Без малого сорок лет — таков литературный стаж уральского писателя Виктора Афанасьевича Савина.
Родился Савин на Урале, под Невьянском, в 1900 году в семье рабочего-горняка. Учась в начальной школе, а затем в высшем начальном училище, он во время летних каникул работал гонщиком, водоливом, токарем, грузчиком. В гражданскую войну был на Южном фронте, участвовал во взятии Перекопа.
В 1923 году, демобилизовавшись из армии, Савин поступил в Московский литературно-художественный институт имени В. Я. Брюсова, который закончил потом при Ленинградском университете. По окончании учебы был направлен на Урал. Почти четверть века находился на журналистской работе, сотрудничал в редакциях газет в городах Усолье, Соликамск, Златоуст, Челябинск, Куса. Его очерки, рассказы публиковались в газетах, журналах, коллективных сборниках.
В 1925 году вышла в свет первая книга рассказов В. Савина «Шаромыжники». Эта и две последующие книги («Петяш», 1926 г., «Беспризорный круг», 1926 г.) были изданы под псевдонимом Виктор Горный. Впоследствии В. Савин выступает под собственной фамилией («Поход энтузиастов», 1931 г., «Дружки с рабочей окраины», 1932 г., «Косотурские художники», 1937 г., «Волчье логово», 1959 г., «Старший в доме», 1960 г., «Закалка мужества», 1962 г.).
Роман «Чарусские лесорубы» — десятая книга В. Савина. Над ней он работал много лет, стремясь в широком плане показать жизнь лесорубов Урала в послевоенное время.
Грузовая машина плавно бежала по деревянному настилу лежневой дороги к далеким синеющим горам. По сторонам мелькали леса, болота, крутые овраги, на дне которых струились светлые, точно хрустальные ручьи. В кузове машины ехали на лесозаготовки рабочие. Народ был разный, набранный с бору да с сосенки: в деревнях, в городах, на железнодорожных станциях, на пристанях. Люди молча поглядывали на незнакомые места, у каждого были свои думы, надежды.
На замусоленном сундучке спиной к шоферской кабине сидел угрюмый, давно не бритый мужчина в сером стеганом ватнике. Во всей фигуре чувствовалось что-то суровое, нелюдимое. Он хмуро поглядывал на пестрое скопище пассажиров, чаще всего взгляд его останавливался на немолодой, но еще довольно свежей и красивой женщине в солдатской гимнастерке, расположившейся посредине кузова с двумя белокурыми девочками.
За спиной женщины на ящике примостился молодой, сильно загоревший парень с бойкими глазами, одетый в грязный измятый костюм. Он запустил руку в чужую сумку и начал там рыться.
Человек, сидевший на сундучке, вдруг свел брови.
— Брось, Гришка! — буркнул он.
Парень, точно подстегнутый кнутом, съежился. Убрал руку из сумки и укоризненно поглядел на товарища.
— Брось! — еще раз сказал человек с сундучка.
Парень, как ни в чем не бывало, потуже натянув клетчатую кепку на лоб, начал насвистывать мотив песни «Далеко в стране Иркутской».
Лежневая дорога, в начале прямая, как стрела, стала извилистой: ныряла под горки, вздымалась на крутые подъемы, огибала каменистые сопки — шиханы. По обеим сторонам громоздились штабеля бревен, поленницы дров. Там, где еще недавно стояла сплошной стеной тайга, остались белесые пни и чахлые рябинки.
С высокого увала, куда поднялась машина, открылся вид на озеро, окруженное домиками.
— Вот и Чарус, наш леспромхоз! — махнув рукой в сторону озера и поселка, сказал парень с темно-рыжими бакенбардами на впалых щеках, уполномоченный по оргнабору Иван Шевалдин. Он сидел у левого борта кузова среди девчат.
— Такая глушь! — разочарованно молвила толстая деваха. — Тут только медведям жить да вон таким дяденькам, — кивнула она на угрюмого человека.
Тот уставился на нее остекленевшими глазами, шевельнул желваками.
— Не понравится — сбежим, — заявила бойкая черноглазая смуглянка. — Я уже четвертый раз завербовалась. Побывала в Донбассе, в Ленинграде, в Казахстане. Теперь на Урале думаю испытать счастье.
— За длинными рублями летаешь? — усмехнулся Шевалдин.
— В аккурат! Попал пальцем в небо. Не летаю, а жизнь пробую. Хочу знать, где, какая она есть. Моя старшая сестренка жизнь начала с фронта. Была снайпером, связистом. Сколько стран повидала. Ну, а мне бы по своей земле поездить.
— Пока хвост не привязан.
— Кто мне его привяжет?
— Муж!
— А я замуж и не думаю.
— Решила, значит, бобылкой прожить?
— Бобылкой? Нет! Оставаться в старых девах не собираюсь, но устрою свою жизнь так, как мне хочется. Некоторые девчата сидят дома, киснут, ждут, кто бы посватал… Я не такая. Я сама возьму счастье за рога. Придется, так с боем возьму. И подружку свою Паньку в люди выведу, — кивнула она на толстую деваху.
— Храбрая! — усмехнулся вербовщик.
Женщина с детьми, заинтересовавшись разговором, спросила:
— Девушка, вам сколько лет?
— Двадцать два. А что?
— Вы не знаете еще жизни. Не такая она уж простая, как вам кажется. Не всем подряд выпадает счастливая судьба.
— Старо, тетенька, — «судьба, судьба». Мы сами делаем свою судьбу… Верно, дяденька? — подмигнула она угрюмому человеку.
Он посмотрел на нее сурово, пристально, но ничего не ответил.
Машина вкатилась в поселок лесорубов. Среди сиротливых высоких сосен-семенников в один порядок стояли лицом к озеру рубленые избы и длинные приземистые бараки.
Свернув с лежневки и лавируя между пнями, автомашина подошла к празднично украшенному бараку с широким крыльцом посередине. Над крыльцом развевался флаг. В простенках между окнами — лозунги, красочные плакаты. По обе стороны крыльца, образуя нечто вроде коридорчика, стояли нарядные, обвитые пихтовыми венками, доска показателей работы леспромхоза и Доска почета с портретами передовиков производства.
— Приехали с орехами. Ну, курносые, вылезайте! — Шевалдин поднялся, опираясь на плечи девчат. — Располагайтесь пока тут, возле конторы. Я к директору.
И пошел в барак, припадая на скрипучий протез.
В одной половине барака помещался клуб с небольшой сценой, библиотека с читальным залом и уютная комната отдыха, в которой вовсю гремел радиоприемник. В другой половине барака, разделенной полутемным коридором, с обеих сторон было много дверей, обитых войлоком, а одна — белой жестью.
Шевалдин вошел в комнату, над дверью которой было написано «Секретарь». За барьером у пишущей машинки сидела полная, краснощекая девушка в ярком цветастом платье.
— Машенька, здравствуй! — сказал вербовщик. — Как живем-можем?
— Ваня! Приехал? — обрадовалась девушка. — А мы тебя ждем не дождемся. Скучно без тебя вечерами. Соберемся в клубе и слоняемся из угла в угол. Без гармониста, как без рук. Значит, сегодня, Ваня, потанцуем?
— Это еще бабушка надвое сказала.
— Почему?
— Народ придется на Новинку везти.
— Без тебя увезут.
— Я привез, я должен и разместить. Народ, понимаешь, с гонором. Так что, Машенька, сегодня я еще в командировке.
— Но ведь на Новинку уехал директор.
— Выходит, Якова Тимофеевича у себя нет? — сказал Иван и, кивнув на противоположную дверь, спросил: — А Зырянов тут?
— Борис Лаврович у себя в кабинете. На обед не пошел, ждет тебя с народом.
Зырянов ходил по ковровой дорожке от стола к двери. Это был высокий молодой человек с живыми карими глазами. Вскоре после войны он окончил Ленинградский лесной институт, получил диплом и поехал работать на Урал. Год пробыл в лесоустроительной партии на Северном Урале, затем ему предложили работу заместителя директора по политической части в Чарусском леспромхозе. Зырянов долго колебался. Стать политическим работником на лесозаготовках — дело не простое. Правда, он в лесу родился, в лесу вырос, любит лес. Это одно.
Другое дело — руководить людьми. Для этого нужны уменье, опыт, талант. В обкоме партии его уговаривали: мол, надо попробовать, готовым работником никто не рождается. Зырянов согласился.
Когда Иван приоткрыл дверь и спросил, можно ли войти, замполит пригласил:
— Да, да, входи, Шевалдин.
Зырянов отставил в сторонку букет полевых цветов, который, благодаря старанию секретарши Маши, неизменно, каждое утро появлялся у него в кабинете, сдунул со стола опавшие лепестки и сел, положив на стекло ладони.
Иван, не торопясь, разделся, оправил гимнастерку под тугим солдатским ремнем и прошел к дивану, позванивая орденами и медалями.
— Сколько человек привез? — спросил его замполит.
— Полтораста. Приехал с первой машиной, остальные вот-вот подойдут со станции.
— Что за люди?
— Работенки вам будет, товарищ Зырянов. Некоторые, прямо сказать, сырье! Приходилось вербовать всякий народ. На одной узловой станции набрал восемнадцать молодчиков. Харитон Богданов насобирал мне всякое охвостье.
— Что за Харитон Богданов?
— Странный человек. Свыше двадцати лет прожил где-то в Сибири, на Колыме. Ну, медведь медведем.
— В заключении был?
— А кто его знает! Может, был. Только последнее время по вольному найму работал. Документы чистые. Однако, видать, имел дело со всяким сбродом. Умеет влиять на людей. Скажет слово-два — смотришь, человек в его власти, хоть веревки из него вей… Подошел ко мне и спрашивает, куда народ вербую. Я рассказал. Он спросил насчет заработков. Расспросил все подробно, досконально. Потом говорит: «Одному мне к вам ехать неохота. Хочешь, я тебе завербую еще десятка два людей?» Пожалуйста, говорю. Хоть двести, хоть триста человек могу законтрактовать… Потом, вижу, ведет ко мне пять человек, потом трех, потом начал приводить по одному, по два. А всех оказалось восемнадцать человек. Народ всякий: кто срок заключения отбыл, кто по собственной воле решил переменить место жительства, кто за большими заработками погнался.
— А сам Богданов за чем гонится?
— На откровенный разговор мне его не удалось вызвать. Сказал только, что пристанище в жизни ищет. На годы сослался: «Хватит, — говорит, — дурака валять. Мне уже сорок пять стукнуло».
— Ну, ну. А из специалистов кого-нибудь привез?
— Есть механики, слесари, шоферы. Даже врача привез.
— Врача, а не фельдшера?
— Вот именно, врача! Майора медицинской службы.
— Что за человек?
— Женщина с двумя девочками. У нее здесь муж. Багрянцев.
— Вон что. А ты рассказал ей, в каком состоянии находится сейчас Багрянцев?
— Не сказал. Да она и не интересовалась. Узнала, что я из Чарусского леспромхоза и что в медпункт нам нужен работник, быстро выхлопотала перевод, собралась и поехала со мной. Оставила в городе хорошую квартиру, работу в хирургическом отделении больницы. Она член партии, весьма авторитетный человек.
— Где она?
— Тут, на улице.
— Надо ее устроить пока в клубе, в комнате отдыха: она ведь с детьми.
Пока шел этот разговор, к конторе леспромхоза подошло еще несколько автомашин с людьми. Прибывшие расположились со своими котомками и чемоданами возле крыльца, возле загородки палисадника, а некоторые сидели на пеньках среди улицы.
Замполит Зырянов вышел из конторы и окинул взглядом разношерстную массу людей. Тут были молодые, цветущие и пожилые, дряблые лица. Яркие косынки и модные костюмы выделялись среди мятых кепок и грязных фуфаек. Модельные туфли на высоких каблуках совсем не гармонировали с кирзовыми сапогами и ботинками.
Заметив в сторонке женщину с двумя девочками, замполит подошел к ней.
— Вы Багрянцева?
— Да.
— Разрешите представиться: я заместитель директора по политчасти — Зырянов, Борис Лаврович.
— Очень приятно, — мягким голосом сказала Багрянцева, протягивая руку Зырянову. — Я — Нина Андреевна, врач.
Ее красивое лицо с бархатистыми ворсинками на щеках было светлым и добрым; спокойные серые глаза смотрели ласково.
— Вы извините нас за невнимательность, — сказал Зырянов, — мы вас плохо встретили.
— Ничего, ничего. Какая же должна быть мне встреча?
— Пройдите, пожалуйста, с девочками в клуб, там есть диваны, немножко отдохнете с дороги. А к вечеру вам будет готова комната при медпункте.
— Мы можем побыть пока и на улице, — сказала Багрянцева. — Погода хорошая. Мои девочки любопытные, они с удовольствием побегают тут и посмотрят, что делается вокруг.
— Дядя, а в этом озере рыба живет? — спросила одна из девочек, похожая на свою сестренку и на мать.
— Да, живет, — ответил Зырянов.
— А вон там высокая белая гора, как она называется?
— Это Водораздельный хребет.
— А почему Водораздельный? — не унималась девочка. — Где там вода?
— Риточка, ты потом все это узнаешь, — сказала Багрянцева. — Дяде некогда сейчас давать объяснения. Дядя потом зайдет к нам и все расскажет.
Девочка вскинула на Зырянова ясные глаза.
— Да, да. Приду и объясню, — сказал тот. — А пока идите в клуб и отдохните.
Он что-то сказал следовавшему за ним Ивану, тот сходил за шоферами, стоявшими в сторонке возле машин, привел двух человек. Они взяли чемоданы Багрянцевой и понесли в комнату отдыха. Нина Андреевна с девочками пошла за ними.
— Подумаешь, цаца какая! Чемоданы ей шоферы таскают, — с усмешкой сказала толстая деваха, ехавшая в первой машине. — Наши котомки небось никто не понесет. Завезли в какую-то глушь и рассадили на пеньки.
— А тут, девка, вся жизнь возле пеньков идет, — сказал щупленький мужичонка с реденькой пепельной бородкой. — Тут так и говорят: «Обед привезли к пеньку», «Беседу провели у пенька». Так что, девка, привыкай к новой жизни.
Замполит прошелся между людьми, словно командир, принимающий новое пополнение, остановился возле Богданова, поставив одну ногу на пенек, облокотился на нее рукой и сказал:
— Давайте, товарищи, потолкуем немного.
— У пенька, значит? — ухмыльнулся щупленький мужичонка.
— Вот именно… Скажите, как вы доехали?
— Хорошо доехали, лучше некуда! — попыхивая папироской, сказал сероглазый, широколицый парень-крепыш. — До самого Урала мчались чуть ли не курьерским поездом, в цельнометаллических вагонах. Тепло, уютно, на столиках цветы. Котомки сложили под сиденья, как в сундуки.
— Вы колхозник? — спросил замполит у парня, который ему сразу понравился своей простотой.
— А как же! Я механизатор, тракторист.
— Колхоз вас отпустил?
— Ну да. Механизаторов у нас сейчас хватает. Это на лошадь не скоро найдешь работника, а на трактор или на комбайн работников хоть отбавляй.
— А у нас механизаторов не хватает.
— Знаю я, вербовщик сказывал. Я и поехал сюда вроде разведчика. Понравится, напишу домой — сколько угодно механизаторов приедет: и парней, и девчат.
— Вас как звать-то, молодой человек?
— Спиридонов, Алексей.
— Ну, желаю вам, Алексей, прижиться у нас.
Затем замполит обратился ко всем:
— Может быть, у кого есть претензии к нашему вербовщику? Все получили проездные, суточные?
— Получить-то получили, да уж израсходовали, — послышалось в толпе.
Григорий Синько, парень с вороватыми глазами, выступил вперед. Натягивая клетчатую кепку на глаза, сказал:
— Нельзя ли, начальник, аванец получить?
— Аванс, товарищи, нельзя. Но мы в первые дни пойдем вам навстречу: как немного заработаете — сразу станем рассчитываться. Ясно? Теперь я хочу познакомить вас с нашим Чарусским леспромхозом, рассказать, что мы делаем, что от каждого из нас требуется.
Харитон Богданов, угрюмо сидевший на своем сундучке, вначале молчал, поводил белками из стороны в сторону, потом сплюнул, растер сапогом и сказал:
— Что ты разводишь турусы на колесах? Ты вот скажи лучше, верно или нет, что у вас можно зашибить деньгу?
Зырянов пристально поглядел на Харитона.
— Отдельные наши кадровые рабочие очень хорошо зарабатывают. Но зря деньги нигде не дают. Все дело в старании.
— Насчет старания ты не агитируй. Мы это слыхали. Скажи, какая работа будет?
— Работа у нас всякая, товарищи, — оживляясь, заговорил замполит. — До осени будем строиться, а с осени лес рубить. Вот видите хребет Водораздельный? Туда нужно прокладывать лежневку. Там у нас будет механизированный лесоучасток. Забросим туда новую технику. За одну зиму надо сбрить весь лес с Водораздельного хребта. А сколько там леса, видите? Всю эту массу древесины двинем на стройки, на шахты, на заводы. А потом, может быть, через год, через два, врежемся в дремучие леса за Водораздельным хребтом, а там их — море, зеленый океан, вплоть до самой тундры. Несметные богатства пустим по рекам в промышленные центры Урала, Украины, в Донбасс.
— Начальник, можно тебя спросить?
На Зырянова смотрели маленькие, с хитринкой, глаза щупленького мужичонки, который до этого рассуждал, что вся жизнь лесорубов проходит возле пенька.
— Почему нельзя? Спрашивайте, — сказал замполит.
— А ты, начальник, не заврался?
И глаза-бруснички, вдруг повеселевшие, зашныряли по сторонам, ища сочувствия в толпе рабочих.
— То есть, как это заврался?
— Очень просто. Думаешь, что все тут лопоухие сидят? Думаешь, если люди приехали черт-е знает откуда, так им можно врать не краснея. Только меня, начальник, не обманывай, я сам из здешних мест. Моя фамилия Шишигин. Если бывал за Водораздельным хребтом, то, наверно, слыхал про Шишигинскую заимку, стоит она на реке Глухая Ильва. Ты говоришь, за Водораздельным хребтом окиян леса, и хочешь его плавить на Украину? Ха-ха-ха! А как же ты его будешь плавить? По эту сторону хребта течет только маленькая речушка Ульва, летом ее курица перебегает. Главный-то лес за Водораздельным хребтом, за рекой Глухая Ильва. Это могутная река, течет она подле хребта, а потом сворачивает и уходит куда-то во льды. Глухую Ильву ты через хребет не переманишь. А сам лес через горы не перепрыгнет, не поплывет по Ульве: в ней в сухое лето сохатому негде спрятаться от гнуса.
Зырянов повеселел:
— Эх, Шишигин, отстаете от жизни! Так знайте, что ваша Глухая Ильва последний год течет на север. Скоро мы ее спарим с нашей маленькой Ульвой, и они побегут вместе на юг.
— А горы?
— Горы взорвем!
— Это Водораздельный-то? Чем?
— Найдем чем. Проложим ворота Глухой Ильве через скалы.
— Что-то враньем пахнет!
— Поживете — увидите. Может быть, вы, Шишигин, и вы, все здесь собравшиеся, станете энтузиастами этого большого дела.
Зырянов позвал Богданова к себе в кабинет.
— Садитесь! — показал он ему на диван.
— Я постою. — Харитон привалился плечом к косяку двери. — О чем хочешь со мной разговаривать?
— Хочу поближе познакомиться с вами.
— Что со мной знакомиться?
— Мне только что говорили о ваших организаторских способностях. Может, бригадиром вас назначить? Первое мое впечатление о вас, надо прямо сказать, неважное.
Богданов прошел к дивану, сел, снял шапку, положил на колени.
— А куда бы ты мог поставить меня бригадиром?
— В списке, я вижу, вы записались плотником. Где вы плотничали? Что строили?
— Все приходилось делать: дома, клубы, школы, промышленные здания. Словом, что придется.
— Сам-то сибиряк?
— Нет, российский.
— А как в Сибирь попали?
— Дело прошлое. Зачем тебе об этом знать?
— Интересно все же.
— Не стоит вспоминать о старом — что было, то уплыло, быльем поросло.
— Может быть, из раскулаченных? В каком году уехали в Сибирь?
— Считай: прошло двадцать лет с лишним.
— Как раз в то время кулаки ликвидировались как класс.
— Нет, замполит, я не из кулаков. К этому чертову отродью меня не причисляй. Сызмальства кусок хлеба своим горбом добываю.
— Так что же вас из родных мест погнало в далекий край?
Богданов свел брови к переносью, взял с коленей свою шапку и начал мять в жестких, огрубевших ладонях.
— Что тебе от меня надо? — сказал он с раздражением. — По делу позвал, так говори.
— Я, товарищ Богданов, насчет вашего бригадирства хотел поговорить. Стоит ли вас бригадиром ставить? Пожалуй, не стоит.
— Дело твое, замполит. Я не навязываюсь. Тебе виднее, хозяин-боярин… Только чтобы потом тебе не пришлось поклониться в ножки Харитону Богданову. Народ, который я помог завербовать на узловой станции, будет работником только под моим началом, тебе без меня с ним кашу не сварить.
— Уж и не сварить? Откуда такая уверенность?
— А вот увидишь. Насыпь на стол горох и сделай из него колобок — ничего у тебя не выйдет.
— А вы что, мастер из сухого гороха колобки делать?
— Мастер не мастер, а в бригаду людей сколотил. Сейчас она у меня как из цемента слита.
— Где же вы сколотили бригаду?
— По дороге, как из Сибири ехал… А на той большой узловой станции пробу сдавали. Попервости сам немало крови попортил со шпаной.
— В каком-нибудь жилищном тресте или отделе работали?
— У нас свой «Сам-трест». Железнодорожники — народ богатый: тому надо домик поставить, другому крышу перекрыть. Мы, пожалуйста, на все согласны, только гони денежки на кон.
— Значит, фирма «Харитон Богданов и компания». Да, бывали на матушке Руси такие подрядчики… Был и «хозяин-боярин»…
Замполит встал, открыл форточку. С улицы, залитой солнцем, хлынул свежий воздух. Расправив плечи, точно стряхивая с них какой-то невидимый груз, Зырянов широкими шагами прошелся по ковровой дорожке, потом остановился перед Богдановым, закинув руки за спину.
— Нам, Богданов, здесь подрядчики не нужны. У нас не частная лавочка. И в ножки мы никому не кланяемся… Бригадирство на производстве не каждому доверяется. А вы даже держать себя как следует не умеете. Какой же из вас бригадир будет, а?
— Твое дело, замполит, твое! Посмотрю, что ты станешь делать с лодырями, лежебоками, со всякими Синько, Шишигами?
— Воспитывать станем, Богданов.
— Хы! Воспитывала мышь котенка, пока тот слепой был. Ну что ж, ищите другого бригадира. Возьмите моих молодцов. Я и без них не пропаду.
— Зачем же вы тогда ратуете за бригаду?
— Привычка у меня такая. Не люблю втихомолку работать. Мне надо, чтобы вокруг меня народ кипел, чтобы дело спорилось. Терпеть не могу, когда люди лодырничают. Я с детства приучен: работать так работать, чтобы жарко было. Чем лучше поработаешь, тем слаще отдохнешь.
— Это правда, Богданов… Ну, можете идти. Через полчаса поедете на Новинку.
Богданов встал, помял в руках шапку.
— А насчет бригадирства как?
— Ладно, Богданов, я поговорю с кем следует.
— Благодарствую, товарищ замполит.
Харитон поклонился, надел шапку и медленно, вперевалку пошел из кабинета.
«Медведь медведем», — подумал про него замполит, вспомнив слова Ивана Шевалдина.
Был первый час ночи. Чарусский поселок утопал в темноте. Паровой двигатель, дававший электроэнергию леспромхозу, останавливался в двенадцать часов. Это значило, что жизнь повсюду замирала, все погружалось в сон. Бодрствовали только с керосиновыми лампами телефонистка у коммутатора, пожарник на вахте да сторожа.
Ночь была тихая, лес настороженный. Высоко в небе мерцали мелкие, как бисер, звезды.
К конторе леспромхоза подъехал всадник на белом коне, слез с седла и постучал в дверь. Вскоре послышался заспанный женский голос:
— Кто там?
— Открой, Егоровна.
Щелкнул крючок.
— Чтой-то поздно, Яков Тимофеевич?
Директор леспромхоза ничего не ответил и прошел по темному коридору в свой кабинет. Зажег лампу и несколько минут неподвижно стоял перед ней, глядя на огонь. На стену, где висели диаграммы, легла широкая тень. Затем тень качнулась в сторону. Директор открыл нижнюю дверку несгораемого шкафа, стоявшего в углу, достал оттуда бутылку с водкой, налил полстакана, выпил, отломил кусочек сухого мятного пряника и закрыл шкаф. Опустившись в кресло, он медленно прожевал пряник, обтер тыльной стороной ладони щетку густых коричневых усов и взялся за телефонную трубку. Вызвал к себе Зырянова.
Замполит явился в наглухо застегнутом пальто, в кирзовых сапогах. Кепку повесил при входе в кабинет.
— Садись, дружище, надо потолковать, — сказал директор. — Дело на Новинке у нас совсем дрянь! Боюсь, что нам с тобой не сносить головы. Министерство жмет, главк жмет, трест жмет. Да мы и сами отлично понимаем необходимость строительства новых жилищ, школ, магазинов, мастерских. Осенне-зимний сезон на носу, прибудут сотни людей из колхозов, а у нас, как говорят, не растворено-не замешано. И строить велят не как попало, а по проектам, как в городе. Да еще обязали обеспечить жилищами горняков, которые приедут взрывать Водораздельный хребет.
— Все построенное для горняков у нас же потом останется, будет наше.
— Конечно, наше. Но ты скажи, как все это построить? Сегодня из Новинки я разговаривал по телефону с трестом. Управляющий меня буквально в пыль превратил, в порошок. — У вас, — говорит, — сметы есть? — Есть. — Деньги есть? — Есть. — Рабочие чертежи есть? — Есть. — Материалы есть? — Есть. Рабочую силу получили. — Так что же вам еще надо? Не послать ли нянек? Стройте, — говорит, — и никаких гвоздей! В срок не построите — беритесь за пилу, за топор, будете лес рубить, если руководить не можете. Я ему объясняю, какую мы рабочую силу получили — в большинстве совершенно неквалифицированные люди, некоторые отроду не бывали на физической работе и не хотят за нее браться, требуют себе легкий труд, просятся в контору. А он говорит: — Обучайте людей, воспитывайте. — И повесил трубку. Сразу же после разговора я пошел по бригадам, по общежитиям. И чего только не насмотрелся! На стройке полнейший беспорядок: одни, кто действительно приехал работать, что-то делают — роют котлованы под фундаменты, подносят каменщикам бут, готовят на бетономешалках цементный раствор; а другие, кто ехал сюда, как на курорт, сидят на солнышке и греются, раскуривают, занимаются разговорами. А этот твой «выдвиженец» Богданов почти целый день сидел на срубе и ни разу не тюкнул топором. А с ним сидела вся бригада, восемнадцать человек!
— В чем же дело? — барабаня пальцами по кожаной обшивке дивана, спросил Зырянов. — Почему Богданов не работал? Он же горячо взялся за стройку.
— Нашла коса на камень: у Богданова кончились харчи, он пришел в контору к Чибисову и попросил денег под свой заработок. Просьбу свою изложил грубо, повышенным тоном. Сослался на твое заявление о том, что леспромхоз первое время будет авансировать вербованных рабочих за отработанные дни. А Чибисова ты знаешь… Он тоже начал грубить. Заявил, что денег у него в конторе нет, что он не может каждый день выдавать рабочему заработную плату, что у него других дел по самое горло… Богданов сказал ему «ласковое» слово и вернулся на сруб, воткнул топор в бревно, а его примеру последовала вся бригада.
— Вы там навели порядок, Яков Тимофеевич?
— Ну, конечно… Я думаю, Борис Лаврович, тебе следует поехать на Новинку, посидеть там несколько деньков.
— Сейчас же поеду.
— Зачем сейчас? Завтра утречком пораньше выедешь — и хорошо.
— Да ведь уж скоро утро.
— И то правда. Я плохо стал ориентироваться во времени. Пойду вздремну маленько. С самой весны, как только начался лесосплав, я еще ни разу не поспал вдосталь. Все крутишься, крутишься, все срочные, неотложные дела, и нет им конца. Когда был лесорубом — куда спокойнее жил: сходил в лес, крепко поработал, пришел домой, поел, газету просмотрел, с ребятишками повозился — и на боковую. А теперь уж, вроде, и от дому отвык, даже детишек приласкать некогда. А тут еще из треста жучат, у телефона, как на привязи, держат и накачивают, накачивают, накачивают…
Зырянов ушел. Вслед за ним поднялся из-за стола и директор. Хотел было загасить лампу. Глаза его скользнули по толстой, вздувшейся папке с беленьким ярлыком: «На доклад Якову Тимофеевичу». Ярлычок квадратный, с тщательно обрезанными краями, обведенный со всех сторон под линейку сначала красным, потом синим карандашом, а буквы выведены усердным каллиграфическим почерком: секретарша Маша и тут приложила свое старание.
Директор подтянул к себе папку, развязал голубой бантик, раскрыл. Втиснутые в нее бумаги словно вздохнули и растопорщились.
«Опять гора писанины, — подумал он, небрежно перебирая за скрепки приказы, инструкции, распоряжения. — Делать людям в тресте нечего, что ли? Сидят в отделах, вот и строчат, строчат. Думают, тут у директоров в леспромхозах только и дела, что читать их канцелярское творчество. От точки до точки километр. Пока разберешься, о чем пишут, мозги сломаешь. А того нет, чтобы самим приехать на место да помочь в трудную минуту. Тот же трестовский инженер Морковкин — что ни день, то инструкция, а сам еще ни разу не бывал в Чарусе».
Ох и не любил директор Черемных всякую неуемную писанину! Родом он из вятичей, еще подростком ушел с отцом на лесозаготовки, да здесь и остался на всю жизнь. Сначала сучки в делянках подбирал, сжигал их на кострах, потом сам взялся за пилу, а как вошел в возраст — прослыл богатырем. К тому времени на смену поперечной пиле пришла лучковая, легонькая. Полотно тонкое, узкое. То ширкали дерево вдвоем, на пару, а тут можно стало работать одному. Никто тебя не держит, никто тебе не скажет: «Давай покурим, передохнем». Ты сам размериваешь свои силы, вырабатываешь в себе сноровку. Ну и учишься у других, кто набрался уже опыта на своем деле. Однажды на совещании в тресте, куда пригласили лучших лесорубов, инженер Морковкин распинался, крыл почем зря наших лесных рабочих. Дескать, вот Канада, классическая страна лесозаготовителей. Там выработка на человека в два раза выше, чем у нас. А техника та же: лучковая пила и топор. Почему мы не дюжим против канадцев? Да потому, что лень-матушка, косность нас заедают. Работаем в делянках как бог на душу положит. Напишешь людям инструкции, разжуешь, в рот положишь, а эти твои указания — как о стенку горох… Раскалил тогда трестовский деляга лесорубов, зацепил за живое. И больше всего обиделся на Морковкина Яков Черемных. Как так? Неужели наш русский человек не устоит против канадца? Неужели у нас кишка тонка тягаться с иностранцами? Нет, тут что-то не так.
И вот лесоруб Черемных высказал эти свои сомнения не кому-нибудь, а самому лесному министру. Отправил письмо в Москву.
Так и так. Прошу разъяснить. А если можно, то пусть кто-нибудь из наших съездит в заморский край и поглядит, как там лес валят. Прошло сколько-то месяцев. Вдруг Якова вызывает к себе министр. В столице на приеме Черемных встретился с другими такими же, как он, простыми лесорубами. Министр сначала поинтересовался делами в леспромхозах, откуда прибыли вызванные рабочие, а потом и говорит: «Поедете в Канаду. Еле добились, чтобы пустили вас туда. Съездите, посмотрите, как там древесину заготовляют. И если есть чему — поучитесь. Потом расскажете обо всем, что видели».
За океан на большом пароходе поехали пятеро: трое рабочих и двое специалистов. По дороге Якову все было в диковинку: и люди, говорящие не по-нашему, и огромная вода, где не видно ни земли, ни гор, ни лесов. Вода да небо — вот и все. Да и в Канаде выглядело все странным, чужим. Представитель лесопромышленной компании, встречавший советских людей, солидный, лощеный, отрекомендовался: «Фрэнсис Жеребятников, компаньон фирмы «Канадская ель-сосна». Яков переглянулся с товарищами, а когда пожимал пухлую руку лесопромышленника, спросил: «Вы, что же, русский? Фамилия-то нашинская. Да и знакомая что-то»… Представитель компании широко улыбнулся: «О, мои родители русские, из-под Перми. А я здешний, тут вырос. Охота побывать в вашей стране, посмотреть, какая она. Отец очень тосковал по родине. Я тоже часто думаю о России…» — Он сделал грустные глаза и вздохнул.
Оказывается, как потом признался Жеребятников, его отец, владелец крупной лесной биржи на Урале, в 1919 году удрал с колчаковцами в Китай, а оттуда перебрался в Канаду. В чужой стране окопался, пристроился к лесопромышленникам. Деньжонки были. Была и торгашеская сметка, хватка. И дело пошло. Только все вспоминал былое…
А вспомнить было что. Это о нем, выходит, рассказывал в Чарусском леспромхозе заведующий конным двором старик Березин. Жил, дескать, на реке Каме лесопромышленник Фрол Жеребятников. Крепко жил. Выйдет, бывало, на высокий берег, стоит, любуется. Картуз с лаковым козырьком, борода лопатой, сапоги тоже лаковые, бутылками. С верховьев реки один за другим плывут длинные золотистые плоты. На плотах шалаши, балагушки, вокруг которых копошатся женщины, дети. Плотовщики, босые, в засученных штанах, в заплатанных рубахах, изо всех сил налегают на потеси, чтобы не прибило лес к берегу, не выбросило на мель. А Жеребятников, как подплывут плоты поближе, сделает ладошки рупором и кричит: «Чьи плоты-те?» Ему плотогонщики отвечают: «Фрола Ипатьевича Жеребятникова». А хозяин стоит на берегу, гладит бороду, ухмыляется, бормочет: «Мои плоты-те, мои»…
В лесосеках чужой страны все было не так, как в Чарусском леспромхозе. Люди жили в досчатых, наскоро сколоченных балаганах да землянках, вырытых в берегу оврага, спали на жестких нарах, едва прикрытых сеном. Подымались чуть свет и, сунув в карман или за пазуху краюху хлеба, как невольники, брели в делянки. Работали до захода солнца, до изнурения. А вернувшись в свою конуру, сами варили себе похлебки, супы, ели уже полусонные и потом, не раздеваясь, валились на постели будто мертвые.
На замечания Якова, что о лесорубах никто не заботится, Жеребятников сказал:
— А что вы хотели? Тут не курорт. Люди приходят подзаработать деньгу. Они не ищут удобств. Кому нужны удобства, тех мы здесь не задерживаем.
Единственно, что привез полезного Яков из заграничной поездки — это усовершенствованный лесорубовский инструмент: лучковую пилу «с канадским зубом» и необычный топорик. У нашей лучковой пилы все зубья одинаковые, а канадские пилы оказались клыкастыми. После нескольких мелких зубьев на стальной узкой ленте выделяются как бы острые клыки. Такая ершистая пила легче вгрызается в срез. А это при ручной работе много значит. Да и топор: наш большой, широкий, тяжелый, а канадский на топорик пожарника смахивает, и топорище у него куда длиннее нашего. Подруб делать, так почти нагибаться не приходится.
В Чарусском леспромхозе Яков Черемных первый применил и распространил усовершенствованный канадский инструмент. Выработка у лесорубов пошла в гору. Вскоре его назначили мастером, потом начальником лесопункта и, наконец, директором леспромхоза.
Вначале, пока не свыкся с новой высокой должностью, Черемных принимал бесчисленные бумаги из главка и треста как должное. Целыми часами сидел над ними, пыхтел, пытаясь понять, разобраться, чего же от него хотят вышестоящие работники. Сидел вечерами, ночами, разбирался до того, что начинала пухнуть голова, становилась будто набитая бумагой, трухой. Один начальник требует делать так, а другой это же самое совершенно по-иному, по-своему. Вот и пойми их! Ну, а как вошел в свою роль, освоился — всю лишнюю писанину по боку.
Замполит выехал из Чаруса еще в потемках. Рассвет застал его на полдороге. Верховая чалая лошадь, предоставленная самой себе, лениво брела по избитой лесной дороге. Справа в стороне журчал ручей, переливаясь по камням. Над ложком, поросшим ольховником, висел реденький туман, а выше, над Водораздельным хребтом, занималась густая малиновая заря.
Вдруг лошадь насторожилась, застригла ушами. Это вывело Зырянова из задумчивости. Он остановил лошадь, прислушался. Инстинктивно коснулся ложа ружья, висевшего за спиной.
«Уж не Мишка ли Топтыгин гуляет поблизости? — подумал он. Впереди между стволами деревьев мелькнули фигуры людей. — Кто это так рано идет и куда?»
На всякий случай снял ружье, положил на луку седла, свернул с дороги за куст.
Из-за деревьев показались две девушки, они несли за плечами на палках чемоданы и туфли. Заметив притаившегося с ружьем всадника, обе враз вскрикнули, схватились за руки.
— Не бойтесь! — сказал Зырянов. — Куда это вы так рано пошли?
Он узнал в них недавно прибывших на лесозаготовки подруг: толстую, краснощекую девушку и стройную смуглянку, с большими, как сливы, глазами.
Девушки в смятении глядели на него и не могли выговорить ни слова.
— Садитесь, покурите, — сказал он в шутку и, повесив ружье за спину, слез с коня. — Ну, здравствуйте! — протянул он им руку.
Девушки робко ответили на рукопожатие.
— Видать, вам не понравилась наша Новинка?
— Да, такая скучища, — сказала толстая деваха. — Кругом лес, лес, ни кино, ни клуба. Можно с тоски сдохнуть.
— Что-то я не слыхал, чтобы с тоски умирали. У нас вроде не было таких случаев.
— В договоре у вас одно, а на деле другое, — заявила смуглянка.
— Ну, что же «другое»? Общежитие не понравилось? Клопы, тараканы?
— Общежитие хорошее, а культуры в поселке никакой.
— Так-таки никакой? А красный уголок вы не видели? Радио не слышали? В библиотеке не бывали? Чем же вы интересовались? Кинопередвижка сейчас на ремонте, но скоро будет и кино. Так что же вам еще нужно, девушки? Может, парней не хватает?
— А что толку в вашем красном уголке? Зайдешь — скучища, ни танцев, ничего. И парни ваши будто мохом обросли, слоняются по поселку: в чем на работе, в том и на отдыхе.
— А от кого все это зависит? Взялись да и организовали бы танцы, игры и прочее. Эх, девушки! Не нравятся мне ваши разговоры.
Подружки, не поднимая глаз, стояли, взявшись за руки.
— Что вы рассматриваете мои сапоги? Уж не снять ли с меня хотите?
Девушка-смуглянка вскинула на него быстрый взгляд: чуть заметная улыбка тронула родинку на краешке верхней губы.
— Вас как звать? — спросил ее Зырянов.
— Лиза, Медникова.
— А ее? — кивнул он на подружку.
— Паня, Торокина.
— Ну вот, девушки, и познакомились… Может, проводите меня до Новинки?
Они переглянулись, а Лиза сказала с горькой усмешкой:
— Недаром нам заяц дорогу пересек. Поворачивай, Панька, лыжи обратно!
Она переложила на другое плечо чемодан с подвязанными к нему туфлями и, босая, по росистой траве пошла вперед; подружка последовала за ней.
Ведя коня в поводу, Зырянов пошел за девушками.
— Девушки, давайте ваши чемоданы положим на лошадь.
— Наши монатки не тяжелые, сами унесем, — сказала Лиза.
— Зачем же нести, когда есть лошадь?
— На лошади вы сами поедете.
— Я хочу пройтись с вами. Смотрите, какое замечательное утро! Где вы увидите такое?
И невольно залюбовался окружающей природой. Чуть поднявшееся над Водораздельным хребтом солнце позолотило высокие скалы — шиханы, а каменные россыпи, белые мхи и лес стали розовыми. Кругом стояла тишина, блестели росы, переливаясь камнями-самоцветами. Воздух был чист, прозрачен.
— Девушки, а вы слыхали, как звенит воздух?
Подружки обернулись. Недоверчиво поглядели на него.
— Какой воздух? — спросила Паня.
— Ну, который окружает нас. Он может звенеть, как хрусталь, как стекло. Не слыхали?
— Нет.
— Так слушайте.
И он крикнул, чтобы подбодрить девчат:
— Ого-го-го!
Тысячеголосое эхо ответило ему со всех сторон, и, казалось, задрожали-запереливались цветами радуги росы на ветках деревьев, на травинках, на тенетах.
— Лиза, Паня, ну давайте ваши чемоданы! Давайте же!
Лиза остановилась, скинула чемодан:
— Отдадим, Панька. Пускай везет.
Связав чемоданы и перекинув их через седло, Зырянов пошел рядом с девушками.
— Я думаю, вы не обижаетесь, что я иду с вами?
— Не боитесь, так можно, — Лиза вскинула на Зырянова удивительно мягкие теплые глаза.
— Чего мне бояться?
— Жены.
— Я еще не успел жениться.
— Да, «не успел»! У вас, наверно, на каждом лесном участке жена.
Она лукаво посмотрела на него, потом взяла подружку под руку, гордо вскинула голову.
Солнце поднималось все выше и выше, все сильнее и сильнее обогревая землю.
— И правда, как хорошо тут в лесу! — сказала Лиза. — Я слышу запах ландышей.
— Ничего тут хорошего нет! — возразила Паня. — Пахнет гнилушками, прелыми листьями и сыростью.
Они подошли к Новинке. За веселым ручьем, переливающимся по каменистому ложу, показались новенькие, еще не успевшие побуреть на солнце домики, а дальше, под склоном лесистой сопки, стояло несколько больших двухэтажных домов с террасами вдоль нижних этажей; за ними виднелись срубы других построек.
Девушки спустились к ручейку и стали мыть ноги. Зырянов сел на траву.
— Вы нас не дожидайтесь, — крикнула ему Лиза. — Поезжайте своей дорогой. А то что это мы пойдем с вами по поселку, будто под конвоем.
Сняв чемоданы, Зырянов взобрался на седло, поехал в поселок.
— Какой он простофиля! Теперь можно снова тикать в лес и пробираться на станцию, — сказала Паня.
— Нет, я больше не побегу.
— Вот те на! Почему не побежишь, Лизка? Струсила? Поймают?
— Не в этом дело, Панька. Стыдно. Нехорошо мы сделали. Надо хоть за дорогу отработать им.
— Ой, Лизка, юлишь. Ты, наверно, влюбилась в него?
— Ну, уж сказала: влюбилась.
— Он вон какой! Одни усики что стоят. А глаза острые, пронзительные. Посмотрит — сердце ёкнет.
— Дура ты, Панька. У тебя глаза на всех мужиков разбегаются. А мне они что есть, что нет.
— Этот, Лизка, особенный, интересный.
— Ничего особенного, парень как парень, ну только разве в начальниках ходит.
— Ты возьми да закрути с ним… Эх, Лизка! Мне бы твою красоту!
— Нужен он мне, как собаке пятая нога.
Краешком леса подружки обошли поселок и, крадучись, вернулись в общежитие.
— Плохо простились, вот и воротились, — сказала Лиза, берясь за скобку двери.
Дарья Цветкова — уборщица мужского общежития, маленькая кругленькая женщина с белыми неприметными бровями — поднялась, как обычно, до восхода солнца, взяла жестяной котелок и пошла к своей Зинке. Зинка — это коза редкой красно-бурой шерсти. Давала она по три литра молока, и Дарья не без гордости называла ее «ведерницей», своей кормилицей. Закрыв каморку на ключ, с котелком, чистой тряпкой и куском хлеба в руке, она подошла к сарайчику, сбитому из горбылей и промазанному глиной. На двери висел большой замок.
— Сейчас, Зиночка, я тебя подою и выпущу на травку-муравку, — разговаривала она с козой через дверь, открывая замок.
Распахнув дверь, Цветкова увидела пустую стайку. Козы не было. В противоположной стене торчали отбитые доски.
Дарья ахнула. Недавно у нее пропали две курочки-молодки, а теперь вот исчезла коза. О курочках она смолчала, ни словом никому не обмолвилась. Теперь в душе у нее закипели обида и гнев.
— Проклятые душегубы!
Эти слова она относила к недавно прибывшим постояльцам. Пока их не было, ни у кого ничего не терялось. Был только единственный случай, когда корова начальника участка Чибисова вечером не вернулась домой, так ее обнаружили на другой же день в сотне метров от домов — ее задрал медведь.
Не обращая внимания на расплывшиеся по щекам слезы, с котелком, тряпкой и куском хлеба в руке, Цветкова пошла в общежитие. Ее так и подмывало поднять шум, разбудить всех жильцов, учинить им допрос. Виновником своих бед она почему-то считала Богданова, человека с неприятным взглядом, собравшего вокруг себя всяких подозрительных людей.
Однако сильный гнев ее скоро угас. В общежитии был полный порядок. Белизна стен, блеск спинок свежеокрашенных кроватей, цветы на тумбочках и спящие люди под чистыми простынями и новыми одеялами настроили ее на мирный лад. Все кровати были заняты, все люди спокойно спали. Было тепло, уютно. Солнечные лучи золотым потоком лились через большие окна.
«Полно, не ошиблась ли я, подумав нехорошее про этих людей, — мелькнула у Цветковой мысль. — С какой это стати пойдут они на пакость, на воровство, когда они сыты, одеты, спят на мягких и чистых постелях?»
Она подошла к кровати Богданова. Он спал на спине со скрещенными на груди руками. Дышал плавно и глубоко. И когда у него закрыты глаза — он совсем не страшный, человек как человек, как все.
Она долго стояла возле него, смотрела, следила, не притворяется ли он. Ничто не говорило о притворстве.
Наконец, он открыл глаза и тихо, почти ласково спросил:
— Ты что, Цветкова?
У нее снова брызнули слезы, задрожали губы. Она вытянула вперед руку с котелком, тряпкой, куском хлеба.
— Козу украли.
Его тело вдруг напружинилось, он моментально спустил на пол босые ноги, сел на кровати, обвел суровым взглядом все койки.
— Когда исчезла коза? — спросил.
— Сегодня ночью.
— Ну, ладно, иди.
И как-то зловеще, с натугой, кашлянул.
Когда Цветкова ушла, он подошел к кровати Григория Синько и сдернул одеяло. На ней лежали дрова. Он снова закрыл их. Быстро оделся и вышел на улицу. По пожарной лестнице поднялся на чердак и в слуховое окно начал осматривать окрестности. Кругом сплошной стеной стояли леса, синей волной прибивавшие к Водораздельному хребту, к его серым россыпям камней. Утро было тихое, теплое, солнечное. В вершине Слюдяного ключа, сбегавшего с подошвы гор, Богданов заметил над ельником еле приметную струйку дыма, чем-то похожую на березку; пошевелил скулами, так что скрипнули зубы, спустился с высокого чердака, пересек поселок и исчез в лесу.
…Замполит Зырянов застал Цветкову в слезах. Она лежала на своей кровати ничком и рыдала. На столике возле кровати стоял пустой жестяной котелок, лежали тряпка и кусок хлеба.
— Дарья Семеновна! — потрогал он женщину за плечо. — Что случилось? Почему вы плачете?
Она поднялась ему навстречу, взяла тряпку со стола и утерла глаза.
— Кто вас обидел?
Успокоившись, она сказала:
— Не знаю на кого и подумать. Сначала курочки-молодки исчезли, а сегодня — коза, Зинка. Она ведь у меня по три литра давала, которая корова по стольку не дает. Как я за ней ухаживала, берегла!
Она начала рассказывать про Зинку: как принесла ее маленькой, как растила, да какая она была резвая, запрыгивала на табуретки, на кровать, бегала за ней в контору, в магазин. А теперь вот Зинки не стало…
Зырянов утешил, как мог, уборщицу, пообещал ей от дирекции леспромхоза выдать ссуду на приобретение козы, потом спросил:
— Может, вас перевести в другое общежитие, где поспокойнее? Трудно вам с этим народом?
— Так-то они ничего, — сказала Цветкова, — слушаются меня и не озоруют. Этот, угрюмый-то, баловаться им не дает. Они его боятся. И в помещении не сорят, чисто живут. Дежурных своих назначают. Кто знает, что это за народ. Может, и не они пакостят, а на них думают. Бывает, заведется паршивая овца в стаде, тень на все стадо падает.
— Ну, смотрите, Дарья Семеновна, вам виднее. Если трудно с ними — переведем в женское общежитие.
Цветкова замахала руками.
— Ой, нет! С нашим братом, женщинами, бывает иной раз еще труднее. Есть такие своебышные, неряхи. Да начнут еще к себе мужиков привечать… Нет, нет, лучше уж останусь здесь. Привыкну, смирюсь.
— А по вечерам жильцы чем занимаются? — помолчав, спросил Зырянов.
— Известно, чем: собьются в кучу, сидят, зубы скалят, ржут. А тут на днях было в карты начали играть: сперва в дурака, а потом, смотрю, деньги на кону появились. Я, конечно, предупредила. Они сгребли карты в кучу, разошлись. А через некоторое время опять за печкой сбились, снова за то же. Я рассердилась и отобрала карты. Они ходили за мной, уговаривали, а я так и не отдала им колоду. Лежит у меня в тумбочке. Хотела спросить вас, что с ней делать?
— Ну, пусть пока лежит… Дарья Семеновна!
В голосе замполита Цветкова уловила сухую, жесткую нотку. Поняла: с чем-то серьезным пришел к ней Зырянов. Даже как-то тревожно стало от его пристального взгляда.
— Мы вас недавно в кандидаты партии приняли. Знаете, к чему обязывает вас это? Говорил я с парторгом Березиным. Вы не несете никаких партийных поручений. Как же это так?
— Мне никто ничего не сказал.
— Вам не сказали, и вы молчите.
— А что мне делать?
— Работы у нас, Дарья Семеновна, навалом. Попытайтесь-ка читать рабочим газеты, журналы, беседовать с ними.
— Захотят ли они меня слушать?
— Кто не захочет — пусть не слушает. Найдутся, которые и послушают. А то, что же это, Дарья Семеновна, получается? У нас тут тоже фронт. А у вас, Дарья Семеновна, передовая позиция.
— Что я сделаю тут — уборщица.
— Не прибедняйтесь. Вы должны хорошо узнать своих людей, к каждому сердцу подобрать ключик. Особенно — к сердцу Харитона Богданова. Сам он легко подбирает ключи к людям, а мы к нему никак не подберем; он грубый, самолюбивый, к нему не знаешь, с какой стороны подступиться. А ведь он тоже человек. Зачем-то живет, о чем-то мыслит, чем-то интересуется.
— Он и не разговаривает ни с кем.
— Воспитывать надо человека. Никто с ним не работал, не обращал на него внимания, вот он и оказался нелюдимкой.
Внезапно открылась дверь, через порог каморки с ношей за плечом шагнул Богданов. Он принес красно-бурую шкуру козы и кинул среди пола. Из нее вывалились куски мяса, козья голова и ноги.
Ни слова не сказав, ни на кого не глянув, он повернулся и пошел к выходу.
— Богданов, что это? — крикнул ему Зырянов.
— Гляди, чего! — буркнул тот и хлопнул дверью.
Цветкова упала на кровать и снова зарыдала.
С полотенцем в руке, без рубахи Богданов прошел к многососковому умывальнику, стоявшему в стороне от дома, под сосной. Все его тело расписано всевозможными рисунками и символами: змеями, орлами, кошкой, бегущей за мышью, а на груди, точно огромный медальон, нарисовано сердце, а в нем голова красавицы с распущенными волосами.
— Мне с вами надо поговорить, Богданов, — сказал Зырянов, когда тот возвращался от умывальника.
— О чем нам разговаривать? — буркнул Богданов. И прошел мимо.
Когда все ушли на работу и общежитие опустело, вернулся Синько, опухший, со страшными кровоподтеками под глазами.
Потом, когда его спрашивали, что с ним, он говорил, что ходил на Водораздельный хребет за малиной, упал со скалы и расшибся.
Было уже совсем темно, когда Зырянов вышел из дома парторга Фетиса Федоровича Березина.
В общежитиях горели яркие электрические огни. Лесная прохлада, днем таившаяся вокруг поселка, теперь овладела его пустынными улицами.
Поеживаясь от холодка и сырости, Борис Лаврович шел в ночную темноту, в сторону от больших домов, где на отшибе одиноко стоял старый приземистый барак.
На завалинке у неосвещенного барака, под высоким таежным небом, забрызганным серебристыми бусинками, сидели щека к щеке парень с девушкой. И когда под ногой у Зырянова хрустнул сучок, влюбленные отстранились друг от друга и стали всматриваться в темноту.
— Это жилец из квартиры приезжих, — сказала девушка и, успокоенная, снова прижалась к парню.
Слова девушки резанули по сердцу. И в самом деле, он здесь в леспромхозе все еще живет на положении «жильца из квартиры приезжих»: нет ни семьи, ни родных, ни близких, кочует с участка на участок; да и в чарусской квартире не пахнет жилым духом.
Нащупав ручку двери в темном коридоре, замполит вошел в комнату, включил свет. Каким унылым показалось ему это временное жилье! Голые стены, три кровати, стол, накрытый простыней. В углу из норки выглянул мышонок, огляделся, подбежал к ножке стола, поднял вверх мордочку, словно обрадовавшись появлению еще одного живого существа. Зырянов шаркнул ногой, зверушка опрометью кинулась в свое убежище.
Борис Лаврович долго не мог уснуть. Лежал и прислушивался, что делается вокруг. Под полом пищали мыши, за стенкой в соседней комнате заплакал ребенок, его успокоили, начали раскачивать на стальной певучей пружине зыбку; где-то в конце барака раздавался богатырский храп, а за окном на завалинке продолжала ворковать парочка влюбленных.
«Жизнь идет по своим вечным законам», — подумал Зырянов. И вздохнул.
Откуда-то из темноты на него глянули большие, удивительно теплые, ласковые глаза. Глянули и исчезли. Чьи они, где он их видел? И вдруг перед ним встало недавнее росистое утро, освещенное солнцем, поднимающимся из-за Водораздельного хребта. Две девушки. Две подружки. Где они? Может быть, их уже нет в леспромхозе. Как это он не поинтересовался дальнейшей судьбой девушек?
На другой день вечером он пошел в женское общежитие. Из раскрытых окон на улицу лилась песня. Войдя в большой длинный зал, заставленный кроватями, Зырянов на минутку задержался у двери. Посредине зала возле стола сидели и стояли девушки и задорно пели под гитару. Гитарист в шапке, в вышитой по вороту и подолу косоворотке, в широких синих штанах, поставив одну ногу на скамейку, перебирал струны и задавал тон:
— Здравствуйте, девушки! — сказал замполит, подходя к столу.
Девушки прыснули от смеха и устремили взоры на гитариста. Тот смутился и начал стирать рукавом наведенные углем залихватские усы, сорвал с головы шапку, из-под которой на плечи упали тугие, толстые косы.
— А что ты, Лизка, испугалась? — шепнула на ухо подруге Паня. — Наш старый знакомый. Соскучился. Проведать пришел.
— Вы, девушки, не стесняйтесь, продолжайте! — сказал Зырянов.
Но девушки разбежались по своим углам, по кроватям. И только две подруги стояли перед ним, будто раздумывая: то ли уходить, то ли подождать, что он скажет?
Борис Лаврович сел на скамейку возле стола.
— Садитесь, посидите, Лиза, Паня!
Торокина примостилась за столом против замполита, положила перед собой большие огрубевшие руки и в упор уставилась на гостя серыми доверчивыми глазами: дескать, говори, я слушаю. Медникова что-то шепнула ей и ушла за печь, стоявшую среди общежития.
— Куда она? — спросил Зырянов.
— Она сейчас придет.
— Вы давно с ней дружите?
— Да уж давно, как встретились в Казахстане, и никуда одна от другой. Лизка-то больно хорошая, добрая. Который раз и вспылит, рассердится на меня: «Ты, мол, телка, корова, кто тебе веревку на рога закинет, ты за тем покорно идешь. Глупая ты, Панька! Не стану я с тобой дружить…» А я ее упрошу, уговорю, она пожалеет меня. Куда я без Лизки-то? Я с ней живу, как за каменной стеной. Меня ведь каждый обмануть может. А Лизка меня в обиду не даст. Я к ней привязалась сильнее, чем к родной матери. Вы не смотрите, что она молодая, она, ой, какая умная! Кто на ней женится — навек счастливым сделается. Только она на женихов-то не больно глядит. Задавучая!
— Кто задавучая? — спросила Медникова, подходя к столу.
Подошла преображенная: высокая, стройная, в белой кофточке, в черной юбке. Одета простенько, а эта простота будто подчеркивает необыкновенную девичью свежесть, красоту. Смотришь и словно робеешь перед чело веком.
Торокина обернулась к подруге, подмигнула.
— Товарищ начальник спрашивает, а я отвечаю.
— Пришел попроведать вас, узнать, как вы живете, — в шутливом тоне заговорил Борис Лаврович. — Давно не виделись. Теперь вы, авось, не скучаете? У вас неплохой хор.
— Так, балуемся от нечего делать, — сказала Лиза.
— Вы и на гитаре, оказывается, играете? У вас талант.
— Не умею я играть. Только учусь. Зашла в красный уголок, гляжу, на шкафу лежит музыка, совсем исправная, купила струны и тренькаю.
— Как вы проводите теперь вечера?
— Как? Обыкновенно. Ну, поем. А то выйдем на крылечко, посидим, на прохожих посмотрим, позевывая в кулак, потом — спать.
— Так можно все на свете проспать, девушки.
— А нечего просыпать тут, в этом лесу. День за днем идут одинаковые. Вот оборудуют красный уголок, тогда станем собираться там.
— Ждете манну с неба?
— Комсорг Мохов и парторг Березин обещали все устроить.
— Раз обещали — устроят. Ждите… три года.
Поговорив еще о том, о сем, Зырянов пригласил Лизу гулять.
Она смутилась, вспыхнула.
— Куда гулять?
— Ну, по поселку пройдемся. По лежневой дороге. Смотрите, какая замечательная погода: тепло, тихо.
Лиза посмотрела на свою подругу.
— Пойдем, Панька!
Та сразу согласилась. Пошла к своей тумбочке. Подправила белые, срыжа волосы, напудрилась так, будто целый день работала на подноске цемента к бетономешалке.
По поселку подруги шли под руку. Зырянов рядом, чуть в сторонке. Казалось, этот вечер был создан для того только, чтобы люди отдыхали, наслаждались природой. Утомленное таежное солнце еще не успело коснуться вершинок деревьев, а его уже обступили облака, одетые в кумач и парчу.
В этот вечер Борису Лавровичу все, что было вокруг, представлялось в каком-то новом свете. Синие леса казались таинственно-величавыми. Новые дома поселка сделаны будто из золотистого янтаря. И даже комары-толкунцы, роившиеся над головами, искрились серебром.
Паня Торокина, торжественно-важная, молча и сосредоточенно грызла семечки. А Лиза, настороженная, поглядывала на Бориса Лавровича и как будто ждала, что он скажет о чем-то важном, значительном. Но он говорил о пустяках, говорил о том, что видел. Ведь нельзя же было все время молчать.
Вышли на лежневую дорогу. По рассечке в лесную даль убегали вытянувшиеся двумя цепочками побелевшие от дождей и солнца деревянные плахи. Каждая лежня напоминала узенький тротуар, по которому мог идти только один человек. Паня ступила на одну лежню, Лиза на другую, пошли, взявшись за руки.
— Неладно так, девушки! — сказал Зырянов, следуя за ними. — Плохо тут гулять. Пойдемте-ка по дорожке на Сотый квартал.
Подруги возражать не стали.
Лиза рассеянно поглядывала под ноги, по сторонам, где у самой дороги росли желтые лютики. Возле пеньков и муравьиных куч плотной стеной стояли начавшие распушиваться красные цветы кипрея. Увидев придорожную мочежинку, сплошь заросшую незабудками, она воскликнула:
— Смотрите, какие миленькие цветочки! Панька, нарви букет!
Паня кинулась к незабудкам, стала их срывать, укладывать стебелек к стебельку в своей широкой мужской ладони. Когда она подошла с букетом, перевязанным стебельками метлики, и хотела передать их подруге, Лиза сказала:
— Отнеси в общежитие и поставь в банку с водой.
Паня глянула на Зырянова, на Лизу, незаметно ущипнула подругу чуть повыше локтя и пошла обратно, в Новинку.
— Ну вот, она вас стесняла, — сказала Лиза, когда Паня скрылась за поворотом дороги.
— Нет, почему же.
Зырянов взял ее под руку. В глазах девушки заискрились веселые огоньки.
— Эх, вы! Дайте-ка я вас поведу. — Она высвободила свою руку и подхватила Зырянова. — Вот так-то лучше будет… Вам скучно тут на Новинке?
— Почему скучно! Нет. Скуки я не знаю. Но иногда бывает какая-то неудовлетворенность. Человеку чего-то недостает, нет ощущения полноты жизни… Вам знакомо такое чувство?
— Конечно, случается.
— Меня это чувство за последнее время тревожит все больше и больше. Когда на работе, на людях — весь поглощен делами. Я тут вроде костра в лесосеке. Днем он ярко пылает, а вечером, когда люди уходят из делянки, костер постепенно гаснет. Так бывает и со мной. Днем, на людях, горишь, а вечером, как останешься сам с собой, остываешь, и повеет на тебя вроде холодком, пеплом.
Лиза слушала Зырянова внимательно и крепче прижимала его руку к себе. Она понимала его. То, что он переживает, бывает и у нее. И в душе шевельнулась жалость к себе, к нему, к Паньке, ко всем, кто не обрел себе полного счастья.
— Давайте посидим, — сказала она, показывая на лежавшую у дороги валежину, поросшую мохом. И, не дожидаясь его ответа, повлекла за собой.
Вначале сидели молча, словно прислушиваясь к тому, что происходит вокруг. А вокруг было тихо, совершенно тихо, безмолвно. По обе стороны дороги стеной стоял ельник.
— Вам нравится этот лес? — спросил Зырянов.
— Лес как лес. Еловый лес вообще кажется угрюмым.
— А угрюмый ли он? Посмотрите хорошенько на вершину.
— Ну, смотрю.
— Видите, как искрится хвоя! Каждая хвоинка кажется посеребренной, на каждой хвоинке нанизаны лучи солнца. А вон там, в просветах между деревьев, глядите, какое небо! Ни один художник не сможет передать этой красоты. Даже Куинджи, был такой замечательный живописец, и тот не сумел бы нарисовать такие закаты. Наш северный лес надо понимать, а поймешь — полюбишь. В течение суток он много раз меняет свой наряд: ночью он черный, под утро синий, а днем голубой.
— Я в этих тонкостях не разбираюсь.
— Когда обживетесь здесь — все будет казаться прекрасным, родным, лучшим на свете. Да если еще найдете друга…
Она доверчиво и ласково заглянула ему в глаза. В них, в ее глазах, отражался солнечный закат. И на душе у Зырянова вдруг стало тепло, радостно. Он взял ее горячую руку и сжал в своих ладонях.
После прогулки с Зыряновым Лиза стала особенно веселой. Шутила с подругами, смеялась, пела. А вечером на другой день повела девчат из общежития в красный уголок. Все вооружились ведрами, тряпками, швабрами. Вслед за подругами в одиночку потянулись парни.
Распахнув настежь окна и двери, девчата принялись мыть потолки, бревенчатые стены, мебель, полы. Парни, толпившиеся на улице, еле успевали подносить воду, за непристойное зубоскальство получали шлепки мокрыми ладонями, а то и тряпками.
Шутить с Лизой парни не решались. Уж очень она казалась строгой, недоступной. С девчатами поет, веселится, а на развязных парней глянет — хоть в землю провались. Может быть, гордится, что начальствует над женским общежитием? Как знать.
Целую неделю хозяйничали девчата в красном уголке. Плели гирлянды из мягких душистых пихтовых веток, украшали стены. Из цветной бумаги делали полевые ромашки, колокольчики, розы, на ниточках свешивали их с потолка. Потом Лиза позвала комсорга Мохова и сказала:
— Теперь дело за вами. Вы с парторгом давно обещали устроить молодежный вечер. Послушаем доклад вашего замполита, ну и попляшем, повеселимся вдосталь.
В красном уголке перед началом вечера вывесили новые лозунги, свежий номер юмористической газеты «Сучки-задоринки», принесли красиво оформленную доску соревнования строительных бригад, пригласили из Чаруса лучшего баяниста Ивана Шевалдина.
На вечер Зырянов явился раньше всех. Весь этот день он находился в приподнятом настроении. Ведь сегодня он снова увидит Лизу. В красном уголке еще никого не было. Он прошелся между рядами пустых скамеек, окинул взглядом стены небольшого уютного зала, увитые свежими гирляндами из хвои, остановился возле стенной газеты, прочитал ее всю, а потом включил радиоприемник.
— Вы уже здесь, Борис Лаврович? — К Зырянову, стоявшему у окна, подошел большой кряжистый старик с посеребренной бородой, с густыми спутанными бровями. На нем был черный пиджак нараспашку, бордовая рубаха, низко перепоясанная гарусным поясом, широкие шаровары и сапоги, начищенные до глянца; его туловище казалось длинным, а ноги чересчур короткими. — На закат любуетесь? — сказал он грубым, трубным голосом. — Баско заходит солнце. Видишь, как пылает! Облака-то ровно из золота отлиты. Какая красота зря пропадает!
— Как это пропадает, Фетис Федорович?
— Народу тут в наших краях мало. Глядеть некому. Нигде такой красоты нет. Иной раз в час закатный любуешься, как играют, как меняются краски. Эх, думаешь, такую бы красоту на весь мир!
— Где же молодежь, товарищ Березин? Время начинать.
— Придут, придут. Скоро выплывут на улицу — кто с балалайкой, кто с гармонью. Народу сегодня много должно быть. Из Сотого квартала парни и девушки хотели приехать. Вот где, скажу я тебе, гвардейцы! Один Сережка Ермаков чего стоит! Шестьсот хлыстов за день мотопилой сваливает, чисто богатырь!
— А ты, Фетис Федорович, не говорил с ним о вступлении в партию?
— Рано ему еще. Пускай в комсомольцах походит. Вот женится, тогда и в партию можно. Он хорошо работает и в комсомоле. Ну, а женится, остепенится — ему работа со взрослыми как раз.
— Странно ты рассуждаешь, Фетис Федорович. Неверно.
— Может, и неверно, но у меня нет неженатых коммунистов.
— Зачем, Фетис Федорович, обижать холостых комсомольцев? Сам-то, когда вступал в партию, был женат?
— Обо мне особый разговор. Я, можно сказать, с ревом в партию вступал.
— Как это с ревом?
— А так. Дело прошлое. Мы, Березины, с испокон веку в лесу живем. Лес-то раньше добровольной каторгой был. За деньги покупали каторгу.
— Лес покупали?
— Не лес, а работу в лесу. Вы, нынешние люди, безработицы не нюхали. А мы, чтобы не подыхать с голодухи, в любое пекло готовы были лезть. Да и в пекло-то задаром не пускали. Сунешь начальству взятку — оно и смилуется над тобой, пошлет на лесозаготовки. Приведут тебя в глухой лес, верст за двадцать-тридцать от жилья, и говорят: «Отсюда поставляй заводу дрова, бревна». Кругом лес, лес — и больше ничего. Вырубишь себе избушку, накроешь берестой, сложишь в углу дымный чувал, настелешь нары из жердей, накидаешь на них сена — вот тебе и хоромина для всей семьи!
— Так ведь жилье-то завод должен был строить!
— Мало ли что должен! Не те были времена… Днем о женой и детишками в лесосеке пластаешься: валишь, кряжуешь деревья. Главный твой инструмент — поперечная пила-матушка. Сам ее точишь, сам правишь, как умеешь. Ночь придет — запрягаешь конягу, взятую в долг, и везешь свою продукцию на завод. Кругом темнота, бездорожье, плюхаешь по лесу один, тянешь из нырков за оглоблю воз вместе с лошадью, только стон идет в ночи от твоей ругани на судьбу.
— Да, не сладко было.
— А человек, какой он ни на есть, стремится к лучшему. Так и я. Весь свой нищенский заработок старался вложить не в еду, не в одежду, а в коней. Тут был свой расчет. Думал, чем больше лошадей, тем легче. Если едешь на завод с лесом на одной лошади, то везешь полтора-два кубометра, а если поедешь на пяти — везешь семь-десять кубометров. Выгодно? Да! А если разобраться, то ты становишься машиной, батрачишь на лошадей. Ведь за ними надо ухаживать, заготовлять корм, дрожать за них, чтобы они не подохли, не изувечили себя. И так вот проходила жизнь. А когда в семнадцатом году я услышал от большевиков, что можно жить совсем по-другому, что для этого надо рабочим взять власть в свои руки, — бросил все и пошел с ними. И потом, когда подал заявление в партию, рассказал про себя все по чистой совести. Сказал, что держал пять рабочих лошадей. На меня и поднялись: дескать, ты кулак, ты не достоин быть в партии… И вот тогда я заревел слезами от обиды, от боли. И мне поверили. С тех дней я и стал коммунистом…
Заметив на въезде в поселок подводы с людьми, Зырянов сказал, поглядывая в окно:
— Это твои гвардейцы едут, Фетис Федорович?
— Во, во, они! — встрепенулся старик. — С флагом, они!
— И с гармонией?
— Ага, и с гармошкой! Они у меня насчет этого молодцы. На работу — с песней, на гулянье — с музыкой.
Вскоре в красный уголок ввалилась шумная ватага парней и девушек.
— Здравствуйте!
— Мы первые.
— Сотый квартал везде впереди, — раздались голоса.
— Добро пожаловать, здравствуйте, — приветствовал их Березин. — А где Серьга Ермаков?
— Он не поехал. У него что-то моторная пила зауросила. Разобрал, налаживает.
— Отложил бы.
— Ну, отложит он. Он из-за своей пилы ночей спать не будет. Она ему дороже отца-матери.
Стали собираться и новинские. Вскоре в красном уголке было тесно. Люди стояли за дверями, в коридорчиках. Послушать доклад пришли и пожилые рабочие. Даже Харитон Богданов на минутку заглянул. Увидев какого-то молоденького паренька с гармошкой за плечом, он подошел к нему, выпросил у него тальянку, ушел с нею к срубу строящегося дома, сел на чурбачок среди щеп и стружек и неуверенно начал пиликать какой-то несложный однообразный мотив песни. Играл долго, с увлечением, склонив голову набок, словно прислушиваясь, как от тоски всхлипывают лады. Солнце давно зашло, отыграла заря, пали на землю сумерки, лес насторожился, ощетинился пиками елей против сгущающейся тьмы, а Богданов все пиликал, пиликал и пиликал. Хозяину гармошки, сидевшему в сторонке, надоело ждать, он подошел к увлекшемуся музыканту и сказал:
— Дяденька, давайте гармонь. Хватит, поиграли.
Точно очнувшись, Богданов огляделся вокруг.
— Давайте, говорю, хватит, — повторил паренек. — Мне надо идти.
— Ты продай мне свою тальянку! — властно, положив ладонь на меха, сказал Богданов.
— Купите! Я себе баян достану.
— Сколько заплатить?
— Четыре сотни.
— Ладно, только денег у меня нет. Отдам после получки.
— Я ждать не могу. У меня уже есть другой покупатель, он сразу денежки выложит.
И взялся за гармонь.
Богданов отстранил его руку.
— Постой, не трожь! Раз покупаю — значит, покупаю… Придешь за деньгами послезавтра. Я вон в том доме живу, внизу, в общежитии. Фамилия моя — Богданов. Запомни — Богданов!
— Вы обманете…
— С какой стати? Сказал тебе, что я Богданов. Понятно? Я слова на ветер не кидаю.
— Где вы возьмете деньги? До получки еще далеко.
— Тебе какое дело, где я возьму деньги? Ты молокосос! Сказал, приходи послезавтра — и все… Айда, гуляй!
— Дяденька, отдайте гармошку, — сквозь слезы заговорил парень. — Меня дома заругают.
Отдавая подростку гармонь, Богданов предупредил:
— Только никуда не замотай, послезавтра принесешь ко мне и получишь деньги. Понятно?
Парень с гармошкой ушел, а Богданов, как сидел на чурке, так и остался.
Доклад в красном уголке о международном положении закончился. Пожилые люди разошлись. Парни и девчата вытащили скамейки из зала на улицу и сложили в кучу возле дома. Баянист занял свое место. Это был Иван Шевалдин, вербовщик с бакенбардами. Вместо военной гимнастерки сейчас на нем был синий добротный костюм, а ордена и медали расположились на лацкане пиджака сверху вниз. За спиной у него, как старые знакомые, стояли Лиза и Паня. Обе подружки были одеты по-праздничному, чуть подпудрены, чуть подкрашены, на обеих одинаковые темно-голубые платья.
На середину зала с высокой белокурой девушкой вышел комсорг Яков Мохов, коренастый, широкоплечий, в сером просторном костюме, с комсомольским значком и рубиновой звездочкой на лацкане пиджака. Он попросил гармониста сыграть вальс «Осенний сон».
Тот кивнул головой и заиграл.
Мохов первый закружился со своей подругой.
Лиза подошла к Зырянову. Глаза ее искрились необыкновенным блеском.
— Идемте станцуем, — сказала она запросто, подавая ему руку.
Он вышел с ней в круг. Танцевала она легко и плавно, на носочках, тонкая, грациозная, чуть откинув голову назад.
— Вы любите этот вальс? — спросил он.
— Очень.
— А вы, девушки, молодцы! В таком зале теперь можно и балы устраивать.
— Не разговаривайте, — шепнула она ему в ухо, обдавая горячим дыханием. — Я не люблю разговаривать во время танца.
По окончании вальса он слегка поклонился ей, отвел в сторону, хотел завести разговор, но она тут же убежала к Пане, по-прежнему стоявшей за спиной баяниста.
Когда начался следующий танец, Зырянов решил сам пригласить Лизу, но она подошла к статному красивому парню — лесорубу из Сотого квартала Николаю Гущину — и повела его в круг.
Зырянова это сильно огорчило. Он одиноко стоял в сторонке у стены, нарядные пары плыли у него перед глазами, сливаясь, точно на кружале, в одну сплошную яркую массу.
Лиза ни разу не взглянула на Зырянова, а потом со своим новым знакомым вышла на улицу.
Затем она выходила в круг еще с несколькими парнями, каждого выбирала сама и со всеми вела себя непринужденно, как со своими старыми друзьями.
«Какая-то странная! — подумал Зырянов. — Первая пригласила на вальс, а теперь даже не смотрит. Наверно, я плохо танцую».
Начался следующий танец. К Зырянову подошла Паня.
— Айдате со мной.
Он хотел отказаться, у него не было желания танцевать с другими, но Паня настояла. Танцевала она неуклюже, сбивалась с такта, скоро устала и, не дождавшись конца вальса, вывела Зырянова из круга и повлекла в коридор, из коридора на улицу.
— Идемте, я вам что-то скажу по секрету.
На улице, после яркого электрического света, было совершенно темно. Отведя Зырянова в сторону, она сказала:
— Лизка шибко задавучая. С мужиками, как кошка с мышкой, играет. Поволынит, раскалит человека, потом кинет. Я ее хорошо знаю. Мы с ней в Казахстане вместе работали. Я не такая. Дружите лучше со мной.
— Нет, нет, что вы! — отшатнулся от нее Зырянов. — Я ни с кем не ищу дружбы.
И пошел в красный уголок.
Когда проходил мимо окон и попал в полосу света, его заметил все еще сидевший на бревнышке Харитон Богданов, окликнул:
— Эй, замполит!
Натыкаясь во тьме на пни-колодины, замполит подошел к Богданову.
— Что вы тут сидите? Идемте в красный уголок.
— Денег мне надо, замполит.
— Каких денег?
— Известно каких, бумажных.
— Сколько надо?
— Четыреста.
— Куда вам такую уйму денег?
— Да вот, видишь ли, гармошку покупаю.
— Вы разве играете?
— Мало-мало кумекаю. Давно я когда-то играл. Теперь снова желание появилось. Раньше у меня хорошая была гармошка, певучая. Возле нашей деревни озерко стояло, а вокруг ракитки, песочек. Уйду туда с гармошкой — и на сердце легко станет. Вода тихая, спокойная, видно, как рыбешка всплеснется, а в другом конце в камышах утки полощутся. Сижу, играю. Уже стемнеет. Подойдет ко мне Аксинья…
— Это кто, невеста ваша, жена?
— Ну, мало ли кто. Тебе зачем знать. Аксинья — и все.
И Харитон сразу нахмурился, подобрался.
— Ну, ну. Продолжайте, — тихо, задушевно молвил Борис Лаврович, поняв, что некстати перебил человека.
— А что продолжать? Это я себе рассказывал. В уме было, на язык запросилось.
— Вот и хорошо! Если что-то на сердце есть, выскажешься и полегчает.
Замполит присел рядом на бревнышко, дотронулся рукой до плеча Харитона.
— Я вот скажу про себя. Когда был на фронте, трудно приходилось. Враг лез на Москву. Видишь, бывало, как гибнут лучшие твои друзья-товарищи: справа, слева — и в пылу, вгорячах глубокой утраты не чувствуешь, только злоба в тебе растет, ненависть. А потом, как кончится сражение, вдруг почувствуешь себя сиротой: того нет, другого нет. А какие были парни! Боль на сердце навалится, тоска. И в жизни будто ничему не рад. А подойдут к тебе оставшиеся в живых, собьются в кружок, поговоришь с ними — и снова чувствуешь себя бойцом. Как ни говори, Богданов, а на людях легче переживать потери, неудачи. На людях, говорят, и смерть красна. А вы, почему-то, сторонитесь людей…
Богданов глубоко, с шумом вздохнул.
— Эх, человек! Ну, что ты лезешь ко мне в душу? Я у тебя денег прошу. Отказать хочешь — так отказывай сразу. Я тогда к директору пойду, в Чарус. Если и там ничего не выгорит — я вам больше не работник. Был козырный туз, да показал картуз.
— Постойте, Богданов, не горячитесь… Разве вам не дали еще гармонь? Мы для всех общежитий приобрели музыкальные инструменты: патефоны, гармони, гитары, балалайки.
— Мне надо свою собственную, чтобы я мог играть, когда мне захочется. Уйду куда-нибудь в сторону подальше от людей и поиграю про то, что у меня на сердце… Гармошку я уже приглядел, присватал: тальянка двухрядная, парнишка продает.
— Ну ладно, зайдите завтра в контору.
— Благодарствую.
Зырянов возвратился в красный уголок. Там все плясали кадриль, стенка, на стенку. За распорядителя был Фетис Федорович. Он задавал тон, выкрикивая фигуры, какие надо танцевать по порядку, и показывал, как их выполнять. В паре у Березина была Лиза Медникова. Он не по-стариковски, легко повертывал свою партнершу. Увидев вошедшего Зырянова, сказал:
— Ну-ка, Борис Лаврович, смени старика!
Лиза сама подбежала к Зырянову, схватила за руку и повлекла на середину зала.
— Где вы были? — спросила она с упреком. — Эх, Борис, Борис! Я думала, вы ушли совсем.
Он почувствовал, как ее горячая ладонь сжала его руку. Он с благодарностью взглянул Лизе в глаза, она в ответ ласково улыбнулась.
— Я завтра должен уехать в Чарус, — сообщил он как будто что-то очень важное, значительное.
— Почему? — удивилась она.
— Там дела.
— Но вы еще приедете сюда?
— Обязательно, обязательно.
— Ну да, у вас шесть участков, вам везде надо побывать.
В ее голосе он услышал иронию. В самый разгар танцев, когда время давно перевалило за полночь, Березин отозвал Мохова в сторонку.
— Яков, пора кончать! Начало сделано. Теперь смотри, чтобы красный уголок не пустовал. Составь план работы, приди ко мне и покажи. Потом мы его обсудим на партийной группе.
— Ладно, Фетис Федорович… Мы еще немножко потанцуем. Завтра ведь выходной!
— Мне не жалко, веселитесь. Я уйду, так чтобы беспорядка тут не было.
— Об этом не беспокойтесь, Фетис Федорович.
— Ну, ну.
Первые дни после приезда в Чарус Нина Андреевна была поглощена хлопотами по устройству своей маленькой квартирки, приему медпункта и пополнению аптечки медикаментами. Ее девочки, Соня и Рита, не отходили ни на шаг и все спрашивали об отце. Нина Андреевна гладила девочек по головкам и говорила:
— Вот устроимся хорошенько, будет у нас уютно, тогда и позовем папу. Преподнесем ему сюрприз.
И вот наступил день, когда Нина Андреевна смогла осмотреть лесные участки и побывать на самом дальнем из них, на Моховом, где находился ее муж. Сопровождать ее взялся Зырянов, ехавший по своим делам. Помогая Нине Андреевне взобраться на седло, он спросил:
— Ездить-то умеете?
— Конечно! На фронте вот так же, бывало: сумка за плечами и кочуешь вместе со своим подразделением.
Кони сначала шли рядом, Нина Андреевна и Зырянов оживленно разговаривали о том, о сем, как давнишние знакомые. Потом дорога стала хуже и хуже, пришлось ехать гуськом, объезжать мочежины, крутые ложки. Когда же углубились в глухой лес, лошади брели по колено в грязи. Скоро выбрались на увал, дорога здесь была сухая и гулкая; внизу на многие километры расстилалась заболоченная лесная долина, над которой кое-где торчали, как сторожевые вышки, одинокие сухары.
Нина Андреевна думала о предстоящей встрече с мужем, перебирала в памяти события минувших лет.
…В сороковом году она окончила Московский мединститут и поехала работать в город на Волге. Там познакомилась со статным красивым парнем. Поженились. Вскоре началась война. Багрянцева мобилизовали в армию, направили в военное училище, а она ушла добровольцем в санитарный батальон.
В конце войны работали на военном аэродроме. Здесь они встретили день победы. Казалось, все было хорошо. Впереди была мирная, счастливая жизнь. Однако жизнь пошла по-иному.
Николай стал выпивать. Сначала пил по воскресеньям, по праздникам, а затем и в будничные дни. Появились друзья-приятели. Однажды он втянул в свою компанию командира корабля, отправляющегося в рейс. Самолет потерпел аварию. Началось следствие. Виновника попойки разжаловали, лишили орденов, исключили из партии, в которую он вступил еще в военном училище. С апелляцией Багрянцев дошел до ЦК партии. Там ему посоветовали искупить вину честным трудом. Дали двухгодичный срок. С путевкой Министерства лесной промышленности прибыл он в Чарус.
…Зырянов, сдерживая лошадь, следовал позади. Он проникся к этой женщине чувством большого уважения. Ведь не каждая рискнула бы отказаться от удобств городской жизни и поехать в лесную глухомань, кочевать с санитарной сумкой из одного лесоучастка на другой. Тут требовался действительно твердый характер и мужество.
На развилке двух дорог Багрянцева остановила своего коня.
— Два пути — куда идти? — спросила Нина Андреевна, улыбаясь.
Лицо ее показалось Зырянову очень красивым и одухотворенным.
Он направил свою лошадь по дорожке, спускавшейся к болотистой долине.
— Тут уже недалеко. Проедем с километр по кромке топей, свернем на слань[1], а там и Моховое. Оно находится как раз среди болота.
— Странно, почему люди поселились в болоте? — спросила Нина Андреевна.
— Тут старинное поселение сектантов-скрытников.
— Старообрядцев, кержаков?
— Не совсем так. Тоже религиозная секта, только на свой лад. Люди уходили в леса, прятались от антихриста. Не признавали царя, чиновников, никаких властей. Жили своей общиной, никому, кроме своего старшины, не подчинялись. Не платили сборов, податей. Питались птицей, зверем, грибами-ягодами и молились богу.
— Странные люди!
— На старой Руси много было дикого. Да и сейчас не перевелись люди, которые верят в загробную жизнь и всякую чертовщину.
За сланью, проложенной через болото, на небольшой возвышенности среди деревьев показались черные слепые избы, малюсенькие окошки которых, будто отдушины в банях, были обращены во дворы. Домишки толпились в беспорядке, без улиц, без переулков, без площадей. Дорога привела Нину Андреевну и ее спутника в чей-то грязный двор, потом в огород, потом снова во двор и, наконец, вывела к новым большим баракам, выстроившимся в один ряд, лицом к болоту, к стене угрюмого ельника.
— Это и есть Моховое? — спросила Багрянцева.
— Оно самое, — сказал Зырянов, подъезжая к высокому крыльцу одного из бараков.
— Тут что? — спросила Нина Андреевна, прислушиваясь к музыке за дверью.
— Контора лесоучастка, — ответил Зырянов, спрыгивая с седла.
В просторной светлой комнате, за грязным замусоленным барьером, спиной к двери сидел лысый человек в подтяжках, перекрестивших спину, и крутил катушку радиоприемника.
— Волну ловишь, Степан Кузьмич? — спросил Зырянов, проходя за барьер. — Здравствуйте!
Человек медленно повернул голову, посмотрел красными, на выкате глазами, потом быстро встал, большой, сгорбленный, нескладный. Его сильно качнуло в сторону, он уцепился за стол и сказал пьяным, заплетающимся языком:
— Бор-рис Лавр-рович? В-вот не ожидал! К-каким ветром занесло?
— Ты что, пьян? — нахмурившись, строго спросил Зырянов.
— Есть маленько, Бор-рис Лавр-рович. Виноват. Именинник вчера был, ангела своего вспрыснул. Утром башка трещала с похмелюги, стаканчик грохнул — и в-вот опять еле на копыльях держусь. Но это ер-рунда. Пьяница проспится — человеком будет, а дурак — дураком и останется.
— Где Багрянцев?
— Колька? Мастер? Ушел в лесосеку. Послал его замерять вчерашнюю рубку. Он у меня молодчага!
Нина Андреевна смотрела на него расширенными глазами.
— Это жена Багрянцева, — по-прежнему держась строго, сказал Зырянов, кивнув на Нину Андреевну.
Пьяный начальник поспешил отрекомендоваться. Раскланиваясь, описал ногой дугу, ухватился за стол.
— Очень приятно познакомиться. Ошурков Степан Кузьмич — сын собственных родителей, проклятый за непочтение стариков.
Нина Андреевна повела плечами и спросила:
— А где живет Багрянцев?
— Тут, близко, — сказал начальник участка. — Ступайте, он, может, уже и дома. Как выйдете с крыльца — сразу налево за барак. Увидите возле елок домик на одно окно, там и живет Багрянцев.
Подслеповатый домик с малюсеньким слезящимся окошком отыскать было нетрудно. Нина Андреевна вошла во дворик. Возле крыльца ходили и пили воду из деревянного корыта куры, а чуть подальше лежал, пережевывая жвачку, бурый теленок.
После улицы в избе показалось слишком темно. Оглядевшись у порога, она увидела впереди узкий проход между русской печью и кроватью; в конце его был стол, накрытый рыжей клеенкой, а возле стола на лавке сидела белокурая девочка с котенком на коленях; весь угол, снизу доверху, был заставлен коричневыми квадратиками икон старинного письма. Свет из окна падал на стол, на плечо девочки и на пол до самого порога. Нина Андреевна поздоровалась.
— Здравствуйте! — ответила девочка, с любопытством разглядывая незнакомую женщину.
— Скажите, Багрянцев здесь живет?
— Дядя Коля? Здесь.
Нина Андреевна прошла вперед, чуть не касаясь головой низко нависшего потолка. Попросила разрешения присесть. Девочка с котенком охотно отодвинулась в угол, уступив свое место возле стола. Сняв санитарную сумку, Багрянцева поставила ее возле ножки широкой деревянной кровати.
— Вас вызвали к дяде Коле? Вы фельдшерица? — спросила девочка, посматривая на сумку с красным крестом.
— Я — врач, — сказала Нина Андреевна. — Почему ты думаешь, что меня вызвали?
— Вчера Степан Кузьмич, начальник нашего участка, говорил, что надо вызвать по телефону из Чаруса фельдшера, чтобы оказала помощь дяде Коле.
— Дядя Коля разве болеет? Что с ним?
— Он три дня подряд пил водку вместе со Степаном Кузьмичом, а потом ему стало плохо. Степан Кузьмич и моя мама сказали, что дядя Коля загорелся, начали его обливать водой, только я не видела никакого дыму. У дяди Коли внутри загорелось от вина.
— Теперь ему лучше?
— Ага. Его потом парным молоком отпаивали.
— А где он сейчас?
— Пошел в делянку. И моя мама пошла с ним.
— Твоя мама разве в лесу работает?
— Да, в лесу.
— Что делает?
— Лес рубит.
— Папа у вас есть?
— Нет, папа у нас погиб на фронте, мама говорит, что еще в начале войны пришла похоронная. Нам за папу пенсию платят.
— Семья у вас большая? Братишки есть, сестренки?
— Нет, мы с мамой одни, да дядя Коля живет с нами. Он у нас вместо папы. Вначале мама сердилась на дядю Колю, что он водки много пьет, выгнать собиралась, а теперь ничего, примирилась, только деньги от него стала прятать. Как появятся у него деньги, уедет в Чарус, там напьется. Мама сколько раз ходила разыскивать его, боится, кабы где-нибудь не заблудился в лесу, в болото не попал с пьяных-то глаз.
В тесной избушке Нине Андреевне стало душно. Она расстегнула ворот гимнастерки, кусала губы, стараясь сдержать нервную дрожь.
— Вам, тетя, холодно? — спросила девочка.
— Нет, ничего. Это так. Пройдет.
— А то полезайте на печку. Мама и дядя Коля приходят из лесу поздно, когда темнеть начинает.
В контору лесоучастка Нина Андреевна не вошла, а вбежала. Глаза ее были сухи и жестки.
— Едемте, едемте! — сказала она, судорожно схватив Зырянова за руку. — Или, впрочем, оставайтесь, у вас свои дела, я одна дорогу найду.
— Нина Андреевна, что с вами?
— Нет, нет, я не могу, я поехала. До свидания!
Направление в Чарусский леспромхоз Багрянцев воспринял как самое тяжелое наказание. Одна лишь мысль об Уральском Севере, тайге, трескучих морозах вызывала у него содрогание. Явившись домой с путевкой в кармане, он, не раздеваясь, прошелся по комнатам своей обширной квартиры, взглянул на ковры, огромные зеркала, на семейные фотографии, упал на кушетку и заплакал. В квартире он был один и поэтому не сдерживал своих чувств. Большой, холеный, в темно-голубой шинели с каракулевым воротником, он плакал навзрыд, как мальчишка, плакал до того, что рукав шинели на сгибе у локтя стал мокрым.
Нина Андреевна, вернувшись с работы, увидела его на кушетке с красными воспаленными глазами и подумала, что он пьян.
— Николай, ну как тебе не стыдно, — не сдержалась она. — Ты же дал слово не пить. И вот опять…
Багрянцев встал, подошел к жене, дохнул ей в лицо.
— Разве от меня пахнет?
— Так ты, что же, плакал?
— Прощай, Нина, вот путевка туда, куда Макар телят не гоняет.
И он подал жене бумажку, смятую в кулаке, похожую на елочную конфетку-хлопушку.
Прочитав документ, Нина Андреевна спокойно сказала:
— Коля, но ведь ты сам просил, мыс тобой решили, что ты искупишь вину на работе. Не могли же тебя послать туда, где и без тебя людей достаточно. Это испытание, а не работа по твоему выбору… Поезжай, Николай. Это нужно для чести, для твоего доброго имени.
Она усадила мужа на кушетку, сама опустилась рядом и погладила его по волосам.
В леспромхозе Багрянцева приняли радушно, будто своего человека, долгое время находившегося где-то в отлучке. Директор сам повел его в лесосеки, познакомил с людьми, с техникой, со всей премудростью лесного дела. А когда Багрянцев отдохнул с дороги, освоился на новом месте, директор предложил ему поработать учеником мастера.
На центральном Чарусском лесоучастке в ту пору мастером работал Иван Александрович Шайдуров. Николая Георгиевича, пришедшего к нему на дом, старый лесоруб встретил с несказанной радостью. Тут же распорядился насчет самовара. Усадил гостя за стол. А потом, уже за стаканом чая, сказал:
— Давно я поджидаю себе замену. Вот уже второй год, как втюрили меня в мастера. А какой из меня мастер? Не работаю в лесу, а только плюхаюсь. Нет у меня этого таланта, чтобы руководить людьми.
— Почему вы думаете, что нет? — спросил Багрянцев, стараясь поддержать разговор.
— Сам знаю, что не гожусь. Мастер должен быть живым, разворотливым. За день ему надо многое сделать, всем работу дать, за всем присмотреть. А я как зайду в первую попавшуюся делянку, вижу: у того дело не клеится, у другого — народ-то все новый. Ну, и начинаю учить, как надо работать: валю лес, кряжую, колю. Пока научишь одного-двух, десятки людей в других делянках работают «как бог на душу положит». А там, смотришь, кончился день, не сделано то, другое, пятое-десятое. Люди идут по домам, а ты, приняв заготовленную древесину, спешишь в контору, докладываешь, что сделано. Сидишь, преешь, а тебе шею мылят. Домой придешь поздно, усталый, сердитый.
Наполнив опорожненные чашки из шипящего самовара, Шайдуров продолжал:
— У нас в семье любимое дело — песни. Раньше, бывалоча, после работы соберемся все: сын, невестка, две дочери, внучата. Рассаживаемся вот здесь вокруг стола, я беру гармонь. Поем целыми вечерами, иной раз до глубокой ночи. Летом, когда окна открыты, возле завалинки народ собирается чуть не со всего Чаруса. Сидят, стоят — слушают. И озеро, и лес будто притихнут… А теперь народ частенько спрашивает: «Иван Александрович, чтой-то вы петь не стали? Скучно в Чарусе без песен». А я говорю: «Погодите, скоро благим матом запою…»
Из-за кухонной переборки выглянула жена Шайдурова, высокая, дородная женщина.
— Ему соседи-то все говорят: «Брось не свою работу. Какой ты мастер? Не мастер, а грех». Так ведь не слушает, тянет лямку.
— А что я сделаю? — сказал Шайдуров. — Я ведь не сам напросился, меня поставили, выдвинули, а разве можно перечить, когда сам видишь, что, кроме тебя, работать тут совсем некому. Со мной получилась такая же история, как с моим старым дружком, директором леспромхоза Яковом Тимофеевичем. Тот все-таки вошел в новые оглобли, везет, а вот я не могу, спотыкаюсь. Лес рубить, кряжевать — вот это мое дело!
В лесосеки Багрянцев стал ходить с Иваном Александровичем. Старый лесоруб «натаскивал» ученика на заготовке и вывозке древесины, вооружил его таблицей для измерения кубатуры бревен, рулеткой и черным карандашом — грифелем, а сам только проверял, так ли все делает Николай Георгиевич. Ученик оказался смышленым.
Жил Багрянцев вначале в холостяцкой квартире Зырянова, спал на кушетке, питался в столовой, а как познакомился с Шайдуровым, тот пригласил его к себе в большой пятистенный дом на берегу озера, на домашние харчи: на жирные щи, масляные каши, на воскресные русские пироги и шаньги.
Багрянцев обжился на новом месте, сработался с людьми, и далекий северный леспромхоз теперь уже не казался диким и страшным. Права была жена: везде работают свои, сердечные люди. Об этом он и писал Нине Андреевне.
Писал и высчитывал дни, когда он снова сможет вернуться к семье. Были моменты, когда тоска брала его за горло, и тогда у него первым, самым близким желанием было — выпить, заглушить одолевшее его чувство одиночества. Но он боролся и побеждал свою слабость. В этом ему помогали Шайдуровы, их дружная семья, их песни, которые теперь снова привлекали чарусцев. Молодежь лесного поселка после работы шла в клуб, на танцы, на самодеятельные вечеринки, а пожилые люди, соседи, найдя какое-либо заделье, сходились в просторную избу Ивана Александровича, да и застревали здесь допоздна.
В один из зимних морозных дней директор леспромхоза позвал Багрянцева к себе в кабинет.
— Николай Георгиевич, у нас с вами такой разговор, — начал он. — Нам прислали молодого специалиста, окончившего лесной техникум. Решается вопрос, куда его определить. Он просит оставить его здесь, на центральном участке. Парень еще зеленый, неопытный. А нам дозарезу нужен человек на Моховое. Начальником там работает Степан Кузьмич Ошурков. Старый лесной зубр. Дело знает, однако крепко закладывает за воротник. Так вот, не поедете ли вы в Моховое? Попервости поработаете мастером, оглядитесь, а потом мы Степана Кузьмича куда-нибудь перекинем на менее ответственную работу.
Багрянцеву пришлось согласиться.
В одном из бараков на Моховом ему отвели уголок, отгороженный досками. До этого там хранились связки негодных топоров, выщербленные полотнища поперечных пил, топорища, черенки метелок, лопат и стопка новых откаленных кирпичей. Все это убрали, каморку выбелили, вымыли, втащили топчан, грубо сколоченный стол, табуретку.
В непривычной обстановке Багрянцев приуныл. Повесил свою офицерскую шинель на гвоздик, вытянул из-под топчана пузатый кожаный чемодан, извлек из него бумагу, авторучку и сел за письмо к жене. Какие только краски, эпитеты не пустил он в дело! Настоящее суровое испытание для него начинается, оказывается, только теперь. Из Чаруса, из центрального поселка леспромхоза, его перебросили в самую захудалую дыру, в глухомань, где все, мужчины и женщины, ходят в засаленных ватных фуфайках и брюках. Нет тут ни театра, ни кино, картины раз или два в месяц показывают в конторе, а экраном служит оборотная сторона географической карты. Здешний начальник, с кем придется работать, закоренелый пьяница. Про свое новое жилище Николай Георгиевич писал:
«На Моховом мне отвели «комнату» в бревенчатом бараке. У меня такое впечатление, что я поселился в дровянике. А в соседней комнатушке стоит кипятильник-титан, дым из топки бьет под потолок и пробирается через щелки ко мне. Напротив, через коридорчик, находится сушилка. В ней лесорубы развешивают свою мокрую одежду, портянки. Сердце стынет, когда подумаешь, что в этом захолустье предстоит жить, работать».
На другой день вместе с рабочими Багрянцев вышел в лесосеку. Утро выдалось тихое, морозное. Слышно было, как в предрассветных сумерках поскрипывает снежок под ногами людей, расходящихся узкими тропинками по делянкам.
Свой трудовой день Николай Георгиевич начал с обхода работающих бригад. Миновав одну из лесных кулис, он очутился на широком вырубе. От кромки дремучего ельника то и дело с шумом отваливались огромные деревья, со свистом падали, подымая в воздух снежные облака.
— Это чья делянка? — спросил Багрянцев, подходя к двум женщинам, обрубавшим топорами сучья с густых, мохнатых лесин. Женщины оглядели незнакомого человека в ладно скроенной военной шинели, с воротником будто из заснеженного каракуля и в такой же папахе.
— Тут Хрисанфов пластает лес, — сказала небольшая худенькая работница, вонзив в Багрянцева острый взгляд поразительно черных смолянистых глаз. — Этот леший Хрисанфов как зайдет в делянку, так чисто медведь наворочает лесу. Никак за ним не поспеваем. А лесины, поглядите-ка, ровно в шубы закутаны.
Помолчав, женщина спросила:
— А вы не новый ли мастер наш?
Багрянцев ответил утвердительно. Черные глаза ее потеплели.
— Чтой-то вы пошли в лес в шинели? Тут убродно. Вы бы хоть полы-то подобрали, подоткнули за ремень. Пошли бы к начальнику, Степану Кузьмичу, он бы выписал вам спецовку. А так-то разве дело?
К полудню в лесосеку на розвальнях привезли термосы со щами, котлетами, кашей и чаем. Развязав чересседельник и кинув лошади охапку сена, толстая повариха ударила в железную доску, висевшую под елью, и начала распаковывать чашки, ложки, поварешки. Из всех делянок к походной столовой потянулись люди. Чашек не хватало, и за ними образовалась очередь: один сидит ест, держит дымящуюся посудину на коленях, а двое стоят рядом и глотают слюнки.
Утром Николай Георгиевич пошел на работу не позавтракав. Не было аппетита. А в лесу, занявшись делом, он и совсем забыл, что существуют завтраки, обеды. И вот только теперь, стоя возле подводы с термосами и буханками теплого хлеба, он по-настоящему ощутил, что такое голод. А повариха, отпуская обеды своим постоянным клиентам, нового мастера будто и не замечала.
Подошли две женщины-сучкорубы из бригады Хрисанфова. Черноглазая — звать ее Манефа Саранкина — вскинула взгляд на Багрянцева, потом сказала поварихе:
— Дуняша, что же ты не кормишь нашего нового мастера?
— Накормлю, всех накормлю, — ответила повариха. — Посуды не хватает. Не в шапку же наливать.
— Налей ему в мою миску.
— Я подожду, пускай рабочие сначала поедят, — сказал Николай Георгиевич. — Мне не к спеху.
— Наливай, наливай, — настояла на своем Саранкина, отыскала в посудном ящике эмалированную мисочку и сунула поварихе.
— Ты же, Маня, никому не давала свою посуду, — сказала не то с обидой, не то с укором раздатчица обедов.
— Но ты посмотри — этот человек военный. Еще шинель не успел скинуть. Разве таких не должны мы уважать? У меня свой такой погиб на фронте.
Подхватив из рук поварихи наполненную горячими щами миску, Манефа поднесла ее Багрянцеву.
— Кушайте, не знаю, как вас звать-величать… Ага, Николай Георгиевич. Ну вот ешьте на доброе здоровье. Садитесь вон на бревнышко. Сейчас я подам вам хлеб.
Мастер с жадностью принялся за еду.
«Вот спасибо этой доброй душевной женщине!»
Вскоре на Моховом Багрянцев стал своим человеком. Поселок — не город, лес — не бульвар. Тут люди сближаются, узнают друг друга с первых же дней. И когда Николай Георгиевич облачился в стеганую ватную фуфайку и такие же брюки, он уже почти ничем не отличался от всей прочей трудовой братии.
Но Манефа выделяла его из всех мужчин. Она вечерами приносила ему в кринке парное молоко, по субботам мыла в его каморке пол, окна, вытряхивала постель, взбивала сплюснувшийся в лепешку сенной матрац. А кончив уборку, садилась на табуретку отдохнуть. Иногда сидела час, два, три. Все собиралась уходить и никак не могла подняться с места, в упор смотрела своими смолянистыми, обволакивающими глазами на Багрянцева. Вначале он терялся, не выдерживал ее взгляда, лез в карман за бумажником и спрашивал, сколько нужно заплатить ей за труды. Она отмахивалась от денег и говорила: «Потом, потом рассчитаетесь». И, вздохнув, уходила.
Начальник участка Ошурков в первые дни тоже было зачастил к новому мастеру. Однажды пришел вечером навеселе. Вытащил бутылку из кармана, поставил на стол.
— Вот лекарство от всех хворей и бацилл.
— Что это? — удивился Багрянцев.
— Это, брат ты мой, лесная сказка, северное сияние и тому подобные красоты, без которых тут человеку жить невозможно. Не понимаешь? Давай-ка стаканчик да корочку хлебца. Это же, черт возьми, спиртус, древеснус, глюкозус.
— Древесный спирт? Так им же отравиться можно!
— Ну-ну, не пугай. Ни один еще грешник ноги не протянул от «лесной сказки». Продукция особой выработки.
Пить с Ошурковым Николай Георгиевич наотрез отказался. Начальника участка, бывшего уже на взводе, это не очень огорчило. Он плотно уселся за столиком и не спеша, сквозь зубы, тянул из стакана ядовитую влагу. После, когда у Ошуркова отвисла толстая нижняя губа, он поднял водянистые глаза на Багрянцева.
— Выходит, гусь свинье не товарищ? П-понятно, кто мы тут? Медведи, барсуки! Одни лапы сосут, другие — спирт. А с-скажи, пожалуйста, чем мы хуже тех, что живут в городах? Им все двадцать четыре удовольствия, а нам одно — спиртяга, да и за него нас бьют в хвост и в гриву… Н-нет, ты постой, не оправдывайся. Я ведь тоже когда-то горожанином был. В духовной семинарии учился. Но смутил зеленый змей. Загнал меня в лес, к медведям. Тут я и застрял навсегда, навечно. Что у меня осталось? Одна «лесная сказка»!
Со временем, свыкшись с новой обстановкой, Багрянцев хорошо освоил лесное дело. Целыми днями находился в делянках, а вечером сидел в конторе, оформлял документы на заготовленную и вывезенную древесину, выписывал рабочим наряды. Появление в лесосеке нового мастера как бы подтянуло всех лесозаготовителей. Работа пошла веселее, дружнее. И вскоре Моховой лесоучасток в борьбе за производственный план вышел на первое место в леспромхозе. Ему вручили переходящее красное знамя и денежную премию.
Ошурков устроил в конторе вечеринку, пригласил самых что ни на есть «лесных богатырей». Без мастера тут, понятно, никак не обошлось. Его привели почти силой, подхватив под руки. А раз оказался в тесной компании — заставили выпить хотя бы один стаканчик. Мол, если не выпьешь — через воронку выльем. Ну и выпил. Лиха беда — начало.
А утром что за наваждение! Очнулся и глаза протирает. Лежит на широкой деревянной кровати под низко нависшим потолком. Лежит в одном белье. Глянул на руку, а между пальцами запутался длинный черный волос.
Только пошевелился, скрипнула кровать, а у изголовья стоит Манефа; во взгляде, во всей ее фигуре что-то хищное, кошачье. Вспомнил, ведь это она вчера обслуживала застолье, подавала жареное-пареное.
— Голова, поди, болит, Николай Георгиевич? — стоит рядом, спрашивает, сама радостная, торжествующая, праздничная.
— Ох!
— На вот, выпей, поправишься.
У нее на столе и стакан уже подготовлен: налитый, полный. Взял этот стакан с ободком сивушного масла у краев и опрокинул весь сразу. Выпил, чтобы заглушить боль, совесть.
Потом в хибарку втиснулся Ошурков. Красными рачьими глазами оценил обстановку. А когда Багрянцев напялил ватник и вышел, покачиваясь, во двор, начальник участка ухмыльнулся.
— Омолоснилась, Манефа? А греха не боишься?
Саранкина подбоченилась.
— Степан Кузьмич, а я разве хуже всех? Почему людям счастье, а мне нет? Почему это я должна видеть свое счастье только во сне? Я ведь еще не старуха. Мне всего тридцать два года… Николай Георгиевич тоже несчастный. Я плохого ничего не сделала.
— У него жена, дети.
— Хороша жена! Отправила мужика, поезжай к чертям на кулички. Дорожила бы, так возле себя держала. Теперь не война. По доброй воле человека от себя отправила.
— Обстоятельства у них так сложились.
— Да не говори, Степан Кузьмич, — «обстоятельства». У нее там, в городе, наверно, другой припасен, получше, вот она и отослала Николая Георгиевича. А он тут мало приспособленный. Захожу к нему, он стоит у рукомойника и платочек носовой в кулаках стирает. У меня сердце кровью облилось, до чего его стало жалко. Одна голова — всегда бедна.
— И ты его решила заарканить?
— Ничего я не решила. Просто пожалела человека. А он вчерась откликнулся на ласку. Заплакал даже. Прижался ко мне и плачет, как маленький, как ребенок.
— Это он спьяну.
— Уж не знаю как, только всю мою грудь слезами облил.
Вернулся в хибарку Багрянцев. И пирушка началась снова.
Из делянки Багрянцев и Манефа вернулись поздно. Под самым потолком, беспрерывно мигая, горела электрическая лампочка. Девочка, прижав к себе котенка, спала на лавке возле стола.
Когда нужно было садиться за стол, девочку разбудили.
— Ау нас была тетя, — сказала дочурка Манефы.
— Какая тетя? — спросил Николай Георгиевич, и глаза его чуть расширились.
— Она с брезентовой сумкой, а на сумке красный крест. Я думала, фельдшерица из Чаруса. А она сказала, что врач.
Багрянцев и Саранкина переглянулись.
— Так это была твоя жена?
Голос Манефы дрогнул.
— Я же тебе говорил, что мне нужно было сразу, как она приехала, явиться к ней. Нужно было объясниться. А ты меня удержала. Теперь, я знаю, будет большая неприятность.
— А что тебе трусить? Разве тебе у меня плохо? Она не пожалела тебя. Оттолкнула. Послала исправляться в наш край. Думала, поди, тут сладко тебе будет? А ты, кабы не я, в грязи жил бы, немытый, нечесаный. Неженкам, одиночкам здесь не дом отдыха, не курорт. Говори мне спасибо, что ухаживала за тобой, как нянька. И не только денег, даже ласки мало видела от тебя. А ведь я безмужняя. Такая же сирота, как ты.
Она пододвинулась к Николаю Георгиевичу, обняла за шею, хотела притянуть к себе. Он отстранил ее руку.
— Ну, Коля!
На ее черные, смолянистые глаза навернулись слезы.
Багрянцев поглядел на нее, маленькую, худенькую. Окинул взглядом крошечную избушку. И в душе шевельнулась жалость к себе, к этой несчастной женщине. Чем она виновата, что война лишила ее мужа, любви, заставила искать свое счастье с первым встретившимся ей человеком? И ему, этому человеку, она отдавала все, страдала за него, мирилась с его неудачами.
Повернувшись к ней, резко, стремительно, он обнял ее и поцеловал в губы. Она затрепетала в его руках и тотчас же перебралась к нему на колени, припала к нему, притихла. В избушке стало слышно, как будильник, повешенный на стену, отбивает секунды да тараканы шуршат за старыми сухими выцветшими обоями. Так прошло минут пять, десять.
— Ну, Коленька, родной, пойдем баиньки, — точно после короткого сна, сладкого забытья, молвила Манефа.
Николай Георгиевич встал, ласково потрепал ее по спине.
— Ложись, Маня, спи.
— А ты?
— Мне не до сна. Я отправлюсь в Чарус. Я должен явиться туда. Я должен был давно это сделать. Нина Андреевна ждет меня. Перед нею я свинья. У меня же там дети.
— А я как?
— Ты, Маня, не знаю как.
— Пожил да бросил? И это за все мое, что я делала тебе хорошего?
— Ну чего же ты хочешь, Маня?
— Хочу, чтобы ты был со мной, чтобы стал мой навсегда.
— Но это невозможно. Как я останусь в этой избушке?
— Тебе тут тесно? Ну давай переберемся в добротный дом. Я с тобой готова хоть куда… Раздевайся-ка да ложись. Никуда ты не пойдешь. Я не хуже других. Я для тебя буду самая что ни на есть верная. Может, много вернее твоей Нины Андреевны. Ты ведь не знаешь, как она там в городе жила без тебя.
Манефа вышла во дворик, а вернувшись, стала раздеваться перед кроватью.
Багрянцев, казалось, был непреклонен. Он молча натянул на себя серый в клеточку праздничный костюм, надел такую же кепку и взялся за скобу двери.
— Пошел все-таки? — спросила Манефа.
— Да, пошел.
— Ну, иди с богом! Только к черту на рога не попади.
В сенях Николай Георгиевич долго что-то искал, чиркая спичками, выходил на крыльцо. Затем, перешагнув порог избушки, обратился к Саранкиной.
— Маня, а где же мои сапоги?
Она притворилась спящей.
Он растормошил ее и повторил свой вопрос.
— Сапоги я спрятала, — сказала Манефа. — Иди босиком.
— Но как же?
— А так же. Ведь я их тебе покупала. Пусть посмотрит твоя Нина Андреевна, какой ты есть, даже обуток своих у тебя нету. Ох ты, мужчина!
Она встала с кровати, полураздетая повисла у него на шее, и с жаром начала целовать:
— Брось-ка ты, брось дурить! Раздевайся, Давай-ка лучше выпьем по чарочке спирта. Посидим рядком да поговорим ладком. Сироты мы с тобой горькие. Держись за меня. Твоя-то подвенечная либо примет тебя такого, либо нет. А я-то тебя не брошу. Милый ты мой, разнесчастный!
Она стала расстегивать пуговицы на его пиджаке.
И он уже не сопротивлялся.
В Чарус из поездки в Моховое Нина Андреевна возвратилась в сумерках, разбитая, усталая. Небольшая комната при медпункте с ее голыми бревенчатыми стенами показалась пустой, холодной, а вся обстановка чужой, будто в гостинице. Скинув санитарную сумку и дорожный плащ, она затопила очажок и пошла за своими девочками. Детский сад был уже закрыт. Соня и Рита ожидали ее в каморке сторожихи.
— Папа приехал? — наперебой спросили девочки, лишь только она переступила порог.
Лаская детишек, она сказала, скрепя сердце:
— Сейчас меня ни о чем не спрашивайте. Я очень устала. Я с дороги. Отдохну и тогда все объясню.
Сварив ужин, накормив и уложив детей в постель, она начала прибирать комнату, наводить порядок, мыть посуду.
Нина Андреевна до предела загружала себя работой. В своем горе она не была одинокой. Каждый день, да еще не по одному разу, к ней заходил Зырянов. Секретарша из конторы Маша приносила ей цветы. Пришла и просидела как-то почти целый день жена директора леспромхоза Пелагея Герасимовна, женщина с вылинявшими голубыми глазами, с вятским говорком: в словах, где слышится звук «ч», она произносит «ц», а там, где слышится «ц», она произносит «ч» — «мельница» у нее выговаривается «мельнича», «печь» выговаривается «пець». Привела с собой мальчика лет шести и девочку лет девяти. Усевшись на табуретку и кутаясь в пуховую шаль, говорила о разных пустяковинках. Когда уходила, очень звала к себе. Затем соседка, которую Нина Андреевна ни разу не видела, прислала ей в гостинец со своей девочкой полное блюдце малины; Нина Андреевна дала девочке рубль, так она принесла его обратно и сказала: «Мама меня заругала, что я взяла деньги». Положила рубль на стол и убежала.
А потом пришел сухой, костистый старик в синей рубахе, добела вылинявшей на плечах, с непокрытой головой, с расстегнутым воротом, в лаптях. В руках его была корзинка, сплетенная из вербы.
— Здравствуй-ко, дочь! — сказал он.
— Здравствуйте, дедушка! — приветствовала она его. — Заболел, что ли? Полечиться пришел?
— Нет, пока бог милует от хвори… Дай-ко, матушка, таз.
— Какой таз? — удивилась Нина Андреевна.
— А вон, медный, на полочке лежит.
— Зачем вам таз? — недоумевала она, доставая с полки посудину.
— Рыбки вот тебе принес свеженькой, линьков, карасиков. На стол-то нехорошо выкладывать — склизкая.
Поставил корзинку на стол, отвернул в сторону пласт осоки и стал вытаскивать еще живых, трепещущих линей и карасей, толстых, широких, как лаптищи. Наложил таз с верхом.
— Куда мне столько рыбы? — удивилась Нина Андреевна.
— Все скушаешь, дочь, все скушаешь. Наша рыба сладкая, в ключевой водичке живет, на песочке прихорашивается. Посмотри, она и цветом не такая, как в болоте — та темная, а эта серебром да золотом отливает.
— Ну, спасибо. Сколько вам за это?
— Что ты, что ты, дочь моя! Какой может быть разговор о деньгах? С какой стати я возьму с тебя деньги? Это я тебе гостинец принес. Кушай, пожалуйста, на доброе здоровье.
— Где вы ее наловили?.. Да вы посидите, дедушка.
— Сидеть мне некогда. Солнышко-то под уклон пошло. А рыбку я поймал в нашем озере. Чарусом оно потому называется, что с одного краю берег очень топкий, со стороны посмотришь — настоящий луг: гладкий, ровный, цветочки на нем растут, а подойдешь — в трясину тебя затянет с головой, не выберешься. По этому топкому лужку в старое время всю здешнюю округу назвали Чарусом — значит, гиблое место. И правда, на погибель свою раньше шел сюда человек… Ну, прощай, матушка! Не обессудь старика, не погнушайся гостинцем. Бог даст, еще как-нибудь загляну к тебе, наведаюсь.
— Спасибо, дедушка, спасибо!
Взявшись за корзинку и заметив в ней деньги, свернутые в трубочку и засунутые в траву, старик вдруг вспыхнул, грозно свел брови, но тут же отошел, положил деньги на стол и сказал:
— Не обижай старика. Тебе деньги пригодятся, спрячь, потом ребятам обувку-одежку купишь. Рыба в Чарусе у нас даровая: ставь сетёшки, витили да лови, никто не запрещает. А ты, знаю, ловить не пойдешь. Вот и принес тебе, от души, от сердца.
— Где хоть вы живете? Как ваша фамилия?
— Балагушка моя стоит самая последняя с этого краю, а фамилия моя… Зовут меня Якуня — и все. Спросишь, где Якуня живет — тебе каждый скажет.
— Вы где-то работаете?
— А как же, без этого нельзя. Теперь каждый человек нужен леспромхозу. Вон ведь какое дело затевается на Водораздельном. Хоть магазин сторожу, склады оберегаю — и то пользу приношу.
В воскресенье ее позвали к директору леспромхоза на пельмени. Она хотела было отказаться, но ей и слова не дали выговорить. Забрали, увели Соню и Риту, а ей поневоле пришлось пойти за девочками. Она думала встретить там шумное общество, много гостей, а оказалось, что пришел только один Борис Лаврович. Детям накрыли стол в одной комнате, а взрослым в другой. Столовые приборы поблескивали на белоснежных скатертях. Окна были открыты, и легкий ветерок чуть колыхал тюлевые занавески над цветами. В углу на треугольном столике радиоприемник вполголоса передавал тихую задушевную музыку. Яков Тимофеевич и Борис Лаврович сидели на мягком диване и о чем-то рассуждали. Пелагея Герасимовна, раскрасневшаяся, со сбитой на бок косынкой, хлопотала у русской печи, гремела ухватом; готовые пельмени лежали на листах на залавке. Нина Андреевна хотела помочь хозяйке, но та выпроводила ее из кухни:
— Иди-ко, иди, голубушка, не мешайся тут. Я и без тебя управлюсь. Иди в горничу, займись мужиками, цтобы им не скуцно было.
Когда на столе на широком блюде появились дымящиеся пельмени, Зырянов сказал, поглядывая на парок, идущий от блюда:
— Это мое национальное кушанье.
— Почему ваше? — спросила Нина Андреевна, которая сидела с ним рядом. — Разве вы не русский?
— Я — коми, пермяк… Пельмень, по-нашему, — маленькое ушко. И вот эти «маленькие ушки» стали самым лучшим блюдом уральцев и сибиряков. Поживете здесь и сами полюбите наше кушанье. Оно очень подходит к здешним морозам, снегам: выпьешь стопочку водки, закусишь пельменями — и никакой мороз тебя не проберет.
За столом Нина Андреевна чувствовала себя уютно. Что-то тяжелое, что лежало на сердце камнем все эти дни, отлегло. Солнце как будто светило ярче, и лучи его ласковее, и лица людей, сидящих за столом, прекраснее. Подумала, что вот жила где-то далеко отсюда, не знала, что существует на свете Чарус, маленький поселок, а в нем такие простые душевные люди. Пелагея Герасимовна спешит подбавить ей пельменей. Яков Тимофеевич, махнув рукой по щетке усов, берется за графин и упрашивает выпить хотя бы один глоточек. В соседней комнате играют дети. От всего этого на душе у нее становится еще теплее. А когда на душе тепло и солнечно, человек становится добрее. Вспомнила про Николая Георгиевича. Последние дни она не хотела даже думать о нем, он вызывал в ней ожесточение. А сейчас вот вспомнила его по-другому. Появилась к нему жалость.
«А что, если поехать к нему, — подумала она, — поговорить с ним? Может быть, он раскается? Может, его можно простить, вернуть к себе. Ему тут без семьи, конечно, трудно было, он и раньше, когда оставался один, чувствовал себя беспомощным, пил водку. И, может быть, та женщина, с которой он живет, хотела спасти человека, вытащить из трясины, в которую его засасывало?»
— Вы, Нина Андреевна, о чем-то мечтаете? — сказал хозяин. — И едите плохо.
— Я уже сыта! — она отодвинула тарелку и прибор, отставила в сторону водку. — Вы на меня не обращайте внимания. Кушайте, пейте.
— Нина Андреевна! — совсем другим, серьезным тоном сказал Яков Тимофеевич.
Она насторожилась.
— Нас очень волнует ваша судьба, — продолжал он. — Вы, вероятно, раскаиваетесь, что покинули свой город и заехали в наш Чарус. Вы должны проработать у нас не меньше года. Впереди будут зима, морозы, метели… Вам неудобно ставить вопрос о выезде из леспромхоза. Во всем должна быть дисциплина. Но нет правил без исключения. Мы с Борисом Лавровичем договорились, что если вас тяготит Чарус, то отпустим вас. Если возникнут денежные затруднения, не стесняйтесь, поможем.
Если бы Нине Андреевне сказали это в тот вечер, когда она возвратилась с Мохового, то она, не задумываясь, сложила бы свои чемоданы, усадила детей в автомашину и без всякого сожаления покинула Чарус. А теперь, а теперь…
— Очень благодарна вам, но я решила остаться здесь, в Чарусе, — сказала она твердо. — Я коммунистка. И здесь работают наши люди, так чем же я лучше других, почему я должна уехать отсюда? К тому же у меня здесь муж, и я должна вытащить его из трясины, в которую он попал.
В одну из очередных поездок по участкам и лесосекам Нина Андреевна заехала на Новинку и зашла в мужское общежитие. Здесь у нее под наблюдением находился больной Григорий Синько, временно освобожденный от работы.
— Даша, а где же мой бюллетенщик? — спросила она Дарью Цветкову, заглянув в пустое общежитие.
— Смучилась я с ним, с лоботрясом, — сказала уборщица. — И зачем только вы ему потакаете? Он совсем здоровый стал, работать не хочет в бригаде, вот и притворяется. Кабы больной был — на койке лежал, а то одной минуты от него покоя нет, грязи не оберешься. Глины мне натащил сюда, сам в глине весь.
— Где же он?
— За бараком вон, вытурила я его отсюда с глиной.
— С какой глиной?
— Чисто маленький, наберет глины и сидит, играет: лошадок лепит, человечков. Вон там яму выкопал, вроде печки, трубу из старого железа поставил и обжигает свои безделушки, ровно на гончарном заводе. На дело его нет, а на это он горазд.
Синько сидел на земле возле деревянной стены, рядом с ним лежали комья глины и стояло ведро с водой. С большим старанием он лепил бурого медведя-пестунка. Сходство с настоящим зверем было поразительное. Казалось, как только парень доделает медведю спину, высвободит из глиняных столбиков лапы — зверь непременно побежит.
— Кого это, Синько, делаешь? — спросила Нина Андреевна.
— Це бугай.
— Какой же это бугай? Это медведь.
— А бачишь, що ведмидь, так чого пытаешь?
— Идем-ка, Синько, в общежитие, посмотрю тебя.
Он нехотя поднялся. Оставшийся в руках ком глины скатал в шарик и положил пестуну на спину. Руки, перед рубахи, штаны — все было в глине, которая образовала на нем чешуйчатый панцирь.
— Кто тебя учил этому мастерству? — удивилась Ба-грянцева.
— Нихто, сам.
— А бюсты смог бы лепить, чтобы были похожи на оригинал.
— А чого не слепить? Я бюст Ленина лепил, тико за тэ менэ немци поролы.
— Ты, что, специально бюсты делал?
— Ни, якийсь дядько казав мени: «Зробы потихесеньку бюсту Ленина, дамо за сэ много карбованцев». Ну, я и зробыв. А ту бюсту убачив полицай, пийшов до немцив…
— Ты в оккупации был?
— Був.
— Наверное, с Западной Украины?
— А-а.
— Сюда как попал?
— С тюрьмы.
— За что сидел?
— Да так, на шамовку добував.
— Родителей нет?
— Нема.
— Ну, пошли…
В общежитии он скинул рубаху. Опухоль уже прошла, на месте кровоподтеков остались только ссадины да большие синяки, под глазами висели черные «фонари», которые издали казались очками.
— Завтра пойдешь на работу. Одевайся! — сказала Багрянцева.
— Не можу я работать!
— Почему не можешь?
— Ось бачте, яка рана, — показал он на небольшую кровоточащую ранку на руке. — Не можу я на работу выходить!
— Это пустяк, это ты сам расковырял, — сказала Нина Андреевна. — Зачем ты это сделал? Работать неохота?
Парень потупился.
— Сейчас я тебе забинтую ее, а ты больше не береди болячку, а то акт составлю… Вот ты ранку расковырял, а о том не подумал, что может получиться заражение крови и ты лишишься руки.
— Засыпь, засыпь порошком, — испуганно заморгал глазами Синько.
— Каким порошком?
— Ну, як вин называется… Стрептоцид. Засыпь.
— Ничего не надо засыпать. Забинтую — и все в порядке будет.
— Нет, засыпь, засыпь.
Достав из аптечки порошок, она присыпала им ранку и забинтовала.
— Вот, а завтра пойдешь на работу.
— Да не можу я.
— Можешь, можешь. Такой здоровый, крепкий парень, а симулируешь… Строить надо, дома скорее строить!
Возвращалась она в Чарус под вечер. Белый конь в яблоках шел медленно, помахивал хвостом, отгоняя комаров. Кругом было тихо. Лес и горы вдали стояли задумчивые, позолоченные лучами солнца, клонившегося к закату.
На дороге из Мохового лесоучастка, выходящей на выруб перед Чарусом, она увидела двух человек: один ехал верхом на лошади, а поодаль от него пешком шел другой, нес в руке узел, далеко отстраняя его от себя, будто в этом узле лежало нечто опасное, взрывчатое. Пеший махал конному свободной рукой и что-то кричал. Конный остановился, подъехал к пеньку. Подождал, когда пеший подойдет к нему, взял у него узел. Потом пеший взобрался на пенек, с пенька на круп лошади. Когда всадники устроились, один в седле, другой поза седлом, передний передал узел заднему и тронул лошадь.
Перед Чарусом дороги из Новинки и Мохового сходились. Нина Андреевна ехала по одной, а двое всадников на рыжей лошади по другой. К развилке, где сходятся дороги, Багрянцева подъехала первой и придержала свою лошадь, чтобы взглянуть на заинтересовавших ее всадников.
Вскоре они подъехали. В первом она узнала начальника Мохового лесоучастка Ошуркова, а во втором, который держал узел, своего мужа, Багрянцева. Она была ошеломлена, не могла выговорить ни слова. Выглядел он жутко: костлявый, с землистым лицом, с синими вздувшимися под глазами мешками; когда-то прямой, красивый нос стал тонким и длинным, словно его кто-то вытянул; щеки ввалились, и на них образовались темные ямины. Проснулась к нему жалость. А сердце сжала тоска. Не от сладкой жизни люди становятся такими. Недаром он, наверное, плакал, когда пришел домой с путевкой в далекий уральский леспромхоз. Ведь он вырос в ласке и холе. Его родители, видные специалисты на машиностроительном заводе, с детства хлебнувшие нужду из большой чаши, баловали единственного сына, не отказывали ему ни в чем. А тут — глухой лес, угрюмый ельник, досчатая комнатушка в углу барака. И люди в этом старообрядческом поселении? Кто они? Как они отнеслись к Николаю Георгиевичу, как повлияли на его судьбу? Начальник участка — пьяница. Женщина, к которой он переселился: плохая она или хорошая? В избушке у нее божница. Значит, верует в бога. Багрянцева она оберегала. Но что тут: христианское чувство любви к ближнему или что-то совсем другое?
— Николай! — наконец, проговорила она, когда всадники подъехали вплотную.
Тот, словно испугавшись, замигал глазами.
— Что это у тебя в узле? — спросила она, не зная, с чего начать разговор.
— Яйца, — растерянно произнес он.
— Какие яйца? Откуда? — удивилась Нина Андреевна. И тут же вспомнила двор Манефы, ее кур возле деревянного корыта. Мелькнула страшная мысль: «Украл яйца у хозяйки, приютившей его. Ведь девочка говорила: дескать, мать прячет от дяди Коли деньги».
В душе Нины Андреевны поднялась буря. Все хорошие чувства к мужу, выношенные, выстраданные за последнее время, смялись, как ненужная бумажка.
— Ты, что же, курятник завел? — в голосе ее прозвучала ирония. — Где ты взял яйца?
— Это вот его, — кивнул он на начальника. — Ему нужно продать на базаре.
Она слезла с седла, взяла коня на поводок и пошла по направлению к Чарусу.
Багрянцев передал Ошуркову узел, скатился с крупа лошади и, смущенный, подошел к жене. Когда-то полный, здоровый, сейчас он казался маленьким, щупленьким: ноги болтались в голенищах кирзовых сапог, точно лутошки.
Он шагал рядом, не поднимая головы, машинально срывая вершинки метлики, растущей возле дороги. Ошурков обогнал их, пришпорил коня и крикнул, держа узел на вытянутой руке:
— «Лесная сказка» будет у бабушки!
— Что это за жаргонный разговор? — спросила Нина Андреевна. — Что значит «лесная сказка»?
Багрянцев робко взглянул на жену.
— Это спирт из древесной глюкозы.
— А бабушка?
— Тут есть одна старушка.
Ошурков останавливается у нее.
— Значит, приглашает пить древесный спирт у старухи?
Багрянцев ничего не ответил.
— Хорошего нашел себе товарища! — с грустью сказала Нина Андреевна. — Эх, Николай, до чего ты дошел?
Багрянцев схватил ее за руку, остановил.
— Нина, я виноват. Я понимаю, сознаю все. Не суди меня сурово!
Глаза его горели, казались безумными. Нине Андреевне стало жутко.
— Идем, идем! — сказала она, высвобождая свою руку.
— Но ты простишь меня, простишь?
— У тебя теперь вторая семья.
— Это мое несчастье, моя петля.
— Зачем же ты в петлю лез?
— Не было у меня воли. Возле тебя я чувствовал себя хорошо. Нина, даю честное слово! Поверь. Я могу еще исправиться.
— Я знаю цену твоему честному слову, Николай. Ты мне много раз обещал не брать в рот хмельного. Но это обещание забывал. Сюда ты приехал тоже исправляться. А что получилось?
— Но ты пойми меня, Нина!
Он схватил ее руку и начал целовать.
— Ладно, без этого! — сказала она, отдернув руку.
Он съежился, точно от удара.
И показался ей таким жалким, таким одиноким. Снова появилась жалость к нему.
Когда они, оставив лошадь на конном дворе, молча шли по деревянному тротуару односторонней улицы Чаруса, он тихо, покорно спросил:
— Ты прощаешь меня, Нина?
— Надо подумать, Николай! — так же тихо ответила она.
Подошли к медпункту. Остановившись у крыльца с досчатыми резными перильцами, Нина Андреевна задумалась, еще раз окинула взглядом мужа и сказала:
— Здесь я живу с девочками. Тут у меня медпункт и квартира. Через два дома — детский сад. Соня и Рита сейчас там. Они ждут меня.
— Разреши мне войти, Нина!
— Нет, Николай! Ты мог это сделать раньше. Мог зайти без спроса. А теперь нельзя.
— Но ведь я даю тебе честное слово!
— Этого мало, нужно дело.
Она вставила ключ в замочную скважину и открыла дверь.
— А мне как быть? Что делать? — растерянно спросил Николай Георгиевич.
— Решай сам. Не маленький.
И ушла.
В тот вечер Николая Георгиевича вызвал к себе в кабинет директор леспромхоза Черемных. На улице было уже совсем темно. Поселок спал, лишь в некоторых окнах конторы светились яркие электрические огни. В коридоре Багрянцев встретился с Ошурковым. Начальник лесоучастка только что вышел от Якова Тимофеевича: без фуражки, пунцово-красный, с вытаращенными глазами; на лбу и на висках блестели крупные капли пота.
— И тебя вызвали? — схватив за руку Николая Георгиевича, сказал Ошурков. — Ну, берегись, Колька! Вот мылили шею! Хмель как рукой сняло…
И дохнул спиртным перегаром в лицо Багрянцеву.
— Выпутывайся, Колька, как знаешь, только не выдавай, что пьем вместе. Кто-то накапал про нас директору. Он и замполит взяли меня под перекрестный огонь, думал, живой не уйду: измелют. Директор рубит сплеча, по-рабочему, а этот замполит мягко стелет, да жестко спать: подо все у него политическая подкладочка… Фу, жарко!
Он достал из кармана огромный серый платок и тщательно вытер лоб, виски, шею. Потом продолжал:
— Как кончится головомойка, приходи прямо к старухе. Отдохнем за «лесной сказкой». Я велел старухе приберечь для нас. Да ты что, Колька, приуныл? Не трусь, до самой смерти ничего не будет! Что молчишь-то? И с работы снимут, так не велика беда. Сегодня снимут, а завтра снова поставят. Опытные люди тут на вес золота. А пить — кто не пьет? Курица и та пьет.
Из кабинета выглянул замполит Зырянов.
— Заходите, товарищ Багрянцев. Ждем.
Ошурков поспешил удалиться, шепнув Николаю Георгиевичу:
— Ну, счастливо, Колька! Не робей.
Багрянцев вошел в кабинет. Директор кивнул на стул между столом и кушеткой.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал он. — Извините, что поздно побеспокоили. О серьезных делах лучше толковать, когда уляжется дневная суета.
Николай Георгиевич продолжал стоять навытяжку, по-военному притиснув к карману брюк фуражку.
— Ну, садитесь! — мягко, почти дружески сказал Зырянов. — Ведь не с рапортом пришли.
Багрянцев сел. Но и сидеть продолжал навытяжку.
— Мы вот здесь только что ругали Ошуркова, — начал Черемных. — Пьяница известный. Я еще лесорубом работал под его началом. И тогда от него за версту разило самогоном. Меняются времена, меняются люди, а вот в характере Степана Кузьмича — ничего нового. Горбатого, видно, могила исправит. Посылая вас к Ошуркову, мы думали, что вы станете влиять на него, подскажете ему, исходя из своего горького опыта, к чему может привести злоупотребление спиртными напитками. Так ведь, Борис Лаврович?
— Совершенно верно, — согласился Зырянов.
— Однако наши расчеты не оправдались, — продолжал директор. — Первое время мы следили за вашей работой, радовались, когда участок был выведен из прорыва и пошел в гору. Стали поощрять эти успехи. Тогда, когда речь шла, кому вручить знамя, у нас было два кандидата: Моховое и Томилки. У коллектива углевыжигательных печей больше было данных на получение знамени, а мы его все же на Моховое отдали. Думали, дальше пойдет все как по маслу, но ошиблись. Теперь вот надо исправлять дело.
— Переведите меня на другой участок, — сказал Багрянцев. — Я не пожалею сил и докажу, что умею работать.
Зырянов повернулся к Багрянцеву.
— Дело не только в работе, Николай Георгиевич. Работать у нас многие умеют. И Ошурков, когда он в полном порядке, неплохо везет участок. Но этого мало. Нужны хорошие руководители. Нужно не только рубить и вывозить лес, выполнять план, но и воспитывать людей. Ведь у нас есть лодыри, есть даже воры. Таких людей тоже со счета не скинешь? Они живут среди нас, они тормозят движение вперед. А как мы будем воспитывать людей, если сами порой оказываемся не на высоте. Вы понимаете это, товарищ Багрянцев?
— Вполне.
— Да, положенье ваше незавидное, товарищ Багрянцев! — сказал Черемных, мусоля в пальцах карандаш.
— «Незавидное»! — перебил Зырянов. — Это не точно, очень мягко сказано.
Он встал, прошелся по комнате.
— Как можно человеку, состоявшему в партии, посланному сюда на исправление, упасть так низко? Это же, это же, не знаю, как назвать…
Борис Лаврович подошел к столу и начал наливать воду в стакан. На секунду водворилась тишина, нарушаемая лишь бульканьем воды.
— Не горячитесь, Борис Лаврович, — примиряюще сказал Яков Тимофеевич и обратился к Багрянцеву. — Вашу просьбу удовлетворим. У нас есть намерение вернуть вас на Чарусский лесоучасток. Тут за озером мы создаем новые лесосеки, и нам нужен мастер. Согласны перебраться в Чарус?
— Да, конечно, конечно. Буду очень благодарен.
Выйдя из конторы, Багрянцев задумался, куда пойти. В избушку к старухе, где сидит и ждет его Ошурков? Только покажешься на пороге, начальник Мохового лесоучастка прикажет старухе ставить на стол спирт, яичницу. И тогда снова все пойдет на старый лад. Лупоглазый, губастый Степан Кузьмич полезет целоваться, станет называть тебя закадычным другом. Даже всплакнет от избытка чувств.
Николай Георгиевич передернул плечами, точно ежась от холода. Всматриваясь в темную даль, он отчетливо представил себе ярко освещенную избушку на два окна, стоявшую в конце поселка. Окна занавешены, но свет пробивается на улицу, падает в палисадник, где вместо цветов растет на грядке лук. В избушке топится очаг, от него жарко, как в баньке. И вот здесь-то Ошурков прожигает свою жизнь.
«Нет, нет, с этим надо кончать!» — Николай Георгиевич смотрит на домик медпункта. В нем во всех окнах горит свет, желтые полосы лежат на изумрудной траве, сбегают по тропинке к канаве, через которую проложен мостик.
Багрянцев с напряжением смотрит на окна. Но домик медпункта кажется нежилым: никто не скрипнет дверью, не мелькнет в окне. Нина Андреевна с детьми, наверно, спокойно спит и не думает о нем. А что, если пойти еще раз попросить у жены прощение? Может быть, помирится? Только навряд ли. Не такой у нее характер. Бывало и раньше, чуть провинишься, так ходишь перед нею на цыпочках, упрашиваешь, уговариваешь и не скоро дождешься, пока она улыбнется тебе… Но куда же пойти, где ночевать? Ведь не на улице же?
И вдруг откуда-то непрошеная возникла мысль: «Иди на Моховое. Там тебя примут, приютят». И кто-то будто даже взял его под руку, повел. Сделав несколько шагов, Багрянцев остановился, словно от кого-то невидимого отмахнулся, повернул обратно.
«Пойду к Шайдурову, — сказал он себе. — Иван Александрович примет, не откажет».
Огня в доме Шайдуровых уже не было. Николай Георгиевич легонько постучал в окно. Распахнулись створки. В темноте показалось бородатое лицо хозяина.
— Кто здесь? — спросил старый лесоруб.
— Это я, Багрянцев. Пустите ночевать.
В доме тотчас же вспыхнул свет. И когда вошел в помещение, жена Шайдурова уже хлопотала возле печки, наливая воду в самовар.
Иван Александрович был рад гостю.
— Давно мы не виделись, — заговорил Шайдуров, присаживаясь возле стола. — Давай покалякаем.
Заметив, что Багрянцев чем-то расстроен, Иван Александрович сказал жене:
— Давай-ка, мать, поторапливай самовар. Да пошарь в залавке, нет ли там у тебя в бутылке «святой водички».
— Я не могу пить, — сказал Багрянцев.
— Вот те на! С каких это пор? Я слышал, вы там, на Моховом, с Ошурковым…
— Я решил больше не пить, — перебил его Багрянцев. — Довольно чертей тешить!
— Вот это — резонно, Николай Георгиевич. Приветствую. — И тяжелая, точно свинцовая, рука старого лесоруба легла на плечо Багрянцева.
За чаем в тихой домашней обстановке Николай Георгиевич словно поотмяк, на сердце потеплело. Он рассказал Шайдуровым, что снова переводится в Чарус, в новые лесосеки. Все это хорошо. Только вот беда. — жена, Нина Андреевна, отказалась от него, не разрешила даже войти в квартиру, взглянуть на детей. Понятно, во всем виноват он сам. Куда теперь пойти? Где приклонить голову?
— Живите пока у нас, — сказал Шайдуров. — Поставим вам кровать — и живите, пожалуйста.
— Ну да, — подхватила жена лесоруба. — Места хватит. А там, глядишь, помиритесь с Ниной Андреевной. Не враг же она себе, детям.
Нина Андреевна сидела у раскрытого окна. Был тихий вечер. Вода в озере казалась глянцевито-розовой; седые ели на другом берегу, окрашенные в бордовый цвет, отражались в воде, как в зеркале. Тишина и покой, окружавшие поселок лесорубов, вызывали щемящую тоску.
Озеро постепенно стало бледнеть, гаснуть; правая лесистая сторона его уже посинела, фиолетовые прожилки побежали к левому берегу. С краю поселка послышалась могучая песня: «Славное море, священный Байкал»… Нина Андреевна подумала, что кто-то включил радиоприемник, — так хороша была песня!
На тропинке перед медпунктом появился Борис Лаврович.
— Слушаете? — спросил он. — Хорошо поют, да? Это в доме Шайдуровых. Замечательный хор!
Увидев у порога Зырянова, девочки кинулись к нему. Он дал им по шоколадной конфетке, приласкал. Затем обратился к Нине Андреевне:
— Видите, сорвал с пальца кожу. Залейте, пожалуйста, йодом.
Багрянцева пошла в медпункт, Зырянов — за ней.
Сидя на топчане, накрытом простыней, держа перед собой забинтованный палец, он начал очень трудный для него разговор:
— Нина Андреевна, партийное бюро решило послать вас агитатором в новые лесосеки. Там мастер горячо взялся за дело. Однако ему нужна помощь. Надо наладить выпуск стенной газеты, проводить беседы. Делянки новые, и народ новый, недавно прибывший. С ним надо работать. В обед люди с удовольствием послушают агитатора. Времени у вас достаточно. Теперь ведь на каждом лесоучастке будет свой медпункт. Ездить по другим лесоучасткам вам не придется.
— Я понимаю все это, но мне неудобно ходить туда, где мой муж, — смущенная, сказала Нина Андреевна. — Лучше пошлите меня в бараки, в общежития… Ну, вы понимаете?..
— Понимаю, Нина Андреевна. Но больше послать некого. Все коммунисты заняты по горло.
— Что ж, раз решило бюро, попробую, — согласилась Багрянцева.
На другой день замполит сопровождал Нину Андреевну в делянки. Шли по ответвлению лежневой дороги вокруг озера, в гущу ельника, который издали походил на синюю гору. Багрянцева молчала, на вопросы Зырянова отвечала коротко, односложно. На ее щеках горел румянец. Видно было, что она волнуется.
По обе стороны дороги начались лесосеки, отделенные одна от другой узкими лесными кулисами. На одном из вырубов среди пней и одиноких тощих рябинок стоял досчатый вагончик на бревенчатых полозьях. Рядом с ним на колесах с резиновыми покрышками находился кирпичного цвета вагончик передвижной электрической станции «ПЭС-40». Толстые провода от электростанции, подвешенные на оголенные деревья, лучами расходились в делянки, откуда слышалось жужжание электропил, грохот падающих лесин.
Подошли к костру, над которым на перекладинах висели чугунные котлы с ушками, похожие на полушария.
— Скоро обед? — спросил замполит пожилую женщину в белом халате.
— У меня уже все готово: суп, каша, чай, — ответила повариха. — Раньше на обед собирались кому как вздумается, а теперь раньше двенадцати часов никто не бросает работу. Вон часы нарочно повесили. В двенадцать часов ударю в железину, народ и пойдет…
— Строгого дали вам мастера?
— А без строгости с нашим братом нельзя. Вначале тут всякий считал себя хозяином, всякий распоряжался. Которые с утра придут на работу, сядут возле костра и сидят до обеда, пальчиком в лесу не ударят. А потом жалуются — заработки малы, нормы высокие. Николай Георгиевич молодец, даст людям задание, а потом спросит.
Нина Андреевна пошла в вагончик. Посредине его стояла холодная железная печка, вокруг голых грязных стен — скамейки. В углу у окошечка такой же голый и грязный столик, на котором лежали счеты и старый распухший справочник по разделке древесины.
Вскоре в вагончик вошел и Зырянов.
— Борис Лаврович, — обратилась к нему Багрянцева, — неужели в леспромхозе нет никаких плакатов? Смотрите, какая тут запущенность.
— Видимо, Николаю Георгиевичу еще некогда было заняться. Летом вагончик обычно пустует, рабочие прячутся в нем лишь от дождя, а зимой приходят обогреваться.
— Тогда здесь надо сделать красный уголок.
— Правильно! Вот и займитесь этим, Нина Андреевна. У нас найдутся и плакаты и лозунги. Тут надо только руки приложить.
Ровно в двенадцать часов повариха ударила в железный брус, висевший у дверей вагончика. Последний раз вздрогнула вся живая, напряженная электростанция и замерла; из нее вышел в замасленной одежде электромеханик и направился к костру, возле которого стоял длинный на козлах стол с посудой, с буханками хлеба, с весами. Гуськом из леса стали подходить рабочие.
С замиранием сердца поглядывала Багрянцева в лес, туда, откуда приходили лесозаготовители. Она не ждала встречи с мужем, не стремилась к ней, но почему-то при мысли о том, что встреча с ним неизбежна, испытывала волнение.
И вот, наконец, показался он. Он шел из делянки не спеша, опираясь на метровую, четырехгранную мерку. Нина Андреевна круто повернулась и обратилась к рабочим, которые сидели на пнях, держа на коленях алюминиевые чашки:
— Давайте познакомимся. Некоторые, вероятно, меня уже знают, были в медпункте. Теперь я буду приходить к вам на участок не только как врач. Я буду проводить с вами беседы.
— Это хорошо! — послышались возгласы. — Наконец-то вспомнили про нас. А то, как медведи, живем в лесу. Хоть бы газеты кто пришел почитал!
В разговор вмешался Зырянов. Он сказал, что в лесосеках будет налажена массовая работа, станет выходить стенная газета и посоветовал рабочим писать в нее обо всем хорошем и плохом.
С этого дня Нина Андреевна стала приходить в делянки одна. И если случалось по делу разговаривать с Багрянцевым, то разговаривала как с посторонним человеком. Иногда в голосе ее проскальзывали ласковые нотки, но при первой же попытке мужа к сближению она становилась сухой, черствой.
Разбираясь в чувствах, в оттенках голоса жены, Багрянцев понимал, догадывался, что жена может его простить, но когда это будет? Иной раз его охватывало чувство отчаяния, тоски. Зачем себя обольщать, обманывать? Может быть, жена уже никогда не простит его?
Временами, когда нападала хандра, Багрянцев не ходил даже в поселок, оставался ночевать в лесу, спал в вагончике, на двух скамейках, приставленных одна к другой; матрацем служили пихтовые ветки, а подушкой — полено. В такие ночи он почти не спал. Лежал на спине с открытыми глазами, старался собрать, сосредоточить мысли, найти какой-то выход из положения и не мог, все что-нибудь отвлекало: то мыши поднимут писк под вагончиком, то филин закричит в глухом мрачном лесу, а то вдруг, ни с того ни с сего, грохнется наземь подгнившее сухостойное дерево, оставленное в одиночестве на свежевырубленной делянке. А утром, как станут подходить рабочие, Багрянцев разберет свою постель и отправляется в лесосеки, позабыв, что человеку полагается умываться, причесывать перепутанные на голове вихры.
Нина Андреевна сжилась, свыклась с его участком, с людьми. Чаще стала наведываться сюда. В побеленном вагончике появились плакаты, лозунги, шторки на окнах, скатерть на столе. И когда она не приходила, рабочие в обеденный перерыв собирались у вагончика и слушали радио.
Как-то, зайдя в вагончик, она увидела Багрянцева. Он сидел один за столом, устало опустив голову. Нина Андреевна вытащила из кармана измятую исписанную карандашом бумажку и спросила строго:
— Вот поступила заметка в газету. Правда, что в дальних делянках мастер несвоевременно принимает у рабочих заготовленную древесину?
Николай Георгиевич посмотрел жене в глаза.
— Да, правда. Я не успеваю обойти все лесосеки.
— Раньше успевал, а теперь нет?
— Я болен. У меня, видимо, грипп, температура.
— Почему же молчишь, не идешь в медпункт?
— Для меня дорога туда закрыта.
Нина Андреевна приложила ладонь к его лбу, потом взяла руку, нащупала пульс.
— Ты и в самом деле болен!
Она еще раз положила ладонь на его лоб, постояла в раздумье, потом вдруг прижала его голову к груди и сказала тихо:
— Ну, приходи сегодня домой, приходи.
На Новинку Зырянов приехал после полудня. Она изменялась с каждым днем. Здесь уже стояло не два больших дома, а пять, да два дома подводились под крышу. На стройке работали не только вербованные рабочие, но и часть кадровых, временно переброшенных из лесосек на Новинку. Зырянов подумал: «Здесь, как на фронте: копятся силы, стягиваются резервы для наступления. Придет осень — ну, лес, берегись! Начнется баталия, заухают леса и горы».
Он долго бродил среди досок, бревен, срубов, говорил с людьми. Пробравшись через бунты бревен, остановился возле строящегося дома. На фундамент ложились еще первые венцы, а внутри уже клали печи. Паня и Лиза подносили кирпичи, глину.
Заметив Зырянова, Медникова что-то сказала своей подружке и пошла к нему навстречу.
— У вас фотоаппарат есть? — спросила она, пряча прядки черных волос, выбившихся из-под красной вылинявшей косынки.
— Есть, — ответил он.
— Есть, Панька, есть! — не скрывая радости, закричала она Торокиной, стоявшей у носилок.
— Что-то вы прямо с места в карьер — спрашиваете о фотоаппарате, даже не поздоровались.
— Ой, простите, Борис… Здравствуйте! Я и забыла.
— Но зачем вам фотоаппарат?
— Мы в воскресенье организуем экскурсию на Водораздельный хребет. Там, говорят, очень красиво. Видно далеко-далеко, чуть не весь Урал. Корзинки с собой возьмем, малины наберем, брусники.
— Кто экскурсию организует?
— Комсорг. Я пошла к Мохову и договорилась, а то надоело: танцы да танцы. Все ребята и девчата согласились; из Сотого квартала молодежь тоже обещалась. Вот шуму в лесу зададим!
— А кто вас поведет, еще заплутаетесь?
— Тут есть один дядька, вон там в домике живет, пилоправ Кукаркин. Он, говорят, здешние места вдоль и поперек исходил.
— Пойдет с вами?
— Пойдет.
— Навряд ли…
— Я его уже уговорила. Он на меня сначала даже не смотрел, а я его: «Дяденька, миленький!» — наговорила ему всяких ласковых слов, расцеловать обещалась. Он расхохотался и говорит: «Ну, девка, не умрешь, так много горя примешь… Ладно, собирайтесь, свожу, куда вас денешь, пока молоды, так нечего вам киснуть».
— А фотографировать кто будет?
— Вы.
— Я не смогу пойти.
— Борис! — шутливо топнула она ногой. — Сможете! Если пойдете — ни на шаг от вас не отстану, буду по пятам ходить, как кошка: мур, мур.
— До Водораздельного до самой вершины неблизко, надо день потерять.
— Ну и что ж? Мы пойдем с вечера, там переночуем. Мы ведь на выходной пойдем.
— Я подумаю.
— И думать нечего. Пойдемте, Борис!
Она поглядела на него и как-то забавно подмигнула, обеими глазами враз.
— Хорошо, постараюсь выкроить время, — сказал он.
— Пойдет, Панька, пойдет! — снова закричала она своей подружке.
— Я к вам по очень серьезному делу зашел, — продолжал он.
— По какому?
— Когда я сегодня собирался в Новинку, начальник отдела кадров мне сказал, что вы хотите поехать на курсы электропильщиков?
— Конечно, хотим.
— А вот директор возражает. Говорит, что вы не кадровые рабочие, мы дадим вам денег, а вы сбежите и оставите леспромхоз без электропильщиков.
— Да куда же я побегу от вас, от здешних ребят, девчат? Я уж прижилась тут. Мне только сначала не понравилось. Хочу получить квалификацию, надоело кирпичи да глину таскать. Хочу стать лесорубом, механизатором, как этот ваш Сергей Ермаков, как все. Ермакова я еще не видела, но завидую ему, он герой. О нем говорят все. В газетах пишут.
— Ермаков у нас действительно молодец.
— А разве девушки не могут равняться с парнями?
— Могут, почему же нет?
— Ну вот. Так дайте мне в руки электрическую пилу.
— Хорошо. Будет по-вашему. А подружка ваша, Торокина, она не подведет леспромхоз?
— Панька? Она от меня шагу не ступит. Она жить не может без поводка. А теперь у нее тут дружок есть — Гришка Синько, теперь из леспромхоза Паньку ничем не выманишь. А работать она — гору свернет, только не гони прытко. Это я ее уговорила в электропильщики пойти, ей пилой работать в самый раз, она не ленивая.
— Ладно, девчата, поедете на курсы.
— Борис!
Она стиснула ему ладонями щеки, посмотрела сияющими глазами в его лицо и бросилась бежать — только доски, разбросанные вокруг, заговорили под ногами.
Зырянов стоял точно оглушенный.
— Ну и ну! — вырвалось у него, когда Лиза скрылась из глаз.
Со стройки он направился к Дарье Цветковой. Она сидела возле дома на бревнышке и читала газету. Перед нею на веревке были развешены шубы, пальто, мужской суконный костюм; от вещей пахло нафталином.
Поздоровавшись с уборщицей, он спросил:
— Ну как живем, Дарья Семеновна?
— Помаленьку, товарищ Зырянов.
— Сушкой занялись?
— Да ведь надо. Плесень в сундуках пошла. Гноила добро, прятала, боялась вывешивать. Ночью спать на сундуки ложилась, думала, как бы кто не залез в окно да не обобрал.
— А теперь не боитесь?
— Теперь спокойно стало. Теперь никто в Новинке не жалуется на воровство.
— Откуда у вас мужское добро?
— Это еще моего Дмитрия. Ушел на фронт, погиб, а это мне на поглядочку оставил. Он ведь у меня домовитый был, копейки зря нигде не истратит, все в дом, все в дом несет. Одевался хорошо, чисто служащий: пиджачок на нем, брюки, щиблетики. Все соседки мне завидовали. У других мужья в чем попало ходят, лишь бы наготу прикрыть, а мой очень разборчивый, брюки с заплаткой не наденет.
— Кем он был?
— Известно, как все, лес рубил.
— Трудно, поди, одной-то жить?
— Конечно, не много радости. Только мужики-то на дороге не валяются, это не дрова, не поленья — пошел да любое выбрал. Хороший на меня не поглядит, а плохого мне не надо… Тут уже один подсватываться начал, да не по душе мне…
— Кто это? Если не секрет?
— Да Шишигин-то. Приветила его. Ну, он ко мне и зачастил. Как с работы придет, умоется, бороденку разгладит, волосы причешет и заявляется в каморку. Хоть двадцать раз до этого видимся, а он как заходит и говорит: «Здравствуйте, Дарья Семеновна! Как насчет новостей? Все еще американцы на нас зуб точат? А как товарищи китайцы живут?» Поспрашивает, поспрашивает, а потом: «Вам, Дарья Семеновна, дровишек не принести? Может, за водой сходить надо?» А тут как-то говорит: «У вас, Дарья Семеновна, кровать-то широкая, двуспальная…» Ишь, куда загнул! Ладно, что под рукой ничего не погодилось, а то бы показала ему широкую кровать!
— Ну, а как общественная работа в общежитии?
— Ничего. Каждый вторник и пятницу газеты читаю. Мне так и приказал Березин. Ты мне, говорит, отвечаешь за вторник и пятницу. Не выполнишь поручение — на партийном собрании ответишь. Напрасно он так строго приказывает. Рабочие сами собираются и меня приглашают. Чуть замешкаешься, Богданов приходит и говорит: «Даша, айда, ждут!»
— Неужели Богданов так говорит?
— Он совсем другим становится, на гармошке поиграет: ну, размякнет вроде. Обращенье с людьми другое. Как чуть что на душе у него, видно, потяжелеет — он за гармошку берется. Уйдет на горочку в лесок и там играет про себя, легонько играет, а отсюда все же слышно. Иной раз послушаешь — слеза прошибает. Уж больно печально играет, будто гармошка у него тоской налита… Придет в общежитие тихий, обходительный. Меня раньше никак не называл, только и слышишь от него: «Эй, ты!» А теперь все Даша да Даша… Ну, как придет, скажет, что, дескать, ждут, я беру газеты и иду с ним в общежитие. А они уже сидят на своих местах, на койках. Муха пролетит — слышно. А я вхожу, будто учительница в класс, место мне приготовлено за столом. Рядом садится Богданов. Я читаю или рассказываю, что у меня по плану намечено, они все слушают, а Богданов на них только белками этак легонечко поблескивает. А как разговаривать кто начнет между собой, он сразу туда глаза свои наведет, будто из ружья, из двустволки, нацелится. И прикажет: идите, мол, погуляйте на улице.
— Ну, а сами они выступают?
— А то как же. Иной раз засыплют вопросами, так и отвечать не знаешь как. А то они между собой спор начнут, я уйду, а они все еще там спорят, с кроватей повскакивают, собьются в кучу.
— Сам-то Богданов участвует в разговорах?
— Слушать — слушает, но все молчит, никогда не задаст вопроса, слова не обронит.
— И на каждой беседе бывает?
— Бывает, когда в духе. А если не в духе — уходит, возьмет гармошку и уйдет.
— Без него, наверно, порядка нет на беседе?
— Вместо Богданова порядок наводит Шишигин, только его не шибко слушают. Кого интересует беседа — поближе подвинутся к столу, кого не интересует — по углам бубнят. Шишигин-то кричит, петушится, сам шуму больше делает. Да и кому охота замухрышке подчиняться — только слава, что мужик.
— Ну, а так-то Богданов ничего, не скандалит?
— В общежитии нет, а на стройке, говорят, все время с начальством не в ладах. Вчера, позавчера ли было у него сражение с Чибисовым.
— Дрались, что ли?
— Не дрались, а ругались на чем свет стоит.
— Странно, почему же Чибисов молчит об этих скандалах?
— Чибисов-то и сам, когда разозлится, не может сдержать себя. А разве можно с рабочими грубить? Богданов-то шибко не терпит несправедливость к себе, грубость. На днях он расходился возле умывальника. Воды, видишь, не хватило. Я налила, а ее выхлестали другие. Он мылся последним. Только намылился, хвать за соски, а воды нет. Ну, и пошел, и пошел — уши вянут от ругани. Я услышала это, бегу скорее с ведром и говорю: «Извини, Харитон Клавдиевич, это мой недогляд…» Как только свеличала его, он сразу обмяк, посмотрел на меня по-доброму и говорит: «Подлей, Даша, водички»… И с тех пор Дашей меня стал звать. А отчество я его узнала в конторе. В получку кассир деньги выдавал и прочитал в списке его фамилию, имя и отчество… Я думаю, ему ласковое слово требуется: кнут и палка действуют на кожу, а ласковое слово проникает к сердцу.
От Цветковой замполит пошел к начальнику лесопункта. Контора его находилась в том же большом доме, где и красный уголок, только вход был с другого крыльца.
В помещении конторы было тихо, за барьером у столов занимались две девушки и очкастый мужчина, стриженный под машинку, седой, с искрящейся щетинкой. Стены комнаты были оклеены плакатами о правилах техники безопасности в лесосеках, в простенке между двух широких окон висели часы-ходики.
— А Чибисов где, Павел Иванович? — обратился Зырянов к старику-бухгалтеру Мохову.
Павел Иванович не спеша поднял очки на лоб, медленно повернул голову, несколько секунд молча смотрел на Зырянова, как будто первый раз видел человека, потом перевел взгляд на филенчатую дверь в стене и, наконец, сказал, приподняв руку и указывая пальцем на дверь.
— Тут, кажется, был.
— Наряды вам своевременно сдают? — поинтересовался замполит.
— Наряды сдают, — растягивая слова, сказал бухгалтер. — Народ будто с ума сошел, все по две, по три да по четыре нормы выгоняют. Как заключили договора на соревнование, ну и пошли жать, кто кого перегонит.
— А разве плохо это, Павел Иванович?
— Я не говорю, что плохо. Да ведь уйму денег приходится выплачивать. Одна бригада Богданова за декаду заработала тысячи рублей.
— Ну и хорошо. Пускай люди зарабатывают, богатеют… Нам со стройкой, Павел Иванович, надо спешить. Видели на березах желтые листочки? О чем это говорит? Лесозаготовительный сезон близко.
— А я за листочками не наблюдаю, Борис Лаврович. С детства не был приучен к этому. Мое дело следить за копейкой, чтобы она на своем месте лежала и не перепрыгивала из статьи в статью, чтобы в бухгалтерских книгах был полный порядок. На это у меня и вся жизнь ушла.
Я сызмальства был посажен за конторский стол. Сначала у купца работал, он на север доставлял муку, соль, огнеприпасы, а оттуда пушнину вывозил. День и ночь я у него корпел над приходно-расходными книгами, обед мне приносили тут же на стол, спал на скамейке, и больше ничего не знал, ничем не интересовался. При советской власти снова оказался за конторским столом, женился, на курсы меня посылали; уж что со мной не делали, чтобы к цветочкам приучить, к солнышку, к веселой жизни, только ничего из этого не вышло: никак не мог переделаться. Вот дети наши — не в родителей. В лесу живут, а лес глядеть собираются: в воскресенье хотят идти на Водораздельный, парму[2], видишь, они не видали, комаров не кормили…
— Яков Мохов, комсорг, ваш сын?
— Мой, мой. Беспартийные-то только мы с матерью.
Начальник лесопункта Евгений Тарасович Чибисов был в комнате, выходящей окном и дверью на террасу. Это был высокий, сутулый человек, с большими залысинами на висках и клочком светло-русых волос, вихрем торчащих, как у петуха гребень; нос большой, узкий, похожий на клюв. Все это придавало ему воинственный, петушиный вид. Едва Зырянов открыл дверь, Евгений Тарасович моментально встал со своего места за столом, где он разглядывал большие розоватые листы с чертежами строящихся домов, шагнул навстречу, протянул руку и, показывая на свое место, сказал:
— Садитесь, Борис Лаврович.
— Благодарю, — ответил Зырянов и начал ходить по комнате. — Я слышал, что у тебя нелады с Богдановым?
— А ну его! — яростно взмахнул рукой Чибисов и выругался.
— Ты не шуми, не шуми, — успокаивающе сказал Зырянов. — У тебя за стеной работают девушки. Надо придержать язык-то!
— Не могу я хладнокровно говорить о нем. Богданова я раскусил: это рвач, смутьян, шагу лишнего не сделает, все ему подавай, приготовь, принеси, а он будет только гвоздики вколачивать.
— Гвоздики? А дома кто тебе поставил?
— Ставит, когда за него другие работают. Ему только командовать, распоряжаться. Только дай ему волю, так он и начальника лесопункта станет использовать у себя на побегушках.
— Начальник, по-твоему, должен в кабинете отсиживаться? Если требует дело, начальник должен вертеться волчком на стройке.
— Спасибо! Я буду за него бегать везде, а он тыщи зашибать.
— Что у вас с ним на днях вышло?
— Да так, ерунда. Очередную бузу затеял.
— Ну-ка, пойдем к нему, выясним, в чем дело?
— Никуда я не пойду, видеть его не могу. Когда я на фронте кровь проливал, он в тылу отсиживался. На фронте погибали лучшие люди, а эта шваль шкуры свои сберегала… А теперь он хочет, чтобы я исполнял его прихоти, создавал ему особые условия для работы.
— А ты не груби с ним, если он не прав — разъясни, разумное слово лучше действует, чем крики и ругань.
— Будь бы это на фронте, показал бы я ему разумное слово! Я уж не знаю, что с ним делать? — садясь за стол и доставая из ящика стола табак, сказал Чибисов. — У меня не один Богданов. У меня сотни людей! Мне надо и строиться, и лес рубить, и новые механизмы получать. Сегодня Черемных звонит и говорит: «Принимай три передвижных электростанции, электропилы, а на днях получишь трелевочные лебедки»… Мне не разорваться. У меня даже механика еще нет… А тут приходится нянчиться с этим бродягой.
— Пойми, Чибисов, он наш, как и все. Он завербовался к нам, и мы должны помочь ему стать порядочным рабочим. Никто не придет воспитывать наших людей, никто не пришлет нам готовых, вполне сознательных строителей коммунизма. Они воспитываются там, где живут, где работают. И нам с тобой это надо твердо помнить.
В кабинет вошла взволнованная женщина, в глазах — испуг.
— Евгений Тарасыч, айдате-ко, айдате-ко, посмотрите, что опять делает Богданов! — сказала она, еле переводя дыхание.
— Что опять там? — спросил Чибисов, напружинившись, словно приготовился к прыжку. Кинул торжествующий взгляд на Зырянова, будто хотел сказать: «Вот, полюбуйтесь!»
— Опять буянит, — сказала женщина, — опять разозлился, всех перепугал, половицы в доме топором рубит.
— Идем! — сказал Зырянов Чибисову и кинулся к двери.
Возле новостроящегося дома, сбившись в кучу, стояли печники и подсобные рабочие. Члены бригады Богданова сидели на бревнах, а сам Богданов был внутри дома; оттуда слышались ругань и частые удары топором по дереву.
— В чем тут дело? — спросил Зырянов.
Шишигин, сидевший крайним на бревне, сплюнул под ноги, потом сказал, задирая вверх бороденку и глядя на Зырянова из-под руки:
— Вишь, какое дело-то: нам тесу полового не хватило, всего оставалось положить три доски. Богданов-то мне и говорит: «Валяй, Шишигин, за десятником». Я швырк туда-сюда, нашел десятника вон на том крайнем доме, веду к Богданову. Спервоначалу Богданов на него только прикрикнул — дескать, чего не везешь доски с лесопилки? Десятник начал вывертываться: мол, лошади не было, то, се. Богданов на него топнул, покрепче выругался и спрашивает: «Когда доски будут?» Десятник и говорит: «Сейчас будут». А Богданов говорит: «Стану ждать двадцать минут». Сам на часы посмотрел. Десятник ушел, а Богданов обрезки досок наложил стопочкой и сел. Сидит. Мы все сидим. В сторонке печники свое дело делают. Прошло порядочно времени. Богданов на часы опять поглядел, опять спрятал. Сидит. Мы сидим. Смотрю, глазами начал поводить из стороны в сторону. Ну, думаю, быть беде! А тесу все нет. Сидел так, сидел, опять на часы поглядел. Встал, плечами этак шевельнул, а глаза у него уже совсем дикие стали, повел ими вокруг, как бык, которого к бойне волокут, потом схватил топор и давай пластать по обрезкам, на которых сидел. Рубит и ругается, рубит и ругается; потом половицу начал щепать. Бабы, работавшие с печниками, завизжали, закричали — и бежать вон, печники за ними, мы за печниками, чуть не давим друг дружку в дверях. Уж больно страшный Богданов стал… Ишь, что делает, в самую ражь вошел.
Чибисов, задержавшийся возле печников, пошел было в дом.
— Начальник, не ходи, не ходи! — крикнул ему Шишигин. — Не ходи, убьет он тебя.
— Постой, Евгений Тарасович! — крикнул в свою очередь Зырянов.
Чибисов остановился. Зырянов подошел к нему, что-то сказал, начальник лесопункта возвратился к печникам.
Замполит сам пошел в дом. Богданов исступленно, с придыханием, вырывающимся с хрипом, рубил настланную половицу, кромсая ее с правого и левого плеча. Он был страшен, взлохмачен, на висках вздулись синие жилки.
— Богданов! — крикнул ему Зырянов. — Ты что делаешь?
Ему ответило только эхо, плеснувшееся в пустых голых стенах.
— Харитон Клавдиевич, Харитон Клавдиевич!
Богданов вдруг остановился, медленно повернулся к Зырянову.
— Харитон Клавдиевич!
— А, — отозвался Богданов.
Топор выпал из его рук, он стоял бледный, растерянный, потный.
— Ты что же делаешь, Харитон Клавдиевич? У тебя что? Буйное помешательство? Хочешь, чтобы на тебя смирительную рубашку надели? Смотри, что ты наделал.
Богданов огляделся вокруг. Возле него были расколотые обрезки, изрубленная половица. За плечом у замполита толпились рабочие.
— Опять меня из терпенья вывели, — тихо сказал он Зырянову, вытирая рукавом пот, катившийся с лица. — Когда меня рассердят, я становлюсь сам не свой, рассудок темнеет. Мне врач говорил, что нисколько нельзя волноваться, а я сдержаться не могу. Ой, как колотится сердце!
Он приложил ладонь к груди.
— На солнышко мне надо, на ветерок. Там меня обдует.
Он медленно направился к выходу, пошатываясь из стороны в сторону.
В это время к дому подошла подвода с тесом.
Опираясь рукой о косяк, Богданов дал знак своей бригаде. Люди кинулись к доскам, а сам он прошел на бревна, расстегнул ворот рубахи, облизнул сухие губы.
— Как бы мне попить.
Чибисов подошел к Зырянову и сказал:
— Видишь, как притворяется? Я на это дело составлю акт, передам в суд.
— Не горячись, Чибисов, не горячись! — спокойно сказал замполит. — У человека действительно нервы не в порядке. От суда не будет пользы ни Богданову, ни государству. Испорченную половицу ты ему поставь в счет. А я еще поговорю с ним, как придет в себя.
На Водораздельный хребет собралась большая и шумная ватага с корзинками, чайниками, котелками, котомками. Впереди шел Кирьян Кукаркин: короткий, широкоплечий, кривоногий и грузный. На спине у него был холщовый заплатанный мешок, в котором ясно обозначалась буханка хлеба; на плече — ржавая берданка с длинным стволом. За Кукаркиным шел комсорг Яков Мохов со своей высокой белокурой девушкой, за плечом у него, на ремне, висела гармонь с красными мехами. За ним, чуть поодаль, Зырянов и Лиза. Остальные парни и девушки из Новинки и Сотого квартала, сбившись в кучу, догоняли и перегоняли друг друга, стараясь не отстать от Кукаркина, который, не оглядываясь, шагал довольно быстро, потрескивая сучками, попадавшими под ноги.
Сразу от Новинки дорожка поднималась в гору, потом спускалась к речке Ульве, бурлившей между камней. Лес вдоль реки по обе стороны был вырублен, на берегах лежали бревна и длинные поленницы свежих дров, предназначенных к весеннему лесосплаву будущего года. Кукаркин подошел к воде — она была ключевая, светлая, как стекло, — напился пригоршнями, обтер губы рукавом пиджака и крикнул столпившимся на берегу парням и девушкам:
— Пейте, кто хочет. Дальше воды не будет до самого хребта.
Он был выбрит и, несмотря на свои сорок пять лет, казался довольно молодым; брови темно-рыжие, густые, сросшиеся у переносья; нос прямой, широкий, с подвижными раздувающимися ноздрями; губы сочные, будто смоченные малиновым сиропом; глаза то ясные, открытые, то жесткие, колючие, запрятанные за узкие щелочки.
Когда люди спустились к воде, он предупредил:
— Много не пейте, вода холодная, горло перехватит.
— А мне совсем нельзя пить, — заявила Торокина, подходя к нему. — Я уже вспотела.
— Тебе совсем бы не надо ходить, ты на полдороге раскиснешь, — сказал он, разглядывая раскрасневшуюся Паню.
— Ты прытко-то не ходи, — обратилась она к проводнику, — я с тобой пойду, за тебя буду держаться.
— Разве у тебя кавалера нет?
— Моего Гришку в военкомат вызвали.
— Вот беда-то, а идти в парму страсть охота?.. Иди уж одна, девушка, я тебе не поводырь.
За речкой Ульвой начался постепенный подъем на хребет. Дорожка здесь была еле заметной, а потом и совсем затерялась в густом высоком ельнике.
Солнце начинало садиться за Новинской горой. Вершинки елей окрасились в густой багряный цвет, а внизу стало синё, сумрачно и тихо: верховой ветерок, проносившийся над лесом, сюда не проникал. Кукаркин по-прежнему шел быстро, уверенно, лавируя между деревьями; парни и девушки еле успевали за ним, шли цепочкой, последние отстали где-то далеко.
— Ого-го-о! — крикнул Кукаркин, поворачиваясь лицом к цепочке. — Не отставай!
— Ого-го! — ответили ему снизу.
Этот крик подхватил лес и на сотни голосов заухал: ого-го авай, ого-го авай! Возле цепочки людей промчался где-то поблизости вспугнутый лось, треща валежником и шипя, точно паровоз. Напуганная шумом, Лиза тревожным шепотом спросила у Зырянова:
— Кто это? Медведь?
— Это сохатый, лось! — ответил он.
— Какой страшный!
— Он не страшный, он перепугался и мчится напропалую, куда ноги вынесут. Теперь он убежит километров за полсотни отсюда.
— И больше сюда не вернется?
— Если тут живет — вернется. Сделает себе пробег на сотню километров и снова заявится в свои родные места. Сохатый не то, что человек, с места на место не летает, вроде тебя.
— Ой уж, Борис! — Она чуть толкнула его в бок.
— Ты, наверно, устал? — сказала она ласково. — Дай я понесу рюкзак, там мой хлеб, ведро. И фотоаппарат давай… Я ведь для смеху все на тебя навесила, думала — запротестуешь, хотела посмотреть, какой ты, когда сердишься…
— Ты все шутишь, играешь, Лиза. Но мне, между прочим, нравится твой характер.
В глухом лесу стало совсем темно. Люди сгрудились и шли толпой, на ощупь, натыкаясь на колодник, обросший мохом, на деревья, поваленные ураганом; в некоторых местах образовались сплошные завалы из лесин, лежавших крест-накрест. Парни начали жечь смолье и бересту, освещая путь. Зырянов зажег электрический фонарик, луч яркого света падал на зеленоватые колодины, на сомкнувшиеся стеной деревья, на возбужденные лица людей, с криком и визгом продиравшихся сквозь урему.
Наконец, впереди посветлело. Шумная ватага вышла к серым каменным россыпям, освещенным серебристым светом луны, поднявшейся из-за хребта. Кукаркин привел людей к Студеному ключу, бившему из-под скалы, и сказал, присаживаясь возле него на камень и доставая из кармана пузырек с нюхательным табаком.
— Ну вот, пришли. Под самый гребень горы.
Парни и девушки кинулись к серебрившейся воде, словно кипевшей в чане.
— Помаленьку пейте, — прикрикнул на них Кирьян, — а то с жару сразу легкие простудите. Ключ-то недаром Студеным называется.
Паня Торокина подошла к ключу с кружкой.
— А тебе, девушка, надо погодить к воде лезти. Остынь сначала.
— Я маленечко попью.
— Нисколько нельзя. Смотри-ко, от тебя пар идет. Дай-ко сюда кружку.
— Я хоть умоюсь.
— И умываться нельзя. Кожа с тебя, как шелуха, поползет, всю твою красоту испортит.
— Какой уж ты, дядя! — отдавая кружку Кукаркину, сказала она недовольно.
— Какой, какой! Вы ведь не разбираетесь, вам все трын-трава, а потом хворать будете.
— Так ее, дядя, так! — подтрунивала Лиза.
— Тебе хорошо смеяться! — обиделась Паня. — Ты все время на руке у Бориса Лавровича висела и шла без груза.
Кто-то из парней разжег костер. Яркое пламя осветило людей, отвесную скалу над ключом, кусты низкорослого липняка, одинокую рябину, сгорбившуюся под тяжестью ягод.
— Давайте костры жечь на горе, — предложил Зырянов, напившись из ведра.
— На гору! — раздались голоса.
— Я вас привел, а вы что хотите делайте, — сказал Кукаркин, устраиваясь на ночлег под кустом. Он настлал туда белый мох-лишайник, содранный с камней. — Я посплю да на охоту пойду. Завтра после обеда собирайтесь все сюда, чтобы домой идти вместе.
— Я тоже с тобой, дяденька, останусь, — сказала Торокина, присаживаясь возле Кукаркина. — Мне в гору, наверно, не залезти.
— Ну, что же, мне разве жалко, оставайся, — сказал проводник. — Ступай вон к костру, надери себе моху да и спи, как на перине.
Подъем на самый хребет был небольшой, но трудный. Первым на штурм высоты кинулся Сотый квартал, а за ним Новинка. Зырянов и Медникова поднимались последними. Лизе с непривычки было трудно взбираться вверх по камням. Зырянову то и дело приходилось помогать ей, подавать руку, подсаживать, показывать, как надо перепрыгивать со скалы на скалу.
Они были еще на полпути, а Сотый квартал, взявший хребет, уже кричал «ура» и начинал зажигать костры; в лощинке между скал кто-то поджег сухостойную ель, огромное пламя столбом взметнулось вверх.
— Смотри, смотри, как красиво! — вскрикнула Медникова, сжимая руку Зырянова. — Идем скорее туда!
Когда они поднялись на вершину, ель уже потухла: хвоя сгорела, а ветви, обуглившись, стали черными. Парни и девушки стаскивали под ель валежник, вырывали с корнем посохшие на камнях карликовые деревья, несли все, что может гореть.
— Будет замечательный костер! — сказал Зырянов. — Если ночь темная, такой костер заметят за сотни километров, чуть не со всего Урала. Здешняя молодежь любит ходить в горы и жечь костры.
— А ведь это интересно — наш костер заметят и в Новинке, и в Чарусе, и везде, откуда виден Водораздельный хребет. — Лиза огляделась вокруг. Вдоль всего хребта громоздились скалы, освещенные луной, точно каменный полуразрушенный город с причудливыми постройками, с зубчатыми стенами, башнями. Справа и слева от хребта виднелись мохнатые горки, холмы, а между ними искрящиеся, как жемчуг, лесные долины.
— Хорошо тут, красиво! — сказала Лиза.
— Это еще что! — перебил ее Зырянов. — Самая красота откроется утром, на восходе солнца. Раз посмотришь — и на всю жизнь влюбишься.
— А где тут река, про которую ты говорил, что она изменит свое русло? — спросила Лиза.
— Глухая Ильва? Да она у тебя под ногами. До нее рукой подать. Завтра мы к ней спустимся.
— Вон та серебристая полоса за вершинами деревьев?
— Да, да! Река течет под самой горой. Потом гору взорвут, сделают в ней брешь, а русло реки перегородят, она побежит в брешь к нам мимо Чаруса вместе с Ульвой, которую мы сегодня переходили.
— Как все это интересно, Борис!
Вспыхнул костер под елкой. Пламя быстро охватило огромную кучу сушника и огненной копной взметнулось вверх, озарив розовым светом радостные лица парней и девушек, скалы и камни, поросшие белыми мхами. Вверх полетели фуражки, кепки, косынки.
— Ур-ра!
— Салют Уралу!
— Слушай, Урал: ого-го-о!
И опять над далекими горами и лунными долинами расплескалось эхо.
Комсорг Мохов водрузил между скалами алый флаг, собрал к нему людей. Борис Лаврович сел на камень, обросший густым мохом, окинул взглядом парней и девушек, сразу притихших, насторожившихся, и сказал:
— Теперь мы на самой макушке горного Урала. Водораздельный хребет — одна из вершин Каменного пояса. А Каменный пояс — древнее название нашего теперешнего Урала.
— А что значит «Урал», откуда взялось такое слово? — спросила Лиза, сидевшая в сторонке, неподалеку от Зырянова, ее освещало розовое пламя яркого костра.
— Сейчас трудно сказать, откуда произошло это название. Но есть легенды, предания… Может быть, кто из вас знает их? — спросил замполит.
— Я читал одну книжку про Урал, — сказал Иван Мохов, брат Якова, плотный широкоплечий парень, с темным, загорелым лицом, которое при отблесках неровного пламени казалось отлитым из бронзы.
— Ну, ну, — ободрил его Зырянов.
— В той книжке, — продолжал Иван, — есть сказ про Золотую землю. Слово «Урал» произошло от имен сказочных парня и девушки. Парня звали Ур, что значило на языке древнего племени, жившего в нашем крае, «земля», а девушку звали Ал, что значит «золото». Парень и девушка сдружились, ушли внутрь гор, от них и пошло название Урал, земли золотой…
Поужинав у костра, лесорубы расположились на ночлег — на мягких мхах и ягодниках, под высокими, еле приметными звездами, под луной, плывущей в огромном воздушном океане, над огромными лесами, погрузившимися в тишину.
Перед рассветом, когда исчезла луна, а восток чуть-чуть побелел, Зырянов поднялся. Подкинув в костер валежника, он пошел побродить. На восточном склоне хребта он обнаружил камень, похожий на мягкое кресло со спинкой. Усевшись поудобнее, он стал наблюдать за небом, лесом, горами. Белая зорька пожелтела, потом порозовела, наконец, стала буро-малиновой. Синее небо начало светлеть, голубеть. Над головой небосвод был еще темный, а восток заиграл светлыми, прозрачными красками.
Зырянов пошел, отыскал Лизу, разбудил ее и привел к своему каменному креслу. На самом горизонте Лиза увидела большое, красное, как кровь, озеро, а в нем — огромное румяное яблоко.
— Неужели это солнце? — воскликнула она в изумлении. — Почему оно без лучей и купается будто в воде?
— Воды там нет. Солнце всходит в тумане… Посмотри, что делается внизу.
Все долины были залиты туманом. Куда ни кинь взгляд — везде разлилось море, в море — островки, это вершины гор. Водораздельный хребет, точно огромный корабль, плыл по морю среди островков.
— Я еще никогда не видела такой картины. Борис, мне что-то холодно. Сядь поближе. Вот так. Интересно получается: внизу — туман, а здесь — ясное утро.
Верхняя кромка солнца позолотилась и выпустила усики. Усики вонзились в небо. Оно стало нежным-нежным, голубым-голубым.
— Смотри, Борис, как туманы позолотились. Как красиво! Хорошо, что ты разбудил меня… А девчата спят, ничего этого не видят.
— Как же, «спят»! — услышала она над ухом чей-то голос.
Она оглянулась. Все парни и девушки сидели на камнях. Их лица и одежда были розовыми, и камни розовые, и вся гора розовая, сказочная.
— Думаете, вы будете солнце встречать, а мы спать? Как бы не так! — раздались голоса. — Выспаться успеем и дома.
Зырянов сделал первый фотоснимок, заснял всю группу на камнях.
Потом, захватив фотоаппарат и ружье, он позвал Лизу вниз к реке, к Глухой Ильве.
Девушка легко прыгала с камня на камень, соскальзывала со скал и даже помогала спускаться Борису. Вдруг их внимание привлек какой-то необыкновенный шум. Казалось, кто-то хлопал в ладоши: хлопнет раз, громко-громко, потом начинает хлопать часто-часто, замолкнет и опять хлопает громко и снова часто-часто.
— Что это такое, Борис? — прислушавшись, спросила Лиза. — Давай посмотрим! — Она схватила его за руку. — Ну, побежали?
Добрались до кромки лесочка, откуда раздавались необыкновенные звуки. Лиза, прячась за деревьями и всматриваясь вперед, начала углубляться в ельник. Иногда она поворачивалась к Зырянову и грозила ему пальцем: дескать, тише, не шуми! Вдруг она замерла на месте, в глазах застыл испуг. Зырянов выглянул из-за ее плеча. Возле скалы, ярко освещенной солнцем, верхом на надломленной вершине старой ели сидел небольшой медведь-муравейник; зацепив лапой отколотую молнией дранку, он оттягивал ее в сторону, а потом отпускал: дранка, щелкнув по стволу, начинала дребезжать; медведь, склонив голову набок, прислушивался и маленькими круглыми глазками с любопытством разглядывал свою игрушку. Потом снова оттягивал дранку, слушал, смотрел.
— Мишка-музыкант! — шепнул Зырянов Лизе.
— Стреляй скорее, стреляй! — шепнула она.
— Зачем? Он сейчас не страшен. Он увлекся игрой, как ребенок. Я его сфотографирую.
Не спеша. Зырянов пристроил свой аппарат за плечом девушки, навел фокус и щелкнул затвором. Медведь, не обращая внимания на окружающее, продолжал забавляться.
У Лизы отлегло от сердца, она повеселела и с любопытством поглядывала то на медведя, то на Зырянова, как бы спрашивая: «Ну, а что будет дальше?»
— Его можно без ружья убить, — шепнул Зырянов. — Вот крикнуть сейчас — он перепугается, получится разрыв сердца.
Лиза с недоверием посмотрела на Бориса.
— Хочешь, испытаем?
— Ой, нет, нет, что ты? — она схватила его за руку.
Медведь вдруг прекратил игру, забеспокоился, вытянул шею. Увидев непрошеных гостей, злобно сверкнул налитыми кровью глазами, рявкнул. Борис схватился за ружье, но медведь кубарем свалился с дерева и исчез, — только слышно было, как хрупоток пошел по ельнику.
Спускаться к реке Лиза отказалась.
— Чего ж ты испугалась? — успокаивал ее Зырянов. — Летом медведи смирные, зря не накинутся, только не тронь их, не зли. Они теперь сытые, добродушные!
— Да, вон как он рявкнул, аж мороз пошел по коже. У меня сердце до сих пор не успокоится.
— Это он для самообороны припугнул нас, а сам бежать… Привыкать надо, Лиза, к нашим лесам. Страшного тут ничего нет.
Выйдя из ельника, они зашли в малинник, разросшийся вокруг каменной россыпи.
— Смотри-ка, смотри-ка, Лиза! — сказал Зырянов. — Здесь, оказывается, мишкина столовая.
— Какая столовая?
— Видишь, приходит сюда малиной лакомиться: все истоптал топтыгин. Вот ягоды обсосанные. Заберется в малинник и пасется, мусоля ягодку за ягодкой, вон сколько сосулек наоставлял!
На горе возле костра уже никого не было. Парни и девушки разбрелись собирать ягоды. Кругом были малинники, а брусника росла повсюду на мхах, на камнях. Некоторые мхи от множества ягод казались красными. Взяв свое ведро, Лиза начала срывать гроздья брусники, они со звоном падали в железную посудину. Зырянов стал помогать ей; стоял на коленях возле ведра и перекладывал тугие краснобокие ягоды с моха в посудину. Потом он отставил ведро в сторону, растянулся на мягком ягоднике, заложив руки под голову.
— Давай, Лиза, поговорим.
— О чем, Борис? — она поставила ведро между ним и собой, прилегла на бок.
— О многом мне хочется поговорить с тобой: о солнце, что светит над нашей землей, вон о тех облаках на далеком горизонте, о лесах, которые шумят вокруг, о своем житье-бытье, обо всем, чем живет человек.
— Говори, я слушаю, дыханье затаила.
— А ты не смейся. Я ведь давно ищу с тобой серьезного разговора. Скажи хоть, откуда ты сама?
— Я-то? — кидая в рот ягодки, дурашливо произнесла она. — Я-то российская, Пенза-матушка!
— Из самой Пензы?
— Нет, городок там есть, наполовину рабочий, наполовину крестьянский.
— А ты из какой семьи?
— Отец раньше сельским хозяйством занимался, потом на завод перешел, слесарем работал. А зачем тебе все это знать?
— Просто так… А сколько лет ты в школе училась?
— Семилетку окончила.
— Так тебе бы можно было счетоводом работать.
— Косточки на счетах перекидывать? Туда можно и хиленького человечка посадить, а я здоровьем не обижена… А потом — что мне дома сидеть? Сестра на фронте побывала, Родину защищала, жизнь повидала. Домой вернулась — герой: ордена, медали! Мне на фронте побывать не пришлось. Чем я хуже своей сестры. Почему мне не посмотреть на мир, на жизнь, какая она есть, не испытать свое счастье?
— А почему ты не в комсомоле?
— Значит, недостойная… Я была в комсомоле, да у меня отобрали билет.
— Почему?
— С начальством не поладила.
— Из-за чего?
— Хотела квалификацию получить, думала мотористкой работать, а начальство все говорило: погоди да погоди. Я сначала годила, а потом годить надоело, ну и начала грубить прорабу, лодырничать, вроде Гришки Синько. Потом плюнула на все — и уехала. Теперь вот здесь.
К становищу на горе стали сходиться парни и девушки. У всех корзины, ведра и чайники были заполнены малиной, некоторые несли ягоды в платках и фуражках, розоватый сок просачивался сквозь материю и крупными клейкими каплями падал на мох.
— Айдате домой, домой! — торопили девчата ребят. — Глядите, солнышко-то уже где, за полдень перевалило.
— Мы еще ягод не набрали, куда спешить? — сказал Зырянов.
Парни и девушки заглянули в ведро, стоявшее между Зыряновым и Лизой. Оно не было наполнено и до половины.
— Пролюбезничали, не до ягод было. Этой брусники-то за двадцать минут можно полное ведро набрать.
Одна из девушек набрала полную горсть брусники и положила в Лизину посудину, за ней последовала другая, третья.
— Ишь, сочувствуют подружке! — перемигнулись парни.
Потом сами присоединились к девчатам и стали собирать бруснику.
Скоро Лизино ведро было наполнено.
— Ну, теперь пошли! — Зырянов подхватил ведро. — Спасибо, помогли, а то бы мы с Лизой до вечера прособирали.
Лесорубовский поселок Сотый квартал расположен на склоне горы в трех километрах от Новинки. До строительства на Новинке здесь был центр лесозаготовительного участка. Тут находился большой конный обоз, столовая, магазин, пекарня. Жили в Сотом квартале начальник, мастера, пилоправ. Сейчас тут остался только один мастер да несколько десятков кадровых лесорубов, когда-то построивших свои собственные домишки и не захотевших перевозить их на Новинку.
Когда въезжаешь в поселок, он кажется пустым, полуразрушенным. Справа на берегу речушки Безымянки стоит покосившийся остов конного двора, где уцелел лишь один уголок на пятнадцать лошадей, слева в горе в один порядок вытянулись жилые домики на два-три окошка, между домов то тут, то там находятся пустыри и развалины дворов, заросших крапивой. В самом центре возле дороги стоит один большой барак, который молодежь превратила в клуб. Здесь два раза в неделю показывают кинокартины, здесь бывают вечера самодеятельности и просто вечеринки, когда парни и девушки собираются сюда, сидят на скамейках, грызут семечки, танцуют в потемках под гармошку.
Мастером в Сотом квартале работает Степан Игнатьевич Голдырев. Когда-то он жил в деревне, имел домишко, лошаденку, коровку, овец, кур, жил, как говорят, не шатко-не валко. Во время коллективизации уехал в город, но в городе жизнь не пошла: со скотиной трудно жить, а без скотины совсем тошно: мясо купи, молоко купи, все купи. Работая в городе, он мыслями все время был в деревне, интересовался, как живут земляки. Когда колхозы зажили богато, он вернулся в деревню и вступил в сельхозартель. В войну колхоз переживал большие трудности, и Степан Игнатьевич снова переметнулся в город, сколотил на окраине избушку, вскопал улицу перед окнами до самой трамвайной линии, посадил картошку. В другом месте возле болота всковырял участок под капусту. Купил козу. Дети каждый день ходили с мешком и рвали для нее траву в канавах, а ночами забирались в городские скверы. Когда болото возле капустника высохло, он с боем отвоевал себе круг земли диаметром в три метра, вбил посредине кол и привязал к нему козу на веревку. Потом Степан Игнатьевич прослышал про раздольное житье в леспромхозе, где отводятся рабочим большие участки под огороды, предоставляются пастбища для скота и сенокосные угодья. Под конец войны, встретившись с чарусским вербовщиком, он перекочевал из города в Сотый квартал; был сначала лесорубом, потом выдвинулся в мастера.
Где домик мастера Голдырева — определить нетрудно. Возле его окон и двора не найдешь ни одной травинки: вся земля избита копытами животных, а за обширным огородом находится уже до десятка стогов сена, тогда как у других жителей Сотого квартала все сено лежит еще на вырубах и на лесных еланях.
Вернувшись из Новинки, Степан Игнатьевич отвел лошадь на конюшню и сразу же пошел к Сергею Ермакову.
Домик Ермакова, жившего со старушкой-матерью, находился среди пустырей. Два окошка его пылали от лучей заходящего солнца. Издали казалось, что в избе бушует пламя. Пройдя через решетчатую калитку и пустой двор, заросший травой, мастер обтер ноги о половик, разостланный перед ступеньками крыльца, вошел в глухие темные сени, нащупал скобку двери и шагнул в избу.
— Есть кто дома-то? — спросил он.
— Есть, есть, — отозвалась с печи старуха, отдергивая цветастую занавеску.
— Сергей-то не пришел еще, Пантелеевна?
— Нету где-то, жду. Прилегла на печи, меня и разморило. Должен прийти вот-вот. Разве с пилой у него опять что случилось.
— Ну, теперь он отмаялся.
— Как отмаялся?
— Отбирают у него пилу.
— Да что ты?
В голосе старухи послышалась тревога, маленькие глаза расширились, она поспешно стала слезать с печи.
— Проходи, Степан Игнатыч, садись на лавку, — сказала она, засуетившись, освобождая место у стола.
Мастер не спеша прошел к окну, отвязал шнурочек у косяка, соединенный со скобкой у створки, и распахнул окно. Сел возле стола.
— Неужели отбирают пилу у Сергея? — спросила старуха, подходя к Голдыреву.
— Да, отбирают. Я только что с Новинки, привез распоряжение Чибисова.
— Ой, матушки, матушки! — всплеснула она руками. — Да как же теперь Сережка-то? Да как же он без пилы-то? Господи, господи.
Ее морщинистые щеки покрылись бледным румянцем.
— Сергею другую пилу дадут, электрическую.
— Да на что ему другую-то? Он на этой уже несколько лет работает, привык. Говорит, что век свой с этой пилой не расстанется. Ведь он за ней, как за ребенком, ухаживает. Ой, ой! Да он в петлю полезет, если отберут у него пилу.
— Ничего не поделаешь, приказ!
— Ай, ай, вот беда-то!
Присев на лавку рядом с Голдыревым и подавив в себе волнение, она спросила:
— Так почему пилу-то у Сергея отбирают? Может, он чем начальству не угодил?
— Да нет, бабка! На Сергея никто не обижается. Но, видишь, к нам на участок привезли электростанции, электрические пилы, а бензиновые пилы передают на Моховое.
— Зачем так делают? Они бы эти электрические пилы отдали на Моховое или куда там, а здесь оставили бензиновые.
— Нельзя, Пантелеевна!
— А почему нельзя-то? Можно ведь, разве не все равно, где какие пилы работают? Сергей-то уж больно привык к своей пиле.
— Кабы было все равно — лазили бы в окно, а то двери делают. Наш-то новинский лесопункт делают механизированным. Самолучшую технику дают сюда. Ты давно не бывала на Новинке-то? Что там настроили! Дома как городские — целый порядок! Гараж сгрохали машин, пожалуй, на тридцать. Лежневая дорога прокладывается дальше на Водораздельный хребет. Новый локомобиль работает, лесопилка. Сказывают, новые тракторы будут, лебедки, запрудят техникой лес!
— Гляди-ко, гляди-ко что! А Сережкина пила разве не техника?
— Техника, только устаревшая.
— На-ко, года три поработала и устарела! Раньше испокон веку в лесу топором да поперечной пилой работали — и ничего, не жаловались, а тут, на-ко ты, вон какая машина, по шестьсот деревьев в день валит — и устарела! Сережка говорит, он за год со своим помощником больше сорока тысяч кубометров с корня валит, сто поездов отвозят его древесину по железной дороге, а ты болтаешь — устаревшая пила. Не болтай-ко ты, не болтай, Степан Игнатыч! Может, вместе с Чибисовым на Сережку недовольство поимел или сам накляузничал начальству на парня и теперь выдумываешь — нехорошая у Сергея бензиновая пила? Скажи по совести, чем тебя Сережка не уважил? Сено он тебе косить помогал, работал у тебя на покосе не меньше, чем другие. И в праздники, и вечерами после работы. Огород полоть я к тебе ходила, со скотиной убиралась, когда твоя жена недомогала. Мы ведь с тебя ни копейки денег не взяли. Что тебе еще надо? Есть ли у тебя совесть-то?
— Есть у меня, Пантелеевна, совесть, без совести не живу! — обиделся Голдырев. — На Сергея я не сержусь и на тебя тоже. Спасибо вам, выручали в горячую пору! И еще, я думаю, в помощи мне не откажете. К вам у меня самые наилучшие чувства. Я ведь не деревяга, не пенек, не чурка — добро помню. Нет моей вины в том, что отбирают пилу у Сергея. Не виноват в этом и Чибисов. Большое дело затевается на Водораздельном хребте. Весь лес, какой стоит на склоне близко к пережиму горы, куда хотят пускать Глухую Ильву, за нынешнюю зиму велено очистить. А ведь его корова языком не слизнет. С одной Сергеевой моторной пилой тут делать нечего. Будут поставлены три электростанции, а от каждой станции начнут работать по четыре электрических пилы, как пустят все сразу — только лес застонет… Тут, Пантелеевна, надо соображать, что к чему.
Во дворе мимо окошка промелькнул Ермаков.
На крыльце послышался частый топот: парень обивал с сапог пыль-грязь, с шумом прошел по сеням, распахнул дверь и, нагибаясь, чтобы не задеть о верхний косяк головой, перешагнул через порог.
Это был видный парень с бойкими веселыми глазами, загорелый, крепкий.
— Вот и я! — он снял фуражку, повесил ее у порога. — Можете поздравить: сегодня установил новый рекорд — семьсот хлыстов!
Мать хотела улыбнуться ему, но вместо улыбки у нее выступили слезы. Она торопливо ушла в кухню, забрякала посудой.
— Что у вас случилось? — спросил Сергей, садясь на лавку рядом с мастером, поглядывая то на мать, то на Голдырева. — Слышал, о чем-то громко разговаривали, а как зашел — будто воды в рот набрали? Заговор, что ли, какой?
— С новостью к тебе пришел, — сказал мастер.
— Какой?
— Пилу у тебя забирают, передают на Моховой участок.
— Аха, как раз, отдам! Шел сюда, так думал, кому бы отдать… А вот этого не хотите — комбинацию из трех пальцев? Кто это выдумал отобрать пилу у Сережки Ермакова?
— Распоряжение начальника лесоучастка.
— Чибисова? Получит он от меня пилу! А спросить его: отдаст он кому-нибудь свою жену?
— Сравнил тоже, Сергей: то жена, а это вещь, железина.
— Это моя-то пила железина? Сказал бы я тебе, кабы мамы тут не было! Хороша «железина», которая, можно сказать, одна обеспечивает лесом десяток новостроек.
— Пила без твоих рук ничего не сделает.
— А мои руки без пилы тоже ничего не стоят.
— Тебе новую дадут, электрическую.
— Спасибо! К этой я привык, приноровился, она меня не подведет. А электрическая пила — штука капризная. Я слыхал про нее. Захочет — повезет, не захочет — сиди возле нее, плачь… Нет уж, пускай другие электропилами работают, а я со своей бензомоторкой не расстанусь. Понадобится, так до самого министра дойду, он не позволит обижать передовиков производства… Это видал?
Ермаков достал из кармана брюк серебряные часы, отколупнул ногтем заднюю крышку и сказал:
— Читай: «Передовику лесной промышленности СССР Сергею Ефимовичу Ермакову за отличную работу. Министр лесной промышленности Орлов». Видал?! А хочешь отобрать у меня инструмент, которым, я работаю.
— Я тут ни при чем, — сказал мастер. — Я человек маленький. Мне дали распоряжение, я передаю тебе, а ты как хочешь. Иди разговаривай с Чибисовым.
— И пойду! — срываясь с лавки, сказал Ермаков, схватил свою фуражку, хлопнул дверью и побежал к конторке мастера.
— Сергей, а ужинать? — крикнула в окошко мать.
— Я к телефону, — ответил сын.
— Ну и кипяток! — сказал мастер, направляясь к двери.
Скоро Сергей вернулся; швырнул фуражку на кровать, прошел в передний угол за стол.
— Дай, мама, поесть. Я сейчас в Чарус пойду.
— Куда-а? — переспросила мать.
— В Чарус пойду, к директору… Ищут дурака, чтобы свой инструмент отдал.
— Куда же ты, Сереженька, на ночь глядя пойдешь? Народ теперь тут разный появился. Через Новинку ведь идти-то, а там, сказывают, всякие люди понаехали. Поспи, а утречком я тебя разбужу… Знамо, поддаваться им не надо. Гляди-ко, парень инструмент берег, холил, а теперь отдавай кому-то. Не уступай, сынок! Ежели что, так я сама письмо в Москву напишу, все равно разберут мои каракули и помогут нам. На свете не ты один. Пускай другие возьмут новые пилы, раскумекают, где что у них, где какая гайка, в чем душа держится, как ты доходил до всего, да и работают на славу. Зачем тебя переучивать?
— А знаешь что, мама?
— Что, сынок?
— Если у меня ничего не выйдет, вместе с пилой пойду работать в Моховое.
— Иди, сынок, иди, на то благословение даю!
— За свой дом нам нечего держаться.
— Верно, Сережа, за свой дом держаться нечего.
— Там новый построим.
— Новый построим, лесу кругом хватит. Пила будет с нами, и нам больше ничего не надо.
К окнам подошла с балалайкой ватага парней и девушек.
— Сережка, айда в клуб!
— Баян бери! — послышались голоса.
— Не пойду! — сказал Ермаков и закрыл окно.
Достав новый праздничный костюм и голубую шелковую рубашку, парень начал переодеваться.
— Обожди, Сереженька, до утра, — опять стала уговаривать его мать.
— Все равно зря проваляюсь на кровати. До сна ли теперь? Пила-то у меня лежит в лесу, под елкой, и не подозревает, что ее ожидает. Завтра люди придут в лес, а она, как сирота, будет лежать под брезентом, под пихтовыми ветками.
И он шумно вздохнул.
К Новинке Ермаков подходил уже в темноте. Впереди за деревьями засверкало множество электрических огней. Новые большие дома издали казались двухэтажными пароходами, плывущими один за другим среди лесистых берегов.
Сергей вспомнил небольшой городок на берегу полноводной Камы, старенький домик на окраине с подгнившими углами, с развалившимися завальницами. Зимой в домике было холодно, неуютно, на окнах на целую четверть намерзал лед. Чтобы протопить железную печку, поставленную среди избы, ему с матерью приходилось с санками ходить в лес и рубить там пеньки, посохшие сучья, пурхаться в снегу. Вернувшись со смольем и хворостом, они окоченевшими руками торопливо растапливали печку и садились возле нее отогреваться. Печка топилась с шумом, постукивая неплотно закрывавшейся дверкой, быстро раскалялась, делалась красной. В избе сразу становилось жарко, окна начинали синеть, оттаивать, вода с них текла прямо на прогнивший пол. Мать доставала из голбца картошки, разрезала их на ломтики, подсаливала и клала на раскаленную печку, они быстро начинали поджариваться, их перевертывали ножичком, а затем начинали есть без хлеба; печеные картошки казались необыкновенно вкусными. Как-то мать размечталась. Поглядывая на сына в больших подшитых валенках, она гладила его взлохмаченные светлые волосы и говорила:
— Скоро ты, Сереженька, вырастешь большой, будешь работать, и мы избавимся от нужды. Женю тебя, и тогда мне можно умирать спокойно.
— А зачем тебе, мама, умирать, когда мы станем хорошо жить, — возразил мальчик. — Я, как закончу четыре класса, пойду работать на завод, поступлю учеником в столярный цех.
— Почему в столярный, а не в механический? Отец-то твой когда-то работал токарем?
— Из столярного цеха можно приносить стружки, обрезки досок, и нам с тобой не надо будет ходить с санками в лес.
— Если поступишь на завод, нам дрова с завода привезут. Выпишешь в конторе, тебе и привезут.
— Мама, а ты никогда-никогда не работала на заводе?
— Нет, сынок. Когда я была маленькой, как ты, меня родители отдали в работницы к богатому мужику. Мы жили в деревне. Мужик и его жена были злые-презлые. Я чертомелила на них в поле, на огороде… Приду, бывало, как пьяная, руки-ноги отнимаются, стараюсь до подстилки скорее добраться, ни есть, ни пить не охота. Перед революцией я у них надсадилась, стала чахнуть, сделалась, ровно щепочка, тоненькая да желтая. Держать уж меня такую не стали, за всю мою работу дали мне юбку с кофтой, ботинки с ушками, шалешку старенькую, да и выпроводили за ворота.
— И денег, мама, не дали?
— Не дали, сынок, ни копейки. Говорят, что я у них хлеба больше съела, чем заработала. Бог с ними, жадность им впрок не пошла! В двадцать девятом, в тридцатом ли году их раскулачили, и все у них прахом пошло.
— А как ты из деревни в город попала?
— Ножками, сынок. В тех ботиночках с ушками-то и пришла. Какой из меня работник в деревне? В городе на паперти у церкви стояла, у кладбищенских ворот вместе со старухами сидела, а жила у одной каноницы.
— Что это, мама, за каноница?
— Да вот, по домам ходит, каноны по покойникам читает. Учиться было я начала этому ремеслу, хоть и страшно одной с покойником оставаться ночью при свечке, но ведь надо было как-то кормиться?.. И с отцом твоим, Ефимом, тоже встретилась у покойника.
— Как у покойника?
— Он, Ефим-то, жил без отца, с матерью, как и мы с тобой. Когда мать у него умерла, каноница и послала меня в эту самую избушку: «Иди, говорит, Груня, читай над покойницей»… Пришла я, вся в черное одета, книжка у меня в руке толстая, все листочки расползаются, грязные, замусоленные, воском закапанные. Подошла к гробу, раскрыла книжку, написана она по-церковнославянскому, и начала читать. Читаю и сама не знаю, что читаю. Переверну страницу или две и читаю заупокойным голосом. Читаю, а у самой голова кружится. И буквы, и лицо покойницы — все сливается в одно желтое пятно. А на улице ночь, пурга завывает — страшно мне. Читаю, а у самой уже язык начал заплетаться. Слова не те выговариваются, что в книжке записаны… Потом, слышу, кто-то мне руку положил на плечо, я вся так и обомлела, перепугалась и вскрикнула; книжка вывалилась из рук, все листы разлетелись по полу. Оглянулась — передо мной стоит молодой парень и сам, видать, перепугался; кинулся собирать листы, я тоже собираю. Сложила их все в кучу, он взял мою книжку и отнес на стул. Потом начал меня расспрашивать, из какого я монастыря: думал, что я монашка. Я рассказала ему про свою жизнь, про долю сиротскую. Он и говорит мне: «Я тоже теперь один. Давай вместе похороним мою маму и ты останешься со мной жить».
Жили мы неплохо. Отец был непьющий. Не пришлось только нам долго покрасоваться. На какой-то срочной работе он простыл и скоропостижно скончался, оставив тебя на втором годочке. Дали мне небольшую пенсию, помогать стали на заводе, но без нужды разве обойдешься, когда в доме нет работника?
И еще Сергей вспомнил весну и лето в том маленьком камском городке. С какой радостью встречал он вместе с другими мальчишками первые большие пассажирские пароходы. Это был настоящий праздник! А сколько на реке появлялось барж: больших, черных, которые тянули на буксире приплюснутые к воде пароходики, с натугой шлепавшие колесами. Пароходы оставляли за собой огромные дымные хвосты, стелющиеся вдоль реки. С верховьев Камы двигались плоты с лесом, на которых стояли новенькие, будто игрушечные, домики. Глядя на эту картину, Сергей уже не думал о столярном цехе. Ему хотелось уплыть по реке вверх, где рубят лес, где собираются плоты, откуда плывут вместе с избушками довольные, счастливые люди.
И получилось так: после четырех классов школы на работу его никуда не приняли. Пришлось проучиться и в пятом классе, и в шестом, и в седьмом. После семилетки он пошел в школу ФЗО учиться на столяра. Окончив ФЗО, поехал на лесозаготовки в далекий Чарусский леспромхоз. Поглядел, как работает бензомоторная пила, как ухают деревья, срезаемые ею, — ну, и влюбился в пилу.
…Новинка, по сравнению с Сотым кварталом, показалась Ермакову городом. Сотый квартал теперь уже спит, керосиновые лампы потушены, и только, может быть, возле клуба вспыхивают цигарки в зубах парней, уговаривающих девчат не спешить домой. А здесь все залито электрическим светом. В окнах общежитий мелькают люди, в красном уголке только топоток стоит, в лесу на горке за домами чья-то гармонь жалобно поет.
Миновав Новинку, Ермаков снова оказался в густом темном лесу. Лежневая дорога двумя широкими серыми лентами уходила в лесную даль.
В Чарус он пришел в глухую ночь. Кругом стояла ничем не нарушаемая тишина. Поселок был погружен во тьму, и только в конторе леспромхоза в двух окнах угловой комнаты виднелся свет. Подойдя к освещенному окну через скверик, Ермаков увидел в директорском кабинете много народу.
Помимо своих, конторских, тут была группа людей в одинаковых черных костюмах с позолоченными пуговицами и треугольными золотыми нашивками на рукавах, какие носят горняки; на полочке и крючках вешалки громоздились форменные фуражки.
«Наверно, приехали взрывать Водораздельный хребет! — подумал Сергей. — Вот встряхнут гору! Значит, скоро Глухая Ильва потечет на юг. Наш лес поплывет к большим городам, к заводам. Это будет здорово!»
Он живо представил, как горняки начнут развертывать свои работы: привезут на Водораздельный всякое оборудование, разобьют брезентовые палатки. От передвижных компрессоров сжатый воздух по трубам, по шлангам пойдет к бурильным молоткам. Они затрещат, как пулеметы, врезаясь в камни. Начнутся взрывы. В горе будут пробиты штольни, а внутри во все стороны — дудки. Потом эти дудки и штольни начинят взрывчатым веществом и подпалят: хребет вздрогнет, загудит от страшного взрыва, гора камней полетит вверх, и в Водораздельном образуется огромная брешь; ниже этой бреши русло Глухой Ильвы будет перегорожено обрушенными скалами, и река кинется в брешь через Водораздельный хребет, вольется в Ульву. Ведь только подумаешь — дух захватывает! А рядом с горняками будут работать лесозаготовители. Вот подымется тарарам! У медведей только пятки засверкают, как начнут удирать со страху.
Но вдруг Ермакова будто кто-то подтолкнул под бок и язвительно спросил: «Думаешь, счастье тебе принесли горняки, эти люди в форменных костюмах? Если бы не они, так, может быть, никто и не подумал отбирать у тебя бензомоторную пилу. Это они торопят Чарусский леспромхоз убирать скорее лес со склона горы. Поэтому и присланы на Новинку передвижные электростанции… Не останешься ли ты в проигрыше от их затеи?»
И радость сразу погасла.
В контору Сергей зайти не решился, и дожидался директора у выхода. Ждать пришлось долго. Вспотевшего в дороге, его начал пробирать холод. На улице было свежо, пала сильная роса, над озером повис густой белесый туман. Чтобы согреться, Сергей прохаживался по тротуару, проложенному возле скверика. Теперь бы крепко спать в мягкой постели, в тепле, а его вынудили ходить тут, как часового на посту!
Но вот совещание кончилось, в освещенных окнах замелькали тени. Люди стали выходить из конторы. Свет в директорском кабинете погас. Черемных и Зырянов вышли последними.
— Яков Тимофеевич, я к вам! — сказал Сергей, преграждая дорогу директору.
— Кто это? Это ты, Ермаков? — удивился директор.
— Я, товарищ Черемных.
— Откуда ты взялся среди ночи?
— Из Сотого квартала. Жду вот вас.
— Что тебя погнало в такое время?
— Я насчет пилы, моторку у меня отбирают.
— А, вот что… Ну, пойдем ко мне, — и директор взял его под руку, повел. — Не хочешь расставаться со своей машиной?
— Ясно, не хочу.
— Почему «ясно»? Для меня совершенно неясно. Тебе же новую дадут, лучшую.
— Не надо мне лучшую. Я и с этой хорошо работаю. Сегодня новый рекорд установил — семьсот хлыстов!
— Ну, молодец, поздравляю!
— Яков Тимофеевич, дайте распоряжение Чибисову, чтобы он не отдавал мою пилу на Моховое. Я с ним разговаривал по телефону, так он мне сказал, что это ваше личное указание.
— Да, есть такое указание. Все бензомоторные пилы будут сосредоточены на одном участке, на Моховом, а на всех остальных будут работать электропилы.
— Но одну-то мою моторку можно оставить на Новинке?
— А какой смысл? На Моховом у нас будет специальный механик по бензопилам, туда будем забрасывать для них запасные части, горючее. Твоя мотопила на Новинке будет всю музыку портить.
— Что она испортит? Мне никакого механика не надо. Я сам все сделаю. Я гарантирую вам бесперебойную работу моей пилы, даю голову на отсечение, что никто меня не обгонит.
— Это хорошо, но зачем рисковать своей головой ради старой разбитой пилы, которая вот-вот пойдет на свалку?
Подошли к директорской квартире. Черемных постучал в дверь.
— Так вы дайте распоряжение Чибисову, — настаивал Ермаков на своем; в его голосе чувствовалось раздражение: мол, чего он еще волынит?
— Ты обожди, парень, не горячись, — спокойно сказал директор. — Сейчас зайдем ко мне, посидим, поговорим, авось как-нибудь конфликт уладим.
Дверь открыла Пелагея Герасимовна.
— А это кто с тобой? — спросила она мужа, вглядываясь в незнакомого человека.
— Это, мать, Сергей Ермаков, отличник, награжденный самим министром.
— Знаю, знаю, слыхала, — сказала хозяйка. — Ну, проходи, Сереженька, проходи!
Парень сначала было застеснялся, мял фуражку у порога, но директор отобрал ее и провел его в горницу.
— Напишите записку Чибисову, и я пойду, — сказал Ермаков, присаживаясь на стул.
— Куда ты пойдешь?
— К себе, на участок.
— Никуда ты не пойдешь, парень! Сейчас поедим, поспим, а потом я тебя на лошади отправлю.
— Никакой мне лошади не надо. Мне надо записку к Чибисову.
— Ох, Сергей, Сергей! Затолмил тоже — записку, записку. Дай хоть мне маленько отдышаться после всех дел, а то голова кругом идет.
Хозяйка поставила на стол графин, две стопки, холодную телятину, огурцы.
Директор наполнил стопки водкой и сказал:
— Выпьем за твой рекорд, за гектар леса, который ты свалил за вчерашний день. Целый гектар, ты подумай!
Ни слова не сказав, Ермаков отставил наполненную стопку в сторону. С сознанием собственного достоинства оглядел комнату, посмотрел на директора так, будто хозяином здесь был он, Сергей Ермаков, а Черемных пришел к нему, усталый, голодный, несколько дней уже не бритый.
— Ты, парень, ешь, не модничай, — сказал директор, пододвигая к нему тарелку с телятиной.
— Мне не до еды, — отмахнулся Сергей. — Мне еда в глотку не лезет.
— Отчего же?
— Оттого, что передовиков производства в леспромхозе не ценят.
— Как не ценят?
— Очень просто. Работает человек добросовестно, иной раз ночами не спит, лишает себя выходных дней, приводя в порядок свой рабочий инструмент, а с этим никто не считается. Другие вон на танцы бегают, в экскурсии на Водораздельный хребет, а я знаю только делянку да свою машину, а мне после всего этого даже на уступки не идут. Что мне теперь делать? К трем начальникам обращался и нигде не нашел поддержки. Остается еще в трест податься или уж плюнуть на все.
— Э-э, нет, парень! Если мы с тобой, коммунист да комсомолец, не умнем этот вопрос на месте — грош нам цена. Ты вот говоришь, что ночами не спишь, на танцы не ходишь, в экскурсиях не бываешь. Для молодого человека это очень плохо. Молодому человеку надо везде поспеть: и на работу, и на вечерку, и на прогулку в горы, и в библиотеку, и в политкружок. Иначе он может стать запечным тараканом, сверчком, который только и знает, что верещать. Ну что ты уцепился за свою пилу? Старая, разбитая…
— Она мне служит не хуже новой, у нее только немножко подносился цилиндр, — упорствовал Ермаков.
— Вот, вот: подносился цилиндр, разболтались болты-гайки, спаяна пильная шина. Разве я не знаю твою пилу? Она только и живет благодаря тому, что ты ночей не спишь. Было время, когда мы дорожили всяким техническим барахлом, потому что и этого барахла нам не хватало. Те времена ушли! Наша техника шагает вперед, и цепляться за старье просто смешно.
— А давно ли, Яков Тимофеевич, у нас в лесу появились бензомоторные пилы?
— Недавно, Сергей, совсем недавно. Но значит ли это, что мы должны на них работать десятки лет? Мы ведь не капиталисты, чтобы замораживать технику, огребать высокие барыши. Громоздким бензиновым пилам пришли на смену более легкие электрические, а скоро получим высокочастотные, которые весят всего лишь восемь килограммов.
— Сколько? — удивился Ермаков.
— Восемь килограммов, всего полпуда.
— А обычная электрическая?
— Обычная весит пуд. А твоя бензиновая старушка весит целых два пуда. Вот и подсчитай, сколько ты за день перетаскиваешь лишнего груза? А ведь пила у тебя висит на шее, как камень, с которым ты ходишь от дерева к дереву, держишь ее в руках на весу, когда спиливаешь лесину. С электрической пилой ты сможешь быстрее передвигаться, меньше затрачивать сил и давать еще большую выработку, чем теперь. Потом, пилу тебе дадут совершенно новую, она не потребует столько ухода за собой, как твоя старая развалина. У тебя будут свободные вечера и выходные дни, и тогда, пожалуйста, используй их в свое удовольствие. Так спрашивается, чего же тебе протестовать, жалеть свой старый инструмент?
Ермаков мял пальцами край скатерти, лежавшей на коленях, молчал.
Наступал рассвет. Розовый свет дрожал на тюлевых занавесках, заливал комнату; усталое лицо директора казалось серым, поблекшим, а щеки Ермакова, сидевшего напротив, пылали, как заря.
— Ну? — спросил директор. — Согласен, что ли?
— Нет! — решительно заявил парень, вскинув искрящиеся глаза на Черемных.
— Почему нет? Какой, оказывается, ты упрямый!
— Привык я к своей пиле. Расставаться боязно.
— Чего бояться?
— А вдруг не пойдет дело с новой пилой? Я в свою моторку налью бензина, заведу и пошел, куда мне надо. Я полный хозяин своего инструмента.
— А разве ты не будешь хозяином электропилы?
— Какой же я хозяин, если буду привязан к электростанции? Куда идти — кабель за собой тащить, он будет цепляться за пеньки. Зауросит электростанция — и ты сиди со своей исправной пилой, прохлаждайся, природой любуйся…
— Но ведь простои могут быть и с твоей бензиновой пилой?
— У меня их не бывает! Если я выхожу в делянку со своей пилой, так уж знаю, что она меня не подведет.
— А скажи-ка, Сергей, сколько времени ты теряешь зимой на разогрев, на запуск мотора? Как чуть покрепче мороз, так твоя пила и закашляет: ты возьмешься за шнурок, дернешь, а она тебе только: кхе, кхе.
— У меня теперь не кашляет.
— Как это не кашляет?
— А так, я приспособился. Моя пила в трескучие морозы зубами под елкой не ляскает. Она у меня спит ночами в шубе, будто в термосе. Утром прихожу — она еще тепленькая, лишь дернешь за поводок, она как закусит удила и возьмет с места, только гул пойдет по лесу. Скорее начинаешь валить деревья, помощников поторапливаешь. Ведь какая красота, когда входишь в лес, начинаешь его крушить! Смотришь, перед тобой стена. Ты идешь на эту стену, ты маленький, а деревья огромные, и они будто от страха перед тобой падают. Идешь вперед, наступаешь на них, они сдаются, с шумом и грохотом откидываются от тебя, валятся, гудят. А ты в азарт входишь, ты сознаешь, что хозяин тут, что ни одно дерево перед тобой не устоит, любое уступает тебе дорогу, ты — победитель. Врежешься в темный лес, оглянешься назад — только пеньки торчат да поверженные тобой великаны… Люблю работать в лесу, страсть люблю!.. Так как же я теперь расстанусь с оружием, которым покоряю лес, становлюсь сильным, могучим, ровно богатырь в сказке. Мое оружие надежное, а другое, кто его знает, какое оно будет?
— А поедем, Сергей, попробуем.
В глазах у директора, бывшего лесоруба, как и у Сергея, загорелись радостные, торжествующие огоньки. Он позвонил по телефону на конный двор и велел тотчас же подать пару верховых лошадей.
— Испробуем, Сережа, испробуем! — в азарте говорил директор. — Это же будет действительно красота, когда на урему в наступление пойдет большая цепь электропильщиков; как зайдут в лес, окружат со всех сторон сразу несколько гектаров и начнут его валить — только гул пойдет по тайге! Это же красота, черт возьми, а!
Он подбежал к Ермакову и потряс его за плечи.
— Едем, Сереженька, едем!
Вскоре подали двух оседланных лошадей, и Черемных с Ермаковым галопом помчались к Новинке.
В Сотый квартал Сергей вернулся после полудня, зашел на конюшню, запряг лошадь в телегу и поехал в свою лесосеку; обратно он возвратился под вечер с бензомоторной пилой, осторожно снял ее с телеги и понес на руках, как ребенка, в избу. Мать выдвинула стол из угла на середину комнаты, сняла скатерть, а сын положил на него свою машину; отдаленно она походила на большущий кинжал с толстой ручкой, а лезвие этого кинжала по форме напоминало гусеницы танка или трактора.
— Зачем привез пилу-то? — спросила мать недоумевая.
— Завтра буду сдавать, приедет человек с Мохового, — Сергей принялся тщательно обтирать машину тряпкой.
Мать всплеснула руками.
— Ой, ой! Неужели решил отдавать?
— Решил, мама, распроститься.
— Вон что, вон что. Ой, господи! Силой, что ли, кто заставляет?
— Да нет, мама, сам решил отдать эту пилу… Были мы с директором в новых делянках на склоне Водораздельного хребта, куда завезены электростанции. Ну, попробовали эти самые новые электропилы. Идут вроде хорошо. Посоревновались с Яковом Тимофеевичем. Пустили электростанцию, он одну пилу взял, я — другую. Та пила, мама, гораздо легче этой, и включение самое простое, рычажком. Бензину никакого не требуется, соединишь электрический кабель с пилой муфточкой — и работай… И вот навалились мы с директором на лес, я играючи свалил сто деревьев. Как подведешь пилу к дереву, только нажмешь легонько — вжж — и готово! Лесина вдруг вздрогнет, будто встрепенется, и падает.
— А уросов у той пилы нет? — спросила мать. — Ты хорошо проверил ее, Сергей? Смотри не нарвись. Вдруг не пойдет дело с новой пилой? Кабы нам не наплакаться, сынок. У меня сегодня с утра что-то сердце щемило, не было бы беды.
— Ничего, мама, не беспокойся! На нашу технику надеяться можно. И электрическая станция хорошо сделана, и новые пилы, видать, добротны. Правда, пила дает нечеткий рез, опилки мнет, так это целиком зависит от пильных цепей — тупые, видимо. Пилоправа Кукаркина попрошу наточить цепи как следует — и дело пойдет. С нашим Кирьяном Корнеевичем ни один лесоруб в лесу не пропадет, он любую пилу до точки доведет.
— А у этой, старой пилы, цепи хорошие, Сергей?
— Цепи, мама, что надо.
— А ты возьми да спрячь их. На Моховое отдай те, что в чулане валяются.
— Что ты, мама! Разве можно на Моховое неисправную пилу отдавать? Да я зря-то ее кому попало и не отдам. С директором договорился, что передам пилу из рук в руки. Я нарочно привез ее из леса, чтобы разобрать, еще раз проверить весь механизм, каждую гайку и болтик. Может, ночь не посплю, но пилу отдам в наилучшем виде.
— Ладно, ладно, сынок, как знаешь, так и делай, мне ведь в лесу не работать. Я на все согласна: хоть в Моховое ехать, хоть тут оставаться жить, — с тобой-то я как спица в колеснице, а без тебя мне жить ни к чему… Женить бы вот еще тебя.
— И тогда умирать? — спросил сын, ласково прищурившись на мать.
— Нет, нет! — сказала она. — Теперь ты меня не хорони. Я еще хочу с внучатами поводиться да вместе с ними в этот самый коммунизм идти. Старухи-то, чать, и там нужны будут?
— Нужны, мама, нужны. Чем больше людей, тем лучше, веселее будет жить.
Вечером Сергей принес из чулана ящик с инструментом, с запасными частями, болтами, гайками, шайбочками, привинтил ручные тисочки к столешнице, разобрал всю машину «по косточкам» и начал собирать, тщательно протирая и смазывая детали, заменяя износившиеся, подгоняя новые. Мать лежала на печке и наблюдала за сыном, за каждым его движением. Своим сыном она гордилась: вырос, слава богу, хорошим работником, умным, сообразительным, непьющим, некурящим, так что все соседи завидуют; девки, как встретятся, краснеют, разговаривать начнут — теряются перед парнем, только посватай — ни одна не откажется. Да вот, поди ж ты, не шибко он на девок заглядывает, что есть они, что нет. Другие парни, едва придут с работы, в клуб бегут, на свиданку или куда, а Сергей за газету, за книжку берется, а то с товарищем засядут за доску, передвигают по ней разные фигурки да лбы трут. Поискать надо таких парней, как Сергей!..
Мать задремала на печке и незаметно уснула.
Спала она сладко и сны хорошие видела: будто среди тайги стоит большой завод, корпуса высокие, широкие, из сплошных окошек, залитые солнечным светом. В одном корпусе стоят токарные станки да еще какие-то, которым она названия не знает. За станками стоят люди. Среди них она узнала своего мужа, Ефима, — такой радостный, светлый, улыбается ей. А в другом корпусе вокруг стен — слесарные верстаки, народу много, все потюкивают молоточками, ширкают подпилками, а Сергей ее стоит возле окошка у верстака, русые волосы на лоб упали, собирает пилу с бензиновым моторчиком и легонько посвистывает, а вокруг него увиваются девки, одна красивее другой, то болты ему подтаскивают, то гайки, он на девок не смотрит, тогда они его начинают теребить, щипать, он как расхохочется, схватит одну на руки и давай с ней кружиться, целовать ее, она только краснеет, а не отбивается, он подбегает с ней к матери, держит на руках, целует и говорит: «Мама, вот на этой я женюсь! Смотри, мама, какая она баская, лучше ее на свете нет! Ты тосковала о внучатах, вот спрашивай с нее…» А сам целует, целует… Во сне она хочет благословить сына, но рука никак не поднимается, она хочет что-то сказать ему, а язык присох во рту, она начинает биться, ворочаться и просыпается.
Изба наполнена белым предутренним светом, посередине ее стол, на нем полусобранная пила, огонь в лампе обессилел и блестит, как тоненькая восковая свечка. Сергей спит, навалившись на стол. Матери стало вдруг жутко, страшно. Вся эта картина напомнила ей покойника, лежащего на столе.
— Сережка, Сережка! — крикнула она.
Парень поднял голову, встал, протирая глаза.
— Ой, Сережка, что-то неладно будет!
— Что, мама, что? — заволновался парень.
— Да ведь я пилу-то за покойника приняла. Была она с нами, поила-кормила нас, а теперь лежит на столе, как покойник, унесут ее от нас, и больше никогда не увидим, ровно схороним родного человека.
— Ну, мама, у тебя какие-то нехорошие мысли! Не надо так думать, все будет отлично.
Однако напоминание о покойнике вызвало у него горький осадок на душе, ощущение потери, сиротливости. Об этом он матери ничего не сказал, прибавил огня в лампе, хотя и без нее уже было светло, и стал заканчивать сборку машины, загремел инструментом, насвистывая какой-то несложный мотив песни.
— Ты бы хоть не свистел, Сережка, — сказала мать. — Не надо, нехорошо!
— Хочешь сказать, что при покойниках не свистят? Беда мне с тобой, мама, ты во всякие предчувствия веришь! Живешь разными приметами, бабьими выдумками, считаешь, что твое сердце вещун. Чепуха это, не верь ни во что!
И он засвистел пуще прежнего.
— Ложись-ко ты лучше спать! — сказала она сердито. — Говоришь, вчера ночь не спал, да и сегодня кровать стоит немятая.
— Соберу машину и спать лягу.
Но спать ему так и не пришлось. Подвода с Мохового пришла рано. В избу вошел здоровый, плечистый бородатый мужик, с маленькими, как у зверька, глазами, острыми и проницательными. Снимая у порога выцветшую от солнца фуражку с измятым, замусоленным матерчатым козырьком, он сказал:
— Здравствуйте-ка вам!
— Милости просим, — сухо ответила старуха, недружелюбным взглядом окинув пришельца.
— Давай, проходи сюда! — сказал Сергей, будто своему старому знакомому. — Садись.
— Некогда сидеть-то. — Мужик подошел к столу и властно положил волосатую руку с короткими пальцами на кожух моторчика. — Можно забирать, что ли?
— Нет, погоди! — доставая блокнот и огрызок карандаша, сказал Сергей. — Я тебе под расписку, по акту сдам машину.
— Знамо, разве можно так отдавать, — вмешалась мать. — Ты, может, эту пилу увезешь не знаю куда, а потом тебя ищи-свищи. Сережка-то всю ночь сегодня не спал. А ты, на-ко, думаешь, схватишь под мышку — да айда. Много вас таких найдется! Пиши, Сергей, акт, пиши, за свидетеля я распишусь. Ишь ты, какой гусь нашелся!
— Мама! — прикрикнул на нее Сергей.
— А что, неправду, что ли, говорю? — обиделась старуха. — Ты сколько лет этой пилой работал, сколько силы с ней потерял, ночами не спал. Другие парни заботушки не знали, на вечерках хороводились, а ты, ровно каторжный, корпел над своей машиной, а теперь на-ко, отдай ему ее так, без всего.
— Ты бы, мама, сходила куда-нибудь к соседям, — посоветовал сын. — Мне с человеком поговорить надо.
— При матери разве говорить нельзя? — еще больше обиделась старуха. — Мать-то вместе с тобой вся душой изболелась, а тут ее в сторону?
— Но ты мешаешь, мама. Я хочу рассказать человеку, как работать на машине.
Старуха торопливо накинула на плечи старенький полушалок с перьями жар-птицы и хлопнула дверью.
— Кипяток старуха! — заметил мужик.
— Не в духе она сегодня, — сказал Сергей. — Садись, приятель.
Тот присел на краешек лавки.
— Прежде всего, давай познакомимся. Как твоя фамилия-то?
— Хрисанфов.
— Ты лесорубом работал?
— Им.
— Так это про тебя писали, что по четыре нормы лучком вырабатывал?
— Наверно, про меня.
— Но про Хрисанфова говорили, что он молодой, всего лет двадцать восемь.
— Нет, мне уже тридцатый пошел.
— А я думал, что лет сорок пять, а то и все полсотни. Что ж ты такую бородищу отро́стил? Смотри-ко, каким лешим выглядишь, будто из болота только что вылез.
— Родители у меня строгие. Говорят, что без бога и волос не должен выпадать, а выпадет — возьми шило, проткни дырочку и вставь волосок на место. У нас в семье сроду никто не брился, да и стригутся вот так, как у меня, под горшок.
— И в бога, выходит, веришь?
— Ну, какой там бог! Для виду перед родителями молочу руками перед иконами или, когда из-за стола вылезаю, перекрещусь. Где теперь богу-то жить?
— На моторной пиле приходилось работать?
— Как же? Я помощником моториста недели три проработал. А этта директор леспромхоза встретил меня, похлопал по плечу и говорит: «Хочешь, борода, самостоятельно на моторке работать?» Я, конечно, обрадовался. Вчера он мне позвонил по телефону: «Поезжай в Сотый квартал, принимай пилу у Сергея Ермакова». Я удивился, что ты отдаешь свою пилу. Она ведь тебя на весь леспромхоз прославила. Сегодня целую ночь не спал, ворочался на кровати, не вытерпел, не дождался свету и поехал. Еду и себе не верю, что еду за моторкой. Посмотрю на себя, на лошадь — нет, никакого обману, не во сне, а наяву еду в Сотый квартал.
— Да вот только мать у меня недовольна, — заметил Сергей. — Нехорошо тебя встретила.
— Я не обижаюсь. Будь на ее месте я, может быть, не так еще поднялся. Пила-то исправная?
— В полном порядке. Сегодня ночью всю перебрал, кой-где детали заменил, болты, гайки… Попробуй.
— Разве можно в избе? Накоптит, навоняет.
— Ничего, я даже люблю от нее запашок-то, привык. — Сергей подошел к столу, снял пилу, поставил тыкой на пол и запустил. Она вздрогнула и застрочила, как пулемет, пильная цепь слилась в сплошную белую овальную ленту, задрожал пол. Глаза у Сергея заблестели. Он подхватил пилу и поднес к косяку двери; цепью сразу выхватил огромный паз.
— Что ты делаешь? — испуганно крикнул Хрисанфов.
— Пускай на память останется, — сказал Ермаков, положив на стол выключенную пилу.
— Четко рубит, — заметил Хрисанфов, — с такой пилой в лесу не пропадешь.
— Верно, не пропадешь. Только ты, смотри, береги ее. Где от одного корня несколько стволов растет — не трогай, оставляй, пускай потом их простой пилой срезывают, а то в тесноте, чего доброго, инструмент можно поломать. О смазке тоже не забывай, чаще проверяй болты, гайки, не допускай ослаблений.
— Цепей-то одна?
— Нет, две. Одной работаешь, другая в резерве. Я так делаю: до обеда одну цепь гоняю, с обеда — другую. Вечером цепи в смазку клади, керосинчику подбавляй, чтобы серу отъедало. Ну, и точить не забывай. А зимой пилу в шубе держи.
— В какой шубе?
— У меня есть такая, я тебе ее отдам, только спрячь сразу, чтобы моя старуха не увидела. Я у нее полушубок овчинный искромсал, а то как увидит, что с пилой пошла и шуба — тут скандалу не оберешься. А когда обедать будешь — пилу поближе к костру клади, чтобы шибко не остыла.
— Ладно, спасибо за науку.
— Если не пойдет дело — позвони мне по телефону, приеду, помогу… Ну, а теперь можешь забирать. Счастливо!
Он подошел к пиле, погладил ласково по корпусу.
— А расписку? — спросил Хрисанфов.
— Никакой расписки не надо. Возьми и работай на здоровье, на славу. Какая с тебя расписка? Вали по стольку деревьев, сколько у тебя волосьев в бороде.
— Да уж постараюсь, — ухмыльнулся сияющий и довольный Хрисанфов.
Они крепко пожали друг другу руки.
Пилоправ Кукаркин сидел в своей мастерской на жестком деревянном диване, сидел необычно — лицом к спинке. Диван был отодвинут от окна. На спинке была закреплена повертушками широкая поперечная пила, которую Кукаркин точил небольшим трехгранным напильником. На острых, только что отточенных зубьях играли солнечные искорки. Лицо пилоправа было сосредоточенным и одухотворенным, точно у художника, с увлечением пишущего картину. Солнечные блики, отраженные от зубьев пилы, скользили по его лицу, по рукам, по простенькому бумажному пиджаку. Он вынимал пилу из станка, смотрел вдоль зубьев, опускал сверху вниз одной гранью напильник меж разведенных зубьев и снова ставил пилу в станок. В мастерскую вошел Ермаков, держа пильные цепи.
— Здравствуй, Кирьян Корнеевич, — сказал он. — Чьей это допотопной старушке зубы точишь?
Кукаркин медленно повернул голову, пристально посмотрел на Сергея.
— Ишь, какой прыткий! Ты перед этой поперечной пилой нос не задирай. Аюп Мингалеев со своей женой Фатимой этой «старушкой» по три да по четыре нормы выполняют. Лучок-то, говорит, ему даром не нужен. Они лучки в лес для близиру берут: как начальство появится в лесосеке — лучками ширкают, а начальство ушло — лучки побоку, берут эту поперечную пилу и пластают лес не хуже твоей электропилы. А ты «допотопная старушка». Давно ли появилась в лесу механизация? Мой отец, покойник, всю жизнь лес топором рубил: пил-то в помине не было. Был у него восьмифунтовый топорик. Насадит на длинную ручку, подойдет к дереву, а оно метр в диаметре, и пошел вкалывать: кряхтит да рубит, кряхтит да рубит. А ты посчитай-ка, сколько надо сделать ударов, чтобы свалить толстое дерево, да если оно еще мерзлое. Какая силища требовалась от лесоруба! Ты пойди в нашу деревню, посмотри на старые дома, углы-то у них неровные, все бревна топором срублены. Вот тебе и механизация! Когда появились первые поперечные пилы, в лесу-то ровно праздник настал. И женщины пошли заготовлять лес, и подростки. Дороже этой пилы-матушки инструмента не было. Лучковые-то пилы начали применять только после тысяча девятьсот тридцатого года. Лучок легкий, удобный, можно одному работать, а давать выработку за двоих. Только и к лучку надо примениться. Легок он после поперечной пилы. В ком сила есть, тот думает, что тяжелым инструментом больше сделаешь, он думает силой лес брать, натугой. Но, говорят, и города не всегда силой берут, а уменьем и сноровкой.
Он достал из кармана желтый аптекарский пузырек, насыпал в ладошку нюхательного табаку, поднес к носу и дочиста вынюхал, пошевеливая широкими, подвижными ноздрями, а потом спросил:
— Ну, что у тебя, механизатор?
— Цепи надо подточить, Кирьян Корнеевич. Замучился я со своей пилой. Испроклял себя, что отдал свою старую бензомоторку.
— А что с твоей электропилой?
— Плохо идет, рез мшистый, а вместо опилок мука сыплется.
— Другие-то не жалуются.
— Не жалуются потому, что не знают еще, как должна работать механизированная пила. А меня тошнит от того, что новая электропила капризничает. У моей старой цепь в дерево шла как в сливочное масло, а у этой — шипит, фырчит, по рукам бьет. Домой идешь — руки в плечах ноют, сам весь будто свинцом налит.
— Так ты думаешь, это от меня зависит, от пилоправа? — прищурился Кукаркин. — Пилы тебе плохо точу? Ну-ка, дай сюда цепи.
Он сдернул с руки Ермакова пильные цепи, положил себе на колени и стал их перебирать в руке по звенышкам.
— Цепи, как цепи, наточены лучше некуда! — сказал Кирьян. — Нет, парень, видно, пила у тебя фальшит… Пойдем-ка в лес, проверим.
Бормоча себе что-то под нос, он закрыл избушку на палку, и быстро зашагал в лесосеку. Ермаков пошел за ним. Все эти дни, как начал работать на электропиле, он чувствовал себя скверно, словно в чем-то провинился. Часто не выполнял даже нормы. Стыдно было глядеть людям в глаза. Пришлось приноравливаться к новому инструменту. Надо было вместе с пилой таскать за собой тонкий черный, как змея, кабель и быть постоянно на привязи у электростанции. Раньше он только валил лес с корня, врубался в тайгу. Теперь его с бригадой в пять человек заставили не только валить лес, но обрубать и сжигать сучья, а при образовании завалов — раскряжевывать хлысты. Четыре электропилы, работающие одновременно от передвижной электростанции, наваливали столько леса, что трелевочные тракторы не успевали его оттаскивать на разделочные эстакады. Ко всему этому сама электропила у Ермакова шла тяжело. При разделке хлыстов ее часто заедало в пазах, приходилось пользоваться вагой. Всякие неполадки приводили в отчаяние. Он уже не раз подумывал идти к директору леспромхоза, просить разрешение переехать на Моховое и работать на своей старой бензомоторной пиле. Знал бы, как прежде, одно свое дело: первому врезаться в глухую урему, валить деревья, давать дорогу обрубщикам сучьев, раскряжевщикам, трактористам — всему фронту наступающих на лес.
Дорога до лесосеки была не ближней. Кукаркин, как всегда, шагал быстро, напористо преодолевая лесные пути-дороги, Ермаков еле поспевал за ним, обливаясь потом.
Новые лесосеки начинались за речкой Ульвой. Здесь чувствовалось большое оживление. По лежневке, перекинувшейся через речку, мчались к железнодорожной станции груженные бревнами автомашины. К разделочным и погрузочным эстакадам, расположенным по обе стороны транспортной магистрали, трелевочные тракторы «Котики» волокли длинные пучки хлыстов, точно морковки, сцепленные за хвостики, оставляли их на площадях у эстакад и с шумом, грохотом шли обратно к лесным делянкам — будто муравьи, стаскивающие строительные материалы для муравейника. А дальше, под кромкой седого ельника, обросшего мохом, тарахтели бензиновые двигатели передвижных электростанций, выкидывающие из тонких и высоких труб голубые дымчатые шарики.
На горке, перед спуском к Ульве, Кукаркин свернул с тропки и сел на поваленное дерево, достал свою «табакерку» и зарядил нос изрядной порцией табака.
— Устал? — спросил его подошедший Ермаков, обтирая ладошкой пот со лба.
— Кукаркин не знает усталости в ходьбе. Тут у меня излюбленное местечко. Нарочно свалил лесину, чтобы можно было посидеть, полюбоваться, что делается в лесу под Водораздельным. Красота!
— А в чем красота, Кирьян Корнеевич? — спросил Ермаков, оглядывая с горы каменистое ложе реки Ульвы, поленницы дров на берегах, новые вырубы под хребтом.
— Не понимаешь, парень? Пожил бы ты с мое на свете, так понял… С детства я знаю эти места, исходил вдоль и поперек. Тишина была, глушь. Думал, сотни лет простоит тайга нетронутой. Бывало, идешь по ней, кругом на десятки километров ни одной человеческой души, даже жутко становится. Ночью звезда по небу черкнет — мороз пройдет по коже. Как дикари жили! А теперь что происходит? Посмотришь вечером — не то звезда летит, не то в самолете лампочки светятся, и страха в тебе никакого. А на земле автомашины бегают, тракторы ходят, горит электричество, а от него всякие механизмы работают… А здесь что делается, под горой? Откуда взялись передвижные электростанции, механические пилы? Все придумал и сделал человек. Медведь ничего не изобретет, а человек все может, если над ним не стоят с дубинкой, не бьют по рукам. Ну, парень, пошагали!
Лесосека, куда они пришли, представляла собою такую картину, словно здесь недавно пронеслась буря: поваленные деревья громоздились друг на друга. Работавшие между ними люди казались маленькими, затерянными в этом хаосе поверженного леса, повсюду горели неяркие костры, на которых сжигались обрубленные сучья деревьев; день был безветренный, густой синеватый дым волнистыми лентами подымался прямо вверх и таял в прозрачном безоблачном небе.
Подойдя к первой попавшейся девушке из бригады электропильщиков, разделывавшей хлысты, Кукаркин спросил:
— Как, красавица, идет пила?
— Помаленьку! — ответила рослая, здоровая девушка в синем вылинявшем комбинезоне и кепке, из-под которой выпирали тугие светлорусые косы; сильно загоревшее лицо ее было покрыто веснушками, сбегавшимися к тонкому носу с горбинкой и бледно-голубым глазам.
— Только сильно приходится нажимать на пилу, — сказала ее напарница, стоявшая по другую сторону поваленного дерева, невысокая, но крепкая девушка, в шароварах и мужской рубахе-косоворотке, вышитой по воротнику, смуглолицая, с глазами точно угольки.
Кукаркин взял пилу у высокой голубоглазой девушки и сказал, обращаясь к смуглолицей:
— Ну-ка, баская, давай попилим.
Навел пилу на зарубку, сделанную на хлысте, и включил мотор. Пила завизжала, задрожала и в судорогах начала врезаться в ствол дерева. И, как говорил Ермаков, из-под пилы посыпались, не опилки, а самая настоящая древесная мука. Разрез дерева тоже получился не гладким, а мохнатым, как байка.
— Ой, милые, это не работа! — отдав девушкам пилу, сказал Кукаркин, доставая из кармана желтый пузырек с табаком. — Такой пилой только мерзлую дохлятину на мыло разделывать.
Пошел ко второй пиле, к третьей — результат везде один и тот же. Пилой Ермакова он свалил с корня несколько деревьев, несколько раскряжевал. Она шла немножко лучше, чем другие, но это не утешало. Перебирая пильную цепь в руке, он тер лоб пальцем, заставлял Ермакова еще раз проверить механизм пилы, гайки, болтики. Все было в порядке. Еще испробовал пилу в работе, а потом сказал, забирая резервную цепь.
— Работай пока одной цепью, а эту я у тебя заберу.
И пошел из лесосеки прямо в контору, к начальнику лесопункта Чибисову.
Чибисов оказался занятым и велел ждать за дверью. Ждать пришлось долго. Из кабинета слышался веселый разговор, смех.
— Кто это у него, Павел Иваныч? — спросил Кукаркин у бухгалтера Мохова, показывая на дверь.
Павел Иванович, не торопясь снял очки, положил на стол оглобельками вверх, достал из кармана платок, протер глаза, положил платок обратно и, махнув рукой в сторону двери, выражая своим жестом негодование, сказал:
— Бездельники! Промывают кому-то кости… Туда прошел мастер Сотого квартала Голдырев, потом зашел строительный десятник Чемерикин. На участок прибыл новый человек, технорук. Чибисов-то, видишь, почувствовал облегчение себе, вот и занимается со своими подчиненными пустыми разговорами. Голдыреву и Чемерикину надо наряды закрывать, а они не сдали мне еще ни одного документа. Рабочие уже приходят сверяться насчет заработка, а у меня пустая папка. Ладно еще, что Богданов не приходил, он бы тут все столы перевернул вверх ногами.
Кукаркин снова постучал в дверь, чуть приоткрыв ее.
— Я же сказал, что занят! — послышалось из кабинета. — Ты разве не понимаешь русского языка?
И снова смех, веселый разговор.
Павел Иванович покачал головой, взял со стола очки, водрузил их на нос и потянулся к отодвинутой папке.
Все это бесило Кукаркина: и смех в кабинете Чибисова, и медлительность бухгалтера. Кирьян Корнеевич не любит зря растрачивать свое время, он все делает бегом-бегом, а тут стой и жди перед дверью начальника, которого не интересует, что делается у него в лесу. Если бы интересовался, народ бы не мучился с новыми электрическими пилами. Он думает, пила ширкает по дереву — и ладно. А какой результат от этого ширканья? Потом, когда не выполнит план, вызовут в контору леспромхоза, он станет оправдываться: мол, у рабочих низкая производительность труда, дескать, рабочие не освоили еще механизмы.
Громко кашлянув в кулак и переждав с минуту, не отзовется ли Чибисов из кабинета, Кукаркин постучал снова.
— Ну, войди! — наконец, услышал он.
В кабинете было синё от дыма. И в этом дыму пилоправ увидел веселые лица, блестящие глаза.
— Что тебе, Кирьян Корнеевич? — спросил Чибисов, стараясь сделать серьезное лицо.
— Пришел за разрешением переделать одну пильную цепь, — сказал Кукаркин, тряхнув цепью.
— Зачем ее переделывать?
— Я сейчас из леса. Ермаков жаловался на пилу…
— Э, брось ты слушать Ермакова! Это не передовик производства, а липа. Когда ему создавали условия, носили на руках да давали возможность зарабатывать тысячи, он шеперился, а теперь, как уравняли со всеми, губы расквасил, нюни распустил… На Ермакове свет клином не сошелся, есть у нас хорошие люди, их и станем подымать.
— Пилы у всех плохо работают.
— Кто тебе сказал?
— Сам видел, пробовал.
— Нечего тебе их и пробовать. Они без тебя пробованы на заводе. Думаешь, там пешки какие сидят, ни черта не смыслят в пильных цепях?
— Говорят, один ум хорош, а два лучше. Когда мы получили первые бензомоторные пилы, то оказалось, что конструкторы упустили из виду устройство масленок для смазки мотора. Мы сами здесь, на месте, изготовили и поставили масленки. Написали об этом в завод. Потом получаем новые пилы, смотрим, они уже с масленками… Да мало ли выпускается новых машин, спервоначалу они кажутся очень хорошими, а народ поработает на них, присмотрится, изучит и начинает вносить усовершенствования. Так бывает со всякими машинами. Одни изобретают, другие совершенствуют.
— Ого, куда ты загнул! Уж не думаешь ли ты прославиться с усовершенствованием пильных цепей?
— На что она мне, слава-то. Посмотрел я, как народ работает сейчас электропилами, это не работа, а маята. И думаю, что это из-за пильных цепей… Вот и прошу разрешения переделать цепь по-своему.
— А если испортишь?
— Испорчу — заплачу, сколько стоит цепь.
— «Заплачу». Дело не в цене. Цепь недорого стоит. А ты знаешь, что у нас нет лишних цепей? Нам выслали по паре цепей на пилу — и все; одной работай, другую в резерве держи. Кто из электропильщиков отдаст тебе свою цепь и скажет: «На, переделывай?».
— А вот Сергей Ермаков дал.
— Сергей Ермаков тебе не только цепь, он тебе и пилу отдаст: «На, возьми, ломай, хряпай». Раскусил я его: бывает, у ореха скорлупа — камень, а внутри — гниль. Таков и Сергей.
— Вы, все же, Евгений Тарасович, разрешите мне переделку цепи? Пилы тяжело идут с этими цепями.
— А тебе что беспокоиться? Не ты на них работаешь.
— Я отвечаю за работу пил. Если они плохо идут, у меня душа болит. В разгар сезона, когда наезжает к нам много народу, я ночами не сплю, а пилы всем, направлю, ни одного в лес не пошлю с тупой пилой. Пила — инструмент, она в руках рабочего решает судьбу производственного плана.
— О производственном плане пусть больше всего болит душа у начальника лесопункта, он отчитывается перед дирекцией, а не пилоправ. Кукаркина дело маленькое — наточил пилы да на боковую, вот и весь с него спрос.
— Евгений Тарасович! План-то выполняют рабочие, а не начальник лесопункта. Если я им не наточу пилы да они сами будут поздно выходить на работу, пинать погоду в лесу, вот тогда вы и попробуйте выполнить план!
— А ты, попробуй, не наточи пил. Посмотрим, что из тебя получится?
— Меня стращать нечего. Я знаю свое дело и болею за него.
— Ну и болей. Знай свой шесток. Иди — все. Точи свои пилы. Ишь ты, конструктор нашелся, доморощенный…
Кукаркин тряхнул пильной цепью и выбежал из кабинета.
У крыльца конторы он отплевался, достал свою табакерку, насыпал на ладошку горку табаку и с жадностью стал его снюхивать.
Увидев автомашину, груженную пустыми железными бочками, направляющуюся в Чарус, он остановил ее и спросил:
— За горючим?
Шофер, у которого на стекле кабинки было написано: «Сто тысяч километров без капитального ремонта», кивнул головой. Это был Полуденнов, большой костистый мужчина, ходивший по земле неуверенной походкой: казалось, дунет сильный ветер, качнет человека, он не устоит, упадет. И машину свою он водит не спеша, на каждом нырке чуть переваливает, нигде не тряхнет, как бы боясь, чтобы самому на ухабах не рассыпаться. А выполняет он постоянно по полторы-две нормы. Жена Полуденнова и сын — тоже шоферы. Про всех про них говорят: нескладные, а ладные.
— Подвези, пожалуйста, до Чаруса, — попросился Кукаркин.
Шофер открыл дверку кабины, ни слова не сказал севшему рядом Кукаркину, и повел машину на лежневую дорогу.
Так они и доехали до Чаруса, не обмолвившись ни словом. Полуденнов был занят управлением машины, а Кукаркин не мог говорить, разволновавшись после встречи с Чибисовым.
Полуденнов остановил машину у конторы леспромхоза. Кукаркин с цепью в руке направился прямо в кабинет директора, но секретарша Маша заявила, что Черемных нет, уехал на Моховой участок и вернется, вероятно, вечером, не раньше семи часов. К счастью, в кабинете у себя оказался замполит Зырянов. Пилоправ зашел к нему.
— Что скажете, товарищ Кукаркин? — спросил Борис Лаврович, предлагая рабочему место на мягком диване.
Положив цепь на пол возле двери, Кукаркин рассказал о плохой работе электрических пил, о разговоре с Чибисовым, о кровной обиде, нанесенной ему начальником лесопункта.
Зырянов взял телефонную трубку, попросил телефонистку вызвать ему Чибисова и сказал Кукаркину:
— Сейчас все уладим, Кирьян Корнеевич.
Вскоре начальник лесопункта отозвался.
— У меня тут сидит пилоправ Кукаркин, — начал замполит.
— Как он попал туда? Только что был у меня. Возомнил себя инженером и хочет заводских конструкторов заткнуть за пояс.
— Ну, это еще вопрос, кто много мнит о себе! Кукаркин-то, я думаю, понимает толк в пилах. Так вот, я тебя прошу дать разрешение Кукаркину переделать пильную цепь по-своему.
— Такого разрешения не дам.
— А я предлагаю.
— А я не подчиняюсь, это не партийный вопрос, не политический, а хозяйственный, а по хозяйственной линии мне может предлагать только сам директор леспромхоза.
— Эх, Чибисов, Чибисов! Ты, видать, грамотный и закоренелый бюрократ.
— Вы не кидайтесь острыми словечками, товарищ замполит! Насчет «бюрократа» мы поговорим с вами где следует.
— Хорошо, согласен, товарищ Чибисов… Попрошу прибыть сюда в Чарус ровно к семи часам.
— А что будет сегодня в Чарусе?
— Будет заседать партийное бюро. Поедет ваш парторг Березин, так вот вместе с ним и приезжайте.
— А мне зачем? — осекшимся голосом спросил Чибисов.
— Послушаем, как осваиваются электрические пилы и как вы руководите рабочими.
— Но, товарищ Зырянов…
— Никаких «но», будьте аккуратны, приезжайте к семи.
И повесил трубку, потом сказал:
— Унывать не будем, товарищ Кукаркин. Отправляйтесь к себе в Новинку и переделывайте цепь. Я договорюсь с директором леспромхоза, а в случае чего — вину разделим пополам. Согласны?
— Согласен. Я сам заплачу за пильную цепь, сколько она стоит, если испорчу. Дело-то не в деньгах, деньги дело маленькое, дело в людях, которые работают электропилами.
— Ну, действуйте, Кирьян Корнеевич.
Вечером после работы Ермаков принес из чулана обрывки пильных цепей от своей старой бензомоторной пилы, ящик с инструментом и разложил все это на столе.
— Что ты хочешь делать? — спросила мать из-за прялки, суча сухими морщинистыми пальцами веретешко, откинутое в сторону.
— Хочу, мама, испробовать эти цепи на электрической пиле.
— Ты же говорил, что они не годятся?
— Они по длине не годятся, а так должны подойти. Из двух этих цепей сделаю три. Эти цепи на бензомоторке шли хорошо, так, может, пойдут и на электропиле. Испробую. Попытка не пытка.
— Испробуй, сынок, испробуй. Может, избавишь себя от муки. А то вон до чего себя довел, смотреть жалко. Уехать бы уж лучше на Моховое!
— Ничего, мама, приспособимся. И на бензиновой пиле сначала у меня дело не клеилось, а потом пошло, да еще как пошло!
— Дай-то бог, сынок!
— Бог ничего не даст, если сами не будем делать.
С переборкой и налаживанием цепей Сергей провозился чуть ли не до утра. Закончив работу, кинул на пол свой полушубок: жаль было мять постель, на которую мать всегда затрачивает много труда, взбивая перину, расстилая простыни, покрывало, накидочки.
Утром, еще не успело взойти солнце, он уже шагал на Новинку. Грязная лесная дорога пестрела листьями рябин, березок и осин. На опавших листьях и пожухлых травах искрился серебристый иней. Когда Сергей подходил к Новинке, солнце поднялось над верхушками дальних деревьев. Нежные теплые лучи пригревали спину, бугорки-пригорочки. Иней превратился в росу, а роса — в волнистый парок, стелющийся по земле.
В пилоправной мастерской было полно народа. Люди толпились поодаль от наждачного станка, на котором работал Кукаркин. Тут же в сторонке находились начальник лесопункта Чибисов и парторг Березин. Стоявшие ближе к станку рабочие передавали назад шепотком:
— Почем зря стачивает зубья у пильной цепи!
— Цепь-то беззубой останется — какая на ней работа?
— Дурит Кукаркин, перестарался. Исправляет ошибку конструкторов на другой бок.
Увлеченный работой, пилоправ не замечал людей. Он знал только, что в мастерскую пришли поинтересоваться его работой руководители лесопункта, которым, говорят, вчера досталось в Чарусе, но потом и про них забыл. Все его мысли были сосредоточены на том, какой зуб спилить, какой оставить, соблюсти последовательность расположения режущих и скалывающих зубьев. Он начал свою работу еще в темноте, при яркой электрической лампе, теперь ему светили и лампа, и солнце, но до его сознания это не доходило.
Окончив работу, он обвел взглядом мастерскую, увидел много людей и сказал сердито:
— Чего вы тут столпились? Эка невидаль! Айдате отсюда, забирайте, кому что надо, и отчаливайте! Подумаешь, цирк какой нашли.
Парни и девушки кинулись к своим инструментам. Скоро в мастерской остались только Ермаков со своими, собранными из старья пильными цепями, Чибисов и Березин.
— Что это у тебя за цепи? — спросил Кукаркин.
— Сделал из старых, от бензомоторки, — ответил Сергей. — Посмотри, подойдут — нет?
— Подойдут.
— Тогда подточи их малость.
— Потом, парень, потом… Сейчас пойдем пробовать эту, — сказал Кукаркин, покачивая на ладони переделанную цепь.
Подошли начальник лесопункта и парторг.
— Ну, покажи, что у тебя получилось?
Чибисов взял у Кукаркина цепь, начал перебирать в руке. Зубьев осталось мало, они теперь располагались реденько, цепь казалась более легкой.
— Испортил ведь, испортил! — покачал он головой и передал цепь Березину. — Говорил, ничего не выйдет, только испакостит цепь, а мне, не знаю за что, «строгача» посулили…
— Да погоди каркать! — сердито перебил его Березин. — Вот сходим, посмотрим, что получится в лесу, тогда и судить будем. А «строгача» тебе посулили правильно. Не будь самонадеянным, не зажимай рабочую смекалку. Шевелит рабочий мозгами — это самое важное. А ты за цепь ухватился.
И, отдав цепь пилоправу, Березин первым вышел из мастерской, большой, с длинным туловищем и короткими ногами. Начальник участка Чибисов, ездивший верхом на коне даже по Новинке, изменил своему правилу и тоже шел пешком, позади всех, если не считать ватагу мальчишек, которые мчались в лесосеку смотреть, какую такую новую цепь к пиле изобрел пилоправ Кукаркин.
Лесосечная лента, где решили испытывать цепи, находилась с краю делянки; пила лежала на пеньке, а свернутый кабель походил на клубок змей, пригревшихся на солнышке возле пня. Сняв заводскую цепь и поставив новую, переделанную Кукаркиным, Сергей не без волнения поднес пилу к очищенному от сучьев еловому хлысту. Пила, вздрогнув, легко и плавно вошла в дерево. Стоявшие вокруг люди не успели моргнуть глазом, как толстая ель, точно чудом, распалась на два кряжа. Ермаков торжествующе посмотрел на собравшихся.
— Вот это здорово! В двадцать раз лучше моей бензомоторки.
Березин крякнул от удовольствия, искоса посмотрел на Чибисова. Тот не выдержал его взгляда, ухватился за пилу, поднес к дереву, включил, хотел было придержать ее на весу, а она сразу утонула в бревне, проскочила насквозь, словно через мягкий каравай хлеба, и упала пильной рамой к ногам, прихватила штанину и разорвала. Не будь рукоятки на конце пилы, которая воткнулась в землю, Чибисову бы несдобровать. Подбежал Ермаков, выключил мотор. Начальник участка стоял бледный, растерянный.
Когда раскряжевали до десятка деревьев, парторг дружески положил руку на плечо Кукаркину:
— Расскажите, Кирьян Корнеевич, как вы додумались до этой вещи? — кивнул он на пилу.
— Как? Очень просто! — ответил пилоправ. — Испробовал я электропилы — вижу, идут туго, со скрежетом. Смекнул, в чем дело. У пильной цепи очень частые зубья. Когда пила врезается в дерево, опилкам в пазу некуда деться, поэтому они растираются в муку, забивают паз и пильную цепь. Моторчик у пилы маленький, она работает рывками, с натугой — не режет, а мнет дерево. Я решил облегчить работу пильной цепи и мотора. Вот смотрите на цепь: по краям у нее расположены режущие зубья, а в средине скалывающие. Я уменьшил количество тех и других зубьев наполовину. Пила стала сильнее и зубастее. Все это просто.
— Нет, не просто, Кирьян Корнеевич, не просто! — загорячился Березин. — До всего до этого надо было додуматься, раскинуть умом! Вы сделали большое дело. Теперь вам придется переделывать все пильные цепи.
— Переделаю, не трудно… А конструкторам напишите, чтобы они внесли поправочку в свои расчеты. Пусть и в других леспромхозах электропильщики работают легкими и зубастыми цепями.
Пилоправ достал свою табакерку.
— Может, понюхаете? — предложил он парторгу, открывая пробку у пузырька.
— Не занимаюсь, — отказался Березин. — Зачем вы нюхаете?
— Не могу не нюхать, Фетис Федорович. Работа у меня такая. С пилами возиться — надо острый глаз иметь. А у меня глаза как бы туманом застилает. Понюхаешь — глаза-то, вроде, и прочистит. Да и для мозгов полезно…
— Тоже прочищает?
— Прочищает, соображаешь лучше.
Обращаясь к начальнику участка, парторг сказал:
— Иди-ка, Чибисов, понюхай табачку ядреного. Тебе полезно будет.
— Я не нюхаю, — ответил тот, не поняв шутки. Чибисов был занят своей разодранной штаниной, которую пытался скрепить тонкой проволокой.
— Борис Лаврович, вам письмо! — входя в кабинет Зырянова, сказала секретарь-машинистка, держа перед собой голубой конверт.
— От кого, Машенька? — спросил замполит, не отрываясь от бумаг, которые просматривал с карандашом в руке.
— Не знаю, — ответила девушка, вспыхнув до ушей. Положила письмо на край стола и быстро вышла.
Письмо было от Лизы Медниковой, уехавшей на курсы электропильщиков. Неделю назад он отправил ей денежный перевод, послал свои собственные деньги, но в извещении сообщил, что это премия за образцовую работу на строительстве в Новинке.
Лиза благодарила за внимание. На многих страницах, испещренных мелким почерком, она писала Зырянову о своих переживаниях, о тоске, которая начинает порой овладевать ею. В такие минуты, доверительно писала она, хочется иметь рядом родного и близкого человека, поговорить с ним по душам, помечтать, пожать ему руку. Вспоминала про увлекательную прогулку на Водораздельный хребет, про медведя-музыканта, про восход солнца… Потом Зырянов получил от нее второе, третье письмо. Лиза подробно сообщала об учебе, о распорядке в общежитии, где они живут, о практической работе в лесу на опытной лесосеке. И вдруг она перестала писать. На отправляемые ежедневно письма Зырянов не получал ответа. Он не находил себе места, теряясь в догадках. Однажды зашел к Багрянцевым. Дома была одна Нина Андреевна. Зырянов сам не заметил, как рассказал ей о полюбившейся девушке.
Поразмыслив, они решили, что Лиза готовится к зачетам и ей теперь не до писем.
Занятия на курсах подходили к концу. Была поздняя осень. Замерзшая земля гудела под ногами, как пустая бочка. Лиственные деревья стряхнули с себя последние остатки летнего наряда и стояли голые, ежась от холода. Да и елки, и пихты в своих длинных шубах будто присели к земле, притихли и помрачнели, а вершина Водораздельного хребта казалась еще белее, словно покрылась снегом.
И вот стало известно, что курсанты приехали, сидят на железнодорожной станции и ждут автомашину. В этот день Зырянов собирался ехать на лесные участки, но отложил поездку.
— Нина Андреевна, Лиза сегодня приезжает! — с волнением сказал он, случайно встретив Багрянцеву. — Я совсем растерялся. А что если пригласить ее с подружкой к себе? Мука у меня есть, мясо есть. Пускай сами пельмени делают. Остальное куплю в магазине, — говорил он. — И вы приходите. Мне одному как-то неудобно с ними.
Со станции автомашина пришла уже в сумерках, остановилась у конторы леспромхоза. Курсанты все, как на подбор, были в серых шапках-ушанках, в серых стеганых фуфайках и брюках. Отыскав взглядом девушек, Зырянов подошел к машине и, протягивая руку через борт, поздоровался с ними.
— Ну, вылезайте, пойдемте ко мне.
— А мы домой едем, — отказалась Лиза, — машина должна пойти туда.
— Никуда не поедете, вылезайте… Есть договоренность с директором леспромхоза, вы останетесь работать на Чарусском лесоучастке.
— Кто это решил? Вот так так! — удивилась она.
— Об этом разговор будет завтра, девушки. Вам надо поесть, отдохнуть. Идемте ко мне. Я вас давно жду. Хотите, будем пельмени стряпать?
— Мы недавно ели, спасибо.
Лиза стала отговариваться, а Паня, ткнув ее в бок, прошептала:
— Айда, пельменей беда как хочется.
— Ну и ступай, — передернула плечами Лиза.
— Брось волынку тянуть, — шепнула Паня. — Вылезай!
— Надо, так вылезай сама, — отрезала Медникова.
— И вылезу.
Подхватив свой чемодан, Паня подала его Зырянову. Потом подхватила чемодан подруги, но та отстранила ее.
— Не лезь, куда не просят!
Зырянов был огорчен. Он никак не мог понять Лизу. Что с ней произошло? Почему она опять дичится его?
— Лиза, вы на меня обижаетесь?
— Зачем мне на вас обижаться?
— Ну, тогда пойдемте ко мне запросто. Я вас давно жду, приготовился к встрече.
— Айда, Лизка, сходим к нему, хоть посмотрим, как он живет! — сказала Торокина и начала подружку выталкивать из кузова. — Меня Гришка Синько ждет, и то я не спешу.
— Давайте руку, Лиза! — уговаривал Зырянов.
Девушка наконец согласилась. Стоя на тугом колесе и держась за борт кузова, она окликнула одного из курсантов:
— Епифан, Мохов!
Широкоплечий парень, сидевший калачиком в углу кузова, опустив голову на колени, встрепенулся.
— Ты уже спишь, что ли, Епифан?
— Нет, не сплю, — ответил парень, смахивая рукавом сладкую слюнку.
— Не спишь? А мух ловишь… Возьми-ка мой чемодан. Отнесешь потом в общежитие.
Мохов взял Лизины пожитки, поставил в свой угол и хотел на них сесть.
— Не садись, раздавишь, медведь! — забеспокоилась Лиза.
Парень покорно опустился на пол рядом с чемоданом.
— Возьми и мой, Епиша, — попросила Торокина, закинув на борт машины свой ящичек.
Епифан локтем столкнул его обратно.
Лиза взяла у подружки ящик и приказала Мохову поставить его вместе со своим чемоданом. Тот беспрекословно подчинился.
В квартире Зырянова топилась чугунная печка-боковушка.. Девчата сразу скинули фуфайки и подошли к ней греть руки.
— Озябли? — спросил Зырянов, поднося им по стопке кагора.
Паня взяла стаканчик, выпила.
Лиза отказалась.
— А теперь давайте стряпать, — засуетился Борис Лаврович. Он выставил на кухонный стол мешочек с мукой и кастрюлю с мясным фаршем. — Вот вам все, орудуйте.
Умывшись, девушки подошли к трюмо, распустили косы и начали расчесывать. Волосы у Лизы были длинные, волнистые, черные. Она быстро заплела косы и, закинув их за плечи, прошла на кухню.
Паня долго еще стояла у трюмо, расчесывая свои реденькие волосы, потом собрала их в кучу, свернула, винтом, положила шишкой на затылок, закрепила шпильками; взяла со столика одеколон, смочила волосы, кофту; пригладила белые, еле заметные брови и начала растирать мелкие морщинки, сбежавшиеся на лбу.
— Панька, хватит кокетничать! — крикнула Лиза. — Иди стряпать.
Пока подружка охорашивалась перед зеркалом, Лиза успела замесить крутое тесто, разделать его на палочки, нарезать колобки.
На кухню Паня вошла важная и надушенная. Скалки раскатывать сочни не было. И она начала орудовать бутылкой. Кастрюля с фаршем стояла у Лизы на коленях. Зачерпнув чайной ложечкой жидкое мясо, она клала его в сочень, ловко защипывала полукружком и клала на край стола на разостланную газету. Зырянов сидел с нею рядом и тоже делал пельмени.
В разгар этой работы вошла Нина Андреевна. Борис Лаврович вытер руки и пошел ей навстречу, помог раздеться.
Войдя в кухню. Багрянцева поздоровалась.
— Познакомьтесь, девушки! — молвил Зырянов из-за плеча вошедшей. — Нина Андреевна, врач! Наверно, знаете?
Лиза поздоровалась. А Паня смолчала, ниже нагнулась над столом, со всей силой нажала на бутылку, раскатывая сочни до дыр.
— Панька, ты с ума сошла! — Лиза держала на ладошке худой, тонкий, как кисея, сочень.
Нина Андреевна прошла в комнату, вернулась оттуда со стулом, поставила возле Лизы, постлала на колени полотенце.
— Я вам помогу.
— Пожалуйста! — сказала Медникова, подставляя колени с кастрюлей ближе к Нине Андреевне.
Смуглая, разрумянившаяся, с большими искрящимися глазами и темной родинкой на губе, Лиза выглядела очень привлекательно. Багрянцева невольно залюбовалась ею. «Да, она действительно красавица».
Потом спросила, чтобы завязать разговор:
— Как, девушки, закончили учебу?
— Ничего! — уклончиво ответила Лиза.
— Кто-то из вас отличник?
— Вот она, — кивнула Лиза на Паню, явно пошутив.
Торокина косо глянула на подругу, но ничего не сказала, только больше стала делать неудачных сочней: они у нее получались то квадратные, то длинные, как ленты.
Когда пельмени были настряпаны, Борис Лаврович положил руку на плечо Лизе и шутливо распорядился:
— Будешь сегодня хозяйничать в доме!
Девушка сперва смутилась, а потом, с озорной мыслью, решила разыграть новую и непривычную роль молодой хозяйки. Что, в самом деле, стесняться этой Нины Андреевны? Да и Зырянова самого?
— Панька, марш за дровами! — скомандовала она, шуруя в печке.
Торокина повеселела. Оттопывая, как в строю, по-солдатски, она кинулась за дверь.
— Дрова тут, за стенкой, — сказал Зырянов. — Идемте вместе. — И хотел пойти, но Лиза потребовала:
— Борис, не смей ухаживать за подружкой!
Паня принесла охапку дров и бросила к печке, почти не нагибаясь:
— Тише, ты! Ребенка разбудишь.
— Еще прикажете принести?
— Хватит! Ступай на кухню, не мозоль тут глаза… Борис, собирай на стол! Если тарелки грязные — вымой немедленно.
Игривое настроение девушки передалось всем. Все почувствовали себя непринужденно и весело. Борис Лаврович начал расстанавливать на столе посуду, раскладывать приборы. Нина Андреевна завела патефон, поставила пластинку «Тирольский вальс». Торокина села возле патефона, подперла щеки кулаками.
— Вальсы потом, — сказала Лиза, ставя широкое блюдо с пельменями на стол. — Садитесь есть.
За столом она сидела мало, то и дело срывалась с места, бегала к печке, засыпала в котел пельмени, мешала их, чтобы не уплыли. От жару в печи она раскраснелась, разрумянилась, Борис Лаврович и Нина Андреевна не сводили с нее глаз: уж очень она была мила, привлекательна.
Паня, занятая едой, ни на кого не обращала внимания, подкладывала себе на тарелочку пельмени, и как только наполняли стопку вином, она, не дожидаясь приглашения, опоражнивала ее. Лиза не стерпела, возмутилась, отставила ее стопку в сторону и шепнула:
— Хватит!
Ужин был уже окончен. На широком блюде стыли оставшиеся пельмени.
— Где вы, Лиза, намерены работать? — поинтересовалась Нина Андреевна.
— В лесу! Где же? — оживилась девушка. — У меня теперь есть квалификация. Раньше хотела пойти на валку деревьев, на самое увлекательное дело, но женский труд на валке отменен. Придется работать на разделке хлыстов. Эта работа тоже интересная. Уеду на Новинку, подберу себе бригаду…
— Но почему не в Чарусе? — удивился Зырянов.
— Я дала слово подругам вернуться на Новинку.
— Век с подругами жить не будешь, милая Лиза! — молвила Нина Андреевна. — Женщине нужна более крепкая опора.
Лиза потупила глаза:
— Я об этом еще не думаю.
Панька пристально посмотрела на подружку, ткнула ее коленкой под столом и шепнула:
— Оставайся тут, Лизка, оставайся! Не ломайся.
Медникова нахмурила брови, отвернулась.
Это не понравилось Пане. Она охладела к общему разговору, зевнула в кулак, перебралась на диван и уснула.
В комнате раздался резкий, отрывистый телефонный звонок. Зырянов подошел к круглому полированному столику, на котором стоял аппарат, и взял трубку.
— Борис Лаврович? — отчетливо послышался из телефона густой басистый голос директора леспромхоза. — Зайди ко мне ненадолго в кабинет. Тут надо разрешить один вопрос.
Извинившись за отлучку, Зырянов поспешно надел полудошку из оленьего меха, пыжиковую шапку с длинными ушами и вышел из дома.
Нина Андреевна поближе придвинулась к Лизе со своим стулом, положила руку ей на плечо.
— Почему вы все-таки хотите уехать в Новинку? Поверьте, я вам хочу только добра. А вы, мне думается, бежите от счастья…
— Мое счастье впереди. Я только начинаю жить.
— Борис Лаврович помог бы вам найти свое счастье.
— Я свое счастье сама найду.
— Вы очень упрямая, Лиза!
— Какая уж есть.
— Лиза, милая моя! Вы много мудрите и не доверяете своему сердцу. Оно ищет друга. А вы идете против сердца.
— Как вы можете знать, что творится у меня на душе?
Лиза украдкой взглянула на свои часики. Багрянцева заметила это, поднялась со стула.
— Ну, мне пора уходить. Борис Лаврович скоро вернется. Дожидайтесь его.
Нина Андреевна ушла. Лиза разбудила свою подругу.
— Уговорили они тебя? — спросила Торокина, поправляя расползшуюся прическу.
— А чего меня уговаривать? Я сама себе хозяйка. У меня свой ум.
— Ох, Лизка, что ты делаешь? Не надо его обижать. Он очень хороший человек. Смотри, как нас встретил… Ты бы хоть поласковее была с ним. Приласкала бы…
— Ты обалдела, Панька!
— А чего тут такого? Если сама не хочешь, разреши мне поухаживать за ним.
— Ой, Панька! Ты совсем потеряла совесть! Собирайся живо!
— Что ты? Куда мы пойдем? Ночь, холод.
— Собирайся без разговоров! — Лиза подала подружке фуфайку и шапку. — Одевайся скорее!
Ночь была темная и холодная. Снег еще не выпал, а земля застыла. На крышах и деревянных тротуарах лежал иней.
В лесу, на побелевшей лежневой дороге, прислушиваясь к звонкому хрусту инея под ногами, Торокина сказала с упреком:
— Что ты, Лизка, злишься на меня? Если любишь, выходи замуж. А то сама от него нос воротишь и других ревнуешь.
— Не ревную я!
— А что это, как не ревность?
— Не ревность это… Это такое чувство… Ты совсем, Панька, не уважаешь себя.
Лесозаготовительный сезон начался. Между Чарусом и железнодорожной станцией ежедневно курсировали автомашины, привозили колхозников, прибывших на лесозаготовки. В большинстве это была молодежь: парни, девушки. Народ крупный, тепло одетый, с большими котомками.
Чибисов, поглядывая на мешки с мукой, крупой, мясом, скептически говорил парторгу Березину:
— Да разве этот народ будет у нас работать? У всех полно продуктов. Зачем им работать?
— Я понимаю, Евгений Тарасович, куда ты гнешь… Думаешь снова, как и в прошлом году, прикрываться низкой производительностью труда колхозников? Не пройдет теперь этот номер. Ты вот вечерком собери-ка всех мастеров, комендантов домов, уборщиц общежитий, да и потолкуем с ними, как надо встречать колхозников. А то некоторые из нас смотрят на них как на обузу: мол, много с ними возни, мол, пускай сами, как хотят, осваивают работу в лесу, а мы лишний часок посидим дома… Есть такие настроения, Евгений Тарасович?
— Есть.
— Я знаю, что есть. Это наша беда! Так давай сделаем, чтобы в этом году она не повторялась.
К Чибисову и Березину подошел высокий плечистый парень в белом полушубке и серой ушанке с вмятиной, где когда-то была армейская звезда.
— Вы тут начальники? — спросил он, поглядывая живыми, но строгими глазами.
— Я начальник лесопункта, а это парторг, — сказал Чибисов. — А что?
Парень обратился к Березину:
— У вас тут комсомольская организация есть?
— Организация-то есть, только работы настоящей нет.
— А вы, парторг, чего же смотрите?
— Я везде смотрю, только у меня два глаза, за всем не усмотришь. Нашего комсорга пока держишь в руках — он работает, а чуть отвернулся — он за девушками увяжется и про комсомольскую работу забудет. Парень молодой, день работает в лесу на тракторе, вечер настанет: не то комсомольцев собирать, не то на свидание идти? Раскинет умом и пойдет к своей девушке — благо, что тут особой подготовки не требуется… Нам нужен хороший комсорг!
— А как вашего комсорга зовут-величают? Где его найти?
— Комсорг у нас Яков Мохов, а живет он в избушке, вон напротив конторы стоит, три окна на улицу, одно в огород… Вы, что же, комсомолец?
— Нет, не комсомолец, а член партии. Просто я люблю народ веселый, живой. У себя в колхозе я организовал самодеятельность. Наш драмкружок на областном смотре Почетную грамоту получил…
— Вы лес рубить приехали или на балалайке играть? — вмешался в разговор Чибисов. — У нас тут «артистов» своих хоть отбавляй.
— А мы будем и лес рубить и песни петь! — не растерялся парень.
Березин взял Чибисова за рукав.
— Тебе, Евгений Тарасович, надо подготовиться к собранию мастеров. Дай мне поговорить с человеком.
Чибисов не обиделся, ушел. Ему и самому надоело смотреть, как колхозники сгружают с автомашин свои огромные мешки.
Узнав, что парня зовут Владимиром Коноплевым, Березин спросил, из какого он колхоза.
— «Новая жизнь», — ответил тот.
— А, из «Новой жизни»! Слыхал, слыхал. Богатый, говорят, колхоз?
— Не из бедных. Теперь у нас есть и Дом культуры, и электричество, и радио, и телефон. А у вас тут клуб есть?
— Клуб в Чарусе, а здесь только красный уголок.
— Что ж это вы подкачали? Вон какой замечательный поселок лесорубам выстроили, а клуба нет.
— Силы не хватило. Клуб на будущий год запланирован.
— Плохо. Ехали к вам и думали, что скучать не будем. А у вас, оказывается, и самодеятельностью заняться негде.
— У нас общежития большие, можно там.
— Это не то, что в клубе.
Коноплева позвали колхозники, столпившиеся возле кучи сгруженных с автомашин котомок. Пришел комендант и стал разводить людей: мужчин в один дом, женщин — в другой. Вскоре из обоих домов колхозники пошли к стогу сена, находившемуся на задах, получили там толстые белые матрацы.
Коноплева и еще двух парней из колхоза «Новая жизнь» Чибисов послал в бригаду Лизы Медниковой на разделку хлыстов, доставляемых из лесосеки на верхний склад. Владимир Коноплев стал ее помощником.
Мастер Чемерикин, маленький, конопатый, переведенный со строительства на лесозаготовки, привел бригаду в лес, на эстакаду, рассказал, что люди должны делать, постоял минут десять, посмотрел, как были раскряжеваны первые хлысты, и ушел.
Оставшись полной хозяйкой в бригаде, Лиза со всей ясностью представила, какая большая ответственность возложена на нее — ведь нужно за всем углядеть, все предвидеть. Нужно, чтобы люди не покалечили себя, чтобы не поломать пилу, чтобы из каждого хлыста выкроить наиболее ценные и нужные кряжи, выполнить норму и, наконец, чтобы автомашины, присланные на вывозку древесины, не стояли по вине бригады. Она слышит, как в стороне, в лесосечных лентах, вальщики и сучкорубы у больших костров громко разговаривают, смеются, что-то кричат ей.
Но Лизе теперь не до них. Она приставляет электропилу к зарубке на длинном хлысте, выпустившей густые капельки блестящей серки; пильная цепь с визгом врезается в смолянистую древесную массу, идет, точно по мягкому желтому сыру. Разделав один хлыст, она тут же переходит к другому дереву, направляет на него свой инструмент, точно живой, точно дрожащий от нетерпения.
Эта работа увлекает ее. Окинув взглядом эстакаду, длинные свежие остовы елей и сосен, поблескивающие серебром и золотом, Лиза испытывает чувство радости и удовлетворения своим трудом: эти распластанные на эстакаде деревья стали под ее рукой строительным лесом, поделочным материалом.
Разделав десятки хлыстов, Лиза выключила электропилу, прикоснулась ладонью к горячему кожуху моторчика и сказала, обращаясь к бригаде:
— Перекур, товарищи! Надо остудить инструмент.
Люди тотчас же разбрелись с эстакады. Колхозники из «Новой жизни» пошли в лесосеку к своим друзьям, работавшим неподалеку.
— Не долго ходите! — крикнула им вдогонку Медникова. Сняв шапку-ушанку, она ладонью обтерла со лба пот. Ее пышные черные косы клубками упали на плечи.
Солнце уже взошло, поднялось над тайгой, над горами. Его лучи позолотили вершинки елей и высокие кроны одиноких, перестоявших сосен. А внизу на тонких веточках рябинок и черемушек, серебрясь, лежит иней. На соседних делянках поют электропилы, пофукивают дизеля передвижных электростанций, тарахтят на лесовывозке трактора. И Лизе кажется, что она находится сейчас не в глухом уральском лесу, а на каком-то большом заводе, где все машины работают не в каменных корпусах, а в зеленом прохладном лесу, где долбят кору дятлы, шуршат по стволам деревьев малюсенькие пичужки-ползунки, где так легко дышится и хорошо работается.
Ощупав электромотор пилы, Лиза глянула на ручные часики и крикнула:
— Ого, эй! По местам!
Не спеша, один за другим стали подходить парни. Лиза знает, что ей, как бригадиру, надо с первых же дней взять людей в руки. Сейчас следовало бы на них прикрикнуть за то, что они зря растрачивают рабочее время, сказать им, что с земляками можно вдоволь наговориться в общежитии, а не заниматься разговорами здесь, в лесосеке. Но она смолчала — зачем портить хорошее настроение.
Она спешит приступить к работе, торопит парней. И вот снова запела пила, раскидывая брызги желтоватых опилок; толстые длинные хлысты, точно по волшебству, стали распадаться на кряжи. И чем больше было разделано лесин, тем азартнее работала Медникова. Ее азарт передавался всем остальным. Люди ловко орудовали на эстакаде: раскатывали по ней привезенные деревья, выкраивали нужные заготовки, скатывали готовые кряжи на вагонетку, а с нее с помощью лебедки подавали их в штабеля.
Медникова была рада, что все идет так прекрасно: люди быстро сработались, стали понимать друг друга без слов. Достаточно ей было сделать кивок головой или взмахнуть рукой — как это делали бригадиры электропильщиков на опытной лесосеке — и ее помощники уже знали, что она от них требует.
К эстакаде подъехал верхом на взмыленном коне Чибисов.
— Ну как успехи, артисты? — спросил он, ни к кому не обращаясь.
— Дело идет! — весело отозвался Коноплев. — Подрепетировались.
— Сколько деревьев уже разделали?
— Близко к сотне!
— Не шутите?
— Это точно! — подтвердила Медникова. — Кабы было у нас две пилы, дали бы гораздо больше, а то с одной пилой много времени теряем зря. Мотор сильно греется, приходится сидеть и студить… А ребята у меня подобрались хорошие. Дело сразу пошло.
— Молодцы, коли так! Держите марку бригады. Наш Чарусский леспромхоз вызвали на соревнование лесозаготовители Удмуртии. Придется подтянуться и взять повышенные Обязательства.
— И возьмем! — задорно сказала Медникова. — Да ведь, ребята?
— Конечно! Не подкачаем. Только пусть дадут вторую пилу, — поддержал Коноплев. — Мы приехали из колхоза не на бревнах сидеть. У нас задание — сто десять норм на брата за сезон.
— Будете перевыполнять нормы — богатые поедете из леса.
— Мы это знаем! — вмешался в разговор краснощекий парень-крепыш. — Кабы не знали, так, может быть, и не явились к вам… Обратно на поезде от вас не поедем.
— А на чем же?
— На мотоциклах. Подзаработаем денег и домой явимся на своих машинах. Мы и дома сказали, как поехали, — вернемся на мотоциклах!
— С собой, поди, еще по девушке посадите?
— Без этого не обойдется.
Когда Чибисов уехал, Лиза, взявшись за пилу, скомандовала:
— Ну-ка, ребятки, приналяжем! — И шагнула к толстой, в полтора обхвата, бортевой сосне.
В смолистое дерево пила пошла со скрежетом, с визгом, а потом, сделав глубокий паз, зашипела, зафыркала и, наконец, остановилась совсем. Люди переглянулись. Мотор выключенной пилы замолк.
— Вот, черт ее забрал! — сорвалось с языка у Лизы. — Пилу заело.
Все рабочие собрались вокруг Медниковой. Глядя на зажатую электропилу, они ждали, что скажет бригадир, какую даст команду. А она и сама растерялась, не зная, как выручить инструмент из такого толстого, огромного дерева.
«Ну и разиня, ну и разиня! — сокрушалась она про себя. — Поспешила и людей насмешила. И как это я не доглядела, что средина лесины провисла».
Ей было стыдно перед бригадой за свою оплошность. Но она тут же взяла себя в руки и распорядилась подсунуть под хлыст вагу.
— Да разве подсунешь под такого лешего, его с места не сшевелишь, — возразили ей.
— Так что же, стоять будем и ждать у моря погоды? — повысила она голос. — А ну, быстро за дело!
И сама взяла толстую жердь, попыталась подсунуть ее под бревно возле зажатой пилы. Все взялись за вагу и хотели пикой, с размаху, подсунуть ее под дерево. Однако вага под дерево не пошла, а только сдвинула его с места и повернула на бок, вместе с электропилой, взыгравшей мотором вверх и упершейся ручкой у рамы в настил эстакады.
— Э, постой, постой, что вы делаете? — раздался тревожный голос за спиной у Медниковой.
Она оглянулась. По эстакаде подле черного блестящего кабеля от электростанции шел пилоправ Кукаркин с кожаной сумкой на боку.
Увидев Кирьяна Корнеевича, Медникова смутилась, покраснела.
— Кто у вас тут бригадир? — спросил он.
— Я, — чуть слышно проговорила Лиза, потупясь.
— Эх ты, размазня Ивановна, — с веселой усмешкой сказал Кукаркин. — Ты, видно, девушка, техминимум не проходила? Разве так надо выручать пилу, когда ее заест?
— А как, Кирьян Корнеевич? Ну помоги, милый! — Она ласково заглянула в глаза пилоправу. К ней вдруг вернулось обычное, игривое настроение.
— Ишь, «милый»! Набедокуришь, а потом, как кошка, отираешься возле ног.
Обращаясь к парням, пилоправ приказал:
— Заострите-ка комли у жердей, сделайте лопаточками.
Людей с жердями он расставил по обе стороны дерева, велел возле него положить чурбаки, а на них жерди и подсунуть концы заостренных ваг под лесину. Сам ухватился за вагу.
— А ну, налегайте все! — И наваливаясь грудью на жердь, запел: — Раз еще берем, раз еще берем!
Огромный хлыст оторвался от помоста, приподнялся одним концом вверх, Кукаркин подсунул под средину возле пилы катыш.
— Вот и все. Теперь вынимайте пилу.
Все это показалось Лизе необыкновенно просто. И почему она не догадалась сама? Ведь на курсах об этом говорили. Сколько сейчас из-за своего неуменья потеряла времени. Как волновалась? Хорошо, что не разревелась, взяла себя в руки. А то бы — стыдобушка перед парнями! Пустили бы славу на весь леспромхоз, как у них девка-бригадир разревелась в лесосеке. Лиза повернулась к Кукаркину, обняла его и поцеловала в щеку. Он обтер щеку рукой.
— Ну и ну! Не Лиза, а подлиза… Ты зайди-ка завтра перед выходом в лесосеку ко мне в пилоправку. У меня там есть специальное металлическое приспособление для подъема хлыстов: подсунешь под дерево, повернешь рычажок — и одна будешь приподнимать вот такие махины.
— Неужели, Кирьян Корнеевич, есть такое приспособление? Нам на курсах о нем ничего не говорили.
— Не дошло оно еще до курсов. Я его только что сделал. Еле додумался до механической ваги.
Взяв электропилу, он осмотрел ее, проверил остроту пильных цепей.
— С обеда меняла цепь-то?
— Сменила.
Он включил мотор, прислушался к его работе. И чтобы испробовать пилу, шагнул к толстой, не до конца перепиленной сосне, уже пустившей по срезу янтарные слезы.
Приехав в Новинку, Зырянов первым долгом отправился в лесосеки. Попутная автомашина доставила его по лежневке к эстакаде, где бригадиром разделочно-погрузочной бригады работал Харитон Богданов. Эта эстакада походила на горбатый помост из бревен. Туда заходили тракторы, втаскивали за собой пучки хлыстов. Оставив их, съезжали по другой стороне помоста и, лязгая гусеницами, уходили в делянку.
Шишигин, вооруженный меркой-палкой с зарубками, размечал хлысты, выкраивал из них строевые бревна, шпальные кряжи, рудничную стойку. Но особенно Шишигин был неравнодушен к телеграфным столбам. Он буквально «охотился» за такими хлыстами, из которых можно было выкроить столб. В его представлении телеграфные столбы были самой ценной продукцией. Над ним смеялись: дескать, сам маленький, бог роста не дал, так завидует телеграфным столбам. Тем, кто подтрунивал над ним, Шишигин со всей серьезностью разъяснял, что такое телеграфный столб. Столбами обставлен весь мир. Столбы, с натянутой на них проволокой, соединяют города с селами и деревнями. Без телеграфа и телефона теперь никто не живет. И что самое главное (тут Шишигин назидательно выставлял крючковатый указательный палец) — через эти столбы можно разговаривать с другими странами… Исполнял свое дело Шишигин с большой охотой, с умом. Если попадалась береза, то знал, что кряжи ее пойдут на фанерную фабрику, а из осины люди станут делать спички.
Харитон Богданов с электрической пилой шел вслед за Шишигиным и по его зарубкам на хлыстах распиливал древесину.
Не успел еще Зырянов вылезти из кабинки автомашины, как Богданов крикнул ему:
— Замполит, эй! Вот тебя-то мне и надо.
— В чем дело? — спросил Зырянов, подходя к Богданову. — Здравствуйте, Харитон Клавдиевич!
— А вот погляди кругом и скажи, разве это порядок? Погляди, на эстакаде-то хоть шаром покати. Лесу нет. Тот сидит, другой сидит. Расселись, как сычи, на бревнышках. А вон Шишига нос прочищает, как пичужка на заре.
— Лес не успевают подвозить?
— Через час по ложке дают. И что они там в делянках делают? Говорят, лесу там навалено полно, а подвозки нет. Так и подмывает самому пойти по делянкам и навести порядок. С утра, как придешь на эстакаду, начинаешь выжидать, пока тебе подвезут хлысты. Воз привезут, ты его тут же разделаешь и снова сидишь. Прямо-таки обидно!
Богданов нервничал, глаза его были неспокойны. Он то и дело запускал руку в карман ватных брюк, доставал какие-то таблетки и кидал в рот.
— Вы что же, Харитон Клавдиевич, конфетами себя успокаиваете?
— Не конфеты это! Меня докторица ваша, Багрянцева, лечить взялась. Какие-то таблетки мне дает от нервов.
— И помогает лекарство?
— Кабы не помогало, давно бы опять разошелся, перемутовил все в делянках, трактористов и мастеров по лесу расшвырял.
— Терпенье, Харитон Клавдиевич! Наведем порядок.
— Давно об этом от Чибисова слышу, да толку не вижу.
— И Москва не сразу строилась, Харитон Клавдиевич. Скоро в Новинке будет рабочее собрание. Приходите.
— А чего я не видал на вашем собрании?
— Поговорим, как работаем и как надо работать. Послушаете, может быть, и сами выступите, скажете, как лучше организовать труд, чтобы не сидеть без дела на эстакаде и не портить нервы…
— Нет уж. Не ходил я по собраниям и не пойду. Зачем воду в ступе толочь. Вас, начальников, приставили к делу, вот вы и распорядитесь, чтобы я тут на эстакаде обеспечен был лесом. А на собрании мне делать нечего.
— Ну как нечего? Мы тут сами себе хозяева. Как решим, так и будет. И в работе и в жизни все зависит от народа, а не от начальников.
— Давно об этом слышу, замполит. Только вот я до старости дожил, а все по свету мыкаюсь неустроенный.
— А кто в этом виноват, Харитон Клавдиевич? Как бы вы хотели жить? В чем настоящая жизнь человека?
— Долго рассказывать, замполит. За последние годы, когда над жизнью своей стал задумываться, я ночами иной раз не сплю. Лежу и думаю. Сколько за это время мыслей в голове побывает… Разве скоро об этом расскажешь?
— А о чем думаете?
— Так видишь: мне уже сорок пять стукнуло, а у меня ни жены, ни дитя, ни собственного угла. Даже живешь в общежитии на одной ноге с Шишигой, с Гришкой Синько. Ну, им-то не обидно, они отпетые головы. А я, можно сказать, шел, шел десятки годов и никуда не пришел, стою на перепутье. Теперь бы мне первым делом, семью, дом, хороший заработок и покой. Больше мне ничего не надо. От некоторых слышу про какой-то этакий коллектив, про какой-то особый труд, энтузиазм, слово-то какое, язык сломаешь! Все это чепуха. Труд, он везде один, он как хомут для лошади: не повезешь — кормить не станут.
— Выходит, Харитон Клавдиевич, человек работает за кусок хлеба?
— А как же иначе? За хлеб, за обувку, одежку. На себя работаешь, не на дядьку же?
— А вы, Харитон Клавдиевич, все же похаживайте-ка на рабочие собрания. Может быть, кое-что и поймете для себя. А поймете — для вас жизнь покажется светлее. У жизни-то две стороны: одна темная, другая светлая.
— Спасибо за совет, замполит.
— Пожалуйста, Харитон Клавдиевич. А вообще-то, не чурайтесь людей. Они, право, неплохие. Один ум хорош, а два, говорят, лучше. Если явится потребность потолковать по душам или вопросы какие будут — приходите ко мне запросто. Рад буду. Я ведь теперь тут часто бываю, живу в квартире приезжих. Если не знаете, где она, — попросите вашу уборщицу Дарью Цветкову, пусть проводит ко мне… С Цветковой-то вы мирно живете?
— Вроде, мирно. Женщина она душевная и уважительная.
— И прекрасно! На рабочее собрание тоже приходите. А где Синько? Что-то я не вижу его среди ваших людей.
— Синько я вытурил из бригады.
— Выгнал? За что?
— Бился, бился с ним, человека из него не получается. Лодырь несусветный. Только отвернешься, смотришь — он уже сидит. А то в кусты уйдет, будто до ветру, а сам швырк в делянку к девкам и околачивается возле них. Ну, раз так, ступай, говорю, в делянку, работай там, хватит тебе сидеть на шее других.
— Где он работает? В какой делянке?
— Да вот там, за кулисой, на ручной заготовке дров, — сказал Богданов, махнув рукой в сторону узкой полосы леса, стоявшего между эстакадой и лесосекой.
Из-за лесной кулисы показался, наконец, «Котик» — трактор «КТ-12» с широкими эластичными гусеницами, оставляющими следы, похожие на копытца, с глухой кабинкой, чем-то напоминающей огромные защитные очки. Прогремев по настилу, точно по клавишам, трактор втащил на помост на своем загривке пучок бревен, механически освободился от груза и остановился.
Из кабинки вышел тракторист Спиридонов.
— Где ты пропадал столько времени? — крикнул на него Богданов. — Дрых, поди, где-нибудь под елкой?
Выслушивать объяснения трелевщика он не стал. Бригада уже обступила хлысты, скинула с них чокеры — металлические поводки, тросики с крючьями и цепочками на концах — и раскатила лесины по эстакаде. Разметчик Шишигин начал выкраивать из них стандартную заготовку, а Богданов, включив электропилу, стал разрезать хлысты. Казалось, что нервное состояние Харитона передается и пиле: шла она неровно, то касалась дерева легонько, то вдруг вгрызалась в него, фыркала, фонтаном выкидывая желтоватые опилки.
— Что ж это вы так плохо работаете? — спросил Зырянов Спиридонова, коренастого парня, с серыми открытыми глазами.
— Разве это работа, товарищ замполит? — загорячился тракторист. — Нет никакого порядка на валке леса. Валят деревья кому как вздумается, не подъедешь к ним ни с какой стороны. Покрутишься, покрутишься в делянке, подъедешь к завалу и начинаешь из кучи выуживать по одному хлысту. А ведь время идет! Пока соберешь воз — смотришь, солнышко с одного места переместилось на другое.
— По солнышку работаете, без часов?
— Какие там часы! Пробовал я по часам работать, так только кровь себе портишь.
— И норму, конечно, не даете?
— Норма бывает только когда возишь лес от Сергея Ермакова. Тот работает по всем правилам, комар носа не подточит: свалит десять-пятнадцать лесин, вершины сходятся в одном месте, по направлению к трелевочному волоку. Сергей учитывает, что после него в делянку приедут трактористы. А другие вальщики об этом не задумываются. Они думают только о своей норме. Когда заедешь в Сергееву ленту — душа радуется! Раскинешь трос, помощник тут же зацепит чокерами хлысты на полный воз — и поехали! Теперь только вальщики и вырываются вперед, у них норма, у нас недовыработка.
— А мастера куда смотрят?
— Эх, товарищ замполит! Спросите Сергея Ермакова, он вам скажет, чем занимаются мастера. У нас в деревне от кулаков и духу не осталось, а тут у вас мастер Голдырев живет вроде маленького помещика и копит богатство за счет государства. Он не о лесозаготовках думает, а о своем собственном хозяйстве… Поговорите с Ермаковым. Сергей дельный парень. Мы с ним толковали насчет непорядков в лесосеках. У него есть хорошее предложение, он собирался идти с ним к директору леспромхоза.
Харитон Богданов искоса наблюдал за трактористом и замполитом, потом, выключив пилу, сказал:
— Вот что я тебе скажу, замполит: ты сам ничего не делаешь и другим работать не даешь.
— А в чем дело, Харитон Клавдиевич?
— А в том, мешаешь тут! Трактористу надо за хлыстами ехать, а ты лясы с ним точишь. Надо поговорить с человеком, так на то вечер есть. Делать тебе нечего, вот и гуляешь по лесосекам.
Зырянов не обиделся, отпустил тракториста.
От Богданова замполит решил сначала зайти к Сергею Ермакову. К месту повала леса, где работал парень со своей бригадой, вел неширокий волок, похожий на желоб, выбитый тракторами; кое-где на самой трассе торчали пни, валялись толстые размочаленные деревья.
На разветвлении волока перед делянками Зырянов опять встретился со Спиридоновым. Тракторист шел красный, возбужденный.
— Куда вы, Алексей? Что случилось? — спросил его замполит.
— Известно, куда трактористы пешком ходят — в гараж, — сказал Спиридонов, показывая на металлический кружок под мышкой. — Подшипник опять развалился. По таким дорогам ездить — машины гробить. Через колодину перевалишься — на пенек напорешься. А долго ли спилить пни да растащить валежник?
— Понятно, недолго. Я не знаю, куда смотрят мастера, начальник лесопункта.
— Вы бы сами могли это давно сделать. На простоях машин, на ремонтах больше теряете времени.
— Это верно, товарищ замполит.
— Вас, трактористов и чокеровщиков, много. Среди вас и комсорг Мохов. Организуйте воскресник. Ну, если Мохов сам не живой человек, так вы его подталкивайте, не давайте дремать. Сейчас горячая пора, в лесу много беспорядка. Кому же, как не молодежи, организовать борьбу за план!
— Я тут новичок, товарищ замполит. Есть люди дольше меня работают. Мне как-то неудобно, скажут — вот выскочка!
— Не надо скромничать, Алексей. Действуйте. Когда же приедут к нам ваши друзья-приятели из колхоза? Нам надо тракторы переводить на двухсменную работу, а у нас не хватает трактористов.
— Напишу я домой.
— Хорошо. Скажите, по этому волоку я смогу пройти к Ермакову?
— Нет. Этот волок ведет к Медниковой. К Сергею — правее.
Зырянова подмывало свернуть налево. Он даже в раздумье остановился на развилке и прислушался к пению электропилы, издали похожему на треск пулемета. Его сердце учащенно билось. В такие минуты ему бывает почему-то особенно хорошо: кажется, мир раздвигается перед ним и становится еще лучше, еще прекрасней.
— Нет! — сказал он вслух, — зайду к ней вечером, в общежитие.
И направился по правому волоку. Попасть в бригаду Ермакова было нелегко. Она глубоко врезалась в лесные дебри, оставив за собой море поваленных лесин, вспенившихся зеленой хвоей. С трудом преодолевая завалы, в которых, как муравьи, копошились сучкорубы, Зырянов добрался, наконец, до электропильщиков, пробивающих путь к вершине Водораздельного хребта.
Сергей дал команду на перекур.
— Хорошо, что вы пришли, — сказал он, подходя к замполиту. — Я уже думал сам идти в Чарус.
— Почему обязательно в Чарус? Разве здесь, в Новинке, нельзя разрешить ваши вопросы? Пошли бы к Чибисову.
— Чибисов от меня отмахивается, ровно от назойливой мухи: все ему некогда, все он занят, все куда-нибудь спешит, отсылает к мастерам. А какой, например, толк, если я поговорю с Голдыревым?
— Вы им недовольны?
— А кто им доволен?
— В чем же дело?
— Посмотрите в горы, вон туда. Мы называем то место гнилым углом. Оттуда к нам приходит плохая погода. Смотрите, какое там грязное небо! А раз грязное, хмурое небо — жди дождя или снега. Время дождей отошло. Вот-вот пойдет снег, накроет землю. А снега у нас, сами знаете, какие. Как свернул с дороги — утонул по пояс. Мастер Голдырев это учитывает: у него еще не все сено с лесных вырубов вывезено, дрова на всю зиму не завезены во двор. Ему теперь не до лесозаготовок. Он сам в коновозчика превратился, да еще и людей со стороны прихватывает. Утром появится в лесосеке, потом исчезает на весь день. Тут без него что хочешь делай…
— Голдыревым мы займемся. Ну, а в Чарус какое у вас дело?
— Оно не мое личное, оно всех нас касается. Заготовленный лес неделями залеживается в делянках, а там, где он нужен, его вовремя не получают. Видите, за мной как ураган пронесся, я уже не в лентах работаю, а веду сплошной повал. Я вырвался вперед, меня никто не держит. Я вырубаю чуть ли не по гектару. Мне говорят — хорошо! Усиленная бригада сучкорубов не поспевает за мной. Я много зарабатываю. Мне бы надо гордиться. А у меня на сердце кошки скребут.
— О чем же вы тревожитесь?
— Опять же смотрю на горы, на гнилой угол. А вдруг, не сегодня-завтра, повалит снег? Он может вывалиться, как из прорвы, это у нас бывает часто. И тогда масса поваленного леса окажется погребенной под белым саваном, придется его откапывать.
— И что же вы предлагаете, Сергей?
— Где-то в других леспромхозах созданы комплексные бригады, организованы поточные линии, конвейеры: лес из делянок, как по реке, плывет, нигде не задерживается. А у нас что? Анархия какая-то! На днях достал я книжонку. Пишут кировские лесорубы. Прочитал, как люди работают, как о государственных интересах стараются — мне аж стыдно за себя и за наш леспромхоз стало. Люди там спаялись. В комплексной бригаде объединились электропильщики, сучкорубы, трелевщики — все живут одними интересами. А мы все еще трудимся по старинке, как единоличники. Электропильщики работают себе, с пенька получают зарплату: пеньки им замеряют и высчитывают выработку. Сучкорубы получают с очищенных хлыстов. Трелевщики на тракторах, эти с вывозки получают, люди на эстакаде — с разделки. И выходит: все о себе стараются, а о других не думают. Передним-то лучше, их никто не держит, только айда-пошел вперед, а кто на запятках, на тех все шишки валятся, терпи. Вот я и предлагаю труд наш организовать по-новому, а не как в басне Крылова, где лебедь рвется в облака, щука тянет в воду, а рак пятится назад.
— Вы правы, Сергей. Передовые леспромхозы уже работают по-новому. Мы тоже у себя в конторе разговариваем о применении их опыта, да только дальше разговоров дело пока не продвинулось… Давайте-ка, начните вы. Возглавьте комплексную бригаду.
— Я возьмусь за это дело, товарищ Зырянов.
— Возьмитесь, а мы поможем. С Березиным вместе и начинайте. Думаю, вас крепко поддержит и Харитон Богданов. Он больше всего страдает от этой неорганизованности.
— Мне Спиридонов сказывал, как он костерит трактористов за то, что не успевают подвозить древесину.
— Он и мне жаловался… Ну, желаю вам успеха.
Пробираясь через зеленые завалы, замполит пошел в соседние делянки: ему нужно было повидать еще Григория Синько.
С началом сезона парторг Березин частенько стал посещать лесосеки. Он хорошо знал топор, поперечную и лучковую пилы. За долгие годы работы в лесу в совершенстве овладел этими инструментами и мог любого научить передовым приемам труда. Но времена изменились. На склоне Водораздельного хребта впервые появились передвижные электрические станции, электромоторные пилы, трелевочные лебедки и тракторы. Фетис Федорович кинулся в техническую библиотечку, стал разыскивать описания новых механизмов, но в чертежах и схемах работы новых машин одному трудно было разобраться: недоставало грамоты. Тогда он пошел в лес. Электромеханик Лемтюгин при нем запустил электростанцию, расположенную в тесовом вагончике, рассказал, как она работает, откуда берется электроток, как он идет по кабелям к электропилам. Ермаков научил обращению с электропилой. Тракторист Спиридонов познакомил с работой «Котика» и чуть не полсмены тренировал парторга, как нужно зацеплять чокерами лежащие в делянке длинные хлысты. Эта наука не прошла даром. Теперь Фетис Федорович кое-кого сам подучивал работе на новых механизмах. Однако больше его влекло туда, где работы производились простыми ручными инструментами. Там он чувствовал себя знатоком дела и держал негласное шефство над немеханизированными лесосеками.
В этот день он надолго задержался в делянке Мингалеева. Когда он зашел сюда, Аюп вместе с женой разделывал сваленные деревья на метровые чурбаки. В ходу у него была поперечная пила, а лучки лежали в сторонке возле пенька. Кругом стояли свежие золотистые поленницы. На земле, устланной ветками и запорошенной опилками, лежали разрезанные на короткие звенья лесины. Неподалеку горел костер, от которого поднималась еле заметная струйка голубоватого дыма. Сильно пахло пихтой. Увлеченные работой Мингалеевы и не заметили, как парторг подошел к ним.
— Аюп, ай-яй-яй, ты все еще не расстался со своей поперечной пилой? — сказал он. — Здравствуйте!
Они враз повернули к нему лица.
Мингалеевы были пожилые люди, десятки лет работавшие в лесу. Аюп — среднего роста, широкий, чуть сгорбленный, с короткими кривыми ногами. Скуластое, с приплюснутым, будто надломленным носом лицо его добродушно. На Аюпе пиджак из шинельного сукна, ватные толстые брюки и круглая суконная шапка, опушенная собачьим мехом. Фатима — высокая, сухая, с черными, как угли, маленькими глазами. На ней короткая стеганая жилетка и выцветшее бордовое платье с оборками. Фатима подоткнула его на боках, чтобы не мешало во время работы.
На ногах у обоих белые суконные чуни, перевязанные возле колен и щиколоток шнурками.
— Здравст, здравст, Фетис Федорович! — ответил на приветствие Мингалеев и что-то по-башкирски сказал жене.
Та отнесла в сторонку, положила на пенек поперечную пилу и вернулась с лучками.
— Нет, нет, ты дай сюда ту пилу! — сказал Березин Фатиме, показывая на поперечную пилу.
— Отбирать хочешь? — спросил Аюп. — Зачем отбирать? Та пила больна хороший. Моя два норма дает на человека!
— Не беспокойся, не отберу, — сказал Фетис Федорович. — Я хочу с тобой маленько поработать.
— Как работать? Зачем работать?
Парторг взял метровую мерку, разметил несколько хлыстов и сказал:
— Давайте соревноваться. Вы двое будете работать поперечной пилой, а я один — лучком. Посмотрим, что получится.
Аюпа и Фатиму он поставил к одной зарубке на хлысте, а сам встал возле другой, рядом, наставил зубья пилы на зарубку и сказал:
— Ну, начали!
Мингалеевы работали с ожесточением, не жалея сил. Их широкая поперечная пила, насветленная до блеска, с шумом врезалась в дерево, сновала по нему от ручки до ручки с невиданной быстротой, разбрызгивая опилки, точно искры. Березин, стоя к дереву в пол-оборота, работал лучковой пилой. Он тоже работал быстро, но не спешил. Узкая лента полотна пилы, с несколько выдавшимися вперед режущими зубьями, врезалась в ствол сваленной лесины легко и плавно, постепенно погружаясь все глубже и глубже. Мингалеевы поглядывали на пилу Фетиса Федоровича, а он на их пилу, словно спрашивая: ну, чья скорее разрежет?
Но вот Аюп и Фатима отпилили чурбак, он упал, чуть откатился в сторону. Мингалеевы торжествующе взглянули на Березина, продолжавшего пилить. Однако их радость была недолгой. Через несколько секунд отвалился и чурбак, отпиленный парторгом. Березин показал башкирам на следующую зарубку на дереве, а сам отошел подальше и опять дал команду пилить вместе. Таким образом было распилено несколько деревьев. Под конец Березин отпиливал чурбаки гораздо быстрее, чем Мингалеевы. Их широкая пила, попав на смолистый и жесткий, как камень, сук начинала скрежетать, упираться и вихляться в руках; на широком полотне оседала липкая сера, а это сильно затрудняло движение пилы.
Напряженная работа длилась с полчаса. Мингалеевы обливались потом, градом катившимся со лба и висков, а Березин только разогрелся, стал красным, багровым от прилившей к лицу крови.
— Ну, как? — спросил он Мингалеевых, кладя лучок на поленницу.
— Твоя шибко силы много, — сказал Аюп.
— Нет, Аюп, тут дело не в силе. Все дело в инструменте. Лучком-то ведь работать легче, одному можно работать за двоих. Это уже испытано, доказано. Ты привык к своему старому инструменту и думаешь, что лучше его нет ничего. Вы зря силы тратите, себя не жалеете! Этой силой, истраченной зря, можно бы столько дать дополнительной древесины! У вас бы денег было больше, а у государства заготовленного леса.
Он присел на чурбак. Мингалеев примостился рядом на другом, а Фатима пошла к костру, начала собирать сучья и сжигать их.
— Отдохни, устала! — крикнул ей Березин.
— Она так отдыхает, — сказал Аюп. — Она делянка, никогда не сидит. Моя баба шибко хороший!
— Она-то хорошая, а ты нехороший. Не даешь ей самостоятельно работать лучком. Не хочешь, чтобы ей легче работалось?
— Она не хочет работать лучком.
— Ты не хочешь, и она не хочет. А если бы ты захотел, и она захотела… Эх, Аюп, Аюп! Нельзя старыми привычками жить… Все мы думаем о том, чтобы легче работать, больше давать продукции и лучше жить, а ты этого еще не понял. Тебя считают передовиком за то, что ты по две нормы выполняешь, а ты, оказывается, совсем не передовик.
— Как не передовик? Почему не передовик? Моя фотография на Доске почета висит. Значок министр давал. И Фатиме тоже значок министр давал.
— Министр наверняка не знал, что ты за старинку держишься. Ошибся министр… Силы в тебе много, Аюп, вот ты и не доверяешь легкому инструменту. Попробуйте-ка лучками пилить, а я посмотрю, что у вас получится.
— Уже пробовал!
— Еще попробуйте! Привыкнешь к лучку, так ты не по две, а по три нормы станешь давать. А разве плохо это? Тогда заработок твой подымется. У тебя сколько детей-то?
— Три.
— Вот. Трое детей, а даешь только две нормы. Ну-ка, ну-ка, берите лучки.
— Фатима! — крикнул Мингалеев и дал знак жене, чтобы подошла, взял лучок и начал распиливать хлысты на чурбаки.
— Не так, Аюп, не так! — сказал ему Березин. — Ты вали деревья с корня, а Фатима пускай обрубает с них сучки и раскряжевывает.
— Валить-то лучком шибко плохо, — сказал Мингалеев.
— Ничего, ничего! Смелее.
Аюп походил возле высокой пихты, посмотрел на ее вершину, нехотя обрубил нижние сучки, сделал подруб. Жена подошла к нему с поперечной пилой. Кивнув головой в сторону парторга, Мингалеев что-то сердито сказал Фатиме. Она ушла от него. Аюп долго приспосабливался к дереву со своим лучком: пробовал пилить стоя, пробовал с колена. Наконец, нашел нужную, устойчивую и удобную позу и быстро спилил пихту, излучавшую в свежем лесном воздухе острый аромат.
К нему подошел Березин.
— Вот видишь, как скоро свалил! — ободрил он лесоруба, поглядывая на упавшее дерево, закутанное в густую темно-зеленую шубу. — Теперь вали второе.
Мингалеев начинал быстро приноравливаться к валке лучком. А Березин ходил за ним от дерева к дереву.
— Ну, еще. Вот так.
Незаметно для себя старый опытный лесоруб приспособился к работе и, уже не слушая парторга, валил деревья подряд.
Березин направился к Фатиме.
— Ну, как идет?
— Мало-мало пилим.
— Мало-мало не надо. Надо хорошо пилить.
— Такой маленький тонкий пила, как ножик гнется. Ломать можно.
— Ты не спеши, тогда не сломаешь.
Занявшись с Мингалеевыми, он и не заметил, как в делянке появился Зырянов. Замполит долго наблюдал за парторгом, потом подошел к нему.
— Ты что же, Фетис Федорович, никак за мастера тут?
— Нет. Почему же за мастера?
— А твое ли дело — учить людей работать лучком? Занимаешься мелочами, а главного, в чем нужна твоя помощь в лесосеках, не видишь. Лучок теперь тоже не инструмент. Было бы смешно, если на теперешних стройках партийные руководители занимались тачками. Надо побольше уделять внимания передовой технике. Главное сейчас в ней… Вечерком надо будет собрать партийную группу.
— Вопрос какой?
— Вот этот самый, Фетис Федорович.
Солнце уже склонилось к горизонту и походило на большую желтую лужу, расплывающуюся вдали за вершинками тихих задумчивых елей.
— Аюп, а где тут работает Синько? Вы его знаете — такой молодой парень? — спросил Зырянов у Мингалеева, закончившего валку лесины.
— Работает тут рядом, — сказал Аюп. — Дрова мои тащил. Я заготовлял, поленница клал, а Синько дрова воровал, мастеру сдавал.
— И деньги получал? Ловко!
— Нехороший человек! Богдан Синько прогонял. Синько придет, пила ломает, сидит костер, картошка печет. Вечером его девка приходит — такой толстый, электропила работает, — вместе гуляют.
В соседней делянке Зырянов и Березин никого не застали. У высокого пня еще теплился костер, вокруг которого валялись папиросные окурки и горелая кожура от картошек. Неподалеку лежала сваленная, наполовину очищенная от сучьев седая ель. Во вновь начатой поленнице лежало до десятка нерасколотых чурбаков; на поленнице были разбросаны топор, сломанный лучок пилы и коротенькие ленточки от стального полотна.
— Вот, Фетис Федорович, какие у нас водятся еще работнички. По делянке видно, кто тут работает… А пни? Разве такие высокие пни оставляют?
— Голдырева недогляд, Борис Лаврович.
— Голдырев вообще тут ничего не видит! А ты, Фетис Федорович, куда смотришь?
— Мне за всем не углядеть. У меня только два глаза.
— У тебя десятки глаз, Фетис Федорович, — ты парторг. Ты должен все видеть, везде иметь глаза. А чем занимается Голдырев, знаешь? Нет. Мастер в рабочее время свои домашние дела справляет, в лесу показывается, как молодой месяц, а ты ему потворствуешь. Лошадей из обоза даешь ему, с лесозаготовок срываешь.
— Он у меня не просил лошадей.
— Это еще хуже. Считаешь, что кони лес возят, а они богатство Голдыреву зарабатывают. Голдыреву давно бы надо шею намылить.
— Это мы сделаем.
— Вот видишь, Фетис Федорович, оказывается, без погонялки мы еще работать не научились.
— Так ведь, Борис Лаврович, столько кругом дел, разве их охватишь все. Тем более, на Новинке мы только начинаем разворачиваться. Почти все сызнова начинаем.
— Вот и надо сразу наводить порядок. Старую язву труднее залечивать… Ну, пойдем, старина, к дому.
Они вышли на дрововозную дорогу и стали спускаться к Ульве. Над руслом реки, над поленницами, вытянувшимися вдоль ее берегов, висел густой холодный туман. На бревенчатом переходе, перекинутом через реку, они остановились и, навалившись на перила, понаблюдали за быстрой бурливой водой.
В гору поднимались молча: Березин экономил силы, потому что трудно ему идти и разговаривать, а Зырянов, поглядывая на старика, думал о своем. Вот Фетис Федорович прошел большую, трудную жизнь. Человеку седьмой десяток. А он, Зырянов, доживет ли до его лет? Ох, как хочется дожить. Ведь какой тогда будет жизнь! А все ли он, коммунист, делает для того, чтобы приблизить предначертанное Лениным будущее? Люди вроде не обижаются, но в душе-то, может быть, недовольны. Хочется к человеку подойти мягче, сердечнее, а как-то не получается. Наверное, от того, что сам не устроен. Сам, как бобыль, вроде Богданова, чем-то не удовлетворенного, ожесточенного? А как было бы хорошо, если рядом шла любимая подруга! И образ ее предстал перед Борисом Лавровичем — это была Лиза Медникова.
Поднялись на гору. Над вершинами деревьев, в густых сумерках, внизу, точно озеро, плескались яркие электрические огни.
Первым молчание нарушил Березин:
— Борис Лаврович, а вам зачем был нужен Синько?
— Хотел поговорить с парнем, — задумчиво ответил Зырянов. — Ему ведь тоже с нами идти, у него вся жизнь впереди. Нельзя скидывать со счета ни Синько, ни Богданова, ни Голдырева… Ты представляешь себе, Фетис Федорович, такую картину: вот мы вступили в коммунизм, живем при полном изобилии продуктов питания и предметов потребления. Каждый трудится по способности, получает по потребности. И вдруг среди нас Синько, у него никаких идеалов, работать он не хочет. Ему бы только есть, пить, жить в свое удовольствие. Что с ним делать? В тюрьму посадить? Так тюрем не будет! Расстрелять паразита? Но такую меру наказания даже трудно предположить. Что ж тогда делать? И выходит, прежде чем прийти к обществу новых людей, мы должны очистить свои ряды от несознательных, от тунеядцев, от индивидуалистов. И должны это делать сейчас же, не откладывая на завтра, на послезавтра.
— Да, да, Борис Лаврович! Я с вами согласен. А Синько не совсем еще испорченный… Из него человека сделать можно.
— И хорошего человека, Фетис Федорович! В нем есть талант, — поддержал Зырянов.
— Я знаю, Борис Лаврович. Он неплохо рисует, фигурки из глины лепит. Если бы ему поучиться где-нибудь этому делу — вышел бы толк… Лозунги-то в красном уголке он писал, несколько портретов сделал.
— Бесплатно работает?
— Нет, до этого он еще не дорос. На днях краски ему масляные достал, попрошу написать мне копию с картины Шишкина «Утро в сосновом лесу». Позову писать картину к себе домой — и попутно поговорим.
— Смотри, кабы не стащил чего.
— Не стащит. Как-то ездил он в райвоенкомат на комиссию. Я его попросил: зайди, мол, в райком союза леса и сплава и привези оттуда баян. Доверенность ему дал на получение баяна. Привез. В райкоме ему дали еще красной материи десять метров, и ее привез, все сдал в полном порядочке.
Они спустились с горы, вышли из темного леса. В ярко освещенной Новинке большие сосновые дома стояли, точно отлитые из золота.
Вечером Алексей Спиридонов и Яков Мохов зашли в общежитие к бригаде Богданова. Самого Харитона не было. Парни сидели вокруг стола и «резались» в домино. В центре играющих находился Шишигин. Сжимая в ладони глазастые костяшки, он зорко следил за игрой. И когда подходила очередь ставить костяшку, он вскидывал бороденку вверх, подносил к самому переносью ладонь, долго раздумывал, затем брал нужную пешку и со стуком клал ее на стол возле себя, а потом двигал на кон, как настоящий заядлый игрок. Когда-то блестящая, покрытая лаком столешница теперь была пестрой, ободранной, выбитой до ям.
Игроки и болельщики так были увлечены, что даже не заметили подошедших к столу Мохова и Спиридонова. На их приветствие никто из игроков не ответил. Пришлось дожидаться, пока закончится партия.
Заместитель бригадира Шишигин выслушал комсомольцев, встал, приняв важную позу.
— Воскресник, говорите? Волоки расчищать? Хорошее дело! Верно, что не волоки, а гроб-могила. Только об этом надо разговаривать с Богдановым. Он тут хозяин. А мы…
И Шишигин втянул голову в плечи, сжался; глазенки стали маленькие, узенькие.
— А где Богданов?
Шишигин поглядел на тумбочку возле кровати Харитона.
— Гармошки нет. В лес пошел, выходит. Богу молится.
— Какому богу?
— Свой у него какой-то. В сердце. А какой? Разве он скажет? Как чуть затоскует — уходит в соснячок. Вроде в свою молельню. Хорошо там, в соснячке-то. Внизу — поселок, дома. Вверху — небо А кругом тишина, тайга. Там и разговаривает со своим богом.
Искать Богданова пошел один Спиридонов. Разговаривать с Харитоном по душам можно лишь с глазу на глаз. Да и то не всегда. Чуть не так подступишься к нему — на замок запрется.
Найти Харитона было не трудно. Сразу от больших домов в гору ведет выбитая в траве тропка. И ведет она в соснячок, выбежавший из соснового бора на взлобок горы.
Еще издали услышал Спиридонов в лесу богдановскую гармонь. Дышала она осенней грустью, тоской. Падали на землю пожухлые листья одиноких березок, осинок. Высоко в небе слышался клекот улетающих в теплые края журавлей. В шапке-ушанке, в ватнике сидел Богданов на обомшелой валежине, склонив голову к мехам гармошки, словно прислушивался к ее песне, а глядел куда-то вдаль и был будто в местах нездешних.
Легонько, чтобы не вспугнуть песни, подошел тракторист к Харитону. Сел без слова тут же на валежину и притих, ровно его тут совсем и нету. А когда Богданов перестал играть и посмотрел на парня, тот тихо, в раздумье, сказал:
— У нас сейчас в деревне хлеб уже убрали. Выкапывают картошку. Потом начнут капусту срубать, солить в кадках, сдабривая укропом и тмином. Эх, хорошо поют колхозницы на капустниках! А за гумном озеро, ракитник на песчаном берегу. На озере-то теперь утки перелетные кормятся огромными стаями.
Глаза у Харитона расширились, впились в Спиридонова.
— А ты разве нашенский, костромской? Откуда ты про наши места знаешь?
— Я не про ваши места. Свою деревню вспомнил. Услышал твою игру и почему-то вспомнил. Хорошая у тебя тальянка, певучая. Поет и выговаривает, что на душе у человека.
Богданов, будто просветленный, с благодарностью посмотрел на тракториста.
— А ты чего сюда пришел? — спросил он.
— Мы с Моховым в общежитии были. Там сказали, что ты здесь. Вот я и пошел к тебе.
— Зачем я понадобился?
— Дело одно есть. У нас в гараже прошло собрание. Решили своими силами привести в порядок лесовозные дороги, волоки. Сам знаешь, какие они. Ведь ты меня чуть не убил, когда у моего «Котика» подшипник рассыпался. Сорвал я работу твоей бригады. Мне и самому горько. А все дело в волоках. Сошлись мы в гараже, вот такие, как я: у одного подшипник развалился, у другого гусеница слетела, у третьего шину сучком проткнуло — и договорились устроить воскресник, убрать с дороги пеньки, валежник, сучья. Только силенки у нас маловато. Поможешь нам?
— А кто заплатит? Выходные-то дни в двойном размере оплачиваются.
— Насчет оплаты, Харитон Клавдиевич, загвоздка. Это же наша затея, рабочая, добровольная.
— Значит, работай, а денег не спрашивай?
— А вот, Харитон Клавдиевич, подойдет такое время, что денег совсем не будет. Кормить тебя будут, обувать, одевать; в кино пойдешь или еще куда-нибудь — тоже даром.
— Чудно! Вот лодырей-то расплодится! Синько бы туда.
— Лодырей не будет.
— А куда они денутся?
— Все будут приучены к труду. Самую светлую радость в нем найдут. И высшей мерой наказания станет лишение человека работы в коллективе, в обществе.
— А кормить его станут?
— Конечно. Ешь, сколько влезет.
— Вот так наказание! Ха-ха! А нельзя ли скорей туда попасть? Под эту, как говоришь, высшую меру наказания?
— А ты не смейся, Харитон Клавдиевич. Можно туда и поскорее попасть. Все зависит от нас, от самих. Станем все сознательнее, честнее, лучше, чем некоторые из нас теперь, — и, пожалуйста, перед нами скорее распахнутся двери в будущее.
— Двери, ворота… Вылазь из болота. Вижу, Спиридонов, поешь с голоса замполита. Это у него: социализм, коммунизм, коллектив, становись в корень, налегай на оглобли… Слыхал-переслыхал это я. Все это сказки для простачков. Каким человек родился, таким он и будет. У каждого своя дорога. И с этой дороги не каждого столкнешь.
— Понятно, если кто упирается, как бык, и ничего не хочет знать, кроме своего хлева, того не скоро сдвинешь с места. Но дело-то не в них. Не на них строится наша жизнь… Так как, Харитон Клавдиевич, поможешь нам в расчистке дорог и волоков? Это же для нас. Когда подъездные пути к эстакаде в порядке, тогда и вывозка хлыстов из делянок пойдет живее.
Богданов нахмурился, свел брови, глядя куда-то в сторону.
Спиридонов притронулся к плечу бригадира.
— Дай, Харитон Клавдиевич, твою музыку. Я что-нибудь сыграю.
— А ты разве умеешь? — глянув исподлобья на тракториста, спросил Богданов.
— Кумекал немножко. В деревне у меня такая же тальянка, как у тебя. Только у моей меха красные, как огонь. В сумерках играешь, так будто заря пылает.
— Невеста, поди, там осталась?
— Есть одна девушка. Обещалась приехать, как окопаюсь тут.
— Хорошая?
— Не знаю, как для других, для меня — лучше на свете нет.
Богданов вздохнул, скинул с плеча ремень и отдал гармонь Спиридонову. Тот уверенно прошелся пальцами по ладам, потом развел меха и заиграл «По диким степям Забайкалья».
— Не надо! — резко оборвал его Харитон и обеими руками стиснул планки гармоники. — Играй другую. Про деревню играй. Про девушку свою, если умеешь.
— Про девушку я, не умею.
— Эх, игрок! Давно бы сложил свою песню. На то и гармонь, чтобы пела про то, что на сердце.
— А «Когда б имел я златые горы» сыграть?
— Ну, эту валяй.
Поставив локти на колени, подперев ладонями щеки, Богданов задумчиво слушал игру тракториста, глядя в далекую голубую даль, распростершуюся над таежными лесами.
Гармонь смолкла. Харитон, очнувшись от забытья, встал, огляделся вокруг и отобрал тальянку у Спиридонова.
— Хватит. Надо в барак. И стал спускаться с горы.
Тракторист молча последовал за ним. И только у самого общежития спросил, глядя в широкую спину бригадира.
— Так поможешь нам, Харитон Клавдиевич?
Богданов, не оборачиваясь, продолжал идти. У крыльца он обшаркал ноги о деревянную решетку и только тут, казалось, вспомнил про Спиридонова.
— А там, на помочи, кто из начальства будет? — спросил он.
— Да никого, мы сами. Трактористы, шоферы, молодежь.
— А где собираться, во сколько?
— У гаража. В девять часов. В делянки на машинах, поедем.
— А горючее за чей счет будет?
— Это не проблема. У нас есть сэкономленное. Никому в карман не полезем.
— Ладно, приду.
— С бригадой, Харитон Клавдиевич?
— Сказал — приду, так чего еще надо!
И он решительно взялся за скобу двери.
Воскресенье выдалось серым, пасмурным. Комсорг Яков Мохов пришел в гараж с братом Иваном раньше всех. Он с тоской поглядывал на Водораздельный хребет, где должно было взойти солнце, но там не появлялось ни одного светлого пятнышка: низкие грязные тучи, напарываясь на скалы, плыли с севера, а уж с севера в это время хорошей погоды не жди. Накрапывал холодный осенний дождь. Яков подумал: «Вдруг люди не соберутся, испугаются дождя»? Но тревога его была напрасной. Вскоре пришел в брезентовом плаще Алексей Спиридонов, потом один за другим стали сходиться трактористы, слесари, шоферы. Полуденновы пришли всей семьей, вооружившись один лопатой, второй ломком, третий топором…
Ровно в девять часов у гаража появился Харитон Богданов. Он шел во главе колонны людей в ватниках, нес на плече остро наточенный, с серебрившимся лезвием топор. За ним с зубастой поперечной пилой семенил Шишигин. Колонну замыкал далеко отставший Григорий Синько. Хотя этого парня Богданов и выгнал из бригады, но в общежитии держал его в своем кулаке. На воскресник Синько идти не хотел, лежал на постели и потягивался. Богданов велел ему вставать и одеваться. Парень пропустил его слова мимо ушей. Тогда Харитон сорвал с него одеяло и приказал: «Умывай харю, кусок в карман и догоняй нас! А не догонишь — пеняй на себя»…
Вскоре, направляясь к Водораздельному хребту, затарахтели тракторы, пошли автомашины. Над радиаторами трепетали огненные флажки. Люди ехали молча. Но вот на головной машине кто-то затянул песню, ее подхватили на остальных. И только самая последняя машина, на которой ехал Богданов со своей братвой, не подавала голоса.
Песня росла, ширилась. И от нее будто небо стало светлее, лес ярче, зеленее. И даже Богданов, сидевший угрюмым, нахохленным, приподнял голову, порасправил плечи и молодцевато начал поглядывать по сторонам на толпы бегущих мимо елей, среди которых пестрыми заплатками мелькали одинокие полуобнаженные березки, красные кусты черемух и гроздья рябиновых ягод.
В лесосеки люди приехали радостные, возбужденные. Разбились на группы и сразу приступили к работе. Алексей Спиридонов с бригадой Богданова начал расчищать свой волок. Харитон заставил людей растаскивать на стороны размочаленные валежины, подкапывать пни, обрубать у них далеко уходящие в стороны смолистые корни. Чокеровщик Иван Мохов раскинул трос, зацепил им первый попавшийся большой пень и крикнул Спиридонову:
— Вперед, давай вперед!
Трактор тронулся. Трос постепенно напрягался, дрожал, как туго натянутая струна. Пень не поддавался. Тогда Алексей дал задний ход, ослабил канат и снова погнал машину вперед. Огромный разлапистый пень и трактор одновременно дрогнули, словно раздумывали, кто кого перетянет, но вот «Котик» чуть-чуть подался вперед.
— Давай, давай! — закричал Иван Мохов. — Пошел!
— Поддается!
— Жми, Спиридонов, жми! — кричали столпившиеся в сторонке богдановцы.
Пень зашевелился и медленно начал вылезать из черной жирной земли, как краб, раскинувший свои красноватые, обомшелые конечности, и уже беспомощный, неуклюже ковыляя по траве, пошел на поводке за трактором в сторону от волока.
— Вот здорово, це сила! — восторженный, выпалил Синько.
До этого парень ни разу даже не ткнул лопату в землю, прятался за кустами, кривил рожу, раскусывая и обсасывая кислые ягоды рябины. А тут вдруг первый кинулся к следующему пню, сверху похожему на огромный блин.
— Хлопцы, идыть до мене сюды! Бачте, який сатана сыдыть. Зараз мы его пидчепим.
Сбросил с себя шапку, фуфайку и принялся рыть землю. Обнажились толстые, как бивни мамонта, корни пня многовековой сосны. На помощь к нему подоспели Богданов, Шишигин и прочие. Одни копали землю, другие рубили, пилили корневища.
И так везде. В делянках словно трудовой праздник наступил. Повсюду тарахтели тракторы, кричали люди.
— Вперед!
— Давай, давай!
— Есть, пошел, пошел.
Под вечер в стороне от волоков, прямыми линиями уходящих от эстакад в гущу леса, в беспорядке валялись еще сырые, искрящиеся от влаги коряжистые пни.
Шагая рядом с Богдановым к автомашинам, Алексей Спиридонов говорил, кивая на пни:
— Вон каких леших выдрали с дороги! Спасибо тебе, Харитон Клавдиевич, за помощь. Спасибо от всех нас, трактористов, шоферов, от комсомольской организации. Большое дело сделали. Одни-то бы мы тут долго копались.
У места сбора, возле машин, комсомольцы во главе с Яковом Моховым в одно мгновение подхватили Богданова на руки и начали качать.
— Ур-ра, ур-ра, ур-ра!
— Что вы, что вы? — бормотал растерявшийся Харитон.
А комсомольцы, подкидывая Богданова, кричали:
— Честь труду, честь Богданову!
Очутившись на ногах, покачиваясь, точно пьяный, Харитон, смущенный и раскрасневшийся, полез в кузов машины. А оттуда, сверху, махнул своей братии рукой:
— Залазьте! Чего рты разинули?
В субботу вечером к Сергею Ермакову зашел мастер Голдырев. Он только что напарился в бане, был багрово красный, мокрый от пота. Сергей с матерью сидели за ужином.
— Хлеб-соль вам.
— Милости просим кушать с нами, Степан Игнатыч, — пригласила его за стол Пантелеевна.
— Покорно благодарю, кушайте сами. Если можно, Пантелеевна, налей, пожалуйста, ковшичек брусничного рассола. Рассольчик. — душа моя. Никак не могу без него после бани… А у нас, как на грех, теленок разбил корчагу с брусникой.
— Как же его угораздило? — спросила старуха, подымаясь из-за стола.
— Да как?.. Ночью отелилась корова. А на улице — холодище. Ну, мы и занесли теленка-то в избу, загородили на кухне. А он, бог с ним, неспокойный. Корчага-то глиняная под лавкой стояла, ведра на два. Он, видно, вздумал взыграть, да как лягнет ногой-то, да по корчаге, — она и развалилась.
Поставив на край стола ковш с рассолом и пустой стакан, Пантелеевна сказала:
— Проходи, Степан Игнатыч. Раздевайся. Пей, я песку сахарного положила.
Голдырев снял шапку, полушубок, скинул с ног галоши и в носках прошел в передний угол.
— Вы были в бане-то? — спросил он. — А то идите мойтесь у нас: воды осталось много, жару много.
Холодный, из голбца, брусничный рассол Голдырев пил не спеша маленькими глотками, с причмокиванием.
— Вот красота! — Он вертел стакан в руке, поглядывая на розовую жидкость. — Словно дары Христовы по желудку разливаются. Другие любят квасок, а вот мне милее всего рассольчик брусничный… И не знаю, как теперь без него зимовать.
— К нам приходите, Степан Игнатыч, — отозвалась мать Сергея.
— Да ведь стыдно, не будешь приходить к вам каждую субботу… Я бы, ровно, за один жбан брусники теперь пять возов сена отдал.
— Есть у людей брусника-то. Нынче ягод много было.
— Есть, да не про нашу честь… В теперешние времена, Пантелеевна, совсем другой народ пошел. Раньше народ был простой, душа нараспашку. А теперь у кого и есть брусника, так промолчат. Я вот, к примеру, мастер, начальство. Раньше бы мне отовсюду были приветы, поклоны, пожелания доброго здоровья и прочее, прочее. А теперь, можно сказать, самый последний человек смотрит на тебя как на равного, ему ты что мастер, что не мастер — все под одну гребенку стрижены.
— А ты хотел, чтобы перед тобой люди шапки ломали? — спросил Ермаков, взявшись за свежую газету.
— Так я говорю, к слову пришлось. Теперь народ стал гордый, каждый узнал себе цену, каждый считает, что вышел в люди. Иной раз нужна тебе от человека услуга, а ты стесняешься его, не знаешь, можно ли к нему подойти за этой услугой или нет. Другой так посмотрит на тебя, ровно гвоздь вонзит в твою душу. После этого и людей начинаешь чураться: все сам, везде сам… Вот завтра бы мне надо за сеном съездить на выруба лошадях на пяти, а кого позвать на помощь — не знаю. В одном месте закинешь удочку, в другом, а поклева нигде… Может быть, ты, Сергей, еще раз выручишь меня? Не в службу, а в дружбу. Пантелеевна, я думаю, возражать не станет. Так ведь, мамаша?
— Это воля Сергеева, не мне ведь ехать, — уклончиво сказала старуха. Убрав со стола посуду, она села за свою расписную прялку.
— Так как, Сергей? — спросил Голдырев, опорожнив залпом последний стакан брусничного рассола.
— Нет, не поеду, Степан Игнатович! Ни в службу, ни в дружбу.
— Почему так? Что я тебе плохого сделал?
— Мне лично ничего плохого не сделал, а вот государству нанес большой ущерб.
— Какой ущерб? Что ты, Сергей?
— Материальный ущерб, Степан Игнатович. В этом лесозаготовительном сезоне ты совсем распоясался. Забыл, что тебе надо древесину заготовлять. Тебе дороже всего на свете стало свое личное хозяйство, а интересы леспромхоза нипочем.
— Вот здорово, Сергей! Вот спасибо тебе… И это за все мои услуги?
Ермаков прищурил один глаз, зло глянул на Степана Игнатьевича.
— За какие еще услуги?
— Эх, Сергей, Сергей! Свинья ты неблагодарная после этого. Извини меня за грубость. Уж я ли для тебя не старался. Ты со мной работаешь не год, не два. За все это время я тебя не обсчитал ни на кубометр, ни на четверть кубометра! Иной раз замеряешь твою выработку, у тебя немножко даже не дотягивает до кубометра, а я возьму да поставлю тебе целую единицу.
— Выходит, мне приписывал, а у других воровал?
— Не воровал.
— А где же брал? Как сводил концы с концами?
— Это дело мастера.
— Понятно. Значит, мастер комбинирует. Тому, кто ему по душе, кто батрачит на него — он припишет, а кто не ломает перед ним шапки — у того урвет. Не знал я этого, Степан Игнатович. Давно бы тебя вывел на чистую воду.
— Ну, что ты, Сергей, что ты? — растерялся Голдырев. — Ну, не хочешь поехать со мной за сеном — не езди. Я ведь силой никого не заставляю. Зачем ссориться?.. Пантелеевна, как ты на это смотришь?
— Не знаю я ваших дел, — сказала старуха, плюнув на пальцы и теребя ими черную бороду, прялки.
— Нет, Сергей, ты на меня не обижайся, — продолжал Голдырев. — Ссориться я ни с кем не хочу и обижать никого не думаю. Может, я жизнь теперешнюю не так понимаю, как другие, но ты уж извини меня… Ты вот книжки читаешь, газеты, в них вся жизнь описывается, а я этих книжек после школы в руки не брал… Нет, нет, Сергей, ты не думай про меня ничего плохого.
Сергей молчал.
Голдырев посидел, посидел, как будто трудно, тяжело ему было оставить избу Ермаковых, что-то еще говорил в свое оправдание, пробовал завязать разговор с матерью Сергея, но не находил отклика.
— Тебе, может быть, еще брусничного рассольчику, Степан Игнатыч? — спросила старуха.
— Нет, Пантелеевна, покорно благодарю. Я уже остыл, премного благодарен.
Поднялся и пошел к двери, бледный, расстроенный. Вскоре дочурка Голдырева пришла к Ермаковым с кринкой молока и прощебетала у порога:
— Возьмите, бабушка. Тятя сказал — это за брусничный рассол.
Пантелеевна, оставив прялку, пошла к девочке.
— Не бери, не надо! — приказал сын.
На открытое партийное собрание в новинский красный уголок пришли многие. Обсуждался вопрос о внедрении нового, поточно-комплексного метода на лесозаготовках, и всем интересно было послушать, что будут говорить об этом.
Мастер Голдырев подъехал к домику Ермаковых на рессорной качалке и крикнул под окнами:
— Сергей, ты готов?
Парень выглянул в окно.
— Поезжай, я пойду пешком.
— Ну, зачем пешком? Я нарочно лошадь в качалку запряг. Что ты будешь грязь месить?
— Ничего, дойду. Сторонкой-то не больно грязно.
За спиной у Ермакова заворчала мать.
— Поезжай, Сергей. Зачем ты измываешься над мужиком? Не съест ведь он тебя. Из-за гордости своей ты готов и ноги маять и обувь рвать. Подумаешь, какая беда стряслась: Степан Игнатыч что-то тебе не так сказал! Язык у человека без костей, мало ли что он когда скажет… Гляди-ка, Степан Игнатыч перед тобой вьюном извивается, он постарше тебя, а ты перед ним нос задираешь. Нехорошо это, Сергей!
— Я знаю, мама, что хорошо и что нехорошо. В этих делах мне подсказок не нужно.
Голдырев сидел в качалке, терпеливо ждал и уезжать без Ермакова, видимо, не думал.
— Ну, скоро ты, Сергей? — спросил он снова.
Сергей ответил не сразу.
— Ладно, сейчас оденусь.
Выехали они из Сотого квартала в сумерках. Дорога была грязная. В некоторых местах колеса по ступицы утопали в черной жиже, на корнях деревьев и камнях качалку кидало из стороны в сторону, лес по бокам стоял мрачный, суровый. А узенькая, чуть заметная полоска огненной зари, зажатая между туч, казалась холодной.
— Кабы ночью-то не выпал снег, — сказал Голдырев.
— Пора уже, — в тон ему сказал Ермаков.
— Рановато бы еще снегу-то быть… В колхозах, наверно, еще хлеб не везде убран, картошка не вся выкопана.
Сергей на это ничего не ответил. Замолчал и Голдырев.
Потом мастер снова заговорил.
— Эти, комплексные-то бригады, в каких леспромхозах организованы?
— Во многих.
— Ну, и толк, говоришь, от них большой?
— Есть толк… Там, где люди думают о государственных интересах.
— А где теперь о них не думают? Все думают.
— Все ли, Степан Игнатович?
— Все, Сергей, все! Я вот за последние дни плохо даже сплю, все о жизни думаю. И так, и сяк раскидываю умом. Спрашиваю себя: может, не так живу, как надо? Думаю, за что же люди на меня косо смотрят? И никак не пойму. Обязанности мастера я знаю — не знал, так давно бы выгнали. Работаю не меньше других, чуть свет — я уже на ногах, из делянок ухожу последним. Обиды людям, ровно, никому не делаю, со всеми обхожусь по-хорошему, ни с кем не грублю. Какое же еще, особенное, у человека должно быть поведение? Нет, Сергей, напрасно на меня люди обижаются… Некоторым колет глаза, что у меня скотины много.
— Вот в этом и дело, Степан Игнатович!
— А что тут плохого? Запрету ведь на это нет. Налоги я плачу. Правительство само заботится о развитии животноводства, хочет, чтобы в стране было больше мяса, молока и прочего.
— Степан Игнатович! Да ведь мы здесь, в лесу, призваны не животноводство развивать.. Твое личное хозяйство уже заслонило от тебя лесозаготовки. Вот в чем дело-то, вот почему на тебя и косятся люди.
— Не я один скотину держу…
— Другие держат не для наживы. А ты развел столько, что уж самому не под силу, тебе батраки нужны. Ты в кулаки метишь.
— Ну, какой я кулак! Душа у меня крестьянская, это верно. А насчет кулаков — сохрани и помилуй меня от них.
На собрание они приехали с запозданием. Доклад делал Чибисов. Он говорил о значении поточно-комплексных бригад, о почине Ермакова, который партийная организация леспромхоза решила поддержать и широко распространить на всех участках. Увидев вошедших в зал Голдырева и Ермакова, забрызганных грязью, он сказал:
— Что ж это вы пожаловали к шапочному разбору?
— Дорога плохая, — сказал Голдырев. — Ты по лошади — хлесть, а она — слезь! Все время шагом пришлось ехать.
— Пораньше надо было выезжать. Вас этот вопрос больше всех касается.
Оглядывая собравшихся, Голдырев увидел на скамейках в первом ряду все руководство леспромхоза: и директора, и главного инженера, и замполита, и председателя рабочкома. Он сразу как-то подтянулся, подумав: «Ого, видно, действительно очень серьезный вопрос!»
После Чибисова Фетис Федорович Березин, проводивший собрание, дал слово Ермакову. Парень скинул с себя жесткий брезентовый плащ, стеганую фуфайку, остался в синей сатиновой рубашке с карманом на груди, где лежал блокнот, и прошел на трибуну.
— Комплексная бригада на этих днях будет создана, — начал он. — Мы уже толковали с электропильщиками, сучкорубами, трелевщиками. Никто против объединения не возражает. Завтра или послезавтра поговорим с рабочими эстакады. Они, я думаю; тоже присоединятся к остальным. Богданова я еще не видел, да и сейчас его, кажется, тут нет.
— Харитон болеет, — послышалось из зала.
— Богданов, конечно, не враг себе, — продолжал Сергей. — С ним, я думаю, мы договоримся… Меня смущает лишь одно…
— Что тебя смущает, Сергей? — насторожился Яков Тимофеевич. Он сидел в зале и что-то записывал в свою памятную книжечку.
— Мастер Голдырев не обеспечит руководство и помощь нашей бригаде. Как он работает — я уже говорил замполиту Зырянову. У него на первом плане свои личные интересы, свое хозяйство. Он уже дошел до того, что подчиненных рабочих заставляет батрачить на себя. Угодных ему людей он поощряет за счет неугодных: одним делает приписки, а других обкрадывает.
Наступила грозная тишина, а потом прошел гул. Некоторые коммунисты даже встали со своих мест.
— Факты, факты, Ермаков! — говорил Антон Полуденнов, большой, возбужденный, стоя среди зала и поглядывая то на Сергея, то на Голдырева, сидевшего в заднем ряду, побелевшего, точно мел.
А Ермаков продолжал:
— Всем известно, что некоторые рабочие батрачили на Голдырева. Я сам страдовал у него на покосе, возил ему домой дрова, сено. Он за это никому ничего не платил. На днях Голдырев проговорился, что делал мне приписки за то, что я на него батрачил. Как же после этого мы можем ему доверять?
Собрание загудело, будто в помещение ворвался вихрь.
— Ермаков прав. Есть у Голдырева такие замашки.
— Расследовать это дело, назначить комиссию!
— Выгнать Голдырева из мастеров!
Когда шум стих, с места поднялся Черемных, отыскал глазами Чибисова и приказал:
— Евгений Тарасович, завтра же снимите Голдырева с работы, пошлите с топором, с пилой рубить лес.
Трактор «Котик», наматывая на гусеницы снег, перемешанный с грязью, легко и плавно тащил к эстакаде пучок длинных хлыстов. В стороне от волока валялись выкорчеванные разлапистые пни и размочаленные валежины, припущенные сверху свежим, выпавшим ночью снежком. В кабине рядом с трактористом Спиридоновым сидели Сергей Ермаков и Фетис Федорович Березин.
— Ай да молодцы, ай да молодцы, ребята! — восхищался парторг. — Славную дорожку сделали, по такой любо-мило ехать.
Харитон Богданов издали заметил трактор с пассажирами и пробурчал себе под нос:
— Опять нелегкая кого-то из начальников несет.
Трактор поднялся на помост. Еще не успели из кабинки выйти Березин и Ермаков, как с другой стороны, верхами на конях, к эстакаде подъехали Чибисов и плановик из Чарусской конторы.
Прибывшие подошли к Богданову и поздоровались с ним за руку.
— Комиссия, что ли, какая? — спросил Харитон.
— Комиссия не комиссия, а что-то вроде этого, — ответил парторг.
— Ступайте пока к костру, погрейтесь у огонька, а я тем временем воз разделаю, — и Богданов дал команду раскатывать хлысты по эстакаде.
Чибисов вспылил:
— Богданов, вернись! — крикнул он, с неприязнью оглядывая широкую спину Харитона. — Вернись, тебе говорят!
Бригадир остановился, вполоборота повернулся:
— Ну, что?
— Айда сюда! Мы не в бирюльки играть с тобой приехали. После разделаешь воз.
— А кто мне за простой заплатит?
— Пушкин.
— Кто?
— Пушкин, был такой, «щедрый» человек.
К Чибисову подошел Березин и тихо, внушительно сказал:
— Ты брось пушки-то отливать. Так всю обедню испортишь. Разве не знаешь характер Богданова?
— Очень даже знаю, терпеть не могу его упрямства.
— А ты терпи, терпи. Ты начальник. Тебе по штату положены выдержка и самообладание. Если не можешь с людьми по-человечески разговаривать, так помалкивай.
И, обращаясь к Харитону, сказал примиряюще:
— Бригада пусть разделывает хлысты, а сам-то ты иди сюда, да побыстрее — проведем маленькое совещание.
Богданов нехотя подошел.
— Дело к тебе есть серьезное, — продолжал парторг. — Идем, посидим вон на бревнышке. — Взял Богданова под руку и повел к штабелю. Остальные последовали за ними.
— Садись, Харитон Клавдиевич! Закуривай, если куришь.
— Не курю и другим не советую.
Богданов достал из кармана беленькую таблетку и сунул в рот.
— Ты, Харитон Клавдиевич, распорядками в лесосеках недоволен, — начал Березин. — Ермаков лесу навалил — тебе его за месяц не разделать, а ты жалуешься на простои. От непорядка тут страдаешь ты, а строители где-нибудь на Каме, на Волге нелестно отзываются о лесорубах. Подумали мы, раскинули умом, как лучше выйти из этого положения. Находчивей всех нас оказался Сергей Ермаков, вот познакомьтесь с ним поближе, может, от одной краюхи питаться станете.
— Как это от одной?
— Слушай дальше. Ермаков предлагает организовать в лесу комплексную бригаду. В этой бригаде должно быть объединено четыре звена: вальщики, обрубщики, трелевщики и разделочная эстакада. Все работают сообща, весь заработок поступает в общий котел, начисляться он будет уже за готовую древесину, выложенную вот в эти штабеля. Ваше звено станет конечным, я бы сказал, главным. Чем больше сделаете вы, тем больше заработает вся бригада. Понятно?
— Выходит, мы будем уже не бригада, а только звено, а у нашего звена будут сидеть на шее нахлебники из других звеньев? Покорно благодарю за такое предложение! Ищите дураков в другом месте.
— Погоди, Харитон Клавдиевич! Какой ты ершистый. Никаких у тебя нахлебников не будет. Наоборот, все будут стараться работать на тебя, чтобы ты больше сделал. А заработок, какой они получают теперь особо за валку, раскряжевку и подвозку леса, он весь пойдет в общую кассу, а потом будет распределяться в зависимости от того, кто что делает. Подробно об этом расскажет вот этот конторский человек. У него все карты в руках.
— При общем-то котле вольготно станет лодырям, — нахмурился Богданов. — В бригаде будет до трех десятков человек, разве бригадир усмотрит за всеми?
— Ему и не нужно за всеми смотреть. Народ не из-под палки работает, сознательный. Ну, а если лодырь отыщется, так его никто по головке не погладит. В бригаде-то, как в реке, каждый камешек обкатается, станет гладеньким.
Сергей Ермаков, не сводивший глаз с Богданова, вклинился в разговор.
— Если смотреть на это дело, как Богданов, то мне в первую очередь от этой комплексной бригады надо отмахиваться. Мне куда выгоднее работать одному: только знай вали лес, назад не оглядываясь. Сколько свалил за день лесин, обмерил пеньки — и дело в шляпе, пошел домой. Но так работать мне совесть не позволяет.
— Постой, постой, Сережа! — перебил его Березин. — Богданов, давай сюда свою бригаду. Пускай кончают работу. Если ты не поймешь, чего парень хочет, так, может, члены твоей бригады поймут.
Не дожидаясь, пока Богданов даст команду, Фетис Федорович закричал:
— Шишигин, айда сюда, веди всех.
— У нас один хлыст остался, — отозвался Шишигин. — Сейчас разделаем и подойдем.
— Бросай, потом разделаете.
На штабеле вокруг гостей и Богданова расселись разметчики, откатчики, грузчики.
— Давай, Серега! — сказал Березин.
— Какой толк, товарищи, из того, что я выполняю по две-три нормы, а то и больше? — обратился Ермаков к лесорубам. — Ведь лес лежит в делянках, копится. И какая разница — на корню он стоит или на земле лежит? Надо, чтобы лес потоком, рекой шел от нас туда, где он нужен, где его ждут.
— Вот и расскажи, за счет чего у тебя лес потоком пойдет из делянки! — перебил его Богданов.
— Не торопите. Лучше послушайте, что я во сне сегодня видел. — Богданов сделал нетерпеливое движение, но Ермаков продолжал невозмутимо: — И вот, снится мне, выхожу я с утра на работу, — день подымается ясный, солнечный. Помощники мои, как обычно, уже начеку: кто с пилой, кто с топором, кто с упорной вилкой, — подготовились валить лес. А я им говорю: «Отставить валку! Давайте поможем сучкорубам очистить больше лесин, чтобы не стояли трелевщики». Ребята мои, вижу, недовольны — лица постные. Беру сам топор и начинаю сшибать сучья у сваленных деревьев. Остальные тоже берутся за топоры. Николай Гущин, мой помощник, бурчит: «Много мы на сучках-то заработаем? Ты, Сережка, превращаешь нас в ишаков…» А я ему: «Раз ты ничего не понял, что тебе разъяснили, значит, ты и есть настоящий осел долгоухий…» Он пыхтит, молчит, да делает. Зато с каким азартом начали работать сучкорубы (там большинство девчат), будто силы у них прибавилось и сноровки. Я одну лесину очищу, а они по две. Потом, слышу, запели, да так звонко, голосисто. Запел с ними и я, и товарищи мои. Потом подходит «Котик», люди кинулись на помощь чокеровщику. Не успел тракторист развернуть свою машину, а воз уже готов. Ребята и девчата снова обрубают сучки, снова заливаются соловьями. В обед иду к Богданову, а у него вся эстакада завалена лесом. Харитон Клавдиевич ворчит: мол, тесно работать…
— Твой-то бы сон в руку! — сказал Харитон.
Его поддержали остальные члены бригады:
— Так бы в самом деле было, не стояли бы. Некогда было б зубоскалить друг над другом.
Ермаков понял — не зря придумал сон.
— Вступайте в общую бригаду, оно так и будет, — заявил он. — Дело только за вами. Электропильщики, сучкорубы, трелевщики уже дали согласие.
— А бригадиром кто будет? — спросил Богданов.
— Он, Серега, — кивнул Березин на Ермакова.
— Вот и хорошо! — подымаясь, сказал Харитон. — Начинайте с богом, только без меня.
— Почему «без меня»? — удивился Сергей. — Я не настаиваю, бригадиром можно и другого назначить.
Богданов стоял на своем.
— Объединяйте три звена, а я поработаю самостоятельно. А дальше там — увижу, может, и я вступлю в бригаду вашу, если дело пойдет. На словах-то у вас гладко, а на деле — не знаю, как обернется.
За все это время ни слова не обронивший Чибисов сплюнул, выругался.
— Ему хоть кол на голове теши, а он все свое твердит… Ну не хочет, так чихать на него. Другого в звеньевые на эстакаде поставим. Кто из вас согласен занять место Богданова? — спросил он у рабочих.
Харитон обвел людей из своей бригады тяжелым взглядом. Все молчали.
— Я ведь, начальник, окончательно не отказался. Что ты на меня взъелся? Вы поработайте, а я посмотрю. Зачем раньше батьки лезти в пекло. Вы меня не словами, а делом агитируйте.
— А ты понимаешь, что портишь нам всю музыку? — горячился Чибисов. — Четыре звена — это комплекс. У нас и все расчеты сделаны на замкнутый цикл работы. Люди ночами сидели, готовили материалы для перевода заготовки леса на новый метод. Выгода от него явная. А ты нам путаешь все карты.
— Ничего я не путаю. Какая разница — три звена или четыре?
— Разница большая. При четырех звеньях мы имеем экономию во времени и в деньгах, у нас отпадает учет работы вальщиков, сучкорубов, трелевщиков. Нам не надо будет тут держать учетчиков, оформлять наряд, переводить бумагу… Весь учет выполненной работы производится только здесь, на эстакаде. Тебе ведь Березин сказал, что эстакада — главное звено. А ты этого понять не хочешь! Или прикидываешься… простачком?
Он хотел сказать «дурачком», но, встретившись со взглядом парторга, воздержался. Вспомнил, как на собрании партийной группы Березин мылил ему шею за то, что он отмахивался от Ермакова, что только замполит Зырянов помог парню продвинуть важное начинание.
Смягчаясь, Чибисов спросил у Харитона.
— Так как, Богданов, желаешь ты работать в комплексной бригаде или нам искать вместо тебя другого человека?
Богданов помялся, подумал, почесал бровь.
— Ладно, испробую. Я ведь не крепко привязан. Не пойдет дело — тогда прощайте!
— Пойдет, Харитон Клавдиевич, пойдет! — сказал Березин, похлопывая Богданова по плечу.
Вечером, когда в Чарусе зажглись огни, к леспромхозовскому клубу стали съезжаться начальники участков, мастера, передовики производства, парторги и профорги. Совещание хозяйственного актива созывалось на семь часов, но кое-кто приехал раньше, чтобы в отделах конторы леспромхоза разрешить наболевшие вопросы. Перед длинным, ярко освещенным бараком стояло несколько автомашин и до десятка лошадей, запряженных в кошёвки.
Начальник участка из Мохового Степан Кузьмич Ошурков приехал на паре добрых гнедых коней. Зарывшись с головой в тулуп с огромным воротником из целой овчины, он всю дорогу спал, а лошадьми правил сидевший на облучке вместо кучера лесоруб Хрисанфов. Подъехав на дымящихся лошадях к конторе, Хрисанфов привязал их к загородке и подошел к Ошуркову.
— Степан Кузьмич, приехали! — сказал Хрисанфов, теребя за плечо начальника.
Но Ошурков даже не шелохнулся.
— Степан Кузьмич! Степан Кузьмич! «Эк развезло его! — подумал Хрисанфов, встряхивая за воротник тяжелый тулуп. — И выпил-то вроде немного на дорогу, всего чекушку, а из сознания вышибло. Наверно, на старое заложил начальник, на похмелье?»
Мимо проходили люди, некоторые любопытные останавливались, стараясь разглядеть, что же такое находится в огромном тулупе? Хрисанфов, оберегая честь и достоинство своего начальника, прятал его от взора чужих глаз и всех останавливающихся зевак провожал туда, куда они шли. Неудобно же, в самом деле, показывать людям, что за начальник в Моховом!
Испробовав все обычные средства и не добившись никаких результатов, Хрисанфов, наконец, набрал в горсти снега и начал им оттирать виски Ошуркова. Это помогло. Степан Кузьмич открыл красные на выкате глаза и спросил:
— Это ты, Хрисанчик? Жив?
— Я-то живой, Степан Кузьмич, а про вас сомневался.
— Ты про меня, Хрисанчик, никогда не сомневайся. Я нигде не пропаду.
И запел:
— Не надо, Степан Кузьмич, не пойте, нехорошо! Смотрите, народ мимо ходит.
— Ну и пускай ходит, мне какое дело.
— Степан Кузьмич, тише! Не шумите. Не показывайте, что вы пьяный. Нехорошо это.
— Нехорошо, что пьяный? А ты знаешь: пьяница проспится — человеком будет.
— Так будьте сейчас человеком. Вы же на совещание приехали.
— Куда? На какое совещание?
— Вы же знаете.
— А где мы?
— В Чарусе.
— Да, да, — потирая лоб, сказал Ошурков. Потом приложил палец к губам: — Молчи, Хрисанфов. Пьяных среди нас — никого! Понятно?
И начал выпутываться из тулупа. Когда встал, к ногам вывалилась пустая бутылка.
— Так вы и дорогой еще пили? — спросил Хрисанфов.
— Молчи, молчи! Это «лесная сказка».
В клубе уже было много народу. Одни подходили к буфету; другие, от нечего делать, бродили по коридору, по комнатам, разглядывая на стенах картины, лозунги, плакаты; третьи сидели за столиками в комнате отдыха, играли в домино. Громко, словно сотрясая стены, говорил радиоприемник.
Ошурков, лишь только зашел в клуб, потянул за собой Хрисанфова к буфету, где на верхних полках стояли заманчивые бутылки с коньяком, шампанским, грузинскими и ашхабадскими винами. Но Хрисанфов, взявший под свою опеку начальника, провел его, упирающегося, мимо буфета и усадил в зрительном зале возле стенки на самом последнем ряду. Сам сел рядом и сказал:
— Только не спать! А то буду тыкать под бока.
С раскрасневшейся ватагой парней и девчат в зал вошел Сергей Ермаков. Увидев его, Хрисанфов обрадовался ему, будто своему старому приятелю.
— Ермаков!
— А, дремучая борода! — сказал Сергей, подавая руку Хрисанфову.
— Садись, брат, посиди!
— Ну, как моя бензомоторка? — спросил Ермаков, подсаживаясь к Хрисанфову.
— Спасибо, брат, большое спасибо! Удружил ты мне. Век не забуду. Ведь ровно руки свои мне отдал. За пилой я шибко слежу. Ночей иногда не сплю из-за нее.
— Старенькая она.
— Старенькая, да удаленькая… А ты как? Освоил электрическую?
— Освоить-то освоил давно. На днях комплексную бригаду организовали, дело идет вроде неплохо… Знаешь, соперник у меня появился в лесу, начал забивать меня. Я выполню полторы нормы, а он две, я две, а он две с половиной. Иной раз нажмешь на все педали, думаешь: «Ну, сегодня меня никто не обгонит». А на другой день смотришь на доску показателей: ты опять на втором месте, хоть на полпроцента, а отстал. А доска показателей поставлена у развилки дорог, ведущих в лесосеки. Стыдно за себя, за всю бригаду.
— Кто же такой у вас герой, что даже тебя обгоняет?
— Да младший Мохов.
— Это Епифан-то, тихоня?
— Недаром говорят: тихая вода может турбины ворочать.
— Вот здорово! Ай да Епишка! А я его мямлей считал. Отец-то его ведь наш, моховский. У них вся фамилия — увальни: здоровые, как медведи, неповоротливые, как боровы… Как же это Епифан-то наловчился работать? Ну и диво!
— Тут главную роль играет не он, а девушка одна.
— Какая девушка?
— Какая-то Медникова. Атлет! Во всей лесосеке она делами заворачивает. Мохов только под ее дудку пляшет. Она вербованная. Прошла огонь и воду. После курсов электропильщиков ее поставили бригадиром на раскряжевку, а Мохова (тоже ездил с ней учиться) — на валку леса. На эстакаде у нее сразу дело пошло хорошо. Бригада оказалась дружная. До работы Медникова, слышно, жадная, неуемная. Как придет в лес и начинает шуровать: давай, давай, поторапливайся! В первые дни на эстакаде большие запасы хлыстов были, так она их тут же подчистила, а потом на мель села. Ну, шум подняла, почему нет хлыстов? Оказывается, дело застопорилось на валке леса у Епифана Мохова: парень не выполняет нормы. Она — к нему. И давай командовать.
— Сама за валку взялась?
— Нет, учить стала парня, как разворачиваться на работе.
— Поди ж ты, какая!
— Мой помощник — Николай Гущин видел, как она муштровала вальщиков… Мохов и его подручный за пилу держатся, а она за ними идет, кабель поддерживает и, как на поводку, водит их за собой. Еще не успеет упасть спиленное дерево, а она уже тянет их к другому, от другого к третьему. Только стон идет по лесу от падающих деревьев! Раньше Мохов работал так: подойдет к дереву, вокруг него соберутся все члены бригады, смотрят на вершину, определяют, куда наклонилась лесина, решают в какую сторону лучше ее свалить. А ведь время-то идет! Медникова каждого поставила на свое место. Подрубщик, знай себе, очищай нижние ветки, определяй сторону повала и с этой стороны делай подруб, иди вперед, тори дорогу в самую гущу леса. Человек с вилкой — не зевай, вовремя воткни вилку в ствол, шест — в землю, урони дерево туда, куда требуется. А дело моториста с помощником — валить и валить лесины, не разгибая спины, не заглядывая вверх, следить только, чтобы вовремя, не спиливая до конца, убирать пилу, не поломать ее.
— Молодец девка, правильно учит! — сказал Хрисанфов. — Я ведь так же работаю. Если топтаться возле каждого дерева — далеко не уйдешь.
— Правильно, да не совсем, — возразил Ермаков.
— Почему «не совсем»?
— Надо спешить, но людей не смешить. За лихачество тоже по головке не гладят.
— А она что, лихач?
— Вот именно. Она так научила Мохова, что тот в погоне за кубометрами забывает о правилах техники безопасности. Когда идешь возле его делянки — надо за полкилометра обходить ее.
— Да ну!
— Вот тебе и «ну»… На днях прихожу в делянку к Мохову. Думаю, нельзя ли поживиться опытом. Встал в сторонке, наблюдаю. Вижу, люди работают действительно по-боевому, зря время не растрачивают, одеты легонько, а парок от них курится. Потом вдруг, смотрю, старая искривленная ель зацепилась за вершину другого дерева и повисла, а бригада в азарте, не дождавшись, когда она упадет, уже подпилила вторую ель, эта ель упала на повисшую, — образовался «шалаш». А Мохов, гляжу, уже перебегает к следующему дереву… Тут я не выдержал, кричу: «Что вы безобразничаете, ухари? Рекорды по «шалашам» решили ставить?» Только тут Мохов увидел свой «балаган», смутился, идет ко мне. Нехорошо ему. Глаза куда-то смотрят в сторону. Чувствует человек, что побивает меня в соревновании не расчетом и сноровкой, а лихачеством. «Ну, — говорю ему, — теперь разбирайте свой «шалаш», посмотрю, как вы это делаете, поучусь…» Тут Епифан совсем растерялся и дает команду подрубить ель, на которой держится весь «шалаш». Подрубщик с топором в руке шагнул было к дереву. Меня словно кто кипятком ошпарил. «Марш обратно! — кричу ему. — Разве жизнь тебе надоела?» Подрубщик, молодой парень, видать, колхозник, отпрыгнул от дерева и смотрит на своего бригадира. У Мохова на лбу выступили крупные капли пота, а маковки ушей надулись, как вишни. «Ты что же, — говорю, — хочешь, чтобы твоих людей прихлопнуло под лесиной?» Он стоит передо мной и хлопает глазами… Тут откуда ни возьмись — белка. Подбежала по земле, чуть не под ноги, увидела людей, опешила, кинулась на повисшее дерево, защелкала языком, помахивая закинутым на спину хвостом, пробежала по стволу и взобралась на вершину ели, поддерживающей весь «шалаш». Сидит на ветке среди золотистых шишек, распушила хвост, поглядывает вниз, словно спрашивает: «Эй, люди, что у вас случилось, почему не работаете?..» Мохов поднял с земли сучок и кинул им в зверька, но промахнулся… Парни, должно быть, поняли затруднение своего бригадира. Нашелся смельчак, паренек с направляющей вилкой, по вине которого дерево упало не туда, куда следовало, он скинул ватную стеженку, заткнул топор за пояс на спине и хотел лезти на ель, где сидела белка. «Ты куда?» — спрашивает его Мохов. А тот отвечает: «Я залезу, срублю сучок и дерево упадет». — «Ну, попробуй, залезь осторожно», — согласился бригадир. А я опять кричу: «Назад, уходи!» Мохов меня и спрашивает: «Ну, а как быть?» Вижу, парень совсем растерялся. «Плохо, — говорю, — вас на курсах учили, или вы сами во время занятий ушами хлопали»… Взял я у подрубщика топор, срубил жердь, подсунул под комель первого повисшего дерева, чуть тряхнул, оно съехало назад и упало на землю, а с ним и второе дерево. Мохов облегченно вздохнул, просиял, трясет мою руку, жмет: «Спасибо, Сергей, спасибо! Это Медникова меня подвела, говорит: «Ты, Епифан, рабочее время сжимай в комок, вали и вали, на вершинки не заглядывай, не жди, пока упадет одно дерево, сразу иди к другому. Покажем Сережке Ермакову, где раки зимуют».
— И показали, ха-ха-ха, как строят «шалаши», — за-ухмылялся Хрисанфов в бороду.
— Шутки шутками, — серьезно сказал Ермаков, — а все-таки Мохов и Медникова бьют меня. Узнали, что я объединил в своей бригаде сучкорубов, трелевщиков и эстакаду, — сделали то же. И сейчас дают выработку больше, чем я. Заработок у всех поднялся.
— Мотоциклы зарабатывают!
— Ты разве слыхал про мотоциклы?
— Как же! Колхозные парни на всех участках лозунг выкинули: ехать домой на мотоциклах, заработанных на лесозаготовках.
— Интересно, какая она из себя, эта Медникова? Поглядеть бы хоть на нее!
— Молодая, говорят, девчонка. Наши парни из Сотого квартала ее видели. Шибко, говорят, красивая. На цыганку походит. Перед тем как на курсы электропильщиков ехать на экскурсии была с нашими ребятами на Водораздельном хребте. Мой помощник Колька Гущин даже влюбился в нее. Как вечер, так и бежит на Новинку. Говорит, на танцы. А танцевать и у нас в Сотом квартале есть где. Раз поманила она его, потанцевала с ним, ну и привязала к себе на веревочку. Колька парень статный, видный из себя. Когда был молодежный вечер на Новинке, она раз протанцевала с замполитом Зыряновым, а потом подошла к Кольке, сама пригласила на вальс. Потом, рассказывает Колька, под руку его взяла, на улицу вышла с ним прохладиться, сразу закрутила парню голову и тут же бросила. Теперь даже на него и не глядит, а он бегает на Новинку, чтобы хоть издали полюбоваться на нее.
— Смотри ты, какая она!
— Теперь парни на Новинке и в Сотом квартале только про нее и говорят. Наш пилоправ Кукаркин — ворчун, а ее хвалит, мол, не девушка, а огонь, черт! Всем ребятам ее боевитость в пример ставит.
— Ты разве сам-то, Сергей, не видал Медникову?
— Представь себе, ни разику! Почти рядом работали а как-то не пришлось встретиться. Самому охота поглядеть, что за Медникова.
На сцене появились директор леспромхоза и замполит. В зале, переполненном народом, наступила тишина. И в этой тишине раздавался громкий храп Ошуркова. Хрисанфов ткнул своего начальника под бок. Храп прекратился, но Степан Кузьмич продолжал безмятежно спать.
Директор начал свой доклад. Говорил он о задачах и планах чарусских лесозаготовителей на осенне-зимний сезон.
Ошурков очнулся и пришел в себя как раз в тот момент, когда Черемных говорил о задании Моховскому лесоучастку: пятьдесят тысяч плотных метров заготовки на сезон и столько же вывозки на берега Ульвы для весеннего лесосплава.
— Перевыполним! — хриплым, точно простуженным голосом крикнул Степан Кузьмич. — Дадим досрочно!
В зале раздались хлопки.
— Аплодируй! — шепнул он Хрисанфову. — По три нормы в день ведь дашь?
— Ну, дам.
— Ну и аплодируй!
Иначе воспринял увеличенное в несколько раз против прошлого сезона задание своему участку Чибисов. Услышав внушительные цифры, Евгений Тарасович стал пожимать плечами и говорить, поглядывая направо и налево, обращаясь к приехавшим с ним новинцам:
— Откуда они взяли такие цифры? Потолочное планирование! Подсчитали максимально возможную выработку на каждого человека, на каждый механизм и, пожалуйста, включили в план. А какие у нас кадры? Хорошо, если колхозники дадут по три четверти нормы на человека!
После, когда начались прения по докладу директора, Чибисов вбежал на трибуну. Он был возбужден, над глубокими залысинами на висках петушиным гребнем торчал чуб.
— Реальность наших планов — это живые люди, — начал он, обеими руками уцепившись за края трибуны. — Допустим, людей у нас нынче достаточно. Но что это за люди?
— Люди хорошие, надо в них верить, они не подведут, — заметил замполит из-за стола.
— Допустим, что хорошие, — обернулся Чибисов к Зырянову, — но ведь большинство из них в лесу не бывало, народ без всякой квалификации. Многие девчата, приехавшие из колхозов, и топора в руках не держали. А на них тоже дается полная норма. Дирекция планировала задание Новинке, не учитывая действительной обстановки. Запрудили участок механизмами, воспользовались таблицей умножения — и вот вам план. А этот план уже трещит по всем швам.
— Он и будет трещать, Евгений Тарасович, если мастера станут отсиживаться у тебя в конторе! — не стерпел Зырянов.
Черемных постучал карандашом о графин.
— Товарищ Зырянов, потом возьмете слово. Пусть говорит Чибисов. Тут людей с Новинки достаточно. Я думаю, они подправят своего начальника, если он ошибается.
— Подправим, подправим! — пробасил парторг Березин, сидевший на первом ряду, закинув ногу за ногу.
Пока шли прения по докладу директора, Ошурков снова погрузился в глубокий сон и мерно посапывал носом. Хрисанфов сначала все время тормошил его, не давал спать, а потом только следил, чтобы он не храпел.
Хрисанфов очень был удивлен поведением новинкинцев: не успел их начальник сойти с трибуны, как на его место поднялся ничем не примечательный пилоправ, в подшитых валенках, в потертой замусоленной фуфайке, и начал его «крыть».
— Все, что тут сказал Чибисов, не заслуживает никакого внимания, — начал Кукаркин. — План самый настоящий. С той техникой, какую нам дали, мы сезонное задание можем и перешагнуть. Правильно заметил Зырянов про Чибисова. Засиделся Евгений Тарасович в своем кабинете. Не прислушивается к голосу рабочих. Еще с весны я предлагал ему устроить специальную дорожку для конной вывозки леса с Водораздельного хребта к Ульве. Все лето маяли коней по разбитой дороге, по ныркам, по колдобинам. Сколько переломали телег! А ведь вывозку можно было облегчить. И сделать это просто — устроить деревянную дорожку, вроде узкоколейки. Штука самая простая: вместо рельс кладут бревна, а у телег колеса заменяют деревянными валками, похожим на катушки из-под ниток. Сделай такую дорожку — и вози, только айда-пошел! Легко, дешево и сердито. У нас коновозчик везет на телеге кубометр, ну полтора, а по деревянной дорожке можно везти в два-три раза больше, дорожка все время под уклон, с горки, только кати да кати. Чибисов меня и слушать не хотел. Теперь ему советую ледяную дорожку устроить, чтобы скатывать лес с склона Водораздельного хребта на прицепных санях. И опять отмахивается от этого дела. Так я спрашиваю, товарищи, что это за начальник, который не хочет заниматься облегчением труда?
«Здорово он своего начальника чистит!» — подумал Хрисанфов про Кукаркина и больно подтолкнул Ошуркова, который начал было храпеть.
А пилоправ продолжал:
— На Водораздельный хребет уже пришли горняки. Они заставляют нас разворачиваться поживее. Если мы не выполним свой план, они похоронят неубранный лес под грудами камней. А разве можем мы это допустить? Нет! Мы обязаны убрать с хребта лес до одного бревнышка, до одного полешка. Товарищ Чибисов, учти это, учти!
А потом Хрисанфов удивился еще сильнее: на трибуну поднялся безусый Ермаков и тоже раскритиковал своего начальника; после Ермакова выступил зав конным обозом Березин, потом еще какие-то люди, которых Хрисанфов не знает, и все они обрушились на Чибисова: то у него неладно, другое неладно, третье нехорошо. Надо делать так-то и так-то. Начальник Чибисов только ерзает на месте, обтирает платком лоб, а его чистят и чистят. Потом за него даже заступился директор леспромхоза.
— Что ж вы, товарищи, напали на одного Чибисова? — сказал Черемных. — Разве на других участках все благополучно? Чибисова уже пот пронял, он учтет замечания. Критикуйте и других. Критика это такая штука: ею человека не убьешь, а на путь наставишь.
«Это, пожалуй, он верно говорит про критику-то? — подумал Хрисанфов. — Если сора из избы не выносить, его много накопится. Будет не изба, а хлев».
Под конец, когда уже почти все наговорились, директор обратился в зал:
— А что же не слышно голоса из Мохового? Как они думают организовать выполнение сезонного плана? Степан Кузьмич, где ты?
— Спит! — неожиданно для себя крикнул Хрисанфов.
— Вот тебе на, здорово! Он что, спать сюда приехал?
— Степан Кузьмич перегрузился маленько, «лесная сказка» убаюкала.
— Какое безобразие! — возмутился Черемных.
Сидевшие возле Ошуркова люди начали трясти его за плечи. Хрисанфов встал, разгладил бороду и направился к трибуне.
— Я скажу!
— Ну, ну, Хрисанфов! — ободрил его Яков Тимофеевич.
— Не хотел я огорчать своего начальника, ничего дурного он мне не сделал, — начал лесоруб с Мохового. — Нехорошо это, когда человек попадает в лапы к злодейке с наклейкой: и облик свой теряет, и дело у него хромает на обе ноги. С места поехал Степан Кузьмич вроде трезвый, а приехал сюда чуть тепленький. Доро́гой-то, видно, скучно было, вот он и тянул из горлышка. Стыдно мне за такого руководителя. Боюсь, кабы не провалил сезонный план.
— За меня бояться нечего, Хрисанфов, я пью, да дело разумею! — крикнул с места взъерошенный Ошурков. — Ты лучше скажи собранию, как думаешь выполнять свое социалистическое обязательство. Выполнишь ты — и я свое выполню. За вами, лесорубами, я чувствую себя как за каменной стеной.
Директор поднялся и грохнул кулаком по столу.
— Замолчи, Ошурков!
— Молчу, Яков Тимофеевич, молчу, извините.
— Продолжай, Хрисанфов, — сказал Черемных, садясь на место.
— Я хотел сказать еще насчет мотоциклов, — заговорил Хрисанфов. — Приехавшие к нам на зиму колхозники на всех участках распространили лозунг: с честью поработать в лесу, купить мотоциклы и ехать на них к весне домой. Заманчивое это дело. Комсомольцы сейчас спят и во сне видят мотоциклы. Я хотя и не комсомолец, но тоже решил заработать себе такую машину. Обязуюсь за сезон выполнить не меньше трехсот норм.
— Осилишь ли триста норм, борода? — спросил Яков Тимофеевич.
— Как не осилю? У меня же теперь ермаковская бензомоторка.
— Осилит! Парень он с бородой, но еще молодой, богатырь! — крикнул Зырянов, когда Хрисанфов под громкие аплодисменты возвращался в зал.
Богданов был в необычном, торжественно приподнятом настроении. Вечером после работы он вытащил из-под кровати свой сундучок, достал из него праздничную клетчатую рубашку и новенький суконный костюм. Подойдя к дверям каморки Дарьи Цветковой, легонько постучал.
— Можно! — отозвалась уборщица.
В комнате у Цветковой было жарко, топился очажок. Перед дверкой его на корточках сидел Шишигин, курил цигарку и пускал дым тоненькой струйкой в топку. Дарья сидела на кровати и вязала варежку, клубок белой шерсти лежал у нее на коленях.
— Ты чего тут, Шишига, околачиваешься? — нахмурившись, спросил Богданов.
— Да вот, дровец Дарье Семеновне принес! — показал тот на дрова, аккуратно сложенные в нише за печкой. Заплевал цигарку, кинул в очаги, точно виноватый, вышел.
— Я к тебе с просьбой, Даша! — сказал Богданов. — Погладь мне рубашку и костюм.
— Давай, давай, Харитон Клавдиевич! — откладывая в сторону вязанье, сказала Цветкова. — Утюг-то как раз горячий.
Разостлала на столе байковое одеяло, взяла у Богданова костюм и рубашку.
— Садись на табуретку. Я сейчас.
— Я, Даша, постою. Валяй гладь!
— В ногах правды нет, Харитон Клавдиевич. Вот тебе табуреточка. Посиди да скажи что-нибудь хорошенькое. Как у вас дела в бригаде?
— А что?
— Как «что»? Осрамился было на весь поселок. Сколько разговоров про тебя было.
— Каких разговоров, Даша?
— Мне даже стыдно за тебя. Если бы так себя вел мальчишка, который, кроме тятьки-мамки, ничего не знает, а ты чуть не полвека прожил и не разбираешься в нашей жизни. На смех ведь ты себя поднял! Гляди-ка, Сергей Ермаков большое дело начал, все его поддержали, а ты заупрямился, встал ему поперек дороги.
— Так я согласился же.
— Когда тебя Чибисов из бригады хотел выгнать! Из-под палки ты согласился, Харитон Клавдиевич. Живешь с людьми, а все стараешься быть в стороне от них. Не годится так жить. Ты уж не обижайся на меня, Харитон Клавдиевич. Я давно собиралась сказать тебе это. Жалею я тебя, когда другие нехорошо о тебе отзываются… Садись, садись. Сейчас я все тебе сделаю, выглажу, разутюжу.
Богданов присел на краешек табуретки. Дарья налила в стакан воды, взяла утюг, потрогала его помусоленным пальцем и взялась за работу. Богданов долго сидел молча, поглядывая на нее, потом сказал:
— А ты, Даша, пополнела, поправилась.
У Дарьи Семеновны вдруг порозовели уши. Рука с утюгом задвигалась быстрее.
— Разве я пополнела, Харитон Клавдиевич? — повернувшись к Богданову, Дарья посмотрела на него добрыми, ласковыми глазами. — Ух, как жарко от утюга! У меня что-то щеки горят… Разве ты замечаешь, какая я есть? Мне кажется, что я все такая же, как была, ничем не изменилась.
— Изменилась, Даша, изменилась!
— Лучше стала или хуже?
— Лучше.
— Мне Шишигин тоже говорит, что я толстею. Думала, что подмазывается. Как-то про кровать мою широкую заговаривал, так я его вытурила. Две недели потом боялся нос ко мне показывать.
— А теперь помирились?
— Ходит. Дров когда приготовит, воды принесет.
— Не мешает он тебе?
— А что мне мешать? Ко мне никто, кроме него, не ходит. Другой раз самой скучно без никого-то. Он придет, все же душа живая, посидит, поинтересуется, что в газетах пишут. Все больше спрашивает про китайцев, как они теперь свою жизнь строят.
Выглаженные рубашку и костюм Цветкова положила на колени к Богданову.
— Вот, пожалуйста, надевай.
— Я с тобой, Даша, потом рассчитаюсь.
— Никакого мне расчета не надо, Харитон Клавдиевич. И не говори об этом… Может, белье грязное есть, так я постираю.
— Я сам стираю, умею.
— Не мужское это дело — белье стирать.
Богданов глубоко вздохнул. Встал.
— Ну, спасибо.
— Носи на здоровье, Харитон Клавдиевич… Да ты посиди, погости у меня.
— Некогда.
— В гости куда-то, видно, собираешься?
— К человеку одному обещался сходить.
— Я понимаю, понимаю… А то посиди у меня. Я самоварчик поставлю, чайку попьем. У меня где-то варенье малиновое есть…
И вздохнула.
Богданов вспомнил другую, очень близкую женщину, Аксюшу. Такая же была маленькая, полненькая, и лицо такое же, только у той брови были черные, густые, а у этой бровей почти не заметно, белые, выцветшие. А глаза — такие же добрые, ласковые.
— Так ты, Даша, на чаек меня приглашаешь?
— Я уже давно думала тебя позвать, да стесняюсь. Давно тебя жалею. Как ты уйдешь на горку, заиграешь на гармошке, у меня сердце и заболит. Думаю, вот человек живет, один-одинешенек, счастья ему в жизни нет. Думаю, в поддержке человек нуждается. Поставить, что ли, самоварчик-то?.. Аль пойдешь?
— Я слово дал человеку. Будет ждать. Мне нельзя не пойти.
Глаза у Дарьи затуманились. Она подошла к окну, посмотрела поверх занавесок-задергушек на улицу. Было совсем темно. У соседнего большого дома на столбе горела электрическая лампа, она освещала угол дома, балкон и нижнюю террасу, где на веревке висело белье. Вокруг фонаря кружились снежные хлопья. Шел густой снег.
«Вот и опять настала зима! — подумала Цветкова. — Снова будет стужа, зябкая, одинокая жизнь…»
И она тихо, незаметно заплакала, дав волю слезам; сквозь слезы смотрела на крупные снежные хлопья вокруг фонаря.
Богданов переложил с колен на кровать выглаженные рубашку и костюм. Подошел к Цветковой, встал у нее за плечом, не решаясь дотронуться до нее рукой.
— Даша!
— Ну?
— Я схожу к Зырянову, а потом приду к тебе чай пить.
— Куда-а? — спросила Цветкова, повернув к Богданову заплаканное лицо.
— К замполиту Зырянову. Дело у меня к нему важное. Квартира вроде для меня наклевывается. Велел зайти. И о курорте что-то говорил — дескать, нервы мои требуют особого лечения. Ты меня проводишь к нему?
— Провожу.
— А ты чего, Даша, плачешь?
— Так. Идет снег, опять зима…
Встретившись за дверью с Шишигиным, Богданов пригрозил ему пальцем и сказал, показывая на дверь каморки:
— Чтоб больше там ноги твоей не было!
Шишигин заморгал глазами.
— А почему?
— А потому!
Шишигин отшатнулся, увидев перед собой огромный кулак Харитона.
— Айда, подстригать меня будешь! — сказал Богданов примирительно.
Достав из своего сундучка ножницы и красную расческу из пластмассы, он вручил их Шишигину, накинул на плечи простыню и сел на табуретку под электрической лампой.
— Как тебя корнать-то? — приготовясь, пощелкивая ножницами, спросил Шишигин. — Под первый номер, что ли?
— Я тебе дам под первый! Что я, арестант какой? Подстригай, чтобы на человека походил, а не на барана.
— Под польку?
— Хоть под польку, хоть как, только, чтобы хорошо было… Дай-ка я погляжусь в зеркало!
Шишигин принес осколок.
Разглядывая свои торчащие в разные стороны волосы, Богданов говорил, показывая пальцем:
— Сзади до макушки убирай все. За ушами тоже выстригай. А с висками — осторожно: и много не срезай, и лишнего не оставляй… Ну, валяй!
Работал Шишигин с увлечением, у него все было в ходу: и обе руки, и язык, который он выставлял и переваливал из стороны в сторону, и голова, которую он наклонял то на один бок, то на другой. Ножницы блестели в его руке и пели тоненьким металлическим голоском: тивить-вить-вить.
Вокруг парикмахера и его клиента собралось чуть не все общежитие. Сначала люди стояли молча, потом стали делать Шишигину замечания: здесь надо срезать еще, а здесь выхватил лишку, тут сделал ступеньками. Шишигин начал нервничать, огрызаться, тогда его стали поднимать на смех, передразнивать: выставлять язык, вертеть головой. Богданов помалкивал, потом нахмурился, сверкнул белками, огромные кисти рук, лежавшие на коленях, начали мять штанины. Люди поняли, чем это может кончиться и, опасливо поглядывая на руки Харитона, поспешили разойтись.
Богданов побрился, надел клетчатую рубашку, выглаженный костюм, погляделся в зеркало, попросил у одного паренька из бригады одеколона, смочил волосы, побрызгал на пиджак, надел фуфайку и пошел к Цветковой.
Ее каморка стала неузнаваемой: на только что вымытом полу лежали чистые, пестрые половики. На столе появилась связанная из гаруса скатерть, на окнах накрахмаленные тюлевые шторы, на вздыбленной пышной кровати фабричное, с голубыми и синими цветами покрывало, из-под которого торчали кружевные подзоры. Сама Цветкова была в бордовом платье, расшитом на груди цветными шелковыми нитками, туго обтягивавшем ее кругленькую фигурку.
— Ты уже? — сказала она, засуетившись, подавая Богданову табуретку. — Я сейчас, сейчас, только волосы приберу.
Подойдя к небольшому зеркалу, висевшему в простенке, она раскинула свои желтоватые, свитые в жгуты волосы, склонила голову на бок и, поглядывая на Богданова, начала их расчесывать. Харитон сидел возле очага, подтянутый и торжественный, придерживая на коленке шапку; смотрел на Дарью с удивлением, как будто соображая: что это за женщина, и почему он сидит у нее?
Причесавшись, она подошла к Богданову, встала перед ним, смущенная, взволнованная, и сказала, одергивая рукава платья:
— Я готова! Пойдем.
У него явилось желание взять ее за руки, притянуть к себе поближе, но не осмелился; встал, напялил шапку на уши и проговорил:
— Покажешь мне, Даша, где замполит Зырянов на квартире остановился.
Пока Цветкова надевала пальто, закрывала свою каморку на замок, он стоял в сторонке. Мимо по коридору проходили его товарищи, недоуменно поглядывающие на него и Цветкову.
На улице была зима. Хлопья снега падали на лицо, за воротник. Снег шапками лежал на пеньках, длинными полосками на бревнах, покрывал дома, землю, лес. Было холодно и зябко. И нигде не видно на улице живой души. Все забрались в избушки, в общежития, где ярко горят электрические огни, где весело топятся очаги и железные печки. Дарья легко шла вдоль улицы мимо больших освещенных домов. Харитон следовал за ней. Она несколько раз останавливалась, поджидая, пока он поравняется с нею, чтобы идти вместе, рядышком, но Богданов никак не догадывался, чего она хочет, и все отставал. Ведь он отвык уже от женщин. С Аксюшей он гулял давным-давно. Это была своя деревенская девушка. Они знали друг друга, понимали один другого без слов и делали так, как подсказывало сердце. Тогда они были молоды, жизнь казалась простой, светлой, не приходилось выдумывать, как вести себя. А теперь — и годы не те, и чувства не те, и людей встречаешь чужих, незнакомых. У каждого свой характер, своя жизнь, своя судьба. Трудно Харитону понять, как вести себя с Дарьей Цветковой! Ведь он ее ценит, уважает. Кабы не обидеть чем женщину!
— Вот и пришли! — сказала Цветкова, останавливаясь у крыльца длинного барака — первого строения на Новинке, перевезенного из Сотого квартала.
Когда Богданов подошел к ней, держа одну руку в кармане брюк, а другую за бортом ватной фуфайки, она спросила:
— Мне подождать тебя или идти домой?
Он взял ее руку в свои большие ладони.
— Подожди, Даша! Переговорю с замполитом и пойдем вместе. Не раздумала еще меня чаем поить?
— Нет, Харитон Клавдиевич, не раздумала.
— Тогда жди!
— Ты иди к Борису Лавровичу, а я тем временем в магазин сбегаю. Потом приду сюда. Я скоро…
Замполит ждал Богданова в комнате, где стояло три кровати и посредине — большой стол, застланный простыней. На столе была чугунная литая пепельница и графин с водой, накрытый стаканом. Увидев Богданова. Зырянов пошел ему навстречу, взял у него из рук шапку и повесил на стену.
— Ну, раздевайтесь!
— Нет, нет, замполит! Я ведь ненадолго к тебе.
— Ну, нет! Раз пришли, так я вас скоро не выпущу. Посидим, покалякаем. О многом надо поговорить. Я чай заказал. Чайком побалуемся. Водкой угощать не буду, а чайку попьем… Давайте, давайте раздевайтесь!
Богданов разделся, пригладил волосы.
Зырянов подал ему стул.
— Так я, замполит, вот по какому вопросу. Вы намекали насчет моей неустроенной жизни. Чем-то помочь хотели, — присаживаясь, начал Богданов.
— Постойте, Харитон Клавдиевич! Вы сразу — с места в карьер! Видно, хотите все сразу выпалить — и лататы! Спешить некуда. Я давно искал случая побеседовать с вами по душам. Давайте сперва почаевничаем. Я сейчас распоряжусь.
Зырянов встал, хотел идти.
За ним поднялся и Богданов.
— Чаю мне не надо. Я пойду.
— Нет уж, нет, Харитон Клавдиевич! Вы меня не обижайте… Посидите минуточку, я сейчас вернусь.
Пока Зырянов ходил где-то там по бараку, Богданов сидел, как на шильях. Он уже забыл о том, зачем пришел к Зырянову. Сидел и думал только о Дарье. Ему казалось теперь, что Аксюша не умерла, что она живая, только изменилась за два десятка лет и приняла облик Даши Цветковой. Дарья стояла в его глазах, он видел ее в каморке с утюгом в руке, видел ее перед зеркалом, расчесывающей свои волосы, а эти волнистые волосы казались ему необыкновенно пышными и красивыми. Хотелось потрогать их, погладить, перебирая в своих пальцах.
Вошел Зырянов, а за ним женщина с шипящим самоваром в руках. Самовар никелированный, новенький, чем-то напоминающий рюмку. Вслед за самоваром на столе появились стаканы на блюдцах, сахарница, сдобные плюшки на тарелке, печенье, банка с мандариновым вареньем.
Зырянов начал наливать чай.
— Не наливайте, замполит, пить не буду.
— Чай пить — не дрова рубить, — заметил Зырянов, ставя стакан перед Богдановым и пододвигая к нему поближе все, что было на столе. — Угощайтесь по-свойски, запросто.
Однако Богданов ни к чему не притрагивался. То и дело поглядывал на незанавешенное окно. Прислушивался. Ему казалось, что Даша вот-вот подойдет. А, может быть, уже пришла и стоит у крыльца. Он начал волноваться.
Зырянов, думая, что гость стесняется, стал еще настойчивее угощать его.
Харитону вдруг показалось, что в окне, за стеклом, мелькнуло лицо Цветковой. Он встал, метнулся из-за стола, чуть его не перевернул вместе с самоваром, шагнул к двери, быстро надел шапку, фуфайку и кинулся на улицу.
— Я как-нибудь еще приду! — крикнул он Зырянову.
Вечерами, когда над тайгой нависала темень, когда над горами и бесконечными лесами водворялась настороженная тишина, лишь изредка нарушаемая воем волков да шумом запоздавших автомашин, люди собирались в жарко натопленных общежитиях. На всех лесных участках чарусские лесорубы обсуждали постановление партии и правительства о ликвидации отставания лесозаготовительной промышленности.
Сегодня обсуждали его в Новинке. Люди собрались в тесном общежитии. Лиза Медникова, недавно вернувшаяся из лесосеки, сидела рядом с парнями из своей бригады и поглядывала на Зырянова, который стоял за столом с газетой в руках. Говорил он медленно, не спеша, стараясь довести до сознания каждого смысл нового, очень важного документа. Народу было много, но все сидели тихо, не шелохнувшись: слышалось тиканье часов-ходиков на стене и шум воздуха в поддувале топившейся печи.
Решение партии и правительства Лиза уже читала, рассказывала о нем в бригаде, и теперь не вникала в то, о чем читал Борис Лаврович, а лишь следила за его губами, глазами, движением рук. Зырянов казался очень красивым, волевым, мужественным. Ей вдруг захотелось чем-то обратить на себя внимание. И как только Борис Лаврович кончил читать газету, она подошла к столу, окинула взглядом плотно сидящих людей и сказала:
— Тут все понятно. Теперь видно, как нам надо работать. Мы с Епифаном Моховым сразу подхватили почин Сергея Ермакова, создали комплексную бригаду. Чего мы добились? Посмотрите на доску показателей — она на развилке дорог, у всех на глазах. Но сделано нами еще не все. Труд в лесосеках можно организовать гораздо лучше. Звено вальщиков у нас сейчас загружено не полностью. Половина дня уходит на спиливание лесин, а остальное время люди тратят на обрубку сучьев. И получается, что электропильщики орудуют топором, а ценнейший механизм лежит на пеньке, электростанция работает почти вхолостую. Нельзя так работать!
— А как надо? — спросил Зырянов.
— Мы с Моховым обсуждали этот вопрос в своей бригаде…
— Почему сам бригадир, Мохов, не выступает? — перебил Лизу Николай Гущин, выглядывая из-за спин девчат. (Он пришел на танцы, а попал на это собрание). — Почему Епифан прячется за своего помощника? Язык, что ли, у Мохова отсох? Везде только и слышишь Медникову. Подумаешь, заводила какая! Медникова здесь, Медникова там. Даже ключ от красного уголка никому не доверяет.
— Мне бригада поручила выступать, — сказала Лиза, не обращая внимания на язвительный тон Гущина.
Из группы парней и девушек, сидевших на кровати у окна, медленно поднялся широкоплечий, сутулый Епифан: он словно приготовился что-то поднять с пола.
— Я, товарищи, не могу говорить, — произнес он хрипло, показывая на шею, замотанную белым платком. — У меня горло болит, простыл… Да и оратор я плохой. Лиза скажет лучше.
— Продолжай, Лиза, — ободряюще проговорил Зырянов. — Не все ли равно, кто выступает от имени бригады?
— Так вот, — оживилась Медникова, — когда мы поработали по-новому, то увидели, что в поточно-комплексный метод можно внести усовершенствования, лучше использовать технику.
Зырянов насторожился.
— А как это сделать? Ну-ну!
— Как? А вот так. На две комплексных бригады иметь только одно звено вальщиков. Пусть оно знает одно свое дело: валить и валить древесину с корня. Две-то бригады легонько можно обеспечить повалом. Валку производить в одну смену, а обрубку сучьев, трелевку, разделку хлыстов в две смены. Лучше-то не придумаешь: и механизмы полностью загрузишь, и лес пойдет в два потока… Партия и правительство предлагают организовать работу в лесу по цикличному методу. А до этого метода нам остается сделать только один шаг.
Зырянов встал.
— Вот где ключик-то! Ты слышишь, Чибисов? — обратился он к начальнику лесопункта, сидевшему за особым столом вместе с мастерами.
— Слышу, слышу! Как не слышу, — ответил тот. — Только где брать рабочих на вторую смену?
— Снимешь людей с ручной заготовки.
— Совершенно правильно, согласен… Тракторы используем на две смены. А с трактористами как?
— Поскреби где-нибудь там, в гараже.
— Нету, все выскреб. Два совершенно исправных трактора стоят из-за отсутствия водителей.
— Найти где-то надо людей, товарищ Чибисов.
— Ищу, ищу, с ног сбился. Пусть дирекция просит из треста. Мы тут трактористов не делаем.
Из дальнего угла общежития кто-то крикнул:
— Трактористы скоро будут!
— Кто говорит, что трактористы будут? — поинтересовался Зырянов.
— Это я, Спиридонов. Письмо я послал домой. Как бригада комплексная организовалась, дело пошло на лад, я сразу сел за письмо: так и так, заработки хорошие, условия жизни подходящие, молодежи тут много, жить в лесу совсем не скучно, — приезжайте! И вот сегодня получил из дома ответ. Много ребят и девчат собирается сюда, как только отпразднуют Октябрьскую годовщину.
— А нельзя ли, Спиридонов, чтобы пораньше они приехали?
— Кто, товарищ замполит, от праздника из дома поедет? Подождите немножко, отпразднуют и приедут.
Медникова все еще стояла возле стола.
— Все у тебя, Лиза? — спросил Зырянов.
— Нет, не все. У меня есть еще личные обязательства… Мое звено на раскряжевке работает не в полную силу: трактор привезет воз, мы хлысты тотчас же раскромсаем и ждем, пока нам подвезут следующий воз. Ждать приходится долго. Я думаю, звено может обслужить не одну, а две эстакады. Рядом с нашей сейчас организуется эстакада для разделки хлыстов, подтаскиваемых трелевочной лебедкой. Вот я и прошу дать мне эту эстакаду.
— А справишься? — спросил Чибисов.
— Конечно, справлюсь. Только должны быть две электропилы: на каждой эстакаде по пиле.
— Справишься, так берись. А то я ломал голову, где брать людей на новую эстакаду.
— Отстающее звено раскряжевщиков Пани Торокиной беру на буксир, — продолжала Медникова. — Поручаюсь за нее, что она тоже досрочно выполнит свое задание… Слышишь, Панька?
— Слышу, — ответила Торокина, сидевшая в уголке с Григорием Синько.
Медниковой захлопали.
— Вызываем на соревнование комплексную бригаду Сергея Ермакова, — заявила она, как стихли аплодисменты. — Пусть и они возьмут такие же обязательства, как мы. А мы решили выполнить свое сезонное задание не к двадцатому марта, как записано по леспромхозу и Новинскому лесопункту, а к двадцатому февраля, на месяц раньше.
Все это время Зырянов с восхищением смотрел на Лизу, радовался, что девушка быстро освоилась в лесу и чувствует здесь себя как дома, по-хозяйски. Едва она кончила говорить, он подошел к ней и крепко пожал руку.
— Молодец, Лиза! Хорошо выступила.
— Борис, хочется поговорить с тобой, — шепнула она быстро. — Я ведь тебя давно не видела?
— Встретимся после собрания, — ответил он; взял ее за локоть, затем легонько отстранил от себя, как бы говоря: подожди, пока я освобожусь.
Когда Медникова шла на свое место, тракторист Яков Мохов, сидевший среди девчат, крикнул:
— А с качеством на валке леса как будет? Ты не сказала?! Как прикажешь трактористам выуживать хлысты из вашего бурелома? Ты нажимаешь на брата Епифана, требуешь — вали, вали, а он и валит лесины — одна вершиной лежит на юг, другая на север. Попробуй тут скоро собрать воз!
— О хлыстах можете не беспокоиться, товарищ Мохов! Десять-пятнадцать хлыстов, уложенных в «елочку», под углом в сорок пять градусов к волоку, вас устраивает?
— Устраивает! А почему раньше не валили так?
— Потому что вообще не было никакого порядка в лесосеке. Мы даже не знали, где у вас волок, где что. Теперь, как появился в лесосеках новый мастер, совсем по-другому дело пошло.
Медникова проторила дорожку: по ее примеру начали брать обязательства электропильщики, сучкорубы, трелевщики. Народ расшевелился, загудел, повеселел. Особенно оживились все, когда к столу подошел электромеханик передвижной электростанции комсомолец Петр Лемтюгин, круглолицый, краснощекий, коренастый паренек, в черном суконном костюме, поверх которого была надета новенькая пухлая фуфайка. Это был весельчак и балагур. Он нарочито подбодрился и громко откашлялся.
— Медникова, да и остальные электропильщики в нашей лесосеке без меня — как рыба без воды. Они все у меня как на веревочке. Не подам ток — и будут на пеньках сидеть, матушку репку петь. А колхозные ребята, которые домой собираются на мотоциклах ехать, если я стану плохо работать, и на билет для проезда по железной дороге не заработают. Так ведь?
— Правильно! — хором ответили ему.
— Знаю, что правильно. Из-за меня еще не стояли? Моя станция работает, как часы. Подтверждаете?
— Подтверждаем!
— Жалоб на меня нет?
— Нет.
— А скоро будете жаловаться. Почему? А потому: вот ударят посильнее морозы, я и сам матушку репку запою. И вы мне будете подпевать.
Зырянов постучал по столику, призывая парня к порядку.
— Вы, товарищ замполит, меня не перебивайте, — продолжал тем же тоном Лемтюгин, — а призовите к порядку Чибисова. Я ему давно заказал масло-водоподогреватель, а он и не чешется. Я вынужден на два часа раньше выходить на работу, чтобы разжигать костры, разогревать воду для заливки в радиатор, разогревать масло для смазки машины… А каково мне рано вставать, если меня до полночи не отпускает от себя… (он прищурился, перебрал глазами поближе сидевших девчат) — Лиза Медникова.
— Чего ты брешешь? — вспыхнув, сказала Лиза. — Городишь и сам не знаешь чего!
— Верно, девчата, брешу! — сознался Лемтюгин. — Мне Лиза нравится, вот я и захотел проверить: если покраснеет — значит, любит, не покраснеет — не любит. Выходит, любит! Покраснела… А в общем — беру обязательство обеспечить бесперебойную работу электрических пил. От Чибисова требую срочно масло-водоподогреватель, без чего я вместе с электростанцией могу превратиться в сосульку.
Время было позднее. Глянув на часы, Зырянов хотел было закрыть собрание, распустить людей, а из-за печи кто-то крикнул:
— А почему не взял обязательств Сараев, другой электромеханик? Видно, хочет отмолчаться, отсидеться в кустах? Сергей Ермаков с ним каждый день воюет, у Сараева каждый день простои на электростанции. Жалко, что тут нет Сергея!
И люди загудели снова:
— Просим Сараева высказаться!
— Давай его на свет, из кустов-то за ушко да на солнышко!
— Пусть скажет, как думает дальше работать?
В глубине общежития поднялся высокий, худой, черный мужчина с челкой.
— Что говорить? — сказал он, хмуро глядя исподлобья. — Лемтюгин тут уж объяснил, что негде подогревать воду и масло… Потом из-за горючего перебои. Будут подогреватели воды и масла, будет горючее — и у меня простоев не будет.
— А сам-то что делаешь, чтобы все у тебя было?
— Так я говорю начальству.
— Ты говоришь, а руководители тебя не слушают? Ты и успокоился, ты и рад этому?
В разговор вмешался Зырянов.
— Сараев, идите-ка сюда! — позвал он электромеханика.
И когда тот нехотя подошел к столу, свесив плетьми сухие длинные руки и глядя под ноги, замполит посадил его возле стола напротив себя и спросил:
— Вы сколько раз приходили в Чарус к директору леспромхоза?
— Не помню.
— Вы при мне у него были раза три-четыре. И что вы говорили директору? Забыли? Так я не забыл! Вы ходили и плакались, что работа лесоруба вам стала не по душе, что вы механик, до войны работали машинистом на паровозе, что вы затосковали по машине. Вы говорили: «Как увижу человека в одежде, испачканной мазутом, меня аж в дрожь кидает. Завидую всем механикам! Дали бы мне машину, так я в нее всю душу вложил бы». Ну вот, вам поверили, допустили к машине. А где же у вас душа? Почему вы работаете без души? Почему до пускаете простои? Как вас понять: или вы не умеете работать, или не хотите работать?
— Я буду работать, товарищ замполит!
— А вы, Сараев, не ко мне обращайтесь, вы скажите во всеуслышание собранию, как вы будете работать, обеспечивать бесперебойную подачу тока к электрическим пилам. От вас только это требуется!
Сараев встал, угрюмо посмотрел в глубь общежития.
— Так что, с простоями стану бороться.
— С простоями надо не бороться, а не допускать их! — крикнул Лемтюгин, — а то выходит вроде того — человек сделает пожар, потом его тушит. Тут энтузиазма никакого не требуется.
После собрания Лиза и Борис Лаврович долго бродили по узеньким дорожкам, пробитым в снегу, по затихшим улицам поселка. Ночь была светлая. Выпавший за последние дни глубокий снег искрился радужными блестками. Все вокруг казалось волшебным: и тихие ели в белых шубах, и серебристая полоса хребта, и дома, накрытые огромными-снежными шапками, и золотисто-желтоватое небо с большой луной в алмазном ореоле изморози.
Лиза говорила не умолкая, словно боясь, что ее перебьют.
— Ты знаешь, Борис, наконец-то я нашла свою долю, свое счастье. У меня есть профессия, будущее. У меня ровно крылья выросли! Этим я обязана тебе!
— Ничем ты мне не обязана, Лиза!
— Нет, нет, Борис! Если бы тогда ты не встретился нам на дороге, мы бы с Панькой до сих пор метались с одной стройки на другую, таскали бы кирпичи, глину, гонялись бы за своим счастьем.
— Та встреча была чисто случайной.
— Не скажи, Борис! Ты мне сразу почему-то понравился… Ты помог мне найти себя.
Заглянув ему в глаза, она продолжала:
— Мне теперь, наверное, многие завидуют. Но сама я еще не совсем счастлива. Мне не хватает близкого человека, с которым всегда можно было бы поговорить по душам. Правда, есть у меня подруга, но о чем с ней говорить? Паньке бы только поесть, полакомиться сластями, поспать. День прошел, ничего плохого не случилось — и ладно… У Паньки покладистый характер, а у меня — дурной. Я сумасбродка. Настроение у меня часто меняется. Иной раз сама себе не рада. На душе одно, и делаю совсем другое. Мне кажется, очень трудно человеку примениться к моему характеру, если он не такой, как Панька…
— Не так уж трудно! Мне, Лиза, честное слово, нравится твой характер! — Борис Лаврович весело глянул на нее живыми карими глазами. — И хотя я не такой, как Панька, но, думается, сумел бы примениться. Все от тебя зависит.
Зырянов пригласил девушку зайти в квартиру заезжих. Она согласилась.
В комнате было тихо и уютно. Серебристый свет луны заливал все вокруг. Лиза осторожно огляделась и неуверенно прошла к дивану. Зырянов сел рядом. Ласково коснувшись ее волос, припудренных волшебным блеском, он крепко обнял ее. Медникова глянула на него, улыбнулась.
— Лиза, а что если ты поехала бы со мной в Чарус?
— Зачем? — удивилась девушка.
— Ну, чтобы вместе быть, всегда.
Лиза в ответ ласково погладила его по ершику волос, потом сказала:
— Подумать надо… Это такое дело. Подожди. — И засобиралась, заспешила. — Завтра рано на работу.
Проводив Лизу до общежития, Зырянов возвратился в квартиру заезжих, тихо прошел в свою комнату и, не зажигая света, разделся и лег в постель. Лежал, думал, ворочался с боку на бок. Сон не приходил. Разговор с Лизой растревожил его не на шутку. И чем больше он думал об этой встрече, тем дальше бежал от него сон. Мысли раскаляли мозг, роились, как мошкара перед ненастьем.
Будущая жизнь представлялась Борису Лавровичу необыкновенно интересной, потому что всюду рядом с собой он видел Лизу — красивую и мужественную девушку. Он о такой мечтал всю жизнь, такую искал… И нашел!
За стеной громко прозвенел будильник. Кто-то загремел ведрами, кто-то бросил дрова возле печки в коридоре, почти беспрерывно захлопали двери барака.
Наступило утро.
— Ну, Сергей, берегись! — сказал Николай Гущин, входя в избу.
Сергей сидел за столом и читал «Повесть о настоящем человеке». Нехотя оторвавшись от книги, он глянул на часы, лежащие тут же, возле керосиновой лампы. Время было позднее — без четверти двенадцать.
— Кого мне беречься? — спросил он рассеянно.
Гущин взял стоявший возле порога голик, обмел снег с валенок, сложил в шапку рукавицы, бросил ее на приступок возле печки и, пройдя в передний угол, к столу, сел рядом с Ермаковым.
— Медникова-то с Епифаном нас на соревнование вызвали.
— Когда? Где?
— Да вот сейчас. Я только что с Новинки. Пошел на танцы, а оказался на собрании. Обсуждали решение партии и правительства о лесозаготовках… Медникова взяла обязательства и вызвала нас от имени всей бригады Мохова.
— А ты что ответил?
— Я? Я сделался ниже травы, тише воды! Спрятался за спиной у девчат и боялся выглянуть. Думаю, вдруг вытащат к столу. Разве я могу сам решать такой вопрос без тебя?
— Ты разве не член нашей бригады? Ты так же отвечаешь за бригаду, как и я.
— Признаться тебе, Сергей, я немного растерялся. Кабы из мужиков кто вызвал — ответил бы. А то ведь вызывал вон кто…
— Твоя любимая, о которой ты вздыхаешь, а при встречах с ней немеешь!
— А как с ними, в самом деле, соревноваться? — оправдывался Гущин. — Они и сейчас нас бьют, а заключи с ними договор — совсем запинают. Стыда потом не оберешься. Лиза и так нос задирает.
— Эх, Николай, Николай! Человек ты вроде взрослый, а выходки у тебя мальчишеские. Где так храбришься, а тут струсил. Надо было встать и сказать от всей нашей бригады: «Вызов принимаем». Ведь дело не в том, что кто-то кого-то побьет. В соревновании люди растут, крепнут…
— Не сообразил я этого, Сергей.
— Ну, ладно. Мы это дело исправим…
Гущин ушел. Ермаков погасил лампу, лег спать.
В шесть часов утра он был уже на ногах. Мать встала еще раньше, растопила русскую печь. Сухие еловые дрова горели весело: трещали, щелкали, будто в печь были накиданы патроны, которые время от времени взрывались.
— Мама, скоро там завтрак? — спросил Сергей, садясь за стол.
— Куда это ты в такую рань?
— За мной вот-вот Гущин зайдет. Надо в делянку пораньше.
— Что у вас там такое? Собрание, что ли, назначено? Зачем вчера заходил Колька-то?
— Дело, мама, большое заваривается! Нас вызвали на соревнование Мохов с Медниковой.
— С какой Медниковой? Уж не той ли, что в бурю заставляла парней валить лес?
— С нею, мама!
— Так она хочет, чтобы ты работал сломя голову? Ишь, какая выскочка! Не связывайся с ней. Подумаешь, баба начинает мужиков на соревнование вызывать. Раньше бабы только и знали детей рожать, а теперь, гляди-ко, верховодить начинают… И что ей надо, этой Медниковой, перед кем она хочет выпялиться?
— Ни перед кем, мама. Леса больше надо. Вот они с Моховым и стараются. Хотят, чтобы все подтянулись.
— Да ведь тебя не переговоришь, своебышного!
Мать кинулась к печи, где у нее что-то поплыло из котла.
С улицы раздался стук в окно.
— Сейчас, Николай, сейчас! — отозвался Сергей.
Немного погодя Ермаков и Гущин отправились в Новинку. Было темно, луна скрылась, а рассвет еще не наступил. Дорога лежала желобом в густом заснеженном лесу. Прибитый снежок похрупывал под ногами. Шли молча, гуськом: впереди Николай, Позади Сергей. Почти перед самой Новинкой Гущин вдруг остановился и шепнул:
— Сережка, волк!
— Где? — так же тихо спросил Ермаков.
— Вон впереди, на дороге сидит.
— Пенек, наверно.
— Какой тебе пенек? Я вчера тут шел — никакого пенька не было… Смотри, смотри, подальше возле елки второй сидит.
— У тебя спички есть? — шепнул Ермаков.
— Ну, есть.
— Доставай спички и пойдем. Если волки, зажигай и смело иди, все равно убегут. Они боятся огня.
Потряхивая коробкой со спичками, Гущин сказал:
— На, возьми, Сережка. Иди сам вперед.
— Струсил?
— Я не струсил, но… боязно.
Ермаков засунул рукавицы за пазуху, взял спички и пошел вперед. Волки сидели неподвижно. До них было совсем недалеко. Ермаков хотел уже посмеяться над трусостью товарища, принявшего пеньки за волков. Но в это время один из хищников встал, сошел с дороги и сел на сугробе. У Ермакова заходили по спине мурашки, волосы под шапкой вздыбились. Он оглянулся назад на дорогу — ни души. Народ из Сотого квартала пойдет на работу позже. Сергей пожалел, что не взял железную трость, которую брал с собой, когда ходил один… Как быть? Ведь не стоять же тут на дороге перед волками? Набравшись мужества, он шагнул вперед. Тоненькая спичка вспыхнула в его руке, от света порозовели пальцы, а звери продолжали спокойно сидеть возле дороги. Спички стали вспыхивать одна за другой. До волков уже оставалось шагов десять-пятнадцать. А тут, второпях, Ермаков нечаянно спалил сразу всю коробку со спичками.
Надев рукавицы, Ермаков сказал товарищу:
— Была не была, Колька! Пошли. Если накинется который — падай на волка и засовывай руку в пасть.
И пошел вперед, закричал во все горло. Колька Гущин тоже закричал. Волки нехотя поднялись и скрылись в темном ельнике.
В свою лесосеку под Водораздельным хребтом они пришли раньше всех, еще до света. Прислушались. Во всех делянках было тихо. И только в стороне, где работали горняки, отчетливо слышался стук буровых машин, вгрызающихся в скалы. Горняки спешили, работали день и ночь, а лесу кругом стояло видимо-невидимо.
Рассвет застал бригаду Ермакова у яркого костра. Пламя отогнало от людей тьму, озарило бронзовым светом лица, одежду, измятый вокруг сыпучий, как песок, снег. Все были в сборе.
Сергей коротко рассказал о вчерашнем собрании, и бригада приняла вызов, брошенный Медниковой.
Вальщики, сучкорубы, раскряжевщики и грузчики чувствовали себя приподнято; спокойными казались только трелевщики: они с факелами медленно осматривали свой лупоглазый трактор, подкручивали гайки, грели у костров в бачках воду и масло.
Больше всех волновался Николаи Гущин. Он стоял в сторонке с топором на плече и говорил, обращаясь к тем, кто был у костра и грел зябнущие руки.
— Ну, хватит сидеть! Идемте. До пуска электростанции надо подготовить рабочие места.
— А что их готовить?
— Как «что»? Отаптывать снег у лесин, срубать сучки, кусты, которые могут помешать делать подрубку деревьев. А как станция заработает — начнем валку.
— Так темно еще, Николай.
— Ничего не темно. Когда стоишь у костра — кажется темно, а отойдешь от огня — светло. Вот, посмотрите. Восток-то совсем уже побелел. Спешить надо. Мохов с Медниковой, наверно, уже приступили к работе.
— Ну и пускай себе работают на здоровье, — отвечали ему. — Мы Епифану с Елизаветой двадцать очков вперед дадим.
— Не хвастайтесь! — посоветовал Ермаков. — У них бригада боевая. Мы их так бьем, что сами от стыда не знаем, куда деваться.
В небе угасали звезды, над вершинами елей розовел рассвет. Светлый и торжественный, в зимнем убранстве поднимался день над землей, над тайгой.
Ермаков встал с чурбака, махнул рукой в сторону лесосечной ленты и пошел по узкой глубокой тропинке к темной стене леса. Остальные тоже поднялись и цепочкой пошли за бригадиром.
Во время обеденного перерыва Сергей пошел к Епифану Мохову в соседнюю лесосеку. Ослепительно ярко искрились снега. На сердце было тепло и радостно. Перед делянкой, где работал Мохов, у самой тропинки на палке, воткнутой в снег, была прибита плашка, на которой он прочел: «Опасная зона».
«Все-таки для порядка предупреждают людей, боятся, чтобы не покалечить своей ухарской работой», — подумал Ермаков. Остановился. Прислушался. Кругом было тихо, солнечно; на стволе старой кривой березы старательно работали два нарядных дятла.
«Тоже без дела не сидят», — подумал он. И пошел дальше по «опасной зоне». Впереди среди поваленных и очищенных хлыстов горел костер, вокруг него собрались вальщики, сучкорубы, раскряжевщики. Тут же был пилоправ Кукаркин. В стороне от костра возле тропы на бревне сидели парень и девушка. Ермаков направился прямо к костру, не обращая внимания на парочку. Когда проходил мимо, серьезный и сосредоточенный, девушка подставила ему ногу, он запнулся и сунулся руками в снег. Пока он отряхивался, смущенный и растерянный, девушка пристально рассматривала его лицо: загорелое, красивое, с тонким носом, раздувающимися ноздрями, сухими строгими губами.
Оправившись от смущения, Сергей сказал обиженно:
— Нехорошо, девушка, делаете!
— А вы хорошо: ходите мимо, нос задираете и на людей ноль внимания?
— А вы кто такая, чтобы на вас внимание обращать?
— Я девушка и притом красивая… Правда, Коноплев? — обратилась она к своему соседу.
— Так точно! — поддержал ее парень.
— Вот, — продолжала девушка, — вы, молодой человек, должны были подойти и поздороваться, а не бежать мимо, как верхогляд.
— Ладно, — снова сконфузился Ермаков и спросил: — Где ваш бригадир?
— Пошел к электростанции. Туда привезли подогреватель воды и масла. Устанавливают с Лемтюгиным.
— А Медникова где?
— А вот я самая Медникова и есть.
— Вы? — удивился Сергей и начал в свою очередь разглядывать Лизу.
— Да. А вы — Ермаков?
— Я — Ермаков.
— Так вот вы какой, Ермак Тимофеевич? Я тут полгода живу, мне все уши прожужжали про Ермакова, хочу хоть поглядеть на него, а он мимо ходит, ни на кого не смотрит.
Потом она стала серьезной и просто по-товарищески сказала, протягивая ему руку:
— Ну, ладно, Сергей! Давай познакомимся. Я тебя увидела, как ты вон из того лесочка вышел. Спрашиваю, кто идет? Мне говорят: Ермаков. Ну, и решила подшутить, узнать характер: думаю, если парень вспыльчивый — разозлится, если размазня — будет краснеть, растеряется… Тебе передали, что мы тебя вызвали на соревнование?
— Передали… Вызов мы принимаем.
— Значит, поборемся!.. Слышишь, Коноплев?
— Слышу, — отозвался парень.
— Это мой помощник в звене, Коноплев, — продолжала Медникова. — Все колхозники, члены бригады, решили в лесу по мотоциклу заработать.
— Знаю, слыхал!
— А нам с тобой, Ермаков, не мешало бы по легковушке. Мы ведь кадровые рабочие. У нас ответственности за леспромхоз больше.
— Зачем вам две? — заметил Коноплев. — Заработайте одну и ездите вместе.
— Чего ты городишь! — вспыхнув, сказала Медникова и стукнула Коноплева по шапке.
— Нам тут и без машин хорошо, — поддержал Ермаков. — Шибко-то не разъедешься. В делянку поедешь — на пеньке где-нибудь застрянешь.
Подошел Кукаркин.. Он был чем-то взволнован. Ни к кому конкретно не обращаясь, он сразу, словно с трибуны, заговорил:
— Нет хуже работы обрубщиков сучьев! Вам что, электропильщикам. Вы подошли к дереву с пилой, моментально его свалили или раскряжевали и айда к другому, к третьему. Вы не работаете, а играете. А возьмите сучкоруба — у него, как и сто лет назад, в руках топор. Ну, к топору придумали длинное топорище. А топор как был, так и остался. И вот после вальщиков к дереву подходит сучкоруб. Некоторые считают, что эта работа плевая. Сшибай сучки — и все. А подсчитайте, сколько на дереве сучков, сколько раз надо взмахнуть топором, чтобы очистить только одну лесину? Электропильщики их легонько навалят сотни, а как за ними поспеть обрубщикам сучьев? Сколько на этом деле надо занять людей? Ужас сколько! Дальше опять все механизировано: и трелевка, и разделка на эстакаде, и вывозка. Люди придумали электропилы, трелевочные тракторы, трелевочные лебедки, колуны, автокраны, автомашины, узкоколейки. Везде труд облегчен, а сучкорубам никто на помощь не приходит.
— Есть ведь такая специальная машина, Кирьян Корнеевич, — сказал Ермаков. — Я недавно читал об этом.
— Какая?
— Электрические топоры-сучкорубы. Они вроде пневматического отбойного молотка. Поднесешь такой инструмент к сучку, включишь, тяп-ляп — и готово. Только ходи возле дерева и ссекай сучки.
— А получше ничего не придумали?
— Не слыхал.
— Ну, так я тебе скажу, что это не машина, а безделушка.
— Почему безделушка?
— А потому. Ну, скажи, чем она лучше топора? Ведь все равно ее надо держать в руках, срубать каждый сучок по отдельности. Попробуй-ка поработай денек такой машиной — без рук останешься, а сделаешь немного больше, чем топором. Не такая тут нужна машина!
— А какая?
— Такая, чтобы подошла к дереву, облапила его кругом, как удав, выпустила стрелу вверх, до самой макушки, смахнула сразу все сучья — и обратно. Дерево бы стояло, как морковка, голенькое, а ты тогда подходи к нему с электрической пилой и вали. А то бы комбайн такой придумать, чтобы подошел к дереву, очистил и тут же свалил. Есть ведь степные комбайны, горные, а вот лесного комбайна нет. Никто над этим как следует еще не задумался.
— Может, и думают.
— Не слышно что-то. А нам, лесным людям, без такой машины невозможно.
— Придумай ты.
— Ха! Легко сказать — придумай! Видишь, знаний у меня нет. Тут надо специалисту, механику этим делом заняться… Я иногда так разожгу себя мыслями о сучкорубной машине, что уснуть никак не могу. Думаю, думаю, а ничего не выдумаю. Все фантазия одна, вроде как в сказке, по щучьему веленью.
— Значит, пустая твоя затея.
— Нет, не пустая. Я уже и электропилу такую круглую придумал, которая вокруг дерева может обвиваться, как удав, только никак не придумаю, как бы она вверх и вниз по дереву скользила, чтобы на двадцать-тридцать метров вверх по дереву могла подниматься и счищать все сучья.
— Такой машины, Кирьян Корнеевич, никогда никто и не придумает.
— Человек придумает все, если захочет. На то и человек! Атомную силу научились извлекать, а такую машину для сучков не придумают, что ли? Придумают, обязательно придумают. Неужели мы и в коммунизме будем сучки топором обрубать?
— Ты прав, Кирьян Корнеевич! Стыдно с топором в новый мир идти.
— Я об этом и говорю…
Он поддернул свою кожаную сумку на плече и пошел прочь.
Зимние вечера, особенно в лесной глуши, ой-ой, какие долгие! В самые короткие дни в пять часов вечера уже, темно, а рассвет наступает только в девятом часу. Как человеку скоротать это темное время? Спать? Опухнуть можно, да и бока заболят. Книжки читать? Кто занимается этим делом, уже перечитал все интересное, что было в маленькой Новинской библиотеке. Танцевать? Так ведь не каждый способен на это. Да и где танцевать? В красный уголок набивается молодежи столько, что повернуться негде. Люди толкутся в куче, зубоскалят, грызут семечки, шушукаются в углах, льнут к радиоприемнику. Петь? Насчет этого, правда, раздолье! Поют почти в каждом общежитии. Придут с работы, маленько отдохнут — и за песни. Собьются в кружок, в середку гармониста — и отводят душеньку. А голоса у всех хорошие: свежие, крепкие; парни — басистые, девушки — голосистые. Но и петь в общежитиях разрешается только до десяти часов. А тем, кто не хочет спать, что делать? Люди начинают прятаться по укромным местечкам. Куда только скука не загонит человека!
Лиза Медникова вначале проводила вечера с парнями из своего звена. Народ веселый, за словом в карман не полезут! Развлекали ее и себя. Потом это Лизе надоело, надоело и парням. Драмкружковцы из колхоза «Новая жизнь» решили поставить пьесу. Порылись в Новинской библиотеке, съездили в Чарус — ничего подходящего не нашли и решили сочинить пьесу сами. Достанут бумагу, чернила, удалятся куда-нибудь в уголок, поставят перед собой тумбочку — и сочиняют: тему наметили, сюжет придумали, героев, а потом стали все расписывать по порядку, как делают настоящие драматурги. Все это, конечно, держалось в секрете. Трое колхозников-драмкружковцев говорили и думали только об одном — о пьесе. Койки поставили рядом. Дело дошло до того, что кто-нибудь из них ночью просыпается, берет бумагу и пишет, а утром говорит товарищам:
— Мне во сне вот что приснилось: в третьем действии надо ввести такой разговор. — И читает.
Лиза совсем загрустила. Борис Лаврович показывался редко, разъезжал где-то по другим участкам, проводил собрания, совещания. Паня стала все время отлучаться — пропадала где-то с Григорием Синько. А куда податься Лизе? В красном уголке толкаться неохота. Петь? Что-то настроения нет. Начала ходить в политкружок, но занятия только раз в неделю, по вторникам. Книжки читать все время — надоело, хороших книг в Новинской библиотеке мало.
Однажды вечером Лиза пошла к Харитону Богданову. Он сидел на кровати и гладил колено, будто на нем лежала кошка. Лиза примостилась рядышком, положила ему руку на плечо и сказала вкрадчиво:
— Харитон Клавдиевич, какой вы хороший человек! Были бы вы помоложе, я бы за вас замуж пошла.
Она думала, что Богданов отстранит ее руку, отодвинется. А он только повернул к ней голову и сказал, будто отец родной:
— Ну, чего тебе надо, подмазыра?
— Сделайте мне, Харитон Клавдиевич, лыжи!
— Нашла мебельную фабрику!.. Зачем тебе они?
— С горы кататься хочу. Скучно что-то, Харитон Клавдиевич.
— Не умею я делать.
— Умеете, умеете! Вы мальчишкам делали лыжи… Сделайте, а? Харитон Клавдиевич! Я бы купила в магазине, да их нет.
— Голову себе свернешь, катаясь с гор.
— Нет, нет, Харитон Клавдиевич! А если сверну, поставлю на место и приверну… Сделаете? Сделаете, сделаете, вижу, что сделаете!
Она соскользнула с кровати, затопала ногой и захлопала ладошами.
— Ладно уж, вертихвостка, сделаю.
Через три дня лыжи были готовы.
Вечерами Лиза уходила на гору. Гора крутая, лыжня со многими препятствиями. Надо было смотреть в оба, чтобы не налететь на дерево или на пенек, чтобы не шлепнуться в нырках и на трамплинах, специально наделанных отчаянными мальчишками. В этом бесшабашном катании с горы, захватывающем дыхание, она находила большое удовольствие. В общежитие возвращалась возбужденная, раскрасневшаяся. Мускулы гудели, были напряжены, как туго натянутые струны. А какой после этого был крепкий и приятный сон. Как легко работалось на другой день в лесу!
Но грусть не покидала девушку. В душе творилось что-то необычное. Пока не видела Сергея — была спокойна, а как пришел, посмотрела ему в глаза — и растаяла. И что у него за глаза? Глядишь в них и не наглядишься. Раз посмотрела — обожглась, и опять хочется глядеть, обжигаться… И почему он живет где-то в Сотом квартале? Был бы здесь, пошла бы к нему, вытащила в красный уголок, танцевала бы и танцевала, был бы рядом, глаз своих не спрятал.
После обильного ужина Паня Торокина любила полежать на кровати. В такие минуты глаза ее чуть суживались, становились мягкими, маслянистыми, а нажженное морозом и ветром багровое лицо лоснилось, точно смазанное жиром. Так она, разомлевшая, полежит час-полтора, потом исчезнет из общежития до глубокой ночи.
— Панька? — окликнула Лиза подружку. — Ты пойдешь к своему Синько?
Та нехотя, лениво повернула голову.
— Пойду. А что?
— О чем хоть вы с ним говорите?
— Ни о чем, так. Мы ведь не первый день гуляем. Что надо было — давно переговорили.
— И довольны друг другом?
— Конечно, довольны. Нам бы еще отдельную комнату, чтобы не прятаться по темным закоулкам, и больше ничего не надо.
— Он все еще на твоей шее сидит?
— Куда его денешь? Помогаю. Он ведь мало зарабатывает.
— Лодырь он, лентяй! Здоровый, красный, а от работы увиливает.
— Не приспособлен он к тяжелой работе.
— А жрет, я посмотрю, за двоих.
— Он ведь молодой, аппетит хороший. Если не кормить его, так он отощает.
— Дура ты, Панька! Корова!
— Почему «дура»?
— По всему. Потом как-нибудь скажу тебе… А сейчас давай одевайся. Пойдешь со мной в Сотый квартал.
— Куда-а?
— Пойдем к Ермакову. Договор на соревнование оформлять.
— Ты с парнями из своей бригады пойдешь. А мне зачем с тобой?
— Парней не возьмем. Пойдем ты да я.
— Двое? В такую темь? Что ты, Лизка, рехнулась?
— Никакая не темь! Ночь лунная, светлая.
— А мне зачем идти? Я ведь с Ермаковым не соревнуюсь, — отнекивалась Паня.
— Я тебя на буксир взяла. Тоже будешь подписывать договор.
— Меня Гришка будет ждать.
— Ну и пусть ждет! Не велика беда — одно-то свиданье пропустишь.
— Ой, Лизка, как мне неохота!
— Ничего, ничего. Хоть посмотрим, что за Сотый квартал. В клуб к ним зайдем, посмотрим тамошних парней, девчат. Может, вместо Гришки тебе другого парня найдем, получше.
Торокина шумно вздохнула и нехотя стала одеваться.
Вскоре они шли по дороге в Сотый квартал. Была полная луна. От деревьев на снег падали густые синие тени. Лиза шла быстро, Паня еле поспевала за ней.
— Не торопись ты. У меня под ложечкой что-то колет.
Лиза убавила шаг. Потом снова незаметно для себя заспешила.
— Ну, опять побежала как настеганная!
— Ничего ты, Панька, не знаешь, не понимаешь! — Лиза взяла подружку под руку. — Я, кажется, влюбилась, и здорово!
— В кого?
— В Сергея Ермакова. Если правду говорить, иду в Сотый квартал из-за него…
— А он красивый?
— Особенного вроде ничего нет, парень статный, недурной. Посидела с ним, поговорила и будто обомлела вся, владеть собой перестала. Теперь не знаю, что со мной будет. Я совсем теряю голову. Только раз видела человека и ума лишилась.
Впереди послышался скрип снега под ногами.
— Кто-то идет! — сказала Торокина, прижимаясь к подружке.
— Пусть идет. Я сейчас никого-никого не боюсь. Сказали бы мне, что вокруг Сотого квартала бродят страшные звери — и то бы пошла не задумываясь.
— А я боюсь, Лизка!
— Эх, Панька! Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Кто смерти боится, тот никогда счастлив не будет.
Шаги приближались. Из-за деревьев показался высокий человек с железной тростью, которая от соприкосновения со снегом издавала какой-то особый певучий звон. Поравнявшись с девушками и вглядевшись в их лица, человек воскликнул:
— Лиза! Вы в Сотый квартал?
Это был Николай Гущин.
— А ты куда, Коля? — спросила Медникова.
— Да я в Новинку, на танцы. А вы, оказывается, к нам идете? Никак не ожидал. А вы зачем в Сотый квартал?
— Так, посмотреть… Делать вечером нечего, вот и решили прогуляться.
— Рисковые вы! Волки могут обидеть.
— Ну, волки! Мы от кого угодно отгрыземся… Поворачивай-ка, Николай, обратно! Проводишь нас до Сотого квартала. Познакомься с моей подружкой Паней. Можешь за ней поухаживать, только не увлекайся, у нее кавалер есть.
Гущин бойко подхватил девушек под руки.
Всю дорогу он глядел на Лизу, что-то говорил ей, что-то спрашивал, она отвечала невпопад, занятая своими мыслями.
— Вот мы и пришли! — Николай остановился среди широкого снежного поля, возле разрушенного и погребенного в сугробах конного двора. В голосе парня слышалась тоска — уж слишком короток оказался путь! Сейчас Лиза простится с ним. Бежал в Новинку, чтобы увидеть ее там, а она пришла в Сотый квартал и поднавяливает ему свою подружку.
— Это ваш Сотый квартал? — удивилась Лиза, глядя на еле заметные избушки, прикорнувшие возле горы у кромки леса. — А где живет Ермаков?
— Идемте, я вас провожу.
Тропка к дому Ермакова была настолько узкой, что пришлось идти друг за другом, гуськом. Лиза шла вслед за Гущиным, ноги у нее подкашивались, сердце сильно колотилось. Вдруг появилась робость, чего она еще никогда не замечала за собой, и подумала: «Зачем потащилась в Сотый квартал? К незнакомому человеку… Увидела всего один раз — и иду к нему, навязываюсь в гости». Но отступать было поздно. Гущин вошел в сени, открыл в избу дверь.
Сергей сидел над книгой. Увидев у порога Гущина и двух девушек, он растерялся. Быстро захлопнув книгу, он шагнул навстречу и, ни слова не говоря, стал расстегивать пуговицы на Лизиной фуфайке.
— Зачем вы? Не надо! — сказала она, отстраняя его руки.
— Раздевайтесь, раздевайтесь! Сейчас придет мать, она где-то у соседей, поставит самовар, и будем пить чай.
Медникова сбросила фуфайку. Лицо ее пылало, не то от мороза, не то от смущения; большие темные глаза излучали мягкий бархатистый блеск. Ермаков взял у нее фуфайку, повесил на стенку. Гущин помог раздеться Пане. Лиза прошла к столу, села на скамейку, оглядела всю избу и стала просматривать книгу.
Сергей быстро надел шапку и побежал разыскивать мать.
Николай нерешительно мялся у порога. Паня подошла к нему, взяла за руку.
— Раздевайся!
— Домой мне надо идти, — сказал парень.
— Вот, домой, выдумал! Оставайся. Потом пойдем гулять, покажешь, где клуб, где что… — и шепнула: — За Лизкой ты не гонись, она крутит-вертит человеком. Лизку-то, наверно, уже сто парней проклинают. Раздевайся, Коля, ну!
Гущин разделся.
— Можно рядом сесть? — обратился он к Лизе.
— Пожалуйста, места хватит! — она отодвинулась дальше за стол, не отрываясь от книги, которую начала читать.
В желтом тулупчике в избу вошла мать Ермакова.
— Батюшки, сколько гостей-то! — всплеснула она руками.
— Пришли проведать вашего Сергея, — сказала Лиза, откладывая книгу. — Мы с ним в соревнование вступили, вот и решили поближе познакомиться.
— Знаю, знаю, сказывал он. Ну, спасибо, что пришли. Озябли, поди? Сейчас я вас чайком согрею.
— Нет, не озябли, мамаша!
— Какое «не озябли»! Мороз-то вон какую силу набирает, только высунешься на улицу, он сразу за нос хватает. Оно всегда так: как на небе вызвездит, мороз-то и пойдет пощелкивать.
— Мы что-то и не заметили мороза.
— Молодые, горячие, вот и не заметили.
Раздевшись, она подошла к столу и спросила:
— Которая из вас Лиза-то?
Гущин кивнул на Медникову.
— Ай, да какая баская! — сказала старуха, разглядывая Лизу.
Девушка потупилась.
— Ты, милая дочь, не смущайся… Гляди-ко, какая молоденькая, а мужскую работу в лесу справляет! Серега говорил про тебя, так я думала, какая-то бабища. Рассердилась даже, что вызываешь сына меряться силами. И его ругаю: с какой-то, мол, зимогоркой связываешься. А ты вон какая!
Вошел Ермаков с булкой под мышкой и свертком в бумаге.
— Ты что же, мама, самовар не ставишь? — сказал он, проходя в кухоньку.
— Сейчас, сейчас, Сережа! С гостями знакомлюсь. Ай да Лиза, ай да Лиза! Не думала, что ты такая. А это, значит, твоя подружка? — перевела она взгляд на Торокину. — Как звать-то?
— Паня!
— И Паничка еще не старая. Поди, вместе работаете?
— Почти что вместе.
— Ну, и хорошо, ну, и слава богу!
И пошла в кухню, загремела старинным медным самоваром, начищенным до блеска.
Сергей вернулся к столу, сел рядом с Торокиной.
— Может, поговорим о работе в лесу? — спросил он. — Интересно, как вы работали в первые дни на электропилах? Вот я, например, когда отдал свою бензомоторку и взял в руки электрическую пилу, то…
— Сережка! — перебила его мать. — Разве с гостями такие разговоры ведут? Люди ведь не на собрание пришли. В карты вон лучше поиграйте. Карты-то у нас новенькие лежат, купили года три назад и ни разу не игрывали. Возьмите да обновите.
Сергей посмотрел на гостей.
— Давайте, в самом деле, сыграем! — поддержала Лиза. — Я давно не играла. В подкидного! Я буду играть с Сергеем, а Паня — с Николаем. Как раз пара на пару.
— Мне что-то неохота в карты, — сказал Сергей.
— Ну, на баяне поиграй! — посоветовала мать. — Пусть послушают гости. У меня где-то семечки были, сейчас насыплю в тарелку. Людям повеселиться надо, а ты помешался на своей электропиле.
Сергей взял с лавки баян, поставил его себе на колени, закинул ремень на плечо и начал не спеша перебирать лады, прислушиваясь к их звукам. Потом заиграл. Красивая, порой торжественная музыка тронула Лизу за сердце. Баян пел о чем-то светлом, милом и близком. Торокина и Гущин спокойно пощелкивали семечки, весело поглядывали друг на друга. А ей хотелось плакать, у нее навертывались слезы: от радости, от тихой грусти, от ощущения жизни, которая так же прекрасна, как музыка.
— «Зимнюю сказку» знаешь? — тихо спросила она.
Сергей кивнул головой и заиграл.
В ее воображении всплывали заснеженные леса, горы, серебристая вершина хребта, лесосеки под горой, где она нашла счастье в своем труде, где встретилась с хорошими людьми, где, должно быть, проснулась ее настоящая любовь. Как хорошо, что Сергей так играет! Она будет любить не только его, но и музыку, и все, что он любит. Скажи он ей сейчас: «Останься со мной!» — и осталась бы. Но он этого не скажет. Он ведь не знает, что у нее на душе. А узнает — засмеется, наверно. А может быть, и у нее это чувство не настоящее, мимолетное? Мало ли бывает в жизни встреч, которые вдруг взволнуют!
На столе появился веселый, шипящий самовар, а на самоваре — чайник, будто птица в гнезде. Сергей отложил баян, стал помогать матери — смел с клеенки скорлупки от семечек, принес на стол чашки, стаканы. Мать тем временем поставила сахарницу, банку с моченой брусникой, тарелки с хлебом, с ватрушками, шаньгами, с грибными и капустными пирогами.
Чай пили молча, сосредоточенно. Сергей почти беспрерывно звенел ложечкой, размешивая сахар в стакане, и поглядывал на часы. Время шло быстро, и он с сожалением думал о том, что сегодняшний вечер пропадает бесполезно. Были бы свои гости, из Сотого квартала, он бы, может, давно их выпроводил. А этих разве выпроводишь. Вот и сиди, выдумывай, чем их занять. Кто их знает, чем они интересуются? Были бы парни — можно в шашки сразиться, в шахматы, в домино. А чем займешься с девчатами? Танцами? Так он не мастер на это дело. Сергей поглядывал на всех и отмечал иронически: «Колька пьет чай, а сам поверх стакана на подружек поглядывает, больше всего на Лизу, глаз с нее не сводит. А она на него и не глядит. С одной чашки чая раскраснелась, сидит скромничает, к еде не притрагивается, цветочки на блюдце рассматривает. Паня куда лучше — эта девушка, видать, простая, нецеремонная: пьет, ест с аппетитом». А всех лучше из сидящих за столом казалась Сергею мать. Она пила чай из большого отцовского бокала — наложила в него сухариков и блаженствует. Мать со всеми ласкова, ко всем внимательна, только и следит за тем, кто допивает чашку или стакан, а как выпьет — тотчас же наливает; отказывайся не отказывайся, все равно нальет. Упрашивает, чтобы пили: мол, чай для человека не вреден. Чаек у матери особенный: душистый, ароматный, нигде в магазине не купишь, чаек своего собственного приготовления: листочки малинника, перемешанные с индийским чаем, заваренные кипятком и высушенные в печке на листе. Такой чай теперь весь Сотый квартал пьет! Пане, видать, этот чай очень понравился. Она его пьет и пьет. А мать наливает и наливает, будет наливать до тех пор, пока чашка не перевернется на блюдечке кверху донышком. Лишь тогда мать поверит, что человек действительно вдоволь напился.
После чая Лиза подсела к Сергею — у самой глаза суженные, голос вкрадчивый:
— Покажи мне, Сергей, свою библиотечку. Я вижу, у тебя много книг. Нельзя ли что-нибудь выбрать почитать?
— Вот, смотри, — сказал он, показывая на стопки книг. А сам, глянув на часы, отошел к столу, сел возле Гущина, что-то шепнул ему.
— В обществе секретов не полагается, — сказала Торокина.
Ей не ответили.
В стопках на лавке лежали книги советских писателей, разрозненные томики Пушкина, номера журнала «Огонек», брошюрки по лесозаготовкам. Все это Лиза уже читала, но сейчас она делала вид, что видит их впервые.
— Ой, ой, какие интересные книжки! — то и дело восклицала она.
Перебрав всю библиотечку, она отложила два томика.
— Сергей, я возьму почитать вот эти?
— Пожалуйста, читай на здоровье!
Гущин начал одеваться.
— Идемте, девушки. Вас, наверно, проводить надо?
— Куда они пойдут в полночь? — вмешалась Пантелеевна. — Пускай у нас ночуют. А утром с вами уйдут… Никуда вы, девушки, не пойдете! Сейчас я вам постель налажу.
Панька поглядела на подружку.
— Останемся, что ли?
— Нет, нет, пойдем! — решительно заявила Лиза.
И начала одеваться.
— А то останьтесь… — сказал Сергей, позевывая и ладонью прикрывая рот.
— Нет, спасибо! — Лиза еле сдерживала гнев и слезы.
— Вас Николай до полдороги проводит, а там добежите одни, там уже не страшно! Я бы тоже проводил, да у меня есть срочное дело.
— Никаких нам провожатых не надо! — Лиза взяла отложенные книжки и выбежала, хлопнув дверью. Торокина простилась за руку с Ермаковым, с его матерью, взяла Гущина под локоть.
— Ну, прощайте! Не обижайтесь на нас. Лизка ведь взбалмошная, на нее никто не угодит… И чего она вскипятилась! Ну, прощевайте! Пойдем, Коля.
Еще не отскрипел за окнами снег, как Пантелеевна схватила на кухне ухват и кинулась на сына.
— Ты это что, паршивец, делаешь? Я вот как начну тебя понужать, так небо с овчинку покажется! Так отлуплю, что навек запомнишь.
— В чем дело, мама? — недоумевал Сергей.
— Разве так встречают гостей? На-ко, к нему пришла барышня, поискать надо такую! Не девка, а золото, а ты как с ней обратился? Одевайся сейчас же и проводи до дому, если не хочешь, чтобы я об тебя ухват обломала. Ишь ты, какой гордый! До каких ты пор в холостяках ходить будешь? Я умру, так на кого тебя оставлю? Невеста сама в дом пришла, а он, гляди-ко, нос от нее воротит.
— А что я должен был делать, мама?
— Ухаживать надо было за девушкой. Она вон как ласково на тебя глядела, рядышком с тобой села, а ты убежал. У меня ведь сердце — вещун. Как только увидела ее, меня ровно кольнуло под сердцем, сразу подумала: «Вот судьба моего Сергея»… Одевайся сейчас же, догоняй и проводи до дому.
— Но, мама…
— Не рассусоливай у меня! Живо! А догонишь — извинись!
— А если я вообще не хочу жениться? Вот уж какая ты, мама…
— Я тоже не думала замуж, да вышла… Ну иди, иди с богом!
Сергей нехотя взялся за шапку.
Опираясь плечом об угол дома, где помещался красный уголок, Григорий Синько стоял на одной ноге, а пяткой другой ноги медленно, нехотя, выбивал ямину в снегу. Когда ему это занятие надоело, он начал легонько насвистывать, поглядывая из стороны в сторону. На улице давно уже стемнело, в окнах общежитий горели яркие огни, а в некоторых домиках новинцев огни уже погасли, люди легли спать.
Увидев человека, проходящего мимо, он спросил:
— Дядько, скилько время?
— За девять перевалило, — ответил прохожий.
«А де ж Панька?» — подумал Синько, поглядывая на освещенное крыльцо и на окна женского общежития.
И он медленно стал ходить взад-вперед перед домом. Никогда еще Панька не опаздывала на свидание, всегда являлась в назначенное место раньше и ждала, а тут… У него уже ноги в ботинках стали зябнуть. Может, Панька спит, а подружки не разбудили ее? Синько направился к общежитию, заглянул в окно. В щелочку между подоконником и занавеской увидел у дальней стены пустые, аккуратно заправленные кровати Пани и Лизы. Значит, не спит Панька! У стола, собравшись в кружок, девушки пели под гитару. Однако и здесь не было Пани.
В общежитие зайти, спросить про Паньку, у него не хватило смелости. Некоторые девчата на него сильно злы, еще чего доброго — насмеются, вытолкают в шею, закидают снегом.
Сгорбившись, засунув кисти рук в обтрепанные рукава стеженки, он побрел к столярной мастерской.
На краю поселка под высокими кронами сосен стоял приземистый с односкатной крышей дом. На фасаде его было всего два квадратных окна, расположенных чуть ли не вровень с землей, да дверь с двумя створками, как в гараже. С чердака, из-под крыши, торчали концы досок, брусьев, обстроганных березовых жердей. Из окон на снег падал яркий свет, расстилаясь клетчатыми ковровыми дорожками. По одной из этих дорожек подошел к дому Синько, постучал в калитку.
— Кто? — послышалось из-за двери.
— Видкрый, тетя Хрося, то я, Синько.
Калитку открыла высокая сухощавая женщина с загорелым, точно задубевшим лицом, по которому трудно было определить возраст: ей можно было дать и сорок лет и пятьдесят.
— Паньки у вас нема, тетя Хрося? — спросил Синько, направляясь вслед за женщиной в глубь помещения.
— Она забегала сюда, велела тебе сказать, что пошла с Медниковой в Сотый квартал.
— В Сотый квартал? — удивился парень. — Чого вона там не бачила?
Тетя Фрося, сторожиха столярной мастерской, ничего не ответила, села на табуретку возле очага. Григорий сел на круглый сосновый чурбачок против устья очага, ноги поставил на кирпичи перед заслонкой.
— Озябли? — спросила тетя Фрося, сочувственно глядя на его обледеневшие ботинки.
— Дюже захолодали, — сознался парень.
В жарко натопленном помещении сильно пахло сосной и пихтой, ярко светила большая электрическая лампа. В дальних углах мастерской под низким потолком, под полатями, на которых сушились различные поделочные заготовки, был полумрак. На стенах вокруг верстаков рядом с ножовками и лучковыми пилами висели нарисованные Григорием красочные картины и портрет тети Фроси, сурово поглядывающей из-под нахмуренных бровей.
— Может быть, ты голоден, Григорий? — спросила сторожиха. — Может, картошки тебе сварить?
Синько сглотнул слюну, вдруг заполнившую рот. Если бы пришла на свиданье Панька, она принесла бы ему пирожков, купленных в столовой. Он положил бы пирожки вот на эту раскаленную плиту, они бы поджарились и захрустели на зубах… Но Синько сказал:
— Ни, тетя Хрося, я сытый… Согрею ноги и пиду до общежития.
Сторожихи он боялся. Тетя Фрося ни разу на него не крикнула, не обругала, а он все же робел перед нею, даже больше, чем перед Харитоном Богдановым. Тот сведет брови, сверкнет белками — аж дрожь по коже пойдет. А тетя Фрося, наоборот, всегда с ним ласкова, добра, а почему-то боязно глядеть ей в глаза. А глаза у тети Фроси серые, ясные, но будто с колючками, так и цепляются за душу.
— Куда тебе спешить? Посиди, — говорит она. — Может, Паня скоро вернется из Сотого квартала, забежит сюда.
— И чого ей надо в том Сотом квартале?
— Пошла — значит, дело есть. Зря люди не станут ноги маять. А что, Григорий, ты все еще не приловчился работать в делянке? — спросила вдруг тетя Фрося.
— Ни, — потупясь, ответил Синько.
— Как же это так плошаешь, парень? В твои-то годы я в лесу мужиков за пояс затыкала. Выйду в лесосеку, чувствую, как у меня щеки горят, по всему телу будто огонь разливается, руки чешутся — работы просят. Иногда случится два-три дня гулять без дела, так места себе не находишь… Теперь вот работать в лесу врачи не разрешают, сын в каждом письме только и пишет: «Ты, мама, береги себя. Сердце у человека — не мотор, испортишь — новое не вставишь. Я вот скоро окончу институт, устроюсь на работу и заберу тебя к себе…» Один он у меня остался, а было три. Два сына голову сложили на войне. Кабы не сын — никого бы не послушала, не ушла из делянки сюда, мышей караулить… Скажи, Григорий, почему у тебя дело не ладится в лесосеке? Или старанья у тебя нет, или не помогают тебе? Ведь твой заработок — курам на смех. Как собираешься дальше жить? Не век же ты будешь Панькиным иждивенцем.
Синько склонился к своим ботинкам, начал их ощупывать.
— Скоробишь еще, босиком останешься, — заметила тетя Фрося. И продолжала: — Хочешь, Григорий, я пойду с тобой в лес?
Парень вдруг выпрямился, робко заглянул в глаза сторожихе.
— Зачем, тетя Хрося, в лес?
— Вместе поработаем. Я научу тебя. В лесу со сноровкой надо трудиться. На одной силе далеко не уедешь.
— Ни, тетя Хрося! Сам научусь… Я вже сдаю мастеру по пивтора-два кубометра.
— Ну, смотри. Стыдно тебе не выполнять нормы, вон ты какой здоровый. Твоя жизнь, Григорий, вся впереди. От труда никуда не уйдешь, не скроешься. А станешь скрываться — от счастья убежишь.
— Якое в лесу счастье? Тут видмеди счастливы.
— Счастье везде, где живет человек, надо его только найти.
Посидев у очага, поморгав в смущении глазами перед тетей Фросей, Синько распрощался и ушел — сказал, что пойдет «до дому, до общежития», а сам вышел на дорогу, что ведет в Сотый квартал, и стал дожидаться Паньку. Зайдет далеко в лес, постоит, послушает и возвращается в поселок. Постоит на окраине его и снова идет по глухой, безлюдной дороге в лес, стоит, слушает, всматривается в узкий просвет между ельником. А кругом тихо, кругом лес, кругом снег, вверху, над головой, высокое звездное небо и где-то в стороне одинокая луна.
С Паней он увиделся лишь на другой день. Вечером, шагая рядом с ней в столярную мастерскую, он держал в руках завернутые в бумагу еще теплые пирожки и говорил с упреком:
— И чого ты пристала до той Медниковой? Куда вона, туда и ты, як теля без матки… Я вчора стояв, стояв, ждав, ждав, аж ноги к ботинкам примерзли, а ты и не пришла…
— Тебе было скучно без меня?
Синько ничего не ответил, распотрошил сверток, достал пирог и начал его с аппетитом есть. Панька взяла парня под руку, прижалась к нему и заговорила ласково:
— Ты, Гриша, на меня очень обиделся? Хороший ты мой! Я ведь не хотела идти с Лизкой. Она побежала на свидание к Ермакову, а меня в провожатые взяла. Там познакомила меня с Колькой Гущиным.
— Який Колька Гущин? — спросил Григорий, останавливаясь.
— Из Сотого квартала, помощник Ермакова. Он шел в красный уголок на Новинку, а Лизка повернула его обратно, познакомила меня… Ты, Гриша, ничего плохого не думай. Я все время вместе с Лизкой была, даже ни на шаг от нее не отлучалась.
— А чого вы так долго были в Сотом квартале? Я ждав до часу ночи на дороге и не дождався.
— А мы сидели в избе у Ермакова, семечки лущили, чай пили, Ермаков в гармошку играл, так мы слушали. Потом Гущин с Ермаковым проводили нас до самого общежития.
Недоеденный пирог Синько сунул в бумагу, освободил локоть от Панькиной руки и пошел вперед.
— Гриша, голубчик! — поспешила Панька за ним. — Я, ей-же-ей, ни в чем не виновата! Сегодня Лизка снова пошла в Сотый квартал, а я с ней и не думала идти, я к тебе спешила… А ты на меня дуешься.
Она дотронулась до локтя Синько, тот не оттолкнул ее. Она крепко зацепилась за его-руку, снова прижалась к нему.
— Ты не сомневайся во мне, Гришенька. Больше я никуда от тебя не стану уходить. От всех парней стану сторониться… У тебя опять, поди, ноги зябнут?
— Ни, не зябнут, — сказал Синько, раскрывая сверток.
— А пирожки-то, Гриша, с рисом-с мясом, я ведь знаю, ты любишь такие… Вот бы нам с тобой комнатку иметь. Я бы каждый день для тебя пироги стряпала, ты бы у меня как сыр в масле катался.
— Так иды до администрации, проси якийсь-нибудь куток в новых хибарах.
— Мне не дадут, много нас в общежитиях. Вот если бы ты, Гриша, хорошо работал, тебе бы комнату дали. Пошел бы к Зырянову, к замполиту. Он для всех старается жизнь хорошую сделать. Ну, чего ты молчишь, Гриша?
— Ты говоришь, Панька, що пироги-то з мясом-з рисом, а мне один с капустой попался. Надули тебя в столовци, — сказал Синько, комкая промасленную бумагу и кидая ее в сторону.
Перед Октябрьским праздником подводились итоги соревнования лесоучастков, бригад. В контору леспромхоза поступали длинные списки отличников производства. Из районного центра, находящегося от Чаруса почти за сотню километров, был приглашен фотограф, который на директорских лошадях разъезжал по всем лесоучасткам и снимал людей для портретов на доску почета. Это был солидный мужчина в шубе с бобровым воротником, в очках, с огромным желтым портфелем, вмещавшим в себя всякую всячину. Портфель походил на жирного, только что опаленного на костре борова.
В лесосеках на Новинке, когда фотограф разыскивал Лизу Медникову, его приняли чуть ли не за министра. Всем было интересно, зачем такому солидному человеку понадобилась девушка. Да и сама Лиза, когда он подошел к ней, чуть оробела.
— Да, я Медникова, — ответила она, недоуменно поглядывая на очкастого краснощекого человека.
— Так это вы по две-три нормы выполняете? Великолепно! Девушка-богатырь среди дремучего леса, вооруженная передовой техникой. Этот этюд и Москва с пальчиками оборвет.
— А вы кто будете? — спросила Лиза.
— Я — Евгений Чирков, мастер фоторепортажа, сотрудник фотоартели «Художник»… Сейчас я вами займусь.
Он раскрыл портфель, достал треногу, начал ее устанавливать.
— Вы поскорее, — попросила Лиза. — Мне надо работать. Меня ждут.
— Спешить, девушка, некуда. Кстати, как вас звать? Лиза? Великолепно! Сперва сфотографирую вас, потом сделаю групповой снимок, после чего вы поедете со мной.
— Куда?
— По лесу будем ездить. Эту, как ее, электропилу с собой возьмете. По дороге сюда я видел замечательные места, великолепный фон, а к этому фону не хватает только человека. Вы будете позировать, а я снимать.
— Никуда я не поеду.
— Как это не поедете? Вы в моем распоряжении. Я имею разрешение снимать все, что мне здесь понравится.
— Ну и снимайте. А я при чем?
— Я вас засниму в разных видах. Мои снимки пойдут в газеты, в журналы. Я вас прославлю на весь Советский Союз. Откроете журнал «Огонек», а там снимок девушки-богатыря Лизы Медниковой. Разве это не приятно?
Настроив, наконец, треногу, он начал привинчивать к ней фотоаппарат. Делал все медленно, раскручивал да закручивал разные там винтики, поглядывал по сторонам, что-то соображая…
— Ну, вы скоро? — раздражаясь, спросила Лиза.
— Скоро, скоро, имейте терпение.
— Вы, наверно, работаете без норм?
— Почему вы так думаете?
— Если бы у вас была норма, вы бы не копались так.
— Я работаю аккордно: сделаю леспромхозу витрину лучших людей — и тысяча рублей в кармане.
— Легко вам даются тысячи. Поэтому вы по полчаса и настраиваете свой аппарат. Я бы за это время сколько деревьев разделала.
— Нельзя равнять ваш труд с моим. Фотография — это, знаете, тонкое дело. Сейчас бы вот мне нужно солнышко, а его нет. Я ведь здесь снимаю не в ателье, мне надо приспособиться… Ну, готово! Становитесь к этой сосине — так ведь, кажется, называется это дерево? Пилу свою на руки возьмите.
— Зачем на руки?
— Чтобы видно было, чем вы работаете. Повыше к груди приподнимите, будто ребенка держите. Это же ваш любимый инструмент, который вам приносит славу. Так. Чуть голову к пиле наклоните. Вот, вот. Ну, спокойно, снимаю. Готово! Вот это будет снимок! Как только Москва напечатает, я вам вышлю экземпляр газеты или журнала… Теперь становитесь всей артелью.
Перед тем как фотографировать все звено, Чирков, потирая руки, прошелся перед шеренгой людей.
— Сейчас я вас запечатлею на всю жизнь. Пройдут десятки лет, вы уже состаритесь, разойдетесь в разные стороны, но у вас сохранится фотография. Она будет напоминать, что в таком-то году были вместе, работали на лесозаготовках и к вам специально приезжал фотограф Евгений Чирков. Я, конечно, не обязан раздавать бесплатно фотографии, я тоже ценю свой труд, несу расходы… Но мы с вами можем договориться. За небольшую плату я сделаю вам великолепные фотоснимки.
— А сколько это будет стоить?
— Пустяк! Одна карточка десять рублей, две — пятнадцать, а если полдюжины — за тридцатку сделаю.
— Что-то дорого?
— Так ведь это не в ателье, а в лесу! Один фон чего стоит! Это только я, дурак, согласился выехать в лес. Какой порядочный фотограф согласится поехать сюда? А вот я поехал. Поехал потому, что считаю нужным сделать хорошее, полезное дело для людей, самоотверженно работающих на лесозаготовках.
— Ладно, согласны! Только не волыньте.
— Задаточек соберите, чтобы я в надежде был, что тружусь не зря.
— Соберем! Рядимся из-за пустяков. Пока канителимся, сколько бы разделали леса…
— Но, друзья мои, я у вас редкий гость.
— Редкий, да меткий!
Перед праздником витрина появилась. Была она хорошо оформлена: расписана, раскрашена, оплетена пихтовыми гирляндами. В ней много было новых портретов передовиков соревнования. Среди них и портрет Лизы Медниковой. Посмотрев на него, девушка чуть не расплакалась. Она не походила на себя, а пилу, которую держала на руках, можно было принять за муфту или за кошку… Лиза была сфотографирована на фоне грязной стены, и не многие знали, что эта стена сооружена фотографом из «сосины».
Напротив витрины висела подновленная доска показателей работы лесных участков. Второе место на ней после Чаруса занимал Моховой. Ошурков выполнил октябрьский план на сто процентов с хвостиком, тогда как остальные участки застряли где-то на восьмидесяти-семидесяти процентах. Степан Кузьмич ходил козырем. Встречаясь со своими соперниками, он подтрунивал над ними, выкатив свои водянистые, вечно воспаленные глаза.
— Ну, чья взяла? Ошурков — пьяница! Не возражаю, люблю «лесную сказку». Но Ошурков пьет, да дело разумеет. А вы, трезвенники, где оказались? На первом месте с конца! У меня один Хрисанфов всех ваших лесорубов за пояс заткнет…
Особенно не терпел бахвальства Степана Кузьмича Чибисов. Он приходил в бешенство от издевок Ошуркова и называл его жуликом.
— А вот ты сумей сработать так, как я, — отшучивался Степан Кузьмич. — Я дал по своему участку к празднику сто с гаком, а ты сколько? Приходи ко мне и поучись, как надо работать.
— И пить? Праздник еще не наступил, а ты уже пьян.
— А кто празднику рад — накануне пьян. Я пью потому, что хорошо поработал, пью от трудов праведных. А ты попробуй напейся, так тебя излупят всего.
Подготовка к празднику чувствовалась повсюду. Яркий кумач пылал, подобно кострам, среди лесов и снегов. В магазинах люди толпились за покупками. В домах шла стряпня, над поселками стлались пряные запахи сдобы, жареного и пареного. В квартирах наводили порядок: протирали оконные стекла, подбеливали печи, мыли полы, доставали из сундуков праздничные половики, коврики, скатерти, занавески. Все сверкало чистотой, дышало свежестью, от чего на душе у людей становилось светлее и радостней.
Накануне праздника на всех лесных участках прошли торжественные собрания. На Новинке люди собрались в переполненном красном уголке. Здесь были руководители участка, передовики труда, пришло много стариков. Сергей Ермаков приехал из Сотого квартала с матерью, ввел ее в зал под руку. Пантелеевна выглядела строгой и торжественной, на голове у нее черная вязаная косынка, на плечах — старинный шелковый платок с перьями жар-птицы. Окинув взглядом зал, в котором было очень жарко и сильно пахло пихтой, она слегка поклонилась всем собравшимся. Увидев на первом еще не занятом ряду перед сценой Медникову, она сказала сыну:
— Вон Лизанька. Пойдем к ней. Да не вздумай у меня нос воротить от девушки.
Лиза увидела старуху, идущего за нею Сергея и вдруг вспыхнула, покраснела, быстро встала и заговорила смущенно:
— Проходите сюда, тут свободные места.
Пантелеевна поздоровалась с Лизой, с Паней. Прежде чем сесть отступила в сторонку, чтобы дать возможность сыну приветствовать девушек. Но парень и не думал подавать им руку.
— Вы разве уже сегодня виделись? — спросила Пантелеевна с ноткой недовольства в голосе.
— Ви-иделись! — небрежно сказал сын и сел, оставив место для матери между собой и Лизой.
Верховодил на собрании старик Фетис Федорович. Он прибодрился, подравнял бороду и казался теперь намного моложе своих лет. Произнеся коротенькую вступительную речь о празднике, он предложил избрать президиум, ловко, как молодой, подставил стул Лизе Медниковой, поднявшейся на сцену, посадил с ней рядом Сергея Ермакова, похлопал молодых людей по плечу. Затем предоставил слово для доклада Багрянцевой.
Пока Нина Андреевна шла к трибуне, раскрывала папку, он попросил стоявших в проходах занять освободившиеся места. На первый ряд села Дарья Семеновна Цветкова. Она вела за собой, держа за руку, словно маленького, Харитона Богданова. Он был в тщательно разутюженном костюме, в галстуке, выбрит и даже напудрен и надушен; шел он своей неуклюжей походкой и выбуривал глазами из-под лба, поглядывая на стороны, как будто впервые видел этих одетых по-праздничному людей.
— Садись, Харитон Клавдиевич, рядом с бабушкой, — сказала Дарья, указывая на место возле Пантелеевны.
— Нет еще, покамест не бабушка! — возразила Ермакова и перевела взгляд на сцену, где, как именинники, сидели рядышком Сергей и Лиза, такие молодые, свежие, разрумянившиеся. И она подумала: «Вот бы привел бог посадить их так вместе дома, за свадебным столом…»
От умиления у старухи на глазах навернулись слезы, она хотела их сдержать, но не смогла — и расплакалась.
— Вы, бабуся, что? — спросила Торокина.
— Ничего, ничего, золотая моя… Это от радости.
И Пантелеевна торопливо начала вытирать слезы кончиком полушалка с яркими перьями жар-птицы.
Мимо окон каморки Дарьи Цветковой к крыльцу мужского общежития, звеня колокольцами и бубенцами, промчались три тройки лошадей, запряженных в широкие кошевы. На первой, серой тройке на облучке за кучера восседал Фетис Федорович Березин, выставив наружу ногу в унте, как заправский ездок-лихач. На нем была лисья шуба с меховыми, откинутыми на стороны бортами, круглая шапка с красным верхом и кумачовый жгут, перекинутый через левое плечо и завязанный бантом на правом боку.
Женщины, собравшиеся у Цветковой, и мужчины — в общежитии у Богданова, вышли на крыльцо.
— Где молодые-то? — спросил Березин, сдерживая разгоряченных лошадей с лентами в гривах и челках.
— Сейчас, одеваются.
В комнатушке у Дарьи все было перевернуто вверх дном, раскрытые сундуки стояли среди пола; сама невеста в белом атласном платье, отделанном на груди кремовыми кружевами, с розочкой вместо брошки, гляделась в зеркальце, а женщины суетились возле нее, делали модную прическу, подводили брови, красили губы, утюжили носовые платочки.
— Скорей, бабоньки, скорей! — говорила Цветкова. — Где Харитон-то Клавдиевич? Уже, поди, оделся, ждет?
— Ну подождет.
В дверь постучали.
— Можно, войдите! — крикнули женщины.
У порога появился женихов дружка, Шишигин. На нем был новенький с борами белый полушубок, чесанки с галошами, шапка-ушанка, а на груди на полушубке огромный красный бант, от банта две ленты свесились; карманы оттопырены, из них торчат горлышки бутылок. Шишигин, видать, уже приложился к огненной водичке, от этого малюсенькие глазенки его светятся по-доброму.
— Скоро вы, Дарья Семеновна? — спросил он. — Жених уже на крыльце дожидается.
— Сейчас мы, сейчас! — ответили женщины. — Уходи отсюда, нечего тебе возле баб околачиваться.
Невеста вышла на крыльцо в плюшевой шубе, пуховой шали. Брови вместо белых стали черные, губы красные. Встала рядом с женихом. На нем бобриковое пальто, шапка каракулевая пирожком, новые валенки, грудь открытая, под пиджаком виднеется шелковая рубаха небесного цвета, подаренная невестой, и буро-малиновый галстук с косыми полосками, на руках кожаные перчатки — щеголь щеголем! Стоят рядом, словно на показ вышли, а возле коней, кошевок собрались парни, девчата, мужчины, женщины, ребятишки. Глазеют, пощелкивают семечками, орехами; в гуще толпы, надвинув фуражку на ухо, стоит гармонист и играет.
— По местам, по местам! — скомандовал Березин. — Жених и невеста, садитесь ко мне, а остальные размещайтесь на вороных, на рыжих, кому где нравится.
Богданов и Цветкова сели рядышком в первой кошеве. Оба были смущенные, друг на друга не глядели. Какой-то мальчишка пристроился на запятках и наговаривал им:
— Невеста без места, жених без ума!
— Кыш, угланье! — ходил возле кошевок дружка Шишигин, отгоняя мальчишек.
— Уселись? — спросил Березин.
— Готово, готово! — крикнули ему. — Трогай.
— Не, не, не готово! — вытаскивая из оттопыренного кармана бутылку и маленький граненый стакашек, сказал Шишигин. — Надо вооружиться батожком, а то кабы дорогой волки не напали.
Наполнил стакашек и, подавая Березину, проговорил:
— Ну-ка, сваток, смочи коням копыта, чтобы шибче бежали.
— Не надо! — отмахнулся Фетис Федорович. — Я уже на взводе.
— Ничего, ничего, сваток! При таком деле не пить нельзя. Опрокинь… Ну, вот. А языком закуси.
Затем подошел к Богданову.
— Обидел ты меня, друг! Тебе бы и подавать-то не стоило. Где я теперь узнаю про то, что на свете делается? Но я не сержусь… Глотни на дорожку, чтобы теплее было, а то у тебя под одним боком жарко, под другим холодно. Так… Теперь вам, Дарья Семеновна!
— Ой, нет, нет! — замахала руками Цветкова.
— Не будешь пить — вылезай из кошевы! Сейчас высажу.
— Ну выпей, Даша! — попросил Богданов. — Гулять так гулять! Такое у человека раз в жизни бывает.
Цветкова покорилась, выпила. Шишигин сунул ей в руку конфетку, а сам пошел к следующим кошевкам, где были гости, приглашенные со стороны жениха и со стороны невесты. Еще за несколько дней до свадьбы Богданову принесли лист бумаги, ручку, чернила, и он с трудом написал фамилии тех, кого приглашает. Первым в списке был замполит Зырянов. Затем следовали фамилии тех, с кем Харитон жил, работал. Последним он записал Синько, а потом вычеркнул его, да так крепко нажал на перо, что оно сломалось, — видно, вспомнил про Дарьину козу.
Тройки одна за другой выехали на дорогу и кратчайшим путем, зимником, помчались в Чарус, где, по договоренности, молодых должен был ожидать работник загса.
Был крепкий морозец. Кони бежали резво, под дугами гремели колокольчики, на шеях ширкунцы, в гривах развевались ленты, из-под копыт на седоков летели снежные комья. Скоро люди в кошевках стали белыми, и только лица у всех горели от морозца и выпитой водки.
Березин, сидевший на облучке, весело поглядывал по сторонам да покрикивал на лошадей, туже натягивая вожжи.
— Эй, вы, соколики!
Люди на задних тройках ехали шумно, с криками, с песнями. И только Дарья с Харитоном молчали, глядели на медвежью шкуру, прикрывавшую их до пояса, и скидывали с нее снежные комья.
Вскоре на заснеженных вырубах показался Чарус. От флагов, от кумачовых полотнищ он весь был словно в кострах. На его длинной улице было много народа, молодежь ходила толпами; из громкоговорителей, установленных возле почты и конторы леспромхоза, гремела музыка, повсюду вразнобой слышалась игра на гармошках, далеко за поселок летели крики, песни.
Веселый свадебный поезд мчался по поселку, как вихрь, от которого гуляющие шарахались в снег, в сугробы.
В помещении загса, украшенном цветами и картинами, их встретила пожилая полная женщина в очках.
— Вот вам и поп! — шепнул Шишигин Богданову из-за плеча.
Харитон и Дарья разделись, сели на мягкий диван, пообогрелись. Женщина побеседовала с ними, как положено при этом, о браке, о семье, а затем стала оформлять документы.
— На какую фамилию вас записывать? — Женщина посмотрела на Цветкову, потом на Богданова.
— Как, Даша? — в свою очередь спросил Богданов.
— Ну, пишите на его! — сказала она, кивнув на Харитона. — Была Цветкова, и не будет Цветковой.
Когда все было оформлено и они расписались в книге и в акте, женщина встала, вручила Богданову свидетельство и поздравила с законным браком. Тут же начали поздравлять и гости, пожимать руки. Перед тем как уходить Шишигин подошел к заведующей и, показывая на горлышко бутылки в кармане, предложил:
— Может, выпьете чарочку за молодых?
— Нет, спасибо! — сухо сказала женщина, убирая документы.
Возле троек опять собрался народ.
— Чья это свадьба? Кто женится? — спрашивали в толпе.
— Лесоруб женится! — сказал Березин, направляя тройку вдоль улицы. Неподалеку от конторы леспромхоза он осадил лошадей.
— Тьщ, т-пру!
Через дорогу была перетянута красная ленточка.
— Дальше ходу нет! — сказал Фетис Федорович. — Как теперь быть-то? А? В объезд придется.
И повернул коней к дому Зырянова.
Навстречу вышли замполит и директор леспромхоза.
— Поздравляем, поздравляем! С новой жизнью. — говорили они, пожимая руки супругам Богдановым. — Просим зайти, погреться.
Харитон был смущен.
— Премного благодарен, начальники! К дому надо продвигаться.
— А мы сейчас не начальники. Мы, как все, отдыхающие… Пожалуйте!
Откинули медвежью шкуру, взяли Дарью и Харитона за руки. Упираться Богданов не стал — зачем перечить хорошим людям?
— Давай уж, Даша, зайдем. Потом как-нибудь отблагодарим.
Стол в горнице у Бориса Лавровича был заставлен винами и всевозможными закусками. И когда все гости расселись по местам, были наполнены стопки и стаканы, Зырянов поднял свою рюмку.
— Друзья! Выпьем за наш большой праздник, за наших людей, за право каждого на счастье. Желаю Харитону Клавдиевичу и Дарье Семеновне жить в дружбе, в согласии, создать крепкую семью. Мы, советские люди, против всякого брака в работе, а вот за такой брак, как этот, мы горой!
Когда были вторично наполнены и подняты посудки, Шишигин закричал, притопывая ногами:
— Ой, горько, горько!
— Подсластить, горько! — закричали гости.
Все взоры были обращены на Богдановых. Дарья потупилась, а Харитон растерялся, покраснел, замигал глазами; на лбу выступила испарина. «Ну, зачем это? — словно говорил он. — Ну, увольте меня от этого, как же можно при народе?»
— Харитон Клавдиевич, страсть горько! — пробасил Березин. — Подсласти, не скупись!
— Пить невозможно!
— Не водка, а полынь!
Точно виноватый, Богданов спросил:
— Что же, Даша, разрешишь, что ли?
— Разрешаем, разрешаем! — закричали гости.
Под аплодисменты Дарья повернулась к Харитону и сложила бантиком свои губы.
— Теперь сладко!
— Как мед!
Ну, а дальше все пошло как по маслу. Люди пили, ели, кричали «горько», просили подсластить. Все были навеселе, раскраснелись. Пустились в споры, в разговоры. Подвыпивший Шишигин напирал на Якова Тимофеевича.
— Неправильные ваши распоряжения, товарищ директор.
— Какие распоряжения неправильны?
— А почему вы запретили заготовлять телеграфные столбы?
— Нарядов нет, не требуются.
— Как так не требуются? Может ли это быть? Я слышал, правительство нажимает на стройку электрических станций. Разве электричество не по проводам побежит? Провода-то на столбы вешать. А вы говорите, столбов не надо. Тут вы промах делаете. Иной раз привезут к нам на эстакаду хлыст. Думаешь, эх какой бы телеграфный столб из него получился! А его приходится чуть ли не на вагонную стойку раскраивать. Жалко дерево портить.
В разгаре пира поднялся Березин, сказал в шутливом тоне:
— Не пора ли к лешему, гостеньки? Надо и честь знать.
— Гуляйте, гуляйте! — перебил его Зырянов.
Директор леспромхоза посадил Березина на место и шепнул:
— Фетис Федорович, не егози, пускай люди пьют, закусывают.
— Люди-то пьют, закусывают, а кони стоят голодные, — возразил Березин. — Коней пора ставить на отдых, мы можем гулять и на Новинке. Догуливать к нам пожалуйте.
— В этом ты прав, — согласился Черемных. — Тогда езжайте.
Три тройки вскоре мчались в обратный путь. Харитон и Дарья сидели в обнимку, а с задних троек кричали:
— Горько, подсластить!
— Уже рассластили! — отвечал Березин, подмигивая.
Почти перед самой Новинкой на крутом повороте дороги кони встали, захрапели, попятились. Перед ними был высокий завал из елок, из хвороста, из сушника. Из-за засады раздались крики, ружейные выстрелы. Первая тройка круто повернула, шарахнулась в сторону, в снег, кошевка перевернулась, и Харитон с Дарьей оказались в сугробе.
Наверху завала с берданкой появился пилоправ Кукаркин.
— Ага, перетрусили!
Из-за завала высыпала с гармошкой веселая пестрая толпа.
— Выкуп нам за невесту давайте, выкуп! — кричали женщины.
— А нам за жениха! — басили мужчины.
Все окружили Харитона и Дарью, начали отряхивать с них снег; потом повели за завал, где посреди дороги стоял стол, на столе водка, тарелки с вилками. Над костром в сторонке висело ведро, в котором варились пельмени.
Достав из кармана бутылку и стаканчик, Шишигин угостил сначала Кукаркина, потом стал обносить всю его компанию.
На столе в клубах пара появились горячие пельмени.
— Прошу к столу! — скомандовал пилоправ.
И снова всем стало горько, снова виновникам торжества пришлось сластить продукцию водочного завода.
Завал был раскидан на стороны, и тройки помчались дальше. Вслед за ними, наигрывая в гармонь, с песнями и пляской направилась в Новинку ватага пилоправа Кукаркина, шествие которой замыкала подвода со столом и посудой.
В Новинке Харитона и Дарью высадили среди улицы. От самой дороги к большому двухэтажному дому были разостланы полоски ярких половиков. Минуя Дарьину каморку и мужское общежитие, половики вели вверх по лестнице на второй этаж. Богдановы шли под ручку впереди, а за ними — гости, за гостями гудела праздничная толпа.
На втором этаже в коридоре Березин вышел вперед, подошел к двери, обитой войлоком и клеенкой, щелкнул внутренним замком и, подавая ключ Богданову, сказал:
— Харитон Клавдиевич, вот ключ от вашей новой квартиры. Живите, будьте счастливы, всем довольны… Прошу, заходите!
И распахнул дверь.
Богданов перешагнул порог, огляделся.
В большой светлой комнате у глухой стены стояла накрытая пышная никелированная кровать, над ней висела написанная маслом, в массивной раме копия с картины Шишкина «Утро в сосновом лесу». В углу на отдельном столике стоял радиоприемник. Посредине комнаты находился сервированный стол, плотно обставленный кругом стульями. Новенькая посуда на белоснежной скатерти, приборы из нержавеющей стали, бутылки с винами — все это блестело, играло.
— Пожалуйста, раздевайтесь, вот вешалка! — говорил Березин. — Чувствуйте себя как в своем собственном доме. Все это ваше.
Глаза у Харитона вдруг стали влажными.
— Кого мне благодарить за это? — взволнованно заговорил он, сдергивая перчатки и комкая их в руках.
— Себя благодарите. Свой труд.
— А я что сделал? Я тут еще новичок.
— Приживетесь — и не будете новичком. Вы нам построили эти новые дома. Из-за вас отгрузка леса с эстакады не задерживается. Вы ведь ходите на работу не погоду пинать. Вы думаете, мы не видим, кто как работает и кто чего заслуживает? А в общем, раздевайтесь, будем продолжать гулять. Мы дома, мы у себя, и нам никто не помешает праздновать так, как хочется. А отгуляем — еще крепче за работу примемся… Дружка! Где дружка?
— Шишигин вышел, сейчас придет! — сказал кто-то из гостей, толпившихся у вешалки.
Пока гости раздевались, осматривали комнату, в дверях показался Шишигин. В руках у него был богдановский облезлый сундучок, черный жестяной котелок, а за плечом на ремне гармония.
— Ты где пропадаешь? — крикнул на него Березин. — Приступай к своим обязанностям, угощай людей.
— Гы, угощай! Надо сначала женихово приданое притащить, потом гулять. Что я, порядка разве не знаю?
Он поставил сундучок среди пола и откинул крышку. В нем наверху лежали стоптанные сапоги.
— Вот это жениховы скороходы, — начал он, выкладывая на пол из сундучка, для смеху, разное имущество. — Это мыльница и кисточка для бритья, а это новые портянки, пригодятся потом на подгузки.
Богданов вдруг вскипел:
— Шишигин, убери! — прорычал он.
К нему подошла Дарья, взяла за руку.
— Не трожь, Харитоша! Пускай. Чем больше смеху, тем лучше.
Богданов сразу обмяк.
— Ты сама, Даша, командуй. Сади гостей за стол.
— Обожди, Харитоша. Еще не все готово.
Пришел Чибисов с женой, сухой, высокой женщиной, закутавшейся в лисий воротник. В руках у начальника лесопункта была корзинка, накрытая газетой.
— Можно? — спросил он.
Богданов снова было начал хмуриться. Дарья заметила это.
— Будь ласков, будь вежлив, принимай гостей, Харитоша! — шепнула она ему и пошла навстречу Чибисову.
— Пожалуйте, пожалуйте, дорогие гостеньки! Раздевайтесь.
Евгений Тарасович подошел к Богданову.
— Харитон Клавдиевич, прошу извинить незваного гостя. Между нами и кошки и собаки бегали. Забудем старое. У всех у нас должна быть только одна забота — о деле, на которое мы поставлены. Это самое главное. У всех у нас есть свой гонор, свои недостатки. Надо ломать себя, если это в наших общих интересах… Поздравляю вас, Харитон Клавдиевич, с законным браком! Желаю счастья в семейной жизни, в труде. А это примите от меня скромный подарок.
Он поставил корзинку возле стола.
На Богданова будто напал столбняк, он стоял точно ошеломленный: что-то хотел сказать — и не мог, хотел сорваться с места — и не мог. Потом качнулся, кинулся к Чибисову, взял его руку и сколько было силы сжал в своих ладонях.
— Евгений Тарасович, зачем вы извиняетесь? Ведь я тоже был виноватый в дрязгах. Раздевайтесь, пожалуйста!.. Даша, сади гостя на почетное место и угощай!
Потом появились ряженые с подведенными сажей бровями и усами, в вывернутых шубах, в бумажных колпаках, верхом на коромыслах, с тазами, ведрами. Тут были и клоун, и гадалка, и цыган, разыскивающий с уздечкой чужую лошадь, и охотник с берданкой, который носил в руке медвежье ухо и рассказывал, как он тянул из берлоги медведя — ухо оборвал, а медведя вытянуть так и не смог. Ряженые начали петь, плясать, названивая в тазы… И все пошли крутиться возле молодых.
За праздники, пока люди отсиживались в домах, выпало столько снега, что он завалил все дороги в лес, тропки в делянки, похоронил под собой электрические станции, кабели, лебедки, эстакады. Вышедшие из гаража автомашины тут же забуксовали и не могли пробраться к трассе лежневой дороги. Подвязанные к колесам цепи яростно шлепали по снегу, выбивали под скатами ямины. Машины сердито урчали, дергались вперед, назад, а с места — никуда. Электропильщики, сучкорубы, рабочие эстакад, выстроившись гуськом, прокладывали себе путь в лесосеки ногами: передние шли прямо по пояс в снегу, скоро выбивались из сил и уступали место другим. Это был утомительный переход через бесконечные заснеженные пространства, каждый метр которых приходилось преодолевать с неимоверным трудом.
Из Чаруса на Новинку поступила телефонограмма:
«Срочно доставить к железной дороге полторы тысячи кубометров рудничной стойки и столько же деловой древесины для каменноугольных копей. Мобилизовать все и безоговорочно выполнить приказ министра».
Желтая бумажка лежала перед Чибисовым. Опершись локтями о стол и обхватив голову руками, он глядел на нее с отчаянием. Вокруг стола, переминаясь с ноги на ногу, молча стояли шоферы.
— Возить надо, возить! — наконец сказал он.
— Мы знаем, что надо возить! — заговорили шоферы. — Но как? Идите посмотрите, что делается с машинами. Горючее сжигаем, а с места не сдвинемся. При такой работе без порток останешься.
— А что вы предлагаете?
— Расчищать дорогу надо.
— Но снегоочиститель, треугольник, к гаражу не пройдет, пеньки мешают. Значит, вручную разгребать снег?
— Только так, разгребать до твердого грунта.
— А где взять людей? У меня на прямых работах нехватка рабочих.
— Домохозяйкам надо в ножки поклониться.
— Ох, уж эти домохозяйки! Не успеешь рта раскрыть, как начнется: не могу, больная, мне детей не с кем оставить, у меня стирка, я обед готовлю. Известно, домоседы, разве их из тепла пошлешь на мороз работать?
— Их надо собрать, потолковать, разъяснить положение.
— Некогда митинговать. Пока соберутся да что — день-то и пройдет.
— Вы, товарищ Чибисов, молодушку попросите, она вам мигом женский батальон выведет.
— Какую молодушку?
— Дарью, Цветкову бывшую. Весной она целую армию на сплав леса вывела.
— А ну, сбегайте за ней, позовите сюда! — распорядился Чибисов.
Шофер Полуденнов, стоявший возле стола, точно на ходулях, обернулся назад и сказал сыну, о чем-то переговаривавшемуся с матерью:
— Степашка, сходи-ка за Дарьей.
Степан Полуденнов, большой, неуклюжий, как и родители, чем-то напоминавший молодого лося, тотчас же вышел.
Когда в кабинет явилась Дарья Богданова, шоферы расступились. В запах бензина она внесла запах духов.
— Зачем я понадобилась, Евгений Тарасович?
— Ты все еще, Дарья Семеновна, празднуешь? — спросил Чибисов.
— Почему мне не праздновать? У меня ведь, как говорят, медовый месяц. Я свои обязанности по работе справляю.
— А мы отпраздновали. Бумажку получили, вот прочти. Министр приказал немедленно отгрузить шахтерам три тысячи кубометров леса. У них на складах хоть шаром покати, крепиться и строиться нечем.
— Ну, понимаю.
— Вот эти мужики, Дарья Семеновна, посоветовали тебе в ножки поклониться. Ты мастер организовывать домохозяек. У нас машины у гаража сгрудились. Надо дорогу разгребать.
— А они сами? — Она окинула взглядом шоферов. — Вон их сколько!
— Одни они до вечера прокопаются. Да и нехорошо, механики будут дорогу расчищать, а домохозяйки на них в окна смотреть. Сможешь нам помочь?
— Попробую!
— Расшевели, пожалуйста, свободный народ в Новинке.
— А лопаты деревянные будут?
— Лопаты на складе, я распоряжусь. Были бы люди, а этого добра хватает, в лесу живем.
— Всяко бывает. Были когда-то леспромхозы треста «Древмет», а их называли «дров нет». Люди сидели в лесу в общежитиях и замерзали.
Вскоре на дороге появились первые домохозяйки, в полушубках, в фуфайках, головы замотаны шалями, в руках — деревянные лопаты. К ним одна за другой стали подходить женщины со всего поселка. Пришла и жена Чибисова с лисьей шкурой на шее, в больших мужских валенках. На всей дороге от гаража до лежневки закипела работа, в воздухе мелькали лопаты, вихрящийся снег, из которого постепенно образовывались высокие насыпи. Слышались крики, смех, шутки. В Новинке стало весело, как на празднике. А Дарья Богданова, работавшая со всеми, только покрикивала:
— Бабоньки, поживей, поживей! Там на лежневке кувшин с водкой стоит. Чибисов поставил.
— Держи карман шире, поставит!
Закончив работу, женщины толпились на лежневке, по которой уже прошел гусеничный трактор с треугольником. Стояли с лопатами на плечах, балагурили, подсмеивались друг над дружкой, и никому не хотелось уходить домой. Только разгорелись на работе, вошли в азарт, а она уже кончилась.
— Дарья, давай еще работы! — кричали Богдановой.
— Нету, бабоньки! Можете расходиться по домам.
— А нам неохота. Ты бы хоть нас лес заставила рубить, что ли?
— Идите в контору, нанимайтесь.
— С радостью бы нанялись. Работать с артелью куда веселее, чем возле горшков да пеленок жизнь коротать.
— Погодите, бабы, придет время — избавимся от горшков, от ухватов. Теперь к тому дело пошло; круто теперь берутся за это. А раз берутся — сделают.
По прорытой снежной траншее, непрерывно гудя, громыхая прицепами, точно артиллерийскими лафетами, одна за другой шли автомашины. Впереди вел свой лесовоз шофер Антон Полуденнов. Над радиатором горел красный флажок — вымпел, на стекле кабины была надпись: «100 тысяч километров пробега без капитального ремонта». Вырвавшись на транспортную магистраль, Полуденнов дал полный газ и помчался к лесной бирже. Но не проехал он и полсотни метров, как машина снова забуксовала, зарылась в рыхлом, приглаженном треугольником снегу. Женщины пошли за машиной, вытолкнули ее из сугроба, она рванулась вперед, потом опять застряла, и опять, и опять. Открылась дверка кабины, вышел Полуденнов, заглянул под скаты, покачал головой, сплюнул в то место, куда зарылись колеса, и сказал, словно злясь на медленно падающие с неба снежинки:
— И откуда он берется, язва? Валит и валит, как из прорвы.
К нему подошли шоферы других лесовозов.
— Ничего не выйдет, Антон. Целый день будем скоблиться тут, а до лесосек не доберемся. Буксир надо. Пускай Чибисов дает трактор, иначе дело дрянь, без трактора автоколонне не пробиться ни в лес, ни на станцию. Сходи, Антон, к начальнику лесопункта.
— Сходить-то сходить, только одному у Чибисова делать нечего. Айдате все. Одного-то Чибисов и слушать не будет, упрется, скомандует: «Делайте, выполняйте распоряжение!» Сам отвернется и станет другими делами заниматься… Он податливый бывает, когда люди придут скопом и напрут на него.
— Да он после совещания в Чарусе вроде помягче стал, там с него семь потов спустили. После этого даже к Богданову, самому что ни на есть своему недругу, в гости пошел.
— Да и сегодня, видали, без форсу разговаривал.
— Ну, это как на него найдет.
Мнения шоферов о Чибисове разошлись. И они все же решили идти к нему «гамазом».
Было уже за полдень, когда к автоколонне подошел из лесосеки мощный трактор, развернулся в снежной целине, точно лыжник, вышел на трассу, подпятился к машине Полуденнова и взял ее на трос. Полуденнов подцепил к себе автомашину жены, та, в свою очередь, автомашину сына, а тот — следующий лесовоз. Вскоре автопоезд тронулся на прицепе у трактора. Последние машины по проторенному следу уже шли самостоятельно.
Часть автоколонны была поставлена под погрузку на штабельной площади у богдановской эстакады. В разгар погрузки подъехал Чибисов, привязал оседланного коня к рябинке, вошел на помост и за руку поздоровался с Богдановым.
— Голова не болит, Харитон Клавдиевич?
— Нет, Евгений Тарасович, не болит. Утром Даша налила стаканчик, опохмелила.
— Вот, видишь, как хорошо женатому-то! Есть кому позаботиться о человеке. И завтрак, наверно, приготовила, на работу собрала, портянки, рукавицы тепленькие подала… Так ведь, Харитон Клавдиевич?
— Так, Евгений Тарасович.
— Я знаю, что так. Сам жену имею… А Даша твоя молодец. Клад тебе достался, Харитон Клавдиевич… Крепко нас сегодня Дарья Семеновна выручила.
— Почему выручила?
— Тебе еще не сказывали? Видишь, какое дело получилось.
И Чибисов рассказал Богданову о приказе министра, о том, как Дарья Семеновна помогла пробиться автомашинам в лесосеки, какая она женщина сознательная и отзывчивая на общественные дела.
— Это тебе, Харитон Клавдиевич, надо понимать и ценить в своей жене, — закончил начальник участка.
— Дашу я знаю, — уклончиво сказал Богданов и взялся за пилу.
Увидев столпившихся вокруг рабочих, он нахмурился, буркнул:
— А вы чего уши-то развесили? По местам! Ну-ка, Евгений Тарасович, посторонись, не мешай.
На эстакаду со связкой хлыстов поднялся трактор «Котик». Из кабинки вышел Алексей Спиридонов. Кинув к ногам тракториста моток чокеров от предыдущего воза, Богданов сказал:
— Еще один воз привезешь, разделаем — и шабаш!
— Почему шабаш? — спросил Чибисов.
— Я, Евгений Тарасович, обещался сегодня домой пораньше.
— К жене торопишься? А я пришел тебя на ночную работу сватать.
— Да ведь темно! Какая работа ночью?
— Скоро монтеры приедут. Прожекторы установят. И делянки осветим. Пока срочное задание не выполним, придется работать почти круглосуточно.
— Ну, работайте на здоровье, ваше дело, а я пойду домой.
— Как домой? Приказ министра — все равно, что военный приказ.
— Я ведь не военный. Что вы меня приказами пугаете?
— Я не пугаю, я прошу тебя, Харитон Клавдиевич. По-хорошему хочу… Я лучшего мнения о тебе был.
— Плохого, Евгений Тарасович, я ничего не делаю. Норму я дам, без нормы домой не уйду. Это вы будьте покойны.
— Нормы мало, Богданов, учитывая наши чрезвычайные обстоятельства. Норма нас не устраивает.
— Вы хотите, чтобы я женился да домой ночевать не ходил? Я знаю свои восемь часов, знаю и обязательства, под которыми недавно расписывались. Я почти первый подписался. И сегодня у меня меньше трех кубометров вкруговую на человека не будет. Я слово свое держу. Сказал Даше, что пораньше приду, — и приду. Нарочно с утра нажимал на работу, спешил, трелевщикам покурить не давал. И с бригадиром Ермаковым договорился. Он разрешил мне пораньше уйти. Уж если чего, так поезжайте, с ним разговаривайте. Если он мне прикажет до полночи работать, так я буду знать, что он за человек, а он, по-моему, не балаболка.
— Сам не хочешь, Харитон Клавдиевич, так скажи своим людям, чтобы остались поработать без тебя.
— Разговаривайте сами со звеном. Вон Шишигин, он мой помощник. Он и зарубки на хлыстах делает, он и пилой орудовать может.
— Ну, ты им скажи, распорядись!
— Не могу я этого сделать.
— Почему не можешь?
— Веру в меня потеряют. Какой я буду тогда звеньевой: скажу людям — работайте, а сам к жене пойду? Звено меня никогда не ослушается, что скажу, то и станет делать. У нас все научены так: куда иголка, туда и нитка. А теперь что может получиться: нитка выдернется, на месте останется, а иголка уйдет. Вы уж сами, Евгений Тарасович, разговаривайте, как хотите, как можете.
Ничего не добившись от Богданова, Чибисов подошел к Шишигину, который ходил с меркой среди раскатанных по эстакаде хлыстов и делал на них зарубки топором.
— Шишигин!
— Ась?
— Вся надежда на тебя. Ты нас должен выручить.
— В чем выручить? — с улыбкой спросил Шишигин.
— Останься с людьми поработать хотя бы часов до двенадцати ночи. У нас горячее дело. Видишь, сколько автомашин на биржу выгнали за лесом. На железной дороге целый эшелон порожняка подан под бревна. Требуется срочно загрузить его. Лесорубы, трелевщики согласились работать до двух часов ночи. Теперь дело за вами.
— А почему, товарищ Чибисов, со мной разговариваете? У нас вон звеньевой, Богданов.
— Харитон Клавдиевич только женился, он к жене торопится.
— А, ну, ну… А кто это хочет, чтобы мы тут до полночи работали?
— Шахтеры хотят, Шишигин, шахтеры, которые уголь добывают. Сейчас они в затруднительном положении. У них нет леса для крепления шахт. Мы план не выполняем, да и другие леспромхозы тоже, наверно, работают не лучше нас. Вот и подвели шахтеров, оставили без крепежа.
— Вон какое дело-то! Ладно, поработаем. Сейчас договоримся. А ужин нам сюда привезут?
— Привезут, Шишигин, привезут! Над душой директора леспромхоза стоит министр. А это не что-нибудь! В армии ты не служил?
— Не приходилось. На Индигирке был, в заключении.
— За что сидел?
— Так, за темноту свою. Слепой был. Работал на руднике одном. А там подобралась шайка-лейка, люди исподтишка пакостили советской власти. Они меня обвели вокруг пальца, подкупили, запальщиком поставили работать, к взрывчатке допустили, а под конец науськали компрессорную станцию взорвать.
— И взорвал?
— Ну разве взорвешь! Оборудование на руднике тыщи глаз оберегали. Ты никого не видишь, а тебя все видят. Темный был человек. Пришел на рудник со своей Шишигинской заимки пень пнем. Ну и клюнул на удочку вредителей. Потом-то, когда в заключении был, все это раскумекал, да уж поздно.
— Просветился, значит?
— А что ты думаешь? Конечно, просветился. Там и красный уголок был, и беседы с нами проводили, и лекции читали. Обо всем сообщали, что на белом свете делается. Послушаешь, и ровно глаза твои шире смотрят: видишь, где капиталисты, где наши. Своим-то помочь охота, а чужим по загривку дать… Будь спокоен, начальник, останемся, поработаем.
Домой Богданов шел — поторапливался, ног под собою не чуял.
Чтобы не вязнуть в глубоком снегу, он направился лежневкой, делая большой круг, обходя Новинскую гору. Шел и радовался, что нашелся на земле и для него уголок, где можно быть самостоятельным, хорошо зарабатывать, жить в свое удовольствие. Тихий вечер, бледная желтизна на небе, где уже закатилось солнце, так и не выглянувшее из-за хмары, задумчивый заснеженный лес, пушистые пышные снега — все это гармонировало с приподнятым, радостным настроением Богданова.
Дорога была пустынной и походила на широкую канаву, прорытую в снегу, посредине которой лежали два желоба, выбитые прошедшими в лесосеки автомашинами. На обочинах лежневки кой-где виднелись заячьи следы, где-то в стороне, собираясь на ночлег, пересвистывались рябчики, где-то стучали дятлы. Лес жил своей обычной, давно настроенной жизнью, а лежневая дорога, искусственно созданная человеком в этом лесу, казалось, отпугивала зверей и птиц — хозяином на ней чувствовал себя только человек.
Далеко впереди Богданов увидел человека. Кто мог идти в такое время в лесосеку? Кроме мастера, конечно, некому. Наверно, новый мастер, поставленный вместо Голдырева, ходил в контору, а теперь возвращается принимать у рабочих лес. Однако это не мастер: идет кто-то в юбке, и в руке несет какую-то оказию — не то ведро, не то бидон. Расстояние между Богдановым и женщиной быстро сокращалось. Теперь уже ясно было, что идет женщина и несет за ручку судок: три жестяных миски, вставленных в специальную кассету одна на другую.
— Даша, это ты? — удивился Богданов, встретившись на пустынной дороге с женой.
— Я, Харитон, я!
Щеки ее горели, глаза казались большими и строгими.
— И куда ты идешь, Дашенька?
— К тебе на эстакаду пошла. Обед вот несу.
— А домой разве не ждешь?
— Я слышала, люди решили работать в лесосеках до полночи. Чибисов кухню нарядил в делянки. Я и пошла.
— А я домой обедать иду. Я уже пошабашил, отшился и нитки в пазуху!
— А остальные?
— Уговорил их Чибисов, согласились, пускай работают. Вольному воля. Я им не препятствую.
— А ты, Харитон? Ты почему не остался?
— Эх, Дашенька! Да разве я мог остаться? Только ты одна у меня теперь на уме. Только о тебе и думал! День-то какой долгий показался! Еще с полдня хотелось бросить работу и бежать к тебе. Так и подмывало кинуть эстакаду, оставить вместо себя Шишигина, да только совесть не позволяла.
Он положил руку на плечо жены и притянул ее к себе.
Она вывернулась из-под руки, стала строгой, недоступной.
— Ты, что же, вздумал меня конфузить?
— Чем конфузить? Разве я тебе не муж?
— Убежал из лесосеки?! Люди остались, а ты сдезертировал. Думаешь, я обрадуюсь этому? У всех соседок мужья на работе, а мой — дома. Что я отвечу, если спросят, почему ты дома?
— Нам с тобой, Дашенька, на других смотреть нечего. Нам никто не указ. Как хочется, так и живем.
— Нет! Если жить, то как все.
— Кому денег много надо, тот больше и работает. У нас с тобой, Даша, не семеро по лавкам. И деньги нам с тобой не копить. На еду, на обувку, на одежду заработаем — и хватит. Зря спину гнуть, хапать большие деньги нам ни к чему. Станем жить потихонечку-полегонечку, глядеть друг на дружку да радоваться.
— Мало радости от того, что мы будем с тобой от людей прятаться, друг на дружку любоваться. Я так жить не буду. Ты мне мил, но ради тебя я не пойду против своей совести… А тебе-то самому как не стыдно?
— А чего мне стыдиться?
— Как чего? Ведь ты человека когда-то убил. Приревновал к своей невесте. Кого жизни лишил, кого счастья, невеста твоя от горя иссохла. По Сибири скитался, со всяким народом путался. А тут не посмотрели, какой ты есть. Дали нам с тобой квартиру, обстановку, подарков сколько. Свадьбу помогли справить. А за что? Ты думаешь только за спасибо все это сделано? Тебя подымают, тебя настоящим человеком делают, а ты хочешь оказаться свинья свиньей. Теперь только и остается — прийти домой, забрать пожитки и переселиться в старую каморку.
— Неужели ты хочешь расходиться со мной?
— Нет, не хочу. Я тебя возьму к себе в каморку. Нам и в каморке хватит с тобой места, в тесноте, да не в обиде.
— Даша!
— Ну?
— Я вернусь, Дашенька, на эстакаду. Извини меня!
Со стороны лесосек слышался нарастающий гул трактора, который шел по лежневке и вел колонну автомашин с лесом. Вдали, на повороте заснеженной лесовозной магистрали, мелькнули зажженные фары, яркие лучи света заскользили по плотной стене задремавшего синего леса.
Зырянов наконец-то вырвался в Новинку. Сдав лошадь на конный двор, он направился прямо в женское общежитие. Борис Лаврович давно мечтал о встрече с Лизой, но столько было дел, что он никак не мог выкроить время для себя. А потом — длительная командировка в обком партии на семинар политработников…
В жарко натопленном общежитии было тихо. Дома оказалась одна Паня.
— А где ваша подруга? — спросил Борис Лаврович, поздоровавшись.
Паня нехотя поднялась, села на кровати, сладко позевывая.
— Лизка? В Сотый квартал убежала.
— Какое-то у нее там дело?
— Кто ее знает. Придет с работы, кусок в зубы и айда. Сначала меня с собой таскала. Григорий-то мой стал сердиться, ревновать меня к Николаю Гущину, а Николай меня всего раз и провожал. Теперь он Лизу провожает.
— А кто такой Гущин?
— Помощник Сергея Ермакова. Лизка-то к Сергею ходит, только он не больно на нее заглядывается и заставляет Гущина провожать ее из Сотого квартала. — Панька хотела сказать еще что-то, но, взглянув на Зырянова, прикусила язык. Ей вдруг стало жаль его. Она с укоризной подумала: «Говорила вам: не гонитесь за Лизкой. Не послушались. Вон она как вас с пельменями-то да выпивкой наказала. Напилась, наелась и убежала, не посмотрела, что ночь, темень, мороз. Я бы так никогда не сделала. Мне бы совесть не позволила убежать от человека, который разорялся ради меня. Потом я ее как ругала. Она, Лизка-то, свинья неблагодарная».
— Что же вы стоите? Садитесь. Вот вам табуретка, — пригласила Паня.
— Нет, спасибо, надо идти.
«А что, если съездить в Сотый квартал? — подумал Зырянов, выйдя из общежития. — Может, Паня преувеличивает? Лиза соревнуется с Ермаковым. А где соревнование, там общие интересы, обмен опытом, учеба».
В Сотом квартале он подвернул лошадь к домику Ермакова, забросил вожжи на калитку. В избе застал одну старуху, сидевшую за прялкой.
— Здравствуйте, Пантелеевна!
— Никак Борис Лаврович? — встрепенулась хозяйка.
— Он самый. Не забыли еще меня?
— Хороших людей не забывают… Раздевайтесь, пожалуйста, раздевайтесь, сейчас самоварчик поставлю.
— Нет, не надо, не хочу.
— Как это не хотите? С дороги да чаю не хотите? У нас вода-то не купленная. И близкая. Наш родничок ни в какие морозы не застывает. Кругом снег, стужа, а родничок парочком дышит… Проходите, Борис Лаврович, в передний угол… Давненько, давненько вы у нас не бывали.
Оставив прялку, Пантелеевна загремела самоваром.
— Напрасно беспокоитесь, мамаша!
— Ничего не напрасно. Где это видано, чтобы гость приехал да чаю не напился.
— Где ваш сын?
— Сереженька теперь агитатор. Беседу пошел проводить. У Гущиных изба большая, просторная, так там и собираются. Патефон там есть. А Сергей еще баян туда носит. Посидят, побеседуют, потом повеселятся. Девушка тут одна из Новинки приходит, так она никому прокиснуть не даст, всех растормошит. Веселая, хорошая! Лизанька больно уж мне приглянулась: и красой, и умом, и сердцем. Хочу Сергея женить на ней, так он, паршивец, еще упирается. То ли время не подошло жениться, то ли что. Другие парни, посмотришь, молоденькие, а уже вокруг девчат увиваются. А мой статный, большой, а все как-то сторонится девушек. А мне крайне надо женить парня.
— Зачем торопить. Придет время, захочет жениться — на вожжах не сдержишь.
— Ждать-то некогда. Умру и на внучат не полюбуюсь. Сережка надо мной смеется: «Ты, мама, в коммунизме еще наживешься». Ничего бы, думаю, хоть одним глазком поглядеть на этот самый коммунизм. Да только где мне, старухе, до того счастья дожить… Хотя бы внуков благословить.
— Доживем, Пантелеевна, и до коммунизма. Все доживем. Вот тоже вначале про социализм говорили. Мечтали. Планы строили. А ведь теперь в социализме живем. До коммунизма тоже близко.
— Дай-то бог!
— Бог тут ни при чем. Все в наших руках.
— Вот и самовар готов, — засуетилась старушка. — Он у нас быстро поспевает. Наложишь горячих углей из загнеты, поставишь трубу в печурку, смотришь — уже пар валит, крышкой брякает.
За чаем Пантелеевна говорила с гордостью:
— Лиза только из-за Сергея и приходит сюда. Гляди-ка, разве ближнее место между Новинкой и Сотым кварталом, а она каждый вечер бежит сюда, заделье находит: то книжки прочитанные обменить, то узнать, на сколько парень норму в лесу выполняет. А теперь бумажку Сергею принесла от парторга Березина: дескать, прикрепляется к Сотому кварталу в помощь агитатору Ермакову. Теперь каждый вечер беседы с населением проводят. Для парней и девушек кружок какой-то организовали, книжку читают «Про настоящего человека» — какой-то, сказывают, летчик в войну без ног остался, не захотел пойти на пенсию, ноги заказал себе поддельные, выучился ходить и снова фашистов с самолета бил. Теперь будто в Москве живет, героем стал.
Выуживая ложечкой сухарики из своего бокала, старуха продолжала:
— Сергей-то сначала возгордился. Теперь, вроде, полюбовно сходятся, свыклись.
Увлеченная разговором, Пантелеевна вначале и не замечала, что гость сидит за столом, к чаю не притрагивается: глотнул разочек-два из стакана да и забыл про него.
— А вы что же не пьете? — спохватилась она. — Разве не нравится наш чаек? Может, остыл? Так горяченького налью!
— Нет, не надо, спасибо! Я в Новинке напился.
— Ну, может, щец похлебаете? Горячие, в печке стоят.
— Не беспокойтесь, Пантелеевна, я сыт.
— Так чем же вас угощать-то? Ну, смотрите, неволить не могу. На хозяина желудок сердиться станет, если хозяин спесив…
И, помолчав, спросила:
— Вы Лизу-то знаете? Должность у вас такая — всех людей знать. Стоящая девушка?
— Лиза девушка хорошая, ничего худого про нее не скажешь.
— И я так думаю, Борис Лаврович. Как раз она под пару моему Сергею. Оба работящие, оба на электрических пилах работают. В случае чего, из дому ходить вместе, домой вместе. Куда лучше-то! Бывает, вон девушки за служащими гоняются, за начальниками: дескать, выйду за «шишку», работать не придется, буду дома посиживать, обеды готовить да песенки петь. А Лиза не такая. Эта смотрит на свои ладони, на мозоли жесткие и говорит: «В жизни всякое бывает. Люди сходятся, потом, глядишь, не поладят в чем-либо и разбегаются. Больше всего страдает женщина. Самый надежный друг у нее — это собственные руки, самостоятельность».
— Лиза права, Пантелеевна! Она правильно смотрит на жизнь.
— Понятно, права! Раньше женщину за человека не считали. А теперь, смотри-ка, куда она вышла! Лиза вон себя на какую высоту подняла. Ей и мужчины которые позавидовать могут… Если бы мне женить на ней Сергея, я бы самая счастливая из матерей была.
В доме Гущиных под потолком горела лампа «Молния», свет от окон стлался по снегу. Изба ходила ходуном от топота ног. Слышались крики, визг. На крыльце Зырянова чуть не сбили с ног. Из избы вихрем вылетела девушка и спрыгнула с высокого крыльца, вслед за ней выскочил парень.
— Ой, Сережа, только в снегу не валяй! — взмолилась девушка, пойманная парнем среди двора.
Зырянов по голосу узнал Лизу. Она проворно вывернулась из рук парня, отбежала к раскрытым воротам.
— Ну, прости, милый! Я больше никогда не буду тебя щекотать. Простишь, Сереженька, а?
Она нерешительно пошла к дому. Парень кинулся за ней. Лиза выбежала на улицу и встала под освещенными окнами. От ее одежды шел парок.
— Простынешь ведь? — сказал парень, выглядывая из ворот.
— А ты меня в снег не свалишь?
— Нет!
— Скажи — честное комсомольское.
— Ну, сказал.
— Я не слышала. Ты что-то другое говоришь.
— Ну, тогда как знаешь, раз не слышишь.
И пошел в дом, стукая нога об ногу, сбивая с валенок снег. Девушка на почтительном расстоянии последовала за ним.
— Лиза!
Зырянов вышел из тени и преградил ей дорогу. Она вздрогнула, отступила назад.
— Кто это?
— Я, Зырянов! Разве не узнала?
— Борис? Ты как здесь очутился?
— Тебя ищу.
— Зачем? — спросила она холодно.
— Ты простынешь. Иди оденься. Мне нужно с тобой поговорить.
— Ну, говори. Я тебя слушаю.
— Я не могу всего сказать в двух словах… Может, подвезти тебя до Новинки? Вероятно, это будет наша последняя встреча.
— Разве ты куда уезжаешь?
— Нет, никуда не уезжаю. Я только что из командировки. Ехать мне некуда, совершенно некуда.
Из избы кто-то вышел на крыльцо.
— Лиза, ты чего долго? — послышался женский голос. — Остудишься. Хоть бы фуфайку на плечи накинула. Принести?
— Не надо, я сейчас.
Когда женщина захлопнула дверь, Лиза сказала:
— Хорошо, Борис, поедем! Сейчас оденусь.
По дороге в Новинку, сидя в кошеве рядом с Зыряновым, Лиза запахнула ему шарфик, застегнула на верхние пуговицы полудошку.
— Ты получала мои письма? — спросил Зырянов. — После того вечера я никак не мог вырваться на Новинку. О причинах я тебе писал. Как я стремился к тебе! Тосковал. Все валилось из рук. А от тебя — хотя бы одно слово. В чем же дело, Лиза? Ты, наверно, не верила, что я так занят, что не могу быть возле тебя, отделываюсь только письмами. Так ведь? Да?
— Милый Борис! Совсем-совсем не то. Ни в чем тебя не упрекаю. Я сама во всем виновата. Нет, даже не виновата. Все случилось помимо моей воли. Встретился мне человек. И как только увидела его — во мне что-то произошло. Я стала совсем другая. Забыла обо всем. И о тебе, Борис. Не обижайся на меня.
— Да, я понимаю тебя, — грустно произнес Борис Лаврович. — Ну, что ж, будь счастлива.
По сторонам дороги стояли густые темные ели, закутавшиеся в пушистые заячьи воротники. Никем не понукаемая лошадка бежала ленивой рысцой. В легком морозце поскрипывали полозья кошевы. Стояла тихая северная ночь с далекими холодными звездами.
Зырянов вспомнил первую встречу с Медниковой на лесной дороге. Было раннее утро, всходило солнце, блестели росы. И тогда, при виде незнакомой девушки, в нем точно так же, как она говорит сейчас, произошло что-то необычное. Будто что-то осенило его. И словно все вокруг преобразилось, засияло, засверкало, стало особо прекрасным.
Впереди между деревьями показались яркие электрические огни Новинки. Зырянов подобрал вожжи и подшевелил лошадку, она прибавила хода.
У женского общежития Лиза вылезла из кошевы.
— Спасибо, Борис, — поблагодарила она.
Зырянов подал ей на прощанье руку, она крепко сжала ее.
Он вспомнил, как провожал ее к этому общежитию первый раз. Тогда она убежала от него вприпрыжку. Теперь уходила медленно, с опущенной головой.
Было морозное розовое утро. Изморозь мельчайшими искринками, похожими на мелкую соль, покрыла кусты, хворостинки, стволы и ветви деревьев. И весь воздух, казалось, был наполнен изморозью в лучах холодного солнца.
Григорий Синько расставался с Паней в лесосеке на перекрестке дорог. Она отдавала ему свои вязаные шерстяные варежки, а себе оставляла одни брезентовые рукавицы. Он от варежек отказался, не взял и рукавиц, засунул голую руку в карман ватных брюк, сдвинул шапку-кубанку на одно ухо, а другое прикрыл ладошкой и пошел в свою делянку.
— Возьми хоть платок! — крикнула ему вслед Паня.
Он ничего не ответил, даже не оглянулся.
Напарник Синько был уже в делянке, развел возле пенька костер, сидел на чурбаке и курил цигарку из моха, сорванного с седой елки. Синько молча подошел к костру, сел напротив товарища, стал подбирать под ногами недогоревшие ветки и кидать в огонь.
— Ты что на меня, Гришка, не глядишь? — сказал курносый, худой паренек с широко расставленными черными глазами. — Сердишься, что ли?
Синько ответил не сразу.
— Очи не глядели бы ни на що! Тикать надо отсюда.
— Куда, Гриша?
— Во Львов або до Тернополя. От морозов кишки смерзаются.
— Давай свалим несколько деревьев, разогреемся.
— На черта валить, нехай стоят, растут.
— Тебе хорошо, тебя Панька кормит, а я на кусок не зарабатываю.
— Иди до бригады: к сучкорубам або электропильщикам. Там дуже много заробляют.
— А ты?
— Я коло костра буду сидеть. Вечером, як уйдет тот башкир, що по сусидству працюе, перетягну с его поленниц кубометр — и добре.
— Поймает — убьет тебя этот Мингалеев.
— Ни, не словит. Вин с бабой теперь лучком работае, в два раза больше дров дае. Кубометр перетягнешь — и не догадается.
— Как не догадается? Заметит.
— Я не с краю возьму: с одной поленницы чурбак, с другой, с третьей…
— Это рисково. Да и канительно. Лучше самим свалить несколько деревьев.
— Ще связываться, валить, сучки срубать — да провались воно!
— У меня, Гришка, печенка не переваривает вот так без дела сидеть. Мне уж надоело. И пилы мы с тобой зря ломаем. Давай лучше возьмемся за дело. — Парень затянулся цигаркой из моха и закашлялся. — Я уже табаку настоящего неделю не куривал. И окурки-то на улице сразу снегом заметает.
— Ну иди до бригады, иди! Я тебя не держу.
Парень нерешительно встал, помялся на ногах, швырнул окурок в костер и бочком, бочком, точно виноватый, исчез из делянки.
Синько наломал хворосту, положил на костер, придавил чурбаком, подул на руки, потер чуть побелевшее ухо и встал на коленки перед костром, чтобы раздуть пламя.
В это время подошел Березин.
— Ты все еще по полкубометра за день ставишь? — спросил он Синько.
— А сколько треба? — парень повернул к парторгу лицо, запорошенное пеплом.
— Будто не знаешь? Самое меньшее — два с половиной кубометра.
— Тю! — насмешливо протянул Синько. — Вы бы, Хветис Хведорович, попробовали сами поработать и дать хотя бы по два кубометра. Это ведь лес, а не солома!
— Было время, я по десять, по двенадцать кубометров давал. Эх, Синько, Синько! Твою-то бы лень да на ремень. Ты же мне слово давал подтянуться… Ну, что с тобой делать?
— Не можу я тут работать.
— Почему не можешь? Такой здоровый, и не можешь.
— Условия не подходящи. Який я лесоруб? Я на волах ездить можу, та работа мне сподручна, хоть на сто километров поеду, а лес рубить — ни! Подсолнухи срубать — це можу.
— Обратно на эстакаду к Богданову пойдешь?
— Вин не приме.
— Может, примет… Ну-ка, пойдем сходим.
— Та не примет же! Зачем ноги мять, чи вы не знаете Богданова? Колы выгнал — всё.
— Мы попробуем, авось, уговорим. Только ты, смотри, брось лодырничать. До каких пор будешь баклуши бить? Ты ведь уже отец, пора за ум браться.
— Кто отец?
— Знаем, кто отец. Скоро придется ребенка воспитывать, а ты себе на кусок хлеба заработать не можешь. Или думаешь дурачком век прожить? Пошли!
Синько нехотя поплелся за парторгом, оглядываясь на костер, который не горел, а дымил.
— Иди, иди, не оглядывайся! — прикрикнул на него Березин нарочито строгим голосом. — В леспромхозе людей не хватает, а ты, такой лбище, штаны протираешь на чурбаках.
На эстакаде шла горячая работа. Хлысты из делянки поступали бесперебойно, и звено Богданова еле успевало перерабатывать возы, оставляемые двумя «Котиками».
— Ого, у вас, я вижу, новшество! — Парторг увидел железные клюшки, которыми рабочие ловко оттаскивали разделанные кряжи.
— Какое новшество, Фетис Федорович? — спросил Шишигин, поглядывая не без гордости на свою новую мерку — рейку с делениями, расписанную черной и красной краской. — Про рейку говоришь? Это пилоправ Кукаркин предложил Чибисову завести такие мерки на эстакадах. Очень удобные. Видно, где метр, где полтора метра, где два; и сотки даже цифрами обозначены.
Я не про рейку твою, а про металлические клюшки. Раньше вы палками да вагами бревна ворочали.
— Это тоже Кукаркин придумал.
— Везде Кукаркин!
— А как же! Кукаркин — изобретатель. За многих головой работает. Теперь, сказывают, над сучкорубной машиной мозги ломает.
— Ну-ну. А вот кто бы придумал такую машину, чтобы лень с человека обламывать? — сказал Березин подошедшему Богданову. — Может, возьмешь себе на перевоспитание этого лодыря, Харитон?
— Синько? Избави бог! Хватит, помаялся с ним. Сколько крови перепортил. Из-за него, наверно, во мне черная кровь получается, в голову ударяет и я становлюсь дурак дураком.
— Ты его хорошо знаешь, понимаешь, он слушался тебя.
— Слушался, пока я его учил.
— Как учил?
— Это дело темное, товарищ Березин. Может, он сам скажет, как я его учил? Учил за лень, за воровство, за козушку Дарьину. Про ту учебу знает он да я. Теперь я не могу учить так…
— Значит, принять к себе в звено Синько не можешь?
— Не могу, Фетис Федорович.
— Может, совет какой дашь?
— Устройте вы его в столовую воду возить. Пусть он там ест всякие остатки. А отъестся, разжиреет, когда сало закипит в нем, он сам за колку дров возьмется и в лес запросится. Вспомните потом мое слово! Ведь человека видно, что ему надо. Он был в беспризорных, все мысли только и вертелись вокруг еды.
Синько тем временем переталкивал с уха на ухо свою кубанку, прятал обжигаемые морозом руки в карманы.
— Как, Синько, пойдешь в столовую водовозом? — спросил Березин.
Парень потупился, довольный, пряча улыбку.
— Чего ж не пойти? Пойду.
— Там тебе и волы будут, станешь начальником экипажа «МУ-2». Ну, а если воды вовремя не привезешь, обеды своевременно не будут готовы, — берегись! Перед всей Новинкой отвечать станешь.
— Воды-то привезу, трудно, чи що, за ней съездить? — растягивая слова, не торопясь, пробубнил Синько.
— Смотри, Григорий, если и тут станешь лодырничать, тогда уж не знаю, что с тобой делать.
— Ничего со мной не придется делать, давно бы на кухню поставили. Там я сможу…
Кругом — тайга, глушь, бездорожье. На семь-восемь месяцев лег снег, похоронил под собою землю. Человек неделями не видит солнце. Показавшись над горизонтом, оно чуть оторвется от земли, холодное и равнодушное, опишет небольшую дугу и снова спрячется. Но люди не унывают, они живут с мечтами о лете, о ясном и жарком солнце.
С наступлением зимы и длинных вечеров Нина Андреевна с увлечением взялась за общественную работу. Она была пропагандистом в кружке по изучению истории партии, лектором и беседчиком. Выступала в Чарусском клубе, в красных уголках и в общежитиях на лесоучастках. В занятиях с коммунистами и в чтении лекций для рабочих она находила большое удовлетворение. Ей радостно было сознавать, что и здесь, в чарусских лесах, где-то чуть ли не на краю света, она оказалась полезной.
В один из вечеров Николай Георгиевич вернулся домой раньше обычного. Ему нездоровилось, во всем теле чувствовался озноб. В квартире было холодно и неуютно. На столе грязная посуда, постель не заправлена. Девочки в шубах сидели на полу и кутали кукол в тряпки. Багрянцев взглянул на отрывной календарь, висевший на стене. Днем партийной учебы был вторник. Он подумал было, что жена на занятиях, но оказалось, что сегодня уже среда.
— А где мама? — спросил он девочек.
— Заходил дядя Боря, и мама ушла с ним.
— А давно он приходил?
— Давно. Еще светло было.
Николай Георгиевич посмотрел на часы. Был девятый час. Заглянув под крышку холодного котла, стоявшего на очаге, Багрянцев нахмурился и начал ходить вдоль комнаты.
Он ревновал жену к Зырянову. Замполит частенько заходил к ним, держал себя со всеми запросто. Иногда вместе отправлялись в кино, на прогулки, гостили у Якова Тимофеевича. Зырянов и Нина Андреевна всегда вели себя скромно, сдержанно, но Николай Георгиевич видел в этом лишь маскировку, считая, что его обманывают. Эта подозрительность усилилась, когда Нина Андреевна рассказала ему о вечере у замполита, где были Лиза и Паня. Тогда Багрянцев вспылил, упрекнув жену: дескать, он на работе старается, а она тут без него на вечерах гуляет. С тех пор вспышки ревности стали у него все чаще и чаще. Он стал раздражителен, придирчив, не давал покоя ни себе, ни жене. Запретил ей заходить в кабинет замполита и вообще встречаться и разговаривать с ним.
…Время шло. Часы показывали девять. А Нины Андреевны все не было. Николай Георгиевич оделся, достал из стола деньги и быстро вышел, направляясь в орсовский магазин.
Под вывеской, над дверями магазина, красноватым светом горела электрическая лампочка, снежок на крыльце казался розовым. Сторож Якуня уже вышел на свой пост, он был в тулупе, за плечом маячила берданка, а в руке деревянная пустотелая колотушка, на конце которой на ремешке болтался шарик. Старик прохаживался перед магазином и, когда замечал поблизости людей, подымал колотушку вверх, побрякивал над ухом: дескать, внимание, здесь сторож. Перед Николаем Георгиевичем он приподнял шапку и молча пропустил его в магазин.
Из магазина Багрянцев пошел не домой, а в избушку к старухе, где, бывало, они с Ошурковым наслаждались «лесной сказкой». И когда он уходил в ночь, в темноту, сторож Якуня усиленно гремел деревянной колотушкой.
Обратно Николай Георгиевич вернулся поздно. Нина Андреевна была уже дома, растопила очаг, помыла посуду, накормила и уложила детей спать. Ни словом не обмолвившись с женой, Багрянцев разделся, лег на кровать лицом к стене, зарывшись с головой в одеяло.
— Коля, что с тобой? — подошла Нина Андреевна. — Ты заболел?
— Отстань! — рявкнул он. — Шла бы ночевать-то к Зырянову.
— Коля! Как тебе не стыдно?!
— Тебе надо стыдиться, а не мне! И замолк до утра.
Она решила ночевать в медпункте на топчане.
Для Нины Андреевны наступили тяжелые дни. Она не могла отказаться от пропагандистской работы. Наперекор мужу продолжала заниматься общественными делами, вела кружок партийной учебы, выступала с лекциями, докладами, выполняла поручения Зырянова. Николай Георгиевич все это знал, видел и еще больше озлоблялся. В семье Багрянцевых поселились неприязнь, холод. Об этом они никому не жаловались. Но шила в мешке не утаишь.
Однажды, вернувшись из поездки на участок углевыжигательных печей, Нина Андреевна нашла на столе записку. Писал директор леспромхоза Черемных. Просил зайти к нему в кабинет для серьезного разговора. Слово «серьезного» было подчеркнуто. Не раздеваясь, прямо с дороги Багрянцева заспешила в контору.
Яков Тимофеевич сидел в кабинете один. Вид у него был усталый, он уже несколько дней не брился, в щетине на щеках искрилась седина.
— Садитесь, пожалуйста! — сказал он, закрывая папку, лежащую перед ним. — Нина Андреевна, у вас нет желания переехать из Чаруса на другой наш лесоучасток? Например, в Моховое?
— В Моховое? С Николаем Георгиевичем?
— Да, в Моховое. Тамошнего начальника Ошуркова снимаем с работы и отдаем под суд. Есть наметка поставить вместо него вашего мужа. Фельдшера из Мохового мы перебросим в Чарус, а вас с Николаем Георгиевичем пошлем туда.
— Но ведь Ошурков, несмотря на пьянство, неплохо справлялся с работой?
— Ошурков втирал очки, а мы его не контролировали. У нас в Моховом не было зоркого партийного глаза… Там мы порекомендуем вас в парторги. Учтите, какую ответственность думаем возложить на вас. Там место глухое, люди тяжелые. Вы ведь бывали там?
— Бывала, — чуть слышно сказала Нина Андреевна, кусая губы.
— Надеемся, вы сможете навести на Моховом порядок. Хорошо подумайте с Николаем Георгиевичем об этом предложении и завтра утром скажете. Нам дорого время. Нужны срочные меры.
— Что же случилось с Ошурковым?
— Оказался жуликом. И, к сожалению, разоблачили не мы, а колхозники. Он брал с некоторых взятки, давал справки, что люди выполнили свои объемные задания и отпускал домой. Выписывал фиктивные наряды на заготовленную древесину, которая фактически стоит на корню. Надо же было ему на что-то пьянствовать. А мы верили его очковтирательским сводкам.
— И много он приписал?
— Обмер древесины в делянках и на берегах реки, куда лес подвозится для предстоящего сплава, еще не закончен. Работает комиссия… Но уже сейчас видны большие злоупотребления, приписки. Я там пробыл двое суток, разбирался в запутанных делах, две ночи не спал, но так до конца и не разобрался. Завтра вы мне дадите свой ответ, и я снова поеду туда.
— Хорошо, Яков Тимофеевич, ответ завтра будет, — сказала Нина Андреевна.
— Надеюсь, положительный? — улыбнулся Черемных.
— Да, вероятно, так, Яков Тимофеевич… Сама я уже решила, не знаю только, как отнесется к этому Николай Георгиевич.
Багрянцева, выйдя из конторы, сделала несколько шагов и чуть не упала. Прислонилась к загородке заснеженного садика, а в глазах — цветные круги, в ушах — звон. Представилась маленькая избушка с одним оконцем, с тесным проходом между русской печью и широкой деревянной кроватью… А у стола — девочка с котенком, в углу — старинные иконы, на которых изображены сухие, как мумии, святые. И снова, как тогда, Нине Андреевне стало душно. Похолодевшими пальцами она расстегнула мягкий песцовый воротник, обнажила шею.
— Ох!
— Нина Андреевна, что с вами? — в тревоге спросил вышедший вслед за нею Черемных.
— Ничего, пройдет, — с усилием проговорила Багрянцева. — У меня, видимо, малокровие. Голова закружилась.
Вскоре после этого, в воскресный день, Моховое встречало нового начальника участка. К опустевшей квартире Ошуркова, вновь побеленной, вымытой, натопленной, подъехали две кошевы.
Яков Тимофеевич и Багрянцев не успели еще выпутаться из тулупов, как вторую кошеву, в которой ехала Нина Андреевна с детьми, обступили женщины, откинули тяжелый меховой полог и начали высаживать Соню и Риту, похожих в своих заячьих дошках на белых медвежат. Однако больше всего моховских женщин интересовала сама Багрянцева, жена начальника. Какая она из себя? Видная или так себе? Почему это ее муж, Николай Георгиевич, путался тут с кержачкой Манефой? Они косили глаза на одиноко стоящую в сторонке небольшую, худенькую, черноглазую солдатскую вдову, которая, не замечая, до дыр растеребила свои шерстяные варежки и во все глаза глядела то на Багрянцева, то на его жену. А когда Нина Андреевна скинула с себя тулуп и встала, будто оратор на трибуне, красивая, гордая — среди моховичек, словно ветер по осиннику, прошел гул:
— Ого, какая она!
— Ровно цветок луковки саранки!
— А он, мужик-то ее, позарился на какую сушенку!
— Верно, что променял было лебедя на галку.
Женщины подхватили девочек, чемоданы и повели Багрянцеву в дом, под крышу, признали своей, новой жительницей Мохового.
А после, когда разошлись с улицы все любопытные, а Черемных и Николай Георгиевич занялись делами в конторе, в новой квартире Багрянцевых плотной стеной у порога столпились моховские женщины. Они знакомились с Ниной Андреевной, с ее девочками, рассказывали о себе и своих детях.
Вечером, застенчивая и робкая, с кринкой парного молока, переступила порог жилища нового начальника Манефа. Пришла, перекрестилась, глядя в пустой угол, и сказала нараспев:
— Вот я вам принесла молочка. Попробуйте. Если поглянется, стану приносить утром и вечером. Молочко сладкое.
Нина Андреевна с благодарностью приняла кринку, перелила молоко в свою посуду и запустила руку, в сумочку с деньгами.
— Ой, нет! Мне денег не надо, — сказала Манефа, разглядывая Багрянцеву. — Это я вам принесла на пробу. Если что, так потом уже расчет будет. Кушайте на здоровьице.
Воспользовавшись приглашением, Манефа присела на табуретку, прикрыла на коленях кринку концом фартука и повела речь о девочках. Вот, дескать, у них две доченьки, ее-то постарше, так пусть сдружатся, играют вместе. Ее-то и присмотрит когда за маленькими… Потом сказала, что, если захочется капустки квашеной, огурчиков соленых или грибков, то и это у нее есть.
Нина Андреевна была рада душевному приему моховских женщин. С Манефой, еще не зная, кто она такая, Багрянцева согласилась на дружбу девочек, и о молоке, и об овощах договорилась.
А через день-два к Багрянцевой стали приходить соседки. Они без обиняков заявляли:
— И на порог не пускайте вы эту Манефу! Ишь какая, на чужих мужиков весится! Она и в молоко наколдует, чтобы присушить к себе человека.
Вначале Нину Андреевну возмутило вероломство Манефы. Как она посмела войти в их квартиру, глядеть в глаза, предлагать свои услуги, искать дружбы?
Но вскоре Нина Андреевна успокоилась. Пусть приходит Манефа, пусть носит молоко, пусть дети дружат. Пусть Манефа будет на глазах у Николая Георгиевича. Это для него явится испытанием верности семье, своему слову.
Из лесосек, погрузившихся в тишину, Николай Георгиевич возвращался последним. Кое-где по сторонам в сумерках догорали костры, разбрызгивая искры. Шел не спеша. На душе было спокойно. После переезда в Моховое в их семье воцарился мир, порядок. Все старое, неприятное казалось забытым. Николай Георгиевич чувствовал себя бодро, уверенно. Днем находился в делянках с лесорубами, потом в конторе итожил работу своего участка.
Вечерами Саранкина вместе с рабочими частенько заходила в контору. Часами стояла у замусоленного барьера и поглядывала искрометными глазами на Багрянцева. Он, погрузившись в свои дела, что-то писал, подсчитывал на счетах, ворошил бумаги в папках. Рабочие, получив нужные справки, уходили, а Манефа, оставшись у барьера одна, старалась чем-нибудь напомнить Багрянцеву о своем присутствии: то сдержанным покашливанием, то похлопыванием ладонью по перилам низкой перегородки. Николай Георгиевич, казалось, совершенно не замечал ее. А когда ему нужно было уходить домой, сухо спрашивал:
— Ну что вам, Саранкина?
— Ничего, так, — говорила она с обидой в голосе и медленно, нехотя, уходила в свою избушку.
Перед самым поселком, когда за деревьями показались беспрерывно мигающие электрические огни от маломощного движка, дорогу Багрянцеву преградила худенькая женщина. Она вышла из елового мыска и вскинула вверх руку.
— Коля.
Он остановился.
— Послушай, Коля! Я никак не могу без тебя. Хоть убей. Что хочешь со мной делай.
Багрянцев взял ее за плечи, хотел отстранить, но сделать этого не смог. Она вся дрожала, жарко дышала, в глазах сверкали лихорадочные огоньки.
— Что с тобой, Манефа?
— Ненаглядный, Коленька! Истосковалась я по тебе. Ночей не сплю. Все ты у меня в глазах. Никак не выкину тебя из сердца. А сегодня я решилась. Сегодня у меня такой день. Я именинница. А на душе — муть. Молодые годы уходят. И зачем я живу на свете? Одна, без любви, без ласки… Лучше бы не знать тебя, не видеть. А узнала, пожалела тебя, думала счастье с тобой добуду, а нашла беду. Ты теперь с женой, с хорошей, с красивой, сердце у тебя на месте. А я, солдатская вдова, никому не нужна. Чем я прогневала бога? За что-он меня наказал? Да есть ли он на самом деле?
В душе Николая Георгиевича шевельнулась жалость к этой несчастной женщине.
— Что ты от меня хочешь, Маня? — спросил он робко, нерешительно, погладив Саранкину по спине.
— Зайди ко мне, Коля. Поздравь с днем ангела. Я так готовилась к этому своему празднику. Думала, может, зайдешь, не откажешь. Я же тебе не совсем чужая. Хоть погляжу на тебя, полюбуюсь. Для тебя я коньячку припасла. Четыре звездочки. Ты его уважаешь.
Она взяла Багрянцева за руку.
Он колебался: пойти или не пойти? Дорогу к Саранкиной он уже забыл. И зачем ему эта женщина, случайно встретившаяся здесь, в Моховом? Однако Манефа страдает, зовет. Она немало сделала для него добра, когда он тут был одинок. Что случится, если он на минутку заглянет к ней, так, попросту, посидит, выпьет за ее здоровье, пожелает ей в будущем счастья. А к нему, к счастью, стремится каждый. Без мечты, без счастья что за жизнь? И, наконец, жена его не отказалась пойти на вечер к Зырянову, когда тот пригласил ее?
Багрянцев, оглянувшись вокруг, последовал за Саранкиной:
— Мне неудобно как-то… народ…
— А мы по поселку пройдем задами, — сказала, ободряя его, Манефа. — Никто не увидит. Жены твоей дома нет. В Чарус уехала, вызвали зачем-то. Дочурка моя убежала к вашим девочкам с ночевой. Так что не беспокойся.
Она пошла с ним рядом.
— Коленька! Если бы ты знал, как я скучаю! Пока не встретила тебя тогда, когда приехал первый раз, мирилась со своей сиротской судьбой. А потом, как ты ушел от меня, потеряла сон, покой, ничему на свете не рада стала.
Перед маленьким домиком, накрытым снежной копной, Саранкину и Багрянцева, свернувших с тропинки к воротцам, остановила женщина с ведрами на коромысле.
— Эй, Мань, кого это ведешь к себе?
— А тебе, соседка, какое дело? — зло отрезала Манефа. — Только и зыришь за вдовами. Они тебе поперек дороги стоят, что ли? Мужика у тебя отбивают?
— Вешайся, да знай на кого! — сказала соседка и пошла своей дорогой.
Багрянцев передернул плечами, повернулся и быстро зашагал к себе домой.
— Постой, послушай-ко! — крикнула ему Манефа вслед.
Но он не обернулся.
Тогда Саранкина вихрем кинулась за соседкой, догнала ее, скинула с нее ведра с водой и начала колотить кулаками в спину.
— Вот тебе, на, получай, счастливая!
Началась драка, в дело пошли ведра, коромысло.
…На другой день Саранкину нашли окоченевшей в сарае с петлей на шее.
Все Моховое заговорило о смерти Манефы. Кто-то ее жалел, а кто-то злоязычный говорил, что туда ей и дорога. О причинах смерти делались различные догадки. Большинство пожилых моховчан сошлось на одном:
— Спьяну это она. Была именинница, напилась до чертиков, они ее и поманили к себе.
Николай Гущин явился к Ермакову довольный, улыбающийся. Подошел к товарищу, подтолкнул под бок и сказал с язвительной ноткой в голосе:
— Елизавета сегодня в Сотый квартал не придет.
— Почему не придет? — спросил Сергей, вылавливая из чашки со щами жирный кусок мяса, даже не взглянув на своего помощника.
А Гущин продолжал:
— Вот ей и новые, повышенные обязательства — дохвасталась! Лозунг на красной материи при входе в лесосеку вывесила: «Две нормы, не меньше, каждый день!» И доработалась до ручки!
— А в чем дело? — отставляя чашку, спросил Ермаков.
— Я говорю: доработалась до ручки! — не унимался Гущин. — Шла впереди, голову высоко подымала: мол, посадили в галошу бригаду Ермакова. Теперь сама села на пенек и слезы кулаками вытирает.
— Ты над чем скулишь-то? — спросил Сергей строго.
— Над Елизаветой, над Медниковой.
— Знаю, что над Медниковой. Что у нее случилось?
— «Что»? Как начался буран, посыпались комья снега с деревьев, мы бросили валку и пошли из лесосеки, а она заставила Епифана продолжать работу. Мохов-то сначала упирался, говорит: «В такую погоду нельзя валить лес, опасно». А она ему: «Эх ты, струсил! Да в бурю-то работать еще лучше, по ветру лесину легко спиливать, пилу не зажимает, не успеешь моргнуть глазом, как она проскочит по стволу, дерево моментально дает крен, валится. Вот попробуй-ка!..» Ты ведь Епифана знаешь, он никогда ни в чем не перечит Медниковой. Она, должно быть, крепко закрутила ему мозги?.. Ну, конечно, Мохов испробовал: свалил по ветру одно дерево, другое, третье. И верно, как только поднесет пилу к лесине, дерево сразу все вздрогнет и, с шумом, с треском, суется в снег, обламывая обледеневшие сучья. Мохова это раззадоривает. А Медникова подливает масла в огонь, напевает: «Будет буря, мы поспорим и поборемся мы с ней…» Потом Мохов и сам, приспособившись валить лес по ветру, заявил: «Охотники говорят — зверя хорошо бить в пургу, в метель. А нам — наступать на тайгу».
— Ты говори короче, в чем дело, а не рассусоливай! — перебил Ермаков своего помощника.
— Постой, постой, Сергей, я тебе все по порядочку расскажу. Послушай дальше. Интересно, как они добиваются первенства в соревновании с нашей бригадой. Я еще о них подам заметку в стенную газету «Сучки-задоринки». Прямо смех!
— Ничего пока смешного не вижу.
— А вот увидишь… Ну, валили, валили по ветру. А ветер вдруг переменился, подул с другой стороны. Пилу у них зажало. Все собрались вокруг дерева, так и сяк стараются выручить инструмент, а ничего у них не выходит, дерево стоит, закусило раму с пильной цепью и держит. Они ходят возле дерева, заглядывают на вершинку, ждут, не смилуется ли ветер, не изменит ли направление, не отдаст ли пилу. Наверно, с полчаса вот так ходили возле дерева, переглядывались; вилку сломали, хотели ею против ветра накренить лесину. Тут Мохов и приуныл, покаялся, что чужим умом начал жить. Стоит, голову повесил, скривил губы в горькой усмешке и говорит: «Вот и побороли бурю». Медникову ровно кто стегнул. Она сразу вся напружинилась, тряхнула головой и гордо, свысока, посмотрела на Епифана. Тут же повернулась и пошла прочь. Потом вернулась со своей электропилой, принесла с эстакады, и велела Мохову спиливать лесину чуть повыше застрявшей пилы. Тот сразу приободрился, повеселел, пристроился спиливать лесину по новому направлению ветра. Однако не успела пила дойти и до сердцевины толстой сосны, как ветер опять переменился и зажал вторую пилу. Первую пилу удалось тут же выручить, а инструмент Медниковой оказался в тисках. Наконец ветер на минутку утих, стали вытаскивать и вторую пилу, забили в паз клин, клин попал на пилу, а в это время пуще прежнего подул ветер, дерево давнуло на клин, на пилу и сломало у нее раму… И, выходит, Елизавета доработалась до ручки. Хи-хи. Вот они как рекорды-то ставят!
— И что Медникова?
— Отошла в сторонку, села на пенек, закрыла глаза ладонью, а из-под пальцев слезы просачиваются.
— Что она думает делать?
— А мне-то нужно, что она будет делать? Факт тот, что завтра даже не выполнит своей нормы.
— А ты чего злорадствуешь над чужой бедой?
— Я не над бедой, а над Елизаветой. Хотела выскочить вперед. Задавалась. Пойдешь ее провожать, так даже под руку не разрешает взять, бежишь возле нее, как собачка.
— Ты еще мне что-то хотел сказать, Николай?
— Нет, все.
— Тогда айда, отчаливай восвояси. У меня нет времени слушать твои обиды на Медникову. Я сейчас выпровожу из дома и свою мать, займусь делом.
— Каким, Сергей?
— Много будешь знать — скоро состаришься!
Выпроводив парня, Ермаков задумался, прислушиваясь к метели, бушевавшей за окнами. Были уже сумерки. Мать, молча сидевшая на кухне, спросила:
— Куда, Сергей, хочешь меня выпроводить?
— Так я, мама. Противно было Гущина слушать, и сказал, чтобы скорее ушел. Я, мама, сейчас пойду в Новинку. Посмотрю, что стало с пилой у Медниковой. Может, быстро исправить удастся.
— Разве там некому осмотреть, исправить?
— А кто ночью будет беспокоиться? Скажут, завтра день будет. А ведь Медниковой с утра надо работать. Она сорвет работу всей своей бригады.
— Лиза-то, может, сама прибежит сюда?
— Не прибежит. До веселья ли, когда у человека горе? Достань мне сухие носки.
— Все же идти хочешь?
— Пойду, мама.
— Ой, сынок, жалко мне тебя отпускать.
— Что поделаешь, надо идти.
— Ладно, иди. Кабы не Лиза, ни за что бы не отпустила. Смотри-ко, что на улице делается: пуржит, буранит, изба от ветру скрипит. Ну, иди с богом, сынок, иди. Помоги девушке, потом, может, родная будет. В беде-то люди скорее сближаются.
— У тебя, мама, только одно на уме — женить меня!
— А что же еще, сынок, у меня должно быть? Я свой век прожила, теперь только для молодых и живу.
Сразу за калиткой встречный ветер, как ночной разбойник, схватил Сергея: держит, не пускает, бьет снегом в лицо, перемел дорогу, навалил сугробы. Но парень вырвался из цепких лап, туже напялил шапку на уши, плечом вперед, целиной выбился на Новинскую дорогу, в густые ельники, и вздохнул свободно. Здесь ветер был бессилен. Он в яростной злобе хватал за вершины деревьев, гнул их к земле, выл, свистел, осыпал снег, а книзу спуститься не мог: плотно сомкнувшийся, ощетинившийся ельник стал крепкой защитой Ермакова.
Войдя в женское общежитие, Ермаков у порога снял шапку и обратился к первой попавшейся на глаза девушке:
— Где тут Лиза Медникова?
— Лиза? Так она ушла!
— Куда ушла?
— В Чарус ушла, с пилой. У пилы какая-то штука сломалась, надо сваривать. Чибисов сказал, что завтра даст лошадь, а она ждать не стала, ушла. «Я, — говорит, — не могу ударить в грязь лицом перед Ермаковым…» Мы ее уговаривали, а она все равно пошла.
— Одна?
— Ну да. Панька насылалась с ней, так не взяла. «Пропутаешься, — говорит, — со мной ночь, какой из тебя завтра работник?».
— Давно ушла?
— Не больно давно.
Ермаков вышел на улицу. Мимо него мчались снежные вихри. Ветер вылизывал лежащий перед окнами общежития сугроб и заметал обледеневшую бочку с водой, оставленную водовозом. А кругом за Новинкой была черная жуткая ночь. В вое ветра Сергею вдруг почудился далекий, еле уловимый вой волков. Он представил себе дорогу на Чарус: густые ельники, заснеженные выруба, одиноко бредущую по сугробам девушку с электрической пилой на плече, а по сторонам — пеньки. Пеньки эти вдруг оживают, перебегают, окружают девушку. Она видит перед собой множество зеленых зловещих огоньков и начинает кричать. Глухой ее крик тут же пропадает, развеивается ветром. В снегах, в пурге девушка беспомощна.
Отыскав в дровах сучковатую палку, Ермаков пошел в Чарус. Трасса, где пролегла лежневая дорога, широкой белой лентой уходила в леса, в горки, в ночную мглу. Лесовозная магистраль была сплошь переметена снегом. Идти было трудно, ноги почти по колено тонули в снегу. В глаза били колючие снежинки, ветер захватывал дыхание, силясь сбить с ног. Сергей пробивался вперед; ему стало жарко, сохли губы, хотелось пить. Горячей ладонью он брал снег и глотал его. Временами расстегивал фуфайку — грудь моментально стыла, рубашка подергивалась ледяной коркой, он застегивался и шел, с ожесточением преодолевая снежные пространства, которым, казалось, нет ни конца, ни края.
На полдороге, в Хитром логу, Ермаков увидел костер. У яркого пламени, раздуваемого ветром, среди дороги сидел человек. За его спиной стояла автомашина с потушенными выпуклыми серебрящимися при отблесках костра фарами.
— Здесь девушка недавно проходила с электропилой? — спросил Ермаков у застрявшего на дороге шофера, пожилого угрюмого человека в замасленном полушубке.
— Проходила, — ответил тот. — Какой это идиот отправил девушку пешком в Чарус? Свадьбы справлять — так тройками лошадей запрягают, а для неотложного дела не могли найти даже клячи.
— Она сама ушла, никому не сказалась.
— Как не сказалась? Она была с пилой у начальника, а он и не почесался. Говорит, завтра отправим. А девушке завтра надо в лесу быть, на работе. Вот будет партийное собрание, так я продеру Чибисова — бюрократ!
— Сам-то почему сидишь среди дороги?
— Тоже из-за чиновников. Люди по одному рейсу сделали и завели машины в гараж, как начало переметать дорогу, а я поехал во второй рейс, съездил с возом на станцию, еду обратно, кое-где пришлось побуксовать, добрался до Хитрого ложка и застрял. Хитрый ложок недаром так называется. Взлобок крутой, по хорошей дороге не скоро взберешься на откос, а тут его передуло снегом. Снег я раскидал по сторонам, но пока садился за руль, колею снова замело, стал откос брать приступом: дам машине полный ход, проеду несколько метров вперед, потом назад, потом снова вперед, потом снова назад: вперед, назад, вперед, — ну кое-как выкарабкался из лога наверх, ехать бы дальше, а у меня бензин вышел, бак пустой. На Новинку на подводе ехал завмаг с продуктами, я ему велел сказать заведующему гаражом, чтобы меня выручили, выслали бензин. С той поры прошло больше шести часов, бензина все нет, вот и сижу среди дороги, как на бивуаке. Чиновники, видно, решили мариновать меня здесь до утра.
Он пнул костер ногой, вверх завихрились искры.
Лиза выбивалась из последних сил. Электрическая пила, которую она перекладывала с плеча на плечо, час от часу становилась тяжелей, врезалась в тело, прижимала к земле. Девушка вглядывалась в темное небо, низко нависшее над дорогой, над лесом. Порой ей казалось, что где-то далеко сверкают огоньки Чаруса. Это прибавляло ей сил, она всем телом подавалась вперед, с трудом переставляя непослушные ноги. Но до Чаруса было еще далеко.
Лиза несколько раз пробовала отдыхать, но едва она садилась на край дороги, у нее тотчас же смыкались глаза. Усталое тело становилось совершенно беспомощным: отнимались руки, ноги, голова отказывалась мыслить. Ею овладевало непреоборимое желание — забыть обо всем на свете и погрузиться в такой сладостный, в такой приятный сон. Но в тот момент, когда она начинала засыпать, ей будто кто-то шептал: «Что ты делаешь? Уснешь, замерзнешь, превратишься в ледяшку. Не выйдешь больше в лесосеку, и никогда-никогда не увидишь Сергея». Одним рывком она вскакивала на ноги, брала пилу и шагала дальше, падала, поднималась и снова шла.
Но вот она споткнулась, упала в сугроб. А он такой мягкий. Не хочется вставать. «Только одну минуточку полежу», — думает Лиза, прикрывая голову рукавом, чтобы не заметал снег. Она никогда не подозревала, что так приятно лежать на снегу, среди дороги, своим собственным дыханием согревать грудь, когда кругом метет пурга, шумит лес, свистит ветер. Она сознает, что ей нельзя лежать, что она разгорячена ходьбой и может остынуть, но говорит себе успокаивающе: «Полежу минутки две-три, потом снова пойду. Теперь до Чаруса уж, наверно, недалеко. Отдохну, соберусь с силами, плечи немножко отойдут, а то онемели совсем, и тогда сразу без остановки дойду до места».
Засыпая, Лиза увидела дом в родном городке. И стало тепло, хорошо, усталость прошла. Ее окружали близкие люди, она рассказывала матери и сестре об Урале, о Чарусском леспромхозе, о Новинке, о лесосеках, где она работает, о радости своей.
Из своего домика в Пензенской области она перенеслась в Сотый квартал.
Она и Сергей вышли из гущинской избы в сени. В сенях темно, холодно, откуда-то сыплется колючий снег, будто песок. Она берет парня за руку, греет его руку в своих ладонях и говорит: «Милый, если бы ты знал, как я люблю тебя!» А Сергей трогает ее за плечо и каким-то чужим страшным голосом кричит: «Лиза, Лиза!»
Кругом бушует ураган. Налетевшим ветром с сеней гущинской избы сносит крышу, в лицо бьет снег, сыплется за шею.
— Лиза! Лиза! Встань, очнись! — в тревоге кричит Сергей.
Почему он говорит «встань», «очнись»? Разве она спит? Да, да! Она очень хочет спать. Усталость валит ее с ног, а Сергей тормошит ее, берет под мышки, ставит на ноги.
— Ой, как я хочу спать! — говорит она.
А он одно свое: тормошит, тормошит.
— Ну, Лиза, вставай!
Он хватает снег и трет ее лицо.
— Не надо снегом, Сереженька, не надо!
И вдруг она открывает глаза, смотрит вокруг, ничего не соображая: почему она сидит на снегу, в лесу, когда кругом свистит ветер, метет пурга? Кто это держит ее за плечи. Лизе становится страшно. Она шарит руками возле себя, нащупывает свою электропилу, вытаскивает из сугроба и кладет на колени, прижимает к животу.
— Кто ты, кто ты? — спрашивает она человека и передергивает плечами, чтобы сбросить его руки.
— Лиза, это я, Ермаков!
— Сергей? Как ты очутился здесь?
— Пошел за тобой.
— Кто тебе сказал, что я здесь.
— Не все ли равно кто сказал? Вставай, пойдем. Смотри-ка, на тебе все застыло.
— Я озябла, Сережа. Зуб на зуб не попадает.
— Ну и вставай, пойдем, на ходу согреешься.
Он взял у нее пилу. Лиза стала подниматься. Налетевший ветер свалил ее снова в сугроб.
— Ноги подсекаются, Сергей.
— Держись за меня и вставай. Возьми вот палку. Держись крепче, пойдешь за мной, как на поводке, — легче так идти.
Лиза подчинилась и молча побрела за Сергеем. Она не поспевала за ним. Ноги тонули в снегу, плохо слушались.
— Ты в след мне ступай, в след, — говорил он.
— Пойдем, Сереженька, потише, не спеши.
— Прохлаждаться нам некогда. Скоро двенадцать часов, а в двенадцать в Чарусе остановят локомобиль, погаснет свет, не будет электроэнергии, и тогда придется ждать до утра. Электросварочный аппарат без энергии не работает.
— А далеко еще до Чаруса?
— Нет, недалеко. Сейчас в горку поднимемся — и Чарус увидим.
— Тогда пойдем скорее.
Лиза выпустила из руки палку-поводок и пошла рядом с Ермаковым:
— Дай мне пилу-то, я понесу.
— Иди, знай, иди…. Неси вот лучше палку. Опирайся на нее, как на батог.
Вскоре сквозь пургу показались огни Чаруса. В ночной темноте поселок лесорубов обозначился редкими светящимися желтоватыми пятнами. Лиза пошла впереди.
— Что это ты мою пилу несешь, а я иду налегке, — опять сказала она.
Ермаков на это ничего не ответил, шагал молча, утопая в снегу, покачиваясь из стороны в сторону, точно пьяный. Лиза чувствовала себя виноватой перед ним и, чтобы хоть чем-нибудь помочь парню, протаптывала на высоких сугробах тропинки.
— Вот здесь, Сереженька, иди. Тут ноге потверже.
На вырубах перед Чарусом они оказались в бушующем снежном океане. Ветер сбивал с ног, хватал за одежду. Дорогу замело, и ее пришлось нащупывать батогом.
Паровой двигатель находился в деревянном рубленом помещении на берегу озера. У грязной, запачканной мазутом двери, освещенной электрической лампочкой, Ермаков глянул на часы-луковку. Было без пяти минут двенадцать.
— «Вход посторонним воспрещен», — прочитала вслух Медникова, глядя на жестянку, набитую на двери.
— Мы не посторонние, свои, — сказал Ермаков, взявшись за ручку двери.
Среди небольшого высокого помещения стоял пузатый, как бочка, вороненый котел с топкой под низом. Откуда-то из-за котла, обтирая руки тряпкой, вышел машинист: худощавый высокий мужчина лет тридцати пяти, в черном, лоснящемся от масла комбинезоне.
— Что скажете? — спросил он, оглядывая парня и девушку.
— Вы уже кончаете работу? — в свою очередь спросил Ермаков.
— Уже все. Сейчас ухожу. А вас что интересует, собственно?
Лиза вышла вперед со своей пилой.
— Вот видите, — начала она, — у пилы лопнула рама. Надо сварить, а без электроэнергии ее не сваришь. Мы пришли попросить вас, чтобы вы еще погоняли свою машину.
— Не могу! Что не могу, то не могу.
— Почему не можете?
— У меня и дров больше нет, и домой спешу. Ко мне брат на побывку из армии заехал. С сорок первого года не видались. Он только приехал, перешагнул порог, а я локомобиль пускать пошел… Как вы думаете, надо мне с братом повидаться или нет? Он, может быть, завтра обратно поедет, а мы с ним даже рта еще ничем не смочили. Понимать надо это дело.
— Мы понимаем, — сказал Сергей, — но нам тоже завтра с утра на работу. Мы соревнуемся, обязались давать по две нормы. Это, выходит, нам надо завтра дать триста двадцать кубиков. Задержитесь, товарищ машинист, на часик.
— С превеликим удовольствием бы, но… А вы подождите до утра. Утречком часиков в шесть локомобиль будет на ходу, и вы спокойненько сварите свою пильную раму и вовремя придете в лесосеку.
— Мы ведь не здешние. С Новинки.
— С Новинки? А как сюда попали?
— Пешком пришли, прямо с дороги.
— Вон что, вон что. А я смотрю, вы белехонькие зашли сюда, думал, где-то в снегу барахтались, баловались… Вон что, вон что… Так ведь у меня дров нет, чтобы гнать для вас машину. Дрова только к утру подвезут.
— А стащить где-нибудь нельзя?
— Где стащить? Разве в столовой? А ну-ка, идемте со мной. Оставьте пилу тут. Нас трое, по беремю захватим.
Машинист повел Ермакова и Медникову в поселок, привел к поленнице. Сам первый стал набирать сухие, звонкие дрова, накладывать на согнутую руку.
Вернувшись к локомобилю, он поставил условие:
— Буду гонять машину полчаса и ни минуты больше. За полчаса не справитесь — на себя пеняйте. У меня дома уже печку затопили и воду кипятят для пельменей. Ваше счастье, что вы новинские.
И загремел топкой.
Кузнец, он же электросварщик, крепко спал в своем домике на три окна. Огня не было. Ермаков постучал. Долго никто не отзывался. Наконец, в избе вспыхнул свет. В окне, разрисованном затейливой изморозью, точно кружевами, показалась тень.
— Кому там не спится? — послышалось из избы.
— Дядя, откройте побыстрее! — сказала Лиза.
Через несколько минут из избы вышел человек, скрипя деревянным протезом.
— Что вам надо, полуночники?
— Пришли за вами, дядя, — сказала Лиза. — Раму у электропилы сварить надо.
— Какая еще рама? Дня, что ли, для вас нет? Выдумали тоже! Приходите завтра.
— Нам с утра надо на работе быть.
— С утра все на работе будем, никто дома сидеть не станет. Придете к семи часам. Раму сварить недолго. Что это вы, сговорились, что ли, хряпаете рамы у пил? А потом ходите: завари, завари. Айдате-ка домой да спите.
— У нас дом-то в Новинке да в Сотом квартале.
— Так вы сейчас оттуда?
— Кабы не оттуда, не стали бы вас беспокоить.
— Так ведь свет-то вот-вот выключат. Уже первый час. У машиниста, видно, часы неправильные.
— Правильные. Мы его попросили погонять машину полчасика лишних, чтобы сварить раму.
— Как же это он мог согласиться, когда он у директора просил разрешение остановить двигатель в одиннадцать часов? Ведь у машиниста брат приехал… Погодите, сейчас оденусь. В одном месте лопнула рама-то? — спросил он на ходу.
— В одном.
…Электросварочная мастерская находилась недалеко от парового двигателя. В обшитом тесном помещении на земляном полу стояло несколько аппаратов на колесиках, похожих на миниатюрные вагончики, от которых вдоль мастерской по полу тянулись черные электрические кабели.
Бородатый кузнец-инвалид достал с полочки железный пруток-электрод, обмазанный известью, настроил аппарат, дал для пробы вольтову дугу. И когда все оказалось в порядке, взял у Медниковой электропилу, осмотрел место излома.
В это время в мастерскую вошел высокий человек в военной шинели с золотистыми погонами, в шапке-ушанке со звездой.
— Здравия желаю! — козырнул офицер.
— Здрасте, здрасте! — ответил кузнец.
— Как ваши дела? Меня брат послал в разведку. Велел узнать и доложить, когда можно выключить локомобиль. Время ваше истекло. Тридцать пять минут первого.
— Сейчас, мы сейчас, — засуетился кузнец.
— Ничего, ничего, пожалуйста! — сказал офицер. — Еще немножко подождем.
Свет в Чарусе погас мгновенно. Поселок погрузился во тьму. Домики сразу стали как будто меньше, припали к земле, затаились. Очутившись на улице, когда окончились хлопоты, Ермаков и Медникова вдруг почувствовали себя одинокими.
— Пойдем к директору леспромхоза, — предложил Сергей. — Попросим лошадь. Не до утра же нам здесь среди улицы торчать. Пошли!
— Удобно ли ночью тревожить директора?
— Удобно, чего не удобно-то. Пускай выручает. Я ведь у него уже не первый раз. Человек свой, всегда поможет, выручит.
Через два часа к директорской квартире была подана пара лошадей, запряженных цугом. Положив пилу в кошеву, закрывшись тулупами, Ермаков и Медникова отправились в обратный путь. Проводить их вышел Яков Тимофеевич.
Буран затих. На высоком небе, точно в снегах, мерцали далекие звезды.
После поездки на Новинку Зырянов заметно изменился. На эти перемены первой обратила внимание секретарша Маша. Утром, бывало, замполит являлся на работу бодрый, жизнерадостный, в темных глазах — веселые искорки. Прежде чем открыть кабинет, непременно подойдет к ее столу, поздоровается. Расстегнет свою полудошку, от которой еще пышет морозом, снимет с шеи серый, с красными прожилками шарфик. Расспросит, не поступили ли для него какие бумаги, все ли сданные накануне на машинку материалы перепечатаны. Затем начинает полушутя-полусерьезно спрашивать, чем же Маша занималась вчера вечером, что произошло вчера в ее жизни особенного, замечательного. Девушка вначале смущалась, потом, преодолев смущение и потушив огонь на щеках, чистосердечно рассказывала, где была, что делала. Нередко у них происходили, примерно, такие разговоры:
— А знаете, Борис Лаврович, я достала очень, очень интересную книгу! — просияв, скажет Маша.
— Какую же? — спросит Зырянов со снисходительной улыбкой, зная слабую струнку секретарши.
— О большой любви, о наших людях. Как я переживала! Читала всю ночь напролет. Все наши девушки запоем читают эту книгу. У нее уже нет многих листков, нет обложки. Ах, какая интересная! Хотите почитать, Борис Лаврович?
Чтобы не огорчить Машу, замполит согласится прочесть книгу. А на завтра или в тот же день она лежит у него на столе в кабинете, в книге голубая ленточка-прокладка. И когда откроешь книгу в том месте, где лежит прокладка, обязательно прочтешь высказывание героев о любви.
Иногда Борис Лаврович скажет:
— А не сходить ли нам, Машенька, вместе в кино? Что-то я уже давненько не бывал там.
Маша с восторгом принимает это предложение. Заранее купит билеты, и обязательно на тот ряд, где любит сидеть Борис Лаврович.
А теперь вот с Борисом Лавровичем что-то произошло. На работу явился раньше обычного, прошел прямо к себе в кабинет, разложил перед собой бумаги, в одну руку взял карандаш, другую локтем поставил на стол, ладонь приложил ко лбу и в такой позе, неподвижно, просидел, наверно, часа два. Маша несколько раз входила к нему, он вскидывал на нее глаза и говорил: «Позже, Маша, зайдите со своей папкой…» Потом кабинет сразу ожил: прогремел сдвинутый с места стул, лязгнул затвор тяжелого ящика с документами. Выйдя из кабинета, замполит пристально посмотрел на Машу. Никогда еще не было такого возбужденного, лихорадочного взгляда у Зырянова.
— Вы больны, Борис Лаврович? — спросила она в тревоге.
— Ничего, Машенька, ничего! — Он пытался улыбнуться. — Все в порядке, Машенька, будем работать. Ну, давайте вашу папку.
С тех пор он стал проходить сразу в свой кабинет, какой-то сгорбленный, будничный, иной раз даже не поздоровается. Вечером все из конторы уйдут, а он все сидит, что-то пишет, что-то читает. А под полночь, когда каток на Чарусском озере опустеет, он один бегает на коньках. Огни на столбах возле катка погаснут, поселок погрузится во мрак, а он продолжает вихрем носиться по льду, словно отыскивая в ночи свою исчезнувшую тень.
За последнее время Борис Лаврович стал будто меньше, одежда висела на нем мешковато. В глазах погасли веселые, с лукавинкой, огоньки, дорогие сердцу девушки. И от этого Машеньке было больно до слез.
Машенька старалась подольше задерживаться в кабинете Зырянова, пыталась серьезно поговорить с ним, чтобы утешить. Но ничего из этого не получалось. Борис Лаврович, лишь только она начинала заводить разговор, тотчас же становился замкнутым или же отшучивался.
Машенька догадывалась, в чем причина такого настроения Зырянова. Как раз в тот день, когда он уезжал на Новинку, Нина Андреевна покинула Чарус. Он вернулся, сразу с дороги зашел в медпункт, а там — голые стены, пустота. Машенька и раньше замечала, какие сердечные отношения были у Багрянцевой и Зырянова: говорят друг с другом и не наговорятся. Правда, Зырянов и Багрянцева — люди разные, но ведь сердцу, говорят, не прикажешь.
Однажды вечером Борис Лаврович с шумом вбежал в кабинет, не закрывая за собою двери. Не раздеваясь, сел за свой стол, взял телефонную трубку, вызвал Моховое и приказал немедленно позвать Багрянцеву.
Глаза у Маши расширились, а дыхание остановилось.
В телефоне послышался ровный, спокойный голос врача из Мохового. Борис Лаврович назвал себя и даже не поздоровался с Багрянцевой.
— Нина Андреевна, немедленно бросайте все свои дела и выезжайте в Сотый квартал. Там лежит человек при смерти. Новинский фельдшер молодой, неопытный, он может не принять необходимых мер. Поезжайте, пожалуйста. Очень вас прошу.
— Кто болеет? Что с ним?
— Заболел Сергей Ермаков. Только сейчас об этом узнал. Парень простыл. Двухстороннее воспаление легких.
— Все понятно, товарищ Зырянов. Сейчас выезжаю.
Когда Борис Лаврович примчался на коне в Сотый квартал и вошел в избу Ермакова в своей полудошке и длинноухой шапке, весь запорошенный снежной пылью, Нина Андреевна в белом халате преградила ему путь у порога.
— Раздевайтесь в сенях! Вы притащили за собой такой холодище.
Вернувшись в избу, Зырянов увидел на столе керосиновую лампу-«молнию», стоявшую на подвеске с широким кругом, похожим на абажур. На высокой кровати в подушках, привалившись к спинке, сидел Сергей Ермаков: широко открытые, лихорадочно блестевшие глаза смотрели в одну точку, вверх.
Сердце замполита сжалось от боли при виде страдающего, борющегося со смертью человека. Подойдя к Багрянцевой, сидевшей у кровати больного спиной к огню, рядом с новинским фельдшером, худощавым белоголовым парнем, он сказал:
— Может быть, дать ему кислородную подушку? Я не специалист в ваших делах, но…
— Не нужно, — сухо сказала Нина Андреевна. — Мы ему сделали вливание. Вы́ходим, не беспокойтесь.
По всей ее фигуре, по рукам, спокойно лежавшим на коленях, Борис Лаврович понял, что положение больного небезнадежно, что волноваться особенно не следует, и почувствовал облегчение. Прошел в передний угол, сел на лавке возле стола. И только теперь заметил, что в избе кроме Ермакова и медицинских работников находятся еще люди. В кухне на лавке сидела скорбная мать Сергея. Рядом с нею была Лиза Медникова. Чуть припухшими, воспаленными глазами она мельком глянула на Зырянова. В них он прочел глубокое горе.
Из груди Сергея вырвался глухой стон. Багрянцева встала, повернулась к больному. Пантелеевна, сидевшая все время неподвижно, приподняла голову, насторожилась, Лиза вскинула руки к груди, сложила кисти взамок и крепко, с хрустом, сжала.
Когда Нина Андреевна снова села на свое место, приняла спокойную позу и в избе наступила тишина, нарушаемая лишь тяжелым, с хрипом, дыханием больного, Пантелеевна тихо сказала:
— Да ты, матушка, иди на печку, усни. Ведь целые сутки не спала, день работаешь, а ночь здесь маешься. Врачиха-то сказала, что теперь лучше ему будет. Иди, матушка родная, отдохни.
— Да ведь вы сами, мамаша, не отдыхали? Поспите вы, я подежурю.
— А какой мне, старухе, сон? Я сижу и сплю: одно ухо дремлет, другое слушает.
Нина Андреевна посмотрела на свои часы-браслетик и спохватилась:
— Ба, время-то уже полночь! Вы, Борис Лаврович, можете быть свободны. Ничего опасного нет. Мы тут без вас управимся. И вы, Лиза, тоже отдыхайте. Вам на работу. Мы с бабушкой останемся одни.
Наконец тронула за плечо дремавшего новинского фельдшера, почти сутки не отходившего от больного.
— Павел Полуэктович, поезжайте отсыпаться.
— Нет, нет, что вы? Разве я могу оставить своего больного! Я уже выспался на стуле, — ероша свои кудрявые светло-пепельные волосы, сказал фельдшер.
— Поезжайте, поезжайте, Борис Лаврович вас довезет до Новинки. А завтра вечером меня смените.
По дороге на Новинку фельдшер сразу уснул, привалившись к спинке кошевы. Медникова сидела с ним рядом и посматривала в спину Зырянова, пристроившегося на облучке за кучера. Ночь была звездная, холодная. Кругом стояла огромная, необъятная тишина. Слышалось лишь пофыркивание лошади, пощелкивание копыт и монотонное пение полозьев кошевы.
— Борис! — позвала Лиза.
Зырянов обернулся к ней, закинул ухо пыжиковой шапки на плечо.
— Что, Лиза?
— Борис! Я слишком была легкомысленна. Я думала, что можно прожить просто, шутя, играючи. А жизнь, оказывается, не простая вещь. Только теперь я начинаю по-настоящему понимать и ценить людей. Я дорожила только своими, собственными чувствами, а чувства других меня почти не интересовали…
— Человек волен поступать так, как подсказывает ему сердце. Твое счастье, может быть, уже недалеко.
— Но я хочу счастья, Борис, и тебе!
— Что ж, спасибо, Лиза. И запомни, если тебе почему-либо будет тяжело, трудно — вспомни обо мне. Вспомни как о друге, который всегда отзовется.
Он повернулся к лошади, стегнул ее вожжой, как будто хотел скорее выбраться из этого темного леса, где было глухо, холодно, где он почувствовал себя, как никогда, одиноким.
Рыжий, огненный конь Чибисова, запряженный в кошеву, вихрем влетел в поселок Сотого квартала, свернул с дороги и по тропинке помчался к домику Ермакова. Перед калиткой, как будто встретив неожиданное препятствие, поднялся на дыбы, потом опустился, встал на тонкие длинные ноги и начал отфыркиваться, поматывая головой.
Приезд начальника лесопункта в Сотый квартал был событием необыкновенным. Давно уже никто не видел его здесь. Он руководил своим отдаленным участком лишь через мастеров, да и то не лично, а больше по телефону. И поэтому не удивительно, что все население поселка насторожилось, взрослые, кто был не на работе, кинулись к окнам, а мальчишки, девчонки, одевшись как попало, высыпали на улицу, окружили кошеву.
Евгений Тарасович, привязав коня, направился в избу Ермаковых. Сергей встретил его на крыльце в накинутом на плечи полушубке.
— Ну как, оклемался? — спросил Чибисов, здороваясь с парнем за руку.
— Хожу. С завтрашнего дня выписался на работу.
В избе Чибисова встретила, суетясь, Пантелеевна. Он пожал ей руку и, не дожидаясь приглашения, разделся,-прошел в передний угол.
Мать Сергея загремела самоваром. Чибисов предупредил:
— Чай пить не буду. Не надо. Я вот покурю. Разрешите?
— Курите, пожалуйста.
И пока Чибисов свертывал цигарку и раскуривал ее, Сергей и Пантелеевна сидели возле него на лавке и напряженно думали: «Зачем приехал начальник?» А приехал он, конечно, неспроста.
— Так я ведь за тобой приехал, Сергей, — пустив дым к потолку, сказал Чибисов.
— Куда меня?
— Новинку переводим на работу по графику цикличности. Теперь бригадиры в комплексных бригадах будут освобожденные. Станут заниматься организацией труда. Решено назначить тебя бригадиром.
— А на валке леса кто будет?
— Поставим Гущина. Справится ведь?
— Как не справится. Николай работать умеет.
— И отлично. А ты примешь бригаду. Сегодня проведем специальное совещание, окончательно договоримся обо всем. Собирайся, поедем.
Пантелеевна потеребила сына за рукав:
— А с заработком будет как?
— Насчет заработка, бабушка, не сомневайтесь, — сказал Чибисов. — Меньше, чем на валке, парень не заработает. Гордиться надо за сына: растет парень, продвигается вперед. А там, глядишь, мастером станет… Ну, Сергей, одевайся. Надо спешить. А то конь у меня согрелся, кабы не остыл на морозе.
По дороге в Новинку, сидя в кошеве рядом с Чибисовым, Сергей думал о своем. После болезни все окружающее предстало перед ним в каком-то новом, ином свете. Словно все стало светлее, ярче, милее и ближе. Вот мать. Была обычной, будничной, то ласковой, то строгой, как все матери. А теперь, как вгляделся, ну до чего же она родная, милая! И будто впервые заметил у нее в прядках волос искрящуюся седину, а в глазах, когда-то похожих на лесные колокольчики, увидел белесый туман. И подумал: да, для матери наступила осень. Жизнь ее идет к концу. А вдруг бы он, ее сын, умер? С кем бы она осталась на старости? Ему стало до боли жаль ее, старенькую, заботливую, живущую лишь для него. И чем больше он вглядывался в нее, тем роднее и дороже всех людей на свете становилась она.
А какой радостью светились глаза старушки, когда появлялась Лиза. Да и в избе от этого становилось будто светлее. Сойдутся, сядут на кухне рядышком, старая да молодая, а сами между собой шёп-шёп, ровно подружки закадычные.
Уйдет молодая, а старая голову повесит. Сидит на лавке сирота сиротой. Далее больно, жалко смотреть на одинокую. Уж лучше бы, пожалуй, не уходила Лиза на Новинку, а жила тут, в Сотом квартале: изба не очень маленькая, место нашлось бы.
Шли дни. Случались и такие, что Медникова не приходила. А не придет — вот и лезут в голову мысли: «Почему не пришла? Уж не случилось ли опять что с пилой? Девка отчаянная. Ни с чем не посчитается, ночь-полночь — возьмет свой инструмент да и махнет в Чарус. Дорога уже проторенная. А того и не подумает, что пропасть может. Если бы тогда не пошел за нею — на другой день подняли бы весь леспромхоз, пришлось бы все сугробы на дороге перекапывать». Только от одной этой мысли бросало в дрожь. Как-никак человек, да еще не какой-нибудь, не лодырь вроде Панькиного ухажера, а «золотая девка», как говорит мать.
За время болезни Сергей привык к Лизе. Войдет она в избу, а за нею ворвутся будто запахи и шумы лесосек. И ровно силы тебе принесет. Хотелось встать, одеться да вместе с нею — в лес, в делянки, к друзьям-товарищам, взять в руки зубастую пилу и валить лесины, чтобы ураган, метель вздыбить в вековой нетронутой тайге!
Вначале был не рад, если Лиза подойдет к кровати, пощупает лоб, поправит подушки. А потом… Да что тут! Теперь поверишь Кольке Гущину, который сломя голову каждый день бегал на Новинку.
Чибисов будто понимал настроение Ермакова и туже натягивал вожжи, покрикивал на своего огненного рысака. Навстречу с обеих сторон дороги сплошной массой летел заснеженный лес, бил в лицо морозный ветер.
Воскресным вечером в общежитии колхозников собралось много людей. Посмотреть постановку приехали директор леспромхоза Черемных, замполит Зырянов, секретарь-машинистка Маша. Их посадили на скамейке в первом ряду перед сценой, завешанной одеялами. Маша была веселая, беспрерывно щебетала, обращаясь к Борису Лавровичу. Он слушал внимательно, что-то отвечал ей, кивал головой, как будто с чем-то соглашался. На скамейках сели с женами Чибисов, Березин, Богданов, мастера и еще кое-кто из гостей, а остальные зрители разместились на кроватях, сдвинутых к стенкам.
Лиза сидела с Ермаковым. Присутствие Зырянова и Маши задело ее за живое, вызвало мимолетное чувство зависти, тоски. Она подумала:
«Ну вот, Борис нашел уже себе спутницу. Наверно, нарочно привез с собой, чтобы ущемить мое самолюбие».
Ермаков заметил, что Лиза о чем-то задумалась, взгрустнула.
— Ты что, Лиза? — спросил он.
— Ой, Сергей, у меня что-то нехорошо на душе! — созналась она.
— А что такое? Скажи. Он обнял ее за талию.
— Откуда, Сергей, у человека появляются нехорошие чувства? Ну, зависть. Ну, какая-то неудовлетворенность, тревога, какое-то будто предчувствие… — И неожиданно для себя спросила: — Ты меня любишь, Сереженька?
— Люблю, как черта в углу, — ляпнул он.
— Нет, скажи правду, Сереженька, — настаивала Лиза.
В это время перед сценой — помостом из досок, чуть приподнятом над полом, — появился помощник Медниковой Коноплев, загримированный под краснощекого чернобрового парня.
— Тише, смотри! — сказал Ермаков.
Лиза прислонилась к его плечу.
— Сейчас мы вам покажем пьесу под названием «Лесной фронт», — начал Коноплев. — Вечерами у нас было много свободного времени, молодежь искала дела, развлечений. И вот мы написали пьесу. Испытать свои силы в актерском искусстве нашлось много людей. В наш кружок записалось больше пятидесяти человек. Все они, конечно, в пьесе не участвуют, но все к постановке дружно готовились: одни разучивали роли, другие готовили декорации, третьи по всей Новинке разыскивали нужные костюмы, четвертые собирали людей на репетиции. Каждый делал, что мог, и каждый старался от всей души.
Раздались громкие аплодисменты.
— От имени нашего кружка мы выносим благодарность Харитону Клавдиевичу Богданову, который смастерил вот эту сцену, — продолжал Коноплев.
И снова аплодисменты. Громче всех били в ладоши директор леспромхоза и замполит. На лбу у Харитона выступил пот, он покраснел, потупился: жена шепнула ему что-то на ухо. Он встал и, обтирая платком пот, сказал:
— Этот высокий пол мы сделали с Шишигиным за один вечер. Это не стоит никакой благодарности… Я тут слышал разговоры, дескать, на Новинке надо строить клуб. Недавно мы с Дарьей Семеновной ходили в красный уголок в кино. Так что там делается! Народищу полно, жарко, как в бане, у меня у праздничного костюма оборвали пуговицы. Что это за порядок, товарищи? Мне Дарья Семеновна советует: «Возьмись-ка, Харитон Клавдиевич, за постройку клуба. Лес рядом, только руби да подвози. Выведи свою бригаду на работу вечерами, а я женщин подниму. Комсомол нам поможет». Я с Шишигиным разговаривал, он с удовольствием нас с Дарьей Семеновной поддержал. Так вот, я обращаюсь к руководителям леспромхоза: дайте нам разрешение лес рубить да место под клуб определите… А сделать этот высокий пол — ерунда, не стоит никакой благодарности.
Он сел.
— Правильно, Богданов! Все поможем!
— Даешь клуб. В клубе-то мы развернулись бы, а то придет вечер — вот и слоняемся по общежитиям, отираемся по закоулкам.
Встал директор Яков Тимофеевич, оглядел зрителей, которых набралось полное общежитие. Когда все утихли, успокоились, сказал:
— Предложение Богданова дельное. Насчет клуба мы подумаем. Проект у нас есть. Только деньги нам обещают на это дело на будущий год.
— Какие деньги? — снова закричали в зале. — Для себя-то мы без денег построим. Объявим народную стройку. Вы только организуйте людей.
— Да оборудование припасите.
— Подумаем, подумаем, товарищи, — сказал Черемных, садясь.
Борис Лаврович повернулся к Якову Тимофеевичу:
— Я ведь вам говорил, что клуб в Новинке надо строить силами общественности. Комсомольцы давно на этом настаивают. А раз Богданов берется за это дело — надо ковать железо пока горячо.
— Боюсь я, Борис Лаврович, кабы эта стройка не отразилась на выполнении плана лесозаготовок.
— Об этом не беспокойтесь, Яков Тимофеевич. Наоборот, народная стройка поможет нам сплотить людей, организовать в крепкий коллектив.
— Потом решим, Борис Лаврович. Обсудим на партийном бюро. Я ведь в принципе не возражаю.
Занавес из одеял пошел в стороны. Перед изумленными зрителями открылся вид на Водораздельный хребет: заснеженная порозовевшая вершина горы, малиновая заря, через нее пробиваются светлые усики восходящего солнца, под горой — густой ельник и среди него белая березка. Перед лесом фанерный макет передвижной электрической станции, от нее к ельнику протянут черный кабель; слышно, как долбит дерево дятел.
На сцене еще никого нет, а зрители уже зачарованы картиной.
— Это Гришка Синько рисовал, — проносится шепот.
На сцене появляется сухощавый мужчина в замасленном полушубке с челкой на лбу, торчащей из-под шапки.
— Как есть Афанасий Сараев! — шепчет кто-то, изумленный.
Лиза хватает за руку Ермакова:
— Как он похож на твоего электромеханика!
Человек на сцене, позевывая и ежась от холода, обходит вокруг станции и говорит, дотрагиваясь до нее рукой:
— Постылая! И зачем только тебя затащили в лес? Раньше я любил запах мазута, а теперь ненавижу.
Он разводит костер: между дров трепещут красные лоскутки.
Садится к костру и греет руки. Становится совсем светло, всходит солнце, щебечут птички. Из леса кричат: «Механик, давай энергию!»
— А ну вас! — говорит он и начинает закуривать.
Из леса выходит парень.
— Как есть Сережка Ермаков, — опять кто-то шепчет.
Парень подходит к механику.
— Ты почему машину не заводишь?
— Чем я ее заведу? Горючего еще не привезли.
— А ты чего шел в лес с пустыми руками? Потребовал бы лошадь, погрузил бочку, если знаешь, что нет горючего.
— Я ведь вчера говорил механику лесоучастка.
— Говорить мало, надо действовать.
Парень подходит к железной бочке, бьет по ней ногой. Она не пустая, не бунит.
— А тут у тебя что?
— Одёнки.
— Какие же одёнки, тут полбочки горючего? Ну-ка, заливай бак да заводи фукалку, — командует парень и сам начинает орудовать возле станции; механик идет к нему.
Наиболее восприимчивые зрители, позабыв, что смотрят пьесу с вымышленными героями, кричат:
— Ермаков, дай ему по загривку! Он у фашистов паровозы водил.
По ходу пьесы электромеханик оказывается шпионом, специально прибывшим под Водораздельный хребет. У него происходит знакомство с очкастым фотографом, приезжавшим в лесосеки и собиравшим сведения о том, что делают горняки на хребте. Фотограф дает механику задание — узнать, откуда будут привозить материалы для взрыва горы. Механик на это соглашается, потом, для маскировки, становится передовым рабочим, но ему все же не доверяют. И в конце концов разоблачают.
Уже на улице под звездным морозным небом, держа Ермакова под руку, Лиза сказала:
— А ведь все это может быть на самом деле, Сергей?
— Конечно, может. Народ в лесу всякий. Молодцы эти ребята из колхоза «Новая жизнь»! Сочинили пьесу, поставили, драмкружок сколотили. А про них, как приехали, говорили: «Деревня!»
— Вот бы они остались у нас на Новинке. Построили бы клуб, начали бы ставить большие пьесы. Я от Володьки Коноплева прямо в восторге. А когда в лесу работает — простой, скромный парень.
— Не влюбись, — засмеялся Сергей.
— А почему бы не влюбиться? — серьезно сказала Лиза. — Я вольный казак… Ну, прощай! Пойду спать.
— Лиза, постой-ка!
Он схватил ее в охапку.
— Отпусти! Чего сграбастал?
— Ты, Лиза, придешь к нам завтра? — спросил он, не размыкая объятий.
— Нет! Больно далеко живешь.
— А как же я без тебя?
— Я уж не знаю как. Ты ведь меня не любишь…
Он сильнее сжал ее в своих объятиях. Она толкнула его в грудь и вывернулась из рук.
— Я тебя обидел, Лиза? — спросил он, растерявшись.
— А чего ты, как медведь?
Он взял ее руку; рука была горячей, как огонь.
— Проводишь меня? — спросил он тихо.
— Пойдем, — сказала Лиза покорно.
Они свернули на дорогу, ведущую в Сотый квартал. Пошли в обнимку, будто по очень тесной тропе. Шли молча, не находя слов. Кругом была тихая морозная ночь, волшебный лес, подернутый серебрящимся куржаком, а вверху, над головой, точно хрустальные, звенели и переливались торжественные звезды.
Не заметили, как дошли до Сотого квартала. Лиза первая спохватилась и заговорила в тревоге:
— Сережа, смотри, где мы!
— Ну, пойдем к нам, у нас ночуешь.
— Что ты, Сергей, что ты!
Они повернули обратно. И так снова дошли до Новинки, и снова не хотелось расставаться: постояли, потоптались на дороге.
Домой Сергей вернулся под утро. Мать всю ночь не смыкала глаз.
— Где ты пропадал до таких пор? — заворчала она. — Гляди-ко, скоро светать будет. Сколько страхов из-за тебя перетерпела. Чего только не передумала? Хотя бы сказался, что долго не придешь.
Не зажигая огня, Сергей разделся, поднялся на приступок возле русской печи, нащупал голову матери и начал гладить.
— Я, мама, с Лизой был. Она сказала, что больше к нам не придет, у меня будто что-то оборвалось на сердце, и стало тоскливо-тоскливо. Я и ходил с ней, неохота было отпускать.
— Значит, любишь ее…
— Когда я болел, а она возле меня сидела, я все на нее глядел, глядел. Какая хорошая! И глаза, и волосы, и родинка на губе, и вся она ровно пришла из какого-то счастливого края, смотрит на тебя и зовет, манит к себе. И почему я этого не замечал раньше!
— Ну, слава богу, сынок. Ложись, усни хоть маленько.
Под клуб в Новинке выбрали самое красивое, видное место: на холмике под горой, возле леса. Раскрашенный проект здания повесили в красном уголке, чтобы каждый мог прийти и посмотреть, каким будет клуб после постройки. А с рисунка он выглядел дворцом, хотя здание деревянное и одноэтажное. Красоту клубу придавала отделка: фигурная стрельчатая крыша с башенками по бокам, большие окна с резными наличниками, парадное крыльцо с красивыми вазами по бокам и широкая лестница, спускающаяся с холма, и, как полагается в проектах, вокруг — деревца, цветочные клумбы.
Дарья Богданова привела домохозяек посмотреть проект. Она рассказала, где разместятся кинобудка, зал, сцена, библиотека, комнаты для кружковых занятий.
— А вот здесь, бабоньки, — она показала на угловое окно, — в самой светлой комнате нам отведут место для кружка кройки и шитья.
Потом она повела женщин с лопатами, с ломами, кирками на строительную площадку, где было голое снежное поле да новенькие колышки, поставленные мастером Чемерикиным. Тот день, на удивление, выдался солнечным. Непримятый снег блестел, искрился, точно слегка посыпанный красным перцем. Женщины вырыли в сугробах траншеи до самой земли, а на земле разложили костры, чтобы она оттаивала, чтобы можно было вырыть неглубокие котлованы под каменный фундамент клуба.
Потом к женщинам пришли монтеры, протянули провод, вокруг площадки с четырех сторон поставили столбы, на столбах приспособили глазастые прожекторы.
А вечером, когда рабочие пришли из лесосек, поужинали и немножко отдохнули, ярко освещенная строительная площадка кишела людьми, автомашинами и тракторами. Комсорг Яков Мохов подкатил к площадке на тракторе и высадил из кабинки отца — бухгалтера конторы лесоучастка. Павел Иванович, закутанный в шарфы и шали, в меховых собачьих шубенках, в очках, растерянный стоял перед площадкой и говорил сыну:
— Что мне тут делать? Ну, какой из меня работник? Всю жизнь, кроме ручки да карандаша, в руках ничего не держал. На смех людям меня привез?
— Ничего, тятя, ничего, поработаешь. Потом будешь ходить кино смотреть.
— Нужно мне ваше кино! Я за всю жизнь два раза картины смотрел: один раз в тысяча девятьсот тринадцатом году «Избрание на престол царя Михаила Федоровича Романова» и другой раз, несколько годов назад — «Разгром немцев под Москвой».
— Теперь чаще будешь ходить.
— Деньги-то сорить.
— Копить тебе, тятя, их не к чему.
— Надо иметь копейку на всякий случай.
Увидев Чемерикина — распорядителя работами, Яков вставил два пальца в рот и оглушительно засвистел. Отец съежился, боязливо оглянулся.
— Дай-ка отцу работенку, — сказал комсорг подошедшему Чемерикину.
— Это можно, — живо отозвался мастер. — Айдате, Павел Иванович, за мной.
Увел старика к только что подвезенным бревнам, вручил ему скобель с деревянными ручками.
— Вот, Павел Иванович, садитесь на бревно верхом и очищайте кору, вот так… Поняли? Ну-ка, попробуйте, я погляжу.
А Мохов-сын тем временем, непрерывно гудя, чтобы кого-нибудь не задавить, лихо мчался через строительную площадку, направляя машину в лес, где тоже при свете прожекторов шла валка и разделка корабельных сосен, прямых, гладких, как свечи.
Навстречу Мохову, подмигивая фарами, двигался лесовоз Антона Полуденнова. Флажок на его машине трепетал, как пламя. Вслед за знатным шофером с полными возами ехали жена и сын. А за ними с шумом-грохотом шел длинный обоз из трелевочных тракторов, образованный Алексеем Спиридоновым и его товарищами, приехавшими на лесозаготовки из деревни.
В лесосеке народу было много. На валке леса стояла лишь бригада Ермакова. Из Мохового привезли бензомоторную пилу, и Сергей, взяв к себе в помощники Лизу, отводил душу. Работа вместе с Лизой была для него наслаждением. Тяжелая пила казалась игрушечной, дерево мягким — не успеешь поднести к нему пилу, оно уже валится, ломает сучья, дрожит, а он только покрикивает: «Эй, берегись!» В этом его крике не было надобности, но в нем парень изливал свои чувства, наполнявшие его до краев. Он торжествовал, он чувствовал себя победителем: «Эй, эй!»
Когда падало дерево, Лиза стояла рядом с Ермаковым. На нее сыпались мелкие сухие сучки, прозрачные лепесточки коры, но она смотрела не на дерево, а на Сергея, на его вдохновенное лицо, на тонкий мужественный профиль, на чуть заметный трепет ноздрей.
На обрубку сучьев вышел пилоправ Кукаркин. В руках у него был старинный, восьмифунтовый топор, насаженный на длинное топорище. Появление Кирьяна Корнеевича с таким топором вызвало среди сучкорубов смех.
— Ну, что вам смешно? Ну, что смешно? — заворчал он.
— Ваш топор, Кирьян Корнеевич, давно в музей просится. За него на маскараде можно премию получить.
— «Премию, премию»!.. Что вы понимаете?
— А для чего вам понадобился такой топор? Скажите!
— Так бы и спрашивали, а то нашли над чем смеяться! — смягчаясь, заговорил Кукаркин. — Я поработаю этим топором, умаюсь, злее буду. Глядишь, скорее придумаю сучкорубную машину. Раньше этим топором рубили с корня лес и не замечали, что маялись, а когда дошло до печенок — пилу выдумали. Если работа не больно трудно дается, в мозгах у человека лень заводится, он мало думает над усовершенствованием своего труда. Лень-то нам надо на ремень.
Он достал свой желтый аптекарский пузырек и насыпал на ладошку горку табаку.
Мимо с лучковыми пилами проходили Аюп и Фатима Мингалеевы.
— Постой-ко, друг! — окликнул Кукаркин Аюпа.
Тот остановился.
— Ругать меня будешь, Аюп? Ушла твоя поперечная пила. Отдал в баню, дрова пилить.
— Ладно, отдал так. Мы ведь не работаем ей. Спасибо, Фетис Федорович учил работать лучком.
— Вот, а ты за старинку держался. Лень у тебя в мозгах была, Аюп.
— Пошто лень? Привычка был.
— А привычка рождает лень… Тоже на субботник вышел? Клуб строить будем.
— Надо ведь. Моя малайка кино бегает, каждый праздник деньги на билет даем.
Новинский клуб строился скоростным методом: как только Богданов и Шишигин положили первые бревенчатые венцы, внутри здания начали класть печи в тепляке, настилать полы, в столярной мастерской одновременно готовились переплеты окон, двери, резные наличники. Среди лесозаготовителей нашлись и плотники, и каменщики, и мастера на все руки. Народу было хоть отбавляй — пожалуй, не было ни одного трудоспособного, кто бы не пришел на стройку и не поработал.
Единственный, кто отказался пойти на стройку, это был Григорий Синько. Сколько его ни уговаривали, он только твердил свое: нет и нет. Фетис Федорович Березин встретил его на дороге, остановил запряженных в короб волов, подошел к возу:
— Чего везешь?
Синько был в хорошем настроении, веселый, раскрасневшийся. Чуть сдерживая улыбку, он сказал:
— Мясо.
— Какое же мясо? У тебя глина…
— А бачите, так зачем пытаете?
— Для чего глина?
— Печи в столовци треба перекладувать.
— А чего на субботники не ходишь? Смотри-ко, вся Новинка поднялась на стройку, а ты отлыниваешь… И что ты за человек? Ты не человек, а ихтиозавр.
— А що це таке, Хветис Хведорович?
— Животное допотопное, каких больше на свете не водится. Ты же позоришь весь наш коллектив. Ну, лентяй, это еще туда-сюда. А ты еще и попираешь священные чувства человека.
— Яки таки чувства?
— А такие. Зачем Паньку Торокину бросил? Пришла она ко мне в слезах. Она должна стать матерью. Ходил с девушкой, развлекался, а как набедокурил — дорожку к ней забыл. Теперь, говорят, с поварихой связался. День и ночь только и торчишь в столовой. Что тебе там ночами делать? Ну, чего ты молчишь да еще ухмыляешься? Что тебе весело?
— Ничего, так.
— Ох, Синько, Синько! И почему ты такой упрямый, своевольный? Никакого сладу с тобой нет.
Парень хлестнул по волам:
— Цоб, цоб!
Они медленно, враскачку, потянули воз. Фетис Федорович остался среди дороги.
— Придешь, что ли, на субботник-то?
— Ни. Не ждите!
У Березина в эти дни была уйма дел. Надо было везде успеть, во всем разобраться. Почему-то со всеми жалобами шли к нему. И дела к нему были всякие: и производственные, и бытовые. У кого что болит — идут к нему.
Фактически постройкой клуба руководил тоже Фетис Федорович. Все нити были у него в руках, все планы — в голове. Он знал, где у строителей «узкие места», чего не хватает, что потребуется сегодня, завтра, послезавтра. Еще не были возведены стены клуба, а Фетис Федорович думал уже о шторах, занавесках; через райком профсоюза леса и сплава хлопотал перед обкомом о пианино; нажимал на замполита Зырянова, чтобы тот заказал для клуба лозунги, картины, а от директора леспромхоза Черемных требовал ножную швейную машину для кружка кройки и шитья.
Вечерами на строительной площадке, где он работал со всеми: подносил кирпичи, вкатывал по слегам на срубы бревна, возил на лошади от лесопилки тес, — к нему то и дело подходили люди. Особенно не давала ему покоя жена мастера Чемерикина — тощая, как дранка, нервная и злая.
Как-то, когда Фетис Федорович только что сгрузил с подводы доски для подшивки потолков и укладывал на сани веревки, к нему подбежала жена мастера, схватила за руку.
— Айдате-ко, пойдемте-ко, посмотрите, что там делается!
— Что такое?
— Полюбуйтесь, что Чемерикин выделывает. Совсем от дому отбился, совсем меня иссушил, я ведь уже как спичка стала. Ни на одну минуточку отвернуться от него нельзя. Собрал вокруг себя девчат, сидит с ними, зубы скалит.
— Что тут такого? — удивился Березин.
— И ты туда же, старый хрыч? Потакаешь? Я вот расскажу твоей старухе, как ты с Панькой Торокиной один на один в конторе сидел. Это ведь отпетая девка, кто ее тут не знает.
— Ну, иди, иди. Не мешай работать. Мы светлое здание строим, а ты грязью его забрызгиваешь. Возьми-ка лучше себя в руки, голубушка… Ты на субботнике?
— Как раз, стану еще работать! Больно мне нужна ваша стройка. Сейчас Чемерикин по общежитиям отирается, потом его из клуба не вытащить.
— Тебя, кажется, Тамарой звать?
— Ну, Тамарой…
— Имя хорошее, а поведение никуда не годное… Садись-ка вот на сани. Поедем со мной за досками, дорогой покалякаем.
— О чем нам с тобой калякать?
— О житье-бытье. Поговорим, посоветуемся. Может быть, до чего-нибудь и договоримся. Потом я с Чемерикиным по душам потолкую, авось, и утрясем ваше семейное дело. Садись, садись, не бойся. Поможешь мне доски накладывать.
Чемерикина нехотя села на сани.
— На-ко, держи вожжи, правь, а я закурю. Беда, когда жена старше мужа. Ревности не оберешься.
Последнее воскресенье февраля на Новинке стало большим праздником. С клуба были сняты строительные леса. На новом здании на холме полыхал большой яркий флаг, а в голубоватых окнах, точно в зеркалах, купалось солнце. На улицах поселка появилось много гуляющих. Люди группами шли в клуб, осматривали его и возвращались обратно, потом долго стояли на углах, на перекрестках, у крылечек домов, с радостью поглядывая на нарядную постройку под алым полотнищем.
На главной улице, обычно тихой и пустынной, появились мотоциклы. Их нарастающий гул послышался со стороны Чаруса. Новинцы вначале подумали, что это идут на дальний север самолеты. Но вместо самолетов с лежневки мчались один за другим мотоциклисты, человек десять; впереди ехал парень в белом полушубке, в валенках, в военной шапке без звезды, а за ним — кто в чем. Ребятишки, катавшиеся с горки на лыжах, на санках, кинулись на улицу, закричали:
— Мотоцики-цики-цики!
Мотоциклисты подъехали к общежитию колхозников и остановились. Из соседних домов к ним выходили парни и девушки.
— Купили? — спрашивали и по-хозяйски оглядывали машины, ощупывали, интересуясь маркой, мощностью, ценой.
Вышла и Лиза Медникова. Обратилась к высокому парню в полушубке:
— Поздравляю, Коноплев! С покупкой!
— Спасибо, дорогая, спасибо! — Он вынул из кармана сверток, небольшой, продолговатый, и передал Медниковой. — Ваше поручение тоже выполнил.
— Спасибо! Вот вы и добились своего.
— Теперь можно и домой, в «Новую жизнь», — веселый и довольный, сказал парень.
— Мы еще поработаем, Владимир, и в лесу, и в новом клубе. Теперь и я запишусь к вам в драмкружок.
— А в Сотый квартал кто будет бегать? — подмигнул парень.
— Теперь не побегу. Ермаков решил переезжать на Новинку. Долго ли ему перевезти избушку из Сотого квартала.
— Хочешь, Лиза, прокатиться? Садись!
— А ты не уронишь меня?
— Ну, что ты! Я на такой машине всю войну ездил, а под конец по Берлину гарцевал… А это, — кивнул он на парней с покупками, — все мои ученики. Я их в колхозе в кружке ДОСААФ обучил.
Коноплев сел за руль, Лиза примостилась на багажник, остальные парни тоже посадили к себе девчат и помчались вдоль улицы вслед за Коноплевым, обгоняя пару пестрых волов, медленно двигавшихся с возом.
На воловьей упряжке тоже ехала парочка: Синько управлял быками, шел возле короба, накрытого рогожками, а Торокина стояла на запятках саней.
— Ты мне купи таку штуку, — сказал Григорий, показывая кнутовищем на мотоциклы.
— Зачем она тебе? — спросила Панька.
— Кататься буду.
— Еще упадешь, разобьешься.
— Ни, не разибьюсь, тилько купи.
— А если куплю, ты от меня никуда не уйдешь?
— Ни, ни, Панько! Купи, теперь у тебя карбованцив много. Ты дуже хорошо стала работать.
— Если ты меня, Гриша, будешь любить, Никуда не побежишь, то куплю тебе эту машину. Только ты, смотри, не обманывай, люби… Я ведь думала, ты совсем меня бросил.
— Ни, Панько, ни! То брехня, що я будто в столовци с поварихой знюхавси. Я ночами робив, тики никому не показывал, що зробив. Ты же бачила?
— Ну, ну, Гриша. Я же не сержусь.
Синько взмахнул кнутом и прикрикнул на волов:
— Н-но, быдло! Цоб!
Быки свернули с дороги и стали подниматься на холм к нарядному, как на картинке, клубу. С горки по обе стороны широкой деревянной лестницы катались на санках ребятишки. Они быстро приспособились к новой обстановке и были довольнешеньки: под горку съедут, а в горку поднимаются по лестнице, неся санки под мышкой.
Объехав кругом клуба, Синько остановил своих «рысаков» у парадного крыльца, где толпилось немало праздного народа.
— Пиво привез? — спрашивали его.
— Горилку вам привез!
Синько сдернул с высокого воза рогожи. В толпе прошел гул: кто-то ахнул от удивления, кто-то вскрикнул от испуга, кто-то пошел к возу, кто-то шарахнулся прочь. На возу, подняв когтистые лапы, стояли два бурых медведя, вылепленных из глины, — лохматые, страшные, со злыми глазами, точно живые.
— Идить, помогайте! — обратился Синько к собравшимся, подставляя плечо под бок медведю.
Помощников нашлось порядочно. Медведи были выгружены и поставлены по бокам крыльца на специальных постаментах, приготовленных для бетонных ваз. Медведи пришлись как раз к месту: они украсили вход в клуб да и все здание, которое теперь выглядело еще краше. Казалось, что звери сами прибежали из леса и встали напоказ всем.
Весть о медведях, сделанных Синько, скоро облетела Новинку, и к клубу началось новое паломничество.
А вечером в нем состоялся слет передовиков производства всего Чарусского леспромхоза. К флагу на пригорке лесозаготовители съезжались на лошадях, на грузовых автомашинах и на мотоциклах; к началу слета у крыльца выстроилось в ряд до десятка стальных рысаков; крайняя машина с люлькой принадлежала мотористу бензопилы Хрисанфову. Он приехал из Мохового вместе с женой, белобрысой полной женщиной, разодетой в цветастые шелка.
В клубе пряно пахло свежей сосной и пихтой. Гости расхаживали по залу, по уютно прибранным комнатам и удивлялись: когда же новинцы успели «сгрохать» такую домину и оборудовать даже лучше, чем Чарусский клуб.
Нина Андреевна Багрянцева отвела Фетиса Федоровича в сторонку и, держа его за пуговицу пиджака, говорила:
— Вы знаете, на Моховом у нас такая глушь. Все переплелось: и новое, и старое. Люди празднуют и наши советские праздники, и свои религиозные. А сколько всевозможных предрассудков, суеверий! Пожилые женщины рассказывают, где у них живут домовые, в каком месте водятся лешие; есть там в лесу старый заброшенный лесорубовский барак, так все уверяют, что там поселилась кикимора. Ну, просто ужасно! Поразительные контрасты: с одной стороны, передовые люди, замечательная техника, радиоприемники, мотоциклы, с другой — глубокая старина, вера во всевозможные приметы, во всякую нечисть. И при всем этом на Моховом даже нет приличного красного уголка, никакой самодеятельности. Когда я там читала первую лекцию о строении вселенной, так на нее пришли только конторские служащие да Хрисанфов с женой и больше никого, если не считать моего мужа. Не пришли даже коммунисты.
— Вот здорово! Вот так актив у вас!
— Но я все же выступила. А потом собрала членов партии, комсомольцев. Поговорила с ними по-серьезному и послала по домам, по общежитиям. Лекция была назначена снова. На этот раз пришло столько людей, что их негде было разместить. Нам нужен обязательно клуб. Как это вам удалось поднять людей, выстроить вот это, оборудовать? Какая красота, какая благодать! Идемте, присядемте где-нибудь, расскажите, с чего начали, как организовали.
Она подхватила Фетиса Федоровича под руку и повела в зал.
— Никакой тут мудрости нет, — говорил он. — Нужны только желание да огонек.
Ермаков зашел за Лизой в общежитие. Вид у него был торжественный. Вынув из-за пазухи сверточек, перевязанный голубой ленточкой, он сказал:
— От самого сердца достаю. Это тебе подарок, Лиза, по случаю досрочного выполнения социалистического обязательства. Желаю тебе до конца лесозаготовительного сезона дать еще сто норм.
— Спасибо, Сергей. Посмотри-ка, кто меня приветствует: эта телеграмма из треста, это какой-то Степанов поздравляет, а я даже и не знаю, откуда он. Видно, что из области, а где работает, не сообщает. Ты, Сергей, не слышал такой фамилии? Может, в обкоме комсомола работает? А вот еще Горшков какой-то. И откуда они узнали?
— Как откуда? Ты разве газет не читаешь? О тебе в обеих областных газетах написано: и в большой, и в маленькой.
Лиза не поверила.
— Покажи!
— Я не взял с собой газеты.
— А вот еще телефонограммы, Сергей: от Черемных, от Зырянова… Что ты мне подарил, посмотрим… — Она развязала ленточку, развернула бумагу. Там лежал большой красивый флакон духов «Кремль». Лиза взяла флакон, посмотрела на него с недоумением.
— Что? — растерянно спросил Ермаков. — Недовольна моим подарком?
— Ой, Сереженька, я тебя тоже хотела поздравить! А теперь как мне быть? Я тоже купила тебе «Кремль».
Она достала из тумбочки такой же флакон. В клубе у вешалки к Ермакову подошел здоровый краснощекий парень, стриженный под бокс.
— Здорово, дружище!
— Какой я тебе «дружище»? — удивился Сергей. — Я тебя совсем не знаю.
— Как не знаешь? Это меня-то, Хрисанфова из Мохового? Все время твоей бензомоторной пилой пользуюсь.
— Да ты совсем на Хрисанфова не походишь! Куда ты дел свою бородищу!
— Меня Нина Андреевна, врачиха, устыдила. Увидела на мотоцикле и давай подтрунивать: мол, древним бородачам не подходит такой современный транспорт. Уж что-нибудь одно: либо борода, либо машина. Борода-то у меня по наследству, а мотоцикл я заработал своим трудовым потом. Ну, словом, сбрил я бороду. Начисто.
— Сергей, пошли! — Лиза тронула Ермакова за локоть.
— Это не жена ли твоя? — спросил Хрисанфов.
— Нет. Это самая Медникова и есть.
— Да не может быть!
— Почему не может быть? — спросила Лиза. — Давайте познакомимся.
— Я вас представлял знаете какой? — сказал Хрисанфов.
— Какой?
— Девицей пудов на восемь, руки мужские, взгляд суровый.
Лиза рассмеялась.
— Ну пошли, друзья!
— Постойте, у меня ведь тут супруга, — сказал Хрисанфов, отыскивая глазами жену.
— Где она? Ты познакомь, — попросила Лиза.
Жена Хрисанфова оказалась в точности такой, какой представлял он себе Медникову. На ней была пестрая шелковая косынка, ярко-зеленая кофта и светло-бордовая юбка с оборками.
Официальная часть слета уже началась. На трибуне, обтянутой красной материей, был директор леспромхоза Черемных.
— В президиум проходите, за стол! — послышалось со всех сторон, когда в зале появились Медникова, Ермаков и Хрисанфов.
Яков Тимофеевич, рассекая воздух ладонью, доложил собранию о досрочном выполнении плана четвертого квартала и успешной работе в январе и феврале. А это предпосылка к тому, что Чарусский леспромхоз к концу сезона с честью выполнит свои обязательства. Потом он говорил о стройке клуба в Новинке. Кое-кто думал, что субботники могут привести к снижению лесозаготовок, люди будут уставать, а днем на работе станут вялыми, на деле же получилось другое: огонек, с каким люди работали на народной стройке, еще больше сплотил их, повысил сознательность, вызвал нетерпимое отношение к неполадкам и неорганизованности в производственном потоке и, что очень важно, критическое отношение к лентяям, безразлично относившимся к общему труду.
— Фамилии называйте лентяев, фамилии! — послышалось в зале. — Пусть покраснеют перед своими товарищами.
— Нет надобности их называть здесь, — заявил Яков Тимофеевич. — Одни из них осознали свою ошибку, исправились, а другие исправятся постепенно при воздействии тех, кто честно относится к производству. Воспитанию людей, подъему культуры нам поможет теперь и новый клуб на Новинке.
— Теперь очередь за Моховым, нам тоже нужен клуб! — сказала Нина Андреевна.
— Начинайте, поможем! — поддержал ее Черемных.
После доклада директора на сцену поднялся Харитон Богданов. В руке у него был большой сверток из картона, похожий на самоварную трубу. Ни слова не говоря, он достал из кармана молоток, гвоздики, развернул свой свиток и начал прибивать его к высокой, в рост человека, трибуне. Потом отошел в сторонку и стал проверять — правильно ли прибил.
В центре широкого листа, расписанного яркими красками, на фоне Водораздельного хребта и леса был нарисован циферблат, но цифр на нем оказалось не двенадцать, как на часах, а только восемь; из середины круга к единице шла стрелка, вторая стрелка была по-за циферблатом и полукругом шла от единицы к восьмерке. В самом низу картонного листа стояли штабеля бревен: сначала маленькие, потом больше и больше, — последний штабель выглядел гигантом; на каждом бревенчатом бунте на планочке была цифра.
— Наискосок трошки подбил, — крикнул Синько, сидевший в зале, — треба пидняты правый бик!
— Ладно, сойдет! — сказал Богданов, пряча молоток в карман. И, отыскав глазами в президиуме Ермакова, махнул ему рукой:
— Айда, Сергей, валяй!
Когда Харитон возвращался на свое место, его спрашивали:
— Что это за часы такие повесил? Новомодные какие-то?
А кто-то сострил:
— Видишь, цифр у него не хватило!
На трибуну, откуда говорят ораторы, где приспособлена для них специальная лампочка, Сергей не пошел. В руках у него был блокнот. Однако пользоваться им он не стал, сунул в карман и подошел к листу картона.
— К открытию клуба наша бригада закончила сезонный план.
В зале забили в ладоши.
— А все-таки Епифан Мохов с Медниковой впереди! — заметил из-за стола директор. — Они обскакали твою бригаду.
Ермаков было растерялся, но тут же оправился.
— На много ли впереди-то, Яков Тимофеевич? Всего на несколько дней!
— Хоть на день, а обогнали!
И обернулся к Лизе, сидевшей рядом с ним. Девушка смутилась.
— Зачем вы так! — сказала Лиза Якову Тимофеевичу, заливаясь ярким румянцем. — Он нам все время помогал. Из-за нас и болел. Он не виноват, что немножко отстал. Потом у него электромеханик плохой. Разве сравнить его Сараева с нашим Лемтюгиным? У Лемтюгина простоев не бывает, а у Сараева все что-нибудь да не ладится.
— Я ведь не в упрек Ермакову сказал. Я только хотел парня подзадорить, а когда человека подзадоришь — у него больше страсти, огонька в работе, в соревновании.
Сергей, между тем, продолжал свое выступление. Недавно он в своей бригаде, работающей по цикличному методу, применил еще и почасовой график. Каждое звено комплексной бригады имеет твердое задание не только на смену, но и на каждый час.
— А что ты от этого имеешь? — спросил кто-то из глубины зала. — Раз работаешь по циклу, зачем же еще приплетать тут какой-то другой метод? При цикличной работе у тебя все рассчитано, учтено.
— А кашу маслом, товарищи, не испортишь! — ответил Ермаков. — Правильно, цикличный метод строится на строгом расчете, при учете всех возможностей. А разве срывов у нас не бывает? Бывает, сколько угодно. То людей вовремя в делянку не доставят. То в работе механизмов случится заминка. Да мало ли что может помешать выполнению задания?
— Ближе к делу!
— Сейчас о деле. По циклу мы работаем как будто неплохо: и план у нас перевыполняется, и хвалят нас повсюду. А все-таки у наших людей была какая-то неудовлетворенность, все считали, что можно работать еще лучше. Особенно неспокойным было богдановское звено. Харитон и надоумил меня работать по-новому. Он первый ввел у себя почасовой график.
— Ай да Богданов! — крикнул Березин и подмигнул замполиту Зырянову, сидевшему на сцене: дескать, смотри ты, мужик-то передовым человеком в леспромхозе становится.
— Потом, — продолжал Ермаков, — почин Богданова мы распространили на всю бригаду. Стал учить людей дорожить минутами и секундами. День долог, а час короток. Когда у людей в запасе много времени, они вначале не спешат, раскачиваются, а когда видят, что срок короток, время ограничено — тут уж некогда прохлаждаться. Вот видите этот циферблат? У нас на эстакаде такая доска показателей. Как час прошел — учетчик уже пишет, сколько сделано, сколько леса уложено в штабеля. Не выполнил часовую норму — на доске уже видно. Значит, в следующий час надо поднажать, перекрыть недовыработку. Такая работа дисциплинирует, приучает к порядку… Наша бригада выносит Харитону Клавдиевичу благодарность за проявленную инициативу.
— Правильно! Браво Богданову! Пусть он выступит сам.
— Просим Харитона Клавдиевича! Ермаков не сказал, как Богданов хранит свои инструменты.
Харитон нехотя поднялся с места и в наступившей тишине медленно, широко расставляя ноги, сгорбленный, поднялся на трибуну, исподлобья посмотрел в зал, потом на сцену.
— О чем тут говорить? Когда этот цикл ввели, меня на эстакаде завалили лесом. То, бывало, сидишь без дела у костра и косишь глазом на волок, ждешь трактор, а тут столько напрудят хлыстов, что повернуться негде. Вот и пришлось раскидывать умом, как скорее и лучше разгружать эстакаду. Вижу, пришло время работать не по солнышку, а по часам. Разбил свое сменное задание на восемь долей. Стал добиваться, чтобы сразу, с утра, с первого часа перевыполнять норму. Попервоначалу дело не ладилось. Люди придут на работу — начинают искать разбросанные где попало инструменты, то да се. Час пройдет, глядишь, сделано — кошачьи слезы. Вечером пошел в столярную мастерскую, сделал там большой ларь, чтобы после работы складывать в него инструмент. За замком отправился к Чибисову.
— И как он тебя встретил? — спросил замполит из президиума.
— Чибисов принял меня по-хорошему. Встретились с ним у крыльца, он провел к себе в кабинет, вызвал кладовщика, распорядился, чтобы тот сейчас же принес замок. Пока кладовщик ходил, Евгений Тарасович побеседовал со мной насчет работы. Пожаловался я ему, что люди запаздывают в лесосеку. Коновозчики, которые попутно должны возить рабочих в лес, бывает, долго пьют чай, выезжают поздно. Чибисов записал это себе на бумажку, после этого все в лесосеку приезжают вовремя.
— Что-то не похоже это на Чибисова, — молвил Зырянов.
Начальник лесопункта, сидевший в переднем ряду, обиделся.
— Разве я критику не умею воспринимать, Борис Лаврович? Не такой уж я отпетый, как вы думаете.
— Ну, ну. Выходит, старые грехи герою не в укор.
Слет передовиков производства закончился в новом клубе постановкой пьесы «Лесной фронт».
— Хветис Хведорович, можно до вас?
Григорий Синько вошел в избу Березина, снял у порога теплые кожаные перчатки, новую меховую шапку-ушанку; все на нем было новое, добротное: и пальто зимнее с барашковым воротником, и валенки черные с отогнутыми голенищами.
— Проходи, парень, проходи! Раздевайся.
Парторг сидел за столом с развернутой газетой. Не раздеваясь, Синько прошел вперед, сел на лавку возле стола.
— Ну, что скажешь? — спросил Фетис Федорович, снимая очки.
— Просьба до вас.
— Какая просьба, Григорий?
— Паня мени сказала: пиды к парторгу. Ты йому картины для клуба малювал та лозунги. Хай вин дае нам комнату. Станемо зараз вместе жить.
— Вон что. Жениться, значит, собираешься? Доброе дело! Только, знаешь, Григорий, я квартирами на Новинке не ведаю. Надо к Чибисову идти. По-моему, и Чибисов тут ничем помочь не сможет. Нет ведь у нас свободных комнат!
— А камора, де жила жинка Харитона Богданова? Вона ж пустуе. Там разно барахло понавалено.
— Пустует разве? В таком случае, я поговорю с Евгением Тарасовичем.
Березин взглянул на карманные часы на комоде и встал.
— Ой, чуть не забыл! Мне на конный двор надо сходить. Ты посиди тут, Григорий, я через десять минут вернусь.
Встал и Синько.
— Мне тоже треба…
— Ну, посиди, посиди, парень. Я вернусь и сходим вместе к Чибисову. В квартире никого нет, вся моя семья куда-то разбежалась. Я скоро.
Фетис Федорович ушел. Оставшись в избе один, Синько вдруг почувствовал себя нехорошо, непривычно. Лежавшие на комоде часы приковали его взгляд. Он отводил его в сторону, а часы будто кричали: возьми нас, положи себе в карман. А ящики комода им вторили: открой нас, загляни, увидишь, какие вещи мы храним…
Парень сорвался со своего места, схватил с лавки шапку и отошел к порогу.
— Ни, лучше уйду, — сказал он, взявшись за скобу двери.
В сенях послышались шаги, и Синько облегченно вздохнул. Наконец-то идет хозяин, который избавит его от соблазна.
Вместе с холодным воздухом, сразу превратившимся в пар, в избу зашел корявый, с рыжей щетиной на щеках, мужчина в тулупе, перепоясанном синей опояской. Синько узнал в нем бывшего мастера Голдырева.
— Здрасте! — громко сказал вошедший.
Ему никто не ответил.
— Разве хозяев нет? — спросил Степан Игнатьевич у Синько.
— Нема.
— Придется тогда подождать.
И Голдырев шагнул к столу, сел, широко расставив ноги, на том самом месте, где только что сидел Синько.
Синько напялил потуже шапку и хотел было уже толкнуть дверь, чтобы уйти. В это время у него, как молния, блеснула мысль: а часы? А вдруг этот хапуга (так называли Голдырева рабочие) слямзит их? Тогда подозрение падет на него, на Синько! От этой мысли у Григория даже выступила испарина на лбу. Он снял шапку, повесил на гвоздик на стене и прошел вперед, сел между столом и комодом, где до этого сидел Фетис Федорович, и как бы приготовился дать бой любому, кто попытается посягнуть на часы парторга Березина.
— Ты где теперь работаешь? — спросил Степан Игнатьевич.
— В столовци.
— Губа-то у тебя, парень, не дура. Нашел все-таки хлебное место. И приоделся вон как.
— А вы де работаете? — в свою очередь задал вопрос Синько.
Голдырев махнул рукой, словно согнал муху, севшую на нос:
— Я теперь грузчик. Лес гружу лебедкой на штабеля. Хотел работать коновозчиком, душа просится на это дело, да не доверяют мне коня. Вот и ходишь, клянчишь себе транспорт, чтобы дров, сена подвезти. И вообще плохо стало, никто тебе в хозяйстве не помогает. А один-то много ли напрыгаешь? Уже скотину свою пораспродал. Оставил себе коровенку, телку да пару овечек.
Степан Игнатьевич говорил еще о том, что он все же не унывает. Мечтает о тех днях, когда подрастут дети. Тогда можно будет снова подняться, вырастить себе быка для хозяйства, развести побольше скотины и продолжать идти, не сворачивая, по своей мужицкой дороге.
Синько уже не слушал его. Часы Фетиса Федоровича давно показывали, что пора бежать на свидание к Паньке. Она ждет, а он сидит тут, караулит добро парторга и слушает болтовню бывшего мастера о чем-то таком, до чего ему, Синько, нет никакого дела. Чего доброго, Панька еще обидится, покажет дулю и скажет: «Ось, бач, який тоби буде мотоцикл!»
И чем больше Синько поглядывал то на часы Фетиса Федоровича, то на Голдырева, тем больше начинал нервничать. У него появилось желание встать и уйти, он поднимался с места, но тут же садился обратно, словно кто-то прижимал его к стулу.
И вот, наконец, Фетис Федорович возвратился.
— Ну, Григорий, дело сделано. Был сейчас у Чибисова. Можете занимать каморку, где жила Дарья Семеновна.
Синько сорвался с места, глянул на часы, лежавшие на комоде, точно еще раз хотел убедиться, тут ли они, и побежал на улицу.
И уже на полдороге к общежитию он вспомнил, что забыл поблагодарить парторга, тут же повернул обратно, добежал до избы Березина, постучал в подоконник. И когда старик показался в окне, Синько крикнул:
— Щиро дякую, Хветис Хведорович!
И замотал головой: дескать, кланяюсь, очень благодарю.
Весна в здешних местах наступила неожиданно рано и застала лесозаготовителей врасплох. Солнце, как будто вышедшее из зимнего заточения, горячее и ласковое, поднималось высоко над землей и грело без устали, сжигая глубокие снега. Лес скинул с себя зимний наряд и повеселел, стоял, омываемый теплым ветерком. Невесть откуда появились певчие пичужки, зашебаршили по коре деревьев малюсенькие птахи-ползунки, от темна до темна трудились дятлы, наваливая возле старых берез ворохи гнилой измельченной коры. Утрами, далеко до восхода солнца, на могучих деревьях начинали токовать пернатые богатыри — глухари, в мелких осинниках чуфыркали тетерева.
На столбе перед окнами кабинета директора леспромхоза сидел скворец, выводил свои незамысловатые трели и приглушенно, как будто издалека, протяжно посвистывал. Этот разбойничий посвист птицы действовал Якову Тимофеевичу на нервы; так и подмывало встать, захлопнуть форточку, но в кабинете было жарко.
Яков Тимофеевич обзванивал по телефону лесные участки. И пока начальники подходили к трубке, он думал:
«Вот и опять весна. С одной работой не закончили, другая подпирает. Людям весна приносит радость, а тебе подваливает забот. И так без конца, из года в год. И надо справляться. Нельзя не справляться, раз тебя, рабочего человека, поставили на такое трудное дело».
— Але, але! Багрянцев?
В Моховом в конторе к телефону подходит Николай Георгиевич. На нем резиновые сапоги. Окно раскрыто настежь. По колеям дороги под окнами бегут ручьи. Ельник стоит в воде, купая подолы.
— Я вас слушаю, Яков Тимофеевич! — отзывается Багрянцев.
— Ну, как вода?
— Прибывает. За ночь на пятнадцать сантиметров поднялась.
— Заморозка там у вас не было?
— Нет, нисколько не подморозило, даже зорьке подрумяниться нечем было. Вечером была бледная желтая заря и утром такая же. Здешние мужики говорят: нехорошая примета. Весь снег может согнать сразу, поднимет воду, а ведь в половодье лес плавить не будешь — разнесет по берегам. Положение тревожное.
— Меня тоже беспокоит это. Ночью несколько раз выходил на улицу проверять: не подстывает ли? Нет, никаких признаков. Думаю, под самое утро, когда обычно холодком тянет, хоть немножко подстынет. Нет, не подстыло! Вы переходы через реку перекинули?
— Нет еще, Яков Тимофеевич!
— Ну, что вы делаете? Как людей переправлять будете на другой берег? Немедленно приступайте к работе! План подготовки к сплаву у вас есть, держите его всегда перед собой. Там обозначены сроки, когда что делать. Неужели вас еще учить порядку, дисциплине! Вы же были в армии, должны понимать. Лесосплав — это все равно, что пожар. Не подготовишься вовремя, упустишь сроки — вот и погоришь.
— Для устройства переправы нет канатов, Яков Тимофеевич.
— Разве еще не прибыли? Подводы с канатами ушли вчера утром.
— Не пришли еще. Застряли в пути. Гремучий лог разбушевался, через него нигде не переедешь.
— Высылайте людей, тащите канаты на себе.
— Ушли люди, Яков Тимофеевич.
— Хорошо. А наледи рвать начали?
— Рвем и канавы копаем по льду, уже метров пятьсот прокопано. Подрывник заболел, так мы сами приспособились.
— А кто вам разрешил? Убьете людей, а мне за вас в тюрьму?
— Не беспокойтесь, Яков Тимофеевич! Рвем по всем правилам. Взяли у подрывника инструкции, среди нас отыскались саперы, так что будьте спокойны.
— Как у тебя с лодками? Ремонтируете?
— Дело встало из-за смолы. За смолой послали на углевыжигательные печи. Пакли хватит. Нас волнует другое, кошма. На чем будут спать сплавщики, чем прикрываться?
— Ждем кошму из треста. Если не получим — выдадим стеженые одеяла.
— А палаток брезентовых, значит, так и не будет?
— С палатками скандал. Вышлем плащ-палатки.
— Ну, и это ладно. На безрыбье и рак рыба.
— Багрянцев! Але, куда ты пропал? Багрянцев, Багрянцев! Вот, черт, проклятая связь!
Директор бьет пальцами по аппарату, стоящему перед ним на столе. Просит девушку-телефонистку проверить линию, волнуется. С Багрянцевым у него еще большой разговор. Нужно, знать, проверить до мельчайших подробностей, что делается на Моховом, не упущено ли что в подготовке к сплаву. Сидя в своем кабинете в Чарусе, он мысленно находится на далеком лесном участке. Вместе с Багрянцевым обходит сплавной отрезок Правой Ульвы — небольшой речушки, впадающей в Ульву. Желтоватая вода, настоенная в болотах, обмывшая прошлогоднюю ветошь трав, мчится по извилистому руслу речушки поверх льда, обходя высокие наледи. Люди копошатся на реке, расчищая воде фарватер: пробивают в наледях лунки и закладывают в них мешочки с аммоналом, потом взрывают их. Вверх летят брызги и глыбы льда; на отлогих берегах, на поворотах русла, чтобы не было разноса древесины по лугам и кустам, сплавщики укладывают бревенчатые боны, делают плетни. В устье реки для задержки древесины сооружается временная запань, а в верховьях — идет обмер поленниц и бревен, подготовленных для сплава…
— Девушка, ну где же Багрянцев?
А скворец на столбе продолжает свои трели и приглушенный посвист. Черемных кидает трубку, срывается с места и захлопывает форточку. Звонит телефон.
— Возьмите — Моховое! — говорит телефонистка.
— Багрянцев, куда же ты пропал?
— Я тут, Яков Тимофеевич. Извините, на минутку оторвался. Ко мне пришла делегация моховских домохозяек. Моя жена, Нина Андреевна, вербует домохозяек на сброску дров в воду. Женщины пришли договариваться. Спрашивают, будут ли резиновые сапоги?
— Сапоги дадим, дадим.
— Потом они интересуются спиртом, будет ли он нынче на сплаве? Для меня это кажется немного странным.
— Ничего нет странного, Николай Георгиевич. Скажите, что спирт будет. Вы еще не знаете здешних традиций. Для нас с вами сплав леса — страда, а для моховских — праздник. Они ждут его целый год. Хотят поработать на народе, а потом на славу погулять… Что они еще просят?
— Больше ничего. Минуточку. Еще одно требование, Яков Тимофеевич! Просят прислать баяниста повеселее.
— Хорошо, подыщем и баяниста.
Поговорив с Багрянцевым, директор записал на листочке настольного календаря:
«В два часа быть в Моховом, Багрянцев будет ждать на Мурашкином лугу».
Затем посмотрел на лежащую перед ним карту сплавного бассейна реки Ульвы. Река и ее притоки были обозначены синими извилистыми змейками. Населенные пункты и отдельные бараки, расположенные вблизи реки, обозначались квадратиками коричневым карандашом, а заготовленный на берегах лес — красными черточками.
Снова взявшись за трубку, он попросил:
— Девушка, дайте мне Чибисова.
Начальник Новинского лесопункта уже полчаса ждал директорского звонка. Он тоже был в болотных резиновых сапогах, с кожаной сумкой-планшеткой на плече.
— Слушаю вас, Яков Тимофеевич! — ответил он в трубку.
— Что это у тебя, Чибисов, голос хриплый?
— Я вчера в Ульве искупался, нырнул чуть не по горло, вот и охрип.
— Попроси жену, чтобы купила чекушку, выпей с перцем, залезь на печку да шубами закройся.
— Некогда, Яков Тимофеевич, у меня одна нога в лесу, другая на реке. Еле успеваю, голова идет кругом.
— Это плохо, Евгений Тарасович. Сам закружишься и людей закружишь… Как колхозники?
— Уезжают, Яков Тимофеевич. Мы вместе с Зыряновым агитировали их задержаться на недельку. Никак не остаются. Люди в валенках…
— Выдайте кожаную обувь.
— Предлагали уже. Народ беспокоится о севе. Вот-вот надо выезжать в поле. Смотрите, что делается на улице. Снег превратился в кисель. Ручьи, реки, как бешеные. Скворцы уже прилетели.
— Знаю, знаю. У меня вон сидит разбойник на столбе и играет на нервах… Ну, а Коноплев как? Он-то, по крайней мере, останется?
— Нет, ни в какую не соглашается. Мы ему и работу хорошую предлагаем, и квартиру, все условия. О колхозе парень скучает.
— Жаль, жаль. Выходит, драмкружок у нас заглохнет?
— Нет, не заглохнет, Яков Тимофеевич: мы все же одного «артиста» из «Новой жизни» завербовали себе. Его нам Коноплев порекомендовал. Парень хороший, кандидат партии. И на сцене играет отлично, роль-то электромеханика в пьесе «Лесной фронт» он исполнял. В колхозе хоровым кружком руководил. Мотоцикл хорошо знает, наших новинских мотоциклистов обучал на машинах ездить.
— Тогда все в порядке, Чибисов. Пришли его в отдел кадров.
Расспросив подробно начальника лесопункта о подготовке к сплаву инвентаря и такелажа, о подвозке продуктов для сплавщиков, директор заговорил о самом главном:
— А люди у тебя по бригадам разбиты?
— Все сделано, Яков Тимофеевич. Люди пока работают в делянках: рубят лес, возят на берега, но в любой момент могут выйти на сплав и встать на свое место.
— Богданова ты куда назначил?
— Возглавит бригаду по сгонке леса и зачистке правого берега Ульвы.
— А по левому берегу кто идет?
— Назначил Ермакова, думаю, что не подведет.
— Правильно сделал. Перебросил ты ему домишко из Сотого квартала?
— Уже все готово, стоит на месте, дым из трубы идет. Место себе парень выбрал самое веселое, недалеко от клуба.
— Не женился он еще на Медниковой?
— Пока не слышно.
— А насчет соревнования на сплаве вы подумали?
— Уже заключили договор с участком Багрянцева. Обязались завершить все сплавные работы на два дня раньше срока.
— Могли бы и три дня выкроить.
— Трудно, Яков Тимофеевич. План и так очень напряженный. Если два дня сократим — и то большое дело. Особенно трудоемкая работа — это сброска. Ведь надо по бревну, по полешку скинуть в воду такую огромную массу древесины.
— Технику вы учитываете?
— Как же! Будем использовать тракторы, лебедки.
Пододвигая к себе настольный календарь, директор сказал:
— Ты, Чибисов, в шесть часов вечера жди меня на берегу Ульвы возле Лежневого моста, я подъеду из Мохового.
— В шесть часов я в баню думаю сходить, Яков Тимофеевич.
— Сходишь в двенадцать. Чертей-то не боишься? Они в полночь по баням шныряют.
Черемных снова смотрит на карту, на синюю змейку реки, не отрывая трубки от уха. Лицо у него серое, усталое. Скворец со столба давно улетел. Солнце оторвалось от заснеженного, ослепительно яркого Водораздельного хребта, пошло к зениту и своими горячими лучами бьет в спину, играет на стекле графина, чернильниц, но Черемных ничего этого уже не замечает.
— Девушка, дайте углевыжигательные печи, главную запань.
— Вас трест вызывает, Яков Тимофеевич, — отвечает телефонистка.
— Не надо мне трест! Дайте главную запань.
— Вас просит управляющий. Я ему сказала, что вы у себя в кабинете.
— Просит, просит… А сам ничего не дает! — ворчит директор. — Ну, соединяйте!
Перед глазами Черемных предстает кабинет управляющего. Большая голубая комната, стены которой блестят, точно по ним стелются синеватые язычки пламени. Вдоль стен сплошными рядами стоят пестрые стулья с полумягкими сиденьями. У дальней глухой стены расположился огромный письменный стол с короткими точеными ножками. За столом, под картиной «Ленин в Горках», сидит сам Михаил Петрович: высокий, костистый, с белыми прядками в жестких темных волосах. Со своими подчиненными управляющий всегда подчеркнуто строг, придирчив. И если директора едут к нему на совещание, то заранее знают: будет головомойка. В кабинет входят к нему чуть ли не на цыпочках, стараются занять места вдоль стен самые дальние, сидят молча, настороженно.
— Да, Чарус. Я слушаю. Здравствуйте, Михаил Петрович! — говорит Черемных.
В ответ на приветствие в трубку слышится басистое рычание:
— Когда вы там прекратите безобразие?
— Какое, Михаил Петрович?
— Почему ослабили темпы лесозаготовок?
— Вы же знаете, Михаил Петрович, что многих людей пришлось сорвать на подготовку к сплаву. Потом дороги пали. Колхозники тоже котомки собирают.
— У вас вечно так, вечно находятся объективные причины. А график кто будет выполнять?
— Так мы уже сезонный план закончили.
— Знаю, что закончили. Вам дали дополнительное задание — будьте добры его выполнять… Ну, а древесину когда плавить начнете?
— Если погода не изменится, дней через пяток начнем.
— И к сплаву у вас еще далеко не все сделано.
— Делаем, Михаил Петрович. Не беспокойтесь, все идет по плану.
— Знаю я ваше «по плану»… На время сплава мы посылаем к вам инженера Морковкина. На днях он выедет.
— Не надо нам вашего инженера, будет только путаться под ногами. Мы обойдемся без опеки Морковкина. Вы лучше высылайте нам брезентовые палатки и кошму. Снабжение со стороны треста никудышнее.
— Вы, что, руководством недовольны?
— Руководством довольны, а вот с материальным обеспечением сплавных работ вы нас без ножа режете.
— Ты, что это, Черемных, грубить начинаешь?
— Я не грублю, Михаил Петрович. Я говорю о том, что у меня наболело. Я не могу быть спокоен, когда нет уверенности, что сплав проведу благополучно.
— В чем же у тебя неуверенность?
— Я же вам говорил, докладную написал. На главной запани, куда мы принимаем сотни тысяч кубометров леса, мы вынуждены ставить не вполне надежный трос — канат на мертвяк. А вдруг он не выдержит огромного напора воды и массы леса, лопнет, тогда вся наша запань полетит к черту и древесина уплывет вниз. Дело это нешуточное. В прошлом году у нас не было такой техники, мы плавили леса намного меньше. Тогда годен был и этот канат, теперь он может не выдержать… Для выгрузки леса элеваторами у нас не хватает рельсов, вагонеток. Словом, куда ни кинь, там и клин… Нам не опека нужна, а помощь. Когда же вам говорят о недостатках в работе треста, вы обижаетесь.
— А ты что горячишься, Черемных?
— Я не горячусь… Скоро, наверно, у меня на голове не останется ни одного черного волоса.
— Мне нет дела до твоих волос.
— Конечно, вам никакого дела нет до моих волос, но вам должно быть дело до государственных интересов.
Разговор с трестом был прерван. Михаил Петрович, видимо, бросил трубку, кинув на прощание: «Не яйца курицу учат».
А Яков Тимофеевич снова просит:
— Девушка, девушка! Дайте главную запань.
Сплавщики шли высоким берегом реки. На синем небе громоздились белые пушистые облака, а под горой несла свои воды разыгравшаяся Ульва. Цвет ее воды был похож на квас. Лед уже прошел, и только кое-где на отлогих берегах лежали толстые льдины. Река была неспокойной, волновалась, пенилась у скал, воронкой крутилась в омутах.
Впереди в высоких резиновых сапогах, в ватных костюмах и шапках шли Чибисов и Березин. На боку у начальника лесопункта висела широкая плоская фляга, а у парторга — кожаная сумка, из которой торчали свернутые в трубочку газеты. За руководителями сплава, по четыре в ряд, с баграми на плечах следовала бригада Богданова, потом бригада Ермакова, потом женщины под командой Дарьи Семеновны. Длинную растянувшуюся колонну людей замыкали подводы с ящиками, бочками, большими лужеными медными котлами, тазами, ведрами. «Кухонный персонал», который легко было отличить по белым халатам, шагал возле возов. С последним возом на волах ехал Григорий Синько, растолстевший, краснощекий. Несмотря на то, что подводу подбрасывало из стороны в сторону, он спокойно поглядывал по сторонам, помахивая рябиновой хворостиной над спинами быков, и мурлыкал себе под нос какую-то песенку. А там, где-то вдали, вдогонку за колонной, громыхали тяжелые гусеничные тракторы.
Люди в колонне громко разговаривали, вразброд начинали петь. Спеться было трудно, нужен ритм, но какой же ритм, когда ноги по колено вязнут в грязи, в снегу, когда люди одеты по-зимнему, а солнце с самого утра нещадно палит, когда на солнцепеке под кустами бело не от снега, а от подснежников?
Колонна вышла на широкий луг к высокому деревянному мосту, по которому пролегает лежневая дорога. Люди разбрелись, сели отдохнуть, покурить. Поварихи вместе с Григорием Синько разбили свой лагерь, начали сгружать котлы, настраивать костер. Новинский фельдшер, молодой белобрысый парень, растянул палатку и водрузил возле нее на шесте флаг с красным крестом. Парень из колхоза «Новая жизнь», оставшийся на лесозаготовках, разостлал полог, завел патефон и выложил свой инвентарь: радиоприемник «Родина», гармошку, балалайку, гитару. Табор сплавщиков ожил, загудел.
С грохотом подошли тракторы, грязные, намотавшие на гусеницы землю и травяную ветошь.
— Перекурили? — обращаясь к Богданову, спросил Чибисов, взобравшись на верховую лошадь в седло.
Тот обвел взглядом свою бригаду.
— Можно начинать, Евгений Тарасович.
— Да, да. Давайте начинать. Время терять нельзя. На сплаве, как на пожаре.
Подошли Ермаков, Березин, мастера, Дарья Богданова, Шишигин… Провели небольшое совещание, на нем окончательно обо всем договорились и стали расходиться.
— Так, значит, соревнуемся, Харитон? — сказал Ермаков, подавая руку Богданову. — Не позднее первомайского праздника быть у железнодорожного моста, у главной запани. Нам с тобой соревноваться хорошо: ты на той стороне, я на этой. Видно, кто как работает. Главное, чтобы ни бревна, ни полешка не оставить на берегах, все сплавить к углевыжигательным печам, к железной дороге.
Богданов ответил на рукопожатие.
— Я-то сдюжу, я баловаться не люблю. Посмотрю, как ты будешь работать…
Богданов и Дарья Семеновна повели своих людей через мост на правый берег, на котором торчали пеньки вплоть до самой вершины Водораздельного хребта. За ними, попыхивая дымком, загрохотал трактор. Ермаков и его люди пошли вверх по реке по левому берегу мимо поленниц и бревен, сплошь наложенных над самой водой. За ними тоже двинулся трактор.
Солнце поднималось все выше и выше. В его животворящем тепле млели, точно облитые медом, уцелевшие леса, пели птицы, летали бабочки, цвели цветы. От разогретых на солнце поленниц и бунтов бревен сильно пахло сосной и пихтой, к этим пряным запахам примешивался тонкий аромат фиалок и подснежников.
Спустя некоторое время у моста показались первые плывущие сверху дрова, бревна. Налетая одно на другое, они постукивали, глухо и коротко гудели. Дежурившие на мосту постовые, размахивая шапками, радостно закричали:
— Лес идет, лес идет!
Этот торжествующий крик подхватило эхо и разнесло по реке, по окрестности. Поварихи и Синько, готовившие обед, культурник и фельдшер, писавшие «боевой листок», кинулись на мост и, как зачарованные, глядели на отливающий серебром и золотом лес.
— Лес пошел, ур-ра!
Леса в реке становилось больше и больше, потом он пошел густой сплошной массой, спрятал реку, образовал длинный, бесконечный транспортер, заполненный древесиной, на котором бегали синички, покачивали длинными хвостиками, выклевывая личинки насекомых, гоняясь за мушками. А вверху, высоко в небе, как льдины, плыли облака.
В верховьях Ульвы среди людского муравейника трудились трактористы и машинисты моторных лебедок, выполняя самую трудную и тяжелую работу, сталкивая и стаскивая в воду целые поленницы и штабеля бревен. То, что недоделывали машины, выполняли люди. Лес грохотал, звенел, сверкая в воздухе, и бултыхался в мутную бурную реку, исчезая под водой, всплывал и потом, спокойно, плавно покачиваясь, точно на пружинах, плыл вниз по течению к новой своей судьбе.
Над рекой стоял неумолчный гул: сплавщики пели, смеялись, шутили, подбадривали друг друга, перекликаясь с берега на берег.
— Правый, подтянись!
— Сами не усните на работе!
— Мы-то не уснем. А ваш Шишигин уже язык выставил, переобуваться сел, нашел заделье, чтобы проветриться.
— Я мозоль на ноге натер! — оправдывался Шишигин, быстро натягивая сапог.
— И на руках, поди, мозоли?
— Вы на языке скорее мозоли натрете себе, — огрызнулся он. Схватил свой багор, засуетился и начал сталкивать первое попавшееся под руку огромное бревно. Над ним захохотали женщины из бригады Богдановой.
— С пупа сорвешь, мужичок! И стали ему помогать.
— Ну-ка, бабоньки, приналяжем! Отправим подарочек вниз по матушке по Ульве. Вон он какой, батюшко, грузный, намок на земле-то, водой напитался.
Бревно было чрезвычайно толстое и длинное. С трудом спроваженное в воду, оно легло на дно и поплыло перекатываясь, как каток. Потом задело за подводный камень и застряло. К нему подплыли еще бревна, дрова и тоже застряли. Быстро начал копиться затор, запрудил реку, вода стала подниматься и выходить из берегов. Создавалась опасность: поднимающейся водой древесину с берегов могло разнести по сторонам — на луга, в кусты, в болота.
— Прекратить сброску! — подъезжая на рыжем коне, крикнул Чибисов.
— Прекратить! Прекратить! — пронеслось по цепочке вверх по обеим сторонам реки.
— Что ты наделал, Шишигин? — спросила Дарья Богданова, показывая на затор.
Шишигин стоял растерянный, глядел на алую Дарьину косынку, на высоко подоткнутый сарафан; в глазах у него ходили красные круги.
— Айда, разбирай! — кивнула она на затор. А у самой глаза прищуренные, на губах — смешок.
Ни слова не сказав, Шишигин пошел с багром вдоль берега, ниже затора прыгнул в воду и побрел к застрявшему толстому бревну; вода ему была выше пояса.
Сплавщики ахнули.
— Назад, назад! Куда ты? — закричал на него Чибисов.
Но тот не слушал и брел на середину реки, нацеливая багор на злополучное бревно.
— Не тронь, не тронь, Шишигин! — шумели ему с обоих берегов.
В это время с другой стороны в воду кинулась с багром Медникова; юбка ее всплыла и образовала вокруг туловища пузырь.
— Пошли, Шишигин, пошли, разберем! — говорила она, пробираясь на помощь к маленькому мужичку; большие глаза ее горели, а лицо было вдохновенным, решительным.
— Лиза, Лиза! — кричал на берегу, топая ногами, Ермаков. — Ты с ума сошла? Вернись, вернись!
Медникова только отмахнулась рукой.
— Смелее, Шишигин, смелее!
А Шишигин уже всадил острый багор в бревно и начал его раскачивать.
— Лиза, Лиза! — надрывно, в ужасе, кричал Ермаков. — Не тронь бревно, собьет вас затором! Не троньте, не троньте!
В сознании Лизы вдруг стала ясной страшная, грозная опасность, которой они подвергают себя.
Ведь и в самом деле, как только будет стронуто застрявшее бревно, вся древесина из затора хлынет вниз по течению, собьет их, сомнет, тут уже никто не поможет, никто не спасет. «И тогда — прощай жизнь!» — мелькнуло у нее.
И от этой мысли по всему телу прошла холодная жуткая дрожь. Она закричала Шишигину:
— Не тронь, не тронь! Надо с берега разбирать затор!
Но Шишигин не слушал, он продолжал раскачивать бревно, один конец его уже поднялся вверх, и под бревно, как в воронку ныряли дрова; минуя затор, они выплывали на чистую воду и спокойно плыли дальше.
Добредя до Шишигина, девушка выбила у него багор из рук, схватила незадачливого героя за рукав и, как провинившегося школьника, повела на правый богдановский берег. Ледяная вода бурлила между нею и Шишигиным, силясь обоих сбить с ног, но девушка, напрягая всю свою энергию, шла и шла вперед, к берегу; теперь у нее была одна только мысль: скорее миновать страшную опасность.
На берегу она оставила Шишигина и начала выжимать подол.
Спешившийся Чибисов подошел к Лизе, достал из кармана раздвижную алюминиевую чарку и наполнил ее спиртом из фляги.
— На выпей, согрейся! Жизнь тебе, что ли, надоела? Забыла поговорку: не зная броду, не суйся в воду. Давай пей!
— Я не мужик, чтобы спирт глотать.
— Пей, я приказываю!
— Вот еще, нашелся приказчик!
Медникову окружили женщины и силой заставили выпить чарку.
Потом очередь дошла до Шишигина; чарка была еще не налита, а он уже протянул за ней руку.
Бригады багорщиков Богданова и Ермакова с обоих берегов постепенно разобрали затор, распустили сбившуюся в кучу древесину, а застрявшее бревно с помощью лодки и веревок подтянули к берегу, распилили пополам и в таком виде отправили в дальнее плавание.
На берегах снова закипела горячая и дружная работа. Снова затарахтели тракторы, лебедки, загудел людской улей.
— Лиза, айда на этот берег! — кричал Ермаков.
— Нет, я теперь с Шишигиным останусь! — шутила она. И запела:
— Пойте, пойте! — говорила она женщинам из бригады Богданова.
Ее поддержали все. Запел даже сам Харитон Богданов, голоса у него не было, но все же пел, как умел.
Потом она села в лодку и подплыла к Ермакову.
— Плохо у вас тут, — сказала. — На нашем берегу лучше.
Лиза встала у длинной поленницы, скинула в воду несколько чурбаков и крикнула на другой берег Богдановой:
— Тетя Даша, давай посоревнуемся?
Дарья Богданова встала у такой же поленницы.
— Думаешь, струшу? Давай!
И поленья полетели в реку.
Обеспечив поварих дровами, Синько отпросился у них проведать Паньку. Все ему здесь было ново, интересно. На душе у него от тепла, от солнца, от запаха подснежников было празднично. Торокину он отыскал в бригаде Ермакова. Вместе с Медниковой она скидывала поленья в воду, хохотала над неуклюжими чурбаками, точно над живыми. Свалившись в воду, они исчезали, а потом всплывали, кружились, словно снова просились на берег. Панька закидывала их другими поленьями и покрикивала:
— Айда отсюда, плыви, плыви! Все бока пролежал на одном-то месте.
Григорий сначала стоял в сторонке, смотрел на ее разрумянившееся веселое лицо, потом сказал:
— Панько, иды до мене.
— Вот еще, пойду, как раз. Айда лезь на поленницу, помогай.
— Айда, Синько, айда, не бойся! — крикнула Медникова. — У нас веселее, чем там с поварихами. И не стыдно тебе: такой здоровый, а чистишь картошку.
— Лезь сюда, Гриша, лезь! — ласково сказала Панька.
Парень помялся, помялся на ногах, потом тряхнул головой, выпятил грудь (а она у него широкая, могучая, стукнуть кулаком — загудит, как колокол), подошел к краю поленницы, нажал на нее плечом и отвалил сразу в воду десятка два толстых метровых плах.
Все ахнули.
— Вот где силища-то зря пропадает!
— А ну-ка, Гриша, давай, давай!
А парень отвалил от поленницы еще кучу дров, еще и еще. Он даже сам поразился, откуда в нем столько силы набралось. Ему даже самому стало интересно и забавно, что легонько, играючи, может обогнать на работе и Паньку, и Лизу, и всех, кто тут работает, кто по полешку скидывает в реку дрова.
А ну-ка, он попробует еще покидать поленья, по одному?
Он залезает на поленницу к Паньке. Она ласково потрепала его по щеке, заглянула в глаза. А у самой у нее глаза серые, добрые, с веселыми искорками. И он вдруг вспомнил: она ведь беременная. Скоро должна пойти в декрет. Он станет отцом. У них с Панькой будет маленькая лялька. Паньке дадут отпуск, она начнет нянчиться с ребенком, а ему, Синько, придется по-настоящему работать. Ему представляется, что он будет делать: ездить на ленивых волах, возить воду, дрова, чистить картошку… «Та хай вона сгине така работа!» — мелькнула у него неожиданная мысль. Он начинает скидывать поленья в реку: одно, другое, третье. И кажется, будто дрова из его рук сами потекли в воду, он только к ним притронется, а они фырк — и в реке. Руки у него тяжелые, тугие, а дрова легонькие, как перышки. А он боялся работы, пугался! Ему кажется, что все смотрят на него и удивляются: какой же герой Гришка Синько!
И он работает, старается пуще прежнего. Все поют, и ему хочется петь, смеяться, дурачиться. Чтобы посмешить девчат, добавить веселья, он запевает:
И Паня, и Лиза, и вое, кто поблизости, прыскают от смеха. А Синько запевает новый, еще более смешной куплет.
Никто и не заметил, как верхом на лошади подъехал парторг.
— Синько, ты что тут отираешься? Тебя поварихи потеряли. Ступай скорее в лагерь. Надо воду таскать, картошку чистить.
— Он с нами работает! — заступились за парня девчата.
— Знаю, какой он работник-то. Иди скорее, Синько, иди.
Парня будто окатили холодной водой.
— Не хочу я картошку чистить, Хветис Хведорович, — взмолился Синько. — Нехай пропадет вона пропадом та картошка!
— Что же ты хочешь?
— Здесь останусь, лес плавить. Со всеми хочу быть, на людях.
— И с зачисткой берегов пойдешь?
— Пиду. Хиба нет? И в лес потом работать пиду.
— Он, лес-то, тяжелый ведь? Это не кукуруза, не подсолнухи!
— Нехай, у меня силы хватит.
— А кто на кухне поварихам помогать будет?
— Так есть же люди, найдутся.
— Кто найдется? Теперь немного охотников на кухне работать.
И, обращаясь к сплавщикам, Березин спросил:
— Может, из вас, девчата, пойдет кто-нибудь вместо Синько?
— Аха, как раз! Ночей не спали, только об этом и думали.
— Пошли вон Паньку. Пускай поменяются местами. Ей все равно скоро на легкую работу придется идти.
— Вот правильно!
— Ступай, Панька, ступай.
Парторг помолчал, потом сказал:
— Верно, Синько, пора тебе браться за настоящую работу! Только возьмет ли тебя Ермаков в свою бригаду?
— Кого? — спросил Сергей, подходя к Березину.
— Синько вот, Григория. Ты, наверно, знаешь, что это за человек?
— А почему не взять? Возьму!
Вечером после захода солнца на лугу у моста горели десятки костров. Дым от них расстилался далеко по реке. В лагерь сплавщиков приехало почти все леспромхозовское начальство и представитель треста: маленький толстый человек, с коротенькими ногами, засунутыми в резиновые шахтерские сапоги, в демисезонном пальто, в шляпе. Сплавщики тут же дали ему имя «Кот в сапогах». Выпившие по чарке люди балагурили у огня, пели, вспоминали, что произошло за истекший день. О злополучном бревне и заторе появилась заметка в «боевом листке».
Прочитав эту заметку, представитель треста нахмурился, и тут же в присутствии рабочих начал «пилить шею» директору леспромхоза:
— Ну вот! Где же ваше руководство? Вы слишком самонадеянны! Вышли на сплав, а ваши люди даже не ознакомлены с правилами техники безопасности.
— Мы же семинар специальный проводили, — оправдывался Яков Тимофеевич. — Это просто непредвиденный случай.
— В нашей работе ничего не должно быть непредвиденного. Во всем должен быть план, все предусмотрено, введено в ажур.
— У вас в тресте тоже все «в ажуре»?
— Во всяком случае, нет такой анархии, какая творится у вас… Ну, нам, кажется, пора ехать в поселок на ночлег?
— Я не поеду, товарищ Морковкин. Я останусь ночевать здесь, со сплавщиками. Никто из них не захотел пойти домой. Все решили завтра пораньше выйти на работу: по холодку-то лучше работается.
— А я как?
— Вы, товарищ Морковкин, можете переночевать в Новинке. У нас там приличная квартира для приезжих: можно чаек заказать и все прочее.
— Но ведь я один не найду дорогу в Новинку! Я могу заблудиться.
— У меня нет людей, кто бы вас проводил. Все люди были на работе, устали, им нужен отдых.
— Тогда как же быть?
— Не знаю, решайте сами. Лошадь ваша накормлена, напоена, можете ехать. Да и заблудиться вам тут негде. Поезжайте по трассе лежневой дороги и как раз попадете в Новинку.
— А не опасно ездить? У вас тут, говорят, медведи водятся?
— Вот на этой горе много было. Но теперь, видите, лес вырублен, одни пеньки остались, так что тут теперь никаких медведей нет.
— А если я останусь ночевать здесь, вы кошму дадите, палатку?
— Этого нам трест, как раз, не дал. Найдем для вас какое-нибудь одеяло.
— Вот и отлично, превосходно! Значит, я остаюсь ночевать здесь, со сплавщиками. Это, знаете, даже интересно: свежий воздух, река… Только что-то дымом пахнет.
— Тут не только дымом, но и фиалками пахнет, и подснежниками.
— Да, да, я слышу. И пихтой еще пахнет.
— И пихтой.
— А почему у вас народ не интересуется газетами?
— Как не интересуется?
— Я вижу, там у костра ваш парторг читает людям газету, а около него собралось только человек пятнадцать, не больше, остальные почему-то совершенно равнодушны: одни песни распевают, другие на гармошке играют, на балалайке, а большинство уже спать пристраивается возле костров.
— Устали люди, отдыхать пора. Поработали неплохо. Мы планировали сегодня со сброской дойти до Белого камня, а спустились намного ниже. Если бы не затор, сделали гораздо больше.
— Говорят, кабы не «бы», выросли во рту грибы… А кино сегодня почему у вас нет? Растянули бы экран на поленнице и показали людям какой-нибудь фильм.
— У нас на шесть участков только две кинопередвижки. Кинопередвижка северной зоны лесоучастков сегодня у сплавщиков на Моховом, а завтра будет здесь.
— Берите профсоюз леса и сплава за бока, пусть дает больше передвижек.
— Мы от союза вместо кинопередвижки пианино получили для новинского лесоучастка.
— Это напрасно. Пианино — роскошь.
— Я не думаю, что напрасно. Чем Новинка хуже какого-либо маленького городка? Там люди и здесь люди, там трудящиеся и здесь трудящиеся. Нам даже должно быть больше внимания, мы в лесу живем. Нам нужны хорошие клубы, хорошие библиотеки, спортивные площадки. Выравнивать надо нас по городу, мы ведь тоже в коммунизм идем.
— Я думаю, товарищ Черемных, нам пора спать?
— Сейчас, товарищ Морковкин, будем устраиваться. Я пойду распоряжусь, чтобы нам местечко где-нибудь у костра приготовили.
Отыскав Чибисова, Яков Тимофеевич сказал:
— Этот, представитель треста, решил ночевать с нами. Дай ему теплое одеяло.
— А где я ему возьму? — раздражаясь, сказал Чибисов. — У нас и для сплавщиков стеженых одеял не хватает. Кухонные рабочие под шерстяными спят.
— Ну, дай несколько шерстяных одеял.
— Я ему нарочно дам какую-нибудь рвань, пусть побудет в шкуре сплавщика, не обеспеченного кошмой и палаткой!
— Зачем это делать? Он же представитель треста.
— А какой от него тут толк? Все рабочие на него косо смотрят, везде суется, ко всему придирается.
— Такая у него «миссия», чтоб высоко держаться, — с иронией сказал директор.
С вечера у жаркого костра Якову Тимофеевичу не спалось. Лежал на пихтовых ветках и глядел на далекие россыпи звезд, похожих на искры, вместе с дымом поднимающихся ввысь. По другую сторону костра, с головой завернувшись в одеяло, похрапывал представитель треста. На душе у директора было неспокойно. Как-то пройдет сплав? Он только начинается. Все может случиться. Нужно постоянно быть начеку, постоянно бодрствовать и мириться с тем, что очень мало приходится спать.
Сон подошел незаметно. Спал Яков Тимофеевич чутко, настороженно. И вдруг сквозь сон ему показалось, что он проспал, все люди давно поднялись, ушли на работу, а он, пригревшись на солнышке, все спит и спит у костра. Он спит, а люди уже начали сбрасывать древесину в воду, он отчетливо слышит и представляет, как раскатываются поленницы, как звонкие поленья стукают одно о другое, летят в реку, булькают. «Да что же это я? — думает он. — Ну и соня! Как теперь буду глядеть в глаза сплавщикам?» Наконец решительным рывком он борет сон, подымается, садится, открывает глаза. Но что такое? Солнца нет, кругом темно. Он приходит в себя, начинает соображать. Костер давно прогорел, вместо огня перед ним лежит пухлая куча серого пепла. На землю упал иней, от которого луг кажется серым, будто сплошь засыпанный пеплом. Он вспоминает про работника треста, его у костра нет. На его месте лежит лишь скомканное одеяло. Но куда же делся Морковкин? Яков Тимофеевич поворачивает голову к реке, откуда слышался звон поленьев и всплескивание воды. В предутреннем рассвете он видит на поленнице силуэт человека в шляпе и соображает: «Ага, Морковкина пронял мороз, Морковкин греется, Морковкин делает для леспромхоза, наконец-то, полезное дело, помогает сплавщикам. Ну, пускай погреется, пускай поработает».
Снова завертывается в свое одеяло и засыпает. Потом Яков Тимофеевич слышит, что кто-то его трогает за плечо. Он открывает глаза. Перед ним стоит, ежась в своем демисезонном пальто и шляпе, представитель треста. Яков Тимофеевич садится и хитровато спрашивает:
— Вы уже проснулись? Что так рано? Спите еще, спите! Видите, все еще спят. Одни только поварихи начинают просыпаться.
— Товарищ директор, — щелкая зубами, говорит Морковкин. — Я продрог. Скажите своему начальнику сплава, чтобы налил мне стопку спирта.
— Спирта? Он на подотчете у начальника сплавных работ. Разговаривайте с ним.
— Я был у этого, вашего Чибисова, разбудил его, он к вам посылает. Да еще ругается спросонок-то.
— Ничего не могу сделать. Разведите костер, согреетесь.
— Дров нигде нет, голый луг. Может быть, из поленниц взять?
— Зачем из поленниц? Тут дрова сырые. Вон за лугом горка. Там сушнику сколько угодно. Возьмите у поварих топор да и сбегайте.
— Мне бегать с моей комплекцией врачи не разрешают.
— Ну, потихоньку сходите.
Морковкин ушел за дровами в лес, вернулся оттуда, наверно, через час и принес под мышкой несколько хворостинок, когда уже весь табор проснулся и в нем пылали жаркие костры.
С кручи горы верхом на сивой лошади спускался всадник. Над лагерем сплавщиков на небольшом островке, образовавшемся между рекой и старым руслом Ульвы, стояла такая тишина, что слышно было, как под ногами осторожного коня гремят камни, срываются почти с отвесной высоты и бултыхаются в воду старицы. Все сплавщики устремили взоры на всадника.
— Так ведь это Фетис Федорович! — сказал мастер Чемерикин; он сидел у костра и, положив на колени папку, писал что-то.
Парторг спустился с горы, вброд переехал старицу.
— Мир на стану! — подъезжая, он окинул взглядом сплавщиков, только что поужинавших и сидевших группами на полянке.
— Здравствуйте, пожалуйте! — ответили ему.
— А ведь я вас искал у Косого брода, — продолжал Березин. — Приезжаю туда, смотрю — ни дыма, ни костров, никаких признаков лагеря. А вы, оказывается, вон куда ушли.
— Идем форсированным маршем, Фетис Федорович, — сказал мастер. — Утром на стану прослушали по радио первомайские призывы ЦК партии. Тут же провели митинг и обязались дойти сегодня не до Косого брода, а до Глухого острова.
— Значит, слово сдержали? Ну, молодцы!
— Вы нам газетки свеженькие привезли, Фетис Федорович?
— Есть газеты, есть письма.
И Березин похлопал рукой по кожаной раздутой сумке, висевшей у него на боку. Потом он не спеша слез с коня, привязал его к ольховому кусту возле палатки медпункта и направился к пологу культурника, который в это время настраивал радиоприемник «Родина» на Москву, чтобы послушать последние известия, — времени, по-местному, было двадцать один час без каких-то минут.
Сдав газеты и письма культурнику, Фетис Федорович вернулся к мастеру, расспросил его о делах, о настроениях сплавщиков. Внимание его привлек сидевший неподалеку у костра Григорий Синька. Из толстой липовой лутошки парень вырезал перочинным ножиком фигуру зайца, поднявшегося на задние лапы и насторожившего длинные уши; Торокина сидела напротив парня и не сводила с него глаз. Вокруг белели стружки, было такое впечатление, что парень и девушка сидят на цветущем лугу, среди подснежников.
— Как работает? — спросил Фетис Федорович у Чемерикина, кивнув в сторону Синько.
— Хорошо, товарищ Березин! Ничего плохого про него сейчас сказать не могу. Парень веселый, кипит в работе, и все у него получается с шутками-прибаутками. Иной раз что-нибудь «сморозит» по-украински, все со смеху покатываются. А то копировать кого-нибудь начнет или женщиной нарядится — это подбавляет веселья на работе, азарта у людей больше.
— А где Ермаков? Что-то я его не вижу.
— Сергей пристрастился хариусов ловить, пошел вверх по реке.
— Воду, поди, только хлещет?
— Нет, удачно у него выходит, без рыбы не возвращается.
А Ермаков в это время стоял на берегу Ульвы, у шумного переката с длинным удилищем в руке, с длинной леской, и ожидал поклева. Вода на перекате да и на всей реке вниз по течению казалась красной, огненной, с фиолетовой рябью у берегов. Вода и небо сливались где-то вдали, в узком проходе между высокими задремавшими горами, покрытыми синим лесом с бурыми вершинками.
— Ну как, не клюет, Сергей? — спросила Лиза, выглядывая из-за куста, отмахиваясь веточкой от комаров, певших вокруг нее тоненькими голосками.
— Тише, не шуми! — прошептал он.
— Мне уже надоело, Сергей.
— Сидела бы тогда у костра.
Не успел он это произнести, как удилище дрогнуло, кончик рябинового прута согнулся дугой, а волосяная леска пошла к берегу, где в глубоком омуте кружилась вода, покрытая пеной.
— Тащи, тащи, Сергей, заклевало! — выбегая из-за куста крикнула Медникова.
Сергей нахмурился.
— Лиза, ну какая ты, право! Не подходи к берегу. Ты мне всю рыбалку испортишь.
— Так теперь ведь рыбина-то на крючке.
— На крючке, да не на берегу. Может испугаться и оборвет леску. Хариус, он такой, его зря не вытащишь.
И парень заходил по берегу, то ослабляя, то натягивая поводок, постепенно выводя сильную, упругую рыбину к песчаной мели.
За плечом у Ермакова неожиданно оказался Фетис Федорович.
— Сдай леску-то назад, Сергей, сдай! — шепотом заговорил он. — А то оборвет.
Парень приложил палец к губам, потом чуть погрозил им парторгу: дескать, молчи, сам знаю, что делать. В глазах у парторга светились огоньки.
— Серега, я сейчас пойду на отмель, встану в воду и буду тихо стоять, а ты подводи его ко мне, на мели-то я его сцапаю.
Не дождавшись ответа Ермакова, Фетис Федорович натянул на колени голенища резиновых болотных сапог и побрел в воду по отмели, встал возле небольшой канавки и показал рукой: мол, заводи сюда в канавку.
Лиза на цыпочках тоже вышла из своего укрытия. Затаив дыхание, прошептала:
— Сереженька, дай мне удилище, я буду держать, а ты возьмись за леску и подбирай ее к берегу.
Ермаков с укоризной поглядел на нее и покачал головой.
Он начал действовать более энергично и смело повел упирающегося хариуса на отмель, где неподвижно стоял Фетис Федорович и напряженно глядел в воду, следя за леской; ломаная тень от него рябилась на воде. Потом он вдруг вытянул шею, увидел темную спину рыбины и, потеряв выдержку, показал Сергею руками ее размер, явно преувеличивая, — по его выходило, что хариус попался чуть ли не метровый.
От взмаха рук рыбина кинулась обратно в омут, но в глубь не попала, а вынырнула из воды, сверкнув над ее поверхностью мясистым серебристым телом. Леска выдержала.
— Давай выводи! — закричал Фетис Федорович и глубже побрел в реку. Поймав леску, он начал подтягивать ее к себе, потом, запустив руку в воду выше локтя, схватил хариуса и, держа его за жабры, вскинул над головой.
— Есть, Сергей, есть, вот он!
Он радовался больше, чем сам рыбак.
На берегу, когда все трое стояли вокруг седого замшелого хариуса, Фетис Федорович сказал Медниковой.
— Иди, Лиза, вари уху. Мы с Сергеем придем есть. А сейчас мы с ним посекретничаем.
Проводив девушку, Березин уселся на берегу, посадил-рядом Ермакова, не спеша свернул цигарку, закурил. В раздумье посмотрел на угасающий закат, на блекнущие краски. Вода теперь была уже не красной, а бледно-розовой с темно-фиолетовой каймой у берегов. Над самой ее поверхностью стлался еле приметный парок.
— Каковы твои планы на жизнь, Сергей? — спросил Березин.
В его голосе Ермаков уловил торжественные нотки. И понял: о чем-то серьезном заговорил парторг.
— Планы у всех одни, Фетис Федорович, — ответил он.
— А именно?
— Со сплавом не подкачать: скорее закончить, и без потерь.
— Ну, а сам ты чем живешь-дышишь?
— В каком смысле, Фетис Федорович?
— А не думал ли ты насчет вступления в партию? Ну, чтобы не посторонним, быть около нее.
— Это высокая честь, Фетис Федорович!
— Скажи по совести: есть желание вступить в партию? Если еще не думал — подумай, потом скажешь.
— Я уже думал. Только меня об этом никто еще не спрашивал. А самому, вроде, неудобно напрашиваться?
— Тут я виноват, Сергей. Давно тебя знаю, но все считал за подростка. Зырянов как-то напомнил мне про тебя. Я потом закрутился в своих делах и опять про тебя забыл. Одну рекомендацию даст тебе комсомол, вторую — я. Ну, а третью — найдешь кого-нибудь из коммунистов, кто хорошо тебя знает.
— Мне Яков Тимофеевич, думаю, не откажет.
— Ну и вот! Значит, все в порядке… Теперь пойдем на стан, там уже, наверно, уха поспела.
Река протекала между крутых лесистых гор. Сплавщики шли по каменистым, покрытым крупными валунами берегам. Обе бригады, Богданова и Ермакова, шли одна против другой, зачищая с берегов застрявшие дрова, бревна, разбирая завалы, распуская заторы. Особенно трудно доставалось на порожистых участках, где лес набивался на валуны, на подводные камни. Люди нередко, оплошав, купались в холодной, ледяной воде, приходилось раскладывать костры и сушиться. Был полдень.
— Мост, мост! — взволнованно закричала Медникова, схватив Ермакова за руку. — Смотри, Сергей, железнодорожный мост! А по мосту идет поезд.
И действительно, над рекой, в просвете между гор, показался синеватый ажурный, точно сделанный из кружев, высокий мост, по которому шел поезд, будто составленный из спичечных коробок. Люди на минуту прекратили работу, стояли и смотрели туда, где конец пути.
— Пришли, пришли, подходим! — не в силах сдержать восторга, кричала Лиза.
— До него еще, до моста-то, потянешь носом, — сказал Кукаркин, насыпая в ладошку табак. — Он, этот мост, обманчивый: кажется близко, а пойдешь к нему — язык высунешь. Он кажется недалеко потому, что висит над Ульвой высоко в воздухе.
— Теперь все равно скоро придем.
— Прийти-то, как не придем! Может, завтра к вечеру будем там, как раз в канун Первого мая.
— Ты, наверно, шутишь, Кирьян Корнеевич?
— Была нужда шутить.
Медникова взялась за багор.
— Пойдемте скорее, пойдемте, — сказала она и начала отталкивать от берега покрытые пеной поленья.
К вечеру этого же дня сплавщики вышли в широкую долину, похожую на огромную чашу с пробитым боком. Над пробоиной висел мост. Левее высокой железнодорожной насыпи на бугре стоял поселок углежогов. Свет заходящего солнца падал на окна небольших домиков, и было похоже, что во всех домах занялся пожар. Сами углевыжигательные печи (здесь их называют «томительными») находились ниже, ближе к реке. Они стояли рядами, дымили, наполняя долину горьковатым смолистым запахом. Между печами, образовавшими широкую улицу, лежали горы черного искрящегося угля.
Река кончилась, исчезла под нагромоздившейся древесиной.
— Неужели хвост? — удивился Кукаркин. — В прошлые годы хвост останавливался во-он у тех трех берез, а до них, руслом, отсюда километра три будет.
— Значит, все? Конец? — спросила повеселевшая Лиза.
— Видимо, конец! — сказал пилоправ. — Намаялась, девушка? Рада-радешенька, что мученье кончилось.
— И вовсе не намаялась!
— А чего так к концу стремилась?
— Так у нас же соцобязательство! По плану мы должны были прийти сюда третьего мая, дали слово быть тут в Первый май, а пришли двадцать девятого апреля. Сэкономили: день, два, три, четыре, — она считала дни по пальцам. Потом заплясала, показывая всем четыре пальца: — Четыре, четыре, четыре… Сергей, четыре дня выиграли!
Из-за кустов показалась группа всадников. Ехали Черемных, Зырянов, представитель треста и еще какие-то лица.
— Ну, поздравляю! — спешившись, сказал директор леспромхоза. Пожал руки бригадирам, Чибисову, Березину, Кукаркину, Медниковой — всем, кто находился в кругу. — А ведь мы вас сегодня не ждали. Ждали завтра к обеду… Молодцы, молодцы! Чибисов!
— Что, Яков Тимофеевич?
— Налей всем сплавщикам по чарке.
— И вам?
— И нам.
— И этому «Коту в сапогах»? — моргнул Чибисов в сторону Морковкина.
— Налей и ему. Он намаялся, бедняга. Верхом ездить не привык, на землю сойдет и на ногах стоять не может. А с полдороги пешком шел, лошадь в поводу вел.
Спустя некоторое время сплавщики с баграми на плечах, растянувшись длинной цепочкой, пошли в поселок, в Томилки. Не доходя до поселка, построились в колонну и с песней прошли по улице в клуб, где для них были приготовлены кровати, мягкие постели, а перед клубом на полянке горел костер, поварихи готовили ужин.
Вечер и ночь были исключительно теплые. Сплавщики долго не ложились спать: пожилые сидели группами на улице, покуривали, гуторили о том, о сем; молодые с гармошкой, с балалайкой ходили по поселку, пели смеялись. А вокруг неумолчно журчали ручьи, таяли последние снега.
Наутро сплавщики крепко спали. Уже взошло солнце, а люди нежились в своих мягких постелях. И вдруг по клубу плеснулась тревога, кто-то крикнул:
— Товарищи, на запань, на запань! Канат плачет.
В один миг люди поднялись и стремглав кинулись на главную запань, на ходу надевая фуфайки, застегивая ремни. Лиза Медникова бежала рядом с Ермаковым и Кукаркиным.
— А что значит — «канат плачет»? — спрашивала она.
— А знаешь, как «денежки плачут»? — буркнул пилоправ. — И древесина наша может сплакать, все наши труды.
И побежал еще быстрее, перегоняя Харитона Богданова, бежавшего в одной бордовой рубахе, без шапки, без пояса.
— Ведь в клубе, Сергей, кричали про канат, — сказала Лиза, недовольная ответом Кукаркина. — Как может канат плакать?
— Канат, Лиза, в самом деле может плакать.
— Ну, объясни, Сергей! Я же ничего не понимаю.
— Когда на заводах делают стальные канаты, то внутрь вкладывают просмоленную пеньковую прядку. При непосильной нагрузке канат до предела напрягается, и тогда пеньковая прядка сжимается, из нее сочится смола и выступает на поверхности каната. Канат слезится, у него больше нет сил терпеть перегрузку, он готов лопнуть.
— А для чего на запани канат?
— Он держит всю запань, весь напор воды и леса.
— Ой, как страшно, Сергей! А вдруг канат лопнет?
— Произойдет беда, катастрофа. Лес уплывет, его уже не соберешь.
— Бежим скорее, Сергей! Давай руку.
У запани возле каната-мертвяка стояло все начальство. Представитель треста, обнажив бритую лысую голову, был бледен, мял в руках шляпу и, растерянный, глядел на искрившуюся поверхность толстого каната, точно подернутого янтарем. А за спиной у него, за высоким массивным частоколом, перегородившим реку, громоздилась гора приплавленного, сгрудившегося леса; древесина лежала в невероятном хаосе, дрова, бревна вздымались торчком, под частоколом шумела вода, с пеной и брызгами выбиваясь из-под древесной массы.
— Решайте, товарищ Морковкин, как быть? — говорил Яков Тимофеевич. — Техническое руководство сплавом трест поручил вам.
Морковкин развел руками:
— У нас в тресте сейчас нет канатов.
— Да хотя бы и были, так что из этого? Ведь река не будет нас ждать, пока мы поедем за канатом да привезем его сюда… Решайте скорее, решайте! Днем прибудет воды еще больше.
— У вас есть еще какие-нибудь канаты? — спросил Морковкин.
— Какие у нас канаты? Вы же знаете, что нам прислано! У нас есть только тросы, тросики — лапша.
— Давайте эту лапшу, станем сращивать, подвяжем к мертвяку, подкрепим канат.
— Придется взять с элеваторов, — сказал Яков Тимофеевич, — но тогда мы не сможем начать выгрузку древесины. Иного выхода у нас нет.
Морковкин повеселел.
— Вот и хорошо! Раскулачивайте элеваторы. Тащите сюда тросы с элеваторов. Эй, люди! — закричал он подбегавшим из поселка сплавщикам, помахивая шляпой.
Рабочие разбились на группы: одни пошли за тросами, другие встали на рытье ям и траншей для укладки якорей по обе стороны реки. Когда все было сделано, встал вопрос: как подвязать дополнительные тросы к канату-мертвяку? Ведь он находится в воде, нужны водолазы. А где их взять? Люди, сбившиеся в кучу на берегу, стояли и переглядывались.
— А ну, кто смелый? — сказал директор леспромхоза и начал стягивать с себя брезентовый плащ.
Его первым опередил Сергей Ермаков. Скинув фуфайку, он прыгнул в ледяную, пенящуюся под частоколом воду. За ним, сняв сапоги, последовал Харитон Богданов.
— Шишига, айда сюда! — крикнул он своему помощнику.
Ни слова не сказав, прыгнул в воду и Шишигин.
Оттиснув в сторону Якова Тимофеевича, в бучило кинулись пилоправ Кукаркин, замполит Зырянов и некоторые рабочие-сплавщики. Последним, держась за толстые деревянные иглы, спустился к воде Черемных.
— Что вы делаете, что вы делаете? — ужаснулся представитель треста, пожимая плечами, когда Яков Тимофеевич по грудь опустился в пенящийся водоворот и вместе со всеми, ухватившись за мертвяк, начал подвязывать к нему проволокой добавочный трос.
Посиневшие, обжигаясь ледяной водой, покрякивая, ухая, этим ободряя себя и товарищей справа и слева, люди работали быстро, лихорадочно, а сделав свое, как пробки, выпрыгивали из пучины и выбирались на бревенчатый переход, перекинутый через реку возле игл. Вылезших из воды, мокрых, дрожащих рабочих Чибисов встречал на переходе чаркой спирта и говорил:
— Бегом марш в клуб! Там получите все сухое.
Богданов не побежал. Он снял свою бордовую рубаху и начал выжимать, повернув к солнышку синеватую, разрисованную спину; потом выжал штаны, надел сапоги и медленно, враскачку пошел в поселок.
В это время по-высокому железнодорожному мосту прогремел пассажирский поезд, шел по насыпи, будто по кромке неба. Из раскрытых окон вагонов пассажиры что-то кричали, махали руками, платками. Богданов остановился, ему показалось, что люди из окон кричат и машут ему. Он посмотрел на поезд, потом на запань, потом окинул взглядом всю широкую долину, где протекает Ульва. Но реки он не увидел, он увидел вместо воды огромную массу приплавленной древесины, образовавшую золотисто-серую извилистую ленту, где-то затерявшую свой конец между кустами у синих гор, напоенных солнечным маревом, и догадался: «Пассажиры из поезда удивляются, сколько же Чарусский леспромхоз заготовил и приплавил леса для заводов, для городов, для новых строек!»
И от этого на душе у него стало тепло, радостно.
Он сообразил, что пассажиры из поезда машут и ему, Харитону Богданову, поздравляют и приветствуют с успехами в труде, с окончанием сплава леса, с завтрашним праздником Первого мая.
Под вечер на широкой поляне у клуба состоялся митинг сплавщиков. Погулять на радостях люди съехались со всего леспромхоза, пришло на праздник все население поселка углежогов. Играл духовой оркестр, музыканты приехали из города вместе с секретарем райкома партии. Пожаловал из артели «Художник» и фотограф Чирков. Люди получили заработную плату, премии. Тут же на поляне торговали буфеты и палатки со всевозможными товарами, словно на ярмарке. Люди пели, плясали, веселились, смотрели выступления кружков художественной самодеятельности. На высоких деревянных мостках показывали свое искусство хоровые, драматические и музыкальные коллективы клубов и красных уголков.
Отыскав среди гуляющих секретаря райкома партии, молодого, в полувоенном костюме, с тремя рядами колодок с ленточками от орденов и медалей, Кирьян Кукаркин сказал:
— У меня, товарищ секретарь, дело к вам.
— Какое дело, товарищ Кукаркин? Люди гуляют, веселятся, а у вас дело.
— Дело у меня неотложное. Сидит мысль в голове, и даже гулять неохота.
— Ну-ну, слушаю.
— Нельзя ли, товарищ секретарь, сделать у вас в городе сучкорубную машину?
— Что за машина?
— Долго я над ней мозги ломал. А теперь, кажется, машина вырисовывается. Пришлось мне недавно побывать в областном городе. Вижу, пожарники выехали на учебу. Подъехали к дому, а у дома четыре этажа. К стене подходит автомашина и вдруг выпускает вверх, как стрелу, лестницу, а на лестнице сидит пожарник, с кишкой, с брандспойтом. Меня словно кто по голове стукнул. «Вот бы, — думаю, — вместо пожарника на такую лестницу приспособить особой конструкции круглую электропилу на пружинах, чтобы она сучки с дерева сбивала. Подъехала бы такая машина к дереву, выпустила вверх стрелу с электропилой, очистила бы дерево от сучков, как морковку, тут же свалила это дерево и пошла к следующему».
— Выходит, товарищ Кукаркин, лесной комбайн предлагаете?
— Вроде этого. Есть горные комбайны, есть полевые, есть всякие, а вот лесного комбайна почему-то все еще нет. А лесу у нас, посмотрите-ка, сколько! Без лесного комбайна, товарищ секретарь, не обойтись.
— Сложное это дело, товарищ Кукаркин. В нашем городе, пожалуй, не найдется конструкторов, которые бы воплотили в жизнь ваше предложение.
— Но как же быть?
— Вы напишите-ка об этом министру лесной промышленности. Он даст указание своим конструкторам. Да и с заводами ему проще договориться.
— Пожалуй, — согласился Кукаркин. — Придется написать министру. Только писака-то я не ахти какой.
— А лучше всего сделаем вот как, Кирьян Корнеевич: приезжайте-ка после праздника в город, к нам в райком партии. Мы созовем заводских специалистов, обсудим с нашими механиками и конструкторами ваше предложение и, если они одобрят его, — вынесем свое решение и уже от имени райкома пошлем его в министерство. Это, я думаю, вернее будет, а?
— Во-во, это правильно, товарищ секретарь!
— Тогда договорились, Кирьян Корнеевич! А пока гуляйте, смотрите, как сплавщики-то веселятся — пыль столбом.
— После сплава у нас всегда так, товарищ секретарь. Наши леспромхозовские — мастаки работать, мастаки и гулять.
Пробравшись к буфету, пилоправ выпил стопку красного вина «для настроения» и пошел смотреть, что делается на праздничной площади; послушал концерт, заглянул к волейболистам, потом пошел к широкому танцевальному кругу, где народу было больше всего.
— Товарищ Кукаркин, товарищ Кукаркин! — кто-то окликнул его.
Пилоправ обернулся. К нему подошла машинистка Маша из конторы леспромхоза. На согнутой руке у нее лежал большой букет уже чуть увядших подснежников. В глазах у девушки была печаль, и они чем-то напоминали поблекшие цветы.
— Кирьян Корнеевич, вы не видели замполита Зырянова? Вот уже сколько времени ищу его и никак не найду. Был здесь у всех на глазах и куда-то исчез, будто сквозь землю провалился.
— Так он же уехал в Чарус.
— Как уехал?
— Сел верхом в седло и уехал. Сразу после митинга. Я рядом с директором стоял. Он подошел к Якову Тимофеевичу и сказал: мол, я чувствую себя что-то неважно, не хочу оставаться на гулянье, разрешите отлучиться…
Ладонью, придерживавшей букет, Маша вдруг закрыла глаза, а цветы, белые подснежники, потекли, посыпались под ноги.
Кукаркин посмотрел на девушку, на цветы, покачал головой, вздохнул, понижая и сочувствуя Маше, и медленно пошел прочь.
У круга народ стоял плотной стеной. Протискавшись вперед, пилоправ отыскал своих, новинских. Здесь были Чибисов с женой, Ермаков с Медниковой, Синько с Торокиной и еще многие. Неутомимым танцором была Дарья Семеновна. Раскрасневшаяся, она вытащила в круг упирающегося Якова Тимофеевича и давай плясать перед ним «Русскую», а Харитон Богданов стоял возле круга, добродушно посмеивался и похлопывал ладонями в такт музыке; Кукаркин выставил ногу вперед и тоже пустил в ход ладони.
— Просим, Яков Тимофеевич, просим! — кричал он директору. И весь круг, сотни людей поддержали пилоправа.
— Просим! Просим!
Деваться было некуда, Черемных пришлось уважить просьбу сплавщиков. Он подбоченился и, приплясывая, двинулся на Богданову, а она, отступая от него, вскинула руку с платочком и задорно помахивала им перед Яковом Тимофеевичем.
Скоро в кругу тесно было от танцующих.
К пилоправу Кукаркину подбежала Лиза.
— Идемте со мной, идемте!
— Вот выдумала! — отмахивался от нее Кирьян Корнеевич. — Ты что, девушка? Ермаков-то мне бока наломает.
— Сергей не хочет танцевать. Ну, идемте же!
Пилоправ тоже не устоял.
В сумерках возле круга и у буфетов, расположенных на столах, вспыхнули большие яркие костры. Веселье только разгоралось. В танцевальный круг входили все новые и новые пары. И даже Шишигин, подобрав себе в пару какую-то пожилую женщину, отплясывал перед ней вприсядку и покрикивал:
— Эх, ты на, эх, ты на! Вот как, с подковырочкой!
Ермаков, протанцевав с Лизой несколько кругов, вывел ее из толпы и повлек к высокому крыльцу клуба углежогов, над крышей которого сверкал, переливаясь радужными огнями, световой лозунг: «Да здравствует Первое мая!» Над входом в клуб висел большой портрет Владимира Ильича Ленина, обвитый пихтовыми ветками и освещенный электрическими лампочками.
— Посидим, Лиза, здесь, на крылечке, — сказал Ермаков. — Мне нужно с тобой серьезно поговорить.
— Обязательно сегодня, Сережа? Поговорим лучше завтра, а сегодня потанцуем, повеселимся. Вон как весело!
— У меня нет настроения веселиться.
— Ты на что-то обиделся, Сергей?
— Нет, нет… Вот уже две недели, как мы ушли из Новинки. Мне передали записку из дома. Нас ждет мама, наказывает, чтобы мы в праздник были у нее. Она хочет, чтобы у нас с тобой была свадьба. Вот об этом я и хочу говорить с тобой!
— Ой, не надо сейчас, Сережа! Потом поговорим!
— А вдруг ты меня разлюбишь?
— Если разлюблю, значит, так и нужно. Но я тебя, Сереженька, не разлюблю, нет! Ты не беспокойся. Я только хочу проверить нашу любовь.
— А мама хочет, чтобы мы скорее…
— Успеем, Сереженька, еще успеем… Ну, пойдем в круг повеселимся. У меня так хорошо на душе!
В это время в темное весеннее небо взвилась ракета, рассыпалась высоко над шумной площадью на синие, красные, голубые звездочки; за нею взвилась вторая, третья — много ракет!
— Ой, как красиво, Сергей! — Лиза взяла Ермакова под руку. — Будто салют победы!
— Это и есть салют, в честь нашей победы на лесном фронте, — ответил Сергей, увлекая девушку к большим кострам, разложенным на широком поле возле железнодорожной насыпи, где играла музыка, слышались песни, где лесозаготовители танцевали у ярких огней.