Роман о становлении характера молодого человека, связавшего свою жизнь с морем, о трудных испытаниях, выпавших на его долю в годы Великой Отечественной войны, когда главный герой вместе со своими товарищами оказался интернированным в одном из фашистских портов, о налаживании мирной жизни.
Книга первая, в которой речь идет о событиях, рассказанных самим героем. Истинный курс
Глава первая
Через большие высокие окна широким потоком в класс вливается солнце. Дрожат и танцуют в солнечных лучах пылинки. За окном синее небо и чириканье воробьев. Весна… 1923 год…
На стене висит огромная карта мира. Учительница истории Аполлинария Васильевна рассказывает о великих русских мореплавателях: Дежневе, Крузенштерне, Лисянском, Головнине. Тихо в классе. Урок захватил ребят. На третьей парте у окна сидит черненький круглоголовый мальчик. Глаза его остановились, рот полуоткрыт… Мальчик этот — я, Микешин Игорь, или, как меня зовут дома и в школе, Гоша. Ученик четвертого класса «а»; двенадцать лет. Мысли мои далеко…
Ревет океан. Громадные волны обрушиваются на клипер. Команда напугана. На мостике сам Иван Федорович Крузенштерн и… молодой, совсем молодой, бесстрашный мичман. С треском рвется нижний марсель. Шквал. Падает стеньга, грозя пробить фальшборт. Крузенштерн хочет вызвать на аврал старшего офицера, но тут к нему подходит мичман:
«Иван Федорович! Разрешите мне! Я сделаю!»
«Вы? Но вы очень молоды, мичман Микешин».
«Я все сделаю. Все!»
Секунду командир колеблется. Затем говорит:
«Ну, идите. Надеюсь на вас!»
«За мной, орлы!»
Я (а мичман — это, конечно, я) бросаюсь на палубу.
Самые смелые матросы окружают меня. Волны перекатываются через палубу. Мы рубим снасти и неимоверными усилиями выбрасываем стеньгу за борт. Опасность миновала. Я возвращаюсь на мостик. Иван Федорович жмет мне руку:
«Спасибо, мичман! Я произвожу вас в лейтенанты. Вы достойны быть лейтенантом российского флота…»
Эх, если бы так! А может быть, по-другому? С Семеном Дежневым по Ледовитому морю? Или с Головниным на бриге «Диана»? Обмануть англичан и под полными парусами вырваться из плена, проявляя чудеса храбрости?
— Микешин! — слышу я откуда-то издалека. — Ну-ка, повтори, какие земли были открыты русскими в первой половине восемнадцатого века.
Я встаю, краснею и молчу.
— Так какие же? — спрашивает учительница.
— Я… я прослушал, Аполлинария Васильевна.
— Садись! Надо слушать внимательно. — Аполлинария Васильевна недовольна. Она считает меня рассеянным. Урок продолжается. Опять я уношусь мыслями вслед за русскими мореплавателями. Звонок. Аполлинаша, как мы ласково называли любимую учительницу, выходит из класса. Это последний урок. Гремя крышками парт, мы складываем книги и выбегаем на улицу. Рядом со мной Кокин — мой закадычный друг. Мы сидим с ним за одной партой, часто вместе занимаемся, помогаем друг другу, вместе бегаем в Юсупов сад на каток или читаем потрепанные книги из моей «библиотеки». Она не обширна, но в ней имеются все пособия, необходимые для настоящего мореплавателя: «Морские рассказы» Станюковича, «Двадцать тысяч лье под водой» Жюля Верна и «Остров сокровищ» Стивенсона. Мечтаем приобрести «Пятнадцатилетнего капитана».
Я твердо решил стать моряком, хотя в нашей семье моряков не было и моря я никогда не видал. Чем же было вызвано такое решение? Вероятно, увлекли книги да настоящая флотская форменка, которую случайно купила мне мама. Не было конца гордости, когда я впервые явился в ней в школу и Аполлинаша сказала: «О, Микешин, да ты настоящий моряк!»
Самым любимым моим развлечением были походы в морской музей в Адмиралтействе.
Сегодня суббота. Мы идем с Кокиным по Лермонтовскому проспекту. Быстро, не глядя, чтобы не было соблазна, проходим мимо множества частных лавочек с пирожными, ветчиной, кренделями. Это не для нас. Очень дорого. У Восьмой Роты мы прощаемся.
— Так как же, Кокин? Пойдешь сегодня в музей? Зайди за мной.
— Пойду, если мать не заставит с сестренкой сидеть. Она, может, уйдет куда, а батя приходит поздно.
— Ну, Кокушка, постарайся. Приходи. Скажи маме, что в музей пойдем, отпустит, — прошу я.
— Ладно, постараюсь, жди часа в три.
Кокин заворачивает на Восьмую, а я бегу на Заротную.
Мы с мамой занимаем маленькую комнату в доме № 17. Мама преподает русский язык в школе. Отца у меня нет. Он умер в 1919 году. Живем мы с мамой дружно. Я прихожу из школы раньше ее и на примусе готовлю простенький обед. Если есть дрова, топлю печку. С дровами в Петрограде трудно, их часто у нас не бывает. Тогда в комнате становится неуютно и холодно. Мама в пальто проверяет тетрадки, а я поскорее делаю уроки, забираюсь с книгой на кровать и закутываюсь в одеяло. Когда у нас тепло и мама не занята, мы вечером пьем чай и ведем с ней бесконечные разговоры. Я рассказываю о своих делах, она мне — о своих. В субботу мама всегда приходит поздно.
Я влетаю в квартиру, не снимая пальто развожу примус и ставлю на огонь вчерашний пшенный суп. Надо торопиться, скоро придет Кокин! Есть хочется страшно. Пока греется суп, наскоро подметаю комнату, мою грязную посуду и убираю ее в шкаф. Стучат.
Неужели Кокин? Открываю дверь и впускаю Вовку Кокина.
— Готов? Сегодня мне повезло. Мама никуда не идет. Отпустила до восьми часов.
— Сейчас, сейчас, Кокушка, — говорю я и, обжигаясь, прямо из кастрюли ем кулеш.
В Адмиралтейство мы ходим пешком. Так интереснее и дешевле. Да и трамваи всегда переполнены. Вагончики маленькие, тесные и неудобные. Люди висят на них гроздьями. Нам, ребятам, не войти и не выйти. А больше не на чем ездить. Изредка протарахтит по булыжной мостовой уродливый грузовик. Шофер сидит в кабине, и по лицу его видно, как тяжело ему вести этого «одра».
Чаще всего попадаются громыхающие телеги с возчиками, одетыми в смешные длинные разноцветные жилетки. Мальчишки бегут за телегами и кричат: «Дяденька, прокати!»
Нет, мы с Кокиным выше этого. Мы идем пешком. Вид улиц уныл. Дома стоят некрашеные, с обвалившейся штукатуркой. Многие окна забиты фанерой. На тротуарах мусор, обрывки бумажек, окурки. Некому убирать. Город еще не пришел в себя после тяжелых лет войны, голода и разрухи. Но все равно приятно пробежаться по прямым улицам Петрограда. Нам с Вовкой город нравится и таким.
— Как ты думаешь, Вова, — спрашиваю я Кокина, когда мы идем уже по улице, — чем лучше командовать — паровым или парусным судном?
— Я думаю — подводной лодкой. Вот такой, как «Наутилус». Я обязательно буду подводной лодкой командовать.
— Как? Ведь ты, кажется, не хочешь быть моряком? — говорю я несколько обиженно. Мне самому хочется командовать «Наутилусом»!
— Ну, это еще неизвестно. Может быть, и я стану.
— Я, пожалуй, тоже буду командовать подводной лодкой, — небрежно бросаю я.
— Ну нет! Это уж не дело. Ты ведь все время говорил, что мечтаешь командовать «Ретвизаном». А теперь вдруг подводной лодкой! Не можем же мы оба командовать «Наутилусом»!
Некоторое время я молчу, обескураженный доводами Кокин а.
— Нет, можем. У нас будет много подводных лодок. Это у Жюля Верна была одна. Ты будешь на «Наутилусе», а я на «Морской пантере».
Выход найден. Опасный разговор, который мог бы, как это часто бывает, привести к ссоре, потек по мирному руслу:
— А здорово, Гошка! Ты со своей «Морской пантерой» где-нибудь потерпел крушение или враги тебя подбили. Тебе пришлось опуститься на дно, а подняться не можешь. Подаешь сигналы, известные только мне. Я немедленно иду на помощь. Под водой беру тебя на буксир и увожу в тайное место для ремонта. А враги думают, что ты на дне лежишь, и стерегут тебя. А потом ты отремонтировался, и мы вместе всплываем. Такого жару даем! Вот здорово! Правда?
— Здорово! — соглашаюсь я, восхищенный этой картиной. Я даже не замечаю, что подбита моя «Морская пантера», а не его «Наутилус». Обычно никто из нас не хочет быть подбитым.
— А я что-то знаю!.. — неожиданно поет Кокин.
— Что? Ничего ты не знаешь. — Я твердо уверен, что Вовка ничего не знает, но любопытство мое задето.
— Эдьке Родзевичу отец подарил «бегаши».
— Не может быть! На валенки или с сапогами?
«Бегаши» для нас — недосягаемое счастье. Мы с Кокиным катаемся на старых, заржавленных «снегурках».
— На валенки. Он мне обещал дать покататься, когда сам накатается.
— А как ты думаешь, даст он мне разок съездить на них в Юсупов сад?
— Не знаю, может и даст. После меня.
— Ну ты скажи ему, Кокушка. Ты ведь с ним дружишь. Тебе он не откажет, — прошу я.
— Ладно, скажу, — важно кивает головой Кокин.
— Вовка! У тебя сколько денег есть?
— У меня? Две копейки.
— И у меня три. Давай купим по маковке? Обратно тоже пойдем пешком. Ладно?
— Давай.
Мы подходим к торговке. На груди у нее лоток с липкими, грязноватыми маковками. Покупаем две штуки — «пять пара». Засовываем маковки в рот и довольные шлепаем дальше по весенним лужам Вознесенского проспекта.
— Хорошо бы такую машину изобрести, — мечтательно говорит Кокин, — которая бы человека по воздуху носила. Вышел из дому, надел на себя приборчик с пропеллером и поднялся в воздух. Раз — и у музея. Все бы тогда летали. Трамваев не надо. Как ты думаешь, изобретут?
— Изобретут. Ой, что будет! Представляешь? В школу бы все ребята прилетали. Да не скоро, наверное, изобретут.
А фантазия несет нас дальше. Мы уже изобрели подводную лодку; лучи, которые на большом расстоянии уничтожают врагов; аппарат, которым можно видеть через стены…
Подходим к Адмиралтейству. Толкаем тяжелую дубовую дверь с надписью: «Военно-морской музей».
— А, молодцы, здорово! — приветствует нас сидящий у печки старик. Он в подшитых валенках, в стареньком полушубке и шапке-ушанке. В музее холодно. Сидит старик у печки больше по привычке. Она не топится. Это — Федотыч. Сторож. Наш знакомый. Когда мы с Кокиным первый раз пришли в музей, Федотыч подозрительно оглядел нас и строго сказал:
— Вы, пацаны, этого… того… руками ничего не трогать, уши оборву.
— Да мы, дедушка, не будем. Мы только посмотреть.
— То-то, посмотреть. Много вас тут «смотрителей» таких. Вон у каравеллы Колумба «смотрители» рею оторвали. Идите, что ли.
Пока мы ходили по залам, острая бородка Федотыча показывалась то из-за угла, то из-за стеклянных ящиков с моделями, то торчала у знамен адмирала Ушакова.
— Следит. Все время следит, старый! Не доверяет, — шептал мне Вовка.
Внимательно осмотрев все, мы спустились вниз. Сторож сидел на своем месте у печки.
— Ну что, насмотрелись? Да разве так смотрят! Здесь смотреть и смотреть надо. Не день и не два. Вот придете еще, так я вам кое-что расскажу.
Видимо, наше примерное поведение и интерес, с которым мы рассматривали модели, расположили к нам старика. В следующий раз, когда мы пришли с Кокиным, Федотыч встретил нас как старых знакомых. Народу в этот день в музее было немного, и Федотыч, покинув свою печку, повел нас наверх. Как будто свежий соленый морской ветер пробежал по тихим залам музея, когда Федотыч своим старческим, несколько хриплым голосом начал рассказывать нам о славных боях, кораблях, матросах. Ожили модели, затрепетали победные знамена, зашумело море…
Федотыч был старым матросом. Застал он еще и парусные корабли. Много лет провел на флоте, знал матросскую «житуху» и множество разных историй. Последним кораблем, на котором служил Федотыч, была «Аврора». Федотыч с гордостью говорил нам, что, когда крейсер сделал свой исторический залп, он был на палубе.
Музей он любил всей душой и чувствовал себя среди судов, старинных пушек и знамен, как на корабле.
Много интересного услышали мы с Вовкой от Федотыча — Василия Федотовича Приданова — моего первого морского наставника.
— Русские-то моряки, ребята, — самые лучшие, — рассказывал Федотыч. — Против нашего матроса ни одна нация не устоит. Храбрости и смекалки у него много. Вот «Новик», — показал он на стоящую под стеклянным колпаком модель эсминца. — В германскую войну это было. Ход имел он огромный. Ну, спустили его со стапелей. На испытаниях показал такую скорость, что нигде таких быстрых судов не было. Командир был там молодой. Лихой моряк! Решил попугать гермашек. И вот на полном ходу ворвался он в Кильскую бухту. А там минные заграждения…
— И как же? Подорвался? — замирая, в один голос прошептали мы с Вовкой.
— В том-то и дело, что нет. Рассчитал, что при такой скорости хода мины должны рваться за кормой. Так оно и вышло. Летит он по бухте, жарит изо всех орудий по берегу, а мины за кормой — бах, бах, бах! А вреда-то и не приносят. Ну, у гермашек паника, конечно. Полетели тут телеграммы: «Русский флот в Кильской бухте!», «Спасай Киль!» — и тому подобное. А «Новик» развернулся — и ходу в родную Балтику. Только его и видели. Так-то…
— Вот это здорово! Молодец! Василь Федотыч, а что, наградили командира?
— Нет, орлы, не наградили. Кажется, судили. Морской-то министр из германцев был, и ему это дело очень не понравилось.
— Как — из германцев?
— Да так. При царе на ответственных постах германцев много сидело. Кругом измена была.
Мы смотрим на модель «Новика» и видим его несущимся по водам Кильской бухты, видим высокие фонтаны воды, поднимающиеся за кормой от рвущихся мин, слышим залпы его орудий. А как она сделана, эта модель!
Якоря как настоящие, и брашпиль, и кнехты, и шлюпки, и даже блоки как настоящие, с маленькими вращающимися шкивами. Вот бы поставить дома такую модель!
— Василь Федотыч, такие модели продаются? — спрашиваю я.
— Таких моделей не купишь. Их строят мастера. По заказу. Работа-то, работа какая! Это понимать надо, — восхищается Федотыч.
Но мысль иметь такую модель не оставляет меня.
— Вовка, давай мы с тобой строить модель, а?
— Да, построишь такую, сто лет будем строить.
— Ну уж и сто! За три года построим, — не сдаюсь я.
— Нет, ребята, — говорит Федотыч, — вам что-нибудь попроще надо строить. Ну, модель шлюпки, скажем.
Федотыч терпеливо объясняет нам, как нужно ее делать:
— Вот, молодцы, сначала возьмите глину и сделайте из нее корпус.
— А глину где взять? Можно печную? — спрашивает Кокин, уже заинтересованный предложением.
— Можно и печную. Ну вот, шаблон корпуса готов. Шпангоуты сделайте из старой лыжной бамбуковой палки. Расщепите ее на тонкие прутики, нагрейте над огнем и гните по глиняному корпусу. Так же и стрингера. Из тоненькой дощечки вырежьте ножом штевни, киль и привальный брус. Потом соедините все это столярным клеем. Ясно?
— Ясно, Василий Федотыч!
— Если плохо будет держать, то подкрепите нитками. Это будет набор. Обшивку из плотной бумаги наклеивайте на набор. Потом покрасьте вашу шлюпку масляной краской два раза. Ясно?
— А будет похожа она на настоящую?
— Будет.
— Уключины как же сделать?
— Уключины из проволоки согните.
Медленно бродим по залам. Уходить не хочется.
— Василий Федотыч, а кто главнее на корабле: командир или штурман? — спрашиваю я, прочитав под каким-то портретом надпись «Штурман Маточкин».
— Командир. Но штурман — это великое дело. Он ведет корабль. Определяет местоположение по солнцу, по звездам. Всегда знает, в какой точке корабль находится.
— А командир? Он разве не знает?
— Командир все знает, ну а штурман вычисления ведет. Штурманá у нас — сила! Вот в тысяча девятьсот шестом году случай какой был. Задумал президент французский к нам в гости приехать. С эскадрой французских кораблей. Сам на головном крейсере, конечно. Как зашли они в Балтику, посылают ему навстречу лоцмана. Из военных штурманов. Пересел тот с нашего корабля на их. Ладно. Идут. Наступила ночь. Погода пасмурная. Вдруг на несколько минут неожиданно прояснилось. Лоцман наш подхватил какую-то звезду да и определил место судна. Видит, вся эскадра идет на камни. Курс у французов проложен неверно. А эскадра со скоростью семнадцать узлов дует. Как раз через час-другой все на камнях будут. Ну что делать? Говорит наш лоцман французскому вахтенному офицеру, дескать, мусью, у вас курс неправильный и скоро на камнях будете. Тот в обиду. Как так? Стали они ругаться. Лоцман свое, а француз — свое. А время-то идет. Ну, наконец лоцман не выдержал да как закричит: «Пиши в журнал, что я предупреждал об опасности, и командира немедленно зови, а то уйду с мостика!» Делать нечего. Вышел командир. А через полчаса открылась по левому борту веха. Застопорили машины, отдали якоря. Ждут. Утром видят французы — у самых камней стоят. Вышел президент на палубу и самый высокий орден нашему лоцману дал. Так наш штурман всю французскую эскадру спас.
Рассказывал Федотыч нам и про свою флотскую жизнь.
— Учитесь, молодцы! Вам теперь все дано. До чего хотите доучитесь. А вот я… Хотел, да не мог. Не давали развернуться нашему брату. Полжизни неграмотным прожил. Раньше-то ведь как было? Помню вот, плавал на «Смелом». Получил я письмо из деревни. Пишет жена: «Василий Федотыч, кланяюсь тебе низко, бога ради вышли денег. Надо одежонку себе и детям справить». Ну, у меня было скоплено на черный день несколько рублей. Решил послать. Грамоте тогда не знал, поэтому и обратился к писарю одному судовому. Тезка мой — Васька Хорьков. «Пошли, — говорю, — деньги, будь друг». — «С моим удовольствием, Вася, все сделаю. Давай адрес». Дал я ему адрес и деньги. На следующий день Хорьков говорит: «Выполнено, Вася, не беспокойся». Квитанцию мне у него неловко спрашивать было — унтер все же. Только через месяц приходит еще одно письмо от жены. Сердится, что денег не выслал. Я к Хорькову. Поймал его на палубе, схватил за грудки и давай трясти. «Куда мои деньги девал? Говори, такой-сякой немазаный. Давай квитанцию!» — «Отстань, дьявол, какую квитанцию? Не видел я твоих денег. Ты что, спятил?» — «Не видел?» — кричу, и только хотел ему всыпать, как тут старший офицер появился: «Буянишь, Приданов? Не знаешь порядка? На старшего руку поднял? Десять суток карцера!» — «Ваше благородие, он мои деньги…» — «Разговариваешь? Еще пять. Кругом!» Ну, что будешь делать, пошел. Отсидел. После этого случая стал грамоте учиться…
Мы любили Федотыча. Любили со всей преданностью молодости.
Даже мама знала Федотыча. «Федотыч рассказал, Федотыч видел, Федотыч одобрил», — только и слышала она после наших посещений музея. Ей тоже понравился Федотыч. Ведь он учил нас только хорошему.
Сегодня Федотыч явно не в духе.
— Делайте поворот «все вдруг» на сто восемьдесят градусов. Музей закрыт. Ясно?
— Почему закрыт?
— На ремонт. Два месяца будет закрыт. Видишь, что понаделали? — Федотыч показывает рукой на лестницу.
Действительно, там в беспорядке стояли вытащенные из залов модели, картины в золоченых рамах и горы каких-то ящиков.
— Так вот, молодцы, приходите через два месяца. Будет все в порядке, — утешает нас сторож, видя, как мы огорчены.
— До свиданья, Василий Федотыч. Обязательно навестим.
Выходим на улицу.
— Пойдем, Гошка, на Неву, там корабли посмотрим, — предлагает Кокин.
— Пошли.
Заворачиваем за угол и вдоль Александровского сада идем к Неве. Против памятника Петру Первому я останавливаюсь:
— Вовка! Вот Петр молодец был! Он всех мальчиков на корабли брал. В морские школы насильно посылал. Помнишь, Аполлинаша рассказывала?
— И маленьких посылал?
— Маленьких не посылал, а нашего возраста посылал.
Выходим на Неву. Река еще покрыта льдом, но он уже слабый, пористый и местами черный. Протоптанная на ту сторону дорожка залита водой. Здесь уже никто не ходит. Опасно. Переходим мост и оказываемся на Васильевском острове. Это солнечная сторона. Свежий ветерок дует с моря, но здесь он кажется теплее. У стенки набережной стоят суда. Какие-то баркасы и катера, две ободранные серые шхуны «Краб» и «Марс», накренившиеся колесные пароходы и маленький старый транспорт «Правда». Они стоят здесь всю зиму, и мы уже знаем их. И какую необъяснимую притягивающую силу имеют они! Мы готовы смотреть на эти суда часами. Но что это? Впереди высится громадный черный корпус: незнакомого судна.
— Бежим! — командую я, и мы летим по набережной. Напротив Восемнадцатой линии стоит судно, какого мы еще никогда не видали. Черный высокий корпус. Такой высокий, что надо задирать голову, чтобы посмотреть на палубу. Белые надстройки в два ряда, много спасательных шлюпок. С левого борта спущен длинный парадный трап. Высокая труба с широкой красной полосой. На носу большими буквами написано «Трансбалт». На флагштоке — красный флаг.
— Вот это да! Громадина какая! Посмотреть бы его внутри! — восклицает Вовка.
— Не пустят, наверное. Это ведь настоящий пароход. Океанский. Плавает по всему свету. Видишь, сколько шлюпок? — объясняю я с видом знатока. — Спасательные.
— А это не пассажирский?
— Ну, сказал тоже. Стрел-то сколько! Федотыч говорил, что на пассажирских стрел не бывает. Вот бы поплавать на таком! Наняться матросом и уйти в рейс. — Вдруг волна фантазии подхватывает меня. — Слушай, Вовка, а что, если я попробую наняться на этот пароход?
— Кто ж тебя возьмет? А школа? А мама? Ты ведь и не матрос еще, — скептически замечает Кокин.
— Кем угодно наймусь. Мама отпустит. А в школу вернусь. Поплаваю и вернусь.
— Не пустит тебя мать. И не думай.
— Вот поспорим, что пустит. Я ей все объясню.
— Не пустит. Ну давай поспорим. Что, слабо? Давай! — Кокин сбрасывает рукавицу и сует мне руку. Отступать поздно. Спорим. Своей левой рукой Кокин разнимает. — Только смотри не зажиль! — заключает Вовка.
А картины одна заманчивее другой уже проносятся в моей голове. Вот «Трансбалт» уходит в море. Я стою на баке, а Кокин с набережной машет мне рукой…
Довольно мечтать.
— Я думаю, надо узнать, набирают ли на «Трансбалт» матросов, — приступаю я к выполнению намеченного плана.
— Пойдешь на пароход? — восхищенно спрашивает Кокин.
На пароход идти страшно.
— Нет, не пойду. Лучше подождем, когда кто-нибудь выйдет оттуда, тогда и спросим.
Вовка разочарован:
— А может быть, никто и не выйдет. Так и будем стоять, как дураки, до вечера?
— Выйдет. Обязательно выйдет.
Проходит полчаса. На палубе парохода видны люди, но по трапу, как назло, никто не спускается. Солнце скрылось за облаками, стало холодно. Ветер подул сильнее. Носы наши покраснели, и под ними появилась предательская мокрота.
— Вот что, Гошка! Пошли домой. Ничего у тебя не выйдет. Я замерз, — не выдерживает Кокин. Но мне трудно расстаться с мечтой.
— Еще немножко постоим, Вова, — умоляю я. — Сейчас, наверное, кто-нибудь сойдет.
— Ну ладно, еще десять минут подождем.
Наконец мы видим, как на площадке трапа появляется человек и, держась за поручни, быстро сбегает вниз.
Он в черном бушлате с блестящими медными пуговицами, в широком клеше и кепке. Настоящий моряк! Ну, была не была! Вовка выжидательно смотрит на меня. Трусить нельзя! Набираюсь смелости, иду к трапу и, когда моряк сходит на набережную, спрашиваю:
— Дяденька, можно вас спросить? Скажите, вам матросы нужны?
— Матросы? Нужны. А что тебе?
— Да хочу к вам на «Трансбалт» поступить. Примут меня? Как вы думаете?
— Тебя? — матрос оглядывает меня с ног до головы и широко улыбается. — Примут. Ты только нос утри, а то некрасиво матросу с таким носом.
Шутка меня ободряет.
— Нет, дяденька, я ведь серьезно, а вы смеетесь. Я все умею делать.
— И я серьезно. Обязательно тебя возьмут.
— А у кого спросить?
— У капитана, конечно.
— Когда же его можно увидеть?
— Капитана сегодня нет на судне. Ты приходи в понедельник. Понял?
— Понял. Спасибо, дяденька. До свиданья.
Матрос прощается со мной и переходит улицу. Я еще не в силах осознать свое счастье. В понедельник я уже буду настоящим моряком!
— Ну, Кокин, — наконец придя в себя, торжественно говорю я, — слышал? Все. В понедельник последний раз в школу!
Кокин, пораженный моей смелостью, молчит. Ему завидно и тоже хочется идти на «Трансбалт», но он не решается. Наконец Вовка выдавливает:
— Еще, может быть, мать тебя не пустит.
Это его последняя надежда. Я не отвечаю и тоже думаю о том, как отнесется к моему решению мама. Мы идем молча. Каждый занят своими мыслями. К дому подходим, когда начинает смеркаться.
— Пока, Вовка! — протягиваю я руку.
— Пока, Гошка. Значит, в понедельник в школу зайдешь попрощаться?
— Зайду обязательно.
Я вижу, как его фигурка скрывается за углом Лермонтовского. Да… жалко. Был у меня товарищ, но вот приходится расставаться. Вдвоем-то лучше было бы на «Трансбалте»… Дел остается много. Футбольную команду хотели создать. Не удастся теперь отквитать голы семьдесят первой школе. Они нам здорово набили прошлым летом. Придется отложить. Маму покидать все же тяжело! Вероятно, она разрыдается, когда услышит эту новость. Особенно когда будем прощаться. Надо попросить ее, чтобы она не приходила на набережную провожать меня. Чего доброго, тогда я сам разревусь. Скажут: ну и матроса взяли! Нет, этого допускать нельзя.
Вхожу в квартиру. Мама уже дома. Сидит за столом и что-то пишет. С чего бы начать разговор, чтобы она сразу не испугалась? Начну, пожалуй, с хозяйственных дел.
— Мамочка, — говорю я, — ты извини, что я печку сегодня не затопил. Не успел. В музей с Вовкой ходили.
— Ничего. Я ее сама вытопила, — отвечает мама, не поднимая глаз от работы. — Ну что, интересно в музее было? Что Федотыч рассказывал нового? Есть, наверное, хочешь? Возьми, там в алюминиевой сковородке картошка жареная.
— Музей закрылся на ремонт. Мы по Неве гуляли. — Наступает молчание. Мама продолжает писать. Я набираюсь мужества и дрожащим от волнения голосом говорю: — Мама, мне нужно с тобой серьезно поговорить.
— Что-нибудь случилось, родной? — смотрит на меня мама, улавливая в моем голосе какие-то необычные нотки.
— Нет, ничего не случилось. Ты не расстраивайся. Все в порядке. Только… только в понедельник я ухожу работать на корабль, — выпаливаю я.
— Куда? На какой корабль? Что это ты еще придумал?
— Нет, нет, мамочка, не придумал. Это правда.
— Не волнуйся. Расскажи все по порядку.
Когда я заканчиваю свой рассказ о том, что произошло сегодня у борта «Трансбалта», и жду, что вот сейчас мама заплачет, в карих умных маминых глазах загораются искорки ласкового юмора. Но лицо ее серьезно.
— Гоша, а тебе не кажется, что тебя могут не принять на этот пароход? Ведь мало ли кто что скажет! Во-первых, я думаю, что в матросы берут взрослых, а не мальчиков.
— Нет, мама. Ведь есть еще юнги. Федотыч рассказывал. И потом, этот же моряк с «Трансбалта» видел меня. Сказал, что обязательно примут. У них уже такие есть, — сочиняю я для большей убедительности.
— Ну хорошо. Допустим, что тебя возьмут. А как же школа? Или ты так и думаешь остаться матросом на всю жизнь?
— Я, мамочка, недолго поплаваю. Год-два, не больше. А потом вернусь в школу. Отпусти меня, пожалуйста! Я не могу жить без моря!
— Видишь, Гоша, если ты окончательно решил плавать, то иди. Я тебя не задерживаю.
Я поражен спокойствием, с каким мама произносит эти слова. Ведь она отпускает своего сына навстречу опасностям! Мне даже немного неприятно, что мама не всплакнула. Хотя бы немножечко!
— Но я считаю все же, — продолжает мама, — что ты идешь по неправильному пути. Тебе двенадцать лет. Жизнь вся еще впереди. Сначала надо кончить школу, хотя бы семь классов, а потом уже выбирать себе профессию. Когда ты станешь больше, кругозор у тебя будет шире. Может быть, к тому времени ты захочешь стать не моряком, а кем-нибудь другим. Подумай об этом, мальчик.
— Нет, мамочка, я никогда не изменю своего решения.
— Смотри. Не могу сказать, чтобы я была очень рада этому. Что ж делать! Попробуй поживи самостоятельно, — серьезно заканчивает мама и принимается за свою прерванную работу.
Только-то и всего! Ни слез, ни уговоров остаться дома, ни приказания бросить всю затею. Бедная мама, она, наверное, не представляет, в какую жизнь уходит ее сын. Штормы, ураганы…
Я иду в кухню, разогреваю себе на примусе картошку и роняю слезу. Мне становится жаль себя. Подумать только, завтра я буду в последний раз обедать дома. Эх, жизнь матросская!..
Ночью я сплю неспокойно. Мне снится большой корабль, я стою на мостике и отдаю какие-то приказания. Но голоса моего не слышно. Откуда-то появляется Федотыч с мамой. Они указывают на меня пальцами и смеются. Мне хочется им объяснить что-то, но вдруг все исчезает…
В понедельник я встаю очень рано. Даже раньше, чем мама. Последний день дома! Тихонько выдвигаю ящик комода и достаю свою флотскую форменку и черные выходные брюки. На пароход нужно прийти в полной форме. Может быть, капитан предложит мне раздеться. До зеркального блеска чищу свои ботинки. Скоро встает и мама. Я с грустью смотрю на нее. А она — ничего. Держится бодро. Не подает виду, что страдает. Как ни в чем не бывало готовит чай, режет хлеб, шутит.
Когда мы прощаемся с ней на углу Десятой Роты (она идет налево, а я — прямо), мама спрашивает:
— Надеюсь, ты еще придешь домой сегодня?
— Конечно, мамочка. Обязательно приду. Мне же вещи взять нужно. — При упоминании о вещах какой-то комок подступает к моему горлу.
В школе все по-прежнему. Даже тетя Поля, нянечка с вешалки, так же, как всегда, ворчит на меня за то, что не вытер ноги о половик. Эх, если бы она знала!
В классе пустовато. Я пришел рано. Кокина еще нет. Несколько девочек шепчутся в углу. Барыкин, Житков и Музиль решают на доске задачу. На меня никто не обращает внимания. Что, если им сейчас рассказать? Не поверят. Лучше подождать до конца уроков. Тогда можно будет не торопясь все рассказать ребятам. Я молча сажусь за парту и углубляюсь в учебник географии. Наконец приходит Кокин. Я делаю ему знак молчать. Он понимающе кивает головой.
— Ну что, Гошка, мама отпустила? — шепчет он, усаживаясь со мной.
— Отпустила. Ты пока молчи. Потом скажем.
— Врешь! Неужели отпустила?
— Вот увидишь. Зачем я тебе врать буду?
Бесконечно долго тянутся уроки. Я ничего не слушаю. Хорошо, что меня сегодня не вызывают. Все мысли заняты «Трансбалтом». Думаю о том, как лучше обратиться к капитану: «дяденька» или «товарищ капитан»? И что сказать? Вот так, пожалуй, будет хорошо: «Товарищ капитан, я слышал, что вам нужны матросы. Я люблю море. Возьмите меня. Родители меня отпустили». Скажу что-нибудь в этом роде.
Наконец кончается последний урок. Все собирают книги. Я выхожу на середину класса.
— Ребята! До свиданья. Мы не скоро увидимся, — объявляю я и жду, какое впечатление произведет мое сообщение. Пока слабое. Только Саша Михалев спрашивает:
— Что, уезжаешь куда?
— Нет, не уезжаю, а плавать ухожу на пароходе. Матросом.
— Матросом? На пароходе? Врешь! — недоверчиво смотрит на меня Михалев.
Теперь нас обступают ребята.
— Это ты, может быть, врешь! Вот спроси Кокина, он знает.
— Правда это, ребята, — подтверждает Вовка. — В субботу сам слышал, как его один моряк приглашал работать на «Трансбалт».
— А как же дома, отпустили тебя?
— Отпускают. Я ведь без моря жить не могу.
— Странно, как это ты двенадцать лет прожил?! — язвит вечный задирала Журкин. — Фасонишь?
— Ничего не фасоню! Слушай вот, — и я важно, со всеми подробностями, рассказываю о том, что произошло со мной в субботу на набережной. Ребята слушают, затаив дыхание.
— Счастливый! — вздыхает Галочка Тузова, когда я кончаю свой рассказ. — Во всех-то ты странах побываешь.
— Э-э! Да, может, тебя и не возьмут еще. Тоже мне матрос, — не унимается Журкин.
— Много ты понимаешь. Не возьмут! И вообще, чего ты пристал? По шее захотел? — сержусь я.
— Мальчики, мальчики, оставьте! Не ссорьтесь. Такой день! Надолго ведь расстаетесь, — успокаивает нас Катя Ярочкина.
— А чего он фасонит?
— А ты не приставай. Ну ладно, ребята. До свиданья! Не забывайте. Мне надо идти, а то опоздаю.
Я прощаюсь со всеми; и мы шумно сбегаем с лестницы.
С Вовкой у меня особый разговор. Как обычно, мы доходим до Восьмой Роты и останавливаемся.
— Вова… Может быть, ты тоже в матросы пойдешь? Примут, наверное, и двоих, — с надеждой говорю я.
— Примут-то примут, да батька не пустит. Я ему уже об этом намекал. И о тебе рассказывал. Он сказал, что драть тебя некому. Не пустит. А тайком я не хочу.
— Тайком, конечно, нельзя. Ну, Вовка, прощай! Пиши. Зайдешь к моей маме, возьми мои альбомы с марками и маленькие шахматы. Отдаю их тебе. На память.
Вовка молчит. Его не радуют мои подарки. Товарищи расстаются! Увидятся ли?
— Прощай, Гошка!
— Прощай, Вовка!
Мы быстро расходимся в разные стороны. Пройдя несколько, шагов, я оборачиваюсь и машу рукой. Вовка стоит и смотрит мне вслед.
Пока я иду на набережную к «Трансбалту», мысли о маме и школе не дают мне покоя.
«Нехорошо получилось, — думаю я, — мама остается одна, ей будет очень скучно жить. Кто теперь сварит ей обед, когда она усталая придет из школы? Придется ей и дрова колоть самой».
Я останавливаюсь у моста. На той стороне виден «Трансбалт». Еще не поздно вернуться обратно…
«Нет! Это невозможно! — Я решительно двигаюсь дальше. — Всем нахвастался, попрощался! А маме буду часто писать. Деньги посылать. Может быть, «Трансбалт» и не так скоро уйдет в рейс. Книги с собой возьму на пароход, чтобы не отстать от ребят. Не возвращаться же мне через два года снова в пятый класс! Плохо, что с Аполлинашей не попрощался».
По мосту, разбрызгивая подтаявший снег, быстро едет мальчишка на финских санях. Я снисходительно смотрю на него.
Это уже пройденный для меня этап.
«Кому кататься, а кому и в плаванье идти. Мама такой молодец! Отпустила меня плавать. Поняла, что море для меня — все».
Дохожу до «Трансбалта». Поднимаюсь по трапу и вдруг слышу откуда-то сверху:
— Эй, молодец! Слезай вниз! Нельзя на пароход заходить! — Это кричит мне вахтенный, перегнувшись через фальшборт.
— Мне капитана нужно.
— Чего? Капитана? Зачем он тебе?
Я уже добрался до главной палубы.
— По личному делу, — смело отвечаю я.
— Ишь, какой деловой, — смеется вахтенный и открывает дверь в белую надстройку. — Марья Гавриловна, — кричит он, — тут пацан какой-то к Михаил Константинычу пришел! Проводи его.
В дверях появляется толстая женщина с белой наколкой на волосах и в белом кружевном переднике.
— Ну пойдем, мальчик.
И мы входим внутрь судна. Длинный, залитый электрическим светом коридор. С одной стороны гладкая и белая, как фарфор, стена, с другой — множество дверей. Над каждой табличка. Я успеваю прочитать: «Старший механик», «2-й механик». Потом мы поднимаемся по трапу наверх. Опять коридор, опять наверх… Везде двери, двери… Наконец женщина останавливается перед красивой полированной дверью с медной блестящей ручкой.
— Вот здесь капитан. Постучи, — говорит она и уходит. Я остаюсь один.
Волнение охватывает меня. Наконец решаюсь и тихонько стучу в дверь. Никакого ответа. Я перевожу дыхание и стучу сильнее.
— Войдите, — слышу я приглушенный голос и открываю дверь. Первое, что бросается мне в глаза, — большая клетка. Там в кольце раскачивается разноцветный попугай. Потом я замечаю на полу мягкий ковер, большой письменный стол и пустое деревянное кресло перед ним. Капитана я увидел спустя несколько секунд. Он стоял в углу своей большой каюты и в упор смотрел на меня острыми, черными, слегка прищуренными глазами. У него темное от загара морщинистое лицо. Седая, расчесанная на две стороны борода закрывает грудь. На рукавах блестят золотые нашивки.
— Чем могу служить, молодой человек? — говорит он.
Внезапно я вижу себя в зеркале. Передо мной стоит худенький, невысокий мальчик в ярко начищенных ботинках и в сером неуклюжем ватном пальто. Это все терпимо, но шапка! Бантик развязался, и теплые уши висят, как у породистой охотничьей собаки. Это обстоятельство окончательно смущает меня. Вид явно не морской.
— Так в чем же все-таки дело? — спрашивает капитан и делает шаг по направлению ко мне. Все заготовленные заранее фразы вылетают из моей головы.
— Товарищ капитан! Возьмите меня к себе на пароход. Хоть кем-нибудь! Мне сказали, что вам матросы нужны, — прошу я умоляющим голосом.
Вероятно, капитан не ожидал такой просьбы! Он зажимает бороду в кулак, оглядывает меня с ног до головы и садится в кресло:
— Ах, вот что… В таком случае прошу раздеваться.
«Ага! Я так и знал», — мелькает у меня.
В первую очередь я стягиваю с себя злополучную шапку, потом снимаю пальто и стою, не зная, куда их деть.
— Клади вот сюда, — указывает хозяин на кожаный диван, привинченный к стене. — Давай познакомимся. Логачев Михаил Константинович. Капитан «Трансбалта», — и протягивает мне руку.
— Микешин Гоша, — смущенно представляюсь я.
— Очень приятно. Теперь садись и поговорим.
Сажусь на стул против Михаила Константиновича. На столе я замечаю фотографию курносого, светлоголового мальчика. Капитан ловит мой взгляд и объясняет:
— Внук. Иван Логачев. Твоего возраста… Итак, Гоша, придется тебя огорчить. Набор матросов у меня уже закончился. Это — первое. Потом, должен тебе честно признаться, ты молод для этой должности.
Капитан закуривает. Я сижу и смотрю на ковер. Значит, не берут! Мечта рушится…
— Возьмите, товарищ капитан! Очень прошу. Возьмите!
Слезы навертываются на мои глаза. Наверное, капитан Логачев почувствовал мое неподдельное горе. Он подходит ко мне и кладет руку на плечо:
— Не могу, Гоша. Честное слово, не могу. Мал ты еще. Матросом не так легко быть. Надо много знать, нужно быть сильным. Тяжелая работа.
— Михаил Константинович! Ну юнгой возьмите! Ведь юнги маленькие.
— Юнг нет на торговых судах, Гоша.
— Тогда матросом. Я сильный, — твержу я.
— Хорошо. Сейчас сам увидишь, что я прав. Идем.
Капитан открывает скрытую портьерой дверь. Мы поднимаемся на несколько ступенек вверх по деревянному витому трапу и оказываемся в какой-то каюте. Справа стоит огромный высокий стол. Посреди — колонка со штурвалом и компас под сияющим медным колпаком. Машинный телеграф. Все это я видел в морском музее. По передней стенке тянутся медные трубки. На стенах — часы, барометр, таблицы, сочетания флагов. С подволока спускается какой-то моток веревок с крылатой металлической сигарой. И еще много предметов, мне неизвестных. Я не видел их даже в морском музее.
— Это штурманская и рулевая рубка. Попробуй поверни штурвал, Гоша, — указывает капитан на рогатое колесо. Я изо всех сил нажимаю на рог. Но штурвал не двигается с места. В то время я еще не знал, что для этого требуется сила пара.
— Вот видишь? Это матросская работа. А компас ты знаешь? Нет? Судно в море ведут по компасу тоже матросы. А это что? — Михаил Константинович подводит меня к свинцовой гире с линем, стоящей в углу.
— Не знаю.
— Это лот. Прибор для измерения глубины. Его раскручивают и бросают в воду. Длина линя показывает, какая глубина. А ну-ка, подними его.
Натуживаюсь и еле отрываю гирю от пола.
— Теперь посмотри, как работают матросы.
Мы подходим к окну. На палубе матросы задраивают люки. По двое они накрывают их тяжелыми деревянными лючинами. Лючин очень много.
— Ну, скажи, мог бы ты подменить одного из них? Только честно! — спрашивает Михаил Константинович.
Я молчу.
— Ладно, пойдем ко мне. Согласен, что я прав?
— Согласен, — шепчу я.
В каюте снова садимся: капитан в кресло, я на стул.
— Грести умеешь?
— Так… немного.
— Хорошо надо уметь. А плавать?
Я мотаю головой.
— Матрос все это должен уметь. Но вообще ты молодец, что решил стать моряком. Учись хорошо, Гоша. Набирайся сил. Выучись грести и плавать. Выучи сигнализацию, компас, разбивку лота… Кончишь школу, приходи, возьму тебя матросом. А теперь беги домой. Дорогу-то к трапу найдешь?
Я медленно одеваюсь. Мне так не хочется уходить.
— Да постой-ка, — капитан открывает стол, достает оттуда крошечного белого слоника и подает его мне: — Возьми на память. Из Сингапура привез.
— До свиданья, Михаил Константинович. Я все сделаю, как вы сказали. Спасибо большое, — благодарю я и выбегаю из каюты. Прощай, «Трансбалт»! Меня не взяли…
Уже более получаса я стою неподвижно у окна нашей комнаты и невидящими глазами смотрю на улицу. Мне мучительно стыдно. И кажется, что нет выхода из этого глупого положения! Как я покажусь теперь в школе? Нахвастался всем, нафасонил, а теперь — на тебе, снова вернулся в класс. Ведь меня же засмеют! А Колька Журкин, этот прилипала! Он мне не даст покоя. Будет, наверное, дразниться: «Эй ты, матрос с разбитого корабля!» Нет, это невыносимо. Надо уходить в другую школу. Лучше расстаться со своими ребятами, чем выносить такой позор. Эх, жаль, что Михаил Константинович не взял меня!
Входит мама. Я не оборачиваюсь. Мне стыдно. Я чувствую, что предательские уши выдают меня. Они красные как кумач. Мама подходит ко мне и ласково обнимает за плечи:
— Ну, как дела, Гоша? Что на «Трансбалте»?
— Меня не взяли, мамочка… Это… тот… пошутил…
— Я так и думала. Но мне не хотелось разочаровывать тебя. Ты должен был сам убедиться в том, что тебе еще рано плавать. Это ничего. Ты еще будешь моряком. Будешь плавать. Надо немножко подрасти. Осталось совсем недолго ждать. Время пролетит очень быстро.
Ведь то же говорил и капитан Логачев!
— Давай, Гоша, лучше чай пить, — улыбается мама, — я сегодня белую булку купила.
За чаем я подробно рассказываю ей, как меня принял капитан, и показываю белого слоника. Говорю я и о том, что хотел бы перейти в другую школу. Мама удивлена. Сбивчиво объясняю ей мотивы.
— Нет, Гоша. Это совсем не нужно. Все твои доводы такие пустяки, о которых не стоит даже и думать. Ребята у вас хорошие. Не беспокойся ни о чем, — успокаивает меня мать.
Но мне все это кажется не таким простым…
На следующий день, как всегда, на углу Десятой Роты прощаюсь с мамой и, когда она скрывается из глаз, грустно плетусь домой. В школу я не пошел. Что-то надо предпринимать! Сходить, что ли, в семьдесят третью школу и узнать, можно ли перевестись? Но идти туда неловко. Начнутся расспросы, почему да отчего, что это за переводы в конце года. Ведь осталось учиться всего два месяца!
Дома стараюсь забыться. Перелистываю Станюковича, которого знаю почти наизусть. Не читается. Пробую заняться хозяйственными делами. Колю дрова и убираю комнату. Потом слоняюсь из утла в угол и бесцельно смотрю в окно. День тянется долго и скучно.
Вечером приходит мама. Спрашивает, как все обошлось в школе, как приняли меня ребята. Стараюсь не смотреть ей в глаза и говорю, что все в порядке и приняли меня хорошо. Мама задает мне еще несколько вопросов. Отвечаю односложно. Разговор не клеится. Беру книгу и делаю вид, что читаю. На душе скверно. Я привык говорить маме правду, а тут приходится лгать.
— Что-то у меня голова болит. Я лягу, — наконец придумываю я, чтобы избежать маминых вопросов.
— Ложись, сынок. Жара у тебя нет?
— Нет, мамочка, нет.
— Тогда ничего, завтра поправишься.
Но завтра повторяется та же история. В школу я не иду. Возвращаюсь домой и целый день брожу по комнате как неприкаянный. В голове сумятица. Как я буду разговаривать с мамой? Но мама приходит усталая. У нее много тетрадок, которые надо просмотреть, и ей не до разговоров.
— Как здоровье? Хорошо? Так сходи, Гоша, за хлебом, — просит она, — народу было много, поэтому я не зашла в булочную.
Я с радостью, только бы не оставаться дома, натягиваю пальто, беру сумку и выхожу на улицу. На улице хорошо. Слегка подморозило, и на тротуарах образовались длинные полоски гладкого накатанного льда. Я разбегаюсь и качусь. Раз, два, три!
Мы с Вовкой любили кататься по этим дорожкам и всегда норовили сбить друг друга с ног. При мысли о Вовке мне опять делается не по себе. Какой же выход из создавшегося положения? Ничего не могу придумать!
В булочной нос к носу сталкиваюсь с Аполлинарией Васильевной. Надо бы скрыться, да поздно.
— Гоша, что это ты в школу не ходишь? — спрашивает меня учительница.
— Да я хвораю, Аполлинария Васильевна.
Лицо мое заливается краской. Аполлинаша внимательно смотрит на меня:
— Хвораешь? Чем же?
— Так… просто…
— Вот что, Гоша, подожди-ка, я сейчас возьму хлеб, и ты проводишь меня немного. Надеюсь, дойдешь? Здоровье позволит?
— Позволит, — мрачно бурчу я.
Она покупает хлеб, и мы выходим вместе.
— Аполлинария Васильевна, давайте я понесу, — предлагаю я и беру из рук Аполлинаши сумку.
— Так как же твои дела, Гоша? Я слышала, ты собирался уходить в плавание? Правда это?
— Правда.
— Ну и что же?
Придется рассказать ей все.
— Не взяли меня. Капитан говорит — молод.
— Правильно он говорит. А в школу почему же не приходишь?
Я не знаю, что сказать. Потом решаюсь:
— Неудобно. Всем ребятам наговорил… в матросы иду. Смеяться будут.
— Знаешь, Гоша, — голос становится у нее задушевным и мягким, — ведь это такой вздор! Пусть тебя постигла неудача. Неужели из-за этого надо бросать учиться? Ломать свою жизнь? Грош цена человеку, у которого такая слабенькая воля, что при первой неудаче он склоняет голову. Я тебя не считаю таким. Правда, ведь у тебя есть воля?
— Есть, конечно, — уже облегченно соглашаюсь я.
— Ребят ты не бойся. Может быть, посмеется кто-нибудь. В этом страшного ничего нет. Ты и сам виноват. Не надо было хвастать.
— Я знаю. Да получилось как-то глупо. Я уверен был, что поступлю…
— Помни, Гоша, что ты живешь в такой стране, где исполнимы все желания. Добивайся, и если ты решил стать моряком, то ты им и будешь. Это — главное, а ложное самолюбие, хвастовство, зазнайство — это все нужно забыть. Надо иметь мужество признавать свои ошибки. Завтра приходи ко второму уроку. Ольга Александровна заболела. Прощай. Спасибо, что проводил.
Незаметно мы дошли до ее дома.
Аполлинаша входит в ворота, а я медленно возвращаюсь на Заротную.
Правильно! Пойду завтра в школу. Посмотрю, как отнесутся ко мне ребята, а там видно будет.
В класс я вхожу сразу после звонка. Ко мне подбегает Вовка, а за ним и все ребята.
— А, Гошка, здорово! Как дела? — Мне жмут руки.
— Наплавался уже? — спрашивает Коля Музиль.
— Наплавался, — смущенно отвечаю я.
— Гоша! Ты сегодня дежурный. Твое дежурство вчера было, так за вчера, — распоряжается староста класса Леля Баканова.
Подходит Журкин:
— Гошка, ты два дня пропустил. Задачи трудные были. Я тебе их объясню. Почему же тебя не взяли?
— По молодости. Я у капитана два часа просидел.
— Да ну? Значит, на пароходе все же был? — с завистью спрашивает Журкин.
— Ой, Гошечка, ты нам все подробно расскажи, это так интересно! — пищит Галочка Тузова.
Меня тормошат со всех сторон:
— Микешин! Так, значит, тебя из футбольной команды не выписывать? Это вот хорошо. А то у нас правого края некому играть.
— Ты машину на пароходе видел? — кричит с задней парты Барыкин.
— Гошка, теперь капитан твой знакомый! Скажи, нам можно посмотреть корабль?
Мне задают столько вопросов, что я не успеваю на них отвечать.
— Что же, тот тебе наврал? У которого спрашивали, — напоминает Вовка разговор на набережной.
— Наврал. Я его больше не видел.
— Пароход-то когда уходит? Может быть, пойдем всем классом его проводить? — предлагает кто-то.
Мне становится радостно. Значит, действительно мама и Аполлинаша правы. Никто и не думает издеваться надо мной.
В класс входит Аполлинария Васильевна. Она смотрит на оживленные лица ребят и строго говорит:
— Звонок уже был. По местам. Микешин расскажет вам все после уроков.
Учительница чувствует, что все произошло так, как она говорила. Мы рассаживаемся. Пока Аполлинаша перелистывает журнал, я тихонько достаю из кармана белого слоника и шепчу Кокину:
— Капитан подарил. Из Сингапура. Потом все расскажу…
Глава вторая
Вскоре произошли события, которые изменили мою жизнь. Мы с мамой переехали с Заротной на Мойку. Там нам дали более просторную комнату, и мне пришлось перейти в другую школу, поближе к новому дому. Потерял я и своего товарища — Вовку Кокина. Его отца направили на работу в какой-то крупный промышленный центр на востоке. Наш переезд на Мойку и Вовкин отъезд из Ленинграда совпали.
Комнату мы получили в первом этаже. Сначала это было как-то непривычно. Маме все казалось, что в окна заглядывают, но потом она привыкла. Мне же было удобно. Я прямо из окна мог вылезать на улицу. Единственное окно нашей комнаты выходило на Зимнюю канавку. Вечерами по ней проплывали лодки, в которых сидели парни с гармонями. Они пели песни. Днем по канавке бегали катера и иногда заходили военные гребные шлюпки. Если я ложился животом на подоконник и высовывал голову, то из окна видел два горбатых мостика и вдалеке Неву.
Это были годы, когда, как грибы-поганки, быстро росли частные лавочки и рестораны, открывались шикарные магазины. Появилось новое сословие — нэпманы. В магазинах продавалось много вкусных и заманчивых вещей, но все было дорого, и купить этого мы не могли.
Рабочие, проходя мимо лавок, плевались, неодобрительно посматривали на заплывших жиром красномордых продавцов и ворчали:
— Поживите еще немного, скоро вам хвост прижмут.
В дни получки мама часто задумывалась, считая деньги, и что-то чиркала карандашом на бумажке. Мы мечтали пойти как-нибудь в кондитерскую и вдоволь поесть пирожных. Так, чтобы больше не хотелось! Но мечта пока оставалась мечтой.
Трудно смотреть на вкусные вещи и не иметь возможности их попробовать. Я несколько раз спрашивал маму, когда же мы сможем все это купить.
— Скоро, Гоша, очень скоро. Видишь, кооперативы уже начали открываться. Скоро все будет по государственным ценам.
Но все-таки жить стало немного легче. Хлеба уже стало достаточно.
Вскоре после переезда на новую квартиру я вышел как-то погулять. На Мойке против наших ворот был спуск. Здесь, у самой воды, я увидел мальчишку, который сидел на корточках и, засучив рукава, пускал на нитке грубо сделанную модель парусника. Паруса были сшиты неправильно, совсем не так, как я видел на кораблях в музее. По этой причине или оттого, что вообще модель была построена плохо, парусник шел не вперед, а двигался боком. Владелец то подтягивал его к себе и поворачивал руль, то дул в паруса, но результат оставался тот же. Случайно он взглянул наверх и заметил, что я за ним наблюдаю.
— Чего смотришь? Не видел, что ли? — грубо спросил меня мальчишка.
— Видел. Не пойдет твой корабль.
— Подумаешь, какой матрос выискался! — посмотрел он на мою форменку.
— Паруса не так надо делать.
— Не у тебя ли спрашивать?
— Да хоть и у меня.
Он вытащил свой корабль, положил его на гранит и выпрямился. Это был коренастый, плотно скроенный мальчик лет четырнадцати. Хохолок рыжеватых волос торчал у него на голове. На лице были редкие крупные веснушки. Вздернутый нос придавал мальчишке задиристый вид. Голубые глаза сердито смотрели на меня из-под сдвинутых бровей. Штаны из чертовой кожи, белая рубашка-апаш и спортивные тапочки были сильно поношены. Мальчик поднялся выше на две ступеньки и тихо, но угрожающе сказал:
— Хочешь, я тебе сейчас по носу дам?
Я приготовился к бою:
— А ну попробуй!
Мальчишка размахнулся и сильно ударил меня в грудь.
— Ах так! Ты драться! — прошипел я и бросился на обидчика. Моя позиция была выгоднее, чем у него. Я стоял наверху, но мальчишка ловко нырнул мне под руку и отнял мое преимущество. Дрались мы с удовольствием. То отскакивали друг от друга, то с криком налетали снова. Наконец я получил удар под глаз и отступил. У моего противника из носа капала кровь прямо на белый апаш. Мы устали и тяжело дышали.
— Ну что, получил? Мало тебе? — утирая нос, спрашивал мальчишка.
— А тебе мало? Хочешь, добавлю? — не сдавался я.
Битва, вероятно, возобновилась бы, но тут из ворот вышел дворник и неодобрительно; посмотрел на нас:
— Хватит хулиганить. Расходись, а то обоим по шеям накладу.
Мальчишка схватил свой парусник и, отбежав от спуска, крикнул:
— Ладно, «матрос», я тебя еще поймаю!
Я погрозил ему кулаком.
Следующая наша встреча произошла спустя два дня на Зимней канавке. Я ловил удочкой колюшек. Внезапно я услышал:
— Что, попался?
Обернувшись, я увидел знакомого мальчишку и, бросив удочку, сжал кулаки. Но, видимо, драться ему больше не хотелось.
— Ладно, не бойся, не трону, — покровительственно проговорил он.
— А я и не боюсь. Чего лезешь?
— Ладно. Ты что, в этот дом приехал? А я рядом живу. Ромка меня зовут. А тебя как?
— Гошка.
— Тут еще ребята есть. Ленька Куриные Мощи и Женька Клоп. Ты плавать умеешь?
— Умею, неважно только.
— Эх ты! А еще матрос. Я вот всю Зимнюю канавку до Невы проплыть могу. Хочешь, сейчас на ту сторону и обратно сплаваю?
— А ну сплавай.
Ромка разделся, нырнул в Мойку, поплыл саженками. Достигнув противоположного берега, он повернул обратно и через несколько минут вылез из воды.
— Видал? Это пустяки. Вот лодка будет, тогда по всей Зимней проплыву.
— Разве у тебя лодка есть? — удивился я.
— Не-ет. Лодки нет. Нанять можно на станции или попросить у ребят. У некоторых есть. Лодку тут хорошо держать. Нева рядом. Купаться можно ездить на ту сторону, к Петропавловке. Эх, мне бы лодку! Каждый день ездил бы. Тебя научил бы так плавать, ой-ой-ой! И саженками, и брассом.
Мы поговорили еще о рыбной ловле, о лодках с подвесными моторами и разошлись. Ромка был энтузиастом-водником, и в нем я почувствовал родственную душу.
Так завязалась наша дружба. Вскоре я познакомился с Ленькой и Женькой. Оба они жили недалеко от меня. К Леньке очень подходило прозвище Куриные Мощи. Худой, голенастый, с яйцеобразной головой, длинным прямым носом и круглыми глазами, он напоминал птицу.
Женька же был толстенький, маленький и курносый.
Однажды утром я услышал под окном голос Ромки:
— Гошка, выходи! Скорее! Дело есть.
Я выбежал на улицу.
— Колька Булочник лодку купил! Побежали смотреть!
Событие было важное. Колька Булочник — высокий рыхлый парень с жирным лицом и наглыми серыми глазами — не дружил с нами. Он был старше нас.
Мы с Ромкой ненавидели его за многое. Колька помогал торговать своему отцу в булочной и всегда имел много денег. Все наши мальчишеские желания для него были выполнимы.
Окончив торговлю и закрыв окна магазина большими деревянными ставнями, он выходил прогуляться перед домом или шел в кино. Модный серый пиджак, короткие и узенькие, только просунуть ноги, брючки дудочкой и остроносые, как лыжи, ботинки. В карманах всегда конфеты, сушки, пряники. Он мог даже пить лимонад, когда хотел, и тайком от отца курил. Нас он не стеснялся и всегда вынимал, закуривая, пачку самых дорогих папирос «Штандарт». Мы были уверены, что он крадет деньги в то время, когда остается один в булочной.
Однажды Колька появился на Мойке и начал хвастать. Он говорил, что скоро они откроют вторую булочную и отец купит ему велосипед «Дукс», что на будущий год он поступит в «Петершуле» — школу, где все предметы преподают на немецком языке и где учится не такая шантрапа, как мы, а дети солидных родителей. Так и сказал: «Не такая шантрапа, как вы!» Возмущению нашему не было границ, и мы ответили ему, что «Петершуле» знаем, что там учатся только «гоги-мальчики» и «гниды империализма» вроде него. Выражение это, взятое с какого-то плаката времен гражданской войны, нам очень нравилось.
Колька платил нам такой же ненавистью. Он никогда не угощал нас, не приглашал в свою компанию, издевался над нашими играми и считал нас «пацанами» и «шантрапой».
Мы никогда и ничего не покупали в Колькиной булочной. Знали, что там стараются обвесить или подсунуть черствый хлеб. Но отказать себе в удовольствии посмотреть на его лодку мы не могли.
Да, это была лодка! Предел наших мечтаний. Она стояла против Колькиного дома, замкнутая на цепь, у большого ржавого рыма, вделанного в гранитную стенку набережной.
Ярко-красная снаружи, голубая внутри, с черным блестящим днищем, она казалась нам верхом красоты и изящества. На передней банке имелось даже отверстие для мачты. На корме выведено белилами: «Ласточка».
Колька стоял у перил. В руках он держал пару голубых, с красными выгнутыми лопастями весел. Наверное, собирался обновить свою покупку.
— Коля, возьми прокатиться, — заискивающе попросил Ромка.
Колька презрительно посмотрел на нас:
— Еще чего не хватало! Много вас здесь таких.
— Ну, Коля, возьми. Жалко, что ли?
— Сказал, что не возьму, и отстань. Понятно? — И он полез в лодку. — Подай-ка весла!
Мы стояли и не двигались. Колька закричал:
— Давай весла! Кому говорю? А то никогда не прокачу.
Это «никогда» решило все. Значит, когда-нибудь мы все же покатаемся на «Ласточке»! Мы подали ему весла. Он отпер замок, выбрал в лодку цепь, вставил оцинкованные уключины и не торопясь начал грести к Неве. Делал он это с шиком — «блинчиками», поворачивая выгнутые лопасти и проводя ими по воде. Мы молча шли за ним по берегу. А Колька и не смотрел на нас. Когда он выехал из-под горбатого мостика на Неву, мы грустно повернули к дому.
С этого дня наш покой был потерян. Мы бредили «Ласточкой». Она снилась мне во сне.
Колька всячески унижал нас. Вечером, когда он выезжал на прогулку, Ромка и я уже ждали его у ворот. Он выходил с видом хозяина и командовал:
— Гошка, сходи принеси весла со двора! Ромка, вычерпай-ка воду да поведи «Ласточку» к спуску. Поживей!
Мы терпеливо исполняли все его приказания. Потом Колька садился в лодку, и здесь начиналось самое обидное.
— Коля, можно нам садиться? — скромно спрашивали мы.
— Это еще зачем?
— Как зачем? Мы же тебе все сделали. Обещал ведь прокатить.
— Подумаешь! И без вас бы обошелся! — И он отталкивал лодку.
Только вдоволь насладившись нашим огорчением, Колька подгребал к спуску и небрежно говорил:
— Садитесь, ладно уж, прокачу.
Мы сознавали, что это позор, но освободиться от Колькиного гнета не могли. «Ласточка» привлекала нас. Из-за нее мы терпели всякие обиды.
Но один случай положил конец нашим и так не частым прогулкам на «Ласточке».
Как-то Булочник после обычных своих выходок разрешил нам поехать с ним к Петропавловке купаться. Он сидел на кормовом весле; Ромка и я гребли. На пляже мы разделись и начали купаться. Колька купаться отказался, сославшись на простуду. Пока Ромка показывал мне стиль брасс, Колька оттолкнул лодку и погреб к Зимней канавке.
— Коля, подожди! Куда ты? Мы сейчас! Только оденемся! — орали мы, заметив коварство.
— Не велики баре, пешком дойдете, — донеслось нам в ответ.
— Вот гад! Морду ему за это набить надо, — возмущался Ромка.
— Или «Ласточку» камнем пробить!
— Лодка тут ни при чем. А вот ему, нэпману паршивому, нос разбить надо.
— В общем, Ромка, я больше с ним не поеду. Окончательно. Пусть себе других находит. Вон Ленька Куриные Мощи так и смотрит, чтобы на «Ласточке» прокатиться. А мы и без Кольки обойдемся, — решительно заявил я.
— Правильно. И я больше не поеду, — поддержал меня Ромка.
Некоторое время мы сидели молча. Было жалко «Ласточки»! Но гордость и мальчишеские законы не позволяли идти на мировую с Колькой.
— Свою лодку надо заводить, Гошка, — сказал вдруг Ромка, — другого ничего не придумаешь.
Это было не ново. Мы часто мечтали о своей лодке.
— Да, заводить… Знаешь, сколько она стоит? Сколько Булочник заплатил за «Ласточку»? Двадцать пять рублей! Красил сам. Где мы такие деньги возьмем?
— Можно и не такую хорошую, как у него, — возразил Ромка. — Попроще. Барочную. Вон дядя Ваня, знаешь? Он у баржевиков лодку купил за четырнадцать рублей. Черная, смоляная. Ну вот… А мы, может быть, и дешевле купим.
— Пожалуй. А деньги? Знаешь, деньги как можно достать? Вот продадим наши старые книги, коньки, лыжи и копить будем. В кино пока не придется ходить. У меня уже рубля два накопленных есть.
— И у меня три, — признался Ромка. — Я уже давно копить на лодку начал, да не говорил.
— Ну смотри, Ромка, если уж копить — так копить. И продать все, что не нужно. Не отступать. А пока будем подыскивать лодку. Ходить, приценяться.
— Закон. А с этим Булочником больше ни слова.
Мы перешли на жесткий «режим экономии». Ревниво следили друг за другом, опасаясь внеплановых трат. Каждая копейка честно опускалась в большую глиняную копилку в виде свиньи с отбитой ногой. Копилка хранилась у Ромки. Он был главным казначеем. Продали на «толчке» лыжи, коньки и старые, ненужные учебники. Ромка продал даже свою ручную дрель. Все шло в копилку.
Сбережения наши быстро росли, но все же были недостаточны для приобретения лодки.
С Колькой Булочником мы не разговаривали. Хотели намять ему бока, но потом решили отомстить за нанесенное нам оскорбление как-нибудь иначе. А он пытался снова привлечь нас в свою команду.
— Эй, ребята! — закричал он как-то, увидев нас. — Поехали кататься! Тащите весла.
— Тащи сам, нэпач паршивый! Эксплуататор! Наелся булок, так и таскать ничего не можешь! Плевать мы на тебя хотели. Скоро на своей кататься будем! — орали мы, довольные, что вырвались из Колькиной кабалы.
Колька не ожидал такого отпора и некоторое время стоял молча, потом спохватился.
— Зазнались, сморчки? Ладно, теперь к моей «Ласточке» не подходите. Без вас обойдемся! — крикнул он и пошел во двор.
Вскоре мы увидели, как Ленька Куриные Мощи тащил красно-голубые весла. Эх, «Ласточка», «Ласточка», не кататься нам больше на тебе! Ну ничего…
Зато теперь ни одна осмоленная лодка не могла пройти по Мойке мимо нашего дома, чтобы мы не крикнули:
— Дяденька, продай лодку!
Вечерами мы ходили на Неву.
Там между Дворцовым и Троицким мостами стояли баржи с дровами. Они разгружались и уходили. На их место приходили новые. Вот к ним-то мы и присматривались. Подходили к барже, разглядывали привязанную за кормой лодку и решали, стоит ли заходить к шкиперу.
Если лодка была хорошая, новая, то мы на борт не поднимались. Не стоило! Если же лодка была старая и текла, тогда мы вызывали на борт шкипера и начинался торг:
— Дядя, продай лодку.
— Купи! — Бородач недоверчиво оглядывал нас.
— Сколько хочешь?
— Двадцать пять рублей.
— Дорого. Десять хочешь? Ведь она течет.
— Пошли прочь, «покупатели», пока уши целы. Десять рублей! Смеетесь, что ли?
Надо сказать, что у нас и десяти рублей еще не было. Правда, мы надеялись скоро их набрать. Но сумма эта была для нас предельной.
Чем больше мы обходили барж, тем меньше оставалось надежды купить лодку за эти деньги. Но неожиданно нам повезло.
Было это поздно вечером. Я уже собирался ложиться спать. Вдруг кто-то забарабанил в окно. Я отдернул занавеску. На улице стоял Ромка и отчаянно махал руками. Я открыл форточку:
— Ну чего тебе? Что случилось?
— Гошка, скорей выходи! Лодка есть! Понимаешь? Лодка! Я нашел! За восемь рублей!
— Бегу! Сейчас!
Я быстро оделся и, бросив уже на ходу маме: «Мамочка, я на минутку. Ромка вызывает», — выскочил на улицу.
— Летим на набережную! По дороге все расскажу, — выпалил Ромка.
Он был очень возбужден. Под мышкой он держал свинью-копилку.
— Понимаешь, — задыхаясь от быстрой ходьбы, говорил Ромка, — решил я прогуляться по набережной. Смотрю — на одной барже две лодки: одна за кормой — большая, другая — маленькая — у борта. Дай, думаю, спрошу. Шкипер на палубе был. «Продай». — «Купи». — «Сколько?» — «Восемь рублей». Понимаешь? Я так и обмер. У нас с тобой девять рублей и семьдесят три копейки. Скорей только надо, чтобы не передумал. Рубль семьдесят три копейки я уже вынул. На краску останутся.
До баржи мы добежали за несколько минут. Шкипер еще копался на палубе.
— Пришли? Деньги принесли? — спросил он нас.
— Принесли. Вот… — и Ромка начал вытряхивать монеты из копилки. Шкипер усмехнулся:
— На какой паперти собирали?
Мы не удостоили его ответом. Когда все деньги извлекли и пересчитали, шкипер пошел в свою каюту и принес два тоненьких весла.
— Можете забирать, — разрешил он и ушел.
Мы спустились в лодку. Уключин она не имела, вместо них были вколочены деревянные колышки, по два с каждого борта.
— Садись на корму, — сказал я, прилаживая весла.
Радость и нетерпение были так велики, что я догреб только до Зимней канавки. Тут мы причалили к первому спуску. Хотелось немедленно осмотреть покупку.
Когда Ромка вылезал, лодка качнулась и зачерпнула воду.
— Валкая, — заключил он.
Лодка действительно оказалась очень валкой. Достаточно было накренить ее немного, как она черпала воду. Но это не омрачило нашей радости. Приступили к осмотру. Лодка состояла из шести досок обшивки, днища, киля, двух штевней, задранных кверху, и четырех тоненьких и слабых шпангоутов, похожих на обручи деревянной бочки. В пазах она немного протекала.
— Красавица, — восхищенно сказал Ромка, — лоцманка. И носом, и кормой ходить может. Вот зашпаклюем, покрасим, уключины настоящие поставим, и будет что надо!
— А как назовем ее, Ромка?
— Давай назовем ее «Голубь». У Кольки «Ласточка», а у нас «Голубь» будет.
— Нет, «Голубь» мне не нравится. Давай лучше назовем «Волна».
— Пусть «Волна». Тоже хорошо. Вот бы парус еще, Гошка.
— Достанем где-нибудь. Я дома старую простыню попрошу.
— Ладно. Поехали, а то поздно.
Трудно описать наше состояние, когда мы выехали на Мойку. Хотелось, чтобы все нас видели и восхищались вместе с нами. Но на набережной не было ни души.
У моего дома мы вытащили лодку на спуск. Уходить от нее не хотелось, но надо было.
— До завтра, Гошка. Завтра мы начнем ее ремонтировать. Ребята нам помогут, а мы их с собой будем брать кататься.
— Ладно. До завтра.
Нехотя мы разошлись.
— Где ты так долго пропадал, Игорь? Что там у вас случилось? — спросила мама, когда я вошел в комнату.
— Мы, мама, лодку купили. За восемь рублей. Замечательная лодка. Мы ее хотим назвать «Волной». Как ты думаешь, хорошо будет?
— Еще новое дело! Вы же утонете на своей «Волне». Я теперь беспокоиться буду. Плавать-то ты хорошо умеешь?
— Ничего. Меня теперь Рома учит. Я и раньше немного умел, а теперь хорошо плаваю.
— Да? Но знаешь, Гоша… умоляю тебя, будь осторожен. В сильный ветер не катайтесь на Неве. Ложись спать. Поздно уже.
Я долго не мог уснуть. Думал о лодке. Хотелось, чтобы летние каникулы тянулись вечно.
Утром я наскоро помылся, схватил кусок хлеба и побежал на спуск. Ромка уже был там и что-то ковырял ножом в обшивке. Пока мы производили детальный осмотр, на набережной появились Ленька и Женька. С криком «Гошка и Ромка лодку купили!» они ринулись к нам. Мы начали с ними дипломатические переговоры:
— Вот что, ребята! Сейчас мы вытаскиваем «Волну» во двор. Будем шпаклевать и красить. Хотите нам помогать?
— А катать нас будете? — спросил Куриные Мощи. — Вот Колька все заставляет делать, а прокатит раз в неделю.
— Да где там раз в неделю! Меньше, — добавил Женька.
— Будем катать и вообще возьмем вас в команду. Я — командир…
— Это почему же ты командир? — повернулся ко мне Ромка.
— Да, я командир, а ты мой заместитель. В общем, на равных. А они — наша команда.
— Ладно, — недовольно согласился Ромка.
— Так как же, ребята?
— Согласны.
— Только работать честно. И потом, еще одно условие: с Булочником на «Ласточке» не ездить. Хорошо?
Мы с трудом затащили нашу «Волну» ко мне во двор и положили ее вверх днищем на толстые поленья. Теперь можно было приступить к ремонту. У Леньки нашлась пакля, у Женьки — старая ветошь, у меня оказались бутылка олифы и мел, оставшиеся от ремонта комнаты. Вчетвером работалось быстрее и веселее. Объединив наш инструмент — ножи, отвертки, стамески, — мы могли окончить работы значительно скорее и спустить «Волну» на воду раньше. Сначала мы принялись конопатить пазы. Свертывали длинные тонкие колбаски из пакли и тряпья и плотно забивали ими швы. Из олифы и мела приготовили шпаклевку и заделали щели. Первая часть работы была сделана. Теперь нужно было очистить лодку от старой смолы и дать ей просохнуть.
Неожиданно во двор вошел Колька Булочник.
— Ленька! Женька! Вот вы где. Я-то вас ищу! Пошли. Кататься идем. — Он насмешливо оглядел «Волну». — Ну и корыто купили. Не на Неву ли ездить думаете? В такой только на пруду и кататься. Ребята, пошли, что ли?
Ленька и Женька, видимо, колебались. Надо было поддержать их.
— Больше они с тобой не поедут. Воду сам вычерпывать будешь. Они теперь зачислены к нам. Понял? А то, подумаешь, хозяин какой! — вмешался Ромка.
— Больше с тобой не поедем, — решился наконец Ленька. — Работаешь, работаешь на тебя, а ты прокатишь раз в неделю — и все…
— Эх вы, дураки! Да это корыто вас всех и не поднимет. Впрочем, как хотите. Не очень-то я нуждаюсь.
— Иди, иди, не мешай работать.
— Сморчки вы, сморчки! — Колька со свистом плюнул и быстро пошел к воротам.
— Валяй, валяй, иди булками торгуй, частник! — крикнул вдогонку я.
— Не понравилось! Ну и пусть себе идет, — удовлетворенно сказал Женька.
Вечером состоялся большой сбор экипажа «Волны». Решали, в какой цвет красить лодку. После длительных споров решили выкрасить ее снаружи в зеленый, а внутри в красный цвет.
Ромка превзошел себя. Он купил все необходимые краски и достал еще банку олифы. Можно было приступать к окраске. Кисточки заняли у маляра, дяди Вани. Для большей остойчивости сделали «Волне» киль, прибив толстый крепкий брусок к днищу. Женька вырубил из доски рулевое весло, острогал его и покрасил. На носу вывели белилами: «Волна». Чистенькая и нарядная лодка была готова к спуску. Весь ремонт занял четыре дня. Жаль только, что не было настоящих уключин.
Спускали «Волну» торжественно. Открыли ворота настежь и выкатили ее на катках на набережную Мойки. Собрались почти все мальчишки из соседних домов. Под крики «Тащи!», «Не царапай!», «Легче!» лодку затянули в спуск. Тут я, как это и полагалось по морским традициям, разбил о штевень бутылку. Так делали при всяком спуске корабля. Я читал об этом у Станюковича. Лодку столкнули в воду. Сначала в нее сел я, затем Ромка, потом Ленька и последним, как самый младший, Женька.
Чувствовался перегруз, но все же, чтобы не дать возможности злорадствовать Кольке, мы отвалили и медленно поплыли по Зимней канавке. Мальчишки бежали за нами по берегу и кричали:
— Рома, прокати! Гоша, дай погрести! Свезите на ту сторону!
Это был настоящий триумф. На Неве все же пришлось подгрести к берегу и высадить Женьку. Вчетвером легко перевернуться. Женька сильно огорчился. Утешили его тем, что пообещали через полчаса взять обратно. Надо испробовать лодку на ходу. «Волна» на веслах шла исключительно легко. Достаточно было сделать один гребок, как она летела вперед, и казалось, ничто ее не может остановить. Коротенькая и узкая, она сидела в воде серединой, а корма и нос задирались кверху. От этого ее трудно было держать на курсе без рулевого. Но с рулевым лодка управлялась отлично. Единственным недостатком ее оставалась плохая остойчивость. Не помог даже наш дополнительней киль. Шевелиться в лодке надо было осторожно, а переходить с банки на банку — только у причала. Но мы остались очень довольны нашей «Волной».
С этих пор все свободное время мы отдавали «Волне». Катались всегда втроем. Третьим брали Леньку или Женьку. Они понимали, что вчетвером плавать на лодке опасно, и установили между собой очередь. С Колькой мы не хотели теперь знаться. Он выезжал на «Ласточке» с каким-то своим приятелем, который приходил к нему с Миллионной улицы и тоже был сыном нэпмана. Они нас не задирали, мы их — тоже. Как-то мы встретились с «Ласточкой» на Неве. Она была намного впереди нас.
— Навалились! — скомандовал я.
Ромка налег на весла. «Волна» полетела вперед. На «Ласточке» нас тоже заметили и стали грести сильнее. Но уже через несколько минут наша «Волна» настигла «Ласточку» и обошла ее. Победа была полная. Колька понял, что преимущество на нашей стороне, и с тех пор гоняться с нами избегал.
Теперь мы часто ездили купаться на пляж к Петропавловской крепости. Ныряли, плавали, брызгались прохладной невской водой, а потом, когда в воде уже сидеть становилось невмоготу и появлялась «гусиная кожа», ложились на горячий желтый песок, подставляли наши спины солнцу и мечтали, мечтали без конца.
— Знаешь, Ромка, — говорил я, — кончу школу, обязательно пойду плавать. Меня на «Трансбалт» капитан обещал взять. Грести я теперь умею, плавать — тоже. Надо книжку достать морскую. Там все есть: флаги, узлы, названия.
— Я тоже плавать обязательно пойду. Давай вместе на один пароход пойдем?
— Давай. Вместе ведь легче, и в обиду друг друга давать никому не будем. В разных странах побываем. Все увидим. Вот Федотыч, один мой знакомый, везде-везде был! Два раза вокруг света ходил. А потом поплаваем и пойдем учиться на капитанов.
— А есть у нас такая школа? Я знаю, что для военных моряков есть. А вот для торговых есть ли? Я что-то не слыхал, — посмотрел на меня Ромка.
— Точно не знаю. Только, наверное, есть. Откуда же капитаны на торговых судах берутся? Должна быть.
— Хорошо бы нам встретиться где-нибудь уже капитанами. Ты большим судном командуешь, и я — большим…
Каких только приключений не происходило в наших мечтах!..
Мы открывали новые земли, находили старые пиратские клады, строили неуязвимый корабль и уничтожали всех врагов нашей Родины, так что сам Владимир Ильич Ленин вызывал нас к себе и говорил: «Капитаны, молодцы! Назначаю вас главнокомандующими всеми морскими силами…»
Чего только не придумывали мы, лежа на пляже Петропавловки! Хорошо было!
Ленька и Женька в этих разговорах участия не принимали. В это время они катались на «Волне» самостоятельно. Для них это было самым большим удовольствием. Все были довольны друг другом, и ссорились мы редко.
Наша спокойная и счастливая жизнь продолжалась недолго.
Ее опять нарушил Колька Булочник.
Однажды мы увидели, как Колька и его товарищ вынесли со двора мачту с навернутым на нее парусом, сели в лодку и поплыли на Неву. Экипаж «Волны» собрался немедленно, и она отвалила вслед за «Ласточкой». Мы должны были посмотреть, как «Ласточка» ходит под парусом. У нас его еще не было. Колька прошел два горбатых мостика, поставил мачту (с мачтой лодка под мостами Зимней канавки не проходила), развернулся по ветру и поднял большой прямой четырехугольный парус с рейком, идущим по диагонали. «Ласточка» слегка накренилась и понеслась вперед. Под кормой у рулевого весла забурлила вода. Казалось, что работает винт. Мы нажали на весла. Куда там! «Ласточка» была уже почти у Петропавловки. Удрученные, мы погребли туда же. Когда «Волна» подошла к берегу, Колька уже купался.
— Ну что, — загоготал он, вылезая из воды, — погоняемся теперь? А? Чего молчите? Заслабúло?
— Ничего не заслабило. Под парусом, конечно, и дурак обгонит. Ты вот нас так, на веслах, обгони.
— Зачем мне на веслах? Я теперь под парусом ходить буду, а вы меня обгоняйте.
— И обгоним! Вот сделаем парус, тогда посмотрим, чья лодка быстрей ходить будет.
— Да, жди, сделаете вы! Уключин настоящих поставить не можете.
Он попал в самое больное место. Мы все еще гребли с деревянными колышками.
Этот разговор имел для нас большие последствия. Мы не могли допустить, чтобы слава нашей «Волны» была отнята Колькиной «Ласточкой». Этим же вечером Ромка зашел ко мне.
— Вот что, — сурово сказал я тоном, не допускавшим никаких возражений, — надо доставать парус. Давно говорили и ничего не сделали. Я достану простыню. Одну. Но одной простыни мало. Нужно две. Ты достанешь?
Ромка замялся:
— Не знаю, вряд ли. Спрошу у мамы.
— А Женька с Ленькой не смогут достать? Как ты думаешь?
— Нет, на них не надейся. Им не дадут.
Мы разошлись с твердым намерением завтра же приступить к пошивке паруса. Разочарование пришло сразу, — ни мне, ни Ромке простыней не дали. Казалось, что положение безвыходное и паруса у нас не будет. Неожиданно у меня мелькнула мысль: Федотыч поможет!
— Ромка, идем к Федотычу. Может быть, он поможет.
— Что ж, сходим, попробуем.
Мы пошли в музей. Ромка хотя и не был знаком с Федотычем, но хорошо знал старика по моим рассказам.
Федотыча мы застали на его обычном месте. Я познакомил его с Ромкой и сразу же рассказал всю историю с лодками и Колькой. Старик заинтересовался. Глаза у него загорелись. В некоторых местах моего рассказа он похлопывал себя по колену и приговаривал:
— Молодца! Так его!
Наконец я перешел к цели нашего визита:
— Василий Федотыч, вот теперь вы все знаете. Помогите парус достать, хотя бы временно. А то прямо обидно Булочнику уступать.
Федотыч усмехнулся:
— Так сказать, «борьба классов»! Ну что ж. Поможем пролетариату. Не впервой. — И куда-то вышел.
Мы замерли в ожидании. Спустя минут десять Федотыч вернулся. Он нес в руках сверток.
— Вот, молодцы. Теперь вашему Кольке конец придет, — сказал он, разворачивая пакет. Это был парус — настоящий, обшитый тросиком небольшой кливер.
— Знаете, что это за парус?
— Кливер! — закричал я.
— Правильно. Кливер. Он старый и гниловат. Его уже в дефект списали, но для вашей цели годится. Вы вот что сделайте. Обрежьте верхнюю часть, — Федотыч показал рукой, где, по его мнению, надо было резать, — и получатся у вас два паруса. Грот и стаксель. Лодка ваша, говорите, маленькая? Значит, как раз парусности хватит, паруса обшейте ликтросом! Ясно? На дырки заплаты положите. Когда ходить будете, парус намочите. Ветер лучше будет держать. У вашего, как его, Булочника парус прямой?
— Прямой.
— А у вас косой будет. Настоящее рейковое вооружение. Раз косой парус, — значит, будете иметь преимущество. Круче к ветру ходить. Он только на фордевинд — по ветру сможет, а вы и в галфвинд: ну, когда ветер под прямым углом в борт дует.
— Нам бы не перевернуться с парусом. Остойчивость больно плохая.
— А вы балласт берите. Тяжесть какую-нибудь на днище или пусть рулевой на банке сидит, а остальные на днище. И так можно.
Мы поблагодарили Федотыча и бегом пустились домой. Хотелось как можно скорее заняться парусом.
По совету Федотыча мы разрезали кливер и получили два паруса: маленький косой грот и стаксель. Хотя они были и не совсем правильной формы, но нас вполне удовлетворяли. Теперь осталось достать мачту и реёк. На это дело мобилизовали «матросов» — Леньку и Женьку. Их командировали за город, указав, какие надо срубить деревья. К вечеру наши посланцы, усталые, поцарапанные, но довольные, вернулись и притащили сносную мачту и реёк. Мы с Ромкой занялись оснасткой, только знаний наших тут явно не хватало. В библиотеке взяли книгу «Вооружение и управление парусной шлюпкой». Книга была тоненькая и написана не очень понятно, но все же она помогла нам. Мы выучили названия снастей, их назначение и применение. Оказалось, что необходимо еще иметь около десяти метров толстого линя. Пришлось пойти на чрезвычайные меры. Каждый член экипажа должен был отрезать кусок от бельевых веревок, которые нашлись у наших матерей. Успех получился неожиданный. Веревок принесли больше, чем надо. Так разрешился вопрос с такелажем.
Оставалось подучиться управлению шлюпкой. Поворот оверштаг мы освоили быстро — судно переходит линию ветра носом. Все понятно! Но поворот через фордевинд, когда судно при повороте переходит линию ветра кормой, нам долго не удавался. В конце концов мы и его выучили.
Приступили к вооружению. Прорезали в передней банке дыру для мачты, под ней прибили на днище упор, в который входит нижний конец мачты. Натянули ванты. На верхний конец мачты прикрепили два маленьких блока для фалов. Принайтовили грот к рейку. «Волна» была готова к выходу.
Выбрав время, когда Колька торговал в своей лавке, а «Ласточка» мирно стояла, закрытая на замок, мы вышли на Неву. Женька и Ромка сидели на днище, а я — за рулевым веслом. У Ромки в руках было руководство «Вооружение парусной шлюпки и управление ею». Мы подняли паруса. Ветер был слабый. «Волна» как-то нерешительно покачалась, потом паруса наполнились ветром, лодка слегка накренилась и пошла, поднимая маленький бурун перед носом.
— Идет! — закричали мы в один голос. — Идет!
«Волна» шла, но пока шла по ветру.
— Гошка! Делай оверштаг. Слушай: «Чтобы повернуть оверштаг, нужно сначала набрать ход, потом потравить стаксель-шкот и резко положить руль на наветренный борт…» — громко читал Ромка.
— Трави стаксель-шкот! Поворот оверштаг! — заорал я, поворачивая рулевое весло. Поворот не вышел. Забыли выбрать грота-шкот. Стали делать поворот снова. Так крутились мы по Неве, изучая парусное дело и возможности нашей «Волны». Ромка читал, а я командовал, Женька травил и выбирал шкоты. Потом Ромка сел на руль, а я принялся читать руководство.
После нескольких часов такого «учебного плавания» под парусами мы уже знали, на что способна наша «Волна». Она хорошо ходила на фордевинд. Ходила и в галфвинд. Это для нас было самым важным. От мостика Зимней канавки к Петропавловской крепости и обратно мы могли ходить под парусами. «Ласточка» этого сделать не могла. Она имела прямой парус. Правда, когда «Волна» ходила в галфвинд, ее сильно сносило с курса, но все же мы проделывали этот путь, не пользуясь веслами. Благодаря стакселю улучшилась поворотливость. Не надо было только забывать вовремя травить и выбирать шкоты.
Мы лихо научились делать повороты оверштаг и фордевинд. Помогла нам в этом книжка.
Когда «ходовые испытания» кончились и мы подошли к дому, Ромка, сдвинув брови, сказал мне:
— Ну, Гошка, завтра будем с Булочником гоняться. Как ты смотришь?
— Давай. Только бы ветер был. Кто на руле будет — ты или я?
Вопрос был сложный. Нам обоим очень хотелось быть на руле. Ведь предстояло осрамить задавалу и эксплуататора перед всей Мойкой.
Ромка ничего не ответил и с безразличным видом крутил в руках прутик.
— Мне кажется, — начал я, — что за рулем должен быть командир…
— Нет, так не бывает. За рулем стоит рулевой, а не командир, — тряхнул хохолком волос Ромка.
— Это на больших судах, а на маленьких — командир.
— В общем, ты больше меня за рулем сидел, а теперь я хочу.
— Мало ли что ты хочешь? Я тоже хочу. Я командир, а ты мой заместитель. Должен подчиняться.
— Ты брось это. Командир, командир! Ведь решили же на равных правах быть.
Ссора назревала, но тут вмешался Женька:
— Вы, ребята, жребий бросьте. Кто выиграет, тот и за руль пусть садится.
— Правильно. Так справедливо будет. Согласен, Ромка?
— Согласен. Только по-честному. На спичках.
Нашли две обгорелые спички. У одной я обломал конец:
— Так вот: кому достанется длинная спичка — тот за руль.
Ромка долго осматривал мой кулак с зажатыми в нем спичками.
— Вот эта! — решился наконец Ромка и потянул спичку.
Я почувствовал, что он выбрал правильно.
— Моя! — закричал Ромка и протянул Женьке длинную спичку. — Показывай твою!
Я открыл ладонь. Там лежала обломанная спичка.
У меня испортилось настроение. Я так надеялся, что по кажу свое умение управлять веслом. И к тому же, я ведь командир «Волны».
— Ладно. Валяй. Ты на руле, а я совсем не пойду на гонки.
— Ну уж это не по-товарищески, Гошка! Ведь по-честному же сделали.
— Да уж верно, Гошка, это не дело. Уговор дороже денег. Ему счастье. А ты в другой раз порулишь, — поддержал Ромку Женька.
— Сказал, не поеду — значит, не поеду.
Ромка посмотрел на меня:
— Слушай, Гошка, ты что? Гонку хочешь сорвать?
— Ничего я не хочу, а только не поеду — и все, — буркнул я.
Ромка круто повернулся к Женьке:
— Не хочет — как хочет. Подумаешь! Леньку возьмем. Он хотя паруса и плохо знает, ну да ничего. Пошли к Булочнику договариваться.
Женька потоптался на месте, укоризненно покачал головой и тронулся за Ромкой. Я пошел домой.
«Посмотрим, как вы с Ленькой справитесь, — думал я, — он ведь ни одного шкота не выучил».
Но вскоре другие мысли стали приходить мне в голову: «Все же нехорошо вышло. Ромка ведь вытянул длинную спичку. По-честному. Надо было мне согласиться. Вдруг Булочник обгонит нас и «Волна» проиграет гонку. Нехорошо, нехорошо. Ну и Ромка тоже сразу: «Не хочет и не надо!» Сказал бы, попросил… А теперь получается так, что я подвел товарищей».
Но задетое самолюбие не позволяло идти к ребятам, хотя мне и очень хотелось участвовать в гонке. Я походил по комнате, придумывая себе занятие. Полистал книжку о парусной шлюпке и отбросил в сторону. Теперь она не нужна мне! Прошел час. Я брался то за одно, то за другое, но облегчения не получал. Мучило сознание, что я поступил неправильно и от этого может быть проиграна гонка. У меня уже почти созрело решение пойти к Ромке, как вдруг в окно тихонько постучали. Я распахнул раму. Под окном стояли Ромка и Женька.
— Так ты пойдешь на гонку? — спросил Ромка.
— Пойду, пойду! — Я так обрадовался их приходу, что даже забыл о ссоре. — Залезайте скорее! Ну что сказал Булочник? Согласен?
Ребята влезли в комнату.
— Ой, Гошка, слушай, что было, — начал рассказывать Ромка. — Пришли мы в булочную. Подождали, когда все покупатели выйдут. Колька смотрит на нас и с такой подковыркой говорит: «Чего прикажете, ситничку с изюмом или изюму с ситничком?» — «Сам ешь свой ситничек. Мы по другому делу. Вот так-то и так-то, гоняться с нами будешь?» — говорю я. А он как загогочет: «Это с вашим-то корытом? Пожалуйста, в любое время и еще кончик с собой прихвачу: вас на буксир взять! Парус-то из двух полотенец, наверное, сшили?» — «Ладно, говорю, не твое дело, из чего у нас парус. А вот если согласен, то завтра в десять часов утра от Зимней канавки к Троицкому мосту, у среднего быка поворот и оттуда к Петропавловке. Согласен?» А он с таким фасоном говорит: «В любое время. Только с вами мараться неохота». Он уверен, что обгонит, не зная, что у нас хороший парус, — закончил свой рассказ Ромка.
— Задавала, каких свет не видел! — возмущенно сказал Женька. — Не опозориться бы нам, ребята. У него парус больше нашего. Обязательно обогнать его надо. А то ведь он потом проходу не даст.
— Не опозоримся, не бойся, — весело уверил его я. — Он же в парусах ничего не понимает.
— Ну, так завтра в десять часов. Смотрите не опаздывайте. Мы заранее все подготовим и проверим, — командирским тоном сказал Ромка.
Но это меня уже не обидело. Мы распрощались. Тяжесть свалилась с меня. Как хорошо, что кончилась эта глупая ссора, причиной которой был я!
Утром мы вывели нашу «Волну» к Неве. Дул свежий ветер по направлению от Зимней канавки к Каменноостровскому проспекту. Это нас устраивало. Кольки еще не было. До начала гонок оставался час. Экипаж «Волны» собрался полностью. Ленька, не принимавший непосредственного участия в гонках, должен был наблюдать с берега и находиться у старта. Мы поставили мачту, натянули ванты и сидели в ожидании прибытия «Ласточки». Ромка заметно волновался и часто заглядывал в книжку «Вооружение парусной шлюпки и управление ею». Затем он закрывал глаза и шептал слова команд. Когда время подошло к десяти часам, его волнение передалось и нам. Разговаривать не хотелось. Обо всем уже переговорили. Только Женька все время ходил к Зимней канавке смотреть, не показался ли Колька. Было уже больше десяти, а Колька все не ехал.
Вдруг Женька закричал: «Гребет!» — и бросился к нам. Мы не тронулись с места. Надо было встретить противника с достоинством. Через несколько минут Колька выехал из-под мостика и пришвартовался к «Волне». С ним был его неизменный приятель с Миллионной улицы.
— Здорово! — приветствовал нас Колька. — Ну что издавайте начинать. Я вон и кончик уже для вас приберег. — И он показал на кусок веревки, валявшийся в лодке.
— Ладно, посмотрим. Давайте начинать. Вот от того спуска будем считать старт. Ленька махнет, когда паруса ставить, — сказал Ромка.
Мы выгребли к старту и остановились в ожидании «Ласточки». Колька ставил мачту. Через несколько минут и он был у старта. Теперь наши глаза следили за Ленькой. Вот он влез на каменную скамью и взмахнул рукой.
— Паруса ставить! — закричал Ромка. Мы потянули за фалы. Стаксель встал правильно, а грота-фал заело в блоке, и парус дошел только до половины мачты. Он беспомощно полоскал, накрывая наши головы парусиной. Я дергал за фал, но безуспешно.
— Скорее, скорее! — торопил меня Ромка.
Тогда, забыв об опасности, я поднялся в лодке. От этого мы чуть было не перевернулись. «Волна» зачерпнула воду, но Женька перебросил свое тело на другой борт, и лодка выровнялась. Я видел, как на «Ласточке» развернулся ее большой парус и она вырвалась вперед.
— Эх, опоздали! — вскрикнул Женька.
— Да скорее же, Гошка! — кричал Ромка.
Наконец мне удалось раздернуть фал, и грот встал на место.
— Шкоты трави! — скомандовал Ромка.
«Волна» забрала ветер и понеслась вслед за «Ласточкой». Но мы уже потеряли несколько минут. На фордевинд «Ласточку» догнать было трудно, и она уходила от нас. На ее корме за рулем сидел Колька, оборачивался и кричал, потрясая веревочным концом:
— Берите конец, пока не поздно! А то уйду. Просить будете, не дам. Гонщики!..
— Стаксель на левый борт! — заорал Ромка.
Женька перенес стаксель и поставил его бабочкой, подпирая угол багром. Ход увеличился. Теперь расстояние между «Волной» и «Ласточкой» не менялось, но нагнать мы ее не могли. «Ласточка» уже подходила к Троицкому мосту. Мы видели, как Колька приготовился к повороту и стал подбирать парус. Поворот! «Ласточка» закачалась и не повернула. Колька что-то закричал и бешено заработал кормовым веслом. Мы были почти рядом.
— Шкоты выбирай! — не утерпев, крикнул я и потянул за шкот. Женька сделал то же. Ромка навалился на весло и повернул. Ветер уже дул в борт и свистел в ушах. «Волна» накренилась и, шлепая своим приподнятым носом, пронеслась мимо «Ласточки». Вода попадала в лодку, и я откачивал ее. Иногда «Волна» черпала бортом. Страха я не ощущал. Все внимание было сосредоточено на «Ласточке».
— Ура! Держи конец, задавала! — закричал Женька, махая концом свободного шкота.
Колька с трудом повернул, но хода у него почти не было. Его дрейфовало — сносило ветром — к Троицкому мосту. Вот о чем говорил Федотыч! Вот оно, преимущество! Мы могли ходить в галфвинд!
А «Волна», как настоящая яхта, лежа на борту и пеня воду, неслась к Петропавловке. Ромка пригнулся за рулем. Нас, конечно, тоже дрейфовало, но значительно меньше, чем «Ласточку». Та шла боком, несмотря на все Колькины усилия, и прижималась все ближе и ближе к мосту.
— Гошка, смотри, она сейчас на быках будет, — показал Ромка на «Ласточку».
И верно, через несколько минут мы увидели, как Кольку нанесло на опору моста. Он спустил парус, а его товарищ сел на весла. Не рассчитал ветра Булочник, слишком близко подошел к мосту! Довольно задаваться!
Дойдя до пляжа, мы убрали парус и стали ждать Кольку. Вскоре к нам прибежал запыхавшийся Ленька.
— Молодцы! Вот молодцы! Я все видел. Видел, как вы Кольку обжали. Здорово! — кричал он.
Ромка был счастлив. Его хохолок стоял, как гребень у боевого петуха. Он улыбался:
— Не подкачали, Гошка! Ты видел, как он на нас посмотрел, когда Женька ему конец показывал? Съесть готов был!
Мы ждали Кольку, но он к Петропавловке не пошел, а от Троицкого моста сразу же погреб к Зимней канавке. Не хотел встречаться с нами. Боялся насмешек.
Гонку мы выиграли и торжествовали.
С тех пор наши отношения с Колькой совсем прервались. Видимо, он охладел к лодке, и бедная «Ласточка» неделями стояла на цепи у спуска, покрываясь слоем пыли и грязи. Проходящие мальчишки иногда бросали в нее камни и бумажки, но хозяин не обращал на это внимания.
У Булочника было новое увлечение — блестящий велосипед «Дукс», на котором он гонялся по Дворцовой площади, франтовски прихватив брюки никелированными зажимами. Но нас это не трогало. Мы думали только о нашей лодке, о плаваниях.
Однажды, проходя по Миллионной, я обратил внимание на то, что двери Колькиной булочной заколочены досками. «Переехали, наверное», — безразлично подумал я, но вскоре нам стало известно, почему закрылась булочная.
Ромка слышал, как дворник из Колькиного дома с удовлетворением рассказывал кому-то: «Закрыли за жульничество. Доходы все время уменьшали, налогов не платили полностью. Обманывали государство. Ну, за все и взыскали. Вещи описали. Теперь уезжают куда-то совсем. В другой город…»
Так исчез с Мойки и из нашей жизни Колька Булочник.
Мы с Ромкой задумали большой поход. Нева между Дворцовым и Троицким мостами казалась нам уже тесной. Хотелось пройти по незнакомым местам и выйти на взморье. Конечно, мы понимали, что в море на нашей «Волне» ходить нельзя, но увидеть море, дойти до него мы считали возможным.
Решили идти до Стрелки на веслах по течению, там сделать привал, а затем выгрести к взморью. Домой возвращаться под парусами, если позволит ветер. Выходить в рейс рано утром, с восходом солнца. Взять с собой продовольствие на целый день, удочки и старый путеводитель по Ленинграду. Он должен служить нам картой и лоцией.
Подготовка к рейсу заняла целый день. Осмотрели все наше лодочное хозяйство. Заменили один перетершийся шкот. Достали две пустые консервные банки для откачки воды. Ромка притащил пробковый шар. Когда-то он поймал его в Мойке. Это наше «спасательное средство». Взяли еще запасные колышки-уключины, немножко пакли, маленький финский нож, багор, спички и бамбуковую удочку. Мало ли что может случиться в рейсе! Под «продовольственный склад» использовали старый ранец без ремней, с облезлым телячьим верхом. Главными продуктами были хлеб и вареная картошка.
Я сказал маме, что мы собираемся в дальний поход на Стрелку и чтобы она не волновалась. Мама осталась недовольна этим сообщением. Она вообще относилась к «Волне» недоверчиво и всегда беспокоилась, когда мы выезжали на Неву, а тут так далеко!
Но все же после моего разговора с ней наши продовольственные запасы пополнились несколькими кусочками сахара. Ромка добавил еще немного сала и белую булку.
«Волна» была готова к выходу в рейс. Ни Женьку, ни Леньку родители с нами не отпустили.
Мы выехали рано утром. День обещал стать хорошим. Солнце только что поднялось, и Нева была розово-золотая. Шпиль Петропавловской крепости горел в прозрачном воздухе. Я сидел за рулем и поеживался от утренней свежести. «Волна» легко шла против течения. Мимо нас проходили буксиры с тяжелыми баржами, низенькие пассажирские пароходики, иногда пробегали моторные лодки. Река жила своей обычной жизнью.
Я держал «Волну» ближе к берегу. Там течение не такое быстрое и грести было легче. Пройдя Троицкий мост, мы повернули налево и вскоре вошли в Малую Невку. Я сменил Ромку на веслах, а он сел за руль. Теперь мы шли по течению, и ход наш увеличивался. Ветра не было. Солнце поднималось, и скоро стало так тепло, что нам пришлось снять рубашки. Вероятно, на нашей «Волне» мы напоминали индейцев на пироге. Путеводитель лежал открытым у Ромки на коленях. По обоим берегам реки тянулись дома, стояли узкие плоты и мелкие баржи, но скоро все изменилось. По левому берегу пошли сады, парки, озелененные улицы.
Наше внимание привлекла большая толпа любопытных, стоявшая на правом берегу.
Поверх голов поднималась какая-то странная большая металлическая рука, оканчивавшаяся зубчатым ковшом. Рука поворачивалась, высыпала из ковша землю и, издав резкий, неприятный скрежет, падала. Мы не могли пропустить такое интересное зрелище и причалили. Пробравшись через толпу, мы увидели машину. На гусеницах была установлена рубка, как на катере. В ней сидел человек и при помощи рычагов управлял этой огромной стальной рукой, то бросая ее на землю, куда врезался зубчатый ковш, то поднимая и опрокидывая. Дальше мы увидели много каменщиков, суетившихся в огромном котловане и укладывавших кирпичные фундаменты. На деревянном столбе, врытом в землю, была прибита фанера с надписью: «Строительство № 3. Дом пионеров».
— Видал-миндал? — сказал Ромка, когда мы тронулись дальше. — С такими штуками быстро домов настроят. Плавательный бассейн в два счета можно вырыть. Где хочешь.
Это был экскаватор, увиденный нами впервые в жизни. Техника вступала в наш город.
«Волна» пошла дальше. Стали появляться спортивные гребные суда. Такие я видел только на картинках. На совсем узенькой и очень длинной лакированной сигаре на колесной тележке сидел человек. При каждом гребке тележка передвигалась по рельсам, проложенным по днищу этой странной лодки. Уключины были вынесены на кронштейнах далеко за борт. Казалось, что человек сидит прямо в воде, — так низки были борта у его лодки. Скорость была, наверное, не меньше, чем у моторного катера! Мы попытались следовать за ней, но спортсмен сделал два гребка и скрылся под мостом.
— Это гоночная, — объяснил мне Ромка, — называется одиночка-клинкер или как-то в этом роде. Есть и большие — на восемь человек.
— И все так на колясочках и ездят?
— Конечно. Ты знаешь, как такая колясочка облегчает греблю!
Мы медленно плыли вниз по течению…
Вдруг Ромка закричал:
— А ну нажми! Греби сильнее!
Я заработал веслами и удивленно посмотрел на Ромку. Он был чем-то взволнован.
— Ты погляди налево, — сказал он.
Я обернулся. С левого берега прямо на нас шла большая тяжелая шлюпка.
— Как ты думаешь, чего им надо? — обеспокоенно спросил Ромка. — Ведь прямо на нас прут. — И он изменил курс.
Шлюпка была настроена явно враждебно и тоже изменила курс. Я греб изо всех сил. Было видно, что столкновения не избежать.
— Стой! Табань правым! — скомандовал Ромка.
«Волна» резко повернула и остановилась.
— Табань! — скомандовал и рулевой на приблизившейся шлюпке. Теперь мы качались в двух метрах друг от друга. Во вражеской шлюпке, у которой на носу было написано «Еж», сидело трое мальчишек нашего возраста.
— Ну, чего надо? Маленькие, что ли? — мрачно спросил я.
— Но-но, поговори у меня! Хлюпик! — угрожающе заорал мальчишка, стоявший на руле «Ежа». Он, очевидно, был командиром «корабля». — Я адмирал Нельсон! Сдавайтесь, следуйте за мной, или мы вас утопим!
В подтверждение его слов один из гребцов сильно ударил веслом по воде и обрызгал меня и Ромку. Матросы Нельсона засмеялись. Дело принимало нехороший оборот. В «плен» нам не хотелось.
— Они хотят отнять нашу лодку, — шепнул мне Ромка. Их было трое, нас — двое. Они имели большой, крепкий и устойчивый корабль. Превосходство сил и нахальство противника производили на нас угнетающее впечатление. Но мужество взяло верх.
— Ты что, здоров? Куда это следовать за тобой? А этого не хотел? — Ромка показал кулак.
— Поехали, Ромка! — крикнул я и опустил весла в воду.
— Ага! Удираете! Не выйдет! Матросы, на абордаж! — завопил Нельсон и неожиданно бросил в нашу лодку крюк с веревкой. Крюк зацепился за шпангоут, веревка натянулась.
— Навались, ребята! — командовал новоиспеченный Нельсон.
«Волна», несмотря на все мои усилия удержать ее, медленно потянулась за «адмиральским судном». Матросы Нельсона старались вовсю. Ромка пытался отцепить крюк, но безуспешно. Он крепко засел между шпангоутом и бортом. Перегрести двух человек один я не мог, а вдвоем на «Волне» грести было нельзя.
— Ну что, попались, хлюпики! — торжествовал Нельсон.
— Гошка! Нож! Руби конец! — вдруг заорал Ромка и бросил мне финский нож. Я поймал его и перерезал натянутую веревку. «Волна» была свободна.
— Ромка! — крикнул я, отгребая от «Ежа». — Я буду маневрировать, а ты лупи этих «англичан» удочкой.
«Еж» неуклюже разворачивался.
— В последний раз: сдавайтесь и следуйте за мной или я вас утоплю! — взвизгнул Нельсон и хотел прыгнуть к нам в лодку, но неповоротливый «Еж» не успел подойти вплотную к «Волне», и Нельсон чуть было не свалился в воду.
Это внесло легкое замешательство в ряды противника, и мы воспользовались моментом. Двух гребков было достаточно, чтобы «Волна» оказалась недосягаемой для «Ежа». Ромка схватил удочку и засел на корме:
— Ну, теперь держитесь! В атаку! Ромка, бей их!
Табаня, я повел «Волну» на вражеский «корабль».
Как только мы подошли на длину удочки, Ромка начал свою работу. Удочка свистела в воздухе. Удары так и сыпались на гребцов. Я табанил то правым, то левым веслом, держа «Волну» на безопасном для нас расстоянии. Такого длинного оружия, как удочка, у «англичан» не оказалось.
«Адмирал Нельсон» мужественно защищался и даже ухитрился больно ударить меня по спине кормовым веслом. Но это было пустяком по сравнению с «потерями» противника. Его матросы не могли грести. Они пытались поймать Ромкину удочку руками, пока один из них не ухватился за крючок. Заревев от боли, он упал в шлюпку и больше участия в бою не принимал. Маленький крючок сильно впился ему в руку. «Адмирал» видел, что положение его «флота» скверное. Он прыгнул к веслам и вдвоем с оставшимся, но побитым матросом погреб к берегу.
— Сдавайся, Нельсон! Ты напал на русскую эскадру. Перед тобой адмиралы Сенявин и Ушаков. Мы всегда таких «нельсонов» били и бить будем! — кричали мы.
«Волна», как оса, крутилась вокруг «Ежа». Она заходила и вперед, и назад, и шла рядом. Ромка наносил удары. В конце концов Нельсон не выдержал:
— Хватит. Сдаемся! Игры не понимаете.
— Нападать не будешь! Помни русский флот!
Мы прекратили «военные действия» и, гордые своей победой, продолжали прерванный путь.
— Мы еще увидимся! — закричал вдогонку нам Нельсон. — На обратном пути королевский флот вас встретит!
— Мало получил. Еще хочет! — засмеялся Ромка.
Удочка наша испорчена. Конец у нее обломался, и ловить ею рыбу уже нельзя. Но мы об этом не жалели. Враги были посрамлены.
Миновав Елагин мост, мы увидели яхт-клуб — зеленое деревянное здание с башенкой, почти все скрытое густой листвой деревьев. У берега виднелся лес мачт. Это между плавучими мостками стояли яхты. Одна из них лавировала у самой Стрелки. Белое крылышко паруса то наклонялось, то выпрямлялось. Через несколько минут «Волна» стукнулась о мягкий, обитый парусиной, край мостка. Мы вылезли, закрепили лодку за рым и начали разминать затекшие ноги.
— Давай обедать. Есть хочется страшно, — сказал Ромка.
— Давай. Поедим, отдохнем немного, а там и к заливу выйдем.
Недалеко от места, где мы пришвартовали лодку, прямо на мостках сидели два человека и играли в шахматы. Оба — в белых спортивных костюмах и теннисных туфлях.
Один из них был с черной с проседью бородкой, с такими же усами и широким картофелеобразным носом, на котором сидели круглые роговые очки. Его партнер был значительно моложе, со светлыми, выгоревшими на солнце волосами.
— Тэ-экс! Делаю ход ферзем и объявляю вам шах, дорогой Серафим Владимирович, — говорил нараспев человек в очках.
— Николай Юльевич, вы бы лучше другой ход сделали, а то дело пахнет керосином, — засмеялся светловолосый и, подумав, переставил фигуру.
— Когда одна сторона не знает своего противника, то она всегда проигрывает. Мат! — неожиданно сказал Николай Юльевич и повернулся к нам. Серафим Владимирович стал молча собирать шахматы. Мы с Ромкой только что начали уничтожать наши продовольственные запасы.
— Приятного аппетита! — взглянув на нас, сказал Николай Юльевич. Из-за очков смотрели черные веселые и очень блестящие глаза. — Откуда изволили прибыть?
— Мы с Мойки, — ответил я, прожевывая картофелину.
— Ого! Издалека, значит. А это что, ваше судно? Разрешите посмотреть?
— Пожалуйста, посмотрите, — с гордостью разрешил Ромка.
Николай Юльевич подошел к «Волне», внимательно осмотрел ее, подергал за форштевень так, как будто бы ожидал, что он должен отвалиться, и одобрительно покачал головой.
— Великолепно! Серафим Владимирович, вы только посмотрите на это чудо двадцатого века, — сказал он, обращаясь к своему партнеру, который тоже подошел к «Волне». — Так как же вы на этой посудине плаваете? — повернулся снова к нам Николай Юльевич.
— Как? Да так просто и плаваем, — обиделся Ромка.
— И под парусами? Не переворачиваетесь? Ведь только подумать надо — с Мойки! Куда же направляетесь? Не в Петергоф ли случайно?
— Пошли бы и в Петергоф, если б остойчивость лучше была. Валкая она очень, — ответил я серьезно, польщенный вниманием этого солидного человека. — А пока так, до взморья решили дойти.
— Молодцы, право, молодцы! Я же всегда говорил, что стремление к морю и флоту у наших мальчиков огромно. Какое же должно быть это стремление, если эти два «мореплавателя» буквально на корыте — два шпангоута, три доски и киль — делают поход черт знает откуда! И готовы были бы идти в Петергоф, да, видишь ли, остойчивости не хватает! — возбужденно говорил Николай Юльевич.
Мы стояли и ничего не понимали. А Николай Юльевич закурил и продолжал более спокойно:
— Это называется тяга к морю. Это будущие моряки. И не на таких корытах им нужно учиться, а вот, вот что нужно развивать. — Он показал рукой на стоявшие у мостков яхты. — В советское время возможно построить много судов, привлечь на яхты наших мальчиков. Да что ты молчишь, как дерево? — вдруг сердито закричал он на неподвижно стоявшего Серафима Владимировича.
— Я слушаю, Николай Юльевич, и вполне с вами согласен, — почтительно ответил тот.
В этот момент на мостках появился вахтенный яхт-клуба с повязкой на рукаве и в белой фуражке-капитанке:
— Ну-ка, товарищи, отваливайте отсюда. Здесь швартоваться посторонним запрещается.
— Нет, нет, подождите. Пусть постоят. Это не посторонние. Это мореплаватели. Кроме того, я не кончил с ними еще разговаривать, — сказал Николай Юльевич.
Вахтенный козырнул и поднялся на берег.
— Наверное, моряками хотите быть? — продолжал Николай Юльевич. — А поменяли бы вашу «Волну» вот, например, на такое судно? — Он указал на одну из яхт.
Это было лакированное изящное судно с высокой мачтой и белой рубкой.
— Как это — поменять? — удивленно спросил Ромка.
— Ну так. Являться сюда в клуб и выходить на этой яхте в море.
Ромка опустил глаза и ничего не ответил. Зато я радостно выкрикнул:
— Еще бы! Конечно, хочу. Хоть сейчас. И сюда можно будет приходить каждый день? И выходить в море?
— Приходить можно каждый день. А в море — когда командир прикажет. У нас дисциплина. Самостоятельно, конечно, пока выходить нельзя будет. Так хотите?
— Хотим! — за двоих ответил я.
Николай Юльевич достал из кармана записную книжку и карандаш, вырвал из книжки листок бумаги и что-то написал на нем размашистым непонятным почерком.
— Вот, — протянул он мне свернутый вчетверо листок, — завтра у Елагина моста встанет яхта под названием «Орион». Самая большая яхта в Ленинграде. Подойдите к ней, покричите шлюпку. Она вас доставит на борт. Записку эту передадите Бакурину Льву Васильевичу.
Он уже будет знать, что с вами делать. А пока до свиданья. Пойдем-ка к дому, Серафим Владимирович. — И они стали подниматься на берег.
Все было как в сказке. Вот она начинается, настоящая морская жизнь! Мне ее обещал уже не какой-то матрос с «Трансбалта», а… А кто же, действительно, этот человек? Надо спросить на всякий случай, чтобы снова не попасть впросак.
— Ромка, погоди минуточку.
Я добежал до вахтенной будки и вежливо спросил у вахтенного:
— Скажите, пожалуйста, кто этот в очках, с которым мы сейчас говорили?
— Это? Николай Юльевич Любавин. Мастер спорта.
Вот оно что! Ну, такой человек обмануть не должен. Я сбежал вниз к Ромке:
— Знаешь, Ромка, кто этот в очках? Мастер спорта!
— Ну и пусть!
— Что «ну и пусть»? — не понял я.
— Пусть он себе мастер спорта. Чего ты так обрадовался?
— А ты что? Не рад разве его предложению? Завтра ведь на яхту пойдем? — в свою очередь спросил я.
Ромка молчал.
— Мне его предложение не нравится, — наконец сказал он.
— Почему же?
— А «Волна»?
— Что «Волна»? «Волну» вытащим во двор или продадим.
— Нет, Гошка. — Ромка сердито посмотрел на меня. — «Волну» продавать я не буду. Конечно, ты пайщик, я тебе твой пай верну. Продам что-нибудь и верну. Тут я сам себе хозяин. Когда захочу, тогда и поеду. Хочу под парусом, хочу на веслах. В любое время. Рыбу можно ловить. А здесь на яхте что? Слышал, он сказал: «дисциплина», «самостоятельно нельзя», «командир прикажет»! — Ромка сплюнул за борт.
— Так ты, значит, завтра не пойдешь на «Орион»?
— Не пойду. И тебе не советую. Плавали бы на своей «Волне». Сами хозяева.
Я был огорчен. Как же так? Думали вместе плавать, о море мечтали, и вдруг Ромка не хочет. Другого такого случая не будет.
— Знаешь, Ромка, ты не моряк! Ведь сколько раз говорили, что в море хотим, думали быть моряками, а теперь отказываешься. Здесь мы и подучиться сможем настоящему морскому делу, а ты не хочешь.
— Ну, уж ты известный моряк! Не пойду я на яхту. Не уговаривай. А насчет пая не беспокойся — верну.
— Я и не боюсь. Ты не торопись с этим. Плавай на «Волне», если уж так решил, а у меня теперь времени не будет. Только зря ты это…
— Ну не уговаривай, не уговаривай, — грубо оборвал меня Ромка. — Давай поехали.
Я не ответил. Мне было обидно и грустно. К заливу идти уже не хотелось. Решили возвращаться домой. Ветра не было, и пришлось идти на веслах. Против течения грести было тяжело, и, хотя мы часто менялись на веслах, «Волна» продвигалась вперед медленно. Плыли молча.
Было уже поздно, когда, усталые и измученные, мы причалили к спуску. Здесь разобрали наши вещи и стояли, не зная, что сказать друг другу. Ромка взял ключ от лодки и весла. Обычно они хранились у меня. Я решил сделать последнюю попытку.
— Может, все-таки пойдешь, Рома? — спросил я.
— Нет, — сухо ответил он и пошел к дому.
А у меня завтра начиналась новая жизнь. Какая-то она будет?
Глава третья
Все важное и большое, что случалось в моей жизни, не могло пройти мимо матери. Я подробно рассказал ей о моей встрече с Любавиным. Мама, как обычно, выслушала мое сообщение внимательно и дружелюбно. Высокая, стройная, с большими карими глазами, которые могли быть то ласковыми, то строгими, то веселыми и насмешливыми, она олицетворяла собой спокойствие. Я мог сказать ей все, зная, что за этим не последует ни раздражения, ни брани, ни слез. Так получилось и теперь.
Мама прочла записку, полученную мною от Николая Юльевича, в которой было написано: «Лев Васильевич! Примите двух мальчиков в команду. Пусть учатся. Любавин», — и сказала:
— Ну что же, Игорь, я думаю, что это будет лучше, чем плавание на вашей «Волне», к которой я, кстати сказать, не питаю никакого доверия. На яхте вы, вероятно, будете плавать под руководством опытных моряков. Единственное, чего я требую, чтобы ты предупреждал меня, на сколько времени уходишь из дому. Иначе я буду всегда волноваться.
Я обещал сделать все, как она просит.
На «Орион» я отправился на следующий день. Волнуясь, подошел к Крестовскому острову. А вдруг что-нибудь помешает и меня снова не возьмут? Может быть, места уже заняты или этот Лев Васильевич просто не захочет взять. Не понравлюсь ему — и все.
Волнение становилось все сильнее. Увидев Елагин мост, я бросился бежать по направлению к нему. Хотелось скорее узнать свою судьбу. Но, пробежав несколько десятков метров, я остановился, восхищенный открывшейся картиной.
Посреди Малой Невки, на фоне зелени Елагина острова, на якоре стояла яхта. Ослепительно белая, с золотой полоской на борту, с двумя светло-желтыми мачтами, с длинной лакированной рубкой красного дерева и бушпритом, она, как большая чайка, покачивалась на легкой зыби. Золотом блестели начищенный колпак компаса, головка руля, иллюминаторы, решетки световых люков. На борту висел маленький трап. За кормой на конце была спущена крохотная шлюпка-тузик. На палубе не видно было ни души.
Я откашлялся и закричал:
— На «Орионе»!
Рубка открылась, и из нее вылез человек. Он прикрыл глаза ладонью, осмотрелся и увидел меня. Человек подтянул тузик, прыгнул в него и, ловко работая с кормы одним веслом, погреб к берегу. Через две минуты нос шлюпки врезался в берег у самых моих ног. Что это был за тузик! Лакированный, красного дерева, как и рубка, с медными оковками, с аккуратно сплетенными кранцами на носу и корме и легкими, похожими на шахматную доску, решетками внутри. Не то что наша «Волна»!
В тузике стоял мальчик. «Наверное, матрос», — подумал я. Он был маленького роста, но с широкими плечами и хорошо развитыми мускулами рук. Мальчик был без рубашки, босиком и в широченном, запачканном краской клеше. Лицо и тело покрывал темный загар. Видно было, что он много времени проводит на солнце.
— Ну, чего авралишь? — недовольно спросил он, в упор глядя на меня узенькими щелками черных глаз.
— Привез письмо Бакурину. Он на судне?
— На судне. Давай садись, — по-прежнему недовольно сказал парнишка и, когда я неловко прыгнул в тузик, оттолкнул его веслом от берега. — Да не сюда! На среднюю банку садись.
Греб он одним веслом артистически и, очевидно желая произвести на меня впечатление, особенно старался. От его движений тузик раскачивался и бежал быстро.
— Хорошая шхуна! — пробуя завязать разговор и показать, что я не новичок в морском деле, сказал я.
— Сам ты шхуна. Это не шхуна, а иол, — презрительно ответил мальчишка, не оборачиваясь, и ловко подвел тузик к трапу. — Вылезай!
Я поднялся на палубу. Паренек привязал тузик и строго посмотрел на меня:
— Ноги вытри. Видишь, палуба какая белая! Только и дела, что за такими убирать.
Я стал вытирать ноги о лежащий у трапа мат.
— Постой тут. Я сейчас Бакурина позову, — сказал мой проводник и скрылся в рубке. Я огляделся. Палуба действительно чистая и белая. Ни пылинки, ни обрывка бумажки, ни пятнышка! Паруса убраны в чехлы и красиво зашнурованы. Вокруг высокой мачты тянулись снасти. Ой, сколько их! Неужели я когда-нибудь буду их знать?
На носу блестел ручной шпиль, выкрашенный серебряной краской. Я уже знал, что это машина для подъема якоря. Пока я рассматривал палубу яхты, дверца рубки открылась и из нее показался человек.
Иногда вы чувствуете симпатию к какому-нибудь лицу сразу, с первого взгляда. Вот такую симпатию я почувствовал к человеку, выбравшемуся из рубки. С небольшой, но складной фигурой, сухощавый и ловкий, он напоминал хорошо тренированного гимнаста. Прямой тонкий нос, резкие линии подбородка и рта. Но лучше всего в этом лице были глаза. Светлые, доброжелательные и пристальные.
— Я Бакурин. Давай письмо, — сказал Лев Васильевич. Я протянул ему записку. Он быстро пробежал ее и с улыбкой посмотрел на меня. — А где же второй? Не пришел? Жаль. Значит, Николай Юльевич тебя пригласил? Ладно. Тебя как зовут?.. Вот что, Игорь, — продолжал Бакурин, когда я назвал свое имя, — прежде всего я должен узнать, хочешь ли ты быть моряком или пришел на «Орион» покататься?
— Хочу быть моряком, — тихо ответил я.
— Если так, то ты многому научишься у нас. Но это не прогулка. Это работа. Иногда опасная и тяжелая. Не бойся, что ничего не знаешь. Мы все тебе покажем. Нужно только хотеть… Теперь должен тебя предупредить: у нас дисциплина. Слово командира — закон. Ты должен подчиняться тем порядкам, которые существуют на «Орионе».
— Я буду. Николай Юльевич говорил…
— Тогда я беру тебя матросом. Сергей! — крикнул Бакурин, отодвигая крышку рубки.
На палубе появился мальчик, который привез меня на «Орион».
— Познакомьтесь. Это Сергей Еремин. Тоже матрос. Но он у нас уже второй год и все знает. Для начала он тебе покажет судно. Сергей, проведи Игоря по судну.
— Есть провести по судну! — отчеканил Еремин, явно щеголяя своим морским видом. — Пойдем! Начнем с носа, — повернулся он ко мне.
Мы прошли на нос и по маленькому железному трапику спустились внутрь судна.
— Это кубрик. Вот твоя койка. Здесь будешь спать, — показал Сергей на прикрепленную к борту парусиновую койку.
Кубрик располагался в самом носу. Помещение маленькое и тесное. К бортам прикреплены четыре койки. Под ними находились рундуки для одежды. От переборки откидывался маленький столик, такой, как делают в железнодорожных вагонах.
— Пошли дальше. Это камбуз, — сказал Еремин, когда мы, наклоняя головы, вошли через узкую двустворчатую дверь в следующее помещение. Это была миниатюрная кухня, выкрашенная в белый цвет. К бортам привинчены большие посудные полки. На одной стояли тарелки, на другой — кастрюли. На крючках, ввинченных в подволок, висели кружки. На кухонном столе в специальных подвесах покачивались два обыкновенных примуса.
Смежной с камбузом была кают-компания. Красные бархатные диваны, полированные стены и зеркала придавали ей уютный вид. Поразил меня стол. Верхняя доска его качалась на оси, а к нижней части прикреплены шарообразные свинцовые противовесы.
— Зачем это такой стол сделали? — недоуменно спросил я своего спутника. — Ведь с него все повалится.
— Эх ты, тюха-матюха! — насмешливо сказал Еремин. — Это нарочно и сделано, чтобы в качку со стола ничего не полетело. «Орион» на сорок градусов кренится, а стол держится параллельно воде.
Мне очень не нравился этот Сережкин фасон, но, как новичок, я решил промолчать.
Потом он показал мне каюту капитана — крошечную одноместную каютку, маленький вестибюль и комфортабельную четырехместную каюту под названием «штурманская». Из вестибюля поднимался трап с бархатным поручнем. Он вел через рубку на палубу. С палубы можно было попасть в парусную, сплошь заваленную белыми мешками, в которых хранились паруса. Затем шел открытый кокпит, где сидели рулевой и команда во время хода, а за ним кладовка — ахтерпик, где лежали старые кранцы, щетки и концы. Здесь кончались судовые помещения.
— Больше показывать нечего, — сказал Серега и повернулся ко мне спиной.
«Если все здесь такие, то мне придется плоховато, — подумал я. — Ну ничего, как-нибудь».
Я стал бродить по палубе. Щупал такелаж, осмотрел еще раз кладовку, чтобы запомнить, где что лежит. На душе у меня было невесело. Одиноко почувствовал я себя на «Орионе». Невольно вспомнился Ромка с нашей «Волной». Я сел в кокпите и предался грустным размышлениям.
— Ну как, Игорь, понравилось судно? — услышал я голос Бакурина.
Я поднял глаза и увидел Льва Васильевича, сидевшего на крыше рубки. Он курил.
— Очень понравилось, Лев Васильевич. Это иол?
— Да, это иол. Парусное судно, на котором задняя мачта (она называется бизань) вынесена на самую корму, называется иолом. Кстати, я забыл тебе сказать, что ты будешь здесь получать зарплату — пятнадцать рублей в месяц.
— Лев Васильевич, скажите, я могу переехать жить на «Орион»?
— Конечно. Это даже будет хорошо. Кто-нибудь должен быть на судне. Еремин часто остается один. Теперь вас будет двое. Можете подменять друг друга.
— Вы командир «Ориона»?
— Да, командир.
— А Николай Юльевич кто?
— О, он большой парусник! А к нам приходит раз в неделю. Занят очень. Ты вот лучше расскажи о себе. Где ты живешь, где учишься, в каком классе, кто твои родители.
Я все рассказал. Но Лев Васильевич задавал один вопрос за другим. Видно было, что моя жизнь его живо интересует.
— Комсомолец? По годам рано? Нет, уже пора. Ты вступай, Игорь, в комсомол. Это — почетное и благородное звание. Будущее за комсомольцами.
Я почувствовал себя совсем по-другому. Мне казалось, что я беседую со своим хорошим-хорошим товарищем.
Язык у меня развязался, и я отвечал ему охотно и свободно.
— Вот что, Игорь, тебе нужно хорошо знать морскую терминологию. Потом, обязательно научись «голланить» одним веслом, если не умеешь. У тебя будет много времени. Выходы в море у нас не так часты.
— А когда же будет выход, Лев Васильевич?
— Обычно мы выходим в субботу и приходим в понедельник утром или в воскресенье вечером. Ведь остальные члены экипажа все работают. Но я сейчас в отпуске на два месяца, и потому выходить будем часто. Людей хватит, так как еще несколько человек берут отпуск.
— Сколько же нужно народу, чтобы выйти в море на такой большой яхте?
— Человек шесть хватит, пожалуй.
— А где работают остальные?
— Кто где. Это все парусники-любители. Кто на заводе, кто на фабрике. Боцман работает в порту. Я — на «Красном путиловце» экономистом.
Я был удивлен. Экономист — и вдруг моряк.
— Лев Васильевич, а вы тоже мастер спорта?
— Нет. У меня первый разряд. Но с детства привык к парусам. Лодку свою имел. Служил на флоте. Живу за городом, у моря.
Значит, Бакурин начинал свою морскую жизнь тоже на лодке. Мне это было приятно.
— Лев Васильевич, почему же вы не захотели сделаться моряком, а пошли в экономисты?
— Так вышло. По здоровью не подошел. Революция, гражданская война. На фронте до самого конца был. С бригадой моряков Балтийского флота белых громил. Там меня тяжело ранили. Еле выжил. Когда вернулся в Петроград, пошел в мореходное училище. Экзамены сдал, а вот медицинскую комиссию не прошел. А очень хотелось штурманом быть.
Мне все больше и больше нравился Бакурин. Спокойно и серьезно, как со взрослым, говорил он со мной.
— Парусное дело люблю. Все свободное время отдаю этому спорту. Прекрасный спорт. Развивает смелость, находчивость, смекалку. Да сам увидишь скоро. Сейчас я уезжаю и вернусь только послезавтра. Вы с Ереминым можете вахту стоять по очереди или вместе, как хотите. Только судно не бросать!
— Хорошо, Лев Васильевич.
— Теперь ты должен уже отвечать не «хорошо», а «есть». На морском судне «хорошо» нет, — проговорил Бакурин и спустился в каюту. Через несколько минут он вышел в сером костюме и белых туфлях. В руках у него была какая-то книга:
— Вот, Игорь, тебе «Парусный спорт». Читай в свободное время. А сейчас свези меня на берег.
— Есть свезти вас на берег! — подражая Сереге, сказал я и сам остался собой доволен: очень уж по-морскому это звучало.
Я подал тузик к трапу. Лев Васильевич легко спрыгнул на банку и взял кормовое весло.
— Вот смотри, как нужно «голланить». — И он медленно стал показывать мне, как нужно грести одним веслом. — А ну-ка, попробуй.
Пытаясь повторить его движения, я убедился, что это не так легко. Тузик сносило течением.
— Так мы, пожалуй, в залив уйдем. Садись-ка на весла. Для тренировки будет много времени. Только обязательно два весла с собой бери, а то в заливе непременно будешь, — пошутил Бакурин.
Высадив его на берег, я погреб обратно на «Орион».
Закрепив тузик, я спустился вниз. Серега лежал на диване в кают-компании и не обращал на меня никакого внимания. Мне не хотелось начинать с ним разговор, но надо было:
— Как вахту будем стоять, по очереди или вместе?
— Как хочешь. Я все равно на яхте живу.
— Я тоже сегодня перееду сюда жить.
— Вот тогда и говорить будем о вахте. Продуктов с собой бери побольше.
— Ладно. Перевези меня на берег. Вечером вернусь. Слушай лучше, кричать буду.
— Услышу.
Серега нехотя поднялся, и мы вышли на палубу. Он перевез меня на берег, и я радостный помчался домой.
Мама была на работе, и мне показалось, что прошла вечность до ее прихода. По моему лицу она сразу же увидела, что у меня все хорошо. Как всегда, я подробно рассказал ей о посещении «Ориона». Ее интересовало все: какое судно, где будет его стоянка, как меня приняли, какое впечатление на меня произвел Бакурин, кто он такой и кто еще плавает на «Орионе». Милая мама, она понимала мое состояние и сочувствовала хорошей мальчишеской мечте.
А мне не терпелось скорее переехать на яхту. Я попросил маму, чтобы она собрала мне вещи и дала продуктов дня на три. Скоро все это было приготовлено. Мой старенький потертый чемодан вместил две пары белья, трусики, принадлежности для мытья и серый поношенный ватник. Остальные вещи были на мне. Из продуктов я получил буханку хлеба, немного сахару, макароны, пшено, соль, чай, несколько килограммов сырой картошки и бутылочку подсолнечного масла. На прощанье мама сунула мне в руку рубль.
— Это тебе так, на всякий случай, — сказала она, целуя меня в голову. — Гоша, обязательно давай о себе знать как можно чаще, а то я буду беспокоиться. — И она чуть-чуть погрустнела.
— До свиданья, мамочка. Когда вернемся с моря, я тебе позвоню в школу. Не скучай, — важно, как настоящий моряк, сказал я, взял в руки чемодан, мешочек с продуктами и вышел из дому. Вот бы Ромка увидел меня сейчас! Я посмотрел на Мойку. «Волны» у спуска не было. Наверно, ребята поехали к Петропавловке.
Началась жизнь, совсем не похожая на ту, которую я вел раньше. Сережка еще немного пофасонил, но вскоре это ему надоело. Он оказался компанейским и веселым парнем, влюбленным в парусный спорт и в Льва Васильевича. Сережка плавал на «Орионе» вторую навигацию и поэтому неплохо знал такелажные работы. Поразил меня Сережка своим умением плавать. Куда было Ромке до Еремина!
Как ловкая обезьянка, он забирался на краспицу грот-мачты (а эта перекладина была над уровнем воды не менее чем в десяти метрах), расправлял руки и «ласточкой» летел вниз. Маленький, с плотно сжатыми ногами, раскинутыми руками, он действительно напоминал летящую птицу. Красиво нырял, ничего не скажешь!
Плавал он всеми стилями, но любимым его был кроль. Учился он в шестом классе, только что вступил в комсомол, был на год старше меня и мечтал поступить в военно-морское училище.
Вахту мы решили стоять вместе, так как Сергей жил далеко от яхт-клуба и с яхты почти не сходил. Мне тоже хотелось провести на «Орионе» как можно больше времени. Домой я не собирался. Мы объединили наши продукты и договорились готовить по очереди: один день он, а другой — я.
Вставали мы рано — в семь часов. Если была солнечная, теплая погода, то прямо с борта ныряли в воду. Плавали вокруг яхты, вылезали, чистили зубы и принимались за приготовление завтрака. После чая начинались судовые работы. Ежедневно мы жесткими щетками терли палубу, убирали помещения внутри, драили мелом медяшку. Раз в неделю нужно было мыть с мылом белые борта «Ориона». По словам Сережки, Лев Васильевич и Николай Юльевич не прощали небрежной работы, а грязи просто не терпели. Когда кончались эти обязательные дела, мы начинали заниматься.
Сережка выступал в роли учителя, а я в роли ученика. Он учил меня разбирать снасти, говорил, для чего они служат и как их легче запомнить. Он показал мне морские узлы и даже тройной топовый, который считался самым красивым и трудным, показал, как нужно сращивать оборванные концы. Сразу все запомнить было тяжело, но кое-что все же оставалось в голове от этих занятий. Я все проверял по книжке, данной мне Бакуриным. Хотелось как можно скорее догнать Сережку.
Много времени я посвящал тузику — учился «голланить». Давалось мне это нелегко. Весло все время выскакивало из специальной выемки в корме, движения у меня получались совсем не такими, как показывал Сережка, и тузик вперед не шел. Но я упорно учился.
Когда бывало очень жарко, мы ложились прямо на палубу загорать и вели бесконечные разговоры.
— Знаешь, Игорь, — говорил Сережка. — Лев Васильевич замечательный человек. Смелый. Мы с ним в такие переплеты попадали, ой-ей-ей! Не теряется ни в каких случаях. Он ведь в революцию комиссаром был в матросской бригаде. Там его и ранили.
— Когда же мы в море-то пойдем, Серега? Уже три дня стоим. Никто к нам не едет.
— В субботу. Тогда все соберутся. Увидишь весь экипаж. У нас боцман смешной — Зуев. Рыжий, с трубкой. Вот придет, так не полежим. Лентяев не любит, и сам работает как черт. Говорит, что на судне всегда есть дело.
— Старый?
— Какое там! Молодой. Комсомолец. В порту на буксире работает. Моряк толковый. Скоро все они отпуска возьмут, тогда все время в море будем ходить.
— Кто же еще есть в команде?
— Альберт Пантелейчик. Большой любитель паруса. Силы необыкновенной — два пуда свободно выжимает! А посмотришь на него — ничего особенного. Молчаливый. За рейс слово-два скажет. Потом еще Кузьмич, тот пожилой, комичный, все шутит. И еще Седов — слесарь, ух, и веселый! Ты не удивляйся, они все парусники отличные.
— «Орион» кому принадлежит? Яхт-клубу?
— Нет, он в аренде у губисполкома. Поэтому нам с тобой по пятнадцать рублей и платят.
— Зачем же губисполкому яхта?
— Как зачем? Вот с субботы на воскресенье усталые люди, служащие и рабочие, выходят в море подышать свежим воздухом и отдохнуть.
Серега рассказывал мне о прошлогодних походах на «Орионе», о штормах, в которые он попадал, о том, как в штилевую погоду можно ловить рыбу «на свет».
Я с нетерпением ожидал выхода в море. Прочитал всю книжку «Парусный спорт». Многого не понял. Надоедал Сережке всякими вопросами. Так прошли три дня. Кончились продукты. Сережка решил поехать домой за пополнением. Когда я перевез его на берег, он важно сказал:
— Вот что, Гошка, если ветер будет усиливаться, потравишь якорную цепь. Я к вечеру постараюсь вернуться.
Я остался один на судне. Волновался, поглядывал на флаг. Было тихо. К вечеру, хотя ночи были совсем светлые, я поднял якорный огонь. Таково было указание Сереги. По правилам. Чтобы не заснуть и не прозевать Сережку, я остался на палубе.
Река тихо несла свои воды, поплескивая о белые борта «Ориона». Легкий ветер приносил с моря еле заметный запах водорослей. Небо из вечернего, желто-золотого, стало темно-синим, и в нем зажглись неяркие далекие звезды. На берегу в домах уютно замерцали оранжевые огоньки ламп. С Елагина острова доносились обрывки разговоров запоздавших гуляющих, да тонкие голоса пригородных пароходиков изредка нарушали тишину. Чувство чего-то большого и хорошего охватило меня. В нескольких милях за кормой лежало море… Море, незнакомое и долгожданное, как же мы встретимся с тобой?
Неожиданно приехал Лев Васильевич. Я перевез его на «Орион». Веселый и оживленный, он передал мне большой тяжелый пакет:
— Получай. Продукты на рейс. Ну, как дела, Игорь, все в порядке? Отлично. Завтра суббота. Выходим в море. А где Сергей?
— Он домой поехал. Должен скоро быть.
— Ну, пожалуй, он теперь уже не приедет. Трамваи не ходят. Поздно. Завтра утром жди. Можешь ложиться.
Спать мне хотелось. Глаза слипались, и потому я быстро спустился в кубрик и бросился на койку. Засыпая, я слышал, как струится вода у борта. Тоненькая обшивка отделяла меня от воды. Завтра в море!
Рано утром появился Сережка. Мы втроем выбрали якорь и перевели «Орион» в яхт-клуб к бонам. Бакурин сказал, что там удобнее принимать отдыхающих пассажиров.
Сегодня яхт-клуб показался мне совсем другим, чем в первый раз, когда мы увидели его с Ромкой. Не было и в помине того спокойствия и тишины. Многие яхты стояли с поднятыми для просушки парусами. На некоторых мыли палубы. Почти на всех судах виднелись люди, которые красили, мыли, меняли такелаж, пришнуровывали паруса. Яхт стояло много. Разных типов и размеров. Были здесь узкие и острые, с высокими мачтами гоночные суда и широкие мореходные боты, красивые, с удобными закрытыми каютами яхты для дальних прогулок, маленькие швертботы, шлюпки, байдарки, гачки. Белые, голубые, коричневые…
Весь этот флот стоял между плавучими мостками-бонами в образованных ими маленьких квадратных гаванях. С бонов на берег поднималась широкая деревянная лестница, которая вела прямо к зданию яхт-клуба. На берегу стояла высокая мачта со спортивным флагом ВЦСПС. Справа виднелись вышка для прыжков в воду и вытащенные на берег для ремонта яхты.
— Игорь, смотри какая! — показал мне Сережка на маленькую изящную коричнево-золотую яхту, когда мы вышли с ним прогуляться по бонам. — Это «Сказка». Вот когда получу диплом яхтенного капитана, то буду на ней командиром плавать. Мне уже начальник клуба обещал.
— Что это за диплом яхтенного капитана?
— А ты разве не знаешь? Тут при клубе каждую зиму работают курсы. Три раза в неделю. Я прошлую зиму ходил. Учат там навигации, лоции и управлению яхтой. Надо сдать теорию, а потом практику. Ну, всякие повороты, спасение утопающего и другие маневры. Сдашь, тогда тебе дадут диплом и разрешат самостоятельно плавать на яхте. Осенью я буду сдавать.
— И будешь командиром?
— Конечно. Хочешь, тебя в команду возьму?
— А мне можно на эти курсы ходить?
— Можно, если в школе хорошо будешь учиться. Николай Юльевич — председатель комиссии; он если узнает, что плохо учишься, сейчас же от курсов отчисляет.
— Я обязательно зимой на курсы запишусь!
— Ну, тебе еще много чего надо изучать на практике.
Но я во что бы то ни стало решил поступить на курсы яхтенных капитанов. Плавать самостоятельно! Управлять самому яхтой и выходить в море! Да ведь лучшего нечего и желать!
Сережка повел меня в здание и показал класс, где он учился зимой. На стенах висели разрезные модели яхт, карты Финского залива, щиты со сделанными из тонких тросиков морскими узлами, стояли компасы. Потом вернулись на «Орион». Лев Васильевич приказал еще раз все осмотреть и привести в порядок. Когда это было сделано, я побежал к телефону и позвонил маме на работу. Откуда-то издалека донесся до меня ее ласковый, обрадованный голос:
— Ну, слава богу! Гоша, нельзя же так долго не давать о себе знать! Целых три дня не был дома…
— Мамочка, мы сегодня уходим в море. В понедельник обязательно приду и все тебе расскажу.
К шести часам вечера стал собираться экипаж «Ориона». Первым приехал боцман Саша Зуев. Высокий, рыжий, с трубкой. Такой, каким описывал его Сережа. Он поздоровался, оглядел меня с ног до головы и, положив свой чемодан, принялся по-хозяйски обходить всю яхту. Я боялся, чтобы Зуев не сделал мне какого-нибудь замечания. Потом вместе приехали Альберт Пантелейчик, спокойный, с добрыми серьезными глазами молодой парень, и Кузьмич, веселый, краснолицый и шумный старик с низким трубным басом. Не заметил я, как появился на борту Любавин. Он увидел меня и похлопал по плечу:
— Как, мореплаватель, привыкаешь? А где же второй?..
Последним приехал Седов, который сразу же, как только поднялся на борт, со смехом начал рассказывать какое-то свое приключение. Вскоре появились и отдыхающие. Их было человек десять. Они с удовольствием вдыхали чистый морской воздух, расправляли плечи и громко восхищались теплым вечером.
— Все? Больше никого не будет? — спросил Бакурин у одного из приехавших гостей.
— Все, товарищ капитан.
— Тогда пошли, — сказал Лев Васильевич и неожиданно закричал: — По местам! Паруса ставить!
Я видел, что каждый член экипажа знает свое место. Боцман, Кузьмич и Седов бросились к бизань-мачте и быстро начали поднимать парус. Любавин и остальные начали разбирать снасти у грота. Я еще не знал, что мне делать, и присоединился к группе Николая Юльевича.
— Пошел дирик-фал! Выбирай гафель-гордель! Гинцы раздернуть! — громко командовал Николай Юльевич, и огромный грот стал медленно подниматься кверху. Тянули изо всех сил. Я хватался то за один, то за другой конец и везде чувствовал себя лишним, — так слаженно работала команда.
Когда поставили задние паруса, Любавин скомандовал:
— Кливер-фал и стаксель-фал пошел! — И передние паруса поползли наверх.
Бакурин сидел на руле и ждал окончания постановки парусов.
— Все готово! — доложил ему боцман.
— Отдавайте швартовы!
Концы отдали, и «Орион» медленно отвалил от бона. Паруса забрали ветер, яхта слегка накренилась и побежала вниз по реке мимо клуба и низких зеленых берегов Невки.
Я стоял на носу. По бортам мелькали вехи. Справа — красные, слева — черные. Мы шли по Крестовскому фарватеру. Две мили отделяли нас от моря. Вечер выдался на редкость хороший. Огненный шар солнца спускался к горизонту. Вода меняла оттенки от серебряного к оранжевому и затем к красному. Ветер, напоенный ароматом моря, обдувал мое лицо. Экипаж и гости расположились на корме и тихо разговаривали. Я обернулся и увидел город. В теплом дрожащем воздухе будто бы прямо из воды поднимались здания. Дымили трубы. Виднелся громадный ажурный кран Северной верфи. Пламенем горели стекла окон огромного дома на Васильевском острове, и, высоко подняв золотой купол, сиял на солнце Исаакиевский собор.
«Орион» подходил к входному бую. Впереди на горизонте тоненькими, чуть заметными очертаниями виден был Кронштадт.
Вокруг нас белели паруса яхт. Они шли с Крестовского острова, из Невского яхт-клуба на Васильевском острове, с Петровского острова. Это был целый парусный флот. Иногда нас обгоняли легкие гоночные яхты, но чаще «Орион» выходил вперед.
— Поворот! — раздалась команда Бакурина.
С шумом заполоскали передние паруса. «Орион» обходил буй. Теперь он еще больше накренился, пенил подветренным бортом воду, и брызги попадали на палубу. Сильный, красивый, он несся вперед, повинуясь воле рулевого. Мы вышли в залив.
Сколько раз я мечтал об этой минуте! Быть в море на настоящем парусном судне, быть штатным матросом! Это ли не настоящее счастье? Наверное, немногие испытали такое в тринадцать лет. Но это еще не предел. В будущем году я получу диплом яхтенного капитана и сам поведу яхту в море. Она пойдет под моим командованием!
— Нравится, Гошка? Замечательно идет «Орион»? — спросил подошедший Сережка.
— Замечательно. Лучше не может быть!
Яхта почти лежала на борту. Казалось, что она не выдержит такого крена и положит парус на воду. Сережка как будто угадал мои мысли:
— «Орион» перевернуться не может. У него киль весит тысячу пудов — свинцовый. Как ванька-встанька.
Я вспомнил про странный стол в кают-компании и спустился вниз. Стол покачивался, на нем стоял графин с водой, и казалось, что он вот-вот упадет. Но графин и не думал падать. Действительно, плоскость стола была параллельна поверхности моря. Я снова поднялся на палубу.
Скоро солнце зашло, и ветер совсем почти стих. Судно выпрямилось. Чуть слышно шумела вода под штевнем.
— Давайте поставим топсель, быстрее пойдем, — предложил Бакурин и скомандовал: — По местам! Четырехугольный топсель ставить!
Топсель — парус, который ставится наверху между гафелем и мачтой, — лежал свернутым на правом борту. Все, в том числе и я, побежали к топселю. Но я опять почувствовал себя лишним. Для меня не хватало места, и я всем мешал. Топсель подтащили к мачте, закрепили за него снасти и стали поднимать. Когда он почти дошел до места, что-то в верхнем блоке заело. Как мне потом говорил Сережка, так часто случалось при постановке этого паруса.
— Топсель-фал раздернуть! Микешин, наверх! — вдруг услышал я отрывистую команду Бакурина. Неужели меня? Да, меня.
Я посмотрел на мачту и не колеблясь бросился выполнять команду. До краспицы мне удалось долезть легко по кольцам, которыми парус крепится к мачте. Там, укрепив ноги и вцепившись в ванты, я посмотрел вниз. Подо мной расстилалось море. В глазах у меня помутилось. Но надо было лезть выше, а продолжением мачты служила гладкая полированная стеньга без всяких колец… Сделав судорожное движение ногами, я обхватил ими стеньгу и с огромным усилием, помогая руками, поднялся кверху на метр, но тут же соскользнул вниз на краспицу. Я еще раз взглянул на море и крепче вцепился в ванты.
— Микешин, давай вниз! Еремин, наверх! — скомандовал Бакурин.
Спускался я медленно. Ноги плохо нащупывали кольца. Наконец я спустился.
— Да скорей ты! — крикнул мне Серега и, как кошка, быстро перебирая ногами, полез наверх. Через минуту он уже был на стеньге.
— Готово! Выбирай!
Зуев, Кузьмич и Седов начали выбирать фал. Я отошел в сторону и присел за рубкой. Вот тебе и матрос! Опозорился перед всеми! Теперь Лев Васильевич, наверное, сожалеет, что взял такого никудышного матроса. А я-то еще мечтал самостоятельно управлять яхтой! На мачту влезть не смог! Э!.. Мне было очень стыдно.
— Игорь! Иди-ка сюда, — позвал меня Бакурин. Я нехотя подошел.
— Смотри, как с топселем хорошо пошли. Прямо летим. — Я молчал. Лев Васильевич увидел мое расстроенное лицо. — Что это ты? Неужели из-за мачты? Не стоит расстраиваться. Будешь на стоянке каждый день по два раза на мачту лазать и через неделю сможешь с Сергеем соревноваться. Нужно воспитывать у себя чувство высоты. Я тебя нарочно послал наверх, чтобы ты знал, что на море все требует уменья, — улыбнулся Лев Васильевич. — Помню, со мной такой случай был, — продолжал он. — Тогда я начинал плавать. Подходили мы на тральщике к стенке. Родственники и знакомые вышли нас встречать. Команда вся принарядилась. Я с бросательным концом в руках стоял на носу. Командир скомандовал: «Подавай!» Я бросил. Не докинул. Еще раз. Опять не докинул. В третий раз мне уж боцман бросать не дал. На берегу все смеются. Так мне обидно стало! Но после этого случая за конец я не брался до тех пор, пока не научился его бросать.
От этих дружеских слов моя горечь и смущение прошли. Осталось только желание во что бы то ни стало научиться лазать на самый верх мачты.
Ветер совсем стих, и яхта медленно шла под всеми парусами. Наступила светлая летняя северная ночь. Впереди поочередно вспыхивали красные входные створы Петергофа.
Мы переночевали в Петергофе. Утром наши гости отправились на берег осматривать дворец и фонтаны. Я с Сережкой приступил к уборке. Зуев менял такелаж. Седов и Кузьмич вытаскивали паруса из мешков и поднимали их для просушки. Николай Юльевич, Бакурин и Альберт подкрашивали кое-где ободранную краску. В работе прошел целый день. Вечером вернулись наши гости, и мы вышли из гавани. Погода стояла прекрасная. Внизу у воды ветра не было, и только сильное течение ветра наверху заставляло работать лишь верхнюю часть парусов. И удивительно было, как это «Орион» быстро скользит по зеркальному, без рябинки, морю.
В клуб мы вернулись к ночи. Распростились с гостями, которые были очень довольны такой прогулкой и говорили, что набрались сил на целую неделю. Все заторопились домой. Боялись опоздать на последний трамвай. Скоро на судне остались Бакурин и я с Серегой.
Первое плавание закончилось! Я побывал в море. Гордость и счастье наполняли мое сердце.
На следующий день утром я попросил разрешения у Льва Васильевича съездить домой. Он охотно меня отпустил, сказав, что следующий выход будет завтра. Пойдем далеко — в Лужскую губу.
Мама была в школе, когда я пришел домой. Впечатления пережитого за последние пять дней переполняла меня. Мне нужно было с кем-нибудь поделиться. Я побежал к Ромке. «Волна» стояла у спуска. Значит, он был дома.
Я влетел к нему в комнату. Ромка пил чай.
— Здорово, Ромка! Только что с моря пришел! Кончай скорее.
— Здорово! Ну, как плаваешь? По струнке, наверное, ходишь? — насмешливо спросил Ромка, но я видел, что он обрадовался моему приходу. Ромка наскоро закончил чаепитие, и мы вышли во двор.
— Знаешь, Ромка, «Орион» такой замечательный! Настоящее морское судно. Компас есть, карты, все в общем. А капитан какой хороший — Лев Васильевич! Нам по пятнадцать рублей платят. Мне и еще одному матросу. Только двоим.
Я начал с увлечением рассказывать о жизни на «Орионе», о первом плавании, об экипаже. Употреблял запомнившиеся мне морские названия. Ромка слушал внимательно, не перебивая, и хмурил брови. Когда же я рассказал, что зимой буду учиться на яхтенного капитана, он не выдержал и спросил:
— А туда всем можно?
— Можно всем, кто хорошо учится и кто на яхтах плавает. Ну, а ты как на «Волне»? Втроем теперь — с Ленькой и Женькой?
— Да, втроем… Плаваем по-прежнему, — неохотно отозвался Ромка и спросил: — «Орион», говоришь, двухмачтовый? Команды-то много? Наверное, все места уже заняты?
— Не знаю, может быть и не все. А команды много. Ну, мне нужно бежать домой, собрать продукты на следующий рейс.
— Погоди немного. Куда торопиться-то? Успеешь на свою яхту.
Я чувствовал, что Ромка хочет что-то сказать, но никак не решается. Мы помолчали.
— На «Волне» тоже хорошо, — наконец не совсем уверенно проговорил Ромка. — Мы вот на днях пять больших окуней поймали против Биржевого моста…
— Ерунда это, окуни. Подумаешь! Вот мы в Лужскую губу завтра пойдем. Это — да. Ну, пока! — И я протянул Ромке руку.
— Вот что, погоди… — Ромка запнулся и прямо посмотрел мне в глаза. — Честно говоря, мне «Волна» тоже надоела. Надо было с тобой на яхту идти. А теперь не поздно, как ты думаешь? Попроси там капитана, может быть и возьмет.
— Вот это здорово! Молодец! Обязательно попрошу. Думаю, Лев Васильевич не откажет, он про тебя спрашивал, — обрадовался я. — А как же «Волна»? Без присмотра ее украдут.
— Давай ее Леньке продадим. Он давно ко мне пристает. В пайщики просится. Согласен?
— Конечно. Теперь мы уж лодкой заниматься не будем. Как ответ принесу, так и продавай.
— Ладно. Буду ждать. Ты только скорее. Думаешь, возьмут?
Ромка сиял. Перспектива плавать на «Орионе», особенно после моих рассказов, была заманчива. Мы дружески распрощались.
Я дождался маму и с не меньшим увлечением, чем Ромке, рассказал ей о днях, прожитых на яхте. Я был так горд тем, что теперь я настоящий моряк, так полон новыми впечатлениями, с таким восторгом описывал нашу жизнь! У мамы блестели глаза, с лица не сходила улыбка. Она была счастлива моим счастьем. Только раз, когда я вскользь упомянул об эпизоде с мачтой, мама нахмурилась и спросила:
— А что, это разве не опасно, Гоша? Посылать новичка на мачту! Ведь это неразумно.
— Нет, мамочка, разумно. Погода была тихая. А если в шторм придется лезть, тогда я совсем не влезу. Теперь я каждый день буду тренироваться.
— Только прошу: будь осторожнее.
Я постарался уверить ее, что ничего опасного в море нет, что яхта большая и крепкая, а Бакурин — замечательный, опытный моряк. Обещал даже показать ей «Орион».
Мама собрала мне продукты еще на несколько дней. Когда она провожала меня до двери, сердце у меня защемило. Мы никогда раньше так надолго не расставались.
Сколько раз потом в жизни мама закрывала за мной дверь и утирала слезу, отпуская меня в настоящее море, сколько раз сидела в нашей комнате, прислушиваясь к завыванию осеннего ветра, и в мыслях своих была со мной в ревущем океане! Помогала мне и утешала, дорогая моя мама…
«Орион» вышел в море на следующий день утром. Небо было серенькое, моросил дождь и дул слабый южный ветер. На судно пришли Зуев, Седов и Пантелейчик. Они получили отпуска и собирались теперь все время проводить на яхте.
Пройдя входной буй фарватера, Лев Васильевич лег курсом на Кронштадт и передал руль Зуеву. Бакурин разбил экипаж на две морские вахты. В первую вахту попали Бакурин, Пантелейчик и я; во вторую — остальные с Зуевым как рулевым. Моя вахта начиналась через шесть часов. «Орион» с маленьким креном стремительно шел вперед. Дождь продолжал накрапывать. Седов и Серега надели непромокаемые плащи и зюйдвестки и стали похожи на моряков из какого-то виденного мною кинофильма. Я решил спуститься в кубрик и отдохнуть перед вахтой. Лев Васильевич и Альберт уже спали.
В котором часу я проснулся — не знаю. В кубрике катался и гремел пустой бидон. Судно сильно качало. У меня болела голова. Трудно было оторвать ее от подушки.
«Наверное, на вахту еще не будили», — подумал я.
Слышно было, как волны бьют в борт, попадают на палубу и сбегают с нее обратно в море многими струйками. Какой-то тонкий скрипучий звук непрерывно резал уши.
Я хотел встать, но судно резко накренилось, ноги разъехались, и я сильно ударился головой о стенку. Выждал момент, когда яхта выпрямилась, и вскочил. «Орион» снова накренился, но я стоял уже на ногах. Убрал бидон и приоткрыл крышку входного люка. В кубрик ворвался ветер с целым каскадом солоноватых брызг.
То, что я увидел, показалось мне кошмаром. «Орион» зарылся в воду по самую рубку. Кругом плясали мохнатые, с шипящими гребнями валы. Они то бежали за корму, то с ревом обрушивались на судно. Ветер свистел в снастях и вантах. В ушах стоял отвратительный тягучий звон.
Я захлопнул люк, снова лег на койку и закрыл глаза. Огромный шар катился на меня. Сначала он был желтый, потом стал красным, затем распался на маленькие, бесформенные, быстро несущиеся куски. Они влетали ко мне в рот. Меня мутило. Мерзкое чувство тошноты подкатывалось к горлу. Казалось, что мои внутренности то поднимаются, то опускаются вместе с движениями судна. Вдруг страшный удар потряс корпус. Я чуть было не вывалился из койки. В камбузе что-то загрохотало, и тотчас же я услышал отчетливую команду: «Все наверх! Паруса убирать!»
«Орион» сильно накренился на правый борт. Теперь бортовой качки уже не ощущалось. Было нечто более страшное. Яхту поднимало и с силой било о грунт. Она содрогалась всем корпусом, дрожала несколько секунд и замирала в ожидании нового удара. Удары повторялись часто. Мне казалось, что при следующем ударе «Орион» развалится на части.
«Гибнем!» — мелькнуло у меня. Я хотел вскочить, но не смог. Сильнейший приступ тошноты бросил меня обратно на койку. Голова кружилась. Еще удар, и яхта перевалилась на левый борт. Ее продолжало бить.
«Ну, сейчас конец! Зачем пошел я в море? — проносились обрывки мыслей у меня в голове. — Как хорошо было дома! На пляже Петропавловки. С мамой. С Ромкой. Сам виноват! Сам хотел! Если только вернемся домой благополучно, на что надежды, кажется, совсем нет, никогда в море больше не пойду…»
Собрав остатки сил, я вылез из койки и, держась руками за переборки, начал пробираться к выходу. В дверях камбуза я столкнулся с Зуевым. По его одежде стекала вода. Глаза зло смотрели на меня.
— Ты что же валяешься?! Аврал! Людей не хватает! Наверх немедленно! «Орион» на мели! — крикнул он и, повернувшись, побежал к выходу.
Я последовал за ним. Морские часы в кают-компании показывали шестнадцать. Значит, «Орион» шел уже семь часов. С трудом я выбрался на палубу.
«Орион» стоял посреди пенящегося моря. Частая зыбь поднимала яхту и ударяла о грунт. Слева виднелся берег. Он был близко. Передние паруса и бизань уже убрали. Люди работали у грота. Волны вкатывались на палубу и обдавали всех потоками холодной воды.
— Давай на грот! — крикнул мне Бакурин, когда заметил мою съежившуюся фигурку.
Шатаясь, я подобрался к грот-мачте. Там мне сразу нашлось дело. Народу не хватало, и каждая пара рук была очень нужна. Все работали быстро, без паники. Я изредка взглядывал на море, но оно уже не казалось мне таким страшным: рядом со мной были люди, товарищи, готовые в любую минуту прийти на помощь; я видел спокойно работающего Пантелейчика, слышал отрывистые и уверенные слова команды Бакурина. Все мысли, наполнявшие мою голову, когда я один лежал в кубрике, — о доме, о том, что больше мне не ходить в море, — постепенно исчезли, и мною овладело одно желание: как можно лучше и скорее выполнить порученную работу. Даже про тошноту я забыл. Присутствие смелых, надежных товарищей придавало мне силы. Обламывая ногти и почти повиснув на гике, я скатывал рвущуюся из рук парусину. Сквозь вой ветра и хлюпанье воды на палубе были слышны простые, ободряющие слова Бакурина:
— Ничего, ребята, не дрейфь! Сейчас будем сниматься!
Он стоял и с тревогой прислушивался к усиливающимся ударам. Но лицо его оставалось спокойным. Он был командиром, и от него сейчас зависела судьба судна и людей. Надо быстро принимать решение. Обстановка была опасной. Если обломится тяжелый свинцовый киль, тогда…
Наконец парус убрали. Крен уменьшился.
— Тузик на воду! — громко скомандовал Бакурин.
— Есть тузик на воду, — ответил боцман таким обычным голосом, как будто и не было вокруг ни обрушивающейся на палубу воды, ни свистящего ветра, ни страшных ударов, сотрясающих все судно.
Бакурин обвел всех нас ясным, твердым взглядом, как бы выбирая людей, и резко приказал:
— Зуев, Пантелейчик, Седов — в шлюпку!
Мы бросились на корму к закрепленной там шлюпке. Через несколько минут тузик уже качался на волнах. Седов, Зуев и Пантелейчик прыгнули в него. Им подали якорь с прикрепленным к нему стальным тросом, и они погребли в море. Я уже давно забыл про свой страх, но сейчас он охватил меня снова, — уже не за себя, а за товарищей, сидевших в шлюпке. Ветер дул с берега, и потому тузик легко шел в нужном направлении, ныряя на волнах.
— Обратно тяжело им будет выгребать. Ну да ничего, выгребут, ребята сильные, — озабоченно проговорил Лев Васильевич, смотря на удалявшуюся шлюпку.
Якорь завели далеко. На всю длину троса. Тузик возвращался. С замиранием сердца мы следили за ним. Он то взлетал на гребень волны, то проваливался куда-то и скрывался из глаз. Мы начали шпилем выбирать трос от заведенного якоря. Но сил не хватало. Наконец шлюпка подошла к борту. Ребята поднялись на палубу. Они были мокрые с ног до головы.
— Молодцы! — облегченно сказал Бакурин. — Сейчас снимемся. Давайте на шпиль!
Все навалились на шпиль, трос натянулся, и мы услышали радостный голос Зуева:
— Пошел!..
«Орион» сошел с мели. Очевидно, он сидел не очень плотно. Мы начали ставить паруса. Бакурин посмотрел на небо. Впереди на горизонте оно совсем почернело. Ветер крепчал.
— Вот что, товарищи, придется поворачивать обратно. На якоре здесь стоять нельзя. Заходить в губу опасно. Все вешки посрывало штормом. Ветер переходит на вест и свежеет. Нам это не годится. К повороту приготовиться!
«Орион» развернулся на обратный курс. Теперь он не шел, а летел. Сильный попутный ветер гнал его вперед со скоростью не менее десяти миль в час.
Все собрались вокруг Льва Васильевича.
— Как ты себя чувствуешь, Игорь? — спросил Бакурин, внимательно посмотрев мне в лицо.
— Ничего.
— Значит, хорошо, что я приказал вытащить тебя из кубрика? А теперь выпей кофе и съешь бутерброд.
— Не могу, Лев Васильевич, меня тошнит.
— Ешь, лучше будет.
Бакурин налил мне из термоса кофе и сунул в руку бутерброд с колбасой. При взгляде на еду я снова почувствовал тошноту, но, пересилив себя, принялся есть. И странно: после выпитого кофе и съеденного бутерброда тошнота прошла и захотелось есть. Я попросил дать мне еще бутерброд.
— Вот видишь, в качку надо обязательно есть, тогда будешь меньше укачиваться. Слушай старших. Я все это на себе испытал, — улыбнулся Бакурин.
— Помните, что со мной в первый раз было? Еще хуже, чем с Гошкой. Вот мучился, а теперь хоть бы что! — заявил Сережка.
— Первое дело в качку — работать. Отвлечь свои мысли. Ни в коем случае не лежать, особенно в кубрике. Там больше всего мотает, — заметил Зуев.
Зыбь становилась крупнее.
Вторая вахта спустилась вниз. На палубе остались Альберт Пантелейчик и я.
У меня было чувство удовлетворения от выполненного долга, но где-то в глубине сознания вертелось: «Что-то сделано не так, как нужно».
Штормовая погода преследовала нас до самого клуба, и мы были рады, когда вошли в сравнительно спокойные воды Невки и отдали якорь напротив Стрелки. Все сильно устали и перемерзли.
— Игорь, давай-ка организуй чай, — попросил Бакурин, спускаясь в свою каюту. — Горяченького хочется.
Через полчаса экипаж собрался в кают-компании. Все с наслаждением пили горячий крепкий чай. Когда я принес Бакурину второй стакан, он сказал:
— Хорошо! Совсем отогрелся. Теперь мне хочется подвести итоги рейсу. Все работали отлично. Особенно отличились завозившие якорь. Испытание было серьезным, и команда «Ориона» с ним справилась. Только один член экипажа, — он посмотрел на меня, — сплоховал. Игорь не вышел на аврал. Пришлось посылать за ним боцмана.
У меня лицо залилось краской.
— Да ведь он первый раз в таком переплете, Лев Васильевич. Укачало, — заступился за меня Пантелейчик.
— Знаю. Но укачало — это еще не значит, что можно не работать. Это — ослабление воли. От качки не умирают. Первое, о чем он должен был подумать, это о том, что подана команда «все наверх», что людей у нас мало и, может быть, от его присутствия на палубе зависит успех дела. Напрячь свою волю, забыть о тошноте, о страхе, помнить о том, что на палубе работают товарищи, которым нужна его помощь. А если бы у нас еще два человека не вышли на аврал? Что тогда было бы?
Все молчали.
Бакурин отпил из стакана и продолжал:
— Сейчас у Игоря только начало морской жизни, и если он захочет ее продолжать, то должен помнить о том, что морская дружба, помощь товарищу в тяжелую минуту и чувство долга — основа его будущей работы на море. Вот так-то, Игорь.
— Лев Васильевич! Но ведь я же не нарочно. Я себя очень плохо чувствовал, не мог встать. Потом пошел…
— Может быть, но когда ты вышел на палубу, то прекрасно работал. Значит, дело не в этом. Ты просто распустил себя.
— Этого больше не будет, Лев Васильевич, — сказал я, смотря в светлые глаза Бакурина.
— Я уверен в этом. Мне хотелось только обратить твое внимание, да и всех остальных, на этот, как, может быть, покажется, незначительный эпизод. На самом же деле это очень важный вопрос. Ну, а теперь — спать.
Все разошлись по каютам.
Когда мы с Сережкой укладывались в кубрике, он шепотом сказал:
— Видал, Лев Васильевич какой? Правильно он тебя.
— Правильно, Серега, — ответил я и повернулся к стенке.
«Орион» тихо покачивался. По мачте надоедливо стучала какая-то незакрепленная снасть.
Слова Льва Васильевича я запомнил на всю жизнь и когда потом ошибался, то всегда видел перед собой укоризненные глаза Бакурина, как будто бы говорящие: «Ведь ты же обещал!»
Ромку на «Орион» приняли. Он был очень доволен и тоже переехал жить на яхту. «Волну» мы продали Леньке. Теперь почти вся команда жила на «Орионе». В море выходили часто, а к субботе обязательно возвращались в клуб. Готовили судно к приему пассажиров. Николай Юльевич тоже изредка приезжал на яхту и с удовлетворением наблюдал за нашими успехами. Дни бежали быстро, всегда новые и интересные.
Приближалась осень. Тридцатого августа Ромка, Серега и я покинули «Орион», тепло простившись со всей командой и Львом Васильевичем. Начинался новый учебный год. Нам нужно было учиться. На прощанье Лев Васильевич пригласил нас на следующую навигацию. Мы с Ромкой подали заявления начальнику клуба о зачислении на курсы яхтенных капитанов. Нас поддержал Любавин, и мы были приняты. Курсы начинали работать с декабря.
— Только вот что, мореплаватели: если узнаю, что плохо учитесь, на курсы не допущу, — предупредил нас Любавин.
В школе я попал в Ромкин класс. Мы с ним страшно фасонили, ходили покачиваясь, употребляли, где нужно и где не нужно, морские словечки.
Девочки смотрели на нас с восторгом, мальчики — с завистью.
Изредка я ездил на Лермонтовский навестить Аполлинашу — свою старую учительницу, у которой проучился несколько лет. Она всегда бывала рада моим приездам. Спрашивала о жизни, о новой школе, о товарищах. Я рассказывал ей о плаваниях на «Орионе», о «Волне», о маме, о школьных успехах и неудачах. Я чувствовал в ней друга и верил в ее советы. И если Аполлинаша говорила, что это — плохо, а это — хорошо, я никогда не сомневался. Часто она осуждала мои поступки, говорила прямо и резко, не стараясь смягчать их. От этого я только больше уважал ее, больше ей верил.
До сих пор я храню о ней память, до сих пор произношу ее имя с уважением и любовью.
В январе 1924 года произошло событие, которое невозможно было забыть.
Мы с Ромкой сидели и готовили уроки, когда пришла мама. Что-то необычное было в том, как она вошла в комнату. Медленно, тихо, не поздоровалась. Я обернулся и увидел ее. На улице, вероятно, было очень холодно, и потому мамино лицо покраснело. Перчаток на руках почему-то не было, и руки тоже были красные. Я заглянул ей в глаза и сразу же понял: что-то случилось. По щекам у нее катились слезы.
Это было так не похоже на маму, что я вскочил и бросился к ней:
— Мамочка, что с тобой? Что случилось?
Она посмотрела на нас и тихо сказала:
— Горе, мальчики, большое горе. Ленина не стало. Умер…
Она отвернулась и несгибающимися, закоченевшими пальцами старалась достать платок. Я оцепенел. Это было так неожиданно. Мы знали, что Владимир Ильич болен, но ни одной секунды не думали о том, что он может умереть.
Ленин умер… Владимир Ильич Ленин, который был таким близким, таким понятным и родным… Ленин, которого мы привыкли видеть на портретах смотрящим на нас живыми, проницательными, умными глазами… Ленин, к которому все обращались в своих мечтах… Ленин — надежда на лучшую жизнь…
Ромка застыл у окна.
— Мальчики, выключите свет, а я полежу немного… Посидите так… — сказала мама и прилегла. Я повернул выключатель.
Потом мы с Ромкой долго стояли, прижавшись друг к другу, и молча смотрели на темную улицу. Все было как обычно. На углу Миллионной горел фонарь. Мимо окна проходили редкие прохожие, под ногами у них скрипел снег. Но в этой обычной и знакомой картине было что-то тоскливое и мучительно тяжелое. Я сдерживал слезы, но они падали мне на курточку. Ромка тер глаза кулаком, — наверное, тоже плакал.
— Как же теперь? Что же будет? — наконец шепотом прервал молчание Ромка.
Я не ответил. Мама не спала, и слышно было, как она тяжело вздыхает. Когда Ромка ушел, я подсел к ней и тихо спросил:
— Мамочка, что же будет без Ильича? Как будем жить дальше?
Казалось, что без Ленина жизнь должна остановиться…
На следующий день на всех домах повесили траурные плакаты с портретом Владимира Ильича и горячими, полными скорби словами Центрального Комитета партии.
Я выпросил один такой плакат и повесил его в комнате. Такие слова были написаны там, что без слез нельзя было их читать. Я читал и плакал.
Вечером была траурная демонстрация. Стоял сильный мороз. На улицах горели костры. Тысячи людей направлялись к Марсову полю. Потрескивали факелы, и красные пляшущие отблески пламени освещали лица людей. У музыкантов примерзали губы к медным инструментам, но звуки траурного марша не смолкали. Люди шли… В молчании, медленно, несмотря на мороз, двигались колонны… Ленина не стало…
В эти тяжелые дни мы, ребята, слышали о Ленинском призыве в партию, и нам тоже хотелось быть вместе со всеми, чем-то помочь, что-то сделать.
Как раз в это время у нас в школе организовалась комсомольская ячейка, и мы подали заявление о приеме. В заявлении я написал:
«Прошу принять меня в комсомол. Хочу вместе со всеми бороться за дело Ленина».
— Только вот что, ребята, — сказал секретарь комсомольской ячейки, серьезный высокий девятиклассник, — нужны две партийные рекомендации. Без этого нельзя.
Я решил попросить рекомендацию у Льва Васильевича.
Вечером поехал к нему в пригород, где он жил. Бакурина еще не было дома, и я остался его ждать. Меня провели в небольшую, уютную и хорошо натопленную комнату. Все стены были увешаны фотографиями яхт в море. В простенке между окнами висел большой портрет. На нем была изображена молодая женщина с густыми золотистыми волосами и с такими же, как у Бакурина, глазами. Я почему-то подумал: «Мать».
Под стеклом на письменном столе лежала фотография Льва Васильевича. Он был в бушлате, с пулеметной лентой вокруг пояса и в бескозырке. Большой книжный шкаф со стеклянными дверцами доверху наполняли книги. В углу на тумбочке стоял портрет Ленина.
— А, Игорь! Как это ты решился меня навестить? Не думал увидеть тебя здесь! Сейчас будем чай пить, — шумно приветствовал меня Лев Васильевич, входя в комнату. Видно было, что он искренне рад моему приходу. Я смутился:
— Лев Васильевич, я по делу к вам пришел.
— Вот как? Ну, все равно. Поставлю чай. Он делу твоему не повредит. Ну, так что?.. — спросил Бакурин, когда вернулся с кухни.
— Лев Васильевич, у меня к вам просьба. Вы мне дадите рекомендацию в комсомол?
— Тебе? — Бакурин быстро взглянул на меня. — Дам, Игорь. Ты вступаешь в комсомол? Это хорошо. Это серьезный шаг. Комсомольцам много дела — ведь они первые помощники партии. Помни это. Ты теперь не один будешь. Рядом — друзья, и все вы в большую жизнь выходите, в большое плавание.
Искренние слова Льва Васильевича тронули меня. Мне было хорошо у него. Разговаривая, я не чувствовал в нем превосходства взрослого над маленьким.
Лев Васильевич сел за письменный стол, взял бумагу и начал писать. Закончив, он протянул мне лист, на котором разборчивым твердым почерком в заголовке было крупно выведено: «Рекомендация».
— Вот, Игорь, получай. Надеюсь, что оправдаешь мое доверие. Помни, что теперь за твои поступки несу ответственность и я. Они должны быть такими, чтобы мне не пришлось краснеть.
— Нет, не придется, Лев Васильевич. Спасибо большое.
Мы поговорили еще об «Орионе». Бакурин обещал в будущую навигацию поучить нас с Ромкой управлять яхтой и делать маневры. Я еще раз поблагодарил Льва Васильевича и поехал домой.
Вторую рекомендацию мне дала Аполлинаша. Она обрадовалась, когда увидела меня, входившего в ее квартиру. Как всегда, расспросила обо всем, а на прощанье сказала:
— Гоша, я старый член партии, и мне бы хотелось, чтобы тот человек, которого я рекомендую, оправдал мое доверие, доверие его учителя. Перед тобой лежит широкая дорога жизни. По этой дороге надо пройти с высоко поднятой головой. Ты не должен опускать ее перед трудностями, а они у тебя будут. Не должен отступать. Надо все время совершенствоваться, всегда идти вперед. Все свои знания, уменье, ум отдать этой прекрасной, светлой жизни, которую мы начали строить для всех людей. Ты счастливый, Гоша! Ты увидишь такой расцвет нашей Родины, о котором мы не смели и мечтать раньше. Я хотела бы дожить до этого времени.
На всю жизнь запомнились мне ее слова.
Ромка тоже получил рекомендации, и нас приняли в комсомол. Вскоре мы поехали в райком получать билеты. Это был торжественный день. Мама ждала меня. Гордый и счастливый, я вернулся домой с комсомольским билетом в кармане. По этому случаю мама устроила праздничный обед. Когда мы сели за стол, она сказала:
— Поздравляю тебя, дорогой мой! Теперь ты комсомолец. Это не просто — носить комсомольский билет. Надо суметь носить его с честью, не запятнать. Будь всегда мужественным, правдивым. Тебе выпадает большое счастье — бороться вместе со своими товарищами за прекрасное будущее человечества.
— Спасибо, мамочка, я постараюсь быть таким.
Мы долго сидели за столом. Уже давно стемнело, а мы все говорили. Говорили о будущем. И в самых радужных красках представлялось оно мне.
Зима проходила в напряженной работе. Мы с Ромкой много и неплохо учились. Комсомольская ячейка дала мне поручение. Я был назначен заместителем редактора школьной газеты «За учебу».
Три раза в неделю, по вечерам, мы ездили в яхт-клуб учиться на яхтенных капитанов. Там преподавал Николай Юльевич и несколько других известных яхтсменов. Учили нас простейшей навигации, лоции, плаванию по карте Финского залива до Кронштадта, морской практике и такелажным работам.
В конце апреля начались теоретические экзамены в яхт-клубе. Сдали мы их удовлетворительно. Не провалили ни одного предмета. Теперь для получения диплома нужно было пройти практику, которая была назначена на середину июля. Мы решили поплавать половину лета на «Орионе» с Львом Васильевичем, а потом, если практику сдадим благополучно, должны получить яхты под свое командование. Мы знали, что члены экипажа «Ориона» почти каждый вечер после работы приезжают в клуб и готовят яхту к летней навигации — шкрабят, чистят, красят. Но мы, к большому нашему сожалению, принять участие в этих работах не могли, потому что подошли дни школьных экзаменов. А ведь нужно было иметь хорошие отметки, так как Николай Юльевич часто справлялся о наших успехах в школе и вообще был в курсе всех наших дел.
Мы усиленно готовились к переходу в шестой класс. Как раз в этот период у меня было много дел с газетой. Она выходила часто. Почти в каждом номере появлялись карикатуры на лентяев и прогульщиков. Рисовать их поручали мне. Тут проходил я школу комсомольской работы.
Был в нашем классе паренек Грушев. В школе его звали Грушка. Он прекрасно делал все упражнения на уроках гимнастики, вертелся на турнике, умел стоять на руках. И очень этим гордился. Если разговор заходил о спорте, Грушка презрительно говорил: «Да что вы можете? Слабаки!» А вот с письменным русским он не ладил, и мы опасались, что его оставят на второй год.
Решили покритиковать Грушку в газете. Я нарисовал на него карикатуру: изобразил Грушку стоящим на руках на учебнике грамматики. Подпись была такая: «Стаю на руках. Кто ище можит?»
Через час после того, как вывесили газету, Грушка подошел ко мне и со злостью сказал:
— Ты, художник, это прекрати. А то я тебе «карточку» попорчу так, что сам по-русски писать забудешь!
— А ты не знаешь, что не должно быть ни одного второгодника?
— Не твоя забота. Так запомни… — И он показал мне увесистый, в чернильных пятнах кулак.
Я обозлился:
— Ты меня не пугай, а лучше занимайся как следует.
В следующем номере газеты мы опять поместили карикатуру. Грушка был показан спящим на уроке русского языка.
После уроков, когда я и Ромка выходили из школы, Грушка схватил меня за пальто, но я вырвался и сказал:
— Вот что, Грушев, этим ты ничего не добьешься, а если еще будешь приставать, то мы вдвоем с Сергеевым тебе покажем, где раки зимуют. Понял?
Ромка стоял рядом. Было ясно, что мы не шутим.
— Двое на одного — не дело, — мрачно пробурчал Грушка.
— Двое или трое, — это неважно. Не подводи класс. Все время будем тебя протягивать, так и знай.
И мы разошлись.
Снова вышла газета, а в ней была заметка: «Всех побью, а русского учить не буду!» Класс наблюдал эту борьбу газеты с Грушкой. Парень ходил злой, пытался сорвать газету, но ребята ему не дали. На нас с Ромкой он смотрел зверем. Но мы не зевали и держались все время вместе. И Грушка сдался.
На одном из классных собраний он заявил:
— Вы думаете, что вашими карикатурами да заметками на меня воздействуете? Глупости. Я и сам на второй год оставаться не хочу.
Но мы знали, что это наша победа, газетная, комсомольская. И я как-то впервые ощутил всерьез силу общественного воздействия.
Экзамены прошли отлично. Мы перешли в шестой класс. Начались летние каникулы. Учебники и портфели были заброшены. Теперь все свое время мы отдавали яхт-клубу.
«Орион» был уже спущен на воду. Сережка тоже появился в клубе, но на «Орион» плавать не пошел. Он сдал практику и теорию, получил удостоверение яхтенного капитана и принял под свое командование яхту. Правда, золотисто-коричневую красавицу «Сказку» он не получил. Дали Сережке маленькую быстроходную открытую яхту «Пигмей», но он и ею очень гордился, приглашая меня и Ромку к себе в команду. Мы не пошли, надеясь, что Лев Васильевич научит нас большему.
Как только Бакурин получил отпуск и выходы в море стали чаще, он выполнил свое обещание. Под его руководством мы сидели на руле, делали повороты, командовали «Орионом». Он учил нас, как подходить к утопающему, как ложиться в дрейф и как правильно швартоваться к бонам.
Какое это было наслаждение сидеть за рулем «Ориона», когда он с небольшим креном, под полными парусами, поднимая носом каскады сверкающих на солнце брызг, бежал по зеленоватому с барашками морю! Еле заметное движение рулем — и он, как живое, разумное существо, повиновался твоему желанию.
Лев Васильевич остался доволен нашими успехами.
В начале июля мы сдавали практические экзамены. Мне попалась верткая и ходкая «Чаква». Принимать экзамены со мной пошли два опытных спортсмена, а Любавин наблюдал за маневрами с берега. Я отвалил от бона удачно, и «Чаква», быстро забрав ветер, побежала к Елагину мосту. Не доходя пятидесяти метров до него, я скомандовал поворот и пошел вниз к клубу. Вдруг один из экзаменаторов бросил за борт спасательный круг и закричал:
— Человек за бортом!
Я сначала растерялся, но быстро пришел в себя, вспомнив уроки Бакурина. Сделал поворот и подошел к кругу так аккуратно, что вызвал похвалу комиссии. Все маневры были выполнены мною отлично. Оставалось подойти обратно к бону.
Не знаю, что случилось — то ли матрос опоздал раздернуть стаксель-шкот, то ли я, окрыленный успехами, ослабил свое внимание, — но «Чаква» прочертила бортом по мягкой обивке бона и вышла за него. Пришлось сделать еще поворот и снова подходить к бону. Я был страшно расстроен и опасался, что мне не дадут диплома. Экзаменаторы посовещались и сообщили, что практику я сдал.
Ромка сдавал экзамены в тот же день на устойчивом «Нордике». Сдал все маневры хорошо, но с одним лишь замечанием: «несколько медлителен».
Мы получили дипломы, а вместе с ними и назначения. Ромку назначили командиром крошечного ботика «Мушка», а меня на такой же точно, как две капли воды похожий, ботик «Окунек». Это были только что выстроенные суда. Маленькие, чистые, с миниатюрной каютой на двоих, но необычайно остойчивые и мореходные.
И вот наконец долгожданный день. Мы с Ромкой медленно, вразвалку идем к нашим судам. Они стоят борт о борт, две белые крошки. Хозяевами вступаем на палубу и начинаем осмотр судов. Мы — капитаны, и ничто не должно ускользнуть от нашего придирчивого взгляда. Но все в порядке. Все блестит чистотой. Везде навел порядок боцман яхт-клуба. Не терпится опробовать ботики под парусами, но еще нет команды, и нам предстоит впервые самостоятельно набирать себе экипаж.
Вопрос этот решен. К Ромке пойдет Ленька, ко мне — Женька.
— Ромка, сколько событий! В этом году мы стали комсомольцами и капитанами. Какая жизнь, Ромка!
— Да, замечательно, Гошка. Я так рад, что и сказать тебе не могу.
— Это ведь только начало. Когда-нибудь мы встретимся с тобой на настоящих кораблях. Помнишь, как мечтали у Петропавловки?
— Помню. Знаешь, если бы не пошли в тот «дальний» поход на «Волне», может, ничего бы и не было. Какой я все же был осел тогда…
— Лев Васильевич, Любавин и ребята, которые нас учили, такие молодцы! Вот без них действительно ничего бы не было.
— Конечно, замечательные люди! Ты смотрел свое удостоверение? Там написано: «с районом плавания до Лисьего Носа». Я думаю, для начала этого нам хватит.
— Хватит. А в будущем году еще курсы пройдем. Тогда получим уже дипломы второго разряда. Дальше можно будет ходить.
На следующий день, захватив с собою в клуб трепещущих от радости Женьку и Леньку, мы подвели их к «Мушке» и «Окуньку».
«Орион» стоял на якоре против яхт-клуба. На палубе сидели Бакурин, Пантелейчик и Зуев. Первым от бона отвалил я, за мной Ромка. Мы сделали один круг у «Ориона», потом второй.
Я снял фуражку и махал ею, пока не устала рука.
С «Ориона» нам отвечали. «Лев Васильевич поднялся, взял блестящий никелированный рупор и закричал:
— Попутного ветра, капитаны! Не забывайте!
— Никогда не забудем, Лев Васильевич! Будем часто видеться!
Наши яхты сделали еще круг, и я увидел, как Ромка, подобрав шкоты, пошел вниз.
Я повернул за ним.
Мы вели свои кораблики «в дальний рейс» — на Лисий Нос.
Глава четвертая
В 1929 году мы с Ромкой окончили школу и, проведя последнюю летнюю навигацию в яхт-клубе, осенью поступили в Ленинградский морской техникум, или, как его называли, «мореходку», в первый класс судоводительского отделения.
Все было необычно в этом учебном заведении. Даже его внешний вид отличался от рядом стоящих домов. Находилась мореходка на Двадцать второй линии Васильевского острова, в трехэтажном здании с башенкой, на которой, как на корабле, была установлена мачта с реей. Большие квадратные окна, башня и мачта делали это здание чем-то отдаленно похожим на рубку парохода.
Внутри при входе в коридор висел небольшой медный колокол — рында, у которого стоял маленький стол и сидел вахтенный. Когда мы входили в помещение, то чувствовали какой-то особый, сладковатый запах. Позже я узнал, что это запах дыма голландской махорки — «добельман», которую курили ученики старших классов, приходя из дальних плаваний.
Табак был скверный; говорили, что он делается из морских водорослей, пропитанных никотином, но очень дешевый и пахучий.
Во всех коридорах, куда выходили двери классов, на стенах висели модели и полумодели торговых судов. В третьем этаже помещался морской музей техникума, похожий на Военно-морской музей, но во много раз меньше. Он занимал всего один зал. Там стояла большая модель парусника и много разных мелких моделей. Там же находились шкафы, заполненные приборами — компасами, секстанами, транспортирами, картами, линейками — и специальными книгами.
Мореходка не была похожа ни на одно учебное заведение. Ученики, прохаживающиеся по коридорам во время перерывов, тоже отличались от обычных ленинградских студентов.
Когда мы с Ромкой впервые робко вступили в здание мореходки, нас поразила группа молодых, веселых, загорелых юношей, одетых в странную, невиданную форму. Они были в синих костюмах, под которыми виднелись толстые, тоже синие, вязаные свитера. На свитерах крупными красными буквами было вышито «У/С «Товарищ» Н.К.П.С.».
— Ромка, что это за форма, как ты думаешь? — шепотом спросил я.
— Понятия не имею. Потом узнаем, — тоже шепотом ответил Ромка.
Вскоре мы узнали, что это форма всех учеников, ходивших в плавание на учебном паруснике «Товарищ». Он недавно вернулся из Аргентины, куда его водил начальник техникума Дмитрий Николаевич Бармин. В это плавание ходили ученики третьего и четвертого классов, и все остальные им страшно завидовали.
Другие группы учеников тоже были одеты необычно. Преобладали грубые морские робы, сделанные из плотного синего материала и прошитые тройным белым швом. И только у нас, у первоклассников, одежда была разнообразная — береговая.
В мореходке в то время были три отделения: судоводительское, механическое и радио. Между судоводителями и механиками поддерживались иронически-дружеские отношения. Одни всегда подтрунивали над другими. Механики считали, что они важнее на судне, а судоводители — что они. Но вообще дружили крепко; никакой вражды между отделениями не было, и дальше шуток дело не шло.
Преподавательский состав был отличный. Лекции читали бывшие моряки, много плававшие энтузиасты моря; многие из них имели свои труды. Во главе техникума стоял Дмитрий Николаевич Бармин, или, как его называли все, Папа. Коммунист, писатель, всесторонне образованный человек, прекрасный моряк-парусник, чуткий воспитатель, он пользовался большим и заслуженным уважением.
Мы, начинающие, благоговели перед ним, заучивали наизусть его морские стихи, читали его книги. Он был строгим, но справедливым начальником, и мы побаивались его. Все чувствовали, что этот человек беззаветно любит свою профессию, что вся его жизнь была отдана морю и воспитанию молодых моряков. Горе было тому из нас, кто позорил имя советского моряка каким-нибудь неблаговидным поступком, ложью, обманом. Тогда Дмитрий Николаевич менялся. Спокойные голубые глаза метали молнии. Голос становился жестким и звонким, большие и сильные руки сжимались в кулаки. Следа не оставалось от его обычной мягкости, и виновный знал, что пощады ждать от Бармина нечего. Но если Дмитрий Николаевич видел, что ошибка совершена случайно, по неопытности, он помогал исправить ее не только советом, но и делом.
Дмитрий Николаевич всегда носил форменный костюм с золотыми нашивками, на котором был прикреплен знак капитана дальнего плавания — вороненый якорь с золотым секстаном. Нам он преподавал морскую практику. Даже самые скучные вопросы о каких-нибудь талях и блоках становились интересными, когда Бармин начинал приводить примеры из своей морской практики. Ведь он был капитаном «Товарища», и мы видели в тусклом блеске его нашивок ослепительное сияние тропического солнца, мерцание звезд и отражение надутых пассатами парусов.
Однажды Бармин пришел к нам в класс довольный, улыбающийся и сказал:
— Товарищи, закончена постройка нашего нового учебного судна. Оно, правда, небольшое. Имеет вспомогательный мотор и может ходить под парусами. Мореходные качества его должны быть отличные. Называется судно «Красная звезда». На «Красной звезде» весной наши лучшие выпускники-отличники пойдут в учебное плавание вокруг Европы. Вся команда и капитан будут назначены из учеников, окончивших техникум. Учитесь лучше, — может быть, в это плавание попадет и кто-нибудь из вас.
Мы были взволнованы. Подумать только! Идти вокруг Европы в самостоятельное плавание, под командой капитана — нашего же бывшего товарища. Бегали на Васильевский остров, на пустырь, где строилась «Красная звезда». Судно действительно было небольшое, похожее и на яхту и на норвежский рыболовный бот. Команда предполагалась небольшая: восемь — десять человек. Судно строили по чертежам Бармина.
Мы с Ромкой очень скоро освоились среди своих новых товарищей. Народ здесь был разный. Из некоторых одноклассников составился кружок во главе с Германом Сахотиным. Керчанин по рождению, он любил рассказывать о том, что с детства плавал по Черному морю на разных судах и уже учился в одной из южных мореходок на первом курсе, но семейные обстоятельства заставили его переехать в Ленинград. На второй курс его почему-то не приняли. На улице он не выпускал изо рта прямую трубку, носил лихо заломленную заграничную фуражку — «марсельку» и к занятиям относился пренебрежительно, считая, что он все уже знает. Он любил «потравить» и увлекательно описывал свои приключения на суше и на море. Несколько человек подражали и даже заискивали перед ним. Маленький Дальянов, сын профессора, взял у Сахотина фуражку для образца и заказал себе такую же. Милейковский, длинный и худой, завел трубку и зачесывал свои белобрысые волосы так же, как и Сахотин. Рубан и Бурхасов считали Сахотина олицетворением «морского духа». Все эти ребята где-то приобрели синие робы и вскоре приняли такой морской вид, что можно было подумать, будто они только вернулись из заграничного плавания. Говорили они на каком-то особом, одесско-морском жаргоне, употребляя много непонятных для нас слов. Но учились все неважно.
Сахотин мне тоже очень нравился своим морским видом, лихостью, своими смелыми ответами преподавателям.
«Вот каким должен быть настоящий моряк!» — думалось мне. Несколько раз я пытался завязать дружбу с Сахотиным, но он холодно отклонял мои попытки и не обращал на меня никакого внимания.
Были в классе и другие ребята, совсем не похожие на Сахотина и его товарищей. Их было большинство. Они с интересом учились, занимались спортом и принимали живое участие в общественной жизни техникума. Среди них выделялся Володя Коробов — староста класса. Он страстно любил море, перечитал, кажется, все книги о нем, прекрасно знал историю русского флота, биографии знаменитых путешественников и их открытия. В мореходку Володю привело желание стать штурманом дальнего плавания. В этом он видел свое призвание. Высокий, сильный, прекрасный спортсмен, Коробов учился хорошо и жадно, с удовольствием занимался незнакомыми мореходными науками. Носил он кепку, простой синий костюм и не обращал никакого внимания на «мореходскую» моду. Несмотря на вспыльчивость, — а взрывался Коробов моментально, если был с чем-нибудь не согласен, — он быстро завоевал авторитет в классе своей прямотой, готовностью прийти на помощь и простым дружеским отношением.
Он и его товарищи — Михеев, Рубцов, Морозов — составляли крепкое ядро, вокруг которого объединялись почти все остальные ребята из нашего класса. С ними подружился и Ромка. Мне же они казались слишком «береговыми», обыденными и очень далекими от типа настоящего моряка.
Вскоре я завоевал расположение Сахотина. Случилось это так. Шел урок астрономии, которую преподавал нам Иван Николаевич Панков. Раньше он тоже плавал на судах, но уже давно перешел на преподавательскую работу. Небольшого роста, худой, в наглухо застегнутом кителе, с острыми черными глазами, черными с проседью волосами, маленькими усиками и острой бородкой, он напоминал кардинала Ришелье из «Трех мушкетеров» Дюма. Мы, первоклассники, очень боялись Ивана Николаевича. Когда он входил в класс и после обычного приветствия брал журнал, начинали нервничать даже самые лучшие ученики. Он был беспощаден. Если ставил «неуд» (а ставил он такую отметку часто, так как требовал отличного знания предмета), то исправить его можно было только два раза в год: перед зимними каникулами и при переходе в следующий класс. Высшая оценка у Панкова была «хорошо». На все наши жалобы, почему он никому не ставит «отлично», он с улыбкой отвечал:
— Я знаю астрономию на «хорошо» с плюсом, а лучшие из вас — только на «хорошо».
Свой предмет он читал суховато, но знал его отлично и от нас требовал хороших знаний. Когда мы занимались космографией, то на доске приходилось чертить много кругов. У нас обычно они получались кривые, однобокие, эллипсообразные. Иван Николаевич долго смотрел на старавшегося подтереть и исправить уродливый круг и говорил:
— Сотрите. Разрешите, я вам помогу. — После этого подходил к доске, брал мел и со словами: — Вот она, сфера небесная, — одним движением руки выводил ровный, как будто бы циркулем сделанный, красивый круг.
— Ну, а теперь изобразите задачу на плоскости истинного горизонта. Так-с. Не можете? Кажется, капитаном собираетесь быть? Садитесь. «Неуд». — И в журнале появлялась неудовлетворительная отметка.
Никакие объяснения не помогали. Ссылок на болезнь и объективные обстоятельства Панков не принимал. Несмотря на то что Иван Николаевич был очень строг в течение года, на экзаменах он никогда не спрашивал того, чему не учил, и ободрял растерявшихся. Таков был этот преподаватель.
И вот Панков как-то вызвал к доске Сахотина, дал ему простенькую задачу, а сам углубился в журнал. Сахотин взял мел, покрутил его в руках, начертил круг сферы, меридианы и параллели, постоял и, повернувшись к нам лицом, сделал за спиной у преподавателя жест, обозначающий «ничего не знаю». У меня задача была решена. Я быстро вырвал страничку из тетради, скатал шарик и незаметно бросил Сахотину. Он нагнулся, схватил решение и весело застучал мелом. Когда Иван Николаевич обернулся, Сахотин небрежно стоял, облокотившись о край доски. Панков проверил задачу. Решена она была правильно.
— Странно, но факт. Садитесь, Сахотин. Хорошо. Это ваша первая хорошая отметка.
Сахотин с гордо поднятой головой пошел на место. В перерыв Коробов в присутствии всего класса громко, так, чтобы слышал Сахотин, сказал:
— Не дело делаешь, Микешин. Эти «моряки» и так еле тянут, а с твоей подсказкой совсем знать ничего не будут.
Я вспыхнул:
— Ну, ты это брось! Товарищу не помочь — это позор.
— Вот такая помощь — это действительно позор. Так комсомольцы товарищам не помогают.
Сахотин молчал и презрительно смотрел на Коробова.
— Комсомольцы помогают по-другому. Возьми книги и объясни, чтó ему непонятно.
— Не нуждаюсь я в вашей помощи. Это случайно сегодня запоролся. Вы — зубрилы! Вся надежда у вас на зубрежку. Способности нужно иметь, вот что, — процедил Сахотин.
— Тебе, кажется, ни зубрежка, ни способности не помогают, — засмеялся Чубренок.
Прозвенел колокольчик, извещавший о начале следующего урока. Спор прекратился. В класс вошел преподаватель морского права Петр Сергеевич Ткаченко. Мы любили его лекции Не знаю, плавал ли он когда-нибудь на судах. Наверное, нет. Но тем не менее Ткаченко был знатоком морского права. Маленький, сухонький седой старичок, он отличался остроумием, и частенько многие из нас краснели и не знали, куда деваться, попадая на его острый язык.
Его предмет слушали с неослабевающим интересом. Скучную книгу «Кодекс торгового мореплавания» Ткаченко излагал как поэму. На каждую сухую статью он находил десятки характерных примеров, случаев из морского судопроизводства.
Когда занятия кончились, ко мне подошел Сахотин и протянул руку:
— Спасибо, Микешин. Молодец! По-морски поступил. А то, что там всякие Коробовы говорят, — ерунда. Посмотрим, кто в море, на палубе будет лучше — я или они. Вот что, Микешин, хочешь, приходи ко мне сегодня. Витька Милейковский придет. Пойдем погуляем.
— Ладно, зайду. Где ты живешь?
Сахотин дал мне адрес.
Когда вечером я поднялся на второй этаж в доме по Сергиевской улице и вошел в комнату, где жил Сахотин, то поразился тому хаосу, который там царил. Кровать была не застлана, везде были набросаны окурки, в углу валялись пустые бутылки, а на спинке стула висели несвежая рубашка и носки. Воздух был спертый. Хозяин валялся на кушетке и читал какую-то потрепанную книгу.
— А, Микешин, здорово! Садись. Я сейчас оденусь, а этим временем и Витька подойдет.
Я сел. Сахотин вскочил, надел рубашку, висевшую на стуле, порылся в ящике комода, вытащил пачку мятых воротничков, просмотрел их и огорченно сказал:
— Все грязные. Ну, ничего, придется перевернуть на другую сторону. Сойдет.
Потом он открыл шкаф и показал мне целый десяток пестрых галстуков:
— Ничего наборчик? Все заграничные. — Он снял белый с красным галстук. Через несколько минут Сахотин был готов.
— Что же ты костюм не надеваешь? Так в робе и пойдешь? — удивился я, заметив, что серенький костюм остался висеть в шкафу.
— А как ты думал? В робе шикарнее. Сразу видно, что ты моряк, а не фендрик Жора.
Сахотин произносил это «Жора» с отвратительным акцентом, «по-одесски».
Пока мы сидели в ожидании прихода Милейковского, Сахотин непрерывно говорил. Казалось, что он плавает уже много лет, был на всех морях и океанах и по меньшей мере три раза обошел вокруг света. Он знал все: названия судов, фамилии капитанов, их характеры, на каком судне легко работать, на каком трудно, в каком пароходстве больше платят и как убежать с «тяжелого» парохода.
Наконец пришел Милейковский, тоже в робе и в брезентовой замасленной «канадке», которая, очевидно, также считалась «шиком». Мы вышли. Сахотин и Милейковский закурили трубки. На Невском было много народу, и мы, взявшись под руки, влились в общий людской поток. Сахотин и Милейковский громко хохотали и держались о развязностью, которую я, по наивности, принимал за морскую лихость.
С этого вечера все свободное время я стал проводить в обществе Сахотина и его товарищей. Результат быстро сказался. Я стал плохо учиться. Мне казалось, что теория Сахотина «к экзаменам все подгоним, а зубрить не нужно» правильна, и я перестал заниматься дома, надеясь на свою память. А учиться становилось все труднее и труднее, потому что были введены новые предметы.
Алексеи Иванович Орлов читал курс навигации. В первом классе этот предмет был ведущим, и потому мы должны были особенно прилежно изучать его. Орлов — не старый, красивый, с седеющими висками — в прошлом моряк торгового флота. По навигации неуспевающих почти не было. Предмет был не очень трудный, интересный, а главное — мы чувствовали тут же, в классе, его практическое значение. Кажется, уже через два месяца после начала занятий нам роздали карты, параллельные линейки, транспортиры, и Алексей Иванович задал нам задачу на прокладку курса. Нужно было провести судно по карте из Копорской губы в сторону Нарген. Алексей Иванович прохаживался между столами и исправлял ошибки. К концу года прокладки становились сложнее. Вводились все новые и новые элементы — течение, ветер, туман. И вот у Орлова я тоже ухитрился получить «неуд» за проверочную прокладку. Комсомольскую работу в редакции стенгазеты, порученную мне бюро, я совсем забросил. С Ромкой я дружить не переставал, но он категорически отказался бывать у Сахотина и на мою дружбу с ним смотрел неодобрительно. Как-то он сказал мне:
— Слушай, Игорь, неужели ты не видишь, что за тип этот Сахотин? Ведь это хвастун и ничего больше.
— Да ты его не знаешь. Он прекрасный парень. Много плавал. Дядя у него капитаном на Черном море. А тебе он не нравится потому, что не считается с твоим мнением и мнением Коробова, с которым ты дружишь.
— Нет, не поэтому. Он не моряк, а ничтожество. Ни одной задачи по астрономии самостоятельно решить не может. Ну скажи, какой из него выйдет штурман?
— Ничего. Он к экзаменам все подгонит. Посмотришь, он себя еще покажет, — защищал я Сахотина.
А дела «сахотинцев» шли плохо. Бурхасова отчислили за прогулы и неуспеваемость. Сахотин и Милейковский еле-еле держались. Я чувствовал, что тоже качусь по наклонной плоскости, но отстать от Сахотина не мог. Так приятно было вечерами ходить по Невскому и слышать завистливый шепот: «Моряки! С торговых судов!» Это шептали чахлые зеленолицые юноши без определенных занятий, завсегдатаи Невского, готовые умереть за какую-нибудь заграничную дешевку — галстук, кепку или резиновый пояс. Я тоже завел трубку и пытался курить, но из этого ничего не получалось. От табака меня начинало тошнить, и я предпочитал держать в зубах пустую трубку для «морского вида».
Мама с грустью смотрела на мой залихватский вид и времяпрепровождение. Сахотин ей очень не нравился. Она почувствовала к нему неприязнь в первый же его приход ко мне.
Сахотин рассыпался перед мамой мелким бесом, рассказывал о Керчи, о своих плаваниях, старался быть остроумным и пренебрежительно отзывался о преподавателях техникума и даже о самом Бармине.
Когда он ушел, мама вздохнула:
— Какой неприятный мальчик! Неужели, Гоша, ты с ним дружишь?
Я стал объяснять маме, что это только первое впечатление, на самом же деле Сахотин прекрасный парень и отличный товарищ. Но после этого визита мама стала внимательно присматриваться ко мне и моим новым друзьям. Вскоре она сказала:
— Игорь, я вот уже несколько дней наблюдаю за тобой и твоей компанией. Это совсем не то, что нужно. Ты перестал заниматься. И что это за трубка, нелепый вид «морского волка», ежедневные прогулки по Невскому? Что это тебе дает? Сейчас учиться надо, учиться. Вот и Роман редко стал к тебе заходить, а он хороший парень. Тебе надо бросить дружбу с Сахотиным и остальными бездельниками.
Я был оскорблен в своих лучших чувствах и довольно грубо ответил маме, что я достаточно взрослый, чтобы самому выбирать себе товарищей, и Сахотин совсем не бездельник, а настоящий моряк.
Мама обиделась:
— Если ты, Игорь, будешь со мной так разговаривать, тогда живи как знаешь. Я хочу для тебя только хорошего, — и замолчала.
Мне было стыдно, что я нагрубил матери. Размолвка наша продолжалась недолго. На следующий день мы помирились. Я уверил маму, что подтянусь по всем предметам и прогулки по Невскому прекращу. Несколько дней я выполнял свое обещание, но потом началось все снова.
Глава пятая
Появилось еще одно обстоятельство, которое ухудшило мои и так не блестящие дела в мореходке, — я познакомился с Юлькой.
Мы любили гулять по Невскому. Он был переименован в проспект 25-го Октября, но все называли его по-старому — Невский. Вечером проспект сиял освещенными витринами. Лихачи на блестящих саночках, прикрытых отороченными мехом суконными полостями, подкатывали к еще существовавшим частным ресторанам Федорова, Палкина, «Ша нуар». Снег с улиц не вывозили. По обочинам тротуара поднимались снежные горки, наметенные ночью дворниками. Только весной привозили на улицы «снеготопни» — огромные чаны, в которых растапливали снег. Легковых автомобилей было мало. Доживали век допотопные «роллс-ройсы», «изотыфраскини», «лянчии». Посредине проспекта стояли трамвайные столбы с натянутыми между ними проводами. Со скрежетом проползали переполненные трамваи. Вечером участок от Садовой до Литейного заполняли гуляющие. Это был своеобразный клуб бездельников. Здесь встречалась «золотая молодежь», «высшее общество» — нэпманские сынки, мелкие воришки, валютчики. Попадались и моряки с судов загранплавания, и люди, причастные к искусству. Многие друг друга знали. Образовывались свои определенные компании. Рабочая молодежь появлялась здесь редко.
Как-то Сахотин, Милейковский и я, прогуливаясь вечером по Невскому, встретили двух девушек. На меня взглянули вызывающие кукольно-голубые глаза, мелькнула светлая головка в берете. Я обернулся. Девушка тоже.
— Хорошенькая! — вырвалось у меня.
— Где? — откликнулся Сахотин и тотчас, же скомандовал: — Поворот оверштаг! Право на борт! Будем швартоваться.
Мы быстро догнали девушек. Разделились и пошли рядом.
— Разрешите представиться. Три мушкетера — Герман, Игорь и Виктор. Можно вас проводить? — развязно начал Сахотин. — Вам не скучно одним? Мы можем украсить ваше общество.
Девушки прибавили шаг.
— Отстаньте! Не скучно. Обойдемся и без провожатых, — отозвалась одна и что-то зашептала своей подруге.
— А мне все-таки кажется, что без нас вам скучно, — не смущаясь продолжал Сахотин. — О! Да вы настоящая Сольвейг! Голубые глаза, золотистые волосы… Хотите я буду вашим Пер Гюнтом? Нет, я ошибся. Вы похожи на Мери Пикфорд.
Девушки засмеялись.
— У Мери Пикфорд глаза карие…
— Нет, серьезно? А ваша подруга так сердито на нас смотрит. Но это ничего. Мой друг Игорь сумеет развеселить ее. Игорь, расскажи прекрасной незнакомке о рейсе в Аргентину.
Я не знал, с чего начать. Мне было как-то неловко, а Герман чувствовал себя в своей тарелке и без конца сыпал пошлыми фразами.
— Вы моряки? — наконец спросила меня вторая девушка с темными волосами. — Плаваете за границу?
— Да, — соврал я и тут же добавил: — Будущие штурманы.
— Ах, вы из мореходки! Знаю, — оживилась голубоглазая. — Там у меня один мальчик знакомый учился. Забыла, как его фамилия.
— Хорош знакомый! — фыркнул Милейковский.
— Такой же, как вы, — отпарировала девушка. — На Невском познакомились.
Через полчаса мы уже знали, что девушку со светлыми волосами зовут Юлькой, а вторую Марой, что они «обожают танцы», бывают на балах в Севзапсоюзе и часто получают призы за исполнение чарльстона. Обе были одеты модно: в меховые курточки, очень короткие узкие юбки, шелковые чулки и туфли на низких каблуках. На головах лихо сидели синие береты.
Мы «протралили» несколько раз от Садовой до Литейного. Понемногу проспект пустел. Гуляющие начали расходиться.
— Мара, пошли домой, — сказала Юлька.
— До свидания.
— Нет, что вы, Сольвейг! Мы не так воспитаны. Джентльмены всегда провожают своих дам. Я провожу вас, а Игорь с Виктором проводят Марочку. Вы не возражаете?
Меня злил командирский тон Сахотина. В самом деле, тоже начальник выискался! «Вы пойдете туда, а вы сюда». Мне самому хотелось проводить Юлю. Она понравилась.
— Возражаю, — неожиданно сказала девушка. — Меня проводит Игорь, а вы проводите Мару.
Вот это здорово! Я чуть не подскочил от радости. Значит, я имею успех, а Герман со своим фасоном съел пилюлю.
Но Сахотин не рассердился. Он скроил уморительную физиономию и раскланялся по-мушкетерски.
— Марочка героиня не моего романа. Ее проводит Виктор — потомок знаменитого доктора Милейковского. А с тобой, Игорь, завтра дуэль на шпагах у городской стены, когда трижды прокричит сова. Королева ждет меня. Адью! — Он приложил руку к козырьку.
— Подождите, Герман! — крикнула Юлька, но Сахотин уже исчез.
— Ушел. Жаль. Ведь я пошутила, — надула губки Юлька. — Он такой интересный… Я не думала, что он уступит меня вам без боя.
— Без какого боя? — удивился я. — Мы же товарищи.
— Не на кулаках, конечно, — иронически посмотрела на меня Юлька. — Вы, оказывается, очень примитивны. Пошли.
Я взял Юльку под руку, и мы медленно двинулись по затихшему Литейному проспекту. За нами шли Милейковский и Мара. Скоро они попрощались, свернули на улицу Жуковского.
— Так когда вы уходите в море, Игорь? — спросила Юлька. — Куда?
— Весной. Наверное, пошлют на Черноморскую линию, — опять соврал я, прекрасно зная, что после первого курса все практиканты плавают в каботаже. — Там разные порты. Антверпен, Роттердам, Марсель.
— Ох! Замечательно, — задохнулась Юлька и крепко сжала мою руку. — Как бы мне хотелось туда! Вы привезете мне пудру «Коти». Я ее обожаю.
— Ничего не стоит, — щедро пообещал я. — Пожалуйста.
— Вообще я обожаю французскую косметику. Пудру, духи, мыло. Когда папа ездил в Батум, оттуда он привез мамахен уйму всяких прекрасных вещей. Там продают… Нелегально. Я, конечно, пользуюсь всем, но так, чтобы она не знала.
— А ваш папа кто?
— Мужчина, конечно, — засмеялась Юлька. — Он работает в издательстве «Академия». Даже не знаю кем. Что-то там делает с книгами. А мамахен дома. Принимает гостей и уже хочет выдать меня замуж. Ну, это у нее не выйдет. Еще потанцуем. Правда? — она прижалась ко мне.
С каждой минутой Юлька мне нравилась все больше. Такая простая и откровенная. Сразу все рассказала.
— Не выходите замуж, — искренне сказал я, понимая, что если это случится, нашему знакомству конец.
— Почему?
— Я не могу сразу сказать вам, — загадочно прошептал я.
— Вы влюбились в меня?
— Почти.
— Вы не оригинальны. В меня все влюбляются с первого взгляда.
— А вы самонадеянны, — обиделся я.
— Нисколько. Вот мы и пришли.
Мы стояли возле старинного двухэтажного дома. Я задержал Юлькину руку.
— Когда мы встретимся? — спросил я.
— Когда хотите. Я свободна. Звоните. Только лучше днем, мамахен бывает недовольна, когда мне звонят мальчики.
— Вы разве не ходите в школу? — удивился я.
— Я ушла из восьмого класса. Надоело учиться. Все одно и то же. Дома был грандиозный скандал. Фатер орал. Мамуля ревела. Но теперь все успокоились. Готовлюсь на курсы иностранных языков Берлица. Буду переводчицей. Звоните, Игорь.
Она дала мне свой телефон и убежала вверх по лестнице. Я слышал, как в квартире наверху прозвенел резкий звонок.
На следующий день, вместо того чтобы готовиться к навигации, я позвонил Юльке. Она сама подошла к телефону.
— Тсс… — услышал я шипенье в трубке. — Мамахен дома. Я буду вас называть Натой. Поняли? Да-да. Здравствуй, Наточка. Как живешь?
— Юля, давайте встретимся сегодня в восемь вечера. Я буду ждать вас у арки под часами. Согласны?
— Хорошо, Наточка. Мне еще нужно выучить сложное прошедшее. Потом зайду к тебе. В восемь. Пока.
Юлька положила трубку.
Вечером я пришел под часы без пятнадцати восемь. Юлька появилась только в половине девятого. Румяная, свежая.
— Здравствуйте, Игорь. Опоздала немного. Простите. Не замерзли?
— Что вы? Не замерз, — лязгнул я зубами. — На первый раз прощаю, ладно уж…
— Так куда мы сегодня? — спросила Юлька, просовывая свою руку мне под локоть.
— Погуляем.
— Как, по улицам ходить? В такой холод? Нет, это скучно. Пошли в кино. В «Колосс». Там Конрад Вейдт. Обожаю.
Мы пошли в кино. В фойе с Юлькой многие раскланивались. Видимо, ее тут знали.
Начиная с этого вечера мы с Юлькой встречались почти ежедневно. Я окончательно забросил учебу, Ромку избегал, перестал бывать у Германа.
— Где ты пропадаешь? — понимающе подмигивая, как-то спросил Сахотин. — Все со своей Сольвейг? Дай телефончик, я ей звякну. Не против?
Я сердился.
Юлька таскала меня повсюду. Мы ходили с ней в кино, в кафе, на танцы. Один раз она потребовала, чтобы я свел ее в ресторан. Я влез в долги под стипендию. Маленькую стипендию, которую мне выдавали в мореходке, я всегда отдавал матери и теперь боялся момента, когда придется сказать ей о том, что в этот месяц денег не будет.
Юлька отличалась чудовищным невежеством. Казалось странным, что она совсем недавно училась в школе. Она путала романы Тургенева с рассказами Чехова, не знала, кто такой Суриков, не понимала, почему не тонут железные суда. Она скучала, когда я рассказывал ей о яхтах, о море, о своих планах. Тряпки, танцы, блеск заграничной жизни, всевозможные сплетни — вот что ее интересовало. Она имела «мышление одноклеточного моллюска» — так определял развитие подобных людей Ромка. Но когда я видел голубые Юлькины глаза, ее улыбку, целовал мягкие теплые губы, я забывал о всех ее недостатках.
Спустя две недели после нашего знакомства Юлька сказала:
— Завтра вечером, Гарри, приходи ко мне. Соберутся мои друзья. Предки уходят фокстротить к знакомым, а я устраиваю файвоклок. Будь ровно в семь. Гуд бай!
Юлька давно уже переименовала меня на иностранный манер — в Гарри. Мне это казалось глупым, я стеснялся, когда она называла меня так на улице, но не спорил.
Я долго думал, в каком костюме появиться на вечеринке. Мой единственный дешевый костюм из «Ленодежды» явно не годился для такого торжественного случая. Мне хотелось выглядеть настоящим совторгфлотцем, просоленным всеми морями, обдутым ветрами.
Что же, выход есть! Герман выручит. Я занял на один вечер у Сахотина его вылинявшую, прошитую двумя белыми швами «дунгари», у Милейковского заграничную кепку, надел лохматый свитер и остался вполне доволен. Трубка, засунутая в угол рта, дополнила мой морской вид.
Ровно в семь я нажал кнопку звонка у обитой черной клеенкой двери. Мне открыла незнакомая девушка. Она провела меня по длинному коридору. Мы очутились в гостиной. В ней царил полумрак. Люстра была затемнена красной бумагой. В комнате стояла мягкая мебель. У стенки — открытое пианино. Ноги бесшумно ступали по ковру. В кресле сидела Юлька в голубом платье, рядом стоял молодой человек с зализанными назад светлыми волосами, в очень модном сиреневом костюме. Увидев меня, она вскочила:
— А, Гарри! Познакомься. Это Виксик. Бог чарльстона. Танцует шестьдесят три па. Верно, Виксик?
— Шестьдесят семь, — самодовольно поправил Виксик, подавая мне ладонь с тонкими белыми пальцами. Ногти были покрыты ярким лаком.
— Гарри, — трещала Юлька, — моряк. Будущий штурман, а потом и капитан.
— Бываете за кордоном? — с любопытством оглядывая меня, спросил Виксик.
— Бываю, — небрежно ответил я.
— О, это уже интересно! Расскажите мне что-нибудь о ваших плаваниях.
Он щелкнул портсигаром и предложил мне дорогую папиросу. Я достаточно наслушался рассказов Сахотина о портах мира, о самых невероятных приключениях, научился вставлять в разговор английские слова, знал названия известных европейских ресторанов. Мне нетрудно было удовлетворить любопытство Виксика. Затягиваясь душистым папиросным дымом, мы оживленно беседовали. Виксик слушал меня внимательно. Мне это нравилось.
Гости прибывали. Вместе пришли три хорошо одетых юноши. Они, как взрослые, целовали Юльке ручку, склоняясь перед ней в три погибели. С недоумением и насмешкой оглядели они мою синюю робу, но, узнав, что я из Совторгфлота, немедленно сделались почтительными. Скоро вокруг меня образовался кружок любителей приключений. Пришла Мара, а за нею еще две девушки. Явился очень высокий парень. Он приволок какой-то зеленый ящик. Юлька особенно обрадовалась его приходу:
— Рудик, какой ты молодец! Я думала, что ты нас подведешь. Ребята, качать Рудьку! Он принес свою «Викторолу» и весь набор пластинок. Ты все принес?
Рудик задвигал ногами по-чарльстоньему и запел:
Иес, сэр, дац май беби. Ноу, сэр, донт мин май би.
Что это означало, я не понял, но девушки засмеялись и, сидя, стали выделывать па чарльстона. Здесь не было простых имен. Все назывались Рудиками, Бобами, Марго, Кэт…
— Давайте танцевать. Умираю. Рудик, поставь мою любимую, — попросила одна из девушек.
Все поднялись. Рудик запустил пластинку. Юлька подбежала ко мне:
— Пошли.
Чарльстон я танцевал плохо. Наступал Юльке на ноги, толкался.
— Ничего с тобой не выходит, — недовольно сказала Юлька, освобождаясь из моих рук, — ты лучше посмотри, как мы будем танцевать с Виксиком.
Я уселся на диван, а Юлька с Виксиком затряслись в совершенно невероятном танце. Они вывертывали ноги, выбрасывали их в стороны, сводили и разводили руками колени, приседали, неистово трясли головами и вообще напоминали дикарей, исполняющих ритуальный танец. Наконец запыхавшаяся пара опустилась около меня на диван.
— Видали? Высший класс! — гордо повернулся ко мне Виксик. — Мы исполняли только тридцать восемь па. Юлька больше не знает.
— Вот и врешь. Сорок два. Учись, Гарри, — назидательно сказала Юлька.
Компания мне не понравилась. Я чувствовал себя чужаком. Все говорили о каких-то своих делах, вспоминали незнакомые имена: «Чарли купил замечательные бразильские лакиши». «Мери совершенно упала на Джима». «У Дена бежевые оксфорды — закачаешься». Льстило только то, что эти ребята с уважением смотрели на меня и, вероятно, прощали мою неотесанность. Как же! С ними сидел человек, который запросто общается с внешним миром. Может купить за границей любой галстук, да что там галстук, даже сиреневый костюм… Виксик не отходил от меня. В конце концов он прошептал мне в ухо:
— Выйдем на минуту.
Мы вышли в коридор.
— Когда поедете в следующий рейс, Гарри?
— Весной. Сейчас идут занятия.
— Вот что. Привезите из-за кордона маленькую коробку зубных экстракторов. Сделаем великолепный бизнес. Я вам их ликвидирую. Заработаете кучу денег.
— Зубные экстракторы? Что это?
— Такие мохнатые иголочки, которыми вынимают зубные нервы. Ну, знаете? Их легко провозить. Никакая таможня не найдет.
— Ладно. Подумаю, — многозначительно сказал я. — Может быть…
Вот кто, оказывается, Виксик! Маклак.
Вскоре Юлькины гости куда-то заторопились, начали шептаться. Юлька подошла ко мне:
— Собираемся поехать на «Крышу», закончить наш «крик на лужайке». Потанцевать и поужинать. Едем?
На «Крышу»! В самый дорогой ленинградский ресторан! Таких денег у меня не было, я вспыхнул и, сославшись на необходимость готовиться к зачетам, отказался.
— Ну, как хочешь. Жаль. А может быть, поедем? — без особого огорчения сказала Юлька и побежала надеть пальто. На прощание Виксик дал мне свой телефон:
— Вернетесь из рейса — позвоните.
Мы вышли на улицу. Попрощались. Ребята пошли в одну сторону, я — в другую. Мне было до слез обидно. С таким удовольствием я пошел бы с ними на «Крышу», угостил бы их всех, показал бы… Почему так устроена жизнь? Какие-то маменькины сынки все могут, им все доступно, без всяких усилий с их стороны, а мне, студенту-моряку… Я презирал их и завидовал им. Так брел я домой, раздумывая о том, где достать денег.
При встрече я спросил Юльку:
— Ты знаешь, кто твой Виксик?
— Кто? Очень славный мальчик.
— Очень славный — маклак. Поняла?
— Ну знаешь ли… У него есть коммерческие дела. Он умеет заработать деньги, и это, по-моему, очень хорошо. Отец его крупный инженер. Раньше они имели кожевенную фабрику…
— Вот-вот. Ясно…
— Тебе что, не нравятся мои друзья?
— Не нравятся.
— Никто не заставляет тебя приходить ко мне.
— И не буду.
Я выпустил Юлькину руку, побежал и вскочил в проходящий трамвай. Но скоро мы помирились. Я первый позвонил ей по телефону.
Однажды мы с Юлькой встретили высокого парня в роскошном заграничном сером пальто, серой шляпе и ботинках на каучуке. Он не торопясь шел по улице, скучающе оглядывая прохожих. Юлька толкнула меня локтем:
— Смотри, вот он идет. Мечтаю с ним познакомиться. Какой шик.
Я знал его. Это был «король Невского», сын владельца известного магазина вязаных изделий Костя Лютов. Он сорил деньгами. Скупал у моряков любые заграничные тряпки. Хорошо за них платил. Вечера проводил на «Крыше» в окружении своих приятелей и приятельниц. Многие ребята с Невского, в том числе и Герман Сахотин, очень хотели попасть в компанию Лютова, но тот даже не замечал их попыток. После встречи с Костей Юлька стала задумчивой. Меня кольнуло в сердце. Думает о нем…
— Так куда же мы сегодня? — задала после долгого молчания Юлька свой обычный вопрос.
— Никуда. Пройдемся по Невскому.
— А я хотела на «Мертвую петлю».
Она недовольно поджала губы. Было стыдно сознаться, что у меня нет денег.
— Видишь ли… Сегодня у меня нет буллеров. Банк закрыт, — как можно развязнее сказал я, но в голове вертелась мучительная мысль: «А завтра? Где завтра я возьму денег на кино, на кафе, на поездку в Парголово?» Такой «рассеянный» образ жизни определенно не подходил к моим финансовым возможностям.
Юлька вздохнула и, к моему удивлению, ласково проговорила:
— Ладно, давай пройдемся.
Это была моя последняя прогулка с Юлькой. На следующий день ее не оказалось дома, потом она сказала, что занята и не может со мною встретиться, в следующий раз к телефону подошла Юлькина мать и просила больше дочери не звонить. Я страдал. Решил во что бы то ни стало объясниться с Юлькой. Часами мерз у ее дома и наконец все-таки дождался, когда она вышла из парадного подъезда. Увидев меня, Юлька нисколько не смутилась.
— Гарри? Здравствуй. Меня ждешь?
— Нет, датского короля, — мрачно пошутил я. — Конечно, тебя. Очень ты занятой последнее время стала. Даже по телефону не добиться.
— Представь себе, что да. Вот и сейчас у меня билет в кружок камерной музыки. Джаз Бема играет.
— Юлька, скажи, что произошло? Ты сердишься на меня за что-нибудь? Обижена? Почему ты не хочешь меня видеть?
— Глупости! Совсем нет. Просто у меня кроме тебя есть еще знакомые. Они меня приглашают. И так с тобой я провела массу времени. Вот и все. Не могу же я из-за тебя раззнакомиться со всеми? Как ты думаешь?
Я молчал, подавленный ее доводами.
— Но ведь ты целый месяц говорила, что тебе приятно быть со мной, что тебя больше никто не интересует, — прервал я тягостное молчание.
— Ну и что же? Говорила. Это правда, но, повторяю, нельзя же забыть всех. Пошли, Гарри, а то я опоздаю, — нетерпеливо потащила меня за рукав Юлька. — Проводи меня.
— Не называй меня, пожалуйста, этой собачьей кличкой — Гарри. Противно.
— А мне казалось, что она тебе нравится. Могу и не называть.
Я проводил ее на Фонтанку, где помещался кружок. По дороге Юлька, как всегда, болтала о всяких пустяках. Мне было очень горько.
— Прощай, Гар… Игорь. Звони. Не сердись. Не будь букой. Хочешь меня поцеловать?
Она потянулась ко мне. Я молча повернулся и пошел в сторону. Юлька порхнула в ворота. Все было кончено. Я шел как больной, ничего не видел, сталкивался с прохожими. Почему мы расстались с Юлькой? Неужели из-за того, что у меня не хватало денег на кино? Разве это главное? Или я совсем не нравился ей?
Через несколько дней Сахотин насмешливо сказал мне:
— Видел твою Сольвейг. Знаешь с кем? С Костей Лютовым. В Севзапсоюзе откалывали чарля. Юлька была в черном. Шикарная деваха! А тебе, значит, отставка? Так надо понимать?
Я хотел ударить Германа, но сдержался. Что это могло изменить?
Потом я несколько раз встречал на улице Юльку с Костей Лютовым. Она отворачивалась от меня, делала вид, что незнакома. У меня останавливалось сердце, я готов был броситься к ней, позвать обратно, забыть нашу размолвку, но проходил мимо с каменным лицом и тоже отворачивался.
Когда я получил стипендию, ее не хватило, чтобы расплатиться с долгами. Пришлось краснеть, извиняться, просить об отсрочке. Но хуже всего я чувствовал себя, когда сказал маме:
— Ты извини… В этом месяце я не могу дать денег.
— Почему? Перестали выдавать стипендию?
— Нет… У меня тут были долги… Заплатил… Я…
Мать посмотрела на меня пристальным взглядом:
— Я рассчитывала на твои деньги, Игорь.
— Я понимаю… В будущем месяце постараюсь… побольше… — лепетал я, избегая смотреть ей в глаза.
Мама отвернулась. Она сердилась на меня. Я это видел и знал, что сердится она не из-за денег, а за все. За Невский, за Сахотина, за Юльку, которую не знала, но существование которой чувствовала.
Юлька исчезла из моей жизни. Я ее перестал встречать и скоро забыл, но след от этого короткого знакомства остался. Во-первых, я сильно отстал по всем предметам, во-вторых… во-вторых, на сердце остался маленький шрам, и я навсегда потерял вкус к «высшему обществу».
Глава шестая
В середине года произошла большая неприятность. У нас была контрольная работа по теории корабля. Добрейший Кирилл Платонович Касьянов, высокий, краснолицый, с большим носом, в прошлом долгое время плававший на учебном корабле «Мария», теперь вел у нас курс теории и устройства корабля. Он дал нам несколько задач на вычисление водоизмещения в пресной и соленой воде. Задачи были нетрудные, но я, надеясь на мягкий характер Касьянова, так запустил предмет, что сейчас, переписав задачи с доски к себе в тетрадку, смотрел на них, ничего не понимая. Рядом сидел Ромка. Его карандаш быстро и уверенно бегал по бумаге. Касьянов просматривал какую-то книгу за преподавательским столом. Глаза его то закрывались, то открывались. Кирилла Платоновича клонило ко сну. Однообразное шуршание карандашей по бумаге усыпляло. Я выждал момент, когда глаза преподавателя закрылись, и зашептал:
— Роман, помогай. Ничего не выходит. Напиши мне хоть две задачи.
Роман не отвечал. Тогда я снова чуть слышно сказал:
— Не будь свиньей! Помоги.
Ромка, не оборачиваясь ко мне, кивнул головой. Я облегченно вздохнул. Сейчас поможет! Я видел, как Ромка взял чистую бумагу и принялся переписывать на нее уже решенные им задачи. Это заняло не более пяти минут, потом все так же, не поворачивая головы, он начал незаметными движениями толкать листок по направлению ко мне. Я скосил глаза и уже собирался накрыть его ладонью, как услышал голос Кирилла Платоновича:
— Микешин, Сергеев! Встать!
Касьянов подошел к нашему столу и взял оба листка, написанные Ромкой.
— Вы что, учиться сюда пришли или списыванием заниматься? Списывать дома можете, а здесь этого не полагается. Учиться надо! Безобразие! И этим занимаются серьезные люди, будущие штурманы, комсомольцы! — гремел Касьянов.
Мы стояли как провинившиеся школьники, красные, опустив головы. Сахотин, сидевший сзади нас, громко хихикнул.
— Молчать! — закричал Касьянов, возмущенный поведением Сахотина. — Уж кому бы смеяться, только не вам, Сахотин! Сдавайте работы. А вам, — Кирилл Платонович повернулся ко мне и Ромке, — я ставлю «неуд».
Этого мы не ожидали. Когда кончился урок и Кирилл Платонович вышел, я обратился к Ромке.
— Ты меня извини, — смущенно сказал я, — я ведь не хотел.
— Ладно, знаю, — отмахнулся от меня Ромка, — глупо получилось.
К нам подошел Коробов.
— Вот что, друзья, — сказал он, — больше этого мы терпеть не будем. Комсомольская организация уже не раз ставила вопрос о том, что нужно прекратить эту практику обманов. Тебе, Микешин, не раз делали замечания, а ты все продолжаешь. Мы разберем этот случай на бюро.
— А что особенного? Подумаешь! — сказал подошедший Сахотин. — Сергеев хотел помочь Микешину. Правильно. Касьянов психанул — и все.
— Ну, о тебе вопрос особый. Тебе с твоими взглядами вообще не место в комсомоле.
— Не ты меня принимал, не ты и исключать будешь. Кроме того, и не за что, — нагло смотря на Коробова, ответил Сахотин.
— Конечно, не я, а организация. Ты только посмотри: все твои товарищи в последних рядах по учебе. Поменьше бы по Невскому шатались!..
— Это уже не твое дело, где мне свободное время проводить. У товарищей свои головы на плечах. А то, что я учусь не очень хорошо, — это мое личное дело. Когда захочу, буду и отлично учиться.
— Ну хорошо, Сахотин, хватит. Я тебя предупредил. Смотри, может кончиться плохо.
— Ладно, не пугай.
Мы с Ромкой не проронили ни слова. Вопрос ставят на бюро. Значит, дело серьезное. Мне было неприятно, что из-за меня пострадает Ромка. Собственно, он уже пострадал — получил у Кирилла Платоновича «неуд», хорошо зная его предмет. А какое еще решение вынесет бюро? Ромка, видимо, тоже был огорчен. Он сидел молча, подперев кулаками голову, и смотрел прямо перед собой.
— Ты, Микешин, брось, не расстраивайся. Все обойдется, — хлопнул меня по плечу Сахотин. — Неумело действуете. Учитесь у меня. Никогда не попадаюсь! — захохотал он.
Я ничего ему не ответил. Сейчас заступничество Сахотина мне было неприятно. Его слова почему-то уже не казались такими правильными, как раньше. Когда мы ехали в трамвае из техникума домой, Ромка сказал:
— Надо прямо сказать, получилось скверно. Я тебя, Игорь, не виню, конечно, но все же… Так запустить теорию корабля, чтобы не решить этих простых задач! Непонятно.
Я пытался оправдываться, но Ромка ничего не хотел слушать. Главным виновником моих бед он считал Сахотина.
Через несколько дней нас вызвали на расширенное бюро комсомольской ячейки. Присутствовал на бюро и сам Папа. Коробов доложил о том, что произошло на уроке Касьянова. Сказал о том, что близко переходные экзамены, а успеваемость упала, что у нас имеется группа учащихся, которая тянет весь класс назад. Встал секретарь — старшеклассник Щербовский:
— Сергеев! (Ромка вскочил.) Объясни бюро свой поступок. Ты знал, что комсомол не признает такой помощи и строго ее осуждает?
— Знал.
— Ты согласен, что такой помощью ты приносишь только вред, помогаешь делать неучей?
— Согласен.
— Так почему же ты все-таки написал Микешину шпаргалку?
Ромка помолчал, потом пригладил свой хохолок и заговорил:
— Микешин — мой товарищ. Больше даже — друг. Он попросил меня помочь. Я не мог ему отказать. И написал…
— Садись. Ясно. Микешин! (Я поднялся.) Скажи, Микешин, а как ты смотришь на свой поступок?
— Во всем виноват я. Я попросил Сергеева помочь. Он не виноват.
— Кто виноват, мы посмотрим. Но как ты, комсомолец, решился на обман? Обманом хотел получить хорошую оценку? Не лучше ли было честно заявить Кириллу Платоновичу, что ничего не знаешь? Подучить и сдать снова.
Говорить мне было нечего. Щербовский был совершенно прав. Выступили еще несколько человек. Все говорили о том, что такие поступки позорят весь класс.
Попросил слова Бармин:
— Я видел настоящую морскую дружбу. Видел, когда человек бросался за борт, чтобы спасти товарища. Видел, когда он отдавал последнюю каплю воды умирающему от жажды другу. Видел, как люди гибли сами, снимая команду с терпящего бедствие судна. Это называется настоящей морской дружбой. А вот то, что сделал Сергеев, — это ложное чувство товарищества. Именно ложное. Такое чувство можно только осуждать. Он не помог, а, наоборот, повредил Микешину. Помогать отстающему товарищу нужно, да не так. Заниматься с ним, объяснять ему непонятное. Но Микешин не отстающий, он — лодырь. Да, лодырь. Я знаю его способности и потому не стесняюсь его называть так.
Я готов был провалиться. Дмитрий Николаевич говорил правду. После Бармина снова выступил Коробов:
— Я прошу обратить внимание на Сахотина. Прямых нарушений у него, правда, нет. Он действует хитро и в своих проделках еще не попадался, но я считаю, что он разлагающе, действует на товарищей, в частности на Микешина. Я говорил с Сахотиным, но он и слушать ничего не хочет. Считает себя правым и на все смотрит вот как: в течение года заниматься не нужно совсем; подсказка и обман — помощь товарищу; настоящий моряк — фуражка с огромным козырьком, трубка, роба и вызывающее поведение. Результаты его влияния налицо. Я предлагаю сделать ему последнее предупреждение, — закончил Коробов.
— Верно, Коробов. Даже у нас в четвертом классе заметили этого горе-моряка. Мы поговорим с ним, посмотрим, как он будет вести себя на практике, и сделаем выводы, — сказал Щербовский, закрывая собрание.
Решение бюро было очень мягким. Нам обоим поставили «на вид», а с меня, кроме того, взяли слово — повысить успеваемость. Домой я шел один. Ромка остался в библиотеке. Я вспомнил Бакурина и с горечью подумал: «Не сдержал обещания! Наверное, Лев Васильевич покраснел бы за меня, если бы присутствовал на бюро».
После заседания бюро Сахотин несколько потускнел в моих глазах. Я уже начинал находить в нем недостатки. Теперь нужно было нажимать на учебу. Но трудно нагнать почти все предметы за полгода. Время было упущено.
Приближались переходные экзамены. Мне удалось несколько улучшить свои отметки. Сахотин посмеивался:
— Зубришь, Игорь? Напрасно. Я вот перед экзаменами как засяду, и все будет олл райит.
Но я уже знал цену этому «олл райту» и не переставал заниматься. Только за единственный предмет я не боялся — это была морская практика. В журнале по этой дисциплине против моей фамилии стояли две отличные оценки. Но и у остальных были неплохие. Дело в том, что мы перешли к изучению «Правил предупреждения столкновений судов в море». Бармин вел этот раздел мастерски. Занятия происходили в музее. На длинном столе, покрытом линолеумом, стояли маленькие деревянные кораблики. Были здесь паровые суда, парусники, буксиры и несамоходные баржи. Урок начинался с назначения капитанов. Дмитрий Николаевич садился за стол и говорил:
— Я — МАК — морская арбитражная комиссия. Вы — капитаны. Сергеев, вы на паровом судне, Микешин, вы на паруснике. Идете встречными курсами. Сближаетесь… Остальные наблюдают.
И вдруг, как по взмаху волшебной палочки, исчезал музей, стол, шкафы с книгами… Кругом пенилось море. Я стоял на мостике огромного парусника и всматривался в черноту ночи, стараясь различить огни встречного судна. Напряжение охватывало меня. Ромка изменил курс своего корабля. Мы сближались.
— Какие огни видите, Микешин? — спрашивал Бармин.
— Красный отличительный и два белых топовых.
— Какое судно?
— Паровое. Идет на пересечку мне левым бортом.
— Ваши действия?
— Иду прежним курсом и с той же скоростью.
— Сергеев! Что видите? Ваши действия?
— Лево на борт! Вижу один зеленый отличительный. Это — парусник. Уступаю дорогу.
Неожиданно Бармин выдвигал вперед какое-то судно, прикрытое ладонью, и говорил:
— Накрыл туман. Слышите один длинный, два коротких гудка. Кто идет?
В один голос все кричали:
— Буксир!
— Верно. Микешин, ваши действия? Сергеев! Ваши?..
И так весь урок в разных вариантах. Капитаны менялись, и каждый из нас чувствовал ответственность за проводку своего судна. Иногда случались «столкновения». Тогда Дмитрий Николаевич детально разбирал ошибки и, несколько отклоняясь от своего предмета в область морского права, объяснял, как посмотрела бы на такую аварию морская арбитражная комиссия. Все с удовольствием занимались изучением «Правил». Бармин требовал, чтобы мы знали их почти что наизусть, и считалось неудобным, не по-морски знать их хуже.
Подошли экзамены. С большим трудом я перешел во второй класс. Почти по всем предметам была оценка «удовлетворительно». Кирилл Платонович поставил мне «хорошо» и сказал:
— Ставлю вам «хорошо», Микешин, но учтите, что если так будете заниматься дальше, то штурман из вас выйдет плохой.
После педагогического совета меня вызвали к Бармину. Дмитрий Николаевич был серьезен и сух. Сразу было видно, что он недоволен мной.
— Мы тебя, Микешин, перевели во второй класс, но на педагогическом совете преподаватели и представители общественных организаций отзывались о тебе очень и очень неважно. В один голос говорили, что ты можешь, но не хочешь учиться, ленишься, общественной работой не занимаешься. Возомнил себя опытным моряком? Рано еще. Так вот, поедешь на практику — покажи себя с хорошей стороны. Наверное, сам понимаешь, что во втором классе учиться будет труднее. Можешь быть свободным.
Я молча выслушал внушение Бармина и вышел из его кабинета.
Весна была в полном разгаре. Впереди предстояло учебное плавание по Черному морю на знаменитом паруснике «Товарищ». Настроение было прекрасное, и слова Дмитрия Николаевича не произвели на меня большого впечатления — в одно ухо вошли, в другое вышли.
Во второй класс перешли все. Даже Сахотин и Милейковский, в последний месяц превратившиеся в отчаянных зубрил, «перевалили». Роман сдал экзамены хорошо.
Теперь нужно было на практике показать, как мы подготовлены. Оставалось закончить мелкие дела в Ленинграде. Мы получили форменное обмундирование: белые кителя, белые брюки, туфли и фуражки с белым чехлом. Это означало, что мы действительно едем на Черное море. На рукавах кителей блестели большие золоченые якоря и две золотые лычки уголком — второй курс. Всем этим мы очень гордились.
Мы были готовы к отъезду. «Товарищ» заканчивал ремонт в Керчи, и туда должны были съехаться практиканты из всех морских техникумов Советского Союза.
Глава седьмая
Ленинградские практиканты приехали в Керчь. Приближался полдень. Выйдя из вокзала в город, мы окунулись в зной, пыль, духоту.
Одноэтажные домики, пустые, накаленные солнцем улицы, отсутствие зелени — вот каким показался нам город в первый момент.
— Ну и город, — разочарованно протянул Роман, — а я-то думал…
Не он один был разочарован. Все предполагали, что приедут в чистенький, утопающий в зелени южный городок и, полные сознания собственной значительности, в красивой белой форме пройдут от самого вокзала до порта. Пусть смотрят на ленинградских моряков местные жители!
А мы стояли на дороге и с жалостью поглядывали на потускневшие от пыли ботинки. Потом зашагали к порту, незаметно подтягивая кверху чистые отглаженные брюки, которые без этой предосторожности стали бы грязными.
Так мы прошли около километра. Первое впечатление постепенно менялось. Появились каменные дома, асфальтированные улицы, сады, бульвары. Ребята повеселели.
— В конце концов здесь не так уж плохо, — примирительно заметил Роман.
— Но жара какая, дышать невозможно, — возразил я.
— Сейчас бы выкупаться, — вздохнул Милейковский.
Я посмотрел вперед. Скоро ли конец этому утомительному путешествию? И вдруг сердце мое забилось сильнее — я увидел море. В просвете между домами и деревьями блестела тоненькая голубая полоска.
Море… Сколько бы раз я ни видел его, всегда при первом взгляде на синеющую, манящую даль грудь наполнялась чувством простора, радости и беспокойства.
Скоро мы вошли в порт, а еще через десять минут были у трапа «Товарища».
Перед нами стоял большой четырехмачтовый барк длиной около ста метров. Черный стальной корпус с белой широкой полосой напоминал корпуса старинных военных парусников.
Длинный, выдающийся вперед бушприт, три высокие, не менее пятидесяти метров высотой, мачты с повернутыми параллельно реями и четвертая кормовая пониже, несмотря на размеры «Товарища», придавали ему какую-то необычайную легкость и стройность. Такелаж был туго обтянут. Ни один кончик не валялся на палубе. Во всем чувствовался строгий порядок, хотя судно стояло на ремонте.
Сколько книг прочел я про парусные суда, сколько раз в мечтах представлял себя на палубе парусника! И вот он передо мной!
— Идите к старпому, он на полубаке, — направил нас вахтенный у трапа.
Через лес концов и снастей, которые тянулись и слева, и справа, и сверху, по янтарно-желтой палубе мы прошли на нос.
Староста группы Коробов выстроил всю нашу группу в двадцать семь человек вдоль борта и пошел доложить старшему помощнику о прибытии учеников Ленинградского морского техникума.
— Здравствуйте, товарищи! — весело приветствовал нас вышедший из-под полубака вместе с Коробовым высокий загорелый мужчина в белом форменном костюме, с открытым приятным лицом.
— Он, наверное, хороший дядька, — шепнул я Ромке.
Старпом дружески оглядел нас и сказал:
— С этого момента считайте себя матросами парусника «Товарищ». Мы тоже будем считать вас матросами и будем требовать от вас подчинения всем порядкам, существующим на нашем судне. Береговое расписание такое: сутки — вахта, сутки — подвахта, сутки — отдыхать. Таким образом, на берег можно сходить через два дня на третий. Остальное узнаете потом. Сейчас идите обедайте, купайтесь. Вы сегодня свободны, — закончил старпом и пошел под полубак.
После обеда, который показался нам исключительно вкусным, мы разбрелись по судну.
Сахотин, заложив руки в карманы, водил за собой группу своих товарищей. Я присоединился к ним.
— Слушай, Герман, а это что такое? — указывая на какую-то снасть, спросил у Сахотина Милейковский.
— Как что? Не видишь, что ли? Управлять…
— Чем управлять?
— «Чем, чем!» Судном, вот чем.
— А-а… — сделав вид, что понял, протянул Милейковский.
Мы стали обсуждать новые для нас порядки на «Товарище».
Многим не нравилось, что на берег можно сходить только один раз в три дня.
— Учебное судно. Дисциплина, ничего не поделаешь, — высказался я.
— Так что же, что учебное судно? Ведь подвахта свободна, а старпом хочет, чтобы мы на судне торчали в это время. Не буду я этого выполнять, — пренебрежительно сказал Сахотин.
— Ты, вероятно, забыл, о чем предупреждал Бармин? Кого спишут с учебного судна, того выгонят и из техникума. Дело серьезное.
— Ну, из техникума не выгонят. Это он нас так, попугать хотел. Все это рассчитано на новичков.
Я удивился. Такие рассуждения показались мне легкомысленными.
К нам подошел высокий широкоплечий парень с вьющимися светлыми волосами и, посмотрев на Сахотина, хлопнул его по плечу:
— Сахотин? Вот не ожидал тебя здесь видеть! Как ты сюда попал?
— Здравствуй, Виктор. Учусь в ленинградском техникуме.
— В ленинградском? На каком же курсе?
— На трет… На втором.
— Ну и ну! Ловкий ты парень. Наверное, удивляешь ленинградцев своими «дальними» плаваниями? А?
— Да нет… У нас все народ бывалый, — скромно сказал Сахотин. — Ты заходи ко мне во второй кубрик, поговорим. Ну пошли, ребята.
Виктор улыбаясь посмотрел вслед Сахотину и покачал головой.
— Кто это? — спросил я, догоняя Сахотина.
— Это? Так, один морячок. Вместе учились.
— Что же ты с ним так холодно встретился?
— Да он, Игорь, неважный парень. Не друг, просто соученик.
Но меня заинтересовал иронический тон, которым говорил Виктор с Сахотиным, и я решил при случае подробнее расспросить этого «неважного парня».
Скоро все собрались на баке. Солнце жгло, хотелось купаться. Познакомились с новыми товарищами — практикантами из Одессы и Баку, которые приехали раньше нас. Через несколько минут все уже купались.
В воде я чувствовал себя уверенно. Мне многое дали настойчивые тренировки в плавании под руководством Романа и Сережки. Кроме того, Сергей, прекрасно нырявший с десятиметровой мачты «Ориона», научил и меня этому искусству. Правда, нырял я не так ловко и красиво, как он, но все же высоты не боялся. Теперь я легко поплыл вперед к бочке, стоявшей на якоре в ста метрах от «Товарища». Рядом плыли Роман, Чубренок, Коробов, Сахотин и наши новые товарищи из Одессы. Среди них был Костя Пантелеев — коренастый парень с сильно развитой мускулатурой. Неожиданно он крикнул:
— Кто вперед? — и, энергично работая руками, рванулся к бочке.
Спортивный огонек загорелся и во мне. Другие тоже заторопились. Началась борьба. Костя шел впереди всех.
— Давай, давай, Костенька! — кричали с борта его товарищи. — Поддержи честь одесского техникума!..
Нельзя было ударить лицом в грязь. Я собрал все силы и начал догонять Пантелеева. Чубренок и Сахотин быстро отстали. Дольше всех держался Роман. Но, поняв, что ему не обогнать меня, он задыхающимся голосом прокричал:
— Жми, Гошка, вся надежда на тебя!
Пантелеев был уже рядом. Брызги от его сильных ударов по воде летели мне в лицо. С «Товарища» что-то кричали, но слов разобрать было нельзя. До бочки оставалось метров пятнадцать. Я плыл из последних сил.
— Жми, Гошка! — звенело в ушах.
Последние метры я проплыл, почти ничего не соображая.
«Первый!» — промелькнуло в сознании, когда рука коснулась шершавой, нагретой солнцем поверхности бочки. Минуты три я не мог отдышаться. Вместе со мной отдыхал, повиснув на рыме, Пантелеев.
Роман, подплывший к нам, пожал под водой мою руку:
— Молодец. Ты здорово стал плавать.
— Ну, айда обратно, — без тени обиды или досады обратился ко мне Костя.
Мы тихонько поплыли к судну.
— Поздравляем, Игорь! Отстоял наш техникум! — посыпалось со всех сторон, когда я взобрался на борт «Товарища».
Одесские практиканты о чем-то договаривались. Мы ждали. Вот они подошли к нам, и Костя Пантелеев сказал:
— Знаете что, давайте устроим настоящие соревнования по плаванию и прыжкам в воду?
— Реванш? — спросил Роман.
— Нет, просто так, интересно и полезно.
— Давайте устроим, — согласились мы.
— Вот только приедут остальные из Архангельска, проведем собрание, выберем бюро со всеми секторами и организуем все, что захотим.
Мы разговорились. Одесситы сообщили нам, что на судке есть главный боцман Адамыч, очень старый и опытный, который уже плохо видит верхние паруса, но тем не менее командует отлично, а когда рассердится, то зовет всех «орлы — крупные головки». Так вот, Адамыч говорил, что в прошлом году на «Товарище» был один парень, который нырял с пока нижней реи, а это метров пятнадцать от воды.
Я невольно взглянул наверх. «А что, если прыгнуть? — подумал я. И тут же решил: — Прыгну». Знакомое волнение охватило меня, и я сказал:
— Я, пожалуй, прыгну как-нибудь…
На меня уставились с нескрываемым любопытством и с явным недоверием.
— Так давай сейчас и ныряй, чего же откладывать такое дело? — насмешливо сказал кто-то из практикантов.
Это меня рассердило:
— Не приказывайте! Когда захочу, тогда и нырну. На соревнованиях прыгну.
Когда мы остались с Романом вдвоем, он неодобрительно посмотрел на меня и проговорил:
— Ну чего ты фасонишь? Ведь высоко. Ты с такой высоты и не прыгал.
— Не прыгал, а теперь прыгну. Вот увидишь.
— Напрасно. Никому не нужна показная лихость.
— Это по-твоему, а по-моему не показная, а просто лихость. Морская лихость. Пусть знают наших ленинградцев.
Наступило время ужина. Мы еще сидели в столовой, когда пришел старпом и прочитал список вахт. За исключением четверых, все мы попали в одну вахту вместе с нашими новыми знакомыми — одесситами.
Завтра начинался первый трудовой день. Подъем в шесть. Надо было пораньше лечь спать. Мы спустились на нижнюю палубу, где для нас были устроены большие кубрики. Я забрался на верхнюю койку. Роман разместился внизу.
Свесившись к самому его уху, я шепотом спросил:
— Ну как, нравится «Товарищ»?
— Хороший корабль. Говорят, что раньше он был грузовым судном, а наши кубрики — бывшие трюмы.
— А мачты какие! Ведь завтра парусные учения. Придется на самый верх лезть.
— Как-нибудь заберемся. Ничего. Главное, здесь, кажется, неплохие ребята собираются. А вот Сахотин твой сегодня многих удивил: с борта прыгнуть не мог; да и хиляк он, оказывается, в чем только душа держится.
— Я и сам не знаю, почему он такой. Когда я приходил к нему, на окне всегда лежали гантели. Он говорил, что гимнастикой занимается.
— Знаю я, чем твой Сахотин занимается. Корчит из себя морского волка, а…
— Довольно тебе: «твой, твой»! Совсем он не мой. Тут один парень есть. Он Германа хорошо знает. Спросим его…
— И спрашивать не надо. Все и так ясно.
— Ну, давай спать.
— Давай.
После разговора с Романом осталось какое-то чувство досады — не то за себя, не то за Сахотина.
«Хорошо, завтра парусные учения, там увидим…» — подумал я, засыпая.
Вахтенные разбудили нас в шесть часов.
Началась уборка судна. Выскочив из кубрика в одних трусах, мы начали мыть палубу, поливая ее из шлангов и ведер. Весело стучала ручная помпа. Матросы из команды «Товарища» учили нас важному делу — наведению чистоты. Боцманом нашей вахты оказался молодой красивый парень, которого все звали просто Ваней. Он работал с нами и поторапливал. Драили палубу с песком жесткими щетками и специальными резиновыми скребками. Хорошо было работать ранним утром под ласковыми, еще не очень горячими лучами солнца с освежающей прохладной водой, то и дело попадающей из шланга на лица и обнаженные тела.
«Товарищ» совершал свой утренний туалет. Его мыли, чистили, убирали и наряжали, как живое существо. Боцманы во главе с Адамычем обтягивали ослабевший такелаж, подвешивали снасти красиво свернутыми бухтами, следили за тем, чтобы все реи были строго параллельны и повернуты под одним углом.
Десятки практикантов чистили мелом и без того сияющую медяшку и мыли с содой белую кормовую надстройку. Боцман Ваня летал по палубе, заглядывая в каждый уголок, заставлял убирать то там, то здесь.
Все должно быть готово к восьми часам — к подъему флага. Все должно блестеть чистотой на учебном судне «Товарищ». Позор ляжет на всех, если капитан сделает какое-либо замечание.
Работы подходили к концу. На судне наводили последний лоск. Пробило семь склянок. Раздалась команда боцманов:
— Шабаш! Быстро одеваться и завтракать!
Все побежали вниз. Без пяти восемь засвистела боцманская дудка: «На флаг построиться!»
Длинные шеренги практикантов выстроились по всей палубе и замерли. Наступал торжественный момент — подъем флага.
Вахтенный застыл у фала. Восемь часов. С последним ударом склянок на палубу вышел капитан, и флаг медленно пошел к ноку гафеля. Все стояли по стойке «смирно».
Высоко над нами на фоне голубого неба гордо развевался красный флаг нашей великой Родины. Этот флаг мы, будущие моряки, должны пронести через все моря и океаны как символ свободы, счастья, могущества и мира.
— Разойдись! — скомандовал старпом.
— Вторая вахта, ко мне! — закричал боцман Ваня. — Собраться у второй грот-мачты! Остальные две вахты сгруппировались у других мачт. Начинались парусные учения.
— Вот что, — сказал боцман. — Нужно научиться быстро подниматься на мачту и спускаться с нее. Кто бегает быстрее, тот пойдет работать на самый верхний рей — бом-брам-рей. Там должны работать лихие ребята. Предупреждаю: не мешайте друг другу, не толкайтесь. Пускаю по четыре человека с каждого борта. Время подъема и спуска засеку по секундомеру. Первая восьмерка, выходи!
Кому не хотелось показать себя лихим парнем, да еще в глазах такого моряка, как Ваня, ходившего с Барминым в Аргентину!
Вперед вышли Роман, Коробов, Пантелеев, Сахотин, я и еще три практиканта. Разошлись по бортам по четыре человека. Чувство такое, как на беговой дорожке. Приготовились. Боцман смотрит на секундомер.
— Давай!
Мы прыгнули на ванты и побежали наверх. Здесь мне тоже пригодились знания и навыки, полученные в яхт-клубе. Мачта «Товарища» была в несколько раз больше мачты «Ориона», но все-таки я чувствовал себя гораздо лучше, чем те, кто видел настоящую мачту в первый раз.
Крепко цепляясь за тросы, я лез все выше и выше. Вторая, третья, четвертая реи остались позади. Еще несколько метров оставалось до салинговой площадки, когда я посмотрел вниз.
Высоту восьмиэтажного дома, на которой я находился, можно назвать головокружительной, если держишься за трос, стоишь на тоненькой перекладине, а вокруг нет никакого ограждения.
Я не мог оторвать глаз от маленькой, желтевшей подо мной палубы.
«Наверное, Сахотин уже на площадке», — подумал я и взглянул наверх. Но площадка была пустой. Я полез туда. Все же большая высота сковывала движения. Почти одновременно с Коробовым, который лез с другой стороны, я вступил на площадку салинга. Большинство ребят было уже около нас. Где-то внизу осторожно взбиралось несколько практикантов. Среди них был и Сахотин.
— Страшно? — спросил Коробов.
— А тебе?
— Немного…
— Здесь привычка нужна, ведь опасно все-таки.
— Да, морское дело не игрушки, — согласился Коробов.
Мы спустились. Боцман похвалил самых быстрых, дал наставления отстающим, как легче забраться на мачту. После этого он распределил нас по реям и дал команду:
— По реям разбежаться!
Мы разбежались к концам реи и снова спустились вниз.
— Теперь будем ставить паруса, — сказал Ваня.
Вместе с нами полезли на мачту и кадровые матросы. Начали расшнуровывать парус. На левом ноке реи, где работал Сахотин, у нижнего угла паруса отдалась какая-то снасть.
Протянув Сахотину конец троса, один из матросов сказал:
— На, закрепи.
Сахотин долго возился, наконец привязал. Матрос посмотрел на узел и насмешливо произнес:
— Что накрутил? Здесь же брамшкотовый нужен. Не пойдет; сделай правильно.
— Да я, знаете, забыл… давно уже проходили узлы, — оправдывался Сахотин.
На нашем участке все шло благополучно. Мы, правда, провозились около сорока минут, но паруса были поставлены. Ветер трепал незакрепленные края парусов, оставленных на просушку.
Парусные учения были закончены, и мы, возбужденные, вспотевшие и усталые, собрались внизу около своей мачты.
После обеда и двухчасового отдыха нас послали на бак заниматься такелажными работами. Получив инструменты и раздевшись до пояса, мы принялись выполнять порученные задания.
Работали, сидя прямо на палубе.
— Что же ты, Герман, «бабий» узел завязал? Ты же у нас «Сюркуф — гроза морей», тебе не подобает, — съязвил Роман, продергивая прядь на своем тросе.
— Как будто бы ты никогда ничего не забывал! Юлий Цезарь! — огрызнулся Сахотин.
— Его на Невском так научили, — хихикнул Рубан.
— А сам ты с ним разве не гулял, что ли? — резко спросил Коробов.
Рубан покраснел и замолчал.
— Да что вы привязались? Подумаешь — узел! Ерунда какая, — старался замять разговор Сахотин.
— А что тогда не ерунда? — вспылил Коробов. — Ежедневные прогулки по Невскому, хвастовство перед товарищами, презрительное отношение к учебе? А море, наша морская специальность для тебя тоже ерунда?
— Не преувеличивай, пожалуйста. Я этого не говорил, — защищался Сахотин.
И вдруг я почувствовал все его ничтожество; внешний блеск, морские словечки, модная матросская одежда, — как все это ненужно, глупо и пошло! Неужели он на самом деле ничего не знает? Не только в классе, но и на практике? Нет, не может быть.
В работе прошел весь день. Вечером я разыскал Виктора, приятеля Сахотина, и спросил:
— Скажи, ты Сахотина хорошо знаешь?
— Кто его не знает из херсонцев! Все знают. Личность известная.
— Учились вместе?
— Учились один год. Потом его за неуспеваемость выгнали со второго курса. Он перешел в Одесский техникум. Там проучился год, и оттуда выгнали. Теперь надо ожидать, что и от вас выгонят.
— Да, учится он неважно. Но, знаешь, может быть, он практик, плавал много, поэтому ему учиться труднее, чем нам? — ухватился я за последнюю надежду.
— Кто плавал много? Сахотин? Никогда он не плавал, кроме как у своего дядюшки на пароходе пассажиром. Между Одессой и Батумом.
— Он рассказывал…
— Он много и нам рассказывал. Враль и любитель пустить пыль в глаза. Но действует только на слабонервных, — засмеялся Виктор.
Для меня это был удар. Это я оказался слабонервным! Роман прав. И как я не разглядел сразу этого парня? Такой тип влиял на меня! Нечего сказать.
— Ну ладно, спасибо. Я пойду.
— За что спасибо-то? За информацию? Да ты не думай, что это что-нибудь личное, нет. Ты любого спроси.
Дня через два приехали архангельцы. Теперь все были в сборе. В этот же день вечером мы устроили организационное собрание. Председателем выбрали Костю Пантелеева, секретарем — Коробова. На собрание пришел и парторг — старший помощник капитана. Первое слово предоставили ему.
Он рассказал, что кроме повседневной учебы на борту «Товарища» кипит общественная жизнь, развиваются самодеятельность, спорт, устраиваются экскурсии в портах, куда заходит «Товарищ». Для еще более успешного проведения этих мероприятий нам надо было выбрать бюро. Провели выборы. Секретарем единогласно был утвержден Костя Пантелеев. Коробова выдвинули на культмассовую работу.
Встал Чубренок и сказал:
— Предлагаю Микешина в спортивный сектор.
— Отводов нет? — спросил председатель.
— Нет! Нет!
— Тогда перейдем к голосованию.
— Стойте, — неожиданно встал я. — Участвовать в спортивных соревнованиях буду, а вот в бюро заседать не хочу. Этим делом пусть занимается кто-нибудь другой.
— Все? — спросил меня Пантелеев.
— Все.
— Послушай, Микешин, ведь тебя коллектив выдвигает, оказывает доверие, а ты…
— При чем тут коллектив? Это мое личное дело. Не нравится мне работа в бюро.
— Ну, раз так — проголосуем за самоотвод. Других предложений не будет? — обратился к ребятам председатель.
Других предложений не было. Все единогласно и, как мне показалось, отчужденно проголосовали «за». Садясь на свое место, я заметил, что старпом смотрит на меня. Обычно веселый и приветливый, сейчас его взгляд выражал удивление и недовольство.
— «Наверное, после собрания выговаривать будет за отказ от работы», — подумал я.
Но старпом ничего не сказал. Вместо меня выбрали Романа. Собрание закончилось. Я пошел в кубрик. Роман остался вместе с другими членами бюро в столовой…
— Не спишь еще? — услышал я тихий голос. Около моей койки стоял Роман. — Напрасно ты от коллектива откалываешься. Ребята про тебя говорили, что ты фасонишь здорово.
— Я не откалываюсь, а просто не хочу работать в бюро. Административная работа. Пусть тот, кто нырять не умеет, заседает в бюро.
— Ну, как знаешь…
Роман замолчал и стал раздеваться. Я чувствовал, что он не согласен и осуждает меня. Разговор продолжать не хотелось, и я промолчал.
С этого дня наши отношения с Романом ухудшились. Зато Милейковский стал проявлять больше внимания ко мне. Он постоянно советовался со мной, восхищался моим стилем в плавании, просил, чтобы я его научил быстро взбираться на мачту. Все это льстило моему самолюбию.
Прошло десять дней с момента нашего приезда на «Товарищ».
Парусные учения, плавание, изучение такелажа, судовые работы, вахты у трапа сменялись прогулками по городу, чтением и походами в кино. Ремонт заканчивался. Все опоздавшие прибыли, и «Товарищ» готовился к выходу в море.
На рассвете четвертого июня объявили аврал. У борта дымили два буксира, которые должны были вывести парусник в Черное море через Керченский пролив.
Вся кадровая команда «Товарища» и наши три вахты находились на палубе. Настроение у всех было приподнятое, торжественное. Боцманы и вахты стояли у своих мачт. Только один Адамыч важно расхаживал по палубе, заложив руки за спину, и ожидал команды. Наконец на мостике появился капитан. Он сказал что-то старпому, и тот в рупор закричал:
— Пошел шпиль!
— Первая вахта на шпиль — якорь выбирать! — фальцетом скомандовал Адамыч и во главе первой вахты побежал на бак.
Якорь на «Товадище» весил почти четыре тонны. Каната было отдано много. Выбирали его около трех с половиной часов. Одна вахта сменяла другую.
Адамыч часто перевешивался через борт и смотрел, не покажется ли якорь в прозрачной воде.
Вдруг он крикнул:
— Встал якорь!
Через пятнадцать минут якорь показался на поверхности воды.
— Чист якорь! — передал на мостик Адамыч.
Буксиры натянули давно поданные концы, и «Товарищ» стал медленно двигаться. С набережной нам махали платками и руками.
У мыса Такиль буксиры ушли. Они отсалютовали нам тремя длинными гудками, развернулись и побежали обратно в порт.
«Товарищ» остался один, тихонько покачиваясь на легкой морской зыби.
И вот раздалась долгожданная команда:
— Все наверх! Паруса ставить!
Не напрасно мучил нас боцман Ваня, ежедневно гоняя на самый верх мачты, заставляя по нескольку раз разбегаться по реям, ставить и убирать паруса.
Уверенно и быстро бежали мы по вантам, перегоняя друг друга и занимая свои места на реях. Ни суеты, ни шума, ни паники. Слышались только отрывистые указания кадровых матросов, работавших вместе с нами. Надо мной уже полощется верхний брамсель. Значит, его поставили. Скорее, скорее! Вот и наш парус падает вниз, и тотчас же невидимые руки с палубы выбирают шкоты, и он наполняется ветром. Теперь можно отдохнуть и осмотреться. Все мачты — в парусах.
Быстро поставили! Спускаюсь. Внизу довольный Ваня, посматривая на часы, говорит:
— Молодцы! Двадцать минут всего… Для практикантов это рекордное время.
Красивое зрелище представляет собой парусник, идущий в солнечный день под полными парусами по голубовато-зеленому морю! Сколько радужных красок, простора, воздуха!
С попутным легким ветром идет он на юг. Поскрипывают снасти, у бортов плещется море, белые крылья парусов шелестят над тобой, а солнце, щедрое южное солнце, поливает своими живительными лучами молодых моряков, превращая их из молочно-белых в шоколадных.
На многих судах пришлось мне поплавать впоследствии, но этого единственного плавания на настоящем парусном судне — четырехмачтовом барке — я не могу забыть до сих пор.
Ночь. Вахта. Лежишь на полубаке и смотришь в темное звездное небо. Над тобой необъятный купол Вселенной. Тихонько журчит вода у штевня. Иногда плеснет стайка дельфинов или крикнет спросонья чайка, ночующая на рее. Вспыхнет спичка, осветит товарища, и вот замелькали повсюду красные светлячки зажженных папирос. Всем сразу захотелось курить.
Изредка к нам подходит вахтенный помощник и тихо, чтобы не нарушить настроения (он тоже во власти чудесной ночи), говорит впередсмотрящему:
— Вперед смотреть! Обо всем докладывать, — и уходит на мостик.
И снова чуткий покой.
— Довольно спать, ребята, — раздается голос руководителя нашей вахты преподавателя Королькова. — Смотрите наверх, будем изучать звездное небо…
Мы рассаживаемся вокруг Глеба Андреевича, и он начинает показывать нам созвездия:
— Вот, смотрите… Видите созвездие, похожее на латинскую букву дубль-ве? Это Кассиопея. А вот ковш — это Большая Медведица. Проведите прямую линию вверх по его передней стенке, и вы упретесь в Полярную звезду. Видите?.. А вот Вега — одна из самых ярких звезд нашего полушария. Около нее еле заметный параллелограмм. По нему вы всегда ее легко отыщете.
Я смотрю на небо и думаю: «Дева — русалка, Скорпион — паук, созвездие Ориона — рыцарь с мечом, Пегас — летающий конь, Северный венец, Плеяды… Все знакомые с детства картинки из какой-то старинной книжки мифов. Теперь я должен хорошо уметь находить их среди миллионов звезд. По ним определяются в океане…»
…Стоишь на руле. Нас ставили на штурвал по двое: практикант в паре с кадровым матросом. Легко поворачиваешь рулевое колесо и смотришь на паруса. Нельзя выйти, из ветра, иначе беда — придется делать поворот. Только неопытный рулевой может допустить это.
Луна. Живая серебряная дорожка бежит по черной густой воде. И паруса в лунном свете кажутся серебряными, легкими. Не слышно шума машин, как это бывает на паровых судах. Только где-то постукивает плохо закрепленный шкот и однообразно, чуть слышно, тоненьким голосом поет ветер между снастями.
Впереди на мостике выделяется белая расплывчатая фигура вахтенного помощника.
Стоишь на руле и начинаешь фантазировать о «Летучем голландце», о пиратах, вспоминаешь знаменитых русских флотоводцев-парусников, плававших в этих местах, — Ушакова, Сенявина, Нахимова…
Хорошо в лунную ночь на борту парусника! Хорошо!
Бывало, к нам на бак приходил Адамыч, садился со своей кривой старенькой трубкой и начинал рассказывать всевозможные морские истории из своей жизни.
Адамыч! Незабываемая фигура! Вспоминая «Товарищ», нельзя не вспомнить Адамыча, — так нераздельно связаны они вместе. Никто из плававших со мной на «Товарище» не знал, когда он пришел на парусник. Плавал он и с капитаном Андреевым, и с Барминым, плавает теперь и с Эрнестом Ивановичем. Во всяком случае, о каком бы годе ни зашла речь, Адамыч всегда говорил:
— Да… в тот год мы на «Товарище»…
Небольшого роста, коренастый, с совершенно голой блестящей головой и красным обветренным лицом, изрезанным сотней мелких морщинок, водянистыми старческими слезящимися глазами, Адамыч представлял собой типичного боцмана парусных судов. Такого вы могли увидеть и на картине, и в кино, и на любом бороздящем океаны паруснике.
Несмотря на то что Адамыч стал уже плохо видеть, командовал он артистически. Изумительно знал по виду и на ощупь каждый кончик на судне. Ему не надо было задирать голову и смотреть, как стоят паруса. Он угадывал это по степени натяжения снастей.
Адамыч вызывал изумление и восхищение всех, когда подходил к мачте и, дотрагиваясь до какого-нибудь шкота, говорил:
— Эй, орлы! Нижний брамсель полощет. Подобрать!
Он видел своими усталыми глазами здесь, на палубе, то, чего не видели десятки наших молодых глаз, смотревших наверх.
И замечательным такелажником был Адамыч. Не было такой работы, которую не смогли бы сделать его заскорузлые, покрытые толстыми мозолями руки.
Некоторые специально выискивали в старинных учебниках морской практики самые сложные и хитрые работы — какой-нибудь «королевский мусинг» или «голландскую двойную оплетку», которые давно забыты на всех флотах мира, но Адамыч делал их и, лукаво подмигивая, нараспев говорил:
— Там, орел, еще есть узел Петра Великого. Тот я тоже могу…
Но были у Адамыча две слабости, которые все прощали ему. Он любил форму да еще рассказывать длинные истории из своей жизни. В них, надо честно признаться, очень часто попадались несуразности, противоречия, а порой и чистая фантазия.
Когда «Товарищ» стоял в каком-нибудь порту, Адамыч сходил на берег.
Он тщательно брился, надевал фуражку с блестящим козырьком и золотым «крабом», до блеска начищал свои ботинки, облачался в бушлат с нашивками, закуривал трубку и важно сходил с трапа, направляясь в ближайший ресторанчик пропустить стаканчик-другой вина.
В таком виде его часто принимали за капитана, что доставляло Адамычу большое удовольствие.
Из всех историй чаще всего любил он рассказывать про столкновение «Товарища» с итальянским пароходом «Алькантара».
— Вот, орлы, что случилось в тысяча девятьсот двадцать восьмом году, — попыхивая трубкой, говорил Адамыч. — Шли мы на «Товарище» в Английском канале. Видимость там почти всегда неважная. Туманит. Ночь. Вдруг видим с правого борта — красный! У нас на «Товарище», кроме зеленого и красного ходовых огней, никаких других нет, — на то мы и парусный корабль. А тот идет полным ходом нам на пересечку, а по правилам должен дорогу уступить. Наш вахтенный помощник забеспокоился, подождал минуту-другую, видит, что тот и не думает уступать дорогу. Решил обратить на себя внимание — зажечь зеленый фальшфеер с правого борта. Все по правилам. Вахтенный помощник у нас хотя и молодой, но толковый был. Не всякий сразу вспомнит, что надо делать в такой момент. «Адамыч, зажги фальшфеер», — приказывает он мне. Я как раз на мостике был. Только это я зажег, держу, руки обжигаю, вижу, встречный пароход, вместо того чтобы дорогу дать, круто повернул вправо. Под носом у нас захотел проскочить. «Право на борт!» — скомандовал помощник. А пароход уже совсем близко. Там кричат что-то, а мы прямо на него идем. Сразу и не отвернешь, ведь «Товарищ» — судно большое. Замерли все, кто был наверху. Мы врезались ему прямо в левый борт.
Адамыч махнул рукой и продолжал:
— Ход у нас был порядочный, мы вперед прошли, а пароход как был на том месте, так там и затонул. Ну, легли мы в дрейф, шлюпку спустили, повреждения у нас оказались не очень значительные, пошли тонущих спасать. Только одного и спасли, кочегара. А был это пароход итальянский — «Алькантара».
Адамыч сплюнул за борт и начал набивать трубку.
— Так-то, орлы. В море внимательным нужно быть. Суд потом был. Сначала признали «Товарища» виновным. Конечно, капиталистический суд. Но мы не дались. Правда и закон на нашей стороне. Потребовали пересуд. Дмитрий Николаевич Бармин ездил. «Алькантара» во всех маневрах оказалась виноватой.
Адамыч замолчал. И хотя мы давно слышали эту историю и знали, что фальшфеер зажигал совсем не Адамыч, а помощник и что передает он факты не совсем правильно, никто не поправил старого боцмана.
Он обижался, когда его уличали в неточностях, и долго потом ничего не рассказывал, а мы любили его слушать.
«Товарищ» шел по Черному морю. Мы подходили к турецкому порту Синоп. С борта были видны какие-то жалкие городские строения, тоненькие трубы, мелкие суда.
Сделав поворот оверштаг, мы пошли на северо-восток, дошли до берега и повернули на Феодосию.
Через двое суток парусник отдал якорь на Феодосийском рейде.
Здесь предполагался недолгий отдых после десятидневного плавания.
Сразу же спортивный сектор объявил соревнования по плаванию и прыжкам в воду.
Они начались на следующий день с утра, в тихую, безветренную погоду.
В заплыве на один километр блестящую победу одержала наша вахта. Костя Пантелеев, Коробов и Роман оставили далеко позади своих соперников. На короткой дистанции в сто метров все надеялись на меня, но я пришел только третьим. Все-таки по количеству очков наша вахта выиграла.
После заплывов приступили к соревнованиям по прыжкам в воду. Прыгали из трех мест, расположенных на разной высоте. Результаты подсчитывал старпом, отмечая, сколько человек из вахты ныряло и с какой высоты.
Настроение у меня портилось. Я украдкой поглядывал на фока-рей и думал: «Может быть, ребята забыли о том, что я хотел прыгать с фока? Да нет, недавно меня спрашивал Пантелеев, а я подтвердил. Хорошо, если бы со мной что-нибудь случилось сейчас. Ну, хоть легкий солнечный удар…»
Я боялся. С такой высоты мне прыгать еще не приходилось. Эх, дернуло же меня за язык!..
Первая вахта оканчивала прыжки. Сейчас начнут наши.
— Вторая вахта, на старт!
Один за другим бросались ребята в воду. Все меньше и меньше оставалось их в шеренге. Я стоял в стороне. Прыгнул последний — ловкий маленький одессит Ростовцев.
— Вторая вахта! Все, что ли? — спросил старпом, подсчитывая очки.
— Нет, не все. У нас еще Микешин будет нырять с рея, — услышал я иронический голос Сахотина, который последнее время злился на меня, чувствуя мое охлаждение к нему.
— Да! Ведь верно, Микешин с рея брался нырять, — подтвердили несколько голосов.
«Отказаться, сейчас же отказаться и прыгнуть, как и все, с бушприта», — пронеслось у меня в голове.
— Ну как, Микешин, будешь прыгать? Не высоковато ли? — спросил старпом.
Десятки глаз были устремлены на меня.
— Он, оказывается, только с койки хорошо может прыгать, — засмеялся Сахотин, видя, что я не двигаюсь с места.
Внутри у меня похолодело, и какая-то злая сила внезапно толкнула меня к вантам. На лбу выступила испарина. Я полез наверх. Через минуту я уже стоял на ноке фока-рея, держась за топенант, и смотрел вниз. Далеко подо мной зеленела вода. На палубе все сбились у фок-мачты и, подняв головы, ждали…
«Только не волноваться. Делать все так, как учил Сережка. Главное, чтобы не удариться животом о воду, а то можно отбить внутренности. Главное…» — лихорадочно успокаивал себя я.
— Не дрейфь, Игорь! Прыгай!.. Если прыгнешь, то вторая вахта выиграет соревнование! — крикнул кто-то снизу.
«Надо прыгать. На меня надеются». Я развел руки, придал телу нужный угол, как учил Сергей, и, упруго оттолкнувшись, полетел вниз «ласточкой». У самой поверхности, сложив руки над головой, я «гвоздем» вошел в воду.
Когда я вынырнул, то услышал:
— Ура-а-а! — неслось с палубы. Кричала вторая вахта. Победа была нашей.
Меня поздравляли, качали, потом торжественно вручили приз — маленькую деревянную фигурку пловца, искусно вырезанную из темного дерева одним из матросов.
Пожимая мне руку, старпом сказал:
— Лихо прыгнул, Микешин. Воля к победе у тебя есть, но в коллективе все-таки надо работать.
Я молча кивнул головой в знак согласия, но обратил внимание только на первую часть его фразы.
Героем дня был я, и слава опьянила меня. Сахотин, потерявший всякий авторитет среди товарищей, показавший полное незнание морского дела и разоблаченный Виктором Маевским, отошел теперь на задний план. Мой авторитет держался уже не на пустом хвастовстве, а, как мне казалось, на больших заслугах.
Работа в коллективе представлялась мне мелкой и не заслуживающей внимания.
«Зачем терять время на пустяки? Буду лучше спортом заниматься», — думал я.
«Товарищ» снялся с Феодосийского рейда, простояв там двое суток.
Мы отдохнули и снова с удовольствием взялись за учебу, тем более что следующим портом захода была Одесса, где «Товарищ» должен был простоять не менее двенадцати — пятнадцати дней. Все с нетерпением ждали этой стоянки.
У меня были особые причины торопиться в Одессу. Там сейчас отдыхала Женя Гусева. Она была другом детства Романа, училась в девятом классе в Ленинграде, и Ромка давно хотел меня с ней познакомить.
Перед отъездом в Керчь Роман ездил к Гусевым прощаться и узнал, что Женя поедет на каникулы к своей тете в Одессу. На всякий случай он взял адрес. Ведь других знакомых у нас в Одессе не было, а у нее, вероятно, есть подруги, приятели, и мы сможем весело проводить свободное время среди молодежи, хорошо знающей город. Мы мечтали о загородных прогулках, купанье на пляже, яхт-клубе и почему-то о поездках на шлюпке в лунные ночи. Роман охотно рассказывал о Жене. По его словам, она была очень славная, веселая и умная девочка. Много читала, хорошо ходила на лыжах и не любила математику, которая доставляла ей всегда массу хлопот. Родители Жени и Ромки были друзьями.
— Да ты случайно не влюблен ли в нее? — спросил я Ромку.
Он засмеялся:
— Да ты с ума сошел! Мы с ней как брат и сестра. Я ее еще в этом году за косы таскал. Карапузами росли вместе. Влюблен! Сказал тоже!..
Почему-то его ответ меня обрадовал.
— Скажи, а какая она внешне?
— Как «внешне»? — удивился Роман. — Обычная. Как все девочки.
— Ну а все-таки? — приставал я.
— Отстань. Славная она. Сам увидишь.
Но мне этого было недостаточно. Я сам, как мог, дорисовывал Женин образ, и мне хотелось скорее увидеть ее.
А «Товарищ» между тем делал повороты, менял курсы, убавлял и прибавлял паруса…
Мне пришлось нести вахту в учебной штурманской рубке со старшеклассником Богдановым.
Я должен был определять место судна и прокладывать пеленги на карте, замечать время поворотов и смене курсов. Тут я убедился на практике, как мало в классе уделял внимания навигации. У меня ничего не выходило: местоположение судна оказывалось то на берегу, то на много миль в стороне от курса, я забывал записывать лаг, делал ошибки в вычислении.
Богданов сначала пытался поправлять меня, но ошибки повторялись так часто, что ему это надоело, и он сказал:
— Знаешь, Микешин, займись каким-нибудь другим делом и не пачкай карту. Смотри, ты только и делаешь, что стираешь резинкой. Скоро дырки будут. Удивляюсь, чему вас только в первом классе учили? Это же азбука!
Я обиделся и в рубку старался больше не заглядывать. Проводил время на мостике. Было неприятно, что по основному предмету у меня такие слабые познания, но обнаружить это перед товарищами совсем не хотелось. Спрашивать у них тоже было неловко.
«Наверстаю», — думал я.
Глава восьмая
Ослепительно сияет южное солнце. Небо синее. Море еще синее. Ветра почти нет, на воде легкая золотая рябь. Девять часов утра. «Товарищ» неподвижно застыл на глади Арбузной гавани.
Сегодня вторая вахта свободна. На тех, кто утюжит брюки, смотрят с завистью. За утюгами образовалась очередь. Всем хочется как можно скорее покинуть корабль и выбежать на зеленые улицы Одессы. Но форма должна сидеть безукоризненно, а в мятых брюках вряд ли кто рискнет сойти на берег.
До моей очереди ждать осталось не менее часа. Впереди три человека с кителями и брюками. Роман уже давно поехал на берег. Мы договорились встретиться на бульваре. Туда он придет с Женей.
Наконец я получаю утюг и через полчаса в «полном параде» схожу на берег.
Медленно поднимаюсь по широкой лестнице бульвара. Впечатление такое, что вся публика смотрит на меня. Вот прошел какой-то пожилой моряк с женщиной. Оглядел меня с ног до головы и что-то сказал своей спутнице. Наверное: «Вот смотри, этот молодой человек с «Товарища». Какой шикарный и, вероятно, лихой моряк!» А вот… Да что говорить, вся Одесса восхищается практикантами с «Товарища», когда они белыми стайками появляются на улицах. Иначе и быть не может!
Эти мысли придают мне еще больше важности. Я выхожу на Приморский бульвар и не торопясь иду по аллее. Море, ласковое и тихое, лежит внизу. Хорошо на бульваре! Можно сесть на скамейку и любоваться видом порта. Он как на ладони. Можно видеть и определять суда, стоящие в порту или идущие с моря. Они, как маленькие модели, бороздят поверхность воды, оставляя за собой белые полоски.
Сегодня на бульваре довольно людно, несмотря на сравнительно ранний час. Особенно много детей. Дохожу до конца бульвара. Поворачиваюсь и сажусь на ближайшую скамейку. Смотрю на порт. Вот крошечный «Товарищ». На его желто-белой палубе видны черные точки. Они двигаются. Реи поворачиваются. Ага! Учение. Две оставшиеся вахты производят учение с парусами. Сейчас посмотрим, какая из вахт работает быстрее! Точки ползут по вантам. Вот уже на втором гроте поставили брамселя, а на первом только разбегаются по реям. Еще минута, и «Товарищ» одел парусами две передние мачты. Молодцы ребята! Быстро работают! Вероятно, сам адмирал Ушаков похвалил бы их…
— О чем задумался? — И чья-то рука ложится мне на плечо. Это подошел Роман с Женей. Я вскакиваю.
— Будьте знакомы. Женя, Игорь…
— Здравствуй, Игорь. Я о тебе много слышала, — протягивает мне руку загорелая девушка.
Она не совсем похожа на созданный мною образ, но все же мне нравится. У нее длинные светлые косы, веселые голубые глаза, хорошая улыбка, короткий задорный носик, загорелое лицо и руки. Наверное, она все время проводит на пляже. Стройная небольшая фигурка, белое платье с короткими рукавами и белые теннисные туфли. Действительно, славная!
— Здравствуй, Женя! Я о тебе тоже слышал, но не так много. В этом виноват он, — показываю я на Романа. — Куда же мы пойдем?
— Давайте на пляж? Купаться и загорать. Потом можно будет в кино пойти или просто погулять. Обедать поедем ко мне, — предлагает Женя.
— Прекрасно. Идем на пляж!
И вот мы уже плещемся в воде. Кругом крики, смех, визг. Кто-то брызгает водой, кто-то надул наволочку и пытается плавать на ней. Из воды весело смотреть на пляж. Голубое море, красные, синие, желтые, коричневые купальные костюмы, полосатые зонтики, шоколадные тела, цветастые халаты и золотистый песок берега сливаются в одну живую яркую картину.
Нам хорошо. Женя плавает великолепно. Конечно, ей трудно угнаться за мной или Романом, но все же она старается не уступать нам.
Мы заплыли далеко в море. Женя не отстает. Ее красная купальная шапочка рядом — между мной и Ромкой. Вода теплая и очень соленая. Плыть легко, и мы почти не ощущаем усталости.
— Довольно, мальчики! Отдохнем — и обратно, — говорит Женя и переворачивается на спину. То же делаем и мы. В глаза бьет ослепительное солнце. Над нами синее небо. Лениво взмахиваем руками и тихонько продвигаемся к берегу. Неожиданно Женя переворачивается:
— Кто скорей? Догоняйте!
Зарывшись головой в воду, она быстро плывет кролем.
Работая изо всех сил ногами и руками, мы скоро догоняем ее. Нельзя же уступить девочке! Но только дальше плыть невозможно — дно под ногами.
Беремся за руки и идем к берегу. Бросаемся на горячий песок. Вот когда только почувствовали усталость! Как удивительно хорошо лежать под солнцем! По телу разливается приятная теплота. Кожа высыхает, а на ней остается налет морской соли.
— Мне бы очень хотелось быть на вашем месте, мальчики. Плавать по морям, увидеть разные страны, природу, людей. Увидеть все своими глазами, — мечтательно говорит Женя.
— А ты поступай к нам в мореходку на радиоотделение. Будешь радисткой, — предлагает Роман.
— Нет, это не мое призвание. Так, посмотреть, попутешествовать я очень хотела бы, но посвятить себя морю — нет. Кроме того, техника меня не интересует.
— Математики боишься, — смеюсь я.
— Это Ромка уж насплетничал, да? Предатель! Собственно, скрывать нечего. Мне она трудно дается, но все же я меньше четверки никогда не имела. Нет, я мечтаю о другом. Меня влечет литература.
— Куда же ты собираешься пойти после окончания школы? — спрашиваю я.
— Этот вопрос давно решен. Мне хочется в педагогический институт на литературное отделение.
— Неужели тебе нравится всю жизнь возиться с малышами?
— Нравится. Хотя скорее всего придется преподавать взрослым. По-моему, это интереснее. У нас такая огромная страна. Все так тянутся к знаниям. Посмотри, почти вся заводская молодежь учится. Папа рассказывал, что у него в цехе учится семьдесят процентов молодежи, — кто в вечерних школах, кто в заочных вузах. Учить людей, передавать им свои знания, видеть их рост — что может быть лучше, интереснее?
— Ты, конечно, хотела бы остаться в Ленинграде?
— Как раз нет. Когда я думаю о своей будущей работе, то почему-то всегда представляю себе какой-нибудь отдаленный завод, где-нибудь на Алтае или Урале, и там я читаю лекции. Горы, сосны, блестящий снег, и мой домик где-нибудь в соснах у озера. Разве плохо?
Я мысленно представляю себе картину, нарисованную Женей, и соглашаюсь с ней, что это очень хорошо.
— Да ты соскучишься там через две недели в своих соснах, будешь проситься к маме и к папе, — вмешивается в разговор Роман.
— Плохо ты меня знаешь. Если я что решила, то от этого не отступаю.
— Убежишь через месяц со своего завода, — дразнит Роман Женю.
Разгорается спор. Спорим о том, куда должен ехать человек после окончания вуза. Я с Женей отстаиваю отъезд в отдаленные места. Мы говорим, что там большие возможности для молодого специалиста, самостоятельная работа, там серьезные вопросы приходится решать самому: может быть, и спросить не у кого будет.
Роман не согласен. Он считает, что работать лучше в крупных центрах. У тебя все под руками. Можно заниматься научной работой, совершенствоваться, идти вперед. В конце концов приходим к общему мнению. Надо едать туда, куда пошлют, где ты больше всего будешь нужен Родине, где больше всего принесешь пользы.
Солнце печет. Мы уже давно высохли, и нам жарко. Снова бежим в воду. И так несколько раз. Наконец Женя говорит:
— Довольно, ребята. Я проголодалась. Одеваемся и идем обедать.
Не торопясь, мы шагаем в город.
— Женя, у тебя есть здесь знакомые ребята, девочки? — спрашивает Роман.
— Нет никого. Я ведь недавно приехала, и мне самой было страшно скучно. Хорошо, что вы появились. А то я все одна да одна.
— А я-то думал, что у тебя здесь веселое общество. Эх ты!.. — разочарованно тянет Роман.
Мне же почему-то приятно, что у Жени нет знакомых, и я говорю:
— Ничего, Женя, мы тебя развлечем. Хочешь на «Товарищ» прийти?
— О, это было бы чудесно! Я ведь на настоящем пароходе еще не бывала.
— Это не пароход, а парусник. Поняла? — назидательно замечает Роман.
— Все равно. Пусть парусник. Очень хочу посмотреть.
— Устроим на днях, — уверенно говорю я.
— Ну, так как же с обедом? Может быть, ко мне поедем? — предлагает Женя, когда мы подходим к трамвайной остановке.
От обеда мы отказываемся и решаем встретиться с ней вечером. Женя уезжает, а мы с Романом идем на «Товарищ».
— Как понравилась тебе моя Жека? — лукаво спрашивает меня Роман. Он и без моего ответа видит, что понравилась.
— Очень! Простая и плавает здорово.
— Плавает — это что! Вот на лыжах она очень хорошо ходит. Призы имеет.
Вечером встречаемся снова, идем в кино, а потом провожаем Женю домой. На улицах людно, тепло и пахнет цветами. Как жаль, что ни завтра, ни послезавтра нельзя будет сойти на берег! Теперь это правило и мне кажется несправедливо жестоким. Но Женя обещала прийти на «Товарищ», — значит, я все-таки увижу ее в эти два дня.
Мы возвращаемся на судно только к двенадцати ночи. Усталые бросаемся в койки. У меня удивительно хорошее настроение. Мне хочется поговорить с Ромкой о Жене, но он уже не отвечает на мои вопросы. Спит.
Женя пришла на «Товарищ» с Ромкой. Практиканты смотрели на нее с восхищением. Мы с гордостью водили ее по судну, показывали наши кубрики, мачты, паруса, штурвал. Она всему удивлялась. Первый раз в жизни девочка попала на парусник. Обойдя почти весь корабль, мы привели Женю в красный уголок, где стоял стол, покрытый кумачом, рояль и дощатая эстрада.
Женя села за рояль. Сначала она наигрывала какие-то мелодии, потом стала напевать «Девушку из маленькой таверны». Песенка про сурового капитана и девушку, которая бросилась со скалы в море, была наивная, но мы любили ее. Иногда пели сами хором под гитару, сидя на баке.
Женя пела приятным, несильным, чистым голосом. Мне казалось, что поет она очень хорошо. Ромка немного посидел в красном уголке, но скоро куда-то исчез. Мы остались с Женей вдвоем.
Она пела:
Девушку из маленькой таверны Полюбил суровый капитан, Полюбил за пепельные косы, Алых губ нетронутый коралл, За который грубые матросы Выпивали не один бокал…
Я смотрел на Женю и думал. Ведь это она поет про себя. И суровый капитан есть. Это я. И белый бриг… Тени в углах, легкое покачивание судна, большая керосиновая лампа, спускающаяся с подволока, глуховатые звуки разбитого рояля настраивали меня на романтический лад. Мне казалось, что время отодвинулось на сотню лет назад и сейчас к нам войдет капитан в высоких лакированных ботфортах, в шляпе с белым страусовым пером, церемонно поклонится Жене и скажет что-нибудь вроде: «Тысяча чертей! Опять капитан с «Четырех ветров» зашел в гавань под полными парусами. Придется отпраздновать такое событие в кабачке «Золотая подкова»».
Дверь действительно открылась, и в красный уголок ввалился не капитан в ботфортах, а Герман Сахотин с несколькими практикантами. Они вернулись с берега. Я сразу заметил, что все ребята слегка навеселе.
Герман увидел Женю, сделал огромные глаза, опустился на одно колено и начал в своей обычной шутовской манере, какой он разговаривал с девушками:
— На колени, кабальеро! На колени! Нашу прогнившую галеру посетила прекрасная королева. Я не знаю, откуда она, но уже готов присягнуть ей в верности. Пусть она посвятит меня в рыцари своего двора… Ведь при посвящении полагается поцелуй. Вы согласны, очаровательная королева?
Женя перестала играть. Она с любопытством смотрела на Сахотина. Теперь меня злила болтовня Германа, которой я так недавно восхищался.
— Ну хватит дурачиться, — сказал я, поднимаясь со стула. — Дайте послушать…
— Ах, пардон! Я вас и не заметил. Оказывается, мы опоздали. Прелестную королеву развлекает разочарованный Пер Гюнт. Какое любвеобильное сердце!
Сахотин вскочил с колен. Последнее время он злился на меня, старался задеть чем-нибудь. Никак не мог простить пренебрежительного отношения к себе и разоблачений, сделанных Маевским.
Я подошел к нему вплотную:
— Замолчи!
— О, вы невежливы, мой Пер Гюнт. Я не знал, что вы уже забыли свою златокудрую Сольвейг и присягнули на верность другой. Ах, сердце, сердце! Как недавно это было. Бедная Сольвейг!
Сахотин явно издевался надо мной. Он говорил громко, так, чтобы весь разговор слышала Женя.
— Замолчи, а не то… — прошипел я, сжимая кулаки.
— А не то что? Убьете или выкинете за борт? — кривлялся Герман.
Женя подошла к нам:
— О чем это вы, мальчики? Не ссорьтесь. Познакомимся. Меня зовут Женя.
Сахотин пожал ей руку.
— Видите, какой сердитый ваш Пер Гюнт. Не разрешил даже пошутить. Надежный защитник.
— Почему вы называете Игоря Пер Гюнтом? Он совсем не похож на него.
— О, это печальная история. Игорь ее сам вам расскажет. Не правда ли? — повернулся ко мне Сахотин.
Я ничего ему не ответил. Настроение испортилось. Женя еще поиграла на рояле, но больше не пела. Скоро она собралась домой. Я пошел ее проводить. Шли молча. Чувствовалось, что между нами возникла какая-то натянутость.
— Свинья этот Сахотин. Правда? — наконец проговорил я, надеясь в душе, что Герман произвел отвратительное впечатление.
— Почему свинья? — с вызовом в голосе отозвалась Женя. — Веселый, остроумный. Здорово он тебя разыграл. А кто это Сольвейг? Твоя знакомая? Ее так зовут?
— Бывшая. Я ее не видел уже несколько месяцев. Раззнакомились навсегда.
— Почему же?
— Это длинная история, Женя. Я ее очень любил… эту девочку.
— А она?
— Она… нет.
— Ты и теперь ее любишь?
— Не знаю. Нет, наверное.
— Ну да! Что-то не верится.
— Правда. Рассказать тебе, как все было?
— Если хочешь…
Мы поднялись на бульвар. Внизу лежал залитый электрическим светом порт. Слышался отдаленный грохот лебедок. Таинственно проплывали в черноте гавани зеленые и красные огоньки портовых буксиров. Пахло ночной фиалкой. Смеялись девушки. Мимо медленно лился поток гуляющих. Мы выбрали дальнюю скамейку. Сели рядом, и я рассказал Жене все. Про Юльку, про свои чувства, про Костю Лютова, про обиды… Мне хотелось говорить. Я волновался. Никому — ни маме, ни Ромке — не сумел бы я рассказать всю историю так, как рассказал ее Жене. Ведь она была девочкой-сверстницей и лучше других могла понять все, что я пережил, думал, чувствовал. Она не перебивала меня. Когда я замолчал, Женя сказала:
— Ты не огорчайся, что потерял эту девочку, Гоша. Она нехорошая. Скажи, ты постоянно помнишь о ней?
— Теперь нет.
— Забудь ее совсем. Твоя Юлька не стоит того, чтобы о ней думать. Пошли, — ласково сказала Женя, беря меня за руку.
Проводив Женю до трамвая, я вернулся на «Товарищ». На палубе, где было отведено место для спортивных упражнений, боксировали. Я подошел и встал в задний ряд болельщиков, наблюдавших за боем.
На импровизированном ринге пританцовывал Сахотин, нанося звонкие удары неуклюжему Ахундову — ученику из бакинской мореходки. Сахотин умел боксировать, но всегда старался выбирать себе противников послабее. В соревнованиях по боксу он никогда не участвовал, зато любил рассказывать о случаях, где его неизменно выручал бокс.
Раздался гонг, и судья закричал:
— Брэк! Победил Сахотин!
Он подошел к Герману, поднял его руку, как это делается на настоящих матчах. Сахотин, самодовольно улыбаясь, начал расшнуровывать перчатки.
— Может быть, кто-нибудь еще хочет провести тренировочный бой на три минуты?
В кругу молчали. Сахотин расправлял плечи. Тогда вдруг неожиданно во мне поднялась злость. Все меня раздражало в худосочной фигуре Сахотина: его улыбка, наглый вид, похлопывание перчатками одна о другую, его глаза, торопливо, с опаской шарящие по стоящим — нет ли противника сильнее, пританцовывание…
В одну минуту он сделался мне ненавистным.
— Что же, нет желающих? — спросил, оглядываясь, Сахотин. И тут мы встретились с ним глазами. Он сразу отвел их, а я почувствовал, что Сахотин боится меня. Он понял, что если я сейчас выйду, то это будет уже не тренировочный, не товарищеский бой…
Я протолкался вперед.
— Давай попробуем, — как можно безразличнее проговорил я, принимаясь раздеваться.
Через минуту мы стояли в стойке друг против друга. Я услышал, как Сахотин процедил:
— Придется причесать тебя немного, мой Пер Гюнт.
Он сжал губы. Гонг! Я ударил его прямым. Герман успел закрыться перчатками. Бой начался. Это был короткий и жестокий бой. Я плохо знал приемы и не умел защищаться. Злость двигала моими кулаками. У меня из носу уже текла кровь, в голове шумело. Но я не чувствовал боли. Я видел только обозленные глаза Сахотина и вкладывал в удары всю свою ярость. За Женю, за Пер Гюнта, за полученные с помощью Сахотина двойки, за испорченные отношения с матерью, — я не знал, за что еще, но я бил его безжалостно, всей душой желая победить.
Он отвечал мне тем же. В тот момент он так же сильно ненавидел меня. Когда наконец я изловчился и ударил Германа в челюсть «крюком справа», прозвучал гонг, но я успел нанести еще один удар — в открытое лицо Сахотина. Он зашатался, опустился на палубу. Ко мне подскочил судья:
— Довольно! Уж больно вы зверски…
Я стаскивал с себя перчатки. Во рту ощущался солоноватый привкус крови. Сахотин сидел на палубе. Окружающие выглядели смущенными. Они тоже почувствовали, что виденный ими бой очень не похож на обычный товарищеский.
Взяв свою одежду, я отправился в кубрик. Мне было плохо. Но, несмотря на такое состояние, я не жалел о том, что схватился с Сахотиным. Пусть знает…
Так завязалась моя дружба с Женей.
Сначала каждый свободный день мы проводили втроем. Потом Роман увлекся шахматным турниром на «Товарище» и предоставил Женю исключительно моим заботам. Не могу сказать, чтобы я был очень огорчен этим.
Мы много купались, ездили за город, гуляли. Мне было хорошо с Женей. С ней, как с близким другом, я чувствовал себя непринужденно и просто. Эта хорошая девочка выбрала свой жизненный путь и уверенно шла в будущее. Она жила интересами своей школы, своего класса. Переживала успехи и неудачи товарищей как свои собственные. И я уже живо представлял себе ее соучеников.
Женя восхищалась своим отцом, старым большевиком-подпольщиком, и если она говорила: «Так сказал папа» — это значило, что возражать и спорить с ней бесполезно. Отец для нее был непререкаемым авторитетом.
Круг ее интересов удивлял меня своим разнообразием. Ее интересовали литература и спорт, театр и международная политика, нарядные платья и педагогическая работа, танцы и межпланетные перелеты.
Я сравнивал Женю с Юлькой. Какие разные девочки! Наверное, только теперь стало мне понятно все убожество Юлькиных взглядов, ее жалкое пристрастие к заграничным тряпкам и безумная любовь к развлечениям. Пустота! Как могла мне нравиться Юлька? Ни одной живой, интересной мысли не слышал я от нее.
Что-то цельное, уверенное и независимое было в Жене. И все это сочеталось с удивительной мягкостью и теплотой.
С нею можно было говорить на любую тему. Женя не всегда соглашалась со мной, часто спорила, и это мне тоже очень нравилось. Она имела на все свое собственное мнение.
У меня сразу появилось к ней доверие, и я готов был часами рассказывать ей о своих планах, мечтах, взглядах.
Мне хотелось видеться с нею как можно чаще, но это было невозможно, — увольнение на берег давали редко.
Я долго колебался, но все-таки решился на опасную затею.
Вечером, когда наступала темнота и вахтенный у трапа начинал зажигать фонари, я клал свой бушлат на койку, придав ему форму спящего человека, поднимался на палубу и отыскивал Милейковского.
— Виктор, давай, — говорил я шепотом и отправлялся на бак.
Милейковский уже знал, что ему нужно делать.
У борта «Товарища» стояла двухместная спортивная байдарка. Днем на ней практиканты катались по гавани. Милейковский садился в байдарку, подводил ее к носовой части, откуда я спускался в нее по концу. Несколько ударов веслами, и он высаживал меня на берег.
— Так ровно в двенадцать. Смотри приезжай, — говорил я на прощанье и бежал в город, где у меня уже была назначена встреча с Женей.
Только два человека знали о моих вечерних прогулках — Роман и Милейковский. Роман сразу же восстал против моего плана, а Милейковский с радостью согласился мне помогать, восхищаясь моей смелостью.
— Ты совсем обалдел, Гошка! — говорил Роман. — Ведь надо понимать, чем ты рискуешь. Уход с вахты! Это одно из самых тяжелых нарушений устава. Выгонят тебя с судна. Попомни мое слово. Последствия тебе известны. Не понимаю я тебя.
— Во-первых, не с вахты, а с подвахты. А во-вторых, мне надо на берег. Да, кроме того, никто и не узнает. Только молчи.
— Ты учти, Игорь, что на поддержку в случае какой-нибудь неприятности рассчитывать ты не можешь. Ребята тебя осудят. Мне тоже не нравятся твои «побеги», и защищать тебя я не стану. Помнишь, что говорили о дисциплине на последнем комсомольском собрании? Надо будет мне еще с Женей поговорить…
Я возмутился:
— Если так сделаешь, то это будет подлость с твоей стороны! Кроме того, это последний раз. Больше уходить не буду.
— Не по-морски поступаешь, Игорь, не…
— Оставь ты, пожалуйста!
Так мне удавалось убегать с судна несколько раз. Все, казалось, было благополучно. Даже Женя ничего не подозревала. Правда, она как-то спросила меня:
— Гоша, разве у вас изменились порядки? Теперь можно сходить на берег чаще?
— Да нет, Женя. Просто я в хороших отношениях со старпомом, и он меня отпускает. Нет необходимости всем сидеть на судне, — небрежно ответил я.
Она поверила и больше меня об этом не спрашивала.
Все имеет свой конец. Печальный конец имела и эта история. Перед самым уходом «Товарища» в Батум Женя взяла билеты в театр. Шел балет «Красный мак». Раньше я старался избегать с ней общественных мест, а тут согласился пойти. Это был как раз день нашей вахты. С вахты я еще никогда не уходил. Но искушение было слишком велико. Провести последний вечер с Женей! Когда еще увидимся…
Мы пришли в театр задолго до начала. Публика только начинала собираться. Настроение мое падало. Я нервничал. Мне все казалось, что сегодня в театре обязательно будет кто-нибудь с «Товарища», и я не ошибся. Скоро я заметил плотную фигуру капитана, который бережно вел под руку жену. Я потащил Женю в фойе второго яруса «посмотреть, как там все устроено». Только когда раздался третий звонок и в зрительном зале погас свет, мы уселись на свои места. Балет я почти не смотрел. Голова была занята одной мыслью: «Только бы кто-нибудь с «Товарища» меня не увидел…» Во время антрактов мы больше не гуляли и оставались на местах. Женя заметила мое состояние и спросила:
— Что с тобой, Гоша? Ты как в воду опущенный…
— Голова что-то побаливает, да и с Одессой расставаться грустно.
— Ну, это не смертельно. Скоро пройдет.
Мы досидели до конца спектакля. Женя, сначала веселая и оживленная, тоже помрачнела. Капитан меня не заметил. Пока все шло хорошо. Но было как-то тревожно, и я не мог дождаться, когда посажу Женю в трамвай.
У трамвайной остановки стояло много народа. В темноте показались огоньки трамвая.
— Женя, мы увидимся с тобой в Ленинграде? — тихо спросил я.
— Обязательно. Как только приедешь в Ленинград, позвони мне. Кстати, и по математике мне поможешь. Идет?
— Женя…
— Что, Гоша? — Она улыбнулась. Я не знал, что мне сказать, а сказать хотелось многое. — Ну, скорее, а то я опоздаю.
— Ничего… До свиданья. Не забывай.
Секунду я постоял, глядя вслед удалявшемуся вагону, потом быстро пошел на судно. Запыхавшись, я прибежал к «Товарищу». Слышно было, как на баке склянки пробили четыре двойных. Полночь. В условленном месте Милейковского не оказалось. Не видно было и белой байдарки у борта.
«Где же он? Может быть, на другом борту?» — с-тревогой подумал я.
Я далеко обошел парусник. На правом борту байдарки тоже не было. Прошло десять, пятнадцать минут, потом полчаса. Милейковский не показывался. Сердце мое учащенно билось. Как же мне теперь поступить? Кто на вахте у трапа? Попробую упросить вахтенного, чтобы молчал. Может быть, и выйдет. Только теперь я понял, на какой риск пошел, уходя с вахты. Решалась моя судьба, что-то надо было предпринимать.
«Слезами горю не поможешь», — подумал я и решительно двинулся к сходне.
При тусклом свете храпового фонаря было трудно разобрать, кто стоит на вахте.
Неуверенно поднялся я на полуют. У трапа стоял Дубинин, а рядом с ним — это превзошло самые худшие мои ожидания — старпом.
— Здравствуй, Микешин! А я-то думал, что ты на вахте, — с усмешкой приветствовал меня старпом.
— Я, Василий Васильевич…
— Ты думал, что за тебя бушлат вахту отстоит? Так, что ли?
Я понял, что ему все известно. Это был полный провал.
— Так-то ты начинаешь свою морскую службу, Микешин! Вахтенный покинул судно! Таких позорных случаев за мою долголетнюю службу еще не бывало, — голос старпома дрожал от возмущения.
Я молча стоял перед ним, не зная, что мне говорить.
— Можешь идти. Завтра разберемся.
Подавленный, я поплелся в кубрик. У входа меня ожидал расстроенный Милейковский.
— Что же ты меня так подвел? А? — накинулся я на него.
— Не мог, Гошка. Никак не мог. Байдарку еще с вечера увели под корму. А тут эта проверка началась. Суматоха…
— Эх ты… шляпа! — зло сказал я и спустился в кубрик.
Там было тихо и темно. Практиканты давно спали. Горела только одна лампа, прикрытая куском картона. Роман сидел на койке и, видимо, поджидал меня.
— Плохо дело, Игорь. Все открылось. Сегодня была проверка. Проверял старпом, не нашел тебя, сердился, а главное — возмущался бушлатом. «Кого обманывает?» — кричал…
— Знаю, — буркнул я и принялся раздеваться.
— Что же ты теперь думаешь делать, Гошка? Скандал ведь получается. Могут списать.
— Не спишут. Пустяковый проступок.
— В том-то и дело, что не пустяковый, а очень серьезный. Устав ведь ты знаешь?
— «Устав, устав!..» Спать хочу. Утро вечера мудренее, — повернулся я к переборке, заворачиваясь в одеяло.
Но заснуть, конечно, не мог. Понимал, что судьба моя на волоске. Оставалась одна надежда на то, что капитан ограничится выговором. На душе у меня скребли кошки.
Утром после общего построения к подъему флага обычной команды «разойтись» не последовало. Все стояли в ожидании чего-то неприятного.
Мне делалось то жарко, то холодно. Я чувствовал, что строй задержали неспроста и что это связано со вчерашней проверкой. Перед нами появился старпом с листком бумаги в руках. Вид его не предвещал ничего хорошего. Лицо, всегда веселое и улыбающееся, сейчас было строгим, брови сердито нахмурены.
— Товарищи практиканты! Объявляю вам приказ капитана, — начал он: — «1930 год, августа месяца, третьего дня. Борт учебного судна «Товарищ». Вчера по моему приказанию была проведена проверка вахты и несения службы на вверенном мне учебном судне «Товарищ». При проверке в 21.00 на месте не оказалось практиканта Микешина И., который самовольно покинул судно и ушел на берег, вернувшись лишь в 0.45 четвертого числа. Такое грубое нарушение устава считаю недопустимым и недостойным советского моряка и будущего командира. Самовольное оставление судна в вахтенное время является одним из самых тяжелых преступлений на флоте, а потому приказываю… — Строй замер. Старпом откинул голову, обвел всех строгими глазами и продолжал: — …а поэтому приказываю: практиканта второго курса судоводительского отделения Ленинградского морского техникума Микешина И. по приходе судна в порт Батум — списать, выдав ему положенное довольствие и железнодорожный билет до места учебы. Предупреждаю всех практикантов, что при повторении подобных поступков виновные будут так же строго наказаны. Старшему помощнику капитана еще раз провести разъяснительную беседу с практикантами о несении службы на корабле и о морском долге. Капитан учебного судна «Товарищ» Муров».
— Разойдись!
Строй не шевелился. Набравшись смелости, я выступил вперед и прерывающимся от волнения голосом начал:
— Василий Васильевич!.. Я хотел бы…
— Микешин, встаньте в строй! Приказы капитана не обсуждаются. Разойдись!
Шеренга поломалась. Вокруг все зашумели. Ко мне подбежало несколько сочувствующих товарищей. Но мне не хотелось ни слушать, ни отвечать им. Случилось что-то непоправимое, ужасное. Я бегом сбежал по трапу в кубрик и бросился на койку.
Вопрос был решен — меня списывают с «Товарища». Я только что говорил со старпомом, и он сказал, что это окончательно. Что же мне делать? Какой позор! Списанный с учебного судна автоматически отчисляется и из техникума. Как явлюсь я к матери? Что буду делать дальше? Из-за такого пустяка, как уход с вахты! Ведь не один же я был на вахте. Вторая вахта состояла из пятидесяти человек. Все были на судне. Что из того, что один человек отсутствовал? Ну виноват, конечно. Нарушение устава. Непорядок. Наложили бы взыскание, оставили бы без берега, дали бы выговор в приказе… А то сразу же списать. Жестоко и несправедливо! Я уверен, что, если бы парусником командовал Бармин, он не допустил бы этого. Просить капитана бесполезно. Он уже подписал приказ. Что же делать?..
Такие мысли не давали мне покоя, когда я мрачно прохаживался по палубе.
Завтра «Товарищ» уходит в Батум, там меня должны списать. Что теперь про меня подумает Женя? Исключен из техникума!..
Кто-то шел навстречу мне в умывалку. В темноте я узнал Романа, и вдруг блестящая мысль осенила меня. Ромка — член бюро. Там есть наши ленинградцы. Они помогут. Комсомольская организация будет ходатайствовать перед капитаном об оставлении меня на судне. Сегодня же напишу заявление. Ведь все-таки я держу первенство по прыжкам, считаюсь хорошим такелажником, хорошо работаю на постановке парусов. Должны защитить!.. Я подождал, пока Роман выйдет из умывалки, и окликнул его:
— Роман!
— Гошка, ты? Ну, как дела? — участливо спросил он.
— Неважно, Роман. Списывают окончательно.
— Эх, Гошка, Гошка, как это плохо получилось! Зачем тебе это нужно было делать?
— Ладно. Мораль читать сейчас не стоит. Помогать надо, вот что.
— Помогать? Чем же?
— Я вот что придумал, Роман. Ты — член бюро. Завтра я подам заявление с просьбой ходатайствовать за меня перед капитаном. Ты поговори с ребятами. Подготовь общественное мнение…
Роман молчал.
— Так ладно? — спросил я, нетерпеливо ожидая его согласия.
— Нет, Игорь. Не могу.
— Не можешь?! — выдохнул я.
— Не могу подготовить общественное мнение, когда сам не чувствую твоей правоты. Не могу защищать тебя — комсомольская совесть не позволяет. Мне очень жаль тебя, Игорь, я сделал бы все, чтобы тебя оставили, но не могу. Мне кажется, что ты совершил серьезный проступок…
Роман говорил очень тихо. Голос его дрожал. Я был поражен и возмущен. Вот это друг! Друг, с которым я делился всем! Нет настоящей дружбы на свете!
— Оставь свою жалость при себе. Если ты не можешь, то другие смогут. Ребята меня знают и любят. Обойдется и без твоей помощи.
Я круто повернулся и пошел в кубрик.
— Игорь, подожди…
Но я прибавил шаг. Через час у меня было написано заявление, которое я передал Пантелееву. Он обещал поставить этот вопрос на бюро до прихода судна в Батум. Я повеселел. Вероятно, все обойдется!..
«Товарищ» под одними нижними марселями и передними парусами, сильно накренившись, шел в Батум. Дул попутный штормовой зюйд-вестовый ветер.
Серое небо, дождь, шквалы. Волны плескали в борт, и вода, попадая на палубу, делала ее скользкой.
Вахтенные, одетые в непромокаемые робы, тщетно пытались укрыться от воды, но нужно было всем находиться на палубе. Каждую минуту могла последовать команда уменьшить паруса.
Темнота… Только иногда вскидывались белые фосфоресцирующие гребни, разбивались о ванты и зажигались мириадами светлячков. Зловеще, на разные голоса свистел ветер в снастях. По всему судну горели керосиновые фонари, потому что динамо-машина вышла из строя. «Товарищ» сразу стал похож на старинный парусный корабль.
Комсомольцы собрались в маленькой столовой. С подволока свешивался фонарь «летучая мышь». Он раскачивался в такт качке. Пляшущий язычок пламени то делался коротким, то удлинялся и начинал коптить. Неровные блики ложились на лица собравшихся и делали их какими-то темными и мрачными, непохожими на обычные.
Нервы мои были напряжены. Я вглядывался в присутствующих с надеждой отыскать сочувствие в их глазах.
На собрание пришел старпом и сел в уголок. Объявили повестку дня. Вторым вопросом стояло «Заявление комсомольца Микешина». Я глотнул воздух. Первый вопрос — об организации экскурсии в Батумский ботанический сад — решили быстро.
— Переходим ко второму вопросу, к заявлению Микешина, — вставая, сказал Костя Пантелеев и прочитал мое заявление. — Теперь мы должны обсудить поступок Микешина и решить, просить ли капитана об его оставлении на судне как члена нашего коллектива, нашего комсомольца.
— Пусть сам Микешин выскажется, — предложил старпом.
Я выступил на середину столовой:
— Товарищи! Я, конечно, виноват и заслуживаю наказания. Но не такого строгого. Что произошло? Я не ушел с поста, не бросил порученного дела. Мое отсутствие никому не нанесло ущерба…
— Если бы вся вторая вахта рассуждала так, как ты, то на вахте не осталось бы ни одного человека, — заметил старпом.
— Но ведь этого же не произошло. Я не отрицаю, виноват, и прошу только о смягчении наказания. Прошу, чтобы комсомольская организация ходатайствовала за меня. Вы же знаете, чем грозит списание. Неужели я заслужив отчисление из техникума?..
Мне казалось, что я говорю очень убедительно и меня обязательно должны поддержать.
— По какой причине ты, Микешин, ушел с вахты? — Спросил один из членов бюро.
Я смутился. Говорить о том, что я был в театре, не хотелось.
— Причина неуважительная. Так, не подумав, ушел…
— То есть как это «так»? Объясни все же бюро. Где ты был?
Врать я не стал:
— В театр ходил.
— Ходил в театр?!. С вахты! — почти закричал Пантелеев. — Я думаю, что все ясно. Мы не можем ходатайствовать за Микешина. Ну чем мы подкрепим каше ходатайство? Тем, что Микешин — любитель театра?
Выступил Коробов. Вот он, наверное, защитит меня. Он же свой, ленинградец, соученик!
— Мне трудно поднимать руку за списание с судна нашего товарища. За этот проступок косвенно отвечает вся ленинградская группа. Правда, у Микешина есть положительные качества. Но его отношение к коллективу и дисциплине таково, что я вынужден голосовать за отклонение ходатайства.
У меня помутилось в глазах. И это говорит Коробов!
А Коробов спокойно продолжал:
— В техникуме Микешин учился плохо, связался с группой лодырей, получил выговор за обман преподавателя по контрольной, в последнее время возомнил себя «спортивным богом» и, несмотря на все наши предупреждения, — а он не будет отрицать, что они были, — поведения своего не изменил. И даже теперь он считает себя не очень виноватым. Из комсомола Микешина мы исключать пока не будем. Это вопрос особый. Обдумаем, какое взыскание наложить на него. Комсомол поможет Микешину в будущем, поможет, если ему будет угодно. А сейчас, что ж… я согласен с Пантелеевым.
«Кто же скажет за меня? Неужели никто? Ну, Ромка, Ромка, встань, скажи же что-нибудь в мою защиту!» Но Роман молчал.
Все против, как будто бы я совсем чужой! Как убедить ребят, доказать им, что все это для меня может трагично кончиться?..
После Коробова я попросил слова.
— Товарищи! — проговорил я, чуть не плача. — Жизнь очень легко сломать, а построить ее трудно… Меня спишут с «Товарища», исключат из техникума. Что со мной будет? Куда я пойду? Босяком стану?.. Со всяким может случиться ошибка… Моя судьба в ваших руках. Вы должны помочь мне!
Все зашумели, и мне показалось, что наступил перелом в настроении товарищей.
Поднялся старпом:
— Ты, Микешин, нас не пугай. Знаем, что босяком ты не станешь. А если станешь, — значит, ты не человек, а тряпка. И правильно мы делаем, что не оставляем такого на флоте. Флоту такие не нужны. На произвол судьбы тебя не бросят, не беспокойся. Конечно, неприятно быть отчисленным из техникума, но дверь для нового поступления туда не закрыта. Захочешь, — вернешься, а на снисхождение не надейся, ты его не заслужил…
Он говорил обо мне, как уже об исключенном. Нет, еще не все потеряно. Есть еще Бармин, которому принадлежит решающее слово!
Снова встал Пантелеев:
— Нет, Микешин, мы не имеем права ходатайствовать за тебя. Ну скажи нам, на каком основании? Мы не можем просить за тебя ни как за отличника учебы, ни как за комсомольца и общественника, ни как за человека, имеющего уважительную причину. Голосуем. Кто за отклонение ходатайства?
Руки подняли все. Роман тоже.
Обида на товарищей, презрение к Ромке, жалость к себе и негодование несправедливо обиженного человека наполняли мою душу.
— Все? Могу идти? — вызывающе спросил я.
— Все.
Я вышел, громко хлопнув дверью. Поднявшись на палубу, я подставил свое пылающее лицо свежему ветру и водяной пыли. Бурная погода соответствовала моему настроению.
«Ничего, Бармин поймет. Он справедлив. Он не исключит меня. А каковы товарищи?..» — с горечью думал я.
Шесть дней плавания от Одессы до Батума были мучительными. Я почти не выходил на палубу. Там работали мои товарищи, а я был теперь пассажиром. Оскорбленное самолюбие заставляло меня искать одиночества. На все попытки дружеского участия и желания как-то облегчить мое состояние я отвечал неохотно, больше отмалчивался, избегая товарищей. Разговоры с ними были для меня в тягость.
Роман сразу же после заседания бюро пытался вызвать меня на откровенную беседу. Но мне не хотелось не только разговаривать, но и видеть его. Почему-то теперь я считал его главным виновником своего несчастья. Видно было, что он тоже сильно переживает эту историю, но попыток к примирению не возобновлял. Я оказался вне коллектива и переживал это очень тяжело.
Валяясь целыми днями на койке, я без конца думал о том, как изменить решение бюро и остаться в техникуме. Все больше и больше мне казалось, что я наказан несправедливо, и от этого росла моя обида на товарищей.
На седьмые сутки плавания «Товарищ» пришел в Батум. Все практиканты, веселые и возбужденные, ждали, когда разрешат сойти на берег.
Только я один отсиживался в кубрике, с завистью поглядывая на одевающихся в парадную форму практикантов. Ведь и я мог быть в числе этих счастливцев…
Я сошел с судна, никем не остановленный, совсем как посторонний человек, и поехал на вокзал. Поезд уходил ночью. У меня оставалось много времени. Гулять одному было скучно, и мне захотелось как можно скорее покинуть Батум, судно, товарищей. Мой чемодан и вещевой мешок были давно собраны. Оставалось подождать наступления темноты и окончательно уйти с борта парусника.
Прошло несколько бесконечных часов. Наконец за иллюминатором начало темнеть. На юге сумерки короткие, и очень скоро стало совсем темно. Я с облегчением вздохнул. Можно было уходить.
Мне хотелось попрощаться с Адамычем и боцманом Ваней. Но они были на берегу. Взяв свои вещи, я начал подниматься на палубу. Роман лежал на койке, повернувшись к стенке, но, вероятно, не спал и, услышав, что я ухожу, вскочил и догнал меня на трапе.
— Игорь, подожди, — взволнованно остановил он меня.
— Чего тебе? — холодно спросил я, останавливаясь и не выпуская вещей из рук.
— Попрощаться все же надо. Ведь мы не чужие, — сказал Роман, протягивая мне руку.
— Не знаю, может быть, и чужими стали, — ответил я, сознательно, не замечая протянутой руки.
— Значит, дружбе конец? Ты считаешь меня виноватым?
— Да, Роман, считаю. Так товарищи не поступают. И вообще не будем больше об этом…
— Нет, будем. Ты забываешь о том, что нам говорили, когда мы получали комсомольские билеты. Я не мог поступить иначе. Пойми ты, не мог. Если бы я выступил в, твою защиту, все бы видели, что это только из-за нашей дружбы…
— Не понимаю. Еще раз прошу, хватит об этом.
— Ну, тогда прощай, Игорь.
— Прощай, Роман. Надеюсь, скоро встретимся в классе.
— Я буду очень рад, если тебя оставят.
Он сказал это так искренне, что мне захотелось бросить мешок и крепко пожать ему руку. Но я пересилил в себе эту минутную, как мне показалось, слабость и ушел, не подав ему руки.
Сойдя с борта, я остановился и последний раз оглядел «Товарищ».
Он стоял, поднимая свои стройные, высокие мачты к темному южному небу, и как будто спал, отдыхая после бурного плавания.
Знаешь ли, «Товарищ», что сегодня с тобой расстается влюбленный в тебя практикант? Наверное, нет. Но в сердце моем ты останешься надолго, навсегда запомнятся запах смолы и тросов, ночи, проведенные в теплом море на твоей палубе…
В Ленинград я приехал утром. Улицы залиты августовским солнцем. Цветы продаются на каждом углу. Много нарядной публики на Невском… Как хорошо было бы приехать сюда осенью вместе со всеми ребятами, а теперь… Настроение было подавленное, тревожное. Мама была дома, когда я вошел в квартиру, отперев дверь своим ключом. Она очень обрадовалась и удивилась моему появлению.
— Гоша? Ты? Вот не ожидала! Думала увидеть тебя не раньше чем в конце сентября. И даже не дал телеграмму, что приедешь. Почему так скоро закончилась практика? — говорила она, целуя и обнимая меня.
— Мама, случилось несчастье…
— Несчастье? Что же?..
В ее глазах я увидел испуг.
— Нет, ничего особенного. Так, маленькая неприятность со мной…
— Ну садись, садись. Рассказывай.
И горячо, придав рассказу те оттенки, которые мне казались правильными, я принялся рассказывать все происшедшее со мной на «Товарище».
Напрасно искал я в ее глазах сочувствия. Глаза матери были суровы.
— Ты понимаешь, мамочка, какая несправедливость? Подумаешь, какое преступление! Но ты не беспокойся. Все сегодня же разрешится. Я сейчас же поеду к Бармину и уверен, что он меня оставит в техникуме. Это же невиданно, за такой проступок — отчислять!
— Я очень сомневаюсь, что Бармин нарушит правила и сделает тебе снисхождение. Да ты и не заслужил его.
— Как, и ты? И ты согласна с приказом о списании?
— Согласна, Игорь. Мне это очень тяжело, но я вынуждена согласиться. Я сама педагог и встречала мальчиков в старших классах вроде тебя. Ты не прав. Чем проявил ты себя за это время? Плохими отметками, гонором «старого моряка», презрительным отношением к окружающим. Или ты думаешь, что твой прыжок с рея дает тебе право надеяться на оставление в техникуме?
— Да нет, мама, при чем тут прыжок! Просто я считаю, что наказание чересчур строгое.
— Строгое? Я не знаю, какие у вас там существуют законы, но во всяком случае вероятно, что если бы кто-нибудь другой ушел самовольно с вахты, то с ним поступили бы так же. Так ведь?
— Конечно так, но ребята ведь могли походатайствовать? Могли.
— Вот в этом, мне кажется, и заключается твое несчастье, Игорь. Ведь ты, наверное, и сам понимаешь, какой это позор. Твои товарищи, которые безусловно жалели тебя и которым было трудно принять такое решение, не нашли никакой, даже маленькой, причины для того, чтобы возбудить вопрос о смягчении наказания. Значит, действительно ты виноват. Я предупреждала тебя, что дружба с Сахотиным к хорошему не приведет.
— Сахотин, Сахотин!.. Оставь, мама. Он давно потерял всякий авторитет в моих глазах, так же как и в глазах других товарищей.
— Тем не менее, судя по твоему рассказу, дружба с ним наложила большой отпечаток на твой характер и поведение. Мне стыдно за тебя, Игорь. Что же теперь ты думаешь делать?
— Пойду к Бармину. Буду просить об оставлении в техникуме.
— А если он не оставит?
— Тогда не знаю. Тогда плохо. Но я уверен…
— Только, пожалуйста, не думай, что это конец жизни. Я согласна с тобой: это несчастье. Именно несчастье, а не маленькая неприятность, как ты мне сказал. Но это не конец жизни. Борись за свое право снова вернуться в техникум, если не раздумал стать моряком. У тебя есть верный друг — я. Ты во всем можешь положиться на меня. Я тебе всегда помогу. У тебя есть комсомол, который будет зорко следить за твоей судьбой. Надо исправляться, Игорь.
Никогда прежде мать не говорила со мной так строго, так осуждающе.
— Иди к Бармину, попробуй поговори с ним. А там будет видно, что делать дальше.
После разговора с матерью у меня уже не было уверенности в том, что меня оставят в техникуме, но все же я поехал в мореходку.
Пустые коридоры, тишина подействовали на меня угнетающе. Настроение, и без того плохое, сделалось еще хуже.
Начальник был у себя в кабинете и встретил меня удивленным взглядом, когда я вошел.
— Почему ты приехал так рано, Микешин?
— Меня списали, Дмитрий Николаевич.
— Списали? У тебя есть приказ?
Я подал ему выписку из приказа. Бармин прочитал ее и сказал:
— Садись. Рассказывай все подробно.
Я сел на краешек стула и сразу же начал говорить о том, как несправедливо и строго со мной поступили, что, конечно, я виноват, но не в такой степени, и что я прошу Дмитрия Николаевича оставить меня в техникуме.
Бармин недовольно нахмурился. Он смотрел на меня холодно:
— Не то, Микешин. Об этом после. Ты расскажи о том, как ты вообще жил на «Товарище», что делал, чем занимался.
Пришлось рассказать ему о своей жизни день заднем. Рассказал и о прыжке с рея, и о заседании бюро, и даже о причине ухода с вахты.
— Дмитрий Николаевич, я вас очень прошу: оставьте меня в техникуме. Этого больше не повторится. Я обещаю. Ведь нельзя же так сразу бить…
Бармин молчал, опустив голову на грудь. Потом резко поднял голову и прямо посмотрел на меня своими голубыми глазами.
— Нет, Микешин, в техникуме я тебя не оставлю.
— Дмитрий Николаевич!.. Прошу… — с отчаянием выкрикнул я, но Бармин остановил меня:
— Погоди. Садись. Давай поговорим серьезно. Помнишь, Микешин, наш разговор перед твоим отъездом на практику? — Я утвердительно кивнул головой. — Целый год я внимательно следил за тобой и видел, что ты сбиваешься с правильного курса. Я думал, что ты оценишь мой совет и предупреждение товарищей. Но ошибся. На «Товарище» ты показал себя еще хуже, чем в техникуме. Скажи, ты хочешь быть настоящим моряком?
— Да, Дмитрий Николаевич.
— Так, как поступил ты, настоящие моряки не поступают. Ты совершил одно из самых тяжелых на флоте преступлений. Ты понимаешь это? Самовольный уход с вахты! Оставление судна!..
— Да, но…
— В основе морской службы лежит долг перед Родиной, любовь к своему судну и отличное знание своей специальности. Этим всегда должен руководствоваться настоящий моряк. Ты нарушил свой долг, Микешин, не говоря уже о том, что далек от отличного знания дела.
— Дмитрий Николаевич! На вахте, кроме меня, оставалось еще пятьдесят человек. Из-за моего отсутствия ничего не случилось…
— Это не имеет значения. Важно то, что ты был на вахте. Представь себе, что ты вахтенный помощник на судне и тебе захотелось отлучиться с борта на несколько часов…
— Я бы этого никогда не сделал, — горячо прервал я Бармина.
— Нет, сделал бы. Нужно иметь очень ясное и хорошо развитое понятие о долге, для того чтобы всегда помнить о нем. На учебном судне и должно прививаться это чувство. Из техникума мы выпускаем людей, отлично подготовленных для должности штурмана. Поэтому на «Товарище» дисциплина строже, чем на других судах.
Каждое слово Бармина заставляло меня расценивать свой поступок уже совсем по-иному. Почва уходила из-под ног.
— Море не любит разгильдяев, непредусмотрительных и легкомысленных людей, Микешин. Оно жестоко мстит им за каждое упущение, неловкость, обман. То, что на берегу кажется мелочью, в море может привести к катастрофе, к гибели людей. И если ты этого не поймешь, не выйдет из тебя моряк и командир…
Я сидел красный, растерянный и уничтоженный словами Бармина.
— Видишь, Микешин, может быть, если бы этот проступок совершил кто-нибудь другой, Коробов, например, или Сергеев, то, возможно, я бы и оставил их в техникуме, ограничившись строгим выговором. Но ушел с вахты Микешин. Я как коммунист, капитан и педагог-воспитатель считаю, что оставление в техникуме принесет тебе только вред. Вот я все объяснил. Сейчас тебе кажется, что ты все понял и уже исправился. Но это не так. (Я протестующе покачал головой.) Да, да, — продолжал Бармин. — Нужно, чтобы жизнь доказала тебе мою правоту, чтобы жизнь изменила твой взгляд на долг, на коллектив, на труд и учебу. Пусть сама жизнь смоет это поверхностное и несерьезное отношение к ней…
— Дмитрий Николаевич, неужели нет никакой возможности остаться в техникуме?
— Нет, — твердо сказал Бармин.
— Но что же мне делать? Куда я пойду? Мне так хотелось стать штурманом дальнего плавания! Об этом я мечтал с детства…
Ломалась жизнь, все казалось конченым. Отчаяние, горечь, боль звучали в моем голосе.
— Куда ты пойдешь? Ты пойдешь в море, — ответил Бармин, вставая и дружески кладя мне руку на плечо. Холода и отчуждения первых минут встречи уже не было.
— В море?
— Да, Микешин, в море. Тебе нужно повариться в морской среде, понять морскую службу. Я помогу тебе в этом. Если ты настоящий человек, настоящий моряк, то через год-два я увижу тебя в этом кабинете с отличными отзывами о твоей работе и поведении. И тогда я с радостью приму тебя в техникум. А если ты не придешь больше, — значит, ты выбрал другой путь в жизни, и будет хорошо, что ты не остался в техникуме. Свою специальность надо любить.
Бармин сел за стол и быстро написал что-то на бумаге.
— Пойдешь на биржу труда, — проговорил он, подавая мне листок, — в секцию водников. Там дадут тебе направление в Совторгфлот. И особенно не огорчайся, что делаешь перерыв в учебе. Морская практика очень нужна… Ну, иди поплавай, Микешин, — уже совсем ласково закончил Бармин.
Я был ошеломлен. Только несколько минут назад жизнь казалась мне разбитой навсегда, а тут двумя фразами Бармин снова поднял меня на ноги и указал совершенно определенный, ясный и простой путь.
— Дмитрий Николаевич, я не знаю, как благодарить вас. Можете быть уверены, что я все понял и вернусь в техникум таким, как вы этого хотите. Спасибо еще раз. До свиданья!
— До свиданья, Микешин.
От Бармина я вышел несколько успокоенный, более уверенный в будущем, но, все же подавленный и огорченный. Никак не хотелось верить тому, что меня исключили из техникума.
Мать, волнуясь, поджидала меня:
— Ну, что сказал начальник, Игорь? Оставляет он тебя?
— Нет, мама. Отчисляет. Вот что он сказал. — И я точно передал матери свою беседу с Барминым.
Она выслушала и ничего не сказала. Ей было тяжело и беспокойно за меня. Я это понимал. Мне хотелось побыть одному, собраться с мыслями, еще раз передумать все сначала.
Я вышел на набережную Невы. Стемнело. На спуске против Петропавловской крепости я сел на каменную ступеньку лестницы и задумался. Мне вспомнилось детство. От этого спуска Ленька Куриные Мощи давал старт нашей «Волне», когда мы гонялись с Колькой Булочником. Там, на той стороне, на пляже Петропавловки, мы валялись с Ромкой на песке и мечтали стать капитанами. Он-то будет, а я? Что же все-таки будет со мной? Как случилось, что даже товарищи не захотели помочь мне? Почему Бармин не оставил меня в техникуме? Почему Роман поднял руку «за», почему мама осуждает меня? Неужели все они не правы, а прав я? Нет, прав Бармин и все остальные. Не оценил я дружбу. Вот что привело меня к этому позору. От самого себя нечего скрывать свои ошибки! Но ведь я же как будто был хорошим товарищем, пользовался известным авторитетом, с детства люблю море и пошел в техникум по призванию. «Неужели я не сумею исправить то, что так глупо сломал? Сумею!» — думал я, сидя на набережной и смотря на темную, спокойную гладь реки.
Три задачи стоят передо мной. Я должен во что бы то ни стало вернуться в техникум, завоевать любовь и уважение коллектива, доказать, что я совсем не такой, как Сахотин, и не буду балластом для флота. Конечная цель — диплом штурмана, а потом капитана.
Новые чувства переполняли меня. Теперь, когда я знал, что мне делать, кто-нибудь должен был выслушать, что я думаю и как собираюсь жить дальше. Если бы тут был Ромка, он, наверное, понял бы, одобрил и пожелал счастливого плавания. Но его нет. Мама сердится и переживает. Мне кажется, она не верит мне. С ней трудно говорить сейчас.
Вот что! Поеду к Аполлинарии Васильевне. Она поругает, наверное, но и посоветует правильно. Да, поеду к ней.
Аполлинаша была дома, когда я полчаса спустя постучал в ее дверь.
— Игорек! Вот молодец! Давно я тебя не видела. Редко ты меня навещаешь. Забыл, наверное, школу?
— Нет, не забыл. Времени все не было. Плавал, да теперь вот неприятности еще… — невесело ответил я.
— Неприятности? У тебя или у мамы? — участливо спросила Аполлинария Васильевна.
— У меня…
— Что же? Рассказывай.
Она усадила меня в единственное мягкое кресло в ее комнате, сама села на узенький диванчик и, озабоченно нахмурив брови, приготовилась слушать.
Коротко рассказав ей о том, что со мной случилось, я сидел молча, ожидая, что скажет Аполлинаша.
Она задумчиво теребила кисточку от диванного валика, потом подняла на меня свои черные, сейчас строгие глаза. От такого взгляда мы трепетали в детстве: Аполлинаша сердится! Класс замирал и ждал бури. Значит, кто-то провинился. И сейчас я почувствовал себя маленьким третьеклассником и смущенно заерзал в кресле.
— Конечно, Игорь, это большая неприятность, — начала учительница, — но, может быть, такой поворот будет для тебя полезен. Лучший учитель — жизнь. Она тебя научит тому, чему не сумели, очевидно, мать, я и другие твои учителя. Но надо честно сказать: я была о тебе лучшего мнения. Никак не предполагала, что ты восстановишь против себя товарищей. Пожалуй, это самое скверное.
— Я понимаю это, Аполлинария Васильевна. Мне хочется только знать ваше мнение. Я и пришел к вам, чтобы услышать его. Вы считаете, я правильно поступаю, уходя плавать?
— Правильно, Игорь, если, конечно, ты не попадешь снова под чье-либо дурное влияние, а покажешь себя человеком, у которого слово не расходится с делом, и через два года вернешься к учебе. Тогда правильно. Если же ты останешься неучем в заграничной шляпе и широченном «оксфорде» (так, кажется, называются у вас эти модные, кстати — безобразные, штаны?), если превратишься в одного из этих молодцов, тогда лучше тебе остаться в Ленинграде и попробовать что-нибудь другое. Вот мое мнение, Игорь.
— Этого не будет, Аполлинария Васильевна. Я хочу изучить морское дело, для того чтобы стать впоследствии штурманом. Я буду учиться. Обязательно буду.
— Тогда иди плавать, Игорь. Начинай новую, самостоятельную жизнь. Не забывай, что ты комсомолец.
— Постараюсь, Аполлинария Васильевна. А вот как по-вашему, ребята и друг мой Роман все же поступили не по-товарищески? Должны были поддержать меня, правда ведь?
— Тебе так кажется? А мне кажется, что они правы. А Роман твой, хотя я его не знаю, настоящий друг и настоящий комсомолец. Это видно из твоего рассказа.
После этих слов уверенность в своей правоте совсем исчезла, но все же мне, стало легче. Дорога была определена. Оставалось только идти по ней не сворачивая и не повторять сделанных ошибок. Около двух часов я просидел у Аполлинаши. Только когда стенные часы пробили одиннадцать, я спохватился и поехал домой.
В эту же ночь я написал два письма — одно Жене, другое, коротенькое, Роману.
Жене я писал:
«Ты, наверное, удивишься, получив от меня это письмо, но его необходимо было написать. Как раз в тот вечер, когда мы с тобой ходили в театр, решалась моя судьба. Меня исключили из техникума за самовольный уход с вахты. Ведь я тогда был на вахте и тихонько убежал с нее в театр. Мне очень хотелось пойти с тобой. Очень! Ты не думай, что ты в чем-нибудь виновата. Виноват во всем я один. Меня списали в Батуме, и вот я приехал в Ленинград, с тем чтобы упросить начальника оставить меня в мореходке. Но он решил иначе. Он посылает меня плавать матросом. Он замечательный человек, наш Дмитрий Николаевич! Он сказал, что я должен добиться хороших отзывов с тех судов, на которых буду плавать, и тогда смогу снова вернуться в техникум.
Я добьюсь этого, Женя, верь мне. Не думай обо мне плохо. Может быть, ты будешь презирать меня? Скажешь: «исключенный». Ну, тогда как хочешь. Ошибки могут быть с каждым. Я исправлю их. Мне было очень хорошо с тобой в Одессе. Время мы провели прекрасно. Я надеюсь, что мы все же будем видеться. Не забывай меня и пиши почаще. Адреса я тебе буду посылать. Я тоже буду тебе писать. Роман расскажет тебе подробнее. Я его сильно обидел, но об этом напишу в следующий раз.
Игорь».
Письмо к Роману состояло всего из нескольких фраз:
«Рома, прости меня, что я так плохо попрощался с тобой. Не пожал даже руки, но ведь и ты, по-моему, поступил не совсем правильно. Конечно, наша долголетняя дружба из-за этого не должна развалиться. Забудь о том, что произошло между нами. Коротко о делах. Бармин в техникуме не оставил. Ухожу плавать в Совторгфлот матросом. Завтра иду оформляться. В техникум вернусь обязательно через год-два. Привет всем ребятам. Буду тебе писать. Счастливого плавания!
Твой Игорь».
Глава девятая
Биржа труда. Громадный желтый дом у Сытного рынка на Петроградской стороне. Нескончаемый поток людей на лестницах и в коридорах.
Секция водников — маленькая комната в каком-то глухом тупичке.
Стриженая седая женщина взяла у меня направление от Бармина и записала в очередь, выдав маленькую серую книжку.
— Будешь отмечаться каждый день, — сказала она строго, — скоро пошлют на работу.
Мне посчастливилось. Передо мной было всего четыре матроса второго класса, а это означало, что я могу рассчитывать скоро попасть на судно.
Я приходил на биржу ежедневно. Отметившись, мы занимали скамейки в парке напротив и вели длинные разговоры.
— Вот уже месяц, как я хожу сюда, а подходящей работы нет. Предлагали в Тралтрест, в Мурманск, треску ловить, да я не захотел, — говорил высоченный кочегар с рябым лицом, одетый в синюю потертую робу.
Его все звали Коля Рашпиль. Был он человек опытный и, кажется, знал все.
— Подожду еще. Скоро «они» за нами будут приезжать на машинах. Людей не хватит. Чего смотрите? Без всякой травли! Знаете, сколько теплоходов в этом году выйдет? — И он принимался считать, загибая свои толстые, потемневшие от постоянной работы с углем пальцы: — «Сибирь», «Кооперация», «Дзержинский», «Смольный», «Жорес»…
Рашпиль все называл и называл суда, которые должны были в ближайшее время сойти со стапелей наших заводов.
Мы слушали как зачарованные, и перед нашими глазами проплывали десятки новых красивых пароходов.
По словам Рашпиля, все верфи были забиты новостроящимися судами.
— Вот увидите, какой будет флот через год-два! Сейчас, правда, судов еще маловато, но заявки на все специальности к этим новым теплоходам уже лежат в столе биржи. Так что не унывай, братва!
— А что же с биржей будет, когда появится столько судов? — задал вопрос кто-то из сидящих рядом.
— С биржей? Чудак! Биржу закроют тогда. Это факт, — уверенно ответил Рашпиль.
Несколько лет спустя я вспомнил Колю Рашпиля, когда машина начальника отдела кадров пароходства приехала за мной, чтобы срочно отвезти на пароход. В резерве не было ни одного человека, а флот рос очень быстро. О бирже труда забыли и думать. Ее действительно закрыли. Безработных не стало.
А пока мы ежедневно просиживали в парке и ждали пароходов.
Через неделю мне дали направление в Совторгфлот, и я радостный поехал на Гутуевский остров.
Балтийское управление Совторгфлота помещалось у главных ворот Торгового порта в красном кирпичном здании. В первом этаже, где находился отдел кадров, толкалось много народа, все моряки. В коридоре было накурено и шумно. Иногда открывалась какая-нибудь дверь и оттуда раздавался голос, выкликавший фамилии.
— Скажи, куда мне с этой бумажкой? — спросил я у одного моряка и показал свое направление. Он внимательно прочитал его, посмотрел на меня оценивающим взглядом и сказал:
— К дяде Васе. Поставит в резервуар. Ты удачно попал. Долго ждать не придется. Сейчас много новых пароходов принимают. Где плавал?
— На Черном море.
— На каком пароходе?
— На «Чичерине», — соврал я. Хотелось показать себя уже бывалым моряком.
— Знаю, знаю. Там помощником все Александр Александрович?
— Да… он, — не совсем уверенно ответил я и постарался поскорее переменить тему разговора: — А кто это дядя Вася? И в какой такой резервуар он должен меня поставить?
Мой собеседник поглядел на меня с удивлением:
— Не знаешь дядю Васю? Начальник комплектации. Ну, на суда который назначает. А резервуар — это резерв.
Несмотря на такие исчерпывающие ответы, мне все же было не совсем ясно, почему начальник комплектации — «дядя Вася» и что это за резерв, но больше я решил вопросов не задавать.
— Ты знаешь, у дяди Васи такая память, что если ты когда-нибудь проштрафился, то он через несколько лет тебя увидит и скажет, за что и на каком пароходе ты получил взыскание. Лучше не попадайся. Я вот на «Карле Либкнехте» в прошлом году получил выговор, а теперь он меня мурыжит. Говорит — недисциплинированный. Ну да ничего, пошлет. Вообще он дядька справедливый. Иди к нему.
Протолкавшись через толпу, стоявшую у двери с надписью «Отдел кадров», я очутился в комнате, перегороженной деревянной голубой переборкой с несколькими прорезанными в ней оконцами. На одном из них висела табличка: «Начальник отдела комплектации В. Елисеев».
Я постучал. Из-за переборки сказали: «Не стучи». Подождав немного, я снова тихо забарабанил по закрытой дверце. За окном уже сердитый голос крикнул: «Не стучи! Занят. Освобожусь — открою».
Я стоял, не зная, что же мне делать дальше. Минут через пять оконце отворилось, и я увидел дядю Васю. Рыжие волосы, большие хохлацкие усы, бледное худое лицо и сверлящие глаза неопределенного цвета — не то голубые, не то зеленые.
— Ну, чего стучишь? Что у тебя? — шевеля усами и делая страшное лицо, проговорил дядя Вася, но в глазах его светилось доброе лукавство. Я протянул ему направление. Елисеев сгреб его худой, с длинными пальцами, рукой. Я продолжал ждать. Наконец дядя Вася снова открыл окно и сунул мне какой-то узенький листок:
— В резерв! Отмечаться два раза в день у боцмана.
Я хотел спросить его, где найти боцмана, что это вообще за резерв и когда меня пошлют на пароход. Но окно уже захлопнулось, а больше стучать я не решался.
Вскоре все мне стало ясно. Резерв, или, как его называли моряки, «резервуар», находился в маленьком деревянном домике недалеко от пароходства. Нужно было два раза в день заходить туда и отмечаться у берегового боцмана. Отмечались все моряки, принятые на работу и ожидающие назначения. Иногда боцман посылал стоять вахту на приходящие в порт суда, иногда составлялись маленькие бригады, которые направлялись на работу — очистку трюмов, окраску пароходов или отбивку ржавчины. Каждый день кого-нибудь вызывали к дяде Васе.
В резерве стояли кочегары, матросы, боцманы, машинисты. Находясь в резерве, я побывал на многих судах, где приглядывался к морской жизни и морякам. Познакомился с разными людьми. Здесь были такие, что всю жизнь проплавали и избороздили все водные пространства земного шара. Были люди и случайные, которые пришли на флот ради любопытства — посмотреть; некоторые стали моряками просто так, — не все ли равно, где работать? Но большинство, особенно молодежь, привлекало само море и морская работа. Я наслышался всяких историй о капитанах, о проделках матросов и кочегаров, о всезнающем дяде Васе, о ледяных штормах, о жарких, изнуряющих тропиках. Рассказывали мне и о загранице. Некоторые с восхищением, другие — с безразличием, третьи говорили о ней с ненавистью.
Боцман Гранстрем, эстонец, до революции много плававший в английском и американском флоте, на мой вопрос, как там ему жилось, ответил: «Знаешь собачья конура на двор? Вот так, еще хуже жиль».
Познакомился я и с судами. Они, как и люди, были разные. Я побывал на новых, построенных на советских заводах, прекрасных грузопассажирских теплоходах Лондонской линии, на остроносых и узких экспрессах Гамбургской линии, на больших неуклюжих «черноморцах», ходивших из Ленинграда в Черное море. Изредка в порт приходили громадные пароходы с. Дальнего Востока. Они грузились в Ленинграде и шли во Владивосток, огибая Европу, проходя Суэцким каналом и пересекая Индийский океан.
Эти суда бывали в Ленинграде один раз в год, и плавание на них считалось тяжелым, — но зато сколько интересных рассказов пришлось мне слышать от матросов с этих судов о разных экзотических городах — Александрии, Сингапуре, Коломбо.
Жизнь в порту не прекращалась ни днем ни ночью. Вся стенка Морского канала сплошь была уставлена судами под разными флагами. На причалах спешно устанавливались новые краны. Десятки автомашин, наполненных ящиками, бочками, тюками, оглашали порт гудками.
То там, то здесь виднелись новые корпуса строящихся складов. В Барочном бассейне сооружали новую лесную гавань, где весь процесс погрузки судов лесом должен был быть механизированным. Появились «длинноногие» автомобили-лесовозы, подвозившие к борту пароходов доски целыми пачками. Скрежет подъемных кранов, грохот судовых лебедок, гудки автомобилей, крики грузчиков — все эти звуки сливались в один общий неумолкающий шум, который так хорошо знают моряки.
При выходе из главных ворот глаза останавливались на громадной площади, окруженной забором. Это стирали с лица земли, засыпая песком, узкий грязный канальчик, куда стекали зловонные воды рядом расположенных заводов.
На этом месте должен был вырасти огромный Дворец моряка, окруженный зеленым кольцом деревьев.
Дворец моряка! Для нас…
Порт менял лицо. Страна вступала в первую пятилетку.
Я с нетерпением ждал, когда же пошлют меня на пароход. Последний разговор с Бармииым глубоко взволновал меня, и хотелось как можно скорее доказать ему, матери, Жене и всем друзьям, что я не такой, каким они меня считают, что Сахотин совсем не мой идеал и что я добьюсь права с честью вернуться в техникум.
Дней через десять после зачисления в резерв меня вызвали к дяде Васе. Я шел в отдел кадров с волнением. На какой пароход я попаду? Какой будет капитан? Какие предстоят рейсы?
Дядя Вася вручил мне приказ: «Направляется матрос второго класса Микешин И. на пароход «Гдов»».
Мне повезло. Я уже знал, что «Гдов» — лесовоз, всего только два года тому назад сошедший со стапелей Балтийского завода.
Он только что пришел в Ленинград из Англии и теперь выгружался. Многие хотели попасть на него, потому что на «Гдове» были прекрасные помещения для команды.
В управлении порта мне выдали мореходную книжку, о которой я так давно мечтал; теперь уже никто не усомнится в том, что я настоящий моряк. Большая, во весь карман, синяя книжка раскрывалась, как альбом. На обложке были вытиснены золотом перекрещенные якоря. Посередине переплета — прорезь, в которой видна моя фамилия, написанная на первом листе. Сведения о прохождении службы, названия судов, портов захода, сила машины, тоннаж — для всего этого имелись графы в мореходной книжке. В ней должна быть отражена вся жизнь моряка.
«Гдов» стоял у Железной стенки, и ажурные, напоминающие журавлей краны склоняли головы над его трюмами. Я остановился. Это мой первый настоящий пароход. Мой дом. Здесь, на этом красивом, новом судне с высокой черной трубой и палевыми мачтами, я должен найти новую семью, с которой мне придется жить, работать и отдыхать. Неуверенность в своих силах вдруг охватила меня. Ведь, в самом деле, за моей спиной фактически только яхтенное плавание и два месяца плавания на учебном судне. Смогу ли я как следует работать, стоять на руле, считать груз? Ведь многого я не знаю. Поможет ли мне кто-нибудь? Но я должен, должен суметь…
Надо было идти на судно. Вахтенный провел меня к старшему помощнику капитана. Тот равнодушно взглянул на меня, взял мои документы, повертел в руках мореходную книжку, полистал ее чистые, незаполненные листки и недовольно спросил:
— Не плавали еще?
— Нет, плавал немного. На «Товарище».
Старпом оживился:
— На «Товарище»? Ну, какой он теперь? Я его давно не видел.
Задав еще несколько вопросов, старпом отослал меня к боцману. Я пошел под полубак.
— Прислан в ваше распоряжение, — сказал я боцману, войдя в шкиперскую кладовку.
Боцман «Гдова» — нестарый, высокий и широкоплечий человек — произвел на меня хорошее впечатление. У него было мужественное, гладко выбритое лицо и большие серые глаза. Он внимательно оглядел, меня:
— Ага! Уже прислали. Это хорошо. У нас один человек должен идти в отпуск. Как фамилия?
— Микешин.
— Ладно, Микешин. Пойдем, я тебе каюту покажу. Потом съезди домой, забери вещи и в ночь на вахту встанешь. С работой знаком?
— Плавал на паруснике.
— На паруснике?
— Да… на «Товарище». Практикантом.
— А-а… И долго?
— Нет, недолго, — с трудом выдавил я.
— Ну ничего. Обучим, — ободряюще сказал боцман. — Ты комсомолец?
— Комсомолец.
— Прекрасно. Рисовать умеешь?
— Могу.
— Тоже хорошо. Нам художник в газету нужен. Все никак не попадался. Ну, пошли. Меня зовут Павел Васильевич. Фамилия — Чернышев.
Он провел меня по сияющему белыми стенками коридору и толкнул дверь одной из кают.
— Вот тут и располагайся. На этой койке. Партнер твой — Тубакин. Матрос первого класса. Вместе вахту будете стоять, — сказал боцман и вышел.
Я огляделся. Каюта была прекрасная. Даже не верилось, что тут живут матросы. Выкрашенные кремовой эмалью, стояли две койки с никелированными спинками, застланные мохнатыми шерстяными одеялами. Между ними, привинченный к переборке и палубе, небольшой письменный стол. На нем — настольная лампа с зеленым абажуром. В углах — два дубовых лакированных шкафа и Два раскладных стула. Палуба покрыта линолеумом шоколадного цвета. На иллюминаторе — шелковая занавеска, а над каждой койкой — полочка для книг. В каюте было чисто и тепло. Видимо, мой партнер любил чистоту. Я обратил внимание на фотографии, приколотые кнопками над его койкой. На одной из них был изображен улыбающийся молодой моряк военного флота с темными веселыми глазами. На другой — любительской — темноволосая девушка склонилась над шитьем. Между этими двумя фотографиями помещался небольшой портрет В. И. Ленина в дубовой рамке. Я посидел немного, раздумывая о предстоящем житье, и поехал домой за вещами.
Вернулся я на судно вечером, когда в порту зажглись многочисленные фонари. «Гдов» продолжали разгружать. Он весь был залит светом мачтовых люстр и береговых прожекторов. Тубакин лежал на кровати в чистой робе и читал, когда я вошел. Он был таким же, как и моряк на фотографии. Только меняла вид непокрытая голова с каштановыми волосами, зачесанными на пробор.
— Будем знакомы. Тубакин Александр, — сказал он, поднимаясь с койки и протягивая руку. (Я назвал свое имя.) — Ты устраивайся здесь. Вот твой шкаф, ящик в столе. Есть хочешь? А то там на камбузе осталось, я могу принести. Павел Васильевич передал, что тебе на вахту в двенадцать. Можешь ложиться отдыхать.
Я поблагодарил его, но от еды отказался, так как не был голоден. Разобрал свои вещи, повесил их в шкаф и тоже прилег. Партнер мой оказался на редкость разговорчивым и живым. Через час я уже хорошо знал всю его жизнь, характеристику экипажа «Гдова», подробности о работе и рейсах и даже планы Александра на будущее. Из его рассказа я узнал также, что Чернышев является и парторгом судовой ячейки.
По словам Тубакина, весь экипаж «Гдова», возглавляемый капитаном-архангельцем Андреем Федоровичем Рябининым, представляет собой замечательно спаянный коллектив и плавать на лесовозе очень хорошо. О себе он рассказал, что отслужил добровольцем действительную службу на военном флоте на Балтике и после демобилизации пошел прямо в торговый флот. Со временем он хотел стать штурманом. Я повеселел. По первым сведениям, моя новая семья хорошая.
Тубакин рассказал мне, что нужно делать на ночной вахте, где и что лежит, кого и когда будить утром.
В половине двенадцатого к нам постучали, и в каюту вошел вахтенный матрос в полушубке, шапке и русских сапогах:
— Кто из вас меня меняет? Он? Половина двенадцатого. Если хочешь чаю, иди в столовую.
Я спустился в столовую команды. Это было чистое, просторное помещение с длинным столом, привинченным к палубе посередине. Вокруг, тоже привинченные, стояли деревянные диваны. Тут же в столовой находился красный уголок, отделенный застекленной раздвижной переборкой.
За столом сидел кочегар и пил чай с белым хлебом и маслом. Я подсел к нему.
Без пяти минут двенадцать, как это полагалось, я вышел на палубу. Вахтенный отдал мне полушубок и предупредил:
— Смотри за концами. Судно выгружают быстро, и оно поднимается. Ты их потравливай понемногу, а то могут лопнуть.
Он передал мне ключи от всех кладовых и, пожелав счастливой вахты, ушел.
Около двух часов ночи внезапно прекратили выгрузку до утра. На судне стало тихо, и оно погрузилось во мрак. Я зажег приготовленные на такой случай керосиновые фонари и развесил их. Делать больше было нечего. Я обошел все судно и присел на скамеечку у трапа. Хотелось спать. Давали знать пережитое волнение, новые впечатления и то, что не выспался перед вахтой. Глаза закрывались, и я чувствовал, что сейчас засну. Но заснуть на вахте — это конец. Кажется, большего преступления нет на флоте! Нет, нет! Я вскочил, подбежал к ручной помпе и, плеснул себе в лицо холодной водой. Стало немного легче. Чтобы совсем разогнать сон, обежал вокруг надстройки несколько раз, танцевал, притопывая каблуками, взял метлу и принялся подметать спардек. Сон прошел. Несколько раз заглядывал на часы, висевшие в камбузе. Время тянулось нестерпимо медленно. Было всего четыре часа. В половине пятого на палубу вышел вахтенный помощник. Он появился неожиданно, вероятно, проверял вахтенного, но, увидя меня с метлой в руках, ничего не сказал и пошел в каюту. В шесть часов я начал растапливать плиту в камбузе. Она не разжигалась, и я боялся, что команда останется без завтрака, но все обошлось благополучно, — вскоре в плите загудел огонь. Я разбудил кока, уборщицу и буфетчицу, вскипятил паровой самовар и стал готовиться к сдаче вахты. В восемь часов поднял флаг, и меня сменил матрос. Пришли рабочие и приступили к выгрузке. Так началась жизнь на «Гдове» — на моем первом пароходе дальнего плавания.
Тубакин говорил правду. Экипаж «Гдова» был дружный. Палубная команда состояла из шести матросов, боцмана и плотника. Нашими соседями по каютам справа были опытный матрос Журенок и южанин Филиппенко. Слева жили архангельцы — Квашнин и Андрей Чулков. Эти мне особенно нравились. Оба светловолосые, молчаливые и спокойные — настоящие поморы. Чулков и Квашнин никогда ни с кем не ссорились, могли работать день и ночь, всегда готовы подмениться на вахте или постоять лишний час за товарища. Журенку — старшему по возрасту среди нас — давно уже предлагали должность боцмана, но он отказывался. Говорил, что характер у него не боцманский. И верно, был он очень тихий и мягкий. Филиппенко отличался хитростью и пытался иногда увильнуть от работы, чем вызывал осуждение своего партнера. Журенок, сам отличный работник, ненавидел лодырей. Плотник Куксас, латыш по национальности, с голой, как бильярдный шар, головой, был старый «морской волк», мрачный и неразговорчивый. Единственной страстью его была внучка, которую он безумно любил и всю свою зарплату тратил только на нее. Чернышев — ленинградец, молодой отец. В каюте у него висел большой портрет жены.
Ко мне команда отнеслась хорошо. Я быстро сошелся с ребятами, и хотя сначала мне очень хотелось показать себя «давноплавающим», все же события последних месяцев многому меня научили. Поэтому я старался держаться просто, говорил правду. Не рассказывал только о том, что меня исключили из техникума.
Передумав обо всем, что меня постигло, я пришел к выводу, что только работой и серьезным изучением морского дела сумею вернуть уважение Бармина, матери и Льва Васильевича, которому с момента отъезда в Керчь я не показывался.
Каждую работу, которую давал мне боцман, я старался делать как можно лучше. С волнением ждал оценки, и когда Чернышев говорил: «Ладно. Хорошо. Быстро сделал», — я бывал очень доволен. Иногда мне попадались работы, которых я не знал. Тогда я не стеснялся спрашивать. Мне охотно помогали и объясняли, как нужно их сделать. Однажды Павел Васильевич поручил мне срастить огон на толстом тросе. Я долго и безуспешно копался с ним на кормовой палубе. Огон не выходил, несмотря на то что на тоненьких тросах он получался у меня хорошо. Подошел Журенок, посмотрел на работу и деликатно сказал:
— Игорь, я бы сделал его так, — и принялся быстро и ловко переделывать мою работу. Через час огон был готов и лежал на палубе аккуратный и красивый, как будто сделанный на заводе. Я был благодарен Журенку.
Павел Васильевич посмотрел на огон и похвалил:
— Замечательно сделал. Да ты настоящий такелажник!
Но я честно признался:
— Мне Журенок помогал, Павел Васильевич, но теперь я тоже могу такие делать.
— Ладно. Как-нибудь дам тебе второй, тогда посмотрим.
«Гдов» выгрузился, и его перетянули под погрузку. Грузились мы на Антверпен.
Шел октябрь. В порту было ветрено и неуютно. Часто шли дожди, замедлявшие погрузку. Во время дождя не грузили, так как боялись подмочить ценные грузы.
Наконец был назначен день отхода. Трюм закрыли лючинами и тремя брезентами, заклинили деревянными клиньями и приступили к погрузке на палубу бочек со скипидаром. Это означало, что скоро выйдем в рейс. Предполагалось, что в Ленинград мы вернемся только на следующий год летом или даже позднее.
В день отхода Чернышев отпустил меня домой и предупредил, что больше я домой уже не попаду, а потому все дела с берегом должны быть покончены сегодня. Вещи мои были на борту, в техникум я идти не собирался, оставалось только проститься с мамой.
Прощание вышло тяжелым. Мама не плакала. Глаза ее были грустные, но сухие. Мы сидели в нашей комнате и изредка перебрасывались ничего не значащими словами. Хотелось отдалить прощание. Но стрелки часов неумолимо двигались вперед, и я то и дело взглядывал на них. Наступило время, когда мне нужно было уходить. Я встал, мама тоже. Она подошла, взяла меня за обе руки и совсем грустно сказала:
— Тебе нужно идти, родной. Ну что же, ничего не поделаешь. Вот что мне хочется сказать тебе, Гоша, на прощанье. Я очень переживаю всю эту историю. Ты, наверное, понимаешь, как мне стыдно и неприятно, что моего сына исключили из техникума, что никто не хотел вступиться за тебя. Даже товарищи, комсомольцы. Твое плавание — тяжелое и серьезное испытание. Не свернешь ли с прямого пути? Не превратишься ли в Сахотина? Я хочу верить, что ты вернешься лучше, чем был. Будь осторожен в своих поступках. Ты ведь совсем взрослый.
Не отводя взгляда от ее обеспокоенных глаз, я ответил:
— Я обещаю, мама. Не беспокойся. Я обманул Льва Васильевича. Он ручался за меня, но я заслужу его рекомендацию. Я обещаю…
— Я верю, родной. До свиданья. Пиши чаще.
Крепко обняв и поцеловав мать, я вышел из комнаты.
«Гдов» уходил из Ленинграда вечером. Было уже темно. Развернувшись в Гутуевском ковше, он пошел по Морскому каналу, оставляя позади себя вспененный след. Из освещенных иллюминаторов свет падал с обоих бортов на темную воду. Я стоял на палубе и смотрел на удалявшиеся огни порта. Неожиданно низким басом заревел судовой свисток. Это с мостика дали три прощальных. Прощай, Ленинград! Когда я увижу тебя снова?
В двенадцать ночи мы с Тубакиным заступили на вахту. Я пошел на руль, а он остался работать на палубе. На «Гдове» был заведен такой порядок: вахтенные по очереди стоят по два часа на руле и по два часа работают на палубе.
Кронштадт был уже далеко позади. Судно тихонько покачивало. У бортов плескалась вода. Я поднялся в рубку. Там было темно и тихо. Только легкий шум от поворачиваемого штурвала нарушал тишину да узкая полоска света вырывалась из закрытого колпаком компаса и освещала серьезное лицо рулевого.
— Давай, — тихо сказал я, становясь за спиной Филиппенко.
— Курс триста градусов, — громко и отчетливо проговорил он, передавая мне штурвал.
— Курс триста градусов, — так же громко и отчетливо повторил я, вглядываясь в курсовую черту.
— Так держать! — сейчас же отозвался голос второго помощника с мостика.
Филиппенко ушел. Я остался один в рубке, да где-то, невидимый, стоял в крыле мостика штурман. А вдруг я не сумею выдержать курс и судно будет сильно рыскать? Но после первых же минут вахты почувствовал, что «Гдов» хорошо слушается руля. Компас я знал тоже хорошо, а держать судно на курсе выучил Лев Васильевич. Спасибо «Ориону» и его команде! Как много полезного принесло мое плавание с Бакуриным.
— Сколько держите? — появилась из темноты у открытого окна рубки голова штурмана.
— На румбе триста градусов!
— Так держать!
— Есть так держать!
И снова тишина.
Сколько часов в своей жизни я простоял за штурвалом? Много, очень много. Но когда бы я ни стоял у руля, самыми любимыми вахтами были те, которые приходились на восход солнца. Стоишь в темной рубке, и все черно вокруг. Проходит час, и горизонт начинает светлеть. Чуть заметная слабенькая белая полоска отделяет небо от моря. Полоска ширится, светлеет и делается вишнево-красной. Еще несколько минут, и небо становится золотым. Ярко очерчены контуры облаков. Но море еще серое, скучное, сонное. Появляется красная точка, она растет, превращается в огненную горбушку, и вдруг из-за горизонта необъятным пламенем вырываются лучи. Все сразу меняется вокруг и оживает. Небо становится голубым, а море — зеленым. Огненно-красное, в легкой дымке солнце тоже меняется сначала от оранжево-красного к желтому, а затем к белому горячему. Я смотрю на восток…
Вахта сменяет вахту. Размеренно течет судовая жизнь, разбитая на равные четырехчасовые отрезки ударами судовых склянок. Но как не похожа эта жизнь на жизнь тех моряков, о которых я читал у Станюковича, Конрада, Стивенсона!.. Как не похожа она на жизнь моряков, о которых рассказывали Федотыч, Бакурин, Адамыч!
Душные и тесные кубрики в носовой части судна заменены двухместными каютами в центре корабля. Давно забыты солонина, галеты, затхлая вода, капитан, который наживается на питании команды. Не было такого блюда, которого мы не могли бы попросить приготовить нашего кока. Булочки, пирожки и пирожные почти ежедневно подавались к нашему столу. Мы обедали на скатертях, из отдельных фарфоровых тарелок, специальная уборщица убирала столовую, мыла посуду. У нас была прекрасно оборудованная баня. Нам давали мыло, меняли каждую неделю белье. У нас была библиотека в двести томов, которую можно было обменять в любом советском порту, были музыкальные инструменты, радио, радиола, шахматы, шашки…
Недаром, когда в иностранных портах к нам приходили в гости моряки с английских, американских, французских судов, они не верили, удивлялись, восхищались и все-таки уходили с недоверием в сердцах, — такой необычной, такой фантастически прекрасной казалась им наша жизнь; им, работающим по десять — двенадцать часов, живущим в тесных, грязных клетушках, которые назывались каютами; им, боящимся увольнения с судна из-за любой прихоти помощника капитана или механика.
Ночь. Бурная и холодная. Там, где вода задерживается на палубе, она превращается в лед. Темно. Только огонь топового фонаря бросает тусклый расплывчатый свет вперед и освещает белесые гребни воды, подобравшиеся к борту. Резкий ветер колет лицо и руки тысячью острых иголочек, и, кажется, нет от него спасения. Он забирается во все уголки на судне. Везде дует.
Мы с Тубакиным на вахте. Он на руле, а я на подветренном борту у камбуза вяжу швабры. Я замерз, и мне очень хочется, чтобы вахта скорее кончилась. Хорошо спуститься в столовую и выпить кружку горячего кофе, а потом забраться под одеяло, зажечь настольную лампу и читать книгу! Пусть дует ветер, пусть волны заливают палубу, — у нас в каюте тепло и уютно.
Но до конца вахты еще очень далеко — целых два часа.
Взглядываю на море. Страшно очутиться сейчас там, в шлюпке, затерянным в этом огромном шумящем и холодном море, среди поднимающихся темных валов со зловещими гребнями, с которых ветер срывает водяную пыль. Плотнее запахиваю ватник, дую на совсем окоченевшие руки и принимаюсь со злостью вязать швабры. Выдумал же Павел Васильевич работку!
В глубине души я сознаю, что сейчас надо быть на палубе и «посматривать», как любит говорить капитан. Ну ничего! Скоро конец. А там кофе и койка. Как-нибудь достоим. Не в первый раз, бывало и похуже.
Но что это? В темное небо поднялась красная светящаяся точка, повисла в нем на несколько секунд и погасла. Ракета? Да, да! Вот еще одна! Красная — аварийная! Кто-то просит помощи! Бросаю свои швабры и в несколько прыжков оказываюсь на мое гике.
— Красная ракета с правого борта! — кричу я. Но на мостике уже заметили. Андрей Федорович и второй помощник щупают горизонт биноклями. Я не вижу лица капитана, но во всей его фигуре чувствуется напряжение. Еще ракета!
— Тубакин, клади право. Еще правее. Еще. Так держать. Давай, Микешин, всех наверх. Быстро!
Я скатываюсь вниз, влетаю в помещение, стучу в двери всех кают и кричу:
— Всех наверх! Судно гибнет! Просит помощи!
И от этих слов делается страшно. Люди гибнут!
Все быстро одеваются. Частые тревожные короткие гудки. Водяная тревога! Выскакиваю на палубу. «Гдов» сильно качает, он развернулся бортом к зыби и, вероятно, идет на ракеты. С мостика, прорвавшись сквозь шум ветра и моря, голос старпома:
— По шлюпкам! К спуску приготовить!
Команда разбегается по шлюпкам, снимает чехлы, разносит тали, поворачивает шлюпбалки. Все делается четко и быстро. Каждый знает свое место. Я гребец номер четыре.
Шлюпки готовы. Люди стоят, поеживаясь на холодном ветру, и кажутся необычайно толстыми в спасательных нагрудниках. Не слышно разговоров и шуток. К нам спускается Андрей Федорович. Лицо его сурово, челюсти сжаты, в глазах беспокойство.
— Охотники, выходи, — бросает он и выжидательно смотрит на свой экипаж. Вот она, проверка мужества!
Какую-то долю секунды длится неподвижное молчание. Затем вперед выходят все. Делаю шаг вперед и я. Иначе поступить нельзя. Это — долг. Даже судовой кок, пожилой и многосемейный Степан Афанасьевич, стоит в шеренге «охотников».
— Алексей Алексеевич, — обращается капитан к старпому, — как только подойдем к бедствующему судну, я развернусь. Спускайте шлюпку с подветра. «Гдов» вас прикроет от зыби. Будем выпускать масло за борт.
Оно успокоит гребни. Отберите людей и будьте осторожны.
— Чернышев, Журенок, Чулков, Каракаш, Квашнин, Микешин. Больше пока не надо. Шлюпку левого борта держите наготове.
Микешин! Отступления больше быть не может. Товарищи рискуют жизнью, и я не могу остаться на борту. Но почему у меня такие тяжелые, как будто бы свинцом налитые ноги?
Обрывки мыслей хаотически проносятся в голове, а глаза устремлены в море, туда, где через несколько минут окажется наша шлюпка. Жизнь, такая спокойная всего полчаса тому назад, теперь наполнилась тревогой.
Уже смутно видны очертания гибнущего судна. Желтый одинокий огонек мечется в темноте. Кто-то машет фонарем.
Внезапно яркий луч прожектора с нашего мостика прорезает тьму и, сделав несколько прыжков по черной поверхности воды, останавливается.
Совсем недалеко от нас — полузатонувшее судно. Оно маленькое. В несколько раз меньше «Гдова». Средняя палуба залита водой, и кажется, что нос и корма плавают отдельно. Иногда нос поднимается, тогда ясно можно прочесть название, написанное латинскими буквами, — «Хесперус».
Люди сбились на корме. Они что-то кричат, протягивают к нам руки.
Волна бросается на это еще плавающее, но уже полумертвое судно. Видно, как, откатываясь обратно, она каждый раз уносит какие-то обломки. Море рвет свою обессиленную жертву на части.
Мы сбегаем на спардек и ждем, когда спустят шлюпку. Вот она уже качается на талях. Сейчас будем садиться.
— В шлюпку! — командует старпом, и гребцы один за другим садятся на банки.
— Микешин, живее! — кричит Алексей Алексеевич, видя, что я медлю. Еле передвигаю одеревеневшие ноги и сажусь рядом с Журенком.
Скрипят блоки, проходят секунды, и мы уже на воде. Под днище подбегает вал, поднимает шлюпку, звякают отданные тали.
— Левые, навались! Оба греби! — командует Алексей Алексеевич.
Теперь думать об опасности некогда. Теперь нужна только одно — грести. Я чувствую рядом с собой сильно откидывающегося назад Журенка и гребу, гребу изо всех сил.
Крики смолкают. Передо мной качающийся освещенный «Гдов» и Алексей Алексеевич, напряженно смотрящий вперед.
Шлюпка ныряет между длинными блестящими волнами. Куда-то исчезли шипящие, разрушающие все гребни, зыбь стала не такой крутой, качка плавнее! Чудо! Ведь только что, стоя на палубе, я видел вздымающиеся пенистые валы. Куда они исчезли? Вспоминаю, что Андрей Федорович хотел выпускать масло. Ну да, так и есть. Море вокруг нас покрыто тончайшей пленкой масла, которое выпускает «Гдов» из всех бортовых отверстий. Оно быстро распространяется по поверхности и успокаивает гребни.
Старпом кладет руль на борт и огибает почти совсем затопленную корму судна. На ней белые буквы: «Хесперус — Осло». Норвежец!
Заходим с подветра. Подойти вплотную трудно. Может разбить шлюпку.
Вдруг раздается крик, и мы видим, как человек прыгает за борт. Не выдержал! Поторопился. На секунду голова показывается над водой, высокая волна подхватывает его и относит далеко от шлюпки. Мы делаем несколько сильных гребков по направлению к тонущему. Голова его еще раз показывается в луче прожектора и исчезает…
— Стой! Не прыгайте! Подойдем ближе! — кричит по-английски старпом стоящим на корме норвежцам.
Все глубже уходит в воду корма «Хесперуса». Она всего на метр выше нас. Удобный момент для посадки. Удобный и последний, потом будет поздно.
— На веслах, не зевай!
Развернув шлюпку, кормой, мы держим ее на таком расстоянии, чтобы ее не ударило о борт.
— Прыгай, — распоряжается старпом.
Один за другим прыгают люди в качающуюся шлюпку и ложатся на днище. Кто-то не рассчитал и попал в воду. Крепкие руки Чулкова успели схватить вынырнувшего человека. Он скользкий, весь в масле, его трудно поднять из воды. Я бросаю весла, и мы с Андреем вдвоем вытаскиваем норвежца.
На «Хесперусе» остался один человек. Наконец и он неловко валится в шлюпку. Это, наверное, капитан. В руках у него вахтенный журнал.
— Все? — спрашивает его старпом.
Капитан утвердительно кивает головой.
— На воду!
Мы приняли одиннадцать человек Шлюпка заметно осела, и ее часто захлестывает. Когда вода попадает на лежащих людей, они вздрагивают.
«Гдов» переменил место, и мы идем в свете его прожектора снова по ветру. Он совсем близко. Молодец Андрей Федорович! Масло кругом. Гребней нет.
Через несколько минут мы подходим к «Гдову». На спардеке вся команда.
— Смотрите! — кричит Филиппенко и указывает рукой на море. В луче прожектора видна уходящая в воду корма «Хесперуса». Еще секунда, и она исчезает. Остается только черное, неприветливое, море.
С тоской смотрит в ночь капитан погибшего корабля. Норвежцы, переодетые в наши выходные костюмы, сидят в столовой и пьют горячий, обжигающий губы кофе. Все они высокие, молодые, светлоголовые. Только капитан стар. Седые волосы стоят вокруг головы венчиком. Голубые глаза смотрят строго и печально.
В столовую входит Андрей Федорович. Встает капитан-норвежец. За ним поднимаются и все остальные спасенные. Капитан «Хесперуса» подходит к Андрею Федоровичу и крепко жмет его руку. С трудом, медленно подыскивая слова, он говорит по-английски. Его речь тихо переводит наш радист:
— Капитан, у меня и моего экипажа нет слов для того, чтобы выразить благодарность вам и вашим ребятам, которые, рискуя жизнью, спасли нас. Мы этого никогда не забудем. Наши жены и дети будут вечно носить в своих сердцах слово «русский». До сих пор я не встречался с ними. Как-то мой хозяин, господин Иенсен, читая газету, бросил фразу: «Русские не способны на благородные поступки…» Я плюну ему в лицо теперь. И если мне еще придется плавать, то, проходя мимо или встретив в море красный флаг, всякий раз я буду салютовать ему. В знак глубокого уважения к вашей стране.
— Мы исполнили только свой долг, капитан. Это сделало бы любое судно, — говорит Андрей Федорович, крепко пожимая руку норвежцу.
— Любое? — моряк отрицательно качает головой. — Сомневаюсь. В тысяча девятьсот двенадцатом году лайнер не захотел даже подойти к шлюпке, поднять нас из воды, находясь совсем рядом. Он не хотел нарушать расписания. Спасибо от имени всех норвежских моряков!
А наша жизнь, полная и содержательная, била ключом…
После ужина, на «Гдове» начиналось оживление. В одной из кают делали стенгазету «Вперед!», в другой — старший механик проводил занятия с кочегарами, подготавливая их на машинистов. В красном уголке, сдвинув стеклянную перегородку, репетировали веселые сценки под руководством судового режиссера-любителя кочегара Каракаша; в столовой шла сыгровка оркестра народных инструментов; в каюте у Павла Васильевича занимался кружок по изучению истории партии.
В столовой на стене висел план общественно-политической работы. Чего только не было в этом плане! И лекция капитана о предполагаемых портах захода; и вечер самодеятельности, и доклад о международном положении, и литературный вечер с выступлением судовых поэтов; занятия с матросами, занятия с кочегарами, шахматный турнир, даже танцы были включены в план по просьбе наших трех женщин: уборщицы, буфетчицы и радистки.
Разве мог матрос какого-нибудь иностранного судна мечтать о такой жизни! Забитый и темный, он не знал других развлечений, кроме драки, пьянки, в лучшем случае какого-нибудь уголовного фильма. После утомительного рабочего дня он бросался на отсыревшую койку. Другой жизни для него не существовало. Совершенно иная жизнь была у нас, под нашим Советским флагом.
Надо отдать справедливость Павлу Васильевичу: он был умелым и способным организатором. У него всегда находилось время поговорить с людьми, выяснить их склонности и возможности. Он умел находить ключи к сердцам людей. С ним делились своими семейными неполадками, к нему приходили за помощью, его просили походатайствовать о чем-нибудь перед капитаном. Команда любила Чернышева, хотя в работе он был строг и требователен.
Капитан Андрей Федорович Рябинин души не чаял в Чернышеве. Он говорил, что лучшего парторга и боцмана ему не найти.
«Гдов», переваливаясь с борта на борт, шел по назначению. Проплыли мимо маленькие, чистенькие, как игрушечные, домики Копенгагена, крытые черепицей, остроконечные кирки и ветряные мельницы. Мы проходили Зунд. Я с любопытством смотрел на чужой берег. В Скагерраке погода испортилась. Небо покрылось тучами, пошел дождь. Андрей Федорович часто подходил к барометру, постукивал пальцами по стеклу и неопределенно говорил:
— Да…
Стрелка падала. К вечеру неизвестно откуда сорвался ветер. Появились барашки. Стало заметно покачивать. Волны иногда захлестывали палубу. Когда я вошел в свою каюту, там только что кончились занятия по техминимуму, которые проводил старпом. Тубакин спал, заклинившись двумя подушками, чтобы не ерзать на койке. Раскладные стулья валялись на палубе. Лампа сдвинулась на самый край стола. Я привел все в порядок и лег. Сон долго не приходил, но все же усталость взяла свое, и я забылся некрепким, чутким сном.
Сильный шум разбудил меня. Это настольная лампа вместе со складными стульями, книгами и чернильницей каталась по палубе. Судно уже качало всерьез. Его резко бросало с одного борта на другой. Саша тоже проснулся.
— Кажется, здорово дает? — спросил он сонным голосом.
В эту минуту с грохотом распахнулась дверь, и мы увидели Журенка. В неестественной позе, как бы танцуя вприсядку, он держался за дверную ручку.
— Фу, черт, чуть было не у… — только успел выговорить он, как судно положило на другой борт, и дверь захлопнулась. Мы засмеялись. Когда Журенок снова открыл дверь, Сашка объявил:
— Действие второе. Те же и Журенок.
— Давайте на вахту, — сердито сказал Журенок, — одевайтесь теплее, погода гадкая. Поливает и сверху и снизу.
Ровно в полночь мы вышли на палубу. Тубакин побежал на руль. Кругом было темно. Ни огонька, ни звездочки. Все палубные и каютные иллюминаторы задраены. Ветер, смешанный с соленой водяной пылью, порывами ударял в лицо. На передней палубе что-то монотонно-зловеще ухало. Я старался разобрать, что это может быть, и решил, что, вероятно, это хлопают крышки полупортиков. Прошел по спардеку на кормовую палубу. Спардечный плафон тускло освещал бочки. Я с опаской посмотрел на них. Но бочки, крепко стянутые найтовами на закрутках и расклиненные досками, не двигались. Изредка волна накрывала их пенистым, шипящим кружевным покрывалом. Самые сильные удары волн приходились в носовую часть судна. «Гдов» раскачивало все сильнее и сильнее. Неожиданно с мостика раздался пронзительный свисток. Это означало, что туда требуют вахтенного матроса. Я бросился наверх. На мостике ветер показался еще резче, и я, придерживая рукой шапку, чтобы ее не сорвало, придвинулся к фигуре капитана, стоявшего в правом крыле. Андрей Федорович повернул ко мне голову и приказал:
— Боцмана сюда!
Когда я спускался по трапу вниз, острый запах скипидара ударил мне в лицо. Петр Васильевич не спал, он натягивал высокие резиновые сапоги. В такую погоду нужно быть готовым ко всяким неожиданностям. С трудом преодолевая встречный ветер, мы поднялись на мостик. Вой ветра и удары волн заглушали голос капитана, и казалось, что он говорит откуда-то издалека:
— Павел Васильевич! На носу, если не ошибаюсь, разбило бочки. Чувствуете запах? С мостика ничего не видно. Идите и посмотрите, что там делается. Если нужно, возьмите еще народу.
— Есть. Народ пока не нужен. Посмотрим вдвоем.
— Учтите: закрепить надо как следует.
— Будет сделано. Пошли, Микешин!
По спардеку гуляла вода. Дойдя до трапа, ведущего на переднюю палубу, мы остановились. Страшно было даже смотреть на нее. Большие волны перекатывались через трюмы. Бочек не было видно под потоками и пеной. Только изредка, когда судно поднималось и скатывалась вода, можно было различить их ровные ряды.
Волны врывались с носа и с угрожающим ревом неслись по бочкам к передней стенке средней надстройки, ударялись о нее с шумом, похожим на орудийные выстрелы, и злобно вздымали фонтаны брызг до самого мостика.
Павел Васильевич посмотрел на меня. В глазах у него была решимость.
— Ну, Микешин, пошли? — тихо спросил он.
— Пошли, — дрогнувшим голосом ответил я.
— Только осторожно. Следи за мной и слушай.
Мы выждали момент, когда «Гдов» поднялся на гребень, и прыгнули с трапа на бочки.
— Бегом! — закричал боцман и, прыгая по бочкам, побежал к носу. Я кинулся за ним. Ноги скользили и попадали между бочек. Огромный шипящий вал катился на нас.
— Ложись! — донесся до меня голос боцмана. Я упал и крепко вцепился в найтов.
«Смоет!» — мелькнуло у меня. Стало страшно. Какая-то тяжесть придавила меня. В следующий момент я почувствовал, как гигантские холодные руки отдирают меня от судна, пытаются повернуть. Но оторвать меня можно было только вместе с палубой судна, — так крепко, так неистово я вцепился в найтов. Вал прошел. Из носа и ушей вытекала соленая горькая вода. Я скорее почувствовал, чем увидел лежавшего рядом боцмана. Он уже поднимался. Мы побежали дальше.
— Ложись! — услышал я снова. Шел следующий вал. Злость охватила меня, когда я вторично упал на бочки. Удержаться! Во что бы то ни стало удержаться!
Наконец мы добрались до полубака и нырнули под защиту палубы.
— Добрались, — отплевываясь, сказал Чернышев.
Вода текла с нас ручьями. В первом ряду с правого борта оказались разбитыми две бочки. С предосторожностями мы принялись крепить остальные. Это была опасная работа. Нас могло смыть волной, могло придавить бочками. Павел Васильевич работал и командовал уверенно. Видно было, что не в первый раз ему приходится сталкиваться с настоящей опасностью. Его спокойствие и уверенность передались и мне. Мы довольно быстро расклинили ряд, заполнив пустоту обрезками бревен, затянули завертки и поставили дополнительные найтовы. Мы не ощущали холода. Нам было жарко. Теперь нужно было возвращаться. Обратный путь не казался таким трудным. Ветер дул в спину. Мы уже почти добежали до трапа на спардек, как я услышал крик с мостика:
— Полундра! Осторожно!
Но было уже поздно.
Догнавший вал поднял меня, и больше я ничего не чувствовал. Последний обрывок мысли был: «Смыло! Все…»
Очнулся я у себя в каюте на койке.
Около меня стоял боцман и сидел капитан. Андрей Федорович держал в руке стакан с какой-то желтоватой жидкостью.
— Ну, все в порядке! Пришел в себя, — облегченно вздохнул капитан. — На, хлебни-ка. Очень помогает при таких обстоятельствах. — И он протянул мне стакан. Я залпом выпил. Коньяк обжег мои внутренности, и приятное тепло разлилось по всему телу.
— Как ты себя чувствуешь? Голову-то поверни, — попросил Чернышев.
Я покрутил головой. Все как будто было в порядке, только на лбу я ощущал боль и хотел его потрогать, но капитан остановил меня:
— Не тронь. У тебя там большая ссадина. Пройдет.
Когда Андрей Федорович вышел, Чулков, который тоже сидел у нас в каюте, сказал:
— Если бы не Павел Васильевич, кормил бы ты сейчас рыб, Игорь.
— Как же это все произошло?
— Да так, — засмеялся Чернышев. — Я успел уцепиться за трап, а тебя об него ударило. Вот я тебя и схватил за воротник. Попридержал немного. Ну, в общем, кончилось все хорошо. Отдыхай. Молодец!
— Спасибо, Павел Васильевич.
Я закрыл глаза. Мне стало приятно, что боцман меня похвалил. Положение на самом деле было опасное, и я не отступил.
Туман. Густой, белый, плотный, как молоко. С мостика не видно даже полубака. «Гдов» стоит на якоре при входе в реку Шельду. Дальше идти из-за тумана нельзя.
Лоцман-бельгиец, которого мы взяли недавно в море с лоцманского судна, сошел с мостика вниз и предупредил, чтобы все время били в рынду. Я на вахте. На полубаке звоню в колокол через каждую минуту. Туман становится все гуще. Он идет волнами, оседает на металлических поверхностях белым инеем и тонкими струйками стекает на палубу. Он пробирается под теплый ватник, за воротник и пронизывает все тело. Одежда сырая и холодная. Кругом стоят десятки судов, направляющихся в Антверпен. Двигаться нельзя, иначе не избежать столкновения. Все бьют в рынды. Кажется, что между судами существует какая-то связь. Вот кто-то невидимый справа звонит в приятный, низкого тона колокол. Замолчал. Проходит минута, и снова слышен колокол, но уже с другого судна и другого тона. За ним еще и еще, все отдаляясь, через короткие промежутки. (Разными колоколами звонят суда.) Моя очередь. Звоню я. Откуда-то издалека слышен гудок плавучего маяка.
Вдруг раздается ясный звук воздушного свистка теплохода. Неужели идет? Стой! Или хочешь врезаться кому-нибудь в борт, погубить судно и, может быть, людей? Но теплоход продолжает медленно продвигаться вперед. Все ближе и ближе слышен его свисток… Неистово звонят суда. Очередь уже не соблюдают. Теперь теплоход совсем рядом… Черт возьми, он сейчас ударит «Гдов»! Бью в рынду не переставая. Вдруг в тумане я замечаю ползущее темное пятно. Вот он! Отчетливо слышу отрывистую команду на каком-то иностранном языке и вслед за ней грохот якорного каната. Наконец-то! Отдал якорь. На минуту наступает тишина. Затем совсем рядом бьет колокол подошедшего теплохода. От сердца отлегло.
Проходит час, другой. Туман начинает рассеиваться. Наверху в небе уже проглядывает голубизна и видно тусклое пятно солнца. Вот уже стали заметными силуэты стоящих рядом судов. Андрей Федорович и лоцман поднимаются на мостик. Туман разорвался, ослепительно засияло солнце, сгоняя мокроту с палубы. Кругом начинается суматоха. Все стараются как можно скорее сняться с якоря и первыми занять шлюзы, чтобы зайти в порт.
Мы пришли в Антверпен после полудня. Маленький, сильно дымящий буксирчик протащил нас через узкий шлюз и поставил в одну из многочисленных гаваней порта. Выгрузка должна была начаться на следующий день с утра.
Антверпен! С каким волнением я вступил на берег, когда мы с Филиппенко, который обещал мне показать город, спустились по трапу! Все прочитанное ранее в книгах об экзотических портах вспомнилось мне. Правда, экзотического пока я ничего не видел, но все же это была чужая земля. Мы шли по нескончаемым причалам порта. Около причальных стенок грузились и выгружались суда. У складов сновали тележки-электровозы. На железнодорожных путях старинный паровозик звонил в колокол и передвигал тяжелые составы вагонов. Какие-то грузы лежали на земле, покрытые брезентами. Пароходов было очень много. Под разными флагами. Меньше всего под бельгийскими.
Я с интересом разглядывал марки на трубах судов. Чего только не было изображено на них. Петушиные головы, подковы, звезды, замки, различные сочетания букв, земной шар, цвета национальных флагов, золотые ключи, шпоры… У одного парохода я остановился. Меня привлекла необычная и мрачная марка: на широкой черной трубе была изображена отрубленная кисть руки с раздвинутыми пальцами. Из нее падала капля крови.
— Посмотри, — показал я Филиппенко, — что это?
— Это? Это марка английской компании «Рэд Хэнд Лайн», которая имеет свою историю. Хочешь расскажу?
— Давай.
— Было это давно. Один английский судовладелец почувствовал приближение смерти. У него было два сына. Он призвал к себе сыновей и сказал: «Я ничего не могу оставить вам в наследство, кроме одного парохода, — и старик показал в окно на стоявшее на рейде судно. — Если вы будете владеть им вдвоем, то перессоритесь. Пусть пароходом владеет один из вас. Я люблю обоих одинаково. Поэтому решил сделать так: вы одновременно прыгнете в воду и поплывете к судну. Кто первый из вас дотронется до парохода рукой, тот и будет хозяином. Пойдемте…» Они вышли на набережную. Братья прыгнули в воду и поплыли. Плыли сначала они ровно. Судно было уже близко, но старший брат начал отставать. Когда до парохода оставалось несколько метров и младший брат уже торжествовал победу, старший выхватил из-за пояса острый, как бритва, нож, отсек кисть левой руки и бросил ее на палубу. Его, истекающего кровью, подняли на борт, но зато он стал хозяином судна, а младшему брату даже не позволили вылезти отдохнуть на пароходе. Тот повернул обратно, но не доплыл и утонул. С тех пор эта компания разрослась, имеет много судов, а марку, придуманную старшим братом, не меняет. Вот что делает жадность.
Мы вышли из порта. Автобус привез нас в центр. Филиппенко повел меня по главным улицам города. Все удивляло и восхищало меня. Красивые зеленые бульвары, высокие здания, старинные готические церкви, сады, многоэтажные универмаги, громадное количество всевозможных переполненных товарами магазинов с зеркальными окнами. Огромные зазывающие афиши у дверей кино с изображенными на них ковбоями, красавицами, револьверами, лицами в масках. По улицам двигалась хорошо одетая толпа и сплошным потоком катились легковые автомобили.
Возвращались мы на пароход вечером, когда зажглись огни. Город стал еще красивее. Закрутились разноцветные неоновые рекламы, запрыгали огненные буквы на карнизах домов, вспыхнули оранжевые фонари на бульварах, придавая им какой-то фантастический вид.
Мы с Филиппенко ужинали, когда в столовую вошел Павел Васильевич.
— Вернулись? Ну как, Игорь, понравился город?
— Очень. Замечательный город. Красивый и богатый. А товаров, товаров сколько! Хорошо, видно, живут.
Чернышев внимательно посмотрел на меня:
— Ты так думаешь? Может быть, это только внешнее благополучие?
— Ну почему же внешнее, Павел Васильевич? Мы заходили в магазины, видели народ. Не знаю…
— Филиппенко, где вы были?
— Мы с центра начали, с площади Оранжевого бульвара.
— Вот оно что. Понятно. Так, значит, понравилось? Ладно, завтра я с тобой пойду погулять. Хочешь?
— С удовольствием, Павел Васильевич.
На следующий день утром пришли грузчики и начали выгрузку. Целый день я простоял на лебедке. После ужина мы с боцманом отправились на берег.
— Я покажу тебе другой Антверпен, не тот, что ты видел вчера, — сказал боцман, когда мы вышли из порта.
Мы не сели на автобус, а свернули направо и скоро очутились на маленькой грязной площади. От нее лучами расходились узенькие улочки.
— Теперь куда хочешь? Можно по любой идти. Пойдем вот по этой, по Шкиперской, — проговорил Чернышев, и мы вошли в одну из улиц.
Она совсем не походила на те, которые я видел вчера. Узенькая, темная, мрачная. Облупленные, старые дома. Мусор на панели и мостовой. Апельсиновые и банановые корки, окурки, пустые коробки из-под сигарет. Зловонные ручейки нечистот, выливаемых прямо на улицу. Маленькие, жалкие и убогие лавчонки. У дверей их стояли хозяева. Как они были непохожи на вылощенных владельцев центральных магазинов! У этих хозяев злобные глаза голодных собак. Как только мы появились на Шкиперской, они стали затаскивать нас в свои лавочки. Хватали за рукава и на всех языках мира предлагали свои товары, отталкивали конкурентов, ругались между собой. Хозяин одной такой лавчонки сносно говорил по-русски. Он тоже умолял купить хоть что-нибудь в его магазинчике и, когда мы отказались, чуть было не заплакал:
— Если бы вы знали!.. Я за целую неделю не продал ни одной вещи. Никто ничего не покупает. Ни у кого нет денег. Скоро придется сдохнуть с голоду! Ну купите хоть что-нибудь!
И чем дальше, тем мрачнее делалась картина. Мы петляли, пересекая множество улиц. Оборванные, грязные ребятишки, изможденные женщины, неподвижно сидевшие у домов мужчины с трубками, из которых не шел дым. Не было здесь нарядной толпы, не было блестящих автомобилей. Пустые бедные ресторанчики с сонными скучными официантами в грязноватых манишках, с черными галстуками бабочкой.
На одной из улиц мы прошли мимо неприглядного серого дома. Около него на грубо сколоченных деревянных скамейках сидели люди. Молодые, пожилые и совсем старые. Ни разговоров, ни смеха не было слышно среди них. Никто не улыбался. Они напоминали манекены, рассаженные на скамейках. Чернышев взял меня под руку и негромко сказал:
— Видишь? Это грузчики. Ждут работы. Такой колоссальный порт, а что делается! Работают два раза, в лучшем случае — три раза в неделю, а жить надо целую неделю. Понял?
Мы долго еще ходили по портовому району Антверпена. Чернышев показал мне целое поле, застроенное лачугами, сделанными из старых деревянных ящиков, ржавых листов кровельного железа, с кривыми подслеповатыми окнами и покосившимися трубами. Кое-где среди этих «домов» виднелись грядки. Ни деревца, ни кустика не было видно на всем этом огромном тоскливом поле. Только резкий ветер прилегал сюда от недалекого моря да еле слышно шумели невидимая река и порт.
— Что это? — с волнением спросил я Павла Васильевича.
— Это, Игорь, город безработных. Тут живут те, которым уже нечем платить за каморки.
Я был поражен и подавлен. Чернышев ответил на мои мысли:
— Вот, Игорь, когда ты будешь в иностранных городах, а их тебе придется видеть много, начинай их осматривать с рабочих районов, и тогда ты увидишь подлинную правду жизни.
На обратном пути к судну Чернышев рассказывал мне о странах, в которых бывал. Его слова раскрывали передо мной тайну больших капиталистических городов. Он бывал почти во всех портах мира и хорошо знал жизнь рабочих.
Приближался день отхода, а в машине явно что-то не ладилось. Пар выключили, динамо остановили и перешли на береговой свет. Кочегары, машинисты, механики сутра до ночи работали. Даже старший механик Иван Павлович, обычно ходивший в щегольском кителе, теперь лишь изредка появлялся на палубе в грязном комбинезоне и тряпкой вытирал струйки пота, катившиеся по его черному от сажи и копоти лицу. Я слышал, как он сказал капитану:
— Плохо дело, Андрей Федорович, не успеем к отходу. Задержимся на пару дней.
Рябинин, помолчав, строго ответил:
— Этого нельзя допустить. Укладывайтесь в срок.
Механик безнадежно махнул рукой.
В котлах образовалась сильная накипь, невозможно было держать нужное давление пара, и из-за этого судно теряло скорость хода. На Черное море с такими котлами идти было нельзя. Капитан приказал приступить к чистке котлов и сделать ее до окончания погрузки.
После работы к нам с Тубакиным зашел Квашнин и пригласил в каюту к боцману. У Чернышева уже собралась вся палубная команда. В каюте было тесно и накурено. За столом сидел Алексей Алексеевич — старпом.
— Ну, кажется, все собрались, — сказал Павел Васильевич. — Вот в чем дело, товарищи. До отхода остались считанные дни. В котлах такая трудная работа, что машинная команда не успеет закончить очистку к сроку. А вы знаете, сколько стоят сутки простоя для такого парохода, как «Гдов». Я предлагаю создать бригаду котлочистов из палубной команды. Взять на себя один котел и вызвать на соревнование машинную команду. Кто лучше и быстрее сделает. Что вы думаете, а?
— Я вполне согласен с боцманом. Результат будет блестящий, — поддержал Чернышева Алексей Алексеевич.
Остальные молчали. Затем Чулков улыбнулся и сказал:
— Если нужно — так нужно. Думаю, что не хуже их сделаем.
— А я против. Что мы — кочегары, что ли? У каждого своя работа. У них своя, а у нас своя. Мы же их никогда не просим красить или, например, трюмы чистить, — с возмущением высказался Филиппенко.
— Конечно, по правилам нельзя палубную команду заставить работать в машине. Это только во время авральных работ можно. Но сейчас дело другое. Поставлена на карту честь всего судна. Думаю, что надо помочь, — спокойно и не торопясь проговорил Журенок.
— Если товарищам требуется помощь, то обязательно надо помочь. Где же тогда морская дружба? — краснея, сказал я.
Мне казалось, что меня обвинят в том, что я еще мало плаваю, чтобы выступать по этому вопросу, но Чернышев одобрительно посмотрел на меня и сказал:
— Кажется, один только Филиппенко против помощи машинной команде. Так вот, я хочу объяснить ему, — Чернышев стал серьезным, — что на советском судне нет машинной и палубной команды. У нас есть один коллектив, один экипаж «Гдова». Успехи машины — наши успехи. Их неудачи — наши неудачи. Все ложится на коллектив, и потому не может быть никаких разделений, когда кому-нибудь нужно помочь. Возможно, что скоро придется помогать нам, палубникам. И машина нам поможет. Это на старом флоте в царское время офицеры сознательно разжигали вражду между верхней и нижней командами. У нас этого нет. Как, Филиппенко? (Филиппенко смущенно молчал.) Давайте проголосуем: кто за помощь машинной команде?
Руки подняли все. Предложение Павла Васильевича было принято единогласно. Решили сделать сюрприз старшему механику и завтра с утра всем, кто свободен, лезть в котел.
Утром, одетые в старые робы, четыре человека во главе с Чернышевым спустились в машину.
— В чем дело? Что это за делегация? — недовольно встретил нас стармех.
— Это не делегация, а бригада котлочистов, — строго сказал Чернышев.
— Кто? Чего? Котлочистов? — Лицо Ивана Павловича выражало крайнее удивление.
— Да, да, котлочистов. Давайте инструменты и один из котлов. Мы вам покажем, как нужно работать!
Наконец стармех понял. Он схватил Чернышева за руку и начал ее трясти:
— Вот молодцы! Ну что за ребята! Да я вам… да я вам бочку пива выкачу! Сейчас все будет сделано. Михаил Матвеевич, принимай бригаду! Инструмент давай! В левый котел их, а наших всех на правый, — весело командовал старший механик.
— Иван Павлович, только жюри надо создать. Мы вас на соревнование вызываем — кто быстрее и лучше сделает. Победителям — билеты в Одесский театр из средств судового комитета. Согласны?
— Конечно. Прекрасно.
Мы надели защитные очки, взяли кирки и полезли в котел.
Через два дня оба котла были очищены. Погрузка еще продолжалась. Иван Павлович был в восторге и не знал, как благодарить нас. Кочегары и машинисты смотрели на нас с уважением и на наши веселые шутки, «что, мол, без палубников пропали бы», отвечали, что жизнь еще не кончилась и они нам отплатят тем же.
Соревнование все же выиграла машинная команда. Сказался навык к привычной работе. Но билеты в театр они великодушно предложили поделить поровну. А еще через сутки «Гдов», тяжело нагруженный машинами, покидал Антверпен. Мы шли в Черное море.
Позади остались неприветливое Северное море, туманный Ла-Манш и бурный Бискайский залив. «Гдов» прошел Гибралтар и вышел в Средиземное море. Оно, как бы желая дать нам отдохнуть от суровых, напряженных вахт, встретило прекрасной погодой.
И спокойное синее море, и голубое с кучками белых облаков небо, и яркое, горячее солнце — все это было для нас настоящим отдыхом. На палубе работали без рубашек. А совсем недавно мы мерзли в ватниках. Ночи были бархатно-черные, звездные и теплые. Не хотелось уходить с палубы: когда после недолгих сумерек зажигались звезды, вода у бортов начинала светиться, а кругом вспыхивали маленькие серебряные фонтанчики от ныряющих в воде дельфинов.
Иногда мимо нас проплывали многопалубные пассажирские пароходы, освещенные множеством огней. До нас доносилась музыка. На застекленных, увешанных китайскими фонариками верандах кружились пары. Целая армия официантов, одетых в белое, сновала взад и вперед. Это были суда богачей. Две тысячи пассажиров обслуживала команда в тысячу двести человек. Матросы не имели права заходить в роскошные залы, слушать музыку, отдыхать. Они жили на одной из нижних палуб, имея возможность лишь изредка выходить на тесную площадку на носу, и работали где-то глубоко у ревущих топок кочегарки, в прачечных, кухнях, ресторанах. В жаре, духоте, во влажных испарениях. Это был чуждый нам мир.
На «Гдове» готовились к большому событию. Пользуясь хорошей погодой, главный режиссер и руководитель художественной самодеятельности Каракаш объявил, что в ближайшие дни будет дан «гала-концерт». Уже два дня висели красочные, написанные мной афиши о предстоящем концерте. На больших листах бумаги громадными красными буквами я написал:
1. Оркестр народных инструментов
под рук. И. Б. Белова
2. Мировой индусский факир и чревовещатель Ту-Ба-Кин
3. Матросский танец «Яблочко»
трио «Севако»
4. Знаменитое колоратурное сопрано
Надежда Яковлевна Румянцева в своем репертуаре
5. Одноактная пьеса «Жених»
в исполнении заслуженных артистов Совторгфлота Ш. Каракаша и З. Юрковой
После концерта танцы (если позволит погода) под баян виртуоза А. Ф. Рябинина
Дирекция не считается ни с какими затратами
Концерта ждали с нетерпением. И вот в один из вечеров все свободные от вахты собрались на кормовой палубе. Она была украшена гирляндами бумажных фонариков, совсем как на проходящих мимо «пассажирах».
Мы расселись, посадив на центральное место Андрея Федоровича, как самого почетного гостя. Вспыхнул свет, на трюме появился «директор-распорядитель» Каракаш, и концерт начался.
Играл оркестр, и нежные, мелодичные звуки «Вальса-фантазии» Глинки плыли над морем.
Саша Тубакин показывал фокусы.
Весело танцевали «Яблочко» трое матросов. Прекрасно пела радистка Наденька под аккомпанемент двух гитар. Была поставлена веселая одноактная пьеса.
После окончания концерта Андрей Федорович вынес баян, и начались танцы.
А теплая южная ночь ласково обнимала счастливых людей, умеющих работать и веселиться, настоящих хозяев своей жизни.
Около трех месяцев плавал «Гдов» между черноморскими портами. Он побывал в Батуме, Новороссийске, Поти, побывал и в злополучной для меня Одессе. Мне хотелось повидать знакомых, и я пошел на «Товарищ».
«Товарищ» стоял на зимовке, одинокий и скучный, с разоруженными мачтами и отшнурованными парусами. На палубе было пусто и тихо. Практиканты давно разъехались, и на нем осталась лишь кадровая команда. Я походил по палубе и зашел к Адамычу в каюту. Старик что-то шил большой парусной иглой. Он обрадовался моему приходу, хотя я и не был уверен, что он меня помнит. Ведь столько молодежи проходило через его руки каждый год! Адамыч засуетился и начал предлагать мне чай с каким-то особым вареньем, которое варил сам.
— Ну, как живешь, орел? Хорошо? Плаваешь на паровике? Это ладно. Я вот помню в тысяча восемьсот девяносто пятом году… — И он начал одну из своих длиннейших историй.
Я посидел с ним недолго и пошел на «Гдов». Там я чувствовал себя дома.
В Одессе я получил ласковое письмо от мамы и еще один маленький синий конверт — от Жени. Она писала:
«Здравствуй, Гоша! Как жаль, что я не видела тебя перед уходом в рейс. Ты не прав, когда пишешь мне, что я буду презирать тебя, узнав о твоем исключении из техникума. Нет, не буду. Конечно, это большая неприятность, но ведь это не значит, что тебе закрыта дорога в мореходное училище. Ведь ты сам писал, что начальник примет тебя обратно, если ты будешь иметь хорошие отзывы. Правда? Вот ты и постарайся доказать, что можешь их получить. Я уверена, что ты сможешь. Неужели ты будешь хуже, чем все? Нет, нет! Такой мысли я не допускаю. Мне было бы очень горько, если бы так случилось. Так и знай. Когда ты приедешь, мы обо всем поговорим. Мне очень хочется тебя видеть. Какой ты все-таки счастливый. Моряк! Борешься со стихией, видишь разные страны. Но у меня жизнь, кажется, еще интереснее. Я увлекаюсь театром и чтением. Читаю запоем. Какая прекрасная книга «Овод»! Если не читал, то обязательно прочти.
Ходила на литературный вечер, посвященный памяти Маяковского. Прекрасно читали его стихи. Очень понравилось. Жаль, что он так рано умер. Не знаю, успеет ли мое письмо в Одессу, поэтому писать больше не буду. Пиши больше обо всем и о своей жизни. Я жду с нетерпением твоих писем. Желаю всего хорошего.
Женя».
В Одессе заканчивались черноморские рейсы. Здесь мы должны были грузиться на Плимут, а потом «Гдов» отправлялся в Мурманск. А мне так хотелось в Ленинград!
На юге уже чувствовалось приближение весны. Почки набухли, снег стаял, и шаги гулко, по-весеннему звенели на асфальтовых тротуарах. Воздух был чист и прозрачен. На Приморском бульваре начали появляться гуляющие. Дни стояли теплые, напоенные запахом зелени и моря.
«Гдов» вышел в рейс. Проходим Бискайский залив. Дует свежий попутный ветер. Небо безоблачное. Море — с белоголовой зеленой зыбью. Плимут уже недалеко.
Мы с Тубакиным обедали в столовой, только что сменившись с вахты. Неожиданно бешено застучал гребной вал в машине. Затем все стихло. Мы выскочили на палубу. «Гдов» медленно разворачивался бортом к зыби, потом остановился и беспомощно закачался на волне. Из машины, на ходу застегивая китель, выскочил старший механик и побежал на мостик. Наверное, случилось что-то серьезное. Вскоре раздался свисток с мостика, и Журенок пробежал мимо нас. Через несколько минут он появился снова и объявил:
— Всем собраться на передней палубе!
— А что случилось, Паша?
— Винт, кажется, соскочил с вала!
Все собрались на передней палубе. «Гдов» продолжал качаться на волнах. Его понемногу бортом дрейфовало по ветру.
К нам вышел Андрей Федорович. Лицо его было озабоченно.
— Я собрал вас для того, чтобы все знали, что случилось с судном и какое решение я принял, — сказал капитан. — По сообщению Ивана Павловича, мы потеряли винт. Причина пока неизвестна. Скорее всего, отдалась гайка крепления винта. Это мы выясним в порту. Теперь наша задача — найти выход из трудного положения.
— Надо запросить по радио, нет ли поблизости наших судов, которые могли бы взять нас на буксир, — предложил Чернышев.
— Уже известно, — хмуро ответил Андрей Федорович, — близко никого нет. Самые близкие — в пятистах милях от нас. А за это время, если переменится ветер, мы можем очутиться на берегу.
— Тут, по-моему, думать нечего. Нужно вызвать французский буксир, и пусть он отведет нас в ближайший порт, а там мы поставим запасной винт своими силами, — сказал Иван Павлович.
— Просто, конечно, но дорого. Знаете, сколько возьмут они, если узнают о нашем положении? Сотни тысяч. За спасение всего судна.
— Ну какое же здесь спасение? Простая буксировка… — возмутился стармех.
— Плохо вы знаете этих «спасателей».
Свежий ветер дул нам в спину, и мне стало холодно.
Я переменил место и машинально подумал, что «Гдов» до потери винта шел на фордевинд.
«А что, если… — мелькнуло у меня в голове, — что, если под парусами?.. Нет, это невозможно. Дико…» Но эта мысль не оставляла меня. «Поставить паруса и идти на фордевинд. Почему невозможно?» И я сказал:
— Андрей Федорович, а что, если под парусами… Ветер попутный…
— Ты скажи еще «на веслах»! — засмеялся Квашнин. — Совсем зарапортовался!
Но Андрей Федорович недовольно посмотрел на него:
— А я вот тоже решил идти под парусами. До Плимута восемьдесят миль. Если такой ветер продержится пятнадцать — двадцать часов, мы дойдем, а, судя по прогнозу, смены ветра не предполагается.
— Что вы, Андрей Федорович! На современном паровом судне какие паруса? — удивился стармех.
Он принял слова капитана в шутку. Но Андрей Федорович оставался серьезным и не думал шутить:
— Все, товарищи. Объявляю аврал. Паруса ставить! Пар держите на руль и динамо. Павел Васильевич, спустите стрелы. На каждую стрелу поставьте по трюмному брезенту. Закрепите как следует, заведите шкоты, и так попробуем идти. Хуже не будет. Как бы ни пошли, а все будем ближе к Плимуту и к нашим судам, идущим навстречу. Давайте всех наверх.
Через десять минут на палубе работали все: матросы, кочегары, машинисты. Разбились на две бригады. Одна на носовой палубе поднимала брезенты под руководством боцмана, а второй руководил плотник Куксас на кормовой палубе. Павел Васильевич опять объявил соревнование — кто скорее поставит «паруса». Все работали дружно и весело. Идея прийти в Плимут под парусами, своим ходом, без посторонней помощи понравилась всем.
Вот где пригодятся мои познания в парусном деле! Я работал на носовой палубе с Павлом Васильевичем и давал свои советы по заводке фалов и креплению парусов. Боцман прислушивался к ним и иногда делал так, как я говорил. То, что мой маленький опыт приносил пользу, наполняло меня гордостью и радостью, и я работал вдохновенно — забирался на мачту, продергивал фалы, закреплял брезент за нок стрелы. Я чувствовал необыкновенный подъем. У меня с капитаном были одинаковые мысли! Значит, я все-таки кое-что понимаю в морском деле.
Через час «паруса» на носовой мачте были поставлены.
— Готово! — крикнул Чернышев на мостик.
Брезенты, как заправские паруса, полоскали.
— Подберите шкоты! Разнесите паруса на оба борта! — скомандовал Андрей Федорович, нетерпеливо прохаживаясь по мостику в ожидании постановки «парусов». Мы выполнили приказание. Брезенты наполнились ветром, и «Гдов» пошел вперед, пеня носом воду.
— Настоящий клипер, — смеялись кочегары.
— А вот придем в Плимут, покажем вам клипер! Всю машинную команду рассчитаем. Будем теперь только под парусами ходить, — отвечали мы.
— Поднимите шар! Пусть уж все знают, что мы идем под парусами, хотя и имеем трубу, — распорядился капитан.
Чулков поднял на штаге черный шар. Это означало, что мы идем только под парусами, и все паровые суда должны уступать нам дорогу.
Вечером к «Гдову» подошел французский буксир-спасатель. Весь его экипаж высыпал на палубу и, показывая пальцами на наши самодельные паруса, что-то горячо обсуждал. Смуглый усатый капитан, стоя на крыле своего буксира, жестами объяснял Андрею Федоровичу, что готов взять его на буксир. Рябинин улыбался, отрицательно качал головой и показывал на «паруса». Француз, по-видимому, выругался. Он еще долго крутился около нас, надеясь, что изменится ветер и он поставит русскому судну свои условия. Но ветер не изменился. Расчет Андрея Федоровича был правильным.
Утром показались берега Англии, а еще через некоторое время Андрей Федорович, не сходивший с мостика почти сутки, закричал:
— Приготовиться к отдаче якоря! Шкоты трави!
Плимут был уже виден. Из порта навстречу нам шел заказанный капитаном буксир. Загрохотала якорная цепь, и «Гдов» остановился, хлопая своими брезентовыми «парусами».
На буксире оказались и корреспонденты. Они щелкали фотоаппаратами и восхищенно смотрели на «Гдов».
На следующий день капитану привезли кипу английских газет, в которых были помещены фотографии «Гдова» под парусами и заметки с заголовками: «Отличное знание морской практики!», «Находчивость и смелость советских моряков!», «Лесовоз «Гдов» пришел в Плимут под парусами!»
Глава десятая
Рейсы были тяжелые. Зима выдалась бурная, и Баренцево море давало нам «прикурить», как говорили моряки. «Гдов» делал рейсы между Англией и Мурманском. Он неделями кланялся на черных маслянистых волнах: ветер почему-то всегда был противный; тонны холодной соленой воды обрушивались на палубу, грозя смыть груз. Но мы не зевали. Павел Васильевич лично проверял крепления, возвращаясь с такой проверки мокрым с ног до головы.
Трудно приходилось кочегарам. Они выбивались из сил, шуруя в топках и поддерживая нужное давление пара, а хода не было. Частенько в вахтенном журнале появлялись такие записи: «За вахту прошли две мили», «За вахту прошли полторы мили». Это вместо восьми-девяти миль в час в хорошую погоду. Вообще «Гдов», несмотря на его прекрасные бытовые условия, ходок был неважный.
Мы, матросы, тоже проклинали все на свете. Судно на курсе держалось плохо — его сбивала зыбь. Уставали мы здорово от штурвала, а еще Павел Васильевич донимал мытьем надстроек.
Каждый раз к приходу в Мурманск судно должно было быть вымыто. Этот закон выполнялся, невзирая на погоду.
Вода мерзнет на переборках, руки красные, дует пронизывающий ветер, а Павел Васильевич посасывает трубочку, посмеивается и говорит:
— Горяченькой водичкой — прекрасно смывается. Ну-ка, Игорь, тащи пару ведер еще.
Хватаешь ведра и летишь в баню. Там тепло, так бы и остался навсегда. Как можно медленнее наливаешь ведра, подогреваешь их паром. Кажется, все сделано. Медленно поднимаюсь наверх. Неуютно на палубе. Но что поделаешь, работать надо. Павел Васильевич ждет. Вот когда задумаешься о трудностях морской профессии. Может быть, стоило остаться на берегу?
Но Андрею Федоровичу доставалось, пожалуй, больше всех. Он похудел, глаза ввалились, кожа на лице обветрилась. Капитан сутками не сходил с мостика. Отдыхал он тут же, в штурманской рубке, на неудобном диванчике, пользуясь короткими промежутками между пургой, снегопадами и штормами. Мы поражались тому огромному количеству черного кофе, которое он выпивал в рейсе. Наверное, он так боролся со сном.
В феврале «Гдов» делал четвертый рейс в Англию. Непрерывная качка и штормы сильно измотали экипаж. Давно уже не было слышно в красном уголке веселых шуток, не ладился шахматный турнир, никто не захотел участвовать в вечере самодеятельности, который тщетно пытался организовать Каракаш. Хмуро обедали и сразу же расходились по каютам. Ложились в койки и забывались неспокойным сном. Читать не хотелось, разговаривать тоже. Филиппенко вконец поссорился с Журенком. Люди стали очень раздражительными.
Как-то во время нашего невеселого ужина в столовую ворвался кочегар Голуб и закричал:
— Ребята! Выше головы! Есть хорошие новости. Последний раз идем в Англию. Выгружаемся в Глазго. Оттуда — в тропики, в океан. Понимаете? В тропики! На солнышко.
— Врешь ты все, Голуб, — недоверчиво обернулся к кочегару Чулков, но в глазах его уже светилась надежда.
Кочегар даже не обиделся:
— Надежда Яковлевна сказала. Не веришь? Пойди у Андрея Федоровича спроси.
— А что ты думаешь? Сейчас пойду и спрошу, — мрачно проговорил Тубакин, вылезая из-за стола. — Ну, держись, если обманул, играть на нервах не позволим!
Через несколько минут Сашка вернулся сияющим и торжественно объявил:
— Правда, ребята, Андрей Федорович подтвердил. Только что получено радио. Идем во Владивосток через Панаму. Вот это рейс!
Все повеселели. Как будто яркое тропическое солнце заглянуло в мутные, залепленные снегом иллюминаторы.
А Тубакин с видом «правой руки капитана» рассказывал:
— Андрей Федорович сказал: «Идем в Глазго, затем в Фальмут, из Фальмута через Панаму во Владивосток. Возможен заход в Тринидад и на Гавайи». Правда, здорово?!
Моряки повскакали с мест и бросились к географической карте, к которой уже давно никто не подходил. Посыпались вопросы.
— А где этот порт Фальмут? — несколько смущенно спросил Филиппенко. — Я такого что-то и не слыхал.
— Кто был в Гонолулу? Там, наверное, еще дикари живут.
— Через Панаму очень интересно пройти, замечательное место, — сказал Павел Васильевич, поддаваясь общему настроению.
Я был очарован этими названиями: Гавайи, Панама… Вспомнились прочитанные книжки — «Вокруг света на «Коршуне»», «Фрегат «Паллада»», «Путешествие на «Снарке»» и «Рассказы Южных морей»… Неужели и я попаду в эти экзотические места, увижу океан? Что-то величественное есть в звучании этого слова. Океан…
Еще в детстве, когда я слышал это слово, сердце мое сладко сжималось в предчувствии чего-то необычного и загадочного.
В океане происходили самые интересные приключения. Там мужественные капитаны отстаивали свои суда от смерчей и тайфунов. Там на утлых лодчонках, не боясь смерти, охотились китобои; там, в океане, жили огромные спруты, странные рыбы с крыльями, акулы. Там, вдали от берегов, появлялись быстроходные пиратские бриги и происходили кровопролитные бои с купеческими судами.
Океан был прекрасен и коварен. Где-то у самого экватора лежала штилевая полоса. Там неделями простаивали занесенные туда ветрами парусники. Бессильно свисали паруса, нестерпимый зной изнурял людей, кончались запасы пресной воды и продовольствия. А вокруг лежал безразличный, безжалостный ко всему, лениво дышащий голубой с золотом океан.
Или «ревущие» сороковые широты, где всегда дуют ветры, где капитаны «чайных» клиперов теряли мачты и паруса своих чудесных кораблей.
Саргассово море — кусочек океана, где плавают страшные водоросли, присасывающиеся к днищу судна. Горе капитану парусника, попавшему в Саргассово море! Не вырвется оттуда судно, обросшее зеленой живой бородой.
Все это возникло в моей памяти, когда я услышал сообщение Голуба. Скоро, очень скоро я увижу тебя, океан!
Пока я сидел в задумчивости, в столовой поднялся невероятный шум. Кое-кто уже начал подсчитывать, когда «Гдов» придет в Фальмут и когда попадет в Панаму.
Каракаш кричал, что обязательно познакомится с настоящими индейцами, так как этот народ его интересует с малолетства; кочегары заявили, что в тропиках они поменяются с нами местами — будут работать на палубе, а мы — у топок.
Всей этой веселой суете положил конец Павел Васильевич.
— Больно быстрые, ребята! До Глазго еще нужно дойти благополучно. А то, по вашим подсчетам, мы уже к Панаме подходим, — улыбаясь проговорил он.
Конечно, Павел Васильевич тоже был очень рад предстоящему рейсу, но, как каждый бывалый моряк, не любил преждевременных подсчетов.
От моря можно ждать всяких неожиданностей, которые нарушат все тончайшие расчеты и предсказания. Не выпускай его из-под своего наблюдения ни на одну минуту, не то оно накажет тебя за невнимание к нему, не обольщайся хорошей погодой, — она может внезапно измениться.
Когда боцман сердился и выговаривал кому-нибудь за недосмотр или упущение, он всегда говорил:
— Обнаглели! С морем нужно разговаривать на «вы», а вы что? На «ты» и за руку. Панибратствуете!
Я впервые наблюдал такое отношение к морю, какое было на «Гдове». О море говорили, как о живом существе. Оно имело свой характер. Иногда оно было ласковое и доброе, иногда сердилось, хмурилось, гневалось. Говорили о море с уважением, но без страха, как люди, хорошо знающие повадки человека, с которым прожили бок о бок годы.
С того дня как Голуб принес известие об изменении рейса, скука и уныние, которые царили последнее время на судне, исчезли. Несмотря на то что погода по-прежнему оставалась скверной, качка не прекращалась, настроение у нас было отличное. Мы знали, что еще десяток-другой дней — и мы пойдем навстречу солнцу.
Спустя несколько суток «Гдов» подошел к устью реки Клайд. Глазго стоит сравнительно далеко от моря, поэтому мы долго поднимаемся вверх по реке.
По обоим берегам тянутся верфи, доки, эллинги. Везде видны корпуса строящихся судов. Глазго — самый большой судостроительный порт Англии.
Мы проплываем мимо огромного, уже спущенного на воду корабля. Он еще не готов, достраивается. Читаю надпись: «Королева Елизавета». Вот оно что! Это гордость английского пассажирского флота. Младшая сестра знаменитой «Королевы Марии» — самого быстроходного и самого большого лайнера в мире. Семьдесят пять тысяч тонн водоизмещения! Скорость — тридцать миль в час! Это она, «Королева Мария», оспаривала голубую ленту у французской «Нормандии», а голубая лента присуждается самому быстроходному пассажирскому судну.
Нам говорили, что «Королева Елизавета» будет ходить еще быстрее. Интересно было бы посмотреть, как устроен такой гигант внутри.
Как всегда, на английских реках большое движение. Много встречных судов. Огромное количество барж. Они стоят по берегам в несколько рядов. Баржи идут по реке под парусами, под моторами, некоторые тянут буксиры.
Одна баржа плывет вниз по течению без всякого двигателя. На корме сидит англичанин в фетровой шляпе и в белом воротничке с галстуком. Он управляет огромным кормовым веслом.
Довольно рискованно идти в этой куче судов на такой громадине и не иметь ничего, кроме весла.
Баржа проходит совсем рядом с «Гдовом», не думая сторониться. «Гдов» отворачивает сам. Андрей Федорович перегибается через планширь мостика и, наверное, хочет обругать шкипера, но англичанин приветливо улыбается и машет рукой.
Капитан ничего не говорит и скрывается в рубке.
Вот наконец и город. Косой дождь, низко плывущие тучи и дым из множества заводских труб делают его мрачным и неприветливым.
Поворачиваем. К борту подбегают два маленьких буксира; мы подаем концы, и «Гдов» втаскивают через узенький шлюз в гавань, где нас будут разгружать.
Вечером, после ужина, на судне наступает необычная тишина. Замолкают лебедки, грузчики накрывают люки брезентами и уходят. Замолкает порт.
Почти во всех английских портах работают в одну смену, до пяти часов вечера.
Дождь усилился и льет как из ведра. Идти никуда не хочется, тем более что в десять вечера жизнь в городе замирает. Это тоже английский обычай. Лучше посидеть в своем уютном красном уголке и поиграть в «козла» на «мусор». Очень у нас любят домино. Играют все. Даже капитан приходит сыграть партию-другую. Играют с азартом, со стуком, с криком. Упрекают друг друга в неумении играть. По-настоящему сердятся, когда проигрывают.
Вот и сейчас за столом играют четверо. Андрей Федорович с Журенком против Чернышева и Куксаса. Кругом «болельщики». Ждут не дождутся, когда окажется «мусор» — проиграет какая-нибудь пара.
В столовую входит Филиппенко в дождевике, с которого стекает вода.
— Товарищи, принимайте гостей, — говорит он и подталкивает каких-то трех человек, тоже в мокрых пальто. — Английские моряки с рядом стоящего лайнера, — добавляет Филиппенко и идет снова вахтить на палубу.
Мы не удивляемся. К нам часто приходят гости.
Англичане смущенно топчутся у двери. Все трое без шляп. Двое молодых, один уже седой, в годах.
Мы встаем. Все наперебой, кто как умеет, начинают разговаривать с гостями. Снимают с них пальто, усаживают.
Моряки представляются. Все они с теплохода «Джорджик», который держит линию Саутгемптон — Нью-Йорк с заходом в Глазго. Он завтра уходит в рейс. Огромное судно! Конечно, не такое, как «Королева Мария», но все же тридцать две тысячи тонн. Старшего зовут Джеф Браун. Он работает мотористом, двое других — матросы первого класса Рей Сван и Арчи Денован. Знакомимся, жмем руки. Как всегда в таких случаях, роль хозяина берет на себя старпом. Алексей Алексеевич прекрасно владеет английским языком.
Целой толпой проводим англичан по судну. Дарим им сувениры — значки, открытки и обязательно русские папиросы. Обойдя все, снова спускаемся в красный уголок.
— Ну-ка, мистер Браун, давайте сыграем матч Англия — СССР! Как вы смотрите? — улыбаясь предлагает Андрей Федорович, когда англичане садятся за стол. Моторист смущается. Ему еще не приходилось играть в «козла» с капитаном.
— Давайте, давайте! Это интересно — Come on. Браун наконец решается, лукаво подмигивает Деновану и говорит:
— Карошо.
Тут уж надо вызывать сборную «Гдова». Лучшие игроки — Андрей Федорович и Чулков. Бегут за Чулковым.
Матч начинается. «Команда» гостей играет хорошо.
Через полчаса англичане чувствуют себя как дома. Браун стучит по столу и что-то выговаривает партнеру. Вероятно, ругает его за то, что тот остался с «дупель шесть» на руках. Не успел выставить.
Рей сидит в углу с Зиночкой. Она учит его русскому языку:
— Говорите за мной: «по-жа-луй-ста».
— По-жай-луй-стау, — по складам тянет англичанин и смеется.
Смеется и Зиночка.
Все довольны. Незаметно течет время. Уже сыгран матч Англия — СССР. Счет 6:5 в нашу пользу. Пора расходиться.
Англичане встают и прощаются с нами:
— Завтра мы приглашаем вас к себе на «Джорджик». Приходите посмотреть наш лайнер. Только пораньше, с утра: в шестнадцать часов мы уходим.
Вот это предложение! Очень интересно.
— А это возможно? Ваш капитан и офицеры не будут против нашего визита? — спрашивает Алексей Алексеевич.
Браун смеется:
— Капитан так «высоко», что его совсем не интересуют наши гости, а «чиф» — старший офицер — у нас очень славный малый. Он будет рад вас видеть. Так приходите к одиннадцати. Будем ждать.
Англичане уходят. Все начинают волноваться. Всем хочется попасть на «Джорджик». Спор решает Андрей Федорович.
— Кто был раньше на подобных судах? — спрашивает он.
Многие поднимают руки.
— Ну вот. Кто не был, тот пусть и идет.
Павел Васильевич организует по справедливости. Он составляет список, и я одним глазом вижу на листке свою фамилию. Все в порядке! Иду!
Пассажирская пристань пароходной компании «Кунард Уайт Стар». Гигантский корпус теплохода «Джорджик» блестит свежевыкрашенными бортами. Над ним возвышается ослепительно белая многоэтажная надстройка, на самом верху которой множество спасательных шлюпок, аккуратно поставленных рядами, один над другим. Овальные трубы — громадных размеров. Наклонные, высокие мачты делают судно похожим на большую яхту.
Во главе с Алексеем Алексеевичем и Джефом Брауном, который нас встретил, поднимаемся по широкому трапу на палубу теплохода. Там нас уже ждут. Матросы, мотористы, официанты. Впереди старший офицер — пожилой краснолицый моряк. Он широко улыбается, жмет руку Алексею Алексеевичу и радушно говорит:
— Пожалуйста. Смотрите наш теплоход. Его вам покажут. После осмотра прошу вас зайти ко мне. Мы ведь коллеги.
Нас окружают дружеские лица английских моряков, но главным проводником становится Джеф Браун.
— Пошли, — приглашает он.
Мы медленно двигаемся за ним и скоро растворяемся в толпе пассажиров, также осматривающих судно.
Через несколько часов теплоход отходит в далекий рейс. Сейчас до отхода открыты двери всех помещений для пассажиров всех классов. Только сейчас пассажиры третьего класса могут пройти и полюбоваться роскошными комфортабельными каютами и салонами первого и второго классов. Когда теплоход отойдет от стенки, вход туда им будет воспрещен.
Вот почему пассажиры сейчас так поспешно стараются обежать все помещения теплохода. Им хочется все посмотреть и все запомнить.
О! Компания «Уайт Стар» — мудрая компания.
Смотрите все. Восхищайтесь комфортабельностью и роскошью наших судов. А потом рассказывайте. Рассказывайте затаившим дыхание слушателям о чудесном плавучем городе. Создавайте компании рекламу.
Вы хотите в первый класс? Пожалуйста. Смотрите — вот каюта «люкс». Это целая квартира. Ноги утопают в мягких пушистых коврах. Стены обиты нежным шелком, украшены дорогими картинами; глубокие кресла, рояль и даже камин — все к услугам богатого пассажира.
Каюту «люкс», которую занимает один человек, обслуживают специально приставленные три человека прислуги.
А салоны! Это чудо современного комфорта и красоты. Они убраны дорогими узорчатыми коврами; малахитовые колонны поддерживают лепные потолки. Стены украшают картины старинных мастеров и современных модных художников. Со вкусом расставлены изящные бронзовые статуи. Здесь бьют хрустальные фонтаны. Вечером, освещаемые разноцветными огнями, они особенно красивы.
Симфонические оркестры и джазы непрерывно играют в салонах и садах «Джорджика». Многочисленные рестораны, танцевальные залы, кино и даже церковь к услугам пассажиров первого класса. В море ежедневно выходит газета «Атлантик ньюс», отпечатанная в типография «Джорджика». Новости по радио получаются из редакций английских и американских газет. Дельцы дают распоряжения в свои конторы через большое почтово-телеграфное агентство, находящееся на теплоходе.
Есть здесь и магазины, в которых можно купить на память о «Джорджике» его изображение в альбомах, на портсигарах, на шелковых носовых платках. Можно купить его маленькую модель-игрушку или куклу-матроса с надписью на ленточке бескозырки: «Джорджик».
Но нужно спешить. Скоро отход. Бегом на променад-дек (прогулочная палуба).
Здесь теннисные площадки, плавательный бассейн, велосипедная дорожка, по которой можно объехать почти весь «Джорджик». На одной из палуб устроен сказочный детский городок. Пряничный домик из больших деревянных пряников и леденцов стоит в центре. Он наполнен всевозможными игрушками, которыми маленькие «лорды» забавляются в течение рейса. По большому кругу рельсов бегает паровозик с составом вагонов. Он останавливается на освещенных станциях; ему открывают путь семафоры, автоматически переводятся стрелки. Игрушка управляется электричеством. Целые груды кубиков, заводных автомобилей и кукол дополняют этот уголок.
А это что за улица с низкими домиками? Это собачий город.
Состоятельный пассажир, не желающий расставаться со своей собакой, может взять для нее билет. Он дает право на занятие собакой одного из этих домиков. Ее будут кормить, ухаживать и выводить на прогулки специально приставленные для этого люди.
Но вот суетливые стюарды обращаются к публике с просьбой разойтись по классам, и пассажиры третьего класса покидают блестящие салоны, чтобы больше их не увидеть в продолжение рейса.
Пассажиры третьего класса ютятся в душных каютах, в которых нет даже иллюминаторов, в которых круглые сутки горит электрический свет, так как каюты помещаются ниже ватерлинии. Люди опускаются по покрытой линолеумом лестнице в слабоосвещенные узкие коридоры.
— Каюта Е-240.
— Как? Это еще ниже? — и обескураженный пассажир спускается дальше вниз, путаясь в лабиринте коридоров. Каюта найдена, но как она не похожа на только что виденные в первом классе! Фанерные стены каюты выкрашены в белый цвет. У одной из них расположены одна над другой две деревянные койки с пружинными матрацами, перед которыми лежит маленький дешевый коврик. В углу стоит шкаф, напротив — фарфоровая раковина с теплой и холодной водой. В потолок вделан матовый плафон — единственное освещение каюты. Два складных стула дополняют обстановку.
Салоны третьего класса, так же как и каюты, резко отличаются от салонов первого класса. Они тесны и малоуютны. В музыкальном салоне стоит потрепанное пианино, несколько десятков стульев и мягких кресел, два дивана и три столика для писания писем. Вот и все его убранство.
Развлечений для третьего класса тоже не очень много. Вечером можно потанцевать или поиграть в лото, можно часами накидывать веревочные кольца на вделанный в доску деревянный шест. Пассажиры пишут бесконечное количество открыток с изображением «Джорджика», которые сотнями лежат на всех столах во всех салонах. За них не надо платить — это реклама компании.
Но трудно отдохнуть и в этих помещениях. Слишком малы они, и слишком много в них бывает народу. Мешают и ребятишки. Они бегают, барабанят на пианино, пристают к родителям. Им скучно, им некуда деваться; для них не построили детского городка с пряничным домиком, населенным чудесными куклами.
— Ну а наши помещения не стоит смотреть. Хвастаться нечем. Да и времени осталось мало. Следующий раз, если встретимся, покажем вам все остальное, — говорит Джеф Браун, когда мы заканчиваем беглый осмотр судна. Тепло прощаемся. Обещаем писать друг другу и сходим с борта. Решаем остаться на причале и посмотреть, как будет отходить «Джорджнк».
Скоро последний свисток напоминает о минуте отхода гиганта в море.
Платки белыми птицами реют над толпой пассажиров. С борта «Джорджика» летят ленты серпантина. Их ловят провожающие на пристани.
Вот могучий рев «Джорджика» заглушил людском шум. Быстро убраны широкие сходни. На носу и корме теплохода поползли наверх тяжелые змеи швартовых концов.
«Джорджик» стал медленно отходить от набережной. И только цветные легкие ленты серпантина связывают морской гигант с гранитной причальной стенкой порта. Но вот и серпантин рвется. Развернувшись, «Джорджик» стал удаляться быстрее. Поворот. Большой портовый склад начал закрывать теплоход. Ветер поднял легкую рябь, залитую солнцем. «Джорджик» взял курс на Америку, на Нью-Йорк.
Постояв еще несколько минут на причале, мы идем на «Гдов». Завтра, если не будет дождя, продолжат выгрузку. Очень хочется скорее покинуть Глазго с его неуютными серыми улицами.
Но мы простояли в Глазго долго. Все время шли дожди. Только к концу недели проглянуло солнышко, и сразу повеселел город. Он стал выглядеть совсем не таким мрачным, каким показался нам при первом знакомстве. Быстро закончили выгрузку и погрузку, и наконец «Гдов» снялся на последний для нас английский порт — Фальмут.
Там нам нужно получить буксир, продовольствие и навигационные пособия.
Подходим к Фальмуту. Красивые зеленые берега окаймляют бухту. Навстречу к «Гдову» мчится из залива маленький катер. Это идет лоцман. Катер подходит к спущенному за борт штормтрапу. Толстый пожилой лоцман перелезает через фальшборт и поднимается на мостик.
— Здравствуйте, капитан. Привезли нам хорошую погоду. Прямо руль! Малый вперед! — командует он.
Пароход медленно идет по заливу. Теперь хорошо видны улицы вилл, утопающих в зелени. Сюда, на самый юг Англии, приезжают отдыхать. Слева — порт. Он невзрачный и маленький. Одиноко стоят у причалов несколько танкеров. Движения никакого. Мы проходим далеко в глубь залива и на рейде отдаем якорь.
— Ну вот, закончился самый короткий этап нашего плавания. Постоим денек и дальше двинем, — говорит капитан.
К борту «Гдова» подошел просторный бот. В нем один человек. Это старик «ботман» (перевозчик). Он поднимается на палубу и с любопытством оглядывает судно, потом снимает шапку и обращается к старшему помощнику:
— Чиф, разрешите, пока ваши ребята не готовы к съезду на берег, посмотреть, как живут матросы?
В его словах я чувствую иронию. Ну что ж, у насесть что показать.
— Филиппенко! Проводи старика и покажи ему помещение, — разрешает Алексей Алексеевич.
Минут через десять ботман выходит из столовой. На лице его восхищение.
— О! Блестяще, удивительно! Я никогда не видел ничего подобного! Знаете, ведь я плавал на парусниках и знаю, что такое тесный и душный кубрик, да еще клопы… Нет, у вас великолепно, — не может успокоиться старик.
— Поехали, готовы!
Все свободные от вахты садятся в катер, и мы катим по зеркально-гладкой поверхности залива в город. Фальмут — маленький курортный городишко. Всего только пятнадцать тысяч жителей. Летом здесь бывает много дачников. В этот период город оживает. По улицам бродят мужчины в трусиках и дамы в пижамах, заходят в магазины и кафе. Здесь курорт — и все можно. Вероятно, англичане наслаждаются этой простотой, на время забывают свои чопорные лондонские костюмы. Коммерческого порта в Фальмуте нет. Порт существует только для ремонта заходящих судов и снабжения.
Ну вот мы и приехали!
Со смехом и шутками поднимаемся по бетонной лестнице на набережную. Все портовые «власти» из окон своих контор наблюдают за нами. Им очень интересно посмотреть на «большевиков».
Из расспросов выясняется, что в городе только одна торговая улица и искать ее не надо, так как мы именно на ней и находимся, и что вообще город тут начинается, тут же и кончается. Мальчишки всех возрастов бегут впереди и сзади нас. Они страшно заинтересованы. Моряки с советского парохода! Такое событие в Фальмуте бывает не часто. Ребята назойливо пристают к нам с разговорами. Чтобы отделаться от непрошеных провожатых, разделяемся и мелкими группками расходимся по боковым улочкам.
Мы договорились с ботманом о часе возвращения на судно. В нашем распоряжении четыре часа. Но и этого времени много. Смотреть нечего. Только прекрасный вид бархатной зелени по обеим сторонам залива радует глаз. К двум часам мы собираемся на набережной. Все нагружены пакетами. Команду «Гдова» трудно узнать. У всех зеленые очки от солнца и белые широкополые шляпы.
— Ну что, готовитесь к тропикам?
— Не спасут вас от солнца никакие очки!
— Надо знать, что покупать. Вот знаменитый тропический исследователь… — смеется Тубакин и надевает на голову огромный прозрачный зеленый козырек.
Ботман заводит мотор, и мы возвращаемся на судно. Вокруг «Гдова» шныряют моторные лодки, маленькие яхточки и шлюпки. Оттуда приветствуют команду «Гдова», стоящую у фальшборта. Новый, особенно яркий флаг развевается за кормой. Завтра вечером уходим в океан. Как-то он встретит нас?.. Нам еще предстоит длинный путь.
И вот он лежит передо мной. Спокойный, бескрайний, изумрудно-зеленый. Ветра нет. Но «Гдов» все время поднимается и опускается на пологой длинной зыби. Это дышит океан. Никогда он не имеет такой спокойной поверхности, как море. Отдыхающий тигр. Он сыт и щурится на солнце… Но каждую минуту он готов ринуться на жертву, подмять, уничтожить.
И все же океан прекрасен. Вечерами можно стоять часами на палубе и любоваться феерией красок. Самые лучшие художники всех эпох не в силах передать красоту захода солнца в океане.
…Солнце опускается к горизонту. Небосвод окрашивается в нежно-розовые тона, но над головою еще голубое небо. Проходят минуты — и все кругом становится рубиново-красным, только от солнца по поверхности воды бежит золотая дорога.
Еще немного времени — и солнце садится. Красный цвет густеет. Неожиданно небосвод и океан становятся зелеными. Это зашло солнце. Как будто невидимая рука накинула на небо огромную прозрачную зеленую кисею. Цвет ровный, светлый, без единого облачка. Вода темно-зеленая. Всего несколько секунд остается неизменным небо. Оно принимает сиреневую окраску, океан — темно-лиловую. Наступают сумерки. Они продолжаются всего несколько минут. Вот уже кругом все черно. Зажглись яркие звезды, и низко над горизонтом сияет бриллиантовый Южный Крест — одно из красивейших созвездий Вселенной.
Вода у бортов светится таинственным мерцающим светом, и за кормой кильватер светел, как Млечный Путь на небе.
Океан… Даже теперь, когда я пишу эти строки, я чувствую его соль на своих губах, ощущаю его запах… Его нельзя забыть.
Медленно катит свою зыбь Атлантический океан. «Гдов» сделался как-то сразу меньше. Пароход покачивает. Дует норд-вест. Горизонт отодвинулся значительно дальше, и кажется, что стало больше простора.
Сегодня у нас день производственных совещаний. Палубная команда берет на себя обязательство привести пароход на Дальний Восток в идеальной чистоте и порядке. Дверь кают-компании, где собралось палубное звено, хлопает, и в нее входит старший механик:
— Одну минутку! Машинное звено решило просить капитана не заходить в Тринидад. Механизмы работают отлично. Мы дойдем без осмотра машины прямо в Панаму. Экономия три дня! Плюс экономия валюты, которую пришлось бы платить за заход в порт… Поддерживаете? — спрашивает он.
— Поддерживаем, конечно! Молодцы, машина! — раздаются голоса.
— А все-таки жаль, если не попадем в Тринидад. Интересно было бы посмотреть, — сожалеет кто-то.
Но предложение «машины» настолько ценно, что не может быть и речи о заходе, который был предусмотрен только как база для переборки машины и чистки котлов. Капитан дает согласие, и на мостике прокладывают от Азорских островов новую дугу большого круга.
С каждым днем становится все теплее и теплее. Со вчерашнего дня мы получили распоряжение ежедневно поливать деревянную палубу. А то она совсем рассохнется! Матросы с четырех утра начинают возиться со шлангом, и мы, как утки, полощемся в воде. Однажды во время работы Филиппенко закричал:
— Смотрите, смотрите! Птицы появились! — Над синей поверхностью океана пролетали стайки серебряных летучих рыбок. Они были очень красивые и виднелись по всем направлениям от парохода.
— Сам ты птица! Рыб от птиц не сумел отличить, — насмешливо подтрунивали над Филиппенко видевшие раньше этих необычных рыб.
Сегодня океан решил побаловать нас и показать часть своего богатого животного мира. Вечером мы наблюдали, как под штевнем «Гдова» стаями играли дельфины. Их было, вероятно, около сотни. Они выскакивали из воды, потом бросались в нее снова и плыли впереди парохода.
С этого дня мы почти ежедневно видели кого-нибудь из морских обитателей. Вот встретилась тропическая медуза, окрашенная во все цвета радуги, полметра в диаметре, потом мы увидели плывущую черепаху, но самую большую сенсацию произвела рыба-пила. Очевидно, она охотилась за кем-нибудь. Ее длинный зазубренный меч то показывался над водой, то снова уходил вглубь, а длинное сильное тело виднелось в прозрачной воде.
Как-то утром мы обнаружили на носовой палубе двух мертвых летучих рыбок, которые залетели на судно и ударились о фальшборт. Это небольшая, сантиметров десять — пятнадцать, рыбка, с боковыми плавниками, развитыми в легкие прозрачные крылышки. В распластанном виде она похожа на самолет. Нашлось очень много желающих привезти такую диковинку домой. Пришлось их разыграть. Рыбы достались второму механику и Журенку. «Собственники» сейчас же вычистили и растянули рыб на палочках, повесили сушиться на ванты. Когда они высохнут, можно хранить их много лет на память об этом рейсе.
Температура воздуха достигала двадцати шести градусов. В машине она поднялась до тридцати двух градусов. Тяжело работать сейчас у раскаленных топок. Кочегары и механики выходят после вахты совсем обессиленные. Они жадно смотрят на воду. Она так и манит к себе, голубая и теплая.
— Вот бы выкупаться! Нырнул бы с самого клотика, — мечтательно говорит второй механик.
Он только что сменился с вахты и сидит на трюме, потный и измученный.
— Так как говоришь? Покупаться захотелось? А акул не боишься? Ну потерпи до завтра, — хитро улыбаясь, говорит боцман.
— А брось-ка ты смеяться, Павел Васильевич. Поработал бы в машине, тогда не то запел бы, — недовольно бурчит второй механик.
В четыре часа утра я стою на вахте. С кормовой палубы раздаются стуки молотка. Что-то строят. Но что? На мостик поднимается Павел Васильевич.
— Сменитесь — идите купаться на пляж, — говорит он и вытирает ладонью капли пота на лбу.
Сдаю вахту и бегу на кормовую палубу. Глазам представляется волшебная картина. Между трюмом № 4 и фальшбортом устроен большой, глубокий бассейн. Там уже плещется человек двенадцать наших ребят. Два шланга все время подают туда свежую морскую воду. На люке разостлан чистый брезент, и на палке, воткнутой в ящик, прибита дощечка: «Общий пляж». Среди купающихся замечаю голову капитана. Андрей Федорович плавает и урчит, ныряет, и чувствуется, что он наслаждается. Быстро раздеваюсь и бросаюсь в общую кучу купальщиков. Вода теплая, но освежающая. Как хорошо!
— Павел Васильевич, ты просто чародей! Тебе за этот бассейн обязательно награду нужно дать! — кричу я боцману.
— Предлагаю качнуть товарища Чернышева! — говорит капитан и первый выскакивает из воды.
За ним к боцману подлетают все остальные. Боцман стоит, одетый, на трюме. Его подхватывают десятки рук и высоко подбрасывают в воздух. Раз, два, три!!! Потом раскачивают и бросают в бассейн.
— Ой, черти, что же вы делаете!? Фрр! — Вода покрыла боцмана с головой.
— Ну и нахалы! Ладно же… — ворчит Павел Васильевич.
Но на самом деле ему очень приятно.
С этого дня с «пляжа» во все время суток не уходили купальщики. Ночью купались сменившиеся с вахты, и каждый раз восхваляли гений Павла Васильевича.
С наступлением жарких тропических дней весь экипаж «Гдова» приобрел весьма экзотический вид. У многих появились противосолнечные очки: синие, зеленые, розовые. Вся эта «очкастая» команда походила на слепцов. Но каждый владелец очков видел прекрасно и чувствовал себя хорошо, так как на воду действительно нельзя было смотреть: она слепила.
Импровизированные чалмы, широкополые соломенные «сомбреро», тропические шлемы, прозрачные теннисные козырьки покрывали головы «гдовцев». Сплошной черноморский курорт…
Обычно после купания занимались физкультурой на турнике, который был установлен на кормовой палубе. Потом снова купание. И так от вахты до вахты. Вся жизнь проходила на палубе. На палубе обедали, развлекались, спали. С наступлением ночи на спардеке и ботдеке появлялись подвесные койки. Подвешенные на разной высоте, они напоминали листья пальмы, а бронзовые тела моряков — кокосовые орехи.
Теплая тропическая ночь над пароходом; на небе зажглись звезды Вега, Антарес… Лежишь на койке и думаешь о далеком Ленинграде, о том, что там сейчас уже утро следующего дня, о своих друзьях и близких… Что-то сейчас делает Женя? Думаешь до тех пор, пока ласковое укачивание океана не усыпляет тебя.
Шесть часов вечера. Из громкоговорителя раздается:
— Слушайте ночной выпуск «Последних известий»…
Москва! Как-то особенно бьется сердце, когда слышишь за тысячи миль от Родины голос Москвы. Необъяснимое чувство охватывает тебя, когда ты слышишь гудки автомобилей на Красной площади и бой кремлевских часов. И, несмотря на расстояние, на бесконечное море, чувствуешь себя гражданином великого Советского Союза. Гражданином, который живет интересами своей Родины. В такие минуты особенно хочется быть дома. Передачи из Москвы — это заслуга нашей радистки. Надежда Яковлевна ежедневно ловит Москву, дает нам музыку и говорит с родным Ленинградом. Она — наши уши и язык.
Ежедневно у радиорубки можно встретить несколько лиц, жаждущих послать домой телеграмму. Они пристают к Надежде Яковлевне:
— Пошлите, пожалуйста. Необходимо. Дома беспокоятся.
Надя берет телеграмму и читает:
— «Люблю помню целую пиши Ваня».
— Слушай, — возмущается радистка, — ведь только позавчера ты послал точно такое же послание. И опять… Ну где я буду ловить Ленинград? Теперь уж очень далеко.
— Надежда Яковлевна! Пожалуйста!
И вот начинается ночная вахта радистки Румянцевой. Где-то еле слышно в наушниках отзывается Ленинград. Надя упорно связывается с ним до тех пор, пока Ленинград не примет всех радиограмм «Гдова».
Если же из-за атмосферных условий Ленинграда не слышно, то Надя ищет советские суда, идущие в разных морях, и через них передает многочисленные слова экипажа «Гдова». Если бы не было ежедневной связи с Ленинградом, жилось бы очень грустно. Точка, точка, точка, тире, две точки, — выстукивает ключ.
— Ленинград, ты слышишь нас?
И в наушниках из сумасшедшего воя в эфире вырывается:
— Я вас слушаю, «Гдов».
Подходим к Вест-Индским островам. Мы должны пройти проливом Мона, между островом Пуэрто-Рико и Гаити. После двенадцатисуточного перехода океаном, имея только астрономические наблюдения, очень важно выйти прямо на пролив. Если мы так выйдем, то наши определения безукоризненны и точны. Штурманская честь поставлена на карту!
Утром на «пляже» Андрей Федорович громогласно заявил:
— Кто первый откроет берег, тому дарю бутылку шампанского.
Экипаж потерял спокойствие. Конечно, дело не в бутылке с вином. Важно было открыть землю. Быть современным Колумбом! А главное — спортивный интерес.
Тубакин предложил мне:
— Давай открывать берег вместе. Пока я обедаю, ты будешь смотреть, а потом я залезу на мачту и буду искать землю. Идет?
— Давай, — согласился я.
Когда я вышел на палубу, на полубаке и на мачте сидели полуголые люди с биноклями и пожирали глазами затуманенную полоску горизонта. Я тоже вооружился биноклем, но в течение двух часов не увидел ничего.
Боцман забрался на самую стеньгу мачты. Долго он наблюдал, но открыть берег ему также не удалось. Уже все наблюдатели разошлись. Уже давно должны были показаться горы Пуэрто-Рико, но желанного берега никто не увидел.
— Да, видно, не придется мне, как Колумбову матросу, закричать: «Земля, земля!» — сокрушенно сказал Павел Васильевич и пошел отдыхать.
— Кажется, буду пить шампанское я сам, — пошутил капитан, не сходивший все время с мостика. И тут же закричал:
— Вижу берег! Несите шампанское!
Все бросились наверх. Едва заметно, черной узенькой полоской на горизонте виднелся берег. Принесли шампанское. Желающих поздравить с «открытием Вест-Индии» нашлось человек двадцать. Хлопнула пробка и улетела далеко в океан. Капитан налил по наперсточной рюмке и сказал:
— Хотя по праву я должен был бы выпить эту бутылку сам, но ввиду того, что вы все так усердно смотрели вперед (хотя и ничего не видели), я угощаю всех. Да здравствует советское мореплавание!
— Ура! — закричали все, опрокидывая «наперстки».
Традиция была соблюдена.
— А теперь напишите широту, долготу, дату и название судна. Запечатайте записку в эту бутылку и бросьте в океан. Может быть, через несколько лет ее прибьет к берегам Африки, если она не будет проглочена акулой, — заключил капитан.
Сейчас же приготовили записку, и через секунду на легкой ряби воды закачалась зеленая бутылка.
Тем временем берег все приближался и приближался. Уже можно было различить высокие пальмы, белые тропические жилые дома и маяк «Банкуэт», расположенный в густой зелени. Определения наших штурманов оказались блестящими, и только дымка берегового тумана не дала возможности горам открыться вовремя. С берега неслись душистые запахи тропиков. Пуэрто-Рико — экзотический остров.
Каких только прелестей нет на этом кусочке земли! Бананы, ананасы, кокосы, какао, кофе, сахар… Даже ром. Все производится на этом острове. И между тем самая жестокая эксплуатация царит на плантациях Пуэрто-Рико.
«Гдов» проходит широким проливом Мона. Стемнело.
— Открылся маяк на носу! — докладывает впередсмотрящий.
Это светит маяк острова Мона, расположенного в середине пролива. Дойдем до него и ляжем курсом на Панамский канал, пройдя Карибское море за три с половиной дня.
«Гдов» подходил к рейду порта Колон. Слева над городом поднималось оранжевое зарево. С каждой пройденной милей оно увеличивалось и вскоре приняло вид пожара. Видно стало, как переливался светящийся газ в трубках громадных рекламных рисунков, поднятых над городом. Запах берега, пряный и душистый, долетал на палубу парохода. На рейде можно было различить стоящие на якоре суда.
— Якорь к отдаче приготовить! — тихо скомандовал с мостика Андрей Федорович.
— Якорь готов, — так же тихо ответил с бака боцман.
Не хотелось нарушать тишины и будить сонный порт громким разговором. Пароход вошел в ворота, развернулся и медленно стал подходить к якорной стоянке. Через десять минут отдали якорь. Все, кроме вахтенных, утомленные долгим переходом, легли спать.
Утром мы увидали Колон во всей его красоте. Белые здания, белые склады, белые пароходы… Издали он похож на восточный сказочный город. Высокие изогнутые пальмы, увенчанные кронами листьев, возвышались над невысокими домами. Ровные аллеи тропических магнолий и кокосовых пальм прорезали зелеными лентами белый город. На рейде стояли десятки судов. Флаги всех наций развевались у них на флагштоках. Большие пассажирские лайнеры, белоснежные банановозы, закопченные грузовики — все ожидали своей очереди пройти канал. Все пришли сюда из разных уголков мира, сюда, на пересечение океанских путей. Здесь встретились немцы, англичане, греки, американцы, — встретились для того, чтобы, выйдя из канала, может быть, никогда не увидеть друг друга.
Много лет назад Колумб приткнул к этому берегу нос своей каравеллы. Каравелла, пересекшая океан, могла свободно поместиться на палубе одного из стоящих в порту судов. Чудо техники и непревзойденных жульнических махинаций — Панамский канал — соединил Атлантический и Тихий океаны. Канал разделил два огромных материка — Северную и Южную Америку.
Вокруг «Гдова» снуют шлюпки. Босые негры, улыбаясь во весь рот, показывают свои прекрасные зубы. Они поднимают ветки с бананами и кричат:
— Купите бананы, только двадцать пять центов за сто штук! Купите!
Бананы в канале самый дешевый продукт. Они, как и кокосы, растут на улицах города. Когда нет работы и нечего есть, негр ест бананы. Они дешевле хлеба.
На борт приехали обмерщики. Правила Панамского канала говорят, что ни одно судно не может пройти канал, если у него не будет сертификата обмера регистрового тоннажа, выданного властями канала. По получении такого свидетельства судно может проходить канал, сколько пожелает. И плата за проход канала будет взиматься с обмера, указанного в этом свидетельстве.
Так как «Гдов» канала никогда до сего времени не проходил, то американцы-обмерщики и занялись обмером помещений. Через пять часов формальности были закончены, и мы перешли с рейда в самый порт для приемки топлива, воды и продовольствия.
Павел Васильевич уже был в Колоне, а потому вызвался быть нашим гидом. После обеда несколько человек вместе с боцманом отправились на берег.
Колон — это то же, что и Кристобаль. Собственно, это два города с разным управлением, расположенные на одной территории. Колон принадлежит республике Панама, Кристобаль — Соединенным Штатам. Города разделяются улицей, по которой проходит железнодорожный путь. Оба города носят названия в честь великого мореплавателя: Колон — по-испански Колумб, Кристобаль — Христофор. Улицы города асфальтированы. Дома невысокие, построены с расчетом на сильную тропическую жару. По асфальту снуют автомобили различных американских марок. У руля негры. Почти на каждой улице растут пальмы. Сейчас в городе сезон дождей.
Ежедневно со стороны океана появляется свинцовая туча. Она быстро заволакивает небо, и начинается ливень. Но он скоро проходит. Температура двадцать восемь — тридцать градусов. Считается, что это прохладно. На тротуарах сидят торговки и продают фрукты. Горы ананасов, арбузов, бананов, кокосовых орехов. Мы идем среди фруктовых дюн. Фрукты в Колоне баснословно дешевы. Ими запасаются суда, проходящие Панамский канал.
Идем по бульвару; он красив, зелен, и дневная жара не так чувствуется здесь. В конце бульвара стоит памятник Колумбу. Человек, открывший и исследовавший новую богатейшую землю, смотрит через вершины пальм куда-то за океан. Правую руку он держит на плече почтительно склонившейся перед ним индианки. Колумб грустен. О чем он думает? Может быть, о тех несчастьях и горе, которые он первый привез коренным и свободным жителям этой земли пять веков назад? Или о том, что тысячи рабочих потеряли свою жизнь в малярийных болотах Панамы, не увидев даже чуда, произведенного их руками? Я не знаю, о чем думает бронзовый Колумб, но мысли его невеселы. Слишком много людских слез здесь, на стыке двух океанов.
На бульваре есть еще памятник. Памятник талантливейшему французскому инженеру, творцу Панамы — Фердинанду Лессепсу. «Наш Фернандо» — так с гордостью называют его в Колоне. Все забыли, что светлую голову Лессепса запутали в своих грязных денежных операциях финансовые тузы и Фернандо чуть было не попал в тюрьму. Его обливали грязью. Считали виновником всех несчастий и смертей, происшедших во время строительства. Сейчас все забыто. Осталась лишь слава — «наш Фернандо».
Темнеет. Зажигаются разноцветные рекламы. Каждый магазин имеет свою светящуюся вывеску. Из опрокинутой бутылки с виски льется нескончаемым потоком в хрустальную рюмку огненный напиток. Сотни лампочек зажигаются и тухнут, создавая эффект жидкости. Это реклама знаменитого виски «Джонни Валкер». Кружатся огненные колеса. Разноцветные стрелы прокалывают флаконы с духами, фрукты появляются на пустой тарелке… Все сделано из лампочек и трубок, наполненных светящимся газом.
Находившись вдоволь по маленькому городу, медленно идем домой, на «Гдов», обмениваясь впечатлениями. Завтра пойдем в канал.
Мы в первом шлюзе Панамского канала. Все дела в Колоне закончены. Приняты топливо, вода, продукты. Осталось пройти несколько часов, и мы будем по ту сторону Америки, в Тихом океане. В Колоне канал лирически называют «Поцелуй двух океанов».
Первый шлюз носит название «Гатун». Он поднимает входящее судно на восемьдесят пять футов над уровнем океана.
Это необходимо, так как озеро Гатун расположено на Панамском перешейке на восемьдесят пять футов выше уровня Атлантического океана. Судно, входящее в шлюз, попадает в первую секцию. Его затягивают туда электрические тягачи, которые ходят по обеим сторонам шлюза. С тягачей на судно подаются четыре стальных конца, которые позволяют передвигаться судну в шлюзе, сохраняя совершенно точное положение по оси шлюза. «Гатун» имеет три секции. Они и осуществляют подъем судов на восемьдесят пять футов. Когда уровни имеют одинаковую высоту, судно выпускают и оно входит в озеро Гатун. Озеро необычайно красиво. Десятки мелких зеленых островков встречаются на пути. В озере пресная вода. Проход каналом занимает около трех часов. Попадаются очень узкие места, где два судна расходятся впритирку. Канал не имеет облицовки. Берега естественные, поэтому так часто мы встречали землечерпательные машины, углубляющие канал. Очевидно, берега от времени размываются и канал мелеет. В конце канала имеются два шлюза: «Педро Мигуэль» и «Мирафлорес». Оба эти шлюза спускают суда на уровень Тихого океана. Они также оборудованы электровозами, но каждый имеет только одну секцию. Посреди канала в обрывистый склон горы вделан барельеф. На нем — рабочий с киркой разбивает камни. Это памятник рабочим — строителям канала.
Недалеко от шлюза «Мирафлорес» находится поселок Кукарача. Он знаменит своими национальными танцами. Отсюда, очевидно, и взяла свое название нашумевшая у нас кинокартина.
Во время следования каналом мы видели двух крокодилов, которые пересекали канал и плыли на другой берег. Лоцман сказал, что здесь это нередкое явление. Крокодилов много по нежилым берегам канала.
Поздно вечером «Гдов» проходит последний шлюз «Мирафлорес». Неоновая красная стрела указывает путь. На ней горит надпись: «Pacific Ocean».
Скоро погасли огни канала, оставив на темном кебе легкое красноватое зарево, и «Гдов» вошел в Тихий океан.
Я стою на руле. Погода испортилась. Пустынный свинцово-серый океан. Зловещее серое небо с черными, низко плывущими облаками. Ветер, дувший с юга, почти прекратился. Он то затихает совсем, то начинает свистеть в вантах и снова затихает, чтобы подуть с другого румба.
От норд-веста идет огромная, но уже ослабевшая пологая зыбь. Наверное, где-то далеко ревет шторм. «Гдов» кивает каждой волне, образуя по бортам орнамент из белой шипящей пены.
Ветер совсем затих.
Что-то тяжелое, удушливое нависло над нами. Люди бродят по палубе вялые, обливаются потом и пьют, пьют без конца. Но жажда не утоляется.
Кочегары изнемогают. Каракаш потерял сознание у котла, и его вынесли на палубу. Он лежит, как вытащенная из воды рыба, и судорожно глотает воздух открытым ртом.
Андрей Федорович ходит по мостику мрачный. Нежное перышко барографа беспристрастно пишет тонкую линию. Она катастрофически опускается вниз.
Я слышал, как Андрей Федорович приказал старпому: — Алексей Алексеевич, еще раз проверьте все. Особенно — как закрыты трюма. Надо приготовиться к худшему. В девять часов получим сводку погоды…
В начале десятого на мостик прибежала Наденька с белым бланком в руках. Лицо ее было озабоченно.
— Этого следовало ожидать, — проговорил капитан, пробежав глазами радиограмму. — Идет ураган от норд-веста со скоростью сто миль в час. Придется уходить, чтобы не попасть в центр.
Ураган! Внутри у меня похолодело. Андрей Федорович подошел к карте, что-то посчитал на бумажке и вышел из рубки на мостик. Он протянул правую руку вперед, растопырив пальцы. Затем последовала неожиданная команда:
— Сто десять градусов вправо!
Я повернул штурвал.
— Вот этим курсом пока пойдем.
Впоследствии я узнал, что Рябинин применил специальное правило для «расхождения судов с ураганом», так называемое «правило правой руки» Бейс-Бало.
Было всего десять часов утра, но казалось, что мы идем в сумерках. Потемнело. На горизонте появилась гигантская серо-черная туча, похожая на ватный вал. Он быстро катился на нас. Внезапно пологая океанская зыбь покрылась рябью.
В открытое окно рубки ворвался порыв ветра, и вдруг он загудел в вантах, все усиливая и усиливая этот хватающий за душу звук. Океан тяжело вздохнул и зашевелился, морща и выгибая свою спину. Мгновенно появились гребни.
«Началось!» — мелькнуло у меня, и я обернулся взглянуть на барометр. Стрелка показывала семьсот тридцать. Такого низкого давления я еще не видал никогда.
Через два часа в океане творилось что-то невероятное. Казалось, что где-то совсем рядом стреляют сотни орудий. Огромные, высотой с четырехэтажный дом, валы с длинными, пенящимися, всеразрушающими гребнями шли в атаку на маленький «Гдов».
Горизонта не было видно. Только страшная зеленая стена, увенчанная белой ревущей верхушкой, грозила подмять под себя судно. Еще минута — и все будет кончено… Волна подкатывает под корпус, «Гдов» оказывается на вершине, бешено вращаются оголенные винты; еще секунда — и пароход катится с горы в зеленую пропасть. И снова, похожий на маленькую, но упрямую букашку, он взбирается на следующую гору.
Только разъяренные гребни краем переваливаются через фальшборт и катят тонны воды по палубе, разрушая все на пути.
Уже срезаны поручни на полубаке, оторван приклепанный к палубе железный трап…
Это еще пустяки. Не вскрыло бы трюмов! Но крепко держат сетки из пенькового троса, добавочно положенные на люки Павлом Васильевичем.
В рубке капитан, старпом, третий помощник. У всех серьезные, напряженные лица. Ветер дует с такой силой, что на мостике находиться невозможно.
Страшный удар зыби. «Гдов» ложится на левый борт, черпает воду и не хочет вставать.
У третьего помощника бледнеет лицо и на лбу выступают капельки пота. Наверное, и у меня такой же вид. Секунды кажутся часами.
Пароход медленно поднимается. Так бы и помог ему своими руками. Он похож на боксера, который получил сильный удар, но еще не нокаутирован. Потоки воды сбегают с палубы, и «Гдов» снова влезает на волну.
Не поверю тому, кто мне будет рассказывать, что нестрашно попасть в ураган в океане. Страшно!
Через стекла рубки мы видим, как на мостик, борясь с ветром, чуть ли не на четвереньках поднимается Павел Васильевич. Он никак не может выпрямиться и открыть дверь в рубку. Ему помогает старпом. Ураган врывается в рубку и сдувает со стола карту, линейку, транспортир.
Павел Васильевич обтирает мокрое лицо:
— Фу ты черт! Невозможная погода; Андрей Федорович, шлюпку правого борта разбило в щепы.
Капитан махнул рукой:
— Как трюма?
— Пока в порядке…
Все замолчали. Пока… Теперь я понял, что значит разъяренный океан. На тысячи миль вокруг ни души. Никто не поможет, если что-нибудь случится с нашим судном. Только маленький экипаж «Гдова» своей выдержкой, умением, отвагой должен отстоять судно.
Смена. На руль пришел совершенно мокрый Журенок. Он не успел укрыться от волны. Осторожно вылезаю на мостик.
Ветер подхватывает меня и несет вниз по трапам. С трудом удается задержаться у входа в помещения. Рывком открываю дверь и впрыгиваю в коридор. Ветер бешено захлопывает ее за мною. Заглядываю в каюты. Никого нет. Спускаюсь в столовую.
Там собрался весь экипаж «Гдова». Сидят, лежат на скамейках и просто на палубе. Всем хочется быть вместе. В столовой душно и дымно. Плотно задраены чугунные «глухари» на иллюминаторах.
Каждый раз, когда волна с грохотом бьет о борт, притулившаяся в углу Зиночка вздрагивает. Она сидит с закрытыми глазами, бледная, осунувшаяся. Меня встречают вопросами:
— Как там, Игорь, наверху? Не лучше? Сколько баллов?
— Пока все так же, — говорю я и опускаюсь на палубу.
Я чувствую страшную усталость во всем теле. Хорошо, что здесь не слышно воя ветра, товарищи рядом, и от этого как-то легче на душе.
— Так, дальше, — слышу я спокойный голос Белова, рассказ которого прервал мой приход. — Ну я и говорю: «Если ты хочешь выходить за меня замуж, то выходи». Леночка говорит: «Хочу». Тогда я еду…
— А теща? Теща что? — с нескрываемым интересом спрашивает Каракаш.
Зиночка открывает глаза.
И от этого спокойного, монотонного голоса Белова мне тоже делается спокойнее и океан не кажется таким страшным.
Нужен, очень нужен такой голос в опасную или тяжелую минуту. Он поддерживает в людях бодрость и заставляет забывать о настоящем.
В дверях показывается Тубакин. Против обыкновения он серьезен:
— Ребята, барометр медленно пошел вверх. Я только что был в кают-компании и смотрел сам.
— Давно пора. А если к стрелке привязать нитку и тянуть ее наверх, погода не улучшится быстрее? — шутит Шмаков. Все оживляются.
Океан продолжает неистовствовать, но мы повеселели. «Гдов» надежный пароход, а ветер не будет дуть вечно.
…«Жемчужина Тихого океана» — так называют американцы остров Оаху, где расположен город Гонолулу… Буруны тянутся вдоль прячущихся в воде рифов. Они вкатываются кружевом пены на пологий берег. Пальмы образуют зеленый венок на холмах. Плантации с ровными рядами ананасов. Коричневые люди, нагнувшись, работают между ними. Белые каменные пирсы блестят на солнце. Остров поднимается из моря, как изумруд, брошенный чьей-то могучей рукой между воли океана. Ворота порта, на башне которых написано по-гавайски «Добро пожаловать», и цветы. Цветы везде: на улицах, площадях, в порту… Нежная туземная музыка. «Земной рай», как оповещают кричащие рекламы многочисленных отелей, расположенных на берегу.
«Гдов» стоит в Гонолулу у пирса номер пять: зашли пополнить наши запасы, сменить пресную воду и сделать кое-какой ремонт.
После двух часов мы с Тубакиным свободны. День в вашем распоряжении. Спускаемся на белый пирс, выходим из порта и идем по обсаженной кокосовыми пальмами аллее. Город имеет вполне европейский вид. Не верится, что всего несколько десятков лет назад здесь жили в хижинах свободные гавайцы. Улицы залиты асфальтом, по ним катятся современные автомобили; много зелени и цветов.
Гонолулу похож на Колон, но значительно красивее его. Дома своеобразные: низенькие и широкие. Есть несколько шестиэтажных. Там помещаются учреждения. Рынок, старинный «Пассаж» под деревянным навесом.
На каждом шагу маленький салунчик. Там продают холодное пиво и ананасовый сок со льдом.
Много матросов американского военного флота в белых шапочках и широчайших белых клешах. Рядом знаменитая база Пирл Харбор — стоянка флота.
Попадаются и солдаты, но их меньше. В Гонолулу царствует флот. Здесь говорят на разных языках, но государственный язык — английский. Мы встречаем японцев, китайцев, негров, американцев, но коренных гавайцев не видно.
Андрей Федорович говорил, что они почти все вымерли. Гавайцев осталось всего двенадцать тысяч на островах. Мы разочарованы.
Кругом пестрит неизменная реклама кока-колы и сигарет «Верблюд». С плакатов улыбаются джентльмены и мисс, показывая белоснежные зубы и настойчиво предлагая чистить их только пастой фирмы «Нивеа». Все это мы уже видели в Колоне.
Мы идем по зеленому благоухающему парку. Цветы, пальмы, какие-то неведомые мне растения. Цветы огромные, самой причудливой расцветки. Сквозь густую листву пробивается солнце. Асфальтированные дорожки покрыты светлыми солнечными зайчиками, как будто бы на дорогу высыпали золотые монеты. Крошечные попугаи парами сидят на ветках. Несмотря на тень, становится жарко.
Идем на пляж.
Вайкики-бич. Огромный голубой полукруг вдается в сушу. Купальщиков почти нет. Время ужина. Высокий шумящий прибой накатывает на песок. Далеко в океане виднеются черные точки. Внезапно они выпрямляются, превращаясь в маленькие фигурки, и, стоя, как наездники в цирке, летят на пенящихся гребнях на берег. Когда волна вкатывается на пляж, из нее выпрыгивает бронзовая фигура и тащит за собой широкую заостренную доску, похожую на лыжу.
Это «всадники океана». Любимый спорт на Гавайях. Мы садимся и любуемся этим красивым зрелищем.
Большая сноровка нужна, чтобы оседлать волну.
Слева от нас синеет мыс Даймонд. На нем загорается свет. Проблески и затемнения. Это маяк указывает вход в Гонолулу идущим в океане судам.
Гавайи благоухают запахами цветов и моря. Всходит луна. Мы, как зачарованные, идем по серебряным от лунного света аллеям.
«Земной рай»… Для кого? Только не для гавайцев, которых осталось всего двенадцать тысяч на всех островах…
Усталые, мы возвратились на пароход. Там меня ждала радость. Агент привез письма. Для меня пришло два от Жени. Я долго носил их в нагрудном кармане, — хотелось остаться одному. Только ночью, когда Сашка уже сладко спал, я вскрыл конверты и с волнением начал читать ровные, мелко написанные строки:
«Здравствуй, Игорек!
Пишу прямо на Гавайские острова, так как думаю, что в Панаму мои письма запоздают. Ой, как ты далеко забрался! Я уже воткнула булавку с красным флажком в центр Тихого океана. Так я отмечаю твой путь. Наверное, очень интересный город Гонолулу? Как бы мне хотелось посмотреть! Папа тоже заинтересован твоим рейсом, и мы с ним читаем в энциклопедии о всех местах, куда заходит твой пароход.
Школу я окончила. Все оценки «хорошо», только попались две «удочки», как и следовало ожидать, по математике и черчению.
Теперь готовлюсь к экзаменам в педагогический институт. Читаю массу книг. Вспоминаю все, чему учили в школе. Страшно боюсь экзаменов. Знаешь, какой огромный конкурс — по три человека на место! Но все равно я поступлю. Чего бы мне это ни стоило. Буду заниматься день и ночь. Литературное отделение — это моя мечта. Да ты этого не понимаешь, наверное, «грубый моряк»? Не обижайся, я шучу.
Все звонят мне по телефону, приглашают развлечься, но я всем отказываю. Некогда. Потом наверстаю. Папа мне поет: «Чем крепче нервы, тем ближе цель». Это из какой-то глупой песенки, но, по-моему, правильно.
Как идут дела у тебя? Судя по твоим письмам, товарищи тебе попались хорошие. Очень мне нравятся Журенок и Чулков. Но больше всех мне нравится ваш капитан. Какой он решительный и какой хороший человек! Вот, Игорь, с кого надо брать пример.
Занимаюсь я вместе с одним мальчиком из нашего класса. Помнишь, я тебе про него рассказывала? Валерий Стеценко. Он тоже идет в педагогический. Он очень способный и, конечно, сдаст без труда. В перерывах между занятиями мы говорим с ним на разные темы. Какой-то странный у него взгляд на жизнь. Всюду быть первым! Вот его лозунг. А по-моему, это карьеризм. Он и держится со всеми свысока. Только ко мне «снисходит».
Папе Валерий не нравится. Он говорит, что Валерий неискренний, хотя и старается показать себя с хорошей стороны.
Ну хватит. Заболталась. Пиши обо всем и чаще. Я твои письма получаю с удовольствием и жду их с нетерпением.
Женя».
Это письмо было совсем не таким, какого я ждал. Меня даже кольнуло в сердце. Чего это Женя уделяет так много внимания какому-то Валерию! Сразу видно, что он эгоист. Зачем с ним заниматься вместе? Что, Женя без него не справится с экзаменами? А то, о чем я просил написать, она забыла…
Читаю второе письмо. Вот его я ждал с таким нетерпением. В нем Женя писала:
«…Когда я выхожу на набережную Невы и слышу гудки пароходов, то всегда думаю о тебе, Игорь. Где-то в огромном океане плывет «Гдов». Может быть, там шторм и вам грозит опасность? Может быть, тебе тяжело и плохо? Мне хотелось бы помочь тебе чем-нибудь. Но что я могу за тысячи километров? В своем письме ты просишь ответить на твои три вопроса. Твое письмо лежит передо мной. Я отвечаю:
1. Да, я очень хочу видеть тебя.
2. Нет, мне никто не нравится.
3. Я уверена в том, что ты будешь штурманом. Мне кажется, что у тебя есть воля к победе и ты человек целеустремленный. Чувствуется по твоим письмам, что ты любишь море и работа на судне тебе нравится. А это главное.
Ну что, ты доволен? Я ответила тебе честно, можешь не сомневаться. Я всегда говорю правду.
У меня все по-старому. Много занимаюсь. Чувствую себя сейчас увереннее. Иногда вместе с Ириной ездим на Кировские острова. Погода у нас стоит чудесная.
Да, совсем забыла. Хочу тебе рассказать одну историю. С Валерием поссорилась окончательно. Он как-то сидел у меня вечером, потом взял мою руку и сказал, что он меня любит и мы могли бы пожениться после окончания института. Я рассердилась и сказала, что я его не люблю и вообще чтобы он не говорил такие глупости. Тогда он презрительно посмотрел на меня и сказал: «Ты вообще привлекательна только внешне, а так многого из себя не представляешь. Была бы честь предложена». Теперь он больше ко мне не заходит. А я очень рада. Ну, все это пустяки.
Когда же мы с тобою наконец увидимся? У меня такое впечатление, что мы не видались много лет. Желаю тебе счастливого плавания. Приезжай скорее.
Женя».
Я готов был петь от радости. Такие письма не пишут людям, к которым относятся безразлично. Женя думает обо мне, ждет. А с этим Валерием она правильно поступила. Подумаешь, какой жених нашелся!
Я вытащил бумагу и, несмотря на позднее время, начал писать Жене ответ. Я писал ей о том, как рад был ее письмам, об урагане, о голубых Гавайях и снова о том, как я скучаю по ней. Письмо вышло длинное и сбивчивое.
Засыпал я совершенно счастливым.
«Гдов» пришел во Владивосток сильно потрепанный океанским штормом. Здесь ему предстоял ремонт и подъем на док для осмотра подводной части. Рейс был закончен.
Мы прошли около двенадцати тысяч миль. Андрей Федорович остался доволен командой. Он говорил об этом на собрании, устроенном перед приходом в порт.
Капитан сказал: «Спасибо, товарищи. Вы вели себя мужественно в тяжелые минуты. Теперь надо отдать все силы на проведение скорейшего ремонта. Знаю, всем вам хочется домой, и мне тоже. Чем скорее закончим ремонт, тем скорее будем дома».
Отчасти мы были довольны стоянкой во Владивостоке. Все соскучились по родному берегу. Хотелось побывать в кино, погулять по улицам, где везде слышится русская речь, отдохнуть от качки и тропической экзотики.
Владивосток красивый город. Особенно, если смотреть на него из бухты Золотой Рог.
Улицы поднимаются ступенями и наступают на синие сопки. Много зелени. Внизу расположен порт. Причалы, краны, суда, пришедшие из разных стран. В бухте суетятся буксиры и катеры. И все это залило ярким, но пока еще холодным весенним солнцем.
После выгрузки «Гдов» перетянули в завод, и у нас началась береговая жизнь. Мы обивали ржавчину с корпуса и надстроек. От этой работы еще долго стоял шум в ушах. Целый день семь кирок усердно стучали по железу. Дело подвигалось быстро. Вечерами мы ходили в город. У многих очень быстро завелись знакомые.
Я же скучал и отклонял все предложения товарищей повеселиться. После получения последнего письма в Гонолулу все мои мысли были в Ленинграде, с Женей. Мне никого не хотелось видеть, кроме нее, и все девушки слились в безликую массу. Мне была нужна «Голубая звездочка» — так мысленно называл я Женю. Это сравнение мне очень нравилось.
Однажды, возвращаясь из кино, я решил зайти в Интернациональный клуб моряков. Там собирались моряки всех наций со стоящих в порту судов.
Клуб имел прекрасную библиотеку, комнаты отдыха, танцевальный зал и маленький уютный ресторанчик-столовую в первом этаже.
В клубе встречались друзья, пришедшие в порт на разных судах, из разных точек земного шара.
Предъявив свою мореходную книжку дежурному у входа, я поднялся по мраморной лестнице, устланной ковровой дорожкой, и заглянул в читальню.
Несколько иностранцев молча рассматривали журналы. Из зала доносилась приглушенная музыка. Я направился туда.
Первый, кто попался мне на глаза, был расфранченный Сахотин, танцевавший с хорошенькой накрашенной девушкой.
Он делал какие-то особые, виртуозные па, то медленно, с приседаниями водя партнершу, то вихрем носился по залу, тесня остальных танцующих.
Несколько моряков, по виду греков, стояли кучкой и с восхищением смотрели на Сахотина. Сам он наслаждался производимым впечатлением и гордо поглядывал по сторонам. Девушка танцевала хорошо, но лицо ее было безжизненным и напоминало лицо восковой куклы.
Я обрадовался этой встрече. Герман расскажет мне все новости о Ленинграде и мореходке. Когда танец прекратился, иностранцы захлопали. Сахотин самодовольно раскланялся и, держа под руку девушку, направился к выходу.
Я пошел ему навстречу.
— А, Микешин! Здорово. Какими судьбами? — удивленно приветствовал меня Сахотин. — Все тянешь лямку на своей «грязнухе»? Матрос?
— Матрос. Только не на «грязнухе», а на пароходе «Гдов». А ты где и какими судьбами? Капитаном, наверное? — съязвил я.
— Аллочка, познакомься! — не отвечая на мой вопрос, обратился Сахотин к своей даме. — Мой бывший соученик Игорь Микешин.
— Алла, — проговорила девушка и подала мне руку пирожком.
— Прости, Аллочка, мне нужно сказать Игорю два слова. Минутку.
Сахотин отвел меня в угол и зашептал в ухо:
— Я ей представился третьим помощником с «Каменец-Подольска». Я там практикантом. Смотри не проговорись. Мировая чудачка! Так смотри!
— Ладно, — засмеялся я, — ты все такой же очковтиратель!
— Ну, Гошка, брось. Встречу нашу надо отпраздновать. Пошли, — примирительно проговорил Сахотин и потащил нас вниз.
Мы уселись за столик в почти пустом ресторанчике. Обычно скуповатый, Сахотин, к моему удивлению, разошелся. Он заказал бутылку шампанского, фрукты и шоколад. Когда вино было разлито по бокалам, Герман торжественно произнес:
— Выпьем за красивую жизнь и любовь, Правда, Аллочка? Тебе здорово не повезло, Микешин. Впрочем, ты сам виноват. Можешь благодарить своего корешка Ромку Сергеева и иже с ним. Плохой он тебе друг оказался. Сам-то он хитрован. Плавает сейчас на Лондонской линии штурманским учеником. Он штурманским, а ты матросом. Ясно?
— Это уже не твое дело. Давно из Ленинграда? — хмуро спросил я, начиная ощущать к Сахотину неприязнь.
— Два месяца.
— Как там наши ребята?
— Никак. Плавают на разных судах практикантами. Только вот Сергеев…
— Дался тебе Сергеев! Молодец. Недаром он одним из первых учеников был. Не чета, брат, тебе… — но я тут же спохватился и добавил: — хотя ты и штурманом плаваешь.
— Можешь со своим Ромкой целоваться, если не понял еще, что он за тип, а я его презираю. Давай замнем.
— Чего замнем?
— Да этот разговор. У нас с тобой разные точки зрения. Был бы со мной, в мореходке бы остался, — хвастливо закончил Сахотин, поднимая бокал. — Ты прости, Аллочка, нас за эти скучные разговоры.
Девушка не произнесла ни слова. Она сидела с таким же застывшим выражением лица, какое у нее было во время танцев, и тупо рассматривала свои блестящие длинные ногти. Она действительно скучала.
А мне уже стало противно сидеть за столом и слушать хвастливую болтовню Сахотиыа. Но он продолжал разглагольствовать, подливая себе и Аллочке шампанского, принимал красивые позы, употреблял английские слова.
Моя рюмка стояла полная. Мне не хотелось пить ни за «красивую жизнь», ни за успехи Сахотина, а он и не настаивал.
— И долго ты будешь матросом? Я на твоем месте давно бы плюнул. Охота концы таскать да гальюны чистить!.. Тоже мне работа, — презрительно смотря на меня, говорил Сахотин.
Ух! Если бы не Аллочка и общественное место, я поговорил бы с ним не так.
— Кстати, барахлишка у тебя заграничного нет под «забой»? — наклонился ко мне Сахотин.
— Какого барахлишка? — недоуменно спросил я. — Рубашки, галстуки, костюмы и т. д. и т. п. Все берем, — засмеялся Сахотин.
Девушка оживилась и в первый раз улыбнулась.
Меня взорвало:
— Я барахлишком не торгую. В купцы не вышел еще. А ты что же, поторговываешь?
— А что ж ты думал, я на свою зарплату такие банкеты буду задавать? — показал рукой на стол Сахотин, зло оглядывая меня. — По-твоему, это тоже плохо? Пару копеек заработать? Плохо?
— Хорошо, — сказал я, вставая со стула. — До свидания, штурман. Мне пора. Когда «Каменец» уходит?
— Дня через четыре. На Ленинград. Ну, пока.
Сахотин небрежно пожал мне руку. Он не задерживал меня. Видно было, что эта встреча не принесла ему удовольствия и тяготила Аллочку.
Я вышел из клуба на залитую электрическим светом улицу. С моря тянуло влажным ветром. Дышалось легко. В бухте блестели огоньки стоявших на якорях судов.
Спустя несколько дней «Каменец-Подольск» ошвартовался бортом к «Гдову».
С парохода сказали, что они простоят недолго, не более суток. Необходимо произвести какие-то сварочные работы, после чего «Каменец» уйдет в рейс.
После нашей последней встречи мне совсем не хотелось видеть Сахотина, но искушение послать матери подарок пересилило.
«Каменец-Подольск», конечно, будет в Ленинграде раньше, чем «Гдов», поэтому я скрепя сердце решил попросить Сахотина передать маме маленький пакет.
В свертке лежали два шелковых платка с напечатанными на них картинками из гавайской жизни. Купил я платки в Гонолулу: один для мамы, один для Жени.
Вахтенный на «Каменец-Подольске», пожилой, горбоносый матрос, с черными с проседью волосами, стоял, облокотившись на фальшборт.
— Где у вас Сахотин живет? — спросил я, поднимаясь на палубу.
— Кто? Сахотин? Этот сачок? Он уже больше здесь не живет, — усмехнулся вахтенный.
— То есть как не живет? А где ж он живет?
— Вот где! — матрос сложил пальцы решеткой. — Попался наконец на спекуляциях. А ты?.. Принес ему что-нибудь?
Он подозрительно оглядел меня с ног до головы, остановившись взглядом на пакете, который я держал в руках.
Я смутился:
— Да нет. Просто так, хотел его повидать. Учились вместе.
— Учились? Удивляюсь, как таких в техникуме держат. Лодырь, хвастун и вдобавок ко всему спекулянт. Хорош штурман из него выйдет!
Видимо, вахтенному хотелось поговорить, но мне было неприятно, что он принимает меня за приятеля и «сподвижника» Сахотина, и я пошел к себе на судно.
Глава одиннадцатая
Бежали месяцы дальнего плавания… Я многое понял. Понял, что китель с блестящими пуговицами, трубка и сдвинутая набекрень фуражка — это совсем не признаки хорошего моряка. Понял, что надо много учиться, чтобы действительно им стать…
Я многое видел… Перед глазами проходили страны, города, люди… Мимо нас проплывали необычные суда: джонки, сампаны, быстрые малайские пироги. На всю жизнь запомнился мне трехмачтовый барк, шедший с блестящими на солнце, как серебро, парусами.
Море бывало то тихое, ласковое, то бурное, ревущее или покрытое на многие мили вокруг белыми просторами льда…
За кормой остались тысячи пройденных миль. Нескончаемо тянулась белая струя кильватера. Сменялись названия городов: Архангельск, Лондон, Одесса, Марсель, Мурманск, Сан-Франциско, Гонолулу, Владивосток…
За время плавания мускулы мои окрепли, солнце покрыло лицо, шею и грудь темно-коричневым загаром. Я возмужал и стал серьезнее.
Как незаметно пролетело время!.. Три года прошло с тех пор, как я сидел в кабинете у Бармина. Как много нового прошло за это время перед моими глазами! Как много предстоит еще увидеть!
Но надо возвращаться в техникум. Хочется учиться, хочется скорее встать на мостик и самому командовать кораблем.
Когда я сошел с борта «Гдова» на ленинградский берег, было уже совсем темно. На судне остались одни вахтенные — несчастливцы, которым пришлось стоять приходную вахту. Все остальные — выбритые, в своих лучших костюмах — с подарками спешили домой.
Какое-то особенное, непередаваемое чувство охватывает вас, когда вы вступаете на набережную родного порта после длительного пребывания в плаваниях. Мне кажется, что только моряк может это понять, только моряк, сошедший с качающейся палубы на твердую, всегда гостеприимную и такую желанную землю Родины. Сколько раз мечтал он о ней — и в бурные ночи, и в жаркие безветренные штилевые дни…
Я стоял на набережной и смотрел на огоньки «Гдова». Расчет был получен. В кармане лежала характеристика от капитана, общественных организаций и направление на учебу в морской техникум.
Теперь я должен вернуться на пароход уже штурманом. До свидания, «Гдов»! Ты был мне другом.
Время не было потеряно даром. Море научило меня многому. Все это пригодится мне в дальнейшей жизни.
Выйдя из ворот Ленинградского порта, я вскочил на площадку трамвая. В этот поздний час в вагоне было пусто. Несколько пассажиров дремали на скамейках.
С наслаждением вдыхал я сырой осенний ленинградский воздух. Моросил дождь, и на влажном блестящем асфальте теплыми золотыми пятнами отражались окна домов и огни уличных фонарей.
За эти три года я бывал в Ленинграде очень редко — раз или два в год. Отпуска не брал — накапливал месяцы для учебы.
Стоянки были короткие, и мне удавалось видеть мать, Романа, Женю и остальных друзей урывками. Теперь я с радостью думал о том, что целых семь месяцев буду дома. При воспоминании о Жене сделалось еще радостнее на душе. Она писала мне хорошие письма. Обниму маму и сейчас же позвоню Жене! Нет, сначала повидаю Ромку. Или Женю?..
Так, кажется, и обнял бы всех вместе! Всех сразу хочется видеть — и рассказывать, рассказывать… А потом — слушать. Услышать все об их жизни. Надо навестить Льва Васильевича и честно рассказать ему обо всем. Показать характеристики. Что он скажет? А Бармин?..
С такими мыслями я ехал домой. Мама еще не спала. Я схватил ее на руки, кружил по комнате и кричал:
— Ты видишь, какая теперь у меня силища!
Она вырвалась от меня и со словами: «Сумасшедший! Ведь ты же надорвешься! Нельзя так!» — побежала ставить на керосинку чай.
Мамин чай! Как много воспоминаний было связано с ним! Я вытащил свои характеристики и направление судового комитета «Гдова» на учебу. Мать даже не взглянула на них. Она смотрела только на меня. Смотрела ласковым и восхищенным взглядом. Но я настаивал:
— Нет, ты посмотри, посмотри их. Я сдержал свое слово. Меня даже направили учиться, как одного из лучших моряков. Я имею только хорошие отзывы.
— Да я и так вижу, милый, что ты стал хорошим. Мне не нужно читать бумажки. Я все читаю по твоим глазам.
Почти всю ночь мы просидели с ней. Я рассказывал матери о своем пароходе, о своих планах, о том, что думаю сказать Бакурину и Дмитрию Николаевичу Бармину о том, что подготовился сдавать экзамены на третий курс вечернего отделения техникума, куда принимали лишь людей, имеющих двухлетний стаж плавания, и о самом главном: что на будущий год получу диплом штурмана малого плавания и пойду плавать уже третьим помощником капитана, потом снова вернусь в техникум и закончу на штурмана дальнего плавания.
Она рассказала мне про Ромку. Сейчас шли государственные экзамены, и он через несколько дней должен был получить свидетельство штурмана дальнего плавания. Еле заметное чувство зависти шевельнулось где-то глубоко внутри меня.
Я потерял три года, а Роман уже штурман. Но чувство это тотчас же заглохло. Ведь и для меня время не прошло даром. Хорошая матросская практика дала мне так много! Мама говорила, что Роман несколько раз заходил к ней и интересовался, как идут мои дела, как и где я плаваю.
Ромка, дорогой мой, верный друг! Прямой и честный. Помнишь, как я не подал тебе руки, когда уходил с «Товарища»? На эту тему мы при встречах не говорили. Оба старались не вспоминать «Товарищ». Ну, а сейчас я все вспомню, все, и крепко пожму твою руку.
Мы легли с мамой спать, когда белесый рассвет растворил темноту за окном.
Я взбежал на второй этаж мореходки и сразу же увидел Романа. Он стоял в коридоре у окна, углубившись в какой-то учебник. В классах шли экзамены, и потому здесь дарила торжественная и необычная тишина.
Я подкрался к Ромке и крепко закрыл ему глаза ладонями, как мы это делали когда-то в школе, и измененным голосом пропищал:
— Кто?
Ромка попытался освободиться, но я не отпускал его.
— Ну довольно дурачиться! Не время, — рассердился Ромка.
Я отнял ладони.
— Гошка, ты ли это?
Мы крепко стиснули друг другу руки и обнялись. Ромка оглядел меня с ног до головы:
— Вот ты какой стал. Совсем настоящий…
— Как это нужно понимать — «совсем настоящий»?
— Настоящий моряк.
— А раньше, что же, «поддельный» был?
Мы посмотрели друг другу в глаза и засмеялись.
— Ты поступать пришел или только навестить нас?
— Поступать, Роман. На вечернее отделение. Думаю, на третий курс.
— Правильно. Мы тебя давно ждали. Знаешь, Гошка, вот какое дело. Я сейчас «Эксплуатацию» сдаю. Ну, это недолго. Час, может быть, полтора. Подожди меня, а потом я все тебе расскажу. Если хочешь видеть ребят, то они на третьем этаже, в музее. Готовятся.
— Ладно, буду тебя ждать. У меня здесь дел много.
В канцелярии техникума меня встретил наш старик «начканц». Он прочел мои документы и, глядя на меня поверх очков, одобрительно сказал:
— Вот это другое дело, Микешин! Можно сказать, прибыли «на щите». Приходите через три дня за ответом. Да не беспокойтесь. Примут. Только сейчас новый начальник занят, а то…
— Новый начальник? А Бармин? — вырвалось у меня.
— Дмитрий Николаевич последнее время стал сдавать. Болеет. Просил, чтобы перевели его куда-нибудь на юг. Ходатайство удовлетворили. Он будет начальником одного из южных морских техникумов. Скоро уезжает.
— Он пока дома?
— Сейчас, наверное, дома.
Я схватил со стола свои характеристики:
— На полчаса… Принесу! — и выбежал из канцелярии. Нужно было сейчас же повидать Дмитрия Николаевича.
Бармин жил в помещении техникума. Мне открыла его жена Вера Александровна. На вопрос, можно ли видеть Дмитрия Николаевича, она подвела меня к двери кабинета и предупредила:
— Постучите. Он там.
Я постучал. Знакомый голос ответил:
— Войдите.
Я вошел в кабинет, напоминавший каюту парохода. Бармин сидел за письменным столом и что-то писал. Лицо его осунулось, было усталым. И по тому, как он сидел и как выглядел, чувствовалось, что Бармин действительно болен. Он поднял на меня из-под лохматых бровей свои еще острые глаза. На секунду в них мелькнуло недоумение, потом они зажглись теплым светом и он проговорил:
— А, крестник! Здравствуй! Садись. Чем порадуешь?
Я протянул ему характеристики. Дмитрий Николаевич долго держал их в руках. Прочел и задумался о чем-то. Я стоял не шевелясь, навытяжку.
— Ну что ж, Микешин. Кажется, ты идешь истинным курсом. Течение, ветер, погрешности навигационных инструментов иногда отклоняют судно от истинного курса, но хороший моряк всегда придет туда, куда он наметил. В порт назначения. Старайся больше не отклоняться от курса. Скорее придешь к цели. Я очень рад, что ты вернулся таким. Начинаешь учиться?
— Да, Дмитрий Николаевич.
— Желаю всего хорошего. Не забудь того, чему научила тебя жизнь.
Мы помолчали. Потом я, волнуясь, сказал:
— Дмитрий Николаевич! Разрешите поблагодарить вас за все и пожать вам руку. Вы ведь уезжаете.
Бармин встал, и мы обменялись крепким рукопожатием.
— Мы еще встретимся, — проговорил Дмитрий Николаевич, когда я выходил из кабинета.
— Встретимся, обязательно встретимся! — уверенно отозвался я.
Мне было так жаль, что Бармин уходит из техникума. Увидимся ли мы с ним еще когда-нибудь?
Роман сдал экзамен. Он был в хорошем настроении. Мы шли по Большому проспекту и говорили о своих планах. Ему хотелось попасть на Дальневосточную линию. Самую тяжелую, но и самую, по его мнению, интересную. Ему не терпелось начать работать. Он расспрашивал меня про океан, в котором еще не бывал, про суда, на которых я плавал. И я мог многое ему теперь рассказать. Я чувствовал себя много старше и опытнее его, хотя по годам мы были почти ровесники. Но Роману оставалось сдать один предмет, и тогда он станет третьим помощником капитана, а мне нужно было еще учиться.
Мы вспоминали с ним прошлое: «Волну», «Орион», Бакурина.
Вспомнили и Керчь.
Мне хотелось сказать ему о том, что я думал, о том, как изменились мои взгляды на жизнь. Хотелось, чтобы он знал, что урок, данный мне комсомолом и Барминым, не прошел напрасно.
— Знаешь, Роман, — начал я, — ты был прав тогда…
— Когда?
— Там, на «Товарище». Ты отказался защищать меня, помнишь? Вы все были правы. Я это понял много позже. Тогда мне казалось, что вы выбрасываете меня из жизни, и я был очень обижен. Теперь не то. Три года не прошли даром.
— Мне самому было очень тяжело тогда… Переживал, что ты не подал мне руки. Временами мне казалось, что мы должны были ходатайствовать о твоем оставлении на судне, но потом я пришел к твердому убеждению, что все это сделано так, как надо. Хорошо, что ты тоже понял это. Я никогда не сомневался, что ты добьешься своего.
— Добьюсь, Роман. Правда, во многом мне помогли хорошие люди. Такие, как Бакурин, понимаешь? Они подправляли мой «истинный курс», как сказал сегодня Дмитрий Николаевич.
— А как жаль, что он уходит от нас!
— Да, очень жаль.
Больше не оставалось ничего такого, о чем мы избегали бы говорить с Романом. Все стало ясным.
— Вот и сбылась твоя мечта, Роман. Ты стал штурманом дальнего плавания. Как быстро летит время! На будущий год и я встану на мостик. А давно ли мы плавали на «Окуньке» и «Мушке»! Ну а как другие ребята? Сегодня я не успел повидать их…
Мы не заметили, как подошли к дому. Договорились встретиться сразу же после того, как Роман сдаст последний экзамен. Распрощавшись с Романом, я побежал звонить Жене.
— Кто это говорит? — послышался в трубке ее голос.
— Угадайте.
— Говорите, а то повешу трубку, — строго сказала Женя.
Я быстро назвал себя.
— Гоша! Это ты? Вот радость! А ты совсем приехал или, как всегда, метеором?.. Совсем? Учиться? Чудесно как!.. Увидимся. Завтра буду свободна целый день… Сегодня не могу, надо заниматься. Не сердись.
— Я не сержусь, Женя. Где мы встретимся?
— Давай в Летнем саду? В двенадцать часов. Ты свободен? Я люблю Летний сад осенью. Листья шуршат под ногами, и как-то особенно пахнет.
— Хорошо. Смотри не опаздывай. Буду ждать.
— Не беспокойся, не опоздаю. — И она повесила трубку.
Вечер у меня оставался свободным, и я решил поехать к Бакурину. Мы давно не виделись с ним — со времени моего отъезда в Керчь.
Лев Васильевич совсем не ожидал меня увидеть.
— Игорь! Вот великолепно! Не забыл своего старого капитана!
Бакурин не изменился. Остался таким же, каким был всегда, каким я его видел в последний раз. Он встретил меня как родного. Обнимал, хлопал по спине, рассматривал со всех сторон, удивлялся тому, как я возмужал.
Когда прошли первые минуты шумной встречи, Лев Васильевич усадил меня на диван и сказал:
— Ну теперь, Игорь, рассказывай все подробно. Где пропадал так долго и что делал?
Не торопясь, стараясь не упустить ни одной мельчайшей подробности своей морской жизни, начал я рассказ. Меня слушал человек, который за меня поручился перед партией, перед комсомолом. Ничего не должно быть упущено. Ничего!
Лев Васильевич слушал меня внимательно, не перебивая и не задавая вопросов. Когда я дошел до моей дружбы с Сахотиным и рассказал о плавании на «Товарище», он нахмурился. Мне было трудно говорить о своих поступках и чувствах, но я старался как можно точнее восстановить их в памяти. Я чувствовал, что это — самое основное. Наконец все было рассказано.
— Вот так прошло это время, Лев Васильевич. На днях держу экзамены и снова начинаю учиться, — закончил я и замолчал.
— Могло быть лучше, Игорь, — сказал Лев Васильевич, раскуривая трубку. — Но в общем неплохо. В жизни бывает все. Надо признавать свои ошибки. Конечно, лучше их не делать, а если они все же будут, не бойся говорить о них сам. Тебе помогут их исправить. Партия поможет, комсомол, люди. Умница Бармин, что послал тебя плавать. Ты прошел хорошую жизненную школу. А где же сейчас Роман?
— Кончает мореходку. Сдает последний экзамен и получает свидетельство штурмана дальнего плавания.
— Вот это я понимаю! Из него выйдет хороший моряк. Он серьезный парень.
— Да, он серьезный. Как часто я вспоминал «Орион» и вас, Лев Васильевич! Мы пришли в техникум уже хорошо подготовленными. Нам было легко учиться, а потом плавать.
— Верно, яхт-клуб — прекрасная морская школа. Ты давно там не был? Он очень изменился. Появилось много новых судов, построенных на наших верфях. Большие. Есть больше «Ориона». Курсы яхтенных капитанов имеют уже три группы. Прошлым летом мы ходили на Ладожское озеро, а на будущий год предполагаем идти в Финляндию, Швецию и Норвегию. Сбывается мечта Николая Юльевича о массовом развитии парусного спорта.
— Как он живет?
— Так же, как прежде. Все свое время отдает подготовке молодых моряков. Работает о упоением. Похудел, помолодел. Разъезжает по верфям и нагоняет страх на опаздывающих с выполнением его заказов.
— Ну а ребята! Наши, «орионовские»? Вы видите их?
— Как же! Зуев, Пантелейчик, Кузьмич, Седов неизменно преданы парусу. Ходили со мной на Ладогу. Есть у нас еще четыре новеньких. Совсем такие же, какими были и вы. Школьники. Тоже будущие моряки. Вы же вошли в историю «Ориона», и я им всегда говорю, что «Орион» воспитал трех настоящих моряков. Сергей иногда заходит. Он учится в Военно-морском училище имени Фрунзе и скоро будет командиром.
— Как мне хочется повидать всех старых друзей! Теперь я буду на берегу и разыщу их.
— А мне хотелось бы собрать всех вот хотя бы у меня и позвать этих четырех мальчиков. Как ты думаешь, сумеем мы это осуществить?
— Конечно, Лев Васильевич. Когда только захотите. Это было бы замечательно.
— Ладно, я напишу тебе открытку заранее. Идет?
— Хорошо, Лев Васильевич. Немедленно прибежим по вашему сигналу.
Было уже поздно, и я распрощался.
В Летний сад я пришел без четверти двенадцать. Стоял один из редких в Ленинграде осенних дней, с ярким солнцем и бледно-голубым небом. Подморозило. Лужи покрылись тонкой корочкой льда. Пухлый ковер из бурых, посеребренных инеем опавших листьев покрывал землю. Шум, доносившийся с улиц, был отчетливым и звонким.
Только ранней весной и в такие дни осенью можно так слышать звуки. Пахло прелью и неуловимым душистым запахом сухой травы. Народу в саду было мало. Я медленно шел по главной аллее. Взглянул на часы. Стрелки показывали двенадцать. Я ускорил шаг и через минуту увидел Женю. Она шла мне навстречу легкой походкой. Из-под синего берета выбилась прядка волос, лицо раскраснелось, голубые глаза сияли. Женя протянула мне обе руки:
— Здравствуй, мореплаватель!
Я схватил ее маленькие руки и крепко пожал:
— Здравствуй, студентка!
— Гоша, давай сядем там, у памятника Крылову. Это мое любимое место. И ты будешь мне все рассказывать. Все, все подробно. Нет, ты не можешь себе представить, как я по-настоящему рада, что ты приехал!
— На самом деле?
— Разве ты не чувствовал по моим письмам, что я очень хочу тебя видеть?
Мы сели на скамейку.
— Я так беспокоилась за тебя! — Женя опустила голову. — Боялась, что ты не вернешься в техникум, не захочешь учиться дальше. Ведь могло так быть?
— Нет, не могло. Я же писал тебе обо всем, что думаю делать. Ты знала все мои мысли. Я так ждал твоих писем, а ты писала редко.
— А мне казалось, что ты пишешь редко.
— Знаешь, твои письма очень поддерживали меня.
— Правда? Я видела, что ты потрясен, расстроен всей этой историей, и мне очень хотелось помочь тебе, но я не знала, чем и как. Ты был далеко…
— И все-таки помогла. Не оттолкнула. Я думал, что ты сразу же отвернешься, когда узнаешь, что меня исключили из техникума. Подумаешь, что я совсем никчемный. И, потом, мы так редко встречались. Могла забыть. Но от твоих писем веяло таким теплом, настоящей дружбой…
— Гоша, не будем больше об этом. Когда мы с тобою видимся, то обязательно возвращаемся к этой теме. Как хорошо, что все это уже позади! Рассказывай о себе.
Мне пришлось повторять все сначала — все, о чем я рассказывал матери, Ромке и Бакурину. По тому, как менялось выражение Жениных глаз, я видел, что она сейчас переживает пережитое мною. Временами она вскрикивала: «Ой, Гоша, это, наверное, очень страшно!» — или спрашивала: «Что это такое — полупортик?» — когда я, увлекшись, начинал сыпать морскими терминами.
Один раз она засмеялась:
— Уж этого не может быть. Наверное, ты приукрасил немного? Сознайся.
И я должен был признать, что действительно преувеличил.
Время проходило незаметно.
Только когда облака закрыли солнце и стало холодно, мы поднялись.
— Тебе много пришлось пережить, Гоша. Скажи, ты жалеешь, что у тебя все так вышло?
— Лев Васильевич сказал, что лучше бы этого не было. Я согласен с ним, но если бы я не получил такого урока, то мог стать неважным человеком. А теперь я не считаю себя таким.
— Да, пожалуй, — подумав, согласилась Женя.
— Ну ладно. Я тебе, кажется, все рассказал. Теперь твоя очередь.
— О себе? Я такая счастливая, Гоша. Мне так хорошо и интересно живется! Учусь в институте. Ты ведь знаешь, как я люблю литературу. У меня много друзей и подруг. Я познакомлю тебя со всеми. Они уже знают тебя по моим рассказам. Да не бойся, — улыбнулась Женя, видя мой протестующий жест. — Рассказывала, не упоминая об Одессе и последствиях. Я веду большую общественную работу. Не шути. Ты видишь перед собою секретаря комсомольской ячейки факультета. А сколько радости доставляют театр, музыка, спорт! Вот придет зима, поедем с тобой в Кавголово. Будем кататься с гор. Летишь, и кажется, у тебя выросли крылья, — ветер свистит в ушах, снег режет лицо… Чудесно!
— А учишься как?
— Могу показать зачетку.
— Не надо. Верю и так, что хорошо.
— То-то же. У меня такое желание работать! Самостоятельно работать. Где угодно. Будущее кажется таким ясным.
— Мы будем часто видеться и проводить выходные дни вместе. Согласна? — говорил я, заглядывая Жене в глаза.
— Согласна и очень рада. Ведь я знаю тебя больше по письмам. Наши короткие встречи не идут в счет. Теперь познакомимся как следует, — смеялась Женя.
Мы долго бродили по аллеям Летнего сада.
Прощаясь, она сказала мне:
— Игорь, в выходной день ты обязательно приходи к нам. Папа и мама будут рады тебя видеть. Они называют тебя не иначе, как «твой моряк». Хотят узнать, что ты из себя представляешь, хотя Роман дал о тебе отличный отзыв. Так приходи.
— Спасибо. Приду.
В воскресенье я надел выходной костюм и отправился к Жене. Гусевы жили на Петроградской стороне в большом сером доме. Поднявшись на четвертый этаж, я с волнением позвонил. Дверь мне открыла Женя.
— Входи, Игорек. Вешай свое пальто вот сюда, — она показала на вешалку.
В маленькой прихожей было чисто и пахло как-то вкусно. Не то гвоздикой, не то корицей.
Женя взяла меня за руку и повела в комнату. Почему-то я чувствовал себя стесненно. Мы вошли в столовую. Вернее, это была не только столовая. Посредине стоял круглый стол, над которым висел оранжевый абажур, в углу, закрытая ширмой, помещалась кровать, платяной шкаф, два кресла.
В одном из них сидел мужчина в сером костюме, с худощавым лицом и седыми волосами. Он читал газету.
При нашем появлении он отложил газету в сторону и внимательно, с любопытством взглянул на меня своими небольшими карими глазами. Женя подвела меня к нему и сказала:
— Вот, папа, Игорь. Знакомься.
— Гусев Николай Николаевич.
Он поднялся с кресла и пожал мне руку крепким мужским пожатием.
— Садитесь, пожалуйста. Много слышал о вас от дочки. Мы тут с ней все ваши рейсы прорабатывали, — улыбнулся Николай Николаевич.
Я сел.
— Курите и рассказывайте о своих приключениях, — протянул мне Гусев коробку папирос.
Как-то неудобно было начинать разговор самому, и я неловко молчал.
— Вы знаете, Игорь, меня интересует Англия. Я там работал на заводе до революции, — сказал Николай Николаевич и начал сам очень интересно рассказывать о Шеффилде.
Незаметно для себя я принял участие в разговоре и скоро беседовал с Николаем Николаевичем, как со старым приятелем. Женя присела на ручку кресла и, обняв за плечи отца, с интересом слушала.
В комнату вошла высокая, еще совсем молодая женщина с такими же русыми, как у Жени, волосами. Она была похожа на Женю.
Женя соскочила с кресла:
— Мамочка, познакомься: Игорь.
— Прасковья Александровна. Все про вас знаю, Игорь, — лукаво улыбнулась Прасковья Александровна.
— Мама! — укоризненно сказала Женя.
— Ничего, ничего, дочка. Что же стол не накрываешь? А я пойду допекать пышки.
— Сейчас, мамуля. Тут папа рассказывал про Англию. Ты же знаешь, какой он у нас мастер художественного слова. Оторваться невозможно.
— Ну уж и мастер, — с заметным удовольствием усмехнулся Николай Николаевич.
Накрывая на стол, Женя быстро двигалась по комнате и звенела чашками.
— Гоша, ты расскажи папе про ураган в Тихом океане. Я, как мог, начал описывать свои переживания во время шторма.
— Да, стихия… А страх вы ощущали, Игорь? — спросил меня Гусев.
— Ощущал. Мечтал только до берега добраться, чтобы в море больше не идти. А потом все забылось.
— Все плохое быстро забывается. Так бывает со всеми людьми. Значит, не разочаровались в море?
— Нет, что вы! Наоборот…
— Как с учебой? На какой курс поступаете?
— На третий.
Вошла Прасковья Александровна с подносом маленьких румяных булочек:
— Садитесь, товарищи, за стол. Мои булки хороши, только пока они теплые.
За чаем продолжалась непринужденная беседа. Гусевы с интересом расспрашивали меня обо всех странах, где я бывал, о судовой жизни, о моряках.
Николай Николаевич живо рассказывал о своей работе и заводе. Видно было, что в семье знают все о работе отца.
Хозяйничала за столом Женя. Когда Прасковья Александровна хотела встать и принести из кухни чайник, Женя строго сказала:
— Сиди, мама. Я все сделаю сама. Ты сегодня уж наработалась.
Мне понравилось, что Женя относилась к родителям, как к друзьям, но с большим уважением, заботой и внимательностью. Чувствовалось, что «законодательницей» в доме является мать, которой все с удовольствием подчиняются.
После чая мы пошли к Жене в комнату. Это была крошечная квадратная комнатушка, в которой с трудом помещалась узенькая кровать, книжный шкаф, столик и один стул. На стене висел большой портрет Горького.
— Мой любимый писатель, — сказала Женя, видя, что мой взгляд остановился на фотографии. — А ты его любишь?
— Люблю.
— Садись, Игорек. Вот тут я и живу. Понравились тебе мои «молодые старики»? — спросила Женя, когда я боком уселся на стул.
— Очень. Вот только не знаю, как я им.
— Думаю, что да. Я это выясню точно, когда ты уйдешь. У нас принято все вопросы решать вместе. И этот вопрос будет решен большинством голосов, а один голос «за» у тебя уже есть.
— Надеюсь на тебя. Голосование должно пройти в мою пользу, — пошутил я.
Дверь приоткрылась, и в комнату пролезла девочка лет пяти, с туго завязанными белобрысыми короткими косичками. В руках она держала мягкую куклу и несколько разноцветных лоскутков.
— Женя, ты же мне обещала сегодня сшить платья. Когда же будем?
— Во-первых, нужно стучать в дверь. Сколько раз я тебя учила? А во-вторых, Тонечка, сегодня не могу. Видишь, у меня гости.
Девочка покосилась на меня и недовольно протянула:
— Вчера занятия, сегодня гости, а завтра?
— Завтра обязательно.
Когда девочка ушла, Женя засмеялась и сказала:
— Моя приятельница и соседка. Я у нее в придворных портнихах числюсь.
Мы поболтали еще около часа, и я стал собираться домой. Когда я прощался, Николай Николаевич приветливо сказал:
— Вы заходите, Игорь, к нам. Не стесняйтесь.
С этого дня я стал часто приходить к Жене. Моя дружба с ней крепла. Мы часто проводили вместе вечера. Николай Николаевич Гусев оказался симпатичнейшим человеком. Мы с ним быстро сошлись. Вероятно, и я ему понравился. Николай Николаевич работал начальником одного из цехов крупного завода. Большой жизненный опыт и острая наблюдательность делали его незаменимым рассказчиком. С ним никогда не бывало скучно. Мать Жени, Прасковья Александровна, или, как ее называл Николай Николаевич, Пашенька, была влюблена в свою дочь и мужа. Она думала только о том, как сделать легче и приятнее жизнь своих «работничков». Николай Николаевич и Женя платили ей за это нежной любовью. Они никогда не ссорились, и в уютной квартире всегда царил дух доброжелательности.
Мне нравилась вся семья, и я с удовольствием бывал у них.
Экзамены на третий курс выдержаны. Сдавать было нелегко. Все же по всем предметам у меня были удовлетворительные оценки. Роман получил свидетельство штурмана и попал, как ему и хотелось, на Дальневосточную линию. Его назначили четвертым помощником капитана на большой пароход «Курск». Он был в восторге. Незадолго до ухода Романа в море мы собрались у Льва Васильевича. Что это был за вечер! Пришли все. Не было конца приветствиям, восклицаниям, расспросам. Николая Юльевича выбрали председателем. Четыре семиклассника с восторгом смотрели на Сергея, Романа и меня и весь вечер приставали с вопросами.
Было как-то особенно хорошо среди старых друзей, объединенных любовью к морю и понимающих друг друга с полуслова. Разошлись поздно. Решили при всех обстоятельствах хотя бы раз в год давать о себе знать Льву Васильевичу.
С первого октября в мореходке начались занятия. Все здесь оставалось по-прежнему. Не было только Дмитрия Николаевича. Он уже уехал на Черное море. Ушел из техникума и теперь читал лекции в Институте водного транспорта Иван Николаевич Панков. Его заменил Владимир Владимирович Владимиров, или, как мы его называли между собой, «Володя в кубе». Молодой, высоченного роста, всегда веселый, прекрасный преподаватель, он быстро завоевал любовь и уважение слушателей. Владимир Владимирович относился к нам по-товарищески, но был строг и требователен. Часто резко поругивал, иногда язвил и так отчитывал лентяя перед всем классом, что тому ничего не оставалось делать, как сесть за книги.
Остальные преподаватели мне уже были знакомы. Зато товарищи по классу очень отличались от прежних. На вечернем отделении учились главным образом пожилые и много плававшие моряки. Среди них я был, пожалуй, самым молодым по стажу и по годам. Программа мало чем отличалась от программы дневного техникума.
Я начал учиться с увлечением, поставив перед собой задачу иметь только отличные оценки. Роман ушел в рейс. Радиограмму он прислал откуда-то из Индийского океана, в которой сообщал: «Доволен, жив, здоров. Привет всем. Пиши Владивосток».
Воспользовавшись своим пребыванием на берегу, я поехал к Аполлинаше, но, к сожалению, дома ее не застал. Она училась на курсах по повышению квалификации учителей в Москве. Не мог, конечно, я забыть и Федотыча. Старик в музее уже не работал, получал пенсию и жил в здании Адмиралтейства. Мне пришлось долго блуждать по дворам старинного здания, прежде чем я нашел его комнату. К моему удивлению, Федотыч был не один. У стола сидел мальчуган лет десяти-одиннадцати. Федотыч очень обрадовался моему приходу.
— Молодца! Вот это молодца! И вырос же ты, Гошка! Совсем мужиком стал, — говорил старик, обнимая меня. — Что ж, выпьем со встречей, по-морскому? У меня замечательная настойка имеется. Для Нового года берег. Но для такого случая не пожалею.
— Не пью я, Василий Федотыч. Не научился, — улыбнулся я.
— Врешь! Ну для встречи, по рюмочке? Неужели не выпьешь?
— Ну, если для встречи да за ваше здоровье, одну, пожалуй, — согласился я.
— А ну, Митяй, достань-ка рюмки, — обратился Федотыч к мальчику, сидевшему за столом. — Это, Гоша, мой внук от младшей дочери. Скучно мне одному. Вот он у меня и живет, в школу ходит, а мать с отцом в колхозе. Дмитрием зовут. Ладно, я сей минут. — И Федотыч вышел за дверь.
Я оглядел комнату. Она была невелика, но поражала безукоризненной, морской чистотой. Две кровати застелены теплыми казенными одеялами, сложенными по-корабельному — с выпущенными наверх краями простынь. Стол, комод, у дверей толстый шпигованный мат, вероятно работы самого Федотыча. На стенах литографии: «Цусимский бой», «Гибель «Варяга»» и «Девятый вал» Айвазовского. Два больших портрета в черных рамках — Федотыч и его жена в молодости. Между ними — бело-красная, не больше блюдца, модель спасательного круга, внутри которого фотография Федотыча в форменке, с лихо закрученными черными усами и с боцманской дудкой на тонкой цепочке вокруг шеи.
Федотыч вернулся с запыленной бутылкой в руках. Он налил две большие старинные рюмки. Я выпил душистую вишневку за здоровье Федотыча.
— Вот теперь можно и разговор начинать. Как твои дела-то? Поди, штурман уже?
— Нет, Василий Федотыч, пока еще нет. До штурмана один год остался. Вернее, зима. Весной диплом получу.
— Ладно! А где бывал?
Я принялся ему рассказывать о портах, которые пришлось повидать. Федотыч, презрительно оттопырив нижнюю губу, постукивал ногой по полу. Когда же я дошел до описания Панамского канала, старик не выдержал:
— Это все детские игрушки, Гошка! Вот ты вокруг мыса Горн пройди, да не на ваших «небокоптителях», а на клипере под полными парусами. Вот это плавание! А то Суэц, Панама… Тоже мне мореплаватели!
Я готов был расцеловать старика за его преданность морю и непотухающий интерес к флоту…
Жаль, Василий Федотыч, что ты не дожил до нашего времени, жаль, что не увидел рядом с современными дизель-электроходами сотни милых твоему сердцу судов, идущих под парусами с развевающимся красным флагом за кормой. Парусный флот не умер…
Когда я собрался уходить, старик взял с меня слово, что я буду его навещать:
— Ты давай, Гошка, заходи. Мне ведь интересно, как у вас там все идет, на флоте. Ну, может, и совет какой дам… Ясно?
— Ясно, Василь Федотыч, — как, бывало, в детстве, ответил я. — Все будет вам доложено.
Мы сидели в театре и смотрели «Лебединое озеро». Женя, в скромном черном платье, с единственным украшением — маленькой золотой розой на груди, с косами, уложенными на голове короной, казалась мне необыкновенно красивой. Она была оживлена и улыбалась всему миру. Каждый, кто видел ее тогда, должен был бы подумать: «Счастливая молодость!»
Когда в театре потемнело и полились изумительные звуки увертюры, Женя замерла. Все перестало существовать для нее, кроме музыки. Я же смотрел на Женю и думал: «Какая чудесная девушка! Как хорошо, что мы встретились! Теперь у меня есть еще один преданный, проверенный друг».
Кончилось действие. Вспыхнул свет, и Женя повернулась ко мне:
— Тебе понравилось? Не могу передать, в каком я восторге…
— Я не слушал…
— Как не слушал? Почему?
— Думал о тебе.
— Обо мне?
Она покраснела и стала говорить о чем-то другом.
Домой мы возвращались пешком. Я проводил Женю до ворот ее дома.
— Спасибо, Гоша. Это было такое удовольствие! Как будто бы я провела эти четыре часа в каком-то сказочном царстве. Мне казалось, что я тоже там, среди лебедей… Восхитительный балет.
Я держал ее руки в своих. Стало холодно. Пошел мелкий снег и начал наметать кучки у порога парадной. Женя молчала. Нужно было уходить. Но что-то останавливало меня. Вдруг почти непроизвольно я притянул Женю к себе и поцеловал в пухлые, пахнущие морозом губы. Поцеловал и сам испугался. Женя отстранилась, но я не отпускал ее руки. Я видел, как между бровями залегла глубокая морщинка, и Женя спросила:
— Зачем это, Игорь?
— Я люблю тебя, — просто сказал я.
Она посмотрела на меня своими голубыми, сейчас серьезными глазами:
— Это правда?
— Правда, Женя.
В эти слова я вложил все, что чувствовал, когда читал ее письма, когда думал о ней в далеком океане, когда сидел рядом в театре; это были те слова, которые я должен был сказать. Наконец я нашел их.
— Правда, Женя, — повторил я. — Я мечтал о тебе все эти три года… А ты?
Женя отвернулась и не отвечала.
Сердце мое сжалось. Мне казалось, что, если она скажет «нет», — жить больше не стоит. Вдруг она засмеется или рассердится и со мною произойдет то же самое, что с Валерием Стеценко? Но я увидел ее лицо. Морщинка на переносице разгладилась. Женя улыбалась, а глаза лучились и сияли, как звезды.
Она нежно коснулась губами моей щеки и тихо, еле слышно, проговорила:
— Да, Игорь. И очень. И давно. Понял, глупый? Прощай. Нет, до свиданья.
Она вырвала от меня свои руки и убежала в парадную. Больше ничего не было сказано. Да большего и не требовалось. Счастье переполняло меня.
Минуту я постоял у дверей, затем пошел быстро, громко напевая какой-то мотив. Как хорошо жить на свете!
Я почти прибежал домой. Хотелось с кем-нибудь поделиться своей радостью. Говорить, говорить без конца о Жене, слушать о ней, упоминать ее имя! Но маме нельзя говорить о любви. Она, наверное, удивится и не поймет. Скажет, что я еще мальчик и все это глупости. Буду молчать. Пусть мое счастье будет только со мною.
— Ну как, понравилось, Игорек? — спросила мама, когда я вбежал в комнату.
— Замечательно, ты не можешь себе представить, какая музыка! Какие краски! А танцуют! — Кажется, никогда раньше я не рассказывал так подробно, с таким воодушевлением и горячностью. Я останавливался на мельчайших подробностях балета.
— С кем же ты был в театре? — перебила меня мать.
— Как с кем? Конечно с Женей. Она сегодня была такая… такая красивая. Ну, слушай дальше, — спохватился я и продолжал рассказывать свои впечатления.
Мама сидела, улыбалась и внимательно слушала. Я не заметил, что она поняла значительно больше того, что я ей рассказывал. Она все поняла. Но я и не мог заметить этого. Я был слишком молод.
Прошла зима. Наступили экзамены. Я выдержал их с честью. По всем предметам были отличные оценки.
Получив свидетельство штурмана малого плавания, я немедленно поехал в управление порта, чтобы обменять его на диплом. Вероятно, у меня был такой откровенно счастливый вид, что старый архивариус, начальник отдела дипломов и мореходных книжек, передавая мне диплом, сказал:
— Поздравляю вас с окончанием, молодой человек. Не забудьте только осенью вернуться в техникум, а впоследствии получить у меня же диплом штурмана дальнего плавания. А то некоторые забывают про это…
Диплом был в твердой картонной обложке, обтянутой синим коленкором, на которой были вытиснены золотом слово «Диплом» и два перекрещенных якоря.
Наконец пришел этот счастливый день! Я — штурман!
Как и большинство окончивших Ленинградский морской техникум, меня направили в Балтийское пароходство. В отделе кадров дяди Васи уже не было. Он перешел на другую работу. На его месте сидел молодой человек, который записал номер моего диплома и, посмотрев в какой-то список, сказал:
— Готовьтесь к отъезду. Поедете в Мариуполь на пароход «Кола» третьим помощником. Вас устраивает?
— Да, устраивает. А кто там капитаном?
Для меня это был важный вопрос. Пожалуй, даже более важный, чем само судно и рейсы! Капитан! Ведь под его непосредственным руководством я должен работать! Будет ли он доверять мне, считаться со мной, помогать мне, учить меня? Кто будет этот капитан, которому я впервые представлюсь уже не как матрос первого класса, а как штурман, получивший официальное право несения самостоятельной вахты, ответственное лицо, член кают-компании?
Молодой человек досмотрел на доску, висевшую позади него, с указанием названий судов и фамилий командного состава:
— Логачев.
— Кто? — переспросил я, не веря своим ушам.
— Ло-га-чев!
— Михаил Константинович? Тот, который был на «Трансбалте» в тысяча девятьсот двадцать третьем году?
— Вот не могу вам этого сказать. Короче говоря, завтра зайдите ко мне к десяти утра за приказом. Билет и деньги на проезд, будут приготовлены. Капитану мы дадим радио, что вы выезжаете.
Михаил Константинович Логачев! Вот встреча! Хотя, наверное, он меня и не помнит. Но у меня хранится его подарок — белый сингапурский слоник.
Дома я надел новый синий форменный костюм с золотыми нашивками на рукавах. Их было всего по одной на каждом рукаве, но это не уменьшало моей радости и гордости. Костюм я сшил зимой на деньги, скопленные во время плаваний, и надевал его впервые. Явиться на судно в пиджаке и кепке считалось неудобным. В классе часто шли споры на эту тему, и большинство из нас придерживалось того мнения, что штурман на судне всегда должен быть одет по форме, выбрит и аккуратен. Я примыкал к этому большинству. Мама, увидев меня в форме, поняла, что я получил назначение.
— Ты великолепно выглядишь, Гоша. Прямо капитан! Значит, снова расстаемся, сынок? Куда тебя назначили?
— Да, мама, расстаемся. Не надолго. До осени. Первого октября я должен быть в мореходке.
— Чувствуешь ты себя уверенно и хорошо подготовленным к новой работе?
— Да, мама. Не знаю, конечно, как я буду чувствовать себя на практике. Думаю, что хорошо. Меня назначили на пароход «Кола». Знаешь, кто у меня капитан? Логачев. Не помнишь? Ну тот, к которому я нанимался на «Трансбалт». Помнишь?
— Как! Тот, который подарил тебе белого слоника? Помню. Кажется, он очень симпатичный человек. Тебе с ним будет легко работать.
— Не знаю. Тогда он мне показался исключительным. Да, наверное, он такой и есть. Во всяком случае, я рад, что попал к нему. Как-никак, знакомый человек.
— У меня к тебе, Гоша, как всегда, единственная просьба: пиши чаще. Не забывай свою старушку маму.
— Ну уж и старушка! Если бы все были такие, как ты, мама, то старости на свете не существовало бы.
Через три дня мама и Женя провожали меня в Мариуполь. На перроне было много народу. У вагонов громко смеялись, говорили всякие пустяки, какие обычно говорят отъезжающим, кое-кто потихоньку утирал слезы.
Положив багаж, мы отошли в сторонку от вагона. Нам не было грустно. Я осуществил свои планы и ехал на любимую работу. Мама гордилась мной и знала, что мы скоро увидимся. Женю, наверное, заполняли такие же чувства, как и меня, потому что через несколько дней она тоже уезжала на практику, где должна была впервые самостоятельно преподавать. Об этом она тоже давно мечтала.
Раздался свисток.
— Садись, садись скорее. Опоздаешь. И не вздумай прыгать на ходу! До свиданья, родной, пиши, — заторопилась мать.
Когда я стоял уже на подножке вагона, Женя вдруг протянула мне небольшой пакетик:
— Это, Гоша, чтобы тебе не было скучно первые минуты. Здесь твои любимые конфеты, и потом там еще что-то есть…
— Ну зачем же это, Женя!..
Но поезд тронулся, и я только через головы вскакивавших на подножку пассажиров мог видеть, как машет мне платком мама и, провожая поезд, идет по перрону Женя. Перрон кончился. Замелькали трубы, депо, пути, составы пассажирских и товарных вагонов. Я прошел в купе. Там я взглянул на подарок Жени. Что в пакете?.. Между конфетами лежала миниатюрная кожаная рамочка с фотографией улыбающейся Жени. На обороте рамки круглым твердым почерком было написано: «Моему лучшему другу Игорю Микешину. Попутных тебе ветров! Женя». Лучшего подарка она не могла мне сделать.
Вагон покачивало, поезд ускорял ход, стучал колесами и вез штурмана малого плавания, третьего помощника капитана Игоря Микешина на пароход «Кола». Вероятно, лучший пароход в мире!
В руках я держал кожаную рамку. Мне улыбалось милое Женино лицо. Я был вполне счастлив.
В Мариуполь-порт от вокзала мне пришлось долго ехать на переполненном пассажирами маленьком трамвае.
«Кола» стояла в угольной гавани и заканчивала погрузку на Марсель. Четыре крана поднимали на воздух небольшие вагонетки с углем, заносили их над открытыми люками парохода и с грохотом опрокидывали, поднимая черные тучи пыли. Толстый слой угольной пыли лежал везде, начиная с клотиков мачт и кончая бортами. На воде между стенкой и судном тоже плавала жирная черная пленка.
На палубе меня встретил вахтенный матрос и проводил до дверей в кают-компанию:
— Быстрее только заходите, а то все в угле будет.
Я очутился в коридоре, куда выходили две двери. На одной из них была табличка «Старший пом.», на второй — «III пом.».
«Моя каюта», — подумал я и постучал к старпому.
Старпом — молодой, высокий, с широкими плечами — принял меня радушно. В его темно-голубых глазах запрыгали огоньки смеха, и он не мог сдержать улыбки, когда я вошел в его каюту и представился.
— Посмотрите на себя в зеркало, на кого вы похожи. Ну, это пустяки. Сейчас организуем ванну, отдохнете, пообедаете, а потом уж будете принимать дела. Прошу располагаться пока у меня в каюте — ваша еще занята. Двоим там не поместиться. Очень тесная. Я сейчас распоряжусь.
Пока старпом отдавал распоряжения пришедшей на звонок буфетчице, я разглядывал себя в зеркале.
По совершенно черному лицу бежали белые дорожки, смытые каплями пота, и делали его похожим на полосатую материю. На ресницах и бровях лежал густой слой угольной пыли.
Через полтора часа, приятно освеженный ванной, я сидел в каюте Ивана Александровича (так звали старпома) и расспрашивал его о судне, команде и заведенных порядках.
Не терпелось скорее приступить к своим обязанностям.
«Кола» — небольшой пароход грузоподъемностью около трех с половиной тысяч тонн — был построен очень давно, и печать этого лежала на всем. Тесные помещения, низкие подволоки, мраморный камин с медными поручнями в кают-компании, зеркало в старинной резной раме. Это был один из тружеников моря, отживавший свой век, но еще достаточно крепкий, чтобы сопротивляться штормам и перевозить несрочные грузы.
В кают-компанию выходила дверь из каюты капитана. Там, за этой дверью, жил Михаил Константинович Логачев.
Волнуясь, я постучал и, услышав из-за двери «пожалуйста», вошел. Капитан повернулся ко мне. Да, это был Логачев, — правда, сильно постаревший, но все еще бодрый и подтянутый. Как и двенадцать лет тому назад, на грудь спадала расчесанная на две стороны борода. Только глаза теперь прикрывали круглые роговые очки.
— Здравствуйте, товарищ капитан! Прислан к вам третьим помощником вместо уходящего в отпуск Никитина.
Логачев окинул меня быстрым и, как мне показалось, одобрительным взглядом. На мне был форменный костюм и, несмотря на жару, воротничок и галстук.
— Здравствуйте. Как вас зовут?
— Микешин Игорь…
— Отчество?
— Петрович.
— Присаживайтесь, Игорь Петрович. Поговорим, — пригласил Логачев, подвигая мне кресло и сам усаживаясь на диване.
Игорь Петрович! Кажется, впервые в жизни меня называют Игорь Петрович.
— Где плавали? Что и где окончили?
Я четко, стараясь быть лаконичным (мне казалось, что так должны говорить моряки), отвечал капитану.
Михаил Константинович не удивился и не огорчился тому, что я еще не плавал штурманом и пришел к нему прямо со школьной скамьи. Он как бы оценивал меня, разглядывая и расспрашивая, и, когда получил ответы на все интересующие его вопросы, заметил:
— Ну что же, надо выполнять мои требования, и тогда плавать на «Коле» вам будет легко. На мою помощь всегда можете рассчитывать. А теперь я должен дать вам совет как начинающему помощнику, — в голосе капитана зазвучали твердые нотки. — Если вы хотите завоевать авторитет и любовь экипажа, не заискивайте перед людьми, не делайте им поблажек. Забудьте все эти Пети, Миши, Вани. Этим вы ничего не добьетесь. Надо быть требовательным, справедливым, хорошо знать и любить свое дело. Тогда авторитет придет сам. И еще один совет. Даже не совет, а требование. Если когда-нибудь у вас возникнет малейшее сомнение по какому бы то ни было производственному вопросу, немедленно, откинув в сторону ложное самолюбие, спрашивайте. Спрашивайте у меня. Будите, если буду спать, не стесняйтесь. Если меня нет, то Ивана Александровича. Он опытный моряк. О личной дисциплине я говорить не буду. Вы плавали и знаете, как нужно вести себя на судне и на берегу. А теперь идите и принимайте дела у Григория Павловича. Его завтра надо отправить…
— Михаил Константинович, вы не помните меня? Ведь мы с вами старые знакомые.
— Нет. Кажется, я вас раньше не встречал.
Я вытащил из кармана белого слоника и поставил на стол:
— Из Сингапура. Капитан «Трансбалта» подарил…
Глаза капитана округлились. Он смотрел то на меня, то на белого слоника. Затем засмеялся. Было видно, что вспомнил.
— Так это… это вы, такой маленький, в шапке? Приходили ко мне наниматься на «Трансбалт»?
— Я, Михаил Константинович.
— Да… Как хорошо мы с вами встретились, Игорь Петрович, после стольких лет… — вдруг сказал Логачев совершенно другим, потеплевшим голосом. — Значит, все-таки стали моряком. Добились своего. Как сейчас, помню вас у себя в гостях… Ну, ну, поплаваем вместе.
Я вышел от капитана с радостным чувством, что не буду одинок на мостике. Есть человек, к которому я могу обратиться в любую минуту.
Дела были приняты, и я переселился в каюту третьего помощника капитана. Каюта крошечная, тесная и душная. Маленький короткий диван покрыт зеленым бархатом, стол, шкаф, высокая, похожая на комод, койка старинного образца и умывальник, в который нужно кувшином наливать воду. Но это была теперь моя каюта, и потому она казалась мне замечательной. В ней я был полновластным и единственным хозяином.
Подготавливая навигационные инструменты, карты и судовые документы, я проработал до вечера. А потом закрылся у себя в каюте и прилег на койку.
Меня волновал один вопрос. Я все еще чувствовал себя матросом. В голову никак не укладывалась мысль, что придется отдавать распоряжения и команда должна их быстро и четко выполнять, звать меня по имени и отчеству и спрашивать разрешения сойти на берег. Смогу ли я называть матроса на «вы» и по фамилии? Ведь совсем недавно я сам был таким же матросом.
Будут ли выполнять мои приказания? Как приказать что-нибудь сделать боцману? Ведь его-то я считал всегда своим первым начальником. Сегодня у меня были другие дела, и я мог не обращаться к команде. Ну, а завтра, послезавтра? Как обращаться к команде? Если очень официально, то не подумают ли про меня: «Вот, надел фуражку с крабом и загибается, а давно ли с нами вместе концы таскал!» Если же обращаться как прежде, то меня и помощником никто не будет считать!
Сложное положение. Хорошо, что из знакомых, кажется, никого нет. Но я все-таки решил посмотреть список команды.
Меня бросило в жар: одиннадцатой по списку стояла фамилия Хохлун. Ну да! Сомнения быть не может. Хохлун Борис Алексеевич. Фамилия редкая. Борька Хохлун, матрос первого класса, с которым я плавал два года тому назад. Развязный, хулиганистый парень. Он подменял Журенка, когда тот ходил в отпуск. Хуже, чем эта встреча, трудно было придумать. Хохлун остер на язык и большой насмешник. Как же быть?
Долго я раздумывал, что ему сказать, когда мы встретимся, но ничего не придумал. Однако мне было ясно: предстоит серьезное испытание.
С Хохлуном мы встретились на следующий день. Он вошел ко мне в каюту со словами:
— Здорово, Гошка! Услышал твою фамилию и решил посмотреть, ты ли это? — Он развалился на диване.
Я растерялся и сказал совсем не то, что хотел:
— Здорово, Борька! Ну, как здесь плавается?
— Плавается хорошо. Ребята что надо. «Старик» мировой. А вот старпом — дракон. Все жилы вытянет. — И он принялся рассказывать мне о том, как притесняет людей старпом и как заставляет работать.
Я почти не слушал Бориса. Все мои мысли были направлены на другое. Как же объяснить Хохлуну наши новые взаимоотношения?
— Ну, ладно, Гошка. Мне надо идти, а то боцман хватится. Вечерком зайду. Может, сойдем на берег? — поднялся с дивана Хохлун.
— Погоди-ка, Борис, — напряженным голосом остановил я его. — Ты не обижайся, но я тебе вот что хочу сказать. Я приехал сюда третьим помощником. Неудобно, если ты будешь звать меня Гошка, а я тебя — Борька. Поэтому очень прошу: в служебное время зови меня по имени и отчеству или по фамилии, как тебе нравится. Конечно, если пойдем на берег вместе, то все останется по-старому.
Хохлун сжал губы, сощурил глаза и с насмешкой проговорил:
— «Господином офицером» стали, товарищ Микешин? Я вообще с вами не хочу больше дела иметь, а то, пожалуй, и взыскание от вас получу, товарищ третий помощник.
— Ну, в общем, пусть будет так, как я сказал. А дела можешь не иметь, раз не понимаешь таких простых вещей.
— Ладно. Все ясно, товарищ Микешин, — сказал Хохлун, выходя из каюты и демонстративно хлопая дверью.
Кажется, Борис станет моим врагом. С ним придется трудно, но все же я был доволен собой. Победа осталась на моей стороне.
Жарко. В небе ни облачка. Абсолютный штиль. «Кола» уходит в рейс. Трюмы закрыты. Стрелы опущены. На палубе с шумом бьет сильная струя из шланга, слышатся веселые крики, смех и шутки. Это боцман приводит «Колу» в порядок после, угольной погрузки. Матросы, в одних трусиках, с удовольствием подставляют свои тела освежающей струе воды и трут щетками надстройку.
На мостике капитан, рулевой и я. Стою у машинного телеграфа. Впервые буду давать ход. Волнуюсь. Только бы не перепутать, не дать вместо заднего передний или вместо малого — полный. Сколько рассказов слышал я о том, как помощники путали ходы! Я смотрю на красные и черные буквы и шепчу: «Лангазм — малый. Фоль — полный. Форвертс — вперед». На телеграфе все слова написаны по-немецки.
Только бы не перепутать!
Михаил Константинович, обтирая лоб платком, прохаживается по мостику. Рулевой застыл у штурвала.
— Ну что, все готово? — кричит капитан Ивану Александровичу, стоящему на баке.
— Все готово! — отвечает тот.
— Тогда давайте по местам!
— По местам! — несется команда.
Матросы разбегаются на нос и корму.
— Отдавайте все кормовые! — командует капитан на корму, а рулевому: — Лево немного!
С кормы кричат:
— Чисто!
— Отдать носовые!
Я вижу, как на палубу быстро ползут стальные швартовы. Вдруг слышу:
— Малый вперед!
Это мне. Я передвигаю ручку телеграфа со «стоп» на «малый вперед» и замираю.
Жду ответа из машины. Секунды кажутся часами. Дзинь, дзинь. Ответная стрелка делает несколько движений вперед-назад и останавливается. На секторе — «Лангзам форвертс». Все в порядке. Первый ход дал правильно.
— Стоп машина! — слышу я голос Михаила Константиновича и снова перевожу ручку телеграфа. Дзинь, дзинь…
— Малый ход!
«Кола» медленно выходит из порта. На мостик поднимается второй помощник. Его вахта.
— Можете быть свободным, Игорь Петрович, — говорит капитан.
Я сбегаю с мостика вниз. Моя вахта с восьми вечера. Ложусь, но уснуть не могу. Через шесть часов я взойду на мостик вахтенным помощником. Вскакиваю с дивана и лихорадочно начинаю листать учебник «Навигации». Мне кажется, что я все забыл. Просматриваю свои записи, ученические конспекты, толстую записную книжку, в которую занесены все необходимые формулы. Нет, как будто бы все в голове. Проверим! Закрываю глаза и вслух говорю формулу: «Истинный пеленг равняется компасному пеленгу плюс общая поправка». Смотрю в книгу. Правильно.
«Нет, я хорошо подготовлен и не должен беспокоиться. Нужно быть очень внимательным», — успокаиваю себя. Но волнение не проходит.
Без десяти минут восемь я поднялся на мостик. Начинало смеркаться.
Ровно в восемь часов на баке пробили склянки, и, вахтенный, Иван Александрович, пригласил меня в рубку.
— Вот восьмичасовая точка, Игорь Петрович. Идем курсом двести шестьдесят градусов, общая поправка компаса плюс пять градусов, — показал он мне местоположение судна на карте. — Увидите маяки — определяйтесь. Если окажетесь в стороне от курса, доложите капитану. Все ясно? Ну, счастливой вахты!.. — Затихли шаги старшего помощника, и я остался один.
Первая самостоятельная вахта! Кто из моряков не помнит своей первой вахты! Несуществующие опасности везде подстерегают тебя. Кажется, что встречные суда идут слишком близко, и если ты должен уступить им дорогу, то начинаешь делать это чуть ли не за час до сближения. Вместо маяков ты пеленгуешь огни рыбачьих судов и удивляешься, что у тебя ничего не выходит. Бесконечное количество раз сверяешь курсы на главном и путевом компасах. А когда показывается настоящий маяк, то через каждые пять минут бегаешь на главный мостик и берешь пеленги. Добежав до рубки, забываешь их и снова бросаешься на главный мостик. Точки на карте располагаются то справа, то слева, то позади, то впереди курса. Ты нервничаешь, проверяешь вычисления и выясняешь, что забыл прибавить к компасному пеленгу общую поправку…
На руле Хохлун. Как неудачно, что он попал в мою вахту! Молчит. Видимо, обижен. Ну, ладно. Ничего не поделаешь. Это даже, пожалуй, лучше. Когда я поднимаю заднюю крышку компаса, проверяя рулевого, Хохлун подчеркнуто громко говорит:
— На румбе двести шестьдесят градусов, товарищ помощник.
На руле он стоит хорошо. Ведет «Колу» как по ниточке. Не отрывая бинокля от глаз, смотрю вперед. Пока все благополучно. В море никого не видно.
— Пятнадцать минут десятого, товарищ Микешин. Давно пора вызывать смену, — насмешливо замечает Хохлун.
Я вынимаю из кармана никелированный свисток — принадлежность каждого штурмана, даю сигнал. Хохлуна сменяет Волков.
Борис выходит из рубки и собирается бежать вниз, но я хорошо знаю правила смены матросов на руле.
— Хохлун, почему не докладываете, какой вы сдали курс? — твердо спрашиваю я.
— Вы же слышали, товарищ Микешин, чего же я буду повторять!
— Попрошу вас на будущее время докладывать мне, какой курс передаете. Это закон.
Он удивлен. Удивился и я своему твердому тону.
Совсем стемнело. Прохаживаюсь по мостику и как будто бы начинаю осваиваться. На горизонте справа появляется белая, а потом красная точка. Судно идет на пересечку нам! Вот когда пригодились чудесные уроки Бармина. Я знаю, что делать, и, хотя значительно раньше, чем это нужно, командую:
— Право руля! Так держать!
Встречное судно прошло далеко перед нашим носом.
— Ложитесь на старый курс, — говорю я рулевому.
Я доволен собой. Проходит еще час. Мне уже начинает казаться, что все трудности преодолены, как вдруг Волков говорит:
— Игорь Петрович, видите по курсу огни?
Эх, прозевал! Хватаю бинокль. Целый город огней. Что это? Берег? Бегу к карте. По курсу никакого берега нет. Или нас так снесло? Мне становится не по себе. Не может быть! Снова хватаю бинокль. Огни все ближе. Теперь уже можно различить красные, зеленые, белые. Это суда. Много судов. Они идут в разных направлениях. И слева, и справа, и навстречу. Что командовать рулевому? Куда деваться от этих судов? Не знаю. Впечатление такое, что огни приближаются с неимоверной быстротой.
Надо сейчас же вызвать капитана. Сейчас же, а то будет поздно и произойдет столкновение. Я подхожу к переговорной трубке, которая идет с мостика в каюту капитана, и уже собираюсь свистнуть в нее, как вдруг слышу шаги. Это Михаил Константинович поднимается на мостик. Он в легкой белой рубашке, с непокрытой головой, в мягких туфлях. Как вовремя!
— Вышел подышать воздухом, Игорь Петрович. В каюте очень жарко. Какая чудная ночь, не правда ли? — говорит Логачев. — О, сколько рыбаков по курсу! Наверное, здесь рыба хорошо ловится.
И вдруг мне стало легко. Я понял, что нужно делать, как разойтись со встречными судами, что командовать рулевому. Как будто бы с меня сняли тяжелый груз и переложили его на плечи капитана.
Это всегда бывает так.
«Михаил Константинович, — хочется мне сказать Логачеву. — Я все понимаю. Не духота привела вас на мостик. Вы следили за морем из иллюминатора своей каюты, следили за действиями вашего молодого помощника. Чувство такта и желание дать ему возможность проявить самостоятельность заставили вас поступить так. А потом, в трудный момент, принять ответственность на себя».
«Кола» входит в район скопления рыбачьих судов.
— Право! Лево! Так держать! Еще лево! — уверенно командую я рулевому. — Право на борт! Одерживай!
«Кола», послушная моим командам, лавирует между судами. Вот уже их огни остались за кормой. Впереди темный горизонт, надо мной небо, усыпанное звездами. Капитан стоит в крыле, и я вижу только красный глазок его папиросы.
— Разошлись молодцом, Игорь Петрович. Больше всего я не люблю встречаться в море с рыбаками. Они часто нарушают правила расхождения. Надо быть с ними очень осторожным. Ну, пойду почитаю немного. Спокойной вахты.
— Спокойной ночи, Михаил Константинович.
Кончается моя первая вахта. Сердце, ширится от радости и гордости. Я — штурман! Стою на мостике и самостоятельно управляю судном. Мечта Гошки Микешина сбылась.
Но это еще не конец мечты. Я буду капитаном.
Курс правильный. Так держать!
Книга вторая. Под мирным флагом
Глава первая
«…Я очень соскучился по тебе, по сыну и часто думаю о том, что море все же разъединило нас. Но что можно сделать? Я люблю тебя и его. Через два месяца мы должны увидеться. Я приеду в отпуск. Только что я сменился с вахты. Второй час. Хочется поговорить с тобой.
Завтра мы приходим в Одессу. На судне у нас все по-старому. Вот только уезжает капитан. Его отзывают в Ленинград. Для меня это большая потеря. Логачев относился ко мне прекрасно. Ты знаешь, как он помог мне, знаешь, как мне сначала было трудно! Я все еще чувствовал себя матросом, когда пришел на «Колу». Очень трудно переходить эту грань: от матроса — к помощнику, от кубрика — к кают-компании.
После окончания училища мне все представлялось простым и легким. На самом деле все оказалось не так. И на мостике первое время было как-то не по себе, но Михаил Константинович объяснял, показывал, учил самостоятельности. Теперь я сам чувствую, что стал штурманом, помощником капитана, и очень благодарен ему за это.
Временно «Колу» примет Карташев — старший помощник. Помнишь, я тебе писал о нем. Великолепный моряк и прекрасный товарищ. С командой у меня отношения хорошие. Кажется, меня уважают. Наверное, потому, что я сам проплавал три года матросом и знаю их работу. Наладились отношения и с Хохлуном…»
Игорь Петрович Микешин, третий помощник капитана небольшого грузового парохода «Кола», положил перо, устало потянулся и взглянул на маленькую фотографию жены, висевшую над столом.
С нее смотрело молодое улыбающееся женское лицо. Светлые волосы, лукавый взгляд больших, слегка сощуренных глаз, две темные родинки на верхней губе.
Милое веселое лицо…
Микешин, не закончив письма, прилег на койку. Ему вспомнилось, как год назад они с Женей выходили из загса. На сумрачной прохладной лестнице было пусто, Игорь обнял жену и поцеловал. В это время внизу хлопнула дверь и послышались шаги.
«Пустите меня, штурман, пустите! — в шутливом ужасе зашептала Женя. — Неприлично целоваться на лестнице! Даже с собственной женой…»
И сейчас, вспомнив это, Игорь улыбнулся.
Когда «Кола» была в Северном море, на борт пришла радиограмма. В ней Женя сообщала, что у нее родился сын, Юрка. С этими словами: «Сын, Юрка!» — Микешин вбежал к Логачеву» Ведь он и мечтал о сыне…
В Роттердаме, куда заходила «Кола», Игорь накупил для Юрки уйму всяких нужных и ненужных вещей. Скоро он увидит его. Скоро отпуск…
Судно тихонько покачивало. Игоря начало клонить в сон.
«Кола» стояла в экспортной гавани. Только приступили к погрузке цемента, как вахтенный постучал в каюту Микешина.
— Игорь Петрович, вас спрашивают.
Микешин поправил китель и вышел в кают-компанию.
У зеркала, прислонившись к камину, стоял высокий человек в летнем спортивном костюме: редкие, гладко причесанные светлые волосы были разделены пробором, лицо бледное, с длинным «утиным» носом, маленькие голубые глаза.
— Вы вахтенный?
— Я вахтенный.
— На палубе должны быть, а не сидеть в каюте, — процедил незнакомец. — Прикажите матросу внести мои чемоданы.
Микешин рассердился: «Подумаешь, ферт…»
— А к кому вы собственно? — не очень любезно спросил он.
— Я капитан «Колы». Дробыш Георгий Георгиевич. А вы?
— Третий помощник — Микешин Игорь Петрович.
— Так вот, товарищ Микешин, прикажите внести чемоданы и покажите мою каюту.
— Ваша каюта вот здесь. Я сейчас позову старшего помощника. Он откроет ее вам.
Игорь постучал к старшему и, не дожидаясь ответа, просунул голову в дверь:
— Иван Александрович, прибыл новый капитан. Просит открыть каюту. Недоволен чем-то…
Старпом не успел встать из-за стола, как в каюте появился новый капитан:
— Здравствуйте. Почему не встретили? — недовольно проговорил он, пожимая старпому руку.
— Мы не получали вашего сообщения.
— Странно. Я давал радио на инфлот. Ну, хорошо. Дело не в этом. Проводите меня в каюту и захватите с собой судовые документы. Сразу же начнем приемку.
— Есть.
Дробыш и старпом закрылись в капитанской каюте. Микешин остался в кают-компании. Из-за двери доносились голоса. Они то повышались, то совсем затихали.
Микешину очень хотелось знать, о чем идет разговор. Чувствовалось, что новый капитан чем-то раздражен.
Через час Микешин увидел Ивана Александровича. От капитана он вышел красный и возбужденный.
— Какое впечатление? — спросил Игорь.
Старпом посмотрел на него и ничего не ответил.
Весть о том, что на судно прибыл новый капитан, моментально облетела экипаж. Особенно взволновала эта новость комсостав. Обедать все собрались ровно в двенадцать. Дробыш вышел к столу в форменном пиджаке, но без воротничка и галстука. Медная головка запонки торчала из-под кадыка. Он сел в капитанское кресло и, ни на кого не глядя, начал есть. Обычно оживленный, в этот день обед прошел в молчании. Все чувствовали себя настороженно и только изредка перебрасывались короткими фразами. Дробыш неодобрительно посматривал на радиста и Микешина, явившихся к столу без пиджаков, в легких рубашках.
Когда обед кончился, Дробыш, по-прежнему не глядя ни на кого, словно в пустоту, негромко сказал:
— Товарищи, я попрошу вас в будущем приходить к столу в пиджаках.
— Тогда уж нужны воротничок и галстук, — усмехнулся старший механик, поглядывая на торчавшую запонку Дробыша.
— Это необязательно. Но пиджак нужен. Иначе кают-компания становится похожей на персидский базар. — И Дробыш ушел к себе в каюту.
Все переглянулись.
— Скоро в смокинги заставит облачаться. Подумаешь, лайнер какой нашелся. Кажется, я сюда совсем ходить перестану. Буду на палубе есть, — проворчал радист, вытирая платком со лба пот.
— Зря он конечно. Жара-то какая стоит, — кивнул головой на термометр второй помощник, маленький, рыжий и краснолицый. Ему всегда было жарко.
— Хватит, товарищи. Сказано ходить в пиджаках, надо ходить в пиджаках, — сказал старпом. Нельзя было понять, согласен Иван Александрович с распоряжением капитана или иронизирует.
Вскоре после обеда Дробыш вызвал Микешина к себе:
— Как вам известно, «Кола» идет в Бейрут. У вас подготовлены карты для перехода?
— Почти все.
— Срочно подготовьте все карты. — Капитан немного помолчал и вдруг резко спросил: — А в каком состоянии касса?
— Кассовый отчет за прошлый месяц сдан. Остаток денег в сейфе.
— Сейф перенесете ко мне. Я буду лично выдавать вам деньги в том количестве, в каком это требуется.
— Есть.
— Вот всё пока. Можете идти.
Это уж было слишком. Обычно на судах кассой ведают третьи помощники. Новый капитан, видимо, не доверял Микешину. Игорь вышел из каюты с неприятным чувством.
Отход «Колы» назначили на следующий день. Микешин уверенно распоряжался на палубе. Он любил работать с командой, охотно помогал закрывать трюмы тяжелыми лючинами, тянул концы на швартовках. И в то же время он чувствовал себя штурманом, которого должны слушаться, чьи распоряжения должны выполнять беспрекословно.
К Микешину подошел матрос Полужный:
— Игорь Петрович, на кормовой все закончено. Остался один ящик-тяжеловес в пять тонн. Кран занят на втором номере. Разрешите поднять этот ящик двумя стрелами?
Предложение показалось Микешину рискованным. Стрела была рассчитана только на три тонны.
— Двумя? Не-е-т… Подождем кран.
Матрос сокрушенно развел руками:
— Но, Игорь Петрович… Мы задержим всю работу. Нельзя закрывать трюм. А две стрелы свободно возьмут этот ящик.
— А по-моему, не возьмут.
— Мы так делали уже несколько раз. Ну что вы, Игорь Петрович…
Микешин покраснел и голосом недовольного начальника проговорил:
— Идите и делайте, как я сказал.
Полужный повернулся и, что-то ворча себе под нос, пошел на корму.
— А вы не правы, — проговорил за спиной Микешина старпом. Он стоял позади и слышал весь разговор.
— Нет, прав, — упрямо сказал Микешин. — Стрелы ведь трехтонные. В какой-то момент груз будет только на одной стреле.
Иван Александрович вынул из кармана карандаш, записную книжку и принялся объяснять Микешину, почему ящик можно взять стрелами.
— Понятно теперь, Игорь Петрович? Пойдите и отмените ваше распоряжение.
Микешин молчал. Отменить распоряжение! Согласиться с Полужным? С тем, что тот знает больше, чем он, штурман? Нет. Но старпом, видя колебания Микешина, жестко сказал:
— Идите, Игорь Петрович, поскорее, люди ведь простаивают. Иначе придется вмешаться мне.
В этот момент Игорь был страшно разобижен на старпома. Сам же учил, что надо избегать отмены распоряжений. А тут… нарочно хочет поставить его в неловкое положение.
Матросы курили у трюма № 4. Полужный размахивал руками, что-то возмущенно рассказывая товарищам. На берегу стоял злополучный ящик. Открытый трюм зиял в палубе глубоким провалом.
— Полужный! — крикнул Микешин. — Подите-ка сюда. Матрос неохотно подошел.
— Давайте попробуем взять ящик стрелами. Рискнем. А то действительно задержка получается.
Полужный посмотрел на Микешина и улыбнулся:
— Правильно, Игорь Петрович. Да вы не беспокойтесь, мы всегда так берем. Все будет в порядке.
Полужный отправился готовить стрелы, и Игорь видел, как весело начали работать матросы. Мир был восстановлен, и снова протянулись нити, связывающие его с командой. Теперь и о старпоме Микешин думал с признательностью, — иногда, оказывается, полезно отменить свое распоряжение. Он был благодарен старпому.
Тем временем ящик, застропили. Полужный скомандовал:
— Вира помалу, правая!
Загрохотали лебедки, и тяжеловес повис в воздухе. Стрела чуть заметно выгнулась, такелаж натянулся. У Микешина похолодело в груди. «А вдруг не выдержит!» — успел подумать он и тотчас услышал звук, похожий на выстрел из пистолета, крик: «Берегись, полундра!» Стрела стремительно пошла на левый борт.
В первый момент Микешину показалось, что груз сорвался.
Он бросился к Полужному.
Матрос спокойно взглянул на него:
— Все в порядке, Игорь Петрович. Лопнула оттяжка. А стрела выдержала. Через минуту оттяжку заделаем.
Теперь только Игорь увидел, что ничего страшного не случилось. Ящик покачивался на стреле.
— Хорошо, что так. Ну давай вирай, — успокаиваиясь, распорядился Микешин.
Полужный закричал:
— Вира оба! — И ящик медленно взяли обе стрелы. Теперь тревожиться было не о чем. Микешин постоял еще несколько минут, посмотрел, как ловко опустили ящик в трюм, и довольный пошел на носовую палубу.
«Кола» уходила из Одессы вечером. Воронцовский маяк уже зажег свой красный огонь. Порт вспыхнул множеством электрических лампочек, отражавшихся в потемневшей воде.
Дробыш поднялся на мостик. Он был в форме и белой летней фуражке. Микешин уже давно проверил руль, огни и теперь, стоя у телеграфа, ожидал распоряжений капитана.
Дробыш сделал знак рукой на бак и на корму, означавший: «Убрать все концы». Он спокойно ждал, пока ему не сообщили, что везде «чисто», и тогда дал ход. Затем капитан отошел на другое крыло, закурил и опять молча показал рулевому, куда надо положить руль. «Кола» медленно отходила от причала. Маневр был сделан красиво. Микешин оценил это. Он с уважением посмотрел на Дробыша. Тот с деланным безразличием стоял, опершись на планширь, и курил.
«Кола» миновала ворота, обогнула мол и вышла на рейд. Из трубы валил черный густой дым, машина работала полным ходом. Часы показывали 20.00. Началась вахта Микешина.
— Дойдете до маяка «Большой фонтан» и ляжете на другой курс, — сказал капитан, выходя из рубки. — На карте все указано.
— Вас вызывать в точке поворота?
— Не надо. — И Дробыш ушел с мостика.
Это было необычно. Прежний капитан требовал, чтобы его обязательно вызывали в месте поворота. Он проверял определения, сам давал курс и только после этого уходил.
«Ну что ж, справимся», — подумал Микешин.
Дойдя до траверза «Большого фонтана», Игорь тщательно определился и только хотел скомандовать рулевому поворот, как на мостике появился Дробыш. Он молча поднялся к компасу, прикинул пеленги и спустился в рубку.
— Неточно определяетесь, — послышался через минуту его недовольный голос.
Микешин подошел к карте. Неужели он ошибся и неправильно нанес местоположение судна? Нет, точка капитана находилась рядом с его отметкой. Такое расхождение практически не имело никакого значения.
— Мне кажется, что мои пеленги правильны, — тихо сказал Микешин.
— То, что вам кажется, меня не интересует. Определяйтесь точнее. Ложитесь на курс 202.
Это звучало грубо и несправедливо. Но не мог же Микешин на мостике пререкаться с капитаном. Он ничего не ответил и подал команду рулевому:
— Курс 202.
Дробыш стоял позади рулевого и смотрел на компас. Судно еще не успело устоять на курсе, как капитан сделал замечание:
— Что крутите? Держите ровнее.
Полужный, вращавший штурвал, спокойно ответил:
— Есть держать ровнее. Судно сейчас придет на курс.
— Очень долго приводите, — проворчал капитан и отошел в сторону.
Походив по мостику, Дробыш начал спускаться по трапу, на ходу бросив Микешину:
— Смотрите вперед лучше. Не спите.
Когда затихли шаги капитана, Полужный негромко сказал:
— Это вам не Логачев, Игорь Петрович…
Микешину тоже очень хотелось сказать про капитана что-нибудь обидное, пожаловаться на несправедливость, но он промолчал. Не положено обсуждать действия капитана, да еще на вахте.
Разноречивые чувства боролись в душе Игоря. С одной стороны, ему хотелось сейчас же сказать Дробышу, что тот несправедлив, некорректен, сказать резко, как равному, но, с другой стороны, он понимал, что ему, молодому, еще неопытному штурману, нельзя «лезть на рожон». Он решил посоветоваться с Иваном Александровичем.
За недолгое время совместного плавания Микешин успел искренне полюбить старпома. Иван Александрович Карташев был настоящим энтузиастом моря. Он хорошо знал свое дело и в тридцать лет считался опытным штурманом. С командой обращался строго, но справедливо, и потому пользовался большим ее уважением. К Микешину Иван Александрович относился по-дружески, охотно посвящал его в морские премудрости. Карташеву тоже нравился упрямый, вспыльчивый, но старательный и дисциплинированный помощник.
В Мраморном море стояла невероятная жара. Члены кают-компании, выходя к обеду и ужину в пиджаках, проклинали Дробыша.
Как-то за обедом старпом громко сказал:
— Чертовски жарит! Пожалуй, надо будет натянуть тент и поставить под ним стол. Команда уже обедает на палубе. Как вы смотрите, товарищи?
— Отлично, Иван Александрович. Давно надо было это провернуть, — обрадовался третий механик. Он, пожалуй, больше всех страдал от жары и не выпускал из рук носового платка, которым старательно тер то лоб, то шею.
Капитан холодно посмотрел на старпома, но ничего не сказал.
На следующий день в кают-компании Дробыш обедал в одиночестве… Нет, не клеилось что-то в отношениях капитана с командой. Он словно нарочно все делал так, чтобы отдалить ее от себя…
На «Коле» была одна ванна, которой пользовались все помощники и механики.
— Я попрошу, товарищи, капитанской ванной больше не пользоваться, — сказал как-то Дробыш. — А то сделали из нее не то прачечную, не то сушилку. Вечно развешано белье… Ключ, Иван Александрович, отдайте мне.
— А мы думали, что это общая ванна. Над ней ведь висит табличка «Офицеры», — заметил второй помощник, наивно глядя на капитана своими голубыми глазами.
Дробыш раздраженно ответил:
— Я, по-моему, сказал довольно ясно, Василий Васильевич.
— Ясно, но непонятно, — поддержал штурмана третий механик.
Все, что делал и говорил Дробыш, вызывало раздражение. Какими-то неуловимыми интонациями, одним словом он умел обидеть человека.
Дробыш, бесспорно, был хорошим моряком. Он умело определялся, быстро ориентировался в сложной обстановке. Помощники сразу сумели заметить это. Но общего языка с экипажем он найти не мог.
Даже на общем собрании, посвященном рейсу, капитан не нашел нужных слов.
— Я надеюсь, что мое судно выйдет в ряды лучших, — сухо сказал он. — Так всегда бывало. Экипаж мне поможет.
Машинист Рогов шепнул Микешину:
— Тоже мне, судовладелец нашелся… «мое судно», подумаешь…
Скоро на «Коле» заметили слабость Дробыша: он очень кичился своим знанием английского языка. Говорил капитан недурно, бегло, но с плохим произношением. Карташев владел языком значительно лучше, но никогда этим не хвалился.
Когда разговор заходил о порядках на английских судах, Дробыш сиял: он умилялся этими порядками. Такая горячая влюбленность вызывала у всех недоумение.
С Дробышем спорили, доказывали, что далеко не все хорошо на английском флоте, приводили примеры. Бесполезно!
— Странный человек! — возмущенно сказал однажды Микешин Карташеву. — Как можно с такими взглядами командовать советским судном?
Карташев усмехнулся:
— Командовать можно, он моряк хороший. А вот культуры у него нет, настоящей морской культуры. Заметьте, он ничего не читает. Дробыш искренне верит, что, подражая англичанину, он поддерживает честь советского флага: мы, мол, тоже такие же, как и вы.
— Что значит: мы такие же, как и они? У нас своя история, свои флотоводцы, свои открыватели земель, у англичан свои. У них Нельсон, у нас Ушаков, у них Кук, у нас Крузенштерн, Миклуха. Уважая других, нужно хорошо знать и помнить своих.
— Так вот я думаю, что Георгий Георгиевич всего этого не знает…
Но при подходе к Бейруту случилось так, что Дробыш вызвал искреннее восхищение Микешина. Произошло это в промозглую, туманную ночь. Капитан, подняв воротник плаща, молча стоял в левом крыле мостика. Ничего не было слышно, кроме всплесков волн и обычных судовых звуков: сдержанных вздохов паровой машины и скрежета кочегарских лопат. Микешин через каждые две минуты тянул за тросик судового свистка, подавая туманные сигналы.
Неожиданно слева послышался тихий, слабый гудок. Дробыш скинул с головы капюшон, вытянул шею и застыл в напряженной позе. Гудок повторился.
— Слышите? — спросил, оборачиваясь к помощнику, Дробыш.
— Слышу. Идет слева.
— Да. Подавайте сигналы.
Капитан застопорил машину. Стало совсем тихо. Игорь потянул за тросик. Не успел замолкнуть в ушах сигнал «Колы», как Микешин с ужасом увидел освещенный расплывающимися огнями огромный пассажирский теплоход, идущий прямо на пересечку курса. Казалось, столкновение неизбежно и острый скошенный штевень «пассажира» разрежет маленькую «Колу» пополам. Микешин оцепенел. Он хотел что-то крикнуть капитану, но не успел. Дробыш громким, жестким голосом подал команду: «Право на борт!» — и перекинул ручку телеграфа на «полный вперед».
Рулевой бешено завращал колесо штурвала. «Кола» отвалилась вправо. Встречное судно пронеслось по левому борту так близко, что до Микешина отчетливо донеслась французская ругань, крики и стук дизелей.
Суда разошлись параллельными курсами в нескольких метрах друг от друга. Через минуту «пассажир» растаял в тумане, тревожно и часто ревя тифоном.
Вдруг Игорь почувствовал неприятную слабость во всем теле. Он прислонился к надстройке. На его вахте чуть было не произошло столкновение! Если бы не Дробыш… Микешин взглянул на капитана. Тот по-прежнему стоял в левом крыле. Он даже не закурил, не выругался, не улыбнулся помощнику. Как будто ничего не случилось, как будто не грозила гибель судну, команде и ему самому! Микешину захотелось высказать свое восхищение:
— Ох, как отчаянно вы сманеврировали, Георгий Георгиевич. Я бы, наверное, дал «полный назад».
— Дали бы назад и попали бы прямо под штевень француза. Неправильное решение, — проговорил Дробыш. — Молитесь за меня, что я был в это время на мостике. — И, помолчав, сухо добавил: — Не забывайте подавать туманные сигналы.
Игорь с сердцем потянул за тросик.
И все-таки он не мог не отдать должное уверенности и мастерству Дробыша.
Оставив часть груза в Бейруте, «Кола» согласно полученному по радио распоряжению пошла в Геную…
Когда днем подходишь к Генуе, сначала открываются голубые высокие горы, потом голубизна превращается в яркую зелень, и сразу видишь большой белый город. За воротами волноломов стоят у причалов суда. И на всем этом яркое, горячее, средиземноморское солнце. Город лежит в котловине, укрытый с трех сторон горами. Каким-то пряным запахом тянет с берега.
«Кола» медленно подходит к порту. Навстречу ей уже рвется катер с большим флагом на невысокой мачте. На нем лоцман. Он, в огромной фуражке и белом костюме, в картинной позе стоит на узкой палубе катера, держась за медный поручень.
Капитан стопорит машину. У борта слышатся гортанные выкрики, а еще через минуту на мостик вбегает лоцман. Он трясет капитану руку и приветствует: ««Buongiorno, signore, buongiorno!»[1]
Микешин, как всегда перед заходом в порт, стоит на своем месте у телеграфа. Лоцман подходит к нему и командует по-английски: «Slow ahead»[2]. Звонок телеграфа, и «Кола», забурлив винтом, тихо двигается к гавани.
Из порта выходит большой транспорт. Он набит солдатами. На палубе ящики, укрытые брезентом.
— Абиссиния, — говорит лоцман, показывая на судно.
Микешин знает, что Муссолини недавно начал войну с Абиссинией. Он насмешливо спрашивает лоцмана:
— Как дела?
Лоцман качает головой и безнадежно машет рукой. Этот жест определяет отношение лоцмана к войне. Он не одобряет ее…
Вскоре пароход ошвартовали, и началась обычная суета — подготовка к выгрузке. У борта появился итальянский карабинер, в зеленом мундире, зеленой шляпе с петушиными перьями, и важно встал у трапа.
Микешин прежде не был в Генуе. Ему не терпелось посмотреть город. Но время тянулось медленно. Наконец прозвенел колокольчик, сзывавший экипаж к столу.
Микешин наскоро поужинал и попросил у капитана разрешения сойти на берег.
Дробыш разрешил, но не преминул съязвить:
— Не очень увлекайтесь кьянти!
— А вы меня пьяным, по-моему, не видели, Георгий Георгиевич, — сдерживаясь, ответил Микешин и вышел из кают-компании. «Вот человек! Обязательно ковырнет», — подумал он…
Игорь быстро шел вдоль причалов, с интересом рассматривая суда. У здания таможни стоял стремительный «Рекс» с национальными цветами Италии на трубе: красным, белым и зеленым. А вот огромный товарно-пассажирский пароход «Президент Рузвельт»; порт приписки — Нью-Йорк.
Итальянское судно Красного Креста. Выгружают раненых, прибывших из Абиссинии. У трапа толпа женщин и детей. Кто-то надрывно рыдает. Несколько грязных судов-угольщиков, покрытых слоем пыли, с желтыми надстройками и закопченными кормовыми флагами. С трудом можно узнать, что эти корабли принадлежат Великобритании…
Вечерело. Гирлянды огней зажигались в городе и блестящими ниточками поднимались вверх, в горы. Пахло копрой, фруктами и еще какими-то неизвестными Микешину запахами.
Выйдя из порта, Игорь очутился в узенькой и грязной улочке. От дома к дому тянулись веревки, на которых сушилось белье. Почти на каждом углу попадались таверны. Внутри толпились итальянцы, шумно спорили, ели макароны, пили вино. Из открытых дверей вырывались звуки аккордеона… Типичная картинка припортовой итальянской улочки, с ее беднотой, грязью и непринужденным весельем.
Игорь повернул за угол и оказался на маленькой, тускло освещенной площади. Его внимание привлекла группа людей, стоявших у входа в винный погреб. Свет вырывался из открытых дверей и ложился на тротуар ярким пятном.
В центре этого пятна на земле сидел одноногий солдат. Вторая нога у него была отнята выше колена. Рядом валялся костыль. Солдат плакал пьяными слезами и ругался, поднимая кулаки к небу.
Вокруг него стояли несколько мужчин и женщин и молча, с сожалением смотрели на калеку. В дверях погребка виднелась могучая фигура хозяина в грязном, когда-то белом, фартуке.
Уперев волосатые руки в бока, он с интересом наблюдал за происходящим. Около солдата суетилась маленькая, красивая, плохо одетая женщина. Она о чем-то просила его, пытаясь закрыть ему рот ладонью. Но солдат злобно отталкивал ее руку и продолжал выкрикивать ругательства.
Игорь не стал ждать, чем кончится эта сценка, и начал подниматься по каменным, истертым и поломанным, ступеням лестницы в верхнюю часть города. Скоро он очутился на главной улице. Здесь все выглядело по-иному. Широкий асфальтированный проспект был залит электрическим светом, магазины и рестораны сверкали разноцветными неоновыми огнями.
У кафе «Италия» прямо на тротуаре под полосатым тентом стояло несколько десятков плетеных столиков, Игорь выбрал угловой столик, сел и заказал ситро. Народу было много, и никто не обращал на него внимания.
Разгрузившись, «Кола» вышла в обратный рейс на Одессу. Море было спокойным. Его нежная голубизна пропадала в дымке где-то на горизонте. Солнце, — точно вымытое прозрачной водой Средиземного моря, ослепительно сверкало и лучилось.
Даже старенькая «Кола» приобрела праздничный и нарядный вид. Блестели на солнце белые надстройки, выкрашенная в Генуе черным лаком труба, палевые мачты. Из повернутых против хода судна раструбов вентиляторов доносились голоса кочегаров и скрежет лопат о железные плиты. Боцман и вахтенный матрос раскатывали на кормовой палубе брезенты для просушки.
От хода рождался еле заметный ветерок и приятно освежал лицо. Микешин прохаживался по мостику и думал о Дробыше. В последнее время капитан старался совсем не разговаривать с Игорем. Был официален больше чем всегда, придирался к мелочам. «Ах, в конце концов наплевать. Закончим это плавание — и в отпуск».
Микешин вошел в рубку и осторожно, как показывали в училище, вынул из ящика секстан. Игорь еще очень неуверенно чувствовал себя в астрономии: надо «набивать руку».
На мостике Игорь накинул на зеркала секстана цветные стекла и начал «ловить солнышко»; никак не хотело оно садиться на горизонт. Наконец Микешин приспособился. Солнце на горизонте. Сейчас он возьмет точную высоту.
Неожиданно Микешин услышал голос капитана:
— Положите секстан.
Игорь растерянно обернулся:
— Я определяюсь, Георгий Георгиевич…
— Я вижу, что вы делаете, Игорь Петрович. Положите секстан.
Микешин взглянул в насмешливые глаза Дробыша, медленно пошел в рубку и уложил секстан в ящик. Когда он снова появился на мостике, Дробыш раздельно сказал:
— Запомните, Игорь Петрович: мне ваши определения не нужны. На вахте вы должны смотреть, внимательно смотреть вперед и назад, проверять рулевого и докладывать мне о встречных судах.
— Да… но, Георгий Георгиевич… Я ведь так никогда не научусь быстро и хорошо определяться, а главное — отвечать за точку, которую я поставил. Кроме того, сегодня… Смотрите, какая обстановка. Никого в море…
Микешин обвел вокруг себя рукой. Он никак не мог понять, чего хочет от него капитан. Неужели он это серьезно?
— Делайте то, что вам приказано, — сухо сказал Дробыш и направился к трапу.
Кровь бросилась в лицо Игорю.
— Одну минуту, Георгий Георгиевич.
— Ну что еще?
— Я думал, что могу рассчитывать на вашу помощь.
Мне еще многому нужно учиться.
Дробыш холодно посмотрел на помощника:
— Учить вас должны были в мореходном училище, а здесь вы должны работать. Понятно?
Микешин стоял на мостике растерянный. Теперь ни море, ни солнце не радовали его. На душе было скверно.
По проложенному курсу, в восьми милях от Босфора, на карте значилась жирная стрелка и под ней неразборчивым почерком Дробыша написано: «Разбудить капитана».
Игорь нервничал, — он боялся допустить какую-нибудь неточность.
Ночь выдалась ясная, но, как всегда бывает в этих широтах, темная. Море плескалось у бортов. Топовый огонь бросал вперед расплывчатый белый свет. В рубке было темно и тихо.
Микешин до боли в глазах вглядывался в невидимый горизонт. Ждал, когда откроется самый сильный из береговых маяков — «Сыглывортокос».
«Только бы вовремя увидеть маяки и навести точку», — думал Игорь, не отрывая бинокля от глаз.
Через полчаса слева на горизонте возникло еле заметное белесое зарево, и почти сразу же Игорь увидел слабенькую вспышку. Она появилась и исчезла.
— «Сыглывортокос», — облегченно вслух сказал Микешин, и, поймав следующую вспышку, пустил секундомер. Вспышка появилась ровно через пятнадцать секунд. Ошибки не было. Это — «Сыглывортокос».
Игорь поднялся к главному компасу, взял пеленг и проложил его на карте. До стрелки, где нужно разбудить капитана, было еще далеко. Зарево увеличивалось. Скоро оно превратилось в цепь огней. Город будто выходил из моря в своем сверкающем убранстве. Вспышки маяка становились все ярче. Оставалось найти еще один, более слабый маяк «Ешилькей», взять два пеленга и поставить точку. Но этот маяк пока не открывался. Вдруг слева вспыхнул яркий огонь и погас. Игорь подождал. Огонь снова вспыхнул.
«Хорошо! «Ешилькей». Сейчас будет точка», — решил Микешин и поднялся к компасу. Но огонь больше не появлялся. Так прошло около двадцати минут.
Теперь уже вокруг сверкало много огней. Они то вспыхивали, то гасли. Игорь проверял их секундомером. Иногда они соответствовали «Ешилькею», но потом снова исчезали или меняли период. Вспотевший от волнения Микешин носился от главного мостика к рубке и лихорадочно прокладывал пеленги. Большой неуклюжий треугольник ложился на карту совсем не там, где шло судно. Или пеленги были неверными, или Игорь брал не те маяки. До «капитанской стрелки» оставалось не более четырех миль, а точки все еще не было.
Микешин совсем растерялся. Он уже не мог сказать точно, где находится «Кола»: правее или левее курса.
«Если у вас будет хоть малейшее сомнение, немедленно зовите меня…» — вспомнил Игорь слова бывшего капитана «Колы». Но тут же откинул эту мысль.
Нет, Дробыша он не позовет. Опять будут насмешки. «Но что же делать? Что? Так оконфузиться! Это называется — штурман», — думал Микешин, в двадцатый раз прокладывая единственный надежный пеленг «Сыглывортокоса».
И тут Игорь вспомнил: «Карташев! Он поможет!» Вытащил из кармана свисток, и резкий переливающийся звук нарушил тишину. Только бы не пришел капитан! Из темноты на мостик взбежал вахтенный:
— Я вас слушаю, Игорь Петрович.
— Позовите Ивана Александровича на мостик. Скажите, что я прошу, — сказал Микешин как можно спокойнее и безразличнее. Никто не должен знать, что он запутался. Через несколько минут Игорь услышал быстрые шаги старпома и в темноте различил белое пятно рубашки Карташева, поднимавшегося на мостик.
— Ну, что у вас случилось? — строго и недовольно спросил он.
Микешин отвел старпома в крыло.
— Запутался, Иван Александрович. Никак не могу найти «Ешилькей». Столько огней на берегу. Брал какие-то — не получается, — виновато сказал Игорь.
— Ах, вот в чем дело. Ну, ничего. Сейчас разберемся, — уже без тени недовольства проговорил Карташев и вошел в рубку. Он наклонился над картой, прикинул расстояние циркулем, посмотрел на веер пеленгов Микешина и снова вышел на мостик.
— Дайте-ка бинокль, Игорь Петрович, — попросил он.
Обстановка была знакомой: Карташев проходил это место десятки раз. Его глаза быстро нашли нужные маяки. Он взял Игоря за плечи и повернул его по направлению к городу:
— Вот смотрите. Видите белый яркий постоянный огонь? Немного левее него слабая вспышка через пять секунд. Это «Фенербахче». Видите?
— Вижу… — неуверенно сказал Микешин, стараясь найти то, о чем говорил старпом. — Вижу, вижу! — закричал он, наконец поймав вспышку маяка.
— Ну, вот, — продолжал Карташев, — теперь смотрите прямо по носу. Там «Ешилькей». Его трудно заметить из-за проходящих автомашин. Временами они закрывают его своими огнями. Видите?
Теперь Микешин увидел и «Ешилькей». А он-то пеленговал свет от автомашин. Шляпа!
Игорь взбежал на главный мостик и взял пеленги. На карте появился крошечный треугольник, образованный тремя пересекающимися пеленгами. Он лежал точно на курсе в полумиле от «стрелки капитана».
— Еще раз проверю! — радостно шепнул Микешин старпому и уже спокойнее поднялся к компасу. Пеленги легли так же.
— Все в порядке? Я могу идти, а вы зовите Георгия Георгиевича наверх, — довольно усмехнулся Карташев и ушел.
— Спасибо, Иван Александрович, — вдогонку поблагодарил его Микешин и подошел к переговорной трубке, соединяющей мостик с капитанской каютой.
«Кола» пришла в Одессу ранним утром. У причалов стояли суда под разными флагами. Город закрывала туманная дымка. Шли последние минуты ночной смены. Медленно поворачивались стрелы кранов. Всегда задорные крановщицы высовывались из окон кабины и кричали вниз:
— Хлопцы! Давайте скорее! Засыпаем. Много у вас там еще?
— Хватит, и на завтра останется, — отвечали усталые грузчики, цепляя тяжелые подъемы с грузом.
Это было невыразимо приятно: после блужданий по чужим морям увидеть этих девчат, родной берег. Тем более приятно, что впереди — отпуск. Так было каждый раз…
На втором причале, куда швартовалась «Кола», стояла хорошо одетая женщина с перекинутым на руку светлым пальто.
Дробыш заметил ее первым, засуетился, схватил мегафон и, перегибаясь через планширь, закричал:
— Еще две минуты! Сейчас ошвартуемся!.. Жена встречает, — повернулся капитан к стоявшему рядом лоцману.
Когда наконец подали трап, Дробыш сбежал на берег и поцеловал жену. Она отстранилась и недовольно проговорила:
— С часу ночи здесь торчу. Ты давал радио, что придешь в полночь, а пришел когда? Смотри на часы: семь часов утра.
— Туманчик задержал неожиданно, под самой Одессой, дорогая, — виновато пробормотал Дробыш, беря чемоданы.
— Всегда у тебя так: туманчик, ветерок… Ну, веди в каюту. Я безумно устала.
Георгий Георгиевич, всегда такой надменный, после встречи с женой сразу как-то потускнел и съежился. Эта полная, с двойным подбородком женщина подавляла его. Звали ее Зинаида Викторовна, но Дробыш нежно обращался к жене — Зизи.
Она часто приезжала к мужу, считая, что на стоянках капитан должен находиться под ее неусыпным наблюдением.
«Знаю я вас, моряков!» — многозначительно говорила она, и Георгий Георгиевич скромно опускал глаза…
Зизи была в курсе всех судовых дел, знала каждого члена экипажа и, как выражалась, «чем кто дышит». С величайшей бестактностью она вмешивалась во все судовые дела. В кают-компании говорила только она одна:
— Ковригина надо уволить. Он отвратительный работник.
— Ты ошибаешься, дорогая. Он лучше всех держит пар, — возражал Дробыш.
— Что там пар! Я вижу, как он все время курит на палубе. И лицо какое-то нетрезвое…
— Ах, Игорь Петрович, как можно носить такую рубашку! У вас полное отсутствие вкуса…
Дробыш морщился, но ничего не говорил.
Через несколько дней после прихода в Одессу произошел курьезный случай. Все собрались к ужину. За столом не было только капитана. Наконец он вышел из своей каюты и, хмурый, сел в кресло. Ужин начался. Как всегда, говорила одна Зинаида Викторовна.
Выбрав момент, когда она взялась за ложку, Дробыш сердито сказал:
— Товарищи! Я несколько раз просил вас не пользоваться капитанской ванной. Вчера кто-то развесил там сушить три пары носков. Пусть пеняет на себя. Я выбросил носки в иллюминатор.
Зинаида Викторовна бросила ложку и закричала:
— Ты с ума сошел, Георгий! Это же я постирала и повесила твои носки!
Это было так неожиданно, что в первую минуту все молчали, а потом раздался такой хохот, какого давно не слышала кают-компания «Колы».
Карташев уткнулся головой в диванную подушку, радист зажал рот и судорожно всхлипывал, стармех хохотал, держась за живот, а второй помощник повторял одну и ту же фразу: «Вот это здорово, вот это здорово…»
Дробыш резко отодвинул тарелку и, не доев ужина, пошел в свою каюту, сильно хлопнув дверью. Разгневанная, покрасневшая супруга последовала за ним.
Микешин подал капитану заявление об отпуске. Он твердо решил уйти с «Колы». Дробыш был, видимо, рад этому и сразу же написал на заявлении: «Не возражаю».
— Замена вам есть, — сказал он. — Я как раз встретил помощника, который долго плавал со мной. Он сегодня зайдет ко мне, а завтра можете сдавать дела.
На следующий день в каюту Микешина вошел щегольски одетый юноша.
— Эдуард Стрепетов, — представился он. — Пришел вас сменить. Начнем?
Вечером, когда Стрепетов подписал акт, Микешин пригласил его и Карташева в ресторан «на отвальную». Стрепетов отказался.
— Нет, благодарю. Я останусь на судне. Буду с «мадам» в дурака играть. Я ее всегдашний партнер.
Микешин и Карташев заняли столик в подвальчике «Печерского». Игорь заказал ужин и коньяк.
— Мне хочется поблагодарить вас, Иван Александрович, за ваше доброе отношение ко мне, — с чувством сказал Микешин, поднимая рюмку. — Большое спасибо за помощь, вообще за все.
— Знаете, Игорь Петрович, я очень жалею, что вы уезжаете, — с грустью проговорил Карташев. — Мы с вами хорошо сплавались. За ваш счастливый путь!
Игорь улыбнулся:
— Отпуск должен быть счастливым. Ведь я еду к жене и сыну…
Приятели посидели в ресторане недолго. Поезд Микешина уходил рано утром. Пришлось возвращаться на судно…
Микешин вышел на палубу. Завтра он покинет «Колу», Дробыша с его бесконечными придирками, команду. И все-таки жаль расставаться с судном. Здесь он многому научился. На «Коле» Игорь понял, чем завоевывается авторитет настоящего штурмана. Ни панибратство, ни заискивание перед командой, ни крепкая «соленая» ругань и «морской» вид не помогут заслужить уважение людей. Карташеву достаточно было сказать одно слово, и его распоряжения выполнялись немедленно. Дробыш иногда кричал на команду, но это не всегда помогало. Только знание своего дела, умение справедливо подойти к людям, лично научить и показать — вот что ценится… Недаром любимая пословица Карташева была: «Не учи тому, чего сам не делаешь».
Игорю сделалось грустно. На «Коле» он оставлял частичку своей жизни. Такое чувство бывает у человека, когда он расстается со старым другом. Да разве можно забыть свое первое судно, на котором ты впервые дал команду рулевому и остался на мостике полноправным хозяином?
Игорь вздохнул и пошел в каюту.
Глава вторая
Три недели отпуска пролетели как один день. Игорь и Женя ходили по театрам, навещали знакомых, принимали друзей у себя. Когда выдавались теплые, ясные дни, они брали с собой Юрку и ездили на Кировские острова. Возвращались домой усталые, счастливые. Последний вечер подошел незаметно. Отпуск кончился.
Микешин хотел попросить в отделе кадров еще несколько дней за свой счет, но ему сразу же сказали, что его назначили вторым помощником на пароход «Унжа» и нужно торопиться, так как пароход уходит сегодня в ночь или, в крайнем случае, завтра утром. Игорь не удивился этому повышению: пароходство испытывало острую нужду в кадрах. Флот рос, и людей не хватало.
Домой Игорь ехал мрачным. Погода выдалась под стать настроению: снова началась слякоть. Холодный ветер с дождем и снегом хлестал в окна трамвая, стучали и скрипели железными листами кровли. Нева, серая, с мелкой, но злой волной, сердито плескалась в гранитные стенки. Вода заливала спуски. Даже узенькая и спокойная Зимняя канавка, на которую выходили окна комнаты Игоря, вздулась, поднялась и закрыла вделанные в гранит огромные чугунные рымы. Обычно они всегда были видны.
Игорь представил себе, как неуютно сейчас в море, какие тяжелые вахты выпадают штурманам. И до чего же не хотелось расставаться с женой и сыном! Так мало были вместе…
Микешин приехал домой. Он достал запыленный чемодан и стал собирать свои вещи.
Пришла Женя с Юркой на руках, увидела открытый чемодан и сразу все поняла.
— Когда, Игорек? — спросила только.
— Сегодня. К полуночи надо быть на судне. Назначен вторым помощником на пароход «Унжа». Видишь, как быстро расту, — попробовал пошутить Игорь, но Женя была печальна и не улыбнулась.
В девять часов вечера Игорь попрощался с матерью. Сколько раз уже провожала она его в море! Беспокоилась. Звонила в пароходство, узнавала, где находится судно Игоря, ждала радиограмм и слушала ветер.
Женя пошла провожать Игоря до трамвая. Погода стала еще хуже; они шли через Дворцовую площадь, хлюпая по лужам. У Александровского сада остановились. Над ними голыми ветками стучали деревья. Ветер не затихал.
Холодными пальцами Женя старалась поправить выбившийся из-под воротника теплый шарф Игоря.
— Ты там потеплей одевайся. Не простудись. Пиши… — рассеянно говорила она.
Игорь притянул жену к себе. Вдруг Женя заговорила торопливым горячим шепотом:
— Слушай, Гоша, и запомни. Я всегда буду с тобой. Где бы ты ни находился. Мне будет очень тревожно за тебя. Я знаю, что такое море, но я верю во все хорошее…
Она гладила мокрую от дождя щеку Игоря. Громыхая и покачиваясь, к остановке подкатил трамвай с зелено-желтыми огоньками на вагоне.
— Мой. Надо садиться. До свидания, любимая.
Игорь поставил чемодан на площадку, вошел в вагон и сразу же высунулся из двери. Женя стояла под фонарем. Руки ее безнадежно свисали, губы шевелились. Наверное, она говорила что-нибудь ласковое. Трамвай тронулся. Игорь схватил чемодан и на ходу соскочил с подножки. Женя испуганно рванулась к нему:
— Сумасшедший! Я всегда говорила, что ты сумасшедший!
— Ничего. Сяду на следующий. Побудем еще вместе…
Глава третья
«Унжа» принимала бункер[3] в угольной гавани. «Что это за судно?» — думал Микешин. Он с трудом пробирался среди гор каменного угля, насыпанных вдоль причала. В пароходстве ему сказали, что «Унжа» идет в последний рейс перед капитальным ремонтом. «Должно быть, старье какое-нибудь!»
Ноги вязли в черной жирной каше. Дождь то прекращался, то опять начинал лить с новой силой. Наконец Микешин дошел до парохода; он стоял неподвижный, еле различимый в черноте ночи. В привязанном у трапа закопченном фонаре «летучая мышь» метался маленький огонек, почти не дававший света. По скользким доскам кранового пирса Микешин добрался до судна и поднялся на палубу. Его никто не встретил. Он негромко крикнул:
— Вахтенный!
Ответа не последовало. Можно было подумать, что «Унжа» стоит на приколе. Только отдаленный, еле слышный скрежет железа, доносившийся откуда-то изнутри, говорил о том, что судно живет.
Микешин постоял минуту и направился в кают-компанию. Открыв дверь, он попал в маленький салон со стенками, обшитыми вагонкой. Когда-то белая, от грязи она теперь посерела. Голая, без абажура лампочка горела вполнакала, скупо рассеивая тусклый свет на окружающие предметы. В кают-компании царил полумрак.
За столом сидели трое мужчин. Один из них, в синем свитере и стареньком штатском пиджаке, в шапке-ушанке, сдвинутой на затылок, грязными пальцами свертывал самокрутку. Лицо у него было не старое, но изрезанное множеством морщин. Микешин заметил светлые, усталые, безразлично взглянувшие на него глаза. Маленький старичок с сивыми прокуренными усами, одетый в засаленный ватник и такую же засаленную кепку, сидел в кресле, закрыв глаза. Третий, в морском кителе, с толстым красным лицом и вздернутым носом, раздраженно барабанил по столу короткими, похожими на сосиски пальцами.
Микешин поставил чемодан и представился. Человек в синем свитере поднял голову и хрипловатым голосом сказал:
— Галышев, Михаил Иванович. Капитан. Ваша каюта, — он указал в сторону коридора, — направо. Устраивайтесь. Уйдем с рассветом.
После этого он снова занялся своей самокруткой и уже больше не обращал на Игоря внимания.
Человек в кителе, не переставая барабанить по столу, проговорил:
— Ну, ну, поработаем, значит. Моя фамилия Уськов. Замполит. А это наш стармех, — указал он на старика. — Бог машины, так сказать. Видите, как божественно горит у нас электричество…
Старик в углу не шевельнулся. Микешин поднял чемодан и пошел в узенький и темный коридор, куда выходила дверь его каюты. Каюта была тесная и грязная, также отделанная когда-то белой, теперь серой вагонкой. Микешин послюнил палец, провел по переборке: от пальца остался белый след. Он присел на койку и задумался.
Грязное судно и еле светившие электрические лампочки угнетали Игоря. Ему не понравились и люди, которых он встретил на «Унже». Посидев несколько минут, Игорь вышел на палубу. В темноте было плохо видно, он то и дело спотыкался о какие-то в беспорядке разбросанные предметы.
Микешин пробрался на кормовую палубу, а затем на полуют. Спустившись по железному трапу, он попал в обширное полукруглое помещение. Это была столовая команды. Здесь лампочки горели еще более тускло, чем в кают-компании. Палубу покрывала какая-то черная слизь. Из фланца ржавой паровой грелки пробивалась струйка пара. Влажный и затхлый воздух ударял в нос.
За столом, покрытым старой облупленной клеенкой, играли в домино. На деревянной скамейке лежал матрос о повязкой вахтенного на рукаве и курил. Все сидевшие за столом были одеты в грязные ватники, сапоги и шапки-ушанки.
— Здравствуйте, товарищи! — сказал Микешин, с удивлением оглядывая столовую и присутствующих.
Ему никто не ответил.
— Зажал дупеля, раззява! — закричал красивый моряк с черными усиками, чем-то напоминавший д’Артаньяна, и в сердцах бросил кости: — Считайте рыбу! Козлы!
Микешин никогда не видел ничего подобного. Захламленный инвалид-пароход и равнодушная ленивая команда, которой ни до чего нет дела. В нем поднимались возмущение и злость.
Он подошел к вахтенному и негромко спросил:
— Вы что — здесь вахту стоите?
Матрос удивленно посмотрел на штурмана и сел.
— Погреться зашел, — буркнул он.
— Это что еще за новый начальник нашелся? — вдруг сорвался из-за стола матрос с черными усиками. — Мало нам своих!
— Я второй помощник капитана.
— Ну, тогда птица неважная, — усмехнулся матрос.
Сидевшие за столом засмеялись. Кровь бросилась в голову Микешину. Засунув руки в карманы пиджака, он подошел вплотную к черноусому матросу и грубо сказал:
— Я, может быть, птица и неважная, но вот тебе не матросом служить, а банщиком. Там и поспать вдоволь можно, и в «козла» сыграть.
В глазах матроса блеснуло бешенство. Он наклонился к Игорю и тихим, вкрадчивым голосом проговорил:
— Во-первых, я здесь боцман, во-вторых, просил бы вас поаккуратнее в выражениях, а в-третьих, выйдите отсюда!..
Микешин не двинулся с места.
— Ну! Я вас очень прошу… — глаза матроса сузились.
— Не пугай. Я не из пугливых.
— Брось, Костя! Чего ты привязался к человеку. Он ведь новый, ничего не знает, — раздался из-за стола глухой голос. Говорил крепкий человек с седыми курчавыми волосами и темным от загара лицом.
— Я ему еще припомню банщика, — процедил боцман и отошел от Игоря.
— Вы на него не обижайтесь, товарищ помощник, — спокойно продолжал курчавый. — Мы на этой «коробке» уже трое суток и, верите, ни разу не спали как следует. Посмотрите, как живем.
Он вышел из-за стола и толкнул одну из дверей. Игорь увидел четырехместную каюту, грязную и обшарпанную. По стенам стекали струйки воды. Отопление парило.
— А сегодня еще и обеда не было. Камбуз только к утру починят. Тяги нет. В столовую на берег ходили. Так что вы не обижайтесь. Народ обозленный. Сюда бы начальника пароходства. Только его никакими коврижками не заманишь. Он все больше «рысаки»[4] посещает…
Микешин поднялся на палубу и пошел в кают-компанию.
Капитан и замполит о чем-то спорили. Механик по-прежнему безучастно сидел с закрытыми глазами. Микешин прислонился к буфету и стал слушать.
— …На этом судне нельзя больше плавать. Вы понимаете? Нельзя! — резко говорил Галышев. Он оживился, морщины на его лице разгладились, глаза блестели.
— Колумб до Америки доплыл на деревяшке? Доплыл! Если мы все суда поставим в ремонт, то кто же план будет выполнять? Кто?
— Еще раз объясню вам, Куприян Гаврилович. «Унжа» очень старый пароход. Ей нужен большой ремонт. Надо переоборудовать помещения для команды, а главное — привести в порядок машину. Но начальник пароходства хочет втереть очки и за счет «Унжи» перевыполнить план. Вот почему нас послали в рейс…
— И правильно сделали, — перебил Уськов.
Галышев отмахнулся от замполита и, обращаясь к Микешину, продолжал:
— Я бросился в Регистр, в судомеханическую службу. Куда там! Начальник пароходства на всех нажал и убедил, что на один рейс судно можно выпустить в море. Я категорически отказался идти. Ну, а начальник предложил мне тогда увольняться… Пришлось идти.
Уськов иронически посматривал на капитана:
— Нет, Михаил Иванович, плохо вы защищаете государственные интересы.
Галышев покраснел:
— Кто, я плохо защищаю? Ничего-то вы не понимаете, товарищ Уськов, в государственных интересах. Можно погубить и судно и груз. И вот тогда кто, по-вашему, выиграет?!
— Слушайте, что я вам скажу, — безапелляционным тоном начал Уськов. — Команде ничего не сделается, если она один рейс помучится. А вот с машиной… Конечно, если наш «бог», — он указал рукой на стармеха, — будет и впредь так работать, тогда, конечно, никуда мы не дойдем. Работать надо!
Механик зашевелился, открыл глаза и вдруг взвизгнул:
— Что вы ко мне пристали! Я вам тысячу раз говорил, что нужно менять динаму, питательные средства и магистраль парового отопления. У меня документы есть. Я трое суток из машины не вылазил, людей мучил. Вот этими руками, сам… — Он протянул к Уськову дрожащие, все в ссадинах, заскорузлые руки рабочего. — Да разве сделаешь то, что под силу только заводу?..
— Вы не сделаете — другой сделает. Вообще вам лечиться надо, а не механиком плавать. А с такими настроениями… — многозначительно проговорил Уськов, не закончил фразы и снова раздраженно забарабанил пальцами по столу.
Механик как-то сжался и замолчал. Микешину стало жалко старика. Он подошел к капитану и предложил:
— Михаил Иванович, можно было бы еще в обком сходить, в транспортный отдел. Там помогли бы…
Галышев не ответил. Уськов зло посмотрел на Микешина:
— Вы нас не учите, куда ходить… Сами знаем. Не по обкомам надо ходить, а работать.
— Я вас не учу, но мне кажется, что в данном случае необходимо пойти в обком. Выпускать судно в зимний рейс в немореходном состоянии — преступление. И вам, как замполиту…
— Слушайте, вы только что явились на судно и уже начинаете поучать меня. Вы еще молоды мне указывать, не забывайте — я представитель политотдела.
— А я тоже коммунист, — рассердился Микешин, — и имею право высказать свое мнение!
— Вот что, товарищи, пойдемте спать. Отдохнем несколько часов перед отходом, — успокаивающе проговорил Галышев. — Да, кстати, вы бы позвонили, Куприян Гаврилович, в отдел кадров. Пополнят нам команду или так пойдем?
Уськов что-то недовольно промычал и вышел.
— Экий человек! — покачал головой механик. — Пойду посмотрю, как там дымоход на камбузе ремонтируют.
Галышев тоже поднялся, поправил шапку, взялся за ручку двери, ведущей в его каюту, и вдруг, обернувшись к Микешину, дружелюбно проговорил:
— Ничего. Как-нибудь дойдем. Отдыхайте.
Микешин прошел к себе, выключил свет и не раздеваясь лег на койку. За иллюминатором уныло посвистывал ветер.
Когда Микешин проснулся, «Унжа» уже шла по Морскому каналу. Его почему-то не разбудили на швартовку. С обоих бортов тянулись голые каменные дамбы.
В кают-компании сидел Уськов и пил чай. Он покосился на вошедшего Микешина и продолжал разговор с пожилой буфетчицей:
— …На машине ездил. Мне не хотелось уходить из треста. Но что поделаешь, мобилизовали. У нас, Мария Федоровна, партийная дисциплина. Вот и попал я в загранплавание. А вообще эта работа не по моим масштабам. Думаю, что долго здесь не останусь. Отзовут.
— В море работа тяжелая. К ней привыкнуть надо, — сочувственно сказала буфетчица и подала Микешину стакан с чаем.
Уськов пренебрежительно махнул рукой:
— Какая там тяжелая! На берегу не легче. Я вот, например, раньше десяти вечера домой не приходил. А то и позже.
В кают-компанию вошел стармех. Из кармана комбинезона он вытащил кусок пакли и принялся старательно вытирать промасленные руки. Потом подошел к буфету, выдвинул ящик, вынул оттуда газету, положил ее на стул и сел.
— Вам чайку, Алексей Алексеевич? Устали, наверное? — спросила буфетчица, с жалостью смотря на старика. — Ведь мыслимо ли: скоро четверо суток как не спите…
— Наше дело такое, Мария Федоровна. Погорячей попрошу.
— А вы вот напрасно в грязной робе сюда ходите. Переодеваться к столу надо, — наставительно сказал Уськов.
Механик дернулся и резко ответил:
— Некогда мне переодеваться. Сейчас снова в машину. Плохо вода в котел поступает…
— Ну, ясно. А пар как стоит?
— Стоит пока. А что дальше будет, посмотрим… Кочегары неопытные…
— Теперь, значит, кочегары виноваты. Эх, Алексей Алексеевич… — сокрушенно покачал головой Уськов.
Механик отодвинул стакан с чаем и, зацепив ногой за стул, быстро вышел, сильно хлопнув дверью.
— Не любит правды, — подмигнул Микешину Уськов. — Ничего. Заставим работать. Коллектив заставит.
— А по-моему, он работает, да не меньше, а больше, чем некоторые другие! — вызывающе сказал Микешин.
— Это уж позвольте нам знать. Результаты этой работы налицо. Поняли?
— Но ведь не все можно сделать своими силами. Это вы, надеюсь, понимаете?
— Мы с вами еще побеседуем отдельно, товарищ Микешин. Вам многое станет ясным. Откровенно говоря, — Уськов доверительно наклонился к Микешину, — я вам, как члену партии… Капитан здесь слабоват…
Микешин молчал. Уськов понял, что штурман не хочет продолжать разговор. Он закряхтел и с трудом вылез из-за стола: проход между диваном и столом был узок.
— Когда освободитесь, зайдите ко мне, — официально-приказным тоном сказал замполит и, сняв с вешалки шайку, покинул кают-компанию.
Микешин принял вахту, когда «Унжа» проходила мимо Кронштадта. На мостике суетился маленький шарообразный человек с мясистым носом, с черными навыкате глазами, в старенькой шинели и морской фуражке, надвинутой на самые уши. Он бегал пеленговаться на главный мостик, поглядывал на термометр, спешил в рубку, снова выбегал на мостик. Увидя Микешина, он радостно закричал:
— Вот и познакомились! Юрий Степанович Шалауров — старпом. Здравствуйте, «сéконд»![5] — и он крепко пожал Микешину руку. — Вот на кораблик попали, а? На две вахты придется…
Не закончив фразы, Юрий Степанович бросился к фальшборту мостика, перегнулся через него и сердито крикнул:
— Костя, полубак скатывал, а за кнехтами мусор оставил! Отсюда видно.
— Есть, Юрий Степанович. Сейчас уберем! — раздался снизу веселый голос.
— Так вот, я и говорю, на две вахты придется… — продолжал начатую фразу Шалауров. — Ну, ничего. Перетерпим. А вчера, когда вы пришли, я спал как убитый. Кутнули немного с приятелями. Встретились после многих лет разлуки. Голова побаливает…
Микешин почувствовал симпатию к этому живому, разговорчивому человеку.
Юрий Степанович сдал вахту. Он потоптался еще несколько минут на мостике, переговариваясь с боцманом, который вместе с двумя матросами скатывал палубу. Потом зашел в рубку, взял теплые рукавицы, лежавшие на диванчике, и попрощался:
— Пойду посплю пару часиков, а потом канцелярией займусь. Все грузовые документы у меня. Счастливо!
За штурвалом стоял высокий худощавый матрос с задумчивыми большими карими глазами и сосредоточенно смотрел на компас.
— На румбе? — спросил Микешин.
— Двести семьдесят три, — громко и четко ответил матрос.
Микешин проверил курс, взял пеленги. Все было правильно. Он вышел на мостик. Шел редкий снег. Море было спокойное, серое. Впереди неясным горбылем чернел остров Гогланд. Из трубы «Унжи» вырывался густой дым; он уходил за корму, ревел и прижимался к воде. Видно, кочегары шуровали вовсю.
Через час Микешин два раза свистнул. На мостик прибежал матрос в высоких резиновых сапогах, в мокрой штормовой куртке.
— На лаге шестьдесят три и ноль. Вы разрешите, товарищ второй, не меняться на руле? Пусть Оленичев стоит. Я уже совсем мокрый. Зачем ему тоже мокнуть?
Микешин разрешил.
— Что делается! — восхищенно продолжал матрос. — Боцман озверел. Не я, говорит, буду, если «Унжа» не стянет блестеть. Сказал, что дотемна не отпустит, — народу-то не хватает. Хотя и холодина, а мерзнуть не дает. Будьте здоровы! — И, взявшись за поручни трапа, он ловко съехал вниз, минуя ступеньки.
— Витька Баранов. Вот трепло! — усмехнулся рулевой. — Покоритель дамских сердец. В Ленинграде по нем все официантки плачут. Поет здорово, но и работать может… когда захочет. Плавал я с ним раньше. Знаю…
Микешин подсчитал скорость. «Унжа» шла плохо: семь с половиной узлов. До Лондона, если пойдут через Кильский канал, тысяча двести миль. Долгий путь…
На палубе было шумно, шла уборка судна. Игорю стало весело. Всегда становится приятно на душе, когда моется судно. Стоит пароход в порту — грязный, неопрятный. На палубе нагромождены лючины, бимсы, какие-то доски, обрывки концов. Все засыпано густой угольной пылью. Если притронешься к чему-нибудь — руки становятся черными. Даже в пищу попадают мелкие угольные крошки. От них никуда не денешься, когда огромные ковши сыплют уголь в бункера. Надстройки из белых превращаются в серые. Подошвы ботинок еще долго оставляют грязные следы.
Но все меняется к моменту отхода судна из порта. Трюмы аккуратно закрыты брезентами, стрелы опущены, валявшиеся концы подобраны, ненужные доски свалены на берег. Раздается долгожданная команда: «Воду на палубу!» — и вдруг по всему судну раздается шум. Это прозрачная, чистая вода из нескольких шлангов упругими сильными струями бьет в надстройку и палубы. Она победно шумит, урчит, шипит, пенится и смывает всю грязь. Пройдет несколько часов, и пароход становится нарядным и свежим, как будто он надел чистый, выходной, костюм.
Неожиданно Микешин услышал голос Шалаурова. «В чем дело? Ведь старпом ушел спать». Игорь перегнулся через планширь и увидел Шалаурова, утопающего в огромных резиновых сапогах, плаще и зюйдвестке, со шлангом в руках. Он скатывал надстройку, а боцман и курчавый седой матрос терли ее щетками.
«Молодец! Работает вместе с командой…» — с уважением подумал Микешин о старпоме.
Когда подходили к Гогланду, на мостик поднялся капитан. Он был все в той же канадке и ушанке, но лицо его переменилось. Оно как-то помолодело, — то ли от того, что было чисто выбрито, то ли от свежего ветра. И глаза его, показавшиеся Микешину такими усталыми и безразличными вчера в кают-компании, теперь смотрели совсем по-иному. Теперь это были серьезные и уверенные глаза капитана. Засунув руки в боковые карманы, Галышев то поворачивал голову направо и налево, то задирал ее к небу. Прислушивался. Это капитан «нюхал погоду». Он взял бинокль и долго рассматривал горизонт. Микешин из крыла наблюдал за Галышевым. Он заметил, что из-под ушанки выбиваются светлые с проседью волосы, что на лбу у капитана маленький белый шрам, а глаза не серые, как показалось вчера при слабом электрическом свете, а голубые.
Наконец Галышев обернулся к Микешину и с улыбкой спросил:
— Идет старушка?
— Идет, Михаил Иванович. Плохо только. Семь с половиной…
Капитан перестал улыбаться и озабоченно сказал:
— Маловато. В шторм трудно придется. Хорошо, если бы его совсем не было.
На траверзе Гогланда Галышев повернул на другой курс, но с мостика не ушел. Он надвинул поглубже шапку и принялся молча ходить по мостику. Иногда он заглядывал в рубку, мерил циркулем на карте какие-то расстояния и что-то напевал.
Прошел час, а капитан не сказал Микешину ни слова. Сначала Игорь не обратил на это внимания, но потом молчание стало тягостным. Казалось, что Галышев чем-то недоволен. Микешин проверил свои определения и записи, заглянул в компас к рулевому. В штурманской рубке никакого беспорядка он не заметил. В чем же дело? Прошло еще полчаса, а Галышев, заложив руки за спину, методически ходил по мостику от борта до борта. Наконец Микешин не выдержал и подошел к капитану. «Что особенного? Спрошу. Пусть скажет», — подумал он.
— Простите, Михаил Иванович, мне кажется, вы чем-то недовольны?
Галышев удивленно посмотрел на Микешина и сконфуженно улыбнулся:
— Не обращайте на меня внимания, Игорь Петрович. У вас все в порядке. Это я размышляю. Думаю о своих делах. Такая у меня дурная привычка — думать и ходить. А если я буду недоволен чем-нибудь, то скажу. Договорились?
Вахта прошла спокойно. Через шесть часов на мостике снова появился Шалауров и шумно приветствовал Микешина.
— Значит, первый почин сделан. Где наше место? Ясно. Можете отдыхать… Все-таки паршиво идти на две вахты. Правда?
— Вы, Юрий Степанович, сами не отдыхали, а мне советуете.
Шалауров смутился.
— Понимаете, какое дело: команда неполная. На палубе всего три человека. Так они целую неделю будут судно мыть. Вот я и решил немного помочь им. После этой вахты сразу пойду спать.
Пожелав Шалаурову всего хорошего, Микешин спустился с мостика. Команда мыла надстройку. Боцман хмуро взглянул на Игоря, отвернулся и даже не посторонился, чтобы дать ему пройти.
«Не забыл вчерашнего «банщика»… Ничего, посердится и перестанет», — подумал Микешин, переходя на другой борт.
Погода стояла хорошая, и, если б не постоянные неполадки в машине, рейс «Унжи» ничем не отличался бы от обычных. Механикам приходилось очень трудно. Они почти не бывали в кают-компании, а если появлялись к обеду и ужину, грязные и усталые, то наспех глотали еду и снова надолго исчезали.
Старший механик после замечания Уськова обедал в столовой команды. Он весь сморщился и похудел. Тонкая старческая шея торчала из ватника, напоминая ощипанную шею петуха.
Галышев, как-то встретив его в столовой, удивленно спросил:
— Алексей Алексеевич, что это вы тут? Шли бы в кают-компанию.
Стармех отвел глаза и сердито ответил:
— Михаил Иванович, мне переодеваться некогда, а слушать замечания этого… не желаю.
— Глупости. Ходите так. Я разрешаю.
— Не буду. Вообще я его видеть не хочу, — упрямо сказал старик. — Мне тут спокойнее.
Галышев пожал плечами и укоризненно покачал головой.
Микешин избегал долго засиживаться в кают-компании и, пообедав, уходил к себе или шел на корму в столовую команды. Кают-компания, место, где так любят провести свободные часы моряки, где ведутся разговоры о прошедших плаваниях, рассказываются смешные случаи или решаются серьезные судовые вопросы, пустовала. Она не объединяла командный состав «Унжи», как это бывает обычно. В кают-компании часами рассиживались Уськов и радист, остроносый, похожий на лисичку юноша хилого телосложения. Микешин часто видел его и Уськова вместе.
Обычно Уськов говорил, а радист согласно кивал головой.
В столовой было веселее и непринужденнее. Микешин очень быстро познакомился и сошелся с командой. Только боцман Кириченко демонстративно не замечал Игоря.
Микешин с любопытством наблюдал за этим человеком. Костя был из крымских рыбаков. В жилах его, как он говорил, текла греческая кровь. Своим внешним видом он опровергал обычное представление о боцмане, складывающееся у людей по прочитанным книгам.
Молодой, высокий, загорелый, с тонкой талией и широкими плечами, Костя Кириченко совсем не походил на просоленных боцманов парусного флота. Обращался он со своими подчиненными только на «вы» и как-то особенно вежливо, что никак не подходило к его должности. Эта вежливость, в соединении с типично южным остроумием и иронией, действовала сильнее всяких разносов.
Обычно Костино «воспитание» начиналось так. Он вызывал провинившегося матроса к себе в каюту.
— Садитесь, Петров, я вас прошу, — ласково приглашал боцман.
Польщенный Петров садился.
— Скажите, мама учила вас штаны застегивать после того, как вы посидели на горшке?
Чуя в этом начале недоброе, матрос молчал.
— Наверное, учила, сознайтесь. Не скрывайте.
— Да брось ты, боцман… — смущенно бормотал Петров.
— Бедная ваша мама. Вырос у нее такой оболтус, а штаны не умеет застегнуть, — укоризненно качал головой Костя и вдруг свирепел: — Вы вот работали на спардеке, разбросали все и не убрали за собой… Быстренько, я вас прошу, пойдите и наведите порядочек.
— Я уж помылся, боцман. Сейчас ужин. Завтра уберем. Не пойду я…
Глаза боцмана начинали сверкать недобрыми огоньками. Он сжимал плечо матроса и шепотом выдыхал:
— Ну!.. Я вас очень прошу.
В этом «очень» чувствовалась угроза. Матросы боцмана побаивались.
Костя не обладал выдающейся физической силой, но артистически дрался. Все знали, что он не забывает обид, и… «как бы чего не вышло» на берегу.
С малых лет Кириченко жил у моря и, будучи еще мальчишкой, прекрасно управлял парусной шаландой. Девять лет он работал на судах дальнего плавания. Однажды его уволили из Совторгфлота за то, что он повздорил с начальником отдела кадров, бюрократом и чиновником, и в порыве ярости, возмущенный несправедливостью, выплеснул на него чернила. Он «бичевал»[6] несколько месяцев, работая грузчиком и котлочистом.
Костя считал себя первым боцманом в пароходстве. Он был ровесником Микешина. Обоим минуло по двадцати пяти лет. С появлением Микешина на борту «Унжи» Костя, болезненно относившийся ко всему, что могло, как ему казалось, затмить его славу, почувствовал в Игоре соперника. Тем более что даже внешне Микешин, стройный, кареглазый, с твердыми губами и носом с горбинкой, чем-то отдаленно напоминал Костю.
Микешин тоже хорошо знал свое дело. Кроме всего, он был штурманом и мог командовать даже им, боцманом. Костя свою работу любил и, надо отдать ему справедливость, знал ее отлично. Усомниться в его знании морского дела значило кровно обидеть боцмана.
Как-то Костя заосновывал шлюпочные тали. Микешин подошел к нему и заметил:
— Боцман, а в нижний блок тали продернуты неверно. Наоборот надо.
Костя вспыхнул:
— Вы еще манную кашу ели, когда я тали основывал. Поняли?
— Как знаешь. Спроси у старпома, если мне не веришь, — не желая углублять конфликт, сказал Микешин и отошел.
Через час Костя вошел к Игорю в каюту и смущенно сказал:
— Вы правы оказались насчет талей. Я проверил по книге…
Но скоро Микешин окончательно испортил отношения с боцманом. Произошло это так. Игорь во время своей вахты вызвал на мостик матроса для уборки рубки. Пришел Витька Баранов и сказал, что он занят другой работой и боцман его не отпускает.
Микешин вспылил:
— То есть как «не отпускает»? Распоряжение вахтенного помощника надо выполнять.
— На это нашему боцману наплевать…
— Возьмите ведро, швабру и делайте то, что вам сказано.
Витька неохотно принялся за уборку. Через несколько минут на мостик вышел Костя. Вид его не предвещал ничего хорошего.
— Зачем сияли Баранова с работы, которую я ему дал?
— Рубку надо убрать, — коротко ответил Микешин.
— Вы кем здесь служите — боцманом или помощником? Может быть, вы теперь всем матросам работу давать будете? Может, вам и ключи от кладовок отдать? — Костя протянул Микешину связку ключей.
Игорь не ответил.
— Баранов, кончай базар. Пошли бревна найтовить. Брось, говорю, ведро! — зарычал боцман, видя, что Витька мнется.
— Делайте что вам приказано, Баранов. Мойте рубку, — натянутым голосом приказал Микешин.
Витька с удовольствием снова взялся за ведро, предвкушая грандиозный скандал.
Костя подошел к Микешину вплотную и, как всегда, тихо, с издевочкой, спросил:
— Рубку, значит, будете мыть? А бревна кто крепить будет? Вы, случайно, не ветеринарный институт кончали?
— Вымоет рубку, пойдет крепить бревна, — упрямо сказал Микешин. Он чувствовал, что боцман прав, но уступить ему теперь уже не мог.
— Так, значит, не пустите Баранова? Наверное, вас за такие распоряжения скоро в капитаны произведут. Вот смеху-то будет…
— А вы не забывайтесь, боцман. Я все же на вахте, — вспылил Микешин.
— А хоть на Эйфелевой башне будьте. Если вы ничего не смыслите в морском деле, не надо было на мостик залезать. Служили бы себе… — Костя на секунду запнулся, подбирая слово пообиднее, — служили бы себе курощупом…
— Я вам еще раз говорю: не забывайтесь. Вон с мостика!
Этого Костя не ожидал.
— Кого гонишь?.. Меня? Боцмана? Ну смотри… Ты еще вспомнишь Кириченко… Эй, Витька, пойдите вниз за горячей водичкой, она у вас остыла. Ну, быстренько, быстренько, я вас очень прошу. — И Костя, злобно взглянув на Микешина, стал подталкивать Витьку.
Боцман и Баранов быстро спустились вниз.
— Баранов! — крикнул Микешин.
Но матрос не вернулся.
Пройдя Кильский канал с его высокими мостами, с берегами, аккуратно выложенными камнем и зеленым дерном, потом неприветливую Эльбу, «Унжа» вышла в Северное море. На прощанье ей долго «кланялся» раскачивавшийся на волне красный плавучий маяк «Эльба-I».
Дул холодный, резкий ветер. Теперь до Лондона оставалось не более полутора суток хода. С вечера неожиданно ударил мороз. С наветренной стороны термометр показывал минус двенадцать. Сдавая вахту, Шалауров заботливо сказал Микешину:
— Одевайтесь теплее, Игорь Петрович. На мостике стоять невозможно; пронизывает насквозь.
Глаза у старпома слезились, лицо было пунцовым, а на ресницах и бровях таял иней. Он все время дул на пальцы.
Микешин надел поверх шинели полушубок, поднял воротник и вышел на мостик. Ледяной ветер колол лицо тысячью острых иголок. Из глаз сразу же потекли слезы. В тусклом луче топового фонаря бешено кружились колючие снежинки.
«Унжу» качало. Она переваливалась с борта на борт, поднималась, снова опускалась, глубоко зарываясь носом, и тогда Микешин слышал, как заплескивает волна на борт. Временами ветер срывал гребни и приносил на мостик соленые брызги.
Ветер дул навстречу, свирепо ударял в грудь дряхлого судна; его порывы делались все чаще, и в этих разъяренных попытках помешать движению парохода было что-то зловещее, угрожающее. Через пятнадцать минут Микешин так замерз, что был вынужден зайти в рубку. Даже полушубок не спасал от холода. У штурвала стоял матрос Оленичев. Картушка компаса отчаянно раскачивалась и, постояв несколько секунд у курсовой черты, снова и снова бросалась в стороны на десять — пятнадцать градусов. Матрос тщетно пытался удержать судно на курсе. В час Баранов принес отсчет лага и сменил Оленичева. Микешин сверил показания прибора.
— Всего три мили за час! — удивился он вслух.
— Трубки в правом котле потекли. Пар плохо стоит, а ветер очень силен, — ответил всезнающий Витька.
В этот момент судно повалило на борт; оно как бы прыгнуло в сторону, стремительно катясь под ветер. Баранов завертел штурвал, пытаясь привести судно на курс.
— Поменьше разговаривай и не зевай, — сердито сказал Микешин и вышел на мостик.
Три мили! Эта мысль не давала ему покоя. Если ветер усилится, то «Унжа» с ним не справится. А ветер все крепчал и крепчал. Теперь он уже не дул, он мчался, рвал воздух в клочья, вгрызался в «Унжу», прижимал ее к воде. Ни неба, ни моря не было видно. Одна только ревущая тьма окружала маленькое судно. Как загнанный, перепуганный зверек, металось оно в этой страшной пустой черноте.
Микешин уже не чувствовал холода. С каждой минутой в его душе росла тревога. Он хотел сейчас одного: чтобы на мостик пришел капитан. Это был не страх, — Игорь попадал в штормы и раньше, — а чувство одиночества, когда человек хочет ощущать рядом чей-то локоть.
И капитан пришел. Он появился незаметно. Микешин не сразу увидел красноватую точку папиросы, раздуваемую ветром. Капитан стоял в правом крыле, держась обеими руками за планширь. Галышев как бы врос в палубу мостика, став одним целым с судном.
Присутствие капитана успокоило Микешина. Скользя и придерживаясь за рубку, Игорь подошел к нему, и хотя они стояли совсем рядом, еле расслышал слабый, как будто издалека доносившийся, спокойный голос Галышева:
— Пошлите посмотреть, все ли в порядке на палубах.
Микешин вытащил свисток, поднес его к замерзшим губам и, набрав полные легкие воздуха, свистнул. Послышался жалкий тоненький свист, который тотчас же потонул в окружающем хаосе. Но все же матрос услышал. Борясь с ветром, он с трудом поднимался на мостик. Микешин пошел навстречу, но судно положило, ноги скользнули, и Игорь еле удержался.
— Посмотрите, все ли в порядке! — напрягая голос, крикнул он матросу.
Тот кивнул и исчез. Его долго не было. Появился он из темноты внезапно, приблизил голову к уху Микешина и закричал:
— Пока в порядке! Много льду намерзло на бревнах.
Это сообщение встревожило Микешина. Он снова пробрался к капитану и передал ему то, что сказал матрос. Галышев не двинулся с места. Он напряженно вглядывался в темноту, как человек, ожидающий встречи с врагом.
Так, молча, они стояли рядом, укрытые стеклом крыла, почти звеневшим под напором ветра. Капитан и помощник. Два человека, испытывавшие облегчение от присутствия друг Друга. Вдруг до Микешина донеслись обрывки слов Галышева. Он придвинулся к капитану еще ближе и услышал:
— …Крутовато приходится. Ничего, Игорь Петрович. Дойдем. Помните, я рассказывал про «Даго». Тогда было хуже. Дойдем!..
Эти слова, сказанные совсем обычным тоном, успокоили Микешина. Такая непоколебимая уверенность звучала в них…
— Дойдем, Михаил Иванович! Только бы до утра ничего не случилось! — прокричал Микешин.
— Не случится!..
И до утра ничего не случилось.
Наступал рассвет. Он не походил на радостный солнечный рассвет в море, который так любил Микешин. Сейчас ночь уходила неохотно. В серой полутьме проступили очертания вант и мачты. Нижняя часть мачты превратилась в ледяной цилиндр, а с вант свисали огромные ледяные сталактиты. Бревна, закрепленные на палубе, покрылись белой блестящей коркой. Тяжелые брызги окутывали пароход с носа до кормы. Казалось, что он идет в облаке пара. Волны, как злые чудовища, неслись навстречу пароходу и с ревом обрушивались на палубу.
Вцепившись в планширь, Микешин следил за волнами, словно загипнотизированный. Он понимал, что судну угрожает большая опасность: если подведет машина, то пароход в лучшем случае будет выброшен на берег. С каждой новой волной «Унжа» все больше обледеневала и принимала на себя дополнительный груз. Она садилась в воду все глубже и глубже…
В такую погоду нельзя было послать людей скалывать лед. Не мог капитан и повернуть пароход на другой курс. Его приходилось держать носом на волну: так судно лучше всего переносило шторм.
Они с капитаном были бессильны что-либо предпринять. Оставалось лишь ждать прекращения ветра и надеяться… на что? Микешин старался подготовить себя к самому худшему. Он представил себе, как в этот страшный для судна час произойдет то, что потребует от него смелости, мужества, — и тогда найдет ли он их в себе? Он требовал ответа у самого себя и был рад, когда, прикинув все «за» и «против», твердо решил, что найдет.
Он спокойно вспоминал Женю и мать. Они появлялись и исчезали, как на экране кино. Он видел капитана, напряженно смотревшего вперед. Челюсти у него были сжаты, а из уголка губ торчала обмерзшая папироса; Микешину захотелось чем-нибудь помочь капитану, быть ему полезным, снять с него часть ответственности.
Когда Галышев повернулся и они встретились взглядами, Игорь с удивлением заметил, как осунулся капитан за эти несколько часов. Но в глазах его Микешин не увидел усталости…
Прошло много, очень много времени, прежде чем на мостик поднялся Шалауров. Он шел, низко пригнув голову, как будто собирался бодаться. Добравшись до рубки, он дал рукой знак: Микешин, мол, пусть уходит. Игорь вопросительно взглянул на Галышева. Капитан кивнул головой.
Игорь спустился в кают-компанию.
В коридоре он встретил Уськова. Замполит стоял у двери и бессмысленно смотрел на море в запотевший иллюминатор. Его лицо приняло зеленый оттенок, щеки отвисли, губы побелели. Увидев Микешина, Уськов с надеждой спросил:
— Как там наверху?
В этот момент судно накренило. Микешина бросило на замполита, и они еле удержались на ногах, вцепившись друг в друга.
— Ужасная качка. Как вы думаете, долго еще?.. — пролепетал Уськов, умоляюще смотря на Микешина, когда судно выровнялось.
— Долго, — со злорадством ответил Микешин и прошел в кают-компанию.
Только теперь Игорь почувствовал, как он замерз. Не снимая полушубка, он сел на диван и закрыл глаза. Напряжение, не оставлявшее его во время вахты, исчезло, и он как-то вдруг внутренне обмяк. Не было ни мыслей, ни желаний.
И тут неожиданно судно получило удар в левый борт. Раздался звон бьющейся посуды и крик буфетчицы. Висевшая над столом лампа качнулась и с грохотом сорвалась на палубу, тонко зазвенев разбитым абажуром. Наверху на палубе что-то покачнулось, загромыхало.
Микешина прижало к дивану, но он со всей силой оттолкнулся от него и ринулся в коридор. На какой-то миг увидел искаженное лицо Уськова, а потом все заслонило свинцовое море. Оно было совсем рядом, почти у его ног. Оно неслось бурлящим свирепым потоком по спардеку и поднималось все выше и выше, угрожая перелиться через высокий комингс и затопить кают-компанию. Свинцовая стена вплотную придвинулась к Микешину. Пароход почти лежал на борту.
«На мостик!» — мелькнула мысль. И он не раздумывая бросился на палубу. Поток подхватил его, подтолкнул к трапу, ведущему на мостик. Игорь нашел ступеньки и невероятным усилием заставил себя сделать прыжок.
Теперь, на шлюпочной палубе, он был недосягаем для воды. Но одежда его уже вся промокла.
По накрененному трапу Микешин забрался на мостик. Крыло мостика висело над самой водой. Галышев почти лежал на тумбе телеграфа, обхватив его обеими руками. Около него, прямо на палубе, неестественно вытянув ноги, сидел Шалауров с бледным, как у покойника, лицом и закрытыми глазами. С его лба стекала струйка крови.
«Унжа» начала медленно выпрямляться. Микешин подобрался к капитану и, стараясь перекричать ветер, спросил:
— Что случилось?
И опять он услышал спокойный, как будто издалека доносящийся голос Галышева:
— Лопнул штуртрос, руль вышел из строя. Перешли на ручной привод…
Вдруг лицо капитана изменилось, и Микешин впервые увидел в его глазах тревогу.
— Смотрите, бревна пошли! — закричал Галышев.
Микешин быстро обернулся и взглянул на кормовую палубу. Часть тросов, стягивавших бревна, лопнула. Бревна медленно сползали с левого борта на правый. Они громоздились у стоек, давили на них, образовав бревенчатое «пузо». Вот стойки подломились… Сейчас бревна должны скатиться за борт.
В этот момент новая лавина воды обрушилась на «Унжу», на секунду скрыв под собой кормовую палубу. Когда корму подняло и вода сошла, Микешин увидел, что бревна остались на месте. Некоторые из них топорщились огромным веером, другие заклинились под рострами.
Бревна скопились у правого борта. Теперь «Унжа» получила постоянный крен. И это было самым страшным. Микешину мучительно хотелось, чтобы бревна ушли за борт, но, несмотря на непрекращающиеся удары волн, они не двигались.
Капитан потянул помощника за рукав, Игорь обернулся. Шалауров зашевелился и, ухватившись за тумбу телеграфа, пытался встать. Микешин и капитан подхватили его, с трудом затащили в рубку и положили на диван. Шалауров пробормотал:
— Черт! Надо же… Еще несколько минут, и я буду в порядке. — Он снова закрыл глаза.
Капитан обтер лицо. Красное от ветра, с посиневшими от холода губами, оно не выражало ничего.
— Где же рулевой? — спросил Микешин и тут же вспомнил, что паровой штурвал не работает.
Галышев пристально смотрел на Микешина. В голове капитана лихорадочно билась мысль: надо немедленно, не теряя ни одной секунды, освободить судно от бревенчатого «пуза». «Унжа» все больше обмерзает, крен ее увеличивается…
Галышев ясно представил себе, чем все это может кончиться. Надо немедленно послать обрубить найтовы.
Но кто решится на этот опасный для жизни шаг?
Кого он пошлет? Все люди перешли на ручной рулевой привод, ремонтируют штуртрос, и это так же важно, как спустить бревна за борт. Нет, с кормы нельзя снимать ни одного человека. Лучше всего было бы пойти самому. Но сделать это он не имеет права: капитан по закону не может покинуть мостик в такой момент. Шалауров еще слаб. Остается только второй помощник…
— Игорь Петрович, надо спустить бревна за борт! — прокричал на ухо Игорю Галышев. Он хотел добавить еще что-то, но ничего больше не сказал.
Микешин вздрогнул. Он должен идти на обледенелые, скользкие бревна и обрубить найтовы, которые еще держат палубный груз? Нет, бревна и так уйдут за борт. Еще несколько минут, два-три сильных удара волн, и они будут за бортом. Зачем посылать туда его, Игоря? Подождать, немного подождать, и все станет хорошо…
Пароход снова накренило. Микешин прильнул к стеклу. Корму накрыло волной. Вот сейчас она выйдет из-под воды и проклятых бревен уже не будет. Но когда кормовая палуба обнажилась, он увидел, что бревна громоздились на том же месте.
Теперь он знал, что идти необходимо, но не мог сбросить с себя оцепенения.
Непроизвольно, на какую-то долю секунды, он отчетливо вспомнил прощание с Женей, почувствовал прикосновение ее пальцев к своей щеке, увидел большие, широко открытые, полные беспокойства глаза…
Капитан ждал ответа. Усилием воли Микешин заставил себя сказать:
— Я пойду, Михаил Иванович.
Толкнув плечом дверь, Игорь вывалился на мостик и очутился во власти ураганного ветра. Обдаваемый потоками воды, он пробежал по спардеку и укрылся у задней стенки надстройки.
Отсюда было хорошо видно всю кормовую палубу и полуют. Там работало несколько человек. Корма то и дело взлетала наверх и становилась почти вертикально, а они продолжали ремонтировать лопнувшую цепь штуртроса. За огромным деревянным штурвалом ручного привода стояли два матроса и старались удержать судно против зыби. Временами палуба скрывалась в белом кипящем водовороте, и Микешину казалось, что полуют отломился и плавает отдельно, похожий на маленький остров.
Теперь, когда опасность была рядом с ним, она не казалась такой страшной. Голова стала ясной. Выглядывая из-за надстройки, он нетерпеливо искал глазами найтовы, которые держали груз. Нашел их, натянутые и обледенелые. Прикинул расстояние.
Секунды Игорь решал, что будет с ним, когда лопнут эти тросы и бревна покатятся к борту. Куда он должен прыгать и бежать? Хорошо, бы привязаться длинным концом. Микешин осмотрелся, но подходящего конца поблизости не оказалось. Ладно, может быть, так будет лучше: конец помешает. Здесь нужно действовать быстро.
Ну, пошел…
Микешин схватил висевший на стенке пожарный топор и, выбрав момент, когда палуба поднялась, прыгнул на бревна и побежал к найтовам. Все было напряжено в нем. Палуба снова ушла под воду, и он, задыхаясь, упал.
Когда палуба вышла из-под воды, Микешин со страхом заметил, что его притянуло к самому борту.
Собрав все силы, он вскочил и побежал на середину палубы, прыгая и скользя по бревнам. Уголком глаза он видел море, пенящееся, грозное, готовое поглотить «Унжу». Потом он заметил на мостике одинокую фигуру Галышева, наблюдавшего за ним.
Словно крепкая нить связывала его с капитаном. Микешину стало легче.
Вот и найтовы! Игорь размахнулся и изо всей силы ударил по ним. Трос зазвенел, лопнул, как перетянутая струна, и тотчас же под ногами зашевелились бревна.
Микешин бросил топор, сделал гигантский прыжок к рванулся к корме, которая, по его расчетам, была ближе. Он успел ухватиться за поручень трапа, когда услышал удары бревен о фальшборт.
«Пошли!» — понял он, и огромная радость, невыразимое облегчение охватили его. В этот момент пароход снова положило, и он увидел, как бревна лавиной катятся за борт, увлекая все на своем пути.
Теперь Игорь уже не обращал внимания ни на удары волн, ни на то, что его все время пытается оторвать от трапа и все чаще и чаще накрывает вода. Он судорожно вцепился в трап и отдыхал.
Когда Галышев увидел скатывающиеся бревна, он облегченно вздохнул и с благодарностью подумал о Микешине: «Моряк. Молодец!» То, чего он так боялся, скрывая от самого себя, миновало.
Все это произошло так быстро, что люди, работавшие на корме, сразу не заметили движения бревен. Только когда они стали выныривать за кормой, кто-то крикнул:
— Бревна!..
Матросы обернулись и замерли, наблюдая движущуюся лавину.
Микешин наконец отдышался. Он с трудом подобрался к матросам, ремонтировавшим штуртрос. Костя с побитыми, окровавленными руками ожесточенно бил кувалдой, расклепывая запасное соединительное звено цепи, которое уже было поставлено.
— Как, удалось соединить? Скоро кончаете? — спросил его Игорь.
Костя обернулся и увидел штурмана:
— Конечно соединили. Или, думаете, без вас справиться не могли?
Микешин не ответил боцману — сейчас препираться не хотелось.
— Передайте Михаилу Ивановичу, что скоро все будет готово; я приду на руль, — сказал рулевой.
Игорь, не задерживаясь больше на корме, побежал на мостик. После того как верхние ряды бревен ушли в море, возвращаться стало не так опасно, и он довольно быстро достиг спардека.
Ветер продолжал дуть с прежней силой, вокруг неистово ревело море, по палубе катились волны.
Несмотря ни на что, «Унжа» держалась. Держалась волею людей.
Когда Микешин вернулся на мостик, он ждал, хотел услышать похвалу, но капитан только спросил:
— Все благополучно, Игорь Петрович?.. Очень хорошо. Когда будет готов штуртрос?
Игорь не успел ответить: на мостик прибежал рулевой и стал к штурвалу.
Через несколько минут «Унжа» развернулась и пошла своим курсом.
Снова потянулись кажущиеся бесконечными штормовые часы…
В Темзу «Унжа» вошла с большим креном. На судне все было покрыто толстым слоем льда. Ванты превратились в одну сплошную ледяную полосу. Брашпиль высился на полубаке огромной бесформенной глыбой льда. С мостика свешивались массивные сосульки.
Пароход ненадолго задержали в Грейвсенде, местечке, где меняют лоцманов. «Унжу» все время фотографировали, настолько необычным казался вид судна, перенесшего жестокий шторм.
Лоцман, прибывший на борт, рассказал Галышеву, что в этот шторм в Северном море погибло несколько английских и иностранных судов. Он качал головой, посматривая на ледяную корку, покрывшую весь пароход, и поздравлял капитана с благополучным прибытием.
Когда наконец «Унжу» завели в один из многочисленных лондонских доков, Галышев облегченно вздохнул:
— Все хорошо, что хорошо кончается. Прошу помощников и механиков через полчасика зайти ко мне.
Микешин пришел в капитанскую каюту, когда там уже сидели стармех, Шалауров и Уськов. На столике стояла пузатая бутылка английского «шерри-бренди», открытая банка с сардинами, хлеб и масло.
Увидя Микешина, капитан улыбнулся и сказал хриплым, простуженным голосом:
— Ну вот, кажется, и все в сборе. Ваши помощники, наверное, заняты, Алексей Алексеевич?
Старший механик кивнул головой. Галышев наполнил рюмки.
— Товарищи, разрешите мне поздравить вас со счастливым приходом, — торжественно произнес он, поднимая свою рюмку. — Благодарю. Трудно было. И все-таки мы пришли. Вот тебе и «сборная команда»! Кто бы мог подумать? Орлы! С приходом и за счастливое плавание!
Все, за исключением Уськова, выпили.
— А что же вы, Куприян Гаврилович? — спросил капитан, увидев, что замполит сидит не двигаясь.
Уськов протестующе поднял ладони кверху и нахмурясь сказал:
— Вы пейте, а я не буду.
— Почему же? Совсем не пьете? — иронически спросил Микешин.
Уськов пожевал губами и уклончиво ответил:
— Иногда. А здесь не буду…
Стармех кашлянул, поставил пустую рюмку, поблагодарил капитана и вышел.
Шалауров и Микешин поднялись вместе. Уже в дверях Игорь услышал, как Уськов сказал капитану:
— Я бы вам не советовал устраивать такие сборища…
Приняв в Лондоне груз железа, «Унжа» пошла на Мурманск. На этот раз погода благоприятствовала плаванию, и судно, несмотря на неисправности в машине, через десять суток отдало якорь в Мурманском порту.
Над городом висело красное, похожее на луну солнце. Держались редкие для Мурманска крепкие морозы. В Кольском заливе прекратилось всякое движение из-за густого и плотного тумана. С рейда доносился печальный звон, — это стоящие на якорях суда подавали туманные сигналы…
Галышев наконец получил разрешение на ремонт.
У отдаленного причала стояла покрытая инеем «Унжа». В котлах спустили пар, выгребли жар из топок. Один за другим под разными предлогами уходили с нее матросы и кочегары, — никому не хотелось служить на этом замерзшем и заброшенном пароходе. Из старой команды осталось несколько человек.
Шалауров простудился и серьезно заболел. Галышев настоял на его отъезде в Ленинград. Старпомом капитан назначил Микешина.
Игоря это и обрадовало и немного испугало: в двадцать пять лет — старпом. Но за ремонт он взялся с рвением. И хотя дело шло медленнее, чем этого хотелось, все же оно продвигалось…
Уськов мало бывал на судне, он каждый день бегал на междугородную переговорную станцию и куда-то звонил.
Вскоре он пришел на «Унжу» и важно объявил:
— Меня отзывают. Сегодня уезжаю. Назначен на какой-то новый теплоход. Я так и думал, что меня здесь не оставят.
Когда Уськов, холодно попрощавшись с капитаном, начал спускаться с борта, находившийся на палубе Алексей Алексеевич тоненько захихикал:
— Уезжаете значит? А план кто будет выполнять, массы мобилизовать на скорейшее окончание ремонта, работать кто будет, а?
Уськов презрительно посмотрел на механика, ничего не ответил и, гордо выпятив грудь, зашагал к портовым воротам.
Об его отъезде никто не жалел.
Глава четвертая
Прошло около двух лет.
В один из редких приходов «Унжи» в Ленинград Микешина вызвали в Морскую инспекцию. Начальник инспекции, старый и опытный капитан, усадив Игоря в кресло, сказал:
— Решили послать тебя на «Тифлис», Игорь Петрович. Старшим помощником. Хватит плавать на «Унже». Согласен?
Игорь покраснел от удовольствия и смущения. Назначение было неожиданным. «Тифлис», один из лучших новых теплоходов Лондонской линии, славился своим образцовым порядком, спаянной командой, плававшей на нем бессменно с момента постройки судна. Капитаном на нем был Дрозд, опытный и требовательный моряк.
Да, старпом на «Тифлисе» — это не то что старпом на «Унже».
— Ну как, доволен? — спросил начальник Моринспекции, видя, что Микешин медлит с ответом.
— Очень доволен. А вот как капитан?
— Дрозд дал согласие на твое назначение. Теперь все зависит от тебя. Иди за приказом и срочно принимай дела, — улыбнулся начальник и встал.
…«Тифлис» стоял у холодильника. Десятки автомашин, груженных ящиками и мешками, выстроились на стенке и ожидали своей очереди подойти под краны. Теплоход, выкрашенный в черный цвет, с белыми надстройками, сияющими на солнце иллюминаторами был действительно очень красив. Он дышал часто и глубоко: работало дизель-динамо, и его корпус чуть заметно вибрировал от этого дыхания.
У трапа стоял аккуратно одетый вахтенный с бело-красной повязкой на рукаве. Микешин спросил капитана.
Вахтенный нажал кнопку звонка. Через минуту на палубу вышел толстый, неуклюжий штурман с нашивками второго помощника и вопросительно посмотрел на Микешина.
— Здравствуйте. Мне капитана. Микешин. Я прислан на теплоход старпомом, — представился Игорь и пожал мягкую руку помощника.
Они прошли по устланному ковровой дорожкой коридору в холл и через курительный салон попали в капитанскую каюту.
Игорь бывал на этих судах и раньше, но теперь ему все представлялось в ином виде. Он любовно оглядывал сияющую полировку, удобную кожаную мебель, ковры, картины…
— Виталий Дмитриевич, это новый старпом, — представил Микешина второй помощник и вышел из каюты.
Дрозд сидел в кресле, зажав трубку в зубах. На коленях он держал открытую книгу. Капитан быстро вскинул глаза на Микешина и сказал глуховатым голосом:
— Хорошо. Принимайте дела… Когда закончите — доложите.
…Приемка судна продолжалась долго.
Когда Игорь наконец остался один в своей каюте, он облегченно вздохнул и огляделся.
Как отличалась она от той, в которой он жил на «Унже»! Эта была во много раз больше. Палубу покрывал зеленый ковер. В углу стоял круглый столик с диваном и креслами. Поблескивали никелированные краны умывальника. Слева, против высокой и широкой койки, помещался большой письменный стол, покрытый малиновым сукном.
Микешин походил по каюте, потом сел в мягкое кресло и вытянул ноги. Хорошо!
Но вместе с удовлетворением пришло и беспокойство. После «Унжи» «Тифлис» казался гигантом. Работы на нем много.
Неужели он, Игорь, не справится и Дрозд через некоторое время спишет его на берег? Нет, он приложит все усилия, чтобы не опозориться. Надо сразу поставить себя настоящим старшим помощником, бороться за дисциплину, всегда быть строгим и справедливым.
Кстати, он заметил непорядок в кладовой. Завтра же вызовет повара и укажет ему на недосмотр… Пусть все почувствуют, что пришел знающий и требовательный штурман.
Да, самое трудное — это уметь обращаться с людьми.
Микешин пересел за стол и начал писать рапорт. Писал не торопясь, тщательно выводя каждую строчку. Закончив рапорт, осмотрел себя в зеркало, поправил галстук и, сдвинув фуражку несколько набекрень, направился к капитану.
Капитан стоял у книжного шкафа, со сложенными на груди руками, с трубкой в зубах. Одетый в серый лохматый свитер и меховые сапоги, Дрозд больше походил на шкипера рыбачьей шхуны, чем на капитана современного пассажирского судна.
Он жестом пригласил Микешина сесть, но сам не переменил позы. Игорь молча протянул капитану рапорт.
— Так-с, — сказал Дрозд, пробежав листок глазами и бросив его на стол. — Садитесь. Ваша фамилия Микешин? Игорь Петрович? Вы читали Хемингуэя — «Прощай, оружие!»?
Игорь ожидал любого вопроса, только не этого. Он смутился и пробормотал:
— Нет, не читал…
— Жаль. Прочитайте обязательно. Хорошая книга!.. Так судно приняли? Хорошо. Давайте договоримся, Игорь Петрович. Порядок на «Тифлисе» такой: от момента прихода судна в порт до момента подписания коносаментов хозяином являетесь вы. Если будут возникать какие-нибудь вопросы, которых вы не сможете решить сами, звоните мне по телефону. Хотя вряд ли у старшего помощника будут такие вопросы. Но обязательно предупреждайте меня за несколько часов до окончания погрузки…
Дрозд потер подбородок, поросший седой щетиной, и пристально посмотрел на Микешина.
— Надеюсь, что мы с вами сплаваемся. Я вас больше не задерживаю… Отдых через четыре дня, — добавил он.
Микешин вышел. Он чувствовал какую-то неловкость. Знакомство с капитаном произошло совсем не так, как он предполагал. Он думал, что Дрозд встретит его более радушно, что-нибудь скажет о судне, о команде. А он про какую-то книгу стал говорить. Странный человек.
Впрочем, Микешину так и говорили о Виталии Дмитриевиче Дрозде: странный человек. Капитан, например, никогда не обедал с пассажирами и очень редко спускался в кают-компанию. Говорили, что и на мостике он появлялся только в особо серьезных случаях — при подходах к портам или при швартовках. Дрозд не носил формы, а одевался в просторный серый костюм, мешком висевший на его высокой худой фигуре.
Огромного роста, с длинными руками и маленькой головой, с обветренным морщинистым лицом и крошечными острыми черными глазами, Дрозд производил неприятное впечатление. Но, несмотря на эту внешнюю непривлекательность, экипаж любил и уважал Виталия Дмитриевича.
Про капитана рассказывали легенды.
Задолго до Октябрьской революции Дрозд окончил одну из провинциальных «мореходок» и в 1905 году вступил в партию большевиков. За провоз из-за границы нелегальной литературы царское правительство приговорило Дрозда к заключению, а затем к ссылке. Переодевшись в офицерское платье, он бежал из Сибири и до самой Октябрьской революции скрывался за границей.
Он плавал боцманом на шхуне, перевозившей бананы с островов Фиджи, работал на угольных шахтах в Англии, чернорабочим у Форда, откатчиком на алмазных копях в Африке…
Интересный человек.
«Ну что ж! Постараемся…» — подумал Микешин. И совсем неожиданно вместо беспокойства, прятавшегося где-то в глубине сознания, у него появилось новое чувство — чувство полной самостоятельности.
Он хозяин судна!
Непроизвольно Микешин выпрямился и замедлил шаг. Теперь по палубе шел не просто помощник капитана, а старпом большого пассажирского теплохода, первое лицо после капитана.
Ровно в восемь утра к Игорю постучали. Вошел боцман:
— Разрешите сесть, чиф?[7] Вот какое дело. У нас небольшая течь в первом танке. Шов пропускает. Как вы хотите его заделать? — проговорил боцман, усаживаясь на стул. Он недоверчиво смотрел на Микешина.
«Боцман, а не знает, как заделать шов, — подумал Игорь. — Не иначе как притворяется: хочет проверить меня…»
— Давайте сначала познакомимся, — вставая, сказал Микешин. — Меня зовут Игорь Петрович.
— Герджеу Николай Афанасьевич, — вскочил со стула боцман и протянул Микешину твердую, как дерево, в шершавых мозолях руку.
В наружности боцмана было что-то нерусское. Он походил или на итальянца, или на кавказца. Лицо сухощавое, с крючковатым хищным носом. «Похож на птицу», — подумал Микешин, рассматривая лицо боцмана, пока тот не торопясь свертывал папиросу из голландской махорки.
— Значит, не знаете, как быть с течью?
— Почему не знаю? Мне нужно ваше мнение, чтобы потом не переделывать, если не понравится, — подчеркнуто спокойно ответил Герджеу.
— Хорошо. Я хочу сам посмотреть этот шов, Николай Афанасьевич. У вас найдется для меня комбинезон?
— Найдется. Сейчас принесу.
Через десять минут Микешин и боцман скорчившись сидели в тесном танке, освещенном переносной лампой. В одном месте в стыке листов сочилась вода.
— Ну, что ж, — сказал Игорь, когда они вылезли наверх. — Сделайте сальную подушку и залейте цементом.
— А если вода все же будет пробивать цемент? — живо спросил боцман.
— А вы положите заранее отводную трубу, заткните ее пробкой.
Боцман удовлетворенно кивнул головой: старпом выдержал его маленький экзамен.
— Есть. Мне можно идти?
— Минутку, Николай Афанасьевич. Я хотел спросить: довольны ли вы командой? Что за народ у вас?
Герджеу горделиво улыбнулся:
— Замечательная команда. Орлы!
«Не хвастает ли?» — подумал Микешин.
— С дисциплиной как? — официальным голосом спросил он.
Боцман уловил эту перемену тона и сердито проговорил:
— Хорошо с дисциплиной. Увидите сами. Могу идти?
— Пожалуйста.
Игорь снял комбинезон и пошел делать утренний осмотр судна. На камбузе, в белоснежном колпаке и таком же халате, хлопотал повар. Казалось, что он сошел с рекламного плаката: толстый, круглый, с красным веселым лицом.
Микешин выдвинул ящик стола, заглянул в шкафы, провел пальцем по внутренним стенкам кастрюль. Везде было чисто.
Повар насмешливо посматривал на старпома:
— Не извольте беспокоиться, чиф. У нас как в лаборатории. Докторша каждый день проверяет…
— Действительно. А вот в овощной кладовой сам черт ногу сломит.
Повар сконфузился:
— Правда. Хотя я кладовыми не ведаю, это артельщик, но все равно… Наведем порядок, товарищ старпом.
На кормовой палубе Микешин заметил человека в синем костюме и кепке, с любопытством заглядывавшего в третий трюм.
«Плохо смотрят вахтенные, посторонних допускают», — подумал старпом и подошел к человеку в синем костюме:
— Что вы хотите? Посторонним на судно вход запрещен.
— А я не посторонний… Будем знакомы: первый помощник капитана, Чумаков Константин Илларионович.
Микешин сконфуженно пожал руку замполита.
— Вот смотрю, — дружелюбно продолжал Чумаков, — как нехорошо бочки укладывают на твиндеке.
«Много ты понимаешь, — пренебрежительно подумал Игорь. — Занимался бы лучше своим делом…»
После плавания с Уськовым Микешин относился к замполитам с предубеждением. Он понимал, конечно, что Уськов — исключение, и все же не мог изменить своего отношения.
— Так вы считаете, что плохо? — иронически спросил Игорь. — Не нахожу…
Чумаков поднял на Микешина спокойные серые глаза:
— Конечно, плохо. Присмотритесь. Пробки-то все вниз повернуты. Качнет немного, и вытечет наше вино.
Микешин удивленно взглянул на замполита и, не сказав ни слова, полез в трюм. Действительно, грузчики катали бочки, не обращая внимания на пробки, и они приходились то наверх, то вниз.
— Ну как? Верно? — спросил замполит, когда Микешин вылез на палубу.
— Верно. Ни к черту уложили. А что же вы раньше молчали? Теперь переделывать надо, — недовольно проговорил Игорь.
Замполит усмехнулся:
— Только что думал заставить их переделать, да вы вот тут подошли. Кстати, вы не очень заняты? Я хотел бы побеседовать с вами.
— Давайте, если это необходимо… — нехотя ответил Микешин.
Они прошли в каюту замполита. Игорь ревниво оглядел ее. Каюта была поменьше его собственной, но так же уютно и комфортабельно обставлена. На стене карта мира. На полке красные тома Ленина. Аккуратной стопкой лежали журналы. Над койкой висела большая семейная фотография: Чумаков с женой, полной красивой женщиной, и двумя черноволосыми девочками.
— Садитесь, — пригласил замполит.
Игорь молча сел и неожиданно заметил на столе книжку «Прощай, оружие!».
«Наверное, капитан дал», — мелькнула у него мысль.
Чумаков достал банку английских сигарет и закурил.
— Я хотел, Игорь Петрович, немного ввести вас в курс судовой жизни; вам будет легче тогда работать. Наверное, Виталий Дмитриевич этого не сделал?
Микешин молча слушал.
— На «Тифлисе» очень хороший экипаж. Дисциплинированный, хорошо знает свое дело. Большинство матросов — комсомольцы. Один боцман чего стоит. Судно в идеальном порядке…
— Ну, об этом вам, наверное, трудно судить, — снисходительно заметил Микешин. — Надо досконально знать все механизмы, чтобы сделать такое заключение.
— Я знаю. Пятнадцать лет проплавал на торговых судах, — просто сказал Чумаков и, делая вид, что не замечает удивления на лице старпома, продолжал: — Все это хорошо. Но есть у нас…
— Простите, Константин Илларионович, как же это получилось? Пятнадцать лет проплавали, и вдруг — замполит?.. Кем же вы плавали?
— Да все это просто. Плавал машинистом, мотористом, механиком. Потом пошел учиться в институт. Мобилизовали по партийной линии. Сказали: «Где ж мы возьмем знающих флот людей?» Ведь это правда. И я охотно согласился. Люблю с людьми работать.
«Оказывается, не все замполиты, как Уськов», — подумал Микешин и теперь уже смотрел на Чумакова совсем другими глазами.
— Да, так вот. Все у нас хорошо, только одно плохо: нет контакта между машинной и палубной командами. Вы еще не знакомы со стармехом? Познакомитесь. Человек он с тяжелым характером и самолюбивый до крайности. Но зато отличный специалист, знает на «Тифлисе» каждую заклепку и гордится этим. С прежним старпомом он жил как кошка с собакой. Мы с Виталием Дмитриевичем, конечно, тоже виноваты. Надо все это исправлять…
— Я ему тоже кланяться не буду, — решительно проговорил Игорь.
Чумаков внимательно посмотрел на Микешина:
— Кланяться не надо, Игорь Петрович. От вашего такта зависит очень многое. Вы понимаете, конечно, что одними приказами и собраниями тут делу не поможешь. А ведь дружный коллектив так нужен судну! Присмотритесь к стармеху, с ним можно сработаться. Не надо сразу рубить концы.
— Хорошо, Константин Илларионович, постараюсь. Я прекрасно понимаю, что значат хорошие отношения между старпомом и стармехом. Но если ваш стармех будет выходить за рамки приличия, то…
Чумаков засмеялся:
— Наверняка будет. Если бы все это было просто, я бы не стал предупреждать вас. Но я почему-то уверен, что вы добьетесь успеха. Буду всемерно помогать вам…
Со старшим механиком Курсаком Микешин познакомился на следующий день за завтраком. В кают-компании сидел молодой человек в «чиф-инженерском» кителе. Он взглянул на Игоря темными, очень живыми глазами, поправил волосы и без всякого предисловия сказал:
— Слушайте, старпом, долго еще у нас будет продолжаться это безобразие? Сколько раз я говорил вашим палубникам и вашему предшественнику… Воду в бане надо закрывать. Помоются, а краны оставят открытыми… В общем, воды я вам больше не дам!
Все это механик сказал вызывающе-насмешливым тоном, с явным намерением задеть старпома.
— Не дадите? А как же люди будут мыться?
— Мои помоются, а ваши уж не знаю как…
Микешин вспылил:
— Какие это «ваши» и какие «мои»? У нас, по-моему, одна команда. Ерунду говорите, товарищ Курсак… если не ошибаюсь.
— Не мерьте на свой аршин, чиф. Приучайтесь к порядку.
— Не вам меня учить порядку! Поняли? А воду закрывать я не разрешаю!
— Неужели? — иронически спросил механик и вышел из кают-компании…
Отношения определились сразу. Курсак не желал «примирения» с палубной командой. Начало дипломатической миссии нового старпома было явно неудачным.
Перед обедом к Игорю пришел возмущенный боцман:
— Когда наконец это кончится? Этот идиот закрыл нам воду. Так работать нельзя!
Микешин надел фуражку и пошел к Курсаку. В большой каюте старшего механика на письменном столе, вместе с чертежами, захватанными масляными пальцами, лежала груда каких-то фланцев, краников и медных трубок.
— Зачем вы закрыли воду? Я же приказал, чтобы была вода? — раздраженно спросил Микешин.
У Курсака в глазах запрыгали злые огоньки.
— Приказали? Это вы у себя на палубе можете приказывать, а не мне.
— Вы, вероятно, плохо знаете устав и права старшего помощника, товарищ Курсак.
— Ну вот что, старпом… Воду я закрыл потому, что ремонтируем насос. Вопросы есть?
— Надо открыть воду.
— Не будет воды. Еще что?
Обозленный Микешин, сильно хлопнув дверью, вышел из каюты. Что же предпринять? Доложить капитану? Это было бы совсем смешно. Старпом и стармех не поладили из-за воды в бане! Он понимал, что Курсак никакого насоса не ремонтирует и все делает назло ему и палубной команде. Но от этого не было легче.
— Сегодня воды не будет. Насос ремонтируют, — сказал Микешин боцману, который ждал старпома в его каюте.
Герджеу безнадежно махнул рукой:
— Вечно у нас так! Механик издевается, а мы только утираемся. Он и вас собирается подмять, как подмял прежнего старпома…
Это было совсем обидно. Престиж Микешина заколебался. Боцман, что-то ворча себе под нос, ушел. «Нет, надо поставить Курсака на место. И сделать это должен я», — думал Игорь.
Вскоре пришел Чумаков. Он заметил недовольный вид Микешина и, улыбнувшись одними глазами, спросил:
— Познакомились и сразу же поссорились?
— Да, типчик, — хмуро ответил Микешин.
— Хороший парень, — неожиданно заключил Чумаков. — Насчет воды он прав. Неаккуратно обращаются. А разговаривать он действительно не умеет. Ну, надеюсь на вас, Игорь Петрович.
— Нет, уж если вы считаете, что он «хороший парень», так и воспитывайте его сами. Я администратор.
— Каждый администратор должен быть воспитателем, — серьезно сказал Чумаков. — Особенно на комсомольском судне. Но не в этом сейчас дело, Игорь Петрович. Давайте здраво оценим создавшееся положение. Сегодня Курсак закрыл воду, завтра вы запретите давать завтрак ночной вахте мотористов, послезавтра Курсак не даст механика для того, чтобы отремонтировать краскотерку… Пустое самолюбие. Не напоминает ли это вам ссору Ивана Никифоровича с Иваном Ивановичем? А дело ведь страдать будет.
Микешин молчал, а Чумаков не торопясь закурил и продолжал:
— Вы находитесь в выгодном положении, Игорь Петрович. Вы человек новый и можете все поставить по-другому. Во многом был виноват и прежний старпом. Сейчас Курсак ждет перемен, я знаю это, а получается опять все по-старому. Подумайте, Игорь Петрович, как лучше подойти к механику. А парень он хороший, увидите сами.
Игорь и сам понимал, что дальше так продолжаться не может: надо налаживать отношения. Он решил переменить свое поведение.
На следующий день утром Микешин пошел к стармеху. Увидев штурмана, Курсак насторожился и приготовился к нападению, но Игорь как ни в чем не бывало поздоровался и сел на диван:
— Иван Федорович, я к вам. Никак не могу найти в чертежах, где находятся спускные пробки шпигатной системы от пассажирских ванн.
Видимо, Курсак не ожидал, что старпом обратится к нему за помощью. Он как-то сразу переменился и даже просиял:
— Сейчас, чиф, найдем. Какие, говорите, пробки?
Через полчаса Курсак и Микешин в рабочих комбинезонах лазили в трюме, и механик с увлечением показывал Игорю всю сложную систему шпигатного трубопровода.
Отход «Тифлиса» был назначен на двадцать три часа. Догружали последний трюм. С полудня Микешин объявил морские вахты. Боцман и матросы еще днем закончили последние приготовления к отходу. После ужина на судне воцарилось то особое спокойствие, когда с берегом все порвано, а в море еще не вышли. Все дела сделаны; остается ждать команды «по местам».
Игорь с некоторым волнением десятый раз, наверное, проверял в памяти, все ли он сделал. Кажется, все. Команда на борту. Машина готова. Три трюма закрыты. Стрелы закреплены. Через несколько часов он позвонит капитану и доложит, что пора ему прибыть на судно и подписать грузовые документы. Микешин еще раз обошел теплоход, заглянул в каюты; почти везде люди отдыхали.
Он вошел к себе и, устало потянувшись, прилег на диван, но тотчас же услышал в коридоре приглушенные голоса и робкий стук в дверь.
— Войдите! — крикнул он, вставая.
На пороге стояли четыре матроса. Все четверо были одеты в пальто и шляпы.
Игорь нахмурился и строго посмотрел на матросов.
— Куда это вы собрались, товарищи? — холодно спросил он. — Вы же знаете, что объявлены морские вахты и сход на берег прекращен. Скоро уходим в море.
— Игорь Петрович, разрешите сказать за всех, — начал маленький Александров, выступая вперед. — Тут дело такое… У него сегодня день рождения. Все мы приглашены. Жены наши там уже. А мы… мы думали, что отход задержится… Разрешите сойти на берег, будем к отходу минута в минуту.
— Придем, Игорь Петрович. Честное слово! Когда только скажете! — заговорили матросы все сразу.
Отпустить четырех человек за несколько часов до отхода на берег в гости, где будут пить вино? Ни за что! А вдруг опоздают или приедут пьяными? Скандал на все пароходство. Опозорят на всю жизнь.
— Нет, товарищи, нельзя. Разденьтесь и идите отдыхать.
— Игорь Петрович! Мы очень просим. Разрешите. Мы же свободные до завтрашнего утра. Насчет выпивки не бойтесь. Все будет в порядке.
— Не могу, — твердо сказал Микешин.
Лица матросов помрачнели. Они топтались на месте, ожидая, не переменит ли старпом своего решения.
— Так не пустите, значит? — наконец зло спросил Александров. — Эх, плохо вы нас знаете, товарищ старший помощник… Пошли спать, ребята!
И матросы ушли.
А Игорь почувствовал в словах Александрова такую обиду, такое чувство оскорбленного достоинства, что заколебался.
Матросы хотят, чтобы им доверяли. Он же сам в прошлом матрос. Значит, боится? Да, но ведь он не знает этих людей. Они могут подвести. А если бы он был на их месте? Подвел бы? Нет. Надо поверить. Тогда он будет знать, чего стоят их обещания.
Микешин вышел на палубу и приказал вахтенному позвать Александрова. Через минуту все четверо снова стояли в каюте старпома.
— Не успели еще раздеться? — спросил Игорь, смотря на мрачные лица матросов. — Я решил вас отпустить…
Матросы радостно заулыбались:
— Правильно, Игорь Петрович, спасибо!
— Только вот что. Явитесь лично ко мне точно в двадцать два часа и смотрите, чтобы ни-ни…
— Есть!
Когда матросы ушли, Микешин удовлетворенно подумал, что поступил правильно.
В девятнадцать часов приехал Дрозд. Игорь встретил его у трапа:
— Только что хотел звонить вам, Виталий Дмитриевич…
— Мне позвонили из Разноэкспорта и просили быть к двадцати часам. К отходу все готово, команда на борту?
— Кажется, все. Команда тоже вся. Правда, я отпустил четырех человек ненадолго.
Дрозд удивленно поднял лохматые брови и, ничего не сказав, пошел к себе.
Микешин почувствовал, что капитан не одобрил увольнение матросов на берег перед отходом, и оценил его молчание. Дрозд мог сделать замечание. Оно было бы справедливым.
Кажется, все же Игорь поступил легкомысленно.
Без четверти десять старпомом овладело беспокойство.
Матросы еще не возвратились. Игорь зашел в каюту к боцману. Герджеу сидел за столом и, надев очки, читал.
— Николай Афанасьевич, кажется, я попал в неприятную историю. Отпустил четырех матросов на берег. Пора бы им вернуться, а их все нет. Не задержали бы отход.
Боцман отложил книгу и уверенно сказал:
— Придут. До какого часа отпустили?
— До двадцати двух.
Герджеу взглянул на ручные часы:
— Сейчас явятся. Эти ребята надежные…
Ровно в двадцать два часа к трапу подкатило такси и из него вылезли матросы.
— Прибыли точно, Игорь Петрович! — доложил Александров, увидев старпома на палубе.
— Молодцы! — вырвалось у Микешина. — С вами можно иметь дело!
— Конечно, можно. А как вы думали? — засмеялся Александров. — Правда, уходить не хотелось, но раз дали слово — надо держать. Мы вам не нужны, Игорь Петрович?
— Нет, пока можете идти отдыхать.
Матросы ушли, а Микешин подумал, что теперь на этих четырех человек он может положиться. И вообще надо побольше доверять своей команде. Надо ее знать…
Путь из Ленинграда в Лондон для команды «Тифлиса» был хорошо знаком: постоянные курсы, те же самые маяки и берега. Если погода благоприятствует, можно с точностью до часа рассчитать время прихода в порт. Плавание «по столбам» — так иронически называли моряки с «трампов» работу на пассажирских судах.
Рейс «Тифлиса» проходил спокойно. Пассажиры чувствовали себя превосходно, не испытывая никаких неудобств, а подчас и забывая, что они находятся на судне…
Вечером Микешину позвонил Дрозд и попросил подняться к нему. Старпом застал в капитанской каюте Чумакова и Курсака. Механик сидел нахохлившись, в неестественно напряженной позе и смотрел в сторону. Он напоминал обиженного мальчишку.
В каюте пахло душистым кофе. На столе, покрытом белой скатертью, стояли чашки, кофейник, сливки, печенье, лежали сигары и папиросы.
— Пожалуйста, — проговорил капитан, протягивая Микешину чашку, когда тот уселся в кресло. — Мне хотелось поговорить со всеми вами в неофициальной, так сказать, обстановке… Вы знаете, что мы вступили в соревнование с другими судами. Борьба идет за «голубой вымпел», который будет вручен лучшему судну бассейна. Я считаю, что мы имеем все шансы получить его. Что вы скажете, Константин Илларионович?
Чумаков помешал ложечкой кофе и уверенно указал:
— По-моему, да!
— А какое ваше мнение, Иван Федорович?
Стармех пожал плечами и, не поворачивая головы, угрюмо ответил:
— Что я могу сказать? Состояние машины вы знаете. Она не подведет. А вот насчет чистоты — плохо. Давно надо мыть машину, да руки не доходят. Других работ много…
— Да… Комиссия не простит грязи. Тут мы можем про играть. А что вы все-таки намерены предпринять?
Курсак вскипел:
— Что что? Ничего, Виталий Дмитриевич. Вы же сами знаете, что мы должны делать в первую очередь! Понимаю, что и чистота нужна… — механик торопливо отхлебнул из чашки. Видно было, что самолюбие его жестоко страдало. У него, у Курсака, и что-то не в порядке!
— Жаль, Иван Федорович. Ведь из-за этого команда лишится премии.
— Ну не только из-за этого. На палубе тоже много хвостов…
— Как, Игорь Петрович, у вас?
— Есть, конечно, но не так уж много. К подведению итогов мы все сделаем.
Дружеский разговор не клеился. Все молча пили кофе. Наконец Чумаков сказал:
— Слушайте, Игорь Петрович, а не могли бы вы своих людей дать на мойку машины? Устроить такой общий аврал, а?
Микешин привстал.
— А кто же мою работу будет выполнять?.. — холодно начал он, но тут же осекся, увидев выжидающе, с надеждой устремленные на него глаза замполита, и мгновение помолчал, словно прикидывая свои возможности. — А вы знаете, пожалуй, смогу… всех могу послать. Вахту сами на палубе постоим, — уже увлекшись своим «благородством» и открывающимися путями к примирению с «машиной», закончил Микешин.
Курсак оживился. Он поставил чашку на стол и, недоверчиво глядя на Микешина, спросил:
— Дадите? Всех? Двенадцать человек?
— Сказал дам — значит, дам. Когда хотите мыть?
— В Лондоне.
— Дам в Лондоне.
И вот только тут и установилась та атмосфера, которой так желал Чумаков. Заговорили все. Горячо обсуждали предстоящий аврал. Курсак обещал к назначенному дню построить леса и подготовить все нужное для мойки. Выпили весь кофе, съели печенье, накурили и разошлись довольные друг другом.
Когда Микешин рассказал боцману о своем обещании помочь Курсаку, тот замахал руками:
— Помогать? Этому пижону! После всех его каверз? Ни за что! Что хотите делайте, Игорь Петрович, а палубная команда мыть машину не будет.
— Будет. Соберите всех свободных от вахты ко мне. Я объясню ребятам, что к чему. И потом, вам не кажется, что пора кончать с этим стилем «наши — ваши»? Как ты думаешь, Николай Афанасьевич?
Герджеу помолчал.
— Уж больно задирается этот Курсак…
— Ничего, скоро все будет по-другому.
Боцман с сомнением покачал головой.
Все же в Лондоне машинное отделение вымыли авралом, быстро и чисто. Курсак был очень доволен.
Наступили последние минуты перед отходом «Тифлиса» из Лондона.
Матросы уже начали подготавливать трап к уборке, когда к теплоходу подкатил блестящий черный автомобиль. Из него вышел хорошо одетый мужчина, с правильными чертами лица. Он важно поднялся на борт и предъявил Микешину свой билет и паспорт. «Сэр Эндрью Бартон — лорд», — прочитал Игорь и приказал проводить англичанина в его каюту. Это был последний пассажир. Вскоре загудел судовой тифон, трап подняли на борт, и пароход медленно пошел вниз по Темзе.
Микешин быстро отпечатал на машинке список пассажиров и понес его на просмотр к капитану.
Виталий Дмитриевич сидел у иллюминатора и читал. Он взял список и, стал его просматривать. Вдруг он оживился.
— Лорд Бартон, лорд Бартон… — проговорил Дрозд и откинулся на спинку кресла.
Несколько минут он сидел молча, затем повернулся к старпому и спросил:
— Вы видели этого Бартона, Игорь Петрович?
— Да.
— Как он выглядит?
— Это высокий, седой и довольно красивый мужчина. Причем непроницаемый, как консервная банка.
Дрозд как-то загадочно улыбнулся и встал:
— Ну, положим, консервные банки открываются очень просто.
Пройдясь по каюте, он остановился у зеркала и примялся внимательно разглядывать свое лицо. Потом весело взглянул на Микешина и заговорщически сказал:
— Игорь Петрович… Вот что. Постарайтесь узнать у Бартона, не жил ли он в Австралии, в Сиднее, кажется, в тысяча девятьсот девятом году.
На следующий день, стоя на вахте, Микешин увидел лорда Бартона, гулявшего по палубе. Погода удерживалась хорошая, хотя стало значительно холоднее.
Походив около мостика и прочитав табличку на английском языке, гласившую о том, что пассажирам вход запрещен, англичанин решительно откинул заградительную цепочку и вошел на мостик.
В другое время Микешин сделал бы ему замечание, не посмотрев на его титул, но теперь, вспомнив поручение капитана, был даже рад визиту англичанина.
— Доброе утро, мистер Бартон. Великолепная погода! Надеюсь, вы чувствуете себя хорошо? — начал Игорь, приветствуя лорда как старого знакомого.
— Прекрасно, мейт.[8] Скоро ли придем в Ленинград?
— О, обычный вопрос всех пассажиров, и обычный ответ: придем раньше или позже. Даже сама овца не может ускорить рост своей шерсти, так, кажется, говорят в Австралии? — опасливо сказал Микешин, придумав на ходу эту несуществующую пословицу.
Бартон улыбнулся:
— Я очень хорошо знаю Австралию, жил там долго в молодости, но это выражение слышу в первый раз, мейт.
Этого было достаточно.
Сменившись, Микешин доложил Виталию Дмитриевичу о своем разговоре с англичанином.
Дрозд весело улыбнулся; фигура его выпрямилась, лицо помолодело.
— Игорь Петрович, дайте, пожалуйста, распоряжение ресторатору, чтобы он накрыл в салоне кофе на две персоны, ну и соответствующую закуску в русском стиле. Скажите, что я прошу его лично обслуживать моего гостя.
Стол был накрыт со знанием дела; даже изощренный гурман не мог бы придраться к чему-нибудь. Водка «со слезой», вишневая наливка, зернистая икра, розовая, источающая жир семга, осетровый балык, фрукты — одним словом, все, что так любят иностранцы, приезжающие в Россию.
Ровно в восемнадцать часов в салон вошел мистер Бартон и оценивающе оглядел стол. Виталий Дмитриевич усадил гостя, который что-то говорил о приятном путешествии и преимуществах парохода перед поездом.
Ресторатор Василий Иванович обслуживал капитана и гостя в отлично сидевшем на нем черном смокинге и хрустящей крахмальной сорочке. Просто не верилось, что этот элегантный и молчаливый «стюард» только что громил на собрании нерадивых корреспондентов (он был редактором судовой стенгазеты).
Сначала разговор шел вокруг торговли. Говорили о возможностях ввоза продукции фирмы, представителем которой, очевидно, был Бартон. Затем лорд похвалил английское произношение капитана. Виталий Дмитриевич усмехнулся:
— Я жил довольно долго в Англии и Австралии. Там и выучил язык…
Мистер Бартон повеселел:
— Самые лучшие годы своей жизни я провел в Австралии. Невозвратимая молодость…
Англичанин прикрыл глаза, как бы переносясь на минуту в далекий Сидней. Потом с сожалением вздохнул.
— Хорошее время было. Если бы скинуть лет двадцать! Даже десять! Не правда ли, мистер Дрозд?
Дрозд набивал трубку, дружелюбно посматривая на лорда Бартона:
— Да, хорошее время. Боевое. Но я не очень люблю Австралию.
Бартон сделал протестующий жест:
— Как это можно?! Чудесная богатая страна, великолепный климат. Кстати, в каком году вы жили в Австралии?
— В тысяча девятьсот девятом, в Сиднее. Как раз в тот год, когда там вспыхнула стачка овцеводов.
Англичанин поморщился:
— Да, да, как же; эту историю с овцеводами я хорошо помню. Надо сказать, глупейшая стачка.
— Вы находите?
— Безусловно. Разве нельзя было сделать все иначе, мирным путем? Нет, нет, все было плохо задумано и организовано.
— Ну, я не сказал бы этого. Ведь овцеводы все-таки добились своего!
— Добились! Добились потому, что власти не хотели кровопролития…
Мистер Бартон нервно налил себе рюмку водки и залпом выпил ее. Видимо, эти воспоминания раздражали его.
— Все же, если мне не изменяет память, кровопролитие и избиения были! — смотря в упор на Бартона, сказал капитан. — Между прочим, вы не помните, мистер Бартон, человека по прозвищу Лонг Билли?[9]
Добродушное выражение исчезло с лица англичанина:
— Этого проходимца? Одного из организаторов стачки? Отлично помню.
— Его, кажется, судили?
— Судили.
— И какой же приговор вынес суд?
Мистер Бартон нахмурился, потом высокомерно бросил:
— Он не заслуживал ничего больше, как быть повешенным.
Виталий Дмитриевич затянулся из трубки:
— Значит, повесили?
— Нет. Этому негодяю удалось бежать из тюрьмы.
— Видно, здорово насолил в Австралии. Лонг Билли? — усмехнулся Дрозд. — Ловкий, верно, был парень.
Лорд Бартон, скрывая досаду, примиряюще сказал:
— Я понимаю, капитан, что у нас разные точки зрения, но если бы вы знали этого бродягу, то, вероятно, присоединились бы к моему мнению.
— Негодяй, проходимец, бродяга… — Дрозд задумчиво крутил в пальцах пустую рюмку. — Нет, Билли был искренне предан борьбе за улучшение жизни рабочих. Он отдал ей много лет своей молодости…
— Вы говорите так, капитан, как будто бы хорошо знали этого человека, хотя…
Но Виталий Дмитриевич не дал ему договорить. Он наполнил рюмку гостя и сказал:
— Оставим эту тему. Поговорим лучше о женщинах.
Бартон облегченно вздохнул и с удовольствием выпил.
— Я помню одну очень красивую женщину в Сиднее, — начал Дрозд. — Может быть, вы тоже помните ее? Лола Рик. — Дрозд испытующе посмотрел на лорда. — Знаменитая танцовщица из кабаре «Золотая подкова».
Мистер Бартон пошевелился в кресле и кисло ответил:
— Припоминаю. Вы знакомы с Лолой Рик?
Он взглянул на часы, как это делают, когда торопятся. Ему уже хотелось уйти. Лорд почему-то чувствовал себя неловко с этим спокойным и вежливым капитаном.
— Нет, — засмеялся Дрозд. — Я видел ее фотографию в газетах. Хорошая была девушка. Дело в том, что после этого несправедливого приговора над организаторами стачки их судил какой-то Бартон, — видимо, ваш однофамилец. Так вот, этот молодой судья поехал с приятелями кутнуть в «Золотую подкову», и Лола Рик публично влепила ему там такую пощечину, что ее слышали по всей Австралии. «За брата!» — крикнула она; ее брата, Джемса Рика, приговорили к каторжным работам…
Лицо Бартона побледнело, он нервно комкал салфетку.
— Вы, оказывается, осведомлены о всех сиднейских сплетнях, — сказал он, с ненавистью смотря на капитана.
Облизнув сухие губы, лорд налил себе еще водки, сердито отстранив склонившегося к нему ресторатора Василия Ивановича.
— Вот видите, мистер Бартон, мы даже нашли с вами общих знакомых, — делая вид, что не замечает волнения англичанина, спокойно проговорил Дрозд. — Вы правы, я хорошо знаю и Лонг Билли, и тюрьму в Мельбурне, и тамошних молодчиков с дубинками. Вот этот шрам — их работа. — Капитан провел рукой по щеке. — Этот удар мне нанес один из особо рьяных помощников судьи Бартона. Вы, очевидно, согласитесь, что шрам не украсил моего лица? Но вообще я очень доволен, что не был повешен. Товарищи помогли мне бежать. Так выпьем же за жизнь! — и Виталий Дмитриевич поднял рюмку.
Бартон сидел пунцово-красный, с выпученными глазами и открытым ртом. Затем он быстро встал, по привычке промямлил «гуд бай» и, не подняв упавшей салфетки, проследовал к выходу.
Ресторатор вежливо поклонился…
Мистер Бартон до самого Ленинграда не выходил из своей каюты: вероятно, он боялся мести.
Но с лордом ничего не случилось.
«Тифлис» средним ходом шел по каналу. На мостике неподвижно стоял Дрозд в обычном своем сером плаще и кепке. Облокотившись на планширь, капитан посасывал неизменную трубку. Казалось, его совершенно не интересовали город, чудесный вечер и близкое свидание с родными. Микешина же, наоборот, волновало все. Приятное, ни с чем не сравнимое волнение благополучно оконченного рейса, радость предстоящей встречи с Женей и знакомые строения порта — все радовало Игоря. По левой стенке канала стояло множество судов.
Неожиданно Дрозд подошел к Микешину и вполголоса сказал:
— Игорь Петрович, я сойду вниз. Швартуйтесь сами. Не могу…
Микешин взглянул на капитана и увидел искривленное от боли лицо. «Опять приступ язвы, — мелькнуло у старпома. — Как же я буду швартоваться? Ведь Дрозд никому не доверял это большое, тяжелое судно. Сам швартовался. Справлюсь ли я?»
Все потускнело в глазах Микешина. Он уже не обращал внимания на ажурные портовые краны, вскинувшие свои хоботы высоко в небо, не думал о жене, не замечал красивого заката. Внутри себя Игорь ощущал какой-то холод. Им владела одна мысль: «А вдруг не смогу благополучно пришвартоваться?» Он ясно представлял себе железную стенку, куда должен был стать «Тифлис», толпу встречающих на берегу и моряков, никогда не оставлявших без внимания швартовку любого судна.
Но раздумывать было некогда: «Тифлис» подходил к Гутуевскому ковшу. Игорь нерешительно взялся за ручку телеграфа и поставил ее «на малый». Машина заработала тише, но Игорю казалось, что ход судна не уменьшился.
Эх! Если бы можно было подойти самым малым ходом, в три оборота, подкрасться незаметно к стенке…
Поворот?!
Это рулевой, не дождавшись команды старпома, вовремя привычно повернул штурвал. Кто же это на руле? Александров? Молодец! Микешин благодарно взглянул на матроса.
Вот она, железная стенка! Так он и знал: теплоход встречало множество людей. Но самое страшное заключалось все-таки не в этом. Швартоваться было очень трудно: впереди места стоянки стоял пароход, а позади — какая-то длинная баржа.
— Право руля! — неожиданно твердо скомандовал Игорь, и неизвестно отчего — то ли от собственного голоса, то ли от присутствия толпы на берегу — он вдруг почувствовал себя капитаном, решительным и смелым.
Звякнул телеграф, и ручка встала на «стоп». Микешин глазами измерил расстояние до кормы стоявшего впереди парохода.
— Игорь Петрович, якорь, якорь отдавайте, а то врежем. Обязательно врежем, — услышал он голос Александрова.
Да, якорь! Микешин совсем забыл про него.
— Левый якорь отдать! Право на борт! — старпом перебежал на крыло и дал «полный назад».
Под кормой забурлило: «Тифлис» замедлил движение, но не остановился.
— Сколько до парохода? — прерывающимся голосом крикнул в мегафон Микешин.
— Тридцать метров, — ответили с бака. — Тридцать!
Игорь скомандовал:
— Задержать канат!
«Тифлис» останавливался. С носа и кормы на берег полетели бросательные концы.
«Ну, кажется, все удачно», — облегченно подумал Микешин, утирая платком лоб. И в этот момент на мостик поднялся внезапно выздоровевший, улыбающийся Дрозд.
— Отлично, Игорь Петрович! Отлично! — сказал он, пожимая старпому руку.
— Значит, неплохо? — радостно переспросил Микешин. Он готов был расцеловать капитана за его хитрость: вот как надо учить своих помощников!
«Тифлис» совершил два рейса, и Микешин окончательно влюбился в свое судно. Все в нем нравилось старпому: и мореходные качества теплохода, и его внешний вид, и команда, и капитан.
Когда утром Игорь, в чуть сдвинутой набекрень фуражке, в синем, ладно сшитом макинтоше, выходил на пирс и оглядывал «Тифлис», он испытывал настоящее наслаждение. Ведь он старший помощник капитана этого великолепного теплохода. Он знал, что с его приходом жизнь на судне пошла живее, с удовольствием слышал, как о нем говорили: «Старший пришел»; «Где Игорь Петрович?»; «Спросите старпома»; «Если разрешит старпом». Да, все почувствовали, что пришел «хозяин», и все в нем нуждались.
С минуту Микешин стоял на причале, ревниво всматриваясь в каждую деталь: не портит ли вид судна неубранный кранец, не висят ли за бортом концы, поднят ли флаг, сияют ли медяшки иллюминаторов?
Нет, все в идеальном порядке!
Игорь не спеша поднимался по трапу и шел в каюту.
Быстро переодевшись в рабочий костюм, старпом начинал обход судна. Он не ленился залезать в самые отдаленные помещения, наблюдал, как идут палубные работы, как убирают пассажирские каюты, как хранят продукты, как и что готовят на обед. Все должен знать старпом.
Игорь был горд тем, что может делать все самостоятельно, не беспокоя капитана. Он знал, что нравится команде, хотя и не заискивал перед матросами. Старпом был к ним справедлив, и его уважали за это. У Микешина установились дружеские отношения с боцманом: Герджеу каждый вечер приходил в каюту старпома покурить и поговорить о делах завтрашнего дня.
Когда «Тифлис» приходил в Ленинград, Микешин почти не бывал дома. Забежит на час, и снова спешит на теплоход. Женя досадовала: «Как я жалею, Игорь, что ты пошел на «Тифлис». На маленькой «Унже» ты принадлежал мне больше… Ведь Юрка растет совсем без отца…»
Игоря огорчало, что Женя недовольна, но в душе он не хотел никаких перемен. Он любил судно, и, если бы кто-нибудь попытался нарушить установленный порядок, он принял бы это как покушение на святая святых.
Радость, счастье, полнота жизни — Игорь не задумывался, как назвать это чувство. Некогда было задумываться. Он просто жил, без остатка отдавая всего себя работе, товарищам, семье…
На одной из стоянок в Ленинграде в красном уголке «Тифлиса» шло общее собрание экипажа судна.
Страсти разгорались с каждой минутой. Среди всех пассажирских судов «Тифлис» раньше других выполнил годовой план. Дисциплина на теплоходе тоже была, как говорят, на высоком уровне. А вот внешне «Тифлис» уступал своему «sister-ship’у»[10] «Алтаю». В прошлый рейс «Алтай» выкрасился с «ног до головы» и теперь сверкал своими надстройками, корпусом, мачтами, как кораблик на витрине магазина игрушек. Микешин сидел расстроенный: у него не хватало белил, чтобы обновить судно.
Герджеу с возмущением говорил, что бывший старший помощник, получив в отделе снабжения белила для всего судна, не считаясь с возражениями боцмана, половину из них обменял на лак и краски разных цветов. Вот теперь и ломай голову, где взять белила!..
— …«Алтай» как царская яхта выглядит. Поставить нас с ним рядом — и смотреть не захочется, — закончил свое выступление Александров.
Какому старшему помощнику приятно слушать такие речи? Микешин пошевелился в кресле и хотел еще раз попросить слова, но его опередил Курсак:
— Я могу, пожалуй, выручить Игоря Петровича. То есть, конечно, не его, — поправился стармех, — а палубу. Есть у меня небольшой запасец хороших белил — килограммов сто пятьдесят. Приготовил я их на окраску машинного отделения. Но сейчас вижу, что белила нужнее палубе, чем машине… Когда получишь, Игорь Петрович, следующую норму, возвратишь их мне…
Раздались дружные аплодисменты.
Микешин удивился и обрадовался. Ему дают сто пятьдесят кило белил! И кто дает? Курсак, еще недавно искавший в работе палубы всякие упущения. Какой хороший парень! Настоящий патриот судна! Даже боцману теперь нечего будет сказать. Да вряд ли он и захочет: вот он сидит с сияющими глазами и хлопает в ладоши…
Перед уходом домой Микешин постучал к стармеху:
— Ты собираешься на берег, Иван Федорович?
— Нет. Мои уехали на дачу…
— Давай поедем ко мне, посидим, чайку попьем. Посмотришь, как я живу.
Курсак смутился:
— Неудобно, Игорь Петрович. Ведь я не знаком…
— Чепуху говоришь, поехали.
Через десять минут старпом и стармех, оживленно разговаривая, шли по асфальтированной дороге к главным воротам порта.
В один из очередных рейсов «Тифлис» зашел в Гамбург, чтобы оставить там небольшой груз, принадлежавший немецкой фирме «Фосс».
Игорь был рад свиданию с этим старым гостеприимным городом, люди которого были трудолюбивы, просты и веселы. Но на этот раз Гамбург встретил их неприветливо. Улицы были пустынны. Всегда разговорчивые и веселые грузчики работали молча, на вопросы матросов не отвечали. Даже стивидор Вилли, приятель всех помощников капитанов советских судов, не зашел в каюту пропустить рюмку-другую «шнапса».
В Гамбурге властвовали штурмовики. Всюду слышался топот подкованных солдатских сапог, выкрики «хайль» и зловещий вой полицейских машин. По крайней мере, такое впечатление создавалось у свежего человека…
Хорошо, что «Тифлис» скоро уйдет из порта. Микешин, стоя на спардеке, рассеянно наблюдал за работой грузчиков.
Где-то недалеко послышался вой сирены. Из-за угла кирпичного склада показалась «Зеленая Минна». Так называли немцы полицейские автомашины с решетчатыми окнами. Машина остановилась у трапа. Из ее кабины выпрыгнул офицер в черной форме.
«Ого! Судя по погонам, какой-то большой эсэсовский чин», — думает Игорь.
Офицер бежит по трапу и, поднявшись до половины, властно говорит вахтенному:
— Капитана!
Вахтенный кивает головой и идет звать Виталия Дмитриевича. В это время Микешин видит, что из автомашины неуклюже вылезают два «шупо» — полицейские в синих мундирах и лакированных кожаных касках. Они с трудом вытаскивают из машины человека. Вернее, подобие человека. Голова у него обвязана грязной тряпкой, пропитанной запекшейся кровью, лицо в ссадинах, под глазом огромный синяк, одежда порвана. Он еле стоит на ногах.
Грузчики, находящиеся на палубе, бросают работу и подходят к фальшборту. Лицо офицера наливается кровью, и он истошно кричит:
— Вниз! Быстро!
Странно, что у такого довольно крупного человека такой визгливый, режущий ухо голос.
Грузчики испуганно отходят и торопливо спускаются в трюм.
Полицейские держат человека под руки, чтобы он не упал.
«Мерзавцы! До чего довели человека!» — сжимает кулаки Игорь.
К трапу подходит Дрозд. Глаза его сощурены. Весь он какой-то колючий, напряженный. Спрашивает:
— Что вам угодно?
Офицер двумя пальцами небрежно притрагивается к фуражке:
— Возьмите вашего человека, капитан.
Глаза Виталия Дмитриевича еще более сужаются:
— Все мои люди на борту. Через час я снимаюсь в море.
— Вам придется взять этого человека, капитан. Он ваш — коммунист. Мы высылаем его из Германии. Он не может оставаться у нас больше ни одной минуты. Эй, давайте! — кричит офицер полицейским.
«Шупо» волокут человека к трапу.
Капитан берется за поручни и, наклонившись к офицеру, тихо говорит:
— Я повторяю: все мои люди на борту. Я прошу вас: сойдите с трапа, он может не выдержать двоих. Брать я никого не буду. Понятно? Не имею права.
— Вы можете выбросить этого человека за борт, если не хотите взять его с собой в Россию. Только заберите его от нас.
— Я уже сказал, что никого не возьму.
— А, черт! Ну и нам он не нужен! — офицер сбегает с трапа и командует полицейским: — Поехали! А ты… — эсэсовец грозит кулаком лежащему у трапа человеку, — ты можешь утопиться! Если ты сегодня не уберешься, то…
Человек испуганно втягивает голову в плечи. «Черный» влезает в кабину. Машина дает сигнал и через секунду скрывается.
Проходит несколько минут в полном молчании. Затем незнакомец пугливо озирается. Вблизи никого нет. Он поднимается, глаза его загораются радостью:
— О, как я счастлив! Наконец я у своих! Вы, конечно, возьмете меня, господин капитан? Сколько я пережил! Посмотрите, что сделали со мной эти изверги.
Он поднимает рубашку. Его грудь и живот покрыты синими вздувшимися полосами. Капитан молчит, — видимо, о чем-то думает, а человек продолжает:
— Я коммунист. Мой партийный билет уцелел чудом.
Он зашит у меня в лацкане пиджака. Дайте мне нож, и мы его достанем. Мое имя Альфред Курц.
Дрозд молчит.
— Разрешите мне на борт, господин капитан. Я вам расскажу все подробно. Я знаком с Тельманом, — доверительно шепчет незнакомец и делает шаг к трапу.
— Я вас не возьму. Идите к консулу, — говорит капитан.
— Как не возьмете? Я вас умоляю! Вы же слышали: меня убьют… — Лицо человека становится жалким, по его щекам текут слезы. — Умоляю! Во имя бога. Возьмите… — И он падает на колени.
Тяжелая картина.
«Неужели Дрозд откажет? Какая жестокость!» — думает Микешин и бросает взгляд на матросов.
Они стоят, сбившись в кучку, и с надеждой смотрят на капитана. Герджеу в раздумье скребет щеку и наконец решительно подходит к Дрозду:
— Виталий Дмитриевич, пропадет человек. Ведь они его замучают. Надо бы взять, свой парень…
Капитан смотрит на Герджеу и, кажется, колеблется, но потом говорит резко:
— Не могу! Такие вопросы решает консул. Вахтенный, на судно никого не пускать!
— Есть никого не пускать! — нехотя отвечает вахтенный.
Дрозд уходит в каюту.
— Капитан! — отчаянно кричит стоящий на коленях немец.
Но Виталий Дмитриевич не оборачивается.
Человек поднимается с колен, безнадежно машет рукой и плетется вдоль набережной.
— Шел бы ты к консулу, браток, — вздыхает кто-то из матросов…
Спустя два месяца «Тифлис» снова зашел в Гамбург.
Микешин и Герджеу сидели в портовой кантине[11] у фрау Эльзы и пили искусственный лимонад. Эльза, маленькая, хорошенькая немка, выглядела плохо: похудела, побледнела, глаза ввалились. Ее Карла арестовали и отправили в «КЦ». За что — ей так и не удалось узнать.
В пивной пусто. Занят один столик. За ним обедают несколько рабочих, они разговаривают вполголоса.
Дверь открывается, в кантину входит мужчина. На нем отлично сшитый серый костюм, в петличке свастика. Он быстро оглядывает комнату, находит портрет фюрера, вытягивает руку и кричит резким голосом:
— Хайль Гитлер!
Рабочие и Эльза нехотя поднимают руки и устало отвечают:
— Хайль.
Немец разваливается на стуле:
— Пива! Да поживее!
Пока Эльза наливает кружку, он осматривает посетителей. Микешин встречается с ним взглядом. Где-то Игорь видел эти тусклые глаза… И лицо знакомо. Где же он видел этого человека? Игорь напрягает память, и вдруг оживает тягостная картина: пасмурный день, дождь, человек, стоящий на коленях на мокром асфальте, жалкое лицо, и слезы, бегущие по щекам…
Он! Теперь не может быть сомнения. Он!
Микешин схватывает руку Герджеу и крепко сжимает ее:
— Смотри, Николай Афанасьевич. Узнаешь?
Боцман, обернувшись, взглядывает на человека в сером костюме и шепчет:
— Негодяй!..
Глава пятая
В один из ясных июньских дней 1941 года «Тифлис» снялся из Ленинграда на Штеттин. Гитлер уже два с лишним года воевал с англичанами. Регулярные рейсы на Лондон прекратились. Все выходы из Балтийского моря были заминированы.
Из пассажирского судна «Тифлис» превратился в обычный «грузовик». Половину команды за ненадобностью списали на другие суда. Перешел на берег ресторатор со своими официантками. Боцмана Герджеу перевели преподавателем в школу юнг. «Тифлис» опустел; остался минимальный штат команды.
На бортах и люках теплохода нарисовали огромные красные флаги на белом поле — опознавательные знаки для воюющих сторон. Ночью все иллюминаторы и окна закрывались щитами, ходовые огни предпочитали выключать, — моряки считали, что так плавать спокойнее. Судно шло в темноте, невидимое и мрачное, как призрак. Настроение было тревожное. Советский Союз не участвовал в войне, но попытки торпедирования наших судов подводными лодками неизвестной национальности случались.
Там, где появлялись эти подводные хищники, они сеяли смерть, отчаяние и ужас; после себя они оставляли плавающие обломки или пылающие корпуса судов.
Серые тела лодок всплывали, и зоркие безжалостные глаза следили за тем, как гибнут люди. Судно погибло, но кому-то удалось спуститься в шлюпку; у горстки моряков есть надежда на спасение. Хищник бросается вперед. Слышатся пулеметные очереди, и вот полузатонувшая шлюпка уже наполнена трупами… А это кто еще плавает, держась за спасательный круг? Стреляй в него! Никто не должен остаться в живых. Свидетелей не будет. Национальность лодки неизвестна!
И снова, отбрасывая зловещую тень, бесшумно скользит под водой огромная стальная акула.
Моряки всех стран проклинали и немцев и англичан.
Торговля и судоходство замирали. Почти ежедневно приходили радиоизвещения о том, что на «широте такой-то, долготе такой-то встречена плавающая мина»; «пароход «Берген» взорвался недалеко от порта Мальме»; «пропал без вести теплоход «Сириус»»; «не вернулась в порт парусно-моторная шхуна «Омега»»…
Хмурился капитан Дрозд; задумчиво заложив руки за спину, прохаживался по палубе Чумаков. Ежедневно по судну раздавались звонки громкого боя и в репродукторах звучал голос радиста: «Водяная учебная тревога, водяная учебная тревога! Пробоина в районе трюма номер два!» Встревоженные люди разбегались по местам, готовили пластыри, шлюпки к спуску, подтаскивали цемент и доски…
Но, несмотря на эту напряженную обстановку, на судне сохранялся обычный порядок морского плавания: менялись вахты, повар готовил на камбузе, Микешин каждое утро проверял чистоту помещений, шли занятия кружков, выходила стенгазета…
Спустя трое суток после выхода из Ленинграда «Тифлис» подошел к Свинемюнде, взял лоцмана, и тот повел теплоход дальше по реке до Штеттина.
Утро выдалось солнечное, свежее. Приятно было смотреть на белые домики под красными черепичными крышами, на сочную зелень по берегам, на гладкую, сияющую от солнечных бликов реку. Ничто в этой картине, полной спокойствия, не напоминало о войне.
Но вот «Тифлис» замедлил ход и начал огибать колено реки.
— Смотрите, Виталий Дмитриевич, — с тревогой сказал Микешин, трогая капитана за локоть.
По обоим берегам, плотно прижавшись друг к другу, стояли военные суда под зловещим флагом с черной свастикой. Крейсеры, эсминцы, тральщики, подводные лодки… Никогда ранее не видел Микешин в этом месте такого большого скопления судов. Расчехленные пушки угрожающе поднимали стволы к небу. «Тифлис» самым малым ходом проходил совсем рядом. И хотя Советский Союз сохранял дипломатические отношения с Германией, руки не поднимались салютовать фашистскому флагу. Но хочешь не хочешь, а салютовать нужно. Каждое торговое судно, независимо от национальности, обязано приветствовать военный корабль другой страны. Так гласят международные правила. Поэтому матрос на «Тифлисе» непрерывно спускал и поднимал флаг. Медленно ползли вниз и флаги со свастикой. Офицеры толпились на мостиках кораблей и с нескрываемым любопытством смотрели на советское судно. Было что-то в этом любопытстве необычное: насмешливое, недружелюбное.
— Эк их нагнало! — проговорил капитан и спросил лоцмана: — Что это за парад?
Немец опустил глаза и развел руками:
— Война, капитан.
Он достал сигарету и отошел на другой борт. Разговаривать на эту тему он не имел права.
— Война… — задумчиво протянул Дрозд. — Куда пойдет эта армада?..
На мостик поднялся Чумаков и молча стал рядом с капитаном. Наконец «Тифлис» миновал корабли. Лоцман скомандовал «полный ход», и теплоход, часто задышав, быстро пошел вверх по реке. Навстречу то и дело попадались большие транспорты, набитые до отказа солдатами. Грузы были тщательно укрыты брезентами. При виде «Тифлиса» немцы облепляли борт и начинали оживленно говорить о чем-то, показывая на теплоход.
Лоцман раздраженно ходил по мостику и курил сигарету за сигаретой. Подошли к порту.
И здесь грузились войсками и снаряжением транспорты. На крышах складов у зенитных орудий дежурили солдаты. В воздухе гроздьями висели аэростаты заграждения. У причалов стояли финские и шведские суда. «Тифлис» отсалютовал ошвартованному у стенки советскому пароходу «Крамской» и прошел дальше, к месту, где должен был выгружаться…
У борта «Тифлиса» на берегу стоял маленький серый автомобиль. Микешин и краснолицый толстый человек с сигарой в уголке губ беседовали на палубе. Толстяк сокрушенно взмахивал рукой и говорил:
— Очень плохо, очень плохо, чиф. Я ничем не могу помочь вам. Мы дадим рабочих только на выгрузку одного трюма. Почти все по распоряжению военных властей брошены на транспорты. Война!
— Так мы простоим здесь черт знает сколько времени, гер Буш. Ваша стивидорная компания потерпит большие убытки, да и нас не устраивает длительная стоянка.
Стивидор добродушно улыбался:
— Что делать, что делать, чиф. Вы не огорчайтесь. Мы платим вам деморейдж[12]. Ваше пароходство не пострадает. Вы видели, что делается! О, мы покажем этим англичанам! Мы высадим такой десант, какого еще не видел мир. Фюрер сотрет эти острова с лица земли! — В глазах немца загорелись сумасшедшие огоньки. — Да, да, вы увидите!
Микешин удивленно смотрел на стивидора. Это соединение звериной ненависти и неприкрытого хвастовства было смешно и неприятно.
— Посмотрим, гер Буш. Время покажет, а вот с выгрузкой так не пойдет. Три трюма мы будем выгружать сами, своей командой. Вы будете платить нашим ребятам столько же, сколько платите своим рабочим. Это ускорит выгрузку.
Стивидор недовольно покачал головой:
— Неквалифицированные грузчики. Это будет малоэффективно. Ну что вы торопитесь? Вон «Крамской» стоит уже десять дней. Я же говорю, что компания ваша ничего не потеряет. Впрочем, как хотите. Составьте табеля, мы будем платить. Завтра с утра начнем.
— Почему завтра?
Буш поднял руку с часами:
— Вы пришли после полудня. Итак, завтра.
Он сел в машину и уехал.
Когда Игорь пришел к капитану, у него сидел Чумаков. Микешин доложил о своем разговоре с Бушем, и замполит одобрительно кивнул головой:
— Правильно, по-моему, сделали, Игорь Петрович. Чего мы будем простаивать? Выгрузимся, погрузимся — и к дому. Как вы считаете, Виталий Дмитриевич?
— Пожалуй. Они просто обалдели со своими транспортами. Что-то затевают. Так можно простоять целую вечность.
— Буш говорил, что они собираются громить англичан, — засмеялся Микешин.
— Может быть, может быть. Но им вряд ли удастся вырваться из Балтики. Не выпустят их англичане, — с сомнением сказал Дрозд. — В общем, начинайте завтра выгружать. Заберите всех, кроме вахтенных.
На следующий день вся команда «Тифлиса» вышла на работу. Выгружали весело и быстро. Микешин и Чумаков, разгоряченные, в одних рубашках, легких брюках и рукавицах, напоминали заправских грузчиков. Пот с них лил градом. Дело под шутки и смех подвигалось быстро.
В середине дня на судно приехал Буш. Он скептически заглянул в трюмы, но, увидев, что его предсказания не сбылись и выгрузка идет быстро, молча кивнул и, недовольно поджав губы, уехал.
Вечером выяснилось, что моряки сделали немногим меньше, чем опытная немецкая бригада.
После ужина Микешин, Чумаков и Курсак отправились в город. Лето было в полном разгаре. В воздухе носились паутина и тополиный пух. Дневная жара спала. Небо, безоблачное и глубокое, посинело. В чистых оконных стеклах отражалось солнце. Оно сверкало и лучилось, щедро давая всему яркие, веселые оранжево-красные тона.
По улицам катили трамваи с замазанными синей краской окнами. Деловито шли, стуча деревянными подметками «модных» туфель, женщины. Из открытых дверей пивных слышались звуки радиол и голоса мужчин, сидевших за кружками с пивом. У касс в кино стояли очереди.
Подтянутые офицеры с ленточками в петлицах, прихрамывающие, с висящими на перевязи руками или с забинтованными головами прогуливались по улицам, привлекая всеобщее внимание. Они томно улыбались девушкам и высокомерно разговаривали со штатскими. Эти офицеры были первые «герои» войны, уже пролившие кровь за фюрера, видевшие победы, уверенные в своем будущем. Уж кому-кому, а им не придется думать о том, как устроить свою судьбу после войны! Вот жаль только, что она так скоро закончится.
На стенах и круглых рекламных тумбах висели плакаты. Они призывали немцев к бдительности. Зловещий силуэт человека в черном плаще и надвинутой на лоб шляпе появлялся и при разговоре двух фронтовиков-приятелей, и при страстном поцелуе влюбленных, и при встрече домашних хозяек. Огромная надпись кричала: «Враг подслушивает тебя!»
Иногда на улицах попадались оборванные, бледные, худые люди. При виде приближающегося офицера они испуганно сходили с тротуара и замирали, сдернув с головы шапку. На одежде у них были нашиты желтые матерчатые ромбы с черной латинской буквой «р».
— Несчастный народ: попал в лапы этому скорпиону. Теперь полякам не так просто вырваться от него, — проговорил Чумаков.
Встречный поляк, услышав русскую речь, удивленно проводил моряков глазами, потом догнал их и попросил закурить. Микешин отдал ему пачку «Беломора». Поляк вытащил папиросу, с наслаждением затянулся и, понизив голос, сказал:
— Вóйна бэндзе[13], пан.
— Война уже идет, пан, — ответил Микешин.
— Не, пан, я муве о иннэй вóйне, велькей войне[14].
— Не будет, — замотал головой Микешин.
— О, я вем, я працуйе в порте. Бэндзе вóйна[15].
В конце улицы показалась группа военных. Поляк попрощался и быстро пошел в противоположную сторону. У Микешина эта встреча оставила неприятный осадок.
— Что он болтает, этот пан: «война, война»? Не хватает еще, чтобы фюрер напал на нас, — проговорил Курсак, обращаясь к Игорю.
— Не должен. Это противоречит здравому смыслу. Ведь с Англией еще далеко не закончено.
— Кто знает, Игорь Петрович? Может быть, они с Англией договорятся, — вставил Чумаков…
На судно возвращались, когда уже совсем стемнело. Город погрузился во мрак. Нигде не горело ни огонька. Только фосфоресцирующие брошки, приколотые к одежде, помогали людям не наталкиваться друг на друга.
«Астра», пароход из Таллина, стоял впереди «Тифлиса» и кончал погрузку.
— Когда уходите, ребята? — спросил их Микешин.
— Завтра, наверное. Идем в Таллин. Чертовски надоело торчать здесь. А вы с «Тифлиса»? Вчера пришли? Ну, продержат вас немцы. Мы тут дней пятнадцать простояли. Самим выгружать не дают и рабочих не присылают. Надоело. Даже пива хорошего не выпьешь…
Утром выгрузка «Тифлиса» возобновилась. Игорь вылез из трюма напиться и увидел, что на «Астре» опускают стрелы. На корме стоял молодой светловолосый штурман. Заметив Микешина, он помахал ему рукой и крикнул:
— Счастливо оставаться! Снимаемся. Лоцмана и буксир заказали на шестнадцать часов. Старик пошел с документами брать отход. Его вызвал капитан порта.
Игорь пожелал штурману счастливого плавания, попросил кланяться Таллину и, напившись холодной воды, снова спустился в трюм.
Когда смена закончила работу и усталый Микешин вылез на палубу, первое, что он увидел, были мачты «Астры», по-прежнему видневшиеся из-за бака «Тифлиса». Он взглянул на часы. Было без пяти шесть. «Не ушли, значит? Почему, интересно?» — подумал Игорь и решил после ужина сходить на пароход — узнать, отчего он не ушел в море.
На «Астре» весь комсостав собрался в кают-компании. Капитан, пожилой человек с кустиками седых волос вокруг голого черепа и обветренным, типично морским лицом, сказал Микешину:
— Какое-то проклятое невезение: отход не дали. Сегодня ночью англичане делали налет на Свинемюнде и с воздуха заминировали все подходные фарватеры. Теперь немцы будут тралить несколько дней и только потом выпустят нас в море. Вот так.
Все сидели молчаливые и мрачные.
— А я-то надеялся через несколько дней быть дома! — раздраженно швырнул окурок в пепельницу штурман, с которым Игорь разговаривал утром. — Проклятый Штеттин! Хоть вешайся с тоски.
Капитан, соглашаясь, наклонил голову:
— Это правда. Пора домой.
Микешин побыл на «Астре» недолго и вернулся на теплоход. Постоял на спардеке. Порт замер; спокойствием веяло от черной неподвижной воды гавани, неба и звезд.
Почему-то вспомнился поляк и его слова: «Вóйна бэндзе, пан». «Да ну его к дьяволу!» — И Микешин направился к капитану.
У Виталия Дмитриевича был Чумаков.
— Ну что пригорюнились, Игорь Петрович? — взглянул капитан на Микешина.
— Да так, ничего. Вот только «Астру» не выпускают в море.
Дрозд отложил трубку. Чумаков привстал:
— Почему не выпускают? Кто?
Микешин рассказал о своем посещении парохода.
— Сегодня какое число? Семнадцатое? Завтра я позвоню в Берлин, в торгпредство. Попытаюсь выяснить, в чем дело. Такой случай, конечно, может быть, но уж подозрительно долго они тянут с выгрузкой и погрузкой. Наши суда простаивают здесь уйму времени. Раньше этого никогда не было, — сказал Дрозд. — В общем, завтра попробуем разузнать обстановку. Спокойной ночи.
Утром капитан отправился на переговорную станцию. «Тифлис» заканчивал выгрузку. Стивидор Буш предупредил Микешина, что завтра приступит к погрузке, но категорически отказался от помощи команды:
— Я не могу ставить ваших матросов, чиф. К вам идут тяжеловесы, а работа с ними требует квалификации. Кто будет отвечать за ваших людей, если произойдет какой-нибудь несчастный случай?
— Мы будем работать бесплатно, — смотря в маленькие светлые глазки стивидора, настаивал Микешин.
Это было заманчивое предложение; Буш потер подбородок, затем с сожалением отказался:
— Нет. Не могу. Вопрос совершенно ясен. Будем грузить один трюм настоящими грузчиками. Всего хорошего!
Игорь теперь ясно понял, что стивидору очень хотелось заработать на погрузке, но что-то ему мешало. Что же?..
Он с нетерпением поглядывал на стенку, ожидая капитана. Наконец он заметил его неуклюжую высокую фигуру, двигавшуюся вдоль причала, и перешел к трапу.
Дрозд поднялся на палубу, взял старпома под руку и тихо сказал:
— Пошлите за Константином и сами зайдите ко мне.
Микешин старался по лицу капитана определить, какие он принес новости, и решил, что хорошие. Дрозд был в прекрасном настроении.
Когда в каюту пришел Чумаков, Дрозд улыбнулся:
— Знаете, друзья, кажется, наши опасения были напрасными. Я говорил с Гришиным. Он сказал, что им это все известно: их информировали военные власти. А сейчас вот я встретил капитана с парохода «Днепр». Он пришел сегодня утром. Говорит, что его далеко в море встретили два тральщика и провели по фарватеру. В Ленинграде тоже все спокойно: стоит «Вторая Пятилетка» и грузится на Штеттин. Так обстоят дела.
Чумаков с облегчением вздохнул. У Микешина исчезло беспокойство, владевшее им со вчерашнего дня.
— Заходил я и к капитану порта; со стариком я знаком давно, — продолжал Дрозд. — Сколько он у меня вина выпил! Можно сказать, «друг-приятель». Клянется, что через два-три дня фарватер очистят.
— А почему они «Астру» с тральщиками не могут вывести? — спросил замполит.
— Я спрашивал. Говорит, что «Днепр» они вынуждены были провести и провели с большим риском. Не оставлять же его в море. Звучит это правдоподобно. А что с погрузкой?
— Завтра начнут. От наших людей Буш отказался.
— Это хуже. Но что ж поделаешь! Попробую еще я с ним поговорить. Вы направьте Буша ко мне, Игорь Петрович, когда он появится.
Минуло три дня. Никаких изменений не произошло. Суда в море еще не выпускали. Печально стояла «Астра» с задраенными трюмами, готовая к выходу. Погрузка на «Тифлисе» шла медленно.
Дни стояли жаркие и безветренные. Солнце палило, как в тропиках, воздух был неподвижен. Грузчики работали лениво, обливаясь потом, и без конца вылезали из трюма пить воду. Какое-то странное оцепенение охватило и экипаж «Тифлиса». Матросы слонялись, как сонные мухи, и, хотя Микешин по-прежнему каждый вечер составлял план заданий на следующий день, работа шла вяло.
— Прямо не знаю, что и делать, Игорь Петрович, — жаловался боцман. — Так здорово выгружали, а тут вроде подменили ребят. Никак дело не двигается вперед. Вот мачты не можем докрасить. Где это видано? Три дня…
Но Микешин и сам изнывал от этой липкой жары и отсутствия обычного живого темпа погрузки. «Выкупаться бы! Поплавать бы в прохладной водичке», — мечтал он.
Его мысли как будто угадал Чумаков:
— Давайте сделаем экскурсию на озеро. Здесь недалеко трамваем. Заберем ребят, ужин. Покупаемся. Что вы скажете? Тем более что завтра воскресенье.
— Замечательно, Константин Илларионович, — обрадовался Микешин. — Вы гений! Как я раньше до этого не додумался?
Предложение Чумакова команда встретила с энтузиазмом.
Микешин спал плохо. Он проснулся в пять часов утра, отдернул шторку и выглянул в иллюминатор. Над портом висела дымка. Солнце уже встало. Пока еще не чувствовалось жары, но день обещал быть отличным.
Игорь соскочил с койки, сунул голову в раковину умывальника, пустил воду. Прохладная вода словно смыла остатки сна. Сделал несколько гимнастических движений и почувствовал себя совсем бодро.
Затрещал телефон. Игорь снял трубку и услышал хриплый голос Дрозда:
— Немедленно зайдите ко мне.
Микешин хотел попросить пять минут на одевание, но телефон щелкнул, — капитан повесил трубку. Игорь торопливо натянул на себя костюм и, не повязывая галстука, пошел к капитану.
К своему удивлению, он застал там Чумакова и Курсака. Дрозд в пижаме стоял у радиоприемника. Из динамика неслись истерические выкрики на немецком языке. У всех на лицах была растерянность. Чумаков сидел бледный, с крепко сжатыми челюстями, смотря в одну точку перед собой. У Курсака прыгало левое веко: это с ним бывало всегда в минуты сильного волнения или раздражения. Дрозд держал в руке зубную щетку, так и забыв положить ее.
— Что случилось? Не едем на озеро? — спросил Микешин, чувствуя, как весь он наполняется отвратительным холодом. Он боялся услышать ответ «не едем», потому что вслед за этим должно было случиться что-то страшное.
Дрозд строго сказал:
— Какое там озеро! Война, Игорь Петрович. Сегодня немцы бомбили наши города. Вот сейчас говорит этот чубатый маньяк. Он грозится уничтожить Советскую Армию в три месяца и рассчитаться с коммунистами. Ну, нам некогда его слушать. Более ясного он ничего не скажет.
Капитан с ожесточением повернул рукоятку приемника. В каюте стало тихо.
У Микешина в ушах стояли слова: «бомбили наши города». Наверное, Ленинград тоже. Там Женя, Юрка, мама!
Капитан снова заговорил. Голос его звучал спокойно:
— Как быть с вами, Константин Илларионович? Ваше положение хуже, чем у всех нас.
Чумаков невесело усмехнулся:
— Думаю, что они прекрасно осведомлены о нашей структуре и давно, знают, что такое «первый помощник».
— Ничего. Вы станете «дублером старшего механика». Теперь надо, если успеем, собрать команду, объявить ей обо всем происшедшем. Чтобы все действия были организованны. Иначе можно погубить весь экипаж. Иван Федорович, идите в машину… — капитан не успел закончить фразу. В каюту без стука ворвался вахтенный с перекошенным лицом и закричал:
— Виталий Дмитриевич! Фашисты заняли машинное отделение, выгнали оттуда вахтенных, по всему судну поставили военных матросов и никому не дают уходить с борта. Что еще за номера? — Губы у матроса тряслись. Видно, он крупно поговорил с немецкими матросами.
Курсак рванулся с кресла. Капитан остановил его:
— Война, Александров. Сейчас Игорь Петрович придет и все расскажет. Скажи ребятам, чтобы оделись почище.
Матрос, испуганно посмотрев на капитана, убежал. Дрозд оглядел присутствующих:
— Опоздали… В машину теперь не попадешь. Игорь Петрович и Константин Илларионович, идите к команде. Постарайтесь объяснить все. Я сейчас оденусь и спущусь.
Из капитанской каюты вышли молча. Да и что тут скажешь, когда над всеми нависло это черное, страшное слово — «война».
Оторванные от родины, которая подверглась смертельной опасности, безоружные, лишенные возможности защищаться, люди сразу осознали весь трагизм своего положения. Они очутились в лапах сильного и безжалостного врага.
Это был коварный план, скрывавшийся за такими недавними улыбками, рукопожатиями, уверениями в добрососедских отношениях. За два дня до того, как Гитлер начал войну, в немецкие порты пришли советские торговые суда.
Пришли и на родину больше не вернулись.
Микешин и Чумаков прошли в столовую. Там собралась почти вся команда. Люди, одетые в выходные костюмы, сидели молча и ждали. Увидя Микешина и замполита, несколько человек бросились им навстречу:
— Константин Илларионович, неужели война? А как же с нами? Что будет? Вот сволочи…
— Эх, если бы быть в Ленинграде, со всеми вместе…
— Война, ребята. Сейчас трудно сказать, что с нами будет, какое решение примут гитлеровцы. Но мы живы пока, а живой человек может много сделать. Я не думаю, чтобы немцы нас уничтожили. Все-таки мы находимся под защитой международного закона.
Чумаков говорил спокойно и ласково. Так говорят, утешая людей в большом горе. В столовую вошел Дрозд. Впервые за два года совместного плавания Микешин увидел капитана в форме. На нем были синий костюм с блестящими нашивками и новая фуражка. На груди орден Красного Знамени.
«Оказывается, у него есть орден; Дрозд ничего об этом не говорил», — подумал Микешин, с удивлением и уважением глядя на капитана.
Дрозд выглядел совсем другим: он выпрямился, плечи у него расправились. Спокойное величие читалось в его лице, в пристальных небольших черных глазах.
Теперь это был не просто капитан теплохода «Тифлис» Дрозд, а представитель огромной страны, гордящийся тем, что он ее представляет. Первый удар врага на этом маленьком кусочке советской земли принимал он.
Дрозд сел, и его сразу, так же как и Чумакова, забросали вопросами. В открытую дверь за притихшей командой с интересом наблюдал немецкий матрос-автоматчик.
— Что делать-то будем, Виталий Дмитриевич? — спросил боцман так, словно ожидал от капитана обычных распоряжений по судну. От этого, такого обыденного, вопроса губы Дрозда чуть тронула улыбка, но тотчас же исчезла.
— Что делать? Будем держаться вместе. Не поддаваться на провокации. И помнить, что мы русские, советские люди. Пока больше ничего. Подождем властей.
— А домой нас не отправят? — с надеждой спросил один из матросов.
— На эти вопросы я не могу ответить. Все выяснится очень скоро. А теперь завтракайте поплотнее. Я пока пойду к себе. — И капитан вышел из столовой, не взглянув на посторонившегося автоматчика.
Микешин вышел на палубу вслед за ним и задумчиво остановился у фальшборта.
Со стоявшего напротив финского парохода на советское судно с любопытством смотрела команда. Игорь уже не думал о том, что будет с ним самим, с экипажем. Он представил себе гитлеровские «мессершмитты», летящие над родным городом, звук сирен, падающие бомбы, взрывы, горящие дома и убитых людей.
Все это совсем недавно Игорь видел в кинохронике, в которой немцы с садистской скрупулезностью показывали свои «победы» на Крите, бомбежку Ковентри и Дюнкерка. Офицеры, сидевшие в зале, неистово хлопали и кричали «хайль». Микешину стало противно, и он, не досмотрев картину, ушел из кино.
Врезалась в память светловолосая француженка, совсем молоденькая, прижимавшая ребенка к груди. Они лежали у обочины дороги, у матери изо рта бежала струйка крови. Мимо громыхали танки с черными крестами на башнях.
Микешин содрогнулся. Может быть, вот так же лежит Женя с Юркой…
Он представил себе границу в это тихое летнее утро, фашистские полчища, попирающие его землю, уничтожающие все на своем пути, лица врагов, злобные, хищные и жестокие. И, пожалуй, эти лица были отвратительнее всего. Он чувствовал, как исчезают все его мысли, уступая место ненависти к этим лицам.
Ну ничего. Получите же вы! Не по зубам Гитлер схватил кусок…
К «Тифлису» подходил военный катер. Он ошвартовался у стенки. Матросы-автоматчики вытянулись по стойке «смирно», — на борт поднимались какие-то важные морские чины. Щелкнув каблуками и вытянув руки, немцы прокричали «хайль Гитлер» и кучкой остановились у трюма № 4.
Один из офицеров, видимо старший, жестом подозвал к себе матроса и отдал какое-то приказание. Двое автоматчиков бросились наверх.
Через минуту на палубу медленно сошел Дрозд. Он высоко держал голову, смотрел прямо перед собой. Дрозд остановился, широко расставив ноги, как бы утверждая свое право стоять на этой палубе, и заложил руки назад.
За ним, почти касаясь автоматами его спины, встали матросы-немцы.
К капитану подошел старший морской офицер:
— Великая Германия сегодня объявила России войну. Хайль Гитлер! Ваше судно, капитан, мы берем как военный приз. Спустите флаг.
Капитан не двигался и молчал.
Команда «Тифлиса», находившаяся на палубе, застыла в ожидании. Что-то должно было сейчас произойти.
— Вы поняли меня, капитан? — раздраженно спросил немец. — Опустите флаг.
Дрозд на чистом немецком языке ответил:
— Только «величием» Германии можно объяснить это подлое нападение. На объявление войны у нее не хватило ни честности, ни мужества. Германия ударила Россию в спину; поэтому я протестую. Мое судно было бы призом, если бы его захватили в открытом море. Вы плохо знаете международное право. «Тифлис» принадлежит Союзу Советских Социалистических Республик, и до флага ни я, ни один человек из моей команды не дотронется. А если это сделаете вы, то это будет насилием.
Капитан замолчал. Он прекрасно понимал, что протест ничего не изменит, но он должен был его заявить. Это единственное, что оставалось у него, чтобы показать гитлеровцам свое отношение к происходящим событиям. Лицо немецкого офицера покраснело. Он со злостью взглянул на капитана и крикнул:
— Лейтенант! Спустите флаг!
Молодой немец козырнул и побежал к флагштоку.
— Я протестую. Не трогайте флаг! — снова раздался голос Дрозда. Он невольно сделал шаг вперед. Автоматчики схватили его за руки.
На палубе стало так тихо, что было слышно, как дышит капитан. Микешин рванулся к корме, но услышал знакомый голос Чумакова:
— Спокойно, Игорь Петрович!
Все кипело внутри у Микешина. Ненависть, любовь к судну, обида за флаг и за свое бессилие…
Немецкий офицер развязывал флагофал.
Флаг пополз вниз — медленно…
У всех стоявших на палубе перехватило дыхание. Дрозд вырвал у автоматчика руку и поднес ее к фуражке. Кто-то обнажил голову, кто-то замер в напряженной позе. Командный состав «Тифлиса» стоял неподвижно, так же, как и капитан, держа руку у козырька.
Моряки прощались со своим флагом…
За этот флаг умирали в революцию их отцы, завоевывая право на светлую жизнь, с ним шли в бой голодные и оборванные бойцы Красной Армии в гражданскую войну. Его поднимали везде, где раздавалось призывное слово «свобода». Они плавали под этим флагом, с достоинством нося его на флагштоке. Они гордились его цветом.
Алый флаг Родины…
Слеза поползла по щеке Микешина.
Ничто не нарушило этой минуты тишины. Офицер спустил флаг, отвязал его, аккуратно свернул, положил в поданную ему немецким матросом каску и понес на катер.
Книга третья. ILAG-99
Глава первая
У борта «Тифлиса» остановился грузовик. Из него выпрыгнули солдаты и офицер в большой фуражке, на которой тускло поблескивал знак: череп и кости. Офицер бегом взбежал по трапу. За ним, стуча сапогами и цепляясь автоматами за трап-тали и леера, на палубу неуклюже поднялись солдаты. Нескольких слов, которые резко бросил вновь прибывший немецкому морскому офицеру, было достаточно для того, чтобы морские власти уступили место сухопутным.
Раздался свисток командира, и моряков-немцев как ветром сдуло с палубы «Тифлиса». Теперь на пароходе хозяйничали пресловутые гитлеровские охранные войска СС, или «Черная смерть», как их называли сами немцы.
Офицер-эсэсовец подошел к капитану и, невозможно ломая русский язык, сказал заранее, наверное, вызубренную для этого случая фразу:
— Пятнадцать минут на сбор. — И вдруг заорал, уже по-немецки: — Schnell![16] Сакраменто!
Дрозд спокойно ответил:
— Не кричите. Я передам команде.
Но фашист снова прокричал какие-то распоряжения, и солдаты начали загонять моряков в помещения. Кто-то из эсэсовцев обнаружил ледник. Они немедленно сбили замок, один залез внутрь и стал выбрасывать оттуда продукты. На палубу полетели колбасы, банки консервов, пачки масла, сыры, сгущенное молоко. Забыв про моряков, солдаты бросились к леднику. Они хватали все, что попадало под руки, и рассовывали по карманам.
Офицер, увидев это, опять закричал что-то, и солдаты разбежались по каютам.
…Команда «Тифлиса» навсегда покидала теплоход…
Микешин собирал свои вещи. У двери, подбоченясь, стоял эсэсовец и поглядывал на часы. Игорь Петрович сдернул с матраца чехол. Туда он не раздумывая бросал одежду, книги, папиросы…
Действовал он машинально. Ему было все равно, что брать. Он задумчиво остановился посреди каюты: кажется, больше ничего не нужно. Взгляд его упал на фотографию жены. Он взял ее и бережно принялся обтирать платком.
Солдат заглянул на портрет через плечо Микешина.
— Schöne Frau[17], — хихикнул немец.
Игорь ничего не ответил и спрятал фотографию в нагрудный карман.
На палубе послышались какие-то выкрики, топот ног. Эсэсовец опять посмотрел на часы. Лицо его приняло строгое, начальственное выражение. Он сказал Микешину:
— Марш!
Игорь взял мешок. Они вышли на палубу. На причале офицер со списком в руках строил моряков в две шеренги: комсостав отдельно от команды. Микешин встал рядом с капитаном.
Через несколько минут на «Тифлисе» не осталось ни одного моряка. Теплоход стоял опустевший, печальный. Хлопали на ветру раскрытые двери. На палубах валялись обрывки бумаги, пустые коробки, затоптанные сапогами окурки. Через фальшборт свешивались головы эсэсовцев, наблюдавших за происходящим на берегу. Игорь мысленно прощался с теплоходом; он любил «Тифлис», с которым было связано столько хорошего…
Вот он, «Тифлис», совсем недавно гордо разрезавший своим острым штевнем морскую зыбь, стоит одинокий, без флага. Он с честью выходил из штормов, боролся с ветром и непогодой, шел через туманы. Крепкий, надежный, добротно построенный на ленинградском заводе. Теперь он уходил из жизни Микешина. Уходил навсегда, унося с собой частицу души старпома.
Наверное, многие испытывали такое же чувство. Люди стояли мрачные, безразличные к тому, что делал немецкий офицер. Он пересчитывал всех, тыкая каждого пальцем в грудь. Счет сошелся со списком. В грузовик влезло несколько солдат. Двое остались на земле и начали подталкивать моряков к машине. Когда все забрались в кузов, офицер сел в кабину. Шофер завел мотор.
— Прощай, «Тифлис»! — крикнул кто-то.
Грузовик завернул за угол склада, и теплоход исчез из глаз.
У въезда в лагерь, состоявший из новых некрашеных бараков, обнесенных двумя рядами колючей проволоки, стояли два человека. Один из них, молодой красивый парень в сером костюме с фашистским значком на пиджаке, подошел к машине и сказал по-русски:
— Пока поживете здесь. Я буду ваш долметчер. Ну, переводчик. Можете занимать крайний барак. Не думайте бежать. За это… — переводчик выразительно нажал указательным пальцем воображаемый спусковой крючок…
В бараке пахло свежей сосной, в окна, закрытые решетками, прорвались солнечные лучи и нарисовали на полу шахматную доску. Все было чистое, свежее, не обжитое. На столе стояли алюминиевые каны-кувшины, миски, толстые глиняные кружки, лежали ложки. Комендант приготовился к встрече «дорогих гостей».
— А здесь не так плохо, чувствуется забота о людях, — зло засмеялся Александров, забрасывая свой мешок на верхнюю деревянную койку.
На шутку никто не ответил. Все молча входили и занимали места. В окно с любопытством заглядывал охранник-часовой. Пришел переводчик. Он принес несколько листков с напечатанным на машинке текстом на русском языке.
— Правила поведения. Надо руководствоваться имя.
— Так это же для военнопленных, а мы интернированные, — взглянул на долметчера капитан Дрозд.
— Правила одни и те же. Руководствуйтесь ими.
В «правилах» все запрещалось. За нарушения полагалась либо тюрьма, либо смертная казнь. Последняя встречалась чаще.
— Какая щедрость! Раздают смерть всем желающим. А в общем мерзость. Все это дает им неограниченные возможности для уничтожения наших людей, — сказал Дрозд, с отвращением бросая листки на стол.
…Во дворе послышался шум подъехавшего автомобиля и радостный возглас: «Наши приехали!»
Микешин вышел из барака.
С двух грузовиков прыгали на землю люди, одетые в штатское. Это были команды с советских пароходов «Крамской» и «Днепр», тоже захваченные гитлеровцами. То и дело раздавались возгласы: «Вася, и ты здесь!», «Здорово, корешок, тоже попал сюда?», «Ах, черт, где пришлось свидеться!»
Среди приехавших Игорь узнал капитана Горностаева, с которым несколько лет назад познакомился в Генуе. Теперь он командовал «Днепром». «Нет, ничем он теперь не командует…» — с горечью вспомнил Игорь.
Микешину был симпатичен этот еще не старый, невысокого роста человек. Он хотел подойти к Горностаеву, но неожиданно кто-то тронул Игоря за рукав. Микешин обернулся и, к своему удивлению, увидел боцмана с «Унжи» — Костю Кириченко. Они обменялись крепким рукопожатием.
— Вот, Игорь Петрович, где встретились. Я последнее время на «Крамском» плавал, вот и попал в этот переплет…
Микешин обрадовался встрече с Кириченко. В памяти отчетливо встала маленькая старая «Унжа», ее капитан и команда. Не ладил Игорь с боцманом. Но в день ухода Микешина с «Унжи» Костя пришел к нему, уселся на стул и долго молча теребил кепку. Молчал и Игорь. Наконец боцман смущенно сказал:
«Идете на большое судно, кажется? Покидаете нас, Игорь Петрович? Вот… не сплавались мы с вами, а мне почему-то жаль, что вы уходите. Какой-то новый помощник придет…»
«Боишься, что еще хуже будет?» — засмеялся Микешин.
Костя вскинул на Игоря свои черные глаза:
«Не боюсь. Не люблю перемен. Привык к вам. Вы моряк. Большую услугу оказали судну, когда бревна спустили за борт. Помните?»
Игорю тогда приятна была скупая Костина похвала. «Счастливого вам плавания на новом пароходе, Игорь Петрович. Наверное, там лучше боцман попадется. До свидания. Может, еще встретимся…»
И вот встретились…
Мелкими, несущественными показались теперь все прежние недоразумения.
Люди с «Крамского» и «Днепра» поместились в том же бараке, но в других комнатах. Моряки почувствовали себя сильнее оттого, что их стало больше. Они собирались группками и обсуждали свое положение:
— Требовать надо, чтобы нас отправили домой!
— Вызвать сюда переводчика, пусть передаст коменданту, что мы не будем подчиняться их правилам!
— Мы находимся под защитой международного закона!
— Сволочи, не дали даже взять продуктов с судна…
Так прошло несколько часов. Раздался звук гонга: моряков собирали на обед.
Взяли миски и выстроились в длинную очередь у кухонного окна. Повар, толстый и наглый, не глядя, опускал поварешку в огромный котел, выплескивал ее содержимое в миску, бросал кусок хлеба и, если моряк задерживался на секунду, дико орал непонятное слово «Los!»[18]
Ели прямо на дворе. Тошнотворный ревеневый суп не лез в горло. Вернее, это был не суп, а бурда из воды, рубленого ревеня и каких-то опилок. Большинство вылило суп. Пожевали хлеба, запили черным, как чернила, искусственным кофе без сахара. На этом обед кончился.
Утром, в шесть тридцать, в коридоре раздалась команда «Steht auf!» [19] и свисток. Подъем.
Начинался второй день войны, второй день плена. После умывания дежурные взяли каны, остальные выстроились за завтраком. Он состоял из микроскопического кусочка маргарина, такого же кусочка кровяной колбасы и куска хлеба. Повар предупредил, что хлеб выдан на весь день.
После завтрака переводчик приказал построиться на проверку. Построились. Из комендатуры вышел человек в галифе с овчаркой и офицер сухопутных войск. Переводчик скомандовал: «Achtung!»[20]
«Appell»[21] начался.
Офицер держал в руках список, а переводчик выкликал фамилии по другому списку.
После переклички комендант пожелал сказать несколько слов. Он сомкнул ноги, заложил руку за лацкан, неестественно напряженным голосом прокричал «хайль Гитлер», вытянул руку и только после этой церемонии начал говорить. Пространная речь коменданта сводилась к тому, что моряки должны быть послушными, точно выполнять правила поведения и спокойно ждать конца войны. Война кончится через два-три месяца, и тогда будет видно, что делать с моряками. Он, комендант, лично думает, что всех, кто себя хорошо вел, отпустят к их «фрау» домой. Конечно, кто не захочет подчиняться… пусть пеняет на себя…
— А почему это война кончится через два месяца? — спросили из строя.
— Was?..[22] — вопросительно посмотрел комендант на переводчика.
— О! — комендант сделался важным и надутым как индюк. — Разве Россия может выдержать наш блицудар? Мы разобьем вас раньше, чем через два месяца. Хватит тридцати дней для того, чтобы во всяком случае занять Москву.
— Врет, фашистская морда! — убежденно и громко сказал Микешин.
Комендант по интонации понял, что этот «матрос» сомневается в его словах. Он о чем-то спросил переводчика, тот кивнул головой. Комендант покраснел, выдернул из кармана газету и заорал что-то, брызгая слюной. Овчарка оскалила зубы. Он вертел газетой перед самым лицом Микешина. Огромный красный заголовок можно было легко прочесть:
«Sondermeldungl
Особое сообщение!
За сегодняшние сутки победоносные германские войска продвинулись в глубь территории противника на всех фронтах на 100 километров. Взято в плен 50000 человек, захвачено… Фюрер наградил железным крестом с бриллиантом генерала…»
— Этого тебе мало? Так завтра будет больше, во много раз больше! Тогда поверишь, большевик? — орал немец, тыча газетой в лицо Игорю.
Наконец комендант перестал кричать, сунул газету в карман, отер платком лицо и приказал распустить моряков.
К Микешину подбежало несколько человек:
— Игорь Петрович, что вы там прочли? Чего он так орал?
— Липа, — нехотя отозвался Микешин. — Врут о своих победах.
…Газеты проникли в лагерь в этот же день. Их читали те, кто знал немецкий язык, а те, кто его не знал, разглядывали фотографии. Они были красноречивее всякого текста: колонны красноармейцев, оцепленные фашистскими автоматчиками, исковерканные танки и самолеты с красными звездами…
Люди не хотели верить… Они не могли верить. Все восставало в них против этих сообщений о победах врагов.
Моряки помрачнели. Они либо сидели с закрытыми глазами, подставив лица солнцу, либо бродили по двору парами, тихо разговаривая. Многие читали. Не было среди моряков ни одного, кто забыл бы взять с собой книгу. Они не успели взять очень необходимые вещи, но книги захватили все.
Подъем, «апель», завтрак…
Так однообразно прошли три дня.
В лагере поставили репродуктор. Теперь гитлеровское радио гремело с утра до ночи. Противные истерические голоса выкрикивали речи; оглушали марши и без конца передаваемые сводки с фронта.
Солнце пекло. От него невозможно было скрыться. Во дворе лагеря, почему-то засеянном посредине пшеницей, не росло ни одного деревца, ни одного кустика. Моряки вяло слонялись по двору, с надеждой поглядывая на домик комендатуры: может быть, выйдет оттуда переводчик и объявит, что их отправят на родину. Но из комендатуры никто не выходил.
Никаких изменений не происходило, если не считать того, что увеличили охрану и солдаты спешно натягивали третий ряд проволочной ограды.
Игорь особенно тяжело переживал это время. Он часами просиживал под солнцем с закрытыми глазами, погрузившись в мучительное раздумье. Его живая и деятельная натура протестовала против этого безнадежного сидения.
Что-нибудь делать! Добиваться возможности действовать. Бежать! Но как? Надо выйти за ворота, за проволоку. Так, как это делают французы из соседнего лагеря. Их гоняют на работы почти без охраны, и они бегут.
А вдруг обменяют и отправят на родину? Надо подождать.
Неплохо понимая немецкий язык, Микешин слушал радиопередачи, просматривал газеты и ничего не мог понять из того, что происходило сейчас на родине. Почему так стремительно откатываются советские войска, оставляя город за городом? Игорь привык верить в то, что Красная Армия — одна из сильнейших, если не самая сильная армия в мире. Сначала он сомневался в правдивости фашистских реляций, но с каждым днем становилось яснее, что если гитлеровцы и преувеличивают свои победы, то доля правды в их сообщениях есть.
Что же произошло? На этот вопрос он искал ответа. Случилось что-то такое, чему он, человек, оторванный от своей страны, не мог найти объяснения.
Но он твердо и не колеблясь верил, что, как бы ни был силен противник, ему не удастся завоевать и покорить Советский Союз. Русский народ не потерпит иностранного гнета. Но знать бы правду!..
Игорь рисовал себе страшные картины разрушений, видел оголтелых фашистов, врывающихся в дома, грабящих, убивающих, насилующих. И в этом ужасе его Женя, Юрка, мать…
Микешин стискивал зубы, сжимал кулаки и готов был броситься на проволоку, рвать ее голыми руками и душить часовых. Самые нелепые и безумные планы рождались у него в голове…
К нему подходил Чумаков и садился рядом. Некоторое время они сидели молча, думая об одном и том же. Потом Игорь жарким шепотом начинал делиться с Чумаковым своими планами и сердился, спорил, когда замполит называл их нереальными.
Чумаков обнимал Микешина за плечи и убеждал:
— Игорь, подожди. Все в свое время. Надо разобраться в обстановке. Бежать? А команда? Мы же ответственны за людей. Пока есть экипаж, мы не должны разваливать его. Подожди. Может быть, нас еще обменяют…
Игорь вынужден был с ним соглашаться. В эти дни он особенно остро почувствовал, как близки ему Чумаков и Дрозд. Вечера они проводили вместе. Микешин задавал один и тот же вопрос: что происходит? Но ни Дрозд, ни Чумаков на этот вопрос ответить не могли. Они хмурились, пытались дать какие-то объяснения происходящему, но сами не верили тому, что говорили.
Это неведение, непонимание происходящего было мучительно. Ни голод, ни сознание того, что они находятся в фашистском застенке, ни тревога за близких не были так тяжелы, как это неведение.
После отбоя моряков загоняли в бараки и часовые становились у закрытых дверей. Свет зажигать запрещалось под угрозой немедленного расстрела. Моряки лежали на койках. Спать не хотелось.
В эти долгие часы вновь и вновь перед Микешиным возникали картины недалекого и такого недостижимого прошлого: Родина. Все у Игоря было от нее, все было связано с ней. Первый выход на мостик, на первую самостоятельную вахту… верный друг Ромка… родная Дворцовая площадь, Невский, Кировские острова… радостный, до боли теперь радостный Первомай и первая любовь, Женя, семья…
Игорь не любил, когда о Родине говорил Уськов. Для Игоря она жила не в словах, а где-то глубже, сокровеннее. Она, может быть, даже была незаметна, но необходима, неизбежна, как следующий вздох… Родина..»
И все это у него отняли. Все это хотят разграбить, пустить по ветру молодчики с усиками и челками «под фюрера»…
Как он их ненавидел! Он душил бы их собственными руками… Игорь разглядывал в темноте руки. Там, на фронте, они бы пригодились…
Нервное состояние не покидало всех. Моряки разговаривали вполголоса. И вдруг совсем рядом начинали выть сирены. Воздушная тревога! Отвратительный звук сирен воспринимался как музыка. Сейчас дадут проклятым гитлеровцам! Моряки вскакивали с коек и, шлепая босыми ногами, бросались к окну, вставали на скамейки, столы, лишь бы видеть кусочек темного неба.
Слышался характерный отдаленный звук приближающихся самолетов.
— Наши!
Никто не возражал. Всем хотелось, чтобы это были наши самолеты. Рокот приближался. По небу метались голубые лучи прожекторов. Они скрещивались, расходились и снова пересекались. Где-то раздавался взрыв. Один, другой, еще один. Барак начинал дрожать. Звенели оконные стекла. На взрывы сейчас же отзывался оглушительный грохот зенитных пушек. Они били со всех сторон, расчерчивая небо разноцветным пунктиром трассирующих снарядов. Прожектора обшаривали небосвод. Их становилось еще больше. Но самолеты, сбросив бомбы, поднимались на большую высоту и улетали. Звук моторов затихал…
— Все! — с сожалением говорил кто-нибудь, и моряки снова ложились.
После одной из таких тревог, когда все уже собирались отойти от окон, раздался встревоженный голос Дрозда:
— Смотрите!
В двух перекрещенных прожекторных лучах отчетливо виднелся крошечный серебряный самолет. По форме крыльев и фюзеляжа нетрудно было узнать советскую конструкцию. Казалось, что он стоит на месте, так высоко он летел…
У Микешина сжалось сердце. Он представил себе, что должен чувствовать человек, ведущий самолет в этом черном враждебном небе, среди все сгущающихся разрывов. Какие невероятные усилия делает он, чтобы вырваться из безжалостного, холодного света прожекторов! Как одинок летчик!
Игорь всем своим существом хотел, чтобы какая-нибудь туча скрыла самолет, помогла уйти, но небо было чистым. Микешин почти физически ощущал свою связь с этим незнакомым, но таким близким для него сейчас пилотом. Ему казалось, что он сам находится там, в кабине, рядом с ним…
Теперь самолет сопровождало не два, а несколько прожекторов. Еще несколько секунд виднелась эта светлая точка, потом вспыхнула ярким маленьким пламенем и быстро начала падать. Зенитки замолчали. Стало тихо.
— Сбили, сволочи. Оторвался от своих, — сдавленным голосом проговорил Александров.
Погиб родной человек, прилетавший с Родины. Никому не хотелось говорить. Все чувствовали себя так, как будто только что вернулись с похорон.
После утренней проверки моряков построили в одну шеренгу по алфавиту и повели к комендатуре. Все оживились, начали строить разные предположения.
Переводчик вышел со списком в руках и принялся выкликать фамилии. Первым вызвали маленького моториста с теплохода «Днепр». Он задержался в комендатуре недолго и через несколько минут выбежал оттуда с улыбкой во все лицо. Моторист хотел рассказать, о чем его спрашивали, но солдаты грубо погнали его к бараку. Он едва успел крикнуть: «Домой, ребята!» Остальных отпускали так же быстро, и солдаты отделяли их от стоявших в очереди моряков.
Микешин вошел в комендатуру и остановился у порога. За столом, заваленным бумагами, сидели несколько человек в штатском и военный в чине майора. Один из штатских посмотрел в какой-то лист и на русском языке с легким акцентом спросил:
— Микешин? Игорь Петрович?
— Микешин, — выжидающе взглянув на немца, ответил Игорь.
— Плавали старшим помощником на теплоходе «Тифлис»?
— Да.
— Игорь Петрович, мы хотели поговорить с вами откровенно, начистоту, так сказать, — вкрадчиво проговорил немец. — Вы можете не бояться, этот разговор останется между нами.
Микешин насторожился.
— Скажите, неужели вам нравится убогая жизнь, которую дает ваше правительство взамен за тяжелую морскую работу? У вас есть, например, дом, авто? Скажите.
— Нет, этого у меня нет. Я вполне удовлетворен тем, что имею.
— Та-ак… — протянул спрашивающий и, повернувшись к майору, что-то сказал по-немецки.
— Ну, хорошо, — притворно вздохнул он. — Я вижу, что вы неискренни. Но это дело ваше. Могу сказать только, что через два, самое большое три месяца война будет закончена. Наши войска уже стоят под Ленинградом и Москвой. Мы предлагаем вам работать совместно с нами, остаться в Германии, а по окончании войны мы дадим вам самое лучшее судно. Подумайте. Если же не хотите, то подпишите это заявление о том, что вы желаете вернуться в Советскую Россию.
Микешин рванулся к столу.
— Так как же? — спросил немец, прижимая листок рукой.
— Вы забываете, что я русский, — хмуро сказал Микешин. — Я желаю вернуться на родину.
— Вы ясно представляете себе то, что вас ожидает там? — иронически усмехнулся немец. — Подумайте.
— Давайте заявление. Мне не о чем думать.
Человек в сером костюме протянул ему листок. На обеих его сторонах был напечатан текст. Один говорил о том, что подписавший желает вернуться в СССР, второй — остаться в Германии. Игорь внимательно прочитал заявление, взял перо, подписал первое и жирным крестом перечеркнул второе. За столом переглянулись.
— Можете идти, Микешин. Вы пожалеете о сегодняшнем дне, — зло проговорил человек в штатском и крикнул: — Следующий!
Микешин, как и все, вышел из комендатуры в прекрасном настроении. Значит, все-таки их отправят домой.
В бараках царило оживление. Каждый торопился рассказать, о чем его спрашивали в комендатуре и что он ответил.
— Подлецы! Чем задумали купить! — возмущенно кричал матрос-грузин с «Днепра». — Виноградник обещали на Кавказе. До Кавказа еще надо дойти, суки!.. А, черт с ними! Домой!
— А мне сказали, что, в случае их победы, несогласных они уничтожат. Я промычал: «Посмотрим». А этот рыжий: «Was? Was?» Думал, наверное, что я испугался.
— Нас через Турцию отправлять будут или через Швецию, как думаете?.. — не мог успокоиться Александров.
Через два часа опрос закончился. Желающих остаться в Германии среди моряков не нашлось. Радостное чувство скорой встречи с родиной овладело всеми. Но вторая половина дня резко изменила настроение в лагере.
Вскоре после обеда во двор въехали две роскошные, сияющие лаком и никелем машины «майбах». В них сидели несколько мужчин в штатском, в надвинутых на глаза шляпах, хорошо одетая женщина и огромная овчарка.
Комендант и переводчик суетились около прибывших. Один из них, коренастый, с отталкивающей физиономией, — видимо, главный, — что-то властно говорил коменданту, указывая рукой на пустой барак. Комендант понимающе кивал головой. Подозвав двух солдат, он дал им какие-то распоряжения. Солдаты бросились к пустому бараку и начали открывать окна.
Что-то зловещее и тревожное было во всех этих приготовлениях. Зачем приехали эти люди? Что они будут делать? Кто они?
По лагерю поползло хорошо знакомое слово «гестапо». Кто-то для проверки тихо спросил солдата, показывая рукой на машины:
— Гестапо?
Солдат кивнул. Сомнений не было: приехали гестаповцы. Раздался свисток, и переводчик громко скомандовал:
— Становись по одному в затылок.
Гестаповцы вылезли из машин, не торопясь пошли в барак и заняли места у четырех открытых окон. Моряки строились.
— Руки назад! Интервал — пять метров! Медленный марш! Марш! — закричал из окна гестаповец.
— Марш! — повторил переводчик, и моряки медленно двинулись мимо окон.
Все происходило в полном молчании. Только изредка раздавалась отрывистая, как лай, команда старшего гестаповца:
— Медленнее!
Когда Игорь дошел до окон, он повернул голову и увидел пристально рассматривавших его гестаповцев. В каждом окне листали какие-то альбомы. Он ускорил шаг. Хотелось скорее выйти из-под этих сверлящих взглядов. Но тотчас же раздался окрик:
— Медленнее!
Наконец он миновал барак.
Шествие продолжалось. Оно напоминало прогулку арестантов. Когда прошел последний, из барака крикнули:
— Noch einmal![23]
Снова пошли. Но на этот раз движение остановилось из-за врача «Тифлиса» Бойко.
— Выйдите, — приказал переводчик, ткнув Бойко в грудь и оборачиваясь к окну.
Главный кивнул:
— Марш!
Следующим отделили механика «Днепра», затем моториста с «Тифлиса», двух матросов с «Крамского» и Виталия Дмитриевича.
У Бойко дрожали губы, он растерянно озирался по сторонам и спрашивал Дрозда:
— Не знаете, куда это нас, Виталий Дмитриевич? Надолго?
Дрозд спокойно ответил:
— Вероятно, в гестапо. Надо быть готовым ко всяким неприятностям, Федор Трофимович.
Переводчик вышел из барака и сказал:
— Все, кроме вызванных, могут разойтись, а вы, — обратился он к Дрозду, — соберите вещи, которые хотите взять. Много не берите. Вы скоро вернетесь. Дается десять минут на сборы.
Моряки заволновались: товарищей увозят перед самой отправкой домой! Плотным кольцом окружили они отобранных.
— Не отдадим! Пусть здесь допрашивают! — крикнул Костя Кириченко.
Этот возглас был сигналом. Все сразу закричали:
— Да, пусть здесь допрашивают! Не отдадим!
Гестаповец, уже вышедший из барака, что-то недовольно сказал коменданту Тот бросился в комендатуру и через минуту вывел оттуда отдыхавшую смену солдат. Они шли с автоматами наперевес, четко отбивая шаг, насупленные и тупые.
Солдаты остановились, не дойдя двух метров до толпы моряков.
Переводчик, бледный, прерывающимся от волнения голосом объявил:
— Немедленно разойтись! Если через десять минут отобранные лица не будут готовы и нам попытаются мешать, откроем огонь. Не забывайте: вы в плену.
— Не увозите товарищей! Пусть допрашивают здесь!
— Они скоро вернутся. Я вам обещаю.
— Ложь! Не отдадим.
Лицо коменданта налилось кровью:
— Raus! Forwärts![24]
Солдаты бросились в толпу и прикладами стали загонять моряков в барак. Гестаповцы окружили отобранных. Скоро на дворе, кроме них, никого не осталось.
— Собирайте вещи, и быстро, — скомандовал переводчик.
Микешин и Чумаков сидели в бараке, когда солдат привел туда Виталия Дмитриевича. Дрозд открыл чемодан, взял полотенце, туалетные принадлежности, смену белья, табак и трубку. Собирал он все это молча, думая о чем-то своем. Глаза его сощурились, лоб пересекли глубокие морщины. Он не видел окружающих, и никто не хотел его тревожить.
Неожиданно он повернулся к Микешину, улыбнулся такой теплой отеческой улыбкой, какая редко появлялась на его лице, и негромко проговорил:
— Вот и все, друзья. Время на исходе. Игорь Петрович, Константин, на вас оставляю команду. Держите ее в целости. Помните, что вы старшие здесь. На вас будут смотреть. Будьте стойкими. Всегда помните, что вы представляете великий народ. За меня не беспокойтесь. Прощайте. Ну…
Дрозд привлек к себе Микешина, потом Чумакова и вместе с рукопожатием крепко поцеловал.
— Вы скоро вернетесь, обязательно вернетесь, Виталий Дмитриевич. Я говорю «до свидания», а не «прощайте».
Солдат нетерпеливо поглядывал на прощающихся.
— Пойдемте, — сказал Дрозд ему по-немецки.
Все пошли к выходу, но Микешина и Чумакова из барака не выпустили стоявшие у дверей солдаты. Дрозд обернулся к Чумакову:
— Константин Илларионович, на тебе ответственность.
— Знаю. Ни о чем не беспокойтесь.
Моряков рассадили по автомобилям, ворота распахнулись, и машины мягко тронулись с места. Из окон и дверей бараков моряки кричали:
— Возвращайтесь скорее! Ждем вас…
Лагерь охватило гнетущее чувство.
Микешин подошел к Горностаеву:
— Неужели так все и будем терпеть, Павел Дмитриевич? Эдак они нас по одному угробят.
— Подождите, Игорь Петрович. Война только началась! Для действия нужно знать обстановку.
Моряки собирались кучками.
— Когда же нас отправят, черт бы их побрал? Жрать не дают, а держат! — причитал третий штурман с «Крамского». Он очень страдал от голода и был нервозен больше, чем остальные.
— Отправят. Скоро отправят. В Турции поешь, — попробовал пошутить Александров.
Но штурман обозлился и закричал:
— Дурак! Пока ты будешь надеяться, что тебя отправят в Союз, ты здесь сдохнешь от голода или тебя замучают в гестапо.
— Не паникуй, — сердито проговорил подошедший Кириченко. — Никому ты не нужен. А есть всем одинаково дают. Может быть, тебе отбивную котлетку с косточкой у коменданта спросить, а?
— Я не могу есть этот ревеневый суп, меня тошнит от него, понимаешь? — плачущим голосом сказал штурман.
— Ничего, не умрешь, — засмеялся Костя…
Разговоры о том, что немцы обманут и обмен не состоится, вспыхивали то в одной группе, то в другой. Хорошее настроение, которое владело всеми с утра, исчезло. Спать ложились уже молча.
Ночью Микешин долго не мог заснуть. Рядом ворочался Чумаков. Кто-то скрипел зубами и бормотал во сне, тяжело вздыхая. Игорь думал о капитане. Зачем его увезли в гестапо? Теперь он, Микешин, несет ответственность за людей «Тифлиса». Что-то надо сказать им, подбодрить, вселить надежду в будущее.
— Ты спишь, Константин Илларионович? — тихо окликнул он Чумакова.
— Нет, — коротко отозвался замполит.
— Слушай. Мне кажется, надо поговорить с ребятами. Пусть не вешают головы. Ты веришь в то, что нас отправят домой? После сегодняшнего кое-кто забеспокоился.
— Вообще должны отправить. Но кто их знает. Увидим. Эх, если бы отправили! — мечтательно прошептал Чумаков. — У тебя есть папиросы?
Игорь пошарил под матрацем и в темноте протянул пачку Чумакову. Вспыхнула спичка, на несколько секунд осветила деревянные стены барака и погасла. Рядом тлела красная точка зажженной папиросы.
— Давай спать, Игорь Петрович. Утро вечера мудренее.
В бараке снова воцарилась тишина, но ни Чумаков, ни Микешин не спали. За окном стояла теплая ночь. Где-то неподалеку щелкал соловей. Изредка раздавались пароходные свистки. И они снова навеяли воспоминания о прошлом.
В сущности, каким же Игорь был счастливым человеком! И как не умел ценить свое счастье! Иногда он бывал недоволен чем-нибудь. А теперь это казалось таким мелким, глупым… Теперь, когда Игорь мог издалека, со стороны, посмотреть на свою довоенную жизнь, он не мог сделать иного вывода…
Гитлеровцы лишили его всего. Война! И снова поднималась волна ненависти.
Микешин думал уже о том, как должен быть наказан Гитлер… Проклятое бессилие!..
За окном протопали солдаты. Сменялся караул.
…Машина остановилась у красивого дома, облицованного розовым гранитом.
— Выходите, капитан, и вы тоже, — сказал гестаповец Дрозду и Бойко, которых везли в одной машине.
Бойко испуганно взглянул на Виталия Дмитриевича и шепнул:
— Только бы не разделили.
Но их разделили сразу же, как только они вошли в дом. Внутри было темно и мрачно. Капитана повели куда-то наверх, а врача и остальных арестованных из второй машины — вниз.
Дрозд шел спокойно. Он знал тюрьмы, и обстановка не показалась ему новой. В одной из комнат ему предложили снять галстук, ремень, и детина в форме эсэсовца сделал беглый обыск. Потом его провели в камеру. Ключ щелкнул, и Дрозд остался один.
Он осмотрелся. Все знакомо. Железная койка на замке, железный табурет и столик, откидывающиеся от стены, унитаз. Он вытащил трубку и закурил; надо было собраться с мыслями. Думать о том, чего от него хотят, бесполезно. На первом допросе это выяснится. Одно очевидно: его выбрали по каким-то известным в гестапо признакам.
Скоро ему принесли тот же, что и в лагере, черный, как чернила, «кафе», кусочек хлеба и жидкую, скверно пахнущую похлебку. Тюремщик с любопытством посмотрел на капитана. Видимо, внешность Дрозда ему не понравилась, и он, сердито вытянув губы и грозя кулаком, прорычал:
— У, рус! Сакраменто!
Виталий Дмитриевич повернулся к нему спиной.
Тюремщик с грохотом захлопнул дверь.
Вечером капитана вызвали на допрос. Его долго вели по коридорам и лестницам. У одной из дверей с латинской буквой «L» его остановили и ввели в кабинет. Это была прекрасно обставленная комната с мягкой мебелью и небольшим ковром на полу. За столом сидел мужчина средних лет в хорошем синем костюме, с сединой в волосах, в очках, которые прикрывали небольшие голубые глаза. Он доброжелательно посматривал на остановившегося перед столом капитана. Провожающий вышел.
— Садитесь, пожалуйста, — мягко сказал по-русски гестаповец.
Виталий Дмитриевич сел.
— Господин Дрозд, — продолжал человек за столом, — мне хотелось бы кончить с делом, по которому мы вас пригласили сюда, скорее и избавить вас от пребывания в тюрьме. Давайте познакомимся. Я полковник, начальник большого отдела здесь, зовут меня Эрнст Лангехорст. Тому, что я буду говорить вам, можете верить.
Гестаповец скосил глаза, желая посмотреть, какое впечатление произвело это вступление на Дрозда. Но он ничего не прочел на спокойном лице капитана. Дрозд молчал.
— Курите, пожалуйста, — ласково проговорил Лангехорст.
Капитан не шевельнулся; он не полез в карман за трубкой и не взял предложенную сигару.
— Так начнем вот с чего. Нам прекрасно известно, кто вы, мы знакомы с вашей деятельностью за границей и работой в Коминтерне. Вы, вероятно, понимаете, что при данной обстановке и положении вы являетесь элементом, который подлежит уничтожению. Вся ваша жизнь доказывает, что вы, капитан, враг национал-социализма. Не так ли?
Дрозд молчал.
— Так, конечно, — усмехнулся полковник. — Но… если вы взвесите последние события на фронтах, — он протянул Дрозду газету с жирной красной чертой, обозначавшей линию фронта, — если подумаете о том, что скоро Советская власть будет уничтожена навсегда, то, может быть у вас возникнет мысль: стоит сохранить жизнь. Это не исключено. Нет, не исключено, если вы поможете нам. Если вы откажетесь — мы вас уничтожим. Я говорю с вами, как мужчина с мужчиной, ничего не скрывая от вас и не провоцируя.
Гестаповец взял из коробки сигару, закурил и выдохнул душистый дым. Дрозд вытащил из кармана трубку и разжег ее, Лангехорст продолжал доброжелательно смотреть на капитана:
— Ваша деятельность в Австралии, выступление против войны в Лондоне, связи с немецкими и английскими коммунистами нам известны. Я могу дать текст вашего выступления на митинге в Лас-Палмасе.
Дрозд спокойно улыбнулся:
— Узнаю работу английской «Интеллидженс сервис»[25].
— Вы напрасно недооцениваете наши возможности, — ответно улыбнулся полковник. — Итак, продолжаем. Нам нужно, чтобы вы назвали всех коммунистов среди интернированных моряков, заместителей по политической части, ваши явки в Германии, которые вы получили от НКВД, и ваших людей. Тогда мы оставим вас в лагере, но там вы должны будете проводить работу по предотвращению всяких неприятностей. Короче говоря, вовремя информировать нас. Вы пользуетесь большим авторитетом среди моряков. Это нам тоже известно, а потому многое будет зависеть от того, какие мысли и настроения вы будете высказывать. Именно вы нужны нам. Я думаю, это понятно? Мы гарантируем вам жизнь и никаких преследований после войны. Вот все, что я хотел сказать вам.
Дрозд молчал. Он гладил горячую трубку и молчал. Виталий Дмитриевич понял, что это конец, что пора уходить из жизни. Ему нужна была одна минута для того, чтобы собрать все свое мужество и ответить:
— Нет, господин Лангехорст, ваше предложение мне не подходит. Я всегда был порядочным человеком и, мне кажется, хорошим коммунистом. Нет, не подходит. Тем более что на некоторые ваши вопросы: о явках, о людях — я все равно не смог бы ответить, так как не знаю их.
— Мне очень жаль, господин Дрозд, что вы так легкомысленно относитесь к жизни. Она не возвращается. Прощайте. Мы больше не увидимся.
Все это Лангехорст сказал так же спокойно и доброжелательно, как и раньше. Он встал и нажал одну из разноцветных кнопок, расположенных на столе.
— Жизнь не возвращается, — задумчиво проговорил Виталий Дмитриевич. — Вы правы.
Вошел охранник в черном.
— Передайте арестованного Кёртингу, — коротко приказал полковник, и Дрозда вывели в коридор.
Теперь его вели все время вниз. Судя по большому количеству ступенек, которые они прошли, это было подвальное помещение. Лампочки здесь светили тусклым желтым светом, на стенах виднелись пятна от сырости, воздух был спертым и тяжелым. Наконец охранник ввел его в квадратную пустую комнату. Бетонный пол, бетонные стены, в углу маленький стол с телефоном, стул и низкая дверь в другое помещение. Виталий Дмитриевич вздрогнул. «Застенок», — мелькнуло у него.
В комнату вошел человек в зеленых галифе, блестящих сапогах, белой с засученными рукавами рубашке и смятой, сдвинутой набекрень фуражке. Он взглянул на капитана подпухшими тупыми глазами и показал пальцем на маленькую дверь.
— Пошли! — буркнул он и подтолкнул капитана.
Дрозд наклонил голову, как будто боялся задеть потолок, и двинулся к двери…
Сознание не вернулось к Виталию Дмитриевичу, когда его на носилках вынесли из «лаборатории Кёртинга». При допросе ему отбили все внутренности. Кёртинг знал, что капитан должен умереть, и не стеснялся. Но трудился он напрасно: Дрозд ничего не сказал.
Тюремный врач бегло осмотрел капитана и махнул рукой:
— Больше его допрашивать не придется..
Дрозд уходил в свой «последний рейс» с истерзанным телом, но с несломленной, мужественной душой. Уходил таким, каким его знали и на родине, и в Австралии, и в Англии, и на островах Тихого океана, — непреклонным и честным Лонг Билли…
Гестаповцы, видимо решив, что замученный Дрозд являет собой достаточно «поучительную» картину, бросили его в камеру к Бойко. Но едва захлопнулась дверь, Виталий Дмитриевич приподнял голову, огляделся и прохрипел:
— Вы, Федор Трофимович?.. Держитесь… не сдавайтесь…
Через несколько дней доктора Бойко и остальных, арестованных гестапо, привезли обратно в лагерь. Не было среди них только Виталия Дмитриевича. Прибывших встретили шумно и радостно, но, когда увидели, что капитана «Тифлиса» нет, помрачнели.
Микешин посоветовался с Горностаевым и пошел в комендатуру к переводчику.
— Почему нет капитана? — спросил он.
— Мне это неизвестно. Тайная полиция не сообщает о своих действиях, — опустил глаза переводчик. — Но вы не беспокойтесь, он, наверное, скоро прибудет.
— Передайте в гестапо, что мы никуда не поедем, пока не возвратится капитан Дрозд.
Переводчик испуганно подскочил на стуле.
— Не делайте глупостей. Будут только одни неприятности. Приедет ваш капитан.
— Я предупредил, — с ненавистью проговорил Микешин и вышел.
В бараках слушали рассказы побывавших в гестапо. Программу для них всех устроили одинаковую: запугивали, называли шпионами, требовали сознаться в несуществующих преступлениях. Говорили о скорой победе Германии. Провели всего по одному допросу. Было очевидно, что гестаповцам нужен кто-то другой. Моряки держались стойко, ни с чем не согласились, ничего не подписали.
Только доктор отмалчивался, испуганно озирался по сторонам и нервно дергал себя за длинные белые пальцы, издававшие, неприятный хруст. Ночью он лежал с открытыми глазами, скрипел зубами и тихо шептал: «Боже мой, какой ужас». К нему подошел Чумаков и сел рядом с койкой:
— Что, Федор Трофимович, тяжело пришлось?
Доктор не ответил. Чумаков взял его за руку:
— Да ты не бойся, говори: легче будет.
Бойко повернулся и чуть слышно пробормотал:
— Нельзя говорить. Предупредили. Иначе расстреляют.
Чумаков усмехнулся:
— Кроме меня, никто не услышит. Говори.
— Это какой-то ужас! — возбужденно зашептал, наконец решившись, Бойко. — Константин Илларионович, понимаете, они меня уверяли, что я засланный из Союза шпион и диверсант. Даже фотокарточку мою принесли, снятую где-то на улице. Значит, следили давно. Я клялся, что никакой я не шпион, а просто судовой врач, а они свое. И показали мне альбом с фотографиями. Без глаз, без ногтей, изуродованные. Ужас! Сказали, что так поступают со всеми шпионами и агентами… Боже мой! Не могу вспоминать, не могу… Виталия Дмитриевича как избили…
— Жив он? — встрепенулся Чумаков.
— Был жив…
Доктор хрустнул суставами и всхлипнул.
Чумаков сжал его руку:
— Успокойтесь, Федор Трофимович. Это все уже прошло. Скоро поедем домой. Успокойтесь.
Бойко затих.
— А что требовали? — спросил Чумаков.
— Требовали? — истерически зашептал доктор. — Чтобы я им сообщил все, что знаю, и про всех. А я что? Я ничего не знаю. Я беспартийный. Верно? Всегда был беспартийным. Пошел в первый рейс. Что я могу знать? Всего три дня на судне. А они все свое: шпион. Наконец сказали, что если я что узнаю, то должен сообщить. Пришлось пообещать. Вот и отпустили.
Чумаков выпустил руку доктора.
— Пообещал… — разочарованно проговорил он.
— А что же мне оставалось делать? Что? Ну скажите! Но я ничего не подписал. И вообще ничего им не скажу. Я ничего не знаю. Я беспартийный. Пусть спрашивают у других. Верно? Я вам все честно рассказал, Константин Илларионович. Вы меня уж поддержите дома! Хорошо? Все честно…
— Успокойтесь и не бойтесь ничего. Все будет хорошо. Вы ведь действительно ничего не знаете. Три дня на судне — это очень малый срок, — уже проникновенно и убеждающе говорил замполит. — Ничего не знаете.
Это было почти внушением. Скоро доктор забылся в неспокойном сне. А Чумаков сидел в темноте, в тяжелом раздумье. Он верил, что Бойко рассказал ему все, ничего не утаил, но какие еще испытания суждены им?..
Вернется ли Виталий Дмитриевич?
…О смерти Дрозда моряки узнали много позднее.
Глава вторая
Поезд громыхал по рельсам. Он шел медленно, часто останавливался, пропуская военные составы. Моряки сидели на деревянных неудобных сиденьях пригородных вагонов. Некоторые лежали на чемоданах, тесно прижавшись друг к другу, и спали. Синий свет лампочек делал их похожими на мертвецов. У дверей сидели вооруженные солдаты и молча курили травянистые сигареты «Рекорд».
Игорь, прижатый в угол дремлющим Чумаковым, смотрел в темное, забранное решеткой окно и перебирал в памяти события последних дней. Они развернулись быстро и неожиданно.
…Через несколько дней после возвращения моряков из гестапо в барак пришел переводчик и объявил:
— Завтра вас повезут в Берлин, на обмен. Так что к утру будьте готовы.
В первый момент моряков охватила такая радость, что они готовы были расцеловать переводчика, но тут же вспомнили о капитане «Тифлиса»: Дрозд еще не вернулся.
Микешин выступил вперед и сказал:
— Без капитана не поедем. Так, ребята? — обернулся он к товарищам, окружавшим переводчика.
Вопрос этот обсуждался много раз, и было принято твердое решение: не уезжать из лагеря без Виталия Дмитриевича. Микешин ждал бурно выраженного согласия, однако кругом молчали. Это неуверенное молчание длилось всего несколько секунд. Но Микешин видел, как напряглось лицо переводчика. В эти несколько секунд кое-кто подумал: «Из-за одного человека можем все не попасть на родину».
Вслух этого никто не сказал. Потом кто-то вяло проговорил:
— Не поедем!
Переводчик понял настроение людей. Он расправил плечи и строго, не повышая голоса, произнес:
— Кто не хочет ехать, может остаться. Можете оставаться все. Нам есть на кого менять наших людей, кроме вас.
Он круто повернулся и вышел из барака.
— Ясно?! Заварили кашу? — зло сплюнув, проговорил матрос Рыбников. — Теперь, кажется, домой никто не попадет.
Микешин не выдержал. Он подскочил к Рыбникову и закричал:
— Что говоришь, подлец? А если бы ты сидел сейчас в гестапо, а все товарищи уезжали домой, что ты тогда запел бы? Небось ноги целовал бы, чтобы не бросали, а Дрозда, значит, можно бросить? Так выходит?
Его смуглое похудевшее лицо покрылось белыми пятнами. Нос горбинкой и запавшие черные глаза придавали ему сходство с какой-то рассвирепевшей птицей, наскакивающей на противника.
Рыбников не смутился:
— Вы легче, Игорь Петрович. Я высказываю свое мнение. Наш протест никому не поможет.
Но Микешин не успокоился:
— Если все будут, как ты, то не поможет, а если все откажемся ехать — поможет. Последний раз надо решить: едем без Дрозда или нет.
Снова все стали кричать, что без капитана не уедут, но следующий день показал, что у некоторых желание вернуться на родину сильнее, чем все остальные чувства.
Утром во двор лагеря въехали зеленые тюремные машины, и морякам предложили садиться. Рыбников потоптался у барака, потом хмуро, ни на кого не глядя, направился к машине. Несколько человек потянулось за ним. Но большая часть моряков не встала с коек.
Командование лагеря бесновалось. Гитлеровцы угрожали автоматами, кричали, что сгноят в шахтах, что этот бунт будет строго наказан и никто не вернется домой.
Ничто не помогало. Моряки демонстративно лежали на койках. Тогда переводчик переменил тактику. Он схватил Микешина за рукав и потащил в комендатуру. Он звонил в гестапо, орал в трубку и, когда наконец получил оттуда ответ, обессиленный опустился на стул:
— Они говорят, что уже отправили вашего капитана в Берлин и он уже два дня там вас ожидает. Можете верить или нет — дело ваше. Не советую задерживать отправку.
Тогда решили ехать. Стучали колеса. Вагон подпрыгивал на стрелках, качался и поскрипывал. Хотелось закурить, отогнать тяжелые мысли. Но табака не было. Дым, прилетавший от солдат, щекотал горло…
В берлинском лагере Дрозда не было. В пустых бараках валялись смятые коробки из-под русских папирос, на стенах по-русски были написаны имена и фамилии. Нашли надпись: «Уехали в Турцию». Значит, здесь жили советские люди, которых уже обменяли. Это успокоило, но Микешин и Чумаков никак не хотели примириться с отсутствием Виталия Дмитриевича. Они несколько раз пытались обратиться к коменданту, но тот их не принял.
Прожили в лагере неделю. Об обмене ничего не было слышно. Кормили плохо. Настроение у людей падало. По лагерю ползли слухи о гитлеровских победах. Их приносили часовые, охранявшие лагерь. Они вели с моряками торговлю. Продавали втридорога всякую мелочь, выменивая одежду на хлеб и сигареты. Табак стал дороже хлеба. Им заглушали голод. Вспомнил Микешин и плоскомордого солдата — русского в немецкой форме, который охотно угощал всех сигаретами и неторопливым окающим говорком рассказывал:
— Только что вернулся с фронта. Ранен был. Вот теперь вроде на излечении. На каком фронте? Ленинград брали. У Стрельны сильные были бои, а потом наши прорвали и прямо в город. Меня на Марсовом поле ранило… Нате покурите, ребятки.
Около часового собралась толпа. Моряки стояли, опустив головы.
— Так, значит, взяли Ленинград? — печально и испуганно переспросил доктор Бойко.
— Взяли, милок… Силища ведь какая, — хитро подмигнул косыми маленькими глазами солдат.
Вид русского человека, одетого в немецкую форму, державшего немецкий автомат, был омерзителен.
Александров, внимательно слушавший часового, подвинулся к самой проволоке и каким-то особенно жалким голосом спросил:
— На Марсовом, значит, ранило?
— На Марсовом, браток, на Марсовом, — охотно подтвердил солдат.
— Ну а памятник Ленину, который на поле, уцелел?
Солдат оживился:
— Какой там! На моих глазах снарядом сшибло. Как рванет, так в куски. Я еле укрыться успел, а то бы пропал.
Рот у Александрова растянулся в широкую улыбку. Заулыбались и рядом стоявшие моряки. Все знали, что никакого памятника Ленину на Марсовом поле никогда не было. Солдат не понял, что попался в ловушку. Он снова достал портсигар, протянул его через приволоку Александрову:
— Закури, браток. Ничего, скоро дома будете…
Александров взял сразу три сигареты:
— Мерси…
Солдат отдернул портсигар, но было уже поздно.
— Не жадничай. Тебе на Марсовом поле у разбитого памятника еще дадут, шкура. Не уважают нас, ребята, немцы. Такого дурака послали!
Моряки захохотали. Солдат рассвирепел. Он вскинул автомат, прицелился:
— Молчи, красная сволочь! Вали отсюда, а то застрелю.
Но Александров не испугался. Он «сделал ручкой» и спокойно отошел от проволоки…
Теперь сомнений не было: в Советский Союз они не попадут до конца войны.
Через две недели пребывания в берлинском лагере моряков в неурочный час выстроили, и комендант, подстриженный под фюрера, с маленькими усиками и красной физиономией вышел на плац. Он старался всем подражать Гитлеру: сапогами, галифе, френчем и даже голосом. Он объявил, что обмен закончился и группа русских моряков останется в Германии. Через несколько дней ее увезут в другой лагерь. Комендант сказал, чтобы они вооружились терпением, так как освобождение придет только с окончанием войны. Правда, конец ее очень близок. Он снова повторил слова о лояльности и примерном поведении. То же самое говорили и в штеттинском лагере.
Когда речь коменданта перевели, моряки остались неподвижно стоять в строю. Даже команда «разойдись» не возымела своего действия. Люди застыли в каком-то оцепенении. Последняя надежда рухнула! Теперь впереди неизвестность, невиданные унижения, может быть, медленная смерть. А может, смерть скорая?
И вот они едут. Куда? Этого морякам не сообщили…
Микешин закрыл глаза. Он чувствовал себя опустошенным и подавленным. До конца войны! Подумать только! Сколько пройдет времени? Он не верил в то, что война закончится быстро. Нет, она будет долгой и упорной… Но почему немцы так стремительно продвигаются на всех фронтах?..
Поезд остановился. Микешин прижал горячий лоб к стеклу и попытался разглядеть в темноте станцию. Однако было слишком темно. На перроне слышались гортанные немецкие голоса, сновали какие-то тени, в которых с трудом отгадывались люди. Хлопнула дверь. В вагон вошли два щеголевато одетых офицера. Солдаты-охранники вскочили, вытянули руки и крикнули: «Хайль Гитлер!» Офицеры ответили и заняли освобожденные солдатами места. Они разговаривали вполголоса, но Микешин уловил долетевшие до него отдельные слова.
Он понял их зловещий смысл. «Ленинград окружен… Еще неделя… Нет хлеба». И все-таки город пока не взят! Ага, значит, дела не так уж плохи…
Снова его мысли вернулись к родному городу, к дому и семье. Что они думают про него? Считают погибшим? Или ждут домой? Может быть, им сказали про обмен? Сотни неразрешимых вопросов возникали в голове.
После того как они с Чумаковым остались старшими в экипаже «Тифлиса», Микешин внимательно присматривался к людям. Команда была крепкой семьей, спаянной не одним годом совместного плавания. Только новые люди, которые пришли на теплоход перед самым началом войны, оставались еще малознакомыми. Игорь перебирал в памяти свою палубную команду.
Вот Александров. В лагере он как-то особенно тщательно стал одеваться; всегда подтянутый, бритый. Микешин слышал, как он говорил Шкаеву: «Мы должны показать немцам, что мы не деморализованы и не боимся их. Побрей морду-то. Противно смотреть». Шкаев, наоборот, не обращает внимания на свой вид. Часами сидит в задумчивости, ухватив в кулак подбородок. Бонч, как всегда, весел и беспечен; ругает гитлеровцев отборными словами, жалуется на голод и считает, что, как бы ни пыжились немцы, им придет «капут». Он живет сегодняшним днем и о будущем не думает.
Рыбников, после того как объявили, что обмена не будет, переменился: стал держаться вызывающе, плохо выполнять распоряжения Микешина, боцмана. Но команда его не поддерживает. Цементирующее слово «экипаж» — пожалуй, единственная ценность, оставшаяся у них от прошлых времен.
Иван Федорович Курсак мрачен. Он томится от бездействия. Его умелые руки тоскуют по работе. Он часто вспыхивает как порох, кричит, чуть не с кулаками набрасывается на собеседника, если тот не соглашается с его стратегическими выкладками. У него все просто: «Немцы врут. Вот увидите, что на фронтах все иначе». Делается легче на душе, когда слышишь Курсака.
Но лучше всех держится Чумаков. Он спокоен. Ни на что не жалуется. Его внимательные серые глаза присматриваются ко всему. Послушать его ровный, негромкий голос приходят ребята и с других судов. Он не утешает и не уменьшает трудностей предстоящей жизни, положения на родине. Нет, Чумаков спокойно уверен в том, что Советский Союз победит. «Наверное, не скоро. Нам будет трудно, но мы должны выдержать все. Разве на фронте легче? Самое главное — не падать духом и не поддаваться плохому настроению». Он уверен, что пароходство помогло семьям моряков. Нужно держаться вместе. Какая будет жизнь и где — он не знает: «приедем, узнаем».
С Чумаковым делились самыми сокровенными мыслями. Ему верили и не боялись, что он истолкует сомнения неправильно. Константин Илларионович понимал все, — это огромное, неожиданно свалившееся на людей горе, немецкую пропаганду, неизвестность…
Когда Микешин возмущался кем-нибудь из моряков, Чумаков спокойно говорил: «Игорь Петрович, не требуй от людей, чтобы они были железно-каменными. Ты вот на себя посмотри. Сколько ты мне уже всяких глупостей наговорил. Нужно одно: чтобы наши ребята остались советскими людьми и не сделались подлецами от такой жизни, которую нам готовят. Я тебе честно скажу: хорошего ждать не приходится. Но ничего, выдюжим!..»
Вагон дернулся и остановился. Начинало светать. Микешин снова заглянул в окно. В ясном синем рассвете он заметил полосатый столб с указателем: «Нюрнберг — 165 км». Вот куда их везут! Микешин устало закрыл глаза. Теперь ему захотелось спать. Он привалился к Чумакову и задремал.
— Вставай, Игорь Петрович. Приехали! — услышал Микешин голос Чумакова и тотчас же вскочил.
В вагоне суетились, собирали вещи. У выхода стоял старший охраны и нетерпеливо подгонял:
— Schnell, schnell!
Моряки выходили на залитый солнцем узенький перрон у игрушечного желтого вокзала под красной черепичной крышей и вывеской «Вартенбург». Их построили, пересчитали и вывели на маленькую привокзальную площадь. Кругом, лениво шевеля листьями, стояли вековые липы. Воздух, свежий и чистый, наполнял легкие и после духоты вагона пьянил.
Было еще рано, но жители этого крошечного провинциального городка не могли пропустить такого интересного зрелища, как прибытие первых «страшных большевиков» к ним в Вартенбург. Толпа расположилась на тротуаре и с любопытством и страхом поглядывала на моряков. Большевики — звери! Но «звери» почему-то не казались страшными. Те же европейские костюмы, шляпы, ботинки, коричневые чемоданы. Усталые, хмурые лица.
Охрана, которая привезла моряков, теперь передавала их другой — лагерной или тюремной. Новых солдат было много: человек тридцать. Командовал ими офицер в чине майора. Худой и старый, чем-то напоминавший этикетку денатурата — череп и кости. Он принимал документы я списки от старшего, сопровождавшего моряков из Берлина.
Микешин с грустью посмотрел на стопку синих мореходных книжек, исчезнувших в рюкзаке одного из солдат. Будет ли он, Игорь, когда-нибудь еще держать в руках мореходную книжку? Она — паспорт моряка — олицетворяла дальнее плавание, судно, широкий мир…
Тем временем процедура передачи закончилась. Моряков построили по четыре человека. Майор встал на тротуар и резким голосом скомандовал:
— Марш! Не быстро. Идти далеко.
Вартенбург сиял чистотой. Это был маленький средневековый городок с узкими улочками, старыми домами, с неизменной ратушей и готической киркой. Против ратуши высился бронзовый памятник какому-то бородатому рыцарю — в латах и тяжелом шлеме. На главной улице, Гитлерштрассе, — гостиница «Три короны». С балкона свешивался флаг со свастикой. Начинали открываться магазины. На улицах прибавилось народу. Немцы останавливались и провожали глазами колонну моряков, перебрасываясь с солдатами фразами.
Из дверей колбасной выскочил человек, маленький и щупленький, одетый в коричневую форму СА с красной повязкой на рукаве. Он, брызгая слюной, посылал проклятия на головы русских, махал кулаками и, наконец, придя в экстаз от своих собственных слов, ударил ближайшего к нему моряка в лицо. Солдат лениво отогнал фашиста. Микешин взглянул на стоявших на тротуаре людей. Все молчали. Острое любопытство читал Микешин в глазах у немцев.
Моряки вышли на широкую асфальтированную дорогу, обсаженную дикими яблонями. Вдоль нее расположились сады и виллы. Это был район, где жила вартенбургская знать. Пройдя по шоссе около километра, колонна повернула на узкую каменистую тропинку, круто поднимавшуюся в гору. Начался утомительный подъем. Несколько раз немцы останавливали колонну для отдыха.
Теперь Вартенбург лежал далеко внизу. Виднелись только черепичные красные крыши. Тропинка шла среди густого соснового леса. Все устали и шли молча, опустив головы. Куда ведут их? На горе стало холоднее. Подъем продолжался. Наконец моряки вышли на небольшое плато, и перед глазами открылся старинный замок. Высоченные двадцатиметровые стены, глубокий ров, подъемный, сейчас опущенный мост. Огромные деревянные со ржавыми петлями ворота и круглая башня с подслеповатыми, узкими окошками-бойницами.
Майор подошел к воротам и нажал кнопку звонка. Ворота со скрипом распахнулись, и моряков ввели на круглый двор. К стене прижался деревянный барак с надписью «Комендатура»; два ряда колючей проволоки отделяли его от пустого плаца с большим каменным колодцем посередине. Там же, за проволокой, виднелось длинное трехэтажное здание тюремного вида, с решетками на окнах.
Значит, это их будущее жилье?
Из комендатуры вышел похожий на общипанного ворона офицер в полковничьих погонах и непомерно большой седлообразной фуражке. Майор, сопровождавший моряков, что-то доложил полковнику. Тот кивнул головой и тонким голосом крикнул:
— Вюртцель!
Из барака выскочил стройный унтер-офицер с маленькими, близко поставленными голубыми глазами, в коротких желтых сапогах и с несколькими орденскими ленточками в петлице. Он как-то особенно лихо подскочил, щелкнул каблуками и с вытянутой рукой замер перед полковником. Тот небрежно поднял руку и сказал:
— Займитесь интернированными.
Унтер-офицер опять щелкнул каблуками и зычно крикнул в дверь:
— Гайнц, Мюллер, сюда!
Из комендатуры одновременно выбежали два унтер-офицера и застыли перед полковником. Комендант указал рукой на Вюртцеля и пошел к воротам.
Гайнц и Мюллер были почти одного роста. Невысокие, крепко сложенные, аккуратно одетые в форму. У Гайнца грубое, с резкими чертами лицо, как бы вырубленное из дерева, самодовольное и наглое. На голове его сидела лихо заломленная набекрень пилотка. Он презрительно смотрел на моряков, широко расставив ноги и заложив правую руку за борт кителя. Мюллер, смуглый, черноволосый, выглядел значительно старше Гайнца. Глаза его, темные и большие, со злостью смотрели на приезжих. Чувствовалось, что он остро ненавидит русских. Глубокие морщины прорезали его лоб и щеки, делая выражение лица еще более свирепым.
Унтера отделили командный состав, разбили остальных на три группы, сделали личный обыск и повели моряков через калитку в колючей проволоке на плац, а потом в желтое здание…
Когда Микешин вступил на широкую каменную выщербленную лестницу, на него пахнуло холодом и сыростью. «Наверное, рыцари въезжали сюда прямо на лошадях», — подумал он. Поднялись во второй этаж. Длинные коридоры расходились с площадки в обе стороны. Они были уставлены шкафами. Командный состав повели в конец коридора. Вюртцель толкнул ногой дверь с номером одиннадцать. Вошли в большую комнату с деревянным некрашеным полом, одним окном, закрытым решеткой, и круглой железной печкой посередине. По стенам близко друг к другу стояли металлические трехъярусные койки с матрацами из синей клетчатой материи. В комнате пахло карболкой и лизолом.
— Говорит кто-нибудь по-немецки? — спросил Вюртцель.
Вперед выступил радист с парохода «Днепр».
— Вот ты будешь долметчер, — ткнул его в грудь Вюртцель. — Устраивайтесь здесь. Выберите старшего камеры. Потом получите одеяла. Свои вещи положите в шкафы. Один шкаф на троих. «Кафе» в пять часов. Посуду возьмите на кухне. Спать в девять часов. Будете иметь дело только со мной. Когда я вхожу, надо вставать. О правилах вам расскажут. Ну… быстро!
Вюртцель повернулся и вышел.
— Что же, давайте устраиваться на новой квартире, — горько усмехнулся Горностаев. — Видимо, придется нам жить здесь долго…
Микешин, Курсак и Чумаков заняли койки поближе к окну. Из него был виден плац и одинокое дерево с красноватыми листьями. Старшим в комнате выбрали веселого и легкого в общежитии человека — старшего помощника с «Крамского» Юрия Линькова.
Темноволосый, круглолицый, с веселыми черными глазами, он чем-то напоминал спортсмена. Видимо, этому способствовали синий свитер, ботинки на каучуке и стрижка «бокс».
Он сразу же стал хлопотать: взял с собой несколько человек и, пока моряки устраивались и разбирали вещи, успел раздобыть одеяла и посуду. Вскоре в комнате появились деревянные дачные столики.
Дежурные отправились за «ужином». В больших алюминиевых канах они притащили желтый «шалфей» с сахарином, по двести граммов твердого, как камень, хлеба и по крошечному кусочку маргарина. Отужинали.
— Если так будут кормить и в дальнейшем, скоро протянем ноги, — резюмировал Линьков, подбирая крошки хлеба со стола.
Хотели пройтись по плацу, но туда не выпускали. Нижние двери оказались закрытыми. Сидели мрачные. Ни у кого не было папирос, а курить хотелось смертельно.
Наступили сумерки. Стало прохладно. Опустили шторы затемнения. Включили электричество. С потолка спускались две тусклые лампочки. За окном свистел ветер; он врывался в оконные щели и надувал бумажную штору.
Без четверти девять в камере появился Вюртцель. Он крикнул:
— Achtung!
Моряки нехотя встали. Вюртцель скомандовал:
— Antreten!
Радист с «Днепра» перевел:
— Построиться!
Унтер пересчитал людей. Все были налицо. Вюртцель улыбнулся, но глаза его оставались серьезными и холодными. Он внимательно рассматривал моряков, изучая их лица. Наконец он сказал:
— Так нужно делать каждую проверку: подавать команду и строиться. А теперь спать. Подъем в семь утра.
Он не спеша вынул пачку сигарет, достал одну, щелкнул зажигалкой и закурил. Дымок голубой струйкой потянулся от сигареты. Кто-то тяжело вздохнул. Вюртцель насмешливо посмотрел на моряков, сунул руку в карман и, как бы раздумывая над чем-то, снова вытащил пачку. Он достал две сигареты, подержал их на ладони и наконец протянул Линькову:
— На, Урий. Спокойной ночи.
— Видишь, уже «корешком» мне стал. Знает, как зовут. Живем, ребята! — засмеялся Линьков, когда Вюртцель вышел, и, чиркнув спичкой, сделал две глубокие затяжки. Потом он передал сигарету рядом стоящему. — Чтобы этой «трубки мира» хватило на всех. А эту, — Линьков подкинул сигарету, — выкурим завтра после обильного и сытного завтрака. Так?
В этот момент в дверь просунулась голова солдата. Он протянул руку и повернул выключатель. В комнате стало совсем темно. Кое-как подняли штору и в полутьме, ругаясь, начали забираться в койки. Скоро в комнате воцарилась тишина. Ее нарушали только тяжелые шаги часового, прохаживавшегося по коридору, да свист ветра за окном.
Так закончился первый день пребывания моряков в лагере-тюрьме «ILAG-99»[26].
Ровно в семь часов утра в комнате раздался голос Вюртцеля:
— Aufstehen![27]
Моряки начали вставать и спускаться вниз по каменной лестнице в умывальню.
В половине восьмого опять появился унтер-офицер и приказал строиться на плацу на проверку.
Потянулись во двор. Было холодно и ветрено. По небу ползли низкие тучи. Моросил дождь. Моряки, одетые только в костюмы, ежились от холода и переминались с ноги на ногу. Вюртцель, Мюллер и Гайнц проверили интернированных, выкликая каждого по фамилии. Потом на плацу появился комендант в сопровождении двух офицеров.
Вюртцель закричал:
— Achtung! — и подскочил к коменданту с докладом.
Комендант стоял, заложив руки за спину, и смотрел на моряков ничего не выражающим тусклым взглядом. В затянутом ремнями эсэсовском плаще, с поднятыми кверху плечами и огромным крючковатым носом, он еще больше, чем вчера, походил на старого ворона. Он был очень дряхл, этот полковник, вытащенный из архивов кайзеровского вермахта, и страшно горд тем, что снова служит «великой» Германии.
Комендант пожевал синеватыми губами и вдруг выкрикнул тонким голосом (почему-то с самого начала войны немцы разговаривали с моряками только на высоких нотах):
— Зарубите себе на носах: никакой коммунистической пропаганды! В лагере должно быть тихо. Вы интернированы и, к сожалению, подпадаете под особый закон. Хотя мы прекрасно знаем, что вы из себя представляете, — пока вы интернированные, мы будем соблюдать этот закон. Вы находитесь в особых условиях. Думаю, что после окончания войны вашей банде найдут более подходящее место. Правила поведения будут сегодня вывешены. Выберите доверенное лицо, с которым я буду иметь дело. Только с одним. Обслуживать будете себя сами. И помните о страданиях немецкого солдата. Хайль Гитлер!
Эту речь, путаясь и перевирая слова, переводил офицер, видимо, являвшийся переводчиком комендатуры. Комендант вздернул плечи, повернулся и покинул плац.
Моряки совсем замерзли, им хотелось поесть, выпить горячего чаю. Они проклинали этого выжившего из ума желчного старика.
— Экая сволочь! — стуча зубами, проговорил Линьков, обращаясь к стоявшему рядом Микешину. — Ему давно пора на тот свет, старой вороне, а он туда же, фюреру служить!..
Наконец моряков распустили. В этот день они узнали, что находятся в старинном замке Риксбург, который построен во времена Пипина Короткого, что замку более тысячи двухсот лет и что здесь раньше была тюрьма, потом лагерь туристов, потом снова тюрьма, возведенная теперь в ранг тюрьмы-лагеря для интернированных русских.
Риксбург располагался на высоте тысячи метров над уровнем моря, и потому тут почти всегда было пасмурно и прохладно. Тучи ползли низко, часто замок заволакивали туманы. А зимой его заносило снегом. Тогда попасть в Риксбург было очень трудно.
В Вартенбурге обитало всего десять тысяч жителей. Находился он недалеко от Нюрнберга и Мюнхена и очень далеко от любой линии фронта. Из окон замка в хорошую погоду виднелись крыши Вартенбурга и удивительно красивый лес, переливающийся осенними красками.
…Началось тягучее, однообразное существование. Жизнью это назвать было нельзя, — тем более что все напоминало о смерти. Морякам роздали алюминиевые бляшки с номерами. Каждая была пробита линией дырочек. В случае смерти обладателя бляшки она разламывалась на две части. Одну закапывали с умершим, другую оставляли в комендатуре для отчета.
Это тяжелое существование отравлялось еще и распорядком дня, который должен был выполняться скрупулезно, минута в минуту. Утром, в семь, — подъем, сразу — проверка, потом — чай, в двенадцать — обед, в пять — ужин, в семь вечера — еще одна проверка, после которой никто не имел права оставаться на плацу. В девять часов — проверка по комнатам, и свет выключался.
Морякам выдали форму французских солдат, деревянные башмаки, поношенное солдатское белье. Они занимали четыре комнаты-камеры. В каждой выбрали старшего. Доверенным лицом интернированных стал капитан «Днепра» Горностаев. Доктору Бойко поручили организовать лазарет и амбулаторию, выделив для него двух санитаров. Унтера вежливо называли его «Herr Arzt», что чрезвычайно ему льстило; Бойко рьяно взялся за дело…
Кое-кого взяли на топку печей, ремонт и побелку комнат, в кухонный подвал на чистку брюквы. Судовых поваров поставили на кухню, где властвовал хромой и добродушный кухонный унтер Кронфта. Он вырос в Чехии.
Гайнц и Мюллер ведали лагерными работами: уборкой плаца, посадкой цветов под окнами комендатуры, мытьем коридоров, чисткой уборных. Они часто орали на интернированных, толкали их, били.
Вюртцель был старшим. Он всегда появлялся там, где его не ждали и где он меньше всего был нужен. Часто он заходил в комнату командного состава. Держался вежливо, шутил, улыбался, иногда угощал сигаретами. Старался сделать мелкие поблажки: выдать лучшую одежду, починить сапоги в первую очередь, освободить от работы. Микешин понимал, что это неспроста. Вюртцель был опасным провокатором. Опытный полицейский, он имел нюх, был безусловно умнее своих товарищей и потому пользовался в комендатуре доверием.
Вюртцель старался знать все, что делается в лагере, что думают и говорят в комнатах, какое настроение у моряков. Он задавал невинные, как казалось, вопросы: спрашивал о доме, о Ленинграде, о женах, о заработках на советских судах.
Но моряки быстро раскусили Вюртцеля. С ним охотно разговаривали на невообразимом немецко-русском языке, помогая себе жестами, курили его сигареты, но никогда не забывали, что представляет собой этот ласковый, подтянутый, всегда улыбающийся унтер.
Комендант появлялся в здании редко. Он брезгливо поднимал рукой в замшевой перчатке одеяла и подушки: искал вшей.
Был в Риксбурге еще один офицер, представитель гестапо. Огромным ростом и маленькой головой с карими круглыми, как у совы, неподвижными глазами он напоминал игуанодона. За черные усики и неизменно носимую им шапку альпийских стрелков (она напоминала форму финских лапуасцев[28]) моряки прозвали его «Маннергейм». Гестаповец часто навещал интернированных, иногда пытался вызвать их на разговор, скаля белые, крепкие зубы, но его избегали: было что-то тяжелое и жесткое во взгляде круглых глаз. Да и эмблема гестаповца не располагала к разговорам…
«ILAG-99» не имел радио, и сведения извне проникали очень скудно через унтеров, которые иногда рассказывали о германских победах. За ворота замка никого не выпускали.
Непосредственное общение с интернированными имел также завхоз Колер. Маленький, кривоногий, рыжий, Колер походил на злого гнома. Зеленая куртка с башлыком усиливала это сходство. Он жил тут же на плацу рядом с комендатурой в небольшом каменном доме. У него были куры, свиньи и огород за проволокой. Старый Колер выдавал морякам одежду, посуду, матрацы, уголь и растопку для печей.
По праздникам он одевался в коричневую форму СА, нацеплял на себя всякие значки и отправлялся в город. Судя по знакам различия, он занимал должность обергруппенфюрера. Колер, как и Мюллер, ненавидел русских.
Выдавая уголь, он старался дать его как можно меньше, а если замечал малейшее желание украсть кусок угля, безжалостно бил виновного и страшно ругался. Несмотря на всю ненависть к морякам, Колер не брезговал заняться «торговлей» и выменять на буханку черствого хлеба, несколько пачек сигарет часы или рубашку.
Дни тянулись один за другим нестерпимо медленно, однообразно, похожие один на другой как две капли воды. Никаких событий не происходило, никто особенно не притеснял моряков, и казалось, что жить в «ILAG» кое-как можно и жизнь там течет сравнительно благополучно. Даже бомбежки не нарушали спокойствия этого тихого места.
Но на самом деле все было не так…
Лагерь голодал.
На кухне ежедневно вывешивалась огромная черная доска с написанным на ней меню и количеством калорий в каждом продукте. Это была дань международному закону о защите интернированных. О голоде не могло быть и речи. В меню значились и хлеб, и мука, и овощи, и жиры, и варенье, и мясо, и сахар, и специи, — и чего в нем только не значилось! Ну, не было курева. Подумаешь! Без курева можно жить…
Немцы соблюдали приличие. Единственное место, где находилась кучка советских интернированных людей, должно было отличаться от бесчисленного количества лагерей военнопленных, в которых не вывешивалось никаких досок с меню и где людям давали только сырую капусту. А вдруг кто-нибудь когда-нибудь спросит о том, как содержались советские интернированные. Пожалуйста! Вот как. Международный закон и положения соблюдались по всей форме. Пусть приезжают комиссии Красного Креста. Все в порядке. Великая Германия великодушна: она кормит и одевает этих моряков. Закон есть закон.
Но все, что ежедневно выписывалось на кухонной доске, моряки получали в таком малом количестве, какого вряд ли хватило бы ребенку.
В ежедневный рацион интернированного входило: 200 граммов хлеба, 10 граммов сахара или варенья, 300 граммов брюквы, 10 граммов маргарина, 2 грамма муки. Часто брюкву заменяли капустой, свекольной ботвой или крапивой. Картофель считался деликатесом и выдавался очень редко.
Зато воды давали достаточно. И, несмотря на «великодушие» гитлеровцев, моряки начали пухнуть от чрезмерного потребления воды, которой они пытались заглушить голод.
Игорь понимал, что это было совершенно сознательное медленное уничтожение людей. Пройдет немного времени, и люди начнут умирать. Не от голода, конечно! Это исключено при таком питании! Они начнут умирать от различных болезней: от туберкулеза, рака, заболеваний почек и печени… Да что там! Наблюдавший за лагерем доктор Шнар, член национал-социалистской партии, сумеет подыскать подходящую болезнь и представить все в подобающем виде любой комиссии.
Микешин видел, как «доброжелательный» Вюртцель шнырял по лагерю, подслушивая, подсматривая, ничего не упуская из поля зрения своих цепких глаз и донося обо всех мелочах в комендатуру.
Там шла невидимая для интернированных напряженная работа. «Маннергейм» составлял досье, на моряков заводили карточки с анкетными данными, писали характеристики. Часто в комендатуре появлялись люди в штатском. Они внимательно рассматривали мореходные книжки и штампы на них.
Какие сведения можно получить от моряков? Что-нибудь новое о портах, о судах…
Может быть, среди них есть функционеры?
Сколько среди них членов партии?
Из кого может получиться доносчик?
Как разложить спаянных моряков, какие провокаторские методы избрать для этого?
Надо усилить охрану. Вкопать второй ряд бетонных столбов и натянуть на них проволоку. На ночь выпускать собак. Вот тогда можно быть спокойным. Не дай бог, кто-нибудь убежит.
Очень, очень много всякой работы в комендатуре.
Лучше бы, конечно, иметь дело просто с военнопленными. Раз — два — и уничтожил. А тут надо нянчиться, ждать, пока они сами отправятся в лучший мир.
Можно надеяться, что этого не придется ждать долго.
Нет, «Маннергейму» больше нравилось работать в Дахау. По крайней мере, там все было просто, без всяких цирлих-манирлих. Черт бы побрал этот «ILAG-99», подпадающий под какой-то международный закон!..
А по ночам в камерах, несмотря на строгое запрещение вставать, двигались тени. Они скользили между койками, будили кого-то и исчезали. Нельзя было расслышать среди вздохов и храпа, о чем говорили в дальних углах…
Нет, совсем не таким был «ILAG-99», каким казался в первый момент.
Прошло около двух месяцев пребывания моряков в лагере.
Наступила глубокая осень. Редко показывалось солнце. Теперь ветер ревел почти ежедневно, принося в Риксбург промозглую, дождливую, холодную погоду. На плацу стояли невысыхающие лужи. В комнатах сделалось еще мрачнее. Из окон виднелись лишь сероватые клочья тумана, скрывавшие крыши городка.
Несмотря на толщину стен, замок насквозь продувался ветром. Многовековая сырость не успевала высохнуть за короткое лето. Она ползла по стенам и потолкам, образовывая жирные слезящиеся подтеки, распространяя затхлый запах гниющего дерева, клея, мокрого мела.
К голоду примкнул верный помощник — холод.
Моряки часами просиживали у потухшей печки, ловя быстро исчезающее тепло. Порцию угля уменьшали с каждым днем. Колер говорил, что дорогу к замку размыло и доставить уголь невозможно. Надо экономить, а то можно остаться совсем без топлива.
Моряки мерзли. Не хотелось двигаться. Мысли текли вяло. Многие сидели с тяжелыми отекшими ногами, с уродливыми, распухшими, похожими на рождественские маски лицами. Мозг работал в одном направлении: как достать хлеба, маленький кусочек хлеба или глотнуть немного табачного дыма? Моряки нетерпеливо поглядывали на часы, ожидая приема пищи. Временно, пусть всего на несколько минут, можно будет забыть сосущее чувство голода, разрезать паек хлеба на двадцать тончайших лепестков и смаковать его, запивая горячим «шалфеем». Надо продлить это наслаждение как можно дольше: ведь после такого «обеда» или «ужина» муки голода станут еще сильнее.
Лист облетел. Только могучее дерево, стоявшее в углу двора, так и не сбросило красных, крепко приросших к ветвям листьев, и никакой ветер и дождь не мог сбить их. «Доброе дерево» называли его моряки: под ним всегда находили съедобные трехгранные орехи, можно было пожевать горьковатые листья, можно было посушить их на печке и покурить этот самодельный «табак». Правда, многим после первых затяжек становилось дурно…
Игорь стоял у окна и смотрел на залитый дождем двор комендатуры. Из водосточных труб лились потоки воды и ручьями сбегали к стене замка, образуя большое озеро.
Потоптавшись у дверей барака, солдат поднял капюшон плаща и побежал к воротам. Рыжая Элен, дочь Колера, появилась в чердачном окошке с выстиранным бельем и начала развешивать его.
Надоевшая картина, которую Микешин видел изо дня в день. Он неподвижно уставился в одну точку, почти не замечая того, что делалось во дворе, думал о столкновении, происшедшем сегодня во время раздачи брюквенного супа. Как обычно, баланду раздавал Юрий Линьков. Он отворачивался от котла, боясь быть пристрастным, и не глядя опускал в него большую чумичку, стараясь разливать всем поровну. За ним ревниво следило множество глаз. Вдруг раздался истерический выкрик Орехова, механика с «Днепра»:
— Одну густоту налил, сволочь! Смотрите!
Орехов подскочил к получавшему баланду штурману Мальцеву и рванул у него миску. Мальцев потянул ее к себе. Орехов дернул, миска выскользнула из рук Мальцева, упала, и жиденький суп с мелко накрошенной брюквой оказался на полу.
Мальцев, грубо выругавшись, наклонив голову, бросился на Орехова, сбил его с ног, и оба покатились по полу, давя спинами брюкву. Это была тяжелая, отвратительная картина. Два слабых, обессиленных голодом человека, забыв все, пытались задушить друг друга.
Дерущихся растащили. Мальцев собирал руками брюкву с затоптанного, грязного пола.
Орехов сидел на стуле и бессмысленно смотрел на котел. Побледневший Линьков, пользуясь правом старшего, твердо проговорил, обращаясь к Орехову:
— Придется тебе, Сергей Васильевич, остаться без супа. Позор!
Механик вскочил:
— Ты своим больше наливаешь! Я все знаю. Дружки-приятели, а другому одну воду. Да? — Он злобно посмотрел на старшего.
Линьков закусил губу.
— Для меня все дружки-приятели, но если так… на ложку! Ты теперь будешь разливать… Бери! — закричал Линьков, видя, что Орехов не двигается с места. — Бери же!
Он сунул Орехову чумичку в руки и отошел от котла.
— Ну и буду. Подумаешь! Во всяком случае, почестнее тебя… Подходите!
Орехов опустил чумичку в котел, помешал и выжидающе посмотрел на моряков, но никто не протянул ему миску.
— Отдай ложку Линькову, Сергей. Не позорь себя и нас. Хорошо, что никто из команды не видел этого; у них таких случаев еще не бывало. Отойди от котла. Давай, Юрий.
Это негромко сказал Чумаков, и Орехов, что-то пробурчав, снова сел за стол, обхватив руками голову. Линьков наполнил все миски, а остаток супа, который обычно раздавал как добавку, налил в миску Орехова, одиноко стоявшую на столе. Ели молча. Всем было не по себе. Орехов не дотрагивался до супа, но потом голод пересилил все другие чувства, и он хмуро спросил, берясь за ложку:
— Так что? Есть можно? — и, не дожидаясь ответа, жадно принялся хлебать баланду.
— Ешь, — разрешил Линьков и добавил, чувствуя поддержку и одобрение товарищей: — Но смотри… Следующий раз тебе это так не пройдет. Понял?
Орехов исподлобья взглянул на старшего и ничего не сказал…
Было ясно, что в лагере начался процесс превращения людей в безвольную массу. Это входило в планы тюремного начальства: это был этап, приближавший интернированных к «приличной» смерти.
Что-то нужно предпринять, как-то сопротивляться…
Игорь думал о тайном ночном собрании, на котором коммунисты решили организовать нелегальное бюро и попытаться помочь людям. Как? Этого еще пока никто не знал. Нужно было сначала создать крепкое, надежное и хорошо законспирированное ядро.
Моряки долго не могли расстаться с надеждой на обмен. Трудно было отказаться от мечты о возвращении на родину, но теперь эта мечта окончательно исчезла. Прошло слишком много времени. Люди теряли веру в жизнь. Надо было их поддержать…
Между тем во дворе комендатуры происходило что-то необычное. Через открытые ворота в замок входила группа людей. Они были оборванные и мокрые, с изможденными бледными лицами. Некоторые держали в руках чемоданы, у других за плечами висели рогожные мешки на веревочных лямках.
Унтера суетились вокруг прибывших. Игорь с любопытством разглядывал новых людей: с ними теперь придется жить. У окон уже толпились все интернированные.
— Ребята, да ведь это наши! — крикнул кто-то позади. — Вот, смотрите! Это же Лешка Тихий Ход с «Северолеса». Я его фигуру из тысячи отличу…
Действительно, на дворе стояли советские моряки с трех ленинградских судов, захваченных гитлеровцами в Данциге, Любеке и Гамбурге. Но почему они в таком ужасном виде?
Встретились друзья. Обнимались. Засыпали друг друга вопросами. Игорь с удивлением узнал своего бывшего капитана с «Колы» — Дробыша. Георгий Георгиевич в измазанном глиной, порванном, наспех зашитом белыми нитками костюме, в хлопающих желтых ботинках, с руками, перебинтованными грязными тряпками, в обвисшей фетровой шляпе, производил жалкое впечатление. На шее надулся огромный, со сливу, фурункул.
Ничего не осталось от прежнего надменного, франтоватого Дробыша, каким его помнил Микешин.
Игорь подошел и поздоровался. Дробыш безразлично скользнул по нему глазами и ответил:
— Здравствуйте.
Кто-то хлопнул Микешина по плечу, он обернулся и увидел стоящего перед ним Германа Сахотина, своего соученика по мореходному училищу. Игорь не встречал его много лет.
Сахотин, так же как и Дробыш, выглядел плохо: худой, оборванный, в пятнах и рубцах от нарывов.
— Микешин, привет. Ну как у вас тут? Кормят сносно? — спросил Сахотин, пожимая Игорю руку. — Дай закурить.
— Кормят плохо, а курева у нас давно нет.
Глаза у Германа потухли, и, казалось, он потерял интерес к Микешину.
— Откуда ты, Сахотин? Где вас так измучили?
— Эх, рассказы потом… Пожрать бы. Короче, в аду были. Как только ноги унесли! Что мы видели, если бы ты знал! — Лицо Сахотина начало дергаться. — Слушай, дай хлебца кусочек, иначе я сдохну, — закончил он плачущим шепотом.
Микешин покраснел. Хлеб он уже съел.
— Нет у меня хлеба, Герман. Съел, — извиняющимся тоном произнес Микешин.
Сахотин ничего не сказал и отошел к другой группе интернированных.
Игорь не жаловал Сахотина, но сейчас ему стало неприятно оттого, что он ничем не смог помочь товарищу.
Среди приехавших мелькнуло еще знакомое лицо. Игорь не сразу узнал Уськова, замполита с «Унжи». Его круглое лицо вытянулось, из-под кожи выпирали кости…
Новички рассказывали страшные вещи. После начала войны их собрали в концентрационном лагере в Беренсгофе. Кормили там еще хуже, чем в «ILAG-99», и заставляли много работать. Гитлеровцы одели моряков в оскорбительную арестантскую одежду, ежедневно кого-нибудь избивали. Люди на глазах таяли, начали болеть и до того ослабли, что еле волочили ноги.
Беренсгофцы рассказывали, как забивали насмерть людей, как десятками гибли наказанные «лишением пищи». Видели они и массовые расстрелы…
Моряки слушали молча, сжав кулаки. Иногда кто-нибудь не выдерживал и шептал:
— Какие мерзавцы! Изуверы…
Но были и приятные вести. Беренсгофцы рассказали, что конвоиры, сопровождавшие моряков в Риксбург, относились к ним хорошо: давали хлеб, сигареты, сахар. Этот взвод побывал на фронте, и солдаты узнали, почем фунт лиха. Они обижались, когда их отождествляли с СС или тюремной охраной. Одного конвоира спросили, как дела на фронте. Он оглянулся вокруг и, махнув рукой, сказал: «Scheise»[29].
А самое главное — моряки узнали, что Ленинград и Москва держатся и что, несмотря на неудачи, Советский Союз бьет фашистов….
Это были первые сведения, просочившиеся в Риксбург с воли.
За ужином Игорь, сидевший за одним столом с Линьковым, заметил, что тот мрачно пьет один «шалфей». Обычного полпайка хлеба, который все оставляли от обеда, у него не было.
— Что, Юра, не утерпел? — сочувственно спросил Микешин.
— Да нет… — Линьков сконфуженно улыбнулся. — Выменял на сигарету.
— У кого?
— Вон у того длинного. — Линьков показал на входившего в комнату Сахотина.
Микешин удивленно присвистнул. «Значит, у Сахотина были сигареты?.. Коммерсант!..
— Напрасно.
— Знаю. Не выдержал искушения. Увидел, как он курит за шкафом, и подошел, — виновато сказал Юрий, принимаясь за «шалфей»…
Ночью состоялось первое заседание партийного бюро. Собрались в углу у койки Чумакова. В бюро входили: Чумаков, Горностаев, Зайцев — замполит с «Крамского», Барышев — механик с «Днепра» и Ситов — моторист с «Тифлиса».
Первым взял слово Горностаев:
— Товарищам надо помочь. Они в худшем состоянии, чем мы. Обязать доктора Бойко под любыми предлогами положить как можно больше новичков в ревир[30]. Там все же дают суп получше, чем наша баланда. Как-то надо освободить их от лагерных работ. Еще что?
— Пусть наши повара дают им больше супа. Хотя бы первое время. Может быть, стоит дать Кронфте часы или что-нибудь из вещей. Попросить. Он, кажется, парень ничего, — предложил Чумаков.
— Правильно. И это можно использовать.
— Собрать кое-какие вещи и обменять на картошку у Колера для более слабых. Поручить это Виктору Шургину. Он работает под начальством Колера.
Больше ничего придумать не могли.
Разошлись так же незаметно, как и собрались.
Чумаков отозвал в сторону Бойко и тихо, чтобы никто не услышал, сказал:
— Федор Трофимович, надо положить побольше ребят из Беренсгофа к вам в ревир. Отберите самых слабых.
Бойко испуганно посмотрел на Чумакова:
— Что вы, Константин Илларионович, как же я могу? Меня контролирует доктор Шнар. Если он узнает, меня выгонят и я вообще не смогу оказывать помощь!
— Вы получаете добавочную миску супа за вашу работу в ревире? — безжалостно спросил Чумаков, смотря доктору прямо в глаза.
Бойко смутился:
— Да. Но какое отношение это имеет?..
— Никакого, Федор Трофимович. Надо помочь товарищам.
— Хорошо, я постараюсь. Попробую… Но не знаю, что выйдет…
— Попробуйте. Все выйдет.
Бойко попробовал, и самые слабые беренсгофцы были уложены в лазарет…
А на кухне весельчак повар Сеня Гвоздев, по прозвищу Гвоздик, вел странную беседу со своим начальником — кухонным унтером Кронфтой.
Кронфта был навеселе. Он положил раненую ногу на табурет и разглагольствовал, поглядывая добрыми осоловелыми глазами на Гвоздика:
— По мне, эта война — шайзе. Ты думаешь, мне не жаль вас? Жаль. Наш комендант сволочь. Я все знаю. Ладно. Я-то на фронт больше не попаду. Нога. Видишь? Вот приехали ваши. Все больны. Мне жаль вас…
Кронфта утер кулаком пьяную слезинку. Гвоздик воспользовался моментом:
— Гер Кронфта! Очень шлехт лейте. Кранк, Вениг эссен[31]. Ну, побольше брюквы им давать. Кольраби! Они очень просили. Понимаешь, дуб? Эх… языка не хватает. Вот просили вам передать… — Гвоздик вытащил из-за пазухи целлофановый пакет и вытряхнул из него три шелковые рубашки-безрукавки.
— Дизе беренсгоф лейте[32]. Кольраби. — Гвоздик показал на котел и отчертил рукой уровень.
Унтер снял ногу со скамейки. Глаза его протрезвели. Он пощупал пальцами шелк, одобрительно прищелкнул языком и отодвинул от себя рубашки:
— Кронфту не надо покупать. Он сделает и так. Мне очень жаль людей. Отдай им обратно. Впрочем… — унтер снова придвинул к себе пакет и вытащил из него одну рубашку. — Эту я возьму. Подарю там, внизу, одной фрау, а эти отдай обратно.
Плацем по направлению к кухне танцующей походкой шел Вюртцель. Кронфта сгреб рубашку, сунул ее в карман брюк и закричал на Гвоздева:
— Работать, работать!..
Виктор Шургин выменял у Колера картошку. Наиболее истощенные беренсгофцы, несмотря на голод в лагере, стали получать немного больше, чем остальные. Часть из них лежала в ревире, в кухне им наливали полные баки супа, кое-кого подкармливали колерской картошкой.
Это была первая победа организации.
Георгий Георгиевич Дробыш жил в лагере замкнуто. Он мало разговаривал с капитанами других судов, часами гулял по плацу, делая бесконечное количество кругов около колодца. Гулял он один, опустив голову, глядя себе под ноги и, казалось, не замечая окружающего. Иногда по его лицу пробегала судорога, он что-то бормотал и делал рукой рубящий решительный жест.
Микешин с удивлением наблюдал за капитаном. Он видел не однажды, как Дробыш, зайдя за деревянную будку уборной, вынимал жестяную банку с окурками, которые, наверное, набрал в Беренсгофе, жадно затягивался несколько раз и снова быстро прятал банку. Он никогда ни с кем не делился и не предлагал «затяжку», как это делали почти все, кому удавалось заполучить сигарету.
В одну из прогулок Дробыш подошел к «Маннергейму», снял свою фетровую шляпу и что-то говорил ему. Гестаповец улыбался, показывая красивые зубы, и смотрел на Дробыша своими совиными глазами, сочувственно кивая головой. Потом они разошлись, и Дробыш продолжал гулять.
— О чем это вы с ним, Георгий Георгиевич? — спросил Микешин, догоняя капитана.
Дробыш неприязненно посмотрел на Игоря и нехотя ответил:
— Я себя очень плохо чувствую. Просил, чтобы мне давали добавочную миску.
— И что, будут давать?
— Обещал.
— Вам повезло. Правда, к нему никто не обращался.
— Почему?
— Гестаповец…
— А… не все ли равно! — с сердцем сказал Дробыш и быстро зашагал от Игоря…
Теперь «Маннергейм», приходя на плац, искал глазами капитана и, найдя, подзывал к себе. Они мирно беседовали по-английски. Иногда во время таких бесед Дробыш улыбался. Это раздражало моряков.
Как-то Горностаев иронически заметил Дробышу:
— О чем ты с этим мерзавцем разговариваешь? Мировые проблемы решаете или что-нибудь поинтереснее?..
Дробыш спокойно ответил:
— О разных вещах. Вот просил лекарства мне достать. Да он не такой плохой, между прочим. Всегда спрашивает, в чем мы нуждаемся. Обещал газеты присылать, книги. Может быть, радио поставят…
Горностаев круто повернулся и пошел в сторону.
Моряки относились к Дробышу недружелюбно. С большинством капитан не считал нужным разговаривать и держался надменно. Все ненавидели Дробыша, когда он нес свою «дополнительную миску», которую получал теперь по распоряжению «Маннергейма». Моряки считали, что получает он ее несправедливо: есть более истощенные. Повара старались налить ему как можно меньше, Дробыш ругался, требовал и раз даже позвал на помощь Вюртцеля. После этого на кухне его возненавидели еще сильнее…
По заключению доктора Бойко, самым истощенным в лагере был пожилой кочегар Нестеров. В ответ на все просьбы и ходатайства Горностаева начальство разводило руками: «Дали бы добавку, да не из чего».
Однажды Курсак спрятался в темной нише на лестнице и, когда Дробыш проходил мимо со своей миской, выступил вперед:
— Отдайте суп Нестерову. Он совсем ослаб, — проговорил Курсак, смотря на Дробыша ненавидящими глазами. — Лучше отдайте, а не то…
Капитан резко отвел руку Курсака:
— Может быть, я должен отдавать в лазарет весь свой рацион, а сам умереть с голоду?
— Отдай суп! — задыхаясь, прохрипел Курсак и дернул за миску.
Почти весь суп выплеснулся. Дробыш растерянно оглянулся, ища поддержки.
По лестнице поднимался Гайнц. Он уже заметил на площадке неопрятную брюквенную лужу.
— Что тут происходит? Untermensch![33]
Гайнц всех моряков, независимо от возраста и ранга, звал «унтерменшами».
Курсак молчал. Молчал и Дробыш.
— Ну? — повысил голос унтер.
Дробыш хмуро кивнул на Курсака:
— Он хотел взять мой суп, господин Гайнц.
Гайнц расставил ноги, заложил руку за борт френча и уставился на Курсака. Это была его любимая поза. Несколько секунд Гайнц набирал сил, потом обрушился на Ивана Федоровича со страшными ругательствами:
— Немецкий солдат воюет, а он хочет обжираться, сакраменто! Получи вместо супа! — И Гайнц хотел ударить механика в лицо, но тому удалось увернуться.
Гайнц рассвирепел:
— Стоять смирно!.. На десять дней чистить уборные и возить бочку! — заключил он.
Это считалось страшным наказанием: в лагере не было бани. Гайнцу все равно, кто виноват: Курсак или Дробыш. Просто возникла причина поиздеваться над одним из «унтерменшей». Завтра Гайнц посмотрит, как этот будет зажимать нос. Курсак ему еще не попадался, а Дробыш попадется в следующий раз.
Этот случай стал известен всему лагерю. Отношение к Дробышу еще ухудшилось, но он ни на что не обращал внимания: Георгий Георгиевич не хотел умирать. Какой толк в том, что он подохнем здесь, в лагере? После войны он будет нужен как опытный капитан. Вот тогда он действительно принесет пользу. Надо выжить, а там будет видно.
Рассуждения товарищей он прекрасно понимает: каждый хотел бы получать добавочную порцию, да не может. «Маннергейм» относился к нему, Дробышу, хорошо, потому что он корректен, вежлив, говорит по-английски. Видит, что он культурный человек. Вот и все.
Как-то «Маннергейм» принес Дробышу несколько книг на русском языке. Все они были выпущены берлинским белоэмигрантским издательством. Капитан читал их один. Он не предлагал книг товарищам, и никто их у него не просил. Чумаков по-дружески посоветовал Дробышу:
— Не следовало брать эти книги и нести их в лагерь, Георгий Георгиевич. Немецкой пропаганды и без того достаточно.
— Боитесь разложиться? — засмеялся Дробыш. — Нет, меня никакая книга не разложит.
— И все же не следовало нести их в лагерь.
— Оставьте! Вы не хотите их читать — и не читайте.
Чумаков пристально, как будто видел его впервые, посмотрел на Дробыша:
— Кажется, мы начинаем говорить на разных языках. Вы по-немецки, а я по-русски.
— К сожалению, я не знаю немецкого языка, — зло проговорил капитан и отошел от Чумакова.
Герман Сахотин быстро обжился в лагере. При каждой встрече с Вюртцелем Сахотин клянчил у него сигареты. Он шел за унтером, повторяя одну и ту же фразу:
— Гер Вюртцель, дайте мне одну сигарету. Пожалуйста. Очень прошу.
Когда Вюртцелю это надоедало, он презрительно бросал Сахотину окурок. Иногда унтер ругался и ничего не давал. Но Сахотина это не смущало: на следующий день он возобновлял свои просьбы. Все думали, что Герман так страдает без табака, что готов терпеть любые унижения, лишь бы сделать затяжку. Но скоро выяснилось, что дело обстоит иначе.
Сахотин выпросил у Вюртцеля и выменял у солдат два десятка сигарет. Затем он разрезал каждую на три части и начал торговлю. Каждая треть сигареты — треть пайки хлеба. Хочешь — бери, хочешь — нет. Курильщики проклинали Сахотина и отдавали ему хлеб.
Бюро решило положить конец этой спекуляции. Поговорить с Сахотиным поручили Микешину, — они старые знакомые, может быть, Сахотин послушает Игоря.
— Вряд ли. Мы с ним не большие приятели, — усмехнулся Микешин, но согласился.
Во время прогулки он подошел к Сахотину. Они жили в разных комнатах и из-за старой, еще со времен мореходного училища, неприязни редко разговаривали друг с другом.
— А, Микешин, здорово, — вяло приветствовал Сахотин Игоря. — Ну как жизнь?
— Живем пока, — неопределенно ответил Микешин. — Как торговля процветает?
— Ты что имеешь в виду?
— Обмен сигарет на хлеб.
Сахотин насмешливо посмотрел на Микешина:
— А тебе какое дело? Что, покурить захотелось?
— Вот что, Сахотин, — сказал, останавливаясь, Игорь. — Ты прекрати это дела. Выменивать у людей хлеб, когда они почти умирают, подло. Неужели не понимаешь?
— Слушай, брось ты эти свои вечные морали и наставления. Хватит! Надоело! — скорчил скучную гримасу Сахотин. — Здесь один закон. Закон самосохранения. Я никому не навязываю своих сигарет. Сами просят, чуть ли не в очереди стоят. И не лезь не в свое дело.
— Морду будем бить. Будем бить до тех пор, пока не поймешь, — угрожающе проговорил Микешин.
— Ого! Не ты ли?
— Все будем бить. По твоему закону самосохранения.
— Все еще продолжаете жить старыми понятиями? Не видите, что делается кругом. Прячете голову под крыло, как страусы. Неужели тебе не ясно, что война нами проиграна? Все летит вверх тормашками! — зашептал Сахотин, с ненавистью глядя на Игоря.
— Война? Нет! Война не будет проиграна! И мы-то ведь остались прежними, со своими принципами и своим воспитанием. Что ж, выходит, мы должны превратиться в скотов и мерзавцев? Короче говоря, прекрати выманивать хлеб, иначе завтра начнем тебя бить.
— Найдем на вас управу, — буркнул Сахотин, но понял, что угроза не напрасная. Надо менять тактику. Он сумеет обмануть этих дураков: будет продавать сигареты тайно. — Ладно, Микешин. Не надо ссориться. Все же мы с тобою соученики. Пожалуй, ты прав. У меня это немного нехорошо получилось. С точки зрения этики, конечно. Я не придавал этому значения…
Микешин ничего не сказал. Вечером Чумаков спросил его:
— Ну как, Игорь, говорил?.. Ага. Только лжет ведь он, — убежденно добавил Чумаков. — Ну, посмотрим.
Константин Илларионович оказался прав: на следующий день Саша Осьминкин из седьмой комнаты обедал без хлеба. Это сразу стало известно. Он признался, что обменял хлеб на сигареты, но у кого именно — сообщить отказался. Да это и не было нужно.
Утром Сахотин обнаружил, что его шкаф взломан. Все оказалось целым, за исключением банки с нарезанными сигаретами. Сахотин рвал и метал. Подозревал всех. Жаловался Вюртцелю.
Унтер разыгрывал возмущение, качал головой и понимающе подмигивал. Но казалось, он даже рад тому, что Сахотина обокрали. Все же Вюртцель устроил обыск в седьмой комнате, ругался, кричал. Ничего не нашел. Сахотину дали новый шкаф; он переложил туда свои вещи и повесил замок.
— Ну ладно, сволочи! Я вам припомню эти сигареты, — прошептал он, дернув несколько раз за замок: надежен ли?
После того как погасили свет, во всех комнатах «закурили трубки мира».
Сахотин лежал молча.
— Хочешь затяжечку, Герман Иванович? — насмешливо спросил старший седьмой комнаты. — Вюртцель сегодня дал, за хорошее подметание двора.
Сахотин притворился спящим: придраться было не к чему.
Близился 1942 год. Ревели бураны. За решетками окон метались снежные вихри. Качалось и стонало «доброе дерево», все еще держа на своих ветвях побелевшие листья. Каждое утро с подоконников убирали горки снега, проникавшего через щели. Пятна сырости на стенах покрывались серебристым инеем. Старый Риксбург промерзал насквозь.
Сообщение с городом почти прекратилось. С трудом выходили солдаты за ворота, чтобы принести в комендатуру почту. Уголь кончался, и неизвестно, как его можно было подвезти. Каждый день моряков выгоняли расчищать дорогу и ставить вехи, но на следующий день опять начинался буран и работу нужно было делать снова. А интернированные настолько ослабели, что с трудом держали лопаты в руках. Они падали в снег, обессиленные и равнодушные ко всему. Замерзшие в своих легких шинелях и потому обозленные, солдаты ругались, били упавших, пытаясь поднять их.
Колер давно уменьшил порцию угля: в камерах стояла стужа. Моряки заворачивались в тоненькие одеяла и садились вокруг полуостывшей печки. Давно уже не было слышно шуток, редкостью стала улыбка. Все сделалось безразличным, кроме тепла и хлеба. Исчезала надежда…
Начались смерти. Умер кочегар Нестеров, за ним пошли другие: Шиманский, Песков, Ковригин…
Раза два в неделю Вюртцель вызывал из каждой комнаты по одному человеку в похоронную бригаду. Труп в клетчатом мешке валили на мусорную тележку, разламывали бирку, и интернированные вывозили умершего за ворота. Рядом с замком копали могилу. Промерзшая земля не поддавалась. У могильщиков не хватало сил. Они кое-как зарывали товарища и возвращались в замок, мечтая лишь о том, чтобы попасть к печке.
Когда топилась печка, можно было «сжарить» хлеб. «Пайка» нарезалась на несколько ломтиков, ломтики облизывали языком и прилепляли к печке. Более вкусного блюда в мире не существовало. Но как мучительно хотелось есть после такого «лакомства»!
Некоторые роптали: маленький мирок своего страдания заслонял огромный страдающий мир.
Игорь чувствовал, что его покидают силы. На последней проверке он потерял сознание и упал на руки рядом стоявших товарищей. Доктор Бойко констатировал истощение. Высокий и стройный, Игорь весил сейчас только пятьдесят три килограмма. Он смотрел на Чумакова, и ему делалось страшно, — неужели и он, Игорь, такой? Крупная голова Константина Илларионовича сидела теперь на тонкой морщинистой шее. Кожа на лице обтянулась и приобрела мертвенно-бледный цвет. Руки стали прозрачно-желтыми, восковыми. Казалось, что в этом человеке не осталось ни капельки крови. Только серые ввалившиеся глаза смотрели ясно и спокойно.
В лагерь попала немецкая газета с речью Гитлера. Он говорил о том, что Красной Армии больше не существует, что только отдельные войсковые группы бродят по заснеженным равнинам России в поисках пищи, что сейчас с немцами воюет «генерал мороз», но провидение благосклонно к немецкому народу, и в частности к нему, Гитлеру. Весной он начнет новое невиданное наступление, и тогда все закончится очень быстро. Пока нужно постоять, подготовиться…
Он призывал немцев сдавать больше теплой одежды в фонд «зимней помощи» и помнить о доблестных солдатах, выполняющих великую миссию…
Вдруг раздался голос Чумакова. И не столько неожиданность, сколько веселые нотки, так долго не слышанные веселые нотки в его голосе поразили всех:
— А дело ведь не так плохо, ребята! Они остановились. Им не удалось взять ни Москву, ни Ленинград. Собирают теплые вещи… Провидение, конечно, штука толковая, если уметь с ним обращаться, но почему-то оно не помогло взять Москву. Верно? Так что — выше головы!
— Да бросьте вы утешать. Надо смотреть на вещи реально. Нам не дожить до победы, — мрачно проговорил Сахотин.
— Вы не забудьте отдать ваш хлеб, когда соберетесь на Риксбургское кладбище. Отдайте тем, кто хочет еще посмотреть, как Гитлер будет сидеть в железной клетке, — с издевкой сказал Линьков.
— Нет, товарищи, на самом деле это очень показательно, — продолжал Чумаков. — Пожалуй, это первое сообщение, из которого видно, что не все так хорошо, как они до сих пор старались представить. Думаете, они из-за одного мороза остановились? Конечно нет.
Скоро слова Чумакова подтвердились. В лагере сменили гарнизон. Надутых, крикливых солдат, которые старались при всяком удобном случае толкнуть или ударить, которые еще никогда не были на фронте и о войне знали только по газетам, отправили на передовые. Их провожали торжественно. Моряки видели из окон, как солдат построили и комендант произнес речь. Кричали «хайль», вытягивали руки. Всем роздали мешочки с подарками, построили и под песню «Хорст-Веесель»[34] вывели из замка.
Новая охрана состояла из фронтовиков, которые по разным причинам не могли возвратиться снова на позиции. Многие недавно выписались из госпиталя калеками. На интернированных они смотрели без всякой злобы, даже с некоторым сочувствием. Изредка, когда поблизости не было унтеров, они совали морякам то кусок черствого хлеба, то сигарету или щепотку табаку. У большинства лица были усталые, с безразличными глазами. Руки для приветствия они поднимали неохотно, что-то бурчали себе под нос.
Как-то ночью Микешин, возвращаясь из уборной, разговорился с солдатом, охранявшим правый коридор. Лагерь спал. Солдат сам остановил Игоря и дал ему сигарету… Микешин сделал затяжку, поблагодарил и осторожно спросил:
— Были на фронте?
Солдат кивнул головой.
— В России?
— Да, в России, под Москвой.
— Ну как там? — вырвалось у Микешина.
Солдат махнул рукой и со злобой сказал:
— Плохо. Будь оно все проклято. Тысячи обмороженных и убитых. Вот и я…
Он приподнял ногу, как будто бы Игорь сквозь сапог мог увидеть, в каком состоянии у него нога.
— Огромная страна. Мы завязнем там, как когда-то Наполеон. Надо быть идиотом, — солдат боязливо оглянулся, — чтобы влезть в такую кашу.
— А газеты пишут, что все хорошо.
— Не верьте. Я католик и знаю, что нас ждет возмездие. Мы начали разрушать все страны. За это и получили.
— Но ведь не все так думают? Иначе не было бы этой войны.
— Конечно, эсэсовцы так не думают. У них все: и девочки, и вино, и деньги, и теплая одежда. Но не путайте настоящих немцев с этими выродками. Вспомните об этом, когда нам придется рассчитываться…
Хлопнула дверь. Солдат вскинул автомат, повернулся к Микешину спиной и затопал по коридору…
На следующий день в камере не было человека, который бы не знал об этом разговоре. Он передавался из уст в уста, все больше обрастая подробностями.
Вывод моряки сделали правильный: значит, действительно у Гитлера не все так блестяще, как он хочет представить в своих речах.
Риксбург замерзал. Все холоднее становилось в комнатах, все меньше давали тепла печки, коченели тела моряков… Метели и снегопады не прекращались. С нетерпением ждали вечернего «апеля»: только бы скорее броситься на койку и уснуть, если позволит голод.
В эти тяжелые дни Игорь как-то уж очень сильно затосковал по пароходам. Он вспоминал «Гдов», «Колу», «Унжу», «Тифлис», людей, с которыми плавал. Мучительно хотелось снова очутиться в море, увидеть далекую полосу горизонта, ощутить бескрайний простор, взять в руки секстан… Как это было невыразимо хорошо — вдыхать предрассветный воздух, разыскивать в ночной черноте слабые вспышки маяков, чувствовать качающуюся под ногами палубу, слышать негромкий голос Дрозда…
Дрозд… Разве можно забыть их дружеские беседы в капитанской каюте, за крепким кофе и хорошими папиросами, когда не хотелось идти на берег… Тихо на палубе… Грузчики ушли и начнут работать только утром. Негромко жужжит электрический вентилятор. От трубки капитана поднимается синеватый прозрачный дымок. Дрозд в своем неизменном свитере сидит в кресле и хрипловатым голосом говорит о литературе, о революционной борьбе, о своих встречах с интересными людьми…
Игорь вспоминал, как возвращался домой из рейса веселый, загорелый, влюбленный. В чемодане лежали маленькие заморские подарки для Жени, Юрки и мамы.
Он любил заставать Женю врасплох и никогда не давал радиограмм о приходе судна. Открывал входную дверь своим ключом, на цыпочках входил в комнату… поднимал жену на руки и целовал глаза, губы, шею. Он чувствовал ее крепкое тело, запах ее кожи, смешанный с легким запахом духов, и терял голову. Женя отбивалась, целовала его и, когда он хотел освободиться, — не пускала. Рядом прыгал Юрка, с голыми ножками, в синих трусиках на лямках, обвешанный деревянными саблями и кинжалами, в бумажной «буденовке» — «маленький Чапаев» — и нетерпеливо-радостно кричал:
— Ну папа, ну же! Покажи мне трактор. Ты же обещал мне его привезти! Привез?
Игорь садился на корточки, хватал сынишку, бодал, щекотал, целовал в нос и щеки. «Чапаев» сердито вырывался и требовал немедленно трактор.
Перед глазами вставал Карташев. Микешин живо представлял себе высокого, сильного старпома сидящим на палубе «Колы» в плетеном кресле с папиросой в зубах. Льется теплый свет из иллюминаторов кают-компании, бросая три ровные полосы на белый брезент люка; Микешин полулежит в шезлонге напротив Карташева и внимательно его слушает.
«…Вы думаете, что удастся прожить спокойно, без бурь, без борьбы? Пройти жизнь в «штилевой» полосе, так сказать? Не надейтесь. Воспитывайте в себе волю, пока не поздно, — говорит старпом, попыхивая папиросой. Огонек то разгорается, то затухает. — Кто знает, что случится с нами в жизни? Может быть, в какой-то момент она потребует от нас напряжения всех сил. Вот тогда мы должны показать себя настоящими людьми. Мужественными, благородными, сильными».
Игорь любил эти философские вечера, запоминал советы старпома и старался им следовать. Вот и наступил этот момент, когда проверяется человек…
…Так тянулись часы, пока он не засыпал, чтобы проснуться от команды Вюртцеля «ауфштейн!».
Накануне Нового года умер механик Варламов. Похоронная бригада, возвратясь с погребения, принесла в лагерь несколько маленьких пушистых елочек. В одиннадцатой камере елку поставили на средний стол. Орехов из старой консервной банки искусно сделал блестящие спиральки, которые заменили игрушки. У кого-то нашлась вата. Обсыпали елку «снегом». Пятиконечную звезду, вырезанную из картона, обернули сигаретным станиолем и водрузили на верхушку.
По случаю праздника лагерное начальство разрешило отложить «апель» на два часа. «Шалфей» и ужин приурочили к моменту наступления Нового года.
У всех было какое-то задумчивое настроение. К вечеру сбросили французскую робу, переоделись в свои костюмы, надели галстуки и воротнички. У некоторых заблестели нашивки с красными пятнышками вымпелов над ними.
Ровно без пяти минут двенадцать по московскому времени сели за столы.
Чумакова попросили произнести тост. Он встал и поднял кружку с «шалфеем»:
— К сожалению, товарищи, нам нечего выпить по-настоящему. Ну что ж, не в этом дело. Поднимем бокалы за то, чтобы наша Родина победила немцев, а мы дожили бы до этой победы. За победу!
Никогда, наверное, ни в один тост не вкладывали сидевшие за столом столько чувства…
Посмотрев на часы, Юрий Линьков пробил ложкой по кувшину двенадцать ударов. Начали чокаться. Никто не шутил.
Линьков приготовил замечательный сюрприз. С помощью каких-то хитрых обменных операций ему удалось достать у солдат пачку сигарет. Теперь он благородно роздал сигареты товарищам. Закурили.
— Как хорошо помню я этот момент. Тикают часы в репродукторе. Иногда слышится гудок автомашины; это запоздалые гости торопятся. Бьют куранты, и диктор поздравляет: «С Новым годом…» — мечтательно проговорил Горностаев.
Словно туча набежала на ясный день: посветлели, а потом помрачнели лада моряков.
Воцарилось молчание…
— А вот я помню одну необычную встречу Нового года, — начал Микешин, чтобы разрядить атмосферу. — Хотите расскажу?
— Давай рассказывай, — послышалось со всех сторон.
В лагере любили интересные истории, — они отвлекали от действительности.
— Это было в канун тысяча девятьсот тридцать восьмого года. «Унжа», на которой я плавал старпомом, подходила к Хонингсвоогу. Все, наверное, хорошо знают этот норвежский портишко; к нему без лоцмана не подойдешь. Погода стояла тихая. Шел снежок. Темнота кругом. Только впереди мигал маячный огонь. До поселка осталось не больше двух миль. В рубке — Михаил Иванович Галышев, рулевой и я.
Вдруг из машинного отделения — свисток. Капитан подходит к трубке. Слушает. Потом говорит: «Делайте быстрее. Камни рядом». Заткнул свисток в трубку, закурил и, как ни в чем не бывало, облокотился на телеграф. Это было его любимое место. Я понял: что-то случилось. И правда, слышу, машина не работает.
Спрашиваю Галышева: «В чем дело?» — «Да вот… С машиной не в порядке. Не может работать ни вперед, ни назад». — «Надолго?» — «Обещали минут через тридцать исправить».
Через тридцать минут! Я вышел на крыло. Берег близко; камни, скалы кругом. А тут, как назло, ветерок потянул. Вижу, «Унжа» медленно дрейфует к берегу. Я сказал об этом капитану.
Галышев посмотрел на меня и промолчал.
Так, в молчании, прошло минут двадцать. Я начал нервничать. «Михаил Иванович, — говорю, — разрешите свистнуть в машину, узнать, как дела?» — «Не надо».
Опять замолчали. Прошло еще минут двадцать. Галышев стоит себе, курит. Я мечусь из рубки на мостик и обратно. До камней остается не больше двадцати пяти — тридцати метров. Сейчас ветер нанесет нас на скалы, «Унжа» получит пробоину, а глубины в этих местах сумасшедшие… Я на часы взглянул: без трех минут двенадцать. Новый год. Неожиданно из-за мыска вырвался сноп разноцветных огней, поднялся в небо, рассыпался звездами: это в Хонингсвооге веселились жители, Новый год встречали. А нас несет на камни! Катастрофа! И вдруг Галышев повернулся ко мне и совсем обычным голосом поздравил: «С Новым годом, Игорь Петрович!»
И такое самообладание было у этого человека, такое спокойствие, уверенность в себе, что мне самому, против всякого здравого смысла, стало спокойно и даже весело. Скалы уже были в десяти метрах. В этот момент раздался свисток. Я слушаю. Из машины говорят: «Можете работать, но только вперед».
Ну, в общем отошли от камней благополучно…
На следующий день посмотрел я на Галышева: виски у него побелели. Недешево обошелся ему этот Новый год. Но почему же он не свистнул в машину, не подогнал, не накричал на механиков? Ведь дело касалось жизни судна! Я спросил его об этом. Галышев как-то застенчиво улыбнулся: «А что бы изменилось, Игорь Петрович? Я знал, что внизу прилагают все силы, чтобы скорее пустить машину. Быстрее сделать они не могли. Никогда не надо нервничать, дергать людей в такие моменты. Это не ускорит дела, а может только повредить. И я ждал…»
Удивительная, редкая выдержка! Позже, когда мне самому приходилось попадать в трудные положения, я всегда вспоминал Галышева и эту встречу Нового года. Старался не дать своим нервам одержать победу над самообладанием.
— Это замечательный капитан. Я Галышева хорошо знаю, — сказал Горностаев. — Тебе, Игорь Петрович, повезло плавать с ним.
— Да, повезло.
За столами зашумели. Начали вспоминать разные случаи из морской жизни…
Как нужны были эти воспоминания здесь, в лагере! Они поддерживали людей, напоминали о том времени, когда моряки проявляли мужество, находчивость, смелость. Расправлялись плечи, голоса звучали громче, сильнее становилась надежда.
Микешину захотелось написать несколько строк Жене. Он вытащил записную книжку в коричневом гранитолевом переплете, отошел в угол и начал писать мелкими буквами, экономя место:
«…Я не знаю, удастся ли тебе прочесть эти строчки. Может быть, если меня не будет в живых, кто-нибудь из товарищей привезет тебе эту книжку. А если увидимся, то почитаем ее вместе, и я расскажу тебе, о чем думал в долгие голодные ночи…
Сейчас наступил 1942 год. Мы сидим вокруг маленькой елки, одетые в свои старые костюмы, побритые и торжественные. Мы голодны, но мы живы. И пока бьется сердце, все наши помыслы о вас, о Ленинграде, о Родине… Новый год! Я целую твои глаза много, много, бессчетное количество раз. Я желаю тебе счастья. Всегда…
Грустно думать о смерти в Новый год. Но что ж поделаешь! Она рядом. Мы привыкли к мысли о ней. И все же не хочется умирать. Много миль еще надо бы пройти… посмотреть на море, подняться на мостик, услышать тифон теплохода… Если бы ты знала, как мне не хватает судна! Я согласен на любое: маленькое, некрасивое, дряхлое — только бы вступить на палубу… Береги Юрку. Пусть он никогда не узнает войны, не узнает вражеских рук. Понимаете ли вы там, какая ужасная судьба постигла нас? Мы даже не имеем возможности умереть с честью, сказать: «Я сделал всё» — и выпустить последнюю пулю из обоймы. Вы там все вместе, со всем народом, а на миру и смерть красна. Правильная пословица. Это мы теперь хорошо почувствовали. Кто-то из товарищей назвал нас «заживо погребенные». Ведь верно? На вершине горы замок, скрытый со всех сторон лесом. Никакого общения с внешним миром. Никто не знает, где мы, живы ли и что с нами сделают. Все что угодно, только не такой удел. Я ненавижу войну, ненавижу гитлеровцев. Их нужно уничтожить. Уничтожить навсегда, чтобы не возвращались на землю! Вот и все.
Перечел то, что написал тебе. Получился какой-то бред сумасшедшего. Хотел написать поздравление к Новому году, а написал все о смерти да о войне. Но ничего, ты ведь поймешь. До свидания. Только увидимся ли?»
Когда началась война, Константин Илларионович заставил себя думать только о том, как уберечь людей от влияния гитлеровской пропаганды, не дать им опустить головы и потерять веру в будущее. Чумаков ясно понимал свое положение и где-то в глубине души не однажды чувствовал страх. Но Чумаков подавлял его. Он не должен показать людям, что боится. Константин Илларионович стал приучать себя к мысли о возможной смерти. Он не считал себя героем, просто он думал, что именно теперь наступил момент, когда замполит особенно нужен команде. И кто, как не он, должен поддержать человека, ободрить его, удержать от неправильного поступка. Конечно, он. Это его долг.
Однажды во время прогулки к Чумакову подошел Уськов и, взяв его под руку и наклонившись, шепнул:
— Поговорить надо.
Чумаков огляделся вокруг. Рядом никого не было.
— Говори, мы одни.
— Вот что, Ларионыч. Должен тебе сказать, — начал Уськов, — что некоторые товарищи начинают разлагаться на глазах. Разговорчики ведут не наши. Критиковать, видишь ли, начали. Как, мол, так получилось, что отступает Красная Армия? Да и многое другое. Все это надо запомнить. Вернемся домой, пусть они ответят. Я запомню, у меня память хорошая.
Чумаков остановился, удивленно посмотрел на Уськова так, как будто бы никогда его раньше не видел.
— Кто же так говорит?
— Есть несколько человек. Могу назвать.
— Да-а… — разочарованно протянул Чумаков. — Ясно. А ты не пробовал поговорить с этими ребятами, объяснить, доказать, что они не правы, выставить свои доводы и суждения?
Уськов отпустил руку Чумакова, отстранился, потом снова приблизил к нему лицо.
— Ты что, здоров? — с испугом зашептал он. — Теперь этого, брат, делать нельзя. Продадут. Но именно сейчас мы можем узнать политическое лицо каждого. Что человек таит у себя на сердце.
— А ты не думаешь, что именно сейчас люди под влиянием гитлеровской пропаганды, голода, побоев, под влиянием момента могут говорить не то, что они носят у себя на сердце?
— Не думаю. Стойкий, наш человек никогда не скажет того, что не нужно.
— Правильно. Стойкий не скажет, но если бы все были стойкими, нам с тобой здесь делать было бы нечего. Вот что, — сурово сказал Чумаков, — не запоминать надо, а говорить с людьми. Жизнь докажет нашу правоту. А ты помоги ей. Разъясни по-человечески. Простым языком. Не запугивай. Вот так.
— Ты что ж, хочешь, чтобы всякие мерзавцы разлагали наш лагерь и потом остались ненаказанными, продолжали бы свою деятельность и дальше? — с вызовом сказал Уськов, поблескивая своими маленькими глазками.
— Ты для этого тут и находишься, чтобы не допустить разложения. Ты — коммунист. А твой метод тут непригоден. Он порочен. Я так считаю. Можешь и меня запомнить…
Чумаков быстро пошел в сторону, а Уськов не очень громко сказал ему вслед:
— И запомню. У меня, брат, память хорошая.
Болезнь как-то неожиданно свалила Курсака.
Утром, когда нужно было выходить на «апель», он подозвал к своей койке Линькова:
— Не пойду, Юра. Не могу. Что-то неможется.
Линьков доложил об этом Вюртцелю. Вюртцель заглянул в комнату, посмотрел на Ивана Федоровича, покачал головой и убежал на плац.
Курсак выглядел плохо: белое как мел лицо, ввалившиеся глаза, слипшиеся от пота волосы и хриплое, тяжелое дыхание.
После «апеля» Микешин подошел к механику и с тревогой спросил:
— Что, захворал, Иван Федорович? Доктор был?
Тот отрицательно покачал головой. Микешин приложил руку ко лбу больного и сразу почувствовал высокую температуру. Игорь пошел в ревир. Бойко в белом халате о помощью санитара-немца бинтовал ногу одному из матросов.
— Курсак заболел. Вы посмотрите его, когда кончите, — сказал Микешин.
Бойко кивнул головой в знак согласия.
После обеда, осмотрев механика, доктор уверенно поставил диагноз:
— Крупозное воспаление легких. Организм очень ослаблен. Необходимо усиленное питание. В ревир!
— Не пойду, — хрипло отозвался Курсак. — Здесь останусь.
— Иван Федорович, я говорю, что вам нужно лечь в ревир, — сказал Бойко.
— Не пойду, — упрямо повторил Курсак. — Знаю я ваш ревир. Три дня, и в клетчатый мешок.
— А кто за вами здесь будет ухаживать?
— Найдутся.
Бойко пожал плечами и вышел из комнаты. Микешин догнал его в коридоре:
— Федор Трофимович, надо что-то сделать с питанием для Курсака.
— А что я могу? Я ничего не могу. Тем более что он… — развел руками доктор, но, увидев, как сжались у Микешина челюсти, осекся. — Я, конечно, постараюсь, но…
Вечером в камере № 11 было принято решение: всем ежедневно отрезать по тоненькому куску хлеба от своего пайка и отдавать его Курсаку. Линьков будет наливать ему в обед самую густую миску супа. Большего товарищи сделать не могли.
Курсак не слышал ничего. Температура у него поднялась до сорока, он бредил. В бреду он вспоминал какую-то Леночку, скрипел зубами и говорил о двигателях. Микешин и Костя Кириченко не отходили от койки механика. Они по очереди дежурили около него и прикладывали ему ко лбу холодные компрессы. Так приказал доктор.
За последнее время Костя и Курсак сильно подружились. Оба были южанами, влюбленными в Черное море. Они часами могли вспоминать Одессу, Дерибасовскую, жирных «бичков», лучшую в мире рыбу «барабульку» и какие-то им одним известные истории.
Болезнь проходила тяжело. Несмотря на лекарства и уколы, которые делал доктор, Курсак чувствовал себя все хуже. Организм, вконец ослабленный голодом, не мог сопротивляться болезни. Иван Федорович так похудел, что походил на мумию.
— Я знаю, что скоро умру, Игорь. А как не хочется умирать… если бы только знал… Особенно здесь… — шептал Курсак, сжимая влажной ладонью руку Игоря.
— Да брось ты, пожалуйста! «Умру!» Еще как машину покрутишь! И думать не смей. Ешь больше. Смотри, опять не съел обеда. Хлеб сохнет, — старался ободрить механика Микешин.
Курсак действительно ничего не ел. Тонкие ломтики, собранные товарищами, лежали нетронутыми. Иван Федорович не съедал даже своего хлеба и супа.
Он захотел быть поближе к свету. Его перенесли к самому окну. Шел апрель. Через ржавую решетку в камеру часто заглядывало солнце и виднелось светло-голубое небо с плывущими по нему белыми облаками.
Курсак смотрел в окно и мечтал вслух:
— Вот кончится война, и поедем мы принимать флот… У гитлеровцев есть кое-что… Помнишь, в Штеттине стояла «Патрия»?.. Роскошное судно, последнее слово техники… Какие там машины!.. Вот мы с тобой, Игорь, на эту «Патрию»… ты капитаном, а я старшим механиком… И с пассажирами в море… Да нет, ерунда это все, — вдруг обрывал себя Курсак.
С Чумаковым Иван Федорович вел «стратегические» беседы. Он задавал ему каверзные вопросы о причинах продвижения немцев, о возможности их победы, ругал немецких рабочих, которые пошли убивать русских, и радовался, когда Чумаков пункт за пунктом логично, умно разбивал его доводы.
— Силен ты, Ларионыч, — довольно говорил механик, закрывая глаза и откидываясь на подушку.
Через неделю после начала болезни наступил кризис. Утром доктор Бойко отозвал в сторону Микешина и Чумакова.
— Не выживет Курсак. Я больше ничего не могу сделать, — сказал он.
Днем Ивану Федоровичу сделалось хуже. Он умирал. Он то замолкал, то начинал говорить несвязно, как в бреду:
— В Одессе… там, на Приморском бульваре… есть скамейка… позади Лондонская гостиница. Я любил оттуда смотреть на порт… Вы передайте отцу, все передайте… Эх, опротивела эта баланда… Как хочется куриного бульончика, — совсем по-детски вдруг прошептал Курсак.
Костя стоял у изголовья койки. Он отвернулся, чтобы не было видно слез, которые ползли по его щекам. Услышав последние слова Курсака, он встрепенулся, схватил со стула кусок хлеба и бросился вон из комнаты.
— Куда это он? — спросил Чумакова Игорь.
Замполит пожал плечами и поправил на койке одеяло…
Костя выбежал на улицу, потолкался среди интернированных, потом подошел к домику Колера. По ту сторону проволоки гуляли упитанные цыплята. Кириченко оглянулся, присел на корточки, отломил хлеба и нежно стал подзывать птиц:
— Цыпа, цып… цып… — Он бросал крошки до тех пор, пока один из цыплят не юркнул под проволоку и не оказался почти в руках у него. Костя изловчился схватил цыпленка за шею, сунул за пазуху и бегом вернулся в замок.
— Иван Федорович, посмотри! — позвал он лежавшего с закрытыми глазами Курсака, вытаскивая полуживого цыпленка. — Посмотри, милый. Сейчас мы тебе бульончика сварим.
Курсак открыл глаза и улыбнулся.
— Ну вот и хорошо, — засуетился Костя. — Сейчас… Игорь Петрович, разводи печку. Хотя еще рано, но ребята в претензии не будут. А я этого ощиплю и…
Но Косте не удалось рассказать, что он сделает дальше… В комнату ворвался красный от злобы Колер. За ним показалась самодовольная физиономия Гайнца.
Колер подбежал к растерявшемуся Косте, вырвал у него из рук цыпленка и со всей силой, которая у него была, ударил им боцмана по лицу.
Задыхаясь и брызгая слюной, он орал:
— Ты… Ты… Унтерменш! Ворьё проклятое! Русская свинья! Вор, вор! — И еще раз ударил Костю в лицо. Теперь уже не цыпленком, а кулаком.
Костя стоял неподвижно. Казалось, он не видел Колера, не слышал его воплей. Он смотрел на Курсака. Кровь текла из разбитой губы, но и ее он не замечал.
Микешин подошел к Колеру, взял его за руку и тихо, угрожающе сказал:
— Штиль! Дизер менш штирбт![35]
Колер испуганно отскочил от Игоря, оглянулся на Гайнца, с любопытством наблюдавшего за этой сценой, и закричал, но уже много тише, чем прежде:
— Мне наплевать, кто у вас умирает! Надо быть честным. Ворье! Возьми его, Гайнц, — указал Колер на боцмана. — В карцер!
— За мной! — скомандовал Гайнц.
Костя подошел к Курсаку:
— Прости, Иван Федорович. Не сумел я, не вышел бульон…
Курсак ничего не ответил, — сознание оставило его.
— Ну! — окликнул Костю Гайнц.
— Сволочи! За все заплатите, — с ненавистью сказал Костя, глядя на Колера, и сплюнул кровь на пол.
Гайнц грубо толкнул его к двери…
Спустя сорок минут Курсак пришел в себя, чуть слышно сказал:
— Костя… передайте… — и затих.
Микешин и Чумаков стояли подавленные. Умер Курсак, энергичный, сметливый человек, умевший все сделать своими руками. «Умный механик может сделать все» — это была любимая его поговорка. И он мог…
Костю Кириченко бросили в карцер, который представлял собою маленькое подвальное помещение с одним окном без стекол, но с решеткой. Там было сыро и холодно, как на дворе.
В карцере Колер и Гайнц жестоко избили Костю «за воровство».
Глава третья
Прошел страшный 1942 год. По Риксбургу он ковылял томительно медленно, опухший, голодный, завернутый в рваное одеяло, стуча деревянными колодками…
Под этот стук умирали…
Ни днем ни ночью не прекращалось шарканье колодок по каменным плитам замка. После девяти часов вечера, когда зажигались синие лампочки, по коридорам начиналось нескончаемое шествие людей. Огромное количество воды, которой интернированные старались заглушить голод, давало себя знать.
Этот бесконечный шум раздражал часовых; они приходили в ярость и били моряков прикладами.
Истощение дошло до крайних пределов. Как тени, двигались интернированные по плацу или бессильно сидели с закрытыми глазами.
Наступление немецких войск остановилось. В газетах стали попадаться сообщения о необходимости «выпрямления фронта». Эти новости вселяли надежду, но радоваться им не было сил…
Потом пришла новая весна, а с нею и новые беды.
Однажды в конце мая во двор лагеря въехал блестящий «опель-адмирал». Из него вышли увешанные орденами военные. Они отправились к коменданту, а через час был устроен поголовный «медосмотр». Интернированных раздели и заставили рысцой пробежать мимо врачебной комиссии, состоявшей из прибывших военных.
Время от времени высокий старик — по-видимому, главный врач — брезгливо дотрагивался стеком до живота или спины интернированного, покрытой фурункулами, и, повернув голову к коменданту, говорил:
— Грязный народ. Я наблюдал эту картину во всех лагерях. Дальше!
Комиссия посетила ревир. Доктор Бойко почтительно давал объяснения. Поняв, что прибыли «коллеги», он употреблял латинские выражения.
Ангина пекторис, астма, уремия, — указывал он на койки с лежавшими на них моряками.
Вдруг с одной из коек поднялся кочегар с «Крамского», сорвал с себя рубашку и показал комиссии свое худое, страшное тело. Это был живой скелет. Он истерически закричал:
— Бросьте вы ваши «фирголис, пекторис»! Хлеба нам нужно. Хлеба и супа. С голоду подыхаем!
В двери просунулась голова Вюртцеля.
— Что он говорит? — испуганно озираясь, спросил главный врач.
— Не хватает питания, — смущенно перевел Бойко и, набравшись храбрости, продолжал: — Он прав, господин доктор, питание и с точки зрения содержания витаминов, и с точки зрения калорийности неудовлетворительное. Люди страдают…
— Ваши люди не так плохо выглядят, — перебил Бойко главный врач. — В других лагерях, где я проводил осмотры, дело обстоит значительно хуже. А здесь больные…
Комендант наклонился к уху врача и что-то зашептал. Комиссия пробыла в ревире несколько минут, приказала проветрить помещение и отбыла.
Результатом этого посещения явилось то, что через неделю моряков построили на плацу, разбили по группам и сказали, что завтра все пойдут на работы. В замке оставили только больных, обслуживавших лагерь и капитанов.
В ревир стали привозить «молоко». Эту синевато-белесую жидкость брали на молочном заводе, где она оставалась как отход после приготовления масла и сливок и использовалась для кормления свиней…
Моряки работали на лесозаготовках, на деревообделочной фабрике, на фабрике золотого шитья. Некоторые группы целую неделю жили в бараках на месте работы и возвращались в Риксбург только в субботу.
Каждая группа работала под сильной охраной. Оторвавшись от лагеря, моряки выходили из поля зрения начальства. Для них на целую неделю главным становился старший солдат охраны. От него зависело все. Он мог сделать жизнь невыносимой, точно выполняя инструкцию, или смотреть на все сквозь пальцы.
Моряки работали сознательно плохо. Они ломали все, что могли, портили инструмент, сыпали в машины песок, роняли ящики с ценным грузом. При этом проявлялась такая изобретательность, что даже опытные надсмотрщики не могли поймать моряков с поличным.
Незаметно налаживались связи с населением Вартенбурга.
В свободное от работы время моряки занимались резьбой по дереву; нашлось много талантливых резчиков. В городке большим успехом пользовались портсигары, шкатулки, коробочки, изготовленные интернированными. Все эти вещи менялись на хлеб и картошку, и, хотя такая «торговля» была официально запрещена, солдаты, подкупленные деревянными подарками, делали вид, что ничего не замечают. Тот, кто не умел резать по дереву, занимался изготовлением игрушек. На вартенбургском рынке появились смешные собаки, акробаты на двух палочках, деревянные кораблики.
Микешин попал на «привилегированную» работу. Каждое утро он вместе с Линьковым и Кириченко надевал на шею веревочный хомут и впрягался в телегу. В сопровождении солдата Шульца эта «упряжка» ехала вниз, в город. Шульц был жителем Вартенбурга и больше всего боялся отправки на другое место службы. Поэтому к «лошадям» он относился плохо, всячески выслуживаясь перед начальством.
Спуск с горы не представлял затруднений. В городе телега обычно заезжала в несколько мест: в булочную, на почту, на молочный завод, на бойню.
Шульц оставлял телегу на улице, вводил моряков в помещение, ставил в какой-нибудь угол и, делая свои дела — получая почту для гарнизона, оформляя документы на молоко и мясо, — все время вертел головой, зорко наблюдая за ними.
После безвыходного сидения в лагере проезжать по городу даже в «упряжке» было интересно. Правда, Вартенбург почти не изменился с тех пор, как два года назад по нему прошли моряки. Те же чистенькие средневековые улочки, маленькие лавки, тот же мрачный плакат с огромной тенью человека в черном плаще и подпись: «Враг подслушивает тебя!»
Как будто бы все по-прежнему. Но если присмотреться повнимательнее, то увидишь, что мужчин в городе почти нет: остались одни старики и мальчишки, на почте можно ежедневно встретить рыдающих женщин, в садиках и скверах много раненых, ковыляющих на костылях, забинтованных, слепых.
Вот новый плакат: угрожающий указательный палец гитлеровского солдата в шлеме и подпись: «Сдал ли ты вещи в фонд зимней помощи?»
Многое могут увидеть пытливые, желающие видеть глаза.
Население городка на моряков теперь уже не смотрит безразлично. Все чаще можно встретить сочувственный взгляд. Больше того: увидев телегу, запряженную людьми, кое-кто из немцев неодобрительно покачивает головой.
Игорь не раз видел расклеенные повсюду приказы: «За общение с пленными русскими — 5 лет каторжных работ, за помощь им — 10 лет, за сожительство с пленным: пленному — смертная казнь, женщине — каторжные работы».
Кто же захочет иметь что-либо общее с интернированными, прочитав эти угрозы? И все же…
Телега стоит у почты. Моряки укладывают посылки солдатам гарнизона. Рядом закуривает пожилой человек. Он в баварской зеленой шляпе с пером и в кожаных коротких штанах. У него почему-то не раскуриваются сигареты. Он ругается и бросает их одну за другой на мостовую.
Богатый парень! У немцев трудно с табаком. Наконец он закуривает, ждет, пока отвернется Шульц, делает знак глазами и медленно отходит.
Все понятно! Линьков подбирает сигареты, сует их под берет…
Какая-то женщина под самым носом у Шульца незаметно бросает хлебную карточку на килограмм хлеба и исчезает в подворотне. Микешин молниеносно нагибается, и карточка в кармане…
Телега объезжает почти весь город. Дела у Шульца в разных местах.
Наконец он говорит:
— Все. Домой.
Подъем на гору труден. Шульц торопится. Он проболтал со знакомым, а гер комендант не терпит опоздания почты. Телега должна быть в замке ровно в два часа. Скорее! Колеса, стянутые железом, скользят по каменной дорожке. Какой крутой подъем! Кажется, проклятый Шульц навалил в телегу весь Вартенбург. Моряки надрываются. Они очень слабы и истощены; веревочные хомуты врезаются в шеи. Не хватает дыхания. Еще несколько метров, еще… Больше нет сил. Телега останавливается. Шульц, как уколотый, орет:
— Los![36]
— Стоп! Мы отдохнем. Больше не можем… — Микешин сбрасывает хомут.
— Los!
Солдат тычет прикладом в спины. Так на крутых подъемах не подгоняют даже лошадей. От моряков идет пар. Несколько шагов, и Линьков падает. Микешин и Кириченко поднимают его.
— Los! — кричит Шульц. До двух часов осталось всего пятнадцать минут.
Еле живые дотягивают моряки телегу до ворот замка. Два часа.
Шульц довольно улыбается. «Гер комендант получит свои газеты вовремя».
Микешин валится на койку. Ему даже не хочется есть. Только бы лежать, не чувствовать на шее веревочного ярма…
Чумаков (он, как один из слабых, оставлен для обслуживания лагеря) садится на край койки:
— Устал, Игорь? Поел бы…
Микешин отрицательно качает головой. Он лежит с закрытыми глазами, и ему кажется, что сердце его расширяется, заполняет всю грудь и останавливается. Какое отвратительное чувство!..
Через месяц Шульц привык к своим «лошадям». Теперь он спокойно заходил в дома, оставляя моряков на улице.
На бойне Шульц брал мясо для охраны и собак. Однажды, когда он сдавал документы в застекленной конторке, а телега стояла во дворе бойни, к морякам направился коренастый, рыжебородый мясник с маленькими голубыми глазами. Запачканными кровью руками он вытащил из-под кожаного передника кусок коровьего вымени, бросил его на телегу, улыбнулся и прошел дальше…
Вечером в Риксбурге устроили пир: ели суп из вымени.
На следующий день мясник снова поджидал их. Как только Шульц пошел в контору, рыжий вышел из убойного зала, протянул Косте коровье легкое и сказал:
— На фронте у русских хорошо. Нацисты отступают. Я слушаю радио.
Это была первая правдивая информация, проникшая в лагерь. Ее передали по всем комнатам, сохранив в тайне источник.
Игорь с нетерпением ждал встречи с мясником.
Теперь Рыжий Франц, как прозвали его моряки, сообщал новости регулярно.
За слушание вражеских передач полагалась смерть. Франц знал об этом. По гитлеровским законам ему полагалось несколько смертей: за слушание радио, за помощь интернированным, за хищение мяса. Но Рыжий Франц, как потом узнали моряки, был настоящим патриотом, ненавидел фашистский режим Гитлера и не боялся смерти.
Рыжий Франц был настоящим, преданным другом.
В газетах появились сообщения о победах немцев под Сталинградом. Рыжий Франц предупредил:
— Не верьте газетам. Все наоборот. Паулюс окружен.
Гитлеровцы долго скрывали разгром своих армий под Сталинградом. Только спустя три недели после сообщения Рыжего Франца о победе русских моряки увидели развешанные в городе траурные флаги.
Немцы ходили хмурые, со скорбными лицами. У многих на рукава был повязан черный креп. Микешин предположил, что умер кто-нибудь из руководителей национал-социалистской партии, но, прислушавшись к разговорам на почте и уловив несколько раз слова: «Сталинград», «окружены», «погибли», — понял, в чем дело.
В полученных Шульцем газетах были напечатаны статьи, обрамленные черной каймой. Солдат, неразговорчивый более чем обычно, посматривал на моряков как-то по-новому: с опаской и удивлением.
Вечером, в шесть часов, Гитлер выступил по радио. Он объявил траур по всей стране. Все, кто понимал немецкий язык, прослушали эту речь почти полностью, — подавленные, застывшие у репродуктора офицеры забыли закрыть окна в комендатуре.
С этого дня в отношении немцев к интернированным произошло какое-то неуловимое изменение. Не то чтобы гитлеровцы стали добрее или мягче. Нет. Они остались прежними, но начали замечать моряков.
Чувство неуверенности в исходе войны появилось даже у самых закоренелых завоевателей. «Блицкриг» не состоялся, русская армия существует и побеждает. Значит, это не разрозненные группы обессиленных людей, бредущих по сожженным полям, как говорил раньше фюрер. И кто знает, чем все кончится. Может быть, эти моряки еще окажутся «наверху», если их раньше не уничтожат. А тогда…
— Вот теперь бы второй фронт! Ударить бы их с запада, — скрипя зубами от нетерпения, говорили интернированные. — И чего медлят союзники!
О втором фронте мечтали давно. Но проходили месяцы, годы, а второго фронта не было, и теперь редко кто вспоминал о нем.
Микешин как-то шепнул Рыжему Францу: «Как там с высадкой на западе?» Немец презрительно и безнадежно махнул рукой…
Ежедневно заезжали в булочную Майера. Шульц заходил в лавку, брал хлеб для солдат и любезничал с толстой фрау Майер, через витрину наблюдая за «упряжкой». Моряки обычно сидели на каменных столбиках у тротуара и отдыхали.
Однажды во время стоянки в окне второго этажа примыкавшего к булочной домика показалась молодая женщина. Она протирала стекла и изредка поглядывала на интернированных. Из калитки вышла девочка, держа в руках небольшой пакет. Женщина в окне заволновалась, высунулась до половины, оглядела улицу. На ней было пусто; только у перекрестка виднелся человек.
— Ну, Иоганна, скорее, — негромко сказала женщина девочке.
Иоганна положила пакет у калитки и убежала в дом. Микешин поднял глаза. Женщина спряталась за портьеру и улыбаясь показала на пакет. Игорь понял и небрежно, как мусор, сбил ногой пакет под телегу.
— Бери незаметно, — шепнул он Линькову.
Пакет развернули в лагере. В нем были хлебная карточка, несколько сигарет и кусок белой булки.
Хлебные карточки, попадавшие в руки «лошадям», в субботу отдавали работавшим в городе, а они через «своих» солдат покупали хлеб и через неделю приносили его в лагерь.
С этого дня установилась невидимая связь с женщиной со второго этажа. Когда телега останавливалась у булочной Майера, она выходила подметать или мыть тротуар перед домом. В сточную канавку выметались со двора сигареты, хлебные карточки, завернутые в бумагу куски сахара.
Маленького роста, кругленькая, с короткими руками и ногами, с молодым миловидным лицом, она напоминала шарик.
Моряки ласково называли ее Кубышечка.
Часто по возвращении «упряжки» в лагерь Вюртцель делал «лошадям» беглый обыск, но никогда ничего не находил, так искусно прятали моряки свою добычу на себе или в телеге под днищем.
…Приближалось рождество. Погода испортилась, и подъем в замок стал еще труднее. На дороге лежало месиво из мокрого снега и грязи. Ноги вязли. Разбитые ботинки пропускали воду, а в колодках ходить было нельзя: сразу же появлялись кровавые мозоли.
Все опротивело. У Микешина снова появилась мысль о побеге. Убить Шульца в лесу на горе и уйти? Но куда они пойдут в этой одежде? Каждый мальчишка узнает в них пленных… Нет, этот план не годится. Надо бежать в гражданских костюмах; кое у кого они остались. Время только теперь неподходящее. Надо подождать лета.
Вартенбург готовился к празднику. По улицам проносили елки. В колбасных и булочных готовили разные вкусные вещи, — их выдадут дополнительно по карточкам. Вартенбургские домики принарядились, сияли вымытыми стеклами и белоснежными занавесками. Иногда из-за открытых форточек слышались звуки музыки. Страшная рука войны пока еще не коснулась этого тихого, затерянного среди зеленых холмиков города. Здесь не упала ни одна бомба.
В сочельник телега задержалась в городе до вечера: почта запоздала. Пришло много посылок для солдат. Шульц, ругаясь, заполнял извещения. Сегодня он особенно злился: у него собрались гости, а он опоздал к праздничному столу. Сакраменто!
Моряки стояли на улице, поеживаясь от пронизывающего холодного ветра. Начало подмораживать.
— Когда же все это кончится, — с тоской сказал Линьков, взглянув на темное небо с застывшим в нем светлым серпом месяца. — Так хочется попасть в теплую комнату, хорошо одеться, побриться, посидеть среди чистых и нарядных людей, послушать музыку…
Никто не ответил Линькову. Слишком далеки были они от всего этого, — грязные, голодные, замученные, в хлюпающих ботинках…
Торопливо проходили запоздалые прохожие, пряча лица в поднятые воротники пальто. Мимо моряков прошмыгнула маленькая фигурка, закутанная в платок, и в телегу упала коробка.
— Кубышечка! — узнал Микешин, но женщина уже скрылась. Коробку спрятали под днищем телеги.
Любопытство было так велико, что, вернувшись в лагерь, моряки сразу же вскрыли коробку. В ней лежал настоящий сдобный кекс с изюмом, хлебные карточки, сигареты и кусочек картона, на котором акварелью была нарисована елка с зажженными свечами и слова: «Счастливого рождества». Внизу была сделана приписка: «Война скоро кончится. Надейтесь».
— Смелая женщина, — сказал Чумаков Игорю. — Она рисковала многим. У нас есть друзья в Вартенбурге.
Да, среди жителей Вартенбурга у моряков были друзья. Работавшие в городе рассказывали, что везде находились немцы, которые, несмотря на опасность для себя, старались облегчить жизнь моряков, чем-то помочь им, передать правдивую информацию.
Через два дня, когда телега стояла у булочной Майера, Игорь, Линьков и Кириченко бросили под калитку Кубышечки ответную посылку. В нее положили акробата на палочках для девочки и деревянный кораблик «Свобода», с запиской: «Мы вас не забудем. Желаем счастья».
Весна наступила ветреная и дружная. Снег стаял за три дня. Дороги быстро подсохли, зазеленела трава. На деревьях лопались почки, солнце все чаще заглядывало через решетки в камеры. Даже мрачный Риксбург посветлел. Краски стали ярче и веселее. Легко дышалось горным чистым воздухом. Люди делались жизнерадостнее: под солнцем согревалась кровь, остывшая за зиму, мозг работал живее.
Микешиным овладело беспокойство. Теперь, вернувшись из города, он не ложился отдыхать, как делал это зимой. Наскоро съев свой обед, Игорь выходил на плац и садился на скамью у стены замка. Теплые лучи согревали бледную кожу, Игорь вдыхал аромат леса, прилетавший из-за стены, и мечтал о побеге. Ему мерещились тропинки и заросли, — там трудно найти человека.
За лесом он видел море, бирюзовую гладь, слепящую от обилия солнца, слышал шум прибоя, играющего с прибрежной галькой. Красно-бурый парус югославского рыбака неподвижным треугольником застыл недалеко от берега… Море… Свобода…
Там много друзей. В Югославии борются партизаны, в Чехословакии патриоты казнили гаулейтера Гейдриха и наводят страх на оккупантов. Плохо спят фашисты в Чехословакии. Там помогут, укроют и не предадут. Оттуда перебраться к своим, а если не удастся — вступить в какой-нибудь отряд. До границы Чехословакии не так далеко.
Бежать из лагеря, навсегда сбросить веревочный хомут с шеи, действовать… А если смерть? Может быть, подождать, — ведь война когда-нибудь кончится. Нет, не надо ждать. Уйти, чего бы это ни стоило, почувствовать себя свободным…
С каждым днем желание вырваться на волю становилось сильнее. Микешин не находил себе места. Он начал разрабатывать возможные варианты побега.
В один из последних дней мая Игорь отозвал Чумакова в сторону:
— Константин Илларионович, давай уйдем из лагеря. Так жить у меня больше нет сил. Попытаемся хоть что-нибудь сделать. Может, доберемся до своих. Будем воевать где-нибудь, на суше или на море.
Чумаков молчал. Игорь остановился:
— Не хочешь?
— Не могу, Игорь Петрович. Да ты не думай, я не боюсь, — невесело усмехнулся Чумаков. — Страшнее, чем здесь, пожалуй, не будет. Не могу. Я должен быть там, где наши люди. Со всеми вместе. Понимаешь? А ты иди. Только не сейчас, а летом, и не один.
— Так не можешь? — разочарованно опустил голову Микешин. — Я так надеялся, что мы пойдем вместе.
— Эх, Игорь Петрович, с какой радостью я бы принял твое предложение! Опасно это, а все же пошел бы. Но ведь ты должен понять: люди ко мне привыкли, как-то слушают меня. Я должен быть с ними, сам понимаешь. Не могу, Игорь Петрович.
Микешин посмотрел в серые глаза Чумакова. Он, конечно, прав. Он не должен уходить. Люди верят ему больше, чем кому-либо другому в лагере.
— Да, вам нужно остаться, Константин Илларионович. Понимаю. Ну что ж, тогда я поговорю с Кириченко. Он, пожалуй, подходящий для этого человек. Как вы думаете?
— Годится. Костя смелый, преданный парень. И с головой. Он будет хорошим товарищем.
— Ладно, Константин Илларионович. Поговорю с Костей.
— Помни, Игорь Петрович, что об этом никто не должен знать… Неосторожное слово может все погубить.
Когда Микешин рассказал Косте Кириченко о своем желании уйти из лагеря, тот радостно ухватил Игоря за локоть и зашептал, наклонившись к самому его уху:
— А мы с Осьминкиным хотели это же самое вам предложить, Игорь Петрович. У нас уже и подготовка начата, план есть… Вот слушайте.
Во втором этаже, в тупике коридора, помещалась маленькая уборная. Ее единственное окно, забранное толстой решеткой, выходило в узкий промежуток между замком и окружавшей его стеной. Снаружи эта стена отвесно спускалась в глубокий ров. Изнутри стену подпирали наклонные кирпичные упоры. Они некруто поднимались от земли почти до самого верха стены.
Один такой упор приходился как раз против окна уборной. Охраны в этом месте не было. Часовой от главного входа в замок доходил до угла, поворачивал и снова возвращался к входу. По стене непрерывно ходили два солдата. Четыре пулемета, расположенные в угловых башнях, были далеко от окна.
Проволоки в этом закутке пока не было, но «Маннергейм» уже готовился протянуть ее здесь в два ряда и выписал собак, которых собирался пустить в этот узкий проволочный коридор. Тогда уж не убежишь!
Боцман предлагал выпилить решетку в окне уборной, спуститься на землю, по упору забраться на стену, со стены по веревке попасть в ров и по уступам каменной облицовки рва вылезти на лесную дорожку. Все эти действия должны быть точно согласованы с движением часовых на земле и на стене.
Игорю понравился план. Он был продуман со знанием обстановки.
— Что ж, хорошо, Костя. Принимается. Давайте последим еще за охраной. Одновременно начнем пилить решетку. Днем, конечно. И как можно скорее, пока не пустили собак. Чем меньше народу будет знать о побеге, тем лучше.
— Без помощников нам не обойтись, Игорь Петрович. Человек десять — пятнадцать придется посвятить в это дело. Ножовки мы получим из города, с фабрики. Я уже заказал. Их положат в банки с супом, который ребята приносят для себя на воскресенье. Веревки тоже достанем.
— Люди надежные, не сболтнут?
— Не беспокойтесь. Я ручаюсь.
Обсудив еще некоторые детали, Микешин и Костя разошлись. Ночью Игорь рассказал обо всем Чумакову. Константин Илларионович одобрил план и обещал помочь всем, чем сможет.
Ножовки принесли в первое же воскресенье. Сразу же начали пилить решетку. Пилу смазывали машинным маслом, тоже принесенным с фабрики.
Внутреннюю охрану из коридоров комендант снял после того, как моряков послали на работы. Он считал ее теперь излишней. Теперь моряки расставили по коридорам посты, чтобы вовремя предупредить очередного пильщика о приближении унтера.
Однажды все чуть не погибло из-за небрежности одного поста.
Александров, стоявший в начале коридора, засмотрелся в окно и прозевал сигнал, поданный снизу. Когда он увидел Вюртцеля, то предупредить Костю, работавшего в уборной, было уже невозможно. Вюртцель делал обход помещений. К счастью, когда он дернул закрытую дверь, Костя отдыхал и не пилил.
Вюртцель спросил:
— Кто там?
Костя не растерялся, молниеносно спустил штаны и откинул дверной крючок. В таком виде он предстал перед унтером. Вюртцель брезгливо захлопнул дверь.
После этого случая стали осторожнее.
Игорь часами наблюдал за жизнью гарнизона: нельзя было упустить ни одной мелочи. Он знал, за сколько времени солдат доходит от главного входа до угла замка, сколько минут надо, чтобы пройти стену, какие солдаты внимательны, а какие любят подремать, в какой день, в какое время выходит та или другая смена, какая высота от окна до земли…
Микешин вырезал из газеты карту, по которой можно было бы ориентироваться в пути. Он наизусть запомнил направления и названия деревень, которые должны им встретиться.
Они хотели пробраться лесами до Регенсбурга, а оттуда в Чехословакию.
Работа с решеткой подвигалась быстро. После каждого «сеанса» ее «художественно реставрировали»; получалось полное впечатление целости. Даже опытный глаз не сразу мог бы определить, что на решетке глубокие пропилы.
Экипировка тоже шла успешно. У товарищей нашлись костюмы, шляпы, ботинки, — в общем, все необходимое для того, чтобы беглецы не отличались от немцев.
Продали в городе ручные часы. Вырученные деньги отдали Микешину. Достали хлеба, насушили сухарей. Всем этим занимался Чумаков.
В середине июня установилась теплая и сухая погода. Решили бежать, когда у главного входа будет дежурить Хорек, маленький, ленивый и жадный солдат. Он уже несколько раз по дешевке тайком покупал вещи у моряков.
В тот момент, когда беглецы начнут спускаться из окна, Чумаков должен сойти к главному входу, постучать и через закрытую дверь завязать с Хорьком разговор — предложить ему какую-нибудь сделку. На некоторое время это отвлечет внимание солдата и задержит его у дверей.
Все было готово. Назначили день побега. Накануне Игорь написал в своей коричневой книжечке письмо Жене:
«Теперь, когда остаются часы до моего ухода из лагеря, я должен сказать тебе несколько слов. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что делаю. Может быть, это неразумно и никому не нужно. Но больше так жить я не могу. У меня все время какое-то гнетущее чувство. Все время кажется, что я чего-то не сделал, что я должник перед Родиной. Именно теперь, когда мы не так думаем о хлебе, и появились какие-то силы. Я все ненавижу здесь: Шульца, побои, седлообразные фуражки, оскорбления, истошные крики. Это не жизнь, а прозябание. Может быть, мне с товарищами удастся добраться до чешских или югославских партизан. А если мы благополучно дойдем до нашей линии фронта и окажемся у своих, это будет такое счастье…
Последнее время я все думал — и днем, и ночью, и во время проклятого подъема на гору, — думал о своей жизни. И вот эта мысль — «ты ничего не сделал» — не дает мне покоя. Я любил жизнь такой, какая она есть. Я не задумывался о будущем, не задавал себе вопроса: в чем же смысл жизни, для чего живет человек? Есть море, есть любимое судно, есть ты и Юрка — и достаточно. Я был счастлив. И только здесь я понял, что этого мало, что все может разрушиться сразу, как разрушилось сейчас. Значит, надо бороться против сил, разрушающих человеческое счастье. Готов ли я к этой борьбе? Мне кажется, что готов. Может быть, и мне удастся что-нибудь вложить в эту борьбу. Ты поняла меня, любимая? Теперь ты знаешь, что толкнуло меня на побег… Остается сказать тебе: до свидания. Я верю, что все будет хорошо».
Книжечку Игорь передал Чумакову.
Пришла ночь побега, пасмурная и тихая. Лунный свет не пробивается на землю, небо сплошь покрыто облаками. Темно кругом, только под воротами голубеет пятно: свет от лампочки затемнения. Спит лагерь…
Но в каждой комнате есть люди, которые слышат стук своего сердца. Нервы их напряжены. Как-то особенно тихо сегодня, слишком тихо и тревожно. Тишина звенит в ушах.
Все рассчитано до минуты.
Микешин встанет с койки сразу же после смены караула. Он одет, ему надо взять рюкзак и спуститься во второй этаж. Перед ним должен выйти Чумаков. Связной передаст беглецам, когда Константин Илларионович заговорит с часовым. Как медленно тянется время! Скорей бы уж…
Полночь. Сейчас Микешин услышит шаги караула.
Он прислушивается. Все тихо. Неужели у него неправильные часы? Не может быть! Он точно выверил их в городе, по городской ратуше. Микешин поднимает руку к глазам. В темноте отчетливо видны сошедшиеся в одну линию фосфоресцирующие стрелки.
Почему же не меняют караул? Обычно немцы точны. Не узнали ли они что-нибудь?
Хочется встать и предупредить товарищей. Усилием воли он заставляет себя остаться на койке.
Спокойнее. Не надо волноваться.
Под окном раздаются шаги и негромкий голос разводящего.
Микешин облегченно вздыхает. Смена караула. Снова все затихает.
Игорь слышит, как крадется по комнате Чумаков. Скрипнула дверь, — Константин Илларионович пошел на переговоры с Хорьком.
Теперь пора. Микешин встает и на цыпочках идет к двери. В комнате такая тишина, что Игорь слышит свое дыхание. Но он знает, что многие не спят; они лежат с открытыми глазами, боясь пошевельнуться…
Микешин входит в коридор и останавливается. Надо ждать связного. Наверное, Костя тоже стоит у дверей своей комнаты. На площадке появляется фигура. В синем свете лампочки она похожа на привидение. Это связной. Его шагов не слышно, — он босиком. Связной приближается к Микешину и шепчет:
— Идите, Игорь Петрович.
Игорь молча жмет ему руку и быстро сходит во второй этаж. Вот и уборная. Костя и Осьминкин уже там. Решетка вынута. Веревка спущена. Связной сбросит ее, когда все будут на земле.
— Я первый, — чуть слышно говорит Костя.
Он выглядывает в окно, потом упругим движением выбрасывает ноги вперед и исчезает. Проходит несколько секунд. За окном тишина. Веревка несколько раз дернулась, — это Костин сигнал. Значит, он уже спустился.
Следующим должен идти Микешин. Он повисает на веревке и, обжигая руки, скользит вниз. Только бы не наделать шума, когда ноги коснутся земли… Игорь дергает веревку. Кости не видно; наверное, он уже наверху. Микешин по упору забирается на стену и замечает боцмана. Он присел на корточки и поджидает товарищей. Слышно, как поднимается Саша. Кругом гнетущая напряженная тишина» Каждый шорох кажется Микешину громом.
Вот и Осьминкин на стене. Костя разматывает веревку и крепит ее.
— Скорее, — торопит Микешин. — Сейчас солдаты пойдут мимо нас.
— Пошли.
Они по очереди спускаются в ров. Остается последний этап: вылезти по отвесной, высотою в десять метров, стене рва. А там, дальше, лес…
Прошлым летом, когда их гоняли чистить ров, Микешин и боцман хорошо заметили, что стена имеет выступы как раз в районе моста. Выступы, наверное, сделаны для каких-то ремонтных работ. По выступам они и вылезут…
Спит лагерь. Азартно торгуется с Чумаковым Хорек. По стене, мимо окна с вынутой решеткой, проходит солдат. Капитан Горностаев лежит и считает секунды: «Прошло семь с половиной минут. Все спокойно. Они должны быть уже во рву… скорее, только скорее…»
…Солдата Бомке, из правой угловой башни, клонит в сон. Но спать нельзя. Может прийти проверка. Солдат трет кулаком глаза. Чем бы заняться? Бомке подходит к прожектору. Сейчас он напугает этого увальня Августа из левой башни. Спит, наверное, свинья. Вчера он здорово нализался. Бомке включает прожектор. Острый луч на секунду останавливается на левой башне, затем Бомке опускает его в ров. А глубоко все же! Луч скользит по стене и вдруг натыкается на три прижавшиеся к ней фигуры. Не может быть, невероятно! Бомке нажимает на кнопку сигнализации и дает очередь из пулемета. Потом он хватает телефонную трубку и орет прерывающимся голосом:
— Во рву люди, гер хауптман!
Вот это здорово вышло! Теперь Бомке получит награду…
В одно мгновение лагерь наполняется звуками. Пронзительно дребезжат во всех концах звонки, лают разбуженные собаки, кричат солдаты.
«Маннергейм», на ходу застегивая пуговицы, с пистолетом в руке, прыгая через ступеньки, спускается в подвал, откуда есть выход в ров. За ним, тоже с пистолетами, бегут Вюртцель, Гайнц и несколько солдат с винтовками.
Со стороны все напоминает киносъемку детективного фильма: прожекторы, бегущие люди, револьверы.
— Эх… всыпались! — вырывается у Кости. — Ладно, в другой раз…
Они по-прежнему стоят, прижавшись к стене. Подбегает «Маннергейм», и Микешин видит его искривленное, побелевшее лицо, видит, как хищно блестят зубы.
— Руки вверх! — кричит он.
Трое поднимают руки. Несколько секунд они стоят в такой позе, потом «Маннергейм» поворачивается к унтерам и неожиданно командует:
— Стреляйте!
Вюртцель медлит и удивленно смотрит на офицера.
— Стреляйте же, болваны! — рычит «Маннергейм» и нажимает на спуск. Последнее, что видит Микешин в синеватом луче прожектора, — черную дырочку пистолета и сверкающие зубы «Маннергейма»…
…Что это блестит, лед?.. Да… лед, обледенелые, нависшие над морем бревна… Как кренится пароход!.. Микешин с топором в руке скользит к борту… И никак не остановить это скольжение… У него нет сил ударить по найтовам, освободить судно от проклятого груза… А судно все кренится, сейчас его будет уже не спасти…
…Ох как тяжел топор! И от злости на топор, на лед, на такие ватные руки, он бьет по найтовам. С грохотом катятся из-под ног бревна… Они увлекают за собой Игоря, хотят столкнуть его в море… Он цепляется за поручни… Чьи-то руки хватают его. Это Костя… Он не выпустит… У него крепкие руки… Пароход медленно встает, крен уменьшается… Становится легче дышать..
Микешин очнулся в пустой комнате. Около него суетился доктор Бойко:
— Как вы себя чувствуете, Игорь Петрович?.. Лучше? Рана не очень опасная. Счастье ваше, что Вюртцель промахнулся на сантиметр… Зачем это вам надо было? Сами лезете на рожон. Зачем? — испуганно озираясь, говорил доктор.
Игорь разжал челюсти и спросил:
— Где Костя и Саша Осьминкин?
Доктор опять оглянулся и показал рукой в угол. Микешин с трудом повернул голову и увидел два клетчатых мешка в бурых кровяных пятнах, лежащих рядом на койках.
Сердце Микешина сжалось в невыразимой тоске, и он устало закрыл глаза.
Рана заживала плохо. Товарищи делали все, чтобы поставить Микешина на ноги. С невероятными ухищрениями они доставали в городе редкие продукты: сахар, масло, яблоки. Моряки приходили в лазарет, тихо клали свои дары на стул около койки и молча уходили, боясь обеспокоить больного.
Микешину не хотелось есть. Он неподвижно лежал, безучастно глядя на окружающее. Последние месяцы он жил мечтой о свободе… Нет Кости и Саши Осьминкина…
Только когда в ревир приходил «Маннергейм» (а он приходил часто), у Игоря напрягались нервы, и он ненадолго оживлялся. Начинался поединок. «Маннергейма» интересовало все: куда они шли, какие связи имели в городе, кто принес пилу и веревки в лагерь, кто отвлекал часового у входа?
Микешин, тяжело дыша, отвечал: пилу украли с остановившейся грузовой машины; веревки срезали на одном дворе; он не знает, где: это сделал Костя; связей в городе нет; шли к своим; помощников не было…
Гестаповец молчал. Он не верил Микешину, но других ответов получить не смог. Не дали результата и допросы некоторых моряков. «Маннергейм» с ненавистью смотрел на штурмана, жалея, что не застрелил его. Игорь тоже не отводил глаз. Он хотел запомнить это лицо на всю жизнь.
Микешин пролежал в ревире больше двух месяцев. После выздоровления его пятнадцать дней подержали в карцере и перестали выпускать за ворота замка. Шульца отправили на фронт. Теперь телегу возили другие «лошади». Охраняли их уже два солдата.
Группу моряков, работавшую в лесу на валке деревьев, водили на обед в кантину Клюгера. В мирное время она служила гостиницей для туристов. Светло-зеленый дом с верандой под черепичной крышей выглядел весело и приносил хозяину немалый доход. Кантина стояла на обочине дороги, недалеко от того места, где работали интернированные. Туристов не стало, и предприимчивый Клюгер заключил с комендантом лагеря договор, по которому обязывался кормить моряков.
Это было ему выгодно: можно получать продукты, а кормить людей гнилой брюквой, ботвой, картофельными очистками. Кроме того, за каждого человека полагалась особая плата. Интернированных в дом не пускали; они в любую погоду ели во дворе, под навесом.
Хозяин, толстый, самодовольный баварец с красньм лицом и маленькими веселыми глазками всегда шутил. Шутил, когда разливал по мискам грязно-серую бурду, когда заставлял ослабевших моряков таскать многопудовые мешки с картошкой, когда бил за всякие мелочи.
Сопровождавшие группу солдаты Хаак и Зиппель любили время обеда. Пока интернированные хлебали свою похлебку, хозяин приглашал конвоиров поочередно в дом, угощал жареной свининой и водкой. За это он ежедневно получал одного человека для работы по дому.
Моряки ненавидели Клюгера лютой ненавистью голодных людей, видевших, что их обкрадывают. Несколько раз они отказывались есть пищу, которую он им давал, жаловались коменданту, подавали письменные протесты, требуя перевести их в другую кантину. Ничего не помогало. Коменданту нравилась пышная фрау Клюгер, ее сдобные кухены[37], обильно запивавшиеся недурным мозельским вином.
…Жора Сычев, радист с «Крамского», не мог привыкнуть к работе в лесу. Его чуткие руки, много лет нажимавшие на ключ передатчика, покрылись пузырями, из-под ногтей сочилась кровь, загрязненные ссадины нарывали. Да и сам он, маленького роста, щуплый, никак не подходил для такой работы. Хаак и Зиппель издевались над ним, оскорбляли, а когда обессиленный Сычев бросал топор и валился на землю — били.
— Вставай, ленивая свинья! — кричал Зиппель, толкая его носком сапога. — Жрать не дам!..
В конце концов конвоиры убедились, что от Жоры в лесу мало толку, и решили оставлять его на работе в кантине.
— Получите свою дохлятину, — презрительно говорил хозяину Хаак, показывая на Сычева. — Да смотрите, чтоб не убежал.
— Не убежит… — посмеивался Клюгер, многозначительно похлопывая по заднему карману брюк.
Жора выполнял разные работы: убирал во дворе, чистил брюкву, кормил свиней. Однажды Клюгер заставил Жору разбирать и складывать на чердаке старый хлам. Там валялись сломанные стулья, дырявые ведра, мятые тазы, битая посуда. Все это нужно было сложить в ящики и снести вниз. Пыль лезла в рот, в нос, но Жора работал не торопясь, наслаждаясь одиночеством.
Вдруг его внимание привлек покрытый пылью ящик, валявшийся в углу среди пустых бутылок. Чутьем радиста он безошибочно узнал в нем радиоприемник. Маленький, старого образца. Жора внимательно осмотрел его. Лампы на месте; одного конденсатора нет; кое-где нарушен монтаж; трансформатор обгорел.
Радиоприемник!.. У Жоры задрожали руки. А что, если разобрать приемник по частям?.. Раздать их ребятам, потом собрать в лагере… услышать Москву. Если бы… Но где же взять недостающие части? Может быть, в городе? Надо попробовать.
Привычными руками техника он согнул кусочек жести, сделал из него что-то наподобие отвертки и начал лихорадочно работать. Он разобрал все, что только можно было, отделил от ящика панель.
На лестнице послышались шаги. Радист забросил вынутые части за бутылки и стал складывать хлам в ящик.
— Что ты тут застрял? — спросил появившийся в дверях хозяин. — Давай поживее!
— Много работы, гер Клюгер, — спокойно ответил радист. — Дня на два хватит.
— Но, но! Надо закончить сегодня. Завтра уже придет машина увозить все это. Копаешься, как будто тебя здесь плохо кормят, — засмеялся Клюгер и ушел.
Жора положил в карманы своей зеленой шинели мелкие части приемника и спустился вниз. На дворе шумели моряки, пришедшие из леса. Зиппель разговаривал с фрау Клюгер, ожидая своей порции водки, которую уже пил в доме Хаак. Клюгер разливал баланду. Жора толкался среди товарищей и незаметно раздавал части.
— В лагере отдашь. Не потеряй, — шептал он.
Оставалось вынести панель. Радист снова поднялся на чердак. Он вышел оттуда с тяжелым ящиком в руках. Сверху лежала панель. Жора высыпал содержимое в общую кучу, откинув панель далеко в сторону огорода. Теперь взять ее не составит труда. Перед уходом в лагерь он спрячет ее под рубашку. Вюртцель не осматривает «лесовиков», — что можно принести из леса?
…Вечером четыре судовых радиста возбужденно шептались в углу у койки Чумакова.
— Будет работать, если лампы в порядке, — уверенно заявил радист «Тифлиса» Алексей Корсаков. Его называли богом эфира. Говорили, что для него не существует расстояния, что он может связаться с Ленинградом из любой точки земного шара. Это качество «слухача» сочеталось с отличным знанием радиотехники.
— Будет работать, — продолжал он. — Надо только достать кое-какой материал: провод, конденсатор, наушники…
— Знаете, ребята, — почти умоляюще проговорил Чумаков, — если бы вы только сумели его наладить… Хоть бы одну сводку послушать своими ушами.
— Попробуем, Константин Илларионович.
Корсаков бережно перебирал части, лежавшие на койке.
Решили немедленно приступить к сборке, делать все в строжайшей тайне. Самым удобным местом для работы и слушания, если удастся наладить приемник, признали «рабочую комнату». В ней жили обслуживавшие лагерь повара, истопники, кухонные рабочие. Собственно, она состояла из двух небольших комнат: темной, без окна, и светлой. Это было удобно. В первой комнате поставят «пост», который в случае приближения опасности даст об этом знать во вторую комнату.
Кое-кто из групп, работавших в городе, получил задание достать необходимый для ремонта материал.
На следующий день начали собирать приемник. У «рабочей комнаты» непрерывно дежурил кто-нибудь из интернированных. Во второй комнате поочередно работали радисты под руководством Корсакова. А тем временем в городе моряки, через своих друзей-немцев или пускаясь на всякие уловки, доставали части радиоприемника. Снимали катушки с электрических звонков, вынимали внутренности из репродукторов, срезали провода. Тащили в лагерь все, что могло пригодиться.
Недели через три после находки Жоры Сычева Корсаков пришел ночью к Чумакову:
— Константин Илларионович…
— Ну?! — замполит привстал с койки.
— Работает!..
Чумаков схватил радиста за руку:
— Москву слышно?
— Слабо. Но слышно…
Чумаков и Корсаков бегом спустились в «рабочую комнату». У дверей стоял сияющий «постовой»:
— Идите скорее. Сейчас «Последние известия» будут передавать.
В комнате в напряженных позах сидело несколько человек. Кто-то лежал на койке, укрывшись с головой одеялом, Корсаков потянул одеяло, и Чумаков увидел бледное, взволнованное лицо Жоры Сычева. На взъерошенной голове были надеты наушники. Тут же на койке стоял неуклюжий без обычного ящика приемник.
— Давай, Жора…
Сычев сбросил наушники:
— Ложитесь, Константин Илларионович. Сейчас будут передавать сводку. У меня настроено, — хриплым голосом сказал он. — Ложитесь, я вас накрою.
Чумаков лег, надел наушники. Под одеялом было душно и темно; только лампы светились тусклым, еле заметным светом. Константин Илларионович стал напряженно вслушиваться. В наушниках послышался треск вперемешку с громким немецким говором, врывалась быстрая речь на незнакомом языке. Какой-то надоедливый ключ выстукивал точки и тире… Эфир заполняли ближние станции. Прошло несколько минут.
— Ничего не слышу, — сокрушенно сказал Чумаков, высовывая голову из-под одеяла.
Корсаков присел на корточки, стал поворачивать рукоятки:
— Слушайте, как сейчас?
Вдруг среди хаоса звуков Чумаков различил очень далекий, слабый, но отчетливый голос. Такой знакомый! Без ошибки можно было сказать, что говорит Левитан.
«…От Советского Информбюро… За истекшие сутки сбито сорок вражеских самолетов… Уничтожено сто двадцать танков… Войска… фронта форсировали Вислу и успешно продвигаются в глубь территории противника. Освобождено двадцать три населенных пункта и заняты города…»
Совсем не то, что сообщали немцы в своих последних сводках. Они кричали о стабилизации фронта! И хотя голос Родины звучал слабо, Чумаков почувствовал, как наполняется его сердце силой, надеждой и верой в будущее.
Голос Родины… Он звучал гордо и торжественно. Никакие испытания не могли заглушить его.
Чумаков слушал, боясь пропустить слово. Теперь диктор рассказывал о боевых эпизодах. Перед глазами вставали герои, пылающие танки, воздушные бои… И во всем этом угадывалось стремительное движение армии. Катилась неудержимая лавина, сокрушая все вражеские силы на своем пути.
В наушниках послышалась незнакомая мощная мелодия и хор. Чумаков плохо разбирал слова, — мешал громкий звук заработавшего где-то поблизости зуммера. «Союз нерушимый республик…»
Передача кончилась. Чумаков накрыл приемник одеялом, облизнул пересохшие от напряжения губы, слез с койки. Он стоял посреди комнаты взволнованный и счастливый. Глаза всех присутствовавших были обращены на него. Ждали, что он скажет. Наконец Чумаков, подавив волнение, проговорил:
— Все хорошо, товарищи. Скоро конец Гитлеру. Очень скоро…
Он подошел к Корсакову, крепко прижал его к себе:
— Великое дело сделали! Ты и все, кто помогал. Давайте карту. Нанесем истинную линию фронта. — И Чумаков рассказал все, что слышал, не упуская ни одной подробности.
Тут же разработали план прослушивания советских передач. Каждую ночь радисты должны ловить Москву, записывать все, что услышат. Потом сводку перепишут, размножат и передадут в каждую комнату. Приемник договорились хранить в «рабочей комнате», в нише, которую сделает Виктор Шурыгин в стене. Есть такое место, где от времени известковая связь ослабла и кирпичи будет легко вынуть.
Настроение в лагере поднялось. Сводки поступали регулярно. По заданию Чумакова моряки несли их и за стены тюрьмы. Сложным путем передач сводки оказывались в бараках русских, вывезенных на земляные работы, попадали в лагерь к французским военнопленным, где русский текст переводился на их родной язык.
Маленький уродливый приемник из-за высоких стен, из-за колючей проволоки приносил сотням людей надежду, вливал в них новые силы, будил волю к борьбе.
В Риксбурге во всех камерах имелись вырезанные из немецких газет карты, на которых моряки отмечали движение советских войск. С каждым днем пространство, заштрихованное красным карандашом, увеличивалось.
Радиоприемник просуществовал в замке три месяца.
Как-то Вюртцелю пришла мысль сделать обыск в «рабочей комнате» днем, когда жившие в ней были на работе. Он перерыл все койки, заглянул за шкафы и уже собрался уходить, когда внимание ето привлекла известка, рассыпанная на полу. Он подошел к койке радиста Гончарова и увидел свешивающуюся со стены проволоку, которую по небрежности не убрали после ночного слушания. Приемник был обнаружен.
Вюртцель завернул его в одеяло и в восторге от своей находки побежал с докладом к «Маннергейму»:
— Гер хауптман, мне удалось обнаружить вот это в «рабочей комнате». У койки Гончарова…
Он ожидал благодарности, а может быть, награды. Но, против ожидания, брови «Маннергейма» сдвинулись, глаза округлились, — это бывало с ним в минуты гнева.
— Обнаружили? Где вы были раньше, когда этот аппарат принесли в лагерь? Идиот! Обнаружил! Теперь не оберешься неприятностей с управлением. В солдаты тебя надо разжаловать… Пошел вон и молчи!
Вечером состоялось совещание. Присутствовали «Маннергейм», комендант и вконец расстроенный Вюртцель. Он уже все понял: происшествие было чрезвычайным. Следовало немедленно отправить виновников в гестапо, но тогда где же бдительность комендатуры в этой строгой тюрьме? Лучше замять это дело и ограничиться внутренними мерами взыскания.
Комендант долго орал на вытянувшегося в струнку Вюртцеля, но шума решили все же не поднимать.
Теперь Вюртцель свирепствовал при обысках. Пронести что-нибудь в лагерь стало почти невозможно.
Но дело было сделано: моряки уже хорошо знали действительное положение на фронтах.
Глава четвертая
Истопник, работавший в комендатуре, сообщил, что в лагере ждут каких-то посетителей. Солдаты в спешном порядке готовили для них комнату: устанавливали койки, столы, шкафы. Моряки строили всякие предположения и наконец решили, что приедет комиссия Красного Креста с обследованием лагеря. Эту комиссию ждали давно. Но… приехали офицеры РОА.
«Русская освободительная армия», или, как ее сокращенно называли, РОА, была организована перешедшим на сторону Гитлера предателем Власовым при непосредственном участии главаря гестаповцев Гиммлера. «Армия» состояла из потерявших человеческий облик предателей, подобранных Власовым в лагерях смерти, и матерых врагов Советской власти. Одетая в немецкую форму, она отличалась от регулярных войск вермахта только нарукавным знаком с трехцветными полосками бывшего царского флага и буквами РОА.
Эту не имевшую родины армию одинаково презирали как русские, так и немцы. Несмотря на отчаянную агитацию, посулы, различные привилегии, люди не шли в нее: большинство предпочитало лучше умереть от голода и пыток, чем надеть немецкий мундир, хотя бы и с нарукавным знаком «РОА».
Зачем приехали в «ILAG-99» представители этой армии, не составляло секрета. «Агитаторы» Власова прибыли для вербовки моряков…
Ночью Чумаков собрал бюро.
— Вот что, товарищи, — сказал он. — Я считаю, что мы не должны слушать этих предателей. Не потому, что нас сагитируют и кто-нибудь пойдет в РОА. Нет, конечно. Мы не должны слушать их просто из чувства собственного достоинства. Стыдно нам их слушать. Надо показать, что мы прекрасно понимаем, кто они, и глубоко их презираем.
— Что вы предлагаете? Демонстрацию? — спросил Микешин.
— Да, демонстрацию. Сколько приехало «агитаторов»? Трое? Значит, вербовка будет проходить в трех комнатах. Ну, а если в двух — тем лучше. Как только эти господа начнут, мы покинем комнаты и разбредемся по плацу. Немцы ничего не должны подозревать. А нашим — сегодня же сообщить план действий. Итак, если будет три комнаты, — я остаюсь в одной, во вторую пойдете вы, Игорь Петрович, а в третьей будете вы, Павел Дмитриевич. Нет возражений?
Через полчаса все моряки знали о том, что предложил Чумаков, и согласились с ним. Только Сахотин выразил неудовольствие:
— Подумаешь! Можно и послушать. Насильно в армию не затянут.
— Дело твое. Можешь остаться, а если хочешь — и записаться, — холодно сказал Линьков. — Ну а теперь спать.
В первый день пребывания в лагере «агитаторы» заседали в комендатуре. Прогуливаясь по плацу, интернированные видели через открытое окно, как три офицера в чистеньких мундирах рылись в «делах» и рассматривали мореходные книжки.
Чумаков оказался прав: на следующий день, в воскресенье, после «апеля», морякам приказали зайти в замок и собраться в трех комнатах. Микешин направился в седьмую комнату. Она была битком набита моряками.
Через несколько минут в комнату вошел «агитатор» в сопровождении Гайнца. Власовец встал у окна и снисходительно посматривал на моряков. Унтер скомандовал:
— Тихо!
Постепенно в комнате воцарилась тишина. «Агитатор» достал из папки какие-то бумажки, одернул мундир и сказал добродушным баском:
— Здравствуйте, друзья!
Никто ему не ответил. Он откашлялся и начал, видимо, наизусть затверженную речь:
— Меня ничем не обидела Советская власть, друзья. В Советской Армии я был майором. Имел награды, два ордена Красного Знамени. Вот… — он пошарил в кармане и вытащил ордена.
— С какого честного человека снял? — громко и насмешливо спросили из массы моряков.
— Что вы сказали?
Микешин сунул пальцы в рот, и резкий свист заполнил комнату. Это был сигнал. Опрокидывая столы и стулья, моряки бросились в коридор, по которому уже бежали вниз, на плац, люди из других комнат.
— Стой! Оставаться в комнате! — заорал Гайнц и схватил за куртки двух зазевавшихся моряков, но комната уже опустела.
Власовец засунул в карман свои бумажки и направился к двери. Седовласый «агитатор», вышедший из другой комнаты, возмущенно размахивая руками, говорил своему товарищу:
— Невиданно! Это какая-то банда хулиганов. Я предупреждал Хмелевского, что здесь нам делать нечего…
Навстречу к ним быстро шел «Маннергейм».
— В чем дело, Вюртцель? — спросил он унтера. — Почему все на дворе?
Вюртцель вытянулся и почтительно наклонил голову:
— Не захотели слушать, гер хауптман.
— Плохо все организовали, — язвительно сказал седовласый «агитатор».
«Маннергейм» обернулся и презрительно процедил:
— Ну уж вы-то помолчите…
Не взглянув больше на «агитаторов», он зашагал вниз по лестнице. За ним понуро потянулись власовцы. Собирать интернированных вновь не имело смысла: все было ясно.
Вечером «Маннергейм» докладывал рассерженному коменданту о несостоявшейся вербовке в РОА…
— Если вы помните, я не советовал, гер комендант, допускать представителей «Русской освободительной армии» в наш лагерь. Но сегодняшний день еще раз подтверждает мои опасения: имеется центр, который руководит интернированными.
Комендант перебил «Маннергейма»:
— Учтите, капитан: это ваша обязанность раскрыть их центр и ликвидировать его. Мы не можем допустить… Кроме того, возможны неприятности с… этими… из РОА…
Гестаповец махнул рукой, как будто отгонял назойливую муху:
— Об этом не беспокойтесь. У них, к сожалению, везде провалы. А центр раскроем.
«Маннергейм» встал и попросил разрешения уйти. В своем кабинете он сел к столу и задумчиво начал перебирать картотеку… Он хорошо изучил интернированных. Да, надо попробовать этих. Гестаповец порылся в ящике и достал карточки Дробыша и Сахотина.
Утром Вюртцель пришел за Дробышем:
— Дробыш, к хауптману. Шнель! Одевайся.
Дробыш поежился. Зачем его вызывает Франкстоф?
К хауптману по хорошим делам не приглашали. Георгий Георгиевич стал медленно накручивать на ноги обмотки, сделанные из старого одеяла. Вюртцель, заложив руки за спину, смотрел в окно. Вид у Дробыша был расстроенный и печальный. Микешину захотелось как-то ободрить своего бывшего капитана. Подойдя к нему, Игорь заговорил о первом, что пришло на память:
— Знаете, Георгий Георгиевич, о чем я сегодня вспомнил? — Дробыш удивленно посмотрел на Микешина. — О том, как вы лихо разошлись с французом в Средиземном море. В тумане. Ну, помните?
Капитан утвердительно кивнул головой.
— Я был восхищен вашей выдержкой и волей. Тогда мне казалось, что вы сделаны из гранита…
— Да, выдержка для моряка — важнейшее качество, — с гордостью отозвался Дробыш. Лицо его посветлело, даже плечи, казалось, расправились.
Он встал. Наверное, в эту минуту Георгий Георгиевич снова почувствовал себя тем прежним «шикарным» капитаном, знатоком красивых морских маневров, традиций и службы…
Вюртцель провел Дробыша к «Маннергейму», щелкнул каблуками и удалился.
Гестаповец сидел насупленный и даже не предложил капитану сесть.
— Слушайте, Дробыш, — сказал после некоторого молчания «Маннергейм», — вы знаете, кто восстанавливает интернированных против мероприятий командования?
Дробыш вздрогнул. Вот чего от него хотят! В мыслях у него пронеслись ночные совещания, решения, которые распространялись по лагерю. Но его не посвящали в эти дела. Да он и сам не стремился участвовать в них.
— Нет, я не знаю, господин Франкстоф, — убежденно сказал Дробыш.
«Маннергейм» укоризненно посмотрел на капитана:
— Вы не хотите спасти лагерь от репрессий, Дробыш? Ведь вы понимаете, что мы не оставим этого дела. Впрочем, мы знаем все и без вашей помощи. Вот… — гестаповец протянул Дробышу список. Там были написаны шесть фамилий замполитов и внизу приписка: «Я подтверждаю, что указанные лица являются комиссарами».
Мысль Дробыша лихорадочно работала, пока глаза читали список. Он ни минуты не сомневался и раньше, что немцы знают по «судовым ролям» всех замполитов. Странно было бы, если бы они этого не знали. Но зачем эта приписка?
— Подпишите, — просто сказал «Маннергейм».
Все завертелось у Дробыша в глазах. Он покраснел:
— Нет, я не могу подписать этот документ. Я никого не знаю, — неуверенным голосом проговорил Дробыш, умоляюще смотря на офицера.
— Не стройте из себя дурака! — закричал «Маннергейм». — До сих пор я относился к вам хорошо. Мы поддерживали вас: подкармливали, не гоняли на работу. Но если вы будете упорствовать, то я отправлю вас в КД вместе с этими молодчиками. Там вы узнаете, что такое настоящий лагерь. Ну… Это ведь формальность.
Дробыш не отвечал. Мысли путались, и он хотел привести их в ясность. Немцы все равно знают замполитов. Что изменится, если он подпишет список? А почему он, именно он, должен подписывать? Почему именно его вызвал «Маннергейм»? И неожиданно, как вспышка нестерпимо яркого света, пришла мысль: немцы рассчитывают на него как на предателя!.. Не зря они его подкармливали… не зря не гоняли на работу… Знание английского языка тут ни при чем… И вежливость, и корректность тоже. Просто его, капитана Дробыша, купили за похлебку. Купил этот гестаповец с ненавистной белозубой улыбкой…
На лбу у Георгия Георгиевича мелкими капельками выступил пот.
— Дробыш, подписывайте и не сердите меня, — мягко, приняв раздумье капитана за колебания, сказал «Маннергейм». — Не бойтесь, ничего вашим комиссарам не будет. Их только изолируют в худшем случае. Никто не собирается их расстреливать, хотя и следовало бы. К сожалению, они тоже попадают в разряд интернированных. Скорее, Дробыш. Не надо волноваться. Об этом никто не будет знать. — «Маннергейм» протянул капитану перо. — Или вы сегодня поедете в КЦ. Не хотите?.. Вюртцель!
Дробыш молчал. Почему-то перед глазами встал Микешин. «А вы знаете, о чем я сегодня вспомнил?..»
Что же делать? Как он этого не понял раньше? Купили за миску похлебки… Купили? Нет!
«Нет!» — решил окончательно капитан и тяжело вздохнул, как человек, которого уже ничто не спасет.
— Я не знаю этих людей. Они плавали на других судах.
— Доннерветтер! О, я тебе покажу! Ты увидишь, как шутить со мной…
Гестаповец привстал и сунул кулак в лицо Дробышу. Капитан не шевельнулся.
— Ты будешь подписывать? — зловещим шепотом, выходя из-за стола, спросил «Маннергейм».
Удивительное спокойствие охватило Георгия Георгиевича.
— Я не знаю этих людей. На моем судне комиссара не было. Он ушел в отпуск перед отходом в рейс, — проговорил Дробыш.
Гестаповец еще раз ударил и крикнул:
— Вон! Поедешь в КЦ!
Он гневно скомкал сигарету, со злостью швырнул ее в угол, потом позвонил и приказал Вюртцелю привести к нему Сахотина.
Герман страшно перепугался. Он видел, каким вернулся из комендатуры Дробыш, и не знал, что думать. По дороге он все время спрашивал Вюртцеля:
— Что случилось? Что случилось?
Вюртцель молчал.
У «Маннергейма» сидел переводчик.
— Сахотин, вы обвиняетесь во вражеских действиях против германского рейха, — начал гитлеровец и строго глянул на Сахотина круглыми совиными глазами.
Герман побледнел. Он испуганно смотрел на гестаповца, не в силах выговорить ни слова.
— Вы понимаете, что это значит? Вы организовали слушания московского радио в лагере, вы распространяли листовки и призывали интернированных к неповиновению.
— Я… я… никогда этим не занимался, — наконец пролепетал Сахотин. — Вы ошибаетесь, гер хауптман. Я никогда…
— Тогда кто же занимался?
— Мне это неизвестно.
— Вы лжете, Сахотин. Вы плавали на «Крамском» комиссаром, мы и это знаем…
— Нет, нет, это неправда! Вторым помощником! Я же говорю, что вы ошибаетесь, гер хауптман. У нас был другой… — с жаром говорил Сахотин, потрясенный предъявленным ему обвинением.
— Кто же у вас был комиссаром?
Сахотин молчал. Он понял, что попал в ловушку.
— Хорошо, Сахотин. Вы можете ничего не говорить. Ганс, — обратился «Маннергейм» к переводчику, — пусть приготовят машину и скажите Вюртцелю, чтобы он захватил его вещи… — гестаповец кивнул на Сахотина. — С ним поговорят в другом месте. Там он расскажет и о своей деятельности.
Безумный страх охватил Сахотина. В голове его проносились страшные картины: гестапо, мрачные подвалы, пытки… А он так плохо переносит боль. Вдруг будут вгонять иголки под ногти? Он слышал, что в гестапо употребляют такие методы. Боже, только не это! Он взглянул на «Маннергейма», углубившегося в чтение бумаг и, казалось, забывшего про Сахотина. Под окном заурчала машина.
В конце концов почему он, Сахотин, должен жертвовать жизнью за другого человека? Сейчас не такое время. Гибнут миллионы людей. Пусть будет счастлив тот, кто любой ценой сумел выжить. К тому же Зайцев — старый, пожил в свое удовольствие, а он, Сахотин, молодой. Жизнь еще вся впереди. Нет, к черту, он не желает умирать из-за того, что кто-то организовал в лагере радиослушание. Подумаешь, конспираторы нашлись. Кому это нужно? Сидели бы себе тихо до конца войны, и все было бы в порядке. Пусть пеняют теперь на себя. А предательства здесь никакого нет. Немцы и так знают, кто замполиты. В общем же, пусть все идут к черту.
В комнату вернулся переводчик.
— Так как же, Сахотин? Кто у вас был комиссаром? — поднял наконец голову «Маннергейм».
— Зайцев, — решительно сказал Сахотин.
Хауптман посмотрел в список и удовлетворенно кивнул головой.
— Вот теперь, Сахотин, я вижу, что вы говорите правду. Зайцев. Все они тут записаны. Подпишите.
— Нет, нет. Я подписывать ничего не буду, — снова испугался Сахотин. — Я же сказал…
— Да вы не бойтесь — усмехнулся гитлеровец. — Я даю вам слово немецкого офицера, что об этом никто не узнает. К тому же вы только подтвердите то, что уже подписано одним человеком…
«Дробыш», — мелькнуло у Сахотина.
— Что я должен подписать? — опасливо спросил он.
— Вот это. — Гестаповец положил перед ним листок с фамилиями замполитов, прикрыв рукою место, где якобы подписался Дробыш.
— А нельзя не подписывать? — заискивающе улыбнулся Сахотин. — Я так вам скажу все фамилии.
— Нельзя. Это проформа. За своих товарищей не беспокойтесь, им ничего не будет. Подписывайте.
Сахотин подписал, и тотчас же ему сделалось тошно. Как бы не узнали! Правда, он не один, но все же… Вдруг как-нибудь откроется. Тогда он пропал.
— Так очень прошу, чтобы никто…
— Понятно, понятно. Теперь идите, Сахотин, в лагерь и не занимайтесь больше агитацией против Германии. Я вас на этот раз отпускаю, ну а в следующий раз вам придется беседовать уже не со мной.
— Что вы, господин хауптман, я понятия не имею… — опять похолодел Сахотин. Откуда этот проклятый «Маннергейм» взял, что он занимался агитацией? Наоборот… Он никогда не интересовался этими делами.
— Хорошо. Идите.
В дверях замка он столкнулся с Александровым. Тот подозрительно посмотрел на Сахотина:
— Зачем это вас вызывали?
— Да так, пустяки. Я просился на другую работу. Отказали, сволочи.
В комнате он заметил бледного Дробыша, который складывал что-то в свой мешок.
«Тоже подписал», — облегченно подумал Сахотин, глядя на расстроенное лицо капитана.
Дробыш считал себя погибшим. Он несколько раз порывался рассказать о том, что случилось с ним, товарищам, но боялся. А вдруг подумают, что он все же подписал и оправдывается… Нет. Пока лучше молчать. Он собрал свои вещи и ждал, когда его позовут. Но прошел день, потом второй, Дробыша никто не трогал, только перестали давать добавочную миску супа.
Понемногу капитан стал приходить в себя. То, что он нашел силы отказаться от подписи, наполняло его уважением к самому себе. Пусть говорят про него что хотят, а Георгий Дробыш никогда не станет подлецом. Он вырос в собственных глазах, и теперь ему хотелось общаться с товарищами, жить их интересами…
Георгий Георгиевич стал чаще разговаривать со своей командой и даже предложил себя в руководители кружка английского языка.
Спустя два дня замполитам приказали собрать вещи и выйти на плац. У комендатуры пофыркивал лагерный грузовик с брезентовым верхом. «Маннергейм» давал инструкции четырем солдатам-конвоирам.
Над Риксбургом стояло серое, неприветливое утро. Шел мокрый снег и тут же таял, образовывая под ногами жидкую холодную кашицу. Уныло стучал на ветру оторвавшийся от крыши железный лист. Скрипел флюгер на домике Колера.
Замполиты стояли у калитки и ждали дальнейших распоряжений. Их окружали товарищи и молча совали в руки носки, варежки, хлеб, картошку — все, что могли отдать. Говорить было нечего. Все понимали, какая опасность грозит этим шестерым.
Чумаков присел на стенку колодца, опустив на землю тощий рюкзак. Его лихорадило. Он простудился несколько дней назад на расчистке снега, и простуда до сих пор не проходила. Известие о переводе в другой лагерь Константин Илларионович принял спокойно. Аккуратно собрал вещи, передал Горностаеву книги, нашел в себе силы шуткой подбодрить замполита с «Днепра», который совсем было сник… Теперь наступил момент расставания, и тоска охватила Чумакова. Он знал, что покидает этот лагерь и товарищей навсегда. Что ждет его впереди? Во всяком случае не лучшее. В этом на гитлеровцев можно положиться.
Константин Илларионович вспомнил, как протестовала его жена, когда он согласился снова пойти плавать. Она оказалась права. Плавание принесло ему несчастье. Мелькнула мысль о том, что все могло бы быть иначе, если бы он остался на берегу. Но он не мог остаться на берегу. Он должен быть на судне. Разве это не его долг как моряка-коммуниста? Снова он подумал об ужасах, которые ждут его в КЦ.
Нет, Чумаков не боялся. Он давно приучил себя к мысли, что гитлеровцы рано или поздно расправятся с ним, и смерть не пугала его. Она стала органической частичкой его бытия. Он привык к ней, как каторжник привыкает к тяжелым кандалам, которые всегда с ним. Сейчас смерть приблизилась, мечта о свободе отодвинулась дальше. Но еще не все кончено. Пока он жив.
— Выше голову! — подбадривая сам себя, вслух сказал Чумаков и повернулся к сидевшему рядом в мрачной задумчивости Микешину. — Не все еще кончено.
— Не все, Константин Илларионыч, — обрадованно подхватил Игорь. — Неужели ты думаешь?..
— Я всегда теперь об этом думаю, Игорь, — тихо сказал Чумаков. — Но падать духом не надо. В жизни случаются самые невероятные вещи. Может быть, повезет и нам… Ну, давай прощаться. Вон Вюртцель уже приглашает в «карету».
Чумаков стиснул руку Микешина. Глаза их встретились и повлажнели.
— Прощай, Игорь. Передай Ане, если что… Какие бы ни происходили события — не теряйтесь. Все равно мы победим. Фашизму не будет места на земле. Прощай.
— Прощай, Константин Илларионович. Мы еще увидимся. До свидания, друг.
Микешин не выпускал руку Чумакова. К ним уже бежал рассерженный Вюртцель.
— Шнель, шнель, Шумакофф! — закричал Вюртцель и подтолкнул Константина Илларионовича к калитке.
Замполит обернулся, кивнул головой стоявшим у проволоки интернированным и быстро направился к машине.
Игорь подошел к калитке, но часовой преградил ему путь. Микешин стоял на плацу до тех пор, пока машина не выехала из ворот. Двор опустел.
Тяжесть большой потери легла на сердце Игоря.
…Сахотин через окно наблюдал за происходящим на дворе. У него вспотели руки, а в коленях чувствовалась неприятная слабость. Вот они, последствия его беседы с «Маннергеймом». Людей увозят, может быть, на гибель. И он виновник. Вдруг все-таки как-нибудь об этом узнают? Тогда… Сахотин побледнел. Нет, не может быть. «Маннергейм» дал слово офицера сохранить все в тайне. А больше неоткуда узнать. Но проклятый документ с его подписью! Он существует. Надо надеяться, что с замполитами ничего плохого не случится. А ведь могут расстрелять… О боже…
Сахотин невидящими глазами смотрел на уже пустой двор.
— Увезли? — услышал он позади себя голос. Герман вздрогнул и обернулся. Рядом с ним стоял Александров.
— А? Увезли… Ведь надо же… А? Наверняка их кто-нибудь предал. Как ты думаешь?
Александров ничего не ответил, а Сахотин, заглядывая ему в глаза, продолжал:
— К сожалению, есть и среди нас мерзавцы. Мисочку супа за красивые глаза не дают. «Маннергейм» книжечки «так» носить не будет. Как ты думаешь?
— Пошел ты к черту! Никак я не думаю, — разозлился Александров и отошел от Сахотина.
Герман облизнул губы и медленно поплелся по коридору.
В марте сорок пятого года начались сильные налеты на Баварию. Почти ежедневно над Риксбургом пролетали американские самолеты. С волнением прислушивался Микешин к тому, как рокотали моторы и, удаляясь, затихали. Потом гул нарастал снова — это шла следующая «волна». Над замком самолеты поворачивали на Мюнхен или Нюрнберг.
Слышались отдаленные взрывы. Ночью на горизонте виднелись зарева пожарищ. В лагере царило оживление. Рыжий Франц передавал самые отрадные вести: советские войска стремительно наступали на всех фронтах, перешли Одер и угрожали Берлину. На западе наконец был второй фронт. Конец войны приближался.
Для лагеря этот конец мог быть самым неожиданным. Никто не знал, что предпримут гитлеровцы: уничтожат ли всех моряков, сбегут ли, бросив Риксбург на произвол судьбы, или будут эвакуировать в более отдаленные районы. Можно было ожидать всего. Офицеры «ILAG» ходили озабоченные и раздраженные.
В большой тайне в лагере началась подготовка к самозащите. Экипаж каждого судна разбили на боевые группы, состоявшие из шести — восьми человек. Группа имела старшего. Во главе групп экипажа стоял капитан. Всеми экипажами руководил штаб. В него вошли Горностаев, Микешин, Линьков и несколько человек из команд. Решили так: если лагерю будет грозить уничтожение, то, несмотря ни на что, интернированные должны попытаться разоружить внутреннюю, потом внешнюю охрану и изолировать офицеров комендатуры.
Для первого нападения у моряков был спрятан пистолет, который с большими предосторожностями доставили в лагерь работавшие в городе. Пистолет получили от Рыжего Франца.
Этот план имел мало шансов на успех, но моряки считали, что даже в худшем случае кое-кому все же удастся вырваться за ворота, а иначе погибнут все.
Если же немцы предпримут эвакуацию, моряки должны действовать, исходя из обстановки.
Группы деятельно готовились. Прежде всего достали в городе карту местности. Линии фронтов взяли из немецких газет. С этой карты снимали копии все группы. Чтобы ориентироваться в лесу, намагнитили иголки, которые должны были служить своеобразными компасами. Затем приступили к сбору продовольствия.
Игрушки, портсигары, оставшиеся у некоторых, носильные вещи потекли в город в невиданном доселе количестве. Их отдавали почти даром, лишь бы получить хлеб. Его сушили и складывали в специально сшитые для этого заспинные мешки. Никто не смел взять ни кусочка из запасов группы. Подготовка шла тем более успешно, что унтера потеряли всякий интерес к лагерю: у них нашлось достаточно много личных дел, требовавших своего завершения до конца войны. Даже вездесущий Вюртцель заглядывал в камеры редко.
Весь март прошел в подготовке, в волнениях, в сборе всевозможных слухов и информации о движении фронтов. Говорили, что бои идут уже в ста километрах от Вартенбурга.
В начале апреля всех моряков из города вернули в лагерь, усилили охрану и перестали выпускать за ворота даже «лошадей» с телегой. Почту возили на автомобиле, который теперь всегда дежурил у комендатуры.
Беспокойство и возбуждение моряков росли. Лишенные информации, они не знали, что делать. Им перестали давать даже немецкие газеты. Налеты на Мюнхен и Нюрнберг участились. В одну из холодных апрельских ночей моряки были разбужены грохотом, который слышался совсем рядом. Казалось, бомбят замок.
Повскакав с коек, все бросились к окнам. Вартенбург пылал. К небу поднимались огненные языки. Слышался отдаленный вой сирены. Несколько зениток пытались стрелять, но сразу же были подавлены.
Запоздало завыла сирена в замке. В серой предрассветной мгле по двору бежали в бомбоубежище гитлеровцы.
Налет продолжался всего несколько минут. Шум моторов затих, замолчали сирены. Только ветер раздувал пожары в городе.
Утром Вюртцель собрал группу моряков в сорок пять человек и под сильной охраной отправил в Вартенбург разбирать завалы и расчищать улицы. Интернированные вернулись в лагерь поздно, насквозь пропыленные и усталые. Они рассказывали, что городок сильно пострадал, много домов разрушено, есть жертвы…
Вартенбург дождался своей очереди. Война уже сжимала ему горло.
От мирного покуривания глиняных трубок, от доморощенных стратегических концепций, от слушания по вечерам рассказов раненых пришлось бюргерам перейти к тушению пожаров и разборке развалин, под которыми находились трупы их близких.
Вартенбуржцы растерялись. На улицах они жались к стенкам и, хотя было тихо, испуганно поднимали головы к небу. Может быть, впервые многие из них прокляли войну, фашизм и своего фюрера.
Александров, побывавший в городе, рассказывал, что известной колбасной Обермюллера больше не существует. Сам Обермюллер, этот заядлый нацист, не расстававшийся с коричневой формой СА, автор плакатика на окне своей лавки: «Евреям и полякам не продаем. Хайль Гитлер!» — сидел на развалинах дома, подложив под себя порванный портрет Гитлера, и причитал: «Боже, боже! Какой черт сунул нас в эту войну!»
На следующий день в комендатуре жгли архивы. Жирная бумажная копоть летела из труб барака и густо оседала на плацу, крышах и стенах.
Сахотин с наслаждением вдыхал едкий дым. Он даже поймал листик копоти, растер его в пальцах и брезгливо мазнул по стене. На желтой штукатурке остался длинный черный след…
Ночью интернированных подняли. По коридорам и комнатам метались унтера с карманными фонарями, — в сети не было тока. Совсем рядом грохотала орудийная стрельба. В окнах дрожали стекла. В небо взметывались красные отблески.
Приказали срочно собрать необходимые вещи и выходить на плац. Там, выстроенные в каре, стояли солдаты гарнизона. Вюртцель, в непромокаемой накидке и с автоматом через плечо, строил моряков внутри каре в длинную узкую колонну по четыре человека в ряд.
— Кажется, начало конца. Дали распоряжения? — тихо спросил Горностаев у Микешина, когда они с рюкзаками выходили из замка.
— Да. Все становятся по своим группам. Я никогда не думал, что нас охраняет так много солдат. Наверное, их не меньше сотни…
Микешин волновался. Что будет дальше? Как надо действовать, чтобы спасти людей? Только не горячиться! Прежде всего — выдержка. Не предпринимать необдуманных и легкомысленных шагов. Малейшая оплошность — и немцы перестреляют всех. Но нельзя и прозевать момент, иначе будет поздно.
На дворе комендатуры суетились офицеры, складывая вещи в закрытый брезентовым верхом грузовик. У легковой машины стоял хмурый комендант в перетянутом ремнями сером плаще и натягивал на руки перчатки. У продовольственного склада на подводу, запряженную двумя лошадьми, нагружали хлеб.
— Как вы думаете, Игорь Петрович, куда это нас? — спросил Александров, становясь в колонну рядом с Микешиным.
— Не знаю. Эвакуируют. Фронт близко.
— Может быть, рванем по дороге? — с загоревшимися глазами шепнул матрос.
— Может быть. Увидим. Ты старший?
— Я.
— Не торопись.
— Знаю, Игорь Петрович.
Гайнц с солдатами обыскивал лагерь. Никто не должен был остаться, кроме тяжело больных. Наконец все закоулки осмотрели; Вюртцель проверил моряков по списку; комендант поднял руку и сел в машину. Скрипнули и распахнулись ворота. Офицеры начали прыгать в грузовик. Машина и телега с хлебом выехали на подъемный мост. Раздалась гортанная команда унтеров:
— Aufschlissen! Marsch![38]
Колонна дрогнула и, сжимаемая с четырех сторон солдатами, извиваясь, двинулась к выходу.
Прильнув к решеткам, больные из ревира кричали:
— Прощайте!.. Увидимся ли?!
Скоро последние интернированные скрылись за воротами. В первый раз за много лет ворота Риксбурга остались открытыми, никто не закрыл их. Опустел и затих лагерь. Ветер носил обрывки бумаг по плацу. Болталась на петлях и жалобно скрипела перекошенная калитка в проволочной ограде. Шумело ветвями с набухшими почками «доброе дерево».
«ILAG-99» кончился.
Глава пятая
Колонна медленно тащилась по дороге. По обеим сторонам ее тянулся реденький сосновый лесок.
Наступил полдень, начинало припекать солнце. Канонада прекратилась; изредка где-то за лесом слышались одиночные выстрелы. Моряки и солдаты устали, но команды остановиться на привал не было.
Нельзя было отстать или выйти из колонны: сейчас же раздавался крик ««Aufschlissen!» и отставшего подгоняли прикладами.
Микешин шел в середине колонны. Хотелось пить. Он думал о том, что их ждет впереди. Куда их ведут? В такой обстановке надежды на побег нет, — слишком хорошо их охраняют. Восемьдесят солдат, вооруженных автоматами, и целая псарня свирепых собак.
Рядом с Микешиным шагал мрачный, плохо выбритый и хромой солдат. Он с трудом переставлял ноги и с ненавистью посматривал на интернированных, явившихся причиной этого похода. Ему, наверное, хотелось сбросить с себя амуницию и податься в родную деревню. Война все равно проиграна. К чему волокут этих моряков? Бросить бы их или… и разойтись по домам. Но приказ есть приказ. И он шел, негодуя на лагерное начальство, Гитлера и нывшую ногу.
Линькова догнал Вюртцель и спросил:
— Ну как, Урий?
— Плохо, — мрачно ответил моряк. — Устали. Надо отдыхать.
— Скоро. Вон за тем поворотом.
Вюртцель почему-то был весел и улыбался.
— А чего вы радуетесь? — сердито спросил Линьков. — Война вами проиграна. Капут. Будете у американцев за проволокой сидеть в плену.
Вюртцель засмеялся.
— Хорошо, что не у русских, а там мы долго не просидим. Отпустят домой.
— Да, ждите, — проворчал Линьков.
За поворотом на пригорке сделали привал. Поели хлеба, попили воды из ручья. Отсюда открывался вид на долину. Внизу расположился маленький город. Серебряной ленточкой извивалась река, перерезанная в нескольких местах мостами.
Было видно, как по дорогам, ведущим к мостам, катятся машины, танки, бегут люди. Это отступали немцы.
Через час моряков подняли. Колонна двинулась. Ее повели по асфальтированной дороге, проходившей справа от города. Здесь особенно чувствовались растерянность и беспорядок: то и дело попадались бегущие солдаты в расстегнутых кителях, без головных уборов, на пути валялись поломанные винтовки и автоматы…
У обочины дороги сидел солдат в рубашке и в сбитой на затылок пилотке. Он был совершенно пьян и безуспешно пытался перебинтовать завязанным бинтом руку. Рядом с ним валялась бутылка из-под «шнапса» и кусок хлеба. К солдату подошел Вюртцель:
— Отвоевался? Где американцы, вонючка?
Солдат бессмысленно посмотрел на унтера и неопределенно махнул здоровой рукой:
— Там… Аллес капут! Все пошло к чертям. Наши бегут, как крысы. Хайль Гитлер! — и захохотал.
Микешин давно хотел завязать разговор с небритым солдатом, но тот не проявлял к этому никакого стремления. Все-таки Игорь спросил его:
— Долго нам еще идти?
— Долго, — буркнул солдат. — Вот до Дуная дойдем, а там… — солдат прищурился и постучал по автомату. Жест был понятен.
Игорь вздрогнул. Что это — злая шутка?
— Это зачем же? — как можно спокойнее спросил он.
— Приказ фюрера. Не загромождать дороги пленными. Они мешают отступлению.
— Ерунда, — сказал Микешин, но тревога осталась.
— Вот когда поплывешь по Дунаю кверху животом, будет тебе ерунда…
Микешин подождал Линькова:
— Слушай, Юра, спроси Вюртцеля, куда нас ведут. Может быть, действительно…
Линьков понял:
— Откуда ты взял?
— Солдат сказал. Якобы приказ Гитлера. Мешаем отступлению.
— Спрошу, если подойдет. Он хоть и сволочь, но, кажется, сейчас ему уже все равно. Думает только о своей шкуре.
— Значит, до Дуная мы в относительной безопасности. Надо сообщить Павлу Дмитриевичу. Он впереди.
Когда унтер проходил мимо (он шел то в голове, то позади колонны), Линьков окликнул его:
— Гер Вюртцель, вы что нас — расстреливать на Дунай ведете? Дороги загромождаем?
Вюртцель поддернул автомат на плече и деланно усмехнулся:
— Ну вот еще. Глупости.
Больше он ничего не добавил и ушел. Было похоже, что солдат сказал правду.
Сделали еще один поворот и оказались на окраине деревни. Потянулись аккуратные заборчики, сараи, дома. На улице стояли лагерная машина и подводы с хлебом. Вюртцель куда-то убежал. Долго ждали его возвращения; вернулся он с толстым краснолицым стариком. По-видимому, это был бургомистр. Он что-то возбужденно говорил унтеру, испуганно глядя на интернированных, и разводил руками. Скоро эти переговоры окончились, и моряков завели в огромный сарай, наполовину забитый сеном и соломой. Начинало смеркаться.
— Можете отдыхать. Курить запрещается, — сказал Вюртцель.
Солдаты захлопнули двери, задвинули засовы. Усталые моряки с наслаждением бросились на солому. В сарае было темно и сухо, приятно пахло сеном. Хотелось спать, но спать было нельзя. В дальнем углу собрался штаб.
— Что же дальше, товарищи? — шепотом спросил Горностаев. — До Дуная осталось восемь километров. Я узнал это у одного конвоира.
— Вы слышали о приказе Гитлера уничтожать пленных?
— Слышал. Об этом между собой говорили солдаты: уничтожать и объяснять налетами американской авиации.
— Если поведут на Дунай, значит, решили расстреливать. На этот случай у нас есть план действий. Будем защищаться.
— А не хотят ли они нас сжечь здесь? — вдруг высказался Линьков. — Такое огромное количество соломы…
— Возможно, но маловероятно. Во всяком случае, надо быть готовыми ко всему. Разобрать крышу, благо она здесь легкая, проделать, где можно, наблюдательные отверстия, расставить посты. Чуть что — подымать тревогу.
Несмотря на усталость, начали выполнять указания штаба. Разобрали в двух местах крышу. Сарай был старый, и проделать отверстия не составило большого труда. Установили посты.
В деревне затихли все звуки. Наступила ясная звездная ночь. У сарая слышались голоса разговаривавших между собой часовых. Все пока выглядело мирно.
Пока…
«С рассветом поведут на Дунай, — решил Микешин. — Только бы не вздумали спалить сарай: отсюда будет трудно выйти».
Он лежал на соломе и, несмотря на усталость, не мог заснуть. Каждый его нерв был напряжен. Лежал с открытыми глазами и смотрел в отверстие, проделанное в крыше. В него виднелись кусочек черного неба и несколько звезд. Игорь пытался отгадать их названия и никак не мог этого сделать, не видя всего неба.
«Эта желтая похожа на Альдебаран… Завтра… Что будет завтра? Обидно погибнуть в самом конце войны. Прожить эти проклятые четыре года и погибнуть. А ведь многие погибнут. Может быть, и мы… Надо бороться. Всех сразу они не смогут расстрелять. Не успеют. Почему так тихо? Если бы они задумали сжечь сарай, то уже сделали бы это. Почему же так тихо?»
Он закрыл глаза. Надо заснуть. Но сон не приходил. Игорь услышал шепот. Разговаривали двое моряков, лежавших недалеко от него:
— Леша, ведь сегодня, может быть, наша последняя ночь. А что, если сейчас выломать дверь и выйти?
— И попасть прямо под пули солдат? Кто же тебе даст выйти?
— Все равно конец. Только бы скорее, — тоскливо шептал первый голос. — Я больше не могу терпеть.
— Не дури. Помереть никогда не поздно. «Скорее!» — передразнил первый. — Ты попробуй выйти живым из этого переплета!
— Ведь расстреляют, наверняка расстреляют… Все говорят.
— Увидим завтра. Спи.
Голоса замолкли. Кто-то тяжело вздохнул.
Игорь повернулся на соломе. Нет, не заснуть! Он сполз вниз и, стараясь не шуметь, подошел к посту у дверей:
— Ну что, Кольцов?
— Все тихо, Игорь Петрович. Два солдата разговаривают. Остальных не видно и не слышно..
Микешин приложил ухо к щели. Он услышал приглушенные голоса двух солдат:
— …завтра все это кончится. Как ты думаешь, Гюнтер, что с нами сделают американцы?
— Ничего. То же самое, что мы делали с пленными. Посадят за проволоку.
— Надоело, черт побери. Скорее бы. Хорошо, что мы попадаем не к русским.
— Это как сказать. Я слышал, что нашим ребятам у них было совсем не плохо.
— Говори! Ведь там знали, что творится в наших лагерях.
— Ну, это мне неизвестно. Я говорю то, что слышал.
— Кто-то сказал, что русские уже взяли Берлин.
— Может быть. Сейчас это уже не имеет значения. Война для нас кончилась, будь она проклята. А я-то хотел сделаться помещиком в Остгебите…[39] Вставай, караульный идет.
Солдаты замолчали и встали. Подошел офицер и что-то спросил. Игорь не понял, что. Караульный постоял с минуту, закурил и ушел. Опять все затихло.
Микешин снова забрался в солому, — надо заставить себя заснуть. Значит, советские войска взяли Берлин. Да, война кончается. Еще несколько дней. Дожить бы… Микешин начал засыпать. Усталость брала свое…
Когда Игоря растолкал сменившийся с поста Дробыш, в сарай изо всех щелей било солнце.
— На Шипке спокойно. Движения неприятеля не обнаружено, атаман, — иронически доложил Дробыш: он был очень обижен тем, что его не ввели в состав штаба.
Игорь быстро вскочил и прильнул к щели, выходившей на улицу. Ему представилась самая мирная картина: по улице бродил чистенький розовый поросенок, барахтались в пыли куры. Девушка с крепкими загорелыми ногами в деревянных сабо развешивала белье. Часовой сидел на лавочке, зажав между колен винтовку, курил и улыбаясь что-то говорил девушке. Деревня словно вымерла.
Микешин разбудил своих «штабников»:
— Давайте постучим, попросим, чтобы нас выпустили на прогулку. Посмотрим, как они будут реагировать на это. Странно, почему стоит только один часовой.
Подошли к дверям и постучали. Солдат сейчас же вскочил и подбежал к сараю:
— В чем дело?
— Откройте. Надо выйти…
— Сейчас открою! — сказал солдат и ушел.
— Не хочет выпускать, черт. Стучите.
Моряки стали колотить в двери. Но через минуту послышались шаги и голоса разговаривавших между собою немцев. Заскрипел засов, и дверь открыли. У сарая стояли два солдата и офицер комендатуры, по прозвищу Чайник.
Чайник мало общался с интернированными, занимаясь финансами лагеря, редко заходил в замок, а когда дежурил, то относился к морякам хорошо. Он никогда не бил их, не кричал и, видимо, не одобрял того, что творилось в Риксбурге. Сейчас вид у него был торжественный и строгий.
— Выходите пять человек, — скомандовал он.
«Штаб» вышел на улицу. Двери закрыли.
— Господа, — начал Чайник, — я уполномочен командованием лагеря передать интернированных американцам. Все ваши документы у меня. Ваше освобождение — это вопрос нескольких часов. Американцы в деревне рядом. Но пока они сюда не прибудут, вы находитесь под охраной. Со мной гарнизон, — офицер показал на солдат.
Все это было настолько невероятно, настолько неожиданно и радостно, что в первую минуту никто не мог сказать слова. Только подумать, вместо расстрела, пылающего сарая — свобода! Можно ли верить этому?
— А где же комендант и все остальные? — придя наконец в себя, спросил Горностаев.
— Они ушли туда, — Чайник показал рукой на запад. — Ушли сдаваться в плен к американцам. — Война проиграна…
— Немножко поздно сообразили, — счастливо засмеялся Линьков.
— В ваших интересах быть всем вместе и никуда не разбегаться. Получите документы, и вас отправят домой.
Радость, ни с чем не сравнимая бурная радость охватила моряков. Неужели через несколько часов они будут совсем свободны? Неужели конец всем мучениям, тревогам, опасениям? И они будут полноправными людьми? Попадут домой! Невозможно!
— Господин офицер, выпустите нас на улицу. Я отвечаю за всех людей. Без документов никто не уйдет. Все будут находиться здесь, у сарая, — сказал Горностаев.
Немец минуту подумал.
— Хорошо. Я полагаю, вы сами понимаете, что это для вас лучше. Откройте дверь!
Солдаты вытащили засов и распахнули дверь.
— Ребята, выходи! Свобода! Ура! — закричал Игорь и бросился в объятия первого попавшегося моряка. Все высыпали на улицу. Моряки обнимались, целовались, хлопали друг друга по спинам, кричали что-то нечленораздельное, некоторые плакали. Группа молодых матросов, взявшись за руки, танцевала какой-то дикий танец.
«Ловко сориентировался комендант, — подумал Микешин, когда прошел первый приступ радости. — Официально передают интернированных! Нет, это сделано не из чувства гуманности. Это страх. Страх перед ответственностью».
С каким бы удовольствием комендант, «Маннергейм» и их приспешники уничтожили бы моряков! Но проклятое слово «интернированные» не позволило этого сделать: о каждом человеке придется дать отчет. «Маннергейм» везет с собою разломанные бляшки умерших — для того чтобы сошелся счет. Нет замполитов, но о них вряд ли будут очень сожалеть союзники. Да, международный закон об интернированных «соблюден». Гитлеровцы предстанут перед победителями с «чистыми руками», с благородной миной людей, выполнивших свой долг, а может быть, даже спасших лагерь. Этим они купят индульгенцию у американцев. Вот если бы пришлось сдавать лагерь советским войскам, тогда, пожалуй, не отделаться бы так легко. С нацистов спросили бы построже. Спросили бы за все. За умерших, убитых, за режим, за питание… За все спросили бы русские.
Комендант знал, кому поручить передачу интернированных. Он оставил в деревне скромного, безобидного офицера и несколько таких же солдат. Им нечего бояться мести со стороны интернированных; а сам он уже в безопасности, на занятой американцами территории…
Моряки считали минуты, когда в деревне появится первый американец. В конце концов Горностаев не выдержал, подошел к Чайнику и предложил:
— Давайте я с одним солдатом схожу в соседнюю деревню и приведу американцев?
Офицер согласился. Видно, и ему надоело ожидание.
Через два часа к сараю на «джипе», вооруженном большим зенитным пулеметом, торжественно подъехал Горностаев. В машине сидел американский офицер и два солдата с автоматами.
Офицер-канадец, которого звали Джеф ле Флер, роздал интернированным все свои сигареты и перешел к делу:
— Ну а где этот фриц с документами?
Чайник, ожидавший, когда на него обратят внимание, козырнул и протянул американцу стопку мореходных книжек, карточки и списки. Офицер скучающе посмотрел на них, полистал «мореходку», почитал текст на английском языке, одобрительно кивнул головой и передал документы Горностаеву:
— Мне они не нужны. Предъявите там, где спросят. Вы теперь здесь хозяева. Деревня ваша. Знакомьтесь с бабами, делайте с фрицами все что хотите.
— Могу я задать ему несколько вопросов? — спросил Горностаев, показывая на Чайника.
Американец разрешил.
— Вы знаете о том, что шесть наших товарищей были увезены из лагеря в январе этого года? Где они? Живы ли?
Чайник побледнел. На тонкой шее запрыгал кадык. Немец боялся этого вопроса.
— Да, господин капитан. Их отправили в концентрационный лагерь Маутхаузен. О их дальнейшей судьбе мне ничего не известно. Вы же знаете… Я… я не имел к этому никакого отношения.
Голос Горностаева снизился до шепота:
— Вам известно, кто выдал их?
Чайник пошевелил губами и отрицательно покачал головой:
— Франкстоф никого не посвящал в свои дела. Но… — он выжидающе посмотрел на Горностаева.
— Говорите все, что знаете.
— Хорошо. Мне не жаль этого человека. Я случайно присутствовал при разговоре хауптмана с Вюртцелем. Тогда Франкстоф назвал фамилию того, кто выдал ваших товарищей…
Горностаев подался вперед:
— Чью?
Немец наклонился к уху капитана, четко выговорил:
— Сакотин.
— Напишите все, что вы слышали.
Чайник достал из папки лист бумаги, положил на крыло «джипа» и принялся торопливо писать. Американец нетерпеливо поглядывал на часы.
К машине подошел Сахотгш.
— Что это он пишет, Павел Дмитриевич? — настороженно спросил он.
— Справку о содержании наших людей в Риксбурге, — спокойно посмотрел на Сахотина Горностаев. — Помоги мне пересчитать мореходные книжки.
Через десять минут Чайник протянул капитану сложенный листок.
Американец приказал своим солдатам разоружить немцев, сорвал с Чайника погоны, посадил пленных в машину и хотел уже уехать, но его остановил Горностаев:
— Одну минуточку. Как мы будем отсюда выбираться? Нам нужно попасть к своим.
Американец пожал плечами:
— Не знаю. Это меня не касается.
— При штабе вашей армии, вероятно, есть кто-нибудь из советских военных лиц. Мы попросим вас передать ему письмо. Вы не помните, как фамилия этого представителя?
— Не помню. Но сейчас у Паттона[40] ваш генерал Голиков.
— Вот это хорошо! — обрадовался Горностаев. — Тогда мы напишем прямо ему. Попрошу вас задержаться на десять минут.
Быстро написали письмо генералу Голикову с просьбой помочь как можно скорее выбраться в советскую зону, написали о замполитах, указали свое местонахождение и просили сообщить через кого-нибудь о получении письма.
— О’кэй, мальчики. Передам. Я буду в штабе через два-три дня.
Канадец уехал. К Горностаеву подошел бургомистр. Он умоляюще посмотрел на капитана и дрожащим от волнения и страха голосом проговорил:
— Господин капитан, мы вам дадим все. Будем резать свиней, кур, коров, готовить пищу… Освободим жилье. Только попросите своих людей не бесчинствовать. Это было бы ужасно. Здесь живут добрые крестьяне, труженики. Остались почти одни женщины…
Он сжал руки, по его красному лицу текли слезы. Видно было; что он очень перепуган.
— Приготовьте квартиры и еду. А насчет бесчинств не беспокойтесь. Мы не эсэсовцы.
Бургомистр, многократно кланяясь, ушел.
К вечеру все моряки получили комнаты и были накормлены вкусным, сытным ужином. Впервые за четыре года Микешин вытянулся на свежих прохладных простынях, положил голову на мягкие подушки и укрылся настоящим одеялом.
«Свободен!»
Это слово не оставляло его. «Свободен! Свободен!» Ему хотелось кричать и петь. Завтра он встанет и не увидит охраны, проволоки, не услышит окриков, его не выгонят строиться на «апель»… Свободен! Нет, это непостижимо! Он приподнялся на локте и спросил лежавшего на такой же кровати Линькова:
— Юра, неужели свободны?
Линьков не ответил. Он уже спал, счастливо улыбаясь во сне.
Утром Горностаев собрал капитанов. Предложив им сохранять в тайне то, о чем собирался говорить, он рассказал о предательстве Сахотина.
— …Но пока надо делать вид, что мы ничего не подозреваем. Пусть едет спокойно домой.
Теперь при встречах Микешин с ненавистью смотрел на Сахотина. Хотелось сейчас же потребовать от него ответа, вытолкнуть на середину, заглянуть поглубже ему в глаза…
Но Игорь понимал, что одно неосторожное слово, и предатель может скрыться. Все же он не утерпел и однажды с издевкой спросил Сахотина:
— Чем будешь заниматься дома, Герман? Торговлей или чем-нибудь другим?
Сахотин пристально посмотрел на Микешина и нагло ответил:
— Может быть, и чем-нибудь другим. А вообще пошел ты… Тоже мне судья нашелся. Ты лучше на себя посмотри.
— Да ты не обижайся, — боясь наговорить чего-нибудь лишнего, спохватился Игорь. — Я пошутил.
— Знаю я ваши шутки. Не успеешь оглянуться, как «борода» вырастет. В герои хотите вылезти. Ну давайте, давайте. Жертвы фашизма, так сказать. Встреча с цветами, с речами, со слезами радости…
— А ты что же, этого не хочешь? — сжимая в кармане кулаки и испытывая сильное желание ударить Сахотина по хихикающей физиономии, спросил Игорь.
— Почему не хочу? Хочу, — отвел глаза Сахотин. — Только надоело мне слушать ваши упреки. «Сахотин то, Сахотин се». Подумаешь, праведники! Вот приедем домой, посмотрим, кто из нас праведником окажется. Гуд бай, Микешин. Пойду к своей фройлен. Одну немочку тут нашел, пальчики оближешь…
Он повернулся и, насвистывая американский марш «Звезды и полосы», не спеша пошел к домику, в котором жил…
Через пять дней в деревне появился американский мотоциклист и передал Горностаеву письмо из штаба генерала Голикова. В нем сообщалось, что в самое ближайшее время в Карлсгоф придут машины. Они перебросят моряков в сборный пункт, из которого их должны будут перевезти непосредственно в советскую зону.
Моряки прожили в Карлсгофе недолго, — через неделю в деревню прибыли английские машины. Отдохнувшие и повеселевшие садились в них моряки.
Провожать их вышло все население деревни. Горностаев не получил ни одной жалобы на поведение моряков. И вообще эти русские оказались совсем не такими, как их изображала гитлеровская пропаганда.
Машины тронулись. На перекрестке стоял указатель: «Карлсгоф — Ульм — Нюрнберг». Дорога вела на восток.
…В американский сборный лагерь «Вайлдфорест» собирали людей, вывезенных гитлеровцами из разных стран. Он располагался в сосновом лесу и… был обтянут вокруг колючей проволокой.
Совсем недавно в нем помещалась танковая школа особых частей СС. На воротах еще осталась мрачная эмблема третьего рейха «хакенкрейц»[41] с ощипанным орлом наверху.
Кто-то с удовольствием выпустил несколько автоматных очередей по ненавистной свастике. Теперь половина ее была отбита и орел обезглавлен. Но половина все же осталась…
Курсанты школы жили комфортабельно в небольших двухэтажных домиках, связанных между собой асфальтированными дорожками. На площади стоял дом преподавательского состава. Теперь в нем расположился офис — американская администрация лагеря.
Машины с моряками въехали в «Вайлдфорест» и остановились на площади. Навстречу вышел румяный, белокурый офицер со светлыми усиками над верхней губой. У шофера головной машины он взял сопроводительные документы, просмотрел их и спросил:
— Говорит кто-нибудь по-английски?
Горностаев и Микешин выступили вперед.
— Значит, интернированные моряки? О’кэй! Сейчас мы вас устроим. А прежде давайте познакомимся. Нам придется часто встречаться и решать вопросы, связанные с вашим пребыванием здесь. Меня зовут Ральф Бриксхэм. Заведующий русским сектором лагеря.
Он улыбнулся и протянул руку Горностаеву, но сейчас же лицо его стало серьезным:
— Разбейте ваших людей на группы, капитан. Одни пойдут за постельными принадлежностями, другие — налаживать койки и третьи — наводить чистоту в домах. Кого-то нужно отрядить за талонами для питания. Сейчас я дам вам провожатого. Он все вам покажет.
Офицер хотел уйти в офис, но Горностаев задержал его вопросом:
— Мистер Бриксхэм, мы полагали не задерживаться здесь, а следовать сейчас же дальше. А вы нас как будто на постоянные квартиры хотите устроить.
Американец удивленно посмотрел на Горностаева:
— Чего вам торопиться? Здесь хорошо. Отдохнете, подкормитесь, потом поедете, когда дойдет до вас очередь. У нас очень много людей, которые прибыли сюда раньше вас. Их будут вывозить в первую очередь. Но, я думаю, вам не придется долго ждать. Несколько дней. Да… совсем забыл. Предупредите своих людей, что по лагерю гулять можно везде, а выходить из зоны нельзя. Во избежание неприятностей…
— Почему же это? Ведь мы и так четыре года за проволокой «отдыхали», — помрачнел Горностаев.
— Это делается в интересах вашей же безопасности. Кругом расположены немецкие деревни, кое-где рыскают переодетые эсэсовцы… Все может случиться… А здесь в лагере достаточно места для гуляния, — объяснил лейтенант и быстро вошел в дом. Через минуту он снова появился в сопровождении солдата:
— Вот этот парень все вам покажет. Его зовут Смайлс. Он хорошо говорит по-русски.
Солдат улыбнулся и сказал:
— Рашен. Корошо.
Больше по-русски он не знал ни слова. Но и этого было достаточно, чтобы он сблизился с моряками. Он без умолку болтал, рассказывая о том, как встретился с русскими солдатами, какие это замечательные парни, как они его радушно встретили и подарили целую уйму всяких сувениров. Смайлс активно взялся за дело, и благодаря его энергии к вечеру моряки были устроены.
Они заняли три соседних домика, расположенных среди высоких сосен.
Ночью многим не спалось. Хотелось домой, на родину, а тут задержка. Ну ничего, пройдет еще несколько дней, и они будут в советской зоне.
Подходила третья неделя пребывания моряков в «Вайлдфоресте». Каждый день в лагерь въезжали десятки «студебеккеров», которыми управляли белозубые негры. Машины разворачивались у здания на площади. Американский офицер выходил из офиса, вскакивал на подножку головной машины, и грузовики медленно двигались по его указанию.
Вывозили из лагеря по национальностям. Сначала французов, потом голландцев, болгар, поляков и последними русских. На всех машинах крупными белыми буквами было написано: «Displaced people»[42].
В надписи было что-то унизительное, но никто не хотел замечать этого: ведь машины повезут на родину. Люди готовы были ехать на чем угодно, идти пешком, ползти, только бы скорее попасть домой.
Когда уезжали советские граждане, моряки провожали их и, с завистью глядя им вслед, кричали:
— Передайте привет Советскому Союзу! Скоро и мы за вами. Обещали на днях отправить!
Но «скоро» не приходило. Уже несколько раз капитаны являлись к Бриксхэму и просили ускорить их отправку домой..
С лейтенантом у них установились дружеские отношения. Он симпатизировал русским, и почему-то особенно морякам. Когда приходили капитаны, Ральф весело встречал их, вытаскивал сигареты, усаживал в своем кабинетике и, добродушно улыбаясь, говорил:
— Ничего нового, ребята. Я понимаю ваше нетерпение. Но вы видите, сколько народу надо вывезти? У нас не хватает машин. Я уже несколько раз обращался к полковнику Стабборну, просил отправить вас поскорее. Он говорит, что все в свое время. Очень сожалею…
— Мистер Бриксхэм, вы объясните полковнику, что нам нужно ехать скорее, чем кому-либо другому. Торговый флот ждет нас. Нам нужно работать. Именно сейчас в Советском Союзе очень нуждаются в моряках…
Лейтенант безнадежно махнул рукой:
— Все это я уже говорил. Он ничего не хочет слушать. Твердит одно: «Дойдет очередь — поедут». Не тревожьтесь, прошу вас. Все будет в порядке.
Дни шли, но к домам, где жили моряки, «студебеккеры» не подъезжали. Люди волновались. Вечером в комнате у Микешина собиралась почти вся команда «Тифлиса». Ему задавали один и тот же вопрос:
— Игорь Петрович, когда же поедем? Сколько можно ждать? Ведь уже почти все разъехались. Надо требовать, к полковнику надо идти!
Микешин, как мог, успокаивал команду, но у самого на душе становилось тревожно.
Как-то к нему подошел Александров и смущенно спросил:
— Игорь Петрович, можно с вами поговорить?
Игорь удивленно взглянул на Александрова и, увидев его серьезное лицо, сказал:
— Давай пройдем вон в ту аллейку. Там посидим, покурим и поговорим.
Механик, стоявший рядом, деликатно отошел.
— Вот что, Игорь Петрович, — так же смущенно сказал Александров, когда они уселись на скамейке. — Даже не знаю, с чего начать. Был я сегодня в одном доме, где живут наши советские ребята и девушки… Им сказали, что завтра-послезавтра за ними придут машины. Так кое-кто не хочет ехать домой…
— Почему? — удивился Микешин.
— В том-то и дело. Кто-то пустил слух, что на родине всех посадят в тюрьму.
— В тюрьму? За что же?
— За то, что были у немцев. Как вы думаете, может такое быть?
— Да ты с ума сошел, Александров, — возмущенно сказал Игорь, со злостью бросая сигарету в кусты. — Большинство людей не виновато в том, что очутилось здесь. Не беспокойся, у нас сумеют разобраться во всем этом. А такие слухи распускает какой-нибудь негодяй-провокатор. Так что и не думай об этом.
— Я и не думал, Игорь Петрович.
— Ну и правильно делал. Надо верить в хорошее. Верить в нашу справедливость. Понял?
— Понял, Игорь Петрович, — облегченно улыбнулся Александров.
Матрос ушел. Микешин закурил и задумался. Сейчас больше чем когда-либо ему не хватало Чумакова с его спокойным убеждающим словом и умением логически неопровержимо доказать свою правоту. Игорю казалось, что Александрову нужно было сказать что-то большее, чем сказал он, Игорь. Никогда еще среди моряков не возникало таких опасений. Теперь кто-то пытается поселить страх и сомнение в людях, которые четыре года мужественно и бережно носили в сердцах веру в Родину, в светлое будущее.
О разговоре с Александровым Игорь рассказал Горностаеву. Павел Дмитриевич слушал молча, кивая головой, потом задумчиво проговорил:
— Провокация. Опасная провокация. Люди возбуждены, все принимают с повышенной чувствительностью… Мы должны всеми способами ликвидировать такие настроения, если они появятся у наших людей. Надо скорее уезжать из этого гостеприимного места…
Микешин, Горностаев и Линьков гуляли по темным, обсаженным высокими елями асфальтированным дорожкам «Вайлдфореста». Наступила тихая июньская ночь. Темное небо, огромная оранжевая луна, видневшаяся из-за деревьев, уютно освещенные окна домиков и полное безветрие. Тонкий, но сильный запах хвои исходил от деревьев.
— Давно бы нам нужно быть дома, — вздохнул Линьков. — Пахнет-то как!
На дорожке появился человек. Он, покачиваясь, двигался навстречу морякам. Когда он подошел ближе, в нем узнали Ральфа Бриксхэма. Лейтенант был навеселе. Ральф тоже узнал моряков и радостно закричал:
— Не ожидал вас встретить, парни! Хотите выпить? Давайте сядем.
Они сели на первую попавшуюся скамейку. Американец вытащил из кармана бутылку, отвинтил пробку-стаканчик, налил и протянул Горностаеву:
— За дружбу!
Горностаев выпил, за ним выпили Микешин, Линьков и сам Бриксхэм. Виски было душистое и крепкое. Закурили.
— Когда же мы наконец уедем, Ральф? — спросил Микешин. — Есть какие-нибудь новости? Когда дадут нам машины?
Лейтенант засмеялся:
— Теперь надо задавать еще один вопрос, парень: «Куда мы поедем?»
— То есть как это «куда»? В Союз, конечно.
Американец перестал смеяться.
— Вот что, ребята, я не хочу вас огорчать, но я всегда считал себя вашим другом и потому должен сказать все. Я восхищен русскими. Замечательные солдаты. Но не в этом дело. У меня есть приятель шофер. Дик водит эти автоколонны. Так вот, он рассказывал, что не все автоколонны с русскими попадают в советскую зону…
— А куда же они попадают?
— Кто его знает? Только не в советскую зону. Я сам ни дьявола не понимаю, ребята. В чем дело? Почему этих несчастных людей увозят куда-то, почему не отправляют домой? Ни черта не понимаю.
— Русских против воли увозят куда-то? — повторил Микешин, еще не веря этому. — Значит, и нас повезут не туда, куда мы хотим? Так?
— Ну, может быть, вас и повезут на родину. Вы — особая группа. Маленькая группа интернированных. О вас знают. О тех никто не знает. Их тысячи.
— Так кто же это все делает? Неужели американцы?
Сообщение Бриксхэма было настолько чудовищно, что никак не укладывалось в голове. Американцы! Союзники! Ральф снова вытащил бутылку, налил и опрокинул в рот стаканчик.
— Вообще я должен вам сказать, ребята, что после смерти старого Фрэнка[43] начали происходить какие-то странные вещи, которые непонятны ни мне, ни моим товарищам. Появилась какая-то третья сила. Она старается столкнуть нас лбами. Это чувствуется, хотя все делается очень умело и хитро. Но откуда это и зачем, никак не пойму.
Микешина не оставляла одна мысль: «Неужели советские люди не попадут на родину?»
— Никто из русских не попадает домой, Ральф? — еще раз спросил Игорь лейтенанта.
— Да нет! Некоторые попадают. Но не все. Не вешайте головы, парни. Вы в особом положении. Требуйте своего и посылайте всех к дьяволу. На меня можете надеяться. Хотя от меня ничего не зависит… Пойду. А вы помалкивайте…
Лейтенант помахал рукой и ушел.
— Вот это номер! Ничего себе союзники, называется. Не хватает нам еще у америкашей застрять.
— Этого не будет, — твердо проговорил Микешин. — Не дадут машин — не надо. Пешком уйдем. Ничего нам не сделают. Молодец Бриксхэм, что сказал. Теперь будем настороже. Вот что, товарищи: завтра же пойдем к полковнику. Добьемся, чтобы он нас принял… Как вы считаете, Павел Дмитриевич?
— Вполне согласен.
Но просить, чтобы полковник принял моряков, не пришлось. На следующий день из штаба пришел посланец и сказал, что полковник просит прибыть к нему капитанов интернированных в Германии судов.
Побрились, оделись как можно лучше и пошли. По дороге Горностаев предупредил:
— Никаких компромиссов. Будем требовать немедленной отправки домой. Если нет — снимаемся с якоря и добираемся сами. Так?
В особнячке, где работал полковник, царило оживление. Сновали офицеры с папками, хлопали двери. Переводчица, молоденькая немка с накрашенными губами, кокетничала с красивым лейтенантом, непринужденно развалившимся в кресле. Он громко хохотал, не обращая внимания на присутствующих.
Моряки попросили доложить о своем приходе. Лейтенант вскочил и пошел в кабинет полковника. В дверях он повернулся и с любопытством оглядел потертые пиджаки с потускневшими от времени нашивками. Через минуту он возвратился и сказал:
— Входите. Полковник ожидает вас.
Кабинет полковника помещался в гостиной этого богатого дома. На стенах висели оленьи рога и картины из охотничьей жизни.
Полковник Стабборн до войны занимался продажей леса и совсем не походил на военного. Даже свободная американская форма сидела на нем неуклюже. Большие роговые очки прикрывали близорукие глаза. Полковник был в рубашке цвета хаки, с закатанными по локоть рукавами. Его по-женски полные руки находились в беспрерывном движении: то перелистывали бумаги, то барабанили по столу, то крутили сигару.
Когда его мобилизовали, он ничего не понимал в военном деле. Благодаря знанию языков и кое-каким связям ему удалось определиться в отдел военной разведки и получить большой чин. За всю войну он ни разу не выстрелил, ни разу не был в атаке и на передовых позициях. Он двигался в арьергарде, организовывал службу в занятых американцами городах. Он научился держать нос по ветру, чутко присматриваясь и прислушиваясь ко всем изменениям политики, идущим сверху.
После смерти Франклина Рузвельта полковник сразу же понял, что правительство меняет курс, и, хотя громко еще не было сказано ни одного слова, по огромному количеству секретных инструкций он видел, что отношение к русским меняется. Он радовался этому повороту, так как всегда считал опасным близкое общение со страной, в которой уничтожен капитализм. Это было опасно для него персонально. Его не трогало то, что во время великой битвы за освобождение народов от фашизма кровь американских солдат смешалась с кровью русских солдат. Его возмущала недальновидность многих офицеров, с которыми он встречался в клубе. Эти офицеры с восхищением отзывались о русских и мечтали после войны завязать оживленную торговлю с этой огромной и богатой страной. Нет, ничего из этого не выйдет, считал полковник. Недаром получена секретная информация о создании арсеналов из собранного немецкого оружия, пригодного к действию. Может быть, оно скоро будет снова роздано немцам… Поживем — увидим. А теперь пришло указание всеми средствами задержать в американской зоне советских моряков. Хотя бы часть их. Действовать нужно осторожно, потому что об этой группе знает генерал Голиков. Полковнику кажется, что это не трудная задача. Моряки — космополиты. Хорошие суда, хорошее жалованье — и все останутся сами, без всякого нажима. До сих пор им ничего не предлагали. Правда, он не совсем понимает, зачем понадобились моряки, да это неважно. Партридж знал, что делал, когда посылал приказ…
Стабборн радушно улыбнулся, выбросил на стол из ящика несколько пачек сигарет и сигар и сделал жест, приглашавший садиться. Моряки не удивились: такова была обычная манера американцев принимать посетителей.
— Ну как, надоело ждать, а? — весело засмеялся полковник, потирая свои белые руки. — Хочется на воду? Утка всегда хочет в воду. Не сердитесь, мы, право, не виноваты. Не хватает транспорта, но теперь, кажется, уже всему конец. Будет вам вода. Вот посмотрите.
Полковник протянул Горностаеву газету. Все с интересом склонились над ней.
В газете были помещены несколько фотографий молодых людей в лихо заломленных морских фуражках и с капитанскими нашивками на рукавах. Крупно набранный заголовок гласил: «Идите в торговый флот!» Подписи под фотографиями не отличались разнообразием:
«…Мне 24 года. Я командую судном в 10000 тонн. Получаю великолепное жалованье. За год работы я купил себе виллу на побережье…
Капитан Эндрю Спаркс».
«Мне 25 лет. Я командую «Либерти». Прекрасно обеспечен. Имею дом…
Капитан Джек Валеруа».
«Я проучился на курсах всего 6 месяцев. Сейчас командую пароходом в 7000 тонн, имею…
Капитан Тони Колаган».
Внизу было напечатано выступление главного директора по судостроению:
«…К концу 1945 года мы построим громадное количество судов, которое позволит…
…Я призываю всех молодых людей, ищущих хороших заработков и независимой жизни…»
— Как? — спросил Стабборн, когда Горностаев положил газету на стол.
— Прекрасно! — вырвалось у капитана «Крамского». — Вот и нам надо немедленно домой. Там такая же нужда в моряках…
— Ничего вам не надо, джентльмены. Пока в России обойдутся и без вас. Вас приглашают в американский торговый флот. Открываются широкие горизонты. Вы понимаете, что это значит? До войны это было невозможно; капитаном мог быть только американец. Для вас мы делаем исключение. Поплаваете у нас год-два и потом богатыми вернетесь домой. А? Заманчиво? Не правда ли? Забираем и все ваши команды. Здорово?
Полковник встал и поочередно похлопал капитанов по спинам. Он был в восторге.
Моряки удивленно слушали этот поток слов. Когда полковник наконец замолчал, Микешин тихо сказал:
— Нет, полковник. Это что-то не то. Нам нужно домой. Понимаете, на свой торговый флот. Если все пойдут в американский флот, кто же будет плавать в других странах?
— Ах, ни у кого больше нет флота. Весь потоплен немецкими подводными лодками. И потом, — полковник понизил голос: — не беспокойтесь ни о чем. Нужно только ваше согласие. Остальное мы берем на себя. Все будет обставлено официально и сделано с разрешения вашего правительства… Нет, вы поражаете меня! — сердито закричал Стабборн, видя, что Горностаев отрицательно покачал головой. — Какие возможности: куча денег, новейшие суда!.. А в России? Разбитые дома, исковерканные корпуса старых пароходов…
— Нет, мистер Стабборн, — прервал полковника Микешин. — Нам надо домой. Если бы вы были на нашем месте, то сказали бы то же самое. Ведь мы русские, и прекрасна понимаем, как трудно в нашей стране после войны. Просим вас приложить все усилия, чтобы немедленно отправить нас в советскую зону.
— У нас нет машин, — буркнул полковник. — Вам придется долго ждать.
— Нет, полковник, не придется. Мы уйдем пешком, если нам не дадут автомобилей.
— Не дойдете. Вас по пути уничтожат немецкие банды СС, которые мы еще не успели ликвидировать.
— Мы найдем оружие и сумеем защититься. Так скажите прямо: будут для нас машины или нет?
Полковник схватился за щеку, как будто у него заболели зубы.
— Вот что, друзья, — начал он снова, уже спокойным, отеческим тоном: — не советую торопиться. Вы же не знаете всего. Не знаете обстановки в Советском Союзе. Не очень-то хорошо там относятся к лицам, побывавшим в лапах у гитлеровцев. Надо переждать это время. Все уляжется, станет на свои места, тогда, пожалуйста, поезжайте. Поедете сейчас — угодите прямо в тюрьму.
«Так вот откуда это идет!» — понял Микешин, вспомнив свою беседу с Александровым.
— Мы поедем домой, полковник, — твердо проговорил Горностаев. — Мы уже послали письмо генералу Голикову и знаем, что оно дошло до него. Мы найдем способ послать еще одно письмо и сообщить в нем, что вы нас задерживаете без всяких на то оснований. Вот так. Ждем машин еще три дня. Будьте здоровы. — И Горностаев пошел к двери.
За ним вышли остальные.
— Hell![44] — выругался полковник, когда остался один. — Боже, какие дураки! Надо срочно сообщить обо всем Партриджу. Как бы не было неприятностей с этими интернированными! — Полковник нажал кнопку звонка и вызвал адъютанта…
На следующий день полковник Стабборн получил шифрованную телеграмму:
«Если не сумели добиться добровольного согласия, срочно вывозите моряков советскую зону Хемниц тчк Голиков требует немедленной отсылки интернированных тчк Вам объявляется выговор.
Партридж».
Через два дня после посещения Стабборна к домам, где жили советские моряки, подкатили «студебеккеры». На подножке головного стоял Ральф Бриксхэм и весело кричал:
— Давайте скорее, парни! Время не ждет. Вас везут домой, мои маленькие. Смотрите только за этими черными дьяволами, чтобы они не повернули машины, куда не следует. Я вверяю вас лучшему шоферу — сержанту американской армии Дику Лоусону! — Лейтенант показал на сидевшего за рулем улыбающегося негра. — Он не подведет вас. Вот мой адрес. Напишите мне, мальчики, когда я приеду в свой Коннектикут.
Бриксхэм крепко пожимал Микешину руку и незаметно шептал ему на ухо:
— Все о’кэй, парень. Лоусон имеет приказ везти вас в Хемниц, если только не получит нового распоряжения в пути. Но он постарается его не получить. Дик знает другую дорогу, которая короче, чем автострада.
Моряки бросали в машины свои котомки и чемоданы.
Наконец разместились. Капитаны пересчитали команды. Не хватало одного человека. Пересчитали еще раз. Проверили списки. Не было Сахотина.
— Придется задержать отъезд, — сурово сказал Горностаев, вылезая из кабины. — Надо его найти. Пошли к коменданту, товарищи.
К капитану подбежал Ральф Бриксхэм:
— В чем дело? Следовало бы поторопиться.
— У нас не хватает одного человека. Его нужно разыскать.
— А, черт с ним, с одним человеком. Приедет потом, — офицер нетерпеливо швырнул в сторону окурок.
Горностаев наклонился к Бриксхэму:
— Это предатель, Ральф. Из-за него погибли шесть наших моряков.
Американец присвистнул.
— Да-а… Это серьезное дело. Что вы думаете делать?
— Будем просить Стабборна найти этого человека, а уж мы довезем его.
— Вряд ли что выйдет из этого. Попробуйте, но не теряйте времени. Машины не могут простаивать.
Полковник Стабборн принял капитанов нелюбезно. Не пригласил сесть, не вынул сигарет.
— Ну, что вы еще хотите? Мне доложили, что машины вам поданы. Можете ехать.
— Мы просим срочно отыскать одного нашего человека, мистер Стабборн. Это предатель. Из-за него погибло несколько наших товарищей. Он подлежит суду.
Полковник с интересом взглянул на Горностаева:
— Как его зовут, этого человека?..
— Сахотин Герман Иванович.
— Сахотин, — задумчиво повторил полковник. — Хорошо. Я приму меры к его розыску.
— Но это нужно сделать немедленно, мистер Стабборн. Мы не можем ехать без него.
— Это невозможно сделать немедленно. В лагере более двадцати тысяч человек, и, потом, вы не думаете, конечно, что машины вас будут ждать? Надо ехать сейчас же. Иначе придется отложить вашу поездку в советскую зону на неопределенное время.
Стабборн произнес это ласково, почти весело.
— Вы понимаете, господин полковник, что это предатель? Мы должны увезти его с собой.
Стабборн усмехнулся:
— Прекрасно понимаю. Если ваш предатель будет пойман, то мы без задержки перешлем его в советскую зону соответствующим властям. Если нет… — полковник развел руками. — И потом — нужны доказательства.
— Доказательства мы имеем. У нас есть письменные показания немецкого офицера, служившего в «ILAG».
— Дайте их мне, — полковник протянул руку.
— Этого я не могу сделать. Они нужны в Советском Союзе, — сказал Горностаев.
— Как хотите. А теперь не задерживайте машины. До свидания. Не беспокойтесь, я приму все меры.
Полковник встал, давая этим понять, что разговор окончен. Капитаны стояли не двигаясь. Стабборн нахмурился:
— Что-нибудь неясно?
Моряки попрощались и вышли. Больше они ничего не могли предпринять. Полковник был прав: найти Сахотина в лагере трудно. Но ведь для такого случая можно было бы на несколько часов задержать отъезд…
Оставшись один, Стабборн поднял телефонную трубку:
— Хэлло, Джеф! Где-то в лагере скрывается русский моряк Сахотин. Как только машины с моряками выедут за ворота, вы немедленно найдете этого Сахотина и доставите прямо ко мне… Да… Можно на виллу, если меня не будет в офисе.
Полковник потянулся в кресле и довольно потер свои пухлые белые руки:
«Неожиданная удача. Кажется, можно будет утереть нос Партриджу. Такой Сахотин стоит десяти моряков… если я правильно оцениваю ситуацию…»
Когда капитаны снова уселись в грузовики, Бриксхэм махнул рукой: можно ехать. Машины тронулись.
«Ускользнул, сволочь, — подумал Игорь о Сахотине. — Но, может быть, полковник сдержит слово…»
Глава шестая
Дик Лоусон не подвел: машины на бешеной скорости неслись по дорогам, лежавшим далеко от автострады, где стояли американские посты, и через несколько часов остановились у деревянных триумфальных ворот, украшенных красными флажками.
Здесь начиналась советская зона.
Город Хемниц был переполнен репатриированными. Советские военные власти делали огромные усилия для того, чтобы накормить и отправить дальше это огромное количество людей. Не хватало ни паровозов, ни вагонов. Пути, изуродованные отступающими гитлеровцами, требовали ремонта.
С большим трудом капитанам удалось пробиться к военному коменданту города. Комендатуру осаждала сотни людей различных национальностей.
Моряков принял седой полковник в хорошо пригнанной форме с блестящими золотыми погонами. Внимательно выслушав объяснения Горностаева, полковник задумался. Случай был особый. Перед ним сидели не военнопленные, не репатриированные, а люди совсем особой категории, порожденной войной, — интернированные. Наконец полковник решительно встал:
— Вот что, моряки. Я сейчас напишу коменданту вокзала, чтобы он посадил вас в первый поезд, отходящий на восток. Доедете до Мейсена, а там кончается сфера моего влияния: там другой комендант. Сколько вас, говорите? Сто сорок один человек?
Полковник вырвал из тетради лист бумаги и стал писать распоряжение размашистым крупным почерком. Передавая бумагу Горностаеву, он дружески улыбнулся и сказал:
— Пробивайтесь, товарищи, в Москву. Но предупреждаю: будут трудности. Видите, сколько народу двигается на восток? Желаю успеха.
Комендант крепко пожал всем руки.
…И вот они едут. Состав из товарных вагонов часто и подолгу останавливается в открытом поле. Машинист-немец, высохший от голода и бессонных ночей (его освободили советские войска из гитлеровского КЦ), озабоченно ходит с инструментом вокруг помятого паровоза. Он что-то бурчит себе под нос, подтягивает гайки и иногда кричит на помощника, совсем юного чумазого паренька.
Паровоз пыхтел, испускал струи белого пара, несколько раз дергал состав и наконец трогался. Вагоны были переполнены русскими, пробиравшимися домой. Они считали себя счастливцами, потому что им удалось получить место в этом поезде: тысячи людей шли по дорогам Германии на восток пешком. Дети, старики, женщины двигались к разбитым домам, к сожженным и вырубленным садам, к родным пепелищам…
Три вагона занимали моряки. Микешин сидел у окна и прислушивался к разговорам. Говорили, что скоро Мейсен. Но теперь слова «скоро» или «близко» ничего не определяли: двадцать километров можно было ехать трое суток… Война окончена. Двадцать пять процентов интернированных моряков уничтожены. Они никогда не увидят родину, не вдохнут ее воздуха… Микешин вспомнил первые дни войны, свои сомнения и боль, вспомнил смерть Кости Кириченко, дырочку дула пистолета «Маннергейма», сарай с соломой…
Вспомнил слова Чумакова: «Игорь, верь: мы победим. Отдай все силы за то, чтобы никогда на землю не возвратился фашизм».
…В Мейсене морякам повезло: там проездом оказался генерал Голиков. Он принял моряков как старых знакомых.
— Знаю, знаю. Следил за вами. Сейчас ваших замполитов разыскиваю, — говорил он, усаживая капитанов. — Вырвались из «Вайлдфореста»! Молодцы. Ну, рассказывайте все подробно…
Моряки вышли от Голикова радостные. В кармане у Горностаева лежала официальная бумага за подписью генерала, приказывавшая всем комендантам распределительных лагерей, военным, железнодорожным властям и прочим лицам не чинить препятствий и оказывать содействие группе интернированных моряков в продвижении прямо на Ленинград. Слово «прямо» было подчеркнуто…
Поезд остановился на разъезде у сожженного кирпичного домика с поломанным забором. Меняли паровоз. Бригадный, проходя вдоль вагонов, говорил:
— Россия, ребята. Здесь начинается наша земля. — Его голос в утренней тишине звучал как-то особенно чисто и торжественно.
Россия! Неужели они снова на родине? Не верилось этому счастью.
Микешин выпрыгнул из вагона на землю. Рассветало. На востоке, там, где была родина, у горизонта небо приняло оранжево-красный цвет, а над головой оно стало прозрачным, синим, очень высоким, с едва заметными блестящими точками звезд. Пахло травой, цветами, прелью, душистым запахом поля. Недалеко чернели тонкие стволы редких берез. У самой насыпи росли маленькие трогательные ели. Откуда-то издалека тянуло дымком.
Игорь вздохнул полной грудью, расправил плечи, еще раз вздохнул.
Нет, не пахло так в Германии! Не пахли так ни зеленые баварские поля, ни аккуратно подстриженные леса, похожие на парки, ни немецкие фруктовые сады.
Сердце Игоря дрогнуло. Он бросился в траву, прижался щекой к земле, жадно вдохнул этот запах.
Неизведанное, незнакомое ранее чувство овладело Игорем. Ему хотелось обнять эту израненную, но такую могучую землю, крепче прижаться к ней и благодарить за то, что она приняла его снова, не склонила голову перед фашистами, не оставила его навсегда рабом…
Мелькали вокзалы, теплушки, асфальтированные и проселочные дороги. Где пешком, где на машинах и в товарных поездах моряки продвигались к Москве.
На какой-то маленькой станции, недалеко от Львова, товарный поезд, в котором ехали моряки, остановился. Машинист сказал, что стоянка ожидается долгая, несколько часов: надо подремонтировать паровоз. Все повыскакивали из вагонов и тут же на путях начали разводить костры, разогревать консервы, варить картошку.
Горностаев, сидя на корточках, подкладывал в костер лучинки, кипятил закоптелый чайник.
Мощно вздыхая и подавая оглушительно громкие гудки, к станции подкатил паровоз, таща за собою несколько новеньких пассажирских вагонов. В чисто вымытых окнах виднелись фигуры военных.
— Возвращаются с парада Победы! — с уважением сказал стоявший около Микешина путевой обходчик. — Самые заслуженные. Герои.
Из вагонов на землю стали спрыгивать пассажиры этого почетного поезда, в парадной форме с золотыми блестящими погонами, увешанные орденами и медалями.
К Горностаеву подошел лейтенант с двумя орденами и несколькими медалями. Он с интересом спросил:
— Откуда?
— Оттуда, — коротко ответил капитан и махнул рукой на запад.
— Как же туда попали?
— Интернированные моряки.
Путевой обходчик услужливо наклонился к лейтенанту, подмигнул и с насмешкой сказал:
— Понятно, товарищ лейтенант. Они оружие сдали. Отсиделись у немцев в тылу, а теперь на готовенькое едут.
— Что? — вскочил Горностаев. — Не понимаешь ничего, так молчал бы! «Оружие!» У нас его вовек не было. Мы — с торгового флота.
— Ладно, говори, — обернулся к лейтенанту путевой обходчик, ища поддержки.
Но глаза офицера смотрели холодно и сурово.
— А ты кто такой, что сразу ярлыки клеишь? — резко спросил он железнодорожника. — Не рано ли? Ничего, ребята. Валите в Москву.
Микешин хотел схватиться с железнодорожником, объяснить ему, как они очутились в Германии, но тот уже исчез под вагонами.
Новенький поезд тронулся. Лейтенант вскочил на подножку и ободряюще улыбнулся.
От этой улыбки у Игоря потеплело на душе. Он долго смотрел вслед поезду, пока не скрылся из виду последний вагон…
Протяжно свистнул паровоз, толкнул состав. Моряки, побросав свои костры, начали прыгать в вагоны. Поезд сдвинулся с места и медленно покатился на восток…
Во Львове, куда прибыли моряки на своем товарном поезде, распоряжение генерала Голикова оказало действие. Начальник управления железной дороги, седой, важный человек, прочел бумагу, нахмурил брови, покряхтел и ворчливо сказал, не поднимая глаз от стола:
— «Моряки, моряки!» Много у меня тут всяких моряков. Не знаешь, кому вагоны давать.
Но вагоны все же дал. Дал два пассажирских вагона, следовавших с прямым поездом на Москву. Это была победа. Потому, может быть, Львов, еще не оправившийся после войны, но зеленый и залитый солнцем, показался Микешину чудесным городом. Все радовало его.
Мимо проходили женщины в старых выцветших платьях, некоторые в спецовках с пятнами мела или извести. Они казались Игорю красавицами. Шли озабоченные мужчины с усталыми и серьезными лицами, топали по мостовой солдаты, носились по тротуарам мальчишки. Микешину хотелось обнять всех, — это были советские люди, они перенесли войну и приступали уже к работе, восстанавливали город, хозяйство, транспорт…
Приближалось время отхода поезда. Последний перегон и… Москва. Все пело внутри у Микешина, но вместе с этой радостью поднималась тревога. Живы ли?..
В Москву поезд пришел вечером. Начальник вокзала, человек восточного типа, увидев вылезавшую из вагонов пеструю толпу, совершенно растерялся. Это было понятно: моряки, одетые в потертые старые морские тужурки, в форму французских солдат, в нелепые, напоминавшие форму павловских солдат, зеленые кители, в серые эсэсовские плащи, представляли собой довольно экзотическую группу. Начальник вокзала растопырил руки, как будто бы хотел загнать гусей, и смог выговорить только одну фразу:
— Как вы сюда попали?..
Горностаев миролюбиво показал ему распоряжение генерала Голикова.
— Я никакого Голикова не знаю, — выдавил из себя начальник вокзала.
— Да вы здоровы, в самом деле? — рассердился Горностаев. — Звоните в Министерство морского флота. Звоните еще куда-нибудь, где вам объяснят, кто такой Голиков.
Начальник ушел и скоро вернулся, широко улыбаясь:
— Все в порядке, товарищи. Я созвонился с кем следует. Сейчас сюда приедет представитель Министерства морского флота и займется вами. Просил не расходиться.
Решили ожидать представителя на привокзальной площади. Свалили свои мешки в кучу и стали ждать. Двадцать минут тянулись долго. Наконец на площади остановилась машина. Из нее выскочил маленький, кругленький человек с огромным портфелем в руках. Его узнали. Это был хорошо знакомый многим старый работник кадров Пуртов. Он торжественно пожимал всем руки и говорил:
— Поздравляю с благополучным возвращением.
— Ты, Сергей Сергеевич, сначала скажи, как наши семьи, что с ними, где они?
— Все скажу, товарищи. Все. Правда, у нас неполные сведения, не обо всех семьях мы все знаем… Давайте лучше по порядку.
Пуртова окружили. Он достал из портфеля списки и стал по алфавиту давать справки. Микешин слышал, как он говорил: «Все живы… Были в эвакуации… Вернулись в Ленинград… Отец погиб в блокаду…»
Чем ближе подходили к букве «М», тем страшнее делалось Микешину. Но вот Пуртов выкликнул:
— Микешин! Иди сюда, Игорь Петрович.
Микешин раздвинул окружавших и подошел.
— Вот какое дело с твоими, Игорь Петрович… — осторожно начал Пуртов, но, увидев глаза Игоря, вдруг заторопился: — Да ты не волнуйся, не волнуйся. Мы от твоей семьи до сорок четвертого года имели сведения. Все были живы. Пенсию регулярно получали…
— Какую пенсию? — облизнув сухие губы, глухо спросил Микешин.
— Как какую? За вас всем семьям выплачивали хорошую пенсию. А с сорок четвертого пенсию прекратили платить: с этого времени связь с твоей семьей прервалась. Знаем, что эвакуировались из Ленинграда.
— Значит, помогало правительство семьям, не забыло? — спросил Линьков.
— Как можно? Помогали во всем. И эвакуироваться, и деньгами, и работой, и жильем… Всем, чем могли, помогали, — с гордостью ответил Пуртов.
Микешину захотелось обнять старика, но он лишь беспомощно махнул рукой и отошел в сторону. Теперь он думал только о том, что ни от Жени с Юркой, ни от Веры Михайловны нет известий целый год. Что случилось с ними? Тысячи различных предположений роились в его голове. Неужели с ними что-нибудь случилось? Он старался отогнать эту мысль, но она упорно возвращалась. Надо взять себя в руки, надеяться на лучшее… и быть готовым к худшему.
Тем временем Пуртов распоряжался:
— Сейчас, товарищи, я вам выдам по сто рублей и талоны на обед. Поезжайте пообедайте, потом отдыхайте. Вам приготовлены места на речном вокзале. А завтра с первым поездом — в Ленинград. Нечего вас тут томить. Пароходство мы уже предупредили.
К Микешину подошел Горностаев, обнял за плечи:
— Игорь… Игорь Петрович, не расстраивайся, родной. Ведь пока еще ничего не известно. Все будет хорошо.
— А я не расстраиваюсь, Павел Дмитриевич. Поедем обедать.
Ленинград… Поезд подошел к перрону. В окна вагонов заглядывали люди в морских фуражках, женщины, дети. Кто-то вскрикнул: «Валя!» — и рванулся к выходу.
Вытягивая шею, Игорь протиснулся к окну, пытаясь увидеть на перроне Женю. Мелькали знакомые лица работников пароходства, моряков, а ее не было видно. У дверей образовалась толчея, только Микешин не решался выйти. Он стоял посередине опустевшего вагона.
На перроне много народу. Кто-то плачет, кто-то бьется в истерике, кто-то смеется, целуются, жмут руки…
И вдруг Игорь вырвался вперед и побежал, забыв обо всем. Он увидел Женю.
Она стоит в уголке за водосточной трубой и держит за руку Юрку. На ней выцветшее, старенькое голубое платье, которое так любил Игорь. Лицо похудело, остались, кажется, только глаза. Да и вся она какая-то худенькая, похожая на девочку, Юрка поворачивает головку на тоненькой шее и смотрит вокруг испуганными глазами.
— Игорь, родной мой… — говорит Женя.
Игорь берет ее руки в свои и много раз целует их, огрубевшие на работе, шершавые… Потом, не стесняясь окружающих, целует Женю в глаза и губы. Юрка стоит в стороне и растерянно смотрит на отца.
Игорь подхватывает его на руки:
— Сын, здравствуй! Узнаешь?
— Узнаю… — шепчет смущенно Юрка и порывисто обнимает отца за шею.
Счастье, любовь к этим двум дорогим людям переполняют Игоря. Этого счастья нельзя вынести.
— А где мама? Почему не пришла?
— Игорек, мамы нет, — чуть слышно отвечает Женя, — она умерла несколько месяцев тому назад… в эвакуации… Я все расскажу потом.
Игорь замер.
Матери нет. Значит, он никогда больше не увидит ее карих умных глаз, не услышит голоса, никогда ее ласковые руки не прикоснутся к его голове и не взъерошат ему волосы. Мать любила делать это, даже когда он стал взрослым… Ушел его лучший друг, который все понимал, все прощал и всегда готов был помочь. Мать…
Женя молчала. Она крепко сжимала руку мужа…
— Игорь Петрович, куда это ты спрятался? Пора в машину садиться, — услышал Микешин за своей спиной знакомый бас.
Он обернулся и увидел начальника пароходства Королева. Тот широко улыбался:
— Встретил жену и сына? Рад небось? — Но, взглянув на Микешина, согнал улыбку и задушевно сказал: — Знаю, Игорь Петрович… Что же сделаешь? Нет такой семьи сейчас, где бы не было своего горя… — Королев тяжело вздохнул и взял Игоря под руку. — Пошли. Сейчас все на пассажирский пароход, потом в баню — и отдыхать. Там для вас все приготовлено. Придется в карантине посидеть с недельку. Забирай своих, и поехали.
Игорь, автоматически переставляя ноги, двинулся за начальником к машинам. По пути его радостно приветствовали старые товарищи, жали руки. Впереди он увидел Линькова.
— Ну, Юра, встретился? Где жена? — спросил Микешин, тронув его за локоть.
Линьков посмотрел на него отсутствующим взглядом и тихо проговорил:
— Нет жены. Вышла замуж в первый год войны за капитана второго ранга. И дочку взяла с собой…
У машин стоял Дробыш, нежно держа руку жены, и что-то ей говорил. Зинаида Викторовна, постаревшая, но еще полная и свежая, громко вздыхала:
— Да, Жорж. Я все понимаю. Мне тоже было так трудно…
Все сели в машины, Игорь не мог насмотреться на улицы Ленинграда.
Вот и порт. От красного здания, в котором помещалось пароходство, осталась только половина. Правое крыло разрушено. Торчат исковерканные балки, крыша провалилась, вместо задней стены — груда кирпичей. Кто работал здесь во время бомбежки?
Машины проехали главные ворота. Пусто и тихо в порту. У семнадцатого причала стояло нарядное пассажирское судно. Казалось, что пароход уходит в рейс. Морякам предоставили на нем каюты первого класса.
В курительном салоне собрались почти все моряки. Говорил Королев:
— Вы, товарищи, теперь отдыхайте. Поживете с недельку на этом судне, пройдете медицинскую комиссию. Решим, кому из вас нужно лечение или курорт. А остальные… Что же делать, работать придется. Отпусков не дам.
— Работать? Плавать пойдем, Максим Иванович? — радостно переспросил начальника пароходства Микешин.
— Ну а куда ж больше? Плавать, конечно. Флот принимать нужно. А тебе что — дома хотелось посидеть?
— Я уж не знаю, что мне больше хочется: дома посидеть или на судно идти, — улыбнулся Игорь. — И то и другое как сказка. Никак не могу еще поверить, что мы вернулись.
Королев вкратце рассказал о предстоящих делах пароходства и отпустил всех к родным.
Когда Микешин вошел к себе в каюту, Юрка бросился к нему навстречу:
— Папа, как ты долго! Прямо невозможно было тебя ждать. Можно мне посмотреть пароход?
— Пойди посмотри, сынок, только не задерживайся.
— И не упади в воду, — добавила Женя.
Юрка убежал, Игорь обнял жену. Так они сидели, счастливые оттого, что вновь обрели друг друга, и молчали. Нужно было сказать многое, но говорить не хотелось.
Игорь думал о том, что его мечты сбываются. Скоро он снова пойдет плавать, наяву услышит грохот якорного каната, звук судового свистка, вдохнет солоноватый запах моря… А может быть, это опять сон? Ведь еще совсем недавно шею больно резал веревочный хомут, а сзади толкал прикладом Шульц…
Микешин вздрогнул.
— Очень соскучилась? — спросил он Женю.
Она ничего не ответила… Игорь почувствовал на своей щеке слезу, упавшую с Жениных ресниц…
Он достал из кармана коричневую записную книжку:
— Это единственный подарок, который я могу сделать тебе за четыре года. Здесь моя жизнь и моя любовь к тебе. Ты почитай ее когда-нибудь…
Поздно вечером Игорь вышел покурить на палубу. Наступала светлая ленинградская ночь. В порту зажглись огни. Ветер совсем затих. Вода Морского канала потемнела и стала гладкой, как стекло. С Невы доносились гудки буксиров. Микешин курил и вдыхал прохладный воздух родного города.
Жизнь начиналась снова…
Незнакомый подполковник, приехавший из Германии, разыскал Горностаева и передал ему записку от замполита «Днепра» Зубова. Он писал:
«Дорогой Павел Дмитриевич! Я надеюсь, что вы живы и мое письмо попадет к вам. Пишу вам из госпиталя во Львове, где нас заботливо «приводят в порядок» после Маутхаузена. Что там мы пережили, описывать не стану. Страшно вспомнить. Расскажу при встрече. Осталось нас в живых из шести трое: Каминский, Уськов и я. Остальные погибли в марте при американской бомбежке города. Американцы бомбили, а эсэсовцы расстреливали под эту марку.
Мы, наверное, тоже погибли бы, да в это время были на работе в каменоломнях. Состояние наше пока неважное. Очень слабы. Подполковник, который должен передать вам это письмо, обещал зайти к моим. На всякий случай очень прошу вас сделать то же. Пусть не беспокоятся. Скоро увидимся. Большой привет всем нашим. До свидания».
Микешин, услышав о гибели товарищей, долго сидел, уставившись в одну точку.
Чумаков погиб. Игорь вспоминал годы, проведенные в Риксбурге. Он видел живые глаза Константина Илларионовича, улыбку, слышал его негромкий спокойный голос: «Ничего, ребята. Еще поплаваем. Отпразднуем нашу победу в лучшем ленинградском ресторане». Он ни минуты не сомневался, что так будет. Верил и в других вселял эту веру. Настоящий коммунист. Нет Ларионыча! Не скажет он больше: «Эх, Игорь, Игорь! Ну чего ты мне наговорил? Думать надо. Вот слушай…»
Спустя четыре дня Микешин с женой и сыном уехал на две недели в пароходский дом отдыха.
В кабинет Максима Ивановича Королева, держа в руках объемистую папку, вошел начальник отдела кадров, маленький человек с узким лбом, бесцветными глазами, одетый в синие галифе и зеленый китель.
— Прошу разрешения! — по-военному сказал он и, не дожидаясь ответа, сел в кресло.
— Что у вас, Борис Васильевич? — спросил Королев.
— Вы отдали распоряжение, Максим Иванович, этих… ну, что приехали из Германии… — нервно начал начальник отдела кадров, — посылать их на суда. Так?
Королев кивнул головой.
— Мне кажется, Максим Иванович, что этого нельзя делать. Я категорически буду возражать и ответственность за них нести не хочу. Надо согласовать…
Королев с сожалением посмотрел на человека, почти утонувшего в кресле, и холодно проговорил:
— Успокойтесь, Борис Васильевич. Ответственность за свои распоряжения несу я. Кроме того, «этих», как вы изволили выразиться, я знаю много-много лет. С некоторыми из них я плавал. Другие выросли на моих глазах. А сейчас, что тоже очень важно, нам нужно принимать флот. Трофейный, репарационный…
Начальник отдела кадров хотел было что-то сказать, но Королев не дал ему открыть рта:
— Моряки, прибывшие из Германии, — наш золотой фонд. Опытнейшие люди. Поймите это и не волнуйтесь. Я уже все согласовал. Лучше займемся назначением людей.
Начальник отдела кадров недовольно поджал губы, развязал папку и вытащил список.
— Куда вы Горностаева наметили? — спросил Королев.
— Покуда никуда.
— Так вот… пошлите его на самое большое судно, которое мы принимаем. На «Принцессу океана».
Борис Васильевич сделал заметку в списке.
Один за другим назначались на суда вернувшиеся из Германии моряки. Дошло до буквы «М».
— Микешина куда?
— Микешина… Он долго плавал у нас старпомом. Дельный парень. Его пошлите на «Арктурус». Судно маленькое, легкое. Пусть начинает командовать.
В списке против фамилии «Микешин» появилась отметка: капитан «Арктуруса».
— И вызовите его из отпуска. Довольно ему отдыхать, — приказал Королев. — Давайте, кто там следующий?..
Трофейный теплоход «Арктурус», еще не получивший нового названия, стоял у стенки в Гутуевском ковше. Маленький, он поднимал всего тысячу тонн груза; низкая обтекаемая труба, каплеобразный нос, тонкие мачты, корпус, выкрашенный светлой шаровой краской, — он был хорош, этот морской малыш…
Микешин уже издали заметил теплоход, но не торопился войти на его палубу. Он шел медленно, издали любуясь им. Вот оно, это судно, которое так часто снилось ему в холодные риксбургские ночи. Маленькое, новое, блещущее чистотой. На таком судне лучше всего начинать плавать капитаном.
Вчера Игоря долго и придирчиво экзаменовала комиссия из опытных капитанов. Он ответил на все вопросы, и капитаны вынесли заключение: «Знания хорошие. Может быть использован капитаном на судах четвертой группы»[45].
Вот оно, это судно. Игорь дождался его. А сколько товарищей ушло навсегда… Они никогда больше не почувствуют палубу судна под ногами, не увидят моря…
Никогда не взойдет на мостик Виталий Дмитриевич Дрозд…
И Курсак не перегнется через машинные поручни, чутко прислушиваясь к работе двигателей. Никогда…
Нет Константина Илларионовича…
Микешин подошел к теплоходу, положил руку на теплый от солнца борт, подержал ее так, потом погладил обшивку, любовно, ласково, словно близкое живое существо.
— Нет, это не должно повториться, — вслух подумал он и вступил на трап.
За бортом невысокие волны вскидывают белые гребешки. Чуть покачивает. Изредка из овальной трубы теплохода вылетают голубые кольца газа. Дрожит палуба под ногами. В лицо ударяет упругий, свежий встречный ветер. Далеко впереди виднеется неровная, волнистая линия горизонта. Яркий солнечный день.
«Арктурус» идет в первый рейс под советским флагом. На мостике — капитан. Ремешок фуражки опущен к подбородку, руки засунуты в карманы желтого кожаного пальто.
Капитан… Вот и сбылась мечта Игоря. Все, что недавно казалось несбыточным, пришло к нему. Кто посмеет отнять у него эту жизнь еще раз?
Упрямая складка ложится над переносицей. Сжимаются зубы. Никогда… никому не отдаст!
За кормой тянется вспененная струя. Кружатся над судном чайки. Весело кричат, ныряют, качаются на волнах белыми лодочками…
Много миль пройдено в жизни. А сколько их еще лежит впереди… Штормовых и штилевых, солнечных и туманных… Сколькими судами придется командовать? Какие страны повидать? Сколько дружеских рук пожать?..
Жизнь начинается снова…
Он входит в рубку и склоняется над картой. Тонкая линия курса ведет далеко в море. Впереди тысячи морских миль, которые надо пройти под флагом Родины.».
О старом товарище
В трудный момент автор этой книги Юрий Дмитриевич Клименченко протянул мне «дружеский плавник». Я исчерпал материал, обмелел литературно. Стулья разъезжались подо мной. Царапающий скрип их ножек равно отвратителен всем на свете. Он не ободрял и меня, так как в довершение всех бед я разбил автомобиль, купленный на первый в жизни крупный гонорар за сценарий «Полосатого рейса». И, вместо волевого сопротивления неудачам и невезению, раскис, бросил работу.
Как до Юрия Дмитриевича дошли со Псковщины, где я жил тогда, обо всем этом слухи, не знаю, но вдруг получил от него письмо:
«Виктор, по агентурным данным, твоя литература дала полный задний и отдала оба якоря. В этом году у нас намечается большой перегон на Север, и есть возможность устроить тебя старшим помощником капитана на одно из судов. На эту тему я уже говорил с морагентом в Питере. Деньги платят приличные. Нужно вспомнить «Правила предупреждения столкновения судов в море».
Жму твой плавник.
Ю. Д.».
Это письмо сыграло в моей судьбе значительную роль, ибо я пошел на перегон корабликов Северным морским путем под руководством Юрия Дмитриевича.
Я-то думал об одном коротком рейсе, ибо считал себя уже профессиональным писателем, место которого за столом в кабинете. Но перегонный рейс потянул за собой все новые и новые возвращения к морю. В результате и писать и жить я стал иначе. Думаю, лучше, нежели до коротенького письма Юрия Дмитриевича. Правильнее, во всяком случае, выбрал свой курс.
Родился Юрий Дмитриевич 6 мая 1910 года в Петербурге, в семье интеллигентной. Окончил Ленинградский морской техникум. Практикантом плавал под командованием легендарного капитана и писателя Лухманова на «Товарище». Там чего-то набедокурил, получил от Лухманова сильную взбучку, был списан с практики. Этот урок он запомнил навсегда. Дисциплина и тщательность в работе стали абсолютным законом.
С 1929 по 1949 год, за исключением военных лет, плавал на судах Балтийского морского пароходства. В 1946 году получил диплом капитана дальнего плавания. Первая повесть Ю. Клименченко была опубликована отдельной книгой в 1954 году.
Сейчас передо мной школьное сочинение от 10 октября 1921 года. Бумага пожелтела, многочисленные орфографические ошибки подчеркнуты красными чернилами и видны хорошо, текст выцвел.
«Что я больше всего люблю на свете. Я больше всего на свете люблю пароходы. Пароходы для меня все. Когда я хожу по Неве, то я останавливаюсь перед каждым судном и осматриваю его, как величайшую редкость в мире. Один раз мы с Кокиным и Дубинским пошли на Неву, чтобы покататься на пароходе. Это было втайне от наших матерей. Мы взяли с собой хлеба. Ветер был огромный и было очень холодно…»
Когда Юра Клименченко писал это сочинение, ему было одиннадцать лет. Тринадцати лет он нанялся юнгой на яхту «Революция», судно попало в шторм, мальчишка жестоко укачался, зарекся плавать, но… в следующий рейс пошел.
Мы познакомились в поезде «Владивосток — Москва» в пятьдесят третьем году. И я завидовал его капитанскому виду, трубке, дальним плаваниям и дару рассказчика. Я, конечно, знать не знал, что в первый день войны его судно было захвачено немцами, а сам он интернирован и четыре года провел в концлагерях.
Передо мной кроме мальчишеского сочинения праздничные «меню», которыми тешили себя интернированные моряки и которые играли роль как бы подпольных листовок: «С Новым, 1943 годом! Меню. Бутерброды с кровяным паштетом. Страсбургский пирог, (из крови и картофеля). Фруктовое желе «Вюрцбург» (это название лагеря. — В. К.). Световые эффекты. Елка. Танцы. Музыка». Внизу рисунок — пароход под красным флагом и с красной полосой на трубе. Они верили, что поплывут под флагом Родины. А ведь это был еще только сорок третий год! За один такой рисунок, найди его немцы…
Юрий Дмитриевич — автор и текста и рисунка. И он пронес «меню» сквозь все и вся. В лагере моряки отмечали дни рождения жен выпуском таких же листовок. Свои дни рождения не отмечались, — только жен. На одном «меню» нарисована женщина, сидящая на диване с газетой «Правда» в руках, — опять расстрел на месте. Поэтому, вероятно, и в перечне блюд на самом первом месте — «запеканка с кровью».
Когда, после получения от Юрия Дмитриевича письма, я прибыл в прокуренную комнату штаба Экспедиции спецморпроводок для сдачи техминимума капитану-наставнику Ленинградского отряда Клименченко, он заставил расставить плюсы и минусы над синусами и косинусами в одной довольно сложной формуле из мореходной астрономии.
В будущем перегонном рейсе астрономия нужна была мне, как киту акваланг, но капитан-наставник был непреклонен. Ведь когда он начинал плавать, моряки были ближе к Солнцу, Луне, звездам, нежели в нынешний космический век. Светила и Время были дороже драгоценностей. Моряки знали повадки первых вечерних звезд, по неуловимому дрожанию звезды в зеркале секстана интуицией чувствовали рефракцию. Они узнавали звезду даже в маленьком окошечке среди густых туч, и звезда помогала им и вела их через море, как некогда волхвов через пустыни Египта. Звезда соединяла прошлое и настоящее. А прекрасная — маленькая и скромная — Полярная звездочка тысячелетия честно работала для моряков, легко указывая им широту.
Теперь летают навигационные спутники — звездочки, сделанные на земле руками людей. И мощные волны радиомаяков проносятся над океанами, давая морякам свои пеленга. И радары смотрят сквозь ночную тьму и туманы. И эхолоты щупают дно. И то Время, которое раньше везли с собой моряки, храня его как величайшую драгоценность, укутав его в полированное дерево, в бархат, — хронометр, — теперь вообще можно не везти с собой, потому что сигналы Времени летят над планетой каждые несколько минут. А все-таки было что-то значительное, символическое в том, как берегли прежние моряки Время на борту своих судов, в бурях и штилях, на севере и в жарких морях. Полезно вспоминать о Времени чаще. Полезно смотреть на вечные звезды. Полезно знать, отчего Солнце бывает при закате таким пронзительно, жутко красным…
Конечно, и сейчас молодого моряка учат астрономии. И будут учить еще долго. Но близость к звездам уходит, как ушли в прошлое скрипучие парусники. Сейчас многие уже считают, что нет смысла тратить время, отправляя молодых людей в учебные плавания на парусниках. Лучше использовать время на изучение электроники и полупроводников. Конечно, полупроводники такая же интересная и романтическая частица Вселенной, как и далекий Альдебаран. Конечно, во всем вокруг найдется достаточно прекрасного для ума и чувств пытливого человека. Но только нельзя ничем заменить тот шум, который рождается в глубине деревянной корабельной мачты, когда в паруса ровно давит вечерний бриз. Этот шум говорит о вечных тайнах природы простыми словами одинокой сосны.
И книги Клименченко, написанные без всяких литературных ухищрений, изыска, часто таят в себе этот древний зов к морю, стремление к нему самой сухопутной человеческой души.
Однажды судьба свела меня в поезде Москва — Ленинград с одним калининским пареньком. Он ехал поступать в мореходное училище. Я спросил, чего это его туда несет. А он достал книгу Юрия Дмитриевича «Дуга большого круга». И все стало ясно.
Книги Клименченко еще долго будут работать надежными вербовщиками кадров нашего огромного ныне торгового флота.
Попутного ветра тем читателям, которые выберут море главным в своей жизни, прочитав эту книгу!
Он умер через несколько месяцев после жены. Он не смог пережить ее. И это не парадные, книжные слова. Этот моряк, любивший хорошо одеться, поблистать в обществе остроумием, поухаживать за женщинами, боготворил свою Лидочку и жить без нее не смог.
Он и к женам, матерям, детям своих друзей-моряков проявлял ныне уже старомодную внимательность. То есть навещал их, когда мужья, сыновья или отцы задерживались на океанских дорогах.
Я помню, какую радость принес он моей матери, навестив ее во время сильно затянувшегося одного моего рейса. И помню свою радость, когда нам привезли письма куда-то к берегам Анголы на попутном судне. В материнском письме описывался приход Юрия Дмитриевича к ней с цветами и тортом. Он только что вернулся с очередного арктического перегона, работал на старом, слабом судне, и мама писала, как смешно он рассказывал о том, что боялся потерять нос — не свой нос, а корабельный. И читая все это у берегов Анголы, я всей душой потянулся к корешкам-перегонщикам речных корабликов…
В последнюю встречу Юрий Дмитриевич сказал, что больше не пойдет в море: решение окончательное и бесповоротное.
— Почему?
— Я начал бояться, Витек.
— А раньше никогда и ничего не боялись?
— Это другой страх. Ты его еще узнаешь.
— Тогда для пользы дела пару слов.
— Шли на баре в Обь. И вдруг — страх. Обстановка вполне нормальная. Я раз двести там ходил в тумане и в шторма. Что за черт! Сказал старпому. Он повел судно. Я ушел в каюту. Все, Витек. Больше плавать не имею права. И обманывать себя не буду. Это — возраст, Витенька.
И больше в море он не пошел.
Я клянусь его памятью, что этот разговор был и все это правда. Разве скажет также слабый?!