Юмористические рассказы советских писателей.
Художник В. Каневский.
Предисловие
Я уверен, друзья мои, что вы не раз обращали внимание на одно любопытное явление. Открываете вы литературно-художественный журнал — или «Юность», или, скажем, «Москву», или «Пионер» — и находите отдел сатиры и юмора. Находите вы его сразу, потому что он, как правило, занимает одно и то же место — самое последнее. Так уж повелось, что веселые произведения печатаются в конце.
Авторам юмористических рассказов, фельетонов и эпиграмм впору бы и обидеться. Выходит, что серьезные редакторы серьезных журналов полагают, что сатира и юмор дело последнее.
Однако писатели — сатирики и юмористы — ничуть не обижаются. И знаете почему? Потому что очень часто, получив свежий номер журнала, читатели начинают его читать с конца.
И в этом нет ничего удивительного. В самом деле, почему перед серьезным чтением не зарядиться дозой хорошего настроения? Это никогда никому не мешало.
Бывают, конечно, отдельные читатели, которым ни басня, ни фельетон не способны поднять настроения. Вы, вероятно, догадываетесь, кого я имею в виду. Если тот или иной читатель сам служит мишенью для сатирика, ему по прочтении фельетона будет не до смеха. Лично мне никогда еще не приходилось видеть у «героев» своих фельетонов ни особой радости, ни веселья.
Сатира выполняет очень ответственное, общественно важное дело. Вскрывая и высмеивая отдельные человеческие недостатки, вынося их на всеобщее обозрение и на широкий читательский суд, она помогает каждому из нас понять и устранить то, что нам мешает и пытается притормозить наше движение вперед.
Сатира и юмор — верные друзья и соратники. Умение посмеяться над собой является верным признаком силы. Юмор обладает драгоценным очистительным свойством. Я хочу привести известные слова Маркса: «Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым».
Вдумайтесь в эту формулу — замечательную и поразительно точную. Прошлое — не история; прошлое — это то, что необходимо преодолеть, с чем нужно расстаться.
Книга, которая сейчас у вас в руках, по-настоящему веселая. Я говорю это с полной уверенностью, несмотря на то что, как вы, наверно, заметили, плачут люди по сходным причинам, а смеются по разным. Иногда диву даешься, что так насмешило человека. Рассказали историю вам и ему. У вас она не вызвала даже улыбки, а он хохочет до слез. Но проходит время, и вы как бы меняетесь ролями. Рассказывается новая история — вы громко смеетесь, а он молчит и в недоумении пожимает плечами.
По-видимому, все зависит от того, в какой степени тот или иной человек наделен чувством юмора.
Долгие годы работы и множество встреч с читателями дают мне право сказать: наша огромная, необозримая читательская аудитория щедро наделена чувством юмора. И это прекрасно, ибо, по моему глубокому убеждению, человек, отключенный от юмора, лишен многих радостей жизни.
В книге, которую вам предстоит прочитать, представлены произведения писателей разных поколений — от маститых до молодых. Кстати сказать, молодость и юмор всегда живут в дружбе, так же как молодость и лирическая поэзия.
Всех авторов сборника, вы в этом вскорости убедитесь сами, объединяет одно свойство — интерес и уважение к своим героям. И еще, что очень важно, умение увидеть в жизни смешное. (Не даром же инициатива издания этой книги принадлежит такому веселому коллективу литераторов, как Комиссия по сатире и юмору при Правлении Московской писательской организации…)
Я думаю, было бы неправильно выделять одни рассказы и замалчивать другие, поскольку, как уже было сказано, смоются люди по разным причинам. Одних привлечет творчество Юрия Сотника и Фазиля Искандера, другие оценят мягкий юмор Григория Горина и лукавое озорство в рассказах Виктора Драгунского.
Вы встретите имена Ильи Ильфа и Евгения Петрова, Михаила Зощенко, Льва Кассиля и других известных писателей, посвятивших свой талант драгоценному и нестареющему искусству смешного.
Мне кажется, больше того: я уверен, что эта книга доставит вам немало приятных минут.
Я уверен также, что многие из рассказов заставят вас призадуматься над некоторыми житейскими проблемами. У вас будет время порассуждать о таких понятиях, как дружба и честность, как эгоизм и великодушие, как хитрость и подхалимство, как наивность и фантазия.
Все авторы сборника честно и преданно служат сатире и юмору, но они при этом не похожи один на другого. Они пишут в свойственной каждому художественной манере. Каждый из авторов весело и непринужденно рассказывает о том, что его волнует, заботит и смешит.
Это все немногое, что мне хотелось вам сказать, перед тем как вы начнете читать эту добрую и веселую книгу.
Спасибо за внимание.
Борис Ласкин
Папа, мама, школа и я
Юрий Сотник
«Архимед» Вовки Грушина
Я решил записать эту историю потому, что, когда Вовка станет знаменитым, она будет представлять большую ценность для всего человечества.
Я сам лично принимал участие в испытании одного из Вовкиных изобретений. Мне за это здорово нагорело от матери и пионервожатых.
Началось все это так.
Андрюшка, его соседка Галка и я готовились к экзамену по географии. Мы сидели в комнате у Андрюшки. Нам очень не хотелось заниматься. За окном было лето, выходной день, а у подоконника на карнизе прыгал воробей, чирикал и точно говорил нам: «Не поймать, не поймать вам меня!» Но мы даже не обращали внимания на воробья и спрашивали друг у друга названия союзных и автономных республик.
Вдруг раздался звонок. Через несколько секунд с треском распахнулась дверь комнаты. Пошатнулась этажерка, полетел на пол стул. Воробей в испуге слетел с подоконника… Это пришел Вовка Грушин. Он прищурил свои близорукие глаза и громко спросил:
— Готовитесь?
Вовка, маленький, востроносый, со стриженной под первый помер головой, сам походил на воробья, который мешал нам заниматься. Галка сердито уставилась на него и очень строго ответила:
— Да, готовимся.
— А мне некогда готовиться, — сказал Вовка.
— Ну и провалишься! — буркнул Андрюшка.
— А мне некуда больше проваливаться. Я и так уже провалился по двум предметам!
Галка так и заёрзала на своем стуле:
— И он еще радуется!
Вовка вздернул острый, успевший облупиться от загара нос:
— А ты почем знаешь? Может, мне стоило получить переэкзаменовку.
Галка уставилась на Вовку:
— Это ради чего же стоило?
— Ну, хотя бы ради одного изобретения.
— Какого?
Вовкино лицо стало непроницаемым:
— Это тайна.
У Вовки что ни изобретение, то роковая тайна.
Мы знали это и не стали расспрашивать. Он быстро, огромными шагами начал ходить по комнате.
— Я к вам на минутку. Андрюшка, дай мне твои плоскогубцы, мои сломались. Это, понимаешь, такое изобретение, такое изобретение!.. Я сегодня еду на дачу… буду там работать. Досада — средств не хватает! Я три месяца в кино не ходил: все копил средства. Вот увидите, все газеты будут полны!.. Где достать трубу метра в три длиной? Не знаете? Жаль!.. На этой штуке можно будет хоть вокруг света объехать…
— Самолет? — спросил Андрюшка, передавая Вовке плоскогубцы.
— «Самолет»! Чудак ты… Получше будет!.. Я за это лето построю…
Тут ой вспомнил, что это тайна, и прикусил язык.
Галка спросила его с надеждой:
— А тебе, наверно, здо-орово попало за то, что ты получил переэкзаменовку?
— Попало… Главное, не надо никакого топлива!.. Ну, пока, товарищи! Масса дел. В лагерь едете?.. А я не поеду. Родные посылали, а я наотрез отказался.
— А за это попало? — спросила Галка.
— Ну и что ж! — отвечал Вовка. — Я все равно отговорился. В лагере мне нельзя работать.
— А в техкружке?
— Чепуха! В техкружке всякие модельки строят, а у меня — мировое дело… Ну, пока! Пошел. Да!.. Чуть не забыл! Мы сняли дачу в двух километрах от лагеря. Буду заходить. Только не болтайте никому. Это такое дело, такое дело!..
Размахивая руками, Вовка пятился к двери, пока снова не ткнулся в этажерку, на этот раз так сильно, что с нее упал гипсовый бюст Архимеда. Вовка подхватил его на лету.
— Это кто? — спросил он.
— Архимед, — ответил Андрюшка.
— Гм! Архимед… Архимед… Это, наверно, какой-нибудь знаменитый человек… — Вовка помолчал, разглядывая бюст. — У него симпатичное лицо, у этого Архимеда. О! Вот увидите, это имя благодаря мне станет дважды знаменитым!
— Не какой-нибудь знаменитый… — начал было Андрюшка, но Вовка уже скрылся.
Галина постукала себя карандашом по лбу и посмотрела на нас.
…Как только наступили каникулы, мы переехали в лагерь. Мы прожили там десять дней, а Вовка не появлялся. Только на одиннадцатый день мы встретились с ним при загадочных обстоятельствах.
На маленькой речке возле лагеря у нас имелись две плоскодонные лодки. Наши техкружковцы переоборудовали их в крейсеры «Аврора» и «Марат».
С боков у лодок были сделаны гребные колеса, которые приводились в движение руками. На носу у каждого крейсера возвышалась броневая башня из фанеры. Там мог поместиться человек, если сидеть на корточках.
Иногда мы устраивали морские игры. Происходило это так. Человек восемь занимали места на «Авроре» и десяток — на «Марате». Все вооружались жестяными кружками.
Река возле лагеря была неглубокая, не больше метра глубиной. Суда маневрировали друг возле друга, ребята черпали кружками воду и выплескивали ее в «противника». Дым стоял коромыслом! Каждую секунду десятки кружек воды выплескивались в лодки; на обоих берегах орали ребята, разделившиеся на «красных» и «синих». Кончалось тем, что одна из лодок шла ко дну. Экипаж ее, фыркая, выбирался на берег. Тогда деревянный «крейсер» всплывал, и его уводили победители.
В тот день я был на «Авроре». «Марат» подошел вплотную и взял нас на абордаж. После ожесточенной схватки шестеро из нас оказались за бортом. «В живых» остались только Галина и я. Мы бросились удирать. Голосящий «Марат» следовал за нами метрах в пяти. Я вертел колеса так, что от меня пар шел. Толстая Галка пыхтела на корме и плескалась из кружки, целясь в лицо капитану «Марата».
Вдруг капитан «Марата» взял длинную веревку, сделал из нее петлю и накинул ее на Галку. Та закричала. Не разобрав, в чем дело, я завертел колеса еще быстрее. Галина, конечно, выбыла из строя. Только брызги полетели!
Я перестал вертеть колеса. «Марат» подошел вплотную. Капитан его заявил, что берет нас в плен. «Неприятельские» матросы подтянули на аркане Галину и втащили ее к себе.
— Все в порядке, — сказал мне капитан. — Принимай буксир!
Но тут мы услышали, что кто-то продолжает плескаться у борта. Я оглянулся: это был Вовка Грушин. Он отплевывался и тихонько ругался.
— Вовка? Ты откуда?
— Из воды, — ответил он. — Вы меня сбили с моего плота. Во-он мой плот. Догоните его!
По речке медленно плыли два плохо связанных бревна…
«Марат» подошел к лагерю. За ним на буксире тащились «Аврора» и Вовкин плот.
Капитан «Марата» рапортовал начальнику штаба «синих»:
— Крейсером «Марат» под моей командой захвачено неприятельское судно «Аврора» вместе с остатками экипажа. Кроме того, арестована подозрительная личность, разъезжавшая вдоль побережья на двух бревнах будто бы с целью исследования фарватера.
Старшая вожатая Леля поманила Вовку к себе:
— Ну-ка, подозрительная личность, подойди сюда!
Вовка подошел. Их окружили ребята.
— Скажите мне, подозрительная личность, вы, кажется, живете недалеко от лагеря?
— Два километра.
— А можно узнать, почему вы забыли о своем отряде?
— Я не забыл. Я просто очень занят.
— Чем, позвольте спросить?
— Я работаю над большим изобретением. Я, Леля… Я, понимаешь… Нет, ты ничего не понимаешь!
— Да, я не понимаю, — серьезно сказала Леля. — Я не понимаю, почему надо становиться отшельником, когда что-нибудь изобретаешь, почему не работать в техкружке над своим изобретением, почему надо отделяться от своих ребят, с которыми столько лет проучился… Ну, скажи мне, что это за изобретение?
Вовка оттянул резинку промокших оранжевых трусов и щелкнул ею себя по животу:
— Это тайна.
Ребята тихонько засмеялись.
Леля хотела удержать Вовку, но он ушел, пообещав прийти на днях.
Прошло уже две недели, а Вовка не появлялся.
Однажды на костре о нем поставили вопрос. Говорили, что он отошел от коллектива, говорили, что он увлекается всевозможными фантастическими проектами, и еще многое говорили и наконец постановили снарядить экспедицию для розысков Вовки, которая должна его доставить в лагерь для разговора. Экспедицию составили из Галки и меня, потому что мы самые близкие его приятели.
На другой день утром мы запаслись бутербродами и тронулись в путь.
В двух километрах от лагеря было три поселка. Мы не знали, в каком из них живет Вовка. Но нам повезло: в первом же поселке в саду одной из дач мы увидели на ветке березы оранжевые Вовкины трусы и тут же услышали голос его матери. Она издали закричала нам:
— Наконец-то пожаловали! Владимир у них целыми днями пропадает, а они даже носа не покажут!
Мы растерянно переглянулись. Я начал было:
— Как… а разве…
Но Галка толкнула меня в бок. Ничего не понимая, я замолчал.
— Что он у вас там делает? — спросила Вовкина мама.
Галина, размахивая руками, стала смущенно объяснять:
— Да-а… вообще… Вы же знаете… У нас там очень интересно… Всякие игры, и все такое…
Вовкина мама как-то странно на нас посмотрела и больше ни о чем не расспрашивала. Она хотела угостить нас земляникой, но мы поблагодарили ее и ушли.
По дороге в лагерь мы долго шли молча. Наконец Галина сказала:
— Факт! Вовка говорит родным, что он уходит в лагерь, а сам идет работать где-то над своим изобретением. Интересно…
Она не договорила. В конце просеки, по которой мы шли, показался Андрюшка. Он быстро семенил нам навстречу. Подойдя к нам, он отрывисто сказал:
— Вышел вас встречать. Получил письмо от Грушина.
Я взял у Андрюшки письмо и стал читать вслух:
— «Андрюшка!
Я пишу тебе, Сережке и Галке, как своим близким друзьям.
Сегодня в полночь решается моя судьба. Я испытываю свое изобретение, на которое истратил все свои сбережения и ради которого, может, останусь на второй год.
Мне нужна ваша помощь, и, если вы мне друзья, вы мне не откажете. Возьмите свои броненосцы и ровно в полночь приезжайте на то место, где мы с вами столкнулись. Пароль — „Архимед“.
Если вы мне друзья, вы это сделаете. Если вы кому-нибудь сболтнете, это будет подлость с вашей стороны.
Прочтя письмо, мы долго молчали. Потом Андрюшка проговорил:
— А вдруг опять ракетный двигатель?
Это Андрюшка вспомнил историю с моделью ракетного автомобиля. Когда мы навещали после аварии Вовку в больнице, он нам объяснил, что взрыв произошел из-за ошибки в конструкции, и обещал переделать автомобиль.
Долго мы сидели под ветками сосны у придорожной канавы, шевелили, как тараканы усами, зажатыми в зубах травинками и думали, как быть. Удрать из лагеря ночью — за такое дело можно вылететь из отряда. Выдать Вовкину тайну было бы не по-товарищески!
Но если Вовка опять строит ракетный двигатель, то может произойти несчастный случай, и его нельзя оставить одного.
За лесом заиграл горн. Это в лагере звали к обеду. Мы поднялись с земли.
— Так как же? — спросил Андрюшка.
Галка стряхнула соринки, приставшие к юбке. Вдруг она покраснела и ни с того ни с сего разозлилась:
— Вот дурак!.. Ну какой же он дурак!..
Андрюшка задумчиво проговорил:
— Почем ты знаешь? Многих изобретателей сначала считали дураками, а потом оказывалось, что они гении.
И Андрюшка посмотрел на Галку своими большими глазами. Видно было, что ему очень хотелось помогать Вовке. Я тоже был не прочь. Я занимался в литературном кружке, и наш руководитель говорил, что если хочешь быть писателем, то нужно все видеть и все испытать.
— Ну? — спросил я Галку.
Галка набросилась на меня:
— «Ну, ну»! Вот если попадемся сегодня ночью, так уж… Так уж я не виновата!
Мы с большим нетерпением дождались десяти часов вечера, когда лагерь укладывается спать. Потом ждали еще полчаса, лежа в кроватях, пока лагерь уснет. Наконец мы осторожно выбрались из дому и встретились у реки, где у причала из двух досок стоял наш флот.
Галя и Андрей сели на «Марата», я занял «Аврору». Метров сто мы шли на шестах (боялись, что колеса наделают много шуму), потом пустили в ход машины.
Медленно двигались наши суда по темной извилистой речке. Над берегами нависли ивы, и по их верхушкам осторожно пробиралась следом за нами луна. Плыли мы очень долго. Я уже думал, что мы в потемках проехали место встречи, как вдруг чей-то голос в кустах на берегу тихо произнес:
— Архимед!
Мы застопорили машины и стали смотреть на берег. Ничего не видно. Темно.
— Архимед! — тихо повторил Вовка.
Мы стали причаливать. О борта лодок зашуршали листья кувшинок. Кусты зашевелились. Появился Вовка. Мы высадились на берег и привязали лодки к большой коряге.
На Вовке была надета бумазейная куртка, такие же штаны, заправленные в чулки, и большая теплая кепка.
— Спасибо, что пришли, — сказал он. — Пойдемте!
— Вовка! Чего ты еще выдумал? — зашипела Галка.
— Пойдемте! — повторил Вовка.
Он повел нас по темному дну оврага узкой тропинкой между огромных зарослей каких-то растений. Скоро мы поняли, что это крапива: Галка так взвизгнула, что в деревне за рекой собаки залаяли.
Спотыкаясь, подымая руки, чтобы не задеть за крапиву, мы дошли до какого-то заброшенного сарая. Тут Грушин остановился.
— Чего ты еще выдумал, Вовка? — снова зашипела Галина и боязливо оглянулась.
Вовка помолчал немного, потом ответил:
— Подводную лодку нового типа.
Мы сразу повеселели: испытывать модель подводной лодки — это вам не ракетный двигатель!
— Вы мне нужны для того, чтобы завинтить меня в люк.
— Ку… куда завинтить? — хрипло спросила Галина.
— В люк, — спокойно ответил Вовка.
Галка тяжело дышала. Я чувствовал, что сейчас выйдет неприятность. К Галине подошел Андрюшка. Он тихонько проговорил:
— Назвался груздем — полезай в кузов.
Галка ничего не ответила.
Отчаянно заскрипела большая дверь, и мы вошли в сарай. В темноте пахло масляной краской.
Вовка зажег свечу.
Помещение было завалено всяким хламом. Валялись в куче инструменты и старые журналы: «Всемирный следопыт», «Мир приключений», «Вокруг света». В углу стоял примус без ножек, около него — паяльник. Два здоровенных паука торопливо подтягивались к потолку.
У стены почти во всю ее длину на особых подставках стояла подводная лодка Вовки Грушина. Она напоминала небольшую байдарку. В носовой части ее возвышалась труба метра на три вышиной и сантиметра четыре в диаметре. Вся лодка была выкрашена в зеленый цвет, а на борту красными буквами было написано: «Архимед».
Вовка объяснил нам ее устройство:
— Судно погружается на глубину двух метров… Движется с помощью винта. Винт движется с помощью… ногами (там особые педали есть). Находясь в погруженном состоянии, судно может прицепиться к подводной части любого парохода (будет устроено специальное приспособление). Пароход идет, а подводная лодка — за ним. Так можно из Москвы попасть через Беломорканал в Белое море, а оттуда — хоть в океан!
Галина спросила:
— А как же в ней сидеть?
— Сидеть? Сидеть и не нужно. Можно лежать.
— А как же дышать?
— Перископ ведь торчит из воды, через него и дышать. — И Вовка указал на трубу.
Андрюшка потер ладонью лоб.
— Гм! Ну, а как же ты будешь спускаться и подыматься?
— Специальный резервуар, как в наст… ну, как в обыкновенной подводной лодке: чтобы опуститься, в него пускают воду; чтобы подняться, накачивают туда воздух и выдавливают воду обратно.
Вовка открыл крышку маленького люка и показал, как устроен «Архимед» внутри:
— Вот резервуар для воды и воздушный компрессор.
Мы увидели бидон от керосина и приделанный к нему велосипедный насос.
— Вон там педали для винта, а это — иллюминаторы. — Вовка показал на вделанную в носу лодки пару очковых стекол. — А это карманный фонарик для освещения.
— Вовка, тут повернуться негде!
— Во всякой подводной лодке тесновато. Это, голубчик, тебе не спортплощадка.
— Ну, а в перископ хорошо видно?
— Он еще не совсем готов. Только труба, чтобы дышать.
Вовка умолк. Мы тоже молчали и осматривали судно.
— Пора, — сказал Вовка. — Ну-ка, ребята, взяли!
— Чудак ты все-таки, Вовка! — проговорила Галина.
Все четверо мы подняли лодку и чуть не уронили ее — такая она была тяжелая. Кое-как мы вытащили судно наружу. Несли мы его медленно, с передышками, по темному заросшему оврагу. Вовка всю дорогу причитал:
— Ой, ребята, милые, поосторожней! Ой, ребята, не уроните!..
Когда мы пришли к реке, Андрюшка слазил в бронебашню «Марата» и достал оттуда штатив, фотоаппарат и чашечку для магния.
И вот состоялся торжественный спуск «Архимеда» на воду. Мы спустили сначала нос, потом налегли на корму. В ту же секунду чихнул Андрюшкин магний. «Архимед» сполз с берега и, слегка покачиваясь, стал рядом с «Авророй». Я тихо спросил:
— Вова, а здесь глубоко?
— Два с половиной метра. Я мерил.
— Может быть, где помельче?
Грушин презрительно посмотрел на меня и ничего не ответил. Андрей с фотоаппаратом, засучив штаны, бродил по воде и, фыркая магнием, снимал «Архимед» и Вовку на скамье «Марата».
Вовка пожал нам по очереди руки и сказал:
— Пора!
Он старался быть совершенно спокойным, но я-то видел, как дрожала у него правая коленка.
— Вов, — сказала Галка, — давай-ка мы обвяжем твоего «Архимеда» веревкой. В случае чего — вытащим.
Вовка даже не посмотрел на нее. Он подошел к люку «Архимеда» и стал влезать в него. Но, как только он сунул туда голову, «Архимед» качнулся, и Вовка чуть не искупался. Тогда он велел нам привязать подводную лодку между «броненосцами» и, когда влезет в люк, обрезать веревки. Так и сделали. Когда «Архимеда» привязали, Вовка нагнулся, всунул голову в отверстие люка и вполз туда, громко кряхтя. Там он перевернулся на спину и закрыл люк изнутри какой-то доской с дыркой в середине.
— Закройте крышку люка так, чтобы винт попал в дырку!
Тут только мы заметили, что на крышке торчит болт с винтовой нарезкой.
Мы исполнили приказание.
— Придержите крышку, пока я не завинчу гайку, — глухо, как из бочки, пробубнил Вовка.
Мы придержали.
Стало совсем тихо. У Андрюшки в руках так и прыгал фотоаппарат. (К сожалению, карточки не вышли, потому что все снимки он сделал на одну пластинку.)
В иллюминаторе вспыхнул свет.
— Спускайте! — прогудело внутри «Архимеда».
Мы развязали веревки. «Архимед» очень быстро ушел под воду. Мы оглянуться не успели, как из воды остался торчать лишь копчик перископа.
Было совсем тихо. Мы сидели на своих «броненосцах» и смотрели, как маленькие пузырьки появляются в том месте, где погрузился «Архимед». Где-то очень глубоко, как нам казалось, дрожало светлое пятнышко: это был свет из иллюминаторов. Прошло минут пять. Андрей припал губами к концу перископа:
— Вовка, ну как?
Нас мороз пробрал по коже, когда мы услышали Вовкин голос из трубы — такой он был замогильный.
— Я достиг предельной глубины.
— Жив, значит! — вздохнула Галка.
Снова поползли длинные минуты, и снова вопрос:
— Вовк! Жив?
И замогильный ответ:
— Выкачиваю воду из резервуара.
Подождали еще. Начало светать.
— Уж два часа… — проговорил Андрюшка.
Галина перебила его:
— Смотрите на перископ! Он сейчас полезет вверх!
Но перископ не лез вверх. Я наклонился к нему.
— Вова, ну как?
Молчание.
— Вова-а! Слышишь? Как?
— Я уже ее выкачал.
— Ну, и что же?
— Она не подымается.
— Почему?
— Не знаю.
Мы взволнованно переглянулись. Потом все трое потянулись к трубе.
— Как же теперь, Вовка?
— Не знаю.
— Вот говорила, говорила! — захныкала Галка. — Надо было его за веревку привязать. А теперь… Как вот теперь?
И вдруг Вовка озабоченным тоном сказал из трубы:
— На меня чего-то капает.
— Откуда капает?
— Из люка капает.
Мы вскочили, ошалело оглядываясь. Что делать? Я крикнул было: «Перископ!» — и схватился руками за трубу, но оттуда раздался испуганный Вовкин голос:
— Не смейте за перископ! Оторвется.
— Говорила, говорила! — хныкала Галка.
Вова посоветовал:
— Подденьте меня веревкой.
Мы взяли оба наших причала, связали их, привязали к середине камень, опустили его на дно и за оба конца стали водить веревку вдоль бортов лодок. Но «Архимед» слишком глубоко врылся в ил, и его нельзя было поддеть.
— Капает, Вовка?
— Капает! У меня уже здоровая лужа. Поскорей! — кричал Вовка из глубины.
— Надо достать какую-нибудь узенькую баночку. Мы будем опускать ее в перископ и вытягивать с водой, — сказал Андрюшка.
Это он неплохо придумал. Я помчался через крапиву к сараю. В Вовкиной мастерской не оказалось ни одной подходящей банки, зато я нашел там резиновую кишку сантиметра в полтора толщиной. Я измерил ее длину и решил, что хватит. Вернулся и сообщил свой план ребятам.
— Вовка, держи кишку! Выкачивать будем. Держи так, чтобы конец был все время в воде!
Мы просунули кишку в трубу.
— Галка, выкачивай!
Галина взяла в рот верхний конец и стала тянуть из кишки. Она трудилась изо всех сил, так что глаза у нее на лоб полезли, но вода почему-то не выкачивалась. Пока она работала, мы с Андреем старались подковырнуть «Архимеда» шестами. Но шесты оказались слишком короткими. К тому же их было очень трудно удержать под водой.
Вовка изредка справлялся о ходе спасательных работ и говорил, что вода у него хоть и прибывает, но очень медленно.
Уже почти совсем рассвело.
— Хватит! Ничего мы так не сделаем, — сказал я. — Надо ехать за ребятами в лагерь.
Все согласились со мной. Галина осталась на месте, чтобы Вовке не было страшно, а мы с Андреем взяли «Аврору» и, подняв два огромных столба брызг, накручивая изо всех сил колеса, помчались по оранжевой от восходящего солнца реке.
Я не помню, как мы доехали, только мы были все мокрые от пота.
Выскочив на берег, я зазвонил в колокол; Андрюшка бросился в дом, отчаянно крича. Из дверей, из всех окон стали выскакивать полуодетые, испуганные ребята и вожатые. Леля выбежала с одеялом на плечах. Я закричал:
— Скорее! Вовка Грушин тонет! Возьмите веревки! Возьмите багры!
Прошло ровно пять минут. Битком набитая «Аврора» неслась по реке. Каждый греб чем мог, помогая колесам. За ними сквозь заросли вдоль берега, ломая ветки, продирался весь лагерь.
По дороге я и Андрюшка сбивчиво рассказали, в чем дело, но никто нас толком не понял.
Вот и «Марат»… Спокойно застыл над водой конец перископа. На борту «Марата» сидит Галина, посасывает из кишки и горько плачет.
— Где Вовка? — спросила Леля.
— Тут… — указал Андрюшка под воду.
— Сколько времени?
— Да часа три уже.
Леля побледнела.
— Вовка, ты жив? — спросил я.
— Жив, — со дна речного ответил Вовка и добавил: — Холодно!
Ребята столпились у берега и, разинув рты, уставились на перископ.
И тут началась спасательная работа.
Пятеро лучших пловцов ныряли, стараясь подвести веревки под «Архимеда». Остальные тыкали в воду баграми, засучив штаны, бродили в воде и подавали тысячи советов. Стоял галдеж, как на птичьем дворе и во время кормежки. Наконец нашим водолазам удалось подцепить веревками корму и нос подводной лодки. Они выбрались на берег продрогшие, измученные, но очень гордые.
Ребята посильнее принялись тянуть веревки вверх. Смолкли крики. Наступила полная тишина. Человек восемьдесят смотрели, как подымается из воды труба перископа. И когда наконец появился зеленый верх «Архимеда», такое раздалось «ура», что казалось, солнце подпрыгнуло.
Потом снова наступила тишина. Крышка люка на подводной лодке шевельнулась и открылась. Из отверстия высунулась сначала одна нога, потом другая, затем медленно появилась Вовкина спина, затем плечи и голова.
Изобретатель был бледен и лязгал зубами от холода, но важности у него хватило бы на двадцать капитанов Немо.
Вовка срочно был доставлен в лагерь. Там его переодели и стали согревать чаем. Мы в это время чувствовали себя очень скверно. Леля, проходя мимо, так на нас посматривала, что мы поняли: будет крупный разговор.
Огромная толпа ребят окружала Вовку, пока он пил чай, глазела на него и засыпала вопросами:
— Сколько времени ты строил свою лодку?
— А как ты ее рассчитывал?
— Никак. Построил, да и все.
— Ты, значит, ошибся в расчете, и потому она затонула. Да?
— Ну конечно, не рассчитал! — сказал кто-то из старших ребят. — Не рассчитал соотношения между весом лодки и ее объемом.
К Вовке протиснулся маленький Буся Кацман и прижался носом к краю стола:
— А что, Архимед — это рыба такая?
Изобретатель презрительно взглянул на него, отхлебнул из кружки чаю, прожевал кусок хлеба и только тогда ответил:
— «Рыба»! Чудак ты! Это полководец!
Вот все, что я могу рассказать об «Архимеде» Вовки Грушина.
1939
Хвостик
Зал, отделенный от сцены коричневым занавесом, уже наполнялся зрителями. Оттуда доносился гомон многочисленных голосов, громыхание передвигаемых скамеек и стульев.
Драматический кружок старших классов ставил сегодня третий акт комедии Островского «Бедность не порок». Мне было поручено написать для журнала очерк об этом кружке. Я побывал уже на репетициях, перезнакомился со всеми актерами и теперь находился на сцене, где царила обычная в таких случаях суматоха.
Все, конечно, очень волновались.
Волновались рабочие сцены. Изразцовая печь, сделанная из деревянных планочек и глянцевой бумаги, разлезлась у них по швам при переноске с первого этажа на третий. Портреты предков Торцова в овальных золоченых рамах оказались слишком тяжелыми для стен «купеческого особняка», и те собирались завалиться. Все это приходилось наспех улаживать. Волновался руководитель кружка — преподаватель литературы Игнатий Федорович.
Высокий, худощавый, с куцыми седыми усиками, он ходил по сцене, положив ладонь на плечо восьмикласснице, игравшей Любовь Гордеевну, и ласково внушал:
— Верочка, так вы, братик, не подведете? Помните насчет паузы в объяснении с Митей? Пауза, голубчик, — великое дело, если вовремя. Это еще Станиславский говорил… Не подведете, братик, а?
Волновался, и, пожалуй, больше всех, помощник режиссера Родя Дубов — широкоплечий паренек с квадратной, покрытой веснушками физиономией. На нем лежала ответственность и за декорации, и за бутафорию, и за освещение, за проклятый занавес, который охотно открывался на репетициях и очень неохотно на спектакле. Родя волчком вертелся среди бутафоров и рабочих сцены. Обычно добродушный, он сейчас не говорил, а рычал, рычал приглушенно, но очень страшно:
— Канделябр-р-ры! Кто оставил на полу канделябры? Убр-рать, Петька, живо! Почисть сюртук на Африкане Коршунове: сел, кретин, на коробку с гримом. Где лестница? Где стремянка? Какой дур-р-рак утащил стремянку?!
Многочисленные подручные Родиона не обижались и метались по сцене, как футболисты по штрафной площадке.
Но вот печку отремонтировали, декорации укрепили.
Родя оглядел сцену, потирая ладонью воспаленный лоб:
— Так. Теперь только кресла остались. Ну-ка, все! Живо за креслами!
Рабочие бросились в учительскую, где стояли старинные кресла.
На сцене, кроме меня, остались помреж да несколько уже загримированных актеров, которые, прячась между кулисами, тихонько бормотали свои роли. Игнатий Федорович удалился в смежный со сценой класс, служивший сейчас артистической уборной.
Родя подошел к накрытому богатой скатертью столу и сел на него, болтая ногами.
— Сегодня хорошо управились. Вовремя начнем. — Он с довольным видом окинул взглядом декорации. — Ничего все-таки сделано, а? Я в городском Доме пионеров бывал, так там, честное слово, не лучше: и эпоха не всегда выдержана, и аляповатость какая-то, и…
В этот момент скрипнула дверь, ведущая в артистическую, кто-то произнес: «На, получай!» — и на середину сцены, явно под действием хорошего пинка, вылетел маленький, полный гример — семиклассник Кузя Макаров.
Помреж сполз со стола, сунул руки в карманы брюк и, покусывая губы, медленно приблизился к гримеру.
— Опять Хвостик? — процедил он тихо.
Гример горестно поднял плечи и растопырил пальцы, окрашенные во все цвета радуги.
— Опять Хвостик? — рявкнул помреж так громко, что, наверно, в зале услышали.
Гример попятился от него и забормотал:
— Ну, Родя… ну вот честное слово!.. Все время только и думал: «Как бы не сказать, как бы не сказать…» — и вдруг… Ну совершенно нечаянно!
Гример пятился, а помреж наступал на него, не вынимая рук из карманов:
— А вот за это «нечаянно» мы вопрос поставим на комсомольском собрании. Понятно тебе? Мы тебе покажем, как человека изводить! Мы тебе покажем, как спектакль портить! А ну… марш! Извинись и продолжай работать.
— Родя, погоди! Он дерется…
— А ты думал, он тебя целовать за это будет?
— Родь, я пойду… Только пусть он остынет немного, и я пойду.
— Из-за тебя спектакль прикажешь задерживать? Ну! Марш! Ты что думаешь, я с тобой шуточки шучу?
Гример вздохнул и, подойдя к двери артистической, осторожно постучал в нее.
— Володя!.. — позвал он слабым голосом.
За дверью никто не ответил. Поколебавшись немного, гример, приоткрыл ее:
— Володя… извини меня. Я… я нечаянно.
— Вон отсюда! — донеслось из артистической.
Гример закрыл было дверь, но, оглянувшись на Родиона, снова приоткрыл ее:
— Вова, прости меня, пожалуйста. Ну вот честное слово, в последний раз!
— Убирайся! Убирайся, пока цел!!!
— Володя, братик, не надо так… успокойся, — послышался из артистической голос Игнатия Федоровича.
— Володька, плюнь! Спектакль задержишь, если он тебя не загримирует, — сказал помреж.
Дверь распахнулась, и из нее стремительно, огромными шагами вышел Володя Иванов в костюме Любима Торцова. Выставив вперед одну ногу, рубя ладонью воздух, он с запалом отчеканил:
— Предупреждаю! Если сегодня какая-нибудь скотина хоть один только раз назовет меня Хвостиком, я… я уйду со спектакля. Предупреждаю! — Он повернулся и так же стремительно удалился в артистическую, бросив гримеру на ходу: — Идем!
Откуда-то из-за кулис появился Гордей Торцов, уже вполне одетый, с наклеенными усами и окладистой бородой.
С минуту он копался за пазухой, поправляя там подушку, выполнявшую роль купеческого брюшка, потом сказал басом:
— А Вовка и впрямь сорвет спектакль.
— Сорвет не сорвет, а роль испортит. — Грызя в раздумье ногти, помреж прошелся по сцене.
Володя Иванов был рослым юношей, с орлиным носом, со строгими глазами, над которыми круто поднимались от переносицы четкие брови, с темными волнистыми волосами, зачесанными назад. Кличка «Хвостик» никак не вязалась с его обликом.
Я спросил Родю, откуда взялось это смешное прозвище.
— Да-а, ерунда какая-то, — отмахнулся помреж, но все-таки пояснил: — Решали как-то пример по алгебре, а Вовка замечтался и не решал. Вот преподаватель спрашивает одного из нас: «Чему равен икс?» — «Двенадцать и две десятых». Потом математик заметил, что Вовка мечтает, и к нему: «Чему равен икс?» — «Двенадцать». — «Ровно двенадцать?» А Вовка число «двенадцать» расслышал, а остальное не расслышал. «Нет, говорит, с хвостиком. Двенадцать с хвостиком». А преподаватель у нас довольно ядовитый старик. «Поздравляю вас, говорит, с открытием новой математической величины, именуемой „хвостиком“».
— С тех пор Вовку так и зовут, — вставил «Гордей Карпыч». — А знаете, какой он самолюбивый!
— Ага, — кивнул помреж. — Мы, старшеклассники, это быстро у себя пресекли, а мелкота — ни в какую. Мы и к вожатому их таскаем, и лупим даже, а они все Хвостик да Хвостик. И не то чтобы назло, а так… отвыкнуть не могут.
К нам подошел «Африкан Саввич Коршунов», отвратительного вида старик (надо отдать должное гримеру) с лысым черепом и козлиной бородкой.
Помреж рассказал ему о столкновении Володи с гримером, и «богач» кивнул головой:
— Факт, испортит роль. Как пить дать.
— Почему же испортит? — возразил я. — Ведь его и раньше звали «Хвостик», а как он хорошо на репетициях играл…
— А сегодня может все изгадить, — уверенно сказал помреж. — Вы не знаете, какая тут ситуация.
— А именно?
— Сегодня у нас гости из соседней школы. А среди них одна тут…
— Знакомая Володи?
— Какая там знакомая! Он с ней и слова не сказал. Просто… ну, нравится она ему.
— Нравится — и ни слова не сказал? А откуда вы знаете, что нравится?
Все трое пожали плечами и усмехнулись.
— Это каждый дурак заметит, — ответил «Коршунов». — Сидим, например, в Доме пионеров, ждем начала концерта. Вовка болтает с девчонками, дурачится, а тут вдруг подсаживается эта… белобрысая.
Он сразу покраснел, надулся, как мышь на крупу, и весь вечер промолчал.
— А на катке! — воскликнул «Гордей Карпыч». — Катаемся однажды в каникулы. Вдруг приходят несколько девчонок и с ними эта… ну, мы, конечно, вместе стали кататься, а Володька одни выходит на беговую и начинает гонять. Круг за кругом, круг за кругом!..
Родион кивнул и значительно посмотрел на меня:
— Теперь понимаете, что будет, если кто-нибудь при ней Володьку Хвостиком назовет?
Я согласился, что положение и в самом деле складывается серьезное. Я понял, какой удар грозит сегодня Володиному самолюбию.
Может быть, впервые в жизни встретил человек девушку, которая показалась ему самой лучшей, самой красивой на свете. Естественно, что и ему хочется предстать перед ней во всем блеске своего ума, талантов и целой кучи других достоинств, предстать перед ней лицом значительным, окруженным всеобщим уважением.
Не было сомнения, что, готовя свою роль, Володя думал о той, которая будет смотреть на него из зрительного зала. Думал и мечтал об успехе. А успех, как показали репетиции, ожидался немалый.
Промотавшийся купец Любим Торцов — фигура, казалось бы, очень далекая для советского школьника. Сможет ли шестнадцатилетний юноша сыграть эту роль так, чтобы не получилось балаганщины, так, чтобы в образе старого шута и пьяницы зрители увидели не только смешное, но и трагическое? Такие сомнения сильно беспокоили Игнатия Федоровича. Он поручил эту роль Володе, считая его самым серьезным из членов кружка, и тот принялся за нее с таким жаром, что все только диву давались.
Он штудировал труды Станиславского, он пересмотрел в театрах и прочитал множество пьес Островского, он чуть ли не наизусть выучил статьи Добролюбова о великом драматурге. Обычно вспыльчивый, нетерпеливый, Володя на репетициях смиренно выслушивал самые резкие замечания режиссера и товарищей и без конца повторял с различными вариациями одну и ту же реплику, один и тот же жест, находя все новые живые черточки своего героя. Раз как-то он даже напугал своего учителя:
— Игнатий Федорович, а что, если мне разок напиться?
— Как? Прости, братик… это еще к чему?
— К тому, чтобы узнать состояние похмелья, как руки трясутся…
— Нет, братик, ты уж не того, не перебарщивай, это уж зря… Этак ты черт знает до чего дойдешь, — забормотал старый педагог.
Генеральная репетиция прошла успешно. Кружковцы без всякой зависти восторгались Володей. И вот теперь любовь и смешное прозвище грозили испортить все дело.
Родион снова подошел к занавесу и, заглянув в дырочку, проделанную в нем, сразу подался назад.
— Пришла уж. Сидит, — сказал он мрачно.
— Где? Где сидит? — в один голос спросили «Гордей» с «Африканом».
— В пятом ряду. Вторая слева от прохода.
Оба «купца» поочередно заглянули в зал.
— Под самым носом села, — пробормотал «Африкан Коршунов».
В это время рабочие сцены притащили кресла, и Родя снова принялся распоряжаться. Мне захотелось увидеть особу, причинявшую актерам столько беспокойства. Я припал к глазку, отыскал пятый ряд и тихонько присвистнул от удивления.
Я увидел круглое, нежно-розовое личико со вздернутым носом и чуть заметными бровями, светло-русые стриженые волосы, зачесанные назад так небрежно, что над ушами свисало по нескольку тоненьких прядок… Словом, я увидел Лидочку Скворцову — дочку моих соседей по квартире. Маленькие карие глазки Лидочки, обычно широко открытые, сейчас казались узенькими черточками: она чему-то смеялась, болтая с подругами и не подозревая, какое внимание ей уделяется на сцене.
— Все! Готово! — сказал помреж. — Лешка, третий звонок! Или нет!.. Погоди… Вася, на минутку!
К помрежу подошел рабочий сцены Вася — парень на голову выше Родиона и раза в полтора шире его в плечах.
— Она в зале. Понимаешь? — тихо проговорил помреж.
Вася сделал испуганное лицо:
— Ну-у!
— Перед самой сценой расселась.
— Вот сволочь!
— Слушай! Вовку могут вызывать среди действия. Если кто-нибудь крикнет… это самое… представляешь, что может случиться? (Вася молча кивнул.) Так вот: мобилизуй наших ребят и проведи агитацию в зале: мол, если кто-нибудь пикнет: «Хвостик»… словом, сам понимаешь. А я задержу немного третий звонок.
— Сделаем, — сказал Вася и деловито удалился.
Я тоже отправился в зал, который был уже битком набит. Я поздоровался с Лидочкой; она заставила подруг потесниться и усадила меня рядом с собой. Разговаривая с ней, я наблюдал за тем, как выполняются указания помрежа.
Человек двенадцать, таких же здоровенных, как и Вася, ребят пробирались между рядами в разных концах зала, останавливались над мальчишками, которые сидели кучками отдельно от девочек, и что-то говорили им. Как видно, наставления звучали довольно внушительно, потому что мальчишки тут же начинали дружно и усердно кивать головами. Потом эти богатыри расселись там, где наблюдались наибольшие скопления мелкоты.
Прозвенел третий звонок. Занавес дернулся, заколыхался, я услышал приглушенный голос Родиона: «Не туда тянешь, не ту веревку!» Занавес снова дернулся, и полотнища его рывками расползлись в разные стороны.
Зрители увидели Пелагею Егоровну и Арину, сетующих на то, что приходится отдавать Любовь Гордеевну за старика Коршунова. Затем начался разговор Пелагеи Егоровны с Митей, потерявшим надежду на счастье.
Это был хороший любительский спектакль. Исполнители играли без суфлера, не сбиваясь, не нарушая мизансцен, и играли искренне.
Зрители слушали внимательно, явно сочувствуя двум влюбленным. В сцене прощания Мити с Любовью Гордеевной девочки шумно вздыхали, а сцена, где Коршунов внушает своей невесте, как хорошо быть замужем за стариком, вызвала легкий шепот:
— Ой, какой противный!
— Ну и гадина!
Но вот появился Любим Торцов, и в зале пронесся шепот восторженного удивления. Все зрители, за исключением гостей, конечно, знали, кто кого играет в этом спектакле. И как ни хорошо играли кружковцы, все же под гримом Пелагеи Егоровны ребята узнавали девятиклассницу Соню Клочкову, и сквозь облик бедного приказчика Мити просвечивал лучший школьный волейболист Митя Чумов. А вот Володя Иванов как будто совсем исчез.
Хороший был грим: парик с жалкими седыми вихорками, не менее жалкая бороденка, красноватый нос и землистого цвета щеки… Хорош был и костюм: халат не халат, шинель не шинель, куцые и узкие брючки да стоптанные опорки. Однако не в костюме и не в гриме было дело. В походке, в которой чувствовалась едва уловимая нетвердость, в шутовских, размашистых жестах, за которыми вместе с тем ощущалась слабость, в голосе, вызывающем и одновременно старчески дребезжащем, так много было убедительного, подлинного, что зал весело зааплодировал, засмеялся.
Однако смех скоро утих. Начался словесный поединок Любима Карпыча с Коршуновым. И вот что мне понравилось. В этой сцене старый озорник сыплет прибаутками, кривляется; будь у Володи чуточку поменьше такта, зрители продолжали бы потешаться над Любимом. Но чем дальше шла сцена, тем серьезнее звучали прибаутки Торцова, тем меньше смеялись зрители, тем большей симпатией они проникались к полупьяному горемыке, изобличавшему сластолюбивого богача.
— Послушайте, люди добрые! Обижают Любима Торцова, гонят его. А чем он не гость? За что меня гонят? Я не чисто одет, так у меня на совести чисто. Я не Коршунов: я бедных не грабил, чужого веку не заедал…
Зал притих. Я покосился на Лидочку. Она застыла, подавшись вперед, вцепившись руками в коленки, и глаза ее были широко открыты. Когда же «озорник» воскликнул: «Вот теперь я сам пойду! Шире дорогу — Любим Торцов идет!» — зрители захлопали так дружно, что на меня с потолка соринки посыпались.
Это был немалый успех Володи, но настоящий триумф оказался впереди. Поссорившись с Коршуновым, Гордей Карпыч назло богачу решил отдать дочку за бедняка Митю, но потом снова заартачился. На сцене опять появился Любим Торцов.
— Брат, — произнес он, опустившись на колени, — отдай Любушку за Митю — он мне угол даст. Назябся уж я, изголодался.
Эти слова были сказаны таким тоном, что весь зал оцепенел.
— Лета мои прошли, — чуть слышно в мертвой тишине продолжал Любим Торцов, — тяжело уж мне паясничать на морозе-то из-за куска хлеба; хоть под старость-то да честно пожить.
Я услышал, как кто-то хлюпает носом. Это была Лидочка, Она не отрываясь смотрела на сцену, крутила пуговку возле воротника и часто моргала.
Гордей Карпыч раскаялся, Любим Карпыч запел свадебную песню, и коричневые полотнища стали судорожно рваться друг к другу, закрывая сцену.
Зрители повскакали с мест. Артисты, взявшись за руки, выходили раскланиваться раз, другой, третий… пятый… Наконец они ушли с явным намерением больше не появляться, а зрители продолжали хлопать перед закрытым занавесом.
И вдруг кто-то громко выкрикнул:
— Любима Торцова!
— Торцова! Любима-а! — подхватил сразу весь зал.
— Любима-а! — звонким, высоким голосом закричала Лидочка.
Кто-то вытолкнул на просцениум Володю, и началась такая овация, какой, наверно, не было за все существование кружка. Часть зрителей вышла в проход, другие подошли вплотную к сцене, третьи стали на скамьи — и все хлопали и кричали, кричали и хлопали.
И вдруг среди грохота аплодисментов и приветственных криков я услышал, как какой-то мальчишка в конце зала истошно орет:
— Хвости-ик! Браво, Хвости-ик!
Я не успел ужаснуться, как «Хвостик» крикнули справа, потом слева от меня, а через минуту весь зал надрывался что было сил:
— Браво-о! Хвостик, браво-о! Браво, Хвостик! Хвостик, би-ис!
Любима Торцова передернуло. Взгляд у него стал каким-то диковатым. Но он сдержался, неуклюже поклонился и встретился глазами с Лидочкой.
Приподнявшись на цыпочки, она смотрела на Торцова, изо всех сил колотила в ладоши, и лицо ее сияло восторгом и благодарностью.
— Хвости-и-ик! Хвости-и-ик! — визжала она так, что у меня звенело в ушах. — Браво, Хвости-и-ик!
Лишь после того как зрители несколько утихли, я расслышал звук двух-трех подзатыльников, полученных младшими поклонниками Володиного таланта от поклонников старших.
Зрители повалили к выходу. Мне хотелось пробраться в артистическую и узнать, как чувствует себя Володя, но туда набилось столько поздравителей, что я отказался от этого предприятия.
Из зала быстро вынесли скамьи, на сцене водрузили радиолу. Зазвучал вальс. Сначала танцевали одни девушки, а кавалеры угрюмо подпирали стенки. Потом какой-то отчаянный десятиклассник пригласил одну из школьниц и стал вальсировать, глядя на потолок, на стены, но только не на свою даму. За десятиклассником осмелели другие кавалеры, начался бал.
Лидочка не танцевала. Стоя у окна, она болтала о чем-то со своей подругой.
Я ждал появления Володи и очень боялся, что он после сегодняшней овации сразу уйдет домой. Но он скоро появился в зале.
Стройный, одетый в новый темно-синий костюм, он вошел, приглаживая свои волнистые волосы, сразу отвернулся от Лидочки, как только отыскал ее глазами, и, приняв небрежную позу, стал смотреть на танцующих.
Я подошел к нему:
— Володя, можно вас на минуту?
— Пожалуйста!..
Я взял его под руку и повел к Лидочке. И чем больше он убеждался, что мы направляемся именно к ней, тем больше каменело его лицо и краснели уши.
— Позвольте вас познакомить. Это дочка моего приятеля, Лидочка Скворцова, а это…
Я вдруг запнулся, чувствуя, что попал в сложное положение: отрекомендовать Володю просто Володей Ивановым? Тогда как Лидочка догадается, что перед ней именно тот человек, чья игра пленила ее сердце? Сказать, что это тот самый Володя, который играл Любима Торцова и которого она так усердно вызывала? Но тогда…
Как видно, те же самые мысли пронеслись в голове у Володи. Секунд пять он стоял неподвижно, как столб. Потом вдруг сдвинул брови над носом с горбинкой, слегка поклонился и, сурово глядя на Лидочку, пожал ей руку.
— Хвостик, — отрекомендовался он негромко, но отчетливо.
И я заметил, как Лидочка радостно вскинула ресницы и зарделась, услышав столь громкое имя.
1955
Фазиль Искандер
Тринадцатый подвиг Геракла
Все математики, с которыми мне приходилось встречаться в школе и после школы, были людьми неряшливыми, слабохарактерными и довольно гениальными. Так что утверждение насчет того, что Пифагоровы штаны якобы во все стороны равны, вряд ли абсолютно точно.
Возможно, у самого Пифагора так оно и было, но его последователи, наверно, об этом забыли и мало обращали внимания на свою внешность.
И все-таки был один математик в нашей школе, который отличался от всех других. Его нельзя было назвать ни слабохарактерным, ни тем более неряшливым. Но знаю, был ли он гениален — сейчас это трудно установить. Я думаю, скорее всего был.
Звали его Харлампий Диогенович. Как и Пифагор, он был по происхождению грек. Появился он в нашем классе с нового учебного года. До этого мы о нем не слышали и даже не знали, что такие математики могут быть.
Он сразу же установил в нашем классе образцовую тишину. Тишина стояла такая жуткая, что иногда директор испуганно распахивал дверь, потому что не мог понять, на месте мы или сбежали на стадион.
Стадион находился рядом со школьным двором и постоянно, особенно во время больших состязаний, мешал педагогическому процессу. Директор даже писал куда-то, чтобы его перенесли в другое место. Он говорил, что стадион нервирует школьников.
На самом деле нас нервировал не стадион, а комендант стадиона дядя Вася, который безошибочно нас узнавал, даже если мы были без книжек, и гнал нас оттуда со злостью, не угасающей с годами.
К счастью, нашего директора не послушались и стадион оставили на месте, только деревянный забор заменили каменным. Так что теперь приходилось перелезать и тем, которые раньше смотрели на стадион через щели в деревянной ограде.
Все же директор наш напрасно боялся, что мы можем сбежать с урока математики. Это было просто немыслимо. Это было все равно, что подойти к директору на перемене и молча скинуть с него шляпу, хотя она всем порядочно надоела. Он всегда, и зимой и летом, ходил в одной шляпе, вечнозеленой, как магнолия. И всегда чего-нибудь боялся.
Со стороны могло показаться, что он больше всего боялся комиссии из гороно, на самом деле он больше всего боялся нашего завуча.
Это была демоническая женщина. Когда-нибудь я напишу о ней поэму в байроновском духе, но сейчас я рассказываю о другом.
Конечно, мы никак не могли сбежать с урока математики. Если мы вообще когда-нибудь и сбегали с урока, то это был, как правило, урок пения.
Бывало, только входит наш Харлампий Диогенович в класс, сразу все затихают, и так до самого конца урока. Правда, иногда он заставлял нас смеяться, но это был не стихийный смех, а веселье, организованное сверху самим же учителем. Оно не нарушало дисциплины, а служило ей, как в геометрии доказательство от обратного.
Происходило это примерно так. Скажем, иной ученик чуть припоздает на урок, ну, примерно, на полсекунды после звонка а Харлампий Диогенович уже входит в дверь. Бедный ученик готов провалиться сквозь пол. Может, и провалился бы, если б прямо под нашим классом не находилась учительская.
Иной учитель на такой пустяк не обратит внимания, другой сгоряча выругает, но только не Харлампий Диогенович.
В таких случаях он останавливался в дверях, перекладывал журнал из руки в руку и жестом, исполненным уважения к личности ученика, указывал на проход.
Ученик мнется, его растерянная физиономия выражает желание как-нибудь понезаметней проскользнуть в дверь после учителя. Зато лицо Харлампия Диогеновича выражает радостное гостеприимство, сдержанное приличием и пониманием необычности этой минуты. Он дает знать, что само появление такого ученика — редчайший праздник для нашего класса и лично для него, Харлампия Диогеновича, что его никто не ожидал, и раз уж он пришел, никто не посмеет его упрекнуть в этом маленьком опозданьице, тем более он, скромный учитель, который, конечно же, пройдет в класс после такого замечательного ученика и сам закроет за ним дверь в знак того, что дорогого гостя не скоро отпустят.
Все это длится несколько секунд, и в конце концов ученик, неловко протиснувшись в дверь, спотыкающейся походкой идет на свое место.
Харлампий Диогенович смотрит ему вслед и говорит что-нибудь великолепное, например:
— Принц Уэльский.
Класс хохочет. И хотя мы не знаем, кто такой принц Уэльский, мы понимаем, что в нашем классе он никак не может появиться. Ему просто здесь нечего делать, потому что принцы в основном занимаются охотой за оленями. И если уж ему надоест охотиться за своими оленями и он захочет посетить какую-нибудь школу, то его обязательно поведут в первую школу, что возле электростанции. Потому что она образцовая. В крайнем случае, если б ему вздумалось прийти именно к нам, нас бы давно предупредили и подготовили класс к его приходу.
Потому-то мы и смеялись, понимая, что наш ученик никак не может быть принцем, тем более каким-то Уэльским.
Но вот Харлампий Диогенович садится на место. Класс мгновенно смолкает. Начинается урок.
Большеголовый, маленького роста, аккуратно одетый, тщательно выбритый, он властно и спокойно держал класс в руках. Кроме журнала, у него был блокнотик, куда он что-то записывал после опроса. Я не помню, чтобы он на кого-нибудь кричал, или уговаривал запинаться, или грозил вызвать родителей в школу. Все эти штучки были ему ни к чему.
Во время контрольных работ он и не думал бегать между рядами, заглядывать в парты или там бдительно вскидывать голову при всяком шорохе, как это делали другие. Нет. Он спокойно читал себе что-нибудь или перебирал четки с бусами, желтыми, как кошачьи глаза.
Списывать у него было почти бесполезно, потому что он сразу узнавал списанную работу и начинал высмеивать ее. Так что списывали мы только в самом крайнем случае, если уж никакого выхода не было.
Бывало, во время контрольной работы оторвется от своих четок или книги и говорит:
— Сахаров, пересядьте, пожалуйста, к Авдеенко.
Сахаров встает и смотрит на Харлампия Диогеновича вопросительно. Он не понимает, зачем ему, отличнику, пересаживаться к Авдеенко, который плохо учится.
— Пожалейте Авдеенко; он может сломать шею.
Авдеенко тупо смотрит на Харлампия Диогеновича, как бы не понимая, а может быть, и в самом деле не понимая, почему он может сломать шею.
— Авдеенко думает, что он лебедь, — поясняет Харлампий Диогенович. — Черный лебедь, — добавляет он через мгновение, намекая на загорелое угрюмое лицо Авдеенко. — Сахаров, можете продолжать, — говорит Харлампий Диогенович.
Сахаров садится.
— И вы тоже, — обращается он к Авдеенко, но что-то в голосе его заметно сдвинулось. В него влилась точно дозированная порция насмешки. — Если, конечно, не сломаете шею… черный лебедь! — твердо заключает он, как бы выражая мужественную надежду, что Авдеенко найдет в себе силы работать самостоятельно.
Шурик Авдеенко сидит, яростно наклонившись над тетрадью, показывая мощные усилия ума и воли, брошенные на решение задачи.
Главное оружие Харлампия Диогеновича — это делать человека смешным. Ученик, отступающий от школьных правил, — не лентяй, не лоботряс, не хулиган, а просто смешной человек. Вернее, не просто смешной, на это, пожалуй, многие согласились бы, но какой-то обидно смешной. Смешной, не понимающий, что он смешной, или догадывающийся об этом последним.
И когда учитель выставляет тебя смешным, сразу же распадается круговая порука учеников и весь класс над тобой смеется. Все смеются против одного. Если над тобой смеется один человек, ты можешь еще как-нибудь с этим справиться. Но невозможно пересмеять весь класс. И если уж ты оказался смешным, хотелось во что бы то ни стало доказать, что ты хоть и смешной, но не такой уж окончательно смехотворный.
Надо сказать, что Харлампий Диогенович не давал никому привилегии. Смешным мог оказаться каждый. Разумеется, я тоже не избежал общей участи.
В тот день я не решил задачу, заданную на дом. Там было что-то про артиллерийский снаряд, который куда-то летит с какой-то скоростью и за какое-то время. Надо было узнать, сколько километров пролетел бы он, если бы летел с другой скоростью и чуть ли не в другом направлении.
Как будто один и тот же снаряд может лететь с разной скоростью. В общем, задача была какая-то запутанная и глупая. У меня решение никак не сходилось с ответом.
Поэтому на следующий день я пришел в школу за час до занятий. Мы учились во вторую смену. Самые заядлые футболисты были уже на месте. Я спросил у одного из них насчет задачи, оказалось, что и он ее не решил. Совесть моя окончательно успокоилась. Мы разделились на две команды и играли до самого звонка.
И вот входим в класс.
Еле отдышавшись, на всякий случай спрашиваю у отличника Сахарова:
— Ну как задача?
— Ничего, — говорит он, — решил.
При этом он коротко и значительно кивнул головой в том смысле, что трудности были, по мы их одолели.
— Как так решил, ведь ответ неправильный?
— Правильный, — кивает он мне головой с такой противной уверенностью на умном добросовестном лице, что я его в ту же минуту возненавидел за благополучие. Я еще хотел посомневаться, но он отвернулся, отняв у меня последнее утешение падающих — хвататься руками за воздух.
Оказывается, в это время в дверях появился Харлампий Диогенович, но я его не заметил и продолжал жестикулировать, хотя он стоял почти рядом со мной.
Наконец я догадался, в чем дело, испуганно захлопнул задачник и замер.
Харлампий Диогенович прошел на место.
Я испугался и ругал себя за то, что сначала согласился с футболистом, что задача неправильная, а потом не согласился с отличником, что она правильная. А теперь Харлампий Диогенович, наверное, заметил мое волнение и первым меня вызовет.
Рядом со мной сидел тихий и скромный ученик. Звали его Адольф Комаров. Теперь он себя называл Аликом и даже на тетради писал «Алик», потому что началась война и он не хотел, чтобы его дразнили Гитлером. Все равно все помнили, как его звали раньше, и при случае напоминали ему об этом.
Я любил разговаривать, а он любил сидеть тихо. Нас посадили вместе, чтобы мы влияли друг на друга, но, по-моему, из этого ничего не получилось. Каждый остался таким, каким был.
Сейчас я заметил, что даже он решил задачу. Он сидел над своей раскрытой тетрадью, опрятный, худой и тихий, и оттого, что руки его лежали на промокашке, он казался еще тише. У него была такая дурацкая привычка — держать руки на промокашке, от которой я его никак не мог отучить.
— Гитлер капут, — шепнул я в его сторону.
Он, конечно, ничего не ответил, но хоть руки убрал с промокашки, и то стало легче.
Между тем Харлампий Диогенович поздоровался с классом и уселся на стул. Он слегка задернул рукава пиджака, медленно протер нос и рот носовым платком, почему-то посмотрел после этого в платок и сунул его в карман. Потом он снял часы и начал листать журнал. Казалось, приготовления палача пошли быстрей.
Но вот он отметил отсутствующих и стал оглядывать класс, выбирая жертву. Я затаил дыхание.
— Кто дежурный? — вдруг спросил он.
Я вздохнул, благодарный ему за передышку.
Дежурного не оказалось, и Харлампий Диогенович заставил самого старосту стирать с доски. Пока тот стирал, Харлампий Диогенович внушал ему, что должен делать староста, когда нет дежурного. Я надеялся, что он расскажет по этому поводу какую-нибудь притчу из школьной жизни, или басню Эзопа, или что-нибудь из греческой мифологии. Но он ничего не стал рассказывать, потому что скрип сухой тряпки о доску был неприятен, и он ждал, чтобы староста скорей кончил свое нудное протирание. Наконец староста сел.
Класс замер. Но в это мгновение раскрылась дверь, и в дверях появилась докторша с медсестрой.
— Извините, это пятый «А»? — спросила доктор.
— Нет, — сказал Харлампий Диогенович с вежливой враждебностью, чувствуя, что какое-то санитарное мероприятие может сорвать ему урок. Хотя наш класс был почти пятый «А», потому что он был пятый «Б», он так решительно сказал «нет», как будто между нами ничего общего не было и не могло быть.
— Извините, — сказала докторша еще раз и, почему-то помешкав, закрыла дверь.
Я знал, что они собираются делать уколы против тифа. В некоторых классах уже делали. Об уколах заранее никогда не объявляли, чтобы никто не мог улизнуть или, притворившись больным, остаться дома.
Уколов я не боялся, потому что мне делали массу уколов от малярии, а это самые противные из всех существующих уколов.
И вот внезапная надежда, своим белоснежным халатом озарившая наш класс, исчезла. Я этого не мог так оставить.
— Можно, я им покажу, где пятый «А»? — сказал я, обнаглев от страха.
Два обстоятельства в какой-то мере оправдывали мою дерзость. Я сидел против двери, и меня часто посылали в учительскую за мелом или еще за чем-нибудь. А потом, пятый «А» был в одном из флигелей при школьном дворе, и докторша в самом деле могла запутаться, потому что она у нас бывала редко, постоянно она работала в первой школе.
— Покажите, — сказал Харлампий Диогенович и слегка приподнял брови.
Стараясь сдерживаться и не выдавать своей радости, я выскочил из класса.
Я догнал докторшу и медсестру еще в коридоре нашего этажа и пошел с ними.
— Я покажу вам, где пятый «А», — сказал я.
Докторша улыбнулась так, как будто она не уколы делала, а раздавала конфеты.
— А нам что, не будете делать? — спросил я.
— Вам на следующем уроке, — сказала докторша, все так же улыбаясь.
— А мы уходим в музей на следующий урок, — сказал я несколько неожиданно даже для себя.
Вообще-то у нас шли разговоры о том, чтобы организованно пойти в краеведческий музей и осмотреть там следы стоянки первобытного человека. Но учительница истории все время откладывала наш поход, потому что директор боялся, что мы не сумеем пойти туда организованно.
Дело в том, что в прошлом году один пацан из нашей школы стащил оттуда кинжал абхазского феодала, чтобы сбежать с ним на фронт. По этому поводу был большой шум, и директор решил, что все получилось так потому, что класс пошел в музей не в шеренгу по два, а гурьбой.
На самом деле этот пацан все заранее рассчитал. Он не сразу взял кинжал, а сначала сунул его в солому, которой была покрыта Хижина Дореволюционного Бедняка. А потом через несколько месяцев, когда все успокоилось, он пришел туда в пальто с прорезанной подкладкой и окончательно унес кинжал.
— А мы вас не пустим, — сказала докторша шутливо.
— Что вы, — сказал я, начиная волноваться, — мы собираемся во дворе и организованно пойдем в музей.
— Значит, организованно?
— Да, организованно, — повторил я серьезно, боясь, что она, как и директор, не поверит в нашу способность организованно сходить в музей.
— А что, Галочка, пойдем в пятый «Б», а то и в самом деле уйдут, — сказала доктор и остановилась.
Мне всегда нравились такие чистенькие докторши в беленьких чепчиках и в беленьких халатах.
— Но ведь нам сказали — сначала в пятый «А», — заупрямилась эта Галочка и строго посмотрела на меня. Видно было, что она всеми силами корчит из себя взрослую.
Я даже не посмотрел в ее сторону, показывая, что никто и не думает считать ее взрослой.
— Какая разница, — сказала докторша и решительно повернулась.
— Мальчику не терпится испытать мужество, да?
— Я малярик, — сказал я, отстраняя личную заинтересованность, — мне уколы делали тыщу раз.
— Ну, малярик, веди нас, — сказала докторша, и мы пошли.
Убедившись, что они не передумают, я побежал вперед, чтобы устранить связь между собой и их приходом.
Когда я вошел в класс, у доски стоял Шурик Авдеенко, и, хоть решение задачи в трех действиях было написано на доске его красивым почерком, объяснить решение он не мог. Вот он и стоял у доски с яростным и угрюмым лицом, как будто раньше знал, а теперь никак не может припомнить своей мысли.
«Не бойся, Шурик, — думал я, — ты ничего не знаешь, а я тебя уже спас». Хотелось быть ласковым и добрым.
— Молодец, Алик, — сказал я тихо Комарову, — такую трудную задачу решил.
Алик у нас считался способным троечником. Его редко ругали, зато еще реже хвалили. Кончики ушей у него благодарно порозовели. Он опять наклонился над своей тетрадью и аккуратно положил руки на промокашку. Такая уж у него была привычка.
Но вот распахнулась дверь, и докторша вместе с этой Галочкой вошли в класс. Докторша сказала, что так, мол, и так, надо ребятам делать уколы.
— Если это необходимо именно сейчас, — сказал Харлампий Диогенович, мельком взглянув на меня, — я не могу возражать. Авдеенко, на место, — кивнул он Шурику.
Шурик положил мел и пошел на место, продолжая делать вид, что вспоминает решение задачи.
Класс заволновался, но Харлампий Диогенович приподнял брови, и все притихли. Он положил в карман свой блокнотик, закрыл журнал и уступил место докторше. Сам он присел рядом за парту. Он казался грустным и немного обиженным.
Доктор и девчонка раскрыли свои чемоданчики и стали раскладывать на столе баночки, бутылочки и враждебно сверкающие инструменты.
— Ну, кто из вас самый смелый? — сказала докторша, хищно высосав лекарство иглой и теперь держа эту иглу острием кверху, чтобы лекарство не вылилось.
Она это сказала весело, но никто не улыбнулся, все смотрели на иглу.
— Будем вызывать по списку, — сказал Харлампий Диогенович, — потому что здесь сплошные герои.
Он раскрыл журнал.
— Авдеенко, — сказал Харлампий Диогенович и поднял голову.
Класс нервно засмеялся. Докторша тоже улыбнулась, хотя и не понимала, почему мы смеемся.
Авдеенко подошел к столу, длинный, нескладный, и по лицу его было видно, что он так и не решил, что лучше: получить двойку или идти первым на укол.
Он поднял рубаху и теперь стоял спиной к докторше, все такой же нескладный и не решивший, что лучше. И потом, когда укол сделали, он не обрадовался, хотя теперь весь класс ему завидовал.
Алик Комаров все больше и больше бледнел. Подходила его очередь. И хотя он продолжал держать свои руки на промокашке, видно, это ему не помогало.
Я старался как-нибудь его расхрабрить, но ничего не получалось. С каждой минутой он делался все строже и бледней. Он не отрываясь смотрел на докторскую иглу.
— Отвернись и не смотри, — говорил я ему.
— Я не могу отвернуться, — отвечал он затравленным шепотом.
— Сначала будет не так больно. Главная боль, когда будут впускать лекарство, — подготавливал я его.
— Я худой, — шептал он мне в ответ, едва шевеля белыми губами, — мне будет очень больно.
— Ничего, — отвечал я, — лишь бы в кость не попала иголка.
— У меня одни кости, — отчаянно шептал он, — обязательно попадут.
— А ты расслабься, — говорил я ему, похлопывая его по спине, — тогда не попадут.
Спина его от напряжения была твердая как доска.
— Я и так слабый, — отвечал он, ничего не понимая, — я малокровный.
— Худые не бывают малокровными, — строго возразил я ему. — Малокровными бывают малярики, потому что малярия сосет кровь.
У меня была хроническая малярия, и сколько доктора ни лечили, ничего не могли поделать с ней. Я немного гордился своей неизлечимой малярией.
К тому времени, как Алика вызвали, он был совсем готов. Я думаю, он даже не соображал, куда идет и зачем.
Теперь он стоял спиной к докторше, бледный, с остекленевшими глазами, и когда ему сделали укол, он внезапно побелел, как смерть, хотя казалось, дальше бледнеть некуда. Он так побледнел, что на лице его выступили веснушки, как будто откуда-то выпрыгнули. Раньше никто и не думал, что он веснушчатый. На всякий случай я решил запомнить, что у него есть скрытые веснушки. Это могло пригодиться, хотя я и не знал пока, для чего.
После укола он чуть не свалился, но докторша его удержала и посадила на стул. Глаза у него закатились, мы все испугались, что он умирает.
— «Скорую помощь»! — закричал я. — Побегу позвоню.
Харлампий Диогенович гневно посмотрел на меня, а докторша ловко подсунула ему под нос флакончик. Конечно, не Харлампию Диогеновнчу, а Алику.
Он сначала не открывал глаза, а потом вдруг вскочил и деловито пошел на свое место, как будто не он только что умирал.
— …Даже не почувствовал, — сказал я, когда мне сделали укол, хотя прекрасно все почувствовал.
— Молодец, малярик, — сказала докторша.
Помощница ее быстро и небрежно протерла мне спину после укола. Видно было, что она все еще злится на меня за то, что я их не пустил в пятый «А».
— Еще потрите, — сказал я, — надо, чтобы лекарство разошлось.
Она с ненавистью дотерла мне спину. Холодное прикосновение проспиртованной ваты было приятно, а то, что она злится на меня и все-таки вынуждена протирать мне спину, было еще приятней.
Наконец все кончилось. Докторша со своей Галочкой собрали чемоданчики и ушли. После них в классе остался приятный запах спирта и неприятный — лекарства. Ученики сидели поеживаясь, осторожно пробуя лопатками место укола и переговариваясь на правах пострадавших.
— Откройте окно, — сказал Харлампий Диогенович, занимая свое место. Он хотел, чтобы с запахом лекарства из класса вышел дух больничной свободы.
Он вынул четки и задумчиво перебирал желтые бусины. До конца урока оставалось не много времени. В такие промежутки он обычно рассказывал нам что-нибудь поучительное и древнегреческое.
— Как известно из древнегреческой мифологии, Геракл совершил двенадцать подвигов, — сказал он и остановился. Щелк, щелк — перебрал он две бусины справа налево. — Один молодой человек хотел исправить греческую мифологию, — добавил он и опять остановился… Щелк, щелк.
«Смотри, чего захотел», — подумал я про этого молодого человека, понимая, что греческую мифологию исправлять ни кому не разрешается. Какую-нибудь другую завалящую мифологию, может быть, и можно подправить, но только не греческую, потому что там уже давно все исправлено и никаких ошибок быть не может.
— Он хотел совершить тринадцатый подвиг Геракла, — продолжал Харлампий Диогенович, — и это ему отчасти удалось.
Мы сразу по его голосу поняли, до чего это был фальшивый и никудышный подвиг, потому что, если бы Гераклу понадобилось совершить тринадцать подвигов, он бы сам их совершил, а раз он остановился на двенадцати, значит, так оно и надо было и нечего было лезть со своими поправками.
— Геракл совершил свои подвиги как храбрец. А этот молодой человек совершил свой подвиг из трусости… — Харлампий Диогенович задумался и прибавил: — Мы сейчас узнаем, во имя чего он совершил свой подвиг…
Щелк. На этот раз только одна бусина упала с правой стороны на левую. Он ее резко подтолкнул пальцем. Она как-то нехорошо упала. Лучше бы упали две, как раньше, чем одна такая.
Я почувствовал, что в воздухе запахло какой-то опасностью. Как будто не бусина щелкнула, а захлопнулся маленький капканчик в руках Харлампия Диогеновича.
— …Мне кажется, я догадываюсь, — проговорил он и посмотрел на меня.
Я почувствовал, как от его взгляда сердце мое с размаху влепилось в спину.
— Прошу вас, — сказал он и жестом пригласил меня к доске.
— Меня? — переспросил я, чувствуя, что голос мой подымается прямо из живота.
— Да, именно вас, бесстрашный малярик, — сказал он.
Я поплелся к доске.
— Расскажите, как вы решили задачу? — спросил он спокойно, и — щелк, щелк, — две бусины перекатились с правой стороны в левую. Я был в его руках.
Класс смотрел на меня и ждал. Он ждал, что я буду проваливаться, и хотел, чтобы я проваливался как можно медленнее и интересней.
Я смотрел краем глаза на доску, пытаясь по записанным действиям восстановить причину этих действий, но ничего сообразить не мог. Тогда я стал сердито стирать с доски, как будто написанное Шуриком путало меня и мешало сосредоточиться. Я еще надеялся, что вот-вот прозвенит звонок — и казнь придется отменить. Но звонок не звенел, а бесконечно стирать с доски было невозможно. Я положил тряпку, чтобы раньше времени не делаться смешным.
— Мы вас слушаем, — сказал Харлампий Диогенович, не глядя на меня.
— Артиллерийский снаряд, — сказал я бодро в ликующей тишине класса и замолк.
— Дальше, — проговорил Харлампий Диогенович, вежливо выждав.
— Артиллерийский снаряд, — повторил я упрямо, надеясь по инерции этих правильных слов пробиться к другим таким же правильным словам. Но что-то крепко держало меня на привязи, которая натягивалась, как только я произносил эти слова. Я сосредоточился изо всех сил, пытаясь представить ход задачи, и еще раз рванулся, чтобы оборвать эту невидимую привязь.
— Артиллерийский снаряд, — повторил я, содрогаясь от ужаса и отвращения.
В классе раздались сдержанные хихиканья.
Я почувствовал, что наступил критический момент, и решил ни за что не делаться смешным, лучше просто получить двойку.
— Вы что, проглотили артиллерийский снаряд? — спросил Харлампий Диогенович с доброжелательным любопытством.
Он спросил это так просто, как будто справлялся, не проглотил ли я сливовую косточку.
— Да, — быстро сказал я, почувствовав ловушку и решив неожиданным ответом спутать его расчеты.
— Тогда попросите военрука, чтобы он вас разминировал, — сказал Харлампий Диогенович, но класс уже и так смеялся.
Смеялся Сахаров, стараясь во время смеха не переставать быть отличником. Смеялся даже Шурик Авдеенко, самый мрачный человек нашего класса, которого я же спас от неминуемой двойки. Смеялся Комаров, который хоть и зовется теперь Аликом, а как был, так и остался Адольфом.
Глядя на него, я подумал, что, если бы у нас в классе не было настоящего рыжего, он сошел бы за него, потому что волосы у него светлые, а веснушки, которые он скрывал так же, как свое настоящее имя, обнаружились во время укола. Но у нас был настоящий рыжий, и рыжеватость Комарова никто не замечал.
И еще я подумал, что если бы мы на днях не содрали с наших дверей табличку с обозначением класса, может быть, докторша к нам не зашла и ничего бы не случилось. Я смутно начинал догадываться о связи, которая существует между вещами и событиями.
Звонок, как погребальный колокол, продрался сквозь хохот класса. Харлампий Диогенович поставил мне отметку в журнал и еще что-то записал в свой блокнотик.
С тех пор я стал серьезней относиться к домашним заданиям и с нерешенными задачами никогда не совался к футболистам. Каждому свое.
Позже я заметил, что почти все люди боятся показаться смешными. Особенно боятся показаться смешными женщины и поэты. Пожалуй, они слишком боятся и поэтому иногда выглядят смешными. Зато никто не может так ловко выставить человека смешным, как хороший поэт или женщина.
Конечно, слишком бояться выглядеть смешным не очень умно, но куда хуже совсем не бояться этого.
Мне кажется, что Древний Рим погиб оттого, что его императоры в своей бронзовой спеси перестали замечать, что они смешны. Обзаведись они вовремя шутами (надо хотя бы от дурака слышать правду), может быть, им удалось бы продержаться еще некоторое время. А так они надеялись, что в случае чего гуси спасут Рим. Но нагрянули варвары и уничтожили Древний Рим вместе с его императорами и гусями.
Я, понятно, об этом нисколько не жалею, но мне хочется благодарно возвысить метод Харлампия Диогеновича. Смехом он, разумеется, закалял наши лукавые детские души и приучал нас относиться к собственной персоне с достаточным чувством юмора. По-моему, это вполне здоровое чувство, и любую попытку ставить его под сомнение я отвергаю решительно и навсегда.
1966
Виктор Голявкин
Совесть
Когда-то была у Алеши двойка. По пению. А так больше не было двоек. Тройки были. Почти что все тройки были. Одна четверка была когда-то очень давно. А пятерок и вовсе не было. Ни одной пятерки в жизни не было у человека! Ну, не было так не было, ну что поделаешь! Бывает. Жил Алеша без пятерок. Рос. Из класса в класс переходил. Получал свои положительные тройки. Показывал всем четверку и говорил:
— Вот, давно было.
И вдруг — пятерка! И главное, за что? За пение. Он получил эту пятерку совершенно случайно. Что-то такое удачно спел, и ему поставили пятерку. И даже еще устно похвалили.
Сказали: «Молодец, Алеша!» Короче говоря, это было очень приятным событием, которое омрачилось одним обстоятельством: он не мог никому показывать эту пятерку, поскольку ее вписали в журнал, а журнал, понятно, на руки ученикам, как правило, не выдается. А дневник свой он забыл дома. Раз так, значит, Алеша не имеет возможности показывать всем свою пятерку. И поэтому вся радость омрачилась. А ему, понятно, хотелось всем показывать, тем более что явление это в его жизни, как вы поняли, редкое. Ему могут попросту не поверить без фактических данных. Если пятерка была бы в тетрадке, к примеру, за решенную дома задачу или же за диктант, тогда проще простого. То есть ходи с этой тетрадкой и всем показывай. Пока листы не начнут выскакивать.
На уроке арифметики у него созрел план: украсть журнал! Он украдет журнал, а утром его принесет обратно. За это время он может с этим журналом обойти всех знакомых и незнакомых. Короче говоря, он улучил момент и украл журнал на переменке. Он сунул журнал себе в сумку и сидит как ни в чем не бывало. Только сердце у него отчаянно стучит, что совершенно естественно, поскольку он совершил кражу. Когда учитель вернулся, он так удивился, что журнала нет на месте, что даже ничего не сказал, а стал вдруг какой-то задумчивый. Похоже было, что он сомневался — был журнал на столе или не был, с журналом он приходил или без. Он так и не спросил про журнал: мысль о том, что кто-то из учеников украл его, не пришла ему даже в голову. В его педагогической практике такого случая не было. И он, не дожидаясь звонка, тихо вышел, и видно было, что он здорово расстроен своей забывчивостью.
А Алеша схватил свою сумку и помчался домой. В трамвае он вынул журнал из сумки, нашел там свою пятерку и долго глядел на нее. А когда он уже шел по улице, он вспомнил вдруг, что забыл журнал в трамвае. Когда он это вспомнил, то он прямо чуть не свалился от страха. Он даже сказал «ой!» или что-то в этом роде. Первая мысль, какая пришла ему в голову, это — бежать за трамваем. Но он быстро понял (он был все-таки сообразительный!), что бежать за трамваем нет смысла, раз он уже уехал. Потом много других мыслей пришло ему в голову. Но это были все такие незначительные мысли, что о них и говорить не стоит.
У него даже такая мысль появилась: сесть на поезд и уехать на Север. И поступить там где-нибудь на работу. Почему именно на Север, он не знал, но собирался именно туда. То есть он даже и не собирался. Он на миг об этом подумал, а потом вспомнил о маме, бабушке, своем отце и бросил эту затею. Потом он подумал, не пойти ли ему в бюро потерянных вещей, вполне возможно, что журнал там, но тут возникнет подозрение. Его наверняка задержат и привлекут к ответственности. А он не хотел привлекаться к ответственности, несмотря на то что этого заслуживал.
Он пришел домой и даже похудел за один вечер. А всю ночь он не мог уснуть и к утру, наверное, еще больше похудел.
Во-первых, его мучила совесть. Весь класс остался без журнала. Пропали отметки всех друзей. Понятно его волнение.
А во-вторых — пятерка. Одна за всю жизнь — и та пропала. Нет, я понимаю его. Правда, мне не совсем понятен его отчаянный поступок, но переживания его мне совершенно понятны.
Итак, он пришел утром в школу. Волнуется. Нервничает. В горле комок. В глаза не смотрит.
Приходит учитель. Говорит:
— Ребята! Пропал журнал. Какая-то оказия. И куда он мог деться?
Алеша молчит.
Учитель говорит:
— Я вроде бы помню, что приходил в класс с журналом. Даже видел его на столе. Но в то же время я в этом сомневаюсь. Не мог же я его потерять по дороге, хотя я очень хорошо помню, как я его взял в учительской и нес по коридору…
Некоторые ребята говорят:
— Нет, мы помним, что журнал лежал на столе. Мы видели.
Учитель говорит:
— В таком случае, куда он делся?
Тут Алеша не выдержал. Он не мог больше сидеть и молчать. Он встал и говорит:
— Журнал, наверное, в камере потерянных вещей…
Учитель удивился и говорит:
— Где? Где?
А в классе засмеялись.
Тогда Алеша, очень волнуясь, говорит:
— Нет, я вам правду говорю, он, наверное, в камере потерянных вещей… он не мог пропасть…
— В какой камере? — говорит учитель.
— Потерянных вещей, — говорит Алеша.
— Ничего не понимаю, — говорит учитель.
Тут Алеша вдруг почему-то испугался, что ему здорово влетит за это дело, если он сознается, и он говорит:
— Я просто хотел посоветовать…
Учитель посмотрел на него и печально так говорит:
— Не надо глупости говорить, слышишь?
В это время открывается дверь, и в класс входит какая-то женщина и в руке держит что-то завернутое в газету.
— Я кондуктор, — говорит она, — прошу прощения. У меня сегодня свободный день, и вот я нашла вашу школу и класс, и в таком случае возьмите ваш журнал.
В классе сразу поднялся шум, а учитель говорит:
— Как так? Вот это номер! Каким образом наш классный журнал оказался у кондуктора? Нет, этого не может быть! Может быть, это не наш журнал?
Кондукторша лукаво улыбается и говорит:
— Нет, это ваш журнал.
Тогда учитель хватает у кондукторши журнал и быстро листает.
— Да! Да! Да! — кричит он. — Это наш журнал! Я же помню, что нес его по коридору…
Кондукторша говорит:
— А потом забыли в трамвае?
Учитель смотрит на нее широко раскрытыми глазами. А она, широко улыбаясь, говорит:
— Ну конечно. Вы забыли его в трамвае.
Тогда учитель хватается за голову:
— Господи! Что-то со мной происходит. Как я мог забыть журнал в трамвае? Это ведь просто немыслимо! Хотя я помню, что нес его по коридору… Может, мне уходить из школы? Я чувствую, мне все труднее становится преподавать…
Кондукторша прощается с классом, и весь класс ей кричит «спасибо», и она с улыбкой уходит.
На прощание она говорит учителю:
— В другой раз будьте внимательней.
Учитель сидит за столом, обхватив свою голову руками, в очень мрачном настроении. Потом он, подперев руками щеки, сидит и смотрит в одну точку.
Тогда встает Алеша и срывающимся голосом говорит:
— Я украл журнал.
Но учитель молчит.
Тогда Алеша опять говорит:
— Это я украл журнал. Поймите.
Учитель вяло говорит:
— Да… да… я понимаю тебя… твой благородный поступок… но это делать ни к чему… Ты мне хочешь помочь… я знаю… взять вину на себя… но зачем это делать, мой милый…
Алеша, чуть не плача, говорит:
— Нет, я вам правду говорю…
Учитель говорит:
— Вы смотрите, он еще настаивает… какой упорный мальчишка… нет, это удивительно благородный мальчишка… Я это ценю, милый, но… раз… такие вещи со мной случаются… нужно подумать об уходе… оставить на время преподавание…
Алеша говорит сквозь слезы:
— Я… вам… правду… говорю…
Учитель резко встает со своего места, хлопает по столу кулаком и кричит хрипло:
— Не надо!
После этого он вытирает слезы платком и быстро уходит.
А как быть Алеше?
Он остается весь в слезах. Пробует объяснить классу, но ему никто не верит.
Он чувствует себя в сто раз хуже, как если бы был жестоко наказан. Он не может ни есть, ни спать.
Он едет к учителю на дом. И все ему объясняет. И он убеждает учителя. Учитель гладит его по голове и говорит:
— Это значит, что ты еще не совсем потерянный человек и в тебе есть совесть.
И учитель провожает Алешу до угла и читает ему нотацию.
1966
Виктор Драгунский
Главные реки Америки
Хотя мне уже идет девятый год, а я вот только вчера догадался, что уроки все-таки надо учить. Любишь не любишь, хочешь не хочешь, лень тебе или не лень, а учить уроки надо. Это закон. А то можно в такую историю попасть, что своих не узнаешь. Я, например, вчера не успел уроки сделать. У нас было задано выучить кусочек из одного стихотворения Некрасова и главную реку Америки. А я, вместо того чтобы учиться, запускал во дворе змея в космос. Ну, он в космос все-таки не долетел, потому что у него был чересчур мягкий хвост и он из-за этого крутился, как волчок. Это раз. А во-вторых, у меня было мало ниток, и я весь дом обыскал и собрал все нитки, какие только были, — у мамы со швейной машины снял, и то оказалось мало. Змей долетел за чердак и там завис, а до космоса еще было далеко.
Мне так было интересно играть, что я и думать перестал про какие-то там уроки. Совершенно вылетело из головы. А оказалось, никак нельзя было забывать про свои дела.
Утром, когда я вскочил, времени оставалось чуть-чуть… Но я читал, как ловко одеваются пожарники, у них нет ни одного лишнего движения, и мне до того это понравилось, что я пол-лета тренировался быстро одеваться. И сегодня я как вскочил и глянул на часы, то сразу понял, что одеваться надо, как на пожар. И я оделся за 1 мин. 48 сек. весь как следует, только шнурки зашнуровал через две дырочки. В общем, в школу я поспел вовремя и в класс тоже успел вомчаться за секунду до Раисы Ивановны. То есть она шла себе потихоньку по коридору, а я бежал из раздевалки, я был последний — ребят уже не было никого, и я, когда увидел Раису Ивановну издалека, я припустился во всю прыть, и, не доходя до класса каких-нибудь пяти шагов, я обошел Раису Ивановну и вскочил в класс. В общем, я выиграл у нее секунды полторы, и когда она вошла, книги мои были уже в парте, а сам я сидел рядом с Мишкой как ни в чем не бывало. Раиса Ивановна вошла, мы встали и поздоровались с ней, и громче всех поздоровался я, чтобы она видела, какой я вежливый. Но она на это не обратила никакого внимания и еще на ходу сказала:
— Кораблев, к доске!
У меня сразу испортилось настроение, потому что я вспомнил, что забыл приготовить уроки. И мне ужасно не хотелось вылезать из-за своей родимой парты. Я прямо к ней как будто приклеился. Но Раиса Ивановна стала меня торопить:
— Кораблев! Что же ты? Я тебя зову или нет?
И я пошел к доске. Раиса Ивановна сказала:
— Стихи!
Чтобы я читал стихи, какие заданы. А я их не знал. Я даже плохо знал, какие заданы-то. Поэтому я моментально подумал, что Раиса Ивановна тоже, может быть, забыла, что задано, и не заметит, что я читаю, и я бодро завел:
— Это Пушкин, — сказала Раиса Ивановна.
— Да, — сказал я, — это Пушкин, Александр Сергеевич.
— А я что задала? — сказала она.
— Да, — сказал я.
— Что «да»? Что я задала, я тебя спрашиваю? Кораблев!
— Что? — сказал я.
— Что «что»? Я тебя спрашиваю: что я задала?
Тут Мишка сделал наивное лицо и сказал:
— Да что, он не знает, что ли, что вы Некрасова задали? Это он не понял вопроса, Раиса Ивановна.
Вот что значит верный друг. Это Мишка таким хитрым способом ухитрился мне подсказать. А Раиса Ивановна уже рассердилась:
— Слонов! Не смей подсказывать!
— Да! — сказал я. — Ты чего, Мишка, лезешь? Без тебя, что ли, я не знаю, что Раиса Ивановна задала Некрасова! Это я задумался, а ты тут лезешь, сбиваешь только.
Мишка стал красный и отвернулся от меня. А я опять остался один на один с Раисой Ивановной.
— Ну, — сказала она.
— Что? — сказал я.
— Перестань ежеминутно чтокать. (Я уже видел, что она сейчас рассердится как следует.) Читай. Наизусть!
— Что? — сказал я.
— Стихи, конечно! — сказала она.
— Ага, понял. Стихи, значит, читать? — сказал. — Это можно. И громко начал: — Стихи Некрасова. Поэта. Великого поэта. Великого советского поэта Некрасова. Стихи…
— Ну! — сказала Раиса Ивановна.
— Что? — сказал я.
— Читай сейчас же! — закричала бедная Раиса Ивановна. — Сейчас же читай, тебе говорят! Заглавие!
Пока она кричала, Мишка успел мне подсказать первое слово. Он шепнул не разжимая рта, но я его прекрасно понял. Поэтому я смело выдвинул ногу вперед и продекламировал:
— «Мужичонка»!
Все замолчали, а Раиса Ивановна тоже. Она внимательно смотрела на меня, а я смотрел на Мишку еще внимательнее. Мишка показывал на свой большой палец и зачем-то щелкал его по ногтю. И я как-то сразу вспомнил заглавие и сказал:
— «С ноготком»! — И повторил все вместе: — «Мучижонка с ноготком»!
Все засмеялись. А Раиса Ивановна сказала:
— Довольно, Кораблев. Не старайся, не выйдет. Уж если не знаешь, тут уж не срамись. — Потом добавила: — Ну, а как насчет кругозора? Помнишь, мы вчера сговорились всем классом, что будем почитывать и сверх программы интересные книжки? Вчера вы решили выучить названия всех рек Америки. Ты выучил?
Конечно, я не выучил. Этот чертов змей совсем мне всю жизнь испортил. И я хотел во всем признаться Раисе Ивановне, но вместо этого вдруг неожиданно даже для самого себя сказал:
— Конечно, выучил. А как же?
Она сказала:
— Ну вот, исправь это ужасное впечатление, которое ты произвел чтением стихов Некрасова. Назови мне самую большую реку Америки, и я тебя отпущу.
Вот когда мне стало худо. Даже живот заболел, честное слово! В классе была удивительная тишина. Все смотрели на меня. А я смотрел в потолок. И думал, что сейчас уже наверняка я умру. До свидания, все. И в эту секунду я увидел, что в левом последнем ряду Петька Горбушкин показывает мне какую-то длинную газетную ленту и на ней что-то намалевано чернилами, толсто намалевано, наверное, он пальцем писал. И я стал вглядываться в эти буквы и наконец прочел первую половину, а тут Раиса Ивановна снова:
— Ну, Кораблев? Так какая же главная река Америки?
И у меня сразу же появилась уверенность, и я сказал:
— Миси-писи.
И дальше не буду рассказывать. Хватит. И хотя Раиса Ивановна смеялась до слез, но двойку она мне влепила. И я теперь дал клятву, что буду учить уроки всегда. До глубокой старости.
1963
Шиворот-навыворот
Один раз я сидел, сидел и ни с того ни с сего вдруг такое надумал, что даже сам удивился. Я надумал, что вот как хорошо было бы, если бы все вокруг на свете было устроено наоборот. Ну, вот, например, чтобы дети были во всех делах главными и взрослые должны были бы их во всем слушаться. В общем, чтобы взрослые были как дети, а дети как взрослые. Вот это было бы замечательно, очень бы было интересно.
Во-первых, я представляю себе, как бы маме «понравилась» такая история, что я хожу и командую ею как хочу, да и папе небось тоже бы «понравилось», а о бабушке и говорить нечего, она бы, наверно, целые дни от меня ревела бы. Что и говорить, я бы показал бы, почем фунт лиха, все бы им припомнил! Например, вот мама сидела бы за обедом, а я бы ей сказал:
— Ты почему это завела моду без хлеба есть? Вот еще новости! Ты погляди на себя в зеркало, на кого ты похожа? Вылитый Кощей! Ешь сейчас же, тебе говорят!
И она бы стала есть, опустив голову, а я бы только подавал команду:
— Быстрее! Не держи за щекой! Опять задумалась? Все решаешь мировые проблемы? Жуй как следует! И не раскачивайся на стуле!
И тут вошел бы папа, после работы, и не успел бы он даже раздеться, а я бы уже закричал:
— Ага, явился! Вечно тебя надо ждать! Мой руки сейчас же! Как следует, как следует мой, нечего грязь размазывать! После тебя на полотенце страшно смотреть. Щеткой три и не жалей мыла. Ну-ка покажи ногти! Это ужас, а не ногти! Это просто когти! Где ножницы? Не дергайся! Ни с каким мясом я не режу, а стригу очень осторожно! Не хлюпай носом, ты не девчонка… Вот так. Теперь садись к столу!
Он бы сел и потихоньку сказал маме:
— Ну, как поживаешь?
А она бы сказала тоже тихонько:
— Ничего, спасибо!
А я бы немедленно:
— Разговорчики за столом! Когда я ем, то глух и нем! Запомните это на всю жизнь! Золотое правило! Папа! Положи сейчас же газету, наказание ты мое!
И они сидели бы у меня как шелковые, а уж когда бы пришла бы бабушка, я бы прищурился, всплеснул бы руками и заголосил:
— Папа! Мама! Полюбуйтесь-ка на нашу бабуленьку! Каков вид! Грудь распахнута, шапка на затылке! Щеки красные, вся шея мокрая! Хороша, нечего сказать! Признавайся: опять в хоккей гоняла? А что это за грязная палка? Ты зачем ее в дом приволокла? Что? Это клюшка? Убери ее сейчас же с моих глаз — на черный ход!
Тут я бы прошелся по комнате и сказал бы им всем троим:
— После обеда все садитесь за уроки, а я в кино пойду!
Конечно, они бы сейчас же заныли бы, захныкали:
— И мы с тобой! И мы тоже! Хотим в кино!
А я бы им:
— Ничего, ничего! Вчера ходили на день рождения, в воскресенье я вас в цирк возил! Ишь! Понравилось развлекаться каждый день! Дома сидите! Нате вам вот тридцать копеек на мороженое, и все!
Тогда бы бабушка взмолилась:
— Возьми хоть меня-то! Ведь каждый ребенок может провести с собой одного взрослого бесплатно!
Но я бы увильнул, я сказал бы:
— А на эту картину людям после семидесяти лет вход воспрещен. Сиди дома!
И я бы прошелся мимо них, нарочно громко постукивая каблуками, как будто я не замечаю, что у них у всех глаза мокрые, и я бы стал одеваться, и долго вертелся бы перед зеркалом, и напевал бы, и они от этого еще хуже бы мучились, а я бы приоткрыл дверь на лестницу и сказал бы… Но я не успел придумать, что бы я сказал бы, потому что в это время вошла мама, самая настоящая, живая, и сказала:
— Ты еще сидишь? Ешь сейчас же, посмотри на кого ты похож! Вылитый Кощей!
1961
Борис Ласкин
Сюрприз
Вы знаете, какой мой главный недостаток? Не знаете? Я сейчас скажу.
Надежда Яковлевна, наша учительница, говорит:
— Колымагин Дима, в чем твой главный недостаток? Ты никак не можешь сосредоточиться на чем-то основном. Когда ты что-нибудь рассказываешь, ты все время отвлекаешься, вспоминаешь какие-то второстепенные детали, никому не нужные подробности, и в результате твой рассказ теряет стройность. Ты понял?
Я сказал, что понял и больше отвлекаться не буду, чтобы мой рассказ не терял стройность.
Сейчас я вам расскажу, почему я больше не езжу на дачу к Юрке Белоусову.
Вообще у нас с Юркой отношения очень хорошие. Мы с ним товарищи. Сейчас лето, и Юрка гостит у своего дяди. Его дядя Лев Иваныч, а у него дача. Собственная.
Этот Лев Иваныч очень любит свою дачу. Он ее охраняет прямо как пограничник. Я как-то приехал, а у них возле дачи на цепи страшной силы собака, все время лает — «хау-хау».
Я сказал:
— Лев Иваныч, вашей собаке, наверно, трудно без перерыва лаять. Вы купите магнитофон «Яуза-10», стерео, и запишите собаку на магнитофон, а потом запустите эту запись через усилитель. Знаете какой будет звук! Его даже на станции услышат.
Вообще с магнитофоном много трюков можно сделать. Одни изобретатель записал на пленку крик испуганных ворон и потом эту запись у себя на огороде включил на полную мощность. И все. Больше ни одна ворона не залетела.
Но это я про ворон просто так вспомнил. К слову пришлось. А вообще меня Лев Иваныч последнее время не любит, и я к ним на дачу не езжу. Лев Иваныч мне сказал:
— Чтоб и твоего духу здесь не было! Твое счастье, что тебе лет мало, а то как миленький помахал бы метлой пятнадцать суток, хулиган ты этакий!..
Ну, раз он мне прямо так сказал, я, конечно, ушел. Пожалуйста. Подумаешь… Он считает, что во всем только один я виноват.
Лично вы на Цейлоне никогда не были? Да? Я тоже не был. Но я вообще кое-чего знаю про Цейлон. Во-первых, Цейлон — остров, так? Живут на Цейлоне сингалы, тамилы, малайцы и мавры. Чай там растет, каучуконосы… Но я вам подробно не буду про Цейлон рассказывать. У нас мальчишка один есть в классе, Дугин, его старший брат целый год на Цейлоне проработал, а до этого где-то в Африке дороги строил. Он к нам в школу приходил, интересно рассказывал, но, конечно, дело не в этом.
Я про другое хочу сказать.
Вы грибы любите собирать? Я лично здорово грибы нахожу. Я их издалека вижу.
Мы когда на даче были у Белоусовых, Лев Иваныч говорит:
— Ребята! В воскресенье раненько утром приедет к нам дорогой гость, Бабкин Федор Константинович, начальник отдела, человек, от которого очень многое зависит.
Мы с Юркой спрашиваем:
— А от нас что зависит?
А Лев Иваныч говорит:
— А от вас вот что зависит. Федор Константинович заядлый грибник. Давайте создадим ему условия. Чтобы вышел он на поляну, а там сплошь грибы, одни белые…
Я говорю:
— Лев Иваныч, а где же такую полянку найти?
А он говорит:
— А смекалка где?.. Мы в субботу с вами пройдем, наберем белых грибков, только срезать их не станем, а под корень будем брать, прямо с землей. После эти грибы я лично расфасую по полянке, натурально, чтобы никакого подозрения. Федор Константинович пойдет и — пожалуйста!..
Я говорю:
— Лев Иваныч, это будет жуткое подхалимство.
А Лев Иваныч говорит:
— Молодой ты еще и потому дурак. Дурак ты. Дурачок. Никакого в этом подхалимства нету, а есть сюрприз для руководства.
Тогда мы с Юркой сказали:
— Ладно.
— Сделаем.
Но я вам опять хочу про Цейлон сказать и про Африку. Брат Дугина, который в школу приходил, интересно рассказывал, как там местные жители хищных зверей ловят. Они делают глубокие ямы, сверху маскируют их лианами, ветками разными и такое устройство применяют, что хищник, который в яму провалится, сам ни за что оттуда не вылезет…
А теперь я вам хочу одну тайну открыть. Хотя это, конечно, больше не тайна. Нам уже за нее знаете как попало…
В общем, за неделю до того воскресенья мы с Юркой и еще с одним мальчишкой решили сделать ловушку, как на Цейлоне или в Африке. Мы выкопали на полянке глубокую яму и здорово ее замаскировали. Конечно, у нас хищников особых нету, по вдруг волк попадется или там барсук. Да, я еще забыл сказать, мы туда, в яму-ловушку, таз с водой поставили. Если хищник попадется, чтобы его там не томила жажда. В Африке тоже так делают. И правильно. Идет леопард, р-раз! — и провалился. Что делать? Спокойно, не нервничай, попей водички и жди, пока за тобой придут охотники…
Ловушку мы закончили во вторник вечером, а в пятницу у одного дачника, у зубного врача, пропала коза. У этого зубного врача на калитке вывеска: «Удаление зубов без боли». Это вообще простая штука. Укол, все замерзает, и можешь тащить любой зуб. Ерунда.
Зубной врач сразу в милицию заявил. В милиции сказали: не волнуйтесь, доктор, ваша коза, наверно, куда-нибудь приблудилась, придет.
Когда мы узнали, что коза пропала, у нас с Юркой сразу подозрение, но в лес мы не пошли. А Юрка сказал:
— Дима, если все в порядке и коза там, то это даже лучше. Хищник, привлеченный запахом козы, придет и обязательно туда свалится.
Я сказал:
— Юрка, об этом лучше даже не думать, потому что, если коза зубного врача сидит в яме и вся эта штука откроется — кто яму копал, нам с тобой несдобровать, это точно!..
Набрали мы корзину грибов и принесли Льву Иванычу. Он говорит:
— Молодцы! Нате вам на кино.
Мы с Юркой пошли на «Три мушкетера», а Лев Иваныч отправился готовить свой сюрприз начальнику.
После кино я уехал на электричке в город, а в воскресенье рано утром опять приехал на дачу.
Прихожу, смотрю, на террасе за столом сидит толстый такой дядька — тот самый начальник, от которого многое зависит. Он завтракает, Юркина тетка всякую еду носит, а Лев Иваныч чокается с гостем и прямо-таки сияет от удовольствия.
— Еще посошок на дорожку! Пей до дна! Пей до дна!.. Вот так. А сейчас, после завтрака, объявляется культпоход за грибами. Ребята пойдут в дальнюю рощу, я налево, а вы, Федор Константинович, вдоль опушки с правом углубиться в лес…
Мы с Юркой переглянулись. Юрка сказал:
— Дядя Лева, лучше мы с Димкой пойдем вдоль опушки с правом углубиться…
А Лев Иваныч говорит:
— Нет!.. Маршрут разработан лично мною. Вперед! Возвращаемся ровно через два часа. Подводим итоги, премируем победителя.
Тогда мы с Юркой опять переглянулись. Наверно, Лев Иваныч насовал грибов на ту самую полянку, но раз он не попал в ловушку, возможно, что он свой сюрприз на другой полянке подготовил.
В общем, мы с Юркой пошли в дальнюю рощу.
Ровно через два часа мы вернулись. Принесли десяток подберезовиков.
Федор Константинович еще не вернулся.
Лев Иваныч подмигнул нам с Юркой:
— Сейчас явится. Наше дело маленькое: увидим его трофеи и руками разведем — дескать, вот это да!..
Прошел еще целый час, а Федора Константиновича все не было и не было.
Лев Иваныч посмотрел на часы и как-то даже весело сказал:
— А вдруг наш дорогой гость заблудился и погибает в лесу от голода и жажды? Кто будет отвечать, а?
Тогда Юркина тетка сказала:
— От голода он не умрет.
— И от жажды он не умрет, — сказал я.
У меня, наверно, было какое-то неестественное выражение лица, потому что Лев Иваныч очень подозрительно на меня поглядел.
— Дядя Лева, пойдем его поищем, — предложил Юрка, — может, он правда заблудился.
— Сейчас придет, — сказал Лев Иваныч.
А Юрка отозвал меня в сторонку и тихо сказал:
— Спорим, что он там.
— Почему ты думаешь?
— Спорим?
Я сказал:
— Нет, спорить я не буду. Я лучше поеду в город.
Юрка ничего не ответил. Вдруг — тррр… — едет милицейский мотоцикл, а в коляске зубной врач.
Лев Иваныч кричит:
— Ну как, сосед, коза нашлась?
А зубной врач говорит:
— Тысяча и одна ночь!
Мы с Юркой не поняли, что он хотел этим сказать, по почему-то подумали, что коза — там.
А сержант милиции затормозил у калитки и спросил:
— У вас, случайно, лесенки не найдется?
— Цирковой номер. Гражданин верхом на козе.
Когда я услышал эти слова, я сказал:
— Юрка, я сейчас поеду в город. И ты поедешь в город. Мы вместе поедем в город.
Лев Иваныч принес лесенку и говорит:
— Если разрешите, я с вами.
— Поехали! — сказал сержант, и мотоцикл умчался.
Когда мы с Юркой прибежали на нашу полянку, мы увидели там старшину и сержанта милиции, Льва Иваныча, зубного врача и козу.
Тут же на пеньке сидел Федор Константинович и, закрыв глаза, растирал свою поясницу. У Федора Константиновича было ужасно сердитое лицо.
— Значит, будем считать так, — сказал сержант. — Первой в яму рухнула коза, а за ней проследовал этот вот гражданин…
— Этот гражданин — руководящий работник в системе нашей торговли, — сказал Лев Иваныч.
— Ясно, — сказал сержант. — Виноват. Значит, первой свалилась коза, а за ней руководящий работник.
— Не будем на этом останавливаться, — сказал Лев Иваныч, — коза меня мало интересует. У козы что? Одни рога, а у человека репутация.
— Это точно, — подтвердил сержант. Он покосился на Федора Константиновича и сказал: — Ведь это надо же, а?.. Козе простительно, ну а вы-то как в яму попали?
Федор Константинович, вместо того чтобы ответить, погрозил козе пальцем и сказал расплывчатым голосом:
— Мелкий… рогатый… скот…
Потом он немного подумал и тихо запел:
— Коза-коза… Ах эти черные глаза…
— Все ясно, — сказал сержант, — гражданин находится в состоянии опьянения.
— Это вам показалось, — сказал Лев Иваныч и вдруг увидел таз, который, еще до нашего прихода кто-то достал из ямы. — Юра! Как сюда попал наш таз?
Пока Юрка думал, как ему выкрутиться, я решил все взять на себя. Во-первых, я хотел выручить Юрку, а потом, рядом были два милиционера и мне было не страшно.
Я сказал:
— Этот таз я сюда принес.
— Зачем?
— Чтоб не страдал от жажды тот, кто туда попадет.
— Куда «туда»? В таз? — не понял Лев Иваныч.
— Нет. Не в таз. В яму-ловушку, которую мы вырыли…
— Вы только послушайте, граждане, что он говорит! — закричал Лев Иваныч.
— Тихо!.. Довольно! — сказал Федор Константинович. — За это хулиганство виновные понесут ответственность!.. А сейчас прошу проводить меня на станцию. Немедленно!..
Лев Иваныч сразу растерялся:
— Федор Константинович… Вы не волнуйтесь… Так получилось.
А зубной врач говорит:
— Прошу прощения, меня ждут пациенты. Если милиция не возражает, я уведу свою козу. Боюсь, что от всех ее переживаний она перестанет доиться.
— Милиция не возражает, — сказал старшина и вместе с сержантом уехал на мотоцикле.
Лев Иваныч, взявшись за голову, пошел вслед за начальником. Потом он обернулся ко мне и сказал то, что вы уже знаете:
— Чтоб и твоего духу здесь не было!.. Твое счастье, что тебе лет мало, а то как миленький помахал бы метлой пятнадцать суток, хулиган ты этакий!..
Вот и все.
Теперь вы понимаете, почему я больше не езжу на дачу?
1965
Марк Тарловский
Гипноз
— Пойдет отвечать…
Затаив дыхание Ленька Волосков впивается в учебник. От волнения он видит всего два слова: «Так как…»
Карандаш учителя медленно скользит по журналу. Ученики с фамилиями на «А» и «Б» распрямляют спины. Карандаш ползет по «В»…
«Быстрее», — торопит Волосков.
Карандаш застревает.
«Так как, — повторяет Волосков, — так как…»
— Пойдет…
«Только не меня… Если не вызовут, буду учить каждый день…»
Карандаш дергается, как грузовик в канаве, и тихо, почти незаметно сползает книзу…
— Корякин!
Вздох облегчения.
— Я не выучил, — уныло сообщает Корякин.
«Болван! — стонет Волосков. — Никогда не учит! Хоть бы раз!..»
— Почему? — хмурится учитель.
— Голова весь день болела…
«Голова у него болела! — с ненавистью фыркнул Волосков. — Весь день в футбол гонял… Голова! Треснуть бы по этой голове».
— Может, все-таки помнишь что-нибудь? Материал нетрудный. Ведь это уже твоя вторая двойка по физике.
— Иди, — шепчет Волосков. — Материал ерундовый, рассказывать нечего!
— И класс тебе поможет, — продолжает учитель.
— Конечно, поможем! — восклицает Ленька. — Все время будем помогать!
— Нет, — говорит Корякин голосом человека, которому уже ничто не поможет. — Не могу…
— Иди, — угрожающе шипит Волосков. — Ведь это уже твоя вторая двойка…
— Ну садись. — Учитель склоняется над журналом. — Вопрос тот же…
«Честное слово, буду учить, — бормочет Ленька. — Десять часов в день, если не вызовут! На улицу вообще ходить перестану! Зарядку буду делать».
— Грачев!
Грачев идет к доске.
— Вопрос легкий! — бросает на всякий случай Волосков и нагибается к впереди сидящим: — Можете не повторять… Сейчас меня вызовут…
Ответ Грачева тем временем близится к концу.
«Скорей бы домой! — вздыхает Ленька. — Завтра воскресенье… Убрать все нужно… помыть… и к соседям… кому что трудно… Кому у нас трудно-то?.. Все, как назло, молодые, здоровые… Через квартал старушка какая-то… Схожу! И — за уроки. С двух до шести — физика…»
— Отвечать пойдет…
«Физику кончу — и к старушке…»
— Пойдет…
Волосков устремляет на учителя пристальный немигающий взгляд. «Мочалкин! Мочалкин!» — бормочет он.
Но в позе учителя мало что меняется. Волосков прищуривается и выпячивает подбородок.
«Мочалкин, Мочалкин… или Пашков», — добавляет он, предоставляя учителю некоторую самостоятельность.
«Волосков хорошо знает материал… Его можно и потом спросить, Волосков учит… Мочалкина давно не вызывали…»
Наступает решающий момент… Ленька напрягает даже ноги: «Пойдет отвечать Мочалкин! Послушаем Мочалкина!.. А как себя чувствует Мочалкин?..»
— Волосков!
В устах учителя фамилия звучит как выстрел в спину.
«Хотя нет… Посиди пока…» — делает Волосков последний отчаянный пас. Но учитель молча смотрит на него.
…Получив двойку, Волосков тяжело откидывается на спинку парты и несколько секунд сидит, тупо уставившись в пространство. Потом он медленно переводит взгляд на учителя, лицо его выражает крайнее недоумение:
«Десять часов в день… Старушка… И до чего человек дойти может!»
1966
Григорий Горин
Ежик
Папе было сорок лет, Славику — десять, ежику — и того меньше.
Славик притащил ежика в шапке, побежал к дивану, на котором лежал папа с раскрытой газетой, и, задыхаясь от счастья, закричал:
— Пап, смотри!
Папа отложил газету и осмотрел ежика. Ежик был курносый и симпатичный. Кроме того, папа поощрял любовь сына к животным. Кроме того, папа сам любил животных.
— Хороший еж! — сказал пана. — Симпатяга! Где достал?
— Мне мальчик во дворе дал, — сказал Славик.
— Подарил, значит? — уточнил папа.
— Нет, мы обменялись, — сказал Славик. — Он мне дал ежика, а я ему билетик.
— Какой еще билетик?
— Лотерейный, — сказал Славик и выпустил ежика на пол. — Папа, ему надо молока дать.
— Погоди с молоком! — строго сказал папа. — Откуда у тебя лотерейный билет?
— Я его купил, — сказал Славик.
— У кого?
— У дяденьки на улице… Он много таких билетов продавал. По тридцать копеек… Ой, смотри, папа, ежик под диван полез…
— Погоди ты со своим ежиком! — нервно сказал папа и посадил Славика рядом с собой. — Как же ты отдал мальчику свой лотерейный билет?.. А вдруг бы этот билет что-нибудь выиграл?
— Он выиграл, — сказал Славик, не переставая наблюдать за ежиком.
— То есть как это — выиграл? — тихо спросил папа, и его нос покрылся капельками пота. — Что выиграл?
— Холодильник! — сказал Славик и улыбнулся.
— Что такое?! — Папа как-то странно задрожал. — Холодильник?! Что ты мелешь!.. Откуда ты это знаешь?!
— Как — откуда? — обиделся Славик. — Я его проверил по газете… Там первые цифирки совпали… и остальные… И серия та же!.. Я уже умею проверять, папа! Я же взрослый!
— Взрослый?! — Папа так зашипел, что ежик, который вылез из-под дивана, от страха свернулся в клубок. — Взрослый?! Меняешь холодильник на ежика?
— Но я подумал, — испуганно сказал Славик, — я подумал, что холодильник у нас уже есть, а ежика нет…
— Замолчи! — закричал папа и вскочил с дивана. — Кто?! Кто этот мальчик?! Где он?!
— Он в соседнем доме живет, — сказал Славик и заплакал. — Его Сеня зовут…
— Идем! — снова закричал папа и схватил ежика голыми руками. — Идем, быстро!!
— Не пойду… — всхлипывая, сказал Славик. — Не хочу холодильник, хочу ежика!
— Да пойдем же, оболтус! — захрипел папа. — Только бы вернуть билет, я тебе сотню ежиков куплю…
— Нет… — ревел Славик. — Не купишь… Сенька и так не хотел меняться, я его еле уговорил…
— Тоже, видно, мыслитель! — ехидно сказал папа. — Ну, быстро!..
Сене было лет восемь. Он стоял посреди двора и со страхом глядел на грозного папу, который в одной руке нес Славика, а в другой — ежика.
— Где? — спросил папа, надвигаясь на Сеню. — Где билет? Уголовник, возьми свою колючку и отдай билет!
— У меня нет билета! — сказал Сеня и задрожал.
— А где он?! — закричал папа. — Что ты с ним сделал, ростовщик? Продал?
— Я из него голубя сделал… — прошептал Сеня и захныкал.
— Не плачь! — сказал папа, стараясь быть спокойным. — Не плачь, мальчик… Значит, ты сделал из него голубя. А где этот голубок?.. Где он?..
— Он на карнизе засел… — сказал Сеня.
— На каком карнизе?
— Вон на том! — И Сеня показал на карниз второго этажа.
Папа снял пальто и полез по водосточной трубе.
Дети снизу с восторгом наблюдали за ним.
Два раза папа срывался, по потом все-таки дополз до карниза и снял маленького желтенького бумажного голубя, который уже слегка размок от воды.
Спустившись на землю и тяжело дыша, папа развернул билетик и увидел, что он выпущен два года тому назад.
— Ты его когда купил? — спросил папа у Славика.
— Еще во втором классе, — сказал Славик.
— А когда проверял?
— Вчера.
— Это же не тот тираж… — устало сказал папа.
— Ну и что же? — сказал Славик. — Зато все цифирки сходятся…
Папа молча отошел в сторонку и сел на лавочку. Сердце бешено стучало у него в груди, перед глазами плыли оранжевые круги… Он тяжело опустил голову.
— Папа, — тихо сказал Славик, подходя к отцу, — ты не расстраивайся! Сенька говорит, что он все равно отдает нам ежика…
— Спасибо! — сказал папа. — Спасибо, Сеня…
Он встал и пошел к дому.
Ему вдруг стало очень грустно. Он понял, что никогда уж не вернуть того счастливого времени, когда с легким сердцем меняют холодильник на ежа.
1967
Евгений Шатько
Вундеркинд
Он дочитывал Светония, когда мама усадила его на высокое креслице перед тарелкой каши и надела клеенчатый фартук. Он капризничал, просил утренние газеты. Когда мама вышла, он позволил коту облизать тарелку.
После завтрака он включил магнитофон и наговорил несколько мыслей по теории игр, слушая Баха по транзистору. Бах всегда приводил его размышления в систему. Потом он разобрал заводную ракету и, морща нос от возмущения, набросал статью в газету о безобразном качестве отечественных игрушек. Куском угля на фартуке он нарисовал решение теоремы: решение пришло, когда он ел кашу.
Для отдыха он решил несколько шахматных композиций и комплекс задач «Состязание эрудитов», который про себя называл «состязанием идиотов».
Когда мама стала укладывать его спать, он упорно возражал ей на португальском языке. Мама, как обычно, говорила:
— Сейчас же спи, не болтай.
Во сне ему снились животные, которые обитали в дебрях Африки и не были еще открыты учеными.
После обеда он убежал во двор, где большие девятилетние ребята гоняли консервную банку. Он побежал вместе с ребятами и быстро сказал:
— Я надеюсь, что смогу принять участие в игре.
— Иди ты, тюлька! — крикнул второгодник Борька Кулаков на бегу и оттолкнул его.
Он топтался на краю поля, ныл и просился.
Дворничихина дочь Тася, девчонка в женском платке и в пальто колоколом, подошла к нему.
— С праздником вас, — сказала Тася, поджимая губы, и вдруг скорчила рожицу, так что лицо ее стало похоже на античную маску. — Э-э, не принимают, не принимают!
— Дура, — ответил он сдержанно. — Мегера.
— А у тебя ноги разные. — сказала Тася.
Он снисходительно улыбнулся, однако глянул на свои ноги.
В это время вратарь Мишка Кучин получил банкой по локтю, засмеялся, заплакал и начал кататься по траве.
Второгодник Борька Кулаков воспаленно посмотрел на него и приказал:
— Вставай уж в ворота, полиглот-живоглот.
Он стал в ворота, он пропустил три банки, он взял четвертую и почувствовал себя счастливым и великим. Но тут вратарь Мишка Кучин перестал корчиться после травмы и сказал ему:
— А ну, катись, мелюзга!
Он втянул голову в плечи, умильно улыбнулся и предложил Мишке:
— Давай вместе стоять, а?
Мишка грубо захохотал, а второгодник Борька Кулаков завопил:
— Гони его!
И когда Мишка легко выволакивал его в аут, он повторял несчастным голосом:
— Я вас прошу: будем стоять вместе, вместе!
Он вытер слезы и подумал, стоя рядом с Таськой: «Сик транзит глория мунди»[1].
Таська задумчиво на него посмотрела и сказала:
— От мегеры слышу.
Когда ребята кончили играть и ушли, он оглянулся, схватил пустую консервную банку, спрятал ее под рубашку, и ему стало легче.
Вечером он давал интервью корреспонденту молодежной газеты. Корреспонденту на прощанье он подарил его портрет в стиле фресок Тассили, который он сделал во время интервью.
В интервью он заявил, что в последнее время размышляет о смерти, что он завещает свои открытия ряду академий мира; себе он оставляет только пустую консервную банку из-под сельди в томате.
1968
Глаувандра
Мы лежали на крыше сарая. Петька ни с того ни с сего спросил:
— А что такое глаувандра?
Ирка завозилась, толкнула меня и скороговоркой повторила:
— Глаувандра, глаувандра… что такое? — И давай повторять: — Гла-аа-у-у…вандра… Глау-у-у…ва… Это животное!
— Ха-ха! Хо-хо! — загадочно ответил Петька.
Ирка села и упрямо заявила:
— Это животное, вроде кошки.
— Не знаете, — сказал Петька удовлетворенно и стал слезать с крыши.
— Город! — проговорил я неожиданно. — Город в Индии.
— Я пойду за квасом, — сказал Петька. — А вы вспоминайте. Так я вам сразу и открыл.
— Вулкан, вулкан! — крикнула Ирка вслед Петьке. — Глауванджаро!
Когда Петька ушел, я Ирку предупредил:
— Я эту вашу Глау… вашу выдру отгадывать не буду. Я сам знаю такое, чего никто не знает!
— Ну скажи, скажи, воображала!
Я великодушно объявил:
— Инфлюэнция!
Ирка притворно захохотала:
— О-ё-ёй! Кто ее не знает! Все ее везде знают! Ну все-все!
— Все знают, а ты ни бум-бум! — сказал я.
Тогда Ирка важно объявила:
— Инфлюэнция — это самый красивый город в Италии!
— Молодец, Ирка, — сказал я. — Возьми с полки пирожок с гвоздями, и съешьте со своим Петькой! Вы со своим Петькой не читаете ни одной газеты и не знаете инфлюэнцию. А вот люди, которые читают много разных газет и умеют считать до миллиона, называются как раз инфлюэнция.
Ирка покраснела и сказала:
— Зато ты еще не ходишь в баню, тебя в корыте моют!
— Слезай с нашего сарая! — закричал я тогда. — И не подходи к нему близко!
В это время во двор вошел Петька с бидоном и спросил:
— Ну как, отгадали?
Ирка плаксиво сказала:
— Он меня со своего несчастного сарая согнал, а глаувандру отгадывать не хочет.
Петька зловеще спросил:
— Не хочешь отгадывать, да? Не хочешь, тогда сиди на крыше и не слезай на нашу землю!
— Когда отгадаешь, тогда слезешь, — решила Ирка.
— Никакой глаувандры нет! — сказал я упрямо.
— Давай скорей отгадывай! — закричал Петька. — Мне за квасом идти надо! А ну отгадывай, а то хуже будет!
— Плевать мне на вашу глаувандру, — ответил я. — Мне на моем сарае и без нее хорошо! А у вашей глаувандры шерсть вылезет! Ваша глаувандра в помойке живет!
— А ну повтори! — сказал Петька и полез на сарай. — Я тебе сейчас по шее так наглаувандрю!
Он свалился вместе с бидоном и поднял такой грохот, что на крыльцо выскочила тетя Даниловна с распущенными волосами и закричала:
— Я немедленно иду прямо в милицию!
Ночь я спал плохо. Мне снилась какая-то облезлая полукошка, полуобезьяна. Она лапой доставала меня из какой-то норы. Наверно, это была ужасная глаувандра. В школе на уроке чтения я спросил, как будет глаувандра во множественном числе и кто они такие? Учитель нахмурился и сказал, что ответит мне после уроков.
Все ушли обедать, а я ждал, потом заглянул в учительскую; там шел педсовет, и учитель Михаил Сергеевич не выходил: наверно, он сам вспоминал, что такое глаувандра, да так и не вспомнил…
Я грустно побрел домой, а глаувандра как будто кралась за мной следом и мяукала за углами.
А Петька, как назло, не выходил во двор. Наконец к вечеру он вышел, окруженный маленькими детьми. Я помчался и схватил его за руку:
— Петька, сознавайся, кто такая глаувандра?
— Отстань ты! — озабоченно сказал Петька и показал мне две катушки ниток. — Вот смотри, чего сейчас будет! Вы меня к столбу примотаете двумя катушками, а я буду отрываться. Интересно, оторвусь или нет?
Я обрадовался и забыл о глаувандре, и мы два часа приматывали Петьку, но он и потом не открыл мне тайну.
С тех пор я узнал много интересного, но ни от кого ничего не слышал про глаувандру. Может быть, это таинственное животное… живет себе в глухих дебрях Экваториальной Африки, прячется от людей и пока еще не открыто учеными? А может быть, Глаувандра — остров, который затонул? Иногда мне кажется, что без глаувандры невозможно жить в наше время… Неужели никто не знает, что это такое?
1968
Олег Тихомиров
Про муху и африканских слонов,
или Про то, как я был хулиганом
Шел урок географии. Самый обыкновенный урок. И вдруг Вовке на затылок села муха.
Ну села, так уж сиди себе спокойно, никому не мешай, а муха, как назло, принялась вертеть передними лапками свою голову. Повертит, потом перестанет, словно задумается, потом опять повертит.
В общем, вела она себя нагло. Мне даже обидно сделалось. Софья Андреевна про животный мир Африки рассказывает, а тут какая-то муха вертит и вертит себе башку.
Мне-то, конечно, было наплевать на эту муху. Я бы на нее и внимания не обратил, но Вовку было жаль: чего она на него села! А он, бедняга, даже не подозревает.
Тогда я не вытерпел — взял и махнул рукой. Вовка как раз в это время головой двинул. Ну, я ему и заехал слегка по затылку.
— Шныков! — сказала Софья Андреевна. — Что с тобой?
— Муха…
— При чем здесь муха?.. Я про слонов рассказываю… Не узнаю тебя, Шныков.
На перемене ко мне подошел Женька Проегоркин — его недавно выбрали председателем совета отряда.
Женька сказал:
— Слушай, что это ты?
— Что? — спросил я.
— Дисциплину расшатываешь. — И, как Софья Андреевна, добавил: — Не узнаю тебя, Шныков.
— Ничего я не расшатываю вовсе! — рассердился я. — Это все из-за мухи получилось.
— Из-за какой мухи?
— Обыкновенной… Которые летают.
— Ты мне басни не рассказывай, — тоже рассердился Женька. — За что Вовку ударил?
Пришлось мне обо всем рассказать подробно.
Женька вздохнул.
— Все равно, — сказал он, — нужно тебя проработать.
— Зачем?
— Чтоб учился лучше. Двойки есть?
— Нету.
— А по дисциплине что? — с надеждой спросил Женька.
— Пятерка, — ответил я.
Женька опять вздохнул.
— Эх, — сказал он сокрушенно, — какой случай пропадает!
— Какой? — спросил я.
— Завтра собрание… понимаешь?
— Ну и что?
— «Что, что»! — передразнил Женька. — Непонятливый ты какой-то. О дисциплине бы поговорили, тебя бы пропесочили…
— Да зачем же?
Женька досадливо махнул рукой.
— Ну как тебе объяснить… С дисциплиной-то у нас что?
— Что?
— Сам знаешь… Безвыходное положение. У всех пятерки.
— Вот и хорошо, — сказал я. — Какое же безвыходное?
— Кому хорошо, а кому плохо. Отчет-то мне делать придется.
— Какой отчет?
— О работе отряда. В плане, между прочим, и про дисциплину было. Только какая тут работа, если у всех по дисциплине пятерки?.. Кого подтягивать?.. Вот ты мне скажи.
Женьке Проегоркину можно было лишь посочувствовать, и я неуверенно протянул:
— Да-а-а…
— Вот видишь, — оживился Женька. — А то бы было видно, что мы тебя перевоспитываем, над твоей сознательностью работаем. — И он вдруг попросил: — Шныков, будь другом, а?.. Ну что тебе стоит? Пропесочим мы тебя, поговорим… Все равно ведь все знают, что ты не такой. Ведь нам для отчета, а?
Я согласился. Раз для отчета, для общей пользы, пусть, думаю, прорабатывают.
А на собрании Женька начал меня «песочить». Про муху он не сказал ни слова. Зато оказалось, что я стукнул несколько раз Вовку по уху и что Софья Андреевна даже не смогла закончить рассказ про африканских слонов. И еще Женька сказал, что с таким возмутительным поступком мириться нельзя, а нужно бороться всем здоровым коллективом и поскорее смыть это позорное пятно.
После уроков он подошел ко мне и сказал:
— Здорово я тебя?!
— Здорово, — признался я. Мне это все не очень-то, прямо скажу, нравилось, но что делать. Нужно было выручать коллектив.
Однако «позорное пятно» Женька не торопился смывать.
Вскоре в стенной газете появилась на меня карикатура. К Вовкиному носу я поднес кулак, а другой рукой вцепился ему в шевелюру. Кулак был огромный. На лице моем застыло зверское выражение. Из Вовкиного носа капала кровь.
Я разыскал Женьку.
— Послушай, — сказал я, — разве так можно? Нарисовал черт знает что…
— Погоди, — не дал договорить мне Женька, — некогда тут пустяковой болтовней заниматься. Мне еще выступление нужно готовить. Послезавтра слушай по радио на большой перемене…
Из передачи по школьному радио я узнал, что прямо на уроке географии я избил Вовку. Оказывается, меня, злостного прогульщика и постоянного нарушителя дисциплины, дружно перевоспитывает весь класс.
После Женькиного выступления, которое называлось «Крепкую дисциплину — в каждый отряд», зазвучал вальс Штрауса «Голубой Дунай». Но это меня не успокоило.
Я бросился к радиоузлу. Женька вышел сияющий.
— Да как ты смеешь! — схватил я его за плечи.
Женька ничего не слышал. Он продолжал сиять.
Я бродил по коридору всю перемену и мрачно наблюдал, как от меня все шарахались в разные стороны.
Когда начался следующий урок, я обнаружил, что сижу за партой один. Маша Проскурякова не пожелала со мной сидеть.
— Я все понимаю, конечно, — сказала она, — но ты посиди пока один. Ладно?..
Как-то раз к нам пришли гости — ребята из соседней школы.
Женька Проегоркин знакомил их со всеми, про меня сказал:
— А это наш лодырь, драчун и двоечник, одним словом — хулиган…
— Кто? — удивились гости.
— Хулиган, — с хладнокровием дрессировщика ответил Женька. — Мы его перевоспитываем. Трудная, между прочим, и ответственная работа.
Я схватил с доски мел, подскочил к Женьке и в один миг нарисовал ему длинные белые усы.
— Ты что? — оторопело произнес Женька.
— Я хулиган, — сказал я и дерзко улыбнулся.
— Брось эти шуточки. Не остроумно, — проговорил Женька и стал стирать усы.
Тогда я быстро подправил их и влепил Женьке звонкий щелчок.
— Я хулиган.
Женька попятился.
— Я хулиган, — сказал я вновь и дернул его за нос.
Женька бросился бежать.
Я швырнул в него чернильницей и крикнул вдогонку:
— Я хулиган!
Больше меня… не перевоспитывали, не прорабатывали и не «песочили».
1969
Обыкновенные и не обыкновенные истории
Михаил Зощенко
Леля и Минька
(рассказы из одноименного цикла)
Галоши и мороженое
Когда я был маленький, я очень любил мороженое. Конечно, я его и сейчас люблю. Но тогда это было что-то особенное — так я любил мороженое.
И когда, например, ехал по улице мороженщик со своей тележкой, у меня прямо начиналось головокружение: до того мне хотелось покушать то, что продавал мороженщик.
И моя сестренка Леля тоже исключительно любила мороженое.
И мы с ней мечтали, что вот, когда вырастем большие, будем кушать мороженое не менее как три, а то и четыре раза в день.
Но в это время мы очень редко ели мороженое. Наша мама не позволяла нам его есть. Она боялась, что мы простудимся и захвораем. И по этой причине она не давала нам на мороженое денег.
И вот однажды летом мы с Лелей гуляли в нашем саду. И Леля нашла в кустах галошу. Обыкновенную резиновую галошу. Причем очень ношеную и рваную. Наверное, кто-нибудь бросил ее, поскольку она разорвалась.
Вот Леля нашла эту галошу и для потехи надела ее на палку. И ходит по саду, машет этой палкой над головой.
Вдруг по улице идет тряпичник. И кричит: «Покупаю бутылки, банки, тряпки…»
Увидев, что Леля держит на палке галошу, тряпичник сказал Леле:
— Эй, девочка, продаешь галошу?
Леля подумала, что это такая игра, и ответила тряпичнику:
— Да, продаю. Сто рублей стоит эта галоша.
Тряпичник засмеялся и говорит:
— Нет, сто рублей — это чересчур дорого за эту галошу. А вот если хочешь, девочка, я тебе дам за нее две копейки, и мы с тобой расстанемся друзьями.
И с этими словами тряпичник вытащил из кармана кошелек, дал Леле две копейки, сунул пашу рваную галошу в свой мешок и ушел.
Мы с Лелей поняли, что это не игра, а на самом деле. И очень удивились.
Тряпичник уже давно ушел, а мы стоим и глядим на нашу монету.
Вдруг по улице едет мороженщик и кричит:
— Земляничное мороженое!
Мы с Лелей подбежали к мороженщику, купили у него два шарика по копейке, моментально их съели и стали жалеть, что так задешево продали галошу.
На другой день Леля мне говорит:
— Минька, сегодня я решила продать тряпичнику еще одну какую-нибудь галошу.
Я обрадовался и говорю:
— Леля, разве ты опять нашла в кустах галошу?
Леля говорит:
— В кустах больше ничего нет. Но у нас в прихожей стоит, наверно, я так думаю, не меньше пятнадцати галош. Если мы одну продадим, то нам от этого худо не будет.
И с этими словами Леля побежала на дачу и вскоре появилась в саду с одной, довольно хорошей и почти новенькой галошей.
Леля сказала:
— Если тряпичник купил у нас за две копейки такую рвань, какую мы ему продали в прошлый раз, то за эту почти что новенькую галошу он, наверное, даст не менее рубля. Воображаю, сколько мороженого можно будет купить на эти деньги.
Мы целый час ждали появления тряпичника, и, когда мы наконец его увидели, Леля мне сказала:
— Минька, на этот раз ты продавай галошу. Ты мужчина, и ты с тряпичником разговаривай. А то он мне опять две копейки даст. А это нам с тобой чересчур мало.
Я надел на палку галошу и стал махать палкой над головой.
Тряпичник подошел к саду и спросил:
— Что, опять продается галоша?
Я прошептал чуть слышно:
— Продается.
Тряпичник, осмотрев галошу, сказал:
— Какая жалость, дети, что вы мне все по одной галошине продаете. За эту одну галошу я вам дам пятачок. А если бы вы продали мне сразу две галоши, то получили бы двадцать, а то и тридцать копеек. Поскольку две галоши сразу более нужны людям. И от этого они подскакивают в цене.
Леля мне сказала:
— Минька, побеги на дачу и принеси из прихожей еще одну галошу.
Я побежал домой и вскоре принес какую-то галошу очень больших размеров.
Тряпичник поставил на траву эти две галоши рядом и, грустно вздохнув, сказал:
— Нет, дети, вы меня окончательно расстраиваете своей торговлей. Одна галоша дамская, другая — с мужской ноги, рассудите сами: на что мне такие галоши? Я вам хотел за одну галошу дать пятачок, но, сложив вместе две галоши, вижу, что этого не будет, поскольку дело ухудшилось от сложения. Получите за две галоши четыре копейки, и мы расстанемся друзьями.
Леля хотела побежать домой, чтоб принести еще что-нибудь из галош, но в этот момент раздался мамин голос. Это мама нас звала домой, так как с нами хотели попрощаться мамины гости. Тряпичник, видя нашу растерянность, сказал:
— Итак, друзья, за эти две галоши вы могли бы получить четыре копейки, но вместо этого получите три копейки, поскольку одну копейку я вычитаю за то, что понапрасну трачу время на пустой разговор с детьми.
Тряпичник дал Леле три монетки по копейке и, спрятав галоши в мешок, ушел.
Мы с Лелей моментально побежали домой и стали прощаться с мамиными гостями: с тетей Олей и дядей Колей, которые уже одевались в прихожей.
Вдруг тетя Оля сказала:
— Что за странность! Одна моя галоша тут, под вешалкой, а второй почему-то нету.
Мы с Лелей побледнели. И стояли не двигаясь.
Тетя Оля сказала:
— Я великолепно помню, что пришла в двух галошах. А тут сейчас только одна, а где вторая, неизвестно.
Дядя Коля, который тоже искал свои галоши, сказал:
— Что за чепуха в решете! Я тоже отлично помню, что пришел в двух галошах, тем не менее второй моей галоши тоже нету.
Услышав эти слова, Леля от волнения разжала кулак, в котором у нее находились деньги, и три монетки по копейке со звоном упали на пол.
Папа, который тоже провожал гостей, спросил:
— Леля, откуда у тебя эти деньги?
Леля начала что-то врать, но папа сказал:
— Что может быть хуже вранья!
Тогда Леля заплакала. И я тоже заплакал. И мы сказали:
— Мы продали тряпичнику две галоши, чтобы купить мороженое.
Папа сказал:
— Хуже вранья — это то, что вы сделали.
Услышав, что галоши проданы тряпичнику, тетя Оля побледнела и зашаталась. И дядя Коля тоже зашатался и схватился за сердце. Но папа им сказал:
— Не волнуйтесь, тетя Оля и дядя Коля, я знаю, как нам надо поступить, чтобы вы не остались без галош. Я возьму все Лелины и Минькины игрушки, продам их тряпичнику, и на вырученные деньги мы приобретем вам новые галоши.
Мы с Лелей заревели, услышав этот приговор. Но папа сказал:
— Это еще не все. В течение двух лет я запрещаю Леле и Миньке кушать мороженое. А спустя два года они могут его кушать, но всякий раз, кушая мороженое, пусть они вспоминают эту печальную историю, и всякий раз пусть они думают, заслужили ли они это сладкое.
В тот же день папа собрал все наши игрушки, позвал тряпичника и продал ему все, что мы имели. И на полученные деньги наш отец купил галоши тете Оле и дяде Коле.
И вот, дети, с тех пор прошло много лет.
Первые два года мы с Лелей действительно ни разу не ели мороженого. А потом стали его есть и всякий раз, кушая, невольно вспоминали о том, что было с нами.
И даже теперь, дети, когда я стал совсем взрослый и даже немножко старый, даже и теперь иной раз, кушая мороженое, я ощущаю в горле какое-то сжатие и какую-то неловкость. И при этом всякий раз, по детской своей привычке, думаю: «Заслужил ли я это сладкое, не соврал ли и не надул ли кого-нибудь?»
Сейчас, дети, очень многие люди кушают мороженое, потому что у нас имеются целые огромные фабрики, в которых изготовляют это приятное блюдо.
Тысячи людей и даже миллионы кушают мороженое, и я бы, дети, очень хотел, чтобы все люди, кушая мороженое, думали бы о том, о чем я думаю, когда ем это сладкое.
Великие путешественники
Когда мне было шесть лет, я не знал, что земля имеет форму шара.
Но Степка, хозяйский сын, у родителей которого мы жили на даче, объяснил мне, что такое земля. Он сказал:
— Земля есть круг. И если пойти все прямо, то можно обогнуть всю землю, и все равно придешь в то самое место, откуда вышел.
И когда я не поверил, Степка ударил меня по затылку и сказал:
— Скорей я пойду в кругосветное путешествие с твоей сестренкой Лелей, чем я возьму тебя. Мне не доставляет интереса с дураками путешествовать.
Но мне хотелось путешествовать, и я подарил Степке перочинный ножик.
Степке понравился ножик, и он согласился взять меня в кругосветное путешествие.
На огороде Степка устроил общее собрание путешественников. И там он сказал мне и Леле:
— Завтра, когда ваши родители уедут в город, а моя мамаша пойдет на речку стирать, мы сделаем, что задумали. Мы пойдем все прямо и прямо, пересекая горы и пустыни. И будем идти напрямик до тех пор, пока не вернемся сюда обратно, хотя бы на это у нас ушел целый год.
Леля сказала:
— А если, Степочка, мы встретим индейцев?
— Что касается индейцев, — ответил Степа, — то индейские племена мы будем брать в плен.
— А которые не захотят идти в плен? — робко спросил я.
— Которые не захотят, — ответил Степа, — тех мы и не будем брать в плен.
Леля сказала:
— Из моей копилки я возьму три рубля. Я думаю, что нам хватит этих денег.
Степка сказал:
— Три рубля нам безусловно хватит, потому что нам деньги нужны только лишь на покупку семечек и конфет. Что касается еды, то мы по дороге будем убивать мелких животных, и их нежное мясо мы будем жарить на костре.
Степка сбегал в сарай и принес оттуда большой мешок из-под муки. И в этот мешок мы стали собирать вещи, нужные для далеких путешествий. Мы положили в мешок хлеб, и сахар, и кусочек сала, потом положили разную посуду — тарелки, стаканы, вилки и ножи. Потом, подумавши, положили цветные карандаши, волшебный фонарик, глиняный рукомойник и увеличительное стеклышко для зажигания костров. И, кроме того, запихали в мешок два одеяла и подушку от тахты.
Помимо этого, я приготовил три рогатки, удочку и сачок для ловли тропических бабочек.
И на другой день, когда наши родители уехали в город, а Степкина мать ушла на речку полоскать белье, мы покинули нашу деревню Пески.
Мы пошли по дороге через лес.
Впереди бежала Степкина собачка Тузик. За ней шел Степка с громадным мешком на голове. За Степкой шла Леля со скакалкой. И за Лелей с тремя рогатками, сачком и удочкой шел я.
Мы шли около часа.
Наконец Степа сказал:
— Мешок дьявольски тяжелый. И я один его не понесу. Пусть каждый по очереди несет этот мешок.
Тогда Леля взяла этот мешок и понесла его.
Но она недолго несла, потому что выбилась из сил.
Она бросила мешок на землю и сказала:
— Теперь пусть Минька понесет.
Когда на меня взвалили этот мешок, я ахнул от удивления: до того этот мешок оказался тяжелым.
Но я еще больше удивился, когда зашагал с этим мешком по дороге. Меня пригибало к земле, и я, как маятник, качался из стороны в сторону, пока наконец, пройдя шагов десять, не свалился с этим мешком в канаву.
Причем я свалился в канаву странным образом. Сначала упал в канаву мешок, а вслед за мешком, прямо на все эти вещи, нырнул я. И хотя я был легкий, тем не менее я ухитрился разбить все стаканы, почти все тарелки и глиняный рукомойник.
Леля и Степка умирали от смеха, глядя, как я барахтаюсь в канаве. И поэтому они не рассердились на меня, узнав, какие убытки я причинил своим падением.
Степка свистнул собаку и хотел ее приспособить для ношения тяжестей. Но из этого ничего не вышло, потому что Тузик не понимал, что мы от него хотим. Да и мы плохо соображали, как нам под это приспособить Тузика.
Воспользовавшись нашим раздумьем, Тузик прогрыз мешок и в одно мгновенье скушал все сало.
Тогда Степка велел нам всем вместе нести этот мешок.
Ухватившись за углы, мы понесли мешок. Но нести было неудобно и тяжело. Тем не менее мы шли еще два часа. И наконец вышли из леса на лужайку.
Тут Степка решил сделать привал. Он сказал:
— Всякий раз, когда мы будем отдыхать или когда будем ложиться спать, я буду протягивать ноги в том направлении, в каком нам надо идти. Все великие путешественники так поступали и благодаря этому не сбивались со своего прямого пути.
И Степка сел у дороги, протянув вперед ноги.
Мы развязали мешок и начали закусывать.
Мы ели хлеб, посыпанный сахарным песком.
Вдруг над нами стали кружиться осы. И одна из них, желая, видимо, попробовать мой сахар, ужалила меня в щеку. Вскоре вся щека вздулась, как пирог. И я, по совету Степки, стал прикладывать к ней мох, сырую землю и листья.
Перед тем как пойти дальше, Степка выкинул из мешка почти все, что там было, и мы пошли налегке.
Я шел позади всех, скуля и хныча. Щека моя горела и ныла. Леля тоже была не рада путешествию. Она вздыхала и мечтала о возвращении домой, говоря, что дома тоже бывает хорошо.
Но Степка запретил нам об этом и думать. Он сказал:
— Каждого, кто захочет вернуться домой, я привяжу к дереву и оставлю на съедение муравьям.
Мы продолжали идти в плохом настроении.
И только у Тузика настроение было ничего себе.
Задрав хвост, он носился за птицами и своим лаем вносил излишний шум в наше путешествие.
Наконец стало темнеть.
Степка бросил мешок на землю. И мы решили тут заночевать.
Мы собрали хворосту для костра. И Степка извлек из мешка увеличительное стеклышко, чтобы разжечь костер.
Но, не найдя на небе солнца, Степка приуныл. И мы тоже огорчились.
И, покушав хлеба, легли в темноте.
Степка торжественно лег ногами вперед, говоря, что утром нам будет ясно, в какую сторону идти.
Степка тотчас захрапел. И Тузик тоже засопел носом. Но мы с Лелей долго не могли заснуть. Нас пугал темный лес и шум деревьев. Сухую ветку над головой Леля вдруг приняла за змею и от ужаса завизжала.
А упавшая шишка с дерева напугала меня до того, что я подскочил на земле, как мячик.
Наконец мы задремали.
Я проснулся оттого, что Леля теребила меня за плечи. Было раннее утро. И солнце еще не взошло.
Леля шепотом сказала мне:
— Минька, пока Степка спит, давай повернем его ноги в обратную сторону. А то он заведет нас куда Макар телят не гонял.
Мы посмотрели на Степку. Он спал с блаженной улыбкой.
Мы с Лелей ухватились за его ноги и в одно мгновенье повернули их в обратную сторону, так что Степкина голова описала полукруг.
Но от этого Степка не проснулся.
Он только застонал по сне и замахал руками, бормоча: «Эй, сюда, ко мне…»
Наверное, ему спилось, что на него напали индейцы и он зовет нас на помощь.
Мы стали ждать, когда Степка проснется.
Он проснулся с первыми лучами солнца и, посмотрев на свои ноги, сказал:
— Хороши бы мы были, если б я лег ногами куда попало. Вот мы бы и не знали, в какую сторону нам идти. А теперь благодаря моим ногам всем нам ясно, что надо идти туда.
И Степка махнул рукой по направлению дороги, по которой мы шли вчера.
Мы покушали хлеба и двинулись в путь.
Дорога была знакома. И Степка то и дело раскрывал рот от удивления. Тем не менее он сказал:
— Кругосветное путешествие тем и отличается от других путешествий, что все повторяется, так как земля есть круг.
Позади раздался скрип колес. Это какой-то дяденька ехал на телеге.
Степка сказал:
— Для быстроты путешествия и чтоб скорей обогнуть землю, не худо бы нам сесть в эту телегу.
Мы стали проситься, чтоб нас подвезли. Добродушный дяденька остановил телегу и позволил нам в нее сесть.
Мы быстро покатили. И ехали не больше часа.
Вдруг впереди показалась наша деревня Пески.
Степка, раскрыв рот от изумления, сказал:
— Вот деревня, в аккурат похожая на нашу деревню Пески. Это бывает во время кругосветных путешествий.
Но Степка еще больше изумился, когда мы подъехали к пристани.
Мы вылезли из телеги.
Сомнения не оставалось — это была наша пристань, и к ней только что подошел пароход.
Степка прошептал:
— Неужели же мы обогнули землю?
Леля фыркнула, и я тоже засмеялся.
Но тут мы увидели на пристани наших родителей и пашу бабушку — они только что сошли с парохода.
И рядом с ними мы увидели нашу няньку, которая с плачем что-то говорила.
Мы подбежали к родителям.
И родители засмеялись от радости, что увидели нас.
Нянька сказала:
— Ах, дети, а я думала, что вы вчера потонули.
Леля сказала:
— Если бы мы вчера потонули, то мы бы не могли отправиться в кругосветное путешествие.
Мама воскликнула:
— Что я слышу! Их надо наказать.
Папа сказал:
— Все хорошо, что хорошо кончается.
Бабушка, сорвав ветку, сказала:
— Я предлагаю выпороть детей. Миньку пусть выпорет мама. А Лелю я беру на себя.
Папа сказал:
— Порка — это старый метод воспитания детей. И это не приносит пользы. Дети небось и без порки поняли, какую глупость они совершили.
Мама, вздохнув, сказала:
— У меня дурацкие дети. Идти в кругосветное путешествие, не зная таблицы умножения и географии, — ну что это такое!
Папа сказал:
— Мало знать географию и таблицу умножения. Чтоб идти в кругосветное путешествие, надо иметь высшее образование в размере пяти курсов. Надо знать все, что там преподают, включая космографию. А те, которые пускаются в дальний путь без этих знаний, приходят к печальным результатам, достойным сожаления.
С этими словами мы пришли домой. И сели обедать. И наши родители смеялись и ахали, слушая наши рассказы о вчерашнем приключении.
Что касается Степки, то его мамаша заперла в бане, и там наш великий путешественник просидел целый день.
А на другой день мамаша его выпустила. И мы с ним стали играть как ни в чем не бывало.
Остается еще сказать несколько слов о Тузике.
Тузик бежал за телегой целый час и очень переутомился.
Прибежав домой, он забрался в сарай и там спал до вечера.
А вечером, покушав, снова заснул, и что он видел во сне, остается покрытым мраком неизвестности.
Что касается меня, то во сне я увидел тигра, которого я убил выстрелом из рогатки.
Золотые слова
Когда я был маленький, я очень любил ужинать со взрослыми. И моя сестренка Леля тоже любила такие ужины не меньше, чем я.
Во-первых, на стол ставилась разнообразная еда. И эта сторона дела нас с Лелей в особенности прельщала.
Во-вторых, взрослые всякий раз рассказывали интересные факты из своей жизни. И это нас с Лелей тоже забавляло.
Конечно, первые разы мы вели себя за столом тихо. Но потом осмелели. Леля стала вмешиваться в разговоры. Тараторила без конца. И я тоже иной раз вставлял свои замечания.
Наши замечания смешили гостей. И мама с папой сначала были даже довольны, что гости видят такой наш ум и такое наше развитие.
Но потом вот что произошло на одном ужине.
Папин начальник начал рассказывать какую-то невероятную историю о том, как он спас пожарного. Этот пожарный будто бы угорел на пожаре. И папин начальник вытащил его из огня.
Возможно, что был такой факт, но только нам с Лелей этот рассказ не понравился.
И Леля сидела как на иголках. Она вдобавок вспомнила одну историю вроде этой, но только еще более интересную. И ей поскорее хотелось рассказать эту историю, чтоб ее не забыть.
Но папин начальник, как назло, рассказывал крайне медленно. И Леля не могла более терпеть.
Махнув рукой в его сторону, она сказала:
— Это что! Вот у нас во дворе одна девочка…
Леля не закончила свою мысль, потому что мама на нее шикнула. И папа на нее строго посмотрел.
Папин начальник покраснел от гнева. Ему неприятно стало, что про его рассказ Леля сказала: «Это что!»
Обратившись к нашим родителям, он сказал:
— Я не понимаю, зачем вы сажаете детей со взрослыми. Они меня перебивают. И вот я теперь потерял нить моего рассказа. На чем я остановился?
Леля, желая загладить происшествие, сказала:
— Вы остановились на том, как угоревший пожарный сказал вам «мерси». Но только странно, что он вообще что-нибудь мог сказать, раз он был угоревший и лежал без сознания… Вот у нас одна девочка во дворе…
Леля снова не закончила свои воспоминания, потому что получила от мамы шлепок.
Гости заулыбались. И папин начальник еще более покраснел от гнева.
Видя, что дело плохо, я решил поправить положение. Я сказал Леле:
— Ничего странного нету в том, что сказал папин начальник. Смотря какие угоревшие, Леля. Другие угоревшие пожарные хотя и лежат в обмороке, по все-таки они говорить могут. Они бредят. И говорят, сами не зная что. Вот он и сказал «мерси». А сам, может, хотел сказать «караул».
Гости засмеялись. А папин начальник, затрясшись от гнева, сказал моим родителям:
— Вы плохо воспитываете ваших детей. Они мне буквально пикнуть не дают — все время перебивают глупыми замечаниями.
Бабушка, которая сидела в конце стола у самовара, сердито сказала, поглядывая на Лелю:
— Глядите, вместо того чтобы раскаяться в своем поведении, эта особа снова принялась за еду. Глядите, она даже аппетита не потеряла — кушает за двоих…
Леля не посмела громко возразить бабушке. Но тихо она прошептала:
— На сердитых воду возят.
Бабушка не расслышала этих слов. Но папин начальник, который сидел рядом с Лелей, принял эти слова на свой счет.
Он прямо ахнул от удивления, когда это услышал.
Обратившись к нашим родителям, он так сказал:
— Всякий раз, когда я собираюсь к вам в гости и вспоминаю про ваших детей, мне прямо неохота к вам идти.
Папа сказал:
— Ввиду того, что дети действительно вели себя крайне развязно и тем самым они не оправдали наших надежд, я запрещаю им с этого дня ужинать со взрослыми. Пусть они допьют свой чай и уходят в свою комнату.
Доев сардинки, мы с Лелей удалились под веселый смех и шутки гостей.
И с тех пор мы два месяца не садились вместе со взрослыми.
А спустя два месяца мы с Лелей стали упрашивать нашего отца, чтобы он нам снова разрешил ужинать со взрослыми. И наш отец, который был в тот день в прекрасном настроении, сказал:
— Хорошо, я вам это разрешу, но только я категорически запрещаю вам что-либо говорить за столом. Одно ваше слово, сказанное вслух, — и более вы за стол не сядете.
И вот в один прекрасный день мы снова за столом, ужинаем со взрослыми.
На этот раз мы сидим тихо и молчаливо. Мы знаем папин характер. Мы знаем, что, если мы скажем хоть полслова, наш отец никогда более не разрешит нам сесть со взрослыми.
Но от этого запрещения говорить мы с Лелей пока не очень страдаем. Мы с Лелей едим за четверых и между собой пересмеиваемся. Мы считаем, что взрослые даже прогадали, не позволив нам говорить. Наши рты, свободные от разговоров, целиком заняты едой.
Мы с Лелей съели все, что возможно, и перешли на сладкое.
Съев сладкое и выпив чай, мы с Лелей решили пройтись по второму кругу — мы решили повторить еду с самого начала, тем более что наша мать, увидав, что на столе почти что чисто, принесла новую еду.
Я взял булку и отрезал кусок масла. И масло было совершенно замерзшее — его только вынули из-за окна.
Это замерзшее масло я хотел намазать на булку. Но мне это не удавалось сделать. Оно было как каменное.
И тогда я положил масло на кончик ножа и стал его греть над чаем.
А так как свой чай я давно выпил, то я стал греть это масло над стаканом папиного начальника, с которым я сидел рядом.
Папин начальник что-то рассказывал и не обращал на меня внимания.
Между тем нож согрелся над чаем. Масло немножко подтаяло. Я хотел его намазать на булку и уже стал отводить руку от стакана. Но тут мое масло неожиданно соскользнуло с ножа и упало прямо в чай.
Я обмер от страха.
Я вытаращенными глазами смотрел на масло, которое плюхнулось в горячий чай.
Потом я оглянулся по сторонам. Но никто из гостей не заметил происшествия.
Только одна Леля увидела, что случилось.
Она стала смеяться, поглядывая то на меня, то на стакан с чаем.
Но она еще больше засмеялась, когда папин начальник, что-то рассказывая, стал ложечкой помешивать свой чай.
Он мешал его долго, так что все масло растаяло без остатка. И теперь чай был похож на куриный бульон.
Папин начальник взял стакан в руку и стал подносить его к своему рту.
И хотя Леля была чрезвычайно заинтересована, что произойдет дальше и что будет делать папин начальник, когда он глотнет эту бурду, но все-таки она немножко испугалась. И даже уже раскрыла рот, чтобы крикнуть папиному начальнику: «Не пейте!»
Но, посмотрев на папу и вспомнив, что нельзя говорить, смолчала.
И я тоже ничего не сказал. Я только взмахнул руками и, не отрываясь, стал смотреть в рот папиному начальнику.
Между тем папин начальник поднес стакан к своему рту и сделал большой глоток.
Но тут глаза его стали круглыми от удивления. Он охнул, подпрыгнул на своем стуле, открыл рот и, схватив салфетку, стал кашлять и плеваться.
Наши родители спросили его:
— Что с вами произошло?
Папин начальник от испуга не мог ничего произнести.
Он показывал пальцами на свой рот, мычал и не без страха поглядывал на свой стакан.
Тут все присутствующие стали с интересом рассматривать чай, оставшийся в стакане.
Мама, попробовав этот чай, сказала:
— Не бойтесь, тут плавает обыкновенное сливочное масло, которое растопилось в горячем чае.
Папа сказал:
— Да, но интересно знать, как оно попало в чай. Ну-ка, дети, поделитесь с нами вашими наблюдениями.
Получив разрешение говорить, Леля сказала:
— Минька грел масло над стаканом, и оно упало.
Тут Леля, не выдержав, громко засмеялась.
Некоторые из гостей тоже засмеялись. А некоторые с серьезным и озабоченным видом стали рассматривать свои стаканы.
Папин начальник сказал:
— Еще спасибо, что они мне в чай масло положили. Они могли бы дегтю влить. Интересно, как бы я себя чувствовал, если бы это был деготь… Ну, эти дети доведут меня до сумасшествия.
Один из гостей сказал:
— Меня другое интересует. Дети видели, что масло упало в чай. Тем не менее они никому не сказали об этом. И допустили выпить такой чай. И вот в чем их главное преступление.
Услышав эти слова, папин начальник воскликнул:
— Ах, в самом деле, гадкие дети, почему вы мне ничего не сказали? Я бы тогда не стал пить этот чай…
Леля, перестав смеяться, сказала:
— Нам папа не велел за столом говорить. Вот поэтому мы ничего не сказали.
Я, вытерев слезы, пробормотал:
— Ни одного слова нам папа не велел произносить. А то бы мы что-нибудь сказали.
Папа, улыбнувшись, сказал:
— Это не гадкие дети, а глупые. Конечно, с одной стороны, хорошо, что они беспрекословно исполняют приказания. Надо и впредь также поступать — исполнять приказания и придерживаться правил, которые существуют. Но все это надо делать с умом. Если б ничего не случилось, у вас была священная обязанность молчать. Масло попало в чай или бабушка забыла закрыть кран у самовара — вам надо крикнуть. И вместо наказания вы получили бы благодарность. Все надо делать с учетом изменившейся обстановки. И эти слова вам надо золотыми буквами записать в своем сердце. Иначе получится абсурд.
Мама сказала:
— Или, например, я не велю вам выходить из квартиры. Вдруг пожар. Что же вы, дурацкие дети, так и будете торчать в квартире, пока не сгорите? Наоборот, вам надо выскочить из квартиры и поднять переполох.
Бабушка сказала:
— Или, например, я всем налила по второму стакану чаю. А Леле я не налила. Значит, я поступила правильно?
Тут все, кроме Лели, засмеялись. А папа сказал:
— Вы не совсем правильно поступили, потому что обстановка снова изменилась. Выяснилось, что дети не виноваты. А если и виноваты, то в глупости. Ну, а за глупость наказывать не полагается. Попросим вас, бабушка, налить Леле чаю.
Все гости засмеялись. А мы с Лелей зааплодировали.
Но папины слова я, пожалуй, не сразу понял. Зато впоследствии я понял и оценил эти золотые слова.
И этих слов, уважаемые дети, я всегда придерживался во всех случаях жизни. И в личных своих делах. И на войне. И даже, представьте себе, в моей работе.
В моей работе я, например, учился у старых великолепных мастеров. И у меня был большой соблазн писать по тем правилам, по которым они писали.
Но я увидал, что обстановка изменилась. Жизнь и публика уже не те, что были при них. И поэтому я не стал подражать их правилам.
И, может быть, поэтому я принес людям не так уж много огорчений. И был до некоторой степени счастливым.
Впрочем, еще в древние времена один мудрый человек (которого вели на казнь) сказал: «Никого нельзя назвать счастливым раньше его смерти».
Это были тоже золотые слова.
1939
Аркадий Бухов
Иностранец
Голубая фигура Жана Буше взметнулась от трапеции под самым куполом, ринулась вниз, и через несколько секунд сетка мягко и заботливо подкинула молодого акробата в воздух.
— Элля! — крикнул он, кланяясь публике.
И навстречу его звонкому тенору партер и галерея бросили волну аплодисментов. Четыре раза еще выходил кланяться Жан Буше, а после четвертого вышел напудренный шталмейстер и деревянным голосом объявил:
— Антракт!
Ряды в партере пустели. Зрители шли в конюшни и в курилку.
— Европа! — завистливо произнес человек с большой бородой, в кепке и в зеленом галстуке. — У них каждый мускул куда надо пригнан. Разве наш так прыгнет? Либо пузом об сетку, либо ногой об воздух запнется.
— У них в самом нутре техника, — согласился зритель в рыжем пальто с рваным карманом. — Может, его с малолетства били, прежде чем прыгать начал. У них с этим строго. Заграница. А наш что? Ему семилетку кончать неохота — вот он и прыгает.
И они прошли за кулисы перед только что прошмыгнувшими туда двумя школьницами в синих беретах. Одна — с толстой русой косой, другая — с черными веселыми кудряшками.
— Типичный Фербенкс, — взволнованно шептала коса. — И наверное, влюблен в какую-нибудь ихнюю приезжую графиню.
— У них это нельзя, — сочувственна сказали кудряшки. — У графини муж и даст ему по морде. Акробаты влюбляются в наездниц.
Публика долго ходила по цирковой конюшне, мешала лошадям жевать овес и в упор рассматривала разгримированных актеров. Из боковой уборной вышел Жан Буше — в коричневом изящном пальто, в темной, хорошо выглаженной шляпе и желтых, сверкающих ботинках.
— Клавочка, родненькая, — тихо пискнула коса, — ты же знаешь по-французски… Заговори…
Кудряшки густо покраснели и тонким голосом выдавили:
— By зет… француа?
— Вуй, — солидно ответил Жан Буше и пошел к выходу.
Когда он проходил мимо человека с зеленым галстуком, тот солидно откашлялся, мотнул бородой и почему-то произнес:
— Пардон.
— Вуй, — так же солидно произнес Жан Буше и вышел.
Он долго шел по плохо освещенным улицам и тихонько насвистывал, чему-то весело улыбаясь. В узеньком тупичке он остановился около маленького одноэтажного деревянного домика и постучал в освещенное окошко. Окошко раскрылось, в темноту высунулась старушечья голова в вязаном платке, и Жан Буше тихо сказал:
— Это я, мамаша. Откройте.
— Андрюшечка… — ласково и нежно запел старушечий голос. — Иди, родненький, заждалась я тебя… Думала, уж не придешь…
— Ну что вы, мамаша, — улыбнулся акробат, входя в комнату. — Сама лепешки с творогом обещала, и вдруг — не приду. Спекла, старая?
— С хрустом, родненький. Как в детстве любил… Поджаристые… Кушай, золотко!
Через десять минут Жан Буше сидел за столом и с подчеркнутым аппетитом ел пресные и невкусные лепешки. Есть ему не хотелось, но мать такими радостными глазами смотрела за каждым куском, что акробат потянулся за третьей лепешкой.
— Кувыркаешься все, Андрюшечка? — грустно спросила она.
— Кувыркаюсь, мамаша. Ты не бойся. Привык.
— И жалованье аккуратно платят?
— Аккуратно, мамаша.
— Ну, и это хорошо, — печально пожевала старушка губами. — И за присылы тебе спасибо. Балуешь меня, старуху. Таким страхом жалованье зарабатываешь, а на меня, старую, тратишься…
— Хватает, мамаша, не беспокойся. Ты вот только что… — акробат немного замялся и виновато посмотрел на мать, — когда в цирк ко мне придешь, так по фамилии не спрашивай. А скажи так: где, мол, здесь Жан Буше? Поняла?
— Это что же такое будет?
— Фамилия моя теперь. Буше и еще Жан. Это, мамаша, для дела нужно. Ежели я, скажем, Андрей Савелкин — одна мне цена, а ежели я Буше — другая.
— Оно конечно, — кивнула старуха, — Савелкин для представления не годится. Поняла, Андрюшенька.
И вдруг с тихой тревогой, смахнув робкую слезинку, спросила:
— А как же ты по-ихнему объясняешься-то, Андрюшенька? Тяжело, поди?
— Да нет, мамаша. Ежели надо «да» сказать, говорю «вуй». А ежели наоборот — произношу «нон».
— Вуй, — протянула старушка и улыбнулась. — Чудеса!
Акробат зевнул и посмотрел на пальто.
— Пойду, мамаша. Спасибо за лепешки.
— А то, может, здесь переспишь, Андрюшенька? — попросила мать. — Чего тебе в номера-то свои шлепать. Блохи еще там… Я тебе на диванчике уж постелила…
В номерах ждали товарищи. Уезжавший завтра укротитель устраивал ужин. Акробат вздохнул и с растяжкой сказал:
— Ладно, мамаша. Пересплю.
Он быстро разделся, лег, натянул на голову одеяло и, подогнув на неудобном диванчике ноги, уснул. Старушка потушила лампу, на цыпочках подошла к дивану, нежно поправила подушку и пошла закрывать окно.
— Марья Егоровна, — спросил чей-то голос под окном, — к тебе сынок, говорят, прибыл? У тебя сейчас?
— Вуй, — гордо ответила мать. — Здеся.
1935
Счастливый случай
Милиционер Ежевикин шел разговаривать с Зосиным папашей о женитьбе. Папа жил в Туле. Папа третьего дня приехал из Тулы специально, чтобы увидеть Ежевикина и воочию убедиться, в чьи неизвестные руки он передает свою младшую дочь. Все краткие сведения о папе, полученные от Зоси, были очень несистематизированны и расплывчаты. Выяснено было, что у папы большая черная борода, лишай за ухом, низменная страсть к пирогам с капустой и очень тяжелый характер, когда ему не дадут выспаться после обеда. Ежевикин был нетребовательным человеком, но всего этого было слишком мало для того, чтобы почувствовать внезапное влечение к будущему тестю. Особенно его пугал предстоящий сейчас разговор.
— Ты только понравься ему сразу, — ободряюще инструктировала вчера Ежевикина Зося. — Ну что тебе стоит?
— Я сразу нравиться не умею, — уныло вздыхал Ежевикин. — У меня это не выходит.
— Вот и врешь! — настаивала Зося. — А почему мне сразу понравился? Значит, не хочешь.
— Хорошо, — так же уныло согласился Ежевикин. — Завтра приду и понравлюсь. Только о чем я говорить-то с ним буду? С папой.
— А очень просто. Я, мол, люблю вашу младшую дочь, Зосю. А он тебе скажет: «Ну что же?» И она, мол, меня любит. А он тебе скажет: «Ну что же?» И мы, мол, хотим записаться. А он тебе скажет: «Ну что же?» Вот и все. Неужели трудно?
— Легко… — с горечью в душе согласился Ежевикин и почему-то добавил: — Третьего дня грузовик один, полуторатонка, на подводу налетел — тоже хлопот было… Кругом неприятности…
И сейчас, когда Ежевикин приблизился к Зосиному дому, ему казалось, что тут только и начинается настоящее испытание его закалки и выдержки. Еще ни разу не дрогнула у него рука, бестрепетно подносящая ко рту свисток, когда на перекрестке двух улиц такси напирали на грузовики, подводы застревали между двумя трамваями, лихо мчался на все это скопление машин и колес пожарный обоз, а юркие и нахальные пешеходы просачивались, как разлитые чернила, во все свободные дыры. Еще никто не переспорил его в мимолетной дискуссии на углу, почему нельзя висеть на трамвае и, будучи снятым, не платить штраф. И книжка ударника уютно и уже давно покоилась в боковом кармане Ежевикина, но сейчас он чувствовал только свинцовую тяжесть в ногах и безотчетный страх в душе.
«Хоть бы пирога ему дали нажраться, что ли, — неласково думал он о своем будущем собеседнике. — Хоть бы надрыхаться после обеда дали ему, что ли… Папа! Давить таких пап надо…»
Дверь открыла сама Зося.
— Ждет, — тревожно шепнула она, одновременно подставляя щеку для поцелуя и освобождая Ежевикина от коробки с мармеладом. — Иди.
Она втолкнула Ежевикина в комнату. В углу в сумерках сидел маленький лысый человек с большой черной бородой, в ватном жилете и икал.
— Познакомьтесь, папаша, — радостно защебетала Зося. — Васечка! Познакомьтесь, Васечка, — папаша!
Папаша подал руку, икнул и, посмотрев на Ежевикина снизу, несколько хмуро спросил:
— Милиционером будете?
— Милиционером, — робко ответил Ежевикин.
— Садитесь. Зажги-ка свет, Зося. Дай-ка твоего рассмотреть.
Зося повернула выключатель. Когда в комнате стало светло, папаша повернул заспанное лицо к Ежевикину, маленькие глазки его засверкали обидой, и он неожиданно тонким фальцетом спросил в упор:
— Ты?
— Я, папаша… — взволнованно прошептал Ежевикин. — Ничего не поделаешь. Служба.
— Отдай три рубля! — тихо и угрожающе сказал папа. — Отдай на этом месте!
— Какие три рубля, папаша? — взволнованно вмешалась Зося. — При чем три рубля в семейных отношениях, папаша?
— Он знает, — сурово заметил папаша.
— Я знаю, что знаю, папаша, — твердо сказал Ежевикин, поднимаясь со стула. — Я три рубля не себе беру. А ежели когда свистят, слезать надо. В трамвае прятаться нечего. Я вашу младшую дочь люблю, а дочкой поперек порядка меня корить нечего. И три рубля обратно требовать.
— Снял? — робко спросила Зося.
— Снял, — вздохнул Ежевикин. — Они через улицу бегали, на трамвай висеть бросились, а когда свисток — внутрь впихнулись и за пассажирами нахально укрывались.
— Спасибочко на добром слове! — ехидно зашипел папаша. — Родной отец к младшей дочери приехал, с вокзала, как мокрая собака, по трамваям мечется, а женишок в свисток свистит и три рубля от будущего родственника заимел. Спасибо на добром слове!
— Когда же это было-то? — всхлипнула Зося.
— Вчера было! — с негодованием откликнулся папаша. — С добрым утром на три рубля поздравили. Познакомились с Васечкой. Спасибо тебе, доченька младшая!
— Зося здесь ни при чем, папаша, — обиженно сказал Ежевикин. — Я, может, и через любовь мою и саму Зосю, ежели бы она висмя висела либо через рельсы бегала…
— Ну уж ты не очень разоряйся! — перестала всхлипывать Зося. — Разговорился!
— Такой все может, — убежденно сказал папаша. — Дали им волю! Он тебе и мать родную за ногу стянет…
— А ежели кто ногу потеряет? — вздохнул Ежевикин. — Я же для порядку поставлен. Вот, скажем, идет гражданин. Вот он ногой ступает на рельсу…
— Вы насчет ног не заговаривайте зубы, молодой человек, — сухо сказал папаша. — Ноги наши. Что хотим, то и делаем с ними. А уж ежели насчет ног пошло, — тонко заметил он, — не всякая нога ко мне на порог должна зашагивать. Не всякую ногу желаю иметь у себя в семействе! И вообще до свидания. Можете на барсуке жениться, а не видать вам Зоси как своих ушей!..
Ежевикин тяжелыми шагами вышел из комнаты. Он один одевался в прихожей. Из комнаты доносились сердитое гудение папаши и плач Зоси. Медленно спускался по лестнице. А когда дошел до последнего пролета, услышал, что где-то наверху открылась дверь, и к ногам, на грязные ступеньки лестницы, упало что-то тяжелое. Ежевикин нагнулся и посмотрел. Это была коробка с мармеладом. Ежевикин почувствовал острый холодок в душе.
…Много красных беретов. И под каждым из них старался Ежевикин последние пять дней увидеть Зосино личико и белокурую прядку, падающую на лоб. Но Зоси не было среди тех тысяч красных беретов, которые проходили мимо Ежевикина во время дежурства на стыке двух длинных шумных улиц.
Хмуро и мрачно регулировал уличное движение Ежевикин. Еще ревностнее следил он за тем, чтобы кто-нибудь не проскакивал штопором перед открытым светофором. Еще суровее снимал с подножек серокепочных людей с раздутыми портфелями и вручал им штрафные квитанции. Но в жизни прорезалась какая-то трещина, и стоило мелькнуть красному берету в толпе, трещина саднила, как порез, на который капнули одеколоном.
И когда ранним осенним вечером Ежевикин возвратился домой, чтобы тоскливо помечтать о Зосе, на столе у него лежала городская открытка с незабываемыми строками:
Васечка! Приходи сегодня в девять. Целую. Зося.
Ежевикин умиленно погладил открытку, сразу взял себя в руки и сурово прошептал:
— Не пойду.
Повторил еще раз эту торжественную клятву и сразу стал одеваться.
Через полчаса Зося уже отворяла дверь на четыре торопливых звонка.
— Звали, Зосечка? — радостно шепотом спросил Ежевикин.
— Звала, Васечка, — сконфуженно пробормотала Зося. — Пойдем.
— А папаша там? — тревожно спросил Ежевикин. — Не пойду я к нему, Зося.
— Сам тебя просил… Ну, Васечка, ну, дорогой…
Из комнаты пахнуло йодоформом, скипидаром и еще чем-то больничным. На приземистой пестрой кушетке с голубыми цветочками лежал папаша с забинтованной головой. Из-под белой марли уныло вылезал черным клином кусок бороды, узенький левый глаз и кусок носа.
— Где это вас, папаша? — осторожно спросил Ежевикин.
— Где надо, там и отработали, — вздохнул папаша и добавил: — Иди, Зося, чайку схлопочи. Видишь, гость пришел.
Когда Зося вышла, наступила длительная и неловкая пауза.
— Вы уж того… не сердитесь, папаша, — пробормотал Ежевикин, — насчет прошлого раза… Может, действительно кого впопыхах штрафанешь.
— То есть как это впопыхах? — поднял папаша забинтованную голову. — Как же их не штрафовать, ежели он, как драная кошка, на всем ходу в вагон сигает?..
— Которые торопятся уж очень, — осторожно вставил Ежевикин.
— А куда торопятся? — сердито заметил папаша. — Ногу-голову повредить торопятся? Так я вас понял, молодой человек?
— Вы, папаша, не сердитесь. Я насчет того, ежели который, может, иногородний, порядка еще не знает…
— А ты его на три рубля, сукиного кота, — убежденно заметил папаша, — пусть через трешницу знает. Колесу все равно, на кого наехать — на иногороднего либо на местного…
— Который, может, и задумавшись через улицу ползет…
— А ты на рельсах не думай. И вообще нечего их сторону держать, молодой человек, — сухо сказал папаша. — Ежели их распустить, так по улице пройти нельзя будет.
— Невозможно, — согласился Ежевикин.
— Я про то и говорю, — сказал папаша и застонал: — Ой, ломит проклятую!.. Давно служите?
— Четвертый год, папаша.
— Так… Штрафов-то, поди, много взяли?
— Много, папаша, — испуганно согласился Ежевикин.
— Мало! — неожиданно стукнул папаша кулаком по кушетке. — Я б с их, чертей кривоногих, не так бы еще брал! Ну, идите, идите, молодой человек, там вас Зося ждет. Ой, голову ломит!..
Ежевикин тихо вышел в коридор.
— Ну? — с сияющим лицом спросила его Зося.
— Ничего не понимаю, — тихо сказал Ежевикин. — В голову ему, что ли, ударило, папаше-то?
— Ударило, ударило, Васечка! — радостно зашептала Зося. — Повезло нам с тобой, Васечка! По улице перебегал папаша… Милиционер свистит, а папаша вперед лезет… И тут прямо счастливый случай — грузовик. Краям папашу по голове хватил… Как пришел домой, перевязался, лег и сейчас же орать начал… «Зови, говорит, твоего…» — «Кого, папаша?» — «А который был тогда… Милиционера твоего, Васечку… За что, говорит, человека обхамил? За то, что руки-головы наши сберегает? Такой, говорит, как твой, уж не дал бы грузовику удрать. А я, говорит, даже номер грузовика запомнил: шестьсот двадцать три».
— Запишем, — деловито сказал Ежевикин, вынимая книжку, — потом ответит.
— Запиши, — ласково шепнула Зося, — наш с тобой счастливый номер! Шестьсот двадцать три… Век его не забуду!..
Ежевикин надел шинель и сконфуженно заметил:
— Тут в меня в прошлый раз мармеладом сверху запустили.
— Не может быть! — покраснев, отвернулась Зося.
— Ну, значит, показалось. Так я новый принес. Кушайте на здоровье. И папашу угостите. Больным сладкое полезно.
И веселый шепот в прихожей закрепил треснувшее по швам счастье.
1935
Михаил Лоскутов
Рассказ о говорящей собаке
Вообще говоря, говорящих собак на свете нет. Так же как говорящих лошадей, леопардов, кур, носорогов.
Собственно, науке известен только один такой случай — это знаменитая говорящая собака Мабуби Олстон. Она принадлежала известному доктору Каррабелиусу, но где она находится в настоящее время, никому не известно. История эта — истинная правда. Произошла она не так давно в маленьком, очень далеком и захолустном городке Нижнем Таратайске, на реке Бородайке.
Излишне говорить, что город Нижний Таратайск никогда до этого замечательного события не только не видал говорящих собак, но даже обыкновенными собаками, как город маленький, не изобиловал. Было в нем ровно шесть собак, причем одна из них неполная. Она имела только три ноги и один глаз; все остальное она растеряла за свою долгую и бурную жизнь. Но это не мешало таратайским собакам быть особенными.
Естественно, что все жители города знали всех шестерых собак наперечет. Они даже составляли известную гордость Таратайска. Эту гордость подогревали особенно владельцы собак, люди тщеславные и самолюбивые. Поэтому и все жители считали, что таратайские собаки самые умные на свете. Все говорили: «Наши собаки». Приезжих спрашивали: «Вы еще не видели наших собак?» Возвращаясь поздно домой, таратайцы говорили: «Это лают наши собаки», и слушали их, точно пение соловьев.
Каждый из владельцев, в свою очередь, конечно, считал, что его собака самая умная из шести собак, и на этой почве происходили между ними всякие дрязги.
Каждый находил в своей собаке особые достоинства, и каждая была по-своему хороша и мила для города. Черная собака счетовода Попкова была больше всех: она могла при желании проглотить поросенка или даже самого счетовода. Пес бухгалтера Ерша был необыкновенен по раскраске: весь он состоял из пятен и каких-то грязных полос и походил не то на зебру, не то на шахматную доску. На глазах у всех бухгалтер мыл его, доказывая, что эти пятна не отмываются. Белый пудель Екатерины Федоровны Бломберберг был хотя не чистый пудель, а помесь с овчаркой, но все же был почти породистый и умел делать реверанс.
Но больше всех гордился своим псом Араратом провизор аптеки, огромный, как башня, мужчина, с усами, закрученными кверху. Его всегда видели с собакой и с бамбуковой палкой в руках.
— Я побью того, кто скажет, что моя собака не лучше всех, — говорил провизор. — Смотрите, она даже похожа на меня.
И действительно, у них было странное сходство: собака была так же длинна, у нее были так же закручены вверх усы; ей недоставало только бамбуковой палки.
Лишь один владелец трехногой собаки не обладал особым самолюбием в собачьем вопросе. Это был старый пенсионер Поджижиков, человек ветхий, но так же равнодушно смотревший на мир, как его древнее животное по прозвищу Бейбулат. Единственно, чем они оба занимались, это сидели целый день на крылечке и дремали.
И вот однажды…
Доктор кинологии и восточной школы дрессировки животных, заклинатель змей и зоопсихолог Отто Каррабелиус приехал в Нижний Таратайск прямо из-за границы, возвращаясь с Малайского архипелага. Никем не замеченный, он сошел с поезда и с двумя чемоданами, ассистенткой, небольшой собакой, двумя обезьянами, попугаем и морской свиньей по прозвищу Элеонора отправился в местную гостиницу «Эльдорадо». А через день по городу были расклеены удивительные афиши:
ДОКТОР КАРРАБЕЛИУС
продемонстрирует дрессировку животных.
Прыжок в обруч.
Поднимание животными гирь.
Танец танго на зонтике.
А затем впервые в Европе и Америке покажет номера восточной школы психодрессировки животных.
ГОВОРЯЩАЯ СОБАКА
Результат долгой научной подготовки и работы с животными.
Чудес нет.
Буфет по удешевленным ценам.
Когда появилась афиша о необыкновенной собаке, весь город, естественно, начал говорить об этом событии. Мнения жителей были разнообразны.
— Это надувательство, — говорили одни. — Собака не должна говорить. Собака обязана лаять и дом сторожить. Знаем эти индийские штуки! На что наши таратайскне собаки — и то не говорят ничего.
— Нет, все же заграничное воспитание… — робко отвечали другие. — Конечно, дай нашим воспитание, так они бы и не так бы заговорили…
— По науке, собака не имеет права разговаривать. У нее, с медицинской точки зрения, не так все устроено, — говорил провизор аптеки, размахивая бамбуковой палкой.
— Почему же! Вы забываете, как наука и техника вперед шагнули. Вон телевидение, например… Почему же собаке не говорить? Пора. Давно бы пора обратить внимание. Это же красота! Сидит, к примеру, собака, дом сторожит. Чтобы ей лаять на вора, она ему вдруг вежливо так, басом говорит: «Ты чего тут шляешься? А то вот хозяина как кликну, так будешь хорош…»
Как передают теперь свидетели, особенное напряжение в городе началось с той поры, когда на улицах стал появляться доктор Отто Каррабелиус с собачкой. Поползли всякие слухи. Передавали, будто где-то его собака чихнула и извинилась. У кого-то она спрашивала адрес какой-то улицы. За Отто Каррабелиусом ходила толпа, и во главе все владельцы собак, кроме двух. Хозяин черного пуделя Клондайка, местный священник Святоперекрещенский, сидел дома и говорил собравшимся у него старушкам, что все это ведет к концу мира.
— Не ходите смотреть на эту нечисть, — говорил священник. — Вот до чего дошло при Советской власти: собака говорит. Этак, того и гляди, куры танцевать станут, коровы частушки запоют! С нами крестная сила!
Один только старичок пенсионер Поджижиков сидел равнодушно на солнышке и грелся с собакой Бейбулатом. Когда ему говорили про говорящую собаку, он только зевал.
— Ну и что же, охо-хо, — говорил он, — пусть говорит на здоровье.
Ничто его не прошибало!
Мальчик Витя Храбрецов, пионер, ученик и следопыт первой категории, твердо задался целью выяснить тайну собаки. С утра до ночи он ходил по улице за доктором Каррабелиусом и даже пропустил все занятия. Но собака почему-то молчала. Вопрос особенно волновал Витю: если собаку можно выучить говорить по-русски, по-немецки и по-французски, то не может ли она вообще ходить в школу и готовить уроки?
В день прёдставления зал клуба местной пожарной дружины «Красное пламя» был набит битком. В первом ряду сидели четыре владельца собак. Тут был и счетовод, и бухгалтер, и Бломберберг, и провизор с палкой.
Вышли доктор Каррабелиус во фраке и ассистентка в костюме наездницы. Быстро проделали свои номера обезьяны, попугаи и морская свинья Элеонора. Их публика пропустила мимо глаз. Доктор понял, что публику волнует собака. Видя напор толпы, он забеспокоился. Где-то треснул барьер.
Наконец вышла собака. Сначала она проделала прыжки и танго на зонтике. Потом доктор вышел вперед и сказал:
— Товарищи, милостивый государь и милостивый государин, теперь мы продемонстрируем главный номер, как биль говори собака. Перед вами маленький млекопитающий животный Канис Фамильярис — обыкновенный домашний собака по имени Мабуби Олстон.
— Давай! — крикнули в публике.
Ряды придвинулись к сцене. Доктор немного отступил и вытер затылок.
— Ничшего необыкновенного и сверхъестественного в этом мире нет. Все ви знайт, что такой, например, обычный животный, как попугай, может говорить по-человечески голос. Собака же — самый умный животный, древний друг человека. Мои долгие опыты на основе изучения восточный наук…
Публика придвинулась еще ближе. Все вскочили с мест и полезли на сцену.
— Давай! — закричали опять в публике.
— Товарищи! — сказал доктор. — Я боюсь, что при таких условиях мой собак не сможет сказать ни один слов.
Здесь публика заволновалась еще больше. Все смотрели на собаку, но ничего не было слышно.
— Он сейчас удерет. Держите его! — кричали владельцы таратайских собак.
— Она не будет говорить.
— Тише!
— Дайте собаке поговорить, — спокойно пробасил кто-то.
— А она на каком языке будет?
— Товарищи! — сказал доктор. — Я очень плохо говориль по-русски. Но мой собак изучиль его лучше меня… Ну, я попрошу кого-нибудь на сцена.
И здесь на сцену выскочил следопыт Витя Храбрецов.
— Я! Ну, как тебя звать? — спросил он у собаки.
Собака взглянула на него и открыла рот.
— Олстон Мабуби, — вдруг сказала она громко. — А тебя как?
Витя растерялся. Публика ахнула и присела. Собака открывала рот и выдавливала из себя настоящие слова. Тут в зале от напора толпы треснула скамейка, и опять поднялся шум.
Все слова разобрать было нельзя. Доктор поспешно откланялся и удалился со сцены, уводя собаку.
Возбужденная публика долго не уходила. Она спорила. «Говорила!» — заявляли одни. «Ничего не говорила. Это обман зрения!» — кричали хозяева собак.
На другой день в городе появилась афиша о втором представлении с припиской: «Ввиду нервного состояния собаки просьба соблюдать абсолютный порядок. В противном случае сеанс говорения может не состояться».
Город разбился на два лагеря. Теперь только и было споров: говорила или не говорила. Даже пять местных собак бегали по городу, взволнованные общим спором. Первая половина города теперь смотрела на них насмешливо: «Ну, вы, тоже собаки, только и толку, что реверанс…» Псы стыдливо поджимали хвосты и убегали в подворотни.
Но зато другие, наоборот, стали смотреть на собак с еще большим уважением и даже с некоторой опаской: кто их знает, этих странных животных, о чем они думают? Мальчишки, горячие сторонники второй партии, ходили толпой по улицам и пели сочиненную кем-то песню:
Только древняя трехногая Бейбулатка и старичок Поджижиков оставались спокойны: по-прежнему они сидели на крылечке, равнодушные к общему волнению.
— Ну и что же? Все бывает, — говорил пенсионер.
Но на второе представление его все же притащили и посадили в первом ряду. К моменту выхода собаки напряжение опять достигло предела, все боялись, чтобы сеанс не отменили. Публика напрягалась, зажав рты. Все делали друг другу строгие знаки. Затаенное дыхание иногда лишь прерывалось вздохами. Только старичок Поджижиков сидел в первом ряду и спокойно дремал, задрав голову на спинку стула.
Опять прошла морская свинья. Подошло дело к собаке. Мальчик Витя Храбрецов на цыпочках вышел на сцену.
— Прошу для удостоверения научности опит выйти на сцена представителей медицинского мира, — сказал доктор. — Ну, собачка, скажи что-нибудь мальчику. Смотри, какой мальчик.
— Ничего. Мальчик как мальчик. Так себе, — вдруг сказала собака и зевнула.
Тишина разорвалась. Поднялись крики.
— Бис! — кричали из задних рядов.
— Мальчик как мальчик. Ну? — громко повторила собака.
Сомнений быть не могло. Гром аплодисментов потряс здание клуба. Старичок Поджижиков проснулся.
— Ну и что ж тут такого? — вдруг сказал он в наступившей тишине. — Эка невидаль. Ну-ка, Бейбулат!
И тут, как рассказывают свидетели, началось нечто совершенно необыкновенное. Из-под скамейки вдруг вылезла полуслепая Бейбулатка с белой свалявшейся шерстью и на трех ногах проковыляла к своему хозяину.
Хмуро и гордо она посмотрела одним своим глазом на собравшихся.
— Поговори с собачкой! — сказал старичок.
Собака посмотрела на сцену.
— А ну ее к свиньям! — вдруг сказала она. — Чего мне с ней разговаривать?
Тут уже остолбенел доктор кинологии Каррабелиус. Вытаращив глаза, он смотрел на белого лохматого пса-дворняжку.
— Мы их забьем, этих сеттер-шнельклепсов? Правда? — спросил старичок Бейбулата.
— Ясное дело, забьем, Сидор Поликарпович. Это нам раз плюнуть! — отвечал пес. — Мы еще не так сумеем разговаривать!
Но собака доктора Каррабелнуса не растерялась.
— Ну, кто еще кого забьет, мы посмотрим! — закричала она.
Публика опять вскочила. Одни мчались к выходу, другие лезли на сцену, третьи орали какие-то слова. Тем временем две собаки стояли друг против друга и выкрикивали друг другу разные глупости. Это продолжалось до тех пор, пока старичок не увел свою собачку, а доктор — свою. Оставшаяся публика не могла успокоиться. Владельцы собак в первом ряду запели песню таратайцев, и ее подхватили задние. Усатый провизор вскочил на сцену и принялся дирижировать своей бамбуковой палкой. Все пели хором:
Потрясенный город не мог спокойно жить, спать, есть и работать. Собачья гордость Нижнего Таратайска переливала через край. Даже жители Верхнего Таратайска и Среднего Таратайска валом валили смотреть на собаку Поджижикова. Но старичок и пес по-прежнему мирно дремали на солнышке.
Витя Храбрецов целый день носился по городу. Вечером, усталый, он возвращался домой мимо церкви Воздвиженья на Песках.
Однажды он услышал странную возню за церковной оградой. Прислонившись к ограде, он прислушался. Оттуда доносился голос священника.
— Ну, Клондайк, — быстро шептал он, — ну, скажи: «Па-па». Ну, стой смирно, господи благослови! Ну, скажи: «Хо-ро-ша-я по-го-да».
Все владельцы срочно обучали своих собак языку. День и ночь они муштровали их и так и эдак, допытывались у старика Поджижикова насчет его секрета.
И вот — чего не сделает человеческая гордость! Нам могут не поверить, но беспристрастная история свидетельствует об этом замечательном моменте в жизни города, когда собаки действительно начали понемногу разговаривать о том о сем.
Пять собак Нижнего Таратайска стали говорить! Это было страшно. Хозяева выводили своих собак на крыльцо, ходили взад и вперед по улицам и перед изумленной толпой беседовали с ними о всяких вопросах.
— Хорошая погода, — говорили они собакам.
— Ничего, действительно, — отвечали те, — только не мешало бы небольшому дождичку.
Мир воцарился между хозяевами пяти собак. При встречах они хитро подмигивали друг другу. Таратайские псы тоже торжествовали. Они здоровались друг с другом на улицах, кричали из-за заборов и пели песни. Рассказывают даже, что черная собака счетовода Попкова как угорелая носилась по улицам и кричала:
— А ну, где тут доктор Каррабелиус? Разве он еще не уехал в Индию?
За ней гонялись пожарные. Только попу не удалось обучить свою собаку ничему. Он мучил беднягу днем и ночью, но она оставалась молчалива, как камень. С горя, говорят, поп принялся обучать своего пса музыке и математике. А у старухи Тараканихи будто бы кошка начала вдруг разговаривать по-французски. События начали принимать невероятный оборот. Тогда доктору Каррабелиусу посоветовали срочно покинуть город.
— Это вы всё наделали, — сказали ему. — Когда вы уедете, наши собаки успокоятся. У нас и без говорящих собак дел очень много.
Некоторые скептики, конечно, говорили, что все здесь — обман. Они заявляли, что тут обычный цирковой трюк под названием «чревовещание»: сам артист говорит сперва своим обычным голосом, а потом, когда собака открывает рот, он отвечает за нее другим голосом. На этом понемногу все начали успокаиваться.
Но не такой был мальчик Витя Храбрецов: он решил выяснить тайну до конца. Когда доктор уезжал, он шел за ним и его собакой до самого вокзала.
— Олстон! — кричал он ей. — Скажи два слова.
Но собака молча, понурив голову, шла за доктором.
— Олстон Мабуби! Это я, Витя Храбрецов. Мы с тобой разговаривали в театре.
Собака молчала. Доктор не оборачивался.
Витя бросил собаке кусок хлеба, чтобы посмотреть, нет ли у нее во рту говорящей машинки. Она не взглянула на хлеб. Тогда он кинул в нее камень, чтобы она выругалась. Она молчала.
Наконец, когда доктор Каррабелиус влезал в вагон, она посмотрела на Витю Храбрецова, покачала головой и сказала:
— Ты очень плохой ученик, пионер и мальчик. Во-первых, нехорошо швыряться в собак камнями. Во-вторых, ты пропускаешь занятия, как лентяй. И в-третьих, говорящих собак никогда не было, нет и не может быть.
И пожалуй, она была права. Как вы думаете об этом?
1934
Лев Кассиль
Пекины бутсы
Пека Дементьев был очень знаменит. Его и сейчас узнают на улице. Он долгое время слыл одним из самых ловких, самых смелых и искусных футболистов Советского Союза. Где бы ни играли — в Москве, в Ленинграде, в Киеве или в Турции, — как только, бывало, выходит на зеленое поле сборная команда СССР, все сейчас же кричат:
— Вон он!.. Вон Дементьев!.. Курносый такой, с чубчиком на лбу… Вон, самый маленький! Ах, молодец Пека!
Узнать его было очень легко: самый маленький игрок сборной СССР. До плеча всем. Его и в команде никто не звал по фамилии — Дементьев или по имени — Петр. Пека — и всё. А в Турции его прозвали «товарищ Тонтон». Тонтон — это значит по-турецки «маленький». И вот помню, как только выкатится с мячом на поле Пека, сейчас же зрители начинают кричать:
— А, товарищ Тонтон! Браво, товарищ Тонтон! Чок гюзель! Очень хорошо, товарищ Тонтон!
Так о Пеке и в турецких газетах писали: «Товарищ Тонтон забил отличный гол».
А если бы поставить товарища Тонтона рядом с турецким великаном Неждетом, которому он вбил в ворота мяч, Пека ему бы до пояса только достал…
На поле во время игры Пека был самым резвым и быстрым. Бегает, бывало, прыгает, обводит, удирает, догоняет — живчик! Мяч вертится в его ногах, бежит за ним как собачка, юлит, кружится. Никак не отнимешь мяча у Пеки. Никому не угнаться за Пекой. Недаром он слыл любимцем команды и зрителей.
— Давай, давай, Пека! Рви, Пека!
— Браво, товарищ Тонтон!
А дома, в вагоне, на корабле, в гостинице Пека казался самым тихоньким. Сидит молчит. Или спит. Мог двенадцать часов проспать, а потом двенадцать часов промолчать. Даже снов своих никому не рассказывал, как мы ни просили. Очень серьезным человеком считался наш Пека.
С бутсами ему только раз не повезло. Бутсы — это особые ботинки для футбола. Они сшиты из толстой кожи. Подошва у них крепкая, вся в пенечках-шипах, с подковкой. Это чтобы не скользить по траве, чтобы крепче на ногах держаться. Без бутс и играть нельзя.
Когда Пека поехал с нами в Турцию, в его чемодане аккуратно было сложено все футбольное хозяйство: белые трусики, толстые полосатые чулки, щитки для ног (чтобы не так больно было, если стукнут), потом красная почетная майка сборной команды СССР с золотым нашитым гербом Советского Союза и, наконец, хорошие бутсы, сделанные по особому заказу специально для Пеки. Бутсы были боевые, испытанные. Ими Пека забил уже пятьдесят два мяча-гола. Они были ни велики, ни малы — в самый раз. Нога в них была и за границей как у себя дома.
Но футбольные поля Турции оказались жесткими, как камень, без травы. Пеке прежде всего пришлось срезать шипы на подошвах. Здесь с шипами играть было невозможно. А потом на первой же игре Пека истоптал, разбил, размочалил свои бутсы на каменистой почве. Да тут еще один турецкий футболист так ударил Пеку по ноге, что бутса чуть не разлетелась пополам. Пека привязал подошву веревочкой и кое-как доиграл матч. Он даже ухитрился все-таки вбить туркам один гол. Турецкий вратарь кинулся, прыгнул, но поймал только оторвавшуюся Пекину подошву. А мяч был уже в сетке.
После матча Пека пошел хромая покупать новые бутсы. Мы хотели проводить его, но он строго сказал, что обойдется без нас и сам купит.
Он ходил по магазинам очень долго, но нигде не мог найти бутс по своей маленькой ноге. Все были ему велики.
Через два часа он наконец вернулся в нашу гостиницу. Он был очень серьезный, наш маленький Пека. В руках у него была большая коробка.
Футболисты обступили его.
— Ну-ка, Пека, покажи обновку!
Пека с важным видом распаковал коробку, и все так и присели… В коробке лежали невиданные бутсы, красные с желтым, но такие, что в каждой из них уместились бы сразу обе ноги Пеки, и левая и правая.
— Ты что это, на рост купил, что ли? — спросили мы у Пеки.
— Они в магазине меньше были, — заявил нам серьезный Пека. — Правда… и смеяться тут не с чего. Что я, не вырасту, что ли? А зато бутсы заграничные.
— Ну, будь здоров, расти большой в заграничных бутсах! — сказали футболисты и так захохотали, что у дверей отеля стал собираться народ. Скоро хохотали все: смеялся мальчик в лифте, хихикала коридорная горничная, улыбались официанты в ресторане, крякал толстый повар отеля, визжали поварята, хмыкал швейцар, заливались бои — рассыльные, усмехался сам хозяин отеля. Только один человек не смеялся. Это был сам Пека. Он аккуратно завернул новые бутсы в бумагу и лег спать, хотя на дворе был еще день.
Наутро Пека явился в ресторан завтракать в новых цветистых бутсах. «Разносить хочу, — спокойно заявил нам Пека, — а то левый жмет маленько».
— Ого, растешь ты у нас, Пека, не по дням, а по часам! — сказали ему. — Смотри-ка, за одну ночь ботинки малы стали. Ай да Пека! Этак, пожалуй, когда из Турции уезжать будем, так бутсы совсем тесны станут…
Пека, не обращая внимания на шутки, уплетал молча вторую порцию завтрака.
Как мы ни смеялись над Пекиными бутсами, он украдкой напихивал в них бумагу, чтобы нога не болталась, и выходил на футбольное поле. Он даже гол в них забил.
Бутсы здорово натерли ему ногу, но Пека из гордости не хромал и очень хвалил свою покупку. На насмешки он не обращал никакого внимания.
Когда наша команда сыграла последнюю игру в турецком городе Измире, мы стали укладываться в дорогу. Вечером мы уезжали обратно в Стамбул, а оттуда — на корабле домой.
И тут оказалось, что бутсы не лезут в чемодан. Чемодан был набит изюмом, рахат-лукумом и другими турецкими подарками. И Пеке пришлось бы нести при всех знаменитые бутсы отдельно в руках, но они ему самому так надоели, что Пека решил отделаться от них. Он незаметно засунул их за шкаф в своей комнате, сдал в багаж чемодан с изюмом и поехал на вокзал.
На вокзале мы сели в вагоны. Вот пробил звонок, паровоз загудел и шаркнул паром. Поезд тронулся. Как вдруг на перрон выбежал запыхавшийся мальчик из нашего отеля.
— Мосье Дементьев, господин Дементьев!.. Товарищ Тонтон! — кричал он, размахивая чем-то пестрым. — Вы забыли в номере свои ботинки… Пожалуйста.
И знаменитые Пекины бутсы влетели в окно вагона, где молча и сердито их взял серьезный наш Пека.
Когда ночью в поезде все заснули, Пека тихонько встал и выбросил бутсы за окно. Поезд шел полным ходом, за окном неслась турецкая ночь. Теперь уже Пека твердо знал, что он отделался от своих бутс. Но едва мы приехали в город Анкару, как на вокзале нас спросили:
— Скажите, ни у кого из вас не выпадали из окна вагона футбольные ботинки? Мы получили телеграмму, что из скорого поезда на сорок третьем перегоне вылетели бутсы. Вы не беспокойтесь. Их завтра доставят сюда поездом.
Так бутсы второй раз догнали Пеку. Больше он уже не пытался отделаться от них.
В Стамбуле мы сели на пароход «Чичерин». Пека спрятал свои злополучные бутсы под корабельную койку, и все о них забыли.
К ночи в Черном море начался шторм. Корабль стало качать. Сперва качало с носа на корму, с кормы на нос, с носа на корму. Потом стало шатать с боку на бок, с боку на бок, с боку на бок. В столовой суп выливался из тарелок, из буфета выпрыгивали стаканы. Занавеска на дверях каюты поднималась к потолку, как будто ее сквозняком притянуло. Все качалось, все шаталось, всех тошнило.
Пека заболел морской болезнью. Ему было очень плохо. Он лежал и молчал. Только иногда вставал и спокойно говорил:
— Минуты через две меня опять стошнит.
Он выходил на прыгающую палубу, держался за перила и снова возвращался, снова ложился на койку. Все его очень жалели. Но всех тоже тошнило.
Три дня ревел и трепал нас шторм. Страшные валы величиной с трехэтажный дом швыряли наш пароход, били его, вскидывали, шлепали. Чемоданы с изюмом кувыркались, как клоуны, двери хлопали; все съехало со своего места, все скрипело и гремело. Четыре года не было такого шторма на Черном море.
Маленький Пека ездил на своей койке взад и вперед. Он не доставал ногами до прутьев койки, и его то стукало об одну стену головой, закинув вверх ногами, то, наклонив обратно, било пятками в другую. Пека терпеливо сносил все. Над ним никто уже не смеялся.
Но вдруг все мы увидали замечательную картину: из дверей Пекиной каюты важно вышли большие футбольные бутсы. Ботинки шествовали самостоятельно. Сначала вышел правый, потом левый. Левый споткнулся о порог, но легко перескочил и толкнул правый. По коридору парохода «Чичерин», покинув хозяина, шагали Пекины ботинки.
Тут из каюты выскочил сам Пека. Теперь уж не бутсы догоняли Пеку, а Пека пустился за удиравшими ботинками. От сильной качки бутсы выкатились из-под койки. Сперва их швыряло по каюте, а потом выбросило в коридор.
— Караул, у Пеки бутсы сбежали! — закричали футболисты и повалились на пол — не то от хохота, не то от качки.
Пека мрачно догнал свои бутсы и водворил их в каюте на место.
Скоро на пароходе все спали.
В двенадцать часов двадцать минут ночи раздался страшный удар. Весь корабль задрожал. Все разом вскочили. Всех перестало тошнить.
— Погибаем! — закричал кто-то. — На мель сели… Разобьет теперь нас…
— Одеться всем теплее, всем наверх! — скомандовал капитан. — Может быть, на шлюпках придется, — добавил он тихо.
В полминуты одевшись, подняв воротники пальто, выбежали мы наверх. Ночь и море бушевали вокруг. Вода, вздуваясь черной горой, мчалась на нас. Севший на мель корабль дрожал от тяжелых ударов. Нас било о дно. Нас могло разбить, опрокинуть. Куда тут на шлюпках!.. Сейчас же захлестнет. Молча смотрели мы на черную эту погибель. И вдруг все заулыбались, все повеселели. На палубу вышел Пека. Он второпях надел вместо ботинок свои большущие бутсы.
— О, — засмеялись спортсмены, — в таких вездеступах и по морю пешком пройти можно! Смотри только не зачерпни.
— Пека, одолжи левый, тебе и правого хватит, уместишься.
Пека серьезно и деловито спросил:
— Ну как, скоро тонуть?
— Куда ты торопишься? Рыбы подождут.
— Нет, я переобуться хотел, — сказал Пека.
Пеку обступили. Над Пекой шутили. А он сопел как ни в чем не бывало. Это всех смешило и успокаивало. Не хотелось думать об опасности. Команда держалась молодцом.
— Ну, Пека, в твоих водолазных бутсах в самый раз матч играть со сборной дельфиньей командой. Вместо мяча кита надуем. Тебе, Пека, орден морской звезды дадут.
— Здесь киты и не водятся, — ответил Пека.
Через два часа капитан закончил осмотр судна. Мы сидели на песке. Подводных камней не было. До утра мы могли продержаться, а утром из Одессы должен был прийти вызванный по радио спасательный пароход «Торос».
— Ну, я пойду переобуюсь, — сказал Пека, ушел в каюту, снял бутсы, разделся, подумал, лег и через минуту заснул.
Мы прожили три дня на наклонившемся, застрявшем в море пароходе. Иностранные суда предлагали помощь, но они требовали очень дорогой уплаты за спасение, а мы хотели сберечь народные деньги и решили отказаться от чужой помощи.
Последнее топливо кончалось на пароходе. Подходили к концу запасы еды. Невесело было сидеть впроголодь на остывшем корабле среди неприветливого моря. Но и тут Пекины злосчастные бутсы помогли. Шутки на этот счет не прекращались.
— Ничего, — смеялись спортсмены, — как запасы все съедим, за бутсы примемся! Одних Пекиных на два месяца хватит.
Когда кто-нибудь, не выдержав ожидания, начинал ныть, что мы зря отказались от иностранной помощи, ему тотчас кричали:
— Брось ты, сядь в галошу и бутсой Пекиной прикройся, чтоб нам тебя не видно было…
Кто-то даже песенку сочинил, не очень складную, но привязчивую. Пели ее на два голоса. Первый запевал:
А второй отвечал за Пеку:
— И как у вас у самих мозолей на языке нет? — ворчал Пека.
Через три дня нас на шлюпках перевезли на прибывший советский спасательный корабль «Торос».
Тут Пека снова попытался забыть свои бутсы на «Чичерине», но матросы привезли их на последней шлюпке вместе с багажом.
— Это чьи такие будут? — спросил веселый матрос, стоя на взлетающей шлюпке и размахивая бутсами.
Пека делал вид, что не замечает.
— Это Пекины, Пекины! — закричала вся команда. — Не отрекайся, Пека!
И Пеке торжественно вручили в собственные руки его бутсы…
Ночью Пека пробрался в багаж, схватил ненавистные бутсы и, оглядываясь, вылез на палубу.
— Ну, — сказал Пека, — посмотрим, как вы теперь вернетесь, дряни полосатые!
И Пека выбросил бутсы в море. Волны слабо плеснули. Море съело бутсы, даже не разжевав.
Утром, когда мы подъезжали к Одессе, в багажном отделении начался скандал. Наш самый высокий футболист, по прозвищу Михей, никак не мог найти своих бутс.
— Они вот тут вечером лежали! — кричал он. — Я их сам вот сюда переложил. Куда же они подевались?
Все стояли вокруг. Все молчали. Пека продрался вперед и ахнул: его знаменитые бутсы, красные с желтым, как ни в чем не бывало стояли на чемодане. Пека сообразил.
— Слушай, Михей, — сказал он. — На, бери мои. Носи их! Как раз по твоей ноге. И заграничные все-таки.
— А сам ты что же? — спросил Михей.
— Малы стали, вырос, — солидно ответил Пека.
1936
Илья Ильф и Евгений Петров
Собачий холод
Катки закрыты. Детей не пускают гулять, и они томятся дома. Отменены рысистые испытания. Наступил так называемый собачий холод.
В Москве некоторые термометры показывают тридцать четыре градуса, некоторые почему-то только тридцать один, а есть и такие чудаковатые градусники, которые показывают даже тридцать семь. И происходит это не потому, что одни из них исчисляют температуру по Цельсию, а другие устроены по системе Реомюра, и не потому также, что на Остоженке холоднее, чем на Арбате, а на Разгуляе мороз более жесток, чем на улице Горького. Нет, причины другие. Сами знаете, качество продукции этих тонких и нежных приборов не всегда у нас на неслыханной высоте. В общем, пока соответствующая хозяйственная организация, пораженная тем, что благодаря морозу население неожиданно заметило ее недочеты, не начнет выправляться, возьмем среднюю цифру — тридцать три градуса ниже нуля. Это уж безусловно верно и является точным арифметическим выражением понятия о собачьем холоде.
Закутанные по самые глаза москвичи кричат друг другу сквозь свои воротники и шарфы:
— Просто удивительно, до чего холодно!
— Что ж тут удивительного? Бюро погоды сообщает, что похолодание объясняется вторжением холодных масс воздуха с Баренцева моря.
— Вот спасибо. Как это они все тонко подмечают! А я, дурак, думал, что похолодание вызвано вторжением широких горячих масс аравийского воздуха.
— Вот вы смеетесь, а завтра будет еще холоднее.
— Не может этого быть.
— Уверяю вас, что будет. Из самых достоверных источников. Только никому не говорите. Понимаете? На нас идет циклон, а в хвосте у него антициклон. А в хвосте у этого антициклона опять циклон, который и захватит нас своим хвостом. Понимаете? Сейчас еще ничего, сейчас мы в ядре антициклона, а вот попадем в хвост циклона, тогда заплачете. Будет невероятный мороз. Только вы никому ни слова.
— Позвольте, что же все-таки холоднее — циклон пли антициклон?
— Конечно, антициклон.
— Но вы сейчас сказали, что в хвосте циклона какой-то небывалый мороз.
— В хвосте действительно очень холодно.
— А антициклон?
— Что антициклон?
— Вы сами сказали, что антициклон холоднее.
— И продолжаю говорить, что холоднее. Чего вы не понимаете? В ядре антициклона холоднее, чем в хвосте циклона. Кажется, ясно.
— А сейчас мы где?
— В хвосте антициклона. Разве вы сами не видите?
— Отчего же так холодно?
— А вы думали, что к хвосту антициклона Ялта привязана? Так, по-вашему?
Вообще замечено, что во время сильных морозов люди начинают беспричинно врать. Врут даже кристально честные и правдивые люди, которым в нормальных атмосферных условиях и в голову не придет сказать неправду. И чем крепче мороз, тем крепче врут. Так что при нынешних холодах встретить вконец изовравшегося человека совсем не трудно.
Такой человек приходит в гости, долго раскутывается; кроме своего кашне, снимает белую дамскую шаль, стаскивает с себя большие дворницкие валенки, надевает ботинки, принесенные в газетной бумаге, и, войдя в комнату, с наслаждением заявляет:
— Пятьдесят два. По Реомюру.
Хозяину, конечно, хочется сказать: «Что ж ты в такой мороз шляешься по гостям? Сидел бы себе дома», но вместо этого он неожиданно для самого себя говорит:
— Что вы, Павел Федорович, гораздо больше. Днем было пятьдесят четыре, а сейчас безусловно холоднее.
Здесь раздается звонок, и с улицы вваливается новая фигура. Фигура еще из коридора радостно кричит:
— Шестьдесят, шестьдесят! Ну нечем дышать, совершенно нечем.
И все трое отлично знают, что не шестьдесят, и не пятьдесят четыре, и не пятьдесят два, и даже не тридцать пять, а тридцать три, и не по Реомюру, а по Цельсию, но удержаться от преувеличения невозможно. Простим им эту маленькую слабость. Пусть врут на здоровье. Может быть, им от этого сделается теплее.
Покамест они говорят, от окон с треском отваливается замазка, потому что она не столько замазка, сколько простая глина, хотя в ассортименте товаров значится как замазка высшего качества.
Мороз-ревизор все замечает. Даже то, что в магазинах нет красивой цветной ваты, на которую так отрадно взглянуть, когда она лежит между оконными рамами, сторожа квартирное тепло.
Но беседующие не обращают на это внимания. Рассказываются разные истории о холодах и вьюгах, о приятной дремоте, охватывающей замерзающих, о сенбернарах с бочонком рома на ошейнике, которые разыскивают в снежных горах заблудившихся альпинистов, вспоминают о ледниковом периоде, о проваливающихся под лед знакомых (один знакомый якобы упал в прорубь, пробарахтался подо льдом двенадцать минут и вылез оттуда целехонек, живехонек и здоровехонек) и еще множество сообщений подобного рода.
Но венцом всего является рассказ о дедушке.
Дедушки вообще отличаются могучим здоровьем. Про дедушек всегда рассказывают что-нибудь интересное и героическое. (Например: «Мой дед был крепостным», на самом деле он имел хотя и небольшую, но все-таки бакалейную лавку.) Так вот во время сильных морозов фигура дедушки приобретает совершенно циклопические очертания.
Рассказ о дедушке хранится в каждой семье.
— Вот мы с вами кутаемся — слабое, изнеженное поколение. А мой дедушка, я его еще помню (тут рассказчик краснеет, очевидно от мороза), простой был крепостной мужик и в самую стужу, так, знаете, градусов шестьдесят четыре, ходил в лес по дрова в одном люстриновом пиджачке и галстуке. Каково? Не правда ли, бодрый старик?
— Это интересно. Вот и у меня, так сказать, совпадение. Дедушка мой был большущий оригинал. Мороз этак градусов под семьдесят, все живое прячется в свои норы, а мой старик в одних полосатых трусиках ходит с топором на речку купаться. Вырубит себе прорубь, окунется — и домой. И еще говорит, что ему жарко, душно.
Здесь второй рассказчик багровеет, как видно от выпитого чаю.
Собеседники осторожно некоторое время смотрят друг на друга и, убедившись, что возражений против мифического дедушки не последует, начинают взапуски врать о том, как их предки ломали пальцами рубли, ели стекло и женились на молоденьких, имея за плечами — ну как вы думаете, сколько? — сто тридцать два года. Каких только скрытых черт не обнаруживает в людях мороз!
Что бы там ни вытворяли невероятные дедушки, а тридцать три градуса — это неприятная штука. Амундсен говорил, что к холоду привыкнуть нельзя.
Ему можно поверить, не требуя доказательств. Он это дело знал досконально.
Итак, мороз, мороз. Даже не верится, что есть где-то на нашем дальнем севере счастливые теплые края, где, по сообщению уважаемого бюро погоды, всего лишь десять — пятнадцать градусов ниже нуля.
Катки закрыты, дети сидят по домам, но жизнь идет: доделывается метро, театры полны (лучше замерзнуть, чем пропустить спектакль), милиционеры не расстаются со своими бальными перчатками, и в самый лютый холод самолеты минута в минуту вылетели в очередные рейсы.
1935
Вера Инбер
Тосик, Мура и «ответственный коммунист»
Если вам восемь лет, и у вас синие глаза, и одна рука в компоте, а другая в замазке, и если у вас брат, которому пять лет, у которого насморк и который каждые пять минут теряет платок, и если ваша мама ушла на целый день, — то тогда вам жить становится очень трудно.
Муре восемь лет. У нее синие глаза, одна рука в компоте, другая в замазке, у нее брат, у него насморк, мама ушла — жить очень трудно.
Мама уходит на целый день. Она служит. Папы давно нет. В тот год, когда не топили печей и не было хлеба, он поехал за хлебом, заболел тифом и умер. И теперь мама живет одна, а Мура ей помогает. Мамино несчастье в том, что она маленькая и ее никто не боится. Ее легко обидеть, это ясно.
Однажды был такой случай: на кухне разбилось стекло; хотя грязное, но стоит оно шесть рублей. Пришел домком в сапогах и тулупе, осмотрел стекло, заодно чулан, где живут крысы, и говорит:
— Это ведро уберите. Тряпка зачем? Гражданка Сергеева (мама то есть), по выяснении дела — вам вставить стекло. Вы виновница.
— Товарищ Петрищев, — мама отвечает, — какая же я виновница? Меня целый день дома нет. Детишки в комнате сидят.
— Гражданка Сергеева, не возражайте. Ваша рыба стояла за окном. Стояла или нет ваша рыба?
— Стояла рыба, — отвечает мама, — то есть даже не рыба, а сиг.
— Ну вот. Этот самый ваш сиг разбил стекло.
— Позвольте, как же это возможно?
— А вот так и возможно. Из-за вашего сига окно плохо закрывалось и в конце концов разбилось. Но так как сиг совершенно копченый и неимущий, то потрудитесь заплатить шесть рублей.
И мама заплатила, потому что она маленькая и не умела хорошенько ответить.
И так каждый день какая-нибудь неприятность.
Тосику пять лет. У него всегда насморк, и он чуточку заикается. Каждые пять минут он спрашивает:
— Му-ура, а где мой носиковый платок?
В четыре часа приходит мама со службы, бледная, руки трясутся, и начинает готовить на примусе чего бы поесть.
— Мамочка… — говорит Мура, обнимая ее. — Ты моя маленькая. Ты бедняжечка.
— Ма-амочка, ты бедняжечка, — вслед за ней говорит Тосик.
Мура обнимает маму и говорит дальше:
— Дай-ка я послушаю. Мамочка, в тебе опять все переливается. Ты опять ничего не завтракала? У тебя совершенно пусто внутри, я же слышу.
Но маме некогда. Они едят быстро, потом мама опять уходит стучать на машинке, но уже не на службу, а «частным образом».
— Му-ура, — спрашивает однажды Тосик, — как это — частным образом?
— А это так: днем мама служит, а вечером уходит к одному писателю, который ей диктует рассказ по частям, потому и называется «частным образом»…
Сегодня день особенно тяжелый. Утром шел снег. Мама встала такая маленькая, меньше, чем всегда. Посмотрела на детей и сказала:
— Надо бы вас в дошкольный сад пристроить, но некогда мне. Не могу я. Устала. Сил нет.
Ушла мама. Мура начала убирать комнату и вдруг увидела, что двух котлет, которые им оставлены на целый день, нет и в помине.
— Тосик, — сказала Мура, — ты съел? Как же ты смог? Когда ты успел? Сразу съел обе?
— Му-урочка, я не сразу. Я съел «частным образом», по частям. По половинкам.
Долго тянется время без мамы. У Тосика насморк, у Муры порвались валенки: гулять невозможно.
— Идем в коридор, Му-ура, — говорит Тосик. — Потихоньку пойдем. Мы не будем мешать.
Коридор длинный, с обеих сторон — комнаты. В каждой комнате люди, совершенно разные. Но хоть они и разные, а все одинаково не любят детей, которые мешают. Однажды Мура и Тосик устроили в коридоре поезд из стульев и поехали. Кресло было паровозом. И славно так поехали, быстро, весело, с крушениями и приключениями. Но из комнаты № 6 вышла товарищ Гилькина с папиросой и чайником, налетела в полутьме на паровоз и разбила пенсне.
Вечером пришел домком, посмотрел мрачно и сказал:
— Гражданка Сергеева (мама то есть), вы своими детьми загромождаете квартиру и даже угрожаете стеклянным предметам. Ставлю на вид.
— Надо вас непременно в дошкольный сад, но некому похлопотать, а у меня сил нет. — Мама разволновалась.
И сейчас Мура и Тосик идут по коридору тихо, пешком, а не в поезде, и разговаривают шепотом. А когда доходят до комнаты № 1, то смолкают совсем. Там, в комнате № 1, живет «ответственный коммунист», самый важный в квартире. Кого он о чем ни спросит, тот должен отвечать всю правду: оттого он и ответственный.
«Ответственный коммунист» работает всю ночь. Всю ночь горит у него свет, и сквозь стекло, вставленное в верхнюю половину двери, видно, какой синий воздух у него в комнате, как много он курит. Утром за ним приезжает автомобиль с желатиновыми окнами и полотняной крышей, и «ответственный коммунист», надев кожаное пальто, в бороде трубка, проскакивает коридор и уезжает.
Мура и Тосик подходят к самой двери и по очереди смотрят в замочную скважину.
— Ты видишь, Му-ура? — спрашивает Тосик. — Скажи, что ты видишь?
— Мне нос мешает, — отвечает Мура, — но вижу умывальника кусочек.
— И я, и я хочу умывальник, — шепчет Тосик и напирает сзади на Муру.
Мура наваливается на дверь. Дверь распахивается. Мура влетает в комнату № 1, прямо на умывальник, за ней Тосик. А в комнате № 1 за столом сидит «ответственный коммунист», который почему-то не уехал, а может быть, вернулся, курит трубку и пишет.
Оттого что Мура влетела в комнату, упал сначала с умывальника стакан и разбился. Но так как за Мурой летел Тосик, то упал кувшин и тоже разбился. Вода хлынула потоком и подтекла прямо под ночные туфли у кровати. «Ответственный коммунист» встал, Мура заслонила собой Тосика и перевела дух.
— Что это значит? — спросил «ответственный коммунист». На лбу у него образовалась глубокая складка. — Что это за дети? Что это за шалости?
— Мы мамины дети, — сказал Тосик из-за Муриной спины. — А шалости не наши. Это двериные шалости. Это дверь сама. Му-ура, скажи ему.
«Ответственный коммунист» сделал шаг и увидел Тосика, который от волнения утирал нос Муриным передником.
— А это кто? — спросил он.
— Это Тосик, — ответила Мура, — мой брат. Он маленький. Его надо было бы отдать в дошкольный сад. Но нет у меня времени заняться этим. Устала я. Сил нет.
«Ответственный коммунист» вынул трубку изо рта.
— А вы кто? — спросил он.
— Я — Мура, его сестра. Мама у нас уходит днем на службу, а вечером «частным образом» работает. А скажите, пожалуйста, почему у вас на макушке волос ни одного нету?
— Так как-то случилось, — отвечает «ответственный коммунист» и поглаживает макушку. — Вылезли они у меня.
— Му-ура, — шепчет Тосик за ее спиной, — как же это он говорит — вылезли? Если бы они вылезли, они бы здесь где-нибудь рядом были. Они бы далеко не полезли. Они не вылезли, а внутрь влезли: оттого их и не видно. Скажи ему, Му-ура.
— Сядьте сюда дети, — сказал «ответственный коммунист» и указал им на стол.
И Мура и Тосик чинно сели по обеим сторонам чернильницы и начали отвечать по порядку, потому что коммунист был ответственный и ему надо было все знать.
Сначала говорила Мура:
— Мама наша с нами занимается по воскресеньям, когда она свободна. Я написала сочинение, интересно вам?
— Очень, — отвечает «ответственный коммунист». — Я очень прошу.
— Ну, так вот… «Скотный двор» называется. — И Мура читает по грязной бумажке, истершейся в кармане: — «Корова — это очень большое животное с четырьмя ногами по углам. Она дает молоко два раза в день, а индюк не умеет, как бы ни старался. Из коровы делают котлеты, а картофель растет отдельно». Дальше я еще не написала.
— Да, — говорит «ответственный коммунист», — очень интересно… А есть вы случайно не хотите?
— Тосик съел две котлеты «частным образом», — отвечает Мура, — а я ничего не ела, потому что нечего было.
Тогда «ответственный коммунист» вынимает из шкафа колбасу, мандарины и булку. И в это время звонит на столе телефон из-под Тосика, который положил на него ногу и не заметил этого.
«Ответственный коммунист» берет трубку.
— Я, — говорит он, — да, это я. Что? Прийти? Сейчас не могу. Тут у меня очень важное совещание. Сидят два товарища. Сейчас никак не могу.
А товарищи едят и рассказывают.
— Когда я был маленький, — говорит Тосик с полным ртом, — мне было очень весело. Мы с мамочкой и Му-урой сидели вместе и набусывали.
— Как? — переспрашивает «ответственный коммунист», и видно, что он не понимает.
— Мы набусывалн. Скажи ему, Му-ура.
— Он хочет сказать — нанизывали бусы, — объясняет Мура.
«Ответственный коммунист» снимает их со стола, сажает Муру на одно колено, Тосика на другое и делает им из сегодняшних «Известий» роскошный корабль…
Время идет. Слышно, как квартира наполняется людьми. Все возвращаются со службы. За окном синеет. «Ответственный коммунист» зажигает свет и начинает новый корабль. И тогда только Мура вспоминает о маме.
Мура соскакивает с колен и распахивает дверь, чтобы побежать к маме, которая, наверное, пришла. Но за этой самой дверью стоит мама, испуганная, и, видно, прислушивается.
— Мура, что ты тут делаешь? А Тосик где? — страшным шепотом спрашивает она. — Как это вы сюда залезли?
— Ты не бойся, мамочка, — ободряюще говорит Мура. — Не бойся. Мы тут в гостях и даже колбасу уже съели. Идем, я тебя познакомлю.
— Ма-амочка, — подхватывает Тосик с правого колена «ответственного коммуниста», — иди сюда. Я тебя познакомлю.
И мама входит…
Вечером Тосик и Мура, лежа в постели, беседуют.
— Он хороший человек, — говорит Мура, — я даже уверена.
— Хо-ороший, — сонно подтверждает Тосик. — Как ты скажешь, мамочка? Хороший он?
— Хороший, — отвечает мама. — Очень хороший.
И думает.
О чем она думает?
1924
Леонид Ленч
Сеанс гипнотизера
Гипнотизер Фердинандо Жаколио, пожилой мужчина с длинным лошадиным лицом, на котором многие пороки оставили свои печальные следы, гастролировал в городе Н. уже вторую неделю.
Объяснялась эта задержка тем, что в городе Н. гипнотизеру было довольно уютно. Никто его не притеснял, и неизбалованная публика хорошо посещала представления, которые Фердинандо устраивал в летнем помещении городского клуба.
На одном таком представлении и встретились директор местной конторы «Домашняя птица» товарищ Верепетуев и его заместитель по индюкам из той же конторы Дрожжинский.
Места их оказались рядом. Усевшись поудобнее, Верепетуев и Дрожжинский стали созерцать представление.
Для начала Фердинандо, облаченный в старый, лоснящийся фрак с сатиновой хризантемой в петлице, лениво, привычным жестом воткнул себе в язык три шляпные дамские булавки образца 1913 года и обошел ряды, демонстрируя отсутствие крови.
Зрители с невольным уважением рассматривали толстое фиолетовое орудие речи, проткнутое насквозь. Девочка в пионерском галстуке даже потрогала удивительный язык руками и при этом вскрикнула:
— Ой, какой шершавый!
— Здорово! — сказал товарищ Верепетуев.
— Чисто работает! — откликнулся тощий Дрожжинский.
А гипнотизер уже готовился к сеансу гипноза.
— Желающих прошу на сцену, — галантно сказал он.
Тотчас из заднего ряда поднялась бледная девица, с которой гипнотизер обычно после представления сиживал в пивной «Дружба». Фердинандо записал ее фамилию и имя в толстую книгу.
— Это для медицинского контроля, — пояснил он публике.
Через пять минут бледная девица сидела на сцене с раскрытым ртом и деловито, как бы во сне, выполняла неприхотливые желания гипнотизера: расстегивала верхние пуговицы блузки, готовясь купаться в невидимой реке, декламировала стихи и объяснялась в любви неведомому Васе.
Потом девица ушла, и гипнотизер снова пригласил на сцену желающих подвергнуться гипнозу. И вот из боковой ложи на сцену вышел старичок в байковой куртке и рыжих сапогах.
— Мы желаем подвергнуться, — сказал он. — Действуй на нас. Валяй!
— Смотрите, это наш Никита! — сказал Дрожжинский директору «Домашней птицы». — Ядовитый старик, я его знаю.
— Должность моя мелкая, — между тем объяснил гипнотизеру старик в байковой куртке, — сторожем я тружусь на птичьей ферме. А зовут меня Никита Борцов, так и пиши.
Фердинандо Жаколио усадил Никиту в кресло и стал делать пассы. Вскоре Никита громко вздохнул и с явным удовольствием закрыл глаза.
— Вы засыпаете, засыпаете, засыпаете, — твердил гипнотизер. — Вы уже спите. Вы уже не сторож птицефермы Борцов, а новый директор всей вашей конторы. Вот вы приехали на работу. Вы сидите в кабинете директора. Говорите! Вы новый директор! Говорите!
Помолчав, спящий Никита проникновенно заговорил:
— Это же форменная безобразия! Десять часов, а в конторе никого. Эх, и запустил службу товарищ Верепетуев!
Товарищ Верепетуев, сидевший в третьем ряду, густо покраснел и сердито пожал плечами. Дрожжинский слабо хихикнул.
— Ну, я-то уж порядочек наведу, — продолжал Никита. — Я вам не Верепетуев, я в кабинетах не стану штаны просиживать. Ведь он, Верепетуев, что? Он птицы-то не понимает вовсе. Он, свободное дело, утку с вороной перепутает. Ему бы только бумажки писать да по командировкам раскатывать. Он на фермах раз в году бывает.
— Это ложь! — крикнул Верепетуев с места.
В публике засмеялись.
— Не мешайте оратору, — бросил кто-то громким шепотом.
— Нет, не ложь! — не открывая глаз, сказал загипнотизированный Никита. — Это чистая правда, ежели хотите знать!.. Сколько раз мы Верепетуеву про этого гусака Дрожжннского говорили? Он и в ус не дует. А Дрожжинский корму индюкам не запас, они и подохли, сердечные!
— Это неправильно! — завизжал Дрожжинский. — Я писал в трест! У меня есть бумажка! Гипнотизер, разбудите же его!
— Не будить! — заговорили в зале. — Пусть выскажется. Крой, Никита! Отойдите, товарищ Жаколио, не мешайте человеку!
— Не надо меня будить, не надо! — гремел Никита Борцов, по-прежнему с закрытыми глазами, — Когда надо будет, я сам проснусь. Я еще не все сказал. Почему сторожам, я вас спрашиваю, полушубки доселе не выданы?..
Верепетуев и Дрожжинский, растерянные, красные, протискивались к выходу, а вслед им все еще несся могучий бас загипнотизированного Никиты:
— А кому намедни двух пекинских уток отнесли? Товарищу Дрожжинскому! А кто в прошлом году утят поморозил? Товарищ Верепетуев!
И какая-то женщина в цветистом платке из первого ряда тянула к Жаколио руку и настойчиво требовала:
— Дай-ка после Никиты мне слово, гражданин гипнотизер. Я за курей скажу. Все выложу, что на сердце накипело. Все!
Цирк бушевал.
1935
Борис Егоров
Любке везет…
Люба Мотылькова сидела за своим рабочим столом и листала журналы.
— Ой, девочки! — вдруг воскликнула она. — Ужасно чудно: в Новой Зеландии здороваются совсем не как у нас. Встречаются и трутся носами…
«Девочками» были коллеги Мотыльковой — сотрудницы справочной научной библиотеки.
Старший референт Капитолина Капитоновна повернулась к Любе и строго посмотрела на нее поверх очков: она не терпела, когда ее отвлекали.
Но дисциплинирующий взгляд Капитолины Капитоновны на Мотылькову никакого действия не произвел, и через несколько минут она снова нарушила сосредоточенную тишину референтского зала:
— Вот это да! Никогда не подозревала. Оказывается, стрекоза имеет на каждой ноге по три уха. У нее пять глаз и два сердца. Последнее схоже со мной…
Капитолина Капитоновна сдернула очки и раздраженно сказала:
— Ну знаете!..
Может быть, и дальше продолжала бы удивлять Мотылькова своих товарищей новостями, но вошла курьерша и объявила:
— Младшего референта Мотылькову к директору!
Люба скрылась за стеклянной перегородкой, отделявшей референтский зал от кабинета директора. Вернулась она только через полчаса.
Первым ее увидел молодой сотрудник, которого все звали Валерием или Лерой. Он был очень юн, и отчество не приклеивалось к его имени, не говоря уже о фамилии, которую знали, видимо, только в отделе кадров.
— Ну, что там было? — спросил Лера.
— Молодым везде у нас дорога, — ироническим тоном произнесла Мотылькова. — Как обычно, Юрий Карпович давал интервью…
Лера погрустнел: на образном языке Мотыльковой «давать интервью» значило то же самое, что «устраивать разнос», «давать нагоняй».
Молодой референт был явно неравнодушен к Любе. Впрочем, каждый мужчина в его возрасте и холостяцком положении испытывал бы то же самое. Нежный овал лица, васильковые глаза и обаятельная улыбка, в которой воплощались наивность, невинность и кокетство, не могли не ввергнуть его в лирику и задумчивость.
Застенчивый и несмелый Лера чувство свое пытался скрывать. Но кое-что все-таки ускользало от его контроля.
Мотылькова делала вид, что ничего не замечает. Впрочем, не замечать ей приходилось многих.
Пожалуй, единственным человеком, избавленным от гипнотического влияния Любиных глаз, был директор Юрий Карпович, мужчина средних лет, с маленькой бородкой и очень толстой нижней губой.
Когда Юрий Карпович начинал давать Мотыльковой очередное «интервью», он старался держаться спокойно, называл ее Любой, даже Любочкой, терпеливо объяснял, в чем и где она ошиблась.
Видя, что над нею сгущаются тучи, Люба пускала в ход свою улыбку. На какое-то мгновение лицо Юрия Карповича добрело, светлело. Но директор быстро ловил себя на этом и спохватывался.
— Довольно очарования! — кричал он истошным голосом человека, отпугивающего от себя черта. — Любовь Петровна, давайте будем серьезны.
Если директор обращался по имени-отчеству, значит, он рассердился. При этом губа его несколько отвисала. На следующем этапе разговора она отвисала еще больше, и Юрий Карпович, хрипя от волнения, выговаривал по слогам:
— То-ва-рищ Мо-тыль-кова…
Это бывало тогда, когда Люба начинала защищаться:
— Ну конечно, вы вообще не любите молодых.
«Такое нежное, изящное существо, — думал Юрий Карпович, — но сколько же в нем нахальства! И главное, знает, как обороняться: „Молодых не любите“. Или еще: „Не чувствую помощи коллектива“».
— Ну какая же вам, товарищ Мотылькова, помощь, если вы пишете «метлахская шкатулка»! — кипятился Юрий Карпович. — Шкатулки бывают палехские. А метлахские — знаете, что такое?
Люба смотрела на директора широко открытыми глазами. В них, как в майском небе, были синева и пустота.
— Метлахские — плитки, которыми выстилают пол в туалетах.
— Хорошо, буду знать…
— Ну, вы хоть бы в энциклопедию посмотрели…
— А там разве есть? — искренне удивлялась Мотылькова. — Почему же Капитолина Капитоновна мне не подсказала?
Люба всегда была права. По ее мнению, кто-то постоянно должен был ей помогать. В чью-то обязанность входило подсказывать, напоминать, наталкивать, советовать, предупреждать.
Это имело корни исторические. Когда Мотылькова училась в школе, к ней прикрепляли сильных учеников. Она шагала из класса в класс «на буксире у пятерочников». Дома к Любе была прикреплена бабушка.
Не осталась Мотылькова без опеки и в институте. Над ней шефствовали два студента. Один — по линии иностранных языков, другой — по социально-экономическим дисциплинам. И если Люба не блистала знаниями, шефов упрекали: что же, мол, вы не втолковали ей, успеваемость в группе снижаете.
Правда, такое случалось не часто. Экзамены Мотылькова «проскакивала» с удивительной легкостью, хотя и не очень надрывалась над учебниками.
Подруги разводили руками и говорили:
— Любке везет.
После института она хотела поступить в аспирантуру, но здесь фортуна ей не улыбнулась.
Узнав об этом, бабушка, которая в семье была наиболее реалистически мыслящим человеком, сказала Любе:
— Эх ты, аспирандура! Куда уж тебе!
На вопрос «куда» помог ответить папа. Он устроил дочь младшим референтом справочной научной библиотеки.
И вот Люба сидит за столом, шлифует пилкой ногти, листает журналы и время от времени делится с сотрудниками впечатлениями от прочитанного:
— Ой, девочки, кто бы мог подумать: самая ценная «слоновая кость» добывается из клыка бегемота!..
— Любопытно! В сто десять лет фараон Рамзес Второй одержал свои самые выдающиеся победы. Вот это был мужчина!
Капитолина Капитоновна со временем привыкла к ее болтовне, и если Мотылькова молчала, это старшему референту казалось подозрительным. Однажды, пораженная долгой тишиной, Капитолина Капитоновна посмотрела в сторону Мотыльковой и увидела нечто необыкновенное: Люба наклонилась над стаканом с водой и держит в нем высунутый язык.
— Что это за процедура? Объясните!
Люба чистосердечно поведала:
— Крыжовнику наелась. Щиплет ужасно. А в воде — ничего.
«Капкан», как неофициально называла Мотылькова старшего референта, сообщила об этом Юрию Карповичу. И снова было «интервью». И опять поначалу Юрий Карпович называл молодую сотрудницу Любочкой, потом Любовью Петровной, а позже, видя, что никакие речи до нее не доходят, уже хрипел:
— То-ва-рищ Мо-тыль-ко-ва, нельзя же так! Вы же ничего не делаете!
— Пусть мне дают серьезные поручения.
— Ох, сколько их вам давали! А потом кто-то все должен был переделывать заново. Вы хоть со своей обычной работой справляйтесь. Вырезки по папкам разложите…
Люба парировала привычным приемом:
— Вы, конечно, не любите молодым доверять…
Когда она снова появилась в референтском зале, Лера, как обычно, спросил:
— Ну, что там было?
— Юрий Карпович полез на принципиальную высоту, но сорвался.
Взбираться «на принципиальную высоту» директору в конце концов надоело и, когда представился случай освободиться от Мотыльковой, он не пропустил его.
— Вот есть предложение послать одного человека на курсы повышения квалификации, — сказал он Капитолине Капитоновне. — Хочу посоветоваться. Предлагаю Мотылькову.
— Что вы, Юрий Карпович! — возразила старший референт. — У нас есть действительно достойные люди. Возьмите, например, Леру, Валерия… Молодой, способный, старательный, дело понимает. Если еще курсы окончит, то меня заменит, когда на пенсию уйду.
Юрий Карпович поморщился:
— Верно, конечно. Но этот самый Лера-Валерий и так хорошо работает. И потом, неизвестно, возвратят ли его к нам после курсов… А вот Мотылькову пусть лучше не возвращают. Иначе от нее не избавишься.
Капитолина Капитоновна продолжала возражать:
— Хорошо. Но представьте такой вариант: Мотылькова оканчивает курсы, и ей поручают серьезную, самостоятельную работу. Ведь она ее провалит! А кто ее послал учиться? Мы. Не будет ли это…
— Не будет, — прервал ее Юрий Карпович. — Пусть там смотрят сами. А мы уже обожглись. Верно?
— Верно.
— Тогда о чем говорить?
Мотылькова была опять «взята на буксир», и через месяц она позвонила своим знакомым из справочной библиотеки:
— Ой, девочки, мне эти курсы ужасно правятся! Лекции разные читают, а потом будут экзамены. Это, конечно, для меня не проблема. Я сказала профессору Вифлеемскому, что в группе я самая молодая и опыта у меня, конечно, меньше, чем у других. А он говорит: «Не беда, мы над вами шефство возьмем, будете заниматься с теми, кто посильнее». В общем, живу неплохо. Подружилась тут на курсах с одной женщиной. Она стенографию знает и лекции записывает. А потом расшифровывает и на машинке перепечатывает. Я говорю: «Заложи лишний экземпляр для меня». А она: «Пожалуйста». Так что, когда мне не хочется, я на лекции не хожу.
Девочки положили трубку и вздохнули:
— И везет же Любке!
1960
Веселые мемуары
Михаил Андраша
Скарлатина и другие детские болезни
Из правдивых воспоминаний бывшего ребенка
В этой истории я хочу вспомнить, как болел в детстве мой друг врач Виль Булочников, известный в дворовых кругах под именем Булочной, как болела скарлатиной Софья Белоногова, в прошлом Белоножка, и как мы — Толик Январев, Костя Субботин и я — переживали за них.
«Давайте поговорим о микробах и бациллах. Перестаньте бояться их. В этом все дело. Да, это основное; если вы раз и навсегда усвоите это, больше вам не о чем тревожиться. Увидев бациллу, подойдите к ней и посмотрите ей в глаза. Если она влетит к вам в комнату, бейте ее шляпой или полотенцем. Ударьте ее как следует в солнечное сплетение. Ей быстро надоест все это».
(Одна очень интересная книга.)
Светило солнышко. Пели птички. Голубое небо начиналось у самой травы. Как белый снег в холод, на траву опускались бабочки.
Тихо текла река. Из ее глубины выскакивали подышать свежим воздухом маленькие, блестевшие на солнце рыбы.
Слышался всплеск весла, скрипело немазаное колесо, стучало копыто о подвернувшийся камень. Пахло деревьями.
С каким удовольствием начинаю я новый рассказ с этого спокойного и доисторического пейзажа.
Так было всегда. И в тот знаменательный период, когда сотворился мир, тоже светило солнышко, пели птички — совсем-совсем новенькие, — тихо текла река, и из нее выбрасывались только что сделанные серебряные рыбы.
Потом было: история древнего мира, пунические войны, восстание рабов, афинская демократия, выколотая на руке буква «С» (начальная буква существительного Соня), флора, фауна.
Флора начиналась сразу за чугунными воротами Юсуповского сада, делала небольшой круг по берегу пруда и возвращалась к воротам. При малейшем ветерке флора шумела и роняла листья для гербария. Пустыни Средней Азии были представлены здесь голым песочным местом, накалявшимся жарким летом, американские прерии и пампасы Рио-Колорадо были представлены ковылем и пыреем.
Фауна, запряженная в телегу с бочками пива, понуро проходила по набережной в направлении вывески «Воды и соки». За ней, по горячим следам, скакали пернатые с голосами охрипших милицейских свистков.
Вместо леса с голубикой, вместо речки с песком, вместо утренней росы и ключевой воды в нашей жизни был старый доктор Марк Соломонович, являвшийся с чемоданчиком на телефонный звонок.
Диагноз?
— Каменный двор, сквозняки в переулке, вонючая Фонтанка, и никаким рыбьим жиром вы это не исправите, — ворчал Марк Соломонович, выписывая по осени рецепт.
Я говорил где-то, что Белоножка готова была поехать в Сибирь за Булочной.
Судьбе было угодно, чтобы она отправилась за ним в детскую больницу, расположенную, как это может случиться лишь в Ленинграде, на самом Пулковском меридиане.
В очередной раз — это происходило дважды в неделю — наша компашка (Январь, Суббота и я) появилась перед окнами «Первой инфекции». Булочная показал в окно свою записку, в которой было несколько просьб насчет книг и цветных карандашей и между прочим сообщалось:
«В Африке скарлатиной не болеют».
То, что в Африке лучше, чем где бы то ни было, нам было известно с пяти лет.
Январь весело переписал эту новость и показал Белоножке, торчавшей в другом окне.
«Нам доктор сказал, что скарлатина почти не встречается на Аляске и в Гренландии», — написала в ответ Соня Белоногова.
Я сидел на скамейке, одна ножка которой стояла на Пулковском меридиане, смотрел, прищурясь, на солнце и думал о том, что Белоножка все-таки любит Булочную.
Мне почти нечего добавить к тому, что уже написано о первой любви. Роясь в своих книгах, я недавно нашел одно очень правдивое описание первого чувства и не могу не привести его здесь полностью.[2]
«Я терпеть не могу математику, — рассказывает автор, — тем более удивительно, что моей первой любовью оказалась дочь учителя математики. Мне было тогда двенадцать лет, а ей десять, и она училась в третьем классе начальной школы. Как-то во время игры в прятки мы вместе залезли в пустую бочку, в которой моя мать квасила капусту на зиму. Здесь я признался ей в любви. До сих пор, проходя мимо пустых бочек, я вспоминаю этот случай и испытываю неизъяснимое волнение.
Однажды мы встретились после уроков и вместе пошли домой. Я дал ей крендель, который покупал каждую пятницу на деньги, выигранные в четверг в „орлянку“, и серьезно спросил:
— Как ты думаешь, отдаст тебя отец за меня замуж, если я посватаюсь?
Она покраснела, опустила глаза и от волнения разломала крендель на три части».
— Не думаю, — ответила она вполголоса.
— А почему? — спросил я, и от огорчения у меня на глаза навернулись слезы.
— Потому что ты плохой ученик.
Тогда я поклялся ей, что день и ночь буду зубрить таблицу умножения, только бы исправить отметку. И я учил. Учил так, как только может учить таблицу умножения влюбленный, и, разумеется, ничего не выучил. Двойка у меня стояла и раньше, и теперь, после усиленной зубрежки, я получил единицу.
В следующий четверг я ничего не выиграл в «орлянку», но зато в пятницу утром забрался в платяной шкаф и срезал с отцовской одежды двадцать пуговиц, продал их и купил крендель, а в полдень уже ждал у школы, когда она выйдет. Я признался, что дела обстоят еще хуже, так как по арифметике я получил единицу. С болью в голосе она ответила:
— Значит, я никогда не буду твоей!
— Ты должна быть моей если не на этом, так на том свете.
— Что же нам делать? — спросила она с любопытством.
— Давай, если хочешь, отравимся.
— Как же мы отравимся?
— Выпьем яд! — предложил я решительно.
— Ладно, я согласна, а когда?
— Завтра после полудня!
— Э, нет, завтра после полудня у нас уроки, — сказала она.
— Да, — вспомнил и я. — Я тоже не могу завтра, потому что мне запишут прогул, а у меня их и так двадцать четыре. Давай лучше в четверг после полудня, когда нет уроков.
Она согласилась.
В следующий четверг после полудня я утащил из дома коробку спичек и пошел на свидание, чтобы вместе с ней отправиться на тот свет. Мы сели у них в саду на траву, и я вытащил спичечный коробок.
— Что мы будем делать? — спрашивает она.
— Будем есть спички!
— Как — есть спички!
— Да вот так, — сказал я, отломал головку, бросил ее на землю и принялся жевать палочку.
— А зачем ты бросил это?
— Да это противно.
Она решилась, и мы стали есть палочки. Съев три штуки, она заплакала.
— Я больше не могу, я никогда в жизни не ела спичек, больше не могу.
— Ты, наверное, уже отравилась.
— Может быть, — ответила она.
А я съел еще девять палочек и потерял аппетит.
— Что же теперь будем делать? — спросила она.
— Теперь разойдемся по домам и умрем. Сама понимаешь, стыдно, если мы умрем в саду. Ведь мы из хороших семей, и нам нельзя умирать, как каким-то бродягам.
— Да! — согласилась она.
И мы разошлись.
Если вычесть из этой взаимной любви пустую бочку для капусты, пуговицы, двадцать четыре прогула и коробку спичек, останется то, что я испытывал к Белоножке, никогда не сказав ей об этом ни слова.
Я жил на втором этаже, она — на шестом. Но я пробовал сократить разделявшую нас дистанцию, развивая бешеную скорость на самокате. Она возвращалась из школы, помахивала кожаным портфелем с двумя замками и не замечала меня. В то время мы еще ходили во второй класс. Я старался привлечь ее внимание, околачиваясь возле парадного, где она играла с подружками в «классики», стоял у своего окна, ожидая, когда появится знакомый портфель с голубым бантиком. У меня не было необходимой храбрости, чтобы заговорить с ней. Ведь она к тому же была девочкой, о которой в доме рассказывали легенды.
Спустя два года нас познакомил Булочная. Он привел меня к ним домой, показал на большой письменный стол и с гордостью сказал:
— Вот тут мы делаем с Белоножкой наши уроки.
Потом в моей жизни появились Суббота и Январь. Я увидел, что она совершенно не отличает меня от Января, а нас с Январем от Субботы.
Но судьбе было угодно, чтобы именно Булочная, а не я, разделил с Белоножкой скарлатину.
«Что ж, — думал я в припадке великодушия, — если она его любит, пусть болеют вместе».
Ни один из взрослых, по-моему, не обратил внимания на географическое положение детской больницы. С возрастом и мне стало безразлично, на какой широте валяться в гриппе. Бывают дни, когда собственное сердце — с кулак — заслоняет всю физическую географию.
А тогда, в те солнечные дни, мы жили на свете, словно внутри нас ничего нет. Так оно, вероятно, и было, ибо мы не слышали свои печенки и селезенки.
Мы, конечно, сразу смекнули, где находится детская больница. Булочную потом спрашивали, где он лечился от скарлатины.
«На Пулковском меридиане», — отвечал он с достоинством человека, вокруг которого Земля делает полный оборот.
Приятно было ходить на Пулковский меридиан, сидеть на нем, развалясь и вытянув ноги, вытаптывать снег на меридиане. И это не очень-то далеко от нашего дома.
В букете больничных запахов, где валерьянка со спиртом особенно пахнут днем, а камфара — ночью, я раньше других отличаю камфару. Камфара напоминает мне растерянный взгляд Белоножки, остриженной «под нулек» и стоящей в окне больничной палаты за двумя стеклами.
На Булочной не осталось живого места. Его первый этаж при помощи шприца превратили в мелкое сито, сквозь которое то уходило, то снова возвращалось мужество. Массивный подбородок Булочной, изредка заменявший нам грушу для отработки точности удара, осунулся, похудел. Из-под завернувшейся штанины выглядывала тощая, какая-то серая нога. Суетливые руки показывали нам крестики и нолики, пальцы Булочникова крутились у виска, рот открывался и закрывался, а мы пожимали плечами: двойное стекло мешало нам.
Зайдя в «Справочную» погреться, мы тихонько вскрывали чужие письма, сложенные треугольниками, и читали их из чистого любопытства.
«Папа, принеси мне конфеты пососать. Писать больше нечего…»
«Мама, мне очень хочется домой. Мама, мне тут скучно».
«Бабушка, когда меня будут резать, постойте под окном операционной комнаты».
Переписка с «Первой инфекцией» не разрешалась. Болели без права переписки.
Письма принимали только туда, а оттуда — листок, прижатый лбом к стеклу.
Без Булочной было тоскливо, недоставало нам и осуждающих взглядов высокомерной Белоножки.
А время шло, на больничном дворе появлялись родители с узлами одежды, увозили домой своих детей.
На исходе месяца Белоножка написала нам, что ее не отпускают, может быть, пройдет еще долгая неделя в больнице.
«А Булочная выписывается», — с грустью добавляла она.
«Ребята, меня хотят выбросить отсюда через два дня, — читали мы в записке, которую Булочная приклеил слюнями к стеклу. — Мне здесь здорово понравилось, и я хочу здесь полежать еще недельку. Сходите ко мне домой, скажите бате, что ищете в моих тетрадках контрольные задачки, а сами найдите в батиных книгах в шкафу симптомы какой-нибудь новой болезни и срочно принесите мне в больницу. Век вам этого не забуду».
— Вот еще дело, — буркнул Суббота. (Мы шли к выходу из больницы.) — Понравилось! Знаем!
— Ты тоже вообще… — сказал я Субботе.
— И вообще тоже, — ответил он.
Январь хранил молчание, обдумывая наши дальнейшие действия. Не так-то это просто — проникнуть в чужой дом под лживым предлогом и копаться в чужом шкафу. Ясно, что причина, предложенная Булочной, никуда не годилась.
— Андраша, ты мог бы сделать в классе доклад про скарлатину? — спросил Январь, когда мы поднялись на шестой этаж и остановились перед дверями квартиры Булочниковых.
Я немного подумал.
— Для Петра. Ефимовича?
Январь кивнул.
— Запросто сделаю, — подмигнул я.
Отец Булочной встретил нас, не скрывая своей радости:
— Булочная послезавтра будет дома, поехали, ребята, за ним на машине!
Мы сказали, что не может быть разговоров, конечно, мы поедем, если Булочную там не задержат.
— Петр Ефимович, — обратился я. — Вы не дадите мне какую-нибудь книгу про скарлатину и другие болезни? Мне нужно в классе доклад сделать.
— А тема?
— Ну, как уберечь себя от инфекционных заболеваний.
— Доклад на тему «Ну, как уберечь себя от инфекционных заболеваний»? — повторил Петр Ефимович.
— Ага.
— Миша… — сказал Петр Ефимович и сделал паузу. — Миша, я всегда высоко ценил твои способности, я не знаю в нашем доме никого, кроме тебя, Субботы и Января, кто был бы более сообразительным человеком. Мой Булочная уступает тебе по многим своим качествам. Я всегда восхищаюсь мастерством, с которым сделана табуретка, которую ты подарил Булочной на день рождения. Такую табуретку надо было сообразить. Я знаю, что ты не отличник, но твои четверки — это отметки человека, который знает, чего он хочет от жизни, не так ли, Миша?
— Да, — сказал я.
— Что говорить! У меня нет и сомнений, что ты великолепно делаешь доклады в своем классе.
— У-у-у! — поддержал Суббота это убеждение Петра Ефимовича.
— Я уверен, что доклады твои проходят на «ура».
Мне вовсе не становилось стыдно за вранье.
— Но, дорогой коллега, я несколько удивлен, почему такую тему поручили тебе? Согласись, что еще остались в науке некоторые вещи, до конца не познанные тобой? «Ну, как уберечь себя от инфекционных заболеваний…» Гм-гм-м… Разберешься ли ты?
— Он разборчивый, — махнул рукой Суббота. — Доклад надо делать — вот беда.
Для Субботы бедой были доклады, выступления на собраниях, заметки в стенгазету и домашние сочинения.
— Нет, Суббота, я не вижу в этом беды, — сказал Петр Ефимович, снимая очки, — это даже хорошо, что тебе, Миша, поручили доклад. Любой доклад развивает воображение, приучает говорить, мыслить логическими категориями. Может быть, мне сделать доклад в вашем классе? Я немного учился на врача… У меня высшее медицинское образование.
— А вас не будут слушать, — резко сказал Суббота.
— Правда, Петр Ефимович, правда, у нас такие змеи в классе.
Отец Булочной открыл книжный шкаф. Вручая мне огромный том «Курса острых инфекционных болезней» Г. А. Ивашенцова, он сказал:
— Миша, я с удовольствием даю тебе книгу, но с одним легким для тебя условием: если ты встретишь затруднение, знаешь, тут много латинских слов, если ты почему-либо не поймешь латынь или медицинский термин, ты подымешься ко мне, чтобы спросить. Хорошо?
— Он все поймет! — вскричали мои друзья, выхватив у меня книгу.
Впервые Петр Ефимович пожал мне руку.
Ну действительно, что могло быть непонятного в книге, которую мы не собирались читать?..
Тиф начинался сильным ознобом, головной болью, рвотой, болями в боку. Малярия начиналась тоже с озноба. Корь высыпала пятнами на лице. Сибирская язва Булочной не подходила, потому что ею болеет в основном крупный рогатый скот.
Мы уступили настояниям Января и выбрали вполне детскую болезнь. Вот что мы советовали:
«Булочная, набей высокую температуру на градуснике. Все время жалуйся на голову, у тебя болит живот и горло. Тебе должно быть трудно глотать. Запомни: у тебя начинается дифтерия».
Дифтерия ему понравилась, он показал большой палец, присыпал его сверху солью. Мы распрощались, и Булочная захромал от окна в глубь коридора.
В тот день, которым закончится это повествование о скарлатине и других детских болезнях, над Пулковским меридианом небо было голубым и чистым. Я сбежал с двух уроков ради прогулки на седьмое небо. Ради этой прогулки я не задумываясь пожертвовал шипящими гласными и континентальным климатом казахских степей.
На Пулковском слышно было, как хлопают где-то двери приемного покоя и скрипит под ногами родителей снежный покров земли. Беспощадное солнце, ударившись о снег, застревало осколками в моих глазах, и я, прищурясь, смотрел в сторону, откуда должны были появиться родители Белоножки с узлом в руках. Накануне я узнал в Справочной, что врачи все же решили отпустить Белоногову Соню.
Я сидел на цоколе здания, положив под себя портфель замком вниз, и ждал.
Булочную к окну не подзывали, большеротый стриженый мальчик объяснил мне знаками, что Булочная лежит.
Так вот я сидел и ждал.
Около двенадцати во дворе послышалось знакомое тарахтение мотора ДКВ, и в подтверждение моей догадки, что это машина марки ДКВ, из-за сугроба выскочило такси и затихло возле дверей «Первой инфекции».
Из ДКВ вылезла высокая красивая женщина в каракулевой шубе, скользнула по мне безразличным взглядом и наклонилась к шоферу:
— Я забираю из больницы девочку. Это продлится не очень долго. Вам нужно оставить залог?
Таксист усмехнулся, оглядел дорогую шубу и отказался от залога.
— Но вы все же не уезжайте, — настаивала женщина.
— Куда я денусь?
Белоножкина мать не узнала меня. Я не собирался узнавать ее. Когда Анна Федоровна вытащила из машины узлы с одеждой и пошла к дверям, я не пошевелился, чтобы открыть ей дверь.
Я обошел машину кругом, постучал портфелем по кузову.
— Ты мне машину разобьешь, — погрозил незлобно шофер.
Мне нравились эти юркие, напоминавшие черных жуков автомобили, сконструированные немцами, видимо, к концу войны и, видимо, на голодный желудок. Тонкая жесть и два громких цилиндра говорили о бензиновой нужде, о супе из куриных перьев и близком крахе. ДКВ достались нам в уплату за руины Невского и за трупы на льду Фонтанки в блокадную зиму. Они прибывали из Германии вместе с комбинированными полуботинками, клетчатыми пиджаками и фетровыми шляпами. Война была вчера, со стен еще не стерлись надписи: «Эта сторона улицы наиболее опасна при артобстреле».
Появившаяся в дверях Белоножка сразу заметила меня.
— Мама, Андраша здесь!
— Приветик, Белоножка! — сказал я, а матери почтительно: — Здравствуйте, Анна Федоровна.
— Очень мило, Миша, — сказала мать, узнав меня. — Как поживаешь?
— Хорошо, — ответил я, потому что день был солнечный, небо высокое, а кое-кого выписали из больницы.
— А как ты приехал? — спросила Белоножка.
Я хлопнул портфелем по своим ногам:
— На одиннадцатом номере.
— Знаешь, знаешь, так жалко Булочную!.. — сказала Белоножка трагическим голосом, сдвинув брови. — Его хотели выписать, и вдруг поднялась температура…
— Интересно, сколько?
— Сорок у Булочной. Его держат в кровати, врачи не знают, что у него. Так его жалко!
— У Булочной дифтерит, — сказал я.
— Да? Откуда ты знаешь? — прищурила она свои глаза, став прежней надменной Белоножкой.
— Я все знаю.
— Все-все? — иронически спросила она.
— Все и даже чуточку больше, — ответил я.
Я смотрел на кончик ее порозовевшего носа и думал о том, что он наверняка касался носа Булочной.
— Соня, тебе нельзя долго быть на свежем воздухе, — сказала мать, уже сидевшая в такси.
— Садись, а то опять заболеешь, — сказал я, подтолкнув ее к такси.
— Соня! — строго произнесла Анна Федоровна.
Белоножка устроилась на переднем сиденье, подобрав полы ярко-красного пальто с серым каракулевым воротником.
Я покрепче захлопнул широкую единственную дверцу ДКВ. ДКВ завелся, прочистил хлопками трубу и, пуская дым, скрылся за сугробом. Где-то возле ворот еще пошумел, потом все стихло на больничном дворе.
Прошло много лет, прежде чем я заметил, что меня не пригласили сесть в машину.
Я подумал об этом сейчас, припоминая заснеженный, скрипевший под нашими ногами Пулковский меридиан и пронзительно чистое небо над ним. Над моей головой.
— Отметь здесь же где-нибудь, что я через три дня выписался из больницы, — просит взрослый Булочников, читая написанное через мое плечо. — И вообще я выгляжу на страницах твоих мемуаров самым настоящим ловеласом, — добавляет он недовольно.
— Таким я вижу тебя в том прошедшем времени.
— Ради истины ты мог бы опустить кое-какие детали. Неужели Белоножка похожа на женщину, которая может позволить дотронуться до ее лица кончиком носа? Этого никогда не было. Спроси у Соньки…
— Хорошо, Булочная. Я тебе верю. Поэтому я здесь же напишу: «Белоножка была не только надменной, язвительной девчонкой, но, как теперь выяснилось, она была еще и недотрогой».
1968
Леонид Ленч
Как я был учителем
Я был учителем пятьдесят лет тому назад. Мне шел тогда пятнадцатый год, и я сам учился в гимназии, по тем не менее я настаиваю на слове «учитель».
Репетитором меня нельзя было считать. Репетиторством занимались гимназисты-старшеклассники, они имели дело с уже готовым материалом — с отстающими оболтусами из младших классов, которых они за умеренное вознаграждение вытаскивали за уши из двоечной трясины.
Мне же пришлось подготавливать к поступлению в женскую гимназию некое первозданно-очаровательное существо: два огромных белых банта в тощих каштановых косичках, внимательные, загадочные, как у маленького Будды, черные глаза с мерцающими в них искорками многих тысяч «почему» и капризный алый ротик закормленного, избалованного и заласканного единственного ребенка. Звали это существо Люсей.
Учителем я стал не по призванию, а по нужде. Мы с матерью жили тогда в маленьком кубанском городке, где застряли потому, что из-за гражданской войны на юге России не могли вернуться в родной Петроград. В тот год умер мой отец — военный врач, мы стали испытывать материальные лишения, и тогда кто-то из гимназических учителей, желая помочь нам, нашел для меня урок — вот эту самую первозданную Люсю.
…Я храбро постучал в дверь провинциально-уютного одноэтажного кирпичного домика со ставнями, которые закрываются не изнутри, а снаружи. Дверь мне открыл Люсин папа — агент страхового общества «Россия», — немолодой, пузатый, щекастый господин. Он был похож на важного чердачного кота при хорошем мышином деле.
— Что скажете, молодой человек? — спросил он, глядя на меня сверху вниз.
Краснея, я объяснил ему, кто я и зачем пришел. Он усмехнулся в рыжеватые усы и сказал, пожав плечами:
— Ну, тогда пожалуйте в зало!
Боже мой, сколько оскорбительного скептицизма, даже презрения к моей персоне было в этом пожатии плечами, в этих чуть шевельнувшихся от усмешки котовых его усах! Каким-то внутренним зрением я вдруг увидел себя со стороны и все свои многочисленные изъяны: свою мальчишескую худобу, штопку на заду черных гимназических брюк, стоптанные башмаки, застиранную короткую белую блузу, перетянутую лаковым с трещинами поясом, на медной пряжке которого еще сохранилась цифра «3» и буквы «П» и «Г» — Третья петроградская гимназия.
Мы вошли в небольшую комнату с классически мещанским убранством: коврики, салфеточки, полочки с фарфоровыми слониками, фикусы в кадках, семейные фотографии каких-то на диво откормленных попов в богатых рясах и венские стулья по стенам. Мы сели.
— Мать! — позвал Люсин папа.
В комнату вплыла низенькая, полная, румяная женщина с легкой сединой в пышной прическе. Рукава ее затрапезного платья были высоко засучены. Вместе с ней в комнату вплыл вкусный запах вишневого варенья.
— Мать, это новый Люсин учитель! — сказал Люсин папа, кивнув в мою сторону с той же едва уловимой усмешкой.
Я встал и, шаркнув ногой, поклонился «Пульхерии Ивановне», как мысленно я окрестил Люсину маму.
— Худенький какой! — сказала Люсина мама, обращаясь не ко мне, а к мужу. — Ты уж, отец, сам обо всем договаривайся с ними, у меня варенье варится.
Она удалилась. Люсин папа сказал:
— Как вас зовут, молодой человек?
— Леонид.
— А по батюшке?
— Сергеевич!
— Так вот-с, Лёня, — сказал Люсин папа, играя золотой цепочкой своих жилетных часов, — готовить Люсеньку вы будете по всем предметам, то есть русский, арифметика и закон божий.
— И закон божий?! — вырвалось у меня.
— А почему, Леня, вас так пугает закон божий? — подозрительно прищурился Люсин папа.
— Не пугает, но она же у вас, наверное, знает основные молитвы?
— Нетвердо. Хотелось бы, чтобы и Ветхий завет… в общих чертах. Таинства непорочного зачатия можете не касаться… в подробностях.
О материальной стороне мы договорились быстро, потому что Люсин папа просто продиктовал мне свои условия: заниматься ежедневно, кроме воскресенья, получать я буду столько-то в месяц. Сумму Люсин папа назвал вполне приличную, и я подумал, что быть учителем очень выгодно.
Вдруг в комнату впорхнула черноглазая девчушка в коротком платьице, с загорелыми крепкими ножками в ссадинах и царапинах, с белыми бантами в косичках. Двумя пальчиками она держала в вытянутой руке черно-желтую (как георгиевская орденская лента), свежепойманную бабочку.
— Познакомься, Люсенька, это твой учитель! — сказал Люсин папа, — его зовут Лё… (тут он запнулся) Леонид Сергеевич. Подойди, деточка, к ним, поприветствуй!
Люся приблизилась ко мне, и, не выпуская из пальцев орденоносную бабочку, сделала мне книксен.
— Леонид Сергеевич, скажите пожалуйста, — сказала она, изучающе глядя на меня в упор, — почему у бабочков нет детей?
Я ответил, надо признаться, не очень изобретательно:
— Потому что им некогда с ними возиться!
— А почему им некогда возиться?
— Потому что надо летать, добывать себе пищу.
— А зачем им пища? У них же зубков нету!
— Они питаются особой пищей.
— Какой?
А какой пищей, в самом деле, питаются бабочки? Я чуть покраснел, и Люся это заметила. В глубине ее черных глаз зажегся огонек, как мне показалось, такой же, как у ее папы, скептической усмешки. Но тут в наш разговор с Люсей, на мое счастье, вмешался именно он, Люсин папа.
— Потом, доченька, все узнаешь у своего учителя. Отпусти насекомое и ступай пока играться!..
Послушная Люся выпустила бабочку. Бабочка подлетела к окну и, треща крылышками, забилась о стекло. Я поднялся и стал прощаться.
На следующий день в точно назначенный час мы уединились с Люсей в ее комнате. Она уселась за низкий столик, я устроился в мягком кресле напротив. Начать я решил с русского языка.
— Какие стихи ты знаешь?
— «Птичку божию».
— Ну-ка, прочти!
Люся, глядя на потолок, стала проникновенно декламировать:
— Нужно говорить «долговечного», Люся, а не «долгосвечного».
— Почему долговечного?
— Потому что так Пушкин написал!
— А мне больше нравится, когда долгосвечное гнездо!
— Мало ли что тебе нравится! Надо учить стихи так, как они написаны. Прочти еще раз.
Люся вперила свой взор в потолок и с той же проникновенностью продекламировала:
Я остановил чтицу и сказал строго:
— К завтрашнему дню ты выучишь «Птичку» заново и будешь говорить «долговечного», а не «долгосвечного». (Тут черные загадочные Люсины глаза сердито сверкнули.) А сейчас займемся арифметикой. Сколько будет два и два?
— Четыре.
— А два и три?
— Пять.
— А пять и два?
— Семь.
— Молодец! Пять и три?
Люся вдруг задумалась. Потом сказала шепотом:
— Пять и три не складывается!
— Как это — не складывается? Ну-ка, подумай еще!
Она подумала и, покачав своими бантами, повторила упрямо!
— Не складывается.
— У тебя есть кубики?
— Есть.
— Давай их сюда.
Она взяла коробку с кубиками и выложила их на стол.
— Отсчитай три кубика и отложи их в сторону.
Она отсчитала и отложила в сторону три кубика.
— Теперь отсчитай и отложи в другую сторону пять кубиков.
Она отсчитала и отложила пять кубиков.
— Теперь смешай обе кучки.
Она смешала.
— Сосчитай, сколько получится.
Она сосчитала и сказала:
— Восемь кубиков.
— Ну сколько же будет пять и три?
Белые банты снова замотались у меня перед глазами.
— Не складывается!
— Ты же только что сложила кубики!
— Кубики складываются, а цифры не складываются!
Нарочно она, что ли? Я вынул из кармана носовой платок и вытер пот, выступивший на лбу. Люся взглянула на меня искоса и аппетитно зевнула.
— Ты устала?
Она кивнула головой.
— Тогда на сегодня хватит!
Так начались мои двухмесячные муки. Нет, она не была тупым, дефективным ребенком, она капризная, своенравная девочка. Наверное, опытный, умный педагог сумел бы подобрать ключик послушания к ее вздорной натуре, но я… эта маленькая садистка играла со мной, как кошка с мышонком! Сегодня прочтет «Птичку» правильно, назовет гнездо «долговечным» — я в душе торжествую победу. Но завтра гнездо снова становится «долгосвечным».
Вдруг пять и три у нее «сложилось». Мы вдвоем бурно радуемся этому арифметическому чуду. Завтра пять и три снова «не складываются». С законом божьим дело тоже у нас не ладилось.
— Люся, расскажи, как бог сотворил мир.
— Плюнул, дунул, сотворил!
— Отвечай так, как написано в учебнике. Мы же читали с тобой.
Она смотрит на меня в упор, потом переводит глаза на потолок.
— Леонид Сергеевич, скажите, пожалуйста, почему мухи ползают по потолку кверху животиками и не падают?
— Отвечай, что я тебя спрашиваю!
Она хлопает в ладоши и радостно визжит:
— Не знаете! Не знаете!
Как мне хотелось в такую минуту снять с себя видавший виды гимназический ремень и отодрать мою мучительницу как сидорову козу!
Говорить с Люсиными родителями о своих муках мне не хотелось. Во-первых, мне казалось, что это будет похоже на фискальство. А во-вторых, я боялся, что Люсин папа мне тогда откажет в уроке. Денег за первый месяц занятий он мне не заплатил. То их у него не было и он просил меня «немного обождать», то он никак не мог найти куда-то запропастившийся ключ от шкатулки с деньгами. Однажды, когда я попросил денег настойчиво, он, поморщившись, пошел к себе и вынес «катеньку» — николаевскую сторублевку.
— Сдачи найдется, Леня? — спросил он, улыбаясь, с нескрываемым ехидством.
Сдачи? У меня на стакан семечек не было в кармане.
— Тогда… в следующий раз! — сказал агент страхового общества «Россия» и ушел прятать «катеньку» в свои закрома.
Я стал плохо спать, похудел еще больше. Но из самолюбия маме ни в чем не признавался и советов у нее не просил.
День экзаменов в женскую гимназию приближался с неумолимой неотвратимостью, и я понимал, что это будет день моей казни. Так и случилось. Люся провалилась по всем предметам.
С тяжелым сердцем я постучал в дверь знакомого одноэтажного домика. И на этот раз дверь открыл Люсин папа. Он окинул меня уничтожающим взглядом:
— Пройдемте в зало!
Когда мы сели, он сказал:
— Даже по закону божьему и то… фиаско! Отец протоиерей… партнер по преферансу… сказал мне: «При всем желании ничего не мог сделать для вас. Что вы за учителя для нее нашли! Гнать надо в шею таких учителей!»
Я молчал.
— Будущей осенью открывается приготовительный класс, а сейчас… все псу под хвост, извините за грубое выражение!
Я поднялся и, заикаясь, пролепетал, что хотел бы получить свои заработанные деньги.
Он стал малиновым и тоже поднялся — грозный, пузатый, непреклонный.
— Ну, знаете ли, Леонид Сергеевич… Как это у вас хватает нахальства! Допустим, я заказываю бочку бондарю для дождевой воды, а он, подлец, делает…
Я не стал слушать, что делает подлец бондарь, повернулся и ушел.
По переулку навстречу мне вприпрыжку бежала Люся. Белые банты в ее косичках плясали какой-то веселый танчик. Она пела на собственный мотив:
Увидела меня и, показав мне язык, торжествующе проскандировала:
Больше я никогда в жизни не занимался педагогической деятельностью, но с тех пор стал глубоко уважать учительский труд как очень тяжелый и лично для меня — непосильный.
1969
Виктор Голявкин
Я жду вас всегда с интересом
Такого педагога я не встречал за все время своей учебы. А учился я много. Ну, во-первых, я в некоторых классах не по одному году сидел. И когда в художественный институт поступил, на первом курсе задержался. Не говоря уже о том, что поступал я в институт пять лет подряд.
Но никто не отнесся ко мне с таким спокойствием, с такой любовью и нежностью, никто не верил так в мои силы, как этот запомнившийся мне на всю жизнь профессор анатомии. Другие педагоги ставили мне двойки, даже не задумываясь над этим. Точно так же, не задумываясь, они ставили единицы, а один педагог поставил мне НОЛЬ. Когда я спросил его, что это значит, он ответил: «Это значит, что вы — НОЛЬ! Вы ничего не знаете, а это равносильно тому, что вы сами ничего не значите. Вы не согласны со мной?» — «Послушайте, — сказал я тогда, — какое вы имеете право ставить мне ноль? Такой отметки, насколько мне известно, не существует!» Он улыбнулся мне прямо в лицо и сказал: «Ради исключения, приятель, ради исключения, — я делаю для вас исключение!» Он сказал таким тоном, будто это было приятное исключение. Этим случаем я хочу показать, насколько все педагоги не скупились ставить мне низкие оценки.
Но этот! Нет, это был исключительный педагог!
Когда я к нему пришел сдавать анатомию, он сразу, даже не дождавшись от меня ни слова, сказал, мягко обняв меня за плечо:
— Ни черта вы не знаете…
Я был восхищен его проницательностью, а он, по всему видно, был восхищен моим откровенным видом ничего не знающего ученика.
— Приходите в другой раз, — сказал он.
Но он не поставил никакой двойки, никакой единицы, ничего такого он мне не поставил! Когда я его спросил, как он догадался, что я ничего не знаю, он в ответ стал смеяться, и я тоже, глядя на него, стал хохотать. И вот так мы покатывались со смеху, пока он, все еще продолжая смеяться, не махнул рукой в изнеможении:
— Фу!.. бросьте, мой милый… я умоляю, бросьте… ой, этак вы можете уморить своего старого седого профессора…
Я ушел от него в самом прекрасном настроении.
Во второй раз я, точно так же ничего не зная, явился к нему.
— Сколько у человека зубов? — спросил он.
Вопрос ошарашил меня: я никогда не задумывался над этим, никогда в жизни не приходила мне в голову мысль пересчитать свои зубы.
— Сто! — сказал я наугад.
— Чего? — спросил он.
— Сто зубов! — сказал я, чувствуя, что цифра неточная.
Он улыбнулся. Это была дружеская улыбка. Я тоже в ответ улыбнулся так же дружески и сказал:
— А сколько, по-вашему, меньше или больше?
Он уже вздрагивал от смеха, но сдерживался. Он встал, подошел ко мне, обнял меня, как отец, который встретил своего сына после долгой разлуки.
— Я редко встречал такого человека, как вы, — сказал он, — вы доставляете мне истинное удовольствие, минуты радости, веселья… но, несмотря на это…
— Почему? — спросил я.
— Никто, никто, — сказал он, — никогда не говорил мне такой откровенной чепухи и нелепости за прожитую жизнь. Никто не был так безгранично невежествен и несведущ в моем предмете. Это восхитительно! — Он потряс мне руку и, с восхищением глядя мне в глаза, сказал: — Идите! Приходите! Я жду вас всегда с интересом!
— Спросите еще что-нибудь, — сказал я обиженно.
— Еще спросить? — удивился он.
— Только кроме зубов.
— А как же зубы?
— Никак, — сказал я. Мне неприятен был этот вопрос.
— В таком случае посчитайте их, — сказал он, приготавливаясь смеяться.
— Сейчас посчитать?
— Пожалуйста, — сказал он, — я вам не буду мешать.
— Спросите что-нибудь другое, — сказал я.
— Ну хорошо, — сказал он, — хорошо. Сколько в черепе костей?
— В черепе? — переспросил я. Все-таки я еще надеялся проскочить.
Он кивнул головой. Как мне показалось, он опять приготовился смеяться.
Я сразу сказал:
— Две!
— Какие?
— Лоб и нижняя челюсть.
Я подождал, когда он кончит хохотать, и сказал:
— Верхняя челюсть тоже имеется.
— Неужели? — сказал он.
— А что? — спросил я. — Разве ее нету?
— Есть-то она есть… — сказал он.
— Так в чем же дело?! — сказал я.
— Дело в том, что там есть еще кости, кроме этих.
— Ну, остальные не так значительны, как эти, — сказал я.
— Ах вот как! — сказал он весело. — По-вашему, значит, самая значительная — нижняя челюсть?
— Ну, не самая… — сказал я, — но тем не менее это одна из значительнейших костей в человеческом лице…
— Ну, предположим, — сказал он весело, потирая руки, — ну, а другие кости?
— Другие я забыл, — сказал я.
— И вспомнить не можете?
— Я болен, — сказал я.
— Что же вы сразу об этом не сказали, дорогой мой!
Я думал, он мне сейчас же тройку поставит, раз я болен. И как это я сразу не догадался! Сказал бы — голова болит, трещит, разламывается, разрывается на части, раскалывается вся как есть…
А он этак весело-весело говорит:
— Вы костей не знаете.
— Ну и пусть! — говорю. Не любил я этот предмет!
— Мой милый, — сказал он, — мое восхищение вами перешло всякие границы. Я в восторге! До свидания! Жду вас!
— До свидания! — сказал я.
Я помахал ему на прощание рукой, а уже возле дверей поднял кверху обе руки в крепком пожатии и помахал. Он был все-таки очень симпатичный человек, что там ни говорите. Конечно, если бы он мне тройку поставил, он бы еще более симпатичный был. Но все равно он мне нравился. Я даже подумал: уж по выучить ли мне, в конце концов, эту анатомию, а потом решил пока этого не делать. Я все-таки еще надеялся проскочить!
Когда я к нему в третий раз явился, он меня, как старого друга, встретил, за руку поздоровался, по плечу похлопал и спросил, из чего глаз состоит.
Я ему ответил, что глаз состоит из зрачка, а он сказал, что это еще не все.
— Из ресниц! — сказал я.
— И всё?
Я стал думать. Раз он так спрашивает, значит, не всё. Но что? Что там еще есть в глазу? Если бы я хоть разок прочел про глаз! Я понимал, конечно, что бесполезно что-нибудь рассказывать, раз не знаешь. Но я шел напролом. Я хотел проскочить. И сказал:
— Глаз состоит из многих деталей.
— Да ну вас! — сказал он. — Ведь вы же талантливый человек!
Я думал, он разозлится. Думал, вот сейчас-то он мне и поставит двойку. Но он улыбнулся! И весь он был какой-то сияющий, лучистый, радостный. И я улыбнулся в ответ — такой симпатичный старик!
— Это вы серьезно, — спросил я, — считаете меня талантливым?
— Вполне.
— Может быть, вы мне тогда поставите тройку? — сказал я. — Раз я талантлив.
— Поставить вам тройку? — сказал он. — Такому способному человеку? Да вы с ума сошли! Да вы смеетесь! Пять с плюсом вам нужно! Пять с плюсом!
— Не нужно мне пять, — сказал я. — Мне не нужно! — Какая-то надежда вдруг шевельнулась, что все-таки он может мне эту тройку поставить.
— Вам нужно пять, — сказал он. — Только пять.
— По-вашему, выходит, вы лучше знаете, что мне нужно?
— Но вы не отчаивайтесь! Главное — не отчаивайтесь! Веселей глядите вперед, и главное — не отчаивайтесь!
— Буду отчаиваться! — крикнул я.
— Не смейте отчаиваться, — сказал он весело, глядя мне в глаза, пожимая мне дружески руку. — Вам нужно приходить! Еще! Все время приходить!
— Зачем?
— Учиться!
— Я неспособный! — крикнул я.
Он смотрел на меня и улыбался.
— Жду вас! — сказал он. — Всегда! С интересом!
И он поднял обе руки в крепком пожатии высоко над головой, как это делал я совсем недавно.
1965
Виктор Ардов
Половина свадьбы
Я знаю: я, конечно, сам виноват. Характер у меня чересчур мягкий. И плюс я ее очень любил, эту Ваву… А ее мамаша мне сказала прямо:
— Моя дочь выйдет замуж исключительно церковным браком. Вы это учтите, молодой человек.
Я ей тогда же ответил:
— Я же ж комсомолец. Я лично стою на марксистских позициях. Как же я могу идти венчаться в ту же церковь?
А она:
— И пожалуйста! Стойте! Но это потом. А сперва будьте любезны — «Исайя, ликуй!..»
Это так у них в церкви поют при венчании: «Исайя, ликуй!..» Мне это пришлось выслушать своими ушами. Правда, не до конца…
Ну, безусловно, я пытался уговорить Ваву ограничиться загсом, минуя церковь. Но Вава чересчур уважает свою мамочку и боится ее. Она проплакала пять суток подряд. Вава опухла вся, но от религиозных предрассудков не отказалась. И тогда я в порыве страстной любви к данной Ваве совершил роковую ошибку: я дал согласие на венчание в церкви! Тем более будущая теща тоже мне пошла навстречу. Она заявила:
— Пожалуйста, никакой такой помпы мы делать не будем. И вы можете скромненько прийти в церковь сами по себе, как будто гуляя. Вошел, повертелся там среди икон и этих свечей, а после ищи-свищи! Был обряд, не был — никто толком не будет знать…
Нет, я, безусловно, не стал на такую беспринципную позицию. Я горячо хотел соединиться с моей любимой девушкой, тем более что тогда я еще не знал, какая она есть глубокая мещанка с мелкобуржуазной психологией и огромным количеством предрассудков. Она же от меня сама отказалась, когда… Ну ладно, изложу по порядку.
Как мы договорились, невесту по традиции повезли в церковь на легковой автомашине, в кисейной фате, при искусственных цветах на голове и букете настоящих цветов в руках. А я должен был дойти туда отдельно самым незаметным образом, пешком, не выделяясь среди прохожих, поскольку поселок у нас небольшой и все всё узнают моментально.
Вот, значит, я иду пешочком, делаю вид, что никуда не тороплюсь, только что рубашку надел чистую. Рассматриваю витрины в торговой сети, газеты на щитах, плакаты, автомобильные знаки, сатирические фото пьяниц и хулиганов и так далее. Но направление имею на церковь. И надо же так, что на расстоянии двух домов от церкви я встречаю — кого бы вы думали? — секретаря нашей комсомольской организации Степана Вихрова. Именно его!.. Как нарочно! И Вихров мне говорит:
— Здорово, Воронкин, чем можешь порадовать? Что-то я тебя давно не видел. Сползаешь из актива в пассив, так? Да?
Я выдавливаю из последних сил улыбку и блеющим голосом возражаю:
— Отнюдь! Я всегда тут, всегда на подхвате. Это ты, секретарь, загордился, пренебрегаешь рядовыми комсомольцами…
Вихров меня хлопает по плечу;
— Валяй, валяй, обожаю критику снизу! Куда идешь?
При этих словах у меня лично в животе будто лопнула струна на гитаре. И это только от одной мысли, что будет, если Вихров узнает, куда именно я иду!.. Но я нахожу в себе силы ответить:
— А никуда… гуляю, пока начнется девятичасовой сеанс в клубе. У меня взяты билеты… эп…
— Что ты сказал?
— Я?.. Я ничего не сказал… Это у меня такая икота… то есть заикание… то есть скорее изжога… Эп!
— Тогда давай погуляем, газировочки тяпнем, оно и пройдет у тебя… Вот тетка торгует…
А пока мы пьем газировку, к церкви подъезжает именно тот автомобиль с моей невестой. Вихров увидел, как выгружают Ваву с ее шлейфом, фатой и цветами, и говорит:
— Гляди, гляди, гляди: свадьба церковная! Идем туда поближе, интересно посмотреть, кто будет венчаться!.. Что ты, с ума сошел? Газировку пускаешь носом! Дай я тебя постучу по спине, все пройдет!
После того как я вновь получил способность дышать и произносить слова, не выпуская пузырей, я лепечу:
— Зачем нам смотреть на свадьбу? Лучше пойдем это… погулять пойдем… или на лыжах… то есть на лодке… а?.. А то зайдем в читальню, чтобы подковаться в смысле там актуальных цифр или этих… лозунгов…
Но Степан меня схватил за руку и просто тянет за собой к церкви:
— Пошли, пошли, давай скорее! Интересно же все-таки!
И не успел я вырваться из лап Вихрова, как меня перехватили на паперти так называемые шафера. Они поволокли меня в церковь, приговаривая:
— Ты с ума сошел!.. Куда ты пропал?! Невеста уже рыдает… А теща… то есть мать новобрачной, она тебя убьет!..
— Воронкин! Куда ты?! — с любопытством спросил Степан.
Я вырвался из рук шаферов, пробился обратно к нему и нашел еще в себе силы, хихикая, заявить:
— Нет, ты подумай: меня приняли за какого-то участника этого дела… Вот чудаки! Пошли отсюда, ну их, хе-хе-хе!..
Но «чудаки» снова схватили меня. Толпа на паперти разлучила нас со Степаном. Тогда я дал возможность шаферам втащить себя в церковь. Мысленно я умоляю бога, которого, безусловно, нет, чтобы Степан Вихров ушел бы отсюда. Ну, в самом деле: что делать комсомольскому секретарю в церкви?
Меня подвели к трибуне… к этому… алтарю, так, кажется, у них называется? Будущая теща больно ущипнула меня в районе ребер и прошипела:
— Злодей! Убийца! Если бы я знала, что ты хочешь осрамить мою Вавочку, я ни за что не дала бы согласия. Где тебя носит, бродяга проклятый?
Она меня так толкнула к невесте, что Вава чуть не упала. И я тоже покачался, покачался, но устоял: ухватился за невесту обеими руками. Ладно, подходит к нам этот поп и, перекрестивши нас, начинает бубнить, что положено у них…
По совести сказать, я его не слушал, я вертел головой все время, чтобы высмотреть: вошел в церковь Степан или нет. Поглядел налево — вроде его не видно… Стал озираться направо… Так и есть! Вихров пробирается поближе к нам — видать, он, в свою очередь, ищет меня.
Я тогда бросаю священнику и Ваве:
— Извиняюсь, я сию минуту… — и отхожу к Степану. — Вот, — говорю, — чудаки!.. У них свадьба, а из меня они строят какого-то дружку или служку… В общем, берут на пушку!.. Хе-хе-хе!..
Вихров смотрит на меня с явным подозрением. И тут братец Вавы с теми же шаферами опять хватают меня, будто пьяного, которого надо вывести из пивной, и тащат обратно к попу. Я успеваю засмеяться фальшивым смехом и крикнуть:
— Ой, осторожнее! Я щекотки боюсь… Степа, выручай!..
И вот я опять перед священником. Вава шипит:
— Ты будешь венчаться, в конце концов?
А теща успевает меня еще ущипнуть три раза сбоку. Ой! Ой! Ой!..
Поп начинает бормотать свои тексты. А меня корежит в буквальном смысле! Я все изгибаюсь назад, чтобы узнать: что там Вихров, наблюдает ли он за выполнением данного религиозного предрассудка?
Вдруг я слышу, мне шепчет шафер:
— Отвечай же!
И он ударяет меня в спину кулаком.
— Ой!.. Что отвечать? Кому?
— Да священник тебя спрашивает или нет? (И опять — рраз в спину!)
Я оборачиваюсь к священнику:
— Ой-ой! Я извиняюсь, вы о чем?
— Сын мой, хочешь ли ты взять эту девицу себе, в жены?
Я опять оглядываюсь невольно в сторону Степана, а после этого говорю шепотом:
— В общем и целом я не возражаю.
Поп отшатывается назад при таких моих словах. А теща громко заявляет:
— Это что еще за отговорочки? Отвечай, как положено по религии: «Да!» — и больше никаких! Ну?!
Я тороплюсь повторить:
— Да — и больше никаких!
Раздается смех. Даже священник начинает улыбаться. Я снова ищу взглядом Степана: может, он тоже смеется?.. Но нет: Степан Вихров стоит, как статуя, и сурово сдвинул брови. Я опускаю голову и начинаю думать: «Что же теперь меня ждет по комсомольской линии?..» И, конечно, пропускаю мимо ушей очередные указания попа. Вдруг меня что-то бац по голове: оказывается, это помощник жениха — ну, шафер, который держит надо мной ихнюю церковную корону, так называемый «венец», — стукнул меня венцом, чтобы я был более внимательным. Я повернулся лицом к шаферу:
— Ты чего?
А он меня хвать за лицо и обратно поворачивает к попу. Тогда я спрашиваю уже попа:
— Я извиняюсь, вы что сказали?
Но тут окончательно лопается терпение у Вавиной мамочки. Она выходит вперед, хватает меня за руку и отталкивает с моего места возле Вавы. А сама громко изрекает:
— Стой, батюшка! Венчание отменяется! Видите, что он делает, этот негодяй! Ты что — срамить мою дочку сюда пришел?! (Это уже мне говорится.) А ну давай отсюда сию минуту! Никакого брака не будет!.. Варвара, не реви! Ты не виновата, если он оказался придурком и мошенником. Попрошу сейчас всех знакомых к нам домой, поскольку еда заготовлена и угощение все равно будет. А этого типа мы на порог больше не пустим! Вас, батюшка, также попрошу к нам, и отца дьякона, и весь вообще приход! А этот негодяй пусть сейчас же выкатывается отсюда!..
Негодяй, то есть я, поспешно пробирается к тому месту, где стоял Вихров, но его там уже нет. Я выбегаю на улицу — конечно, Вихрова и след простыл. Ненадолго, между прочим. На другой день меня вызвали на комсомольское бюро…
А на третий день я пошел к Ваве уже как представитель внесоюзной молодежи или, так сказать, «беспартийной молодежи». Хотел объяснить ей и ее мамаше: мол, так и так, поскольку меня все равно из комсомола исключили, то я согласен венчаться явным образом при любом параде. Но мамаша сама вышла ко мне навстречу, оттерла меня из передней на улицу и там сказала:
— Вашей ноги больше у нас не будет. И вашей руки моя дочь не примет. И вашей рожи мы не хотим больше видеть. После того как вы нас осрамили в церкви, все кончено. Вам ясно?
Я ей просто со слезами отвечаю:
— Тогда за что же я вылетел из комсомола?! Больно густо уж все на одного меня!
Но мамаша заперла дверь изнутри и ни на какие стуки не открывала. Хотели они меня еще облить чем-то с мезонина, но я не стал дожидаться, когда они мне плеснут на голову, а отскочил в сторону и пошел себе домой.
Вот и выходит: из-за моего слабого характера погорел я по обеим линиям: и по комсомольской и по церковной… И теперь надо мной всюду смеются. Куда ни придешь, показывают пальцами: «Вон, вон, вон этот дурак, который в церкви венчался и наполовину недовенчался, а из комсомола вылетел окончательно».
Может, и вам это смешно? Да?! А мне — ничуть!..
1961
В конце книги
Феликс Кривин
Из книги «Карманная школа»
Знакомство с грамматикой
Я познакомился с ней много лет назад, совершая свое первое путешествие по морям и континентам Знаний. Это, пожалуй, единственное путешествие, в которое отправляются все, даже самые закоренелые домоседы. Не все, правда, уходят далеко, многие ограничиваются ближайшими портами, но никто не остается на берегу.
Отправился я в плавание вместе с веселой ватагой моих ровесников, которые теперь давно уже стали взрослыми людьми, бывалыми мореходами, открывшими немало прекрасных стран. Математика, Ботаника, Физика, История… Что из того, что эти страны были открыты задолго до нас? Мы впервые открыли их для себя, а значит, тоже были их открывателями.
После утомительного странствования по Алфавитным островам и долгой стоянки в порту Чистописания мы прибыли в большую страну, которой правила принцесса Грамматика.
Хорошо помню свой первый визит во дворец. Они вышли мне навстречу — принцесса и пара графов — Параграфов, находящихся при ней неотлучно. Принцесса осведомилась о моих успехах, а затем спросила, с какими из ее Параграфов я успел познакомиться. Услышав, что я не знаю ни одного, она хлопнула в ладоши, и в ту же минуту огромный зал дворца стали заполнять Параграфы. Их было много, наверное, несколько сот, и прибыли они из разных провинций — из Морфологии, Фонетики, Синтаксиса…
— Знакомьтесь, — сказала Грамматика, представляя меня Параграфам, и удалилась в свои покои.
Стал я знакомиться с Параграфами. Боже, до чего это был скучный, унылый народ! Каждый из них знал только свое правило и больше ничего знать не хотел.
— Я вам должен сказать, — говорил мне один Параграф, — что переносить нужно только по слогам.
— Да, да, очень приятно, — соглашался я, не зная, что ему ответить.
— Я бы не рекомендовал вам ставить мягкий знак после приставки, — степенно вступал в разговор другой Параграф.
— Конечно, само собой разумеется…
— И вот еще, — развивал свою мысль третий Параграф, — вводные слова выделяйте запятыми.
— Постараюсь, — ответил я, начиная терять терпение.
Этому знакомству, казалось, не будет конца. Я уже совсем не слушал, что говорили мне Параграфы, и когда Грамматика, вторично приняв меня, опять спросила о них, ничего не смог ей ответить.
Принцесса хлопнула в ладоши, и в дверях появилась высокая строгая Единица.
— Проводите его к Параграфам, — приказала ей Грамматика.
И опять начались бесконечные, нудные разговоры. Каждый день Единица приводила меня к Параграфам, потом Единицу сменила Двойка, за ней — Тройка… Постепенно я всё лучше узнавал Параграфы и даже стал привыкать к ним. Мне уже не казались скучными их правила, а примеры, которые они приводили, были просто интересны. И когда я узнал, в каких случаях ставится запятая перед союзом как, Грамматика вызвала меня и сказала:
— Теперь ты знаешь все мои Параграфы, и я не стану больше тебя задерживать. Пятерка проводит тебя…
Но мне не хотелось уходить. За это время я успел полюбить принцессу Грамматику.
— А нельзя ли мне остаться? — спросил я.
— Нет, нельзя, — ответила принцесса. — Тебя ждут другие страны. Но ты постарайся не забывать обо мне…
— Никогда! — воскликнул я. — Никогда не забуду!
— Как знать, — грустно сказала Грамматика. — Многие меня забывают…
С тех пор прошло много лет. Где я только не побывал за это время! Но я не забыл тебя, принцесса Грамматика! И чтобы ты поверила в это, я написал о тебе книжку.
Это совсем маленькая книжка, но понять ее сможет только тот, кто не забыл грамматику.
Новое значение
Пришла РАБОТА к ЧЕЛОВЕКУ и говорит:
— Я пришла к тебе как Существительное к Существительному. Хотя значение у нас разное, но грамматически мы довольно близки, поэтому я рассчитываю на твою помощь.
— Ладно, — сказал ЧЕЛОВЕК, — можешь не распространяться. Выкладывай, что там у тебя.
— Есть у меня сынок, — говорит РАБОТА, — способный, дельный парнишка. Не хотелось бы, чтобы он, как мать, остался неодушевленным.
— Какая ж ты неодушевленная? — возразил ЧЕЛОВЕК. — Разве может быть неодушевленной работа?
— Ты забываешь, что мы не в жизни, а только в грамматике. А в грамматике много несоответствий. Здесь «жареный цыпленок» — одушевленный, а «стадо коров» — неодушевленное…
— Да, да, прости, я совсем забыл, — согласился ЧЕЛОВЕК.
— Так вот, я и подумала: не возьмешь ли ты моего сынка на выучку? Поработает у тебя Прилагательным, в Существительные выйдет, а там, глядишь, воодушевится…
— А как зовут сынка-то?
— РАБОЧИЙ.
— Ну что ж, имя подходящее. Пусть выходит завтра на работу.
И вот появился в тексте рядом со словом ЧЕЛОВЕК его ученик — РАБОЧИЙ.
РАБОЧИЙ ЧЕЛОВЕК… Очень хорошее сочетание.
— Ты следи за мной, — говорит ЧЕЛОВЕК ученику. — Во всем со мной согласуйся… Пока ты Прилагательное, это необходимо.
Старается ученик, согласуется. А ЧЕЛОВЕК его поучает:
— Существительным, брат, стать не просто. В особенности одушевленным. Здесь не только род, число, падеж усвоить нужно. Главное — значение. Вот знаешь ты, что значит ЧЕЛОВЕК?
— Откуда мне знать?.. — вздыхает ученик. — Я ж еще не учился.
Но со временем он разобрался во всем. Верно говорила РАБОТА, что у нее способный, дельный сынок.
Увидев, что ученик усвоил его науку, ЧЕЛОВЕК сказал ему:
— Ну, вот и стал ты одушевленным Существительным, как говорят, вышел в люди. Теперь можешь работать самостоятельно — каждому будет ясно твое значение.
Так появилось в тексте новое Существительное.
РАБОЧИЙ…
Это не просто мужской род, единственное число, именительный падеж. Тут, как говорил ЧЕЛОВЕК, значение — самое главное.
Вводное слово
Слово ГОВОРЯТ как-то выделяется в предложении. Другие слова не имеют ни одной запятой, а ему положены целых две.
И каждому понятно, что это вполне заслуженно.
Слово ГОВОРЯТ издавна славится своими познаниями. О чем его ни спроси, все ему известно, оно охотно отвечает на любые вопросы.
Вас интересует, какая завтра погода? Спросите у слова ГОВОРЯТ, оно вам ответит точно и определенно:
— Говорят, будет дождь.
Хотите знать, хороша ли вышедшая на экраны кинокартина? И здесь к вашим услугам это замечательное слово:
— Ничего, говорят, смотреть можно.
Все знает слово ГОВОРЯТ, хотя само не является даже членом предложения. Неизвестно, почему его до сих пор не принимают. Может быть, потому, что главные места заняты Подлежащим и Сказуемым, а предлагать такому слову какое-нибудь второстепенное место просто неудобно.
Но и не являясь членом предложения, слово ГОВОРЯТ, как вы уже убедились, прекрасно справляется со своими обязанностями. Правда, частенько оно ошибается, иногда любит приврать, но его за это никто не осуждает: ведь оно всего-навсего вводное слово!
Восклицание
Повстречались на листе бумаги Ноль с Восклицательным Знаком. Познакомились, разговорились.
— У меня большие неприятности, — сказал Ноль. — Я потерял свою палочку. Представляете мое положение: Ноль — и без палочки.
— Ах! — воскликнул Восклицательный Знак. — Это ужасно!
— Мне очень трудно, — продолжал Ноль. — У меня такая умственная работа… При моем научном и жизненном багаже без палочки никак не обойтись.
— Ох! — воскликнул Восклицательный Знак. — Это действительно ужасно!
— И как я появлюсь в обществе? Со мною просто не станут считаться…
— Эх! — воскликнул Восклицательный Знак и больше не нашел что воскликнуть.
— Вы меня понимаете, — сказал Ноль. — Вы первый, кто отнесся ко мне с настоящим чувством. И знаете, что я подумал? Давайте работать вместе. У вас и палочка внушительнее, чем моя прежняя, да и точка есть про всякий случай.
— Ах! — воскликнул Восклицательный Знак. — Это чудесно!
— Мы с вами прекрасно сработаемся, — продолжал Ноль. — У меня содержание, у вас — чувство. Что может быть лучше?
— Эх! — еще больше обрадовался Восклицательный Знак. — Это действительно чудесно!
И они стали работать вместе. Получилась удивительная пара, и теперь, кто ни встретит на бумаге Ноль с Восклицательным Знаком, обязательно воскликнет:
— О!
Инфинитив
Смотрит Инфинитив, как спрягаются глаголы, и говорит:
— Эх вы, разве так надо спрягаться?
— А как? — спрашивают глаголы. — Ты покажи.
— Я б показал, — сокрушается Инфинитив, — только у меня времени нет.
— Время мы найдем, — обещают глаголы. — Какое тебе — настоящее, прошедшее или будущее?
— Давайте будущее, — говорит Инфинитив, чтобы хоть немного оттянуть время. — Да не забудьте про Вспомогательный Глагол.
Дали ему Вспомогательный Глагол.
Спрягается Вспомогательный Глагол — только окончания мелькают. А Инфинитив и буквой не пошевелит.
Зачем ему буквой шевелить, зачем ему самому спрягаться? Он — Инфинитив, у него нет времени.
1963
Из книги «Ученые сказки»
Числа
Числа делятся на четные, нечетные и почетные. К последним относятся зачастую мнимые числа.
Пирамида
Чем многограннее пирамида, тем у нее меньше острых углов в соприкосновении с внешним миром.
— Посмотрим на мир с трех сторон…
— Нет, зачем же с трех? Есть ведь и еще одна сторона…
— Разве только одна? Есть еще пять сторон…
— Посмотрим на мир с двадцати сторон…
Чем многограннее пирамида, тем многосторонней она смотрит на мир:
— С одной стороны, это, конечно, неправильно… Но с девяносто девятой стороны… это, пожалуй, верно…
— Давайте взглянем с двести пятьдесят третьей стороны…
— Даже лучше — с восемьсот семьдесят первой…
А при всестороннем взгляде на мир пирамида и вовсе теряет свою угловатость и превращается в конус, обтекаемый конус: ведь обтекаемость — верх многогранности…
Высшая математика
Ноль, деленный на ноль, дает любое число.
В числителе ноль — в знаменателе ноль.
Сверху ноль — снизу ноль.
— Сейчас мы должны получить тысячу, — говорит Верхний Ноль.
— Получим! — отзывается Нижний.
— А теперь мы должны получить миллион.
— Получим!
— А как насчет миллиарда?
— Получим!
Вот оно как хорошо: что захочешь — все получается.
Сверху ноль — снизу ноль.
В числителе ноль — в знаменателе ноль.
Ноль, деленный на ноль, дает любое число.
Только взять эти числа никто не может.
Золото
Кислород для жизни необходим, но без Золота тоже прожить не просто. А на деле бывает как?
Когда дышится легко и с Кислородом бы все в порядке, чувствуется, что не хватает Золота. А как привалит Золото, станет труднее дышать, и это значит, не хватает Кислорода.
Ведь по химическим законам — самым древним законам Земли — Золото и Кислород несоединимы.
Окисление
— Окисляемся, браток?
— Окисляемся.
— Ну и как оно? Ничего?
— Ничего.
Разговор ведут два полена.
— Что-то ты больно спешишь. Это, браток, не по-моему. Окисляться надо медленно, с толком, с пониманием…
— А чего тянуть? Раз — и готово!..
— «Готово»! Это смотря как готово… Ты окисляйся по совести, не почем зря. У меня в этом деле опыт есть, я уже три года тут окисляюсь…
Окисляются два полена. Одно медленно окисляется, другое быстро.
Быстро — это значит горит.
Медленно — это значит гниет.
Вот какие бывают окисления.
Закон всемирного тяготения
У Вселенной непорядок с одной Галактикой.
— Что это у тебя, Галактика? Как-то ты вся затуманилась…
— Да вот Солнце тут есть одно…
У Галактики непорядок с одним Солнцем.
— Откуда у тебя, Солнце, пятна?
— С Землей что-то не ладится…
У Солнца непорядок с одной Землей.
— Что у тебя, Земля, там происходит?
— Понимаешь, есть один Человек…
У Земли непорядок с одним Человеком.
— Что с тобой, Человек?
— Бог его знает! Ботинок как будто жмет…
Один ботинок — и тяготит всю Вселенную!
Широта
— В нашем деле главное — широта!
Ну, если так считает Экватор, то что остается другим кругам? Им остается мыслить ему параллельно.
Расходятся от Экватора по карте круги, но сходятся в общем мнении. И даже самый узенький, съежившийся кружок у полюса и тот не преминет подчеркнуть:
— В нашем деле главное — широта!
Параллели и меридианы
— Главное направление — с запада на восток!
— С севера на юг — главное направление!
Воображаемые линии ведут воображаемый спор, но ничего не меняется на земном шаре.
Мыс
— Я так окружен водой… Меня даже можно назвать полуостровом… Но если вам все равно, зовите меня полуконтинентом…
Ньютоново яблоко
— Послушайте, Ньютон, как вы сделали это свое открытие, о котором теперь столько разговору?
— Да так, обыкновенно. Просто стукнуло в голову.
Они стояли каждый в своем дворе и переговаривались через забор, по-соседски.
— Что стукнуло в голову?
— Яблоко. Я сидел, а оно упало с ветки.
Сосед задумался. Потом сказал:
— Признайтесь, Ньютон, это яблоко было из моего сада?
Вот видите, ветка свешивается к вам во двор, а вы имеете привычку здесь сидеть, я это давно приметил.
Ньютон смутился.
— Честное слово, не помню, что это было за яблоко.
На другой день, когда Ньютон пришел на свое излюбленное место, ветки яблони там уже не было. За забором под яблоней сидел сосед.
— Отдыхаете? — спросил Ньютон.
— Угу.
Так сидели они каждый день — Ньютон и его сосед. Ветка была спилена, солнце обжигало Ньютонову голову, и ему ничего не оставалось, как заняться изучением световых явлений.
А сосед сидел под своим деревом и ждал, пока ему на голову упадет яблоко.
Может быть, оно и упало, потому что яблок было много и все они были свои. Но сейчас это трудно установить. Имени соседа не сохранила история.
1967