Век перевода. Выпуск 1

fb2

Сменилось столетие, сменилось тысячелетие: появилось новое средство, соединяющее людей — Интернет. Люди могут заниматься любимым жанром литературы, не отходя от экрана. Благодаря этому впервые в России издается антология поэтического перевода, созданная таким способом. Ничего подобного книгоиздание прежних столетий не знало. Эта книга открывает новую страницу искусства.

Евгений Витковский. Приглашение к путешествию

Кончился XX век. Русские поэты, как одержимые, занимались все сто лет поэтическим переводом, у читателей это иногда вызывало недоумение. Замечательная женщина, Лидия Корнеевна Чуковская, сетуя на то, что Ахматова опять кого-то переводит, твердой рукой записала: «Ненависть моя к переводам окрепла. Вот это действительно прогул, преступная растрата национального достояния». Речь шла о том, что поэтам надо не чужие стихи переводить, а свои писать. Переводы — это не стихи. Это презренный жанр. За него деньги платят.

Вот уже лет пятнадцать, как ничего не платят за поэтический перевод. А поэты продолжают переводить. Для себя и для друзей, ибо с друзьями теперь легко общаться: подошел к компьютеру — и беседуй. Нужно немногое: собрать антологию русского поэтического перевода за весь XX век и начало XXI, дать образцы творчества каждого поэта-переводчика, сообщить биографию и кое-что для понимания текста. Дальше создать для этой антологии сайт — «Век перевода», http://www.vekperevoda.com/, — открыть при сайте форум, позвать интересующихся — и возобновить с ними те занятия, которые довелось вести мне со своим семинаром поэтического перевода в Москве, в Центральном доме литератора в 80-е — 90-е годы. Теперь мы разбросаны по всему миру, но каждый вечер встречаемся у своих экранов. Нам открыты самые труднодоступные библиотеки, материалы для поэтических конкурсов можно найти такие, что прежде и не мечталось.

С осени 2003 года на форуме сайта прошло тридцать конкурсов, охвативших поэзию множества стран и языков — от американской до украинской, от новейшей польской до средневековой еврейской и т. д. Практически все конкурсы удались на славу, — результаты некоторых читатель найдет в книге, которую держит сейчас в руках. Серьезно и системно переводятся у нас древнегреческие гекзаметры Григория Назианзина, сложнейшие каббалистические стихи Шломо Ибн-Гвироля, изучается практически не початая традиция шотландской поэзии — упоительно смешные «стандартные габби» Роберта Фергюссона и Роберта Луиса Стивенсона, но отдается дань и творчеству «худшего поэта в мире», Уильяма Топаза Макгонаголла: всё это почти не переводилось на русский язык.

Журнал «Иностранная литература» (2004, № 10) провел круглый стол "О современной зарубежной поэзии". Председательствовал на нем, кстати, участник нашей антологии, поэт-переводчик Антон Нестеров. Вопрос о том, не умер ли поэтический перевод, занимал в разговоре не последнее место. Поэт, лауреат многочисленных премий Евгений Бунимович сказал: «…есть большая проблема, мне кажется: существуют ли сегодня молодые профессиональные переводчики поэзии — я их с трудом находил для нужд фестиваля». Могу подтвердить: ясно, что с трудом. К нам не обращались, а семинар «Век перевода» живет сам по себе. Это работа для души.

Под одной обложкой в антологии собраны работы тридцати девяти поэтов-переводчиков. Здесь переводы с двадцати языков — и ни одного, сделанного с подстрочника. Каждый живет где хочет, переводит что хочет и говорит собеседнику всё, что хочет. А подтасовка работы судей невозможна: переводы открыто висят на форуме и обсуждаются, покуда не будет принято решение — пора их судить. Затем коллегия из пяти сменяемых судей приступает к работе. Дальше — результаты, победы, проигрыши. Семинар растет и развивается во вполне зрелую школу поэтического перевода, первую русскую школу в XXI веке из тех, которые могут заявить о своей консолидации, положить на стол читателю эту антологию — отчет за первые год или полтора совместных усилий.

Здесь много поэтов, которые раньше не могли быть у нас известны (таких, как канадец Роберт Сервис, которому «Баллада о гробнице Ленина» перекрыла возможность печататься в СССР) — и таких, которые даже чересчур известны: Байрон, Верлен, Борхес, Дарио. Есть и стихи на смежные темы: трагический «Мост через Тей» немца Теодора Фонтане — и комическое в доходящей до гениальности графомании «Крушение поезда на мосту через Тей» У. Т. Макгонаголла.

«Век перевода» приглашает читателей как на сайт, так и на форум. А эта книга — наша благодарность человеческому гению, подарившему нам Интернет и вернувшему теплоту общения всем, кто в ней нуждался. Тем более, что и сделана эта книга целиком через экран: кто в прежние времена смог бы подготовить за несколько месяцев эти четыреста страниц чистой поэзии к печати?.. Не отвечайте, мы-то знаем — кто. Но мы сами по себе. Ни спонсора, ни гранта. Ни стыда, ни совести: прямо вот так взяли и издали то, что считали нужным.

Читайте. Эта книга переживет нас.

Сергей Александровский{1}

РОБЕРТ ФЕРГЮССОН (1750–1774)

СВЕЖИЕ УСТРИЦЫ

Счастливец, кто избавлен от забот,

Чей шелковый иль кожаный кошель

Не пуст, — и можно пить холодный эль,

И не грустить при виде свежих устриц.

Филлипс
Где б ни качал соленый вал Рыбачью шхуну либо ял, Где б ни влачил добычу трал Иль перемет, — Никто шотландских не знавал Богаче вод. Тунца, и сельди, и трески В них изобильны косяки; Угри отменно велики, А уж макрели! И устриц лакомых садки — На всякой мели. Ликуй, береговой народ, Поскольку осень — у ворот, И Посейдон в столицу шлет Шотландцам дань, И устриц полон всякий рот, Куда ни глянь. Теперь никто из объедал Не внемлет лекарю: бахвал, Ты, видно, публику считал Безмозглой дурой? Разбейся вдребезги фиал С твоей микстурой! Сюда, понурый хворый люд, Тут свежих устриц подают! Они врачуют в пять минут — Любой порой! — Зубную боль, мигрень, и зуд, И геморрой! Пропойца, эй! Тряхни копилкой! Ты, обессиленный бутылкой, Цепляй-ка свежих устриц вилкой На радость глотке — И не страдай от страсти пылкой К вину и водке! Когда гремит над головой И хлещет влагой дождевой, Когда вздымается прибой И ветер свеж, Займи в трактире столик свой — И устриц ешь! Когда купцу в урочный час Придет пора замкнуть лабаз, Вечерний звон торопит нас, Манит в кабак, Дабы во устричном погряз Обжорстве всяк. Бывало, меркнет Феб в окне, А я блаженствую вполне, Взыскуя истины в вине Пред очагом… Родным гнездом казался мне Питейный дом. Коль у глупца полно монет, Глупец являет приверед И жрет изысканный паштет С довольной миной; А ты ешь устриц на обед И суп куриный. И в Новой Гавани кутеж, И в Устричном Поселке тож: Сидит попарно молодежь В любом трактире — И устриц отворяет нож Крупнейших в мире! О, здешний люд весьма неглуп (Хоть неучтив подчас и груб И сдачу пробует на зуб!) — Он хлещет виски И устричный хлебает суп Из полной миски! И если пива льются реки, Глотайте устриц, человеки, Дабы не тяжелели веки! И — шиллинг на кон, Что вас не перепьют вовеки Ни поп, ни дьякон!

ДОБРОТНОЕ СУКНО

Коль ты пополнить был бы рад Людей великих долгий ряд, За ум и труд не жди наград — Секрет в ином: Добротнейшим живот и зад Одень сукном! О, ежели купил отрез Изрядный и в обновку влез, То вымахаешь до небес — Пускай ты гном: Добротным даден рост — и вес! — Тебе сукном. В кафтане из дешевой ткани Ты — ровня распоследней рвани, Предмет насмешек или брани, — А чья вина? Не зря гогочут горожане: "Купи сукна!» Развязный брадобрей в субботу Кончает поскорей работу: Трудился до седьмого поту Цирюльник, — но Рядиться время обормоту Пришло в сукно! Гляди: грядет он, прям и горд, Как родовитый, славный лорд, Чужих вовек не бривший морд, — Отколь сей форс? В сукно оделся юркий черт — Добротный ворс! В одежке бедной не моги К девицам направлять шаги — Напрасно стопчешь сапоги! Пуста мошна? Влезай хоть по уши в долги — Купи сукна! Коль скоро твой истерт камзол — Девичий голос груб и зол, И дева цедит: «Хам! Осел!» Шипит она: «Ишь, воздыхатель, — нищ и гол! Купи сукна!» В сукно одевшись, тот же час Предстанет принцем свинопас И богословом — лоботряс. Мораль ясна: Будь кем захочешь, коль припас Кусок сукна! Родиться Ньютоном, Шекспиром И дозволять в кафтане дырам Зиять — беда: ничьим кумиром Не стать — хана! Да, всем тебя освищут миром… Купи сукна.

К МОИМ ВЕТХИМ ПОРТКАМ

Ступайте прочь… Прощайте, — хоть Вы знатно грели кровь и плоть Мою, — прощайте… Мы, бедняги — Певцы, маратели бумаги, — Таскаем рвань, доколе вслед Не засвистит шутник сосед, Покуда с горем пополам Заплаты сокрывают срам, Покуда стужа сквозь прорехи Не донимает без помехи.  Не так ли чахнущий больной Не поспешает в мир иной И бочками лекарства пьет — Авось протянет лишний год? Но как спасаться ни горазд, А всё едино дуба даст.  Мне внятен ваш немой упрек; Отлично помню, кто берег И защищал мой бедный зад В мороз и вьюгу, в дождь и град. Увы! — неблагодарны барды, И вылететь в окно мансарды Моим порткам пришла пора: Ни золота, ни серебра Не вверишь столь худым карманам В отрепье, столь безбожно драном. А ежели в кармане грош Иль вовсе на аркане вошь (Поэты нищи искони) — Терять последнее? Ни-ни! Портки! таков уж белый свет, — И вам ли горше всех? О нет: Мы любим друга, если тот Поит вином и в долг дает; А деньги у него иссякли — И вышел дружбе срок. Не так ли?  Но если человек не шваль, Ему друзей злосчастных жаль, — И мне вас жаль. Надевши вас, Я подымался на Парнас! Но мыслит Муза, что во вред Нам изобилие монет, — А мы без них угрюмы, злобны, Понуры, неблагоутробны: Коль скоро нет житейских благ, То в каждом ближнем зрится враг.  Видали вы, как мой бокал В руке недрогнувшей сверкал, И лик мой счастлив был и свеж, — И сколь светло мечталось прежь! Мечты погибли — все подряд, Как маргаритки в зимний хлад…  Эх, нет умелого портняжки, А поврежденья ваши тяжки! Вы долгие служили годы И не внимали крику моды, Но — времени vicissitude.. Вы одряхлели. Верю: худо К последней близиться секунде. Увы! Sic transit gloria mundi!  Спешите к некой лютой дуре, Чей голос родствен реву бури, — Вы подошли бы ей вполне, Мужеподобнейшей жене! Стыжусь открыто вас таскать я, — Так скройтесь под подолом платья, Чтоб ощутить объем и вес Вельми упитанных телес!  А коль дождусь иных времен, И окажусь обогащен, И задеру нескромный нос, Имея денег целый воз, — Пусть мне предстанет призрак ваш! И укрощу хвастливый раж, И вспомню, по какой одежке Протягивал когда-то ножки.  Так царь Филипп — я вспомнил ныне Пределы царской клал гордыне, Чтоб Македония нимало От спеси царской не страдала: Слугою состоял при нем Гнуснейший смерд, развратный гном, — И дротом этого слуги Вправлялись царские мозги.

АЛЬФОНСУС ДЕ ГИМАРАЭНС (1870–1921)

В кольцо свилась чудовищной химерой Дней тяжких бесконечная чреда — Создатель наш! Зачем бездонной мерой Созданиям отпущена беда? Взойдет душа, сияющая верой, По кручам неприступным без труда; И над бедой, над пагубной пещерой, Зажжется милосердия звезда. А как же заблудившийся в тумане, Забывший о любви, забывший даже От зла к добру протянутую нить?.. Сомнение подобно вечной ране, И повесть повторяется всё та же — Всё та же мука: быть или не быть…
Когда я родился, заране проклят Роком, Простерла надо мной Луна свои крыла. И с той поры мой стих сочится горьким соком, И дух мой с той поры окутывает мгла. Средь бесконечных гор, в стремлении жестоком, Почти обнажена, за мной богиня зла Ступала, словно тень, и, темным глядя оком, Не Авелем звала, но Каином звала. Пред кем я виноват — пред Небом или Адом? Но стражду без конца, отравлен жгучим ядом: Стрела в груди — навек, и негде черпать сил. И сирая душа томится в плоти сирой (Как нищий властелин, простившийся с порфирой!) И тает, как свеча, среди ночных светил.

ЛЕСТВИЦА ИАКОВА

О мир, о благодать! Пролейтесь, наконец, Как чистый лунный свет, на грех, не знавший меры. Дай веру, Господи, тому, кто просит веры И молится Тебе, таинственный Творец! Всем ведомо, насколь угодна Небесам Заблудшая душа, что жаждет повиниться. На всеусердный зов, всевластная десница, Прострись и ниспошли целительный бальзам! Прощает Божий взор и в то же время в прах Испепелит, коль шел тропою ты неправой; А праведный в Раю блажен и взыскан славой… Кто вожделенный мир вкусит в иных мирах? Ты ведаешь, насколь мечта моя дерзка: С Тобою пребывать слиянно, а не розно. О Господи, внемли. Я, грешный, слишком поздно Пришел к Тебе, — но я пришел издалека! О, смилуйся, Творец, прощенье уготовь. Был дух мой одинок, а испытанья — многи… Сушила горло пыль неправедной дороги, Взор застила слеза, уста покрыла кровь. Дай света Своего для истомленных глаз, Источник веры дай — и утолю я жажду. Прости мои грехи, прости в последний раз, Спаси и сохрани, взирая, как я стражду! В ком сердца нет, моей потешатся тоской, Но добрая душа найдется в мире всё же. О, если бы уйти от суеты людской — Прощенья Твоего искать, Всевышний Боже! И Божия лоза златой явила грозд, И свод иных небес открылся мне, в котором Спасение душе вещают нежным хором И Твой Престол парит среди священных звезд… А мирозданья суть возвышенно чиста; Причастие в себе сокрыли все светила. Дохнула благодать — и тучи расточила: Кровавый виден знак священного Креста. Святой Грааль Небес! Излейся, наконец, На воды и на твердь, на грех, не знавший меры. Дай веру, Господи, тому, кто просит веры И молится Тебе, таинственный Творец!

МАНУЭЛЬ ХУСТО ДЕ РУБАЛЬКАВА (1769–1805)

НЕКОЕЙ СТАРУХЕ

Я стар, моя сударыня! Я стар, Я стражу от подагры и запоров; Вы правы, у меня сварливый норов, Но я пустых не затеваю свар. На склоне лет вы получили в дар Вставную челюсть — худший из уборов; Смирился я и с этим без укоров, Хоть в дрожь меня бросает, а не в жар. Но черт бы вас побрал! — уж не по силам Глядеть, как вы любого сопляка Желанным почитаете и милым. А тот прилежно любит вас, пока Вы, ставшая почти Мафусаилом, Близ моего живете кошелька!

НЕКОЕЙ СВОДНЕ

Глаза бесперерывно плачут гноем, На черепе — клок покупных волос, Заглядывает в пасть обвислый нос, Слюна течет, подобная помоям; И смрадный дух, знакомый свинобоям, Окрестных мух влечет на сей отброс (Могильщик бы давно его унес, Да мертвецы зайдутся гневным воем). Скелет, влачащий четки да костыль, Иль вурдалак, а если вам угодней, То василиск, иль оборотень, иль Сам дьявол, прямиком из преисподней… Перекрести — рассыпался бы в пыль, Когда б не звался старой мерзкой сводней.

ХУЛИАН ДЕЛЬ КАСАЛЬ (1863–1893)

СМЕРТЬ МОИСЕЯ

Госпоже Аврелии Кастильо де Гонсалес

Библейское предание I Светило завершало дневный ход, Светило угасало в блеске алом; И над пустыней сумеречных вод Был опрокинут бледный небосвод Огромным алавастровым фиалом. И веял на простор морских зыбей Тончайший аромат лесов зеленых, Которые росли близ волн соленых; И трепетные стаи голубей Скрывались на ночлег в масличных кронах. И шепот густолистых сикомор Струился, лепету оливы вторя; Плескали крылья; и в вечерний хор Мычание влилось: к отрогам гор Стада от Мертвого влачились моря. Стада шагали, опустив глаза, Стада стремились прочь от горькой глади; И наступало время петь цикаде… И зрела благодатная лоза Пространных виноградников Энгади. Последний луч простерся над водой… Ведомые угрюмым бедуином, Верблюды шли несчетной чередой; И тяжки были их горбатым спинам Тюки с алоэ, миррой, розмарином. И тьмою твердь укрыли облака, И стало море Мертвое незримо; А бедуины путь держали мимо, И ни един не видел старика, Ступавшего по склонам Аварима… Провозгласивший некогда закон Великому народу иудеев, Отдохновения возжаждал он; И двинулся, исполнив и содеяв, Всевышнему вознесть последний стон. И были травы горные колючи, И восходил пророк, и был он бос. И на вершине каменистой кручи Он, устремляя взор в ночные тучи, Последнюю молитву произнес. II «Сто двадцать весен и сто двадцать зим Испепелили немощное тело; И дух мой угасает купно с ним, Но вера и досель не оскудела. Да, правил я Тобой сужденный путь, Но кончена стезя моя земная; Трудился я, не смея отдохнуть, Ни страха, ни отчаянья не зная; Я, зривший пламень Твоего столпа, Усердствовал в служенье неустанном; Но тернии растит моя тропа, И небеса поволоклись туманом; Меня забыли в племени моем, И поприща былого не осталось; И по земле отныне мы вдвоем Влечемся: я — и горькая усталость; И я взываю: Господи! укрой Благословенною могильной тенью Того, кто жаждет мира, как герой, Отдавший силы славному сраженью. Ужели нужен я людскому роду, Коль убывает утомленный слух, И зренье иссякает год от году, И черною тоской охвачен дух? Да! время, хоть оно разит нескоро, Браздами прочертило мне чело, И унесло былую ясность взора, И светлые виденья унесло; И холодны, как лед, мои седины, И мой хребет сгибается в дугу… Ты внемлешь эти вздохи? Ни единый Я без усилья сделать не могу. О, смилуйся над немощным рабом, Который искони Тебе был верен, А нынче в Твой обетованный дом Скребется, схожий с изнуренным зверем! III Он застенал, как позабытый пес, Потом умолк… Недвижный, как утес, Остался Моисей на горной тверди, И ждал, дабы явился Ангел Смерти И душу возрыдавшую унес. И выслал Бог сурового гонца… Но тот витал, приблизиться не смея, И старого не тронул мудреца, Зане объял седины Моисея Горящий нимб тернового венца! И не был явлен вожделенный знак И понял старец, что вотще и втуне Мольбы летели в запредельный мрак, Подобно волнам, вздыбленным в буруне… И выпрямился он, и молвил так. IV «Я кротостью покоя не обрел… Смиренье ныне уступает гневу! Светилам внятен жалобный глагол, И зверю, и несмысленному древу, — Но не Тебе, Всевидящий Творец, Презревший муку племени людского, Не милующий плачущих сердец, Не внемлющий отчаянного слова, Не ставивший вовек препоны злу, Не даровавший праведным награды… Услышь! Я в небо возношу хулу, Когда молитве небеса не рады! Услышь! Тебе глаголет жалкий прах! Пророком бывший, ныне ставший тленом, Тебе во славу, сатане во страх Я ратовал с усердьем неизменным. Зачем не умеряешь эту боль, Зачем не утоляешь эту жажду? Зачем — ответствуй, Боже! — и доколь Влачить страданье, коим ныне стражду? Зачем Ты сокрушал мои мечты? Зачем дарил и тотчас отнимал их? Зачем, Господь немилосердный, Ты Великим сотворил меня средь малых? О сеятель, забывший о посеве! О Ты, поправший собственный закон, — Я гневаюсь! И, говоря во гневе, Сулю Тебе неслыханный урон! Освобожденный от былого плена, Пылает факел моего ума! И круг земной, забав Твоих арена И рода человечьего тюрьма, Назавтра обратится битвы полем! О, я взбунтую злополучный род, И, вопреки томлениям и болям, Оковы Божьи смертный разорвет. Там, где согласно шелестят леса, Восставлено Тобою древо было: Его питала светлая роса И согревало ясное светило; Оно росло, оно стремилось вверх, Оно укрыло травы доброй сенью… Ты Сам его растил — и Сам поверг, Ты, недоступный страху и сомненью! Растил и я Господней славы ствол И пестовал его в миру, в котором Повергну это средоточье зол Перед смятенным человечьим взором». V И внял Господь сей дерзновенный глас, Подобный реву буйного потока, И гневом возгорелось Божье око, И гром твердыню горную сотряс, И молния ударила в пророка. И умер порицавший Судию… А Бог сошел во славе и печали, И хладный прах воспринял в пясть Свою, И схоронил в неведомом краю, Где никогда молитвы не звучали.

Эли Бар-Яалом{2}

ИЕГУДА ГАЛЕВИ (до 1075 — после 1141)

РАБЫ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ

Все рабы обстоятельств — рабы у рабов. Лишь Единого раб — без цепей и оков. Оттого я воскликну, судьбу избирая: «Мне уделом — Единый, во веки веков!»

НАТАН АЛЬТЕРМАН (19Ю — 1970)

ТАК ПОКИДАЮТ ГОРОД

Один бизнесмен вернулся домой закрыл за собою замок дверной сосчитал свои деньги в доме пустом сосчитал и своих врагов, а потом стер из памяти все имена одно оставил на все времена и, свет погасив и окно распахнув, отрастил себе крылья, перья и клюв прыжок за окно как крылатая тень над спящим городом пролетел

РАХЕЛЬ (1890–1931)

Ты так, как и встарь, до конца — предо мной: далекий и близкий, чужой и родной. Ты — рана на сердце, и кровь, как в огне, алеет, сверкает, поет в вышине. Послушай, как голос кричит в никуда: тебе, для тебя, о тебе — навсегда…

ЙОНАТАН ГЕФЕН (р. 1947)

АМЕРИКАНСКИЙ ТУРИСТ В РИМЕ

Я его встретил около Пьяццы, он щелкал Италию на фотопленку. Он помнил, что надо в ней что-то увидеть и умереть; но забыл, что точно, вот он и шлялся повсюду, как Каин, в широкополой техасской шляпе вместо каиновой печати. Кстати, потом нашли его мертвым, через два года, в лесах Вьетнама: ах да! Неаполь!

Анна Блейз{3}

УИЛЬЯМ БАТЛЕР ЙЕЙТС (1865–1939)

СКРИПАЧ ИЗ ДУНЕЯ

Как играю на скрипке в Дунее — Ходит пляс морскою волной. А двоюродный брат мой — священник, И священник — мой брат родной. Пусть читают святые книги — Я и в этом не уступил: Всё читаю я книгу песен, Что на ярмарке в Слайго купил. Как помрем и пойдем на небо И придем к Петру у ворот, Всех троих он улыбкой встретит, Но меня пропустит вперед. Потому что праведный — весел, Коль родился не в горький час, А веселым по нраву скрипка, А веселым по нраву пляс. И завидев меня, столпится Райский люд, закричит: «Вот те на! Да ведь это скрипач из Дунея!» И запляшет, как в море волна.

НЕИЗБЫВНЫЙ ЗОВ

Умолкни, неизбывный сладкий Зов! Ступай к небесным стражам-овчарам — Пускай кочуют до конца веков Тебе вослед сияньями во тьме. Иль не слыхал ты, что душа стара, Что ты — в прибое, в шелесте дубов, И в крике птиц, и в ветре на холме? Умолкни, неизбывный сладкий Зов.

ОН СЛЫШИТ КРИК ОСОКИ

Брожу одиноко У кромки озерных вод, Где ветер кричит в осоке: «Пока небосвод С оси не сойдет, и не рухнет полюс, И руки не ввергнут в бездну Стяги Запада и Востока, И свет не распустит пояс, — Не лежать тебе с милою вместе, Обнявшись во сне глубоком».

ОН СКОРБИТ О ПЕРЕМЕНЕ, ПРОИЗОШЕДШЕЙ С НИМ И ЕГО ВОЗЛЮБЛЕННОЙ, И МЕЧТАЕТ О КОНЦЕ СВЕТА

Или не слышишь зов мой, белая лань без рогов? Я стал красноухим псом, искусным в твоих следах. Прошел я Тропу Камней и гибельный Лес Шипов, Ибо кто-то вложил в мои ноги надежду и страх, Ненависть и желанье гнать тебя день и ночь. С ореховым посохом он встретил меня в лесах, Только взглянул без слова — и я уже мчался прочь, И голос мой с той поры сделался лаем пса, И мимо меня летят Время, Рожденье, Рост. Когда же Вепрь без щетины придет с Заката, клыком Выкорчует огни солнца, луны и звезд И, с ворчаньем улегшись во тьме, устроится на покой.

ОН ВСПОМИНАЕТ О СВОЕМ ВЕЛИЧИИ ТЕХ ВРЕМЕН, КОГДА ОН ПРЕБЫВАЛ СРЕДИ СОЗВЕЗДИЙ НЕБА

Отведал я эля из Края Вечно Живых И стал безутешен — мне ведомо всё отныне: Орешником был я, когда средь моей листвы Изогнутый Плуг и Кормчей звезды твердыню В небесную высь вознесли в незапамятный год; Я был тростником — стлался коням под копыта; Я стал человеком — ветру заклятым врагом, Ведающим одно: не будет вовек избыта На груди у любимой его вековая боль, Губами к ее губам до смерти ему не прижаться. О звери лесные, о птицы небес, доколь Любовными вашими криками мне терзаться?

РОЗА МИРА

О, кто сказал, что красота минует, словно сон? Тоскуют алые уста, надменны и скорбны, О том, что мир не посетят чарующие сны С тех пор, как траурным костром взметнулся Илион И пали Уснеха сыны. И мы в тревогах и трудах рассеемся, как дым, Но среди обликов людских, струящихся с земли, Под бренной пеною небес, где звезды отцвели, Меж вереницы бледных волн под ветром ледяным Пребудет одинокий лик. Склонитесь, ангелы, пред ней в заоблачном дому! До вас и прежде, чем в тиши раздался первый вздох, Над бездной водною витал усталый добрый Бог: Он расстелил зеленый мир по слову Своему Ковром для этих легких ног.

УВЯДАНИЕ ВЕТВЕЙ

Шепталась с птицами луна, и я воскликнул: "Пусть Не молкнут крики кулика и ржанки горький стон, — Но где же нега слов твоих, и радость их, и грусть? Смотри: дорогам нет конца, и нет душе приюта». Медово-бледная луна легла на сонный склон, И я на Эхтге задремал, в ручьевой стороне. Не ветер ветви иссушил, не зимний холод лютый — Иссохли ветви, услыхав, что видел я во сне. Я знаю тропы, где идут колдуньи в час ночной, В венцах жемчужных поднявшись из мглы озерных вод, С куделью и веретеном, с улыбкой потайной; Я знаю, где луна плывет, где, пеною обуты, Танцоры племени Дану сплетают хоровод На луговинах островных при стынущей луне. Не ветер ветви иссушил, не зимний холод лютый — Иссохли ветви, услыхав, что видел я во сне. Я знаю сонную страну, где лебеди кружат, Цепочкой скованы златой, и на лету поют, Где королева и король в блаженстве без отрад Блуждают молча: взор и слух навек у них замкнуты Премудростью, что в сердце им лебяжьи песни льют, — То знаю я да племя птиц в ручьевой стороне. Не ветер ветви иссушил, не зимний холод лютый — Иссохли ветви, услыхав, что видел я во сне.

ДВА КОРОЛЯ

Король Эохайд с закатом солнца въехал в лес От Тары к западу. Спешил он к королеве И далеко опередил бойцов усталых, Что, погоняя скот, плелись через болото. И где сплели березы свет зеленоватый С голубизной плюща, увидел он оленя Белее творога, с глазами цвета моря. Заметив, что стоит он поперек тропы И пядей росту в нем поболе, чем в оленях. Король застыл, разинув рот и сжав поводья, Но снова в бег пустил дрожащего коня. Наперерез олень помчал, склонив рога, И бок коню вспорол. Король Эохайд отпрянул, И выхватил свой меч, и острие нацелил Против оленя. Рог, ударившись о сталь, Вдруг зазвенел, как будто был из серебра, — О сладостный на слух, волшебный, грозный звон! Скрестились рог и меч, в борьбе тесня друг друга, Как если бы сошлись олень с единорогом В бою средь африканских Лунных гор. Но наконец рога двойные, вспять подавшись, С размаху под одним ударили, пронзив Коню живот. Король Эохайд отбросил меч И, обхватив рога могучими руками, Глазами впился в глаз, зеленый, как волна. Так в пешей схватке взад-вперед они топтались, Покуда вся земля вокруг не сбилась в топь. Сошлось с бедром проворным мощное бедро, А руки, что в себя вобрали силу мира, — С копытом и ветвистым рогом, быстроту Впитавшими из тонкой пустоши воздушной. И сквозь кустарник, по корням, плющом увитым, Ломились, искры высекая из камней, Под крики птиц в листве и стрекотанье белки. Но наконец король, к стволу большого бука Притиснув жесткий бок, оленя повалил И, на колени встав, занес кинжал. И тотчас Олень исчез, как тень, бесследно; только крик — Как скорбный стон того, кто горестно кричит, Навек с немыслимым сокровищем расставшись, — Блуждал в голубизне и зелени листвы И вился ввысь, в полете распадаясь, Пока не стало всё как тень или виденье, — Когда б не топь вокруг, когда б не лужа крови И конь растерзанный. Король Эохайд бежал До самой Тары, не переведя дыханья, Пока не увидал раскрашенной стены И бронзовых колец на тисовых столбах Больших ворот; но хоть светились тусклым светом От ламп висячих все распахнутые окна, Ни скрипа двери, ни шагов не доносилось, И голоса не долетали с тропок сбитых, Что ко дворцу вели от пашен и колодцев; Ни позади, ни впереди ни звука Король не услыхал, — и лишь на горизонте Мычало стадо, по болоту пробираясь. Дурная весть для королей — молчанье в доме, Куда с победой возвращаются. Король, С дрожащим сердцем меж столбов пройдя, увидел: В безлюдной пустоте огромной тронной залы Сидит, бледна лицом, пряма и недвижима, Этайн — и острый меч у ног ее блестит; Вцепились пальцы намертво в скамью, Взор холоден и тверд, поджаты губы: Неведомая страсть ее одела камнем. Заслышав звук шагов, она очнулась, — Но только лишь король раскрыл пред ней объятья, Вскочила со скамьи и молвила, отпрянув: «Я отослала в лес и на поля Всех воинов и слуг высокой Тары: Желаю я, чтоб ты один судил Ту, кто винит себя. Найдешь безвинной — Она в лицо знакомое не взглянет, Покуда приговор не огласишь. Найдешь виновной — больше никогда Она в лицо знакомое не взглянет». Тут побледнел король, как и она, Постигнув, что сейчас уста ее откроют, Что означает страшный этот день. «Ты сам меня привел, — рекла она, — Туда, где брат твой Ардан восседал, Не двигаясь и с места не сходя, Окованный недугом неизвестным — Ты мне велел заботиться о нем А коль умрет — курган над ним насыпать И огамом прозванье начертать». «Он жив?» — спросил Эохайд. «И в добром здравье». «Коль живы он и ты, не в тягость мне Иные злоключенья и утраты». «Я приказала уложить его Под этой крышей и сама ему Носила пищу — он вкушал из рук моих Неделя за неделей. И когда Я спрашивала: «Что тебя терзает?» — Молчал в ответ и лишь терзался горше, Но я не унималась. Наконец Он выкрикнул: «То, что меня терзает, Безгласным камнем сердце облекло». И я сказала: «Что бы ни таил ты, Крушение надежд иль смертный ужас, — Откройся мне, и я пошлю гонцов: Пускай весь мир объедут, но найдут Тебе лекарство!» Тут он крикнул в голос: «Ты день за днем о том же вопрошаешь, А у меня бушует в сердце буря, Могучий вихрь несет меня и кружит И понуждает тайну оберечь». «Пускай таишь дурное помышленье, — Я возразила, — ничего дурного Не будет в том, коль выскажешь его; А что оно дурное, нет сомнений, Коль высказать его — и то ужасней, Чем заживо себя обречь могиле, А нас терзать догадками пустыми, Тенями, помрачающими ум». Он всё молчал. И я тогда склонилась И прошептала, чтоб никто не слышал: «Коль муку эту женщина наслала, Я воинов за нею отряжу Куда ты скажешь, хоть и в дальний Лохлан, И будь ей то на радость иль на горе, И кто б ни вышел на ее защиту, — Они возьмут ее и приведут Взглянуть на дело рук ее коварных: Пускай погасит стог, что подожгла; И будь она в шелках или в короне, А всё ж смирится, ибо в сердце знает, Что в этом мире нам один удел, Что с нас довольно — пусть на краткий миг — Мужьям и детям даровать блаженство». И тут поддался он помимо воли И высказал, что жаждал утаить, Хотя и жаждал высказать безмерно. Вздохнул и молвил: «Ты, лишь ты сама Могла б найти лекарство от недуга». Я поднялась и вышла. Девять дней Вкушал он пищу от чужих людей, А я металась девять дней в кругу Раздумий гибельных, шепча порою, Что лишь могильный холм неисцелимый Сомненье усмирит и состраданье. А через девять дней я вновь предстала Пред ним и, тихо голову склоня, Велела в час полночный тайно выйти И разыскать лачугу лесоруба От Тары к западу, в орешнике густом (Надежда сил придаст ему, я знала), И ждать там друга, что, как он сказал, Найти лекарство может от недуга, — И друг придет. Когда сгустилась ночь, Я пробралась сквозь буковую чащу И дом нашла в орешнике густом. Там факел догорал и, растянувшись На груде шкур, спал Ардан непробудно: Как ни звала его, как ни пыталась Поднять — он не очнулся ото сна. Я прождала до середины ночи И, устрашась, что по дороге в поле Меня заметит здесь пастух иль пахарь, Ступила за порог. Средь скал, плющом увитых, Как меч, горящий синевою неба, Предстал передо мною некий муж, Исполненный величья неземного, И на меня воззрился острым взором, Как коршун. Задрожав от головы до пят, Я перед ним застыла куропаткой. Но в голосе его звенели чары. «Как долго! — молвил он. — И как постыло Смотреть из глаз чужих, чужим губам Вверять слова любви… Да, то был я! То я вложил любовь в того, кто здесь простерся; Теперь же, выманив тебя сюда, Где нам не помешают, извлеку Из спящего любовь — оставлю сон. И, пробудившись с солнцем, он воспрянет, Протрет глаза и даже не припомнит, Что за недуг весь год его терзал». От страха я попятилась к стене, Но голос сладостный звенел, не умолкая: «О женщина, я был тебе супругом, Когда ты мчалась на потоках ветра, Когда плясала в вихре и прибое, Во дни, которых смертной не припомнить. Тебя сманили в колыбель, но всё же Пришел я вновь назвать тебя женой». Я больше не боялась — этот голос Во мне затронул память об ином. Но молвила я так: «Король Эохайд — Супруг мне здесь. И с ним познала я Всё счастье женщины». Тогда вскричал он властно, Ввергая тело в дрожь, как под смычком струну: «Какое счастье?! Знать, что неизбежный Венец любому счастью — мертвый камень?! Но знай, что в наших призрачных чертогах Блаженству нет предела в пресыщенье, Не гложет время юную красу, Не устает танцор кружиться в танце, Не встретишь скорби ни на чьем лице, — Лишь я один скорблю среди счастливцев Над ложем, опустевшим без тебя». «Но как любить, — я молвила в ответ, — Когда нельзя вздохнуть с лучом рассветным, Упавшим мне на ложе и явившим Из тьмы черты возлюбленного мужа: "Не вечны эти сила и краса!"? Не стоила б любовь своих мучений, Когда бы он порою, утомленный, Не засыпал без сил в моих объятьях И в муже я б не видела дитя. Тот ничего не знает о любви, Кто не постиг: она гнездо свивает Лишь на уступе узком, ненадежном Над пропастью, открытой всем ветрам». А он воскликнул: «Хочешь или нет, Ты всё равно вернешься к нам по смерти, И эта жизнь твоя в людском обличье Из памяти изгладится навеки! К чему мне лишних тридцать, сорок лет Наедине с бессмысленным блаженством?» И сжал меня в объятиях, но я Вскричала, отстранив его: «Не верю! Чтоб эта жизнь, подслащенная смертью, Забылась?! Нет! А коль поверю — С двойною жаждой припаду губами К тому, что дважды бренно!» И на том Он вдруг, как тень, растаял под руками. Я удержалась — ствол большого бука Не дал упасть. И, за него цепляясь, Я услыхала пенье петухов Над сонной Тарой». Поклонился ей король, Благодаря за состраданье к брату, И за посул ее, и за отказ. И тут со склона донеслось мычанье, И вслед за стадом в тисовых воротах Толпа бойцов усталых показалась, А брат Эохайда вышел им навстречу Приветить их, не помня ничего.

БАЙЛЕ И АЙЛИН

Содержание:

Байле и Айлин любили друг друга, но Энгус, Владыка Любви, пожелав, чтобы они обрели счастье в его загробной стране, принес каждому из них весть о смерти возлюбленного, из-за чего сердца их разбились, и они умерли.

Едва заслышу ржанки крик Иль ветром колыхнет тростник, — Передо мной встают во мгле Наследник Улада, Байле, Буана сладкоустый сын, И дева нежная Айлин, Лугайда дочь, владыки юга, Навек желанные друг другу. Их пыл иссякнуть не успел; Ни груз забот, ни дряхлость тел Им не поставили предел; И, не вкусив утех земли, Они в бессмертье расцвели. То было в дни, когда Христос Свое ученье людям нес, Но Бурый Бык еще страну Не вверг в жестокую войну. Байле Медовые Уста — Кого еще иной простак Байле Малоземельным звал, — Из Эмайн-Махи путь держал С толпой арфистов и певцов, С отрядом юных удальцов К равнине тучной Муйртемне В мечтах о будущей жене. И все вокруг на все лады Сулили счастье молодым. И вдруг навстречу им возник Худой растрепанный старик: Лишь полплаща на нем висит, Зеленых косм ужасен вид, И в башмаки набилась грязь, Но, как у белки, блещет глаз. О птичьи крики в облаках! О шелест ветра в тростниках! Они вовеки не дадут В простой любви найти приют: Какая-нибудь Кэт иль Нэн Для нас, безумцев, — тень и тлен Пред той, чей горестный удел Давно истлевший бард воспел. Но всё познавший узнает, Что жизнь нам дарит меж забот Лишь ласку уст и детский смех — И выше в мире нет утех. Так как же смеют нас дразнить Скотом истоптанный тростник И птицы — жалкий род бродяг, Игрушки ветра и дождя? «Несу я с юга весть Байле, — Сказал старик. — По всей земле Собрались люди как один Прощаться с девою Айлин. У всех, от старца до юнца, Обидой полнились сердца На то, что, чужака избрав, Айлин покинет отчий край, И больше им уж никогда Прекрасной девы не видать. Какой-то старец, придержав Ее коня, сказал: «Езжай Домой, найди в родных краях Себе достойного в мужья. Живи средь нас». И в тот же миг Какой-то юноша приник К ее руке и рек, дрожа: «Средь нас ищи, о госпожа!» С напрасною мольбой Айлин К толпе взывала: ни один Не сжалился. И, пав с седла, Она от горя умерла». О любящее сердце, ты — Игрушка собственной мечты И в ослепленье признаешь Тебя смущающую ложь За воплощенье худших бед, Что вечно чудятся тебе… Байле скончался, как стрелой, Сраженный в сердце вестью злой. Носилки из ветвей сплели Ему друзья и принесли Байле туда, где каждый год Меж бронзовых столбов ворот Пес Улада сидел, в тот день Всегда оплакивая тень Злосчастной дочери певца И тень героя, чьи сердца Не разлучились до конца; В тот день изменника удар Сгубил их в давние года — И Пес рыдал… Но не нашлось В угрюмом сердце новых слез: К тому, что на его порог Байле под грудой камня лег, Остался безучастен Пес — Лишь пару валунов принес. На счастье наше, мы живем Среди хлопот единым днем: Что с глаз долой — из сердца вон. Но серой птицы клюв кривой И серый стебель тростника Всё помнят давние века, И Дейрдре, и того, кто с ней… И мы, гуляя с Кэт иль Нэн, В прибрежном ветре слышим вздох И укоризну: как ты мог Так быстро сдаться? Мы идем За Найси вслед одним путем. А птицы и седой тростник Так ясно помнят милый лик, Как будто видели вчера: Прекрасна Дейрдре и мудра — Ах, сердце знает, как мудра! А тот старик, коварный лгун, Плащ запахнувши на бегу, Уже спешил к Айлин; она, Толпою дев окружена, Меж бликов света и теней Вершила путь; и в полусне Мечтали девы, как ласкать Их будет чья-нибудь рука На брачном ложе в нежной мгле. Арфисты гордо шли вослед, Как будто музыкой могли Безумье сердца исцелить, Как будто трепетом струны Могли развеять страх и сны О бедах, ждущих впереди. Вскричал старик. «Еще один От зноя, хлада, ветра, волн Умчался прочь и погребен Среди равнины Муйртемне Под сонной грудою камней, И вечным Огмия письмом Начертано на керне том: "Байле из рода Рури". Но Решили боги уж давно, Что не взойдут Айлин с Байле На ложе брака на земле, Зато изведают любовь, Сомкнув объятья вновь и вновь В иных полях, где круглый год Сбирают пчелы дикий мед, — И новость эта не нова». Он смолк — Айлин была мертва. Увидев то, старик опять Проворно бросился бежать — Помчался, на бегу смеясь, К холму, где некий бог иль князь Изрек законы в старину И тем объединил страну; То место свято чтит народ И Троном Лейгина зовет. Всё круче ввысь тропа вела; Над путником сгущалась мгла; Но с нежным клекотом к нему Спустились, рассекая тьму, Два лебедя, между собой Цепочкой скованы златой; Они его узнали: он Пред ними встал преображен — Высок, румян и горделив; И с легким трепетом легли Его воздушные крыла На струны арфы, что сплела Этайн, Мидирова жена, Любовной жаждой сожжена. А тех двоих, Айлин с Байле, Как назову? В подводной мгле Две рыбы, к плавнику плавник, Плывут меж лилий водяных; Две мыши на снопе зерна, Забытом посреди гумна, Друг к другу жмутся в темноте; Две птицы в ясной высоте, Где тучи разорвал восход; Нет, — веки ока в час ночной; Иль два столба одних ворот; Иль ветви яблони одной, Тенями переплетены; В едином звуке две струны Слились под пальцами певца, — Познали счастье без конца Те двое, ибо добрый друг Увел их в край, где нет разлук, Где им все тайны — напоказ: И город башен Гориас, И Финдриас, и Фалиас, И даже древний Муриас, Чьи исполины-короли Во дни младенчества земли Сокровищ были лишены, Утратив в тяготах войны Котел, меч, камень и копье, И погрузились в забытье; И мимо них, и меж руин Туда спешат Байле с Айлин, Где страж-гигант навек затих; И дрожь любви пронзает их. Нетленный мир пред ними лег: Они ступили за порог Земли и обрели покой Над величавою рекой, Где отразился только лик Далеких бледных звезд и блик Садов волшебных, что полны Лишь самоцветов наливных Иль яблок солнца и луны. Что им до нас? Они пьяны Вином из сердца тишины; И в час, когда сгустится ночь, Скользят в стеклянной лодке прочь В морскую даль, и, обнявшись, Глядят в безветренную высь, На пестрых шкурах возлежа; И птицы Энгуса кружат, Крылами белыми, как снег, Их овевая в полусне И дуновеньем ветерка Колебля волосы слегка. И над могилою Байле Нашли поэты древних лет Могучий тис; а где Айлин Уснула — яблоню нашли, И вся в цвету была она. И так как кончилась война, И мирно вновь жила страна, И бой у брода отгремел, И вышло время ратных дел, То все поэты собрались, Срубили яблоню и тис И на дощечках записали Все саги о любви, что знали. Пускай о дочери певца Рыдают птицы без конца, Пускай шумит о ней тростник, — Что мне, любимая, до них? Ведь ты прекрасней и мудрей Вернувшейся из-за морей И чище сердцем, чем она; Но тех двоих — забыть бы нам! О, неотступная мечта Сердец влюбленных — слиться так С любимым сердцем, как Айлин С Байле сплелись, уйдя с земли!

Мария Виноградова{4}

АЛЬФРЕД ТЕННИСОН (1809–1892)

В ДОЛИНЕ

Там, в речной долине, где ты бежишь, поток, Где твой голос ночью звучен и глубок, Там, в речной долине, где воды твои мчат, Я гулял с любимой тридцать лет назад. Там, в речной долине, я брел теперь — и вот Тридцать лет исчезли, как туман над гладью вод. Там, в речной долине, где в камень склон одет, В голосе твоем живом я слышал ту, кого уж нет. Там, в речной долине, где летит вода, звеня, Голос той, кого уж нет, живым был для меня.

КОРОЛЕВА МАЯ

Мама, рано, очень рано завтра дочку разбуди — Завтра будет день счастливый, завтра радость впереди; Нету дня в году чудесней, веселее нету дня: Королевой мая, мама, завтра выберут меня. Много черных глаз в округе, но моих яснее нет. Хороши и Клэр и Мэри, есть и Марджори, и Кэт, Но — твердят — малютка Элис расцвела, красой маня… Королевой мая, мама, завтра выберут меня. Мама, сплю я крепко-крепко, так что, мама, ты смотри, Разбуди меня пораньше, лишь забрезжит свет зари. Надо мне набрать букетов на лужайке у плетня: Королевой мая, мама, завтра выберут меня. Угадай, кто первым встретил меня утром за мостом? Робин ждал меня в тенечке под ореховым кустом. Не забыл он, как вчера я хмурилась, его дразня, — Королевой мая, мама, завтра выберут меня. Мама, я была вся в белом, в белом с головы до пят, Проплыла, как призрак, мимо, не заметив его взгляд. Говорят, мол, я жестока — не страшна мне болтовня: Королевой мая, мама, завтра выберут меня. От любви — твердят — он чахнет, только мне его не жаль. У него разбито сердце, ну а мне что за печаль? Парни бравые сбегутся, красоту мою ценя, — Королевой мая, мама, завтра выберут меня. Мама, вместе с крошкой Эффи завтра тоже приходи, Как я стану королевой, мама, завтра погляди. Соберется вся округа в честь торжественного дня. Королевой мая, мама, завтра выберут меня. Ветви жимолости свили нам беседку у ворот, Сладкий запах горицвета над полянами плывет, А калужница — как брызги золотистого огня. Королевой мая, мама, завтра выберут меня. Мама, ветерки гуляют над притихшею травой И сияют ярче звезды в небесах над головой. Небо завтра будет ясным, радость праздника храня. Королевой мая, мама, завтра выберут меня. Завтра, мама, дол зеленый будет свежестью омыт, Первоцветы запестреют на холмах среди ракит, Заблестит под ярким солнцем речка, весело звеня, Королевой мая, мама, завтра выберут меня. Так что, мама, очень рано завтра дочку разбуди — Завтра будет день счастливый, завтра радость впереди, Завтра будет день чудесный — нету радостнее дня: Королевой мая, мама, завтра выберут меня.

РОБЕРТ БРАУНИНГ (1812–1889)

ПАПА И СЕТЬ

Как, Папою святой конклав избрал того, о ком Мы все молились горячо? Он был с нуждой знаком. Его отец смиренный был обычным рыбаком. Но мальчик рос весьма смышлен и цену книгам знал. И вот уже священник он… епископ… кардинал. И выскочкой его тогда никто не называл. Но кто скривится, кто тишком соседа подтолкнет, А кто презрительно шепнет: «Какой, однако, взлет! Не меч с ключами, сеть Петра — вот нынче прихоть мод!» А он — о чистая душа! — в ответ: «Всё так, друзья. Из грязи в Князи Церкви лезть — увы, вина моя. Но место не забыть свое придумал способ я». И вот в покоях своего роскошного дворца Не герб старинный, не доспех — отраду гордеца, — Повесил он рыбачью сеть, наследие отца. И все шептались, сражены подобной простотой: «Вот сердце, что не тронуто мирскою суетой! Лишь он достоин Папой быть — он истинный святой!» Он Папой стал. К его стопам явились мы тогда. Но только смотрим — где же сеть? Исчезла без следа. Померкла скромности скрижаль, горящая звезда! Переглянулись молча мы — и я за всех вскричал: «Отец, зачем убрали сеть, наш светлый идеал?» А он в ответ: «Ведь рыбку я в нее уже поймал».

ДЖОН РОНАЛЬД РУЭЛ ТОЛКИН (1892–1973)

ПЕСНИ ИЗ ПОВЕСТИ «ХОББИТ»

Первая песня гномов у Бильбо Бейте рюмки и бутылки, Бейте хрупкое стекло! Жгите пробки, гните вилки Бильбо Бэггинсу назло! Обмакните в жир салфетки, Искромсайте их ножом! На пол выкиньте объедки И залейте их вином! Кочергой посуду смело Искрошите в порошок, Если что осталось целым — Бросьте в мусорный мешок! Бейте хрупкое стекло Бильбо Бэггинсу назло! Вторая песня гномов у Бильбо За дальний кряж туманных гор, Во тьму и мрак подземных нор Рассветный час проводит нас За кладом, скрытым с давних пор. Здесь силу мощных чар сплетал Кузнец, пока узор ковал. Во мгле, в горах, где дремлет страх, В чертогах гномьих пел металл. Эльфийским королям творцы Ковали дивные венцы, И блеск лучей в клинки мечей Ловили гномы-кузнецы. Они искусно в нить одну Свивали солнце и луну, И звездный рой они порой С небес низали на струну. За дальний кряж туманных гор, Во тьму и мрак подземных нор Рассветный час проводит нас: С врагом еще не кончен спор! В чертогах в глубине Горы Шли встарь роскошные пиры, Но гномов тех веселый смех Никто не слышал до поры. Стонали сосны в вышине, Огонь метался по стерне, Взмах черных крыл луну затмил, И страх катился по стране. Во тьме тревожно бил набат, Был город пламенем объят: К ним, разъярен, летел дракон, — Искал спасенья стар и млад. И знали гномы в этот раз, Что пробил им тяжелый час. Во мрак земли они ушли, Скрываясь от враждебных глаз. Вдаль, за туманный окоем, На бой с драконом мы уйдем. Рассветный час проводит нас — Мы древний клад себе вернем! Песня про бочки Уплывайте в час заката В край, где были вы когда-то, Из глухих подземных залов, Мимо гор, где дремлют скалы, Где парят над лесом птицы, Где в оврагах тьма таится, И, покинув тени гор, Выплывайте на простор. Вдаль плывите беззаботно Мимо камышей болотных, Сквозь вечерние туманы, Что ложатся на поляны, Вдаль спешите чередою За летучею звездою. Вплоть до самого восхода По шумливым быстрым водам Поспешайте друг за другом Дальше, к югу, дальше — к югу! Мимо сел и мимо башен, Мимо пастбищ, мимо пашен, К тем садам в краю холмистом, Где на солнце гроздь душиста Зреет в радость всей округе, — Там, на юге! Там, на юге! Уплывайте в час заката В край, где были вы когда-то! Песня гномов Король страны подгорной, Прозрачных быстрых вод Вернется в зал свой тронный И властвовать начнет. Венца запляшут блики, Ударят арфы в лад, И песни дней великих В чертогах зазвучат. Рассеются туманы, Качнет ветвями лес, И золото фонтаном Взметнется до небес. Заблещет ярче солнце, Всем горестям конец, Когда король вернется В подземный свой дворец. Победная песня гномов В чертог под сумрачной Горой Король вернулся, как герой. Врагам на страх повержен в прах Дракон безжалостный и злой. Наш меч остер, и тверд булат, И неприступна крепость Врат. Сокровищ вид сердца бодрит И гномы клад свой отстоят! Здесь силу мощных чар сплетал Кузнец, пока узор ковал. Во мгле, в горах, где дремлет страх, В чертогах гномьих пел металл. Искусно гномы в нить одну Свивали солнце и луну, И звездный рой они порой С небес низали на струну. Наш древний трон освобожден, Стекайтесь к нам со всех сторон! Средь темных гор назначен сбор, Все к Королю под сень знамен! Услышьте, братья, этот зов, Спешите в край своих отцов! Здесь у Ворот Король вас ждет И ждет награда храбрецов. Эльфийская колыбельная Споем, все, кто весел, споем же все вместе! Пусть ветер разносит хорошие вести. А месяц на небе — как серп в звездном поле, И ясная Ночь вся в цвету на престоле. Танцуйте, кто весел! Станцуем с друзьями! Трава мягким шелком лежит под ногами, Река в серебре, до рассвета далече. О, как весел май! Весела наша встреча! Теперь пойте тише, пусть сладкой дремотой Забудется странник, отринув заботы. Сплетем ему сон, беспечальный, счастливый, Баюкайте путника шелестом, ивы! Сосна, не вздыхай, помолчи до восхода, Река, приглуши свои шумные воды. Потише, потише, терновник с ольхою! Пусть всё кругом полнится тихим покоем! Песня о возвращении домой Ведут дороги всё вперед, Им нет конца и края. Среди лесов, среди болот Бегут они, петляя, К пещере в толще гор и скал, Где солнца нет в помине, К ручью, что моря не видал, А пересох в пустыне… Бегут дороги в дождь и в зной, По мхам и бурелому Вперед — под солнцем, под луной, Но всё ж вернутся к дому. И тот, кто шел в огонь и мглу Опасною дорогой, Увидит вновь ручей и луг У своего порога.

АДАМ ЛИНДСЕЙ ГОРДОН (1833–1970)

ПЕСНЯ ПРИБОЯ

Скакуны седогривой бездны, с ревом, полным глухой тоски. Вы яритесь у стен железных — так враждебны и так близки. Кто сумеет в мечте о чуде этот рокот в слова облечь? Ведь издревле умели люди понимать дикарскую речь. Оглушен, в монотонном гаме я читаю вязь на песке — Непонятными письменами на неведомом языке. Нарастая, пенясь в полете, опадая — возвысьте глас: Вы какую песню поете? О чем ведете рассказ? Вы взметнетесь — летят столетья пеной кипучих вод Вы рассыпетесь — многоцветье ярких радуг в брызгах встает. Ваше пенье полно покоя? Ликующей силы полно? Иль звучит в нем горе людское, что исправить вам не дано? Это плач о вечной потере? Это песня сплошных утрат — О семье, что все ждет, не веря, что отец не придет назад? О невесте с угасшим взглядом? О слезах рыбацкой жены? О том, что не знает пощады вековечный голод волны? Рядом, бурей отпущен, средь песка и обломков скал Он лежит, к небесам гнетущим обратив предсмертный оскал Но когда, со стихией споря, всё слабел он перед концом И врывалось в легкие море, наливалось тело свинцом И валы, добычей играя, на утесы швыряли его — Там, у самого края, за которым нет ничего, — Когда подступало забвенье, как море — без берегов, Постиг ли пловец это пенье, этот зловещий рев? «Смертный! Смешно и дико ответы у нас искать. Правит нами Владыка, мы — его верная рать. Тот, кто вздымает волны, тот цель назначает им. Воле Его покорны, мы по миру бездумно мчим. Разве волнам пристало дознаваться — зачем и куда? Мы в этом смыслим мало, ты — не поймешь никогда, Засим неизменно будем исполнять веленья судьбы: Вечной загадкой людям, навеки — Его рабы».

Евгений Витковский{5}

АНТОНИС ДЕ РОВЕРЕ (1430–1482)

О ПОТРЕБАХ СТАРОСТИ

Добрые люди, вы, что киркой Землю рыхлите, трудитесь смлада, Нет, не скопить вам казны никакой, Только большая ли в этом досада? Хлеб ежедневный — чем не награда? Знаю, что нет средь вас приверед. Тому, кто работает, много ли надо? Хлеба да каши на старости лет. И вы, ремесленники-мастера, Вы о достатке радеете много, — Тот же, кто трудится ради добра, Может ли быть осуждаем строго? С вами да будет Божья подмога! Однако помните, что не след Милости большей просить у Бога, Чем хлеба да каши на старости лет. Ты, возводящий то замок, то храм, Цех созидателей, люд бывалый, Днем потрудившись, по вечерам Ешь до отвала, выпей, пожалуй, Плоть утомленную малость побалуй — Проку в голодном работнике нет; И тебе да воздастся толикой малой Хлеба и каши на старости лет. Вы, кто скитаетесь вдоль дорог, Бродите ради купли-продажи, — Знаю, как жребий ваш беден, жесток, — Не дотащивши последней поклажи, По могилкам у трактов лежите, как стражи, Только лучше — придите домой напослед: Да пошлет вам Господь барышей, и даже Хлеба и каши на старости лет. Слушай, точильщик, носильщик, меня; Все вы, работа чья поневоле Тяжче становится день ото дня, — Стоит ли ждать воздаянья в юдоли? Ешьте и пейте с друзьями, доколе В радость желудку — добрый обед, — И да вкусите (чего же боле?) Хлеба и каши на старости лет. Работники, слушайте также и вы: Все богачи минувшей эпохи, И Александр, и другие — мертвы. Так что утишьте горькие вздохи, И не горюйте, что дни ваши плохи, В редкость, да в радость зато мясоед: А кто не трудился — не взвидит и крохи Хлеба и каши на старости лет. И для себя помолился бы я Лишь о насущном хлебе да каше, Знают меня богачи и князья — Жизнь оттого не сытней и не краше. Но — избежать ли назначенной чаши? Что ж, как обычно, закончу куплет: Боже, прости прегрешения наши, Дай хлеба да каши на старости лет.

О ПРАЗДНИКЕ МЕЛЬНИЦ

Добрые люди, сестры и братья, И счастливцы, и горемыки, Вы приглашаемы все без изъятья К наиверховнейшему Владыке. Видите жало разящей пики? Это за вами послан гонец. Скоро начнется праздник великий, Так что и в путь пора, наконец. Вместе ли, врозь ли, поодиночке — Следуйте в Мельничную страну, И не пытайтесь просить отсрочки — Все у одних законов в плену. Так заповедано в старину: Копьеносца завидишь едва-едва, Отныне дорогу помни одну — Туда, где вертятся жернова. Мельник верховный, Владыка слепой, Движущий мельницы на ветру, Всех ожидает единой толпой У себя на празднике, на пиру. Каждый, свой срок проживши в миру, Должен достигнуть его предела, Придет под землю, к его двору, Едва с душой разлучится тело. Папа и каждый его кардинал, Как непременные визитеры, На мельничный ожидаются бал; Епископы, официалы, приоры, Покинув монастыри и соборы, Без различия сана и старшинства, Спешите — времени нет на сборы — Туда, где трудятся жернова. К празднику пусть стопы устремит Каждый аббат и смиренный инок, Августинец, лоллард и богармит, Также и добрых сестер-бегинок, Нищенок, страждущих сиротинок, В жизни вовек не знавших утех, Ждут непременно, ждут без заминок: Мельничный праздник — праздник для всех. И вы, императоры, короли, Владыки княжеств, баронств, поместий, Узнайте: должные сроки пришли, К празднику мельниц грядите все вместе, Не время теперь для ссоры, для мести, Но там, где трудятся жернова, Примите достойные вашей чести Знаки отличия и права. Суверены, канцлеры и министры, Сколько ни есть вас теперь на земле, Все губернаторы, все бургомистры, Банкиры, искусные в ремесле, Мытари, слуги — в том числе Лакеи, привратники, повара; И мореходу на корабле Поспешить на праздник мельниц пора. Братства купцов, городская элита, Самоуверенные богачи, Забудьте подвалы, полные жита, От сундуков заветных ключи, Суконщики славные и ткачи, Гильдия сильная и деловая, Вам с собой ни батиста не взять, ни парчи, К празднику мельниц отбывая. Когда Владыка Мельниц направит Своего настойчивого слугу, То все дела приглашенный оставит, Ни у кого не будет в долгу; Помните, люди, на каждом шагу Мной повторяемые слова: Вас дожидаются в общем кругу Там, где вращаются жернова. Заботится Главный Мельник о свите И подбирает юных пажей — Порасторопней, породовитей, И поизящней, и посвежей; Здесь не нужно ни шпаг, ни французских ножей, Забудь обо всем, драчун и бездельник, Ибо в пределы своих рубежей Тебя приглашает Великий Мельник. Праздник без женщин — праздник ли, право? Женщина — праздника цвет и душа. Здесь множество дев различного нрава, Каждая — чудо как хороша, Движется, шлейфом плавно шурша, Радуясь празднику, светской удаче, — Впрочем девицы, на праздник спеша, Мельниц не видят, ибо незрячи. Девушки, помните, время близко. Кажется, нынче — танцуй да пой, Нынче служанка ты либо флейтистка Весело двигаешь легкой стопой, — Полюбоваться бы славной толпой: Молодость, радость, яркий румянец… Однако ступайте общей тропой: На Празднике Мельниц продолжите танец.

АДРИАН РОЛАНД ХОЛСТ (1888–1976)

ВНОВЬ ГРЯДУЩЕЕ ИГО

Сначала страх, и следом — ужас, всё слышно, истреблен покой. И шторм, в просторах обнаружась, грядет: надежды никакой на то, что гром судьбы не грянет. Молчат часы, но на краю небес — уже зарницы ранят юдоль сию. Отчаянная и глухая, ничем не ставшая толпа, от омерзенья иссыхая, кружит, презренна и тупа, по ветхой Западной Европе, — но только в пропасть, в никуда, беснуясь в ярости холопьей, спешит орда. Себя считая ветвью старшей и оттого рассвирепев, бубня глухих военных маршей пьянящий гибелью напев, им остается к смерти топать, в разливе гнева и огня порабощенных — в мерзость, в копоть гуртом гоня. Теперь ничто не под защитой, — но всё ли сгинет сообща, затем ли Крест падет подрытый и рухнет свастика, треща, затем, чтоб серп вознесся адский, Европа, над твоей главой — сей полумесяц азиатский там, над Москвой?..

12 августа 1939 года.

ЯН ЯКОБ СЛАУЭРХОФ (1898–1936)

АКУРЕЙРИ[1]

В Исландии, где меж скалами фьорда Стоит Акурейри, я вздремнул; Я слушал, как монотонно, гордо Звучит в пустоте водопадный гул. Приглядываясь к прибрежным каменьям, Кружится лысый орлан-разведчик, Лишь овцам и северным оленям Пастись привычно у здешних речек. Здесь низвергающаяся вода Выдалбливала гранит на дне. Я спал, но думал: кто знает, куда Корабль увозит меня во сне? Я спал, как спать вовек не смогу На койке своей, вдали от земли; Кто ведает — на каком берегу После крушенья меня спасли? Я видел во сне — зачем, почему? — Как между богами грянул Рагнарек, Падала глыба за глыбой в дыму, Будто за легким шариком шарик. Однако проснулся я, и снова Увидел поток, летящий с кручи, Луна средь неба, еще ночного, Скользила в зарю, как маяк плавучий. Птицы да скалы — всё неизменно, Радуга в падающей воде; Но поднялись травы мне по колено, И корабля не видать нигде. Предел и горестям, и заботам Находят люди в этом краю, Смыло ревущим водоворотом Тревогу бессмысленную мою. В Исландии, где водопад у фьорда И порт Акурейри, вздремнулось мне, Светлее и чище — знаю твердо — Стала душа моя в этом сне.

КОНЕЦ

Без боли вспомнить не могу, Как погибал с тоски И знал, что к морю убегу Навстречу другу иль врагу: Так грезят моряки. Я ныне ото всех вдали, Вокруг — единый океан, Где ни Елена, ни Тристан Не породят фатаморган, И здесь я слышу зов земли… Здесь мысленно уйти могу, Давнишним грезам вопреки, Туда, где берегут пески Последний, узкий след доски На берегу.

АЛБЕРТ ХЕЛМАН (1903–1996)

ТОСКА ПО ДОМУ

Уроженец Суринама в Нидерландах во время войны Как властно ты влечешь меня, земля родная… Я не могу прожить и дня, не вспоминая о том, как шелестит листва под солнцем — либо как беспредельна синева в Парамарибо… Там зной вскипает, вопреки тому, что рано… Там раскрывает лепестки цветок банана… Там в каждой жилке аромат и в каждой фибре… Там слышится напев цикад и песнь колибри… Там славят девушки рассвет среди росинок… Там женщины почтенных лет спешат на рынок. Там кашу нынче, как вчера, толкут старухи; Там коротают вечера на ветках духи… Куда же нынче завели меня невзгоды, зачем от родины вдали бреду сквозь годы? Здесь всё, чему душа дана, задушат вскоре, здесь только голод и война, здесь смерть и горе. Когда же завершит покой земную драму? В Голландии живу тоской по Суринаму. Как манит сердце журавля вернуться в сроки — влечет меня моя земля, мой дом далекий…

ГДЕ?

Все, что навек ушли во тьму, чей разум вечностью утишен, — когда, и где, и в чьем дому их тихий зов бывает слышен? Коль он предвестье, то к чему? Ведь, без сомнения, они живут в стране блаженной ныне, где весны длятся искони, где бледен берег звездной сини и где не наступают дни. Зачем так часто нам слышна их жалоба; зачем, как птица, меж гулких стен скользит она и так отчаянно стучится в стекло закрытого окна? О чьей твердят они беде, в разливе сумрака над садом забыв о скорби и суде? Они томятся где-то рядом и сетуют. Но где? Но где?

ГОЛОСА

Больной не спит, он издалече внимает сумрачные речи вещей: оконной рамы всхлип, разболтанной кровати скрип, глухое тиканье часов, шуршание вдоль плинтусов, несчастной кошки долгий вой и стук шагов по мостовой; пьянчужка, пропустивши чарку, бредет по направленью к парку, где каплет желтая листва, где, слышимый едва-едва, под банджо голос испитой вздыхает о земле святой, перевирая текст псалма — бред воспаленного ума; обрывок старого романса и пляска мертвецов Сен-Санса, фанфар полночный унисон, погасших звезд немолчный стон, о мертвых детях плач без слов, и трепет влажных вымпелов, и женский смех, и лай собак, и колокольца мерный звяк; старанье крохотной личинки — она грызет сиденья, спинки, ко всем событиям глуха; и резкий окрик петуха, затем другой, в ответ ему; зверь, что влачит людей во тьму, зевает, мрачен и велик… нет, это тонущего крик! И совесть, как сверчок, стрекочет, и червь забвенья душу точит, жужжит во тьме пчела мечты, сомнений ползают кроты… и мышь во мраке что-то ест, а там, где замаячит крест, — там чахлой смелости росток и возбужденной крови ток. Ледок, на ручейке хрустящий, и колокол, во тьме звонящий, процессий шаркающий шаг, и слово — неизвестно как — звучит сквозь море тишины; полет серебряной струны, будильник, что идти устал, — и сердца треснувший кристалл. Да, сердце бедное не дремлет, и ждет, и постоянно внемлет; молчит забота, меркнет свет; вопросы есть, ответов нет!

РОБЕРТ УИЛЬЯМ СЕРВИС (1874–1958)

ВЫСТРЕЛ ДЭНА МАК-ГРЮ

Для крепких парней салун «Маламут» хорош и ночью и днем; Там есть механическое фоно и славный лабух при нём; Сорвиголова Мак-Грю шпилял сам за себя в углу, И как назло ему везло возле Красотки Лу. За дверью — холод за пятьдесят, но вдруг, опустивши лоб, В салун ввалился злющий, как пес, береговик-златокоп. Он был слабей, чем блоха зимой, он выглядел мертвяком, Однако на всех заказал выпивон — заплатил золотым песком. Был с тем чужаком никто не знаком, — я точно вам говорю, — Но пили мы с ним, и последним пил Сорвиголова Мак-Грю. А гость глазами по залу стрелял, и светилось в них колдовство; Он смотрел на меня, будто морем огня жизнь окружила его; Он в бороду врос, он, как хворый пес, чуял погибель свою, Из бутыли по капле цедил абсент и не глядел на струю. Я ломал башку: что за тип такой пришел сквозь пургу и мглу, — Но еще внимательнее за ним следила Красотка Лу. А взгляд его по салуну скользил, и было понять мудрено, Что ищет он, — но увидел гость полуживое фоно. Тапер, что рэгтаймы играл, как раз пошел принять стопаря, А гость уселся на место его, ни слова не говоря. В оленьей поддевке, тощий, неловкий, — мне слов-то не подобрать, — С размаху вцепился в клавиши он — и как он умел играть! Доводилось ли вам Великую Глушь видеть под полной луной, Где ледяные горы полны слышимой тишиной; Где разве что воет полярный волк, где, от смерти на волосок, Ты ищешь ту проклятую дрянь, что зовут «золотой песок», И где небосклоном — красным, зеленым — сполохи мчатся прочь? Вот это и были ноты его… голод, звезды и ночь. Тот голод, какого не утолят бобы и жирный бекон. Голод, который от дома вдали терзает нас испокон. Пронимает тоскою по теплу и покою, ломает крепких парней; Голод по родине и семье, но по женщине — всех сильней: Кто, как не женщина, исцелит, склонясь к твоему челу? (Как страшно смотрелась под слоем румян красотка по имени Лу!) Но музыка стала совсем другой, сделалась еле слышна, Объяснив, что прожита жизнь зазря и отныне ей — грош цена; Если женщину кто-то увел твою, то, значит, она лгала, И лучше сдохнуть в своей норе, ибо всё сгорело дотла, И остался разве что вопль души, точно вам говорю… «Я, пожалуй, сыграю открытый мизер», — вымолвил Дэн Мак-Грю. Стихала музыка… Но, как поток, она вскипела к концу, Бурля через край: «Приди, покарай», — и кровь прилила к лицу. Пришло желание мстить за всё, — да разве только оно? Тупая жажда — убить, убить… Тогда замокло фоно. Он взглянул на нас, — я подобных глаз не видел, не буду врать; В оленьей поддевке, тощий, неловкий, — мне слов-то не подобрать; И спокойно так нам сказал чужак: «Я, конечно, вам незнаком, Но молчать не могу, и я не солгу, клянусь моим кошельком: Вы толпа слепцов, — в конце-то концов, никого за то не корю, Только чертов кобель тут засел меж вас… и зовут его Дэн Мак-Грю!» Я голову спрятал, и свет погас, — бабахнуло будь здоров! После женского крика зажегся свет, — мы увидели двух жмуров. Начиненный свинцом, — ну, дело с концом, — Мак-Грю лежал на полу, А чужак с реки лежал, привалясь к бюсту красотки Лу. Вот и вся история: на нее глядел я во все глаза. Допился ли гость до синих чертей? Не скажу ни против, ни за. У судей, наверное, много ума, — но я видел: в спешке, в пылу, Целуя, обчистила чужака красотка по имени Лу.

КРЕМАЦИЯ СЭМА МАК-ГИ

Навидались дел, кто денег хотел, Кто золото здесь искал; Тут въявь и всерьез въелся в жилы мороз — Сказанья полярных скал; Но поди опиши ночь в палярной глуши — Господи, помоги! — Ту ночь, когда средь Лебаржского льда Сжег я Сэма Маг-Ги. Нешто гнали враги теннессийца Мак-Ги, что хлопок растил испокон, — Узнай-ка поди; но Юг позади, а впереди — Юкон. Сэм искал во льду золотую руду, повторяя на холоду, Мол, дорогой прямой отвалить бы домой, твердил, что лучше в аду. Сквозь рождественский мрак упряжки собак на Доусон мчали нас. Кто болтает о стуже? Льдистый коготь снаружи раздирал нам парки в тот час. На ресницах снег, не расклеишь век, да и ослепнешь совсем; Уж чем тут помочь, но всю эту ночь хныкал один лишь Сэм. Над головой стихнул вьюги вой, над полостью меховой; Псы поели в охотку, звезды били чечетку, и Сэм подал голос свой, Он сказал: «Старина, мне нынче — хана, думаю, сдохну к утру; Вспомни просьбу мою в ледяном краю после того, как помру». Полумертвому «нет» не скажешь в ответ; а Сэм стонать продолжал: «Пуще день ото дня грыз холод меня — и в железных тисках зажал. Но лечь навсегда под покровом льда… Представить — и то невтерпеж; Счастьем или бедой, огнем иль водой — поклянись, что меня сожжешь». Смерть пришла на порог — торговаться не впрок, я поклялся: не подведу: И утро пришло, но как тяжело пробужденье на холоду! Сэму виделась тропка у плантации хлопка где-то в стране родной: А к ночи Мак-Ги отдал все долги, превратился в труп ледяной. Дыхание мне в той гиблой стране ужас перехватил, Обещанье дано — его все одно нарушить не станет сил; Труп к саням приторочен, торопись иль не очень — не об этом в итоге речь, Покорствуй судьбе, долг лежит на тебе: что осталось — то надо сжечь. Моги не моги, а плати долги, у тропы — особая власть. Проклинал я труп, хоть с замерших губ не позволил ни звуку пасть. Ночь темна и долга, и собаки в снега протяжное шлют вытье, Укоряя меня кружком у огня: не сделано дело твое. Вливался мой страх в этот бедный прах, тянулись дни и часы, Но я, как слепой, шел всё той же тропой; оголодали псы; Надвигалась тьма, я сходил с ума, жратва подошла к концу, Я место искал, он — щерил оскал; и стал я петь мертвецу. И добрел я тогда до Лебаржского льда — попробуй, не очумей! Там намертво врос в ледовый торос кораблик «Алиса Мэй». Я на Сэма взглянул и тихо шепнул, хоть был заорать готов: «Черт, операция! Будет кр-ремация — высший-из-всех-сортов!» Я взялся за труд: вскрыл полы кают, котел паровой зажег, Даже увлекся: насыпал кокса, не иначе — Господь помог; Ох, было дело: топка взревела, такое заслышишь — беги! Я в горячей мгле схоронил в угле тело Сэма Мак-Ги. Я решил, что не худо прогуляться, покуда тлеет покойник в дыму; Меркло небо во мраке, завывали собаки, быть поблизости — ни к чему. Всюду снег и лед, но горячий пот на лбу смерзался корой; Я долго бродил, но котел чадил и в небо стрелял порой. Сказать не могу, как долго в снегу длился тяжелый гул; Но небо врасхлест посветлело от звезд — и я вернуться рискнул; Пусть меня трясло, но себе назло я сказал: «Ну, вроде пора — Догорел твой друг!» — и открыл я люк, заглянул в потемки нутра. Я-то парень неробкий, но в пылающей топке Сэм спокойно сидел внутри: Улыбаясь слегка, он издалека крикнул мне: «Дверь затвори. Здесь тепло весьма, но кругом зима — как бы снегу не намело: Как в минуту сию, лишь в родном краю было мне так же тепло». Навидались дел, кто денег хотел, Кто золото здесь искал; Тут въявь и всерьез въелся в жилы мороз — Сказанья полярных скал; Но поди опиши ночь в полярной глуши — Господи, помоги! — Ту ночь, когда средь Лебаржского льда Сжег я Сэма Маг-Ги.

БАЛЛАДА О ГРОБНИЦЕ ЛЕНИНА

Это слышал я в баре у Кэйси — Савецкаво парня рассказ, Что свалил с Лубянки для горькой пьянки И сумел добраться до нас, От кровавой звезды уволок во льды Шрам да выбитый глаз. Ленин спит в саркофаге, реют красные флаги, и трудяги, к плечу плечом, Словно крысы, входя, ищут нюхом вождя — прощаются с Ильичом. Смотрят пристально, чтоб бородку и лоб в сердце запечатлеть, Вобрать до конца в себя мертвеца, который не должен истлеть. Серые стены Кремля темны, но мавзолей багров, И шепчет пришлец из дальней страны: "Он не умер, он жив-здоров". Для паломников он — мерило, закон, и символ, и знак, и табу; Нужно тише идти — здесь спит во плоти их бог в хрустальном гробу. Доктора в него накачали смолу для покоя людских сердец, Ибо если бог обратится в золу, то и святости всей конец. Но я, тавариш, нынче поддал… и открою тебе секрет, Я своими глазами это видал — других свидетелей нет. Я верно служил Савецкай стране — чекистом и палачом, Потому в живых оставаться мне всё одно не дадут нипочем; Тех, кто видел такое, не оставят в покое, будь сто раз себе на уме, За это дело только расстрела я дожидался в тюрьме. Но сумел сбежать, а в себе держать больше тайну я не могу; Бородой Ильича поклянусь сгоряча, разрази меня гром, коль солгу. На Красную площадь меня занесло — поглядеть на честной народ, На всякое Марксово кубло, что к Мавзолею прет; Толпится там москаль, грузин, туркмен, татарин-волгарь, Башкир и калмык, латыш и финн, каракалпак и лопарь, Еврей, монгол, киргиз, казах; собравшись из дальних мест, Толпа стоит со слезами в глазах, этакий ленинский съезд. Сколько лет прошло, а их божество закопать еще не пора, Они — будто плакальщики того, кто умер только вчера. Я видел их, бредущих в тоске, кротко шепча слова. У меня, понятно, плясала в башке водка, стакан или два. Шла, как всегда, людская чреда, обыденная вполне, Но с трудом в этот миг удержал я крик, ибо призрак явился мне. Да, меня отыскал этот волчий оскал: таков был только один — Никто иной, как зарезанный мной князь Борис Мазарин. Ты не думай так, что мне б не в кабак лучше пойти, а к врачу; У алкаша тоже есть душа, я спиртом ее лечу. Без выпивки мне забыть не дано служение делу зла, За мной бегущие, как в кино, лица людей и тела. Но страшнее всех этот черный грех, позабыть я пытаюсь зря То, как был убит Борис Мазарин, верный слуга царя. Его, дворянина, мы взяли врасплох: нам повезло однова; И мать, и сына, и дочек всех трех прикончили мы сперва. Мы пытали его, твердя: «Говори!», — а он молчал: ишь, каков! Тогда мы распяли его на двери остриями грязных штыков. Но он с презрением бросил нам: «Чертово шакалье! Сто к одному вас я возьму, сгину за дело свое». И я задрожал и ему кинжал в глотку воткнул до конца, Чтоб затем в тюрьме утопить в дерьме готового мертвеца. Конец казаку, да и всей родне, и они б воскресли навряд… Только князь шагает прямо ко мне, и местью глаза горят. (Может, это бред, может, пьяный вздор моей головы дурной?) Так я увидал мерцающий взор человека, убитого мной. И в огне его глаз я прочел приказ, он короток был и прям; Безвольный, тупой, я слился с толпой, скорбно ползущей к дверям. Не знаю, реален он был или мним, но строго за ним в аккурат — Всё шел я за ним, всё шел за ним и скоро вошел в зиккурат. Там свет всегда холоднее льда и дует вечный сквозняк; Спотыкаясь, в поту, как в пустоту я сделал по лестнице шаг. Я кричал бы, да горло сухостью сперло; и, его не найдя руки, Подумал — нет, уж какой там вред способны творить мертвяки. Увы, надеждам моим вопреки, он сам нащупал меня, Плечо мое зажала в тиски костлявая пятерня. Не казак удалой, а череп гнилой, проломлен высокий лоб… Вот и зал, где Ленин лежал, нетленен, всунут в хрустальный гроб. Ступив за порог, я всё так же не мог ни вырваться, ни упасть: Будто клешня, вцепилась в меня его ледяная пясть. Вспоминать не хочу, как к Ильичу мы подошли наконец, Жестом недобрым к собственным ребрам вдруг потянулся мертвец. Затрещала рубашка, кости хрустнули тяжко, а потом единым рывком Из груди, смеясь, выхватил князь сердца кровавый ком… Кабы просто ком бы!.. Как выглядят бомбы, я узнал на своем веку. А он хохотнул… и БОМБУ метнул прямо в ленинскую башку. За вспышкой слепящего огня раздался бешеный рев. И мир обрушился на меня, он стал кровав и багров. Потом и вовсе исчез во тьме; я очнулся, едва живой, Не то в больнице, не то в тюрьме свет мерцал над моей головой: А рядом призрачная орда ворочалась тяжело, Из всей толпы в мавзолее тогда одному лишь мне повезло. Твердили, что всё это было во сне, — а сны, понятно, не в счет, — Но по их глазам было ясно мне, что я назначен в расход. С Лубянки в итоге я сделал ноги, да не о том рассказ, Не прими за брехню, но я объясню, как дела обстоят сейчас… Гепеу закон охраняет свой, ему никогда не спех; Мавзолей на ремонте — так не впервой: он снова открыт для всех. Там Ленин лежит на все времена, как символ, знак и табу, И плетутся вшивые племена, благодаря судьбу; Раз Ленин нетленен, то мир неизменен, протухнет — падет Совдеп, А не сгнил он покуда — охрана не худо зарабатывает на хлеб. Но к стеклянному гробу подойти ты попробуй, при этом надо учесть: Нетленная рожа на воск похожа… но это же воск и есть. Расскажут тебе про искусство врача, про чудотворный бальзам, Но там — лишь чучело Ильича, уж поверь ты моим глазам. Бомба брошена в гроб прямо в лысый лоб, это я увидеть успел. Всё гремит надо мной гул волны взрывной… а Ленин, выходит, цел? Я кричу, и пусть дрожит мавзолей: кто придумал такую дрянь? Не веришь — времени не пожалей, пойди туда да и глянь. Ты решил — смутьян безумен и пьян… Нет, я не полезу в раж, Рубану сплеча: там нет Ильича, там лежит восковой МУЛЯЖ. Это слышал я в баре у Кэйси — Савецкаво парня рассказ, Это был пролетарий с развороченной харей Представитель народных масс. Ну, а если поймешь, где тут правда, где ложь, — Стало быть, в добрый час.

ТЕОДОР КРАМЕР (1897–1958)

ЗИМНЯЯ ГАВАНЬ

Мойше Розенблит на месте старом утомился бизнес делать свой, взял да и пошел со всем товаром к Гавани далекой Грузовой. Спустится матрос с холодных сходен и решит на корточки присесть, — а товар у Мойше превосходен: есть ножи и есть любая жесть. Мойше Розенблит, или что болит? Кто тебе шататься тут велит? От реки ползет холодный морок, и шпана не слышит отговорок, Мойше Розенблит, ты старый жид! Мойше Розенблит с лотком на пузе, что ни вечер, заявлялся в порт, научился разбираться в грузе, различал второй и третий сорт. Он смотрел, как флот уходит в рейсы, но имел достаточно ума не бурчать, коль дергали за пейсы: грогом надирался задарма. Мойше Розенблит, что за странный вид, что в порту тебя так веселит? От реки ползет холодный морок, и шпана не слышит отговорок, Мойше Розенблит, ты старый жид! Мойше Розенблит тропой в тумане к мельнице добрался водяной. Утром он по дырам на кафтане был опознан уличной шпаной. Дождь, рассвет не темен и не светел, вот и Мойше подошел черед; те, кого вчера жестянщик встретил, слышали, как тихо он поет: Мойше Розенблит, плюнь на грустный вид, больше ничего не заболит! От реки ползет холодный морок, и шпана не слышит отговорок, Мойше Розенблит, ты старый жид!

ИНТЕРНИРОВАННЫЕ ХАЙТОНА[2]

По-тихому, на всякий случай, впотьмах умело взяли нас, за проволокою колючей мы оказались в тот же час. Ползла чреда часов туманных, нам долго было суждено при жалких наших чемоданах стоять, не чуя ног давно. Мы — хайтонские бедолаги, от всех, кто дорог нам, вдали, трофей союзничьей отваги, соль — извините! — пыль земли. Черпак баланды, самый первый, испробованный на веку; болит спина, ни к черту нервы и тело радо тюфяку; И мы легли, шурша соломой, в казарме на немытый пол, мы обволакивались дремой, но сон спасительный не шел. Шаг часового, шаг жестокий доносится издалека; на западе и на востоке нас гордо стерегут войска. Но страх всё гуще, всё приметней, знакомым больше веры нет; неумолкающие сплетни плодят в потемках полный бред; всё громче пульс и всё короче, в душе — опять же пустота; глядишь, эсесовцы средь ночи тараном выбьют ворота. Нас выведут, рядком построив, винтовки тявкнут в тишине — и мигом кровь и мозг изгоев разбрызгаются по стене. Но может статься, что во мраке грядет спасенье от оков; поверх костей взрастая, маки заблещут шелком лепестков. И мы узнаем, что невзгоды нам в жизни выпали не зря, что ради торжества свободы мы попадали в лагеря. Ну что ж, покуда честь по чести достойно посидим в плену; авось с союзниками вместе сумеем выиграть войну.

23-5.-23.6 1940

НИКОЛАС ПЕТРУС ВАН ВЕЙК ЛОУ (1906–1970)

ЧЕРНЫЙ ЛЕОПАРД

Вселенная раскалена, способна выгореть дотла; загустевают пламена, и в стены плещет жар стекла, и снова призмой голубой окаменяется раствор — квадрат окошка над собой и небо в клетку ловит взор. Но я пока покину сны, сквозь стены ропот слышен мне, в мои глубины тишины проситель да войдет извне. Как сможешь ночью ты и днем — мечте о воле вопреки — под электрическим огнем жить в каземате по-людски? Я в прошлом тоже человек, — печаль попробуй утаи, — но нежный зверь сокрыл навек в моих зрачках зрачки свои — я втиснут в тонкое стекло границами земного сна, и пламя плещет тяжело, вздымаясь с каменного дна. Дороге вскрыться нипочем, мне послужить в который раз, — что ж, вновь ее мы наречем и поведем о ней рассказ. Я врос корнями в глубь земли — сквозь дерн под черный перегной, туда, где воды залегли в глубинах толщей ледяной, где малый не встревожит вздох наигрузнейшие пласты бесчувственной во мгле эпох артезианской темноты. Мрак стынет в жилах у меня, зрачки черней, чем антрацит, и мир, исполненный огня, надежно от меня закрыт. Кустарник пуст, куда ни глянь, сюда не забредает гость, но маски, дорогая дань, слоновая резная кость — ее приносят племена сюда по тропам меж болот, здесь прорастают семена и ночью озеро цветет, цветет почти что до утра, подобно плесени седой, — но предрассветная пора всё скроет гнилостной водой; там черный леопард всю ночь сидел средь голубых жуков, он мне в глаза смотрел и прочь не уходил из тростников. И первой ночью плакал я, уставясь в бездну желтых глаз, всё Божье в сердце затая, — но не об этом мой рассказ; о, как далек от этих мест мой дом и древняя земля — там звезды образуют крест, на румбы небосклон деля. Вторая ночь была нема — тянулась тягостно в тиши, и только простиралась тьма над болью сердца и души. На третью ночь в урочный час я снова к свету встал спиной, и вот уже в который раз зрачки светились предо мной. И стал кружиться жаркий лес и засиял из темноты, на черные стволы древес вползали тусклые цветы — в ночь, словно в дымчатый опал, текущий с веток по стволам, как плод, который зрел и спал — и влажно лопнул пополам; тогда открылось мне во мгле, что время семени пришло, и даст оно ростки земле медлительно и тяжело. Звала то флейта, то кимвал, и я, не ведая стыда, с трудом кустарник миновал, стремясь от света прочь, туда, куда влекло мечты мои, где жирной становилась мгла, где вонь от рыбьей чешуи средь папоротников плыла. Я в глубине манящих глаз уже не видел желтизны, лиана черная сплелась вкруг ног моих и вкруг спины; и весь я кинулся вперед во мрак мерцающих огней, зеленых, словно гладкий плод, — и пал в объятия корней, влекомый сыростью и тьмой, и там озерное тепло, как бы смягчая натиск мой, мне влажно чресла облекло. Большие белые цветки цеплялись за лицо мое, таращились в мои зрачки цветы лесные и зверье. В опасно близкой вышине змеились мангры надо мной, и в каждой луже мнились мне богатства пропасти ночной, кустарник обвивал стопы, хлестал негнущийся тростник, но не было иной тропы, как напролом и напрямик. И к золотым глазам почти тогда вплотную подошел, остановился на пути и в воду врос, как черный ствол, все, очевидно, шло к концу, — искрился черный небосвод, и ночь струилась по лицу, как испарения болот. И в темный зев низвергся я, преобразясь в подводный крин: цвести в глубинах забытья, питаться влагою глубин; подобен чаше сей цветок и преисполнен красотой, — всех наших горестей исток истаял бы в купели той, — а мир был тих, и пуст, и мал, и сам я тоже был таков; я в одиночестве внимал прикосновеньям слизняков. Я знал, что здесь обязан сгнить еще до наступленья дня, и тонкая, как волос, нить душила в темноте меня; дымилась бурая струя испариною и теплом, мерцала рыбья чешуя, как надпись за двойным стеклом. И утро грянуло, как взрыв, величием и белизной, мне пеленой глаза прикрыв, повиснув смертью надо мной, и я отброшен был судьбой в никем не веданный придел: был скуден светом лист любой, но папоротник пламенел в воде, прозрачной, как кристалл, в ней звездам не было числа, тогда я через силу встал — и боль вокруг меня текла, я жаждал, но найти не мог спасенья, — так в тенетах мглы ломает крылья мотылек о стены или об углы; и черный зверь мелькнул тогда, сквозь папоротник проскользя, как рыба в глубине пруда, — и стала мне видна стезя; путь мрачен был и незнаком: там над скалистою грядой, над бездной и над ледником стоял вулкан во мгле седой, но мы в безумии погонь сошли, свой ужас удержав, туда, где полыхал огонь неизвергающихся лав: здесь гниль жиреет и растет, зрачки здесь — звезды в вышине, а боль вползает, словно лед, под ноги бурые ко мне; вода перерезалась тьмой, — и я упал и поднял взор, а мир, единственный и мой, уже горел, как метеор; растенье, человек, зверек — весь мир мой суть обсидиан; свободен тот, кто одинок, и сам собою осиян, его чудес не перечесть, свечением пронизан он, и смерти нет, и танец есть, где нет названий и имен.

Валерий Вотрин{6}

ФРЭНСИС КУОРЛЗ (1592–1644)

БОЖЕСТВЕННЫЙ ЭКСТАЗ

Как два крутобережных ручейка, Что весело по камешкам бегут И, дольний путь пройдя издалека, К груди сребристой Темзы нежно льнут, Где плещутся в струящейся волне, — Так я Любезному принадлежу, Любезный — мне. Вот так нашлись мы; обойдя весь свет, Вот так слились мы, стали заодно; Нужды уж нет возобновлять завет, Зане Он — пламя, я же — волокно, — Мы душами переплелись вполне: Так я Любезному принадлежу, Любезный — мне. Когда б Цари высокие, чья власть Раскинулась во всяк земной предел, Сулили мне своих владений часть, — Иной бы доли я не восхотел; Их роскошь не чета моей казне: Пускай мир им принадлежит, Любезный — мне.

HOS EGO VERSICULOS[3]

Как розы алые в садах, Или как дерево в цветах, Иль как боярышник весной, Или как первый луч дневной, Или как солнце, или тень, Иль краткая Ионы сень, — Так человек: нить спрядена — И уж обрезана она. Все розы вянут, цвет редеет, Весна проходит, день темнеет, Садится солнце, тень бежит, Сень гибнет, век людской изжит. Как чувственной услады миг, Или как утра яркий блик, Или как дождь, или мороз, Иль Вавилонской башни нос, Иль как минуты иль часы, Или расцвет младой красы, Так человек: за жизнь венец Раз-два примерил — и конец. Услады минут, блик темнеет, Морозы сходят, дождь редеет, Во прахе башня, час-беглец, Краса увянет — и конец.

ДЖЕРЕМИ ТЕЙЛОР (1613–1667)

МОЛИТВА

Душа стремит к тебе, Господь, Спасенья вечного исток: Восстала плоть, Смири клинок, Поставь преграду, Боже наш, Распрашь Уставший дух, чтоб не скорбя Вспарить я в крин небесный мог, Где в честь Тебя, Владыка-Бог, Отру я присно слезы с глаз В тот час. Попрал еси Ты смерть стопой, Преславно победивши ад, Дух святый Твой Исшел, стократ Спася заблудших; освети Меня в пути. Когда ж умру, то вознеси Над тленной плотью, чтоб душа На небеси, К святым спеша, Нашла покой в твоих руках В веках. Аминь.

О ПРЕИСПОДНЕЙ

Жуткий мрак, уныл и зрим, И беспросветная ночь, Стон тысяч душ невыразим, Свет им увидеть невмочь. В каждом углу таится гад, Распространяя смрад: Море серы, толща льда — Вся услада для павших сюда. Ехидна из жара — Вот кара, Обреченная длиться вовеки. Боже, Владыка ночи и дня, Веры моей броня, Славы, гимнов и певцов И пальмовых венцов Полон Храм Твой незрим. О Всемогущий, Жезл удержи гнетущий, Что сокрушает наши чресла испокон. Постави милость нам в закон, И аще гнев Твой несдержим, Погибнем днесь, И никого не станет здесь Хвалу взнести Тебе, кто души смог спасти. Смилуйся.

ДЖЕЙМС ХОГГ (1770–1835)

ДОНАЛЬД МАК-ГИЛЛАВРИ

Дональд шел в горы, голодный и хмурый, Дональд спускался вниз, тощий и ярый, Гнезда кукушкины вычистить правильно. Славьтесь, король и Дональд Мак-Гиллаври! Стань при весах ты, Дональд Мак-Гиллаври! Стань при весах ты, Дональд Мак-Гиллаври! Уравновесь чаши ты правильно. Выкинь фальшивку вон, Дональд Мак-Гиллаври. Дональд вновь в горы бежал, как помешанный. Как сумасшедший, гадюкой укушенный, Ждут не дождутся все Дональда лодыри. Славьтесь, король и Дональд Мак-Гиллаври! Стань же ткачом ты, Дональд Мак-Гиллаври! Стань же ткачом ты, Дональд Мак-Гиллаври! Мерою меч свой выбери правильной, Смерь их по полной, мой Дональд Мак-Гиллаври. Знают меч Дональда хищники наглые, Грыз Дональд кости голые с голоду, Нету вернее всем вигам погибели, Чем беспощадный Дональд Мак-Гиллаври. Стань же портным ты, Дональд Мак-Гиллаври! Стань же портным ты, Дональд Мак-Гиллаври! Крой их, и шей их, и вымечи правильно. Славьтесь, Иаков и Дональд Мак-Гиллаври! Дональд не любит слова неповадные, Вигов, их визга, их нововведения. Время их вышло; они с ним не справятся. От его кары они уж не скроются. Стань чеботарь ты, Дональд Мак-Гиллаври! Стань чеботарь ты, Дональд Мак-Гиллаври! Сшей их, прошей их, подбей их по правилам. Славьтесь, Иаков и Дональд Мак-Гиллаври! Дональда смяли посулами льстивыми, Дональда взяли обширными землями, Много обетов, да ждется суленое. То-то скор Дональд на слово соленое. Стань же ты дьяволом, Дональд Мак-Гиллаври! Стань же ты дьяволом, Дональд Мак-Гиллаври! Бей их, отступников, жги, чтобы сгинули. Славьтесь, Иаков и Дональд Мак-Гиллаври!

ДЖЕРЕМАЙЯ ДЖОЗЕФ КАЛЛАНАН (1795–1829)

ГУГЭН БЭРРА

Средь вод Гугэн Бэрра есть остров зеленый, Его нежит Аллуа волной оживленной; В краях горных Десмонда сотни потоков Сбегают в то озеро с горных истоков. Здесь ясень растет, и обвислая ива Игру резвых волн наблюдает бранчливо; Они же, как дети, не вняв брани липкой, Улыбку восхода встречают улыбкой. А холмы окрест — вырывает их пламя Из тьмы, когда бури полощется знамя. И воды несутся под рев грома гневный, Как кланы с высот на зов битвы вседневной; И ярким огнем гребешки волн сверкают, И криком орлы Муллах весь оглашают. Едва ли то место на свете известно, Что было б, как остров сей, барду прелестно! Бывало, как солнце зависнет над Клэрой И вереск осветит на склонах Иверы, Спешил я к тебе, милый остров, из дому Воздать свою почесть приюту благому И вспомнить о бардах твоих, что толпою, Собравшись на пустоши иль за скалою, Решили бежать от саксонского гнета И песней последней пронзили высоты. О лиры сыны! В том краю одиноком Сколь горд я бывал тем, что в сонме высоком Певцов, чьею музыкой Эрин гремела, Лишь я разбудил ее арфу умело, И сызнова слились с журчаньем потоков Мелодии древние горных чертогов, И снова преданья седые восстали С одра своего, где туманы блуждали. Последний из бардов! ужели открыл я Огонь твоей арфы, души твоей крылья? В тот час, как сгустились в стране злодеянья. Лишь песен твоих мне светило сиянье, Жива здесь еще молодая свобода, Что глас возвышает на горы и воды, Взойдет звезда запада славным обетом И землю зальет своим солнечным светом. Я тоже прейду, — но меня вспомнят снова, Когда встанет Эрин и сбросит оковы; Придет Менестрель вешней, майской порою С прекрасной свободной душой молодою Слезу уронить над моею могилой Там, где Эйвон Буи волной плещет милой, Иль скромный венок бросить в реку сердечно На память об арфе, уснувшей навечно.

ПЛАЧ

Воспрянь, о лира, хоть тебе не вторит голос юн, Покуда сила не ушла незримая из струн; Слабеет жизни огонек в груди моей больной, И всё ж взыграй, и после я улягусь на покой. Ужель умру? Да будет так, и лучше я усну, Чем с миром и судьбой вести бессрочную войну. Приди же, хладный сон, укрой в объятиях скорей От сгинувших надежд и грез, немеркнущих скорбей. Но если б жить — чтобы подчас могучий песен вал, Пронзенный светом золотым, в груди бы вырастал; Но если б жить — чтоб самому прервать той песни сон, Чьи звуки образом моим наполнят Альбион. О, если б храбро биться я на поле бранном мог, Я славу бы себе стяжал или в могилу лег; Назвать бы мог тебя своей, всем существом любя, Или с улыбкою почил, погибнув за тебя. Но поздно, взяли верх они, и близок мой закат, Вовек не сжать мне той руки, не встретить милый взгляд. В собраньи будущих певцов мне песней не вспарить. Усни же, арфа, навсегда, оставь меня грустить! Пусть выигрыш их, но, Мэри, им не удался расчет — В руинах сердца моего любовь еще живет. От мысли этой можешь ты душою восскорбеть — Что тщетно пел я, зря любил, — и должен умереть! О Англия, каких обид в душе ни воскрешай, Тебя люблю, отечество, прелестных песен край, У гроба тешит мысль одна — мне спать в земле отцов, Как менестрелю, и лежать средь вольных храбрецов.

HUSSA THA MEASG NA REALTAN MORE[4]

Любовь моя, мой вечный свет, Тобой надежно я одет; Хоть длились годы муки злой, Всё помню вздох прощальный твой И в сердце сохраняю взор Hussa tha measg па realtan more. Счастливый день был недалек, Но тут вмешался хмурый рок: Пускай вблизи уж не сверкнуть Лучу, что осветит мой путь, Люблю судьбе наперекор Hussa tha measg па realtan more. Иных красот мне свет блистал И хоть собою завлекал, Всё крепче я любил взгляд твой, Улыбку, образ колдовской; Сияй — храню я в сердце взор Hussa tha measg па realtan more.

ЭДМУНД УИЛЬЯМ ГОСС (1849–1928)

СБОР ОПИУМА

Средь горных пастбищ, где озера спят В Карагиссаре, не найдя свой сток, Вдоль речек, что в снегах берут исток, Седые маки на ветру дрожат. Но мнет весна хмельная их наряд, Последний обрывая лепесток, И вот, когда тому приходит срок, Головки маки зрелые клонят. Их в сумерках крестьяне надсекут Неглубоко умелою рукой И сок точить оставят под луной; А поутру неспешно соберут Сок, бурою запекшийся росой, Что сон приносит крепче всяких пут.

АЛЬФРЕД ЭДУАРД ХАУСМЕН (1859–1936)

***

Случится звездопад, Звезда ль падет одна, Но звездных мириад Всё так же высь полна. Не выправит весь труд Извечный недочет; Дожди над морем льют, Но соль в нем не прейдет.
Исчезнут скал пласты И вера тоже; Дерн надо мною ты Не трогай всё же. Узлы любви плетут, Расстаться чтобы. Подруга ляжет тут, Кто лгал до гроба.
Что за грешника младого там в наручниках ведут? В чем таком он провинился, что кругом его клянут? Отчего по виду скорбен он едва ли не до слез? Знать, свободы ему стоил небывалый цвет волос. Оскорбителен природе человека сей окрас, За него во время оно вздернуть следовало враз; Впрочем, виселицу вряд ли стоит принимать всерьез, — Вот содрать с него бы кожу за ужасный цвет волос. В поведеньи его воля чрезвычайная видна — Красить голову украдкой в невозможные тона; Но ведут его без шляпы, чтобы громко произнес Приговор судья суровый за отвратный цвет волос. Осужден топчак давить он иль трепать канат морской Иль долбить в Портленде камень что в мороз, что в лютый зной, А в свободных промежутках может этот камнетес Возводить хулу на Бога за несчастный цвет волос.

Евгений Галахов{7}

РОБЕРТ БРАУНИНГ (1812–1889)

ВИДЕНИЕ ИОАННА АГРИКОЛЫ

Над нами высь, и я в ночи Сквозь горний свод гляжу туда; Ни солнце, ни луны лучи Мне не преграда; никогда Мой взор не отвлечет звезда, Затем что к Богу я стремлюсь, Затем что к Богу — этот путь, Затем что духом я томлюсь — Будь эта слава иль не будь, Я упаду к Нему на грудь. Я, как всегда, лежу без сна, Его улыбкой озарен; До всех светил, еще когда Воздвигнут не был небосклон, Во мне дитя замыслил Он. Он жить назначил мне вовек, Всё в жизни вплоть до пустяка Предначертав; да, Он предрек, Что ляжет так моя рука, Пред тем, как начались века. И, этой жизни дав исток, Укоренив, велел расти Навек безвинным, как цветок, Что может вянуть иль цвести, Не зная своего пути, Чтоб мысли, речи и дела В Нем множили любовь ко мне — К душе, что создана была, Чтоб что-то Он обрел вовне, Ему врученное вполне. Да, да, коль древо ждет расцвет, Ему не повредит сорняк! Когда б — Господь мне дал обет — От всех грехов вкусил я, как Вкушают ядовитый злак, Вся скверна силой естества В блаженство б обратилась вмиг; Но гибнет сорная трава, Чей лист под росами поник, Коль он для этого возник. Когда вкушаю я покой Средь нескончаемых отрад, Я вижу — огненной рекой, Лишь стоит долу кинуть взгляд, Сонм тех злосчастных кружит ад, Кто жаждал, чтоб их жизнь была Чиста, как дым от алтаря, Чтоб Бог избавил их от зла, Пусть к ним любовью не горя; И все труды пропали зря. Мудрец, священник и аскет, Монах, монахиня — без сил; Спасенья мученику нет, И Бог ребенка осудил До сотворения светил! Но — как бы смел я вознести Ему хвалу, когда бы мог Постичь безвестные пути И, за любовь внеся оброк, Войти в заоблачный чертог?

АЛЬФРЕД ЭДУАРД ХАУСМЕН (1859–1936)

ПАСХАЛЬНЫЙ ГИМН

О, если Ты в сирийской спишь сени, Не зная, что вотще окончил дни, Не видя ни огня, ни темноты Той злобы, что смирить пытался Ты, Но лишь раздул на множество годин, Спокойной ночи, Человечий Сын. Но если Ты покинул гроба тишь, И подле Вседержителя сидишь, И помнишь Ты в обители высот, Как лил Ты слезы и кровавый пот, Как нес Ты крест и как Твой взор угас, Склони его с небес, спасая нас.

ГОТФРИД БЕНН (1886–1956)

Сколько б ни стоял ты у порога, Мой порог не будет перейден. В дом ко мне заказана дорога, Этот дом — для тех, кто здесь рожден. Если путник изнемог от жажды, Я наполню чашу — посмотри! Но лишь раз. Не спрашивайте дважды — Дверь опять замкнется изнутри.
Любишь — и караулом Звезды бдят над тобой, Смутным полночным гулом В дали влечет прибой, Высится неизменно Там, где смолкает речь, Анадиомена Возле обнятых плеч. Любишь — и льется время, Вечных дождей напор, С сердца смывая бремя, Гнетшее с давних пор. Гавань? Забудь обычай! Ной, ковчег, Арарат Стали воде добычей — Нет для нее преград. Любишь — и повторяешь Вслед за другим слова, Кружишь — и открываешь: Память везде жива, Близость — и ты часами, Чуя чужую дрожь, Там, где трепещет пламя, Даришь себя и берешь.
Тайною окутан одинокий, Образы бегут к нему волной — Зарожденье, всходы, токи, Даже тени их впитали зной. Зреет там, в его покое, Сокровенных помыслов запас, Губит он в себе людское — Всё, что сводит и питает нас. Смотрит он, бесстрастный и суровый, Как земля меняется, и вот Смерти нет и жизни новой: Совершенство в тишине грядет.
Как одиноки мы в те дни, Когда от нас уходит лето! В багрец и злато всё одето, Но неги сада — где они? Блеск вод и неба — голубой, Краса полей — еще живее, Но где победа и трофеи Страны, представленной тобой? Там, где изменчивы черты И где всему лишь счастья надо, Под шум вещей, среди их чада Не счастью — духу служишь ты.

ТЕМНЫЙ

I О, если б он вернул мне дар печали, Что мне сжимала сердце, так нежна, Когда глаза везде венки встречали, Когда слезилась каждая стена. Ты мучился, но воскресал во благе, Ты умирал, но умирал любя, А ныне слышно, как при каждом шаге Пустеют коридоры без тебя. Да, пустота — одно из откровений, В которых Темный нам всего видней, Прими ее в печали, без сомнений, Но это — не печаль минувших дней. II Дать возрасти уединенью надо, Отринь всё то, что знало первый день, И погрузись в безмолвных ветел стадо, Землею черной ввергнутое в тень. Свет ярких солнц — призыв к дороге дальной, К часам невыносимой суеты, Милее мне смотреть, как сад миндальный От дерзких взоров прячется в цветы. Здесь слышен Темный, недоступный встрече, Лишь чтоб увлечь, он нас возносит сам, Но милость, гнев, видения и речи Он человечно оставляет нам. III Сонм мудрецов, чье слово всем желанно, Таящийся (а может быть, и нет) В пределах тропиков и океана, Умы людей волнует много лет. У инков, в Занзибаре ль это слово? Повсюду мифы, сходные точь-в-точь, Но не узнал никто еще такого, Что перед Темным не отступит прочь. IV Седы холмы, на реках седина — Их лоно предков всех веков вместило, — А на прибрежье новая жена Стан развернула, косы распустила. А рядом бычье стадо топчет луг, Разя рогами спереди и сзади, Доколе муж не вступит в этот крут, Чтоб всё смирить — рога, и стан, и пряди. И всё тесней помчится хоровод — Родов, скорбей и радостей круженье. Он знает, что вернется всё вот-вот, Лишь Темный остается без движенья.

СТИХОТВОРЕНИЕ

Во имя отмеряющего сроки Ты взгляд простер, с людской судьбою в лад, Не вопрошая о грядущем роке, На срок, в котором погибает взгляд. Холодное вещей прикосновенье Нам жжет лицо, из уз на волю рвясь… Есть лишь один ответ: в стихотворенье Вещей и слов мистическая связь. Будь это гефсиманская руина, Где глубочайший дух стенал с трудом, Иль Посилипп, где кровью Конрадина Былой позор смывал анжуйский дом, — Вновь будет крест, вновь судоговоренье, Без крови, но судьбы не отменить: Заклятье — в строчках, рок — в стихотворенье, Пропела парка, и прядется нить. Во имя отмеряющего сроки — Лишь тенью нам себя являет он, Что завершает года крут широкий, Но нам невнятно пение времен, — Год на камнях истории творенья, Камнях небес, камнях, где сил поток, — И твой настанет срок: в стихотворенье Страдания и ночи монолог.

ХОРХЕ ЛУИС БОРХЕС(1899–1986)

ХВАЛА ТЕНИ

(Дж. Джойсу) Жизнь мира — от рассвета до заката, И предстают в ночи передо мной И ад, и рай, еврея путь земной И Карфаген, разрушенный когда-то. Дай, Боже, сил и подбодри меня, Чтоб я сумел достичь вершины дня!

Наталья Галкина{8}

ФРАНСУА ВИЙОН (1431 — после 1463)

БАЛЛАДА СОСТЯЗАНИЯ В БЛУА

От жажды гибну я у родника, Дрожа в ознобе, на костре сгораю; Мне, как чужбина, родина горька, Я обретаю всё, я всё теряю; Всем верю, никому не доверяю; Я, червь нагой, корону надеваю, Я всемогущ, ничем мне не помочь, Смеюсь сквозь слезы, в старых снах плутаю, Все принимают, каждый гонит прочь. Нет в мире постоянней перемены, Меня неясность истиной влечет, Я сомневаюсь в том, что несомненно, В расчете точном вижу я просчет; Ничто ни с чем сочту наперечет; В отчаяньи опору обретаю, А утром говорю: «Настала ночь!» Всё помню, ничего не понимаю. Все принимают, каждый гонит прочь. Я беззаботен, всё меня тревожит, Люблю владеть, но не люблю хранить, Лишь похвала число обид умножит, И невиновных легче обвинить; Лишь тот мне друг, кто станет говорить, Что белый лебедь — это ворон черный, Похожа правда на вранье точь-в-точь; Не предавать, а помогать зазорно, Все принимают, каждый гонит прочь. О принц, я сообщаю вам с поклоном: Живу я только по своим законам, Но получить награду я не прочь. Я слеп и глух. Так будьте благосклонны! Все принимают, каждый гонит прочь.

ДЖОРДЖ ГОРДОН БАЙРОН (1788–1824)

СТАНСЫ НА МУЗЫКУ

1 Нет радости, милее той, что Рок придет отнять, Когда настанет час уму и чувствам отпылать; Зачахнут розы нежных щек и сердца первоцвет, И увяданье нас уймет почти во цвете лет. 2 А те, кто схоронил в волнах обломки светлых дней, Плывут на отмели греха и в океан страстей, Им тщетно компаса игла указывает путь К фата-моргане берегов, которых не вернуть. 3 Когда кладбищенский покой нам душу омертвит, И станет глух к чужим скорбям, кто по своим скорбит, Когда ручьи живые слез прихватят холода, В сухих глазах блеснут лучи нетающего льда. 4 Еще живут в устах слова, надежды ток — в груди. Но прежних безмятежных снов ты заполночь не жди. Обвил руины буйный плющ, всё утопил в листах. Снаружи трепет, зелень, жизнь, внутри развал и прах. 5 Где чувства, равные былым, тот, кем я был тогда, Где слезы прежние мои, летучих дней чреда? Когда б вернулась, как весна, вся прелесть бытия, В пустыне нынешней моей, оттаяв, плакал бы я…

РОБЕРТ ГРЕЙВЗ (1895–1985)

Укор

Луной глядишь в мои леса, В леса тревог и бед, И слез вечерняя роса Твой оттеняет свет. Нарушив мой покой и сон, «Жестокий… — шепчешь, — лжец…» Из можжевельника сплетен Колючий твой венец. Лжец? Но ведь я тебе не лгал И не был я жесток. Стволы черны, снег белый пал И звезды пали в срок. В твоем луче двоится тьма, Грех жизни нашей всей И полустертый след клейма На совести моей.

Виктор Генке{9}

ГРИГОРИЙ НАЗИАНЗИН (ок. 330 — ок. 389)

О СУЕТНОСТИ И ПРЕВРАТНОСТИ ЖИЗНИ, А ТАКЖЕ О ЕДИНОМ КОНЦЕ ВСЯЧЕСКИХ

О, как желал бы я ласточкой быть или голубем сизым, Только бы скрыться от жизни со смертными или в пустыне Вместе с животными дикими так обитать (ибо звери Самые верные смертные), чтобы, не ведая горя, Дни проводить безмятежно, спокойно; один только разум Вовсе бы не был звериным — в божественных помыслах сведущ, На небе свет он стяжал бы для жизни моей беспечальной. Или, забравшись на гору, я людям с вершины высокой Стану кричать, обращаясь к ним голосом, грому подобным. Смертные люди, гранатовый род! Бытия не имея (Вся наша жизнь — для погибели), что мы напрасно кичимся? Сколько же снами пустыми и лживыми нам забавляться Здесь, на земле, суетой развлекая друг друга напрасно? Сердцем своим рассуди, путешествуя всюду со мною, Видя, что видел и я, ибо Бог даровал мне способность Чудную: счастье, несчастье ли — разум легко переносит. Этот отважен и юн — невоздержных товарищей гордость, В членах враждующих крепок, душою же высокомерен. Этот — красив, как звезда Эосфор, и к себе привлекает Взгляды людей, что весенний цветок между юношей славных. Этот — удачлив во всех состязаньях, подобно Арею; Всех на ристалище он превосходит в убийстве животных. Этот, привыкнув к роскошным пирам и веселым попойкам. Чрево свое напитав лишь для воздуха, моря и Геи, Сгорбился ныне, отцвел: слабосильная старость явилась. Вся красота улетучилась, внутренность мертвою стала. Только отчасти меж смертными, большей же частью в Аиде Он пребывает. А этот предал себя басням различным. Этот столь знатен, что думает лишь о могилах великих, По завещанию скудному новых детей приобретши. Этот, прославившись в городе силою мудрости, ныне Вечно у всех на устах. А вот этот богатство без меры Копит — всё мало ему; у иного же к знаниям тяга. Этот обрадован тем, что к нему, мол, судьба благосклонна. Этот — кровавых лохмотьев мешок, и не боле — имеет Силу земли и поэтому в небо с презрением смотрит: Будучи смертным, в надеждах возносится ввысь, как бессмертный. Все одинаковы, все мы — лишь скудная горсточка тлена: Раб и вельможа, батрак и заносчивый землевладелец. Все мы во тьму отойдем, и приютом нам будет могила, Всех нас в далекое странствие плач погребальный проводит, Только лишь имя свое мы оставим скорбящим потомкам. Рано ли, поздно ли, всех нас единая участь постигнет: Жалкая куча костей, обнаженный, оскаленный череп. Кончились все наши горести, беды, страдания, нужды, Войны, нечестие, жажда богатства, гордыня мирская — Всё преходящее умерло, вся суета отшумела. Время покинуть сей мир — нам в нетление должно воскреснуть. Видя всё это, внемлите же голосу разума, дети (Истинно, дети мои, ибо Духом детей приобрел я), Внемли мне, мир, и всё то, что бушует в стремительном мире: Всю эту скверну, которой исполнено царство земное, — Жажду похитить чужое, убийства и лютые распри, Славу, богатство, престол, благородство, неверное счастье, — Спешно оставим и в небо бежим без оглядки, где ждет нас Троицы свет, что сияет так чудно и невыразимо. Прочих игральным костям уподоблю: в одну и в другую Сторону падают; грязь им, как свиньям, приносит отраду; Тьмою кромешною ночь им безумные очи застлала — Ходят на ощупь, вдоль стен, чтобы им не столкнуться друг с другом.

О ПУТЯХ ЖИЗНИ

Как и откуда пришел я? И как я из праха воскресну После того, как земля тело мое обретет? Буду ли Богом великим спасен? И куда я отправлюсь — Верно ли мне суждено в тихую гавань идти? Многострадальны сей жизни пути, переполнены горем: Беды, несчастья, труды множатся — нет им конца. В людях прекрасным, без примеси зла, ничего не бывает. Если бы доля моя тяжкой такой не была! Власть и богатство — престол ненадежный, гордыня — пустое; Рабство — бессмысленный труд, бедность — оковы навек. Молодость — молнии вспышка, минутная радость несчастных; Старость — седины, печаль, скорый из жизни уход. Слово крылатое — воздух, пустая молва. Благородство, Древняя, славная кровь — дикого нрав кабана. Сын — неизбежная дерзость, семейство — постылая привязь; Дети — заботы, труды; но и бездетность — недуг. Речи в собраниях — злоба, а мир — для бессильных. Искусства — Жалкая доля: они тешат грядущих во тьму. Хлеба кусок на чужбине противен и скуден. И землю Плугом пахать тяжело. По морю ль ходишь — в Аид. Родина — гиблое место, чужая страна — униженье. Всё, что мы видим вокруг, — горе. Веселье и смех — Пена, видение, ветер, роса, испарение, призрак, Пепел, морская волна, тающий след корабля. Вечно вращается круг, принося неизменно всё то же, Так что стабильна, увы, лишь перемена часов, Дней и ночей, порождений, смертей, наслаждений, болезней, Быстрого бега, удач, жалких падений и бед. В этом, о Логос, премудрость Твоя: Ты приводишь в движенье Всё в этом мире затем, чтобы любил человек Лишь неизменное. Крылья ума расправляя, оставим Всё, что мы здесь обрели, — жалкие смертных дела. Если и есть у людей то, что вечно, прекрасно, то это — Наше стремление прочь, крест наш поднявши, уйти; Слезы, смятенье ума, погруженного в поиски Бога, — Радость надежды и свет Троицы, льющийся к тем, Кто посвятил очищенью себя, кто оставил безумства. Образ возможность хранить, Богом дарованный нам. Жить посторонней для жизни, иной, неиспорченной жизнью. Мир обменявши на мир, все бремена понести.

МЭРИ ГЕРБЕРТ, ГРАФИНЯ ПЕМБРОК (1561–1621)

ПСАЛОМ 120: AD DOMINUM

И прежде Вечный в час испытания Внимал молитве сердца смятенного; И вот я вновь к Нему взываю: Разве теперь Он не даст ответа? От чар коварной речи предателей Господь, избави душу, храни меня От языка, где поселилась Ложь ядовитая, гибель верных. Кто зря на дело злое надеется, Пусть скажет, сколько выручил прибыли С неправды, — что ему за благо Лживый, коварный язык приносит? Сразить стремится быстрыми стрелами, Железом жалит; жар можжевеловый В углях огнем легко взовьется, — Вряд ли его ты погасишь скоро. Доколе, Боже, быть мне изгнанником? Я слишком долго жил среди варваров: Поставил свой шатер в Кидаре, В стане у Мосоха я ютился. Увы, зачем я долго упрашивал Врагов свирепых, — время упущено: Что толку звать бесчинных к миру, Ныне злодеи к войне готовы.

ЯКОБ МИХАЭЛЬ РЕЙНХОЛЬД ЛЕНЦ (1151–1192)

ОДА ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВУ ЕКАТЕРИНЕ ВТОРОЙ, ГОСУДАРЫНЕ РОССИЙСКОЙ

К той, что правды полна, света и мудрости, Но не хочет принять честь поклонения, Лавр кровавый сложив, учит неистовых, — Пусть летит к тебе песнь моя. Чтоб тебе посвятить образ оплаканный — Сквозь полночный кошмар молний змеящихся, Там, где кровь залила поле цветущее В это время погибели. Вся убранством весны пышно одетая, Лоб и стан свой тогда дивно украсила Ты, о Муза, когда ярко на образе Заблистала слеза твоя. Войны, пышность убийств ты взненавидела, Голод прочь прогнала. Молишься ль Господу — Меч из рук Аваддон выронит с трепетом По молитве заступницы. Нет, не верю, что он может украсть тебя. Смех, подобный сему, слышать — и зверствовать? Разве можно убить образ Всевышнего — Катарину — бестрепетно? Мать вселенной, живи! Благо народное В темной, тихой ночи молит неистово: Ты, чья милость равна Божией милости, Как ты можешь быть смертною? Вижу в Духе твой склеп, в черное убранный, Крест безмолвный над ним траурно высится, Эхом в воздухе плач носится горестный Между морем и берегом. Старец в ужасе рвет волосы редкие, И седины его падают клочьями. Трижды с трепетом гроб чтит целованием, Троекратно взывает он: «Та, что жизнь мне дала, зря мне дала ее. Тот, кому я дал жизнь, зря был на свет рожден. Жить не стоит нам, сын, если умершею Катарину нам зреть дано».

ДЖОН КЕБЛ (1792–1866)

ПЕРВОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ ПОСЛЕ ДНЯ СВ. ТРОИЦЫ

И поразил Иисус всю землю… и всех царей их: никого не оставил

(Нав.10:40).
Где та земля, что молоком и медом Нас утолит, как Бог обетовал? Повсюду вместе с избранным народом Пронесся здесь огня и крови шквал; Подобны кедрам и дубам Тела погибших всюду там. О, горделивый град Иерихон! Трубой Навина ты приговорен. Не место здесь для милых пасторалей И для прогулок томных под луной. Беспечных снов на фоне чудных далей. Игры теней веселых в летний зной… Мы на развалинах живем, И всё страшнее с каждым днем Осознавать, что мы разбили стан На той земле, где правил Ханаан. Но где покой и мир душе мятежной, Где неба синева и солнца свет, Когда всё Божество в любви безбрежной Приемлет нас в спасительный завет? И милости тройной венец Готов для молящих сердец — Он Троицей воздвигнут на века, Его дарует нам пронзенная рука. «Итак, христианин, тебе по праву Земля принадлежит, владей же ей», — Как часто мы готовы на расправу, И оттого наш путь еще мрачней: Ведь с каждым днем всё круче вниз Нас гонит жизни резкий бриз; Безрадостен и горек этот век: Хоронит Мальчика усталый Человек. Раскрой нам очи, Солнце нашей жизни, Чтоб нам увидеть Твой прекрасный мир! Даруй нам обрести покой в отчизне, Где Ты нам приготовил брачный пир. Развей улыбкою весны Все наши беды, словно сны, И не позволь нам у руин рыдать, — Пусть к башням вечности ведет нас благодать.

Марина Гершенович{10}

ГЕРТРУДА КОЛЬМАР (1898–1943)

СЕРДЦЕ

Я шла сквозь лес. Плоды сердец на ветках зрели: и те, что, болью налиты, алели, и те, что недозрелы и тверды. Чуть выше головы, свисая, трепетали; я ощутила тяжесть их и дале оставила звенеть среди листвы. Одно я сорвала — пурпурно-зрелый слиток, венок из маргариток вокруг него сплела. И ритм его живой внезапно осознала: сочилось сердце ало горячею смолой. Сквозь кожуру рвалось, с надтреснутой губою, — сердечко голубое, что в муках родилось.

ВЕДЬМА

Одна луна взойдет, другая станет тенью. Неразличимы дни, и жизнь моя проста. О драгоценный лик, тебя венчает пенье: синицы синей трель и черного дрозда. Дрозд черно-бархатист, напев его разумен, а флейты голос чист во тьме и невредим. Лесная дева, знай, среди замшелых гумен сбегается зверье к источникам твоим. Коричневы их лбы с растущими рогами… А у ночей твоих павлинья красота цветет в редчайшей гамме, и шепот или крик колеблет их. Рептилий изумруд. И россыпь насекомых вкруг лезвия ножа уклейки золотой. Упадок летних сил в зеркальных водоемах, и тишина приходит на постой. Владения мои! В путь отправляюсь дальний; я волхвовать могу, могу колдуньей быть. Да будет сад цвести и зреть орех миндальный и алое вино, коль захочу я пить. Прозрачная земля, от жажды умираю! Ты зреешь… Силы дай, чтоб я смогла понять, как ручку повернуть у врат тяжелых рая и снова в том саду под деревом стоять…

МАША КАЛЕКО (1907–1975)

ИНТЕРВЬЮ С САМОЙ СОБОЙ

Я в городе невзрачном родилась, где церковка, два-три ученых сана и крупная больница (как ни странно — «психушка»), что за годы разрослась. Я в детстве часто говорила «нет». В том радости для близких было мало. Я и сама бы, право, не желала такую дочь произвести на свет. В одну из многих войн училась в школе. Я рассуждала так в двенадцать лет: «Не будет войн, наступит мир без бед», — о совершенном думая глаголе. Учителя признали мой талант, засим образование мне дали. Мы слова «сокращение» не знали, когда нам выдавали аттестат. Учителя нам ставили отметки, заботились об уровне юнцов, стараясь в жизнь нас выпустить из клетки… опала я в бюро, в конце концов. Я день-деньской на службе пропадала, работала почти что задарма. А вечерами что-то сочиняла (отец решил, что я сошла с ума). Карандашом по карте я вела свои маршруты мнимых путешествий. А в тихий день без всяких происшествий большого счастья, так сказать, ждала…

КОЛОНИАЛЬНАЯ ЛАВКА

У мелких городов одно лицо. Все мазаны они единым мирром. Окно. Мужчина. Завтрак: хлеб, яйцо. И мухи, что кокетничают с сыром. Подмигивает сахар и корица. Соленья возбуждают аппетит. И «Монпасье» на солнышке лоснится и с детской ненасытностью роднит. А за прилавком сдобная матрона — с пакетиками в ручках — тут как тут и между тем вещает скорбным тоном: «А цены на муку опять растут…»

МАЛЕНЬКАЯ ПЕСНЬ ЛЮБВИ

Поскольку грусть в глазах твоих жива и лоб высокий думы омрачают, позволь тебя утешить, — так слова находит тот, кто колыбель качает. Я призову и Солнце, и Ветра дарить тебе хорошую погоду; прекрасных снов да снизойдет пора взамен тенет ночного небосвода. А если ты споешь мне новый стих, я всем стихиям благодарна буду за то, что грусть жива в глазах твоих и лоб тяжел от мыслей, равных чуду.

РЕЛЬСЫ НОСТАЛЬГИИ

Сегодня видела я поезд уходящий. Он шел как раз в Швейцарию. Иной считает, «Студебеккер» лучше… Но мне милее с давних пор могучий дымящийся состав — кумир экрана; когда-нибудь приедет он за мной и увезет в неведомые страны. Я не могу ни на одном перроне спокойно возле поезда бродить и, словно деловитый посторонний, вокзалы стороною обходить. Как это нелегко (поймут не сразу) — в такие дни в автобусе, в час пик, спокойным тоном выговорить фразу: «Один билет до Штеглица…» Тупик. Я видела сегодня: поезд скорый ушел в Париж. Я остаюсь опять на должном расстоянии стоять, что мне без слов понятно в эту пору. Никто не будет ждать в той стороне. На привокзальной площади нет эха. И места, где тоскуют обо мне, нет в планах поездов и списках Рейха.

«ЕРЕМЕЙ»

Они бросали в него каменья. Улыбка с лица не сошла, — он хотел собой оставаться, не собственной тенью. Никто его душу не разглядел. И не было слышно ни жалоб, ни пенья, когда в пустыню ушел Еремей. Они бросали в него каменья. Он дом построил из тех камней.
Сказав «Тоска по Родине», я мыслю иллюзией: нет Родины в том смысле, в каком ее я знаю, — в этом знанье всё то, что подавляет нас в изгнанье. Чужие мы в родных местах тех лет. «Тоска» осталась. «Родины» лишь нет.
Я не ревнива по своей природе. И в мыслях нет чего-то в этом роде. Ах, в прошлый раз… В тот раз, конечно… Впредь благоразумной стану, поглядеть тебе на это будет интересно. Допустим, что тебе со мною тесно. Гуляй себе, я слова не скажу. (Но: встретишься с Мими или Жужу, за столиком в кафе с ней сядешь рядом… И если я ее отмечу взглядом, за светской болтовней и новостями той даме — лаком крытыми когтями — сама вцеплюсь в бесстыжие глаза!)

МОНОЛОГ КНИЖНОГО ЧЕРВЯ

Моль вещи жрет в один присест, а клоп берет натурой, и каждый червь жив тем, что ест. Я — сыт литературой. Будь проза это или стих, сюжет любой смакую, хоть детектив, хоть миф: от них я, как гурман, ликую. Я так начитан, как никто, я не дурак, признаюсь. Что книга значит — знаем то! Я книгами питаюсь. Сил и смекалки даст сполна та пища господину. Что прочий тянет из зерна, то я из Гёте выну. Литературой я прожжен, библиотекой вскормлен. Но вкуса ворох книг лишен и плохо приготовлен. От чтенья есть и толк и прок, хитрец нас убеждает. Но есть в обжорстве свой порок: он время убивает. Не потерять бы головы, над книгами коснея… Ведь поглощенье книг, увы, не делает умнее.

БЫСТРОЕ ФОТО: МАРСЕЛЬ

«В порту «Джульетта» нам ли горевать! На катере выходим завтра в море, Айме, моя последняя невеста, — когда-то так же звали мою мать; и Марио, наш сын. Была сиеста…» Тот голос, скрипучий, как обод стальной, других берегов достигал. В Марселе, в типичной портовой пивной гитара бренчала, певица кричала, и слух наш изрядно страдал. Девица прошла через зал, молодая и незанятая, запретные карты купила (чтоб после их перепродать). Заказа она, в общем, тоже не прочь подождать. Матросы с усмешкою: «Так вот оно и бывает!» То был очень жаркий, по-южному солнечный день вблизи Notre Dame de la Garde. Полдневная тень ушла под столы, что к обеду гарсоны накрыли. Двенадцать ударов часы аккуратно пробили. Имели бы денег сполна иностранцы — с порога акулий плавник заказать или, лучше всего, осьминога. Но мистер лишь дюжину мидий велел принести. О мидиях мистера справочник оповестил. И с чувством фальшивым гитара стрекочет устало. Певица в ускоренном ритме всё громче кричит; а всё потому, что в тарелку монета упала и в этой тарелке оббитой призывно бренчит. Но там, за столом, где обычно шумит и теснится гурьба моряков и крутых иностранных солдат, где мясо без меры с тарелок руками едят, там всё по-другому, чем пела старуха-певица. Чуть что — за ножи, что лежат ближе к телу. Гремит полицейский свисток то и дело! Снаружи волной Средиземное Море играло, вблизи кораблей еще ярче синело оно. И солнце вокруг как положено солнцу сияло. — И всё это также в расценочный лист включено.

ОСЕННЯЯ МЕЛАНХОЛИЯ

Сад не увянет. У меня нет сада. Нет дома, где бы ветер плакал от досады. Не причиняет боль мне туч свинцовых клетка, Поскольку небо вижу я и так довольно редко. Я к звездам не стремлюсь уже, как прежде. Мне газовый фонарь укажет путь к надежде. Не огорчит беда, не впечатлит отрада. Мне осень не страшна, Ведь у меня нет сада…

ПОД ХМЕЛЬКОМ

От коньяка мне стало хорошо. Уже танцуют стены и предметы! Их надо поблагодарить за это и заключить, что хмель мой не прошел. Ну вот, опять я лишь навеселе. Ни разу в жизни не пришлось надраться. Иной бы разум кануть рад стараться на дно стакана… Мой всегда в седле. С роскошным фраком пью на брудершафт. Движенья верны, каждый жест отточен. Рассудок мой при этом, между прочим, пасет меня, исследуя ландшафт. И вспомнив день похожий, год назад, хочу тихонько к двери прислониться. Лишь хмель со мной… И впору удивиться: так для кого же новый мой наряд? Тебя опять, конечно, рядом нет, когда мне плохо. В основном — ночами. Под бой часов похмелье гасит свет… — И завтра снова буду я в печали.

НА СТОЛИКЕ В КАФЕ НАЦАРАПАНО…

Со мной такого прежде не бывало; других я вечно заставляла ждать. Сижу среди кофейного развала… А стоит ли — пора вопрос задать. Всё по-иному, чем в былые дни. Мы понимаем: наша песня спета… Не спрашивай — слова нам не нужны, нет смысла даже говорить об этом. Уж заполночь! Последний гость не в счет… Я в городе, где, огибая сушу, четыре миллиона душ течет, но редко встретишь родственную душу.

МЕЛАНХОЛИЯ В ОДИНОЧЕСТВЕ

Когда одна я, дом и не живет. Чужие существа глядят с портретов. Здесь книги, мной оставленные где-то… Гвоздики вянут, сохнет бутерброд. Тоска. Шумит хозяйская родня. И остается лишь в кино податься. — С Эллен мне было так легко общаться… Она помолвлена, и ей не до меня. …Год пролетел, как не было его, оставив от меня лишь оболочку. Врач скажет: нервы, ужин в одиночку… Живут же как-то люди, ничего. Мне снится иногда: сирень цветет. Порою вижу сон такой банальный, чтобы проснуться в комнате опальной (почуяв: холод с улицы идет) и вместо нежных веток голубых срывать листы календаря сухие, сворачивать тоски своей стихию и прятать узы летних снов своих. Всё так же мерзнет под моим окном сирени куст, темнеет снег на грядках. Дымится печь. И требует порядка и новых светлых стен хозяйский дом. Мой близкий друг уехал от меня. И птичка улетела в непогоду. И буря гнет свое день ото дня. Лишь я сижу и жду весны прихода.

ПОЗДНИМИ НОЧАМИ

Притихли все дома во всех кварталах, таверны спят и танцевальный зал. Всё смолкло — вплоть до песенки усталой, что уличный мальчишка напевал. Машины спят, заводы опустели. И грезят дети счастьем и весной. Супруги возвращаются домой, на шторах пляшут их худые тени. Автобус, грохоча, ночной асфальт утюжит. Бродяга на скамье простужено храпит. И слепо пес чужой вдоль подворотен кружит, оплакивая тех, кем брошен и забыт. Как черное рванье, нависла ночь земная. В своих кроватях те, кто там и должен быть. Луне самой давно пора глаза закрыть. Лишь те, кто болен, бодрствуют, стеная. Так тихо, словно в мире горя нет. И о борьбе за хлеб дневная песня спета. — Лишь смерть свое продолжит дело где-то. Об этом мы узнаем из газет…

Владимир Глозман{11}

Иегуда Галеви (до 1075 — после 1141)

Рвется сердце мое на Восток — На крайнем Западе я. Ни вкусной едою Уже не могу наслаждаться, Ни бремя долгов и забот Не могу нести я, когда Потомки Исава в Сионе, А я в сетях Исмаила. Ничем уж не манят меня Щедроты испанского края: Дороже всего мне — взглянуть На руины сожженного храма.

ИММАНУЭЛЬ РИМСКИЙ (МАНОЭЛЛО ДЖУДЕО) (1261? - 1532?)

Корона всех времен с вершин слетела — Звезда зари покинула чертог. Цветы засохли, урожай убог — Земля лохмотья траура надела. Померкли небеса, весь мир скорбит; Сиянья месяц сроком смерти стал, И стонами его заполонит Звезда зари, покинув пьедестал. Звезда зари! Теперь я смерть хвалю С тобою в паре — и ее люблю: Чудесна смерть, хоть и тебе не пара, Твоих достоинств ей не умалить. А сладостью твоею напоить — Смерть станет слаще меда и нектара.

ЭФРАИМ ЛУЦАТТО (1121–1192)

Влюбленная красавица-девица Пришла к врачу, лекарство попросила: Мол, столько дней душа ее томится, И днем и ночью давит с новой силой. Едва девица пред врачом предстала, Проверил — нет ли у больной горячки. Тут у него вдруг сердце воспылало, Проснулись чувства, точно после спячки. От изумленья онемел мужчина, Тогда девица вновь заговорила: «Неужто, врач, болезнь неизлечима?» А он в ответ: «Не бойся, о девица, Ты лучше б рану мне теперь зашила. Не врач я, самому пора лечиться».

ШАУЛЬ ЧЕРНЯХОВСКИЙ (1875–1943)

Смотри, о земля, какими мы мотами были! В лоне твоем благодатном мы прятали зерна, не более… Жемчужинки полбы, тяжелые зерна пшеницы, Ячмень золотой, чьи колосья пугливей лисицы. Смотри же, земля, какими мы мотами были: Цветы — из свежайших, из лучших — мы в землю зарыли, Лишь солнце их первым своим поцелуем коснулось (Красу свою прячет бутон, чаша едва распахнулась) — Зарыли. И полдень не знал их наивной печали, И вкуса росы их ростки в полусне не узнали. Бери наших лучших, влюбленных в мечту сыновей: Сердца их и руки чисты. Но стать им грязью твоей. Их дни были нитями в ткани чистейших надежд. И нет им замены. Ты, может, видала? Где? Укрой их, земля. Да взойдет их росток в срок! Врата величья и силы, народа священный исток! Мы тайной их смерти величье себе возвратили… Смотри, о земля, какими мы мотами были!

ДАВИД ФОГЕЛЬ (1891–1944)

***

В сутолоке дневной Идет сквозь ревущую улицу Очень пугливая курица В городе милом и дальнем. А где-то поближе к вечеру Пронесутся два ряда каштанов В направлении тишины: Их речи залиты ночью. Мы с тобою тихо ступаем По луною шитым коврам, Уже мы успели скинуть Лохмотья тяжелого дня. А когда потаенный возница На ночь замахнется кнутом, Мы с тобой налакаемся вдоволь Белизны промелькнувшего детства.

***

Белым квадратом зуба вонзись в мой палец, чтобы красной залился кровью. Черным глазом — о нежной ночи душа! — проникни в меня: веселись там, пляши, как темнеющий лес в бледной ночи. Или как черная птица в темно-синем пространстве. И едва затрепещет рассвет — упаду пред тобой на колени и пред самим собой — ты впечатана в жизнь мою.

АВРААМ ШЛИОНСКИЙ (1900–1973)

ДРУГ ДРУГА

Поколение, умевшее речи толкать, не успевавшее слушать, разобралось во всем, а взлететь не сумело. Вот оно, пред тобой, на сей раз — в лохмотьях, слушающее тишину внимательно, как никогда прежде. Как вдруг за ночь одну ворота распахнулись. Эй ты, робко ждущий за дверью, жаждущий слов моих, как прежде ты искал того, кто слушать готов. Ты знаешь, ты видишь, не я постучался в дверь, не я тебя звал — мы сегодня позвали друг друга.

ЛЕА ГОЛЬДБЕРГ (1911–1970)

СОНЕТ

Красивый, древний гимн, который как-то Осенним вечером пропел ты мне, Когда трудился дождь в моем окне И в песнь мою врывался гром бестактно, — Глубокий звук его — органный звук; Мотив был легок для запоминанья, Чужой язык, нездешнее сиянье И воспаленный, в алых маках, луг. Стучало его сердце — за дождем, За каплями измученным окном, За много миль от темного заката, В сиянье, где пропал его ответ, И в тяжести упитанного сада… Была ли я в той песне — или нет?

СОСНЫ

Здесь не услышу голоса кукушки, И дерево не спрячется в снегу, Но среди этих сосен, на опушке, Я снова с детством встретиться могу. Звенят иголки сосен: жили-были… А я сугробы родиной зову, И этих льдов густую синеву, И песен тех слова, слова чужие. Быть может, только перелетным птицам, Которых держит в небе взмах крыла, Известно, как с разлукою мириться. О сосны! Родилась я вместе с вами, Два раза вместе с вами я росла — И в тот, и в этот край вросла корнями.
Небеса умирают. Деревья Подготовились к смерти. Кто знает? — Быть может, лишь камню Суждено пережить нас И выступить нам в оправдание, Если его не убьют, Настилая шоссе к новостройке. Кто поверит? — у нас было имя, В Небесах начертанное, В складках древесной коры И в сердцах у камней, — Мы были, Дышали И прескверно ругались мы В городе этом.

НАТАН ЙОНАТАН (1923–2004)

ВРОДЕ БАЛЛАДЫ

Когда ты любишь боль Шипов, от крови алых, Я удалюсь в пустыню, Выучусь страдать; А если веришь в стих, Лишь высеченный в скалах, В ущелье буду жить И на камнях писать. Но если там, в песках, Застанет нас ненастье, А лучшую из книг Покроет черный снег, Скажи мне те слова, Что лучше слез и счастья: Он, видимо, любил Меня — тот человек…

ИЕГУДА АМИХАЙ (1924–2000)

Мы с Иерусалимом — Что слепой с безногим: Он глядит вместо меня — До самого Мертвого моря, До самого скончания времен. А я сажаю его на плечи И вслепую ступаю: всё вниз да вниз.
Не только мечи на орала, Но даже орала Перекуем на тромбоны И на геликоны… И если кому-то Неймется сражаться — Пусть он сначала Всю эту музыку Перекует на орала.

НАТАН ЗАХ (р. 1930)

ДАЙ МНЕ ТО, ЧТО У ДЕРЕВА ЕСТЬ

Дай мне то, что у дерева есть и чего ему не потерять. И дай мне способность терять то, что у дерева есть. Тонкие эти черты. И ветер, чертящий летнею ночью. И тьму, в которой нет ни чертежа, ни облика. Дай мне облики те, что были и нет их теперь. Смелость думать о том, что пропало. Дай мне Глаз, чтоб осилить то, что он видит. И руку — Тверже, чем то, что она просит. Оставь мне наследство так, чтобы мне не досталось Ничего из того, что соскочит в момент полученья. Дай мне способность коснуться без страха Именно этих предметов, из тех, что нельзя получить В наследство. Дай подступиться.

ДАВИД АВИДАН (1934–1995)

ВНЕЗАПНЫЙ ВЕЧЕР

Старик — как протекает жизнь его? Встает с утра, не чувствуя утра, И тащится на кухню. Теплый кран Ему на руку выплеснет совет: «А раз уж тебе столько, столько лет…» Старик — что происходит по утрам? Проснулся летом. Но от этих ламп — Вечерний свет, лишь осени под стать… Поход свой в коридор он завершал Довольно долго — всё соображал, За что теперь приняться, что читать. Старик — да что ты в книгах не видал? Их быстро пролистают сквозняки И там, где есть о близости конца Слова, загнут страницам уголки. Во всеоружьи он поднимется, Столь многоопытен, глаза блестят… Старик, что скрыть глаза твои хотят? Задумается, давний день войны Всплывет в нем, жажда схваток и удач, И риска, приближающего дни Забвения. Из горла в этот миг Выходят, как разведчики из рва, Недолгие раскаты кашля — в них Звучит рычанье тигров молодых… Старик — да где же эти тигры, а? Еще он выйдет в джунгли, как ходил, Бывало; вдруг на зелень ляжет тень, — Мальчишка беззаботный, полон сил, Он выйдет на охоту, будет день. Старик оставит годы позади, Как долгое шоссе. В тот буйный час Машина, задыхаясь, загудит; В машине — сам он, жмет педали, мчась За временем, ушедшим навсегда… Старик, а знаешь, ведь в твои года… Он дремлет, он боится засыпать. Глаза прикрыты; каждую звезду Он спрашивает, правда ли в саду Раздался шепот: «в эту ночь — конец…» Старик, что вдруг увидел ты в окне? Окно открыто, в заоконный дым Вплывает незнакомец — предлагать Вновь обратиться тигром молодым. Всегда лишь брать и ни за что не дать Тому, что за окном, — не разрешить Ему в последний вечер рядом быть… Старик — чего он в этот вечер ждет? Не царь он — Не на меч он упадет.

ДАЛИЯ РАВИКОВИЧ (р. 1936)

СТРАСТЬ

Там узнала я страсть, какой никому не знать; Это было в субботний день, день седьмой, — Иглами к небу тянулись кедр и сосна. На всем был свет: он хотел как ручей взлетать; И кружок зрачка влюбился в круг золотой. Так узнала я страсть, какой никому не знать. И вечно готов был свет на верхушках кустов сиять, Плавясь в ручье, зажигаясь любой волной; Апельсин моей головы он глазами хотел глотать. Золотые кувшинки в ручье распахнули рты, чтоб глотать Всплески воды и стебельки над водой; Был субботний день, потому что он был седьмой, — Вожделенно, иголками к небу тянулись кедр и сосна, И тогда узнала я страсть, какой никому не знать.

РИВКА МИРЬЯМ (р. 1952)

ЭТИ ГОРЫ

Не знаю я, откуда эти горы пришли ко мне, Я их и спрашивать не стану. Уселись в мои светлые кресла, Салфетки с бахромой к вершинам подвязав. И так я рада, что они пришли: Иерусалимские горы или Хребет Нафтали, И не знаю — издалека ль пришли. Легкой рукою пирог разрезаю И крошку за крошкой во рты им бросаю: Иерусалимским горам или Хребту Нафтали, Потому что не знаю — откуда они пришли. О горы! О горы! На конях вы так долго скакали ко мне…

БАТ-ШЕВА ШЕРИФ (р. 1937)

Дай передышку Сыновьям этой доброй страны, Перегруженной разным добром, Напряженной, как зной. Недолги ее закаты, А живет она многие годы, Удобренная кровью сыновьей. Дай передышку.

ТЕОДОР РЁТКЕ (1908–1963)

СТЕКЛЯННЫЙ ДОМ

Кричат мои секреты. Нет, я не прячу глаз За стенками кареты: Я весь, как есть, для вас. Прозрачен мой очаг, И сам я тоже наг. Я бит. Но не затерян Победоносный смех. Я слаб, но я уверен, Что я сильнее всех. Пока я жду весны, Ко мне приходят сны: Всё к лучшему свернется, Меня забудет зал За то, что много солнца Я на себя не взял. И мы с большим трудом Построим просто дом.

БЕЗ ПТИЦ

Мир тем, кто слышит тайный шум, Когда бесшумен мир: Бесшумный ветер сушит ум И каменный мундир. И от безмолвной высоты Она упала ниц, Но в этих дебрях глухоты Нет и не будет птиц.

СОБИРАНИЕ МХА

Разрыхлять всем десятком пальцев податливые владения, Извлекать темно-зеленый лоскут, что сродни кладбищенской ограде, Толстый и нежный, как коврик с родного порога, Рыхлые углубления оставались внизу на земле, оплетенной корнями, А вечнозеленые листья и ягоды спокойно держались на поверхности, — Это было собирание мха. Но что-то всегда покидало меня, когда я откапывал эти ковры Зелени, или бросалось к моим локтям В желтоватом и губчатом мхе болот. А затем я обычно хандрил, возвращаясь трясучей дорогой, Словно я нарушил природный порядок вещей, Расстроил некий ритм, древнейший и огромной важности, Вырывая живое мясо планеты. Словно я освящаю, вопреки всем укладам жизни, осквернение.

ПРОБУЖДЕНИЕ

Рожденный спать, я медлю с пробужденьем. Я предскажу судьбу — страшней не станет. Указывает путь само хожденье. Мы верим чувству: что узнать и где мне? Я слышу Бытие, таков мой танец. Рожденный спать, я медлю с пробужденьем. Узнать тебя в таком нагроможденьи? — Земля священна: к ней, такой далекой, Указывает путь само хожденье. Мой Лес в огне; скажите, в чем тут дело? Вот низкий червь взбирается высоко; Рожденный спать, я медлю с пробужденьем. Но у природы много важных дел Для нас с тобой; итак, вдохни глубоко И снова в путь — учиться у хожденья. Я потрясен. Вот новое рожденье. Я знаю, что пройдет. Что будет с нами. Рожденный спать, я медлю с пробужденьем. Указывает путь само хожденье. О, смерть нежна! Позвольте рядом сесть… Как, леди, вы довольны тем, что есть? Она тоскует, птицы вместе с ней Запутывают мир еще тесней, — Стеклянный взгляд и тонущий напев, И сердце тоже бьется нараспев. Мы вместе. Мы поем и будем петь. Но в этих пальцах стебель — это плеть: Кричит о том, о чем кричать нельзя, Она танцует, бесится земля, — Секрет огня раскрыт, смешон, забыт, Разболтан Ею и опять зарыт. А я глазел во все глаза на жизнь В той внятной темноте, где можно жить, Она текла и шлепалась к ногам, И уходила, так и не солгав.

ВИДЕНИЕ

1 В тихом сонном мире Нам дышится легко, Внутри пространства тают, А я придуман Ею. 2 Не птицей и не зверем Она еще вернется. Упал усталый ветер… Во всем любовь, уверен. Коснулся ртом воды Олень, а рядом — фея; Когда мне снишься ты, Равнины каменеют.

МЕРЦАНИЕ ЗЛА

Погода — в слезы, и деревья сникли, Поникли птицы, дождь коснулся трав, И каждый поникал и думал — вник ли? И каждый прав был; каждый знал, что прав. — И тьма была, и не было просвета. Оттуда далеко, в звенящих рощах Жег снег; и, доверяя лишь глазам, Бродило ледяное зло; и тощий Поник огонь; там Сам был лишь Я сам. — И тьма была, и не было просвета. Но все подушки колются; поникших Колола смутно вера изнутри, — Жил в жилах бог: горящие мальчишки Выкрикивали свой свободный крик. — И тьма была, и не было просвета.

Алексей Головко{12}

РОБИНСОН ДЖЕФФЕРС (1887–1962)

Математики и физики свои мифы сочиняют. Но в трудах, бок о бок с истиной, Ее тронуть не желают; уравнения их ложны, Но их штуки получаются. Гросс-ошибки появляются, Штуки новые изобретаются; так-с, применим волновую Мы теорию к эфиру: искривленное пространство! Уравнения, тем не менее, разбомбили Хиросиму. Ужас-штука получилась! Что ж поэт? Он тоже мифы сочиняет несусветные. Говорит, что среди рифов Родилась Луна медная. Говорит: сгорела Троя Из-за странствующей дамы. Хороша была собою: целый флот вела бровями! Невозможно; нет же, можно: церковь вместе с государством Полагаются на мифы исключительно невозможные; Люди все рождаются свободными, равными — подумать только! А скитавшийся поэт еврейский по имени Иисус Есть Бог Вселенной. Подумать только!

СИЯЙ, ГИБНУЩАЯ РЕСПУБЛИКА

Когда Америка легла в заплесневелую рутину, В империю, огрузнув, превращаясь, В то время как протест, лишь пузырек в расплаве, возникает И лопается, масса застывает, Печально улыбаясь, вспоминаю увядание цветка Пред созреваньем фрукта, он гниет, Чтоб снова стать землей. Рождение из матери; вот торжество весны, затем Приходит зрелость, а потом упадок И возвращенье в материнский дом. Торопишься, спешишь скорей к упадку; Винить тут некого: жизнь — это хорошо, будь она долгой, Упорной или же внезапной смертельной роскошью, Ведь требуются метеоры, как и горы, не менее; Сияй, республика, что гибнет. Но для моих детей их удержать хотел бы я Подальше от грузнеющего центра; К продажности никто не принуждает. Когда к ногам чудовища ложатся города, То остаются горы неизменно. И, мальчики, примите сдержанно любовь мужчины, Слуги проворного, непререкаемого господина. Ловушка в этом есть для благородных душ, В которую попался, говорят, сам Бог, Когда ходил пешком он по земле.

ДОМ ТОР

О, если мог ты видеть это место В грядущем, после смены горстки поколений: Возможно, в насажденном мной лесу Останется деревьев несколько, Допустим, темнолистых австралийцев Иль кипарисов, бурями побитых; Их демоны — топор и пламя. Найди фундамента гранит, источенный водой, Что мои пальцы двигали, Заставив камень полюбить соседний камень. Возможно, что-то и останется. Но если ты увязнешь в лени на добрый Десяток тысяч лет, Там есть гранитный круг на плоскости гранитной И лавовый поток в глуби залива, А также устье речки Кармел. Четыре эти вещи сохранятся, Как их ни называй. Узнаешь ты залив По первозданному морскому аромату ветра, Пусть океан, подобно альпинисту, На время замер, чтоб передохнуть. Узнаешь ты его в излучине залива, Откуда вышли наши солнце и луна До смены полюсов, и Орион декабрьский Вечерний был нанизан на шампур залива, Подобен освещенному мосту. Приди сюда наутро — и увидишь чаек, Танцующих с волной над голубой водой, И месяц убывающий, что служит им партнером, Ходячий призрак в ярком свете дня, Что шире и белей любой из птиц на свете. Мой призрак не ищите: он, возможно, здесь, Но темен он и глубоко в граните, Он не танцует на ветру С безумством крыльев и дневной луной.

БОЛЬШОЙ ВЗРЫВ

Вселенная сжимается и разжимается, Подобная большому сердцу. Сейчас всё разбегается, и дальняя туманность Спешит, пытаясь обогнать свой свет, В ничто. Но день придет — и вновь Она сожмется, и флотилии звезд и галактик, Туманностей и пылевых скоплений Свой вспомнят дом и в гавань поспешат, Друг друга сокрушая. Слипнутся в один комок И вновь его взорвут, тогда ничто их не удержит. Не поддается описанью этот взрыв. Всё-всё, что существует в мире, Ревет в огне, обломки разлетаются в пространство Небес, и новые вселенные бриллиантами ложатся На черную грудь ночи, и опять, Подобно атакующему копьеносцу, Далекая туманность мчится в пустоту. Неудивительно, что завораживают нас фейерверки И взрывы бомб. То — ностальгия по Большому Взрыву, В котором родились мы все. Однако всё скопление энергий, Слепивших тот гигантский атом, выживает. Он соберется из осколков вновь — Опять последуют диастола и систола большого сердца. Наш Бог не обещал нам мира, Напротив, жизнь — и смерть, рожденье — и проклятье. Большое сердце бьется и накачивает в нас Артериальный кровоток. Неимоверно мир красив! И мы, трагические дети, обезьяны Бога, Причастны красоте, живем, чтоб ей внимать, Для этого нам жизнь, Чтоб видеть красоту, хотя и зубы сжав от муки. И то не Бог любви, не справедливость Флоренции во время Данте, Не антропоид Бог и не диктатор. Он вечен, бесконечен и беспечен. Взгляни на моря блеск в ночи: поток отлива Уносит звезды вдаль — похоже это на паденье наций, — Рассвет, слоняющийся босиком в долине Кармел, Встречает море, то и это существует с их красою, А Взрыв — великая метафора безликого насилья И корня всех вещей.

Алексей Гришин{13}

КОНСТАНТЕЙН ХЁЙГЕНС (1596–1687)

ЛАТИНСКИЕ ЭПИГРАММЫ

МОЙ ПОРТРЕТ За Справедливость, Порядок и Истину вечно радеет Хёйгенс. Коль видеть его хочешь, так вот он и есть. Если ж ему кроме этих вменяют иные заслуги, Знай, это сплетни пустой лживой старухи Молвы! ЛЕНИВЕЦ Одр, на котором, как дверь, я со скрипом ворочаюсь, сонный[5], Как тебе мил этот сон, как ты желаешь, чтоб я Был бы разбужен лишь вышней трубою в последнее утро И чтоб не раньше восстал самой последней, седьмой. РЕМЕНЬ Тщетно безвинное брюхо стягивать узами станем, Если прожорливый рот в крепких не держим цепях. О ДРУГЕ, ПОЗДРАВЛЯЮЩЕМ С РОЖДЕНИЕМ ТРЕТЬЕГО СЫНА Друг, что меня поздравляет со счастьем тройным, не желал бы Так, как я счастлив втройне, счастлив четырежды быть. К ПОСТУМУ, ХУДОЖНИКУ, СТАВШЕМУ ВРАЧОМ Прежде ошибки твои напоказ выставлялись бесстыдно, Коль ошибешься теперь — скроет ошибку земля. *** Геллия плачет о муже своем беспорочном и добром. Он же, больной, завещал нищему всё, что имел. Скоро, узнав про обман порочного злыдня, за гробом Будет идти и рыдать пуще, чем прежде, она. РУМЯНЕЦ ЗАКАТА Прежде чем в черный покров облачится эфир, словно в траур, Он, лишь наступит закат, красным залит — отчего? Изобличенный в грехе, от стыда покраснев, он назавтра Ясный и солнечный день клятвенно миру сулит. ИСПАНСКАЯ ЗАДАЧА Если нам нужно вручную перенести Мирозданье, Сколько наполнит корзин вся Мирозданья земля? Так говорит Математика: «Сделаешь если корзину, Чтоб половину земли этой вместить, — хватит двух».

Антон Железный{14}

ЭНДРЮ БАРТОН «БАНДЖО» ПАТЕРСОН (1864–1941)

ДЖИБУНГСКИЙ КЛУБ ИГРЫ В ПОЛО

Где-то в дальнем захолустье, где скала — пастуший кров, Клуб был создан под названьем Джибунгских Сорви-Голов. Та страна вершин суровых строгой матерью была, Там верхом скакать опасно, лошадь ходит без седла. Но играли безрассудно уроженцы диких гор, Никакой тебе науки — злость и бешеный напор: Вез в игре их крепкий пони, мышцы скручены жгутом, Хоть с весьма паршивой шкурой, с длинной гривой и хвостом. И заместо тренировки он к траве гонял коров. Просто черти были в клубе Джибунгских Сорви-Голов. Там, где торжище людское, дымный город как парник, Клуб возник и назван с ходу был «Крахмальный Воротник». И большим успехом в свете пользовался этот клуб, Всякий член одет изящно, в обращении не груб. И бока лоснятся пони, и седлом не стерт окрас, Ведь культурного владельца возит он в неделю раз. Но в погоню вслед за славой те помчались по стране, Чтобы где зимуют раки конкурент узнал вполне. Каждый взял для чистки туфель столько слуг, что будь здоров. Но ждала их встреча с клубом Джибунгских Сорви-Голов. Так представь, мой друг, какая развернулась там борьба В тот момент, как налетела Джибунгских Чертей гурьба. Оказалась жуткой встреча, пер без удержу народ И ломал, как спички, ноги — лишь бы глянуть, чья берет. Бились насмерть, нервно пони между мертвых тел ступал, Только счет держался равным, и никто не уступал. И последний, кто свалился, смерть найдя в лихом бою, Капитаном был Крахмальных, — так игра прошла вничью. И тогда с земли поднялся лидер Джибунгских Чертей, А в глазах горела ярость, хоть изрублен до костей. Глянул, пусто в обороне, — мертвецам оставь покой, — Он залез на пони, клюшку сжал слабеющей рукой. Так решил добыть победу, в нем еще горел запал; Он ударил и — промазав — умер, прежде чем упал.  _______________ И у старой речки Кампасп, где в траве скользят ветра, Ряд стоит надгробий низких возле тропки овчара. И гласит сурово надпись: «Путник, скорбен будь твой лик, Спят здесь Джибунгские Черти и Крахмальный Воротник». Коль в туманный вечер лунный окружает динго вой, За мячом нагнутся тени над невидимой травой. Игроки летят друг к другу, столкновений слышен звук, Частый топот сильных пони, деревянных клюшек стук. Хоть поскачет быстро путник под кабацкий бедный кров, Нагоняет призрак клуба Джибунгских Сорви-Голов.

ПЕРВОПРОХОДЕЦ

Они открыли магистраль! Сам Губернатор здесь! Банкет, танцульки до утра. Народ собрался весь. Вот это рев на станции! Аж сыплется листва! «Друзья, встречайте. Инженер — виновник торжества». Несутся здравицы ему, и лезут с похвалой, Но ведь не он нашел проход под Красною Скалой. Тот инженер был сопляком и бегал на горшок. Когда седою цепью гор пред нами встал отрог — Он нас на голод обрекал, когда сухим был год. Трава в долинах седловин — ее не видел скот. Но, взяв усталых лошадей, мой муж пошел чуть свет Искать проход среди теснин, где скальный был хребет. Забрел в такую глухомань, что видит только Бог. Шагал он вслед за лошадьми, пока держаться мог, Ведь лошадь — то-то и оно — прет к корму напрямик. Проход под Красною Скалой мой отыскал старик. Он повернул и, чтобы путь надежен был вполне, Зарубки делал он в лесу и дырки на ремне. Подохли лошади, он брел за клячею хромой: Одни мослы, спаси Господь! И так пришел домой. Мы той тропой погнали скот среди отвесных гор, И там, где стали в первый раз, живу я до сих пор. За нами следом шел народ — мой муж подал пример. Поднялся город, а потом явился инженер. Палатку с ванной приволок, багаж на сто узлов, Стряпух — варить ему еду, помощников-ослов. Ему хвала за все труды несется от чинуш, Хотя он выбрал тот же путь, где метки ставил муж! Мой бедный муж не слышит их, он испустил свой дух, В могиле возле полотна навряд ли нужен слух. Но той тропой, где он прошел, ревущий поезд мчит, С горы несется под уклон, в вагонах скот мычит. Я верю, знает мой старик, когда дрожит земля: Сквозь темноту ночной экспресс уносится в поля. Я верю, знает мой старик, что помню я о нем, И этой ночью свой банкет устроим мы вдвоем! Как раньше, только я и он, одни на целый свет. Вино, говядина и чай, и кружке тыща лет. Мы обойдемся без речей и тостов, черт возьми. Мы знаем, кто нашел проход и кто здесь лег костьми. Они хотят, чтоб вышла я, почтенная вдова! Там Губернатор ждет и сам «виновник торжества»! Ты извиненья передай, а впрочем, всё равно. Пора на ужин мне идти, где ждут меня давно!

ОН РАНЬШЕ ЗДЕСЬ БЫВАЛ…

Над Вальжетом солнце висит огрузло. И в Вальжет путник пришел однажды, Его глотка была как сухое русло, А загвоздка в том, как спастись от жажды. Он думал о дурнях, кто жил по старинке В городе Вальжет, в дикой глубинке. В корчме, где пьет деревенская шваль, Он пари заключил, а спор был такой: Не важно, насколько метнет он вдаль, Но не бросить камня ему над рекой. Где Дарлинг[6] струится, вдали от устья, В городе Вальжет, в том захолустье. О широкой реке той он знал давно И вроде слегка улыбнулся в ответ, Услыхав, что надеждам идти на дно, Ведь на сотню миль там и камня нет. Только жаркий буш и тропа пастушья, Городишко Вальжет был полной глушью. Посмеялись дурни над ним без труда. Он стоял, настигнутый страшным сном. Из кармана он камень достал тогда И метнул его над высохшим дном. Он раньше бывал там, да вспомнить где ж им. В городе Вальжет, в углу медвежьем.

ПУТИ, ЧТО БЫЛИ ВСТАРЬ

Спит Лондон в заревах вдали За облачной грядой, И лампы светят вдоль земли. Туманы над водой. Хоть над Каналом темь и глушь, Мы, как слепцы сквозь хмарь, Плывем к земле, где нету луж, В страну «Авось», где жаркий буш, К путям, что были встарь. Пускай без нас английский люд Тропинкой узкой прет, Неся привычный свой хомут, — А нам он шею трет: Распахнут веером дорог, Нас мир зовет везде, Где кровь кипит в котле тревог; Туда, где западный отрог, И к западной звезде. Где горожане ищут кров — В тех тюрьмах прут внахлест. Они не знают вкус ветров, Не видят брызги звезд, Не слышат птичьи голоски; И то, как сад в глуши Цветет, всем зимам вопреки, Не ловят ночью ветерки, Что шепчутся во ржи. Наш предок обошел весь свет, Чем ждать в краю глухом; И мы неслись за стаей вслед, Едва лишь сев верхом. Где скрыла хижину скала, Где не идут дожди, Мы шли, где нас судьба вела, Она чуть впереди была, Всегда чуть впереди. Ячмень волнуется слегка, Летит акаций цвет; Несет дыханье ветерка Медовый свой привет; Крикливых попугаев взлет В лесную вышину И крики уток средь болот — Ликующий утиный флот Там празднует Весну. Отбрось уставшее стило, Письма размыт узор. Скорей взлетим с тобой в седло, Поскачем к склонам гор. В их лабиринт ворвемся мы, Где дней минувших гарь, Искать Весну среди Зимы И звать сквозь черные дымы Пути, что были встарь. Здесь Клэнси скот перегонял Немало лет назад, Он гнал стада меж серых скал И между горных гряд. Был кнут в руке до блеска стерт, Зной нагонял тоску, Но он дошел (везучий черт) До городка Здесь-Не-Курорт В стране Будь-Начеку. И если ты узнал точь-в-точь, Как он торил пути, Тогда взметнись в седло и прочь Из Квинсленда лети — Где правил нет и мертв закон, Скачи меж серых скал. Там спит Природа испокон, И ты поймешь, что видел он, Поймешь, что Клэнси знал.

Светлана Захарова{15}

ХАНС ЛОДЕЙЗЕН (1924–1950)

тот, что хотел быть похожим на ветер в его самых заветных движениях, нынче лежит камнем в ручье, безмолвный в игривой воде. тот, что хотел твердой рукой править миром, устал и терновым венцом свой стон несет, но он смеется в лучах осеннего солнца.

ГОРОД — ЭТО КУКОЛЬНЫЙ ТЕАТР

счастье с тобой в прошлом; гудок парохода в будущем, где я как матрос глядящий сквозь иллюминатор размышляю о море и все ж лишь руки недостаточно что подвижность свою посвящает счастью тебя или без тебя и как танцор невольное удовольствие доносит через порог сердца наших глаз если б только у меня был такой картуз в нем хранил бы я копилку моей души если б мог я действительность упаковать в чемодан и в лодку сесть и забыть в волнах вечности о последнем удовольствии смертного
я с трудом смог остаться один. я не сказал бы: я не сказал бы что так трудно быть одному подобно по полю скользящему солнцу возьмем — друг! — муравьев с их дворцами живущих как человек в своем самомнении — они дождя ожидают и дальше копают; чистый кристалл обращая в песок. ты живешь в зрачке ночи черным дроздом, или как принц в своем будуаре: семнадцатый год Венеции на календаре и тихонько, тихонько они закрывают книгу. смотри! из пергамента твои башмаки о — мой друг — не истинен этот мир.
покуда над морем крутящийся ветер не обратил он в горсть белых мышей чтоб барсуков превратить в булыжник на который луна каплет свечой, мы положим его вялую как сыр руку перед отверстием норки чтоб он стал пищей для несчастной листвы поля с которым я вместе качаюсь легонько туда-сюда в колыбели моря я потому его разрезал.
послушай: когда я еще жил с ним и мы из нитей и тряпья творили вместе мир когда моим был его глаз и руки белые его тогда благословлял я снег и в дождь смеялся. когда полудни проводил я в комнате его и в его теле ходил или сидел, читал ли книгу или спал, когда пути я знал ушей его и реку его глаз я проплывал когда играл его руками и по губам бежал встречался часто я с собой смеясь ли плача говоря. но, с наступлением осени он ушел я с ним вместе ведь я себя не нашел я отдал руку его рукам я пленен его глазами я смущен его ушами заблудился в его теле в его теле потонул.
Я слушаю как вечер снаружи за окном С силой мощной пульсации утекает Время гибкое и темень втягивая ртом Как медленно сердце мое вырастает О бесчувственность серость и бренность На стульях стальных среди гиблых книг Ноги в шнурках лед в глазах и леность Низменных пальцев рыскающих в них Страсть там лишь бусинка в глазах рыбака Челнок человека морем движем слегка Выудить мысль из воды чудаку негоже В богатых сетях средь мидий счастья и позже

БЕСЧЕСТНАЯ МОГИЛА МОРЯКА[7]

пару раз в день мне удается сбежать в новый мир там прекращаются вздохи там нет голоса в спину хотя я знаю что должен вернуться но я не плачу если бы в этом мире я смог вдруг остаться чуть дольше и всякий раз вновь дольше до тех пор пока обычный мир не превратится в сон похожий на ночной кошмар из детства, в который уже невозможно поверить, потому что есть лучше, что более ценно, потому что я нашел клад, в который никто не верил золото на дне моря из корабля утонувшего а никто и не знал и тогда мое счастье будет подобно величию этой мести, темный призрак парящий по дну океана могила храбрых моряков чье золото тела их будто лампу украшает
ты завтра умрешь; этим стихам ты телеграммой отправишь улыбку они ее ждут. Не дозволь почтальону что мчится с предсмертным часом твоим стать вестником зла живи. Разбей зеркало в котором плакало твое лицо.
я самый невинный зверь на земле я сплю с ночью срастаясь с ней телом а ночь растет в моем сердце темной тканью твоих пальцев я плету одиночество ночи пестрое придирчивое переменчивое я познал все слезы одиночества ударь меня открой меня я роза веселья иди сюда доверься мне я забросаю ветер звездами как лодку изобилия в скупости моря ну раз ты не пришел я потихоньку закрываюсь.

ОТЦУ[8]

о отец мы были вместе в медленном поезде без цветов что ночь как перчатку надевает и снимает мы были вместе отец когда нас накрыло темнотой. где ты теперь в резвом ветерке зеленого авто на прогулке или день не оставил свою перчатку на столе где сумерки и кроткое исцеление в будущем непреложны. мои губы мои нежные губы сомкнуть.

Максим Калинин{16}

РОБЕРТ ГРЕЙВЗ (1895–1985)

ЛИКЕЙЯ

Волки лесные Любят Ликейю. Встретят — завоют, Кругом обсядут, Зубы ощерят. Стан ее гадом Перепоясан. Стрелы в колчане. Гребнем резным Волосы чешет. Полуволчица, Полужена, Смотрит на стаю, Всех привечая, Царственным взором. Если кто в драку Из-за нее, Грозно окрикнет: «Эй, образумьтесь, Я не про вас!» И легконога, И быстрорука. Многие волки Помнят зловещий Звон тетивы. Раз на рассвете, Встретив Ликейю, В темном овраге Робко спросил я: «Что нужно волку?» «Лютая зависть, — Та отвечала, — Зависть и зубы, Зубы и брюхо. Хочешь прибиться К стае моей?» И засмеялась.

ДИЛАН ТОМАС (1914–1953)

***

Звезды плывут из пустоты, Кожа зимы шелушится, Лето несет хоронить в кусты Трупик весенней птицы. Символы вырыты из песка Четырех годовых прибрежий; С посвистом птичьим осень в руках Три пламени года держит. С дерева крикну лету про снег И холод, держась за сучья. Чтобы отходную солнцу спеть, Кукушка научит меня весне, Слизень — смерти научит. Знаю, червяк — всех часов точней, Слизень — месяцеслов; Только в кровосмешеньи дней Стерся мир до основ.
Я — искусник иль кустарь? Верен собственным заветам, Я могу певучим светом Разгонять ночную хмарь. Не пишу я, не таков, Для оваций и венков, Корки хлеба, славы дутой, Верю — руки двух влюбленных, С горем делящих альков, Грошик радости дадут мне Из сердечных тайников. Над листком сижу склоненный Я какую ночь подряд Не для статуи зеленой В одеянии до пят. Нет, пишу я для влюбленных, Что в обнимку с горем спят И певцу ночных минут Грошик радости дадут.

Антонина Калинина{17}

КОНСТАНТИНОС КАВАФИС (1863–1933)

ГОРОД

Ты говорил: «Уйду в иную землю, К другому морю, в лучшие селенья… Здесь каждый шаг сулит мне осужденье, Здесь сердце, словно мертвеца, хоронят. Стряхнуть с себя оцепененье! Тонет Мой взгляд, куда бы он ни обратился, В воспоминаниях — за что я бился, Что потерял, где ум мой ныне дремлет». На новые места, в иную землю Ты не придешь. С тобою этот город. Состаришься ты там же, где был молод; Всё тот же дом ты посетишь, седея… Живи же здесь, надежды не лелея Уехать ли, уплыть: остаток лет Ты промотаешь всюду — здесь ли, нет, — И, не проснувшись, жизнь свою продремлешь.

САТРАПИЯ

О, как же горько — когда ты, казалось, Рожден для дел прекрасных и великих, Твой рок тебя лишил несправедливо Поклонников, успеха… И повсюду Тебе препятствуют чужая низость, И мелочность дешевая, и черствость. Как страшен день, когда придется сдаться (Придется и отчаяться, и сдаться…), Когда отправиться придется в Сузы И ко двору явиться Артаксеркса. Тебя, конечно, благосклонно встретят: Предложит царь сатрапию тебе, А ты, отчаявшись, всё это примешь: Всё это, что совсем тебе не нужно, — Когда другого, ах, другого ищет Твоя душа: всеобщей похвалы, И одобрения софистов, и Трудом заслуженного восклицанья Бесценного: «Как это хорошо!», — На площади, в театре, — увенчанья… Откуда Артаксерксу это взять? В сатрапии едва ль найдется это, — А как без этого ты будешь жить?

СВЕРШИЛОСЬ

Изнемогая от страха и подозрений, Когда тоскует дух, а взгляд — тревожен, Мы изобретаем, как нам избежать Жуткой опасности, которая Столь очевидно угрожает нам. Но нет, мы ошиблись. Ее не существует… Знаки ввели нас в заблуждение: Знаки, которые мы могли не расслышать, Которые мы могли неверно понять. Тут-то другая беда — не та, которой мы ждали, — Внезапно и стремительно обрушивается на нас И, застав нас врасплох, завладевает нами.

SOPHOI DE PROSIONTON[9]

Богам открыто грядущее,

простым смертным — настоящее,

а мудрецам — близкое будущее.

Филострат, «Жизнь Аполлония Тианского»
Простым знакомо людям настоящее, Грядущее известно божествам — Одни они предержат все стихии. А прозорливцам — вскоре предстоящее Предчувствовать дано. Им, мудрецам, Порой, в часы трудов их, слух тревожит вдруг Какой-то тайный зов, неясный нам: Того, что близится, шаги глухие, — И внемлют жадно. Но не слышен этот звук За окнами их — простецам.

ПОКИНУЛ БОГ АНТОНИЯ

Когда в часы ночные вдруг услышишь Ты звуки дивной музыки, и поступь, И возгласы незримого фиаса — Тогда ты не оплакивай напрасно Свою судьбу, что нынче отвернулась, Свершенья, что тебе не удались, И замыслы — теперь, как оказалось, Невоплотимые… Бестрепетно, давно к тому готовый, Ты отпусти теперь Александрию, Которая уходит от тебя. И не обманывайся, про себя Твердя, что это сон, что эти звуки Почудились тебе, — не соблазняйся Подобною надеждою напрасной. Бестрепетно, давно к тому готовый, Как подобает мужу, кто владел Великим этим городом, — спокойно Шагни к окну и внемли умиленно, Без слез и малодушия мольбы, Последним звукам, сладостным и дивным, Таинственного шествия; простись И отпусти свою Александрию.

ФЕОДОТ

Если ты из тех, на ком лежит печать Истинной избранности, то себя Обуздывай, когда к тебе придет успех. Сколько бы ни был ты прославлен, Сколько бы ни превозносила Молва свершенья твои в Италии, В Фессалии, сколько бы ни было указов Издано в Риме о почестях тебе Твоими поклонниками, — померкнут И радость твоя, и торжество, И упоенья властью — впрочем, над чем? — Более ты не ощутишь, Когда Феодот в Александрии Преподнесет тебе на блюде Кровавом — голову бедного Помпея… Нет, не надейтесь, что в жизни вашей, Расписанной по минутам, тихой, Прозаической — места нет Подобным ужасам театральным… Может быть, сейчас в дом по соседству, Который снимает ваш знакомый, Бесплотною тенью входит Феодот, Неся отсеченную голову на блюде.

СКУКА

День следует за днем, ему подобный; Всё то же повторяется бессменно И кажется лишь копией подробной Мгновения, ушедшего мгновенно. И каждый месяц, вновь запечатленный В другом, назначенным уходит сроком. «Вчера» мы видим в «завтра» воплощенным Без перемен. Как просто быть пророком…

ВТОРАЯ ОДИССЕЯ

Dante, Inferno, Canto XXVI

Tennyson, «Ulysses»

Вторая Одиссея больше первой, Наверное… Увы, она В гекзаметрах Гомером не воспета. Тесны были отцова дома стены, Был тесен городок его отца. И вся Итака тесною была. И Телемахова любовь, и верность Супруги, и отеческая дряхлость, И старая дружина, и народа Восторженная преданность, и отдых — Счастливый, мирный отдых в стенах дома, — Всё было в радость, что как бы лучами Вливалась ныне в сердце морехода. И, как лучи, угасло всё. Желанье Проснулось моря в нем. Возненавидел Он самый воздух суши. Сон его Тревожили виденья Гесперии. И он был вновь тоской своей охвачен О возвращенье — не на остров, в море… О путешествиях! Об утренних прибытьях В невиданную прежде гавань, — ты Тогда таким бывал исполнен счастьем… И Телемахова любовь, и верность Супруги, и отеческая дряхлость, И старая дружина, и народа Восторженная преданность, и мир, И отдых, тихий отдых в стенах дома — Постыло всё! И он решил бежать. Когда Итаки берега пред ним Стирались постепенно, незаметно, Когда, все паруса подставив ветру, Он плыл на запад, где живут иберы, Где Геркулесовы столпы, где море Кончается Ахейское, — казалось Ему: он будто снова оживает, Он сбросил тягостные бремена Знакомого, домашнего… И сердце, Исполненное жажды приключений, Безлюбое — торжествовало хладно.

ХВАТИТ ЛИ СИЛ?

Да, невозможно жить лишь так, как хочешь, Но ты, по крайней мере, попытайся — Насколько хватит сил: не тратя жизнь На светские поверхностные связи, На суету, на встречи, разговоры… Не трать ее на частые поездки, Откуда обречен ты возвращаться, Убожеством общения наскучив, Созданьем «круга»: даже и не дома В конце концов всё может опостылеть.

ЖИТЕЛИ ТРОИ

Как наши замыслы и предприятья Похожи на последнюю борьбу Троянцев! Удается лишь отчасти Задуманное — и настолько же В своих глазах мы тотчас вырастаем, Исполнившись отваги и надежды. И всякий раз препятствует нам нечто: Ахилл является под крепостные стены И с громким кличем сокрушает нас. Подобны замыслам троянцев наши Усилия любые… Вот отвагой Пытаемся мы подкупить удачу, Теперь уже за стенами сражаясь… Но наступает перелом — и вдруг Нас оставляют дерзость и решимость, Охватывают слабость и тревога. Мы разбегаемся от стен, в надежде Спасение найти вдали от них. А поражение так явно, и рыданья О нас уже звучат на стенах Трои. Там плачут о былом блаженстве нашем. И горек плач Приама и Гекубы.

ШАГИ

Кораллами украшенное ложе — Орлы на темном фоне из эбена. Глубоко Здесь спит Нерон сном совести спокойной, Счастливый… И здоровьем пышет тело, И дышит молодою скрытой силой. А в нише, в алебастровых покоях, Где спрятан древний родовой ларарий Агенобарбов, — что за суматоха Царит средь ларов! Как они дрожат, Домашние беспомощные боги, Пытаясь спрятаться, и так совсем малы. Они услышали зловещий шум — О, страшный шум! — на лестнице, всё выше. Железные шаги. Дрожат ступени — И бедные божки почти без чувств Забились в нишу — падают, пытаясь Поглубже спрятаться, толкаясь, спотыкаясь, Они почувствовали, что за шум На лестнице: шаги Эриний.

СЕРЫЙ ЦВЕТ

Глядя на сероватый опал, Я вспомнил прекрасные серые глаза. Которые видел когда-то: кажется, Лет двадцать назад. Наша любовь длилась месяц, Потом он уехал, Если не ошибаюсь, в Смирну — На работу, и больше мы с ним не виделись. Если он жив — серые глаза поблекли; Красивое лицо, должно быть, подурнело. Память моя, сохрани эти глаза такими, какими они были; О память, сколько ты в силах, Удержи для меня от той любви! Сколь возможно точный нарисуй мне сегодня ее образ…

НА КЛАДБИЩЕ

Когда ведут тебя воспоминания На кладбище, склони колена Перед святою тайной с должным тщанием, Пред темным будущим всего, что тленно. Все к Господу направь искания, Внемли! Сон вечен в узком ложе, здесь, в лоне осененной Христовой милостию земли. Здесь тихое свое благословение Дает надгробиям смиренным Родная вера, чуждая стремлению Язычества к уборам драгоценным. Даров ненужных позлащения Вдали, Сон вечен в узком ложе, здесь, в лоне осененной Христовой милостию земли.

МАРТОВСКИЕ ИДЫ

Душа, будь в стороне от блеска славы, Обуздывай порывы честолюбья. А если им противиться не сможешь, Будь осторожна — и чем ближе к цели, Тем больше в каждом шаге сомневайся. И в миг расцвета — стал уже ты Цезарь, Твой новый облик стал известен всем; Когда на улицу со свитой выйдешь, Всех затмевая, — будь настороже: Быть может, из толпы к тебе шагнет Артемидор какой-нибудь, письмо Тебе протянет: «Прочитай немедля! О деле пишут, важном для тебя…» Остановись, не премини оставить Тотчас любое дело и беседу; Пусть разойдутся те, кто на поклон К тебе спешит: ты их еще успеешь Увидеть позже; может подождать Сенат, — а ты внимательно прочтешь Посланье важное Артемидора.

КОШКА

Не любит кошек люд простой. Их волшебство, их тайна Для недалекого ума — мученье. Он не в силах Движений прелесть оценить случайных, Повадок… [………………………………………….] [] [………………………………………………………….] Но гордость кошки есть душа и суть ее от века, Свобода — плоть и кровь ее. Она не опускает Свои глаза под взглядом человека. Покрыта тайной жизнь ее страстей; Она всегда спокойна, и сияет Опрятностью, и позы принимает Изящные. Всё выдает в ней тонкость восприятья Нетронутую. Вот она мечтает или дремлет, — Какая отстраненность! Созерцать ей Дано иное — может статься, внемлет Она теням, из древности пришедшим; может статься, Видения ведут ее в Бубастис — процветал Там храм ее, и фараон шел кошке поклоняться, И в каждой позе жрец грядущее читал.

ГОЛОСА

Преображенных голосов родных Звучание: одних мы схоронили… Как мертвых, мы утратили иных. Порой во сне они к нам обратятся; Порой мы размышляем — и в мозгу Они вдруг раздаются, возвращая Поэзию младенчества на миг — Ряд звуков, что как музыка в ночи: Угасшая, поющая вполсилы.

ЦАРЬ ДЕМЕТРИЙ

Hosper ou basileus, all'hypokrites,

metamphiennytai chlamyda phaian

anti tes tragikes ekeines, kai dialathon

hypechoresen.[10]

Как македоняне оставить трон Ему велели, Пирра предпочтя, Деметрий, царь (он обладал вполне Величием душевным) не по-царски — Так говорят — себя повел. Ушел он, И золотое одеянье снял, И сбросил сапоги пурпурной кожи, В простое платье быстро облачился И в путь отправился. Он поступил Словно актер, что после представленья Переоденется — и прочь уходит.

ЭУДЖЕНИО МОНТАЛЕ (1896–1981)

"ПЕРЕЖИДАЯ ПОЛДЕНЬ…"

Пережидая полдень, бледен, сосредоточен, Под раскаленной стеною сада; Слушая трель дрозда, слыша, как змеи точат Землю среди терновых Побегов где-то рядом, В трещинках глины или на стеблях вики Буду следить за длинною чередою Красных муравьев, что под дрожащие вскрики Цикад то ссорятся, то взбираются гурьбою На холмики глины и водят хороводы. А там, за зеленью, слышен моря трепет, И чешуею его покрыты воды; И с голых скал летит скрипичный лепет Кузнечиков. На слепящем солнце, Идя вдоль стенки, что сверху украшают В осколках острых бутылочные донца, — Что в этом — жизнь и всё ее томленье, Я вновь почувствую с грустным удивленьем.

РОБЕРТ СТИВЕН ХОКЕР (1804–1875)

КОМЕТА 1861 ГОДА

Откуда ты, нежданный гость светил? В каких глубинах божества рожден? Кто ореол твой светом напоил, Кем на просторах мира ты зажжен? Зачем явился, странник высоты? Какой оракул возвещаешь нам? Паденье ль царств провозглашаешь ты, Развеяв свиток свой по небесам? Иль тьму духов в себе ты заключил, В мехах кузнечных ада раскален, Чей плен — огонь, чей сторож — Азраил, И грешниками мир твой населен? Трон падшего архангела, твой свет — Не битвы ль след в ужасной вышине, Знак омраченных горечью побед, Триумфа пленник в темной глубине. Но нет! Ты — бог и сеятель высот, И горсть твоя младых миров полна, Всё далее стремишь ты свой полет, А вслед течет лучистых солнц волна. Вперед лети! Но, как ты ни могуч, Своей ты не покинешь колеи, И ни единый самовольный луч Не озарит знамения твои; Всесильного Владыки раб! Пускай Как ночь твой лик, и нимб твой, как восток, Стремителен и грозен, — воссияй: Ты — лишь лампада, коей светит Бог!

РОБЕРТ БРИДЖЕС (1844–1930)

СНЕГ В ЛОНДОНЕ

Спал город, и летучий снег явился Средь темных стен — огромных хлопьев роем, Безмолвно, без конца, легко ложился. И, позднее движенье городское, Дремотный гул предместий заглушая Шел медленною пеленой сквозною, На крышах и оградах оседая, Различья скрыв любые под собой И в каждый угол исподволь вплывая. К утру покров семь дюймов толщиной Лежал повсюду, легок, чист, нехожен Под ясной и морозною зарей. И все проснулись раньше, так встревожен Был город этой ясностью нежданной. Был блеск для глаз почти что невозможен И уху тишина казалась странной — Ни криков, ни шагов, ни экипажей, Вот дети, обжигая льдистой манной Язык и горсти — огневой поклажей Снежка, дивятся по дороге в школу На дерево в уборе белой пряжи, И ну в сугроб! — И в сутолке веселой Кричат: «Ты на деревья погляди!» Почти что пуст заснеженный проселок, Бредут крестьяне — кто-то позади, А кто вперед ушел, идут нескоро, Хоть тачки налегке, — а впереди Под солнцем бледным пробудился город, Поднявшимся в лучистом ореоле, Над куполом громадного собора, Открыты двери, каждый поневоле Нетронутым снегам грозит войною И отмечает путь к дневной юдоли На белом фоне темною тропою; Но и они на миг сложили бремя Тревоги и трудов перед такою Внезапной красотой, и смолкли, и Распались чары тяжкие на время.

Джордан Катар{18}

ОСТИН ДОБСОН (1840–1921)

ЗАЛОГ ЛЮБВИ

«Martiis caelebs quid agam Kalendis miraris?»

Horace, III. 8[11]
Чарльз, дум твоих мне ясен ход — Ты мыслишь: что меня гнетет? И для чего под ключ в комод, Вздохнув украдкой, Я спешно прячу с глаз долой Поблекший шарфик кружевной, Неверной, трепетной рукой Разгладив складки? Друг молодости, прям и строг, Сколь ты от истины далек! Не камень в печени — пролог К сему настрою! Сдержи кощунственный вопрос! Встарь шарф Ее касался кос… Hie illae lammae[12] — и слез Я не сокрою… Она уже немолода И замужем. Мы, иногда Встречаясь, кланяемся… Да, Друзья — не боле… Пустяк — но взволновалась грудь… Стерн не преминул бы всплакнуть; Как прах былого всколыхнуть, Не вызвав боли? Мой «ясный взгляд» давно поблек; Ее… не будь к святыням строг! Но… пожелтевший лоскуток Достал со дна я — И нежный лик, лукав и мил, Меня из мрака поманил, И в сердце юношеский пыл Взыграл, признаю. Мы норовим замкнуть сердца; Мотив, что льется без конца Из музыкального ларца, Глушим сурово; Но чуть пружину тронь — и вот Каскадом дребезжащих нот Шкатулка о любви поет Опять и снова. Что ж, смейся! Юноша во мне Воспрял — навстречу той весне, Что чудом расцветает вне Житейской прозы. Мы вновь вошли в Златой Портал: Матрона (ты ее встречал) И я — отнюдь не идеал Девичьей грезы. Вновь шарфик льнул к ее щеке, Играл оркестр вдалеке, — Мы шли вдвоем, рука в руке, Смеясь чему-то… Бог весть, куда лежал наш путь… Зачем ты вздумал помянуть Про меры Гладстона и суть Ирландской смуты! Ну что ж, Судьба, я — твой должник! Мне — общество любимых книг; И трубка — как я к ней привык! — Пыхтит исправно… Се! Брачных избежав силков, За Тех, что испокон веков Покоят сон холостяков, Пью тост заздравный!

ЭНДРЮ ЛЭНГ (1844–1912)

БАЛЛАДА О СИНЕМ ФАРФОРЕ

Сей восторг не прискучит вовек, Сей каприз никому не в укор — Забывая про времени бег, Любоваться на синий фарфор. Хрупкий контур хранит до сих пор Память древних веков — погляди! Нанесли же глазурь и узор При имперском дворе Хуан-ди. Вот драконы — левкоя побег Хвост одел им в цветочный убор. Ной, покинув надежный ковчег, Избежал ли клыкастых прожор? Был неистов их ярый напор, Золотилась броня на груди… Сколь портреты их тешили взор При имперском дворе Хуан-ди! Ваза: садик, где вишенья снег Кружит ветер, примчавшийся с гор, Стал влюбленным обителью нег. Смертной участи наперекор Взмыли птицами в синий простор, Скорбь оставив навек позади, Эти двое; так рек стихотвор При имперском дворе Хуан-ди. Посылка Добрый критик, язык твой остер, Но порочить меня погоди: Брал ли мудрый в расчет всякий вздор При имперском дворе Хуан-ди?

БАЛЛАДА О ГОРОДАХ БЫЛЫХ ВРЕМЕН К Э<дмунду> У<ильяму> Г<оссу>

Лежит во прахе Карфаген, Тьма поглотила Вавилон; Обильный златом Орхомен И град, что звал своим Язон, Коринф, храм сладострастных жен, И Херсонес… Спустя года, Что все вы, как не смутный сон? Где вы, былые города? Безмолвные руины стен Спят средь лесов былых времен: Гранит атлантов сокрушен, Померк блеск мраморных колонн, — Так Сеннаару предрешен Удел исчезнуть без следа. Эпохи стерли вязь имен. Где вы, былые города? Огнь, хлад и ветер перемен Безжалостный чинят урон: От Фив, чей люд на смерть и плен Был Эрифилой обречен, До града Ис — напевный звон Со дна звучит, и гор гряда Шлет эхо отзвуку вдогон: «Где вы, былые города?» Посылка Принц, жребий царств — тщета и тлен, Их грех, и радость, и беда, И труд — все сгинут под рефрен: Где вы, былые города?

ЭДМУНД УИЛЬЯМ ГОСС (1849–1928)

БАЛЛАДА О ГОРОДАХ БЫЛЫХ ВРЕМЕН К Э<ндрю> Л<энгу>

Где ныне города равнин? И где Вефиль, кумирен град? Где Калах — Фовела почин? Где Сеннаар? Алчбой объят, Царь Амрафел повел отряд В Сиддим — и сгинул без следа В смоле, и был низвергнут в ад; Где вы, былые города? Где ныне гордый исполин Карнак, громада из громад? И где Луксор? — Среди руин Шакалы рыщут, совы бдят, Змея свилась в тени аркад, Вязь знаков сгладили года; Так звуки в раковине спят… Где вы, былые города? Где Сузы, град былых годин? — Там Астинь ослепляла взгляд, Там счет кувшинов и корзин Вел бережливый Мифредат; Неемию ж от сузских врат Во имя Божьего труда Звал город, что поныне свят. Где вы, былые города? Посылка Принц, скорбной чередой утрат Их грех, и радость, и беда Забылись много лет назад. Где вы, былые города?

АЛЬФРЕД ЭДУАРД ХАУСМЕН (1859–1936)

Не говори мне — слова излишни, — О чем колдунья поет Под сводами убеленного терна, Под отзвук сентябрьских нот, — Мне ведомы все ее повадки, Мы в дружбе не первый год. На бурый мох у сонного плеса Бросает шишку сосна; Весь день кричит в никуда кукушка, В долинных рощах — одна; И радость странствий баюкает сердце, Вычерпанное до дна. Неверный отсвет роняет в травы Изменчивая пора; Призваны в строй под лунами жатвы, Снопы стоят до утра; И буки к зиме срывают одежды, Пятная листвой ветра. Прими в удел, как я — эту осень, Всё, что без спора отдам, — Страны, где вязы в полях, и дорога, Блестя, уводит к холмам, И шорохом полнятся чащи леса — Многоколонный храм. Ибо природа бездумна, бездушна, Ей ни к чему ответ, Что за чужак, преступив границу, В лугах оставит свой след; Не спросит, с зарей рассыпая росы, Мои они — или нет.

УИЛЬЯМ ТОПАЗ МАКГОНАГОЛЛ (1825 или 1830–1902)

КРУШЕНИЕ ПОЕЗДА НА МОСТУ ЧЕРЕЗ ТЕЙ

Славный железнодорожный мост через реку Тей! Увы! — поделюсь печалью своей: Девяносто жизней отнял горчайший из дней (То есть суббота последняя 1879 года). Очень долго еще не забудут этого эпизода. Было семь часов и близилась ночь, А злокозненный ветер — он дул во всю мочь, Дождь потоками лил с небесной кручи, И недобро хмурились черные тучи, И Демон ветров ревел: «Эге-гей! То-то сдую я Мост через реку Тей!» Когда эдинбургский экспресс отошел от перрона, Было легко на душе у пассажиров вагона, Но подул Борей и пригнал ураган, И всяк задрожал, ибо страхом был обуян, И многие повторяли, к груди прижимая детей: «Господи, нас переправь по Мосту через Тей!» Но едва экспресс докатил до Уормит-Бей, Злобно и громко взревел Борей И сотряс опоры моста через реку Тей В последний субботний день 1879 года. Очень долго еще не забудут этого эпизода. Поезд мчал во весь дух, и часы текли, Вот уж красавец Данди замаячил вдали, И лица у пассажиров надеждою расцвели, Ибо всяк уповал, что отпразднует Новый год В кругу семьи и друзей, не зная забот, И всем пожелает счастья под Новый год. Поезд медленно полз по мосту через Тей, Пока не дополз до середины путей, Тут затрещали опоры — и распались на груду камней, И рухнули поезд и все, кто в нем был, прямо в Тей! Диавол Бури взревел сильней, Ведь девяносто жизней отнял горчайший из дней В субботу последнюю 1879 года. Очень долго еще не забудут этого эпизода. Как только стало известно об утрате моста, Передавались вести из уст в уста — И безутешный город горько рыдал: Небеса милосердные! Мост через Тей упал, И вместе с ним — эдинбургский экспресс. Всяк был весьма огорчен и поднялся стон до небес. Не уцелело ни одного пассажира, Чтобы поведать о страшной трагедии миру: О том, что стряслось в последний субботний день 1879 года. Очень долго еще не забудут этого эпизода. Это жуткое зрелище совсем не хотелось бы мне Наблюдать своими глазами в сумерках при луне, В то время как Демон Бури ярился и выл всё сильней Над железнодорожным мостом через реку Тей. О! Злополучный мост через реку Тей! На этом я завершаю повесть скорбей, Объявивши миру — просто и без затей, Что опоры несущие не рухнули бы, ей-ей, Как я доподлинно слышал от толковых людей, Когда б с обеих сторон опирались на контрфорсы, И немало толковых людей солидарны в этом вопросе. Ибо которые строят дома надежно, Тем умереть до срока никак не можно.

ЧУДЕСНОЕ СПАСЕНИЕ ПОЖАРНОГО РОБЕРТА АЛЛАНА

В 1858 году, четырнадцатого октября В складском помещении случился пожар, возгоранию благодаря: На Бьюканан-Стрит, в городе Глазго, приключилось помянутое возгорание, А склад, уничтоженный ныне, занимали господа «Р. Вайли, Хилл и Компания». Огонь вспыхнул в три часа пополудни и всё сильней разгорался, О каковом бедствии город в неведении не остался; На лице очевидцев отразились панический страх и досада, В то время как вести, точно на крыльях, достигли пожарной бригады. Когда ж подоспели пожарные, о пожаре прослыша, Беспощадное пламя уже поднимались всё выше и выше, Яростно бушевало на всех этажах там и тут, И строение превратилось в золу за каких-нибудь двадцать минут. После чего обвалилась крыша, а с нею и весь фасад, С грохотом, напугавшим чуть не до смерти всех подряд, Потому что окрестные сооружения содрогнулись до основания, Что вызвало в городе очень большие переживания. По причине упавшей стены несколько человек пострадало, Те же, кто случился поблизости, тому огорчились немало. Но никто не издал и стона, будучи придавлен стеной, И со всей доступной скоростью был доставлен домой. Пожарные направляли струи туда, где пожара очаг, Но увы! — все их усилия успехом не увенчались никак, Ибо они из здания фирмы «Смит и Браун» брандспойты пускали в ход, Но загорелась крыша и тоже обрушилась в свой черед. Чудесным образом все пожарники спаслись из огня, Кроме Роберта Аллана — так звали героя дня, Каковой вместе с прочим мусором провалился на первый этаж, И того, что он выстрадал, словами просто не передашь. Он прибыл к месту пожара на Бьюканан-Стрит, На первой же из машин, стремителен и деловит, Вместе с Д. Ричи и Чарльзом Смитом, И проследовал прямо к зданиям, огнем повсюду объятым. На третьем этаже укрепился он, крепко и по-мужски Недрогнувшей рукою сжимая извивы кишки, И героически заливал пожар через слуховое окно — Так долго, как только было ему судьбою дано. Там оставался он без малого четверть часа, Пока из кишки поток воды изливался, И тут без предупреждения под ним провалился пол, И храбрый пожарный низвергся вниз: о, ужасный судьбы произвол! Там и застрял он в завалах, где настил и кирпичи. Но тут же измыслили план Чарли Смит и Д. Ричи Спустить герою веревку, закрепив ее потуже, После чего могучим рывком его извлекли наружу. Ему казалось, он провел в заточении много дней напролет — Не два часа, как на самом деле, а без малого год, — Но отважный герой был весел и бодр — и не помышлял унывать, Так что в кебе его увезли домой и уложили в кровать. Вы только подумайте о Роберте Аллане, добрые христиане! Перед нами — герой из героев, как я возвестил заране. Потому что, даже застрявши в огне поневоле, Он мужественно глаголет, что не чувствовал боли, А причина, добрые люди, по какой он не чувствовал боли, Лишь в том, что он уповал на Господа — и, клянусь вам, ни в чем боле. В завершение я прошу очень серьезно и строго Всех без исключения денно и нощно полагаться на Бога, Надеюсь, в частности, что Роберт Аллан будет так поступать и впредь, Раз Господь не дал ему в пламени умереть, — Ибо которые на Господа уповают, Те адских мучений впоследствии избегают.

Даниэль Клугер{19}

ФРАНСУА ВИЙОН (1431 — после 1463)

ИЗ «БАЛЛАД КОКИЙЯРОВ»

Баллада I Парьяж — для деловых, конечно, рай. Рыжья полно, и фраер смотрит томно. Но мусоров, признаться, — через край, И потому втыкать по ширме стремно. Подломишь карася — в шалман с навара, А там — вино и хавка на столе. Но утром лишь очнешься от угара, Шнифты протрешь — а ты уже в петле! И чтобы в ад не унеслась душа, И чтоб не ждать, пока вас раскорячат — Сухих не потрошите, кореша, Когда за ними мусора маячат. А если все же довелось нарваться — Перо под ребра — и бревно в котле. В кенты со шмором нечего играться, Чтобы потом не скалиться в петле! А ежели вас все же повязали — Не стоит им горбатого лепить. Наколете вы мусора едва ли, И он едва ли будет вас любить. Он чует все, и он задаст вам жару. Ты, брат, в дерьме, а он сейчас в седле. Так сдай ему наводчика и шмару, А то — им слам, а ты висишь в петле! И ты, пахан, не ведьма на метле, С хозяина имел четыре срока, Тебе, ей-Богу, ни с какого бока Жмура играть и дергаться в петле!
Баллада IV Когда втираешь ты на две шестерки Иль коготь ставишь против белеша. Не выбирай усохшего в подпорки — Не в сизый цвет глядит его душа. Сегодня кош, а завтра — шмор наколет, И запоет сухой навеселе. Потом шмирье шалманы переполет, И ты законопатишься в котле. На деле нет ни кореша, ни брата. Оставь ему на пальцы дикий мед. Шнифты промажь, не подогнет лопата, Заначь собачку, зубы — и вперед! Волков поставь по кругу, не ломайся, Лопату и мозоль прижми к стреле. Прорежет свист — не ерзай, отрывайся, А то законопатишься в котле. Себя вини, коль мусора умяли. Слам подломил — завейся, но сорвись! Тебе вчера не в хипеш нарекали — Качаться на ветвях не торопись. И ежели гулять на воле хочешь, Ты засветло запляшешь по золе. Арнак отдашь и шкуру не замочишь, А то законопатишься в котле. Пахан, когда сидишь на короле, Сухому ухо не дари в наколку, Иначе и в рыжье не будет толку, И ты законопатишься в котле.

Ирина Ковалева{20}

КОНСТАНТИНОС КАВАФИС (1863–1933)

В ОЖИДАНИИ ВАРВАРОВ

— Чего мы ждем, сошедшись здесь на площади? — Да, говорят, придут сегодня варвары. — Так почему бездействие и тишина в сенате? И что ж сидят сенаторы, не пишут нам законов? — Да ведь сегодня варвары придут сюда. Сенаторам не до законов более. Теперь писать законы станут варвары. — А император наш зачем, поднявшись рано утром, У главных городских ворот на троне восседает В своем уборе царственном и в золотой короне? — Да ведь сегодня варвары придут сюда. И император наш готов принять их предводителя, — он даже приготовил указ, чтобы тому вручить: указом сим ему дарует титулы и звания. — А консулы и преторы зачем из дому вышли сегодня в шитых золотом, тяжелых багряницах? Зачем на них запястия все в крупных аметистах и перстни с изумрудами, сверкающими ярко, и опираются они на посохи резные, из золота и серебра, в узорах прихотливых? — Да ведь сегодня варвары придут сюда, так роскошью им пыль в глаза пустить хотят. — А что же наши риторы не вышли, как обычно, произносить пространные торжественные речи? — Да ведь сегодня варвары придут сюда, а варвары не любят красноречия. — А отчего вдруг поднялось смятение в народе, и озабоченно у всех враз вытянулись лица, и улицы и площади стремительно пустеют, и по домам все разошлись в унынии глубоком? Уже стемнело — а не видно варваров. Зато пришли с границы донесения, что более не существует варваров. И как теперь нам дальше жить без варваров? Ведь варвары каким-то были выходом.

ГЕОРГОС СЕФЕРИС (1900–1971)

ХЭМПСТЕД

Как птица с подбитым крылом годами не поднимавшаяся в воздух как птица не одолевшая ветра и бури падает вечер. На зеленый газон где весь день танцевали три тысячи ангелов нагие как сталь падает обескровленный вечер; три тысячи ангелов сложили крылья и сделались псом брошенным лающим одиноким ищущим хозяина или второе пришествие или косточку. Теперь я ищу немного покоя мне хватило бы хижины на холме или у моря мне хватило бы висящей перед окном простыни выкрашенной индиго расстилающейся как море мне хватило бы гвоздики в горшке искусственной даже красной бумажки на проволоке так чтобы ветер мог ветер мог вращать ее без усилий куда хочет. Вечер падал бы стада мыча и гремя колокольцами шли бы в загон точно самая простая и счастливая мысль и я ложился бы спать потому что у меня не было бы ни одной свечи, чтобы зажечь свет и читать.

PIAZZA SAN NICOLO[13]

Longtemps je me suis couchc de bonne heure[14]

дом весь в деревянных решетчатых ставнях и недоверчив когда приглядишься к темным углам «давно уже я привык укладываться рано» он шепчет «я смотрел на портреты Гиласа и Магдалины прежде чем попрощаться на ночь смотрел на яркую белую люстру на блестящий металл и с трудом расставался с последними звуками дня». Дом когда приглядишься к нему сквозь старинные рамы просыпается от шагов матери по ступенькам рука поправляющая покрывало задергивающая полог губы задувающие пламя свечи. Всё это старые истории не интересные уже никому узлом связали мы сердце и выросли. Прохладная тень горы никогда не доходит до колокольни монотонно отбивающей часы на нее мы глядим когда в полдень входит во двор тетушка Дарья Димитриевна урожденная Трофимович. Прохладная тень горы никогда не коснется могучей руки Св. Николы ни аптеки глядящей зеленым и алым шаром[15]точно застывший лайнер. Если ищешь горной прохлады надо подняться выше колокольни выше руки Св. Николы на 70 или 80 метров не так уж много. И все-таки там ты шепчешь что стоит улечься рано и в легком забытьи сна растворяется горечь разлуки много слов не нужно два-три и довольно ибо воды бегут не боясь остановки ты шепчешь примостив голову на плече друга точно это не ты вырос в молчаливом доме где лица нас тяготили и сделали нас чужаками неловкими. Но все-таки там, над колокольней, твоя жизнь меняется. Нетрудно взойти на гору но измениться трудно когда дом в каменной церкви а твое сердце в доме где сумерки и все двери заперты сильной рукой Св. Николы.

Пелион — Корица, лето-осень 1937 г.

МИЛЬТОС САХТУРИС (р. 1919)

ПОДАРКИ

Сегодня я нарядился в живую красную кровь сегодня я всем по нраву женщина мне улыбнулась девочка подарила мне раковину парнишка мне подарил молоток Сегодня раскорячившись на тротуаре приколачиваю к асфальту босые белые ступни прохожих все они плачут но никто не напуган все замерли там где я до них дотянулся все они плачут но все глядят на вспышки небесных реклам и на нищенку что продает куличи на небесах Шепчутся двое чем он там занят гвозди забивает нам в сердце да забивает гвозди нам в сердце вот оно что да он поэт

БАШНЯ

Дева шла и пела дева со змеями с цветами чудесными Цветы были так душисты Руки ему связал разбойник зарычал у ног ее кровь его голова язык корень поцелуй сады полны кровь молчи Все молчали Дева шла и пела дева со змеями с цветами чудесными

ЗИМА

Как красиво завяли цветы просто отлично завяли и безумец бежит по улицам с испуганным ласточкиным сердечком зима пришла, улетели ласточки на улицах глубокие лужи на небе две черные тучи сердито глядят друг на друга завтра на улицы выйдет дождь потерявший надежду раздаст всем зонтики на зависть каштанам набившимся в маленькие желтые складки выйдут и другие торговцы один продает старые-престарые кровати второй продает еще теплые шкуры этот торгует горячим сбитнем а этот коробочками из холодного снега для бедных сердец

СЛОВНО РОЗЫ

Трудные времена испуганные дети мастерят из бумаги петушков красят их черным как погасшие свечи красят их красным как окровавленные цветы и матери удивляются что потом приходит взрослый друг черный-пречерный друг с золотыми руками и берет их

КАПЛЯ

Памяти X. Н.

Проснувшись утром я закашлялся и на губах показалась большая капля крови. — Ну что, опять за старое? — спросил я себя. Но приглядевшись получше понял что это была не капля крови, а ярко-красный цветок что раскрывал и смыкал лепестки и бредил.

ГЕОРГИС ПАВЛОПУЛОС (р. 1924)

ПРОБА

Наверху накрывали на стол для свадьбы а мы с сестренкой невесты спустились в погреб за сыром. Я открыл бочку и окунул палец в пахучую мякоть. Он был весь в рассоле Она взяла меня за палец и сунула его себе в рот чтобы попробовать первой.

РАЗБИТОЕ ЗЕРКАЛО

С тех пор прошли годы. Он всё еще сидел в одиночестве дома Глядя на стену, туда, где висела картина. Как будто корабль — он не мог припомнить не мог различить что там на ней нарисовано. В комнате было темно и нет никакой картины сказал он. Ту, что ты видишь, должно быть, годами ты создаешь в уме в неизменном сумраке где зарождаются сны. Он спокойно поднялся и включил свет. Тогда он увидел что на стене висит разбитое зеркало его юности. Из застывшего золотого огня выходила женщина нагая вплоть до мрака ее и он опускал глаза боясь обнаружить свое желание. Но она почуяла и расхохоталась бесстыдно ища любого повода коснуться его и раздразнить еще больше. Покуда он не осердился и запустив пальцы ей в волосы не вытащил шпильки — и пряди рассыпались по плечам. Теперь она дрожала всем телом и от ее испуганного взгляда быстро отчалила и пропала крошечная яхта с намалеванным на борту названием лавки где они сходились когда-то с такой любовью. С такой любовью. И это была та картина что он пытался припомнить. И вдруг он узнал ее. И сказал «почему». И она горько шепнула «сам знаешь, что спрашиваешь». И в последний раз указала ему на разбитое зеркало его юности.

ПРАХ

Мице

Ветер шумел вздымая их прах до самого неба она боялась боялась эй трусиха кричал он ей Перестань дурачок говорила ему уже мы не на земле у нас нет больше кожи нет волос даже глаз и то нет Мы стали прахом говорил ей но ведь ты меня видишь и я тебя тоже и любовь всё еще длится она не может стать прахом и любовь всё еще длится Я твой прах говорила ему а ты мой но куда мы подымаемся куда ветер всё шумит и ты пропадаешь из виду эй трусиха кричал он ей Перестань дурачок говорила ему

Я ПРИДУ

Он остановился за домом у изгороди и увидел сохнущее белье велосипед, мотыгу резиновый шланг и опрокинутую бочку на газоне. Потом он вошел в сад. Заглянул в окно кухни и увидел мужа своей жены играющего с детьми. А она стряпала, улыбаясь им. Они забыли меня, ну и ладно, сказал он. Я приду посмотреть на них снова и снова я хочу видеть их часто. Не могу привыкнуть к темноте там внизу.

ДИМИТРИС ЯЛАМАС (р. 1960)

я проснулся ночью было еще темно только тонкий зеленый луч в коридоре анатомички — Святой Антоний игумен пустыни благовествующий рыбам

С ВОСТОКА

Запада я никогда не любил строят церкви а в них поселяются птицы наряжают принцесс а их карлики рубят качают детей а их сны отравлены Господи во мраке смертном благослови достояние Твое

Алексей Кокотов{21}

РОБЕРТ БРАУНИНГ (1812–1889)

ТОККАТА ГАЛУППИ

I О Галуппи! Бальдассаре, мне невесело с тобой, Всё я слышу — не глухой я, всё я вижу — не слепой, И тебя я постигаю, но с печальною душой! II Вот ты здесь, про что расскажешь старой музыкой своей — Про купцов и купол Марка, вольный город без царей, Где кольцо топили дожи средь лазоревых зыбей? III Город с морем вместо улиц… Что за мост дугою встал? Шейлока? Ах да, тот самый, где плескался карнавал: И сейчас всё это вижу, хоть вовек там не бывал. IV Море, небо, маски, игры. Молодыми май любим. В полночь праздник начинался, в полдень не расстаться им, Ну а завтра всё сначала, но с поклонником другим. V Там синьора уж синьора. Грудь высокая полна — Разместиться места хватит. И приветлива она. Щечки круглы, губки алы. В обращении вольна. VI Как они любезны были. Трудно все-таки стоять, Теребя лишь бархат маски или шпаги рукоять, Час молчать, пока токкаты ты не кончишь исполнять. VII Что там? Слезы малых терций. Септима, как вздох вдвоем, Задержанье, разрешенье, — неужели мы умрем? Всё же квинта ободряет — нет, еще мы поживем! VIII Был ты счастлив? — Да, пожалуй. — А сейчас? — Я да, а ты? Нету счета поцелуям. Прочь тревожные мечты! Но ответа доминанта ждет у тактовой черты. IX Всё, конец, — удар октавы! Ты и бремя славы нес. «О Галуппи! браво! браво!» — «В ларго не скрывала слез». — «Умолкаю тотчас, слыша, как играет виртуоз». X И к забавам возвращались. А потом по одному (Этому — уж всё постыло, дел не впроворот — тому) Смерть их молча уводила навсегда в ночную тьму. XI Размышляю ли — иду я той дорогой иль не той? Торжествую ль, выкрав тайну у Природы в кладовой, Всё равно, тебя услышав, содрогаюсь, сам не свой! XII Ты сверчок, ты злобный призрак, на пожарище скрипишь. А Венеции потратить — заработанное лишь: Прах и пыль. Душа бессмертна, коль ее ты различишь. XIII Взять мою хоть. Я геолог, физиком сумел прослыть, Математик я, забава — уравненье мне решить. Смерти — бабочкам бояться. Я умру? — Не может быть! XIV Ну а те венецианцы, безрассудны, хороши, Распускались, отцветали, вызрел плод ли там, в тиши? Поцелуи прекратились — что осталось от души? XV «Пыль и прах!» — опять скрипишь ты. И болит душа моя. Эти волосы и руки, звуки, краски бытия — Всё умолкло, всё истлело… Холодно. Старею я.

У ОГНЯ

Где мне быть в эту осень — я твердо знаю: Холодает. Длинней и темней вечера. Краски блекнут твои, о душа, звуки тают, Многогласие немо твое. Пора! Твой ноябрь наступает. У огня отыщусь я. И, ясно без слов, С древней книгой, где мудрость веков хранится. Ветер хлопает ставней, звенит засов, Я листаю, листаю страницы. Только проза теперь. Никаких стихов! За дверями я детский шепот ловлю. «Здесь он, здесь. Углубился в Греков. Можем мы убежать (я молчу, терплю), Там в леске, у ручья, где полно орехов, Мачту вырежем кораблю!» О, конечно, вы правы, мои друзья, Я читаю, затерян в таинственном мире. В лабиринте сознания странствую я, Ответвленья то уже, то шире, — Где дорога моя? Как в орешнике, тесно в грядущем. Стою. Не пробраться. Где больше простора? Кто-то манит меня. Я тебя узнаю. Мы идем очень быстро. И скоро Попадаем в Италию, юность свою. Я держу твою руку. Знакома она, Ей послушен, куда ни влекла бы! О Италия! Девушка ты, никому не жена, Пусть толпятся соседи — надежды их слабы. В их груди ты огнем зажжена! Мы руины часовни проходим опять, Выше путь нас ведет по ущелью. Погляди, деревушка? Никак не понять. Или мельница кем-то поставлена с целью Лишь тоску средь безлюдья унять? Вот еще поворот — и мы в центре вещей. Обступил нас обоих темнеющий бор. О, как вьется, блестит меж камней и корней Эта струйка воды! Вниз обрушившись с гор, Превратился поток в ручей! Вон внизу озерко. Не его ль он питает? Видишь белое пятнышко рядом? То Пелла. А вечерние Альпы над нами сияют, Погляди-ка наверх, как вершины их смело, Пики выставив, небо встречают! Под отвесной скалою тропинка бежит, И к скале ее цепь валунов прижимает. Видишь гладкий валун, что отдельно стоит? Как лишайник цвета мотылька повторяет! Саблей папоротник бьет гранит. Сколько смысла и чувства в раскраске ковра Этих горных цветов. Все каштаны упали И соплодьями по три колючих шара На тропинке лежат. И орехам в начале Ноября уже падать пора. Вон по золоту наискось, слева направо Перечеркнут листок, словно герб или щит, Полосою, алеющей ярко-кроваво. На иголочках мха он тихонько лежит (Виден издали, красный на ржавом), Близ грибов, что вчера под вечернею мглой Тайно выросли тут. Нет, с утра, спозаранок Плоть набухла их мякотью. Глянь, бахромой И чешуйками ножки укрыв, сто поганок Круг волшебный раскинули свой! Вот часовня — почти у подножья хребта, Что берет поворот здесь к далеким вершинам. Рядом пруд. Под единственной аркой моста Застоялась вода. Видишь, танцем над тиной Комариная тьма занята. И часовня и мост из похожих камней Темно-серой породы, тяжелых и влажных. Вот стена. В неширокой канаве под ней Отмокает пенька. Посмотри, как отважно Плющ ползет среди узких щелей! Это бедное место. Священник приходит Только к праздничным службам, и то не всегда. Ровно дюжина жителей будет в приходе — Все из редких окрестных домов. И сюда Их двенадцать тропинок приводят: Та идет от сарая для сушки пеньки, Поднялась эта снизу от кузницы старой, Та спустилась со скал, где раскинул силки Птицелов. Та пришла от далеких амбаров, Где орехи хранят лесники. Притязает на что-то лишь старый фасад — Частью фрески, подобной луне на ущербе. И, как принято было столетья назад, То Креститель в пустыне. Бедняга, он терпит Здесь и холод, и дождик, и град. Козырек наверху, как положено, есть. Не виновен строитель в страданьях Предтечи. Где резной барельеф, можно цифры прочесть — Архитектором год завершенья отмечен: Предпоследняя — вроде бы — шесть! И весь день напролет сладкозвучное что-то Тихо птица поет… Заблудившись случайно, Пьет овца из пруда. Мир охвачен дремотой. Были, верно, и здесь преступленья и тайны, — Только это не наша забота. О, отрада моя! Ты — моя Леонора. Это сердце — мое, эти очи — мои. С кем еще я отважусь зайти в эти горы. — Людям страшно вернуться в ушедшие дни, И седеют они слишком скоро! Та тропинка ведет на утес. И на нем Встанет юность, достигнув своей высоты. Снизу старость грозит. Но нам всё нипочем! Всё не страшно, пока, не заметив черты, В пустоту мы с тобой не шагнем! Юность там, позади… Ты сидишь у огня. Как? Смотреть мне не нужно. Конечно, я знаю: Верно, книгу читаешь, молчанье храня. Лоб высокий подперла рукой. И, читая, Видишь то же, что вижу и я. Я задумаюсь. Мысли мои прочитав, Отвечаешь им, рифмы быстрей и точней. Спросишь ты — и, прекрасную плоть пронизав, К свету выйдет душа твоя. Сразу же к ней И моя полетела стремглав! О, не правда ль — с тобою мы счастливы ныне. Мы прошли по дороге, за юностью вслед, Мы не думали вовсе, что молодость минет И покажется после с высот новых лет По сравнению с ними пустыней! О родная, ты видишь, к чему всё идет. Две души, две туманности вместе сольются. Тонет каждая в каждой. Скала пусть встает На дороге двух рек. Знай, их волны пробьются И единый поток потечет! Что же ждет за пределами мира земного Душу общую? В нерукотворном дому Ей, единой, великое явится Слово. Небо рухнет на землю. Но Слову тому Предначертано сделать всё новым! Мысль пришла к тебе — тотчас моя уж она. Сердце шепчется с сердцем так ясно порой. Но душа твоя в тонкостях искушена Много больше моей. Помоги мне. Открой, Что скрывает небес глубина! Кто б тогда предсказал нам то чудо, что будет? Просто к счастью тянулись. Его одного, Столь обычного, жаждали. Кто нас осудит, — Мы с тобою стремились к тому, без чего Очень редко обходятся люди. Что ж, давай возвратимся к истоку вдвоем. Всё забудем затем, чтобы вспомнить всё вновь. Разбросаем мы четки жемчужным дождем, С новой силой почувствуем нашу любовь И разбросанное соберем! Что сказал я? Ах да — всё поет и поет Птица тихо и сладостно целые дни. Ровно в полдень умолкнет, заметив полет Пары ястребов. Крылья расправят они — Всем полоскам устрой пересчет! А за полднем, нет, к вечеру — так чуть точнее — Вырастает огромной стеной тишина. Сколько нового, тайного скрыто за нею. Тайны рвутся наружу. Ты слышишь — стена Прогибается всё сильнее! Мы бродили по этим безмолвным дорогам То раздельно, то под руку. Тихо с тобой Я всё вел разговор. И пока понемногу Шел он, сердце мое к речи рвалось другой, Но удерживал сердце я строго! Замолчав на мосту, всю часовню кругом Обошли мы, вздохнув об испорченной фреске. Вот бы нашим двум душам когда-то потом Обрести здесь приют. Как беззвучно. Ни плеска. Лишь звенят комары над прудом. Вот окошко с решеткой. Что там, интересно? На скамейку привстав, разглядим без труда Крест, алтарь. Без даров — по причине известной Вдруг зайдет мимоходом бродяга сюда, Не боящийся молний небесных. Весь алтарь осмотрели мы, пусто на нем. Оглядели и портик и ржавую дверь. Дату видели. Жалко, что смыло дождем Половину Крестителя. Что же теперь? В путь обратный? Ах, нет — подождем! Как безмерно мгновение в сладостный час! Лес умолк. Вдалеке где-то плещет вода. Нежный сумрак окутал всё. Запад погас. Всё темнее, темнее. Гляди-ка — звезда. Загорелась и смотрит на нас. Ни души. Только тьма всё ведет наступленье. Мы молчали, и каждый наверное знал, Что все звуки, все схватки меж светом и тенью Служат только затем, чтобы он удержал Нарастающее волненье. Вот еще чуть вперед, и — о, как это много! Чуть назад — и какие миры исчезают! Лишний шаг — и какая для счастья подмога. Слышишь, кровь свои лучшие такты играет. В том порука — вся наша дорога! Пожелай — и тончайшая встанет преграда (Хоть вполне ощутимая) перед тобой, Мы беседуем просто и видим отраду В разговоре друзей. Как, и только? Постой, Не влюбленные ль мы? О, не надо! Встань пред лучшим своим, никуда не спеша. Можно кроны терзать урагану весною, Но теперь лес недвижен — застыла душа В час печальный, глубокой осенней порою, Над последним листом чуть дыша! Для того, чтоб чуть большее приобрести И любовника выиграть, друга утратив, Можно смело все кроны в лесу отрясти. Листьев много весною — природа заплатит. Но последний — в особой чести! Пусть он сам оторвется и, ветром осенним Увлекаем, свободно парит в вышине. Пусть кружится, пусть, только закончив круженье, Навсегда ляжет в сердце твоем в тишине… Но, волнуясь, ты ждешь продолженья! О глаза твои темные! Нет с ними сладу. Эти волосы черные, взору под стать! И какого за них испугаюсь я ада! И не страшно бороться, легко умирать Лишь в надежде подобной награды! Ты могла б отвернуться, чтоб всё оценить, Чтоб подумать: всё сразу решить или прежде Чуть помедлить, еще эту пытку продлить, Погрузить ли в отчаянье, дать ли надежду Или тотчас же всё прекратить. Но ты сердце свое мне открыла легко. Взглядом радость вдохнула в сосуд мой скудельный. Ах, коль двое вблизи, как бы ни велико Было счастье, но всё же — их души раздельны. Быть лишь рядом — то так далеко. А еще через миг мановеньем руки, Нам неведомой, ночь опустилась над лесом. Но мы знали — уже мы с тобою близки. Наши жизни слились. Разорвалась завеса. Мы едины, всему вопреки. Это лес нам помог, вдруг проснувшийся, чтобы Волшебством нас навеки с тобою связать. Это чарам его покорились мы оба. И как только свершилось всё, тотчас опять Еще крепче уснули чащобы. Мы ведомы в сем мире. Всё то, что мы знаем. Всё, что видим и чувствуем, — лишь переход К осознанию Промысла. Мы прозреваем, И душа нам приносит задуманный плод. Миг — и он о себе объявляет! Чем бы ни был тот плод, но он силу Устава Получает, навечно нам в спутники дан. Ах, как каждый из нас, Провиденью в забаву Тщится выдумать миру свой собственный план, К миллиону забытых вдобавок! Путь мой назван, его уже не изменить. Всё открылось, таившееся в глубине. Жизнь без смысла на этом пора завершить. Знаю точно, что в мире положено мне: Я рожден, чтоб тебя полюбить! И смотреть на тебя: ты сидишь у огня, Ты над книгой задумалась. О, как я знаю Эту позу твою. Ты, молчанье храня, Лоб высокий подперла рукою. Читая, Ты прошла тот же путь, что и я! На земле всё замышленное для меня Получилось. И замысла нет совершенней. И его хорошенько обдумаю я В тихом доме, угрюмой порою осенней, Как уж сказано мной: у огня.

РОБЕРТ ФРОСТ (1874–1963)

Под теплым ветром высохла роса, Оттяжки ослабели по углам, Но главный шест, качаясь, в небеса Всё смотрит вверх, а не по сторонам. Так вот и ты, как шелковый шатер, Всё плещешься, заглядываясь ввысь. Не держится ничем? Он распростер Свой полог сам собой? Переплелись Веревки паутиной! Не видна Из легких нитей сотканная сеть Твоей любви. Всему вокруг родна, Свободна ты. Но и не улететь Тебе с земли. И будь благословен Твоей души вольнолюбивый плен!
Ты слышишь ли, о чем она поет В верхушках сосен день весь напролет? Мол, лето в середине, потому Листва стара, и даже для травы Весна к июлю — десять к одному, И сколько лепестков уже опало, Когда из потемневшей синевы Сошла гроза. Пусть скоро перестала, Но подлинный всё ближе листопад, И пыль уже кружится над холмами. Но можно ей и горло поберечь, Ее вопрос я понял в миг единый, Ведь голос птицы разве лишь не речь: — Как поступить с последней половиной?

Ольга Кольцова{22}

АЛЛЕН ТЕЙТ (1899–1979)

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ АЛИСЫ

Ленива и грузна, но не тучна, Следит Алиса ход бездумных лет. Кота в листву ухмылка вплетена, От века изрекающего бред. Какой бы свет ни падал на порог — От века он; упругая трава Не прянет, коль придет для мира срок В зеркальной глуби утвердить права. Алиса, лестью силишься облечь Двусмыслицу жестокосердных фраз. Ты с важностью свою заводишь речь, Не мысля ни о чем за часом час. Безмерностью пространства сражена, Недвижна, если не удвоен жест; Всебытия Алисина страна Любовью злой разрушена в отмест — Влюбленностью в земного близнеца, — От злой обиды, что не слить в одно Ни глаз, ни губ разбитых, ни лица, Что в Зазеркалье кануло давно. Давно, — сиротства непосилен груз, Кровосмешенья в духе беден лик, Волны с утесом обречен союз, Пуст и бесплотен пламени язык. Пространство, где царит бездневный мрак, Кромешный свет, что похотью влеком К той бездне, где глядит постылый зрак На сонный прах на скопище людском. — В тот мир нам не сыскать пути назад, Сквозь рухнувший проем, толпе немой. Абстракция безликая, фасад Безличностный — на заданной прямой. На пустоту наброшенный покров, Не согрешивши, благословлены? Во гневе, Боже плоти, будь суров. Дай преткновенье на стезях вины.

ЗАБЫТАЯ ПАСТОРАЛЬ

Иди, ступи в коварную траву, Не дай мышам, куницам взять твой след, О распростертом — разнести молву, В тот час, когда неистов лунный свет. Иди, окликни чибиса, — полет Ожжет мгновеньем радости былой, Спроси, росток склевал ли, что зальет Камедью сердце, лживою смолой. Росой подернут розоватый мох, Он не молил весну — повременить? И низкочутых псов переполох, Лоснящихся червей живую нить, — Ты, чибис, это знал, но не в ладу С вечерней духотою городской. А потому — смолчи, когда войду В траву с ее затверженной тоской. Ступи в траву, взыскуя наперед Корней ее, приблизившись к концу. Я — милости просящий нищеброд. Так юноша ревнует к мудрецу.

Шломо Крол{23}

ШМУЭЛЬ ХА-НАГИД (993 — 1056)

Ав мертв и мертв элуль уже давно, Ушел тишрей — зима стучит в окно, Настали холода, и, отбродив, Красно в кувшине свежее вино. Зане, мой друг, зови на пир друзей, Что захотят — им всё разрешено. Они сказали: «Слышишь гром небес, Ты видишь небо, что от туч темно? Смотри — мороз и пламя камелька: Он вниз сошел — возносится оно. Так встань и выпей чашу, выпей вновь, — Пусть будет день иль ночь — не всё ль равно?»
Пред Тем, Кто содеял вас, исправьте деяния, Да будет наградою Его воздаяние. Всевышнему часть лишь посвящайте вы времени, А части пусть будут для земного призвания: Полдня — для Всевышнего, полдня будут вашими, А ночь — для вина вам до рассвета сияния. Пусть свечи погаснут, осветится всё чашами, Пусть будет вам арфою из амфор журчание. Ведь гробы без песен, без вина и без дружества — Удел вам, глупцы, за все труды и страдания.

***

Встань, друг, уже вино в колодезь дремы Завистников свело поодиночке, Со мной лишь добродушные пируют Там, где миндаль и винограда почки, И мальчик, чаши полнящий, и мальчик Черпающий с усердием из бочки, И олененок, плектром по киннору Как будто буквы пишущий и строчки, И кажется земля нам девой страстной, И пляшет мир, и звезд небесных точки — Как у шатров военный стан, и всюду Его костров сияют огонечки.

ШЛОМО ИБН-ГВИРОЛЬ (1021/22 — после 1045)

НАПИСАЛА ОСЕНЬ

Осень песнь написала чернилами капель и ливней И рукой облаков, и перо — грозовые огни в ней, И багряного сада листва — этой песни слова. И во сне не приснится нам песня прекрасней и дивней. Ибо в час, когда к небу взлелеяла зависть земля, Ткань из листьев сплела, что под стать ткани звезд переливной.
Ты, словно пальма, стройна, Прелестью — солнце, луна. Думал я — добрая ты, Словно Навала жена, Ты же — как Иезавель, Жестокосердна, хладна. Блеск твой мне душу пронзил, Гибнет от страсти она. Не откажи: коль умру — Ты виновата одна.
Мой голос прерывается от боли, И не веселье — стон в моем глаголе. Увижу радость — о своей заплачу, Подобной цвету сорванному, доле. «Мой друг, ужель в шестнадцать лет пристало Скорбеть о дне своей кончины, коли Ты мог бы к юным радостям стремиться, К ланитам, алым, как лилеи в поле?» Измлада меня сердце осудило, Моя душа его покорна воле. Оно избрало знания и мудрость, А душу стрелы гнева искололи. «Что гневаться? Верь, от любой болезни Есть снадобье. Терпи в своей юдоли. И что рыдать о бедах? Неужели Их от слезы твоей не будет боле?» А сколько ждать? Вот день за днем проходит. Мне уповать и мучиться доколе? Пока придет бальзам Гильада — сгинет Душа страдальца бедного в Шеоле.

МОШЕ БЕН-ЭЗРА (1055 — 1140?)

ЦВЕТНОЙ НАРЯД (ЛИЛИЯ)

В цветной наряд, узором трав расшитый весь, облекся сад, Надев хитон зеленых крон, деревьев строй пленяет взгляд. И из земли цвета взошли, и всяк, весну встречая, рад. — Но всех затмил лилейный цвет, как царь, чей ввысь венец подъят. Покинув плен, он вышел прочь, а вкруг него — листвы отряд. И кто не пьет пред ним вино, тот грех вершит, тот виноват.

ЗАГАДКА

Как дева, что любовию больна, Она всю ночь проплачет напролет. Развеселит сидящих за столом, А плоть ее, увы, огонь пожрет. А станет умирать — ей отсекут Главу, и вмиг вернется к ней живот. (Ответ: свеча)

ИЕГУДА ГАЛЕВИ (до 1075 — после 1141)

Потоп ли мир сгубил в волнах потока, И суши нет, куда ни глянет око, И люди, и животные, и птицы Прешли, погибли, мучаясь жестоко? Мне горная гряда была б отрадой, Пустыня — благостыней без порока. Но только небеса вокруг и воды, И в них ковчег стремится одиноко, И лишь левиафаны пучат бездну, И на море — седые оболока. И стены волн скрывают судно, словно Похищено оно рукою рока. Бушует море — я ликую, ибо К святыне Бога я стремлюсь далеко.

ИММАНУЭЛЬ РИМСКИЙ (МАНОЭЛЛО ДЖУДЕО) (1261? - 1552?)

ДУХ ОБРАЗОВ

Дух образов! Когда ты начертил Дочь Гершома — позору несказанну Весь мир подверг; собрав изъян к изъяну, Ты в ней свой сон ужасный воплотил. Уродство всё в нее одну вместил. Сову ль хотел создать иль обезьяну? Что видел ты во сне? Быть может, спьяну Ты этот стыд и срам наворотил? О херувим, быть может, в ночь зачатья Стило твое похитил некий враг И ты творил дочь Гершома лопатой? А может, это было звезд проклятье, И стали рядом Скорпион и Рак В хвосте Змеи, в зенит тогда подъятой?

КАК МНЕ СДЕРЖАТЬСЯ?

Как мне сдержаться? Горесть велика, Отрады сердцу нет, одна отрава. О, если б я была во тьме дубравы, В стенанье б излилась моя тоска. Ведь мой супруг — иссохшая река, Я жажду — он не боевого нрава. Ложусь я слева — он ложится справа И обо мне не вспомнил он пока. Будь проклят наш союз. А я — телица, Что знает страсть и любит молотьбу, И к сладости как парусник стремится. Евфрату не залить мою алчбу. Как вспомню, что я замужем, — зеницы Сомкнуть не в силах и кляну судьбу.

ЛАНЬ ПРОКЛЯЛА НАНЕСШЕГО УКУС

Лань прокляла нанесшего укус Щеке ее, зудевшей нестерпимо, И я сказал: «О дщерь Ерусалима! Кто причинил тебе такой конфуз?» Лань, подскочив, ответила: «Клянусь Всевышним, Коим твердь небес хранима, Что муха нильская летела мимо, И укусил меня проклятый гнус». И я ей верил до тех пор, покуда Следы зубов видны не стали мне. И я сказал: «Так вот причина зуда!» И от любви избавился вполне. Ты неверна — и я неверным буду. Мятежна ты — катись-ка к Сатане!

АД И РАЙ

Подумав в глубине моей души, Решил я: рая мне милей геенна, Ведь там нектара сладость вожделенна, Там женщины грешны и хороши. На что дались мне рая шалаши? Без милой загрущу я непременно Средь черных, как горелое полено, Старух, покрытых коркою парши. Что мне Эдема сад? Ведь там собранье Уродливых, убогих и калек, И потому противно в нем и гадко; То ль дело ад! Там красоты сиянье, Там средоточье радостей и нег, Всего того, что глазу видеть сладко.

Я ЗАМУЖЕМ ДВА ГОДА

Я замужем два года, а супруг Всё жив, и наслажденья лишена я. Пусть молния прибьет его шальная, И первой стану я среди подруг. Надеюсь каждый день, что сгинет вдруг Мой муж, и что придет любовь иная, И заживу я, горести не зная, И все мне позавидуют вокруг. Вот как соседка: за три только года Уж трех мужей свела под гроба свод. «Счастливая!» — судачат все соседки. Она презрела власть и знатность рода, Она, как львица, между львов живет, И между львят ее взрастают детки.

О ЛУКЕ, ЧЕСНОКЕ И ПОРЕЕ. ИЗ ВОСЕМНАДЦАТОЙ ТЕТРАДИ

…И сказал князь: Было ли что-то, чего в доме господина тебе не хватало?* И ответствовал я и сказал: Клянусь жизнью! Было, и немало.* Ибо увидел я в доме того князя чеснок,* который с Урим и туммим сравниться мог.* И луковицы чудесные,* красотой посрамившие сферы небесные,* их слои упруги, гладки,* как манна сладки,* на вид подобны небесным сферам: одна в другой;* и толстый порей, душе моей дорогой,* как трость Елисея красотой.* И сказал я: Господин мой!* Рыба и мясо не стоят монеты одной;* всего превыше лук, чеснок и порей.* Принеси же мне стебель порея скорей*, ибо с ним я чудеса сотворю* и изумительным образом его сварю.* И сказал тот муж: Клянусь жизнью, в доме моем не едят порея, лука и чеснока,* ибо вонь от них отвратительна и велика,* а стол сей — пред Лицем Царя Царей,* да не будет на нем такой мерзости, как лук, чеснок и порей!* Услышал я, и взяла меня тоска* из-за лука, порея и чеснока* и оттого что господин посчитал меня за дурака.* И сказал я: В этот день погас свет очей моих вдруг,* ибо радость моя — чеснок, порей и лук.* Тяжела на мне кара от Божьих рук.*

И произнес я возвышенную речь и сказал:

Перепелов и манну вижу глазом, А мне твердят: прочь! Их не тронь рукой! Исполнилась душа моя тоской, Он сердце мне пронзил своим отказом. Ведь лук подобен для меня алмазам, Чеснок с пореем мне несут покой, В них избавленье; пищею такой Все чаянья свои питает разум. Чеснок — краса земли и поля цвет, Величья сын прекрасный, беспорочный, В союзе с ним созвездия небес; А лука сферы — как круги планет: Одна внутри другой; порей же сочный — Трость Елисея, полная чудес.

И сказал князь: Твоя речь весьма хороша* и твоим стихам радуется душа.* Благословен Господь, Израиля Бог,* что не оставляет милостью Своей стихи и красивый слог.*

ЙОСЕФ БЕН ШМУЭЛЬ ХА-ЦАРФАТИ (ум. 1527)

Ты спишь, а я, о нежная Адина, Брожу, пою у твоего окна. Ты спишь, а ведь растаяла бы льдина, От слез моих померкла бы луна. Ты спишь, в моем же сердце мысль едина, Меня лишила отдыха и сна. Твой образ — все мечты мои о нем, Что плавятся, как воск, твоим огнем.
Пока свежа ты, как побеги сада, Как лилия меж терниев твой лик И грудь твоя, как гроздья винограда, Сладка, благоуханна — лишь на миг, Ужели гордой быть такою надо, Любовь бросая, как в огонь тростник? Ведь старость и тебя найдет седая И ты без друга загрустишь, рыдая.
Коль Время прелести взрастило семя, Им будет урожай когда-то сжат. И бренно твоего престола бремя, Наступит срок — его поглотит ад. Твоей красой привязан я, но Время Ножом своим порвет и тот канат. Ведь Время правит, дар и кару множа, И оскорбленным воздает оно же.

***

Веселье мира превзошла весьма Своей красою бровь твоей зеницы, Изогнута, как радуги тесьма, С растущим полумесяцем сравнится, Корона ока и его кайма, Лучащего сиянье и зарницы, Что, словно стрелы стройные быстры, В меня стремятся и разят, остры.

АНОНИМ (Йемен, XVII век)

Нег пришла пора…

Her пришла пора. О, приди в мой сад! Расцвела лоза и в цвету гранат. Вот прошли дожди, минула зима. Встань, любовь, приди! Страсть сильна весьма. Зелены поля, а в пустыне тьма. Свет моих очей! Вкусим там услад. Милая, твоя дивна красота. Источают мед с молоком уста. Выйди же, ищи по следам скота. Жертвы и вина там свершу обряд. Я пасу в садах. Я спускаюсь с гор, Чтоб увидеть твой голубиный взор, Ленту алых уст и ланит костер. Пой, ликуя, там, где Сиона град. Пламени любви не зальет река. Ты блуждаешь — мне горесть и тоска. Да отсохнет вмиг правая рука — Помнить о тебе я навек заклят!

Алексей Круглов{24}

ОСТИН ДОБСОН (1840–1921)

ЗАЛОГ ЛЮБВИ

Качал, мой друг, ты головой, Когда я в спешке, сам не свой, На место в ящик потайной, Всегда закрытый, Рукой дрожащей возвращал Комочек кружев, что увял, Но аромат не потерял Давно забытый. О Чарльз, ты искренен и строг, Твои я мысли видеть мог, Нет-нет, причиной — не пирог В моем желудке. Нашел я шарф из прежних дней — Тот, что когда-то был на ней. Hinc illae lacrimae, — твоей Не место шутке. Давно не девочка она, Пройдет — кивнет, но холодна. Забыты клятвы, и вина Едва ль нас ранит. Но хоть банален сей курьез, У Стерна повод он для слез — Кто тронет прошлое всерьез, Печален станет. Своих седин я не стыжусь. Она… Святого не коснусь. Но юность снова, признаюсь, В душе проснулась, Когда я взял те кружева, — Из пыльной пропасти, жива, Любовь моя, как встарь резва, Ко мне тянулась. Не открываем мы сердец — Захлопнут с музыкой ларец: Мотив, истершийся вконец, Смешон и жалок. Увы, любая мелочь вдруг Запустит механизма круг — И снова песнь любви, мой друг, Задребезжала. Хоть смех твой я и заслужил, Но ожил мальчик — тот, что был И чьи мечты не угасил Осенний холод. Мы снова шли Златым Путем — Та дама, с коей ты знаком, И грузный джентльмен, что притом Давно не молод. Как прежде, под руку со мной, Вся дышит счастьем и весной, И вьется шарф над головой Золотокудрой. О, светлый образ средь теней! Тут ты с Ирландией своей: Как думает справляться с ней Наш Гладстон мудрый. Ну что ж, судьбе покорен я, Вот книги — старые друзья, И трубка верная моя Набита славно. Вина! И до конца времен Пусть боги безмятежный сон Тех, кто семьей не наделен, Хранят исправно.

ФРЕНСИС БРЕТТ ЯНГ (1884–1954)

Hie Jacet Arthurus Rex Quondam Rexque Futurus[16].

Артура больше нет… И спит Тристан, Обняв разбитый меч; Изольда спит С ним рядом, где стремится в океан Поток, которым Лионесс укрыт. Мертв Ланселот… Осела пыль времен, И шлемов ярких медь — труха в гробах. Героев упокоил Авалон: Гавейн, Гарет и Галахад — все прах. Где стен твоих обломки, Камелот? Где гордый Тинтагель в руинах дремлет? Где светлых дев останки червь грызет? То Мерлин знал, но он уж нам не внемлет. И Гвиневеру больше не зови — Не ставь на суд красу самой весны, В чье имя ноты боли и любви Из песни соловьиной вплетены… Не обернется правда красотою, И ты поймешь, что паладин — не свят, Элейн была девчонкою простою, И грязной деревушкой — Астолат, А весь тот славный мир — лишь гобелен, Поэтом сотканный, что, как паук, Нить выжав из себя, опутал тлен, Украсив миф трудом искусных рук… И всё там ложь? О нет! Могучий Рим Сгнил на корню и свой закончил век, Но, чудо совершив, расцвел над ним Последний, жизнь вбирающий побег — Британский дух. И горстка удальцов — Простых и грубоватых, но из тех, Кто за свободу умереть готов, — Надев отцом завещанный доспех, Меч обнажив, с копьем наперевес Средь бури черной подняла свой стяг, Величьем осиянная с небес, Перед которым преклонился враг И сам сложил легенды, что гремели По всей земле, хоть бой давно угас, И кто героев вел на самом деле — Артур, Амброзий? — рок сокрыл от нас. Их было мало… У какого трона И как они ушли во мглу веков — Окрасив кровью гвентского дракона Или молитвой славя лик Христов? Но знаем мы: когда топтал их прах Саксонский сброд, померк небесный свет Над островом британским, и в слезах Шептал народ: «Артура больше нет…»

АЛЛЕН ТЕЙТ (1899–1979)

ОДА МЕРТВЫМ КОНФЕДЕРАТАМ

За строем строй, с готовностью небрежной Надгробия сдаются в плен ненастью Под ветра вой, что память разметает И в пасти рвов кидает листьев плоть В давно привычном таинстве причастья Перед сезонной вечностью распада… И избран вознестись в дыханьи мощном, Страшась небес взыскующего взгляда, Прошепчет лист о смерти неизбежной. Осень запустение несет Земле, где память проросла травою Из бездыханных тел, чья плоть гниет, Чужую жизнь рождая строй за строем. Не первый тут промчался листопад! — Ноябрь кичливый с тщанием вандала Пятнает гнилью ряд могильных плит И ангелов потерям счет ведет: Вот треснуло крыло, рука упала… Бездушье лиц застывших сердце сжало, Тяжел горгоний взгляд. Густеет воздух, грудь сковало, Мир обернулся вязкою тюрьмою, — Ты словно краб слепой, что, вяло Ворочаясь, клешнями шевелит. Это всё ветер, только лишь ветер Мятые листья кружит Ты знаешь, стоя молча под стеной, Тот зов, который слышит зверь ночной, Что чует кровь и жертву ищет жадно, Суровых сосен строй и дымный мрак, Сигнал внезапный, бой, — ты знаешь, как Потопом бурным пруд вскипает хладный. Зенона немоту и Парменида Ты знаешь… В вечной жажде разрубить Проклятый узел и ускорить исполненье Желаний, смерть приблизить ты был рад, И жребий чудный Ты славишь — тех, кто гордо выступал За строем строй, И пал, спеша на битву безрассудно, Здесь, у провисших врат, перед стеной. Листья, листья, только лишь листья Падают, кружат, умирают К неистовой эпохе обратись: Бойцов непостижимых твердь рождает — Рать демонов, которым не спастись. Поля залитые, Стонволл-стена, Булл-Рана, Шайло, Антьетама дни… Перед рассветом яростным склонись И вялый свет заката прокляни. Пусто — только лишь листья плачут, Словно старик в вихре бури Что это — крик? Безумная цикута Во мрак немой перстом дрожащим тычет, — Ты мумия, оглохшая навек. Лишен добычи, Беззубый волк, в овраге издыхая, Лишь ветер слушает… Давно уж кровь их ран, Дав силу хищной чистоте потопа, Соль возвратила в древний океан Забвенья… Что же, дни свои с тоскою Считая и поникнув головою, Одеты в траур, с мрачным торжеством — Что скажем мы об их костях нечистых, Поросших безымянною травою? Обломках рук, осколках черепов, Затерянных среди опавших листьев? Взвод серых пауков гарцует строем… Во тьме глухой, среди сплетенья ив, Совы зловещий крик-призыв, Зерно невидимое в душу заронив, Напомнит нам о рыцарстве былом. Скажем — только лишь листья Падают, кружат, умирают Мы скажем — это только лишь листья Шепчут, страшась многокрылой ночи, Кружась в полумраке мглистом. Ночь темная — начало и конец… Меж альфой и омегой просветленья Немых доктрин нас ждет холодный плен, Что взор темнят иль, словно ягуар В пруду заросшем, с отраженьем бьются. Что скажем мы, упрятавшие знанье В свои сердца? Ужель всё унесем Во гроб? А может, сразу сделать гробом Свой дом? Разверстым гробом? Что ж, ступай… Врата закрыты, и стена гниет: Премудрый змей на шелковичном ложе Тишь смерти языком тревожит — Могильный страж, который всех сочтет!

MARE NOSTRUM

Quem das finem, rex magne, dolorum?

Залив тянулся на пращи бросок, Укрыт стеной остроконечных скал. Из скуки дней ушли мы в тот чертог, Где древний мир своих героев ждал. Наш парус черный рвался сквозь туман, Лишь чайки белой искрой озарен, И ветер, дикой страстью обуян, Его толкал усердно в глубь времен. И там, под кровом тайным, где наш челн Пронзил тростник и шепчущий прибой, Мы причастились подле мирных волн Тех самых блюд, что вез Эней с собой. Когда, устав от бури, поутру Желанной суше ты падешь на грудь, Брось якорь и на радостном пиру Съешь блюдо с чашей — чтобы кончить путь! Чтоб берег вожделенный стал твоим, Энеева пророчества залог, И бог скитальцев снова грозный Рим Морским бродягам основать помог, Чтоб дивный век попробовать на вкус, Что скрыт от глаз, но вечно молодой, — Когда клинок смиряло пенье муз И в винном бурдюке был рай земной. Возляжем с кубком на краю земли, Где наши предки спят в тиши веков, Пусть Океан ломает корабли — Он Средиземным стал для моряков! Какую землю мы возьмем себе? Где пустим корни и продолжим род? Ход полушарий подчинив судьбе, К себе домой мы начали поход — Назад — от Геркулесовых столпов К закату, где благословенный край Устал нас ждать, готовя стол и кров, Где сок лозы нам обещает рай!

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ АЛИСЫ

Отдавшись лени сумеречных дней, Громадина, хоть вовсе не толста, Алиса дремлет, а в листве над ней Оскал мерцает вечного Кота. Свет, что блеснул на гибельных вратах, Так и застыл, и травяной волне, Живого мира отразившей страх, Стоять вовек в зеркальной глубине. Мудра Алиса! Тщась забыть про то, Что, злобствуя, таит в уме своём, Учёный нос задрав, глядит в ничто И думает весь день, но ни о чём, Растерянна пред бездной роковой — Не шевельнуться ей без двойника. На сердце Все-Алисы мировой — Любви бессильной ярость и тоска, Любви к себе, к Алисе-близнецу, Что губы тянет, нежности полна, Но не прильнуть к любимому лицу: Здесь Зазеркалье, и она одна — Одна, бесстрастьем тяжким налита, В инцесте духа, теореме грёз, Как пламя бестелесное, пуста, Безвольна, словно меловой утёс. Здесь день напрасно жаждет умереть, А в небесах — лишь только ночь, без дня, И взор усталый обречён смотреть, Как стынет прах, живую плоть тесня. Безликая толпа, рабы теней, Мы тоже не вернёмся в мир живых — Нас душит саван цифр и степеней, Мы функции, мы ворох карт слепых, Ввысь уносимых… Без грехов — и в рай? Бог плоти нашей, гнев святой яви! Дай злыми быть, путь каменистый дай, Чтоб заслужили дар твоей любви!

Михаил Лукашевич{25}

БЁРРИС ФОН МЮНХГАУЗЕН (1874–1945)

ЕПИСКОП-СКВЕРНОСЛОВ

«Зовут в Италию. На кой? Блажна сия причуда!» — Епископ Крут сказал с тоской И по столу хватил рукой — Аж прыгнула посуда. «Мы в адском пламени сгорим Из-за поездки в чертов Рим! Всё проклянешь, покуда Дотащишься дотуда». До папы весть дошла, что Крут Ругается безбожно. И вот легат уж тут как тут И просит в Рим на папский суд Приехать неотложно… На сотню непотребных слов Дал отпущение грехов Прелату добрый духовник — И думал, что запас велик. Чуть свет карета седока Несет по кочкам ходко. Внутри молчание пока. В окне трясутся нос, щека И складки подбородка. Но мук подагры наконец Не выдержал святой отец: «Эй, кучер! Легче ты, баран! Без ног доставишь в Ватикан!» Прислужник в замке в нужный час Не вспомнил про побудку. «Дерьмо собачье!» В этот раз Всерьез уменьшился запас — Прелат струхнул не в шутку! На въезде в Лемниц был овраг, И колесо в овраге — крак! Накладная поломка! Крут выругался громко… А вот и Мюнхен! Град хмельной! Гуляй на всю катушку! Цирюльник пьяною рукой На требник вывернул в пивной Епископскую кружку. Такого Крут простить не мог. — «Ах ты, мозгляк! Срамной стручок! Вонючая отрыжка! Тебе, мерзавец, крышка!» Но вскоре опустил кулак: Не говоря ни слова, За кружку заплатил «мозгляк». И Крут, хотя запас иссяк, Сиял, как пфенниг новый: «Мне Мюнхен люб! Случись сто бед — Нужды скупиться больше нет! Пусть в Риме духовенства цвет Потерпит, бес им в ногу! Не двинусь я, ей-богу, Пока запас не обновят, — Я слишком мало, верхогляд, Проклятий взял в дорогу!»

Вячеслав Маринин{26}

ВОЛЬФГАНГ АМАДЕЙ МОЦАРТ (1756–1791)

МАЛЕНЬКИЙ СОВЕТ

Ты в браке многое узнаешь, Со многих тайн сорвешь печать; Откроются тебе начала Как Ева мужа привечала, Чтоб Каина потом зачать. Ах, долг супружеский, сестрица, Исполнить — что воды напиться, Подскажет сердце верный тон! Есть два конца у каждой палки: Не надо жить судьбой весталки, Быть служкой тоже не резон. Когда твой муж мрачнее тучи, Не ты вина всей этой бучи, Скандал начнёт, ты не молчи, Мужской каприз здесь и не боле, Скажи: ах, сударь, Ваша воля При свете дня, моя — в ночи!

ТЕОДОР ФОНТАНЕ (1819–1898)

ЖИЗНЕННЫЕ ПУТИ

Лет пятьдесят прошло уже с тех пор, Как в «Клубе» я вступил в свой первый спор. Поэтов, ясно. Сладкие моменты: Студенты, лейтенанты, ассистенты. Все были вровень, ранг давал лишь «стих», И я в картине той — лишь малый штрих. Летели годы, седина пробилась, Моя звезда всходить не торопилась, Всё в той же оставался я поре: Всё тот же штрих на том же алтаре, Мои же лейтенанты и студенты — Те в генералы вышли, в президенты. Теперь в местах, где проходили споры, Слышны совсем иные разговоры. «Милейший Ф.! Всё так же служишь одам?» «Спасибо, Ваша честь… назло невзгодам…» «Я знаю, знаю. В жизни счастья нет… Супруге Вашей от меня привет.»

НЕТ, ЧУВСТВА К ВАМ НЕ ОХЛАДЕЛИ

Нет, чувства к Вам не охладели, И в сердце пламя как всегда, А где Вы зиму разглядели, Лишь акварель с узором льда. Любви моей переживанья Я спрятал от нескромных глаз, Не выставляю для копанья Бездушным людям напоказ. Я, как вино, что отбродило: Нет больше брызг и пены в нём, И что снаружи так бурлило, Теперь внутри горит огнём.

МОСТ ЧЕРЕЗ ТЕЙ (28 декабря 1879 г.)

When shall we three meet again?

Macbeth

«Когда мы вновь сойдемся втроем?» «К семи на мост давайте придем». «К быку, что в центре». «Буду с огнем». «Идет». «Явлюсь я с юга туда». «Я — с севера». «Что ж, я — с моря тогда». «Эх, мы завертим хоровод И мост низвергнем в толщу вод». «А поезд, что в четверть восьмого как раз На мост въезжает?» «Сгинет тотчас». «Тотчас». «Тук, тук, Долой созданье человечьих рук!» * Сторожка — к северу от моста, Все окна в ней на юг неспроста, И люди в ней, забыв про покой, В тревоге смотрят в мрак колдовской, Надеясь, что пробьется к ним свет И радостно скажет: «Ждущим — привет Иду сквозь грозы, бури, дожди, Ваш поезд Эдинбург — Данди»! Вдруг слышен крик: «Смотрите, там луч, Я был уверен, Джонни везуч! Да полно, мать, ты страхи забудь, Наш сын вот-вот зайдет отдохнуть, Зажги на елке свеч волшебство, Как будто вновь пришло Рождество! Пусть свечи праздник светлый вернут, Ждать нам осталось десять минут!»  * И вот он — поезд, въехал на мост. Хотя шутить не склонен норд-ост, Спокоен Джонни: «Нам не впервой Тягаться, злобный ветер, с тобой! Стальной котел, удвоенный пар, Они стихии сдержат удар. В цилиндрах поршни движутся в такт, Мы мост проскочим запросто, факт! Вселяет гордость новый наш мост, Ведь раньше к дому путь был непрост. Сегодня вспомнить даже смешно Паром, прогнивший насквозь давно. А сколько праздничных тех ночей Преградой был мне в непогодь Тей, Лишь видел свет я в окнах вдали Да свечи, что на елке зажгли!» Сторожка — к северу от моста, Все окна в ней на юг неспроста, Служители здесь, забыв про покой, В тревоге смотрят в мрак колдовской; Рванул вдруг ветер, как в ярости бес, И словно звезды кострами с небес, Сгорая в паденье, скатились прочь В бурлящую бездну… И снова ночь. * «Когда мы вновь сойдемся втроем?» «Давайте в полночь завтра начнем». «С трясины, за осиновым пнем». «Я буду». «Я — за». «Отплатим сполна». «За мною кара». «За мной — имена». «Бом! Мы в щепки разнесем весь дом!» «Тук, тук, Долой созданье человечьих рук!»

ЭТО Я ХОЧУ ИЗВЕДАТЬ…

В сущности, мне это всё равно, Кто в долгах, кто при деньгах давно, Но вот Бисмарка дальнейший путь… Да, на это я хочу взглянуть. В сущности, всё в жизни так себе, Утром — радость, днём — печаль в тебе, Осень и зима, весна и лето, Измельчало всё с годами это. Впрочем, внук мой, озорной мальчишка, С сентября уже подготовишка, Не могу поверить, неужели, Был еще вчера он в колыбели? Скрип пера, когда он буквы пишет, Это я хочу еще услышать. В сущности, всё это суета, Цвет сегодня, завтра пустота, Умирает всё, ничтожна ценность Дел земных, всё обратится в тленность; Каждому предписан день и час, И желанья покидают нас, Но живём мы до конца в надежде: Это я хочу изведать, прежде…

КОПОШИТСЯ ВСЁ, ДВИЖЕТСЯ ДАЛЬШЕ

Подступил к Арарату потоп, Избавления нет никакого. Но вот голубь, ветвь и листок — Копошится всё, движется снова. Смерть заходит к людям в дома, Не спасают ни щит, ни подкова, Но война ли, голод, чума — Копошится всё, движется снова. Пусть Христос на Голгофе распят, А в кострах, всего за полслова, И страдальцы, и ведьмы горят — Копошится всё, движется снова. Ты упрячь своё эго в себя И живи без гордыни и фальши; Что зависит, скажи, от тебя? Копошится всё, движется дальше.

АДА КРИСТЕН (1839–1901)

ПОЗДНО

Говоришь, что сушу ты оставил, И со мною вместе плыть готов. Поздно! Я давно игрушкой стала В беспощадных играх злых ветров. Ты глубин всегда боялся моря, В лёгкий шторм ты курс уже менял, Буду я одна с волнами спорить, Хоть и нету шансов у меня! От судьбы, увы, твоей не ставшей, Правь ты к берегу без лишних слов, Из руки моей, грести уставшей, Скоро в бездну выскользнет весло. Ну, а если бегство ниже чести, Ты за мной в пучину кинься вслед, Умереть с тобой мы можем вместе, Жизни вместе нам с тобою нет!

ДЕТЛЕВ ФОН ЛИЛИЕНКРОН (1844–1909)

БАЛЛАДА ВU-DUR

Жил славно Карбункул фон Струга и с ним — сплошь в морщинках — супруга в чудесном их замке Пичуга в ненастье и в сушь. Был скрытным он в пору досуга и полнилась слухом округа про тайну их душ. Под вечер, а то и позднее, бродил он меж вязов, вернее, гулял он по чудной аллее родного гнезда. И перья, как флаги на рее, на шляпе барона в борее взвивались всегда. Лет сто ему было без пары — познал дед бессмертия чары? Прочь гнал он о смерти кошмары: «Мне смерть ни к чему! Долой похорон растабары и жизни загробной товары, за так не возьму!» В чём тайна фон Струги, откуда? В саду его прячусь у пруда, боюсь лишь, что этот зануда увидит меня: «Ну що, ти попався, прокуда! Дознатися хочеш до чуда, дурне цуценя?» Лежу, весь во власти искуса, лишь молча гоняю я гнуса, тут — бабка… Сыграл враз я труса, завидев оскал: «Так это же Смерть! Вся кургуза, глазища — Горгона Медуза, взглянет — наповал!» Навстречу ей твёрдо ступает, клюку свою крепко сжимает, брюзжит, почем свет всё ругает фон Струга, старик! Он вряд ли кого замечает, должно быть, уж очень серчает, идет напрямик! Смерть хмыкнула: «Как тебя — Стружка?! Захлопнулась, значит, ловушка, вон, видишь в могилу дверушка? Вперёд, старичок! Не мешкай, пожалуйста, душка, иначе — долой черепушка, ты, старый сморчок!» «Эй, ведьма, оставь ты гримасы! Побью ведь, испорчу мордасы тебе на беду! Давай, прекращай выкрутасы, катись-ка подальше с террасы, а я — обожду!» Стал бить он клюкой — для науки — костлявые жадные руки старухи, лишь слышались звуки: «Эй-ай — о-о — у-у — дур…» Косая взмолилась: «Ой, муки не вынесу! Брось эти штуки! Прощай… самодур!» Жив ныне Карбункул фон Струга! Живет с ним — в морщинках — супруга в чудесном их замке Пичуга в ненастье и в сушь. Чем занят он в пору досуга? Наполнена слухом округа о тайне их душ!

ЭЛЬЗА ЛАСКЕР-ШЮЛЕР (1869–1945)

МОЙ ЛАЗУРНЫЙ РОЯЛЬ

Есть у меня рояль — лазури цвет, А я не знаю вовсе ноты. В подвал сейчас задвинут раритет, А в моде снова эшафоты. На нём играл сонаты лунный свет А звёзды — строили гавоты. Крысиный ныне здесь кордебалет, И клавиш многих больше нет… Оплакиваю я пустоты. О, ангел, сколько горьких лет Судьба играла в повороты, Нарушь Всевышнего запрет, Живой мне в рай открой ворота.

ГЕРМАН ГЕССЕ (1877–1962)

В ТУМАНЕ

Чудно бродить в сплошном тумане! Сиротством дышит каждый куст, Стоят деревья как в нирване, Общения источник пуст. Друзьями мир был полон весь, А жизнь — вся соткана из света, Но лишь тумана пала взвесь, Всё словно растворилось где-то. Воистину нельзя стать мудрым, Пока не сможешь ты познать Тот мрак — неотвратимый судный, Небытия безмолвный знак. Чудно бродить в сплошном тумане! Всю жизнь один, лишь листьев хруст. Один, себя ты не обманешь, Общения источник пуст.

УТЕШЕНИЕ

Как много дней вдали растаяли, Пополнив лет безликих ряд, Нет ничего, что мне оставил я, Нет ничего, чему я рад. Людей промчались вереницы, Уйдя с потоками времён; Исчезнув в Лете, растворились лица, Не сохранилось в памяти имён. Но места в сердце нет для тризны: Забвенья отвергая власть, Громаду лет пронзает жизни Всепоглощающая страсть. Она без смысла и без цели, Границ не ведая идёт, Игрой ребёнка в колыбели Мгновенье к вечности ведёт.

СЧАСТЬЕ

Покуда ты желанием горишь На самый край земли за счастьем плыть, Ты не созрел еще счастливым быть. Покуда об утратах ты скорбишь, От цели к цели отмеряешь путь, Смиренья ты еще не понял суть. И лишь когда ты в пепел обратишь Свои желанья, цели и мечты, О счастье думать перестанешь ты, Тогда забьётся сердце не спеша И обретёт покой твоя душа.

КУРТ ТУХОЛЬСКИ (1890–1935)

ИДЕАЛ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ

Ночами тихими, один в постели, о полном счастье рассуждаешь ты. Роятся мысли. Если б мы умели в реальность превращать свои мечты! В фантазиях рождается всё просто, потом — весь век удачи миг лови… Ты жаждешь шестьдесят на девяносто, а получаешь сто на двести — C'est la vie —! Ей гибкой надо быть, сродни лиане, блондинка, длиннонога и стройна. И чтоб ни фунта лишку в хрупком стане, копною волосы и — не до сна… А в жизни — повседневности короста, безволье, спешка и эрзац любви. Ты жаждешь шестьдесят на девяносто, а получаешь сто на двести — селяви! О светлой трубке страстно ты мечтаешь, берёшь что есть… раз светлых не найти. Ты километры мысленно мотаешь, но в кресло врос. Почти… почти… При кайзере всё было так непросто, теперь — республика, казалось бы, живи… Ты жаждешь шестьдесят на девяносто, а получаешь сто на двести — селяви!

Борис Мещеряков{27}

«Стихи тысячи поэтов». Из антологии китайской классической поэзии

Об антологии:

Система классического образования в старом Китае традиционно отличалась очень высокими требованиями как к объему, так и качеству получаемых знаний. Поэтому детей обычно начинали учить чтению и письму, используя для этого неадаптированные философские и поэтические тексты. Примеры заимствовались либо непосредственно из первоисточников, либо из специальных хрестоматий для чтения. Поэтическая антология «Стихи тысячи поэтов» сложилась для использования именно в этом последнем качестве.

Свой первоначальный вид она получила еще во времена династии Сун, путем объединения трех наиболее популярных в то время сборников для домашнего чтения, носивших к тому же сходные названия, а именно: «Вновь награвированные пятисловные стихи тысячи поэтов», «Заново отобранные стихи тысячи поэтов» и, наконец, «Подобранные по категориям стихи тысячи лучших танских и сунских поэтов». Составителем, редактором и комментатором последнего издания выступил выдающийся сунский литератор и филолог Лю Кэчжуан. В его хрестоматии наиболее широко были представлены сунские авторы, включая и самого составителя. В итоге антология «Стихи тысячи поэтов», куда вошли наиболее известные и часто цитируемые строки танских и сунских поэтов, стала в старом Китае поэтическим бестселлером № 1, выдержавшим великое множество переизданий.

В эпоху Мин, ученый по имени Ван Сян решил расширить содержание популярного издания и добавил в существующий корпус книги наиболее любимые в народе семисловные стихи танских, сунских и даже двух минских авторов (всего 153 названия). В таком виде антология и дошла до наших дней. Она состоит из четырех частей -я — семисловные четверостишия (циянь цзюэцзюй) — насчитывает 94 стихотворения, 2-я — семисловные восьмистишия (циянь люйши) — 49, 3-я — пятисловные четверостишия (уянь цзюэцзюй) — 39, и, наконец, 4-я — пятисловные четверостишия (уянь люйши) — 45. Внутри каждой части стихи размещаются по категориям. Примеры категорий: стихи о начале весны, дворцовые стихи, исторические стихи, стихи о конце весны, стихи о разном, пейзажные стихи и т. д. Самый ранний из авторов антологии — Ван Цзи (585–644) считается поэтом конца Сун — начала Тан. Самый поздний — Чжу Хоуцун (1507–1566) жил в эпоху Мин.

Уместно будет сказать и о проблеме перевода китайского названия антологии. Оно состоит из трех иероглифов: «цянь» — тысяча: «цзя» — дом, семья, суффикс для обозначения человека, занимающегося какой-либо творческой профессией; «шы» — стихи. Ввиду неоднозначности китайского иероглифического текста, допустимы два различающихся по смыслу варианта перевода. Первый — «Тысяча стихотворений для домашнего (или семейного) [чтения]», второй — «Стихи тысячи авторов (поэтов)». В обоих случаях слово «тысяча» должно восприниматься всего лишь как фигура речи, ибо количество стихотворений в окончательном варианте антологии составляет всего 227, а число авторов — 122.

ВАН АНЬШИ (1026–1086)

НАПИСАЛ НА СТЕНЕ ДОМА

Соломой крыт опрятный дом, сад небольшой цветет, Весь дворик чисто подметен, ухожен огород. Зеленой лентою реки поля окружены. Раскрыты горы, как врата[17], — все дали в них видны.

ВАН ЛИН (1032–1059)

ПРОВОДЫ ВЕСНЫ

Третья луна[18]. Опадают цветы, чтобы цвести через год. Днем у карниза летают стрижи, летний водя хоровод. Лишь безутешна кукушка[19] в ночи: плачет и плачет она, Верить не хочет, что в этом году не возвратится весна.

ЧЭНХАО (1032–1082)

ВНЕЗАПНО НАПИСАЛ ВЕСЕННИМ ДНЕМ

К полудню облака редки на легком ветерке. Среди цветов, аллеей ив я выхожу к реке. Неведом людям тот восторг, что сердце мне объял, — Резвится, скажут, как юнец, что школу прогулял!

НАПИСАЛ В МОНАСТЫРЕ ХУАЙНАНЬСЫ[20]

На север с юга путник брел, уныньем обуян… Кувшинки ветер разметал — пустынен Чуский Цзян[21] Но нет, «гостям осенним»[22] вслед даосу[23] слез не лить! Он лишь с горой вечерней грусть решился разделить…

НАПИСАЛ, ГУЛЯЯ ЗА ГОРОДОМ (ЭКСПРОМТ)

Время бродить в зеленых лугах, вдыхать аромат цветов. Повсюду весна, и нежен вдали гор лазурный покров. Аллею ив я прошел насквозь, красны в траве лепестки. На камень замшелый передохнуть присел у быстрой реки. Слова ни к чему, убедит вполне меня и чарка вина. Боюсь, облетят цветы на ветру — до срока уйдет весна. «Чисто и ясно». Только в Цинмин[24] погода бывает такой! Бреду я куда глаза глядят, забыв дорогу домой…

СУ ШИ (1037–1101)

ВЕСЕННЯЯ НОЧЬ

Дороже груды золотых[25] весенней ночи миг: Благоуханье льют цветы, закрыла лик луна[26]. С террасы[27] слышен флейты[28] звук: напев печально тих… Вокруг качелей[29] на дворе сгустилась ночь темна.

ВЫПИЛИ ВИНА НА СИХУ[30], КОГДА ПРОЯСНИЛОСЬ ПОСЛЕ ДОЖДЯ

Когда на небе тучки ни одной, искрятся волны в солнечных лучах, А мелкий дождь повиснет пеленой — чудесный вид откроется в горах. И Западное Озеро сравнить хотел бы я с красавицей Си Ши. Та и нахмурившись могла пленить — все красоте обличья хороши!

ЧЖАН ЛЭЙ (1052–1112)

ЛЕТНИЙ ДЕНЬ

В селе приречном долгим летом неспешно каждый день проходит. Вот ласточки под стрехой крыши уж первых птенчиков выводят; И бабочка, в ветвях танцуя, на солнце крылья согревает, Паук в ажурной паутине всё нить за нитью прибавляет. А ночью лунный свет приходит сквозь шторы редкие к постели; Ручей к подушке одинокой несет прерывистые трели… Я стар уже — виски мне время посеребрило чистым снегом, Прожить бы жизнь свою сначала здесь рыбаком иль дровосеком!

ЛУ МЭЙПО (эпоха Сун)

СНЕГ И ЦВЕТУЩАЯ СЛИВА (I)[31]

Спорят весной снег и слива в цвету, — сдаться никто не готов. Кисть отложил литератор, устав от философских трудов. Слива проигрывает в чистоте: снег на три фэня белей, Снег же уступит на целый дуань[32] благоуханию мэй!

СНЕГ И ЦВЕТУЩАЯ СЛИВА (II)

Мэй цветет, но снега нет — не проявлен дух; Выпал снег, но нет стихов — разум к чувству глух. На закате стих рожден, снегом высь полна, Мэй в цвету, и лишь теперь всё это — весна!

ЛЭЙ ЧЖЭНЬ (эпоха Южная Сун)

ВЕЧЕР В ДЕРЕВНЕ

Травою заросли пруды, водой озера полны, И солнце катится с горы в холодные их волны. Мальчишка пятками вола к деревне погоняет И без мотива — тра-ла-ла — на дудочке играет…

ЧЖЭН ХУЭЙ (эпоха Южная Сун)

НАПИСАЛ НА СТЕНЕ ПОСТОЯЛОГО ДВОРА[33]

Чайные розы в их сладостном сне стужей смущает весна. Под зимородковой кровлей[34] ворот ласточек щебет утих. Сломана шпилька… Погас огонек красной свечи[35] у окна, Сколько ж еще по дороге в Чаншань[36] будет ночлегов в пути?

ЯН ВАНЬЛИ (1127–1206)

ПРОБУЖДЕНИЕ В НАЧАЛЕ ЛЕТА

Из сливы брызнул кислый сок, мне зубы оросив. Зеленой тенью на окне банана лист красив. Уж день давно, а я лишь встал, и в голове — туман. Слежу, как ловит с ивы пух соседский мальчуган.

ДАЙ МИНЬ (эпоха Южная Сун)

В НАЧАЛЕ ЛЕТА ГУЛЯЮ ПО ПАРКУ ЧЖАНЪЮАНЬ

Малютка-утенок по пруду плывет — то мель под ним, то глубина. Настала пора «созревания слив»[37]: то солнце, то дождь проливной. Из Парка Восточного[38] в Западный Парк, бреду, взяв остатки вина, И, дочиста с ветки одной обобрав, плоды мушмулы золотой…

Е ЦАЙ (эпоха Южная Суп)

УВИДЕЛ И НАПИСАЛ В КОНЦЕ ВЕСНЫ

Порхают-снуют[39] под стрехой воробьи, — скользит по столешнице тень. Кружится-летит тополиный пушок, — вся тушечница им полна. Сижу у окошка[40] и книгу «Чжоу И»[41] читаю напрасно весь день, Не ведая, как исчисляется срок, в который уходит весна…

ПРЕПОДОБНЫЙ ЧЖИНАНЬ (эпоха Южная Сун)

БЕЗ НАЗВАНИЯ

К корням раскидистой ветлы я привязал челнок. Взяв посох, медленно иду по мосту на восток. «Цветущих абрикосов дождь»[42] полил — я весь промок. Но мне лица не застудил весенний ветерок.

ЦАО БИНЬ (эпоха Южная Сун)

КОНЕЦ ВЕСНЫ

За воротами города больше никто не расспросит тебя о цветах, Зелень листьев становится гуще, плотней, заслоняя далекий простор. Нынче иволги желтой весенний напев не услышишь в окрестных лесах, Но зато из высокой травы у пруда лягушачий доносится хор.

ЧЖУ СИ (1130–1200)

ЦВЕТЕТ ГРАНАТ

Граната цветенье средь пятой луны[43] глаза застилающий свет… Я первые завязи между ветвей в положенный срок увидал. Досадно, что ныне здесь, кроме моей, колясок чиновничьих нет. На травы зеленые дождь лепестков пролился, волнующе ал!

ДАЙ ФУГУ (1168–1248)

ЛУННОЙ НОЧЬЮ В ЛОДКЕ

Лунным светом полно всё вокруг… Словно по небу лодка плывет… Воздух осени свеж и упруг… Без изъяна гладь яшмовых вод… Рифмы тонут, всплывают в тиши… Тень от мачты на лодку легла… Нарушает забвенье души только плеск кормового весла… С неба льдинкой скатилась звезда, в изумрудные глуби упав. Горько кличет гусей череда… Шепчет ветер у высохших трав… Огоньков фонарей, точно звезд, где рыбацкий под берегом стан… Ниже клонится сломанный мост от росы, что роняет платан[44]

Юлия Могилевер{28}

НАТАН АЛЬТЕРМАН (1910 — 1970)

НОЧЬ (БАЛЛАДА)

Ночью, ночью ветер крепчает, ночью буря деревья качает, ночью в небе звезда блестит. Спи, засыпай и свечу погаси, спи, усни и свечу погаси. Ночь, ночь, темная ночь. Спи, засыпай и свечу погаси. Ночью, ночью скорее усни, ночью, ночью глаза ты сомкни, лишь три всадника ночью не спят, рыцари эти к тебе спешат. Спи, усни, к тебе спешат. Ночь, ночь, темная ночь. Рыцари эти к тебе спешат. Ночью один от клинка не уйдет, пуля шальная второго найдет, ну а третий в темную ночь коня повернул и скачет прочь, забыл тебя он и скачет прочь. Ночь, ночь, темная ночь. Тебя позабыл он и скачет прочь. Ночью, ночью ветер крепчает, ночью буря деревья качает, ты всё ждешь, но кругом темнота. Спи, засыпай, ведь дорога пуста, спи, усни, ведь дорога пуста. Ночь, ночь, темная ночь. Спи, засыпай, ведь дорога пуста.

БУЛЬВАР ПОД ДОЖДЕМ

Очерчен дождя серебрящейся строчкой, мой город причесан, умыт и смущен. Иду я гулять со смеющейся дочкой и вижу, что мир будто снова рожден. Витрина в холодном раздумье застыла — рубеж, за который никто не шагнет, и шум городской застывает уныло на этом пороге, прозрачном, как лед. Металл, что в печи как вода закипает, кузнец наших дней, раб или божество? Вот камень, который не плачет, родная, не видел никто еще слезы его. Как створки ворот, переулки пред нами, идем, отраженные в окнах слегка, и кажется, ночь — как река между днями, огни городов на ее берегах. Нам, может, покажет бульвар ненароком последний свой дом у черты городской, там небо синеет вдали одиноко и мальчик играет мячом сам с собой. Очерчен дождя серебрящейся строчкой, шуми же, бульвар, голоси, зеленей! Господь, посмотри: со смеющейся дочкой по улице главной проходим твоей!

ЛЕА ГОЛЬДБЕРГ (1911–1970)

ИЗ ПЕСЕН СТРАНЫ МОЕЙ ЛЮБВИ

Моя Родина, ты всех стран бедней, без короны король, королева без дома. Только раз в году весна на семь дней, остальное — дожди и громы. Но семь дней в году на цветах роса, но семь дней в году окна настежь в сад, но семь дней в году светятся глаза, и все оборванцы на солнце стоят, их бледные лица в улыбке дрожат и смехом звенят голоса. Моя Родина, ты всех стран бедней, королева без дома, король без короны, только раз в году праздник на семь дней, остальное — голод и стоны. Но семь дней в году свечи зажжены, но семь дней в году столы яств полны, но семь дней в году так сердца нежны, и нищие чинно в молитве стоят, все невесты вокруг, женихи все подряд, и все оборванцы равны. Моя жалкая, ты горька и бедна, без короны король, королева без дома. Только раз хвала о тебе слышна, а всегда — клевета и погромы. Потому в каждый я загляну уголок, в каждый дом, в каждый сад и на каждый порог. Я с развалин твоих подберу уголек, чтоб его сохранить на прощанье, и по странам и весям пойду без дорог я с шарманкой на весь мне отпущенный срок петь твоей нищеты сиянье.

Антон Нестеров {29}

ЭЗРА ПАУНД (1885–1972)

АЛХИМИК

Заклинание для трансмутации металлов Саиль де Клаустра, Аэлис, Азалаис, Уходящие дальше и дальше в прозрачность рощи; Покуда голоса ваши продолжаются в кронах Райских лиственниц — шелестом, Саиль де Клаустра, Аэлис, Азалаис, Раймона, Тиборс, Беренгьера, В темном мерцанье небес, Под ночи покровом, разодранным криком павлина, Принесите шафраном одетую раковину, Принесите красное золото кленов, Свет, которым сияют березы по осени Миральс, Цимбелинс, Аудиарда, Храните огонь наш. Элайн, Тиреида, Алкмена, В серебре, шуршащем спелой пшеницей, Аградива, Аньес, Арденса, От озера, чья вода, цвета сливы, застыла покоем, От расплавленных красок вод Принесите сожженную суть огня Брисеида, Линор, Лоиса, От распахнутых пустошей и олив, От тополей, плачущих янтарем, Осыпаясь ночными факелами рыбаков, Храните огонь наш. О донна, пламенем солнца, листом тополиным, светом янтарным, Госпожа, дочь солнца, стволинка прямая, серебро листьев, свет желтизны янтаря, Госпожа, дар Бога, дар света, дар янтаря, что от солнца, Дай металлу сиянье. Аньес из Рошшуара, Арденса, Амелис, От силы, что гонит траву в рост, От белизны, что в семени жива, От весеннего жара почек, От меди листвы осенней, От бронзы кленов, от сока ветвей древесных; Линор, Иоанна, Лоиса, Шевелением плавников, Форелью, спящей в воде зеленисто-серой; Ванна, Мандетта, Виера, Алодетта, Пикарда, Мануэла От жарко-красного свечения меди, Изольда, Идона, легкое трепетание листьев, Вирна, Жослин, отважные духом, Зеркалом меди сгорающей, О Кипарисов Царица, Из Эреба, простершегося внизу, Дыхания, что колышется ниже нашего мира: Из Эреба, из плоской пустыни воздушной, пустыни, что ниже мира, из бурого, цвета палой листвы, бесцветья Принесите прохладу нездешнюю. Элайн, Тиреида, Алкмена, Закрепите металл! Пусть маны совлекут личины ужасные, будто одежды, совлекут тела свои водяные, пройдя сквозь огонь. Да облекутся они в молочно-белое тело агата. Да извлекут они из металла костяк его ветхий. Сельваджа, Гвискарда, Мандетта, Излейтесь дождем золотым на воду. Лазурью и хлопьями серебра этой воды, Алкиона, Фаэтона, Алкмена, Серебра бледность, тусклый светильник Латоны, — Сим, от росы злобных происков Охраняйте алембик. Элайн, Тиреида, Аллодетта, Закрепите металл.

СЮЖЕТ ДЛЯ ПЬЕСЫ (Метерлинк)

Амор, к смерти меня ведущий, Госпожа моя, Стволинка Ивовая, ведущая к свету (извилист путь через сумрак лесной), она меня покидает, чтобы открылось — так расступаются скалы: пустота и утрата, а потом вдруг — солнце, моря сапфир, изумруд травы — и это белое в синеве небесной

ИЗ НАБРОСКОВ ДЛЯ ПОЗДНИХ «CANTOS»

Я пытался написать Рай Не шевелись Пусть про Рай шепчет ветер Пусть простят меня боги за свершенное мной Те кого я любил пусть простят если смогут

ЛОУРЕНС ФЕРЛИНГЕТТИ (р. 1919)

Послушай как бормочет море сын мой То рыба в нас живущая внимает внимает протяжному медлительному «Ом» всех океанов чтобы вторить эхом

ЛУИЗА ГЛЮК (р. 1943)

ГАДЮЧЬЯ ЗЕМЛЯ

Рыбьи кости приплыли к нам по волнам, от пролива, где мыс Гаттерас. И иные знамения были залогом: Смерть крадется за нами, скользит по воде, крадется По суше — в роще сосновой Струенье гадюки, блеснувшей по мху, Будто сгусток отравы, разлившейся в воздухе. Рожденье, не смерть — вот горчайшая из потерь. Я-то знаю: я в тех краях оставила кожу.

ДЖО ГРИН (р. 1948)

ЛЮБОВЬ К ДИНОЗАВРАМ

Умирающий друг в постели листает «Парк Юрского периода». А мне — мне хочется закричать: «Какого черта! Ведь ты умираешь! Тебе бы — читать молитвы, Тебе…» — Знаешь, всегда любил динозавриков, — бормочет он, засыпая, пальцем зажав страницу.

ПИСЬМО ОТ ПСА, ИЗ-ПОД ОСАЖДЕННОЙ ТРОИ

Дорогая Пенелопа, здесь вечно дует. Девять лет в палатке на берегу! Улисс говорит, они знают, что делают. Ну конечно же. Уже верю. Девять лет — и чего ради? Хотя… им девять лет — не срок… Девять лет — почти вся собачья жизнь! Я устал. И не спрашивай о богах: всему есть пределы… Хотя… Про богов ты знаешь не хуже меня. О щенках мне известно, жаль, что сказала не ты… Сама понимаешь: она поделилась со мной этой вестью. Ну да это неважно. Просто… Увези их с Итаки. Когда ты прочтешь эти строки, меня уже не будет. Мне осталось… года четыре? Я уйду туда, где нет людей. Нет богов. Разве что… кролики?

СТЕЙН МЕРЕН (р. 1935)

Я держу в ладонях твое лицо как ты удерживаешь сердце мое своею нежностью как все вещи в мире держат что-то еще и обретают в чем-то поддержку Как море поднимает камень со дна и к берегу выносит как деревья держат плоды к приходу осени как шар земной удержан тяготеньем в мирозданье Так что-то держит нас обоих и наверх нас поднимает где тайна на ладони держит тайну

ГЕРАКЛИТ

Прислушайся. Мне стал невыносим любой Из способов мышления. Как маятник над бездной, Раскачивается мысль в моем сознанье. Всё повторится. Всё исчезнет — чтобы вновь возникнуть. Все эти храмы — миражи, не больше. История — разбитая купель, и если к ней склониться, различишь на дне ее — страх смерти. Изменчивы, как дым, мы невесомей света — но принадлежим земле и мраку. И я учу, отчетливо и ясно, — так учит смерть. Ученье таково: мы — порожденье космоса. За элементом элемент, мы — только буквы, знаки языка, часть текста, что говорит с последней ясностью: смертельной простотой. И человек — играющий ребенок. Божественная искра, осколок звездной катастрофы, горит в его груди — гаснущий огонь вселенной, что стремится к смерти. На перекрестке всех времен и всех путей, окружены огнями… Над поверхностью вод проносится ветер — воплощение грез воды, на ветру трепещет пламя — воплощение грез ветра, из пламени рождается земля — воплощение грез пламени, по земле бегут потоки вод — воплощение грез земли. А пониманье — лишь осколок света, отблеск звезды погибшей. И когда ты ищешь меру всему, что есть, — блуждаешь в миражах, что возникают из твоих противоречий, дыханья жизни и дыханья смерти, из ускользающей мечты… Но есть и вечность. Вы говорите, я пою хвалу войне? О нет. Но мне известна горечь мира. Звездный огонь и молнии удар способны обратить кусок руды в сиянье стали, блеск клинка. Деревья на ветру поют. Философ познает песни смысл. Так боль дает побег. Охваченная пламенем конюшня, и лошади, привязанные в стойле: сознанье наше. Осознанье боли. Я обозрел всё: землю, ветер, воды, — и вдаль направил взгляд, чтобы увидеть, наконец, что этот мир, стремящийся порвать иллюзию, — не более, чем тень: и станет прахом, пеплом от костра, покуда ждет Неведомого Бога.

ПОЛ-ХЕЛЬГЕ ХАУГЕН (р. 1945)

(В НОВОМ ГОРОДКЕ)

всего-то надо было — лишь знак потому-то и по сей день верю — есть еще жизнь и надежда: всплеск тепла у приоткрытой двери когда входят в дом или выходят

(В ГОРОДЕ С ПОЛУМИЛЛИОННЫМ НАСЕЛЕНИЕМ)

встречаем друг друга на улицах из года в год, — годы плывут над асфальтом сколько их уже: два? или десять? шелестом вторящих ветру проплывая в пыли или по-над талым весенним снегом мы проходим — не мимо а сквозь, сквозь друг друга сквозь немоту этой кристально ясной холодной воды

ЮН ФОССЕ (р. 1959)

облака белы псина — лает, лает белые тропинки псина — цветом рыжа морда — в белых пятнах псина себе лает небеса синеют облака плывут белые по небу есть и посерее, есть — черны, как тучи а тропинки белы

ЭВА-СТИНА БЮГМЕСТАР (р. 1967)

Божий дар не высветлит сердце, — только облик твой — так истончится, что проглядывать станет кусок плоти, тот, который — будто в лихорадке бьется, и нет ему покоя. А по берегу гуляет ветер, ветер сильный, что сердца смягчает, и глаза от ветра — слезятся.
Когда-то ты скользила по волне… Куда — не вспомнить… Память волн осталась. Брошенная лодка на незнакомом берегу. Час ночной покоя для странников: деревья замерли и камни — в ожиданье.

Александра Петрова{30}

УИЛЬЯМ ДАНБАР (ок.1460–1530)

СТИХИ О ЖИЗНИ ПРИ ДВОРЕ

[Послание королю] О Господи, пошли мне сил! Мне белый свет уже не мил, Извелся я от злых страданий, Любовь и радость позабыл: Терзает боль в пустом кармане. Стихи начну ли сочинять — Не знаю даже, как начать, Нет слов, и голова в тумане, И падает из рук тетрадь. Ох, как свербит в пустом кармане! Бывало, я плясал и пел И веселился как хотел, Не знал тоски и воздыханий. А ныне слезы мой удел От страшной пустоты в кармане. Тот, у кого набит карман, С утра пораньше сыт и пьян. А я бегу таких компаний — Я, мол, пощусь, — каков обман! Ох, горюшко в пустом кармане! Что за карманы у меня! В них деньги не живут и дня — Бегут, как черти от литаний. Мелькнут, укатятся, звеня, — И снова пустота в кармане. Я размышляю день и ночь: Какой бы лекарь мог помочь, Где капель взять и растираний, Чтоб эту немочь превозмочь, Засевшую в пустом кармане? Вы, государь, тот врач благой, Кому недуг поддастся мой, У вас в руках предмет желаний — Лекарство от болезни злой, От пустоты в моем кармане.
[Жалоба королеве на хранителя ее гардероба Джеймса Дога, который, вопреки королевскому распоряжению, отказался выдать Данбару камзол] Пожалованный получить камзол, Пришел я смиренно, не чуя зол, Но Дога уговорить не смог. Презлющая псина этот Дог! Не видеть Вашего мне даянья — Свирепый страж хранит одеянья, Он не пустил меня на порог. Презлющая псина этот Дог! При мне приказ был и Ваша печать, — Он же лаять давай и рычать. Пустился я в бегство, не чуя ног. Презлющая псина этот Дог! Еще бы немного, и мне пропасть — На меня, как на зайца, оскалил он пасть. Как волкодав, силен и жесток, Презлющая псина этот Дог! От кого б гардероб Ваш он не устерег? И султан турецкий, и Гог-Магог От него побежали бы наутек — Презлющая псина этот Дог! Зачем же страшилище это в чести? Не лучше ль болонку Вам завести? Свирепость такая — большой порок. Презлющая псина этот Дог!
[На того же Джеймса Дога, когда он угодил Данбару] Вас, государыня, молю За друга, коего люблю, Кто ваши платья чистит щеткой. Наш Дог не дог, он агнец кроткий. Коль я в стихах его задел, Обидеть, право, не хотел — Так, пошутил прямой наводкой. Какой он дог, он агнец кроткий! В порядке Ваши сундуки, Подать, принять ему с руки, Поздравлю Вас с такой находкой. Не дог он вовсе, агнец кроткий. Всегда покорен он жене, Себя позволив по спине Лупить сапожною колодкой. Какой он дог, он агнец кроткий! Ему супруга дорога, Он носит с гордостью рога. (А я б такую бабу — плеткой!) Не дог он вовсе, агнец кроткий. Пусть небеса его хранят, Пусть принцы милостью дарят, Пусть мир пребудет с ним, сироткой. Ведь он не дог, он агнец кроткий.

РОБЕРТ ФЕРГЮССОН (1750–1774)

ОТ ДЖ. С. МИСТЕРУ РОБЕРТУ ФЕРГЮССОНУ

Не Аллан ли из гроба встал — Поэт, что некогда блистал, Что среди нашего взрастал Чертополоха? Нет, это Роберт засвистал, И ведь неплохо! По нраву мне, приятель, твой Напев веселый и живой! Тебе дан норов боевой И дар поэта, — Сам англичашка чумовой Признает это. В Эдине был я, когда там Шел несусветный тарарам: Монарха полагалось нам Справлять рожденье. Был прав ты, сей воспев бедлам Без снисхожденья. Пусть наша Скоттия сполна Тебе даст всё, что дать вольна, Всё, что в полях растит она, Пусть будет в миске! (Поэту ведь еда нужна И вдоволь виски.) Но ты, небось, не ставишь в грош Земные блага, и негож Тебе мой тост — ведь ты поешь В мечтах о славе. Ты лавров требуешь и ждешь? В своем ты праве. Ведь песнь твоя всегда звонка, Легка задорная строка, От отрока до старика Всегда и все мы Твердим, сойдясь у камелька, Твои поэмы. Когда придется мне опять Зимой в Эдине побывать, Мы станем пить да наливать С тобою вместе И свежих устриц поедать — Всё честь по чести! А коль тебя, наоборот, Судьба в наш Бервик занесет, Поэта берег Твида ждет, А также рыбка — Лосось наш, коего народ Здесь любит шибко. А как пойдут с парнями в пляс Девчонки наши напоказ, Ты оторвать не сможешь глаз От милых лиц их — Таких красоток, как у нас Нет и в столицах! Как станут юбками мести, Грудями белыми трясти, Ногами кренделя плести, Вертясь с поклоном! Чепцы вот только, уж прости, — На страх воронам. Я сам стихов не шлю в печать, Хотя не прочь бы и начать, Тебе ж никак нельзя молчать, — Моя бы воля, Я день и ночь готов ворчать: Пиши поболе! А я не крикну Музе: «стой!», Неприхотливый, холостой, Не жажду роскоши пустой — Ведь я не барин. Поэт в душе я, но простой Шотландский парень.

УИЛЬЯМ ТОПАЗ МАКГОНАГОЛЛ (1825 или 1830–1902)

ОБ ОДНОМ ПРИКЛЮЧЕНИИ КОРОЛЯ ИАКОВА ПЯТОГО ШОТЛАНДСКОГО

Король наш Джеймс Пятый любил гулять переодетый, И однажды вышел неприятный сурприз через это. У Креймондского моста на него напали цыгане в количестве пяти штук, И королю пришлось отбиваться, не выпуская меча из рук. А поблизости случилось быть одному бедняку, Который молотил зерно на току, И, увидев, что пятеро на одного напали, Он бросился на них, размахивая цепом, и цыгане в страхе бежали. И он сказал королю: «Ну как, целы, ваша милость? У вас лицо в крови, надо, чтоб вы умылись. Эти цыгане — сущие отщепенцы. Пошли в сарай, я вам солью и дам полотенце». Король, видя, что это человек порядочный и не плут, Умылся и сказал: «Любезный, как тебя зовут?» И тот ответил: «Сударь, Джон Ховисон мое имя, Я работник на Брейхедской ферме, кормлюсь трудами своими». «Проводи-ка меня до Эдинбурга, нашей столицы, Ибо я хорошим самочувствием не могу похвалиться. А если у тебя есть какое желание, Исполнить его я даю обещание». Джон сказал: «Я желаю, любезный гость, Получить Брейхедскую ферму в собственность. Но поведайте мне, кто вы такой будете и отколь?» «Я хозяин Баллингифа, — ответил король. — Явись во дворец в ближайшее воскресенье. Чтоб за свой благородный поступок получить награжденье. И не сумневайся, я сдержу уговор, А ты заодно повидаешь королевский двор». В воскресенье Джон нарядился как мог, Явился в столицу на дворцовый порог И спросил хозяина Баллингифа, на что его сразу Допустили войти согласно приказу. И тут Джона радость охватила всего, Когда он увидел своего знакомого, А тот взял его под руку и повел по покоям богатым, Как будто Джон был его родным братом. «А хочешь, — король говорит, — увидеть короля Иакова?» «Как не хотеть, да ведь много народу всякого Расхаживает тут во дворце, А кто из них король, не написано на лице». «Узнать короля, — сказал король, — ни один простак не преминет, Потому как все обнажат головы, а король своей шляпы не снимет». И он привел Джона в парадную залу, Где толпились всякие герцоги, бароны и адмиралы. Джон в смущении по сторонам озирался, Потому что увидеть короля и хотел, и боялся, И вдруг заметил, что все сняли шляпы, и только его спутник не обнажил головы, И радостно закричал: «Ой, так это же вы!» А король сказал: «Джон, Брейхедская ферма — твоя, С уговором, что ежели еще когда забреду туда я, Ты снова подашь мне умыться, как встарь». И Джон ответил: «С превеликой радостью, государь».

О ВЕРНОЙ СОБАЧКЕ ФИДЕЛЬКЕ

Один человек скакал верхом, по своим делам поспешая, А следом бежала его собачка Фиделька небольшая. Он обращался к ней с ласковым словом время от времени, А она то отставала, то держалась у стремени. Ровной рысью бежала его добрая кобыла, А стояла жара, потому как дело летом было. Дорога была длинна, и часы за часами бежали, И вот наконец все трое ужасно устали. Лошадь стала спотыкаться и вся вспотела, И Фиделька выбилась из сил и отдохнуть захотела. Она легла на землю и жалобно заскулила, И хозяину пришлось остановиться, хоть его это злило. Он спешился и привязал лошадь к дереву, И она стала спокойно щипать траву, А хозяин мешок с золотом от седла отвязал, Положил на землю и Фидельке сторожить приказал. Сам же он улегся, укрывшись плащом, И вскорости захрапел, не думая ни о чем, А собачка прикорнула рядышком скромно, И ее охватила дремота из-за усталости огромной. Но заснуть как следует не удавалось ей долго, Ибо она не забывала своего долга И временами вскакивала и бегала с громким лаем Вокруг мешка с золотом, что ею был охраняем. Время шло, а хозяин и не думал просыпаться, И Фиделька стала беспокоиться и волноваться, И стала, повизгивая, лизать хозяину нос и щеки его, Чтобы он пробудился от сна глубокого, Потому что верная собачка, чье сердце не знало фальши, Понимала, что им пора ехать дальше. Наконец она громко залаяла от волнения, И хозяин проснулся в беспокойстве и огорчении. Он заторопился и вскочил на кобылу Погоняя ее вперед что есть силы, Но Фиделька, несмотря на его крики и повелительные жесты, Нипочем не хотела уходить с этого места. Она тревожно лаяла и металась, То догоняла лошадь, то назад возвращалась, И хозяин ужасно рассердился И решил, что разум у собаки помутился. Фиделька пребывала в большой тревоге, А хозяин поскакал вперед по дороге, И собака его с трудом догнала, Когда он остановился у ручья, чтобы лошадь воды попила. Фиделька звонко лаяла, а хозяин думал: ну и дела! Похоже, собачонка полностью спятила. — И тут она помчалась назад, непонятной силой влекома, А он окончательно решил, что у нее не все дома. Он выхватил пистолет, и окрестность шумом выстрела огласилась, Бедная собака бездыханной на землю свалилась, А хозяин, лишась настроения беззаботного, Поскакал дальше, печалясь о потере полезного животного. Но отъехав недалеко, он внезапно остановился, Потому что вдруг мешка с золотом хватился, Каковой мешок неизвестно куда девался, То ли упал по дороге, то ли на месте привала остался. И он погнал лошадь назад в бешеной скачке, Тяжко вздыхая об участи бедной собачки, И, глядя на краснеющие на земле кровавые пятна, Горевал о потере своей невозвратной. И раскаянье впилось ему в сердце тысячью жал, Когда он увидел, что мешок с золотом лежит где лежал, А рядом простерт бездыханный собачий труп, И понял хозяин, как его злой поступок был глуп. И он приторочил мешок к седлу и поехал, торопясь к сроку, Оплакивая Фидельку, чью жизнь оборвал так жестоко. А эта печальная история нам наука, Ибо всем надо исполнять свой долг, как эта благородная сука.

ОСТИН ДОБСОН (1840–1921)

ДРУЖЕСКОЕ ПОСЛАНИЕ ЭСКВАЙРУ, ПРИ ВРУЧЕНИИ ЕМУ ЖИЗНЕОПИСАНИЯ УИЛЬЯМА ХОГАРТА

Любезный друг! — конечно, надо Для вас рондо иль хоть балладу Состряпать бы, но на сей раз Мне образцом стал «гудибрас». И впрямь — к чему нам выкрутасы? Писал размером «гудибраса» Джон Гей покойный — значит, мне Годится тоже он вполне. А вы, я знаю, влюблены В тот век — и памяти верны Его роскошества и блеска, Безумств, дурачества, бурлеска, Дуэлей, париков, памфлетов, Педантов и плохих поэтов, Фарфора «челси», паланкинов, Азартных игр и кринолинов. В те дни писатели, как овцы, Ножу издателя-торговца — Ох, эти Тонсоны и Кёрллы! — Смиренно подставляли горло; Дик Сэвидж, нагрузясь в пивной Дремать шел, как к себе домой, Под ковент-гарденские своды В компании шального сброда; А даму модную, бывало, Не раз Аврора заставала За ломбером иль фараоном, — Супруг же, шляясь по притонам, Налившись до краев кларетом, Домой являлся лишь с рассветом, Чтоб праведным забыться сном, — Вот образцовый светский дом! Но сколько вкуса в их нарядах! Как весело на маскарадах! Как полон театральный зал! Великий Гаррик там блистал — Сегодня он преступный Ричард, А завтра в паре с миссис Притчард Макбета нам изобразит, И желчный Сэмми Фут сострит, А Чарли Черчилль восхитится… Но полно! Иль длиной сравниться Придется повести моей С известным списком кораблей. Вот книга вам. Ее герой Нарисовал сей век шальной — Кутил, и щеголей, и дам, Тюрьму, театр, балет, Бедлам, И проповедников, и слуг, Развратников и потаскух, Повес, бездельников, банкротов, И юных дев, и тощих скоттов, И выборы, и модный брак, Судейских, шарлатанов, скряг, Ханжей напыщенных и своден, Старух, красавиц и уродин… Как в зеркале нам показал Свой век сей новый Ювенал. Но жаль: герою, как назло, С биографом не повезло.

СТИВЕН ВИНСЕНТ БЕНЕ (1898–1943)

ПАПА АЛЕКСАНДР БОРДЖИА УГОЩАЕТ ОБЕДОМ КАРДИНАЛА КАПУАНСКОГО

Вот и павлин! Каков! Не правда ль, наслаждение для глаз Его окрас? — Игра оттенков, глубина тонов И переливы зелени, — а хвост Как блещет золотом! Здесь нужен тост! Отменный раритет Такой павлин — и надо в вашу честь Его доесть. Я рад, что вы почтили мой обед, Вы в курии моей — бесценный лал! Но что я вижу — пуст у вас бокал! Венеции стекло Вам нравится? (Куда ты смотришь, эй, — Скорей налей!) Как женственно, изящно и тепло! Я сам в душе артист — да не судьба… Ну, пейте же! Te deum lau… Ба! Разбился? Ай-ай-ай! Примета есть, что, значит, был там яд. Пусть говорят! (Чего глядишь, другой бокал подай!) Вы побледнели? Выпьем, в добрый час! «Венера с Марсом», слышал, есть у вас И «Пляшущий сатир» Праксителя? Я отдал бы всю власть Хотя б за часть Сокровищ ваших, древность — мой кумир. Что за восторг — шедеврами владеть! Вы вздрогнули? Неловко вам сидеть? (Подушку, дуралей!) Угодно ль фруктов? Персики, как мед, И дивный плод Граната, что девичьих губ алей! И хоть купцы дерут за них вдвойне — Для гостя ничего не жалко мне. Позвольте, я сейчас Разрежу эту грушу пополам — Вот это вам! Болтают, что отравлены у нас Ножи — и яд с одной лишь стороны. Вы в это верить, право, не должны, Хотя, по правде, что ж, Оно удобно было бы, когда В деньгах нужда — Наследство, глядь, к рукам и приберешь, Хе-хе! Но вам не по себе, гляжу? Пора домой? Позвольте, провожу. Вот вам мое кольцо, Целуйте! Впредь прошу не забывать, (Скорей подать Носилки монсиньора на крыльцо!) Всегда для вас открыт мой скромный дом, До новых встреч за молодым вином! Прощайте, кардинал! (Домой доставить — и без суеты!) А, это ты, Лукреция! Что, собралась на бал? (Едва ли доживет он до утра.) Ну-с! Папочку поцеловать пора!

РОБЕР ДЕ МОНТЕСКЬЮ-ФЕЗАНСАК (1855–1921)

МЕЖДУ СОБАКОЙ И ВОЛКОМ

Teneo lupum auribus

Кто таится там в углу В сумеречный час несмелый, Когда трели Филомелы Оглашают лес Сен-Клу? Кто в мои стучится двери — Верный пес иль хищный волк? Ведь в проказах знают толк Эти басенные звери. Это Аргус твой, Улисс? Иль собака Ламартина? Иль торчит из-за кулис Волчья жесткая щетина? Анжелика ты? Азор? Как зовут тебя, приятель? Ты На-ву-хо-до-но-сор? Или Фенрис, волк-вещатель? Кастор? Нестор? Или ты Песик Жана де Нивеля, Скачущий из темноты В голове, пустой от хмеля? Или бархатный волчок, Что в лучах туманной Фебы, Как уснули все эфебы, Греет нежность милых щек? Может, ты гонитель Красной Шапочки, разбойник злой, Обесславленный хулой В детской сказочке ужасной? Лафонтеновский злодей, Что куражится до срока, Ужас агнцев и людей, — Или пес святого Рока? Может, в песенке простой О тебе поют пастушки: «Не ходите в лес густой — Волки бродят у опушки»? Посылка Пес и волк, ты плач и смех, Враг и друг, слеза с улыбкой. Серебрится серый мех В этой сумрачности зыбкой. В час когда и свет, и мрак Нераздельно вместе слиты, Ты мой друг и ты мой враг, Ты угроза и защита. Пес! — когда звезда, лучась, Ищет лунного осколка, В пасторальный этот час Защити меня от волка!

Ирина Полякова-Севостьянова{31}

РУБЕН ДАРИО (1867–1916)

РАКОВИНА

Посвящается Антонио Мачадо

Я раковину эту нашел в песке у моря. Вся чудной позолотой и жемчугом сверкала. Ее Европа дивной рукой своей ласкала, Мчась на быке небесном, с волной крутой в раздоре. К губам ее поднес я — полился звук, и вскоре Увидел я, как эхо зарею распускалось. А чуть приблизил к уху — о кладе в синих скалах Поведала мне сотни таинственных историй. Так соль я собираю из горьких вздохов ветра, Что аргонавтов бросил в далекий путь по свету, Дарил Язону звезды в его прекрасном сне. И я волнам внимаю, их тайному биенью, И ветру, что приносит волшебное волненье (Та раковина сердце напоминает мне).

ПЕСНЯ НАДЕЖДЫ

Вороньё в синем небе — грязно-черные стаи. И в дыханье столетья страх чумы нарастает. Далеко на Востоке смерть трудиться устала. Апокалипсис грянул? Народился Антихрист? К чудесам и знаменьям взоры все обратились. В возвращеньи Христовом — видят неотвратимость… Боль во чреве планеты столь глубокая зреет, Что мечтатель, парящий высоко в эмпиреях, Разделил с сердцем мира это горькое бремя. От убийц идеалов горе миру осталась. И затворником бездны человечество стало. Грубый молох вражды и войны вырастает. Боже мой, Иисусе! Отчего же ты медлил Протянуть свою руку этим хищникам бедным, Озарить свои флаги солнца отблеском бледным? Он является рано, жизни вечную сущность Открывая безумным и безрадостным душам, Сладость утра забывшим и во мраке заблудшим. Боже мой! Да придешь ты, да грядет твоя слава! Да придешь в звездной дрожи, в катаклизмах кровавых! Мир неси и любовь нам, милосердный и правый! Чтоб, мечтателя видя, бледный конь твой примчался, Божество в необычной песне трубной звучало. В сердце углем остался твой огонь величавый.

ФАЗАН

Золотой фазан встречал меня секретом: — Белый клад твой спрятан в кабинете этом, Смех ее чудесный весь искрится светом. На коврах — фигуры красотой блистали, И с вином столетним ждал бокал хрустальный, Стебли роз французских в вазах из Китая. Дар земли французской… В час перед свиданьем, Там, в уединеньи, в сладком ожиданьи, Свежий аромат свой розы ей отдали. Ужин ждал… Но стрелы грозные взмывали, Целились амуры, с глаз платки срывали, Масленичной ночью, ночью карнавальной! Шелковая маска сброшена невинно, В радостной размолвке был пролог недлинный, Очищенье пил я в сладких этих винах. Что за виноградник — страстные те губы! Легким жгут укусом, поцелуем губят, Как они безумны и как белы зубы! Жгучих губ коснувшись, я вина отведал, Из чудесных пальцев, что нежней рассвета, Брал я землянику и больших креветок… Я в костюм Пьеро был облачен той ночью. Радовался, слыша, как она хохочет. Отчего же горечь душу мою точит? Карнавальной ночи огненная россыпь. И прекрасна гостья в грустных моих грезах. Пламенные очи, губы, словно розы… Для нее в уютном этом кабинете Я — любовник новый, их полно на свете. Странник издалёка, тих и неприметен. Доносилось эхо песен карнавальных, С флердоранжем белым молча расставались Тысячи невинных на ночных бульварах… И когда вино мне песню напевало, За окном, я видел, тучка проплывала, Фебу скрыв волшебным черным покрывалом. …Как-то у любимой я спросил ответа: — Ночь полна печалей — видишь ли ты это? Есть ли она где-то, Королева света? Не Она ль смотрела на меня? Померкнув, Отвечал фазан мне: Был любим безмерно Ты Луной умершей, лишь Луною верной.

АНТОНИО МАЧАДО (1875–1939)

ФАНТАЗИИ АПРЕЛЬСКОЙ НОЧИ

Севилья? Гранада? О лунные танцы! На улицах узких — мятеж мавританский! По темным балконам, по белым ступеням Бегут и вращаются лица и тени… И небо, закрытое дымкой апрельской. Вино молодое сулит мне дорогу. Бокал осушу — и душа моя дрогнет. Все грезы со дна поднимаются, что ли? Апрель, и луна, и вино золотое Псалмы мне поют и любовные песни. Вот правая с левой сошлись стороною; Но чей это призрак бредет под стеною? Плащом прикрывается рыцарь забытый, И меч он повесил, и шляпа пробита… Луна проливает бокал белых грез. Блуждают мечты среди улочек тесных. И тень очарованно бродит за песней, По тем лабиринтам, то шумным, то строгим, Пока не откроются скрытые сроки… Бледнеет луна от таинственных слез. Вот домик знакомый. Привиделось, что ли? Балкон, и жасмины, и белые шторы, Белей сновидений луны снежно-белой… — Сеньора, час пробил. Мне ждать надоело! (Неслышно дуэнья вошла со свечой…) Я — призрак суровый, скажу по секрету. Я — тень, что настойчиво ищет рассвета В ночи, где лишь звезды роскошны без меры. Я — бледный мираж, я — ночная химера, Что трон у луны отбирает мечом! Сеньора, о, как Вы наивно-прекрасны! Звездой одинокой мне видитесь ясно В наплывах рассветных… Вы так молчаливы, Признанье мое Вы отвергли пугливо, Как голос Ваш нежный узнать бы я мог?.. Но… тень возвратилась в свои сновиденья. За нею следит неустанно дуэнья. — Синьора, быть может, во мраке за дверью Есть призрак в засаде. В мой меч Вы поверьте, И лунным лучом заискрится клинок. Манеры старинные Вам непривычны? Лицо под плащом, комплимент лаконичный? А может быть, Вас удивил несказанно Опущенный меч мой и перьев касанье? И сам мой правитель, великий Гасул? О чувствах моих пусть расскажут Вам страстно Шум улочек узких, звук речи арабской… Вы внемлете, стоя в окне мавританском. Мне с бледной луною никак не расстаться, И повесть об этом по свету несу. Расскажет пусть ночь мавританского сада, Где тихо звенит серебром серенада, Где прошлое в окна высокие входит Душистым цветеньем и эхом мелодий… Ночными псалмами белесой луны. Пусть волосы танцем расскажут, ласкаясь, Созвучия снов к небесам отпуская, Безвольные лица под пристальным взглядом, И запах духов из закрытого сада, Где в тихом гареме чуть теплятся сны… Я — стражник, сеньора. Псалтырь мне доверен, Хрустальный бокал, полный белых мистерий, И нежность напева, где мудро и просто Слились воедино Аравии звезды И дух старины в андалузских садах… Но я умолкаю… Лишь лунные танцы Мерцают, искрятся в окне мавританском Сквозь плющ, что по стенке сползает на землю, Где мох, разрушающий камни, не дремлет, Вздыхая о белой луне иногда. Ах, стать бы мне тенью весны быстротечной, Средь белых жасминов быть призраком вечным! Звучать в переливах мелодий чудесных. Я — тень тех певцов, я — забытая песня, Залог отгоревшей, но вечной любви! В словах самых лучших сказал бы об этом… Арабский ноктюрн исчезает с рассветом, И песни уходят, Псалмы — умирают, И лишь на губах утомленных играют. Я — бледная тень ускользнувшей любви… …Луна умерла… Сновиденья взлетают, в ночных лабиринтах укрылась их стая. И двор мавританский — в ограде высокой. Восток, рассмеявшись, открыл свое око…

ХУАН РАМОН ХИМЕНЕС (1881–1958)

ОСЕННИЙ ДОЖДЬ

Струйки по стеклам стекают, С крыши срываются в камни, В ветках сирени сверкают… В сердце, где чувство остыло, Льются и льются уныло. Вечер туманом измучен. И, прорываясь сквозь тучи, Солнце свой отблеск колючий Каплей в окно уронило… Льется и льется уныло. Каждая капля — утрата. Юность ушла без возврата. Нет ни невесты, ни брата… Голову низко склонил я. Льется и льется уныло. Вечер, и капли в ресницах Серого с серым граница. Так отчего же мне снится Утро, и краски иные? Льется и плачет, унылый.

БОЛЕСЛАВ ЛЕСЬМЯН (1877–1937)

МОРОЗНОЕ УТРО

Снится солнцу ангел зимним утром. Серебристый — среди метели. Снег сверкает синью с перламутром, Словно древних духов постели. Вьется след до головокруженья; Мчатся сани, дымкою объяты. Мимолетным ветром их движенье По сугробам в петли выплеталось. Половина сна в снегу осталась, А другая — всё летит куда-то. Я — отшельник. Взволнован и бледен. И, с окошком пристроившись рядом, За санями бегущими следом Устремляюсь и мыслью, и взглядом. Заблудилась мысль в тумане где-то, Неустанно я ищу ответа. — Что за сани — там, в безумстве бега, Так летели бешено по снегу? Нам с тобой бы мчаться без опаски В этих санках, ветром оплетенных! Закружились бы в снегах бездонных Две из снега вызванные сказки! Я б увидел — щиплет ветер шалый Губ бутон, что только развернулся. А мороз бы жезлом прикоснулся — Цвел кораллом бы румянец алый! Заблудиться б… Нить следов прервалась, Дымкою опаловой объята. Половина сна бы оставалась, А другая — мчалась вдаль куда-то. И отшельник, словно призрак бледен И взволнован бешеной ездою, У окна бы встал, виском прижавшись, Взгляд и думы посылая следом За санями. Мысль, не удержавшись, Днем взлетая в небо за звездою, Заблудилась в белизне тумана. Про себя б он думал неустанно: Что за санки там, в безумстве бега, Так промчались бешено по снегу?

ЯН ЛЕХОНЬ (1899–1956)

САРАБАНДА ДЛЯ ВАНДЫ ЛАНДОВСКОЙ

Ветер вдруг в окно ударил. Подхватил порывом смелым Все страницы. Пусть уносит! Жажду музыки старинной! Вижу — ты идешь по саду, мелким шагом, в платье белом, За тобою — сарабанды, соловьи и тамбурины. Где поставить канделябры? Где повесить гобелены? У пастушек — роз корзины. Обойдемся без паркета! Васильки толпой стремятся из вазонов, как из плена, А луна пусть будет люстрой — вот и зал для менуэта. Лучше ночи этой дивной для концерта нет момента! Музыканты-невидимки взяли в руки инструменты, Скрипки, флейты и гобои над ночной запели тишью, Говорят с одной тобою — их еще никто не слышит… Всё готово. Дымкой скрытый, мир подлунный ждет чего-то. Меж ночных теней размытых все аккорды есть и ноты. Но не вижу силуэта — там, над книжкою, в молчанье. Мы одни лишь до рассвета ночи слушаем звучанье… Слышишь — над теченьем сонным шепчется Нарцисс влюбленный, Погоди, пока утихнет шелест листьев утомленный. Кто промчался по поляне? Фавн скользнул с надменным смехом. Подожди, пока уйдет он, оставаясь только эхом… Вот акация, роняя свой цветок, засеребрилась — То Венера, притомившись, сном серебряным забылась. В этом облаке душистом — что ты вспомнишь, что оставишь У акации, притихшей над слоновой костью клавиш? Знаешь ты, когда проходишь лунным садом, мягким лугом — Числа нам несешь и грезы, примиряя их друг с другом. Всем завесам — расступаться, и оковы все спадают, Если только эти пальцы ни на миг не опоздают. Встал вокруг тебя Акрополь тополиной колоннадой, И гармония Вселенной твоему открылась взгляду. Нимфы косы распустили в лодке с музыкой прекрасной, Мраморное совершенство — лишь тебе одной опасно. Как Цецилия, склонилась ты в своей глубокой вере. О пути лазурном знаешь, к чарам злым открывшем двери. Рушатся Каррары скалы, сотни искр летят победно, А рука уже ласкает Галатеи локон бледный. Сколько же противоречий эта музыка сплетает! Вот — обыденность, а после — в вечность звуки улетают… Вместе лавр несу и розу тропкой, что касались боги, Где по клавишам тихонько бродят их босые ноги. Сном пускай глубоким станет высь, где мысль парила с блеском. Пусть в ручей холодный канет — лишь весло разбудит плеском. Средь камней пусть будет камнем, там, на дне заледенелом. И воспрянет под руками, как Офелия, вся в белом. То высокий звук, то низкий — два зерна упали в землю. Урожай ты собираешь — расцвели цветы и внемлют. И горит звезда всё выше в чистом небе темно-синем. Ты, счастливая, играешь в эту ночь на клавесине…

ЧЕСЛАВ МИЛОШ (1911–2004)

ВАЛЬС

Вплывает, в глубинах зеркальных качаясь, Мелодия вальса в сверкающий зал. Смотри — в канделябрах, в дымы облачаясь, Колышутся свечи. И тянется бал… Там пыль розовеет — иль яблонь цветенье? Подсолнухи-трубы сияют, чисты. И руки — распятья, и плечи — сплетенье, Стекло с белизною — среди черноты… Пространство в круженьи летит безмятежном. И перья, и жемчуг, и гул голосов! Зажмурены очи… И с шелестом нежным Шелк тела коснется… И шепот, и зов. Десятого года часы истекают, Часы водяные отмерили срок… Час гнева настанет, смерть жертвы взалкает И с огненным древом взойдет на порог. А где-то — поэту на свет появиться. О них его песня — но им не слышна. Дорогою млечной ночь в хаты струится, И лаем собачьим деревня полна… Поэт лишь родится — его еще нету. О нем ты не знаешь — но кружишься с ним… Навеки прекрасна, в легенды одета, Вплетаешься в войны, и в битвы, и в дым. История — бездна. Из бездны кровавой Он шепчет на ушко тебе — не гляди! Там лик — в ореоле печали и славы… То вальс — или слезы застыли в груди? В прозреньи внезапном раздвинь эти шторы. Вальс в золоте листьев ползет тяжело. Там мир незнакомый, чужие просторы, И ветер холодный стучится в стекло… Зимнее поле желтым озарилось, Ночь оборвалась, небо приоткрылось. Мечутся люди — крик несется смертный, Крика не слышишь — видишь на губах. Снежное поле тянется до неба, Полное смерти — кровь его румянит. Каждый упавший камнем сразу станет… Солнце дымится — пыль к ногам летит… Пленные строем шагают вдоль речки, Над чернотою — лед белый, колючий, А над водою, за синею тучей Бич в красных отблесках солнца. Там, в той шеренге, бредущей в молчаньи, Сын твой, ты видишь. Лицо всё разбито, И ухмыляется рот приоткрытый. Кричи! Он — счастливый в неволе! Знаешь, ведь есть у страданья граница. Губы в улыбке навек застывают, Люди проходят — и вдруг забывают, Зачем они шли и откуда. В скотском покое приходит прозренье. Облако, звезды, заря догорает… Мол, не умру я, хоть все умирают, — И медленно, медленно гибнет. …Забудь же! В круженьи стремятся навстречу Цветы, канделябры, сиянье зеркал! И вальс наплывает. Колышутся свечи, И взгляды, и шепот, и радость, и бал. Пусть руки чужие тебя не коснутся. Венера восходит и тонет в заре. На цыпочки встань — зеркалам улыбнуться. Бубенчики. Санки. Рассвет на дворе…

ЯН НЕРУДА (1834–1891)

ЗИМНЯЯ БАЛЛАДА

Сыпал снег. Дорогой торной Чародей шагал проворно. Виселицы остов черный Вдруг его открылся взору. И качаются три вора. — Ну, ребята, как вам славно На ветру качаться плавно! Я сниму вас, уврачую, С вами рядом заночую. — Прошептал свое заклятье — Хоп! Стоят рядком, как братья. Сели все кружком во мраке, Шеи дружно поправляют, Чародея восхваляют. Первый вор — черней собаки, И плечо ногой накрыто, Борода сто лет небрита. А второй — с башкою драной, На ноге на деревянной, Третий — Боже правый, где ты? — Лед в глазах, а сам — раздетый, Иней на лице сереет, Тело — лишь сосульки греют. — Воскресил я вас. Воруя, Путь свой далее держите. Нынче жизнь я вам дарую, Вы ж мне верно послужите. Выпьем тут же, в чистом поле. После — отоспимся вволю. Вражье племя, мчитесь дружно — Раздобудьте всё, что нужно! Хлеб сюда, вино, постели! — Словно птицы, полетели, Ветром мимо просвистели. Что за посвист разудалый! Первый вор слетал куда-то: — У вдовы забрал я нищей Ту перинку. Счастье вору! Спал на ней ребенок малый — Нам-то, чай, коротковата! — Не волнуйся! Будет впору! Молодчина ты, дружище! — И колдун, хозяйство множа, Сотворил четыре ложа. Где-то в небе ветер легкий Прошуршал, как плач далекий. Тут второй примчался с кружкой: — Вот вино. Я ночью вьюжной Ловко в шкаф залез, где служка Спрятал всё, что к мессе нужно. Но боюсь, что будет мало. — Нам скупиться не пристало! — Чародей опять колдует. Бочки встали в ряд. И дует Ветер алчный что есть мочи, Словно волки среди ночи. Третий вор спешит, ликуя: — Вот облатка! В ночь такую У священника украсть я Смог — больному нес в ненастье Для последнего причастья. — Что ж, приятель, это счастье, Коль другого нету хлеба. — Вдруг грозой разверзлось небо! Воздух глиною сгустился, Вихрем буйным закрутился, И земля вся задрожала. Что стояло, что лежало — Улетает. Шелухою Братство вознеслось лихое, Только вздох раздался длинный. Вдруг — всё стихло над долиной. Холодно. В тиши морозной День вплывает из-за бора. Виселица — тенью грозной. А на ней — четыре вора.

ЯРОСЛАВ СЕЙФЕРТ (1901–1986)

ДОЖДЬ ИСКР

Дождем над полем искры льются. Ах! Ненадолго остаются! И город спит, — но кто впотьмах, В тот час, когда судьбу я вижу, Следит за мной? Всё ближе, ближе… Это страх. Мне нравилось бежать с дружками В Иванов день за светляками, Ботву пиная без стыда! Но руки девичьи коснутся — И, значит, больше не вернуться Мне туда. Обманут трижды. И склонится, Смеясь, над ним звезда-блудница, — Но плач сопутствует ему. Тебе — благословенье свыше, Град беглых. Благодарность слышу. Ни к чему.

Алексей Рашба{32}

ГОТФРИД БЕНН (1886–1956)

ПЕСНИ

I Когда бы нам в бульоне первобытном остаться сгустком плазмы. Круговерть смешала бы в одном настое сытном зачатье и рожденье, жизнь и смерть. Планктоном стать или песком бархана во власти ветра — это благодать. Глаз стрекозы или крыло баклана так совершенны, что должны страдать.
II Презренны все житейские итоги, Рассчитывать на лучшее смешно. Воистину, мы все больные боги, а думаем, что верим в Бога, но — спокойна бухта. Лес — в листве шуршащей. В тяжелых звездных гроздьях небосвод. Скользит пантера непроглядной чащей. Всё это — берег. Вечна жажда вод…
Исчезло Я в разрывах стратосферы жертва ионов — облученный штамм — поля, частицы; вечности химеры застыли в сером камне Нотр-Дам. Уходят дни — ни вечера, ни утра, стоят года, — ни палый лист, ни снег того не скроют, что бессрочна сутра, а мир — побег. Где путь твой, где конец пути, где мера исчерпанности, полноты — играет тьма кристаллом Агасфера: в его решетках протекаешь ты. Агаты звезд — как колотые раны, джунгли смертей — как почва бытия, народы, судьбы, битвы, Каталауны заглатывает бездна с острия. Заброшен мир. Сквозная человечность, пространство-время вяжущая в жгут, есть функция, с пределом бесконечность, а мифы лгут. Откуда и куда? Ни ночь, ни утро. За здравие? За упокой? Спросить ответ у веры было б мудро, — Но у какой? О, если все мыслители о Боге помыслят и склонятся к одному, и пастыри, и паства, все в итоге причастием с себя омоют тьму, вино стечет, как кровь из общей раны, и стол один — преломит хлеб семья, — о, этот вкус, о, этот час осанны, когда найдешь потерянное Я.

ТОЛЬКО ДВЕ ВЕЩИ

Устав, наконец, от созданья бесчисленных мифологем, ничто не избегнет страданья под вечным вопросом: зачем? И спрашивая без зазренья, возьмешь много позже в толк, что есть лишь одно: терпенье — от смысла, от веры, от рвенья — судьбою навязанный: долг! Проходят под гибельным знаком розы, снега, моря, есть две только вещи: вакуум и меченный атом — Я.

АВГУСТ

Нет одиночества полней, чем в августе, — вид урожая, пожаром красок угрожая, не трогает души твоей. Светлы озера под луной, поля чисты, пусты аллеи, но где победы, где трофеи царств, предначертанных тобой? Броженье плоти, винный дух, здесь, где оправданы рожденья успехом самоутвержденья, — ты выбрал пораженье — Дух.

ПОЕЗДКИ

Цюрих представьте, к примеру, город обычный вполне. Можно ли чистую веру черпать в его глубине? Или же, бредя Гаваной, ждешь, что один ее вид белой и розовой манной жажду твою утолит? Станция, площадь, аллея, пляжи, руины, мосты, — даже потокам Бродвея общей не скрыть пустоты. Ну и зачем ты плутаешь? Путаешь только себя. Стой — ты еще испытаешь явь безграничного Я.

ВАШИ ЭТЮДЫ

Ваши этюды, арпеджио, хорал копируют причуды подержанных лекал. Свою имеет ноту простой вороний грай — был глуп, имел работу: ну, чем тебе не рай. Сакрального вокала красив речитатив, однако у шакала есть тоже свой мотив. Ax, призрачны литавры, и караул во фрунт, невидимые лавры там, где под тоном грунт.

НУ, А ТЫ —?

Мимолетный, дай глазам сомкнуться, всё одно проиграно пари, вечером в пивной не шелохнутся, хоть ты, с места не сходя, умри. Вдруг сидит мертвец за стойкой бара, адвокат с красавицей вдовой, год назад скончавшись от удара, снова пьет, здоровый и живой. Вот ведь и цветы уже стояли, кем-то принесенные с полей, сорок лет назад, пока увяли, знает бог, в какой из летних дней. Всё живет, в чем старая основа проявляет новые черты, всё проходит, чтоб начаться снова… Ну, а ты —?

ГЕРМАН ГЕССЕ (1877–1962)

ЗАПАХ ОСЕНИ

Снова нас покинул праздник лета, Где-то в поздних грозах уничтожен, От дождей и от скупого света Запах леса горек и тревожен. Безвременник канет безвозвратно, Снят боровика тугой огузок, Дол, еще вчера невероятно Светлый и широкий, станет узок. Станет узок этот мир, прогнозы Горечь и тревогу отмечают, Мы уже готовы встретить грозы, Те, что жизни летний сон кончают!

МОЛИТВА

Позволь мне разувериться, в себе, Но не в тебе! Позволь от многих бед с дороги сбиться Позволь огнем страдания напиться Позволь мне, Господи, позор, Ни в гору подняться, Ни в горе держаться! Но только выгорит зазор, Яви себя, Дай знать, что это ты, Тот, кто возжег костер до высоты, Я в это мгновенье, Найду облегченье, И смерть, как выход из тебя.

МАКС-ГЕРМАН НАЙССЕ (1886–1941)

ИСТУКАНЫ

Ледяные фигуры в бородах патриархов на ветру прорастают иголками тьмы, очутившись среди расцветающих парков, как отставшая свита зимы. Так беспомощны эти покатые плечи, так готовы обрушиться в зелень травы, молодые побеги паденьем калеча от беспочвенной злобы… увы. Обивая с каштанов нежнейшие свечки, над невинностью почек глумясь, они чувствуют власть — эти сверхчеловечки, когда топчут цветение в грязь. Но посреди разгула и разбоя в них вдруг растает стержень бытия, и к нам придет дыхание покоя после минуты черной забытья.

ГЕРТРУДА КОЛЬМАР (1898–1943)

ТРАГЕДИЯ

Ступает тигр своей дневной тропою. В скольких верстах? Тропа, петляя, выйдет к водопою В чужих местах. Железо прутьев: мир, что был снаружи, Перенесен, Среди нужды и зимней стужи Он — только сон. Скользнет домой: давно родного края Забыта речь. Теснит и мучит клетка, продолжая Его стеречь. Слепая боль всегда одна и та же В нем говорит, Он золотой свечой в полосках сажи Дотла однажды догорит.

УСТАЛОСТЬ

Усталость так на мне лежит теперь Как золотой и мягкий крупный зверь. Под нами разрастается клубок. Зверь смотрит тихо. Взгляд его глубок. Мне тяжесть так сжимает больно грудь, Что невозможно воздуха глотнуть. И воткнут коготь, как веретено. Сочится мак. Всё мраком сплетено. Не видно ничего — вращение и бег Кругов павлиньих на изнанке век. Лицо теряется. В нем каменеет яд. Внутрь осторожно мой повернут взгляд. Он разрастается, становится плотней, Чернеет пасть: он пропадает в ней. Он камень, замурованный в стене. Он сам в себе. Лишь изредка извне Усталость мягко поскребется в дверь, Как мелкий, нежно-серебристый зверь.

МОРСКОЙ ДУХ

Глазная роговица Свет отразит, отбросит мрак; Ее не ранит птица Пером, звеневшим на ветрах. Не оком карамболи Изогнут роговой покров: Зрачок, привыкший к соли, Следит за танцами китов. Мой глаз открыт навеки, И, раз ему заказан сон, Того не скроют веки, Во что не хочет верить он. В моей гортани сухо, Когда молю спасти от мук, Стучит в чужое ухо Ударов сердца мерный звук. Сдержав в груди рыданья, Я, как заботливая мать, Берусь из состраданья Баркас разбитый пеленать, Царевич пьет со стоном Желто-зеленый хлад волос: Ничто увядшим лоном Не зачалось, не родилось. Между седых утесов Грохочет волнами прибой, И крики альбатросов Петлей на лоб ложатся мой, Прибой как вечность гложет, Исчезнуть в пене, пену смыть: Тот умереть не может, Кому в веках бесплодным быть.

ОКОНЧАНИЕ ЧУВСТВ

Я умру, но имя чуть продлится, Облетит воздушные пути. Я хочу в последний миг явиться Где-нибудь селений позади. Так легко пройдут воспоминанья, Как вода уходит сквозь песок, Как теряют силу заклинанья И далекий поезда свисток. Я умру, заглохнут сердца стуки, Сгинет всё, что держит и ведет, Вот безвольно падавшие руки Чуждый кто-то вдоль меня кладет. И смыкается не страшней, Чем за день до восхода моей звезды, Светлый свод из тенистых камней, Серый саван, скрывающий следы. Я умру, — это отдых целебный, Лечь, лицом в себя поворотясь, И закрыться, как фонарь волшебный, Что упрятан на ночь от дитя, Но по-прежнему видеть ответ, Сквозь уже дрожащий визир, Я была: мерцающий свет Пробуждения в другой мир.

ГЮНТЕР АЙХ (1907–1972)

В дождях помрачилось, листвою желтея. Всё то, что случилось, надумал себе я. Короткие ночи, стихи до рассвета, горячие ласки с потоками лета. Волшебные сказки голодным забыты, — о ком мы грустили, пока были сыты? Друзья и подруги под толщей земной — когда же вы, ливни, вернетесь за мной?

ОТ СЧАСТЬЯ

От счастья остается парочка попугаев, телефонная будка. Тема будет продолжена тем, кто имеет на это право и подходящую монетку. Меня оставляет память, я забываю собственное имя. Седина в оперении попугаев описанию не поддается.

КРИСТИНА ЛАВАНТ (1915–1973)

Звезды сдвинулись фатально за восточный дом Луны, обнажились валуны, лес заржавлен, но кристально чист подол долин. Уходящий клин черных птиц по голубому дерзко чертит окоему иероглиф свой. И над головой ветры, ропща, тянут бредни; много злее, чем намедни, ключ в траве звенит. Между тем душа — всё тише, и покорность воле свыше в тернии клонит.
Под звездою сиротливой этот твой приют заброшен, дым печной по ветру скошен, и разорвано оливой жерло родника. Тоньше тростника, год за годом, голодая, я не ем от каравая, что из пламени достала, разделить с тобой мечтала, лишь с тобой одним! Стал мой хлеб сравним с валуном заплесневелым, залежалым, угорелым, среди бела дня сотрясает он избушку: — Ну же, режь, ломай горбушку! Пригуби меня!
Высокий покровитель свихнувшихся с ума, перед тобой нема, но губы, избавитель, обидой налиты. А не затем ли ты мне растревожил грудь, чтоб ловко ускользнуть с ужимкой бесподобной? Видал, как костью лобной, затылком и виском, как будто молотком, под ангельское пенье в стене долбят проход? Ты слышал, доброхот, про образов кипенье под крышкой черепной? Зачем же ты, родной, среди чужих кочуя, глумишься надо мной? Предательской луной глядишь, как здесь лежу я, в комок напряжена, разъята, сожжена.

ИНГЕБОРГ БАХМАН (1926–1973)

СТРАНА ТУМАНОВ

Зимою моя любимая — среди зверей лесных. Знает лисица одна, что утром я должен домой, и смеется. Из продрогшего облака мне за шиворот падает снег. Зимою моя любимая — дерево среди деревьев и одиноких сзывает ворон-неудачниц в роскошную крону свою. Она знает что ветер, как только забрезжит ее, покрытое блесками изморози вечернее платье сорвет и меня прогонит домой. Зимою моя любимая — среди рыб и нема. Вся во власти вод, которые заставляют полоски ее плавников изнутри трепетать. стою я на берегу и гляжу, пока ледовые не прогонят меня торосы, как ныряет она и виляет. И снова, охотничьим криком птицы застигнут, той самой, что крылья свои надо мной распластала, падаю я в открытом поле: она ощипывает цыпленка и бросает мне белую берцовую кость. Я хватаю подачку, я иду прочь — горький пораженец. Ненадежна моя любимая, я знаю, она летает иногда на высоких каблучках в город, она целуется в баре через соломинку взасос со стаканом, и ей приходят слова обо всем. Однако я не понимаю этого языка. Я видел туманную страну. Я видел туманное сердце.

ОТСРОЧЕННОЕ ВРЕМЯ

Наступают тяжелые дни. Время для обжалования истекает на горизонте. Скоро тебе обувь свою шнуровать и борзых из гона назад окликать. Потому что рыбьи потроха высушены на ветру. Тускло догорает лучина. Твой взгляд прокладывает путь в тумане: время для обжалования истекает на горизонте. Там тонет в песке любимая, он поднимается до ее волос, он попадает ей в слова, он приказывает ей молчать, он находит ее смертной и желает расстаться после каждых объятий. Не оглядывайся по сторонам. Шнуруй свою обувь. Окликай из гона борзых. Выбрасывай рыб в море. Туши лучину. Это наступают тяжелые дни.

ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ

Действительность в глаза не бросит соли, для сна и смерти, пасхи и поста ты в ней укоренен, подвержен боли, действительность — могильная плита. Действительность застиранной природы — линялый лист ложится в перегной за годом год, и так все эти годы, они ничто без смены временной. Действительности заскорузлый гребень расчесывает землю на пробор, плоды труда сгребает, жатвой бренной питает и питается тобой. Действительность останется сокрыта, уже на кон поставлена судьба, ты обыграл себя, та карта бита, что выпала и выдала тебя. Плеснет луна отравленного пива. Так выпей же. Ночь горечи полна. Вскипает пух в подкрылке голубином, не будет ветвь в ковчег принесена. Был брошен в мир, забит в колодках тесных, действительность застенка познавал. Проснись, и ты увидишь — неизвестный проход в стене уже замуровал.

Владислав Резвый{33}

РОБЕРТ ГРЕЙВЗ (1895–1985)

СТАРИК ИЗ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕГО ЛЕГИОНА

«Оставь вино, прислушайся, Страбон: Шагает двадцать третий легион». Старик-центурион при сих словах Отвел глаза от кубка и в сердцах Об стол ударил кулачищем: «Нет! Тот легион пропал — простыл и след! Все в первый год сражений полегли, А мертвым не подняться из земли. Хоть в Риме помнят павших сыновей, Нам сострадание куда нужней. Мы, миновав и стрелы, и полон, Любуемся на новый легион: Лентяи, трусы, слабаки, ворье, Ни меч держать не могут, ни копье! Отвага, честь и сила — где они? Увы, теперь не то, что в оны дни: Свиные рыла бродят у окна. Вот так-то, Гракх. Налей еще вина!» Ответил Гракх: «Ты не в себе, Страбон. Опомнись. Легион есть легион. Ты их ругаешь, пьяный, как Силен, — Но пьянством не добьешься перемен. Страбон, доверься им. Покуда Рим На месте — легион непобедим. И в осень этот самый легион Погонит Верцингеторикса вон!»

РОБЕРТ УИЛЬЯМ СЕРВИС (1874–1958)

В «ЗОЛОТОЙ СВИНЬЕ»

Женившись, я попал в зятья К хозяину пивной. Старик помре — и нынче я Кабатчик записной. Стою за стойкою — толстяк С сигарою зажженной, А сбоку — шепот: «Не пустяк: Пивнуху — в жены!» Но что за жизнь с моей женой: Свободе путь закрыв, Смирять приходится любой Естественный порыв. Какой скандал!.. Ну, пощипал Служанку за бутоны… Будь проклят день, когда я взял Пивнуху в жены! Я — главный в «Золотой свинье», Я — «мистер», хошь не хошь. Хоть пива вдосталь — в питие Веселья ни на грош. Кто должен хлеб свой добывать В поту, всех благ лишенный, Избави Господи вас брать Пивнуху в жены!

БАЛЛАДА О БЕЗБОЖНИКЕ БИЛЛЕ

Порешили на том, что Билл Маккай будет мной погребен, Где бы, когда и с какой беды ни откинул копыта он. Отдаст он концы при полной луне или погожим деньком; На танцульках, в хижине иль в погребке; в сапогах он иль босиком; В бархатной тундре, на голой скале, на быстрине, в ледниках, Во мраке каньона, в топи болот, под лавиной, в хищных клыках; От счастья, пули, бубонной чумы; тверезым, навеселе, — Я на Библии клялся: где бы он ни скончался — найду и предам земле. Лежать абы как не желал Маккай, не так-то Безбожник прост: Газон, цветник ему подавай и высшего сорта погост. Где он помрет, от чего помрет — большая ли в том беда!.. Но эпитафия над головой — без этого нам никуда… На том и сошлись; за услугу он хорошей деньгой заплатил (Которую, впрочем, я тем же днем в злачных местах просадил). И вывел я на сосновой доске: «Здесь покоится Билл Маккай», Повесил на стену в хибарке своей — ну, а дальше жди-поджидай. Как-то некая скво ни с того ни с сего завела со мной разговор: Мол, чьи-то пожитки лежат давно за кряжем Бараньих гор, А в хижине у перевала чужак от мороза насмерть застыл И валяется там один как перст. Я смекнул: не иначе — Билл. Тут и вспомнил я про наш уговор, и с полки достал, скорбя, Черный с дощечкой серебряной гроб, что выбрал Билл для себя. Я набил его выпивкой да жратвой, в санях разместил кое-как И пустился в путь на исходе дня, погоняя своих собак. Представь: мороз в Юконской глуши — под семьдесят ниже нуля; Змеятся коряги под коркой снегов, спины свои кругля; Сосны в лесной тишине хрустят, словно кто-то открыл пальбу; И, намерзая на капюшон, сосульки липнут ко лбу; Причудливо светятся небеса, прорежены серым дымком. Если вдруг металл до кожи достал — обжигает кипящим плевком; Стынет в стеклянном шарике ртуть; и мороз, убийце под стать, Идет по пятам, — вот в такой денек поплелся я Билла искать. Гробовой тишиной, как стеной сплошной, окруженный со всех сторон, Слеп и угрюм, я брел наобум сквозь пустынный жестокий Юкон. Я дурел, я зверел в полярной глуши, — западни, что таит она. И житье в снегах на свой риск и страх лишь сардо вкусил сполна. На Север по компасу… Зыбким сном река, равнина и пик Проносились чредой, но стоило мне задремать — исчезали вмиг. Река, равнина, могучий пик, словно пламенем озарен, — Поневоле решишь, что воочью зришь пред собою Господень трон. На Север, по проклятой Богом земле, что как черт страшна для хапуг… Чертыханье мое да собачье вытье — и больше ни звука вокруг. Вот и хибарка на склоне холма. Дверь толкнул я что было сил И ступил во мглу: на голом полу лежал, распластавшись, Билл. Плотным саваном белый лед закопченные стены облек, Печку, кровать и всё вокруг искрящийся лед обволок. Сверкающий лед на груди мертвеца, кристаллики льда в волосах, Лед на пальцах и в сердце лед, лед в остеклелых глазах, — Ледяным бревном на полу ледяном валялся, конечности — врозь. Поглазел я на труп и на крохотный гроб, что переть мне туда пришлось, И промолвил: «Билл пошутить любил, но — черт бы его загреб! — Надо бы думать о ближних своих, когда выбираешь гроб!» Доводилось в полярной хибарке стоять, где вечный царит покой, С крохотным гробиком шесть на три и насмерть заевшей тоской? Доводилось у мерзлого трупа сидеть, что как будто оскалил пасть И нахально ржет: «Сто потов сойдет — не сумеешь во гроб покласть!» Я не из тех, кто сдается легко, — но как я подавлен был, Покуда сидел, растерявшись вконец, и глазел на труп, как дебил. Наконец разогнал я пинками собак, нюхавших всё кругом, Затеплил трескучее пламя в печи и возиться стал с мертвяком. Я тринадцать дней топил и топил, да только впустую, видать: Всё одно не смог ни рук, ни ног согнуть ему хоть на пядь. Наконец решил: «Даже если мне штабелями дрова палить — Этот черт упрямый не ляжет прямо; придется его… пилить». И тогда я беднягу четвертовал, а засим уложил, скорбя, В черный с дощечкой серебряной гроб, что выбрал Билл для себя. В горле комок, — я насилу смог удержаться, чтоб не всплакнуть; Гроб забил, на сани взвалил и поплелся в обратный путь. В глубокой и узкой могилке Билл, согласно контракту, лежит, Выжидая, покуда на Страшный суд побредет златокопов синклит. А я иногда удивляюсь, пыхтя трубкой при свете дня: Неужто на ужас, содеянный мной, взаправду хватило меня? И только лишь проповедник начнет о Законе Божьем скулить — Я о Билле думаю и о том… как трудно было пилить.

КРУГОВОЙ ТАНЕЦ МОЛОТОГЛАВОВ

Под жирафьей мимозой в тени где всё реже и реже я в грезах влачу мои ночи и дни, в дреме молитвенных бормотаний о детях и внуках, затерянных в городском океане, — вестник смерти — молотоглав вьется, кружится, пропитанье выискивая у канав. Хрипло кряча, клюв раскоряча, лягушек, рыбешек ловит в воде стоячей; мирно пасутся быки в стороне, а он из подводных течений души предков таскает мне. В стайку слетаются ближе к ночи молотоглавы — и на воде танцуют, гибель пророча: шажками, прыжками по глади снуют на лапках-ходулях, крыльями, словно трещотками, бьют, сливаются с небом сухие алоэ, дрожит окоем, в месиво преображаясь гнилое; и вот уже всё без остатка в жерло времен бесконечных крыльями ночи смело. Я увижу, лишь сон с ресниц отряхну, бурого молотоглава и в кругах на воде — луну, и, в танце времен закружиться готов, мой двойник неизвестный ознаменует смерть равнин и смерть городов.

КРАСНАЯ ПТИЦА, БЕЛАЯ ПТИЦА

Кермесса! Остров охватило пламя от фейерверка в бухте перед нами; вот искры, оседая чередой, сгорают, — и внезапно над водой в черте стрелы… в черте и оперенье я красной птицы узнаю паренье — ее встревоженную круговерть и крик: «рожденье, смерть, рожденье, смерть». Грядет восход; а заклинанье злое в извилины вонзается иглою, вопрос гнетет до боли головной: к чему, к чему над серою страной, выискивая, кем бы поживиться, извечно птица красная кружится, к чему ее тревога, круговерть и крик: «рожденье, смерть, рожденье, смерть»? «Из ваших тел, что, смертью жизнь поправ, летят ко всесожжению стремглав, я возвожу гнездо — и на рассвете воспряну ото сна, как ваши дети. И пусть я раньше бултыхалась в плавнях, мешая гущину трясин прадавних, — с пожарищем гнездовий-городов опять исток мне в плесени готов». * Мерцанье звезд; и охватило пламя Земную сферу во вселенской яме; вулканы затухают в свой черед; смотри, смотри! — на амальгаме вод под красной птицей — контур белой птицы: двуцветная парабола двоится и, с криком покидая города, по двум стезям взмывает в никуда. «А, из гнезда богов яйцо свалилось на землю! — я сквозь скорлупу пробилась и в поднебесьи, всем ветрам назло, дугой лечу, вставая на крыло. Сную повсюду с ночи до утра я и, палочки сухие собирая, крест-накрест их слагаю, дабы впредь для вечности грядущей умереть. И как цветные сполохи зарницы, как запахи гвоздики и корицы, так тайна гибели моей пьянит: меж вайями семижды прозвенит мой клич предсмертный — и в гнетущем зное, из плоти, ставшей дымом и золою, сокрытые забвеньем города взрастают над останками гнезда».

СВЯЩЕННЫЙ СКОТ

Мое последнее достоянье — днем его стерегу я вдоль берега Таки, а ночью — в краале, что между кусонией и валуном: они, пасущиеся там, где ибис гнездится в ветвях молочая над стручками, термитником и травостоем; они, подвластные быку, что бьет копытом о землю, лишь только учует запах коровы; они, шествующие стадами сквозь хоровод танцующих импи в краали инкоси — Сензангаконы и Дингаана; они — три моих страсти: всё земное, женщина и Величайший Дух над краалем, что между кусонией и валуном.

ТРЕФОССА (1916–1975)

HUMOR IN EXCELSIS!

Случилось Дьяволу уразуметь, Что, воплотясь до окончанья года, Господень Сын явит собою впредь Спасенье человеческого рода. «Ишь! Только свету попусту гореть? — Взвился Нечистый. — Это что за мода? Лишь мне подвластна вся электросеть, Связующая звезды небосвода!» Но… пшик! — Проводку вдруг закоротило, И Сатане на бороду, на рыло Метнулось пламя: срам весьма велик! И «Юмор в Вышних!» — ангелы запели, Когда послышался из колыбели Младенца Иисуса первый крик.

Елена Тверская{34}

УИСТЕН ХЬЮ ОДЕН (1907–1973)

Секрет себя обнаружит в итоге, как и всегда. За чашкою чая жажду язык выдает — беда! Сама себя перескажет история за меня. Тихи глубокие воды, да дыма нет без огня. За трупом в резервуаре, за тенью, что днем растет, За танцем той, что танцует, за рюмкой того, кто пьет, За приступами мигрени, за вздохами — всякий раз Иная лежит причина, чем та, что видна для глаз. У песни, случайно спетой у монастырских стен, И у гравюр в столовой с видом охотничьих сцен, И у рукопожатья во время летней игры — Есть у всего причина, скрытая до поры.
Все трубочисты Отмывают лица, шеи позабыв; Все машинисты Сходят с вахты, и корабль идет на риф; Три сотни пышек Лучший пекарь оставляет на огне; На гробе пишет Гробовщик записку: «Позже приходите вы ко мне. Меня зовет любовь!» Все водолазы Выплывают на поверхность в пузырях; Шоферы сразу Тормозят свои экспрессы на путях; И сельский ректор Посреди псалма из церкви прочь спешит; И санинспектор, Крышку люка обнимая, вдоль по улице бежит, — Когда зовет Любовь.
О, что там слышен за дробный звук, Будто бы грома раскаты, раскаты? — Это солдаты идут, мой друг, Идут солдаты. О, что это там засверкало вдруг? Издалека этот блеск так ярок! — Солнце на ружьях блестит, мой друг, Свет его жарок. О, что же они собрались вокруг, Что же им надо тут в воскресенье? — Может, маневры идут, мой друг, Или ученья. О, отчего они, сделав круг, К нашей свернули дороге, дороге? — Может, команда была, мой друг, Что ты в тревоге? О, у кого-то из них недуг, Нужен им доктор? Их кони встали? — Нет, там никто не ранен, мой друг. Даже и не устали. О, может, чей-нибудь болен дух, Нужен наш пастор им, верно? верно? — Нет, они церковь прошли, мой друг. Топая мерно. О, значит, им нужен сосед наш, пастух, Это к нему они, я же вижу! — Нет, они мимо прошли, мой друг, И уже всё ближе. О, но куда же ты? Наших рук Не разнимать ты мне клялся адом! — Нет, я любить обещал, мой друг, Но идти мне надо. Сломаны двери, и выбит замок, Больше запорам держать нет мочи; О, их шаги тяжелы, как рок, И горят их очи.
Что на уме, голубок, дружочек? Мыслей, как перьев, всё гуще строй. Ждешь ли свиданья, денег ли хочешь, Или лелеешь план воровской? Очи открой, мой баловень нежный, Будет охота — лови меня. Заново мир открывая прежний, Встань на краю молодого дня. С ветром взлети, мой змей поднебесный, Птиц заглуши и небо затми; Страхом срази, оживи, как в песне, Сердце пронзи — и себе возьми.

КТО ЕСТЬ КТО[45]

За шиллинг вам все факты выдаст Том: Как бил его отец, как он бежал, Все беды юности; деянья, что потом И сделали его тем, кем он стал. Как воевал, охотился, шутя Вершины брал, именовал моря Великий этот деятель, хотя И он страдал в любви, как вы да я. При всем величье, он вздыхал о той, Кто, жизнью наделенная простой (Как изумленным критикам ни жаль), Ответила на несколько едва ль Его прекрасных, длинных писем, но Из них не сохранила ни одно.

КОРАБЛЬ

На улицах светло, повсюду чистота, Мухлюет в карты третий класс, а в первом ставки бьют; Никто из нищих на носу не видел никогда, Что происходит — и зачем — внутри кают. Строчит письмо любовник, спортсмен бежит с мячом, Кто не уверен в чистоте, кто в красоте жены, Юнец амбиций полон, Капитан давно ни в чем Не видит смысла, кажется; а кто-то видит сны. Так наш культурный мир плывет путем прогресса Вперед по глади волн, и где-то там нас ждет Восток септический, цветов и платьев вид чудесный; И Завтра хитроумное в постель свою идет, Задумав испытать мужей Европы; неизвестно, Кто будет низок, кто богат, а кто — умрет.
Кто говорит, любовь — дитя, А кто — бранит ее. Кто говорит, она — весь мир, А кто твердит — вранье! Когда ж соседа я спросил (А с виду он знаток), На шум жена его пришла, Чтоб выгнать за порог. Кто опишет любовь, кто мне скажет, Не похожа ль она на халат? Правда ль запах ее будоражит Или сладок ее аромат? Как ежи, ее колются складки, Или мягкого плюша нежней? А края ее остры иль гладки? О, скажите мне правду о ней! О ней петитом говорит Любой научный том. О ней всегда заходит речь На вечере любом. Самоубийца в дневниках О ней упоминал, И в туалетах на стенах Я про нее читал. Как овчарка голодная воет Иль гремит, как оркестр духовой? Может быть, подражая обоим, Электрической взвизгнет пилой? Запоет ли, гостей оглушая, Или классика всё ж ей родней? Замолчит ли, когда пожелаю? О, скажите мне правду о ней! В беседке я ее искал — Там нету и следа. На Темзе возле Мейденхед И в Брайтонских садах. Не знаю я, что дрозд поет, Зачем тюльпану цвет, Но нет в курятнике ее И под кроватью — нет. Переносит ли сильную качку? Рожи корчить умеет иль нет? Всё ли время проводит на скачках Иль на скрипочке пилит дуэт? О деньгах говорит без опаски? Патриотка ль она до корней? Не вульгарны ли все ее сказки? О, скажите мне правду о ней! Даст ли знать мне о дате прихода Напрямик — или скроет хитро? Постучится ли утром у входа Иль наступит на ногу в метро? Будет резкой, как смена погоды? Будет робкой иль бури сильней? Жизнь мою переменит ли сходу? О, скажите мне правду о ней!
Когда ловлю я, садом окружен Все те шумы, что порождает он Мне справедливым кажется, что слов Нет у пернатых или у кустов. Вот безымянный воробей пропел Псалом свой воробьиный, как умел, И ждут цветы, когда из отдаленья К ним кто-нибудь слетит для опыленья. Никто из них о лжи не помышляет, Не ведает никто, что умирает, И ни один, звук рифмы полюбя, Груз времени не взвалит на себя. Пуст речь оставят лучшим, одиноким, Кто писем ждет, или считает сроки. Мы тоже, плача и смеясь, шумим; Слова — для тех, кто знает цену им.

СВИДАНИЕ

Четкий и безмолвный, Весь в осеннем свете, Лег воскресным утром Город визави. У окна стою я, Бизнес на рассвете Наблюдая с точки Зрения любви. Все мы, полагаю, В ожиданье встречи С чем-нибудь желанным, Вроде rendez-vous, Предаемся мыслям Путаным и странным: На свиданье с чувством Разум не зову. Как любви ни мило На своем Предмете Полностью замкнуться, Слаб ее охват. Как заметил Гёте, Полчаса от силы Даже самый дивный Радует закат. Малиновский, Риверс, Бенедикт и братия Пояснят, насколько Век идей хитер: При матриархатах Убивают братьев Матерей, и любят Вместо жен сестер. Кто при беглом взгляде На людские лица (Каждый — уникален) Смеет предсказать, Кто к чему конкретно Должен пристраститься: Только страсти могут Тут повелевать. Каково влиянье Всяческих профессий На мировоззрение И судьбу сердец? Под сукно положит Клерк свое творение? Видит ли торговец В конуре — дворец? Если вдруг чиновник Влюбится публично, Включит ли он это В годовой отчет? Будут их объятья Среднестатистичны? Попадут расходы В план на этот год? Странно превращенье Чувств: простосердечный И живой, как роза, Стих в короткий срок Съедет в интеллекту — Альнейшее нечто, Как трактат Спинозы; Как — нам невдомек. Всё же понемногу, Узнавая то, что Нашим знаньем в общем Можно пренебречь, Станем относиться Сдержаннее к догмам; Ведь любовь есть очень Непростая вещь. Нужен ей Предмет, но Так он произволен, Подойдет любой из Тех, что есть вокруг. В детстве я был помпой Водяною болен, Звал ее прекрасной, Как тебя, мой друг. У любви нет званья. Вся она есть только Способ отношений Меж существ любых, Связанных заранее Заданным условьем, Неким sine qua non, Нужным для двоих. В ней мы открываем Состоянье духа, Что зовут «Спасенье» Или «Звездный час», Страсть к луне была бы Прихотью и дурью, Можем мы любить лишь То, что есть у нас. Я когда-то думал, Что любовь связует Противоположных; В этом правды нет. Юноша боится, Что любви не стоит; Милый друг, в тебе я Отыскал ответ! Если ж двое вместе — То конец писанью Мыслей и Раздумий; Точно мертвецов, Делает в постели Умников и дурней, Критиков, поэтов Равными любовь.

PROFILE

(Краткий биографический очерк) Он славит Бога, Что был рожден и взращен Британским Снобом. Детство, полное Любви и лакомств, — Как любить перемены? Его одежда Выдает крик ребенка: Оденьте меня! Часто топал ногами, Случалось, рыдал, Но не знал скуки. Был тщеславен? Да нет, Разве что насчет стихов Да своих друзей. Он любит дарить, Но забывает с трудом Цену подарков. Завидует тем, кто мог, Читая газеты, Складывать их. У перекрестков Ждет, что для него дадут Зеленый сигнал. Без своих часов Забывал бы ощущать Жажду или желание. Его ангел-хранитель Всегда говорил Что и Кого прочитать. Зная, что ему везло, Он удивлен, что так Мало самоубийц. Он не видел Бога, Но верит, что раза два Слышал Его.

ПРОЩАНИЕ С MEZZOGIORNO

От готики севера, бледные дети Культуры вины, картошки, пива-виски, Мы, подобно отцам, направляемся К югу, к обожженным другим берегам Винограда, барокко, la bella figura, К женственным поселеньям, в которых мужчины — Самцы, и дети не знают той жесткой Словесной войны, какой нас обучали В протестантских приходах в дождливые Воскресенья, — мы едем не как неумытые Варвары в поисках золота и не как Охотники за Мастерами, но — за добычей; Кто-то едет туда, решив, что amore Лучше на юге и много дешевле (Что сомнительно), другие убеждены, Что солнце смертельно для наших микробов (Что есть чистая ложь); иные, как я, В средних летах — чтобы отбросить Вопрос: «Что мы и чем мы будем», Никогда не встающий на Юге. Возможно, Язык, на котором Нестор и Апемантус, Дон Оттавио и Дон Джованни рождают Равно прекрасные звуки, не приспособлен К его постановке; или в жару Он бессмысленен. Миф об открытой дороге, Что бежит за садовой калиткой и манит Трех братьев, одного за другим, за холмы И всё дальше и дальше, — есть порожденье Климата, в котором приятно пройтись, И ландшафта, заселенного меньше, чем этот. Как-то все-таки странно для нас Никогда не увидеть ребенка, Поглощенного тихой игрой, или пару друзей, Что болтают на понятном двоим языке, Или просто кого-то, кто бродит один, Без цели. Всё равно наше ухо смущает, Что их кошек зовут просто — Cat, а собак — Lupo, Nero и Bobby. Их еда Нас стыдит: можно только завидовать людям, Столь умеренным, что они могут легко Обойтись без обжорства и пьянства. И всё ж (Если я, десьтилетье спустя, их узнал) — У них нету надежды. Так древние греки о Солнце Говорили: «Разящий-издалека», и отсюда, где все Тени — в форме клинка, вечно синь океан, Мне понятна их мысль: Его страстный Немигающий глаз насмехается над любой Переменой, спасеньем; и только заглохший И потухший вулкан, без ручья или птицы, Повторяет тот смех. Потому-то Они сняли глушители со своих «Весп» И врубили приемники в полную силу, И любой святой вызывает ракетный шум, Как ответная магия. Чтобы сказать «У-уу» сестрам Паркам: «Мы смертны, Но мы пока здесь!», — они станут искать Близость тела на улицах, плотью набитых, Души станут иммунны к любым Сверхъестественным карам. Нас это шокирует, Но шок нам на пользу: освоить пространство, понять, Что поверхности не всегда только внешни, А жесты — вульгарны, нам недостаточно Лишь звучанья бегущей воды Или облака в небе. Как ученики Мы не так уж дурны, как наставники — безнадежны. И Гёте, отбивающий строгий гекзаметр На лопатке у римской девы, есть образ (Мне хотелось, чтоб это был кто-то другой) Всего нашего вида: он с ней поступил Благородно, но все-таки трудно назвать Королеву Второй его Walpurgisnacht Елену, порожденную в этом процессе, Ее созданьем. Меж теми, кто верит, что жизнь — Это Bildungsroman, и теми, для кого жить — Значит «быть-здесь-сейчас», лежит бездна, Что объятиями не покрыть. Если мы захотим «Стать южанами», мы тотчас испортимся, Станем вялыми, грязно-развратными, бросим Платить по счетам. Что никто не слыхал, чтоб они Дали слово не пить или занялись йогой, — Утешительно: всей той духовной добычей, Что мы утащили у них, мы им не причинили Вреда и позволили, полагаю, себе Лишь один только вскрик A piacere, Не два. Я уйду, но уйду благодарным (Даже некоему Монте), призывая Моих южных святых — Vito, Verga, Pirandello, Bernini, Bellini Благословить этот край и всех тех Кто зовет его домом; хотя невозможно Точно помнить, отчего ты был счастлив Невозможно забыть, что был.

ШЕЙMAC ХИНИ (р. 1939)

СВЯТОЙ ФРАНЦИСК И ПТИЦЫ

Когда Франциск проповедовал им любовь, Птицы слушали — и взлетали вверх В синеву, словно стая слов, Радостью спущенных со святых губ. Шумя, облетали его кругом, Садились на рясу и капюшон, Танцевали и пели, играли крылом, Воспарившие образы, сон; Что было лучшим его стихом: Правда смысла и легкий тон.

Рахиль Торпусман{35}

ДЖОРДЖ ГОРДОН БАЙРОН (1788–1824)

В АЛЬБОМ

Однажды — много лет спустя — Замри над строчками моими, Как путник замер бы, прочтя На камне выбитое имя; И, глядя сквозь завесу лет На потускневшие чернила, Знай, что меня давно уж нет И этот лист — моя могила.

АЛЬФРЕД ТЕННИСОН (1809–1892)

ОДИННАДЦАТИСЛОЖНИКИ

О насмешливый хор ленивых судей, Нерадивых самодовольных судей! Я готов к испытанию, смотрите, Я берусь написать стихотворенье Тем же метром, что и стихи Катулла. Продвигаться придется осторожно, Как по льду на коньках — а лед-то слабый Не упасть бы при всем честном народе Под безжалостный смех ленивых судей! Только если смогу, не оступившись, Удержаться в Катулловом размере — Благосклонно заговорит со мною Вся команда самодовольных судей. Так, так, так… не споткнуться! Как изыскан, Как тяжел этот ритм необычайный! Почему-то ни полного презренья, Ни доверия нет во взглядах судей. Я краснею при мысли о бахвальстве… Пусть бы критики на меня смотрели Как на редкую розу, гордость сада И садовника, или на девчонку, Что смутится неласковою встречей.

ПОЛЬ ВЕРЛЕН (1844–1896)

ИСКУССТВО ПОЭЗИИ

Доверься музыки гипнозу, Найди нечетный, вольный ритм, Который в воздухе парит Без всякой тяжести и позы. Не ставь перед собою цель Не сделать ни одной ошибки — Пусть точное сольется с зыбким, Как будто в песне бродит хмель! Так блещет глаз из-за вуали, Так свет полуденный дрожит, Так звездный хаос ворожит Над холодом осенней дали. И пусть меж зыблющихся строк Оттенок, а не цвет мерцает: О, лишь оттенок обручает Мечту с мечтой и с флейтой — рог! Держись подальше от дотошной Иронии и злых острот: Слезами плачет небосвод От лука этой кухни пошлой! Риторике сверни хребет, Высокий штиль оставь для оды И рифмам не давай свободы: Они приносят столько бед! О, эти рифмы — просто мука! Какой глухонемой зулус Наплел нам этих медных бус С их мелким и фальшивым звуком? Стихи должны звучать в крови И на внезапной верной ноте Взмывать в неведомом полете В иную высь, к иной любви. Стихи должны быть авантюрой, Звенящей в холоде ночном, Что пахнет мятой и чабром… Всё прочее — литература.

ДАН АНДЕРССОН (1888–1920)

ЮНГА ЯНСОН

Эй, ого, юнга Янсон! «Эльф» уходит на рассвете, Свежий ветер холодит разгоряченное лицо; Ты простился со Стиной, лучшей девушкой на свете. Чмокнул мать и выпил рому, так что пой: эй, ого! Эй, ого, юнга Янсон! Не боишься, что девчонка Тут же влюбится в другого, как у них заведено? Сердце бьется, замирая, как у робкого зайчонка, — Выше нос, юнга Янсон, и пой: эй, ого! Эй, ого, юнга Янсон! Может, стоя за штурвалом, Не средь женщин — средь акул тебе погибнуть суждено; Может, смерть подстерегает за изломанным кораллом, — Смерть жестока, но честна, так что пой: эй, ого! Может быть, твоим приютом станет ферма в Алабаме, И на ней ты встретишь старость и поймешь, что всё прошло; Может быть, забудешь Стину ради водки в Иокогаме, — Это скверно, но бывает, так что пой: эй, ого!

Алла Хананашвили{36}

ШЛОМО ИБН-ГВИРОЛЬ (1021/22 — после 1045)

СЕМЬ НЕБЕС

Семи небесам не вместить Тебя, Они не в силах возносить Тебя. Любому творенью дано чтить Тебя, Оно пропадет, но вечен Твой лик. Мой Бог, Господь, Ты безмерно велик! О славе Твоей поют без конца, Не смеют узреть Твоего лица Силы и Власти в Храме Творца. И кто посмеет, коль Ты так велик? Мой Бог, Господь, Ты безмерно велик! Любовь в слова как облечь сполна, Если славить душа днем и ночью должна Величье и Имя во все времена? И в сердце моем свет знанья велик: Мой Бог, Господь, Ты безмерно велик! Нет меры величию славы Твоей — Как в Скинии Ты уместишься своей? Колеса Причин и Следствий мощней И больше Ты, ибо могуч и велик. Мой Бог, Господь, Ты безмерно велик! С четырех сторон — изгнанью итог. И Четыре Зверя — тому залог. Лет Избавленья реки нам срок — Агнцам, чьим горестям счет велик Мой Бог, Господь, Ты безмерно велик!

РОБЕРТ САУТИ (1774–1849)

КОРОЛЬ ГЕНРИХ V И ОТШЕЛЬНИК ИЗ ДРЁ

По лагерю молча он проходил — Не смели его задержать. Молила, кланяясь, благословить Внезапно притихшая рать. В монарший шатер отшельник вступил, С ним Божья была благодать. В шатре том Генрих — английский король Над картой склонился в тиши. Сраженья новые замышлял, Отраду грешной души. Король на гостя, что прибыл незван, От карт оторвавшись, смотрел. Отшельника вид почтенье внушал: Виски его белы, как мел. Взор старца был кроток, как у святых, Но всё ж дерзновенен и смел. «Покайся, Генрих! Моей ты земле Принес разоренье и гнет. Раскайся, король, истекает срок И знай — суд Божий грядет. Где Блез течет, на крутом берегу Я мирно прожил сорок лет, А ныне мне камнем на сердце лег Груз горя, страданий и бед. Отрадно мне парус там было зреть, Скользящий по гладкой реке. Товаром груженые корабли Шли к городу невдалеке. Но паруса ныне простыл и след. А мукой истерзанный град Мор, Голод и Смерть с тобой заодно Теперь превратили в ад. Отрадно порой было слышать мне Веселого путника глас И пение дев, бредущих домой С полей в предзакатный час. Но сторонится всяк путник теперь С опаскою здешних мест. Лишь дева на помощь тщетно зовет, И плач ее слышен окрест. Отраден тогда был мне смех юнцов И лодок веселый бег. Мелодии сладкогласых виол Оглашали высокий брег. А ныне я вижу, как по реке Плывет лишь за трупом труп. Сними же осаду и прочь уйди, Покайся в грехах, душегуб!» Король воскликнул: «Не отступлю! Пребудет удача со мной. Узри же, отшельник, как сам Господь Дал власть мне над этой страной!» Отшельник, сердясь, потупил свой взор И скрыл укоризну в нем Дышало смиреньем старца лицо Но взгляд полыхал огнем. «Ужели мнишь, что за кровь и разбой Ты сможешь избегнуть суда? За тяжкий свой грех, за зло, что творишь, Ты душу погубишь тогда. Покайся нынче же, грешный король, Иль участь твоя горька. Угрозу ты слышал мою и знай, Что Божья кара близка». Но усмехнулся небрежно король, Отшельнику глядя вослед, — И вскоре вспомнил на смертном одре, Что молвил анахорет.

СОВЕТ СТАРИКА КРИСТОБАЛЯ И ПРИЧИНА, ПО КОТОРОЙ ОН ЕГО ДАЛ

Однажды изрек старик Кристобаль: «Не требуй ты долг с бедняка, Ибо, хранящая от нищеты, И грех отведет рука». Однажды изрек старик Кристобаль: «Не будь ты к грешнику строг — Лишь Божьей милостью он, а не ты, Греха преступил порог. Надежда на Божью милость меня Поддерживает до сих пор. Презрев ее рок, я в юности мог Навлечь на себя позор. «Я землю в аренду тебе отдам, — Мне помещик Энрике сказал, — Но я не шучу, гаранта хочу, Чтоб надежным был, как металл». Я беден был, друзей не имел. На паперти шел разговор, У церкви Святого Андрея[46] в день, Что освятил Исидор. «Пускай Святой Исидор за меня Вам даст свое слово в залог. Святой в вышине другом будет мне, Ибо я на земле одинок». Мы в церковь вошли, и пред алтарем Колени я преклонил. «Я здесь одинок, святой Исидор, Молю из последних сил: Молю поручителем стать моим, Я правому делу служу. Но ты сурово меня покарай, Коль слово я не сдержу». Увы! Я работал спустя рукава И в срок заплатить не смог. Страшился я гнева Святого, но всё ж Помещик был более строг. Из дома тогда улизнул я прочь Украдкой в ночи — как вор Нелегкая, видно, меня привела К Святому Андрею на двор. О клятве, что принял святой Исидор, Я вспомнил и задрожал. Близость его подогрела мой страх — Как заяц я побежал. Всю ночь напролет я летел наугад, Подальше стремясь уйти. Но длань карающая меня Грозила настичь в пути. Устал я, но верил, что ныне спасен, Мне казалось, что мчусь я прочь. С рассветом увидел же, что без конца Вкруг церкви бегал всю ночь. Раскаявшись, я на колени упал, Бил за поклоном поклон. И тут помещик пришел: «Кристобаль, Ты вовремя здесь!» — молвил он. «Хозяин, грешен! — покаялся я. — Работал спустя рукава, Но в епитимье всю ночь я бежал Вкруг церкви и жив едва». «Коль ты ленился, — Энрике сказал, — Исправь же ошибку впредь. Не накажу тебя, но Святой Пусть хлебу поможет зреть». В раскаянье я возвратился домой, Работал как вол, что ни день, Святой Исидор трудам помогал, Покарав мою прежнюю лень. Однажды изрек старик Кристобаль: «Я не требовал долг с бедняка. Хозяина помнил и как его Была доброта велика». Однажды изрек старик Кристобаль: «Я с грешником строг не бывал — О ночи у церкви думал всегда И помнил, чем рисковал».

АЛЬФРЕД ЭДУАРД ХАУСМЕН (1859–1936)

Каштан роняет факелы, развеян Цветов боярышника аромат. Дверь хлопает, свет ливнями рассеян. Май на исходе; дай мне кружку, брат. Весна судьбы нам новой не предложит, Разрушил май златые алтари. Утешит ли грядущий год? — быть может, Но нам уже не будет двадцать три. Мы далеко не первые, наверно, От бурь житейских прячемся в трактир, Хороним планы и клянем всю скверну И подлеца, что сотворил наш мир. Несправедливость высшая — обманом Лишать всего, что жаждем обрести. Для душ веселье стало лишь дурманом К могиле на бессмысленном пути. Несправедливость; но налей мне снова. Не принцами мы родились на снег. В наследии людей судьбы основа: Хотим Луну — к ней сил добраться нет. Сегодня собрались над нами тучи, А завтра прочь умчатся все дожди. Чужая плоть сожмется в боли жгучей, Скорбеть душа начнет в другой груди. Не знает гордый прах иной юдоли — Не вырваться из гибельных цепей. Но, друг мой, нам ли покоряться боли? Взвали на плечи небо, эль допей.

ОРАКУЛЫ

В молчанье, чтоб речам внимать, шли на гору Додоны. Великий камень там застыл, источник била дрожь, В дубовой роще ветер стих, в сосудах медных — звоны. Где вторит эхо тишине — реклась богами ложь. Вопрос святыне задал я, чья речь не прекратится, Мне сердце правду прорекло, прозрачней, чем вода. В пророческой пещере мне провозгласила жрица. «Нам скоро гибель суждена, не жить нам никогда». О, жрица, твой мне ясен крик, он разума не тронет. Пусть эхо смолкнет, пене с губ слететь давно пора. Вино вкусней, чем соль морей, но пьет ее, кто тонет. Та новость, что известна мне, нимало не стара. «Король, полмира покорив, войска ведет с Востока. Они пускают тучи стрел, сметают все в пути. Тот не вернется никогда, кто гибнуть рад без прока». Спартанцы сели на скалу, чтоб косы заплести.
На ярмарку в Ладлоу сотнями сходятся парни Из кузниц и с мельниц, оставив овин и стада. Милы им девицы, милы им попойки и псарни, Но части состариться не суждено никогда. Из сел, городов и с полей повалили гурьбою, Немало надежных и храбрых меж ними там есть, И много пригожих, и статных, и добрых душою, И мало кто в гроб унесет свою юность и честь. Хотел бы я их опознать по невидимым знакам — Счастливых ребят, что уже не узрит этот град. Удач пожелать незадачливым юным воякам — В путь парни уходят и не возвратятся назад. Но сколь ни гляди, их узнать и окликнуть не вправе. Вернут незатертой людскую монету туда, Где ждет их создатель — парней, что погибнут во славе, Которым состариться не суждено никогда.
Остынь, душа, остынь. Твои доспехи хрупки, Земля и твердь прочны на вековых корнях. Душа моя, тоске не делай ты уступки И не забудь о тех беспечных долгих днях. Во мраке рудников брат брата ненавидел. Я спал и не скорбел по льющимся слезам. Сочились кровь и пот, но в снах я их не видел Не знал забот, пока был не рожден я сам. А ныне тщетно я найти хочу причину Шагаю и дышу, смотрю на солнца лик. Остынь, душа, остынь. Нам видеть лишь годину: Пусть произвол царит, давай потерпим миг. Взгляни: земля и твердь больны с времен созданья. Вот думы тщетные, что сердца рвут струну: Презрение и зло, страх, ненависть, страданья, — Зачем проснулся я? И вновь когда усну?

ЭДГАР АЛЬБЕРТ ГЕСТ (1881–1959)

ТРОПЫ ПАМЯТИ

На тропах памяти всегда растут цветы минувших дней. Прекрасны прежние года: мы роз не видели красней. Побеги юной резеды нам улыбаются вослед, Фиалок сладкие ряды не увядают столько лет! Там мама нежною рукой ласкает у дверей сирень; Плывя вдоль памяти людской, вдыхаем ароматов тень И вновь переживаем все былые радости не раз, Дань отдавая той красе, что детям ведома подчас. Старенье, смерть — живых удел. Хранит лишь память мертвых след; Кто пышной юностью владел, освобожден от мук и бед. Малыш, что Богом призван был так много, много лет назад, Младенцем в памяти застыл — я встрече с ним безмерно рад. Восторг не канул в бездну лет. Не уничтожат дождь и снег Ушедшей розы дивный цвет, что знала ласку росных нег И в памяти свежа, как в миг, когда лишь сорвана была. Ее прекрасней ныне лик, чем в день, когда она цвела. На тропах памяти всегда цветет блаженство прежних дней, Бог дал нам власть, чтоб вновь сюда призвать их из страны теней. Ночами, будто наяву, мы входим в мир былых чудес И грезим, глядя в синеву давно поблекнувших небес.

ФИЛЛИС МАКГИНЛИ (1905–1978)

РАЗМЫШЛЕНИЯ НА РАССВЕТЕ

Ах, если б в платьях «от кутюр» Любому нравиться повесе, Есть шоколад и конфитюр, Забыв о весе. С латыни текст переводить И заниматься римским правом. Семь дочек хочется родить С веселым нравом. Ходить в брильянтах и шелках… Но есть заветное желанье: Мне б на балах и пикниках Хранить молчанье. Ах, если бы молчать мне на банкетах. Досадно слышать каждый раз, Как, заглушая даже джаз, Слов трачу месячный запас, За фразой сыплю фразу. Но с детства — нет уж больше сил — Лишь колокольчик прозвонил, Так, словно черт меня подбил, Болтать кидаюсь сразу. Прием, девичник иль фуршет — Зачем перечить мне соседу, Спешить, как бабочке на свет Встревать в беседу? Подруги, что меня умней, Не рвутся обсуждать всё скопом. Я ж в спор влетаю, как жокей, Лихим галопом. Кино, спектакли, сплетни дня Сужу, ряжу о моде властной, И что ж? Готов убить меня Сосед несчастный. Ах, если бы молчать мне на банкетах. Когда кипит котел страстей, Зачем же мучить мне гостей Сентенциями всех мастей, Теряя всякий разум? Я спор веду как дирижер, Но тут выходит форс-мажор — Последний стойкий ухажер Сбегает раз за разом. Фортуна, жду твоих даров! Мне б спать полдня и петь кантаты, На скрипке — лучше мастеров — Играть сонаты. Порхать изящнее пера — Гран-па исполнить без изъяна. Но только вспомню, как вчера Вещала рьяно… Взамен богатства без труда, Хвалебных отзывов в газетах, Ах, если бы молчать всегда, Ох, если бы молчать всегда, Эх, если бы молчать всегда Мне на банкетах.

РОБЕРТ УИЛЬЯМ СЕРВИС (1874–1958)

ЛЕСОРУБ

Казенный конверт: небеса, Синяя вышина. Штампует здесь адреса, Глумясь над надеждой, Луна. Прочтет нам Смерть-прокурор Отсрочку иль приговор? Стою на Божьем клочке у дальнего края земли. Вздымаются пики вокруг, река бормочет у ног. Гадаю, зачем я был создан, впустую ли дни ушли: В последнем моем приюте настолько я одинок. В последнем! Да, смерть близка. Слыхал ли ты плач мужчин? (Рыданья корежат их души и рвут их, словно в аду.) Бывало, и я рыдал, но слез больше нет средь морщин, Сижу в пустынном безмолвье, покоя вечного жду. Покой! Ну, так вот он вокруг; безмолвье до самых корней. Оделись хребты в горностай, наряд золотой у холма. Илистый, синий Юкон бурлит у хибары моей. Мне, думаю, только река сойти не дает с ума. Ты — монстр безжалостный днем, ты — черствая, жадная тварь. Стремнины, пятна мазута — и смерч кружит над рекой. А ночью — Титан ты в муках, угрюмый, темный бунтарь, Навеки в бешенство впавший, жаждешь найти покой. Ты требуешь дань человечью, но не попаду в западню. Юкон, я нрав твой усвоил, и ты признал мой диктат. Я лес рублю и сплавляю, в Доусон плот свой гоню, Там деньги, виски и бабы, а следом за ними — ад. И ад и муки затем. Живя в одиночестве здесь, Я б жизнь, что осталась, отдал, чтоб бремя с себя свалить. (Отказано в искупленьи тем, кто злобствует днесь. — Те губы, что Бога хулили, не смогут Его молить.) Бессильный, как жук, что наколот навек на иглу Судьбы; Несчастный в камере смертных, к тюремной ограде взлети! Задавлен безбрежным миром, я жду, устав от борьбы, Тону в тишине, где лишь небо и звезды, как конфетти. Смотри! Из дальней долины рапира вонзилась в ночь, Прожектора луч с парохода — он молча шарит в горах. Вот гордая сила чужая, что тьму прогоняет прочь, Уверенно, торжествуя, везет и надежду, и страх. Словно смотрю на сцену — мне жизнь парохода видна: Мелькают веселые лица, доносится стук колеса. Сердце бьется всё громче, но падает вновь тишина. О чувствах в нахлынувшем мраке знают лишь Небеса. Быть может, меня замечал ты, быть может, меня жалел — Бродячего лесоруба, вот здесь у хибары моей. Однажды меня не увидишь; презренье — изгоя удел, Жалость меня не утешит: усну до скончанья дней. Была моя жизнь задачей: в ней ответа нет искони. Я бился, глуп и небрежен, не знал о тщете труда. И вот итог нулевой. Скорее, о Смерть, смахни С доски меня, будто школьник: однажды и навсегда.

МАРШ МЕРТВЫХ

Вот конец войне жестокой — как победы сладок миг! Мы сквозь слезы победителей встречали. В пурпур улицы оделись, наш триумф был так велик! Гром литавров — и не место для печали. Крыши скрыты морем флагов, блеск мундиров и наград, Колокольный звон гремел под облаками. Шли солдаты Королевы на торжественный парад, Мы гордились победившими войсками. Вдруг стемнело, тень упала — так зловеща и мрачна, Вмиг колокола затихли, смолкло эхо. И как тряпки сникли флаги, их накрыла пелена, Молча ждали — людям стало не до смеха. Небо всё темнело, ветер гнал обрывки серых туч, Сердце сжал нам страх, и глас раздался рядом: «Пусть оденут город в траур, будет флагов цвет гнетущ, Войско Мертвых к нам сюда идет парадом». Он всё ближе, ближе, ближе, тот ужасный, жалкий строй — Память прежней грозной воинской гордыни. В шрамах трупы: кровь и струпы, а из ран сочится гной, Взгляд пустой пропитан горечью полыни. Пена на губах иссохших, в муке изогнулась бровь! Так шагали полусгнившие колонны: Ноги хрупки, рук обрубки, всё смешалось — грязь и кровь, Долетают заунывной песни стоны! «Мертвых бросили средь вельда, но мы, вражеский окоп В этот день оставив, прошагали мили. Под Магерсфонтейном пали, в Коленсо, у Спион-Коп, Ваш триумф ценою крови оплатили. Вы должны нам, а в награду — лишь могила наш удел? Получить свой долг мы к вам пришли в надежде. Славьте нас теперь за муки, боль и доблесть ратных дел, Как не чествовали никого вы прежде». Лица в страхе леденели, к нёбу прилипал язык, И мутился ум, таким речам внимая. С ужасом взирали люди на погибших горемык, И захлестывала нас тоска немая! Как оболган их приходом самый первый мирный день! губ кривых оскал и в трупных пятнах лица. За шеренгами шеренги всё тянулись, словно тень. Вдруг я понял — мне кошмар весь этот снится. В пурпур улицы оделись, наш триумф был так велик! Между крышами и небом флаги рдели. Город словно обезумел; точно мальчик, пел старик: В небе радостно колокола гудели. Свет, веселье, но порою всё ж мелькнет в глазах тоска. И когда живого чествуем героя, — Милосердный Бог, пусть помнят все грядущие века Марш бойцов, что не вернулись с поля боя.

СМЕРТЬ И ЖИЗНЬ

На кладбище в любви слились Мы с Мэй во тьме кромешной И на могиле предались Утехам страсти грешной. Женитьбы нашей близок час — Бранить нас нет причины… Запретный слаще нам экстаз, Чем брачные перины. Средь страстных вздохов и утех, Прильнув к губам губами, Не мог не думать я о тех, Кто мирно спит под нами. Бедняги! Долг вас чтить велит, Нам ваша милость — в радость. Надеемся, не возмутит Вас, мертвых, жизни сладость. Когда уйду я в мир иной, В могилу землю бросят. Пусть часто клятвы надо мной Влюбленные приносят. Обет услышав, я сердит На них не буду, верно: Любовь жизнь новую родит — Я рад тому безмерно.

ЭЛЬДОРАДО

Я врыл палатку под сосной На травяном холме, В рудник вгрызался в летний зной, Отчаялся к зиме. Мне снился прочный капитал И самородки в ряд; Увы, под носом клад лежал, Как люди говорят. Решив, что дело мне во вред, Я клял мечту свою. Решив, что золотишко — бред, Всё бросил — и адью. На холм тот швед пришел потом И ковырнул киркой: Нашел богатство под кустом, — Нрав у судьбы такой. От тех богатств хранит нас Бог, Что голову кружат. Он закутил, он занемог И провалился в ад. Вожу, немного потужив, Я грузовик с мукой. Швед помер, я покуда жив, — Нрав у судьбы такой.

ОБЫЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Коль случай нас с тобой сведет, Уверен, что меня Не примешь точно ты в расчет, Пройдешь как мимо пня. В лицо не взглянешь никогда — Нет дела до калек, Ведь я — безликий, как орда, — Обычный человек. Не ты ль работаешь, как вол, И спишь с женой потом, Чтоб для детей накрыт был стол И был уютным дом? В тебе всё те же есть черты — Всего лишь имярек… Сдается, парень, что и ты — Обычный человек. Нас не представят к орденам, Работа — наш кумир. Но парни, что подобны нам, Вращают этот мир. Надежный курс даем судьбой, И с нами Бог навек. Прочь шляпу — Сила пред тобой: ОБЫЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК.

Майя Цесарская{37}

АТТИЛА ЙОЖЕФ (1905–1937)

ОДА

1 Сел у скалы, на слепящем сколе. Юным, южным, чуть повеяло летним ветром, будто добрым ужином. Приучаю сердце — наверно, не так уж трудно — к тишине; приманиваю мотив непрошедшего, уронив голову, руку. Вглядываюсь в гриву гор, и каждый лист, скол, блик — отсветом твоих скул. Вижу, на целом свете ни души; тропка, ветер юбку твою вздул. Вижу, как в путанице ломких тонких веток выбился локон, как дрогнули груди, мягко-мягко, и снова, снова всё сначала, и Синва-речка по камешкам, круглым, белым зажурчала смехом на зубах русалочьих. 2 Люблю, о, до чего люблю я тебя, сумевшую звучать заставить лгущую впустую сердца глубинную печаль и твердь земную. Тебя, что в тишь самим собой взбешенным потоком прочь от меня бежишь, а я реву и рвусь с вершин своих по склонам, вблизи тебя, такой далекой, бью об землю и об небо, как люблю тебя, родная мачеха моя! 3 Люблю тебя, как ребенок маму, как глубь свою молчаливые ямы, как любят свет безлюдные храмы, как огонь — душа и как покой — тело! Люблю, как смертные жизни рады, любят, покуда не отлетела. Каждое движенье, улыбку, слово вбираю, как земля упавший предмет. Как кислотой в металл, в основу души втравливаю снова и снова все изгибы очертанья родного, и нет в ней сущего, где тебя нет. Минуты со стрекотом мчатся, минуют, а ты в ушах притаилась немо, одна звезда сменяет другую, а ты в глазах стоишь и застишь небо. Стынет во рту, как в пещере тишь, вкус твой, чуть-чуть вея, а на чашке рука белеет, и видно жилки-трещинки, пока глядишь. 4 Что же тогда за материя сам я, раз взгляд твой резцом ее формует? Какая душа, какое пламя, неописуемое словами чудо, раз, сквозь ничто-туман бросаясь, по склонам плоти твоей брожу я? Раз, как глагол в просветленный разум, в тайны твои проникаю разом!.. Где крови кругами, в немолчной дрожи куст розы вновь и вновь трепещет, чтоб на нежной коже щеки твоей распуститься в любовь, плоду ее колыбель готовя. Где желудка почва простая чутко сплетает и расплетает нити и узелки по краю, соков узорами растекаясь, корни и крону легких питая, чтоб гимн себе своими устами шептала листва густая. Где радостно по туннелям вечным преображается и хлопочет жизнь-материя трактом кишечным, шлаки купая в гейзерах почек! Где холмы вздымаются сами, звезды вздрагивают и угасают где шахты к небу провалы щерят несчетные копошатся звери мошкара и ветра, где жестокость беспечна, добра, солнце светит кромешной мгле, не познавшей себя земле, вечности до утра. 5 Спекшимися от крика сгустками крови слово за словом падает пред тобою. Суть — заика, лишь закону не прекословит. Всё. Поздно: потроха, что заново их день ото дня выдыхают в стих, к немоте готовы. И всё же, и всё же — к тебе, в миллионах отысканной, взывают еще, к единственной: о живое ложе, зыбка, могила, мира дороже, прими такого!.. (Светает; о, как высока высь! Тьма света — не пережечь его. Как больно глазам, куда ни ткнись. Видать, погиб, делать нечего. Всё. Откуда-то сверху сердце бьет, мечется.) 6 (сбоку-песенка) (Мчится поезд, ворожит на ходу: может, я тебя сегодня найду, может, схлынет разом краска с лица, может, кликнешь тихонько с крыльца: Я воды согрела, полью тебе! На, утрись скорей, вот рушник тебе! Сядь, поешь, я мяса сварила! Ляг, я нам вдвоем постелила!)

ДЕЖЕ КОСТОЛАНИ (1885–1936)

НОЧАМИ, ПОКА ТЫ СПИШЬ

Ночами я пугаюсь, вдруг поймав твое дыханье: что ж люблю я так? Вот этот жалкий поршень, автоклав, прерывисто сопящий пшик, пустяк? Прислушиваюсь, как ворует жизнь живой паровичок — из ничего. Да что ж со мною станет, окажись, что Бог, играя, выронил его? Случайность, непонятный механизм в скорлупке глупой — жизнь моя сама; замедли ход, рвани ли, захлебнись — в Дунае утоплюсь, сойду с ума. На что же я надеялся, дурак? Картежник-мот и тот в сто раз умней или беглец с сокровищем своим, доверившийся прихоти морей. То на колени плюхнусь, то вскочу, то жар, то дрожь берет, и я тревожно, как трус последний, жалобно шепчу: «О, осторожно»…

Сергей Шоргин {38}

ДЖОРДЖ ПИЛ (1558?-1597?)

***

Посеребрился локон золотой; О время, ты спешишь неумолимо, Борьба с тобой останется тщетой, И молодость, увы, проходит мимо. Цветок красы не расцветает вновь; Не вянут корни — вера, долг, любовь. В жилище пчел преображен шелом, Молитва стала участью солдата, И слышится торжественный псалом Взамен сонетов, певшихся когда-то. О, дал Господь безгрешные сердца Тем, кто попал в деревню из дворца! Простых людей из ближнего села Он учит в скромной комнате своей: Кто королеву любит — тем хвала, Проклятье тем, кто зла желает ей. Богиня, не препятствуй сей мольбе: Он был твой рыцарь и служил тебе.

РЕДЬЯРД КИПЛИНГ (1865–1936)

ТОМЛИНСОН

Вчера Томлинсон на Беркли-сквер скончался в своем дому, И сразу же Призрак, посланник небес, на дом явился к нему, За волосы с койки его поднял и потащил в руке, В долину, где Млечный Путь шумит, как перекат в реке; Потом еще дальше, где этот шум затих и умер вдали; И вот к Воротам, где Петр звенит ключами, они пришли. «Восстань! — велю тебе, Томлинсон», — так Петр с ним заговорил, — И нам расскажи о добрых делах, что делал, пока ты жил. Какое добро на далекой Земле свершил ты, о жалкий гость?" И побелела пришельца душа, словно нагая кость. «Был друг дорогой, — он сказал — у меня, советчик и пастырь мой, Он дал бы ответ за меня сейчас, когда бы здесь был со мной». «Что в жизни земной был приятель с тобой — запишут тебе в доход, Но этот барьер — не Беркли-сквер, ты ждешь у Райских ворот; И если друг твой прибудет сюда — не даст за тебя ответ; У нас для всех — одиночный забег, а парных забегов нет». И огляделся вокруг Томлинсон, но толку с того — ни шиша; Смеялась нагая звезда над ним, нагою была душа, И ветер, что выл среди Светил, его, будто нож, терзал, И так о добрых своих делах у Врат Томлинсон рассказал: «Об этом я слышал, а то — прочел, а это — сам размышлял О том, что думал кто-то про то, что русский князь написал». Скопилась стайка душ-голубков, поскольку проход закрыт; И Петр ключами устало тряхнул, он был уже очень сердит. «Ты слышал, ты думал и ты читал — вот все, что сказал ты нам, Но именем тела, что ты имел, ответь — что ж ты делал сам?» Взглянул Томлинсон назад и вперед, но не было пользы с того; Была темнота за его спиной, Врата — пред глазами его. «О, это я понял, а то — угадал, об этом — слыхал разговор, А это писали о том, кто писал о парне с норвежских гор». «Ты понял, ты слышал, — ну ладно… Но ты стучишься в Райскую Дверь; И мало здесь места средь этих звезд пустой болтовне, поверь! Нет, в рай не войдет, кто слово крадет у друга, попа, родни, И кем напрокат поступок был взят, — сюда не войдут они. Твоё место в огне, твой путь — к Сатане, тобою займется он; И… пусть та из вер, что ты взял с Беркли-сквер, тебя да хранит, Томлинсон!» За волосы Призрак его потащил, чтоб, солнца минуя, пасть Туда, где пояс Погибших Звезд венчает Адскую Пасть, Где звезды одни от злобы красны, другие — белы от бед, А третьи — черны от жгучих грехов, их умер навеки свет, И если с пути они смогут сойти, — того не заметим мы: Горят их огни иль погасли они — не видно средь Внешней Тьмы. А ветер, что выл среди Светил, его насквозь пронизал, И к адским печам он рвался сам — он в пекле тепла искал. Но там, где вползают грешники в ад, сам Дьявол сидел у Ворот, Он душу спешившую крепко схватил и перекрыл проход. Сказал он: «Не знаешь ты, верно, цены на уголь, что должен я жечь, Поэтому нагло, меня не спросив, ты лезешь в адскую печь. Я все-таки детям Адама — родня, так что ж ты плюешь на родство? Я с Богом боролся за племя твое со дня сотворенья его. Присядь, будь любезен, сюда на шлак», — так Дьявол ему говорил, — «И нам расскажи о дурных делах, что делал, пока ты жил». И посмотрел Томлинсон наверх, и там, где спасенья нет, Увидел звезду, что от пыток в аду сочила кровавый свет; Тогда он вниз посмотрел, и там, вблизи мирового Дна, Увидел звезду, что от пыток в аду была, словно смерть, бледна. Сказал он: «Красоткой я был соблазнен, грешили мы с ней вдвоем, Она б рассказала, будь она здесь, об этом грехе моем». «Что в жизни земной был грешок за тобой, — запишут тебе в доход, Но этот барьер — не Беркли-сквер, ты ждешь у Адских ворот; И если подруга здесь будет твоя — тебе в том выгоды нет; За грех двоих здесь каждый из них несет в одиночку ответ!» И ветер, что выл среди Светил, его, будто нож, терзал, И так о дурных своих делах у Врат Томлинсон рассказал: «Раз высмеял там любовь к Небесам, два раза — могильную пасть, А трижды — чтоб храбрым считали меня — я Бога высмеял всласть». А Дьявол душу в костре раскопал и дал есть остыть чуток: «На дурня безмозглого переводить не стану я свой уголёк! Ничтожнейший грех — дурацкий твой смех, которым хвалишься ты; Нет смысла моих джентльменов будить, что по-трое спят у плиты». Взглянул Томлинсон вперед и назад, но пользы не высмотрел он: Страшась пустоты, толпился вокруг бездомных Душ легион. «Ну… это я слышал, — сказал Томлинсон, — об этом был общий шум, А в книге бельгийской я много прочел француза покойного дум». «Читал ты, слыхал ты… Ну ладно! И что ж? А ну, отвечай скорей: Грешил ли хоть раз из-за жадности глаз иль зова плоти твоей?» «Пусти же меня!» — закричал Томлинсон, решетку тряся что есть сил, — «Мне кажется, как-то с чужою женой я смертный грех совершил». А Дьявол, огонь раздувая в печи, смеялся из-за Ворот: «Ты грех этот тоже прочел, скажи?» — «Так точно!» — ответил тот. Тут Дьявол дунул на ногти — и вмиг к нему бесенята бегут. «Содрать шелуху с того, кто стоит под видом мужчины тут! Просеять его сквозь звезд решето! Найти его цену тотчас! К упадку пришли вы, люди Земли, коль это — один из вас». На мелких чертях — ни брюк, ни рубах; их — голых — пламя страшит; И горе у всех — что крупный-то грех из мелких никто не свершит. Они по углю, крича: «У-лю-лю!», гнали отрепья души И рылись в ней так, как в вороньем гнезде роются малыши. Вернувшись назад, как дети с игры, с игрушкой, разорванной сплошь, Они говорили: «В нем нету души, и делась куда — не поймешь. Внутри у него — так много всего: душ краденых, слов чужих, И книг, и газет, и только лишь нет его паршивой души. Пытали его и терзали его когтями до самой кости, И когти не лгут — клянемся, что тут его души не найти!» И Дьявол голову свесил на грудь, не в силах печаль унять: «Я все-таки детям Адама — родня; ну как мне его прогнать? Пусть наш уголок далек и глубок, но если в нашем огне Я дам ему место — джентльмены мои в лицо рассмеются мне, Хозяином глупым меня назовут и скажут: 'Не ад, а бардак!'. Нет смысла моих джентльменов сердить, ведь гость — и вправду дурак». Пыталась к огню прикоснуться душа, а Дьявол глядел на нее, И жалость терзала его, но он берег реноме свое. «Проход тебе дам, трать уголь к чертям, ступай к вертелам, вперед! — Коль душу придумал украсть ты сам». — «Так точно!» — ответил тот. И Дьявол вздохнул облегченно: «Ну что ж… Душа у него, как блоха, Но сердце спокойно мое теперь — там найден росток греха. Сей видя росток, я бы не был жесток, будь вправду я всех сильней, Но знай, что внутри — иные цари, и власть их — выше моей. Проклятые есть там Заумь и Спесь — и шлюха, и пастырь для всех; Я б сам не хотел ходить в их предел — в тот особый пыточный цех. Не дух ты, не гном, не книга, не зверь, — тебя никак не назвать; Что ж, ради спасения чести людей — ступай, воплотись опять. Я все-таки детям Адама — родня; не жди от меня вреда; Но лучших — смотри! — грешков набери, когда вернешься сюда. Вот черные ждут тебя жеребцы, чтоб отвезти домой; Не мешкай же, чтоб успеть, пока гроб не закопали твой! Вернись на Землю, открой глаза и детям Адама скажи, Поведай людям ты слово мое, покуда ты снова жив, Что за грех двоих здесь каждый из них несет в одиночку ответ, И … пусть сбережет там Бог тебя — тот, что взял ты из книг и газет!»

РОБЕРТ УИЛЬЯМ СЕРВИС (1874–1958)

ЗОВ ГЛУХОМАНИ

Ты глядел ли на величье — там, где видишь лишь величье, Водопадов и обрывов высоту, Гривы гор, пожар заката, в вышине полеты птичьи И ревущую каньонов черноту? Ты по сказочной долине и по горному отрогу Проложил ли к Неизвестному пути? Ты души настроил струны на молчанье? Так в дорогу! Слушай зов, учись и цену заплати. Ты шагал ли через пустошь, пробирался ли устало Через заросли, кустарники, полынь? Ты насвистывал рэгтаймы там, где дальше — только скалы, Познакомился с повадками пустынь? Ты под небом спал ли звездным, на коне скакал степями, Ты, под солнцем изнывая, брел вперед? Ты сумел ли подружиться со столовыми горами? Ну так слушай — Глухомань тебя зовет. Ты с Безмолвием знаком ли? То не снег на ветке нежной — В Тишине той лжив и суетен наш бред! Ты шагал ли в снегоступах? Гнал собак дорогой снежной, Шел ли в глушь, торил пути, достиг побед? Ты шагал ли к черту в зубы, ты плевал ли на напасти? Уважал тебя любой индейский род? Чуял в мышцах силу зверя, мог ли рвать врага на части? Так внимай же: Глухомань тебя зовет. Ты страдал ли, побеждал ли; шел к фортуне, полз за нею: Средь величья — стал великим, как титан? Делал дело ради дела; мог ли видеть — дня яснее — Ты в любом нагую душу сквозь обман? Ты постичь ли смог, как много есть примет величья Бога, Как природа гимны Господу поет? Здесь творят мужчины смело только истинное дело. Ну так слушай — Глухомань тебя зовет. И в привычках пеленанье, и в условностях купанье, И молитвами кормежка круглый год, И потом тебя — в витрину, как образчик воспитанья… Только слышишь? — Глухомань тебя зовет. Мы пойдем в места глухие, испытаем мы судьбину; Мы отправимся неведомым путем. Нам тропу звезда укажет; будет ветер дуть нам в спину, И зовет нас Глухомань… ну так идем!

БОЛЕСЛАВ ЛЕСЬМЯН (1877–1937)

Мчусь душою к тебе я — над пургой ошалелой, Прямо к свету, что брезжит за буранной куртиной. Каменеет кручина чья-то статуей белой, Белой статуей скорбной — там, над черной долиной. Старых створок объятья тебя некогда скрыли — Ты с тех пор в моих мыслях бледно-призрачной стала; С того часа так странно и так страшно забыли Мы друг друга, как будто нас совсем не бывало. Так найдем же друг друга средь метелей круженья, Над вечерней пучиной сможем снова влюбиться Той повторной любовью, что не хочет спасенья, Тем последним желаньем, что не знает границы! Мы полюбим мученьем, кровью нашей потери, — Но про счастья утрату пусть никто не узнает, Мы полюбим прозреньем: смерть приблизилась к двери — Обе смерти, что вместе совершиться желают. Шум и треск по-над лесом, в клочьях — грива бурана, Словно вихри о сучья в темных зарослях рвутся. Жизнь из жил вытекает — это давняя рана… Не посметь улыбнуться, не успеть улыбнуться. Мчусь душою к тебе я — над пургой ошалелой, Прямо к свету, что брезжит за буранной куртиной. Каменеет кручина чья-то статуей белой, Белой статуей скорбной — там, над черной долиной.

КОНСТАНТЫ ИЛЬДЕФОНС ГАЛЧИНСКИЙ (1905–1953)

БАЙДАРКА И КРЕТИН

В поход понесло на байдарке кретина — спускался по речке, довольный, как слон; кретином он был, и вот в этом причина того, что глупел с каждой милею он. На небе ни тучки, река голубая, один поворот и другой поворот; и люди кричали, к реке подбегая: — Глядите, кретин на байдарке плывет. Жена его вышла на берег (видали?), тесть вышел — и всех домочадцев позвал, они и рыдали, и руки ломали — кретин уплывал, уплывал, уплывал. Хотите мораль? Одинаково ярко всем солнышко светит; и вывод один — не только профессору служит байдарка, на ней может плыть и обычный кретин.

МИХАЙЛО ОРЕСТ (1901–1963)

БАЛЛАДА О ВРЕМЕНИ

Несокрушимо времени правленье Все поколенья — времени рабы; Лишь я отверг свирепые веленья И времени не сдался без борьбы. Я поднял бунт — бесстрашный, безнадежный, Указы властелина разорвав, И вот — лежу в канаве придорожной, Чего-то жду средь запыленных трав. А время вдаль идет неумолимо, И жажда власти на лице видна — Блестит в стеклянном взгляде нестерпимо; И поступь еле слышная страшна. Я слышу звон — то, с радостью великой Оказывая барину почет, Колокола, склонясь пред владыкой, Его шагам ведут покорный счет. О превосходстве знаю первородном Над деспотом — и всё же с давних пор Под взглядом этим чванным и холодным Я отвожу свой потрясенный взор. Боюсь ли мести злобного тирана? Нет! — Так чего же я, в расцвете сил И с мужеством, явившимся нежданно, В сраженьях не достиг, не довершил? Любимая! Когда б услышал слово Твое «люблю» из дальней стороны — Упали б одиночества оковы, И мне лишенья не были страшны. Улыбка и златых волос сиянье, Очарованье твоего лица — В них больше правды, чем в любом деянье Сурового властителя-слепца. И что печали для любви и дали? Не далеки ей всякие пути, И чтоб лучи сквозь темень засияли, О слово колдовское, прилети! Тогда не стану я терзаться звоном, Презрев колоколов холопский нрав, — Я, давший бой безжалостным законам, Я, скрытый в гуще запыленных трав. Тогда загадка волновать не станет Про свет рождений, про магнит кончин. Есть вечный день, который не обманет, Сияет смертным только он один.

Николай Шошунов{39}

ГОВАРД ФИЛИПП ЛАВКРАФТ (1890–1937)

ВОЗМЕЗДИЕ

Проникая сквозь дремы ворота, Окунаясь в ночной лунный дым, Я прожил свои жизни без счета, Оживляя всё взглядом своим; Но с рассветом я бьюсь и рыдаю, К сумасшествию страхом гоним. Я вращался с Землею в начале, Когда небо пылало огнем; Я заглядывал в звездные дали, Где планеты в круженьи своем В неизвестности и без названий Обходили светила кругом. Я проплыл по морям, и зловеще Надо мной нависал небосвод; Вились молний зигзаги, и вещий Глас гремел с необъятных высот; Ему вторили демоны эхом Из зеленых бурлящихся вод. Я промчался сквозь ветви оленем, От волков убегая в лесу, И, спасенный чудесным веленьем, Я рога свои гордо несу, Сквозь которые, редко мигая, Наблюдаю земную красу. Я споткнулся о горные пики, Что на голой равнине стоят; И поил меня мутный и дикий, Наполняющий топь водопад; Видел тварей в кипящих озерах И не смел оглянуться назад. Я увидел дворец позабытый И прошелся по залам один; Освещал его месяц сердитый, Поднимающийся из долин; И на стенах я видел уродов, Но не помню уже тех картин. Я потом очутился случайно У деревни на дальних лугах; Исходили проклятье и тайна От земли, укрывающей прах; И от строк на кладбищенских плитах Я испытывал трепет и страх. Я нашел своих предков могилы; Я летал, как на крыльях, туда, Где исполненный бешеной силы Извергался Эребус тогда, Где работало солнце в пустыне, Сознавая всю тщетность труда. Я был старым, когда фараоны Украшали колоннами Нил; Мне неведомы были законы, Ибо я только грешным и был; И тогда еще род человечий Не был злобен, жесток и уныл. О, виновен в грехе я великом, Осужден, и прощения нет; И душа, исходящая криком, Никогда не получит ответ; И навек сатанинские крылья Мне затмили божественный свет. Проникая сквозь дремы ворота, Окунаясь в ночной лунный дым, Я прожил свои жизни без счета, Оживляя всё взглядом своим; Но с рассветом я бьюсь и рыдаю, К сумасшествию страхом гоним.