Тучи на рассвете

fb2

В настоящей книге «Тучи на рассвете» автор, участник войны с Японией, несколько лет проживший в Северной и Южной Корее, раскрывает историческое величие освободительной миссии Советской Армии на Востоке.

Роман и повести, включенные в книгу, посвящены героическим подвигам советских воинов во время войны и в мирные дни.

Книга рассчитана на массового читателя.

Тучи на рассвете

РОМАН

Часть первая

Деревянная рука

В тот день, когда Мен Хи появилась в помещичьем доме, Тхя еще раз убедился, что не надо забивать себе голову мыслями о новой женитьбе. Отец сам обо всем подумал и привел ему женщину. Непонятно только, почему нельзя сразу жениться — ведь ей уже исполнилось одиннадцать лет. Но и об этом можно не думать. Торопиться ему некуда, во дворе достаточно молодых батрачек.

Ли Тхя, сыну корейского помещика Ли Ду Хана, было тридцать восемь лет. И с каждым годом своей жизни Тхя все больше убеждался, что он прав: утруждать себя умственной работой ни к чему. И действительно, чем меньше он думал и прилагал стараний что-либо сделать, тем меньше отец возлагал на него дел, пока совсем не махнул на Тхя рукой. И ничего, всегда так получалось, что находился человек, который за него подумает, — глядишь, все решается наилучшим образом.

Тхя очень не любил думать. Но это не значит, будто у него совсем не было никаких мыслей. Он просто был убежден, что мысли не должны обременять голову. Пришла какая-нибудь мысль — и тут же ушла. Вот и хорошо. Главное, чтобы мысли не вызывали необходимости куда-то идти, что-то делать, разговаривать с людьми, упаси бог, спорить с ними. Вообще разговаривал он только в случаях самой крайней необходимости.

Но бывало и так, что какая-нибудь идея овладевала сознанием Тхя на целую неделю. Так получилось, когда он сделал свое знаменитое открытие относительно тепла и холода. Вот как это произошло.

Тхя очень любил спать в тепле, особенно зимой. Но он не мог, как свинья, лечь где попало. Он долго выбирал уголок в своей спальне, раздумывая, как бы устроиться поудобнее. Обеими ладонями ощупывал, достаточно ли прогрелся пол, не осел ли он над дымоходами, хорошо ли натерт верхний его слой из плотной промасленной бумаги.

Облюбовав место, Тхя расстилал тонкое стеганое одеяло, клал под голову валик, заполненный отрубями, доставал из стенного шкафа деревянную кисть руки на короткой бамбуковой палке и ложился.

Такие минуты он считал самыми блаженными в своей жизни. Тепло от пола растекалось по телу, Тхя сладостно ежился и жмурил глаза, подкладывал под щеку ладонь, чесал деревянной рукой спину и наконец засыпал.

И вот однажды, выбирая место для постели, Тхя вдруг осознал, что пол нагрет не везде одинаково. Нельзя сказать, что в одном углу он был холодным, а в другом — горячим. Но все-таки степень нагретости в разных местах оказалась различной, и теплота шла по полу как бы полосами, от одной стены к другой. И вот тут-то задумался Тхя: почему так получается?

Эта мысль не оставляла его целую неделю, пока он наконец не сделал своего открытия. Он пришел к твердому выводу, что двенадцать дымоходов, идущих под полом, нагревают его неравномерно. Участки пола, находящиеся непосредственно над дымоходами, оказались теплее других.

Тхя был очень горд своим открытием. Его особенно радовало, что он довел начатое дело до конца, докопался до сути вопроса. И главное, до всего дошел сам, без всякой посторонней помощи. Отец часто упрекал его, будто он не заканчивает начатых дел. Разве он не доказал сейчас обратное? На радостях Тхя побежал к отцу и обо всем рассказал ему. Но тот покачал головой и грустно заметил:

— Ну что с дурака взять…

Такие слова обидели Тхя. Хотя он часто слышал их, но на этот раз они показались ему несправедливыми. Ему было обидно за отца, который не смог оценить такого открытия.

«Конечно, — размышлял Тхя, — есть, наверно, люди и поумнее меня, придумал же, например, кто-то такую великолепную вещь, как деревянная рука для чесания спины».

Раньше Тхя, как и другие помещики, пользовался чесалкой из кукурузы. Он сам выбирал большой початок, хорошо просушивал его, вылущивал, снова сушил и, наконец, насаживал на палку. Как приятно было чесать спину колючим початком! Но разве можно сравнить эту самодельную чесалку с деревянной рукой, которую он недавно раздобыл? Кисть и расставленные пальцы полусогнуты, и хотя рука вдвое меньше человеческой, но ею можно легко достать до любого места на спине и чесать сколько угодно.

Ну что бы стали делать люди без такой руки? В самом деле, чем почесать под лопаткой? Тхя не мог себе представить, как можно жить без деревянной руки, и был искренне благодарен человеку, который изобрел ее.

А делал руку искусный мастер. Отчетливо выделялась каждая тончайшая линия на ладони, каждая жилка, и кажется, видно было, как пульсирует в ней кровь. Ногти трудно отличить от настоящих, настолько умело они отшлифованы и так правильно подобран лак.

Тхя постоянно находил все новые и новые достоинства в деревянной руке. Оказывается, ею удобно, не нагибаясь, чесать колено и даже икры… Но все же самое приятное — это чесать спину. Жаль только, что его собственные руки устают. Если бы деревянная рука еще сама двигалась по спине и знала бы, где надо чесать сильнее, а какие места пропускать, вот жизнь настала бы! Но так, наверно, бывает только у хозяина рая — Окхвансанде.

Когда Тхя узнал о приходе Мен Хи, ему захотелось взглянуть на невесту. Но он тут же отказался от этого намерения: ведь она только женщина, еще подумает, будто ему интересно смотреть на нее. Зато восьмидесятилетний дед Тхя видел ее и очень сердился.

— Зачем ты привел в дом красивую женщину? — кричал он на своего сына Ли Ду Хана. — Нам нужны женщины, которые думают о работе, а не о красоте лица. Зачем ты привел эту нищенку?

Больше старик ничего не успел сказать, потому что сильно закашлялся.

Жена помещика Ли Ду Хана — Пок Суль с трудом его успокоила.

— Не волнуйтесь, отец, — сказала она. — Мы не станем приучать ее к нарядам, она будет работать, как полагается в порядочном доме.

— Ты права, мать, — лениво заметил Тхя. — Нельзя допускать, чтобы женщина привыкала к расточительности.

— А ты не вмешивайся не в свое дело! — оборвал его дед.

Тхя отошел в сторону. И в самом деле, зачем ему ломать голову, когда в доме столько людей?

А дед долго ходил по всем комнатам, стучал палкой о циновки и кричал:

— Я все равно выгоню эту девку! Пусть уходит! Нам не нужны красивые нищенки. Сын помещика должен жениться на дочери помещика, а не на батрачке!

Ли Ду Хан не перечил старику. Упреки выслушивал почтительно и молча. У него были свои виды на Мен Хи, о которых он не мог сказать даже родному отцу.

Утром Тхя все же решил посмотреть на Мен Хи. Он нашел ее на скотном дворе. Вместе со старой батрачкой она перетаскивала из хлева навоз.

Тхя появился во дворе, и у него было такое лицо, будто он и сам удивлен, что забрел сюда. Он рассеянно посмотрел вокруг и направился к амбару. Шел медленно, лениво переставляя босые ноги, вдавливая в жидкую грязь незавязанные штрипки своих широких белых штанов. Из-под распахнутого халата виднелись болтавшиеся на кушаке кисет, веер и чесалка.

Не доходя до амбара, Тхя вдруг увидел перед собой большую кучу навоза, которой раньше здесь не было. Он беспомощно посмотрел на это неожиданное препятствие, повернул в сторону и направился к арбе, стоявшей в дальнем конце двора. Дойдя до нее, потряс плетенные из камыша борта, покачал головой и, видя, что за ним наблюдают батрачки, озабоченно произнес:

— Совсем развалили хозяйство, пора браться самому за дело… Потом обратился к Мен Хи:

— Женщина, иди сюда. — И зевнул, чтобы она не подумала, будто он интересуется ею.

Мен Хи не успела еще подойти к нему, как в воротах появилась Пок Суль.

— Это еще что такое?! — закричала она. — Вместо того чтобы работать, целый день языком чешешь! Хорошую же невестку мне бог послал!..

Мен Хи молча пошла в хлев.

— Ты куда бежишь? — снова набросилась на нее Пок Суль. — Чем бегать взад-вперед да чесать языком, вымыла бы ноги своему хозяину. Видишь, стоит по колено в грязи. Иди же! — крикнула она остановившейся Мен Хи. — Возьми таз, там возле кухни.

Тхя очень не хотелось мыть ноги, но ослушаться матери он не посмел и нехотя потащился к себе.

Когда Мен Хи внесла в комнату таз с водой, Тхя занимался своим любимым делом: бил мух. Это занятие всегда доставляло ему наслаждение. В руке он держал мухобойку, какую можно найти у любого лавочника, — резиновую рамку величиной с ладонь, затянутую сеткой из конского волоса и прикрепленную к бамбуковой трости. Заметив на стене муху, Тхя подкрадывался к ней, ударял мухобойкой — и насекомое падало на пол.

Проделывал это Тхя сосредоточенно и с полным знанием дела. Почти не было случая, чтобы он промахнулся, и каждая новая жертва наполняла его сердце гордостью.

Но вот с некоторых пор любимое занятие Тхя, которому он отдавался самозабвенно и уделял почти все свободное от сна и еды время, начало доставлять ему немалые огорчения, а главное, потребовало большого умственного напряжения.

Тхя заметил, что, как бы сильно он ни ударял по мухе, она падала, но не раздавливалась на стене. Это и начало раздражать Тхя. Он бил изо всех сил, доходил до исступления, а результат оставался тот же: мертвая муха падала на пол, не оставляя никакого следа на стене.

Когда вошла Мен Хи, Тхя не обратил на нее внимания: настолько был увлечен своей охотой. Мен Хи не сразу поняла, в чем дело, и испуганно смотрела на Тхя, застывшего в воинственной позе. Потом ей стало смешно, и она с трудом сдержалась, чтобы не засмеяться. Какие странные бывают люди! Взрослый человек — и так ведет себя!

Тхя бил мух до тех пор, пока в изнеможении не опустился на пол. Казалось, только сейчас заметил Мен Хи.

— Почему же ты не моешь мне ноги? — капризно спросил Тхя.

Он сам засучил штаны, поставил ноги в таз и потянулся за чесалкой.

Пока Мен Хи мыла ему ноги, Тхя чесал спину и зевал. Каждый зевок был таким долгим, что он успевал, не закрывая рта, трижды вдохнуть и выдохнуть воздух.

Потом она вытерла ему ноги чистой тряпкой и, взяв таз, собралась уйти. Но тут Тхя посетила новая мысль: почему он должен сам работать чесалкой? Пусть это делает женщина…

Мен Хи терпеливо чесала ему спину, а он зевал. И вдруг ей захотелось ударить чесалкой по этой запрокинутой в истоме голове. Ведь так просто. Изо всех сил ударить деревянной рукой по лысеющей макушке — и сразу все кончится.

Но тут пришла Пок Суль и велела Мен Хи отправиться ко второй жене Ли Ду Хана и помочь ей по хозяйству, потому что Ли собирается сегодня там ужинать и ночевать.

Мен Хи долго провозилась с уборкой, но не смогла угодить молодой жене Ли, и та прогнала ее. Как только девочка снова появилась во дворе, на нее набросилась Пок Суль.

За это время, кричала она, можно было управиться с хозяйством всех трех жен ее мужа!

Как же попала в богатый дом маленькая Мен Хи, дочь разорившегося крестьянина? Что надо от нее помещику Ли Ду Хану?

Тайна дракона

Ли Ду Хан мечтал о золоте. Разве это богатство — пятьдесят тенбо [1] земли! Даже те японские помещики, что живут в деревнях, имеют по триста тенбо.

А Ли Ду Хан должен жить не хуже, чем японский помещик Кураме из соседнего уезда. Тому удалось скупить самые лучшие земли, лесные угодья и пастбища. Пятьдесят тенбо он засевает маком и получает от опиума огромные барыши. Кураме построил себе большую плотину и орошает посевы. Химические удобрения возит со станции на собственной машине. А что Ли Ду Хан? Разве у него настоящее хозяйство? Но он добьется своего, и у него будет золота не меньше, чем у японца.

Ли так привык мечтать о золоте, что эти мечты стали у него как бы родом занятий. Он не любил думать о богатстве между прочим, мимоходом. Если подобные мысли посещали его во время разговора с управляющим или среди хлопот по имению, Ли старался отбросить их, предвкушая удовольствие вволю помечтать, когда кончит дело. Зато после обеда он шел на парадный двор, весь заросший вьющимися растениями, ложился на циновку под деревом-беседкой и начинал мечтать.

Он обязательно найдет золото, и не просто какой-нибудь самородок, а целую скалу, золотую гору. Или вдруг перед его глазами открывалась огромная, до самого горизонта, огненная от мелких красненьких лепестков поляна. Это дикорастущий женьшень. Сколько здесь может быть корней? Надо, чтобы не меньше тысячи и в каждом корне сто граммов. За грамм женьшеня платят десять граммов золота.

А что лучше: поляна женьшеня или золотая скала? А почему что-нибудь одно? Пусть в конце поляны женьшеня стоит гора из золота. Или нет, пусть вся поляна будет окружена золотыми горами.

Ли сжился со своими мечтами, и его все больше начинало раздражать отсутствие этого сказочного богатства. И когда узнал, что его хочет повидать тоин [2], он заволновался.

Обычно тоин предсказывал, хороший будет урожай или плохой, ждать дождей или засухи, в общем, говорил о делах, интересующих сельских жителей, и платили ему тем больше, чем больше радостей он обещал.

Часто его благие прорицания не сбывались, и тогда он говорил, будто люди разгневали богов. Когда не оправдывались его дурные предсказания, он объяснял, что много добрых дел совершили крестьяне и боги смилостивились. Но если ему случалось угадать, каким будет лето, вера в тоина укреплялась надолго.

В ту весну он угадал: хлынут ливни. Ли Ду Хан заблаговременно оградил свои посевы от горных потоков и хорошо оплатил труды тоина. Но тот решил, пока слава ему не изменила, урвать еще кое-что.

И случай вскоре представился.

* * *

Помещик Ли Ду Хан застал тоина в глубокой задумчивости. Старец сидел на плоской подушке, поджав под себя ноги, и широкие рукава черного шелкового халата совсем закрывали его руки. На голове поверх длинных седых волос возвышалась прозрачная сетчатая шапочка из черного конского волоса, очень похожая на перевернутый чугунок. Перед ним на циновках лежали три раскрытые книги. Их страницы, истертые и пожелтевшие от времени, были густо усеяны рисунками и мельчайшими иероглифами, написанными тушью. С обеих сторон громоздились стопы таких же тяжелых книг. В высоком бамбуковом подсвечнике, который стоял тут же на полу, тускло горела тонкая свеча.

Маленькие оконца были плотно затянуты циновками, а поверх них завешены темными атласными шторами. И хотя на дворе стоял ясный день, в комнате царил полумрак.

В углу возвышался огромный, уродливый и непомерно тучный бог довольства, сделанный из красной меди. Его заплывшие жиром щеки сливались с шеей, а тело походило на большой мешок, из-под которого виднелись крошечные ножки. В тусклом дрожащем свете взгляд бога довольства казался загадочным и зловещим.

По обе стороны от большого бога стояли маленькие. Их было много, и у каждого свое назначение, свое, не похожее на других уродцев лицо и тело.

Здесь собрались боги, ведающие всеми делами на земле. Вот натягивает лук грозный и неумолимый бог войны. Рядом — бог любви и дружбы. А за ним выстроились боги мести и урожая. Тут же хозяин рая Окхвансанде и его помощники. Напротив — бог долголетия и счастья, добродушный, улыбающийся старик, с длинной широкой бородой. В правой руке у него посох, в левой персик — символ долголетия.

Богиня веселья стоит в стороне от всех богов, с полуоткрытым ртом и трепетными ноздрями. Бог грома колотит двумя молотками в огромный барабан.

Среди богов затерялся медный укротитель змей. Он загоняет в кувшин змею, и та пятится в сосуд, выбросив вперед раздвоенное жало, со страхом глядя на маленькую, но обладающую магической силой палочку укротителя. Впереди всех изготовился к прыжку лев — собака Будды. Его квадратная пасть с острыми клыками раскрыта, а пышный, совсем не львиный хвост гордо поднят.

Вокруг богов на полу разместились фантастические животные, символизирующие богатство, великодушие, доброту, силу. Извивающийся дракон с телом не то ящерицы, не то змеи, с когтями на лапах и крыльями летучей мыши, с плоским, как нож, хвостом и звериной головой, казалось, метал искры из больших ноздрей и горящих навыкате глаз.

Ли никогда не был в этом святилище, не видел такого скопления богов и священных зверей. В полумраке комнаты ему казалось, что и божества, и звери движутся, перешептываются, о чем-то советуются.

Лицо тоина неподвижно, будто он окаменел. Отсутствующий, невидящий взгляд устремлен ввысь, тень от жидкой длинной бороды падает на стену.

Низко кланяясь богам и тоину, Ли Ду Хан робко вошел в комнату. Хозяин ответил медленным поклоном, молча указал глазами на циновку и снова устремил взор вверх.

Ли беззвучно опустился на пол там, где остановился. Тоин наклонил голову, глаза его закрылись, и только по едва уловимому движению губ можно было догадаться, что он продолжает прерванную беседу с небожителями.

Несколько минут просидел так тоин, и душа Ли все больше наполнялась непонятным чувством. Может, и в самом деле этот колдун переносится в иной мир, недоступный людям?

Медленно и торжественно заговорил тоин:

— В ночь перед новолунием я видел того дракона, что прилетал весной и предупредил о ливнях. Он вымолвил три небесных слова и растаял, оставив облако голубого дыма.

Старец умолк и глубоко вздохнул. Потом положил ладони на раскрытую книгу и снова заговорил:

— Шесть ночей я сидел над книгами, разгадывая эти слова, и вчера открылась их великая тайна. Дракон поведал мне, как может человек, у которого есть сын, получить большое богатство.

При этих словах глаза у Ли Ду Хана вдруг забегали, он заерзал на месте и всем корпусом подался вперед, готовый впитать в себя каждое слово.

Но тоин медлил. Тяжело опустились его веки, и он умолк. Тогда Ли отвязал от кушака спрятанный в шароварах кисет с деньгами и торжественно положил его у ног бога довольства.

— Ты щедр, Ли, — заговорил наконец старик. — У тебя доброе сердце и достойный сын. Я решил поведать тебе тайну дракона.

— О великодушный тоин, ты спас мои посевы, а теперь даешь мне богатство! Так пусть не оскорбит бога мой жалкий дар. Пусть будет он первым взносом в счет моего неоплатного долга!

— В пятнадцатый день седьмой луны, — продолжал тоин, — когда солнце коснется вершины Змеиных скал, дракон повелел идти на восток. Через два ли [3] ты увидишь Двуглавую гору. На ее гребне живет бедная, но красивая девочка по имени Мен Хи. Это капля, солнечного света. Она принесет богатство тому, кто сделает ее женой своего сына.

Сказав это, тоин снова застыл в неподвижности, как изваяние, и глаза его устремились ввысь.

Ли Ду Хан понял, что не должен больше тревожить тоина своими земными делами. Он бесшумно встал и, низко кланяясь, попятился к выходу.

Едва помещик скрылся, лицо тоина расплылось в улыбке.

Богатство обещано Ли Ду Хану лишь после женитьбы его сына. Но это произойдет не скоро, и кто знает, что может случиться до той поры!

В деревне Змеиный хвост

У подножия скалистой сопки, местами поросшей тощими кривоствольными деревцами, похожими на дырявые зонтики, прилепилось несколько десятков хижин. Это деревня Змеиный Хвост. Наверно, ее назвали так потому, что раньше вдоль деревни протекал ручей, который в самом деле издали был похож на извивающуюся змею.

Теперь ручья уже нет, он иссяк, и русло его давно пересохло.

Без ручья деревня имеет осиротевший вид. На глинобитные облупившиеся хижины нахлобучены непомерно большие, рыхлые крыши из рисовой соломы, отчего домики кажутся совсем маленькими и придавленными к земле.

Посреди села — колодец. На длинной цепи к срубу был прикован топор. Он появился здесь со времен последнего крестьянского бунта. Японцы тогда отобрали у жителей деревни все, то может служить оружием, и разрешили иметь только один прикованный к колодцу топор.

С тех пор начались раздоры среди крестьян Змеиного Хвоста. Людям надо то наколоть дров, то обтесать оглоблю или ярмо для быка, то выдолбить корыто. Да мало ли для каких дел в крестьянском хозяйстве нужен топор!

Сначала установили очередь по дворам — каждому двору один день. Но из этого ничего не вышло. Пак Собан, или, как его звали, Пак-неудачник, подсчитал, что до него очередь дойдет только в конце лета, а ему топор нужен сейчас. Те, кто жили на верхнем конце деревни, были недовольны, что очередь начали с другого края.

В конце концов решили пользоваться топором как придется, и у колодца всегда возникали долгие споры, а то и драки.

Осенью, в пору заготовки топлива на зиму, многие крестьяне, чтобы избежать ссоры, везли свои дрова к помещику Ли Ду Хану и брали у него топор исполу: одно бревно для себя разрубишь, одно — для помещика. Хоть и больше труда затратишь, зато без драки, да и работать удобнее, если цепь не тащится за топором, не бьет по рукам.

А потом не стало топора и у колодца.

Пак-неудачник не раз обращался к Ли Ду Хану за топором и с другими просьбами. Помещик всегда к нему хорошо относился.

Но на этот раз Ли Ду Хан лишь покачал головой и сказал, что ничем помочь не может. А беда надвигалась большая.

Уже припекает весеннее солнце. Черные от грязи и загара голые дети возятся в пересохшем русле, наполовину заваленном мусором. Медленно идет мимо них Пак Собан, а за ним тащится буйвол, запряженный в пустую двухколесную арбу с высокими бортами, сплетенными из стеблей гаоляна и камыша. Деревянные колеса большие, тяжелые. Вместо спиц крестовина из толстых, грубо обтесанных досок.

Через правую руку Пака перекинута веревка от кольца, продетого в нос животного. Левой рукой он придерживает торчащий изо рта полуметровый чубук с трубкой не более наперстка. Буйвол тащится, едва передвигая ноги, лениво обмахиваясь хвостом и мотая головой, а над ним кружит рой мелких быстрых мушек.

Временами Пак оборачивается, вынимает изо рта давно погасшую трубку и, глядя куда-то поверх животного, подгоняя его, кричит:

— Йо-и-и, йо-и-и, йо-и-и-и…

Звуки тонкие, заунывные, как жалоба, как мольба, как протяжный стон.

— Йо-и-и-и!..

Буйвол давно привык к понуканиям и, не обращая на них внимания, движется тяжело и лениво. Пак ничего другого и не ждет от этого буйвола и подгоняет его только в силу привычки.

Прокричав свое «Йо-и-и», он снова берет в рот чубук и шагает дальше, неторопливо ступая босыми ногами по толстому слою дорожной пыли. И хотя ветра нет, поднятая пыль тоже движется, окутывая Пака. Он не замечает этого. Глубоко запавшие глаза кажутся безжизненными на его изрезанном морщинами, обветренном и сожженном солнцем лице. И лицо, и сгорбленная фигура Пака, и походка — весь его облик выражает безнадежность и безразличие ко всему окружающему.

— Йо-и-и!..

Помещик Ли Ду Хан дал ему арбу, чтобы он мог привезти свой скарб в уплату за долги.

Все беды начались с того дня, когда ушел из дому старший сын, Сен Чель. Это был почтительный сын. Вся деревня говорила: «Хотя Пак Собан и неудачник, а сына вырастил хорошего». Никто так не почитал родителей, как Сен Чель. Он всегда разговаривал с отцом не иначе как склонив голову. Он не был приучен к отдыху, и душа его любила землю, и руки его знали, что такое земля.

И зачем только послал он тогда сына в Пхеньян? Эти две вязанки сена можно было и не продавать: ведь самим топить было нечем, а на вырученные деньги все равно ничего не удалось купить — так мало их было. Но кто же мог знать, что в городе Сен Чель встретит людей, которые бросили работу на фабрике и заразили его такими страшными мыслями? С тех пор он только и делал, что бегал в город и каждый раз приносил всякие новости. То вдруг взбаламутил деревню вестью, что русские разбили японские войска на Хасане, то рассказал, будто китайцы поднимаются против самураев, то принес весть, что в городе подожгли полицейский участок. Он совсем позабыл о земле.

А однажды Сен Чель вернулся из города, когда вся деревня уже спала. Он разбудил отца и сказал, что уходит в Пхеньян, и уходит совсем, потому что там можно получить работу. Нет, он не спрашивал разрешения, а просто заявил об этом так, будто он старший в доме.

Пак тогда прикрикнул на сына, чтобы тот немедленно ложился спать и никогда больше таких слов не говорил. Но его сын вдруг выпрямился и, не страшась отца, сказал, что не может послушаться. И по всему было видно, что он сделает, как сказал.

Такого позора Пак еще никогда не испытывал. Но он смирился. Ведь у него и без того полон дом горя. Если избить Сен Челя за непослушание, горя только прибавится.

Пак стоял, не зная, что делать, а сын сунул за пазуху початок вареной кукурузы и ушел.

Так поступил его старший сын, на которого он возлагал много надежд. Он ушел и бросил отца, научившего возделывать землю, и бросил землю, вскормившую его.

Но когда старший сын ушел, Пак не разрешил себе предаваться горю, а работал столько, чтобы земля не узнала о его стыде и позоре. И мать его детей работала вместе с ним, и его младший сын, Сен Дин, и даже маленькая Мен Хи не позволяла себе бегать по дворам, когда отец работал.

Тенбо земли, которое в прошлом году арендовал у помещика Ли Ду Хана, надо было хорошо возделать, чтобы земля дала щедрый урожай. Он так думал, и его сердце наполнялось надеждой, и он уже не мог спокойно спать по ночам.

* * *

В середине третьей луны, когда снег еще не везде растаял и, потемневший, лежал в ложбинах, Пак вскопал небольшой участок земли под рисовую рассаду и разбросал сверху самый жирный навоз из кучи, что семья собрала на дорогах за осень и зиму. А пока он работал, дети горсть за горстью насыпали в тыквенные ковши с подсоленной водой драгоценные рисовые зерна, а мать выбирала из них для сева самые тяжелые — те, которые оседали на дне.

Когда рассада принялась и уже показались зеленые побеги, Пак полил их раствором из помета шелковичных червей, заработанного за зиму его детьми у помещика Ли Ду Хана. И каждое утро они всей семьей носили воду из канавы и поливали ростки, и над пашней тихо звучала печальная песня:

Ариран [4], Ариран, высоки твои горные кряжи, И счастье — там, на вершинах скал. Злые духи, ущелья и пропасти черные Преграждают пути к дорогой Ариран.

Потом он сходил к Ли Ду Хану, и тот дал ему на несколько дней буйвола, правда, тощего и хромого, но ведь Пак был не так богат, чтобы оплатить хорошую скотину. Он изо всех сил помогал буйволу, а за сохой шла мать его детей.

Вспаханное поле он тоже покрыл ровным слоем удобрений и перекопал его лопатой, чтобы не пахать еще раз и не платить за буйвола лишнего. Перекопанное поле взрыхлил мотыгой, и земля стала мягкой, как пареный рис. Потом оградил свой участок маленьким земляным валом и с помощью черпака заливал его водой из канавы и радовался, что вода быстро исчезала: значит, земля пила ее вволю.

Он много дней так работал, пока вода не покрыла все поле и оно стало похоже на большое зеркало. Тогда выкопал подросшую рассаду, и вся семья, закатав штаны выше колен, полезла в жидкую грязь. Он сам разбросал пучки рассады по всему полю и первый ряд тоже посадил сам, чтобы остальные ряды были такими же прямыми и один росток отстоял от другого ровно на чхи [5] и чтобы жена и дети еще раз посмотрели, как осторожно надо брать нежный стебель из пучка, и насколько глубоко следует погружать его в жидкую землю, и как прижимать его, чтобы он не падал.

И опять вся семья дружно работала, и в словах песни звучала надежда:

Легионы драконов со змеиными жалами Окружили тебя, Ариран, Ариран. Но пробьюсь я туда и достигну вершины, Ведь свобода и счастье на горе Ариран.

А когда посадка кончилась, он долго смотрел на свое поле и радовался тому, что все сто тысяч стеблей были посажены правильно и стояли ровно. И каждый из них прошел через его руки или через руки его жены и его детей.

На другой день он заметил, что земля выпила еще немного влаги, и опять долго орудовал черпаком, а потом поправил сорок шесть ростков, которые наклонились, потому что стояли в том месте, куда из черпака выливалась вода…

— Йо-и-и-и!..

Так он работал все прошлое лето. Возвращался домой, когда становилось темно. Брел без мыслей, без чувств. Не зажигая кунжутной коптилки, не раздеваясь, валился на тощую циновку, чтобы с зарею снова выйти в поле.

Он думал о земле, как о живом существе. И она тоже отвечала ему любовью, благодарная, вскормленная им земля.

Сорок мешков риса собрал он осенью со своего участка. Если даже занять под урожай целый дом, то и тогда не хватило бы места. Но рис ушел от него, исчез весь, до зернышка…

— Йо-и-и, йо-и-и, йо-и-и!..

Первые три мешка прямо на току забрал японский сборщик налогов. Стране восходящего солнца, Ниппон, очень нужен рис. Она ведет войну в Китае. Правда, говорят, что на процветание империи самурай отсылает только половину собранного риса, а остальное берет себе. Но ведь из своей доли сборщик должен кое-что отсыпать начальнику, да и полицейскому инспектору тоже нужен рис.

Двадцать мешков помещик Ли Ду Хан вывез за аренду земли и два за пользование буйволом. Он сам в трудном положении: заключил договор на поставки с Восточно-колониальной компанией, а риса не хватает. Зато Ли обещал поддержать Пака. Он хорошо понимает: Пак не лентяй, а только неудачник, ему просто не везет.

После этого у Пака осталось пятнадцать мешков. Но проклятые долги! Разве Ли Ду Хан забудет о них?! В весенний голод Ли дал четыре мешка риса, — значит, как и положено, пришлось вернуть восемь мешков. В июльский голод он дал два мешка. И здесь помещик не требовал лишнего, а только то, что причиталось ему по закону, то есть три мешка. Осталось четыре мешка. Если сменять их на чумизу и расходовать бережно, вместе с отваром из сладкой коры, семья могла бы снова дотянуть до весеннего голода. Но остатка едва хватило погасить десятую часть старой задолженности.

Ли бранился: только четыре мешка в счет старого долга! Ведь в этом году очень нужен рис. Божественный император готовит войну против России. Страна богини Аматерасу скупает весь урожай. Она управляет солнцем, и солнце империи будет светить всему миру…

— Йо-и-и, йо-и-и, йо-и-и!..

Замурованные в бетоне

Посреди деревни Пак останавливается у двора без ворот. Он тоскливо оглядывает свою хижину, которая уже не принадлежит ему.

Провисшая крыша из рисовой соломы перетянута веревками, свитыми из такой же соломы. Крохотные оконца, заклеенные бумагой, уже нельзя раздвинуть — настолько их перекосило. Труба очага, видневшаяся позади, сооружена из полого ствола дерева и свернутого листа жести, проржавевшей и дырявой. Вот и все железо, что пошло на строительство дома. Даже гвозди здесь деревянные.

Зато во дворе из земли поднимается стальное сооружение. Это одна из четырех лап гигантской мачты, возвышающейся над хижиной, над всей деревней. Вторая лапа уперлась в соседний двор, и две — в улицу, почти перегородив дорогу. Издали кажется, будто мачта движется, шагает и в эту минуту наступила на деревню всеми своими огромными лапами, пригвоздила ее к земле.

Тяжелые провода тянутся в гору, к другой мачте. На вершине дальней сопки вырисовывается силуэт третьей, а проводов уже не видно. Они теряются, будто тают в воздухе. Ток высокого напряжения идет на металлургические заводы Мицуй и Мицубиси, на военные предприятия Ниппон Сейтецу и Фурукава, на пороховые фабрики Босэки…

Это линия высоковольтной передачи Супхунской гидростанции. По вечерам в хижине Пака горела кунжутная коптилка с фитильком из ваты от одеяла. Фитилек чадил в полумраке, а над хижиной гудели тяжелые провода…

Жизнь всех родственников Пака связана с Супхунской электростанцией. Мачта во дворе всегда напоминает ему о братьях. Он может рассказать, как на гору Супхун приехали самураи. Чтобы соединить плотиной две скалистые гряды на противоположных берегах широкой Амноккан, им потребовалось пятьдесят тысяч корейцев. Желающих оказалось намного больше, отбирали самых сильных и здоровых.

Всем трем братьям Пака повезло: они попали на стройку. Особенно повезло старшему брату. Его сына тоже взяли. Приняли и соседа с сыном. Работая вчетвером и выгадывая на еде, они вполне могли накопить денег, чтобы сообща купить буйвола или хоть корову. Конечно, они не станут доить животное, чтобы не лишать его сил. Нет, корова будет работать в поле, возить хворост, траву и овощи в город.

Старший брат давно мечтал о собственном буйволе или корове. И вот выпал такой счастливый случай. Нет, он не дурак, чтобы наедаться здесь вволю три года подряд, а потом опять нищенствовать и брать буйвола поденно. Он умеет беречь деньги…

Младшие братья тоже были очень довольны. Несмотря на то что одному из них уже исполнилось девятнадцать, а другому — двадцать, они все еще не были женаты. Они тоже умели беречь деньги, и через три года каждый из них сможет наконец жениться.

Особенно старался самый младший. Никто не упрекнет его потом, будто он мало накопил денег из-за лени. Парень дробил камень быстрее других, доверху накладывал заплечные носилки и почти бежал с грузом. Он быстро приноровился к работе. Когда голова начинала кружиться и тошнило оттого, что хотелось есть, и руки уже не могли орудовать кувалдой, он все равно не позволял себе ждать, пока к нему вернутся силы. Он садился под скалу, где не так пекло солнце, и продолжал работать молотком. Правда, дело шло медленно, потому что большой камень трудно колоть молотком. Но он заметил, что, если долго бить по одному месту, камень в конце концов раскалывается. Потом он стал работать еще расчетливее. Рубил камень днем, а к плотине перетаскивал его вечером, когда солнце уже не жгло.

Вообще юноша умел беречь силы. Он не позволял себе, как другие, после работы шагать почти ли до барака, а удобно устраивался тут же, на камнях, тем более что под открытым небом ночевали многие — все те, у кого не хватало сил дотащиться до циновки. Только они падали по дороге в бараки где придется, а он устраивался заранее.

Но младшему брату все же не повезло. Он вместе с другими замешкался на дне среднего отсека плотины, когда уже сломали лестницу и туда начали заливать бетон. Их задержалось семь человек. Японский администратор не решился остановить бетон: если ждать, пока всех вытащат наверх канатом, бетон может окаменеть в ковшах, да и вообще нельзя прекращать работу ни на минуту.

Администратор тогда очень нервничал и, наклонившись над барьером, кричал вниз, чтобы они не стояли там сбившись в кучу, как стадо баранов. Дурачье, им невдомек, что пространство, которое они занимают, останется не заполненным бетоном и от этого уменьшится прочность плотины.

На помощь администратору прибежал младший надсмотрщик Чо Ден Ок. Он просил японца не волноваться и идти в контору. Он обещал, что все будет хорошо.

Когда тот ушел, Чо начал кричать, чтобы люди в котловане разбежались в разные стороны, тогда раковины в бетоне будут небольшими и не ослабят его. Но разве на дне такого глубокого и широкого колодца услышишь, что кричат сверху?

Правда, их крик был наверху слышен, но это потому, что кричали сразу семь человек, да и слова были простые: «Подождите!», «Спасите!», «Помогите!».

Чо Ден Ок внимательно смотрел вниз. Сначала бетон заполнил дно котлована. Он доставал рабочим только до колен. Это был совсем непонятливый народ: все старались вытащить ноги. Сверху казалось, будто люди там месят бетон, только головы у них были подняты вверх и все они без конца размахивали руками. Они пытались выкарабкаться из бетонной массы, даже когда она доходила им до пояса. Чо Ден Ок удивлялся: как это рабочие не могут сообразить, что им уже не выбраться? А они все еще продолжали кричать. Когда на поверхности остались только головы и руки, крик прекратился. Теперь уже было ясно, что спасти их не удастся.

Чо Ден Ок был очень взволнован, он боялся рассердить японского администратора: эти глупые люди так и остались стоять, сбившись в кучу. Значит, раковина в бетоне будет большой. Потом оказалось, что он зря волновался. Инженеры подсчитали: плотина все равно выдержит нагрузку, так как бетон сильно сожмет посторонние предметы и их объем уменьшится в несколько раз.

Не удалось и среднему брату разбогатеть. Он работал в глубокой пещере, когда взрывали скалу и взрывом засыпало выход. И хотя в пещере было человек восемьдесят, Чо Ден Ок сказал, что откапывать их нет возможности: очень непроизводительный труд. Да и кто может поручиться, что они не задохнулись? А если остались живы, то их так много, что они вполне смогут сами себя отрыть, Но, наверное, они все задохнулись: никто из них так и не вылез из-под камней.

Самурай тогда похвалил Чо Ден Ока, сказал, что этот Чо далеко пойдет, потому что он сообразительный малый. Кореец, а ведь вот как сумел правильно рассудить! И Чо Ден Ок был очень рад. Он долго кланялся, благодарил и заверял, что будет еще больше стараться, только бы уважаемый администратор остался доволен.

Дольше всех на строительстве работал старший брат с сыном. Но он уже не так радовался, как в первые дни. Оказалось, что экономить ему не надо, японская администрация заботилась об этом сама. Японцы точно подсчитали, сколько требуется зерна, чтобы человек мог жить, и ровно столько выдавали.

Вообще администрация действовала очень благоразумно. Если рабочему казалось, будто он заработал больше, чем получил, ему подробно объясняли, сколько с него высчитано штрафа, сколько за спецодежду, сколько за поломку носилок. Но больше всего удерживали на процветание японской империи, на укрепление ее военной мощи, на благо великого японского императора и на обычные налоги. Если рабочему не оставалось на пропитание, администрация шла ему навстречу и выдавала продукты в долг.

О буйволе старший брат уже перестал думать и о корове тоже. Оба брата погибли, сын стал совсем плох. Когда обломились леса и на камнях разбились шесть человек, он вместе с другими рабочими пошел жаловаться Чо Ден Оку. Они сказали, что с начала строительства погибло уже много тысяч человек и что, если так будет продолжаться, к концу, наверно, погибнут все.

Чо рассердился. Никто в этом не виноват, кричал он. Пусть не подставляют свои дурацкие головы под обвалы! Разве можно каждого предупредить, что идут взрывные работы? Кто их заставляет падать с лесов? Это не оправдание, будто они истощены голодом. Все едят одинаково, почему же другие не падают?

Когда Супхунская плотина была готова, оказалось, что река вышла из берегов и затопила двадцать три деревни. И снова Чо Ден Ок возмущался: чего эти крестьяне голосят, ведь сами налепили здесь свои хижины! Дурачье, шалаши можно и в горах построить, а имущество у них такое, что и говорить не о чем.

Чо Ден Ок был прав. Действительно, какое уж там имущество! Пак до сих пор не может понять, из-за чего погиб старший брат. Правда, из воды его вытащили, но откачивать уже не стали: поздно. Хорошо, что хоть похоронить удалось по-человечески.

Единственная сестра Пака жила далеко от Супхунской гидростанции, на берегу Восточно-Корейского залива, в деревне Хыннам. Как и все жители окрестных деревень, ее муж ловил рыбу, крабов и осьминогов.

Никто из рыбаков не знал, зачем приехал из Токио в их рыбацкий поселок крупный японский промышленник Ногуци. Все выяснилось спустя девять дней после его отъезда, когда рыбакам шести деревень объявили, что они должны срочно оплатить недоимки за право спускать на воду джонки и за аренду земли, на которой стоят их хижины.

Им сообщили, что теперь и берег и вода принадлежат Ногуци, который будет строить здесь заводы. Им сказали, что Ногуци просит их забрать свои хижины и совсем оставить эти места. Но рыбакам трудно было выполнить такую просьбу: они не знали, куда ехать. Да и как же можно забрать хижины, если они слеплены из глины? И никто не уехал.

Ногуци больше не настаивал. Но когда у Хыннама появились мачты и с электростанции протянули провода, прибыли японские солдаты и подожгли все шесть прибрежных деревень. Хорошо еще что произошло это днем и никто не погиб.

Хижины сгорели быстро. Сначала занялись соломенные крыши, а глиняные стены пересохли под огнем и рассыпались. Жерди, на которых держалась глина, тоже горели быстро: они были совсем сухие.

Погорельцы очень убивались, некоторые даже рвали на себе волосы. Ногуци стало жалко их, и он разрешил им остаться у него на строительстве. Он позволил работать всем, даже детям. Он обещал дать в кредит отходы леса, из которого можно будет потом построить бараки.

Остались почти все, а те, кто на первых порах ушел, тоже вернулись, потому что идти было некуда. Этим пришлось особенно туго.

Ногуци обиделся и потом долго не хотел принимать их на работу.

За четыре года в Хыннаме выстроили большой химический комбинат. Здесь тоже погибло несколько тысяч человек, но сестра Пака осталась жива. Каково-то ей сейчас?..

— Йо-и-и!..

Фитилек погас

На пороге появляются жена Пака Апання и его дочь Мен Хи.

Апанне тридцать семь лет. На ней длинная белая юбка, надетая поверх еще более длинных шаровар, и крошечная, с широкими рукавами кофта на голом теле, не прикрывающая грудь.

Девочка жмется к матери, уцепившись за ее юбку и пугливо глядя во двор, где возятся двое мужчин. Это управляющий Ли Ду Хана и полицейский.

— Что же нам теперь делать? — спрашивает Апання.

Пак не отвечает. Он тянет буйвола во двор. К отцу подходит младший сын, шестнадцатилетний Сен Дин.

— Давай грузить вещи, — говорит он, зло глядя на управляющего и полицейского. — Они уже весь дом перерыли… И скажи женщинам, пусть перестанут реветь.

— Подожди, сын. Надо так сделать, чтобы все уместилось… Что же вы стоите? — кричит вдруг Пак, обращаясь к жене и дочери.

Апання бросается на зов мужа. За ней бежит Мен Хи. Девочка подходит к наполненному водой корыту, выдолбленному из толстого ствола дерева, и с трудом опрокидывает его. Она искоса поглядывает на образовавшийся ручеек — пусть вода побежит под ноги управляющему. Правда, он настолько богат, что не носит соломенных сандалий и даже в будний день надевает суконные башмаки, подшитые веревочной подошвой, но и они должны промокнуть. Только бы этот толстопузый, от которого все беды в доме, не заметил проделки Мен Хи раньше времени.

Девочке очень хочется посмотреть, как это получится: важный управляющий стоит в грязной луже. Пусть даже потом ее изобьют, только бы отомстить собаке.

Мен Хи не удалась затея. Глазастый управляющий все заметил и начал ругаться. Полицейский угрожающе поднял бамбуковую палку.

— Не могу же я полное корыто грузить! — оправдывается девочка.

И хотя башмаки управляющего остались сухими, она довольна. Все-таки заставила толстопузого отойти в сторону. Если его попросить, ни за что не отошел бы…

В полчаса погрузили все имущество: старый сундук, соломенный плащ, два одеяла, два чана и даже тыквенные ковшики. Арба трогается с места. Апання не может сдержать себя и плачет, закрыв лицо и голову подолом юбки. Мен Хи тоже хочется плакать, но она больно кусает губы. Она не будет плакать.

— Замолчи! — кричит Пак, и его жена смолкает.

Медленно тащится буйвол по пыльной дороге. В пыли, как в тумане, движутся за арбой Апання и Мен Хи. Отец и сын молча идут впереди.

Кое-где из окон и дверей выглядывают крестьяне. Они печально смотрят вслед молчаливому шествию семьи Пака, тяжело вздыхают, качают головами.

Паку хотелось бы услышать слова утешения, но он видит вокруг не людей, а лишь покосившиеся хижины. Да и что ему могут сказать? Ведь и сам он скрывался в доме, когда уходили из деревни разоренные крестьяне. Как смотреть людям в глаза, если помочь нечем?

Темнеет.

Надо торопиться. Ли Ду Хан ждет. Только получив имущество Пака, он даст в долг чумизу.

— Йо-и-и-и!..

Пак идет, не глядя под ноги. Он смотрит вдаль на силуэты мачт, поднимающихся в горы.

Шагают мачты по корейской земле, а за ними тянется кровавый след. Они переступили границы Кореи, взобрались на сопки Ляодунского полуострова. Ток пошел на верфи военных портов Дайрена и Порт-Артура. В этих портах стоят эскадры, готовые покорить весь Дальний Восток.

Из Пусана под Корейским и Цусимским проливами должны пойти электрические поезда в японский порт Симоносеки. Они повезут туда рис и вольфрам, молибден и золото. А навстречу пойдет военное снаряжение для солдат божественной Японии. Без этой дороги трудно завоевать Китай и Россию.

Мачты шагают по захваченной самураями земле, топчут рисовые поля и деревни, поднимаются в горы, на высоких железобетонных сваях переступают через реки. Кровавый след протянулся к японским концернам в Маньчжурии.

Здесь готовят новые мачты. Их должно хватить до Урала.

Паутина проводов накрыла Корею. Вся страна под током. Гудят провода. Ток бешено мчится над опустевшей хижиной Пака, над тысячами таких же хижин и нищих горных деревушек, где жизнь теплится и чадит, как кунжутная коптилка, и гаснет, как высохший фитилек.

Где же теперь зажжет свою коптилку Пак-неудачник?..

* * *

Луна большая, холодная, злая. Луна — это тоже солнце, но с дневного солнца богиня Аматерасу сорвала черное покрывало, и оно стало горячим и ярким. Только в нескольких местах кусочки покрывала приклеились. И следы эти будто пятна на солнце. Через стекло их можно увидеть с земли. А с луны покрывало не снято, поэтому она злится. Горы жалеют луну. Когда она появляется в небе, они идут за ней. Там, где нет луны, гор не видно, все они собираются вокруг нее. Луна села на гору Девяти драконов. И горы сейчас же придвинулись ближе, затихли, насторожились и слушают. Тихо-тихо. Никто не осмелится в присутствии луны громко сказать слово.

По безмолвной улице Змеиного Хвоста движутся темные силуэты: большой, меньше, еще меньше и сзади совсем маленький. Последнего почти не видно. Это Мен Хи, младшая дочь Пака.

Ей десять лет. Правда, тот, кто начинает вести счет годам только с момента рождения ребенка, забыв, что до этого он около года уже прожил во чреве матери, мог бы сказать, будто ей только девять. Но в семье Пака счет ведут правильно, и Мен хорошо знает, что ей уже десять. Однако все равно она еще совсем маленькая.

Мен Хи идет, быстро перебирая ножками, боясь отстать, боясь просыпать из подола чумизу. Обеими руками вцепилась Мен Хи в свой подол. Как неудобно держать тяжесть на весу! То ли дело нести на голове! Но чумизу не во что высыпать. Да и мать тоже несет зерно в подоле. Только у отца за плечами мешок, а у Сен Дина котомка.

Целый мешок дал в долг старый Ли, и Пак половину отсыпал жене и детям, потому что одному нести тяжело, да и где это видано, чтобы мужчина нес груз, а жена и дети шли с пустыми руками! Надо бы весь груз отдать им, но сейчас ночь, и никто не увидит и не осудит его.

Молча идут они по уснувшей деревне. Вот и колодец, а за ним мачта.

Гудят провода, но уже не горит кунжутка в хижине Пака.

Тихо плачет Апання.

— Может быть, зайдем домой? Может, осталось что во дворе?

— В разбитом зеркале ничего не увидишь, — говорит Пак, не останавливаясь. — Нечего там делать!

Значит, надо идти. Вот уже последняя хижина и полицейский участок на горе. Но Пак шагает дальше. Уже миновали высокие качели, на которых по большим праздникам выступают бродячие акробаты и качается молодежь. Всей деревней строили их, и Апання вместе с другими женщинами утрамбовывала землю вокруг столбов.

— Куда мы идем, Пак Собан?

— Молчи, женщина!

Апання молчит. Она привыкла молчать. У нее нет имени, она — Апання, что означает родившаяся в том месте, где роды застали ее мать. Она будет покорно брести за мужем, будет выполнять все, что он скажет. Она не посмеет вступить с ним в спор. Он мужчина, он глава семьи. Она не оскорбит его своими женскими неразумными советами. И уж никогда не осмелятся первыми заговорить дети.

Деревня осталась позади, а Пак все идет. Мен Хи тяжело и неудобно нести чумизу. Она все чаще спотыкается. Апання замечает это и замедляет шаг:

— Высыпь мне в подол свою чумизу, Мен Хи.

— Нет, нет, мне совсем не тяжело.

Луна спряталась, и стало темно. Дальше идти нельзя. Пак молча сворачивает с дороги и ставит мешок на камень. Осторожно ощупывая ногами землю, к нему приближаются остальные.

— Высыпайте чумизу в мешок, я подержу его. Только смотрите, кто уронит хоть одно зерно, будет искать его в траве.

Как хорошо расправить затекшие руки! Можно сесть на корточки и отдохнуть. Пак молчит, значит, молчат все. Мен Хи прижимается к матери и быстро засыпает.

Но луна уже миновала Тигровую гору и вновь осветила дорогу.

— Пора! Спать будем днем в скалах, где никто не увидит нас.

— Почему мы должны прятаться? Куда мы идем из родной деревни? Там люди нас знают и помогут нам. Там господин Ли, он обещал дать еще чумизы, если мы отработаем ту, что взяли сегодня.

Что это разговорилась мать его детей? Она никогда так длинно не говорила.

— Молчи! Поднимайся! — угрюмо отвечает Пак. — Мы уйдем от Ли Ду Хана, и пусть дракон высосет из него яд. Тогда Ли умрет, потому что все его тело заполнено ядом. И в жилах его течет не кровь, а яд.

Они уйдут в горы Орлиных гнезд и станут хваденминами. Живут же тысячи хваденминов в горах! Они возделывают крутые каменные сопки, кочуют по вершинам, голодают, но живут. Их не достанет рука Ли Ду Хана. К ним не добраться сборщику налогов. Их дочерей не гонят в отряды жертвующих телом для солдат божественной Аматерасу.

Чумиза хорошо растет и на каменистой почве. Мешок семян даст двадцать мешков чумизы, и ни одного зерна не достанется Ли Ду Хану. А долг, который числится за Паком, помещик успеет получить когда-нибудь потом.

— Поднимайся, женщина, поднимай детей, пока не встало солнце, пока никто не увидел нас, пока не хватился Ли Ду Хан.

Апання молчит. Она теперь жена хваденмина. Она мать детей хваденмина. Ведь женщина не имеет своего имени. Ее называют: жена Пака или мать Сен Дина. Но теперь даже так ее не будут звать, потому что семья хваденмина живет вдали от всех. Она не увидит больше других людей. Лицо Пака зарастет седыми волосами, длинные, спутанные брови нависнут над глазами, он будет ходить полуголый, как все хваденмины, что десятки лет не спускаются с гор и добывают огонь из камня.

Но ни ей, ни детям Пак не покажется страшным. Ведь он не сразу станет таким. Да и сама она изменится. Ей теперь будут мешать длинные волосы, она стянет их в тугую косу, и Пак перебьет эту косу у самого затылка двумя острыми камнями. Хваденмины делают это очень ловко.

Вставайте, дети, солнце уже поднимается над империей Ниппон и скоро придет сюда! Вставайте, вы теперь дети хваденмина. Вам нечего делать в чужих плодородных долинах, где снимают по два урожая в год. Вы будете расти в горах, одичаете в пещерах. Вы узнаете, как горек отвар из древесной коры, когда нет горстки чумизы.

Вставай, Сен Дин! Ты теперь сын хваденмина. Кожа на твоих руках и лице потрескается от палящего солнца, от горячих муссонов и тропических ливней. Кровавыми трещинами покроется тело. Потом земля забьется в трещины, они заживут, затвердеют, и останутся лишь вздутые полосы на коже. Твои зубы съест цинга, но зубы не нужны хваденминам: у них нет мяса, нет моллюсков. Пить отвар из кореньев, коры и чумизы можно и без зубов.

Вставай, Мен Хи! Вставай, маленькая гордая Мен Хи! Это имя — сверкающая яркость — тебе дала мать. Но теперь ты дочь хваденмина. Хваденмины спят по четыре часа в сутки. Тебе уже пора привыкнуть к этому. Вставай, Мен Хи! Пусть небесный Окхвансанде поможет тебе забыть вкус риса!

Встреча

Еще спит земля, одурманенная луной. Еще не различимы, а только угадываются силуэты гор, но уже встает жена хваденмина. Ей невыносимо трудно поднять свое утомленное тело, но надо вставать. Скоро проснется муж, встанут дети. А до этого надо успеть сварить коренья.

Апання выходит из хижины, зацепившейся высоко в горах, под нависшей скалой треугольной формы. Этот выступ служит крышей, а гора — задней стеной. Две другие стены — а всего их три по форме выступа — сплетены из сухих веток. Дверь тоже сделана из веток, и ее не отодвигают, а отставляют в сторону.

Хижина прилепилась на самой круче. Надо аккуратно ставить глиняный черепок, иначе он покатится с горы, и снова не из чего будет есть.

Пока Апання готовит завтрак, вся семья поднимается и усаживается на земле вокруг горшка. Печально смотрит Пак на свой участок — пологий клочок земли, прилегающий к хижине.

Сегодня он начнет пахать.

Но прежде чем пахать землю, ее надо было вырвать, отвоевать у горы, эту землю, покрытую валунами и острыми камнями, перевитую корнями сухого, цепкого кустарника, пересохшую, выжженную и бесплодную.

Пак знал, что такое земля, и знал, как возделывать ее для посева. Он спалил сухой кустарник, а потом вместе со своей женой и детьми выкапывал валуны и скатывал их с горы, а дети руками расчищали землю вокруг тонких корней и перебивали их острыми камнями.

Они работали всей семьей, стоя на коленях, и если одному было трудно выдернуть перебитый корень или сдвинуть с места тяжелый камень, помогал тот, кто находился рядом.

Каждое утро, как только они приступали к работе, Мен Хи тихонько начинала любимую песню «Ариран». Пак не ругал ее за то, что она осмеливалась петь в его присутствии, потому что сам мысленно повторял слова этой песни:

Ариран, Ариран, высоки твои горные кряжи, И счастье — там, на вершинах скал. Злые духи, ущелья и пропасти черные Преграждают пути к дорогой Ариран.

Здесь можно петь, никого не боясь, потому что в горах нет самураев, и те не услышат слова ненавистной им песни, в которую народ вложил свои мечты о свободе и счастье.

Они трудились, не зная усталости, и поднимались в свое жилище, когда становилось темно, потому что в темноте уже ничего не было видно и нельзя было работать.

Они радовались плодам своего труда, и каждый день там, где они проходили, оставался участок чистой, пригодной для обработки земли.

И вот наконец весь участок готов.

— Пусть этот день будет счастливым, — говорит Пак. — Пусть он будет таким же счастливым, как вчерашний.

Вчера он ходил вниз, в чужую деревню. Там он выпросил рисовую солому и свил веревки. Ему сейчас очень нужны веревки. Человек, который дал солому, оказался тоином. Он носит такое странное прозвище — тоин, то есть путь человека, потому что ему известен путь людей. Он может все предсказать. Такой добрый, такой хороший старик. Он не потребовал денег и предсказал, что урожай в этом году будет обильным. Он очень сочувствовал Паку и даже потрепал по плечу маленькую красивую Мен Хи, которая увязалась за отцом.

Вот только не надо было говорить ему, что они поселились на Двуглавой горе. Хоть тоин и добрый человек, но может сообщить полиции и Ли Ду Хану. Тогда — горе.

Пак привязывает три веревки к высушенному заостренному корню дуба, на концах веревок делает большие петли. Теперь все готово. Можно начинать пахоту.

В лямки впрягаются мужчины: отец и сын. Апання направляет мотыгу, но никак не может приноровиться к ним. Если не сильно нажимать на мотыгу, борозда получается мелкая — только легкий след, царапина. А стоит ей немного нажать, как лямки впиваются в плечи мужа и Сен Дина. Поэтому борозда выходит неровной: то глубже, то мельче. Работа идет рывками.

Пак злится, кричит на жену. Кричит громко и долго, и никто не смеет ему возразить. Если в душе мужчины вспыхнул гнев, надо, чтобы он вышел наружу. Пусть сильнее кричит, пусть уйдет гнев.

Но сердце у Пака мягче слов. В конце концов он успокаивается и начинает причитать протяжно и заунывно.

— Э-э-э-й ги! Э-э-э ги! — не то поет, не то выкрикивает он, и под эту тоскливую команду мотыга тащится дальше, пока опять не натыкается на что-то твердое.

Каждую борозду вспахивают шесть-семь раз. Даже буйвол не мог бы поднять сразу такую целину.

* * *

В дни пахоты и у Мен Хи много дела. Мать всегда говорила, что она растет самостоятельной девочкой.

У Мен Хи черные быстрые глаза, такие черные и блестящие, что кажется, будто они изнутри светятся, а над ними густые черные брови. Волосы тоже черные, и хотя у всех детей волосы бывают только черными, у нее какие-то особенные, с синим отливом.

Мен Хи бойкая девочка. Когда она смеется, на щеках появляются ямочки и становятся видны белые ровные зубы. Только странно: девочка худенькая, а лицо круглое.

Обязанностей у Мен Хи немало. Она собирает уцелевшие с прошлого года лесные орехи, съедобные коренья и травы, кору сладкого дерева — все, чем можно утолить голод. Она не позволит себе даже минутной передышки, пока не наберет еды на всю семью.

Мен Хи хорошо разбирается в кореньях, знает, что нежные листики и лепестки часто бывают горькими, а толстые и колючие, наоборот, вкусными. Радуется, когда находит красные цветочки торачжи. Она не срывает их, а вытаскивает вместе с тонким волокнистым корнем. Если цветы не опали, значит, корень молодой и вкусный.

Это любимая еда отца. Правда, такие коренья нравятся всем, и отец велит делить их поровну, но мать все равно большую часть отдает ему. Только бы он не сердился.

Всеми силами Мен Хи старается угодить отцу. Девочка слышит, как он бранит мать и брата, а порой достается и ей, но она чувствует, как тяжело ему самому. Ей жаль отца.

Одно только обидно: он, наверно, думает, что Мен Хи наедается, пока ходит по лесу и лазает по горам. А это совсем не так. Ни одного орешка она не положит в рот, хотя оттого, что еда в руках, есть хочется еще сильнее.

Чем больше удастся собрать съедобных кореньев, тем спокойнее будет дома. И она без устали лазает по кустам, раздвигая колючие ветки худыми, обветренными и потрескавшимися руками.

На ней только штанишки и юбка, даже не юбка, а кусок старого холста, обернутый вокруг тельца и перетянутый шнурком.

Когда надо пробраться между кустами, а ветки, как колючая проволока, сухие, голые, она поднимает с боков юбку и ловко набрасывает ее на голову. Это защищает спину и грудь от колючек. А ноги — не страшно! Внизу меньше веток, да и ноги все равно исцарапаны.

Ее глаза бегают быстро-быстро, ощупывая каждый куст, каждую травинку. И где бы ни спрятался съедобный корешок, она обязательно найдет его!

Мен Хи гордится тем, что кормит всю семью. Правда, еда не очень вкусная, хорошо бы в отвар из кореньев немного чумизы добавить. Но отец не разрешает брать ни одного зернышка: они нужны для посева…

И вот наконец зерна брошены в землю.

Получить бы урожай, думает Пак, а там станет легче. Он хорошо воспользуется урожаем. Он не станет сидеть сложа руки и поедать чумизу, пока не съест все. Он будет работать осень и зиму, день и ночь. И мать его детей и дети тоже будут работать осень и зиму. А есть надо так же, как сейчас, будто у них совсем ничего нет. Только детям он будет давать немного чумизы, потому что дети могут умереть. У него осталось всего трое детей, ему и тут не повезло. У других по пять сыновей, а у него только два, да и то старший ушел из дому. Пусть хоть Сен Дин станет опорой семьи.

Работать надо много. И если все они так будут работать и не очень сытно есть, то к будущей осени у них соберется достаточно зерна. Тогда он спустится с горы. Он отдаст долг Ли Ду Хану и плюнет ему в лицо. Пусть знает этот кровопийца, что Пак — честный человек. Потом он возьмет землю в аренду у японского помещика Кураме. Ведь у него самые плодородные земли. А тогда, может быть, им удастся даже купить тенбо земли.

В голоде прошло лето. Жили надеждой на урожай, молились многочисленным богам, которые ведали всеми благами: кто водой, кто солнцем, кто плодородием.

Но не вняли молитвам боги. Солнце накалило землю, иссушило, выжгло всходы, а потом тропический ливень смыл вместе с чахлыми ростками последние надежды на урожай.

Пак никого больше не ругал. Он молчал. В хижине стояла тишина. Мать и дети говорили шепотом и ждали решения главы семьи.

Вот уже несколько дней Пак говорил себе: «Сегодня обязательно надо что-нибудь придумать». Но приходил новый день — и все оставалось по-прежнему. Пак готов был плакать от горя, но стыдился своих голодных детей, которые безмолвно смотрели на отца и ждали его приказаний. Пак совершенно не знал, что делать. Может быть, пока есть силы, выкопать могилы?..

И вот однажды утром, когда он так сидел и так думал, Сен Дин тихо сказал:

— К нам кто-то идет.

Все повернулись в ту сторону, куда смотрел Сен Дин. Пак еще издали узнал Ли Ду Хана. И странное дело, он не только не испугался, но даже обрадовался. Случись такая встреча немного раньше, до того как погиб урожай, Пак, наверно, спрятался бы в лесу со всей семьей и сидел бы в чаще, выжидая, пока не уйдет с горы этот ненавистный Ли.

Но сейчас он не мог тронуться с места. Не отрывая глаз, смотрел, как медленно поднимается в гору Ли. Внизу осталось человек пять, а Ли идет один. Пак не знал, что заставило помещика прийти сюда, в горы, да и не думал об этом. Вообще он ни о чем не думал. Он только сказал:

— Теперь что-то произойдет.

Когда Ли Ду Хан поднялся на гору, он увидел, что хваденмин и все его домочадцы стоят на коленях, лбами касаясь земли.

Первым поднял голову Пак. Узкие, как щелочки, глазки Ли Ду Хана чуть-чуть расширились. Они, наверное, расширились бы еще больше, если бы не так заплыли жиром, потому что Ли очень удивился. Он не ожидал встретить здесь сбежавшего от долгов издольщика. Он осмотрелся вокруг, увидел потрескавшийся горшок, в котором давно уже не было зерна, мотыгу с лямками, размытое дождями поле, на котором кое-где зацепились тощие, прилипшие к земле стебельки, и сразу все понял.

Он снова перевел взгляд на Пака и встретился с глазами, полными мольбы. Посмотрел на согнутые спины женщины и детей, хихикнул, потом еще раз хихикнул и наконец рассмеялся, замахав кистями своих маленьких ручек с толстыми, как колбаски, пальцами и ямочками на суставах.

Ли смеялся громко, и его тучное тело тряслось, а большое круглое лицо все сморщилось. Ему, наверно, трудно было так смеяться, потому что затылок у него сразу покраснел.

Отдышавшись наконец, Ли Ду Хан сладко сказал:

— Ну, принимайте гостя, угощайте белым рисом нового урожая с собственной земли, ставьте сури [6] на стол.

Сказав это, Ли снова захихикал от радости, оттого что все так хорошо складывается и что он так остроумно сказал.

Пак не знал, как ответить помещику, и растерянно смотрел на него. Но Ли вдруг стал серьезным.

— Есть ли у тебя, беглец, дочь по имени Мен Хи? — спросил он и приказал: — Вставайте!

Все поднялись, и Пак подтолкнул Мен Хи вперед.

— Вот ты какая? — протянул Ли Ду Хан. — Подойди сюда, я получше посмотрю, какая дочь растет у человека, который убежал от долгов.

Мен Хи взглянула на отца, поняла по его глазам, что должна слушаться этого человека, и шагнула к помещику. Но Ли уже не смотрел на нее.

— Пойдем в твой дом, — сказал он Паку, — не дело вести серьезный разговор при женщинах.

Пак поплелся за помещиком в хижину, и вся семья тревожно смотрела им вслед.

«Теперь что-то произойдет», — вспомнила Апання слова Пака.

Ли Ду Хан брезгливо осмотрел обрывок циновки, валявшийся на полу, потом снял халат, бросил его рядом с циновкой и сел. Примостился в уголке на корточках и Пак.

Ли медленно достал из складок широких штанов кисет и закурил трубку. Пак не мог спокойно сидеть, потому что Ли смотрел на него долго и внимательно, не моргая, и молчал.

«Что бы ему сказать?» — подумал Пак, но ничего не мог придумать.

Наконец Ли заговорил:

— Много раз мой отец и мой дед спасали твой род от голодной смерти, хотя это никакой выгоды нам не сулило и даже приносило убыток. И твой дед и твой отец всегда понимали это и вечно были благодарны нам. А ты опозорил свой род и убежал, не заплатив мне долг. По прежним законам все женщины твоего дома должны пойти ко мне в рабство, а ты подлежишь казни посредством удушения. Правда, рабство теперь отменили, но я не признаю новых законов. Сам бог указал мне, где прячется преступник, сам бог требует кары.

Сказав это, помещик снова уставился на Пака, а тот упал на колени, обнял ступни ног Ли, но ответить ничего не мог и только беззвучно открывал рот. Тогда Ли оттолкнул Пака ногой и снова заговорил:

— Но я великодушен и не сделаю даже того, чего требует закон. Я не возьму в залог твоих детей, как поступил бы на моем месте любой помещик. Я люблю добрые дела и сделаю еще одно доброе дело.

При этих словах хваденмин снова бросился на колени, повторяя без конца:

— Спаситель мой, спаситель мой…

— Я скажу тебе, как ты должен дальше жить, — продолжал Ли.

Теперь Пак смотрел на него с благоговением, думая, как бы получше ответить. У него даже мелькнула мысль, не позвать ли жену, но он тут же отогнал эту недостойную мужчины мысль. Ли может подумать, будто он так низко пал, что советуется с женщиной.

А Ли словно понял, о чем думает Пак.

— Неудачная жена тебе досталась, — говорил Ли. — Она рожала всего восемь раз, и только трое детей остались в живых. Слава небу, что оно пощадило твоих сыновей, ведь девочки — это горе в доме, а она нарожала столько девочек! Чтобы облегчить твою жизнь, я заберу твою дочь, которая может только есть, а работать еще не может. Она будет жить в моем доме, а когда ей исполнится тринадцать лет, ее возьмет в жены мой сын.

Пак слушал и в такт словам помещика кивал головой. Он опять не знал, что сказать. У него была одна главная мысль, которая занимала всю его жизнь: как прокормить семью? Ни о чем другом он не думал. А теперь вдруг свалилось счастье: его дочь выйдет замуж за сына помещика. Наверно, тут что-то кроется. Надо внимательно слушать. Но ведь хуже, чем сейчас, не может быть, значит, бояться нечего. Правда, говорят, сын Ли Ду Хана не из удачных, но он — единственный наследник.

— Я дам тебе еще чумизы и гаоляна, — продолжал Ли, — и ты вернешь мне долг после свадьбы дочери. На такой большой срок ни один помещик не дает зерно. За все зло и убытки, что ты мне причинил, я делаю тебе добро и ставлю только одно условие: после свадьбы ты, и мать твоих детей, и дети твои забудут дорогу к моему дому.

Бывало, конечно, что и Пак, послушав деревенского сказочника, начинал мечтать, но дальше желания получить такой урожай, чтобы рису хватило и на уплату долгов и для семьи, эти мечты не шли. И вдруг произошло такое, чего даже сказочник не мог бы придумать.

Пак Собан не сразу поверил своему счастью. Может быть, он не так понял Ли Ду Хана. И он неожиданно для самого себя спросил:

— Как же ваш сын возьмет мою дочь? Когда умерла его жена, ему было тридцать шесть лет. С тех пор прошло два года, а моей недостойной дочери нет еще и одиннадцати.

— На старой яблоне цветут цветы, и нет их на молодой, — медленно произнес Ли. — Пусть радуются ее родители, что ей выпало такое счастье.

* * *

Апання сидела возле хижины и слушала разговор мужчин. Она прижимала к себе девочку, а та, ничего не понимая, но предчувствуя какое-то новое горе, ласкалась к матери, стараясь успокоить ее.

Ли ушел, а Пак еще долго сидел на циновке. Потом поднялся, подтянул штаны, расправил плечи и вышел из хижины. Увидев его, Апання поспешно стала вытирать слезы.

Пак Собан подумал, что она, наверно, слышала, о чем говорил Ли Ду Хан, но все же нашел нужным сообщить ей новость.

— Тут мы с помещиком договорились об одном деле, по которому он приходил ко мне, — солидно сказал Пак. — Я решил выдать свою младшую дочь за его сына.

Помолвка

Помолвку справляли, как полагается по всем обычаям, будто и впрямь пришло радостное время выдавать дочь замуж.

Прежде всего проверили, смогут ли новобрачные жить дружно. Оказалось, что Мен Хи родилась в день зайца, а сын Ли — в день змеи. Ли Ду Хан сказал, будто ничего особенного в этом нет, но Апання очень убивалась: ведь змея пожирает зайца. Вот если бы Мен Хи родилась хотя бы на сутки раньше, это был бы день тигра. И хоть счастливой жизни могло не быть, но Мен Хи в обиду себя не дала бы. Однако делать было нечего, пришлось примириться.

Потом мать жениха пришла в хижину Пака осмотреть невесту, а Пак спустился в долину и поговорил с Ли Ду Ханом. Они дали друг другу согласие на брак своих детей.

Спустя несколько дней Ли написал большое письмо Паку, состоящее, как полагается, из вежливых слов и приветствий. Только в конце сообщил, что у него есть сын, еще не успевший жениться, и он мог бы подумать насчет того, чтобы обвенчать сына с дочерью Пака.

Письмо было написано на красной бумаге, символизирующей радость. Ответное письмо заготовил тоже Ли, потому что Пак не умел писать и у него не было бумаги.

Пак с Сен Дином ходил за этими письмами к Ли Ду Хану, и тот дал им немного чумизы и гаоляна.

Встречаясь с односельчанами и отвечая на их вопросы, Пак вел себя достойно, как и подобает родственнику помещика.

— Я не могу с вами долго задерживаться, — говорил он. — У нас с Ли Ду Ханом сейчас много хлопот. Вчера в мой дом приходила его жена, да только на женщин трудно положиться. Придется нам с Ли Ду Ханом все самим готовить к помолвке.

И помолвка состоялась.

Теперь никто не мог бы расторгнуть брак Мен Хи с сыном Ли, хотя они еще друг друга не видели и до свадьбы было далеко. Главное — письма на красной бумаге с решением отцов.

После помолвки тоин определил день свадебного обряда. Это тоже непростое дело. Надо выбрать счастливый день, тогда брак будет прочным, а жизнь радостной. Такое дело можно доверить только тоину.

Апання выстирала ветхую юбочку Мен Хи, причесала ее, сделала из тряпочки бантик и повела дочь в долину. Пак стоял на горе и смотрел им вслед, пока они не скрылись из виду.

Мать и дочь шли долго и молча. Но вот внизу показалась их родная деревня и большой дом с увитыми виноградом огромными застекленными террасами. Тяжелые черные гроздья ярко выделялись на фоне зелени, закрывавшей почти все строение.

На гребне серой черепичной крыши с загнутыми вверх краями возвышалась на столбиках еще одна крыша, а на ней изготовились для прыжка два резных дракона из черной сосны. Их кроваво-красные глаза из светящегося камня зловеще горели в лучах солнца. С горы был виден большой двор, весь усаженный причудливыми растениями и фруктовыми деревьями.

Мен Хи много раз видела этот дом, но сегодня он показался ей мрачным. Она остановилась и прижалась к коленям матери.

— Не бойся, Мен Хи, — сказала Апання, гладя дочь по спине. — Ты будешь жить в этом красивом доме, ты будешь всегда сыта.

Они прошли первый двор, который был заставлен арбами, завален мусором и навозом. Со всех сторон громоздились сараи, амбары, пристройки. У ворот второго двора они остановились. Какая-то женщина спросила, что им надо. Апання начала объяснять быстро и бессвязно. Она еще не кончила говорить, когда женщина ушла, сказав, чтобы они подождали.

Ждать пришлось долго. Апання видела, что Мен Хи едва сдерживает слезы, но не умела успокоить девочку и только гладила ее волосы. А Мен Хи все теснее прижималась к матери и все крепче стискивала в пальцах подол ее юбки. Наконец снова появилась женщина.

То ли долгое ожидание так подействовало на Аланию, но только она рванулась вперед, как бы боясь опоздать, а рядом с ней, цепляясь за подол, почти бежала Мен Хи.

Апання не заметила, как волосы ее растрепались, а юбка сбилась на сторону. Ее подстегивало сознание того, что человек, вышедший из этого богатого дома, не будет долго стоять и ждать ее, жену хваденмина, жену Пака-неудачника.

Женщина сказала Апанне, что девочку она может оставить, а самой ей не стоит задерживаться и терять здесь время. Апання прижала к себе растерявшуюся Мен Хи, но тут же услышала недовольный голос:

— Разве ты не видишь, что девчонку ждут?

Вслед за своей провожатой Мен Хи пересекла второй двор и по крутым ступенькам спустилась в кухню. Женщина велела ей ждать здесь, а сама поднялась по отлогой лесенке и через красивую дверь пошла в комнаты.

Никогда Мен Хи не видела такой большой кухни. И людей здесь оказалось много. Возле маленьких чугунных котлов, наглухо вделанных в низенький очаг, возилась пожилая женщина. Рядом с ней другая женщина набирала горячую воду тыквенным ковшиком из большого котла, тоже вделанного в очаг, и наполняла рядом стоящее деревянное ведро.

В углу, у выступающего из пола цементного корыта с дыркой посредине, девушка промывала овощи, лежавшие на дне. Она поливала их из шланга, то нажимая, то отпуская зажим.

Мен Хи с любопытством осматривала кухню. Особенно заинтересовал ее широкий низкий стол рядом с цементным корытом. Весь он был уставлен посудой. Медные, ярко начищенные котелки и деревянные, покрытые черным или красным лаком чаши, мелкие, глубокие, инкрустированные перламутром, на красивых подставках и совсем простые. Затем шли глиняные горшки и горшочки, грубые, шероховатые, а рядом — глянцевые, отшлифованные. Несколько ящичков с палочками для еды: в одном — бамбуковые, в другом — костяные, в третьем — металлические. Тут же ложки: вогнутый в центре медный кружок и от него — тонкий стержень. Целый набор ножей, самых различных по форме и размеру.

Не успела Мен Хи налюбоваться всей этой красотой, как появилась Пок Суль — жена Ли Ду Хана. Она ни о чем не спросила девочку, только велела следовать за собой. Они вышли во двор и приблизились к горке с песком, возле которой стоял большой чугунный котел.

— Надо его хорошенько вычистить, — указала Пок Суль на котел, — да побыстрее, потому что у тебя сегодня и без того много дел.

Мен Хи быстро взялась за работу. После того как котел был вычищен, она молола камнем зерно, потом чистила какую-то посуду.

Незаметно наступил вечер. С поля приехали люди, двор заполнился скотом, арбами, поднялся шум, суматоха. Теперь у нее оказалось несколько хозяев.

Мен Хи не знала, за что раньше хвататься. Она таскала воду в корыто для скота, убирала в хлеву навоз, разгружала арбу с хворостом.

Должно быть, от голода у нее кружилась голова.

Поздно вечером двор затих и люди разошлись. Какая-то женщина дала ей похлебку из чумизы и показала кладовку за кухней, где разрешила лечь спать. Мен Хи быстро поела и свалилась на мешок из рисовой соломы, лежавший на полу.

Так прошел первый день новой жизни Мен Хи. Потом эти дни потянулись нескончаемой чередой.

Порой ей выпадало счастье мыть посуду. Озираясь по сторонам, она выбирала руками остатки пищи из чаш и со сковородок и быстро проглатывала ее. Какой, оказывается, вкусный рис! А вот косточка от фазана, какой-то соус, рыбий хвостик. Она ела все подряд, пугливо поглядывая на все четыре двери кухни, чтобы ее не застали врасплох.

Однажды Мен Хи велели убрать комнату, где спали хозяева. Пок Суль сама отвела ее туда. Девочка увидела на полу шелковые ватные одеяла. Одни из них служили матрацами, другими укрывались. В головах лежали набитые рисовыми отрубями валики. У окна стоял круглый столик, едва достигавший Мен Хи до колен, а возле него пестрели яркими цветами две плоские шелковые подушечки.

Но не это привлекло внимание Мен Хи. Она с восхищением смотрела на высокий узкий сундук, стоявший у стены. Он был покрыт черным лаком, а на углах горели ярко начищенные медные пластинки. Переднюю широкую стенку сундука украшал стоявший на одной ноге огромный аист. Он удивленно смотрел на лягушку, высунувшуюся из камыша. И аист, и лягушка, и камыш были из перламутра, врезанного в дерево. В луче солнца перламутр отливал то розовым, то голубым светом, блестел и искрился.

Крикливый голос хозяйки заставил Мен Хи оторвать взгляд от сундука. Пок Суль объяснила, как надо убрать комнату, и ушла. Мен Хи принялась за дело. Раздвинула дверцы двух стенных шкафов, в один из них уложила валики, в другой — плоские подушечки и туда же поставила набок столик. Позже Мен Хи узнала, что и стол и эти плоские подушки для сидения достают из шкафа только тогда, когда ими пользуются. Миновала в них надобность — и сейчас же все убирают.

Одеяла обычно тоже прячут в большие стенные шкафы, и в комнате ничего не остается, кроме сундука. Иногда на него укладывают одеяла. Так и велела сделать хозяйка перед уходом.

Одеял оказалось шесть штук, и все разного цвета — красное, синее, голубое, салатное, розовое и сиреневое. Сложив каждое вчетверо, Мен Хи соорудила из них на сундуке башню. Получилось очень красиво.

Потом протерла белой тряпочкой рамы, стены, пол и с особенным удовольствием сундук. Она погладила ладошкой аиста, а лягушку ткнула пальцем. А вот что делать с двумя картинами, Мен Хи не знала: надо их вытирать или нет.

Закончив уборку, в нерешительности остановилась перед ними. Картины большие, хотя и узкие, — верх достигает потолка, низ — почти у самого пола. Одна из них изображала дракона в полете, другая — цветущий сад.

«Какое счастье — жить в такой комнате!» — подумала Мен Хи, разглядывая картины, но тут же услышала, что ее зовут.

Убирать спальню девочке доводилось редко, и каждый раз это было для нее праздником, о котором потом долго вспоминала, копая навоз или ухаживая за скотом.

Первое время Мен Хи никак не могла привыкнуть к окрикам. Услышав, что ее зовут, она вздрагивала и опрометью бросалась на голос. Теперь на нее уже не действовала брань хозяев, она почти совсем перестала плакать и лишь мечтала о той жизни, что ждет ее на небе. Там, наверно, очень хорошо: земля на небе голубая, а комнаты сделаны из перламутра, как аист на сундуке хозяев.

Но однажды ей пришла в голову мысль убежать. Вечером незаметно выйти за ворота — и бегом из этого дома! Она твердо решила бежать, но вот куда, никак не могла придумать.

Домой, на Двуглавую гору, нельзя. Нельзя ослушаться отца, да и помещик сразу же пришлет за ней. А может быть, отец давно ушел с той горы? Все ее мысли теперь были о том, куда скрыться.

Однажды у родника, куда Мен Хи пришла за водой, она увидела человека, стоявшего к ней спиной. Мен Хи сразу узнала отца, хотя он показался ей ниже ростом и более сутулым. Она узнала его по одежде, по халату, который помнила столько, сколько помнила себя. От неожиданности кувшин выпал у нее из рук, она рванулась к отцу, обхватила его колени.

Пак молча привлек к себе дочь. Он смотрел на две заплатки на локтях, которых раньше не было, и понял, что она пошла в мать, потому что заплатки были поставлены очень аккуратно, а кофта оказалась чисто вымытой, хотя изрядно потертой. Но это и неудивительно: ведь с тех пор, как она перешла в дом помещика, прошел целый год.

Потом Пак присел на корточки, а она стояла возле него и рассказывала, как все красиво в этом доме, где она живет, и как вкусно там кормят.

Пак слушал и гладил ее волосы. Он рассказал, что они живут немногим лучше, чем там, в горах, что он и мать батрачат у помещиков, кочуют по чужим полям.

— Семья наша стала совсем маленькой, — горестно говорил Пак. — Вслед за Сен Челем ушел из дому Сен Дин. Он сказал, что лишний рот обременяет нас, и ушел в Пхеньян.

Оказалось, что мать много раз приходила сюда, но во двор ее не пускали, и она часами простаивала на улице в надежде увидеть Мен Хи.

Потом Пак заговорил о самом главном. Она уже большая и должна все понимать. Когда ей исполнится тринадцать лет, Тхя, сын помещика, построит дом и заберет Мен Хи к себе. Она сама будет там хозяйкой, и слушаться ей придется только мужа. А пока Мен Хи не должна терять времени даром. Пусть хорошенько присматривается на кухне. Пусть научится готовить, и Тхя будет доволен.

— На твою долю выпало большое счастье, — говорил отец. — Станешь жить отдельно, будешь угождать мужу, кто знает — и нам что-нибудь перепадет.

Мен Хи повеселела. Может, и в самом деле она сумеет помогать родным?

На берегах Дайдоко

Хейдзио — очень большой город. Хейдзинские заводы и фабрики работают круглые сутки. Железнодорожные линии подходят к городу со всех сторон. Каждый день сюда прибывают сотни эшелонов с продуктами, промышленными товарами, оружием. Артиллерийский арсенал, расположенный на огромной территории, всегда забит вагонами. Безостановочно идет погрузка и выгрузка. Спокойные воды Дайдоко, разрезающей город на две части, усеяны джонками, баржами, катерами. Они привозят кожу, птицу, рыбу, посуду. Глиняной посудой заставлены причалы на несколько километров. Медленно движутся по реке длинные сплотки леса. Колонны тяжело груженных автомашин бесконечной лентой вьются по шоссейным и грунтовым дорогам, пересекающимся в Хейдзио.

Хейдзио — город изобилия.

Вблизи станции сын Пака-неудачника, Сен Дин, соскочил с подножки нефтяной цистерны, на которой ехал, и спросил у проходившего мимо железнодорожника, действительно ли это город Пхеньян, что стоит на реке Тэдонган.

— Ты шутишь с тигром! — сердито ответил железнодорожник, пугливо озираясь по сторонам. — Или ты деревенщина и не знаешь, что такого города и такой реки не существует? Или ты так темен и не знаешь, что тридцать лет назад японцы переименовали Пхеньян в Хейдзио, а Тэдонган в Дайдоко? Или ты думаешь, что за твои дерзкие слова тебя всего лишь посадят в тюрьму и ты сможешь бесплатно есть два раза в день и никто не будет тебя пытать?

Сен Дин начал поспешно оправдываться:

— Я в самом деле деревенщина из села Змеиный Хвост, — сказал он, — и действительно я неграмотен, как и мой отец Пак Собан, по прозвищу Пак-неудачник. И не один я темный человек, а вся наша деревня такая темная, что никак не может запомнить японских слов — Хейдзио и Дайдоко.

Железнодорожник неодобрительно качал головой, а Сен Дин, злясь на себя, что не может толково поговорить с человеком, и боясь, как бы тот не потащил его в полицию, продолжал оправдываться.

— Да, да, мы такие темные люди, что ничего не можем запомнить, и, если пройдет еще тридцать лет, мы все равно, наверно, не сможем выучить японских названий, потому что в деревне старики всегда рассказывают сказки про Пхеньян, который существует несколько тысяч лет, и о реке Тэдонган, которая течет в море с тех пор, как бог создал землю.

Высказав все это, Сен Дин не стал дожидаться ответа, а пошел прочь, подальше от беды.

Еще издали он увидел вокзал. От стены здания через все пути и платформы шел высокий закрытый мост. На каждую платформу с моста спускались лестницы, и по ним вверх и вниз двигались люди с корзинами и тюками на головах, с носилками за плечами.

Сен Дин выбрался в город и побрел по центральной улице, протянувшейся от вокзала до горы Моранбон. Он оглядывал странные, многоэтажные дома с крышами, сделанными из железа. Он шел медленно, уступая дорогу японцам и японкам, хотя и не так проворно, как это делали городские жители.

Он шел медленно, и его обгоняли японские автомобили, трамваи, велосипедисты, рикши и даже повозки, запряженные буйволами. И только двух стариков, тащивших ассенизационную бочку на тяжелых колесах, он обогнал сам, потому что они двигались очень медленно и от бочки распространялось зловоние.

Сен Дин шел и с интересом смотрел на дома этой широкой извилистой улицы. В каждом доме были магазины, а между домами ютились палатки, ларьки, мастерские чугунной и медной посуды. Велосипедные мастерские чередовались с харчевнями, закусочными и ресторанами, а крошечные магазинчики сладостей лепились рядом с лавками, где торговали скобяными изделиями или тонким фарфором.

На этой улице продавалось все, что может придумать человек. И Сен Дин видел, как хорошо здесь можно закусить.

Сен Дин хотел есть. Поэтому он не останавливался возле магазинов электрических моторов или у складов железных мотыг и не смотрел даже на живую рыбу и осьминогов в витринах. Он любовался большими железными бочками, стоявшими на тротуаре, в которых варился на пару сладкий картофель в кожуре. Ему понравились жаровни, где калились каштаны, перекатываясь в горячем зерне. Он подолгу смотрел в открытые двери харчевен и вдыхал острый запах сильно наперченной капусты — кимчи — и аромат круто сваренного риса — паба.

Возле магазинов и ларьков, у палаток и мастерских стояли продавцы и зазывали покупателей, и тащили их за рукав, расхваливая свой товар. Но громче всех кричали мальчишки, и над улицей несся их многоголосый, нескончаемый вопль:

— Кон-фе-ты-ы!

У каждого дощечка на веревке или ремне через плечо, а на ней десяток-два дешевых конфет. Едва ли за весь день им удается продать половину своего товара. И если появляется покупатель, на него налетает целая стая оборванных ребят, и каждый, отталкивая локтями конкурентов, сует ему в руки липкие шарики без обертки.

У входа в переулок, узкого, как дверной проем, седой старик разложил свой товар прямо на земле: бумажный зонтик с разноцветными заплатками, поломанный напильник, несколько тюбиков дешевых румян, толстую, истлевшую от времени книгу, заржавевший механизм будильника, жестяной чайник и другую рухлядь. Старик сидел на земле, поджав под себя ноги, опустив голову, и что-то бормотал. Сен Дин, не понимая, чем старик торгует, удивленно посмотрел на это торговое дело и присел на корточки отдохнуть.

Люди проходили мимо, не обращая внимания на старика, и сам он не зазывал покупателей. Время от времени возле него задерживался лишь зевака или любопытный мальчуган, но старик не поднимал на них глаз.

Вот остановился прохожий, безразлично осмотрел товар, уже отошел было, но возвратился и спросил:

— А сколько стоит вот эта железка?

Старик поднял голову и задумался. Причмокивая губами, он соображал, какую бы назначить цену, чтобы не отпугнуть покупателя, но и не продешевить.

— Железка? — наконец переспросит он. — О-о-о, это хорошая железка! Двадцать чжен [7], — произнес он, нерешительно глядя на покупателя, готовый тут же уступить.

— Дорого, — протянул покупатель.

— Ну, бери за три чжены…

— А вот этот деревянный обруч от бочки? — снова спросил покупатель и, не дожидаясь ответа, пошел дальше, повторяя: — Дорого, дорого…

— Эй, бери эту железку даром, раз она тебе так нужна! — крикнул старик.

Но прохожий только махнул рукой и зашагал быстрее.

Сен Дину стало жаль старика. В самом деле, кто же захочет покупать эту ржавую железку или вытертый клочок меха!

Старик снова опустил голову.

Он сидит в центре города Хейдзио, между трехэтажными зданиями токийского отделения универмага господина Суга Эйсабуро и оптовой базой текстильного короля Катакура Кинта, и дремлет, покачивая седой головой. Он сидит на солнцепеке целый день, и его сетчатая шапочка из конского волоса не защищает голову от палящих лучей.

Автомобильные сирены, стук подков самурайской кавалерии — весь шум центра города не задевает его слуха, не тревожит, не возбуждает мыслей. Он думает о чем-то своем, далеком, и, может быть, кажется старцу, будто он высоко в горах, где легко, свободно дышится и человека не сжимают со всех сторон каменные глыбы зданий господина Суга Эйсабуро и господина Катакура Кинта. Или видится ему зеркальная гладь рисовых полей, залитых голубой водой, но не на земле, а на небе, на корейской части неба, куда небесный Окхвансанде не допустит ни одного японца. А может быть, чудится ему древний-древний Пхеньян, у стен которого корейцы разбили армию Хидэёси, разгромили маньчжур, не допустили заокеанских пиратов к сокровищам королевских гробниц, и слышится мирный звон колокола, возвещающий вечер, и сигнал страже, чтобы запирала на ночь городские ворота, и сигнал мужчинам, чтобы уходили в свои дома, и сигнал женщинам, что они спокойно могут выходить на прогулку.

Лицо у старика ясное и спокойное, будто исходит от него тихая грусть об утраченном счастье, о закованной в кандалы родине, о чем-то далеком и безвозвратном, о жизни, что проносится мимо.

Но вот это лицо вдруг стало суровым, и уже не шепот, а слова, дерзкие, злые, слетели с его губ. Он сжал сухие ладони в кулаки, поднялся с земли, вышел на тротуар и вызывающе посмотрел по сторонам из-под густых, нависших на глаза бровей.

Торопясь прошел мимо японец, но старик не уступил дороги, не посторонился, не отдал земного поклона. «Пусть стреляют!» — говорили его глаза.

Спустя немного времени он успокоился, сел на старое место и снова погрузился в свои думы.

Сен Дин пошел дальше.

Он никак не мог понять, почему на этой большой и красивой улице собралось так много нищих. На всем пути от вокзала навстречу ему попадались нищие.

Особое внимание Сен Дина привлек человек, уткнувшийся лицом в асфальт. Обеими руками он держался за голову и кричал. Тело едва прикрывали лохмотья, а черные, будто поросшие корой руки были совсем голыми.

Какой-то юноша бросил ему чжену.

Человек на асфальте протянул черную руку, подгреб под себя монету и, не взглянув на того, кто ее бросил, продолжал кричать.

Сен Дин двинулся было дальше, но тут его внимание привлекли беспрерывные гудки, раздававшиеся словно с неба.

— Эй ты, деревня! — услышал он окрик. — Остановись! В полицию захотел?

Сен Дин обернулся. Только сейчас он заметил, что все замерло: остановились трамваи, автомашины, рикши. Остановились пешеходы. Прекратили торговлю лоточники.

— А почему надо остановиться? — робко спросил Сен Дин человека, который только что кричал на него.

— Разве ты не знаешь, что каждый день ровно в двенадцать часов весь народ одну минуту молится о победе над Китаем и чтит память о погибших?

— Ах вон что! — удивленно протянул Сен Дин. Он помолчал, оглядывая замершую улицу. — А почему же никто не молится? — снова обратился он к соседу.

— Видно, ты и впрямь захотел в полицию! — зло сказал тот. — Держи лучше язык за зубами.

Но тут минута молитвы кончилась, и улица оживилась.

На перекрестке, у входа на рынок, не то фокусник, не то сказочник возбужденно говорил, вертя в руках замученную змею, а окружавшая его толпа громко выражала свои восторги.

Сен Дину тоже хотелось посмотреть на это зрелище, но он не остановился. У него не было даже мелкой монеты, чтобы положить в шляпу фокусника, когда тот начнет обходить толпу. А смотреть бесплатно он не решился.

Сен Дин прошел всю центральную улицу. Справа — гора Морэнбон с пагодами, гротами, храмами и вьющейся по склону узкой асфальтированной дорогой. Слева на сопке — черное мрачное здание японской жандармерии.

Впереди шоссе круто падает вниз, и не понять, как удерживаются на рельсах трамваи и спускаются медленно, а не летят, кувыркаясь, точно в пропасть.

Между шоссе и черным зданием, далеко-далеко внизу, огромное скопление жилищ. Сен Дину видны только бесчисленные черепичные крыши, сросшиеся в одну, будто лежит там бездыханное исполинское тело чешуйчатого животного.

Пхеньян — значит ровная почва. Кто выдумал такое название? Нет, Пхеньян — многоярусный, ступенчатый город. И каждая ступень имеет свою историю, свое назначение.

Красивые одноэтажные домики, утопающие в декоративных растениях карликовых садиков и увитые виноградом, с бумажными фонариками у ворот — это для самураев.

Центральные торговые улицы с многоэтажными европейскими зданиями — тоже для самураев.

Промышленная часть города по левую сторону реки — и корейцам и японцам: японцы владеют там заводами, корейцы работают.

Старый город под черепичными крышами, в самом низу, оторванный от воды, от рынка, от вокзала, — это только корейцам.

Сен Дин не стал спускаться вниз, в черепичный город. Он повернул назад и начал искать работу. Заходил в каждую мастерскую, в каждый магазин и с достоинством предлагал свои услуги. Кое-где ему просто не отвечали, и, немного постояв, он уходил; кое-где отказывали, и он уходил сразу же.

Возле какого-то склада Сен Дин увидел рикшу, взгромоздившего на грузовую тележку целый дом из тяжелых ящиков. Рикша напрягал все силы, толкая тележку в разные стороны, но сдвинуть ее с места не мог. Сен Дин бросился помочь ему, но едва успел навалиться плечом на коляску, как услышал голос рикши:

— Эй, ты, наверно, думаешь получить с меня половину? Так лучше не подходи!

— Сколько дашь, и за то спасибо скажу, — ответил Сен Дин, смекнув, что здесь можно заработать.

— Нет, нет, не надо. Ты только подтолкни, чтобы тронуться с места.

… Вечером, когда в магазинах начали спускаться железные шторы, Сен Дин снова увидел уже знакомого ему старика. Тот разостлал на земле холстинку и укладывал на нее товар. Потом завязал углы крест-накрест, взял узел в руку, на другую надел деревянный обруч от бочки и побрел по улице.

Может быть, где-нибудь на окраине города его ждет семья. Когда зажгут кунжутку и подадут черную чумизу, ему не стыдно будет есть, потому что он честно отработал весь день.

Сен Дин долго смотрел вслед удаляющейся сгорбленной фигуре, потом медленно побрел к вокзалу. Он хотел есть, но понимал, что сегодня ему уже ничего не удастся заработать, и старался заглушить в себе сосущее чувство голода. Он шел и в тусклом свете уличных фонарей с трудом узнавал дома, куда заходил днем в поисках работы.

Вскоре показалась вокзальная площадь. С грохотом разворачивались на кругу трамваи, нетерпеливо сигналили автомобили, озираясь по сторонам, ловко увертываясь от машин, бежали рикши.

Сквозь ограду из толстых железных прутьев с острыми наконечниками видна была часть перрона. Люди, уже успевшие занять места в вагонах и уложить на полках свои вещи, медленно прохаживались по платформе. Расталкивая их, торопились носильщики с целыми горами корзин и чемоданов на заплечных носилках.

Перед входом в здание вокзала важно расхаживали полицейские в белых пробковых шлемах, и Сен Дин побоялся пройти мимо них. Помедлив немного, он завернул за угол крайнего на главной улице дома и устало опустился на корточки возле глухой темной стены, выходящей на площадь.

Голод одолевал его. Он долго и безнадежно смотрел по сторонам, пока веки сами собой не начали смыкаться. Незаметно для себя Сен Дин задремал, уронив голову на грудь, но тут же вздрогнул от звука промчавшейся мимо машины. Он уселся поудобнее, скрестив руки, и снова стал клевать носом. Над самым ухом раздался резкий сигнал автомобиля, и он мгновенно пробудился.

Так он спал, поминутно вздрагивая от испуга. Когда открывал глаза, перед ним возникала картина вокзальной сутолоки, и она казалась ему смутной и далекой.

Под утро Сен Дин лег на землю. То ли оттого, что несколько затих шум, то ли от слабости, охватившей его, но спал крепко, пока не припекло солнце. Тогда он медленно встал и потянулся, чтобы размяться. Перед ним была та же шумная вокзальная площадь, но она уже не казалась ему такой страшной.

Вот парень, по виду ничем не отличающийся от него самого, не обращая внимания на полицейских, несет чемодан, вот другой катит тележку с поклажей. У входа в станционное здание мальчишка торгует кипятком.

Все чем-то заняты, куда-то торопятся. Настанет день, когда и ему повезет. Нельзя же рассчитывать, что счастье привалит сразу, с первых шагов в чужом городе. Как только он соберет немного денег, он подумает и об отце. Он попросит, чтобы ему отмерили мешочек с той рисовой горы, которую он вчера видел в магазине на центральной улице, и отвезет подарок в деревню. И денег надо будет отвезти. Пусть отец видит, какой у него сын.

Внимание Сен Дина привлекли иероглифы на узких красных полотнищах, которые тянулись от крыши вокзала до самой земли.

— Что здесь написано? — остановил он какого-то паренька, указывая на надпись.

Тот, видимо гордясь, что к нему обратились, охотно прочитал:

— «Япония и Корея — едины. Защищая интересы Кореи, божественный император Страны восходящего солнца ведет святую войну против Китая. Каждый, кто не держит в руках оружия, должен пожертвовать все, что имеет, во имя победы!

Десять тысяч лет жизни божественному императору — сыну богини Аматерасу!»

Сен Дин направился к главному подъезду вокзала. Оттуда гурьбой выходили пассажиры, и несколько человек наперебой предлагали им поднести вещи. Сен Дин не решился подойти близко к толпе, но, по мере того как носильщики подхватывали чемоданы прибывших и освобождалось место у входа, он приближался к двери. Поток пассажиров сильно поредел, а вскоре и совсем прекратился. И сразу же исчезли куда-то носильщики. Сен Дин медленно побрел в сторону. Не успел он сделать и нескольких шагов, как его окликнули. Обернувшись, он увидел старика в богатом халате.

— Поднеси-ка, — указал тот рукой на увесистый тюк, лежавший у стены.

Сен Дин радостно закивал головой и поспешил к ноше. Он уже наклонился над ней, когда сильный толчок едва не сшиб его с ног. В следующее мгновение он увидел какого-то тощего малого, ловко выхватившего тюк из-под самого его носа.

— Эта деревенщина уронит ваши вещи, — услышал Сен Дин слова, обращенные к старику. — Отец моего отца, я донесу вам очень аккуратно, куда надо доставить?

— Он врет! — закричал Сен Дин, бросившись к старику. — Отец моего отца, ведь я первый подошел.

Но тот только махнул рукой и пошел, а за ним двинулся носильщик, оборачиваясь и грозя кулаком.

Сен Дин растерянно смотрел им вслед, пока они не пересекли трамвайную линию и не скрылись в людском потоке. Он готов был заплакать от досады. К тому же невыносимо сосало под ложечкой: второй день в Пхеньяне, а еще ни разу не ел. Но ничего, он дождется следующего поезда.

Долгое время Сен Дин бесцельно слонялся по площади. Ни одного носильщика поблизости, — значит, можно твердо рассчитывать на заработок.

Заняв место у главного входа, он решил терпеливо ждать. Но вот наконец поезд прибыл, стали выходить пассажиры, и тут он увидел себя окруженным толпой носильщиков, неизвестно откуда набежавших. Кто-то толкнул его, кто-то оттеснил плечом, и он оказался в самом хвосте. Так и простоял позади всех, пока не ушел последний пассажир.

Ни на что больше не надеясь, Сен Дин поплелся через площадь на центральную улицу. Шел мимо мастерских и магазинов, где вчера искал работу, понимая, что заходить туда бесполезно. Дойдя до перекрестка, Сен Дин свернул в сторону и оказался в людном переулке.

Вдоль тротуара тянулся длинный ряд лотков со сладостями и земляными орехами. По другую сторону стояли торговцы, у которых вместо лотков были печи и жаровни. Каждый громко расхваливал свой товар.

Сен Дин шел, стараясь смотреть прямо перед собой, чтобы не видеть всех этих вкусно пахнущих лакомств. Он миновал три железные бочки, где на пару варился сладкий картофель и незаметно для самого себя остановился возле торговки пирогами. Время от времени она закладывала в маленькую жестяную печь круглые шары из теста, а те, что были уже готовы, доставала лопаткой с углублением посредине. Готовые пирожки тоже походили на шары из сырого теста, потому что в печи они не пеклись, а обжигались паром.

Чтобы люди, стоявшие возле торговки, не заслоняли товар и чтобы он издали был виден каждому, кто входил в переулок, женщина ловко подбрасывала вверх свои шары, и они мелькали в воздухе, будто ими орудовал фокусник. Вдобавок она громко расхваливала свои изделия. Ее соседи делали то же самое, стараясь перекричать друг друга, и над лотками стоял неумолчный гул.

Сен Дин решил поскорее миновать этот ряд и все время пытался ускорить шаг, но то и дело обнаруживал, что почти не двигается с места. Особенно долго он простоял возле черного, хорошо промасленного противня, лежавшего на двух кирпичах. Между ними тлели древесные угли, и мальчишка следил, чтобы огонь не угасал ни на минуту. Толстый торговец в засаленном халате натирал маслом полированную поверхность противня и поливал его жидким тестом с маленькими кусочками мяса, мелко нарезанной зеленью и красным перцем. Когда тесто поджаривалось, он тут же разрезал его на красивые квадратики тонким длинным ножом и ловко бросал их в кастрюлю, снимая с нее ватную нашлепку. Сен Дин долго не мог оторвать глаз от противня.

Наконец он выбрался из торгового ряда и вышел в тихий асфальтированный переулок.

Как же прожить человеку без пищи? В деревне он хоть корней поел бы, а здесь что? Пусть кто-нибудь даст ему поесть!

Он не может так больше! Надо хоть один раз досыта наесться, а потом он придумает, как жить дальше.

Сен Дин так глубоко задумался, что чуть не попал под грузовик, круто свернувший во двор.

— Эй ты, деревенщина, затвори рот! — смеялся шофер, выглядывая из кабины.

И откуда они все знают, что он из деревни?..

От нечего делать Сен Дин заглянул во двор, где остановилась машина. В этот момент шофер выскочил из кабины и начал опускать борт. Заметив Сен Дина, крикнул:

— Ну, деревня, иди сюда, помоги разгрузить уголь, заработаешь на навоз!

Сен Дин испуганно оглянулся. Может быть, это не его зовут? Выскочит сейчас кто-нибудь из переулка и перехватит работу, которую он нашел.

Шофер дал Сен Дину лопату, показал, куда бросать уголь, и обещал поговорить с хозяином, чтобы тот не жадничал и заплатил за работу сколько положено.

Сен Дин быстро разгрузил машину, и, когда уже подметал кузов, шофер позвал его.

— Хозяин велел тебе перетаскать уголь в котельную, — сказал он. — А пока вот возьми поешь. — И он сунул в руки Сен Дина две сушеные каракатицы.

Сен Дин так растерялся и обрадовался, что не смог сразу произнести слова благодарности. Машина уже тронулась со двора, а он все еще стоял, прижав к груди каракатиц, и кланялся, пока грузовик не скрылся из виду. Тогда Сен Дин по-хозяйски закрыл ворота и, отойдя в угол двора, усевшись на корточки, начал есть. Он не набросился на еду, словно дикий зверь, а ел медленно, откусывая маленькие кусочки, следя, чтобы ни одна крошка не упала на землю.

Он ел и не обращал внимания на людей, ходивших по двору, и не слышал их разговора, и ни о чем не думал. Он ел, хорошо пережевывая, тягучую, как резина, каракатицу, и лицо у него было серьезным и сосредоточенным. Когда последний кусок был съеден, Сен Дин вытер рот и пошел в кочегарку. Здесь ему дали круглую корзину с двумя ручками, и он опять трудился, пока не перетаскал весь уголь.

Чисто подметя то место, где оставался черный след, Сен Дин отнес в кочегарку корзину и лопату и спросил, где искать хозяина.

— В бане, где же ему еще быть? — ответил кочегар.

— Где? — не понял Сен Дин.

— Наверху, в бане, продает билеты.

Сен Дин отправился к владельцу бани. Тот дал ему четыре монеты по десять чжен и велел скорей уходить, чтобы клиенты не подумали, будто он всю грязь и угольную пыль, осевшую на нем, понесет в баню.

Сен Дин крепко сжал в ладони деньги. Он не знал, сколько ему положено за труд, не знал, много ему заплатили или мало, но понимал, что в руке у него не какая-нибудь медная монета, а целых четыре никелевых. Это были его первые заработанные деньги, и, должно быть, деньги немалые. Он стоял и кланялся хозяину.

Потом вернулся к истопнику, и тот дал ему воды умыться. Истопник оказался хорошим парнем. Он сходил к хозяину и объяснил ему, что рабочий, который сгружал уголь, чисто вымылся и что теперь его можно бы пустить в баню. Хозяин тоже, наверно, был добрый человек и согласился на это.

Сен Дин не собирался идти в баню. Но раз это бесплатно, можно и помыться. В первом помещении вдоль стен стояли длинные деревянные скамьи, а над ними шкафчики для одежды. Сен Дин выбрал себе место, снял рубаху, завернул в рукав драгоценные монеты и аккуратно положил одежду на дно шкафчика. Раздевшись, вошел в следующее помещение.

В центре огромной комнаты находился бассейн с кипятком, а по бокам — две каменные четырехугольные ванны с холодной водой. Пар из бассейна поднимался вверх к застекленному потолку.

— Здесь никто больше не сидит? — робко обратился Сен Дин к старику, занявшему почти всю лавку.

— На тебе столько угля, что его хватило бы печь растопить. Ты бы лучше в речке помылся, — недовольно проворчал тот, но подвинулся.

Сен Дин поднял с пола черпак и осторожно, чтобы никого не задеть, пошел к бассейну за водой. Люди намыливали свои полотенца и докрасна натирали тело.

Сен Дин мылся долго, потому что у него не было ни мыла, ни полотенца. Но когда он вышел из бани, то почувствовал себя совсем другим человеком. С уверенным видом горожанина, у которого водятся деньги, направился на угол к уличному торговцу, продававшему фруктовую воду. Многие выходившие из бани останавливались у его лотка. Сен Дину очень хотелось пить, но, подойдя почти вплотную к торговцу, он заколебался. Если бы здесь продавался кипяток, он выпил бы чашечку-другую. Нет, он не может позволить себе швыряться деньгами! Сначала надо поесть, а после еды ведь все равно захочется пить.

Сен Дин шел по переулку, и теперь у него имелась определенная цель: он будет обедать.

Возле ближайшей харчевни остановился и заглянул внутрь. Да, это ему подходит. Он снял свои соломенные сандалии и переступил порог. Узкая полутемная комната заканчивалась буфетной стойкой, за которой стоял хозяин. Расположившись на циновках вдоль длинной лавки, служившей столом, молча ели несколько человек.

Хозяин вышел навстречу Сен Дину.

— Сколько стоит чумиза? — с достоинством обратился к нему Сен Дин.

— А покажи сначала, сколько у тебя денег, — сказал хозяин.

Пусть этот толстяк не думает, будто он пришел сюда с медной монетой! И Сен Дин разжал ладонь.

— О, этого хватит! — И хозяин схватил монеты так быстро, будто слизнул их с ладони Сен Дина. — Садись! — крикнул он, удаляясь.

«Почему же он взял у меня столько денег?» — думал Сен Дин, несколько ошарашенный таким оборотом дела. Он выбрал свободное место и сел. Вскоре снова появился владелец харчевни, неся три чаши.

— На твои деньги тебе полагается две порции куксу [8], а кимчи у нас бесплатно дается, — произнес он, ставя чаши перед Сен Дином.

Толстяк ушел, а он так и не решился спросить его о сдаче.

Конечно, куксу — вкусная вещь, но ведь не может он потратить на одну еду такую огромную сумму. Да и зачем ему две порции? Вполне хватило бы одной. Хозяин уже разговаривал с новым посетителем, и Сен Дин не осмелился его побеспокоить. Он взял со стола надколотую деревянную палочку, расщепил ее надвое и начал жадно есть. Склонившись над столом, ловко перебирая языком и губами, помогая палочками, он шумно втягивал в себя лапшу. Он ел, пока не увидел, вернее, не почувствовал, что рядом кто-то стоит. Еще ниже наклонившись над чашей, словно боясь, что ее отберут, он медленно повернул голову и увидел босые грязные ноги, лохмотья, заросшее лицо и встретился с взглядом, полным мольбы.

У Сен Дина дрогнуло сердце: ему показалось, будто перед ним отец… Но в следующее же мгновение понял, что ошибся. А нищий по-своему истолковал замешательство богатого человека, перед которым стояло столько еды. Глаза его засветились надеждой, он трудно глотнул комок в пересохшем горле, переступил с ноги на ногу и протянул руку.

— Проходи, проходи! — раздраженно отмахнулся от него Сен Дин. — Не дадут человеку спокойно поесть.

Из-за стойки выбежал хозяин и вытолкал нищего.

И все же Сен Дину было не по себе. На дне миски оставалось немного кимчи, отдать бы ее этому, в лохмотьях. Но он отогнал эту мысль: пусть работает, а не шляется по харчевням.

Ему жаль было денег — снова ни одной пхуны…[9] Он вытер губы и осмотрелся. К нему поспешил хозяин и вопросительно уставился на него.

— А не могу я получить еще порцию кимчи?

— Можно! Где деньги?

Сен Дин жалобно посмотрел на него.

— Но ведь вы сказали, что кимчи бесплатно…

— Фью-ю, — засвистел толстяк, — за твои несколько чжен я и так слишком много дал тебе! Освобождай место для других. — И он направился к своей стойке.

Сен Дин поднялся и вышел из харчевни. Темнело.

Хижина близ гробницы

Почти в конце главной улицы Пхеньяна, Минбонри, у трамвайной остановки ответвляется в сторону узкая асфальтированная дорога. Она поднимается вверх и вьется среди деревьев, кустарников и высокой травы по склону горы Моранбон.

Если стоять у трамвайной остановки, дороги почти не видно. Лишь кое-где мелькнет среди зелени асфальтовая змейка и снова спрячется. И только древние пагоды, арки, храмы, разбросанные на сопках, да гробницы короля Кы Дза гордо возвышаются над зеленым массивом.

Асфальтированная дорога поднимается на самую большую вершину горы, огибает ее у древней арки и извилистой лентой падает к песчаному берегу широкой Тэдонган.

Гора Моранбон утопает в зелени. И только с восточной стороны, обращенной к окраине города и омываемой зелеными водами реки, нет растительности. Каменные глыбы громоздятся стеной от водной глади до самых вершин.

Хижина Ван Гуна вблизи гробницы, скрытая выступом скалы и густым кустарником, не раздражает глаз приезжающих на пикники японцев: ее не видно. Да и к самой гробнице они давно утратили интерес. Много веков здесь хранились драгоценности династии Кы Дза, но потом генерал-губернатор Хазегава увез их в Токио и спрятал в надежном месте, чтобы не украли корейцы.

Теперь под темные своды склепов никто не заглядывает. Деревянные балки стали черными и окаменели. Японцы не любят этого мрачного места. Но Ван Гун здесь бывает часто: его хижина рядом. Со своего порога ему видно далеко вокруг. Он и должен видеть все, что делается на горе Моранбон, потому что он сторож. Правда, по профессии Ван Гун наборщик, но вот уже семь лет, как он не работает по специальности.

Ван Гун часто вспоминает наборный цех, где прошли его юные годы. Стены высокой комнаты разграфлены тонкими дощечками, как тетрадь в клетку. В них двадцать тысяч ячеек с иероглифами. Много лет обучался Ван Гун наборному делу. И когда он уже с закрытыми глазами мог определить, в какой из двадцати тысяч ячеек лежит нужный знак, его уволили.

— За что вы меня выгоняете? — спросил он хозяина типографии. — Ведь у меня еще крепкие ноги и руки, и, составляя фразы, никто так быстро не бегает по лестницам за иероглифами, то взбираясь к самому потолку, то опускаясь к самому полу.

Хозяин очень удивился этим словам.

— Все бедняки такие глупые, — развел он руками. — Ведь ты уже закончил двенадцатилетнее обучение и стал наборщиком. Зачем же мне платить тебе лишнее, если у меня есть сколько угодно учеников, бегающих так же проворно, как ты?

На прощание хозяин дал Ван Гуну добрый совет:

— Иди в другую типографию и скажи, что ты ученик. Тогда тебе легче будет устроиться.

Ван Гун долго искал работу, и наконец его взяли в маленькую типографию, где набор производился не только иероглифами, но и буквами. Здесь было легко работать, потому что в, алфавите всего двадцать четыре буквы. Но работы было очень мало: ни газет, ни журналов, ни торговых счетов на корейском языке не печатали. Хозяин пробавлялся случайными заказами, пока не разорился.

Теперь Ван Гун — сторож на горе Моранбон. Конечно, ему хотелось бы работать в типографии, но он очень дорожит и новым местом. За небольшую плату ему предоставили хижину, и один раз в день его бесплатно кормят на кухне летнего ресторанчика, который он тоже охраняет. Ван Гун аккуратно вносит квартирные деньги, аккуратно выполняет свои обязанности.

Сегодня Ван Гун, как обычно, обходит свой участок. Он идет чуть-чуть сутулясь, с непокрытой головой, подставляя ветру свои густые седеющие волосы. В руках толстая каштановая палка, на которую он почти не опирается. Он привык много ходить, и ноги у него крепкие, мускулистые.

У Ван Гуна зоркий взгляд, и видит он далеко. Но не всматривается в даль, не прикрывает рукой глаза от солнца. Может показаться, будто он ни за чем и не наблюдает, а только бесцельно бродит по сопкам.

Ван Гун медленно идет мимо буддийского храма, мимо арок, пагод и гротов, заглядывает в беседки. Каждое из этих сооружений воздвигнуто в честь исторических событий. Здесь, у подножия Моранбон, несколько тысяч лет назад зародился Пхеньян — столица государства Когурё, одного из трех государств, возникших когда-то на Корейском полуострове. Здесь началась история корейского народа.

На горе Моранбон корейский народ издревле отмечал свои победы над врагами, воздвигая памятники в знак этих побед. И каждый из них хорошо знаком Ван Гуну.

… Неторопливо шагает Ван Гун. Он видит широкую сопку по другую сторону центральной улицы. Там распласталось огромное мрачное здание черного цвета. Это жандармское управление самураев. Из центрального подъезда выходят три человека и садятся в открытую машину. Резко рванувшись с места, она несется вниз, пересекает трамвайную линию и вот уже петляет по извилистой дороге, взбираясь на Моранбон.

Ван Гун останавливается у беседки и смотрит. На заднем сиденье развалились два офицера. Одного из них Ван Гун видел много раз.

«Желторотый карлик» — так прозвали этого коротконогого майора с золотыми зубами. Раньше он был помощником начальника токийской жандармерии генерала Цурутама. Майор прославился своими руками. По нескольку часов в день он тренирует руки: быстро-быстро стучит ребрами ладоней о камень. Если сидит за столом или едет в машине и руки у него свободны, он не забывает об этой привычке. Он много лет тренирует руки, и ребра его ладоней стали твердыми, как подошва. Он без труда может одним ударом перебить человеку ключицу.

Второго офицера, с капитанскими знаками различия, Ван Гун видит впервые. Рядом с шофером сидит огромного роста солдат — ординарец майора.

Не достигнув вершины, автомобиль круто свернул с асфальтовой дороги. Зашуршала, вылетая из-под колес, крупная галька. Машина пролетела мимо арки и резко затормозила у входа в длинный павильон, украшенный бумажными фонариками. Солдат выскочил первым и рванул дверцу перед майором.

На шум подъехавшей машины вышел хозяин павильона и, низко кланяясь, пригласил гостей войти. Они не обратили на него внимания, не ответили на приветствие, но направились к павильону.

— Понимаешь, — говорил майор, — когда в порту Нагасаки я увидел среди грузчиков эту громадину, — кивнул он в сторону солдата, — я обрадовался. Решил сделать из него настоящего самурая. Но этот идиот совсем отупел здесь: ему не нравится Корея. Он просится домой. Он хочет жить в своем вонючем рыбацком поселке вместе с отцом и детьми. Хочешь, я подарю тебе этого болвана?.. Ну, смотри, Ясукэ!

Последние слова относились уже совсем к другому. Офицеры перешагнули порог длинной застекленной веранды, и майор широким жестом указал на раскрытые окна:

— Разве в вашем Пучене есть такой ресторан?

Капитан подошел к окну и инстинктивно отшатнулся: перед ним была пропасть.

Где-то далеко-далеко внизу извивалась блестящая ленточка Тэдонган, по которой двигались крошечные баржи и пароходики. Стальные фермы моста, лежащие на высоких каменных быках, казались игрушкой, сплетенной из нитей расщепленного бамбука.

Капитан смотрел вниз, а майор, шумно усаживаясь за стол, заказывал еду.

Спустя полчаса на кухню ресторана пришел Ван Гун за своей порцией риса.

— Позови ординарца, — сказал повар кухонному рабочему. — Часами сидят здесь, скоты, — обратился он к Ван Гуну, кивнув на зал, — и не было случая, чтобы покормили шофера и солдата. А ребята хорошие. Оба вместе от машины боятся отойти, так я их по очереди кормлю.

Офицеры уже успели достаточно выпить. Это можно было определить по батарее бутылок на столе и по их раскрасневшимся лицам.

Ван Гун уселся на корточках в уголке, откуда через кухонное окошко мог наблюдать за верандой. Несмотря на шум, доносившийся из зала, здесь ему было слышно, о чем говорят офицеры.

— Живые котлеты! — вбежал на кухню официант.

«Значит, напились уже», — подумал Ван Гун.

Повар вытащил из бака большого сазана и, ловко зажав рыбу в руке, чтобы она не вырвалась, дважды полоснул ее узким ножом, похожим на скальпель, вдоль спинки по обеим сторонам хребта. С необыкновенной ловкостью, не задев костей и внутренностей рыбы, удалил из-под кожи мякоть и бросил ее на шипящую сковородку.

— Пожалуйста, поскорее там! — донесся на кухню раздраженный голос майора. — Ты еще не ел такого блюда, капитан Осанаи Ясукэ! — громко говорил майор. — Это мое изобретение, великолепная вещь! Приезжай к нам почаще, учись жить!

А через несколько минут официант понес на большом подносе тяжело дышащего сазана с впалой спинкой, обложенного со всех сторон дымящимися кусочками зажаренной мякоти.

— Пожалуйста, Ясукэ, — улыбался майор, восхищенно глядя на поднос. — Сейчас господин сазан будет смотреть, как мы его едим. А ты, — обернулся он к официанту, — принеси еще саке! И еще один прибор.

— Для кого? — удивился капитан.

— Для сазана. Мы дадим немножечко выпить и сазану. Видишь, как он тяжело дышит. Пусть выпьет и закусит собственными котлетами.

Офицеры подняли чашки.

— Ты ловко отделался от назначения в Китай, — продолжал совсем охмелевший майор. — Я тебя понимаю, Ясукэ, армия нашего божественного императора быстро идет в глубь Китая, но чем дальше мы продвигаемся, тем больше доблестных самураев навсегда остается на китайской земле. Хотя, — он беззвучно засмеялся, похлопав капитана по плечу, — их родные могут успокоить себя тем, что теперь это наша земля…

— А я предпочитаю умереть на островах, — перебил его капитан. — И знаете, теперь я не спешу. Я уже упустил тот момент, когда не имел семьи и мог не раздумывая идти на смерть. Но у меня нет еще и достаточного потомства, чтобы спокойно умереть.

Оба рассмеялись и снова выпили.

— Сегодня можно бы немножко повеселиться, да некогда, — с досадой развел руками майор. — Мне еще нужно на Садон съездить.

— А зачем? — удивился капитан. — Ведь забастовка сорвана. Вы сами сказали, что уже работают триста человек.

— Да, но надо же проучить бунтовщиков. Работают-то другие, новички, а старые шахтеры сидят в своем поселке.

— И что же вы хотите с ними сделать?

— Ничего! — засмеялся майор. — Они сами взвоют. Я перекрою все дороги и не выпущу из поселка ни одного человека. И к ним никого не пущу. Пусть дохнут с голоду в своих норах. Им не дает покоя русская революция. Там тоже начиналось со стачек. Мы им покажем революцию! Мы не русские, мы самураи! Мы их зажмем так, что они забудут это слово — революция!

Ван Гун слышит все, что говорит «желторотый карлик». Вспоминает события последних дней. Вся японская печать шумела о том, что русские, оказывается, незаконно занимают целый район у озера Хасан, на границе с Кореей, и не хотят добровольно вернуть японцам эту территорию. Пришлось применить оружие. Газеты сообщали, как одним ударом самураи вышибли русских с высот Заозерная и Безымянная. Однако они ничего не писали о том, что территория эта всегда принадлежала русским и понадобилась Японии как выгоднейший плацдарм для нападения на Владивосток. А ведь это понимает каждый грамотный человек, поэтому верили сообщениям, которые приходили из Советского Союза.

Замолчали японцы также и свое поражение. Но все равно народ узнал. Узнал, что на высотах находились только русские пограничники и что их-то и потеснила регулярная японская армия, напав неожиданно. А когда подоспели советские войска, хваленые самураи побежали. Правда, не все. Больше трех тысяч остались лежать на высотах, убитые и раненные.

С границы Кореи, где происходили события, слух об этом разнесся по всей стране. Никто не мог поверить, что эти события сильно подействуют на людей. Все поздравляли друг друга, точно пришел праздник. И действительно, праздник. Люди поняли, что не такие уж непобедимые эти самураи. Они ведь писали, что никто никогда в жизни их не бил. Оказывается, их бьют. Да еще как!

Люди передавали друг другу новость и тихонько смеялись от радости. И им тоже хотелось действовать. Началось с того, что железнодорожники отказались отправлять в Маньчжурию эшелон с вооружением, а потом совсем бросили работу. Их поддержали шахтеры Садона. И вот забастовка на шахте сорвана…

Ван Гун не торопясь направился к гробнице Кы Дза. Обогнув ее, пошел к своей хижине и сел у порога. Отсюда хорошо видна тропка, вьющаяся от реки до самой вершины горы. Он закурил и стал наблюдать за этой тропкой.

По ту сторону границы

После тяжелого жизненного потрясения Пан Чак попал в партизанский отряд. Это была небольшая группа смелых и сильных людей, которые скрывались в горах на маньчжурской границе.

Командир показал Пан Чаку коробочку из рисовой соломы и сказал:

— Это мина. Она весит пятьдесят граммов. Она не убьет человека, но остановит его. Наступишь на такую коробочку, и она оторвет пальцы на ноге, или пятку, или повредит всю ступню. При взрыве не бывает осколков. Она бьет воздухом. Мы называем ее «лягушкой». Если надо остановить самурайскую пехоту, мы разбрасываем на ее пути такие «лягушки».

Потом командир показал Пан Чаку небольшой металлический цилиндр и сказал:

— Это тоже мина. Прыгающая. Ее зарывают в землю так, что сверху остаются только вот эти три проволочки. Если задеть их, мина выпрыгнет из земли на метр, разорвется в воздухе, и триста стальных шариков со свистом разлетятся в разные стороны, поражая вокруг все живое. Коробочки для «лягушек» нам делают крестьяне, а прыгающие мины — в мастерских по ремонту хозяйственных вещей и велосипедов.

Пан Чак стал учиться минному делу. Он узнал, как обращаться с механическими и управляемыми минами, с магнитными и деревянными, картонными и железными, натяжного действия и нажимного. Ему показали, как ставить их и как снимать.

Когда Пан Чаку разрешили самостоятельно обезвредить мину, он на всякий случай попросил командира отойти в сторону. Но тот не отошел, сказал, что хочет смотреть.

Пан Чак зажал двумя пальцами конец тоненького стержня, выступавшего из корпуса мины, и потянул. Пружина не поддавалась, и Пан Чак потянул сильнее. Показалось маленькое отверстие в стержне. В него надо вставить чеку — и мина обезврежена. Но отверстие оказалось забитым землей. Пан Чак стал прочищать его, все сильнее натягивая стержень. Он знал: если выскользнет из пальцев — взрыв.

Командир смотрел на его руки и на его лицо. Руки не дрожали, лицо было спокойным. Командир сказал:

— Из тебя выйдет хороший минер.

Пан Чак научился обращаться с минами всех систем. Командир сказал:

— Теперь я расскажу тебе, что такое мина.

— А разве я этого не знаю? — спросил Пан Чак.

— Если ты изучил винтовку, — ответил командир, — значит, ты ее знаешь, но изучить мину — мало. Надо еще уметь разгадать, как ее установил враг. Вот четыре одинаковые мины, но заложены они так, что на одну из них нельзя наступать, но ее можно поднимать, вторую нельзя поднимать, на нее можно наступить. Третью вообще нельзя тронуть с места, а к четвертой нельзя подойти ближе чем на метр. Мина — это тайна. Опытный минер сам придумывает десятки способов установки мин. Опытных минеров тысячи. Надо уметь разгадать тайну каждой мины.

Пан Чак научился разгадывать тайну мины. Он обезвреживал их на дне реки, чтобы партизаны могли перейти ее вброд, минировал мосты и переправы, чтобы задержать самураев.

Командир взвода полюбил Пан Чака. Однажды он сказал:

— Теперь я научу тебя, как стать минером.

— А разве я еще не минер? — удивился Пан Чак.

— У тебя хорошие руки, — ответил командир, — они чувствуют мину и понимают ее. Но ты очень горяч. Ты забываешь об опасности. Значит, ты не минер.

Пан Чак стал действовать осторожнее. И все-таки однажды он потерял бдительность. Как это получилось, Пан Чак не помнит, он не слышал даже взрыва. Что-то щелкнуло, будто захлопнулась шкатулка, — и он увидел свои окровавленные, обожженные руки. На клочья кожи налипли комки земли. Инстинктивно повернулся спиной к командиру взвода. Не надо, чтобы заметил командир. Надо отойти за сопку, перевязать пальцы и продолжать работу.

Пан Чак поднялся с земли и спрятал руки в карманы. Он смотрел на командира, который в десятке метров от него снимал мины. Пан Чак пошел в сторону. Он чувствовал, как горячие струйки бежали по ногам.

Почему так много крови? Как же он теперь посмотрит в глаза командиру? Тот столько возился с ним, столько раз предупреждал! А что командир скажет минерам? И что скажет своему начальнику? Ведь командир всюду хвалил его, говорил, что он — лучший минер, учил его больше, чем всех других, верил в него. А он?

Пан Чак шел медленно, поглядывая назад: не остается ли след? Белье прилипает к ногам. Что же теперь делать?

Он зашел за выступ скалы, обернулся и быстро вытащил руки из карманов. Нет, скрыть не удастся. Попытался разорвать нижнюю рубаху. Надо было перевязать пальцы. А потом? Как он подойдет к командиру? Что скажет?.. Какая крепкая рубаха…

Пан Чак очнулся в подвале большого дома, где разместился походный госпиталь. Это единственное крупное здание, которое не успели взорвать японские солдаты перед отступлением. Лампа горела тускло, но и в полумраке он сразу узнал эту спину, узнал голос.

— Жалко Пан Чака, жалко хороших рук Пан Чака.

Пан Чак мгновенно закрыл глаза. Командир жалеет его! Лучше бы ударил или отдал под суд.

— Суставы не повреждены, — слышит он женский голос, — просто потерял много крови. Все обойдется, можете спокойно идти.

Что же он так трусливо прячется от командира? Он считал, что ничего не боится. Он думал, что мужество — это ползать под носом у врага и снимать мины. Нет, вот когда надо проявить мужество. Надо посмотреть в глаза командиру.

Он наконец решается, но поздно. Тот уже у двери. Пан Чак окликает его и пугается собственного голоса: тихий и дрожащий. Командир не услышал.

На пальцах целые клубки бинтов.

Подходит сестра, спрашивает, как он себя чувствует, не хочет ли пить, не надо ли чего.

Почему с ним так возятся? Он ведь подвел командира и товарищей. Ему ничего не надо. Хорошо, что сестру позвали и она ушла. Он не может выносить их заботы. Он их всех подвел.

Раненый на соседней циновке перестал стонать, и Пан Чак слышит, как тикают часы. Откуда в подвале часы? Он отодвигается от стены, смотрит вверх. Часов нет, и тиканья не слышно. Голова опять склоняется к холодному камню.

«Тик-так, тик-так, тик-так…» — слышит он отчетливо.

Мина! Мина замедленного действия с часовым механизмом.

Он подзывает сестру, объясняет ей.

— Успокойтесь, Пан Чак, — говорит она ласково, — вы все время бредите минами. Здесь нет мин. Здесь госпиталь.

— А часов нет поблизости?

Она смотрит на свои ручные часы.

— Нет, нет, сестра, стенных часов?

Она улыбается:

— Успокойтесь, прошу вас.

— Хорошо, хорошо, — кивает он головой. — Конечно, здесь нет мин, нет часов.

Он не будет больше отрывать сестру от дела. У нее столько тяжелораненых! И все они спокойно лежат и не дергают ее поминутно. Сосед справа ранен в живот, но еще ни разу не позвал ее. Он уткнулся в стену и спокойно лежит. Сосед слева спит, и только из-за него, Пан Чака, сестре нет покоя… Но ведь ошибиться он не мог. Он отчетливо слышит, как тикают часы. Да и камень этот вынимали из стены. Сразу видно.

Он зубами разрывает бинт и разматывает его. Потом на втором пальце, на третьем. Бинты еще не успели присохнуть. Только почему их так много, и опять столько крови?! Пан Чак вытаскивает камень. Весь камень в крови. Пан Чака мутит. Голова опускается на подушку. Он дремлет. Сколько времени прошло, он не знает. Придя в себя, смотрит в образовавшуюся дыру. Перед ним мина замедленного действия. Он отчетливо видит в полумраке ее механизм, а чуть дальше контуры ящика. Он знает: там взрывчатка.

«Тик-так, тик-так, тик-так…» — слышит он размеренный, спокойный ход часов. Стрелка на красной черточке, — значит, мина на боевом взводе. Он всматривается в тонкие деления шкалы. Завод сделан на двадцать четыре часа. Японцев вышибли отсюда на рассвете, но ведь уже снова светает… Надо немедленно повернуть кольцо — и часы встанут, взрыва не будет. Надо сделать большое усилие, чтобы повернуть кольцо. Хорошо, что оно не гладкое, а с насечкой. Липкие пальцы не будут скользить.

* * *

Три месяца Пан Чак лежал в госпитале. Врачи вылечили ему пальцы и сказали, что скоро он опять сможет ставить и снимать мины. К нему приходил командир взвода, смотрел на его пальцы и улыбался. Потом товарищи рассказывали, что командир опять ставит его в пример. Значит, командир доволен им. Значит, он немного загладил свою вину.

А вот теперь опять на душе тревожно. Его товарищи сражаются, а он приехал в Пхеньян, где не идут бои и нет мин… Надо скорее разыскать сторожа с горы Моранбон, товарища Ван Гуна.

* * *

Сторож сидел на пороге своей хижины, лениво посасывая трубку, и вид у него был усталый, безразличный. Пан Чак поклонился, а Ван Гун, что-то пробормотав в ответ, принялся рассматривать свою трубку, будто видел ее впервые.

Пан Чак произнес пароль, заранее представляя себе, как удивится и обрадуется Ван Гун, узнав что перед ним партизан. Он ожидал, что лицо сторожа мгновенно преобразится, что тот вскочит и засыплет его вопросами. Но Ван Гун даже не поднял на него глаз. Он начал раскуривать почти погасшую трубку, и Пан Чак испугался: да тот ли перед ним человек, который ему нужен?

А сторож, раскурив трубку, нехотя ответил на пароль, медленно поднялся и, позевывая, безучастно сказал:

— Пойдем в комнату.

Они уселись на циновке, но и здесь Ван Гун не спросил, как идут дела. Он задал несколько вопросов, по которым Пан Чак понял, что его проверяют, действительно ли он прибыл из партизанского отряда. Затем Ван Гун начал говорить, что положение в городе тревожное, что на ноги поставлена вся полиция и потому надо вести себя очень осторожно.

— А ты не сразу получил ответ на пароль и уже растерялся, — закончил он свои нравоучения.

Пан Чак вскипел, но заставил себя сдержаться.

Значит, это он нарочно медлил с отзывом. Решил партизана испытать. Будто Пан Чак без него не знает, что надо вести себя осторожно.

— Сейчас здесь соберутся члены стачечного комитета, — добавил Ван Гун, — можешь остаться и послушать.

Пока собирались люди, да и потом, когда они сообщали о положении дел на предприятиях и высказывались о дальнейшем ходе забастовки, лицо Ван Гуна оставалось безучастным. Можно было подумать, будто ему безразлично, о чем здесь говорят. Казалось, если рядом рухнет сейчас гробница короля Кы Дза или в хижину вдруг заявится сам генерал-губернатор, Ван Гун и тогда не поднимет головы.

А потом Пан Чак слушал его выступление и понял, с какой заразительной страстью, с какой неотвратимой логикой может говорить этот человек, как преображается его лицо, когда он зовет к борьбе.

После совещания все ушли через скрытую в другой комнате дверь. Пан Чак тоже поднялся, но Ван Гун задержал его. Удобнее уселся на циновке и медленно, точно вспоминая какие-то события, начал говорить:

— Широкая и бурная река отделяла лучезарный берег от страшного ада, в котором мучились и в муках умирали люди. Самые умные и отважные, не желавшие покоряться, пытались найти путь на другой берег, смело бросались в пучину, но гибли на подводных порогах и в мутных водоворотах. И люди уже не верили, что можно выбраться в светлое царство на противоположном берегу. Шли годы, десятилетия, находились новые смельчаки. Их постигала та же участь, потому что в бурные потоки они бросались вслепую.

Но пришел богатырь, который вобрал в себя мудрость всех людей мира, и ему стало видно, почему гибли смелые и мужественные. Он увидел тот единственный путь, по которому можно выйти на лучезарный берег. Он собрал вокруг себя верных друзей и указал им этот путь и назначил день штурма, потому что выступление раньше или позже этого единственного дня было смерти подобно. И он повел их через водовороты и пороги, через бушующую стихию, и миллионы людей ринулись за ним.

Они вышли в новый мир. Они были измучены, голодны и раздеты, но перед ними расстилались бескрайние плодородные нивы, и богатые леса, и горы с бесценными кладами, и, хотя ничего готового для них не было, стали они хозяевами всех несметных богатств.

Это был Ленин. Это были русские коммунисты, которые указали всем людям на земле путь к счастливой жизни.

Пан Чак слушал и сначала принимал рассказ Ван Гуна за чудесную сказку. И только теперь понял ее великий смысл.

А Ван Гун продолжал:

— Голодный, раздетый, безоружный народ России победил и удержал победу. Их пример всколыхнул другие народы. Вскоре вспыхнули революции в Венгрии, Германии и других странах. Захваченный победами России, стихийно поднялся в девятнадцатом году весь корейский народ. Но мы не смогли удержать победу, потому что у нас не было такой партии, как в России, не было Ленина. А потом, когда партия была создана, мы не смогли сохранить ее. Но осталось немало людей, готовых жертвовать собой во имя грядущей свободы. Мы должны изучать опыт русских коммунистов и не прекращать борьбы… Теперь иди, — сказал вдруг Ван Гун и встал. Они прошли в соседнюю комнату. — Подними вот эту циновку, — указал Ван Гун на пол, — и иди, держась все время правой стороны, пока не выберешься в заросли кустарника. Там ждет тебя Сен Чель. Это рабочий паровозного депо. Ты его видел сейчас здесь. Хороший парень. Он будет тебе во всем помогать. У него и переночуешь. Завтра придете ко мне вместе. Запоминай путь, потому что через дверь ходить ко мне нельзя.

Пан Чак попрощался, поднял циновку и спрыгнул в каменный подвал. Отверстие над ним закрылось, и он оказался в полной темноте. Ощупывая острые выступы камней, медленно переставлял ноги, пока глаз не различил впереди серенькое пятнышко света. Пан Чак пошел быстрее и увидел выход, наполовину закрытый ветками.

«Почему же Ван Гун приказал держаться правой стороны, если тут только один ход и больше просто некуда деться?» — подумал Пан Чак.

Но вскоре обнаружил еще несколько ходов и один, совсем темный, справа. Теперь уже не задумываясь Пан Чак направился туда. Снова пришлось долго идти на ощупь, пока он не выбрался на свежий воздух и не оказался в густых зарослях кустарника, где и встретил Сен Челя.

Диверсия

Если бы не копна сена, которую отец велел Сен Челю отвезти в город для продажи, возможно, он всю жизнь так же трудился бы на клочке чужой земли, как и его отец Пак-неудачник.

В тот памятный день он нагрузил на плечи целую копну, чтобы продать это на топливо в городе и на вырученные деньги купить гаоляна, а если удастся продать хорошо, то и немного кунжутного масла.

Он уплатил за место в торговом ряду за базаром, где продавалось топливо, и свалил свое сено у самого края длинного забора. Здесь копна была хорошо видна со всех сторон. Он разрыхлил ее, чтобы она казалась больше, но покупатели почему-то не задерживались возле него. То ли считали, что он дорого просит, то ли его сено не нравилось, но, как бы то ни было, соседи уже давно распродали свой товар, а он все еще стоял.

Наконец Сен Чель решил запрашивать поменьше, пусть хоть сколько-нибудь дадут, только бы не тащить проклятую копну обратно. Но, видно, такое уж было суждено ему счастье, что даже за полцены никто не хотел покупать его сено.

Незаметно торговый ряд опустел, и только у другого края забора еще возвышалось несколько копен. Сен Челю стало ясно, что сегодня ему не продать это чертово сено, и он размышлял, остаться ли здесь ночевать или идти в деревню, когда из-за поворота внезапно выскочил молодой парень. Вид у него был растерянный.

Он осмотрелся и подбежал к Сен Челю.

— Спаси меня, я честный человек!.. — быстро проговорил он, запыхавшись от бега.

Сен Чель с удивлением посмотрел на этого парня в рабочей одежде, который и в самом деле никак не походил на преступника.

А тот уже бросился на землю и, зарываясь в копну, бормотал:

— Прикрой меня! Прикрой, а то они сейчас выбегут!

Сен Челю не понравилась вся эта история, но все же он швырнул две-три охапки сена на парня, который сразу замер.

Какая-то женщина, проходившая мимо, остановилась было возле Сен Челя, чтобы прицениться к его товару, но тут же двинулась дальше, очевидно заметив, что из-за забора выбежали два полицейских.

— Куда он побежал? — закричал один из них, приближаясь к Сен Челю.

— Кто? — спросил Сен Чель.

— Не прикидывайся, собака! — замахнулся тот. — Куда пробежал парень в грязной одежде?

— А-а, вон туда… — указал он на открытые ворота в дальнем конце площади.

Полицейские рванулись туда.

Едва они скрылись, как Сен Чель ударил ногой по копне.

— Беги скорей! Назад беги!.. — быстро посоветовал он вскочившему на ноги парню. — Они в том дворе ищут.

— Спасибо тебе, товарищ! — шепнул тот и, наскоро отряхнув одежду, скрылся за углом.

Сен Чель сгреб свое сено, перехватил его веревкой и уже приладился, чтобы взвалить на плечи, когда услышал топот ног.

— Вот тебе, собака! — полоснул его полицейский палкой по плечу, пробегая мимо.

— Получай! — добавил второй, и Сен Чель свалился на землю, но быстро поднялся и, проводив полицейских взглядом, тихо произнес:

— Все равно не в ту сторону побежали, будьте вы прокляты!

Он уселся на копну, потирая плечо. Темнело. Куда же ему деваться?

— Сколько просишь? — послышался чей-то голос.

Сен Чель обернулся. Возле него стоял высокий человек.

— Сколько заплатишь, за столько бери, лишь бы мне обратно в деревню не нести.

— Ну пойдем, — махнул тот рукой. — Я недалеко живу…

Сен Чель поднял на плечи сено и последовал за покупателем.

«Вот лодырь! — подумал он. — Что бы ему расплатиться здесь и самому донести!»

Оказалось, что жил этот человек не так близко. Было совсем темно, когда Сен Чель свалил у него во дворе свою ношу.

Хозяин позвал Сен Челя в дом и протянул ему бумажку в десять вон.

— Где же я возьму сдачу? — улыбнулся Сен Чель. — У меня нет таких больших денег.

— Сдачи не надо, — ответил тот. — Ты сегодня спас хорошего человека, и это тебе от него подарок.

Сен Чель оторопел:

— Если он и правда хороший человек, почему же я должен брать с него деньги?

— Он не только хороший человек, но и мой младший брат. А гнались за ним потому, что он ударил надсмотрщика в паровозном депо.

— Нет! — решительно сказал Сен Чель, для которого слова «надсмотрщик» и «депо» остались непонятными. — Заплатите мне одну вону, и я пойду: скоро ночь.

— А ты переночуй у меня, места хватит.

Сен Чель подумал и остался.

За ужином хозяин, оказавшийся помощником паровозного машиниста, рассказывал ему о своей работе. И о Советской России рассказывал. И то, что он говорил, было похоже на сказку. Но, возможно, это была правда. Ведь в самом деле, если все рабочие и все крестьяне возьмутся дружно, они с кем хочешь справятся. Их же в тысячи раз больше, чем помещиков… Но откуда простой помощник машиниста знает, что делается в России?

Хозяин хитро улыбнулся:

— Будешь работать, и ты узнаешь.

Наутро, когда Сен Чель уходил, хозяин сказал:

— Накосишь еще сена — приноси прямо сюда, а то и просто так приходи.

С тех пор Сен Чель стал частым гостем в этом домике, а когда в депо освободилось место истопника паровозной пескосушилки, с помощью своего нового друга Сен Чель поступил туда на работу.

Так он покинул родную деревню.

Сен Чель уже давно работал на пескосушилке, и рабочие относились к нему хорошо. При нем не стесняясь ругали самураев. Сен Чель понимал, что не с каждым об этом говорят, и гордился доверием. А потом он сблизился и с коммунистами.

Утро началось, как и всегда, с клятвы о вечной верности японскому императору. Сен Чель стоял рядом с другими рабочими и вслед за японским офицером механически повторял слова клятвы.

Было еще рано, и один рабочий зевал, наверное, потому что не выспался, а другой, глазея по сторонам, что-то шепнул соседу, и, когда кончилась клятва, офицер увел этих двух с собой. Видно, то были новички.

После клятвы Сен Чель натаскал из карьера полный чан песку, затопил печь. Время от времени перемешивал песок длинным скребком. Потом ведрами перенес сухой песок наверх, в бункер эстакады.

Вскоре появился товарный паровоз и встал под водоразборную колонку. Пока кочегар следил, чтобы вода не пошла через верх, помощник машиниста влез на котел паровоза, открыл крышку песочницы и заглянул внутрь.

— Песок! — крикнул он, обернувшись к сушилке.

Сен Чель быстро вскочил на эстакаду, подал помощнику машиниста конец брезентового рукава от бункера и открыл заслонку.

Помощник машиниста привычно пропускал песок сквозь растопыренные пальцы. Если будет плохая погода и на подъеме паровоз начнет буксовать, надо только дернуть за ручку, и песок посыплется под колеса. Он не застрянет в трубах, не собьется комками, потому что его хорошо просушили.

Сделав свое дело, Сен Чель спустился вниз. Но тут появился еще один паровоз, и он снова полез на эстакаду. Потом паровозы стали приходить один за другим.

Так он проработал весь день. К вечеру Сен Чель снова наполнил доверху бункер, чтобы потом не возиться в темноте. Ночевал он здесь же, в сушилке. Начальник депо объяснил, что это выгодно и рабочему, и владельцам дороги: песок может потребоваться паровозам в любое время, поэтому хорошо, если в сушилке круглые сутки находится человек. А Сен Челю это выгодно и удобно, так как с него не берут денег за жилье и не надо каждый день тащиться на работу.

Спал Сен Чель чутко. Когда к эстакаде подходил паровоз, он не вскакивал, а только прислушивался. Если минут через пять не раздавался окрик: «Песок!» — он снова засыпал.

В ту ночь у эстакады побывало двадцать три паровоза, и большую часть времени Сен Чель не спал, а прислушивался или лазил на эстакаду. Под утро в голове у него все перепуталось. Заслышав стук колес, он бросался к окну посмотреть, подошел ли это новый паровоз или только уходит тот, что набирал воду.

С рассветом у эстакады появился двадцать четвертый паровоз. Песок не потребовали, и Сен Чель дремал в своей сушилке. Но когда тендер уже был полон воды, машинист решил добавить песку.

— Эй, спишь там! — услышал Сен Чель и бросился наверх.

В это время подошел новый товарный паровоз и начал гудеть: дайте, мол, мне дорогу и снабдите меня водой. Он так гудел, что все всполошились.

— Скорей! Скорей! — кричал на Сена Челя помощник машиниста, стоя на котловой лесенке и протягивая руку за брезентовым рукавом.

Сен Чель быстро спустил рукав, но забыл открыть заслонку, и песок не пошел. Он постучал рукой по бункеру, тряхнул брезент, но ничего не помогло. А новый паровоз разрывался от гудков. Видно, он опаздывал к поезду или на паровозе находился большой начальник.

— Почему стоите?! — закричал машинист, наполовину высунувшись из окна.

Сен Чель узнал его. Это был японец, начальник депо. Первую поездку на каждом новом паровозе он совершал сам.

— Песок не идет, — ответили ему снизу.

В одну минуту он взбежал на эстакаду, оттолкнул Сен Челя, рванул заслонку, и песок посыпался.

— Ах ты скотина! — заревел японец и наотмашь ударил Сен Челя по лицу.

Сен Чель даже не схватился за щеку.

«Ну, погоди…» — подумал он, глядя на сбегавшего вниз начальника.

С тех пор Сен Чель постоянно думал, как отомстить за свою обиду.

И вот однажды начальник депо опять привел паровоз к эстакаде. Сен Чель быстро снабдил его песком и спустился вниз. Убедившись, что никто на него не смотрит, незаметно швырнул на подшипники приготовленную заранее горсть песку и ушел в сушилку. Это было поздно ночью. А на следующее утро все депо говорило о том, что с поездом чуть не случилась авария: расплавились подшипники. Паровоз вышел из строя, и движение на всем участке было задержано почти на два часа.

Дней через десять знакомый рабочий шепнул Сен Челю:

— Инженеры определили, что подшипники на новом товарном паровозе расплавились от песка, попавшего на шейку оси. Подозревают тебя. Не вздумай снова так делать, за тобой следят.

За Сен Челем действительно долго следили, но уличить ни в чем не могли. Да и вряд ли начальство верило, что этот деревенский парень мог отважиться на такой поступок только из-за того, что его один раз ударили! Все же Сен Челя на всякий случай убрали подальше от пескосушилки и поставили на уборку канавы, где чистили паровозные топки. А жить его взял к себе тот самый помощник машиниста, который купил у него когда-то сено.

Однажды друзья пригласили Сен Челя на Тэдонган ловить креветок. Там, на берегу реки, он впервые увидел Ван Гуна и впервые слушал его беседу. За два часа Сен Чель узнал столько нового и интересного, что в конце беседы осмелился спросить:

— А когда вы еще собираетесь ловить креветок? Я хочу опять прийти.

— Что ж, приходи, — сказал Ван Гун.

Когда началась забастовка в честь разгрома самураев на Хасане, Сен Чель одним из первых бросил лопату. В те дни он стал связным Ван Гуна. А после приезда Пан Чака Сен Чель почти не расставался с партизаном.

Раньше самым удивительным человеком на земле Сен Чель считал Ван Гуна. Его рассудительность и выдержка восхищали Сен Челя. Казалось, не было такого положения, из которого бы Ван Гун не нашел выхода, вопроса, на который он не мог бы ответить. Будто вся мудрость отцов собралась в этом человеке.

Так казалось Сен Челю. Ему хотелось стать таким же, как Ван Гун, и к любому самому неожиданному сообщению относиться спокойно и трезво. Говорили, что это умение скрывать свое душевное состояние, выработанное годами подпольной работы, не раз спасало старого революционера.

Такими и должны быть коммунисты! Да иначе они просто не могли бы работать. Какой же это коммунист, если в трудную минуту любой человек прочтет по его лицу тревогу в душе!

И вот странное дело: Пан Чак в этом смысле был прямой противоположностью Ван Гуну, а Сен Чель с первых же дней полюбил партизана. У Пан Чака и радость, и гнев, и возмущение, и печаль сразу требовали выхода. Его лицо, решительное, энергичное, озорное, иногда вдруг становилось нежным, застенчивым, почти детским. И сразу можно было догадаться, думает ли он сейчас о самураях, с которыми завтра предстоит схватка, или о своих боевых товарищах.

Пан Чак резко отличался от тех, кто окружал Сен Челя в деревне, да и здесь, в депо. Многие рабочие еще не задумывались над тем, что будет завтра, и не верили, что могут чего-то добиться организованной борьбой. А в партизане чувствовалась вера не только в свои силы, но и вера в людей. И о будущем он говорил столь убежденно, словно побывал в той Корее, о которой мечтал.

Сен Челю приходилось встречаться с такими людьми, которые уверяли, будто все могут сделать. Да только на поверку обычно получалось одно хвастовство. А вот в Пан Чака верилось, этот добьется своего. И в то, что самураев можно разбить, тоже верилось. Когда партизан так говорил, Сен Челю начинало казаться, что он и сам достойно выполнит любое важное задание.

В этот период Ван Гун и поручил ему срочное дело.

Перед свадьбой

Мен Хи уже умела многое делать по хозяйству, а главное — научилась хорошо стирать. Стирали на озере, в пол-ли от дома, и место там было очень красивое.

Чтобы не потерять ни одной лишней минуты, она шла туда очень быстро, так быстро, как только позволяла корзина с бельем, которую она несла на голове.

Придя на озеро, Мен Хи прежде всего отмачивала на халатах хозяйки рыбий клей, скреплявший отдельные куски материи вместо ниток, потом становилась на гладкий камень, немного выступавший из воды, и на втором таком же камне маленьким вальком отбивала намоченное белье. Она стирала не разгибая спины, стараясь выгадать время, чтобы потом немного посидеть без дела, просто любуясь озером.

Сидишь на берегу и забываешь обо всем на свете. Вода у ног голубая и чистая, тихая и ласковая. Блестят, переливаются разными цветами камешки на дне. Над ними играют стайки быстрых пугливых рыб. Вдалеке медленно и важно плывут джонки под большими белыми парусами. Вдоль всего берега женщины с детьми, привязанными за спиной, стирают белье.

Озеро окружено горами, скалистыми и покрытыми лесом, полого спускающимися к воде и отвесными, как стены. Искрятся серебряные змейки горных ручьев, красные маки пестрят среди зеленых сопок. Скалы то взбираются одна на другую, то идут ровными рядами, как исполинская ограда. Покрытые облаками вершины чередуются с маленькими холмами.

Вдалеке виднеется скала, похожая на вздыбившегося медведя, а рядом громоздятся горы, напоминающие старинный замок. Ветры и воды выточили здесь гроты, арки, пещеры. На пути к «замку», словно страж, возвышается каменистая вершина — голая, отшлифованная, как сахарная голова. На самой макушке — огромное дерево.

Когда-то здесь было много деревьев, но они не выдержали натиска буйных ветров, их смыли тропические ливни. А этот богатырь, расколовший своими корнями камень, пустил их глубоко в грунт, впился в землю, вобрал в себя ее соки, окреп и стоит теперь, возвышаясь над скалами, как одинокий великан. И орел, что опустился на его могучие ветки, кажется Мен Хи маленькой, беспомощной пташкой.

Неподалеку такое же одинокое чертово дерево. Острые длинные иглы выступили из его ствола; они покрывают и ветви — все дерево, от земли до самой макушки. И даже корни, с которых вода смыла грунт, выпустили иглы, и они торчат, словно предупреждая: не подходи. Редкая птица сядет на это дерево — и сразу же улетит.

Особенно любила Мен Хи приходить сюда вечером. Когда заходит солнце и тишина словно накрывает озеро, где-то на другом берегу у обрывистых скал зарождается песня. Печальная мелодия, заглушенная расстоянием, доносится сюда, и женщины, что стирают белье, начинают подпевать. Постепенно песня ширится, захватывает весь берег, поднимается над озером и тает где-то высоко в горах.

Песня плывет над водой, заунывная, бесконечная, усталая, и душа Мен Хи наполняется неизъяснимой грустью. Или вдруг вспыхнет в ней слабая надежда, и видится ей иная жизнь, светлая, чистая, как это тихое озеро.

Песня плывет, и ее звуки, то нарастая, то замирая, заполняют все вокруг, и кажется, нет ничего в мире, кроме этой нескончаемой скорби и вечно живой надежды на лучшую жизнь.

Совсем неслышно, не оставляя следа на воде, медленно движется одинокая запоздалая джонка. Высоко в небе плывут куда-то большие белые птицы. Солнце прячется в горах, где идет своя жизнь, неведомая, полная борьбы.

* * *

После долгих раздумий Ли Ду Хан твердо решил: незачем ждать, пока девчонке исполнится тринадцать лет. Женитьбу сына не к чему откладывать. Пора получить наконец свое богатство. И он назначил день свадьбы. На всякий случай, решил он, незадолго до наступления срока стоило бы получше относиться к Мен Хи. Неизвестно еще, как придет богатство. Хорошо, если прямо к нему в руки, а если через нее? Тогда надо, чтобы у Мен Хи не было к нему злобы. Правда, тоин сказал, что разбогатеет тот, кто женит на ней своего сына, — значит, именно он, Ли Ду Хан, должен все получить, но рисковать все же не стоит.

Мен Хи теперь спала в теплой комнате. С вечера она брала большой глиняный, ярко раскрашенный горшок и доверху наполняла его древесным углем. Когда угли раскалялись, она покрывала сосуд тонкой металлической пластинкой, замазывала его глиной и на подставке переносила в комнату. Всю ночь ей было тепло.

Она уже не ходила в обносках. Ей сшили шаровары и пышную белую юбку, купили гомусины — резиновые туфли с острыми, загнутыми вверх носками. На нее не кричали, как раньше.

Ли Ду Хан непоколебимо верил в грядущее богатство. Ведь все, что тогда сказал дракон тоину, полностью сбылось. И ливни были, и девочку он нашел на Двуглавой горе, — значит, и деньги должны прийти. Он уже видел в мечтах огромные фруктовые сады и необозримые плодородные поля, рисовые плантации и бесчисленные стада. Крестьяне всех окрестных деревень станут его арендаторами. И озеро и река будут принадлежать ему.

Он перегородит плотинами горные потоки и будет давать воду на поля только тем, кто сможет платить вперед. Шлюзы на плотине запрет, а ключи привяжет к кушаку. За стирку белья на озере пусть платят и за ловлю рыбы пусть тоже платят. Хотя нет, рыбу он не разрешит ловить, у него будут свои рыбаки, вся добыча чтобы шла ему. Пожалуй, на каждую джонку придется посадить надсмотрщика, а то еще растащат весь улов и скажут, что ничего не поймали.

Он будет платить японским чиновникам и полицейским, чтобы они строго наказывали тех, кто вздумает бунтовать. А тоина заберет к себе и всех его богов тоже заберет. Пусть служат только ему одному. Землю соседнего помещика, Кураме, он откупит, и пусть японец уедет из этих краев. Он один станет владыкой всех здешних долин и гор. Вот когда широкой рекой потечет к нему золото…

Чем ближе подходил день свадьбы Тхя и Мен Хи, тем больше беспокоился Ли Ду Хан. Его раздражал теперь каждый пустяк, он не хотел никого видеть, ни с кем не разговаривал, кроме управляющего, перестал посещать своих жен.

В один из таких дней Пок Суль сказала ему, что Тхя заболел.

Но даже это сообщение не произвело на Ли никакого впечатления.

— Нашел время болеть! — недовольно проворчал он, но к сыну не пошел.

Встревожился Ли только на следующий день. Едва он проснулся, в комнату вошла Пок Суль.

— Тхя без памяти, и тело его сгорает, — сказала она несмело.

Ли велел срочно привезти из города доктора, позвать тоина, а Мен Хи посадить возле больного, чтобы ухаживала за ним.

Первым на вызов помещика явился тоин. Он присел на корточки возле больного, пошептал что-то, прикоснулся к его лицу и, посмотрев на Ли Ду Хана, сказал:

— Великий Окхвансанде зовет твоего сына к себе. Закрой двери и три дня никого не впускай сюда, чтобы никто не потревожил душу уходящего в небесный мир.

Тоин сказал эти слова и удалился, не дожидаясь вознаграждения.

Ли Ду Хан бросился вслед за тоином, протягивая к нему руки, пытаясь что-то сказать, но посреди комнаты остановился. Лицо у него было растерянное и беспомощное. Он постоял немного в нерешительности, злобно посмотрел на сына и вышел из комнаты.

— Где доктор?! — закричал он на жену, стоявшую у двери. — Почему нет доктора?

— Он уже здесь, — успокоила его Пок Суль, — он дожидался внизу, пока уйдет тоин.

Ли Ду Хан проводил врача в комнату больного и остался у его изголовья.

Тхя лежал без движения, повторяя одно слово:

— Воды, воды…

На вопросы врача не отвечал и только бессмысленно водил глазами по сторонам.

— Ваш сын не проживет и одного дня, — сказал доктор после осмотра.

— Нет, нет, доктор! — попятился Ли Ду Хан, отталкивая ладонями воздух, будто стараясь отогнать от себя страшные слова.

Потом, ухватившись за халат врача и привлекая его к себе, зашептал ему в лицо:

— Он не должен умереть до утра, доктор, дайте ему дорогие травы, я заплачу вам много денег… Только до утра… до восхода солнца.

Врач удивленно посмотрел на помещика, на его сына, у изголовья которого они стояли, и отвел Ли Ду Хана в сторону.

— Если дать настой из дорогих трав, — сказал он, — до утра протянет.

Ли Ду Хан облегченно вздохнул.

— Вот вам деньги, — начал он извлекать из-за кушака кисет, — это для начала, утром я дам вам еще, только никуда не уходите, сидите возле моего дорогого сына…

Последние слова он говорил уже на ходу, кивая и пятясь из комнаты.

* * *

Ли Ду Хан сказал управляющему:

— Свадьбу справить богато, как и подобает щедрому помещику. За гостями послать немедленно, но много людей не собирать.

— Хоть на один день отложите! — взмолился управляющий. — Надо достойно подготовить этот радостный час.

— Тебе, наверно, не нужны деньги, — ответил Ли Ду Хан, — или ты мало уважаешь меня, своего хозяина, который доверяет тебе, как родному сыну.

Ли Ду Хан больше ничего не хотел говорить и больше ничего не хотел слушать. Он вызвал писаря и начал диктовать ему список гостей. А через полчаса весь дом был поднят на ноги.

На скотном дворе резали птицу и поросят, в кухне грохотала посуда, и оттуда распространялся чад на весь дом. В комнатах шла уборка. Тринадцать жен арендаторов были посланы в ближайшие поместья с приглашениями от Ли Ду Хана. Сам он сидел в своей спальне, и к нему прибегали с донесениями и вопросами то управляющий, то Пок Суль, то кто-нибудь из челяди.

Ли Ду Хан сидел на подушке, спокойно и внимательно выслушивал приходящих и неизменно отвечал:

— Сами подумайте, как лучше сделать, если вы немного можете думать.

И только один раз он выругал управляющего, который не в состоянии даже прикрикнуть на эту неповоротливую челядь: целый час стаскивали с Тхя одежду, а теперь никак не могут натянуть на него свадебный наряд!

Как только ушел управляющий, явилась Пок Суль.

— Тебя зовет доктор, — нерешительно сказала она.

— Он меня совсем разорит! — злобно закричал Ли Ду Хан. — Дай ему еще денег, у тебя там должны были остаться деньги. Скажи, что…

— Нет, нет, — перебила его Пок Суль, — он хочет, чтобы ты немедленно пришел.

В сильном раздражении помещик направился в комнату больного.

— Ваш сын умер, — склонив голову, встретил Ли Ду Хана врач.

— Неправда! — прошептал Ли, глядя на мертвое тело сына, одетого в свадебный костюм.

Ли Ду Хан схватил врача за руку и, глядя ему в глаза, медленно и твердо произнес:

— Он жив, доктор! Понимаете, он жив!

Врач покачал головой.

— Вы будете богатым человеком, — снова зашептал Ли, крепко сжимая руку доктора. — Я вам дам золото, понимаете, золото! Он умрет утром. Он умрет, как только кончится свадьба…

Врач оттолкнул Ли Ду Хана:

— Свадьба? Что вы говорите, обезумевший человек! Жених должен выполнять свадебный обряд.

Ли Ду Хан обмяк, его горящие глаза помутнели, руки повисли.

— Да, да, обряд, — забормотал он, — обряд… Мертвый не может… Пропало богатство…

Доктор вышел, а Ли Ду Хан долго еще стоял неподвижно и что-то шептал.

Он не заметил, как появилась Пок Суль, не слышал ее слов, пока она не коснулась его руки. Он недоуменно поднял на нее глаза и медленно произнес:

— Уходи!

Ли повалился на циновку. Он не мог еще поверить в несчастье. Этот тоин всегда говорил правду. И сегодня он сказал, что сын умрет. Значит, его слова о богатстве тоже правда. Кому же оно теперь достанется?

Нет, так оставить дело нельзя. Золото не должно уйти после того, как он столько лет терпеливо дожидался. Оно уже коснулось его рук, это несметное богатство, а теперь ускользает. Надо что-то придумать, надо обязательно что-нибудь придумать.

И Ли Ду Хан придумал.

Поминальная доска

С похоронами не торопились. Неприлично же сразу хоронить покойника, словно от него хотят быстрее избавиться. Пусть побудет немного с родными, которые так сильно его любили.

Пок Суль сама помогла Мен Хи достойно провести первые траурные дни. Как и все в доме, кроме Ли Ду Хана, Мен Хи теперь ходила босиком, с распущенными волосами, в одежде из грубой мешковины, подпоясанной толстой соломенной веревкой, концы которой касались пола. Целыми днями всюду слышались душераздирающие крики и стоны: родственники и знакомые добросовестно выполняли обряд.

В такие минуты Пок Суль внимательно следила за Мен Хи, потому что девчонке полагалось плакать, а слезы не шли у нее из глаз.

Мен Хи слышала, как Ли Ду Хан восхвалял покойного, его светлый ум, его благородство и великодушие, слышала, как поддакивали ему присутствующие, как они неутешно рыдали. Она понимала, что должна рыдать громче других, но никак не могла заставить себя выполнять лживую роль убитой горем невесты.

Пок Суль незаметно дергала ее за одежду, щипала, но от этого девочке становилось только смешно, хотя она и чувствовала, как неуместен здесь смех.

За годы, проведенные в этом доме, она видела много лицемерия и лжи и все же с удивлением смотрела на Пок Суль, которая, рыдая, била себя в грудь и сквозь слезы без конца восхваляла Тхя. Ли Ду Хан был торжественно печален и тоже говорил о неоценимых достоинствах сына.

На третий день покойника положили в гроб, сделанный из кедровых досок. Денег на гроб не пожалели. Он был покрыт черным лаком и внутри устлан черным и зеленым шелком. Белые, словно живые, облака плыли на гробовых досках. Края крышки промазали смолой и тоже покрыли лаком.

Три дня справлялись поминки, и три дня стоял гроб в комнате. Потом его накрыли красной материей, вынесли из дому, водрузили на огромные новые носилки, и тридцать издольщиков подняли их с земли.

Ли Ду Хан не захотел брать носилки, которыми пользуется вся деревня. Они не превышают площади его комнаты и слишком малы для сына помещика. Да и выглядят бедно. Он заказал носилки специально для своего дома. Скоро придет очередь отца, да и вообще в богатом доме должны быть собственные носилки.

Возглавлял траурную процессию родственник Ли Ду Хана с колоколом в руках. Монотонные, заунывные звуки разносились далеко вокруг: «дин-дон-н-н-н!.. дин-дон-н-н-н!.. дин-дон-н-н-н!..»

Позади него двигалось несколько человек с огромными красными полотнищами шелка на длинных шестах. Белыми иероглифами на шелке было написано: «Умер сын помещика Ли Ду Хана — Ли Тхя». За гробом шли Ли Ду Хан и его управляющий, который нес поминальную доску. В трех шагах от них, громко рыдая, шла Пок Суль, и две женщины поддерживали ее под руки, тщетно пытаясь утешить убитую горем мать. Шествие замыкали Мен Хи, многочисленные родственники, челядь, издольщики.

Мысли Мен Хи были далеко отсюда, далеко от всей этой церемонии. Она думала о том, как будет искать родных, вспоминала свою жизнь на Двуглавой горе, и эта жизнь, тяжелая и голодная, не казалась ей теперь такой невыносимой.

Место для могилы выбрали, как и полагается, на южном склоне живописной горы. Три тоина, отыскавшие это место, сказали Ли Ду Хану, что оно счастливое, а значит, никаких несчастий в доме не будет и не придется откапывать гроб и переносить покойника на другую гору.

Могильный холм сделали высоким и крутым, а вблизи расчистили площадку для святых зверей, которых уже готовили из камня мастера.

На обратном пути Мен Хи шла за Ли Ду Ханом. Управляющий торжественно нес в руках поминальную доску. Ее сделали, как и полагается, из каштанового дерева, срубленного в самой глухой чаще, куда никогда не доносилось пение петуха или лай собаки.

Дома Ли позвал к себе Мен Хи.

Когда она вошла, Ли Ду Хан сидел посреди комнаты, а перед ним на столике лежал красный лист бумаги. Мен Хи не знала, что это письмо, в котором отец дал согласие на ее брак. Аккуратно разграфленный крупными клетками и исписанный иероглифами листок испугал ее.

Медленно, не глядя на девочку, заговорил Ли.

— Великий Окхвансанде, — сказал он, — забрал в свой цветущий сад моего сына и твоего будущего мужа. Законы неба повелевают нам на земле успокоить его душу, переселившуюся в поминальную доску. А душа его ждет радостного дня свадьбы.

Ли говорил нараспев, покачиваясь всем корпусом, и похоже было, что он молится.

— Я не нарушу клятву, данную богу и горам, записанную на красной бумаге. Вот такая же клятва твоего отца. — И он разгладил обеими руками листок, лежавший на столе. — Твой отец также ее не нарушит, — продолжал Ли, накрыв бумагу ладонями, — ибо тогда страшная кара падет на его голову. В счастливый день после четвертого новолуния ты обвенчаешься с поминальной доской и как вдова, верная своему мужу, навсегда войдешь в дом его отца, в мой дом. Я великодушно соглашусь принять тебя, и ты успокоишь душу ушедшего.

Ли Ду Хан умолк и посмотрел на Мен Хи. В ее глазах он увидел ужас.

Она покорно опустила голову и тихо вышла из комнаты.

* * *

Ли Ду Хан отказался соблюдать трехлетний траур, хотя умер мужчина и его единственный сын. Правда, всякие увеселения он запретил, но свадьбу решил справить. Он торопился скорее получить богатство, и свадьба состоялась точно в назначенный день.

Мен Хи была в свадебной одежде: ярко-синяя, до щиколоток, широкая юбка, туго перехваченная на груди кушаком, и коротенькая белая блузка с длинными рукавами, сшитыми из лент всех цветов радуги, кроме желтого. Казалось, будто широкие браслеты охватывали ее руки от плеч до кистей. Спереди блузку стягивали две ленты, завязанные бантом. На ногах — чулки из холста и белые гомусины. На макушке был искусно сплетен шар из волос, а щеки густо намазаны красной краской.

Перед приходом гостей Мен Хи долго объясняли, как она должна себя вести, что говорить, где стоять. Она слушала, но слова не проникали в ее сознание, она никак не могла понять, чего от нее хотят.

Но вот собрались гости. Мен Хи заставили выйти к ним, и она почувствовала себя такой одинокой и чужой среди этих сытых людей, такой забитой и загнанной, как никогда раньше.

Спустя некоторое время явился управляющий с поминальной доской и высеченной из дерева дикой уткой — символом супружеской верности — и встал напротив Мен Хи. На доске ярко выделялась вырезанная и покрытая черной тушью надпись: «Ли Тхя». Рядом с управляющим встал Ли Ду Хан и скрестил на груди руки.

Мен Хи не умела читать, но она долго смотрела на черные канавки иероглифов. И вдруг они начали углубляться, расти, шириться, они уже превратились в глубокие черные рвы, в бездонную пропасть. Мен Хи ничего не видит, кроме бездны, которая все увеличивается, движется, достигает ног. Она попятилась, натолкнулась на кого-то, стоявшего сзади, и мираж исчез.

Перед ней снова Ли и доска в иероглифах, от которых она не может оторваться. Но теперь канавки быстро сужаются, становятся похожими на черные нити. Их все больше, они переплетаются, как паутина, они заполняют комнату, движутся на нее огромной массой, обвивают тело.

Мен Хи подали крошечную фарфоровую чашечку с вином. Управляющий наклонил доску, — значит, она тоже должна поклониться доске и пригубить вино. Руки ее сильно дрожали, вино расплескалось, и она поднесла к губам пустую чашечку. Мен Хи еще держалась на ногах, будто в тумане видела вокруг себя людей, видела, как из другой чашечки вылили вино на доску и как струйки потекли по канавкам иероглифов.

Капельки желтого вина искрились в тумане. Она смотрела на эти искорки, а чашечка стучала о зубы, пока кто-то не отвел ото рта ее руку. Мен Хи вздрогнула от прикосновения, комната зашаталась, поплыла, мелькнула перевернутая доска, налитое злостью лицо Ли. Чьи-то руки подхватили ее, и все исчезло.

А свадьба продолжалась. Ведь все равно после церемонии поклонов невеста уходит к себе, а жених остается веселиться в кругу друзей.

Мен Хи отнесли в ее комнату, привели в сознание. Она услышала над самым ухом шепот. Ей объяснили, и Мен Хи поняла, что таким поведением можно разгневать небо, что, если она и дальше так будет вести себя, гнев падет на головы ее родных. Ей втолковали, что и как она должна теперь делать, и наконец оставили одну.

Надо отвести гнев богов. И когда она так решила, ей уже легче было подойти к столику, на котором стояли две чаши куксу. Опустилась на плоскую подушку, стараясь не прикоснуться к целой стопке подушек, приготовленных рядом. Потом раздвинулись двери, и на пороге появился управляющий все с той же зловещей поминальной доской. Он молча прислонил ее к подушке рядом с Мен Хи и ушел.

Мен Хи хочет отодвинуться, но ей страшно пошевелиться, страшно взглянуть на эту доску, в которой живет человеческая душа. А мысли уже бегут, бегут не останавливаясь, обгоняя друг друга, тревожные, пугающие мысли. Она отчетливо видит змею с длинным черным жалом над головой матери. Нет, этого она не допустит, надо сделать все, что ей велели!

Мен Хи придвигает к себе куксу и палочками отыскивает конец тонкой лапши. Вся порция состоит из одной сплошной нити из теста. Надо, чтобы супружеская жизнь была такой же длинной, как эта нить. Она только начала есть, как случайно перекусила нить. Наверно, хватит. Не всю же куксу она должна проглотить.

Теперь надо уложить в постель доску и лечь возле нее. Но откуда же взять силы, чтобы перенести все это?

И снова будто чей-то голос напоминает ей, что иначе она погубит родных. Девочка поднимается, берет доску и кладет ее на циновку. Словно подчиняясь какой-то неведомой силе, подкладывает под доску подушечку и ложится рядом. Так она должна спать до утра…

— Сколько времени осталось до рассвета? — громко спрашивает Мен Хи.

Ведь прошла уже целая вечность. Сколько же еще надо лежать? И чудится ей голос матери:

«Далеко-далеко, на краю земли, есть исполинская гранитная скала. Раз в тысячу лет на нее садится маленькая птичка, чтобы поточить свой клюв. Когда птичка источит, сотрет клювом всю скалу, пройдет один день вечности».

— Так вот сколько надо здесь лежать… — шепчет Мен Хи.

Но она выполнила свой долг, и ей теперь совсем не страшно. Она уже не боится доски, лежащей рядом, но ненавидит ее всеми силами своей исстрадавшейся души. Она бьет кулаками, царапает, кусает эту доску и наконец засыпает.

* * *

В деревне Змеиный Хвост творилось что-то неладное. Вскоре после похорон Тхя неожиданно умер один крестьянин, а еще через день — батрак. Через три дня после похорон умерли сразу шесть человек.

Ничего необычного в этом Ли Ду Хан не видел. Смерть часто приходила в деревню, особенно весной, когда уже совсем нечего было есть. Беспокоило его лишь то, что крестьяне скрывали покойников, хоронили их ночью, тайком от полиции. Так бывало, когда люди умирали не от голода, а от болезней. Потом Ли узнал, что перед смертью люди горят так же, как горел и его Тхя.

Помещик испугался. А назавтра его вызвали в уездный город Пучен к капитану полиции Осанаи Ясукэ. В тот же день Ли Ду Хан вернулся, и в усадьбе поднялась суматоха. В большие арбы грузили сундуки, куда-то угоняли скот, заколачивали пустые комнаты. Всю ночь и еще на следующий день люди упаковывали и увозили вещи. В этой суете как-то забыли о Мен Хи, и рано утром она ушла на озеро, а когда вернулась, в поместье никого не было.

Странно было видеть заколоченный дом. Необычная тишина стояла на скотном дворе. Мен Хи ничего не могла понять. Куда разбежались люди? Что происходит?

Мен Хи побродила по двору и, никого не найдя, вернулась на озеро. Она подошла к дереву в иглах и села возле него. Это было ее любимое место, потому что сюда никто не приходил.

Чертова дерева все сторонились. Хорошо бы надеть такую одежду, думала, глядя на него, Мен Хи. А иголки чтоб были из железа и острые-острые, даже Пок Суль боялась бы тогда приблизиться к ней. Она ведь боится сильных.

Внимание Мен Хи привлек огромный баклан. Она всегда с интересом смотрела на эту умную птицу. У нее длинная тонкая шея, быстрые движения. Она издает крик, похожий на гоготанье. Баклан — хороший охотник за рыбой. Уж если нырнет, то обязательно достанет добычу. Он очень осторожен. Заметив вдалеке врага, баклан тяжело бьет крыльями о воду, поднимается и быстро улетает, с силой рассекая воздух.

Мен Хи сидела под деревом, когда прилетел баклан. Он не заметил ее и спокойно нырял, вылавливая рыбешек. Но вот из-за сопки показался человек в пробковом шлеме. Баклан сразу спрятался в воду. Теперь из воды торчала только голова, которой он быстро-быстро вертел во все стороны. Так всегда поступает эта птица, когда враг близко и улетать опасно. Ее тонкую шею и небольшую голову нелегко заметить. Но человек увидел птицу. Снял с плеча ружье, прицелился и выстрелил. Баклан закричал, тяжело забил крыльями, но подняться не смог и уполз в камыши.

Мен Хи вскочила и побежала не оглядываясь подальше от этого места. Она зашла в ущелье и села на гладкий, нагретый солнцем камень. Свадебная ночь казалась ей очень далекой, и она уже не понимала, что произошло в действительности и что ей только почудилось.

Мен Хи неподвижно сидит на камне, обняв колени и упершись в них подбородком. Отовсюду поднимаются горы, высокие скалы. Лишь с одной стороны виднеется зеркальная полоска воды. Тихо вокруг. Изредка прокричит птица, летящая к озеру, или донесется эхо от сильного удара вальком, или зашуршит в кустарнике камешек, сорвавшийся со скалы, и снова все спокойно.

Странное спокойствие и на душе у Мен Хи. Она о чем-то думает, но мысли текут мимо нее, не задевая сознания, не вызывая никаких чувств.

Вот медленно плывет над горами черный аист, размахивая большими крыльями, а сзади, как веревки, тянутся его длинные, тонкие ноги. Интересно, куда он летит? Наверно, за пищей для своих детенышей. А пока аист летает, тибетский медведь может найти его гнездо… Странный какой-то этот медведь. Целыми днями он выискивает гнезда аистов. К нему совсем не подходит поговорка: неуклюжий как медведь. Найдя гнездо, он быстро вскакивает на дерево и поедает аистят…

Черный медведь с белым пятном на лбу тоже странный. На зиму он укладывается не в берлоге, а в дупле дерева, как можно выше от земли… Скоро ли аист полетит обратно? А то медведь обязательно разорит гнездо и съест детенышей…

Интересно, как плачут птицы? Наверно, только кричат. Покричат — и забудут про детей, которых уже больше не увидят. А мама не забыла о своей бедной Мен Хи и все время плачет. Но ведь это хорошо, когда плачут…

На вершине самой высокой горы Пэктусан есть голубое озеро Чендзи. Чендзи — значит небесное. С каждым днем в озере становится все больше воды. Только это кажется, будто там вода, на самом деле в нем слезы.

Во время дождя над Чендзи поднимается сильный ветер и отгоняет дождевую воду, чтобы она не смешалась со слезами. Зато каждая людская слезинка обязательно попадает туда. Когда озеро до краев наполнится слезами, люди перестанут плакать, потому что некуда будет деваться слезам, и всем станет хорошо жить.

Мен Хи тяжело вздыхает и, свернувшись калачиком, ложится на камень.

А что это за гора такая? Ее, кажется, раньше не было. Наверно, гора-заступница. Но почему же она ни за кого не заступается? Тоже, видно, ждет, пока озеро переполнится слезами. Где же тогда гора, что заботится о бедных? Она, скорее всего, низенькая, и ей из-за высоких гор не видно, как страдают люди. Хорошо бы пробраться к ней и все рассказать. Но только не пропустят высокие горы: они сами тоже богатые, все в цветах. А у подножия их охраняют колючие деревья и вот эти грубые скалы. Такие скалы поднимаются над могилами солдат, а гладкие горы вырастают там, где похоронены юноши. Стройные, красивые утесы — это умершие девушки…

А что вырастет над ее могилой? Скорее всего, ничего. Просто холмик маленький на дороге, бугорочек, и все будут на него наступать, и буйволы будут топтать его копытами.

Интересно, больно покойнику, когда топчут его могилу? Ну конечно, больно. Даже земляному червяку больно, если его топчут.

Хорошо бы ей после смерти стать ручейком, и чтоб не из воды ручеек, а из слез. Они тоже вольются в озеро на вершине Пэктусан.

Мен Хи не заметила, как село солнце. Камень быстро остыл. Она встала и поднялась на гору. К подножию другой горы прилепилась ее родная деревня Змеиный Хвост — десятка три маленьких хижин с большими соломенными крышами. Дворики казались рыжими, так же как и ограды из сухого камыша. Отдельно от других стоял дом Ли Ду Хана.

Мен Хи смотрела на деревушку, на этот ненавистный ей дом и чувствовала, что вернуться туда не может. Но и убежать нельзя. Полиция обязательно найдет ее, и тогда будет плохо.

А что, если все-таки убежать?

Мен Хи пошла в сторону от дороги, села у стога сена и тут же заснула.

Она спала крепко и не слышала, как полицейские и японские солдаты в противогазах и специальных костюмах окружили деревню. Они подняли на ноги всех жителей и загнали их в огромные без окон автобусы. Когда машины тронулись, солдаты подожгли деревню.

Мен Хи проснулась от яркого света: вся деревня и помещичий дом горели.

Мен Хи не знала, что это был обычный старый самурайский способ борьбы с заразными болезнями в Корее.

Деревни быстро не стало. Еще кое-где догорали хижины, когда Мен Хи побежала обратно к озеру и никем не замеченная скрылась в ущелье.

Только здесь она подумала о том, что поминальная доска, наверно, тоже сгорела.

В харчевне

Случайно Сен Дин снова оказался возле бани. На углу лоточник по-прежнему бойко торговал фруктовой водой. После каждого покупателя он полоскал чашку в глиняном горшке.

Сен Дин выждал, пока возле лоточника никого не осталось, и подошел к нему. Он хотел было попросить напиться, но тут появился новый покупатель. У него было потное лицо, и Сен Дин сразу определил, что человек только что из бани.

— Сколько стоит чашка твоей красной воды? — спросил подошедший у лоточника.

Тот ответил и уже взял бутылку, чтобы открыть ее, но покупатель предостерегающе поднял руку.

— Нет, нет, такие деньги я не могу платить! — сказал он, отходя от лотка.

Сен Дин слышал эти слова, и ему вдруг пришла мысль: а что, если он начнет торговать возле бани дешевой горячей водой, как тот мальчишка на вокзале?

Да, но для этого нужна посуда!..

И Сен Дин вспомнил о старике, что торгует между магазинами Суга Эйсабуро и Катакура Кинта. У него, кажется, был чайник.

Он не ошибся. Действительно, среди прочей рухляди у древнего старца нашлись и облезлый чайник и еще вполне пригодная, хоть и выщербленная, чашка. Сен Дин уговорил старика дать ему то и другое в долг.

Как и прошлую ночь, он спал вблизи вокзала. Но только не там, где вчера, а в самом конце площади, у стены какого-то строения, похожего на склад. Здесь уже спали, прижавшись друг к другу, человек пятнадцать таких же бездомных, как он.

Спал Сен Дин чутко, боясь, как бы у него не украли чайник, а с рассветом пробрался на перрон, обошел все пристанционные здания и наконец нашел кипятильник.

Кипяток ему тоже удалось взять в долг.

— Если не принесешь деньги, — сказал истопник, — не показывайся здесь больше.

Обмотав чайник своей рубахой, чтобы он не остыл, Сен Дин отправился в знакомый переулок. Он стал у дверей бани и начал ждать.

Первым вышел хорошо одетый мужчина.

— Есть горячая вода, — робко обратился к нему Сен Дин. — Дешевая горячая вода.

Человек равнодушно посмотрел на Сен Дина и прошел мимо.

Вслед за ним вышел молодой парень, но к нему Сен Дин не решился обратиться. Потом появилось несколько женщин. Им он тоже побоялся предложить свой товар.

«Нет, так ничего не удастся продать», — подумал он.

И когда из двери показался добродушный старик с целой стайкой ребят, Сен Дин отважился и громко сказал:

— Хотите напиться? У меня горячая вода.

— Хотим, хотим! — закричали дети.

— А сколько стоит твоя вода? — спросил старик.

— Если у вас не найдется мелкой монеты, пейте бесплатно, может, у других будет мелочь, и я хоть что-нибудь заработаю, — сказал он фразу, которую слышал от торговца кипятком на вокзале.

И так же, как тот мальчишка, Сен Дин, не дожидаясь решения покупателя, налил чашку воды.

Старик напился сам и, дав Сен Дину монету, велел напоить ребят. Они еще не успели уйти, как Сен Дин услышал оклик какого-то прохожего:

— Эй, налей-ка водички!

Сен Дин подбежал к нему и получил еще одну монету. Вскоре ему удалось продать еще чашку, и от такой удачи он совсем осмелел. Он уже громко выкрикивал:

— Вот горячая вода!.. Свежая горячая вода!.. Кто желает напиться?

Теперь он обращался к каждому, кто выходил из бани. Торговля шла бойко. Перед тем как налить чашку покупателю, он хорошо ополаскивал ее, и часа через два его чайник опустел. Он снова побежал на станцию. В руке у него было зажато восемь монет.

Истопнику он сказал, что заработал лишь три чжены и одну из них может внести в счет долга. Тот остался недоволен и сперва заворчал, будто другие платят дороже, что он не может даром разбазаривать воду, но потом все же разрешил взять кипяток.

За день Сен Дин трижды приходил на станцию. К вечеру у него была целая горсть монет.

Сен Дин твердо решил не платить истопнику больше одной чжены за чайник. И хотя старик был недоволен, но, видя, что Сен Дин приходит часто, смирился.

Вечером Сен Дин снова пошел в харчевню, Теперь он был умнее и сперва узнал, что сколько стоит, а потом уже заказал себе ужин. Заработанных денег вполне хватило на порцию кукурузного паба и порцию паба из чумизы, а кимчи ему опять дали даром. После ужина у Сен Дина не осталось ни одного пхуна, но теперь он знал, что завтра снова заработает.

По пути на станцию Сен Дин вдруг увидел Сен Челя. Тот шел по противоположной стороне улицы. Сен Дин бросился к брату, но, как назло, остановился трамвай, перегородив дорогу. Впереди тоже стояло несколько трамваев, и Сен Дин решил обойти только что остановившийся вагон, но тут появился встречный трамвай. Когда Сен Дин наконец выбрался на другую сторону, Сен Челя нигде не было. Он пробежал немного вперед, несколько раз крикнул: «Сен Чель!» — но никто не отозвался. Он решил, что просто ему показалось. Но с того дня Сен Дин часто думал о старшем брате. Он уже давно в Пхеньяне и, может быть, успел обзавестись знакомыми, которые за небольшую взятку могли бы и Сен Дина устроить на хорошую работу.

Для Сен Дина началась новая жизнь. Он ночевал на станции и каждое утро приходил к открытию бани и стоял у двери с чайником. Выручал не так много, но выпадали дни, когда ему удавалось собрать горсть монет.

В харчевню Сен Дин больше не ходил из-за дороговизны и потому, что научился ценить деньги. Он нашел другое место, где можно было поесть гораздо дешевле.

Как-то, проходя по хорошо знакомому шумному переулку, он остановился возле уличного торговца посмотреть, почему здесь собралось так много покупателей. Оказалось, лоточник торгует вареной чумизой. Но другие торговцы всячески расхваливали свой товар, а этот, наоборот, громко заявлял, что товар у него не первосортный. Он выкрикивал:

— Горячая, немного подпорченная чумиза… Почти даром… Покупайте горячую чумизу!..

Сен Дин справился о цене. Действительно, запрашивал торговец недорого. Сен Дин велел подать ему миску, уплатил, что полагалось, и, когда стал есть, убедился, что это в самом деле хорошая чумиза. Правда, от нее шел дурной запах, видно, она долго пролежала на складе. Но на это пусть обращают внимание помещичьи дочки. А он не станет разбираться в запахах.

С тех пор Сен Дин приходил сюда по два раза в день. Однако он не мог себе позволить швыряться деньгами. Ведь он еще не расплатился за чайник и чашку. Да и пора уже копить деньги для отца.

Сен Дин жил бережливо и старался заработать как можно больше. Теперь, идя с вокзала с кипятком, он всю дорогу предлагал свой товар покупателям: «Горячая вода! А вот горячая вода!» Случалось, что уже в пути он продавал несколько чашек.

Потом его дела пошли еще лучше. Сен Дин сговорился с истопником бани и перестал ходить за кипятком на станцию, а заливал чайник здесь же, в котельной. Платил он всего одну чжену за целый день, сколько бы ни потребовалось чайников.

У него завелись не только медные монеты в одну и пять чжен, но и никелевые по десять чжен. Каждый вечер он аккуратно пересчитывал деньги, не снимая их с проволочного кольца, пока не набралась вона, то есть ровно столько, сколько надо было заплатить за чайник и чашку.

Жаль, конечно, отдавать столько денег, но делать нечего. Завтра он наторгует еще несколько монет и отправится к старику, отдаст ему долг. Вот удивится старик!.. А потом можно будет накопить еще. Не так много потребовалось времени, чтобы собрать эту вону. Зато потом пойдет чистый доход.

На другой день после обеда Сен Дин решил, что отправится к старику, как только продаст еще один чайник воды. Нельзя же оставаться совсем без денег! А заодно надо узнать у истопника, нет ли новостей. Ведь, по его словам, скоро опять должны привезти топливо. Уголь необходимо выгрузить, а потом перетаскать в котельную. Да и дрова кто-то должен напилить и наколоть. Истопник обещал устроить эту работу ему.

Такие мысли владели Сен Дином, когда он подходил к бане, помахивая чайником.

Еще издали он заметил у дверей бани какого-то человека, но сперва не обратил на него внимания. Однако, подойдя ближе и увидев, что у него в руках, Сен Дин замер на месте, словно тело его свела судорога.

Сен Дин оторопело уставился на этого человека, а тот, немного наклонившись, исподлобья смотрел на Сен Дина. Так они стояли несколько секунд, глядя друг на друга, а потом человек молча опустил на землю чайник, повесил на носик чашку и шагнул навстречу Сен Дину.

Ему бы сразу на что-нибудь решиться, но Сен Дин только подумал, какой у того большой и ярко начищенный чайник и какая красивая белая чашка.

— Уходи отсюда! — сказал человек угрожающе.

От этих слов Сен Дин словно очнулся.

— Почему я должен уходить?! — тонко закричал он, пятясь от наступавшего на него человека. — Это — мое место, поищи себе другое!

А человек подошел совсем близко и размахнулся. Сен Дин выбросил вперед руку, но не успел прикрыть лицо, и тяжелый удар кулаком пришелся ему по челюсти. Сен Дин застонал, чайник вывалился у него из рук, отлетел в сторону, и разбилась чашка.

Сен Дин теперь защищал голову и лицо обеими руками, держа в одной из них узелок с монетами. А удары так и сыпались на него, и он лишь глухо повторял:

— Не бей, не бей, ну, не бей же…

Но тот продолжал свое, пока не вышиб у Сен Дина из рук деньги. Монеты рассыпались по асфальту. Тут же раздался резкий свисток. Человек отскочил в сторону, и Сен Дин увидел неподалеку полицейского в светло-зеленом кителе и белом пробковом шлеме, с толстой трехцветной дубинкой.

Сен Дин бросился собирать монеты, испуганно поглядывая на грозно приближавшуюся фигуру.

— Марш за мной! — махнул дубинкой полицейский, едва не задев Сен Дина.

— Я не виноват, я не виноват!.. — заторопился Сен Дин, вскочив. Он начал поспешно объяснять, что всегда торгует здесь водой, а тот захватил его место да еще избил.

— Откуда у тебя столько денег? — прервал его полицейский. — Давай-ка их сюда, пойдем в участок, а заодно разберемся, почему ты не работаешь и не идешь добровольно в армию.

Он выпустил свою трехцветную дубинку, и она, качаясь, повисла на ремешке, а его ладонь собралась в горсть. Сен Дин высыпал в чужую ладонь деньги.

— Вон еще две монеты валяются, — показал полицейский.

Сен Дин быстро подобрал и эти монеты, а полицейский выхватил их с таким видом, будто это он обронил деньги, а Сен Дин хотел присвоить.

— А где второй бродяга? Надо его догнать. — И полицейский быстро пошел прочь.

Сен Дин поднял с асфальта свой помятый жестяной чайник, тоскливо взглянул на разбитую чашку и поплелся в котельную.

Выслушав его рассказ, истопник сокрушенно покачал головой и, чтобы утешить приятеля, дал ему на время свою кружку. Потом они наполнили чайник кипятком, и тут выяснилось, что он в трех местах прохудился и струйки бьют из него в разные стороны.

Горе Сен Дина было велико. Он опустился на кучу угля, взялся за голову и без конца повторял:

— Ай гу, ай гу!.. Горе мое, боль моя!..

Но в это тяжелое время счастье пришло к Сен Дину: к бане подъехали две машины с дровами и одна с углем.

Хозяин велел нанять людей, чтобы быстро разгрузить машины. Но истопник сумел уговорить его, и всю работу поручили одному Сен Дину: мол, так дешевле обойдется. Правда, шоферам пришлось дать по нескольку монет, чтобы они не очень ворчали. Но все равно это было выгодно.

Сен Дин работал без передышки и с такой яростью, что не успели водители обменяться новостями, как грузовики опустели.

Когда они уехали, Сен Дин перетаскал уголь в котельную и принялся за дрова. Колоть их было трудно, потому что это оказались дешевые дрова, сырые и суковатые. Он работал, пока не стемнело, а перед ним еще возвышалась груда ненаколотых чурбаков. Пришлось отложить дело на завтра.

Перекусив вместе с истопником, он потащился на вокзальную площадь и расположился на ночь среди других бродяг. Но едва Сен Дин заснул, как полиция начала охотиться за бездомными. Скрываться от полиции становилось все труднее. Уже несколько дней охотились за теми, кто не работал и не имел торговли. Их отправляли добровольцами в японскую армию или посылали на военное строительство. Сен Дин поднялся и побежал по темному переулку. Потом он понял, что никто за ним не гонится, и уже не смог двигаться дальше и свалился возле какого-то дома.

Спал он крепко, но на рассвете вскочил: нельзя предаваться сну, когда человека ждет работа.

Весь день Сен Дин колол дрова. Истопник приходил помогать ему и поделил с ним свой обед, а к вечеру они уложили поленья под навес и пошли к хозяину. Тот осмотрел двор, зашел в котельную и остался доволен. Он заплатил Сен Дину пять вон.

Сен Дин прижал деньги к груди и, не стесняясь хозяина, засмеялся от счастья.

Было поздно. Баня закрылась, там шла уборка. Но все же истопник предложил помыться. Пока они раздевались, Сен Дин соображал, сколько надо отдать приятелю. После долгих раздумий он протянул ему одну вону. Истопник сказал, что это маловато, потому что он не только помогал колоть дрова, но и кормил Сен Дина, а главное, устроил ему такую выгодную работу и, может быть, скоро еще устроит.

Сен Дин задумался.

Но истопник оказался хорошим малым.

— Если тебе жалко денег, я согласен на одну вону, — сказал он. — Только после бани мы поедим за твой счет.

Сен Дин обрадовался, потому что он и без того хотел повести истопника в харчевню. Правда, придется истратить кое-что, но ссориться с истопником нельзя, ведь он и в другой раз сможет устроить ему работу.

Они мылись, и Сен Дин думал, как распределить деньги. Прежде всего одну вону, целых сто чжен, надо завтра же отнести за чайник и чашку. При этой мысли он вспомнил о человеке, который его побил, о деньгах, отнятых полицейским, о разбитой чашке, о прохудившемся чайнике и тяжело вздохнул.

Но уж сегодня-то он может позволить себе хорошо поужинать, а заодно показать приятелю, какой он щедрый! На это уйдет еще одна вона. Из оставшихся двух вор одну он оставит на жизнь, а другую зашьет в кушак и не притронется к ней, даже если придется умирать с голоду. Это будут деньги для отца, для Пака-неудачника.

Быстро вымывшись, они пошли в харчевню, в ту самую харчевню, где Сен Дин уже бывал. Здесь стоял шум и было много людей, но толстый хозяин сразу подбежал к ним и показал, где сесть. Эти хозяева всегда чувствуют, с деньгами пришел человек или нет. А потому и соседи отнеслись к ним с уважением и стали смотреть, что они будут заказывать.

Истопник улыбался, глядя на приятеля, и хозяин, смекнув, кто будет расплачиваться, склонился над Сен Дином, ожидая заказа.

Сен Дин почувствовал, что он и в самом деле человек с деньгами, и если уж решено истратить целую вону, пусть им принесут хороший ужин.

Он сказал:

— Дайте нам куксу.

— Два раза по две полпорции куксу, — быстро проговорил хозяин и загнул палец. — Дальше.

— Две порции рисового паба.

— Две порции тугого рисового паба, — так же быстро повторил толстяк, загибая второй палец. — Еще.

— Хватит! — поспешно произнес Сен Дин, испугавшийся больших расходов. — Еще только кимчи.

— Две порции круто наперченной кимчи бесплатно, — загнул хозяин третий палец.

— Да, да, хватит, — вмешался истопник.

— А пить что будете? Соджу, сури, саке?

Сен Дину даже мысль такая не приходила в голову. Он взглянул на истопника, но тот отвел глаза. Сен Дин решил твердо сказать, что он непьющий, но взгляд его упал на столик соседей, которые заинтересованно смотрели в их сторону. Он увидел перед ними небольшие фигурные сосуды, размером в половину его теперь уже разбитой чашки, и заколебался. Ведь он никогда не пил. Что, если попробовать?

— А что дешевле? — спросил вдруг Сен Дин.

— Соджу. И крепче и дешевле.

— Тогда соджу, — проговорил Сен Дин с достоинством, отгоняя пугавшие его мысли.

— Два кувшинчика крепкого соджу. — И хозяин загнул четвертый палец.

— Нет, один! — быстро поправил его Сен Дин.

— Да, да, хватит одного, — подтвердил истопник.

Толстяк убежал, и Сен Дина охватила тревога. Сколько же все это будет стоить?

И вдруг ему в голову пришла мысль: а почему он должен нести торговцу деньги? Чашка разбилась, едва коснувшись мягкого асфальта, да и чайник весь расползся по швам.

Если бы он и дальше мог пользоваться этой рухлядью, стоило бы заплатить. Но ведь старик всучил ему хлам и такие большие деньги потребовал. Пятьдесят чжен куда ни шло, да и то много! Десять чжен, больше это не стоит. А вообще даже такую сумму незачем отдавать: все равно этот хлам никто не купил бы, и старику пришлось бы только таскать его каждый день взад и вперед.

От этих мыслей стало весело, он улыбнулся и, усаживаясь поудобней, обратился к истопнику:

— Ну как, хороший ужин я заказал?

— Очень хороший, очень хороший, — заулыбался тот. — Жаль только денег.

— А сколько это будет стоить, как ты думаешь?

— Дорого, не меньше двух вон.

— О, это ничего, это можно.

Как раз израсходуется лишняя вона, которую он зря хотел отнести старику.

Вскоре им подали маленький кувшинчик с узеньким и длинным, как шея цыпленка, горлышком и чашечки объемом в два-три наперстка.

Сен Дин наполнил их доверху, но выпил не всю сразу, а только отхлебнул, как пили другие посетители, чтобы продлить удовольствие.

Оба жадно ели, то и дело подливая соджу, пока Сен Дин не почувствовал опьянения. Ему стало совсем весело, в голове поплыл приятный туман, и он принялся громко объяснять соседям, что человек, у которого водятся деньги, может позволить себе заглянуть вечерком в харчевню и даже угостить приятеля, особенно вот такого славного малого, и он похлопал по спине улыбавшегося истопника.

Тут к ним подлетел хозяин, схватил, словно смахнул, со стола кувшинчик и убежал, а через минуту снова появился, весь сияющий, и торжественно водворил кувшинчик на прежнее место.

— Я ведь знал, что одного мало, — проговорил он, склонив набок голову и, как ребенок, надув губы.

Сен Дин насторожился.

— Это ты еще соджу принес? — подозрительно спросил он.

— Да, одну порцию на двоих, — ласково ответил тот.

— А сколько стоит наш ужин без этого? — указал Сен Дин на только что принесенный сосуд.

— О, для таких состоятельных людей, как вы, ерунда, всего три воны!

— Хватит! — закричал Сен Дин не своим голосом. — Убери его прочь, — махнул он рукой, — скажи, сколько стоит каждое блюдо. Почему так много денег?

Хозяин обиделся, но старался успокоить Сен Дина:

— Зачем кричать? Не хотите — я уберу, другие выпьют, а вы можете расплатиться и идти отдыхать.

— Нет, ты скажи, сколько стоит куксу, сколько паб и сколько соджу — все в отдельности, — упорствовал Сен Дин.

Толстяк стал называть цены, и там, где он ошибался, его поправляли посетители, потому что народу в харчевне осталось немного и все прислушивались к скандалу. Толстяк благодарил тех, кто ему помогал считать, и, улыбаясь, объяснял, что в такой сутолоке вполне допускает, что мог ошибиться.

Оказалось, ужин стоит две воны пятьдесят чжен. Сен Дин медленно и угрюмо отсчитал деньги. Он смотрел на свои деньги, когда их проверял толстяк, и проводил их тоскливым взглядом, пока они не скрылись в полах засаленного халата.

Потом он принялся доедать все, что оставалось на столе. Значит, теперь у него всего полторы воны. Ровно половина той суммы, что должна была остаться. Откуда же взять деньги, которые он собирался зашить в кушак для отца? Конечно, отец может и подождать. Ведь он-то отпустил своего сына, не дав даже одного пхуна. Дома не знают, заработал он деньги или нет. Пожалуй, рано откладывать для отца. Вот когда опять пойдут большие заработки, тогда и отцу можно будет помочь.

Такое решение успокоило Сен Дина.

— Пойдем сегодня ко мне в котельную спать, — обратился к нему истопник. — Проскользнем незаметно, хозяин и не узнает.

— Правильно! — обрадовался Сен Дин. — Проберемся тихонько, а на рассвете я уйду. Мы с тобой сыты и хорошо выпили, значит, можно и отдохнуть.

Они поднялись и вышли на улицу. Откуда-то доносилась веселая музыка. В голове у Сен Дина шумело.

— Раз у нас есть где спать, — сказал он, — и мы хорошо выпили, значит, можно погулять, как делают другие, только смотри по сторонам, чтобы на полицию не наткнуться.

Истопник согласился, и они уже пошли было вдоль по улице, но вдруг их остановил какой-то парень.

— Зачем же вы здесь тратились, господа? — сказал он с сожалением. — Если за углом за те же деньги веселье, как у императора. Слышите? Музыка играет.

Приятели промолчали.

— Пойдемте, посмотрите, как там весело, это здесь, сразу за углом.

— Ну, если только в дверь заглянуть, — сказал Сен Дин.

А парень уже тащил за собой истопника.

Через несколько шагов они завернули за угол и увидели разноцветные бумажные фонарики у красивого резного крыльца.

— Вот и пришли, — сказал парень, когда они приблизились к входу. — Слышите, как играет музыка?

Сен Дин нерешительно остановился.

— Пойдемте, пойдемте, — засмеялся парень. — Посмотреть можно и без денег. Я же знаю, вы сыты. Посидите немного, послушаете музыку, и все. Платить не надо.

— Это хорошо, — сказал Сен Дин, ступая на крыльцо.

— Ну что ж, пойдем, — отозвался истопник.

Они вошли и остановились, пораженные роскошью открывшегося перед ними зала. Весь потолок был увешан красными, синими, голубыми и зелеными фонариками из бумаги. У стены возвышался огромный дорогой ящик, откуда неслась музыка, а перед ним танцевала женщина в яркой юбке. Ни одной свободной подушечки не было видно: столько здесь сидело посетителей. Все громко разговаривали, смеялись.

Едва Сен Дин и истопник успели охватить взглядом все это великолепие, как к ним подбежала девушка в цветной одежде. В волосах у нее красовался большой цветок и блестели разноцветные стекляшки. Сен Дин еще отметил, что щеки у нее красные, а уши и подбородок розовые. Она схватила приятелей за руки и, смеясь и приплясывая, потащила их в глубь зала.

— Пойдемте, пойдемте, не стесняйтесь, — говорила она, усаживая их за маленький круглый столик, которого они раньше не заметили.

Не зная, что будет дальше, они сели. Мгновенно к ним подбежала другая девушка и спросила, что они хотят есть и пить.

Сен Дин растерянно искал глазами парня, который затащил их сюда, но его нигде не было.

— Принесите соджу, — сказал вдруг истопник и, глядя на Сен Дина, добавил: — Я заплачу.

— И две полпорции куксу! — выпалил Сен Дин. — Только покруче поперчите там… А за куксу я буду платить, — сказал он истопнику.

Оба засмеялись и стали осматриваться.

Потом они выпили, а все остальное Сен Дин не помнил.

Он проснулся где-то в незнакомом переулке, весь избитый. В голове всплывали какие-то обрывки вчерашнего: то ему виделась накрашенная девушка, которую он угощал, то пляшущий под музыку истопник. Он вспомнил, как с него требовали плату и выталкивали из помещения под общий смех.

Сен Дин ощупал место на груди, где лежали деньги. Ни одного пхуна там не было.

На Садонской шахте

Сен Дин впал в отчаяние. Он жил на улицах Пхеньяна среди таких же, как сам, голодных и бездомных. Он ненавидел их. Если он находил работу, они отнимали ее. Раздобыв монету, шел в харчевню или к лотку и думал: сейчас его обворуют, перехитрят. Если находил ночлег, его выслеживал «охотник» в белом пробковом шлеме с трехцветной дубинкой в руках.

Он научился обходить более сильных. Избегал показываться на главном вокзале, близ гостиниц или в центре города. Он искал работу на окраинах. Долгими часами просиживал на высоком берегу Тэдонгана, высматривая, куда причаливают баржи, и стремглав бежал к пристани, бежал и оглядывался: не гонятся ли за ним, чтобы отнять работу.

Он научился скрываться от полиции. Он узнал все места, где может перепасть хоть какой-нибудь заработок, все пещеры в ближайших сопках, где можно переночевать.

Однажды рано утром, когда Сен Дин и еще несколько бродяг только проснулись и, сидя на берегу Тэдонгана, обсуждали, куда направиться и как бы поесть, они увидели быстро приближавшегося к ним знакомого грузчика.

— Куда же вы пропали? — закричал он издали. — Скорей собирайтесь, наши со вчерашнего дня работают на Садонских шахтах, и туда требуются еще люди! Меня прислали собрать побольше народа… — говорил он, тяжело дыша от быстрой ходьбы.

Сен Дин вскочил.

— На постоянную работу? — недоверчиво спросил он.

— Да, да! Скорей собирайтесь, там требуется много рабочих, а я побегу дальше, надо разыскать всех.

Что-то непонятное творилось на улицах. Сначала к центру шли колонны железнодорожников в своих синих куртках с блестящими пуговицами. Но их разгоняли полицейские, и Сен Дин едва не попал в облаву. Чтобы скорее выбраться за город, он хотел подъехать на трамвае, но вагоны почему-то стояли пустые, и даже кондукторов в них не было. По улицам метались полицейские, куда-то на автомашинах мчались войска.

Сен Дин старался нигде не задерживаться. Какое ему дело, что на всех углах собираются люди и о чем-то говорят, размахивая руками. Ему надо скорее попасть на Садонские шахты, если там действительно дают работу. А стоять на улице и чесать языки могут только бездельники. У них, наверно, есть деньги, поэтому они ходят тут, ничего не делая… Хотя что-то, наверно, случилось. Повсюду люди, повсюду полиция. Хорошо, что ему не надо идти через центр города. Все устремляются туда.

Через полчаса Сен Дин достиг окраины города и зашагал по дороге к Садонским шахтам. Он все время смотрел по сторонам и удивлялся.

За городской чертой тоже много военных и полицейских. Они останавливают каждого.

— Куда идешь?

Это спрашивают его. Что же сказать?

— Куда? Куда?

— В Садонские шахты, на работу.

— Проходи!

«В Садонские шахты» — звучит как пароль. Всех, кто так говорит, пропускают сразу, не задерживая, не задавая других вопросов. Надо торопиться: в Садон идет много народу, можно опоздать.

У ворот шахты столпились люди. Они хотят работать, и всех принимают. Контора не успевает оформлять документы. Поэтому открыли ворота, и людей пропускают во двор. Кого не успели записать в конторе, запишут после работы. Нельзя, чтобы столько людей стояло без дела, если за это время им можно дать заработать. Администрация во всем идет навстречу новым рабочим. Она ставит только одно условие: за пределы шахты и своего барака ходить не разрешается. Просто незачем куда-то ходить, если и столовая и жилье находятся тут же.

Сен Дин согласен. Ему никуда и не надо ходить. Он никогда не видел шахту, особенно такую, как Садонская, где столько механизмов. Огромная территория застроена эстакадами, высокими деревянными корпусами, между которыми протянулись ленты транспортеров. Раньше в корпусах грохотали углесмесители. Они нагнетали угольную пыль с примесью красной глины и мазута в специальные формы и прессы. После каждого оттиска сотни брикетов выбрасывались на транспортер и поднимались в бункера. Оттуда их одинаковыми порциями ссыпали в грузовики.

Сейчас углесмесители стоят. Нет рабочих, которые бы умели управлять ими.

Здесь собрались одни новички. Японские администраторы мечутся по всей территории шахты и каждому объясняют, что надо делать.

Сен Дин сразу понял свои обязанности. Он и еще один рабочий наполняют мелким углем железное сито с ручками, похожее на носилки, а потом качают его, высевая угольную пыль для брикетов.

Сен Дин качает сито. Вперед — назад, вперед — назад… Прошло всего несколько часов, а он уже не может узнать своего напарника. Руки, лицо, одежда покрыты тонким черным слоем. Белыми остаются только зубы. Наверно, Сен Дин тоже выглядит так. А может быть, у него и зубы черные, потому что уголь все время хрустит на зубах. Сен Дин качает сито. Черная пыль поднимается вокруг, а потом медленно оседает. Работа сдельная, надо быстрее качать. Вперед — назад, вперед — назад, вперед — назад…

Он уже вволю наглотался угля. Оказывается, уголь имеет вкус соли. Или, может быть, это ручейки пота, стекающего по лицу, попадают на язык? Сен Дин весь мокрый от пота, и только в горле сухо. И губы сухие. Он поминутно облизывает их, но все равно они остаются сухими, шершавыми.

Сен Дин никогда не спал днем. Ему никогда не хотелось спать днем. А сейчас почему-то слипаются глаза. Тело обмякло. Он стоит, как в тумане, окутанный угольной пылью. Вперед — назад, вперед — назад, вперед — назад…

Шесть часов Сен Дин качал сито. Потом объявили обеденный перерыв. Люди оставили работу и пошли в барак, где выдавали чумизу. Все ели и говорили о том, куда девались старые рабочие, подозревая что-то неладное. У всех было нехорошо на душе, и этим омрачалась радость, которую переживали люди, получившие постоянную работу.

Сен Дин ел молча. Он слушал, о чем говорят рабочие, и все больше злился. Зачем они затевают этот разговор, и почему они вмешиваются не в свои дела? Им удалось устроиться на шахту, и пусть теперь зарабатывают свою чашку риса. Пусть скажут спасибо, что им так повезло. И что за народ такой, всегда недоволен! Чего не хватает вот этому, со шрамом на лбу? Он больше всех хлопочет и ко всем пристает со всякими вопросами.

Сен Дин молчал, пока человек со шрамом не предложил пойти в контору и спросить, куда девались все старые шахтеры. Тут Сен Дин не выдержал.

— Какое тебе дело до людей? — прошипел он сквозь зубы. — Из-за таких любопытных, как ты, все мы можем потерять работу.

Кто-то поддержал Сен Дина, и спор затих.

После перерыва Сен Дин опять качал сито. А возле него тоже качали сита, и целый длинный ряд людей делал то же самое.

Когда под ситом вырастала горка угольной пыли, Сен Дин и его напарник брали широкие лопаты и перебрасывали ее в другое место, специально для них отведенное. Потом наполняли сито из большого штабеля и снова качали. Напарник Сен Дину попался хороший, и они не позволяли себе отвлекаться, или без конца разгибать спины, или курить сигареты. К вечеру им удалось насеять большую гору угольной пыли. И хотя было темно, Сен Дин успел заметить, что у них самая большая гора во всем ряду.

Когда рабочие уйдут, явится расценщик. Он обмеряет весь длинный ряд и определит, кто сколько заработал.

… Сен Дин лежал на циновке и думал о том, что с ним произошло. Утром ему не придется идти на вокзал или на пристань искать работу. Работа для него приготовлена и ждет только его прихода. И завтра тоже будет работа, и послезавтра, и каждый день. И работать можно сколько угодно. Чем больше он будет работать, тем больше ему заплатят.

Незаметно Сен Дин заснул. А когда проснулся, не мог сразу сообразить, где он очутился. В Пхеньяне он спал на открытом воздухе или в пещере. Там тоже легко дышать. Он привык спать съежившись, потому что даже летом на рассвете бывает холодно. А здесь он почувствовал спертый и душный воздух от пропотевшей одежды и тяжелого дыхания разметавшихся во сне людей. Он осмотрелся вокруг и, когда его глаза привыкли к полумраку, вспомнил, где находится, и уже не мог больше лежать.

Сен Дин поднялся и в полумраке побрел к двери, сквозь щель которой проникал матовый свет. Он осторожно переступал через спящих, чтобы не потревожить и не разбудить их.

Он пришел на то место, где работал вчера, и увидел, что большие штабели угля по-прежнему лежат и ждут, пока он явится и начнет отсеивать угольную пыль. Он стоял и смотрел, а потом близко подошел к своему ситу и взял лопату, которая была приготовлена для него и ждала его.

Чтобы не терять лишнего времени, он набросал полное сито угля. Когда начнется рабочий день, все станут насыпать уголь в сита, а тут уже будет все готово, и он с напарником сразу начнет просеивать уголь.

И вдруг Сен Дин бросил лопату и быстро пошел в барак. Он растолкал своего напарника.

— Вставай, — сказал Сен Дин, — спать всякий лентяй может!

Спустя час рабочие вышли на шахтный двор и увидели среди штабелей два силуэта, окутанные угольной пылью, — Сен Дин и его напарник качали сито. И вечером, когда люди расходились по баракам, эти двое все еще оставались на своих местах.

Надсмотрщик тоже видел, как усердно они работают, хвалил их и ставил в пример другим, которые жаловались, будто тяжело качать сито четырнадцать часов подряд.

А Сен Дин продолжал работать так же упрямо. На четвертый день ему уже трудно было подняться раньше других, но он вспомнил, как его хвалила администрация, и все же встал.

Вечером, любуясь плодами своего труда, он снова отметил, что его горка угольной пыли самая высокая. Значит, сегодня заработок опять больше, чем у других. Он обратил внимание и на то, что его соседи работают не по-хозяйски — повсюду была рассыпана угольная пыль. Чтобы ее зря не затоптали ногами и чтобы она без пользы не валялась на земле, он подгреб ее лопатой к своей горке.

В барак Сен Дин пришел последним. Уже все поели и легли на циновки. Было тихо, и только слышалось тяжелое дыхание уставших людей да время от времени чье-нибудь бормотание или выкрик во сне. Сен Дин едва дотащился до своей циновки и свалился. Он хотел немного отдохнуть, а потом поужинать, но сразу же крепко заснул.

На следующее утро Сен Дин проспал начало работы. Его поднял напарник, когда на циновках почти никого не осталось. Тело его ныло, но он выругал напарника за то, что тот так поздно разбудил.

Весь день они работали, и Сен Дин сам не заметил, как начал все чаще разгибать спину, все медленней качать сито.

Потом пришло время кончать работу. Сен Дин сказал своему напарнику:

— Сегодня мы совсем мало насеяли, придется задержаться на часок-другой.

Однако тот не согласился, заявил, будто и так едва держится на ногах, и ушел.

Сен Дин горестно думал о том, как мало они сегодня заработали. Но делать было нечего, и он решил так же, как вчера, подгрести нерасчетливо рассыпанный соседями уголь и идти домой. Он чувствовал, что и у него уже нет больше сил работать.

Сгребая уголь соседней горки, он случайно задел ее лопатой, и все, что ссыпалось сверху, он тоже отшвырнул в свою сторону, потому что теперь трудно было разобрать, где его уголь, а где чужой. И когда он так сделал, в голове его мелькнула новая мысль. Если взять немного угля у соседей, всего несколько лопат, у них останется почти столько, сколько было. А у него прибавится порядочно. В конце концов он не виноват, что ему дали такого ленивого напарника, из-за которого приходится страдать. А каких-нибудь две-три лопаты для людей ничего не составят, да никто и не узнает: у него всегда была самая большая горка.

Сен Дин посмотрел по сторонам и швырнул лопату угля с соседней горки на свою, снова обернулся и быстро бросил еще три лопаты. Потом он выпрямился и облокотился на черенок. Где-то возле эстакады да в противоположном конце двора у ворот тускло горели фонари. Нигде ни души. Только бесконечные штабели угля и брикета сливались во мраке в одну черную бесформенную массу.

Сен Дин решительно подошел ко второй горке и начал перебрасывать с нее уголь на свою.

Он бросал, говоря себе, что на этой лопате надо бы закончить, ну ладно, вот на этой, или, хорошо, только еще одну последнюю, теперь совсем уж последнюю…

Словно какая-то сила мешала ему остановиться, и он, забыв усталость, в ярости швырял одну лопату за другой. И вдруг ему послышался шорох. Он быстро отскочил к своей горке и стал ее заравнивать. Потом боязливо обернулся по сторонам. Нигде никого. Видно, кусок угля покатился с соседнего штабеля.

Сен Дин прошел в барак никем не замеченный, хотя народ еще не спал. Он подходил то к одной, то к другой группе рабочих, собравшихся там, где горели коптилки, вставлял в разговор несколько слов и уходил.

Показавшись людям, Сен Дин лег на свою циновку. Нельзя же было так оставить, оправдывал он себя: каждый день у него самая большая горка, а сегодня меньше, чем у других. Завтра он насеет побольше и подарит соседям эти несколько лопат, что позаимствовал у них.

Проснулся Сен Дин с тревожным чувством и сразу вскочил. Было еще темно, но в щели уже проникали узкие серые полоски.

Скоро рассвет. Он вышел из барака. Густой туман тяжело оседал на шахтный двор. Сен Дин направился к своему ситу и вдруг в ужасе остановился. Возле его большой горы угольной пыли, возвышавшейся над всем рядом, виднелась маленькая, едва приметная кучка угля его соседей. Неужели это все, что он оставил им?

Сен Дин схватил было лопату, чтобы перебросить уголь обратно, но подумал, что теперь не успеть: скоро придут обмерять горки, а потом явятся грузчики с тачками. И вдруг его осенила новая мысль. Рядом находился штабель, состоящий из больших кусков антрацита. Не раздумывая больше, он обхватил обеими руками массивный кусок, с трудом поднял его, затем, согнувшись, подбежал к маленькой горке и опустил на нее свою ношу. Оборачиваясь по сторонам, бросился назад, схватил второй кусок, потом третий и, когда ему показалось, что горка достаточно велика, засыпал куски антрацита угольной пылью.

Убедившись, что его никто не видел, вернулся в барак и смешался с рабочими, которые уже поднимались со своих циновок.

Через час подлог обнаружился. Началась суматоха. Прибежали старший надсмотрщик, начальник двора и еще десяток японцев. Два пожилых корейца растерянно оправдывались, уверяя, что не прятали в свою горку крупного угля.

Сен Дин качал сито и со злостью кричал на своего напарника, чтобы тот быстрее поворачивался. Он слышал все, что происходило рядом, и тревожно поглядывал туда, то расправляя плечи, готовый бросить сито и признаться во всем, то содрогаясь и ежась от этой мысли. Когда надсмотрщик окликнул Сен Дина и спросил его, лучшего рабочего, не видел ли он, как вот эти двое прятали антрацит в угольную пыль, он честно сказал, что не видел.

Потом японцы разошлись и увели обоих корейцев, а Сен Дин продолжал работать упрямо, без передышки и не давал передохнуть напарнику. Вечером он не остался, как всегда, погрести уголь, а ушел вместе с другими. Но он видел, что люди сторонятся его и избегают смотреть ему в глаза. А может быть, ему только так казалось.

Братья

Ван Гун поручил Сен Челю выяснить обстановку на Садонской шахте.

— Точных сведений у нас нет, — сказал он, — но положение там тяжелое. Дороги из рабочего поселка на шахту перекрыты и охраняются полицией. У бастующих остался только один выход — в горы. Шахта возобновила работу — набрали штрейкбрехеров. Чтобы не вызвать подозрений, устраивайся туда на работу. Там еще берут людей.

Ван Гун говорил о том, как следует вести себя на шахте, но Сен Чель почти не слушал. Он и сам понимал, что нельзя горячиться и без нужды рисковать.

До знакомства с революционерами Сен Чель воспринимал жизнь такой, как она выглядела внешне. Он не задумывался над тем, почему земля принадлежит помещикам и Восточно-колониальной компании, так же, как не могла бы возникнуть у него мысль, почему один берег озера отлогий, а у другого высятся большие скалы. Когда мать еще носила его за спиной и он начинал плакать, она стращала его будкой японского полицейского. Да и отец не помнил своей деревни без этой будки. То, что повсюду хозяевами были японцы, казалось Сен Челю естественным. Так боги устроили жизнь.

Два года Сен Чель проработал в паровозном депо. Он не мог бы пересказать все, что слышал от Ван Гуна в беседах на берегу. Он многого не понимал, но всем своим существом воспринял идеи Ван Гуна. Раньше он видел только безысходное прозябание людей, которые притерпелись к горю, потому что вся их жизнь состояла из сплошного горя. Теперь он узнал, что лучшие из них ведут другую жизнь, полную опасностей, но зовущую к свободе. Ему хотелось стать ближе к ним, приобщиться к их делам.

И вот он получил задание. Первое самостоятельное задание! Конечно, с такими делами, какие поручают Пан Чаку, ему не справиться: ни смелости, ни выдержки, наверно, не хватит. Но побывать на шахте, все высмотреть, расспросить и вернуться к Ван Гуну — что тут хитрого? И все же какое-то новое чувство охватило Сен Челя. Он не мог бы объяснить, что именно происходит в его душе, почему он не поехал домой, как обычно, на трамвае, а пошел пешком, почему вдруг остановился возле какого-то тщедушного человека в очках, который колол дрова.

— Дай-ка мне, — сказал Сен Чель, видя, что человек не может справиться с суковатым поленом.

— Попробуй, если охота, — удивился тот.

Сен Чель взялся за топор не потому, что решил помочь тщедушному человеку. У него внезапно возникло необоримое желание приложить к чему-нибудь свою силу. Если бы ему предложили сейчас медленно спуститься с крутой горы или налить водой сосуд с узким горлышком, он, пожалуй, не сумел бы этого сделать. Он ощущал необходимость в резких, решительных действиях, требующих большой затраты энергии.

Сен Чель крепко уперся в землю ногами, высоко занес топор и, шумно крякнув, ударил по полену.

— Ну и силища! — восхитился очкастый, подбирая разлетевшиеся в стороны половинки полена. — А на вид будто тощий.

— Давай следующее! — крикнул Сен Чель, улыбаясь похвале. — Да не это! Что ты мне щепки подсовываешь? Выбирай потолще, посуковатей!

Сен Чель колол дрова с упоением и яростью, будто дрался с врагом.

— Ну хватит! — сказал он, расколов с десяток поленьев, и, вытерев ладонью пот со лба, пошел дальше, забыв ответить на слова благодарности.

Мысли о полученном задании снова завладели им. Мимо него двигались люди, озабоченные своими мелкими личными делами. Им и невдомек было, какую тайну он несет в себе, какой человек дал ему поручение. Вот удивился бы отец, узнав, чем занят его старший сын! Скорее всего, старый Пак стал бы его ругать: без отцовского разрешения пошел на такое дело. А младший брат, Сен Дин, пожалуй, позавидовал бы ему!

И вдруг Сен Челю стало стыдно своей бьющей через край радости, и он попытался вернуть себе утраченное спокойствие. Спохватился, что идет по самой середине тротуара и не уступает дорогу не только японкам, но даже японцам. Он испугался. Ведь этак можно угодить в полицию, не успев добраться до шахты! Ему даже показалось, что прохожие обращают на него внимание, и он инстинктивно осмотрелся и оправил на себе одежду.

Дойдя до перекрестка, Сен Чель остановился. Зачем, собственно, он идет домой? Ведь можно сразу отправиться на шахту. Кстати, и трамвай подошел.

Сен Чель вошел в вагон. Все места были заняты. Взяв билет, он протиснулся вперед и ухватился за гибкий бамбуковый поручень. Он стоял погруженный в свои думы, не обращая внимания на громкий говор людей и грохот трамвая. И в этом шуме, где трудно было что-либо разобрать, он вдруг отчетливо услышал чей-то вопрос:

— Кондуктор, до Садона идет?

У Сен Челя ёкнуло сердце.

Садон! Будто громко произнесли запретное слово. Будто раскрыли его тайные мысли. Это слово он слышал сотни раз, и никакого впечатления оно не производило. А сейчас сердце вдруг заколотилось и мысли спутались…

Трамвай грохотал уже за городом, останавливаясь близ маленьких поселков. Пассажиры выходили на каждой остановке, и в конце концов в вагоне стало совсем просторно. Сен Чель занял освободившееся место и посмотрел в окно. Кругом горы, горы, да кое-где у подножия жмутся хижины с большими соломенными крышами, словно старые, потемневшие от времени, подгнившие грибы.

Сен Чель чувствовал себя спокойнее, находясь в толпе. Теперь, когда вагон почти опустел, ему казалось, что немногочисленные пассажиры словно присматривались к нему. Сен Челя охватывали все более тревожные мысли. Как он себя назовет? Откуда он прибыл? Что делал до сих пор? У кого живет? Чем занимается его хозяин? Ведь все эти вопросы и, наверно, десяток других ему обязательно зададут. Надо будет отвечать уверенно, не задумываясь, не теряясь.

Только теперь он понял всю сложность этого простого на первый взгляд задания. Самые трудные испытания начнутся с той минуты, как он явится на шахту. Прежде всего разговор с японским конторщиком при оформлении на работу. И если даже в конторе все сойдет гладко, до успешного выполнения задания еще далеко.

На шахте он встретит людей обозленных, думающих только об одном: как заработать на чумизу, как свести концы с концами. Знают ли эти люди, что миску чумизы, которую им здесь дают, они отняли у таких же бедняков? Сможет ли, не вызвав подозрений, разузнать о том, что происходит на шахте, или вернется с теми же сведениями, какие ему сообщил Ван Гун? Все вопросы он должен будет решать, ни с кем не советуясь, из любого положения придется выходить самостоятельно.

* * *

В управление шахты Сен Чель попал к окончанию рабочего дня. На все вопросы японского чиновника он давал обстоятельные ответы, и тот убедился, что перед ним добросовестный человек, ушедший из паровозного депо из-за смутьянов, которые сами не хотят трудиться и другим мешают честно заработать свою чашку риса.

Ему отвели циновку в бараке и сказали, что утром поставят на работу.

Сен Чель остался один в большом дощатом помещении, похожем на сарай. На циновке, которую ему указали, лежала покрытая угольной пылью куртка. Сен Чель отложил ее в сторону и пошел на шахтный двор.

Темнело. Люди кончали работу и молча направлялись в столовую или к бочкам с водой в надежде смыть въевшийся в поры уголь. Они не обращали на Сен Челя внимания, да и он не хотел сразу лезть с расспросами. Он осмотрел почти всю территорию шахты, заглянул в столовую и вернулся в уже знакомый ему барак.

Теперь все помещение было заполнено шахтерами. Он подошел к своей циновке и сел. Вокруг него несколько человек спало прямо в одежде, кто-то тяжело храпел. Рядом рабочий, со шрамом на лбу, раздевался, собираясь укладываться.

— Тут чья-то одежда лежит, — обратился к нему Сен Чель, указывая на куртку, снова появившуюся на его циновке. — Не знаешь чья?

— Можешь взять ее себе, — недовольно проворчал тот.

— Зачем же мне чужое добро?

— Ты занял место хозяина этого добра, — значит, тебе оно и досталось, — съязвил шахтер со шрамом.

— Все мы чужие места заняли, — неопределенно протянул Сен Чель.

— Ты это про что? — спросил тот, снимая через голову рубаху.

Не успев стащить рукава, он так и остался стоять, словно со связанными руками. Он ожидал ответа, уставившись на новичка и сведя брови, отчего шрам у него на лбу сузился и углубился.

— Да так просто, — как бы нехотя заметил Сен Чель, испугавшись, что сразу задел самое больное место этого человека.

— Просто? — горько усмехнулся шахтер. — Вот и я думаю, как это все просто.

Он в сердцах швырнул рубаху на циновку и стал укладываться.

Сен Чель обвел взглядом притихший барак. Почти все спали. Ему понравился ответ соседа и захотелось подробнее поговорить с Ним, но пока Сен Чель не решался. А у того, видно, наболело на душе, и он заговорил сам.

— Вот так и живем, воруя друг у друга! — зло произнес он.

И, не дав Сен Челю вставить слово, рассказал, как вон тот, что спит на четвертой циновке, обворовал двух рабочих, да еще подложил в их просеянный уголь куски антрацита.

— Одного из них, что был поупрямее, хозяева выгнали, — закончил он, — и тебе вот досталась его циновка вместе с курткой.

— Хозяева тут ни при чем… — вздохнул Сен Чель.

И сразу отозвалось несколько человек:

— Это еще откуда такой?

— Новый защитник самураев объявился!

Оказывается, люди рядом не спали, а молча слушали их разговор.

— Да нет, я не защитник, — спокойно ответил Сен Чель. — Вы вот все защитники.

Вокруг поднялся возмущенный гул.

— А как же? — продолжал Сен Чель. — Какой-то негодяй обворовал честного человека, вы все об этом знаете и молчите. Честного человека выгнали, а вор остался. И никто не поддержал товарища!

— Да что это за судья такой выискался?! — прервал кто-то Сен Челя сзади, но Сен Чель даже не обернулся.

— Что там говорить! — махнул он безнадежно рукой. — Где уж нам помогать друг другу, когда мы все норовим самураям помочь…

И снова неодобрительный ропот прервал слова Сен Челя.

Он понимал, что далеко зашел, что уже с первых шагов забыл осторожность, но твердо решил высказать свои мысли. А тут помог парень со шрамом на лбу.

— Тише, вы! — цыкнул он на товарищей. — Дайте сказать человеку.

— Что же говорить… — словно нехотя продолжал Сен Чель. — Когда здешние шахтеры забастовали, тут бы их и поддержать надо. Японские надсмотрщики ведь не полезут уголь рубить. Вот и получается, что мы им на помощь поспешили, а люди пусть с голода умирают.

— А ты зачем же пришел? — зло спросил кто-то.

— Старые песни поет! — послышалось с другой стороны. — Не мы, так другие явились бы.

— Нет, верно он говорит! — резко сказал парень со шрамом на лбу. — Бросать надо работу!

После этих слов у людей будто пропал интерес к разговору. Все умолкли.

Сен Чель долго ворочался с боку на бок и наконец забылся тяжелым сном. Проснулся на рассвете от возбужденных голосов и шума, поднявшегося в бараке.

— Надо бросать работу! Все должны уйти с шахты! — доносились до него слова рабочего со шрамом. — А этот, видите, снова пошел воровать уголь…

И он указал рукой на человека, который, сутулясь, пробирался к выходу.

Тот резко обернулся, и Сен Чель в полумраке скорее угадал, чем узнал, брата.

— А ты видел, собака? — закричал Сен Дин. — Не долго тебе осталось людей мутить! Надсмотрщик все про тебя узнает.

Сен Челя словно подбросило, и в одно мгновение он очутился перед Сен Дином.

— Ты опозорил наш род! — в ярости закричал он, и голос его гулко разнесся по бараку.

Все обернулись на этот крик.

От неожиданности Сен Дин вдруг съежился и словно проглотил слова, готовые вырваться изо рта.

Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Отведя наконец глаза, Сен Дин растерянно забормотал:

— Это ты, Сен Чель? Я тебя здесь раньше не видел, Сен Чель…

От этих слов ярость Сен Челя увеличилась. Перед ним стоял родной брат, его младший брат, которого он всегда жалел и, уйдя из дому, не забыл его, думал о нем. И этот брат отнял у него счастье борца за новую жизнь, потому что любой штрейкбрехер теперь сможет ему сказать: «Что ты лезешь со своей агитацией, если твой родной брат предатель и вор!»

Он готов был обрушить на Сен Дина всю свою ярость, но от волнения не мог придумать подходящих слов и снова выпалил:

— Ты опозорил наш род, собака!

И вместо того чтобы безропотно слушать старшего брата, Сен Дин неожиданно сказал:

— А ты что? Тоже будоражить людей пришел? Сколько тебе за это платят?

— Не смеешь так говорить со старшим братом! — закричал Сен Чель и услышал, как по бараку пронесся удивленный шепот:

— Братья!

— Ты захватил место честного человека, проработавшего здесь много лет! — наступал Сен Чель. — Разве не застревает у тебя в горле рис, который ты отнял у его детей?!

Но Сен Дин уже окончательно пришел в себя.

— Много лет, говоришь? — повысил он голос. — А я еще и вовсе не пробовал риса! И напарник мой не пробовал, и все они, — обвел он рукой барак. — Теперь наш черед! — И, отыскав среди притихших людей своего напарника, властно крикнул ему: — Идем!

Сен Чель ничего не успел ответить, как Сен Дин скрылся за дверью, а за ним двинулись его напарник и еще несколько человек.

— Не пускай их! — закричал кто-то, бросившись вслед.

Люди шумно направились к выходу. Сен Чель заметил, как в дверях мелькнула и исчезла фигура японца.

Сен Чель не знал, что делать дальше. Надо что-то сделать. Надо немедленно придумать что-то решительное. Ведь на него надеется Ван Гун! Как он посмотрит в глаза Пан Чаку?

Расталкивая и обгоняя шахтеров, он выбежал во двор и увидел Сен Дина, который наполнял углем сито.

Не помня себя от горя, Сен Чель бросился к брату, опрокинул его сито и в ярости начал разбрасывать по двору отсеянную Сен Дином угольную пыль. Люди, столпившиеся было возле них, расступились.

В ту же минуту раздался громкий крик:

— Ломайте сита! Крошите брикеты!

Сен Чель обернулся и увидел шахтера со шрамом, разбрасывающего ногами уголь. Несколько человек схватились за лопаты. Поднялась суматоха, в которой ничего нельзя было разобрать.

В ту секунду, когда Сен Чель замешкался, Сен Дин оттолкнул его и бросился на кучу угля, обхватив ее руками, прикрыв ее своим телом. И тут же раздался залп. Все замерли. Новый залп — и народ бросился врассыпную, прячась за угольные горки.

Перебегая от штабеля к штабелю, пятясь к забору, Сен Чель видел, как японец, наклонившись над Сен Дином, похлопал его по плечу и указал рукой на сито. Потом увидел, как брат вскочил, благодарно кивая головой, и взялся за лопату.

Притаившись за штабелем у самого забора, он продолжал смотреть, не в силах оторваться от картины своего позора.

Большая группа японских солдат появилась в центре двора. Один из них что-то кричал, и по тому, как из-за ближайших штабелей поднялись несколько человек и взялись за сита, он понял: японец призывает начать работу. Ведь японскому флоту нужен бездымный уголь…

Потом его внимание отвлекла группа шахтеров, которых самураи задержали у ворот и вели теперь в контору.

Сен Чель торопливо осмотрелся вокруг. В заборе у самой земли виднелась дыра. Он подполз к ней, просунул голову и, убедившись, что снаружи никого нет, выбрался за ограду. Сен Чель оказался на противоположной стороне от главного входа, близ изрезанной оврагами сопки. Пригнувшись, пробежал несколько метров и скрылся за выступом скалы.

… Все дальше и дальше в горы уходил Сен Чель. Ему казалось, что он не может теперь явиться к Ван Гуну. Он долго блуждал в горах. Но постепенно пришел к твердому убеждению, что будет предательством не рассказать Ван Гуну о своей неудаче и скрыться, подобно жалкому трусу.

А к вечеру Сен Челя осенила вдруг новая мысль, от которой учащенно забилось сердце. Надо поскорее вернуться в Пхеньян, пока не ушел Пан Чак.

Совершенно измученный, он лишь на следующий день пробрался к Ван Гуну и рассказал ему все.

— Вот так я и провалил ваше задание, — горестно закончил Сен Чель. — Видно, не по плечу мне эта работа!

Он умолк, виновато посмотрел на Ван Гуна, который за все время не проронил ни слова. И чтобы уж высказать все, что было у него на душе, Сен Чель робко добавил:

— Я прошу отправить меня с Пан Чаком…

Старик крепко обнял юношу.

— Ты большое дело совершил, — сказал Ван Гун, выпуская его из своих объятий. — Великую правду посеял ты в души людей.

Ван Гун умолк и несколько минут раскуривал трубку.

— А оставаться в городе тебе нельзя, — снова заговорил он, глядя на Сен Челя. — Ты прав. Да и ко мне ты не должен больше являться: могут проследить. Утром Пан Чак уходит в Маньчжурию. Пойдешь и ты.

Мечты

В двух километрах от Садонской шахты, у подножия маленькой сопки, тянется полуразрушенный, почерневший от времени каменный забор. Над воротами во всю ширину огромная вывеска: «Угольные копи Те Иль Йок и К°. Оптовая торговля. Фирма существует с 1849 года».

Каждое утро Те Иль Йок взбирается на сопку и смотрит, что делается у его японских конкурентов — на Садонской шахте. Эта фирма совсем молодая — основана в 1910 году. Принадлежит японскому военно-морскому флоту, и управляет ею адмирал. Там добывается бездымный уголь для флота и делаются брикеты для продажи.

Возвращается к себе Те Иль Йок в подавленном состоянии и клянется самому себе, что больше не полезет на эту проклятую сопку, откуда видны и машины с углем, мчащиеся из Садона, и ленты транспортеров, и могучие углесмесители, и грохочущие прессы, брикетирующие уголь.

Но вот наступает утро, и Те Иль Йок снова взбирается на сопку. Он мечтает увидеть пожар, или взрыв эстакады, или хотя бы аварию на японской шахте, но его взору предстает все та же картина четко работающего мощного предприятия.

Понурив голову, он спускается к себе на шахтный двор.

В центре слепая лошадь идет по кругу, наматывая на ворот колодца толстый потертый канат. Лошадь идет лениво, поминутно норовя остановиться, но мальчишка-коногон покрикивает на нее, и животное движется медленно, тяжело. Лошадь делает восемь с половиной кругов — и на краю сруба показывается тяжелая бадья с серым углем. Коногон останавливает лошадь, помогает рабочим оттащить в сторону и опрокинуть бадью. А затем бадья с грохотом падает в шахту, ударяясь о стенки колодца.

Внизу ее нагружают углем. Сигнальщик дергает тонкую веревку, к верхнему концу которой прикреплен болт. Болт ударяется о рельс, и по этому дребезжащему звуку лошадь трогается в путь, понукаемая коногоном. Она делает восемь с половиной кругов и останавливается. И снова уголь из бадьи вываливают на землю.

В нескольких метрах от колодца сидят на земле двенадцать девочек и лепят брикеты из мелкого влажного угля. Потом готовые угольные шарики величиной с гусиное яйцо сушатся на солнце. Время от времени рабочий отвозит их на тележке под навес, на котором крупными иероглифами обозначено: «Центральный оптовый склад угольных копей Те Иль Йок и К°».

Несколько минут хозяин копей смотрит, как идет работа, и, вконец расстроенный, быстро направляется к навесу, где приютилась будка с вывеской: «Управление угольных копей Те Иль Йок и К°».

— Позови управляющего! — кричит он на ходу повстречавшемуся рабочему.

Шахтовладелец заходит в будку и начинает бегать из угла в угол, поминутно поглядывая в окно. Потом садится на циновку, напуская на себя важный вид. У него будет серьезный разговор с управляющим. Так продолжаться не может.

Он щиплет свою жиденькую бородку, которая растет кустиками. Однажды какой-то шутник сказал, будто Те Иль Йок повыщипал ее в минуты гнева. С тех пор он решил не прикасаться руками к бородке, но, как только начинает сердиться, забывает о своем решении.

Те Иль Йок очень подвижный человек. Ему трудно усидеть на месте, особенно сейчас, в минуту крайнего раздражения. И как только входит управляющий, он вскакивает.

— Ты хочешь разорить меня, негодяй! — кричит Те Иль Йок. — Это тебе, своему родному племяннику, я доверил такой пост, а ты целыми днями где-то пропадаешь! Смотри, что делается! Ведь никто не работает!

— Люди работают, — оправдывается управляющий.

— Работают?! — вскипает шахтовладелец. — Это называется работают! — Он хватает управляющего за рукав и тащит его к окну. — Ты посмотри, как они сгружают с тележки уголь! Они же спят! А женщины? Они сидят и поют! Разве так надо делать брикеты? — Те Иль Йок в изнеможении опускается на корточки. — Нет, с этим управляющим можно сойти с ума! Наверно, в наказание бог послал мне такого племянника.

Племянник-управляющий молчит, опустив голову. Это еще больше раздражает хозяина.

— Иди сейчас же, — снова вскакивает он, — и заставь их работать! Лопаты должны мелькать так, чтобы их не было видно! Скажи, что я выгоню их всех! — кричит он срывающимся голосом. — Пусть посмотрят, как работают на Садоне!

Племянник уходит, а Те Иль Йок садится к окну и наблюдает за ним.

Что же делается под землей, в шахте, если здесь, на виду у него, такое творится! Надсмотрщиком туда пришлось поставить родственника жены. Но этот еще больший негодяй, чем племянник. Нашел себе прохладное местечко, где не светит в глаза солнце и нет мух, и спит, наверно, вместе с шахтерами. Ни у кого не болит душа за предприятие. Тридцать восемь человек работают на шахте, и все до одного лодыри! И лошадей подобрали таких же. У людей лошади бегут, скачут, а эти тащатся так, что действительно можно сойти с ума.

К окну подходит покупатель. Его вид не радует хозяина. Этот много не купит.

— Сколько тебе угля?

— Две корзины.

— Всего?

— Да.

Те Иль Йок идет к весам конторки, взвешивает пустую корзину, потом рабочий наполняет ее углем.

Весы старые, делений, нанесенных на металлический стержень, почти не видно. Но владелец шахты хорошо изучил их. На каждой корзине угля он выгадывает два килограмма.

Покупатель расплачивается, поднимает на коромысле корзины и идет к воротам.

Печальным взглядом провожает его шахтовладелец. Когда-то он мечтал о крупной фирме. Он развесил солидные вывески, назначил управляющего, главного инженера, штейгера. Он рассчитывал на большие барыши. Он рассчитывал продавать уголь большими партиями.

Но ничего, из этого не вышло. Крупная механизированная Садонская шахта, принадлежащая японцам, совсем задушила его. Их уголь почти вдвое дешевле.

Он довел рабочий день на своей шахте до шестнадцати часов, он платит шахтерам меньше, чем японцы, и все же добыча угля ему обходится почти вдвое дороже, чем им. Он не может продавать уголь по садонским ценам. Они продают только крупными партиями, а он вынужден торговать в розницу. Рухнула мечта об оптовой торговле. В лучшем случае к нему приезжают за углем на арбе. Обычно же он продает корзину, две, а в последнее время брикеты стали покупать поштучно.

Те Иль Йок ненавидит японцев. Он мечтает о том, чтобы японская шахта сгорела. Он мечтает механизировать свою шахту. Но это пустые мечты. Шахтовладелец давно перестал вкладывать деньги в свое предприятие. Вместо этого купил большой дом и половину его сдает. Дом приносит больше прибыли. Но ему очень не хочется расставаться с шахтой.

В конце концов он решил продать угольные копи. И вдруг Садонская шахта замерла! Рабочие бастуют. Он по нескольку раз в день бегает на сопку. Никакой жизни на Садоне не видно. Уже два раза приезжали к нему за углем мелкие фабриканты. А теперь он ведет переговоры с владельцем резинового завода о продаже крупной партии угля с поставкой в течение целого года. Это даст огромный доход. О, Те Иль Йок не растерялся! Он взял пять новых рабочих, он нашел ход в стачечный комитет и внес пожертвование в фонд помощи садонским рабочим. Пусть только бастуют!

И вдруг новый удар потряс Те Иль Йока. Забастовка сорвана. Несколько дней на шахтах работали вручную, а сейчас вернулись старые рабочие, и снова загудели транспортеры. Те Иль Йок в отчаянии начал искать покупателя на свои копи, когда пришла радостная весть: Садонские шахты прекратили продажу угля частным предпринимателям. Весь он идет для флота и военных надобностей.

Те Иль Йок понял, что ему привалило счастье. Настал момент по-настоящему поправить свои дела. Пусть бы только подольше затянулась эта война. Да так оно, видно, и будет. Немцев разбили под Москвой, значит, им не удастся так скоро разделаться с Россией.

Теперь уже ясно, что и он прекратит продажу угля корзинами и даже арбами. Хватит! У него будет настоящая оптовая торговля.

Сегодня у него решающий разговор с владельцем резинового завода. Те Иль Йок обставил сделку солидно. Он пригласил заводчика в ресторан, в один из лучших ресторанов Пхеньяна.

С нетерпением ждал он вечера и отправился из дому задолго до назначенного часа. Вблизи набережной Тэдонгана, в одном из тихих переулков, он отыскал хорошо знакомые ему ворота и вошел в узенькую, с очень высоким порогом калитку. Маленький асфальтированный дворик с крошечным фонтанчиком и тремя беседками весь увит вьющимися декоративными растениями.

Те Иль Йок миновал длинную веранду, пересек небольшой зал, где находился буфет, и вышел на другую веранду. Кланяясь и улыбаясь, шел за ним официант, указывая на свободные номера. И хотя их было нетрудно найти, потому что двери в незанятых номерах оставались раскрытыми, но так уж положено встречать почетного человека в хорошем ресторане.

Гость поднялся наверх по крутой извилистой лестнице, придерживаясь за резные перила, имеющие вид хребта дракона. Второй этаж был похож на узкую палубу, идущую вдоль кают. Тут оказалось не так шумно, как внизу, хотя музыка, несущаяся из многих комнат, слышалась и здесь.

Те Иль Йок выбрал небольшой номер с окнами, выходящими на реку, и заказал ужин. Он попросил встретить владельца завода, а также пригласить кисен [10] Сон Нэ.

Вскоре появился заводчик, и они уселись на расшитых подушках у низенького столика. Они не говорили о делах, которые интересовали обоих. Они пили саке, расспрашивали друг друга о здоровье, о семье. Потом явилась кисен в белом шелковом платье. Она пришла со своим длинным узким барабаном, когда уже начался деловой разговор.

— Потанцуй и спой нам, — сказал Те Иль Йок, не отвечая на поклон и улыбку Сон Нэ.

— Вам хочется слушать веселые песни или грустные?

— Это все равно. Нам надо, чтобы наш разговор не был слышен в соседней комнате. Пой так, чтобы не было слышно наших голосов. Или можешь танцевать и бить в барабан.

Они пили, а Сон Нэ отошла в сторону и начала петь. Сон Нэ рада. Она уже не рассчитывала сегодня на заработок. Ее не оскорбляет, что ее песни не нужны этим людям.

Ведь она не из тех кисен, что славились в старину, кисен, отбираемых из семей высшей знати. Ее не учили утонченным манерам, благородным танцам. Ее не готовили к выступлениям на балах в королевском замке и богатейших домах столицы.

В детстве она только мечтала обо всем этом. Кое-как у бродячих актеров, у старых кисен научилась она своему ремеслу.

Весь день Сон Нэ провела в своей артели на центральной улице Хейдзио. Сидя в грубой поношенной одежде, она штопала тончайшими белыми нитками свое единственное шелковое платье в надежде, что вечером ее, может быть, позовут в дом мелких спекулянтов, пирующих в месть удачной и не очень честной сделки, или ей доведется развлекать веселящихся сынков городских богачей в отдельном кабинете ресторана.

И вот ей посчастливилось. Она поет грустную песню, по привычке стараясь заглушить плоские шутки подвыпивших мужчин, хотя те даже не обращают на нее внимания. Она думает о том, сколько ей удастся сегодня заработать.

Она пела долго, пела свои любимые песни. Потом Те Иль Йок пожелал закурить. Она взяла у него сигарету, прикурила от маленькой жаровни и с улыбкой вернула сигарету ему.

Мужчины о чем-то оживленно разговаривали, а она отошла в уголок и села.

— Танцуй, Сон Нэ! — крикнул Те Иль Йок. — Танцуй и бей в барабан, ведь ты самая веселая из кисен!

Она танцевала и била в барабан, а мужчины о чем-то спорили, совсем не замечая ее.

Потом она опять танцевала, медленно, плавно.

В одиннадцать часов она напомнила, что ей надо уходить, потому что заказ на нее сделан только до одиннадцати. Те Иль Йок щедро расплатился с Сон Нэ и разрешил ей идти. Она поспешно вышла за ворота и стала оглядываться по сторонам. Здесь должен ждать ее муж. И он действительно вырос из темноты, и они пошли вместе, он впереди, она сзади.

Сначала шли молча, а потом он спросил, сколько ей удалось заработать.

— Пять вон! — гордо сказала она.

Он обрадовался, потому что ему самому сегодня не повезло. Он с утра возил по улицам свою тележку с древесным углем и за весь долгий день продал всего три меры.

Они шли торопливо, потому что с зарею он снова повезет по улицам уголь, а она до этого должна будет приготовить ему завтрак. А потом приготовить еду на целый день, и постирать белье, и убрать в доме, и присмотреть за престарелыми родителями, и за сыном, и успеть все это сделать в первой половине дня, чтобы не опоздать в свою артель.

Завтра она снова будет штопать белое платье в том месте, где оно сегодня расползлось, и там, где только едва проредилась материя. Потом набелит и нарумянит лицо и бледно-розовой краской натрет уши и руки, чтобы они казались свежими и молодыми, и при этом будет экономить краску и белила, потому что они в последнее время очень вздорожали, и, может быть, придется все это без пользы смыть, если ее никуда не позовут, и тогда будет один сплошной убыток.

Вскоре после ухода Сон Нэ разошлись и мужчины. Те Иль Йок шел радостный и возбужденный. Такого большого заказа он не ожидал. Настало время расширять производство. Племянника придется выгнать, хватит бездельничать. Надо будет подыскать еще несколько человек, таких, как этот Сен Дин. Видно, толковый парень и трудолюбивый. Работает не разгибаясь. Эти дураки выгнали его с Садона из-за брата. Какой-то неблагонадежный у него брат. Ну а мне какое дело до этого?

Да, заказов теперь будет все больше и больше. Только бы не прекратилась война!

Где же найти отца?

Горы, горы, горы… Мен Хи идет по горным дорогам Кореи. Где найти ей родных? Где ей остановиться на ночлег?

В каждой деревне она высматривает самую ветхую хижину и осторожно, чтобы не порвать бумагу, стучит в деревянную решетку окошка:

— Не батрачит ли у вашего помещика мой отец? Его зовут Пак Собан.

Крестьяне смотрят на девочку и качают головами:

— Нет, такого не знаем, не было такого в наших краях.

И снова шагает Мен Хи. Она идет по обочине дороги, а мимо нее нескончаемым потоком мчатся машины японской Восточно-колониальной компании. Они везут рис, пшеницу, яблоки, ячмень. На базы компании движутся арбы с капустой, помидорами, огурцами, красным перцем. Идут вереницы крестьян с носилками за спиной, с корзинами на коромыслах. Они несут ягоды, фрукты, орехи, птицу. На головах у женщин круглые корзины, доверху наполненные яйцами.

На многочисленных складах и приемных пунктах Восточно-колониальной компании не задерживают людей. Там быстро принимают продукты, взвешивают, упаковывают в ящики, рогожные мешки и легкие корзины.

И снова несутся машины по горным дорогам Кореи в порты, на железнодорожные станции, на перевалочные пункты. А дальше — японские острова или японская армия в Китае.

Мчатся машины, тащатся арбы, идут люди, и это движение кажется бесконечным, будто родилось оно вместе с землей, будто нет силы, которая остановит его, будто вечно оно, как движение планет.

Сколько прошла Мен Хи? Где она находится? Кто поможет ей? Кто скажет, как ей жить?

Она избегает богатых домов, обходит хорошо одетых людей. Она боится полиции и боится Ли Ду Хана.

Медленно тащатся три буйвола, запряженные в двухколесные арбы. Рядом с ярмом первой арбы, понукая животных, идет седой старик в черном волосяном колпаке, значит, ему уже больше шестидесяти лет. Двух других возниц не видно за камышовыми бортами.

— Ласковый человек, послушайте, вы не видали моего отца? Пак-неудачник его зовут.

— Неудачников много встречал, а вот твоего отца не знаю.

И вдруг из-за сопки, где дорога круто сворачивает в сторону, прямо на Мен Хи выскакивают два конных полицейских.

— Берегись! С дороги! — резко выкрикивают они, размахивая бамбуковыми палками.

Девочка бросается в кювет, карабкается через земляной вал и, спотыкаясь, бежит по размытой дождями борозде.

Длинная колонна людей, будто сетями, опутанная веревками, в безмолвии спускается с горы. Японские полицейские на маленьких сытых лошадях — один в затылок другому, — с обнаженными кривыми мечами, с карабинами поперек седел, словно движущаяся изгородь, окаймляют колонну.

Несколько всадников, ускакавших далеко вперед, колотят палками крестьян, не успевших вовремя стащить с дороги неповоротливых и медлительных буйволов, бьют тупой стороной меча по головам животных.

Мен Хи спотыкается, падает и, уже не поднимаясь, смотрит назад. Буйвол, вырвавший из арбы оглоблю вместе с ярмом, мчится по полю, и оглобля бьет его по ногам. Обезумевшее от страха животное, не видя, кто его колотит, несется к обрыву. Вслед за ним, волоча перевернувшуюся арбу, проваливаясь в рыхлую землю и тычась в нее мордой, бежит второй буйвол. Медленно крутится на оси колесо. Третье животное опрокинулось на спину и бьет ногами воздух, пытаясь подняться. В разные стороны разбегаются крестьяне.

Колонна медленно движется, и эхо в горах повторяет свистящие удары бичей.

Мен Хи поднимается с земли и не может понять, то ли доносится откуда-то знакомый мотив, то ли в ее душе звучат слова:

Легионы драконов со змеиными жалами Окружили тебя, Ариран, Ариран…

Горы, скалы, сопки…

Древняя корейская земля. Край, овеянный легендами и преданиями, край волшебных сказок, чудесных песен. Добрый, доверчивый, трудолюбивый народ…

Гигантские черепахи, чудовищные драконы, гордые тигры, высеченные из камня и черного дерева, тысячелетиями стоят на корейской земле как символы долголетия, изобилия, мужества, доброты, как воплощение извечной мечты народа о счастье, как немые свидетели горя и слез.

Свистит, бушует ветер в горах. Гудят провода.

Где найдет Мен Хи своего отца-неудачника?

На берегах Японского и Желтого морей раскинулись большие города — скопления черепичных крыш с узорчатыми гребнями. У подножия сопок приютились древние монастыри, а на сопках — пагоды, гроты, часовни, где некогда свершались таинства жертвоприношений. Могилы императорских династий, королевские гробницы и склепы, замки, остатки крепостных стен и ворот, что запирались на ночь, — седая, глубокая старина.

Где, у какой часовни молится Пак-неудачник? У какого монастыря стоит с протянутой иссохшей рукой Апання? По улицам какого города бродят в поисках работы Сен Дин и Сен Чель?

Страна утренней Прохлады, Страна Алмазных гор с двенадцатью тысячами вершин, страна трех с половиной тысяч скалистых островов.

Где, на какой горе затерялся, в какой пещере приютился Пак-неудачник? На какой остров, к каким скалам прибило семью хваденмина?

Шагает Мен Хи по корейской земле. Куда идти ей?

Перед ней горы, такие же, как ее родная Двуглавая. Она вспоминает отцовскую хижину, что не могла укрыть от дождя и холода. И все-таки как хорошо там жилось! Можно было прильнуть к матери, согреться и заснуть. А сейчас кругом лишь холодные скалы.

У всех есть защита. Вон деревушка доверчиво прижалась к подножию горы, и та заботливо прикрыла ее от ветра. Только Мен Хи на всей земле одна.

Третьи сутки льет дождь, холодный, бесконечный. Губы посинели и дрожат, слиплись мокрые волосы.

Снова стоит под окошком Мен Хи, снова стучит в деревянную покосившуюся решетку.

— Не видали здесь Пака-неудачника?

— Пака-счастливого трудно найти, а неудачников сколько хочешь. Заходи, погрейся!

Мен Хи оставляет на пороге гомусины, берет в руки тряпку и досуха вытирает ноги. Теперь можно войти. Кажется, она здесь уже ночевала… Хотя нет, там было одно окно, а здесь два. Все они одинаковы, эти хижины: убогие, серые стены, покосившиеся, заклеенные оконца, кунжутный фитиль коптилки…

С нависшего над головой потолка крупные капли падают в тыквенные ковшики, расставленные на полу. Бумага на окнах намокла, расползлась, и мелкие брызги дождя летят внутрь.

В комнате старик, белый, как и его одежда, и девочка лет шести. За спиной у нее ребенок, совсем крошка.

Прокопченное лицо старика настолько изъедено морщинами, что, если он засмеется, морщин не прибавится: так много их и так сильно стянули они лоб и щеки. Шея у старика тоже словно изрублена. Но он, наверно, никогда и не смеется. Он сидит, поджав под себя ноги, и покачивается всем корпусом. Глаза его закрыты, во рту дрожит тонкая трубка, которая достает почти до пола.

Старик такой же древний, как Корея. Много повидал он на своем веку, много знает. Работать ему уже невмоготу, и, пока вся семья в поле, он забавляет внучку сказками.

— Садись с нами, — обращается он к Мен Хи, — расскажи, где потеряла отца.

У него добрый голос. Когда он говорит, становится теплее на душе. Мен Хи рассказывает о своем горе. Старик, покачиваясь, слушает и гладит ее волосы большой ласковой рукой.

— Даже самый пышный цветок, оторванный от ветки, увядает, — говорит он. — Где ж тебе прожить, оторванной от дома, без своего угла? Вот придет сын, поужинаем и подумаем, что с тобой делать. Нам хорошо бы такую, как ты, в дом взять: без хозяйки остались мы, и стряпать некому… Есть очень хочешь?

— Нет, нет, я совсем не хочу.

— Ну тогда потерпи, пока сын придет.

Мен Хи слушает старика, а перед глазами у нее дорога и бесконечная вереница людей, опутанных веревками… Колодники…

— Дедушка, а кто такие колодники?

Старик медленно поднимает голову и смотрит на Мен Хи сквозь длинные седые брови, нависшие над глазами.

— Колодники? — Он опускает веки и ворошит палочкой угольки в жаровне. — Разные бывают, внучка. А ты почему про них спрашиваешь?

Мен Хи сбивчиво рассказывает:

— Когда они скрылись за сопкой, я подошла к крестьянам, которые вытаскивали из канавы арбу, и спрашиваю: «Что это за люди такие?» Они посмотрели на меня, а один говорит: «Колодники, бунтари, не видишь разве?»

— Много их гонят здесь, — вздохнул старик. — И уж назад никто не вернется.

— Куда же они деваются?

— Помирают! — вдруг зло ответил он. — В каменоломнях гибнут. В скалах туннель пробивают для железной дороги, там и гибнут.

— А чем они провинились, дедушка?

— Одна вина у всех! — Старик выбил пепел из трубки. — Есть хотят. Вот какая вина, понимаешь? — Голос у него стал угрожающим, а руки сильно тряслись.

Мен Хи ничего не поняла, но сказать об этом не решилась. Вид у старика был теперь хмурый, сердитый. Он снова закурил свою трубку.

— Дедушка, — сказала Мен Хи, — а откуда гонят этих людей?

— Как откуда? — возмутился старик. — Из деревень, с гор, с долин сгоняют. — И, помолчав, добавил: — А только всех не угнать, как не угнать ветру воду из океана.

Он снова умолк, потом, неизвестно к кому обращаясь, сказал:

— Захлебнетесь в океанской волне, и могил у вас не будет!

Старик глубоко затянулся. Мерно падали капли в тыквенные ковшики.

— А у меня мама умерла, — сказала вдруг девочка, укачивая ребенка за спиной. — Пошла на поле, там и умерла, — добавила она печально и тихо. — Я теперь ношу братика ко всем матерям, у которых есть маленькие дети, и чужие мамы кормят его… Он вырастет большой и счастливый, потому что с молоком к нему приходит все лучшее от всех людей.

— Это кто же тебе сказал? — улыбнулась Мен Хи.

— Дедушка Мун сказал. Он добрый, видишь, какой!

Мен Хи вдруг тоже захотелось сделать что-нибудь доброе. Она огляделась вокруг, посмотрела на старика, на его одежду и обрадованно сказала:

— Дедушка, давайте я вам рубаху постираю. Будет белая-белая.

— Спасибо, внучка, у тебя корейская душа. Постираешь в другой раз. А вот скажи: знаешь ли ты, почему корейцы всегда носят белую одежду? Почему даже зимой не снимают ее, а только подшивают вату?

— Нет, дедушка, не знаю.

— Тогда слушай, я расскажу тебе. Садись и слушай.

Старик достал из-за спины четырехструнный тан бипха, вытащил из-под натянутых на нем рыбьих жил черепаховую пластинку и провел ею по струнам.

— Пять тысяч лет живет Корея, но только тысячу лет корейцы носят белую одежду, — начал он, неторопливо перебирая струны. — Тысячу лет тому назад Кореей правил злой карлик. Он приказал, чтобы его называли «всесильный». Так и называли его, и он в самом деле был всесильный. Лучшие тоины, первые помощники Будды и Окхвансаняе, учили его как разбогатеть. Богатство у него все умножалось, и стало его так много, что не хватало уже сундуков на земле. Тогда он приказал строить плоты и на них укладывал золото. А каждый слиток — это вырванное сердце корейца. Чем больше слитков, тем больше могил.

Старик умолк, а тан бипха продолжал петь, будто плакал.

— Дедушка Мун, а почему Окхвансанте позволял рвать сердца у людей? — спросила девочка, устраивая поудобнее ребенка за спиной.

Старик накрыл рукой струны:

— Глупая, Окхвансанде не нужно сердце. Ему только человеческая душа нужна.

И снова полились звуки тан бипха.

— Но вот пришло время умирать злому карлику. Он позвал к себе всех тоинов и сказал: «Даю вам три луны срока. В первый день четвертой луны я умру. Но если вы не откроете тайну, как продлить мою жизнь хотя бы только на сто лет, я в последний день третьей луны замурую вас в скалах, и вы умрете страшной смертью».

Старик взял в рот трубку, потянул, но она уже погасла. Не торопясь выбил в ладонь пепел и высыпал его в деревянное блюдце. Потом достал из-за пояса кисет, чуть-чуть растянул шнурок, сунул в кисет трубку и, там набив ее табаком, вынул. Так же медленно затянул шнурок, достал пальцами крошечный уголек из жаровни, прикурил и, бросив уголек обратно, снова взялся за черепаховую пластинку.

— Испугались тоины, — продолжал он. — Выбрали двух самых старых, самых мудрых и велели им идти за помощью на небо. Три дня ждали радуги. А когда появилась радуга, все тоины подперли ее плечами, чтобы она не шаталась, и два старика полезли по ней на небо. Собрали там драконов, священных осьминогов, змей, черепах и взмолились: «Научите, как продлить жизнь короля хотя бы на сто лет!»

Послушали драконы, ничего не сказали и улетели. Послушали черепахи, покачали головками и уползли. Послушали змеи, свились кольцами и покатились. Послушали осьминоги и уплыли. А тоины по радуге спустились обратно и загоревали.

Ночью в спальню карлика прилетел дракон. Карлик проснулся и услышал его голос: «Если долго идти туда, где всходит солнце, а когда кончится земля, долго плыть, впереди появится большой остров. На нем нет людей, и растет там на самой высокой горе огромный корень. Это отец всех корней женьшеня. Тот, кто съест этот корень, будет жить тысячу лет. Но тогда завянут все корни женьшеня на всей земле. И жизнь кончится, потому что не будет больше корней жизни, и люди и звери умрут».

Сказал это дракон и растаял. Карлик встал и собрал в свой дворец три тысячи человек. Половина из них были самые бедные, половина оставшихся — просто бедные, а остальные — богатые. Эти остальные были кровожадными и безжалостными. Карлик объяснил им, где находится корень, но, боясь, как бы они не съели растение сами, сказал, что оно отравлено. Тому, кто привезет корень, он обещал отдать все золото с королевских плотов. И три тысячи человек отправились в путь.

Старик долго молча перебирал струны, и Мен Хи ясно представила себе, как длинен был этот путь.

— Когда они дошли до края земли, — снова заговорил старик, — и началась вода, богатые сказали самым бедным: «Давайте мы поплывем на вас, а если вы не доплывете и утонете, мы отдадим вашим семьям по одному плоту золота».

И на самых бедных сели богатые, а рядом поплыли просто бедные. Долго плыли. Уже самые бедные начали тонуть, а острова не видно. Тогда богатые сказали просто бедным: «Давайте мы пересядем на вас, а если вы не доплывете и утонете, мы отдадим вашим семьям по два плота золота». Но бедные сказали: «Нет, давайте лучше мы поплывем на вас, а если не хотите, то добирайтесь сами».

Ни один богатый без бедных не мог выбраться на берег.

А бедные легко доплыли до земли и увидели большую гору, на которой рос корень. Они увидели, что это корень жизни, и бережно полили его водой, и вырвали вокруг него сорную траву. Корень начал расти еще лучше, и вот уже пять тысяч лет он питает наш народ.

А в первый день четвертой луны злой карлик умер. Весь народ ликовал и надел белую одежду. С тех пор он всегда ее носит.

Девочки внимательно слушали, и никто не заметил, как тяжелая капля упала на голову спящего ребенка, а вслед за ней сразу несколько капель подряд. Маленький Хен Бо заплакал. Сестренка поднялась и стала его укачивать, быстро сгибая и разгибая спину. С помещичьего двора пришла вся семья: отец девочки Тэн и три ее брата.

Мен Хи вскочила и, смущенно кланяясь, боком стала пробираться к двери. Тэн остановил ее. Она сказала, что ищет отца и зашла погреться, а теперь ей уже тепло, она может идти дальше.

— Ну что же, — сказал Тэн, — пойдешь, но сначала поедим. Ведь наша еда тебе, наверно, знакома.

Через полчаса вся семья сидела на полу за едой. Близко возле круглого стола сидеть было нельзя: не хватило бы места. Поэтому каждый держал свою чашу в руках, а на столе стоял лишь общий горшок.

— Сегодня опять на каменоломню гнали, — сказал вдруг старик.

— Днем? — удивился Тен.

— Значит, за ночь не успевают. Ночью людей к китайской границе гонят. Окопы копать для самураев.

— Ну, спать пора, — неожиданно заключил Тэн.

— Ас девочкой как же? — спросил Мун.

— Оставить бы надо, трудно нам без женщины, — ответил Тэн и, обращаясь к Мен Хи, спросил: — А что ты умеешь делать?

— Я все умею, — заторопилась Мен Хи, — и стряпать, и стирать, и за скотом ухаживать…

— За скотом-то не придется, — перебил ее Тэн. — Ладно, поживи пока у нас, посмотрим…

Спать легли на полу все рядом, постелив тонкие циновки.

Сказка

Мен Хи долго скиталась по деревням, и ей всюду давали приют. Но нигде не было ей так хорошо, как здесь. На нее легли все работы по дому, и она охотно выполняла их. И обязанности матери маленького Хен Бо она тоже взяла на себя. Весь день он был у нее за спиной. Стирала ли она, готовила ли пищу, несла ли на голове сосуд с водой, мальчик был с ней. Она уже привыкла к этому, ей приятно было ощущать его живое тепло.

И только в те дни, когда она обертывала в бумагу плоды на дереве, Хен Бо нянчила его сестра. Почти все плоды четырех яблонь, которые арендовал Тэн, обернула она сама.

Мен Хи с большой осторожностью ухаживала за деревьями. Ей хотелось, чтобы больше осталось яблок. Ведь как только появилась завязь, помещик определил будущий урожай, и из каждых десяти штук восемь надо отдать ему. А ведь сколько их опадет, пока созреют, сколько поклюют птицы! Но до этого помещику нет дела. Если будут потери, значит, арендатор плохо ухаживал за деревьями, значит, все убытки он и должен нести.

Поэтому каждый плод надо было обернуть бумагой и привязать ее сухой травой, чтобы бумагу не сдуло, и затянуть узел не очень туго, чтобы плод мог наливаться, но и не слабо, чтобы не пролезла гусеница или червяк. Под бумагой плоды созревают быстрее, и форма остается правильной, и цвет красивым. Бумагу дал помещик и пересчитал каждый листок, чтобы вернуть ему тоже по счету.

Мен Хи, стоя на садовой лестнице, старалась делать все аккуратно, чтобы Тэн был доволен ее работой. И как только Мен Хи слезала с дерева, она снова брала ребенка.

Ей теперь часто вспоминалась давняя детская мечта. Однажды, когда она была еще совсем маленькой, на деревенской улице ей повстречалась Цун За, дочка лавочника. Цун За походила на живую радугу.

Мен Хи с восторгом смотрела на большую куклу в зеленой кофте, привязанную к спине Цун За красным стеганым одеяльцем. Кукла, будто ребенок к матери, прильнула щекой к спине девочки, ножками обхватила ее талию. Цун За шла по деревне медленно и важно. Она уже понимала, что дочь богатого лавочника лучше других детей.

Временами она покачивалась взад и вперед, легонько пошлепывая куклу ладонью, давая всем понять, как трудно заставить спать свое непослушное дитя. Когда Цун За увидела, что на нее все смотрят, она чуть подпрыгнула, подтолкнув вверх куклу и, вобрав в себя живот, туже стянула одеяло. При этом она смотрела на ровесниц, будто жалуясь им: мол, столько хлопот доставляет ей эта непоседа, которая спать не хочет и ерзает без конца вверх и вниз.

Девочки и даже мальчики провожали ее завистливым взглядом, не решаясь подойти к ней или заговорить.

Мен Хи тоже смотрела на богатую девочку. Она любовалась ее нарядом и ее куклой. Она не могла завидовать богатой Цун За, как невозможно завидовать звездам, что они такие красивые. Ей и в голову не могла прийти несбыточная мечта стать обладательницей подобного богатства.

Но в тот день Мен Хи твердо решила, что и у нее за спиной когда-нибудь будет кукла. Конечно, не такая, как у Цун За, но ей и не надо такой. Она сама сошьет себе вполне приличную и послушную куклу.

Мечта Мен Хи не походила на обычное детское желание — получить игрушку сразу же, сейчас. Она понимала, какое трудное это дело, и с тех пор начала подбирать всякую случайно брошенную тряпочку, комок пеньки — все, что могло пригодиться.

Потом, забившись куда-нибудь в угол сарая, рассматривала свое достояние и разговаривала сама с собой: «Из этого кусочка выйдет рука, а этого хватит только на шею, зато вот лоскуток, из которого вполне получится туловище».

Труднее было с одеялом. Для него требовался большой кусок материи. Но в конце концов одеяло не обязательно должно быть из одного куска, его тоже можно сделать из лоскутков.

Куклу шила долго. Однажды мать взялась помочь ей, но Мен Хи не согласилась. Она должна все сделать сама. Даже наперсток пришлось самой сшить, потому что наперсток матери был велик и весь уже исколот. Ведь это не помещичий дом, где имеются крепкие кожаные наперстки. И вот наконец кукла готова. Правда, она вышла не очень красивой: одна нога у нее была короче другой, а руки получились разной толщины, но все равно Мен Хи была счастлива, когда в первый раз привязала к спине свое дитя.

Как все это было давно и как отчетливо помнит она те дни! А теперь у нее за спиной настоящий ребенок — маленький, смешной и беспомощный Хен Бо. Он не привык лежать на циновке. Когда случалось положить его, он начинал кричать и быстро перебирать руками и ногами. В такие минуты он очень напоминал перевернутого на спину жучка.

Мен Хи очень полюбила его, так же как и дедушку Муна, и всю эту семью, принявшую ее в свой дом. Ох как не хотелось ей уходить отсюда! Но идти надо, даже не идти, а бежать, скорее бежать из этого дома, ставшего ей таким дорогим и близким.

И как могла она столько времени сидеть на шее у этих добрых, хороших людей, словно саранча, поедать их рис и ничего не давать им взамен! Какая польза в том, что она весь день работает, если от этого ни рису, ни чумизы не прибавляется? И без нее жили эти люди, и все было у них так же, как сейчас, а еды уходило меньше.

Какая же она бессовестная! Пользуется тем, что бедняк никогда не оставит человека в несчастье, всегда накормит голодного, если даже для этого придется отдать последнее зернышко.

Конечно, она поступает нечестно, никто другой не позволил бы себе такой неблагодарности. И это совсем не утешение, что она старалась есть поменьше и даже ни разу не наелась досыта.

Она честно старалась, чтобы на нее уходило как можно меньше еды. Все даже удивлялись, как она мало ест. Еще бы! Не хватало только набивать до отказа желудок чужим рисом!

Нет, больше она не станет есть у этих людей. Она уйдет куда-нибудь, заработает много риса и вернет все, что здесь съела. Она выберет такое время, когда в доме никого не будет, и поставит посреди комнаты вот такую тыкву с рисом или даже целую корзину.

Когда вернется с работы Тэн, он спросит: «Откуда это у нас взялся рис?» Но никто не сможет ему ответить. Только сосед скажет: «Не знаем, откуда взялось так много риса. Тут без вас Мен Хи приходила, должно быть, она принесла». И дедушка тогда подумает: «Да, наверно, это она принесла».

Как много интересного узнала Мен Хи за это время! И все-таки самое интересное было вчера, когда, закончив хлопоты по хозяйству, она присела отдохнуть. На душе у нее было хорошо, может быть, оттого, что так приятно прижался к спине спящий Хен Бо. А дедушка сидел закрыв глаза, и, если бы он не покачивался, можно было подумать, будто он спит.

— Дедушка, а когда японцы пришли к нам в Корею?

Он открывает глаза и грустно смотрит на Мен Хи.

— Давно это было, внучка, давно. Сорок раз с тех пор созревал урожай и каждый раз омывался слезами народа.

— И так всегда будет?

Старик молчит. Он долго молчит, и Мен Хи не тревожит его больше. Но вот он заговорил сам:

— Каждые сто лет корейский народ рождает богатыря. И каждый богатырь сильнее прежнего. Первый богатырь был охотником на тигров. Когда на него бросался зверь, он выставлял вперед копье. Тигр сжимал острый наконечник зубами, и тогда богатырь загонял ему копье через горло прямо в сердце. Он приносил добычу в деревню, и люди, снимая с тигра шкуру, все искали, где же она порвана, в какое место ударило зверя копье. И не находили и восторгались охотником.

Потом появился новый богатырь, еще более сильный и отважный. Звали его Кан Гам Чан. Это было в ту пору, когда нашу страну хотело завоевать сильное и лютое племя кидан. Но богатырь Кан Гам Чан, которому народ передал всю силу тигровых охотников, разбил врага.

Пятьсот лет тому назад, в тринадцатый день четвертой луны, гиены, шакалы и волки в образе людей, самураев, набросились на нашу родину. В тот день богатырь Ли Сун Син взошел на гору Пэктусан и увидел, что со стороны японских островов движется несметное количество разбойничьих кораблей. Богатырь спустился с горы-великана, сел на свой корабль — черепаху, одетую в железный панцирь, и повел ее на врага. Много дней сражался Ли Сун Син и потопил пятьсот японских судов, а сам остался цел.

Старик умолк. Он по-прежнему сидел с закрытыми глазами, слегка покачиваясь, и, казалось, видел великие морские сражения.

Мен Хи молчала. Она смотрела на старика, и ей тоже виделись морские сражения, богатырь Ли Сун Син, огнедышащая черепаха.

— Дедушка, но это же сказка!

— Да, внучка. Но каждое слово в ней — правда. Весь корейский народ помнит богатыря Ли Сун Сина. Много таких людей на нашей земле, и, когда они умирали, вся их сила передавалась горам. Рождались новые богатыри, и горы отдавали им ту силу…

Она могла восстановить в памяти каждый день, проведенный в этом доме. Как трудно было ей уйти отсюда! Но поступить иначе не могла.

Рано утром Мен Хи тихонько встала и вышла из дому.

Горы уже ярко осветило солнце. Возле полицейского участка на сопке мерно шагал часовой. Тень от него падала далеко, и плоский штык, примкнутый к карабину, казался огромным и страшным. Мен Хи посмотрела на полицейского и, не задумываясь, пошла в противоположную сторону.

В полиции

Помещик Ли Ду Хан сидит на циновке и думает: как получить побольше в возмещение за причиненные ему убытки? После того как сгорел его дом, прошло много времени, а он все еще не может решить, к кому идти жаловаться.

Ли Ду Хан — человек практичный. Его поместье сожгли, — значит, ему должны заплатить. И заплатить, сколько он потребует, потому что он один знает цену своему добру.

И вот он сидит в собственном доме в уездном городе Пучен и — уже в который раз! — думает: как бы все получше устроить? Прежде всего надо выяснить, к кому обратиться. Это главная задача. Пока ясно одно: в местное управление он не пойдет, все равно там ничего не решают. Надо идти к японцам.

Ли Ду Хан мысленно проходит по главной улице Пучена, останавливаясь у каждого японского учреждения. Вот штаб воинской части. Здесь знают о несчастье Ли Ду Хана. Усадьбу сожгли полицейские и солдаты. Но идти в штаб не стоит. Военные только выполняли приказ.

За штабом филиал Ниппон-банка. Банк и вовсе никакого отношения к делу не имеет. Не поможет Ли Ду Хану и отделение Восточно-колониальной компании. Дальше — здание суда. Но суд пока ни при чем, а вот о находящемся рядом полицейском управлении стоит подумать. Полицейские всегда помогали ему, иначе бы и не справиться с этой оголтелой деревенщиной. Правда, он тоже в долгу не оставался: он щедро оплачивал услуги полиции. Зато и расходы всегда окупались сторицей.

Да, но в полицейском управлении много разных отделов, надо еще прикинуть, в какой из них сунуться. Ни экономический отдел, ни отдел поддержания общественного порядка, ни тем более отдел цензуры ему не нужны. А вот отдел здравоохранения, пожалуй, подходит. Ведь именно этот отдел выискивает зараженные деревни и сжигает их. Но, с другой стороны, что может сделать отдел здравоохранения? Сжечь деревню или убить подозрительно заболевшего корейца. А Ли Ду Хану надо получить деньги. Полиция денег не дает, она только берет деньги.

И вот после долгих раздумий он решает: надо идти к самому начальнику уездной полиции капитану Осанаи Ясукэ. Капитан предупредил Ли Ду Хана о готовящемся поджоге деревни. Ему в уезде принадлежит вся власть. Только он может сделать все нужные распоряжения.

Ли Ду Хан начал разговор с капитаном Осанаи Ясукэ, как и полагалось. Сначала выразил уверенность в победе Японии над Китаем, затем, отметив, что Япония и Корея едины, заверил, что готов идти на любые жертвы во имя божественного императора, который покровительствует Корее и, защищая ее интересы, начал священную войну с Китаем, и только потом перешел к делу.

Капитан Осанаи Ясукэ внимательно выслушал помещика, выразил ему соболезнование и сказал, что дело его безнадежно. Санкция на сожжение деревни Змеиный Хвост была получена от губернатора провинции, и винить тут некого.

Ли Ду Хан остался вполне доволен ответом. По тону разговора, по всему поведению капитана, по каким-то едва уловимым признакам он понял: именно этот человек поможет ему получить деньги. А то, что он не дал положительного ответа, так какой же дурак сразу и без вознаграждения станет забивать себе голову чужими делами? Надо поумнее предложить взятку. Ведь не бывает же так, чтобы нельзя было купить полицейского! Вот, казалось бы, разговор окончен, а капитан сидит и выжидающе смотрит на него.

— Как же честному помещику найти правду? — спрашивает Ли Ду Хан.

— О, правду всегда можно найти, — улыбается капитан, — надо только иметь хорошего друга, который помог бы в таком трудном деле.

— Как жаль, как жаль, что у меня нет хорошего друга! — говорит Ли, качая головой.

— Такому уважаемому и богатому помещику легко найти друзей, — улыбается Осанаи. — Я и сам мог бы стать вашим искренним и бескорыстным другом.

— О, как я вам благодарен! — кланяется Ли капитану. — Я и мечтать не смел о таком высоком друге. Но дружбу обязательно надо чем-нибудь скрепить, — продолжает он, хитро сощурив глаза. — В знак нашей дружбы я прошу принять от меня пожертвование для солдат, сражающихся в Китае. — И он протягивает капитану заранее приготовленную стовоновую бумажку.

— Нет-нет! — испуганно отстраняет его руками Осанаи. — Извините меня, господин Ли Ду Хан, я немножко суеверен. Я не могу принять от вас эту ассигнацию. Она принесет горе. Я фаталист. Я верю в цифру «пять». У меня пять батраков, я обедаю ровно в пять, я провожу на службе пять часов. Вообще человек так устроен, что он должен уважать цифру «пять», — смеется Осанаи. — Что главное в человеке? Две руки, две ноги и голова: всего пять. На каждой руке и ноге по пять пальцев. У нас пять органов чувств. Теперь вы понимаете, — снова смеется капитан, — почему я не могу принять для солдат божественной империи одну стовоновую бумажку?

Ли Ду Хан понял, что хочет от него капитан. Он хочет пятьсот вон. Но это слишком много. Ему жалко отдавать столько денег. Он сидит опустив голову.

— Я уверен, что цифра «пять» и другим приносит счастье, — снова заговорил Осанаи.

Эти слова разрешили сомнения Ли Ду Хана. Капитан, значит, обещает все устроить. Ну что ж! И помещик тяжело вздыхает.

— О, во имя всемогущего императора и победы в святой войне, — говорит он, уже не глядя на капитана, — я готов не считаться с деньгами.

Осанаи Ясукэ и впрямь оказался хорошим другом. Он сразу вспомнил — и как только мог забыть это! — ведь ему уже приходилось сталкиваться с подобными делами. Он все объяснит своему новому другу, он может даже доверить ему текст секретного распоряжения генерал-губернатора Кореи Абэ Нобуюки. Там говорится, что корейцев нельзя обижать. Если кореец может оплатить стоимость дезинфекции своею дома и если этот дом находится в стороне от грязных хижин, то такой дом никто не имеет нрава сжигать. А Ли Ду Хан вполне мог оплатить расходы по дезинфекции, и усадьба его находилась в стороне от деревни.

Капитан посоветовал Ли Ду Хану поехать к губернатору провинции и рассказать ему об этом. Он не сомневается, что губернатор прикажет оплатить убытки помещика. Только надо заранее составить опись погибшего имущества и представить ее губернатору. А капитан, со своей стороны, немедленно доложит генералу о том, как незаконно поступили с помещиком.

И действительно, как только Ли ушел, Осанаи сел писать донесение губернатору. Он излагал все обстоятельства дела, а также приложил примерную опись с оценкой сгоревшего имущества. Ему нетрудно было это сделать: Чо Ден Ок представил полиции нужные сведения. Этот кореец все знает. Он, наверно, знает даже, у кого сколько золотых зубов во рту…

Описью был занят и Ли Ду Хан. Надо составить ее так, чтобы она не вызывала сомнений, ну и чтобы остался хоть небольшой излишек за все эти муки, которые он терпит. В канцелярии губернатора опись приняли и велели зайти через неделю.

Ночью Ли Ду Хан не спал. Временами ему казалось, что он не доживет до утра. Очень просто: сердце разорвется — и он умрет. Потом он успокаивался и начинал подсчитывать, сколько ему выплатят. И его снова охватывало волнение. А что, если вся затея рухнет?

Ли Ду Хан пришел к адъютанту губернатора слишком рано, и ему пришлось долго ждать. Но когда его наконец пригласили в кабинет, он вошел туда спокойной и уверенной походкой человека, готового бороться за правое дело. Он пристально посмотрел на адъютанта, пытаясь догадаться, что решил этот низенький, толстый, коротконогий самурай, в чьих руках находится такая большая власть.

— Да, теперь я вижу, какое у вас большое горе, — медленно начал японец. — Я вижу, как повлияло оно на ваше здоровье.

Ли Ду Хан сидел немного повернув голову, чтобы ухо не пропустило ни одного слова. Он все отчетливо слышал, но еще не мог понять, к чему клонит адъютант. А тот продолжал так же медленно и бесстрастно:

— Особенно сильно повлияло горе на вашу память. Вы все забыли. Вы забыли, что наши люди предупредили вас и вы успели вывезти имущество и угнать скот…

Японец вдруг весело рассмеялся:

— Ты совсем состарился, Ли Ду Хан, и память от тебя ушла. Ты вписал даже такие вещи, которых у тебя никогда не было и ты их только собирался купить. Вот как сильно потрясло тебя горе!

Ли Ду Хан вспотел. Надо сейчас же что-то придумать.

— Что вы, господин адъютант! — взмолился он. — Я вывез только священные вещи, дорогие небесному Окхвансанде и моему сердцу. Я спас поминальную доску моего незабвенного сына и доски предков своих. Я унес от огня Будду и черепаху как символы долголетия. О земных благах я и не помышлял.

Адъютант нахмурился, оперся руками о стол и встал.

Ли Ду Хан испугался. Что же это он, старый дурак, затеял тут спор? Надо как-то задобрить человека, предложить ему деньги, а не спорить с ним.

Ли прижал руки к груди и весь расплылся в улыбке.

— Конечно, господин губернатор (он решил теперь так называть адъютанта), вы правы! — заговорил он взволнованно. — Память моя уже совсем одряхлела, мог и напутать и лишнего записать. Но я человек честный и справедливый. Если что лишнее, можно в пользу казны зачислить, а? — И он наклонил голову, выжидающе глядя на самурая.

Тот опустился в кресло.

— Убытки вам будут оплачены, — поднял он глаза на Ли Ду Хана и уже добродушно добавил: — А за ложные сведения придется уплатить штраф.

Ли Ду Хан облегченно вздохнул: «Наконец-то!»

— О господин губернатор, я готов уплатить штраф. Я немедленно уплачу штраф. — И, немного помолчав, заискивающе глядя в глаза адъютанту, робко осведомился: — Я думаю, господин губернатор, что штраф не превысит половины стоимости ошибочно внесенного в список имущества?

— Да, конечно, — ответил адъютант. — Ошибочно внесено имущества на двадцать тысяч вон. Вам придется внести государству, десять тысяч.

Из груди Ли Ду Хана вырвался стон.

Десять тысяч вон отдать просто так, ни за что! Ведь вот какое счастье у людей! Вот как загребают деньги!

Ли Ду Хан готов был заплакать. Но сейчас предаваться горю нельзя. Этот вор еще рассердится и передумает. А кроме того, ведь и Ли Ду Хану остается лишних десять тысяч.

Ли развязал ленты на халате и вытащил из-за пояса бархатный денежный мешок. Дрожащими пальцами отсчитал десять тысяч вон, сто бумажек — можно сойти с ума! — и положил их на стол. Когда адъютант взял деньги и, спрятав их в сейф, захлопнул тяжелую двойную дверцу, Ли Ду Хану показалось, будто этой дверцей ему прищемило сердце.

— А теперь посмотрим список, — весело сказал адъютант. — Вот это лишнее, — вычеркнул он наименование ценных бумаг на три тысячи вон. — Каждый дурак поймет, что если они у вас были, то вы их забрали с собой. Это — тоже лишнее, — вычеркнул он графу, против которой стояла цифра «пятьсот вон».

Он вычеркивал графы одну за другой, не глядя на Ли Ду Хана, на его болезненно скривившееся лицо.

— Так, так, так, — барабанил японец пальцами по столу, выискивая, что бы еще вычеркнуть.

Ли Ду Хан уже не смотрел, какие наименования тот вычеркивает. Он видел лишь цифры и механически складывал их, не понимая, что будет дальше.

— Сколько же мы сняли? — все так же весело спросил адъютант.

— Восемь тысяч… — простонал Ли Ду Хан.

— О, как вы быстро считаете! Ну что ж, хватит.

— Значит, мне надо было внести в казну не десять тысяч, а только четыре тысячи, господин губернатор. — И он робко посмотрел на сейф.

— Вон отсюда! — вскочил адьютант. — Ты еще недоволен! Грязная свинья, вор, взяточник! Да я сгною тебя в тюрьме! Я из тебя хваденмина сделаю!..

Ли Ду Хан стоял согнувшись и от каждого слова вздрагивал, будто его били по спине тяжелой палкой.

— Вон отсюда! — взревел адъютант, указывая рукой на дверь.

И тогда Ли Ду Хан упал на колени. Он не смотрел больше на самурая и ничего не говорил. Он плакал, громко всхлипывая, как ребенок. Тут сердце адъютанта смягчилось.

— Посиди здесь, — сказал он спокойно и вышел в соседнюю комнату, захватив опись.

Вскоре он вернулся и прочитал Ли Ду Хану резолюцию:

— «Возместить убытки невинно пострадавшему помещику Ли Ду Хану. Передать помещику Ли Ду Хану землю, принадлежавшую крестьянам деревни Змеиный Хвост. Для покрытия убытков обложить крестьян уезда Пучен налогом «на стихийное бедствие». Сумму, которая может остаться после погашения убытков, зачислить в резерв на случай возможных и впредь стихийных бедствий. Генерал-губернатор провинции Карагута Кандзаэмок».

Адъютант достал из кармана футлярчик, в котором лежала маленькая, как монета в десять чжен, печать, и приложил ее к описи.

— Ну все, — сказал он миролюбиво. — Поезжай к капитану Осанаи Ясукэ с этой бумагой. А выстроишь новый дом, приглашай в гости.

Японец улыбнулся, и тотчас же заулыбался поднявшийся с колен Ли Ду Хан. Шепча слова благодарности, приложив руки к груди, он попятился к выходу.

Но едва вышел на улицу, проклятия посыпались из его уст:

— Десять тысяч вон ни за что! О бог справедливости! О великий Окхвансанде! Пусть эти деньги, все десять тысяч до последней чжены, уйдут у него на докторов и лекарства! Пусть не хватит этих денег ему на похороны! Пусть дети его и внуки его всю жизнь в муках выплачивают свои долги!

Ли Ду Хан еще долго причитал, пока не перечислил все мыслимые несчастья, прося Будду обрушить их на голову адъютанта.

Немного успокоившись, начал прикидывать в уме, что же выгадал он сам. Правда, Ли не такой дурак, как думает этот солдафон. Он так ловко увеличил количество одеял, сундуков, продовольствия, медной и фарфоровой посуды, что этот подлец ничего не заметил. Да и механический насос вовсе не сгорел, а стоит у реки под навесом. И многое другое тоже осталось целехоньким.

Ли Ду Хан подсчитал, какова же будет чистая выгода, и получилось не так уж мало: около пяти тысяч вон. Да, но тот разбойник получил десять тысяч. Пусть внуков его заест чесотка!

И все же в конце концов настроение у Ли Ду Хана улучшилось. Ведь к пяти тысячам надо прибавить еще кое-что. Много вещей было старых, а оценены они, как новые, да и за дом такую большую сумму, пожалуй, не дали бы. Теперь надо только побыстрей получить деньги.

На старом пепелище

Во дворе Хана, по соседству с домом Тэна, где раньше жила Мен Хи, собралась почти вся деревня. Хан даже сам не ожидал стольких гостей. Он решил лишь скромно отпраздновать рождение сына.

Жена Хана хотела устроить праздник сразу же после родов. Но женщины всегда так неразумно рассуждают. Будто она не знает, что дети редко доживают до года, и уж если праздновать, то надо делать это, как у людей — подождать годок. Даже помещики отмечают день рождения ребенка через сто дней, когда его уже начинают привязывать к спине кормилицы или матери. А вот теперь, спустя год, раз его сын не умер, значит, действительно можно повеселиться.

Хан достал все, что надо для браги, и, хотя самураи строго запрещали варить брагу, он приготовил ее так, что она получилась как вино. Он умел готовить вкусную брагу.

Сначала пришли только соседи, человек десять, и начался праздник. Но потом стали приходить новые гости, и каждый приносил подарки: кто пяток яблок, кто пару яиц или сладкий картофель. А Тэн принес кусочек фабричного ситца, который давно лежал у него в сундуке.

Жена Хана гладила материю рукой, и гладкий ситец цеплялся за ее шершавые ладони.

Хан сказал, пусть перестанет гладить, потому что она порвет материю. Все засмеялись, и с этого началось веселье. Гости выпили брагу и приплясывали вокруг жены Хана, а трое мужчин играли на тонких бамбуковых дудках, и еще один перебирал струны каягыма. Пожилая женщина била в узкий и длинный барабан и сама тоже приплясывала.

А гости все прибывали и приносили новые подарки, и уже в хижине не хватало места, поэтому пришлось перейти во двор. В доме остались только старики, но, когда появился фокусник, и они покинули циновки, чтобы посмотреть на его затеи.

Хану очень повезло. Надо же было фокуснику прийти в их деревню как раз во время такого торжества! Фокусник сказал, что скоро придут сюда еще два акробата и актер, исполняющий роли молодых девушек. Артисты задержались в соседней деревне. Никто не удивился, что Хану так повезло. Если человеку везет, то уж во всем. Значит, такое счастье у Хана.

Фокусник стоял посреди двора, а вокруг него разместились дети и, предвкушая удовольствие, не могли усидеть спокойно. Второй круг образовали старики, присевшие на корточки. И они тоже с нетерпением ожидали представления и пыхтели длинными тонкими трубками. Позади стариков тесным кольцом сгрудились остальные гости. И те, кому плохо было видно, подтаскивали корыто или бревно, чтобы встать повыше. Кто-то подкатил арбу, и туда сразу набилось много народу.

Фокусник в это время был занят приготовлениями. Он разостлал на земле кусок яркой зеленой материи и высыпал все, что было в его корзине: разноцветные шары, коробочки, фонарики, три яйца и много красивых непонятных вещиц. Потом извлек откуда-то пять каштанов и бросил их детям.

— Посмотрите, что это такое, и покажите всем, — сказал он.

— Каштаны! Каштаны! Нежареные каштаны! — раздалось со всех сторон.

Все видели, что это действительно каштаны, но каждому хотелось подержать их в руках.

Потом фокусник собрал каштаны и подбросил их высоко над собой. Они взлетели широким веером, и люди уже готовы были ловить их, но фокусник подставил шляпу и выкрикнул какое-то слово. Он держал свою картонную шляпу на одном месте, но все пять каштанов со стуком попадали в нее. Кругом засмеялись, а он перевернул шляпу, и смех сразу умолк — каштанов в ней не оказалось. Все стали осматривать шляпу, которую он обносил по кругу, и даже ощупывать ее руками, но ясно было, что она пустая.

Тогда фокусник сказал детям, что хватит шутить и пусть они отдадут каштаны, ведь он купил их своим ребятам. Фокусник даже заплакал, прося, чтобы ему скорей вернули его каштаны, за которые он так дорого заплатил.

И опять все смеялись, а дети совсем развеселились и кричали, что они ничего не брали. Но фокусник им не поверил, а подошел к одному мальчику и достал каштан у него из волос.

Все очень удивились и не знали, что подумать.

Другой каштан оказался в ухе девочки, третий закатился в чей-то кисет с табаком. Все пять каштанов быстро нашлись.

Веселье охватило людей. Каждый усаживался и устраивался поудобнее, готовясь смотреть следующий фокус.

Отец Тэна, дедушка Мун, в это время только собирался на праздник. Куда-то запропастилась внучка и оставила ему Хен Бо, который все время плачет, и неизвестно, как его унять. Не может же он, словно женщина, привязывать ребенка к спине, хотя в этом привычном положении тот сразу успокоится.

Старик вышел на улицу, чтобы посмотреть, куда девалась девочка, и сразу почувствовал неладное. Он увидел жену Туля, что живет на самом краю деревни. Она спешила к дому Хана и кричала:

— Туль, Туль, скорее!

Вдоль улицы в разных местах стояли три воинские телеги, запряженные лошадьми, но людей возле них не было. Где-то лаяли собаки, мычал скот, а со двора Хана по-прежнему доносились громкие возгласы и веселый смех.

Старик хотел было пойти позвать Тэна (наверно, что-то случилось), но не успел. Откуда-то выскочили два полицейских.

— Плати налог на стихийное бедствие! Живо! Всего тридцать вон, — скороговоркой проговорил один из них.

— Тридцать вон? — Старик невольно улыбнулся: таких больших денег он уже давно не видел.

— Давай и не разговаривай. Сгорела целая деревня Змеиный Хвост. Нет денег — можно рисом, три маля [11] риса или шесть малей чумизы. Можно и овощами, только давай быстрей.

Старик хотел что-то сказать, но полицейские оттолкнули его и через открытые ворота ринулись во двор.

Сердце Муна тревожно забилось. В маленьком камышовом сарайчике тихонько хрюкал поросенок. Это — надежда всей семьи. Вместе с Тэном старик не раз прикидывал, когда можно будет зарезать животное, чтобы по кусочку мяса хватило на всю зиму.

Оставив на улице кричащего Хен Бо, старик засеменил во двор. Так и есть! Обрубив мечом веревку, на которой висел красный перец, и растоптав мелко нарезанные огурцы, сушившиеся на циновке, полицейские ловили поросенка.

Старик протянул к ним трясущиеся руки:

— Сына подождите, без него нельзя… Что же вы делаете?!

Поросенок отчаянно визжал, но его затолкали в мешок и потащили со двора.

Вконец растерявшийся Мун ухватился за мешок, но полицейский с силой выдернул его из рук старика.

А к ним уже бежал Тэн, и сзади него из открытых ворот молча и грозно надвигалась толпа.

— Отдай! — крикнул Тэн, рванув к себе мешок.

Самурай выхватил маузер, но Тэн ударил японца кулаком по руке, и пуля попала в Хана. Он упал, выбросив вперед руки, и кровь струйкой потекла по его лицу. И в ту же минуту второй самурай ударил Тэна по голове рукояткой револьвера.

Разъяренная толпа ринулась на японцев, сбила их с ног, смяла и обезоружила.

Привлеченные выстрелом, к дому Тэна бежали еще три полицейских с револьверами. Но теперь маузеры были в руках Тэна и другого крестьянина. У самых ворот они уложили двух японцев. Третий, отстреливаясь, побежал назад, вскочил в телегу, ударил бамбуковой палкой лошадей и умчался из деревни.

Толпа, вооруженная уже четырьмя маузерами, мечами и кольями, металась по улице, но полицейских больше не было видно. Тогда все бросились на сопку в конце деревни, где помещался полицейский участок. И здесь никого не оказалось. В ярости люди переломали мебель, изорвали бумагу и подожгли дом.

Когда все вернулись в деревню, кто-то крикнул:

— В горы!

И словно эхо пронеслось по улице:

— В горы! В горы!

Быстро собирали пожитки, кто что успел, и бежали в ближайшее ущелье. Еще не все скрылись, как из-за полицейской сопки донесся треск мотоциклов. Словно москиты, налетели самураи и в полчаса разгромили деревню.

Они опустошали хижины и часть добра грузили в машины, а часть жгли.

Самураи умчались, и деревня осталась как после боя: изуродованные и сожженные дома, трупы людей.

* * *

Сбор налога на стихийное бедствие, постигшее деревню Змеиный Хвост, продолжался во всем уезде.

Японская полиция действует быстро и точно.

Со двора во двор по окрестным селениям ходили вооруженные мечами самураи. От стихийного бедствия пострадала целая деревня. Надо помочь людям. Вообще надо помогать друг другу. Государство не в состоянии принять все расходы на свой счет. Империя Ниппон и так слишком много тратит на своих корейских братьев. У кого нет денег, пусть вносят натурой. Можно платить рисом, скотом, птицей. Расценки имеются в Восточно-колониальной компании. Это государственные расценки, и они не так уж низки, как кажется крестьянам.

От налога на стихийное бедствие не освобождается никто. Есть приказ самого губернатора провинции. Каждый должен внести небольшую сумму на такое благородное дело. Даже у самых ленивых, у тех, что едят одни коренья, — даже у таких есть дочери, которые все равно не останутся в доме отца. Их можно продать. Крестьянин от этого только выгадает. Самому кое-что останется, и одним ртом в семье будет меньше. У кого нет дочери, пусть возьмет необходимую сумму в долг у помещика. Потом можно всегда отработать. Долги есть у каждого. Значит, их будет немного больше, и только.

И крестьяне потянулись к базам Восточно-колониальной компании, где скупают все. Понесли зерно, птицу, овощи.

Ли Ду Хан радовался. Он всегда говорил, что издольщикам нельзя верить. Они постоянно твердят, будто им нечего есть. Но это от скупости. Вот ведь нашли и зерно, и деньги…

Ли Ду Хан получил уже почти все, что ему причиталось, и начал строить новую усадьбу на том же месте, где стоял старый дом. Место удобное, обжитое, и незачем его менять. Управляющий вызвал из города большую артель плотников. Подсобные работы будут выполнять двенадцать крестьян, которые так и не заплатили налог. Ли согласился дать им заработать, чтобы они могли внести налог государству.

… Ли Ду Хан стоял посреди двора, когда к нему, низко кланяясь, подошел крестьянин. Это был Пак Собан, Пак-неудачник. Помещик удивился, но и обрадовался его приходу. Даже в хлопотах о новом доме он не забывал о Мен Хи, о том, что настоящее богатство еще придет к нему.

Он никак не мог себе простить, что не захватил тогда девчонку с собою, понадеявшись только на поминальную доску. А доску он действительно вывез и надежно спрятал.

Управляющий уверял его, что перед поджогом деревни все батраки разбежались и никто из помещичьей челяди не попал к японцам. Значит, жива и Мен Хи. Ли Ду Хан все собирался разыскать Пака Собана и узнать, куда он ее девал. Как хорошо, что тот сам пришел.

— Где моя дочь? — глухо спросил Пак.

— Твоя дочь? — удивился помещик. — Что же ты меня о ней спрашиваешь? Я у тебя хотел узнать, где твоя дочь. Ведь это же твоя дочь? Ты получил за нее столько, что мог бы и последить за ней. Или, может быть, ты прячешь ее? Так знай, что от меня не укроешь ничего.

Пак тоскливо смотрел на помещика.

— Я пришел отрабатывать налог, — сказал он. — Пришел вместе с женой.

Ли Ду Хан внимательно посмотрел на Пака и понял, что тот действительно не знает, где Мен Хи. Он быстро сообразил, что должен держать Пака возле себя. Если его дочь жива, она обязательно придет к отцу. И Ли Ду Хан стал снова ласковым.

— А у тебя, бедного, уже не осталось ни денег, ни зерна? Ты не можешь оплатить налог? Ну не горюй. Я много раз выручал тебя из беды, выручу и на этот раз. Я люблю тебя, как отец, за твою честность и трудолюбие. Я дам тебе в аренду тенбо земли. Расплатишься, когда снимешь урожай. Зато каждый день до обеда ты вместе с женой будешь работать у меня, а после обеда на своем участке. Между делом и дом себе построишь, глины здесь много. Крышу пока сделаешь из веток, а когда соберешь урожай, у тебя и солома будет.

Пак стоял и думал. Он работал у многих помещиков. Он жил в сараях, спал под сопками, голодал. Нет, уж лучше в родных местах. Правда, нарастут проценты и за старые долги и за новые, но хоть угол свой будет, да и земля здесь урожайная. А от большого урожая, может быть, и ему что-нибудь перепадет.

И Пак решил снова поселиться там, где была деревня Змеиный Хвост. В тот же день отправился на свое пепелище у высокой мачты. Они расчищали площадку для хижины, а вокруг никого не было, и мать его детей тихо пела:

Ариран, Ариран, высоки твои горные кряжи, И счастье — там, на вершинах скал. Злые духи, ущелья и пропасти черные Преграждают пути к дорогой Ариран.

Чо Ден Ок делает карьеру

Нет, не зря старался в свое время младший надсмотрщик строительства Супхунской гидростанции Чо Ден Ок. Японская администрация оценила его преданность и сообразительность. Он получил место в Восточно-колониальной компании и уверенно шел вверх по служебной лестнице. Всего через три года после того, как он переступил порог пученского уездного отделения компании, робко кланяясь каждому чиновнику, он получил отдельный кабинет на том же этаже, где вершит делами руководитель отделения Цуминаки.

О, будь он сам японцем, он давно бы подмял под себя этого Цуминаки, который только и держится тем, что приехал из Токио! Но теперь с ним не придется иметь дело. Еще десять дней надо просидеть в этой дыре, а там Тэгу… полицейская форма… настоящие дела.

Полицейский инспектор города Тэгу господин Чо Ден Ок еще покажет себя… Он знает, чего хотят самураи, он научился угадывать их желания даже по едва заметному жесту.

Сегодня Чо впервые мечтает о будущей деятельности в полиции, уже имея туда назначение. Конечно, это только одна ступень той огромной лестницы, по которой он уверенно идет к вершине славы. Но он добьется своего. Он еще будет назначен инспектором в крупный центр вроде Хейдзио. Он еще получит кабинет в самом полицейском управлении Сеула. Он купит себе большой дом, куда привезет молодую жену. А старая пусть остается в деревне, где она живет и сейчас. В Сеуле много красивых девушек. Он подберет себе двух-трех, содержать их он сможет вполне. Его имя станет известно в Токио, и он не будет больше зависеть от таких выскочек, как Цуминаки, который присваивал себе все заслуги Чо.

Но эти последние десять дней надо по-прежнему угождать ему, а то еще напортит под конец.

Чо Ден Ок встает из-за письменного стола и начинает ходить по комнате. Даже важные бумаги не могут заставить его сосредоточиться надолго. Его голова на тонкой и длинной шее все время вертится. То он глянет в окно, то подастся вперед, улавливая едва доносящиеся в кабинет звуки шагов или разговора за дверью, то включит приемник, чтобы послушать сводки с фронтов.

Чо Ден Ок не может иначе. Он привык все замечать, все знать.

После службы он не просто отправляется домой. Он выходит на охоту. Он идет медленно, втянув голову в плечи.

Но вот показался силуэт человека, и длинная шея Чо Ден Ока вытягивается вперед. Он впивается своими маленькими колючими-глазками в незнакомую фигуру. Он определяет рост, походку, успевает заметить на лице прохожего каждую морщинку, каждую родинку или бородавку. Он как бы фотографирует человека, запечатлевает в мозгу все до мельчайших деталей. Он старается определить, что выражают глаза, ему хочется проникнуть в душу человека. Временами ему кажется, что отгадывает даже; о чем тот думает.

Все это может пригодиться.

У него редкая память и острый глаз. Достаточно один раз взглянуть на человека, чтобы узнать его и через десять лет. Он помнит все события, даты, происшествия, разговоры. Помнит во всех деталях, со всеми подробностями. Все, чему он был свидетелем или о чем слышал, как бы откладывается в его мозговом архиве, чтобы в нужную минуту быть использованным.

В школе он никогда не учил уроков, но всегда хорошо отвечал. Его не интересовали науки, он не старался в них разобраться или понять существо дела. Он механически запоминал все, что говорил учитель.

Его ставили в пример другим ученикам, и он объяснял свои успехи большой усидчивостью.

Раньше он не любил возвращаться к тому, что уже сделано, за что уже получены отметки. Теперь у него другие привычки. Он постоянно возвращается к ранее сделанным наблюдениям. Кажется ему, например, что этому прохожему лет тридцать пять, что он содержит мастерскую чугунных котлов для варки пищи или, скажем, торгует осьминогами, и Чо обязательно найдет возможность проверить свои предположения.

Но не только людьми интересуется Чо Ден Ок. Поднимаясь по лестнице, он считает ступеньки. Попадая в незнакомый дом, определяет, из каждой ли комнаты есть выход во двор или найдется такая, куда можно попасть только из соседней комнаты. Он прикидывает, могут ли здесь быть две комнаты с дымоходами под полом, или, как обычно, только одна.

Вечером, идя по улице и заглядывая в окна, старается угадать, что там сейчас делается, замечает, сколько горит лампочек и примерно во сколько свечей каждая.

В редких случаях, когда уже совершенно не за кем наблюдать и нечего считать, он на глаз определяет количество шагов от одного столба до другого или до крайнего дома, а потом проверяет, не ошибся ли.

Кто знает, может быть, и это пригодится.

И ничего нет удивительного в том, что через год после приезда в Пучен он знал всех его жителей, весь небольшой уездный город.

Он знал, кто чем занимается, когда в каком доме ложатся спать и когда встают, где бывают его обитатели.

Он знал, о чем говорят люди, их настроения и даже мечты. Ни одно событие в городе не было для него неожиданностью. Когда разорялся лавочник, Чо Ден Ок отмечал про себя, что месяц назад предвидел это. Если по улицам шла свадебная процессия, он проверял лишь, не ошибся ли в сроке свадьбы, который мысленно давно назначил.

Все видеть и все знать ему было необходимо как воздух.

Еще будучи младшим надсмотрщиком на строительстве Супхунской гидростанции, Чо Ден Ок пришел к выводу, что ему не сделать карьеры, если он не расположит к себе японцев. А карьеру он должен сделать обязательно. И не такую, чтобы только хватало на рис. Нет, ему нужны большие деньги и видное положение в обществе, его должны уважать и бояться. Ему нужны известность и слава. Его одолевала жажда сладостной власти над людьми.

Так думал, об этом мечтал младший надсмотрщик Чо Ден Ок, ненавидевший тех, над кем он призван в будущем властвовать.

Пусть сейчас его не замечают, не обращают на него внимания, но он знает, что надо делать. Он не станет долгие годы выслуживаться, пока японцы убедятся в его преданности и предложат ему должность чиновника в местном самоуправлении. Ему этот пост не нужен, да и путь к нему долог. Он знает более короткий и более верный путь к власти, к деньгам: надо попасть на службу в полицию.

Но для того чтобы корейца взяли служить в полицию, он должен доказать свою преданность великой империи Ниппон. Требуются не мелкие услуги и не слова. Верность императору и способность унять бунтовщиков надо доказать делом.

Ну что ж, он готов к этому. Он не станет прозябать, как миллионы корейцев, не способных понять всю выгоду службы на самураев. Своим усердием он пробьет себе путь в жизни.

Чо Ден Ок начал осуществлять свой план еще на Супхунской гидростанции. Он усердно защищал интересы японской администрации и старательно информировал полицейского инспектора о подозрительных лицах. Это дало ему должность в пученском отделении Восточно-колониальной компании.

Раньше полиция ему ничего сама не поручала, а только благосклонно принимала его донесения. Теперь ему дают задания. Но делает он больше, чем от него ждут. Он хорошо знает психологию своих соотечественников. Все они ненавидят этих чванливых самураев и всегда готовят против них всякие козни. Значит, надо своевременно узнавать о заговорах и доносить в полицию раньше, чем спохватятся ее собственные агенты.

Он первый разведал, кто начал распространять слухи о том, что русские разбили под Москвой немцев. Правда, слухи эти разнеслись по всему городу, и люди ходили с веселыми лицами, но зачинщиков удалось схватить, и митинг, готовившийся на текстильной фабрике, не состоялся.

Он может многое сделать, но вот только с проклятым страхом ему никак не удается совладать. Он не может избавиться от этого постыдного чувства, которое в нем укоренилось и мешает жить: ему постоянно кажется, что его будут бить. Да, именно — бить.

Это чувство преследует его со школьных лет. Он, как честный ученик, всегда сообщал надзирателю о проделках мальчишек. И каждый раз его за это били. Ему, собственно, не объясняли за что, но он сам заметил, что бьют его как раз после того, как он поговорит с надзирателем. Он ходил жаловаться, виновных наказывали, но его опять били.

С тех пор и зародилось это неприятное чувство. Он уже и жаловаться перестал, и уже давно никто его не трогал, но страх не проходил. И только после окончания школы он стал постепенно успокаиваться. В период строительства Супхунской гидростанции он совсем уже позабыл о тех неприятных днях.

Но однажды это противное чувство вспыхнуло в нем с новой силой. Это было после того, как он доложил полицейскому инспектору о вредных разговорах в бараке среди строителей.

На следующий день он снова задержался у закрытой двери барака, чтобы не смущать строителей и все же послушать, о чем они спорят. И вдруг огромный кулак, словно каменная глыба, обрушился на его голову; колени подогнулись, и он медленно опустился на землю. Никто не помог ему подняться, но у него хватило сил отползти от двери. Немного передохнув, он встал и, озираясь, тихо поплелся к себе.

Об этом случае никому не рассказал, но чувство страха уже не покидало его.

Если бы он боялся, что его убьют, как убивают многих, кто оказался умен и осознал все выгоды преданной службы японцам, было бы еще понятно. Но об этом он пока не думал. Он боялся именно того, что его будут бить. Ему становилось невыносимо жаль себя. Он начинал ходить по комнате и без конца повторять: «Бедный Чо, бедный Чо!»

Потом его маленькие кулачки сжимались и на висках вздувались жилки. Хорошо же, они собираются его бить, так пусть не ждут пощады и сами. Он будет им мстить безжалостно и жестоко. Завтра же понесет в полицию очередное донесение. Пусть попробуют оправдаться. Поверят ему, а не им. Он сегодня же пойдет к Осанаи Ясукэ.

Японец ждет доносов. Для ареста ему нужен повод. Ну а поводов Чо Ден Ок найдет сколько хочешь. Сейчас только и говорят о бушующей во всем мире войне. Разве не правильно арестовали по его сообщению старого текстильщика за сочувствие русским? А кто кому сочувствует, Чо видит по глазам. Пусть только заговорят о войне, и Чо сейчас же найдет врагов империи Ниппон.

Надо сегодня же составить список и отнести капитану Осанаи. Пусть действует. Пусть капитан будет надежной защитой для Чо Ден Ока.

Но чем чаще он доносил на подозрительных людей, тем больше боялся, что его будут бить. Он понимал, что поступал правильно — иначе ему не достичь больших чинов, — но все больше боялся неприятностей. В своей двери он сделал специальное приспособление, чтобы ее можно было запирать на ночь. Он теперь избегал появляться в толпе. Он и так много сделал, многого добился. Он сумел проявить себя не только в полиции, но и в отделении компании, где служил. Ему понадобилось всего три года, чтобы стать первым помощником самого Цуминаки.

А вообще этот Цуминаки — ничтожество. Ведь все дела компании в уезде наладил именно Чо, именно его изворотливость и умение прижать крестьян, его полная осведомленность о состоянии помещичьих хозяйств привели к тому, что Пучен дает Японии больше риса, чем другие уезды.

Правда, всю систему работы объяснил ему Цуминаки, но, конечно, не он ее придумал, и даже не Сеул, а Токио, где сидят подлинные хозяева комцании.

Чо Ден Ок первым узнал о том, что в столице действует «Лига мобилизации корейского народа». Он сразу понял, какое важное значение придают ей японцы. Еще из Сеула не поступило никаких указаний, а он уже организовал в уезде местное отделение. Многочисленные агенты Чо стали членами этой организации. Он расставил их по деревням, и они дают ему самые точные и полные данные о каждом участке земли: как он вспахан, что посеяно, какое использовано удобрение, как орошается участок и, наконец, какой ожидается урожай.

Чо отлично обо всем осведомлен. Достояние крестьян он подсчитывает точнее, чем они сами. Ошибки быть не может. Крестьяне еще только собираются начать уборку, а компания, по данным Чо, уже подсчитала урожай и распределила его весь до зернышка: сколько вывезут в Японию в виде налога, сколько пойдет помещику в счет арендной платы и, наконец, сколько будет добровольно пожертвовано на процветание Японской империи.

Члены лиги умеют собирать добровольные пожертвования. Ни один крестьянин не посмеет отказать, когда к нему явится член лиги.

На очереди у Чо новые планы. Он обязательно их осуществит. Восточно-колониальная компания уже получила в свое распоряжение все лучшие земли, все ирригационные сооружения, все лесные массивы страны. Но она может добиться большего. Чо Ден Ок сыграет в этом не последнюю роль.

В Токио сидят трезвые люди. Они ворочают гигантскими капиталами. Они поймут его. Он втянет в орбиту должников компании миллионы людей. А тех, кого засосет компания, она уже не выпустит.

У него много планов. У него такие планы, которые никому и в голову не придут. И в самом деле, ведь в уезде собралась вся полиция провинции, а кто расклеивал листовки о наступлении русских, так и не могли узнать. Он один раскрыл целый заговор. После этого он и получил назначение в Тэгу…

Стук в дверь прервал размышления Чо Ден Ока.

Это, судя по всему, мелкий служащий. Японцы входят вообще без стука. Помощники Чо стучат уверенней. А это даже не стук, а царапанье. Пусть подождет.

Проходит минута, прежде чем стук повторяется, но такой же тихий и робкий, едва слышный. Чо садится за стол, раскрывает папку с бумагами.

— Войдите.

Он смотрит в папку, не поднимая головы, лишь искоса поглядывая на вошедшего: спина согнута в поклоне, руки на коленях, носки вместе, пятки врозь. Широкая заученная улыбка.

Пусть постоит так. Пусть ниже гнет спину. Чо Ден Ок занят, он не может каждую минуту отрываться от важных дел. Пусть этот кореец улыбается ему так же, как японцам. Улыбаться должны все. Японцы научили людей вежливости.

Кореец идет, шатаясь от голода, но он должен улыбаться встречному японцу. Его бьют, но он должен улыбаться, потому что иначе не перестанут бить. Умер родной или близкий человек, надо просить у японского чиновника разрешение на похороны, — значит, надо ему улыбаться. Это признак уважения и почтительности. Надо широко улыбаться.

Пусть гнутся и перед ним. За спиной они его проклинают. Они ненавидят его больше, чем самураев. Он это хорошо знает. Но он научит их уважать себя. Пусть стоят, согнувшись и улыбаясь, пока не окостенеет позвоночник, пока судорога не сведет челюсти. Пусть знают, кто такой Чо Ден Ок.

Чо медленно отрывает глаза от бумаг, которые не читал, нехотя поднимает голову и рассеянно смотрит на вошедшего. Тот немного разгибает спину, ладони его отрываются от колен и скользят вверх по ногам. На лице застыла улыбка-маска. Вошедший готов что-то сказать, но Чо опускает глаза.

Он очень занят. Нельзя прерывать течение его мысли. Пусть не думают, что если он кореец, то всякий хваденмин может к нему врываться, как в свою хижину.

И снова руки вошедшего ползут вниз и застывают на коленях. Но вот наконец Чо откидывается на спинку стула и вопросительно смотрит на чиновника.

Маска расплывается в улыбке:

— Господин Цуминаки просит господина Чо Ден Ока к себе.

Чо вскакивает. Он мгновенно забывает о своем величии.

— Что же ты молчишь, рыбья голова?! — кричит он уже на ходу, выбегая в коридор.

Еще у дверей кабинета начальника, робко стучась в мягкую обивку, Чо начинает улыбаться. Впускают сразу.

Цуминаки и представитель текстильной компании Катакура сидят на полу, в стороне от письменного стола, и пьют зеленый чай из крошечных чашечек.

Они не угостят его под тем предлогом, что корейцы чая не пьют. Ничего, придет время, они будут угощать и его чаем. И хотя непонятно, что хорошего в этом странном напитке, он тоже будет причмокивать языком и восторгаться ароматом и вкусом. Пусть знают, что и он разбирается в этих тонкостях.

— Конничива [12], мои господа.

Ладони на коленях, носки вместе, пятки врозь. Заискивающая, широкая улыбка.

— Я почувствую себя счастливым, если в моих ничтожных силах будет оказать услугу высоким господам.

Да, его не приглашают к чаю.

Пусть будет так, — значит, еще время не пришло. Ничего, это время настанет. Он обгонит тупого и чванливого Цуминаки.

Ему объясняют, что сеульской текстильной фабрике Катакура срочно требуется пятьсот работниц. Чо улыбается, понимающе кивает головой и заверяет: все будет сделано, господа могут спокойно пить чай и отдыхать. Ему все понятно, он не потревожит их больше своими глупыми вопросами.

Он выходит, пятясь и кланяясь.

… Чо Ден Ок — человек дела. Поручение несложное, его надо выполнить в короткий срок, раньше, чем Цуминаки может предположить, тем более что это — последнее задание в Пучене. Три дня с момента его получения не пропали даром. Агенты Чо работают быстро. Они успели оповестить о благодеянии все деревни. И вот уже под окнами компании толпятся женщины и девушки. Он сам поговорит с каждой из них. Он привык работать добросовестно. Не всегда можно полагаться на агентов.

— Следующая…

Он не поднимает глаз на вошедшую.

— Фамилия, имя?

— Пак Мен Хи.

— Кто отец, из какой деревни?

— Пак Собан, Пак-неудачник из Змеиного Хвоста.

Чо поднимает голову. Змеиный Хвост… сожженная деревня… Что-то с ней связано…

— Почему уходишь от родителей? Сколько тебе лет?

— Родителей я потеряла. Вот уже год, как не могу их найти. Мне тринадцать лет.

— Тринадцать? Тебе тринадцать лет?

Чо вскакивает и в волнении начинает ходить по комнате.

— Тринадцать, тринадцать… Ха-ха, ведь тебе не больше одиннадцати. Очень хорошо… Очень хорошо…

Почему же эта идея не пришла ему в голову раньше? О, теперь безмозглый Цуминаки еще раз убедится, как хитер Чо Ден Ок. Но на этот раз ему не удастся выдать чужую идею за свою. Чо расскажет о ней в присутствии уполномоченного фирмы. Пусть шире идет о нем молва, теперь-то уж о Чо Ден Оке узнают в Токио. О нем расскажет представитель крупнейшей в Японии и Корее текстильной фирмы.

— Иди, девочка, подожди за дверью, я потом позову тебя… Нет, постой, откуда ты взяла, будто тебе тринадцать лет? Я точно знаю, что тебе одиннадцать. Запомни это хорошенько и не вздумай прибавлять себе годы, иначе на работу не возьму и отправлю обратно домой… Да… Ты не знаешь, где отец?.. Твой отец умер, и мать тоже умерла, и все братья и сестры умерли, все умерли, тебе некуда идти… Ну что же ты стоишь? Подожди за дверью. Фирма не допустит, чтобы сирота голодала, только не забывай, сколько тебе лет.

Чо выталкивает Мен Хи за дверь и зовет чиновника.

— Порвать списки людей, с которыми я говорил! Я буду составлять новые списки. Тех, кому меньше тринадцати лет, отправлять обратно, они нам не нужны. Присылать ко мне только девушек от тринадцати до семнадцати лет!

Так, так, так… Фирме нужны пятьсот работниц… За одну и ту же работу кореец получает вдвое меньше, чем японец, кореянка — в два раза меньше корейца, а девочка до двенадцати лет — вдвое меньше кореянки.

Так, так… Сколько же это сэкономит фирма, если семнадцатилетним сбросить по пяти лет? Это вполне осуществимо. По виду они совсем дети, тоненькие, как стебли гаоляна, а на фабрике им не растолстеть. Они будут получать ровно в два раза меньше, чем положено. Фирма должна хорошо заплатить за такую мысль. Теперь там уволят всех пожилых работниц и пришлют за девочками. Как хорошо, что у корейцев нет паспортов.

Чо ходит по комнате, потирая руки. Так, так, так… Пусть войдет эта девочка, как ее там зовут…

— Сколько же тебе лет, девочка? А? Что же ты молчишь? Или у тебя еще уши не выросли?

Мен Хи молчит.

Разве сердце, перенесшее столько горя, не может окаменеть? Нет, оно стало еще чувствительнее, оно — как панты молодого оленя. Когда панты только наливаются, когда это еще не рога, а только густая масса, покрытая пленкой, перевитая тончайшими нервными сплетениями, прикосновение к ним вызывает у животного нестерпимую боль. Чтобы ветки и листья не касались пантов, молодые олени выходят на лесные опушки. Но охотники знают, когда выйдет молодой олень. Его уже ждут, для него уже расставлены капканы, на него наведены стволы ружей. Охотники не упустят момента, когда наливаются панты. Это пора легкой добычи.

Мен Хи в руках охотника хитрого, алчного, беспощадного. Такой не упустит добычу. Ей уже некуда скрыться. Чего он от нее хочет, почему медлит? Ей теперь все равно, что бы с ней ни делали: ведь родители ее умерли. А почему она сама еще живет? Да и живет ли она? Где находится? Может быть, на пути в чудесный сад небесного Окхвансанде?

— Скажи — одиннадцать, ну, слышишь, скажи — одиннадцать, или ты совсем онемела?

— Одиннадцать, — выдавливает из себя Мен Хи.

— Ну вот, умница, распишись вот здесь… Ах, ты неграмотна? Очень хорошо. Обмакни палец в мастику, вот сюда. А теперь приложи его к бумаге, вот здесь. Это ты расписалась, что тебе одиннадцать лет, не забывай об этом. И не думай больше никого обманывать… У тебя есть деньги на проезд по железной дороге? Нет? Очень хорошо. Тогда приложи еще сюда палец. Потом у тебя удержат стоимость билета. А еда у тебя есть с собой? Нет? Очень хорошо, здесь поставь отпечаток. Тебя всем обеспечат, тебе все дадут в долг: и еду, и проездной билет. Теперь можешь идти. Тебе объяснят, что делать дальше.

— Следующая… Сколько лет? Четырнадцать? Чепуха, тебе только десять… Обмакни в мастику палец, приложи в этом месте.

— Следующая… Сколько лет? Семнадцать? Нехорошо обманывать, за это дракон накажет. Ты же знаешь, тебе только двенадцать… Обмакни палец…

Человек № 726

Первую партию завербованных девочек, в которой была и Мен Хи, отправили на вокзал рано утром в сопровождении вербовщика Мацуки.

Мен Хи никогда не видела железной дороги. Она пришла сюда как в забытьи и теперь стояла, ни на что не обращая внимания. Потом ее втолкнули в вагон, поезд тронулся, в окне замелькали станционные постройки, семафоры, и вдруг стало совсем темно.

Мен Хи ничего не могла понять. Страшный грохот и тряска напугали ее. Появился едкий запах угольной гари, затруднявший дыхание, вызывавший резь в глазах.

Так впервые Мен Хи ехала через туннель, через один из сотен туннелей, пробитых в горах строителями железных дорог Кореи.

Наконец снова появился свет. Поезд тяжело взбирался на гору, потом стремительно понесся под уклон и, словно в ловушку, опять влетел в туннель. Вырвавшись на волю, он загромыхал по длинному, узкому, без перил мосту, высоко взметнувшемуся над рекой.

Мен Хи посмотрела в окно, и ей стало страшно. Самого моста она не видела, а где-то далеко-далеко внизу пенились воды широкой быстрой реки. Казалось, будто поезд летит по воздуху.

Броситься бы туда, на эти валуны, в эти бурные воды. Страшно! Но поезд уже миновал мост, и видно, как рельсы поворачивают вправо и бесконечными нитями убегают вдаль.

За окном проходят чередой долины, сплошь в зелени рисовых полей, огородов, фруктовых садов, мелькают тутовые и каштановые рощи, словно выбегают навстречу поезду прижавшиеся друг к другу хижины со старыми соломенными крышами. А вокруг горы, горы, горы. И как только петляет поезд меж этих гор? Он едва успевает выбраться на ровное место, и снова они окружают его со всех сторон.

Поезд пришел в Сеул на рассвете.

Сбившись кучкой, настороженно осматриваясь, словно стадо гусей, попавших в незнакомое место, девочки пошли за Мацуки. Шли долго по узким, кривым улицам и переулкам и достигли фабрики, когда солнце поднялось уже высоко.

Это была совсем старая фабрика: несколько узких и длинных деревянных бараков, покосившихся и закопченных, окруженных высоким забором. Под огромным навесом лежали тюки пеньки.

Рабочие сновали по двору, таскали пеньку в цехи, поминутно открывали ворота, чтобы пропустить подводы или грузовые машины.

Почти у самых ворот стояло небольшое здание из красного кирпича. Сюда и повели девочек.

Началась перекличка. Мацуки выкликал девочек, и они отходили в сторону, а конторский чиновник следил по своему списку и ставил черточку возле очередной фамилии.

Когда проверка была закончена, конторщик вернулся за стеклянную перегородку и вызвал к себе первую, стоявшую в списке. Остальные начали тихо перешептываться.

Мен Хи только теперь хорошо разглядела соседок. Пугливые, робкие, как она сама, с заплаканными глазами. Потом она услышала свое имя и пошла за перегородку.

Конторщик сидел на высоком стуле, поджав под себя ноги.

— Фамилия? Сколько лет?.. Что? Тринадцать? Тут написано одиннадцать!

— Ой, да, одиннадцать…

— С первого слова начинаешь обманывать! Берегись!

Конторщик принялся заполнять расчетную книжку. Он долго писал, что-то подсчитывал, вычислял и, наконец, велел Мен Хи сделать на последней страничке оттиск пальца. Потом взял книжку и пошел в соседнюю комнату.

Через минуту опять появился в дверях и позвал Мен Хи. В углу комнаты на циновке она увидела корейца. Лицо у него было густо усеяно следами оспы. В руках он держал ее расчетную книжку.

— Тц-тц-тц, какая ты, — укоризненно причмокивал он, качая головой. — Тц-тц-тц, еще совсем не работала, еще никакого заработка нет, а сколько денег на тебя уже потратили. Ой-ой-ой! За проезд в поезде, за питание в дороге, за перевозку вещей от вокзала до фабрики…

— У меня нет вещей! — удивленно сказала Мен Хи.

— Да, да, да, — улыбнулся он, — тут все записано, ты еще ничего не заработала, а вон сколько тебе уже выдано: на общежитие, на столовую, за тебя уже внесли на процветание великой империи Ниппон. Видишь, как о тебе заботятся. Я сам, можно сказать, рабочий, моих капиталов вложено в фабрику очень мало. Поэтому я забочусь о вас больше, чем о благополучии фабрики. Ты будешь всем обеспечена. Цени это. От тебя требуется только одно: работай и ни о чем не думай.

Улыбка исчезла с его лица.

— А теперь иди, — сказал он, помолчав. — Вот твоя расчетная книжка, по ней ты будешь получать боны за работу. На боны можно питаться в нашей столовой и покупать все, что хочешь, в нашем магазине. Видишь, как о вас заботятся! Вот твой номер — семьсот двадцать шесть. Запомни его хорошенько. Тебя теперь будут называть по номеру. И боны выдают по номеру. Тебе покажут машину, на которой ты будешь работать, на ней этот же номер. И на циновке для сна — тоже. Это очень удобно — иметь номер. Ты все поняла? Я вижу, ты девочка смышленая. Ты мне нравишься, я еще вызову тебя… Ну а теперь ступай. Тебя отведут в общежитие, только хорошенько запомни свой номер: семьсот двадцать шесть. И мое имя запомни: меня зовут Пэ Чер Як, понимаешь, — Пэ Чер Як.

Мен Хи привели в барак, длинный и полутемный, как туннель. И воздух такой же тяжелый, как в туннеле. Два бесконечных ряда циновок. Все они заняты, на них спят женщины. Циновки примыкают одна к другой, и получаются две сплошные постели вдоль стен на сотни человек. Одна справа, другая слева, а между ними, по центру барака, узкий проход. Одежда лежит в головах. Тут же в котомках вещи.

— Вот твое место, — сказал провожатый, ткнув пальцем в направлении одной из циновок.

— Да ведь тут спит кто-то! — удивилась Мен Хи.

Провожатый с интересом и недоумением посмотрел на нее.

— Откуда ты взялась такая принцесса? Тебе, что же, прикажешь отдельную циновку подать? А может быть, и комнату предоставить? — Он злорадно рассмеялся, глядя на растерявшуюся Мен Хи, и продолжал: — Ну вот что, хватит тут прохлаждаться, тебе пора в цех. Фабрика работает круглые сутки. Когда кончится смена, циновка будет свободна. На ней сейчас спит твоя сменщица…

Они пересекли двор и вошли в цех. В лицо пахнуло едким смрадом. Низко свисавшие электрические лампочки светились как в тумане. Свет с трудом пробивался сквозь пыльный воздух, и в его тусклых лучах медленно плыли мельчайшие хлопья пеньки. Хлопья, как мох, облепили провода, стропила, стены. Когда открывалась дверь, свежая струя воздуха взметала хлопья, они начинали кружиться, а потом снова медленно оседали. Маленькие оконца были почти непроницаемы для света. Толстый слой грязи затвердел на рамах и на стеклах.

Вдоль цеха в четыре ряда стояли разрыхлительные и чесальные машины. Возле них возились женщины и дети. Сначала все они показались Мен Хи одинаковыми: сгорбленные, костлявые фигуры, чахоточный блеск в глазах, пересохшие губы.

Многие были голыми до пояса. На их мокрые тела тоже оседали мелкие хлопья пеньки и прилипали к коже, а струйки пота пробивали себе сквозь них дорожки.

Длинный ряд машин был специально приспособлен для подростков. Рахитичные девочки с лицами, сморщенными и серьезными, походили на маленьких старушек. Они стояли на высоких деревянных подмостках, вроде ящиков, без которых им не дотянуться до машины.

— Ну, насмотрелась? — произнес кто-то за спиной у Мен Хи.

Это был японец-надсмотрщик.

— Иди за мной, — приказал он и двинулся в глубь цеха. Японец подвел ее к старой женщине, возившейся у машины, и, бросив лишь одно слово: «Новенькая», ушел.

Старуха посмотрела на Мен Хи долгим, внимательным взглядом, в котором можно было уловить жалость.

— Меня зовут Мин Сун Ен, — сказала она. — Сейчас начнет работать твоя смена, и я покажу тебе, что надо делать. Ты повесила номер?

— Нет.

— Иди повесь, а то не засчитают рабочий день.

Перед началом смены двери в цех почти не закрывались. Девочки, женщины, старухи входили поодиночке, парами и целыми группами. Они вешали свои номера на доску и растекались по цеху. Мен Хи стояла у доски, не зная, куда следует повесить номер, пока ей не помогли.

— Перед началом каждой смены работницы произносят клятву на вечную верность японскому императору, — сказала Мин Сун Ен, когда вернулась Мен Хи, — так ты стой ровно и повторяй за надсмотрщиком все слова.

Не успела Мен Хи спросить, что это значит, как раздался дребезжащий звук колокола — и работницы второй смены сгрудились у табельной доски. Мин Сун Ен подтолкнула Мен Хи, и та быстро присоединилась к стоявшим женщинам. Она старательно повторяла слова надсмотрщика, пока не кончилась клятва. И снова раздался звон колокола. Все поспешили к своим машинам. Мен Хи поняла, что это конец одной смены и начало другой. Но работа не останавливалась. Работницы сменялись, на ходу сдавая и принимая машины.

Мин Сун Ен медленно разогнула спину и подозвала Мен Хи поближе:

— Ты будешь работать вот на этой машине. Дело несложное, но сначала будет трудно выстаивать по двенадцать часов подряд. Потом, конечно, привыкнешь… Только ненадолго, — сокрушенно покачала она головой. — Долго дети здесь не выживают. Поэтому, если тебе есть куда уйти, лучше уходи сразу.

— Нет, я буду работать, я могу много работать.

Мен Хи внимательно следила за действиями своей наставницы. Деревянный вращающийся барабан утыкан лезвиями ножей. Перед барабаном — стол. Женщина отделила от большого спрессованного тюка слой пеньки и положила его на стол, а потом стала медленно пододвигать к ножам. Ножи разрыхляли туго спрессованную пеньку, и от нее поднимались густые клубы пыли.

— Вот и все, что тебе надо делать, — сказала старуха. — Когда этот слой разрыхлится, он пойдет на чесальную машину, видишь, вон она стоит. Вместо ножей на ней иглы. А ты возьмешь из тюка новый слой. Двадцать тюков тебе подадут за смену, и все их надо разрыхлить, иначе будут удерживать из жалованья, а его тебе и без того не хватит… Ну, берись за дело, внучка, — сказала на прощание Мин Су Ен и ушла, оставив Мен Хи одну у вертящегося барабана.

Вначале Мен Хи поминутно отворачивалась и старалась отогнать пыль рукой. Но это только замедляло работу, а пыль все равно проникала в рот и в нос.

Она проработала несколько часов и начала злиться на себя: все спокойно трудятся, даже дети, а она, словно помещичья дочка, уже задыхается от пыли и жары. Нет, она привыкла к труду, она даже виду не подаст, что болит согнутая спина, что силы покидают ее. Она никакого внимания не будет обращать на эти хлопья и перестанет поминутно вытирать лицо. Не такое уж это нежное лицо, чтобы его оберегать. А то, что пыль в нос набивается, — пусть, другие ведь спокойно к этому относятся.

В самом деле, работала же она у Ли Ду Хана. Там, правда, легче дышалось и обязанности были разные, а тут все одно и то же. Стой, согнувшись, задыхаясь от пыли, и беспрерывно, без конца подсовывай пеньку под этот проклятый барабан. А руки уже немеют, и почему-то кружится, как этот барабан, голова. И в глазах зеленые и красные круги.

Откуда взялись эти круги? Они выскакивают издалека, маленькие, как мячики, и несутся на нее с огромной скоростью, все увеличиваясь, пока не превращаются в сплошное огромное пятно. И тут же новые мячики вылетают из дальнего конца цеха и тоже устремляются к ней. Они летят быстрее первых, их еще больше, они расплываются, заволакивают все вокруг…

Удар по спине был таким неожиданным и сильным, что Мен Хи в первое мгновение даже не поняла, что произошло. Может быть, она попала под барабан?

— Зевать сюда пришла, дармоедка! — услышала она окрик.

Это, оказывается, японец-надсмотрщик. А ведь она действительно стоит и не работает. Но это же не нарочно! Это случайно так вышло, она даже не знает, когда она прекратила работу.

Мен Хи лихорадочно хватает пеньку и сует ее под ножи. И снова все кружится, как этот барабан. Да нет же, барабан спокойно стоит на месте, а она сама вращается вокруг него, и ножи тоже вращаются, только в обратную сторону, и все время норовят ударить ее по рукам.

… Звон колокола не дошел до сознания Мен Хи. Но барабан остановился. И ножи замерли. А она сама продолжает вертеться. Какая странная наступила тишина!

— Обед, пойдем, — услышала Мен Хи и, обернувшись, увидела рядом Мин Сун Ен, отряхивавшую с себя пыль.

Мен Хи безучастно посмотрела на ее пергаментное лицо.

— Пойдем, я покажу тебе столовую, — сказала женщина, вытирая тряпочкой лоб.

Мен Хи стала приводить себя в порядок.

— Снимай жетон, по нему чумизу дадут.

— Вы меня не ждите, я знаю, где столовая, — сказала Мен Хи, боясь, что не сразу найдет свой номер и задержит добрую старуху.

Она и в самом деле долго провозилась у табельной доски. У нее рябило в глазах и дрожали ноги. Хватаясь за машины и столбы, подпиравшие потолок, потащилась к двери.

Только бы не выдать себя, только бы не обнаружить свою слабость. Ведь у всех одинаковая работа, а она одна так утомилась. Что подумают соседки? Скажут, притворяется, чтобы пожалели. А ей совсем не хочется вызывать к себе жалость.

Когда мимо проходили работницы, она останавливалась и старалась сделать безразличное лицо, будто ничего не случилось, просто ей захотелось на минутку остановиться. А если проходившие оглядывали ее, она даже улыбалась. Пусть знают, что она совсем не устала и поясница у нее не болит, иначе она не могла бы держаться так прямо.

Выйдя во двор, Мен Хи прислонилась к стене цеха, и, хотя ей казалось, что она крепко уперлась ногами, тело ее медленно сползло на землю. Но тут ей сразу стало легче. Должно быть, свежий воздух подействовал.

— Почему обедать не идешь? — услышала она чей-то голос.

Мен Хи обернулась. Перед ней снова стояла Мин Сун Ен.

— Скоро перерыв кончится, — продолжала женщина, — тогда допоздна не получишь своей чашки чумизы. А на боны нигде ничего не купишь, кроме как в столовой.

— Я не хочу есть, — устало ответила Мен Хи.

— Не хочешь? — переспросила Мин Сун Ен. — Это тебе только кажется так.

Она взяла Мен Хи за руку и тихо сказала:

— Идем!

И Мен Хи пошла за ней доверчиво, не раздумывая, не возражая.

По дороге Мин Сун Ен расспрашивала, кто она, откуда приехала, как попала на фабрику. Мен Хи отвечала неохотно, и хотя из ее ответов женщина мало что поняла, не стала больше задавать вопросов.

— А вот и столовая, — сказала Мин, когда они подошли к одному из бараков. — Ты, наверно, ошиблась, будто не хочешь есть, есть надо обязательно. — И она открыла дверь.

Четыре длинных и узких, в одну доску, стола, как дорожки, уходили в глубь барака. Они были похожи на скамейки, врытые в землю на столбиках, едва достигавших колена. По обеим сторонам расположенных близко друг к другу столов на полу тесно сидели работницы: плечо к плечу, спина к спине.

Вдоль стены — несколько окошек. Здесь выдается пища. Очереди у окошек не было, уже вся смена сидела за едой.

Мин Сун Ен объяснила, как получить обед, и ушла.

Мен Хи взяла со стола пустую миску, из которой кто-то уже ел, оторвала из книжечки бон одну марку и подала в окошко.

Женщина в засаленном, грязном халате со слезящимися глазами и усталым лицом, не сполоснув миску, положила туда большую ложку черной разваренной чумизы и посыпала ее сверху крохотными, пересохшими рыбками.

Мен Хи отыскала свободное место, втиснулась между женщинами, взяла со стола палочки, которыми тоже кто-то уже пользовался, и принялась за еду.

Едва она успела доесть чумизу, как раздался звон колокола — конец обеденного перерыва.

И снова вертелся барабан, мелькали ножи, липли к глазам мелкие хлопья…

Мен Хи стояла, наклонившись над барабаном, и усердно разрыхляла пеньку. Теперь-то уж она выдержит до звонка. Должна же наконец привыкнуть ее изнеженная спина к согнутому положению. Пусть болит поясница — привыкнет, и все пройдет.

И опять она прозевала ту минуту, когда спина сама разогнулась. А надсмотрщик не прозевал. Наверно, он стоял все время позади и только и ждал, чтобы она опустила руки. Хотя нет, удары его бамбуковой палки поминутно раздаются во всех концах цеха. Просто у него такое тигриное чутье: он заранее может определить, кто сейчас сделает передышку, и издали крадется к намеченной жертве, чтобы полоснуть ее своей палкой.

Бьет он сильно, но с разбором. Бьет по спине, по голове, по ногам, а вот рук не трогает: руки нужны для работы.

Наконец наступила смена, и Мен Хи направилась в общежитие. Она еще могла двигаться, хотя не так бодро, как до обеда. По двору пришлось ковылять, держась за стену. Теперь Мен Хи не пряталась: было совсем темно, и, значит, никому не видно, как она идет.

Циновка действительно оказалась свободной, и Мен Хи нашла ее легко, потому что как раз над этим местом горела лампочка.

Мен Хи легла не очень удобно. Но устроиться как следует не успела: заснула.

Когда ее разбудили, она лежала все в той же неудобной позе. Было светло. Ясно, что настало утро. Это Мен Хи поняла сразу. Почему же она не может встать?

Но она встала. Лежать и нежиться ей никто не позволит. Впереди долгий рабочий день, и нельзя обращать внимание на то, что тело болит.

Мен Хи твердо решила не поддаваться усталости. Оно все время болит, это хилое тело, но двигаться все-таки может. А думать о том, где и что болит, — занятие для помещичьих дочек и лентяек.

Она пошла в цех и снова повторяла за надсмотрщиком слова клятвы вечной верности японскому императору, а потом встала к барабану.

И за время до обеда она только один раз разогнула спину, и только один раз ее ударил надсмотрщик. Перед самым перерывом она работала очень усердно, особенно когда увидела, что надсмотрщик идет к ней. Но он ее не ударил, а тихо сказал:

— Семьсот двадцать шесть, тебя вызывают в контору. Сейчас вызывают, бросай работу и иди.

Сначала Мен Хи решила, что ее обманывают: она бросит работу, а он за это начнет бить ее палкой. И она стала еще быстрее подсовывать пеньку в ножи. Но надсмотрщик повторил свое приказание и сказал, что вызывает ее Пэ Чер Як. Тогда она разогнула спину и пошла.

Пэ Чер Як поднялся ей навстречу, широко улыбаясь.

— Ну, как ты устроилась на новом месте? — спросил он ласково. — Не трудно ли тебе работать, не обижает ли тебя кто-нибудь?

Мен Хи обернулась: может быть, это он не ей говорит? Но в комнате никого больше не было.

— Вы, наверно, ошиблись, — несмело сказала она. — Я Пак Мен Хи, я работаю на разрыхлительной машине.

— Да, да, я знаю, — снова широко улыбнулся Пэ Чер Як, — я забочусь о рабочих, и особенно о таких, как ты, поэтому спрашиваю, как ты себя чувствуешь.

«Что это значит «таких, как ты»? — подумала Мен Хи. — Или он считает, что я не могу работать?»

— Мне нетрудно, — начала она оправдываться, — обо мне не надо заботиться больше, чем о других.

— Как не надо? — удивился Пэ Чер Як. — Ведь ты сирота? Ты действительно сирота? Отвечай, что же ты молчишь.

— Да.

— И никаких родственников у тебя в Сеуле нет?

— Нет.

— И знакомых нет?

— Нет.

— Очень хорошо! То есть это очень плохо для тебя. Вот поэтому я должен о тебе позаботиться.

Он молча походил по комнате. Потом близко подошел к Мен Хи.

— Ты дала клятву на вечную верность японской империи?

— Да!

— Запомни слова, которые ты произносила! Если ты нарушишь эту клятву, — он скрестил руки на груди и молитвенно поднял глаза, — великая кара падет на твою голову.

Лицо его стало суровым.

— Работай и повинуйся. Ни с кем пока не заводи дружбы, никому не доверяй, никого не слушай, никуда не ходи. Время теперь напряженное, идет война, и болтунов развелось очень много. Никто из них добром не кончает. Все, что услышишь, рассказывай мне. Я буду о тебе заботиться, ведь ты сирота. Рассказывай мне все, что увидишь, что долетит до твоего уха, даже то, что покажется неинтересным. Сообщай мне все, что делается вокруг. Я сам укажу тебе, с кем дружить. Тебе будет хорошо. Если сможешь точно выполнять все мои распоряжения, я прибавлю тебе жалованья. Только ни о чем не думай, я сам буду говорить, что тебе надо делать. И никому не передавай моих слов.

Мен Хи слушала и никак не могла понять, чего он хочет. Конечно, она будет делать все, что от нее требуют.

Часть вторая

Пот и слезы имеют одинаковый вкус

В послеобеденный час жизнь центральной сеульской гостиницы «Чосон-отель» замирает. Тихо и пусто в огромном вестибюле. И даже мозаичные драконы, распростершиеся на полу, так лениво раскрыли пасти, будто зевают.

У стены неподвижно стоят шесть одинаковых мальчиков с серьезными лицами. На них все белое: накрахмаленные кителя с ярко начищенными медными пуговицами, белые перчатки, белые жокейские шапочки, и кажется, будто это игрушечные солдатики.

Они смотрят на широкую мраморную лестницу, устланную ярким ковром, по которой спускается человек. Это Чо Ден Ок. Он идет медленно и важно, не вертя головой, что дается ему не без труда.

Он не держится за перила, а идет по центру ковра, подняв голову и расправив узкие плечи. И голова и корпус неподвижны, будто выточены из одного бревна, а ноги он поднимает непомерно высоко. Вся фигура Чо кажется мальчикам смешной, но они не засмеются, даже улыбка не промелькнет на их лицах: за подобный проступок немедленно выгонят с работы, а такое хорошее место получить нелегко. Ведь не так уж дорого они платят хозяину за это выгодное место.

Каждые десять дней после уплаты в кассу гостиницы установленной суммы им кое-что остается и для себя, потому что тут бывают щедрые клиенты. Редкий месяц чаевых не хватает, чтобы расплатиться с хозяином.

Сойдя вниз, Чо Ден Ок поднимает руку:

— Вещи!

Три мальчика бросаются вверх по лестнице, и в ту же минуту из-за портьеры выскакивают три такие же фигурки и занимают места убежавших.

Швейцар распахивает перед важным клиентом массивную дверь, но Чо Ден Ок вдруг останавливается, морщит лоб, как бы что-то вспоминая.

Даже сейчас, в минуту своего безмерного торжества, когда мечты уже унесли его далеко от этой гостиницы, он не может удержаться, чтобы не показать свою власть над другими, пусть швейцар стоит и держит дверь, пусть, склонившись, ждет, пока он не проследует мимо. Этот ничтожный служака должен чувствовать, что перед ним важная персона.

Не всех корейцев пускают в «Чосон-отель». Здесь может остановиться крупный помещик в широких штанах и халате с двумя лентами. Чо Ден Ок больше, чем помещик, это должны видеть все. На нем узкая тужурка цвета хаки, с тугим стоячим воротником. Сейчас идет война, и все государственные люди ходят в полувоенной форме. Он согласился терпеть и неудобства номера в верхней части гостиницы, где в комнате ходят, как по улице, не снимая обуви, а номер загроможден столом, стульями, шкафом и кроватью. Эта мебель все время стоит в комнате, будто на складе, и ее не убирают целый день, даже когда в ней нет надобности, и картины постоянно висят на стенах, собирая пыль. По коридору верхнего этажа надо ходить с опаской, чтобы не ударили внезапно распахнутой дверью.

А ведь он вполне мог взять номер внизу, где, так же как и в его собственном доме, легкий столик достают из стенного шкафа, когда он действительно нужен, и подушки берут из закрытой ниши, когда хочется сесть, а тонкий тюфяк спрятан там до вечера, потому что днем он зря занимал бы место на полу, а длинные картины-свитки вывешиваются на стенах перед приходом гостей, и двери раздвигаются, а не распахиваются.

Он мог бы наслаждаться такой просторной, незагроможденной комнатой и ходить в полотняных носках по нагретому полу и вдыхать запах цветов сакуры — священной японской вишни, — заглядывающей в окно.

Он решил терпеть все неудобства европейского номера, чтобы вызвать к себе особое уважение. Пусть думают, будто он бывал за границей, будто он так долго там жил, что отвык от корейских обычаев. Пусть трепещет перед ним этот швейцар.

Чо Ден Ок видит, что мальчики спустились с лестницы и остановились в ожидании его приказаний. Один из них держит саквояж, другой — зонтик, третий — веер. Пусть и эти ждут.

Он постоял еще немного, повернулся, будто собираясь идти назад, но, услыхав, что дверь закрылась, резко шагнул к выходу. Швейцар схватился за дверь и в последний момент успел снова распахнуть ее перед Чо, но тот зло выругался:

— Спишь, старая свинья! Завтра же вылетишь отсюда!

— Виноват, господин, виноват, — услышал он голос швейцара, но ничего не ответил.

Пусть теперь старик не спит ночь, раздумывая над тем, как найти работу.

Чо вышел из гостиницы, остановился у широкого портала и тихо засмеялся.

Тяжелые мраморные колонны, меж которыми он стоял, и Капитолий с массивным куполом, и восьмиэтажный магазин с рестораном на крыше, и быстро мчащиеся шикарные автомобили, обгоняющие переполненные пассажирские фургоны конки, и бесконечный людской поток — все-все это показалось ему мелким и ничтожным по сравнению с его новым высоким чином и заданием, которое он сегодня получил. Нет, не зря он просидел два года в этом Тэгу.

Он обернулся по сторонам, невидящим взглядом посмотрел на своих юных носильщиков, почти беззвучно, одними губами, сказал: «Рикшу» — и стал медленно спускаться на тротуар.

— Рикша! Рикша! — закричали мальчики.

Из длинного ряда рикш, стоявших у здания, вырвался крайний и подкатил к Чо Ден Оку.

— Назад, не годишься! — недовольно махнул он рукой.

Он не любит велосипедных педалей. Ему не нужен рикша, который сам сидит и только крутит педали, да и педали-то крутит не всю дорогу. Он работает только наполовину. А когда едет с горы, его не отличишь от седока. Он просто сидит и ничего не делает, и ему же еще надо платить деньги.

Нет, на то и рикша, чтобы бежал на собственных ногах, чтоб слышно было, как часто хлопают по асфальту босые ноги, чтоб он был там, внизу, и не загораживал улицу своей грязной спиной.

Чо Ден Ок идет вдоль колясок и видит, как следят за ним десятки глаз. Рикши выжидающе смотрят. Они ждут его слова. Каждый надеется, может быть, ему сейчас выпадет счастье везти этого богача.

— А-а, ждете, жадные звери, а он вот не возьмет никого и уйдет! Сколько здесь рикш?

Чо останавливается и обводит глазами коляски: семь с педалями на трех колесах и девять двухколесных с оглоблями. Шестнадцать. И среди них будет только один счастливый, которого он выберет. Чо стоит и смотрит на них, а шестнадцать пар глаз с надеждой устремились на него.

Они привыкли, что пассажир не ходит по всему ряду, а берет первого от края или второго. Самый разборчивый дальше пятого не пойдет. Они привыкли сидеть и терпеливо ждать своей очереди.

Он отучит их от этой привычки. Он заставит всех сразу подняться и ждать его слова. За свои деньги он может выбирать.

Они уже поняли это, и их глаза устремлены на него. Он видит, как молят эти глаза, по ним можно понять все, что думает рикша.

«Возьмите меня, господин, — говорит взгляд человека со скулами, похожими на камни. Его ноги, словно веревками, переплетены тугими, в узлах, синими жилами. — Возьмите, господин, я бегаю хорошо, видите, какой жилистый, я даже в гору не замедлю бега, возьмите же…»

Чо Ден Ок движется вдоль ровного ряда тонких оглобель. «Садитесь ко мне, я опытный рикша, вы не почувствуете жесткого сиденья моей коляски, я знаю каждую неровность асфальта, вы будете плыть, как по волнам, я не дам другим рикшам обогнать себя…»

А как вот этот смеет просить? Да еще так нагло просит: «Возьмите, возьмите меня, пожалейте моих детей, возьмите, умоляю вас, вы видите, что я уже четыре года в упряжке, — значит, срок мой подошел: ведь рикша больше пяти лет не живет. Я не могу сравняться с товарищами ни силой, ни красотой своей коляски, все уже одряхлело, я просто прошу: сжальтесь, меня никто не берет, хотя знают, что мне можно платить вдвое меньше, чем другим. Ну сжальтесь же, вот я и коляску уже выдвигаю вперед…»

А этого надо бы арестовать! Как злобно смотрит: «Чего ты тут выбираешь, будто на скотном рынке? Бери первого и езжай, если надо ехать, не мучь людей, собака, а то завезем и сбросим под трамвай, гадина!»

Погоди же, я тебя примечу, ты еще узнаешь, с кем связался, узнаешь, кто такой Чо Ден Ок!

А этот негодяй старается заслонить своим телом покосившуюся, облезшую коляску и выставляет напоказ мускулы: «Что коляска, вы посмотрите, какие у меня мышцы на руках, какие длинные ноги. Я потому и ношу короткие штаны, чтобы вы видели мои упругие угловатые икры и ляжки. Я работаю только первый год, у меня еще много сил, что же вы проходите мимо?..»

Нет, здесь собрались одни жулики. Этот вот норовит сам спрятаться и выставляет вперед свою коляску: «Разве вы не видите, что это лучшая из двухсот колясок, которые сдает в аренду господин Ятара Симосидзу? Разве вы не знаете, что ее посылают только по вызовам высокопоставленных лиц? Мне запрещено ездить по грязным улицам, мои стоянки только у крупнейших гостиниц, возле банков и иностранных компаний».

Чо долго смотрит на коляску. Тонкие, покрытые черным лаком бамбуковые оглобли, блестящие спицы высоких ажурных колес на дутых шинах, упругие рессоры, сафьяновый откидывающийся верх на никелированном каркасе, автомобильный рожок у оглобли, два сверкающих медных фонаря.

Чо Ден Ок проходит мимо. Шестнадцать пар глаз смотрят на него и ждут. Пусть надеются, собаки, а он пойдет пешком, а за ним понесут саквояж, и зонтик, и веер, а рикши будут смотреть вслед и жалеть, что упустили такого выгодного пассажира…

Нет, так он сделает в следующий раз, а сейчас он поедет. Он поднимает палец, и шестнадцать рикш настораживаются. Чо Ден Ок стоит впереди колясок, как командир. Взгляд снова плывет по всему ряду.

И вот, наконец, палец направился на коляску, на самую красивую из ряда. Рикша мгновенно подкатывает к Чо. Остальные угрюмо присаживаются на корточки. Чо становится на ступеньку, поднимается в коляску и разваливается на мягком сиденье. У его ног мальчики складывают вещи и низко кланяются. Сейчас им дадут мелкую монету. Но Чо не намерен платить троим. Все они жулики. Вот если бы один снес его вещи, можно было бы заплатить.

— Центральный вокзал! — приказывает он, и коляска срывается с места.

Рикша бежит по асфальту близ трамвайной линии и сигналит прохожим. Сигнал тонкий, жалобный: «ти-ти-ти!»

Плавно покачивается коляска. Чо Ден Ок растягивает рукой воротник. И кто придумал этот ошейник? Пытка какая-то! Но надо привыкнуть. Он теперь не может надевать халат, он будет встречаться с высокопоставленными лицами. Уже в Тэгу он начал носить костюм вместо халата. В Пусане, куда он едет с ответственным заданием, он даст понять, будто он столичный чиновник или даже человек, вернувшийся из-за границы.

Пусан. Крупнейший порт страны. Главная военная база Японии на полуострове. Центральные склады Восточно-колониальной компании. Судоверфи, заводы, фабрики, рыбокоптильни… Грузооборот — три миллиона тонн. Через Пусан идет все оружие к русской границе. В Пусане стоят эскадры, громившие Пирл-Харбор и Сингапур.

«Ти-ти-ти!»

Рикша бежит быстро, но его то и дело обгоняют автомобили. Звуки писклявого рожка тонут в шуме их назойливых сирен.

Ничего, придет время, он еще и в машине поездит. Пусть пока обгоняют. Чо уже сам многих обогнал, а он еще только набирается сил, еще вся карьера впереди. Пусть быстрее бежит рикша. Вернувшись из Пусана, он купит себе такую же коляску, и у него будет собственный выезд, собственный рикша.

Чо Ден Ок слышит звонки трамвая. Ну, этого он не допустит.

— Быстрее! — тычет он зонтиком в спину рикши. — Быстрее, чтобы трамвай не обогнал.

Рикша не может быстрее. Он проскакал не меньше десяти кварталов, ни на минуту не замедлив бега. Он обогнал восемь рикш, а ведь и они были с пассажирами, они тоже бежали изо всех сил.

— Скорей, скотина, скорей, трамвай уже совсем близко! — И снова зонтик сверлит спину.

Рикша хочет бежать быстрее. Ноги еще вполне выдержат, но совсем нечем дышать. Рот открыт, потому что мало воздуха. Он дышит часто, но все равно задыхается. Быстрее, быстрее, до трамвайной остановки не больше ста шагов, надо сделать рывок, пот можно и после вытереть. Рубаха прилипла к телу, от этого стало еще тяжелее. Все тело мокрое, и только во рту сухая корка и сухой, шершавый язык. Быстрее, быстрее, воздух свистит в горле. Нет, он не упадет, это только на мгновение все потемнело, это просто капли пота заволакивают свет, режут глаза. Быстрее, осталось всего пятьдесят шагов, надо не дать трамваю обогнать себя, тогда пассажир хорошо заплатит.

Сегодня рикша не собрал еще суммы, которую должен привезти хозяину за коляску. Он твердо решил: если заработает эту сумму и еще пятьдесят чжен, которые отложит для семьи, то из следующих денег первые пять чжен пойдут на батат — сладкую картошку, чтобы подкрепить свои силы. А до этого он не может истратит ни одного пхуна.

Зато теперь ему повезло. Этот богач выбрал его из всего ряда. Он щедро заплатит. Тогда можно будет остановиться у железной печи первого же уличного торговца бататом и выбрать самую большую картофелину. Он остудит ее, перебрасывая из руки в руку и обдувая со всех сторон. Потом очистит теплую кожуру и съест батат, так похожий по вкусу на жареные каштаны, и это даст ему новые силы. Надо только сделать последний рывок, чтобы уйти от этого проклятого трамвая…

Но грохот колес уже совсем близко, уже ступеньки поравнялись с коляской. Всем корпусом подается рикша вперед. Голова и грудь еще впереди трамвая. Он бежит первым…

— Грязная свинья, жулик! — кричит Чо Ден Ок и бьет рикшу, не жалея зонтика, по плечам, по голове.

Вагоновожатый видит озлобленное лицо пассажира и испуганные глаза рикши и резко нажимает тормозную педаль. Он видит, как, оборачиваясь и кивая, удаляется загнанный рикша, как благодарят глаза этого человека в оглоблях.

У вокзала Чо Ден Ок сошел и бросил к ногам рикши монету. Тот поднял ее и посмотрел на пассажира. Произошла ошибка… Одни платят меньше, другие больше, но так мало никто не платит. Ведь надо оправдать аренду красивой коляски. Она всем нравится, поэтому он не задерживается на стоянках. Но за коляску надо много платить. Он целый день бегает почти без отдыха. Он так быстро довез пассажира! Но носильщик уже подхватил вещи и идет к центральному входу.

Рикша, оставив коляску, бежит, кланяясь почти до земли.

— Господин, господин, вы, наверно, ошиблись, посмотрите, какая это монета.

— Жулик! — кричит вдруг Чо Ден Ок, оборачиваясь. — Ты думаешь, я не видел, как затормозил вожатый? Обманом живешь, подлец!

Ничего больше не получит рикша. Он стоит и смотрит на монету в раскрытой ладони. Он не пойдет к горячей печи продавца бататов.

Он стоит, согнувшись, и растерянно смотрит на ладонь, а капли пота падают на асфальт. И сам он, облизывая губы, не догадывается, что это слезы, потому что и они такие же горько-соленые, как пот.

Но вот раздается окрик:

— Рикша!

И, будто обожженный ударом бича, бросается он к коляске, к лучшей сафьяновой коляске из парка господина Ятара Симосидзу.

— Прошу, господин, — улыбается он, — прошу.

— «Чосон-отель».

Поезда в горах

Сен Дин доказал свою преданность стране богини Аматерасу. Поэтому его взяли в армию. Не в дорожный или строительный батальон, куда мог попасть любой бродяга, а в одно из подразделений великой Квантунской армии. Он был горд доверием, низко кланяясь, благодарил начальника, но высказал сомнение, достоин ли он такой чести и такого почета. Возможно, другие корейцы и заслужили это счастье умереть за божественного императора и получить на небе бессмертие, а он ничего знаменитого еще не сделал, и уж лучше ему пока остаться на шахте.

Слова Сен Дина еще больше убедили начальника в правильности решения предоставить возможность этому корейцу добровольно пойти в армию. Так он и сказал Сен Дину.

Вместе с группой корейцев, так же как и он доказавших свою преданность японскому императору, Сен Дина привезли ночью в Маньчжурию, на границу с Россией. В столовой, похожей на сарай, скрытый в лощине, их наскоро покормили и куда-то повели. Проводник велел всем двигаться гуськом, плотно друг к другу, и не разговаривать.

Сен Дин озирался по сторонам. Было темно и тихо. Скалистые вершины гор упирались в небо. Со всех сторон высились черные бесформенные громады. Было похоже, что вокруг никого нет, кроме нескольких корейцев, неуверенно шедших за проводником по узкой тропке.

Луна выбралась из-за облаков, и Сен Дин заметил черный силуэт человека, притаившегося за тощим деревцом. Из-за спины выглядывал широкий, тоже черный, штык. И горы, и деревца, и плоская, как тень, фигурка со штыком были не похожи на настоящие. Все это напоминало рисунок, сделанный маленьким мальчиком или девочкой. Потом снова стало темно, фигурка исчезла.

Сен Дин шел, стараясь не потерять идущего впереди. Откуда-то, будто из скалы, вырвалось слово, которого он не разобрал, и в ту же секунду послышался торопливый ответ проводника: «Фудзияма». И опять все стихло.

По ступенькам на ощупь спустились в землянку. Когда закрылась дверь, вспыхнула крошечная электрическая лампочка. Люди еще стояли озираясь, а Сен Дин уже смекнул, что самый удобный топчан — у стены справа, и занял его. По приказанию проводника начали быстро размещаться и укладываться. Вскоре проводник погасил свет и ушел. От сильной усталости все сразу же заснули.

Сен Дин не спал. Он был возбужден и удивлялся этим бесчувственным людям, которым, наверно, все равно как и где спать. Конечно, надо было и ему сразу же заснуть, ведь глаза совсем слипались, но он прозевал этот момент, и, чем больше проходило времени, тем дальше бежал от него сон. Он громко возился на своем топчане, кашлял, стараясь разбудить кого-нибудь, чтобы обмолвиться хоть парой слов. Никто не просыпался и не храпел. Было тихо, точно все вымерли.

Когда снаружи доносился неясный шорох, он настораживался. Уж лучше было бы тихо. Он лежал и прислушивался, ожидая чего-то. Потом повернулся лицом к стене, твердо решив уснуть. Через несколько секунд резко обернулся: сквозь маленькое окошко кто-то направил тусклый луч, осветивший противоположную стену. Осторожно свет начал передвигаться, освещая спящих людей. Значит, снаружи высматривали, что делается в землянке. Возможно, это русские.

Полоса света ширилась, задерживаясь у каждого топчана. Кого-то искали и не могли найти. Уже осмотрели всех спящих, кроме него. Свет подкрадывался ближе, осторожно коснулся ног Сен Дина и пополз по телу. Сен Дин прижался к стене и зажмурил глаза. Он почувствовал, как осветили его лицо. Потом не хватило сил не дышать, вдох получился громким, и, испугавшись наделанного им шума, он открыл глаза. Яркая луна светила в окошко. Она медленно проплывала и вскоре совсем скрылась в тучах. В землянке стало темнее, чем было.

После того как Сен Дин заснул, его разбудили. Начинался день. Он вышел из землянки и осмотрелся вокруг. Рядом оказалось много землянок и много людей… Впереди шла высокая зубчатая гряда, как ласточкиными гнездами, усеянная амбразурами, направленными в сторону врага. Далеко внизу виднелась дорога, шедшая с вражеской стороны, но пройти по ней незамеченным, а тем более взобраться сюда, наверх, было невозможно.

Сен Дину, как и другим корейцам, выдали обмундирование. Белье ему досталось не очень хорошее, зато штаны и верхняя рубаха оказались чисто вымытыми, почти без заплат и пятен. Ботинки были добротно отремонтированные, прочные, хоть по воде ходи.

После завтрака новичков стали обучать военному делу. Первое занятие провел капитан, уже не молодой человек, приземистый, коренастый, с тщательно выбритой головой. Вернее, только часть ее была брита, а на остальной части волосы не росли совсем. Но он не походил и на облысевшего человека. Голова напоминала раскрашенный глобус. Местами шли сизые полосы, какими на географических картах показывают горы, ближе к макушке — неопределенной формы ярко-малиновое пятно, рядом — коричневое, все в глубоких рубцах.

Смотреть на голову капитана было неловко, но Сен Дин не мог оторвать от нее взгляд. Этот человек внушал страх. Было видно, что он испытал в жизни тяжелые муки и сумеет выдержать пытки.

Сен Дин смотрел на японца, и у него рождались всякие мысли. Казалось, самурай ждет случая, чтобы отомстить за свою изуродованную голову. Он будто выбирал для себя жертву. Он не сказал еще ни одного слова, а только медленно и спокойно ходил по комнате, внимательно осматривая каждого, но Сен Дину казалось, что этот человек вот так же медленно и спокойно может выколоть глаза или отрезать уши.

Капитан ходил по комнате, и было неприятно, что он молчит. Когда корейцев собрали в этой комнате под землей, они чувствовали себя хорошо. Теперь все сидели настороженно, напряженно, и это напряжение увеличивалось.

Наконец японец заговорил. Он расспрашивал, кто откуда прибыл, чем занимался, кто родители. Он говорил вежливо, улыбаясь, одобрительно покачивая головой в ответ на слова корейцев. Когда очередь дошла до Сен Дина, ему стало не по себе. Японец внимательно смотрел на него, и это был взгляд мягкий, вкрадчивый, но Сен Дину казалось, что самурай вовсе не слушает, а высматривает те жилки на шее, которые надо будет прижать, и те суставы, которые легче выламывать. Потом самурай перестал улыбаться, хотя продолжал задавать вопросы и внимательно осматривать Сен Дина. Можно было подумать, будто он оглядывает одежду корейца. Но Сен Дин видел в этом человеке палача, который считает свое дело обычной работой и сейчас по-деловому готовится к ней, прикидывает, как ему удобнее встать, как взять, с чего начать.

Сен Дин гнал от себя глупые мысли. Он лепетал что-то бессвязное, не мог ответить на простые вопросы, сбивался. Наконец, словно убедившись, что воля этого корейца сломлена, самурай перешел к другому. Опросив всех, капитан заговорил сам.

— Почти сорок лет назад, — сказал он, — мы поставили на колени многочисленную отборную русскую армию. Под ударами самураев пал их неприступный бастион Порт-Артур. Лучшие части, сражавшиеся с русскими, составили в дальнейшем ядро Квантунской армии, которой скоро предстоит сокрушить Россию. Вам оказана высокая честь строить для этой армии различные сооружения и выполнять подсобные работы.

Капитан снова заговорил о величии Квантунской армии, и Сен Дин все больше проникался благоговением перед ней, гордясь доверием, которое ему оказано.

Закончив свою речь, капитан принял от корейцев клятву на вечную и верную преданность японскому императору и японскому оружию. Из клятвы Сен Дин понял: мысли о нарушении ее повлекут за собой кару, жестокую и беспощадную. Глядя на капитана, повторяя за ним страшные слова клятвы, Сен Дин понимал, что так это и будет, и твердо решил даже под страхом смерти не задерживать в голове такие мысли, если они появятся.

В заключение капитан сказал, что на первых порах корейцам оружия не выдадут. И без того у них будет много дел.

Сен Дина радовала и эта забота о корейцах, и это огромное доверие, и в особенности то, что оно не распространяется так далеко, чтобы его добровольно зачислили в боевое подразделение. А строить или выполнять подсобные работы, когда тебя кормят, обувают и одевают, и ни о чем не надо заботиться, — в самом деле большая честь.

После окончания первого занятия корейцев повели к месту их будущей службы. Вслед за проводником они долго спускались по узкой заросшей лощине, потом свернули в сторону и оказались перед входом в пещеру. Пройдя темный короткий туннель, проводник открыл едва заметную дверь и, крикнув: «Быстрее!», пропустил вперед корейцев. Сен Дин переступил порог и, пораженный, замер. Он стоял в широком и бесконечном, как улица, туннеле, ярко освещенном электрическими фонарями.

— Пошли, пошли, — услышал он команду японца и двинулся за ним.

Навстречу то и дело попадались солдаты или офицеры. Одни торопились, другие шли медленно, точно на прогулке. Люди выходили из маленьких дверей и исчезали за такими же дверями, расположенными по обе стороны туннеля. Иногда Сен Дину удавалось заглянуть внутрь, и он видел красивые комнаты без окон, но ярко освещенные, с картами и даже картинами на стенах. В каждой комнате было по одному или нескольку столов, за которыми сидели военные.

В одно из помещений ввели и корейцев. Оно было похоже на пещеру, освещенную электрической лампочкой. На земле, справа и слева от входа, лежали маты.

— Здесь вы будете жить, — сказал японец. — Без меня никуда не отлучайтесь. Я вернусь через полчаса.

Вернулся он раньше. Сен Дин успел лишь осмотреться и занять место, как с возгласом «Бегом за мной!» влетел японец.

Бежали минут десять. Сначала по уже знакомому туннелю, потом свернули в узкое и полутемное ответвление, идущее круто вверх. Совершенно неожиданно блеснул солнечный свет. Группа оказалась на обрывистом склоне густо заросшей лощины, упиравшейся в огромную скалистую гору. Это была та же самая гора, из пасти которой они только что вышли.

Никто не заметил, что находится внизу. Это стало ясно, когда, раздвигая кустарники, спустились по крутому склону и японец объяснил задачу. Оказывается, лощина не обрывалась у горы, а втягивалась в нее, переходя в туннель, откуда поблескивали стальные нити рельсов. Они шли по дну лощины, прикрытые двумя бесконечными лентами серой марли в пятнах такого же цвета, как окружающие кустарники и деревья.

Здесь, у входа в туннель, группа остановилась. Японец коротко и толково рассказал, что и как придется делать. Спустя несколько минут раздались два резких звонка. По сигналу своего начальника корейцы начали быстро сбрасывать с рельсов марлю. Далеко впереди появившиеся откуда-то вооруженные японские солдаты делали то же самое. Потом из-за поворота вынырнул паровоз. Он тащил за собой десятка три вагонов. Перед входом в туннель поезд замедлил ход, и корейцы по команде вскочили на тормозные площадки. С последнего вагона, на котором ехал Сен Дин, ему было видно, как солдаты снова прикрывали рельсы марлей.

Пройдя несколько километров в полной темноте, поезд остановился у ярко освещенных подземных складов.

Сен Дину часто приходилось бывать на товарных станциях, он видел много складских помещений, хранилищ, пакгаузов, но такие огромные, как здесь, встретил впервые.

В вагонах оказались мешки с рисом. Разгружали их быстро, бегом, под нетерпеливые окрики японского офицера.

За свою жизнь Сен Дин натаскался немало мешков. К работе его руки и спина были привычны. Он знал, как лучше ухватиться за мешок и удобнее взвалить на плечи, как сбросить куль, чтобы он лег в точно назначенное место.

Казалось, чего проще — таскать мешки. Но и это, выходит, надо делать с умом. Огромный детина, здоровяк, работавший рядом с Сен Дином, уже через полчаса дышал тяжело. У Сен Дина все движения были точно отработаны, и он мог без устали таскать груз на своих не очень могучих плечах долгими часами. Он оказался в выгодном положении и обратил на себя внимание начальства.

Так начался первый день жизни Сен Дина в Квантунской армии. Его похвалили и оставили работать на рисовом складе. Это было скрытое в скалистой горе помещение, похожее на ангар. Высокие железобетонные колонны упирались в такие же фермы, густо переплетенные под потолком. Квадратные горы мешков заполняли все пространство между колоннами.

Впоследствии Сен Дину довелось побывать и на соседних складах с бесконечными штабелями ящиков, рогожных кулей, тюков, в которых находились консервы, сигареты, сушеная рыба и другие продукты.

Каждый день прибывали поезда. На разгрузке работало много людей, но все равно Сен Дин выделялся. Он выбирал тюки потяжелее и побольше, бегал быстрее других, неизменно вызывая похвалу начальства. Может быть, поэтому ему и доверили ответственную работу. Когда эшелоны уходили и группу корейцев отправляли на земляные или ремонтные работы в туннель, Сен Дина оставляли на складе. Он помогал раздавать рис боевым частям и подразделениям, расположенным в трех ярусах над складами. Со временем ему довелось и самому побывать на ярусах. Сначала ему казалось, что он никогда не освоится с этими бесчисленными подземными ходами и коридорами. Он удивлялся, как простые японские солдаты уверенно и легко определяют дорогу и на самый верх, где установлены тяжелые гаубицы, и к пулеметным ячейкам первого яруса, и в штаб, и в мастерские, и во многие другие подразделения.

Сначала он только и знал, что удивлялся. Его поражало, какое большое количество пушек собрано здесь, от самых маленьких и до сложнейших агрегатов с огромными стволами, как все это ловко замуровано в скалах, не понимал, как могли втащить такую технику почти на самый верх, куда от земли не меньше трех четвертей километра.

Собственная электростанция, водопровод, радио, телефонная станция — все это было скрыто в земле, в складах, укрепленных железобетоном и сталью.

С группой корейцев по-прежнему проводил занятия капитан со страшной головой. И не только занятия. В самые неожиданные минуты он будто вырастал из земли. Часто, увлекшись работой, Сен Дин замечал вдруг, что на него смотрит неизвестно откуда появившийся капитан. Он наблюдал за их службой, за их жизнью, за их мыслями. Сен Дин чувствовал его присутствие ночью и там, где его в действительности не было.

Однажды на занятиях японец велел Сен Дину рассказать, что он усвоил о величии Квантунской армии. Сен Дин глубоко верил в ее силу, хорошо знал, что победить ее нельзя. И не робея начал отвечать. Он был убежден, что великан-гора и все скрытое в ней — это и есть Квантунская армия. С этого он и начал свой ответ. Но вдруг произошло необычайное: капитан расхохотался. Никто никогда не видел, как смеется капитан. Все замерли, ожидая чего-то. Сен Дин растерялся. Смех оборвался, и стало совсем страшно.

— Это только одна клеточка в сотах огромной пасеки, — растягивая слова, заговорил капитан. — Только одна вишенка из всего сада сакуры великой империи Ниппон.

Еще больше о Квантунской армии узнал Сен Дин на одном из следующих занятий. Он не был любопытным, но единственный вопрос мучил его с первого дня прихода в армию. То, что он видел в боевых ярусах бастиона, было новым, интересным и страшным. Но самым удивительным и непостижимым казалось другое. До прихода в армию его жизнь сводилась к одному — как обеспечить себя едой. Об одежде он не думал. Его мечты, его фантазия не выходили за пределы единственного стремления: есть каждый день, и есть сытно. И вот он попал на склады с несметным количеством продуктов. Они поражали воображение. Ему приходилось видеть рисовые поля, но он никогда не видел в одном месте столько готового риса. Такое большое количество продуктов не укладывалось в его сознании, было выше его понимания. За месяц работы на складе он невольно узнал, что каждый день рис выдается на три тысячи человек, находящихся в ярусах. Он знал, что на кухню командующего отпускаются только отборные продукты и без счета. Но он видел, что на все это не расходуется и четверти непрерывно поступающих запасов.

Для чего они? Особенно здесь, у самой русской границы.

И вот на очередном занятии, когда капитан — уже в который раз! — предупредил корейцев, что они не имеют права разговаривать о всем увиденном и не имеют права никого и ни о чем расспрашивать, а неясные вопросы должны задавать только ему, Сен Дин вдруг осмелел и отважился высказать свои мысли, на которые не мог найти ответа. Он тут же испугался, как бы капитан не рассердился. Но японец, казалось, даже остался доволен вопросом.

— Сейчас ты все поймешь, — миролюбиво сказал он. — Ты узнаешь, что такое империя Ниппон.

По привычке он начал молча ходить по комнате. Потом заговорил, продолжая начатую фразу:

— Она еще небольшая, наша империя Ниппон, но время ее пришло.

Он остановился и снова умолк. Стало тихо. И все думали и задавали себе вопрос: какое же пришло время?

— Каждый новый император, — услышал Сен Дин торжественные слова капитана, — несет с собой новую эпоху, новое летосчисление. Уже двадцать первый год мы живем в эпоху Сиова, что означает «лучезарная жизнь». На много лет вперед бог определил нам эту жизнь. Теперь ее увидим и мы.

С этими словами капитан достал из шкафа и повесил на стену большую карту.

— Вы видите Дайнихон — великую Японию, — показал он на карту. — В нее войдут, как здесь отмечено, занимаемое пока русскими Приморье и Забайкалье, Монголия, уже взятые нами по праву Маньчжурия и Северный Китай и вот эти острова на Тихом океане, недавно отбитые нами у американцев. Это только первый шаг эпохи Сиова, — продолжал капитан спокойно, но с огромной убежденностью.

Он повесил вторую карту и несколько секунд смотрел на нее с улыбкой, любуясь ею, будто забыв, что находится здесь не один.

— Это Дайдайнихон — величайшая Япония, — наконец заговорил он. — Вот ее границы. Территория нынешней России до Урала. Китай, Индокитай, Индия, Афганистан, Бирма, Индонезия, Австралия…

Сен Дин следил за указкой. Он не разбирался в картах, впервые слышал названия почти всех стран, о которых говорил капитан, не знал, сколько там проживает людей, но твердо знал одно: все будет, как сказал капитан.

— Теперь я могу ответить на твой вопрос, — обратился капитан к Сен Дину. — Тут, где мы находимся, границы не будет. Скоро наша армия стремительно рванется вперед. Тогда и потребуются нам крупные опорные пункты, крупные склады не в тылу, а здесь, у самого старта.

Теперь капитан говорил горячо, страстно, как командир перед войсками, идущими в бой.

— Высшее японское военное командование, тайный совет все предусмотрели. И здесь, и рядом с нами, и вдоль всей границы русские видят только мирные горы, сопки и скалы. Вы знаете, что скрыто в них. Какая же сила устоит против нашего удара, когда раздастся великий клич!

Встреча в экспрессе

Чо Ден Ок приехал на вокзал задолго до отхода поезда. Он прошел на перрон и увидел поезд, состоящий из вагонов обтекаемой формы, блестящий, словно лакированный, с широкими окнами, наглухо закрытыми шторами, и ярко начищенными фонарями у дверей вагонов. И под каждым фонарем проводник, вытянувшийся в струнку. Это экспресс Сеул — Пусан.

Чо Ден Ок тихо смеется. Он поедет в этом поезде, в лучшем из этих вагонов с автоматически захлопывающимися подножками, и проводники, низко кланяясь и улыбаясь, будут спрашивать, удобно ли ему ехать.

В международном вагоне этого поезда путешествует только самая высшая японская знать. Билет стоит очень дорого, но он не пожалел денег. Пусть видят, в каком вагоне он едет.

Чо важно подошел к своему вагону, и проводник, склонив голову, учтиво спросил:

— Знает ли господин, где находится приготовленное для него место?

Чо Ден Оку понравилось, что у него не спросили билет. Можно, значит, сесть сюда вообще без билета; никто не подумает, что такой высокопоставленный чин может не заплатить деньги.

— Вот мой билет, разбирайтесь сами, где тут мое место. Только я не переношу неудобств, — сказал он с явным раздражением в голосе.

— О, отличное место! Прошу подняться, я покажу вам…

Стены длинного коридора оклеены голубым шелком. Мягкий ковер на полу, горящие и сверкающие медные поручни, занавески из черного бархата, тонкие бамбуковые шторы, свернутые в трубочку, зеркала, люстры, цветы.

Чо Ден Ок старается придать своему лицу скучающее выражение, скрыть свое восхищение: напротив, он уже давно привык к таким вагонам, он никогда в жизни и не ездил в других.

Он зевает. Пусть видит проводник, что он устал и хочет отдохнуть. А вагон его не интересует. Вот за границей, где он часто бывал, действительно шикарные вагоны.

В купе должны ехать двое, но второго пассажира еще нет. Когда дверь закрывается за проводником и Чо остается один, его лицо преображается. Он ощупывает руками бархат диванов, нежно гладит абажур настольной лампы, улыбаясь, прикасается к блестящей пепельнице.

В таком маленьком помещении и столько лампочек: и на стенах, и на потолке, и на столике. Бесконечное количество выключателей, каких-то ручек и кнопок. Под некоторыми надписи: «Начальник поезда», «Проводник», «Официант», «Повар». Как интересно: нажать — и прибежит человек!

Чо садится. Интересно, для чего эти ручки? А вот кнопки без надписей. Надо проследить, как станет ими пользоваться сосед.

Он теперь будет ездить только в таких вагонах. Это ему нелегко: очень дорого стоит билет. Придется экономить дома на еде, на прислуге, на рикше, на чем угодно, но он будет ездить в таких вагонах. Пусть все знают, как он богат, пусть кланяются ему, пусть боятся его все эти грязные свиньи и трепещут перед ним.

О, он им покажет себя! Они забудут, что такое забастовки, они узнают, что значит задерживать разгрузку судна, когда идет война. Они поймут, что с ним шутить нельзя. Не зря его посылают в Пусан.

Чо открывает дверь. Он хочет видеть, кто едет в этом вагоне. Пусть посмотрят и на него, на его небрежную позу и безразличное лицо и думают, будто он миллионер… Ему все надоело. Он устал. Ему бы надо уехать на воды Алмазных гор, на север страны — отдохнуть от этих бесконечных дел, от банков, заводов и земельных угодий. Но разве управляющий может справиться с движением капиталов фирмы Чо Ден Ока, заменить его в переговорах с иностранными фирмами или вот поехать вместо него в Пусан, чтобы купить остров Чорендо?!

От этой мысли Чо развеселился. Может же прийти в голову такая мысль! Ведь на острове десятки заводов и фабрик!

Он смотрит в раскрытую дверь, и душа его ликует. Да, это высшая знать. По коридору проплывает японка в кимоно, расшитом золотыми ветками сакуры. На голове башня, целое архитектурное сооружение из волос. Оно венчается ажурной аркадой из серебра, кости и бриллиантов. Она идет за своим мужем, тонкая, изящная, а он пыхтит и отдувается, словно несет на себе Фудзияму.

Поодиночке и группами проходят мимо Чо Ден Ока толстые, коротконогие адмиралы и генералы. Их так много, будто здесь не вагон, а военный совет Квантунской армии.

Один из них останавливается у двери и заглядывает в купе. О, генерал-полковник! Чо вскакивает и низко кланяется. Лицо генерала удивленно вытягивается, он фыркает и, повернувшись, быстро идет к выходу.

— Начальник поезда! — слышит Чо раздраженный окрик генерала и испуганно забивается в угол.

Может быть, он не так встал или недостаточно низко кланялся? Чем недоволен генерал? Он готов извиниться, просить прощения. На весь вагон раздается генеральский крик:

— Уберите грязную свинью, скорее уберите из моего купе эту чесночную падаль! Кто это решил шутить со мной?

Ведь он совсем не ел чеснок, генерал ошибся, здесь не пахнет чесноком, а голову он смазал самым дорогим маслом. Надо объяснить генералу.

Мысли Чо Ден Ока прерывает начальник поезда:

— Может быть, господину будет удобнее пересесть в крайнее купе? Там уже есть один уважаемый кореец.

— Да, да, конечно, — заговорил он так, чтобы слышал генерал, оставшийся в коридоре. — Я бы никогда не осмелился сюда зайти, если бы мог предположить, что здесь поедет сам генерал-полковник, — говорит он, кланяясь генералу, который повернулся к нему спиной и смотрит в окно.

Чо пошел за проводником, согнувшись, и его провожали недовольным взглядом пассажиры.

— Надо вообще убрать его из вагона, — услышал он женский голос, — тут совсем нечем будет дышать.

Чо искоса посмотрел в сторону говорившей и увидел, как дама, которая только что проходила мимо него, захлопнула дверь своего купе.

— Сюда прошу, — указал проводник на последнюю дверь.

Чо робко заглядывает внутрь. Там, вытянувшись на диване, с газетой в руках лежит молодой кореец. На руках перчатки. Наверно, владелец завода: вид самоуверенный, важный. Только зашел в вагон, а уже разлегся.

— Конничива, господин, разрешите к вам?

— Аллёнхасимника [13], заходите, если здесь ваше место, — недовольно отвечал пассажир.

«Какой неосторожный и злой, — думает Чо Ден Ок. — В таком окружении не боится отвечать по-корейски, хотя к нему обращаются на японском языке. И какой наглый, будто он японец!»

Чо Ден Ок ставит в угол саквояж и опускается на диван.

Что же это они так обращаются с ним? Ну, пусть кричит японский генерал. По крайней мере, можно будет рассказывать, как довелось беседовать с генерал-полковником. Конечно, детали придется опустить, но о встрече он расскажет. А вот как смеет этот грубо отвечать? Ведь сам всего-навсего кореец. А тоже вид хозяина принимает. Нет, здесь уж Чо не уступит! Пусть не хвастается своими капиталами. Может быть, Чо богаче этого заводчика! Надо сейчас же это доказать.

Он нажимает кнопку и вызывает официанта. Тот появляется так быстро, будто стоял за дверью и только ждал сигнала.

— Что у вас там есть? — говорит Чо, растягивая слова. — Я ужасно устал.

Официант называет десяток блюд и вопросительно смотрит на пассажира. Чо хочет заказать самое дорогое; он решил назвать это блюдо погромче, чтобы сосед знал, какие дорогие блюда он выбирает, но больше половины названий Чо слышит впервые и не, знает их цены.

— Что это ты бормочешь? Ничего не поймешь! — брюзжит он, глядя на официанта. — Давай карточку, я сам посмотрю.

Он смотрит на цены. Хорошо бы съесть осьминога в уксусе или трепанга, но они самые дешевые в карточке. Они, правда, вдвое дороже, чем в обычном ресторане, и раз в пять дороже, чем на рынке, но здесь это самые дешевые блюда. Еще подумают, будто у него нет денег.

Чо Ден Ок читает вслух названия дорогих блюд, которых никогда не ел.

— Морская черепаха… плавники акулы… обезьянье мясо в тесте… Как все это надоело! Ни одного настоящего блюда!

Он читает дальше. Глаза останавливаются на незнакомом названии, против которого стоит очень высокая цена. Да, он закажет это блюдо, надо только правильно произнести длинное слово и, главное, небрежно, будто он ел это блюдо сотни раз и надоело оно очень, да ничего лучшего здесь нет.

Чо наконец делает заказ.

— Может быть, и вы поужинаете? — обращается он к соседу.

— Благодарю вас, я собираюсь спать, — отвечает тот сухо и натягивает на плечи легкое одеяло.

А все же интересно, кто это такой?

— Вы до Пусана? — снова обращается Чо к соседу.

— Е [14]

— Очень хорошо, я тоже в Пусан, — улыбаясь, говорит Чо Ден Ок по-японски. — Страшно не люблю, когда в пути меняются пассажиры. Знаете, — Чо совсем наклонился к соседу и зашептал, — как вы не боитесь говорить здесь по-корейски? Ведь услышат, может быть скандал.

— Скандалов должен бояться тот, кто их устраивает.

— О, какой вы храбрый! Как говорит пословица: «Грудной ребенок не боится тигра».

— Да, но напуганный тигром, боится кошки, — парирует сосед, пренебрежительно взглянув на Чо Ден Ока и снова берясь за отложенную в сторону газету.

«Ну и пусть читает, свинья!» — злится Чо Ден Ок. Сейчас подадут дорогое японское блюдо и саке. Дома он сэкономит. Да и пора наконец, чтобы подчиненные приносили ему подарки, ведь он все время дает взятки своим начальникам. Почему же ему никто не приносит подарков? Ну ничего, на новом месте будут носить, он обучит и сотрудников, и просителей.

Надо записать название этого блюда, выучить его и требовать в ресторанах, не заглядывая в карточку. Чо усаживается удобней, подбирает под себя ноги и сладостно мечтает.

Пусан… Ближайший к Японии порт. Рис, хлопок, рыба, ценные руды — все это идет на острова через Пусан. Сюда из Симоносеки приходят оружие и стратегические материалы… Крупнейшая военно-морская база Японии. С тех пор как началась война с Америкой, Пусан приобретает особое значение. Туда посылают людей, которые облечены доверием империи Ниппон. Ему так и сказали, посылая в этот порт. Там больше ста тысяч рабочих, и половина из них — красные. Если он справится с заданием в Пусане, то получит назначение в Сеул.

О, он найдет зачинщиков, он по-настоящему покажет себя! Он изучит все гавани и пристани, излазит все фабрики и верфи, он обшарит Черные скалы — все эти островки вокруг порта, хотя их там несколько сот и они такие скалистые, что и шлюпке не подойти к ним. Он заберется и на остров Кочжедо, до которого всего час езды от Пусана.

У него острый глаз и гибкий ум. Он найдет им применение. Это не уездное отделение Восточно-колониальной компании, где не развернешься. Это даже и не Тэгу. Это город с населением в триста тысяч человек. Надо бы не терять времени и еще здесь, в поезде, расспросить о Пусане подробней. Этот заводчик, видно, оттуда.

— Послушайте, — говорит он, оживляясь, — я хотел бы узнать что-либо о Пусане, я еду туда в первый раз!

Сосед отвечает не сразу, и в голосе его чувствуется раздражение:

— Я тоже.

Отчего это он такой важный? Можно подумать, будто он сам Мицуи или Мицубиси. Ну и пусть злится, он всего лишь кореец. И, будто не замечая недовольного соседа, Чо продолжает:

— А все же давайте познакомимся, может быть, у нас в Пусане окажутся общие интересы. Я представитель Восточно-колониальной компании, — соврал он на всякий случай, называя свою фамилию.

— Нет! — резко оборвал его сосед. — У нас разные интересы! — И, повернувшись спиной к Чо Ден Оку, давая понять, что не намерен больше разговаривать, добавил: — Я рыбопромышленник из Маньчжурии.

Чо Ден Ок удивляется: вечер еще не наступил, а он уже завалился спать.

Но сосед Чо Ден Ока не собирался спать.

Он тоже думал о Пусане. Он родился и вырос на Кочжедо и в течение четырнадцати лет из двадцати одного года, прожитого на острове, почти каждый день приплывал в Пусан. Он продавал рыбу, крабов и трепангов, торговал моллюсками — всем, что удавалось добыть его семье и старику Пек Уну.

Почти шесть лет он не был в городе и сейчас уже не сможет, как бывало, спокойно расхаживать по улицам. Сейчас, во время войны, не так легко попасть в военный порт. Недаром он вырядился в полувоенный костюм, надел перчатки, чтобы скрыть шрамы на пальцах, и едет в этом поезде среди ненавистных ему людей.

Зато здесь редко проверяют документы. Но если даже проверят, все равно его не задержат. Он едет для закупки крупной партии рыбы. Его документы в полном порядке, его внешний вид не внушает подозрений.

Надо только научиться спокойно разговаривать с этими паразитами. Ведь он не в рукопашной схватке. Надо наконец научиться выдержке. Ведь он дал слово товарищам, что будет вести себя, как подобает в его роли, и уже нарушил слово, не мог спокойно отвечать этой противной морде. Надо разговаривать осторожнее. В Пусане он не позволит себе ничего подобного. Он не поедет в гостиницу «Ямато», не покажется на залитой огнями прямой, как луч, центральной улице. Он и в темноте найдет на глухом берегу, у самых скал, рыбачью хижину старика Пек Уна. Он сбросит свой костюм и наденет просторную рубаху и шаровары. Только тогда вздохнет свободно и пойдет в город.

Правда, там он рискует, что кто-нибудь из старых друзей, увидев его, закричит: «Аллёнхасимника, Пан Чак, где пропадал столько времени?» Но и это не страшно. Ведь он действительно Пан Чак, рыбак с острова Кочжедо. Он вернулся из Унсана с золотых разработок в родные края. Он может подробно рассказать об Унсане, о том, как за два года до начала войны с Соединенными Штатами истек второй двадцатипятилетний срок американской концессии на разработку золота. Ровно полвека вывозили добычу со всего богатейшего золотоносного района, пока рудники не перешли к фирме «Ниппон сейтецу».

Пан Чак может подробно рассказать о каждом руднике Унсана, будто он действительно только что вернулся оттуда.

Перед Пусаном в вагоне появился капитан из японской военной комендатуры. Он осторожно стучал пальцем в дверь купе, козырял генералам и, извиняясь за беспокойство, улыбаясь, пятился в коридор. Тут улыбка исчезала, и он стучался в следующее купе, готовый снова улыбаться.

У Пан Чака он потребовал документы, внимательно просмотрел их и вернул без единого слова. Лицо у него было сухое, строгое, непроницаемое. Проверяя документы Чо Ден Ока, он вежливо поклонился ему, извинился за беспокойство.

На станцию поезд прибыл вечером. В такое время вокзальная площадь всегда была оживленной, но теперь она показалась Пан Чаку особенно шумной. Даже на сеульском вокзале не было так многолюдно.

То и дело подкатывали машины, взад и вперед сновали мотоциклы, гудели громоздкие, неповоротливые автобусы, звенели трамваи.

Особое внимание Пан Чака привлекли военные. Никогда раньше он не видел здесь столько солдат и офицеров. Они подъезжали на грузовых и легковых машинах, они толпились в вокзальных помещениях, их одежда зеленого цвета мелькала по всей площади. У главного подъезда какой-то капитан делал перекличку, и солдаты, собравшиеся возле него, почти совсем загородили двери.

Пассажиры обходили их молча, боязливо озираясь.

Середина площади тоже была занята военными. Одни спали, положив головы на вещевые мешки, другие ели, третьи громко разговаривали.

Здесь, вдали от всех фронтов, дыхание войны все же было ощутимо. Недаром Пусан — крупнейший стратегический узел Японии.

Пан Чаку ни минуты не хотелось оставаться в этом людном месте. Его могут узнать. В ярко освещенном трамвае или автобусе тоже нельзя показываться.

Он быстро пересек площадь и сел в одиноко стоявшую коляску.

— Прямо! — махнул он рукой подбежавшему рикше.

Он так и не придумал, каким путем ехать. В центре города, на этих сверкающих электрическим светом улицах и площадях, он боялся появиться, да и нечего ему там делать. Не пойдет же он в гостиницу «Ямато» или в меблированные комнаты Миязи-сан. Но сказать рикше, что ему надо в корейские кварталы, не решился, потому что богатые люди не ездят в эти трущобы, особенно так поздно.

Ничего не придумав, велел ехать прямо, только бы подальше от многолюдного вокзала и яркого света, только бы скорее переодеться в привычный костюм.

Улица, по которой бежал рикша, тоже горела огнями, а до первого переулка, где можно свернуть, было еще далеко.

— Свежо очень, как бы не простудиться, — обратился Пан Чак к рикше. — Поднимите-ка тент!

Рикша привык ничему не удивляться.

Он остановился и поднял тент над этим здоровым молодым коммерсантом, который боится простуды в теплый летний вечер.

Так лучше. В углу закрытой почти со всех сторон коляски его никто не узнает даже под фонарем.

Еще в поезде он думал, что можно заехать к старику Пек Уну. Но один ли он в доме, да и жив ли?

Миновав несколько кварталов, Пан Чак остановил рикшу у тускло освещенного переулка и расплатился. Постояв, пока коляска скрылась из виду, свернул в переулок и, не оборачиваясь, быстро зашагал по хорошо знакомой дороге. На первом перекрестке снова завернул за угол и спустя минут десять нырнул в проходной двор.

Только выйдя через другие ворота на пустырь, почувствовал себя спокойнее, хотя и устал от тугого воротника и штанин, которые не привязаны вокруг ног у щиколоток, а цепляются одна за другую и мешают идти.

Он пересек широкую дорогу, миновал овраг и почти совсем разрушенный вал, которым были отгорожены корейские кварталы от города. Здесь в полной темноте снял тужурку, расстегнул ворот рубахи и закатал штаны выше колен. Вот теперь будет легко идти, и восемь километров до рыбацкой хижины Пек Уна пролетят незаметно. Он уверенно шагнул в темную улицу, в старый рыбацкий поселок, невидимый, затихший, будто вымерший.

Он шел спокойно. Никакая полицейская собака не могла бы проследить его путь по этим катакомбам, по извилистым и узким, как горный ручей, переулкам, захламленным и темным.

Он долго петлял вдоль стен и глиняных заборов, почти невидимых в темноте, пока не вышел на набережную. На самом берегу между скалами отыскал хижину Пек Уна и тихо отодвинул дверь.

Пек Ун сразу проснулся, но не испугался ночного гостя, потому что отыскать его лачугу в такой темноте и найти дверь мог только человек, много раз бывавший здесь.

Пан Чак был рад, что старик в хижине один и не задает ему лишних вопросов. Он так постарел, что, наверно, все забыл.

— А, это ты, Пан Чак, тут на окне кунжутка! — только и сказал хозяин, будто всего несколько часов назад виделся с Пан Чаком.

Старик закашлялся, а когда кашель прошел, добавил:

— Там за порогом, на камнях и на веревке, — рыба, она еще недостаточно высохла, но ты поешь, да, да, поешь рыбки. — И он снова начал кашлять.

«Совсем плох старик», — подумал Пан Чак и стал быстро раздеваться, не зажигая огня.

С моря идут джонки

Пан Чак встал рано. Надел широкие белые штаны старого рыбака и по привычке закатал их выше колен, а рукава просторной рубахи засучил уже на ходу, отодвигая дверь, потому что ему не терпелось поскорее посмотреть на море, которое вчера из-за темноты так и не увидел. Но он слышал его всю ночь, и ему казалось, будто море разговаривает с ним и тоже радуется их встрече.

Вечером, пока он прятал в скалах свой костюм, пока беседовал со стариком Пек Уном, море терпеливо дожидалось его. Но как только старый рыбак уснул, оно заговорило, и Пан Чак не мог уже спокойно лежать на своей циновке. Он по голосу узнал свое море, и, хотя из маленькой, пропахшей рыбой хижины ничего не было видно, ему живо представился родной берег.

В гуле, что доносился издалека, Пан Чак узнавал каждый звук в отдельности. Для него это не был просто гул моря. Ему казалось, что он различает глухие удары воды о массивные валуны Кадокдо, и свист волн, разрезаемых острыми утесами Понгана, и вой ветра в гигантских деревьях Огильви. Он видел эти островки и десятки таких же маленьких и еще меньших, совсем без названий, островков, лежащих между Пусаном и Кочжедо; он видел их так ясно, как будто плыл мимо них на лодке.

Он лежал и прислушивался к голосу моря, и голос этот звал его на берег.

Под утро Пан Чак заснул. Но как только начало светать, проснулся, словно от толчка. Он вышел из хижины и посмотрел на море, усеянное скалистыми и зелеными островками, на медленно плывущие рыбачьи джонки и остался так стоять, будто все это увидел в первый раз.

И когда он оглядел островки, и узнал каждый камень, каждое дерево на берегу, и увидел, что скалы, с которых он в детстве вместе с ребятами прыгал в воду, стоят на месте, душа его наполнилась радостью.

Пан Чак знал, что отсюда невозможно увидеть Кочжедо, но все равно смотрел в ту сторону, и ему показалось, что в утренней туманной дымке вдруг образовался просвет, как от яркого луча, и перед ним появился его родной остров, высокий, угрюмый, с трех сторон окаймленный горным кряжем.

Сначала ему виделись только скалистые берега, и все пять гор острова, и пик Кохерийо с храмом на вершине, потом словно вырисовалась маленькая бухточка, где обычно стояла их джонка с двумя большими, грубо обтесанными мачтами. Позади виднелась хижина, в которой он родился, и казалось, будто она застряла в трещине скалы, у самого ее подножия. За грядой открывалась бамбуковая роща, а еще дальше — апельсиновые деревца вдоль дороги.

Перед Пан Чаком возникали картины былого. Вот на берегу показалась фигура отца, согнувшегося под тяжестью рыболовных снастей. Рядом идет он сам — Пан Чак, без рубашки, в коротких штанах, и ему тоже тяжело, потому что кроме трехконечной остроги, ведерка и корзины он тащит на плече большой моток веревки из морской травы.

Отец первым входит в джонку и, бросив сети, натягивает тяжелый парус из циновок, а Пан Чак поднимает маленький соломенный парус. Потом приходят еще два рыбака, которые вместе с отцом арендуют джонку, все садятся и отталкиваются от берега.

Они долго плывут, и, хотя берег быстро удаляется, открытого моря не видно. Куда ни глянь, островки, скалистые, неприступные или заросшие вечнозелеными деревьями и высокой густой травой.

Сколько здесь островков, точно никто не знает. Их, как и звезды, трудно сосчитать. Правда, говорят, будто ученые все же пересчитали острова вокруг Кореи и будто набралось их три с половиной тысячи, но Пан Чак знает, что их куда больше. Только на пути от Мокпхо до Пусана около тысячи скалистых островков.

Пан Чак видит себя на носу джонки. Он смотрит вперед, в море, и поет. Его мягкий, сильный голос уносится далеко, и на островах, окруженных джонками, рыбаки слушают плывущую над волнами песню:

Далеко тебе видно вокруг, Ариран дорогая, Видишь ты — богатырь показался вдали, Только дунет — и тучи уйдут. Меч поднимет — ущелья сомкнутся. Только сделает шаг — злые духи умрут И драконы-враги расползутся.

Он может громко петь «Ариран», потому что японских катеров не видно. Он может спокойно петь «Ариран»: на островах только рыбаки. Они слушают и тихо подпевают:

Ариран, Ариран, высоки твои горные кряжи…

Отец Пан Чака, Пан Юр Ил, ведет джонку в открытое море. Правда, и здесь, возле островков, много рыбы, но, если другие раньше добрались сюда, значит, нельзя им мешать.

Пан Юр Ил пристает к пустынному, скалистому берегу и вместе с рыбаками вытаскивает сети. Рыбы так много, что ее можно ловить корзиной. Каждый заход приносит большую добычу. Они бросают в лодку все, что попадается: скумбрию, савару, морского леща, горбушу, макрель.

Целый день рыбаки — по пояс в воде. На берег они выходят только для того, чтобы вытащить бредень, и снова — в воду. Камни и песок раскалены, и кое-где видно, как над ними струится воздух.

Постепенно джонка заполняется, и, чтобы рыба не прыгала в воду, Пан Чак покрывает ее циновкой. К заходу солнца рыбаки уже едва передвигают ноги. Отец Пан Чака поднимает парус и ведет отяжелевшую джонку на завод рыбьего жира компании «Ниппон Юки».

Весь улов надо везти туда. Куда же еще, если и джонка и снасти принадлежат компании. Рыбаки лишь сердятся, что надо плыть на самый дальний, седьмой затон, минуя по пути шесть других заводов «Ниппон Юки». Если бы можно было сдавать рыбу в первом затоне, они выгадывали бы по два часа в день, а в плохую погоду — даже три. Но управляющий заводами не согласился на это.

Все триста джонок, сдаваемых в аренду, он распределил между заводами, и каждая из них должна везти улов в назначенное место.

Управляющий не может учитывать, кто где живет. Для этого у него нет времени. Если он начнет выслушивать все жалобы да вникать во всякие мелочи, вроде того, что одному посчитали на несколько мер рыбы меньше, чем ему полагается, а с другого будто бы два раза удержали за износ сетей или джонки, — если всем этим заниматься, то рыбаки только и будут знать, что ходить и жаловаться.

Управляющий — человек дела и не может заниматься мелочами. Он разъяснил это рыбакам; они всё поняли и перестали к нему приставать. Но вскоре, после того как управляющий сказал, чтобы к нему не ходили с жалобами, произошел несчастный случай.

Как-то перед вечером он стоял на обрывистом берегу, наблюдая за разгрузкой джонок, и вдруг упал в воду.

На джонках поднялся шум. Все кричали, что надо скорее спасать управляющего. И японские приемщики еще раз убедились, какой эти корейцы бестолковый и неповоротливый народ.

Рыбаки только суетились на своих джонках, мешая друг другу, и получилось так, что большие лодки загородили выход маленьким, и те никак не могли выбраться из затона на помощь управляющему. А когда одна легкая плоскодонка наконец вырвалась вперед, Пан Чак ухватился за нее багром, чтобы раньше поспеть на помощь утопающему, да только кончилось это тем, что легкая плоскодонка пошла обратно, а на его, тяжелой, так и не удалось выбраться.

Потом рыбаки ныряли в воду — и тоже бестолково, мешая друг другу.

Когда наконец управляющего вытащили, откачать его уже не удалось, потому что эти ротозеи слишком долго провозились.

Полицейский инспектор, прибежавший на шум, не поверил, будто человек упал сам. Он начал допытываться, кто столкнул управляющего. Но выяснить это было трудно. В тот момент все сдавали рыбу, и никто ничего не видел. Только один старый рыбак сказал, что если действительно их начальник не сам упал, а его столкнули, то преступник, наверно, очень сильный человек. Если бы толкнул слабый, то управляющий упал бы вниз на камни и разбился. А тут был сильный толчок, от которого он не просто свалился, а перелетел через камни в воду.

Пан Чак слышал этот разговор и сказал, что рыбак не прав. Такой дерзости никто не ожидал от мальчишки: младший не может сомневаться в словах старшего. Но все же Пан Чак сказал то, что думал:

— Может быть, и не сильный человек толкнул управляющего, а только очень обозлившийся на него. Когда человек зол, то у него прибавляются силы.

Отец хотел наказать Пан Чака за дерзость, но другие рыбаки заступились за парня, потому что он правильно сказал.

Полиция долго искала преступника, допрашивала всех рыбаков, но безуспешно. Ведь они были заняты своим делом. Если бы рыбаков предупредили, что управляющего будут сталкивать в воду, они смотрели бы внимательно. Некоторые предположили, что, может быть, просто сильный ветер сдул его.

Всех, кто так говорил, полицейские забрали с собой, и даже того старика, что дал совет искать преступника среди сильных людей, тоже забрали, и больше этих рыбаков никто не видел.

Представитель компании разгневался. Он потребовал возместить убытки в связи со смертью управляющего и велел удержать с каждого арендатора по одной джонке рыбы в пользу семьи погибшего.

Из-за этого поднялся целый переполох. Рыбаки и без того считали, что с них берут лишнее. А те, у которых был горячий нрав, решили отказаться от «Ниппон Юки», от аренды джонок и снастей. Они стали ловить рыбу на берегах Кочжедо чем придется, и улов получался хороший. Только им трудно было продавать добычу, хотя на рыбный рынок в Пусан приезжали купцы даже из других стран. Приезжие покупали сотни и тысячи тонн рыбы и имели дело с такими уважаемыми рыбопромышленниками, как владельцы «Ниппон Юки», «Чосон Юки» и «Чосон Чиссо». С рыбаками никто не хотел связываться.

Им пришлось везти свой товар подальше от Пусана. Там и платят дороже и продать легче. Но все же выгоды не получилось. Стоимость билета, провоз багажа, пошлины и налоги на торговое дело едва окупались всей выручкой.

Представитель компании был прав. Когда люди стали отказываться от аренды джонок, он сказал, что без него они совсем пропадут. Он объяснял, в каком выгодном положении находятся рыбаки по сравнению с крестьянами: если нет дождя или ливни смывают посевы, весь урожай пропадает. Нет урожая, и ничего не поделаешь. А у рыбаков другое дело. Рыбы очень много, надо только брать ее и везти на заводы «Ниппон Юки». Это все равно что возить готовый урожай. А главное — крестьяне платят еще аренду за землю, а компания разрешает пользоваться морем бесплатно.

Он советовал рыбакам быть трудолюбивее, обещал пойти им навстречу, даже велел выдать в долг рис. За мешок риса полагалось сдать месячный улов. Конечно, каждый согласился бы работать месяц за целый мешок риса. Но тогда улова не хватит на оплату аренды за джонку. А арендная плата взималась каждый день.

Те, кто взял в долг рис, оказались в трудном положении: им никак не удавалось расплатиться…

Пан Чак встряхнул головой, как бы желая уйти от воспоминаний, но они с новой силой нахлынули на него.

… Вот джонка отца подходит к приемному пункту. Это огромная железная баржа, глубоко сидящая в воде у самого берега. Она открыта, как плоскодонка, только по борту проложены мостки, по которым расхаживают японские приемщики.

Пан Юр Ил высматривает, куда бы причалить, чтобы скорее разгрузиться. Джонки со всех сторон облепили баржу, и кажется, что это не джонки, а колышущийся островок.

Наметив место, Пан Юр Ил пришвартовывается к железному борту, берет у приемщика две бамбуковые корзины, и начинается разгрузка.

Приемщик считает корзины и следит, чтобы их нагружали полней. Из общего счета он, как полагается, сбрасывает две корзины на недомер, делает пометку в книжечке и выдает боны. Ими расплачиваются за аренду джонки, на боны покупают нитки для ремонта снастей в магазине «Ниппон Юки».

Теперь можно снова идти в море. Надо только выбраться отсюда, отчалить от борта, вдоль которого стоят шестнадцать приемщиков, и считают корзины, и сбрасывают за недомер, и кричат, чтобы люди быстрей разгружались, хотя рыба, как вода на перекате, бесконечным потоком льется в баржу.

А с моря идут и идут джонки.

Картины былого

Каждый раз, когда джонка Пан Юр Ила причаливала к седьмому затону и начиналась разгрузка, Пан Чак незаметно отрезал у пяти-шести рыб по плавнику. Вскоре на берегу начинали жужжать насосы: рыбу из баржи засасывали два широких резиновых рукава, перекинутых через борт, и она неслась наверх по чугунным трубам на конвейер, и Пан Чак думал: попадет его рыба в руки матери или нет?

Раньше мать стояла у самой трубы. Там всего шесть женщин — по три с каждой стороны конвейера. Они внимательно следят за потоком, идущим из жерла трубы на широкий желоб конвейерной ленты. Им надо успеть так схватить рыбу, чтобы потом уже не возиться с ней и не перекладывать в руке, а сразу зажать в ладони и полоснуть узким острым ножом вдоль живота, снова бросить ее на конвейер и хватать следующую.

Все это надо делать быстро, иначе часть рыбы пойдет по конвейеру неразрезанной, и те, кто потрошат ее, ничего не смогут с ней сделать, и те, кто посыпают ее солью, — тоже, и дальше, пока в конце ленты такую рыбу не заметит контролер.

После окончания рабочего дня всю неразрезанную рыбу принесут в корзинах на конвейер для обработки, да еще удержат штраф за убытки, которые несет завод из-за нерасторопности работниц.

И все же, когда мать стояла у жерла трубы, она всегда замечала рыбок без плавников и знала, что это сын посылает ей привет.

Потом ее перевели на солку. Здесь тоже все делалось быстро, ведь конвейерная лента движется безостановочно, но мать и тут успевала заметить рыбу, посланную ей Пан Чаком. А когда она думала о нем, не так щипало руки, хотя мокрая соль разъедала их одинаково все двенадцать часов.

А вот в последнее время ей было не до Пан Чака. Она уступила свое место слабой и больной женщине, которая стояла у конвейера впереди нее и потрошила рыбу. Это самая трудная работа. И не потому, что надо успеть каждую надрезанную рыбу зажать в руке, поддеть двумя пальцами за жабры и вытащить их вместе с внутренностями. В этом ничего трудного нет. Но ведь и потроха идут на переработку, и приходится каждый раз поворачиваться назад и бросать их на другой конвейер, который движется рядом с главным. А ребенок за спиной этой женщины не мог привыкнуть к тому, что его двенадцать часов мотают из стороны в сторону, и постоянно плакал. И его мать сама обливалась слезами, если плакал ее сын. Никто этому не удивлялся, ведь она принесла мужу первого сына. Больная женщина благодарила Хе Сун — так звали мать Пан Чака — за то, что та уступила ей хорошее место. И все женщины хвалили Хе Сун. Почти у каждой ведь за спиной ребенок, привязанный тряпкой или полотенцем, и они сочувствовали матери, родившей первого сына.

У Хе Сун тоже за спиной был новорожденный, и она тоже гордилась своим сыном и была рада, что у Пан Чака появился брат, а не сестра, которую надо растить для чужих людей.

Тайком она поглядывала на него и любовалась, какой он крепкий и красивый, как похож на Пан Чака. Но об этом никому не надо говорить. Пусть увидят, когда вырастет, а сейчас нельзя его хвалить.

Хе Сун теперь постоянно думала о младшем сыне и научилась работать, не тревожа его. Если ребенок начинал плакать, она втягивала в себя живот и быстрым движением рук передвигала сына вместе с полотенцем так, что узел получался на спине, а мальчик на животе, и давала ему грудь.

Он сразу затихал, и она успокаивалась, хотя теперь ей трудно было поспевать за конвейером. Руки приходилось держать на весу и стараться, чтобы вода с рыбы не попала на голову ребенка.

Когда он засыпал, Хе Сун снова передвигала его на спину и потом уже, бросая потроха на второй конвейер, поворачивала не весь корпус, а только голову, лишь бы не побеспокоить сына.

Все удивлялись, как это она может так часто и резко поворачивать голову. Но она могла, потому что тело ее было хорошо натренировано.

До рождения второго сына она, как и все женщины острова Кочжедо, у которых не было грудных детей, добывала водоросли и моллюсков, ныряя за ними в море. На воде она оставляла мешок, привязанный к большой высушенной тыкве, ловко ныряла на дно и кривым ножом срезала морскую капусту или другие съедобные водоросли, всплывала наверх, укладывала в мешок добычу и снова ныряла.

Она так работала изо дня в день, пока не почувствовала, что скоро у нее будет еще ребенок. Ей очень хотелось, чтобы родился мальчик.

Она ждала сына и уже за неделю до родов перестала нырять за водорослями. Она так тщательно готовилась к родам, потому что ей хотелось принести хорошего и здорового ребенка, и она боялась повредить ему, если случайно ударится о подводный камень или скалу. Но, прекратив добычу водорослей, она не стала сидеть сложа руки, когда муж и сын работают и старшая дочь, привязав к спине сестренку, собирает на берегу съедобные ракушки, и топит печь, и помогает ей по хозяйству. Она не могла все эти дни сидеть и ничего не делать. Поэтому она собирала траву, чтобы был запас топлива на зиму, и вплела два пучка тростника в крышу в том месте, где она прохудилась, и замазала глиной трещины в стенах, и перестирала все белье, а в оставшееся свободное время вместе с дочерью собирала ракушки.

Так она работала, пока не почувствовала, что надо звать соседку. Но той не оказалось дома, и Хе Сун велела дочери уйти на берег и подольше не возвращаться. Ей очень хотелось, чтобы к приходу мужчин все было кончено.

Роды прошли хорошо, и она легла на чистую циновку, и по телу ее разлилась радость: рядом с ней лежал ее второй сын.

Когда вернулся с моря Пан Юр Ил и увидел все, что произошло, а Хе Сун сказала, что родился сын, он тоже испытал счастье. Ему было только обидно, что его отец умер и никогда не узнает, что у него уже четверо внуков и двое их них мальчики.

Утром Пан Юр Ил снова ушел в море с Пан Чаком рыбачить.

Перед уходом Хе Сун приготовила им поесть, и день был хорошим, и улов богатым, и так оно и должно было быть, потому что если человеку везет, то счастье окружает его со всех сторон.

Через сто дней, когда ребенка уже можно было привязывать к спине, она отправилась вместе с ним в Пусан искать работу. Она знала, что теперь не скоро сможет опять нырять за водорослями, потому что старшей дочери только восемь лет, и она не управится с двумя детьми, но от этого радость Хе Сун не тускнела. Ей тоже счастье шло навстречу, и она сразу устроилась на завод «Ниппон Юки» в седьмом затоне, хотя другие по году не могли найти себе работу.

Хе Сун работала у конвейера, но не забывала, что она жена и мать, поэтому у мужчин всегда были выстиранные белые штаны, и всюду, где истрепалась материя, ставились новые заплаты, и в хижине было чисто.

Каждый день на рассвете Хе Сун шла на берег и вместе с другими женщинами садилась в большую джонку, принадлежавшую заводу «Ниппон Юки», и ехала в седьмой затон, на завод рыбьего жира.

По дороге Хе Сун думала о младшем сыне, и, когда приходила ее очередь грести, она гребла, и мысли ее были о сыне, который спокойно спал за спиной, и весь день она тоже думала о нем.

Это были несбыточные мечты, и она никому не осмелилась бы их открыть. Неизвестно, откуда только они могли забрести ей в голову.

Она думала о том, что через несколько лет старший сын вырастет и она станет брать в городе белье в стирку и стирать в свободное от работы время, чтобы заработать побольше, и тогда они смогут отдать в школу второго сына.

Если счастье останется в доме, она выберет время, когда у Пан Юр Ила будет хорошо на душе, или даже купит сури, чтобы развеселить мужа, и скажет, что в такой большой и хорошо зарабатывающей семье вполне можно учить одного сына разбирать иероглифы. Может быть, когда он вырастет, ему удастся купить себе должность.

Она так думала, и хотя понимала, что мечты ее не осуществятся, но мысли об учении сына были приятны и не выходили из головы.

Другие женщины разговаривали между собой, или ссорились, или ругали «Ниппон Юки» за большие штрафы и дорогой перевоз на джонке, или жаловались на свою судьбу. Были и такие, что предлагали всем сразу бросить работу, если их не перестанут так часто штрафовать.

Хе Сун не принимала участия в этих разговорах: мысли ее были заняты младшим сыном.

Так прошло около полугода, когда она заметила, что ее мальчик стал скучным и начал худеть. Она все чаще заглядывала ему в лицо, совсем побледневшее и острое, как у птички.

И вот однажды, работая на своем месте между двумя конвейерами, стараясь поменьше шевелиться, чтобы не тревожить ребенка, она почувствовала, что тело у него горит и он уже не цепляется руками за ее одежду. Потом ей почудилось, будто ребенок вздрогнул и как-то сразу потяжелел. Она замерла на мгновение, а конвейерная лента перед ней плыла и плыла, и оторваться от нее было невозможно.

Она работала и вслушивалась, стараясь уловить хоть какое-нибудь движение сына или его дыхание, и боялась повернуть к себе ребенка. Горячий комочек почти совсем остыл и больше не согревал ей спину. Но, бросая рыбьи потроха на второй конвейер, она все равно не поворачивала корпус, чтобы не тревожить тело сына.

Когда конвейер остановился, она пошла к пристани, и вместе с другими женщинами села в джонку компании «Нишюн Юки», и гребла, никому не отдавая весла, пока не почувствовала толчка. Тогда она поняла, что джонка коснулась земли, и вышла на берег.

Женщины, которые шли вместе с ней, заметили, что за спиной у нее мертвый ребенок, и перешептывались, не решаясь окликнуть ее. Но и допустить, чтобы она так пришла к мужу, они не могли и попросили самую пожилую работницу сказать о несчастье Хе Сун.

Когда старуха собралась уже заговорить, а женщины подошли поближе, чтобы тоже сказать слова утешения, Хе Сун передвинула мертвого сына на живот, как делала это, собираясь кормить его грудью, поправила ему холодные руки, снова передвинула его на спину и пошла в гору.

И тогда все увидели, что ей уже ничего не надо говорить и горе ее так велико, что она не может плакать. Они стояли и смотрели, как она медленно поднималась на гору и голова ее ребенка свешивалась набок.

Они смотрели молча и не утешали ее, чтобы не мешать ей обдумать, какие слова сказать мужу и как объяснить, почему она принесла домой мертвого сына.

Хе Сун шла не оборачиваясь.

Страдания совсем затуманили ей голову, и она не подумала о том, как оправдаться перед мужем. Так и вошла она в хижину.

Пан Чак с отцом, дожидаясь ужина, чинили сети. Когда она переступила порог, они взглянули на нее и в глазах ее увидели что-то такое, от чего оба поднялись и не могли произнести ни слова, хотя это были ее муж — ее полновластный хозяин и хозяин дома, и ее старший сын — первый хозяин после, отца.

Хе Сун остановилась посредине комнаты, развязала на животе узел полотенца и положила труп на циновку.

И когда отец, увидев, какое горе пришло в дом, спросил:

— Это наш сын? Отчего умер наш сын?

Хе Сун молчала.

— Может быть, ты забыла меняться местами с женщинами возле конвейера и все время стояла спиной к солнцу и оно убило сына? Или, может быть, зеленые мухи, наевшись рыбы, пили его кровь?

Она покачала головой.

— На нем нет ожогов от солнца, — сказала она тихо, — и нет следов от укусов. Наверно, в сердце его вошел гнилой воздух и отравил его.

После похорон она уже не пошла на завод рыбьего жира «Ниппон Юки», а взяла мешок, привязала его к тыкве и снова стала нырять за водорослями.

Она добывала их почти до конца декабря, пока не выпал ранний снег, и хотя он, как и должно быть, тут же растаял, но стало холодно. Правда, в воде было тепло, но воздух уже не нагревался больше чем на четыре градуса, да и водоросли потеряли цену, потому что они в эту пору уже теряют прежний вкус.

Зима выдалась снежная. Хе Сун насчитала, что за эту зиму снег падал семь дней. Но она не стала дожидаться теплых февральских дней, а уже в конце января начала нырять за молодой морской капустой.

В феврале и Пан Чак перестал ездить с отцом за рыбой. В это время к берегам Кочжедо из глубин моря идут крабы класть икру. Компания «Ниппон Юки» вылавливает их и отвозит на консервные заводы. Полицейские катера охраняют побережье, чтобы корейцы не воровали крабов. Да разве можно уследить за такими ловкими ребятами, как Пан Чак и его товарищи? Не успеет пройти катер охраны, а Пан Чак уже выскакивает из-за камней, бросается в воду и принимается орудовать толстой палкой. Он старается с первого удара оглушить краба и сразу выбросить его на берег. Часто он помогает матери и, не стесняясь женской работы, тоже ныряет за водорослями.

В марте, когда листья морской капусты вырастают длиною в пятнадцать — двадцать шагов, Пан Чак все время проводит на воде. Она такая прозрачная, что даже на большой глубине можно увидеть дно. Он выбирает пучок капусты побольше, ныряет и быстрым движением острого ножа срезает у самого камня, за который цепляются корни, а глаза быстро бегают по дну: нет ли поблизости перламутровых моллюсков или кораллов?

Ни одна женщина не в состоянии пробыть под водой столько, сколько Пан Чак. Пока мать наберет полмешка, у него уже полный, так плотно набитый, что едва удерживает тыква. Тут можно и отдохнуть. Он лежит на воде, а вокруг — тыквы, тыквы, словно на огороде.

На всем острове не было мальчишки, который бы мог дальше него проплыть под водой. Редко кому удавалось найти Пан Чака, когда затевалась игра в прятки. Да и как найдешь такого, если из воды повсюду торчат скалы, а Пан Чак, бросившись в воду, может всплыть за любой из них.

А он всегда выбирал себе скалу подальше и не вылезал из воды, а, приблизившись к камням, переворачивался на спину, высовывая на поверхность только нос и рот.

К концу лета Пан Чак снова стал ездить с отцом на рыбную ловлю. Хе Сун, как всегда, ныряла за водорослями. И вот однажды выдался очень неудачный для нее день. Моллюски совсем не попадались, и водорослей она нарезала мало. Стало темнеть, и пора было собираться домой.

Она поставила на голову корзину со скудной добычей и, придерживаясь пальцами за выступ скалы, согнула колени, отыскивая свободной рукой свою тыкву. И когда она опустилась, держа голову прямо, чтобы не свалилась корзина, и уже нащупала бечевку на тыкве, вместо того чтобы подняться, она так и осталась на корточках, уставясь глазами в скалу, а рука застыла на бечевке. Потом она быстро сняла корзину, поставила ее на берег и подошла к скале посмотреть внимательнее, хотя знала, что не ошиблась.

Раковина величиной с тыкву, только почти плоская, сливалась со скалой, потому что они были одинакового цвета. Теперь уже сомнений не могло быть: моллюск аваби присосался к скале и прикрылся своей единственной створкой.

Хе Сун с трудом оторвала его от камня, положила тяжелую добычу в корзину и быстро пошла домой.

Не часто бывает такая удача. Это не остров Чечжудо, где аваби находят каждый день. Ей просто повезло. Нежное мясо аваби она высушит, и оно начнет розоветь, потом покраснеет, и, когда станет темно-красным и вкусным, Пан Чак отнесет его на рынок. Она отрежет только два маленьких ломтика; один из них, тот, что побольше, отдаст своему мужу и своему старшему сыну, а другой — дочерям. Наверно, Пан Юр Ил будет ругать ее за это, но такие маленькие кусочки уже нельзя будет продать. И если сын отрежет половину своей порции матери, она спрячет ее и отдаст потом младшей дочери.

За раковину тоже хорошо заплатят. На ней толстый слой самого лучшего перламутра, и точильные мастерские охотно купят ее.

Мужчин еще не было дома, когда Хе Сун вошла в хижину. Девочки бегали где-то на берегу, потому что дома всегда раньше времени: хочется есть.

Хе Сун торопливо готовила еду. Ей хотелось скорей заняться моллюском. И когда все было готово, она принялась за аваби. Прежде всего Хе Сун отделила мясо от раковины, очистила его от плевы и отрезала кишечный мешок. Подумав, она все же не стала разрезать мясо, решив, что, может быть, Пан Юр Ил захочет продать его целым куском.

Потом она споласкивала раковину, и перламутр внутри нее блестел и переливался яркими цветами. Она смотрела на искрящийся перламутр, и он играл все новыми красками, и одно и то же место становилось то розовым, то голубым, то синим.

Внезапно на крутом изгибе створки она увидела большую слоистую горошину. Хе Сун смотрела теперь только на горошину, и боялась притронуться к ней, и боялась отвести взгляд, чтобы горошина не исчезла. Наконец она прикоснулась к шарику и убедилась, что он твердый, и уже больше не сомневалась. Жемчужина, большая, матово-блестящая, будто случайно закатившаяся сюда, крепко приросла к перламутру на невидимой шейке.

Хе Сун схватила мясо моллюска, бережно положила его обратно в раковину, прикрыв жемчуг, и отнесла ее в другую комнату. Вернувшись в кухню, начала переставлять посуду с места на место, потом принялась поспешно убирать кухню. Ей показалось, будто здесь недостаточно чисто. Не закончив уборку, Хе Сун вдруг побежала в соседнюю комнату, достала из сундука маленькое зеркальце, к которому не прикасалась уже много лет, посмотрелась в него, поправила волосы. Но тут ее внимание опять привлекла раковина.

Хе Сун осторожно подняла ее и понесла в кухню. Она аккуратно вынула мясо, сполоснула перламутр и опять стала смотреть на горошину. В это время за дверью послышался голос Пан Юр Ила. Она положила раковину посреди комнаты и вышла из хижины. Пусть ее муж, увидев богатство, радуется, не стесняясь своего счастья.

Хе Сун подошла к длинным жердям, на которых вялилась рыба, подвязанная травяными бечевками, и стала переворачивать ее, чтобы завтра утреннее солнце лучше просушило спинки. Но тут выбежал Пан Юр Ил и закричал, чтобы она скорей шла в дом, и уже во дворе стал расспрашивать, как это ей удалось найти жемчужную аваби. Потом они ужинали и больше не говорили о раковине, и каждый о чем-то думал.

В эту ночь Хе Сун не спалось; одна тревожная мысль не давала ей покоя. Ей хотелось скорее узнать, что Пан Юр Ил будет делать с жемчужиной. Утром она не выдержала и спросила, будто между делом, как он хочет распорядиться своим богатством.

— Этого я еще не решил, — ответил Пан Юр Ил. — Наверно, куплю маленькую джонку и сети или, может быть, рис, потому что джонку могут отнять, когда будем ловить рыбу в водах «Ниппон Юки».

— Да, джонку могут отнять, — сказала она, — а рис мы съедим быстро, и его тоже не будет.

Эти слова рассердили Пан Юр Ила.

— Может быть, ты хочешь подарить жемчужину невесте сына? — сказал он, посмотрев на нее с усмешкой.

— Нет, решай как хочешь, — поспешно ответила Хе Сун.

Но Пан Юр Ил видел, что у нее есть какие-то мысли, и, хотя он знал, что ничего разумного она не придумала, все же спросил:

— А как бы ты поступила с жемчужиной?

— Как знаешь, как знаешь, — снова заторопилась она. — Я только подумала об одном деле, но ты сам решай, ты сам лучше понимаешь, как поступить с этим жемчугом.

— О каком же деле ты подумала?

— Я подумала, что, если выучить Пан Чака разбирать иероглифы, он, может быть, стал бы писцом.

Пан Юр Ил рассмеялся. Эти слова показались ему смешными. И в течение всего дня он несколько раз вспоминал о них и улыбался. Где это видано, чтобы сын рыбака учился разбирать иероглифы?

В конце концов Пан Юр Ил стал злиться, потому что все же эти глупые слова засели у него в голове и мешали думать о том, куда в самом деле истратить деньги, которые он выручит за жемчуг.

Вечером Хе Сун была молчалива и, подавая ужин, только робко и покорно смотрела на мужа. И уже совсем поздно, ложась спать и как бы размышляя вслух, заметила:

— Я думаю брать в городе стирку. У меня вполне хватит времени и для этого. — Она помолчала немного и, увидев, что муж тоже молчит, добавила: — Если брать за стирку рыбой, это как раз получится столько, сколько зарабатывает Пан Чак.

Больше она ничего не говорила, и Пан Юр Ил стал совсем мрачным.

Утром он пошел с сыном к джонке. И по дороге он думал про жемчуг. Прошло уже два дня, как в его доме богатство, а он из-за своей жены никак не может решить, на что истратить деньги, которые он выручит за такую крупную жемчужину.

И вдруг Пан Чак, шедший сзади, сказал:

— Говорят, Пек Ун, что живет у седьмого затона, совсем состарился и уже не может ходить продавать свою рыбу.

Отец ничего не ответил.

— Говорят, он ищет себе мальчишку, — продолжал Пан Чак, — который продавал бы ему рыбу. За это он согласен пустить его в свою хижину и даже кормить.

— Что ты привязался со своим Пек Уном?! — разозлился отец.

— Нет, я только хотел сказать, что, доведись мне учиться, я бы мог жить у старого Пек Уна, и у тебя на один рот уменьшилась бы семья.

— Замолчи ты! — крикнул Пан Юр Ил. — Все об учении толкуют, будто в доме управляющего. Твой дед работал руками, и отец твой работает руками, а ты вдруг захотел ученым стать!

Пан Чак притих и больше ничего не сказал.

На следующий день Пан Юр Ил встал совсем рано, завернул в тряпку жемчужную раковину и взял ее с собой на рыбную ловлю. Всего полдня прошло, и еще джонка не была полной, а он уже стал поднимать паруса, чтобы идти в затон. Хорошо, что и у других рыбаков нашлись дела в городе. Он сгрузил в баржу рыбу и поплыл не домой, а вдоль берега и причалил невдалеке от хижины старого рыбака Пек Уна. Здесь он велел Пан Чаку дожидаться.

Пан Юр Ил отправился в город, узнал, сколько стоит жемчуг, и, не дав себя обмануть, продал его, получив настоящую цену. Он все еще не знал, что ему делать с деньгами. Если бы не жена со своими глупыми словами и не Пек Ун, у которого в самом деле мог бы жить Пан Чак, он давно решил бы, на что истратить деньги. На всякий случай, просто так, для интереса, он пойдет в школу и узнает, какую надо дать взятку начальнику, чтобы мальчишку приняли туда. Хотя отдавать его в школу все равно ни к чему.

Директор корейской народной школы — вышедший в отставку инспектор полиции из Нагасаки господин Харийоси — встретил его сухо.

Он сказал, что хотя занятия еще не начались, но прием закончен, и если определить мальчишку сейчас, то это вызовет дополнительные расходы, которые вряд ли рыбак сможет оплатить.

Но Пан Юр Ил почтительно осведомился, сколько все же понадобится денег.

Директор школы назвал сумму и, увидев, что кореец не удивился, спросил:

— А сколько твоему сыну лет?

— Пятнадцать, — ответил Пан Юр Ил.

— О, тогда он намного старше, чем следует! Чтобы принять такого переростка, потребуются еще и новые дополнительные расходы.

Тогда Пан Юр Ил, неожиданно осмелев, спросил, во что обойдутся эти дополнительные расходы и все другие расходы, чтобы сын мог поступить в школу.

Когда господин Харийоси подсчитал, Пан Юр Ил поклонился, извинившись, что побеспокоил такого занятого человека, и вышел.

Он прикинул, что, если дать взятку директору народной школы, и оплатить стоимость учения за год, и внести деньги за пользование помещением и за то тепло, которое придется на долю Пан Чака в оба зимних месяца, когда школу будут отапливать, у него даже кое-что останется.

Еще вполне хватит на штаны и рубаху Пан Чаку. Ведь в школе учатся дети богатых родителей, которые имеют свою торговлю, или дети служащих, и все они ходят хорошо одетыми. И кроме этого, останутся деньги, чтобы купить сыну одну палочку черной туши, и одну палочку красной туши, и кисточку, и тонкую рисовую бумагу, на которой он будет рисовать иероглифы.

Он шагал к берегу и злился на свою жену, которая первая придумала отдать сына в школу, будто сам он не сделал бы этого. Да ведь если разобраться, так он давно уже об этом думает, и она только высказала его мысли. Да и вообще он, должно быть, раньше когда-то сам говорил ей о том, что хорошо бы научить сына разбирать иероглифы.

Теперь настроение у Пан Юр Ила стало хорошим. Он решил наконец, куда истратить деньги, и решение это было твердое. Он зашел к Пек Уну, и тот охотно согласился взять к себе его сына.

Пан Чак слушал их разговор и не знал, думает ли отец учить его или хочет определить на фабрику.

Домой они плыли молча, и Пан Юр Ил был горд своим решением и тем, что сын у него будет ученым.

Дома он торжественно объявил свое решение, но Хе Сун, едва выслушав мужа, выбежала из хижины, сказав, что пойдет посмотреть, хорошо ли привязана джонка.

До берега она не дошла. Остановившись у тростниковой калитки, Хе Сун облокотилась на нее и так стояла, не вытирая слез, и они стекали по щекам.

Там и застал ее Пан Чак, когда вышел сказать, что отец требует ужин. Она побежала в хижину, забыв вытереть слезы, и стала поспешно готовить еду.

Пан Чак был совсем спокоен и сам не мог понять, почему он не может есть. Он так сильно проголодался и еще у Пек Уна думал о еде, а теперь она совсем не шла в рот.

Когда мать посмотрела на него и, будто случайно положив руку ему на голову, спросила, почему он не ест, Пан Чак ответил, что его хорошо угостил старик Пек Ун и что ему очень хочется спать.

Мать приготовила постель; он лег, но и спать не мог. Он закрыл глаза и старался не дышать, чтобы отец не подумал, будто он не спит и не сможет завтра рано подняться. Он лежал и думал о школе.

Утром Пан Юр Ил отвез сына в Пусан.

С тех пор Пан Чак каждое утро ходил в школу. После уроков он возвращался в хижину Пек Уна, брал ведерко с рыбой и шел в японский город.

В первый день он ничего не продал. Он любовался красивыми, как на картинках, домиками, увитыми виноградом. На прямых асфальтированных улицах, чистеньких и аккуратных, — арки с разноцветными фонариками. Он любовался этими улицами и совсем забыл, что надо бить бамбуковой палочкой в медный кружок, привязанный к ведерку, иначе никто не будет знать, что он продает рыбу.

Вспомнив об этом, он принялся колотить в пластинку, и вскоре из одного дома вышла японка. Она посмотрела на него, почему-то выругалась и ушла. Он направился дальше, продолжая бить в медяшку, пока его не окликнули. Из ворот показалась японка с корзиной в руках и удивленно спросила:

— А где же твой уголь?

Пан Чак улыбнулся:

— Я торгую рыбой.

— Почему же ты трезвонишь, как угольщик? Если все торговцы будут стучать в одинаковые пластинки, придется целый день бегать на улицу.

Так в тот раз он ничего и не продал. Потом ему объяснили, что его пластинка слишком толста, и он подобрал себе потоньше, чтобы его не путали ни с торговцем углем, ни с продавцом хурмы или игрушек. Он ходил из квартала в квартал и бил бамбуковой палочкой в медный кружок, как заправский торговец рыбой.

Случалось, что из домика выйдет японка, посмотрит на рыбу, скажет, чтобы он показал вот этого леща со всех сторон, потом посмотрит второго, третьего и, наконец поморщившись, берет самого большого.

Тогда он достает нож, быстро потрошит отобранную рыбу, счищает чешую и, сполоснув, подает покупательнице.

Чтобы не запачкать руку о Пан Чака, японка бросает на землю мелкую монету, самую мелкую, потому что сколько же можно дать за одного, хотя бы и большого, леща?

Вечером при свете кунжутки, когда старый рыбак уже спал, Пан Чак готовил уроки. И каждый день он узнавал много нового…

Пан Чак хотел только взглянуть на море и идти в город, но воспоминания нахлынули на него, одна картина сменялась другой, и он долго простоял на обрывистом берегу. Справа виднелись завод рыбьего жира компании «Ниппон Юки» и седьмой затон.

Возле старой, хорошо знакомой ему баржи Пан Чак увидел новую, такую большую, что на ней вполне могли бы разместиться все хижины с Кочжедо. Вокруг старой баржи, как и раньше, теснились джонки, и их мачты раскачивались в разные стороны. Возле новой стояло высокое рыболовное судно. Теперь уже не два, а пять резиновых рукавов всасывали и подавали рыбу наверх, на новые конвейеры. Значит, компания «Ниппон Юки» увеличила мощность завода в два с половиной раза.

Иными глазами смотрел теперь Пан Чак на японский завод. Идет война, и уже не двенадцать, а шестнадцать часов в сутки движутся конвейерные ленты. Шестнадцать часов работают насосы, и резиновые рукава, словно щупальца огромного спрута, засасывают рыбу в несметном количестве.

Три японские компании — «Ниппон Юки», «Чосон Юки» и «Чосон Чиссо» — держат в своих руках весь рыбный рынок Кореи. Бесчисленные щупальца японских магнатов присосались к рыболовецким угодьям на корейских островах и на самом полуострове, на протяжении всех двадцати восьми тысяч километров береговой линии.

С утра и до ночи к затонам идут джонки, нагруженные рыбой. Она поймана у тысячи островков, в крошечных скалистых бухточках, куда не войти большому флоту. Бесконечными вереницами тянутся джонки к затонам, чтобы дать пищу железным баржам. Но это только часть добычи. Мощный рыболовный флот круглые сутки выгребает рыбу из открытых корейских вод, чтобы накормить ненасытные баржи. А широкие резиновые рукава все сосут, и тянут, и заглатывают добычу, чтобы выбросить на конвейеры пять тысяч тонн рыбы в день.

Семьдесят шесть видов съедобной рыбы нескончаемым потоком движутся по конвейерам в цехи, на сортировочные и разделочные площадки, в котлы и чаны. Легионы женщин с детьми за спиной, задыхаясь от зловония, перерабатывают, перемалывают, выжимают, прессуют это богатство, превращают его в удобрение, в рыбий жир, в сырье для мыла, свечей, глицерина, кислот. Десятая часть добычи — только самые высшие сорта — идет в Японию. Остальное в переработанном виде японские монополисты продают другим странам.

Полмиллиона корейцев занято добычей и переработкой рыбы. Они не в силах оторвать от своего тела щупальца трех рыбных магнатов. Как и спрут, японские монополисты отпустят свою жертву, когда высосут из нее всю кровь, когда от нее останется лишь бездыханное тело. Пока в корейских водах есть хоть одна рыба, насосы не остановятся, не прекратят свой бег конвейеры.

Пан Чак с ненавистью смотрит на завод «Ниппон Юки» и медленно спускается со скалы. Он направляется в город, и путь его лежит через нищие корейские поселки.

Нельзя терять времени. До Пусана почти восемь километров. Надо связаться с нужными людьми, действовать решительно и смело, как его приучили в партизанском отряде.

Пан Чаку хочется скорее повидать своего старого учителя Ким Хва Си. Но он не имеет права сейчас идти к учителю.

Прежде всего надо разыскать сцепщика вагонов Сон Чера. Пан Чак легко нашел его хижину на окраине города, но дома сцепщика не оказалось. Он на пристани, где железнодорожные эшелоны подаются на паром, который доставит их в японский порт Симоносеки. Там сменят под вагонами колесные пары, поставят вагоны на узкую колею, принятую на железных дорогах Японии, и состав пойдет дальше, до места назначения. Так, без задержки, следуют срочные грузы из любого пункта Кореи и Маньчжурии прямо до подъездных путей японских заводов на островах.

Чтобы не терять времени, Пан Чак идет на пристань. Он разыщет Сон Чера и вместе с ним вернется назад.

Ему надо пройти через город, растянувшийся вдоль берега на шесть километров. Центр города, с многоэтажными европейскими зданиями, широкими асфальтированными улицами и красивыми скверами в ярких цветах, он обогнет, хотя ему и хочется посмотреть, что там изменилось за это время.

Зато он пройдет по японским кварталам, по улицам, где ему довелось два года продавать рыбу.

В городе та же картина, что и на вокзале: всюду военные. Сначала Пан Чаку пришлось долго ждать на перекрестке, пропуская колонну моторизованной пехоты. Потом потянулись танки с открытыми люками, за ними — артиллерия. Колонны двигались из порта по направлению к станции.

Идет пополнение. Идет большая подготовка к сражению. Самураи нервничают. Чем дальше русские войска гонят гитлеровцев, тем больше самураев скапливается у советских границ. Пан Чак видел это в Маньчжурии.

Едва прошла колонна пехотинцев и люди, пропускавшие ее, начали пересекать дорогу, как появился конный обоз. Маленькие сытые кони тащили доверху нагруженные повозки, накрытые брезентом, и походные кухни.

Пан Чак успел перейти на другую сторону и углубился в японские кварталы. Он шел по аккуратным прямым улицам, где дома, увитые виноградом, почти скрыты от глаз. Те же красивые, будто игрушечные, дворики с неизменной сакурой и крошечными гротами, фонтанчиками, арками, те же фонари на симметрично расставленных столбах.

Так же, как и прежде, стучат по асфальту деревянные тэта японок, словно завернутых в кимоно, монотонно бьют в медные пластинки продавцы, толкая перед собой тележки с товаром или неся на голове корзины. То и дело попадаются мальчишки с рыбой.

Все как было, будто и нет войны, будто рядом, по главной дороге, не движутся бесконечные колонны войск.

Война где-то далеко. Кварталы самурайской знати в Корее незыблемы. Война не может коснуться их, не может нарушить мирную жизнь детей богини Аматерасу, несущих свет Корее и всей Азии. Они под надежной защитой посланца богов на земле — великого императора. Можно спокойно жить, и каждый день вдыхать аромат сакуры, и вкушать сладость нежной хурмы.

Пан Чак идет по бесконечным кварталам японского города, раскинувшегося на корейской земле, мимо домов фабрикантов и заводчиков, коммерсантов и банкиров, мимо маленьких домиков чиновников и коммивояжеров.

Он не решился идти через бывший иностранный сеттльмент. Он сделал большой крюк и вышел прямо к порту, который распростерся внизу и был виден отсюда во всю его двухкилометровую длину.

Вдоль причальной линии стояли пароходы. На рейде и у волнолома тоже стояли пароходы и разгружали в лихтеры военное снаряжение. Тяжелые краны, похожие на железнодорожные мосты, массивные портальные краны, стальные конструкции с длинными подвижными хоботами, казалось, громоздились друг на друга.

На тонких стальных нитях в воздухе носились контейнеры, тюки, ящики, связки корзин и рогожных мешков, необъятные кипы сушеной рыбы. Огромные металлические руки подхватывали и несли в трюмы рис, руду, металл, хлопок, химические продукты. Пароходы, словно большие чудовища, заглатывали добычу.

В конце причальной линии, где виднелись узкие корпуса военных судов, по тяжелым настилам сползали с парохода танки.

Миновав порт, Пан Чак подошел к пристани паромных переправ. Он остановился далеко от причала и сел под одинокой кривоствольной сосной. Мощный катер тянул паром, на котором в три ряда стояли на рельсах железнодорожные вагоны.

Когда паром подогнали к берегу и закрепили в причальных стойках, подошел паровоз и начал вытаскивать вагоны на берег. Здесь, среди сцепщиков, Пан Чак быстро разглядел Сон Чера.

… Пан Чак ушел от Сон Чера поздно ночью.

Жена сцепщика, приготовляя рыбу к ужину, а потом убирая посуду, удивлялась про себя, что шашки стоят на доске в одном положении, а мужчины все говорят о чем-то, и спорят, и умолкают, когда она подходит к столу.

Перед тем как расстаться, они договорились держать связь, а главное, сцепщик обещал срочно сообщить учителю Ким Хва Си о том, что приехал Пан Чак.

Узнав о приезде Пан Чака, Ким Хва Си назначил сбор всей группы в хижине Пек Уна.

Пек Ун сидел на пороге своей затерявшейся в скалах хижины. Когда приходили люди и спрашивали, нет ли у него для продажи рыбы, он интересовался, какую они любят рыбу, и, если отвечали, что любят кур, приглашал в дом.

Битва у форта Гвансендин

Пан Чак сидел у Пек Уна и с волнением ждал Ким Хва Си, человека, которому был многим обязан. В те далекие дни, когда Пан Чак учился в школе, он полюбил своего учителя и не забывал его все годы партизанской жизни.

На первых порах Пан Чаку было трудно учиться, потому что он плохо понимал по-японски. Администрация школы объявила, что, заботясь об отстающих учениках, она почти половину учебного времени отводит на изучение японского языка, который в расписании уроков называется «родным». Чтобы легче было освоить этот язык, в школе запрещалось разговаривать по-корейски. И между собой на переменах ребята, коверкая слова, тоже говорили на «родном» языке.

Занятия всегда начинались с урока морали, или, как называл этот предмет учитель Ясуда Харама, исправления корейской совести. На его уроках Пан Чак должен был уяснить себе, какой темный народ корейцы и скольким они обязаны великой японской нации, самой благородной и самой сильной из всех наций мира. Пан Чак узнал, что Японская империя благосклонно согласилась взять под свое покровительство дикую Корею и теперь, работая у японских помещиков, корейцы могут учиться культурно выращивать рис и плодовые деревья, вырабатывать рыбий жир и другие продукты.

Для блага корейского народа, говорил учитель Ясуда Харама, японцы построили здесь электростанции, заводы и фабрики, чтобы корейцы могли получить работу.

Но народ в Корее темный, и совесть в нем не развита, поэтому находятся неблагодарные люди, которые не понимают, как много для них делается добра.

Ясуда Харама был опытным преподавателем. Чтобы пояснить свою мысль, он всегда приводил примеры.

— Если у ребенка заболит зуб, — говорил он, — и врач начинает сверлить этот зуб, неразумное дитя сопротивляется, и кричит, и смотрит на доктора, как на врага, хотя доктор желает ему только добра. Родители уговаривают ребенка, чтобы он набрался терпения и был покорным. Но тот упрямится и не хочет терпеть боли. И тогда, во имя доброго дела, его держат за руки и все же зуб вылечивают. То же самое и с корейцами, — улыбается, обнажая большие квадратные зубы, Ясуда. — Япония хочет корейцам только добра, а они, по своему невежеству, не хотят набраться терпения, не хотят быть покорными. Но от этого хуже только им.

Так говорил Ясуда Харама. И, чтобы проверить, как ученики поняли урок, спрашивал:

— Что нужно для счастья корейцев?

И все отвечали, что самое главное для корейцев — набраться терпения и быть покорными, благодарить великую Японскую империю.

Каждый раз на уроке морали Ясуда рассказывал новые истории, и все яснее становилось, что без Японии корейцы давно бы погибли. Империя открыла для корейских детей народные школы, а в средних школах уже сейчас дети благородных родителей могут учиться даже вместе с японцами, и скоро таких школ будет много, надо только набраться терпения. И о чем бы ни рассказывал Ясуда, становилось ясно, что надо набираться терпения и быть вежливыми и покорными, и тогда все будет хорошо.

После урока исправления корейской совести появлялся учитель истории Такасима. И от него Пан Чак узнал, что Япония — самая могущественная страна, узнал, как побеждала она во всех войнах, какие храбрые у нее флотоводцы. Он узнал, что история заранее определила судьбу самураев: они должны стать хозяевами во всем мире, и если кто вздумает сопротивляться им, обязательно погибнет.

На уроках японской религии синто, которую должны были принять корейцы, учитель рассказывал о всесильной богине Аматерасу, родоначальнице японских императоров. Вот почему император — это полубог. Он призван лишь передавать людям на землю волю Аматерасу. Значит, все, что говорит император, — это божья воля.

Один раз в неделю школьники изучали иероглифы и арифметику. Эти уроки давал учитель-кореец Ким Хва Си. Он не был таким образованным, как японские учителя, и платили ему поэтому немного. Конечно, будь он рыбаком, его заработок был бы больше, но для этого у него не хватало сил. Ученики любили его, потому что он разговаривал с ними, как с равными.

Особенно любили его отстающие. Их было пять человек, все уже большие — лет по пятнадцать-шестнадцать. Четверо из них — дети рабочих, и только Пан Чак оказался из семьи рыбака. Все остальные школьники пришли из богатых домов, и, если они отставали, им нанимали учителей. А этими пятью директор школы был недоволен и все грозил, что выгонит их из-за того, что они плохо знают японский язык.

И вот тогда Ким Хва Си вызвался дополнительно заниматься с пятеркой бедняков. Занятия проходили интересно, хотя учитель был очень рассеян. Он то и дело забывал, что надо говорить по-японски, и сбивался на корейскую речь. Сначала Ким Хва Си говорил, что это от старости он все забывает, хотя и не выглядел очень старым. Потом, чтобы не создавать путаницы, учитель и вовсе перешел на корейский язык.

И в первый же день, когда кончились занятия и учитель велел идти по домам, к нему подошел Пан Чак.

— Вы никому не рассказывайте, что говорили по-корейски, — зашептал он, — а то плохо вам будет.

— Спасибо, сын мой, — улыбнулся Ким Хва Си, — я рад, что ты все понимаешь, объясни это и другим ученикам.

Пан Чак попрощался с ним и побежал догонять товарищей. За углом школы, где двое должны были свернуть, он остановил всех и грозно сказал:

— Если кто обмолвится, что учитель говорил по-корейски, пусть тогда прощается с родителями.

Но ребята и сами понимали, что говорить об этом нельзя, и были горды доверием, которое оказал им Ким Хва Си.

На следующий день пятеро отстающих снова задержались после уроков и опять разговаривали по-корейски, и все они были взволнованы, и старый учитель видел, что мальчики сумеют сохранить тайну.

Он попросил разрешения у директора школы и впредь помогать этим отстающим ученикам и с тех пор собирал их каждый день.

Свой урок он начинал с повторения того, о чем японский учитель говорил в классе. Вот, например, на уроке морали Ясуда рассказал, что все изобретения на полуостров завезли самураи и что до их прихода в Корее умели только работать на земле, да и то плохо.

— Как лучше запомнить урок господина Ясуда? — спрашивал Ким Хва Си. — Проще всего пользоваться примерами, как и поступает господин Ясуда. Пример легче вспомнить. Ну вот, скажем, в тысяча четыреста третьем году в Корее появилась книга, написанная не рукой, а отпечатанная в типографии. Металлические знаки, из которых набирали слова, были изобретены и сделаны корейцами, а книга напечатана в Сеуле. И только спустя пятьдесят лет книгопечатание появилось в Европе.

Потом Ким Хва Си объяснил, как устроена астрономическая обсерватория, и добавил, что такая обсерватория создана в Корее раньше, чем в других странах.

Старый учитель рассказал, как японцы научились у корейцев разводить шелковичных червей, как переняли производство фарфора, искусство составлять немеркнущие краски, строить храмы.

Ким Хва Си говорил, а глаза его были закрыты. И когда он умолк, стало совсем тихо, потому что молчали все. Но Пан Чак не выдержал.

— Почему же Ясуда врет? — закричал он. — Почему он говорит, что корейцы ничего не изобрели?

— Успокойся, сын мой, — ласково ответил Ким Хва Си. — И ты так говори ему, если он тебя спросит. А сам знай правду. И если представится случай, расскажи о ней таким же, как ты.

… Каждый раз после вечерних занятий Ким Хва Си напоминал отстающим ученикам, что они должны внимательно слушать японских учителей и быть вежливыми. А то, что им будет непонятно, пусть спрашивают у него.

Как-то вечером, поясняя утренний урок японского учителя, Ким Хва Си рассказал о походе в Корею американской эскадры в 1871 году.

— Об этом походе, — сказал учитель, — писали все газеты: и наши — тогда еще выходили газеты на корейском языке, — и американские, и японские.

Неожиданно выяснилось, что этот поход близко касается Пан Чака. Он внимательно слушал все, что говорил учитель.

— Семьдесят лет тому назад, — начал Ким Хва Си, — когда Корея еще не была под властью самураев, из нью-йоркского военного порта вышла эскадра и взяла курс к японским островам. На флагманском корабле «Колорадо» был поднят флаг командующего флотом контр-адмирала Джона Роджерса.

Ким Хва Си и ребята сидели на циновках тесным кругом, и учитель так хорошо рассказывал, что вскоре Пан Чак как бы перестал слышать слова, и его воображению представлялись события, будто он видит все, о чем говорит учитель.

Вот эскадра пересекла Тихий океан и бросила якорь на рейде порта Нагасаки. В Японии ждали прихода военных судов Соединенных Штатов и приготовили все необходимое для дальнейшего плавания. И пока снабжались корабли, команду обучали десантным операциям. Матросы практиковались штурмовать скалистые острова, офицеры проверяли карты Желтого моря.

Через две недели эскадра снова тронулась в путь.

Впереди шел флагманский корабль «Колорадо» под командованием капитана первого ранга Купеда, за ним «Аляска» и «Венеция» во главе с капитанами Блэйком и Кемберли. Замыкали колонну «Монокаси» и «Паллос» с опытными морскими офицерами Маккри и Рохуэллом на капитанских мостиках.

И рыбаки с острова Кочжедо и Чечжудо, с Чиндо и Начжю, с Когундо и Анминдо и с сотен других островов видели, как величественно и торжественно плывет эскадра, огибая Корейский полуостров, и как плещутся на реях красивые голубые флаги, все в звездах, будто небо. И все видели длинные стволы орудий, закрытых брезентовыми чехлами, и кожаные донышки чехлов, обращенные к ним.

Эскадра шла мимо островов и заливов, мимо гаваней, бухт и якорных стоянок, вдоль изрезанных берегов Желтого моря, все дальше в глубь внутренних вод Кореи.

Рыбаки, присев на корточки, крестьяне, разгибая спину на рисовых полях, женщины, что стирали на камнях белье, заслоняли руками солнце и смотрели на корабли и голубые флаги, на черные стволы орудий, на которых уже не было чехлов, и смотрели друг на друга.

Они настороженно вглядывались в морскую даль, откуда корабли приближались к ним, и облегченно вздыхали, видя, что эскадра проходит мимо. Они провожали ее взглядом и снова брались за работу. И долго еще потом поглядывали в ту сторону, где виднелся только далекий дымок от кораблей.

Эскадра миновала порт Инчхон и бросила якорь у острова Курадо, близ устья реки Ханган. Здесь и встретила заокеанских гостей делегация из Сеула в составе восьми человек.

Контр-адмирал Роджерс приказал матросам схватить неизвестных и обыскать. Когда выяснилось, что это представители корейского правительства, официально посланные из столицы, чтобы узнать, в чем нуждается эскадра, Роджерс приказал передать им:

Первое. Он не находит их чины достаточно высокими для того, чтобы разговаривать с ним, командующим флотом США.

Второе. На канонерской лодке он пойдет по реке Ханган до Сеула.

Третье. В Сеуле он сообщит условия, на которых американцы готовы принести цивилизацию туземному населению Кореи, о чем Штаты согласились заключить с ней договор.

Корейцы выслушали все, что им сказали.

В ответ делегаты попросили передать контр-адмиралу, что корейское правительство именно так и предполагало, что военные корабли везут с собой цивилизацию. Но народ Кореи еще не готов принять американскую цивилизацию, и потому корейское правительство просит не вести с ним переговоров. Оно может сейчас же снабдить эскадру продовольствием и топливом, и пусть корабли оставят корейские воды и плывут домой или к берегам других стран, где, возможно, нуждаются в цивилизации больше, Чем здесь.

Сказав это, корейцы удалились.

В тот же день контр-адмирал Роджерс снарядил «Монокаси» и «Паллос» и поручил лучшему своему командиру Блэйку, по прозвищу Морской Волк, отправиться в устье реки Ханган и расчистить ему дорогу до Сеула.

Блэйк тотчас приказал обоим кораблям поднять якоря.

У острова Канхва, прикрывающего путь в устье, береговая охрана дала сигнал кораблям — повернуть назад. Но ученик и помощник Роджерса капитан второго ранга Блэйк не мог подчиниться приказу неизвестных ему людей. Он велел навести орудия на ясно видимый форт и продолжал свой путь. Тогда береговые батареи дали предупредительный залп.

Блэйк без труда определил калибр стрелявших орудий. Это оказался мелкий калибр, не страшный для военных судов. И он отдал приказ:

— Заставить замолчать орудия напавшего на нас противника.

И тут заговорили стволы тяжелых корабельных орудий. Орудийный грохот не умолкал, пока не был выполнен приказ Блэйка. Корейские пушечки словно градом осыпали корабли снарядами, но пробить броню, как правильно предвидел Блэйк, не смогли. А небольшая трещина на судне появилась потому, что капитан неловко разворачивал его и оно ударилось о скалу.

Блэйк приказал прекратить огонь. Но тут еще одна пушечка начала стрелять с берега, да так часто, будто из пулемета. Все корабельные орудия повернули жерла в ту сторону, откуда шла стрельба. После нескольких залпов огонь с берега стал реже. Пушечка уже стреляла с большими неравными перерывами. Тогда Блэйк приказал высадить десант и сам возглавил его, чтобы живьем взять этот упрямый расчет.

Блэйку и его людям удалось незаметно подползти к орудию сзади, и все увидели возле пушки корейца. Весь мокрый и красный от пота и крови, он ползком подтаскивал снаряд, волоча перебитую ногу, сам заряжал пушку и сам же дергал шнур.

И когда он обернулся на голоса и поднял голову, пришельцы увидели его лицо и глаза, и никто не мог выдержать этого взгляда, и никто не решался приблизиться к нему, чтобы взять его живым.

Но когда он потянулся рукой за камнем, Блэйк выстрелил в него, и все начали стрелять, чтобы тот перестал наконец так смотреть и чтобы поскорей покончить с этим делом.

В корейца попали сразу. Из-за перебитой ноги он не прятался в скалах и, должно быть, не видел, куда прятаться, потому что глаза у него были залиты кровью. Он успел только посмотреть еще раз на чужестранцев и выкрикнуть какие-то слова. Но что это были за слова, нельзя было понять: матросы не знали корейского языка. И только Блэйку, видно, что-то почудилось, потому что в ответ он выругался и прошипел:

— Будь ты сам проклят, сумасшедший!..

После того как убили корейца, путь к следующему форту был открыт, и разведчики доложили, что впереди на этом острове еще пять фортов.

Капитан второго ранга Блэйк принял решение не идти дальше. Надо было сдать раненых и получше заделать трещину в корпусе судна. Вместе со своими кораблями он вернулся назад, доложил контр-адмиралу обстановку и сказал, что защищают форты фанатики.

Контр-адмирал остался недоволен рапортом. Он вызвал к себе Кемберли и сообщил, что Блэйк не оправдал его надежд.

— Вам, капитану второго ранга Кемберли, — сказал он, — я поручаю показать этим туземцам, что такое наш флот. Приказываю: войти в устье Ханган и подавить все форты до Сеула. В вашем распоряжении кроме двух кораблей будут четыре моторных баркаса, двадцать лодок, шестьсот пятьдесят матросов морской пехоты, три десантные артиллерийские батареи и саперная рота.

Кемберли с благодарностью принял приказ. С такими силами можно шутя уничтожить корейские форты.

И действительно, за два дня он овладел четырьмя фортами.

Опытные артиллеристы действовали точно и уверенно, и, когда морская пехота высаживалась на берег, ей оставалось только добивать раненых. Казалось бы, все шло хорошо, и Кемберли был доволен. Вызывало досаду лишь то, что матросы как будто приуныли. Их, должно быть, удивляло упрямство корейцев, которые не могли понять, что имеют дело с таким мощным флотом. Они не понимали бесполезности сопротивления, поэтому сражались и гибли, вместо того чтобы поднять руки и остаться в живых. А вместе с ними гибли и матросы.

Уже немало их полегло, когда корабли подошли к форту Гвансендин.

Артиллерия форта была без труда подавлена, и десант в пятьсот человек высадился на берег. Грозные пришельцы тогда не знали, что на помощь гарнизону форта подоспели охотники на тигров с бамбуковыми пиками и охотники на птицу, знаменитые лучники, которые на лету попадают в шею чайки. Вместе с гарнизоном это был большой отряд, в двести шестьдесят три человека.

Они залегли в глубине форта, и каждый припас вокруг себя много камней. Как только десант ринулся на штурм, в рядах матросов произошло замешательство, потому что все, кто был впереди, оказались пораженными стрелами.

По приказу Кемберли десант залег и, продолжая вести непрерывный огонь, начал ползком окружать корейцев. И хотя со всех сторон в моряков летели камни и стрелы, они продвигались вперед, нанося противнику большие потери.

После трехчасового боя Кемберли понял, что у корейцев нет больше стрел, потому что они отбивались только камнями.

Капитан второго ранга Кемберли, как опытный командир, сумел использовать новую обстановку и изменил тактику. Он учел, что корейцев осталось немного, и приказал морякам броситься в атаку. Никто ведь не мог предположить, что там засели охотники на тигров, которые привыкли один на один сражаться с хищниками. Корейцы оказались в более выгодном положении. В рукопашной борьбе карабины матросов играли небольшую роль. В этой схватке заокеанские моряки и понесли главные потери.

Но Кемберли понял, какие откроются преимущества у моряков, если им удастся оторваться от корейцев, не имевших огнестрельного оружия. По его приказу моряки бросились назад, и этот маневр удался, потому что корейцы замешкались, расправляясь с теми, кого настигали, а моряки бежали беспрепятственно.

Теперь положение резко изменилось в пользу матросов. Почти в упор они расстреливали противника. Им еще помогла ошибка корейцев, которые, вместо того чтобы снова залечь, в азарте продолжали бежать вперед и, если видели, что им не удается настичь моряка, метали в него копье, оставаясь совсем безоружными.

После того как победа была одержана, Кемберли приказал подобрать и подсчитать своих раненых и убитых. Выяснилось: потери моряков превышают триста человек.

Земляной вал форта Кемберли приказал разрушить и собрать военные трофеи. Но моряки не стали брать трофеев. Пушки были разбиты, а одежда на корейцах плохого качества и в крови. Никто не тронул и трех женщин с целой кучей детей, выскочивших из какого-то подвала, когда по приказу Кемберли моряки начали поджигать уцелевшие дома.

Теперь капитан второго ранга мог спокойно возвращаться к командующему флотом. Тот узнает, каковы потери, и поймет, как храбро сражались матросы, поймет, что с оставшимися силами двигаться дальше нельзя.

И действительно, контр-адмирал разобрался в обстановке и обещал представить Кемберли к награде. Он понял, что к Сеулу надо идти с большими силами. Выслушав рапорт, он ушел в свою каюту и через час дал приказ поднять якоря.

Матросы, оставшиеся в живых, были рады: эскадра взяла курс к родным берегам.

Когда моряки покинули форт, три женщины и дети прибежали на поле боя. Оказалось, что только девятнадцать корейцев остались в живых.

Так закончил свой рассказ учитель Ким Хва Си.

— Но и эти умерли от ран! — не сдержав себя, выкрикнул Пан Чак.

Все с удивлением посмотрели на него.

— Верно, — сказал учитель, — но откуда ты знаешь об этом? Пан Чак опустил глаза и тихо сказал:

— Я не знал, как все это произошло, но в форту Гвансендин погиб мой дед. И отец, которому было тогда пять лет, запомнил похороны. Он и рассказал мне, что ни один человек не остался в живых.

Первый арест

Два года Пан Чак проучился в школе, но внезапно его жизнь резко изменилась.

Однажды учитель Ясуда проверял, как ученики усвоили задание — историю шестилетней японо-корейской войны. Пан Чак с нетерпением ждал звонка. Он избегал смотреть на учителя, прикидывая в уме, когда же наконец начнется перемена.

В это время Ясуда закричал на отвечавшего ученика:

— Садись, двадцать процентов! Ты никогда ничего не учишь! Напрасно я тебе прошлый раз поставил шестьдесят процентов. Ты не заслужил такой высокой отметки.

Класс затих, притаился. И в этой тишине прозвучали слова Ясуда:

— Пан Чак!

Юноша встал.

— Расскажи о походе генерала Хидэёси и о том, как он разгромил корейскую армию.

Когда Пан Чак стал отвечать, у него еще не было определенного плана. Он хорошо знал урок и все же сильно волновался.

— В древней столице империи Ниппон, в городе Киото, — начал он, — и поныне возвышается над домами большой холм. В нем зарыто тридцать тысяч носов и ушей, отрезанных Хидэёси у непокорных корейцев. Холм воздвигнут в тысяча пятьсот девяносто восьмом году в честь победы японского оружия…

— Правильно, Пан Чак, — перебил его Ясуда. — Если хорошо расскажешь, как была одержана эта победа, получишь восемьдесят процентов, а может быть, и самую лучшую отметку.

— Император высоко ценил генерала Хидэёси, — продолжал Пан Чак. — Его военный талант и его ум были так велики, что он решил объединить под руководством Японии Китай, Корею, Филиппинские острова и Индию и создать могущественную державу. И, приняв такое решение, он отправил корейскому королю послание.

Пан Чак открыл тетрадь и прочитал:

— «Начиная мои завоевания, я решил, что наше войско проследует в Корею и Китай и заставит населяющие их народы принять наши нравы и обычаи и подчиниться нашему божественному повелителю. Тебе, королю Кореи, сим предписывается добровольно присоединиться к нам, во главе твоих воинов, когда мы двинемся через Корею в Китай…»

Пан Чак отложил в сторону тетрадь и продолжал:

— Но корейский народ не послушался доброго совета, и Хидэёси со своей могучей армией и флотом двинулся на Корею.

Ученики смотрели на Пан Чака и видели, что он бледен, и не понимали, что с ним происходит: отвечал он хорошо и урок знал твердо. А Пан Чак выпалил, почти закричал:

— Но простой корейский флотоводец Ли Сун Син вдребезги разбил великий флот вашего великого Хидэёси!..

Пан Чак задыхался и больше ничего не мог сказать. Испуганные взоры всего класса обратились на учителя Ясуда, который медленно приближался к Пан Чаку. Учитель спокойно смотрел на Пан Чака и даже улыбался, но глаза его не были видны, потому что он носил темные очки.

— Ты очень хорошо отвечал, — сказал он наконец, — может быть, ты ответишь также, кто выучил тебя этому?

Пан Чак стоял и не знал, что делать дальше, а Ясуда подошел к нему и, улыбаясь, ударил его толстой линейкой по лицу и выбежал из класса.

Еще не умолк шум, поднявшийся в классе, как в дверях показался полицейский.

В полиции Пан Чака долго допрашивали, били, снова допрашивали, а потом отвезли в тюрьму, где он просидел целый год.

С тех пор прошло почти шесть лет. И вот сейчас он снова увидит своего учителя…

Ким Хва Си вошел в хижину. Пан Чак рванулся навстречу, и старый учитель обнял его и долго не отпускал, гладя рукой по спине и приговаривая:

— Богатырь мой, горячая голова, горячая голова!..

Так они стояли, прижавшись друг к другу, — сильный, широкоплечий Пан Чак и маленький седой учитель. Стояли, обнявшись, — боевой партизан, испытавший свои силы в открытых боях с врагом, и старый коммунист-подпольщик, профессиональный революционер.

— Мы еще вспомним старые времена, учитель, — сказал наконец Пан Чак.

— Да, сейчас не время для воспоминаний, вот и товарищи пришли.

И в самом деле, четыре товарища, которых пригласил Ким Хва Си, уже были в сборе.

Кроме Сон Чера пришли помощник диспетчера Ли Шин, шлаковщик То Пен с порохового завода Тиссо Каяки и безработный Ри.

Ким Хва Си пригласил собравшихся сесть и сам опустился на циновку. Он сказал, что все, кто должен здесь присутствовать, явились и можно начинать совещание. Первое слово он дал гостю.

Пан Чак рассказал о положении на фронтах.

— Уже в первые месяцы войны, — сказал он, — в начале сорок второго года, самураям удалось одержать большие победы.

Япония захватила Гонконг, Британскую Малайю, Голландскую Индию, Филиппинские острова, Сингапур, часть Бирмы. Но после того как гитлеровцев разгромили на Волге, положение начало резко меняться. А теперь свои главные силы самураи накапливают у советских границ.

Пан Чак подробно рассказал о том, что русские одержали ряд побед и гонят гитлеровцев с территории Советского Союза, об освобожденных районах Китая, где ему удалось побывать.

Потом говорил Ким Хва Си.

— Главная задача, — сказал он, — которая сейчас стоит перед нами, заключается в том, чтобы всеми мерами расстраивать средства сообщения самураев. Мы должны задерживать стратегическое сырье, отправляемое из Маньчжурии и от нас в Японию, мы должны задерживать грузы, идущие с японских островов сюда. Для того чтобы хорошо справиться с этой задачей, — продолжал Ким, — у нас много возможностей. К нам приехал опытный минер товарищ Пан Чак, который обучит нас минноподрывному делу.

Ким Хва Си снял очки и оглядел присутствующих. Он хорошо знал каждого и гордился тем, что воспитал из этих простых рабочих стойких революционеров. Как бы продолжая вслух свои мысли, Ким сказал:

— Теперь настало время действовать. Успех дела зависит от нас. Каждый получит важное задание. Вот Ли Шин должен точно узнавать и сообщать нам обо всем, что делается на станции: какие грузы прибывают, какие отправляются, откуда и куда идут, как охраняются стрелки, депо, экипировочные устройства. Тебе, Ри, придется наблюдать за движением грузов в порту. Конечно, сами мы уследить за всем не сможем. Нужно теснее связаться с рабочими союзами.

— Но разве нас поддержат, ведь у них иные задачи! — возразил Ри. — В союзе башмачников главный лозунг — «взаимная дружба», в союзе резинщиков — «пополнение знаний», в союзе металлистов — «развитие самосознания»…

— Ты прав, Ри, — согласился Ким Хва Си. — Наша задача в том и состоит, чтобы объединить все национальные силы. Цель наша ясна — свергнуть японское иго. Под этим лозунгом можно сплотить не только рабочих. Владелец соседней мельницы тоже пойдет за нами, потому что не выдерживает конкуренции японских механизированных мельниц. По той же причине нас поддержат и владелец канатной фабрики и хозяин рыбокоптильни. Интересы у нас, конечно, разные, но, чтобы свергнуть японское иго, надо объединить и использовать все эти силы.

Никто не возразил Ким Хва Си. Было решено шире распространять правду о положении на фронтах, найти способы дезорганизовать японский транспорт.

* * *

Каждый вечер, когда город уже отходил ко сну, Ким Хва Си доставал спрятанные в огороде наушники и, сев у очага, нащупывал между кирпичами два металлических стерженька. Он подключал к ним наушники, потом нажимал кнопку выключателя, также тщательно замаскированного в кирпичах, и в наушниках раздавался звук.

Учитель записывал сводки советского радио.

У Ким Хва Си много учеников. И среди них всегда есть отстающие. Если ребята приходят к нему домой, это ни у кого не вызывает подозрений. Все знают, что старик Ким бесплатно учит детей.

У Ким Хва Си четыре отстающих ученика. Каждому он дает листовку, и ребята под его наблюдением переписывают ее по нескольку раз. Потом они уносят с собой листовки или сводки, чтобы передать отцу, брату, соседу, а то и незаметно бросить у заводских ворот.

Пока ученики переписывают сводку, они выучивают ее содержание на память. Каждый должен рассказать соседям или знакомым то, что он выучил. Люди уже привыкли, что ребята знают все новости, и сами обращаются к ним с расспросами.

С приездом Пан Чака у Ким Хва Си прибавилось дел. Раньше все его усилия были направлены на одну цель — разоблачать лживую пропаганду самураев. Теперь надо сделать следующий шаг — надо помешать движению их транспорта, а в этом деле он не чувствует себя сильным: нет опыта.

Ким Хва Си удалось быстро устроить Пан Чака на работу. У старого безобидного и доброго учителя Ким Хва Си было много друзей. Его знали рыбаки, которые приходили к нему, чтобы он написал им прошение или прочитал очередной приказ и объяснил, где же, наконец, можно ловить рыбу, если все воды и так уже заняты «Ниппон Юки», а теперь каждый день объявляются новые запретные зоны, военные корабли стреляют по рыбачьим джонкам, и неизвестно, куда деваться.

К нему приходили и рабочие поблагодарить за то, что он бесплатно учит их детей, а заодно послушать, что делается в мире, и узнать, когда же станет хоть немного легче жить.

Его уважали за ученость и рассудительность, за умение разобраться во всех событиях и дать нужный совет. И когда понадобилось срочно устроить Пан Чака на работу, учитель, не раздумывая, пошел к владельцу мельницы.

Мельника он знал давно и старался поддерживать с ним хорошие отношения, хотя люди с мельницы не любили своего хозяина. Он заставлял их работать по шестнадцать часов, а некоторые простаивали у жерновов круглые сутки и трудились день и ночь с короткими перерывами для сна и еды.

Здесь, в доме мельника, иной раз собирались такие же мелкие предприниматели, как он сам, приходил сюда и сын крупного капиталиста Тян Ик Юн, недавно окончивший университет в Токио. Посещали дом мельника и местный священнослужитель и зубной врач.

О чем бы ни говорили гости, разговор всегда сводился к японскому засилью. И каждый высказывал недовольство, потому что японцы получают куда большие барыши, чем они. А после начала войны с Америкой самураи стали вытягивать из корейских промышленников все соки. Налоги увеличились почти втрое. Даже зубному врачу приходится работать чуть ли не в убыток. И Тян Ик Юн был недоволен, хотя занимал пост инженера на военном заводе Тиссо Каяки.

— О, он совсем не похож на корейца! — говорил хозяин завода о своем инженере. — У него очень развита сообразительность. Он настоящий японец.

Эти похвалы оскорбляли Тян Ик Юна, и хозяин становился все больше ненавистен ему.

Конечно, Тян Ик Юн мог уехать в Сеул и работать на заводе отца, который только этого и ждал, но, после того как они поссорились, Тян Ик Юн ни за что не пойдет к нему на поклон.

Были свои обиды на японцев и у священнослужителя. Словом, разговор сводился всегда к тому, что хорошо бы наконец избавиться от самураев.

Ким Хва Си пришел к мельнику и попросил его принять на работу шофера Пан Чака. Мельник не удивился просьбе Ким Хва Си. Ведь старый учитель постоянно о ком-то печется, кого-то устраивает, пишет для кого-то жалобы, хлопочет о чужих делах. Ким Хва Си сказал, что хорошо знает шофера и обижаться мельник не будет.

Так оно и оказалось в действительности. Мельник только недавно приобрел грузовую машину и радовался, что нашел опытного водителя, который безотказно работает и днем и ночью, хотя положено работать всего четырнадцать часов. Оставалось подобрать ему такого же помощника. Но Пан Чак сам привел откуда-то тихого человека, по имени Ри, способного тоже работать сколько угодно и ни на что не жаловаться. Мельник не возражал: ведь вдвоем они обходились без грузчиков и даже без слесарей, потому что в случае необходимости могли сами произвести нужный ремонт.

— Добросовестные люди, — говорил про них мельник, — понимают, что если и приходится немного лишнего поработать, то ничего уж тут не поделаешь: время военное.

Мельник знал, что с этими молодцами он легко сладит. Ясно ведь, не будет у них работы, живо попадут добровольцами в армию.

Пан Чак тоже был доволен: он получил возможность ездить в порт и на станцию и видеться с нужными людьми. А главное, вместе с ним теперь постоянно находился его помощник — Ри, с которым можно было обо всем посоветоваться. А кроме того, каждый из них мог отлучаться когда угодно.

И все же Пан Чак испытывал чувство неудовлетворенности. Он привык сражаться с врагом врукопашную, взрывать его склады, машины, эшелоны. Поэтому здесь он не чувствовал себя настоящим участником борьбы.

Правда, помощник диспетчера Ли Шин с группой железнодорожников кое-что делает, чтобы опаздывали поезда, а несколько дней назад им удалось даже создать пробку на станции. Ким Хва Си принимает горячее участие в их работе, немного помогает и Пан Чак. Но разве так выведешь надолго транспорт из строя? А главное — об их действиях никто не знает.

Вот в Маньчжурии после каждого удачного налета партизан отряд пополнялся новыми людьми. И здесь хорошо бы дух людей поднять.

Об этом думал Пан Чак последние дни, да и сегодня, когда их грузовик застрял в пробке возле моста, возведенного между Пусаном и островом Чорендо. По мосту в три колонны шли воинские машины. И тут ему пришла в голову мысль взорвать этот мост, единственный мост, соединяющий город с островом, где находятся десятки заводов.

Он соскочил с машины и стал мысленно прикидывать, куда бы можно было заложить взрывчатку. Все водители, ожидавшие, пока пройдут воинские машины, тоже стояли и бесцельно смотрели по сторонам. Потом путь открылся, и они поехали, и Пан Чак на ходу рассказал свой план Ри. Тому план понравился, но он предложил прежде всего посоветоваться с Ким Хва Си.

Учитель выслушал Пан Чака, покачал головой и сказал:

— Может, и не стоит взрывать мост, но запастись взрывчаткой уже давно пора. Постарайтесь добыть ее, а потом мы еще поговорим.

* * *

На следующий день Пан Чак встретился со шлаковщиком То Пеном, который работал на заводе Тиссо Каяки, выпускавшем порох и другие взрывчатые вещества.

Пан Чак сказал:

— Хватит у тебя смелости похитить на заводе взрывчатку?

То Пен долго сидел и думал, а потом ответил:

— Смелости-то у меня хватит, потому что нам всем тяжело готовить оружие против своих братьев, и хорошо, если оно обратится против японцев. Целые толовые шашки достать не удастся, а вот битые можно взять, этого никто не заметит. Но вынести их нельзя. Даже такого кусочка тола, как маленький каштан, с завода не вынести.

— Почему же такой кусочек, как маленький каштан, нельзя пронести? — хмуро спросил Пан Чак.

То Пен видел, что Пан Чак недоволен и, может быть, думает, будто он просто боится браться за такое опасное дело. Поэтому сказал:

— У выхода с завода, близ самых ворот, есть контрольный пункт. Мы раздеваемся там догола, сдаем рабочую одежду японцу и получаем у него свои халаты. И охрана следит, чтобы к тебе никто не подходил, пока ты не выйдешь на улицу. Поэтому вынести с завода ничего нельзя.

— Жалко, — произнес Пан Чак, глядя в сторону. — Вот было время, когда казалось, уже никак нельзя было удержать осажденный Сталинград, но русские не сдали его…

Больше они в тот вечер не говорили.

Но слова Пан Чака запали в душу То Пена. На следующий день пришла весть, что русские одержали большую победу под Курском. Это была такая грандиозная победа, что о ней говорил весь народ.

Несколько человек собралось у Пек Уна, хотя о встрече не договаривались.

Старый рыбак достал из глубины ниши узенький кувшинчик сури, шесть кружков моллюска аваби, щупальце осьминога и предложил гостям закусить.

— Теперь скоро русские добьют фашистов, — говорил он. — Это уже ясно. И в честь такого дела не жалко поставить на стол все, что я припрятал для своих поминок. Я думаю, их придется отложить. — И он засмеялся.

Кто-то сказал:

— Сейчас мы послушаем сообщение, которое Ким Хва Си принял по радио из Москвы.

Старый учитель достал тонкий, мелко исписанный лист бумаги и начал читать:

— «5 июля 1943 года немецкое командование, сосредоточив в районе Курского выступа только на фронте от Орла до Харькова четыреста тридцать тысяч солдат и офицеров, более трех тысяч танков, около семи тысяч орудий, свыше трех тысяч минометов и около двух тысяч самолетов, начало самое крупное наступление, из всех ранее известных. Враг рассчитывал окружить и уничтожить советские войска в излучине Курской дуги, а затем двинуться на Москву. Большие надежды он возлагал на неожиданное применение новых тяжелых танков «тигр» и «пантера» и на самоходное орудие «фердинанд».

Советское командование разгадало замысел врага, хорошо подготовилось к обороне, измотало гитлеровские войска и перешло в решительное наступление…»

— Так-так-так, — радостно закивал Пек Ун.

Но все зашикали на него, и он прикрыл пальцами рот, показывая, что будет молчать. Ким Хва Си читал дальше, перечислял потери гитлеровцев в живой силе и технике, а Пек Ун качал головой и, поражаясь, причмокивал губами, но никто его уже не упрекал, потому что все были поражены.

— «Советские войска, — читал Ким Хва Си, — разгромили на Курской дуге в невиданных по масштабу боях лучшие гитлеровские части, еще раз продемонстрировали перед всем миром мощь Красной Армии. Победоносное наступление советских войск продолжается».

Все слушали, и улыбались, и потирали руки, а когда Ким Хва Си кончил читать, Пек Ун предложил выпить за великую русскую армию рабочих и крестьян. И все выпили сразу по две порции сури, чтобы потом уже не отвлекаться и поговорить о радостных новостях.

И больше всех говорил и суетился Пек Ун. Он попросил, чтобы ему снова прочитали то, что сообщают из Москвы. И когда Ким Хва Си выполнил его просьбу, старик сказал:

— Теперь прочти еще один раз про то, сколько этих собак взяли в плен, только читай медленно.

Все засмеялись и тоже захотели вновь послушать сводку. Пек Ун не умолкал ни на минуту, дергал всех за рукава, чтоб его слушали, и приглашал каждого есть, не стесняясь.

Он стал рассказывать про свои молодые годы, про те времена, когда и люди были смелее и не жалели жизни, сражаясь с врагом. И он смеялся коротким старческим смехом.

Никто не заметил, как Пан Чак отошел в сторону и загрустил. То Пен уже не слушал, а смотрел себе под ноги. Потом все стихло, и только Пек Ун суетился, удивляясь, почему всем вдруг стало скучно.

— Русские фашистов добивают, подождите, скоро до самураев доберутся, — не унимался старик.

— Вот мы и ждем! — зло отозвался Пан Чак.

Потом улыбнулся и добавил не то в шутку, не то всерьез:

— Видишь, сидим и ждем.

После этих слов То Пен заторопился домой, вслед за ним и другие спохватились, что уже поздно и пора уходить. Пек Ун вышел первым поглядеть на рыбу, которая сушилась вокруг хижины, а потом по одному стал выпускать гостей.

На следующий день Пан Чак поздно вернулся домой и удивился, увидев То Пена.

— Что случилось? — быстро спросил Пан Чак, оглядывая хижину.

— Нет, пока ничего, только нигде хорошего клея достать не могу, а рыбий клей слабо держит.

Пан Чак посмотрел на То Пена, ничего не понимая. А тот не стал дожидаться новых вопросов и рассказал, что ему приходится каждый день чистить топки и сваливать шлак в углу заводского двора. Там в большой куче и мелкая зола, и куски шлака величиной с редьку, а есть даже такие, как тыква. Скоро эту кучу будут вывозить с завода на свалку за город. Когда грузят шлак, возле машин стоит охрана. Но если заранее куски тола хорошо смазать клеем и швырнуть их в золу, зола пристанет к ним, и можно будет подумать, что это просто слипшийся шлак. Никто не обратит на них внимания.

— Вот как ты придумал! — взволнованно заговорил Пан Чак. — Клей найдем, завтра же клей будет здесь!

— Если я попадусь и меня арестуют, — помолчав, продолжал То Пен, — то вы следите, когда будут вывозить шлак, и хорошо поройтесь в нем, потому что, может быть, я все-таки успею набросать туда взрывчатки.

Наутро Пан Чак не мог выехать из гаража. Оказывается, три камеры вышли из строя.

— Гнилая резина, — сокрушался он, объясняя хозяину, почему так получилось. И тут же пообещал быстро заклеить камеры. Он только походит по городу и поищет хороший клей.

Вечером в хижину Пек Уна пришел Ким Хва Си. Он выслушал Пан Чака и остался доволен.

На следующий день То Пен взял с собой на работу не гаолян, как обычно, а рыбную похлебку. Проверяя, что несет рабочий в своей обеденной жестяной банке, контролер в проходной лишь пожал плечами: чего только не едят люди! И действительно, в большой банке с липкой густой массой плавало всего три-четыре крошечные рыбки.

Весь день То Пен выбирал из печей шлак в железную тележку и отвозил его на свалку. В цехах ему удалось подобрать не только куски битого тола, но и несколько целых толовых шашек. Опоражнивая тележку, он успевал между делом опустить тол в рыбную похлебку и бросить его на кучу золы. Потом он аккуратно подгребал золу лопатой и снова направлялся с тележкой в цех.

Несколько дней То Пен брал с собой на обед все ту же густую мутную похлебку, и хотя есть ее было нельзя и ему приходилось голодать, но похлебки не оставалось, а в иные дни ее даже не хватало.

Когда шлак вывезли с завода, старый рыбак Пек Ун и Ри, прихватив корзины, отправились на берег к шлаковой горе и долго возились там. Проходивший мимо полицейский не обратил на них внимания, потому что здесь всегда рылись бедняки в поисках кусочков несгоревшего угля.

Вскоре тол, очищенный от шлака, был надежно спрятан в скалах:

Концессия господина Морза

Пан Чак каждый день собирался съездить домой на остров Кочжедо и никак не мог решиться на это. Ведь остаться там он не сможет, а его появление только расстроит мать.

Но после того как добыли взрывчатку, он твердо решил повидаться с матерью. Кто знает, сможет ли он сделать это потом…

На берегу он нашел рыбака, который как раз собирался плыть на остров и охотно согласился подвезти Пан Чака.

Сидя на корме и ловко орудуя веслом, похожим на лопату, рыбак быстро отчалил от берега. Потом бросил весло в джонку и стал натягивать парус.

Пан Чак помог ему, и рыбак понял, что этому человеку не раз доводилось ставить паруса из морской травы и что в этом деле он не новичок, хотя озирается во все стороны так, будто впервые попал на плоскодонку.

Попутный ветер сильно натянул парус, и лодка шла быстро. Уже через полчаса они обогнули остров Кадокдо. И чем дальше плыли мимо знакомых островков и скал, тем тяжелее становилось на душе у Пан Чака.

Сколько раз он проезжал эти места с отцом! Как не хотелось отцу покидать остров! Но после ареста Пан Чака ему уже было здесь не житье. Компания «Ниппон Юки» отобрала джонку, да и на берегу закидывать сети запретили. А разве удочкой много наловишь!

Целый год, пока Пан Чак сидел в тюрьме, отец возился с этими удочками, но, когда сына выпустили, Пан Юр Ил сказал:

— Теперь я пойду на завод.

Он ни разу не упрекнул сына и ни о чем не расспрашивал, хотя Пан Чак понимал, что отец осуждает его поступок.

Старый рыбак начал искать работу.

Он вставал рано утром и посылал сына на берег с удочками, а сам на попутной джонке или на плоту уезжал в Пусан.

Он обошел все заводы и фабрики в городе, побывал в порту, на железнодорожной станции, в трамвайном депо, но работы не было.

Утром, когда опускали разводной мост между Пусаном и островом Чорендо, он отправлялся туда — может быть, там легче устроиться: ведь заводы и фабрики заняли весь остров.

На судостроительном заводе Мицубиси и Тотаку его уже приняли было на выгодную работу грузчика, но тут выяснилось, что сын Пан Юр Ила сидел в тюрьме, и его прогнали. Так же поступили с ним и на канатной фабрике, и на дизельном заводе Тогу. Но Пан Юр Ил упрямо ходил и искал работу.

На резиновой фабрике Санва Гому Кайша и предприятиях Босэки Пан Юр Илу сказали, что его взяли бы, будь он помоложе. На фабрике искусственного шелка Асахи отца согласились принять, но у него не оказалось двадцати вон залога. Так он обошел около ста заводов Пусана и Чорендо.

Отец искал работу, а Пан Чак сидел на берегу с удочками. Он ловил только крупную рыбу на большие крючки, насаживая на них стебель йоккуя. Рыба жадно хватала это растение, и, пока она, одурманенная им, застывала на месте, Пан Чак успевал вытащить ее на берег.

Поздно вечером отец возвращался домой. И когда он спрашивал сына, сколько тому удалось наловить рыбы, в разговор вмешивалась Хе Сун, хотя последнее время она стала совсем молчаливой.

— Сегодня хороший улов, — торопливо говорила она, — сегодня Пан Чаку повезло.

Она показывала мужу корзину со свежим уловом, и Пан Чак с удивлением смотрел на рыбу: ему казалось, что наловил он меньше. Он переводил взгляд на мать, но она прятала от него глаза. И все же Пан Юр Ил видел, как мало удается сыну наловить за день, как тоскует он по настоящему делу. И когда уже больше некуда было идти искать работу, Пан Юр Ил сказал сыну:

— Сегодня ты поедешь со мной в город.

Пан Чак не знал, что задумал отец, и молча стал собираться.

Они добрались на плоту до хижины старого рыбака Пек Уна, но отец не зашел туда. Он повел сына в центр города к большому серому дому американского консульства, где висел лист бумаги с иероглифами. Не зря же он учил сына в школе и платил за него такие большие деньги!

У двери толпилась группа рыбаков и рабочих. Слухи, которые ходили по городу, оказались правильными. Пан Чак сам прочитал бумагу и рассказал отцу, что там написано. В объявлении сообщалось, что американская концессия господина Морза нанимает рабочих на золотые разработки в Унсане и выдает вперед деньги на проезд до рудников с рассрочкой на полгода.

Дальше было написано, что те, кто будет трудолюбиво работать, легко могут разбогатеть и что почти за пятьдесят лет существования горнорудной концессии Морза сотни его рабочих действительно разбогатели, и приводились даже их имена.

Два дня отец просидел на берегу хмурый, не ловил рыбу и не ездил в город. Ясно было, что ему не хочется уезжать из родных краев и он не знает, как жить дальше.

Видя это, Пан Чак сказал:

— Давай и мы поедем на золотые разработки господина Морза. Туда уже отправилось много народа.

Отец посмотрел на сына и не удивился, что он так говорит, но ничего не ответил.

Прошло еще несколько дней, и Пан Чак сказал отцу:

— Может быть, я один поеду к этому Морзу?

Пан Юр Ил понял, что сын все равно уже не согласится целыми днями сидеть на берегу с удочками, и решил ехать. Ехать на север, в Унсан, где, по слухам, снег падает и не тает, а остается лежать на земле толстым слоем до самой весны, где люди подшивают под халаты вату, как на одеяла, где так холодно, что некоторые даже голову укрывают от мороза, напяливая на себя меховые шапки.

Пан Юр Ил решил ехать и взять с собой сына. Все равно ему нельзя оставаться в Пусане и нечего делать на Кочжедо. Половину денег, что им дадут на дорогу, он оставит дома. На эти деньги можно будет покупать чумизу и есть вместе с сушеной рыбой из старых запасов, которые он оставляет дома, и со свежей рыбой, которую наловят жена и дочери. Как-нибудь протянут, а через год-два он вернется с золотых рудников концессии Морза и привезет с собой все заработанные деньги.

А сын? Сын, наверно, останется на концессии. Как-никак он два года учился разбирать иероглифы и стал образованным человеком. Парень смышленый и ловкий, и даже тюрьма его не сломила — он остался таким же крепким, как был.

Пан Чаку с отцом предстояло пересечь на поезде всю страну. Они ехали в вагоне, похожем на большой трамвай. На стенах были полочки, куда люди клали котомки, и под лавками лежали рогожные мешки и котомки. И только те вещи, что не уместились на полочках и под лавками, лежали в проходе.

Сначала они устроились в уголке вагона у двери, потому что все места оказались занятыми, а в проходе и между лавками люди стояли или сидели на своих рогожных мешках или на связках сушеной рыбы, а то и на полу, если успели занять там место. Но большинство было таких, как Пан Чак с отцом, которым места не досталось.

С вечера под потолком горел электрический свет, а одна лампочка зажигалась очень часто и днем, потому что поезд то и дело нырял в туннель.

В вагоне ехали простые люди, которые не знали даже, какая впереди будет станция. Поэтому перед каждой остановкой все волновались и расспрашивали друг друга, боясь проехать дальше, чем следовало.

Когда наконец выяснялось название очередной станции, все в проходе вставали и прижимались к лавкам, чтобы пропустить тех, кому надо было сходить. Одни выходили, а на их место являлись другие, и двери почти не закрывались.

Несколько перегонов отец и сын ехали молча, прижавшись к стене, чтобы не загораживать выход. Потом Пан Чак сказал отцу, что лучше бы протиснуться в середину вагона: там меньше толкают и легче будет занять место на лавке, если оно освободится.

Перед следующей остановкой, когда люди подняли на головы вещи, чтобы пропустить тех, кто сходит, Пан Чак начал пробираться к середине вагона, а за ним двигался отец. Но на них стали кричать: все идут в одну сторону, а они навстречу, могли бы хоть подождать, пока народ сойдет.

Пан Юр Ил не сразу понял, на кого кричат. В вагоне все время стоял шум, и трудно было понять, чего хотят люди.

И все же Пан Чак правильно сделал, что пролез в середину. Уже к вечеру у обоих были места. Пусть на разных лавках, но оба они сидели, и даже неподалеку друг от друга. Это было удобно, потому что во время ужина Пан Чак легко передал отцу рыбу и сушеные водоросли. И то, что отец не съел, он вернул Пан Чаку, чтобы сын спрятал до следующего раза.

Так они ехали двое суток. Уже много раз сменились пассажиры. Теперь Пан Чак сидел рядом с отцом на одной лавке, и хотя людей все время было много, но они оба устроились хорошо. Со всеми удобствами они ехали еще сутки и утром прибыли в Унсан.

* * *

Контора золотых рудников оказалась в центре города. На большом каменном здании Пан Чак увидел вывеску: «Горнорудные разработки. Джеймс Р. Морз».

Сюда они и вошли. А через час отец и сын уже двигались по дороге в Пухын, где находились рудники.

Пан Юр Ила определили землекопом, а Пан Чака — помощником шофера. Отец радовался, что сыну досталась такая должность. Два года пройдут незаметно, а за это время он получит хорошую специальность, а возможно, и сам станет водить машину. Пан Чак тоже был рад, и они шли, не замечая усталости.

На руднике их сразу приставили к делу. Пан Юр Ил только опечалился, когда узнал, как мало будет оставаться денег после вычетов за питание и за проезд по железной дороге.

В тот же день Пан Чак выехал в первый рейс. Машина, груженная какими-то ящиками, шла в город Цхансиен, на самой границе с Маньчжурией. Шофер, начальник Пан Чака, тоже был кореец, молчаливый и угрюмый. На вопросы о том, как здесь живут люди, отвечал неохотно или вовсе отмалчивался.

И все же Пан Чак узнал, что золотые рудники разбросаны в горах по всему уезду, и рудников этих очень много, и что люди там работают не больше года, да еще хорошо, если год, а обычно пять-шесть месяцев. Но почему не задерживаются здесь рабочие и куда они деваются, шофер так и не сказал. Он только добавил, что жители уезда давно уже избегают рудников, но зато каждый день сюда приезжают рабочие со всех концов страны.

Почти месяц Пан Чак не видел отца. Тот находился где-то в горах и часто переходил с места на место, а Пан Чак не мог его искать, ибо постоянно был в разъездах, и едва оставалось время, чтобы немного поспать.

Спал он чаще всего тут же, в машине, и ел на ходу, но был доволен. Он внимательно присматривался к работе шофера и уже через месяц знал, как выжать сцепление, как завести мотор и переключить скорость. Правда, за руль он садился только на стоянках, а больше всего был занят погрузкой и разгрузкой, но, как бы там ни было, этот месяц не пропал для него даром.

В пограничном городе Цхансиене, где ему приходилось часто бывать, он вскоре прослышал, что где-то совсем близко, на маньчжурской территории, действуют партизаны.

Однажды они остановились в маленькой деревушке, чтобы поесть. В хижине на краю деревни шофер попросил хозяйку накормить их, и, пока та варила чумизу, Пан Чак разговорился с ее сыном. Так он сначала думал, что это ее сын, но потом оказалось, что сидящий в хижине парень — тоже посторонний человек. Разговор у них вскоре зашел о партизанах, и в этом ничего удивительного не было: тут всегда говорили о партизанах, потому что каждый день они давали о себе знать, и самураи, боясь их, ходили большими группами, а ночью совсем не показывались на улице и ставили вокруг своих домов усиленную охрану с пулеметами.

Пан Чак слушал рассказы о смелых налетах партизан, о том, как много их стало и как их боятся самураи. Он слушал и восхищенно смотрел на незнакомого парня.

После обеда они попрощались, и тот, весело хлопнув Пан Чака по плечу, сказал:

— Шел бы в партизаны, там берут таких, как ты!

— А где же их искать? — спросил Пан Чак.

— Перейдешь границу, найдешь…

Пан Чак возвращался в Унсан и все время думал об этом парне. Он так замечтался, что не заметил, как они доехали. Было поздно, и шофер ушел домой, а Пан Чак принялся мыть свою машину. Именно тогда к нему в гараж и пришел отец. Его прислали в город за инструментами, и ему удалось разыскать Пан Чака.

На душе у Пан Юр Ила было совсем не весело. Почти весь месячный заработок ушел на еду, хотя каждый скажет, что ест он не так уж много. Вместе с другими рабочими он кочует с одного участка на другой и роет колодцы. Роют они на большую глубину. Сначала идет земля, потом — каменистый грунт. Они рубят камень, пока не достигнут твердого, как железо, золотоносного слоя. Затем пробивают ко дну колодца два наклонных хода и перекочевывают на следующий участок, который им укажут, где снова начинают рыть.

— А как золото добывают? — спросил Пан Чак.

— Трудное, говорят, дело, — пожал плечами отец. — После нас приходят рудокопы — здоровенные парни. Где только такие родятся! Знаю, они жгут там костры и дышат горячим воздухом, а как добывают золото, не знаю. Зарабатывают много, за месяц столько не получишь, сколько рудокоп за один день…

Из гаража они пошли в барак и улеглись вдвоем на циновке Пан Чака.

Сын видел, что отец тоскует по дому, по морю и джонке…

Утром, прощаясь, уже на ходу Пан Юр Ил сказал:

— Попробовать надо горячего воздуха. А? — И как-то странно засмеялся.

Пан Чак хотел было подбодрить отца, но тот заторопился уходить. Сын так ничего и не успел ему сказать.

Спустя месяц неожиданно наступили холода. Снег толстым слоем покрыл горы и обледеневал под жгучим ветром. Деревья, потерявшие листья, гнулись и трещали, гулко шумели синие сосны.

Пан Чак выбивался из сил. Почти весь путь до Цхансиена он двигался пешком, расчищая снег перед машиной. А снегу наметало все больше и больше, и никакая человеческая сила не могла бы убрать эти снеговые горы. Что же мог он сделать своей небольшой лопатой?

Но ему говорили, что на то он и помощник шофера, чтобы прокладывать дорогу, и вон сколько людей ему помогает! Пан Чак яростно разгребал сугробы, а снег все падал, снова заваливал дорогу, и это было все равно что ладонями вычерпывать море.

Он не почувствовал, как отморозил уши. Их пришлось забинтовать; под бинтом лежал толстый слой ваты. Пан Чак не слышал, что говорит ему шофер, и шофер злился на него.

Морозы и ветры казались невыносимыми, и никто не мог сказать, когда все это кончится.

Его все больше поражало, как легко переносят морозы местные жители. Правда, у них и одежда приспособлена к зиме: меховые жилеты, ватные халаты, уши закрыты ватными подушечками. А ребятишки даже валяют друг друга в снегу. Он же ходит сгорбившись, без конца трет нос и руки, пляшет на одном месте, но ничего из этого не получается: все равно он мерзнет, и мальчишки только смеются над ним. Тогда он решил, что не будет больше посмешищем для людей. И чем сильнее были морозы и бураны, тем ожесточенней Пан Чак боролся с ними, стараясь скрыть от товарищей, что ему тяжело. Иной раз он даже снимал рукавицы, чтобы закалить руки.

В те немногие минуты, когда ему удавалось отогреться на теплом кане или на случайной стоянке зайти в хижину, он с тревогой думал об отце. Как старик выдерживает такие холода?

Однажды машину послали в Пухын, где разработка золота была механизирована и велась на большой глубине. В Пухыне находилось управление близлежащими рудниками. Там можно было расспросить про отца.

Как только Пан Чак приехал в Пухын, он пошел в контору. Здесь работали американцы и корейские переводчики. С трудом он узнал, к кому обратиться.

— Пан Юр Ил? — переспросил служащий, порывшись в книге. — Такого рабочего на наших рудниках нет.

Пан Юр Ил не в силах был сопротивляться морозам и вьюге. Он ничего не мог сделать со своими коченеющими руками и не мог вынести этого нескончаемого бедствия.

И зачем он здесь, в этом ледяном краю, когда на Кочжедо у него семья и в эти теплые февральские дни жена ныряет уже за водорослями, а дочки шлепают по воде вдоль берега и собирают ракушки! Он мог бы так же, как они, по-прежнему сидеть на берегу и ловить рыбу, а потом есть в своей хижине то, что ему приготовит жена.

Зарабатывал бы он дома не меньше, чем здесь. Ведь все, что сулила компания, оказалось только обещаниями, потому что сейчас грунт даже на поверхности твердый и заработки стали совсем ничтожными, хватает только на еду.

Пан Юр Ил решил ехать домой. Сын пусть остается здесь. Он станет шофером, а потом, когда забудут о его преступлении, тоже вернется в Пусан, и будет работать в Пусане, и женится там, и пойдут внуки.

Пан Юр Ил твердо решил вернуться на Кочжедо, но для этого надо окончательно расплатиться с администрацией за дорогу и заработать на обратный проезд. Поэтому он попросил перевести его в артель рудокопов-золотодобытчиков. Работа у них тяжелая, туда обычно берут только молодых и сильных, но он хорошенько попросит, и его возьмут.

Когда был вырыт очередной колодец и проделаны наклонные ходы, Пан Юр Ил сказал дежурному десятнику, что хочет добывать золотой камень.

Десятник даже не стал его ни о чем расспрашивать. Он велел еще несколько дней рыть колодец в другом месте, а потом явиться сюда и ждать, пока дадут сигнал для добытчиков. Людей этой профессии все время не хватало.

Вскоре Пан Юр Ил пришел на прежнее место. Он видел, как рабочие уложили на дне колодца бревна и подожгли их, а потом четыре дня поддерживали там огонь. И когда каменное золотоносное дно раскалилось и стало хрупким, к колодцу подвезли бочку с водой и вылили в него, и оттуда вырвались клубы пара, будто там произошел взрыв.

Сразу после этого по наклонным ходам бросились вниз рудокопы с кайлами, и каждый старался обогнать товарища, чтобы успеть побольше нарубить золотого камня. А наверху уже дожидались приемщики и стояла охрана, которая обыскивает потом рудокопов, чтобы у них не осталось золота, принадлежащего Морзу.

Все спешили побольше нарубить хрупкого золотого камня и скорее сдать его и получить бумажку, по которой потом выдадут деньги.

Пан Юр Ил тоже побежал. В лицо ему ударил горячий воздух, и уже на половине пути дышать стало нечем, и ему показалось, что он погрузился в невидимый огонь. Но человек такого жара выдержать не может, и Пан Юр Ил бросился назад.

Когда он выскочил, у него, наверно, был смешной вид, потому что приемщики показывали на него пальцами и хохотали, что-то говоря на своем языке. Но Пан Юр Илу было не до них. Он думал о том, что один раз надо бы все-таки вытерпеть этот огонь, чтобы уехать потом домой, а иначе ему придется еще долго мучиться здесь. В колодце сейчас тоже люди, и они это терпят, — значит, и он может пробыть там несколько минут.

Пан Юр Ил опять ринулся под землю и уже не обращал внимания на то, что лицо горит и руки жжет даже через рукавицы. Он добежал до самого дна. Там стоял грохот от ударов кайл и было очень тесно. Пан Юр Ил не мог понять, что с ним делается. Грудь сдавило, он втянул в себя воздух, и сразу у него в горле оказался раскаленный железный прут, который прошел дальше и так и остался торчать, и нельзя было закрывать рот. Тогда он рванулся наверх и опять не слышал насмешек, сыпавшихся со всех сторон, и не понимал, чего хотят от него те, кто принялись его обыскивать.

Вечером, когда лег на свою циновку в бараке и стал думать, как вернуться на Кочжедо, он пришел к выводу, что поступил неправильно. Надо было потерпеть в колодце еще хоть полминутки и только несколько раз ударить по камню, чтобы отбить совсем маленький кусочек. Может быть, хватило бы на дорогу. Люди, такие же, как он, ну, может быть, немного посильнее и помоложе, делают так и получают много денег. А ему много не надо, только на дорогу. И он заработает эти деньги завтра же!

На следующий день Пан Юр Ил оказался у другого колодца, который заливали водой, и вместе со всеми устремился вниз. Через несколько минут он выскочил на поверхность без кайла, обеими руками прижимая к груди камень с золотыми прожилками. Рот у него был открыт, и он только вдыхал воздух, но выдохнуть никак не мог.

Пан Юр Ил безумными глазами посмотрел на приемщиков и всех, кто тут стоял, шагнул в сторону и упал лицом в снег. Он упал, но не выпустил камня из рук, а по-прежнему прижимал его к груди. Приемщики сами подошли к нему, перевернули его, взяли камень, и один из них выписал квитанцию. Но второй сказал, что у этого корейца изо рта идет кровь и он в таком состоянии, что квитанция может затеряться, не лучше ли отдать ее после. Это была правильная мысль, и так они и решили сделать.

Пан Юр Ила хотели оттащить немного в сторону, чтобы он не мешал другим. Но подошел еще один охранник и сказал, что сначала надо выяснить, не напихал ли этот хитрый кореец золота в карманы.

Он ощупал со всех сторон куртку и штаны Пан Юр Ила, ничего не нашел и разрешил оттащить его с прохода.

Загребая ногами рыхлый снег, приемщики забросали то место, где была кровь.

Теперь на Пан Юр Ила никто не обращал внимания. Неподалеку в разных местах отдыхали другие рудокопы. Но они быстро поднимались и уходили. И все же некоторые из них заметили, что Пан Юр Ил долго не поднимается. Они подошли к нему и увидели, что он умер.

Пан Чак не поверил чиновнику, будто на рудниках нет землекопа по имени Пан Юр Ил. Он стал подробно объяснять, какую работу выполняет отец и даже в каком месте ему определили рыть колодцы до холодов.

Чиновник, к которому обратился Пан Чак, достал из стола еще один толстый журнал и начал его перелистывать. И пока он водил пальцем по страницам сверху вниз, Пан Чак стоял и смотрел на него. Но вот палец остановился. Не поднимая головы, чиновник еще раз спросил:

— Пан Юр Ил?

— Да-да! — радостно закивал Пан Чак.

Служащий что-то сказал, захлопнул книгу, сунул ее в стол и снова взялся за письмо, от которого его оторвали.

Пан Чак вопросительно посмотрел на переводчика, и тот тихо произнес:

— Умер.

— Кто умер?!

Ему никогда не приходило в голову, что отец вдруг может умереть. Должно быть, они тут что-то перепутали. Они ведь считают, что все корейцы похожи друг на друга и их невозможно различить. Он сейчас пойдет и сам найдет отца.

Пан Чак шел в горы не по вьющейся тропке, а по глубокому снегу, напрямик, туда, откуда поднимался в небо густой белый дым. Рудокопы сидели в шалаше и ждали, пока очередной колодец зальют водой. Пан Чак спросил их об отце.

— Не знаем, — ответил один из рудокопов. — Недавно мы похоронили одного, вон там под сосной у сопки, а кто такой, не знаем.

Пан Чак молча взял возле шалаша заступ и направился к могиле.

Он бережно счистил с нее снег, выпавший за эти дни, и начал раскапывать свежий холм. Копал очень осторожно и, едва сняв верхний слой земли, отбросил заступ в сторону, продолжая выгребать землю руками.

Тело лежало не глубоко. Он сразу узнал халат, которым была прикрыта голова покойника. Ему трудно было приподнять этот халат, но он все же отдернул его и увидел, что это отец.

Пан Чак стоял на коленях, не отрывая глаз от родного лица. Наконец поднялся, снял с себя ватную тужурку, разостлал ее в сторонке и переложил на нее тело. Потом снова взялся за лопату, углубил могилу и, опустив в нее труп отца, засыпал землей.

Стоя на коленях, отвесил низкий долгий поклон на восток, поднялся и быстро зашагал прочь. Он выбрался на дорогу к маньчжурской границе.

… И вот он снова в родных местах, и джонка подъезжает к острову Кочжедо, которого уже никогда не увидит отец.

Они причалили к маленькой скалистой бухточке. Пан Чак поблагодарил рыбака и вышел на берег.

Справа виднелась рыбокоптильня Цой Сен Чана. Чтобы попасть в отцовскую хижину, надо было пройти мимо владений Цоя. Пан Чак подошел к рыбокоптильне. Все здесь было как прежде. Весь берег завален рыбой. Она свалена целыми грудами прямо на землю, она сушится на веревках, протянутых между столбами, вялится на специальном сооружении из жердей, похожем на строительные леса.

Пан Чак не любил Цой Сен Чана. Если человеку уж совсем нечего было есть, он шел к Цою и работал у него по восемнадцать часов в сутки. За рыбу Цой платил вдвое меньше, чем японцы в Пусане. И когда рыбаки возмущенно говорили ему, что ведь это почти даром, Цой отвечал:

— А ты, дорогой, не носи ко мне рыбу, не носи, поезжай в Пусан, там и продашь. — Голос у него был тихий, ласковый. — Поезжай, — говорил он, — заплатишь за перевоз на джонке, да день потеряешь, да получишь боны вместо денег, вот и выгода тебе будет.

Недостатка в сырье он никогда не испытывал. Ему несли рыбу со всего острова. Он был неразборчив, брал и десяток рыбешек и целыми корзинами — сколько принесут.

Пан Чак решил обойти рыбокоптильню, чтобы не встретиться с хозяином. Он взял немного в сторону, в глубь острова, миновал каштановую рощу, небольшой луг с высокой, в рост человека, красивой травой и, пройдя ущелье, снова вышел к берегу.

Перед ним была родная хижина, ничуть не изменившаяся за эти годы.

Пан Чак не мог уже идти медленно, как раньше, а бросился бегом, отодвинул дверь и вошел.

На полу сидела сестренка, которая не узнала его. Она плела корзинку из нитей расщепленного бамбука.

— Где мать? — спросил он нетерпеливо.

— Уехала в город с сестрой продавать корзинки.

Пан Чак опустился на циновку и привлек девочку к себе. А она удивленно смотрела на этого странного человека, не понимая, зачем он к ним пришел и что ему надо.

Пан Чак начал расспрашивать, как они живут. Девочка рассказала, что летом питаются водорослями и рыбой, а зимой плетут бамбуковые корзинки, веера, делают зонтики и продают в городе.

— Когда же вернется мать? — спросил Пан Чак.

— Может быть, завтра, а может, дня через три.

Пан Чак не мог дожидаться возвращения матери и не мог сказать сестре, кто он такой.

— Вот, передай матери, — сказал он, вставая и протягивая девочке сверток с материей на юбку.

Он вышел и через три часа был опять в Пусане.

Дружба

Сон Чер знал, что вечером в хижине Пек Уна должен решиться вопрос о предстоящем взрыве моста. Но как он ни старался пораньше уйти с пристани, это ему не удалось. Правда, рабочий день кончился, но паром еще не загружали. Значит, надо ждать.

Сон Чер сидит на рельсе и ждет, когда же наконец начнется погрузка. Подходит Сукитоси.

— У тебя опять наступят легкие дни, — говорит он, обращаясь к сцепщику.

— Что ты, Сукитоси, ведь шесть составов стоят наготове!

— И будут стоять, а мы повезем срочный груз через день или два. В общем, как только подойдет. Приказано задержать для него паром, лишь бы не задерживать этот груз.

— Значит, я могу идти домой! — обрадовался Сон Чер. — Спасибо тебе, Сукитоси, а то я сидел бы и ждал.

Сукитоси улыбается. Он всегда рад оказать услугу сцепщику.

Дружба между ними завязалась давно. Перед тем как причалить, младший паромщик Сукитоси запускает моторчик и помогает правильно поставить паром на место. Он уже девять лет ходит из порта Симоносеки в Корею и девять лет знает Сон Чера.

Каждый раз, когда поезд подают на паром, они идут вместе вдоль вагонов и смотрят, хорошо ли они сцеплены и как заклинены колеса, чтобы в море, если будет шторм, вагоны не могли тронуться с места.

Сукитоси, как и положено японцу, идет впереди, а Сон Чер сзади. Они разговаривают о поезде и о пароме.

И вот однажды Сукитоси неожиданно сказал:

— Наверно, у тебя родился сын.

Сон Чер засмеялся. Откуда Сукитоси мог узнать, что у него родился сын?

— Ты сегодня веселый. А какая еще может быть радость у рабочего?

Это был первый разговор не про вагоны и не про паром. А в следующий приезд, когда все дела были закончены, Сукитоси подошел к Сон Черу.

— Вот я привез твоему сыну. — И он вынул из кармана маленькую деревянную хурму. — Этой игрушкой забавлялись по очереди все пятеро моих детей, а она видишь еще какая хорошая.

Сон Чер хотел что-то сказать, но совсем растерялся от неожиданности, а Сукитоси поглаживал усы, прикрывая рукой улыбку.

Сон Чер растрогался. Но когда наконец подобрал хорошие слова, чтобы поблагодарить Сукитоси, дали сигнал, и японец заторопился к своему моторчику на пароме.

В тот раз Сон Чер долго провожал взглядом паром, и ему хотелось помахать, но он побоялся. Зато к следующему приходу парома принес на пристань такую красивую корзиночку из бамбука, усыпанную мелким золотистым песком, какую могла сделать только жена Сон Чера и каких не найти во всей Японии.

— Это для твоей младшей дочери, — сказал он.

Сукитоси молча смотрит на подарок. Сон Чер вспоминает, что и он не мог найти слов, когда получил подарок, и улыбается. Так они стояли, глядя друг на друга, и улыбались — старый паромщик Сукитоси и сцепщик Сон Чер, — пока не показался начальник парома.

Сукитоси накрыл корзиночку платком и стал спускаться с пристани.

И все же настоящая дружба между ними началась не тогда, а позже. Однажды, закончив дела, они разговаривали о чем-то и не заметили, как подошел начальник парома.

Он отозвал Сукитоси в сторону.

— Ты поезд принял? — спросил он паромщика.

— Принял, Суми-сан, — кланяясь, ответил тот.

— Тогда о чем же ты разговариваешь с корейцем? Или у тебя нет национальной гордости?

Сукитоси как-то странно, нерешительно попятился, не глядя на Сон Чера, который все понял и поспешно удалился.

Идя домой, Сон Чер думал, что так ведь и должно быть и ничего особенного не произошло, но на душе у него было тяжело. Ложась спать, думал о Сукитоси.

Он ждал приезда паромщика и не знал, как они теперь встретятся. И Сукитоси приехал. Он направился на пристань, а Сон Чер шел навстречу принимать состав и думал, как же ему разговаривать с японцем.

— Аллёнхасимника, Сон Чер!

Сон Чер остановился. Нет, он не ослышался, Сукитоси так и сказал, медленно и неуверенно. Но это оттого, что ему трудно было произнести длинное корейское слово. Какое же доброе и смелое сердце у этого седого японского рабочего, если он не побоялся приветствовать его по-корейски!

— Конничива! — улыбаясь, отвечал Сон Чер. — Конничива, дорогой Сукитоси!

И в первый раз Сон Чер подумал, что не такой уж неприятный язык у японцев и не так плохо звучат у них эти слова — «добрый день». Сон Черу казалось, что с каждым приездом Сукитоси их дружба крепнет.

Сон Чер не мог объяснить, почему он так думает. Может быть, потому, что Сукитоси старается незаметно подтянуть сцепку там, где недосмотрел Сон Чер, или сделать за него какую-нибудь другую работу?

Как и полагается, Сукитоси всегда шел впереди, а Сон Чер сзади, и оба осматривали поезд и обменивались короткими деловыми фразами. И среди этих коротких фраз Сон Чер однажды услышал:

— Послезавтра у тебя будет мало работы, паром не придет!

— Этого не может быть! — возразил Сон Чер. — Посмотри, сколько составов ждут парома.

— Не придет, — повторил Сукитоси. — Двадцать четыре часа будем бастовать. Мы не в состоянии платить новый военный налог.

И действительно, через день впервые паром не пришел по расписанию. Не пришел он и на следующий день, и еще три дня его не было.

А потом Сукитоси приехал и рассказал, что забастовку продлили еще на два дня, но все равно ничего не добились, и многие рабочие не понимают, почему ее прекратили. Он тоже думает, что лучше бы бастовать.

После того дня Сукитоси часто рассказывал, как трудятся и живут японские рабочие. Сон Черу казалось, что он уже знает всех начальников Сукитоси, и его товарищей, и надсмотрщиков, и все, что у них там на островах делается. А главное — он узнал, как Сукитоси ненавидит своих хозяев, как сочувствует корейцам.

Сон Чер даже подумал, что Сукитоси, наверно, коммунист, но спросить об этом не решался.

Сон Чер посылал приветы Саюко-сан — жене Сукитоси, которую он никогда не видел и, наверное, не увидит, и старшему сыну, которого скоро заберут в армию, и маленькой Мицико.

Сукитоси тоже знал всех домочадцев Сон Чера, хотя и он никого из них не видел, и каждый раз привозил для детей сцепщика то горсть каштанов, то хурму, то грушу.

Жена Сон Чера всегда старалась отблагодарить Сукитоси. Вот и сегодня она прислала для его Мицико новую корзиночку, еще лучше прежней, украшенную мельчайшими ракушками и золотым песком.

Они не сговаривались, но оба знали: Сон Чер не скажет детям, кто посылает им фрукты, и Сукитоси не скажет Мицико, откуда взялась корзиночка с золотым песком.

Дети могут проболтаться, и тогда Сукитоси не избежать неприятностей.

Они никогда не говорили о политике. Но доверие их друг к другу росло, и беседы становились откровеннее. Сукитоси, не стесняясь, спрашивал о настроениях корейских рабочих, а однажды паромщик сказал:

— Вот если бы мы все действовали сообща, дружно, то давно бы свернули шею чванливым самураям.

И снова они говорили о пароме, о вагонах, и каждый старался сделать другому приятное. И сегодня, как только Сукитоси узнал, что паром будет долго стоять, он разыскал сцепщика и сообщил ему об этом.

«Значит, успею к Пек Уну», — подумал сцепщик и заторопился домой.

— Не забудь поклониться от меня жене, — сказал на прощание японец, вспомнив о корзиночке из золотого песка.

Отойдя от пристани, сцепщик повернул в сторону хижины Пек Уна. Он подоспел почти вовремя. Товарищи решили, что он уже не придет, и только что начали совещание.

Пан Чак доложил о своем плане взрыва моста, и все вызвались помочь ему.

Только старый учитель молчал и был чем-то недоволен. Наконец он сказал:

— Я думаю, не надо взрывать мост на Чорендо.

Эти слова всех удивили.

— Почему же? — вырвалось у То Пена.

— Ведь это единственная переправа с острова в город! — воскликнул Пан Чак. — Ее надо взорвать!

И каждый подумал, что учитель не прав. Но он всех выслушал и спокойно возразил:

— Не надо, Пан Чак, горячиться. И нельзя одному безоговорочно решать важный вопрос. Давайте сообща во всем разберемся. Это верно, что мост связывает десятки заводов острова Чорендо с городом. Это верно, что вы сможете его взорвать, хотя и с большим риском. Но сырье на заводы Чорендо и готовую продукцию оттуда почти целиком перевозят по воде. Если мост будет взорван, мелкие и срочные грузы пойдут в город на катерах и паромах. А через несколько дней мост восстановят — и всё!

Пан Чак и другие товарищи внимательно слушали Ким Хва Си. А учитель продолжал:

— Но зато на ноги будет поставлена вся полиция. Начнутся аресты, и дальше работать станет гораздо труднее. Так можно рисковать только ради большой цели.

Теперь все посмотрели на Пан Чака. И хоть взрыв моста был его идеей и он свыкся с ней, он понял, что должен отказаться от нее.

— Ким Хва Си остался моим учителем, — медленно произнес Пан Чак. — Он прав.

И тут заговорил Сон Чер:

— Шесть составов ждут паромной переправы, но их не отправляют. Паром задержали, и буксирные катера наготове, говорят, дня два простоят, пока не прибудет какой-то очень срочный груз…

— О, я знаю, что это за груз! — перебил его Ли Шин. — На первый запасной путь поставили девять вагонов алюминия и еще семь вагонов магнезита. И по линии дан приказ пропускать без очереди на правах курьерского поезда какие-то двенадцать вагонов из Хоангхэдо. Военный комендант приказал нам, как только они прибудут, прицепить их к вагонам на первом запасном и сформировать поезд. Он пригрозил, что тот, кто задержит этот поезд хоть на минуту, будет расстрелян. И паровоз уже стоит под парами.

Неожиданно всегда спокойный Ким Хва Си воскликнул:

— Вот этот поезд надо задержать! Из Хоангхэдо идет обычно стратегическое сырье, которого в Японии нет, а без этого сырья не может работать ни один военный завод. И если так обставлена отправка поезда, значит, дело у них плохо.

Было ясно, что вагоны со срочным грузом надо задержать. Никто не сомневался, что паром ждет именно этот состав, но вот как задержать его, никто не знал.

Пан Чак почувствовал, что люди надеются на него. Ведь сам он рассказывал им, как партизаны пускали под откос эшелоны, взрывали мосты. Никто здесь в этом деле опыта не имеет. Значит, решающее слово принадлежит ему.

Там, у партизан, все было легче. Поезда шли с большой скоростью и на дальние расстояния. Всегда можно было выбрать удобное место для взрыва. А здесь от станции до паромной пристани — рукой подать, и весь путь чуть ли не по городу проходит, на виду у всех.

Разошлись поздно, решив, что каждый подумает о новом плане.

Пек Ун уже крепко спал, когда Пан Чак вернулся домой. Он вошел тихо и, не раздеваясь, лег на циновку.

Теперь ему не заснуть. Да и можно ли заснуть, если он, лучший партизанский минер, не может придумать, как пустить под откос хотя бы один-единственный состав?

Он лежал на спине с открытыми глазами, положив руки под голову, и думал. Он вспоминал все крушения поездов, организованные партизанами, все взрывы, которые подготовлял сам, но в создавшихся условиях все прежние способы не подходили.

В хижине царила тишина, и с моря не доносилось ни одного звука, потому что оно было спокойно, как озеро в ясный летний вечер. И только часы на стене мерно отстукивали секунды: «тик-так, тик-так, тик-так…»

Пан Чак подумал о мине замедленного действия с часовым механизмом. Но эта мысль не обрадовала его. Мину-то он без труда соорудит, да только куда ее ставить? Куда взрывчатку класть? Ведь состав так усиленно охраняется!

Пан Чак лежал и думал. Тишина окружала его со всех сторон, и он злился на себя, что ничего не может придумать, и злился на эти часы, которые так назойливо тикают. Он лежал и, вместо того чтобы сосредоточить свои мысли на большом деле, в такт часам считал: «Раз — два, раз — два, раз — два…»

И вдруг он привстал на циновке. Паром! Как можно было не подумать об этом?!

Он бесшумно отодвинул дверь и выскользнул наружу. Нагнувшись, чтобы не задеть веревки, на которых сушилась рыба, обойдя большие камни, выступавшие из земли вблизи хижины, вышел на дорогу. Ночь была темная, но он шел так быстро, как только мог, обходя улицы, где рисковал наткнуться на патруль.

Он не останавливался и не замедлял хода, пока не достиг скалистого берега невдалеке от паромной пристани. Здесь он перевел дух.

Пан Чак стал всматриваться в темноту, глядя вдоль берега, и вскоре различил силуэт парома. И как только Пан Чак убедился, что не ошибается, он разделся, спрятал в камнях одежду, тихо вошел в воду и поплыл под водой по направлению к парому.

Он плыл, медленно выпуская воздух, а когда дышать стало нечем, перевернулся на спину и, как в детстве, играя в прятки, высунул на поверхность только нос и рот и глубоко вдохнул. Потом, уйдя под воду, снова поплыл.

Так он добрался до парома, но не со стороны берега, а со стороны открытого моря. Он три раза нырял под паром, ощупывая дно, пока не нашел то, что искал. В дне парома оказалось несколько люков, а сбоку тянулась какая-то труба. Здесь нетрудно будет заложить тол.

Взрывчатку и часовой механизм придется укрепить проволокой и один конец ее прикрутить к трубе, а второй выпустить из воды к борту, чтобы замотать там за какой-нибудь крюк.

Со всеми необходимыми предосторожностями Пан Чак поплыл назад.

Одевшись, направился не домой, а к Сон Черу. Здесь никто не удивился позднему посетителю, потому что сцепщика, как и других железнодорожников, часто вызывали на работу глубокой ночью.

Они уселись на кухне, и Пан Чак подробно изложил свой план. Он был возбужден и время от времени хватал Сон Чера за руку и так сжимал ее, что сцепщик едва удержался, чтобы не вскрикнуть. Волнение Пан Чака передалось ему.

— Понимаешь, — говорил Пан Чак, — часовой механизм вместе с толовой шашкой и капсюлем мы покроем резиновым чехлом, а остальной тол просто закрепим под люками, потому что воды он не боится. Я все сделаю сам, тебе придется только намотать на какой-нибудь крюк проволоку, которую я подам из воды.

— Это ты хорошо придумал, — согласился Сон Чер, — вот только не знаю, как с проволокой…

— Нет-нет! — перебил его Пан Чак. — Это тоже нетрудно. Конец проволоки будет у самого борта, на него никто и внимания не обратит. А часовой завод я рассчитаю так, чтобы взрыв произошел как раз на середине пути.

— На середине нельзя, — возразил Сон Чер. — Это будет возле острова Цусима, там быстро окажут помощь. Если можно рассчитать, то пусть взрыв произойдет километрах в пяти-десяти от Пусана.

— Ас какой скоростью идет паром?

— От нас до Японии двести двадцать километров. Идет паром семь часов. Значит, можно считать тридцать километров в час.

— Очень хорошо. Я заведу механизм на два часа. Значит, через шестьдесят километров произойдет взрыв. Я не пожалею тола. Дыра получится большая, и паром затонет.

— А как же люди? — с тревогой спросил Сон Чер.

— Ведь рядом будет буксирный пароход, — успокоил его Пан Чак. — Взрыв только пробьет дыру в пароме. Тонуть он будет медленно.

Пан Чак ушел перед рассветом. Возвращаться домой было поздно, и он отправился прямо на мельницу.

— Машину будем ремонтировать! — хлопнул он по плечу сторожа.

— Сури много пьешь, — проворчал старик, глядя на веселого шофера.

Эти слова насторожили Пан Чака. Значит, заметно, что он возбужден. Надо взять себя в руки.

В сарай, где находилась машина, он вошел спокойно, поднял капот, снял с мотора несколько деталей и разложил их на фанере, валявшейся на полу. Только после этого занялся подготовкой к взрыву. Когда пришел Ри, Пан Чак посвятил его в свой план и послал к часовому мастеру, подробно объяснив, что надо достать.

Не успел уйти Ри, как явился хозяин. Пан Чак рассказал ему, как поломалась важная деталь, и даже показал какая, но тут же успокоил, пообещав все исправить к обеду без всяких затрат. И, не дожидаясь ухода хозяина, взял кусок толстой стальной проволоки и начал выпиливать ударник для капсюля.

Как и предполагал Пан Чак, хозяин ушел, чтобы не мешать работе.

Ри достал часовой механизм и другие детали, требовавшиеся Пан Чаку, и вместе они долго еще возились у тисков. Когда мина замедленного действия была изготовлена, они уложили ее под сиденье шофера.

Пан Чак поехал за грузом, который требовалось привезти на мельницу, а Ри отправился туда, где была спрятана взрывчатка, чтобы постепенно перетащить ее на новое место.

Никогда еще Пан Чак не гнал машину с такой скоростью. За четыре часа он успел сделать восемь рейсов, на которые при нормальной езде понадобилось бы вдвое больше времени. Хозяин остался им доволен, и, когда стемнело и Пан Чак, сославшись на усталость, ушел, тот даже не упрекнул шофера.

За это время Ри перетащил тол и мину в прибрежные скалы. Потом повидался с помощником диспетчера Ли Шином и вернулся на берег, где снова встретился с Пан Чаком.

Ри сообщил, что вагоны должны скоро прийти, и Ли Шин велел не терять с ним связь.

— Вот и иди на станцию, — сказал Пан Чак. — Я сам здесь справлюсь. Буду ждать тебя вот в этих скалах, — показал он рукой.

Ри ушел, а Пан Чак разделся, обвязался полотенцем, как поясом, закрепив на нем мешочек с толовыми шашками, и нырнул.

Несколько рейсов совершил под водой к парому, пока не перетащил туда весь тол и проволоку.

Сон Чер в это время дежурил у парома, где ему и полагалось находиться в ожидании срочного груза.

В этот день Сукитоси не раз с удивлением поглядывал на товарища. Ему казалось, что со сцепщиком творится что-то странное. Сон Чер, встречаясь с ним взглядом, отводил глаза или растерянно смотрел на него и торопливо отходил в сторону.

— Ты, может быть, болен, Сон Чер? — не выдержал наконец японец. — Или, может быть, ты хочешь мне сообщить что-нибудь?

— Да, да, я немножко болен, — улыбнулся Сон Чер. Улыбка была тоже не такая, как всегда, а какая-то смущенная. — Я только хотел сказать, — продолжал он, и Сукитоси заметил, что Сон Чер избегает взгляда, — я хотел сказать, что опасная у тебя работа. Случись с паромом что-нибудь, куда деваться? — сказал он, заглядывая в глаза паромщику.

— Спастись нетрудно, — медленно ответил Сукитоси. — Но почему ты об этом спрашиваешь?

Сон Чер промолчал. Паромщик покачал головой:

— От меня прятаться не надо, Сон Чер. Если хочешь сказать что-нибудь, говори, ведь я… — И он вдруг умолк, то ли спохватившись, что сболтнул лишнее, то ли не найдя нужного слова. Но эта незаконченная фраза придала сцепщику бодрости.

— Да, видишь ли, — замялся он, — тут, возможно, у борта появится проволочка, так я прикручу ее, чтоб не болталась.

Теперь все стало ясно: на пароме готовится взрыв. Сукитоси задумался и услышал торопливые слова корейца:

— Я знаю, ты здесь хозяин: это японский паром. Но ты мне друг!

«Друг»! Сукитоси словно очнулся от дремоты. Первый раз за девять лет было сказано это слово! Да, он ему друг!

— Хорошо, Сон Чер, я даже сам ее прикручу, можешь доверить это мне. Иди спокойно домой.

— Нет, я еще немного побуду здесь и постерегу, пока ты будешь ее прикручивать.

Сукитоси сразу заметил проволоку. Она высунулась из воды, царапнув борт. На мгновение внизу показалась чья-то голова и сразу же исчезла под водой. Сукитоси наклонился, схватив конец проволоки, и, натянув ее, закрепил за крюк на борту. Потом еще раз взглянул на крюк и бросил на него большой клок грязной пакли.

— Так будет спокойней, — заметил японец и твердым голосом, каким никогда не говорил с Сон Чером, добавил: — Иди! Иди на берег, проверь прибывший состав.

Вскоре поезд со срочным грузом подали на паром. Сукитоси и Сон Чер отправились на осмотр эшелона. Японец, как и положено, шел впереди, а кореец — сзади, и они смотрели, хорошо ли заклинены колеса, чтобы вагоны не двигались, если будет шторм, правильно ли они сцеплены, не оборваны ли пломбы.

Сукитоси тщательно и придирчиво принимал состав, проверял все крепления. Так и должно быть, потому что он, старый и исполнительный рабочий, хорошо понимает, что груз сегодня особенно важный и срочный.

Но вот приемка закончилась, и с буксирных катеров забросили на паром концы, чтобы вытянуть на борт стальные тросы. И в этот момент Сон Чер услышал слова Сукитоси:

— Будь счастлив, друг! Передай привет жене.

Сон Чер хотел ответить, но катер загудел, и Сукитоси поспешил к трапу.

— Пусть будет счастлива и твоя семья! — только и успел сказать сцепщик, покидая паром.

* * *

Вагоны со срочным грузом еще только подходили к станции, когда помощник диспетчера Ли Шин вышел в пассажирский зал третьего класса. Он обменялся взглядом с дожидавшимся его Ри, едва заметно кивнул и вернулся к себе. Ри побежал на берег, где его поджидал Пан Чак.

— Что, уже? — шагнул ему навстречу Пан Чак.

— Да, пора!

Пан Чак достал из-под камней часовой механизм, обернутый в резиновую оболочку, нащупал барашковый винт и дважды повернул его.

— Теперь все, — сказал он, входя в теплую воду. — Через два часа будет взрыв.

И вот все уже позади. Они смотрят на паром, на пыхтящие катера.

— Иди, Ри, иди, дорогой, и я пойду посплю.

Пан Чак шел, то и дело оборачиваясь на сигнальные огни парома, которые быстро удалялись от берега.

Вот первый удар, который он нанес японцам у себя на родине. О взрыве заговорят все. И это — самое важное.

Пан Чак не заметил, как очутился близ хижины Пек Уна.

Светало. На фоне серого неба уже ясно выделялись островки и скалы, торчащие из воды. Море было тихое, где-то неподалеку пыхтел катерок. Домой идти не хотелось. Пан Чак лег на землю и долго смотрел в сторону острова Кочжедо. Потом взглянул на хижину Пек Уна и веревки, на которых сушилась рыба.

Как нехорошо, что он до сих пор так и не повидал мать! Сегодня же надо будет снова к ней поехать.

Вдруг он услышал шум машины. Большой закрытый автомобиль остановился против хижины Пек Уна. Пан Чак замер. Из хижины вышел Пек Ун, за ним показались трое полицейских и еще кто-то в штатском. Полицейские подталкивали старика, а он шел медленно и, казалось, спокойно завязывал ленты на халате.

Вот старика втолкнули в машину, туда же вскочили полицейские и захлопнули дверцу. Человек в штатском огляделся и сел рядом с шофером.

Какое знакомое лицо! Кто же это такой?

Машина рванулась и через несколько секунд скрылась за сопкой.

Пан Чак сполз со скалы, перескочил через овраг, обошел сопку и, сделав большой крюк, выбрался на дорогу, ведущую в город.

Что же произошло? И что за человек сел в машину рядом с шофером? Он знает этого человека, но не может вспомнить, кто это такой.

Пан Чак добрался до хижины Ким Хва Си и остановился, опасаясь переступить порог. На счастье, учитель сам появился в дверях. Пан Чак рассказал ему все, что видел.

— Паром ушел недавно, и взрыва еще не было, — заключил он, — значит, просто выследили хижину старика Пек Уна.

— Тебе придется немедленно уехать! — решительно сказал Ким Хва Си. — На твой след, видимо, напали.

Они вошли в хижину.

— Это тебе на дорогу, — сказал учитель, передавая Пан Чаку тоненькую пачку денег, — иди не задерживаясь. Пробирайся в рыбацких джонках через острова в Мокпхо, а оттуда в Сеул. Разыщешь там на текстильной фабрике Катакура механика Чан Бона. Он свяжет тебя с Ван Гуном.

— Как, Ван Гун в Сеуле? — удивился Пан Чак.

— Да, теперь в Сеуле. Ему, как и тебе, нельзя долго находиться на одном месте, — улыбнулся Ким Хва Си.

Учитель смотрел из окна на удаляющуюся фигуру Пан Чака, пока тот не скрылся за домами. Потом взял стопку тетрадей и, сутулясь, пошел в школу.

Возвращение сына

За два дня Пак Собан соорудил на своем пепелище новую хижину. Правда, не такую просторную, какая была у него до пожара, но для своей маленькой семьи он и не собирается тут целый дворец строить. Хижина получилась даже лучше, чем была на Двуглавой горе. Апання обмазала стены глиной и сложила печь. На старом пожарище валялись обгоревшие, но вполне пригодные чугунки. Она отобрала пару самых крепких, не потрескавшихся от огня, и вмазала их в очаг.

— Зачем нам столько чугунков? — сердился Пак. — Можно подумать, будто ты каждый день готовишь и рис, и фазана. Или ты думаешь, здесь поселится семья помещика?

— Не помешает, — оправдывалась Апання. — Зато в горячей воде не будет недостатка.

Каждый день Пак тащил в новый дом что-нибудь подходящее. То найдет жердь, чтобы еще надежнее подпереть навес, то сноп новой соломы достанет для крыши, то чурбак принесет, из которого потом можно будет сделать корыто.

Постепенно в доме появилась и посуда. Правда, не такая удобная, как прежняя, пока только деревянная, но со временем будут и тыквенные ковшики. Где это видано, чтобы сразу обзавестись всем хозяйством!

Не успел Пак обосноваться на новом месте, как по соседству появилась еще одна хижина — кочующего батрака Кан Сын Ки. Он, конечно, не мог построить такое хорошее жилище, как у Пака, потому что ему никто не помогал: жена больна, а старуха мать и маленькие дети — какие же из них помощники! Но на первых порах и это хорошо, было бы где приклонить голову.

Через неделю на старом пепелище выросла целая деревня. Все-таки место обжитое, вот и потянулись сюда батраки Ли Ду Хана, да и кое-кто из уцелевших погорельцев вернулся.

* * *

Как и велел Ли Ду Хан, только первую половину дня Пак с женой работали на помещичьем поле, а ближе к заходу солнца они могли идти на свой участок.

Спустя полгода Ли Ду Хан убедился, что у Пака нет прежнего усердия: он не успевает обрабатывать даже то полтенбо земли, которое арендует. Но помещик не стал отбирать у Пака землю, а дождался, пока тот собрал урожай.

И вот уже год, как семья Пака батрачит у Ли Ду Хана. У Пака стало меньше забот. Он и его жена теперь весь день на помещичьем поле, и им не приходится ломать себе голову над тем, как обработать еще и свой участок.

Однажды, когда семья собралась обедать, Апання выбежала зачем-то на улицу, но тут же с криком бросилась обратно:

— Смотри, смотри, кто идет!

Пак поднялся и вышел на порог. Он стал вглядываться в человека, показавшегося на дороге, и не сразу узнал своего старшего сына Сен Челя, который удивленно оглядывал незнакомую ему деревню.

Паку надо было стоять на месте и, сохраняя достоинство, ожидать, пока Сен Чель, как и должен поступить сын, подбежит к нему и, опустившись на колени, коснется головой земли. Но старик не выдержал, бросился навстречу Сен Челю и повел его в дом, на ходу крича жене:

— Ты видишь, это Сен Чель приехал, посмотри скорей, кто приехал!

Апання сначала совсем растерялась, но, спохватившись, быстро вытерла подолом юбки циновку у стола и начала усаживать сына, забыв, что стоит отец.

Сен Челю хотелось обнять стариков, но он постеснялся и только просил их успокоиться. Апання засуетилась у очага и, даже не спросив мужа, положила на стол приготовленные для продажи пять яиц, которые снесла их курица. Увидев это, Сен Чель достал из своей котомки кусок вареной свинины, яблоки и земляные орехи.

Семья уселась за стол, но опять все выходило не так, как надо бы. Вместо того чтобы выслушать сына и узнать, где он жил эти годы и достойно ли вел себя, старик сам принялся поспешно рассказывать обо всем, что произошло с ними в отсутствие Сен Челя. Апання тоже вставляла словцо, если он что-нибудь забывал.

Сен Чель слушал внимательно, подмечал все, что происходило в комнате. С той минуты, как он развязал свою котомку, Апання почти не отрывала глаз от свинины, да и старик то и дело поглядывал на стол, будто впервые в жизни увидел мясо.

Сен Чель стал их угощать, но никто не решался первым приняться за еду. Наконец мать, взяв со стола заостренную полоску тонкого железа, служившую ножом, отрезала четыре крохотных ломтика и, улыбаясь, заметила:

— Вот мы и свининки дождались.

Пак первым взял свой ломтик, а Сен Чель, разрезав мясо, сказал, чтобы они брали не стесняясь.

Сен Чель еще раньше обратил внимание на миску с мутной жижицей. Такой похлебки он дома раньше не видел. Все ж когда-то семья жила лучше. Отец ходит в рубище, да и на матери какое-то тряпье. А старики не жалуются, привыкли, видно, к этому, привыкли к своему шалашу, который отец называет «домом», к столику, сбитому из двух досок разной толщины. Отец рассказывает о своей жизни, о поджоге деревни так, будто речь идет о ком-то другом, о чужих краях.

Сен Чель слушал не перебивая и не задавал каждую минуту вопросов, как мальчишка, а дожидался, пока ему сообщат обо всем, что его может интересовать.

Потом отец сообщил, что и младший сын пошел по пути Сен Челя и вот уже два года, как отправился в Пхеньян на заработки. Не видал ли его Сен Чель?

Сен Чель замялся и сам поспешно задал отцу вопрос:

— А где же Мен Хи? Почему ее нет здесь и вы о ней ничего не говорите?

Пак рассказал все, что произошло с девочкой. Сен Чель сокрушенно качал головой, и всем стало неловко, и каждый ощутил свою вину.

Но тут Сен Чель, то и дело поглядывавший в окно, велел матери задвинуть решетку и попросил всех не так громко разговаривать, чтобы никто из посторонних не услышал их и не мог догадаться о его приезде. Пак удивленно посмотрел на Сен Челя и вдруг испуганно отшатнулся. Потом он поднялся, и лицо его стало строгим, и он уже не спускал глаз с сына. Мать заметила это и тоже посмотрела на Сен Челя и увидела, что шнурок на его рубашке развязался и что грудь его перебинтована.

Тогда она посмотрела на мужа: что скажет он?

Пак, глава семьи, решительно спросил Сен Челя, почему у него перевязана грудь и почему он должен прятаться от людей. Он добавил, что, если это его избили за нечестные дела, пусть лучше ничего не рассказывает, а берет свою котомку, которую мать уже перенесла на самое видное место, и пусть уходит. Пак Собан будет знать, что у него больше нет старшего сына, а людям скажет, что старший сын умер в его душе.

Сен Чель улыбнулся и ответил, что сражался за народное дело. А как все произошло, расскажет позже.

И только тогда старики вдруг всполошились: ведь им пора в поле, а то, чего доброго, кто-нибудь придет сюда за ними.

— Я пока отдохну, — сказал Сен Чель, — а вечером мы побеседуем. Можно даже позвать в дом двух-трех крестьян, но только надежных и толковых, чтобы умели язык держать за зубами, а при случае передали бы и другим то, что здесь услышат.

Пак Собан понимающе кивнул и стал торопить жену.

Сен Чель так и не решился сообщить родителям о брате: ведь они очень любят своего младшего сына. Сказать отцу, что его сын стал надсмотрщиком у Те Иль Йока, а потом попал в японскую армию, он не мог.

… Родители вернулись домой, когда уже стемнело. Едва успели поужинать, как пришел батрак Кан Сын Ки, а потом еще трое крестьян. Никого из них Сен Чель не знал, и они видели его впервые. Пак шепнул сыну, что люди эти надежные и при них можно говорить не стесняясь.

Гости сидели на циновках и с нетерпением ждали, что расскажет им сын Пак Собана, вернувшийся из города.

— Я не был в родной деревне несколько лет, — начал Сен Чель, — и половину этого времени я воевал в Китае.

Послышался шепот удивления, но он продолжал говорить, потому что людям предстояло услышать еще немало интересного, и если он будет каждый раз останавливаться, то неизвестно, когда ему удастся закончить рассказ.

— Два года я провел в Китае и не могу описать вам все, что видел за два года, потому что каждый день я видел что-нибудь новое.

Я расскажу вам только, как живут люди в освобожденных районах Китая.

Сен Чель говорил долго. И кроме обещанного он рассказал еще обо всем, что делается в мире: и о войне самураев с Америкой, о победах русских, которые уже изгнали немцев почти со всей своей земли.

Крестьяне слушали, изумленно качая головами, изредка задавая вопросы.

Когда все разошлись, Пак наконец тоже задал вопрос, который мучил его с той самой минуты, как Сен Чель появился с доме.

— А что же ты теперь? — спросил он сына. — С нами останешься? Иль как?

— Нет, отец, — твердо сказал Сен Чель. — Рано утром я должен уйти в другую деревню и там тоже рассказать, что делается на свете. Так я буду ходить по деревням до тех пор, пока не заживет рана. А потом я приду к вам попрощаться и снова отправлюсь в Китай.

Подпольщики

Два года Пэ Чер Яка не было на фабрике. Говорили, что он ездил в Китай. А теперь он снова вернулся и сразу же потребовал, чтобы Мен Хи доносила ему, о чем говорят работницы. Но они ни о чем не говорят. С тех пор как во имя победы империи Ниппон над Америкой рабочий день увеличили до шестнадцати часов, у них не осталось времени на разговоры. Они только клянут самураев. А вот когда кончится самурайская власть, никто не знает. Но не об этом же говорить с Чер Яком. Почему он привязался именно к ней? Она ничего ему не сообщает, но он продолжает настаивать на своем. Он увеличил ей жалованье и хочет снизить рабочий день до двенадцати часов. Лишь бы она выполняла его поручения.

Конечно, хорошо бы работать только двенадцать часов. У нее даже нет сил постирать себе одежду. Недели проходят, как в тумане, она не знает, когда день и когда ночь. Она плохо соображает, что делается вокруг.

Со сна она толкает обеими руками соседку — Мен Хи и во сне продолжает подсовывать пеньку в барабан. Вся ее жизнь теперь — вертящийся барабан и мелькающие ножи. Все здесь так живут, но другим легче: к ним, наверно, не пристает Чер Як. Когда же это кончится?!

Выстоять у барабана еще можно, если бы было чем дышать. А воздух горячий, и хлопья пеньки набиваются в нос, в горло, в уши. Они прилипают к губам, и чем чаще вытираешь рот, тем крепче они пристают. Но и это можно бы вынести, не будь Чер Яка… Нельзя так жить. Лучше совсем не жить. Или пусть не живет Чер Як. Хорошо бы, он попал в барабан…

Какие страшные мысли приходят в голову! Их прерывает звонок. Это первый обеденный перерыв. Администрация во всем идет навстречу работницам. С тех пор как фабрика перешла на шестнадцатичасовой рабочий день, ввели два обеденных перерыва по полчаса.

Мен Хи выходит из цеха и останавливается у дверей подышать свежим воздухом.

На большой скорости во двор въезжает машина, нагруженная пенькой, и резко тормозит у навеса. Мен Хи видит, как из кабины выскакивает шофер, молодой, широкоплечий, с веселыми глазами.

— Эй, кто тут? — закричал он. — Разгружай машину, мы с ней есть хотим, обоим полная заправка требуется!

И он засмеялся, кивнув рабочим, показавшимся из-под навеса. Хмурые люди, как и все на фабрике, они заулыбались ему в ответ, и видно было, что его приезду рады.

Он что-то говорил окружившим его рабочим, но тихо, то и дело поглядывая по сторонам. Почему он так смотрит на нее? Уже дважды он надолго задержал на ней взгляд. Может быть, это из-за того, что она сама пялит на него глаза. Шофер, должно быть, спросил, кто она такая: все обернулись в ее сторону.

Мен Хи стало очень неловко. Она решила уйти отсюда, тем более что пришел надсмотрщик и начал разгонять людей. Они медленно расходились. Несколько грузчиков направились к машине. Мен Хи пошла было в столовую и вдруг увидела, что шофер идет ей навстречу. Она быстро повернула в другую сторону, но тот окликнул ее. Мен Хи остановилась.

— Что ты делаешь на фабрике? — спросил он, подойдя.

— Работаю у барабана.

— А брат у тебя есть?

— Есть, — в недоумении ответила она. — Два брата.

— А где они, как их зовут?

— Где они, я не знаю. Одного зовут Сен Дин, а другого Сен Чель…

— Сен Чель!

Он пристально смотрит на Мен Хи. Похожа на Сен Челя, как похожи два зерна риса с одного колоса. И такие же упрямые складки на лбу, как у того. Где-то ты теперь, мой боевой друг?

— А сейчас куда ты идешь?

— В столовую.

— Пойдем вместе, — неожиданно предложил он.

Он сказал это просто и ласково, опять улыбнулся и добавил:

— Меня зовут Пан Чак, а тебя?

— Мен Хи.

Она никогда не видела такой хорошей улыбки.

И как-то само собой получилось, что и Мен Хи улыбнулась в ответ. У нее вдруг стало легко на душе. Как это он сказал: «Пойдем вместе». С тех пор как мать отвела ее в дом помещика Ли Ду Хана, она всегда одна.

По дороге Пан Чак расспрашивал ее, давно ли она работает, сколько ей лет, как попала на фабрику. Он заметил, что с каждым вопросом девушка становится печальнее. Ему захотелось развеселить ее.

— Эй, кто там? — крикнул он, когда они вошли в столовую. — Отпусти-ка нам две порции фазана, осьминога и устриц, да живее поворачивайся, нас сам микадо ждет!

И он положил на окошко заранее приготовленные боны.

Все вокруг засмеялись. В окошке показалось лицо женщины. Увидев Пан Чака, она подмигнула, забрала боны и в тон ему ответила:

— Во что же вам класть фазана, господин микадо? Посуду давай!

— Посуду? Пожалуйста! — Он схватил с ближайшего стола две пустые миски и поставил их на окошко.

На обед была все та же черная разваренная чумиза, посыпанная крохотными пересохшими рыбками.

— Вот это императорский обед! — снова засмеялся Пан Чак и, взяв обе миски, повел Мен Хи к столу. Найдя свободное место, он велел ей садиться и сам примостился рядом. Тут же на столе, среди вороха посуды, отыскал деревянные палочки и принялся за чумизу. Ел он с таким удовольствием и аппетитом, что можно было подумать, будто перед ним и впрямь осьминог или устрицы.

«Что это за человек? — думала Мен Хи. — Шутит, смеется, и, видимо, все его любят. Он говорит то с одним, то с другим, и тем не менее его миска опустела с удивительной быстротой».

Кончив есть, он повернулся к Мен Хи и, глядя ей в глаза, серьезно сказал:

— Если кто обижать будет, мне скажешь…

Пан Чак ушел, и только теперь она спохватилась, что он заплатил за ее обед своими бонами. Надо сейчас же разыскать его и вернуть талоны.

Что он подумает о ней?

Мен Хи быстро пошла к навесу, рассчитывая найти Пан Чака там, но не нашла. Да и машины уже не было. Значит, уехал.

После звонка она снова стояла у барабана, но какие-то странные мысли не давали ей покоя. Вернее, мыслей не было, просто она видела перед собой лицо Пан Чака. И вдруг сильный удар по спине вернул ее к действительности. Она даже не обернулась, только проворнее стала совать в барабан пеньку. Мен Хи знала: это ее подкараулил надсмотрщик. Она уже отвыкла от его ударов, потому что работает не разгибаясь. А сейчас вот задумалась…

На следующий день перед обедом ее вызвал Чер Як. Он опять улыбался и говорил, словно извиняясь:

— Я узнал, что тебя ударил надсмотрщик. Это очень нехорошо. Я ему сделал выговор. Можешь теперь спокойно работать, можешь даже, если устанешь, отдыхать.

И он ущипнул Мен Хи за подбородок влажными от пота пальцами.

— Только ты никому не говори об этом. А то все захотят поблажек.

Мен Хи не знала, что ответить. Это хорошо, что ее больше не будут бить, но почему он так добр?

— Ну, поблагодари Чер Яка и иди, — сказал он. — Иди, потому что скоро перерыв, а тебя никто не должен здесь видеть. Потом я покажу тебе другое место, чтобы нам не встречаться в конторе. Иди же, — повторил он, подталкивая Мен Хи к двери.

Она уже готова была переступить порог, когда снова услышала его голос:

— Да, я забыл тебе сказать. Ты вчера обедала с шофером Пан Чаком. Это хорошо. Это очень хорошо. Ты становишься умной. С этим человеком стоит дружить. Он так интересно рассказывает! Мне тоже хотелось бы его послушать, но некогда. Запоминай хорошенько все, что он говорит. Я потом тебя спрошу об этом. А сейчас иди скорей, уже прозвонил колокол.

Мен Хи пошла в столовую и по дороге увидела Пан Чака. Она обрадовалась, побежала к нему и остановилась, позабыв, зачем он ей был так нужен.

Но Пан Чак заговорил сам, и лицо у него было строгое:

— Где ты была? Что ты делала в конторе?

Она хотела рассказать, но ведь Чер Як велел ей молчать. Если она проболтается, он все равно узнает. Когда он смотрит, кажется, ему видно тебя насквозь.

А Пан Чак, как нарочно, настаивал:

— Ты была у Чер Яка? Что он тебе сказал?

— Нет, нет, я не была у него, меня вызвали в контору за расчетной книжкой. Вот она. — И Мен Хи показала книжку, которая случайно оказалась при ней.

Пан Чак внимательно посмотрел на Мен Хи, и ему стало жаль ее: с такой мольбой смотрели на него глаза девушки.

— Ну а работается как? — спросил он.

— О, хорошо и совсем не так тяжело, как раньше. Я уже привыкла… Вот боны за вчерашний обед, — вспомнила она смущенно.

Пан Чак не брал боны, а она настаивала и сердилась, пока они не решили, что сегодня пойдут обедать вместе и на этот раз расплачиваться будет Мен Хи. Пан Чак снова был весел, и вообще все в этот день было радостным.

Пан Чак сказал, что вечером в цехе собираются ремонтировать машины, поэтому работу кончат на четыре часа раньше. Администрация фирмы, как всегда, шла навстречу текстильщицам: кто захочет, сможет отработать эти часы в другие дни, а у тех, кто не пожелает, просто удержат часть жалованья. Но главное, Пан Чак сказал, что, если ей интересно, она может поехать с ним на центральный склад за пенькой.

О, конечно, ей интересно. Она поедет с ним, как только прозвонит колокол.

Мен Хи никогда не ездила на машине, и ей было немного страшно. Но ведь Пан Чак рядом. Ей очень хорошо возле Пан Чака. Она даже не помнит, когда ей было так хорошо. Нет, так хорошо не было никогда!

Машина мчалась куда-то за город, на товарную станцию, петляя по узким улочкам. Мен Хи совсем уже не боялась. Это только в первые минуты замирало сердце.

Пан Чак снова стал расспрашивать Мен Хи о том, как она жила раньше.

Жизнь у помещика Ли Ду Хана приучила ее к скрытности. Там она научилась прятать от людей свои мысли, не рассуждать, не жаловаться, даже когда боль становилась невыносимой. Там ее научили улыбаться, когда тугой комок сжимал горло и слезы невозможно было удержать. Она молча терпела, молча сносила обиды. Она даже не понимала, что можно жаловаться кому-то, что можно делить свое горе с людьми.

Как же получилось, что одиночество вдруг стало ей в тягость и захотелось чаще видеть этого человека, которого она так мало знает? Как вышло, что она, не таясь, рассказывает ему всю свою жизнь?

Она научилась распознавать людей. Конечно, Пан Чак — хороший человек. Но ведь и Тэн был честный, отзывчивый человек. И дедушка Мун был с ней добр и ласков. Но разве могла бы она пожаловаться им на свою горькую долю? Разве прежде она хоть словом обмолвилась о том, как ей тяжело? Нет, она скрывала от них свою боль, она готова была утешать их самих.

Да что Тэн! Она не могла даже перед родными так раскрыть свою душу, а ведь кому же доверишь больше, чем отцу и матери!

Нет, Пан Чак не такой, как Тэн или ее отец. Те беспомощны, как сама Мен Хи, тем нужна чья-то поддержка. А в Пан Чаке она почувствовала силу. Как хорошо он сказал тогда: «Пойдем вместе!»

В общежитие Мен Хи вернулась поздно. Два раза они ездили на склад, а потом еще долго сидели на тюках пеньки под навесом. Странные вещи рассказывал Пан Чак. Как же это русским удалось прогнать всех помещиков и фабрикантов? Да, но вот и теперь они уже прогнали немцев со своей земли и почти из всех стран, куда те забрались.

Засыпая, она думала о Пан Чаке. Может быть, первый раз в жизни Мен Хи заснула с радостным чувством.

Утром опять было трудно подняться. Но едва она проснулась, как ею овладело предчувствие чего-то хорошего, доброго, счастливого. Что же это такое? О, Пан Чак! Вот отчего так радостно на душе.

И все утро Пан Чак стоял у нее перед глазами, будто он был рядом, будто он помогал ей подсовывать пеньку под ножи. Скорее бы наступил перерыв. Не потому, что она устала, нет, ей хотелось скорее увидеть Пан Чака.

Она первой вышла из цеха, когда прозвонил колокол. Но ни Пан Чака, ни его машины нигде не было. Не оказалось его и в столовой. Мен Хи внимательно смотрела по сторонам. Не увидеть его она не могла, если бы он был здесь. Зачем же он как раз в обеденный перерыв уехал?

Наскоро поев, Мен Хи пошла к навесу и просидела там, не спуская глаз с ворот, до тех пор, пока опять не раздались удары колокола. Через три минуты он снова зазвонит, и к этому моменту барабан уже будет вращаться. Надо идти.

На следующий день ей тоже не удалось повидать Пан Чака. Прошла неделя, а его все не было. Она постоянно думала о нем. Она не боялась, не стеснялась своих мыслей, не гнала их от себя. Она не понимала, что с ней происходит, да и не хотела в этом разбираться. Просто в мыслях о нем легче и незаметнее проходило время. У нее появилась цель: увидеть его. В последний день недели Мен Хи было особенно тяжело. Но все же она решила отработать те четыре часа, что пробыла с Пан Чаком, когда ремонтировали машины…

Но вот прошли и эти часы. Барабан остановился, и Мен Хи поняла, что может идти отдыхать. Она шла, не держась за машины. Она даже смогла отряхнуть с себя пыль и вытереть лицо.

Выйдя из цеха, Мен Хи направилась не в общежитие, а к навесу. Может быть, потому, что надеялась увидеть там Пан Чака, но, скорее всего, ей просто захотелось подышать свежим воздухом. Ведь была уже совсем ночь, и Пан Чаку в такое время здесь нечего делать.

Мен Хи села на развалившийся тюк пеньки и долго просидела там ни о чем не думая. Потом ей стало холодно, и она пошла под навес.

Огромные тюки пеньки громоздились до самой крыши. Она ощупью шла вдоль проходов между ними, пока не оказалась на площадке, образовавшейся среди беспорядочно набросанных тюков. Здесь Мен Хи обнаружила небольшое углубление, нечто вроде ниши из пеньки, и, не раздумывая, улеглась в ней.

Сколько проспала она — неизвестно. Она бы спала еще долго, но ее разбудил негромкий говор. Странно, ведь здесь никого не было!

Тусклый свет проникал из-за тюков, но людей Мен Хи не видела. Что они тут делают? Сначала она не различала слов: говорили несколько человек сразу — мужчины и женщины.

Потом все смолкли, и она ясно услыхала знакомый голос:

— Все собрались?

Были произнесены только два слова, а сердце у Мен Хи замерло.

Пан Чак говорил тихо, но ей был слышен каждый звук.

— Нашу родину называют Страной утренней тишины, — говорил он. — Это правда. Нет утра красивее нашего, нет более тихого утра, более спокойного утра на земле, чем у нас. Но в этой тишине гибнут люди. Эта тишина заглушает стоны пытаемых в застенках Содаймуна, в этой тишине молча умирают с голоду, и каждого, кто нарушит эту тишину, ждет самурайский меч.

Нашу дорогую родину называют Страной утренней свежести. И это правда. Нет чудесней прохлады нашего утреннего горного воздуха. Но этот воздух отняли у нас самураи. Нам нечем дышать! Они превратили для нас прохладу в ледяной холод подвалов, в нестерпимое удушье фабричных бараков!

Каждый месяц на фабрику пригоняют новую партию работниц, а где старые? Старых выбрасывают за ворота вместе с их первым кровавым плевком. А этим «старым» по двенадцать — пятнадцать лет. О, собаки Чер Яка зорко следят за работницами! Они точно знают, кто и когда начинает харкать кровью. Эти собаки вербуют себе помощниц среди девочек, опутывают их липкой паутиной подачек и льгот, из которой не вырваться.

Мен Хи слушала, почти не дыша, но при последних словах чуть не вскрикнула. Так вот почему ее больше не бьют!

А Пан Чак продолжал говорить, и она внимала каждому его слову.

— Мы корейцы! — говорил он. — Наш язык существует пять тысяч лет. Они запретили нам говорить по-корейски. Они переименовали на японский лад наши города и реки, горные хребты и заливы. Наш древний Пхеньян они назвали Хейдзио, столицу Сеул переименовали в Кейдзио, они не оставили в Корее ни одного корейского названия. Теперь издали приказ изменить все корейские фамилии на японские.

Мен Хи слушала, и ей хотелось выйти из своего убежища, но она боялась даже пошевельнуться.

Пан Чак на минуту умолк, потом снова заговорил, но теперь голос его стал спокойным и даже торжественным.

— Друзья! — сказал он. — Сейчас я предоставлю слово товарищу Ван Гуну.

Послышался другой голос — медленный, спокойный, уверенный. На слух можно было заключить, что это пожилой человек.

— Закончилась величайшая из войн, которые знало человечество. Несметные силы фашизма, страшнее, чем полчища кровавого Хидэёси, ринулись на первое в мире государство рабочих и крестьян, чтобы задушить его и покорить народы России, как поработили нашу родину самураи, залив ее кровью. Но победить народ, которым руководит испытанная революциями Коммунистическая партия, невозможно. Все народы России поднялись против безжалостного врага, залившего кровью Европу, истребившего миллионы невинных людей, и раздавили драконово жало фашизма. Русский народ освободил от ига фашизма свою родину, вызволил из неволи десятки стран, и мы верим, что великий час истории, великий час грядущего освобождения исстрадавшегося корейского народа близок. Уже трепещет перед возмездием самурайская Япония. Уже поднимается повсюду корейский народ. Он видит великий день свободы, который несут нам русские братья. Но друзья! — повысил голос оратор. — Сидеть и ждать, пока придет свобода, мы не имеем права. Нам будет стыдно перед русскими братьями. Настала пора действовать. Решительно и немедленно. И прежде всего мы должны поднять восстание в Сеуле. О плане восстания вам расскажет сейчас председатель стачечного комитета.

И вот уже голос нового оратора. Мен Хи не слышит, о чем он говорит. Ее отвлекло совсем неожиданное. К нише, куда она забилась, приблизились два человека. Одного она узнала бы даже с закрытыми глазами. Это был Пан Чак. Второго, старика, она видела в первый раз. Но как только он заговорил, она поняла: это тот, кого Пан Чак назвал Ван Гуном. Теперь он говорил шепотом:

— До восстания осталось девять дней. Не забывайте, что вы не рядовые участники. Ваша забастовка будет сигналом всем сеульским заводам и фабрикам. Если этого сигнала не последует…

— Не шевелись! — раздался резкий, как удар ножа, окрик.

И в ту же секунду полоснул яркий свет, словно прожекторы осветили все вокруг.

Мен Хи сжалась, слилась с пенькой в своей нише. Она услышала выстрелы, крики, удары, возню. Потом стало тихо, и в этой тишине отрывисто прозвучала короткая команда:

— Марш!

Мимо нее вереницей прошли люди. Сначала она увидела двух вооруженных самураев. За ними в наручниках шел седой кореец, потом снова самурай с обнаженным мечом, дальше несколько рабочих и работниц, тоже в наручниках, затем опять два японца и, наконец, Пан Чак.

— Быстрее! — крикнул полицейский, шедший последним, и ударил Пан Чака по спине плоской стороной меча.

Мен Хи сразу узнала в нем человека, который отправлял ее из Пучена на фабрику. Только он теперь был в полицейской форме. Но мысль на нем не задержалась. Она смотрела на Пан Чака, который, наверное, даже не почувствовал удара. Он не вскрикнул, не повернул головы, не ускорил шага. Прядь черных густых волос закрывала ему лоб, руки были скручены за спиной, но он шел не сгибаясь.

Когда Пан Чак поравнялся с нишей, Мен Хи подалась вперед, готовая на любой, самый безрассудный поступок. Движение Мен Хи привлекло его внимание, он медленно повернул голову, и они встретились взглядами. Пан Чак вздрогнул. Глаза его на мгновение расширились, и Мен Хи прочла в них столько презрения, такую ненависть, что у нее захватило дыхание.

— Змееныш!.. — услышала она шепот Пан Чака.

— Молчать! — крикнул полицейский, не заметивший Мен Хи, и снова ударил Пан Чака.

Когда она пришла в себя, под навесом было тихо и темно.

В застенках Содаймуна

Чо Ден Ок ходит из угла в угол по своему новому кабинету.

Нет, это уже не мечты, а действительность. Нельзя сказать, что он просто поднимается по служебной лестнице. Он взвивается вверх так, что кружится голова. Японцы действительно умеют ценить деловых людей. Он блестяще выполнил задание в Пусане, и, кроме того, ему удалось раскрыть там явку революционеров.

Будь у него время, он до конца распутал бы весь клубок. Он нашел бы, конечно, тех, кто пустил ко дну паром в Цусимском проливе. Он узнал бы, почему расплавились подшипники в насосе парома, когда начали откачивать воду. Ведь это произошло не случайно: возле мотора были обнаружены крупинки золотого песка и мельчайшие ракушки.

Но даже то, что он успел сделать, создало ему славу. Так прямо и сказал начальник полицейского управления генерал Такагава и назначил его на такую высокую должность. Даже взятки не пришлось никому давать.

А ведь первые шаги он делал только с помощью взяток. Разве иначе назначили бы его надсмотрщиком на Супхунскую гидростанцию?!

Это была первая должность, где проявились его природная находчивость, ум и осторожность. С тех пор он все время совершенствует и развивает в себе эти качества.

Но все же он не мечтал о такой карьере. По возвращении в Сеул с ним разговаривал и поздравлял его сам Такагава.

— За пусанское дело, — сказал он, — вы заслужили повышение.

— О господин генерал, — склонился Чо в поклоне, скрестив на груди руки, — мой слабый мозг и мое ничтожное тело не достойны таких слов! Я навсегда останусь горд тем, что ваш мудрый взгляд задержался на мне, а ваши благородные уста произнесли мое недостойное имя.

И вот его взяли в Кейму киоку [15]. Сердце останавливается, когда он даже мысленно произносит эти слова. В них величие и сила империи Ниппон. Эти слова приводят в трепет и дрожь тридцать миллионов корейцев. В своих самых дерзких мечтах, в самых безудержных взлетах фантазии Чо Ден Ок не доходил до Кейму киоку.

Вот где власть! Здесь работают люди, у которых нет нервов. Перед ними открыты все двери и сейфы, все тайники и частная жизнь людей.

Они стоят над законами и судом. Им не нужен повод для ареста, при допросах они не уговаривают. Они умеют пытать так, что дар слова обретают камни. Они все видят и все знают. От них никто не укроется. У них есть уши и глаза в каждом квартале, в каждом доме.

Вот где он покажет себя! Он уже получил значок «Кейму киоку», который открывает доступ всюду, даже на женскую половину любого дома. А ведь туда тысячи лет не имел права входить ни один мужчина. Он может зайти в любой дом и посмотреть, что лежит в сундуках.

Он может давить, душить, резать, пытать каждого подозрительного. А на подозрении у него все. Все они преступники. Взять под подозрение — значит сделать первый шаг к открытию заговора.

Рыбопромышленник из Маньчжурии даже под подозрением не был, а теперь ясно, что это крупный преступник. С ним еще надо расплатиться за непочтительный разговор в вагоне экспресса Сеул — Пусан. Но этого мало Чо Ден Оку: он еще разыщет и тех, кто бил его в школе, и того, кто ударил его на Супхунской гидростанции!

Если эти подлецы уже умерли, он найдет их родственников. За действия мужчины должны отвечать все его родственники до пятого колена. Это старый закон. Если нет родственников, он найдет друзей или, наконец, знакомых этих преступников. Он не доставит им радости умереть от первого удара. О нет! Он изучит все методы Кейму киоку. Он готов применять их уже сейчас. У него тоже нет нервов.

Злорадное ощущение еще не изведанного счастья охватывает Чо Ден Ока.

Он не успел даже начать работу в Кейму киоку, как ему опять повезло. Эта машина с пенькой сразу привлекла его внимание. Правда, она чуть не сшибла его с ног, но зато шофер затормозил, и удалось разглядеть лицо. И одного взгляда было достаточно, чтобы узнать в шофере рыбопромышленника, с которым он тогда ехал в Пусан. Теперь ясно, что это за птица. Ему нечего делать за рулем грузовой машины с пенькой.

Не такой простак Чо Ден Ок, чтобы упустить добычу. Он записал номер машины и без труда разыскал ее.

Настоящее имя шофера — Пан Чак. Но ведь именно шофер Пан Чак исчез с пусанской мельницы в тот самый день, когда арестовали старого рыбака Пек Уна. Теперь-то этот «рыбопромышленник» расскажет, зачем он ездил в Пусан и чем занимался здесь. Конечно, взрыв парома — это его рук дело.

Но пока нельзя говорить Такагава, какая это крупная добыча. Пусть думает, будто задержанный шофер — просто подозрительный тип.

* * *

На горе Инвансан нет ни дерева, ни травинки. Сюда не добраться человеку. Птицы не вьют здесь гнезд. Черные гранитные глыбы вздымаются, будто стена, иссеченная гигантскими мечами.

Когда дует ветер, скалы Инвансана гудят. Страшно стоять под ними, страшно смотреть вверх. Кажется, вот-вот рухнет этот исполин и погребет под собой все живое. А под скалами на большом протяжении вьется крепостная стена из дикого камня. Высокие корпуса образуют внутренний двор. За корпусами еще одна крепостная стена. Она прижимает к скалам шестнадцать железобетонных склепов с маленькими, как бойницы, окнами. На железных засовах тяжелые висячие замки.

Между склепами и корпусами, вдоль стен, ходит стража, вооруженная кривыми самурайскими мечами и короткими винтовками с плоскими штыками. На каждом повороте пулемет.

Жутко под скалами Инвансана. Тишина. Кажется, солдаты охраняют мертвый город. И ветер, что воет и кричит на вершинах скал, только подчеркивает зловещую тишину внизу.

Но склепы живут. Живут гигантские корпуса. В них шесть тысяч замурованных людей. Шесть тысяч заключенных корейцев.

Город под скалами Инвансана — это Содаймун. Это центральная политическая тюрьма Сеула, опора японского наместника в Корее генерал-губернатора Абэ Нобуюки. Отсюда никто не выходит. Даже самые старые охранники не помнят случая, чтобы им пришлось открыть ворота и выпустить заключенного.

В глухую ночь то здесь, то там прогремит засов, тюремщик вытащит из застенка труп, и снова все стихнет. Ночью не заперт только один склеп — самый большой, номер тринадцать. В нем нет окон. Это центральная камера пыток.

Через массивную чугунную дверь сюда вводят людей, а спустя час, два… пять часов через узкое отверстие в прилегающей стене сбрасывают в ущелье изуродованные трупы. И даже эхо не доносит удара тела о скалы.

Перед рассветом в Содаймун привели пять человек, связанных общей веревкой. Когда закрылись ворота, людей развязали, оставив на руках у каждого только кандалы. Троих повели в одну сторону, двоих — в другую. Эти двое — Ван Гун и Пан Чак.

Они шли большим тюремным двором, мимо корпусов с решетками на окнах, потом перед ними открыли ворота второй крепостной стены. Их вели в самый глухой угол Содаймуна.

Это было на четвертый день после ареста. Три дня их продержали в полицейском участке, пока не приехали генерал Такагава и Чо Ден Ок.

Арестованные стояли со связанными руками.

— Ван Гун? Так вот вы какой, господин Ван Гун! — заговорил генерал, и голос у него был мягкий и ласковый. — Я очень рад с вами познакомиться. Нам так и не удалось в прошлый раз побеседовать. Вы ушли, не получив разрешения и не попрощавшись. Это, конечно, невежливо. Но вы думали, мы больше не встретимся. Вам казалось, что вы обманули генерала Такагава…

Генерал прошелся по комнате.

— Вы тогда не знали генерала Такагава, — продолжал он так же мягко, — но вы его теперь узнаете. Вы его хорошо узнаете. Только жаль, что не сможете рассказать о нем своим товарищам.

Обернувшись к начальнику полицейского участка, он спросил:

— Господин Ван Гун уже сообщил вам, где находятся его друзья? Ах, он молчит! О, Ван Гун — серьезный человек, он не станет болтать попусту, как безусый юнец! С ним надо умело разговаривать, а вы, наверно, недостаточно внимательно к нему отнеслись. Но ничего, я исправлю вашу ошибку. Я сам попробую с ним поговорить… Ведь вам тоже хочется со мной побеседовать, — снова обратился он к Ван Гуну. — Не правда ли? Только, я думаю, нам не стоит оставаться здесь, в этом жалком районном участке. У меня имеется загородный особняк, достойный столь уважаемых и долгожданных гостей, как вы. Я поеду туда сейчас же, чтобы подготовить вам встречу. А вы, — повернулся он к начальнику участка, — подайте машину этим господам. Пусть шофер отвезет их в Содаймун.

… И вот Ван Гун и Пан Чак в Содаймуне.

Ван Гун спокойно идет по тюремному двору. Да, отсюда не убежать. Он не думает о смерти, хотя хорошо знает, что ждет его. У Такагава с ним старые счеты. Трижды Ван Гун оставлял в дураках эту полицейскую собаку. Теперь надо подумать о том, как лучше использовать свои силы в последний раз. Да, это последний бой.

И прожитое предстало перед ним, будто он взглянул на картину, где был нарисован весь его жизненный путь.

Тысяча девятьсот седьмой год. Он еще совсем юноша. Ему непонятно, почему распускают корейскую армию. И когда пхеньянские рабочие вышла на улицы с протестом против запрещения национальной армии, он примкнул к демонстрантам.

Потом японские войска разгоняли народ. Выскочивший откуда-то самурай стал бить его толстой бамбуковой палкой. Он прикрывался руками, а японец бил с остервенением. И еще один подбежал с палкой. Тогда Ван Гун увидел, что жалости в них нет и сердца тоже нет, и побежал, хотя бежать было трудно, потому что его качало во все стороны. Он заскочил в какой-то двор, а японцы побоялись туда забежать, потому что их было всего двое.

В маленьком дворике никого не оказалось, и он спрятался за куст сирени. Потом увидел старуху, которая, казалось, его не заметила и заперла калитку. Она подошла к кусту и сказала:

— Вон там стоит бочка с водой, можешь обмыть кровь на руках. И лицо вымой, оно тоже в крови. А с рубашки кровь я сама отстираю, ты сними ее.

Рубашку она сушила не во дворе, а в комнате. Она сказала:

— Если тебе негде спать, я дам тебе циновку. И если боишься идти, оставайся…

… Впервые Ван Гун был арестован после того, как кровавый генерал Терауци разгромил восстание пхеньянцев. Тогда Ван Гун узнал, что такое японская тюрьма, что такое пытки. С тех пор его тело в рубцах и шрамах. Его кости переломаны в пяти местах. И все же он выжил. Выжил и бежал после трех лет заключения.

Теперь он снова на тюремном дворе. В который раз?..

Ван Гун идет по двору Содаймуна. Позади молодой Пан Чак.

Как он будет вести себя? Он вырос и воспитан в партизанском отряде, но… Содаймун… Хватит ли сил и выдержки?

В узком, ярко освещенном коридоре с них сняли кандалы. Загремел засов, дважды щелкнул со звоном замок. Медленно отворилась внутрь камеры тяжелая дверь. Без единого звука тюремщик подтолкнул Ван Гуна. Тот взглянул на Пан Чака.

Пан Чак понял этот взгляд. Он выпрямился, расправил плечи, поднял голову.

Вот так, хорошо, теперь Ван Гун спокоен. Он шагнул через порог.

Дверь закрылась, дважды щелкнул замок: «дзинь-дзинь». Ван Гун прильнул щекой к двери, прислушался: не посадят ли Пан Чака рядом.

Пан Чака долго вели по коридорам. Несколько раз сворачивали то вправо, то влево. Он шел мимо бесконечных рядов чугунных дверей с закрытыми глазками. Его сопровождали два тюремщика, и это шествие на всем пути безучастно встречали и провожали глазами коридорные стражи. Наконец тюремщики остановились. На двери большой, четко выведенный номер — триста двадцать шесть. Уже знакомый звон замка: «дзинь-дзинь».

Пан Чак вошел.

Пустой каменный ящик. Два шага в длину, два в ширину. На низком потолке маленькая лампочка, опутанная толстой металлической сеткой. Окошко под самым потолком с двумя решетками — снаружи и внутри. Если просунуть всю руку сквозь первую решетку, пальцы не дотянутся до второй.

Пан Чак стоит посреди камеры. Серые каменные стены, такой же пол.

Кто сидел в этой камере? Сколько страданий видели ее стены? Как неожиданно он сам оказался здесь! Нет, он ни в чем не может себя упрекнуть. Все было продумано и подготовлено. Он ждал Ван Гуна в горах, где никто не мог их увидеть. На фабричный двор въехали, ни у кого не вызвав подозрения. Когда разгружали пеньку, уже было темно. Все три грузчика — надежные люди, никто из них не мог выдать. А на совещании были только революционеры.

Пан Чак мысленно останавливается на каждом из них и твердо решает: «Нет, все это верные друзья».

Значит, он не ошибается. Значит, это она, змееныш! Она ходила к собаке Чер Яку. Зачем? Чер Як не упустит случая завербовать еще одного шпика, — значит, он и ей предложил шпионить. А она ничего об этом не сказала. Значит, продалась. Такая молодая и такая подлая!

Пан Чак ходит по камере. Из угла в угол, по диагонали. Два шага — в одну сторону, два — в другую.

Но откуда она узнала о собрании? Видимо, случайно. Сидела под навесом и дожидалась его, спрятавшись в пеньке. И тут же побежала к Чер Яку. Он велел ей вернуться и наблюдать, а сам вызвал полицию… Но как же она незамеченной вернулась? Да и к Чер Яку она не могла сбегать незаметно. Ведь за час до собрания он велел товарищам следить за навесом. Но как же она попала туда? Ничего нельзя понять… А какие у нее добрые, ласковые глаза! И вся она такая робкая, доверчивая, беззащитная на вид…

Пан Чак ходит по камере вдоль стен. Два шага — поворот, два шага — поворот.

А зачем здесь вторая дверь? В соседнюю камеру, что ли? Только сейчас он заметил эту дверь, узкую, как доска.

Кто-то остановился в коридоре, в глазке мелькнуло лицо. Звук вставляемого в замочную скважину ключа, потом знакомое — «дзинь-дзинь». На пороге Чо Ден Ок.

Пан Чак стоит у стены.

— Как чувствует себя господин Пан Чак? Как идет торговля у маньчжурского рыбопромышленника?

Пан Чаку захотелось ударить по этому лицу или плюнуть в него.

Он не ударил и не плюнул. Он ничего не ответил и больше не смотрел на Чо Ден Ока. Он не будет замечать ни его, ни других палачей.

Чо Ден Ок перестал улыбаться, хорошее настроение покинуло его. Он прикрыл за собой дверь, поправил на ремне маузер в большой деревянной кобуре.

— Я пришел сообщить тебе, — продолжал он, — что мы не считаем тебя главным преступником, хотя ты занимался антияпонской пропагандой. Мы хорошо знаем: тебя подстрекал к этому Ван Гун, человек неизвестной профессии, который сбил с пути многих честных рабочих.

Пан Чак внимательно осматривал потолок, а Чо Ден Ок говорил так, будто ему безразлично, слушают его или нет.

— Ты должен ответить всего на три вопроса. Если ты будешь благоразумен и ответишь на них, тебя сейчас же освободят. Первый вопрос: из кого состоит организация на фабрике? Второй вопрос: кто руководит коммунистами в Пусане? Третий вопрос: как попал на фабрику Ван Гун?

Пан Чак молчал. Он даже отвернулся.

— Мы так и думали, господин Пан Чак, — весело заговорил Чо Ден Ок. — Мы предвидели, что тебе трудно будет сразу ответить. Но мы можем подождать. Мы можем ждать три дня: на каждый вопрос — день. За это время ты успеешь хорошо подумать. Только, пожалуйста, не забудь, что ты находишься в Содаймуне. Здесь деловые люди. Нам некогда. Мы не сможем уделять тебе много внимания.

Чо Ден Ок совсем развеселился.

— Извини, пожалуйста, — заулыбался он. — У нас тут нет циновок, придется тебе сидеть на полу; он чистый, каменный, и вообще, у тебя удобная комната. Она на два этажа выше уровня земли. А вот во втором этаже ниже уровня земли — там плохо, там немножко сыро. Но мы пока оставим тебя здесь.

Сказав это, Чо Ден Ок открыл дверь и подал знак рукой. В камеру вошли два тюремщика и внесли толстую сырую дубовую доску, по ширине равную плечам человека. В камере стало тесно, и Чо Ден Ок отошел к порогу.

Пан Чак смотрит на доску.

Канга! Он слышал о ней, но никогда не видел. Теперь ее наденут ему на шею. Длинная, почти в человеческий рост, доска состоит из двух половинок, стянутых на концах железными скобами. На верхнем конце, у самого края доски, круглое отверстие для шеи.

— Что же вы стоите? — обращается Чо Ден Ок к тюремщикам недовольным тоном. — Помогите господину Пан Чаку надеть кангу. Он щедро отблагодарит вас.

Пан Чак смотрит на кангу, медленно расправляет плечи, поднимает голову:

— Надевайте!

Тюремщики разводят обе половинки доски, надевают на него кангу так, что ее отверстие приходится на шею, и снова стягивают скобы. Теперь доска обхватила его, словно хомутом. Тюремщик отпускает свободный конец канги, она падает, и жесткое ребро дубового хомута с силой врезается в затылок. Голову, словно паровым прессом, прижало вниз, подбородок уперся в доску, повисшую вдоль тела. Пан Чак невольно наклоняется, и нижний конец канги упирается в пол. Теперь он стоит согнувшись, но так легче. Вся тяжесть канги передается на пол. Надо только не потерять равновесия.

— О, господин Пан Чак кланяется! — слышит он голос над собой.

Пан Чак видит только носки сапог: четыре тупых, широких, чуть загнутых вверх и два узких, плоских, прилегающих к полу. Тупые носки — из толстой, грубой кожи. На краях виднеются металлические пластинки — подковы. Узкие носки — из тонкой, мягкой кожи. Они начищены до блеска.

Оказывается, он в самом деле склонился перед ними.

Пан Чак широко расставляет ноги, упирается руками в бедра.

Он напрягает мускулы на шее и разгибает спину.

Канга сильнее врезается в затылок, но Пан Чак уже совсем выпрямился, расправил плечи. Он чувствует, что лицо его налилось кровью. Но он будет стоять так, он не хочет смотреть на кованые носки самурайских сапог.

— Какой силач! — восторженно восклицает Чо Ден Ок. — Ведь ему очень тяжело, помогите человеку сесть!

Тюремщик подтаскивает гирю, лежавшую у двери, закрепляет груз на свободном конце канги и отпускает ее. Опять голову рвануло вниз, гиря тяжело ударилась об пол. Пан Чак снова стоит согнувшись. Теперь не выпрямиться.

Перед глазами носки сапог: четыре тупых, кованых, загнутых вверх и два плоских, блестящих.

— Саюнара, господин Пан Чак, до свидания! Я еще приду к вам. Вы не забыли моих вопросов?

Застучали сапоги, загремела дверь, дважды щелкнул замок. Снова все тихо.

Пан Чак стоит согнувшись, придерживая руками доску. Долго так не простоишь. Постепенно приподнимая кангу, он медленно сгибает колени и садится на пол. Теперь можно вздохнуть. Он сидит, широко расставив согнутые в коленях ноги и наклонившись вперед. Один конец канги опирается на плечи, другой вместе с гирей лежит на полу…

Часа два он не шевелится. Но больше так сидеть нельзя. Не хватает сил. Кажется, что кости трут напильником. Одной рукой опираясь об пол, а второй придерживая кангу, он валится на бок. Теперь канга лежит ребром на полу. Хорошо бы расправить кости, но вытянуться некуда — слишком мала камера.

Пан Чак лежит на боку согнувшись. Голова на весу, шея зажата в ребристый хомут канги. Если расположить тело по диагонали камеры, тогда можно будет вытянуть ноги. Он поочередно и медленно перемещает то тело, то кангу. И вот она устроена вдоль стены, а тело — по диагонали. Как хорошо! Только голова на весу, и нельзя опереться на руку.

Нет, так лежать невозможно, голова уже не держится. Ребро доски трет шею. Надо подняться. Надо сейчас же подняться, иначе канга задавит!

Сесть труднее, чем лечь. Одной рукой надо упереться в пол, но канга стала невыносимо тяжелой. Вся тяжесть навалилась на шею. Шея уже стерта и кровоточит. Надо поменьше шевелиться! Надо сесть и сидеть, покуда не привыкнешь. Это — самое удобное положение.

И лучше не будет. Этого надо было ожидать. Надо помнить, что здесь Содаймун, а не благоуханные Алмазные горы…

Вечером в камеру принесли еду: в маленькой миске черная вываренная масса. В нее воткнуты липкие деревянные палочки. Надо поесть. Надо поддержать в себе силы.

Пан Чак берет палочками комок из миски, но дотянуться до рта не может: мешает канга — она толстая и широкая. Он наклоняет голову вбок. Нет. Ничего не выходит. Пан Чак отталкивает миску.

Как все это выносит Ван Гун?.. Кто же эта гадина, что выдала их?

Три дня просидел Пан Чак в канге. Три дня он не ел и не спал. Порой забывался. Его сразу же хватали за горло и начинали душить. Он открывал глаза. Он понимал: душит канга.

На исходе третьего дня с Пан Чака сняли кангу, и он неуклюже повалился на бок. Ему что-то говорили, его пинали ногами, требовали, чтобы он встал. Ему очень хотелось встать, но он лежал. Ни один мускул больше не слушался его. Руки валялись отдельно, сами по себе, и ноги — тоже. А шеи не было. Он чувствовал только плечи и голову. Ему еще немного подчинялись веки. Он мог ими шевелить. Он поднимал их и видел широкие, тупые, загнутые вверх носки сапог, подбитые железом. Он видел, как носки отрывались от пола и ударяли его тело. Видел, но не чувствовал удара. Тогда он опускал веки… Больше он ничего не помнит.

Он очнулся от острого, щекочущего запаха кимчи. И действительно, на плоской тарелочке перед ним возвышалась горка кимчи, а рядом, в миске, — рис. В камере никого не было. Он съел и рис, и кимчи. Потом поднялся, прислонился к стене. Стоять тяжело. Совсем разогнуть спину он не мог: мешали позвонки, нажимавшие друг на друга, но все равно он радовался, что смог встать.

Наверно, за ним наблюдали в глазок. Он простоял не больше минуты: пришел тюремщик и вывел его из камеры.

Ему хотелось шагать спокойно и ровно. Он плелся, согнувшись и покачиваясь. Руки у него не были связаны и висели, как веревки.

Его привели к Чо Ден Оку. Но только настроение на этот раз у того было плохое. Он очень торопился и нервничал.

Пан Чак не успел переступить порога, как услышал окрик:

— Я готов слушать ответы на мои вопросы!

Веки Пан Чака дрогнули.

— Я ничего не скажу, если даже меня будут держать в канге, пока я не умру.

— О-о-о! — протянул Чо Ден Ок. — Я хвалю твою храбрость. Но зачем так долго сидеть в канге? — И он постучал ладонью о стол.

Вошел тюремщик.

— Этот преступник хочет еще подумать. Отведите его обратно. Смотрите, как он согнулся, — показал Чо Ден Ок кивком головы на Пан Чака. — Дайте ему возможность расправить спину.

Пан Чак снова в своей камере.

Тюремщик отпер узкую дверь в задней стене и тихо сказал:

— Заходи…

Но заходить было некуда. Перед ним оказалось лишь небольшое углубление, как поставленный вертикально гроб. А тюремщик толкал его в этот гроб, и Пан Чак понял, что именно сюда он должен втиснуться. Он вполне уместился там и, когда дверь захлопнулась, остался стоять, сжатый со всех сторон стенами и дверью. Волосы упали ему на лоб, лезли в глаза, но поправить он их не мог, потому что из-за тесноты нельзя было поднять руку или тряхнуть головой. Он закрыл глаза. Так лучше: волосы не мешают, а темнее не стало. Было одинаково темно, и это не имело значения: открыты глаза или закрыты…

Дверь отворилась через двадцать четыре часа. Он вывалился из ниши, как куль. Его поставили на ноги и вывели из корпуса. На воздухе было очень хорошо. Он глубоко дышал и оглядывал двор. Но тюремщик не велел ему смотреть по сторонам, и тогда он перестал осматриваться и только глубоко дышал.

Вскоре увидел, как из небольшого кирпичного домика, до крыши заросшего диким виноградником и сакурой, вывели какого-то старика. Его вели навстречу Пан Чаку, и вдруг он сообразил, что это Ван Гун! Его еще можно было узнать по глазам. Они остались такими же, как были. А голова его теперь походила на череп, из которого торчали в разные стороны редкие и длинные седые волосы.

Когда они поравнялись, лицо старика сморщилось, и Пан Чак догадался, что Ван Гун улыбается.

Пан Чак тоже улыбнулся, хотел что-то сказать, но не хватило воздуха, и он только закашлялся.

Что же они сделали с Ван Гуном!

Пан Чака ввели в маленький домик и под охраной оставили в коридоре. Потом из двери высунулась голова, и он услышал: «Триста двадцать шесть». Пан Чак вспомнил: это номер его камеры.

— Живей! — толкнул его тюремщик.

Стены комнаты, куда вошел Пан Чак, были обтянуты шелком. На подушке у низенького столика сидел Чо Ден Ок.

— Садись, — указал он рукой на подушку, лежавшую в нескольких шагах от столика. — Положение твое очень серьезное. Случайностей в Содаймуне не бывает. Либо ты ответишь на наши вопросы, либо умрешь. Ты должен выбрать, ты…

— Я уже выбрал, — прервал его Пан Чак.

— Что же?

— Я не отвечу ни на один вопрос.

— Ты расскажешь все, что меня интересует! — властно сказал Чо Ден Ок. И, обернувшись к двери, крикнул: — Корпус тринадцать!

Тюремщики вывели Пан Чака. Он снова на тюремном дворе. Он снова шагает вместе с тюремщиками — один спереди, другой сзади.

И вот перед ним корпус номер тринадцать — выступающая из земли железобетонная глыба без окон. А чуть дальше отверстие в стене, через которое сбрасывают трупы. Пан Чака сдают под расписку. Его ведут по ярко освещенным коридорам и вталкивают в камеру. Знакомый звук — «дзинь-дзинь».

Пан Чак сидит на полу в новой камере. Можно подумать, что она фанерная. Слышно, как ходят по коридору, слышны разговоры. Потом все стихает. И в этой тишине вдруг раздается заглушенный вой, и эхо несется по коридору и замирает у двери камеры.

Он понял: кричит человек.

Пан Чак ложится на спину. Руки под головой, колени согнуты. Он лежит с открытыми глазами и слушает. Здесь пытают людей. Значит, все, что с ним было, — это еще не пытки. Пытки впереди. Для этого он здесь. А Ван Гун? Его тоже, наверное, приведут сюда.

Пан Чак слышал каждый звук ночи. Каждый звук в отдельности. Он все время твердил себе: «Надо заснуть» — и закрывал глаза. Но глаза были открыты. К утру он научился узнавать: вот это вырвался сдавленный крик — пытка только началась, это уже последний, предсмертный стон.

И весь следующий день Пан Чак слышал то же самое.

Мимо камеры ходили и бегали, но он знал, что это еще не за ним. А когда опять наступила ночь, где-то в конце коридора раздались шаги. Тяжелые, будто на пол бросали гири: «бух-бух!»

По коридору ходило много людей, он слышал звуки многих шагов, но прислушивался только к одним: «бух-бух-бух!» — все ближе и ближе. Он не удивился, что шаги затихли у его двери. Послышался звук отпираемого замка.

Теперь его уведут.

Пан Чак не стал дожидаться, пока его вытолкнут, а поднялся и пошел сам. Один тюремщик — впереди, другой — сзади.

В помещении, куда его привели, сидели Такагава, Чо Ден Ок и еще какой-то самурай.

Пан Чак остановился посреди комнаты и стал смотреть на них, и ему не было страшно. Он знал, что умрет в этой комнате, и те, что сидели за столом, перед кем трепетали сотни людей, показались ему маленькими, ничтожными и слабыми. Они долго готовились к встрече с ним. И вот теперь думают, что он будет молить о пощаде.

— Что решил господин Пан Чак? — обращается к нему Такагава, не глядя на него.

В чем же их могущество, если они спрашивают, что решил он?

— Господин Такагава интересуется, готов ли ты отвечать на наши вопросы? — поясняет Чо Ден Ок.

Пан Чак молчит.

— О, господин Пан Чак не стал благоразумнее, придется ему помочь.

По сигналу, которого он не заметил, в комнате появились два палача. Они схватили его и поволокли к стене.

— Не тронь! — оттолкнул их Пан Чак. — Сам пойду, ты только петлю затянешь.

Он шагнул к стене.

— Раздевайся! — скомандовал палач.

Пан Чак разделся, аккуратно сложил на пол одежду и сел на указанный ему железный стул у стены.

Его привязали к сиденью, руки прикрепили к стене железными скобами. Одну ногу привязали к ножке стула, а другую положили пяткой на специальную табуретку и тоже привязали.

— Готово! — услышал Пан Чак и подумал: «Сейчас начнется».

И когда эта мысль мелькнула в его голове, раздался другой голос, голос Такагава:

— Начинайте!

Палач достал из кармана плотную шелковую нить, надел кожаные перчатки, обмотал вокруг ладоней концы нити, натянул ее, как бы пробуя прочность, и подошел к Пан Чаку. Присев на корточки, приложил нить к его ноге немного выше колена и начал перетирать мышцы.

Пытка началась. Пан Чак уже не видел, как в комнату вошел капитан и передал Такагава пакет.

Такагава вскрыл его и прочел письмо. В нем была только одна фраза:

«Генерал-губернатор Абэ Набуюки просит Вас выехать в его резиденцию в ту минуту, как Вы получите это письмо».

— Убрать его! — кивнул Такагава в сторону Пан Чака и быстро вышел.

Она не будет шпионом

На следующее утро после ареста Пан Чака фабрика жила своей обычной жизнью. Так мог подумать каждый, кто впервые попал сюда. Но те, кто здесь работал, видели, что произошли важные события. У трех машин стояли люди из других смен: то одну, то другую работницу куда-то вызывали. Они возвращались угрюмые, подавленные. Появились два новых надсмотрщика. Никто вокруг не произносил ни слова. Казалось, работают немые.

Мен Хи стояла, согнувшись у барабана. И вдруг раздался голос:

— Семьсот двадцать шесть! В контору!

Ей не сказали, кто вызывает, но она знала: Чер Як! Она пошла к нему.

— Твоя циновка всю ночь пустовала, — сказал Чер Як. — Я не знаю, почему твоя циновка пустовала, — повторил он, внимательно глядя на Мен Хи.

Чер Як говорил, и нельзя было понять, что он собирается еще сказать или сделать. Она не знала, спрашивает он ее или просто так говорит.

Он очень внимательно смотрел на нее и даже немного наклонил голову набок. А глаза не моргали и вообще не двигались, будто они неживые.

Мен Хи не знала, что он будет делать: может быть, ударит или скажет ласковое слово. Совершенно ничего нельзя было угадать.

Мен Хи дрожит, глядя на Чер Яка. Она не может спокойно стоять, когда он так смотрит на нее. Он видит все, о чем она думает, а задает вопросы для того чтобы проверить: правду она скажет или нет? А вообще он все знает наперед. Он видит даже сквозь стены…

— А может быть, ты скажешь, где ты была?

— Я ночевала под навесом.

— Под навесом? Так, так, так… Я знал, что ты там была. Рассказывай дальше, говори скорей, кто тебя привел туда? Что ты там делала? Когда ты ушла?

Мен Хи рассказала, как она попала под навес и что там видела. Ведь он все равно все знает. Только о разговоре Пан Чака со стариком она умолчала. Она не скажет о нем, если даже ее убьют. Только она одна слышала это.

— О, ты молодец! Для первого раза ты очень много сделала, — говорит Чер Як ласково. — Ты сумела так слушать, что тебя никто не видел. Так поступай всегда. И хорошо запоминай, о чем говорят. Даже если не понимаешь, запоминай слова. Запоминай имена. Это очень злые люди, это бандиты. Они хотят ограбить всех честных людей, хотят взорвать заводы и фабрики.

— А Пан Чак тоже бандит? — спрашивает вдруг Мен Хи.

— Да, да, бандит-коммунист. Ты задаешь много вопросов и много думаешь. Тебе не надо думать. Надо только слушать. Слушать и рассказывать мне.

Пусть так: она не будет больше задавать вопросов. Она все равно знает, что коммунисты — хорошие люди, если Пан Чак — коммунист.

Чер Як умолк, и Мен Хи не знает, уходить ей или оставаться на месте. Она тихонько пятится к двери, не отрывая от него глаз. И вдруг лицо Чер Яка расплывается в улыбке. Он пальцем манит Мен Хи к себе. Она нерешительно делает шаг вперед, а он за это же время три раза шагнул ей навстречу.

— У тебя будет счастья — полные рукава, — говорит он, гладя ее волосы, — у тебя будет денег — полные рукава. С завтрашнего дня я установлю тебе жалованье, как взрослому мужчине. А потом прибавлю еще, ты станешь зарабатывать, как японец. Это очень много, это в восемь раз больше, чем ты получаешь сейчас.

Мен Хи в ужасе смотрит на Чер Яка. Ей не надо в восемь раз больше. Ей не нужна помощь Чер Яка. Она пятится к двери, но он хватает ее за руку.

— От тебя требуется немногое, — шепчет он. — Слушай и рассказывай мне то, что услышишь. Вот и все. Я позабочусь о тебе. Я подберу тебе достойного мужа. Вы поселитесь в отдельном домике, увитом виноградом, а под окном распустятся цветы сакуры. За спиной у тебя будет сын, похожий на отца, и каждый год ты будешь рожать своему мужу сына.

Мужу! Мен Хи инстинктивно выдергивает руку, в которую вцепился Чер Як. У нее уже был муж. Она успела забыть это слово, забыть Тхя. Теперь он снова всплыл в памяти. Нет, ей не нужен муж.

А Чер Як продолжал шептать:

— Завтра ты будешь работать в другом цехе, с Чан Боном. Ты расскажешь мне все, о чем он говорит, каждое его слово. Ты приметишь, кто к нему ходит и к кому он сам ходит. А если он целый день молчит и стоит на месте, следи, кому он делает знаки головой или глазами. Запоминай все, что увидишь и услышишь. Ко мне не приходи, я сам тебя буду вызывать. И не в контору, тебе покажут куда. Понятно? Ты все поняла?

* * *

На следующий день Мен Хи перевели в другой цех.

Ее барабан почти в самом углу, рядом с тисками механика. Это и есть Чан Бон. Волосы седые, лицо молодое. Движения спокойные, уверенные. Работает не торопясь, но и не отвлекаясь, ни на кого не обращая внимания.

Мен Хи смотрит на Чан Бона. У него доброе лицо. Ей приятно на него смотреть. Он, наверное, никогда никого не обижает. Мен Хи подсовывает пеньку под ножи и поглядывает на Чан Бона.

Вот подошла работница, она показывает ему нож, снятый с барабана, и что-то говорит. О чем они могут говорить? Мен Хи напрягает слух, стараясь уловить слова Чан Бона. Шум барабана мешает ей, она останавливает машину, наклоняется, делая вид, будто прочищает ножи.

Поздно остановила машину: Чан Бон дал женщине другой нож, и она ушла. Он улыбается ей вслед. Чер Як велел запоминать каждое движение. Когда механик улыбнулся, Мен Хи вспомнила Пан Чака. Тот тоже так хорошо улыбается.

Во время перерыва Чан Бон не пошел в столовую. Он достал из инструментального ящика овальную жестяную коробку, в каких рабочие носят завтрак, сел на корточки и стал есть. К нему подошли две женщины, потом юноша и еще несколько человек. У всех были коробочки, и все ели принесенную с собой пищу. Мен Хи хотелось подсесть к ним, но ей надо было идти в столовую.

Вскоре она вернулась, но у тисков уже никого не было, и Чан Бон куда-то ушел. Он появился перед самым звонком.

Ее охватило неведомое ей раньше возбуждение. Она вдруг поняла, что впервые в жизни должна решиться сама на очень важный шаг. Мен Хи нисколько не сомневалась в Чан Боне. Прежде всего потому, что о нем с ненавистью говорил Чер Як. Он одинаково говорил о Пан Чаке и о нем. А во-вторых, потому, что хорошего человека сразу видно.

Он стоит у своих тисков и ничего не знает. А до забастовки осталось восемь дней. Но никто здесь не знает об этом, — значит, не будет сигнала для других заводов. Как же ей поступить?

Когда кончался рабочий день, Мен Хи направилась к Чан Бону.

— Вы коммунист? — спросила она так, как спрашивают у товарища, нет ли щепотки табаку для трубки.

Чан Бон, не обративший на Мен Хи внимания, когда она подошла, резко обернулся:

— Ты что там мелешь, пустая голова?!

Мен Хи не смутилась. Она ответила спокойно, отчетливо произнося каждое слово:

— Я прошу вас ответить, мне очень важно знать: коммунист вы или нет?

Чан Бон не на шутку рассердился.

— Да ты в своем ли уме? — зло сказал он. — Кто ты такая? Кто тебя прислал?

— Меня прислал Чер Як, — тихо и спокойно ответила Мен Хи. — Прислал, чтобы я следила за вами.

— Чер Як? Чтобы следила? Постой, постой, что же ты болтаешь? — заговорил Чан Бон, быстро оглядываясь по сторонам. — Уходи отсюда, а то я сейчас сам пойду к нему и все передам.

— Идите, но он тогда меня убьет.

— Что за глупая девка! — снова возмутился Чан Бон. — Иди скорей, принеси мне два ножа с твоего барабана.

Мен Хи быстро выполнила требование механика.

— Слушай меня внимательно, — сказал он, показывая на ножи, которые держал в руках. — И не надо таращить на меня глаза, смотри на ножи. Через пятнадцать минут после звонка выходи за ворота. У конца фабричного забора тебя будет ждать парень. Пойдешь за ним, только не разговаривай и не спрашивай его ни о чем. От того места, где он бросит окурок, отсчитай шесть дворов, в седьмые ворота заходи.

Говоря все это, механик осмотрел ножи, подточил напильником лезвия и вернул их Мен Хи.

— Все поняла?

— Поняла.

— Ну, ставь ножи на место. И больше ни с кем не разговаривай. Она сделает все, как он сказал. Пусть не беспокоится.

Когда рабочий день закончился, Мен Хи смешалась с толпой работниц и вышла за ворота. У края ограды на земле сидел паренек и насвистывал веселый мотив. Как только Мен Хи приблизилась, он встал и пошел.

Она долго следовала за ним по кривым и грязным улицам, таким узким, что там и двум рикшам не разъехаться. Потом он свернул куда-то, и это была уже не улица, а переулок, похожий на тесный коридор. Тут парень закурил сигарету, и Мен Хи поняла, что теперь близко. И действительно, вскоре он бросил окурок и зашагал быстрее.

Мен Хи отсчитала седьмой дом и толкнула дверцу.

Навстречу ей вышла пожилая женщина. Мен Хи чуть не вскрикнула. Мин Сун Ен! Матушка Мин Сун Ен, которая так сердечно отнеслась к ней в первый день работы на фабрике!

— Проходи скорее!

В дверях дома показался Чан Бон. Лицо у него было сердитое, и, когда они вошли в комнату, он произнес только одно слово:

— Рассказывай.

И Мен Хи рассказала. Все, что видела и слышала, все, что ей говорил Чер Як. А главное — она рассказала о забастовке. Она говорила не задумываясь. Перед ней были Мин Сун Ен и Чан Бон, и ей казалось, что это отец и мать.

Чан Бон подошел к Мен Хи и обнял ее:

— Спасибо тебе! Забастовка будет!

В тот миг Мен Хи впервые почувствовала, что нужна людям.

Генерал Итагаки

Тихая безмятежная жизнь капитана Осанаи Ясукэ в резиденции генерал-губернатора провинции Пучен окончилась. Его неожиданно направили в боевое подразделение Квантунской армии.

Уезжать не хотелось. На новом месте не будет помещиков, вроде Ли Ду Хана, и никто больше не принесет пожертвований на благо японского оружия. Не будет там и корейских крестьян, а значит, и сбережений от поборов на стихийные и прочие бедствия. Он лишится удобств и выгод службы в мирном городе. Да и время для перехода в боевую часть не очень подходящее.

Почти три года назад Ясукэ мечтал попасть в Квантунскую армию. Самураи ждали поражения русских на Волге, чтобы ударить в ослабевшие и дезорганизованные тылы России. Предстоял стремительный бросок в богатейшие районы.

В те дни капитан написал письмо командующему японской армией в Корее генералу Итагаки Сейсиро, боевому другу своего отца, тоже генерала, вышедшего в отставку. Капитан просил предоставить ему возможность хоть в малой мере заменить отца в рядах Квантунской армии.

Осанаи рассчитывал на помощь Итагаки Сейсиро и имел для этого основания. Генерал знал его еще мальчишкой и очень любил. Когда пришло время, именно Итагаки предоставил ему завидное место начальника уездной полиции в Пучене, пообещав и дальнейшее покровительство. За спиной генерала Итагаки Сейсиро можно жить спокойно. Это один из крупнейших лидеров движения «молодого офицерства», понявших, что величие империи надо завоевывать на русских просторах. Он был ярым противником политики выжидания и нерешительности. Свою убежденность в том, что дальневосточные земли русских надо забрать силой, убежденность, воспринятую от старых самураев, он сумел передать молодому офицерству. Его доводы были для них логичны и в высшей степени убедительны: разбили русских в Порт-Артуре — и он навсегда стал японским; вышвырнули их с Курильских островов — острова превратились в японскую базу; отобрали часть Сахалина — она стала частью империи.

Генерала Итагаки поддерживали не только молодые. Араки, Тодзио, Умедзо, Миями… — прославленные генералы самурайской касты, ненавидевшие Россию, увидели в нем новую силу. Это привело его на пост начальника штаба Квантунской армии — главной ударной силы империи. Перед ним открылись широкие возможности. Он приступил к разработке планов разгрома России. Тех, кто ему мешал, своих политических противников уничтожал физически. Его решительность и изобретательность в создании пограничных инцидентов, его гибкость и умение вызывать постоянную напряженность вдоль всей линии русских дальневосточных границ принесли ему высший военный пост империи. Он стал военным министром.

Это полностью развязало ему руки. Всего несколько месяцев потребовалось Итагаки на разработку плана первой серьезной пробы сил России. Он доказал необходимость прощупать русских в районе озера Хасан. Правда, операция не принесла успеха, но, как объяснил Итагаки, выявила силы врага. Это дало возможность Итагаки спустя год предложить новый, более обширный план удара в тылы России через слабую Внешнюю Монголию в районе Халхин-Гола.

Даже в такие напряженные периоды своей деятельности Итагаки бывал в доме своего друга Осанаи. Похлопывая по плечу юного Ясукэ, он говорил: «Расти быстрее, назначу тебя губернатором русской провинции…»

Когда потребовались решительные действия в Китае, командовать самурайской армией послали генерала Итагаки.

Китайцев он ненавидел так же, как и русских. Здесь военная удача не оставляла его. Потом его опыт потребовался в Корее, и он был назначен туда командующим японской армией. Вся полнота власти, управление всей страной были переданы ему. К нему-то и обратился капитан Осанаи Ясукэ, выразив готовность добровольно идти в боевую часть Квантунской армии. Хотя это было почти три года назад, но капитан хорошо помнит ласковый ответ генерала. Он хвалил достойного сына своего друга за патриотические чувства, но советовал оставаться пока там, куда послала его империя. Заканчивалось письмо заверением, что генерал не забудет его просьбы и в подходящий момент выполнит ее.

* * *

Как мудро тогда поступил старый генерал. Немцам не удалось взять Сталинград, и сигнал так и не раздался.

А что же сейчас? Разве этот момент настал? Не похоже. Дела у немцев плохи. Справиться с русскими труднее, чем раньше… А возможно, теперь, когда все силы России собраны на западе, империя и готовит удар с востока?.. Тоже едва ли. Скорее всего, генерал не знает о перемещении Осанаи Ясукэ.

Подозрения капитана оправдались. Его назначили на маленькую должность в какую-то дыру у самой русской границы. Он тут же сообщил об этом генералу.

Итагаки не ответил. Спустя недели две капитана срочно вызвали в Сеул, в штаб армии. И когда, не заставив ни минуты ждать, повели к командующему, он понял: письмо его дошло и не осталось без ответа.

Большая стриженая голова генерала в детстве казалась ему похожей на сплюснутую дыню. Это сравнение он вспомнил и теперь, глядя на широкое лицо и узкий срезанный лоб, переходящий в острую макушку. Только щеки стали более мясистыми и рыхлыми, да углубились залысины.

Генерал встретил Ясукэ, как сына. И Ясукэ был горд, что этот старый полководец, участник многих походов и побед, человек, мнением которого дорожит император, запросто и дружески разговаривает с ним. Он еще не знал, какой будет разговор, для чего вызвал его генерал, но был уже благодарен ему, был преисполнен к нему теплыми сыновними чувствами. И что бы ни сказал генерал, он примет это как совет мудрого друга, как повеление отца.

Действительно, генерал не знал о новом назначении капитана, хотя сделано оно было по его же приказу о возвращении в боевые части всех потомственных самураев.

В беседе, которая радовала сердце Осанаи Ясукэ, потому что генерал говорил очень откровенно, будто с равным, он узнал, как сильно осложнилась обстановка в мире в связи с непрерывными поражениями немцев на русском фронте. По мнению Итагаки, положение стало острее, чем за последние годы. И в этой запутанной обстановке генералу доверили новый пост. Не освобождая от командования японской армией в Корее, его назначили уполномоченным генерального штаба и тайного совета при Квантунской армии, наделив чрезвычайными правами. В заключение генерал сообщил еще одну радостную весть: он решил оставить капитана при себе для особо важных поручений. Правда, на такую должность положено брать полковника, но он верит в Ясукэ и надеется на него. На эти слова капитан ничего не ответил. Он решил на деле показать, как благодарен генералу. И старый генерал понял его без слов.

Спустя неделю оба выехали к месту новой службы в Чанчунь, где находился штаб Квантунской армии.

С этого дня Осанаи Ясукэ не знал покоя. То вместе со своим начальником, то с группой офицеров, то один летал в укрепленные районы, в дивизии и штабы, разбросанные на огромной территории Маньчжурии, Северного Китая и Кореи. Днем и ночью работал генерал. Днем и ночью работал Осанаи Ясукэ. Он был находчив, точен, исполнителен. Он предугадывал многие желания генерала и выполнял их до того, как они были высказаны. Он любил генерала и был ему предан. Очень скоро капитан убедился, что генерал ценит его не только как сына своего друга, но и как боевого помощника, на которого можно положиться. Это прибавляло сил, заставляло больше работать, больше думать. За несколько месяцев службы генерал ни разу не похвалил его. Но по тому, какие сложные задания он стал ему давать, с какой верой принимал его доклады, как все более считался с его мнением, капитан без труда мог определить, что генерал доверяет ему безгранично.

Осанаи не ошибался в этом. Итагаки Сейсиро видел, как зарождаются и крепнут в капитане лучшие черты старой самурайской касты. В своих мечтах Итагаки отчетливо видел Дайдайнихон — величайшую империю, властвующую над огромными территориями пока еще чужих стран. Он понимал, что его поколение, богатое воинственными генералами, в чьи руки перешло управление империей, сумеет утвердить Японию на материке. Но это только часть, пусть главная, но все же часть великого плана. Его мечты уходили далеко вперед… Он думал о смене, о достойной смене, которая могла бы сохранить и умножить славу японского оружия. И в капитане Осанаи Ясукэ, потомственном самурае, генерал видел одного из тех, кто возьмет в свои надежные руки и понесет дальше самурайский меч. И еще одно обстоятельство радовало генерала: внешне Осанаи Ясукэ был очень похож на своего отца. Итагаки часто наблюдал за капитаном, и порою ему казалось, что перед ним старый боевой друг, и ему невольно вспоминались собственные молодые годы.

Чем ближе к себе держал он капитана, тем сильнее привязывался к нему. У Итагаки не было детей, и в его отношениях к Ясукэ порою проявлялось что-то заботливое, отцовское.

Итагаки Сейсиро умел скрывать свое настроение. Долгие годы военной службы и боевых походов, неожиданные препятствия и вдруг возникающие проблемы, которые надо решать немедленно, необходимость в сложных условиях не показать подчиненным внутренней борьбы или нерешительности выработали в нем умение спокойно и холодно смотреть на все окружающее. Его лицо, движения, жесты оставались неизменно уверенными, ясными при любом положении. Можно было подумать, будто он заранее все знал, все предвидел, подготовился и вовсе не озадачен вскрывшейся, на первый взгляд безвыходной ситуацией. И все же, участвуя вместе с ним в решении многих вопросов, постоянно находясь при нем, зная его вкусы, стремления, идеалы, капитан научился различать за внешним спокойствием подлинное состояние души своего начальника и покровителя. И это состояние внушало капитану все большую тревогу.

Самураи гордились тем, что на Тихоокеанском театре военных действий японский флот одержал ряд побед над флотами Соединенных Штатов Америки и Великобритании, захватив многие острова. Еще раньше были разгромлены крупные силы китайцев и взята значительная часть Китая. Но когда один из штабных офицеров восторженно говорил об этом, как о решающих факторах грядущей победы, Итагаки с раздражением, которого раньше не замечал капитан, прервал его:

— Судьбы империи будут решаться на полях России!

Генерал словно предвидел события, происшедшие в ту же ночь.

После тяжелого дня и долгих вечерних часов работы обессиленный капитан лег спать, но был разбужен телефонным звонком. Он получил приказ немедленно явиться в штаб.

Как всегда, спокойно, лишь немного устало, генерал сказал:

— Возьмите карты укрепленных районов русских, полную дислокацию наших войск, данные о составе, вооружении и боевой мощи. Мы должны успеть в Токио к часу ночи, — взглянул он на часы. — Вылетим через двадцать пять минут.

Сопровождаемые большой группой истребителей, с Чанчуньского аэродрома поднялись в черное небо два скоростных бомбардировщика. На борту одного из них находился главнокомандующий Квантунской армией барон Ямада Отодзо, на втором — Итагаки Сейсиро.

Всю дорогу генерал молча просматривал и сортировал подготовленные для него материалы. Перед посадкой на Токийский военный аэродром он передал капитану папку с картами и сказал только одну фразу:

— Америка, Великобритания и Китай предъявили нам ультиматум о безоговорочной капитуляции.

На тайном совете

Осанаи Ясукэ хорошо знал Токио. Особняк, куда их привезли, скрытый в глубине тщательно охраняемого парка, он видел впервые. В большой приемной находилось человек тридцать генералов и адмиралов, среди которых выделялось несколько фигурок в кимоно. Как только появились Итагаки и Ямада, всех пригласили в зал. Видимо, люди собрались раньше срока и ждали только прибытия представителей Квантунской армии.

Капитан остался в приемной. Спустя минут тридцать поспешно вышел Итагаки и велел ему развесить карты на правой стене зала в таком порядке, как они лежат. Быстро, бесшумно Осанаи последовал за своим начальником.

— … Я согласен, господа, — услышал Осанаи слова человека в кимоно, сидевшего рядом с председателем, — что сражения со странами, приславшими ультиматум, показали наше неизмеримое и полное превосходство. Они не осмелились бы ставить нам позорные условия, не будь у них русских союзников. Нет сомнений, Россия поможет им. Прошу принять это как истину и не утруждать себя в дальнейших выступлениях новыми доказательствами в ее пользу. Я призываю членов высшего военного совета и членов тайного совета, полных понятными патриотическими чувствами и веры в силы нашего оружия, не преуменьшать опасности варварской угрозы, содержащейся в ноте. Отказ принять ультиматум, как вы слышали, по их мнению, — он взглянул на лист бумаги, лежавший перед ним, — «будет означать полное уничтожение японских вооруженных сил и полное опустошение японской территории». Итак, мы должны высказать трезвые, исчерпывающие, мотивированные предложения…

Вдоль большой, без окон, стены, указанной капитану, он увидел специальные лапки-зажимы. Часть из них была занята картами Тихоокеанского театра военных действий. Рядом Осанаи начал развешивать свои карты, невольно прислушиваясь к залу, который теперь ему не был виден.

— Вы готовы? — услышал он незнакомый голос.

Капитан обернулся в тот момент, когда со словами: «Да, готов» — поднялся Итагаки Сейсиро. Как всегда, спокойное, непроницаемое, холодное лицо.

— Я не собираюсь уменьшать опасности, — начал он. — Я хорошо знаю русскую армию, усиленную теперь огромным опытом войны, армию, которая в случае отказа принять ультиматум США, Англии и Китая, бесспорно, выступит как главная сила. Но я не намерен уменьшать и наших возможностей и принимать во внимание угрозы, о которых здесь говорят.

С гордостью и любовью слушал Осанаи Ясукэ своего генерала. Еще как будто ничего не было сказано, но в этой возбужденной и нервозной обстановке особенно отчетливо ощущалась его уверенность, сила воли, железная логика.

Ясукэ и раньше не мог понять, почему самые простые слова генерала получаются такими весомыми, вызывают веру в то, что все будет, как он сказал.

Осанаи Ясукэ скользнул взглядом по залу и убедился, что не он один с такой надеждой смотрит на Итагаки.

— Смогут ли пройти русские на нашу священную землю? — звучал голос генерала. — Опыт линий Мажино, Зигфрида, Маннергейма, лучшее, что было создано в оборонительных и опорных сооружениях современных армий мира, использовано нами. Этот опыт вместе с нашим собственным был применен к условиям, которые ниспослала против наших врагов сама богиня Аматерасу, поставив на их пути непреодолимые природные преграды. Наши бастионы тянутся на сотни километров. Это артиллерийские и пулеметные дивизии в скалах. Не между скал, а в скалах. Это подземные города. Можно ли, например, взять укрепленный район Хайлар? — показал генерал на карту, которую уже успел повесить капитан. — Это, как видите, пять скальных гряд. В них сто одиннадцать двух — и трехъярусных дотов. Их подземный гарнизон во главе с испытанным полководцем генералом Номура составляет шесть с половиной тысяч самураев… На своем пути русские встретят скалы, закованные в бетон и сталь, непроходимую тайгу, недосягаемые вершины Большого Хингана. На этих укреплениях можно обескровить любую армию, в том числе такую мощную, как русская…

Последние слова вызвали одобрительное движение в зале.

— Но сможем ли разгромить ее мы? — как бы призывая к тишине, повысил голос генерал. — Против русских у нас мощная армия, — уже спокойно продолжал Итагаки, — Квантунская. Почти сорок лет ее воспитывали потомственные самураи, выдающиеся полководцы и стратеги, цвет нации. Ее обучали, пестовали, закаляли Тодзио, Араки, Умедзо, Кимура, Миями, сменяя друг друга на постах главнокомандующего или начальника штаба. Их усилия и военная одаренность, поднимавшие Квантунскую армию на все большие вершины, подняли и каждого из них в свое время до военного министра, руководителя всеми вооруженными силами империи. Сейчас они сидят здесь, среди нас…

Осанаи стоял лицом к стене, но по движению в зале понял, что все повернулись в сторону названных генералов.

— Более сорока лет назад молодой подпоручик, самурай Ямада Отодзо во главе кавалерийского эскадрона громил русских на линии Дайрен — Ляоян. Уже там проявились его способности. Они развернулись в подлинный военный талант, когда он командовал дивизией, экспедиционной армией, всей обороной империи. Сейчас он стоит во главе Квантунской армии и, очевидно, выступит перед вами. В ней сохранены все кадры, такие, как барон Ямада, сражавшийся с русскими и в девятьсот четвертом, и в восемнадцатом, и в конце тридцатых годов…

Капитан Осанаи Ясукэ подвешивал последнюю карту. Он не видел лица Итагаки, говорившего теперь четко и резко, будто отдавая приказ, но отчетливо представлял это лицо человека убежденного, сильного, волевого.

— Что же представляет собой наша армия? — продолжал генерал. — Может быть, это просто подготовленные и надежные соединения, какие имеются во всех армиях мира? Нет, в ней больше миллиона солдат и офицеров. Полтора миллиона военных поселенцев в Китае — это ее готовые резервы. Новейшее вооружение, отборные люди со священными ножами для харакири у каждого. Они не сдадутся. Воспитание самурайского духа, доведенного до фанатизма, принесет свои плоды. Железная дисциплина, железная воля. Нетронутая, подготовленная, нацеленная для боев, полная ненависти к врагу, справедливо уверенная в своем превосходстве, рвущаяся на русскую землю, стоит в броне Квантунская армия. Что же, в таком виде и сдать ее врагу, предварительно отобрав ножи для харакири?

Генерал умолк, и несколько секунд стояла тишина. И в этой тишине раздались слова Итагаки:

— Подобное действие имеет точное название: предательство. О, они найдут, что делать с нашей обезоруженной армией. Всех, здесь присутствующих, — на виселицу, остальных — в рабство.

Генерал не торопясь перевернул несколько страниц в папке, куда время от времени заглядывал, и продолжал:

— Да, мы готовились к встрече с русскими. Владивосток, Приморье, Северный Сахалин, как острия пик, направлены на империю. И всю свою жизнь мы готовились обломать их. Наши мощные армейские группировки подтянуты к Хабаровску и находятся в сорока километрах от этого города, а также вблизи Благовещенска и Читы. Отборные гарнизоны, готовые в первые часы войны перерезать вражеские коммуникации, обосновались в четырех километрах от магистрали Москва — Владивосток. Для священной цели взяли мы Маньчжурию. Мы построили там железные и шоссейные дороги, ведущие в Россию, воздвигли в горах аэродромы, танкодромы, опорные пункты, базы, создали стратегические морские и речные порты. И что же, все это без единого выстрела со склоненной головой отдать врагу по описи?

Опять наступила тяжелая пауза. Осанаи с полуоборота взглянул на генерала. Тот, медленно поворачивая голову, смотрел на каждого, точно от каждого в отдельности ожидал ответа. Все молчали.

— К сентябрю сорок второго года, — снова начал Итагаки, — был закончен план «Кан-току-Эн» [16]. Был принят оккупационный режим для русских территорий, разработанный генеральным штабом. Было учтено все, вплоть до запрета жителям Центральной России селиться в Сибири. Мы подготовили мотивы, по которым начнем военные действия. Десятилетия мы собирали силы для выступления. На это мы отдали энергию, волю, талант, молодые годы, а многие и жизнь…

Осанаи стоял теперь у стены, глядя на генерала, боясь уйти и нарушить тишину. Он увидел, как старый генерал выпрямился и, уставившись в одну точку, ни к кому больше не обращаясь, словно репетируя перед выступлением, заговорил, отчетливо произнося каждое слово:

— Четыре года воевала Россия с Германией. Четыре года мы изучали опыт войны. Мы узнали слабые и сильные стороны русских, мы изучили их оружие, их тактику, их стратегию. Мы учли наши ошибки, ошибки наших союзников и наших врагов. Война в Европе служила нам наглядным пособием. Квантунская армия ждала, как боевой застоявшийся конь. Она рвала поводья… Богиня Аматерасу не простит! — поднял он голову вверх. — Она повелевает с негодованием отвергнуть ультиматум, недостойный Страны восходящего солнца, и осуществить извечные чаяния великой империи…

Генерал сел. Бесшумно, как и вошел, капитан покинул зал.

Часть третья

Страх генерала Такагава

На душе у Чо Ден Ока тревожно. Такагава едет к генерал-губернатору Абэ Нобуюки и берет его с собой. Это почетно, но надо ехать в одной машине с ним. Чо Ден Ок боится ездить вместе с Такагава. Этот сумасшедший заставляет шофера гнать автомобиль с такой скоростью, что машина каждую минуту может разлететься на части или врезаться во что-нибудь так, что костей не соберешь.

Чем больше нервничает Такагава, тем быстрее гонит он машину. А сегодня этот Пан Чак окончательно вывел его из себя. Таким взбешенным Чо Ден Ок еще не видел генерала.

Ездить с Такагава — для него мука. К машине генерал не идет, а почти бежит. Едва только он сядет, как машина срывается с места, будто снаряд, выпущенный из орудия. Шофер хорошо вымуштрован, он не будет ждать Чо Ден Ока. А забежать вперед и сесть раньше самурая нельзя. Вообще нельзя идти впереди японца, особенно если этот японец — Такагава.

Именно в тот момент, когда начальник возьмется за ручку, надо стремглав обежать вокруг огромной машины и открыть противоположную дверцу. Зато какой почет — ехать в одной машине с Такагава. Отказаться от этого невозможно.

Генерал уже сел, когда Чо Ден Ок лишь успел просунуть внутрь машины голову и поставить одну ногу. Как раз в эту секунду машина рванулась с места. Чо Ден Ок уцепился руками за мягкий поручень позади сиденья шофера, а дверца так прищемила его, что он едва не закричал.

Можно сойти с ума! Это какой-то цирковой номер или трюк из кинофильма. Он, в конце концов, не мальчишка, а помощник начальника сеульской полиции. Его должны бояться, а все смеются, когда видят, как он садится в машину. Он не намерен больше участвовать в этом представлении. Хватит! Он так и скажет этому Такагава.

— Вы стали очень нерасторопны, господин Чо Ден Ок, — цедит сквозь зубы генерал. — Надо больше заниматься спортом.

Чо Ден Ок виновато улыбается.

— О, пусть не беспокоится господин генерал. Это даже приятно — на ходу вскакивать в машину. Я преклоняюсь перед вашей мудростью, господин генерал. Блестящая мысль — заниматься спортом. Я с сегодняшнего дня начну пользоваться вашим советом.

Такагава молчит.

Черт бы побрал его! С ним обязательно сломишь голову. Вот уже три месяца, с тех пор как капитулировала Германия, всех их будто начинили перцем. Машины носятся по городу, как на пожар. Телеграфная и телефонная линии между Сеулом и Токио захлебываются. Уже никто не говорит, все кричат. Каждый день десяток совещаний. Одно секретнее другого. На совещания его не пускают, но за дверью держат часами.

Сегодня снова придется сидеть и ждать. Может быть, десять минут, а может быть, четыре часа. Внизу будет ждать шофер. Ему тоже не скажут, сколько времени здесь надо торчать, но шоферу лучше. Он обязательно понадобится, он повезет генерала. А Чо Ден Ока держат так, на всякий случай.

Миновав Южные ворота с двухэтажным строением над аркой и огромной двухъярусной крышей, машина въехала в центр города.

Некогда эти ворота, как и трое других — Восточные, Западные, и Северные, — в восемь часов вечера запирали Сеул. Сейчас машина пронеслась под аркой с бешеной скоростью. Она мчится по оси широкой магистрали, и шофер почти не отрывает руки от кнопки сирены.

Вода, скопившаяся в неровностях асфальта после только что прошедшего дождя, вылетая из-под колес, хлещет о стекла встречных и обгоняемых машин, обдает испуганно жмущихся к тротуару рикш, широким стремительным веером рассыпается по асфальту. Яркие огни в окнах и витринах, бумажные разноцветные фонарики ресторанов и кафе проносятся и исчезают, как трассирующие пули.

Машина несется, ревет сирена, и полицейские в белых пробковых шлемах, с толстыми трехцветными дубинками останавливают на перекрестках движение, пропуская своего грозного начальника.

Такагава сидит молча, откинувшись на сиденье, не меняя позы, не поворачивая головы. Чо Ден Ок не решается облокотиться или сесть глубже. Он примостился на краешке, держась за поручень, и тоже старается не шевелиться. Лучше не смотреть по сторонам. Такагава может расценить это как недостаточное внимание к нему. И все же украдкой он косится в окно.

Промелькнуло тяжело распластавшееся по земле гигантское одноэтажное здание Восточно-колониальной компании, пронеслась белая бесконечная колоннада дворца Дук Су, остались позади вывески концернов Мицуи, Мицубиси, Фурукава, Ниппон Сейтецу, Ясуда, Хироника Секу, Канто Кикай Сейсакусе… Конторы сотен японских концернов, картелей, трестов, компаний.

Машина пересекает город из конца в конец. Навстречу ей несутся древние корейские пагоды и храмы, а дальше — арки, воздвигнутые совсем недавно японцами в знак вечной верности корейского народа японскому императору.

Машина круто сворачивает и влетает в узкую асфальтированную улицу, где горят мертвенные неоновые огни. Красные, голубые, синие. Высокие каменные или железные ограды, густо оплетенные виноградом и вьющимися растениями. Ветки с оград перекидываются на крыши домов. Здания окутаны зеленью, словно покрывалом. Не видно домов, не видно оград. Сплошной зеленый массив да струящиеся на нем неоновые огни. Из открытых окон долетают звуки японских танго и стремительных фокстротов.

Как хорошо знаком Чо Ден Оку этот квартал! Он знает каждый дом, каждый грот во дворе, каждую беседку.

Это публичные дома: японские, корейские, европейские.

Чо Ден Ок ниже опускает голову: как бы Такагава не подумал, что его интересуют дома с неоновым светом. Генерал тоже почему-то прячет глаза.

Машина миновала неоновый квартал и снова вырвалась на широкую магистраль. Впереди два здания, которые видны всему Сеулу. Они господствуют над арками, пагодами и храмами, они возвышаются над многоэтажными домами, над концернами и банками как символ величия, спокойствия и силы. Здесь размещается Кейму киоку и отделение штаба Квантунской армии.

Такагава медленно поворачивает голову. И голова Чо Ден Ока, будто привязанная к генеральской, так же медленно поворачивается. Они смотрят на окна второго этажа. Там их кабинеты. В окнах яркий свет. Это хорошо. Пусть знают, что Кейму киоку не дремлет. Ни днем, ни ночью…

На полной скорости машина въезжает в большой тенистый парк, и, пропуская ее, полицейские у ворот вытягиваются в струнку, обеими руками держа перед собой винтовки с примкнутыми штыками.

Так много машин сюда давно не съезжалось. Справа от входа автомобили всех тринадцати генерал-губернаторов провинций. Слева машины штаба Квантунской армии и руководителей крупнейших концернов.

Такагава быстро поднимается по широкой лестнице, перескакивая через две ступеньки. Сзади мелкими прыжками поспешает за ним Чо Ден Ок.

У входа в приемную кабинета Абэ Нобуюки кореец отстает. Здесь, в большом коридоре, уже собралось много корейцев, таких же, как и он, — заместителей, помощников, вторых секретарей.

Чо Ден Ока обступают знакомые.

— Вот кто нам скажет!

— Что случилось?

— Зачем вызвали?

Чо Ден Ок с глубокомысленным видом пожимает плечами и молчит. Но его молчание красноречиво. Я все знаю, мне все известно, но, сами понимаете, государственная тайна, и сказать ничего не могу…

Ждать пришлось долго, но зато потом всех пригласили к Абэ.

Чо Ден Ок впервые переступает порог его кабинета. Большой белый зал с высокими окнами, затянутыми тяжелыми портьерами из черного бархата. Огромная стена от пола до потолка задрапирована голубым шелком. Две люстры из хрусталя в виде гроздьев винограда ярко освещают длинный стол, за которым сидят японцы.

Это хозяева Кореи. Это владельцы всех ее горнорудных богатств, гидроэнергии, железных дорог, океанских судов, банков, заводов. Это представители японского государственного аппарата и высшее командование армии.

В большом кресле, похожем на трон, восседает Абэ Нобуюки, туго упакованный в генеральский мундир. Голова — шар, немного приплюснутый сверху. Густые волосы, подстриженные коротким ежиком, образуют площадку. На глазах черная роговая оправа очков, рот полуоткрыт. Ладони маленьких толстых рук лежат на зеленом сукне, и короткие, словно обрубленные, пальцы нетерпеливо постукивают по столу, выдавая волнение генерал-губернатора.

Справа от Абэ сидят генералы и адмиралы, слева — штатские в дорогих серых кимоно, в черных европейских костюмах. Горят, переливаются огнями, сверкают камни на массивных золотых перстнях. Корейцы входят, низко кланяясь, и бесшумно рассаживаются вдоль стен на корточках. Никто не отвечает на их поклоны, никто не шевелится. Абэ обводит глазами собравшихся и встает.

— Произошли важные события, господа, и вам, как верным своим помощникам, я решил безотлагательно сообщить о случившемся.

Абэ стоит, немного наклонившись, опираясь руками о стол. После первой фразы он выпрямляется, поднимает глаза вверх. Голос его становится торжественным:

— Для Страны восходящего солнца, для великой империи Ниппон и ее младшей сестры Кореи настал день суровых испытаний. Россия объявила нам войну.

Общий вздох, как стон, пронесся вдоль стен.

— Спокойно, господа! — продолжает Абэ. — Ничего неожиданного в этом нет. Еще три месяца назад, когда пала Германия, мы знали, что это случится. Мы еще более уверились в этом, когда потерявшие рассудок Америка, Англия и Китай предъявили нашему божественному императору ультиматум о капитуляции. Они не одумались, когда мы с негодованием отвергли их недостойное величия Японии наглое требование.

Абэ снимает очки и кладет их на стол.

Он делает знак рукой, и по его сигналу молодой щеголеватый полковник, быстро перебирая руками, тянет шелковый шнурок. Медленно раздвигается голубая шелковая портьера. Во всю стену — карта, на которой изображены бассейн Тихого океана, Китай, Монголия, советский Дальний Восток, Сибирь, Урал.

Абэ берет спрятанную за портьерой длинную бамбуковую указку с острым металлическим наконечником и подходит к карте.

— Вот здесь, — указывает он на Пирл-Харбор, — американцы узнали, что такое флот великой империи Ниппон. Вот отсюда, — указка обвела круг по границам Филиппинских островов, — знаменитый американский генерал Макартур бежал под ударами самураев, бросив стотысячную армию. Ему удалось увезти жену. Два его заместителя бежали, не успев захватить жен… Вот это, — показал Абэ на красный кружок, — самая большая военно-морская база Англии — Сингапур. Она была разгромлена нами.

Генерал-губернатор, все более возбуждаясь, начинает ходить по комнате.

— Уже в первые месяцы войны под ударами наших войск пали города и государства. Мы готовы к новому мощному удару. Англоамериканский флот будет разбит и потоплен, не достигнув даже наших минных заграждений и береговых батарей. Китай я в расчет не беру. Это страна, не имеющая своих командиров, не знающая современной стратегии. Остается Россия.

Русская армия почувствует на себе силу и волю самураев. Наши горные аэродромы с подземными взлетными площадками недоступны ни разведчикам, ни бомбардировщикам. Тяжелая артиллерия — мортиры и гаубицы, замурованные в скалах, — обращена жерлами к врагу. Пристрелян и непроходим ни для танка, ни для кошки каждый квадратный сантиметр земли. Воевать в наших условиях могут только специально обученные горные дивизии. Русские их не имеют. Они будут гибнуть в скалах и ущельях, подыхать без пищи и воды. И пусть не просят они богиню милосердия Кван Ин о пощаде! Мы их будем бить и давить на сопках, трупами большевиков мы удобрим землю там, где пройдет наша армия.

Мы двинемся в великий поход на запад, и осуществится завет, данный на смертном одре императором Мейдзи, — утвердить Японию на материке. Япония до Урала!

Чо Ден Ок сидит на корточках, не смея пошевелиться, не отрывая глаз от губернатора. Ему тоже нужна Япония до Урала. Он поедет туда вслед за танками, нет, вслед за продовольственным отрядом божественных солдат Аматерасу. Он станет начальником полиции города Урала. Пусть скорее начнется великий поход!

— Банзай!..

Слово вырвалось у него само собой. Писклявое, дребезжащее, одинокое, вырвалось и испуганно оборвалось.

Абэ Нобуюки поставил в угол бамбуковую указку и направился к столу.

— Генерала Такагава прошу остаться здесь, — сказал он спокойно. — Остальных генералов и адмиралов прошу подождать в приемной.

Такагава подошел к губернатору.

— Немедленно снарядите группы надежных и опытных людей, — сказал Абэ, — и пошлите их в главнейшие экономические центры севера страны. Я не думаю, что туда может ступить вражеская нога, но рисковать мы не имеем права. Надо переправить промышленность Севера на Юг. А то, что не удастся перевезти, — уничтожить при первой же угрозе.

— Все будет так, как вы приказали, господин генерал-губернатор! — поклонился Такагава. — Возглавит отряд Чо Ден Ок.

— Идите.

Губернатор тяжело опустился в кресло.

Такагава был уже у двери, когда Абэ окликнул его:

— Пусть этот Чо Ден Ок ежедневно посылает лично мне телеграфные доклады о положении дел.

— Слушаюсь, господин генерал-губернатор!

Штурм

Было тревожно во всех ярусах. Когда и как зародилась тревога, Сен Дин не заметил. Он не понимал, что происходит. Ничего не происходило. Все шло по заведенному порядку. Старшие офицеры казались спокойными и солидными. Но, возможно, этим они прикрывали напряженность. Скорее всего, так и было на самом деле, потому что напряженность передавалась подчиненным. Те не понимали, почему у них портится настроение, и от этого нервничали. Сдерживая нервозность, они кричали на солдат не больше, чем обычно, но эту особую нервозность улавливали провинившиеся, и от них она распространялась дальше среди тех, на кого и не кричали. Тревогой был наполнен воздух…

К часу ночи закончили разгрузку очередного эшелона. Порожняк ушел, и Сен Дин вместе с японским солдатом отправился в лощину маскировать рельсы. Ворота в туннель за ними заперли, приказав возвращаться через верхний ход.

Черные глыбы туч, непроницаемые, как броня, загородили небо. Они были тяжелые и не могли двигаться.

На ощупь Сен Дин начал быстро покрывать марлей рельс. Его напарник маскировал второй. Было тихо.

… Генерал Итагаки Сейсиро говорил верно: японцы хорошо изучили русскую тактику и стратегию. Они знали, как идут на штурм русские. Грохот тысяч орудий, лязг и скрежет гусениц, рев бомбардировщиков, шквал штурмовиков, извержение огня и стали, лавина горного обвала. Это штурм русских. Идя на штурм Берлина, русские ослепили противника непереносимым светом прожекторов, небо закрыли бомбардировщиками. Одновременно били более сорока тысяч орудий и минометов.

Японцы изучили Берлинскую операцию. Они поняли, к чему должны готовиться. Они знали, что русские используют свой опыт, и были готовы к этому. Притаившаяся, схваченная бетоном и сталью, ощерившаяся стволами орудий, таинственная и страшная, лежала во мгле Маньчжурия.

Русские не боялись самураев, но делали все, чтобы не начинать войну. Японские милитаристы расценили это как слабость России. Им говорили, что они заблуждаются. Не верили.

Штурм начался ровно через пятнадцать дней после того, как самураи отвергли ультиматум союзников русских о прекращении войны.

Русских было много, и они были сильные. Они не скрывали этого. Много. Больше, чем самураев. И оружия больше и совершеннее. И куда больше умения. И шли они за правое дело. Советская держава встала на защиту своих интересов, попранных сорок лет назад.

Японцы хорошо изучили тактику русских. Они не уловили только одной детали. Советская военная тактика заключается и в том, чтобы не повторяться. В каждом сражении она новая. Поэтому самураям было трудно. Они считали, что знают, как поступят русские, а в действительности не знали.

Бесшумно поднялись якоря Амурской флотилии. Плавно опустились амфибии на воды Уссури. Без всплеска погрузились подводные лодки в глубины Тихого океана. Не зажигая огней, взяли курс на Порт-Артур эсминцы. Командиры бомбардировщиков дальнего действия и пилоты воздушных кораблей с танковыми десантами держали руку на стартерах, вслушивались в эфир. Как ручейки в половодье, ползли штурмовые группы, просачиваясь к японским бастионам.

Подземную крепость, где служил Сен Дин, окружали в тишине.

… Сен Дин торопился. Черные глыбы на небе не выдержали тяжести воды, и она рухнула. Это был не дождь. На землю опрокинули океан. Сен Дин понял: хотя русские объявили войну, в такую ночь они не пойдут…

Из-за темноты и потоков воды наступавшие не видели друг друга. Впереди широкой цепью ползли пограничники и тянули за собой длинные тонкие веревки. Держась за веревки, чтобы не сбиться с пути, ползли солдаты. Обыкновенные солдаты из Полтавы, Ташкента, Новосибирска, такие же, как те, что штурмовали Берлин. Возможно, это они и были или, в крайнем случае, те, кто взрывал форт королевы Луизы в Кенигсберге. Не пошлют же на такое дело новичков. Конечно, тут собрались бойцы из многих дивизий, освободивших Польшу, Румынию, Венгрию, Югославию и другие страны.

Пограничники, должно быть, хорошо знали все пути и тропки. Иначе бы им не миновать японских секретов. А возможно, такое уж чутье у пограничников. Едва ли здесь были люди первого или второго года службы. Не исключено даже, что это были офицеры, прожившие много лет на границе. А кто знает, может быть, среди них были местные горные жители, которые и тянули теперь веревки.

Все могло быть, потому что в такую темную ночь, в потоках воды солдаты двигались хотя и извилистыми путями, но точно ведущими к амбразурам.

Никто не говорил громко. Команды передавались на ухо, по цепочкам. Солдаты были без сапог. Ноги плотно облегали мягкие туфли, сделанные по японскому образцу, удобные для бесшумного лазания по горам и скалам.

Сен Дин несколько раз негромко окликал напарника, тот не отвечал. Значит, отстал или ушел вперед. Мокрая одежда сковывала движения. Мокрая марля свивалась в веревку.

Сен Дину хотелось скорее добраться до путевой стрелки, где кончалась маскировка. Обратно эти три километра можно пробежать быстро.

Не разгибая спины, весь в грязи, он расправлял марлю, и ему казалось, что конца у нее нет. Начало светать. Стал различим второй, незамаскированный рельс. Значит, японец отстал.

У Сен Дина не осталось сил, когда он добрался до стрелки. Он держался на нервах, и это дало ему силы побежать назад. Дождь утих, совсем рассвело. Сен Дин бежал, озираясь по сторонам. Остановился он вдруг и рухнул в кювет — то ли умышленно бросился туда, то ли на мгновение потерял сознание от того, что увидел: по склону к амбразурам подбирались люди землистого цвета, в прилипшей к телу одежде, с трубами за спиной.

Он понял — русские.

По какому-то сигналу они метнули в бойницы гранаты и вскинули свои трубы, из которых с шипением и свистом вырвались огненные струи. Точно смерч ударили они в амбразуры. Глухо и страшно донесся из-под земли взрыв и выбросил наружу облако дымного пламени.

Сен Дин прижался лицом к мокрой земле и зажал голову руками. Никуда не глядя, пополз вверх, прячась в густой траве и кустарниках. В какой-то ложбине замер, прислушиваясь к нарастающему грохоту. Потом понял, что грохот не настигает его, и немного повернул голову. Ему были видны три амбразуры. Возле них суетились огнеметчики и еще с десяток русских солдат, закупоривая амбразуры мешками с землей. Внизу, по дороге и рядом с ней, через сопки, через болота неслись танки и самоходные орудия. Все, что охватывал глаз, было заполнено чудовищами, издававшими страшный грохот.

Из ворот туннеля и верхнего хода, куда он должен был вернуться, пытались вырваться наружу японцы, но их косили из пулеметов окружившие крепость полукольцом. Позади первого полукольца Сен Дин увидел второе: откуда-то выбрались и, извиваясь в траве, с быстротой ящериц ползли самурайские смертники. Одни, на секунду замирая, стреляли из бесшумных винтовок «Арисика» в затылок пулеметчикам, другие подбирались совсем близко, били в спины ножами, и русские без стонов умирали. А танки и бронемашины с пехотой неслись мимо, сбрасывая близ крепости новые пулеметные десанты, с которыми уже не было сил справиться смертникам. Иных перебили, другим удалось уползти в туннель. И только три самурая в тяжелых желтых поясах выполнили свой долг до конца. Они бросились под танки, и три машины завертелись с перебитыми гусеницами.

В это время ожили две амбразуры. Тяжелые крепостные орудия ударили по танкам, застопорившим перед подбитыми машинами. Создалась пробка и отличная цель для японцев. Но слишком поздно удалось им начать поединок, слишком малые силы удалось оживить. Набросившись на легкую добычу, они не заметили, как чуть дальше, с разных сторон, поднялись жерла самоходок. Раздался залп, и над развороченными и умолкшими амбразурами поднялись клубы пыли.

Все выходы из крепости оказались закрытыми огнем. Трехтысячный подземный гарнизон так и остался под землей. Три ее яруса, ее могучая техника безмолвствовали. Гордо высились нетронутые скалы, схваченные бетоном и сталью.

В глубь Маньчжурии мчались танки, артиллерия, мотопехота. Над ними неслись армады бомбардировщиков. В глубоких тылах Маньчжурии, над Порт-Артуром, Курильскими островами, военными базами Японии в Корее падали с неба парашютные войска, плавно опускались танки и пушки.

Шли русские.

* * *

За несколько дней до начала военных действий капитан Осанаи Ясукэ получил звание подполковника. Такое небывалое повышение, когда офицер, не носивший майорских погон, удостаивается подполковничьих, никого не удивило в штабе Квантунской армии. Оно еще раз показало, как велики влияние и сила генерала Итагаки. Осанаи Ясукэ твердо решил достойно ответить на любовь генерала.

И вот война с Россией… Со всех укрепленных районов шли в штаб донесения о прорыве русских. Со многими дивизиями связь была потеряна.

Генерал не мог поверить в такое молниеносное поражение. На решающие участки фронта он послал штабных офицеров, чтобы они лично проверили положение дел. Во главе одной из групп вылетел на фронт и подполковник Осанаи Ясукэ.

Спустя шесть часов на Чанчуньский аэродром вернулась первая группа и привезла печальные вести: русские безостановочно идут вперед, приближаются ко второй оборонительной полосе.

Вскоре появились еще две группы, которые тоже ничего утешительного не смогли доложить генералу. Молча выслушивал он доклады, но никакого решения не принимал.

Едва живой от усталости и нервного напряжения, прибыл в штаб и подполковник Осанаи Ясукэ.

Итагаки Сейсиро внимательно слушал доклад, внимательно смотрел на карту, когда к ней обращался подполковник. Лицо генерала оставалось спокойным, сосредоточенным и совершенно не менялось независимо от того, говорил ли Осанаи, что на данном участке враг стремительно движется вперед, или указывал на редкое исключение, где самураи еще сдерживают натиск.

Было трудно понять, о чем думает генерал. Он только слушал, сидя в одной позе, и ни разу не взглянул на подполковника.

— Общее положение кажется мне безнадежным, — заключил подполковник. — Думаю, надо пощадить жизнь наших людей…

И эти слова не произвели на генерала впечатления. Он не задал ни одного вопроса. Возможно, потому, что доклад был ясным и исчерпывающим, но подполковник подумал, будто генерал просто потерял интерес к докладу. Он сидел молча, не шевелясь. Его глаза никуда не смотрели и ничего не выражали.

Шли минуты. В полной тишине, наклонив голову, сидел окаменевший генерал, и рядом с ним стоял, чуть согнувшись, подполковник. Он давно научился определять состояние своего покровителя по незаметным для других, едва уловимым движениям корпуса, лица или глаз. Но в эту минуту ничего нельзя было определить.

Подполковник смотрел на генерала. Веки Осанаи, обессиленного полными напряжения и смертельного риска сутками, начали слипаться. Генерал вдруг очень уменьшился и стал похож на восковую фигурку.

Фигурка казалась рыхлой, бесформенной, будто стояла в теплом месте и начала оплывать, но ее забрали оттуда, и она снова застыла…

Шли минуты. Долгие, мучительные минуты. Ноги Осанаи начали подрагивать, но усилием воли он заставил себя удержать дрожь. Впервые за горячие месяцы работы с генералом он не знал, что делать. Ему казалось, будто генерал находится в состоянии прострации, будто все в этом человеке омертвело. Но подполковник многого не видел и не мог увидеть…

Кожа на руках Итагаки до самых плеч покрылась пупырышками. Потом они исчезли и вновь появились, словно занесенные нахлынувшей волной. Сощуренные веки генерала скрыли глаза и затемнили зрачки, которые медленно расширялись, как от физической боли. На шее образовалась малиновая точка и расплылась, превратившись в яркое бесформенное пятно.

Осанаи перенес Тяжесть тела с одной ноги на другую, и пол при этом скрипнул.

Веки генерала разомкнулись, он взглянул на Ясукэ и, словно сбросив оцепенение, медленно поднялся. Вытянулся в струнку Ясукэ.

— Значит, сдаваться, подполковник? — грустно спросил генерал.

С тяжелым вздохом подполковник опустил голову и тут же инстинктивно вскинул ее. Перед самыми глазами мелькнула широкая пухлая ладонь, растопыренные короткие пальцы, и он качнулся от сильного удара в лицо. Не успел он выпрямиться, как почувствовал вторую пощечину, третью, четвертую… Генерал бил его по лицу безостановочно, яростно, молча, все более тяжело дыша, а он, ошеломленный, захлебываясь от обиды, с трудом сохранял равновесие, стараясь держать руки по швам.

Этот протест покорностью окончательно вывел из себя генерала. Пухлые руки сжались в кулаки, и удары посыпались без разбору — по голове, по лицу, по глазам. Осанаи не защищал голову. Итагаки совсем задыхался, но у него хватило сил и ловкости точным приемом джиу-джитсу сбить подполковника с ног. В ярости он занес над лицом Осанаи ногу, но тот быстро прикрылся рукой, и, словно удовлетворенный, генерал прекратил побоище.

— Самураи не сдаются, собака! — прошипел он, отходя в сторону.

Медленно втянув воздух и резко выдохнув, он поправил на себе мундир и вышел из кабинета.

— Передайте на аэродром, — сказал он вскочившему адъютанту, — что я выехал к ним… Вернусь сюда через пять-шесть часов.

Ультиматум

Еще в начале августа тысяча девятьсот сорок пятого года военно-морские и сухопутные силы японцев, находившиеся в Южной Корее, были переброшены на Север.

Вскоре генерал-губернатор Кореи Абэ Нобуюки получил телеграмму от Чо Ден Ока: «Девять эшелонов машин и оборудования пхеньянских заводов отправлены на юг. Хыннамский комбинат разрушен». А через несколько часов пришло сообщение с фронта: «Русский морской десант высадился в японских военных базах Унгый и Начжин, расположенных на территории Кореи».

Прошло еще два дня, и новое сообщение потрясло Абэ Нобуюки: «Пал сильно укрепленный порт Чхончжин». Вслед за этим последовал рапорт Чо Ден Ока: «Доменные печи Мицуи выведены из строя».

Теперь сообщения с фронта и рапорты Чо Ден Ока шли почти одновременно:

«Русские авиадесантные войска овладели Пхеньяном…»

«Супхунская гидростанция взорвана, сорок паровозов отправлены на Юг. Чо Ден Ок».

«Пали Харбин, Мукден, Гирин, Чанчунь…»

«… Свинцово-цинковые разработки Локсана, золотые рудники Чангана, Садонские шахты затоплены, плотины ирригационных сооружений снесены… Туннели и мосты до Кэсона разрушены. Чо Ден Ок…»

«Советские войска овладели Дайреном и Порт-Артуром…»

Позор… Позор…

Бывший начальник жандармского управления Квантунской армии премьер-министр империи Ниппон генерал Тодзио Хидеки вместе со своим советником генералом Араки Садао и начальником генерального штаба императорской армии Умедзо Иосидзиро с нетерпением ожидали прибытия генерала Итагаки. Их нетерпение возросло, когда с аэродрома сообщили, что самолет генерала благополучно приземлился.

И вот наконец Итагаки появился в резиденции Тодзио. Без обычных длинных приветствий четверо сели за стол.

Итагаки предложил свой план, и он был принят единодушно. Совещание продолжалось восемнадцать минут. За это время четыре человека пришли к вероломному и бессмысленному решению, которое стоило жизни десяткам тысяч японцев. Эти четыре человека не могли предвидеть, что пройдет немного времени, и двое из них — Араки и Умедзо отправятся в токийскую тюрьму Сугамо для отбытия пожизненного заключения, а Итагаки и Тодзио будут повешены во дворе этой же тюрьмы…

После совещания Итагаки и Тодзио отправились в генштаб, а спустя еще полчаса Итагаки уже мчался на аэродром. Заранее предупрежденный летчик готовил моторы, чтобы, как только генерал ступит на борт, взвиться в воздух.

Реализация вероломного плана началась. О нем ничего не могли знать в советском посольстве. Странным показался резкий и продолжительный телефонный звонок. Посол и его советники переглянулись. Уже несколько дней, как в посольстве стояла тишина. Ни почты, ни газет, ни радио, ни одного телефонного звонка. За окнами — жандармерия. Ни войти, ни выйти.

Задолго до описанных событий СССР и его союзники пришли к секретному соглашению: если через три месяца после разгрома гитлеровской Германии Япония не откажется от своих агрессивных планов, в войну вступит Советский Союз.

Девятого мая окончилась война в Европе. Девятого августа истекал трехмесячный срок. За день до этого советский посол в Токио получил из Москвы шифрованную телеграмму. Он срочно отправился к министру иностранных дел Японии господину Того Сигенори и вручил ему заявление Советского правительства о том, что, начиная с завтрашнего дня, СССР считает себя в состоянии войны с Японией.

Выполнив свою миссию, посол покинул кабинет министра. С этого часа и прекратилась деятельность советского посольства в Токио. Мир бурлил событиями. Советские дипломаты в Токио находились в неведении и готовились к длительному путешествию через нейтральные страны в Швейцарию, где их должны были обменять на работников японского посольства в Москве.

И вот — звонок по телефону. Трубку поднял секретарь. Мягкий голос сообщил, что министр иностранных дел господин Того Сигенори просит советского посла прибыть в министерство иностранных дел так скоро, как это возможно, для получения чрезвычайного сообщения.

Почти в то же самое время или на полчаса позже японский дипломат в Женеве попросил срочного свидания с представителем министерства иностранных дел Швейцарии. Японец вручил ноту, адресованную Америке, Великобритании, Китаю и СССР, и просил незамедлительно передать ее Соединенным Штатам.

* * *

Как только Итагаки вернулся в штаб Квантунской армии, он вызвал к себе подполковника Осанаи Ясукэ. Будто ничего между ними не произошло, генерал сердечно ответил на официальное приветствие и, передавая подполковнику тонкую папку, сказал:

— Здесь документ высшей государственной важности. Он должен быть передан по радио штабу русских войск. Пусть передают его сейчас же по всем волнам. Лично убедитесь, что послание принято русскими, и доложите мне.

Только на радиостанции, когда радисты вызывали русский штаб, подполковник прочитал послание. В нем было сказано:

«На основании ноты Японской империи, врученной советскому послу в Токио и правительствам США, Англии, Китая и СССР через правительство Швейцарии, штаб Квантунской армии просит прекратить огонь и начать переговоры.

Ниже следует указанная нота:

1. Его Величество Император издал Императорский рескрипт о принятии Японией условий Потсдамской Декларации.

2. Его Величество Император готов санкционировать и обеспечить подписание его Правительством и Императорской Генеральной штаб-квартирой необходимых условий для выполнения положений Потсдамской Декларации. Его Величество также готов дать от себя приказы всем военным, военно-морским и авиационным властям Японии и всем находящимся в их подчинении вооруженным силам, где бы они ни находились, прекратить боевые действия и сдать оружие, а также дать такие другие приказы, которые может потребовать Верховный Командующий Союзных Вооруженных Сил в целях осуществления указанных условий».

Генерал Итагаки Сейсиро собрал совещание высшего командного состава штаба Квантунской армии и сообщил план генерального штаба. План был прост и ясен.

— Русские глубоко вклинились в Маньчжурию, — сказал Итагаки. — Клин надо отрезать. Для этого у нас есть силы. В Квантунской армии один миллион солдат. Но вооруженные силы Японии — это пять миллионов! Нам нужна лишь маленькая передышка, чтобы подтянуть резервы. Надо заставить русских хотя бы на несколько дней прекратить огонь. И мы заставим их это сделать.

Генерал начал по карте объяснять план мощного удара во фланги русских, когда в дверях появился подполковник Осанаи Ясукэ. Итагаки вопросительно посмотрел на него.

— Передано штабам всех трех русских фронтов! — доложил подполковник.

Капитан Гарди Стоун

Капитан Гарди Стоун денег не жалел. Он любил жить красиво. Он не понимал жадных людей, которые вкладывали все свои капиталы в ценные бумаги или предприятия, порою отказывая себе в самых элементарных удовольствиях.

Еще находясь дома, во Флориде, еще не будучи капитаном, Стоун смотрел на жизнь широко. Захватить в самолет автомобиль последней модели, слетать менее чем за полчаса на Кубу, провести там недельки две-три на пляжах и в игорных домах Барадеро — что может быть проще и приятней!

На десятки километров тянутся американские пляжи вдоль Карибского моря. Они начинаются у Санта-Марии, в семнадцати километрах от Гаваны, и вдоль них идут фешенебельные рестораны и казино, утопающие в тропической зелени, владения Батисты и летние резиденции богатейших людей Америки, построенные в сверхсовременном стиле, соединяющем в себе блеск и комфорт Соединенных Штатов с первозданной природой острова.

Пляжи тянутся до самого замка Дюпонов, сооруженного на скале, единственного здания, где вместо легкости модернизма, тяжелые, монументальные глыбы, и все оно символизирует устойчивость и силу владельцев, их власть на Кубе, вечную, как черное дерево, которым оно облицовано.

И весь многокилометровый берег, почти безлюдный и пустынный днем, оживает к двенадцати часам ночи, чтобы вновь затихнуть к девяти утра.

И когда ты уже всем пресыщен, и все испытал, и испробовал, и вкусил все сладости жизни, и бесцельно бредешь на рассвете по Барадеро, не зная, чего еще тебе хочется, натыкаешься вдруг на сверкающую, как молния, надпись: «Страсть креолки», и тебя манят огненные слова на фасаде этого лучшего уголка Барадеро. И в надежде на еще не изведанные наслаждения ты устремляешься туда.

Все это испытал Гарди.

Нет в мире более сильных страстей, чем здесь. Нигде не умеют так организовать страсть, как здесь. Даже Монте-Карло не сравнится с игорными домами Гаваны. Так разве можно на это жалеть деньги! И не будь одного неприятного обстоятельства, Гарди Стоун проводил бы там по нескольку месяцев в году. Уж во всяком случае не пропускал бы курортный сезон, когда съезжаются в Барадеро миллионеры и миллиардеры Америки. Он, не задумываясь, тратил бы любые деньги, как уже делал это, и не жалел бы их. Но все осложнялось тем, что денег у него не было. Это обстоятельство, это единственное обстоятельство и мешало ему вести тот образ жизни, для которого он был создан. Но слишком хорошо знал он Барадеро и столь фантастически красивые ночи проводил там, чтобы забыть о них или не стремиться к ним.

Гарди Стоун был человеком энергичным и проницательным. Еще в последнем классе колледжа он понял, что для хорошей жизни образование не обязательно. Перед ним были десятки ничем не выдающихся парней, которые учиться не желали, но по наследству становились обладателями больших капиталов. И наоборот, он видел множество ученых чудаков — инженеров, учителей, врачей, не умевших найти себе применение. Значит, дело не в образовании. Дело в том, чтобы иметь деньги. И как только он окончательно утвердился в этой своей мысли, бросил колледж.

Его отец, имевший магазин ошейников и попон для собак, был, очевидно, человеком недалеким, так как не понял и не оценил прозорливого шага единственного сына. Даже напротив, этот шаг Гарди привел его в смятение. В своих тайных помыслах он лелеял надежду, что Гарди станет ветеринарным врачом, и тогда можно будет значительно расширить торговое дело. Посещая больных собак, Гарди сможет действовать и как торговый агент, сбывая заодно ошейники, поводки и попоны. Это было бы очень легко делать. Врач всегда имеет возможность сказать, что, например, конституции этой собачки противопоказана попона, которую она носит, и что он любезно готов прислать ту единственную, которая немедленно поставит на ноги бедное животное. С тем же успехом можно забраковать ошейник или поводок. Если учесть, что врачей к собакам вызывают не только тогда, когда они заболевают, а главным образом, когда так кажется хозяину или особенно хозяйке из-за скучных собачьих глаз, то и авторитет врача будет расти.

Большой сбыт товаров даст возможность расширить торговое дело и открыть в магазине отделение сбруи для верховых лошадей, которую так же легко будет сбывать Гарди.

В своих расчетах Стоун не сомневался, и они действительно были основательными, а это давало возможность организовать впоследствии и собственное производство товаров для своего магазина.

Таким образом, перспективы у Стоуна были ясными и радужными. Человек по своей природе тихий и скромный, он был далек от всевозможных рискованных шагов, которые могли бы быстро обогатить его, но с тем же успехом и разорить. С удивительной последовательностью и стойкостью он отклонял десятки предложений различных агентов, коммивояжеров, посредников, уверявших, что вложи он деньги в предлагаемое ими дело, как на него буквально обрушатся астрономические прибыли. Он стойко выдержал все натиски, упрямо отказываясь от любых сделок, твердо рассчитывал на свой собственный план. Правда, его план требовал времени, но зато был надежным, беспроигрышным.

Решение Гарди бросить колледж взрывало все устои фирмы, рушило до основания так тщательно разработанные планы. Это был удар неожиданный, удар в спину. Вынести такой удар от собственного сына, на которого было потрачено столько сил и денег, он не мог. И, придя в ярость, Стоун закричал:

— Ты еще сопляк и будешь делать то, что скажу я.

Гарди покровительственно и снисходительно смотрел на отца, чуть-чуть улыбаясь. Он понимал, как отстало от жизни старшее поколение, видел, что ему уже не перевоспитать этого человека, и ответил спокойно.

— Из-за своей недоразвитости и кретинизма, папа, ты не поймешь стремлений современной молодежи, — объяснил он отцу. — Поэтому на первый раз я прощаю тебе грубые слова…

Пораженный Стоун смотрел на сына широко открытыми глазами, не понимая, тот ли это Гарди, смешной и забавный, которому он покупал игрушки, его ли это единственный сын и гордость.

Возможно поняв состояние отца или желая внести полную ясность в их отношения, Гарди, уже повернувшись к двери, через плечо посоветовал:

— Но если у тебя нет уверенности, что ты сдержишься и в следующий раз не нанесешь мне оскорбление, позаботься о своих похоронах, чтобы мне не возиться с этим делом.

* * *

У Гарди был острый взгляд и гибкий ум. Он решил приблизиться к тому миру, который собирает деньги не крохами, а гребет лопатами. Он присмотрится и поймет, как это надо делать.

Скромность и порядочность торговца ошейниками были хорошо известны, и это помогло его сыну устроиться на биржу. Гарди взяли на должность мелкого клерка, но в его обязанности входило считать ценные бумаги, а иногда и деньги.

Банковские служащие и кассиры считают миллионы совершенно равнодушно, стараясь лишь не ошибиться. Они считают и кладут в сейфы доллары, фунты, марки со спокойствием служащего на складе канцелярских бланков. Через руки Гарди проходили миллионы, и они жгли ему руки. Он хотел, чтобы они принадлежали ему.

В силу существующей системы и организации работы он не имел возможности присвоить даже один доллар. Как человек честный, он и не собирался этого делать. Если подобные мысли приходили в голову, он тут же отвергал их, так как не мог позволить себе пойти на такой шаг. И когда эти мысли снова приходили в голову, у него хватало силы воли отбросить их.

Гарди внимательно наблюдал работу биржи и видел, как мгновенно, буквально в несколько минут, люди обретают большие капиталы. Правда, в течение такого же короткого времени разорялись другие, теряя целые состояния.

Он следил, куда вкладывают свои капиталы биржевые киты, и, как новичок на тотализаторе, шел за ними. Но биржа требует больших денег. Если даже хорошенько прижать папашу, все равно не хватит на то, чтобы начать настоящую игру.

И тут его осенила идея, которая могла прийти в голову только предпринимательскому гению. Поводом послужил столь мелкий, столь ничтожный факт, на который никто бы не обратил внимания. В тот же день он взял расчет и потребовал у отца пятьсот долларов. Спокойно и вежливо объяснил, что оказывает ему любезность, так как мог бы сам взять их без его ведома, но в силу своей интеллигентности не делает этого. А во-вторых, дает слово никогда больше не обращаться за деньгами, хотя на законных основаниях, как родной сын, имеет право на куда большую сумму.

— Если же твой моральный и духовный уровень так низок, что ты откажешь, — закончил Гарди, — я помогу тебе подняться до вершин цивилизации.

После памятного разговора с сыном в день его ухода из колледжа Стоун избегал встреч с Гарди. Вся эта история потрясла и надломила его. Он не мог понять, когда, в какую минуту, в какой день произошла эта страшная перемена с его мальчиком. Но теперь он боялся сына. Боялся его угроз и больше всего публичного скандала. Он не вынес бы такого скандала, не говоря уж о том, как пострадали бы его доброе имя, его фирма.

Он молча дал сыну деньги, и тот исчез из города. Спустя три дня в нескольких центральных газетах появилось пространное объявление. Научно-исследовательский центр «Гранд Кемикал корпорейшн» сообщал, что со дня своего основания, то есть четырнадцать лет, он работал над единственной проблемой: как восстановить потерянные волосы? В настоящее время проблема радикально решена. Институт дает гарантию, что его препарат восстанавливает волосы у любого человека, не старше восьмидесяти лет. Препарат состоит из шести доз специального вещества. Первая и решающая доза высылается бесплатно, чтобы каждый мог убедиться в ее достоинствах. Полностью препарат может быть отпущен после получения всей его стоимости.

Объявление вызвало сенсацию. Газеты, поместившие его, были расхватаны. Чтобы не терять подписчиков, сообщение перепечатали тридцать семь центральных и провинциальных газет.

Сенсация распространялась. В официальных учреждениях, в торговых фирмах, в частных особняках только и говорили что о поразительной новости. Сомнения скептиков и маловеров, любителей во всем видеть аферу, разбивались о железный довод: первая доза бесплатно. Если она не даст эффекта, никто не сделает заказа. Во всяком случае, попробовать можно — риска нет.

Самые осторожные усомнились: не глупая ли это шутка веселящейся молодежи? Но так или иначе, первые сотни запросов были отправлены в адрес фирмы.

Вскоре заказчики получили крошечные пузыречки с прозрачной жидкостью и, как указывала инструкция, смазали содержимым лысину, покрыли марлей и ватой, забинтовали на три дня.

Когда повязки были сняты, о новом препарате заговорили все. Люди рассматривали головы первых счастливчиков и видели, что лысины покрылись волосиками. И хотя они были едва-едва заметны и тоньше обычных волос, но реально существовали, и каждый понимал, что это результат только первой дозы и что для нормального роста волос требуется время.

Началось паломничество. Препарат был дорогим, и на текущий счет центра полетели сотни и сотни телеграфных переводов: лысые хотели иметь волосы.

Спустя десять дней, не забрав последней значительной суммы, институт бесследно исчез. Второй дозы никто не получил.

Холодный рассудок Гарди заставил его остановиться. Лучше недобрать, чем потерять все. Захватив более пятидесяти тысяч долларов, он скрылся.

Надо скрыться подальше. Он отправился на Кубу и провел в Барадеро фантастически сказочных три месяца. Десятки раз слышал он там историю ловкого афериста и искренне смеялся над обманутыми. Оказывается, каждая лысина, ну, абсолютно любая лысина, покрыта незаметным для глаза пушком. Это обстоятельство и использовал аферист. Он раздобыл красящее вещество светло-серого цвета, которое действует в тепле, и разослал его в качестве первой дозы. Вот и окрасился и стал видимым пушок на лысинах.

На эту мысль Гарди натолкнулся совершенно случайно. В один из горячих дней на бирже у его окошка склонился очень возбужденный клиент, и именно на его лысине Гарди заметил испачканный чернилами пушок. Гарди внимательнейшим образом рассмотрел еще с десяток лысин и убедился, что на всех имеется этот чудесный для него пушок.

Только его гибкий ум мог сделать из подобного факта столь далеко идущие выводы.

Барадеро было для Гарди не только местом наслаждений. Он оказался в кругу высшей американской знати, среди крупнейших промышленников, государственных деятелей, банкиров. Пребывание в Барадеро под силу только очень богатым людям. И каждый, кто там был, хорошо знал, что все его окружение — это обладатели немалых капиталов. Значит, к этой категории будет причислен и Гарди.

Он понимал, какие крупные связи может завязать, если правильно поставит себя, если не бросится сломя голову во все пороки, которые тянули его с магической, неотвратимой силой.

У Гарди был холодный ум и сильная воля. На пляжах Барадеро увидели молодого красивого человека, вежливого, почтительного, сдержанного, остроумного. Его изысканные манеры выдавали человека воспитанного, бесспорно принадлежащего к высшему свету. За такого он себя и выдавал.

В нем сочетались, казалось бы, противоречивые качества. Юношески непосредственный, искренний, веселый, он не оставлял сомнений в своей деловитости, опытности, солидности. С ним интересно было и молодежи, и людям, умудренным годами и все испытавшим в этом старом мире. Он был находчив, предупредителен, даже услужлив. Но тем с большей силой ощущалось в нем чувство собственного достоинства.

Гарди не стеснялся в деньгах, всегда успевал первым расплатиться за всю компанию, но никогда не бросался ими безрассудно. Он не избегал игорных домов, наводнявших Барадеро, порою даже увлекал туда своих новых многочисленных друзей, но никогда не проявлял азарта, не терял голову.

Естественно, что при таких качествах он вскоре стал желанным гостем в лучших домах Барадеро. Все видели, как стеснялся он своей популярности и при этом, как бы помимо воли Гарди, подчеркивались его лучшие черты, которые, казалось, он стремился не только не выставлять, но прятать.

Такая жизнь давалась Гарди нелегко. Но над ним властвовал его холодный и жестокий рассудок. Эти подлинные хозяева Америки, собравшиеся в Барадеро, могут иметь решающее значение в его жизни. Значит, надо играть. И он играл перед ними. Но ему страстно хотелось жить. Жить в его понимании этого слова: разгульно, широко, безоглядно. И он жил. Он уезжал в Гавану под одобрительные кивки знакомых, восторгавшихся, что такой молодой человек и на отдыхе не забывает о делах — а он очень красочно об этом говорил, — и отыгрывался за все те вечера, когда пил только легкое вино. Он отыгрывался за те долгие часы, когда невинно развлекал стареющих жен влиятельных лиц, оставляя возможность мужьям для более интересных увлечений. Он узнал все публичные дома Гаваны, все виды наркотиков, все самые злачные и темные уголки города.

Он ничем не брезговал. Подняв и положив в свой карман вывалившуюся из кармана пьяного приятеля солидную пачку долларов, он с поразительной искренностью выражал потом соболезнование пострадавшему и проклинал негодяя, позарившегося на чужие деньги.

Попавшись однажды на мелком жульничестве в почти незнакомой компании и получив пощечину, он молча ушел, хотя мог достойно отомстить: поверили бы ему, а не сомнительным типам, с которыми по ошибке связался. Он не сделал этого. Боялся ставить свое доброе имя рядом с этим сбродом и молча снес оскорбление. Он зло отомстил за оскорбление в следующую же ночь.

Эту ночь он провел у жены крупного латифундиста, занятого на своих плантациях. Уходя, Гарди захватил ее кулон стоимостью в десять тысяч долларов. В пять утра, целуя ей руку на пороге спальни, ворковал:

— Я случайно захватил твой кулон, милая, и надеюсь, ты не позовешь полицию, пока не прибрана постель. — Он смотрел на ошеломленную женщину и, сладостно улыбаясь, продолжал: — Я надеюсь, милая, ты и мужу ничего не скажешь…

Ему приятно было видеть перекошенное в ужасе лицо. Ему приятно было сознавать, что это он сделал ее бессильной, заставил хранить тайну о пропаже кулона. Ему приятно было представить себе, как эта женщина будет придумывать какую-нибудь нелепую историю, объясняясь с мужем, но даже под пытками не назовет его имя.

Угар Гаваны он чередовал с добродетельной жизнью в Барадеро. Здесь, на берегу океана, он и познакомился с генералом Арнольдом, который нежился на пляжах перед экспедицией в Южную Корею.

В годы войны с Германией Гарди видел, как наживаются многие на военных операциях. Один удачный поход, и человек обогащался на всю жизнь. Он был уверен, что не растеряется, если попадет в любой завоеванный район. Но его холодный рассудок подсказывал другое. Он категорически отрезал для себя этот путь к деньгам: туда, где надо рисковать жизнью, пусть идут другие. Такое дело не для него. Решив так однажды, он уже больше никогда не думал о военных походах, какие бы заманчивые перспективы ему ни рисовали.

Война на западе окончилась, но Япония еще сопротивлялась, хотя дни ее были сочтены. Генерал Арнольд, человек напыщенный и честолюбивый, готовился к своей миссии, которая начнется после разгрома Японии. Он назначен на пост начальника военной администрации Южной Кореи. В его руках окажется промышленность, транспорт, сельское хозяйство, вся экономика, вся политическая власть.

Был сформирован огромный аппарат военной администрации, состоящий из специалистов всех мыслимых отраслей экономики, культуры, медицины, политики. Был подобран и подготовлен штат инспекторов, ревизоров, советников, экспертов. И только на одну должность он никак не мог подобрать подходящей кандидатуры. Ему предлагали десятки людей, и у каждого он находил какие-то существенные недостатки. И хотя речь шла не об очень важной персоне, но для него она могла играть решающую роль. Речь шла о его личном адъютанте. Ему предлагали кадровых офицеров, исполнительных, дисциплинированных, побывавших на войне. Ему хотелось не этого. Ему хотелось человека, который был бы не столько адъютантом, сколько помощником, его правой рукой, его доверенным лицом.

В Гарди Стоуне Арнольд увидел все, что тому хотелось показать: деловитость, скромность, гибкий ум, находчивость, достоинство. Он боялся, что Гарди, который, как видно, владеет не малыми капиталами, не согласится. Генерал начал издалека. Он еще ничего не предлагал Гарди, а только рассказывал о блестящих перспективах своей экспедиции. Он рисовал сказочные возможности для умных людей, которые попадут с ним в Сеул.

И Гарди понял, чего от него хотят. Он все взвесил. Быть помощником у человека, облеченного неограниченной властью в колониальной стране, где предстоит распределение японских капиталов и трофеев, — да, это та лошадь, на которую надо ставить.

Гарди Стоун получил звание капитана. Перед отъездом из США он развил бурную деятельность и отправился в Сеул во всеоружии.

Плачь, богиня Аматерасу!

Невыносимо печет солнце. То хлынет ливень, то снова ясное небо. Влажный раскаленный воздух давит грудь, кружит голову. Одежда липнет к телу. Трудно дышать, трудно двигаться. Такого скопления людей в Сеуле еще не видели. Что происходит в столице?

С фабрик и заводов, с окраин и из близлежащих деревень идет народ. Опустели подвалы и чердаки. По узким, как коридоры, переулкам и тупикам люди стекаются на широкие центральные улицы и площади. Они несут знамена и транспаранты.

Что же это делается в Сеуле? Почему не стреляют в демонстрантов? Почему прячется полиция?

Пало величие империи Ниппон! Плачь, богиня Аматерасу! Корея для тебя потеряна!

Люди идут и идут. Тесно стало на широких магистралях. Остановились трамваи и конка, автомобили и рикши. Им негде проехать. Из тайников извлечены национальные флаги. Они взвились на пагодах и дворцах.

Впереди колонны текстильщиц фабрики Катакура рабочий несет знамя. Рядом идут Мин Сун Ен и Мен Хи. Она несет транспарант:

«Вся власть народным комитетам!»

Мен Хи крепко держит легкий бамбуковый шест. Она проходит мимо здания «Чосон-отеля». Новая волна ликующих возгласов:

— Свобода! Свобода!.. Мансэй! Мансэй! Мансэй!

На трибуне среди незнакомых людей Чан Бон. Он приветствует колонны, он улыбается.

Мен Хи кажется, что Чан Бон смотрит на нее и улыбается ей. Одной рукой она прижимает к себе древко транспаранта и, подняв вверх вторую, радостно машет Чан Бону:

— Мансэй! Мансэй!

И вдруг на глаза у Мен Хи навертываются слезы: где же Пан Чак? Почему его нет рядом с Чан Боном?

Над улицами и площадями из всех рупоров несутся радостные слова:

«Конец полицейскому режиму!»

«Сорокалетнее иго пало! Вся власть Народным комитетам!»

«Вступайте в рабочие дружины по поддержанию порядка!»

«Возрождайте демократические организации! Оберегайте народное добро!»

«Мансэй великой Советской Армии — освободительнице! Япония капитулировала! Свобода… Свобода…»

Слезы текут по щекам Мен Хи. Она не прячет слез.

… Тяжелая портьера чуть-чуть отодвинута. Абэ Нобуюки смотрит в щелочку. Железные ворота старого королевского дворца заперты и подперты столбами. Из окон и чердачных люков торчат невидимые с улицы стволы пулеметов.

Когда же придут американцы?

* * *

Чан Бон дежурил в Народном комитете, когда туда прибыла группа японских офицеров.

На середину комнаты вышел полковник и, вытянув руки по швам, отчеканивая каждое слово, сказал:

— Генерал-губернатор Кореи господин Абэ Нобуюки приказал передать, что он не сложил своих полномочий и несет перед ожидаемой армией Соединенных Штатов полную ответственность за порядок на юге страны. Генерал приказал немедленно распустить Народный комитет. Прекратить бунт!

Чан Бон слушает полковника, поглядывая в окно: отряд вооруженных рабочих человек в двести подошел к Народному комитету.

Чан Бон выходит из-за стола.

— Передайте Абэ Нобуюки, — обращается он к полковнику, — что требование его неразумно. Сообщите генералу, что у нас тоже есть ряд требований. По поручению Народного комитета я прибуду к нему через два часа.

Полковник в нерешительности поглядывает на сопровождающих его офицеров. Дверь отворяется. На пороге командир рабочего отряда.

— Товарищ Чан Бон! — рапортует он. — В ваше распоряжение прибыл отряд вооруженных рабочих численностью… — Командир отряда запнулся, косясь на японцев, и уверенно закончил: — Численностью, какую вы требовали. Если надо, можно привести любую численность.

Чан Бон улыбается:

— Спасибо, товарищ, прошу расположить отряд на территории Народного комитета и ждать распоряжений.

Он обращается к японскому офицеру:

— Так и передайте генералу. Через два часа!

В назначенное время группа членов Народного комитета во главе с Чан Боном переступила порог кабинета Абэ Нобуюки. Генерал не поднял глаз на вошедших.

— Вы готовы нас слушать?

— Да, готов, — поднялся он.

— Вам известно, — говорит Чан Бон, — что Квантунской армии больше не существует и Япония капитулировала…

— Если мне известно, значит, незачем повторять это! — прерывает его Абэ.

— Квантунская армия сдалась в плен советским войскам, которые остановились в шестидесяти километрах от Сеула, — спокойно продолжает Чан Бон. — Они не идут дальше, потому что по договоренности с союзниками разоружить японскую армию южнее тридцать восьмой параллели должны американцы. Власть Японии над Кореей кончилась. Хозяином страны стал народ. От имени народа, — голос Чан Бона звучит негромко, но властно, — мы требуем, чтобы вы не вмешивались в дела Народных комитетов. Во избежание кровопролития надо запретить полицейским показываться на улицах. Мы требуем немедленного освобождения политических заключенных, прежде всего узников Содаймуна. Если вы не согласитесь выполнить наши законные требования, мы разоружим полицию.

По лицу Абэ Нобуюки нельзя прочесть его мысли. Осунувшееся, помятое лицо курильщика опиума.

— Мне надо подумать, — наконец произносит он. — Этот вопрос я решу завтра…

— Нет! — прерывает его Чан Бон. — Народный комитет поручил мне вернуться от вас с ясным и четким ответом.

Абэ тяжело опускается в кресло и молчит. Чан Бон ждет мгновение, другое. Потом идет к двери. Генерал снова поднимается.

— Я принимаю ваши требования, — говорит он, — но вы должны гарантировать безопасность всему японскому административному аппарату и обеспечить сохранность нашего имущества до прихода американцев.

— Хорошо. Мы берем под охрану вас, ваших подчиненных и ваше имущество.

* * *

Все знали: звонок, извещающий об окончании работы, прозвучит сегодня раньше на восемь часов. И все ждали и не могли поверить, что так произойдет на самом деле. Куда же девать время, если действительно теперь можно работать только восемь часов?

Но вот раздался звон колокола. И все равно трудно было поверить, что кончился рабочий день: ведь еще вчера все работали шестнадцать часов. Но люди поверили, потому что машины остановились. А на дворе было еще совсем светло.

Мен Хи взглянула в окно и тихо засмеялась. И все стали смотреть друг на друга и смеяться от счастья. Никто не устал, и никому не хотелось идти домой.

Мен Хи не знает, как это вышло.

— Давайте устроим в цехе митинг! — вырвалось у нее. — И не просто так, а чтобы ораторы были, как вчера на фабричном митинге, когда решили установить вентиляцию…

Все работницы согласились, хотя не знали, о чем они будут говорить. Женщинам просто хотелось почувствовать, что они здесь хозяева и могут собираться и свободно говорить.

Чер Як скрылся пять дней назад, а надсмотрщики еще раньше сбежали. И все это было такое счастье, которое невозможно переживать в одиночку и молча.

Работницы достали стол, покрыли его куском материи и посадили за стол пять самых пожилых и уважаемых ткачих. Председателем выбрали Мин Сун Ен. Но вначале дело не ладилось, потому что говорили все сразу.

Мин Сун Ен смотрит на женщин. Всю свою жизнь она работала на текстильных фабриках. И все ткачихи, которых она знала, — и те, что давно умерли, и те, которых похоронили всего два-три дня назад, и те, что сейчас стоят вот здесь, — всегда были одинаково молчаливы. Каждый день они молча приходили в цех, молча сгибались у ненавистного барабана, молча в темноте плелись в барак, молча умирали. Они улыбались только по необходимости: когда бил надсмотрщик — чтобы перестал бить; когда падали на землю от истощения — чтобы не выгнали с работы; когда получали увечье — чтобы не судили за саботаж в военное время.

Мин Сун Ен привыкла к тому, что у девочек и у старух одинаково согнуты спины, одинаково торчат из-под одежды острые лопатки.

Ома привыкла видеть их погасшие глаза, их костлявые, повисшие вдоль тела руки, их тяжелый шаг.

Она никогда не думала, что злая Лун умеет добродушно смеяться, что женщины могут говорить без умолку.

Взгляд Мин Сун Ен падает на Мен Хи. Девушка стоит возле своей машины и сосредоточенно вытирает тряпочкой барабан, ласково гладит его рукой.

Мин Сун Ен не может оторвать глаз от Мен Хи и не может сдержать слез…

Надо взять себя в руки: ведь она председатель.

Мин Сун Ен стучит ладонью по столу и, стараясь придать голосу строгость, говорит, что пора перестать без конца шуметь, а кто хочет выступать, пусть просит слова, и пусть все подчиняются ей, если уж ее выбрали председателем.

И хотя только что все говорили сразу и у каждой было что сказать, но выйти к столу и произносить речь перед утихшим цехом никто не решался.

— Я хочу!

Женщины обернулись на голос и заулыбались: слова просит Мен Хи, сейчас она будет говорить речь перед всеми!

Наступившая тишина испугала девушку, и она в нерешительности остановилась. Мен Хи подняла глаза и увидела ткачих, которые в ожидании ее слов будто подались немного вперед, увидела их ободряющие глаза, их добрые улыбки.

Так смотрит мать на своего ребенка, который сам поднялся с пола и стоит, качаясь, готовый сделать свой первый в жизни шаг.

Ну-ну, Мен Хи, смелее! Шагай, шагай, не бойся, ты не одна, к тебе протянуты все руки, с тобою все сердца!

Мен Хи успокоилась и заговорила, глядя на работниц, и боялась оторвать от них взгляд, чтобы не потерять силу, которую черпала в глазах ткачих.

Она показала рукой на окна и стропила, на лампочки и машины и сказала:

— Видите, сколько тут всюду налипло грязи? Разве у нас дома бывает такая грязь? Теперь это наша фабрика, поэтому давайте ее приберем. Вот я вычистила свой барабан, посмотрите, какой он стал красивый.

На этом и кончилась речь Мен Хи. Но эта речь очень понравилась ткачихам, и они радостно зашумели. А Мин Сун Ен призвала всех к порядку и сказала:

— Поступило предложение ткачихи Мен Хи бесплатно и в нерабочее время прибрать цех. Кто еще хочет об этом говорить?

— Правильно, правильно! — зашумели женщины.

— Тогда каждая, кто с этим согласна, пусть поднимет руку.

И ткачихи впервые в жизни проголосовали.

Даже дома так тщательно не убирали женщины, как здесь. Они вытирали машины, сметали пыль во всех уголках, мыли окна и так быстро работали, что, если бы их увидел надсмотрщик, он не поверил бы своим глазам.

Неожиданно пришел человек из конторы.

— Очень хорошо, что ткачихи не разошлись, — сказал он Мин Сун Ен. — Надо выбрать трех человек в рабочий контроль.

Женщины снова собрались у стола. В комиссию рабочего контроля была выбрана и Мен Хи. Девушка так растерялась, услышав свое имя, что ничего не могла сказать. Мин Сун Ен поняла, как волнуется Мен Хи, и стала ее успокаивать.

— Ты видишь, — сказала она, — все, кого выбирают, тоже простые работницы.

Спустя час в конторе состоялось первое заседание комиссии рабочего контроля.

Мен Хи поручили наблюдать за работой столовой, следить за чистотой общежития, за тем, чтобы правильно расходовалась пенька.

До самого вечера она была занята; когда пришло время идти отдыхать, ей снова стало грустно. Что же с Пан Чаком?

Мен Хи идет к навесу и садится на тюк пеньки. В эти дни она часами просиживает здесь, думая о Пан Чаке.

* * *

Чан Бон сказал Мен Хи, что она может поехать в Содаймун вместе с делегатами Народного комитета встречать освобожденных узников. Но у Мен Хи не хватило для этого сил. Она и сейчас еще слышит слово «змееныш», которое бросил ей Пан Чак в момент ареста. Пусть лучше Чан Бон сам расскажет Пан Чаку, что она не виновата.

Группу освобожденных, в том числе и Пан Чака, привезут в Народный комитет. Чан Бон сразу же поговорит с ним. Мен Хи может не беспокоиться.

На окраине города, далеко от Народного комитета, за углом дома, мимо которого должны проехать освобожденные, притаилась Мен Хи. Прижавшись к стене, она вглядывалась в каждую проходившую машину. И вот наконец показалась колонна из нескольких грузовиков. Она еще далеко, можно лишь угадать, что в кузовах люди, но Мен Хи знает: это они.

Пронеслась первая машина, вторая, третья, мелькнула последняя… Пан Чака нет. Уже не отдавая себе отчета в том, что делает, Мен Хи выскакивает из своего укрытия и бежит вслед за грузовиками.

Не может быть, чтобы она не увидела Пан Чака. Она узнала бы его в тысячной толпе. Она бежит, спотыкаясь, наталкиваясь на людей. Колонна скрылась за поворотом, но Мен Хи, выбиваясь из сил, продолжает бежать…

Когда, совсем задыхаясь, Мен Хи достигла здания Народного комитета, митинг уже заканчивался. Люди рассаживались по машинам. Один за другим уходили грузовики. И вот уже скрылся за углом последний…

Мен Хи идет, ничего не видя перед собой, и лицом к лицу сталкивается с Чан Боном.

— Жив, жив твой Пан Чак! — смеется Чан Бон. — Он немного нездоров и должен несколько дней пробыть в больнице. Я сейчас еду к нему. Я ему обо всем расскажу, не волнуйся, Мен Хи.

Вместе с другими политическими заключенными Пан Чак был освобожден из Содаймуна. Его поместили в лечебницу господина Исири Суки. Это одна из японских больниц для корейцев, которая не закрылась в эти дни. Она продолжала работать, как и прежде, потому что Исири Суки сказал, что он — врач и не вмешивается в политические дела. Он должен лечить больных, а остальное его не касается.

Пан Чаку невмоготу лежать. Он то и дело поднимается с циновки и, опираясь на костыли, делает шаг-другой. Но боль в ноге становится нестерпимой, и приходится ковылять обратно к своему ложу. Единственное, что скрашивает его жизнь здесь, — это присутствие Мен Хи. Она теперь живет при больнице. Чан Бон поручил ей ухаживать за Пан Чаком.

— Мы освобождаем тебя на эти дни от работы на фабрике, — сказал Чан Бон, — не только для того, чтобы ты готовила Пан Чаку обед. Пан Чак — очень дорогой для партии человек, но горячий, несдержанный. Может сбежать отсюда раньше времени. Не допусти этого.

Мен Хи счастлива. С больным обычно поселяют только жену, или дочь, или близких родственников. Ей очень приятно ухаживать за Пан Чаком. Чан Бон оплатил владельцу больницы доктору Исири Суки стоимость двух циновок — Пан Чака и ее.

Вместе с другими женщинами она готовит обед в большой кухне. Пан Чак еще не ел такою вкусного фазана. И наперчит она его так, что не стыдно будет подать самому императору. Пан Чак увидит, как она вкусно стряпает. Тут много женщин вокруг одного очага, но она старается не мешать им. У всех скорбные лица и за спиной плачут дети. Наверно, потому, что на кухне чад и дым.

Мен Хи отрезает сочный кусок фазана, кладет на тарелку и обливает соусом. Рис — в отдельной чаше. Она ставит все это на дощечку, кладет палочки и идет в палату.

В большой полутемной комнате с низко нависшим потолком много людей. Стоны больных смешиваются с плачем детей. Они ползают от одной циновки к другой. Кто-то мечется в бреду. В углу, окружив умирающего, причитает целая семья. От запахов пищи и лекарства, от угара и пота в палате трудно дышать.

Скоро доктор Исири Суки начнет обход.

Пан Чак сидит на циновке, прислонившись к стене. Как глупо торчать в этой больнице, когда в стране происходят такие великие события.

— О, Мен Хи!..

Пан Чак не успел еще поблагодарить ее, как вошел доктор Исири Суки. Он в накрахмаленном белоснежном халате. С ним медицинская сестра. Доктор направляется к первой циновке у окна. Возле больного — женщина. Она вскакивает.

— Господин доктор! — смотрит она умоляюще. — Сегодня не надо осматривать. Сыну легче.

Еще несколько дней назад за такие слова Исири Суки выгнал бы из своей больницы и эту женщину и ее сына: если нет денег, пусть не лезут сюда. Но теперь он осматривает бедняка бесплатно и лишь потом отходит к другой циновке.

Здесь больной молча протягивает доктору пять вон. Откинув полу халата, Исири Суки прячет деньги в карман узеньких, как трубки, брюк и начинает выслушивать больного.

Наконец очередь Пан Чака. Мен Хи поспешно сует деньги в руку врача, а Пан Чак говорит:

— Доктор, я не могу здесь больше оставаться.

Исири Суки с недоумением смотрит на него.

— Я вижу, что вы хорошо питаетесь и у вас достаточно средств. Куда вы торопитесь?

— Мне надо работать.

— Хорошо, сегодня сделаем перевязку, а там посмотрим. Думаю, что дней через десять сможете ходить.

— Только через десять?

Но доктор уже у другой циновки. Не оборачиваясь, говорит Пан Чаку:

— К вам подойдет сестра, она скажет, сколько с вас за бинты, лекарства и перевязку.

— Хорошо, доктор.

Исири Суки берется за ручку двери.

Больной у окна тяжело стонет…

Две недели лежит Пан Чак в больнице, и все это время возле него Мен Хи.

Он до сих пор не в состоянии избавиться от угрызений совести. Как мог он заподозрить ее? Как мог так плохо думать о ней в Содаймуне? Всеми силами Пан Чак старается загладить свою вину перед Мен Хи. Он учит ее грамоте, долгими часами рассказывает о партизанских отрядах в Китае, о великой России, приславшей сюда своих сынов, чтобы освободить Корею.

Сегодня особенно радостный день. Пан Чак уже совсем хорошо управляется с костылями, и ему разрешили покинуть больницу.

Они садятся в машину и едут через центр города по главным магистралям освобожденной столицы. Близ древнего королевского дворца Пан Чак просит остановиться. Здесь заседает Народный комитет. Они выходят из машины и направляются к дворцовому парку.

Мен Хи смотрит на широко раскрытые железные ворота и видит транспарант, прибитый над аркой:

«Вся власть Народным комитетам!»

Пан Чак и Мен Хи входят в королевский парк.

Во дворце заседают представители народа, взявшего власть в свои руки. А в парке тысячи людей. Они гуляют по отшлифованным плитам голубого мрамора, по песчаным дорожкам, стоят у перил ажурных мостиков. В павильонах и беседках, на берегах искусственных прудов, на балконах пагод — всюду толпы людей.

Древние челны и перламутровые джонки скользят по воде.

Пан Чак и Мен Хи спускаются к озеру. Похожий на веранду плот с высокими перилами, с резной крышей, украшенной фигурками зверей, заполнен людьми.

— Подождите, и мы сядем! — кричит Пан Чак, и веселый юноша, уже готовый оттолкнуться, цепляется за пристань белым лакированным багром.

— Нет, нет, тебе нельзя! — удерживает его Мен Хи, хотя самой ей очень хочется покататься в этой сказочной джонке.

Они возвращаются к машине. Пан Чаку трудно идти, и он слегка опирается о плечо Мен Хи.

— Можешь сильнее опираться, Пан Чак, мне совсем не тяжело, — говорит она, заглядывая ему в глаза.

За воротами дворцовой ограды они остановились. Стемнело. Окруженный горами, перед ними весь в огнях сверкал Сеул. Древний Сеул, исстрадавшийся, окровавленный, получивший свободу.

Они долго стояли молча, любуясь городом.

Да, у Мен Хи будет счастья — полные рукава, у нее будет радости — полные рукава. И маленький домик с цветущей вишней за окном, и сыновье тепло на спине…

Лицемерие

По деревне разнесся слух, будто землю Ли Ду Хана будут раздавать крестьянам. Откуда пришла такая весть, никто не знал, да, может, она и не приходила совсем, а просто люди думали о земле, им хотелось получить землю, и, когда кто-то высказал свои думы, каждому могло показаться, будто он уже про это слышал. Слух о земле всполошил всех, и даже с гор спускались хваденмины, до которых, должно быть, тоже дошла молва.

Пак-неудачник не поверил слухам. Но сидеть спокойно в своей хижине все же не мог: ведь японцев-то прогнали — это известно точно. Всей деревней ходили на сопку и смотрели, как русские солдаты вели пленных японцев. Казалось, колоннам пленных не будет конца. И каждый вечер люди собирались возле какого-нибудь дома, чтобы еще раз послушать или рассказать о том, что ни японской полиции, ни сборщика налогов больше не будет, и говорили только об этом и о земле.

Сегодня мужчины решили послать кого-нибудь в город точно все разузнать. И тут кто-то заметил, что с горы к ним спускается всадник в военной одежде. Когда всадник подъехал совсем близко, Пак вдруг бросился ему навстречу и закричал что-то такое, чего никто не мог разобрать. Можно было подумать, будто он сошел с ума. А когда человек спрыгнул с лошади, батрак Кан Сын Ки тоже закричал:

— Что же вы стоите, разве вы не видите, что это Сен Чель, старший сын Пака-неудачника.

И все увидели, что это действительно Сен Чель — старший сын Пака Собана. Соседи шептались о том, что, должно быть, Сен Чель — теперь большой начальник, а ведь он только сын Пака-неудачника и родился в их деревне.

Но Сен-Чель почувствовал неловкость оттого, что отец при людях ведет себя, как дитя, и готов расплакаться. А приехал он не в гости к отцу — сейчас не до того! Он приехал сюда с мандатом Коммунистической партии Кореи и Временного Народного комитета по важным государственным делам. Такие мандаты выдали ответственным людям и послали по деревням разъяснять новую обстановку и создавать местные Народные комитеты. А тут не к месту расстроился отец и никак не может успокоиться. Обеими руками гладит одежду сына, смотрит на него и без конца спрашивает:

— Это ты приехал, Сен Чель? Ты приехал совсем, Сен Чель?

— Подожди, отец, — старался образумить старика Сен Чель, — надо сначала заняться делами, а потом, если останется время, мы поговорим. — И, обратившись ко всем, добавил: — Я прибыл по поручению Временного Народного комитета, мне еще надо сегодня в соседнюю деревню поспеть, поэтому быстрее созывайте народ, и будем решать важные дела.

— Все уже собрались, Сен Чель, — сказал Кан Сын Ки, — говори, если у тебя хорошие вести.

— Не может быть, чтобы все собрались, — недоверчиво покачал головой Сен Чель.

— Деревня теперь маленькая, — сразу заговорили несколько человек, — звать больше некого.

— Да, да, Сен Чель, — подтвердил Пак таким тоном, чтобы все почувствовали, что это его сын, — можешь начинать говорить, весь народ собрался.

— А разве в вашей деревне живут только мужчины? — с любопытством спросил Сен Чель. — Или вы думаете, женщинам не интересно послушать, о чем будет говорить представитель Народного комитета? Вон они уже из всех дворов выглядывают, — показал он рукой.

Все удивленно смотрели на старшего сына Пака-неудачника и слушали его странные слова.

— Пока еще женщин здесь нет, — продолжал Сен Чель, — я скажу вам вот что: теперь начинается новая жизнь. Про это я и буду сегодня говорить. Но в новой жизни женщины тоже должны иметь права, потому что они такие же люди, как мы, и работают даже больше нас. Значит, зовите их сюда, и пусть они слушают. А когда будем принимать решение, мы спросим, что думают женщины. И если они станут смотреть на вас, боясь говорить, скажите им, что теперь каждый может говорить все, что хочет, и для этого не требуется разрешения мужа или старшего сына.

Никто не стал спорить с Сен Челем, хотя такого еще не было, чтобы женщины вмешивались в дела мужчин, да еще говорили, что им вздумается. Все поспешили за женами, потому что хотели поскорее узнать, что же будет с землей.

Пак Собан тоже торопился в свою хижину. Подумать только, вернулся Сен Чель и так разговаривает! И одежда на нем такая, какую, наверно, носят начальники. Это просто неслыханно, что делается.

Еще за несколько дней до прихода русских помещик Ли Ду Хан начал вдруг продавать свое добро, да по дешевке, только бы скорей продать. В ход пошло все — и инвентарь, и скот, и зерно. Он больше времени проводил в Пучене, чем в своем новом поместье, которое отстроил лучше прежнего. Сюда приезжал только на несколько часов с покупателями и сразу же возвращался в Пучен. Потом все дороги наводнили японские войска, и шли они без конца, так что на улицу и носа нельзя было высунуть. А спустя несколько дней японцев, уже безоружных, гнали обратно советские солдаты.

Вот чем все это кончилось. И Ли Ду Хан перестал ездить в Пучен. Наверно, он тоже прослышал, что его землю будут раздавать крестьянам. Сейчас все будет известно. Сен Чель обо всем расскажет.

Пак доволен. Да, он вырастил такого сына, который стал начальником и сможет все хорошо объяснить. Надо скорее позвать Апанню, пусть она порадуется и тоже послушает. А то потом ей все придется пересказывать.

В хижине Алании не оказалось. Где это она в такое время бродит? Но искать ее он не пойдет. Пак снова поспешил туда, где собрались люди. Он не может, как мальчишка, бегать за ней!.. Да вот она, оказывается, сама прибежала! Но женщина остается женщиной. Не может хоть при людях сдержать свою радость и вытереть слезы.

Пак Собан едва поспел к началу. Все окружили Сен Челя, и он уже хотел говорить, но старый Дзюн сказал, чтобы Сен Чель поднялся на телегу, тогда все его будут хорошо видеть и слышать. Это был самый старый и самый мудрый в деревне человек, и хотя Сен Чель заявил, что является представителем власти, но не подчиниться Дзюну не мог.

— Земляки! — начал Сен Чель, взобравшись на телегу. — Вы знаете, что немецкие фашисты и самураи хотели уничтожить первое в мире государство рабочих и крестьян. Но русские рабочие и крестьяне, все народы Советского Союза как один поднялись на смертельного врага. Они разгромили фашистов на своей земле, освободили от гнета народы многих стран и вот пришли к нам. Они пришли, как старшие братья, чтобы вызволить из неволи наш многострадальный народ…

Все, что говорил Сен Чель, крестьяне уже слышали, но никто точно не знал, правда это или только слух. Теперь все стояли не шевелясь, чтобы не пропустить ни одного слова, и недовольно оборачивались, если кто-нибудь кашлял. И хотя говорил Сен Чель, который всего только сын Пака-неудачника, но ведь он является представителем власти, а время теперь такое, что, может, и в самом деле другая власть будет.

А Сен Чель, ободренный тем, что даже старики, даже Дзюн внимательно слушают его, рассказывал, как все произошло:

— Самураи не хотели уходить отсюда. Но неисчислимые силы русской армии разгромили самурайских собак и дали нам свободу…

— Подожди, Сен Чель, — перебил его старый Дзюн. — Подожди. Скажи нам, кого они назначили генерал-губернатором?

— Да-да, кого? — послышались голоса.

— Кого? — переспросил Сен Чель. И тут же ответил: — Никого. Всю власть они передали народу. Уже создан Временный Народный комитет Северной Кореи, и во всех городах и селах выбираются Народные комитеты. В нашем уезде тоже скоро начнутся выборы. И вам уже довольно сидеть и ждать, будто здесь власть помещиков. Пора браться за дело, как полагается хозяевам. Так сказали наши освободители. Им не легко далась победа. Самураи цеплялись за нашу Корею как бешеные собаки. Русские братья пролили свою кровь на наших границах, в Начжине, Хыннаме, Вонсане, Чхончжине…

И снова старый Дзюн перебил Сен Челя.

— Кто тебе сказал, — спросил он, — что всю власть, которую завоевали здесь русские собственной кровью, они передадут нашему народу?

— А вот кто, — не задумываясь ответил Сен Чель, доставая из сумки какую-то бумагу. — Слушайте обращение советского командования. Это писали те люди, которые разгромили самураев и помогли освободить нашу страну.

И он начал читать обращение…

— Понимаете, что это значит, — оторвался от чтения Сен Чель. — Это значит, что теперь все будут решать Народные комитеты, избираемые всем трудовым населением. Всю землю Временный Народный комитет передает крестьянам. Каждый получит два или три тенбо земли бесплатно, чтобы хватило прокормить всю семью…

И тут началось такое, что даже Сен Чель не смог успокоить людей. Но старый Дзюн поднял вверх обе руки и пошел к телеге. Ему помогли взобраться на нее, и крестьяне смолкли. И хотя он был очень старый, в наступившей тишине голос его слышали все.

— Много раз наш народ поднимался на борьбу за свободу, — начал Дзюн. — Много корейской крови пролито на нашей земле. Гибли лучшие сыны народа, а свободы добиться не смогли. Я помню великое восстание в девятнадцатом году, в нем участвовало больше двух миллионов человек. Вы знаете, я честно боролся в те дни вместе с народом. Но кровью залили самураи наши мирные демонстрации, подавили стачки. Двадцать пять тысяч человек убитых и раненых остались на улицах и площадях. Тысячи и тысячи корейцев были арестованы и замучены в тюремных застенках.

Дзюн обвел взглядом всех собравшихся, будто спрашивал, помнят ли они все это. Люди скорбно кивали, подтверждая сказанное. Старый Дзюн продолжал:

— Сейчас во имя нашей свободы на нашей земле пролилась кровь русских братьев. Скажи им, — обернулся старик Дзюн к Сен Челю, — передай им, что мы не забудем их подвига. Пожми их благородные, сильные руки и скажи: если когда-нибудь им трудно станет, пусть рассчитывают и на нас, вечно благодарных им людей Кореи.

И снова загудела толпа. И в общем шуме все отчетливее раздавались крики о том, что надо собрать и послать русским богатырям и освободителям подарки. И так было велико это желание, что люди готовы были немедленно бежать домой и начать сбор, но Сен Чель остановил их.

— Это хорошее предложение, — сказал он. — И не вы одни так хорошо придумали. Весь наш народ стремится хоть как-то выразить свои горячие чувства. Но сначала надо выбрать комитет по распределению земли.

Пак Собан уже ничего не слышал. Люди что-то кричат, называют его имя, его выбирают в крестьянский комитет по распределению земли. Все это происходит будто не на самом деле, а в сказке. У него будет земля…

… На следующий день опять все собрались у колодца, уже без Сен Челя, который уехал в другую деревню, а еще через несколько дней помещик Ли Ду Хан позвал к себе Пак Собана.

С тяжелым чувством пошел Пак к своему бывшему хозяину. Чего ему надо? Потребует старый долг? Но ведь народная власть не признает этих долгов. Так говорилось на сходках, так написано в бумаге, вывешенной на дереве возле колодца.

Пак Собан шел, и все больше нарастало в нем возмущение. Ему хотелось крикнуть этому Ли, что тот не смеет больше вызывать людей к себе. Разум подсказывал ему, что Ли не властен больше над ним, но вернуться он не мог. Пак шел, твердо решив дать Ли Ду Хану достойный отпор. Пусть теперь сам трудится на своем участке. По новому закону помещику дадут столько земли, сколько он сможет обработать сам, без помощи батраков.

Помещик встретил Пака возле усадьбы и повел его к себе не через западные ворота, где обычно проходят батраки и издольщики, и даже не через восточные, куда вход разрешался лишь родственникам и приятелям Ли Ду Хана. Он провел его через главные, центральные ворота, что раскрываются только для самого помещика и особо почетных гостей.

Пак Собан ожидал упреков, требований, наконец, угроз и решил защищаться. Сегодня он выскажет Ли Ду Хану все, что накопилось на душе за долгие годы.

Многое собирался сказать Пак. Но первым начать он не мог. Ведь его встретили ласковый прием, и обильная еда, и сури за помещичьим столом.

Пак Собан присел на корточки, не решаясь опуститься на богато расшитую подушку, любезно пододвинутую ему хозяином.

Ли Ду Хан не торопился. Медленно достал большой, шитый шелком кисет, висевший у пояса на тугом шнурке, медленно набил табаком длинную трубку, предложил трубку и Паку. Из кувшинчика с высоким, узеньким горлышком он торжественно налил сури в маленькие фарфоровые чашечки. И странно, как только белая чашечка наполнилась сури, на донышке проступило и явственно обозначилось изображение смеющейся гейши. Сначала Пак даже испугался, но тут же вспомнил, что ему рассказывали о таких волшебных сосудах, имевшихся в каждом богатом доме.

Ли Ду Хан поднял чашечку и пригласил гостя выпить.

Огрубевшей, узловатой рукой Пак взял хрупкий крошечный сосуд. Пальцы едва удерживали тонкий фарфор, а гейша смотрела ему прямо в глаза и смеялась над ним.

Ли Ду Хан повел свою речь издалека. Он спросил, как здоровье жены Пака, нет ли вестей от Мен Хи, ходил ли Пак поклониться праху своих родителей в первый день весны.

— Хорошие люди! — вздыхает Ли. — Мой отец говорил, что это были самые трудолюбивые и честные крестьяне в деревне. И сына они вырастили достойного, ничего не скажешь.

Долго говорил Ли Ду Хан. Он еще раз напомнил Паку, что никогда ни в чем не отказывал ему, давал в долг и семена и чумизу для детей и не раз спасал всю семью от голодной смерти. Вот и сейчас он позвал Пака, чтобы выручить из беды, что нависла над ним, из беды, которую Пак не видит.

Ли Ду Хан снова наполнил чашечки крепким сури и снова предложил выпить. Потом долго закусывал, ловко орудуя палочками, и улыбался каким-то одному ему известным мыслям. А Пак все явственнее чувствовал беду, хотя не мог понять, откуда она придет.

Отодвинув подушку, он сел на пол, потом снова устроился на корточках. Он пытался есть, но не мог. Ли хорошо видел, с каким нетерпением Пак ждет его слов, но, казалось, не замечал этого. Он предлагал гостю попробовать то одно, то другое блюдо, часто подливая сури, восторгался ароматом хурмы, так хорошо сохранившейся, словно ее только что сняли с дерева. И хотя никогда в жизни не приходилось Паку сидеть за таким богатым столом, еда не шла ему в рот.

— Что же за беда, господин Ли Ду Хан, ждет меня? — глухо спросил он, не совладав со своим нетерпением.

Лицо помещика стало серьезным. Он достал из-за пояса маленькое полотенце, тщательно обтер губы, подбородок и руки, аккуратно заправил полотенце на место и, опустив веки, заговорил:

— Пять тысяч лет прошло с тех пор, как боги создали Корею. Стара наша земля, и мудры ее законы. Пять тысяч лет урожай собирал тот, кто был хозяином земли.

Ли Ду Хан посмотрел на Пака, придвинулся к нему вплотную и, наклонившись к самому уху, зашептал:

— Верные люди сказали: когда в четвертый раз после разлива рек народится луна и весь рис будет собран, за ним придут. Кто дает землю, тот и забирает урожай.

Пак Собан отодвинулся от помещика. Что это он говорит? А тот продолжал:

— Подумай, Пак, слыхал ли ты когда-нибудь, чтобы землю давали даром? Вот на Юге крестьяне тоже получат землю, но выкуп за нее они будут платить несколько лет. Это — верное дело. Но как же можно, чтобы совсем бесплатно? Как мог поверить ты в это? Да найдись такой хозяин земли, кто согласился бы в убыток себе сдавать ее даже за треть урожая, с какой радостью каждый крестьянин пошел бы на это! А ты, легковерный, подумал, что так вот, ни за что дали тебе землю. Нет, брат мой, все свезут у тебя со двора, когда урожай соберешь. А не захочешь отдать — силой отберут. И уже не сможет старый Ли Ду Хан, как раньше, в трудную минуту прийти к тебе на помощь и накормить твою семью.

Словно паутиной обволакивалось сердце Пака. А почему, в самом деле, не берут выкуп за землю? Тяжелое сомнение начало закрадываться в его душу. Пусть назначили бы цену, и он постепенно откупил бы свой участок. Да что же это такое? Почему он не подумал об этом раньше? Что же теперь делать? Ли Ду Хан предлагает не брать землю. А как же без земли? Но и сеять боязно. Ведь помещик прав: только в раю все дают даром.

Хмельной от сури и горя, внезапно обрушившегося на него, брел Пак Собан домой. Тревожное чувство все сильнее охватывало его. Он шел и думал о земле. Но почему Ли стал таким добрым? Почему он позвал его, Пака, к богатому столу? Он ведь ничего не требовал, не заставлял работать на него, не напоминал про долг.

Возле своего дома Пак увидел Кан Сын Ки.

— Я к тебе, Пак.

— Идем, — сказал Пак, стараясь отогнать дурные мысли.

— Нет, я просто хотел сказать… — Кан замялся и, пряча глаза, закончил: — Я пока не буду брать землю, пусть меня не записывают.

Пак оторопел.

— Почему?! — закричал он. — Почему не записывать тебя на землю?

Пак никогда не повышал голоса. Что с ним случилось?

— Понимаешь, — нерешительно заговорил Кан, — понимаешь… Мать моих детей больна, мне трудно будет одному управиться.

— Врешь! — снова вспылил Пак. — На своей земле ты за троих сработаешь!

— Так то на своей… — неопределенно протянул Кан.

Больше Пак Собан ничего не говорил. Его решение созрело. Он не может засесть в своей хижине и предаваться раздумьям. Он член крестьянского комитета и обязан обо всем сообщить властям. Не может быть, чтобы Сен Чель, его старший сын Сен Чель, который привез весть о земле, обманул людей.

Пак Собан отправился в Народный комитет. Добрался до Пхеньяна только на рассвете.

Пак думал, что ему придется сидеть у порога и долго ждать, пока начнут собираться чиновники, а потом еще ждать, пока появится начальник. Но, оказывается, это огромное серое здание уже с утра гудит, как улей. Народ снует взад и вперед, и двери не закрываются. То и дело с шумом подкатывают автомобили. Люди из них не выходят, а выскакивают и, перепрыгивая через две ступеньки, устремляются наверх. Все торопятся, все возбужденно разговаривают. Куда они спешат?

А почему он сам остановился и стоит здесь, как праздный зевака, когда у него тоже такое срочное дело?

Пак прошел в широко открытую дверь и вслед за другими двинулся по длинному коридору. Он не знал, к кому обратиться. Здесь так много людей: и вооруженные рабочие, и железнодорожники, и крестьяне. Даже женщины зачем-то пришли сюда. Вот с важным видом идет старуха. Но сразу можно понять, что человек это простой.

— Послушайте, — останавливает ее Пак Собан, — к кому тут обратиться по важному делу?

Не успела она ответить, как прогромыхал голос какого-то рабочего:

— Послушайте, где здесь самый главный, товарищ Ким Ир Сен?

Пак насторожился. Ему тоже нужен самый главный.

Женщина улыбается:

— Вы к председателю Временного Народного комитета хотите?

— Да-да! — радостно кивает рабочий.

— Может быть, вы к члену Народного комитета пройдете? Все хотят только к председателю, а ведь товарищ Ким Ир Сен уже много ночей не спал, у него очень много дел.

— К члену Народного комитета?

Рабочий мнется в нерешительности. А Пак Собан согласен. Ему показали кабинет члена Народного комитета Ван Гуна. На все вопросы секретаря Пак отвечал, что дело у него важное и секретное и скажет о нем только члену комитета.

Секретарь так и доложил Ван Гуну.

Да, это был Ван Гун, который, едва оправившись после содаймунской тюрьмы, приехал в родной Пхеньян.

Ван Гун выслушал секретаря.

— Хорошо, пусть подождет, — сказал он, — а сейчас пригласите ко мне владельца шахты Те Иль Йока.

На несколько секунд Ван Гун остается один. Дел столько, что голова идет кругом. И все дела срочные, неотложные.

Едва закрылась дверь за секретарем, как на пороге появился Те Иль Йок.

Ван Гун встает:

— Проходите, садитесь, пожалуйста.

— Зачем? Чтобы услышать, что вы отобрали у меня шахту?! Вы не имеете права этого делать! Я боролся против японцев, я помогал бастующим шахтерам Садона!

— Мы все это знаем, господин Те Иль Йок, садитесь, пожалуйста, мы обо всем поговорим.

— Я могу и постоять. Я не намерен здесь долго оставаться! Мне нечего у вас делать.

Ван Гун серьезно слушает.

— Вы напрасно горячитесь, — говорит он. — Мы ничего не собираемся отбирать у вас. Вы являетесь владельцем шахты, и мы хотим, чтобы вы своим опытом, продукцией своей шахты помогли новому, народному строю.

Те Иль Йок настораживается. Он щиплет свою бородку. Он шел сюда в твердой уверенности, что у него отберут его копи. Он приготовился услышать самое худшее. Неожиданные слова члена Народного комитета сбивают его с толку. Он не может еще поверить им и механически продолжает разговор резким тоном:

— Я не понимаю вас! Что вы от меня хотите?

— Я вам уже сказал, — так же спокойно повторяет Ван Гун. — Мы хотим, чтобы вы помогли своей родине. Садитесь, пожалуйста, — указывает он на кресло и садится сам. — Видите ли, — продолжает он, — Садонские шахты затоплены. И пока они вступят в строй, пройдет не меньше двух недель. А уголь нам нужен немедленно. Надо прежде всего обеспечить топливом паровозы и население. Мы рассчитывали, что вы увеличите добычу угля, а вместо этого вы закрыли свои копи.

Те Иль Йок нервно ерзал в кресле.

— Но как же я могу добывать уголь, если разбежались рабочие?

— А разве не вы им объявили, что шахта закрывается?

Шахтовладелец молчит.

— Давайте вместе подумаем, как быстрее наладить добычу. И прежде всего я попрошу вас ознакомиться вот с этим законом. — Ван Гун протягивает Те Иль Йоку отпечатанный типографским способом лист бумаги.

— Можете взять с собой, — добавляет Ван Гун, — это закон, предусматривающий охрану частной собственности и поощрение частной инициативы в промышленности и торговле. По новому закону национализируются только предприятия, принадлежавшие японцам и предателям корейского народа. Вы же смело можете рассчитывать на помощь Народного комитета. Вам предоставят налоговые льготы и выделят необходимое оборудование.

Те Иль Йок растерянно смотрит на Ван Гуна. Он щиплет бородку. Он все еще боится подвоха.

— Как же это так? А мне сказали… Я не знаю…

— Пройдите в промышленный отдел, — вежливо предлагает Ван Гун. — Там вы обо всем договоритесь.

Те Иль Йок нерешительно поднимается. Он кланяется, благодарит. Ван Гун тоже встает.

— А что касается рабочих, — говорит он, — то здесь все зависит только от вас. На старых условиях они, конечно, не согласятся работать, да и Народный комитет не позволит. Установите, как всюду теперь положено, восьмичасовой рабочий день, обеспечьте необходимую безопасность труда, помогите рабочему контролю, который будет наблюдать за выполнением на вашей шахте народных законов, и рабочие не уйдут от вас.

* * *

Пак Собан сидел в приемной и терпеливо ждал, хотя не мог понять, почему так долго задерживается у члена Народного комитета каждый посетитель.

И вот наконец пришла его очередь. Он робко переступил порог большого кабинета, и, стоя у двери, низко поклонился. Пока этот седой человек, поднявшись со своего места, шел к нему навстречу, он смотрел, не понимая, что происходит. Он не понял, почему член Народного комитета в свою очередь низко поклонился ему, почему обнял его за плечи и увлек к столу, почему велел называть себя не господином, а товарищем.

Пак боялся задержать этого занятого человека даже лишнюю минуту и уже на ходу начал, торопясь, рассказывать о своем деле. Ван Гун усадил его в кресло и сел напротив.

— Спасибо вам, товарищ Пак, — сказал Ван Гун, внимательно выслушав крестьянина. — Вы правильно сделали, что пришли сюда. Мы заставим помещика прекратить вражескую агитацию. Землею отныне будет владеть тот, кто ее обрабатывает.

Ван Гун вызвал секретаря.

— Срочно пригласите сюда Пак Сен Челя! — приказал он. — Снарядите пять человек из рабочего вооруженного отряда и предоставьте в их распоряжение грузовую машину.

Секретарь вышел.

У Пака пересохло во рту. Он поднялся, откашлялся, расправил плечи и, подтянув штаны, важно сказал:

— Пак Сен Чель — это мой сын, товарищ член Народного комитета. Я сам дам ему все распоряжения.

— Ваш сын?!

— Да, это мой сын. Мой старший сын, — как бы между прочим заметил Пак. Пусть член Народного комитета знает, кто перед ним.

Ван Гун встал из-за стола.

— Вы давно не видели своего сына, товарищ Пак?

Пак Собан улыбается и снова усаживается поглубже в большом мягком кресле.

— Уже дня три, — подумав, говорит он. — Сейчас такое время, что нам некогда встречаться. То вот к вам в Народный комитет надо, то другие важные дела, которые не всякому доверишь. Да и сын у меня тоже не сидит сложа руки…

— Три дня?! — перебивает его Ван Гун. — О, значит, вы еще не знаете новость, которую ему вчера сообщили. Ваша дочь Мен Хи в Сеуле.

— Мен Хи?.. Моя дочь Мен Хи? В Сеуле…

Голос Пака дрожал и обрывался.

— У кого моя дочь? Как ее выкупить?

Ван Гун кладет руки на плечи Пака:

— Вашу дочь не надо выкупать, она свободна. Ею гордятся сеульские ткачихи так же, как мы гордимся вашим сыном. Сен Чель сейчас придет и сам все расскажет о Мен Хи.

— Да, мой сын придет сюда… Пойду за ним… — бормочет Пак и трет лоб, прикрывая рукой глаза.

Он нерешительно направляется к двери, потом оборачивается и вдруг поспешно выходит из кабинета.

Ван Гун стоит, задумавшись: «Да, Сен Чель прав. Нельзя сейчас говорить старику о Сен Дине. Если бы удалось задержать парня даже после того, как он помог затопить Садонские шахты, и то легче было бы. А что с ним будет теперь? Кто надоумил его бежать на Юг? В чьи руки он попадет?»

Спустя несколько часов комиссия из пяти человек во главе с Сен Челем подходила к поместью Ли Ду Хана. Сен Чель шагал размашисто, уверенно, и Пак Собан старался не семенить за ним и не отставать, чтобы люди видели, как он вместе с сыном ведет представителей народной власти в дом Ли Ду Хана, у которого надо отобрать землю.

Раньше ему бы и в голову не пришло идти через центральные ворота усадьбы. Но теперь он не задумываясь повел людей по уже знакомой ему дороге. Странно, что ворота не заперты. Дом пуст. В комнатах валяются опрокинутые сундуки, ниши повсюду раскрыты. Нигде ни души.

— Взять под охрану народное добро! — приказал Сен Чель.

Двое вооруженных рабочих встали у ворот поместья.

Тучи на рассвете

Как мало потребовалось времени, чтобы сделать общежитие уютным! Но это и неудивительно, ведь теперь люди работают всего восемь часов. Можно убрать свой дом, отдохнуть, сходить в город.

Мен Хи сидит на своей циновке. Она вернулась с занятий кружка по ликвидации неграмотности и сейчас будет делать уроки. Только пять минут она просто посидит и подумает о Пан Чаке.

Она почти совсем не видит его. Он работает в Сеульском Народном комитете и приезжает так редко и всего на несколько минут. Ведь за день ему надо объездить на своем мотоцикле шестнадцать фабрик и проверить, как рабочие дружины несут охрану. Они следят, чтобы самураи не взорвали цехи или не повредили машины.

На Севере повсюду директорами стали рабочие. И здесь, в Народном комитете, все для этого подготовлено.

На пост директора фабрики назначили Мин Сун Ен. Даже не верится. Жаль, что Пан Чак редко приезжает. Если бы она работала в типографии, то встречала бы его часто. Он там проводит целые дни. В типографии надо особенно внимательно следить, чтобы самураи не испортили машины. Хотя японцев нигде не видно, но Пан Чак говорит, что они попрятались. И Чер Як тоже спрятался. Он боится суда и, наверно, уехал в деревню, как и другие богатые корейцы. Не такой он дурак, чтобы сейчас показаться здесь.

Чер Як не узнал бы теперь фабрику. Всю пыль из-под барабанов засасывают вытяжные трубы. Воздух чистый, как на улице. Исчезли наконец эти проклятые хлопья.

Но что же будет теперь? Мен Хи вспоминает тот день, когда появились первые американские самолеты. Моторы ревели, будто вот-вот разорвутся. Когда самолеты скрылись, еще нельзя было понять, что они сбросили. Казалось, падали странные хлопья снега. А потом стало ясно, что это листки бумаги. Все старались поймать их, и возле тех, кто умел читать, собирался народ.

В тот день Пан Чака просто нельзя было узнать. Когда она спросила, что с ним, он удивленно посмотрел на нее: «Как что? Разве ты не знаешь?» Из мотоциклетной сумки он достал листок и прочитал:

— «В силу власти, данной мне, как главнокомандующему вооруженными силами на Тихом океане, настоящим устанавливаю военный контроль над Кореей к югу от тридцать восьмой параллели… В дальнейшем приказы, директивы и законы будут издаваться мною или по моему полномочию и будут определять ваши обязанности». Вот что пишет генерал Макартур, — мрачно сказал Пан Чак. — Во время боев с самураями его тут не было, а теперь… Кто дал ему право определять наши обязанности?! Ведь на Севере, благодаря советским войскам, всю власть осуществляют корейцы.

Пан Чак уже собрался уезжать, когда опять налетели самолеты и начали сбрасывать листки. Он поймал один из них, прочитал и изорвал в клочки.

— Что там написано?.. — испугалась Мен Хи.

Пан Чак был так расстроен, что не слышал вопроса и стоял молча, уставившись глазами в землю.

— Пан Чак, дорогой, что там написано?

— Приказ номер два генерала Макартура, — зло усмехнулся Пан Чак. — За один час два приказа. Вот что он пишет: «Все корейцы должны быстро выполнять мои приказы и приказы, изданные по моему уполномочию». А дальше предупреждает нас, что военный трибунал будет судить каждого корейца, который плохо встретит заокеанских гостей.

Пан Чак умолк. Мен Хи подошла к нему совсем близко. Он обнял ее за плечи.

— Надвигаются тучи, — грустно сказал он.

* * *

Мен Хи сидит на циновке, и тревожные мысли все больше овладевают ею. Она смотрит на девушек, которые, как и она, пойдут работать вечером, во вторую смену. А сейчас каждая чем-то занята: одна шьет, другая соорудила себе крошечный столик у циновки и укладывает на него какие-то безделушки, дежурная вытирает окна. Но у всех грустные лица, и уже не громко, как несколько дней назад, а тихо-тихо они поют:

Ариран, Ариран, высоки твои горные кряжи, Видно, мне не добраться до них…

И вдруг распахиваются двери, и с криком вбегает женщина:

— Скорей на фабрику, скорей, девушки!

Она исчезла так быстро, что никто даже не успел спросить, в чем дело.

Мен Хи бросилась вон из барака и в минуту добежала до фабрики. Что здесь делается? Двор забит маленькими зелеными машинами пентагоновцев. Солдаты разоружили рабочих, охранявших фабрику.

Мен Хи хочет незаметно проскользнуть в свой цех, но шум у ворот заставляет ее обернуться. Во двор быстрым, четким шагом входит группа полицейских. Они в той же форме, в какой были и раньше. Среди них японец. Он подбегает к американскому офицеру, вытянувшись, козыряет и что-то докладывает. Офицер кивает, затем, повернувшись, резко подает команду. Солдаты прыгают в автомобиль. Машины с шумом вылетают из открытых ворот.

Полицейские с карабинами и примкнутыми к ним короткими штыками растекаются по цехам, становятся у складов. Посреди двора остаются офицер, два его солдата и японец.

Работниц сгоняют на заводской двор. Две складки на лице офицера, точно стрелки, впились в уголки губ.

— Прекратите шум! — кричит японец. — Будет говорить капитан оккупационной армии господин Гарди Стоун.

Работницы стоят, тесно прижавшись друг к другу, хмуро глядя на офицера. Он говорит, и каждую его фразу переводит японец.

Мен Хи не все поняла. Но главное ясно. Начальник военной администрации генерал Арнольд доводит до сведения населения, что все японские служащие, в том числе и полицейские, остаются на своих местах, потому что корейцы еще не умеют управлять государством. Американцы тоже пока не освоили Корею, а у генерал-губернатора Абэ Нобуюки имеется большой опыт работы на полуострове. Народный комитет распущен, потому что он мешает военной администрации предоставить Корее независимость.

Толпа загудела.

Капитан поднял руку в белой перчатке, и полицейские, держа перед собой карабины, молча начали оттеснять людей.

Когда шум немного стих, капитан снова заговорил:

— Вы сейчас доказали, что еще не способны к самоуправлению. Вы не можете даже выслушать представителя военной администрации. Я прошу всех успокоиться. Деятельность японских служащих и полиции будет строго контролироваться нами. Мы не допустим никаких инцидентов. Все будет под нашим контролем. Вы в этом сейчас убедитесь, прослушав приказ начальника военной администрации генерала Арнольда.

Он кивнул переводчику, и тот начал читать:

— «Штаб американских войск в Корее. Канцелярия начальника военной администрации. Сеул. Корея. Приказ номер тридцать три.

Параграф первый. Право владения всем золотом, серебром, платиной, валютой, ценными бумагами и другой собственностью, а также любого вида и рода выручкой от нее, принадлежавшей правительству Японии или контролировавшейся прямо или косвенно, в целом или частично любым его органом или подданными, настоящим принадлежит американской военной администрации…»

Офицер прерывает чтение.

— Эти детали их не интересуют, — говорит он, морщась, — объясните просто, что все имущество, заводы и фабрики, принадлежавшие японцам, взяты нами в качестве военных трофеев. Объявите также, что мы не собираемся вывозить предприятия в Соединенные Штаты. Верные принципам подлинной демократии, мы продадим трофеи на льготных условиях корейцам или гражданам других стран. Каждому корейцу, без различия его классовой принадлежности, политических, религиозных взглядов и возраста, предоставляется право купить любое предприятие.

Капитан дал знак японцу, и тот начал переводить его слова.

— Скажите им, что эту фабрику откупил их соотечественник господин Чер Як на паях с американским предпринимателем, — бросил на прощание капитан и вскочил в стоявшую рядом открытую машину.

За ним быстро последовали оба солдата, и машина с шумом выкатилась со двора.

Чер Як!

Мен Хи не верит своим глазам. Она не заметила его раньше. Откуда он взялся? Он стоит на том месте, где только что был капитан. Он стоит и широко улыбается. Все та же улыбка. Он медленно идет к цеху. Он хочет поглядеть, что там делается. Он идет улыбаясь, а работницы пятятся от него, шарахаются в разные стороны. У входа в цех осталась только одна Мен Хи. Она не может тронуться с места.

Хозяин идет в цех. Нет, он не идет, он крадется мелкими, осторожными шажками, и улыбка не сходит с его лица.

Это для него они ремонтировали машины! Это для него они старались! Барабаны снова будут вертеться по шестнадцать часов. Он опять приведет в цех надсмотрщиков с бамбуковыми палками. Он засыплет вытяжные подвалы, и хлопья пеньки снова заполнят цех. Они будут оседать на окнах, на стропилах, на мокрых телах. Они залепят глаза и рот. Хозяин идет, улыбаясь и глядя на нее, качает головой.

«Да, да, так и будет, Мен Хи, ты все правильно поняла, ты еще расскажешь мне, о чем говорит Пан Чак. Мне тоже это интересно знать».

Чер Як приближается, и ей уже не видно его крадущейся походки. Перед ней только лицо. Страшное улыбающееся лицо, изъеденное оспой. Он что-то говорит. Он благодарит ее. Она умница, что встречает его у входа. Он давно понял, что она ему преданна.

О, пусть не беспокоится Мен Хи! Он сумеет отблагодарить ее за усердие.

Нет, это не голос Мен Хи, это вся ее исстрадавшаяся душа, вся ее ненависть к Чер Яку вырвалась в крике:

— Не пущу!

Широко раскинув руки, она встала у двери, загораживая вход.

Но он даже не сердится. Он улыбается. Он протягивает руку, чтобы ласково отстранить ее от двери. Перед глазами тянущаяся к ней рука и кривой оскал рта, и она в ужасе бьет по этому ненавистному лицу. В первое мгновение Мен Хи чувствует только, как горит ладонь, но в ту же секунду — удар по голове. Все плывет перед глазами, и она падает. Будто из-за гор доносятся крики, выстрелы, кто-то подхватывает ее, тащит… Потом ноги ее касаются земли. Да, она пробует идти сама…

Мен Хи пришла в себя далеко за воротами фабрики. Она среди работниц, возбужденных, взволнованных. Они идут к Народному комитету. И чем ближе к центру, тем больше людей. Весь народ на улицах. Идут колонны рабочих со знаменами, транспарантами, лозунгами: «Долой японских колонизаторов!», «Отмените кровавые приказы Макартура!», «Американцы, одумайтесь!».

На всех улицах и площадях полиция: американская, японская, корейская. Пешая и конная, на американских автомобилях и японских мотоциклах, на велосипедах и рикшах. Полицейские с автоматами и дубинками, с пулеметами и походными рациями. Маленькие открытые машины носятся с бешеной скоростью вдоль колонн по мостовой и по тротуарам.

На полном ходу машины разрезают колонны. Люди бросаются в стороны, давя друг друга. Сытые кони, высоко поднимая ноги, теснят толпу. Полицейские кричат, размахивая саблями. Они разгоняют народ. Но разогнать невозможно. Идти некуда. Люди на всех площадях, в переулках, на крышах домов, на деревьях.

«Долой японских колонизаторов!», «Под суд Абэ Нобуюки и других военных преступников!».

Все новые и новые колонны демонстрантов заполняют городские магистрали.

И вдруг мощный голос репродукторов заглушает крики людей, сирены машин:

— Внимание! Внимание! Слушайте заявление представителя оккупационных войск в Корее.

Толпа стихла. Замерли автомобили и мотоциклы. Лица обращены к широким жерлам репродукторов, установленных на столбах и крышах.

Первую фразу произносит американец, потом его сменяет переводчик:

— Командование нашло возможным сместить с должности генерал-губернатора Абэ Нобуюки и его ближайших помощников. Военная администрация предупреждает, что всякая попытка сорвать мероприятия военного командования повлечет за собой самые суровые меры. Все участники неорганизованных, не разрешенных полицией шествий впредь будут рассматриваться как нарушители приказа номер два генерала Макартура.

Несмотря на угрозы, люди поняли, что одержали первую победу: заставили убрать главаря японской колониальной администрации. И волна негодования, бушевавшая десять минут назад, стихла. Постепенно народ начал расходиться.

Текстильщики угрюмо возвращаются на фабрику. А куда же теперь идти Мен Хи? Работницы подхватывают ее под руки.

— Идем, не бойся!

Мен Хи идет, окруженная женщинами. Из репродукторов несется веселая музыка. Потом снова слышится голос. Мен Хи вздрагивает. Какой знакомый голос!..

— … Коммунистический режим на Севере невозможно перенести…

Кто это говорит?

— … Коммунисты издеваются над нашей древней культурой. Под видом равноправия они требуют, чтобы женщины отказались от вековых традиций вежливости…

Мен Хи даже не старается уловить смысл этих слов, она вслушивается в голос, и чудится ей: «Ты обвенчаешься с поминальной доской и, как вдова, верная своему мужу, навсегда войдешь в дом его отца, в мой дом».

Это он! Это помещик Ли Ду Хан!

Мен Хи невольно ускоряет шаг, увлекая за собой работниц, но голос догоняет ее:

— … Любой юнец может назвать там старого человека товарищем… Женщина может не подчиниться решению мужа… Я счастлив, что мне удалось бежать в свободный Сеул.

— Мен Хи, не бойся Чер Яка, — утешает ее одна из работниц, по-своему поняв волнение девушки. — Мы не дадим тебя в обиду.

И в самом деле, почему она так испугалась? Ведь теперь она не одна. Она идет, окруженная тесным кольцом женщин. Мен Хи замедляет шаг, вслушиваясь в голос из репродуктора.

— … У микрофона выступал землевладелец Ли Ду Хан, не вынесший режима Северной Кореи и бежавший на Юг.

Значит, Ли Ду Хан в Сеуле. Мен Хи осматривается. Улица почти опустела. Где они находятся? Что ей делать? Как найти Пан Чака? Остановиться у здания Народного комитета, которое уже виднеется в конце улицы, и ждать его там. Должен же он туда прийти…

Здание Народного комитета оказалось оцепленным полицией. На двери большая надпись:

«Народный комитет, как незаконный орган власти, закрыт. Помещение сдается в аренду».

Что же делать теперь? Скоро начнет темнеть. На одной из улиц толпится народ. Все смотрят вверх. На крутом и высоком куполе, венчающем шестиэтажное здание, красуется транспарант:

«Всю власть — Народным комитетам!»

Транспарант укреплен на высоком металлическом стержне. Несколько полицейских, помогая друг другу, пытаются взобраться на купол, но это им не удается. Наконец один из них ухватился за стержень и в ту же секунду с криком отдернул руку, едва удержавшись от падения.

— Ток, ток! — кричит он. — Стержень под током.

…Где же искать Пан Чака?

Предатель нашел хозяина

Чо Ден Ок едет на сеульский аэродром Кымпо встречать Ли Сын Мана. Рядом в машине Ли Ду Хан и Чер Як. Возле шофера — капитан Гарди Стоун, личный помощник начальника военной администрации генерала Арнольда. Едут молча, каждый погружен в свои мысли.

Впервые Чо Ден Ок не знает, как себя вести. Этот вопрос всегда был для него самым простым. Он не задумываясь определял, кому и как надо улыбаться, насколько низко кланяться.

Еще в молодости он понял, что сделать карьеру можно, только обеспечив себе покровительство японцев. Это — главное. На Супхунской гидростанции его карьера зависела от Канадзава, и именно ему он сумел доказать свою преданность. В Восточно-колониальной компании это был подлец и вор Цуминаки, но только с его помощью можно было идти дальше, вверх. В полиции даже мальчишка понял бы, что все зависит от Такагава, и уж он старался для генерала, не щадя сил. Его усердие всегда оценивалось должным образом.

Когда рухнуло величие Японии, стало ясно, что, какая бы ни пришла власть, карьеру сделает тот, кто боролся с японцами. Поэтому, выполнив задание Абэ Нобуюки на севере страны и пробираясь в Сеул, он всюду, где возникали митинги, выступал со страстными речами против самураев и, как только мог, поносил японских милитаристов.

Впервые он утратил уверенность, когда узнал, что созданы Народные комитеты. Он уже готов был сообщить новой власти важные данные, имеющие государственное значение. Правда, о его прошлой деятельности могут узнать. Ну что ж, он сам о ней расскажет. Он горько ошибался. Он видел, что японцы строят в Корее железные дороги и электростанции, и полагал, что некоторые японцы просто злоупотребляют своей властью, а вообще Япония искренне хочет помочь Корее. Потом он понял, что ошибся. Чтобы исправить свою ошибку, он готов посвятить себя разоблачению японцев. Это могут подтвердить коммунисты во многих населенных пунктах, слышавшие его выступления. Вот и сейчас он передает народной власти такие сведения, которые доказывают его преданность новому строю.

Его бы, наверно, простили. Но все же Чо Ден Ок пришел к выводу, что в Народный комитет идти нельзя, и не только потому, что это рискованно. Не может быть, чтобы американцы отдали власть Народным комитетам. Американцы — люди дела. Они и будут на Юге главной силой. Значит, надо добиться их расположения. А сейчас лучше надежно укрыться до их прихода. Ведь если он попадет в лапы Пан Чака или ему подобных, никакие американцы его не спасут.

Он переоделся в национальный костюм и наголо остриг голову. Он не появлялся в центре города. Его пугал каждый шорох. Он нашел себе надежное укрытие в маленьком домике на окраине и решил не выходить из комнаты. По ночам он запирал дом снаружи на засов и влезал в окно. Так спокойнее. Пусть думают, что здесь никого нет.

Но Чо Ден Ок не только предавался страху. Двадцать три дня — с момента освобождения Кореи Советской Армией до прихода американцев — он сидел, запершись, и писал.

Он выписывал наименования предприятий, указывал их примерную мощность, давал краткую характеристику владельцев. Он представит американцам полную картину деятельности Восточно-колониальной компании, методов ее работы. И вдруг Чо Ден Ок вскочил. Блестящая мысль пришла ему в голову. Как всегда в минуты сильного волнения, он забегал по комнате.

К черту список предприятий! Методы! Вот что главное.

Кто ответит, каким образом самураи смогли сорок лет править Кореей? Он даст американцам статистику бунтов — пусть полюбуются, с чем им придется иметь дело.

За пять лет после тридцатого года в стране отмечено четыре тысячи нападений на японцев. Только за один тридцать девятый год партизаны совершили несколько тысяч налетов.

Пусть полюбуются этими цифрами. Пусть узнают, как обнаглели эти безропотные корейцы под влиянием побед, одержанных русскими. Пусть задумаются хотя бы только над бунтом на острове Чечжудо. Достаточно было коммунистам распространить весть о поражении немцев в Сталинграде, как остров словно обезумел. Рабочие и рыбаки внезапно устремились со всех сторон к военно-воздушной базе. Они уничтожили триста сорок японских летчиков, сожгли шестьдесят девять самолетов, все ангары, весь бензин…

Пусть поразмыслят над этим американцы. Пусть спросят у него, как же продержались здесь самураи сорок лет?

Он ответит им на этот вопрос. Он порекомендует им проверенные методы. Они поймут, что только такими методами можно править Кореей. Да, он начнет со статистики. Взять хотя бы февраль и март сорок второго года, когда по стране прокатилась волна бунтов. За эти месяцы сто двадцать пять тысяч человек были брошены за решетку. Ранен один полицейский — расстрелять сто подозрительных! Началась забастовка — на каторжные работы каждого третьего рабочего!

Он им расскажет о здешних тюремных порядках. Прежде всего не следует скрывать от населения систему пыток. Наоборот, о них надо говорить побольше. Пусть боятся. Пусть знают, что за каждым домом ведется наблюдение. Нечего стесняться.

Двадцать три дня он писал свою докладную записку о японских методах управления Кореей, проверенных сорокалетним опытом. И когда в Сеул прибыли американцы, он явился к ним во всеоружии.

Уже на следующий день его поочередно вызывали генералы Арнольд и Ходж. Капитан Стоун проболтался, что оба они в восторге от доклада. Вообще капитан оказался дельным парнем. Они быстро нашли общий язык, и капитан не остался в обиде. Особенно после сделки с Чер Яком.

Генералы благодарили Чо Ден Ока, обещали ему свое покровительство. Они оценили его усердие, поняли, чего стоит такой человек. Теперь остается принять дела у Такагава.

Генерал уже поздравил его с назначением и даже обещал кое-что поведать из своей практики. Надо будет воспользоваться богатым опытом генерала. И вообще, хорошо бы все делать, как Такагава. Даже в машине ездить, как он.

Теперь, наконец, когда в руках у Чон Ден Ока вся полицейская власть и тысячи подчиненных, он себя покажет! Этой должности начальника департамента полиции Южной Кореи он добился сам. Он сумел правильно оценить обстановку и на деле доказать свою преданность американцам.

Но как вести себя с Ли Сын Маном? По всему видно, что янки делают на него большую ставку, хотя он только кореец. Правда, Ли Сын Ман сорок лет прожил в Америке, — значит, это их человек. Судя по тому, как его встречают, это будет важная персона. Что же, и ему служить? Нет, ему он служить не будет. Для Чо Ден Ока это не та лошадь, на которую следует ставить. Конечно, внимательно присмотреться к нему надо. Но унижаться перед ним нельзя. Интересно, как поклонится ему Ли Сын Ман? Свою голову Чо не опустит ни на миллиметр ниже. Даже пусть получится так, что чуть-чуть ниже поклонится сам Ли Сын Ман. Ведь у него еще нет назначения на должность.

Приняв такое решение, Чо Ден Ок приходит в хорошее расположение духа. Он смотрит на спокойное и невыразительное, заплывшее жиром лицо Ли Ду Хана с маленькими свиными глазками. Помещик то поднимает брови, то опускает их и отдувается, будто идет в гору. Вот с виду совсем болван, а хитер. Сидит, обдумывает какие-то свои делишки…

И действительно, Ли Ду Хан был поглощен думами о своей судьбе. Ему повезло. Ему очень повезло. Он легко перешел в Южную Корею и еще по дороге в Сеул встретил земляка из Пучена — Чо Ден Ока. Очень оборотистый парень! Он-то и помог купить здесь поместье бежавшего японца. О таком имении Ли Ду Хан мечтал всю жизнь: пятьсот тенбо земли, ирригационное сооружение, необозримый фруктовый сад. И все это почти даром.

Ли Ду Хан облизывает широкие мясистые губы. У него хватило золота, чтобы расплатиться. Правда, он подписал бумагу, будто купил не пятьсот, а всего пятьдесят тенбо без орошениия и без сада и что заплатил за это какие-то жалкие пхуны. Но надо же заработать и Стоуну и Чо Ден Оку! Важно, что ему-то выдали документ, из которого видно, каково его настоящее владение.

И вот богатство уже действует. Приезжает какая-то важная персона, и, пожалуйста, садитесь в машину как представитель землевладельческого сословия.

Вот что значит богатство! Плохо только, что не видно, как богат человек. Идешь по улице, а прохожие не знают, кто ты такой.

Ли Ду Хан хорошо понимает, откуда к нему привалило это сказочное богатство: не зря он обвенчал Мен Хи с поминальной доской Тхя. Все, что сказал тоин, сбылось. Хорошо бы вызвать сюда этого тоина. Может еще пригодиться. И Чо Ден Ока нельзя упускать из виду.

Он косится на Чо, и их взгляды встречаются.

— Теперь, наверно, скоро приедем, — тихо шепчет Ли Ду Хан, чтобы не потревожить американца.

— Да, скоро, — уверенно отвечает Чо Ден Ок.

Их разговор выводит из задумчивости и Чер Яка. Он тоже размышлял о богатстве и тоже мысленно благодарил Чо Ден Ока. Фактическим хозяином текстильной фабрики Катакура стал теперь капитан Стоун. Но все дела будет вершить он, Чер Як. И перепадет ему больше, чем при японцах…

Когда машина остановилась на аэродроме, самолет уже шел на посадку.

— Учитесь точности, — обернулся к корейцам Стоун, показывая на ручные часы.

— Какая пунктуальность!

— Как вы этого достигли?

— Поистине американский расчет! — заговорили, заулыбались все трое.

Стоун лихо выскочил из машины и направился к группе ранее прибывших офицеров. Корейцы присоединились к своим соотечественникам, стоявшим позади.

Самолет подрулил к встречающим. Из кабины вышел сутулый седой кореец в европейской одежде. Сойдя на землю, он неуверенно осмотрелся и, увидев приближавшуюся к нему группу американских офицеров, двинулся им навстречу. Быстрым и неровным, семенящим шагом спешил он к офицерам, а они двигались медленно и важно, словно стараясь подчеркнуть дистанцию между ними и этим корейцем.

Когда прибывший подошел, майор протянул ему руку. Тот пожал ее с нестарческой поспешностью. При этом его изъеденное морщинами лицо расплылось в угодливой улыбке, а хитрые глазки-щелочки совершенно закрылись.

— Как летели, господин Ли Сын Ман? — спросил майор.

— О, великолепно! — ответил старик. — Правда, от Сан-Франциско до Токио немного болтало, — добавил он, как бы извиняясь, — но ведь американская машина очень устойчива.

И снова лицо его собралось в морщины от сладенькой улыбки. Старик говорил по-английски с явно американским произношением.

Ли Сын Мана посадили в машину и повезли в Сеул, в Капитолий, где генерал Ходж назначил собрание представителей партий и общественных организаций.

Аппарат генерала Арнольда

В силу старой, укоренившейся привычки, которая помогла Чо Ден Оку так высоко подняться, он машинально изучал всякого встречного. Он незаметно для других сверлил глазами американцев, изучая их повадки, вкусы, характеры. Надо было исчерпывающе знать людей, в чьих руках находится его судьба. Надо было знать их слабости. Одни любят деньги, другие — женщин, третьи — и деньги, и женщин. Одни любят власть, другие — славу, третьи — и то и другое. Надо все знать.

С первых же дней после прихода американцев Чо Ден Ока преследовала мысль: как упрочить свое положение, как получить уверенность, что его не выгонят. В момент такого крупного переворота в стране всякое может случиться. Понаехали сюда эти ли сын маны, за которых держатся американцы, выдвинулись такие жулики, как Ким Сонг Су, которые наверняка потащат за собой свою свору, а хороших мест не так уж много.

Правда, Чо Ден Оку удалось показать американцам, на что он способен, и завоевать их расположение, но кто знает, как обернется дело дальше. Он ведь не сможет каждый день писать такой доклад, какой представил в день их прихода и который сыграл решающую роль в его судьбе. Значит, вполне могут о нем забыть. Конечно, найдется еще немало поводов доказать свою преданность, но сидеть и ждать нельзя. В такой острый момент нельзя теряться и сидеть сложа руки. И он присматривался к американцам, угождая на всякий случай каждому и еще не зная, на ком остановиться и что еще придумать.

Едва ли сам Чо Ден Ок мог бы объяснить, почему особую заинтересованность вызвал у него капитан Гарди Стоун. Но опытный глаз этого старого и битого волка увидел в лощеном молодом капитане что-то такое, мимо чего пройти нельзя. Будто невидимые флюиды излучал этот молодой подлец, которые на той же волне отражались в мозгу матерого предателя.

Чо Ден Ок еще не знал, как использует капитана, но был уверен, что этот человек пригодится.

Гарди Стоуну была отвратительна эта всегда угодливо улыбающаяся рожа. Человек дела и широких масштабов, он презирал мелких льстецов. А если к тому еще это желтокожий, то вообще хочется плюнуть ему в морду.

Но что-то удерживало от такого шага. Один вид Чо Ден Ока приводил его в крайнюю степень раздражения, и тем не менее что-то мешало ему выгнать всегда вертящегося под ногами корейца. Этот Чо Ден Ок, черт бы его побрал, очень сведущ во всех делах своей проклятой азиатской дыры. Кажется, нет такого вопроса, на который бы он не ответил. И он оказывается под рукой именно в тот момент, когда в нем есть нужда.

Нет, не зря эта старая лиса так угодлива. Его хитрые щелочки издевательски улыбаются, когда он говорит, будто все делает во имя борьбы против коммунизма. Чепуха это все. Какие у него могут быть идеи, кроме собственных делишек! Но не такой уж он болван, что собирается обмануть американца. Нет, и у него за душой что-то есть. А может быть, это та лошадь, на которую можно ставить?

* * *

Аппарат генерала Арнольда в Южной Корее состоял из людей высокой квалификации. Советники и эксперты делали здесь все, как в настоящем государстве. Учредили органы власти, департаменты, полицию, создали армию. И все эти органы существовали не только на бумаге, но и работали, как всамделишные. Начальники, руководители департаментов ходили в свои учреждения с большими портфелями, восседали в красивых кабинетах, решали дела государственной важности.

Добиться такого положения американцам было нелегко. Как только начали формировать органы управления страны, выявился огромный избыток руководящих политических и хозяйственных деятелей. Все хотели быть министрами и начальниками. Предлагавшие свои услуги уверяли, будто всю жизнь боролись против японцев, считая, что этот решающий фактор поможет обрести доходное место. Однако командующий американскими войсками в Корее генерал-лейтенант Ходж заявил по радио, что, поскольку США еще не успели воспитать кадры новых государственных деятелей, а представители Америки еще недостаточно изучили страну, временное управление должно находиться в руках лиц, имеющих административный опыт в Южной Корее, и, хотя они работали на японцев, с этим придется смириться.

И тут началось. Те же самые лица, что клялись, будто являются идейными борцами против японцев, с документами в руках стали доказывать, какие высокие посты занимали до последнего времени. За период сорокалетнего господства в Корее японцы сменили не один десяток министров и других марионеток. И вот все они теперь пришли за портфелями.

Генерал Арнольд решил одним ударом убить двух зайцев. Продемонстрировать американский демократизм и отобрать наиболее угодливых. Он объявил, что будет консультироваться с лидерами политических партий и после этого определится состав руководящих деятелей страны.

На следующий день было зарегистрировано двести сорок шесть партий. Среди них выделялась политическая партия «Блеск луны», состоящая из семи человек, партия «Вольных холостяков» и многие подобные им. И двести сорок три лидера явились на консультацию к генералу и потребовали портфели для своих партий.

Генералу Арнольду все это надоело. Его аппарат давно уже наметил тех, кто будет беспрекословно выполнять волю своих американских благодетелей. Каждому, кто получил портфель, довольно ясно дали понять, что его выделили из десятка кандидатов, столь же достойных, как и он сам, и что эти кандидаты готовы будут в любую минуту заменить его. И каждый, кто получил пост, понял, что значит подобное предупреждение.

Так был сформирован государственный аппарат Южной Кореи. Как в каждой порядочной стране, был создан и департамент торговли, а при нем — закупочная комиссия. Поскольку предстояло закупить много оружия, основной состав ее взяли из полиции, которая должна была стать ядром армии.

В создании закупочной комиссии большую помощь корейцам оказал капитан Гарди Стоун. Ему противно было иметь дело с этой сворой липких пройдох, которые в угоду своей личной карьере и собственным выгодам готовы предать кого угодно, в том числе и своих хозяев. Но обойтись без них было нельзя. И нельзя было забывать, зачем он приехал в эту желтокожую страну. Надо было прежде всего решить вопрос с паровозами и найти подходящего человека, чтобы самому этим не заниматься.

* * *

В 1912 году в Соединенных Штатах вышла новая серия грузовых паровозов «Консоли». В эксплуатации машины себя не оправдали. При огромных затратах топлива и воды они развивали малую скорость.

Мощность их была большой, но давление на оси оказалось недостаточным, на подъемах они буксовали и останавливались. Поэтому могли тянуть только легкие составы. Но главный конструктивный дефект был в том, что если паровозная бригада допускала уровень воды в котле ниже нормального, котлы отрывались от рамы.

Первая катастрофа по этой причине произошла близ Чикаго. Благодаря счастливой случайности жертвами оказались только два человека: машинист и его помощник. Вскоре на перегоне Сиэтл — Такома вырвало из рамы котел и отбросило вперед и в сторону на сто девять метров. Котел угодил на территорию кожевенного завода и взорвался. Сорок шесть человек погибло, и сто тридцать девять получили тяжелые ранения.

«Консоли» были сняты с производства и запрещены к эксплуатации. На ранее выпущенных машинах усилили крепление котла к раме и постепенно продали их другим странам. Нереализованными остались двадцать четыре паровоза. В хорошо законсервированном виде они простояли около тридцати лет.

Во время войны США предложили эти паровозы своим союзникам, но те отказались. Было решено отправить локомотивы на переплавку. Металлургические заводы соглашались принять их как металлический лом первой категории при условии, если фирма отделит детали цветного металла от деталей черного и доставит их к месту производства. Предстояло снять латунные инжекторы, медную топку, которая укреплена полутора тысячами болтов и тяг, разобрать тормозную систему и выполнить уйму других работ, стоимость которых вместе с транспортировкой едва покрывалась оплатой за металл.

Так и остались стоять эти паровозы нетронутыми до конца войны. Как узнал о них Гарди Стоун, трудно сказать. Но он купил их, купил в таком виде, как они были по цене черного металлолома третьей категории. Генерал Арнольд помог ему включить эти паровозы в список товаров и оборудования, которые США собирались предложить южнокорейскому правительству в порядке помощи.

Теперь дело заключалось в том, чтобы не продешевить. Надо было подобрать из корейцев надежного человека, который мог заняться этим делом.

Выбор пал на Чо Ден Ока. Капитан сообщил ему, что хочет предложить его кандидатуру на пост заместителя председателя закупочной комиссии.

Пока Чон Ден Ок низко кланялся и выражал слова бесконечной благодарности, его мозг лихорадочно работал. Ему было ясно, что за такое назначение потребуется немалая оплата, но он не мог понять, что именно надо. Не взятку же давать! Взяткой тут не отделаешься. А капитан уже объяснял функции комиссии.

— Вам придется, — говорил он, — рассмотреть список товаров, предложенных фирмами Соединенных Штатов. Вместе с нашими экспертами вам предстоит прийти к соглашению о ценах, порядке платежей и форме оплаты, поскольку валюты у вас пока нет.

Чо Ден Ок согласно качал головой, стараясь уловить, что же потребуется от него. Не поддержки же списка и цен, предложенных американцами. Всякий дурак поймет, что их надо принять как благодеяние.

Поднявшись и давая понять, что беседа закончена, капитан, как бы между прочим, заметил:

— Советую внимательно отнестись к товарам, в которых особенно нуждается страна, в таких, например, как паровозы. И… — Капитан немного замялся, затем добавил: — Хорошо бы свои соображения в этом плане проконсультировать со мной.

Чо Ден Ок понял. Он прежде всего понял, что в сделке с паровозами капитан заинтересован лично. Понял, почему капитан назначает его в закупочную комиссию и чего от него хочет. Понял, наконец, что в лице капитана обретает могучую опору, если тот останется им доволен. Ну что ж, капитан не ошибся в своем выборе.

Чо Ден Ок больше не улыбался и не кланялся. Почтительно, но весомо и твердо сказал:

— Можете положиться на меня, господин капитан. И сейчас, и в будущем.

«Кореец, а какой сообразительный», — хмыкнул про себя Гарди.

Они думают, Чо Ден Ок это просто агент. Они думают, Чо Ден Ок это так себе, один из своры, что вьется вокруг них. Они еще узнают Чо Ден Ока. И оценят. Никто не умеет так ценить деловых людей, как американцы.

На душе у Чо Ден Ока было радостно. Он получил возможность еще раз показать себя во всем блеске перед теми, кто решает судьбы. Ему верят. Надо еще больше укрепить свое положение. Правда, он имеет дело не с генералом, а только с его помощником, но этот капитан оборотистее и умнее своего генерала. Так бывает. Так очень часто бывает. Надо сделать для этого Стоуна такое, чтобы у него дух захватило, чтобы ушам своим не верил. Чо Ден Ок это может. Пусть посмотрят, что может Чо Ден Ок. Он уже кое-что узнал про эти паровозы «Консоли». Не такая уж они находка. Капитан велел прийти к нему со своими планами. Ну что ж, он пойдет. Он предложит цену, какая и не снилась капитану.

Чо Ден Ок изложил свой план Гарди Стоуну.

— Возможно, вас устроит, — сказал он в заключение, — если стоимость паровозов будет определена по ценам мирового рынка на современные локомотивы.

Такого бизнеса капитан не ожидал. Это ему и в голову не приходило. Он еще не знал, что ответить, а Чо Ден Ок уже понял, какие мысли витают в голове капитана. Чо Ден Ок радовался. Тем же спокойным тоном продолжал:

— Для этого придется предварительно кое с кем встретиться, поговорить с некоторыми членами правительства и закупочной комиссии. Это никакого труда не составит.

Пока говорил Чо Ден Ок, Гарди уже вышел из замешательства. Нельзя показать этому желтокожему, что сам он рассчитывал на меньшее. Конечно, цена должна соответствовать ценам мирового рынка на современные локомотивы. Он взглянул на корейца, который умолк, ожидая, что скажет капитан. И он сказал, постукивая пальцем по столу:

— Ну-с, дальше.

«Хорошо играет», — подумал Чо Ден Ок и снова заговорил:

— Никто, конечно не станет возражать против цены, которую выставят эксперты Соединенных Штатов, но надо чтобы не было неожиданностей и обид, — улыбнулся он. — Поэтому мне и придется заранее кое с кем поговорить.

— Каких обид? — не понял капитан. Он уже прикидывал, кому из экспертов будет поручено это дело.

— Ну как бы это сказать… — подбирал слова Чо Ден Ок, сладко улыбаясь. — Надо, чтобы, как и положено в порядочном доме… Государственные деятели должны обсудить, взвесить.

— Это верно, — согласился капитан, — надо обсудить, поговорить. Важно, чтобы осталось довольно общественное мнение. Понимаете? — И, не ожидая ответа Гарди продолжал: — Самое главное — не дать повода коммунистам и другим бунтовщикам поднять шум… Помните этот глупый инцидент с консервами? Даже в печать проникли всякие нелепые слухи. Запахи, видите ли, им не понравились. Будто японцы кормили их русской икрой. Можно подумать, будто они всю жизнь только и питались свежими продуктами.

Капитан заходил по комнате, явно нервничая.

— Они поднимают шум по всякому поводу, — говорил он, уже не замечая Чо Ден Ока. — Пользуются любой возможностью, чтобы порочить американскую армию, принесшую им свободу. — Гарди Стоун возмущался искренне, хотя все знали, что войска Пентагона пришли в Корею спустя двадцать три дня после ее освобождения. Не сделав ни одного выстрела, американцы, не стесняясь, называли себя освободителями. — То им не нравится, что солдат разместили в этом старом и никому не нужном храме, — негодовал Гарди, — то чуть не бунт подняли из-за штаба корпуса. «Заняли дворцы, гостиницы, лучшие здания». А что же, освободители должны себе землянки рыть?

Капитан теперь молча ходил по комнате, и Чо Ден Ок не решался нарушить тишину. Потом Гарди уселся на свое место и снова заговорил. Теперь его речь была спокойна и убедительна.

— Паровозы — это поставки, на которых можно отыграться. Ясно? Паровозы — это не консервы. Паровозы — это политика. Надо, чтобы корейцы наконец поняли, кто им враг и кто друг. Вы говорите… — улыбнулся Гарди, — «настоящую цену». Конечно, это важно. Это совсем не десятистепенный вопрос. Но политику в таком деле забывать нельзя. — И он высказал все, что думал по этому поводу, о чем говорил ему генерал Арнольд.

В тот же день Чо Ден Ок начал действовать. Действовать по тщательно разработанному плану, рассчитав множество ходов вперед, как он это всегда делал, приступая к новой операции.

Прежде всего он посетил редакцию газеты «Кенхян синмун». Затем встретился кое с кем из старых друзей, занимавших теперь солидные посты в различных ведомствах, побывал вместе с ними в редакциях других газет, еще раз обращался за консультацией к Гарди Стоуну.

Вскоре «Кенхян синмун» опубликовала обширную статью об экономическом положении в стране. Ее автор, некий доктор наук Кан Ку, признавал, что экономика находится на низком уровне. Автор анализировал причины отставания, и, с какой бы стороны ни подходил к вопросу, получалось, что виноват железнодорожный транспорт. Но, собственно говоря, и транспорт винить нельзя, так как все упирается в отсутствие паровозов.

Доктор Кан Ку блестяще доказал, что для подъема экономики надо получить хотя бы двадцать паровозов и что иначе все хозяйство Юга Кореи будет находиться на грани катастрофы.

Статья вызвала горячий отклик. «Тетонг синмун» и «Сеул тайме» изложили ее со своими комментариями и вопрос о приобретении паровозов подняли чуть ли не до уровня национальной задачи.

И казалось вполне естественным, что в «Тон а ильбо» появилось обращение большой группы политических и общественных деятелей к военной администрации Соединенных Штатов в Южной Корее с просьбой учесть угрожающее положение, создавшееся на железнодорожном транспорте, и предоставить хотя бы двадцать паровозов. В письме указывалось, что общественность понимает сложность задачи, ибо, как известно, США в настоящее время не производят паровозов, а купить у другой страны южнокорейское правительство пока не имеет возможности из-за отсутствия валюты.

Спустя два дня Сеульское радио сообщило о только что состоявшейся беседе между представителями закупочной комиссии и начальником военной администрации генералом Арнольдом.

Особо подчеркивались следующие слова генерала, высказанные в беседе: «Учитывая жизненную необходимость, военная администрация Соединенных Штатов поддержит просьбу корейского народа о предоставлении Южной Корее необходимого количества паровозов».

О предстоявшей поставке локомотивов заговорила вся печать.

«Америка изучает нужды народа Южной Кореи», «Генерал Арнольд: «Мы пришли в Сеул, чтобы помочь корейцам», «Американские локомотивы на корейские рельсы» — подобными заголовками и шапками пестрели газеты.

Теперь Чо Ден Оку уже не стоило труда договориться предварительно с членами закупочной комиссии о главной просьбе капитана: не только исчислять стоимость паровозов по ценам мирового рынка на современные локомотивы, но и оплатить их урановой рудой.

И вот наконец появилось сообщение, что фирмы Соединенных Штатов, учитывая нужды Южной Кореи, согласились поставить ей двадцать четыре паровоза.

И снова в восторге захлебывалась сеульская печать. «Кенхян синмун» писала:

«Коммунисты сбивают с пути честных людей всякой клеветой, будто Америка посылает в Южную Корею порченые консервы и залежалые товары. Что они скажут сейчас, когда Соединенные Штаты отгружают нам самое жизненно необходимое, свои мощные машины, в виде паровозов, построенных по последнему слову американской техники?

Что они скажут сейчас?

Корейский народ благодарен военной администрации в Сеуле, которая для того и прибыла к нам, чтобы изучить наши нужды и помочь ликвидировать последствия японского колониального господства».

Почти целую неделю самые видные места в газетах отводились статьям и информациям, посвященным этому вопросу. Крупным планом печатались фотографии паровозов, которые уже отгружены из США. Снимки выглядели весьма внушительно: видно было, что эти огромные паровозы обладают большой мощностью. О предстоящих поставках так много писали и говорили по радио, что каждому стало ясно: США действительно помогает экономике Южной Кореи подняться на ноги.

* * *

В соответствии с торговым соглашением Сеульский национальный банк начислил капитану Гарди Стоуну один миллион двести тысяч долларов: по пятьдесят тысяч долларов за каждый паровоз. Ему было предоставлено право на всю сумму сделки получить урановую руду тремя партиями на протяжении трех месяцев.

Нет более ходкого товара, чем урановая руда. Гарди это хорошо знал и продешевить не собирался. Конечно, он предложит руду прежде всего своей родине. Но пусть тоже не скупятся. Если не дадут подходящей цены, ее охотно купят другие страны.

Гарди Стоун хорошо понимал, кто помог ему стать богатым человеком. Правда, кое-какие затраты пришлось понести и ему самому, но ведь и эксперты — люди. Он пригласил Чо Ден Ока в свой загородный особняк близ Инчхона и провел с ним весь вечер.

Оказывается, этот желтокожий не так уж противен. Просто молодчага, черт возьми! А уж хитер, такого не сыщешь. Ну и он получил немало: пост в очень доходной закупочной комиссии с солидным окладом кроме оклада в полиции. А сидеть в этой закупочной комиссии сложа руки он не будет. Он всегда найдет, на чем сделать бизнес… Оттяпать бы здесь пару заводиков и сделать его управляющим!..

Гарди рассмеялся своим мыслям. Нет, пусть сгорит эта земля, прежде чем он вложит сюда свои капиталы. Забастовки, бунты, восстания — ну их ко всем чертям! Да и в эту драку с соотечественниками не полезет. Сколько их добиваются концессий на горнорудные разработки, сколько фирм хотят вести реконструкцию для военных целей портов Пусан, Инчхон, Тэгу, прокладывать стратегические шоссейные дороги. Пусть дерутся. Он сюда не полезет, своих капиталов не вложит. Напротив, он вывезет из этой дыры все, что можно, и пусть она горит. У него на этот счет немалые планы. Он нашел, кажется, еще одну лошадь, на которую надо ставить.

Хорошо, что под рукой этот Чо Ден Ок. Симпатяга парень. И Гарди, наливая одну рюмку за другой, радостно хлопал по плечу своего нового друга.

Прибытие теплохода «Глориус Джейн», что означает «Славная Джейн», на борту которого находились американские паровозы, ожидали в порту Инчхон к пяти вечера.

Готовилась торжественная встреча. Порт был украшен государственными флагами США и Кореи. На портовой площади соорудили трибуну. Усиленные наряды полиции патрулировали улицы.

Сеул и его порт Инчхон соединяет отличная асфальтированная дорога длиною в восемнадцать километров. И днем и ночью сплошным потоком идут по ней тяжелые грузовики в обоих направлениях. В этот день движение здесь усилилось. Задолго до прихода «Глориус Джейн» из столицы в порт направились десятки автобусов. Это везли на митинг фашиствующих молодчиков из организации под громким названием «Национальное движение корейской молодежи», из «Организации молодых людей», представителей «демократической» и других лисынмановских партий.

Когда командующий американскими войсками в Южной Корее генерал-лейтенант Ходж узнал о готовящемся митинге и всей этой кутерьме, он пришел в ярость. Маленький, сморщенный и злой Ходж, самый дальновидный из многочисленной свиты американских генералов в Сеуле, в ярости был страшен. В такие минуты для него переставали существовать выдержка и такт, он мог нанести любое незаслуженное оскорбление подчиненным, как угодно унизить их.

Вся история с паровозами ему не нравилась. Не нравилась еще и потому, что сам он в какой-то мере дал повод для шумихи, которую считал неуместной.

Американцы широко оповещали население, будто Ходж не занимается ни политикой, ни торговлей, ни вообще какими бы то ни было гражданскими вопросами. Главная задача, возложенная на него правительством США и главнокомандующим экспедиционными войсками на Дальнем Востоке Макартуром, сводилась только к военным делам. Создание и оснащение оружием южнокорейской армии, строительство военных баз, стратегических дорог, аэродромов, портов — вот сфера его деятельности. Превратить Южную Корею в мощный бастион обороны США на Дальнем Востоке, бастион, который мог бы обороняться наступательными действиями, — вот главная задача, поставленная перед ним.

Однако генералу Ходжу была подчинена и военная администрация США, призванная руководить политической и экономической деятельностью страны. И будь на посту начальника военной администрации человек дела, Ходж не так часто вмешивался бы в его область. Но на генерала Арнольда положиться он не мог. Тот всегда что-нибудь напутает, да и видит недалеко.

Когда появилась статья доктора Кан Ку, Ходж позвонил генералу Арнольду и похвалил его: именно так надо готовить общественное мнение.

В тот день у Ходжа было отличное настроение, и он даже пошутил: «Как женщина со вкусом умеет подобрать одежду, чтобы скрыть недостатки своей фигуры и подчеркнуть ее достоинства, — сказал он, — так и мы должны действовать в политике».

Генерал Арнольд очень громко смеялся в телефон, чтобы командующий слышал, как ему смешно. Однако следующие шаги Арнольда вызвали недовольство Ходжа. Нельзя перебарщивать. Опубликовали одну статью, и хватит.

Дальше было еще хуже. В крайнюю степень раздражения его привели слова из «Кенхян синмун»: «Паровозы, построенные по последнему слову американской техники». И в раздражении он позвонил Арнольду.

— Генерал будет через несколько минут, — отрапортовал капитан Гарди Стоун и услышал в трубке совершенно спокойный голос Ходжа:

— Когда придет, спросите, не кажется ли ему, что он болван? И вне зависимости от его выводов по этому поводу пусть немедленно прекратит в печати идиотскую комедию с паровозами.

Гарди опешил. Он еще держал трубку, когда вошел Арнольд. Передать слова командующего у него не хватило духу. Он сказал, что тот очень недоволен и просит не печатать больше статей о паровозах.

Но раз заведенная машина работала на полную мощность. Исходя из самых лучших побуждений, стремясь доказать свою преданность военной администрации США, каждая газета изощрялась, чтобы не только не отстать от других, но и превзойти их в восхвалении американских благодеяний. «Кенхян синмун», гордая тем, что кампанию начала она, не желала уступать первенства. И действительно, ей первой удалось раздобыть и опубликовать снимок паровоза «Консоли». Правда, это была перепечатка из какой-то старой японской газеты, но никого в редакции это не интересовало.

Генерал Арнольд, ранее поощренный Хеджем, благосклонно относился к выступлениям газет, давая понять редакторам, что именно так и надо вести кампанию. Поэтому выразить им теперь недовольство не мог, как и в голову не пришло бы ему ослушаться Ходжа. Пригласив начальника департамента культуры, Арнольд в мягких тонах дал ему понять, что хорошо бы больше о паровозах ничего не печатать. Тот принял это как благородный жест, как скромность американской военной администрации. И еще в более мягкой форме передал полученное указание редакциям. Естественно, те не торопились его выполнять. Что-что, а фотографии паровозов надо дать.

Едва стихла газетная шумиха, как Ходжу доложили о готовящемся митинге в Инчхоне. Он приказал отменить какие бы то ни было митинги и встречи. Но было поздно. Массы людей уже находились на пути в Инчхон, на подходах к порту была и «Глориус Джейн».

Генерал Арнольд, на которого бесцеремонно орал Ходж, сказал, что нашел выход из создавшегося положения: задержать судно в море — и, сообщив людям о непредвиденной задержке, митинг отменить.

Ходж с любопытством посмотрел на Арнольда.

— Слушайте, генерал, — заинтересованно спросил он, — мне очень любопытно знать: вы в самом деле такой или только прикидываетесь, чтобы поскорее уехать из этой дыры?

Насупившись, ничего не понимая, молча стоял Арнольд. И с той же заинтересованностью командующий продолжал:

— Неужели вы не понимаете, что это на руку коммунистам? Вы собрали толпу, а сказать вам нечего. Но этому скоту только дай собраться. Им в такой момент подавай что угодно. Вот и вылезут коммунисты на трибуну, которую поставили вы.

— Мы послали туда достойных людей, а не коммунистов, господин генерал, — осмелел наконец Арнольд.

Ходж с сожалением взглянул на него. Ходжу все это надоело. Ну как объяснить такому, что явятся на митинг не только приглашенные?! Сколько раз приказывал он не собирать толпу! Толпа и всякие сборища — это стихия бунтовщиков. Немало трудов стоит отменять и запрещать митинги и собрания. И вот, пожалуйста: сам начальник военной администрации затеял митинг.

Ходж давно заметил, что генерал Арнольд — фигура не подходящая для такого поста, какой занимает. История с паровозами, особенно этот митинг, окончательно решили судьбу Арнольда. И хотя Ходж был в ярости, он потерял интерес к этому человеку. Он только приказал:

— Послать в Инчхон всех сеульских мотоциклистов-полицейских. На их место поставить эмпи. Митинг закончить в полчаса.

В подполье

Демократические силы Южной Кореи ушли в подполье. Типография компартии была теперь оборудована в скалах, в пещере, куда только хваденмины знали тропку. Но у добровольных наборщиков хватало сил, отработав днем в городе, прийти сюда на ночь, да еще принести с собой очередную порцию типографских знаков.

Сегодня, как и каждый день, здесь кипит работа.

Пан Чак выбирает себе уголок, где бы можно было присесть и никому не мешать. Это не так легко. Пещера небольшая, а в ней находятся и наборные кассы, и печатная машина — повернуться негде. Юноша с фотоаппаратом через плечо показывает редактору снимки, которые ему вчера удалось сделать: пьяный американский солдат гонится за женщиной, она убегает, оборачиваясь, и не видит, как наперерез ей бежит другой солдат. На втором снимке два офицера, взгромоздившись в коляску рикши, размахивают руками, погоняя возницу. Следующий снимок сделан у четырехэтажного здания магазина «Пиэкс». На двери видна четкая надпись: «Вход только для американцев». Несколько человек обступили редактора и рассматривают снимки. Одни предлагают напечатать их под общим заголовком «Американцы в Корее», другие считают фотографии такими выразительными, что они не требуют подтекстовки.

Редактор хвалит юношу, принесшего снимки.

— Только ты не рискуй без нужды, — предупреждает он. — Если бы полиция заметила — не сносить тебе головы.

Пан Чак хочет взглянуть на снимки. Он смотрит через плечи людей, но ему ничего не видно. А тут еще кто-то отстранил его и протиснулся вперед:

— Товарищ редактор, отчет о собрании в Капитолии готов.

— Давай, давай, — протягивает руку редактор. — А вы что стоите? — обращается он к собравшимся, будто только что заметил их. — У каждого столько дел, а они картинки рассматривают!

Все быстро расходятся. Пан Чак снова идет в свой уголок. Душа у него томится. У всех много дел, все чем-то заняты. Люди, рискуя жизнью, достают ценную информацию. Фоторепортеры делают запретные снимки, наборщики добывают шрифт. И только у него работа, которую мог бы выполнять старик. Когда приходит очередь Пан Чака крутить колесо печатной машины, он это делает с такой яростью, будто хочет дать выход скопившимся в нем силам. Он недавно приехал с завода, где проверял, как люди несут охрану. Он только и делает, что проверяет или смотрит на работу других. А сам…

Мысли Пан Чака прерывает чей-то голос:

— Товарищ редактор, заметка о Ли Сын Мане готова.

— Я давно ее жду, — отвечает тот, — давай скорей! Только, знаешь, читай вслух. А то я весь день затрачу на то, чтобы разбирать твой почерк. Заодно вот и Пан Чак послушает, пока он свободен.

Пан Чак грустно усмехается. Да, одному ему делать нечего. Он внимательно слушает статью.

— «Вчера генерал Ходж сообщил, что к нам прибыл «отец» корейского народа Ли Сын Ман. В дополнение к этому мы получили сведения, что из США в Сеул выехала и «мать» корейского народа, дочь американского банкира — жена Ли Сын Мана.

Кто же такой Ли Сын Ман?

В Америке его называют корейцем, но мы считаем, что он американец. И для того и для другого мнения есть свои основания. По национальности он кореец, но американский подданный. Родился в Корее, но сорок лет прожил в США. Там он женился на американке, но завел себе любовницу-кореянку, с которой и прибыл вчера в Сеул. Когда-то ее звали Им Ен Син. В Америке ее переименовали в Луизу. Теперь ее опять зовут по-старому, но все равно она Луиза.

В Соединенных Штатах из Ли Сын Мана готовили предателя. Он оказался способным учеником. Его учили безропотно выполнять приказания, и он называл наш народ стадом.

Он клеветал на нас много лет, но у него были и другие занятия. Он спекулировал валютой, и дела у него шли хорошо, потому что это ловкий старик.

После нескольких удачных сделок он купил поместье в Гонолулу, где цветут пальмы и бананы. Потом он расширил свое дело: брал взятки и давал взятки, продавал и предавал, покупал и подкупал. Он торговал национальным достоинством и национальным достоянием, как акциями на бирже.

И вот теперь его привезли к нам, и он сказал, что готов руководить корейским народом. На эти слова у нас есть только один ответ: «Мы обойдемся без такого «отца».

— Молодец! — улыбаясь говорит редактор. — Только давай без этой Луизы. Больше останется места для сообщения о партизанских действиях. И еще: последняя фраза просто не твоя, вялая очень… «Обойдемся без «отца»… А что, если просто: Ли Сын Мана вон из Кореи!

— Очень хорошо, — соглашается автор статьи.

— Ну тогда исправляй — и быстрее в набор. Газета должна выйти вовремя.

И снова Пан Чаку не по себе. Все торопятся, и только он сидит без дела. Наконец пришла его очередь крутить колесо печатной машины.

Он крутит колесо и смотрит, как вылетают из-под барабана газетные листы.

«Умная машина! — думает он. Вертятся упругие валики, сначала касаясь краски, а потом обкатывая шрифт. — А здорово редактор сказал: «Вон из Кореи!..» И американцев бы также вон из Кореи!»

Пан Чака сменяют у колеса, и он идет к своему мотоциклу. На песке четкий след от колес. И вдруг в голове мелькнула мысль, которая заставила остановиться. Он точно окаменел, уставившись на песчаный след. Сбросив наконец оцепенение, сел на мотоцикл и помчался на Хон Мач. Там купил банку белой эмалевой краски и флакон быстро схватывающего клея и вернулся в типографию. Здесь уже все затихло, люди отдыхали.

Пан Чак вошел в пещеру, взял возле машины запасной валик и снова вышел наружу. Он снял с мотоцикла заднее колесо, счистил ножом все выпуклости на покрышке и стал вырезать на ней буквы. Потом поставил колесо на место и еще долго возился с листом жести.

И вот наконец готова прямоугольная коробка с вырезом на дне для валика, который хорошо укреплен в ней на оси и легко вращается. Закрепив коробку с валиком на месте багажника, Пан Чак за седло приподнял мотоцикл и покрутил заднее колесо.

Валик плотно прикасался к колесу и быстро вращался вокруг собственной оси. Пан Чак налил в коробку краску, предварительно заткнув войлоком зазоры между валиком и жестью, положил на землю потемневшую от времени доску и провел по ней мотоциклом. На доске осталась четкая надпись: «Американцы, вон из Кореи!»

Дальше все делалось как в лихорадке. Он выбрал из коробки краску, промыл валик керосином, насухо вытер его и поставил мотоцикл на место.

Ночевал Пан Чак у знакомого наборщика на окраине города. На рассвете вывел мотоцикл со двора, завел и поехал.

Достигнув центральной магистрали, остановился у тротуара и огляделся. Нигде ни души.

Пан Чак открывает банку с краской, смешанной с клеем, и выливает ее содержимое в коробку на багажнике.

Светает…

Медленно трогается с места мотоцикл, и Пан Чак, касаясь ногами асфальта, оборачивается назад. На асфальте одна за другой отпечатываются надписи: «Американцы, вон из Кореи!»

И вот уже мотоцикл несется с бешеной скоростью, оставляя за собой длинный белый след: «Американцы, вон из Кореи!»

Где-то позади мечутся полицейские, резко свистит патруль.

На шесть километров тянется магистраль. Надо успеть проскочить ее, а там горы. Там его не найдут. Но где-то уже звонят телефоны, с шумом вылетают из гаражей полицейские автомашины и мотоциклы.

Вот последние строения. Надо взлететь на эту гору и сбросить мотоцикл вниз. Пан Чак оборачивается: не оборвался ли след? Уже совсем светло, и надписи остаются за ним четкие, как на афишах. Через несколько секунд он будет вне опасности.

И вдруг шальная мысль: повернуть направо, промчаться еще по этой короткой улице, там тоже можно укрыться. Зато еще сотня надписей останется на асфальте.

Назад, Пан Чак! Нельзя! Что ты делаешь? Уже подняты все полицейские ищейки, уже преследует тебя погоня. Назад! Но руки не слушаются голоса разума.

Словно не отдавая себе отчета, он проносится по улицам Сеула. Уже погоня вот-вот настигнет его. Уже со всех сторон мчатся к нему американцы на «виллисах», «харлеях», «доджах».

И вдруг словно взрыв бомбы раздается сзади. Автоматная очередь угодила в камеру.

После падения Пан Чак лишь на минуту теряет сознание. На руках уже стальные кольца, а вокруг десятки тупоносых башмаков, покрытых белыми гамашами.

— Быстрей, быстрей! — кричит офицер. — Нельзя собирать толпу!

Едва его втолкнули в «виллис», как стальные кольца оказались и на ногах. Впереди и сзади мотоциклы и машины — целый моторизованный батальон.

Но что творится в городе! Неужели это он успел так исколесить все дороги? Улицы и переулки в надписях: «Американцы, вон из Кореи!» На площадях полиция. Она не пускает людей на «зараженные» участки. Но повсюду словно врезана в асфальт его печать. Люди просачиваются из ворот и переулков. Они забрались на крыши, высыпали на балконы, они смотрят из окон и с чердаков. И из края в край несется через весь Сеул:

— Вон из Кореи!

Вся полицейская колонна неистово гудит, воют сирены, но машины движутся медленно: проехать трудно.

Пан Чак видит на крыше огромное полотнище:

«Американцы, вон из Кореи!»

Успели ведь написать и вывесить!

Чувство великого счастья заполняет его душу: ему машут руками, его приветствуют!

Родные люди! Исстрадавшиеся, измученные… Но вот полоснул по передним машинам пулемет с какого-то чердака, полетели булыжники, брошенные невидимыми руками. Пан Чак вскакивает в «виллисе»:

— Защищайте родину!

Удар по голове валит Пан Чака с ног. Промелькнуло лицо Мен Хи… В ужасе раскрытые глаза, тянущиеся к нему руки.

Больше он ничего не видит и не слышит…

Уже брошен в тюрьму на каменный пол Пан Чак, а город бурлит:

— Американцы, вон из Кореи!

* * *

Утро было хмурым. Густые тучи плыли над Сеулом. Народ тревожно смотрел в небо, на черную стену, закрывшую горизонт. Надвигался тропический ливень.

Грозы ждали еще с вечера. Население уходило с берегов Хангана, уходило в горы, таща за собой свой скарб. Даже в домах, стоявших на возвышенности, люди наглухо забивали досками окна, замазывали цементом щели, укрепляли заборы.

К полудню в городе стало темно, и с неба упали первые крупные капли. А вслед за ними ринулись на землю стремительные потоки.

Ливень все усиливался, все чаще раздавались удары грома. Потом его раскаты слились в сплошной нескончаемый грохот; молнии, прорезая черное небо, освещали чудовищные глыбы туч.

Понеслись на Сеул горные потоки. Вода устремлялась к реке, смывала все, что люди не успели укрепить.

Ханган вышел из берегов, залил тысячи хижин на окраинах Сеула, поглотил огороды, поднялся до второго этажа каменных зданий. Густая, глинисто-желтая вода шла к морю, неся на себе горестные трофеи: вырванные с корнем деревья, смятые крыши домов, поломанные сундуки, столы, арбы.

Три дня бушевал ливень.

А теперь небо чистое, светлое, радостное. Ярко и щедро светит солнце.

Тоненький луч пробился сквозь узкую щель решеток Содаймуна и заиграл на черной каменной стене.

Пан Чак не видит луча. Он не может поднять голову. Он сидит, широко расставив согнутые в коленях ноги. Один конец канги опирается о пол, другой давит на плечи.

То ли забыли о нем, то ли ливень, помешал, но четвертый день его не трогают. Он теперь хорошо знает, как обращаться с тяжелой доской. Самое главное — не поворачивать голову, не вертеть шеей. Хотя какое это имеет значение? Теперь уже не выбраться отсюда! Что о нем скажут Ван Гун и Ким Хва Си? Разве они поступили бы так безрассудно? Сколько раз предупреждали его, сколько учили выдержке!.. А он снова сорвался, не оправдал доверия.

Знакомый звук отпираемой двери. На пороге две пары ног: белые офицерские гамаши, а сзади узкие носки башмаков.

— Готовы ли вы отвечать на мои вопросы? — спрашивает Чо Ден Ок.

Пан Чак поднимает голову:

— Я уже ответил на асфальте сеульских улиц.

Белые гамаши скрываются за дверью. Чо Ден Ок оживляется.

— Вот мы и опять встретились, господин Пан Чак, — говорит он, потирая руки. — Но это не в последний раз. У нас будет еще одна встреча, господин Пан Чак, последняя, в корпусе номер тринадцать.

— Последняя будет возле твоей виселицы, предатель!

Длинная шея Чо Ден Ока краснеет.

— Теперь я с тобой рассчитаюсь! — говорит он. — Ты еще не видел, каким стал Содаймун, я тебе покажу его! Ты теперь не узнаешь корпус номер тринадцать! Я тебе уже сейчас кое-что покажу.

Он вынимает из кармана пустотелый стеклянный шарик величиной с грецкий орех.

— Вот это для тебя, для таких, как ты. Одумайся, пока не поздно.

Чо Ден Ок выходит из камеры. Пан Чак слышит, как щелкает в замке ключ. Потом открылся глазок. В воздухе мелькнул стеклянный шарик, ударился о каменный пол и разбился на мелкие кусочки. Желтое облачко взлетело к потолку, потом, рассеиваясь по камере, начало медленно оседать.

Пан Чак чувствует, как что-то острое щекочет в носу, он вдруг чихает, второй раз, третий… Он старается не шевелить шеей, но это невозможно. Газ проникает в нос, и Пан Чак чихает, сотрясаясь, всем телом. Кожа на шее уже содрана, и рана кровоточит.

Через полчаса два американских солдата и корейский тюремщик снимают кангу.

— Поднимайся!

Пан Чак напрягает все силы и встает. Его выводят из камеры. Едва передвигая ноги, он тащится за солдатом. Вдоль коридора, на поворотах американские часовые.

Его выводят на тюремный двор. Вода здесь достигает верхней площадки высокого каменного крыльца. После ливня двор превратился в озеро. Через всю территорию вдоль корпусов проложены деревянные мостки на резиновых понтонных лодках. Это тоже американская техника.

Пан Чака ведут по мостикам в корпус номер тринадцать. Один часовой — спереди, другой — сзади.

Пан Чаку трудно идти. Он не поспевает за первым часовым, и второй подталкивает его сзади автоматом. Вот знакомый корпус номер тринадцать. За ним ущелье. Сейчас там бурлит поток. Сквозь отверстие, куда после пыток сбрасывают трупы, доносится шум воды.

И вдруг Пан Чак почувствовал, как напряглись мышцы. Мысль бежать отсюда, казалось, пришла позже, чем он прыгнул.

Воды родные! Родина! Выручи!

Как стальная стрела, рассекло воду тело Пан Чака. Даже брызги не поднялись. Вода поглотила его, и только широкие круги, все увеличиваясь, плавно расходились в стороны. Стража схватилась за автоматы. И в ту же минуту пузырьками от пуль покрылась поверхность воды, как от капель крупного дождя.

Смысл жизни

Мен Хи идет по узким кривым переулкам, по трущобам Сеула. На голове у нее круглая корзина с бельем.

Пан Чак, Пан Чак, где же ты? Что они с тобой сделали?

Нет, она не плачет, она не будет больше плакать. Она помнит его последние слова: «Защищайте родину!» В этом теперь смысл ее жизни.

В ее маленьком теле много сил. Она не боится больше улыбки Чер Яка, ей не страшна поминальная доска Ли Ду Хана.

Чан Бон посылает ее туда, где не пройдет мужчина. Она может долгое время не есть и не спать. Она появляется в фабричных и заводских бараках и рассказывает, что сегодня написано в подпольной газете, она знает, что происходит на Севере: промышленные предприятия, принадлежавшие японцам и предателям родины, будут переданы народу. Все должны знать об этом.

Ее фигурка мелькает в трамвайных депо: американцы разгромили конфедерацию профсоюзов… Рабочие ответили на это забастовкой.

Она появляется в торговом районе на Хон Маче: из Советского Союза в Северную Корею пришли первые тракторы… На Юге крестьяне присоединились к восставшим рабочим города Тэгу… Они требуют земельной реформы, как на Севере… Партизанские отряды в горах недоступны для американских войск…

Худенькая фигурка движется вдоль университетских коридоров: сегодня американцы вывозят ценности исторического музея… Торопитесь туда, остановите их тяжелые грузовики!..

Мен Хи не дает себе отдыха. Она должна работать за двоих. За себя и за Пан Чака.

Попав в центральный район города, Мен Хи внимательно осматривает стены домов и заборов. Вот приказ Ходжа о запрещении забастовок. Она ставит на землю корзину с бельем. В мгновение извлекает листовку и заклеивает ею приказ.

«Рабочие! Присоединяйтесь к бастующим! Уже прекратили работу железнодорожники и текстильщики, печатники и горняки. Конфедерация труда призывает к всеобщей забастовке. Американцы, вон из Кореи!»

Она идет дальше. Идет не торопясь, не оборачиваясь. Впереди — длинное здание районной полиции. Часовой ходит взад и вперед, от угла к углу.

На стене приказ Ходжа, — значит, надо заклеить его.

Она идет вдоль стены.

— Стой, что несешь?

Она улыбается доверчиво и просто. На щеках ямочки, глаза наивные, бесхитростные. Спокойно снимает с головы корзину.

— Это белье госпожи Гю Сик, четвертой жены господина Чо Ден Ока. Вы, наверное, знаете госпожу Гю Сик, ее знают все. Она носит голубые японские кимоно. Она всегда мною довольна. Ни одна прачка не может угодить ей так, как я. У меня очень хороший рыбий клей, я вам сейчас покажу. Вы не найдете на материи шва, такой это хороший клей…

— Перестань болтать, вываливай все из корзины!

Она расстилает на панели кусок батиста, выкладывает на него белье и говорит, говорит, ни на секунду не умолкая.

— Вот это любимый халат госпожи Гю Сик. Она сказала, что этот халат очень нравится господину Чо Ден Оку. Посмотрите на швы, я склеиваю полы вот этим клеем… Попробуйте пальцем, он держит лучше ниток. Госпожа Гю Сик не любит ниток. Может быть, у вашей госпожи нет хорошей прачки, господин полицейский? Я беру совсем дешево. Первую партию белья, как и полагается, стираю бесплатно, для пробы.

Она спокойно выкладывает из корзины халаты, юбки, кофты. Уже видны края грубой простыни. Под ней — листовки. Но Мен Хи спокойна. Она знает: только в этом спасение.

— Ну, проваливай! — говорит часовой, пнув сапогом корзину глупой прачки.

— А у вашей госпожи есть прачка? Вам не нужна хорошая прачка?

Но часовой уже шагает дальше. Сейчас он повернется и пойдет обратно до другого угла. Она укладывает белье и успевает смазать листовку клеем. Часовой проходит мимо, и только одно мгновение требуется, чтобы заклеить приказ Ходжа листовкой. У нее очень хороший клей, сорвать листовку можно будет только вместе с приказом Ходжа.

Она скрывается за углом.

Вечером ходить по улицам нельзя. В Сеуле объявлено чрезвычайное положение. Если ее застают сумерки далеко от дома Чан Бона, где Мен Хи теперь живет, она заходит в первую попавшуюся хижину. Так вышло и в этот раз. А рано утром она побежала домой: надо запастись свежими листовками.

И снова мысли о Пан Чаке. Уже месяц, как он арестован, и ничего о нем не известно.

— Он жив… жив… — шепчут ее губы, и крупные слезы катятся по щекам.

* * *

Мен Хи не знала, как попала к Чан Бону тусклая фотография потрепанной странички из старого японского журнала. Но это ее и не интересовало. Она понимала, что такого ответственного задания еще не получала. Надо хорошо запомнить эту страничку, на которой изображен паровоз «Консоли», найти в публичной библиотеке журнал и вырвать из него такую же страничку.

Мен Хи снабдили красивой одеждой, дали документы, подтверждающие, что она студентка Сеульского университета. Она долго изучала фотографии здания, план расположения читальных залов, внимательно рассматривала тусклый снимок «Консоли», чтобы он запечатлелся в памяти. Запомнила она и название журнала, изданного больше тридцати лет назад.

Чан Бон верил в нее и рассмеялся, когда она прорепетировала перед ним свою роль.

В публичную библиотеку Мен Хи пришла так, словно бывала там десятки раз. Ее пропустили, не спросив даже документов. Мен Хи поразили тишина, царившая во всех помещениях. Безлюдно и тихо было и в зале, где ей предстояло выполнить задание. Какой-то старичок, примостившись на самой верхушке стремянки, перекладывал книги на стеллаже. Кроме него здесь находилось всего три человека, сидевших в разных концах зала, поглощенных книгами. Увидев вошедшую, старичок спустился и довольно нелюбезно спросил, что ей угодно.

Совершенно спокойно, даже немного капризно она объяснила, что является студенткой университета и хотя занятий там сейчас нет, но она не намерена терять время и занимается сама. Ей нужна подшивка журнала «Тюо корон» за 1915 год, в которой опубликовано несколько статей об искусственном выращивании женьшеня, и именно это ее интересует.

— Не могу, — развел руками библиотекарь. — Старые японские журналы выдавать запрещено.

Такого ответа Мен Хи не ожидала. Чан Бон объяснял ей, как вести себя, если в читальне окажется много людей, как выбрать место, чтобы никого не было сзади, как внимательно и незаметно осмотреть верх, потому что там могут оказаться балконы, как вырезать и спрятать нужную страницу. Он дал ей множество полезных советов, но ничего не сказал, как поступить, если просто не дадут журналов. Что же, возвращаться ни с чем? Идти второй раз будет куда сложней, а то и просто невозможно.

Она убедилась, что ни робость, ни униженные просьбы не могут произвести такого воздействия, как уверенность, непринужденность, свобода действий.

Всю жизнь из Мен Хи пытались сделать безмолвное забитое существо. Всю жизнь она боялась. Боялась Ли Ду Хана, надсмотрщика, полиции. Боялась одиночества, голода, истязаний. Она выросла робкой, пугливой, податливой. И все, что годами воспитывали в ней, разлетелось в прах, когда она стала подпольщицей. Этот процесс произошел так быстро потому, что состояние, в которое ее хотели привести, состояние существа недумающего, лишенного собственного достоинства и каких бы то ни было интересов в жизни, противоестественно для человека и рано или поздно должно было рухнуть. На то она и человек, чтобы жить, и никакая сила не в состоянии сделать из нее безмолвного робота. И когда Мен Хи узнала людей, раскрывших ей глаза, в ней проснулся человек, борец и ей стали под силу такие дела, о каких она не могла бы думать раньше. Она научилась разбираться в людях. Этот старик наверняка ничем, кроме книг, не интересуется. Он, конечно, боится потерять место, боится сильных. Его немного жалко, но она обязана выполнить задание.

Уверенно и решительно Мен Хи потребовала журналы, недвусмысленно намекая на какое-то свое особое положение и родство с вершителями судеб, называя фамилии министров и американских генералов. И старый библиотекарь растерялся. Тот, кто хочет совершить что-то незаконное или обмануть, не станет шуметь. Именно об этом и подумала Мен Хи, когда приняла тон, не терпящий возражений.

Старик засуетился, забормотал, и Мен Хи поняла: он доволен, что не вся молодежь посходила с ума на этой политике, а есть еще умницы, которые в такое смутное время не бросают учения. Он ушел в архив, велев ей подождать.

Мен Хи незаметно осмотрела зал. Обратила внимание на окошко где-то под самым потолком, выбрала место, за которое сядет. Очень удобное место, в самом уголке. Ей будет виден весь зал, а этим троим, чтобы посмотреть на нее, надо оборачиваться назад.

Прошло минут пятнадцать, а старик не возвращался. Мен Хи нервничала. Ей стало страшно. Она знала, что вокруг читальни ее ждут подпольщики, что ее будут охранять. Они следят за всем происходящим на улице. Если покажется полиция, ее обязательно предупредят. И все-таки ей было страшно. Она заподозрила, что старик пошел вовсе не в архив, значит, за ней явятся. Но не этого она боялась. Если ее заподозрили, значит, проваливается весь план. Это был бы удар для нее. Она не знала, что ей делать.

В минуту наибольшего напряжения появился старик с подшивкой журналов. От волнения она ничего не могла сказать. Не поблагодарив его, взяла журналы и пошла на облюбованное место. Она начала листать страницы, исподлобья посматривая на сидящих в зале и на старика. Старик снова взгромоздился на стремянку и, к счастью, уселся спиной к ней.

Убедившись, что им нет до нее никакого дела, немного успокоилась.

Она листала страницы медленно, рассматривая картинки, боясь, что не найдет нужного снимка. И когда увидела его, зажмурила глаза. В таком положении оставалась несколько секунд. Потом снова очень внимательно посмотрела на фотографию. У нее не было никаких сомнений, что это тот же самый снимок, который ей показывал Чан Бон, но не верилось в такое счастье. Она решила все же прочесть и заметку. Прочитать до конца не хватило сил: да, тот же самый текст, и надо скорее уходить отсюда.

Мен Хи достала из сумочки крошечный скальпель и, убедившись, что никто на нее не смотрит, провела им по подшивке у корешка, будто расправляя страницы. Незаметно спрятав на груди листок, продолжала смотреть журнал и вдруг улыбнулась: как странно, действительно статья об искусственном разведении женьшеня.

Ну что ж, все равно сразу уходить нельзя, и она уставилась в подшивку, делая вид, будто читает.

Она думала о Пан Чаке.

Раньше все ее мысли, связанные с ним, сводились к одному: жив он или нет? Потом она перестала мучить себя этим. Жив. Пусть даже не так, но она будет думать о нем как о живом. Ей мучительно хотелось его увидеть. Раньше Мен Хи пугалась подобных мыслей. Ей было стыдно. Она пыталась обмануть себя, убедить, будто Пан Чак нравится ей, как очень смелый и сильный человек, справедливый и честный. Но эта игра продолжалась недолго. Она перестала бороться с собой и не отвергала больше мысли: любит. Но, пугаясь этой мысли, Мен Хи дала себе клятву, что, если встретится с Пан Чаком, если вдруг окажется он жив, найдет в себе силы не выдать своих чувств.

Мен Хи тряхнула головой и быстро поднялась. Сказав старику, будто внезапно разболелась голова, она торопливо покинула зал.

В подпольной типографии ее с нетерпением ждали. Все было подготовлено для того, чтобы в короткий срок размножить страничку, рассказывающую правду об американских паровозах.

Под водой

Пан Чак бросился в воду, еще не представляя себе, что будет дальше. Но вода — его стихия, и он ринулся в нее, будь что будет.

В детстве, играя в прятки и прыгая со скал, Пан Чак не всплывал, а лежа на спине, далеко назад откидывал голову, высовывал на поверхность только рот и нос, чтобы, набрав очередную порцию воздуха, снова прятаться под водой. Этим же приемом пользовался, когда плыл к парому в Пусане, чтобы заложить мину. Так поступил он и на этот раз в Содаймуне.

В тюремной ограде имелось отверстие, откуда стекала вода. Это была единственная лазейка для выхода. Сюда и следовало бы направиться Пан Чаку. Но, должно быть, в горячке он не сообразил этого. Бросившись к дыре, он метнулся под водой в противоположную сторону, к мосткам, в самое опасное место, куда устремились тюремщики и вся охрана, поднятые по тревоге.

Но, возможно, он поступил так вполне сознательно, а не по оплошности, потому что в первый момент никому не пришло в голову искать его под мостками, а наоборот, все устремились к отверстию в ограде. Они понимали: если беглец сразу же не утонет в глинистой воде, значит, поплывет именно к этому месту. Они закрыли отверстие щитом, и двое в резиновых лодках остались там, а другие, тоже на лодках, вооруженные баграми, принялись прощупывать двор.

То ли вода придала Пан Чаку сил, то ли единственная и последняя надежда на спасение, но он обрел ту непостижимую энергию и ясность мышления, какие казались немыслимыми в его положении.

Наткнувшись под мостками на понтон, Пан Чак глубоко вдохнул и снова ушел под воду. Она была мутная, и ничего нельзя было разглядеть. Наугад нырял от одного понтона, держащего мостки, к другому, пробираясь под ними, время от времени высовывая нос и рот, чтобы набрать побольше воздуха. Он плыл ко второму внутреннему двору, к корпусу номер тринадцать, все дальше от спасительной дыры в ограде. И это было похоже на безрассудство. Но именно так он и хотел действовать, чтобы хоть немного оттянуть время. Ну кто подумает, что беглец направится к корпусу пыток, в самое пекло Содаймуна, откуда никакого выхода уже не будет.

Возможно, поэтому здесь и оставили только одного часового у входа, а остальных послали на поиски в главный тюремный двор.

Широким фронтом резиновых лодок они двигались от ворот в глубь тюремной территории, прощупывая баграми каждый сантиметр.

Пан Чак достиг стены корпуса пыток и, прижавшись к ней, высунул из воды голову. Темнело. Сильные прожекторы освещали главный двор, и он увидел в воротах отблески света и услышал шум голосов. Плывя вдоль здания, достиг того места, где оно упиралось в ограду из неотесанных камней.

Посиневший от холода, загнанный в этот уголок между стеной корпуса пыток и каменной оградой, он смотрел, как все ярче сверкают отблески прожекторов у ворот внутреннего двора и слушал все нарастающий шум голосов. Он подумал было ринуться в обратный путь, но понял, что не прорвется.

Тюремщики обшарили весь главный двор и появились в воротах второго двора, где находился Пан Чак. Они появились на мостках и на лодках с большими фонарями. Включили прожекторы на здании и на ограде, залив ярким светом всю территорию. Они увидели мокрого затравленного человека, который, цепляясь руками и ногами за неровности ограды и стены корпуса, карабкался наверх. Все прожекторы сошлись на нем.

Удивительными качествами обладает человеческий организм. Будто сама природа помогает ему, когда наступает предельное напряжение всех его духовных и физических сил, напряжение, которого, кажется, вынести немыслимо. Тогда пробуждаются в нем какие-то могучие источники, совершенно неизвестные человеку, и стихийно становятся на его защиту. Так умирающий от голода, вконец обессиленный, бредущий в кольце окружения солдат обретает вдруг удивительную энергию и обрушивает неотразимые удары на неожиданно появившегося врага. Может быть, великое правое дело, за которое он идет на смерть, рождает эту необоримую, скрытую от него самого силу.

Что-то подобное произошло и с Пан Чаком. Как и самый прыжок в воду, совершенный почти безотчетно, так и многое, что затем последовало, он сделал скорее по какому-то внутреннему наитию, чем по здравому рассудку. Так было и сейчас. Окруженный врагами, он карабкался на стену, хотя гибель его была неизбежной. Он карабкался, и у него, совершенно измученного, хватало для этого сил.

Тюремщики устремились к нему на лодках, защелкали затворы.

— Не стрелять! — раздалась команда. — Живьем!

Пан Чак узнал этот голос. Ненавистный, проклятый голос Чо Ден Ока. И с упорством обреченного еще настойчивее стал взбираться на стену.

Пока к нему подплыли лодки, он успел влезть на ограду. И только тут понял, почему в него не стреляют. За оградой была пропасть. Черная и бездонная. Пропасть, куда из люков корпуса номер тринадцать сбрасывали трупы замученных. Он услышал хохот. Хорошо знакомый, отвратительный и страшный хохот Чо Ден Ока. Он увидел еще лодку. Один тюремщик быстро греб, а два других, стоявших в ней, расправляли веревки. Он понял: на него набросят петли.

Выхода никакого не было, и он не думал больше о спасении. Будь в лодке Чо Ден Ок, можно бы прыгнуть на него, вместе с ним уйти под воду, и уже хватило бы сил не выпустить. Но Пан Чак, ослепленный прожекторами, не видел Чо Ден Ока. По голосу и смеху можно было только догадываться, что он стоит на мостках. Если все же прыгнуть в воду, ныряя, можно достигнуть мостков раньше, чем его схватят с лодок. Но все это бесполезно. На мостках в него вцепятся десятки рук и не дадут даже плюнуть в лицо предателя. Не в силах уже ничего сделать, Пан Чак выпрямился и закричал:

— Живьем? Ты хочешь живьем, собака…

Должно быть, он хотел еще что-то сказать, возможно, крикнуть, чтоб смотрели, как умирает коммунист, но в воздухе мелькнули веревки, и он ринулся в пропасть.

Когда тюремщики подтащили лестницы и, уцепившись за край ограды, заглянули вниз, там было темно и тихо. Они не услышали удара тела и не стали светить фонарями, потому что до дна пропасти было полтора километра.

… Пан Чак пролетел метров сто и зацепился рубахой за острый сук пересохшего дерева. Крепкая тюремная рубаха не выдержала и разорвалась по всей длине. Он упал на выступ и потерял сознание.

Очнулся в горах, в хижине хваденмина, в девяти километрах от тюрьмы. Ему объяснили, что нашли его близ хижины окровавленного, истерзанного, в изодранной одежде, а как он попал сюда, неизвестно.

Пан Чак ничего толком не мог вспомнить. День за днем всплывали только отдельные эпизоды, какие-то обрывки. Он спускается почти по отвесной скале, цепляясь за выступы, за колючие ветки. И больше ничего вспомнить не может. Потом еще картинка. Он просыпается, а может быть, просто приходит в сознание в какой-то крошечной нише, а под ним все та же пропасть. Опять ползет, его догоняют мелкие, как дождь, камни, но они бьют по голове, как свинцовые. И снова провал в памяти, и снова цепляется уже не только руками и ногами, но и грудью, животом, всем телом.

Он видит себя как бы со стороны, видит человека в каком-то кошмарном полусне лунатика, каждой клеткой присосавшегося к скале или запутавшегося в сухом кустарнике и недвижно повисшего над пропастью.

По этим обрывочным воспоминаниям Пан Чак представил себе, как спускался вниз, но за сколько времени и сколько бродил в горах, пока добрался сюда, не знал.

Его раны начали гноиться, и, хотя по-прежнему не было сил, он решил спуститься с гор. Старый хваденмин не дал ему уйти. Отправился сам и вскоре вернулся с группой партизан. И когда те узнали его имя и узнали, что это он промчался на мотоцикле по улицам Сеула, оставляя страшный для американцев след, один из партизан немедленно помчался докладывать командиру.

Пан Чака увезли на подводе в район Тэгу, где безраздельно господствовали партизаны. Здесь, в непроходимых для американцев горах, обосновался штаб, а поблизости от него госпиталь, куда и положили Пан Чака. На исходе второго месяца, когда раны зарубцевались, он вопреки настояниям товарищей пошел на первую операцию. С дороги его заставили вернуться, и он не сопротивлялся: сил не было.

Пан Чак злился. Ему приказано было лежать, и он, захватив пачку свежих газет, лег. Он перелистывал газеты, все более раздражаясь. Подняли шум с этими американскими паровозами, как ширмой прикрывая ими гниль, которой заваливают страну. Этими паровозами пытаются заслонить грабеж, произвол, репрессии, политический бандитизм.

Его взгляд машинально остановился на заголовке: «Погрузка «Консоли» для Южной Кореи закончена». Он смотрел на фотографию паровоза. «Консоли»… Где-то слышал он это слово раньше. Или, может быть, фотографию видел? Или это так американцы задурили голову своей пропагандой?

Он мучительно думал, стараясь припомнить, откуда он знает это слово. И вдруг, вскочив с постели, помчался в госпиталь, где недавно лежал. Этот госпиталь располагался в доме сбежавшего помещика. У ворот была небольшая деревянная сторожка. Сюда и ворвался он, удивив своим возбужденным и странным видом часового.

Изнутри стены сторожки были оклеены старыми газетами.

Пан Чак начал рассматривать их, потом взобрался на стул и уставился на фотографию, сопровождавшую маленькую заметку. Сомнений больше не оставалось. На страничке очень старого японского журнала «Тюо корон» был точно такой снимок паровоза «Консоли», какими заполняли последние дни свои страницы сеульские газеты.

Прочитать заметку было трудно. Часть ее оказалась заклеенной, иероглифы от времени выгорели, потускнели. И все-таки можно было разобрать, что конструкция локомотива угрожает безопасности движения поездов, и, несмотря на бешеное сопротивление владельца завода, эти паровозы запретили эксплуатировать на американских дорогах.

С большим трудом Пан Чак установил, в каком году издан журнал, но ни месяца выхода, ни номера не нашел. Снять со стены драгоценный листок не представлялось возможным. В волнении он решил было вырезать его вместе с доскою, но дежурный по госпиталю остановил его:

— Зачем? Сейчас отдам распоряжение, и через несколько минут будет фотография.

Пять снимков разного формата оказались тусклыми: слишком плох оригинал.

Пан Чак едва дождался командира, чтобы изложить свой план. И командир отряда с радостью принял этот план, горячо поздравил Пан Чака.

Партизанский центр был хорошо связан с подпольщиками Сеула. Их соединяла большая сеть надежных агентов, проживающих в различных населенных пунктах между столицей и Тэгу. В рабочих поездах, на попутных машинах передвигались они от одного города к другому, передавая по цепочке нужные сведения. Так по цепочке и полетели в Сеул снимки «Консоли». Они попали к Чан Бону, который полностью принял партизанский план и решил сделать их поводом для массового выступления против американского насилия.

… Американские военные власти высоко оценили все лучшее, что веками создавал корейский народ. Они поняли, как велика ценность короны периода Силла, хранившейся в специальном зале дворца Дук Су, и отвезли ее в Соединенные Штаты. Они вывезли коллекции золотого набора из дворца Кёнбоккун, фарфоровые галереи периода Коре, очистили от лишних сокровищ древние гробницы королей. От имени корейского народа военная администрация преподнесла Макартуру уникального золотого Будду.

Американское военное командование оценило также, но оставило нетронутым и то лучшее, на его взгляд, что принесли в Корею японцы. Остались неоновые огни публичных домов: европейских, корейских, японских. Остались гудящие стены Содаймуна, специально оборудованные тюрьмы для политических заключенных в тринадцати провинциях, многокилометровые, с оградами под током лагеря.

Но цивилизация американских войск оказалась выше культуры японской армии, и военная администрация США открыла в Сеуле три новых публичных дома: для солдат, для сержантов, для офицеров. В Южную Корею было перенесено из Вашингтона одно из достижений американской демократии: тюрьмы для женщин.

Сеул — город роскоши. Неоновые огни, сверкающие универмаги, приморские виллы близ города…

Официально зарегистрированные шестнадцать тысяч нищих Сеула не любят этих районов. Там не подают.

* * *

День, на который назначили митинг в Инчхоне, ничем не отличался от других дней. С утра двинулись по улицам Сеула нищие. Они обходили стороной богатые кварталы, устремляясь в районы бедноты, к причалам, на железнодорожные станции.

Из дома в дом ходили нищие, и привыкшие к их виду полицейские не обращали на них внимания. Может быть, кое у кого и мелькала мысль, что уж очень много сегодня нищих, но значения этому не придавали. Никто не обратил внимания и на то, что уже с раннего утра сумки, котомки, мешочки попрошаек были туго набитыми и чем больше они ходили по городу, тем тоньше становилась их тара.

Шли нищие. Грязные, оборванные. Они стучали в двери рабочих домов, озираясь, доставали из сумок листовки, на которых была и фотография паровоза, просовывали их в щелочки, а если дверь открывалась, передавали из рук в руки: прочтите!

В то время как из Сеула в Инчхон мчались машины со специально выделенными на митинг людьми, туда направлялось и немало пеших. Они шли по горным тропкам, обрывающимся у самого порта, по проезжим и проселочным дорогам. Шли группами по пять-шесть человек, и по два-три, и даже по одному. Когда полицейский патруль останавливал их, они говорили, что идут на митинг в Инчхон, как подлинные патриоты, которых газеты призвали принять участие в митинге.

Полицейские недоверчиво качали головами, но приказа не пускать людей у них не было, а действовать по собственному усмотрению боялись. И хотя по дорогам курсировали и солидные полицейские чины, они тоже были людьми дисциплинированными и понимали: раз нет приказа эмпи, значит, незачем проявлять инициативу. Время горячее, того и гляди потеряешь место.

Но люди, которых они проверяли, говорили правду. Они в самом деле шли на митинг, о котором узнали из газет, и действительно были патриотами.

* * *

Среди грузовиков, мчавшихся по шоссе Сеул — Инчхон, была и машина, наполненная круглыми открытыми корзинами с картошкой. В кузове сидели два грузчика и Мен Хи.

Она смотрела по сторонам, то и дело бросая взгляд на одну и ту же корзину. Такую же, как и все другие…

Такую же?

Она поглядывала на корзину, точно боялась перепутать ее с другими, наполненными только картошкой, в которых нет ни одной листовки. Она смотрела на свою драгоценною корзину и, встречаясь взглядом с грузчиками, улыбалась им, потому что и они поглядывали на эту единственную, дорогую для них поклажу.

Машина приближалась к портовой площади. Все трое приняли усталый безразличный вид. Здесь собралось много народу, и люди все прибывали. Площадь была оцеплена полицией. Полицейские сновали и по прилегающим улицам.

Объехав площадь, машина с картошкой проследовала в порт. И здесь было больше людей, чем обычно. Не то зеваки, не то безработные докеры бродили по причалам, засунув руки в карманы далеко не первой свежести штанов. Они смотрели, как грузятся десятки судов, останавливались под кранами, высоко задрав головы, следили, как носятся по воздуху тюки, ящики, ковши.

Близ причала номер шесть, где остановилась машина с картошкой, проходила такая же группа бродяг. Мен Хи уже вылезла из кузова, когда услышала голос одного из своих спутников:

— Эй ты, помоги разгрузить!

К машине ринулись двое, и Мен Хи вскрикнула. Она покачнулась и, ухватившись за крюк, вдруг зарыдала.

Мен Хи давно научилась скрывать свое состояние. Она умела улыбаться и беззаботно болтать с полицейским, вытряхивая по его приказу белье из корзины, на дне которой лежали прокламации. Она не теряла самообладания, когда ей угрожал арест. Она бесстрашно выполняла десятки опаснейших заданий, умело скрывая все, что творилось в душе. Но в эту минуту не хватило воли.

Может быть, не выдержали груза подпольной работы ее юные плечи, может быть, слишком долго накапливалось в ее чистой душе все, что пережила в страшном, как кошмар, детстве, а возможно, то, что вынесла она за свою короткую жизнь — и нестерпимые муки, и унижение рабыни, и безмерное счастье борца, — вылилось в этом рыдании, когда увидела живого, неубитого Пан Чака.

Один из подбежавших к машине и был Пан Чак, и находился он здесь, чтобы встретить эту машину и принять листовки с фотографией паровоза «Консоли».

Пан Чак рванулся к ней и, будто почувствовав, что происходит в душе Мен Хи, привлек к себе. А она, ни о чем больше не думая, не таясь от него и от людей, прильнула к его груди, как ребенок, продолжая всхлипывать.

Порыв Мен Хи захватил его. Затуманилось в голове Пан Чака.

Он гладил ее плечи, повторяя пустые, незначащие слова:

— Не надо, Мен Хи, не надо…

Обступившие было их товарищи отошли в сторону, но тут же кто-то сказал:

— Пора!

Мен Хи вытерла слезы.

Двое молча полезли в кузов машины и стали подавать корзины.

— Пятая, — сказал один из них, ни к кому не обращаясь.

Пан Чак принял эту пятую по счету корзину, внимательно глядя на нее, чтобы хорошо приметить, думая о том, как странно и неожиданно все получилось. Будто ничего и не произошло. Они готовятся к серьезной операции: надо распространить листовки в порту и на площади. Будет вооруженное столкновение. Будут жертвы. И вот в такой момент произошло большое событие в жизни. В жизни Мен Хи и его.

Мысли Мен Хи словно переплетались с мыслями Пан Чака. Они должны немедленно расстаться. Ей надо сейчас же, на этой самой машине, взятой внаем у частного владельца, вернуться в Сеул и доложить Чан Бону, сдан ли по назначению груз. А потом она уйдет к Пан Чаку, уйдет к партизанам, если даже будет возражать Чан Бон.

Гибель

Впервые Гарди Стоун обратил внимание на своего тезку сержанта Гарди с громкой фамилией Стефенсон, по прозвищу Лэддер [17], только благодаря его росту. Он выделялся неправдоподобной длиной, хотя был достаточно упитан, казался худым. Он немного сутулился, и его непомерно длинные руки болтались, будто искали для себя место. Почти по всей левой щеке, захватывая половину уха, расплывалось красное бугристое родимое пятно. На запястьях позвякивали серебряные браслеты из цепочек, в двух задних карманах торчали запасные магазины пистолета-автомата.

Это был ловкий и легкомысленный парень, который приносил немало хлопот. Его давно бы выгнали из хозяйственной роты военной администрации, где он служил, не обладай он одним совершенно поразительным качеством. Лэддер мог раздобыть все, что приходило в голову начальству. Он доставал где-то корни дикорастущего женьшеня, дорогие сувениры из сеульских дворцов и музеев, красивых девочек…

В центре Сеула для американцев был открыт пятиэтажный магазин «Пиэкс», где товары продавались по ценам в пять-шесть раз ниже рыночных. Через «Пиэкс» Лэддер вел чуть ли не оптовую торговлю с местными коммерсантами. Он продавал все: купальные трусы, мебель, противозачаточные средства… Таким размахом торговли, какого достиг Лэддер, не мог похвастаться ни один американский солдат или офицер.

Лэддер не был жадным, денег не копил, щедро угощая и одаривая товарищей и начальников. За это его терпели, мирились со многими его проделками, порою вызывавшими чуть ли не публичные скандалы.

Гарди Стоун быстро оценил достоинства Лэддера и забрал его к себе в качестве рассыльного. Такая должность давала возможность использовать Лэддера по своему усмотрению.

Капитан не собирался вести в Сеуле жизнь аскета. А для организации веселья Лэддер был наиболее подходящей кандидатурой. Капитан так же быстро учуял, какую ценность представляют уникальные произведения корейского искусства из драгоценного металла. И в этой области капитан возлагал немалые надежды на своего тезку.

Лэддер понял, чего ждет от него новый начальник, и не проходило дня, чтобы не приносил какую-нибудь, как он выражался, «штуковину» для капитана. Он знал все злачные места, где и проводили они с капитаном веселые ночи. Изредка Лэддер брал с собою своего земляка и собутыльника сержанта Дика, служившего начальником личного гаража генерала Арнольда.

* * *

В день прихода «Глориус Джейн» Лэддер и Дик пришли к капитану Стоуну с невинными индифферентными лицами и положили перед ним акт на списание за негодностью недавно полученного «виллиса». Понимающе улыбнувшись, капитан подписал акт, и друзья укатили на этом «виллисе» на окраину города, где их с нетерпением ждал покупатель.

Получив деньги, прежде всего зашли выпить. Потом брели куда-то, распевая песни. Люди обходили их, ускоряя шаги, а Лэддер, размахивая своими огромными руками, делая вид, будто готов погнаться за ними, хохотал, глядя, как те пускаются наутек.

Заметив рикшу, остановили его, взгромоздились на тележку.

— Бегом! — крикнул Дик.

— Куда? — поднял голову рикша.

— В рай, — расхохотался Лэддер. — Понимаешь, в рай! Вези все время прямо.

Им было весело. Они подгоняли рикшу, продолжая орать песни:

Здесь мы в Корее, мистер Джон, Здесь мы вдали от наших жен. Завтрак в постели и в кухне газ — Эти блага теперь не для нас…

Вскоре они оказались на шоссе Сеул — Инчхон. Бросив рикше монету, соскочили у придорожного кабачка. Пропустив по рюмочке, пошли дальше, продолжая горланить:

Здесь мы в Корее, мистер Джин, Здесь нет подушек и перин…

И вдруг Лэддеру пришла в голову новая идея: проверять документы у шоферов грузовых машин, идущих в Сеул. Авось перепадет что-нибудь интересное.

Они повязали на рукава носовые платки и начали останавливать машины. Люди покорно предъявляли документы и, услышав презрительное: «Проезжай», торопливо включали моторы.

Когда машина неожиданно остановилась, Мен Хи не придала этому значения. Счастливыми глазами смотрела на все окружающее, ничего не видя. На душе было хорошо. Листовки доставлены по назначению, но главное — Пан Чак. Всю дорогу он стоял перед ней.

С трудом поняла, чего от нее хотят, и предъявила паспорт. Она услышала:

— Это не твой паспорт, вылезай!

Чего ей тревожиться! Паспорт настоящий, никаких листовок с ней нет. Она спустилась, соображая, как бы побыстрее отделаться от этого контролера. Она видела, что и длинный отвратительный верзила, и его напарник изрядно выпили, и решила уговорить их по-хорошему. Но ее не стали слушать.

— В участок! — грозно сказал верзила.

Ее повели в сторону от шоссе. Она мучительно думала, как избавиться от них, не замечая, что дорога ведет куда-то к оврагам и пригоркам. Она думала, как вести себя в участке, и нервничала, представляя волнения Чан Бона. Поняла серьезность создавшегося положения, когда ушли уже далеко от дороги. Они завернули за какую-то полуразрушенную гробницу на кургане, скрывшем от них шоссе, идущее слева, а справа были овраги и поле.

Поймав на себе их взгляды, Мен Хи в ужасе поняла, что они задумали. Она сумела сдержать готовый вырваться крик: зажмут рот, и никто не услышит. И не убежать: они шли рядом, по обе стороны от нее.

Будто по сигналу, американцы замедлили шаг, озираясь по сторонам. Машинально обвела взглядом вокруг и Мен Хи. Нигде ни души.

— Подожди здесь! — приказал Лэддер Дику и подтолкнул Мен Хи в сторону оврага.

— Нет, ты подожди! — запальчиво крикнул Дик.

— Ну, тогда жребий.

Господи, да что же это? Мен Хи видела, как взлетела монета, слышала радостный крик одного и ругань второго. Что они задумали? Что же делать?

— Иди! — подтолкнул ее Дик. Она пошла.

— Побыстрее там, — бросил вдогонку Лэддер.

Спустились в овраг. Пригнувшись, крался за ними Лэддер. Она остановилась первой. Осмотрелась, зло сказала:

— Отвернись!

— Что еще за капризы, — схватил ее Дик.

Она вырвалась, закричала:

— Отвернись, гадина!

Ругаясь и что-то бормоча, он немного повернул голову. Этого было достаточно. Мен Хи быстро схватила примеченный раньше камень и, ударив американца по голове, бросилась вдоль оврага.

Лэддер, лежа на краю оврага, все видел. В несколько прыжков он настиг Мен Хи, сбил ее с ног.

— Помоги! — стонал Дик.

— Потерпи, старина, моя очередь! — радостно кричал Лэддер.

Мен Хи отбивалась и как безумная кусала его руки, а он бил ее по лицу, рвал блузку. Мен Хи не защищалась от ударов, только вырывалась, пока он не схватил ее за горло. Уже поплыли перед глазами черные круги, уже никакого спасения не было, но из последних сил она старалась оторвать эти страшные руки, клещами вцепившиеся в горло. И, понимая, что Мен Хи уже не может сопротивляться, он разжал свои клешни и хотел стряхнуть с них почти безжизненные руки Мен Хи, но именно в эту долю секунды она успела схватить его палец, точно судорогой сжался кулак, и она рванула этот палец вверх. Раздался хруст, и, завизжав от боли, он вскочил, выхватил пистолет-автомат и выпустил в нее все четырнадцать зарядов. Пули вонзились в грудь и в голову.

Зажав руку, бежал к шоссе Лэддер.

В овраге лежало бездыханное, окровавленное тело Мен Хи.

Новый передел

Крестьяне Змеиного Хвоста делили землю Ли Ду Хана. Член крестьянского комитета Пак Собан ходил по участкам и еще раз все обмерял, чтобы не было ошибки. Представители Народного комитета часто к нему обращались, потому что он хорошо знал все помещичьи угодья. Он помогал не только в своей деревне, но и в двух соседних, и тоже мерил землю: отдельно поливную и отдельно суходольную.

А потом каждого крестьянина вызывали в бывший помещичий дом. Здесь теперь школа, и днем учатся дети, а вечером — смешно сказать! — вечером учатся взрослые, старики и даже женщины. Сначала думали, никто не придет на вечерние уроки, но настало такое время, что многим захотелось научиться читать.

Каждый день в деревню приносили газеты. Крестьяне шли в соседнее селение, где был грамотный человек, и он читал им вслух. Но к нему приходили и из других деревень; вокруг его дома всегда толпился народ, хоть и неудобно заставлять человека с утра до вечера читать.

— В тот день, когда крестьян стали вызывать в дом Ли Ду Хана, занятий в школе не было. Представитель Народного комитета вручал каждому бумагу, в которой значилось, какой участок земли передается этому крестьянину. И у кого было больше детей, тем давали больше земли. И все говорили, что это справедливо.

Пак Собан сидел рядом с представителем Народного комитета и видел, что земля и инвентарь распределяются правильно. Очередь на рабочий скот так установлена, что каждый успеет вовремя обработать свой участок.

А вечером, когда все уже было закончено, Пак Собану тоже вручили бумагу, где было написано, что ему принадлежит. Он поклонился представителю Народного комитета и, держа в руках бумагу, вышел из дома Ли Ду Хана. Он пришел в свою хижину и плотно задвинул за собой дверь.

Новые чувства и мысли охватили Пака. Молча сел он на циновку, поджав под себя ноги, и сидел в оцепенении, не в силах двинуться, не в силах осознать, что произошло. Потом поднялся, снял с себя рубище, достал из ниши в стене новую одежду, подаренную сыном, накинул на плечи халат и начал молиться.

Долго клал земные поклоны Пак Собан. Всю свою, жизнь — горе и мечты о счастье, смятение души и великие надежды вложил он в молитву.

Впервые в жизни он ничего не просил у богов. Пусть все будет так, как сегодня…

На рассвете Пак пошел посмотреть на поле, которое теперь принадлежит ему. Сладостен был запах земли. Пак лег на землю, обнял ее руками, прижался к ней грудью, и обильные слезы потекли по его сухому, изрезанному морщинами лицу.

1954 год

Эхо войны

Гурам Урушадзе окончательно рассорился с Валей. Во всем виновата она. Одна она. Себя он ни в чем упрекнуть не мог. И чем больше в его глазах вырастала вина Вали, тем острее он чувствовал необходимость обвинить ее еще в чем-нибудь, словно кто-то более убедительно возражал ему.

Они давно решили свою судьбу. Их дружба так окрепла, что решение пришло само по себе. Он даже предложения ей не делал. Все было ясно. Они подолгу мечтали о том, как сразу же после его демобилизации поедут к нему на родину, в Ланчхути, строили планы будущей жизни.

В Ланчхути их ждет отец. Он выделил две лучшие комнаты с кухней и запретил Нази и Давиду заходить туда: это для Гурама и его будущей жены. Добрый старый отец! Ему не понравились кровати в мебельном магазине Ланчхути, и он специально тащился за ним в Батуми.

И вот окончились три года службы. Послезавтра наступит день, о котором они столько мечтали. И кто мог подумать, что именно теперь она заупрямится. Появился тон, какого раньше не было: «Пока не поженимся, никуда не поеду». Но почему это делать сейчас, в горячке отъезда? Ему надо получать в штабе все необходимые документы, она будет брать расчет, бегать в контору, в домоуправление за всякими справками, и среди этой беготни — загс и еще одна бумажка, будто багажная квитанция. К чему эта спешка?

Гурам шел от Валиного дома в казарму, и в мыслях всплывала их совсем неожиданная ссора. Особенно возмутилась Валя после того, как он сказал, что должен сначала познакомить ее с отцом, а потом расписываться.

— Так что же это, смотрины? — вскипела она. — Ведь мы комсомольцы, как тебе не стыдно?

— А ты не бросайся этим словом! — разгорячился и он. — Это когда-то находились такие умники: комсомолец — значит, долой все старое, даже хорошее. Комсомолец — значит, не носи галстука, комсомолка — не надевай кольцо, комсомольцы — значит, не надо советоваться с родителями. А почему?

Потом он старался спокойно все объяснить. Ну почему, в самом деле, надо лишать старого отца радости сказать свое родительское слово, лишить его возможности преподнести традиционный предсвадебный подарок?

— А если я ему не понравлюсь? — горячилась Валя.

— Ты опять требуешь комплиментов. Ты ему обязательно понравишься. А во-вторых, не думай, что отец — отсталый человек. Он, правда, стар, но ведь уже сорок лет Советской власти…

— При чем здесь власть? — все более раздражаясь, перебила она.

— Очень при чем. Некоторые, наслушавшись разных сказок, видят в Грузии только древность, чуть ли не дикость…

— А женитьба по воле отца — это как называется?

— Не по воле отца, пойми же ты! Если я приведу в дом жену, он ни за что не скажет «нет».

— Значит, пустая формальность?

— Нет, не формальность, и не пустая! — разозлился Гурам. — Отец — это отец. Он вырастил и воспитал меня. Почему я должен обидеть старого и дорогого для меня человека? Если рассуждать по-твоему, значит, все формальность. А загс разве не формальность? Разве крепче будет жизнь от того, что конторщица поставит рядом наши фамилии?

— Но ведь так все делают.

— Это же не довод. Если человек нехорошо поступит с женой, перед загсовской бумажкой он не покраснеет, а перед отцом стыдно будет. Но пусть, в конце концов, формальность, такая же, как и загс. И я за то, чтобы обе эти формальности выполнить.

— Да, но ты ставишь ультиматум — сначала отец, потом загс.

— Не ультиматум это. Просто твое непонятное упрямство. И вообще, я хочу тебе сказать, я еще до армии заметил, есть у нас люди, которые действуют по принципу: найти хоть какую-нибудь возможность не выполнить просьбу человека, не сделать ему приятное. Попросишь у продавца монетку разменять для автомата — у него целая гора мелочи. «Нет, — говорит, — нету». И вот на такой чепухе мы озлобляем друг друга.

— О чем ты говоришь, я не понимаю.

— О том, что, если можно не огорчать отца, сделать ему приятное, значит, надо сделать. Меня удивляет, почему ты не предлагаешь к твоей маме в деревню съездить, это же совсем рядом. Представляешь, как она будет рада, если до замужества ты ее совета спросишь! Нет, не в том самостоятельность, чтобы как снег на голову: знакомься, мама, это мой муж. Что-то очень обидное для родителей в этом.

— Ты совсем о другом говоришь, Гурам, — начала Валя примирительно. — Пойми же, что мне стыдно. Еду в совсем незнакомое место, в чужой город. Ну в качестве кого я еду? Жена? Нет. Невеста? Тоже нет. Невесты не ездят сразу с кастрюльками и подушками. Просто знакомая… Не поеду, — решительно и даже зло закончила она.

— Ну и не надо! — не выдержал Гурам.

— Ах, вон как! Тогда уходи отсюда! — совсем уже вне себя выкрикнула она.

Хлопнув дверью, Гурам ушел, не сказав больше ни слова.

Грустные мысли одолевали Гурама Урушадзе. Он шел в казарму и злился. Резкий автомобильный гудок заставил его отскочить в сторону. Одна за другой пронеслись зеленые машины военного коменданта Курска Бугаева и полковника Диасамидзе. И уже совсем на немыслимой скорости пролетела машина председателя Курского горсовета.

«Это неспроста», — подумал Гурам, отвлекаясь от своих грустных мыслей. Он остановился возле группы людей, горячо о чем-то споривших. Оказывается, у железнодорожного переезда близ гипсового завода нашли мину и снаряд.

Вездесущие и всезнающие мальчишки авторитетно заявляли, что найден не один снаряд, а десять, и даже не десять, а пятьдесят три.

Гурам послушал болтовню ребят и побрел дальше.

До казармы было далеко. Он вполне мог сесть на трамвай или автобус, но шел пешком. Незаметно для себя начал шагать размашисто и упрямо, со злостью сбивая с дороги случайные камешки.

Мимо неслась колонна милиционеров на мотоциклах. В том же направлении быстрым шагом проследовал усиленный наряд военных патрулей.

«Все же что-то случилось», — подумал Урушадзе, но тут же снова вернулся к своим мыслям.

В казарму Гурам пришел перед самым ужином, когда собирается вся рота. А ему никого не хотелось видеть. В последние дни, где бы он ни появлялся, говорили только о нем. О нем и о Вале. Над ним подтрунивали, а он только посмеивался. В шутках товарищей он не видел насмешки. Наоборот, эти шутки под внешней грубоватой формой не могли скрыть, а лишь подчеркивали теплые солдатские чувства к нему и к Вале. В них выражалась и полная поддержка его решения уехать вместе с ней.

Эту маленькую, хрупкую девушку, почти девочку, с наивными голубыми глазами знали и уважали все друзья Гурама. На первых порах она стеснялась их и, здороваясь, казалось, с испугом протягивала свою тоненькую руку, которая едва могла обнять широкую солдатскую ладонь. Постепенно она привыкла к этим веселым здоровякам и, несмотря на свою стеснительность, великолепно чувствовала себя среди них. В шутку она даже отдавала им команды.

— Рядовой Маргищвили! — строго говорила она. — Срочно подайте мне сумку. А вы, младший сержант, доложите, все ли готовы к маршу в кино.

— Слушаюсь! Так точно! — следовали четкие ответы, и ребята вытягивались по стойке «смирно».

Солдатам приятно было слушать ее, выполнять маленькие бесхитростные капризы. И только в одном не признавали они ее власти: они не разрешали Гураму «эксплуатировать» ее труд.

Впервые протест против «эксплуатации» Вали поднялся, когда однажды целой гурьбой они зашли за ней по дороге в кино. Вале не понравилось, как подшит у Гурама подворотничок. Взяв иголку с ниткой, она скомандовала: «Ну-ка, расстегивай ворот!» С довольной улыбкой Гурам выполнил приказ. Но поднялся вдруг со своего места младший сержант Иван Махалов.

Русый паренек из-под Воронежа, с ямочками на щеках, спортсмен-разрядник Махалов был любимцем товарищей и начальников. Он командовал отделением, и все уважали его за мягкий нрав, за большую физическую силу и ловкость, за глубокие знания военного дела, а главное — за то, что он не зазнавался. Он как бы стеснялся своих прав и преимуществ перед товарищами.

Он никогда не кричал на людей. Его приказания звучали четко, по-военному. Но тут же появлялись ямочки, он улыбался, точно извиняясь за такой свой тон.

Может быть, потому и удивила всех его шутка в тот вечер у Вали. Встав между нею и Гурамом, он совершенно серьезным и строгим тоном заявил:

— Властью командира отделения запрещаю вам, рядовой Урушадзе, эксплуатировать детский труд.

— Она же портниха, — пытался оправдаться Гурам, — это ее профессия.

— Понимаешь, Гурам, — сказал с сильным и приятным грузинским акцентом Дмитрий Маргишвили, — твоя шея по диаметру как раз заводская труба возле фундамента. Пришить тебе подворотничок — дневная норма передовика производства.

Первой прыснула от смеха Валя. В тот вечер ей так и не дали поухаживать за Гурамом.

Спустя несколько дней солдаты заметили у него подозрительно белоснежный носовой платок.

— Еще раз увижу, — сказал Махалов, — отберу. Не заставляй Валю работать. Думаешь, мы не знаем, кто тебе вчера гимнастерку нагладил!

Перед демобилизацией Гурама все отделение хлопотало вокруг него и Вали. Каждый считал своим долгом дать нужный совет. Втайне от «молодых» собирали деньги для проводов и на подарок Вале. Чего бы ей хотелось, выспрашивали у Гурама, и делали это неловко, так что Гурам сразу понял, в чем дело. И затея друзей была ему приятна.

Что же сказать им сейчас?

Первым обратился к нему Камил Хакимов.

— Валя уже взяла расчет? — спросил он.

— Не твое дело! — грубо обрезал Гурам.

И все, кто был рядом, насторожились. Добродушный весельчак Хакимов растерялся.

Такой ответ глубоко оскорбил людей. Валя была их общей маленькой радостью. Никто не завидовал Гураму, товарищи признавали его «права» и всеми силами старались помочь им обоим, если требовалась помощь. Маленькие заботы о Вале доставляли им удовольствие. Им приятно было, когда Вале хорошо. Случалось даже, что они ухитрялись брать на себя работу Гурама, чтобы он мог пойти к ней. А вечером, когда он возвращался, с улыбками спрашивали: «Ну как? Удивилась Валя, что ты пришел? Обрадовалась? А ты сказал, что в это время я за тебя казарму мыл?»

И Гурам всегда охотно рассказывал товарищам, как встретила его Валя, что нового у нее на работе, передавал от нее приветы.

Грубый ответ Гурама удивил и Дмитрия Маргишвили. Но, как и всегда в напряженную минуту, он попытался шуткой разрядить атмосферу. Зная привязанность Вали к Гураму, Дмитрий насмешливо заметил:

— Валя не хочет с ним ехать.

— Кто тебе сказал? — поразился Гурам.

— Сама сказала. Она дожидаться будет меня.

— Не смеешь так про Валю говорить даже в шутку! — закричал Гурам. — Понял?

* * *

Для командира роты капитана Леонида Горелика сороковой Октябрь был особым праздником. Он наконец получил приказ о зачислении на специальные курсы, о которых давно мечтал. Но главное, в семье ждали второго ребенка, и Леонид радовался, что в родильный дом Поля поедет уже из новой квартиры, которую ему предоставляют к годовщине в только что отстроенном корпусе. И хотя праздник предстояло встретить не вместе с женой и друзьями, настроение было хорошим.

Полина просила оттянуть отъезд на трое суток, чтобы хоть в этом году отметить день рождения мужа. Вот уже третий год, как из-за командировок и заданий они не могут провести этот день вместе.

Он попрощался с товарищами, съездил на вокзал за билетом и вернулся домой в полной готовности.

Офицерские сборы коротки. А вот Полина долго укладывала чемодан, объясняя, где что лежит, просила чаще отдавать в стирку белье, не занашивать его.

— Ухаживать там за тобой некому будет, — говорила она, — поэтому не разбрасывай все по комнате, как дома, клади вещи на место, чемодан не перерывай, и все необходимое будет у тебя всегда под рукой.

— Да, да, конечно, — пряча улыбку, говорил Леонид, — не беспокойся.

Каждый раз, когда он уезжал в командировку, а они были очень частыми, он слышал подобные наставления жены, охотно соглашался с ними, но стоило ему хоть раз полезть в чемодан, как там воцарялся хаос. Зато перед возвращением домой он тщательно упаковывал свои пожитки, стараясь вспомнить, как они были уложены Полиной, и она видела, что он точно соблюдает ее наставления.

Поезд в Москву уходил в час сорок ночи, и у Леонида оставалось еще много свободного времени. Пока Полина готовила его к отъезду, он возился с пятилетним сыном Борькой, довольно сложно объясняя ему предстоящее появление брата или сестры. Борька никак не мог взять в толк, почему до сих пор неизвестно, будет это брат или сестра. Он слушал не очень ясные объяснения отца, сопел, хмурился и, так ничего и не поняв, солидно заключил:

— Никого не надо.

Это искренне огорчило Леонида. Отношения у него с сыном складывались очень хорошо. По всем вопросам они находили общий язык и пользовались друг у друга авторитетом.

Известно, что с ребенком надо говорить не сюсюкая, на равных, ни в коем случае не уязвляя его самолюбия. Эту истину Леонид воспринимал не как воспитательную меру, а как самое жизнь. Он всерьез обсуждал с Борькой различные проблемы, часто соглашался с ним, порой возражал горячо или спокойно, но всегда объективно подходил к делу.

Покончив со сложной темой, досадуя на себя за неумение толком объяснить предстоящее появление нового члена семьи, Леонид попросил сына показать сегодняшние рисунки. Для своих пяти лет Борька рисовал вполне прилично. Занятие это он любил, и каждый день появлялось значительное количество новых «полотен». На этот раз Борька показал сюжетную группу из трех танков, на которых стояли три солдата. Кроме автоматов они были вооружены мечами и щитами.

Леонид внимательно посмотрел на рисунок сначала вблизи, потом отставив руку, как бы оценивая общую композицию, и серьезно заметил:

— Понимаешь, Борис, почти все хорошо. Но ведь это советские солдаты, а щитов и мечей Советская Армия на вооружении не имеет.

— Так они же богатыри! — удивился Борька. — Ты сам говорил.

Довод был веским, но не успел Леонид подумать над ответом, как в дверь постучали.

Вошел помощник дежурного по штабу части младший сержант Иван Махалов и доложил:

— Полковник Диасамидзе приказал вам явиться к нему завтра утром в семь ноль-ноль.

Полина с тревогой взглянула на мужа.

— Хорошо, Махалов, можете идти, — сказал капитан, стараясь скрыть от жены свое удивление.

— Что же это, Леня? — спросила она, пожимая плечами, когда Махалов ушел. — Ты позвони полковнику, скажи, что поезд скоро уходит. Он, наверное, забыл о твоем отъезде.

— Неудобно, Поля, он уже спит, ему вставать рано.

— Так что же будет?

— Завтра уеду, какая разница! С вами еще денек проведу, — улыбнулся он и, помолчав немного, добавил: — Придется сходить на вокзал сдать билет.

Накинув шинель, он быстро вышел.

Горелик хорошо знал, что полковник ложится поздно и, конечно, сейчас еще не спит. Но он хорошо знал и самого полковника. Без крайней нужды тот ни за что не задержал бы командировку. А может быть, совсем отменили приказ о его учебе? Нет, тогда бы он не вызывал так рано. Значит, что-то случилось. Забыть об отъезде полковник не мог. Сегодня они тепло попрощались, Диасамидзе пожелал ему отличной учебы, велел не беспокоиться о Полине, обещал, что ей будет оказана всяческая помощь. Тут же дал указание поместить Борьку в детский сад, как только Полина об этом попросит. Что же могло случиться?

Незаметно капитан дошел до железнодорожного переезда и наткнулся на оцепление.

— Проход закрыт, товарищ капитан, — сообщил сержант милиции и объяснил, как пройти к вокзалу.

— Так это же наш капитан! — с укором сказал старшина Тюрин, вынырнувший откуда-то из темноты.

— Вижу, что капитан, но проход все же закрыт, — резонно заметил милиционер.

Этот ответ еще более удивил Тюрина. Он был старшиной в роте Горелика, и его люди сейчас тоже стояли в оцеплении. Ему казалось противоестественным, что милиционер задерживает командира, человека, чьи подчиненные стоят здесь, на посту, тем более такого человека, как капитан Горелик.

Михаил Тюрин, старшина сверхсрочной службы, находился в армии пятнадцатый год. Это один из тех людей, на которых держалась рота. Кроме богатого опыта и знаний он обладал еще врожденной жилкой хозяйственника.

Каким-то чутьем угадывал, когда и где ему надо появиться, чтобы навести порядок. Он никогда ничего не забывал сделать или отдать нужное распоряжение, в затруднительных случаях первым находил правильное решение. Эти решения, казалось, были у него заготовлены на все случаи жизни: помогал огромный армейский опыт.

Он умел приказать так, чтобы не обидеть человека, не умалить его достоинства.

Своего командира капитана Горелика он уважал за те же качества, которыми обладал сам. Тюрин и не подозревал, что за четыре года их совместной службы эти качества он заимствовал именно у капитана.

И вот сейчас старшина был глубоко уязвлен: его командира не пропускают к подчиненным. Вскоре недоразумение выяснилось, и капитан прошел за оцепление.

Тут же Тюрин рассказал, что случилось. А произошло следующее.

Курск, как и другие советские города, вел большое строительство. Возникла необходимость проложить новую высоковольтную линию. Она должна была пройти через густонаселенный район, и, естественно, ее решили вести под землей. Для этой линии и рыл траншею экскаваторщик Николай Семенович Шергунов.

Восемнадцать лет было пулеметчику Николаю Шергунову, когда его тяжело ранило на Одере.

После окончания войны Николай стал строителем. Он рыл котлованы под фундаменты заводских корпусов и жилых домов.

… Взметнулся очередной ковш земли и застыл в воздухе. Стена траншеи немного осыпалась, и странным показался Шергунову пласт грунта в образовавшейся нише. Но времени терять не хотелось. Да и какая ему разница, что там за грунт. Следующим «заходом» он подденет эту черную массу, и тогда все станет видно. Шергунов снова взялся за рычаги, чтобы отвести в сторону и опрокинуть ковш. Но взгляд опять уперся в черное пятно.

А может быть, это остатки древней посуды? Ведь нашли же недавно какие-то черепки, представляющие большую историческую ценность.

Шергунов выключил мотор и спустился в траншею. В стене лежали снаряды, как чертежные принадлежности в готовальне.

Вот тебе и черепки!

Снаряды были небольшого калибра, одинаковой формы. Шергунов решил, что во время войны здесь стояло орудие и боеприпасы к нему так и остались в окопе, который постепенно засыпало.

Бывший сержант Советской Армии, он хорошо знал, что такое снаряд, пролежавший в земле годы. Аккуратно расчистив пальцем песок, он бережно вынул снаряд, за которым обнаружилась страшная пирамида из боеприпасов.

Поминутно оборачиваясь, чтобы никто не подошел к опасному месту, Шергунов побежал в контору гипсового завода. Через две-три минуты у траншеи уже был директор завода С. Выменец, а спустя еще несколько минут — и военный комендант города Г. Бугаев, который сразу же поставил оцепление.

На место происшествия прибыли исполняющий обязанности начальника Курского гарнизона Герой Советского Союза полковник Диасамидзе, полковник милиции Кирьянов, военный инженер, руководители Кировского района и города.

После первого предварительного осмотра стало ясно, что яма представляет большую опасность. Быстро определить, что в ней скрыто, не представлялось возможным.

Полковник Диасамидзе приказал расширить запретную зону. В нее вошли теперь три улицы.

Слух о снарядах разнесся по всему Кировскому району города. Даже люди, не склонные верить слухам, поняли, что на этот раз за ними действительно что-то кроется.

На предприятиях, в магазинах, трамваях только и говорили, что о снарядах. Эта тема вытеснила все остальные и испортила предпраздничное настроение, посеяла тревогу.

Руководители города видели, что надо успокоить население, но не знали, как это сделать: нависшая опасность превосходила даже худшие предположения.

В кабинете директора гипсового завода собрались партийные и советские работники, директора нескольких предприятий, прилегающих к заводу, представители железнодорожного узла. На их тревожные вопросы полковник Диасамидзе отвечал: пока его люди не разведают, что и как спрятано под землей, — ничего сказать нельзя. А в наступающей темноте разрешить разведку он не может.

Дав указание о первейших мерах предосторожности, он попросил всех, кроме военного коменданта и двух военных специалистов, оставить кабинет. Они обсудили создавшееся положение, наметили план завтрашних действий. Полковник отправился в штаб, чтобы связаться с командующим Воронежским военным округом.

* * *

Капитану Горелику стало ясно, почему задержан отъезд на учебу. Люди его роты, пройдя специальную подготовку, последние три года извлекают оставшиеся от гитлеровцев боеприпасы в Орловской, Курской и Белгородской областях. Отличные пулеметчики Голубенко, Махалов, Урушадзе, снайпер Маргишвили, не говоря уже о старшине Тюрине, да и многие другие солдаты, стали мастерами саперного дела. Им приходилось обезвреживать неразорвавшиеся бомбы, убирать с колхозных полей противотанковые и противопехотные мины, вывозить снаряды. Более шестидесяти тысяч взрывоопасных предметов обезвредила рота.

Значит, не исключена возможность, что обезвредить подземный склад поручат его роте.

— Доложите старшему лейтенанту Поротикову и лейтенанту Иващенко, что я просил их утром никуда не отлучаться, — сказал капитан Тюрину, собираясь уходить. — Голубенко и Махалова освободите от очередного наряда. Они тоже могут понадобиться.

— А Урушадзе? — спросил Тюрин. — У него ведь особое чутье на взрывчатку.

Капитан задумался.

— Нет, Тюрин, не надо. Что же мы будем подвергать его риску за день до увольнения. Человек уже свое отслужил. Он когда едет?

— Послезавтра, товарищ капитан.

— Ну и пусть едет… А девушку берет с собой?

— Говорил, что забирает.

Дома на тревожный вопрос жены Леонид улыбнулся и, махнув рукой, сказал:

— Ничего особенного, одно задание надо выполнить, придется задержаться дня на три-четыре.

Полина давно привыкла и к ночным вызовам мужа, и к срочным заданиям, к неожиданным отъездам или приездам. Ничего особенного не увидела она и в этой задержке. Наоборот, даже обрадовалась.

— Вот здорово, значит, справим наконец твой день рождения, — сказала Полина.

— Что ты, Поля? — растерялся он. — Ты в таком состоянии, разве можно? Мне ведь по магазинам некогда бегать…

— Можно подумать, что всю работу в доме выполняешь ты, — насмешливо заметила она.

— Да… но одно дело только наша семья, а…

— Обойдусь без тебя, Леня, — добродушно сказала Полина, — мне это только на пользу.

Тогда он решил совершить «подкоп» с другой стороны.

— Понимаешь, Поля, — начал он снова, — мне в эти дни придется своротить гору дел. Приду поздно, усталый, а утром опять рано вставать…

— Не морочь голову, Леня… Чай пить будешь? Единственно, что ему удалось «выторговать», — это обещание не собирать много гостей.

* * *

Валя сидела съежившись у окна, кусая губы, совсем беспомощная, и изо всех сил сдерживала слезы. И в своем горе она отыскала маленькую радость: она нашла в себе силы не плакать.

Она ни о чем не думала. Когда они познакомились, ей едва исполнилось шестнадцать лет. И знакомство такое странное. Сильный и смелый Гурам расшвырял в городском саду хулиганов, которые привязались к ней и Тамаре. Он проводил их домой и сказал обидные слова: «Таким маленьким нельзя поздно гулять».

«Он как сказочный богатырь», — мечтательно заметила Тамара.

Всплывали в памяти его рассказы о Грузии, о море, которого она никогда не видела, о Ланчхути, где с его слов знала чуть ли не каждый дом.

— Не взял? — участливо спросила хозяйка, появившись на пороге. — Известное дело — солдат. С него взятки гладки. Наобещает, своего добьется, и — ищи ветра в поле.

— Что вы говорите, тетя Надя, ведь у нас ничего не было, — в ужасе зашептала Валя.

— Охо-хо! — вздохнула хозяйка и вышла.

Не поверила. Так вот, значит, как оборачивается. Теперь все так подумают. Никто не поверит. Люди знали, что два года вместе были. И на работе все знали. Так и пойдет слава: брошенная солдатом. Да не все ли теперь равно? Бог с ними, пусть думают, что хотят. И чего они к солдатам придираются. Пойдет девушка с этими попугаями, что по проспекту болтаются, никто дурного слова не скажет. А форма глаза колет. Да эти «красавчики» все, вместе взятые, подметки солдатской не стоят.

Она поднялась, поправила волосы, умылась.

Жизнь Вали складывалась не легко и не просто. Окончив четыре класса, она уехала из родной деревни Плоты в Курск к старшей сестре, чтобы продолжать учебу. Сестра тоже училась, и их отец, председатель колхоза Василий Верютин, посылал дочерям деньги на жизнь. В пятьдесят втором году он умер. Вскоре, выйдя замуж, уехала сестра. Валя продолжала учиться, бережно тратя деньги, что присылала мать. Девушка не могла теперь позволить себе жить в отдельной комнате и поселилась вместе с одинокой женщиной, тетей Надей.

После восьмого класса Валя уехала в деревню на каникулы. Здесь она и решила, что не имеет больше права находиться на иждивении матери. Но учебу бросать не хотелось. Пришлось поступить на работу и в школу рабочей молодежи. Так она попала в швейную мастерскую.

Жизнь Вали очень скрасила дружба с Гурамом. За год до окончания его службы им все уже было ясно, у обоих было безоблачное будущее. Чем ближе подходил срок демобилизации, тем больше говорил Гурам о том, как хорошо им будет жить. И вот до отъезда остались считанные дни. В один из вечеров, когда он ушел, у Вали как-то нехорошо стало на душе. Она не могла понять, отчего испортилось настроение. После очередной встречи горький осадок ощутился еще сильнее, и она надолго задумалась. Почему он ни словом не обмолвился о том, что надо идти в загс?

Уже давно Гурам говорит только о хозяйстве. Какой великолепный у них виноградник, какие фрукты в саду (каждая груша — восемьсот граммов. Кусать нельзя — сок все зальет, резать нельзя — сок как из крана течет), какие крупные орехи лезут в окно. Она узнала, в каком красивом месте пасется корова, сколько у них поросят, уток, кур, как давят виноград на вино, как закапывают в землю полные кувшины.

Валя не была избалована ни виноградом, ни большими сочными грушами — на это не хватало денег. И конечно, радостно, когда такое изобилие фруктов и в доме полный достаток.

Ну хорошо, она насытится виноградом и грушами. А дальше что? Что она делать будет? Он ни словом не обмолвился о ее работе. «Будешь полной хозяйкой в саду и в доме», — радостно сообщал он. А где она на комсомольский учет встанет? В большом доме отца Гурама?

Гурам говорит теперь только о хозяйстве.

А ей хотелось еще раз услышать, как он ее любит, хоть бы слово промолвил о ее глазах. Раньше он так искренне об этом говорил. Может быть, объясниться? Прямо спросить? Что же, он ее больше не любит и везет домой только хозяйку, потому что мать умерла? Нет, просить о том, чтобы он говорил о ее глазах нельзя.

Вале вспомнилось, сколько радости принесли ей ромашки, которые однажды Гурам сорвал для нее в поле, где он был на учениях. Тогда ей казалось, что обрадовали ее цветы. И вскоре она попросила его снова сделать ей такой же подарок. На следующий день Гурам притащил великолепный букет, на который затратил, наверное, все свои деньги. Чтобы не стыдно было, он тщательно замаскировал покупку в газеты. Валя обрадовалась. И все-таки это было не то чувство, что она испытала, увидев четыре измятые в солдатском кармане ромашки. То был порыв сердца. Он думал о ней даже на учениях, а букет — просто выполнил просьбу. Просьбу любую можно выполнить.

Если упрекнуть Гурама, что он не говорит больше об их любви, о ее глазах, он обязательно скажет много хороших слов. Но силы в них не будет. Надо, чтобы говорить об этом хотелось самому.

Оставаться в комнате Валя больше не могла. Она вышла на улицу и, чтобы никого не встретить, направилась не к центру, а в сторону гипсового завода по хорошо знакомой дороге, ведущей в швейную мастерскую.

В восемнадцать лет трудно решать сложные жизненные вопросы. Посоветоваться бы с кем-нибудь, да кто же в таком деле даст совет! Раньше, о чем бы ни шла речь, у нее был умный и надежный советчик — Гурам. А теперь? Валя почувствовала одиночество. Слезы снова подступили к горлу.

Хорошо плакать, если тебя успокаивает сильная мужская рука. Слезы еще текут, еще всхлипываешь, а обида уже прошла, и на душе уже спокойно и радостно. И все недоразумения выяснены, они, оказывается, совсем пустячные, и еще сильнее чувствуешь, как тебя любят…

И все-таки она права. После того как он хлопнул дверью и так легко отказался от нее, она не должна о нем думать. Надо найти в себе силы перенести этот разрыв. Потом будет легче. Вся жизнь впереди.

Внимание Вали отвлекло большое скопление людей у переезда. Подойдя ближе, она увидела милицию и солдат с красными флажками, оцепивших железнодорожный переезд и гипсовый завод. Пожилой лейтенант милиции уговаривал людей разойтись, взывал к их сознанию.

— А мне домой надо! — горячился паренек в ремесленной форме.

— Я же вам объясняю, товарищ, — спокойно отвечал лейтенант, — дорога перекрыта по техническим причинам.

Люди собирались группами, оживленно говорили. К одной из них подошла Валя. И здесь она узнала, что найдены снаряды и мины, которые остались с войны. Это известие поразило ее и отвлекло от собственного горя. «Какие молодцы, что обнаружили, — подумала она, — наверное, солдаты раскопали».

Валя прошла ближе к оцеплению. Здесь тоже горячо обсуждалась новость, но передавали ее совсем иначе. Снаряды действительно нашли, но никакая это не диверсия. А откуда они взялись, сейчас как раз выясняют. И опасности они особой не представляют. Район же оцеплен для того, чтобы население не мешало военным.

Валя увидела старшину Тюрина, которого хорошо знала, и рядом с ним незнакомого капитана. Но она догадалась, что это командир роты. Именно таким и представлялся он по рассказам ребят.

Она машинально стала всматриваться за линию оцепления. «Может быть, и Гурам здесь», — мелькнула мысль. Но вокруг были только чужие лица. «Да что же это я?» — вдруг спохватилась она и быстро пошла обратно.

Домой вернулась почти совсем успокоенной. Если он мог так просто уйти, значит, не стоит он того, чтобы о нем жалеть. Сейчас главное — хорошо осознать эту мысль. Тогда легче будет все перенести. Плохого она ему не желает, потому что и сама от него плохого не видела. Значит, просто не судьба. Надо смириться.

Она уже совсем успокоилась, приготовила постель, но спать не хотелось. Вырвала из тетради лист бумаги и начала писать:

«Дорогая мама! Новостей у меня нет никаких, все по-старому. Настроение хорошее…»

Слеза капнула на бумагу, и слово «хорошее» расплылось…

* * *

Работа началась на рассвете.

За спиной у Ивана Махалова — ранец, от которого тянутся два провода: один к наушникам, другой к длинному стержню, заканчивающемуся кругом. Обеими руками Иван держит стержень и водит им перед собой. Описывая большую дугу, точно коса, срезающая траву, только очень медленно, плывет круг над самой землей. Тихо и монотонно жужжит в ушах. Но вот звук становится отчетливей и неприятней, будто большая муха носится под потолком пустой комнаты. Иван настораживается. Чувства его обострены. Еще медленней плывет круг. И вот уже муха у самой барабанной перепонки. Хочется тряхнуть головой, отогнать ее.

Стоп! Именно это место под кругом таит опасность. Здесь скрыт металл. Что там спрятано, миноискатель не скажет. Может быть, под землей снаряд или мина, а возможно, просто кусок железа. Это станет ясно, когда вскроют верхний слой грунта.

Иван стоит секунду не шевелясь, вслушиваясь, радуясь добытому звуку, оценивая его, точно настройщик музыкального инструмента. Потом кивком головы подает знак Дмитрию Маргишвили, идущему сзади, и тот осторожно втыкает в землю маленький флажок: красный треугольный флажок, с каким дети выходят на праздник.

Минеры идут дальше. Идут очень медленно. Торопиться нельзя. Надо выслушать каждый сантиметр земли. Надо уловить звук металла, лежащего под землей. Надо искать звук металла, как опытный врач ищет посторонние шумы в сердце и в легких человека. Надо точно определить, где язва, очертить границы пораженной зоны.

Когда врач ищет поврежденное место, скрытое в живом организме, он ощупывает тело человека и ждет, пока тот скажет «больно». Земля, начиненная минами, чувствительнее живого организма. Но она немая. Она ничего не подскажет. Сапер не имеет права ступить на пораженную зону. Под тонким слоем грунта может оказаться противопехотная мина. Она рассчитана на вес ребенка.

В нескольких метрах от первой пары минеров, параллельно им, идут старшина Тюрин и сержант Голубенко. За ними тоже остается красный след флажков. Флажки трепещут на ветру.

Медленно ступают люди, не замечая, как быстро летит время. И вот уже две пары минеров движутся навстречу друг другу. Уже сомкнулись флажки, образовав красивый, почти правильной формы эллипс. Он — как ограда клумбы. Его площадь шестьдесят квадратных метров. И под всей его поверхностью, под землей, металл. Что он собой представляет?

По находке экскаваторщика Шергунова можно сделать предварительный вывод: это снаряды. Возможно, они уложены только в один ряд и на них нет взрывателей, значит, и никакой опасности нет. А может быть, это глубокий колодец, заполненный боеприпасами, хитро заминированными, неизвлекаемыми, к которым нельзя прикасаться. Судя по найденным снарядам, так это и должно быть.

Для каждого вида оружия есть только один способ зарядки. Для каждого, но не для мины. Мина — это всегда тайна. Как обезвредить мину, знает лишь тот, кто ее ставил. Те, кто снимает мину, должны раньше разгадать, как она уложена. Может быть, ее нельзя приподнимать с места, а на ней делай что хочешь, хоть пляши. А возможно, наоборот, она взорвется от малейшего давления сверху, но без всякого риска ее легко поднять и унести. Бывает, что мину нельзя передвигать в какую-нибудь сторону, но в какую именно — неизвестно. Бывает, что с миной вообще ничего нельзя делать, ни передвигать, ни поднимать, ни давить на нее — она не извлекаема.

К ней может быть протянута замаскированная проволочка. Чтобы обезвредить мину, надо перерезать проволочку. Но случается, что именно от этого все и взлетает на воздух. Никто не знает, сколько существует способов минирования. Сколько минеров, столько и способов. Впрочем, куда больше. Каждый минер может придумать десятки способов закладки любой мины. Все зависит от его квалификации и фантазии.

Кстати, что такое мина, сколько типов и видов ее существует, тоже никто не знает, хотя в учебнике они перечислены. Сапер без особого труда превратит в мину любой снаряд. Да и не только снаряд. Все, что может взрываться, в руках опытного минера быстро превращается в мину.

Минер может замаскировать мину так, что обнаружить ее почти невозможно. Включишь зажигание автомашины — взрыв. Откроешь дверь в заброшенном сараюшке — взрыв. Поднимешь с земли самопишущую ручку — останешься без пальцев. Переходя ручей, ступишь на единственную опору посередине потока — погибнешь. Но опытный минер на это ставки не делает. Он считает, что против него будет действовать такой же мастер, как и он сам. Он знает, что его мину обнаружат и будут снимать. Надо сделать так, чтобы тот, кто снимает, погиб. Уже закладывая мину, он начинает поединок с невидимым врагом.

Как шахматист должен предвидеть действия противника на много ходов вперед, в зависимости от собственного хода, так и минер, закладывая мину, должен знать, что будет делать с ней противник, предугадать ход его мыслей. В этом анализе и рождается ловушка. Ловушка, которая должна обмануть бдительность минера.

Обнаружив очень просто заложенную мину, опытный минер никогда не станет сразу снимать ее. Эта простота может быть маскировкой, скрывающей способ минирования. И если даже неопытный человек закладывал мину и следы неопытности видны, тот, кто снимает мину, не верит им. Они тоже могут быть лишь маскировкой.

Чтобы обезвредить мину, надо провести исследовательскую работу. Но это работа не в тиши научного кабинета или лаборатории, где главное достигается экспериментом. Попробовал один способ — не получилось, можно делать другой эксперимент, третий, десятый. Здесь эксперименты недопустимы, они смертельны.

… После того как определили границы опасной зоны, было принято решение вскрывать грунт. Три группы, руководимые капитаном Гореликом и командирами взводов Поротиковым и Иващенко, приступили к делу.

Счистив лопатками только самый верхний слой земли, взялись за саперные ножи. Миллиметр за миллиметром офицеры и солдаты, лежа на земле, срезали грунт с эллипса, пока не обнажили содержимое склада. Пересыпанные землей, точно тюленьи спины из воды, торчали десятки снарядов с ввернутыми взрывателями, готовые к действию.

Офицеры молча смотрели на открывшуюся картину.

— Ясно, — нарушил кто-то молчание.

— Ничего не ясно, — как бы самому себе сказал полковник Диасамидзе и, обращаясь к Горелику, добавил: — Надо определить глубину склада. Пока не узнаем точно, что он собой представляет, ни к одному снаряду не прикасаться.

Возле склада остались только командир роты и его подчиненные. Отступив на метр от эллипса, прорыли вокруг него траншею, а оттуда в четырех местах сделали ходы к складу. На глубине двух метров так же, как и сверху, лежали снаряды. Еще на метр углубили траншею, снова с боков подобрались к колодцу и обнаружили наконец его дно.

К месту работ пригласили Диасамидзе.

— Как вы оцениваете положение? — спросил он Горелика.

— Высота три метра, площадь основания — шестьдесят. Расчет на гигантский взрыв.

— А что внутри между снарядами? Сколько их? Как они сюда попали, для чего заложены?

Капитан молчал.

— Как попали, положим, ясно, — заметил подполковник Бугаев, — немцы заложили. А почему вся эта махина не сработала, вот вопрос.

Годы работали в пользу врага. Если мина — всегда тайна, то сотни их, пролежавшие столько лет под землей, это клубок тайн.

Начинать приходилось издалека. Полковникам Диасамидзе, Кирьянову, подполковнику Бугаеву надо было представить обстановку тысяча девятьсот сорок третьего года, когда немцы были изгнаны из Курска.

Поединок начался.

Пока старшие командиры решали, как быть дальше, солдатам предоставили отдых. По дороге в казарму они встретили Валю, шедшую на работу.

Встреча с Валей всегда была приятна им. А сейчас вдруг стало неловко, будто провинились в чем-то. Да и сама она смутилась. Поздоровавшись, Махалов отвел ее в сторону:

— Что у вас случилось, Валя? Поссорились?

— А Гурам что говорит? — спросила она вместо ответа.

— Ничего не говорит, рычит на всех как сумасшедший, вот и все.

— Он здесь?

— Нет, ему завтра ехать, капитан велел от всех работ освободить.

Иван увидел, как при этих словах изменилось лицо Вали, но он был совсем не приспособлен успокаивать девушку. Ему стало очень жаль ее, а что сказать, он не знал.

— Ты не стесняйся, — наконец нашелся он, — если обидел, скажи, мы ему…

— Нет, нет, — испугалась Валя. — Ничего не надо говорить Гураму, пусть сам… И то, что меня встретили, не говорите… До свидания, Ваня. — И она вдруг быстро пошла.

— Ну что? — спросили Ивана товарищи, дожидавшиеся в сторонке.

— Видно, обидел ее Гурам… Да разве она скажет! Все снесет, а не пожалуется.

— И что могло случиться? — пожал плечами Маргишвили. — Такая дружба народов была, а теперь — скандал.

Шутке Дмитрия никто не улыбнулся.

— В другое время — не страшно, через недельку помирились бы, — заметил Голубенке, — но сегодня же последний день…

Прошли немного молча.

— А что с ямой делать будем? — опять заговорил Голубенке.

— А что с ней сделаешь, к ней не подступишься, — сказал Махалов.

— Так оставим, — насмешливо констатировал Дмитрий.

— Зачем так, — ответил Иван, — взорвем.

— И фашист хотел взорвать, значит, поможем ему.

— А черт его знает, чего он хотел, — выругался Иван.

* * *

Чего хотел враг?

Ответ на этот вопрос искал военный комендант города подполковник Георгий Митрофанович Бугаев.

На протяжении многих лет изо дня в день жизнь ставила перед ним подобные загадки. Всю свою сознательную жизнь он сражался с врагом, хотя и не довелось ему участвовать в войне с гитлеровской Германией. Это были и открытые бои, но чаще всего поединки с невидимым противником, столкновения с вражеской хитростью, выдержкой, коварством.

В тридцатых годах, в период беспрерывных провокаций самураев на наших дальневосточных границах, совсем еще молодой лейтенант Георгий Бугаев командовал особым отрядом. Люди жили в горах. Их позывные знали те, кому положено было их знать. Словно гром в ясный день налетал отряд Бугаева и всегда оказывался там, где жарче всего.

Георгий Бугаев обладал характерной для простого русского человека сметкой, каким-то особым внутренним чутьем. Его прозорливость, настойчивость и упорство поражали даже старых, видавших виды пограничников. Такого человека режь на куски, а он не отступит от своего.

Что затевал враг? Как часто ломал голову над этим вопросом Бугаев. Однажды из своего укрытия на берегу скованного льдом Амура он наблюдал бой самураев с китайским партизанским отрядом по ту сторону реки.

«Неопытный командир у японцев», — подумал лейтенант. Обычно, если сталкиваются их крупные силы с немногочисленным противником, самураи прежде всего стремятся отрезать ему пути к отходу. А здесь они окружили подковой отряд, оставив выход к реке. Но в следующую минуту Бугаев понял, что ошибся. Японцы явно не собирались уничтожать отряд или захватить его в плен. Людей гнали на лед, на советскую сторону.

Что затеял враг? Чего он хочет? Пустить версию, будто китайские партизаны связаны с русскими пограничниками? А партизаны ли они? Японцы бьют в них минами, которые разрываются как-то странно и не поражают людей.

… Почему мелькнула новая мысль, Бугаев и сам не знает, но когда восемьдесят три измученных человека достигли советского берега, по совету Бугаева их встретили врачи и предложили разбить лагерь в совершенно изолированном месте. Вскоре был поставлен диагноз: и люди, и лошади заражены инфекционными болезнями. Подозрения молодого лейтенанта оправдались: в самурайских минах были бациллы.

Как-то вместе с отделением бойцов он перегонял плот с продуктами. Погода изменилась вдруг, точно тайфун пронесся по реке, и снова все стихло. Но за это короткое время случилось многое. Плот отбросило на середину реки, в самое страшное место — в водоворот на крутом изгибе русла. С неудержимой силой плот понесло на вражескую сторону и разбило на скалистом островке у самого берега.

— Оружие! — скомандовал лейтенант и подозвал сержанта Бочарова. Это был спортсмен-разрядник, лучший пловец части. — Доплыви, Бочаров, на заставу, — тихо произнес он. — Не погибни, прошу тебя.

Бочаров нырнул в пучину.

— Не смотреть! — негромко сказал лейтенант бойцам, провожавшим глазами товарища. И, поясняя свою мысль, добавил: — Мы будем смотреть, а японцы вслед за нами.

И действительно, на берегу мелькнула и скрылась фигура самурая, а спустя некоторое время как из-под земли вырос и уставился на них офицер.

Его было хорошо видно. Он стоял подтянутый и стройный, точно ожидая рапорта. Бугаев никогда не видел этого человека, но по многим признакам узнал его: лейтенант Кисю. Опытный, хитрый и умный самурай. Своей выдумкой и неисчерпаемой изобретательностью в нарушении наших границ он доставлял Бугаеву немало хлопот. И втайне советский лейтенант мечтал встретить его и взять живьем. И вот встреча состоялась.

Кисю молча смотрел на островок, словно оценивая добычу, и девять советских воинов с оружием в руках, на чужой территории, смотрели на японца.

И вдруг его суровое лицо смягчилось, он улыбнулся, и такая искренняя радость и приветливость отразились на этом лице, будто он встретил самых дорогих и близких людей. Он стоял и улыбался, не произнося ни слова, и его улыбка действовала сильнее, чем щелканье затвора.

Ветра как не бывало. Тихие волны плескались у скалистого островка.

— Если я не ошибаюсь, — заговорил наконец Кисю, — ко мне в гости пожаловал товарищ Бугаев.

И лицо его еще больше расплылось в улыбке.

— Прошу извинить, что я называю вас «товарищ», — продолжал он, — дома вас, наверное, так называют, и мне хочется сделать вам приятное. Мне хочется, чтобы вы чувствовали себя как дома. И кроме того, у нас одинаковая работа. Мы должны задерживать нарушителей границы. Не правда ли? Значит, мы — товарищи. — И он рассмеялся громко и весело.

Смех оборвался сразу. Лицо его стало серьезным, но он очень просто и даже приветливо продолжал:

— Сейчас подойдет моя лодка. Вам будет удобнее, если она раньше отвезет ваше оружие, а потом налегке вернется за вами. Пока же прошу сложить оружие в одно место на землю.

Кисю говорил на чистом русском языке, не коверкая слов, с мягким акцентом. Во всем его тоне была приятная доброжелательность, и его слова об оружии выглядели так, будто хороший хозяин объясняет гостю, куда повесить зонтик.

Длинная речь японца была выгодна Бугаеву. Главное сейчас — оттянуть время. Оно часто имеет решающее значение. Но сегодня — это жизнь. Бугаев хорошо знал о событиях прошлой ночи. На нашем берегу в эту темную ночь пограничники задержали большую группу японских разведчиков. И хотя цель их прихода была ясна, те настойчиво доказывали, будто потерпели аварию на реке. Разведать им ничего не удалось, и, чтобы не осложнять обстановку, решили отпустить их, как только последует запрос японцев. Нота пришла, но ответ на нее еще не был дан. Если Бочаров доплыл, то интернированных отпустят только в обмен на группу Бугаева. Это стало для него совершенно ясно.

Вот почему так важно было затянуть надолго переговоры.

Советский лейтенант решил принять предложенный Кисю вежливый, полуофициальный тон, завязать длинную беседу, но оружия не сдавать, на берег не высаживаться.

Он ответил Кисю, что действительно он — Бугаев, что рад теплому приему и надеется на помощь японского офицера, который, несомненно, видел, как группа советских людей потерпела аварию. Что касается оружия, то ему кажется странным требование Кисю.

Бугаев говорил долго, каждую свою мысль тщательно обосновывал, мотивировал, приводил примеры, объяснял, как его группа оказалась здесь.

Японец слушал молча, и Бугаеву стало ясно, что его тактика разгадана. Это тут же подтвердил Кисю. Властно и категорически он потребовал немедленно сдать оружие, не ответив ни на один довод советского офицера.

Бугаев попросил продолжать разговор в том же достойном тоне, ибо он, Бугаев, хорошо знает выдержку самурая Кисю, а солдаты могут подумать, будто японский офицер теряет эту выдержку.

Задев честолюбивую струнку японца, лейтенант выгадал много времени, ибо тот снова начал демонстрировать свое равнодушие и спокойствие. И все же он решительно заявил, что прикажет стрелять, если оружие немедленно не будет сдано. В доказательство его слов из невидимых ранее выступов в скалах показались стволы карабинов.

— Я вынужден буду защищаться, — заявил Бугаев и подробно объяснил, почему не может поступить иначе, какие осложнения вызовет ненужное кровопролитие.

И все же настал момент, когда тянуть больше было нельзя. Кисю уже окончательно выходил из себя, самураи приготовились открыть огонь.

Бугаев не мог посмотреть на часы, не вызвав подозрения. Ему казалось, прошло уже часа два, как они торчат на этом островке. Если Бочаров доплыл, значит, должен быть уже какой-то результат.

И лейтенант предпринял новый маневр, опасный и рискованный, но единственный для новой оттяжки времени.

— Я не могу больше кричать и вести переговоры при всех, — заявил он. — Прошу прислать за мной лодку.

Дав указания солдатам в случае необходимости сражаться до последней возможности, назначив старшего и взяв с собой одного человека, Бугаев сел в лодку.

И снова начались длительные переговоры, и снова настал момент, когда говорить больше уже не было возможности.

— Хорошо, — согласился советский лейтенант, — ваши условия я должен передать своим солдатам и посоветоваться с ними.

— Офицер с солдатами не советуется! — отчеканил Кисю.

— У нас — советуется, — спокойно возразил Бугаев.

Сидя здесь, в палатке на опушке леса, он мучительно думал, что же еще сказать самураю. И в это время японцу принесли пакет.

Ничего не отразилось на лице Кисю, когда он прочитал содержимое конверта.

— Извините, пожалуйста, я отвлекся немножечко, — доверительно сказал он, кивнув на пакет, — письмо из дому, хотелось прочитать сразу.

«Никакое это не письмо из дому, — подумал Бугаев. — Стал бы он вступать в объяснения, когда уже едва сдерживается. Еще бы! Столько времени прошло с тех пор, как добыча сама пришла в руки, а дело не сдвинулось ни на шаг. Нет, это не письмо из дому. Просто доплыл Бочаров, и меры приняты».

А Кисю вдруг заговорил мягко и вкрадчиво:

— Знаете, господин Бугаев, не должен офицер иметь жену. Вот прислала письмо, и я уже размягчился. Я подумал, господин Бугаев, — оба мы офицеры и у нас нелегкая служба. Я отпущу вас, но вы должны дать мне слово, что, если я случайно окажусь на вашей территории, вы проявите ко мне такое же благородство.

— Я могу дать вам слово, — ответил Бугаев, — что если вы окажетесь у нас действительно в результате несчастного случая, то будете отпущены.

Спустя много лет начальник крупного лагеря военнопленных японцев принимал очередную партию самураев разгромленной Квантунской армии.

— Господин майор Бугаев, — обратился к нему один из пленных, — надеюсь, вы не забыли данное мне слово.

— А-а, майор Кисю, здравствуйте.

Тот вежливо поклонился.

— Положение ведь совсем другое, господин майор, — сказал Бугаев. — Я терпел стихийное бедствие, а вас взяли в плен в открытом бою. Да и, кроме того, отпустили меня вы по приказу в обмен на ваших разведчиков.

Через месяц изобретательный майор Кисю тщательно подготовил крупный мятеж. Бесхитростный Бугаев вовремя разоблачил его. Мятеж не состоялся.

— Это очень опасный человек, — сказал Бугаеву генерал, — возьмите его под личное наблюдение.

Начальник лагеря не часто беседовал с Кисю, но рассказал ему о советской жизни, какие у нас предприятия, местные Советы, школы, клубы.

Через четыре года, на процессе японских военных преступников, одним из свидетелей был майор Кисю. Он привел факты многих провокаций самураев, раскрыл подлинное лицо видных военных преступников.

Так окончился поединок двух лейтенантов.

Военный комендант города Курска подполковник Бугаев не думал, что в этом мирном городе, удаленном от всех границ, в мирное время может встать вопрос: «Что задумал враг?» Но этот вопрос поставила жизнь.

Вот что удалось выяснить военному коменданту.

В декабре сорок второго года фашистский листок «Курские известия», выходивший в оккупированном городе, напечатал статью «Напрасная тревога», в которой оповестил, что «большевизм окончательно разбит и никогда Советская власть в Курск не вернется».

Крикливый и самоуверенный тон статьи выдавал подлинную тревогу гитлеровцев перед мощным наступлением Советской Армии. После потери Воронежа и Касторной гитлеровское командование намеревалось закрепиться в Курске. Сюда были стянуты крупные силы, подвезено огромное количество боеприпасов. Готовился плацдарм для длительного сопротивления. Советские войска разгромили четвертую танковую, восемьдесят вторую пехотную и добили остатки еще четырех дивизий, пришедших из-под Воронежа. Участь Курска была решена.

Перед гитлеровцами встал вопрос: что делать со складами боеприпасов, где находилось более миллиона снарядов и пятнадцать тысяч авиационных бомб? И фашисты придумали сложную систему минирования, которая должна была привести к взрыву миллиона снарядов в момент прихода в город советских войск.

Восьмого февраля тысяча девятьсот сорок третьего года Советская Армия освободила Курск. Но взрыва не последовало. Что же произошло?

* * *

После окончания Ленинградского военно-инженерного училища комсомолец Анатолий Чернов был направлен в Сибирь, в одну из формирующихся частей, а спустя полгода — на Воронежский фронт. Здесь в тысяча девятьсот сорок втором году, и на девятнадцатом году своей жизни, он получил первое боевое крещение и первое ранение. Но уже на подступах к Касторной взвод саперов под командованием лейтенанта Чернова делал проходы во вражеских минных полях. До самого Курска Чернов шел или полз впереди наших войск, убирая с их пути противотанковые и противопехотные мины, «сюрпризы», фугасы, разминировал дома, переправы, мосты.

Восьмого февраля сорок третьего года Анатолий Чернов в числе первых советских воинов появился на окраине Курска. Весь день он снимал мины, оставленные врагом. А поздно вечером его вызвал командир саперного батальона капитан Дегтярев.

— По данным разведки, — указал капитан на карту, — вот здесь, в районе Дальних парков, остался в полном порядке крупнейший склад боеприпасов. На охрану его я послал старшего сержанта Зайцева и двух солдат. Отправляйтесь туда завтра пораньше и посмотрите, что к чему.

На рассвете лейтенант Чернов вместе с саперами Картабаевым и Синицыным тронулись в путь. Шли на лыжах напрямик через пустырь. Из глубокого снега выглядывали стволы разбитых орудий и пулеметов, повсюду валялась изуродованная техника. Перепутанные, разорванные провода линий связи то прятались в снегу, то огромными спиралями вылезали наружу. Вдали виднелись остатки сгоревших домов, зияли черные воронки.

Искать склад не пришлось. Большая территория, прилегающая к трамвайному парку, опоясанная высоким двойным забором из колючей проволоки, была видна.

У ограды Чернова и его спутников встретил старший сержант Зайцев. Он доложил лейтенанту, что склад занимает несколько квадратных километров и весь заполнен боеприпасами. Они находятся в трех кирпичных и более чем в двадцати деревянных хранилищах, уложены прямо на земле.

Саперы направились в глубь склада, по дороге заглядывая в каждое хранилище. Всюду мины, снаряды, тол, бомбы. Между хранилищами высились штабеля боеприпасов, наполовину занесенных снегом. Стало ясно, что бежали отсюда поспешно, не успев навредить.

Штабеля были уложены аккуратно, по всем правилам хранения взрывчатых веществ. На каждом таблички с четко выведенными надписями: «Противотанковые мины. 1000 шт.», «Внимание! Снаряды с ввернутыми взрывателями. 203 калибр. 500 шт.», «Осторожно! Капсюли-детонаторы», «Внимание! Русские снаряды». Черная, красная, желтая, сиреневая окраска снарядов и бомб указывала их назначение: бронебойные, бетонобойные, осколочные… На ящиках со взрывчаткой, похожей на фруктовый кисель в порошке, той же стандартной формы надпись: «Донорит», а ниже — вес каждого ящика и общее их количество. На одной из табличек после цифры «1500» написано мелом: «Выдано 500. Остаток — 1000».

Лейтенант Чернов знал немецкий язык. Эти таблички, как бухгалтерская книга, раскрывали перед саперами все трофеи. Подсчитать их было не трудно: более семисот тонн взрывчатки, двенадцать тысяч снарядов, пятнадцать тысяч противотанковых мин, около трех тысяч авиационных бомб, два мощных понтонных парка и другое имущество. Кроме того, на подъездных путях стояло восемнадцать вагонов с боеприпасами.

В конторке, задернутая занавеской, висела схема склада с указанием, где и что находится. Выделялась надпись, сделанная крупным красным шрифтом. Она предупреждала о том, что полоса земли между внешним и внутренним колючим забором заминирована. Видимо, там были уложены мелкие противопехотные мины типа «лягушка». Осколков у мины не бывает. Убить она не может. Наступишь на нее, она оторвет пальцы на ноге или пятку, даст сигнал, что на склад кто-то пробирается.

В какой же панике бежали отсюда, если все оставили в образцовом порядке! Саперам предстояло лишь «принять» и оприходовать содержимое склада.

На всякий случай решили на выборку проверить, точны ли надписи и цифры. Чернов и Картабаев приступили к работе у одного из штабелей, а Зайцев и Синицын отправились в глубь склада.

Лейтенант и солдат пересчитали большой штабель ящиков с толом и убедились, что цифры на табличке указаны правильно. Чернов записал в свою книжечку общее количество боеприпасов по видам и назначению. Делать здесь больше было нечего.

Но что-то мешало Чернову уйти, и он злился на самого себя, не понимая, что же его удерживает в этом аккуратном складе, когда в батальоне работы по горло. И как только в голове мелькнула эта мысль, он понял: именно эта аккуратность, этот образцовый порядок, предостерегающие надписи и раздражали его. Будто фашисты заботились, как бы здесь по неосторожности не подорвался советский минер. Неужели не могли сорвать хотя бы схему склада с указанием на то, что ограда заминирована! Так выглядит склад, подготовленный к инспекторскому смотру, а не оставленный противнику.

— Ну-ка, давай посчитаем, сколько шашек в ящике! — решительно махнул рукой Чернов, обращаясь к Картабаеву.

Лейтенант подошел к одному из ящиков, у которого крышка была прижата не плотно, и чуть-чуть приподнял ее. Приподнял настолько, чтобы увидеть, не тянется ли за ней проволочка, веревочка или цепочка — эти извечные враги минеров.

— Осторожно, гвозди! — испуганно предупредил Картабаев, видя, что лейтенант чуть ли не всовывает голову под крышку. Солдату показалась излишней сверхосторожность лейтенанта в этом складе, где о любой опасности предупреждали надписи. Да и в самом деле, ничего опасного на внутренней стороне крышки лейтенант не обнаружил. Он увидел лишь толовые шашки, сверху занесенные снегом. Но и это, конечно, естественно, потому что крышка была закрыта не плотно, и снег намело в щели. Можно было смело открывать ее. Но Чернов медлил. Он повернул голову и, казалось, уже не осматривает, а выслушивает ящик. Потом совсем открыл крышку и приложил ухо к шашкам.

«Тик-так, тик-так, тик-так…» — услышал он теперь совершенно отчетливо.

— Вот тебе и табличка! — сказал Чернов, разгибаясь.

— МЗД! — поразился Картабаев, тоже выслушав ящик.

— Да, мина замедленного действия. Предупреди Зайцева, бегом! — скомандовал лейтенант, снова наклоняясь над толом. Он начал аккуратно расчищать пальцами снег. Показался винт толщиною в карандаш, с большой плоской головкой. От него тянулась тоненькая цепочка. Вот она где, проклятая!

Прежде всего надо убрать снег, установить, куда она идет.

Погода стояла теплая, снег подтаял, превратился в плотную, тяжелую массу. Отделять его от цепочки трудно. И хотя было тепло, сразу же замерзли кончики пальцев, закололо под ногтями. Цепочка оказалась короткой, и второй ее конец свободно болтался. Значит, опасность представляет не она…

Вернулся Картабаев, и лейтенант послал его осмотреть соседнее хранилище.

Время от времени дуя на пальцы, отогревая их под мышками, Чернов очищал снег, пока не оголил весь корпус часового взрывателя. Он был похож на графинчик с узким горлом. Такой механизм лейтенант видел впервые. Надпись «J. Feder 504» ничего ему не говорила. На корпусе — маленькое стеклянное окошко. Сквозь него видно красивое зубчатое колесико — маятник. «Тик-так, тик-так, тик-так…» — выстукивает оно.

Колесико отсчитывает время, оставшееся до взрыва.

Как остановить часы, лейтенант не знал, значит, и браться за это дело не следовало. Он решил унести ящик на пустырь, подальше от этого огромного склада, а там уж подумать, что с ним делать. Собственно, и думать нечего. Положить в воронку и взорвать из укрытия. Подходящую воронку он видел на пустыре. Взрыв будет небольшой и вреда не принесет.

Чтобы не терять времени до возвращения Картабаева, Чернов решил пока проверить, не связана ли мина замедленного действия с другими ящиками. Руками и ножом расчистив вокруг снег, он попытался немного приподнять опасный груз. Ящик не шелохнулся. Лейтенант сделал еще одну попытку сдвинуть ящик с места, потом напряг все силы, но результат был тот же.

После тщательного осмотра штабеля у лейтенанта совсем опустились руки. Верхние ящики оказались соединенными между собой намертво и представляли единое целое, как ячейки в сотах. Видимо, сначала сбили гвоздями их боковые стенки, а потом заполнили шашками.

Можно повытаскивать шашки из соседних ящиков, раздобыть пилу, перерезать дощечки и высвободить ящик с миной замедленного действия. Но все это сложно и займет много времени. Да и какая гарантия, что верхний ряд так же намертво не соединен с нижним? Конечно, соединен!

Нет, не удастся лейтенанту унести мину. Враг оказался хитрее. Он предвидел такое легкое решение и лишил возможности советского минера выполнить это решение.

Оставался последний выход: вернуться к уже отвергнутому плану — остановить часы.

Враг знал, что будет единственный выход — обезвредить мину на месте. Он подготовил и здесь «сюрприз». Так думал Чернов. И он вступил в борьбу с невидимым врагом.

Как молоточек будильника застучит по звонку в ту минуту, на которую поставлена стрелка, так и здесь острие бойка поразит капсюль точно в назначенное врагом время. Но стрелка будильника показывает, когда будет звонок, а когда сработает часовой взрыватель, знает только тот, кто его ставил. По делениям на дисках и штифтику можно определить, через сколько времени после установки механизма должен быть взрыв. Но как узнать, когда сделана установка? Когда завели часы? Это тоже известно только врагу. А колесико — «тик-так, тик-так, тик-так…». Может быть, оно отсчитывает последнюю минуту огромного склада и всего города, и остались только секунды, чтобы остановить механизм. А возможно, взрыв должен произойти через несколько дней, и есть возможность спокойно во всем разобраться, посоветоваться, доложить командиру. Рассчитывать на этот наиболее удобный случай сапер не имеет права.

Он обязан немедленно обезвредить склад. Он не покинет этот арсенал, внутри которого заложена мина замедленного действия. Он должен остановить часовой механизм…

Началась работа минера. Работа нервов.

По надписям, делениям, цифрам, указателям Чернов определил, что перед ним часовой взрыватель, рассчитанный на двадцать одни сутки. Поставлен он на пять суток, четыре часа и десять минут. Но когда поставлен? Когда истекут эти дни, часы, минуты? С момента изгнания немцев прошел один день. Если часы завели перед самым бегством, значит, впереди много времени. А если механизм работает уже шестые сутки?

Красный треугольник подвижного кольца, опоясывающего корпус, стоит против красной риски: часы поставлены на «взрыв». Об этом говорит и надпись «Geht», что означает — механизм «идет». Надо повернуть кольцо так, чтобы красное острие совместилось с белой риской, где написано «Steht» — «стоит». Но может быть, именно на этот поворот кольца и рассчитывал враг? Повернешь кольцо, и оно сработает, как выключатель, соединятся скрытые контакты, и грохнет взрыв, каких еще не знала война. Ведь на этом складе сосредоточены тысячи тонн боеприпасов.

Можно отвернуть нижнюю крышку и посмотреть, что внутри. Но можно ли?

Стоять и раздумывать, безусловно, нельзя. Ведь часы идут. Каждые полсекунды об этом напоминает тиканье маятника.

Какое огромное искушение покрутить, повертеть эти кольца, винты, штифтики! Ведь должен остановиться маятник!

Должен. Но экспериментировать нельзя. И трогать ничего нельзя, пока не будет разгадана тайна мины. Повернуть что-либо можно только в том случае, если есть гарантия, что за этим не последует взрыв. А где взять такую гарантию, когда мина неизвестна?

Снимать неизвестную мину — всегда трудно. Но если в ней часовой механизм… человека со слабыми нервами она может свести с ума. Это монотонное едва уловимое тиканье, ритмичное, назойливое, неотвратимое, заставляет прислушиваться к нему, не дает сосредоточиться, подавляет волю.

Экспериментировать нельзя! Надо собраться с мыслями, надо спокойно, не прикасаясь к мине, не торопясь, разгадывать ее тайну.

«Ско-рей, ско-рей, ско-рей» — тикает проклятый механизм. Взгляд устремляется к нему. Его хорошо видно сквозь стеклянное окошко, это новенькое, отшлифованное, сверкающее медью зубчатое колесико: «тик-так, тик-так…»

Над ним тоненькая, словно из волоса, спиральная пружинка. Она свивается и развивается. Кажется, что она дышит. С каждым вдохом и выдохом колесико метнется то вправо, то влево. Каждый его поворот отсчитывает полсекунды. «Тик-так» — одна секунда. Вдох-выдох — еще одна. Какой-то вдох или выдох будет последним.

Часы идут. Очень точные, тщательно выверенные. Тот, кто приказал поставить их сюда, будет по секундомеру ожидать взрыва. Они не отстанут и не уйдут вперед. Они выполнят его волю.

Его волю должна сломить воля минера.

Смотреть на маятник нельзя, как нельзя верхолазу смотреть вниз: работать не сможешь. Но оторвать взгляд от маятника трудно. Это единственная видимая деталь работающего механизма. Именно она отсчитывает секунды, оставшиеся до взрыва. Она притягивает, околдовывает. Она подчиняет мысли и движения своему ритму. К этому ритму подходят любые слова. И отстукивают в голове самые страшные из них:

«Не снять, не снять…»

На каком же ударе должен быть взрыв?

«Сей-час, сей-час, сей-час…»

Грохнуть бы кулаком по этой нежной пластмассовой оболочке, раздробить к чертям стеклышко, колесики, штифтики…

Такие мысли — первый шаг к поражению. Значит, нервы уже не выдерживают. Бесполезны эти грозные слова, не серьезны. Они взвинчивают, расслабляют волю. Прочь их из головы!

Если человек торопится, он должен все делать быстрее. Быстрее идти или бежать, дать большие обороты станку, сильнее нажимать педаль акселератора. Когда тикает мина замедленного действия, остановить часы надо немедленно. Минер должен действовать очень быстро. И поэтому у него должно хватить силы воли работать не торопясь. Надо суметь вырваться из ритма часов, не включиться в скачку маятника.

Лейтенант Чернов понял, что остановить часы без риска не сможет. Но легко рисковать, если речь идет только о собственной жизни. А кто же даст право рисковать жизнью дивизий, только что освободивших Курск, жизнью самого города, полуразрушенного, но уже свободного, уже советского?

Позвать кого-нибудь? Но ведь часы идут! Они совершенно отчетливо выговаривают: «Уй-дешь — взор-вусь, уй-дешь — взор-вусь…» И лейтенант Чернов принимает окончательное решение: не останавливать часы, а отделить от тола часовой механизм и унести его.

Но как же трудно, как мучительно трудно и страшно выполнять это решение. И все-таки оно уже принято, твердое, непоколебимое, вселяющее уверенность. Оно уже заглушает тиканье маятника, уже нет назойливого вопроса: «Что делать?» Действовать! Взгляд уже прикован к узкой части корпуса, где ударный механизм соединяется с часовым. В нее ввинчен капсюледержатель, куда, в свою очередь, запрессован капсюль-воспламенитель. Снизу, в приливе — капсюль-детонатор. И все это загнано в гнездо запальной шашки.

Воспламенитель, детонатор, запал. Их надо разъединить. Капсюли нежные, как одуванчик. Они не терпят внешнего воздействия, как и оголенная рана. Но они плотно загнаны один в другой, ввинчены в запальную шашку. Надо разъединить воспламенитель, детонатор, запал.

Теперь минеру ясно, что делать. Теперь все зависит от его искусства.

Беззаботно тикают часы. Окоченевшие пальцы ощупывают холодный металл и пластмассу. Жарко. Спина вспотела, намокла рубаха.

Чернов отодвигает на затылок шапку, сбрасывает шинель. Ветерок обдувает влажные волосы, холодит спину. В мирное время человек бы простудился. На войне простуды не бывает. Да разве может сейчас прийти в голову нелепая мысль о простуде?

Лейтенант склонился над механизмом… Кончики пальцев очень чувствительны. В них тоненькие разветвления нервных веточек. Острия веточек подходят почти к самой коже. Надо все делать только кончиками пальцев. Надо чаще отогревать и растирать их, чтобы они не потеряли чувствительности…

Ветер высушил влажные волосы. Минер растирал о них пальцы, плотнее надвигал шапку. И снова лоб покрывался испариной, снова на затылок отодвигалась ушанка…

Беспомощным, ничтожным и жалким показался Чернову писк зубчатого колесика, когда часовой механизм был извлечен из ящика. Отойдя метров на двадцать от штабеля, лейтенант положил на снег взрыватель. Пусть теперь тикает!

Зайцев, Картабаев и Синицын обнаружили несколько мин замедленного действия точно такого же типа, как первая. Значит, снимать их теперь легко. Разгадал одну, смело берись за другие.

Так мог решить кто угодно, только не сапер.

Сапер знает, что одну и ту же мину можно заложить десятками способов. Прием, с помощью которого обезврежена одна мина, может привести к взрыву на другой. Надо все начинать сначала. И снова: нервы и кончики пальцев.

Когда стемнело и работать уже было нельзя, саперы подсчитали трофеи. Двадцать три часовых взрывателя лежали на снегу. Их извлекли из толовых ящиков, из донорита, из хвостового оперения авиационных бомб.

Солдат Синицын разгадал, как остановить часы. Старший сержант Зайцев обнаружил под снегом детонирующий шнур, соединявший между собой все хранилища. Как от поворота выключателя зажглись бы все лампочки, подведенные к одной сети, так и удар бойка в капсюль на одной установке повлек бы мгновенный взрыв на всех остальных.

Взяв образцы часовых механизмов, лейтенант Чернов отправился в штаб армии. Он доложил обстановку. В ту же ночь на склад был послан батальон саперов. Они извлекли более сорока взрывателей. Хранилища и штабеля были полностью обезврежены.

* * *

Военный комендант Курска подполковник Бугаев отыскал след лейтенанта Чернова. Анатолий Александрович Чернов служил на одной из северных военно-морских баз. Он подробно рассказал о том, что делалось в Курске в период изгнания оттуда фашистов.

Получив еще ряд дополнительных данных, полковник Диасамидзе и его помощники полностью восстановили обстановку февраля сорок третьего года.

Советская Армия наступала, и гитлеровцам стало ясно, что вывезти из Курска накопленные ими миллион снарядов и пятнадцать тысяч авиационных бомб не удастся. И они решили взорвать свои склады, когда в город войдут советские войска.

Одновременный взрыв такого гигантского количества боеприпасов мог причинить неизмеримый урон. Погибли бы город, все войска и техника, расположенные на десятках квадратных километров. А силы здесь были собраны не малые.

Такого большого взрыва за время войны не было, и враги рассчитывали на дезорганизацию в войсках фронта. Для противника это был наиболее выгодный план, который он тщательно продумал и хорошо подготовил.

Снаряды находились в эшелонах на станции и на нескольких крупных складах. В каждом из них оказались десятки мин замедленного действия. Минирование осуществлялось с таким расчетом, чтобы при любых условиях была гарантия, что взрыв произойдет. Если раскроют и обезвредят одну установку, сработает другая. Ее, в свою очередь, страховала третья, четвертая… десятая. Если оказались бы обнаруженными все установки на одном складе, в «запасе» оставались другие хранилища и эшелоны на железной дороге.

Для еще большей уверенности в том, что от взрыва одного склада по детонации взорвутся остальные, поставили промежуточный детонатор. Это и была та яма, которую впоследствии обнаружил экскаваторщик Шергунов. Ее заложили на пустыре, как бы в центре складов. Она находилась в пятистах метрах от эшелонов с боеприпасами и в полутора километрах от хранилищ, разминированных Черновым. Взрыв на любом складе по детонации вызвал бы взрыв снарядов в яме, который, в свою очередь, передался бы на остальные базы.

Такую сложную систему минирования и тщательную ее маскировку нельзя было осуществить перед самым отступлением. Судя по часовым взрывателям, к работе приступили за неделю до предполагавшегося отхода. Часы пришлось установить не на короткий срок, а на несколько суток. Все часовые механизмы должны были сработать одновременно, в первую ночь после прихода советских войск.

Обнаружить и обезвредить в такой срок всю эту сложную систему не представлялось возможным, и враг хорошо это понимал.

Почему же не сработал точно рассчитанный механизм?

Прежде всего потому, что по приказу командования Воронежского фронта наши войска вышибли гитлеровцев из Курска на несколько дней раньше, чем те собирались покинуть город. Это коренным образом изменило положение. Свои расчеты враг строил на том, что все пойдет по его планам. Наше командование поломало эти планы. Советские саперы получили большой резерв времени. В запасе у них оказалось не несколько часов, а от трех до четырех дней.

Специальные команды подсчитали трофеи и вывезли куда положено миллион снарядов и пятнадцать тысяч авиационных бомб. Но то, что сделали немецкие специалисты в глубокой яме, осталось тайной.

С тех пор прошло пятнадцать лет. В районе, где намечался взрыв, выросли новые предприятия, десятки корпусов рабочего поселка, сотни домиков индивидуальных застройщиков.

А глубоко под землей так и остались скрытые от глаз людей боеприпасы, тая в себе огромную разрушительную силу. Остались механизмы, сделанные фашистскими пиротехниками, электриками, минерами.

В сорок третьем году искать мины здесь, на пустыре, не представлялось возможным. Он был, как градом, усеян осколками и остатками разбитой техники, значит, миноискатель не выделил бы из этой массы снаряды или мины. Но главное, в тот момент, если даже и предположить, что на пустыре имелись спрятанные боеприпасы, после ликвидации главных складов они опасности не представляли.

Эта яма осталась как одна из бесчисленных ран войны, которую невозможно вылечить в один день, как нельзя было в такой срок восстановить все разрушенное войной.

Курск залечил раны войны. Осталась последняя. Последнее испытание.

* * *

Группа офицеров снова собралась у ямы. Люди молча смотрели на холодные, немые глыбы металла. Сотни снарядов и мин словно выгрузили из самосвала. Но так могло показаться только в первую минуту или несведущим людям.

Бронебойные, фугасные, осколочные, кумулятивные, бетонобойные снаряды и разнокалиберные мины были уложены опытной рукой, чтобы никто больше не мог к ним прикоснуться.

Существует инструкция, как хранить снаряды в безопасности. В ней много пунктов. И, словно глядя в инструкцию, их укладывали здесь, делая прямо противоположное тому, что написано в каждом параграфе. 203-миллиметровые бомбы лежали и стояли в самых опасных положениях. Их взрыватели обложены минами. Рядом кумулятивные снаряды, и снова тяжелые болванки. Все это не ровным штабелем, а как пирамида, выложенная из спичек: возьмешь одну — посыплются все. Но это не спички, которые можно аккуратно брать двумя пальцами. Фугас двести третьего калибра весит 122 килограмма. Его длина — без малого метр. Как подступиться к такой глыбе? Если встать плотно друг к другу, троим хватит места, чтобы уцепиться за снаряд. На каждого человека придется больше двух с половиной пудов.

Но можно ли поднимать снаряд? Какая гарантия, что снизу к нему не припаяна проволочка? А то, что пирамида заминирована, сомнений ни у кого не вызывало. Что, например, делать с кумулятивным снарядом, или, как его еще называют, бронепрожигающим? Он не дает осколков. Он прожигает броню сильной струей газа. Его тоненькая оболочка почти разложилась.

Глубокий след оставили на снарядах пятнадцать лет их подземной жизни. Металл изъеден, точно поражен страшной оспой, предохранительные колпачки проржавели и развалились. Проникшая внутрь влага вызвала химическую реакцию. Желтые, белые, зеленые следы окисления расползлись по ржавой стали. Как и на чем держится вся эта смертельная масса, трудно понять.

И все же она держится. А если пошевелить ее? Какая гарантия, что на обнаженных взрывателях не появилась белая сыпь?

Белая сыпь. Это страшно. Ее порождает гремучая ртуть, которой начинены взрыватели. При долгом и неправильном хранении она выделяет едва заметные кристаллики. Точно щепотка пудры, выбивается она наружу и прилипает к маленькой медной гильзе. Если провести по ней человеческим волосом, произойдет взрыв.

Белая сыпь. Можно ли уберечь ее от песчинки в этой массе земли, камней, гравия, металла? Можно ли прикрыть ее от дождевой капли, от случайно залетевшей мухи?

Время свершило свое дело — снаряды стали неприкасаемы. Оно не задело только взрывчатки. В ней та же страшная разрушительная сила, что и пятнадцать лет назад.

С неумолимой очевидностью и железной логикой само по себе пришло решение: взорвать склад на месте. С тяжелым чувством подписали акт полковник Диасамидзе, подполковник Склифус и еще девять человек.

И снова собрались партийные и советские работники, директора предприятий, представители железной дороги. Молча выслушали они результаты разведки.

— Тщательная проверка установила ряд признаков чрезвычайной опасности для транспортировки, — говорил военный инженер. — Согласно действующим наставлениям, наличие любого из этих признаков, хотя бы одного, категорически запрещает передвигать боеприпасы. Мы обязаны взорвать их на месте. Зона поражения при взрыве, — закончил он, — достигнет почти тридцати квадратных километров.

Общий вздох, как стон, вырвался из груди людей. Ошеломленные, они еще молчали, когда им было предложено подготовить план эвакуации оборудования и готовой продукции на предприятиях, расположенных в первой, наиболее опасной зоне.

Наступила глубокая тишина.

— Мне готовиться нечего, — тяжело поднялся наконец с места директор гипсового завода Выменец. — Завод будет снесен почти полностью, вместе со строящимся цехом сборного железобетона. А готовой продукции у нас нет. Колхозы трех областей забирают сборные хозяйственные здания, которые мы делаем, как только они выходят из цехов. Вот… судите сами… — И, беспомощно разведя руками, он сел.

— Собственно говоря, и мне нечего готовиться, — сказал главный инженер отделения дороги Костылев. — Судя по сообщению, которое мы услышали, в результате взрыва будет разрушен большой участок магистральной линии Москва — Ростов, вся южная горловина станции и повреждено более сорока станционных путей вместе с устройствами связи, сигнализации и автоблокировки…

Он умолк, как бы собираясь с мыслями, но тут заговорил председатель райсовета Нагорный:

— Выходит, в зону поражения попадают все корпуса нового рабочего городка и примерно семьсот маленьких домов с общим населением около десяти тысяч человек… Что же вы, шутите, что ли! — неожиданно зло выкрикнул он, неизвестно к кому обращаясь, и резко отодвинул стул.

Один за другим поднимались руководители различных заводов и фабрик, учреждений, баз, складов, начальники строительств. И с той же неумолимой очевидностью, как было ясно, что снаряды надо взрывать на месте, люди поняли — на месте их взрывать нельзя.

Решили через полчаса собраться у здания обкома партии и облисполкома и идти к руководителям области.

Расходились молча, хмуро, не глядя друг на друга, каждый занятый своими мыслями. Не спросив разрешения, быстро покинул кабинет и капитан Горелик. Ушли все. Только один полковник Диасамидзе остался сидеть, грузно навалившись на стол. Его одолевало собственное бессилие. Ни совесть, ни закон не давали ему права приказать своим подчиненным разбирать эту груду снарядов.

Четкий, как команда, голос раздался за спиной:

— Разрешите обратиться, товарищ полковник?

Он медленно и тяжело обернулся. Перед ним стояли капитан Горелик, старший лейтенант Поротиков и лейтенант Иващенко.

Всех троих поразило лицо и вся фигура их боевого командира. Как не похож он вдруг стал на самого себя. Никогда они не видели у него таких усталых и грустных глаз. Почему-то отчетливей стали видны седые пряди меж иссиня-черных волос.

Он сидит осунувшийся, постаревший. Офицеры увидели перед собой человека, охваченного горем, которое он не пытался скрыть.

И акт, где он поставил свою подпись, и выступление директоров предприятий он воспринимал как укор, как обвинение лично его в бессилии. Да и в самом деле, сейчас он бессилен. Кто знает, будь он минером, может, и ринулся бы в это рискованное дело сам, в нарушение всех инструкций. Благо есть такой пункт в уставе, дающий право в известных условиях действовать сообразно обстановке. Но ведь он — общевойсковой командир.

В комнате было тихо, и в этой тишине особенно резким показался телефонный звонок.

Полковник знал, что сюда, в кабинет директора завода, никто ему не позвонит, и трубки не поднял. А телефон продолжал настойчиво кого-то звать, и Диасамидзе вынужден был ответить.

— Это ты, Миша? — раздался женский голос. — Ну как тебе не стыдно, все телефоны обзвонила, чего ты еще забрался на гипсовый завод, у вас же есть хозяйственники!

Полковник улыбнулся.

— Нет, Асенька, тут мне самому надо, а что случилось?

— Как — что? Обедать давно пора.

— Да, да, верно. Страшно есть хочется.

Совсем не хотелось полковнику есть. Но он знал, что хороший аппетит радует жену: это признак хорошего настроения.

Поговорив с женой, полковник снова посмотрел на офицеров.

— Слушаю вас, — устало сказал он.

— Просим разрешить нам вывезти снаряды и взорвать их в безопасном месте, — доложил капитан.

Когда все его существо, все мысли сосредоточились и, казалось, уперлись только в два слова «Что делать?», когда только он обязан был найти решение этого проклятого вопроса, оно пришло само собой.

В какое-то мгновение его переполнила радость и чувство гордости за своих людей. Он не мог скрыть улыбки. Это была чистая, отцовская наивная радость.

Еще несколько минут назад полковник не имел права послать своих подчиненных на это задание. А сейчас имеет.

От него требуется только одно: разрешение. Разрешить — и он избавится от этого назойливого вопроса «Что делать?». Они стоят и ждут. Он должен позволить идти в эту яму, откуда можно и не вернуться. Должен разрешить этим троим, молодым и сильным, и их солдатам, еще более молодым, рисковать жизнью в мирное время.

А если не разрешить, никто не погибнет. Так он и должен сделать. Ведь вот в руках акт, его подписало много людей, другого выхода нет.

А заводы, дома, имущество мирного населения?

Нет, не легче стало полковнику от предложения офицеров.

Он молча сидел и злился на свою нерешительность.

В его собственной жизни не раз бывали трудные минуты, но как будто он всегда знал, что делать. Он быстро принимал решения, и, хотя они тоже были связаны с риском, сразу легче становилось их выполнять.

Впервые смелый, как ему тогда казалось, шаг он сделал в шестнадцать лет, в момент поступления в военное училище.

Оно находилось далеко за городом, и всех поступающих разместили в казармах. После экзаменов он не нашел себя в списке принятых.

— Почему? — спросил он. — Ведь экзамен сдан хорошо.

— Не хватило двух сантиметров в росте. Но разве он виноват?

Когда непринятым предложили забрать документы и строиться для отправки в город, Миша Диасамидзе спрятался. Потом построили колонну молодых курсантов и направили в баню. Последним решительно шагал Миша. Из бани он вышел первым и первым получил обмундирование. Кому-то не хватило комплекта. Старшина сделал строгое замечание кладовщику за просчет, и все уладилось.

На первом же занятии во время переклички преподаватель не назвал фамилии Диасамидзе. Миша встал и заявил об этом. Не в меру ретивый старшина дал авторитетную справку, что Диасамидзе состоит в этой группе, и в журнале появилась его фамилия. Механически она перешла и в другие списки.

И все же почти через месяц Мишу разоблачили. Никто не мог понять, как он попал в число курсантов. После бурного заседания и взаимных упреков в потере бдительности начальник училища спросил:

— А все же как он показал себя?

— Знания отличные, дисциплина образцовая, — ответил начальник курса.

— По бегу и прыжкам в высоту занял первое место, — добавил физрук.

И люди смягчились, заулыбались.

— Будем считать, что два сантиметра в росте возмещаются его настойчивостью, — заключил начальник училища.

Так началась его военная жизнь, к которой он стремился буквально с детских лет.

Впервые военные способности молодого командира проявились во время боев у озера Хасан. И здесь было ясно, что делать: занять высоту 588,3 и держать ее до прихода подкрепления. Такой приказ получил командир учебного батальона комсомолец Михаил Диасамидзе.

Японцы не успели укрепиться и не ожидали удара: в этом районе, кроме учебного батальона, войск не было. Высоту взяли. А вот удержать ее обычными средствами при малых силах, когда самураи стянули сюда много войск, не представилось возможным.

С полночи и до рассвета японцы обрабатывали высоту артиллерийским и минометным огнем. Они вспахали каждый метр ее вершины. Ничто живое уцелеть там не могло.

Рано утром самураи пошли в атаку, хорошо зная, что серьезного сопротивления не встретят. Но у самой вершины на их цепи обрушился шквальный огонь.

Откуда же он взялся? Как уцелели солдаты Диасамидзе?

Очень просто. Он понял, что на высоте потеряет свой батальон под артиллерийским и минометным огнем. Блестяще организовав разведку, он увел бойцов вниз, и японцы били по пустому месту. А к моменту атаки советские воины, невредимые и отдохнувшие, уже сидели в окопах.

В двадцать семь лет коммунист Михаил Степанович Диасамидзе стал командиром полка. А еще через год он повел свой полк под Сталинград.

На серой бумаге фронтовой листовки тяжелого сорок второго года можно прочитать простые слова, полные величия и силы:

«Подвиг, совершенный полком Диасамидзе, выходит из рамок обычных представлений о человеческой выносливости, выдержке и воинском мастерстве.

В течение пяти суток, через каждые четыре часа, враг штурмовал позиции полка… Немцы сбросили восемь тысяч бомб…»

Полк выстоял.

Крупнейшие поэты страны воспевали мужество и благородство героев, воспитанных Советской Родиной.

Николай Семенович Тихонов в газете «Известия» писал:

«Окидывая мысленным взором происходящее, мы слышим голоса славы, сливающиеся в дружный хор победы. Пространства, имевшие самые разные судьбы в прошлом, объединены сейчас одной судьбой. Народы, разобщенные вековыми несправедливостями, соединились под одним знаменем в общей борьбе.

… Голоса эпоса звучат как серебряная труба. Как с черными каджами, сражается с немецкими полчищами Герой Советского Союза, сын грузинского народа Диасамидзе. Искусны были герои грузинского древнего эпоса, но не уступит им Диасамидзе. Не к нему ли относятся слова безымянного певца седой древности, живописавшего подвиги Амирана, который, увидев бесчисленных врагов, встал, сошел, чтобы доказать им:

… Слава в ножнах не тупа, Как шагнет он вражьей ратью, всюду мертвая тропа.

Мертвой дорогой сделал Диасамидзе дорогу немецких батальонов, сожженными танками обставил ее, как факелами».

В знаменитой Сталинградской битве подполковнику Диасамидзе было очень трудно. Но его не мучил вопрос «Что делать?». Когда немецкие танки стали окружать его командный пункт, он приказал штабу перейти на запасный, а сам с двумя офицерами остался на месте, потому что обстановка требовала обязательного его присутствия именно здесь. Когда осколком снаряда ударило в бедро, он продолжал стрелять из своего противотанкового ружья, и ему было ясно, что иначе нельзя. Когда пулеметная очередь из танка пробила колено, тоже стало ясно: стрелять он больше не может. А полк знал, что командир находится на своем месте, и получал все необходимые приказания. И когда его увезли в госпиталь, он знал, что делать: быстрее поправиться и снова в полк.

Всю войну Диасамидзе было очень трудно, но он не помнит случая, чтобы был в нерешительности или тем более совсем не знал бы, что делать.

А вот сейчас, в мирном городе, в мирное время перед ним встала страшная неразрешимая проблема.

Посылать людей на смертельный риск. Но разве раньше он не делал этого? Посылал. Но вместе с ними шел сам. А главное, тогда была война. Смертельный риск стал нормой поведения сотен тысяч людей.

Солдаты его полка совершили под Сталинградом беспримерный подвиг. Но, оказывается, вот сейчас, чтобы разобрать, увезти и уничтожить эту смертельную пирамиду, нужен такой же подвиг, который перекрыл бы человеческие представления о выдержке и воинском мастерстве.

Сумеют ли это сделать люди, стоящие перед ним?

Подтянутые, аккуратные, серьезные, в тщательно отглаженных кителях, с начищенными пуговицами и сапогами. Если бы он отбирал людей для парада…

Что толкает их идти на смертельный риск? Молодость, задор, лихость? Понимают ли, что им грозит? Как поведут себя, когда снимут начищенные и отглаженные кителя? Откуда уверенность? Будет ли она, когда останутся один на один со смертью?

У Горелика и Поротикова — семьи. Не о детях ли подумают, приступая к снарядам?

Если бы хоть раз побывал с ними в бою. Но разве только там можно узнать человека? Разве не знает он каждую черточку их характера?

Капитан Леонид Горелик… Восемнадцатилетним комсомольцем пришел он добровольно в армию в памятный сорок первый год с третьего курса железнодорожного техникума. Вся его жизнь — в армии. Вся его жизнь связана с взрывчатыми веществами, хотя был он командиром и стрелкового, и пулеметного, и снайперского взводов. Около шестидесяти тысяч мин, снарядов и бомб, наших и немецких, обезвредил он вместе со своими подчиненными. В самых трудных случаях он удалял всех и работал один. Личного счета он не ведет, но его товарищи говорят, что этот счет достигает десяти тысяч. Десять тысяч раз он был под угрозой смерти… Умные, проницательные глаза, высокий лоб… Это зрелый, бывалый командир, член партийного бюро части. Это мастер. На его выдержку можно положиться.

Старший лейтенант Георгий Поротиков… У него было пять братьев и пятнадцать сестер. Георгий родился двадцатым.

Шесть лет было ему, когда в первый раз он вступил в единоборство со смертью. В течение нескольких дней он был между жизнью и смертью. Но выдержал, и, будто назло всем смертям, Георгий вырос широкоплечим, высоким, атлетического телосложения.

Ему тридцать лет. Почти двенадцать из них он провел в армии. И почти двенадцать лет назад он впервые столкнулся с минами, снарядами, взрывателями. Был солдатом, сержантом, старшиной. Шесть лет носит офицерские погоны. Хитрости вражеских минеров познал не только по литературе. Собственными руками извлекал мины, снаряды, бомбы. Поротиков однажды обнаружил поле, усеянное «крыльчатками». Это крошечная бомба с пропеллером, похожим на крылышки. Ее сбрасывают с самолета. В момент падения она не взрывается, а взводится. Она очень красиво раскрашена. Увидев такую, трудно удержаться, чтобы не поднять ее. Но любое прикосновение к ней вызывает взрыв.

Поротиков собрал в кучу тысячу пятьсот «крыльчаток» и подорвал их. Как это удалось, едва ли можно понять. Есть в нем трудно постижимое чутье минера и ювелирная точность в пальцах.

Лейтенант Виктор Иващенко… Ему двадцать три года. На вид можно дать меньше. Наверно, для солидности он завел себе маленькие усики. Но это не помогает, потому что они светлые. Светлые волосы, большие-большие голубые глаза. Он подтянут, строен, аккуратен. Во всей его фигуре есть какая-то едва уловимая лихость. А вообще Иващенко словно родился офицером. Да это почти так и есть. Его отец, воспитанник Военно-воздушной академии имени Жуковского, погиб в сорок третьем году. Маленького Виктора определили в суворовское училище. В его аттестате двадцать оценок — двадцать пятерок. С такими успехами он закончил нормальное военное училище.

По соседству с Поротиковым всегда действовала группа Иващенко. Он отлично овладел техникой подрывника. Он может направить взрыв так, как задумает: в землю, в сторону, вверх. Он не теряется. У него мгновенная реакция. Однажды он поджег огнепроводный шнур, уложив Шашку на груду снарядов. Спрятавшись в укрытие, ждал взрыва. Но взрыва не последовало. Просидев положенное время, пошел посмотреть, что случилось. Оказалось, часть шнура сгорела, а сантиметра четыре осталось. Видимо, в этом месте шнур был поломан и пороховая смесь раскрошилась. Но когда он приблизился к снарядам, остаток шнура воспламенился.

Четыре сантиметра шнура горят четыре секунды. Потом взрыв. Убежать уже невозможно. И Виктор бросился к снарядам, схватил шашку и швырнул ее далеко в сторону. А швырнуть далеко и сильно он может. Вот уже несколько лет Иващенко прочно удерживает первое место по штанге. И вообще человек он решительный. Однажды, сняв на колхозном поле более ста противотанковых мин, Иващенко заявил, что на данном участке их больше нет. Но тракторист начал сомневаться в словах юноши и к пахоте не приступал. А время было горячее, и председатель колхоза метался от тракториста к бойцам, не зная, что делать. Тогда Иващенко разозлился, посадил на трактор двух своих бойцов, и они вспахали все поле — восемьдесят семь гектаров.

Так поступает Иващенко при выполнении заданий. Но был случай, когда прорвалась в нем ненужная лихость. И суровое наказание было…

Полковник задержал свой взгляд на молодом лейтенанте. Ему вдруг стало жалко, что так строго наказали человека, но тут же вспомнился разговор, который ему передали. Когда Иващенко объявили приказ, он спокойно заметил: «Ну что ж, наказали за дело, а убиваться не буду. Пусть падают духом те, у кого нет веры в свои силы. Такие за первым взысканием получат еще десять. А я быстро выправлюсь». И это не осталось словами…

Умные и смелые люди. Мастера высшего класса.

— А вы хорошо понимаете, на что идете? — после долгой паузы спросил полковник.

— Так точно, товарищ полковник! — отрапортовал Иващенко. — Мы обо всем подробно говорили. Если потребуется, мы готовы жертвовать жизнью.

Полковник грустно посмотрел на него:

— Этого очень мало, лейтенант.

Что же еще можно требовать от человека, если он готов отдать свою жизнь?

* * *

Валя решила попросить внеочередной выходной день, а отработать в воскресенье. Не потому, что сегодня уезжает Гурам, а просто накопилось много домашних дел. Если бы она хотела из-за него, то незачем и выходной брать. Поезд отходит в шесть, а она кончает в пять. В крайнем случае, можно было отпроситься на час раньше.

Получив разрешение, Валя вернулась домой, помыла полы, кое-что постирала, прибрала в комнате. Чем заняться дальше, она не знала. Странно, казалось, так много дел, а вот забыла. Память какая-то стала…

Ну что ж, сегодня в столовую она не пойдет, а сварит себе обед на два дня. Если заглянет подруга, хватит и ее накормить. Пожалуй, на первое придется сварить суп с фасолью. Гурам прав, это очень вкусно.

В магазин она шла медленно, оглядываясь, но как только завернула за угол, начала торопиться. На счастье, в это время покупателей мало, и она не задержалась. По дороге домой вспомнила, что давно уже у нее лежит подворотничок Гурама. Машинально ускорила шаг. Ей теперь безразлично, будет ли у Гурама еще один чистый подворотничок, и, конечно, он не придет за этой тряпочкой, но постирать ее все-таки надо. Если явится, пусть не считает ее мелочной.

Подворотничок оказался чистым и лежал в ящике комода. Но раз уж она его достала, решила немного освежить и подкрахмалить.

Потом готовила обед, и тут выяснилось, что забыла купить лавровый лист, который очень нужен. Ей было страшно досадно. То и дело поглядывая в окно, она не могла решить: идти за ним или нет? Будь дома хозяйка, можно было бы сбегать. Нет, обойдется без лаврового листа. В магазине, конечно, сейчас много людей, а она взяла выходной не для того, чтобы торчать там.

Когда сварился обед, было уже четыре часа. Обычно Валя обедала в два. Но сейчас есть еще не хотелось. Села отдохнуть у окошка. То ли она сильно устала, то ли просто задумалась, но когда взглянула на ходики, был уже шестой час. Ей пришла мысль пойти прогуляться. В самом деле, почему она должна сидеть дома в выходной день.

Надев свое любимое платье, вышла, не зная, куда направиться. В центре можно встретить знакомых, начнут расспрашивать, почему в рабочий день гуляет, а объяснять не хотелось. Машинально пошла в сторону железнодорожного полотна, взобралась на высокую насыпь, и здесь ее внимание привлек вокзал и перрон, заполненный людьми.

Она смотрела на толпу, но неожиданно подошел поезд и все загородил. На каждом вагоне табличка «Москва — Батуми». За два часа до Батуми станция Ланчхути. От станции до дома десять минут ходу. Если много вещей, можно взять такси…

Какой длинный состав — четырнадцать вагонов! Первый багажный, потом почтовый. Ресторан почти в центре, а по бокам спальные вагоны прямого сообщения. Зачем, интересно, такие большие буквы, через весь вагон. Солдаты в таких вагонах не ездят…

Сквозь окна она видела, как в купе и в проходах суетятся пассажиры, и все это были незнакомые, чужие люди. На запыленной стенке вагона надпись: «Мягкий — 32 места»… А в жестком — шестьдесят. Значит во всем поезде — шестьсот тридцать два… Сколько пассажиров! И каждого, наверно, кто-нибудь провожал, и всем уезжать очень грустно.

Нет, не всем грустно. Есть такие, которых ждут. Эти с радостью едут… Гурама тоже ждут — отец и виноградники…

Интересно, в каком он вагоне? Когда приедет домой, вторую кровать, приготовленную для нее, выставят…

До отхода поезда оставалось минут пять. Глаза забегали по вагонам. В тамбурах стало тесно, и теперь ничего не увидишь. И почему они все толпятся в проходах?

Мелькнула и скрылась за чьими-то спинами фигура солдата…

Со стоном тронулся поезд. Валя пошла, не отрывая глаз от вагонов, всматриваясь в каждое окно. А они уходили быстро, потом побежали, и вот уже в мелькающих стеклах все слилось. Отчетливо видна фигурка кондуктора с флажком на последней площадке.

Валя остановилась у маленькой березки, обхватив рукой ствол.

Поезд набирал скорость, извивался на стрелках. Потом вытянулся в прямую линию, несколько минут удалялся, и вдруг паровоз нырнул куда-то вправо, исчез и втянул за собой весь состав.

Стройная, худенькая, с выбившейся прядью волос, стояла Валя, держась за березку, и смотрела на длинные нити опустевших рельсов. Что она здесь делает и почему стоит? Из-за того же поворота, куда нырнул поезд, показался паровоз, а за ним красные вагоны. Товарный состав быстро приближался.

Ни о чем не думая, она сорвала с березки веточку, за которой потянулась полоска коры от молодого, неокрепшего ствола, и пошла обратно. На краю насыпи обернулась. Товарный поезд подходил к станции.

На стволе березки остался белый след, как оголенная рана. Заживет она или погибнет березка? Но Валя не смотрела на березку и не видела раны. Она спустилась с насыпи.

На улице было оживленно. Взад-вперед шли люди, проносились автомобили, автобусы, трамваи.

Валя смотрела по сторонам и видела незнакомый, чужой город. Ей вдруг стало жаль маму. После смерти отца она осталась одинокой.

Откуда-то доносилась музыка, кто-то расхохотался у нее за спиной, громко кричала мороженщица, выхваляя свой товар… Она живет в этом большом и шумном городе, ей здесь весело, а мама совсем одна. Если в самые ближайшие дни к ней не переедет брат, как он собирался, Валя сама отправится к маме. Нельзя допускать, чтобы человек был одинок. Можно все перенести, кроме одиночества.

Незаметно Валя подошла к дому. Вот тут, на крылечке, они всегда прощались. Часто, сидя здесь, она ждала его. Старые, покосившиеся ступеньки, жиденькие перильца. Он все хотел поправить, да так и не выбрался. Ваня Махалов оказался прав. «Ты, — говорил он, — от Гурама не дождешься, поломать — он мастер». Гурам горячился, но тоже отшучивался, а вот так и не сделал…

Идти домой Вале не хотелось. Сидеть сейчас одной в комнате невыносимо. Хорошо бы Ваня с ребятами зашел. Но разве теперь они придут! Без Гурама никто из них никогда не приходил. А как их повидать, не идти же ей в казарму. Она бы, конечно, пошла, но стыдно.

Медленно и тяжело поднялась по ступенькам. Хозяйка еще не вернулась, в комнате было темно. Не зажигая света, Валя села на кровать. На аккуратную, беленькую, девичью кровать. Как же теперь жить?

* * *

Есть среди минеров мастера, обладающие не только знаниями, но и каким-то особым чутьем. В их числе и начальник штаба инженерных войск округа полковник Сныков. На его груди несколько рядов орденских ленточек и два ромба военных академий.

Все тайны мины, плоды самой изощренной фантазии вражеских «королей» минного дела, он познал не только в академиях, но главным образом в жизни. Он уже не молод, в движениях его пальцев, возможно, нет былой микронной точности, но обмануть его на минном поле невозможно.

Полковник Сныков срочно вылетел в Курск. По пути с аэродрома Диасамидзе подробно рассказал о создавшемся положении. Ему не терпелось узнать мнение Сныкова. А минер торопиться не может.

— Есть восточная пословица, — улыбнулся Сныков в ответ на вопрос Диасамидзе, с которым давно был знаком. — «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать». — И уже серьезно добавил: — Я должен посмотреть сам.

У ямы собрались три полковника: Диасамидзе, Сныков и начальник политотдела Тарабрин. Наступил решающий момент. Первым заговорил Сныков.

— Яму готовили очень опытные люди, — сказал он. — Разбирать пирамиду, бесспорно заминированную, даже немедленно после закладки ее очень рискованно. Но прошло пятнадцать лет, и каждый год, каждый день и час работали против нас. Против нас были дожди, грунтовые воды, физические свойства металлов и многое другое…

— Так какой же вывод? — не вытерпел Диасамидзе.

— Вывод ваша комиссия сделала правильный, — твердо сказал Сныков. — По всем законам, по логике событий надо тщательно подготовить и осуществить взрыв на месте… Но меня поражает другое, — помолчав, продолжал Сныков. — Поражает, как проведены разведка и вскрытие грунта. Я думаю, что даже академическая разработка опытных военных инженеров не предложила бы лучшего решения. Мне кажется, что схема работ может служить образцом для офицерской учебы. И что еще более важно — точность и чистота, с какой выполнена схема и произведено вскрытие. Это очень большой и важный этап. И он уже пройден. Вывод о людях, я думаю, ясен, — закончил он.

Наступило долгое молчание. Каждый углубился в свои мысли.

Диасамидзе был горд оценкой, которую получили офицеры. В нем нарастала уверенность в их силе, в том, что они выполнят и следующий, наиболее важный этап.

О многом задумался полковник Тарабрин. Если бы еще день назад его спросили, кто лучшие люди части, наиболее дисциплинированные и знающие, на которых можно положиться, он не задумываясь назвал бы капитана Горелика, старшего лейтенанта Поротикова, лейтенанта Короткова, старшину Тюрина и еще многих воинов. Если бы предстояли какие-то всесоюзные испытания, он со спокойной душой послал бы этих же людей. Почему же он сейчас так задумался?

Всему личному составу рота Горелика ставилась в пример. На занятиях, конференциях и собраниях звучали призывы партийных работников равняться на эту роту.

И вот пришло испытание. Может ли он сейчас с такой же спокойной душой и совестью повторить свои слова о том, что они выполнят любое задание? И полковник вдруг чувствует, что не может.

Так что же, это была только шумиха или пустая агитация?

Полковник начинает придирчиво перебирать в памяти биографии и дела людей. При тайном голосовании на выборах в партийное бюро Горелик получил самое большое число голосов. А почему за него все голосовали? Потому, что он любит людей, дорожит ими, учит их; потому, что он скромен, исполнителен; потому, что в наиболее опасную минуту он удалил подчиненных и один разминировал бомбу; потому, что так он поступает всегда.

А вот вспомнился большой портрет младшего сержанта Ивана Махалова и очерк о нем в городской молодежной газете. Это его, начальника политотдела, спросила редакция, кто является лучшим воином части. И, перебирая в памяти два года службы Махалова, он видел лишь примеры героизма на минных полях, мастерского владения техникой, горячего патриотизма.

А почему рисковал своей жизнью незаметный на первый взгляд Камил Хакимов? В тот памятный день в одном из районов Белгородской области заложили в канаву несколько десятков снарядов, извлеченных с колхозных полей, и подожгли огнепроводный шнур. И вдруг из лесу, где, казалось, и легковой машине не протиснуться, выскочил грузовик и направился к канаве. Хакимов бросился к снарядам и вырвал горящий шнур за несколько секунд до взрыва. Чем придирчивее полковник разбирал биографии людей, тем тверже становилась вера в них. Нет, не пустые слова говорил он раньше.

Так почему же он сейчас в нерешительности? Это ведь те же самые люди. Что же он, боится проверки, когда до нее дошла очередь?

С той или иной оценкой можно пройти любую проверку. Но здесь цена проверки — жизнь людей. Есть же предел и человеческим возможностям. Выполнима ли вообще поставленная задача? Люди, которым он глубоко верит, берутся за нее.

— Что будем решать? — нарушил молчание Диасамидзе.

— Не лучше ли принять решение после разговора с ними, — предложил Тарабрин.

— Прежде чем составить окончательное мнение, мне надо задать им несколько вопросов, — добавил Сныков.

Разговор состоялся в том же кабинете директора гипсового завода, где теперь установили круглосуточное дежурство старшего по оцеплению.

— Понимаете, лейтенант Иващенко, этого очень мало, — повторил свои слова Диасамидзе, когда офицеры вошли.

Полковник снова заговорил, но тон его теперь был какой-то не официальный, а товарищеский, даже дружеский.

— Если вы готовы во имя Родины жертвовать собой, это хорошо. Но готовы ли вы жертвовать другими? Может быть, десятками людей. Ведь если придется делать взрыв на месте, не погибнет ни один человек. Можно вывезти оборудование предприятий, и ущерб будет не очень большой… Если же вы начнете работать и произойдет взрыв… Сами понимаете, что это значит.

— Так мы же не на смерть идем, товарищ полковник, — сказал капитан. — Ну к чему мне сейчас умирать? — улыбнулся он. — Мы с женой ждем ребенка, к празднику получаем квартиру, еду на курсы, о которых давно мечтал. Вот и Поротиков получает комнату в новом доме… Нет, — заключил он решительно, — мы выполним задание.

— Вот это-то меня и интересует, — вмешался Сныков. — На чем основана ваша уверенность? Как вы собираетесь действовать, понимаете ли, что пирамида внутри минирована?

— Разрешите докладывать? — спросил капитан.

— Прошу вас.

— Мы понимаем, что яма может быть минирована, — начал он, — но люди у нас опытные. Работать будем спокойно, не под обстрелом же, как на войне. Значит, сможем во всем спокойно разобраться. Просчета здесь не допустим. Главная опасность, по-нашему, — разрушения, причиненные снарядам. Но сейчас они не взрываются. Значит, и не взорвутся, если не растревожить их.

— Очень важная мысль! — не выдержал Сныков. — Это самое главное, капитан. Если, извлекая снаряды, вам удастся сохранить их в том же положении покоя, в каком они находятся, задача будет выполнена. Ну а если в глубине полуразрушенного взрывателя обнаружится сыпь гремучей ртути? — спросил Сныков, помолчав.

— Мы думали об этом, товарищ полковник, — ответил капитан. — Решили так: снаружи на взрыватель наложим пластинку из глянцевого картона и забинтуем так, чтобы она не могла двигаться. Тогда внутрь не попадет ни одна пылинка. Такой снаряд придется отвозить, держа на руках…

— А вообще как думаете перевозить?

— В прицепе с песком. Мы отказались от первой мысли буксировать прицеп танком. Правда, в танке, на случай взрыва в пути, не пострадают люди. Но более вероятен взрыв от сильного сотрясения. Думаем, что бронетранспортер на резиновом ходу надежнее.

Полтора часа продолжалась беседа. Были обсуждены мельчайшие детали, предусмотрены десятки возможных неожиданностей.

Пока это была лишь беседа, еще никто не сказал, что офицерам позволят взяться за это дело, но такая мысль уже не казалась абсурдной, как в первый момент.

Через час в кабинете председателя облисполкома было принято решение: снаряды вывозить.

С этого момента все резко изменилось. Состояние раздумий, сомнений, нерешительности окончилось. Все пришло в движение. Как в бою, напряженно работал специально созданный штаб. Оказалось, надо решить уйму проблем, ответить на десятки вопросов, предусмотреть все возможные случайности, чтобы в ходе работ не было никаких задержек.

Руководство всей организационной работой взял на себя полковник Диасамидзе. Техническое руководство операцией легло на полковника Сныкова и его помощника подполковника Склифуса. Были разработаны конструкции многих приспособлений, инструмента, выбрана дорога для транспортировки снарядов и место их подрыва, вычерчены схемы различных промежуточных операций, определены средства и методы связи.

Готовились железнодорожники, работники предприятий и учреждений, находившихся в опасной зоне.

Политическую работу возглавили партийные и советские организации города: ее предстояло вести главным образом среди населения.

В середине дня капитан Горелик приказал собрать роту в ленинской комнате. Он стоял на плацу и смотрел, как потянулись туда солдаты.

Что скажут они сейчас? Как поведут себя?

На глаза вдруг попался рядовой Урушадзе. Капитан подозвал солдата.

— Вы разве не успели уехать? — спросил он и, не дожидаясь ответа, мягко добавил: — Вы уже отслужили, Урушадзе, можете заканчивать свои дела и ехать.

Слова командира переполнили чашу терпения Гурама Урушадзе.

— За что, товарищ капитан? — выпалил он, побагровев.

«За что?» — этот вопрос мучил Гурама весь день. Еще вчера он перестал понимать, что происходит. Началось с Вали. Чем больше он думал о ссоре с ней, тем более нелепым казался ему их разрыв. Что с ней случилось? Ее упрямство просто непонятно. А он вскипел и, как мальчишка, ушел. Что же это, шутки? Надо пойти к ней и серьезно поговорить.

Пойти к ней? Нет, этого он не сделает ни за что. Почему должен идти он? Ссору затеяла она. Отказалась ехать она. Что же он, должен бежать за ней? Нет, первого шага он не сделает. Если она поняла, что натворила глупостей, пусть найдет и способ исправить их. А если не поняла, значит, нет в ней души и жалеть о ней нечего.

Первую половину вчерашнего дня Гурам только об этом и думал. Но последующие события вытеснили мысли о Вале.

Группу солдат вызвали на разведку опасного и сложного объекта. Его не позвали. Это впервые за годы службы. Он всегда считался опытным разведчиком минных полей, и первым неизменно посылали его. Если направлялись два или три солдата, Гурама назначали старшим. Он ни разу не подвел командира.

Что же случилось теперь? Почему от него отказались? Почему вдруг перед самым отъездом он стал никому не нужен?

Солдатский день заполнен до отказа. Кто из солдат не мечтал в трудную минуту получить хоть один свободный часок! А если целый день? И отоспался бы вволю, и на речку б сходил, и в кино… Но это только мечты, которые никогда не сбываются. В зной и в чудесные летние вечера он делает свое солдатское дело — несет службу.

И вот у Гурама совершенно свободный день. Но он не знает, куда себя девать. О нем все забыли. Он никому не нужен. Оговорили его, что ли? Он вдруг начинает понимать, что и отношение товарищей к нему резко изменилось. Все смотрят косо, почти не разговаривают…

Ну хорошо, этой девчонке любая блажь в голову может прийти, а что же с командиром, а? Он три года служил. Его называли лучшим пулеметчиком и отличным минером. А теперь ему выразили недоверие.

Гурам хотел обратиться к лейтенанту или старшине, но их целый день нет. На несколько минут появился командир взвода. «Некогда, некогда, Урушадзе», — бросил он на ходу и убежал.

Что же, так и уезжать домой? Поставить в штабе печать, тихонько собрать пожитки и так уйти из казармы, с этого плаца, где пережито столько горестных и радостных минут?..

На вечерней поверке, когда назвали его фамилию, он ответил особенно четко. Потом дежурный по штабу послал его со срочным пакетом к генералу на квартиру. Там долго сидел, пока генерал рылся в своих бумагах и что-то писал. В казарму попал после отбоя, ребята уже спали.

Даже это маленькое задание немного подняло настроение. С важными документами к генералу первого попавшегося не посылают. Ночью его снова одолевали мысли о Вале. А утром все, наскоро позавтракав, разошлись.

Есть ли более горькое чувство, чем сознание, что ты не нужен! Это чувство накалялось в нем, и к моменту сбора роты его горячая южная кровь билась в висках. О снарядах он был уже наслышан и понимал, что сбор роты в такое необычное время связан с особым заданием.

Таково было состояние Гурама, когда его остановил командир.

— За что, товарищ капитан? — повторил Гурам. — За что не доверяете?

— Отставить, Урушадзе, — спокойно и даже ласково сказал капитан. — Вы один из лучших солдат, но вы отслужили свой срок, а люди пойдут на задание, связанное с большим риском.

— Пока я не сдам в военкомат проходное свидетельство, до тех пор я — солдат, — твердо сказал Гурам. — Так вы меня учили.

Капитан улыбнулся. Конечно, в тоне Урушадзе было что-то такое, чего не должно быть в разговоре с командиром, какой-то вызов. Но было в словах солдата столько горькой обиды, такое неподдельное горе, что офицер не мог сделать ему замечания.

— Хорошо, рядовой Урушадзе, идите в строй.

Словно мать приласкала обиженное дитя. Пулеметчик, силач, солдат Гурам Урушадзе проглотил тугой комок, улыбнулся и, козырнув: «Слушаюсь, товарищ капитан», совсем счастливый пошел к зданию. Через несколько шагов он обернулся, взглянул украдкой на капитана и побежал, точно боясь опоздать.

Такое привычное, незаметное и простое слово «рядовой» будто согрело душу. Да, он рядовой, он в рядах, вместе со всеми, со всей великой армией. Он идет в строй.

Капитан подробно объяснил солдатам создавшуюся обстановку. Он не сгущал красок, но и не скрывал опасности.

— Нам надо шесть человек, — закончил он. — Пойдут только те, кто добровольно изъявит желание.

Первым поднялся младший сержант Иван Махалов. Лицо у него было, как всегда, добродушное, на щеках ямочки, только немного удивленное. «Раз надо, сделаем, о чем разговор», — казалось, выражал его взгляд.

Вторым встал Дмитрий Маргишвили, а дальше уже ничего нельзя было разобрать, потому что поднялась вся рота.

В помещении стало тихо. То, что произошло, не было неожиданностью для командира роты. И все же он с волнением ждал этой минуты. Она настала. Лучшего результата не могло быть, а сердце продолжало колотиться, и он ничего не мог произнести.

Со стороны каждый бы решил, что он думает — кого отобрать. Но этот вопрос у него был уже давно решен. Он лишь ждал, чтобы мысленно намеченные люди пошли добровольно. И они поднялись первыми. Капитан обвел взглядом присутствующих.

— На выполнение специального задания, — сказал он, отчеканивая каждое слово, — назначаются следующие товарищи: старшина Тюрин Михаил Павлович, сержант Голубенке Василий Иванович, младший сержант Махалов Иван Аркадьевич, рядовой Хакимов Камил, рядовой Маргишвили Дмитрий Иванович, рядовой Урушадзе Гурам Сарапионович. Названным товарищам остаться, остальным разойтись!

Через несколько минут прибыла еще одна группа воинов-добровольцев, выделенных в распоряжение капитана из других рот. Это были: специалист по взрывам электрическим способом лейтенант Селиванов Анатолий Антонович, лучший водитель бронетранспортера рядовой Солодовников Николай Макарович и радисты-отличники: рядовой Чекрыгин Александр Николаевич, рядовой Бочаров Иван Васильевич.

Капитан начал инструктаж. Последний инструктаж перед завтрашним днем.

… Уже темнело, когда он возвращался домой. До чего же глупо все получилось. Дома его ждут гости. Наверное, все собрались. Они принесли подарки ко дню его рождения. Они будут поздравлять его. Они хотят веселиться.

Ну что ж, придется веселиться. Иначе он поступить не мог. Рассказать все Полине в ее состоянии бесчеловечно.

В комнату он вошел веселый, улыбающийся. Встретили его шумными приветствиями. Никто не догадался остановить патефон, и все старались перекричать ансамбль песни и пляски имени Александрова, исполнявший «Красноармейскую походную».

* * *

Старшина Тюрин поднял группу в пять тридцать. Вся казарма спала. Только этим и отличался сегодняшний подъем от остальных. Так же, как всегда, тщательно заправляли койки. Так же быстро умывались и ели ту же нехитрую солдатскую пищу. И все же что-то особенное было в начавшемся дне. Построились во дворе, на краю огромного учебного плаца.

Хмуро, туманно, зябко. Маленькая группа советских воинов. Люди шести национальностей из шести советских республик, спаянные солдатской дружбой и дисциплиной, единые в стремлении выполнить свой долг перед Родиной.

Все ли они вернутся на этот плац?

Командир роты сказал последние напутственные слова. Он не отличался красноречием, и все, что было сказано, Иван Махалов слышал не один раз. Но сегодня эти знакомые слова звучали иначе, в них открывался новый, особый смысл.

Неисчислимое количество битв происходило на курской земле. Но больше всего от политбесед осталось в памяти орловско-курское направление. Дважды знала Советская Родина это направление. 15 октября 1919 года Ленин и партия указали на его первостепенное значение и послали сюда лучших своих людей. Ворошилов… Орджоникидзе… легендарная конница Буденного… Здесь наголову был разбит Деникин, рвавшийся к Москве. Вот это были схватки! Но и их превзошли сражения на орловско-курском направлении во время Великой Отечественной войны. Здесь рождались герои, здесь гибли герои, покрывая себя бессмертной славой. А кто в девятнадцать лет не мечтал стать героем!

И грустно было Ивану Махалову, что ему досталась только учеба, строевая подготовка, караульная служба, а если нет провинившихся, то и очередные наряды на кухне. Сиди и чисть картошку.

И как нарочно, одна за другой шли беседы о боях, проведенных частью, куда он пришел служить. Иван Махалов словно видел весь ее боевой путь. Он живо представлял себе, как, окруженные со всех сторон гитлеровцами, насмерть сражались его однополчане; как в самый трудный момент комиссар Ермаков, оставаясь во главе бойцов, передал старшине Суровову знамя и приказал вынести его из огненного кольца.

Здесь, на плацу, где стоял теперь Иван Махалов, он принимал присягу под этим боевым, простреленным знаменем.

Да, было время… Сражения, штурмы, пороховой дым… А ему и вспомнить нечего будет. И все-таки он думал: «Ну что ж, и я бы смог…»

Капитан подал команду «Вольно!», но приказал не расходиться.

Всем, кто был сегодня на плацу, приходилось участвовать в парадах, смотрах, от них всегда требовали подтянутости, чистоты, аккуратности, и они старались выполнять эти требования. Да, попробуй не выполни: увидит старшина, командир взвода, командир роты или старшие командиры, уж кто-нибудь да обязательно заметит несвежий подворотничок или другой непорядок. Будет стыдно.

В эту минуту на плацу едва ли кто сделал бы им замечание. Но все машинально подтягивались, поправляли друг на друге одежду, ремни. Во всей обстановке плаца, такой знакомой и привычной, было сегодня что-то новое, неизведанное.

Приглушенно, точно перед выходом в бой, гудел мотор бронетранспортера. Он стоял неподалеку, но сквозь туманную дымку виднелся лишь его угловатый силуэт. На фоне тяжелого серого неба одиноко поднимались два высоких кольца на длинных веревках. Немного дальше — черные громады затянутых в брезент танков.

Никто не ощущал страха. Было торжественно, радостно и немного жутко.

— К машине!

Быстро и бесшумно заняли места в бронетранспортере. Рядом с водителем Солодовниковым сел командир роты. Тишина.

— Все на местах? — оборачивается капитан.

— Так точно! — отвечает старшина Тюрин.

— Поехали!

Будто прожекторы, ударили фары. Сильнее загудел мотор, машина тронулась, медленно обогнула здание и осветила одинокую фигурку с автоматом у шлагбаума.

Часовой прикрылся рукой от света, и Солодовников тут же погасил фары.

Туман рассеялся. Начиналось хорошее осеннее утро. Бронетранспортер выехал на улицу Дзержинского. Она пересекает две крутые горы, на которых стоит город. Первые трамваи уже спускались с этой немыслимой крутизны, миновав седловину, карабкались вверх к центральной площади города — площади Ленина. Как удерживаются они на рельсах, почему не летят, не кувыркаются, трудно понять.

Тормозя двигателем, Солодовников спустился вниз, а потом долго взбирался на гору. Преодолев подъем, быстро миновали короткую прямую улицу Ленина, и перед солдатами открылся как на ладони Кировский район. Со всех улиц и переулков шли люди и, точно горные ручейки, стекались на широкую центральную магистраль, к которой приближался бронетранспортер.

Десять тысяч человек покидали район.

Из дома в дом, из квартиры в квартиру шли агитаторы, терпеливо объясняя необходимость оставить свои жилища, поторапливали, помогали престарелым. Жители и раньше знали о том, что им придется временно эвакуироваться. Трижды в день по радио передавали наименование улиц, переулков, площадей, попавших в опасную зону. И все-таки только теперь в полной мере ощутилась эвакуация.

С горестным чувством уходило население.

Вот красивый особняк. В большой комнате на столе посуда, остатки завтрака. Девушка перед зеркалом, торопясь, пудрится, красит губы.

— Верочка, — говорит пожилая женщина, — выпей хоть стакан чаю, что сегодня за наказание…

— Некогда, мам, трамваи не ходят, я на работу опоздаю.

Схватив чемоданчик, убегает.

Женщина идет в соседнюю комнату. Возле письменного стола с выдвинутыми ящиками высокий, энергичный человек в пенсне. Это, может быть, врач, инженер, преподаватель… Он укладывает в чемодан бумаги.

— Боже мой, второй чемодан! — всплескивает она руками. — Ты же сам сказал: «Все будет цело, ни одной тряпочки не брать».

— Да, да, да — ни-че-го. Ничего, кроме рукописи.

— А черновики зачем? — кивнула она на нижний ящик. — Ты их уже десять раз переписал.

— Надо! — в сердцах говорит он. — Это плоды всей моей жизни. Пойми ты наконец.

Раздается звонок, женщина выходит.

Он бросает в чемодан бумаги из ящиков, со стола, и вдруг взгляд его останавливается на фотографии жены. Воровато оборачиваясь, кладет карточку в чемодан, быстро накрывает пачкой бумаг.

Входит жена.

— Это агитаторы, просят поторопиться…

В соседней квартире идет спор. Молоденький агитатор, паренек с комсомольским значком, убеждает пожилую женщину, которая не собирается уходить.

— Вы говорите, вещей не брать? — спрашивает она.

— Конечно нет, все будет в полном порядке, — с готовностью отвечает юноша, не подозревая подвоха в вопросе.

— Так зачем уходить?

Паренек не сразу находит ответ, а она уже снова наступает:

— Нет, уж раз взялись вывезти снаряды, значит, вывезут.

Не добившись результата, паренек уходит. Через несколько минут появляется бригадир агитаторов, такая же пожилая женщина, как и хозяйка.

— Вы тоже агитатор? — удивляется та. Ей становится неловко. — Ну уж пошел, нажаловался… Видите, вот собралась, сейчас ухожу…

А паренек уже на пороге следующего дома. Дверь в комнату приоткрыта. Пожилой человек, взобравшись на стул, снимает портрет молоденького офицера в форме летчика первых лет войны с орденом Красного Знамени.

— В простыню обернем, и будет хорошо, — отвечает он на вопрос жены.

Она грустно всматривается в портрет, так похожий на мужа. Паренек кашлянул, постучал.

— Вам не нужна помощь?

— Нет, нет, сейчас уходим…

На углу, в крохотной мастерской, копошится старый часовщик. Он бережно собирает колесики, пружинки, инструмент, упаковывает в бумагу, укладывает пакетики в маленький чемодан.

Рядом суетится совсем седая старушка.

— Так все разбросать по всей мастерской надо уметь, — говорит она незлобиво.

— Очень просто, я думал, что мне уже не придется больше эвакуироваться.

Он вздыхает, смотрит куда-то в одну точку, как бы сквозь стену.

— Так о чем же ты думаешь? Надо ведь собираться.

Военный комендант города подполковник Бугаев, проверив трассу предстоящей транспортировки снарядов, объезжает улицы. Его знают все агитаторы. Он направляется туда, где совсем трудно. Заупрямится вдруг человек, и никакие доводы на него не действуют. В каждом массовом мероприятии обязательно находятся такие люди.

Бугаев останавливается возле только что отстроенного домика. Веранда еще не закончена. Во дворе строительный мусор.

— Не уйду, не уйду, — кричит седая женщина, — помру здесь, а дом не брошу…

Агитатор пытается успокоить ее, что-то сказать, но она не дает и слова вымолвить:

— В сорок втором уходила, дотла все сжег изверг… Каждую копейку берегли, недоедали, строили…

— Успокойтесь, мамаша, — вмешивается Бугаев. — Что тут происходит?

Подполковник не говорит ей того, что она уже знает. Он находит другие доводы:

— Почти десять тысяч человек уже ушли. Возле снарядов будут стоять солдаты и ждать, пока не уйдете вы. Такой приказ. И все люди будут ждать. Пока хоть один человек останется в опасной зоне, работы не начнутся. Понимаете?

Он долго и терпеливо объясняет разницу между эвакуацией сорок второго года и этой. Женщина плачет, однако начинает собираться.

Чем ближе подъезжали солдаты к Кировскому району, тем больше попадалось встречного транспорта и пешеходов. Только один бронетранспортер двигался к станции. Километра за два до предстоящего места работы машина уже с трудом пробиралась сквозь густую толпу.

Свертки, сумочки, корзинки, чемоданчики, а у некоторых даже узлы.

Вот жена железнодорожного слесаря Александра Петровна Павлюченко догоняет жену пенсионера Полярного, нагруженную узлом.

— Ты что же навьючилась, на новую квартиру переезжаешь? — насмешливо спрашивает Александра Петровна.

— А как же без теплого уходить! — оправдывается та. — Ты ведь небось все в подвалы снесла, а у меня подвалов нет.

— И не подумала даже! Раз сказали — вывезут снаряды, значит, вывезут.

Большинство людей шло спокойно, без паники, глубоко веря, что все окончится благополучно.

— Я уж за все дни в кино отхожу, — говорит домохозяйка Александра Парменовна Белевцева. — А то с этими домашними делами никогда не вырвешься. Как начну с крайнего, так все по очереди и обойду, — смеется она.

— А я по магазинам, — отвечает ей идущая рядом соседка. — Давно собираюсь, да все не получалось.

Одни шли к родственникам, другие к знакомым, третьи на работу. У каждого нашлись дела в городе или место, где можно будет спокойно отдохнуть до вечера.

Вместе со всеми шла и Валя. И мастерская, и дом оказались в опасной зоне. Она шла медленно, машинально разглядывая необычное шествие.

Вот девушку с чертежной доской, рейсшиной и рулоном чертежей обгоняет группа оживленно беседующих мальчишек. В руках у одного большой альбом с надписью на обложке: «Почтовые марки СССР». Второй аккуратно несет на плече модель парусного корабля, третий с рыболовными снастями. В стороне от них одиноко и угрюмо шагает мальчик, держа на весу аквариум. Лицо у ребенка грустное, задумчивое. Тяжело ступает железнодорожник. За спиной у него два охотничьих ружья, в руках узел с радиоприемником. Отчаянно визжит, вырывается из рук женщины завернутый в мешок поросенок. Близорукий юноша в очках читает на ходу книгу. Он то и дело натыкается на людей, толкают и его, и он каждый раз извиняется, но продолжает читать.

Валю обгоняют какие-то степенные люди.

— Вот уж не повезло, и не придумаешь ничего, — сокрушается человек в кепке. — За двенадцать лет собралась навестить нас, стариков, — и на тебе, в такой день едет.

— А вы бы ей телеграфировали, пусть задержится на пару дней.

— Так с поезда ведь сообщила… И где она искать нас будет?

— Встретить надо, объяснить, так, мол, и так…

— Где там! Не пускают и близко к вокзалу…

Очень смешно выглядит совсем молодой парень. Левой рукой он неловко прижимает к себе ребенка, правой — тяжелый аккордеон.

— Не плачь, сынок, не плачь, — говорит он, — мы к маме на работу пойдем, она нас покормит. Вот только спрячем аккордеон у дяди Васи, а маме скажем, что все сделали, как она велела. И не тащились мы с этим аккордеоном, понял?

Но вот показывается бронированная машина. Возле фар, на кабине, на бортах трепещут красные флажки. Люди останавливаются, с интересом и уважением смотрят на солдат, машут руками, что-то кричат. Иван думает, надо бы и в ответ помахать руками, смотрит на своих товарищей, но лица у них серьезные, строгие. Иван начинает обращать внимание, что и сам он сидит, словно по команде «Смирно». Нет, это он не специально так напыжился. Такое у него состояние, будто только сейчас почувствовал свою страшную ответственность, какая на него ложится.

Не отчетливая мысль, а какое-то подсознательное чувство заставило его быть перед лицом народа в эту минуту подтянутым, уверенным, строгим.

Иван Махалов смотрел на людской поток, но ни одного человека в отдельности не видел. Перед ним был народ, который послал его, солдата Советской Родины, совершить подвиг. Он давал присягу верно служить народу. Но это слово — народ, — такое огромное, всеобъемлющее, святое, можно было понять только разумом. Впервые в жизни он чуть ли не физически ощутил величие этого слова.

Во имя безопасности тысяч людей, проплывающих перед глазами, он идет теперь на смертельный риск. И он шел с полным сознанием опасности, гордый и спокойный, сын русского народа, на глазах у своего народа.

Громко сигналя, обгоняя прохожих, идут навстречу броневику легковые санитарные машины. Это выпускники медицинского института вывозят больных гриппом. Медленно движется бронетранспортер. Его догоняют несколько грузовиков с милицией и солдатами. Это оцепление. Пятьсот шестьдесят человек с красными флажками оградят опасную зону во время работы. Откуда-то появляются пожарные и санитарные фургоны. Они идут на заранее отведенные для них посты.

Валя уже не смотрела на окружающих. Опустив голову, она шла печальная, одинокая в этой огромной толпе, не зная, куда ей деться: никого знакомых за пределами района не было.

Ее внимание отвлекли шум мотора и усилившееся оживление в толпе. Взгляд безразлично скользнул по фарам, по кабине, по угловатой броне кузова и замер, оцепенев.

— Гурам, — прошептала она только одними губами.

А людской поток, точно наткнувшись на волнолом, обтекал машину, потом сомкнулся за ней, захватив Валю, как в водовороте.

— Гурам! — закричала она и, расталкивая людей, бросилась вслед.

Бронетранспортер уплывал, все большее расстояние отделяло его от Вали, а она бежала, натыкаясь на людей, пока не вырос перед ней лейтенант, командир поста оцепления:

— Нельзя!

Это была граница запретной зоны. Тут и осталась она стоять, не спуская глаз с бронетранспортера, пока он не скрылся за поворотом.

До сих пор личное горе Вали заслоняло, как бы затуманивало происходящие вокруг события. Сейчас надвигающаяся опасность встала перед ней во всей страшной наготе: Гурам поехал туда, где лежат эти смертельные снаряды, откуда уходит все население.

Какой мелкой, какой ничтожной показалась вдруг ссора с ним.

У Гурама Урушадзе было такое же состояние, такой же глубокий внутренний подъем, как и у Ивана Махалова. Он не заметил Валю. За шумом мотора он не услышал ее. В этот день он и не думал о ней. Лишь в какие-то секунды мелькнет вдруг ее лицо и так же быстро исчезнет. Но вот машина завернула за угол, и что-то больно и радостно отдалось в сердце. Он упрямо не хотел взглянуть на домик, который должен вот сейчас показаться, хотя знал, что никого там не может быть. Он посмотрел на этот одинокий домик, на палисадник и крылечко. Крылечко с ветхими перильцами и скрипучим порожком. Так и не успел поправить.

И он понял, какая это чепуха их ссора, что не может он без Вали уехать, как и она не сможет без него… А если не доведется сказать ей об этом?

* * *

В такой ранний час непривычно людно в кабинете председателя райсовета Ивана Тимофеевича Нагорного.

— Из дома шестнадцать по Железнодорожной ушли все!

— Дом три на Куйбышевской готов!

— Улица Герцена закончена полностью!

Это ответственные за дома, кварталы, улицы докладывают: население покинуло свои жилища. И вот уже весь район оцепления опустел. Только одна машина подполковника Бугаева и начальника милиции объезжает затихшие улицы.

В конторе путейцев расположился штаб. Сюда пришли руководители района, председатель горсовета, директора остановившихся предприятий. И так непривычно выглядит здесь радист с походной рацией.

— «Резец», «Резец-один», «Резец-три»! — раздается в эфире. — Я — «Резец-два». У аппарата полковник Сныков. Готовы ли приступить к работе? Прием.

— Докладывает лейтенант Иващенко. Люди на местах, делаем ямы для снарядов.

— Говорит заместитель начальника станции Химичев. Паровозы и вагоны из южного парка угнаны. Поездов на подходе нет.

— Докладывает капитан Горелик! Все на местах. Транспортер в укрытии, прицеп подготовлен к погрузке. Разрешите приступить к работе! Прием.

— Приступайте! В случае обнаружения установки на минирование докладывайте немедленно.

Взвились в воздух три красные ракеты. Тревожно завыла сирена. Это сигнал для населения. Теперь никто уже не приблизится к запретной зоне.

По закону с взрывоопасными предметами может работать только один человек. Но сейчас это немыслимо: дело затянулось бы на много дней. Над ямой склонились два офицера и три солдата. Работа началась. Тончайшая ювелирная работа над огромной массой земли, над глыбами стали, чугуна, меди, над тоннами взрывчатки и сотнями оголенных взрывателей.

Глядя на приготовленный инструмент, можно было подумать, что здесь собирается самая младшая группа детского сада. Крошечные совочки, тяпочки, крючки, лопатки составляли главные орудия труда воинов.

Сейчас самый страшный враг — земля. Снят только один верхний слой. Она под снарядами, она спрессована и зажата между ними, она налипла на взрыватели, и неизвестно, что в ней спрятано. Надо очистить землю, не касаясь металла, надо нащупать, что внутри.

У каждого своя граница, четко обозначенная, полость, которую предстоит вскрыть. Едва ли всякий хирург, производя сложную операцию, работает столь трепетно, с таким напряжением воли, нервов, всех своих сил, как пришлось действовать сейчас воинам. Работали молча, сосредоточенно. И вот уже снята, очищена, сдута каждая крошка земли со всего эллипса площадью в шестьдесят квадратных метров. Стало видно, какой снаряд брать первым. Солдаты уже подошли к нему.

— Отставить, — предостерегающе поднял руку капитан. — Каждому ясно, что из всей пирамиды сейчас можно брать только этот снаряд, — сказал он. — На это мог и рассчитывать враг. Действовать только по команде. Ни одного самовольного движения.

Капитан сообщил, какие последуют приказания и как их выполнять.

У 203-миллиметрового фугаса лицом к нему становятся Иван Махалов, Дмитрий Маргишвили, Камил Хакимов.

— Приготовиться!.. Взяться!.. Приподнять! — звучат команды.

Такой тяжелый груз хорошо бы приподнять рывком. Но это категорически запрещено. Его надо не оторвать, а отделить от земли, как отделяют тампон от раны. И приподнять только на один сантиметр. Таков приказ.

Лежа на земле, капитан и старший лейтенант Поротиков с противоположных сторон смотрят, не тянется ли к снаряду проволока. Они очищают землю снизу.

— Поднять! — раздается новая команда. Тяжело разгибаются спины.

Обычно, если человек несет большой груз, он идет «рывками». Каждый шаг — рывок. Но здесь рывков не должно быть. И три солдата, три спортсмена-разрядника, тесно прижавшись друг к другу, движутся как один механизм. Нельзя качнуться, нельзя оступиться, нельзя перехватить руку. Плывет снаряд весом более семи с половиной пудов. Его шероховатое с острыми выступами, изъеденное ржавчиной тело впивается в ладони. Это хорошо: он может содрать кожу, но не выскользнет.

К огромному с открытым бортом прицепу, на одну треть заполненному песком, ведет помост — земляная насыпь. Медленно над ней плывет снаряд.

И вот уже все трое ступили на прицеп. Ноги вязнут в песке. Впереди для ноши приготовлена выемка — «постель». Снаряд опускают туда бережно, нежно, будто кладут в постель ребенка.

Теперь надо идти за вторым. Но сверху нет ни одного снаряда, который бы можно брать, не задев соседних. Если приподнять с одной стороны тяжелый снаряд, из-под него можно вытащить более легкий. Тогда освободятся еще два.

Снова тщательный осмотр. Тонкими стальными пластинками офицеры ощупывают зазоры между снарядами. Никакого подвоха или ловушки нет. По команде Махалов берется за верхнюю часть корпуса, не касаясь взрывателя, и приподнимает болванку. В руках не меньше трех пудов, хотя второй ее конец имеет опору. В таком положении остается, пока не извлекают длинный снаряд. Он сильно проржавел, полуразрушен. Его надо брать особенно осторожно. Зато он длиннее первого, и четверым хватает места взяться за корпус. Несут бережно. Два офицера по краям, солдаты посредине.

Ивану можно опустить свою ношу. Хорошо бы бросить проклятую глыбу. Он медленно нагибается и застывает, низко склонившись над землей. Он видит: снаряд ляжет глубже, чем был, и левая рука окажется между двумя остальными телами. Надо бы чуть-чуть отвернуть снаряд в сторону. Но тогда пошевелится еще один.

Махалов оборачивается. Люди только поднимаются на прицеп. Держать нет больше сил, очень неудобная поза. Иван медленно опускает свой груз, обдирая кожу на руке. Это не страшно. Тыльной стороной работать не придется.

Он высвобождает руку, прячет ее за спину. Все уже вернулись к яме. Рука становится липкой.

За большим кирпичным домом стоит санитарная машина. Хорошо бы сбегать туда. Но врач запретит продолжать работу. Сказать командиру роты нельзя. Он сделает то же самое. Стоять и раздумывать совсем нельзя. Сейчас будет очередная команда, все увидят, и его отстранят, еще и с замечанием…

— Разрешите отлучиться, товарищ капитан, — смущенно улыбается Махалов.

— Самое подходящее время для отлучки, — глубокомысленно замечает Маргишвили.

Капитан слышит реплику и строго говорит:

— Отставить, Маргишвили. — И, кивнув в сторону Махалова, добавляет: — Идите.

Иван бежит за переезд. Там водопроводная колонка, оттуда никто его не увидит. Он обмывает руку, засыпает пораненное место землей: уж лучше потом он повозится с рукой, чем сейчас его отстранят.

… Шестнадцать снарядов откопали, перенесли и уложили, не сделав ни минутного перерыва. Носили все пятеро. После такой тяжелой работы руки немного дрожат. Грузчику, например, всегда трудно обращаться с маленькими хрупкими вещами.

А вот теперь надо снова очищать землю. Надо, чтобы руки не дрожали. И уже не за рукоятки, а за лезвия саперных ножей берутся люди. Берутся так, чтобы жало выступало между пальцами, как безопасная бритва из станочка. И вдруг высоко над головой вспыхивает огромная красная лампа. В ту же секунду сильный и резкий звонок, как на железнодорожном переезде, оглашает все вокруг. Это сигнал о том, что идет пассажирский поезд. И в подтверждение голос в эфире:

— «Резец»! «Резец»! Я — «Резец-три». В поле зрения поезд Москва — Тбилиси. Прекратите работу.

— А-а, черт его несет! — в сердцах бросает капитан.

— Это за мной подали, — тихо говорит Маргишвили, обращаясь к Махалову. — Мне в Тбилиси пора.

Шутку слышат все, и все улыбаются.

Молодой инженер коммунист Георгий Химичев и видавшие виды два старших стрелочника Никита Николаевич Красников и Федор Ананьевич Холодов, находясь в трехстах метрах от склада снарядов, заменили в этот день большой штат станционных работников. Они готовили маршруты на опустевших путях, они зорко следили за движением поездов, их команду слушали паровозники, движенцы, связисты. По их приказам останавливали работу солдаты.

… Спустя несколько минут лампа погасла, умолк звонок. Химичев сообщил по рации, что можно продолжать работу.

Иван Махалов счищает землю. Вот он сбрил тоненький слой и протянул нож, чтобы снова пройтись по этому же месту, и вдруг резко отдернул руку. На сердце будто растаяла мятная конфета — сердце обдало щемящим холодком. Это был не страх. Страшно, наверно, бывает под пулями. Было жутко. Под слоем земли, которую он собирался снять, будто вздулась тоненькая, как кровеносный сосуд, жилка. Она шла от взрывателя снаряда и исчезала где-то между другими болванками. Сердце обдало холодком в то мгновение, когда он понял, что это не жилка, а проволочка, такого же цвета, как земля.

— Что случилось? — спросил Поротиков, обратив внимание на застывшего солдата.

Махалов ничего не ответил. Он молча показал рукой на жилку.

— Все в укрытие! — скомандовал старший лейтенант.

Солдаты молча поднялись и пошли.

Поротиков внимательно осмотрел изъеденную временем проволоку. Местами сохранилась изоляция, сгнившая, мягкая, как глина. Местами видны тоненькие, оголенные нити.

Старший лейтенант берет узкий обоюдоострый нож, вернее, что-то среднее между ножом и шилом. Начинается в самом полном смысле слова граверная работа.

Оказалось, что проволочка укреплена к колечку чеки, вставленной во взрыватель. Чека диаметром не больше двух миллиметров сделана, видимо, из особого сплава. Железная давно бы превратилась в труху. Но и эта проржавела так, что и не поймешь, на чем держится. Кажется, предусмотрели все, а вот лупу не взяли. Как бы хорошо сейчас посмотреть на минное устройство через увеличительное стекло. Но разве можно было додуматься, что, разбирая десятки кубометров снарядов и земли, они будут нуждаться в лупе?

Будь это новая установка, чеку легко придержать рукой, чтобы не выскочила, и перерезать проволоку. Но сейчас к чеке прикасаться нельзя. Кажется, что она может переломиться от ветра. Тогда ничем не удерживаемая больше пружина разожмется, острый стержень ударит в капсюль. Взорвется весь склад.

Запыхавшись, прибежал капитан.

— Да-а, — протянул он, посмотрев на чеку. — А ведь в снарядах такого калибра чеки не бывает. Специально сделали.

Решили искать, куда ведет второй конец шнура. Теперь за шило-нож взялся капитан. Он освободил от земли сантиметров сорок проволоки, когда показался второй конец. Видимо, шнур был закреплен за другой снаряд и просто перегнил в этом месте. Расчет врага стал ясен. За какой из двух снарядов ни возьмись, чека выскочит.

Одну за другой переламывает капитан тонкие нити проволоки у взрывателя.

— Ну что ж, все? — говорит капитан.

— Похоже, что так, — отвечает старший лейтенант.

— А если он боковой взрыватель поставил и отвел штук десять проводков в стороны?

— Нет, не может быть. За пятнадцать лет грунт сильно осел, проволочки натянулись бы и выдернули чеку.

— Верно, — соглашается капитан. — Но попробуем проследить за мыслью врага. Прежде всего решим: опытный это был минер или нет?

— По всему видно — мастер.

— Согласен. Рассуждать он мог так. Если придут просто наши солдаты, они поднимут снаряд, чека выскочит. Больше ему ничего не надо. Но, конечно, он рассчитывал на то, что за дело возьмутся саперы. Они обнаружат чеку, перережут проволочку, проверят, не тянутся ли проводки в стороны. Верно?

— Безусловно, так.

— Значит, все это он предвидел. Значит, придумал еще что-нибудь. Мог он от донного взрывателя вниз проволочку пустить?

— Думаю, нет.

— Почему?

— Потому, что мастер. Понимал, что уж если мы в такой пирамиде обнаружили верхнюю чеку, то обязательно будем искать и с боков и снизу.

— На всякий случай все же проверим. Если ничего нет, значит, наверняка где-то спрятана более хитрая штука.

А солдаты тем временем сидели в укрытии и мирно беседовали.

— Смотри-ка, забыл капитан доложить, что установку нашли, — говорит Хакимов. — А ведь полковник ему приказал…

— Ничего не забыл, — перебивает Махалов, — он боится.

— Чего боится?

— Что запретят разминировать.

— Да-а, — вступает в разговор Маргишвили, — ох и подбросило бы нас!

— А что, неплохо, — улыбается Махалов, — мы бы в спутников превратились.

Солдаты дружно смеются.

— А завтра в газетах, — важно говорит Хакимов, — напечатают: «Помкомвзвода младший сержант Иван Махалов совершает свой пятый виток вокруг земного шара…»

— И догоняет ракетоноситель, — подхватывает Маргишвили.

— А что ты думаешь! — степенно замечает Махалов. — И догнал бы. Сел бы поудобней, и пусть носит. На то он и носитель.

* * *

… В кузов уложили снаряды. Выехал из укрытия на своем бронетранспортере Солодовников. Теперь все зависит от него. Крюки должны быть соединены без толчка. Подняли тягу прицепа, воткнули в землю палку. Надо подъехать так, чтобы крюк коснулся палки. Солодовников сдает машину назад, его движение с обеих сторон корректируют офицеры. И вот крюк накинут и поставлен на предохранитель. Остается натянуть тягу.

— На один сантиметр вперед, — командует капитан.

Все, можно ехать. Командир роты садится рядом с водителем. Старший лейтенант Поротиков по рации получает разрешение на выезд. Вздымается вверх красная ракета. Первый рейс начался.

— Трогайтесь так, — говорит капитан водителю Николаю Солодовникову, — будто прицеп до краев наполнен молоком. Хоть капля разольется — взрыв. Забудьте про тормоза. Тормознете — сработают снаряды. Да и чеке немного надо, чтобы обломаться.

Солдаты убрали из-под колес прицепа колодки, застыли там, где стояли. Николай Солодовников включил первую скорость. Неуловимо движутся в противоположные стороны ступни его ног на педалях. Одновременно шевельнулись десять тяжелых баллонов. Машина тронулась вместе с прицепом, будто это один агрегат. В нескольких метрах — железнодорожный переезд. Длинное чудовище переползает помост. Теперь видно, как осели рессоры прицепа.

Сразу за переездом первое препятствие. На узкой дороге надо круто повернуть вправо. Надо повернуть за один раз, чтобы не сдавать назад. Машина выбирается на левую сторону, медленно, тяжело разворачивается. Впереди хороший отрезок пути. Но он невелик.

Дорога шла через пять улиц и переулков, а потом выходила в поле. Это была дорога, какие еще можно встретить на иных окраинах городов или в сельском районе. Изрытая, в ухабах, с глубоко продавленной колеей, с объездами и рытвинами.

Специально для рейсов бронетранспортера ее спешно исправляли, заравнивали, утрамбовывали. Но разве в короткий срок исправить такую! За день до начала работ капитан и Солодовников совершили пробный рейс, тщательно исследовали ее, точно определили будущий маршрут. И когда кто-то из товарищей спросил водителя: «Как дорога?» — он ответил: «Не совсем бильярдный стол, но проехать можно».

Медленно идет бронированная машина. Тихо и пусто вокруг. Не слышно обычного грохота гипсового завода, затихла шпагатная фабрика, не дымят трубы завода передвижных агрегатов, умолкли паровозы и рожки стрелочников.

Миновав железнодорожный переезд и поворот, машина выехала на опустевшую улицу. Запертые калитки, закрытые ставни окон, ни одного дымка над домом. Ни собаки, ни кошки. Даже птицы не летают, словно почуяв опасность. Мертвый город.

Николаю Солодовникову не раз приходилось проезжать по этим улицам. Непривычно и пусто вокруг огромного здания школы. Висит замок на тяжелом засове гастронома. Спущены жалюзи на павильоне с вывеской: «Ремонт обуви». Чуть дальше — детская консультация. Из двора этого дома обычно выносят узенькие бутылочки с делениями. Это молоко для грудных детей. Сейчас все закрыто, заперто.

Медленно, точно огромный жук, ползет, переваливаясь, тупорылая машина со смертоносным грузом. Тяжелые бронированные боковые щитки закрыты. Но если повернется снаряд с крошечной проржавевшей чекой, от этой машины ничего не останется.

Внимательно смотрят на дорогу водитель и капитан. Впереди выбоина. Чтобы не попасть в нее, надо ехать по самой бровке кювета. Ни одного сантиметра в сторону. Для хорошего шофера протиснуться здесь не так уж трудно. Но ведь позади прицеп. Он может сползти. Капитан открывает дверцу и низко склоняется на подножке. Теперь ему видны баллоны прицепа. Они проходят точно по колее машины. Дальше дорога сильно скошена. Теперь капитан уже стоит на подножке, вытянувшись на носках. Он смотрит на снаряды. Кузов наклоняется на одну сторону, и кажется, вот-вот они покатятся.

— Тише! — командует капитан. — Еще тише! Вот так.

И снова опасное место позади, но нужно преодолеть еще немало препятствий. Надо ехать так, чтобы прицеп не перекосило, чтобы его колеса не наткнулись на бугор или камень, не попали в яму. И Солодовников вдруг замечает, что обеими руками крепко вцепился в руль, все тело напряжено. Так ездят новички. «Что же это?» — недоволен собой водитель. Он расслабляет мышцы.

Впереди вспученный участок булыжной дороги, которую строили, наверно, задолго до рождения водителя. И, сам не замечая того, он снова сильнее сжимает руль.

* * *

На вершине песчаного карьера стоят четверо: лейтенант Иващенко, старшина Тюрин, сержант Голубенке и рядовой Урушадзе. Они молча смотрят на пустынную дорогу. Они смотрят в одну точку, где исчезает за поворотом ленточка асфальта. Здесь должен показаться бронетранспортер.

К приему снарядов подготовлено все. Вырыты две ямы. Могилы для снарядов. Далеко в стороне, в специальной нише, упрятаны капсюли-детонаторы. Отдельно хранятся шашки. От ямы тянутся длинные провода к электрической машинке, установленной в укрытии. Лейтенант Селиванов еще раз осматривает свое «хозяйство».

Все одинаково ощущают, как медленно тянется время: и в штабе, и люди на вершине карьера, и двадцать солдат, окруживших карьер. Это внутреннее оцепление, которым командует лейтенант Коротков. Наружное оцепление, вытянувшись на несколько километров в виде подковы, ограждает подземный склад и путь следования опасного груза.

Никакого движения вокруг. Пустынно на прилегающих к карьеру колхозных полях. Одиноко торчат вверх оглобли то ли забытой, то ли брошенной телеги. Тихо и пустынно на животноводческой ферме. Она далеко от карьера. Осколки не должны бы туда залететь, но бывает шальной, которому путь не закажешь. Словно подчиняясь общему безмолвию и покою, молчат, не шевелятся люди на гребне карьера. И вдруг лейтенант Иващенко срывается с места, бежит к рации.

— «Резец-два»! «Резец-два»! — докладывает лейтенант Иващенко. — На повороте шоссейной дороги в двух километрах от меня показался бронетранспортер с прицепом.

— Вас понял, — отвечает полковник Сныков. — Докладывайте о ходе работ. При любых, даже мельчайших сомнениях или трудностях сообщайте немедленно. Без разрешения взрыва не производить.

И вот уже снова Иващенко смотрит на дорогу. Ползет одинокая приземистая уродливая машина по обезлюдевшей дороге и тащит свой смертоносный груз. Она доставит его сюда. Напряженно смотрят солдаты и офицер, как медленно сворачивает машина с асфальта на проселочную дорогу, ведущую в карьер.

— В укрытие! — командует лейтенант, и люди быстро выполняют приказ.

Медленно заходит в карьер бронетранспортер. Глубоко в сухой песок зарываются колеса, но движутся с постоянной, одинаковой скоростью. Натужно ревет мотор. Впереди то идет, то бежит, пятясь, Иващенко, указывая дорогу. Капитан стоит на подножке.

Карьер сильно разработан, весь в песчаных холмах. Подъехать близко к ямам рискованно. Надо максимально приблизиться к ним.

— Стоп! — кричит Иващенко, размахивая рукой. — Все!

Капитан спрыгивает с подножки. Мотор замер. Тихо-тихо. Только поднимается вверх, рассеивается облако отработанного газа. Офицеры смотрят друг на друга, улыбаются.

— Ну как? — спрашивает командир роты.

— Все в порядке, товарищ капитан.

— Давайте отцеплять.

Водитель Солодовников помогает разъединить крюки и выводит свою машину из карьера. Далеко в стороне для нее приготовлено укрытие.

Начинается разгрузка. Как и там, у подземного склада, работают пятеро. Как и там, сильные солдатские руки бережно, нежно берутся за ржавые болванки. Сейчас они особенно опасны: в дороге растряслись, кто знает, что делается внутри взрывателей.

Чтобы быстрее освободить прицеп для следующего рейса, снаряды кладут пока тут же, в один длинный ряд.

Капитана срочно вызывают к рации.

— Докладывает старший лейтенант Поротиков, — слышит он голос в наушниках. — Обнаружена вторая установка на минирование. По всем признакам — электрический способ.

— До моего возвращения к снарядам не подходить.

Разговор по рации слышат и заместитель начальника станции Химичев, и все находящиеся в штабе.

Едва успел капитан Горелик отдать этот приказ, как сам получил распоряжение не прикасаться к снарядам: на место выехал полковник Сныков.

И капитан, уже сидя в машине, торопит Солодовникова: гони вовсю.

Иващенко, Тюрин, Голубенке и Урушадзе берутся за снаряды. Нести далеко. Тяжело вязнут в песке ноги. Но снаряд плывет без толчков, без малейшего сотрясения, как лодка на тихом, спокойном озере. Один за другим плывут снаряды и ложатся в яму по точно определенному порядку. Это последний их путь. Вот уже уложены все тяжелые болванки. Остался маленький кумулятивный снаряд. К нему наклонился Иващенко и инстинктивно качнулся в сторону. Снаряд издал треск. Будто согнули ржавую полосу железа или коснулись друг друга оголенные провода под током.

Треск снаряда страшен. Бывает, торчат из земли три короткие проволочки, расходящиеся лепестками. В траве их не увидишь. Но заденешь, раздастся треск. И остаться невредимым уже немыслимо. Три-четыре секунды будет слышен треск, потом выскочит цилиндр из земли и на высоте метра метнет в стороны более трехсот стальных шариков. Услышав треск, надо отскочить на несколько метров и грохнуться на землю. Тогда есть надежда остаться только раненым. А начнешь бежать, стальные комочки догонят.

Но ведь здесь нет трех лепестков. Схватив горсть мокрого песка, Иващенко положил его на оголенное место снаряда, потом сверху насыпал лопату сырого песка. Он решил, что снаряд успел нагреться даже на осеннем солнце и началась реакция. Чтобы прекратить ее, надо охладить снаряд.

Все прячутся в укрытие. Выждав необходимое время, лейтенант выходит. Особенно бережно поднимает он опасный снаряд и несет в яму. Потом укладывает шашки так, чтобы взрыв ушел в землю. И вот наконец все готово.

Из укрытия появляется лейтенант Селиванов. Он соединяет короткий шнур от шашки с проводами электрической машинки. Последний внимательный взгляд на всю местность вокруг. Оба лейтенанта удаляются в укрытие.

Иващенко вызывает по рации штаб. Полковников Диасамидзе и Сныкова там уже нет, уехали. Подполковник Склифус дает разрешение произвести взрыв.

Взвивается вверх красная ракета. Лейтенант Селиванов подходит к электрической машинке. Она похожа на полевой телефон. Так же сбоку торчит маленькая ручка. Несколько быстрых оборотов, и загорается красный глазок. Это сигнал, что в машинке возник ток высокого напряжения. Остается нажать кнопку, и он ударит в гремучую ртуть…

Молча сидят и напряженно вслушиваются люди у трех походных радиостанций: в штабе, на железной дороге, близ подземного склада. Все ждут взрыва. Но взрыва нет. Томительно тянутся секунды. Тихо. Проходит мучительная минута. Еще минута. Подполковник Склифус не хочет дергать людей у карьера и не спрашивает, почему задержка, хотя несколько человек уже нетерпеливо просят узнать, в чем дело. Наконец не выдерживает и он.

— «Резец-три», «Резец-три», у аппарата подполковник Склифус. Пригласите лейтенанта Иващенко…

В ту минуту, когда погасла красная ракета, выпущенная Иващенко перед самым взрывом, в двух километрах от карьера из лесу выскочил грузовик. На большой скорости он понесся по шоссе. Навстречу бросился солдат из оцепления, размахивая красным флажком. Водитель резко сбавил ход. Видно было, что он остановится возле солдата. Но есть такие ухари-лихачи, которым все нипочем. Он знал, что дорога, по которой едет, ведет в город, остальное его не интересует. Если даже затеяли здесь учения, все равно ничего не случится.

Сделав вид, будто останавливается и только случайно немного проскочил, он дал полный газ. Тотчас же раздалась автоматная очередь: солдат стрелял вверх. И это понимал лихач. Кто же будет стрелять в людей! У бойца оставался последний выход — бить по баллонам. Он уже готов был нажать спусковой крючок, когда на вершине карьера увидел бегущего человека. От сердца отлегло. Если там человек, значит, несмотря на красную ракету, взрыва пока не будет.

Кто же находился на гребне карьера?

… Когда лейтенант Селиванов потянул палец к кнопке, его остановил Иващенко. То ли выстрел ему почудился, то ли опять подсказало это неразгаданное шестое чувство минера, но Иващенко сказал:

— Подожди, Толя, надо еще разок взглянуть.

Как только он выбежал на горку, в глаза бросилась машина и бегущий за ней солдат с автоматом. Одну за другой Иващенко выпустил несколько красных ракет. Водитель испугался. Он резко затормозил, развернулся и помчался назад…

И вот уже снова все на местах. Еще не перестали возмущаться люди у рации, узнавшие, в чем дело, когда лейтенант Селиванов нажал кнопку.

Содрогнулась земля. Первая партия снарядов уничтожена.

… Капитан подъехал к гипсовому заводу. Полковники Диасамидзе и Сныков уже стояли, склонившись над ямой. Поединок продолжался.

Что думал враг? Куда тянутся провода? Где источник тока?

И снова расчет врага был раскрыт.

Когда стало ясно, что делать дальше, полковник Сныков отвел в сторону Диасамидзе.

— Михаил Степанович, очень прошу, езжайте. Вы ведь не имели права даже появляться здесь.

Диасамидзе начал было возражать, но полковник крепко сжал его локоть.

— Не надо, — взмолился Сныков, — подчиненные услышат.

Недовольно бормоча, Диасамидзе ушел, а Сныков вернулся к яме.

— Вам все понятно, капитан? — спросил он.

— Так точно, товарищ полковник.

— Приступайте к работе.

— Слушаюсь, — ответил Горелик, но не тронулся с места.

Сныков удивленно посмотрел на него.

— Приступайте же, капитан.

— Не имею права, товарищ полковник, — сказал Горелик. — По всем действующим наставлениям, по специально разработанной вами инструкции здесь может находиться только тот, кто непосредственно выполняет работу.

— Черт знает что! — выругался полковник и направился к каменному зданию, за которым стояла его машина.

И снова началась «хирургическая» работа над минной установкой, куда более сложной, чем первая. И снова сильные, умные, золотые солдатские руки извлекали смертоносные провода. И снова грузили стальные махины, и снова ползла бронированная машина по опустевшим немым улицам. Дрожала земля от взрывов. Первый, второй, третий, четвертый, пятый… пока не взвился в воздух, точно салют победы, зеленый сноп ракет.

Все!

С огромной скоростью пронеслась на радиоузел машина Нагорного.

— Диктор, где диктор? — закричал он, вбегая в помещение.

Диктора на месте не оказалось.

Нагорный сам бросается к микрофону.

— Граждане! Исполнительный комитет депутатов трудящихся Кировского района извещает, что все работы по вывозке снарядов закончены. С этой минуты в районе возобновляется нормальная жизнь.

Радость переполнила его. Ему хотелось сказать еще что-нибудь, но все уже было сказано, и он растерянно и молча стоял у микрофона. И вдруг, вспомнив, как это делают дикторы, он медленно произнес:

— Повторя-яю!..

И опять умолк, то ли забыл только что сказанное, то ли слова эти показались ему сухими, казенными. И неожиданно для себя он почти выкрикнул:

— Товарищи, дорогие товарищи, опасность миновала, спокойно идите домой…

В ту минуту, когда произносились эти слова, уже хлынул народ к обессиленным счастливым солдатам. И понял Иван Махалов, как во время войны встречало население своих освободителей.

Солдат качали, летели вверх кепки, косынки. Крики «ура» смешались с возгласами восторга и благодарности. Вконец смущенных солдат обнимали и целовали, а они тоже благодарили, искренне не понимая, за что такие почести.

Вместе с толпой, увлекаемая ею, ринулась к солдатам и Валя. Но волна отнесла ее в сторону, и уже трудно было пробиться вперед. Она видела Гурама и старалась не потерять его из виду. Хоть бы он взглянул. Он сразу пробил бы к ней дорогу. А Гурам, счастливый и возбужденный, не замечал ее, и он показался вдруг Вале в недосягаемом ореоле славы. Валя попятилась. Будь ему тяжело, она сама сумела бы растолкать народ и пробиться. А как быть теперь? Что он подумает?

Еще утром, точно потеряв рассудок, она бежала за машиной, готовая на все. А сейчас стояла в стороне беспомощная, нерешительная.

И вдруг глаза их встретились. Это было одно мгновение. Кто-то обнял его, кто-то подхватил его на руки, и Вале показалось, что он не пытается даже приблизиться к ней. Она снова попятилась и начала тихонько выбираться из толпы.

Гурам поискал глазами Валю и не увидел ее. И с прежней силой нахлынула обида. Даже совсем посторонние, чужие люди пришли поздравить. А она была тут и не подошла.

… Через шесть часов на плацу, на вечерней поверке, старшина Тюрин сообщил, чем рота будет заниматься на следующий день, перечислив назначенных в караул и посты, на которых они будут стоять.

— Младший сержант Махалов, рядовые Маргишвили и Хакимов, — закончил он, — в наряд на кухню. Старший по наряду Махалов…

В тот же день уехал Гурам. Когда поезд тронулся, он смотрел не на перрон, а в сторону города. Но ничего не было видно, мешала высокая насыпь, тихая и пустынная. Только молоденькая березка, тоненькая, как палочка, покачивалась, словно махая ему на прощание.

* * *

— «… Мне восемьдесят пять лет. Я пережила несколько войн, работала в госпиталях. Много знала героев, но ваш поступок особенно велик и человечен.

Слава вам, наши ребятки! Слава нашей Родине, воспитавшей таких людей!..

У меня есть коллекция фотографий замечательных людей моей эпохи, и я присоединяю к ней ваши портреты.

Будьте счастливы, дети и внуки мои…»

«Что это за передача?» — подумала Валя, слушая голос диктора. Она пришла сегодня домой позже обычного и, как всегда, сразу же включила репродуктор. Начала передачи она не слышала, увлеклась работой. Надо наконец закончить блузку, с которой уже давно возится.

Валя сидела в неудобной позе, но так и не изменила ее. Она слушала, и ей не верилось, что это говорят из Москвы, что это говорят о людях, которых она так хорошо знает, и они знают ее. И странное дело, когда назвали имя Гурама Урушадзе, сердце не забилось сильнее. И не потому, что он ей стал менее дорог. Нет, о нем она продолжала думать так же, как и раньше. Но она испытывала такие же чувства, как и все советские люди, узнавшие о героическом подвиге. Никак не могло вместиться в ее сознание, что подвиг совершили эти ребята, такие простые и неприметные. Ведь и ей только из газет пришлось узнать, какая страшная опасность висела над городом, какой героический поступок совершили солдаты. Ей хотелось знать все подробности, хотелось слушать, сколько бы об этом ни говорили. И она слушала…

— Большое письмо прислал товарищ Кирюхин из Калуги, — продолжал диктор. — «Признаться, нервы у меня крепкие, — пишет он, — в прошлом я сапер-офицер. Но я пережил многое, пока дочитал статью до конца. Мне очень знакомо чувство, которое ощущает человек при разминировании. Но описанный случай, пожалуй, наиболее сложный, опасный и страшный, страшный своими последствиями в случае малейшей ошибки.

Кто эти люди, в мирные дни сознательно решившие пойти на огромный риск? Что заставило их решиться на такое? Деньги? Слава? Почет? Нет, нет и нет. Словами это я не могу передать, но вот душой чувствую: сознание долга советского человека, высокое звание солдата Советской Армии, сознание того, что рискуешь жизнью ради спокойной жизни десятков тысяч, и еще что-то, исходящее из самой глубины души, волнующее, не похожее ни на какие другие чувства, — вот что заставило людей пойти на подвиг… Если бы я мог, то расцеловал бы их всех. Расцеловал бы их матерей и отцов, воспитавших таких героев, расцеловал бы командиров, вложивших в их руки такое мастерство».

Одно из писем заканчивалось так: «Родина, милая Родина, какая ты счастливая, что имеешь таких сыновей!»

Благодарная Родина ответила своим сыновьям. Указом Президиума Верховного Совета СССР они были награждены орденами и медалями.

«… По-разному выражают свои чувства люди. Но одно объединяет то скупые, то взволнованные строки, адресованные героям, — светлая гордость за людей, рожденных Россией, страстная вера в их большое сердце. Это не простые письма. Это вся страна сошлась на большой форум. Это незримые нити, идущие от мартенов Запорожстали в палатку целинника, от цехов ленинградских промышленных гигантов в колхозные станицы Кубани. Это нити, связывающие сердца», — так писала «Комсомольская правда» о потоке писем, идущих в редакцию.

Да, по-разному выражали советские люди свои горячие чувства к героям. Им слали подарки, их звали в гости, делегации молодежи различных городов приезжали в Курск. И почти каждая встреча приносила что-то неожиданное.

По просьбе Московского радио и телевидения командование части разрешило участникам разминирования выехать на два дня в Москву, чтобы выступить перед слушателями и телезрителями. В первый же вечер в Центральном Доме Советской Армии состоялась встреча с солдатами и офицерами Московского гарнизона. Здесь секретарь Центрального Комитета комсомола вручил героям Почетные грамоты ЦК ВЛКСМ и удостоверения о занесении их имен в Книгу почета.

Вечер затянулся. И водитель Николай Солодовников стал заметно нервничать. Еще по дороге в Москву по его инициативе решили осмотреть главный конвейер Московского автомобильного завода имени Лихачева.

И вот уже давно прошло назначенное для экскурсии время, а курян все не отпускали. Им задавали десятки вопросов, их расспрашивали о подробностях операции, о жизни роты.

На завод попали совсем поздно. Вторая смена закончила работу, конвейер остановился. Но слух о том, что приедут герои из Курска, распространился по цеху, и почти никто не уходил.

Встретили воинов радостными восклицаниями, горячими приветствиями. А они, никак не предполагавшие, что их могут специально ждать, были растроганы и смущены. Но вскоре общее оживление передалось и им. Рабочие показывали свое производство, объясняли, как действует конвейер, и чувствовали себя неловко оттого, что конвейер стоит. И вдруг какой-то паренек, успевший помыться и переодеться, вскочил на верстак.

— Товарищи, — раздался его звонкий голос, — я предлагаю бесплатно поработать полчасика в честь гостей, пусть посмотрят.

— Правильно! — закричали в толпе.

— Пустить конвейер!

— По местам!..

Далеко за полночь, растроганные, взволнованные, окруженные толпой, покидали куряне завод и уносили в сердцах любовь рабочего класса.

А на следующий день их ждал новый сюрприз…

Как обычно работала вторая смена в трикотажном ателье на Колхозной площади Москвы. Но вот начался перерыв, и кто-то включил телевизор. На экране появилась группа воинов из Курска. Работницы ахнули.

— Как же теперь, девочки!

Никто не ответил. Все смотрели на экран, восторженные и удрученные.

«… Я сам из Грузии, — говорил с экрана Дмитрий Маргишвили, — но мне одинаково дороги и Грузия, и древний русский город Курск, и каждый клочок советской земли. Когда мы уничтожали склад снарядов, никто из нас не думал, что приедут корреспонденты, что нас пригласят в Москву. Мы выполняли свой долг перед Родиной, как выполнил бы его каждый советский человек…»

Вот во весь экран чудесное добродушное лицо Ивана Махалова. Он смущенно молчит.

«Когда мы ехали сюда, — начинает он наконец нерешительно, — я очень готовился. А вот сейчас сбился, прошу извинить…»

И вдруг лицо его становится серьезным, волевым, голос уверенным и сильным:

«Я только одно скажу. Если надо, сделаем! Все сделаем, что партия скажет…»

Начальнику цеха Антонине Ивановне Пантелеевой очень трудно было оторваться от телевизора, но она не могла больше сидеть и бросилась в другую комнату звонить в телецентр.

Почему же так странно вели себя работницы?

Когда девушки впервые узнали о подвиге, им очень захотелось сказать воинам какие-то теплые, душевные слова. Сначала решили писать коллективное письмо, но вдруг Юля Макотинская сказала:

— Девчонки, давайте им сорочки сошьем. Самые красивые, как на всемирную выставку.

В цехе поднялось что-то невообразимое. В несколько минут собрали деньги. Это оказалось самым легким. Дальше все шло в непрерывных спорах. Прежде всего — из чего кроить? Одни предлагали голубой трикотаж, другие — серый, третьи — в полоску. Кто-то требовал только одинаковых для всех.

Сто семьдесят женщин работают в ателье, и каждой хотелось собственноручно шить для героев. Сшить самой хоть рукав, хоть манжету, хоть петлю выметать.

Глядя на фотографии в газетах, определяли размеры воротничков, ширину плеч. И вот наконец сорочки готовы. Их принимали контролеры, как особый государственный заказ. Их придирчиво осматривали модельерши, и главный инженер Концевич, и начальник цеха Шухина, и директор ателье Иванова.

Все это опытные мастера. Через их руки проходит вся готовая продукция — более тридцати тысяч штук трикотажных изделий. Ни к одному шву или петельке придраться нельзя было. И когда окончился осмотр, кто-то тяжело вздохнул:

— И какие же мы дурехи, девочки! Ну кто разрешит солдатам носить такие сорочки!

И снова бурлили цехи. А через час возле каждой сорочки появилась и шелковая майка: носить ее может любой солдат.

Выделили делегацию в Курск из трех самых достойных. Но как уехать, ведь надо работать? И трое написали заявление с просьбой предоставить им отпуск на два дня за свой счет «по семейным обсто ятельствам».

Директор ателье Анастасия Петровна Иванова вернула девушкам заявления.

— Выпишу командировку, — с улыбкой сказала она.

— А если ревизия будет?

— Ревизоры — советские люди, поймут.

На следующий день только и говорили о курских событиях, завидовали тем, кто поехал к героям, кто пожмет им руки. В такой момент работницы и увидели своих героев на экране московского телевизора. Им радостно было смотреть на этих людей и до слез обидно, что где-то в Курске сидят их делегатки с шелковыми майками и сорочками.

Девушки помчались на телецентр, разыскали курян, рассказали все, что произошло. Трудно было отказать работницам и не посетить их ателье…

Из Воронежа, Москвы, Тбилиси приезжали в Курск представители молодежи, чтобы лично поздравить верных сынов Родины.

За день до приезда грузинской делегации Валя получила билет на встречу воинов с делегатами братской республики. Все знали о том, что в числе их будет и Гурам Урушадзе.

На вокзал она идти не решилась, а на вечер пришла одной из первых. Она могла занять почти любое место и все же села далеко от сцены, в одном из задних рядов. С волнением смотрела она, как появились на сцене Иван Махалов, Дмитрий Маргишвили, Михаил Тюрин, как заполнили места в президиуме делегаты Грузии. Гурама среди них не было. Что же могло произойти? Ведь о его приезде объявили официально.

Валя слушала выступления солдат, представителей молодежи Курска, слушала горячие страстные слова грузин. И все-таки она с тревогой думала о Гураме.

Одной из первых покинула зал, когда вечер закончился. Чем дальше уходила от клуба, тем реже становились прохожие. На своей улице она оказалась совсем одна. Валя ускорила шаг. Показались очертания ее дома. На ступеньках неясный силуэт. На крылечке, на старом родном крылечке, сидел человек. С вокзала он добежал сюда за десять минут. И вот уже много часов сидит и ждет…

1962 год

Крик из глубины

Наверно, только о любви написано так много, как о море: романы, повести, сказки, поэмы, песни. Море воспевают народы и эпохи. И эти несовместимые понятия — любовь и море — удивительным образом где-то сходятся, сливаются воедино и одинаково волнуют и будоражат душу.

Воспето море буйное, жестокое, беспощадное, воспето ласковое и нежное, неповторимо сказочной красоты. Оно может, как и любовь, довести человека до отчаяния, погубить, но так же дает ему силы, радость, одухотворяет. И какие бы испытания ни несло море людям, они будут тянуться к нему и думать о нем, потому что захватывает оно, как любовь.

Я видел этих людей, которым не жить без моря и без которых нет моря. Видел на боевых и мирных кораблях, на подводных лодках и на морском дне. Об этих людях и пойдет рассказ.

… На базе стояли подводные лодки. Они готовились к выходу на учения.

Когда учения окончились, все вернулись на свою базу, а одна лодка осталась на дне моря, зарывшись винтами и кормой в илистый грунт, оторванная от всего мира.

… На базу подводных лодок я приехал поздно вечером. Здесь было еще спокойно, еще никто ничего не знал. Мне предстояло идти на одной из лодок, чтобы написать о том, как морские охотники выслеживают и топят лодки. Казалось, для этого достаточно побывать на морских охотниках. Но я ходил с ними и, откровенно говоря, мало что понял.

Как только вышли в море, командир показал на карте район, где скрывалась лодка. Район охватывал много квадратных километров. Глубина была большая. Найти там подводную лодку — все равно что иголку в сене.

Наш корабль вел знаменитый командир. Он сказал:

— Иголку в сене легко найти, надо иметь сильные магниты.

— От нашего командира еще ни одна лодка не ушла, — заметил вахтенный сигнальщик.

Корабль то и дело менял курс. Потом выяснилось, что лодка обнаружена, и он велел забросать ее глубинными бомбами. Это были не настоящие бомбы, а специальные гранаты, имитирующие взрывы глубинных бомб. Но все равно от их разрывов на лодке было жутко. Мне сказали, что иногда от этих взрывов и сотрясений гаснет свет.

Лодка заметалась. Точно привязанный к ней, заметался корабль, забрасывая ее гранатами. Улизнуть лодке не удалось. Она не выдержала и всплыла.

… Вот и все, что я мог сообщить о поединке. Этого было мало… Чтобы написать подробнее, я и отправился на базу подводных лодок. Оказалось, никакая это не база, а просто большое здание. Вахтенный матрос прочитал мой пропуск, долго изучал паспорт, внимательно сличал фотографию с моим лицом. Сложив наконец документы, вернул их мне и сказал:

— Поднимитесь по этому трапу и по левому борту верхней палубы ищите каюту номер двадцать шесть.

Я вспомнил случай, который произошел за несколько дней до этого на одной из улиц Севастополя. Отвечая на мой вопрос, какая-то старушка указала на городскую лестницу, куда большую, чем знаменитая одесская, и добавила:

— А вот поднимитесь по этому трапу, как раз и попадете к памятнику Ленину.

У моряков любая лестница — трап, любой пол, даже в подвале, — палуба, комната — каюта.

Я шел по коридорам и читал надписи: «Каюта № 9», «Каюта № 10», «Камбуз», «Кают-компания»… Командира подводной лодки я не застал. Зато в каюте старпома Игоря Александровича Григоровича все напоминало штаб части, готовящейся к операции. Он ухитрялся одновременно разговаривать по телефону, печатать на машинке и отвечать на вопросы штурмана. Здесь же заместитель командира по политчасти Леонид Васильевич Абрамов говорил какому-то матросу, чтобы тот сам придумал для себя наказание, которое бы подействовало, потому что уже не знает, что с ним делать дальше. Матрос поначалу тоже не знал, а потом неуверенно спросил:

— А может, попробовать один раз не наказывать? Вполне возможно, подействует.

— Можно бы, конечно, — согласился Абрамов, — да по уставу не положено. По уставу всякий проступок должен иметь последствия.

— Так вы же нас учили гибко применять устав, сообразуясь с обстановкой… Вот внушение мне сделали…

В конце концов Абрамов согласился. Когда матрос ушел, замполит рассказал, что это великолепный подводник, который совершенно не переносит, если новички, которых он учит, ошибутся или выполнят задание не с такой быстротой, на какую способен он сам. И вместо того чтобы терпеливо учить людей, начинает на них кричать.

В каюту заходили всё новые офицеры. У каждого было дело. Потом пришел командир лодки Ленислав Филиппович Сучков. Он совершенно не был похож на командира подводной лодки.

Может быть, так казалось потому, что еще раньше мне довелось близко познакомиться с другим командиром подводной лодки — Юрием Михайловичем Лисичкиным. Это высокий атлет, штангист, с удивительно волевым лицом. Для скульптора, работающего над портретом морского офицера, Лисичкин просто клад.

Я подумал об этом, когда далеко в море всплыл его подводный корабль. На мостик он поднялся первым, а за ним четверо офицеров и сигнальщик. Они выходили из люка и словно каменели в тот момент, когда поднимали головы. Поэтому позы у них были неестественны: кто-то застыл, не разогнув еще спину, кто-то замер, не успев найти надежной опоры для второй ноги, держась за поручни. Все смотрели в одно место. На горизонте стоял гигантский линкор, раскаленный докрасна. Он не горел, а был именно раскален. Отчетливо виднелись башни, тяжелые строенные стволы главного калибра, широкие трубы. Из одной трубы поднимался дым. Казалось, густые клубы висят над трубой, точно гигантский рыхлый гриб. Края кормы не было. Похоже, что ее отсекло чем-то.

Потрясенные люди стояли на мостике, не в силах скрыть волнения. Никто и не пытался этого сделать. Только Лисичкин стоял спокойно, в полный рост, чуть-чуть расставив ноги, заложив руки за спину.

Впереди лодки волн не было. Они веером расходились сзади от ее винтов. На море стояла тишина. Нигде ни одного корабля. Лодка шла к линкору.

По лицу Лисичкина ничего нельзя было определить. Ни удивления, ни растерянности. И это тоже была не поза, а его естественное состояние. Он первым понял, что произошло. Трудно представить себе явление природы более фантастическое. Багровый шар заходящего солнца на одну треть опустился в море. Верхнюю часть срезали облака. Они падали на середину огненного диска угловатыми клочками, образуя поразительно точный рисунок корабля.

Юрий Михайлович Лисичкин запомнился мне таким, каким он стоял в тот раз на мостике.

… Сучкова трудно было выделить из массы людей. Во-первых, он, как и все его офицеры, был очень молод. Во-вторых, казался стеснительным. Он начал задавать вопросы старпому будто из любопытства, будто пришел на экскурсию и ему все интересно. Голос у него был тихий, и он расспрашивал, как подготовлен выход в море, словно боясь, что его вопросы могут надоесть людям и они не станут отвечать. Потом посмотрел на часы, сказал, что до выхода есть еще время поспать и пусть люди идут в свои кубрики, а через час чтобы явились на лодку.

К причалу я пошел вместе со старпомом. Была ночь. Рядом с нашей лодкой стояла та, на которой потом случилось несчастье. Оттуда доносились голоса, люди готовились к выходу. Мы отошли от стенки первыми. Из бухты были видны далекие огни города. А вблизи один мрак. На волнах качались тусклые огоньки буев. Рейд, закрытый бонами, походил на тихое озеро. У берегов громоздились черные силуэты кораблей. Можно было подумать, что это скалы. Но кое-где горели лампочки, и становилось видно, где корабли и где скалы. Лодка шла бесшумно, осторожно обходя какие-то запретные участки. Может быть, от этого обстановка и казалась напряженной, будто вот-вот должно что-то случиться. На мостике находились командир, старпом, штурман и сигнальщик. Штурвальный поминутно повторял команды старпома.

Откуда-то издалека, из темноты часто-часто замигал огонек. Нас спрашивали, кто идет, и требовали позывные и номер корабля. Сигнальщик доложил об этом командиру и начал отвечать.

— Отставить! — прогремел голос Сучкова. — Передать только позывные! Ротозеев пусть в другом месте ищут.

Помолчав немного, он добавил:

— По позывным они могут, если захотят, определить и бортовой номер. Зачем же нам его оглашать!

С контрольного поста ответили, что выход разрешен, и маленький буксир развел боны. Путь в море открыт.

* * *

Лодка шла тихо, будто ей мешали волны. Какие-то странные волны — очень широкие и пологие. Казалось, что вода расступается, уходит из-под лодки и можно провалиться на дно. Потом нас поднимало, должно быть, только для того, чтобы дать разгон, потому что тут же мы неслись вниз. Временами над водой оставался только мостик.

А мне почему-то почудились чайки. Сначала они летели справа, потом одна рванулась на левую сторону, и вся стая бросилась за ней, думая, наверное, что та увидела добычу.

Белокрылую чайку воспели поэты. Поэтам поверили, и она стала символом светлого, невинного. Поэты не правы. Зря воспели чайку. В действительности она злая и мрачная птица. Как коршун, пикирует на рыбу, разоряет гнезда промысловых птиц, питается падалью.

Моряк не любит чаек. Они летят за кораблем, кивают головами и кричат: «Знаем, знаем, знаем…» И кажется, в самом деле они летят вот так уже тысячи лет, и все видели, и знают тайны моря, и знают, что случится впереди. И всем своим хищным видом показывают, что ничего хорошего не случится, иначе бы они не летели за кораблем. Летят и жадно высматривают добычу, готовые из-за нее заклевать друг друга.

По преданию, чайки — это души погибших моряков. Поэтому их нельзя убивать. Преданию давно никто не верит, но все равно в них не стреляют.

* * *

Тихая черноморская ночь. Удаляется берег. Давно скрылись огни города. Штурману не на что уже было нацеливать пеленгатор гирокомпаса, и он скрылся в люке. Командир стоял с правой стороны в своем кожаном реглане, обдаваемый крупными брызгами, и молча смотрел вперед. И все, кто были наверху, молчали и смотрели вперед. Только один сигнальщик все время озирался по сторонам.

Неожиданно море пересек огненный пунктир, точно замедленные трассирующие пули. Это неслись куда-то торпедные катера, то скрываясь в волнах, то выскакивая на гребни. Медленно проплыли вверху цветные огоньки самолетов. А потом ничего не стало видно. Море было чем-то закрыто. Можно было подумать, будто над водой рассеяна цементная пыль. И в этой кромешной тьме одновременно, в одну и ту же секунду, раздались два голоса. Голос командира:

— Почему не докладываете?

И голос сигнальщика:

— Справа по траверзу в десяти кабельтовых четыре корабля. Я не сразу увидел их. Они шли без огней.

— На боевое задание, — кивнул им вслед старпом в ответ на мой вопрос. И, видно не надеясь, что я понял его, добавил официальным тоном: — Несут охрану государственных морских рубежей.

Едва они скрылись, как море от края и до края полоснул прожектор. Он описал дугу, осветив огромную территорию. В поле зрения не оказалось ни одного судна. Я никак не мог понять, куда они девались — не подводные же это лодки.

— А зачем ему освещать наши корабли? — засмеялся командир. — Луч обошел их.

Советские воды Черного моря жили своей жизнью. Где-то на картах расчерчен каждый квадратный метр водной глади, каждый кубический метр до самого дна. Бороздят водную гладь сторожевые катера и охотники, движутся где-то подводные лодки, прислушиваются к шуму в воде умные, чуткие приборы и аппараты. Не пробиться, не протиснуться здесь чужому кораблю. Против своей воли он даст десятки сигналов, которые точно укажут, где он находится, куда и на какой скорости идет и что собой представляет.

Командир лодки, не меняя позы, не поворачиваясь, сказал:

— Приготовиться к погружению.

Он сказал это таким тоном, каким несколько минут назад спрашивал, сколько на румбе. Но все мгновенно пришло в движение, будто случился пожар. Буквально рухнули в люк все, кто стоял на мостике, кроме самого командира. Раздались звонки, сигналы, шум. Задраивались люки между отсеками, опускался перископ, закрывались вентиляционные клапаны, заслонки и заглушки. Проверялись носовые и кормовые торпедные аппараты. Неизвестно откуда неслись резкие, отрывистые голоса, усиленные микрофоном:

— Седьмой отсек готов!

— Второй отсек готов!

— Пятый отсек готов!..

Едва командир спустился вниз, как ему доложили:

— Лодка к погружению готова!

— Начать погружение! — раздалась команда.

Лодка вобрала в себя положенное количество воды и пошла на глубину. Заработали маховики рулей. Часть команды ушла на отдых.

Собственно, никто никуда не уходил. Боевые торпеды были заложены в аппараты, а запасные лежали тут же, в отсеке. Матросы опустили привязанные к стенам узенькие брезентовые койки, которые повисли над торпедами, и улеглись спать. Со стороны казалось, что они лежат прямо на торпедах. Но здесь, можно сказать, еще просторно. В других отсеках теснее.

На лодке негде повернуться. В ней не видно ни стен, ни потолков, ни корпуса. Там, где им положено быть, — маховики, рукоятки, аппараты, люки, краны. В самом центре из люка поднимается перископ, а рядом опять приборы, аппараты. И в этом нагромождении механизмов, между которыми надо протискиваться, приподнимаясь на носки, у крохотного наклонного столика сидит боком к узенькому проходу штурман. Чуть дальше и ниже — гидроакустик, тоже боком к проходу. Когда передвигаешься по лодке, их увидишь не сразу, потому что они словно вписаны в приборы и не выходят за габариты окружающих механизмов. Они как на детскрй загадочной картинке. Будто одно целое с лодкой. И вся команда тоже одно целое с лодкой, и все это вместе один организм. Здесь синхронно связаны действия каждого человека и каждого механизма. У них общее дыхание и общий воздух. Если у лодки под водой нет воздуха, она не всплывет и погибнет, как и человек, которому нечем дышать.

Человек здесь виден, точно на войне. Одного похода достаточно, чтобы проявились все его качества. Чувства товарищества в взаимопомощи развиты и обострены настолько, что теряются понятия «я» и «он». Их работа как у группы акробатов под куполом: неточное движение одного — полетят вниз все. Поэтому здесь не может быть отстающего или не выполняющего своих обязанностей. Это мгновенно отразится на всех. Это может застопорить всю жизнь лодки или сорвать боевое задание. Плохая работа в таких условиях воспринялась бы как что-то близкое к предательству. Поэтому она здесь немыслима.

Человек, у которого нет сильной воли и большой физической силы, недостаточно выносливый, с неразвитым чувством товарищества или обретает эти качества, или его списывают с подводного флота. Здесь только отборные люди. Поэтому подводники гордые. Самая обширная и исчерпывающая характеристика таких людей укладывается в одну фразу: «Моряк с подводной лодки».

… Морские охотники искали лодку. Сейчас почти все зависело от ее гидроакустика Леонида Исакова. Он должен обнаружить охотников раньше, чем они лодку. Он вслушивался в звуки моря и смотрел на маленький экран. На экране билась живая огненная звездочка, в каждую сотую долю секунды меняя свои формы и очертания. В неуловимые для глаза мгновения из ее тела выскакивали и исчезали то крохотные кинжальные острия, будто в коротком замыкании соединились провода, то тупые уголки или волнообразные выступы. Аппарат издавал звуки, похожие на шум неисправного приемника. Ничего не разберет здесь непосвященный человек. Но в этих звуках и искорках для Исакова целый мир. Он ощущает и видит море. Каждый оттенок звука, каждая искорка понятны ему, как телеграфисту азбука Морзе.

Минут пятнадцать Исаков смотрел и слушал спокойно. Потом подался немного вперед, надел наушники, прищурился и застыл. Убедившись, что не ошибся, доложил:

— Слышу шум винтов.

В центральном отсеке насторожились.

— Крейсер и два эсминца идут со скоростью двадцать пять узлов, — рапортовал Исаков.

Тут же был определен курс кораблей.

— Это, должно быть, не за нами, — сказал старпом.

Я внимательно следил за звездочкой и шумами. Все было как и прежде. Так же билась звездочка, такие же звуки издавал аппарат. И в этом клубке звуков, в искорках «короткого замыкания» Исаков находил и выделял крейсеры и эсминцы, вычислял скорость оборотов их винтов. Он досадовал, что я ничего не могу уловить.

— Слышите? — поднимал он вверх палец. — Вот глухой звук, будто перекатывается что-то. Это крейсер. А рядом два позвонче, почаще. Это эсминцы… Ну как же? Их легко отличить, как ход легковой машины от пятитонки… Слышите? Скорость прибавили. Вот и на экране все видно… Каждый корабль имеет характерный звук, какую-то отличительную черту… А иначе как стрелять торпедами? — развел он руками, словно удивляясь. — Корабли ограждения всегда прикрывают главную цель. А мы ее приметим и засечем. Тогда уж и пускай торпеду по главной. Если звук торпеды сольется со звуком корабля «противника», значит, в точку угодили…

Его радостно было слушать. Верилось каждому слову. Тельняшка обтягивала его могучие бицепсы, крупное добродушное лицо словно излучало чистоту и искренность. Даже малодушный пойдет с ним на любое задание не страшась, потому что его воля и сила передаются окружающим.

Он разговаривал, уступив место своему ученику, и вдруг быстро взялся за наушники.

Какое-то удивительное чутье! Не прошло и трех минут, как появились новые шумы, на этот раз более опасные. На очень большом расстоянии от лодки, но прямо на нее шли три морских охотника. Одна за другой последовали несколько команд. Единый организм людей и корабля пришел в движение. Бешено завертелись маховики рулей, заработали приборы и аппараты. Это заняло секунды.

— Если вы их слышите, значит, и они вас?

— Нет, еще не значит, — сказал старпом. — Во-первых, надо иметь такого гидроакустика, как Исаков, который услышал их в ту долю мгновения, когда возник их первый туманный звук. Во-вторых, надо иметь такого командира, как Ленислав Филиппович, который в эту долю мгновения успел принять решение. В-третьих, надо иметь такой экипаж, который в следующие мгновения выполнил волю командира. Если всем этим обладает «противник», то все равно в первой стычке победили мы, так как у него не было возможности проверить, не ошибся ли он в своих предположениях: наши шумы пронеслись на его приборах как пуля и исчезли, ибо мы успели осуществить сложный маневр. Куда мы делись, им пока не известно, но они понимают, что добыча где-то близко.

Так начался поединок. Поединок между подводной лодкой и охотниками за ней. Охотники были опытные, хладнокровные, с современными приборами. Они знали, что имеют дело с сильным «противником» и совершенной техникой. Несколько раз лодку почти настигали, но ей удавалось ускользать. Решили, что известными методами ее не «потопить». Придумали другие методы.

Для того чтобы скрываться от «противника», надо знать, где он находится. И вот настал момент, когда люди на лодке потеряли след охотников. Никаких подозрительных шумов не мог обнаружить Исаков. Он слышал, как над нами и недалеко от нас проходили корабли. Но то были другие корабли, не те, что преследовали. «Противник» был на верном пути и удалиться далеко не мог. Не такой он простак. Сучков это понимал. Не исключено, что охотники заглушили двигатели, притаились где-то и ждут, пока лодка сама себя выдаст. Не издавая ни одного звука, они вслушиваются в подводную жизнь. Каждую минуту можно наскочить на них, постыднейшим образом попасть впросак. Оставаться дальше в таком положении было нельзя.

Штурман предложил на несколько секунд всплыть так, чтобы из воды вынырнул только глазок перископа, окинуть горизонты и заодно взять пеленги, то есть определить, где находится лодка. Это был риск, потому что преследователи могли оказаться где-нибудь поблизости.

Подводники все взвесили. Решили идти на риск. Придумали план действий на случай неудачи. Оставался тот же риск, но не безрассудный, а основанный на точном расчете, — риск, вызванный необходимостью. Раздалась команда:

— Приготовиться к всплытию!

Мгновенный аврал и четкий доклад:

— Лодка готова к всплытию.

Замер у рулей боцман Николай Зубарев, застыли неподвижные фигуры у подъемника перископа, у аппаратов. Ждали приказа.

Командир медлил. Он мог еще отменить решение о всплытии. Может быть, последний раз взвешивал все. Он один в ответе за судьбу лодки и людей.

Напряжение росло. Все было как перед боем. Точно во вражеских водах. И вот приказ отдан.

Еще вытеснял воду из балластных цистерн сжатый воздух, еще не поднялся, а только двигался вверх перископ, а командир уже вцепился в него обеими руками, прильнул к окулярам. Одним рывком, не отрывая глаз от перископа, описал им дугу градусов на двести и замер. Все, кто были в центральном отсеке, недвижно уставились на командира, готовые к самым решительным мгновенным действиям.

Он сказал:

— Вижу. Очень далеко. Точки, а не корабли. Но это они. Расходятся в разные стороны… Что-то задумали.

Командир лодки и командир отряда охотников знали друг друга. Они жили на одной улице, встречались в штабе флота, бывало, вместе встречали праздники. Но сейчас это были непримиримые «противники». Каждому достался нелегкий орешек. Они это тоже знали. И каждый ожидал от «противника» такого, чего в практике еще не было.

Впоследствии мне довелось видеть обоих командиров совсем в другой обстановке. У колоннады исторической Графской пристани, где русский народ некогда встречал великого флотоводца Нахимова, где рвались победные салюты героев Сапун-горы и Малахова кургана, где в дни праздников гремит могучее матросское «ура»! и, как в старину, состязаются в перетягивании каната богатыри в тельняшках, появился командующий Черноморским флотом.

Красная ковровая дорожка спускалась по широкой лестнице к причалу и обрывалась у белого сверкающего катера. Замер неправдоподобно точной геометрической формы строй почетного караула. Начинался военный парад советского Черноморского флота.

Приняв рапорт, адмирал поднялся на катер. Во флагах расцвечивания стояли на рейде лучшие корабли флота. Командующий и член Военного совета обходили корабли. Раскатывалось «ура!».

Вслед за катером командующего шла гостевая яхта. Когда катер, забурлив винтами, застопорил ход у строя подводных лодок, я увидел Сучкова. Он стоял на мостике своей лодки в парадной форме, а на палубе выстроился его экипаж. На их лицах была гордость.

Горело на солнце золото офицерских кортиков, точно полоса шлагбаума, перерезали строй руки в белых перчатках, державшие автоматы: один в один стояли подводники. Это не скульптурная группа, не изваяние. Это живая кованая воля и сила. Это — сознание великой миссии защиты Родины.

Катер рванулся дальше и остановился близ морских охотников. На мостике корабля стоял недавний «противник» Сучкова во главе монолитного строя. Матросы спокойные, сильные.

После парада по-иному представился эпизод, происшедший накануне на разделочной базе.

Разделочная база — предприятие. Но это не завод рыболовной флотилии. Не разделывают здесь и мясные туши. Это место, где режут корабли. Огромные изношенные корабли, непригодные для жизни.

… Рано утром начальник одного из цехов базы, офицер запаса, увидел на горизонте дымок. Едва обозначились контуры судна, как на быстроходном катере он пошел навстречу. С мостика корабля увидели катер и увидели человека, застывшего у флагштока. Ветер развевал его седые волосы, катер качало, но он стоял неподвижно, заложив руки назад, и не отрываясь смотрел на корабль. Он видел, как бросили якорь и спустили парадный трап.

Медленно поднялся он на палубу. Раздалась команда «Смирно!», и командир корабля отдал военный рапорт этому гражданскому человеку, а сотни матросов застыли там, где стояли, и смотрели на него, и он виделся им таким, каким знали его по портретам в дорогих рамах, что висят в кают-компании и в кубриках. Он виделся им весь в орденах и в форме капитана первого ранга, каким был в военные годы, когда командовал этим кораблем.

Медленно и молча обошел он палубу, сопровождаемый офицерами, и поднялся на мостик. Он прошелся взад и вперед, сверху осмотрел корабль и тихо сказал:

— Пошли.

Командир корабля не отдал приказ. Он выпрямился, опустив руки по швам, и молча склонил голову.

— Спасибо! — сказал человек в штатском.

И тут же, усиленный микрофоном, по всему кораблю разнесся его голос:

— По местам стоять, с якоря сниматься!

Сколько раз, идя в бой, он отдавал эту команду с этого мостика. Теперь корабль шел в свой последний путь. И, как в опаленные войной годы, его вел боевой командир. Он пришвартовался к стенке базы с лихостью лейтенанта и мастерством ветерана. Последний причал. Все.

Каждое утро он поднимался на мостик. На корабле разбирали машины, резали стальной корпус. Корабль резали с двух сторон: с носа и с кормы (никто не упрекнул в нарушении технологии). И пришел день, когда остался только мостик, как нефтяная вышка, устремленная ввысь. На ней стоял командир. Как истый моряк, он покидал свой корабль последним.

Немножко грустно было слушать эту историю. Но когда я увидел морской парад и новое поколение военных моряков с их новой техникой в действии, моряков, которые хранят не только портреты, но и боевые традиции морской гвардии, по-иному посмотрел на разделочную базу. Жизнь неумолимо идет вперед, и в авангарде этого движения — великая держава, способная решительно отбросить старое и отжившее.

… Наша лодка вернулась «домой». И другие лодки вернулись. Все, кроме одной.

Вот что с ней произошло.

Выполнив задание, она всплыла и направилась на свою базу. Матросы и офицеры были довольны. Во-первых, они «потопили» все, что им приказано было «потопить», а во-вторых, возвращаться на свою базу всегда приятно. Неожиданно командир получил по радио еще один приказ и велел приготовиться к погружению. Приготовились очень быстро. Тут и готовиться нечего, каждый хорошо знал, что в таких случаях надо делать. Задраили люки, через которые могла проникнуть вода, закрыли шахту подачи воздуха. Специальный сигнал показал, что газовая захлопка закрылась. В действительности она закрылась неплотно. Никто этого не знал. По приказу командира открыли доступ воде в боковые цистерны, чтобы лодка погрузилась. Она действительно стала погружаться, но через шахту подачи воздуха сквозь неплотно закрытую захлопку вода ринулась к дизелям, затопила шестой отсек. Командир тут же приказал всплывать. Это значило, что надо продуться, то есть пустить в цистерны сжатый воздух, который вытеснит оттуда воду. Но полностью выдуть ее не удалось, так как лодка с затопленным шестым отсеком погружалась под большим углом. Чтобы выровнять ее, затопили пятый отсек, но это не помогло. Так и врезалась она в грунт винтами и кормой.

Было сделано несколько попыток выровнять лодку и всплыть, но безуспешно. Были исчерпаны все возможности, и осталась надежда только на помощь со стороны. Выпустили буй. Он очень похож на детский волчок. Похож по форме и по яркой раскраске в несколько цветов. А диаметр его как у хорошей бочки. Буй привязан к лодке. От него тянется кабель, по концам которого телефоны: один в лодке, другой внутри буя.

Теперь осталось ждать, пока кто-нибудь заметит плавающий на волнах буй, откроет герметическую крышку и поднимет телефонную трубку. Тогда в лодке раздастся звонок. Вот все, что осталось делать экипажу: ждать. Ждать, пока кто-то придет на помощь. И этот «кто-то» должен поторапливаться, потому что воздуха осталось немного и он уже не такой чистый, как надо, а с большим количеством углекислого газа.

Буй качался на волнах, но его не видели: никого поблизости не было.

У подводников нет свободного времени. На лодке всегда много дел. А тут никто не мог придумать, чем заняться. Оставалось только ждать.

Ждать всегда неприятно. Но одно дело, скажем, долго ждать поезда, зная, что он обязательно придет, а другое — может быть, кто-нибудь спасет.

Командир лодки думал о том, как поддержать боевой дух матросов. Матросы знали, о чем он думает, и старались как-то помочь ему в этом. Люди стали рассказывать всякие веселые истории и, хотя эти истории были всем известны, так как уже не первый год они вместе служили и самое интересное каждый успел давно рассказать, все-таки смеялись, поглядывая на командира: видит ли он, как им весело.

Командир понимал, что все это делается специально для него, и был благодарен им, и тем более ему хотелось что-нибудь сделать для матросов. И он сказал коку так, чтобы все слышали:

— Ну-ка, доставай из аварийного запаса что есть повкусней.

— Эх и попадет нам от интенданта базы за то, что вскрыли аварийный запас, — улыбаясь, заметил замполит.

Матросы тоже улыбались и потирали руки, показывая, что им понятен смысл этой фразы: коль скоро «попадет», значит, они будут спасены и вернутся на свою базу.

Так вели себя люди. А что у них было на душе, сообразить нетрудно. Каждый знал: подняться с затонувшей лодки довольно просто. Ствол, в котором находится торпеда, — это длинная труба большого диаметра, с обеих сторон закрытая крышками. Если вынуть торпеду, в трубу могут влезть несколько человек в водолазном снаряжении. После этого закрывают внутреннюю крышку и открывают наружную. Вода ринется в трубу, люди легко выберутся оттуда и всплывут на поверхность. Еще легче выйти из люка.

Все довольно просто. Но спастись удается редко. Дело в том, что под водой газы, которыми дышит человек, ведут себя не так, как на земле. Даже спасительный кислород на определенной глубине убивает человека. А главное — давление. Если на большой глубине выстрелить из револьвера, пуля не вылетит. Пороховые газы не сумеют преодолеть давление воды.

На глубине ста пятидесяти метров человека сжимает сила в триста тонн. Он не превратится в лепешку и останется невредимым, если в его груди, в сердце, в сосудах, во всем организме будет такое же давление, как и снаружи. Это и понятно. Глубоко под водой банку с консервами раздавит, как под паровым молотом. Но если в ней окажется достаточно большое отверстие, туда мгновенно ворвется вода и она будет давить на стенки с такой же силой, как и наружная. Банка останется в целости.

Чтобы человек не погиб, надо уравнять давление в его организме с давлением воды на данной глубине. А вот это уже совсем не просто. Да и всплывать в силу ряда обстоятельств надо не сразу, ибо это смертельно, а в течение нескольких часов, делая длительные остановки под водой. Короче говоря, без помощи водолазов спастись почти немыслимо. И это хорошо знали подводники с лодки, беспомощно торчавшей на дне моря.

Командир, исчерпав все возможности всплыть, твердо решил не выпускать людей, а ждать помощи, ждать, пока их найдут и спустят водолазов.

И водолазы появились. Во главе их был старшина водолазной команды лауреат Государственной премии мичман Николай Иванович Баштовой.

Человек это выдающийся. Впервые я услышал о нем на спасательном судне, которым командовал Никифор Иванович Балин. Я попросил Балина рассказать о работе водолазов.

— Ну что говорить о них… — развел он руками. — Ничего нового сказать не могу. По книгам и кинокартинам широко известно, что водолаз живет в удивительном и чудесном мире. Он видит неповторимо красочное подводное царство: причудливые рифы, удивительные растения, фантастических рыб и животных. Легко, как. мячики, перепрыгивают со скалы на скалу почти невесомые в воде люди в скафандрах, как воздушные шары поднимаются со дна моря на высокие палубы затонувших кораблей, спускаются в лабиринты кают и кубриков, отыскивают сокровища, раскрывают тайны. Ведь так вы представляете себе работу водолаза? — улыбнулся он. — Понимаете, у нас часто любят показывать все в голубом свете, увлекаются только романтикой. И металлурги и шахтеры иной раз описываются так, что только диву даешься: как легко, оказывается, варить металл и добывать уголь.

Никифор Иванович вдруг резко встал и заходил по каюте.

— Вы видели фильм «Командир корабля»? Посмотрит такой фильм любитель легкой жизни и скажет: «Вот бы куда устроиться — ни забот и ни труда. Море, гитара, работать не надо… Красота… Не жизнь, а сказка».

Вот так и с водолазами. Только одну сторону жизни описывают — романтическую. Представляют их эдакими подводными туристами. Почему-то никто не говорит о том, что работа водолаза ежеминутно связана со смертельным риском и очень тяжела физически. Кроме умения ходить под воду надо овладеть еще добрым десятком специальностей. И не кое-как, а на высокий разряд. Водолаз должен быть очень опытным такелажником. Он должен уметь вязать под водой сложнейшие узлы из стального троса, иначе не поднять ни затонувшего корабля, ни торпеды. Он должен быть квалифицированным сварщиком, ибо под водой производится сложная сварка. Он должен уметь работать молотком и зубилом, напильником и автоматическим инструментом. Он обязан быть опытным минером, иначе подорвется на первой же мине. Трудно даже перечислить все качества, которыми должен обладать водолаз.

Никифор Иванович ходил по каюте и говорил словно сам с собой.

— Ну как рассказывать о водолазе? — снова развел он руками. — Понимаете, это целый мир, это надо видеть. В глубине моря у него много дел вне зависимости от того, начал он выполнять задание или нет. С палубы корабля за ним тянутся сигнальный конец, то есть толстый канат, и воздушный шланг вместе с телефонным кабелем. Водолаз должен внимательно следить, чтобы они не запутались, чтобы не зажало где-нибудь шланг, иначе прекратится подача воздуха. Надо поминутно нажимать головой клапан, вентилировать скафандр, иначе можно отравиться углекислым газом. Но выпустить много воздуха нельзя, потому что вода раздавит. И лишний воздух нельзя держать — водолаза выбросит наверх, как надутый мяч.

Под водой трудно идти. Труднее, чем против очень сильного ветра, потому что плотность воды в семьсот семьдесят пять раз больше плотности воздуха. И еще потому, что велико давление воды. Чем глубже опускается водолаз, тем сильнее сжимает его вода. В скафандре и в организме водолаза по мере погружения тоже повышается давление. Оно уравновешивается. Но равновесие надо точно соблюдать. Если в скафандре окажется лишний воздух, водолаз обретет положительную плавучесть, и его выбросит наверх. Но до поверхности он не долетит. Где-то не выдержит и лопнет скафандр, распираемый изнутри воздухом, и человек камнем полетит на дно, потому что на нем несколько пудов груза.

Идти грудью вперед почти невозможно. Водолазы ходят боком. Странное противоречие: человек вместе со скафандром в воде очень легок, но внутри скафандра он скован. Точно свинцовый в воздушном шаре.

Об этом никто не пишет. И вообще странно: профессия летчиков-испытателей, например, справедливо овеяна славой. Любой школьник скажет, что это люди непревзойденной отваги, выдержки, воли. Каждый метр отвоеванной высоты на новой машине приносит им заслуженное признание и почет. Имена летчиков-испытателей знает народ.

А что вы слышали о водолазе-испытателе? О таком, например, как Николай Баштовой? Он спускается на глубины, где никогда еще не был человек, спускается в скафандре новой конструкции. Он осваивает и новую конструкцию, и недосягаемые ранее глубины. А ведь морские глубины не терпят вторжения человека. Вечный, непроницаемый, как броня, мрак и леденящий душу холод окутывают его; исполинские силы воды, будто готовый схватиться бетон, сжимают тело и словно выжидают малейшей оплошности, чтобы расплющить это чужеродное тело, перевернуть вниз головой или выбросить на поверхность, разорвав легкие. В его легких не воздух. На таких глубинах воздух задушит человека. И Баштовой дышит газовой смесью, которую придумали ученые, и испытывает на себе эти газы.

Летчик-испытатель стремится достичь новой высоты на новой машине. Для водолаза новая глубина и новая конструкция скафандра только часть дела. На дне моря он должен еще и работать. Принимая на себя гигантские перегрузки, рассчитывая любое движение, чтобы не погибнуть, он должен одновременно выполнить задание, во имя которого спустился. Ведь просто наблюдать морское дно можно без особого риска и неудобств из батисферы или других снарядов, специально для этого созданных. Водолаз не может только наблюдать. Он вступает в борьбу с могущественными силами воды, чтобы отвоевать жизни и богатства, которые притянет морское дно.

Во всех странах, связанных с морем, идет непрерывная борьба за освоение глубин. Каждый отвоеванный у моря метр имеет огромное значение: в интересах науки, для подъема затонувших богатств и прежде всего для спасения людей. Известно немало случаев, когда экипажи подводных лодок, в частности американских, находясь на неосвоенной для работы глубине, гибли. Ведь достигнуть определенной глубины еще не значит освоить ее. Существует неумолимая зависимость: чем больше глубина, тем меньше времени может находиться там человек. Освоить глубину — значит получить возможность там работать. А если у человека для этого две-три минуты, а потом долгие, изматывающие часы подъема — какая же это работа?

Опытные водолазы спускаются на такие большие глубины, где могут находиться одну-две минуты, ничего не делая, буквально ни одного движения. А покажется иному, будто хватит сил для того, чтобы сделать несколько шагов, поднять что-либо с грунта, — и потеряет человек сознание. В таком положении едва ли его поднимут живым, ибо подъем должен проходить с многочисленными остановками и длиться до десяти часов.

На иной глубине водолаз может работать в течение нескольких минут, но очень медленно. Сделает два-три резких движения — и тот же результат: потеря сознания.

Работа водолаза, — продолжал свой рассказ Никифор Иванович, — это тот редчайший вид работ, где угроза смерти или тяжелого увечья одинаково реальна как в мирное, так и в военное время. Это люди, для которых вся жизнь — война. Особенно для испытателей морских глубин.

Мне хотелось подробнее расспросить Балина о Баштовом, но пришел вахтенный офицер и сообщил, что получен приказ о начале учений. Надо немедленно выйти в море на спасение «затонувшей» подводной лодки. Балину сообщили координаты места, где обнаружен аварийный буй. Через два часа мы его увидели.

Удивительно красив этот буй. Яркие полосы красного, синего, желтого и белого лака переливались на голубых волнах, и с трудом верилось, что это сигнал страшного бедствия. Уж очень невинный и радостно-праздничный у него вид. А возможно, так казалось потому, что это был сигнал не подлинного бедствия, а учебной тревоги, и лодка, выпустившая буй, могла в любую минуту всплыть самостоятельно.

Вот такой же красивый буй выпустила и та лодка, с которой случилось несчастье. Как только стало известно, что она не вернулась на базу, начались поиски. Низко над морем летали самолеты, бороздили воду быстроходные корабли специального назначения. Аварийный буй обнаружили довольно быстро. К нему устремилось спасательное судно, где старшиной водолазной команды был мичман Николай Иванович Баштовой.

Корабль застопорил близ буя. Шлепнулась о воду шлюпка, в которой уже сидели шесть матросов и лейтенант. Рванули весла. Прыгая на крутых волнах, пошли к бую.

Его не сразу ухватишь. Когда шлюпку поднимало на гребень, он проваливался вниз. Но вот уже накинули на него петлю, прижали к шлюпке, лейтенант открыл крышку и поднял телефонную трубку. На всю лодку раздался сигнал.

Может ли быть для людей, замурованных на дне моря, звук сладостней этого обычного телефонного зуммера! Торжествующее «ура» огласило отсеки и заглушило слова командира, ухватившего телефонную трубку. А в следующий момент все замерло.

— Прежде всего — воздух! — сказал командир. — Даже загрязненного углекислотой воздуха, который у нас остался, хватит не больше чем на два часа. Во-вторых, теплая одежда.

Командир сообщил глубину, на которой лежала лодка, и ее положение на грунте. И эти данные были неутешительными.

Радость людей от того, что лодка найдена, поблекла. Опасность для жизни подводников не только не миновала, а со всей неумолимой очевидностью встала перед спасателями. Самым простым на первый взгляд казалось спустить водолазов, застропить лодку и мощными буксирами вырвать ее со дна морского на поверхность. Но так только казалось. Людям под водой осталось дышать два часа. Лодка находилась на такой глубине, где водолазы долго работать не могут. И быстро не могут. Любое движение требовало от них огромного напряжения всех сил. Обстановка на дне моря была неизвестна. Могло встретиться много непредвиденных препятствий. Принять этот план — значило рисковать безрассудно.

Оставался единственный выход: дать людям воздух, теплую одежду и все необходимое для жизни, а потом начинать работы по подъему лодки. Но и подобный план не радовал. Не так просто все это сделать за два часа. Предстояло прежде всего поставить спасательное судно точно над лодкой и закрепить его в открытом море неподвижно. Отдать якоря судно не могло из-за опасности протаранить лодку. Приняли решение: на определенном расстоянии от спасателя сбросить на якорях две швартовые бочки, поставить на якоря два эсминца, расположив их так, чтобы бочки и эсминцы образовали четыре угла огромного воображаемого прямоугольника, в центре которого находился бы спасатель. Затем подать к ним со спасателя четыре стальных троса — два с кормы и два с носовой части, — натянуть их, чтобы они намертво закрепили спасатель на одном месте, над лодкой. Только после этого можно было спускать водолазов с воздушными шлангами.

Подготовительную работу моряки выполнили с необычайной быстротой. Еще только обсуждался план работ, но по боевой тревоге к месту аварии неслись эсминцы, специальные катера устанавливали на якорях бочки, другие суда тянули к ним со спасателя стальные тросы. В самом начале работ буй подняли на спасатель и сообщали на лодку, что делается наверху.

Как ни быстро работали моряки, но, когда подготовительные работы были закончены, все поняли, что для водолазов осталось слишком мало времени. Все труднее дышать становилось подводникам, все сильнее насыщался воздух углекислым газом. Теперь по приказу командира моряки лежали в отсеках не шевелясь, чтобы не растрачивать силы.

Шансов на спасение оставалось мало. Это понимали и спасатели и подводники. Понимал это и старшина водолазной команды мичман Баштовой. Хотя его люди еще не имели возможности приступить к работе, но состояние у него было такое, будто все моряки вокруг — с эсминцев, с бесчисленных катеров и кораблей, собравшихся у места аварии, — выполнили свой долг и только водолазы сидят без дела. И если погибнут подводники, значит, всей своей тяжестью вина ляжет на водолазов.

Он знал: формально никто не станет предъявлять к ним претензий, потому что немыслимо в такой срок подвести воздух на лодку на дне моря, обстановка вокруг которой еще неизвестна. Но от этого легче не было. Он не мог избавиться от ощущения собственной вины. В самом деле, подводники еще живы и останутся они жить или погибнут, зависит от водолазов.

Грустные мысли прервал командир. Он собрал водолазов и сказал:

— Катера уже потянули тросы к эсминцам и бочкам, скоро начинать вам. Теперь все зависит от вас. На вас смотрит флот, страна.

Он долго еще говорил про это, и от его слов еще горше становилось на душе. Каждый водолаз и сам видел, что катера уже потянули тросы, и понимал обстановку, и любые слова казались казенными, ненужными.

Баштовой приступил к действиям. Чтобы лучше разобраться в них, надо подробнее рассказать о нем самом.

* * *

В матросском клубе девушки танцевали с водолазами. Парни были сильные и широкоплечие. Но и среди них выделялась фигура Николая Баштового. Новая тельняшка обтягивала грудь. Точно шлифованные лопасти, выпирали на спине косые мышцы. Он стоял у колонны, заложив назад руки, привыкшие вязать морские узлы из корабельных стальных тросов. Брови большие, черные.

— Что ж не танцуете, моряк? — смеясь, спросила Верочка, одна из стайки девушек, проходивших мимо Николая.

— Не умею.

Остаток вечера Николай набирался храбрости. Когда стали расходиться, Вера задержалась у зеркала, и Николай ринулся к ней — будь что будет!

На следующий день они пошли в кино. Потом Вера учила его танцевать. После шестой встречи он сказал:

— Ухаживать я не умею, сама видишь. Давай поженимся.

Верочка рассмеялась, хотя шутка ей не понравилась. Потом поняла, что он говорит серьезно, и испугалась.

— Дурехи девки, — укоризненно сказал Николай. — Когда всякие пижоны их обманывают, они млеют, развесив уши, и верят. А если от всей души морской — подвоха ищут.

— Ну как же можно так скоро?! — возмутилась она. — А если характерами не сойдемся?

— Про характер это специально для разводов придумывают. Я, например, с личным составом всего корабля сошелся характером. А тебя целая фабрика любит. Что же нам друг перед другом характер выказывать?

Она поверила. Поверила этим ясным глазам. Спустя несколько дней пошли в загс. Служащий просмотрел их документы, записал фамилии в какие-то книги и сказал:

— Вам дается три дня для последних размышлений. Если ничего у вас не изменится, приходите. Оформим законный брак.

Они не знали о таком порядке.

— Вот что, — обрадовалась Верочка, — давай эти три дня не встречаться. Пусть каждый из нас подумает наедине с собой.

Она понимала, что «испытательный срок» ничего не изменит в решении Николая. Мысли у него ясные и простые, все обдумано и крепко, как крепок он сам. События, неожиданно и резко изменившие ее жизнь, пугали, но она верила в хорошее. Полагалась уже не так на себя, как на него. С ним не будет страшно. Но в душе словно царапало что-то: уж очень все молниеносно, прямо перед людьми совестно. И она обрадовалась этим трем дням. Они как бы государственная проверка, после которой можно со спокойной совестью идти в загс.

Условились встретиться на четвертый день в двенадцать часов. Она говорила:

— Если ты передумаешь, ничего не надо объяснять. Просто не приходи. А если меня к двенадцати не будет дома, тоже не ищи и ни о чем не спрашивай.

Николай слушал улыбаясь.

За пятнадцать минут до назначенного срока три подруги, помогавшие Вере убирать комнату, расцеловали ее и убежали, чтобы не встретиться с Николаем: в этот торжественный момент они должны быть только вдвоем.

Вера была в белом платье. Она посматривала на часы и волновалась. Но ей не хотелось, чтобы он пришел и раньше времени. Пусть ровно в двенадцать. Пусть полностью истечет срок.

На следующий день, смущенная, растерянная, каким-то безразличным тоном сказала подругам:

— Передумал… Это его право… На то и давались три дня. Она не плакала. Ее успокаивали: человек военный, могли задержать по службе, может быть, завтра придет.

Он не пришел ни завтра, ни на следующий день. Вера решила уехать в Белгород к матери. Пошла в райисполком за какой-то справкой. Долго ходила по незнакомым коридорам. Забрела не на тот этаж. Остановилась, пораженная, увидев на двери надпись: «Депутат Севастопольского горсовета Николай Иванович Баштовой принимает избирателей по личным вопросам в первую среду каждого месяца от 5 до 9 часов вечера».

Не могла оторвать глаз от таблички.

— Сегодня приема нет, — услышала чей-то голос.

— Кто этот Баштовой? — выдохнула она наконец.

— Как — кто? Депутат… Водолаз, член партийного бюро части.

Держась за стены, Вера спустилась вниз.

«Значит, не передумал, а просто не собирался жениться. Иначе не скрыл бы своих чинов и званий. Как же принимает он «по личным вопросам»? Какое право на это имеет?»

Она рассеянно шла, никуда не глядя, и уже у своего дома, завернув за угол, остановилась пораженная. Навстречу ей, качаясь из стороны в сторону и балансируя руками, шел Баштовой, едва удерживая равновесие. Бескозырка была сбита набок, волосы лезли на мутные, остекленевшие глаза.

Увидев Верочку, он рванулся к ней и еще издали заплетающимся языком заговорил:

— В-верочка… пон-нимаешь…

С Баштовым поравнялась машина и резко затормозила. Из нее выскочили морской офицер и два матроса с красными повязками на рукавах: военный патруль.

— Вот он, голубчик, — сказал кто-то из них.

Верочка прижалась к стене. Ей слышно было, как Николай пытался доказать, будто он не пьян, она видела, как моряки взяли его под руки и втащили в машину.

Что же случилось с Баштовым?

Почему не пришел он в назначенный час?

… Вместе с родителями, тремя сестрами и бабкой он жил в деревне Новопсков, под Луганском. Его отец Иван Баштовой был человеком трудолюбивым, солидным и пользовался уважением всего села. Работал на пасеке и неизменно избирался членом правления колхоза.

Старшей из детей была Тася, но признанной опорой отца являлся Николай. В свои десять лет он знал любую колхозную работу и трудился не только в каникулы, но и в горячие для колхоза дни. Подражая отцу, старался быть рассудительным, вел себя степенно, близко к сердцу, как и отец, принимал горести и радости колхоза. Он знал толк в земле, гордился этим и по вечерам за чаем солидно высказывал свои соображения по колхозным проблемам. Отец говорил с ним, как с равным, и этим тоже гордился Николай.

Зерно и другие продукты, положенные за трудодни всей семье, получала мать. А деньги выдавали каждому отдельно, Николай получал то, что ему причиталось, внимательно пересчитывал купюры, аккуратно складывал их и прятал глубоко в карман. Придя домой, незаметно клал их на комод за зеркало. Когда собиралась семья, он как бы между делом, безразличным тоном замечал:

— Там на комоде деньги, мать. Прибери куда-нибудь.

И в этом он тоже подражал отцу.

Не раз слышал Николай разговоры колхозников, приходивших в их дом за советом или помощью, и каждый раз люди благодарили отца, и Николай все больше убеждался, какой справедливый и мудрый это человек. Коля любил отца не только сыновней любовью. Любил за то, что дорог он был людям, что слово его было весомым и надежным, что делал он много добра. Коля боготворил отца, но прятал свои чувства, потому что мужчине не к лицу всякие нежности.

Когда началась война, в военкомате с ним не стали разговаривать: мальчишка. Кроме женщин и детей на селе остались только глубокие старики. Николай заменил отца в колхозе.

Прошло около года, когда стали доноситься орудийные залпы. По распоряжению из района куда-то перевезли продуктовый и вещевой склады колхоза, вывезли все зерно. Складами теперь, заведовал дед Мыкола Верховод. Он и помогал эвакуировать колхозное добро, а потом снова появился в селе. Но люди уже уходили оттуда, потому что залпы раздавались совсем близко. Поднялось село, погнали коров и овец. Но далеко уйти не удалось. Прошли километров десять, когда узнали, что враг со всех сторон, деваться некуда.

Свернули с дороги в хлеба, углубились подальше и в небольшом овраге разбили лагерь. С большака их не видно, и будь что будет.

Деревню заняли немцы, а люди так и остались жить в овраге. Скот пасли в хлебах, пищу готовили ночью, чтобы не виден был дым от костров. Да и костры прикрывали как могли — не дай бог мелькнет пламя.

Через месяц лагерь обнаружили немцы. Скот отобрали, людей погнали в деревню. Люди пошли в свои хаты. А тех, чьи дома были заняты врагом, приняли соседи.

Старостой назначили деда Мыколу Верховода. Тихий и добрый дед стал неузнаваемым. Ходил по селу с суковатой палкой, кричал на людей и размахивал своей клюкой, как помещик. Житья от него не было. Любое распоряжение гитлеровцев выполнял с нестарческой поспешностью и усердием. Люди только ахали. Всю жизнь прожил на селе, прикидывался тихим и добреньким — и вот на тебе, проявил свое нутро. А немцы были довольны. Они видели, какого надежного человека подобрали, хвалили его и, понимая, что на такого можно положиться, сняли с деревни свой гарнизон.

Дед Верховод стал обходить дворы. Стучал в ворота клюкой, с угрозами врывался в дом. Однажды, перед вечером, пришел и к Баштовым. Молча, исподлобья смотрела на него вся семья. А он уселся, как хозяин, улыбнулся, глядя на злые лица, и сказал:

— Ну, дурачье чертово, слушай меня.

Старик надел очки, достал из-за пазухи исписанный лист бумаги и, водя по нему пальцем, заговорил:

— По вашей семье на первое время вам причитается пшеницы — два мешка, гречки — полмешка, пшенки — полмешка, кукурузы — мешок, кур — десять штук…

Он читал, и все смотрели на него, ничего не понимая.

— Да вы что уставились, дурачье чертово?! — рассердился он. — Думаете, так уж и продался дед Верховод. На-ка, выкуси, — показал он в окно кукиш.

Мать не выдержала, расплакалась, бросилась ему на шею.

— Ну-ну, хватит, некогда мне тут с вами, — солидно сказал дед, добродушно похлопывая ее по плечу. — И мне ведь не легко — черти вы, волком все смотрите.

Он подробно рассказал, где в балке организованы склады, велел взять только то, что перечислил, и ни на одно зерно больше. Кур велел забирать побыстрее, потому что они уже там подыхают, наверно, и посоветовал держать их в клетке где-нибудь в хлебах и кормить-поить там же. Там и резать, когда придет время. Дед объяснил, какая норма причитается четырем соседям Баштовых, велел сообщить им об этом, потому что село огромное и одному ему не управиться. На прощание сказал, чтобы поторапливались: дня два-три немцев не будет, а потом могут нагрянуть.

Вскоре, хотя у людей запасы далеко не кончились, дед снова пошел со списком. На этот раз распределил все, что оставалось. Кое-что и из вещей досталось каждому.

Так, по спискам деда Мыколы, село разобрало склады, и люди надежно спрятали продукты за огородами, в садах, кто где смог.

Через полгода фашисты арестовали деда. То ли выдал кто, то ли сами как-то докопались. Обвинили его в том, что имел тайные склады, которые по закону принадлежат Германии, а он раздал все добро крестьянам.

Дед Мыкола не стал с ними спорить или отпираться.

— Ну и раздал! — сказал он упрямо. — Их это добро, им и отдал. Себе ничего не присвоил. Даже меньше нормы себе взял.

Начались поголовные обыски. Несколько дней ходили по дворам и ничего не нашли: люди знали, как прятать.

Деда решили расстрелять. Потом прикинули, что выгоды от этого не получат. Объявили селу: если хотят спасти деда, пусть дают выкуп — пятьдесят тысяч рублей, или пять тысяч марок, или продуктов на эту сумму.

Народ сомневался: выкуп внесут, а они все равно расстреляют. А не нести, и сомневаться нечего — погубят деда Мыколу.

Всем миром несли последнее, но собрали все, что требовал враг. То ли немцы хотели доверие завоевать, то ли по другой причине, но деда они выпустили. А вскоре вышибла их из села Советская Армия.

Из захваченных документов советский комендант узнал, кто был старостой. Как изменника Родины деда Мыколу арестовали. К военному коменданту пошло все село. Рассказали, как было дело. И тут же Мыколу Верховода освободили. Извинился перед ним полковник и на глазах у всего народа от имени Родины поклонился ему низко в ноги.

— Ну чего уж там, — засмущался дед.

Николай рвался в армию. Не брали по той же причине: молод. С трудом удалось попасть в подсобный отряд. Вместе с такими, как сам, пятнадцати-шестнадцатилетними ребятами, подвозил на волах с железной дороги к тылам фронта продовольствие, обмундирование, а случалось, и боеприпасы. Потом фронт ушел дальше, и ребят отправили домой. И снова осаждал он военкомат, пока наконец ему не сказали: приходите с вещами.

Он возвращался домой в странном состоянии. На площадке играли в волейбол. Еще издали услышал радостный крик:

— Вон Колька идет, теперь держитесь!

И волейбольная площадка на краю деревни, и смех ребят, и сами они показались какими-то далекими, нереальными. Он идет на войну. Он добивался этого, был готов ко всему. Да и сейчас готов, даже больше, чем полчаса назад, когда ни о чем еще не знал. Но какое-то странное состояние. Играют в волейбол, смеются, просто дети. Все время он проводил вместе с ними: на работе и в играх. Полчаса назад был таким же, как они, а сейчас очень далек от них.

Николай попал в запасный полк, в роту противотанковых ружей. Мучительно долго текли месяцы учения. И вот наконец полк погрузился в вагоны.

Эшелон приближался к фронту.

На остановках Николай бродил по перронам незнакомых станций, на продпункты шел не торопясь, как бывалый воин. Раненым, возвращающимся домой, безразличным тоном солидно говорил: «Да вот на фронт едем».

На какой-то станции выдали автоматы. Значит, теперь близко. Поезд шел по чужой земле. Все чувства смешались: собственное достоинство, гордость, что-то огромное, захватывающее, и где-то, казалось, за пределами сознания, — тревога. Но она заглушалась свершившимся: едет на войну.

Сколько читалось о старых воинах, о подвигах в этой войне! Но то была лишь романтика, далекая от его жизни. Теперь в руках автомат, и все реже остановки эшелона. В голове какая-то смесь из книг Толстого и Николая Островского, но все это неотчетливо, неясно. Он не вспоминал произведений, но когда-то прочитанное всплывало как собственные туманные мысли. Это были даже не мысли, а ощущение, будто заполнен он чем-то, все его существо стало другим, и весь он другой. Он знал, что совершит подвиг и этот момент близок.

На прифронтовой станции эшелон загнали в тупик и объявили: война окончилась.

Великое всеобщее ликование захлестнуло его, но к этому радостному чувству примешивалось что-то обидное. Будто прав особых на эту радость не было. Не было его доли в победе. Теперь уже не свершить подвига.

Запасный полк отвели на переформирование. Тех, кто отслужил свое, отправляли домой, а новичков — кого куда. Желающим предоставляли возможность идти в военные училища. В полк приехал капитан-лейтенант, который сообщил, что объявлен набор в водолазную школу. Он никого не агитировал, а просто рассказывал ребятам о жизни водолазов. Ничего подобного Николай никогда не слышал.

На дне морей и океанов и поныне лежит несметное количество кораблей. В течение многих веков они гибли от ураганов и штормов, шли ко дну в результате столкновений, их топили в бесчисленных войнах. Только в Северной Атлантике в мирное время ежегодно сталкивается триста шестьдесят судов. Многие из них тонут вместе с ценностями, находящимися в трюмах. В редких случаях эти богатства удается извлечь из морских пучин. Но чем большие глубины осваивает человек, тем реальнее становятся возможности поднимать затонувшие ценности. Вот почему все страны мира — ученые и практики-водолазы — ведут неустанную борьбу, отвоевывая у моря все новые глубины.

В двадцать первом году, столкнувшись в тумане с другим судном, затонул английский пароход «Иджипт», на борту которого находились золотые слитки стоимостью миллион фунтов стерлингов, Потребовалось почти пятнадцать лет, чтобы поднять золото. И хотя часть его осталась где-то в морских пучинах, это была немалая победа водолазов. Удалось спасти золотые слитки на два миллиона фунтов стерлингов и с затонувшего английского судна «Ниагара». Подобных примеров единицы. Тысячи кораблей с богатствами лежат на дне моря и ждут своей очереди. В первой мировой войне было потоплено 178 немецких подводных лодок. А надводных кораблей? А потери всех стран в бесчисленных войнах, какие знает мир? Все это тоже богатства, и покоятся они на дне морей и океанов. С незапамятных времен скапливается там золото, драгоценности, сокровища мирового искусства и древней культуры. И поныне бесчисленные экспедиции на всех широтах и долготах ищут затонувшие сокровища.

Капитан-лейтенант рассказал ребятам, что в Британском музее хранится уникальное произведение античной древности — фриз Парфенона, поднятый с морского дна. В самом начале девятнадцатого века под благовидным предлогом «сохранить в целости» его разобрал на части и вывез из порабощенной турками Греции английский дипломат лорд Элгин. Судно, куда погрузили этот ценнейший груз, по пути в Англию затонуло. Два года изо дня в день уходили под воду люди, нанятые Элгином, пока не подняли все скульптуры, которые и продал лорд Британскому музею.

На протяжении веков в морских пучинах обнаруживаются все новые произведения античного искусства, затонувшие до нашей эры. Спустя столетие после истории с фризом Парфенона, украденным Элгином, греческий охотник за губками Стадиатис обнаружил в Тунисских водах близ порта Махдия множество произведений древнего искусства, затонувших более двух тысяч лет назад.

— Вот как пишет об этой находке знаток подводного царства Патрик Прингл, — сказал капитан-лейтенант и прочитал: — «Достигнув грунта, Стадиатис, все мысли которого были сосредоточены на поисках губок, испугался при виде этих казавшихся живыми предметов: огромных белых лошадей, то вздыбленных, то лежавших на спине вверх копытами; обнаженных мужчин и женщин белого или бронзового цвета, в большинстве случаев наполовину зарывшихся в ил… В панике он дал сигнал подъема».

Богатства, таящиеся на дне морей и океанов, столь фантастически велики, что сейчас трудно даже представить, какую огромную пользу принесут они человечеству, когда люди освоят большие глубины и смогут находиться там длительное время. А освоение это идет удивительно быстро. (Забегая далеко вперед, скажу, что именно за освоение глубин, на которые еще не спускался человек, Николай Баштовой и удостоился впоследствии звания лауреата Государственной премии.)

Совсем недавно казалось немыслимым бурить морское дно и извлекать оттуда нефть. Сейчас этот процесс широко освоен не только у нас, но и в других странах. Люди научились на дне моря плавить металл, воздвигать сложные сооружения, пользоваться там новейшими достижениями техники. Водолазы взрывают под водой стальные входы в кладовые затонувших судов, переборки, палубы, открывая путь к сокровищам. Подводные фото — и киносъемки, подводное телевидение служат не только для удовлетворения эстетических потребностей человека, но и широко используются в аварийно-спасательной службе.

Рассказы морского офицера из водолазной школы открыли перед Николаем Баштовым, имевшим всего четырехклассное образование, и удивительный мир обитателей морей. Оказывается, вопреки множеству описанных в книгах случаев, передаваемых из уст в уста, акула не нападает на человека. Схватка между ними может произойти лишь в том случае, если нападет человек.

Легендой оказалось и все, что Николай знал о страшных осьминогах. Кому из ребят не известно, что осьминог захватывает свою жертву огромными щупальцами, тысячами присосок присасывается к ней и держит, пока не вытянет всю кровь. Вот это как раз и оказалось легендой. Тысячи присосок у осьминога только для того, чтобы удерживаться на отвесных подводных скалах или камнях. И он тоже не нападает на человека, если его не трогать. Бывали случаи, когда осьминог захватывал водолаза, но достаточно было ударить животное между глаз, и беспомощно поникали его щупальца.

Как правило, морские хищники смертельно боятся пузырьков воздуха, выскакивающих из-под шлема водолаза при выдохе. Завидев пузырьки, хищники обращаются в бегство. В худшем случае они могут с опаской наблюдать со стороны, не подплывая к водолазу. Конечно, могут быть, да они и известны, случаи из ряда вон выходящие, когда хищник ведет себя по-другому, но это лишь редчайшие в мире исключения.

Особый интерес у Баштового вызвал рассказ о том, как действуют люди-торпеды. Это не самурайские смертники, обреченные на гибель вместе со своей торпедой, а водолазы. Еще в первую мировую войну итальянцы Паолуччи и Розетти создали торпеду с двумя отделяемыми магнитными минами замедленного действия. На специальный катер они погрузили свой аппарат, пересекли Адриатическое море и ночью высадились на воду близ югославского порта Пула. Усевшись верхом на торпеду, направились в гавань к австрийскому линкору. И аппарат и диверсанты двигались под водой. На поверхности оставались только головы людей. Диверсанты были одеты в резиновые костюмы с воздушными карманами, и это давало возможность не только без усилий держаться на воде, но и легко управляться с торпедой. Они имели возможность выпустить из карманов воздух или вновь заполнить их, в зависимости от того, надо ли им укрыться под водой или всплыть на поверхность.

На пути к линкору Паолуччи и Розетти встретили массу препятствий. Они перетаскивали свою торпеду через боны и заградительные сети, она тонула, но они извлекали ее со дна и снова двигались к цели. Достигнув линкора, поставили дистанционный взрыватель на полчаса, чтобы за это время уйти в безопасное место, и приложили магнитные мины к днищу судна. Уйти, однако, им не удалось, так как было уже светло и их заметили. Но это не помешало взрыву, который произошел в назначенное время и вывел из строя боевой корабль.

Опыт Паолуччи и Розетти был значительно шире применен во второй мировой войне. Обычно во всех портах ставятся бесчисленные заграждения, которые надежно закрывают вход для вражеского подводного и надводного флота. Закрыть путь небольшой торпеде, сопровождаемой диверсантами, едва ли возможно. Они легко проделывают отверстия в заградительных сетях, без каких-либо усилий обходят мины и другие препятствия, губительные для кораблей. Это обстоятельство и позволило им совершать ряд крупных подводных диверсий во второй мировой войне.

Окончательно Баштовой решил идти в водолазное училище, когда услышал историю «Черного принца».

17 декабря 1923 года по инициативе Ф. Э. Дзержинского была создана «Экспедиция подводных работ особого назначения на Черном море», сокращенно — ЭПРОН. Первая поставленная перед ней задача сводилась к тому, чтобы отыскать на дне моря «Черного принца» и, если там действительно есть золото, извлечь его из морских глубин.

Что же это за «Черный принц», о котором ходило немало легенд? Это судно, и отнюдь не мифическое. Во время Крымской войны, как известно, против России выступили Англия, Франция, Турция и Сардиния. На стороне коалиции был еще ряд стран, открыто не участвовавших в войне. Объединенные силы противника устремились к главной военно-морской базе русских — Севастополю. Защитников города было неизмеримо меньше, чем вражеских войск, но севастопольцы удерживали город триста сорок девять дней. Врагу они оставили развалины, да и то находившиеся под обстрелом с северной стороны Севастопольской бухты, куда отошли русские.

В этой войне Россия имела только парусный флот, а противники — моторный. После многомесячной осады русские моряки решили затопить свои корабли, чтобы они не достались врагу. 11 сентября 1854 года корабли были затоплены так, что полностью закрыли для врага вход в Севастопольскую бухту. Вражеский флот вынужден был базироваться в Балаклаве. В начале ноября, не по-крымски в тот год холодном, туда начали подходить многочисленные вражеские суда со снаряжением, боеприпасами и обмундированием. Среди них были американские транспорты и корабли объединенных сил противника.

Спустя две недели о судьбе этих судов сообщала вся мировая печать. «Лионский курьер» писал: «4 ноября на рассвете буря началась проливным дождем при жестоком ветре, который быстро превратился в ураган. К 9 часам после некоторого затишья ветер внезапно перебросило к западу с невообразимой силой и яростью. Вся масса кораблей, загнанная к северу, стремительно понеслась к скалам, где ей угрожало совершенное разрушение.

В Балаклаве восемь больших английских транспортов погибло с людьми и грузом, их разбило об исполинские скалы, окружающие внешний рейд. Ни один из них не мог войти в тесный ход гавани при такой бурной погоде».

Английское адмиралтейство сообщило названия кораблей, нашедших гибель на подходах к Севастополю. Среди них было названо и паровое судно «Принц».

Это оказались только первые ласточки. Со второго по четырнадцатое ноября у Балаклавской бухты затонуло более тридцати вражеских судов. Особенно большой потерей для врага был пароход «Принц», которому еще в те времена в России дали название «Черный принц».

Из многочисленных сообщений печати и официальных данных стало известно, что на борту этого парохода кроме теплого обмундирования находилось большое количество золотых денег, предназначенных для выплаты жалованья войскам за длительное время.

Водолазам объединенных сил противника не удалось найти «Черного принца». Почти семьдесят лет спустя, когда задача неизмеримо усложнилась, за это дело взялись и успешно решили его советские водолазы. В том месте, где затонул «Черный принц», глубина доходила до ста двадцати метров. Но судно зацепилось за выступ подводной скалы в шестидесяти метрах от морского дна и застряло там. Водолазы подняли с него ряд деталей, свидетельствовавших, что это действительно «Черный принц». Возможно, золото высыпалось из многочисленных пробоин, полученных судном при катастрофе, и за долгие десятилетия монеты занесло илом и камнями, может быть, покрылись они ракушечником таким толстым слоем, что потеряли всякую форму, но так или иначе, время свершило свое дело: найти золото не удалось.

Но работа водолазов принесла неоценимую пользу. С морского дна было поднято много металла и ценных материалов, в которых остро нуждалась страна.

История «Черного принца» на этом не закончилась. Японские официальные органы заявили, что они берутся извлечь золото с «Черного принца» и готовы для этого снарядить собственную экспедицию, оснащенную передовой по тому времени водолазной техникой. Советское правительство приняло предложение, и был заключен контракт, по которому японцы обязались:

1. Оплатить советской стороне все расходы ЭПРОНа, нашедшего судно.

2. Обучить советских водолазов новой технике подводных работ.

3. Передать советской стороне половину золота, которое удастся поднять.

4. Все работы проводить под полным контролем советской стороны.

Японцы выполнили все свои обязательства. Они затратили много времени, сил и средств и золото нашли: семь монет. Спустя много месяцев после начала работ, убедившись в их бесплодности, водолазы прекратили дальнейшие поиски.

Рассказав историю «Черного принца», морской офицер добавил, что первые самостоятельные спуски молодые водолазы совершают на это судно.

* * *

Вместе с группой ребят Николай Баштовой сменил солдатскую форму на тельняшку и морской бушлат.

Учился водолазному делу. На дне моря узнал, что такое война. Он увидел затопленные, изуродованные линкоры, крейсеры, подводные лодки, самолеты, катера, транспорты. Увидел тысячи и тысячи неразорвавшихся бомб, торпед, снарядов. Наших и немецких. Морские мины лежали на грунте, плавали на разных глубинах, на поверхности.

В фантастическом хаосе послевоенного морского дна были свои улицы, переулки, площади, тупики. Были баррикады из якорей, цепей, тросов, обломков.

Черноморские порты и курортные пляжи таили опасность. Водолазам предстояло освободить от пут, оставленных войной, советское побережье Черного моря.

На первое серьезное задание Баштовой пошел с сознанием важности предстоящей операции. На грунте лежала немецкая подводная лодка. Надо было осмотреть ее, определить, в каком положении она находится, насколько занесена илом, какие имеет повреждения. Одним словом, доложить с исчерпывающей ясностью и полнотой обстановку на грунте.

На палубе раздалась команда:

— Водолазу Баштовому приготовиться!

Он надел шерстяное трико, свитер и вязаную шапочку, с трудом влез, как в мешок с узкой горловиной, в огромный водолазный костюм из толстой резиновой ткани. Натянул штанины, встал, прижав руки по швам, и четыре матроса с четырех сторон взялись за горловину, толстую, как протектор автомобильной покрышки. Под команду сильными рывками растягивали ее, поднимая вверх, пока не перетащили через плечи. Теперь он оказался по самую шею в просторном костюме и легко просунул руки в рукава. На плечи положили медную манишку, а сверху почти пудовый круглый шлем и прижали его тремя болтами. На груди и на спине закрепили грузы, всунули его ноги в свинцовые галоши, тоже в пуд каждая, затянули ремни, закрутили иллюминатор, привязали нож и фонарь.

— Как слышимость? — раздался в шлеме гулкий голос, похожий на эхо.

— Хорошая.

— Проверьте воздух!

— Хорош! — сказал Баштовой, и это слово через автоматически действующий телефон разнеслось по палубе.

— Приготовиться к спуску! — звучит новая команда. И вот он уже под водой.

Погода стояла ясная, солнечная, глубина сравнительно небольшая, видимость отличная. Вскоре он сообщил наверх:

— Подо мной метрах в шести лодка.

Он внимательно смотрел на нее и вдруг заметил, что на мостик из люка поднялся человек, должно быть командир. Вслед за ним вылезло человек десять матросов. Открылись крышки торпедных аппаратов, заработали винты, лодка стала медленно подниматься.

Взволнованно, заплетающимся языком он передавал наверх все, что видел. Но на палубе никто не удивился этому невероятному сообщению.

Дело в том, что при повышенном давлении газы, которыми дышит человек, ведут себя предательски. Кислород на глубине более двадцати метров отравляет организм. На большой глубине вдох кислорода может быть смертельным. В лучшем случае человек теряет сознание, а потом долго бьется в судорогах. Кислородное отравление наступает мгновенно, и водолаз не успевает что-либо сделать, не успевает даже сообщить наверх о несчастье. Поэтому величайшая ответственность лежит на человеке, сидящем с наушниками у пульта. Он обязан непрерывно поддерживать связь с водолазом, чтобы уловить момент, когда с тем что-то случится.

Азот под давлением превращается в сильнейшее наркотическое средство. Водолаз, отравленный азотом, поет, что-то бормочет… Перед ним возникают миражи. И он сообщает наверх, будто видит на дне моря дымящиеся домны, эскадры, ведущие бой, и другие небылицы. Водолаз не понимает, в каком состоянии находится. Его охватывает веселье, он становится удивительно легкомысленным и может совершить самый безрассудный поступок. Бывали случаи, что человек в легководолазном снаряжении выплевывал загубник, через который дышал, и через несколько минут умирал.

Услышав странный доклад Баштового, водолазный специалист, наклонившись к самому микрофону, сказал:

— Не беспокойтесь, лодка пройдет мимо.

Он велел поднять Баштового на пять метров и спросил, как тот себя чувствует. Николай ответил, что самочувствие отличное, что видит лежащую на грунте лодку, облепленную ракушками и водорослями, и не понимает, почему прекратили спуск. И этот его ответ был понятен. Как только человека поднимут из сферы, где азот действует отравляюще, он приходит в нормальное состояние. Он не помнит, что с ним происходило.

Так получилось и на этот раз. Трижды спускали Николая к лодке, и трижды возникал перед ним мираж. Работу пришлось отменить.

Было еще два подобных случая, но с течением времени организм привык к глубинам, и галлюцинации прекратились.

Задания, которые он выполнял, становились все сложнее.

На глубине более восьмидесяти метров близ водной спортивной станции и пляжа пионерского лагеря нашли мину. Обыкновенную морскую мину, которая может разорвать стальную броню большого корабля. Баштовому велели приготовить ее к подъему, чтобы потом отбуксировать эту опасную штуку от людного места.

Водную станцию и пляж временно закрыли. Кое-кто был недоволен. «Куда смотрят люди, — говорили они, — и как допускают, что до сих пор на пляже мины».

Те, кто так говорил, были не правы. Они просто не знали, что такое морская мина. Обнаружить в воде металл легко. Но металла много. На дне остались железные и стальные части затопленных кораблей не только времен второй мировой войны, но и периода прошлых войн. Осталось много обломков, якорей, цепей. И приборы будут все время показывать присутствие металла. Значит, приборами мину не найдешь. Ее легко уничтожает тральщик. Заденет мину тралом — вот и конец ей.

Так может быть. Но не всегда. Есть мина хитрее и умнее. Ее аппаратная часть недаром напоминает внутренности мощного радиоприемника. Там столько цветных проводков, что в них сам черт ногу сломит. И не зря их понацепляли. Через них идет ток к приборам срочности и кратности. Скажем, установили срок взрыва год — и раньше не взорвется. И трал не поможет. А когда истечет срок, начнет действовать прибор кратности. Пройдет, скажем, тральщик раз пять, все дно переворошит, можно бы считать район свободным от мин, а у мины, оказывается, кратность — одиннадцать. Значит, еще пять кораблей пройдут над ней невредимыми, а одиннадцатый она взорвет.

Как же искать мины? Пройти со щупом каждый квадратный метр морского дна на протяжении тысяч километров? Да и то не всегда найдешь. Морское дно не бетонная дорожка. Там, где сегодня яма, завтра может оказаться бугор, а под ним — мина.

Баштовому приказали приготовить мину к буксировке. Пока она лежала на палубе или в трюме какого-то корабля, ее свинцовые рога были покрыты стальными предохранительными колпаками. В маленькой открытой коробочке на ее теле поршенек с пружинкой прижимал кусочек сахара. Обыкновенного, какой кладут в чай. Когда мину сбросили в воду, сахар растаял. Поршенек уперся в кнопку, привел в действие весь предохранительный механизм — и стальные колпаки прыгнули в разные стороны. Остались чувствительные и податливые свинцовые рога. Ткнутся они во что-нибудь — и сломаются внутри них тончайшие стеклянные колбочки. Все. Взрыв.

Мина послушна. Но только тому, кто ее снаряжает. Захотят — она будет плавать на поверхности. Могут заставить ее встать на любой глубине или лечь на грунт.

Мина Баштового лежала на грунте. Значит, так хотели те, кто бросил ее туда.

И вот теперь с ней надо что-то делать. Подходить со стальным или железным инструментом нельзя. Она может быть магнитной. Не успеешь прикоснуться, как возбудится магнитное поле — и взрыв.

На Баштовом был антимагнитный костюм. Это еще не означало, что можно смело подходить к мине. Она могла быть звуковой. Стукнешь случайно чем-нибудь о камень или заденешь ее свинцовой галошей — наверняка взрыв.

Баштовой приблизился к мине бесшумно, подождал, пока осел ил. И все равно видны были только ее очертания. На глубине ведь темно. Свой мощный фонарь он не взял. Ни к чему. Мина может быть световой. Она не вынесет даже тусклого лучика и взорвется.

Едва прикасаясь к металлу, ощупал всю поверхность и обнаружил крохотный экранчик. Так и есть — световая. Начни поднимать ее, она, не дойдя немного до поверхности, где-то в верхних слоях воды, восприняв свет, бабахнет, и все.

Баштовому спустили с водолазного судна специальный состав, и он замазал экран. Подождал немного и для верности покрыл его вторым слоем. Только тогда потребовал фонарь.

Мина глубоко сидела в грунте, и, что таила скрытая часть, было неизвестно. Стало ясно лишь, что кольцо, которое для того и делается, чтобы за него зацепить трос, находится снизу. Он долго разрывал руками грунт и убедился, что никакие новые неприятности его не ждут. Оставалось застропить мину мягким канатом, завязать этот шар так, чтобы канат не сдвинулся и не коснулся рогов, когда рванут мину вверх. Баштовой и это сделал. Второй конец короткого каната прикрепил к резиновому ненадутому понтону, который лежал пока на грунте в нескольких метрах от мины. Когда все было сделано, Баштового подняли на палубу.

Медленно стали накачивать воздух. Уже, казалось, понтон надут, но мина держала его. Компрессор гнал воздух. Понтон набрал максимальную мощность и вырвал ее из грунта.

Понтон плавал на воде, а под ним висела мина. И снова Баштовому пришлось идти к ней. Он проверил стропку, привязал к понтону трос от буксирного катера. Все. Теперь водолазу здесь уже нечего делать. Мину уволокут на буксире куда-нибудь подальше, и минеры что-то с ней сделают. Может быть, взорвут, а возможно, вытащат на пустынный берег и разберут.

Баштовой научился работать с минами. Он знал: морская мина, как и противопехотная, — всегда тайна. Только в пять тысяч раз больше ее взрывная сила; только ощупывать ее надо во мраке, бесшумно; только, ложась возле нее, чтобы ощупать низ, надо не забывать, что тебя может перевернуть вверх ногами; только работать надо скованными, онемевшими руками, в громоздком костюме, увешанном грузами, и не забывать вовремя прибавить или убавить дыхательной смеси, чтобы не задушило и не выбросило наверх.

Баштовой поднимал корабли, бомбы, торпеды. По цвету воды научился определять глубину, на которой находится. Он мог передвигаться в нескольких сантиметрах от грунта, не ступая на него, чтобы не потревожить ил. На дне моря провел несколько тысяч часов, исходил немало километров: Феодосия, Керчь, Поти, Ялта, Сухуми, Батуми, Севастополь… Он узнал все глубины, рифы, профили грунта. Он знал теперь морское дно как собственный поселок. Он стал непревзойденным мастером морских глубин.

Вот тогда-то Николай и решил жениться на Верочке. За день до назначенной встречи ему предстоял спуск под воду, а следующие два дня были свободными. Он знал, что не опоздает и ровно в двенадцать приедет к ней.

Под водой ему предстояло найти и обследовать затопленный теплоход «Серов». В том месте, где его спустили, корабля не оказалось. Куда идти — неизвестно. Он искал долго. Срок пребывания на грунте кончался. Ему не хотелось возвращаться ни с чем. Сам не зная почему, повернулся и пошел в другом направлении. Вскоре показалось, будто с той стороны, куда он двигался, нависла огромная тень. Пошел быстрее, хотя сил оставалось мало.

Водолазы не переносят под водой ни тени, ни звука. Это, как правило, связано с неприятностями. Это значит, что появилось что-то постороннее, и водолаз будет нервничать и настороженно искать, пока не найдет источник звука или тени.

Озираясь, Баштовой двигался навстречу тени. Неожиданно выросла перед ним громада, и он отчетливо увидел надпись: «Серов».

Теперь, казалось, можно подниматься. Но он попросил разрешения влезть на палубу затонувшего судна и закрепить там конец, чтобы для других водолазов это была направляющая прямо на «Серова».

Он прибавил в скафандр воздуху. Ровно столько, чтобы стать невесомым и легко всплыть. Прибавишь чуть-чуть больше — выбросит наверх.

Всплывая на палубу, следил, чтобы ноги ни на миг не оказались выше уровня головы. Это почти всегда смертельно: воздух устремится в штанины, грузы на спине и груди потянут вниз и его перевернет вверх ногами. Он успеет сообщить о несчастье на корабль, но быстро поднять его не смогут: это наверняка смерть. Чем больше давление, тем больше газов растворяется в тканях и крови. Если быстро поднять человека, газы в виде шариков рванутся из организма, как из открытой бутылки шампанского. Но выхода у них нет. Они закупорят, разорвут кровеносные сосуды.

Он благополучно взобрался на палубу «Серова», очень торопливо, но накрепко привязал стальной тросик к какому-то поручню и потерял сознание.

Очнулся от сильного звука. Это радист, наклонившись к микрофону, кричал: «Баштовой, Баштовой, почему не отвечаете? Что случилось?»

Николай спокойно сказал:

— Ничего не случилось. Готов к подъему.

Во время подъема еще раз на короткое время терял сознание. Это был результат перегрузки от быстрых и резких движений.

На палубе его положили в декомпрессионную камеру на сутки. Она похожа на барокамеру, какой пользуются летчики. Но там сильно разреженный воздух. Там устанавливают давление ниже атмосферного, какое было на большой высоте, и постепенно сводят к нормальному. Здесь, наоборот, сначала воздух сжимают до такого давления, какое испытывал водолаз на самой большой глубине, а потом на протяжении многих часов снижают до атмосферного.

Баштовой решил, что не опоздает к Верочке. Когда истек срок пребывания в камере, врач осмотрел его и велел остаться еще на двенадцать часов. Протесты Николая не помогли.

Как же ему теперь быть?

Баштовой сбежал с судна. Решил повидаться с Верой и тут же вернуться. Но по дороге начался приступ кессонной болезни. Это профессиональная болезнь водолазов, являющаяся результатом больших перегрузок под водой. Она доставляет человеку мучительную боль в костях, а внешне он становится похожим на пьяного. Его качает из стороны в сторону, и говорит он заплетающимся языком. В таком состоянии его и увидела Верочка возле своего дома.

В военной комендатуре, куда доставили Николая, недоразумение быстро выяснилось, и его отвезли в госпиталь. Оттуда и получила от него записку Вера, за два часа до отправления поезда, на котором собиралась уехать из Севастополя.

Они поженились.

Николай вернулся к работе. Принимал участие в подъеме крейсера «Червона Украина», крупных судов «Грузия», «Абхазия» и других. Он мастерски владел электрическим и пневматическим инструментом, техникой сварки и резки металлов под водой, знал все виды подъемных и глубинных работ. Он перешел в высшую категорию, стал водолазом-испытателем.

* * *

Когда затонула подводная лодка и жизнь людей оказалась под угрозой, на их» спасение прежде всего направили судно, где старшиной водолазной команды был Баштовой. Он же исполнял обязанности секретаря партийной организации. Перед тем как пустить под воду своих людей, он никакого инструктажа им не дал, не сказал напутственного слова. Сказал одну фразу:

— Углекислота на лодке приближается к трем процентам.

А что им говорить еще! Под воду пошли мастера глубин, такие же, как и сам Баштовой. Каждый из них за свою жизнь провел на дне морей и океанов не одну тысячу часов и смерть знал в лицо. Какие же им слова говорить, какие давать инструкции! Они знали: три процента углекислоты в воздухе — это смертельная граница. Значит, люди вот-вот начнут задыхаться.

Водолаз Анатолий Шведов нашел на дне лодку, постучал по корпусу, чтобы экипаж знал: водолазы действуют. Быстро закрепил направляющий тросик, по которому прямо к лодке спустилась группа водолазов с массивными шлангами подачи и отсоса воздуха. Открыли лючки и заглушки, соединили с лодкой шланги, сообщили наверх: готово!

Заработали насосы, надулись шланги. Ринулся в лодку могучий поток свежего воздуха. Со свистом втягивались в другой шланг отравленные газы и вылетали на поверхность.

Это была первая, решающая победа. Это — жизнь. Лодка находилась в таком положении, что стало ясно: для подъема потребуется много времени. Обстановка осложнялась начавшимся ветром.

На лодку передали по телефону команду: извлечь торпеды из аппаратов, закрыть внутренние крышки и открыть наружные.

В специальных, герметически закупоренных пеналах водолазы опустили в торпедные аппараты горячее какао, спирт, необходимые продукты и теплое белье. По их команде из лодки закрыли наружные крышки и открыли внутренние. В лодку хлынула вода, увлекая за собой пеналы.

Теперь можно было спокойно готовиться к подъему лодки. Правда, спокойствие относительное, так как ветер усилился. В двенадцать тридцать ночи страшным порывом оборвало воздушные шланги и телефонный кабель от буя. Связь с лодкой прекратилась. Но это была не катастрофа: экипаж подводного корабля имел теперь все необходимое для длительного пребывания на грунте.

В районе спасательных работ появились крейсеры и встали, как волноломы, образовав искусственную бухту. Водолазы снова пошли на грунт, снова подвели шланги, восстановили связь. Они работали безостановочно, сменяя друг друга, пока могучие буксиры не вырвали лодку на поверхность.

* * *

Через несколько дней разыгралась трагедия, которую никто не мог предусмотреть.

Утром Николай ушел на свой корабль, сказав Вере и шустрому Сашке, что вернется на следующий день. Не знали они, жена и сын, что не вернется он ни завтра, ни через неделю, ни через месяц.

Баштовому предстоял спуск на очень большую глубину. Находиться в воде надо было не меньше шести часов. Он одевался на палубе, весь мокрый от нестерпимого солнца. Надел две пары толстого шерстяного белья, сверху меховой жилет и длиннющие меховые чулки. Матросы помогли натянуть тяжелый костюм глубоководника.

Он шагнул на специальную раму, сел на отведенное для него место. По другую сторону рамы сел второй водолаз — Сергей Рыков.

На раме укреплен колокол. В нем и произошла катастрофа. По форме колокол похож на вертикально поставленную, удлиненную железную бочку, у которой открывающееся внутрь дно, а наверху высокий купол. Когда раму опустят, вода под купол не попадет, хотя крышка внизу будет открытой. Останется воздушная подушка, как остается она в перевернутом вверх дном стакане, если опустить его в воду.

Выполнив задание на дне моря, водолазы сядут на свои места на раме, и начнется подъем. На определенной глубине они поднырнут под колокол, влезут в него, упрутся ногами в железный обруч, на который ляжет крышка, когда ее закроют. С пульта управления, приняв сообщение водолазов о том, что они находятся в колоколе, начнут подавать туда воздух, который вытеснит воду. Тогда водолазы закроют крышку, встанут на нее, открутят друг на друге иллюминаторы, отпустят болты и снимут шлемы. Уже там, на глубине, начнется декомпрессия. По мере подъема давление будут снижать. На корабле колокол подгонят и прижмут к декомпрессионной камере.

Откроются внутрь крышки колокола и камеры, и водолазы перейдут в нее, не выходя на палубу.

А пока Баштовой и Рыков сидят на раме.

Раздается команда:

— Приготовиться к спуску!

Взвиваются на мачте флаги: «Под водой люди». Искрится вода на солнце. Море тихое, спокойное, ясное. Только вечные чайки кричат и бьются за жалкие крохи, выброшенные за борт коком. Ухватив добычу, глотая на лету, несутся прочь, а кому не досталось, кружатся, парят, будто просят: «дайте, дайте, дайте…»

Подрагивая, скользит стрелка на пульте. Глубина 10 метров, 20… 30… 50… Вода обжимает тело. Как резиновыми бинтами, схватило у щиколоток, обтянуло икры, колени. Тугим корсетом стянуло живот, ребра. Каждые десять метров давление увеличивается на одну атмосферу. И на столько же повышается давление воздуха в водолазном костюме, в легких, во всем организме.

По мере погружения Баштовой то и дело слышит:

— Самочувствие?

— Отличное.

Дрожит стрелка: 60… 70… 80… Море сжимает тело водолаза. Не открывая глаз, следят за давлением у пульта. 90… 100… 120…

— Самочувствие?

— Хорошее.

130… 140… 150… Давление в груди Баштового шестнадцать атмосфер. Больше, чем в самом мощном паровозном котле. Такое же давление растворенных газов в крови, в тканях, в сердце.

Вода сжимает тело Баштового с силой в 288 тонн. Стоящий на палубе у пульта искусственно создает в организме Баштового такую же силу противодействия.

Уже не дрожит, уже трепещет стрелка.

Ниже… ниже… ниже…

— Видимость?

— Метр.

Ниже… ниже… ниже…

— Стоп! Стою на грунте.

Разрешение получено, можно приступать к работе. Баштовой подходит к Рыкову, водолазы обмениваются рукопожатием, о чем-то говорят.

Я наблюдал, как разговаривают водолазы на дне моря. Удивительно трогательное зрелище. На дне моря ведь все не так. Человек видит окружающее точно под мутным увеличительным стеклом. Предметы кажутся ближе и больше, чем в действительности. Сравнительно крупную рыбу новичок может принять за акулу. А слышит человек не ушами, а костями. Если водолаз работает молотком, звуки ударов будут слышны стоящему рядом, независимо от того, открыты у него уши или он их накрепко заткнет. Если водолаз будет изо всех сил кричать что-либо на ухо своему напарнику, тот все равно ничего не услышит. Но достаточно им коснуться друг друга шлемами, как звук начнет передаваться, точно электрический ток по проводам.

Когда смотришь, как, прижавшись шлемами, стоят на дне моря водолазы, кажется, будто нежно склонились друг к другу и ласкаются какие-то существа с другой планеты, еще не научившиеся целоваться.

Пожелав друг другу удачи, водолазы приступили к делу. Николай пошел, а Сергей остался на месте. Он обеспечивающий. Он будет держать шланг Баштового, окажет помощь, если что-либо случится.

Николай шагнул в ледяной непроницаемый мрак. Вода бетонного цвета на расстоянии вытянутой руки превращается в железную броню. Будто замурованный. Ни рыб, ни водорослей, ни сказочных красот. Ничего. Небытие.

Баштовой идет. Он очень легок, водолаз, в воде. Вместе с пятипудовым грузом на груди и спине, вместе с галошами он весит не больше четырех-пяти килограммов. Едва оттолкнувшись от грунта, он подпрыгнет на один-два метра. Но уже не бинтами, а гипсом схвачено, сдавлено, сковано тело. Каждая мышца отдельно перебинтована. На большой глубине можно идти со скоростью не больше трехсот метров в час. Но целый час двигаться никто не сможет, не хватит сил.

Баштовой благополучно выполнил задание. Время пребывания под водой истекло, силы иссякли. Он получил приказ подниматься.

Он двигался к раме, стараясь не сделать резкого движения. Возле рамы услышал удар и подумал, что у него начались галлюцинации. Сергея Рыкова на раме не было. В ту же минуту раздался приказ сверху:

— Немедленно проверьте, что с Рыковым. Он не отвечает.

Разбросав руки, лежал близ колокола Сергей. Сил у Баштового прибавилось, он рванул вверх товарища и, когда лица их сблизились, увидел, что во рту у Сергея нет загубника, и понял, что это значит. Николай поднял Сергея так, чтобы голова вошла под колокол, заполненный газовой смесью, и влез туда сам. Теперь Сергею было чем дышать. Но он не вздохнул, не пошевелился.

Баштовой не знал, сколько минут Сергей лежал без загубника, не знал, держит он мертвое тело или человека, но понимал, что его надо держать в таком положении долго, пока не поднимут наверх.

Надо держать его вот так, как сейчас, или немного приподнять, но опускать нельзя ни на сантиметр, потому что вода доходит до груди, а маски нет и, если еще жив человек, он захлебнется.

Предупредив Баштового, сверху начали подъем. Рама двигалась так же медленно, как обычно, и она будет делать такие же бесконечные остановки — только при этих условиях растворенные в организме газы постепенно выйдут через кровь в легкие и не изувечат человека.

Сверху передали совсем ненужные слова ободрения и печальные слова о том, что пока он на большой глубине, помощи оказать не смогут. Николай знал это сам. На палубе оставались только молодые водолазы, не освоившие еще глубоководного снаряжения, и спускать их сюда — значит просто убивать людей.

Баштовой встал поудобнее, упершись спиной, привалил к себе Сергея так, чтобы его тяжесть приходилась не только на руки, но и на грудь и живот. И когда он выбрал эту удобную позу и прикидывал, как переменит ее, когда замлеют руки, Сергей вздрогнул и изо всех сил ударил Николая свинцовой галошей и головой. Голова стукнулась о колокол, а удар галошей пришелся по кости ниже колена. И хотя этот удар был смягчен одеждой, все равно у Николая затуманилось в голове, он осел и хрипло выдохнул:

— За что?

Это был не то стон, не то глухой крик, но, усиленный микрофоном, он разнесся по палубе. Матросы слышали удар о колокол и слышали Баштового, и каждый окаменел на том месте, где стоял. Только телефонист у пульта каким-то не своим голосом кричал:

— Баштовой! Баштовой! Что случилось?

В ответ снова раздался глухой удар, потом частые удары, бормотание, возня.

Хотя в голове у Баштового затуманилось, он все же успел подумать, что нельзя выпускать Сергея, потому что тот может захлебнуться, и даже обязательно захлебнется. А удары сыпались один за другим, и, озлобившись, он приподнялся и сдавил своими железными руками Сергея, и тот перестал вырываться.

— Отвечайте же, Баштовой! Отвечайте! — надрывался телефонист.

— Да замолчи ты! Он в судорогах бьется.

Все поняли, что Рыков отравился кислородом. Понял и Николай. А руки уже ослабли, и Сергей снова стал бить головой и ногами. Изо рта у него шла пена. Николай не мог перехватить рук и взяться поудобнее, потому что вода плескалась у самого подбородка и боязно было уронить человека. Опираться на правую ногу он не мог и не знал, перебита она или нет. Зато головой ему удалось прижать голову Сергея к колоколу. Но когда он почувствовал удар в живот и левое колено, должно быть, съежился, потому что голова Сергея вырвалась.

— Вот проклятый! — выругался Николай и все же встал на правую ногу, так как левое колено совсем отнялось.

Он уже не мог защищаться, и только старался не упасть и не дать Сергею захлебнуться, и все бормотал:

— Не бей… Не бей по голове… Ну не бей же…

Это бормотание, усиленное микрофоном и специальным устройством для увеличения разборчивости слов и очищения их от посторонних шумов, было отчетливо слышно наверху.

Рвануть бы лебедку на бешеные обороты, выхватить из глубины людей на эту солнечную палубу, на этот широкий морской простор, располосовать одежду, дать им живительный воздух!.. Но он смертелен.

Несется по палубе гул из морской пучины. Солнце в зените. Полощутся на мачте яркие флаги: не приближаться, под водой люди. Море голубое, нежное…

Матросы не могут смотреть на море. Те, кто послабее, уходят вниз, в кубрики, чтобы ничего не слышать. Они молчат и не смотрят друг на друга. И хотя их много и они все вместе, невыносимое одиночество охватывает каждого, и нет сил оставаться в кубрике. Они бредут наверх, а те, кто были на палубе, спускаются и движутся бесшумно, как немые, как тени. Было мучительно сознавать, что вот на глазах у всех здесь, под кораблем, погибают два человека, а целый экипаж здоровых ребят ничего не может сделать.

Молодые водолазы, не знавшие глубин, подходили к командиру, просили: «Опустите под воду». Он даже не благодарил их за мужество. Это не мужество, а самоубийство.

Посередине юта стояли офицеры.

Командир поднял голову, вопросительно посмотрел на врача.

— Такую нагрузку на глубине человеческий организм выдержать не может, — ответил врач. — Баштовой обязательно потеряет сознание.

Взгляд передвинулся на заместителя по политчасти.

— Могут погибнуть оба, — ответил тот.

Были сказаны четыре короткие фразы: четыре офицера доложили свое мнение. Оно было общим. Никто не произнес страшных слов, но все знали: погибнут оба.

Командир медлил. Будь это не Баштовой, не так мучили бы сомнения. Баштовой находит выходы из самых безнадежных положений. Когда несколько лет назад на большой глубине перевернуло вверх ногами водолаза, гибель казалась неминуемой. Рядом находился Баштовой. Его вес в воде не превышал пяти килограммов. Чтобы поставить водолаза в нормальное положение, требовалось усилие в триста пятьдесят килограммов. Баштовой придумал поразительное инженерное решение для спасения товарища и выполнил его. В безнадежном, казалось, положении был и другой водолаз, потерявший сознание на большой глубине. И здесь Баштовой, рискуя собой, выручил товарища. Казалось, Баштовой все может. Поэтому так трудно было командиру решать вопрос о Рыкове. Но ведь и Баштового надо когда-то пощадить. Сам он умеет удивительно бережно относиться к людям.

Однажды исключали из партии немолодого офицера, начальника склада. Были приведены, казалось, исчерпывающие доказательства его вины. Против исключения был один человек — Баштовой. Он кому-то писал, куда-то звонил, с кем-то встречался.

Член партийной комиссии мичман Николай Иванович Баштовой докладывал.

Слушали капитаны всех рангов, слушали адмиралы. И всем стало ясно, как изощренно и утонченно обыватели оклеветали офицера.

Как депутат Севастопольского горсовета Баштовой зашел однажды в пещеры, где после войны жили люди.

— Депутат? — неприязненно спросила какая-то старуха. — Вон шею какую нарастил. Небось в депутатской квартире живешь. А мои сыны на фронте погибли, а их детей вы в пещере держите.

— Не виноват я, что не погиб на фронте, — только и ответил Баштовой.

Как объяснить этой убитой горем женщине, что всего три процента жилищ осталось в городе после войны, что сам он живет в крохотной каморке, снимая ее в частном доме.

А спустя некоторое время прямо с заседания исполкома бежал через весь город Баштовой, бежал к пещерам, чтобы скорее сообщить женщине: «Дали!»

… Командиру было трудно принять решение. А репродуктор вдруг замолк. Не слышно стало ударов, но не отвечал и Бащтовой. Усилия телефониста ни к чему не приводили. И, словно забыв, что находится на военном корабле и несет службу и рядом стоят командиры, он взмолился:

— Отзовись, Колька! Ну что же ты? Ребята просят.

Баштовой отозвался. Никто не разобрал слов. Что-то прохрипело в микрофоне и умолкло. И тогда к аппарату подошел командир. То ли по четкой, не по обстановке походке, то ли внутренним чутьем матросы все поняли. И без приказа замерли на своих местах по стойке «смирно».

— Мичман Баштовой! — сказал командир. — Немедленно переходите на раму и занимайте свое место!

Баштовой не отвечал. Далеко по правому борту шел белый сверкающий теплоход «Россия», и оттуда неслась записанная на пленку песня Градова. Неслись по морю звонкие, радостные голоса:

Город на вольном просторе, Город отваги морской, Город, влюбленный в Черное море, — Севастополь родной.

… Сергей затих и неподвижно лежал на руках Николая. И это был первый в жизни Баштового случай, когда он уже не надеялся на свои могучие руки. Это не его руки, он их не чувствует, и упадет сейчас Сергей, и захлебнется. И это было все равно что бросить его в пропасть. Вынести такое Николай не мог. И в последний раз точно судорогами свело мышцы, он приподнял Сергея, опустился на корточки, заняв всю нижнюю часть колокола, и посадил товарища себе на плечи.

— Мичман Баштовой! — зазвенел голос командира.

Но ничего уже не слышал мичман. Посадив на себя Сергея, он лишился последних сил и потерял сознание.

Медленно вращался барабан, наматывая стальные тросы. Медленно поднималась рама, неся на себе два неподвижных тела.

Солнце садилось. Ласкалось о борт бирюзовое море. Неслась песня с теплохода «Россия». «Дайте, дайте, дайте…» — кричали чайки и как безумные уносились прочь.

В квартире Баштового готовились к семейному празднику. Верочка убрала обе комнаты, кухню и балкон и удивилась, когда Сашка с таинственным видом заявил, чтобы к тумбочке отца она не подходила. Мама выпытала, что там отец приготовил для нее подарок. Она обрадовалась, но стало досадно: почему сама она не догадалась сделать подарок мужу. Николай заслужил. Полгода после родов она лежала в постели. Он сам кормил и купал Сашку, сам делал Вере уколы. Университет марксизма-ленинизма не бросил. Ему, как секретарю комсомольской организации, было это не к лицу. Поэтому занимался ночью, в те часы, когда Сашка не плакал, или на корабле в свободное от спусков время. И все это еще можно было понять. Но, вспоминая тот далекий уже вечер, когда они услышали по радио, что Николай удостоен звания лауреата Государственной премии, она и теперь чувствовала неловкость.

Николаю хотелось в тот вечер сделать для нее что-нибудь хорошее, но было поздно, и даже подарок он не мог купить. Когда все легли и она заснула, Николай бесшумно поднялся, вышел на кухню, поставил на газовую плиту бак с водой. Потом собрал в кладовке белье, приготовленное для большой стирки, и начал стирать. Он стирал смешные Сашкины трусишки, и большие пододеяльники, и ее серое платье, и скатерти. Белое он стирал отдельно и то, что надо было подсинить, подсинил, а что положено было крахмалить, крахмалил. Когда все закончил, было уже светло, и он развесил белье во дворе. Ему надо было уходить в море, и он не стал будить ее, а оставил записку и в конце написал, чтобы постаралась проследить за бельем, а то пересохнет и трудно будет гладить.

Она читала записку, и ей хотелось плакать. Когда он вернулся, она ругала его, потому что ей было стыдно: соседи видели, как он, заслуженный человек, вешал белье, и смеялись. Он слушал ее улыбаясь, а потом сказал: «Смеяться люди перестанут. Даже над смешным один раз смеются».

Вера решила во что бы то ни стало сделать сегодня Николаю сюрприз. Ей пришла в голову блестящая идея, она развеселилась и, схватив Сашку, закружилась по комнате.

… Когда у Баштового все поплыло перед глазами, он понял: теряет сознание. У него промелькнуло в голове, что своим огромным скорченным телом он загородил выход и Сергею некуда будет падать. И уже потом, когда очнулся Сергей, когда поднялись они так, что стало возможно спустить к ним молодых водолазов, он пришел в себя.

Час сорок восемь минут Баштовой боролся с Рыковым, удерживая его на руках. Срок подъема для вынесенной Баштовым нагрузки был фантастически велик. Но этот срок сильно сократили, он длился девять с половиной часов. Пока шел подъем, Николай сидел на своем месте, а рядом на раме стояли два молодых водолаза и поддерживали его в те минуты, когда он снова терял сознание и начинал бредить.

На палубе его раздели, положили в декомпрессионную камеру, где установили такое же давление, какое было на самой большой глубине. Сорок восемь часов давление снижали, пока не довели до нормального.

За все это время он выпил два стакана чаю и съел несколько сухарей. В камере возле него находился врач, а у маленького окошка все время толпились матросы, чтобы он их видел. И самых веселых посылали в камеру, чтобы они говорили ему что-нибудь смешное.

Когда открыли люк, он не дал себя нести. Он встал на палубе, широко расставив немного согнутые в коленях ноги, и долго нацеливался, чтобы шагнуть, как это делает ребенок, впервые в жизни поставленный на пол. И он пошел, качаясь, рывками, и плотной подковой двигались матросы, протянув к нему руки, чтобы поддержать, когда будет падать. Так добрался он до своей койки и заснул.

В четыре часа ночи Баштовой проснулся. Ему хотелось есть. Он сел, достал из тумбочки плитку шоколада, развернул и тяжело грохнулся на пол. У него отнялись руки и ноги. Кессонная болезнь началась.

Его подхватили и снова уложили в камеру. Здесь, под давлением, все ожило, но, будто взявшись за ступни, кто-то вывертывал ноги в разные стороны, а руки заламывал назад. Он знал, что это кессонная болезнь, что боль пройдет, поэтому терпел. Она действительно начала стихать и вскоре прошла.

Через сутки открыли люк и Николая увезли в госпиталь. Там вместе с Сергеем Рыковым лечились они долго.

С Баштовым я познакомился в Высшем военно-морском училище. Он теперь учит здесь молодежь.

Много раз я наблюдал, как он спускается под воду или снаряжает на спуск курсантов. Он рассказывает им, что и как надо делать, или экзаменует их. И глаза, и его лицо при этом такие же, как по вечерам, когда разговаривает с Сашкой, проверяя уроки или отвечая на его важные мальчишеские вопросы. Руководитель Баштового контр-адмирал Самарин сказал мне, что Баштовой — гордость Высшего военно-морского училища.

Когда думаешь о Баштовом, легче жить. Ведь таких, как он, много. Просто они скромные, и их не сразу замечают.

1966 год

Жил-был солдат

рассказ

В эту ночь все было не так.

— Ты куда, Александрыч? — спросила Елизавета Федоровна мужа, когда в первом часу он стал одеваться.

— Пойду, — ответил Сергей Александрович.

Надел валенки, короткий полушубок, взял в сенях лыжи и вышел. Она заперла за ним дверь, легла, прислушиваясь, как спит сын.

Иван спал тяжело и что-то бормотал.

Мать видела, что ему не по себе, надо бы разбудить, может, просто неудобно лежит. С такими мыслями она и задремала.

Как же теперь верить в предчувствия? Будь они на самом деле, она ни за что не заснула бы в эту ночь. Она разбудила бы Ивана и послала бы к пограничникам, а сама побежала бы в деревню поднимать людей. А она вот заснула.

Лес шумел от ветра и потому, что он всегда шумит, когда даже нет ветра. Это не мешает спать людям, привыкшим жить в лесу. А Тузик, который иногда по ночам лает, ушел вместе со своим хозяином.

Тузик — маленькая мохнатая рыжая дворняжка. Но Александрыч не сменял бы ее на самого породистого пса, потому что Тузик хорошо понимает, что к чему.

Александрыч шел на лыжах. Тузик бежал впереди. Было темно. Тропки замело, и Тузик злился оттого, что не знал, куда идет хозяин. Но Сергею Александровичу тропки ни к чему. Он знал, что в этом лесу, где уже двадцать лет служит обходчиком, заблудиться нельзя. Это не город, там сам черт не разберется, куда идти. Тут совсем другое дело. Каждое дерево точно скажет ему, где он находится. А деревьев здесь тысячи и тысячи, и нет одинаковых, все разные, так что заблудиться невозможно. Лес тянется и туда, на чужую сторону, а километрах в двадцати от его дома плотно прикрывает большой военный объект.

Люди, которые там служат, от самых больших начальников до тех, кто лежит в «секретах», знают его. Он им всегда помогает. Они с уважением пожимают его руку при встречах и иначе как Александрыч не называют. Сейчас он шел по направлению к ним. Решил идти туда потому, что выдалась плохая ночь. Всякое в такую ночь может случиться.

В лесу стоял гул. От мороза трещали сосны. Ветер срывал снег с деревьев и гнал снежинки в разные стороны. Они кружились, потом их выносило наверх, и можно было подумать, будто лес не принимает их. На небе тоже неизвестно что происходило. Облака казались черными, и они летели без конца и не давали луне светить. Изредка ее лучи прорывались, и тогда лес освещался.

Километрах в трех от дома Тузик залаял. Это было плохо. Зря он не станет лаять. Даже на зверя не поднимет голос. Он по-другому даст понять, что поблизости зверь.

Обходчик заставил его замолчать, но собака вела себя странно. Много раз Тузик обнаруживал в лесу незнакомых людей: то ли грибы собирают, то ли придут лыжники, и по поведению собаки всегда можно было определить, в какой стороне чужие. А теперь Тузик прыгал в разные стороны, и ничего нельзя было понять.

Обходчик остановился. Выглянула луна и исчезла. Но он успел увидеть что-то непривычное для глаза. Поначалу показалось, будто это ствол сломанного дерева. Но дерево тут не росло. А теперь вот откуда-то ствол. Потом опять проплыла луна, и он понял: стоит человек.

Стоит молча. Дожидается его.

Ветер утих сразу, будто выключили рубильник машины, которая приводила в движение всю эту пургу.

Он увидел, что несколько стволов стали вдруг толще. Это из-за дерева выдвинулись люди. Они молчали.

Под тяжестью снега верхушки берез наклонились к земле, образовав серебряные арки, а прямые и гордые ели тянулись к небу. Будто ничего не случилось, светила луна. Молчал заколдованный лес. Молча стояли люди.

Первым не выдержал Тузик. Он тявкнул, хотя из-за трусости не бросился на чужих, а стоял у ног своего хозяина.

Очень тихо и властно Александрыч сказал: «Домой!» Тузик прижался животом к снегу, пополз, исчез.

Черные силуэты отделились от деревьев и застыли. Обходчику стало невмоготу. Он не знал, что делать. Но тут раздался голос:

— Почему же остановился?

Голос показался знакомым, хотя Александрыч и не понял, кто же это такой. И вместо ответа сказал:

— Кто вы такие и что здесь делаете?

— Подходи, расскажем, — ответил тот же голос.

И опять Александрыч подумал, что знает этого человека. Просто перепуталось все в голове, и не может вспомнить. Не то чтобы случайно слышал. Нет, слышал его много раз и совсем хорошо знает этого человека… Фу-ты, черт, можно же так… Но тут мысли его перескочили на другое. Он подумал, что самое главное теперь — выиграть время. Четверо, стоявшие с боков, немного продвинулись, а двое остались впереди. Фактически он был окружен. Вступать в драку трудно. Троих, может, он и одолел бы, а их шестеро… Убежать — тоже не убежишь: все на лыжах, да и оружие у них наверняка есть. Значит, надо хитростью. Надо тянуть время. Может, подоспеет помощь.

Он сделал несколько шагов вперед, и те, кто стоял вокруг него, тоже шагнули и оказались совсем близко. Луна осветила лица. Александрыч увидел: пять человек чужие, с той стороны леса, а шестого узнал — Фома Сузи из соседней деревни.

Обходчик решил не подавать виду, что узнал Фому. Иначе убьют. Он сказал:

— Ну, вот я подошел.

— Куда перенесли пост? — спросил Фома и растолковал, какой именно пост имеет в виду.

Обходчик хорошо знал эту наблюдательную воинскую вышку и знал, чем ее заменили. Он не подумал о том, как им отвечать. Он думал только о том, как бы оттянуть время, хотел проверить: понял Фома, что его узлали, или нет? Он сказал:

— Как же я могу отвечать на такой вопрос, если я вас не знаю? Может, вы ревизоры. Эдак и службы не долго лишиться.

Он сказал эти слова и был доволен, что говорил так длинно и основательно.

— Не знаешь? — усомнился Фома.

— Нет, в темноте не разберу.

— А я подсвечу.

Обходчик заметил, как у стоявшего справа блеснул нож. Должно быть, такой у них был условный сигнал, потому что ножи сразу появились у остальных. Они не прятали их от Александрыча, а держали открыто и повертывали в руках, чтобы он лучше видел блестящие лезвия.

— Я подсвечу, — еще раз сказал Фома и, шагнув к обходчику, ударил его кулаком по лицу.

Кулак у него был как гиря, но обходчик не упал. Он только крякнул, и у него вырвалось:

— Ах ты, гадина!

Вместо того чтобы терпеть и снова тянуть время, он двинул Фому в подбородок. Все это произошло так быстро, что никто и пошевелиться не успел.

Кулак у него похлестче, чем у Фомы, и тот качнулся, но тоже не упал, успел ухватиться за дерево. А кто-то сбоку ударил Александрыча ножом в лицо. И каждый из них ударил его по одному разу ножом и тоже в лицо. Оно залилось кровью. Но в глаза все-таки не попали, и он успел заметить, что Фома уже оправился и в руках его сверкнул револьвер.

К этому времени, совсем выбившись из сил, Тузик прибежал домой, забил лапами в дверь и заскулил. Мать и сын вскочили с постели. Поняли: несчастье. Открыли дверь, Тузик метнулся по комнате и бросился к выходу. Он скулил, лаял, и совсем человеческие его глаза смотрели то на Ивана, то на хозяйку.

— Скорее, Ванюша, скорее, — запричитала мать.

Но Иван и без того торопился. Сунув босые ноги в валенки, вскочил на лыжи и помчался, на ходу надевая варежки. Тузик бежал впереди, часто оборачивался и подвывал, торопя Ивана.

Глупый Тузик! Он радовался, будто не шестнадцатилетнего парня пел на подмогу, а целый отряд. Он выполнил приказ, выполнил свой долг.

Еще издали Иван увидел черное пятно на снегу. Он понял: отец. Рванулся к нему. Уткнувшись лицом в снег, лежит распластанное тело. Машинально оттолкнул лыжи, подошел, опустился на колени. Вокруг головы черный подтаявший снег. Кровь! Приподнял голову и закричал. Не просто вскрикнул от испуга человек. Он кричал изо всех сил, не переставая, будто видел, как рвут лицо отца, и этот крик несся по холодному и безмолвному лесу.

И, будто сжалившись над сыном, слабо застонал Александрыч. Иван обхватил отца за плечи, поддерживая голову, приподнял немного, привалил на себя.

— Фома Сузи… убил меня, — выдавил Александрыч и захлебнулся кровью.

Опустив отца, Иван выхватил из кармана тонкую веревку, связал салазками свои лыжи, сбросил ватник и соорудил подголовник. Втащил на салазки отца, потянул за поводок и побежал. Не домой, а в противоположную сторону, к леснику. Он бежал, дыша открытым ртом, в нижней расстегнутой рубахе навыпуск, без шапки и варежек, которые неизвестно куда делись. Бежал, спотыкаясь о скрытые под снегом бугры и хворост, путаясь в собственных валенках. Бежал, пока не загнал себя, пока не рухнул, как камень. Поднялся, бросил взгляд на безжизненное тело отца, крикнул Тузику: «Сиди!» — и побежал один.

Лесник спит чутко. Вскочил, едва хлопнула калитка. Выслушав задыхавшегося Ивана, дал ему тулуп и шапку, быстро запряг лошадь.

Пробраться на санях к месту, где лежал обходчик, было нельзя. Мешали деревья. Подняли тело на лыжах, как на носилках, и отнесли в сани.

— Живой! — сказал лесник, берясь за вожжи.

Лошадь была сытая, резвая, гнали вдвоем и меньше чем через час остановились у воинской части. Отца отнесли в госпиталь, а Ивана повели к начальнику.

— Знаешь, где живет этот Фома? — спросил тот, выслушав парня.

— Знаю.

Вырвались из ворот пятнадцать всадников и понеслись, взметая снежный вихрь. Едва успевал за ними Иван на горячем коне. Вздыбили лошадей у темного, точно вымершего, дома Фомы.

Добротный, не по-деревенски глухой забор. Заперты тяжелые ворота. Заперта резная калитка.

Постучались. Никого.

Встав на седла, перемахнули через забор два бойца. Упал засов, распахнулись ворота. В окнах зажегся слабый свет. Накинув тулуп, вышел на крыльцо старик.

— Где сын?

— Не знаю.

— Обыскать.

Фомы в доме не оказалось.

— Обыскать подвал, сарай, коровник, конюшню. Нигде нет.

— Прощупать штыками сеновал.

Яркий свет ударил в углы. Медленно погружались штыки в сено, пока не раздался глухой стон. Весь всклокоченный, вылез Фома.

— Где остальные?

Молчит Фома.

Иван смотрит на него, смотрит на клинок стоящего рядом бойца. Случайно командир перехватывает этот взгляд, кладет руку на плечо Ивана:

— Пойди в дом, погрейся. Там два бойца остались.

Иван пошел. Может, он забыл, куда надо идти, может, подумал, что мать одна и ничего еще не знает, а может, просто, ни о чем не думая, вышел из ворот и побрел в лес. Только возле дома мелькнула мысль: что же сказать матери? И, ничего не придумав, вошел и рассказал всю правду, все, как есть.

Военные врачи не дали Александрычу умереть. Четыре месяца боролись за его жизнь, и выжил человек. Уходя из госпиталя, благодарил их за то, что спасли его. Но главный хирург сказал:

— Организм у вас железный, товарищ Александров, вот что.

— Это верно, — ответил он, — в лесах русских на хвое настоянный.

И снова ходил по родным лесам обходчик, не расставаясь теперь с винтовкой. И в огромном лесу ни один новый след не оставался им не замеченным, и не раз помогал он властям, и пуще, чем пограничников, боялась погань из нерусского леса человека со шрамами на лице.

Шли годы. Иван женился. Стал шофером — водителем мотовоза.

* * *

На трещину никто не обратил внимания. К вечеру она раздалась, расширилась и черной пропастью легла поперек ледовой Дороги жизни осажденного Ленинграда. Ночью ударил мороз. Тонкой пленкой затянуло трещину. Замело поземкой.

Из темноты показались желтые щелочки фар. Идет тяжелый грузовик с мукой. За рулем солдат Иван Александров. Он смотрит на дорогу, на бесконечную пунктирную полоску тусклых огоньков, показывающих трассу. Он смотрит, и что-то мешает ему. Трет чистое ветровое стекло, но все сильнее застилает глаза. Иван не сознает, что это слезы…

Машина идет медленно, но идет. И все ближе и ближе прорубь. Ни в какие бинокли не разглядеть ее теперь, никакими прожекторами не высветлить. Замело, занесло ее и сровняло со всей трассой.

Идет машина к своей гибели! Ничего не знает солдат за рулем. Плачет. Немцы казнили Машу. Нет больше Маши на свете… Что сказал ей, когда уходил на фронт? «Береги сына», — сказал. А о ней забыл. Всякий солдат наказывает беречь сына. Что же про жен никто не скажет? Эх, жены солдатские! Все снесут, все стерпят, все в сердце спрячут. Разве не знает она, что надо беречь сына! Разве не отдаст ему последние крохи! Разве не прикроет своим телом! Береги сына!..

Теперь поздно. Теперь ничего ей не скажешь. Не услышит. Может, похоронили люди, а может, коршуны растерзали тело, раздавила вражья подкова…

Береги сына… Сберегла. Где, по каким дорогам, по каким углам скитается малыш? Где искать его? А может, у немцев? Нет. «Сына люди взяли», — сказано в письме. Про фашистов так не скажут. А люди сберегут. Кончится война, найдет сына солдат.

Стелется морозный туман. Свистит ветер, метет поземка. Ближе, ближе, ближе… Накатили передние колеса на тонкую ледяную корку, провалились. Обожгло тело… Только волна хлестнула по краям воронки да вынырнули обломки льда.

Кто же теперь будет искать твоего сына, солдат?

… Нелегко он дался Ивану. Мечтал Иван о сыне. Машу не успели отвезти в родильный дом. Начались схватки, а через час она родила. Когда пришел с работы и, переступив порог, увидел бледное лицо Маши и комочек в одеяльце под ее рукой, и она прошептала: «Сын!» — счастье разлилось по его телу, и он опустился на лавку там, где стоял.

— Да ты подойди, Иван! — сказала Маша.

Он поднялся и молча вышел. Снял рубашку и долго отмывал свои шоферские руки, лицо и грудь. Потом переоделся во все чистое, трепетно поднял крохотное тельце и долго смотрел на сына.

— Весь в деда, — сказал наконец.

Может, и не был похож ребенок на Александрыча, может, еще и не определить, на кого он похож, но Иван поверил: весь в деда.

И дал ему гордое имя Эйно. Почему Эйно?

Иван объяснял всем. В воинской части, прилегающей к лесу, в котором он родился и вырос, был комиссар — носил он три ромба, — и не было героя больше, чем этот комиссар. Давно, когда тайно везли Ленина на паровозе в Финляндию, этот комиссар сидел в первом вагоне с двумя револьверами и гранатами. Случись что, он поднял бы такое, что все силы на себя оттянул бы. Он охранял Ленина, когда ехали обратно. Ленина охранял в Питере. Партия ему доверила это. И Ленин верил ему. И вот этот человек стал комиссаром и пожимал руку Ивана той самой рукой, которую жал Ленин. И имя этого человека Эйно. Эйно Рахья. В честь его и назвал сына Иван.

… Вскоре после родов Маша тяжело заболела. Иван пеленал сына, сам ходил за молоком, сам кормил его. Ночами не спал, укачивая Эйно, когда он плакал. И потом, спустя много времени, когда выздоровела Маша и сама стала ходить за сыном, все равно спрашивала Ивана, отчего вот тут пятнышко и можно ли кормить вот этой кашей. Иван сурово смотрел на пятнышко и говорил, что это просто отлежал парень, и, мешая ложкой, смотрел на кашу и говорил, что такой кашей кормить можно.

И в благодарность Ивану первое слово, которое сказал сын, было «папа».

… Машина Ивана шла первой. Далеко за ней двигалась вторая, третья, четвертая… Вся колонна. Шли с большими интервалами, только бы не упустить из виду товарища. С кабин были сняты дверцы. Таков приказ. Если провалится машина в воронку от бомбы или в трещину, водителю легче будет выскочить. И не уследил шофер второй машины, куда делась головная. Как в воду канула. А может, и впрямь в воду? Остановился, побежал и замер. Увидел карабкающегося по льдине Ивана.

Под счастливой звездой родился Иван… Обгоняла колонну легковая машина. Закутали его в огромные полушубки, и рванула легковушка в сторону от трассы, в ледяной домик, в санчасть. Растирали спиртом и мазями, поднесли кружку:

— Так пьете или разводите?

— Внутри само разведется.

И еще дважды тонул в Ладоге Иван Александров и не утонул. И замерзал Иван в пургу в восьми километрах от трассы, сбившись с пути, и не замерз: нашли самолеты. И косили Ивана пулеметами, били в него бомбами, да не достали. И стиснули его немцы в окружении, да разорвал кольцо гранатами. Так должна же где-то смерть настигнуть Ивана?!

Когда прошел последний рейс по тающей Ладоге и провел свою машину до подножек в воде на место, как лучшего водителя взяли его в танковые войска. Подучили немного, и повел Иван свой танк в бой.

Бой был страшный. Всю ночь шел бой. Отбивались от врага. Шесть машин осталось на поле. А танк Ивана разворотило: взорвался боезапас. Утром унесли труп командира машины лейтенанта Юдина.

— Еще живой, — показал санитар на тело Ивана.

Четыре дня Иван не приходил в сознание. Сестра вытирала ему марлей рот, когда он раскрыл глаза.

Он потерял слух и голос. Пять месяцев лежал то на одном боку, то на другом: всю спину исполосовали хирурги. И выжил Иван. И слух и голос вернули ему. И опять пошел на фронт солдат. Теперь — в авиацию, возить бомбы к самолетам.

Всю свою злость изливал в работе. А нежность скапливалась. Некуда было ей деваться. И прорвалась она, когда сыну исполнилось шесть лет. Во все города рассылал письма, искал его. Только затерялся след Эйно. Поздравить бы сына с днем рождения, да куда писать? А нежность распирала его и вылилась стихами. Забившись в уголок землянки, Иван писал:

Здравствуй, сын ты мой родной, Здравствуй, мальчик дорогой! Добрый день, добрый час. Что ты делаешь сейчас? Ты, наверно, моя крошка, Папу ждешь, глядя в окошко, Ну, а папа для сынишки Написал это письмишко. Ну, так вот, дела бросай И письмо мое читай. Не забыл ли ты, мой сыник, Ты ж сегодня именинник. Вот еще чуть подрастешь, В школу ты ходить начнешь, Много ты поймешь, Эйночек: Почему растет цветочек, Где какие города, И куда бежит вода, Как устроены машины, И зачем у них пружины, Почему летают птицы, А кроты живут в землице. Будешь хорошо учиться, Только надо не лениться, А когда пройдут года, Взрослым станешь ты тогда, Я уж буду совсем стареньким. Купишь мне на зиму валенки. А пока что, моя лапка, Будь здоров, целую. Папка. Ты поверь мне, все равно Я не брошу, я найду тебя, Эйно.

Перечитав стихи, солдат улыбнулся, тяжело вздохнул, сложил треугольником и написал адрес: «Моему сыну Эйно», достал свой вещевой мешок и спрятал на самое дно.

И снова шел Иван по дорогам войны, по чужой земле, и стояло перед ним видение: лицо отца, каким оно было в ту страшную зимнюю ночь, и вся в соломе голова Фомы. И стояло перед ним это видение, когда появилась на груди медаль «За оборону Ленинграда», и медаль «За освобождение Варшавы», и медаль «За взятие Берлина».

… Остановил свою машину Иван возле поверженного рейхстага, зубилом вырубил на нем свое имя и отправился в обратный путь.

Демобилизовался Иван Сергеевич Александров в январе 1946 года. Приехал в Ленинград, обосновался здесь и начал искать сына. И нашел. Через семнадцать лет.

1961 год