесса дела по обвинению начальников до суда уже больше не допускались, и не было ни одного случая, когда бы земский начальник был предан суду в общеустановленном порядке». Царское правительство не считало целесообразным привлекать к уголовной ответственности земских начальников, творивших произвол. Таким образом, делу Протопопова суждено было стать историческим.
Стр. 397
Председательствовал на заседании А. Ф. Кони, обвинял товарищ прокурора князь А. И. Урусов, защищал В. И. Жуковский. На судебное заседание было вызвано 27 свидетелей.
К делу Юханцева было приковано всеобщее внимание. Среди присутствовавших в зале суда находился и министр юстиции.
О самом подсудимом говорили и писали много. Газета «Неделя» дала Юханцеву уничтожающую характеристику: «Нечто лицемерное, до крайности бесцветное, чтобы не сказать пошлое, появилось на сцене под оболочкой ординарно выхоленной». Правда, с неменьшим сарказмом писала «Неделя» и о деятельности кредитного Общества, в котором служил Юханцев, подчеркивая, что правление Общества взаимного кредита «заседает, но не управляет», находясь в беспробудной, «сказочной» и «феноменальной» спячке (1879 г. № 2, стр. 59—60).
О непорядках в Обществе поземельного кредита писала и газета «Русские ведомости»: «В бухгалтерских, книгах на приход и расход записывались суммы не по чекам, а со слов Юханцева», сумма взносов при ревизиях не проверялась, а «принималась на веру со слов Юханцева». Подчеркивалось, что кассир был полным хозяином кассы, а управляющий Герстфельд не считал нужным и должным его проверять (1879 г. № 26). Газета «Новое время» называла Герстфельда самым «комическим лицом» в процессе Юханцева, не умеющим даже объяснить состояние дел Общества и «напоминающего собою школьника», отвечающего на единицу. «Что самое чудесное было в управлении этого Общества, — продолжала газета, — это писание инструкций каждым для себя. Герстфельд пишет для себя инструкцию, Юханцев — для себя, контролер — для себя. Инструкция Герстфельда заключалась должно быть в словах: «Ничего не делай, но получай побольше денег»; инструкция Юханцева: «Делай побольше, но и бери все, потому что все можно взять» (1879 г. № 1044).
После сорокаминутного совещания присяжные вынесли решение, по которому окружной суд постановил: «лишить Юханцева всех особенных, лично и по состоянию присвоенных ему прав и преимуществ и сослать на житье в Енисейскую губернию с воспрещением отлучки с места, назначенного для его жительства, в течение четырех лет и в другие губернии в течение двенадцати лет» («Новое время» 1879 г. № 1043— 1045).
Стр. 412
Председательствовал на заседании А. Ф. Кони, обвинял товарищ прокурора В. Д. Шидловский, защищал К. Ф. Хартулари.
Как сообщалось в печати, часть заседаний и опрос ряда свидетелей происходили при закрытых дверях, а некоторые места из обвинительного акта прочитаны не были.
После речи председательствующего А. Ф. Кони присяжные заседатели вынесли оправдательный приговор.
Вспоминая об этом деле, А. Ф. Кони писал: «Задача руководящего напутствия в деле Маргариты Жюжан была особенно трудна и ответственна. Из раскрытых на суде обстоятельств было затруднительно вынести убеждение, что жизнь несчастного юноши пресеклась вследствие случайности или собственного его желания. С другой стороны, улики против подсудимой были довольно слабы. Между доказанными чувственными ее отношениями к Николаю Познанскому и правдоподобным заключением о возникшей в ее сердце ревности к расправлявшему свои молодые крылья юноше и умышленным отравлением недоставало некоторых, необходимых для полного убеждения, звеньев» (см. т. 1 наст. Собрания сочинений, стр. 188— J 89).
На формирование мнения присяжных заседателей, несомненно, большое влияние оказывало и другое очень важное, ко не отмеченное А. Ф. Кони, обстоятельство — крайняя распущенность, моральная опустошенность Николая Познанского, воспитанного в сытом довольствии и беззаботности. Не случайно в газете «Неделя» отмечалось: «Главный герой процесса не Жюжан, а Н. Познанский. В семнадцать лет от него «пахнет уже трупом». «Нет в нем ни сердечного пыла, ни страсти, ни благородных увлечений. Перед вами 17-летний холодный рассудок, мысль, направленная только на себялюбивые заботы да на мечты о личном счастье. Он всем недоволен, все надоело, во всем разочаровался» (1878 г. № 47, столб. 1557—1558).
Отчет о заседании опубликован в «С.-Петербургских ведомостях» за 1878 г. № 306—312, 315.
Стр. 427 5 мая 1885 г. на паперти храма Христа Спасителя в Москве застрелилась дворянка Черемнова.
Было установлено, что причиной самоубийства явилось изнасилование,
На предварительном следствии были получены «веские данные» для предъявления обвинения. 12 и 13 декабря 1885 г. обвинительный акт обсуждался общим собранием Московской судебной палаты (заключение по делу давал прокурор палаты Н. В. Муравьев), постановившей предать Назарова суду и заключить его под стражу до представление залога в 50 тыс. руб. 14 декабря 1885 г. Назаров был заключен под стражу.
Судебное разбирательство этого дела началось 7 ноября 1886 г. и продолжалось в течение пяти дней при закрытых дверях.
Суд признал Назарова виновным и определил: «Подсудимого, домашнего учителя, по происхождению из московских мещан,( состоящего в числе московских нотариусов Николая Егорова Назарова, 33 лет, лишив всех прав состояния, сослать на поселение в отдаленнейшие места Сибири» («Московские ведомости» 12 декабря 1886 г.).
При назначении наказания принимались в соображение как обстоятельства, «сопровождавшие преступное деяние», так и «степень образования и самый возраст виновного и вероятные последствия его преступления для сделавшейся жертвою оного».
Кассационная жалоба в Сенат, заключение по которой давал А. Ф. Кони, была оставлена без последствий.
Как отмечал в своем заключении Кони, это дело «возбудило и при его возникновении, и при дальнейшем судебном движении горячий интерес и самые противоречивые толкования».
А. Ф. Кони остановился на ряде серьезных нарушений, допущенных при расследовании этого дела судебным следователем по важнейшим делам Московского окружного суда Сахаровым.
Следователь Сахаров в обоснование назначенной по этому делу так называемой «экспертизы чувств» привел следующие доводы в своем постановлении: «1884 года, 24 января судебный следователь Московского окружного суда по важнейшим делам Сахаров, рассмотрев настоящее дело, нашел, между прочим, что одной из существенных причин, обусловивших возможность Назарову овладеть Е. А. Черемновой в номерах Эрмитажа, она ставит крайний упадок физических своих сил вследствие волнений, парализовавших нервную систему ее, как в период ожидания момента первого выступления на сцену, так и в самый этот момент. Хотя не подлежит никакому сомнению тот психический факт, что продолжительное и притом напряженное ожидание важного или резкого момента в жизни, напрягая нервную систему, производит затем соответственный упадок сил организма, и потому приведенное показание Е. А. Черемновой об упадке ее физических сил по поводу ожидания спектакля и потом вследствие самого спектакля представляется вполне вероятным; но так как означенный психический момент, несмотря на общеизвестность его, должен быть в данном случае констатирован удостоверением лиц, находившихся в одинаковом с Е. А. Черемновой психическом положении, что в видах удостоверения вопроса о воздействии первого сценического дебюта на нервную систему, судебный следователь постановил: допросить о том артисток императорского Московского театра М. Н. Ермолову и частного театра Лентовского А. Я. Гламу-Мещерскую, как лиц по своим летам не утративших еще, вероятно, воспоминаний о впечатлениях их первых сценических дебютов. Подписал судебный следователь Сахаров»*
Обе артистки были обстоятельно допрошены следователем. Однако судебная палата, разрешая вопрос о предании Назарова суду, отметила в определении:
«Следователь неправильно допросил артисток Ермолову и Гламу-Мещерскую в качестве сведущих лиц, так как то обстоятельство, для разъяснения которого они были призваны к следствию, никаких специальных для уразумения его сведений не требует и, во всяком случае, скорее относится к кругу деятельности врачей-психиатров, а потому следственное действие это подлежит отмене. По всем сим основаниям судебная палата определяет: признать постановление судебного следователя от 24 января 1884 г. о допросе Глама-Мещерской и Ермоловой и протоколы допроса их 26 того же января недействительными».
Один из судей высказал особое мнение по этому вопросу, изложив его таким образом: «Допросом актрис Ермоловой и Глама-Мещерской в качестве экспертов и способом собирания сведений о нравственных качествах Назарова следователь Сахаров допустил существенное, по моему мнению, нарушение 325, 454 и след, статей Устава уголовного судопроизводства.
Я не разделяю мнения, будто допрос актрис не есть экспертиза, а только излишне незаконное действие.
Такие излишние действия вообще не предпринимаются; не призывают следствию лиц, делу совершенно сторонних, не сообщаются им сведения из дела, не предлагают им представить себя в положении жертвы преступления, как поступили бы они, и т. д.
В настоящем деле эти действия тем прискорбны, что вызваны были женщины, что предметом расспроса их были обстоятельства сами по себе неприличные, оскорбительные для женской чести, для чувства стыдливости, что эти женщины и по этим предметам рисковали быть поставленными на суд под перекрестный допрос сторон…
Для подачи мнения по возникшему вопросу необходимо, конечно, определить степень здоровья Черемновой, крепость ее сил, свойства ее нервной системы, степень ее возбуждения, ее опьянения, свойства того наркотического вещества, которым производилось курение, влияние всех этих условий на организм, действие, какое могло быть вызвано в этом организме нападением Назарова, и т. д.
Такая работа могла быть произведена только людьми, действительно сведущими, т. е. врачами, и при том непременном условии, чтобы они имели в своем распоряжении надлежащие фактические данные…
Думаю, что попытка господина Сахарова заменить врачей актрисами, сведения об организме Черемновой — рассуждениями актрис о том, чего они сами не знают, заслуживает полного и безусловного порицания…
Подписал А. Постельников» (РО ИРЛИ, ф. 134, оп. 4, ед. хр. 241).
Неоднократно вспоминая об этом деле, А. Ф. Кони в одной из своих работ подробно остановился на вопросе о допустимости подобного рода экспертизы и высказал свое отношение к ней: «Нельзя отказать такой экспертизе в оригинальности и не признать ее интересной. Но более чем сомнительно считать ее приемлемой вообще и в качестве судебного доказательства в особенности» (т. 1 наст. Собрания сочинений, стр. 236).
Стр. 448 16 мая 1894 г. в одном из номеров Петербургской гостиницы «Европа» Ольгой Палем было совершено убийство студента Института путей сообщения А. С. Довнара. В это же время Палем ранила себя в левую сторону груди и была доставлена в больницу в тяжелом состоянии (пуля, задев легкие, застряла в спине), но после благополучной операции жизнь ее была спасена.
Судебное разбирательство
Председательствовал на заседании председатель окружного суда Н. Д. Чаплин, обвинял Н. П. Башилов. Всего было вызвано 92 свидетеля.
На решение присяжных, несомненно, большое влияние оказала яркая и образная речь защитника Н. П. Карабчевского, вскрывшего глубокие причины происшедшей трагедии. Палем была признана невиновною.
Оправдательный приговор Ольге Палем вызвал в некоторых слоях общества нападки на суд присяжных. Наиболее резко критиковали это решение суда присяжных газеты «Московские ведомости» и «Новое время».
В брошюре с материалами этого процесса Л. Снегирев писал, что в «русской уголовной летописи дело Палем навсегда останется поучительным примером», что «только коренная реформа следственной части и ограждение оправдательных приговоров присяжных в интересах подсудимых, как приговоров
неприкосновенных, избавит правосудие от повторных дел, подобных Палем» (Л. Ф. Снегирев, Ольга Палем, СПб., 1895).
На оправдательный приговор в уголовный кассационный департамент поступил протест товарища прокурора Петербургского окружного суда и жалоба поверенного гражданской истицы.
21 октября 1895 г. дело слушалось в Сенате. Докладывал дело сенатор Н. С. Таганцев, заключение давал А. Ф. Кони.
Возражение на кассационный протест представил Н. П. Карабчевский. В своей речи он «доказывал, что принесенная жалоба представляет своеобразную попытку выйти из пределов состязательного процесса и ввести в кассационный суд разбор и анализ существа дела». Далее он отмечал, что большинство вопросов, которые были рассмотрены в заседании, относятся к числу общих. А. Ф. Кони «с свойственными ему глубокой вдумчивостью и чуткостью к внутреннему смыслу формальных вопросов представил в своем заключении талантливый анализ наболевших мест нашего судопроизводства. Выпукло и ярко обрисовал он темные стороны окутанного «непроницаемой тайной» предварительного следствия и «бездеятельную власть» его единственного стража и попечителя, «именуемого камерой предания суду» («Журнал юридического общества», 1895, кн. 5, стр. 162 и сл.).
Сенат по предложению А. Ф. Кони передал дело в Петербургскую судебную палату для нового рассмотрения в другом составе присутствия.
Стр. 474
Зимой 1894 года 10 вотяков (один из подсудимых умер во время следствия) были преданы суду Сарапульского округа в г. Малмыже. Троим был вынесен оправдательный приговор, семерым — обвинительный, отмененный впоследствии Сенатом по жалобе защиты.
Подсудимые обвинялись в том, что они в ритуальных целях — приношения жертвы языческим богам — убили крестьянина Матюнина.
При рассмотрении дела в кассационном порядке Сенат отменил обвинительный приговор и передал дело на новое рассмотрение.
Однако и при вторичном рассмотрении (дело слушалось в сентябре 1895 года в г. Елабуге Сарапульского округа) суд допустил грубые нарушения прав подсудимых и защитников и вновь вынес обвинительный приговор, которым был ошеломлен даже товарищ прокурора Микулин — «ловкая, но совершенно бессовестная каналья» (В. Г. Короленко, Собрание сочинений, т. 10, стр. 237).
Поданная защитниками новая кассационная жалоба 22 декабря 1895 г. была рассмотрена уголовно-кассационным департаментом Сената.
Заключение по делу давал А. Ф. Кони, проявивший себя стойким защитником маленькой, жестоко притесняемой народности. Кони особо отметил, что приговор по мултанскому делу знаменует собой суд над целой народностью, создавая опасный прецедент для будущего.
Приговор был отменен вторично, что представляло, по словам В. Г. Короленко, «явление очень редкое в нашей практике» (В. Г. Короленко, Собрание сочинений, т. 9, стр. 377).
Вспоминая об этом деле, А. Ф. Кони писал: «Вторичная отмена обвинительного приговора по делу вотяков возбудила в петербургских официальных сферах значительное неудовольствие. При первом служебном свидании со мною министр юстиции Муравьев выразил мне свое недоумение по поводу слишком строгого отношения Сената к допущенным судом нарушениям и сказал о том затруднительном положении, в которое он будет поставлен, если государь обратит внимание на то, что один и тот же суд по одному и тому же делу два раза постановил приговор, подлежащий отмене. А что такой вопрос может быть ему предложен, Муравьев заключил из того, что Победоносцев, далеко не утративший тогда своего влияния, никак не может примириться ни с решением Сената вообще, ни в особенности с тем местом моего заключения, где я говорил, что признание подсудимых виновными в человеческом жертвоприношении языческим богам должно быть совершено с соблюдением в полной точности всех форм и обрядов судопроизводства… «Я думаю, — сказал я ему, — что в этом случае ваш ответ может состоять в простом указании на то, что кассационной суд установлен именно для того, чтобы отменять приговоры, постановленные с нарушением коренных условий правосудия, сколько бы раз эти нарушения ни повторялись, примером чему служит известное дело Гартвиг по обвинению в поджоге, кассированное три раза подряд». В этом же смысле высказался при встрече со мною и Плеве» (А. Ф. Кони, «На жизненном пути», т. 5, Л., 1929, стр. 296, 297).
Особенно велики заслуги в разоблачении подлогов и злоупотреблений по этому делу В. Г. Короленко, отдавшего много сил и энергии этому процессу, ставшему историческим. Приехав в г. Елабугу на вторичное рассмотрение дела, он был потрясен жестоким и несправедливым приговором.
В письме к Н. Ф. Анненскому 19 октября 1895 г. В. Г. Короленко писал, что произошло настоящее жертвоприношение невинных людей «шайкой полицейских разбойников под предводительством тов. прокурора и с благословения Сарапульского окружного суда. Следствие совершенно сфальсифицировано, над подсудимыми и свидетелями совершались пытки. И все-таки вотяки осуждены вторично, и, вероятно, последует и третье осуждение, если не удастся добиться расследования действии полиции и разоблачить подложность следственного, материала. Я поклялся на сей счет чем-то вроде аннибаловой клятвы и теперь ничем не могу заниматься и ни о чем больше думать» (В. Г. Короленко, Собрание сочинений, т. 9, стр. 741— 742). Короленко действительно повел длительную и настойчивую борьбу с реакционной прессой и реакционно настроенным судебным чиновничеством. В защиту неосновательно обвиненных в тяжком преступлении вотяков он сумел привлечь прогрессивно настроенные научные силы этнографов, медиков, юристов и представителей прессы.
Составленный В. Г. Короленко и двумя местными журналистами отчет о вторичном рассмотрении дела был напечатан в октябре-ноябре 1895 года в «Русских ведомостях» (№288— 314), Вскоре этот отчет вышел отдельной брошюрой — «Дело мултанских вотяков, обвиненных в приношении человеческой жертвы».
В связи с этим делом А. М. Горький в 1931 году в статье «О литературе» писал: «Мултанское жертвоприношение, процесс не менее позорный, чем дело Бейлиса, принял бы еще более мрачный характер, если бы В. Г. Короленко не вмешался в этот процесс, не заставил бы прессу обратить внимание на идиотское мракобесие самодержавной власти».
28 мая 1896 г. в г. Мамадыше Казанского судебного округа состоялось третье заседание по этому же делу.
Председательствовал на заседании В. Р. Завадовский, обвиняли — Н. И. Раевский (обвинитель и в первых двух процессах) и Симонов, защищали — М. И. Дрягин, Н. П. Карабчевский (он принял участие по просьбе Короленко), П. М. Красильников.
Энергичная деятельность В. Г. Короленко вызвала искреннюю и дружную поддержку прогрессивных сил дореволюционной России. Нелегкую, но благородную роль сыграл по этому делу А. Ф. Кони.
предметный указатель
Агент
— А. дипломатический — 99.
— А. полицейский — 215, 242, 243, 249, 251, 257. Анонимное письмо — 261, 321.
Арест —24, 31, 33, 94, 165, 178, 264, 381, 386—388, 410. Апелляция — 27, 391, 393.
Афера — 236.
Брак- 26, 30, 76, 128, 284, 308, 311.
Вина (виновность) - 36, 90, 165, 173, 175, 230, 397, 430, 449, 450, 475.
— Признание В.— 129, 158, 159, 165, 166, 235, 269, 270, 272, 286, 397, 398.
— Сомнение в виновности— 111, 424, 450.
— Отрицание В. — 373, 375.
Вменяемость — 450.
Власть — 378.
— В. государственная — 367.
— В. обвинительная — 37, 39, 77, 89, 117, 119, 175, 343, 394, 457.
— В. полицейская — 480, 481.
— В. прокурорская — 76.
— В. родительская — 145, 156, 420.
— В. следственная — 49.
— В. судебная - 23, 76, 93, 176, 177, 233, 267, 339, 375, 461, 469.
— Злоупотребление В. — 378.
— Превышение В. — 377, 386, 388—390.
Вор — 90, 261.
Вспыльчивость — 133.
Врач судебный — 339, 354, 357, 358.
Государственный совет — 364, 392.
Государство— 143, 145.
Грабеж — 270.
Гражданский истец— 19, 176, 190, 397, 439, 440, 460, 472.
Давность— 101, 174, 175.
Доверитель — 83.
Дознание — 331, 336, 337, 344, 346.
— Д. полицейское — 471, 480, 483.
— Д. через окольных людей — 430, 434, 469.
Доказательство (а) — 13, 471.
— Д. вещественные — 94, 192, 193, 436, 460, 471, 484.
— Дневник как Д. — 40, 45, 203, 221—223, 295, 296, 310, 311. 422.
— Документ (ы) как Д. — 75, 103, 193, 229, 240.
— Показания обвиняемого (ых) —35.
— Показание подсудимого (ых) — 77, 86.
— Показания свидетеля (ей)— 14, 23, 26, 33, 60, 119, 120, 356, 369, 371, 372.
Долговое отделение — 56, 57, 60.
Дом игорный — 368—372, 376.
Донос (чик) — 238, 242, 250, 264, 315, 320, 327, 329, 331, 332, 418, 419, 420.
Допрос — 71, 88.
— Д. обвиняемого — 50, 156, 214, 267.
— Д. перекрестный — 382, 434.
— Д. свидетеля — 71, 430, 432, 433, 434, 437.
Духовенство
— Архимандрит — 273, 276.
— Игумен — 43, 44.
— Иеромонах — 269, 273, 276.
— Митрополит — 273.
— Монах (монашество) — 270, 273.
— Священник — 207, 227.
Жалоба кассационная — 392, 440, 446, 460, 463, 464.
Завещание— 50, 74, 174, 175, 177, 179, 183, 193-209, 213, 214, 218—221, 224, 230, 250, 312—334.
Закон — 36, 76, 230, 370, 393, 394.
Законодатель(ство) — 367, 375, 411.
Залог— 186-188, 190, 203, 256.
Засада — 95.
Защита -40, 101, 108, 111—113, 119, 176, 185, 190, 193, 215, 217, 351, 400, 405, 418, 419, 451, 458, 474.
Защитник —6, 7, 19, 116, 143, 211, 291, 343, 345, 456, 479, 481, 482.
Земский начальник— 16, 377, 379.
Злоупотребление — 405.
Игры азартные — 366, 370, 376.
Изнасилование — 284, 287, 288, 291, 438, 440, 444, 467.
Иск-68, 70, 337, 439, 440, 441.
Исполнительный лист— 170.
Истец (цы) — 176, 190, 441.
Истина— 17, 23, 24, 166, 240, 270, 336, 337, 343, 352, 359, 427, 439, 457, 458, 482.
Кара — 120, 410.
Кассация
— Кассационное заключение— 17, 18.
— Кассационный повод — 427, 428, 474—476, 478, 479, 481, 482.
— Кассационный суд — 427.
Клевета — 79, 321.
Консистория — 76, 78, 85, 88—90.
Корыстолюбие — 374.
Кража — 20.
Личность
— Обвиняемого — 432.
— Подсудимого — 28, 70, 91, 173, 232, 236, 268, 430, 431
— Потерпевшего — 270, 444.
— Свидетеля — 24, 28, 29.
Лжесвидетельство— 13, 84, 87, 89, 90, 121, 177, 330, 441, 46.1«
Мера пресечения
— Арест — 85.
— Арест домашний — 116.
— Поруки— 148, 465.
Мировой судья — 48, 67, 68, 74, 170, 291, 293, 294, 304. Мировой съезд — 27, 368, 445.
Мотив — 33, 402.
Мошенничество — 254, 375.
Наказание - 126, 127, 134, 232, 269, 288.
— Карцер — 383.
— Н. телесное — 122.
— Штраф — 376.
Наследник (ца) — 39, 52, 53, 175, 176, 203, 207, 222, 223, 312. Наследство, наследование— 41, 175, 176, 227, 313.
Ненависть — 34, 413.
Нервное состояние-— 134.
Нотариус — 67, 69, 70, 74, 307, 316, 319, 322, 324, 327, 334 427.
Нравственность — 145.
— Нравственная ответственность — 267, 268.
— Нравственная помощь — 76.
— Нравственная солидарность — 382.
— Нравственная сторона дела— 156, 274.
— Нравственное влияние— 108.
— Нравственное воспитание ■— 7.
— Нравственное достоинство — 233, 401.
— Нравственное осуждение— 133.
— Нравственное самосохранение — 451.
— Нравственное совершенство— 138.
— Нравственное убеждение — 206.
— Нравственное чувство— 134.
— Нравственные заветы — 393.
— Нравственные начала— 163.
— Нравственные соображения — 223.
— Нравственный уровень — 66, 119.
Обвинение —6, 13, 37, 91, 176. 206, 229, 230, 278, 366, 388, 400, 413, 419, 423.
Обвинитель — 7, 66, 400, 405, 417, 457.
Обвиняемый — 36, 434, 438.
— Показание О.— 118, 235.
— Сознание вины О. — 235.
Обер-полицеймейстер — 84, 88, 89.
Обман — 54, 75, 130.
Общественное мнение — 230, 231, 393, 394.
Обыск —49, 96, 103, 155, 233, 234, 255.
— О. повальный — 430.
Оговор- 235, 240, 243, 257, 258, 267, 322.
Опека — 227, 228.
Опись имущества — 220, 323.
Освидетельствование — 336, 358, 452, 465.
Оскорбление — 263, 359—361.
Осмотр —220, 270, 271, 445, 484.
Острог — 148.
Ответчик (чица) — 87.
Отвод — 428, 432, 439.
Откуп - 178, 183-187, 190, 191, 222, 224, 500. Отравление — 264, 265, 267, 412, 423.
Оценка личности
— Обвиняемого — 404, 413.
— Подсудимого — 28, 91, 163, 167, 278, 280, 414, 424.
— Потерпевшего — 29, 30, 122, 123.
— Свидетеля — 23—26.,
Подделка — 105, 106, 234, 235, 240, 241, 243, 254, 258, 267.
Подкуп— 177.
Подлог-54, 55, 59, 62, 69-71, 74, 75, 116, 183, 203, 228, 229, 238, 250, 308, 315, 324, 328—331.
Подсудимый - 28, 31, 33, 39, 47, 48, 52, 53, 91, 106, 119, 271, 274, 382, 384, 394, 416, 417, 419, 436, 450, 480.
Подсудность— 87, 474.
Помилование — 237, 334.
Полиция-41, 46, 52, 88, 89, 95, 105, 114, 115, 147, 165, 195, 196, 220, 224, 233, 241, 254, 266, 270, 300, 301, 304, 331, 373, 461, 480.
— П. сыскная — 89, 94, 106, 271, 331.
Последнее слово — 450.
Пособник — 54.
Потерпевший (ая) — 18, 19, 54, 93, 112, 116, 117, 137, 174, 234, 235, 427, 439—441, 443, 463, 469, 470.
Правосудие уголовное — 49, 76, 117, 240, 269.
Предание суду — 428, 430, 435, 461—463, 466, 480.
Предварительное следствие — 77, 335, 338, 427, 433, 452, 461, 466, 480, 481.
Председатель суда— 16, 387, 388, 430, 437, 442, 445, 446,460,461, 482, 483, 485.
Прелюбодеяние — 81, 82, 441.
Прения сторон — 413, 420, 434, 483.
Преступление политическое— 180, 233, 248, 258.
Преступник политический— 178, 249, 260.
Приговор-75, 90, 112, 117, 134, 174, 230, 233, 265, 268, 278,306, 354, 409, 449, 454, 475.
— П. обвинительный— 134, 365, 377, 409, 410.
— П. оправдательный — 409, 448.
Присвоение — 399, 400.
Присяга — 87, 88, 344, 434, 461.
Присяжные заседатели— 12, 15, 17, 93, 331, 339, 392, 439, 449—
453, 461, 466.
Произвол- 16.
Прокурор — 20, 267, 481, 482.
— Прокурорский надзор за предварительным следствием — 235. Противоречие — 46.
Протокол судебного заседания — 441, 449.
Развод — 80, 82, 86.
Расписка — 62, 66, 68—71, 74, 205, 225, 226.
Растрата — 400, 401, 403, 404.
Реформа крестьянская — 223.
Розыск полицейский — 271, 481.
Ростовщичество— 160, 238, 242, 262, 307, 309, 312, 322. Руководящее напутствие— 16, 17, 453.
Рулетка — 366, 368.
Самолюбие — 130.
Самоубийство — 24, 32, 33, 289, 290, 291, 293, 294, 421, 422, 434,
440, 442, 444.
Свидетель — 23, 82, 84, 379, 437.
Свобода совести— 143, 144.
Сенат- 17-29, 145, 187, 188, 202, 203, 222, 238, 250, 364, 386, 388, 390, 427, 428, 433, 435, 437, 440-442, 446—448, 452—454, 458, 460, 463, 464, 467, 468, 470, 473, 474, 476-486. Синод — 493.
Скопец (цы) — 39, 41, 44, 47, 48, 136, 138, 140—142, 146—149, 151, 153,
Скопчество — 40, 137, 139, 140, 142, 143, 145, 146, 150, 151.
- Оскопление - 40, 47, 136-138, 140, 145, 146, 150, 153— 155,
Скупость — 56.
Следственный Пристав — 181.
Следы преступления — 32, 37, 95, 168, 170, 416.
Совесть — 25.
Стороны — 400, 427.
Суд-6, 7, 112, 306, 368, 371. 372, 394, 415, 429, 436, 454, 457, 458, 460, 479, 481.
— С. апелляционный — 394.
— С. волостной — 383, 392.
— С. кассационный — 427, 429.
— С. надворный — 42, 48.
— С. новый (пореформенный) — 359.
— С. окружной — 467, 476.
— С. присяжных— 18, 436, 448, 453.
— С. старый (дореформенный) — 175.
Судебная деятельность — 339, 352, 353.
Судебная медицина — 339, 456, 457.
Судебная палата— 106, 388, 391, 429, 430, 435, 438, 461—464, 466, 469, 473, 480.
Судебная реформа — 5, 18, 181, 472.
Судебное заседание — 388, 433, 455, 481, 482.
Судебное красноречие — 5,6.
Судебное разбирательство — 441.
Судебное следствие— 17, 40, 67, 91, 119, 121, 171, 185, 233, 247, 337, 407, 410, 412, 427, 433, 453-455, 459, 465, 482
Судебные уставы— 176, 430, 439, 450, 454, 464, 474, 486.
Судебный деятель — 8, 9.
Судебный оратор — 5, 7, 9.
Судебный пристав — 46.
Судебный следователь — 71, 73, 171, 215, 267, 270, 343, 344, 383, 392, 435, 446, 447, 466, 470, 472.
— Следователь по особо важным делам — 155.
Судья - 7, 20, 334, 375, 447, 457.
Сыск политический — 334.
Тайна — 25.
Таможня — 96, 100, 114.
Труп(ы)- 159-163, 168—.170, 336—338, 341, 354, 414, 416, 442, 480, 484.
Тюрьма — 240, 266.
Убеждение внутреннее — 448, 450.
Убийство- 15, 31, 33, 90, 119, 120, 129, 133, 160-169, 171, 172, 232, 253, 266, 269-271, 273-277, 297—299, 305, 346, 363,449, 450, 454—456, 470, 482, 484.
Убийца —31, 33, 163, 272, 298, 306.
Увечье — 146.
Уголовный закон— 171.
Укрыватель — 171, 173.
Улики-66, 71, 106, 115, 165, 166, 254, 350, 413, 415, 417, 423, 430, 454.
Умысел —275—277, 449.
Фальшивомонетничество — 92, 93, 96.
Экспедиция заготовления государственных бумаг — 102.
Эксперт(ы) — 70, 125, 126, 134, 208, 209, 217, 218, 266, 344, 354, 356—359, 362, 363, 398—400, 403, 405, 415, 419, 421, 423, 429, 437, 441—444, 456, 457, 466, 474, 485.
Экспертиза— 183, 217, 227, 357, 417, 418, 429, 441, 442, 444, 457, 465, 467.
— Э. бухгалтерская — 399, 472.
— Э. каллиграфическая — 208, 418.
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ[13]
Дкар Герминия— подсудимая— 12, 91 —117, 494, 495.
Александр I (1777—1825) — 138.
Александр III (1845—1894) — 508.
Александров Петр Акимович (1836—1893) — выдающийся русский адвокат — 5.
Андреевский Сергей Аркадьевич (1847—1919) — выдающийся дореволюционный адвокат, поэт — 5.
Анненский Николай Федорович (1843—1912) — публицист, экономист, деятель народнического движения 516.
Арсеньев Константин Константинович (1837—1919) — известный либеральный общественный деятель, литературный критик, адвокат, автор многочисленных литературно-критических и юридических работ, почетный академик — 5, 11, 489, 498, 499.
Баталин Анатолий Гаврилович (1841 —1897) — врач, инспектор петербургской врачебной управы — 217.
Батурин К. Д. — товарищ председателя Петербургского окружного суда _490, 494, 496, 501, 503.
Беляев Козьма Васильевич (умер в 1858 г.) — купец— 174—230, 498, 499.
Бирд Георг Миллер (1839— 1883) — американский врач-невропатолог — 457.
Боровиковский Александр Львович (1844—1905) — известный дореволюционный юрист, автор ряда юридических работ — 504. Бремер — свидетель по делу Янсенов— 13, 163, 167.
Варадинов Николай Васильевич (1817—1886) — член главного управления по делам печати— 151, 497.
Владимиров Леонид Ефстафьевич (родился в 1844 г.) — профессор, адвокат, автор ряда работ по вопросам права — 6.
Войцеховский Иосиф Станиславович — адвокат — 504.
Гааз Федор Петрович (Фридрих-Иосиф) (1780—1853) — главный врач московских тюремных больниц, известный своей филантропической деятельностью, — 488.
Гегель Георг Вильгельм Фридрих (1770—1831) — 496.
Герард Владимир Николаевич (1839—1903) — известный дореволюционный адвокат — 494, 503.
Гернет Михаил Николаевич (1874—1953) — известный советский правовед, автор капитальных трудов по истории царской тюрьмы и вопросам права — 9.
Глама-Мещерская Александра Яковлевна (1859—1942) — известная актриса — 511, 512.
Горшков Григорий — подсудимый— 136—157, 496.
Горький Алексей Максимович (1868—1936) — 488, 516.
Громницкий Михаил Федорович — известный дореволюционный судебный оратор (прокурор и адвокат) — 5.
Гроховский Александр — подсудимый — 78, 83—85, 88, 90, 441, 493.
Грубе Вильгельм Федорович (1827—1893) — профессор оперативной хирургии Харьковского университета — 342, 354, 356—359, 361.
Грузенберг Оскар Осипович — известный дореволюционный адвокат — 20.
Довнар Александр Степанович — студент Института путей сообщения — 448, 449, 451, 455, 456, 458, 469, 513.
Дорошенко Владимир Иванович — подсудимый — 335—365, 487, 504-506,
Достоевский Федор Михайлович (1821 —1881)— 487.
Дюков Петр Андреевич (1834—1889) — врач-психиатр — 217.
Евреинов С. В. — адвокат — 497.
Екатерина И (1729—1796) - 366, 368, 492.
Емельянов Егор — подсудимый— 14, 23—38, 490, 491. Емельянова (Фролова) Лукерья — 23—38, 490, 491. Ермолова Мария Николаевна (1853—1928) — 511, 512.
Йкуковский Владимир Иванович (1836—1899) — известный дореволюционный юрист — 508
Жюжан Маргарита Александровна — подсудимая— 17, 412—424, 509, 510.
Залевский Владислав — подсудимый — 78—81, 83—85, 88, 90, 441, 493.
3-на (Зыбина) — 76—-90, 493.
Иванов В. К. — публицист—500.
Ижболдин Иван Алексеевич—гражданский истец по делу Мясниковых— 175—182, 498.
Илларион — иеромонах— 15, 269—278, 502.
Кавелин Константин Дмитриевич (1818—1885) — публицист и крупный общественный деятель либерального направления—487.
Карабчевский Николай Платонович (1851—1925)—выдающийся русский адвокат — 5, 513, 514, 517.
Караганов Амфилогий Александрович — подсудимый— 183, 189, 209—220, 227, 230, 498, 499.
Каракозов Дмитрий Владимирович (1842—1866) — революционер, 4 апреля 1866 г. в Петербурге совершил покушение на Александра II — 177.
Каспер Иоганн (1796—1864) — немецкий профессор судебной медицины — 443.
Кейкуа?ов Владимир Андреевич — товарищ председателя Петербургского окружного суда — 491, 495, 496, 498.
Колемин В. М. — подсудимый — 366, 376, 506.«
Колосов Василий Петрович — подсудимый — 232—268, 501, 502,
Кони Анатолий Федорович (1844—1927) — 5-20; 487—517.
Короленко Владимир Галактионович (1853—1921)— 18, 515 —517.
Крылов Никита Иванович (1808—1879) — профессор римского права Московского университета — 487, 488.
Дентовский Михаил Валентинович (1843—1906) — актер и театральный антрепренер — 511.
Лохвицкий Александр Владимирович (1830—1884)—известный адвокат, автор ряда трудов по вопросам права— 123, 124, 498, 504.
Лямбль Душан Федорович ( 1824—1895) — профессор анатомии Харьковского университета — 354—356, 358, 359, 363.
Майков — мировой судья — 58.
Маркс Карл (1818—1883)— 248, 249.
Матюнин Канон Дмитриевич — крестьянин, убитый в Мултане, — 475, 481, 482, 484, 485, 515.
Миронович — обвиняемый по делу об убийстве Сарры Беккер — 439.
Митрофания (Розен Прасковья Григорьевна) — игуменья — 428.
Михайлов Иван — подсудимый—271—278, 502.
Морошкин Сергей Федорович (1844—1900)—в 1867—1868 гг. товарищ прокурора Харьковского окружного суда, университетский друг А. Ф. Кони ■— 339.
Муравьев Николай Валерьянович (1850—1908) — в начале своей карьеры занимал различные прокурорские должности. С 1894 по 1905 год — министр юстиции. Возглавлял особую комиссию по пересмотру Судебных уставов. Намечал большое количество реакционных изменений в законах о судоустройстве и судопроизводстве. После ухода с поста министра юстиции был послом в Риме - 180, 510, 515.
Мясников Александр Константинович — подсудимый— 177—231, 497—500.
Мясников Иван Константинович — подсудимый— 177—231, 497— 500.
Назаров Николай Егорович — подсудимый— 19, 427—446, 468, 510-513.
Нейдинг — профессор — 441, 443:—445.
Неклюдов Николай Андрианович (1840—1896) — известный дореволюционный юрист, автор ряда работ по вопросам права — 439.
Непенин Н. П. — подсудимый — 503.
Нечаев Сергей Геннадиевич (1847—1882) — революционер, организатор общества «Народная расправа». Был осужден царским правительством к двадцати годам каторги, умер в Петропавловской крепости — 249, 251, 502.
Нимейер — профессор — 360.
Овсянников Степан Тарасович — осужденный — 428.
Одоевский Владимир Федорович (1803—1869) — князь, писатель — 488.
Орлов Николай Алексеевич (1827—1885) — русский посол в Бельгии (1860-1870)-251.
Палем Ольга — подсудимая — 448—473,' 513, 514.
Патти Аделина (1843—1919) — итальянская певица — 83.
Пеликан Евгений Венцлович (1790—1873) — автор книги «Судебно-медицинские исследования скопчества» (1872) — 141.
Петр III (1728—1762) — 139, 151.
Писарев Николай Сергеевич (1837—1882) — прокурор Харьковской судебной палаты — 505.
Питра Альберт Самойлович — профессор судебной медицины Харьковского университета — 354, 357—359.
Плевако Федор Никанорович (1843—1908) — известный русский адвокат — 5, 9, 437.
Плеве Вячеслав Константинович (1846—1904) — министр внутренних дел и шеф жандармов, отличался крайней реакционной политикой. Убит 15 июля 1904 г. эсером Егором Сазоновым—516.
Плотицын— купец, распространитель скопчества — 47, 143.
Победоносцев Константин Петрович (1827—1907)—обер-прокурор Синода (1880—1905), профессор гражданского права — 515.
Познанский Николай — ученик гимназии — 414—424, 509, 510.
Постельников А. — член Московской судебной палаты — 513.
Потехин Павел Антиповнч (1839—1916) — известный русский адвокат-492, 495, 501.
Протопопов Василии — подсудимый— 16, 377—394, 452, 507, 508. Путилин Иван Дмитриевич (1830—1893 [1899]) — начальник сыскной полиции Петербурга — 503,
Реутский Николай Васильевич—следователь по особо важным делам при Московском окружном суде ■— 155.
Розинг Иллиодор Иванович (1830—1903) — член Государственного совета, сенатор — 507.
Рукович — судебный врач — 456, 458, 465.
Рыжов Алексей Иванович — статский советник— 118—135, 495.
Сабуров Андрей Александрович (1837—1916)—товарищ председателя Петербургского окружного суда — 494.
Самарский-Быховец В. В. — адвокат — 503.
Сахаров — следователь по важнейшим делам при Московском окружном суде — 428, 446, 447, 511—513.
Северин Гавриил Иванович — извозчик — 335—365, 504—506.
Седков — гвардии капитан— 12, 307—334, 503, 504.
Седкова Софья Константиновна — подсудимая — 307—334, 503, 504.
Селиванов Кондратий — проповедник скопчества—138—141, 151, 492.
Скрыжаков Эмануил Васильевич — подсудимый— 164, 168, 170— 173, 497.
Соловьев Владимир Сергеевич (1853—1900) — философ-идеалист, профессор Петербургского университета ■— 10.
Солодовников Николай Назарович — купец — 39—53, 491.
Спасович Владимир Данилович (1829—1907) — выдающийся судебный оратор, ученый-юрист, литератор, публицист — 5, 490, 491, 494, 499, 503, 504,
Сурина Аграфена — свидетельница по делу об убийстве Емельяновой Л. — 14, 24—27, 29—37, 490, 491.
Сусленников Яков Яковлевич — подсудимый — 43, 46—53, 491, 492.
Таганцев Николай Степанович (1843—1923) — известный дореволюционный юрист, автор ряда капитальных трудов по уголовному праву, сенатор, член Государственного совета -т- 5.14,
Торчаловский Петр Петрович — подсудимый— 55, 57—75, 492, 493.
Трепов Федор Федорович (1803—1889) — петербургский градоначальник — 125.
Тургенев Иван Сергеевич (1818—1883) — 502.
Унковский Алексей Михайлович — видный дореволюционный адвокат и общественный деятель — 491, 494.
Урусов Александр Иванович (1843—1900) — известный русский юрист, публицист, театральный критик, друг А. Ф. Кони — 5, 10, 508.
Утин Евгений Исаакович (1843—1894) — известный дореволюционный адвокат и публицист ■— 501.
фукс Эдуард Яковлевич (1834—1909) — прокурор Петербургской судебной палаты — 504.
Хартулари Константин Федорович (1841 —1897) — известный адвокат, автор ряда работ по вопросам права — 509.
Хин Р. М. — друг А. Ф. Кони — 10.
Хороманский Генрих — подсудимый — 88, 441, 493, 494.
Чаплин Николай Дмитриевич — председатель Петербургского окружного суда — 513.
Черемнова Е. А. — потерпевшая— 19, 429, 440, 441, 443—445, 510—512.
Чихачев — коллежский асессор, почетный мировой судья — 279, 306, 482, 503.
Чичерин Борис Николаевич (1828—1904) — крупный ученый-правовед и историк, автор многих капитальных трудов по государственному праву, профессор Московского университета — 489
Чичерина Александра Алексеевна — жена Б. Н. Чичерина — 489.
Шамшин Иван Иванович (1835—1912) — председатель Петербургского окружного суда — 506.
Шевелев — свидетель по делу Мясниковых— 177—182, 249.
Шидловский Владимир Доминикович (родился в 1843 г.) — товарищ прокурора Петербургского окружного суда — 509.
Шилов Александр — основоположник скопческой секты в России — 138, 151, 152, 155