Федоров (Иннокентий Васильевич, 1836–1883) — поэт и беллетрист, писавший под псевдонимом Омулевского. Родился в Камчатке, учился в иркутской гимназии; выйдя из 6 класса. определился на службу, а в конце 50-х годов приехал в Петербург и поступил вольнослушателем на юридический факультет университета, где оставался около двух лет. В это время он и начал свою литературную деятельность — оригинальными переводными (преимущественно из Сырокомли) стихотворениями, которые печатались в «Искре», «Современнике» (1861), «Русском Слове», «Веке», «Женском Вестнике», особенно же в «Деле», а в позднейшие годы — в «Живописном Обозрении» и «Наблюдателе». Стихотворения Федорова, довольно изящные по технике, большей частью проникнуты той «гражданской скорбью», которая была одним из господствующих мотивов в нашей поэзии 60-х годов. Незадолго до его смерти они были собраны в довольно объемистый том, под заглавием: «Песни жизни» (СПб., 1883).
Кроме стихотворений, Федорову, принадлежит несколько мелких рассказов и юмористически обличительных очерков, напечатанных преимущественно в «Искре», и большой роман «Шаг за шагом», напечатанный сначала в «Деле» (1870), а затем изданный особо, под заглавием: «Светлов, его взгляды, его жизнь и деятельность» (СПб., 1871). Этот роман, пользовавшийся одно время большой популярностью среди нашей молодежи, но скоро забытый, был одним из тех «программных» произведений беллетристики 60-х годов, которые посвящались идеальному изображению «новых людей» в их борьбе с старыми предрассудками и стремлении установить «разумный» строй жизни. Художественных достоинств в нем нет никаких: повествование растянуто и нередко прерывается утомительными рассуждениями теоретического характера; большая часть эпизодов искусственно подогнана под заранее надуманную программу. Несмотря на эти недостатки, роман находил восторженных читателей, которых подкупала несомненная искренность автора и благородство убеждений его идеального героя.
Другой роман Федорова «Попытка — не шутка», остался неоконченным (напечатано только 3 главы в «Деле», 1873, Љ 1). Литературная деятельность не давала Федорову достаточных средств к жизни, а искать каких-нибудь других занятий, ради куска хлеба, он, по своим убеждениям, не мог и не хотел, почему вместе с семьей вынужден был терпеть постоянные лишения. Сборник его стихотворений не имел успеха, а второе издание «Светлова» не было дозволено цензурой. Случайные мелкие литературные работы едва спасали его от полной нищеты. Он умер от разрыва сердца 47 лет и похоронен на Волковском кладбище, в Санкт-Петербурге.
— Ну, барин, погодка! — заметил мне сквозь зубы ямщик, отряхивая свою козью доху, причем меня как-то особенно неприятно обдало в лицо мокрым снегом.
Я было задремал, но тотчас очнулся и тревожно выглянул из кибитки; кругом, что называется, свету божьего не видать было: ветер, метель, снег, снег и снег.
— Вишь, ведь у нас по Барабе-то ветрено живет об эту пору: знаешь, степь! — продолжал ямщик, как бы в оправдание местной природе.
— А много ли осталось до дружка? [1] — спросил я с искренним любопытством.
— Да осталось немного; всего с полверсты, не больше: вишь, за метелью-то не углядишь деревни-то… Ну, со-ко-ли-ки-и! Эхти-ну-у!
И он энергически понукнул своих здоровых, но упаренных лошадок.
Действительно, через несколько минут послышался в отдалении неясный лай собак, и где-то, в разных концах, заблестели два-три огонька. При виде этих отрадных огоньков в моей голове как-то безотчетно сложилось решение не пускаться больше этой ночью в путь, а переночевать у дружка, хотя я и был совершенно уверен, что любой дружок знает Барабу как свои пять пальцев… Просто, кажется, мне захотелось отдохнуть, понежиться. Эта мысль не успела еще вполне выясниться в моей голове, как кибитка остановилась.
— Что, приехали? — спросил я с нетерпением ямщика, бойко слезавшего с козел.
— Приехали, барин, приехали! — ответил он весело и стал стучаться в ворота.
В ответ на этот стук сперва мелькнул огонек в одном окне избы, потом послышался сквозь ветер скрип отворяемой двери, и наконец чей-то голос, должно быть с крыльца, старческим басом спросил:
— Чего надо?
— Это я, Филипп Тимофеевич, — отозвался мой ямщик, — отворяй скорее: гости!
Ворота немедленно отворили. Мы въехали, и я увидел перед собой высокого старика лет восьмидесяти, совершенно седого, немного сгорбленного, но еще очень бодрого. Он приветливо помог мне выбраться из кибитки, приговаривая:
— Милости просим, милости просим… Ишь, погодку какую выбрали! Чего, парень, метет? — отнесся он уже к ямщику.
— Метет… не дай господи! — отозвался тот лениво.
— А что, Филипп Тимофеевич, можно мне у вас будет переночевать? — обратился я к старику.
— Сделайте милость, сударь… Изба у нас хорошая, места будет! Куда вам в экую погоду: ишь ведь она с вечеру загуляла — на всю ноченьку, значит!
— А чаем вы меня напоите? — спросил я снова.
— Помилуйте, сударь!.. Самоварчик вам сейчас поставят, сливочки снимут: найдется у моей сибирячки и этого всякого добра. А вот вещи-то ваши уж вы, сударь, внести бы приказали: хоть у нас тут и смирно, не шалят робята, а все оно так-то поспокойнее будет… и для вас и для нас…
— И отлично, так и сделайте.
— Ужо-ко я вам огонька вынесу, посвечу, — спохватился старик, — а то неравно еще убьетесь впотьмах-то; ишь ведь, у нас деревенское заведение-то!
Старик поспешил вынести фонарь и оказался совершенно прав в этой предосторожности: лестница, по которой мне пришлось взбираться, была крута и плоха.
Мы вошли. Большая опрятная изба; стены оклеены зелеными обоями, на стенах какие-то затейливые картинки; в переднем углу множество образов, есть и в серебряных ризах; на окнах в деревянном ящичке и глиняном горшке какая-то зелень: винная ягода и бальзамины, как мне показалось; между окон стол с чистою самодельною скатертью; у дверей большой сундук, покрытый ковром тюменской работы; немного подальше от сундука — пышная семейная кровать с ситцевым пологом, за которым кто-то тихо храпит; широкие полати; на полатях тоже кто-то храпит, только сильнее; чуть-чуть видна чья-то русая голова, и прядь курчавых волос прихотливо свесилась с полатей; на лавке, возле печи, повернувшись к ней лицом, лежит под коротенькой шубейкой какая-то старушка высокого роста и тихонько охает… При одном взгляде на эту простую, мирную обстановку у меня на душе стало как-то особенно весело, светло, как будто я вдругини с того ни с сего полюбил и старика хозяина, и эту охающую старушку у печи, и курчавую голову на полатях, и этого «кого-то», тихо храпящего за ситцевым пологом. Старушка при нашем появлении хотела было приподняться, но я предупредил ее:
— Лежите, бабушка, лежите… Здравствуйте!
— Доброго здоровья, государь мой! милости просим! Ах-ти-хти-хти-хти, господи, господи!
Старушка опять заохала и медленно обратилась ко мне лицом. Лицо это чрезвычайно меня заинтересовало с первого взгляда: большие голубые глаза, не то грустные, не то приветливые; красивые густые черные брови, хотя волосы на голове совсем седые и даже отчасти пожелтевшие; нос прямой, правильный; линия губ непременно остановила бы на себе внимание знатока женской красоты; вообще признаки этой красоты, минувшей, но замечательной, сколько можно было судить по-настоящему, отчетливо запечатлелись на всем лице старушки, даже в каждой морщинке. Все-таки она, казалось, годами пятью, не больше, была моложе старика хозяина, своего мужа.
— Ишь, сибирячка-то у меня чего-то рассохлась, — заметил он мне добродушно, кивнув головой на старушку: — ненастье: поясница-то и мает ее! Дуня! Ду-ня-а-а! Дунюшка! — побудил он кого-то за ситцевым пологом. — Вставай-ко-о! Бог гостей дал, самоварчик станем ставить: ишь, сибирячка-то у нас не может…
За пологом кто-то потянулся, тихо вздохнул, тихо зевнул, зашелестело платье, и вслед за тем оттуда показалась полуодетая девушка с большими заспанными глазами, хорошенькая, стройная, напоминавшая ростом и чертами лица старушку. Она неловко поклонилась и стыдливо прошла мимо меня в сени.
— Это, видно, ваша дочь? — обратился я к старушке.
— Дочка, государь мой… семнадцатый годок пошел осенью.
— А кто же на полатях спит?
— Сыночек, государь мой… по двадцатому годку… Иваном зовут. Ишь, умаялся день-от, Христос с ним! — прибавил от себя старик, как бы извиняясь передо мной за крепкий сон сына. — Погоняли его сегодня порядком: товары возили.
В эту минуту девушка вернулась в избу за самоваром. Я пристально заглянул ей в лицо и догадался, какой красавицей была ее мать в свое время…
Пока вносили мои вещи и шли необходимые приготовления к чаю, я попотчевал хозяина водкой, налил еще полстакана и предложил его старушке:
— Выпейте-ка, бабушка: вам будет легче.
— А и то уж разве выпью, государь мой; может, и взаболь полегчает: спинушку-то всю разломило у меня… Ахти-хти-хти-хти, господи, господи!
Старушка выпила и усердно поблагодарила.
— Ты у меня смотри, сибирячка, не загуляй! — шутливо сказал ей старик.
Старушка, охая, засмеялась.
— А ведь и взаболь будто полегчало малехонько! — заметила она, несколько оживившись.
Меня, помню, еще и раньше удивило, что хозяин назвал свою жену сибирячкой; теперь это название, повторенное несколько раз сряду, вдруг почему-то особенно заинтересовало меня. За разрешением моего недоумения я обратился прямо к старушке:
— Отчего это он вас, бабушка, все сибирячкой зовет?
Старушка заметно смутилась от неожиданного вопроса.
— Дак кто его знает! — отвечала она неохотно, даже как будто с легкой досадой. — Вишь, ведь он, слышь ты, греховодник у меня…
— Случай с нею такой был, сударь… — объяснил мне старик, поглаживая бороду.
— Какой же такой случай? — спросил я снова, весь заинтересованный.
— Не слушай ты его, греховодника! — обратилась ко мне старушка, тревожно взглянув на дочь, которая в уголку пила в это время чай. — Право, болтает, чего не надо! Ахти-хти-хти-хти, господи, господи!
И она снова заохала, но на этот раз уже заметно притворно.
— Вот ужо молчите, она вам порасскажет, как накушаетесь чайку; молодец ведь она у меня… бывалая! — сказал мне старик весело и самодовольно. — Ничего, сибирячка-а! все единственно, что попу, что хорошему человеку каяться… — обратился он ободрительно к жене.
— Ну уж ты, Тимофеич, право… — махнула она рукой и отвернулась к печи.
Чай отпили. Во все время, пока Дуня убирала со стола; чашки и самовар, я сидел как на иголках от нетерпения. Наконец старик пожелал мне покойной ночи и отправился вместе с дочерью спать на другую половину дома, несмотря на все мои доводы и отговорки, что я не люблю спать на перине, что это мне даже вредно, хотя, признаюсь откровенно, после утомительной дороги в три тысячи верст с лишком для меня ничего не могло быть соблазнительнее мягкой постели.
— А уж сибирячка моя пускай с вами тут остается; у ней уж это самое любимое место на лавочке: ишь, теплее старым-то костям возле печи. Она вам ужо порасскажет тут про старину-то свою, про бывальщину; одно слово, мастерица сказки сказывать! Вы только не пообидьте ее у меня, смотрите: ишь ведь седьмой десяток в начале пошел, а сама все чернобровая, как есть кралечка! — пошутил с нами на сон грядущий старик, торопливо выходя из избы.
Следом за ним привезший меня дружок вскарабкался на полати и почти тотчас же захрапел на всю избу. Старушка раза два слабо охнула, как будто желая дать мне этим почувствовать, что рассказывать она не в состоянии. Я, однако ж, не терял надежды, задул свечу, наскоро разделся и лег или, лучше сказать, утонул в пышном пуховике.
— Покойно ли тебе там, государь мой? — справилась она у меня, может быть, нарочно отводя мои мысли в другую сторону.
— Очень, очень хорошо; лучше не надо… А что же вы мне не расскажете про случай-то ваш, бабушка?
— Слушай ты моего старика! Есть у него, пожалуй…
— Да нет, — прервал я ее, — в самом деле, расскажите… пожалуйста! Или вы меня почему-нибудь за нехорошего человека принимаете?
Последние слова сделали, по-видимому, на старушку то самое впечатление, какого я ожидал от них.
— Что это ты, господь с тобой! — ответила она обидчиво. — Как это можно тебя, государь мой, за недоброго человека принять? Выдумал что! Знать ведь человека-то сейчас… с первого ласкового словечка то есть можно узнать. Али уж мне рассказать тебе, чего ли… уж и сама не знаю!
— Расскажите, бабушка… пожалуйста!
— Расскажу уж, видно… Вот какой со мной случай был, государь ты мой… да ведь долго рассказывать-то.
Она остановилась в заметной нерешимости, хорошо ли чужому человеку рассказать свою семейную тайну. Я заметил это, но не подал ей никакого вида, уверив ее, что вовсе не хочу спать и что готов слушать хоть до утра.
— Начинайте-ка с богом! — ободрил я старушку,
И она, прокашлявшись прежде, начала мне рассказывать…
— Я, слышь ты, государь мой, подкидыш была: в Иркутском родилась. А подкинули меня к одному чиновнику, Суровцову по фамилии. У этого самого чиновника жена была такая добрая бароня, дай ей господи царство небесное! Она, слышь, и взяла меня на воспитание. А допрежь того, годков за пять до меня, им таким же манером мальчика подкинули; она и его взяла. Сам-от он был плох человек: чарочки-то уж, слышь ты, шибко придерживался. Нас-то, приемышей, он не любил, а только бароне-то прекословить не смел — у ней, слышь, в Тверской губернии имение свое было, так боялся… Нас с Филипкой (Филипкой приемыша-то первого звали) в горницу-то он не велел пускать, а мы всё больше на кухне находились; только как он это разве уедет куда, так она нас и позовет к себе, ласкает; грамоте нас тоже потихоньку учила. Вот это он раз уж шибко таково запил; запил да запил… Начальство-то его по этому самому и велело ему в отставку подавать: пьяниц, мол, нам не нужно! С начальством какой разговор, государь мой… — подал! Вот они, как вышли в отставку-то, и поехали в баронино имение, в Тверскую губернию, значит, в село Черепановку; и нас с собой взяли. Мне тогда девятый годок пошел, а Филипке тринадцать исполнилось. Только бароня на новом-то месте не долго пожила: скончалась… уморил он ее, не тем будь помянута его душенька! Он, государь ты мой, как бароня-то померла, взял да, слышь, имение-то ее и продал другому помещику, а сам укатил в Питер; оно ему от барони-то по наследству там как-то досталось. А прежде-то, государь мой, по нашим законам так выходило: что ежели который тепериче ни на есть помещик примет на воспитание подкидышей, так он опосля может их записать за собой крепостными. Он нас и записал так, хошь бароня шибко его просила перед смертью, чтоб он этого греха не делал. Ну, да вот поди с ним! Записал! чего станешь делать!..
Дело наше было сиротское; так нас и продали с селом-то вместе. А помещик этот, другой-то, который купил-то нас, сам, слышь, все в губернии проживал, в самой, значит, Твери: почмейстером он там был. А у нас от него управляющий был поставлен, хороший такой человек, добрейшей души, можно сказать. А мы в дворовых числились. И славно это нам таково жить было! Филипку-то я уж шибко полюбила, ну да и он меня крепко любил тоже: душа в душу то есть жили. Он мне все, бывало, норовит как бы угодить получше: и дело-то за меня тяжелое сделает, и кусочек-от мне хороший за обедом предоставит, и все-то то есть, чего только твоя сиротская душенька хочет; ни в чем, стало быть, отказу не было. А я ему за это, бывало, и тулупчик починю, и рубашку другой раз вымою, а то еще и деньжонками поделимся, коли заводились. А только целовать себя ему часто не давала, потому горячий, слышь, человек он был, ну, да и я не каменная. А из себя я была красавица; уж это я могу не хвастаясь сказать тебе, государь мой. Он тоже был парень из себя видный, а пуще — души добрейшей. Вот это, как мне исполнился семнадцатый годок, а ему двадцать второй пошел, мы и хотели жениться; все ужо помещику написать думали, и управляющий это нам советовал и все участие в этом деле принимал. Собирались мы это, государь мой, собирались, да и прособирались. Приходит, слышь ты, от нашего помещика, из Твери-то, грамотка управляющему, чтоб он, мол, выслал ему туда из дворовых Филипку да какую ни на есть девушку; потому, мол, что которые у меня живут, никуда не годятся: отошлю, мол, их к вам в науку; да поскорее, мол, посылайте. Призывает это меня управляющий к себе, в тот самый вечер, слышь, как грамотку-то получил от барина, да и говорит мне жалостливо таково:
— Вот, мол, Настасья, какая тебе доля выпадает: Филипку твоего барин к себе требует да еще вот которую-нибудь из девушек дворовых… Так уж, мол, ты, видно, отправишься: не разлучать же, мол, вас. Коли хочешь, говорит, я тебя и отправлю завтра с ним: тебе же ведь лучше!
— Чего же, говорю, Онисим Петрович, отправьте уж, только бы, говорю, с Филиппушкой мне не разлучиться, а то хошь куда угодно!
Говорю, а сама плачу.
— Так ладно, говорит, чего же плакать-то! Я вас завтра обоих и отправлю: собирайтесь, мол…
Вот нас и отправили. Приехали мы; к барину пошли на поклон, по обычаю, значит. Барин — ничего, видным из себя таким показался, только уж немолод, лет так под сорок будет. Посмотрел он на меня пристально таково, да и спрашивает:
— Как, говорит, тебя зовут, красавица?
— Настей, мол, батюшка барин.
— Да ты, говорит, не та ли самая Настя, которую прежний ваш помещик из Сибири вывез?..
— Та самая, мол, и есть.
— Видишь, говорит, как выросла: узнать нельзя!
Взял да и ущипнул меня за подбородок-от. А чего, прости господи, выросла! Сам-от, окаянный, и не видал меня ни разу в глаза до самой сей поры! Оглянул он меня раз, два, а все пристально.
Ну, говорит, ступайте тепериче к бароне!
Пошли мы к бароне. Как сейчас помню, сидит она, голубушка, в креслах, худенькая из себя такая, желтенькая, слышь ты, а лицо злое-презлое. Прищурилась она на нас этак раз десять, и на меня-то, и на Филипку-то, — и к ручке допустила. Допустила к ручке и опять прищурилась…
— Одначе, говорит, какие же вы неуклюжие: сейчас видно, что из деревни! Как уж и служить-то вы при комнатах будете, не знаю!
— Постараемся, мол, угодить вам, сударыня…
Это я ей буркнула сдуру-то, слышь.
— Да вы, говорит, все одно говорите… знаю, мол, я вас: не один десяток перепробовала! Как растете, мол, скотами, так скотами, мол, и помрете: никакой от вас тепериче благодарности!
Сказала это и повела носом-то, да далеко таково — в самый угол. А я ей опять сдуру-то, слышь, и брякни (страх была я горячая в ту пору!):
— Почему, мол, сударыня, скотами: люди, мол, тоже… как есть люди!
Так она, слышь ты, государь мой, от этих моих слов-то просто задрожала, позеленела вся от барского гневу.
— Ох, говорит, какая же ты вострая! видно, в бане давно не была… смотри, говорит, ты у меня!
Погрозила мне сердито пальцем и прогнала нас к барошням. Пошли мы и к барошням. Младшая-то, как нас увидела, так и покатилась со смеху.
— Вот, говорит, чучел-то нам каких, Сашенька, навезли!
И пошла, и пошла… А Сашенька, старшая-то, останавливает ее:
— Полно тебе, говорит, Леночка, без пути смеяться! Они ведь, говорит (на нас указывает), еще не одеты как следует, только что из деревни.
Ну, та будто унялась, присмирела будто…
— Вы уж извините меня, — говорит (нам-то!), а сама, вижу, еле-еле только стерпеть может, чтоб не прыснуть, значит. — Тебя, говорит, как, девушка, зовут?
— Настей, мол, барошня.
— Ну, право же, говорит, Настя, пресмешное у тебя платье — модное, слышь, уж шибко… (выдумала же ведь вот что сказать!). Ей-богу, не могу!.. — говорит…
И опять засмеялась, да звонко таково, слышь. Только, могу тебе сказать, государь мой, барошни оне были добрые; а смеялась над нами младшая-то, надо быть, от ребячества своего. Это уж я опосля разобрала, как поогляделась малехонько на новом-то месте. Спервоначалу у нас, слышь ты, все хорошо шло; только барин-от на меня нет-нет да и поглядит как-то таково нехорошо, что я уж и не знаю! Вот, государь ты мой, раз и посылает он моего Филипку в Москву, на неделю будто бы, слышь ты, за покупками разными, будь он окаянный!
Филиппушка мой и поехал; как барской воле прекословить станешь? Ладно, уехал. А в тот самый день-от бароня наша с барошнями на бал поехали; к вечеру это было. Я, слышь ты, сижу это в кухне, скучно мне таково стало — плачу… Барин наш вдруг и приходит; заглянул в кухню — ушел. Погодя опять пришел, опять заглянул в дверь…
— Ты, говорит, Настя, чего там делаешь?
— Ничего, мол, барин; сижу.
— Поди-ко, говорит, постелю мне лучше постели…
Чего, думаю, ему так рано спать захотелось? Пошла. Прихожу я это к нему в кабинет, стала постель постилать, он и приходит. Подошел, да вдруг и обнял меня. Просто я так со стыда и сгорела!
— Что вы это, барин! — говорю, а у самой руки дрожат.
— Да ничего, не бойся, говорит, вишь какая ты славная у меня, словно ягодка спелая!
И полез, злодей, в губы целоваться ко мне… вот те Христос! А я его взяла, да руками-то и отсторонила от себя…
— Отойдите, мол, лучше, барин, от греха…
Сама вся уж, слышь ты, дрожу. Нет! он-таки свое: пристает да пристает! Взял меня вдруг, да и повалил на диван-от…
— Спесивая уж, говорит, ты, ягодка, больно!
Как он это мне сказал да на диван-от меня повалил, я уж и не знаю, что со мной доспелось такое: так вот вся внутренность и заходила во мне! Я взяла, да оплеуху и зарядила ему что мочи было. Зарядила, государь мой; это я как перед богом говорю, что уж зарядила! Сама драла скорее на кухню; забралась в угол да и сижу плачу… Погодя он опять, окаянный, приходит, сердитый такой, записка в руке.
— Где, говорит, Настасья? — у повара Степана, слышь ты, спросил.
— Да вон в углу, мол… плачет.
— Ладно! говорит. Ты, Степан, возьми, мол, эту записку да отведи ее с ней к частному приставу в полицию… Слышишь?
— Слушаю, мол.
Привели меня к частному. Вышел он, посмотрел на меня…
— Нагрезила, мол, видно, сударыня?
Я молчу. Он записку прочитал…
— Барин, мол, твой вот чего мне пишет: просит, чтоб я тебя на ночь в темную запер, а завтра поутру попотчевал хорошенько березками… Умней, мол, будешь, не станешь вперед грубить барину… Посадить вот ее!
Я ему в ноги; заплакала…
— Простите уж, говорю, в первый и в последний раз!
А рассказать, как все дело было, — не могу; это стыд нашел на меня втупоре, что вот, кажется, лучше бы живьем провалилась на месте, только это бы не рассказывать!
— Слышал я уж это, говорит, матушка, не от одной тебя! Запереть, мол, ее!
Так я и промолчала. Заперли меня в темную. Духота там, вонь такая, что не приведи господи! Натерпелась я в эту ночь всякого горя, государь мой! Как только вспомню, что завтра, — меня в лихорадку. Думала я это, думала… всю ноченьку напролет думала, да к утру и надумалась… Как проснулись это все в полиции, то я и говорю ундер-офицеру, окошечко там такое узенькое было, так через него, слышь:
— Сходи, мол, господин служивый, к своему частному да скажи ему, что мне беспременно надо сейчас с ним повидаться.
Тот и пошел, слышь ты; добрая, знать, душа была… Позвали меня к частному.
— Чего тебе там, спрашивает, али нетерпение такое большое? Успеешь, мол, еще отведать березовой-то кашки, рано уж шибко проголодалась!
— Я, мол, ваше благородие, не за этим вас спрашивала…
— Так за чем же? — говорит.
— Везите, мол, меня сейчас к губернатору, а то опосле чтоб отвечать не стали: мне, мол, ему нужно важную тайну открыть…
Частный-от так на меня и уставился.
— Да ты, говорит, девка, в своем ли уме?
— В своем, мол, в девичьем…
— Ты, говорит, подумай прежде: это ведь дело не шуточное!
— Чего, говорю, тут думать? думано! Знаю, мол, что не шуточное дело, за этим и пришла!
— Ну, коли так, говорит, так постой…
Стал он это по горнице своей расхаживать взад-вперед: ходил, ходил — сел. Посидел малехонько — ушел куда-то.
Погодя выходит он это ко мне в мундире, при шпаге, как есть во всей форме ихней…
— Нечего делать, говорит, поедем.
К губернатору, слышь ты, поехали. Частный-от спервоначалу сам к нему пошел, а мне обождать велел. Ждала я, ждала — насилу дождалась. Высунулся он из дверей, рукой мне машет.
— Иди, мол, к его превосходительству.
Оробела я шибко, одначе вошла. Губернатор-от так прямо сам и подошел ко мне, только строго таково взглянул, слышь.
— Чего же, говорит, ты мне, голубушка, скажешь?
— Я, мол, ваше превосходительство, при их благородии (на частного ему показала) ничего не могу сказать.
— Выйдите на минуточку… — частному говорит. Частный вышел.
— Ну, говорит, рассказывай тепериче, голубушка,
— Моя речь, мол, ваше превосходительство, коротка будет…
— Нужды нет, говорит, все равно рассказывай…
— Меня, говорю, вчера мой барин в часть посадил да еще выстегать велел сегодня; а вины, мол, за мной никакой не было, окроме того, что они сами…
— А кто, говорит, твой барин?
— Почмейстер здешний, говорю.
А губернатор-от приходился кто-то сродственником нашему-то барину. Ногами, слышь ты, он на меня затопал, как я почмейстера-то назвала…
— Так ты, говорит, только за этим-то меня и обеспокоила? а? Да как ты смела, кричит, а? Ах ты… такая-сякая!
Извини уж, государь мой: стыдно тепериче и впотьмах-то сказать, как он меня втупоре всячески обозвал… Одначе я приободрилась, как он ногами-то затопал…
— Так и смела, говорю, потому, если меня выстегают, я чего-нибудь сделаю…
— Чего, говорит, ты можешь сделать?
Ревет, слышь ты, одно слово, ревет.
— Мало ли, мол, чего, ваше превосходительство, могу сделать!
— А! — захайлал. — Так ты еще вон с чем ко мне пришла…
Скверно таково опять выругался.
— Господин частный! — ревет. — Господин частный! Пожалуйте сюда…
Вошел частный: бледный такой из себя сделался, оробел, чадо быть. Губернатор-от, слышь ты, и на него прикрикнул.
— Чего, говорит, вы меня всякими пустяками беспокоите! А? Извольте, мол, сейчас домой ехать, да чтоб вперед у меня этого не было! А ее, говорит (на меня показал), выпороть.
Поклонился он это нам, да низко таково, и хотел уйти, а я ему вслед-от:
— Попомните же это, говорю, ваше превосходительство, что если какой грех случится, на вашей душе будет.
— Хорошо, хорошо, голубушка! — говорит, и ушел.
Повез меня частный сызнова в полицию, всю дорогу ругался: опять меня в темную, слышь ты, заперли… Сижу я это, а уж час двенадцатый на дворе… Слышу: шум в десятской, народу много… Посмотрела в окошечко: розги принесли, лавку середь полу поставили… Кличут меня, дверь мне отперли… Не могу я, слышь ты, идти: отнялись просто ноженьки… дрожу вся… Вывели меня, рабу божию… Гляжу: частный пришел…
— Ну-ко, сударыня, говорит, изволь-ка ложиться…
Стою я как каменная: зубы, так те, слышь ты, словно на крещенском морозе, так вот один об другой и стучат!.. и всю-то меня бьет, бьет… Вот, государь ты мой, как послышала я это, и схватилась рученьками-то за голову… А частный-от тиран, и приметил это…
— Не бойтесь, сударыня! — говорит. — Туалета вашего не изомнут… Берите, — говорит, — ее! Чего на нее смотреть!
Как это они меня взяли, да положили на лавку-то, да как подолишко-то мне заголили… извини, государь мой… так я, слышь ты, такую в себе силу почувствовала, что так вот, кажется, взяла бы в руки всю эту ихнюю полицию, все это строение то есть, да и закинула бы в тридесятое царство; шесть человек, слышь, насилу меня удержали! Только уж как домой привели — этого не помню… Вот те Христос, не помню! Туман такой в голове у меня доспелся… Опосле малехонько опамятовалась; стыдно мне таково стало: ну не могу, слышь, глядеть на человека, да и шабаш! На лбу у меня то есть как будто огненными словами написано, что тебя в полиции стегали: всякий, мол, как взглянет, так сразу и прочитает… Я плакать я, государь мой, не плакала; и рада бы, да слез, как на грех, втупоре не было… Барошни все ко мне приставали с ласками своими разными, только мне уж не до того было… Ну, вас! думаю: отойдите, отвяжитесь вы от меня, барские дети! И задумала я, государь мой, думу… крепкую думу… совсем сумасшедшая была я втупоре! Вот, государь ты мой, как улеглись это все в доме-то, я и пошла в баронину спальню… Подошла к дверям-то, послушала: спит… Ладно! думаю себе. А барошни-то у себя, в другом покое, почивали. А у барони-то ночник горел; такое уж у ней заведение было; светло не светло, а голову человеческую от подушки отличить можно… Подошла я это к самой, слышь, ее кровати, еще послушала: спит крепко; а лицо такое злое… А я с собой из девичьей, слышь ты, подушку принесла. Поглядела я, поглядела ыа бароню-то да подушку-то ей к лицу и прижала: не называй, мол, нас больше скотами, сахарные барские уста? Так я, государь мой, втупоре ее и порешила… просто она у меня и не пикнула; только маялась шибко — билась. Ахти-хти-хти, господи, господи! А с вечера я еще в завозне топор припасла… Пошла отыскала я его — да к барину… Сама дрожу вся, и в голове туман, а на ногах крепко стою… Ощупала я у него голову-то, слышь ты, да обухом то его и брякнула по лбу… и пошла направо да налево, направо да налево… топором-то, слышь! Уж и не помню я, не знаю, чего это со мной такое доспелось втупоре… только я как полоумная была! Выбежала я это на улицу, а ночь-то была светлая, месячная… Гляжу: на платьишке-то у меня кровь все, а оно такое маркое было — желтенькое, слышь, как сейчас помню… Как увидала я кровь-то, и побеги, да прямо к губернаторскому дому… Прибежала я, слышь ты, позвонила… Лакей ихний мне навстречу вышел, нарядный такой, важный… Хотел он было мне под самым носом дверь припереть, да я, государь ты мой, прямо в залу да посредине-то и остановилась, как есть вся растрепанная да в крови… А гости у него сидели, и людно таково их там было: все барони да кавалеры, да все нарядные такие…
Побледнел ведь губернатор-от, как меня увидал! слышь, и гости-то его все тоже побледнели, али уж мне втупоре так показалось… Не дала я это им опомниться, показала губернатору-то на кровь-от на платьишке, да только и вымолвила:
— Вот, мол, полюбуйтесь, ваше превосходительство, на свое греховное дело! Сдержала, мол, я свое слово!
Да так тут, на месте-то, где стояла, об пол и грохнулась… Ахти-хти-хти-хти, господи, господи! Опосля, как я уж в остроге сидела, губернатор-от, этот самый, приезжал острог осматривать: прокурор с ним был. Вошли они это и в нашу половину. Губернатор-от меня и заметь.
— Это, мол, не почмейстерская ли девка? — у прокурора спрашивает.
А сам-от побледнел весь.
— Точно так-с, — говорит прокурор, — она самая. За то, мол, и за то судится…
Только губернатор-то ведь не дал ему сказать…
— А! — говорит, да глухо таково. — Знаю. Ах ты… сибирячка этакая!
Задохся, слышь, совсем: повернулся, да и вышел скорешенько таково. Вот с этого самого, государь мой, и прозвали меня сибирячкой да так и зовут все. Спервоначалу меня бабы острожные так прозвали, вишь, оно слышали, чего губернатор-от мне сказал; а после и Филиппушка стал меня так звать, поглянулось ему, слышь ты… Так вот я, государь мой, и попала опять на свою родимую сторонушку… Кнутом ведь, слышь ты, меня били: с тех самых пор вот спинушка-то и болит к ненастью — ломит, слышь… Ахти-хти-хти-хти, господи, господи!
Старушка остановилась, едва переводя дух. Хотя в избе было и темно, но мне как-то сердцем виделось, что по увядшему лицу ее текли горячие слезы, такие же юные и свежие, как ее рассказ, такие же горькие, как его содержание, и такие же мучительные, как ее душевная рана, не зажившая вполне до такой глубокой старости!
— А с Филиппом-то, бабушка, вы так уже больше и не встречались, что ли? — спросил я погодя, когда она немного поуспокоилась.
— Чего ты это, государь мой! а старик-от мой на что? Он ведь и был Филипка-то!
Неожиданность этого ответа чрезвычайно сконфузила меня: я только теперь вспомнил, что действительно хозяина моего звали Филиппом Тимофеичем.
— Да он еще чего сделал, Тимофеич-то мой! — прибавила неожиданно старушка, видимо довольная своей памятью. — Он вот какую, государь мой, штуку удрал… Как приехал из Москвы-то да как про меня ему все рассказали, он и поди к губернатору: «Заел ты, мол, ваше превосходительство, мою Настю! Подлец, мол, ты!» Вот чего! Так мы по одной дорожке с ним и пошли; он ведь это нарочно для того и сделал. А обвенчались уж мы с ним здесь, на поселении то есть, много годков спустя. А только, могу тебе сказать не хвастаясь, государь мой, я ему в руки досталась как есть голубицей невинной… вот те Христос! Хоть его самого спроси… Это уж как перед богом! Одначе, государь мой, приятного тебе сна желаю! — заключила со вздохом старушка.
Я от всего сердца пожелал ей того же. Но сам я долго не мог заснуть: перед глазами у меня беспрестанно восставала, со всеми своими действующими лицами, эта вопиющая драма, ежедневная, правда, но, может быть, потому именно и неведомая счастливым и сильным мира сего… Зато, когда на другой день я проснулся в одиннадцать часов утра, мне живо почувствовалось, что нигде еще не засыпал я, совершенно уверенный в своей безопасности, с таким наслаждением и беспечностью, как заснул под кровом этой энергической пары!
День стоял чудесный: теплый, светлый. Лошади мои были уже готовы. Вся семья вышла проводить меня, как родного, до ворот своего дома.
Я, признаюсь, едва не заплакал, садясь в кибитку: так мне было жаль оставлять этих добрых, простых людей… Сын хозяина, красивый парень, каких мне редко удавалось видеть, молодецки вскочил на козлы. Сестра вынесла ему позабытые рукавицы; он игриво ущипнул ее за шею, а она поправила ему за это волосы под шапкой…
— Ну, с богом! Трогай, парень! — заключил хозяин наше трогательное прощание.
— Напредки просим тебя, государь мой! — кланялась мне любовно старушка.
— Лихом не поминайте! Смотри, Ваня, шапку не потеряй! — кричала Дуня.
Но мы уж мчались во весь дух свежих сил…
1862
ПРИМЕЧАНИЯ
Предлагаемый том включает основные прозаические сочинения И. В. Федорова-Омуловского, в том числе публицистику. Исключение составляет лишь роман «Шаг за шагом», неоднократно издававшийся в советское время. В настоящее издание включены произведения, опубликованные в дореволюционном (Омулевский (И. В. Федоров) Полн. собр. соч. в 2-х т. Спб., 1906) и советском изданиях (Омулевский И. Шаг за шагом. Романы, рассказы. Иркутск, 1983. «Литературные памятники Сибири»). Часть прозаических сочинений И. В. Омулевского впервые вводится в научный и читательский обиход, печатается с черновых автографов, хранящихся в личном фонде писателя (ЦГАЛИ, ф. 371, ед. хр. 2, 5, 6). Публицистика воспроизведена по журнальным публикациям 70-80-х гг. XIX в.
И. В. Омулевский много и активно печатался в периодической прессе демократического направления: «Современнике», «Русском слове», «Искре», «Будильнике», «Женском вестнике», «Луче», «Петербургском листке», «Наблюдателе», «Веке», «Художественном журнале», «Живописном обозрении» и «Восточном обозрении», позже перенесенном из Петербурга в Иркутск. В Сибири он сотрудничал в газете «Амур» и других местных изданиях. Цензурный гнет, зачастую прямое запрещение уже подготовленных публикаций и, кроме того, многочисленные технические изъяны (неточное написание собственных имен, географических названий, многочисленные стилистические погрешности) сказались на особенностях многих текстов, специфических трудностях работы с ними.
Яркая гражданственность, все более углублявшаяся революционность И. В. Омулевского вызывали усиленное внимание цензуры к его сочинениям. В фонде Главного управления по делам печати (ЦГИА СССР, ф. 776) и в фонде Петербургского цензурного комитета (ЦГИА СССР, ф. 777) сохраняется множество дел о их запрещении. Сошлемся в этой связи всего на один пример — «О запрещении стихотворения «Почему?» для ж. «Дело». 10 февраля 1872 г. Петербургскому цензурному комитету вменялось «стихотворение Омулевского „Почему?“ к напечатанию не допускать» как «содержащее протест против социального положения нашего общества». Приведем и текст запрещенного стихотворения, характеризующего политические настроения писателя:
Для настоящего издания использованы архивные фонды самого писателя и лиц, близких к нему по литературной деятельности или жизненному пути. Личный фонд И. В. Федорова (Омулевского) хранится в ЦГЛЛИ. Он содержит две описи документов. В первой был найден автограф шести непубликовавшихся глав романа «Попытка — не шутка». Этот фонд позволил дополнить издание еще тремя прозаическими сочинениями — начальными главами романа «Новый губернатор», повестью «Софья Бессонова», неоконченным рассказом «Ученые разговоры».
Значительно но объему эпистолярное наследие И. В. Омулевского, которое нуждается в изучении и в предлагаемый том не включено. В обширной его переписки необходимо особо выделить письма А. К. Шеллеру-Михайлову. Их дружба была верной и многолетней, ей обязан писатель поддержкой и материальной помощью, в которой не переставал нуждаться всю жизнь.
В картотеке Б. Л. Модзалевского Рукописного отдела ИРЛИ хранится некролог, опубликованный в «Новом времени» от 27 января 1899 г. и подтверждающий точную дату смерти И. В. Омулевского, последовавшей 26 декабря 1883 г. На похоронах писателя на Волновом кладбище в Петербурге, которые состоялись 29 декабря 1883 г., присутствовали Н. В. Шелгунов, H. M. Ядринцва, Л. К. Шеллер-Михайлов, другие литераторы Петербурга. Присутствие Н. В. Шелгунова убедительно доказывает общественную значимость творчества И. В. Омулевского как писателя революционно-демократического лагеря.
Мемуарная литература о И. В. Омулевском включает «Сибирские литературные воспоминания» и «Литературные и студенческие воспоминания сибиряка» H. M. Ядринцева (Восточное обозрение, 1884, № 6, 26, 33), «К биографии поэта И. В. Омулевского-Федорова» Л. Зисмана (Восточное обозрение, 1885. № 10), «Из воспоминаний» П. В. Засодимского (М., 1896).
В основу настоящего тома избранного положен следующий принцип публикации прозаических и публицистических сочинений И. В. Омулевского: опубликованный ранее произведения печатаются по текстам двухтомного издания А. Ф. Маркса (Спб., 1906) и книги «Иннокентий Омулевский. Шаг за шагом. Романы, рассказы» (Иркутск, 1983); публицистика — но текстам журналов «Живописное обозрение» и «Восточное обозрение»; произведения, публикуемые впервые, — по материалам фонда ЦГАЛИ. Такому принципу отвечает и композиционное построение тома.
При составлении комментариев учтены наблюдения и выводи дореволюционных (Н. М. Ядринцева, Е. В. Петухова, П. В. Быкова) и советских (И. Г. Васильева, Н. И. Пруцкова, М. Д. Зиновьевой) исследователей, а также авторов «Очерков русской литературы Сибири» (Новосибирск, 1982, т. 1, разд. III, гл. I).