[b]Испанские поэты XX века[/b]:
• Хуан Рамон Хименес,
• Антонио Мачадо,
• Федерико Гарсиа Лорка,
• Рафаэль Альберти,
• Мигель Эрнандес.
Перевод с испанского.
Составление, вступительная статья и примечания И. Тертерян и Л. Осповата.
Примечания к иллюстрациям К. Панас.
[hr]Настоящий том вместе с томами «Западноевропейская поэзия XХ века»; «Поэзия социалистических стран Европы»; «И. Бехер»; «Б. Брехт»; «Э. Верхарн. М. Метерлинк» образует в «Библиотеке всемирной литературы» единую антологию зарубежной европейской поэзии XX века.
ПЯТЬ ИСПАНСКИХ ПОЭТОВ
Испанская поэзия первой половины XX века являет собой неоспоримую историческую и художественную общность. Историческую — ибо пять поэтов, представленных в этом томе, стали жертвами трагедии, пережитой испанским народом: троим франкизм принес гибель, двоим — изгнание. Художественная общность всегда осознавалась и неоднократно декларировалась поэтами, вопреки любым личным конфликтам и перипетиям литературной полемики. Хуан Рамон Хименес и Антонио Мачадо были призванными, глубоко почитаемыми учителями Федерико Гарсиа Лорки, Рафаэля Альберти и Мигеля Эрнандеса. Отнюдь не всегда соглашаясь с поисками и увлечениями своих младших собратьев по поэзии, Хименес и Мачадо в критические моменты без колебаний поддерживали молодых поэтов. В 1956 году в решении о присуждении Хуану Рамону Хименесу Нобелевской премии было подчеркнуто, что в его лице премией посмертно награждаются также Антонио Мачадо и Федерико Гарсиа Лорка, совокупно представляющие великую лирическую поэзию Испании.
«Поэзия — это диалог поэта со временем, с его временем», — сказал Антонио Мачадо. Испанская поэзия первой половины XX века — единый голос в диалоге с историей[1]. Но о чем вопрошало, чего требовало время от поэзии?
Двадцатый век пришел в Испанию, воистину опоясанный грядущей бурей. Испано-американская война 1898 года, эта, по определению В. И. Ленина, «крупнейшая веха империализма как периода»[2], стала и решающей вехой новой истории Испании. Утрата последних заокеанских колоний выявила экономическую, социальную и культурную отсталость бурбонской монархии, позже подтвержденную поражениями в позорной колониальной войне в Африке. Испания, окраина Европы, неожиданно и грозно почувствовала наступление новой эры мировой истории. Из провинциально-сонного убожества периода Реставрации (после буржуазной революции 1868–1874 гг.) страна оказалась ввергнутой в эпоху социальных катаклизмов и революционных потрясений.
Кризис буржуазно-помещичьего испанского общества углублялся все три первых десятилетия нашего века: «трагическая неделя» барселонских рабочих, «геройски боровшихся с военной авантюрой их правительства»[3] в 1909 году; революционные стачки и массовые выступления в 1917–1923 годах под влиянием известий о Великой Октябрьской революции в России; поражение в Марокко; установление военной диктатуры Примо де Риверы; восстание солдат и рабочих Арагона в 1930 году; падение монархии, заслужившей всеобщую ненависть; пять лет классовых боев в условиях буржуазной республики; Астурийское восстание 1934 года; победа Народного фронта в феврале 1936 года — пока не разрешился гражданской войной, которая разделила нацию на два смертельно враждующих лагеря, унесла миллион жизней испанцев и закончилась победой тоталитарного режима, надолго выключившего страну из исторического движения.
Кризис, предчувствие надвигающихся невиданных перемен всегда дают художественному сознанию высокую точку обзора настоящего и будущего. Мучительное и сложное ощущение переходной эпохи владело испанской интеллигенцией — безусловное отрицание недавнего прошлого и тревога за будущее. Ужасающая нищета и отсталость Испании рождали боль — но социальные и духовные последствия буржуазного прогресса, очевидные в развитых европейских странах, будили серьезнейшие опасения. Реакционные традиции, укоренившиеся в испанском обществе, внушали отвращение — но стихийная революционность масс страшила анархистским произволом. Путь каждого испанского мыслителя и художника в эти годы — драматичное индивидуальное решение общей дилеммы.
Все пять поэтов, представленных в нашем томе, выбрали — каждый по-своему, в зависимости от темперамента и степени общественной активности, — один путь, путь к народу и вместе с народом, приведший их к безоговорочной поддержке Испанской Республики. Последние годы жизни Федерико Гарсиа Лорки были отданы идее создания «театра социального действия», театра, в котором «бьется пульс социальной жизни, пульс истории». Гарсиа Лорка не принадлежал к политическим партиям, но и друзья и враги отлично видели, к какому лагерю устремлены симпатии поэта. Оттого он и стал одной из первых жертв по существу уже начавшейся мировой войны с фашизмом. Антонио Мачадо, Рафаэль Альберти и Мигель Эрнандес беззаветно служили Республике все годы войны, жили и работали по-фронтовому. Старый и больной Мачадо выступал на многолюдных митингах и заседаниях Международного конгресса в защиту культуры, сотрудничал в республиканской прессе. Альберти и Эрнандес стали комиссарами, агитаторами, писали стихи дли фронтовых журналов и пьесы для передвижных театров. Пешком перешел Мачадо границу Испании вместе с последними отрядами республиканских войск и, обессиленный, безмерно страдающий, через несколько дней скончался в маленьком французском местечке Колыоре. Схваченный франкистами Мигель Эрнандес умер в 1942 году в тюремной камере после трех дет истязаний. Рафаэль Альберти в долгие годы эмиграция сохранил неколебимую веру и верность революционному идеалу. Поэт-коммунист, лауреат Ленинской премии мира, он представляет в глазах мирового общественного мнения передовую испанскую культуру. Хуан Рамон Хименес провел годы национально-революционной войны за границей, но осудил фашистских мятежников и заявил о своей верности «испанскому народу и подлинной испанской демократии». Хименес отказался вернуться во франкистскую Испанию и скончался в 1957 году в эмиграции в Пуэрто-Рико.
Социальный выбор, определивший судьбы пяти поэтов, был результатом долгих и трудных духовных исканий. Никогда еще — с XVI–XVII веков — испанская мысль не работала с таким напряжением и в таком согласии. Ток общих проблем, общих забот пронизывает всю национальную культуру от философских абстракций до лирических излияний. Испанская поэзия чрезвычайно насыщена философски, а испанская теоретическая мысль вырабатывает особую образно-концептуальную форму философствования, пограничную с искусством. Не только Антонио Мачадо, много лет переписывавшийся по философским вопросам с Унамуно и продолжавший в стихах споры, которые завязались в этой переписке, но и Хуан Рамон Хименес, художник, на первый взгляд далекий от абстрактного умозрения, отчетливо сознавали свою принадлежность к поэзии особого типа — поэзии, осуществляющей синтез философского и художественного начал. «С Мигелем де Унамуно рождается наша сознательная философская озабоченность, а с Рубеном Дарио — наша сознательная озабоченность стилем, и только из слияния этих двух главных свойств, двух главных устремлений возникает настоящая новая поэзия»[4], — пишет Хименес.
Мигель де Унамуно и Рубен Дарио (великий латиноамериканский поэт, подолгу живший в Европе) были основоположниками двух крупных идейно-художественных течений в испанской литературе на рубеже XIX–XX веков, так называемых «поколения 98 года» и «модернизма». Эти течения можно сравнить с планетами, движущимися по разным, но пересекающимся орбитам. Точка пересечения — единодушное отрицание современного буржуазного порядка, калечащего личность, превращающего людей в «призраки, нагруженные знаниями» (но выражению Унамуно), в плоские, бездушно-рассудительные существа, чей кругозор ограничен материальными заботами сего дня. «Поколение 98 года» добивалось идейного обновления испанского общества: пробуждения угасшего национального чувства, восстановления подлинно народных традиций. Модернизм[5] сосредоточил свой пафос в эстетической сфере, стремясь вернуть человеку утраченную в мире «прогресса и порядка» способность наслаждаться красотой, и прежде всего красотой искусства. Эстетические несогласия (Унамуно не раз упрекал модернистов в культе формы, граничащем с претенциозностью) не мешали, однако, — именно в силу глубинного сродства отрицания и утверждения, — творческим принципам обоих течений сосуществовать в сознании крупнейших художников эпохи. Более того, Хименес был прав: самые значительные художественные результаты достигались только при взаимодействии двух идейно-эстетических силовых полей. Синтез рождал новое, более высокое качество.
Творчество Хуана Рамона Хименеса и Антонио Мачадо началось почти одновременно в 1900–1902 годах в русле модернизма, под прямым влиянием Дарио и европейских учителей модернистов: французских парнасцев, импрессионистов и символистов, английских прерафаэлитов. Однако впоследствии, восприняв и переработав идеи «поколения 98 года», творчество Мачадо и Хименеса поднялось к вершинам поэтического реализма XX века.
Уже в первых книгах Мачадо и Хименеса извечные темы лирического выражения: любовь, воспоминания о детстве и юности, созерцание природы, страх смерти — преломлены в магическом кристалле общей идеи испанской культуры того времени — идеи сохранения полной и многомерной человеческой личности. В 10-е годы нашего века испанский философ Хосе Ортега-и-Гассет (с которым переписывался Хименес н которому посвящен большой цикл стихов Мачадо) задумал серию работ под общим названием «Спасения». Философ выпустил лишь первую книгу этой серии — «Размышление о Дон Кихоте». Какой смысл может иметь теологический термин «спасение» в применении к «Дон Кихоту», Эскориалу, птице, дереву, горному кряжу? Спасти «душу живу» ландшафта, книги, картины, любой вещи, спасти ее духовную сущность, сделать ее достоянием человека. А тем самым спасти человека от овеществления, сохранить живую пульсацию в его взаимоотношениях с природным и вещным миром, обратную связь человека и природы, которую буржуазная цивилизация грозит превратить в одностороннее, механическое, бездушное использование, манипулирование. Поэзия Хименеса и Мачадо и была подлинным «спасением» материального мира для человека. «Вещи — любовницы, сестры, подруги… — пишет Хименес, — … они нас ждут терпеливо и всегда встречают улыбкой, застенчивой и счастливой». Оба поэта могли бы сказать о себе словами Платона из «Пира»: «…любовью называется жажда целостности и стремление к ней».
В названии первого сборника Мачадо — «Одиночества» — заключена жизненная и творческая программа обоих поэтов в начале их литературного пути. Спасение живой души человеческой казалось им тогда возможным только в уединении, в изоляции от общественной суеты. «Я думаю, что ты в Сории, а я в Могере, — писал Хименес из родного андалузского городка Могера Мачадо, служившему учителем в кастильском городке Сории, — ближе к самим себе, что мы обогатили наш внутренний опыт так, как не обогатили бы его в шумных городах, где раньше жили. Ведь там чувствуешь себя, что ни говори, вне вещей. Мы выпали из этой общей цепи, и потому теперь мы — только мы, больше мы, чем раньше… Мы сами целые миры — как столько людей, что никому неведомы прошли по земле, — и наше искусство растет, углубляется и идет к своей цели в одиночестве и тишине».
Однако не напоминало ли такое обособление пресловутую башню из слоновой кости, в которой некоторые художники конца прошлого века оберегали свою рафинированную восприимчивость от мещанской пошлости и плебейской грязи? Такой упрек критики адресовали Хименесу, и он его решительно отклонил:
«Башня из слоновой кости и прочее в этом роде? Моему уединению, моему „звонкому одиночеству“… я учился не у какой-то ложной аристократии, а у единственно подлинной. С детства в моем Могере я учился у землепашца, у плотника, у каменщика, у шорника, у маляра, у гончара, у кузнеца, которые работают почти всегда в одиночестве, вкладывая всю душу в свой труд…»
Знаменательно в этих словах сопоставление поэта с ремесленником. Ведь не став еще тотальной жертвой капиталистического отчуждения, ремесленник может быть артистом своего дела, может действительно вложить всю душу в продукт своего труда. Так и в поэзии должна быть запечатлена цельная, неотчужденная, вернее сказать, спасенная от отчуждения личность.
Слова Хименеса указывают и на другую, существеннейшую черту миросозерцания обоих поэтов. Мучившая всех испанских художников на рубеже веков коллизия «народ и чернь» была решена Мачадо и Хименесом с первых творческих шагов. Помогло разработанное Мигелем де Унамуно противопоставление «истории» и «интраистории»: официальной истории, которую вершат в кабинетах, салонах, на площадях больших городов, и незаметной истории народа, который «молчит, молится и платит» и передает из поколения в поколение свои традиции. По существу, в стихотворении Мачадо «Я прошел немало тропинок…» поэтически раскрыта унамуповская концепция «интраистории».
Народ — крестьяне, ремесленники — признается единственной опорой искусства, единственным хранителем духовности в современном мире. Обращение к народному искусству — самая стойкая доминанта творческой жизни Хименеса и Мачадо. Они осваивали, продолжали, перерабатывали практически все жанры испанского поэтического фольклора: лиро-эпический романс, канте ховдо (старинное андалузское музыкально-песенное творчество), более простая народная песня с посылкой (глоссой) и припевом (эстрибильо), солеар и копла (трех- или четырехстрочная строфа). Однако не имитацией, не любованием извне самобытной образностью фольклора замечательно творчество Мачадо и Хименеса, а глубокой потребностью проникнуть внутрь образного мира народной поэзии, воспринять присущее фольклору отношение к жизни, любви, смерти как событиям космического порядка. Уже в ранних стихах Мачадо («Канте Хондо», «Беглянка всегда…» и др.) и Хименеса (циклы «Пасторали», «Весенние баллады» и др.) не только вырисовываются характерные силуэты песенных героев, но воссоздается эмоциональная атмосфера песни. Впоследствии оба поэта продумали и сформулировали свое обращение к фольклору как творческий принцип, сохраняющий и обогащающий личность поэта.
Уже на первом этапе литературной деятельности при общности главных исходных установок выявились и существенные различия в творческой индивидуальности двух старших поэтов.
Всю свою жизнь Хуан Рамон Хименес был фанатиком одной идеи — идеи Красоты. В его представлении вся художественная эпоха, деятелем которой ему выпало быть, — «свободный и энтузиастический поход навстречу красоте…новая встреча с красотой, похороненной в XIX веке буржуазной литературой». Рыцарски отреченно служил поэт красоте — но не одной и той же. В молодости Хименес буквально впитывал чувственную красоту. Высший и сладостный момент лирического переживания — растворение в звуках, красках, запахах природного мира. Синестезия, то есть создание словом музыкальных и зрительных образов, поразительно удается Хименесу. Поистине великолепна красочность его стихов. В юности Хименес брал уроки живописи, да и потом не расстался с мольбертом. Чувство цвета было у него развито профессионально, но еще усилено фольклорными, литературными, философскими ассоциациями. Вот хотя бы одно свидетельство — отрывок из письма к писателю Хосе Бергамину: «…я вернулся из Эскориала прямо-таки отравленный, с мигренью, головокружением и тошнотой. Они выкрасили все деревянные части здания в зеленый, ядовитый, злобно-зеленый цвет, как у обложки „Ревиста де Оксиденте“! А на главном портале гвозди с золотыми шляпками. Золото на зеленом как на костюме тореро. Я не знаю, как это выглядело при великом Эррере. Вы мне рассказывали со слов какого-то умного августинца, что тогда был сохранен натуральный тон дерева. Я еще застал белое с черными гвоздями, что придавало ансамблю массивность, достоинство, величие. А эта зеленая отрава теперь все испортила: камень кажется розово-желтым, проемы — маленькими. Одним словом, они разрушили здание».
Певучесть ранних стихов Хименеса такова, что иногда казалась преувеличенной самому поэту. «Эти баллады несколько поверхностны — в них больше музыки губ, чем музыки души», — писал он о сборнике «Весенние баллады». Вообще, читая книги Хименеса 1900–1910-х годов, тонешь в изобильной щедрости художника, которому доступно как будто все: моментальная точность импрессионистских зарисовок, изящная стилизация, песенный напев, ироническая и даже сатирическая нота и — внезапно — оголенное сострадание горю п нищете человеческим. Но любое переживание — глубокое или мимолетное, серьезное или стилизованное, иногда чуть-чуть манерное, — находит сверкающее внешнее выражение, стих вызывающе, избыточно красив.
Поэзии Мачадо не ослепляет богатством красок, не завораживает музыкой. Это искусство слова, которое прежде всего и поверх всего есть смысл. «Я думал тогда, что поэтическим элементом не может быть ни звуковая ценность слова, ни цвет, ни линии, ни весь комплекс ощущений, но только глубокий трепет нашего духа: то, чем живет наша душа, если она живет; то, что говорит наш внутренний голос, если он вообще говорит, в одушевленном ответе на контакт с миром», — писал поэт в предисловии к переизданию своих ранних стихов. Если поэтический метод молодого Хименеса ближе всего к импрессионизму, то метод Мачадо может быть определен как символизм: «…гармонически найденное созвучие того, что искусство изображает как действительность внешнюю, и того, что оно провидит во внешней как внутреннюю и высшую действительность»[6]. Но «высшей действительностью» была для Мачадо не какая-то скрытая и лишь «мистически прогреваемая сущность» мироздания (выражение Вяч. Иванова), во исключительно внутренний мир человека, «идеи сердца» (по выражению Мачадо).
В ранних стихах Мачадо двойной сюжет: внешний, бытовой, и внутренний, лирический. Они связаны системой устойчивых, переходящих из стихотворении в стихотворение ключевых слов — образов, каждый из которых, нимало не теряя в своей пластичной конкретности, постепенно набирает символический смысл. «Одиночества», давшие заглавия первым двум книгам Мачадо, в бытовом сюжете — просто одинокие прогулки, страстным любителем которых был поэт. В памяти многих звавших его людей он остался одинокой фигурой, которую в любую погоду можно было увидеть в окрестностях Сории, Баэсы, Сеговии — городов, где он жил. Вечер, ночь, ледяной ветер, ясное апрельское утро, пена гор, а главное дорога, — все это, прежде чем претвориться в символ, существует для читателя в реальном обличии. Почти в каждом стихотворении есть фонтан или источник. Его струи «говорит», «звенит», «смеется», «мечтает», «поет». В Андалузии (а Мачадо родился и вырос в Севилье) «игра воды» — особое искусство, сохранившееся от арабского владычества. Мавританские фонтаны в отличие от европейских, предназначенных поражать глаз каскадами воды, услаждают слух. Посетитель садов Хенералифе в Гранаде не сразу осознает, что за разноголосый хор окружает его. Это звучит вода, тонкими струйками падающая в мраморные чаши, — фонтаны звенящие, поющие, всхлипывающие, бормочущие, шепчущие, лепечущие, смеющиеся… Для андалузца вода — это голос, стоячая вода кажется немой. Потому и в стихах Мачадо неумолчно звучит голос воды, голос фонтана, отождествленный с нашим внутренним голосом.
Скрытый, лирический сюжет — те «галереи», в которые уводит дорога одинокого поэта, те слова, что шепчет ему струя фонтана, — можно назвать «поисками утраченного времени». Поэт хочет вспомнить, воскресить, вернуть себе что-то ушедшее, ускользающее, наверное, даже небывшее. Детство, безоблачная радость, юношеская любовь, а вернее, ожидание любви, — в прошлом много смутного, недосказанного, полузабытого, но зато вспоминается оно с пронзительной яркостью, на миг — но болезненно счастливо! Но граница между реальным миром и очарованным, зыбким миром памяти и сна никогда не размывается полностью, реальность не превращается в призрачность. И этим уже предопределена будущая победа реальности над химерами сознания.
Перелом в поэзии Мачадо и Хименеса подготавливался исподволь и с очевидностью обнаружился к 1917 году, когда вышли в свет «Поля Кастилии» Мачадо и «Дневник поэта и моря» (в первом варианте «Дневник только что женившегося поэта») Хименеса. В личной жизни и Мачадо и Хименеса произошли за эти годы события, по-иному окрасившие восприятие мира. А главное — оба поэта жадно вслушивались в голоса эпохи. Широта и напряженность философских, политических, эстетических размышлений Мачадо засвидетельствована его философской и критической прозой[7]. Хуана Рамона Хименеса иногда рисуют этаким отшельником, плотно закрывающим двери и окна от сквозняков истории. Но этот портрет далек от действительности. Какая социальная наблюдательность проявлена, например, в стихотворениях в прозе из книги «Дневник поэта и моря», написанной по впечатлениям от поездки в США! В письме к X. Ортеге-и-Гассету от 1921 года по поводу проекта издания журнала Хименес прямо говорит о том, что его замкнутость, его «одинокое усилие» будет длиться до тех пор, «пока он не найдет ничего лучшего, с чем связать себя». Хименес следил за идейными движениями эпохи — следил как бы со стороны, но заинтересованно (на склоне дней он назвал свое мировоззрение «поэтическим коммунизмом»). В том же письме к Ортеге Хименес спорит: «Только башни открыты всем четырем ветрам». Этот образ встречается и в стихах Мачадо 20-х годов: «Чувствовал все четыре ветра на перекрестке своей мысли».
Каждый из них, отвечая голосам эпохи («четырем ветрам»), оставался «башней», то есть самим собой. Коренную разность их талантов лучше всего определил в 1936 году Хименес: «Антонио Мачадо, великий поэт, пропускает мир сквозь себя, переваривает мир внутри себя. Я же по-другому: я создаю свой мир внутри себя». Сказано удивительно точно: особый поэтический мир, вертоград души, созданный поэтом — на радость и поучение людям, конечно, — но ревниво охраняемый от диссонирующих внешних звуков, — п реальный мир с режущими диссонансами, пропущенный сквозь мысль н сердце поэта.
Красота осталась целью и идеалом Хименеса до конца его дней, но красота, услаждающая чувства, отступила перед красотой, облагораживающей в возвышающей чувство. Поэт осознает этическую ценность красоты. Прекрасным должно быть прежде всего переживание, каждый миг душевной жизни — лишь потом стих. Поэзия стала для Хименеса непрерывной внутренней работой, постоянным самоочищением, созиданием субъективной красоты, которая затем должна объективироваться в слове. «Искусство — это непосредственное, подчиненное сознательному», — заявляет он. Решительно и самоотверженно поэт отказывается от многих средств внешней выразительности, которыми виртуозно владел: от полной и точной рифмы, от изысканной метрики, от утонченной звуковой инструментовки и пышной изобразительности. Стих становится скупее и аскетичнее, становится короче, освобождается от любых оков, любого закона — кроме движения мысли. Зато повышается значение слова, ответственность каждого слова. «В свободном стихе все идет от меня, а не притянуто рифмой, — пишет Хименес молодой испанской поэтессе Анхеле Фигере, — …в испанской поэзии мне теперь нравится только восьмисложник наших романсов, наши песни и верлибр, который я называю голым стихом». Влияние народной поэзии на творчество Хименеса ничуть не уменьшилось, а скорее усилилось, вытеснив многие иные увлечения юности. Другие художественные влияния, проникая в поэзию Хименеса, как бы приноравливаются к ладу испанской песни. Так, Хименес заинтересовался японской поэзией: «танка» и особенно «хокку», совсем короткие, трехстрочные стихи, напоминают испанские коплу и солеар. Но в копле всегда, хотя бы намеком, дан эмоциональный сюжет, а хокку должно быть построено на выразительной внешней детали, «причем лирика природы и в этом жанре является преобладающей»[8]. Хименес сопрягает изобразительную лаконичность хокку и человеческий драматизм коплы: «Белое облако вдали, ты мертвое крыло — но чье? — не долетевшее — куда?» или «Схватил тебя? Не знаю: тебя схватил, нежное перышко, или твою тень».
Главенствующая тема стихов Хименеса — утверждение незыблемого и нескончаемого единства всего сущего, человека и космоса, души и вещей. Одушевление природы и отелеснивание духа — закон его образности: «…душа моя с плотью твоею, любовь, и душа твоя с плотью моей». «Цвета, идеи» — называется одно из программных стихотворений: краски природы и идеи духа равно возбуждают поэта, равно не дают умереть искусству. Если в раннем стихотворении Хименеса человек оплакивал смерть дерева, а срубленные стволы уподоблялись трупам, то в одном из последних стихов человек притворяется стволом, чтобы вести с живыми деревьями долгую беседу. Часто Хименеса именуют пантеистом, но миросозерцание, воплощенное в его поэзии, отнюдь не то же самое, что философский пантеизм. Не бог растворен в природе, а вся природа поднята до божественного ранга. Еще в модернистской молодости Хименес написал шокировавшую публику строку: «Бог голубеет», — обожествив разом и весенний день, н поэзию, сделавшую в ту пору небесную лазурь своим знаменем, эмблемой красоты. Хименес многократно повторял и варьировал этот образ, пока не завершил его с исключительной экспрессивной смелостью — голубой бог, бог лазурнолицый, которого мы жаждем узреть в вышине небесного купола, отождествляется с бегущей по улице дворняжкой. Самое простое равно самому высокому — потому что живое. В сочувствии миру, в ощущении зрелости души как переполненности миром — гуманистическая ценность красоты, явленной стихом Хуана Рамона Хименеса.
Поэзия Антонио Мачадо — не только со-чувствие, но кроме того и не менее того со-мыслие миру. Социальные, идеологические, философские, эстетические проблемы — все было вобрано поэтом и — пережитое как что-то свое, неотторжимо-личное, — претворено в стих.
Мачадо был присущ дар чеканить в стихе формулы, схватывающие существенные черты исторического процесса или явления. Поэтические формулы из стихов «К берегам Дуэро», «По землям Испании», «О призрачном прошлом» и «Призрачное завтра» весомее иного исторического трактата. «Поколение 98 года» выдвинуло и обсуждало антитезу «двух Испании». Одна Испания — старая, феодальная, имперская, воинствующе-католическая. Это прихорашивающаяся старуха с офорта Гойи, исторический хлам, который давно пора на свалку. Другая, сегодняшняя, Испания — буржуазная, завистливо косящаяся в сторону Европы, но пресмыкающаяся перед грандами и епископами. Антонио Мачадо бескомпромиссно отрицает н призрачное прошлое, и призрачное завтра. Впервые в испанской поэзии именно в стихах Мачадо появляется третья Испания, ее подлинное, не эфемерное будущее.
Корни мировоззрения Мачадо — в просветительской идеологии, воспринятой им в семье, богатой либеральными традициями, и в Институте свободного образования (единственном в Испании среднем светском и либеральном учебном заведении, существовавшем до гражданской войны). Поэтический некролог Франсиско Хинер де лос Риосу, выдающемуся испанскому просветителю, педагогу и публицисту, основателю Института свободного образования, свидетельствует, что Мачадо сохранил верность заветам учителя. Однако Хинер де лос Риос и его соратники уповали исключительно на мирные методы переделки общества, на разум и созидательный труд. А в стихах Мачадо резец поставлен рядом с палицей, с занесенным топором. Убеждение в необходимости и справедливости революции снизу вынашивалось Мачадо задолго до национально-революционной войны. Поэтому н позиция, избранная Мачадо в годы Республики и войны, не была случайной или вынужденной. Стихи надежнее всего доказывают, что Мачадо лишь хранил верность обретенным убеждениям.
Конечно, у Мачадо не было точного представления о политическом характере н классовых задачах испанской революции. Возрождение, колосящееся поле, открывающаяся даль, чистые скрижали, на которых народу предстоят писать своею собственной рукой, — вот поэтический образ революции для Антонио Мачадо.
С юных лет Мачадо серьезно интересовался философией. Его эрудиция в этой области была основательна, хотя он редко употреблял специальную терминологию. В лирике Мачадо обнаруживаются — то предвосхищаются, то обдумываются или оспариваются — философские идеи, выдвинутые в начале XX века западной философией, — идеи Бергсона, Бубера, Хайдеггера, французских персоналистов, не говоря уже об Унамуно и Ортеге-и-Гассете, с которыми Мачадо вел многолетнюю беседу-дискуссию. Философский тезис для Мачадо — всегда образ какого-то отношения к миру, образ возможной позиции человека в мире. Этическое было стихией мысли и поэзии Мачадо. В его сознании все было стянуто к единому центру — поиску нравственного императива, который помог бы человеку преодолеть страх смерти, сомнения и осмысленности жизни, эгоистическое представление об абсурдности того, что лежит за пределами твоего личного существования, словом, весь психологический комплекс, к которому апеллировал пессимистический нигилизм буржуазной философии XX века. Мачадо по-настоящему нужен н важен только человек, только его нравственное, духовное существо. Поэтому в стихах Мачадо не человек растворяется в природе, а природа умещается во внутреннем пространстве человека.
Размышления (я поэтические и прозаические) о личности, о ее конечности и бесконечности привели Мачадо к убеждению, что здоровье, цельность, сознательная активность личности могут быть достигнуты лишь разрывом индивидуалистической замкнутости, лишь признанием «другого», других людей неотторжимой и необходимой частью твоего внутреннего мира. «Бог — это Ты в душе каждого», — формулирует Мачадо идею высшей ценности человека для человека.
«Монолог у меня был всегда диалогом» — эта строка из стихотворения «Портрет» определяет строй поздней лирики Мачадо. Даже наедине с собой поэт ведет диалог, различая внутри себя то вторящие, то перечащие друг другу голоса (образец такого внутреннего диалога — в «Поэме одного дня»). Недаром стихи и проза, написанные в конце 20-х — начале 30-х годов публиковались Мачадо от имени «апокрифических», вымышленных им поэтов Абеля Мартина и Хуана де Майрены. Каждый из двойников наделен биографией, характером, особым кругом интересов. Мачадо как будто расчленяет свое сознание, чтобы выслушать поочередно каждый из голосов и вновь воссоединить их в целостность.
Стремление к «другому» — в конечном счете, к человечеству — могуче изменило духовный климат поэзии Мачадо. Боль от сознания человеческой обреченности не стала менее жгучей, но лирический герой научился побеждать ее, думая о земном времени, которое и после его смерти «ведет череду рассветов» для других людей. Потребность в общении, в сердечной связи между людьми стала основой поэтики зрелого Мачадо. Не раз говорит он о новом, грядущем лиризме — лиризме «общего дела», «сопричастности». «Поэт… воспринимает чувства своих ближних и узнает их в себе как человеческие чувства». Прообразом будущего лиризма, сегодняшним хранилищем коллективных, подлинно человеческих чувств оставался для Мачадо фольклор. В годы зрелости Мачадо использует н гномические жанры (коплу, солеар, пословицу), и песню, и романс. В народных гномах Мачадо привлекает концентрированная ясность и простота — в двух-трех строках обобщен опыт многих поколений, сказано нечто важное о жизни и человеке. Народный романс сообщил «Землям Альваргонсалеса» то эпическое дыхание, что превратило заурядное сельское преступление в грандиозный суд над злом, который вершат народ, природа и совесть.
На первый взгляд поэтика Мачадо мало меняется на протяжении его творческой жизни. По-прежнему она строится на ключевых словах: дорога, море, сон. Однако семантическое поле этих слов расширяется за счет исторических и философских ассоциаций. Движение внутри образа ведет не к иной, невидимой, действительности, а к реальности, осмысленной в общечеловеческом плане. Символ направлен не от объективного к субъективному (как в первых книгах), а от субъективного к объективному. Самое стойкое ключевое слово — «дорога» — раньше символизировало зыбкий, не оставляющий следов путь человека по бытию. В стихах о смерти Абеля Мартина последнее, что видит умирающий поэт, — луч дороги в горах, неисчезающий, запечатленный труд и опыт человеческий. Появились в стихах зрелого Мачадо и новые ключевые слова, которых не было в «Одиночествах». Самое важное из них — пробуждение, бодрствование. Не смыкайте глаз, не предавайтесь сну! — повторяет художник, призывая к непрерывной нравственной работе. Сон и пробуждение, тьма и свет — центральная антитеза поздней лирики Мачадо. «Все наши усилия должны быть направлены к свету, к осознанию», — пишет он Унамуно. Осознание реального мира и личной ответственности каждого в мире — вот свет, обретенный великим поэтом и оплаченный творчеством и жизнью.
Следующее поколение поэтов, представленное в нашем томе Федерико Гарсиа Лоркой, Рафаэлем Альберти и Мигелем Эрнандесом, вступило в литературу после первой мировой войны. Катастрофичность эпохи стала очевиднее, национальный кризис все четче связывался в сознании интеллигенции с начавшимся распадом мировой капиталистической системы.
Молодежь 20-х годов тянется к опыту европейского искусства, под влиянием новейших авангардистских течений — дадаизма, испано-американского креасьонизма, позже сюрреализма — в той или иной степени находится вся плеяда молодых поэтов. И все же главным фактором, определившим их творческое становление, было чувство преемственной связи с великими традициями национальной культуры. Эксперименты с интеллектуально усложненной метафорой или с подсознательными ассоциациями не уводили молодых поэтов прочь с пути Мачадо и Хименеса. Не в формальном, а в большом историческом масштабе художественней идеи молодой испанской лирики — та же, что у Мачадо и Хименеса: спасение личности, защита ее права на свободу, жизненную полноту и активность. Вслед за Мачадо и Хименесом новые поэты видели в народе и народном искусстве ту общность, в которой нуждается самое смелое, самое независимое творческое «я», без которой современная поэзия иссыхает и распадается на бессильные в своей распыленности атомы.
Взаимоотношения поэта и народной песни совершенно по-новому почувствовал и решил Федерико Гарсиа Лорка. Всю жизнь он собирал, изучал и пропагандировал народные песни — но никогда не пытался им подражать. «Из народной поэзии нужно брать только ее глубинную сущность и, может быть, две-три колоритные трели, но нельзя рабски подражать ее неповторимым интонациям», — говорил он в 1922 году. Глубинная сущность — мироощущение, запечатленное в народной поэзии. К нему надо добраться, как к древесному корню от образной кроны, но бесполезно демонстрировать его как экзотическое зрелище. Надо найти народное, коллективное в себе и себя I в коллективном, не отказываясь при этом — ибо для современного человека уже невозможно раствориться в сверхлнчной стихии — ни от сознания своей личной неповторимости, ни от индивидуального видения мира.
Внутреннее напряжение поэзии Гарсиа Лорки всегда рождается меж двух полюсов — коллективного н личного сознаний, на экваторе (любимый поэтом образ), где сталкиваются волны, идущие от обоих полюсов. Народное миросозерцание исполнено для поэта такого величия, такой сумрачной, но живительной силы, такой органичной цельности, что он рвется к нему по I тропам своей прихотливой п самобытной образности. Для этого миросозерцания рождение, смерть, любовь, материнство еще не опошлены буржуазным обществом, не превращены в заурядные повседневные происшествия, а остаются великими космическими событиями. Их окружает тайна, в которой нет ничего религиозно-мистического, — это тайна мирового закона, чередования жизни и смерти, нераздельности жизни и смерти. Народное миросозерцание не знает — или не признает — мелких чувств, маленьких побед и ничего не значащих поражений. Любовь чревата смертью, граничит со смертью — она не любовь, если не достигает такого накала. Свобода покупается только самоотречением. Отношения людей друг с другом и с космосом подняты над барьерами общественных установлений, эти отношения даже не драматичны, а мистериальны. Но вечная мистерия свершается в пространственно-определенном и сохраняющем бытовую конкретность мире — в «Андалузии слезной».
Родина Федерико Гарсиа Лорки — Андалузия — была на протяжении веков средоточием многих культурных влияний, неотъемлемой частью вошедших в испанскую национальную культуру: античного, арабского, еврейского, цыганского. Все сплавилось в народном сознании и продолжает жить в фольклоре. В этом объяснение исторического калейдоскопа, каким кажется поэзия Лорки, где соседствуют реминисценции из христианской и языческой мифология, античной трагедии, средневековой мистерии, балаганного фарса, лубочных романсов. Еще глубже, нежели реминисценции на библейской в античной мифологии или арабских сказок, лежит пласт, соединяющий поэзию Гарсиа Лорки с самыми глубинными слоями народного сознания — с пережитками древнейших языческих культов, с архаическими верованиями. Притом Лорка не просто находит и использует какие-то элементы культовой символики. Особой интуицией он по сохранившимся в быту обломкам, пережиткам угадывает весь склад сознания древнего человека и воссоздает его как единое целое. Это позволяет ему сочинять «свои мифы», как он говорил, то неожиданно совпадающие с древнейшими поверьями, то совершенно оригинальные, но вполне соответствующие архаическому сознанию.
Александр Блок писал по поводу фольклорного анимизма: «То, что было живой необходимостью для первобытного человека, современные люди должны воссоздавать окольными путями образов»[9]. Сказано как будто в предвестии поэзии Федерико Гарсиа Лорки. Но «путями образов» Лорка не только воссоздает первобытное мироощущение, именно тут — в образе, построенном на основе современной поэтической речи, — он сращивает коллективное с индивидуальным, только своим.
Как и для Хименеса, для Гарсиа Лорки мир — материальное и духовное — един. Но это единство еще более вещественно. Все элементы вселенной: звезды, свет, тень, минералы, растения, тела и даже отвлеченные понятия — как будто состоят из одного н того же вещества п свободно перетекают друг в друга. Звуковой и зрительный образ часто подменяют друг друга как нечто однородное, растущее от единого корня. Простые, домашние, обыденные предметы могут вырасти до гигантских размеров, а луна, звезда, земля, океаны могут уместиться в человеческой руке («Луна, чесночная долька…»). Превращения всегда обоснованы звуковой или зрительной ассоциацией, но это лишь окольный путь к сердцевине образа — ощущению всеобщей одушевленности мира, сопричастности каждой частицы космоса нашей человеческой жизни, а нас — космосу.
В «Песнях» и «Стихах о Канте Хондо», писавшихся почти одновременно, мир вечен, един и гармоничен. Тоска, боль, даже смерть не разрушают гармонии — если они естественны, «космичны». Напротив, на краю смерти в человеке открываются «вершины его гнева, горя и плача». Тогда слагается песня — голосом певца, рукой гитариста, телом танцовщицы движет «дуэнде». Этим словом — буквально невидимка, домовой — Лорка обозначал взрыв чувств, напряжение всего человеческого существа, страсть, без которой нет подлинного вдохновения. Искусство народной песни внушило поэту его главное эстетическое убеждение — убеждение в неполноте искусства, созданного только талантом и мастерством, но не одушевленного стихией безудержной страсти. Через народную песню Лорка поднялся к истокам искусства, к тайне искусства, издревле волновавшей эстетику. Платой в диалоге «Федр» писал: «Кто без неистовства, посланного музами, подходит к порогу творчества в уверенности, что он благодари одному лишь искусству станет изрядным поэтом, тот далек от совершенства: творении здравомыслящих затмятся творениями неистовых». Это неистовство и есть дуэнде — только по Федерико Гарсиа Лорке его не музы насылают, а обретает сам человек, когда в крестовый миг жизни — миг любви или смерти — прозревает разом свою и мировую судьбу.
В «Цыганском романсеро» Гарсиа Лорка попытался «сплавить мифологическое с откровенно обыденным наших дней». Смутные фигуры, бывшие в «Стихах о Канте Хондо» одновременно и исполнителями и персонажами народной песни, здесь уплотнились в красочную и волшебную среду «лихих людей» цыган и рожденных их воображением святых. Некоторые персонажи подсказаны поэту преданием или воспоминаниями детства, другие вымышлены, но все они живут по тем же законам прекрасной и трагической гармонии истинной жизни: любовь и свободу покупают смертью, на малое не соглашаются, неистово рвутся к последнему пределу.
Однако «обыденное наших дней» вторгается в сказку и разрушает ее. Жандармы нз «Романса об испанской жандармерии» — безликая, тупая, чудовищная сила, машина уничтожения — пришли в «цыганский город» из реальной обыденности. Недаром Лорка писал другу в 1926 году из родной Гранады: «Жандармы разъезжают по всей Андалузии», — отметив, таким образом, реальный факт свирепого подавления аграрных беспорядков, усилившихся в годы диктатуры Примо де Риверы. В романсе беззащитный цыганский город гибнет под натиском жандармов, а вместе с ним гибнет поэзия, сказка, «воображение». Смерть от жандармской пули или сабли противоестественна, в ней нет ничего космического, сулящего новое рождение. Мировая гармония рушится, когда в нее вторгается социальное наших дней. «Романс об испанской жандармерии», завершивший «Цыганское романсеро», подвел поэта к осознанию кризиса, и этот кризис был прежде всего социальным: поэт не мог отвернуться от современности, а современность и поэтический миф были несовместимы и враждебны.
С огромной силой боли, а временами отчаяния, эта враждебность осознана в книге «Поэт в Нью-Йорке» — своеобразном современном «сошествии в ад». Книга построена на четко осознанной автором антитезе: буржуазная урбанистическая цивилизация, бездушная, механическая, мертвенная, противостоит жизни, природе, человеческому естеству. Эта антитеза дробится в образных темах — от реалистически-бытовых до гротескно-инфернальных: сила — бессилие, плодовитость — бесплодие, смерть естественная — смерть неестественная, наконец, негры — белые. Негры в Нью-Йорке — то же, что цыгане в Андалузии. Преследуемые, униженные, поставленные на низшую ступень социальной лестницы, они — изгои — не втянуты в обездушенный общественный ритм. Посланцы природы, окруженные в воображении поэта тропической свитой из лиан, кобр, кайманов, они пророчат обреченность поработившего их общества. Нью-Йорк — ад и вместе с тем завершение буржуазной цивилизации. Все тут настолько жестоко, неестественно, ложно, настолько созрело для уничтожения, что в кульминационный миг поэтического странствия возникают апокалипсические картины. Вновь, как в «Романсе об испанской жандармерии», поэт развертывает образ бушующего уничтожения. Только теперь победители и побежденные меняются местами: природа, народ, искусство вершат Страшный суд над угнетателями. Гигантская фигура Смерти, плюющая смертельным ядом в окна небоскребов, изгиляющаяся в разнузданном танце среди банков и контор Уолл-стрита, связана с народной смеховой культурой, с испанской традицией карнавального н лубочного изображения смерти. Нью-йоркский карнавал преобразился в негритянский языческий праздник, праздник-расправу. Но как в карнавальном прославлении смерти всегда заложена радость обновления, так и здесь за крушением буржуазного мира должно последовать возвращение человечества к любви, плодовитости, к естественному закону жизни. Об этом мечтает поэт в последних частях книги — после бегства из американского ада.
Дальнейшее преодоление кризиса связано с театром. В 30-е годы Гарсиа Лорка увлеченно работает и как драматург и как режиссер, потому что «художник должен плакать и смеяться вместе со своим народом», а «драматическое дает больший контакт с массами». В «Кровавой свадьбе», «Йерме», «Доме Берварды Альба» постепенно все яснее н яснее выявлялось социальное лицо той силы, что уничтожает или урезает полноту человеческого существования, встает между человеком и космосом, человеком и естественным законом жизни. Это собственничество, мещанство, буржуазность — в общественных отношениях и в душевном строе. Распознав врага, а главное — почувствовав и увидев в народном мире живые и могучие силы сопротивления буржуазности, поэт в лирике вернулся к глубокому переживанию трагедии человеческого удела («Плач по Игнасьо Санчес Мехиасу», «Диван Тамарита»). Мир как бы уравновесился — ведь борьба народная велась и за то, чтобы человек в своих чувствах стал достоин жизни и смерти, чтобы исчезновение каждого человека воспринималось как рана на теле вселенной, чтобы смерть искупалась только новой жизнью.
Рафаэль Альберти современникам казался близнецом Федерико Гарсиа Лорки. «Два вакхических андалузца, — писал Пабло Неруда, — певучие, щедрые, таинственные и народные, они одновременно черпали из источников испанской поэзии, из тысячелетнего фольклора Андалузии и Кастилии». С детства, проведенного на кадисском берегу, Альберти хранил в памяти пленительную певучесть андалузской песни. Источником для его первых книг послужили и старинные песенники, в которых собраны средневековые народные песни. Альберти принес в испанскую поэзию не только редкий, поистине виртуозный версификационный дар, но и свое видение мира, отличавшее его и от предшественников, н от великого друга-«близнеца», и от других поэтов-современников.
Альберти недаром тянулся не к канте хондо с его космическим неистовством, а к более простым и легким — грустным или веселым — песням андалузских и кастильских селений. Их напев не будил древнюю и дикую музыку — как в «Стихах о Канте Хондо» Федерико Гарсиа Лорки, — а помогал поэту выпевать свою мелодию. Рафаэль Альберти с первой же книги подчеркнуто индивидуален, но в этой индивидуальности еще очень много детского, капризно-ветреного, наивно-мечтательного.
«Моряк на суше» — удачно выбрана формула заглавия первой книги. Тут и детские мечты о морях, шхунах, дальних плаваниях, приключениях, и романтический образ моря как символа свободы, и тоска по несбывшемуся, и метафора судьбы поэта: моряк на суше — поэт в прозаической, чуждой ему действительности. Вообще в первых книгах Альберти царит романтическое мироощущение, не кажущееся искусственным именно потому, что питается детскими грезами, близкими человеку любой эпохи. Волшебное «если бы…» определяет поэтическую логику Альберти и позволяет ему смело путешествовать из грез в реальность, соединить фантастику и быт современного города. Альберти дерзко ввел в фольклорную ткань своего стиха реалии XX века: экспрессы, самолеты, кино и телеграф весело уживались с песенными и сказочными персонажами.
Подкупает и непривычная для испанской поэзии праздничность и жизнерадостность Альберти. «Мне хотелось, чтобы все было ярко, как праздник, как весенняя, летящая в пестроте и блеске регата». Так оно и было — и позднее, когда детская мечтательность сменилась суровой и драматической трезвостью, стих Альберти не утратил этой яркости, этой праздничной звонкости. Таково уж свойство таланта — нарядное, сверкающее, одетое светом слово.
Артистизм — врожденная черта Рафаэля Альберти. В его стихах, как и в стихах Хименеса, чувствуется глаз живописца — но краски еще интенсивнее, чище, звонче. Однако дело не только в живописности и музыкальности слова. Артистизм Альберти проявляется и в том, как легко он овладевает любой манерой, любой художественной идеей — и выражает в ней себя. Впоследствии это мгновенное вживание в чужой художественный мир помогло ему создать замечательные циклы стихов о музыке и живописи. На протяжении 20-х годов Альберти не раз был захвачен тем или иным эстетическим поветрием (например, в книге «Прочная кладка» — барочной, в стиле Гонгоры, интеллектуальной сложностью метафоры; в книге «Об ангелах» — сюрреалистической ассоциативностью), быстро перенимал новый стиль — и всегда сохранял присущую ему ясность рисунка, пластичность, какую-то осветленность образных форм. Сам Альберти приписывал своеобразие своего поэтического видении влиянию традиции: «Рисунок пышный и расцвеченный блестками, но всегда четкий, как парадный костюм тореро. Это по-андалузски: вечно колебаться между запутанной, паутинной чащей узора и прозрачной струей фонтана».
Романтическое мироощущение молодого Альберти не выдержало столкновения с жизнью. Иначе не могло и быть. Тяжелое стечение личных обстоятельств (бедность, болезнь, неразделенная любовь) усугубило горечь сделанного поэтом открытия: мир не праздничен, а неблагополучен, несправедлив и уродлив. Альберти одолел житейскую беду, осознав н выразив ее поэтически. Так появилась книга «Об ангелах», страстный крик о безвременье и безлюдье, одна развернутая метафора «мертвого мира», где бродит человек, утративший «рай», то есть детскую веру и мечту.
В образной системе книги использованы библейские и средневековые христианские представления. Альберти получил в семье и в иезуитской школе строгое католическое воспитание — опровержение уроков детства стало одной из его постоянных тем. В католической теологии есть даже специальный раздел — «ангеловедение». Среди ангелов в стихах Альберти — расслоение, как в мирских, общественных явлениях и силах: ангелы мести, разочарования, войны несут зло — лишь нередка видит поэт далекое мелькание крыльев ангела света. Герой поэмы тщетно ищет «доброго ангела», который мог бы стать поводырем. Бог не пришлет ангела-спасителя, вера уже не может оберечь от зла и отчаяния. В тот момент Альберти вообще не верил в спасение — книга заканчивается мрачным признанием душевного краха.
Книга «Об ангелах» во многих отношениях кажется двойником книги Гарсиа Лорки «Поэт в Нью-Йорке». Но Альберти не хватает еще той неколебимой глубинной народности, что придает такую историческую широту образам Гарсиа Лорки. Апокалипсис в книге Альберти скорее личный, нежели социальный, индивидуальная душевная катастрофа не предвещает революционного разрушения неправого мира. И все-таки отрицание действительности, слом традиционных устоев сознания выражены настолько решительно, что читателя не удивляет последовавшее вскоре превращение Альберти в открыто социального, революционного поэта. Из самоубийственного смятения он нашел выход к ясности — к идеям коммунизма, к активной деятельности собирателя сил революционной испанской литературы. Сам он сформулировал закономерность такого пути в «Диалоге между революцией и поэтом»: «…если тебя потеряю, алая слава, то где я себя найду?»
Сорок пробежавших лет — сорок лет борьбы и неустанного творчества— подтвердили, что социалистический реализм Рафаэля Альберти выработался как результат органического развития художника. Неизмеримо расширился тематический кругозор его поэзии и не утратилось ни грана его изумительного мастерства. Боевые агитационные стихи военных лет, составившие ядро знаменитого «Романсеро гражданской войны», политические стихи послевоенного периода, печатавшиеся на страницах испанской коммунистической прессы, лирика изгнания, сплавляющая тоску по далекой родине с восхищением могучей американской природой (много лет эмиграции Рафаэль Альберти и его жена Мария Тереса Леон провели в Аргентине), воскрешение прошлого, заново пережитого в стихе, — все доступно музе Рафаэля Альберти.
Важное место в послевоенном творчестве Альберти заняла тема искусства. Идет ли речь о музыке, живописи или античной мифологии, Альберти мыслит как мастер культуры, глубочайшим образом осознающий высокое гуманистическое значение культурного наследия. В главах из книги «Живопись» ранее всего сказалось новое качество поэтической речи Альберти — отточенная афористичность, напоминающая историческую «сло-вопись» Антонио Мачадо. Вообще Федерико Гарсиа Лорка и Антонио Мачадо всегда присутствуют в поздних стихах Альберти: воспоминанием, скрытой цитатой, повторенным или продолженным мотивом. Альберти бережет донесенную им до наших дней живую душу испанской поэзии.
Младший друг Федерико Гарсиа Лорки и Рафаэля Альберти Мигель Эрнандес пришел в поэзию незадолго до гражданской войны. Крестьянский парень, самоучка, знания он добыл самоотверженным трудом. Возможно, поэтому вначале он увлеченно подражает — Гонгоре, Кеведо, Кальдерону, «темному» стилю испанского барокко XVII века. Технические сложности испанского стиха даются ему на редкость легко. Ранний Эрнандес — это головоломные, напоминающие поэтический ребус метафоры, изысканные стилистические фигуры, архаизмы, словесные ухищрения.
Поэзию преобразила любовь. Даже условный антураж его сонетов: сад, пашни, рощи, крестьяне — обретает тяжесть и грубость реального мира. В любовной лирике приоткрылась подлинная личность поэта. Ведь это стихи о любви разделенной, взаимной, счастливой — и тем не менее трагической из-за самой своей громадности. Чувство поэта так огромно, что он не в силах его вынести. Ему мало даже полного обладании, даже полной самоотдачи. Отсюда «вкус смерти» на губах во время поцелуя, предчувствие пограничной близости смерти. Традиционный для испанской поэзии образ быка — воплощение яростной страсти — неожиданно переосмысляется Эрнандесом: одинокий бык оплакивает свою обреченность, «забыв про естество свое мужское». Поэт (быть может, потому, что был крестьянином, пастухом?) отождествляет себя с быком, жертвой корриды.
Подобно Марине Цветаевой, Мигель Эрнандес живет с «безмерностью в мире мер». Таким он был — максималистом, однолюбом, требовательным, бескомпромиссным. Его безмерность искала русло. Всему он отдавался безоглядно, жертвенно, страстно — в ранней юности религии, потом стихотворству, любви. И всего было мало.
В январе 1936 года Эрнандес писал в рецензии на книгу Пабло Неруды «Местожительство — земля»: «Поэзия — не вопрос аллитераций, поэзия — это вопрос сердца… Я по горло сыт нашим чистым и малым искусством. Меня волнует теперь хаотическая, беспорядочная громада Библии, в которой я вижу грандиозные зрелища, катаклизмы, бедствия, мятущиеся миры и слышу могучее биение крови…» Тоска по эпосу — в жизни и искусстве — звучит в этих словах.
В народной трагедии, обрушившейся на Испанию, поэт воистину нашел себя. В предисловии к сборнику своих пьес «Театр на фронте» (1937) Эрнандес пишет: «18 июля 1936 года перед лицом предательского военного мятежа я, поэт, и со мной моя поэзия вступили в самую трудную и скорбную, но в то же время н самую славную пору нашей жизни. Я до этого не был революционным поэтом в полном смысле этого слова. Я писал стихи и драмы, восхваляющие тружеников и осуждающие буржуазию, но только предательство 18 июля 1936 года побудило меня бесповоротно превратить мою поэзию в боевое оружие».
В республиканской поэзии военных лет стихи Эрнандеса выделяются юношеской пылкостью, пафосом старинных эпических песен и какой-то обнаженной прямотой. Вообще лиризм Эрнандеса не знал средостений между личной жизнью поэта и поэзией. В безграничной субъективности Эрнандеса, как будто не писавшего ни о чем другом, кроме как о своей жизни (даже когда он писал о событиях мирового масштаба), и как будто не умевшего говорить иначе, нежели стихом, — непреложное своеобразие Эрнандеса в ряду испанских поэтов. Для того чтобы стать более народным, ему нужно было становиться все более и более субъективным. Чем более полно, искренне, страстно выражал он самого себя — тем полнее раскрывался в его поэзии народный испанский характер.
Герой последних книг Эрнандеса — это он сам и вместе с тем это рядовой милисиано, принявший на свои плечи всю безмерную тяжесть войны и фашизма. Сначала боец, потом узник франкистской тюрьмы, испытавший все лишения и муки, но более всего страдающий за родную невспаханную землю, за жену, за растущего в голоде и нищете сына, — эту простую судьбу многих тысяч испанцев поэзия Эрнандеса подняла на вселенский уровень. Призванием Эрнандеса оказалось быть «соловьем несчастий». В тюремных стихах он обрел полный голос. Отпало все подражательное, искусственно сложное, осталось самое нужное — простота песни. «Романсеро и кансьонеро разлук» называется последняя книга Эрнандеса. Трудно измерить ответственность этого названия. Ведь «Романсеро» и «Кансьонеро» — собрания народных романсов и песен, хранилища вековых сокровищ народной культуры Испании. Во время войны 1936–1939 годов испанские поэты вместе слагали поэтическую хронику событий и назвали ее «Романсеро гражданской войны». Эрнандес имеет право на такое заглавие, потому что его судьба, его разлуки — с родиной, с любимой, с сыном — одновременно и личная и общая испанская судьба, и воспел он ее с первозданной мощью народной песни.
Предсмертная книга Эрнандеса — завершение и окончательное, высшее доказательство единства испанской поэзии. Поэты-изгнанники Рафаэль Альберти и Хуан Рамон Хименес продолжали свой романсеро и кансьонеро разлуки с родиной. Не случайно в заглавии первой поэтической книги, написанной Хименесом в эмиграции, стоит слово «романсы». Романсный стих, чуть монотонный и плавный, как движение морских волн, нужен поэтам и для торжественного реквиема, и для воспоминания о павших друзьях, и для горького тоскования на чужбине. С ним приходит большое дыхание мысли и чувства — дыхание истории испанского народа. А с песней, с коротенькой коплой, приходит высшая мудрость и высшая ясность.
В 50–60-е годы для испанской литературы наступила пора возрождения, зазвучали новые голоса. Не сразу и лишь благодаря мужественным усилиям передовой испанской интеллигенции творчество пяти великих национальных поэтов вновь стадо доступным их соотечественникам. Но и в самые тяжелые годы франкистской диктатуры молодежь внутри Испании иснала нравственные уроки в стихах поэтов, чьи жизни стали уже легендой. Один из первых актов консолидации сил антифранкистской интеллигенции связан с именем Антонио Мачадо: в 1959 году в день двадцатилетия смерти поэта на кладбище в Кольюре собрались республиканцы-эмигранты и писатели, тайком приехавшие из Испании, чтобы участвовать в этом торжественном митинге.
Произведения Хуана Рамона Хименеса, Антонио Мачадо, Федерико Гарсиа Лорки, Рафаэля Альберти, Мигеля Эрнандеса стали признанной неотъемлемой частью мировой классики. Критика пытается разгадать секрет их растущей притягательности для международного читателя. Очевидно, сегодняшнего читателя поражает и привлекает то, что эти произведения созданы людьми, искушенными в сложностях философской и художественной культуры нашего столетия, владеющими самыми современными средствами языкового выражения, — и при этом людьми, для которых народное мироощущение остается огромной, необходимой, даже главной частью собственной духовной жизни. Фольклор — их духовная родина, но они не растворяются, не теряют в этой стихии ни грана индивидуальности, а находят именно в фольклоре прямой, единственно верный, в их представлении путь к самоосуществленпю, к выявлению неповторимого склада личности каждого художника. И в этом — одно из чудес искусства XX века.
Хуан Рамон Хименес
СТИХОТВОРЕНИЯ
Из книги
«ТРЕТЬЯ ПОЭТИЧЕСКАЯ АНТОЛОГИЯ» (1898–1953)
ЛИЛИЯ И СОЛНЦЕ
БЕЛЫЕ ПЕЧАЛИ
«Мне снилось сегодня ночью…»
ЮНОСТЬ
(«Мы с тобой одни остались…»)
ЮНОСТЬ
(«Когда сказал ей в тот вечер…»)
«Над слюдою речного плеса…»
«Посох держа на плечах …»
«Под вечер осенний ветер…»
Le vent de l’autre nuit
a jeté bas l’Amour…
«Я не вернусь. И в потемках…»
«В этих долинах отрадных…»
«Я просто сказал однажды…»
«Тот букетик милых цветов…»
«Спускаюсь в сад и женщин встречаю…»
«В то утро весеннего дня…»
«Вокруг — пустота. Лишь вода…»
«Черный ветер. А в черном ветре…»
…Par délicatesse
J’ai perdu ma vie.
«Ко мне обернешься, плача…»
«Женщина рядом с тобой…»
«В полях печально и пусто…»
«Встречают ночь переулки…»
«Сторож гремит на бахче…»
«Они уже здесь, телеги…»
«Склоном земным исполин…»
«В лазури цветы граната!..»
«Ночь и ночная дорога…»
«Селенье. Над темноватой…»
«Одним из колес небесных…»
ВЕСНА
(«А мне ни до чего нет дела…»)
ОСЕННИЙ ДОЖДЬ
КОМНАТА
«Мы думали что все на свете…»
КРЕСТНОЕ УТРО
ИДУ НЕУСТАННО
ПОЭТ НА КОНЕ
ЗЕЛЕНАЯ ЗЕЛЕНУШКА
«Люблю зеленый берег с деревьями на кромке…»
«Этой смутной порой, когда воздух темнеет…»
«Холодные радуги в зарослях сада…»
«Детство! Луг, колокольня, зеленые ветки…»
«Чем он был изначально, твой напев соловьиный?..»
«Чуть желтеет луна за седой пеленою…»
«Под ветром растаяла туча сырая…»
ОДИНОКАЯ ЛУНА
«Что хоронишь ты, птица, в соловьиной гортани?..»
«Не знаю, кем она забыта…»
«Я розу грустную в тот вечер…»
«Происходило это летом. На машине старой…»
КОНЕЦ ОСЕНИ
ЗЕЛЕНАЯ ПТАХА
(«Память мне изменила…»)
ПРЕДВЕСЕННЕЕ
СНЫ
ОКРУГА
ВЕСНА
(«Возник тишайший щебет ласточки-простушки…»)
КОНЕЧНЫЙ ПУТЬ
«Я погрузился в рощу…»
ВОЗВРАТ
К АНТОНИО МАЧАДО
«Щемящие сумерки позднего лета…»
«Увядшие фиалки… О запах издалека!..»
«Бродят души цветов под вечерним дождем..»
…Черепицы
в дожде
и цветах.
ПОЭТУ ДЛЯ НЕНАПИСАННОЙ КНИГИ
БЕДНЫЙ МАЛЬЧИК
ПИРЕНЕИ
МАТЬ
ТОПОЛЕВАЯ РОЩА
ОТРОЧЕСТВО
СЕЛЬСКИЙ КАРНАВАЛ
ЗЕЛЕНАЯ ПТАХА
(«Зеленый и смуглый лимон…»)
ЗИМА
ПОЭТ
ОНИ
ЛЮБОВЬ
«Воскресный январский вечер…»
НОВЫЙ МИР
ЗЕЛЕНАЯ ПТАХА
(«Я пролетаю в полночь…»)
ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ
В ТОСКЕ
ГОРЬКО-СЛАДКАЯ ПЕСНЯ
ЗИМНЯЯ ПЕСНЯ
«Блеял ягненок, малыш-непоседа…»
«Деревья — ярче костра…»
«Пришел, как жизнь, короткий…»
«Подай мне, надежда, руку…»
РАССВЕТ
«У меня по щеке пробежала слеза…»
«Безудержной водой…»
«О, как же ты глядела!..»
«На́ море штиль, серебристая ночь…»
ВЕСНА
(«Апрель без ясной близости твоей…»)
МИМОЛЕТНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ
ОКТЯБРЬ
ОБЛАКА
«И сердце в пустоте затрепетало…»
НАДЕЖДА
«Судьба взяла мое сердце…»
17 ИЮЛЯ
«Надежду свою, подобно…»
«Мое сердце ушло вперед…»
«Мой лоб и небо…»
«Летят золотые стрелы…»
«Даже когда между нами море…»
НЕБЕСА
«В сплетенье тончайших бесчисленных нитей…»
«Ну, наконец!..»
ДЕЛО{7}
«Нынешнее через край…»
«Дай, разум, мне…»
«Камень вчерашнего дня…»
«Сначала пришла невинной…»
«Помедли, свет, помедли!..»
«Я снова у моста любви…»
«Печален приход рассвета…»
«Я узнал его, след на тропинке…»
«Чист предстану перед тобой…»
«Встреча двух рук…»
НИЩЕТА
«Лежу в полудреме, в тени…»
«Явилась черная дума…»
НОКТЮРН
(«Туча: черный дымище…»)
«Мимо иду — тополя…»
ПЕСЕНКА
«Я знаю, наверно…»
«Не забывай меня…»
«Я не я…»
«Я как бедный ребенок…»
«О да! С усилием густую крону…»
РАССВЕТ
(«Младенец заплакал…»)
НА ЦЕЛЫЙ ДЕНЬ
СМЕРТЬ
НОЧЬ
«Бабочка света…»
НОКТЮРН
(«Моя слеза и звезда…»)
НАСТОЯЩЕЕ
«Был ее голос отзвуком ручья…»
ВЕЧЕР
БЕССОННИЦА
(«Ночь проходит…»)
«Ее речь отличалась от нашей…»
МОГЕРСКИЕ РАССВЕТЫ
(«Тополя-изваянья…»)
ПРАЗДНИК
ПОЭЗИЯ
НЕЖНОСТЬ
«Пой, голос мой, пой!..»
БЕССОННЫЙ
«К тебе я в сон закрался…»
ОДИНОКИЙ ДРУГ
ЗЕЛЕНАЯ ПТАХА
(«Я в реку войду…»)
РОДИНА
«Укоренился прочно…»
«Белое облако вдали…»
ЮГ
ЗЕЛЕНАЯ ПТАХА
(«Я — здесь…»)
УТРО В САДУ
ИДЕАЛЬНАЯ ЭПИТАФИЯ
ИДЕАЛЬНОЕ МОРЕ
Музыка
ПЕСНЯ
(«В выси — птицы пение…»)
МИНЕРВА{9}
БЕССОННИЦА
(«Земля уснула. Я один сейчас…»)
ОНО
ЛЮБОВЬ
(«Запах цветка нам дарит…»)
ОЧЕВИДНОСТЬ
ПРИРОДА
«Комочек перьев…»
«Только б уснуть этой ночью…»
РОЗЫ
МОГЕРСКИЕ РАССВЕТЫ
ПРЕДЛЕТЬЕ
ПРИСТАНЬ
ТВОРЕНИЕ
ОСЕННИЙ
НЕТ НИ БЛИЗКОГО…
СОСТОЯНИЕ
НА СКАЛЕ
СВЕТ И ЧЕРНОТА
ЦВЕТЫ В ГРОЗУ
ПРИМЕР
ВЕРНУСЬ Я
СЧАСТЬЕ
ПРИШЕДШАЯ ЗВЕЗДА
ВЕТЕР ЛЮБВИ
УТРАТА
МОЯ БЕДНАЯ ТОСКА
ТИХАЯ ДОЛИНА
ЭТО МОЯ ДУША
ПОЛНОТА
МОЛНИЯ
РЕКВИЕМ
ВНЕЗАПНАЯ СТРАНА
Я ЗНАЮ, ОТКУДА ПТИЦЫ…
НАЧАЛО УЛИЦЫ
БОГ ЯВЛЕННЫЙ
МОРЕПЛАВАТЕЛЬ{10}
НО ИДЕАЛЬНОЕ…
ЭТА СОБАКА
С РАДУГОЙ
ДАЛЬШЕ, ЧЕМ Я
БОР ВЕЧНОСТИ
ИЗВЕЧНЫЙ КАРМИН
ЛУЧШАЯ НОЧЬ
ДЕРЕВЬЯ-ЛЮДИ
ВОПРОСЫ К ЖИВУЩЕМУ
ПОСЛЕДНИЙ РЕБЕНОК
«…Знаю, стала ты светом…»
ЦВЕТА, ИДЕИ
ИЗ НАПЕВОВ НИЖНЕЙ ТАКОМЫ{11}
ПЕСНИ ТРЕХ НЕУДАЧНИКОВ
ТОЛЬКО ТЫ
ГОВОРИТ МНЕ РЕКА ГВАДИАНА{13}
ЭТА БЕЗБРЕЖНАЯ АТЛАНТИКА
Из книги
«НЕИЗДАННЫЕ КНИГИ СТИХОВ»,
Тома I–II
«Луна сквозь туман волнистый…»
«Казнить захочешь, так казни!..»
СПОКОЙСТВИЕ
ЗОЛОТО И МАВР
СВЯТАЯ НЕДЕЛЯ{14}
«Когда романтическая симфония отзвучала…»
РОСТОВЩИЦА
КАТОЛИЧКА
НАВАЖДЕНИЕ
«Над крышами скользнув, течет поток червонный…»
ПЕЧАЛЬНЫЙ ЗИМНИЙ ОТЛИВ
ИДЕТ ДОЖДЬ
«Полнолунье наполнено запахом розмарина…»
МЕЛАНХОЛИЯ НАСЛАЖДЕНИЯ
«Эбеновый мрак текучий…»{19}
НАГОТА
«Звезды сражались…»
«Если б только роз я жаждал!..»
МЕЛОДИЯ ХОРОВОДА
ДЕТИ БЕГУЩИЕ
«Щемящая боль забвенья!..»
«Божественно чистой росой окантован…»
«Отблески стекол цветных на мраморе пляшут…»
«Быть сильным или слабым? Что же…»
«У хрупкого хрусткого ветра…»
ЧЕРНАЯ ЧИСТОТА
Из книги
«НОВАЯ АНТОЛОГИЯ»
ПРЕДОСЕННЕЕ
УЧЕНИК ИНТЕРНАТА
АТМОСФЕРА
ДРУГАЯ АТМОСФЕРА
АТМОСФЕРА III
КОГДА Я БЫЛ ДИТЯ И БОГ…
Из книги
«ДНЕВНИК ПОЭТА И МОРЯ»
«Корни и крылья…»
«Тот же поезд, дорога та же…»
СОЛНЦЕ В КАЮТЕ
«О, море! Мятежное небо…»
В ГЛУБИНЕ
СТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕ
ЦЕРКВИ
В сумятице огромных улиц — церкви, легкие, театральные, следят за толкучкой: распахнули двери, мерцают во все свои глаза, — будто маленькие и кроткие средневековые чудища, грубо окарикатуренные каталонским зодчим. Беглый взгляд из толпы позволяет различить блеклое свечение из их печального мрака. «Мы о распятом Христе!», «Войди и найди отдохновение, хоть на миг забудь о земной суете!» — говорят иезуиты. «Отворяю тебе двери храма сего, дабы ты обрел в нем покой…» Так они молятся, взывают цветными стеклами, зажженными в ночной темноте, ничем не отличаясь от прочих реклам и длинных надписей на фасадах вычурных зданий, — разные по цвету, сектам, помыслам. Вот и не хочется в них входить. Выросшему из игрушек, — до них ли? А эти церкви — игрушки посреди огромной витрины.
НЕГРИТЯНКА И РОЗА
Педро Энрикесу Уренье{21}
Сонная негритянка бредет с белой розой в руке (цветок и дремота своим магическим присутствием смягчают печальную пестроту ее одеяния — розовые ажурные чулки, зеленую прозрачную блузку и шляпку из золотистой соломки с лиловыми маками) — обезоруженная дремотой девушка улыбается, а в черной руке белая роза.
Как она несет ее! Словно только о том и помышляет в своем полусне, как бы получше ее нести. Бессознательно ее бережет с уверенностью сомнамбулы, — нежно опекает, словно произвела ее на свет в это утро, словно чувствует себя в полусне матерью этой белой цветочной души. (Время от времени ее голова в дымчатых завитках, радужно воспламененных солнцем, будто они золотые, устало склоняется на грудь или плечо, но рука, с достоинством несущая розу, не дрогнет, осененная этим стягом весны.)
Ее скромное присутствие мчится тоннелем подземки, — и скрежещущая грязная и душная чернота уже не так угнетает. Люди отложили газеты, перестали кричать и жевать жвачку, — все взгляды, словно в мгновенном наваждении усталости и грусти, сходятся на белой розе, которую вздымает негритянка, словно это совесть подземки. А роза в этой внимательной тишине источает нежное благоухание и разгорается, как прекрасная и невещественная явь, которая завоевывает все и вся, вплоть до железа, угля, газет, — все и вся на какой-то миг пахнет белой розой, лучшей из весен, веками веков.
ПОКОЙ ДЕРЕВА
Мистеру Плимтону
С той поры, как здесь утвердилась весна, каждый вечер мы приходим сюда поглядеть на одиночество этого прекрасного старого дерева. Оно живет около первого дома на Пятой Авеню, совсем недалеко от дома, где жил Марк Твен, в этом милом месте, где не так иллюминировано, не так людно, — и вплываешь, как в тихую заводь, в синюю свежую ночь Washington Square[12], в которой, словно в озере, купаются чистые звезды, чуть потревоженные далекими отсветами какой-нибудь унылой рекламы («Germanian»), а ей все равно не затмить этой ночи, древнего корабля в беспросветном море.
Апрель поцеловал дерево в каждую из его ветвей, и поцелуй разгорелся на каждом сучке напряженным нежно-золотистым ростком. Расцветшее дерево похоже теперь на канделябр со спокойными масляными огоньками, какие освещают укромные ниши соборов, — словно бы именно они охраняют красоту этого городского убежища, сияя бесхитростным достоинством матери.
Мимо него и мимо меня, который оперся на его ствол, спешат омнибусы с влюбленными парочками на крыше, они едут с Washington Square на Riverside Drive[13], чтобы целоваться у реки, чувствуя ее каждой клеточкой тела. А дереву не до них, и между ним (нами) и горьким присутствием этих красок, запахов и шумов все больше углубляется пропасть, словно дерево привыкло быть одиноким все свои дремотные зимы, безразличным к изменчивой любви и внимательным лишь к тому, что неизменно. И мой взгляд, вьющийся по его ветвям, становится его цветами и вместе с ним глядит в полночь, и я так же одинок, как это дерево, воспламенившее свое чистое масло (как мое сердце — кровь), чтобы вглядываться в невидимую вечную явь этой единственной, верховной — всегда существующей — весны.
ПОЗДНО НОЧЬЮ
Нью-Йорк словно вымер, — ни души!.. И я медленно бреду вниз по Пятой Авеню и громко пою. Порой останавливаюсь оглядеть большие и хитроумные замки́ банков, витрины на переделке, транспаранты, которые колышутся в ночи… И возникает, наливается силой и ширится эхо, словно из огромного пустого резервуара, — эхо, которое доносится до моего рассеянного слуха, прилетев неведомо с какой улицы. Словно это усталые медленные шаги в небе, которые приближаются и никак не могут меня настичь. И я опять останавливаюсь, смотрю вверх и вниз. Никого, ничего. Выщербленная луна сырой весны, эхо и я.
Неожиданно, неведомо где, близко или вдали, словно одинокий карабинер, бредущий ветреным вечером по побережью Кастилии, — то ли точка, то ли дитя, то ли зверюшка, то ли карлик, то ли невесть что… Бредет… Вот-вот пройдет мимо. И когда я поворачиваю голову, я встречаюсь с его взглядом, влажным, черным, красным и желтым, который немного больше его лица: вот он — одинокий и какой есть. Старый хромой негр в невзрачном пальто и потертой шляпе церемонно приветствует меня улыбкой и удаляется вверх по Пятой… Меня охватывает беглая дрожь, и, засунув руки в карманы, я бреду дальше, подставив лицо желтой луне, — напеваю.
А отзвук шагов хромого негра, короля города, возвращается по небу в ночь, улетает на запад.
ПОРТ
Мисс Хаге
В шесть часов дождя безмолвие, огромного уникального цвета, кажется бескрайним и ощущается глазами, а слух продолжает питаться настойчивой сумятицей сирен, всхлипами сжатого воздуха, сипеньем гудков, словно это звуковая живопись.
А Весна, которой здесь приходится зарабатывать на жизнь, как всем, — как единственной дочери, пробавляющейся оформлением фасадов, — улетает на своей ласточке, вся в белом и в белой панамке, в дом на Лонг-Айленд{22}, чтобы набраться сил перед завтрашним днем.
«ЧУВСТВУЮ СЕБЯ ГОЛУБЫМ»{23}
Какое наслаждение сказать это и никого не удивить, разве что чуть-чуть разозлить! Да, чувствую себя голубым. Прежде, чем я узнал о том, что белокурый сухощавый англичанин высказался в этом же роде, я, подобно тому, кто говорит об этом вслух или умалчивает, много раз чувствовал себя голубым, может быть, и не столько, сколько считает Джеймс Фицморис-Келли{24}, который в своем жалком «The Oxford Book of Spanish Verse»[14] окрестил меня в голубом хроме обложечной купели, выбрав на свое усмотрение четыре стихотворения, — еще раньше я сказал и написал: «Бог — голубой…» Ибо дело не в том, чтобы говорить необычно, как полагают поэты Мадридского Атенея{25} или Нью-йоркского клуба авторов, а в том, чтобы попросту говорить правду, чистую правду наиболее ясным и прямым способом. Да! Какое наслаждение: «Чувствую себя голубым!», «Какая ты голубая!», «Голубизна в моем теле…».
Не для того я это говорю, чтобы сразить вас наповал, как на комиксовом анонсе в трамвае, на котором красный охотник на желтом фоне убивает двух синих демонов, привязанных к сухому дереву.
Нет, не надо убивать тоску, какой бы она ни была, злой пли доброй. Пусть будет свободной, сколько ей хочется (еще бы не хотелось!), как свободен сегодня я — голубой, называя себя голубым в этом зеленом Нью-Йорке, где столько воды и майских цветов.
ПОРТРЕТ РЕБЕНКА
(ПРИПИСЫВАЕМЫЙ ВЕЛАСКЕСУ)
Из угла, в наплыве ранней печальной задумчивости, на меня смотрит мальчик. Как ласкает меня ностальгия этой маленькой испанской души! Это самые прекрасные и нежные глаза, из всех увиденных мною здесь, в бесконечном море добрых взглядов, направленных на меня со всех сторон. Я с грустью думал о нью-йоркской осени, хотя только что началась весна. Вот она — осень, нежданно-негаданно, здесь…
Да, сухие листья падают в этом одиноком уголке, и порою картина сливается с этой зарослью золотых, мальвовых и розовых оттенков, с другими висящими на стене слезами, образующими ее фон, то, что за фоном…
Почему — так? Этот мальчик должен держать в устах лучшую весеннюю розу. Надзиратель спит. Если бы картина была поменьше!..
НЕБО?
Для копии — вовсе неплохо. Немного сухо, тускло и жестковато. Эти художники рекламы слишком хороши, черт возьми. Выше! Еще выше! Осторожней, братцы, не упадите! Еще выше, чтобы не доносился запах краски, чтобы запахло, наконец, первыми розами вечности!
В ТРАМВАЕ
Очки. Высокие фетровые гетры, сморщенные, Грязные. (Девушки едут на танцы, — танцевать друг с дружкой.) Очки, не разглядеть глаз. Неустанно работают челюсти (как я от них устал!), без конца жующие жвачку. Очки. Потешные пьянчужки, вызывающие кривые усмешки, которые обнажают золотые, стальные и платиновые зубы. Очки. Люди, желто-, медно- и чернокожие, в белых, черных и серых жакетах, шляпы с полями восьмеркой… Тени… Очки. Осторожней! Вы наступаете мне на глаза! Взгляд застеклен очками, — без признаков жизни. Очки, очки, очки…
УОЛТ УИТМЕН{26}
— Вы действительно хотите видеть дом Уитмена раньше, чем дом Теодора Рузвельта? В первый раз встречаюсь с подобным желанием!..
Домик — маленький, желтый — рядом с железнодорожным полотном, словно это дом стрелочника, на зеленой лужайке, обрамленной небольшими, побеленными известкой камнями, под одним-единственным деревом. А вокруг — бескрайняя равнина, открытая ветру, который метет ее и чуть ли не сметает нас, полируя скромный тусклый мрамор, который говорит летящим мимо поездам;
Так как никакого сторожа не видно, я обхожу дом, пытаясь разглядеть сквозь окна: что внутри?.. Неожиданно высокий медлительный человек с бородой, в рубашке и широкополой шляпе (точь-в-точь юношеский портрет Уитмена), невесть откуда появившийся, говорит мне, опираясь на железную палку, что не знает, кто такой Уитмен, что сам он поляк, что дом этот его и что у него нет ни малейшего желания кому-либо его показывать. И, пригнувшись, скрывается в доме, закрыв за собой игрушечную дверь.
Одиночество и холод. Навстречу ветру пронесся поезд. Солнце, заалевшее на миг, умирает за ближним леском, и в зеленой, чуть красноватой луже, которую мы обходим, в глубоком безмолвии оживают голоса бесчисленных лягушек.
COSMOPOLITAN CLUB
Ужасающая старушка по фамилии Снобизм! Да, да, она все та же, будьте покойны, мисс С-т, все та же с ее пепельным лицом, большими круглыми очками, белым маскарадом вдовицы и огромным красным маком в области живота, разжиревшего от пристрастия к мясу, о котором уже задумался червь…
Столь обычна слепая вера этих дам на любом из новых карнавалов, будь то религиозная секта, одно из направлений искусства или армия спасения чего-то!.. В стороне от меня, в одиночестве медово-синей залы, три дамы (которые могли бы быть тремя грациями кисти Гольбейна{27}, его последнего периода) курят, отрешившись на время от идеала, застрявшего между их глазками и стеклами очков, и дым, завиваясь ленивыми синими колечками, венчает их капоры, каждый из которых похож на сложный безвкусный торт, где смешались все краски весны, лета, осени и зимы, смазанные беглым вторжением мастихина.
Не знаю, откуда берутся, где умирают эти птицы. Их столько, — подобных этим совам!..
ДОМ ЭДГАРА ПО{28}
Х.-М. de Calappe
— Дом По! Дом По! Дом По!..
— Простите, вы о чем?..
Молодежь пожимает плечами. Любезная старушка шепчет мне:
— Точно, маленький белый домик, да, да, я слышала о нем, — и она порывается объяснить мне, где он находится, но ее взносившаяся память тут же сбивается с верного пути. Никто не знает, где этот дом. И мы отправляемся туда, куда нас ведут полудогадки, и каждый раз его не находим. Может быть, это — бабочка?..
И все же он существует где-то в Нью-Йорке, похожий на беглое воспоминание о звезде или жасмине, о которых мы говорим, что видели их на кусте жасмина или на дожизненном небе — в детстве, в обмороке, во сне или в пору выздоровления…
И все же я встретился с ним, видел его на одной из улиц: залитый лунным светом фасадик из белых досок с белоснежным вьюнком на закрытой калитке, а за ней — мертвенные, покрытые нетронутым снегом три ступеньки, похожие на три белоснежные подушки, которые некогда вели в этот дом…
Антонио Мачадо
СТИХОТВОРЕНИЯ
Из книги
«ОДИНОЧЕСТВА, ГАЛЕРЕИ И ДРУГИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ» (1899–1907)
ОДИНОЧЕСТВА
Путешественник{29}
«Я прошел немало тропинок…»
«Площадь. Темную листву раздвинув…»
Воспоминание детства
«Был погожий вечер, грустный вечер лета…»
«Я слышу напевы…»
Берега Дуэро{30}
«На вымершую площадь…»
«Иду, размышляя, по росным…»
«Словно твое одеянье…»
Канте Хондо{31}
«Вечер. На балконах дотлевает пламя…»
«Беглянка всегда, и всегда…»
Горизонт
«Зеленый палисадник…»
В ДОРОГЕ
«Било двенадцать…»
«Мы создаем во сне…»
«Время — нагой терновник…»
«Солнце — огонь неистовый…»
«Вечереет. Туманная дымка…»
«Быть может, дымкой золотых курений…»
«В твоих глазах я вечно вижу тайну…»
«Бывают уголки воспоминаний…»
«В тени церковная площадь замшела…»
«В сумраке, за кипарисовой рощей…»
«Моя любовь? Ты помнишь…»
«Мне весенняя зорька сказала!..»
«Однажды к нам в пути придет изнеможенье…»
«То молодость, которая ушла…»
ПЕСНИ
Элегические куплеты
«Однажды мне сказал…»
«Апрельское небо улыбкой встречало…»
«Замшелый, источенный временем остов…»
ЮМОР, ФАНТАЗИИ, ЗАМЕТКИ
Нория{34}
Эшафот
Мухи
Быть может…
Сад
Черные сны
Унынье
«Час часы показали…»
Советы
«Ночью вчера мне снилось…»
«Сердце мое, ты уснуло?..»
ГАЛЕРЕИ
Вступление
«Разорвана туча. И в небе…»
«Меня позвали на пороге сна…»
Детский сон
«Когда бы я старинным был поэтом…»
«Ветерок постучался негромко…»
«Сегодня ты будешь напрасно…»
«И нет в том беды, что вино золотое…»
«Ушедших времен приметы…»
«Любимый дом, в котором…»
«На тусклой холстине сумерек…»
«Мне бы, словно Анакреону…»
«Какой сияющий вечер!..»
«Землистый вечер, чахлый и осенний…»
«Так и умрет с тобой волшебный мир…»
«Оголена земля. Уныло воет…»
Поле
«Сегодня — хотой, завтра — петенерой…»
«И снится — красный шар всплывает на востоке…»
«Апрель целовал незримо…»
«Давно ли шелковый кокон…»
Возрождение
«Может быть, сеятель звезд…»
«Еще берегут деревья…»
«Под лавром вымыта чисто…»
ДРУГИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
«Пегасы, красавцы пегасы…»
Tournez, tournez, chevaux de bois.
«Игра детских рук — не гармония…»
«Площадь перед закатом. Струйка воды студеной…»
Мирские песни
Зимнее солнце
Из книги
«ПОЛЯ КАСТИЛИИ» (1907–1917)
ПОРТРЕТ
НА БЕРЕГАХ ДУЭРО
ПО ЗЕМЛЯМ ИСПАНИИ
БОГАДЕЛЬНЯ
ИБЕРИЙСКИЙ БОГ
БЕРЕГА ДУЭРО
«Ты ль это, друг мой Гвадаррама, ты ли?..»
АПРЕЛЬ ПРИДЕТ, ВОДОЙ ЗАЛЬЕТ
СУМАСШЕДШИЙ
ПРЕСТУПНИК
ОСЕННИЙ РАССВЕТ
Хулио Ромеро де Торресу
В ПОЕЗДЕ
ЛЕТНЯЯ НОЧЬ
ПОЛЯ СОРИИ
ЗЕМЛЯ АЛЬВАРГОНСАЛЕСА{53}
Поэту Хуану Рамону Хименесу
Сон
В тот вечер
Что было потом
Кара
Путник
«Индеец»{59}
Дом
Земля
Убийцы
ЗАСОХШЕМУ ВЯЗУ
ДОРОГИ{60}
«Ты отнял, господь, у меня ту, кого я любил всех сильней…»
«— Жди, — говорит мне надежда…»
«Туда, к земле верховий…»
«Снится, что майским утром…»
«Летней ночью бессонно-тревожной…»
ПОЭМА ОДНОГО ДНЯ
(Сельские размышления)
САЭТА{67}
Если б лестницу мне достать
и подняться к крыльям креста
для того, чтобы смог я вынуть
гвозди из тела Христа…
О ПРИЗРАЧНОМ ПРОШЛОМ
ПЛАЧ ПО ДОБРОДЕТЕЛЯМ И СТРОФЫ НА СМЕРТЬ ДОНА ГИДО
ПРИЗРАЧНОЕ ЗАВТРА
ПОСЛОВИЦЫ И ПЕСЕНКИ
«Я не мечтал, чтобы мне досталась…»
«Зачем называть доро́гой…»
«С неверья нашего попробуй снять одежды…»
«Наша жизнь — всего лишь минуты…»
«Я когти зверя видел и на руке холеной…»
«Не спрашивай о том, что сам ты знаешь…»
«Позавидовав добродетели…»
«Глаза, вы однажды открылись…»
«Всех лучше те, кто сознают…»
«Мы добродетельны, когда душа оттает…»
«Повторяйте вместе со мной: мы не знаем, зачем живем…»
«Человек? Но кто же парадоксальней его?..»
«Как человек, никто не может лицемерить…»
«Я в детстве мечтал о героях…»
«Мне снилось вчера, будто бога я встретил…»
«Чему ты дивишься, друг мой…»
«Представьте себе на поляне…»
«На свете из нас любой…»
«Помни, путник, твоя дорога…»
«Сердце, звонкое еще недавно…»
«Вера вкусивших познанья!..»
«Я чту Христа, что сказал нам…»
«Не для нас созиданье, сказал ты?..»
«Не для нас созиданье, сказал ты?..»
«Прекрасно знать, что бокалы…»
«Говоришь, что все остается…»
«Говоришь, что все остается…»
«Все проходит, и все остается…»
«Мне снилось прошлой ночью: бог…»
«Четыре вещи на свете…»
«Свет души! Божественный свет!..»
«Уже есть в Испании кто-то…»
Притча
Символ веры
«Бог, какого себе рисуем…»
«Слышишь ли, мыслитель: гулко…»{70}
Мой шут
ПОСЛАНИЯ
Дону Франсиско Хинер де лос Риосу{71}
Из моего угла. Послание
Молодая Испания
На смерть Рубена Дарио{75}
Дону Мигелю де Унамуно
На его книгу «Жизнь Дон Кихота и Санчо»{78}
Хуану Рамону Хименесу
На его книгу «Грустные мелодии»{80}
Из книги
«НОВЫЕ ПЕСНИ» (1917–1930)
К ПРИМОРСКИМ ЗЕМЛЯМ
ЛУНА, ТЕНЬ И ШУТ
ПЕСНИ
ПОСЛОВИЦЫ И ПЕСЕНКИ
«Глазом зовется глаз…»
«Как вести диалог…»
«Но глядя в свое отражение — также…»
«Новый век? Разве доныне…»
«Сегодня — всегда доныне…»
«Я снова слышу: во мгле…»
«Ищи двойника, человече…»
«Если пришла весна…»
«В раздумьях своих одиноких…»
«Все благо: вода и жажда…»
«Лавры и похвалы…»
«Проснитесь, поэты! Пора…»
«Не „я“ основного, нет…»
«Другую истину скажу…»
«Все оставлять другим?..»
«Половину ты правды сказал?..»
«Час моего сердца…»
«Сон отделяет от бдения…»
«Я думал, — в моем очаге…»
«Да будет труд разделен…»
«Внимание! Следует знать…»
«Пчелы и певцы..»
«Гвадалкивир! Слезы в горле…»
«Однако…»
«Что есть истина? Может, река?..»
«Скажи, предскажи нам, поэт…»
«А искусство?..»
ГЛАЗА
ПУТЕШЕСТВИЕ
И ЕСЛИ ТВОЙ ПОЭТ…
ЭТО СНИТСЯ
ЛЮБОВЬ И СЬЕРРА
СКУЛЬПТОРУ ЭМИЛЬЯНО БАРРАЛЮ{85}
СНЫ В ДИАЛОГАХ
ИЗ МОЕЙ ПАПКИ{86}
СОНЕТЫ
I
II
III
IV
V
СТАРЫЕ ПЕСНИ
Из книги
«АПОКРИФИЧЕСКИЙ ПЕСЕННИК АБЕЛЯ МАРТИНА»
«Глаза в зеркальной глубине…»
«Из-за глаз твоих я себя потерял…»
«И сердце все время поет об одном…»
«Мысль, что создана без любви…»
ВЕСЕННЕЕ
ВРАЖДЕБНАЯ ЛЮБОВЬ
«Была на площади башня…»
«Сквозь все решетки окон ловит взор…»
«Заря охапку роз…»
«Над той, чья грудь белее, чем опал…»
Из книги
«АПОКРИФИЧЕСКИЙ ПЕСЕННИК ХУАНА ДЕ МАЙРЕНЫ»
ПОСЛЕДНИЕ ЖАЛОБЫ АБЕЛЯ МАРТИНА
«Губы ее — пламя…»
ОБРЫВКИ БРЕДА, СНА И ЗАБЫТЬЯ
ПЕСНИ К ГИОМАР{97}
НОВЫЕ ПЕСНИ К ГИОМАР
СМЕРТЬ АБЕЛЯ МАРТИНА
Он решил, но видя света,
что господь отводит взгляд,
и подумал: «Песня спета.
Что дано, взято назад».
ИНЫЕ ВРЕМЕНА
ДЕТСКОЕ ВОСПОМИНАНИЕ
Из Хуана Майрены
Из книги
«СТИХИ ВОЕННЫХ ЛЕТ» (1936–1939)
МАДРИД
ПРЕСТУПЛЕНИЕ БЫЛО В ГРАНАД Е…
(На смерть Федерико Гарсиа Лорки{98})
ДНЕВНЫЕ РАЗДУМЬЯ
ГОЛОС ИСПАНИИ
Интеллигенции Советской России
«Луна на краю небосклона…»
СОНЕТЫ
Весна
Поэт вспоминает поля Сории
Рассвет в Валенсии
Смерть раненого ребенка
«Меж нами — вал войны, морей бездонней…»{102}
«Вновь прошлое поет на той же ноте…»
«Испания, от моря и до моря…»
«Отчизна-мать, заступница святая…»
Новому графу дону Хулиану{105}
Бурьян
«Эти дни голубые, это солнце далекого детства…»
Федерико Гарсиа Лорка
СТИХОТВОРЕНИЯ
Из «КНИГИ СТИХОВ» (1921){108}
ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ
ВЕСЕННЯЯ ПЕСНЯ
ДОЖДЬ
ЭЛЕГИЯ
АЛМАЗ
ПРЕРВАННЫЙ КОНЦЕРТ
БАЛЛАДА МОРСКОЙ ВОДЫ
ЛУНА И СМЕРТЬ
СТИХИ О КАНТЕ ХОНДО (1921){113}
БАЛЛАДИЛЬЯ О ТРЕХ РЕКАХ{114}
ПОЭМА О ЦЫГАНСКОЙ СИГИРИЙЕ
Пейзаж
Гитара
Крик
Тишина
Поступь Сигирийи
Следом
А потом…
ПОЭМА О СОЛЕА
«Земля, сухая от зноя..»
Селенье
Кинжал
Перекресток
Ай
Неожиданное
Солеа
Пещера
Встреча
Заря
ПОЭМА О САЭТЕ
Лучники
Ночь
Севилья
Процессия
Шествие
Саэта
Балкон
Рассвет
СИЛУЭТ ПЕТЕНЕРЫ
КОЛОКОЛ
Дорога
Шесть струн
Танец
Смерть петенеры
Фальсета{117}
De profundis{118}
Вопль
ДВЕ ДЕВУШКИ
Лола
Ампаро
ЦЫГАНСКИЕ ВИНЬЕТКИ{119}
Портрет Сильверио Франконетти
Хуан Брева
В кафе
Предсмертная жалоба
Заклинание
Memento
ТРИ ГОРОДА
Малагенья
Квартал Кордовы
Танец
ШЕСТЬ КАПРИЧЧО
Загадка гитары
Свеча
Кро́тало
Кактус чумбера
Агава
Крест
СЦЕНА С ПОДПОЛКОВНИКОМ ЖАНДАРМЕРИИ
Зад в знаменах.
Подполковник. Я подполковник жандармерии.
Сержант. Так точно!
Подполковник. И этого никто не оспорит.
Сержант. Никак нет!
Подполковник. У меня три звезды и двадцать крестов.
Сержант. Так точно!
Подполполковник. Меня приветствовал сам архиепископ в мантии с лиловыми кистями. Их двадцать четыре.
Сержант. Так точно!
Подполковник. Я — подполковник. Под-полковник. Я — подполковник жандармерии.
Ромео и Джульетта — лазурь, белизна и золото — обнимаются в табачных кущах сигарной коробки. Часовой гладит ствол винтовки, полный подводной мглы.
Голос (
Подполковник. Что это?!
Сержант. Цыган.
Взглядом молодого мула цыган затеняет и ширит щелки подполковничьих глав.
Подполковник. Я подполковник жандармерии.
Цыган. Да.
Подполковник. Ты кто такой?
Цыган. Цыган.
Подполковник. Что значит цыган?
Цыган. Что придется.
Подполковник. Как тебя звать?
Цыган. По имени.
Подполковник. Говори толком!
Цыган. Цыган.
Сержант. Я встретил его, и я его задержал.
Подполковник. Где ты был?
Цыган. На мосту через реку.
Подполковник. Через какую?
Цыган. Через любую.
Подполковник. И… что ты там делал?
Цыган. Колокольню из корицы.
Подполковник. Сержант!
Сержант. Я, господин жандармский подполковник!
Цыган. Я выдумал крылья, чтобы летать, — и летал. Сера и розы на моих губах.
Подполковник. Ай!
Цыган. Что мне крылья — я летаю и без них! Талисманы и тучи в моей крови.
Подполковник. Айй!
Цыган. В январе цветут мои апельсины.
Подполковник. Айййй!
Цыган. И в метели зреют.
Подполковник. Айййй! Пум, пим, пам. (
Его табачная душа цвета кофе с молоком улетает в окно.
Сержант. Караул!
Во дворе казармы четверо конвоиров избивают цыгана.
СЦЕНА С АМАРГО
Пустошь.
Голос.
Входят трое юношей в широкополых шляпах.
Первый юноша. Запоздали.
Второй. Ночь нагоняет.
Первый. А где этот?
Второй. Отстал.
Первый (
Амарго (
Второй (
Амарго (
Первый юноша. Хороши оливы!
Второй. Да.
Долгое молчание.
Первый. Не люблю идти ночью.
Второй. Я тоже.
Первый. Ночь для того, чтобы спать.
Второй. Верно.
Лягушки н цикады васевают пустырь андалузского лета.
Амарго — руки на поясе — бредет по дороге.
Амарго.
Горловой крик его песни сжимает обручем сердца тех, кто слышит.
Первый юноша (
Второй (
Молчание.
Амарго один посреди дороги. Прикрыв большие зеленые глаза, он стягивает вокруг пояса вельветовую куртку. Его обступают высокие горы.
Слышно, как с каждым шагом глухо звенят в кармане серебряные часы.
Во весь опор его нагоняет всадник.
Всадник (
Амарго. С богом.
Всадник. В Гранаду идете?
Амарго. В Гранаду.
Всадник. Значит, нам по дороге.
Амарго. Увидим.
Всадник. Почему бы вам не подняться на круп?
Амарго. У меня не болят ноги.
Всадник. Я еду из Малаги.
Амарго. В добрый час.
Всадник. В Малаге у меня братья.
Амарго (
Всадник. Трое. У них выгодное дело. Торгуют ножами.
Амарго. На здоровье.
Всадник. Золотыми и серебряными.
Амарго. Достаточно, чтобы нож был ножом.
Всадник. Вы ничего не смыслите.
Амарго. Спасибо.
Всадник. Ножи из золота сами входят в сердце. А серебряные рассекают гордо, как соломинку.
Амарго. Значит, ими не хлеб режут?
Всадник. Мужчины ломают хлеб руками.
Амарго. Это так.
Конь начинает горячиться.
Всадник. Стой!
Амарго. Ночь…
Горбатая дорога тянет волоком лошадиную тень.
Всадник. Хочешь нож?
Амарго. Нет.
Всадник. Я ведь дарю.
Амарго. Да, но я не беру.
Всадник. Смотри, другого случая не будет.
Амарго. Как знать.
Всадник. Другие ножи не годятся. Другие ножи — неженки и пугаются крови. Наши — как лед. Понял? Входя, они отыскивают самое жаркое место и там остаются.
Амарго смолкает. Его правая рука леденеет, словно стиснула слиток золота.
Всадник. Красавец нож!
Амарго. И дорого стоит?
Всадник. Или этот хочешь? (
Амарго. Я же сказал, нет.
Всадник. Парень, садись на круп!
Амарго. Я не устал.
Конь опять испуганно шарахается.
Всадник. Да что это за конь!
Амарго. Темень…
Пауза.
Всадник. Как я уж говорил тебе, в Малаге у меня три брата. Вот как надо торговать! Один только собор закупил две тысячи ножей, чтоб украсить алтари и увенчать колокольню. А на клинках написали имена кораблей. Рыбаки, что победнее, ночью ловят при свете, который отбрасывают лезвия.
Амарго. Красиво.
Всадник. Кто спорит!
Ночь густеет, как столетнее вино. Тяжелая змея южного неба открывает глава на восходе, н спящих заполняет неодолимое желание броситься с балкона в гибельную магию запахов и далей.
Амарго. Кажется, мы сбились с дороги.
Всадник (
Амарго. За разговором.
Всадник. Это не огни Гранады?
Амарго. Не знаю.
Всадник. Мир велик.
Амарго. Точно вымер.
Всадник. Твои слова.
Амарго. Такая вдруг тоска смертная!
Всадник. Это потому, что идешь. Что у тебя за дело?
Амарго. Дело?
Всадник. И если ты на своем месте, зачем остался на нем?
Амарго. Зачем?
Всадник. Я вот еду на коне и продаю ножи, а не делай я этого — что изменится?
Амарго. Что изменится?
Пауза.
Всадник. Добрались до Гранады.
Амарго. Разве?
Всадник. Смотри, как горят окна!
Амарго. Да, действительно…
Всадник. Уж теперь-то ты не откажешься подняться на круп.
Амарго. Погодите немного…
Всадник. Да поднимайся же! Поднимайся скорей! Надо поспеть прежде, чем рассветет… И бери этот нож. Дарю!
Амарго. А-аа-ай!
Двое на одной лошади спускаются в Гранаду. Горы в глубине порастают цикутой и крапивой.
Из книги
«ПЕРВЫЕ ПЕСНИ» (1922){129}
ЗАВОДИ
ВАРИАЦИЯ
ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЯ
ПАЛИМПСЕСТЫ{130}
Из книги
«ПЕСНИ» (1921–1924){131}
СХЕМАТИЧЕСКИЙ НОКТЮРН
КАРУСЕЛЬ
ВЕСЫ
«Август…»
НОКТЮРНЫ ИЗ ОКНА
ПЕЙЗАЖ
ПЕСНЯ ВСАДНИКА
«Пошла моя милая к морю…»
ЭТО ПРАВДА
«Де́ревце, деревцо́…»
ИРЕНЕ ГАРСИА
НА УШКО ДЕВУШКЕ
ДЕРЕВО ПЕСЕН
«Апельсин и лимоны…»
ОН УМЕР НА РАССВЕТЕ
СЕРЕНАДА
ОБРУЧЕНИЕ
ПРОЩАНЬЕ
МАЛЕНЬКИЙ МАДРИГАЛ
ОТГОЛОСОК
ГРАНАДА И 1850
ПРЕЛЮДИЯ
НА ИНОЙ ЛАД
ЦЫГАНСКОЕ РОМАНСЕРО (1924–1927){133}
РОМАНС О ЛУНЕ, ЛУНЕ
ПРЕСЬОСА И ВЕТЕР
СХВАТКА
СОМНАМБУЛИЧЕСКИЙ РОМАНС
ЦЫГАНКА-МОНАХИНЯ
НЕВЕРНАЯ ЖЕНА
РОМАНС О ЧЕРНОЙ ТОСКЕ
САН-МИГЕЛЬ
ГРАНАДА{135}
САН-РАФАЭЛЬ
КОРДОВА
САН-ГАБРИЭЛЬ
СЕВИЛЬЯ
КАК СХВАТИЛИ АНТОНЬИТО ЭЛЬ КАМБОРЬО НА СЕВИЛЬСКОЙ ДОРОГЕ
СМЕРТЬ АНТОНЬИТО ЭЛЬ КАМБОРЬО
ПОГИБШИЙ ИЗ-ЗА ЛЮБВИ
РОМАНС ОБРЕЧЕННОГО
РОМАНС ОБ ИСПАНСКОЙ ЖАНДАРМЕРИИ
ТРИ ИСТОРИЧЕСКИХ РОМАНСА
Мучения святой Олайи{140}
Небылица о доне Педро и его коне
Фамарь и Амнон{142}
Из книги
«ПОЭТ В НЬЮ-ЙОРКЕ» (1929–1930){143}
ВОЗВРАЩЕНИЕ С ПРОГУЛКИ
НРАВ И РАЙ НЕГРОВ
СЛЕПАЯ ПАНОРАМА НЬЮ-ЙОРКА
РОЖДЕСТВО
ЗАРЯ
КОРОВА
ДЕВОЧКА, УТОНУВШАЯ В КОЛОДЦЕ
(Гранада и Ньюбург)
МАЛЕНЬКАЯ БЕСКОНЕЧНАЯ ПОЭМА
НОКТЮРН ПУСТОТЫ
РУИНА
ЗЕМЛЯ И ЛУНА
НЬЮ-ЙОРК
(Описание и обвинение)
МАЛЕНЬКИЙ ВЕНСКИЙ ВАЛЬС
ВАЛЬС НА ВЕТВЯХ
СОН КУБИНСКИХ НЕГРОВ{146}
ПЛАЧ ПО ИГНАСЬО САНЧЕСУ МЕХИАСУ (1935){147}
I. УДАР БЫКА И СМЕРТЬ
II. ПРОЛИТАЯ КРОВЬ
III. ПРИСУТСТВУЮЩЕЕ ТЕЛО
IV. ОТСУТСТВУЮЩАЯ ДУША
ШЕСТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ ПО-ГАЛИСИЙСКИ (1935){151}
МАДРИГАЛ ГОРОДУ САНТЬЯГО
РОМАНС ПРЕЧИСТОЙ ДЕВЫ И ЕЕ ЛАДЬИ
ПЕСНЯ О МАЛЕНЬКОМ РАССЫЛЬНОМ{152}
НОКТЮРН МАЛЕНЬКОГО УТОПЛЕННИКА
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЕСНЯ РОЗАЛИИ КАСТРО{155}, УСОПШЕЙ
ПЛЯШЕТ ЛУНА В САНТЬЯГО
ДИВАН ТАМАРИТА (1936){156}
ГАЗЕЛЛЫ
I. Газелла о нежданной любви
II. Газелла о пугающей близости
III. Газелла об отчаявшейся любви
IV. Газелла о скрытной любви
V. Газелла о мертвом ребенке
VI. Газелла о горьком корне
VII. Газелла о воспоминании
VIII. Газелла о темной смерти
IX. Газелла о чудесной любви
X. Газелла о бегстве
XI. Газелла об утреннем рынке
КАСЫДЫ
I. Касыда о раненном водою
II. Касыда о плаче
III. Касыда о ветвях
IV. Касыда о простертой женщине
V. Касыда о бездомном сне
VI. Касыда о недосягаемой руке
VII. Касыда о розе
VIII. Касыда о золотой девушке
IX. Касыда о смутных горлицах
СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ{159}
БЕЗНАДЕЖНАЯ ПЕСНЯ
ПЕСНЯ
ТРИ РАССКАЗА ПРО ВЕТЕР
ШКОЛА
(За окном школы — звездный полог.)
СОНЕТ{160}
(«На стылых мхах, мерцающих уныло…»)
СОНЕТ
(«Я боюсь потерять это светлое чудо…»)
ПОЭТ ПРОСИТ СВОЮ ЛЮБОВЬ, ЧТОБЫ ОНА ЕМУ НАПИСАЛА
НОЧНАЯ ПЕСНЯ АНДАЛУЗСКИХ МОРЯКОВ
ПЕСНЯ
(«Если ты услышишь: плачет…»)
ЧЕРНЫЕ ЛУНЫ
ТИХИЕ ВОДЫ
ПРОЩАНЬЕ
Рафаэль Альберти
СТИХОТВОРЕНИЯ
Из книги
«МОРЯК НА СУШЕ» (1924)
МЕЧТА МОРЯКА
КАПИТАНУ
Homme libre, toujours tu chériras la mer!
ФЕДЕРИКО ГАРСИА ЛОРКЕ, ПОЭТУ ГРАНАДЫ
РАНЕНЫЙ
ПОЕЗДА
«Море… А может быть, океан…»
«Я бога о жабрах молю…»
ПИРАТ
В ОТКРЫТОМ МОРЕ
«Дочь булочницы, встарь…»
«Корабль, груженный углем…»
«Об одном прошу я, мама…»
Синяя блуза и ленты
чудесные на груди.
«Любимая, вспомни меня…»
«Летняя моя матроска…»
«Если голос умрет мой на суше…»
ПОХОРОНЫ МОРЯКА
Из книги
«ЛЕВКОЙ ЗАРИ» (1925–1926)
ЦЫГАНКА
«Здесь бы жить мне и умереть…»
«Ты в дырявом платье ходишь…»
«…В эту ночь мне есть где укрыться…»
«По всей Испании с тобою!..»
«Ты умылась, ты причесалась…»
«Я стою на несжатом поле…»
РЫБАК БЕЗ ГРОША ЗА ДУШОЙ{162}
ПЕСНЯ УЛИЧНОГО ТОРГОВЦА
ОСЛАВЛЕННАЯ
«Вечно в черном, всегда в слезах…»
«Не хочу, чтоб ты улыбалась…»
«За то, что глаза отводишь…»
ПЛЕННИЦА
«Мать с отцом…»
«Потому что ты богата…»
«Это все на свете знают…»
УЗНИК
Мольба
«Ухо мое, беззащитное ухо…»
ДРУГ
БАШНЯ ИCHÁXAP{163}
ХОСЕЛИТО{164} В СЛАВЕ СВОЕЙ
Игнасьо Санчесу Мехиасу{165}
Из книги
«ПРОЧНАЯ КЛАДКА» (1926–1927)
ЯШМОВЫЙ КОНЬ
МЕЧТЫ ТРЕХ СИРЕН
БОЙ БЫКОВ
ЮЖНАЯ СТАНЦИЯ
Андалузский экспресс
Отправление 20.20
ОГОНЬ
ЗИМА НА ПОЧТОВЫХ ОТКРЫТКАХ
МАДРИГАЛ ТРАМВАЙНОМУ БИЛЕТУ
ЭКСПРЕСС ЛЮБВИ
ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО
Из книги
«ОБ АНГЕЛАХ» (1927–1928)
БЕЗВЕСТНЫЙ АНГЕЛ
ПЕСЕНКА НЕВЕЗУЧЕГО АНГЕЛА
ПРИГЛАШЕНИЕ В ВОЗДУХ
НАВАЖДЕНИЕ
ТРИ ВОСПОМИНАНИЯ О НЕБЕ
Посвящается Густаво Адольфо Беккеру{170}
Пролог
Воспоминание первое
…лилией, что надломили…
Воспоминание второе
…звук поцелуев
и биенье крыльев…
Воспоминание третье
…сквозь твой раскрытый веер
перисто-золотой…
Из книги
«ПРОПОВЕДИ И ЖИЛИЩА» (1929–1930)
ВЫ — ГЛУХИЕ
ЭТО УЖЕ ТАК
Из книги
«ПОЭТ НА УЛИЦЕ» (1931–1935)
«Дети Эстремадуры»
РОМАНС О КРЕСТЬЯНАХ ИЗ СОРИТЫ{175}
ДИАЛОГ МЕЖДУ РЕВОЛЮЦИЕЙ И ПОЭТОМ
Следуй примеру.
ЕСЛИ БЫ ЛОПЕ ВОСКРЕС…
…Совсем еще новый серп.
ПРИЗЫВ ГОРНЯКА{178}
Эй, эй, эй!
ЛИБЕРТАРИЯ ЛАФУЭНТЕ{180}
ЧЕРНОЕ МОРЕ
«НАЙТИ ТЕБЯ И НЕ ВСТРЕТИТЬ» (1934)
ЭЛЕГИЯ{181}
БЫК СМЕРТИ
(«Еще твой рев не прозвучал…»)
Памяти Игнасьо Санчеса Мехиаса
БЫК СМЕРТИ
(«Бык, черный бык…»)
БЫК СМЕРТИ
(«Уж если ночью…»)
БЫК СМЕРТИ
(«И наконец жестокие стремленья…»)
ДВЕ АРЕНЫ
(«Твоею кровью и твоей отвагой…»)
Из книги
«С МИНУТЫ НА МИНУТУ» (1934–1939){187}
РАБЫ
13 ПОЛОС И 48 ЗВЕЗД{188}
(Стихи о Карибском море)
Нас миллионы — неужели мы все заговорим по-английски?
Нью-Йорк
Кубинская песня
…убили негра.
Я тоже пою Америку{193}
I too sing America[19].
Из книги
«СТОЛИЦА СЛАВЫ» (1936–1938)
МАДРИД ОСЕНЬЮ
«О, город горьких предчувствий, рожденных ночными часами…»
«Дворцы, библиотеки! Листы фолиантов рваных!..»
Я ИЗ ПЯТОГО ПОЛКА{194}
ИНТЕРНАЦИОНАЛЬНЫМ БРИГАДАМ
ЭЛЬ-ПАРДО{195}
КРЕСТЬЯНЕ
ВЫ НЕ ПОГИБЛИ
СОЛДАТЫ СПЯТ
СОЛНЦУ ВОЙНЫ
Из книги
«МЕЖДУ ГВОЗДИКОЙ И ШПАГОЙ» (1939–1940){196}
НЕЛИРИЧЕСКИЕ СОНЕТЫ
«Во мгле, в плену неведомой вины…»
«(Война войне орудьями войны…)»
ПРЕВРАЩЕНИЯ ГВОЗДИКИ
«Гвоздика отправилась в странствие…»
«Заблудилась сегодня голубка…»
«Ранним утром она проснулась…»
БЫК В МОРЕ
(Раздумья о потерянной географической карте)
«Так этот край обычно…»
«Знаешь, в этом краю…»
«Был мой край апельсиновой рощей…»
«Вот над чем бы поплакать…»
«Смерть была в двух шагах от меня…»
«Солдатик мечтал…»
«Едкий дым табака — как туман, сквозь него я гляжу…»
Набережная Часов{197}
«Бедный бык! Пробудишься ли ты от туманной дремоты…»
(Гибралтарский пролив.)
«Призна́юсь, бык, что ночи напролет…»
«Ты восстанешь еще, ты поднимешься на ноги снова…»
·
Mens non exulat[20].
Из книги
«ЖИВОПИСЬ» (1945–1952)
ЖИВОПИСЬ
БОТТИЧЕЛЛИ{199}
ТИЦИАН{200}
ЛИНИИ
СЕЗАНН{207}
Из книги
«ПРИМЕТЫ ДНЯ» (1945–1951)
СВОБОДНЫЕ НАРОДЫ! А ИСПАНИЯ?..{209}
Из книги
«ВОЗВРАЩЕНИЕ ЖИВОГО ПРОШЛОГО» (1948–1956)
ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОЖДЛИВОГО ВЕЧЕРА
ВОЗВРАЩЕНИЕ ШКОЛЬНЫХ ДНЕЙ
ВОЗВРАЩЕНИЕ ОСЕННЕГО УТРА
ВОЗВРАЩЕНИЕ ТОЛЬКО ЧТО ЯВИВШЕЙСЯ ЛЮБВИ
ВОЗВРАЩЕНИЕ НЕДОБРОГО АНГЕЛА
ВОЗВРАЩЕНИЕ МИЛОЙ СВОБОДЫ
ВОЗВРАЩЕНИЕ НЕИЗМЕННОЙ ПОЭЗИИ
Из книги
«КУПЛЕТЫ ХУАНА ПЕКАРЯ» (1949–1953){210}
ПОЭТИКА ХУАНА ПЕКАРЯ
КУПЛЕТЫ ХУАНА ПЕКАРЯ О ТЕХ, КТО УМИРАЕТ НА ЧУЖБИНЕ
КУПЛЕТЫ ХУАНА ПЕКАРЯ О ТЕРРОРЕ
ХУАН ПЕКАРЬ ПРОСИТ ПОМОЧЬ ИСПАНСКОМУ НАРОДУ
Из книги
«БАЛЛАДЫ И ПЕСНИ РЕКИ ПАРАНА» (1953–1954)
БАЛЛАДА О ТОМ, ЧТО СКАЗАЛ ВЕТЕР
БАЛЛАДА О ДОНЕ БАРБОСИЛЬО
«Облака принесли мне сегодня…»
«Цветами апельсина вдруг…»
«Петь и петь, чтоб стать цветком…»
«Я ведь знаю, что голод уносит мечту…»
«Я унесу их с собою…»
Из книги
«ВЕСНА НАРОДОВ» (1955–1957)
ПУТЕШЕСТВИЕ В ЕВРОПУ
ВОЗВРАЩЕНИЕ В СОВЕТСКИЙ СОЮЗ
«Я принес бы тебе…»
«Твое сердце открыто…»
«Твой голос чист…»
ВЕСНА СВЕТА
Из книги
«ОТКРЫТО В ЛЮБОЙ ЧАС» (1960–1963)
«С тобой…»
Из книги
«СЦЕНИЧЕСКИЕ СТИХИ» (1961–1965)
МАТАДОР
ЛЕГЕНДА
ОЛИВА
НЕПРЕДУСМОТРИТЕЛЬНОСТЬ
ЭТОТ ГЕНЕРАЛ
НИЩИЙ
КУБА
В четырех сценах
Окончилась потеха!
Из книги
«РИМ — ГРОЗА ПЕШЕХОДОВ» (1968)
РИМСКИЕ СОНЕТЫ{215}
Ah! cchi nun vede sta parte de monno
Nun za nnemmanco pe cche cosa è nnato.
Что я оставил ради тебя
·
Е ll’accidenti, crescheno ’ggni ggiorno.
Рим! Опасно для пешеходов!
Alma ciudad…
·
Stavo a ppissiè jjerzera llì a lo scuro…
Запрещается мочиться
·
Lui quarche ccosa l’averà abbuscata,
E ppijjeremo er pane, e mmaggnerete.
Запрещается выбрасывать мусор
ВОДА БЕСЧИСЛЕННЫХ ФОНТАНОВ
КОГДА Я УЕДУ ИЗ РИМА
Из книги
«ПЕСНИ ВЕРХОВЬЯ АНЬЕНЕ{216}» (1967–1972)
«Что такое олива?..»
ФЕДЕРИКО!{217}
«Я знаю, что где-то идет война…»
«Опустел и заглох городок…»
КОРРИДА
Мигель Эрнандес
СТИХОТВОРЕНИЯ
ИЗ ЮНОШЕСКИХ СТИХОВ
ЛИМОН
БЫК
ЗАПАХИ
ВЕНЕРА
СЕЛЬСКИЕ ЧАСЫ
Из книги
«ЗНАТОК ЛУНЫ» (1933)
«Вращенье бликов, зыбь и переливы…»
«Твой счет, луна, не выправишь никак…»
«Наперекор соломенной воде…»
«Восславить ночь немолкнущим хоралом…»
ИЗ СТИХОТВОРЕНИЙ 1933–1934 ГГ
ОДА — ЧТОБЫ РАЗДРАЗНИТЬ ШАХТЕРА
БОЛЬШАЯ КОРРИДА
МОЕЙ ХОСЕФИНЕ
ПОСВИСТ О СЛАДКОЙ БОЛИ
ПОСВИСТ О ПУТАХ
ОТПЕЧАТОК ТВОЕГО СЛЕДА (1934){223}
«Глаза мои без глаз твоих пустынны…»
РАНЕНЫЙ ПОСВИСТ (1934)
«Рад я, но радость замкнута во мне…»
«Видя тебя весной в саду ветвистом…»
«Вздумала ты лимон в меня метнуть…»
«Сердце твое застыло до поры…»
«Денно и нощно, от тоски устав…»
«Петь научить способна лишь беда…»
Из книги
«НЕУГАСИМЫЙ ЛУЧ» (1934–1935)
«Наваха, зарница смерти…»
«Когда угаснет луч, который длит…»
«Я прах, я глина, хоть зовусь Мигелем…»
«И слух и зренье — мука для печали…»
ИЗ СТИХОТВОРЕНИЙ 1935–1936 ГГ
РАУЛЮ ГОНСАЛЕСУ ТУНЬОНУ{225}
КАК МНОГО СЕРДЦА!
УЛЫБНИТЕСЬ!
Из книги
«ВЕТЕР НАРОДА» (1937){226}
ЭЛЕГИЯ ПЕРВАЯ{227}
Федерико Гарсиа Лорке, поэту
ВЕТЕР НАРОДА
МАЛЬЧИК-ПАХАРЬ
НАША МОЛОДОСТЬ НЕ УМИРАЕТ
ИНТЕРБРИГАДОВЦУ, ПАВШЕМУ В ИСПАНИИ
РУКИ
ПОТ
ПОЖАР
ПЕСНЯ ЖЕНАТОГО СОЛДАТА
ПАСИОНАРИЯ{229}
Из книги
«ЧЕЛОВЕК В ЗАСАДЕ» (1937–1939){230}
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
ВЗЫВАЮ К БЫКУ ИСПАНИИ
РАНЕНЫЙ
ПИСЬМО
ТЮРЬМЫ
НАРОД
САНИТАРНЫЙ ПОЕЗД
18 ИЮЛЯ 1936 — 18 ИЮЛЯ 1938
ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЯ
Из книги
«РОМАНСЕРО РАЗЛУК» (1939–1941)
«Чернота в зеницах…»
«Поцелуй был такой глубины и силы…»
«Так же, как моряки…»
«Три раны его — три искры…»
«Я написал на песке…»
«Любить, любить, любить…»
«Разлуку во всем я вижу…»
«Человеческий мусор…»
«Древняя кровь…»
«Не надо заглядывать…»
«Возьмите, возьмите…»
«От чего…»
«Ты — в черном, и я — в белом…»
«Светлячок полюбивший…»
«Не соберусь с силой…»
«Агония прощаний…»
«Близки друг другу, и все-таки…»
«Глаза-ищейки…»
«Свобода — нечто такое…»
«Они мои, они мои…»
«Немыслимая радость, великая — такой…»
«Когда-то над этим полем…»
«Рядом с нашим домом кладбище…»
«Ты, как юная смоковница…»
«Ты все дальше, все дальше…»
«Пусть скажет мне морская гладь…»
«Солнце, роза и мальчик…»
«У моря с тобою хочу быть один…»
Говорю после смерти, на тризне…
«Сражающиеся с ненавистью…»
ВОЙНА
ПРЕЖДЕ НЕНАВИСТИ
ИЗ ПОСЛЕДНИХ СТИХОТВОРЕНИЙ
ГНЕТЕТ ПОЛЯ ПРЕДЧУВСТВИЕ ДОЖДЯ
КАСЫДА ЖАЖДУЩЕГО
ЛУКОВАЯ КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Посвящается сыну, после письма от жены, в котором она писала, что питается только хлебом и луком.
ПЕСНЬ
ВСЕ КРУГОМ ГОЛУБЕЛО
УЛЫБАТЬСЯ С ВЕСЕЛОЙ ПЕЧАЛЬЮ ОЛИВЫ
ПОЛЕТ
МОГИЛА ВООБРАЖЕНИЯ
ВАЛЬС ВЛЮБЛЕННЫХ, НЕРАЗЛУЧНЫХ НАВЕКИ
ВЕЧНАЯ ТЬМА
ИЛЛЮСТРАЦИИ
Рамон Касас. Пейзаж Барселоны
Хоакин Соролья. Лодки у берега
Хосе Гутьеррес Солана. Возвращение рыбаков
Хосе Гутьеррес Солана. Танец ряженых
Хосе Гутьеррес Солана. Перед корридой
Игнасьо Сулоага. После фиесты
Игнасьо Сулоага. Дома кожевников в Лерма
Хуан Грис. Натюрморт с альбомов
Хуан Миро. В саду. 1918
Маноло Прието. Эвакуируйте Мадрид! (Плакат). 1936
Санчес Перес Альберто. Натюрморт
Аурелио Артета. Вид с лесов
Пабло Пикассо. Пикадор и женщина
Пабло Пикассо. Плачущая женщина. 1937
Пабло Пикассо. Комедианты (Странствующие гимнасты). 1905
Пабло Пикассо. Сидящий арлекин (Художник Сальвадо в костюме Арлекина). 1923
ПРИМЕЧАНИЯ
К АВТОРАМ
К ИЛЛЮСТРАЦИЯМ
Иллюстрациями к тому «Испанская поэзия XX века» служат произведения живописи и графики испанских художников XX столетия. Автор целой галереи традиционных испанских образов: тореадоров, женщин в национальных одеждах — Игнасьо Сулоага — представлен наиболее значительными и глубокими по содержанию произведениями, картинами «После Фиесты» и «Дома кожевников в Лерма». В картинах другого известного испанского художника Хосе Гутьерреса Соланы («Перед корридой», «Танец ряженых», «Возвращение рыбаков») преобладает напряженная выразительность образов, порой близких к гротеску, что явно восходит к некоторым работам Гойи. Хоакин Соролья, наиболее яркий художник испанского импрессионизма, представлен в томе характерным для этого мастера солнца, воздуха и моря произведением «Лодки у берега». Рамон Касас, друг Пикассо, одновременно с ним принимавший активное участие в художественной жизни Барселоны в самом начале века, — также художник импрессионизма. Его произведения отличает тонкая, порой почти монохромная гамма цвета («Пейзаж Барселоны»), Представлены также два крупных испанских художника, работавшие в основном во Франции и получившие признание как художники парижской школы: Хуан Грис и Хуан Миро. «Натюрморт с альбомом» Хуана Гриса — характерная для этого художника композиция, где предметы своими очертаниями и цветом составляют нерасторжимое целое, как бы превращаясь в некую самостоятельную фигуру. Картина Хуана Миро «В саду» — образец раннего реалистического творчества художника.
В том включены также произведения, связанные с гражданской войной в Испании в 1936–1938 гг. Большое распространение в Испании тех лет получил плакат как наиболее массовый и отвечавший потребностям страны вид искусства. Выразительность образа и суровая сдержанность художественного решения отличают плакат «Эвакуируйте Мадрид!» М. Прието. Трагический исход войны вынудил многих художников покинуть родину. Среди них был и один из основоположников современной испанской скульптуры Альберто (Альберто Санчес Перес). «Натюрморт» и «Кровоточащие реки Испании» — картины, созданные им в Советском Союзе. Был вынужден эмигрировать и живописец Аурелио Артега, уехавший в Мексику. В его картине «Вид с лесов» городской пейзаж предстает монументальным и значительным, что связано с работой художника в области фрески.
В томе представлены также несколько произведений выдающегося художника XX века Пабло Пикассо. Хотя большая часть его творчества обычно рассматривается в истории искусства Франции, где он жил начиная с 1904 года, его имя неразрывно связано с судьбой испанского народа и его культурой. В годы гражданской войны в Испании он был директором знаменитого музея Прадо. Его «Герника» обличала фашизм. Воспроизведенная в томе «Плачущая женщина» связана с созданием этого знаменитого произведения. Испанские образы проходит через все творчество Пикассо, начиная с ранних произведений («Странствующие гимнасты») и кончая работами 50–60-х гг. («Перед решающим ударом», «Пикадор и женщина»).