Пролог
На холме за местечком стоял монастырь. Монахи бросили его, утекли кто куда. Окна были побиты, а двери сняты с петель и унесены. Теперь тут никто не жил.
Но странное дело: от одной из монастырских труб вдруг полез в ночное небо жгут дыма. А когда этот черный жгут хорошо вырос и мазанул размочаленным хвостом по самой луне, тогда в степи показались тихие, неслышные всадники.
С четырех сторон скакали они к монастырю — по шляху по тропкам и прямиком по белому от лунного света ковылю.
Всадники съехались у порушенных монастырских ворот, слились в один черный ком, и этот ком покатился вниз с холма по разбитой степной дороге.
Тишина кончилась. Конники гикали, свистели, палили в воздух из обрезов. Вот они скрылись в лощине, где спало местечко, и спустя немного над крышами заметалось петушьими гребешками пламя. Это горели крестьянские хаты.
В ДВАДЦАТОМ ГОДУ ПО ЮГУ РОССИИ ГУЛЯЛИ БАНДЫ. ОДНА ТАКАЯ БАНДА ДОНИМАЛ А МЕСТЕЧКО КРОПИВНИЦЫ., НИКТО НЕ ЗНАЛ, ОТКУДА ОНА БЕРЕТСЯ, КУДА УХОДИТ ПОСЛЕ НАЛЕТА. ВПРОЧЕМ, НАШ РАССКАЗ БУДЕТ СОВСЕМ ПРО ДРУГОЕ…
Пасмурным утром по столбовой дороге двигалась военная часть. Впереди на рослом сухопаром жеребце ехал полковник, за ним конники в черных лохматых папахах, потом пехота, а позади — артиллерия и обоз.
В ТЕ ЖЕ ДНИ ОТСТАВШИЙ ОТ СВОИХ БЕЛЫЙ ПОЛК ПРОБИВАЛСЯ В КРЫМ, К БАРОНУ ВРАНГЕЛЮ. ПУТЬ ЕГО ЛЕЖАЛ ПО КРАСНЫМ ТЫЛАМ, ЧЕРЕЗ МЕСТЕЧКО КРОПИВНИЦЫ. НО И НЕ ПРО ЭТО БУДЕТ НАШ РАССКАЗ…
Действие первое
В местечке Кропивницы шумела, суетилась ярмарка. Постная, конечно, ярмарка, не то что в мирное время.
На дверях кирпичной лавчонки дегтем было написано: «Карасину нема и не ждите», мануфактурная лавка была заколочена, в бакалейной гулял по пустым прилавкам ветер.
На майдан въехала бричка с рогожной халабудой. Пегая костистая лошадь плохо слушалась вожжей, потому что возница был городской человек и она его не уважала.
Вертя головой во все стороны, приезжий с интересом оглядывал базар. Только тыква имелась тут в изобилии. Ею торговали и в шорном, и в скобяном ряду. Повсюду высились штабеля, пирамиды, горы щекастых тыкв. Этот нетребовательный овощ урождался при всех режимах — его будто и не касались революция, интервенция, Гражданская война.
Еще были на ярмарке синенькие, беленькие и красненькие — так назывались по-местному баклажаны, кабачки и помидоры.
Покупатели слонялись между рядами, но не покупали: такого добра у самих было богато. А чего у них не было, того и на ярмарке не было.
С развлечениями тоже обстояло плоховато.
Карусель не крутилась уже третий год, деревянные лошадки порастеряли за это время свои хвосты и головы. А в бывшем тире торговали опять-таки тыквой.
И совсем уж бедным был конный ряд: четыре негодящих клячи и жеребенок с замаранным хвостом. Возле них вертелась девочка-заморыш лет шестнадцати в разбитых мужских сапогах.
Задевая чужих волов, стукаясь о чьи-то оглобли, бричка с халабудой выкатилась на середину площади. Городской человек достал из-под козел медный охотничий рог, приставил к губам, надулся и затрубил.
Все головы враз повернулись к нему. А приезжий встал на козлы, откашлялся и заговорил. Фигурой он был мал и тщедушен, но голос у него оказался позычней охотничьего рога.
— Товарищи! — загудел он, легко перекрыв ярмарочный шум. — Революционный Всенародный Театр-Эксперимент начинает бесплатное представление!
Смотрите и слушайте «Юлий Цезарь», трагедия Вильяма Шекспира в обработке Владимира Искремаса!
Он оглядел толпу — усатых хлеборобов, злых на скудные времена теток, черноногих ребятишек — и сказал, как приговорил:
— Вы римляне. Ваш император Юлий Цезарь убит. Убит революционерами… Но у тирана остались друзья. И вот один из них, Антоний, над телом Цезаря говорит речь. Антоний — это я.
Артист скрылся на секунду в халабуде, а когда появился снова, то на нем уже был длинный белый балахон.
Неподалеку, между тиром и каруселью, стояло дощатое зданьице — не то балаган, не то театр — под вывеской «АНТРЕПРИЗА г-на ПАЩЕНКО». Оттуда вышел тучный молодой мужчина в шапочке «здрасьте-прощайте», сделанной из морской травы.
— А ну, ходи сюда, — закричал он, стараясь перекрыть набатный голос артиста. — Все ходи до меня! Иллюзион! Синематографическая лента «Драма на пляже»!
гремел приезжий артист.
Иллюзионщик тоже перешел на стихи: — Дамочки на пляже в одном неглиже! Кто не увидит, сам себя обидит!
Он схватил палку с гвоздем на конце и при ее помощи повесил на стенку фанерную картину, изображающую даму в купальном костюме и шляпе с перьями. Рядом он повесил вторую картину, потом третью — и все они были такие же интересные.
Римляне, не дослушав Антония, потянулись через базарную площадь к иллюзиону.
— Вот пакость-то! — говорили они, конфузливо косясь на афиши. — Ну-ну, пойдем поглядим…
Артист умолк на полуслове. В растерянности он стянул с головы лавровый венок и закричал по-детски беспомощно:
— Товарищи! Как же вам не стыдно!.. Куда вы? — Голос его утратил всякую зычность и дрожал от обиды и удивления. — Ведь если бы я жонглировал помидорками, вы бы стояли и глазели, разинув рот… Разве не так?.. А когда настоящее искусство — вам неинтересно!.. Почему?
К этому времени около брички осталась только одна слушательница — похожая на утенка девчушка, в больших сапогах — та самая, что крутилась раньше у лошадей.
Жидким, но непрерывным потоком селяне уже текли в двери иллюзиона. Торжествуя свою мерзкую победу, иллюзионщик помахал конкуренту травяной шапочкой. Но в этот момент начались новые и неожиданные события.
Словно дождь по крыше, зацокали копыта, ударили гулкие выстрелы.
— Банда! Банда! — закричал народ, и все, кто был на площади, бросились врассыпную.
С пушечным громом, будто ярмарка отстреливалась от наступающего врага, захлопывались ставни лавчонок, подпрыгивая, катились по земле тыквы.
На майдан вынеслись остервенелые всадники. Они палили во все стороны из куцых обрезов, орали, свистели.
Бараньи шапки у всех были надвинуты низко-низко, лица до самых глаз укутаны то ли шарфами, то ли рушниками.
Пролетая мимо карусели, самый веселый из бандитов махнул шашкой и срубил голову деревянной лошадке.
На обезлюдевшей базарной площади скалились желтыми зубами расколотые тыквы. Визжали, тычась друг в друга, перепуганные мешки с поросятами.
Иллюзионщик, шмыгая между рядами, спасался бегством.
А в другую сторону мчался, нахлестывая лошадку, артист, и римская его тога хлопала на ветру, как белый флаг.
Третья сила, сказавшая последнее слово в споре двух искусств, проскакала табуном кентавров через площадь и оставила за собой жгуты пыли, эхо пальбы да труп единственного представителя Советской власти на ярмарке — пожилого милиционера.
Повозка с халабудой остановилась, въехав на боковую улочку Здесь было тихо и безопасно. Артист стянул с себя тогу и вдруг обнаружил, что возле брички стоит и не мигая смотрит на него все та же девчушка в больших сапогах.
— Опять ты! — улыбнулся артист. Он был польщен. — Тебе понравилось? Ты любишь театр?
— Дядичко, — сказала девчушка, — я бачу, у вас коняка, як була у моего батька… Може, это она и есть?
Артист обиделся и огорчился.
— Ничего подобного! Я ее купил у цыгана.
— А мени сдается — это наш Лыско. Отдайте его, будьте ласковы. — И девчушка нежно позвала: — Лыско! Лыско!
Лошадь и ухом не повела.
— Вот видишь, — сказал артист с облегчением. — Никакой это не Лыско. Его зовут Пегаш. Но я его называю Пегас… Н-но, Пегас!.. Н-но!.. Н-но, Пегаш!
Но лошадь не отзывалась и на эти клички.
Артист сердито хлестнул ее вожжами по пегим ребрам. Такое обращение Пегас понимал, и бричка медленно покатилась по заросшей лопухами улочке.
Тяжелое медное солнце скатилось уже к самым крышам.
Ведя под уздцы совсем приморившегося Пегаса, артист переходил от дома к дому, а девчушка в сапогах уныло и упорно следовала за ним.
В конце проулка, где уже начинались огороды, стояла хибара с выбитыми окнами и гостеприимно распахнутой дверью. Перед ней приезжий и остановился.
— Хозяин! — крикнул он зычно. — Кто хозяин? — Поскольку никто не отозвался, артист сам ответил: — Я хозяин!
Он вошел в хибару, огляделся и остался доволен своим новым жильем. Пол не был загажен, из мебели имелись стол и лавка, а крыша просвечивала только в двух-трех местах.
Приезжий снова вышел на улицу, начал распрягать Пегаса и вдруг вспомнил про свою преследовательницу Ну конечно! Она была тут как тут. Стояла шагах в десяти и угрюмо наблюдала за действиями артиста.
Тот забеспокоился.
— Уходи сейчас же! — сказал он суровым голосом. — Кыш!
Девчушка отодвинулась на шаг.
— Отдайте Лыска, то и уйду.
…Уже давно вместо солнца над крышами повисла луна. Искремас сидел в хибаре у окошка и с ненавистью глядел на девчушку» столбиком торчащую посреди улицы. Обоим хотелось спать.
Девушка зевнула. Зевнул и Искремас. Внезапно в его глазах, совсем уже слипавшихся, зажегся свет какой-то идеи.
— Ты что, всю ночь собираешься тут стоять? Но это же дико!.. Ну, давай, так: утром пойдем в ревком. Они разберутся, чья это лошадь. А пока заключим перемирие… Заходи в дом и спокойно спи до утра. По рукам?
— Ни, — сказала девчушка, подумав.
— Но тебе холодно! Тебе хочется спать!.. Я ведь вижу.
— Ни. Не пийду до хаты… Вы щось со мной зробите.
— Что? Что зроблю?
— Будто не знаете… Юбку на голову, тай годи… Была девка, стала баба.
Искремас даже задохнулся от возмущения.
— Ведь ты ребенок! — выкрикнул он, когда к нему вернулся дар речи. — Откуда у тебя такие мысли?..
Он отбежал от окна, но тут же возвратился.
— Стоишь? Ну и стой на здоровье…
И он уселся за стол спиной к окну.
При свете керосиновой лампы была видна только спина Искремаса, но эта спина так понятно двигалась, что девушка могла угадать каждое действие своего врага.
Вот он постукал о стол, лупя крутое яичко… Вот он запихал его в рот — видимо, целиком, потому что когда он повернулся и спросил: «У тебя, случайно, соли нету?» — щека у него была оттопырена, а голос как бы закупорен.
Не получив ответа, артист снова нагнулся к столу и повозился, разворачивая что-то.
Потом вытер жирные пальцы о волосы и опять спросил:
— Хоть ножик-то у тебя найдется? Сало порезать.
— Нема.
— Эх ты… Ну ладно. Заходи, сала поедим.
Девушка не ответила, но подошла ближе к окну.
Артист стал рвать сало зубами. Шмат был, наверное, очень большой и тугой: голова Искремаса моталась из стороны в сторону, даже лопатки шевелились.
Девушка не выдержала и двинулась к открытой двери.
Надо сказать, что никакого сала у Искремаса не было. И он давно забыл, каковы на вкус крутые яйца. Он сидел за пустым столом и делал вид, что ужинает: кусал несуществующее сало, заедал воображаемым хлебом. При этом он посматривал уголком глаза на дверь.
Как только девушка переступила порог хибары, Искремас метнулся к двери и проворно задвинул щеколду.
— Ага! Попалась! — закричал он, радуясь успеху своей затеи.
Пленница рванулась назад, но было уже поздно. Она отчаянно замолотила кулачками по спине Искремаса, как заяц по барабану. Однако отпихнуть артиста от двери ей не удалось. Он был сильнее.
Поняв, что бой проигран, девчушка печально утерла нос рукавом и села на лавку. Она поглядела на голый стол, и глаза у нее стали вдвое больше от удивления.
— А дэ ж? — спросила она испуганно.
— Нету! — засмеялся Искремас. — И не было. Просто я тебе показал, как умный человек может перехитрить глупого!
— Нема сала… Ничого нема, — прошептала девчушка. И вдруг заплакала злыми, безнадежными слезами.
Искремас смутился.
— Девочка, перестань! Ну перестань! — Он забегал по комнате, натыкаясь на стол и лавку. — Ах я скотина! Ах я дурак! Ну прости меня… Слушай, не плачь, у меня есть еда! Должна быть. Вчера, во всяком случае, что-то было…
Говоря это, артист выгребал из своего саквояжа разные предметы: лохматую бороду, корону, шерстяной носок и наконец то, что искал, — краюху хлеба и пол-луковицы.
— На, на, на!
Девушка взяла хлеб и стала жевать, не переставая плакать. А Искремас суетился вокруг нее:
— Не плачь! Ты же подавишься! И не торопись. Как тебя зовут?
— Крыся!
— Крыся? Странно… Это что же, прозвище?
— Ни, прозвище у меня Котляренко. А зовут Христина.
— При чем же тут Крыся?
— Я ж вам русским языком кажу!.. — Крыся действительно старалась говорить с Искремасом по-русски. Для этого она, как могла, коверкала украинский язык, разбавляя его русскими словами. — Я ж вам русским языком кажу… У меня хозяева были поляки. Они меня Крысей звали. По-нашему Христя, а по-ихнему Крыся… Хорошие такие хозяева — только они меня прогнали. Я ихнее дитя убила.
— Убила? — с ужасом переспросил артист.
— Та не до смерти!.. Уронила с рук, шишку набила.
— Понятно… А родители твои где?
— Вмерли от тифу. Уже год, як вмерли.
— М-да… Невесело. Ну что же, Крыся, будем знакомы. Моя фамилия Искремас.
— То нехристианское имя.
— Конечно нет! Это псевдоним. Искусство революции массам. Сокращенно — Иск-ре-мас. Поняла?
— Не… Та мени все равно.
— Тем лучше. Так вот, Крыся, ты умная девочка и должна уяснить себе: это лошадь не твоя. Это моя лошадь.
— Ни.
— Ну как хочешь… Кретинка!
Кроме горницы в хибаре был чулан. Там Искремас постелил на полу попону, а вместо подушки пристроил свой сак.
— Тут ты будешь спать, — объяснил он Крысе.
Потом пощупал сак — не слишком ли жестко — и извлек из него два альбома. Один альбом был толстый, другой — тонкий. На обложке тонкого был нарисован рукой Искремаса лавровый венок, а на толстом — череп и скрещенные кости.
— Знаешь, что это такое? Рецензии. — Искремас помахал тощим альбомом. — Вот тут меня хвалят, а тут… Тут всякая чушь. Писали злобные идиоты…
Толстый альбом с черепом артист швырнул в угол, а тоненький небрежно протянул девушке:
— На. Можешь почитать.
— А навищо?
— Как хочешь. — Искремас обиделся. — Тогда ложись и спи. И даю честное слово, что никто тебя не тронет. — Он вышел, прикрыв за собой дверь, и сказал уже из комнаты: — Но и ты дай мне слово, что не убежишь. Ведь должны мы верить друг другу?
— А як же, — донеслось из чулана.
Искремас подумал, потом взял табуретку и, старясь не шуметь, просунул одну из ее ножек в дверную ручку. Теперь дверку нельзя было открыть изнутри.
Крыся лежала, сжавшись в комочек, и настороженно прислушивалась к непонятному шороху. Потом встала, неслышно подкатила к двери кадку, на кадку взгромоздила какой-то ящик и для надежности подперла дверь ухватом.
Утром Искремас проснулся от пения птиц. Он вскочил с лавки, прошлепал босиком к окну и тоже запел хриплым утренним баритоном:
И вдруг глаза у него широко раскрылись, а рот захлопнулся.
В пейзаже, который он видел из окна, чего-то недоставало. И он только сейчас понял, чего именно. Коновязь была на месте, бричка с халабудой тоже — а вот Пегас исчез без следа.
В гневе и обиде артист кинулся к чулану. Табуретка была не потревожена. Отшвырнув ее, Искремас толкнул дверь. Она не открывалась. Искремас толкнул сильнее: отъехала со скрипом Крысина баррикада, и артист протиснулся в чулан.
Крыся спала на попоне. К груди она крепко, как ребеночка, прижимала зазубренный топор — видно, нашла его среди хлама.
Искремас сумел оценить горький юмор ситуации и даже улыбнулся. Он взял из Крысиных рук топор и стал трясти девушку за плечо:
— Крыся! Крыся!.. Вставай!
Она открыла глаза и увидела над собой топор.
— Ой, дядечка, не убивайте!
— Крыся, проснись, — сказал Искремас печально. — Нашу лошадь украли.
Искремас умывался на улице возле осиротевшей коновязи. Крыся поливала ему из жестяной кружки. К артисту уже вернулось хорошее настроение.
— А может, и к лучшему, что этого Росинанта увели, — говорил он, отфыркиваясь. — Побуду месячишко в ваших краях. — Он на секунду опечалился. — Конечно, хотелось бы к началу сезона быть в Москве… Но не судьба. Поставлю что-нибудь здесь… В конце концов, не важно, в какой печке горит огонь. Важно, какой огонь!.. Ты будешь умываться?
Крыся грустно мотнула головой.
— Как хочешь. У нас свобода совести. — Он утерся холщовым полотенчиком, сунул его в карман и вздохнул. — Ладно. Настал печальный миг разлуки. Прощай, Крыся, прощай навек.
Девушка сморщила лоб в напряженном раздумье.
— Дядечка, — сказала она вдруг. — Можно я при вас останусь?
— Как это «при мне»?
— Да так. Замисть дочки… Буду вам стирать, варить. А вы меня будете жалеть. Может, и покушать дасьте, если у вас останется.
Лицо у нее жалобно скривилось, губы и нос запрыгали. Искремас очень растерялся.
— Нет, нет, нет, это исключено… Я бы рад, честное слово, но подумай сама — куда я тебя возьму?.. У меня ни кола ни двора…
— Возьмите! — повторила Крыся настойчиво и даже уцепилась за руку Искремаса, чтобы он не убежал. — Вы одни пропадете… Бо вы малахольные…
Полностью одетый и побритый, артист шагал по зеленой, в садочках, улице. Рядом семенила повеселевшая Крыся. То и дело она забегала вперед, но тут же возвращалась — будто собачонка, которая боится потерять хозяина.
Над плетнями, как лысые головы, торчали на кольях выставленные для просушки горшки. Проходя мимо, Искремас щелкал их по лбу.
Из одного садика — с вывороченным и поваленным плетнем — доносился крик:
— Да что же ты делаешь? Идол косоглазый!.. Краску-то зачем переводишь? Люди, глядите на него!
Искремас остановился поглядеть и послушать.
В саду, у надломленной яблони, стояла, скрестив руки на толстой груди, баба и ругала своего мужика. Тот действительно занимался очень странным делом — красил зеленые неспелые яблоки в красный цвет.
На скамеечке перед ним стояли банки с краской, он макал кисть и красил. На яблоках возникали яркие полоски — оранжевые, красные, малиновые. И покрашенные яблоки выглядывали из листвы, словно краешки маленьких радуг.
— Человече! — не выдержал Искремас. — Что это вы делаете?
Упрямо сжав скулы и не отвечая, хозяин продолжал свою непонятную работу. А баба выкрикивала:
— Лучше снял бы яблоки — поросеночку!..
Искремас поглядел на покореженный ствол, на корни, торчащие наружу.
— Да, погибла яблонька, погибла… Кто ж это ее?
— Банда, вот кто!.. Бомбами кидались, — крикнула баба и потянула мужа за рукав. — Да брось ты, дурень!
Хозяин зыркнул на нее своими дикими, косоватыми глазами, продолжая водить кистью.
Подперев пальцем подбородок, Искремас смотрел, как зеленые яблоки одно за другим становятся красными.
— Крыся! Ты знаешь, кто это?
— Спантелеченный? — догадалась Крыся. — Ненормальный?
— Это человек красивой души! — строю поправил Искремас. — Но ты не видишь, потому что тебя никто не научил смотреть. Этим яблокам людская злоба отказала в счастье созревания. А он их пожалел — и вот они созрели под его кистью…
Он снова повернулся к хозяину яблони:
— Вы садовник?
— Маляр.
— Маляр?.. Скажите, а вывески на базаре — это не наша работа?
Маляр кивнул.
— Вот и отлично! Вы для меня просто клад… — Он представился: — Владимир Искремас. Проездом в Москву я решил основать здесь Революционно-экспериментальный театр. Я уже и место присмотрел. А вы мне поможете писать декорации…
Зрители в иллюзионе ждали сеанса и лузгали семечки. Чуть не у каждого на коленях лежал большой, как колесо, подсолнух. Искремас с Крысей пристроились в заднем ряду.
Экраном служила латаная простыня, а рядом с проекционным аппаратом был укреплен дамский велосипед и на табуретке стояла облупленная шарманка.
Иллюзионщик запер дверь на крючок, оседлал велосипед и принялся ногами крутить педали, одной рукой — ручку аппарата, а другой — шарманку. Зажужжала динамо-машина (ее приводил в действие ремень, идущий от велосипедного колеса), застрекотал проекционный аппарат, и на экране появилось название ленты: «Драма на пляже».
Шарманка загнусила «Половецкие пляски» из оперы «Князь Игорь». Под эту музыку возникли море, пляж, а на пляже счастливое семейство — муж, жена и их дитя в соломенной шляпке.
Жена под хохот зрителей сбросила с себя платье и осталась в купальном костюме с непозволительно короткой, чуть не выше колен, юбочкой. Муж тоже разделся и тоже оказался в купальном костюме.
— Городская дама, а ни стыда, ни срама… — прокомментировал иллюзионщик. — Дивитесь на москаля — бегает, зад заголя!
Зрители еще похохотали. Искремас с омерзением отвернулся от экрана.
Между тем драма на пляже развивалась. Муж куда-то удалился, поцеловав на прощание жену и дочку, а из моря тут же вылез некто с усиками и в полосатом, как тигр, купальнике.
— А вот московский франт-элегант, — объяснил иллюзионщик. — На ходу подметки режет, завлекает женский пол!
Надо сказать, что иллюзионщик добывал хлеб свой в поте лица своего. Он выкрикивал комментарий, не переставая работать руками и ногами.
А на экране легкомысленная дамочка уже вовсю кокетничала с усатым-полосатым. Вот они, взявшись за руки, скрылись в кустах.
— Ось воно як по-городскому! — поддавал жару иллюзионщик. — Мужик из дому, а жинка к другому!
Зрители прямо-таки зашлись от хохота. Не смеялись только Искремас и Крыся. Артист в ярости скрежетал зубами, а Крыся, сцепив у подбородка худые ручки, не отрывала от экрана зачарованных глаз.
— Не смей смотреть! — прошипел Искремас. — Это же галиматья!
— Та ну вас! — отмахнулась Крыся. — Я вже пять разов смотрела. Сейчас так жалко будет… Ой! Ой! — И она заплакала.
— Не смей! Не смей плакать! — приказывал Искремас.
Но события на экране действительно приняли печальный оборот. Дитя, оставленное без присмотра, уронило в море свой мячик, побежало за ним, споткнулось… и вот уже на пустынных волнах качается лишь детская соломенная шляпка.
— Эх, интеллигенция! — злорадно комментировал иллюзионщик. — Пардон-мерси! А родное дитя, будто кутенка, утопили!
Тем временем преступная мать вернулась из кустов, увидела на волнах детскую шляпку и, все поняв, стала в отчаянии ломать руки.
Крыся зарыдала в голос.
— Ой, лышенько! — завздыхали в темноте и другие зрительницы.
Лента кончилась. Публика, громко топая, двинулась к выходу. Остались сидеть только Искремас и Крыся.
Иллюзионщик утер взмокший лоб и улыбнулся Искремасу.
— Что, коллега, не одобряете? — сказал он нормальным петербургским голосом. — Ей-богу, зря. Народ меня ценит. Они мне хлеба, я им — зрелищ…
Больше Искремас не мог терпеть.
— Это возмутительно! — завопил он. — Люди истосковались по искусству, а вы их пичкаете черт знает чем! Убирайтесь отсюда вон! Здесь будет проживать Вильям Шекспир!
— Позвольте! По какому праву? — окрысился иллюзионщик.
— По какому праву? — процедил Искремас сквозь сжатые зубы. Теперь он (конечно, бессознательно) играл уже другую роль: не Христа, изгоняющего торговцев из храма, а чекиста, которому этих торговцев поручено арестовать. — По какому праву?.. Я эмиссар революционного театра. То, чем вы тут занимались, — профанация искусства, а следовательно, скрытая контрреволюция!..
И, зловеще прищурившись, он сунул руку в карман — не то за мандатом, не то за наганом.
Зрители, задержавшиеся было в дверях, чтобы послушать скандал, при грозных словах «мандат» и «реквизировать» сразу улетучились.
— Если мандат, тогда — пожалуйста, — потерянно сказал иллюзионщик и стал свинчивать свою механику. — Но уверяю вас, я тоже, в меру своих сил, сеял разумное, доброе и вообще…
— Вам помочь? — неловко спросил Искремас. Ему уже стало жалко побежденного.
Но иллюзионщик испуганно замотал головой, вывел на улицу свой дамский велосипед, взгромоздил на горб аппарат, динамо, шарманку и поехал, вихляя, с базарной площади.
Искремас окинул антрепризу господина Пащенко хозяйским взглядом.
— Крыся! — сказал он и обнял девчушку за худенькие плечи. — Я видел, ты плакала, когда смотрела на экран. Но ведь это была дрянь, подделка… И вообще белиберда!.. А я открою для тебя дверь в настоящее искусство. В новый, удивительный мир!
На оглоблях брички сушились рубахи и подштанники Искремаса. Выплеснув мыльную воду, Крыся прислонила корыто к стенке, взяла топор и принялась щепить полешко — на растопку.
Искремас беседовал в халупе с маляром — тем самым, что красил яблоки. Артист был в свежей белой сорочке и по-домашнему босиком.
— Сейчас, когда нету керосина, соли, спичек — когда вообще ничего нет, кроме сыпного тифа, — говорил Искремас, перегнувшись через стол к гостю, — обыватель испугался революции, попятился… А я, как и в первый день, скажу ей: да святится имя твое!
Маляр слушал, застенчиво улыбаясь, а странные его глаза глядели и на Искремаса и куда-то еще.
— Она дала мне внутреннюю свободу. То искусство, о котором я мечтал всю жизнь, стало теперь возможным… Даже необходимым!
Вошла Крыся, села в уголку и стала штопать носок артиста.
— Я выведу театр на простор площадей. Уличные толпы будут моими статистами, а может быть, и моими героями! Традиционный театр — лавка старьевщика… Весь этот хлам не нужен революции!
— За царем лучше було, — отозвалась Крыся из своего угла.
— Что ты мелешь, дура? — подскочил на месте Искремас. — Кто тебя научил?
— Хозяева говорили.
Искремас успокоился.
— А, хозяева… Что ж, по-своему они правы. Им, хозяевам, при царе действительно жилось лучше. А теперь нам живется лучше, потому что теперь мы хозяева… Кстати, у нас гость. Почему ты его не угощаешь?
— Нема ничого, — с вызовом сказала Крыся.
— Как это — нема? А картошка! Я видел, ты чистила.
— Нема никакой картопли.
— Здравствуйте! Он же сам нам принес. Целый мешок!
Маляр сидел и миролюбиво улыбался.
Искремас вскочил из-за стола и полез смотреть в печку. При этом он говорил гостю:
— Поразительное существо! Упрямая, злая и глупа, как морская свинка. Представляете, она даже не может запомнить, как меня зовут! Ну-ка отвечай — как меня зовут?
— Якиман, — неуверенно сказала Крыся.
— Искремас! Искремас!.. А вот и картошка. Зачем же ты лгала?
— А всех кормить, так сами с голоду подохнем.
— Замолчи! — Он поставил перед маляром дымящийся чугунок. — Вот. Прошу вас… И ты, Крыся, поешь.
Сам Искремас есть не стал. Он вообще ел очень редко; всегда находились какие-нибудь более важные дела. Сейчас, например, комкая в пальцах подбородок, он наблюдал за Крысей:
— Глядите на эту личинку, — сказал он маляру. — Ведь я из нее сделаю актрису. Хорошую актрису… Потому что, как сказал бы френолог, у нее есть шишка искусства!.. Есть, есть. — Он повернулся к маляру. — Да, так вот… Этот ваш городок — пустыня, которая ждет дождя. И мой спектакль будет таким дождем. Ливнем! Я поставлю нечто вроде мистерии о Жанне д’Арк…
Маляр робко кашлянул. Вообще-то, он был прекрасный собеседник — то есть ничего не говорил, а только слушал. Но тут и он не выдержал.
— Не пойдут, — сказал он грустно.
Искремас ужасно огорчился — у него даже губы задрожали. Он побарабанил пальцами по столу, тряхнул головой, отгоняя сомнения, и сказал наконец:
— А я вам говорю, пойдут! Валом повалят!
По улицам местечка двигалась необычная процессия. Шестеро мальчишек волокли за оглобли бричку Искремаса. На бричке был воздвигнут черный деревянный крест, а к этому кресту была привязана Крыся — в дерюжном балахоне и с распущенными волосами.
За повозкой шли мальчишки поменьше, в черных рясах с капюшонами, с факелами в руках.
Возглавлял процессию Искремас, в белой сутане с нашитыми черными крестами. Размахивая горящим факелом, он выкликал:
— Добрые горожане! Идите за мной!.. Мы будем сжигать самозванку и колдунью… Она виновна в том, что она умнее нас и смелее нас, честнее нас! На костер ее за это, на костер! Погреемся у веселого огня, добрые горожане!
К тому моменту, когда бричка выехала на базарную площадь, за нею уже тянулась большая толпа.
— Религию позволили? — спрашивали друг у друга любопытные.
— Ага… А вон тот, горластый, — это новый батюшка.
— Пип?
— Який, к бису, пип! То комэдия.
— Ничего не комедия. Ворожейку споймали, зараз палить будут!..
У дверей антрепризы переминался с ноги на ногу маляр, в берете с пером и с алебардой. Алебарду он держал, как маховую кисть.
Крысю вместе с крестом сняли с повозки и внесли в театр. Давя друг друга, зрители ринулись следом.
Рукописная табличка «Председатель ревкома» была прибита к стенке большим гвоздем. На этом же гвозде висел маузер в деревянной кобуре.
Стены ревкома были расписаны агитфресками: мужики попирали толстобрюхих мироедов, рабочие ковали мечи.
(История сохранила нам рассказы о красочных уличных шествиях двадцатых годов в Витебске, разрисованном революционными художниками. Поверим же тому, что на стенах уездного ревкома теснились фигуры, какие, наверное, нарисовал бы Питер Брейгель Мужицкий, живи он в двадцатые годы двадцатого века.)
Посреди комнаты на табуретке сидел посетитель и уныло разглядывал расписные стены.
А председатель, молодой и степенный, втолковывал ему:
— Гражданин Щапов, эта банда у нас, как бельмо на глазу, или, понятней сказать, как чирей на заднем месте. И вы обязаны нам помочь!
— Но я же ни сном ни духом!..
— Как бывший буржуй, — продолжал председатель, не слушая, — вы свободно можете знать, где они ховаются, кто их вожак…
— И как здоровье персидского шаха, — желчно добавил Щапов.
— Шо вы этим хочете сказать?
— А то, что я про банду ничего не знаю и знать не хочу!.. Не верите — расстреляйте меня! — Он рванул на груди ветхую манишку. — И жену стреляйте! И детей!
Председатель досадливо поморщился:
— Это вы предлагаете большую глупость. Зачем же нам стрелять ваших деток? Идите себе.
Поклонившись, Щапов пошел к дверям.
Ревкомовский писарь, который все это время скрипел пером, не поднимая головы, теперь встал. Был он не старше председателя, чернобров и смугл лицом. Одернув гимнастерку, он вышел из-за стола и загородил дорогу бывшему буржую.
— Не торопись, — сказал он негромко. — Это тебе был официальный допрос. А теперь давай говорить по душам. Отвечай, буржуйская морда, где банда? Кто у них атаман?
Он защемил между пальцами мясистый нос Щапова и крутанул.
— Охрим! — сердито закричал председатель. — Опять? А ну, брось!
Писарь отпустил буржуйский нос. Щапов пулей выскочил за дверь. И сразу же в комнату просунулась взволнованная физиономия иллюзионщика.
— Товарищи! Разрешите обратиться!
— Почекайте трохи, — недовольно сказал председатель, и дверь закрылась. А предревкома снова повернулся к Охриму: — Шо ты за мучитель? — покачал он головой. — Это же стыд! Это позор!
— А это не стыд, что мы ту клятую банду ловим, ловим за хвост, а ухватить не можем?!
Дверь опять отворилась. На пороге топтался иллюзионщик.
— Товарищи! Разрешите все-таки обратиться!
— Ну, шо там у вас? — вздохнул председатель.
— Товарищи, пожар! Горит театр, товарищи!
Когда председатель, Охрим и запыхавшийся иллюзионщик прибежали на базарную площадь, над театром клубился сизый дым, а очумелые зрители спасались от огня через окна и двери.
Председатель прибавил ходу. Прорезав толпу, он подбежал к театру, но попасть внутрь не смог. В дверях билась и верещала Крыся — закопченная, дымящаяся. Она рвалась на улицу, но перекладина креста, к которому Крыся была привязана, не проходила в дверь.
Сзади суетился Искремас. Он еще раз приналег, и ему удалось выпихнуть крест, а вместе с ним и Крысю наружу. Сам же Искремас нырнул обратно в дым.
Председатель отвязал тлеющую Крысю от креста и накинул на нее свою шинель.
В это время из дверей выбежал Искремас, волоча за собой театральный занавес.
— Первый блин комом! — закричал он и обвел собравшихся радостными глазами. — Но все равно, это было грандиозно!
— Шо вы этим хочете сказать?! — строго спросил председатель.
— Товарищ председатель? — всунулся в разговор иллюзионщик. — Отберите у него мандат!
— Мандат! Никакого мандата ему не давали. — Председатель повернулся к Искремасу: — Значит, театр заняли самочинно, да еще и людей пожгли? Ось, дивчину осмолил, як порося!..
На крыше театра маляр и Охрим, с ведрами в руках, деятельно тушили пожар. А Искремас прижимал к груди занавес, словно спасенное в бою знамя, и объяснял председателю ревкома:
— Поймите, я хотел расшевелить обывателей… Даже напугать их… Но не бенгальским же огнем!.. Настоящему искусству нужен огонь, который бушует, который жжет! А кулиса загорелась случайно.
— Вот и вышло, что ваша идэя глупая и вредная для народа, — сказал председатель наставительно. — Почему вы не пришли посоветоваться? Мы бы вас научили, шо в театре можно, а шо нельзя.
Искремас затрясся от злобы.
— Ну, знаете… Если каждый дурак начнет меня учить…
— Шо вы этим хочете сказать?
— Что вы дурак.
Собравшиеся вокруг зеваки ахнули, Крыся охнула, но председатель и бровью не повел.
— Понятно, — сказал он и поманил рукой двух здоровенных парней. — А ну-ка, возьмите этого гражданина под арест.
— Да кто вы такой? — заорал Искремас. — Как ваша фамилия?
— Я-то знаю, кто я такой, — усмехнулся председатель. — А кто вы такой, это еще надо прояснить… Тут приезжал один артист, раввин… Не, не раввин. Брамин. Индийские фокусы показывал… Такой пройдисвит! Две керосиновые лампы с театра увез… Со стеклами.
— Не чепляйтесь до него! — закричала Крыся и стала отпихивать председателя подальше от Искремаса. — Вин божевильный, нерозумный… Чи вы не бачите?.. Дядько Якиман, пийдемо до дому!
— Обожди, Крыся! — сказал Искремас. Сощурившись, он глядел на председателя. — Все, что я делаю, я делаю для революции. И предан ей не меньше, чем вы. А меня под арест?.. Дудки! Ничего у вас не выйдет. Я свободен, как ветер. Я здесь проездом!..
— А я так думаю, шо вы у нас погостюете. — возразил председатель и кивнул хлопцам.
Двое активистов повели Искремаса в тюрьму Он шел, то и дело пожимая плечами» с горькой и недоуменной улыбкой на губах.
А председатель шагал в другую сторону. За ним бежал иллюзионщик и на бегу приставал:
— Тысячу раз извиняюсь, могу я занять помещение?
Сегодня председатель Сердюк проводил в ревкоме разъяснительную работу среди нацменьшинств. Те держались двумя кучками: у правой стенки — цыгане, у левой — пожилые евреи.
— Товарищи трудящиеся цыгане, — степенно говорил председатель. — Вы должны в корне изменить свое отношение к лошадям… — Он повернулся налево. — А вы, товарищи трудящиеся евреи, должны в корне изменить…
Речь председателя прервал вбежавший в комнату писарь Охрим. Нагнувшись к уху председателя, он тихо и торопливо сказал:
— Товарищ Сердюк, плохие дела. Белые…
— Белые? Ты шо, пьяный?.. Банда!
— Какая там банда… Говорят вам, белые!.. К городу подходит белый полк. Не знаю, откуда взялись, но только идут с царским знаменем, в погонах, и есть у них артиллерия…
В подвале, который служил тюрьмой, содержался один арестант — Искремас. Съежившись в кулачок, накрывшись с головой пиджачишком, он спал на нарах.
Дубовая дверь с грохотом распахнулась и снова захлопнулась, пропустив в подвал предревкома и его писаря. Искремас вскочил со своих нар, будто его взрывом подбросило:
— Меня с утра не поили, не кормили!.. Что это такое? Где я нахожусь?.. В белой контрразведке?!
— Объясняю, — неторопливо ответил председатель, — в настоящий момент вы действительно находитесь в белой контрразведке… И мы тоже.
Только сейчас Искремас заметил, что оба ревкомовца без оружия и даже без поясов, а левая рука у председателя обмотана бурой от крови тряпкой.
— То есть как? — спросил артист упавшим голосом. — Что случилось?
Писарь Охрим не выдержал и улыбнулся.
— Белые в городе, — объяснил он.
Дверь распахнулась. На пороге стоял солдат, на плечах у него были погоны, а на фуражке — овальная кокарда.
— Который тут артист? А ну, выходи!..
У Искремаса на лбу заблестели бисеринки холодного пота. Он попробовал улыбнуться — ничего не получилось.
— Значит, меня первого, — сказал он ревкомовцам. — Прощайте, товарищи! Если останетесь живы, напишите Луначарскому, что…
— Давай, давай! Шевелись!
И дверь за Искремасом захлопнулась.
Штаб белого полка вселился в комнаты ревкома. Саперными лопатками солдаты соскребали со стен агитживопись, нагнанные в большом количестве бабы мыли полы. У тех и у других работа шла неспоро. Солдатики отвлекались, чтобы похлопать мойщиц по вздыбленным задам. Бабы отмахивались мокрыми тряпками.
Табличка «Председатель ревкома» исчезла, а на гвозде вместо маузера висела сабля с офицерским темляком.
Под саблей сидел молодой веселый штабс-капитан и беседовал с Искремасом.
— Искремас? — удивлялся он. — Смешная фамилия. Что-нибудь французское?
— М-м… Не совсем, — выдавил из себя Искремас. Он сидел напряженно и неудобно, не касаясь лопатками спинки стула.
— Так вот, господин артист, открою вам военную тайну: мы идем в Крым, к генералу Врангелю. Здесь мы только на биваке. Но! Штабс-капитан строго постучал пальцем о край стола. — Но в городе пускай думают, что мы тут прочно и надолго! Нормальная жизнь, процветание искусств, торговли и ремесел… Посему обращаюсь к вам с покорной просьбой: устройте для нас гала-представление…
Искремас тоскливо смотрел на него. Сердце подсказывало, что с этим веселым штабс-капитаном шутки плохи. Тем не менее он сказал:
— Я не могу.
— Почему? — нахмурился штабс-капитан. — Это даже невежливо. Я ваш ангел-спаситель. Я вас выпустил из каталажки.
— Видите ли… Э-э… Простите, как ваше имя-отчество?
— Мое имя-отчество — господин штабс-капитан, — строго сказал офицер.
— Э-э… господин штабс-капитан, мой театр — это парэкселянс, театр Шекспира… Я не могу в короткий срок…
— Помилуйте, маэстро! Какой Шекспир? — Штабс-капитан опять развеселился. — Кто его будет смотреть? Вы да я?.. Слепите на скорую руку дивертисментик — куплеты, еврейские рассказики, дансапаш… Наши дамы вам помогут.
Сквозь открытую дверь Искремасу видны были равнодушные бабьи зады, серые затылки солдат, скребущих стену. Никому не было дела до того, что сейчас артист подпишет себе смертный приговор.
— Все равно не могу, — сказал Искремас и поднялся со стула. — Это против моих убеждений.
— Так вы у нас идейный? — протянул штабс-капитан и, зажмурив один глаз, поглядел на Искремаса, будто целился. — Господи, ты слышишь? У актеров тоже убеждения… Что за страна!.. Адвокаты — Мараты, землемеры — Робеспьеры. Каждый провизор — Гарибальди!..
Его тираду прервал неожиданный и громкий шум. Четверо солдат под руководством унтера пытались втащить в комнату огромный, обитый железом сундук. Поскольку сундук в дверь никак не проходил, исполнительные солдаты стали выбивать дверную раму прикладами.
— Куда? — заорал штабс-капитан. — С ума посходили?
— До вас, васбродья, — сказал унтер. Унтер был калмык.
— Ты, Чингис-хан! Это же архив! Тащи его в подвал.
Накричав на унтера, штабс-капитан снова занялся Искремасом.
— Так вот, господин Карл Моор. Стало быть, мы вам плохи. А что вы будете делать без нас? — Он показал подбородком на моющих полы баб. — Все на четвереньки станете, как вот эти Каллипиги! Станете на четвереньки и будете играть в обезьян!
Офицер помолчал, а потом сказал весело, как в самом начале разговора:
— Счастье ваше, что вы напали на человека мягкого, терпимого… Вот поймали мы двух местных комиссаров. Я и с ними по-человечески. Другой бы пристрелил на месте — а я нет! Я их буду судить. По закону. И повешу — тоже по закону… Короче говоря, засуньте свои убеждения в задницу! Идите и готовьте спектакль!..
Иллюзионщик снова был изгнан из храма искусства. На сцене под аккомпанемент пианино две дамы мелодекламировали:
На дамах были трико, испанские трусы и бархатные береты. Одна из дам, кроме того, была вооружена алебардой. Это шла репетиция.
В первом ряду, сгорбившись, упираясь кулаками в колени, сидел Искремас. За его спиной стояла Крыся с солдатским котелком в руках.
— «Люблю золотистые косы!» — выкрикнула одна дама и оперлась на алебарду.
А вторая, указав пальцем, пояснила:
— Так первый, вздыхая, сказал…
— «Пойду умирать под утесы, где плещет играющий вал!» — закончила дама с алебардой и вздохнула так глубоко, что на ней что-то лопнуло, видимо, лифчик. Дама схватилась за плечо и спросила у пианистки: — Поленька, у вас найдется иголка?
— Владимир Павлович, у нас катастрофа! — сконфуженно сказала Искремасу вторая дама. И оба пажа скрылись за пианино — производить починку.
— Дядько Якиман, поишьте, — сказала Крыся и поставила котелок на скамейку рядом с Искремасом.
— Я не испугался их угроз, — невпопад ответил артист. Он думал про другое. — Ну что ж, они бы меня расстреляли. Подумаешь!.. Но я артист. Я должен ежедневно упражняться в ремесле, как скрипач!.. И даже не в этом дело. Понимаешь, они мои враги!.. И я должен сражаться с ними. Всегда, в любых условиях. Ведь я же могу в самый пошлый фарс вложить иносказание, некий скрытый смысл. Ведь, правда, Крыся?
— Вы поишьте.
— Отстань!.. Я тебе скажу больше: театр — это мое оружие! И я просто не имел права бросать его. Вместо меня сюда пришла бы какая-нибудь мразь и поставила бы… Не знаю, что… «Жизнь за царя»!..
Искремас со злобой поглядел на сцену.
Дамы уже успели вернуться и теперь декламировали, принимая разные позы:
Не выдержав, артист вскочил и замахал руками:
— Не то! Не то! Не то!.. Сделаем по-другому! — Он взбежал на сцену и стал объяснять огорченным дамам: — Поймите, сейчас война! Сейчас все прекрасно знают, как и почему люди идут умирать!.. А эти голубые сопли никому не нужны!
— Я исполняла это в Ростове, в офицерском собрании, — жалобно сказала дама с алебардой. — Меня на руках носили!
— Кто вас носил? Иван Поддубный? — желчно спросил Искремас. Он подбежал к пианино и сыграл мелодию «Пажей» на какой-то свой манер: в лихорадочном темпе, бесстыдно-весело.
— Вы будете петь и двигаться вот так! Пошлость мы доведем до абсолюта.
Он показал как, и дамы испуганно ахнули:
— Но ведь это выйдет шансонетка!
— Выйдет именно то, что нужно! В этой белиберде появится зловещий юмор!.. Прошу!
Искремас оседлал алебарду, как деревянную лошадку, и поскакал вокруг сцены, непристойно оттопырив зад. Дамы скакали за ним, вскидывали ноги и пели:
Крыся смотрела на эту вакханалию с нескрываемым омерзением.
— Пане режиссер! — негромко позвали из зала. — Можно вас на минуту?
Искремас оглянулся и похолодел: между скамейками стоял ревкомовский писарь, тот самый, которого штабс-капитан собирался повесить по закону. Был Охрим в своих галифе и хромовых сапогах, только на плечи накинул рыжую домотканую свитку. Свитка эта была вся мокрая: на дворе шел дождь.
— Вы ко мне, това… э-э… сударь? — спросил Искремас дрогнувшим голосом. И вслед дамам: — Продолжайте.
По дороге на сцену Охрим забрал из Крысиных рук котелок с обедом. Девчушка пискнула протестующе, но Искремас замахал на нее руками, приказывая молчать.
Рядом со сценой был чуланчик — то ли гримерная, то ли комната режиссера. Туда и завел Искремас писаря.
— Они вас отпустили?!
— Они отпустят! — усмехнулся Охрим и пригладил ладонью мокрые волосы. — Утекли мы с председателем.
Рассказывая, он выуживал из котелка картофельные блины-дранцы и с нагулянным в тюрьме аппетитом поедал их.
— Вы можете на меня положиться!.. — сказал Искремас с жаром.
Писарь снисходительно улыбнулся:
— Я тут у вас дождь пересижу.
Искремас заволновался:
— Конечно! Конечно!
За дощатой стенкой затопотали сапоги, забрякали шпоры, раздались офицерские голоса:
— Анюта, Маргарита Власьевна! Какое зрелище очам!
— Ор-ригинально! Ор-ригинально!
Искремас с тоской огляделся: запасного выхода в чулане не было, окон — тоже.
— А где ваш деспот и тиран?
Дамский голос ответил:
— Уединился вон туда…
— С хористочкой?.. Сейчас мы нарушим ихний тет-а-тет!
За стенкой засмеялись, заговорили все вместе, так что слов было не разобрать.
Охрим неторопливо отцепил от пояса фляжку-манерку. Из ее горлышка почему-то торчал фитиль. Писарь чиркнул спичкой, и фитиль, потрескивая, задымил голубым дымком.
— Что это? — прошептал Искремас.
Охрим ответил, не понизив голоса:
— Бомба, самоделочка… Были фабричные, да кончились.
Он поставил бомбу на пол у своих ног, достал кисет и стал сворачивать цигарку.
— Теперь пускай заводят, — сказал он. — В случае чего, тикайте через зал…
Искремас стиснул между коленями обе ладони — чтоб не дрожали. Офицеры за стенкой по-прежнему любезничали с дамами.
Цигарка была готова. Охрим взял с пола бомбу и прикурил от тлеющего фитиля, который уменьшился уже почти вдвое. Искремас, чтоб не глядеть, отвернулся. А писарь поставил бомбу на место, взял со столика коробку с гримом и уважительно понюхал.
— Товарищ режиссер, — сказал он, смущаясь. — Вот можете вы определить человека — годится он в артисты или нет?
— А почему это вас интересует? — спросил Искремас по-прежнему шепотом.
Писарь застеснялся еще больше.
— Вообще-то, ведь я учитель… И театр для меня — мечта… Как вам выразить? Звезда на небе жизни. А вот храбрости не хватает…
За перегородкой сказали:
— Господа, дождик поутих.
Снова застучали сапоги: это офицеры уходили.
Охрим прислушался, сказал:
— Ну, добре. За театр мы после поговорим.
— Конечно, конечно, — поспешно согласился Искремас. Ему очень хотелось, чтобы опасный гость ушел, но попросить об этом было стыдно.
Охрим поплевал на пальцы и притушил фитилек своей самодельной бомбы. Искремас тоже поплевал и потискал в пальцах потухший фитиль — для верности. Усмехнувшись, писарь встал.
Вместе с Искремасом он вышел на сцену, где обе артистки галопировали под музыку верхом на алебарде.
Писарь неторопливо прошел через зал и скрылся за дверью. А Искремас стоял и смотрел на скачущих дам.
— Знаете что, — сказал он внезапно. — Это не годится… Делайте, как было раньше.
Не прощаясь, он направился к выходу.
Крыся стояла в дверях и с интересом глядела на улицу.
— Я передумал, Крыся, — сообщил ей артист. — Пускай эти дурочки делают по-своему… Женщину нельзя унижать. Нельзя ее показывать в смешном и жалком виде. Женщина должна быть всегда прекрасна… Понимаешь?
— Чего ж тут не понять? — сказала Крыся злобно. — Они для вас прекрасные, потому что городские.
Искремас только руками развел.
— Ладно. Пошли!
— Ни! — Крыся схватила его за рукав. — Стойте тут.
Артист в недоумении огляделся. На базарной площади было тихо и пусто. Только на углу, возле аптеки, стоял фаэтон, запряженный парой. На козлах возвышался бородатый солдат. Два офицера весело спорили рядом — наверное, о том, кому первому садиться в этот фаэтон.
Оглушительно грохнул взрыв. Комья земли и щепки забарабанили в стену театра.
Искремас зажмурился, а когда открыл глаза, лошади с ошалелым ржанием неслись по площади — но уже без фаэтона. Только обломанное дышло колотилось об землю.
— Це той, чернобривый, что с вами балакал, — радостно доложила Крыся. — Вин туды шось пидсунул.
Схватив Крысю за руку, Искремас быстро зашагал в сторону от взрыва.
— Тш-ш! — шипел он на ходу. — А если тебя услышат? Тогда мы пропали!..
— Ох!.. Ых!.. Ах!.. — стонал Искремас. По его искаженному лицу струился пот, волосы мокрыми перьями прилипли ко лбу.
Он лежал на лавке, а голый маляр, сутулый и волосатый, как огромная обезьяна, лупил его веником по спине.
Искремас привстал, сунул голову в шайку с холодной водой, а когда вынырнул — на лице его было счастливое и просветленное выражение.
— Баня — это русский языческий храм!.. Ванна очищает только тело, а баня очищает и душу!
Теперь уже маляр возлежал на лавке, а Искремас неумело сек его веником.
— И как оно нам нужно — это очищение! — говорил он, сопровождая каждое слово ударом веника. — Компромиссы… Трусость… Сделки с совестью…
И вдруг он умолк, увидев в двух шагах от себя улыбающуюся рожу иллюзионщика. Тот стоял голый, но в своей несуразной шапочке и, словно круглый щит, держал перед собой шайку — правда, пониже, чем держат щит.
— Привет от соседней музы! — хихикнул он, и сразу волшебство бани кончилось для Искремаса.
— Как сюда попал этот субъект? — гневно спросил артист.
— Федор Николаевич! Владимир Павлович! — жалобно заблеял иллюзионщик. — Я же знаю — вы после бани будете есть раков… Так я принес первачу! Не свекловичного, а хлебного…
Искремас подумал, а потом сказал:
— Черт с вами. Оставайтесь.
— Мерси! — поклонился иллюзионщик. — В эти трудные времена мы, интеллигенция… Мы должны, так сказать, консолидироваться!
Он снял свою шапочку, макнул в холодную воду и снова надел, объяснив:
— Париться я зверь. А вот макушка не выносит.
Искремас опять пришел в хорошее настроение.
— Федор Николаевич! — крикнул он. — Наконец-то этот проходимец в наших руках. Хватайте его!
Иллюзионщик радостно завизжал, а Искремас схватил шайку и плеснул воды на каменку.
Шипучий пар окутал всех и все.
Посреди стола громоздились раки — красные, будто они тоже напарились в бане. А рядом стоял штоф с керосинного цвета жидкостью. Послышались шум шагов, смех и голос иллюзионщика:
— Петр Великий говаривал: год не пей, два не пей, а после бани укради да выпей!
Открылась дверь, Искремас первым вошел в комнату.
— Вот именно! После бани даже нищие…
Слово «пьют» Искремас сказать не успел, потому что замер на пороге в изумлении.
Стены этой обыкновенной селянской хаты были увешаны картинами — диковинными, яркими, тревожными… Более того, одну стену — ту, что была против двери, — художник расписал прямо по штукатурке. Он нарисовал радугу, до которой, словно по крутому холму, шел пахарь за своей лошадью, а над сохою алело знамя с серпом и молотом.
— Вы? — спросил Искремас резко.
Маляр виновато кивнул.
— Бог ты мой, — сказал артист и больше ничего не сказал. Он переходил от одной картины к другой, удивляясь и радуясь.
Георгий-Победоносец — какой-то странный, со звездой на лбу и в гимнастерке с бранденбурами — поражал копьем зеленый поезд, который извивался, как дракон… Немцы в своих колючих касках расстреливали яблоню, и дерево кричало от боли круглыми красными ртами яблок… Почти на всех картинах были радуги, яблоки, мужчины с квадратными ладонями и грустные широкоплечие женщины.
Искремас смотрел, а иллюзионщик уже плотоядно суетился у стола и выкликал:
— Ай да раки! Прямо крокодилы! Ихтиозавры! К оружию, сограждане!
Искремас повернулся к хозяину, который глядел на него опасливо и печально.
— А я-то думал, что вы маляр… что я возвышу вас до своего театра.
И маляр (но мы теперь будем называть его художником), всегда такой медленный и застенчивый в движениях, вдруг засуетился, забегал по комнате и стал переворачивать висящие на стенах картины. Все они были написаны на старой клеенке, и, как оказалось, с обеих сторон.
— А почему с двух сторон? Для экономии? — догадался Искремас. — Федя, Федя, бить вас некому!.. Это же варварство. В один прекрасный день человечество протрет глаза, и тогда эти картины будут висеть в Лувре!.. В Дрездене! В Прадо!.. Да что там! На Красной площади устроят вашу выставку!
На громкий голос Искремаса из кухни высунулись жена художника и помогавшая ей Крыся. Хозяин сдвинул брови и махнул тяжелой рукой:
— Геть! Не надо вам это слушать.
Женщины снова скрылись.
— Володя! — сказал иллюзионщик. — Бросьте хреновину пороть… Таких картин на любом базаре…
— Ничтожество!.. — завопил Искремас и затопал ногами. — Меня и вас люди будут вспоминать только потому, что мы были знакомы с этим гением!
— Капустки принести, — прошептал художник хрипло и вышел в сени.
Он набирал капусту в тарелку, а руки его дрожали от радости и волнения.
На кухне сидели жена художника и Крыся.
— Вот так и мучаюсь, — жаловалась жена художника. — Чтоб его косые очи полопались!.. Погубил он себя и меня молодую. — Она смахнула слезу. — А этот, шебутной, он кто тебе?
— Так… Вотчим, — сказала Крыся, вздохнув. — Тэж дурный.
— Пристает? — полюбопытствовала жена художника.
— Та ни. Я ж вам кажу — совсем дурный.
Крыся достала из-за пазухи помятую открытку.
— Ось шо я у его найшла… Хвотография, мабудь, его жинка.
Собственно, это была не фотография, а репродукция с известного портрета актрисы Ермоловой.
Наискось, по шлейфу юбки, было написано: «Вл. Павл, с пожеланием найти себя».
— А чтоб их всех болячка задавила! — махнула рукой жена художника и налила из бутылочки в два стакана. — Давай, сиротка… Не все ж им, кобелям, хлестать!..
Ночь была светлая-светлая от луны и от звезд. На белую дорогу черными шпалами легли тени тополей. Ковыльная степь плескалась и поблескивала, как озеро.
Над степью, над хатками, над тополями одинокий мужской голос пел:
— «Умр-р-ру ли я — ты над могилою, — взревели пьяными голосами иллюзионщик и художник Федя, подпевая Искремасу, — гор-ри, сияй, моя звезда!..»
Стол, будто поле сражения, был усеян красными рачьими латами. Штоф наполовину опустел.
— Ах, друзья, как же это все прекрасно! — Искремас разговаривал, дирижируя огромной рачьей клешней. — Три художника, три товарища по искусству!.. Пашка, ты прохвост, но тоже сопричастен… Потому что сидишь за одним столом с нами.
— Подумаешь, гении! — обиделся иллюзионщик. Он захмелел и от этого стал самоуверен и сварлив. — А я вам скажу, что синематограф — это, может быть, тоже искусство! И даже искусство будущего!
И он с хрустом раскусил рачий панцирь. Раков иллюзионщик ел по-хозяйски, не брезгуя и брюшком. От этого лицо у него украсилось зелеными усами, как у футуриста.
— Никогда! — отрезал Искремас. — Никогда не заменят твои дергунчики пластического величия живого тела!.. Магия духовного контакта, пуповина прямого общения со зрителем — вот что такое театр!.. А что такое твой иллюзион? Машинерия, пошлость и убогая немота!
Искремас вскочил. Дергаясь, как в пляске святого Витта, он пробежался по комнате, обнаружил и прочитал воображаемое письмо, горестно заломил руки, схватил со стола большого рака, поднес к виску, застрелился и упал. На все это ему потребовалось три секунды.
— Вот что такое синематограф! — повторил он, поднимаясь с пола.
На кухне, под свисающими с потолка гирляндами лука, плясала захмелевшая жена художника — кружилась беззвучно на месте, помахивала платочком.
А Крыся сидела за столом, грустно разглядывая портрет Ермоловой. Потом взяла вилку и выколола великой актрисе оба глаза.
Художник, вертя в пальцах пустой стакан, смотрел на Искремаса с умиленной улыбкой. Артист подошел к нему, обнял за плечи.
— Феденька! — сказал он нежно. — Вернутся хорошие времена, и я в этом Богом забытом городишке поставлю великий спектакль! Спектакль-откровение! Спектакль-динамит! Нам будут завидовать Москва и Петроград!.. А ты мне напишешь декорации, распишешь занавес, разукрасишь зал… И каждому зрителю мы будем дарить на память твою картину. Маленькую!.. Пускай унесет ее домой и приобщит к истинной красоте своих детей или старых родителей!.. А Пашку мы тоже возьмем к себе. Он будет продавать билеты.
— Почему это билеты? — возмутился иллюзионщик. — Чем я хуже вас?
Искремас сочувственно вздохнул:
— Я тебе объясню… Погляди на эту картину. — Артист показал на вспахивающего радугу крестьянина. — В ней звенит душа художника… А где твоя душа?.. Меня и Федю движут по жизни высокие идеи. А тебя движут по жизни твои кривые ножки. — И Искремас снова уселся за стол.
Иллюзионщик посмотрел на него с высокомерной улыбкой:
— Нет, братики, ошиблись! У меня тоже есть идея…
— Какая же? — поинтересовался Искремас.
— Выжить! — отчеканил иллюзионщик.
В сенях послышались шум, скрип кожи и звяканье железа. Чужой голос сказал:
— Не убейтесь, вашбродь… Тут приступочка.
Разговор о жизни оборвался на полуслове. Иллюзионщик вдруг задергался, зашипел по-гусиному и стал тыкать пальцем в красного пахаря на стене. Искремас понял. Он вскочил и прислонился к стенке, загораживая собой крамольную картину. Но его спины хватило только на пол-лошади. Тогда иллюзионщик и художник тоже стали к стене, рядом с артистом.
В комнату вошел знакомый Искремасу штабс-капитан. Его сопровождал вахмистр — с перебитым носом и тусклыми, как пули, глазами.
— А, господин Станиславский! — улыбнулся штабс-капитан. — Приятный сюрприз. А я слышу — голоса, веселье… Дай, думаю, зайду погляжу, что там за пир во время чумы.
Искремас, маляр и иллюзионщик молчали.
— Да, вы садитесь, господа, — разрешил штабс-капитан. — В ногах правды нет. И я, с вашего разрешения, присяду… Ну, что вы стоите? Садитесь!
Ни один из троих не тронулся с места.
— Ах вон оно что, — нахмурился штабс-капитан. — Хотите, чтобы я поскорее покинул вас?.. А я как раз расположен посидеть, поболтать. — Он опустился на стул и вдруг гаркнул: — Сесть!!!
Глаза у него сузились, губы напряглись и побелели.
И тогда иллюзионщик не выдержал. Жалко оглянувшись на товарищей, словно бы извинившись перед ними, он даже не сел, а как-то сполз по стене на лавку.
А в просвете между художником и Искремасом стали видны серп, молот и летящее красное знамя.
— Так, так, так, — сказал штабс-капитан задумчиво. — А ну, отойдите. Дайте полюбоваться.
Художник и Искремас молча сели на свои места.
Офицер долго рассматривал красного пахаря, потом другие картины, потом сказал:
— Знакомая рука… Значит, это ты ревком расписывал?.. Сукины дети! Хочешь с вами по-человечески, так нет. Каждый норовит лягнуть копытом… — Он повернулся к вахмистру: — Вахрамеев! Сведи-ка его в холодную!
Вахмистр с сожалением поглядел на штоф с самогонкой, на закуску и тяжело, как лошадь, вздохнул.
— Веди, веди! — поторопил его офицер.
Вахмистр буркнул что-то, наверное «Слушаюсь!", и повел художника из комнаты.
Искремас с иллюзионщиком сидели, не поднимая глаз. Штабс-капитан налил себе самогонки.
— Посидит денек-другой — поумнеет! — сказал он и раздраженно подвинул штоф к Искремасу. — Прошу!
Дрожащей рукой Искремас налил себе и иллюзионщику.
…Вахмистр вел художника через сад.
Оли шли в молчании, задевая головами отяжелевшие ветки яблонь. Прямо над садом покачивалась белая луна. Где-то совсем недалеко играла гармошка, солдатские каблуки трамбовали землю. Там плясали полечку-кадриль. Повизгивали девки, которых щипали кавалеры. Всем было хорошо — одному вахмистру плохо. Он с ненавистью поглядел на сутулую спину художника.
Сзади, сквозь беспорядочное кружево ветвей, маяком светило окошко хаты. А впереди лежала длинная скучная дорога, по которой надо было идти.
— Вертайся, — буркнул вахмистр.
В глазах у художника мелькнула робкая надежда. Он повернулся и зашагал обратно.
— Стой, — приказал вахмистр негромко. Художник остановился, посмотрел на угрюмую морду с перебитым носом и понял, что пришел его смертный час.
Вахмистр снял с плеча карабин, показал стволом:
— Туды.
Художник печально стал к высокой яблоне. Потом вздохнул и одернул, оправил на себе рубаху, будто его должны были фотографировать. Вахмистр внимательно прицелился и выстрелил.
Художника шатнуло, большое его тело ударилось о ствол дерева и медленно съехало на землю. А с веток, потревоженных ударом, посыпались на художника звонкие спелые яблоки…
— Но кто был действительно неподражаем, — говорил штабс-капитан, — так это Бравич! Согласны?
Искремас напряженно вслушивался, но не в эти слова.
— Вы слышали выстрел? — спросил он вдруг.
— Ну слышал, — сказал офицер, обиженный невниманием собеседника. — Выстрел, как выстрел…
Иллюзионщик нервно привстал, снова сел. Выстрел встревожил и его. Из кухни выглянули испуганные лица Крыси и жены художника. Наступило тяжелое молчание.
Потом дверь со скрипом открылась, и в комнату вошел вахмистр. В одной руке он держал карабин, в другой надкусанное яблоко.
— Убег, — мрачно сказал он.
— Как это «убег»? — вскинулся штабс-капитан. — Что ты врешь?
— Ну, далеко-то не убег, — усмехнулся Вахрамеев и взял со стола стакан. — Разрешите, вашбродь?
Жена художника затряслась, завыла и побежала вон из хаты.
Искремас, все еще боясь поверить, переводил глаза с вахмистра на офицера.
Иллюзионщик, человек более сообразительный, застегнул свой куцый пиджачишко и стал бочком подбираться к выходу.
А штабс-капитан сокрушенно улыбнулся и развел руками, как бы приглашая всех в свидетели своего бессилия перед этих хамом, которого теперь не оторвешь от самогонки.
— Ну что ты будешь делать? Никакой дисциплины! Да, осерчало казачество, осерчало…
— Так точно, вашбродь. — И вахмистр налил себе вторую.
— Стихия! — объяснил штабс-капитан. Дух, выпущенный революцией из бутылки — и посему к бутылке стремящийся.
Но Искремас не слушал. Ужас, горе, гнев — все чувства, переполнявшие его, — вдруг вырвались наружу отчаянным криком:
— Убийцы… Это был художник, а вы его убили!
Искремас задыхался и тряс кулаками перед носом офицера. Вахмистр потянулся было за своим карабином, но штабс-капитан нажал ему на плечо, и он остался сидеть на месте.
— А при чем тут я? — поинтересовался штабс-капитан.
— Вы хуже его! Он тупая скотина, он идет, куда его гонят!.. А у вас была свобода выбора! И вы выбрали… Вы интеллигентный негодяй — самое подлое, что может быть на свете!..
Тут к Искремасу кинулась Крыся. Она упала на колени и, цепко обхватив его, закричала:
— Дядечка! Миленький! Не ругайтесь с ними! Они вас убьють!
И сразу же, как будто вторя Крысе, за окном в саду запричитала вдова художника: видно, нашла под яблоней своего мужа.
— Ой, родненький, ой, золотенький!.. Ой, что ж ты натворил!.. Ой, куда ж я теперь без тебя!..
Схватив Крысю за шиворот, вахмистр доволок ее по полу и вышвырнул из комнаты. А штабс-капитан сказал Искремасу сдавленным голосом:
— Так, так… Ну, поговорите еще.
— Что ты на меня оскалился? — заорал артист: — Я тебя не боюсь! Я тебя ненавижу!.. Что, убьешь меня? Это ты умеешь. Убей меня, его убей!..
Он показал на иллюзионщика. Тот в панике замахал руками:
— Меня прошу не путать!.. Моя лояльность не вызывает… А ты с ума сошел! Ты что, не видишь?.. Господин офицер опечален! Он сожалеет!
Но штабс-капитан не сожалел. Заикаясь от лютой злобы, он сказал. Искремасу:
— Ты кончил?.. Тогда слушай, шут гороховый! Ты у меня сыграешь такую роль, какая тебе и не снилась. Не Ромео и не Джульетту… Ты у меня кукушку сыграешь! Знаешь, что такое кукушка?!
На круглом венском стуле лежали револьвер и носовой платок. Стул стоял в углу подвала — просторного и мрачного, с серыми сводами. В трех других углах на трех таких же стульях сидели три офицера. Глаза у каждого были завязаны, каждый держал в руке револьвер.
В центре подвала стоял Искремас, поникший и растерянный..
— Ты кукушка, а мы охотники, — втолковывал ему штабс-капитан. — Ты будешь куковать, а мы стрелять на твой голос. У каждого в барабане три патрона. Уцелеешь — твое собачье счастье.
— Нэ уцелеет, — веско сказал из своего угла офицер в белой черкеске.
Штабс-капитан дошел к свободному стулу, завязал себе глаза платком и поднял револьвер.
— Господа, начинаем.
Искремас стоял посередине, не решаясь пошевельнуться. Четыре смерти смотрели на него пустыми зрачками револьверных дул.
— Ты нам игру не порти! — сердито крикнул штабс-капитан. — Ты кукушка, значит, кукуй!.. Будешь молчать, сниму повязку и ухлопаю, как цуцика.
— Ку-ку! — хрипло сказал Искремас.
— Бу! Бу! Бу! Бу! — ответили с четырех сторон револьверы. Эхо прогремело пушечным залпом и раскрошилось о своды подвала.
Искремас стоял, закусив руку, чтобы не закричать от отчаяния.
— Жив? Подай голос! — скомандовал штабс-капитан.
Искремас осторожно, на цыпочках переместился в сторону, крикнул «Ку-ку!» и упал на четвереньки. Снова гаркнули револьверы. Пуля чиркнула по полу рядом с артистом, обдав его лицо кирпичной пылью. Искремас вскочил на ноги. Один из офицеров прислушался и сказал:
— А ведь жива наша кукушечка!
— Кукушка, кукушка! — крикнул другой, совсем молоденький. — Прокукуй, сколько тебе осталось жить!
Искремас огляделся в смертной тоске. Спрятаться было некуда.
— Давай! — сказал офицер в черкеске. — Последний раз». Ман-олям, теперь не промахнусь!
Устав бояться, устав прятаться, устав радоваться тому, что еще жив, Искремас вышел на середину подвала. Он стоял, бессильно уронив руки, и молчал.
— Ну! — рявкнул штабс-капитан. — Считаю до трех. Раз… два…
— Стреляйте! — сказал Искремас и даже не тронулся с места.
Грохнули выстрелы. Снова пуля выбила кирпичные брызги — на этот раз из стены. Офицеры сняли с глаз повязки.
— Живой! — удивился офицер в черкеске.
Штабс-капитан коротко хохотнул:
— Что, господин артист? Радуетесь чудесному избавлению? — Он с презрением смотрел на серое, бескровное лицо Искремаса. — Это была шутка!.. Мы стреляли холостыми. На тебя, дерьмо, хорошей пули жалко!
Искремас весь обмяк. Он хотел что-то сказать, но не смог и сел на пол, зарыв лицо в колени.
— Позвольте, господа! — сказал офицер в черкеске и обвел всех красивыми коричневыми глазами. — Почему он говорит «холостыми»? Я стрелял боевыми!
И сразу все офицеры заволновались, загалдели:
— Вы слышали? Князь стрелял боевыми!..
— Ты же в меня мог попасть! Я сидел напротив!
— Он всех мог перестрелять… Князь, ведь тебе русским языком объясняли!..
— Я нэ понял…
— Он не понял!.. Болван, ишак кавказский!..
Князь оскалил белые, большие, как клавиши, зубы.
— Какой, ты сказал, ишак?.. Я когда такое слово слышу, знаешь, как делаю? Правой рукой за корень языка беру, левой рукой в грудь упираюсь… — Князь показал, как он это собирается сделать. — И горло, сан-оль, к черту выдираю!..
— Тише вы, тише, господа! — урезонивал спорящих штабс-капитан.
— А с этим что делать? — спросил молоденький офицер про Искремаса.
— С этим?.. Ну, скажите там — пускай его выпорют как Сидорову козу и отпустят с богом!..
У крыльца бывшего ревкома, а теперь белого штаба стояли на часах два окаменелых казака. Дверь распахнулась, и оттуда лицом в пыль выкинули Искремаса.
Он полежал секунду, потом с трудом поднялся и пошел, еле передвигая ноги. Рубаха на его спине намокла рыжими полосами…
…На экране иллюзиона опять, уже в который раз, резвились у моря будущая утопленница и ее родители.
— Как хороши, как свежи были розы! — проникновенно говорил иллюзионщик. — И Русь цвела, не зная власти хама комиссара…
В темноте зала мерцали погоны, офицерские жены грустно прижимались к своим мужьям.
— Кто из нас не предавался знойному вихрю страсти… Но сердцем — сердцем мы были чисты!
По базарной площади ветер гонял сухие кукурузные листья. Тощие собаки безнадежно рылись в мусоре у мясного ряда.
Сгорбившись от боли, через площадь шел Искремас. Возле дверей своего театра он остановился. Изнутри доносились катаральные хрипы шарманки, скорбный голос иллюзионщика говорил:
— Дитя погибло в пучине моря… Но те, кто жив остался, — лучше ль их судьба?.. Отца и мать большевики замучили в чрезвычайке… Так пусть же белый рыцарь отомстит за всех!..
Искремас послушал немного и побрел дальше.
…Он пришел к дому художника. Только самого дома уже не было — его сожгли дотла. Черные разваленные стены еще дымились.
У забора лежали грудой хозяйские пожитки: кой-какая одежка, сковороды и кастрюли, треснутое зеркало, узел с постелью. Вдова художника сидела на этом узле, загородив лицо ладонями, и плакала. А на деревьях в саду, как злые обезьяны, суетились мальчишки, торопясь дограбить беспризорное хозяйство.
Другие ребятишки мотались по двору, лили друг на друга и на белую козу краски из разноцветных банок, колотили палками в ржавое ведро.
Двое тянули в разные стороны обгорелую картину. Ни один не хотел уступить, пока клеенка не лопнула с противным треском.
А еще трое мальчишек запускали змея. Он был сделан тоже из картины.
Задрав небритый подбородок, Искремас печально глядел, как возносилась к облакам душа художника.
Змей летел, покачиваясь, виляя мочальным хвостом. На желтой промасленной бумаге художник изобразил самого себя и свою жену. Женщина держала на руках барашка — наверное, вместо ребеночка, которого не дал Бог.
Дома, люди, деревья внизу были маленькие-маленькие. А змей большой — в полнеба.
За городом виден был монастырь — тот самый, из труб которого валил когда-то черный дым, собирая банду для налета. За монастырем лежали поля, а за ними — зеленой подковой — роща. И если бы поближе приглядеться, в этой роще можно было б увидеть пушки-трехдюймовки, оседланных коней, красные верха кубанок. Здесь прятался, дожидаясь темноты, красноармейский отряд.
Чубастый командир рассматривал в бинокль местечко Кропивницы. Рядом с ним стоял председатель ревкома и, как всегда обстоятельно, объяснял:
— В девять часов офицеры сядут вечерять. Все врозь, по квартирам… Тут вы и вдарите. И мы, гражданская оборона, тоже вдарим…
Искремас лежал на лавке животом вниз. К его голой спине Крыся прикладывала какую-то примочку. Артист дрожал, как от озноба.
— А вот мы плечико помажем, — журчала Крыся. — А вот мы спиночку помажем…
Где-то далеко бабахнул пушечный выстрел, за ним — второй.
— Что это? — вскинулся Искремас.
— Да так… Красные город берут, — сказала Крыся. — Они со вчера в роще ховались.
— Откуда ты знаешь?
— Бабы казалы. На базаре.
Снова грохнули орудия. Где-то совсем близко заквакал пулемет.
— Дай мне рубаху… Я пойду к ним, я попрошу винтовку…
Артист попытался приподняться, но снова рухнул на лавку.
— Ой, куда ж вы хворый пийдете? — испуганно сказала Крыся.
— Конечно, никуда не пойду, — прошептал Искремас.
Интермедия
Искремасу наконец отдали театр в полное его распоряжение. Шла очередная репетиция.
Перед Искремасом стояли голый до пояса Охрим и еще трое парней — рослых и мускулистых. У каждого на широкой кожаной перевязи висел меч.
— Деревянные мечи? — возмущался Искремас. — Никогда в жизни!
Он схватил один из мечей и с некоторой натугой поломал его о колено.
— Пускай в кузнице откуют настоящие, тяжелые. Из черного железа!..
Кузница, по счастью, помещалась тут же на сцене. Двое цыган-кузнецов, с белыми улыбками в черных бородах, вытянули из горна раскаленную оранжевую ленту.
Искремас стукнул по ней несколько раз, молотом — и мягкое, послушное железо стало мечом. Тяжело дыша Искремас опустил молот.
— Вот так и делайте…
Он вернулся к Охриму, огляделся — и чуть не заплакал от злости.
— Где статисты? — закричал он. — Мне нужны статисты!
— Нема, — развел руками Охрим.
— Так придумайте что-нибудь! Напрягите мозги! Это вам не бомбы бросать!
Режиссер затопал ногами, как злой ребенок, и вдруг успокоился.
— Хорошо!.. Сделаем условно.
В глубине сцены, оказывается, стоял частокол, и на каждую жердь был надет законченной горшок. Искремас огрызком мела стал рисовать на этих горшках круглые глазницы и смеющиеся рты. Получилось что-то вроде черепов.
Утирая взмокший лоб, Искремас вышел на авансцену. В первом ряду сидел, положив на колени свой маузер, председатель ревкома.
— Если бы вы знали, сколько нервов приходится тратить на каждую мелочь! — пожаловался Сердюку режиссер.
Предревкома сочувственно улыбнулся:
— Дорогой мой, я прекрасно понимаю, шо вы этим хочете сказать. Вы отрываете, куски своего сердца и бросаете их в топку искусства. Простите меня за трюизм — но это все та же шагреневая кожа!
Искремаса уже ждали Охрим и трое парней с мечами в руках. На этот раз мечи были тяжелые, железные.
— Сейчас, вы увидите интермедию, — сказал режиссер председателю и осекся. — А почему три меча? Где четвертый?
— Железа не хватило, — объяснил Охрим.
— Вот так всегда! — завопил Искремас. — Черт знает что! Отменяю репетицию!.. Или нет, погодите…
Он подкинул один из мечей в воздух и поймал его за рукоять.
— Так даже интересней… Вы будете меняться мечами. Перекидывать их друг другу через мою голову.
За стеной театра что-то загрохотало, забухало.
— Что это за шум? — сморщился Искремас. — Прекратите!
— Ради бога, не сердитесь, — понизив голос, попросил предревкома. — Это скоро кончится… Это мы отбиваем город у белых.
Бой шел уже у белого штаба. Наши залегли за низеньким каменным заборчиком и оттуда вели огонь. Председатель ревкома был у пулемета за первого номера. Он стрелял по своей бывшей резиденции, а сам горестно бормотал:
— Ох, беда, сколько стекол побьем… А потом ремонт… Где возьмешь те стекла?..
Из слухового окошка высунулся по пояс штабс-капитан, тот самый, что играл с Искремасом в кукушку. Он швырнул ручную гранату, вложив в бросок всю свою силу, и граната взорвалась совсем близко от пулемета предревкома.
Сердюк ошалело потряс головой, протер запорошенные землей глаза и увидел, что штабс-капитан готовится кинуть вторую гранату.
Председатель задрал кверху рыльце «максима» и дал по фронтону косую очередь. Граната выпала из рук офицера и взорвалась без пользы на мостовой, а сам он безжизненно повис на фронтоне, словно мишень в тире, перевернувшаяся после удачного выстрела.
Перестрелка усилилась. Белые держались крепко, не давали нашим цепям подняться в атаку. И тогда с боковой улочки красные выкатили трехдюймовку, развернули хоботом к штабу, закрепили и жахнули прямой наводкой.
Угол флигеля будто откусило — только каменные крошки посыпались.
Председатель сморщился, как от зубной боли, прижал гашетку «максима» и дал по штабу длинную очередь.
— Это мы отбиваем город у белых, — сказал председатель.
— Ну да, конечно, — вспомнил Искремас. — Я тоже хочу, дайте мне винтовку!
— Нет, нет, нет, — решительно возразил предревкома. — Ни в коем случае. Ваше поле боя здесь!
Искремас смирился.
— Хорошо. Тогда продолжаем. Итак, вы увидите интермедию… Может быть, это сон Жанны д'Арк, может быть, ее тревожные мысли… Артисты, станьте по местам!
Парни с мечами встали по углам сцены, а Искремас вышел на середину, ведя за руку Крысю — красивую, в длинном, стекающем на пол белом платье.
— Ты помнишь смысл этого куска? — спросил он у Кры-си. — Жанна одна против всех. Она окружена врагами и даже не знает, кто они… Сначала я покажу сам.
Один из парней завязал ему глаза черной повязкой, ремнем стянул руки за спиной.
— Начали! — скомандовал Искремас.
Почтительно наклонившись вперед, предревкома наблюдал за репетицией. На сцене происходило странное повторение игры в кукушку.
Искремас, слепой и беспомощный, метался, ища выхода, но всюду его встречали острия мечей. Враги глумились над ним, осыпали ударами со всех сторон. Если он приближался к безоружному, кто-нибудь из трех остальных перекидывал тому свой меч, чтобы и он мог уколоть Искремаса. А кругом скалились белыми ртами черные глиняные черепа.
— Не верю! — раздалось вдруг из зала. Искремас остановился и сорвал с глаз повязку.
Рядом с председателем сидел седой человек с интеллигентным лошадиным лицом.
— Не верю! — повторил он, снял пенсне и выпятил брезгливую нижнюю губу.
Искремас топнул ногой:
— Константин Сергеевич! Не хотите верить — не верьте! Но не мешайте!
Он прикрыл лицо ладонями, отвернулся; потом, успокоившись, сказал:
— Я ищу… И я понял одно: только то искусство настоящее, за которое заплачено кровью!..
Седой человек смутился и исчез. Искремас подобрал с дола черную повязку, но в этот момент послышалось шуршание и сцену скрыл спустившийся с полтолка занавес. Он был размалеван празднично, радовал и веселил глаз. Художник Федя стоял рядом, счастливо улыбаясь.
Из-под занавеса на авансцену выбрался Искремас.
— Федя! Что это такое?
— Задник.
— А почему он спереди?
— Так. Чтоб виднее.
— Бред какой-то! Немедленно повесь его на место!
И задник сразу оказался в глубине сцены.
— Товарищ Сердюк, извините меня за накладку, — сказал Искремас и хлопнул в ладоши. — Продолжаем!.. Друзья, у вас неблагополучно с пластикой… Помните, что в те времена люди были сильными и грациозными, как животные!.. Начали!
И жестокая игра возобновилась. Удары все чаще сыпались на Искремаса, все отчаянней были его попытки вырваться из кольца врагов.
Напрасно Крыся, ломая руки, кричала:
— Не чепляйтесь до его! Вин нерозумный, убогий!..
Куда бы ни кидался Искремас, черные железные клювы мечей настигали, терзали его. И вдруг, остановившись посредине помоста, Искремас разорвал свои путы, сдернул с глаз повязку и огромным прыжком настиг одного из тех, кто так жестоко унижал его.
Искремас вцепился ему в горло скрюченными пальцами, вместе с ним рухнул на пол, но сразу же вскочил, взмахнул руками, будто крыльями, и захохотал, радуясь победе.
А у его ног остался лежать мертвый штабс-капитан в своем табачного цвета кителе с золотыми погонами.
Действие второе
Нет, никто не отдал театр Искремасу в полное его распоряжение В антрепризе господина Пащенко по-прежнему гнездился иллюзионщик.
Под звуки «Половецких плясок» дама на экране разделась и осталась в купальном костюме. Супруг последовал ее примеру.
— Рабочий в шахте, крестьянин в поле, а буржуй-кровосос на Черном море! — комментировал в темноте иллюзионщик. — Вот он, его благородие, а с ним и его отродие!..
Зрителями были предревкома, писарь Охрим и трое бойцов-чоновцев. Товарищ Сердюк глядел на экран, слушал и одобрительно кивал головой. Лоб у него был забинтован — видно, царапнуло белой пулей.
Из моря вылез отрицательный герой в полосатом купальнике.
— Полюбуйтесь, товарищи, на заморского франта! Его в Россию прислала Антанта, — объявил иллюзионщик.
Председатель хохотнул и хлопнул Охрима по коленке.
— Это хорошо, — похвалил он. — Это в самую точку.
Полосатый франт увел даму в кусты.
— Вот какие безобразия творит всемирная буржуазия! — послышался очередной комментарий.
Дверь антрепризы приоткрылась, и вместе с лучом света внутрь проник Искремас. Садиться он не стал, а скромно прижался к стенке.
На экране уже бушевали волны, скорбела безутешная мать.
— Вот так и мы утопим вскоре барона Врангеля в Черном море! — бодро провозгласил иллюзионщик» и лента кончилась.
— Ну, это ты перегнул, — сказал товарищ Сердюк. — Это все ж таки дите утопло. При чем тут Врангель?.. А в остальном я не против. Работай, агитируй.
Искремас вопросительно кашлянул. На него оглянулись.
— Товарищ председатель, — сказал артист и попробовал улыбнуться. — А я к вам со старой просьбой. Нельзя ли мне занять это помещение? Я б его использовал по прямому назначению.
Искремас не пытался состязаться с иллюзионщиком и говорить стихами: просто ему казалось, что солидные слова «помещение», «назначение» будут понятны и милы председателю. Но артист ошибся и на этот раз.
— Неверно вы рассуждаете, — обиделся предревкома. — У товарища искусство для сегодняшнего момента. Оно и веселит и против контры гневает.
Иллюзионщик победно посмотрел на Искремаса и даже подмигнул ему. Вот этого делать не следовало.
— Да он для любого момента! — трясясь от ярости, закричал артист. — Он при белых…
Иллюзионщик вжал голову в плечи, а Искремас осекся на полуслове.
— Шо вы этим хочете сказать? — настороженно спросил председатель.
— Он сам знает что. А я больше не скажу ни слова.
— А все ж таки?
Искремас молчал, Молчал и иллюзионщик. Ответил за них Охрим.
— Известно что, — весело сказал писарь. — Сотрудничал с белыми.
— Он тоже сотрудничал! — взвизгнул иллюзионщик.
— Ты на товарища Искремаса не клепай! — рявкнул Охрим. — Он при белых подпольщиков прятал. Лично меня… А ты им крутил свою шарманку. С контрреволюционным объяснением!
Иллюзионщик был слабый человек.
— Под силой угрозы, — залепетал он, топя себя окончательно. — Под страхом… Не имея в виду… Вова, скажи им!..
— Это верно, он попал в трудную ситуацию, — начал было Искремас. Но Сердюк его не слушал. С обидой и презрением он смотрел на иллюзионщика.
— Так ты перевертень?.. Филиппов! Гавриш!.. Арестуйте его.
Два бойца подошли к иллюзионщику. Один похлопал его по карманам, провел ладонями по бокам, ища оружие.
— Ого! — сказал он озадаченно. — Тут что-то есть.
— Погляди, — распорядился председатель.
Иллюзионщика повели в гримерную. Искремасу стало не по себе. Его грызли не то жалость, не то стыд.
— Собственно, это было чисто словесно. Может быть, он действительно не хотел…
Боец, обыскивавший иллюзионщика, вышел из гримерной, неся в руках какую-то засаленную матерчатую кишку.
— Вот, — сказал он и тряхнул. Из кишки полезли царские золотые десятки. — И документов у него полна пазуха — на разные лица…
Председатель мрачнел все больше и больше.
— В трибунал его!.. Как спекулянта и контрика.
Из гримерной на коленях выполз иллюзионщик.
Спущенные при обыске штаны волочились за ним, словно кандалы. Он дополз до рампы и простер руки к председателю, в зрительный зал…
По базарной площади носились ошалелые от собственного шума мальчишки. Один крутил ободранную — медные потроха наружу — шарманку, другие гоняли колеса от велосипеда и круглые жестяные коробки из-под пленки. Много радости было и от самой пленки: ее можно было разматывать на бегу трещать ею и, конечно, поджигать. В воздухе плавал вонючий белый дым.
Искремас стоял в дверях театра и с ужасом смотрел на эту тризну по иллюзионщику. Потом сунул руки в карманы и зашагал через площадь быстро и решительно, как будто его ждало неотложное дело. С соседней улицы доносился вой плакальщиц: кого-то хоронили. Искремас свернул в другую сторону.
…Крыся накрывала на стол. Вокруг керосиновой лампы вились ночные бабочки.
Дверь халупы распахнулась, и вошла женщина — рослая, цветущая, сияющая медным румянцем, как самовар.
— Здравствуйте вам, — робко сказала она Крысе. Из-за ее спины показался пьяненький Искремас.
— Крыся, познакомься с моей знакомой. И прости меня за плеоназм… Это очень милая и добрая женщина…
Он поставил на стол бутылку самогона. Женщина застенчиво хихикнула. Искремас погрозил Крысе пальцем:
— Не смотри на меня так… Ну, пьяный… Ну, скотина.
Женщина опять хихикнула, а он печально улыбнулся Крысе.
— Не надо, чтоб ты это видела… Дай нам, детка, что-нибудь поесть — а сама уйди к соседям.
Крыся молча подвинула к нему чугунок с кашей и отошла к печке.
Решившись, женщина присела на скамью.
— Чего же нам не хватает? — вслух размышлял Искремас. — Огурца! Классическая триада: актер, водка и соленый огурец… Крысечка, есть у нас огурцы?
— Есть, — сказала Крыся, схватила с печки ухват и стукнула Искремаса по макушке.
— Что?.. Зачем?!
Крыся стукнула его еще раз. Окончательно застеснявшись, гостья встала и попятилась к дверям. Уже из-за порога она попрощалась:
— Бывайте здоровы.
— Зачем ты меня бьешь? — сказал Искремас. — Ты жестокая девочка, я это понял еще тогда… — Он подпер кулаками свои небритые щеки. — Как это ужасно!.. Я погубил человека. Понимаю — революция сурова, она не терпит грязи, а он был грязный человек… И все-таки это ужасно.
— Та вы его не за революцию сгубили, — беспощадно сказала Крыся. — Вы с им той амбар не поделили… Скильки места на Земле — а вам двоим тесно было!..
— Правильно, — кивнул Искремас. — Правильно, добивай меня. Ну что я сделал за свою жизнь?.. Шумел, обещал — я талантливый, я потрясу мир… А если взять и заглянуть самому себе в глаза? Почему ничего не получается?.. Да… Гений и злодейство — две вещи несовместные.
Он побрел к окну и взял с подоконника альбомы с рецензиями.
— К черту… К черту… И хулу, и хвалу.
Хулу Искремас решительно бросил в печку, а тощенький альбом с лавровым венком повертел в руках и положил обратно на подоконник.
Крыся смотрела на него с ненавистью и болью.
— Вы хочете, чтоб я вас пожалела… А много вы меня жалеете? — закричала она. — Живу при вам замисть собачонки… Вы ж не видите кругом, вы слепый, як крот!.. Ну и оставайтесь сами. Водите сюды ту страхолюду… А я не можу. Я уйду куда-нибудь.
— Правильно, — опять согласился Искремас. Он глядел на керосиновую лампу. По бумажному абажуру ползла ночная бабочка. — Эта бабочка похожа на рыжие усы, — сказал вдруг артист. Он взял бабочку, на секунду приложил к верхней губе, а потом отпустил. — Все правильно, Крыся. Кроме одного… Уйду я. А ты останешься здесь. Это все будет твое…
Он встал, забрал со стола бутылку и шаткими ногами пошел к двери.
…Было воскресенье, базарный день. Предревкома с писарем. Охримом пришли, по обыкновению, поглядеть, как идет торговля, не нарушаются ли советские порядки.
Торговцы и покупатели уважительно здоровались с начальством. Те отвечали, но рассеянно, потому что говорили между собой о важных делах.
— Да… Остались мы вовсе без культуры, — вздыхал Сердюк, глядя на заколоченную досками дверь театра. — Найти бы мастера, карусель наладить…
Охрим неприязненно покосился на председателя, но ничего не ответил.
Краснощекий мясник, мимо которого они проходили, воткнул свою секиру в колоду и поздоровался:
— Доброго здоровьичка, товарищ Сердюк!
Кивнув в ответ, Сердюк продолжал свой разговор с Охримом:
— Но это дело десятое… А нетерпящая наша задача — с бандой надо кончать.
— Это я давно слышу, — с некоторой досадой сказал писарь. — Только где она, та банда?
Сердюк пожевал губами, прежде чем ответить.
— Сдается мне, что мы не там шукали… Мы все гадаем, откуда она прилетает, а может, она ниоткуда не прилетает… Может, эта банда своя, городская.
Охрим даже рассмеялся:
— Тю на вас!.. Тут и людей таких нема. Для банды нужны рубаки!
— О! Сам городской голова, а с ним пан писарь! — приветствовал проходящих старичок провизор с крыльца своей аптеки.
Сердюк без улыбки кивнул, ему и повернулся к Охриму:
— Много ты знаешь… Може, этот престарелый — он тоже в банде.
— Если у вас такие думки, — медленно сказал Охрим. — Так чего ждать?.. Подозрительных всех под замок. Накормим их селедкой, а водички не дадим. Враз дознаемся, кто у нас бандиты!
— Ой, Охриме, Охриме, — вздохнул председатель. — При такой методе мы и окажемся главные бандиты — ты да я.
— Я, может, и окажусь, — усмехнулся Охрим. — Но вы никогда. Вы ведь у нас святой человек.
Председатель не улыбнулся в ответ.
— Ты, говорят, тоже святой. В монастырь чего-то ходишь. Это зачем?
— А, брешут люди, — отмахнулся Охрим.
Из города в монастырь редко кто ходил, ездил. Даже колея на дороге заросла травой.
Охрим неторопливо вошел в монастырские ворота. Вошел и остановился, услышав писклявые голоса. Нахмурившись, писарь отправился посмотреть, кто шумит.
Прямо против ворот стояла церковь — вернее, полцеркви, потому что передней стенки не было, все высадило еще в восемнадцатом году, когда по монастырю палили из пушек не то белые, не то красные.
Обогнув эту церковь, Охрим увидел, что на монастырском дворе среди почетных могил копошатся ребятишки. На плоской, черного мрамора могильной плите лежал человек. В руках его, скрещенных на груди, торчала свечка.
— Со святыми упокой!.. Со святыми упокой! — хором кричали окружившие могилу мальчишки и подпрыгивали в такт.
А две девочки стояли в сторонке и плакали.
— Это грех! Я мамке скажу! — всхлипывала одна. — Вас о тюрьму посадят!..
— Вы что творите? — спросил Охрим грозно.
Панихида оборвалась, а девочки затараторили, объясняя:
— Они его хоронить будут, а он живой!.. Только пьяный!..
Теперь Охрим разглядел, что в руках у покойника не свечка, а обглоданный кукурузный початок. Узнал он и самого покойника — это был Искремас. Артист тихо лежал на холодном черном мраморе — только похрапывал.
— Геть отсюда, враженята! — закричал Охрим страшным голосом и сделал вид, что расстегивает ремень. Ребятишки прыснули кто куда. Некоторое время писарь с жалостью смотрел на втянутые небритые щеки Искремаса, на его изжеванный бродячей жизнью костюмишко. Потом присел на край могильной плиты и тряхнул спящего за плечо:
— Владимир Павлович! Владимир Павлович!
— Дети, дайте мне спать… Идите в школу, — пробормотал артист, не открывая глаз.
— Побудка! — сказал Охрим, взял Искремаса за плечи и посадил рядом с собой. Искремас тяжело, как Вий, поднял веки, но не удивился и не обрадовался.
— Охрим, — сообщил он равнодушно, — мне надо опохмелиться. У вас нет?
Писарь поглядел на его трясущиеся от пьяного озноба руки и жестко сказал:
— Найдем. Вставайте.
…За воротами монастыря был родник. Заботливые монахи когда-то загнали его в железную трубу: день и ночь из этой трубы без пользы лилась студеная вода. Теперь она наконец пригодилась. Держа Искремаса за шиворот, Охрим совал его голову под ледяную струю.
— Как вам не сты… Это бесчелове… — выкрикивал Искремас, захлебываясь.
А Охрим объяснял ему:
— У вас такая великая профессия… Сколько ж можно переживать, сколько можно водку пить?..
…Охрим и Искремас сидели на церковном крыльце и грелись под солнышком.
— Я ведь к вам сердцем прилип, — хмуро говорил Охрим. — Я ж для вас стараюсь!
— Интересно, как там Крыся живет? — спросил вдруг Искремас.
— Живет, — передернул плечами Охрим. — Что ей сделается? Вы лучше мне скажите: неужели у вас к театру даже охоты не осталось?
— Охота есть, — вяло сказал Искремас. — Сил нет… И возможностей нету… Ну, я, ну, вы — что мы можем вдвоем?
— Театр нам отдадут с милой душой. Мне только слово сказать…
— Нет! — решительно мотнул головой артист. — В этот проклятый амбар я не вернусь.
Охрим разозлился:
— Я ж говорю — нет у вас охоты!.. А знаете, как в старину на Туретчине было? Если есть, скажем, оружейник хороший или коваль, а ковать не хочет, занимается бездельем — ему напрочь руку рубят!.. Чтоб не позорил свой талант.
Искремас не слушал — думал о чем-то, сощурясь, тиская в кулаке небритый подбородок. Потом встал и отошел, пятясь, от крыльца.
— Вот где надо бы ставить «Жанну», — печально сказал он.
— Где? — не понял писарь.
— Прямо здесь. Глядите, Охрим! Эта церковь без передней стенки — это же великолепная сцена!.. В притворах и в ризнице поместить реквизит, сделать гримерную… А публика здесь, во дворе… А? Как вам?
— Да нет, — досадливо сморщился Охрим. — Тут нельзя. Это место плохое.
Сопротивление Охрима только придало Искремасу энергии.
— Что вы! Это прекрасное место! — закричал он. — Вы ничего не понимаете… Тут все работает на эпоху — черная колокольня, развалины… А пол в церкви! Мечи и шпоры будут звенеть по каменным плитам!..
Он схватил писаря за плечи и пристально посмотрел ему в глаза.
— Охрим! Если вы не понимаете, какой спектакль здесь можно поставить, — значит, никогда вам не стать артистом. Никогда!
Охрим молча смотрел в землю. Он усмехнулся каким-то своим мыслям и покачал головой:
— Интересно… Добре, давайте ставить здесь.
У ворот монастыря была приклеена афиша:
«СЕГОДНЯ РЕВОЛЮЦИОННЫЙ
ТЕАТР-ЭКСПЕРИМЕНТ ПОКАЖЕТ
ТРАГЕДИЮ-КАРНАВАЛ
«БЕССМЕРТИЕ ЖАННЫ Д’АРК».
ТЕКСТ И ПОСТАНОВКА
ВЛАДИМИРА ИСКРЕМАСА».
Разрушенную церковь Искремас превратил, как и собирался, в портал сцены. А на дворе были расставлены скамейки для публики.
Посреди сцены высилась странная трехъярусная конструкция. Пандусы, расходясь веером, соединяли все три яруса — чтобы актеры могли работать на любом этаже декорации.
Искремас и его артисты еще подбивали, подтесывали доски этого сооружения.
Все артисты были очень молоды — не старше семнадцати лет. Они смотрели на Искремаса со страхом и восторгом.
— Мы начнем с деревенского карнавала… С праздника! — объяснял он с полным ртом гвоздей. — Война, страдания, смерть — все это будет потом. А пока — радость, радость без границ!
И вдруг Искремас увидел, что на скамейку прямо против сцены усаживаются первые зрители: Крыся и с нею двое хлопцев, одинаково тщедушных и лопоухих.
— Кого я вижу! — обрадовался Искремас. — Пришла поглядеть?
— А чего мне тут глядеть, — дерзко сказала Крыся. — Вы до мене не касайтесь. У нас теперь дорожки разные.
Искремас усмехнулся:
— Вот даже как? И как же ты собираешься жить без меня?
— Да уж не пропаду. Замуж пийду. За хорошего человека.
— Кто тебя возьмет? — возмутился Искремас.
— А хоть кто, — сказала Крыся, таинственно улыбнувшись, и оглянулась на своих задрипанных кавалеров. — Захочу — Юрко, захочу — Иван.
Хлопчики смущенно потупились.
— Глупости! — крикнул Искремас. — Марш на сцену!.. И эти двое — тоже!..
…Репетиция была в разгаре — последняя репетиция перед спектаклем. Уже висел занавес, а из-за него доносился гул: публика рассаживалась на скамейках. Маленький оркестрик из трех музыкантов играл под сурдинку тихо-тихо — чтобы только задать актерам ритм.
Искремас вел по своей ступенчатой декорации пестрый хоровод уже загримированных и одетых актеров. Лицо его сияло. Сегодня все получалось, все обещало удачу, и Искремас был по-настоящему счастлив.
— Веселее! Веселее! — командовал он шепотом. — Но только т-ш-ш!.. Тихо… Это же репетиция!..
— Охрим! — позвали из глубины сцены. Возле трона сто-ял человек — однорукий, с пустым рукавом, заправленным под поясок.
Писарь подошел и недовольно спросил:
— Ты зачем здесь?
— Надо. Тебе на уме вытребеньки, а в городе новость… Анощенку заарестовали!
— Брешешь! Я бы первый знал — от Сердюка!
— А если он тебе с умыслом не сказал? А если за Анощенкой тебя возьмут?
Охрим сдвинул брови, вспоминая и прикидывая.
— Може, и так…
Он еще помолчал, потом содрал с лица приклеенные усы и бородку.
— Он думает, я у него в ладошке… А знаешь, как мой дядя медведя поймал? Он медведя держит, а медведь — его.
Искремас уже возился у занавеса, расправляя тяжелые складки. Эта работа была приятна ему; он понюхал мягкую пыльную ткань и даже, зажмурившись от удовольствия, словно котенок, потерся о занавес щекой. Потом заглянул в дырочку.
Публика понемногу заполняла места на скамейках. В первом ряду разместилось городское начальство во главе с товарищем Сердюком. А у их ног, прямо на земле, по-турецки сидели ребятишки.
Артист улыбнулся сам себе, отошел от занавеса и направился в ризницу, где теперь была гримерная.
Там перед печкой стоял на коленях Охрим и бросал в топку все, что попадало под руку, — стружки, разломанную табуретку, какие-то тряпки. Искремас удивился:
— Что это вы?
— Так. Озяб.
— А почему не в гриме?
— Успеется, — буркнул Охрим. — Эх, паскудство… Хочешь делать, что нравится, — так не дают!.. Хочешь жить, как хочется, — тоже не дают!
— Кто кому? — не понял Искремас.
— А!.. Никто никому.
Из церковной трубы лез в небо густой черный дым. Этот дым хорошо было видно из местечка.
…Увидев знакомый сигнал, мясник воткнул в колоду свою секиру и достал из-под прилавка обрез.
…Старичок-аптекарь открыл дверцу высоких столовых часов. Там стояла винтовка-драгунка. Аптекарь сунул ее под халат и выбежал на улицу.
Охрим по-прежнему топил печку.
— Тьфу, тьфу, не сглазить, — радостно говорил Искремас, — но ведь спектакль действительно хорош. Отличный спектакль!
Он тоже стал подкидывать в топку щепочки.
— Удивительно приятное занятие — кормить огонь, — пробормотал он. — А товарищу Сердюку мы нос утрем!
— Утрем, — подтвердил Охрим.
Из собачьей конуры двое мужиков вытащили пулемет «кольт» — поджарый, на тонких паучьих ножках.
…Возле своей хаты рыжебородый мужик поспешно садился на лошадь. За плечом у него торчала двустволка.
…Вскачь неслась по немощеной улице телега. На ней сидели три молодых парня, и у каждого было по винтовке.
…Со всех сторон торопились к монастырю всадники и повозки.
— Пора начинать! — сказал Искремас, поднявшись от печки и отряхивая с коленок пыль. — Охрим, быстренько одевайтесь!
— Погодите, — ответил писарь. — Народу больше соберем. — Он вежливо, но твердо взял Искремаса за локоть. — Владимир Павлович! Ответьте мне как хорошему другу на один вопрос. Что вам такого золотого дала красная власть?
Искремас оторопело поглядел на Охрима, не понимая, шутит он или нет. На всякий случай артист ответил всерьез:
— Все дала. Это моя власть.
— А по-моему, не ваша.
— Ну, знаете, Охрим!.. Если бы я сам не видел, как вы дрались против белых, я бы подумал…
Охрим не дал ему договорить:
— Да что вы заладили — красные, белые… Есть и другие цвета. Зеленый, например. Про зеленых слыхали?
— Ну конечно. Это бандиты.
— Это те, кто против белых и против красных. Против буржуев и против комиссаров!.. При зеленой власти всем будет воля — и вам тоже. Пожалуйста — играйте, ставьте что хотите!
Рука Охрима жестко держала локоть Искремаса. Со сцены доносился непонятный шум. Артисту становилось все больше не по себе.
— Ну, поскольку это спор теоретический, — сказал он медленно, — я могу ответить: зеленых я знаю, они обыкновенные бандиты… И, стало быть, искусство при них тоже будет бандитское… А теперь отпустите мою руку.
Он попробовал выдернуть локоть, но безуспешно. В гримерную заглянул однорукий.
— Батько, — сказал он Охриму, — люди пришли.
Отпустив Искремаса, Охрим быстрым шагом вышел из гримерной. Искремас кинулся за ним — и оторопел. Сцена была заполнена вооруженными людьми. Кто был с винтовкой, кто с дробовиком, кто с обрезом.
Артисты — в кольчугах, с копьями и мечами — испуганно жались к стенке. Крыся, в белом платье Жанны д’Арк, двинулась было к Искремасу, но ее отогнали.
— А этих куда девать? — спросил однорукий.
— Запри их в ризницу. — И Охрим повернулся к Искремасу: — Владимир Павлович, не будет сегодня спектакля. То есть будет, но другой, для вас неподходящий… Тут собралась вся красная головка. И так получилось, что надо с ними кончать.
Еще дюжина бандитов появилась из задней двери. Они выволокли к рампе пулемет «Кольт».
— Хоронитесь куда-нибудь, — приказал Искремасу Охрим. — А то ведь пришибут в суматохе… Хлопчики, пулемет становьте повыше. И кто с гранатами — подходи сюда!
— Не смейте! — закричал Искремас. — Тут дети, женщины!
— Тьфу ты, пропасть, — ругнулся Охрим. — Говорят вам, геть отсюда! Тикайте!.. Петро, тяни ту веревку, подымай занавес.
Занавес толчками полез наверх.
Зрители ахнули, увидев наставленные на них винтовки и обрезы. Дико закричали бабы. Кто-то захлопал было — подумал, что началось представление, — но тут же осекся.
— Браты! Други! Пришел час свободы! — звучным голосом сказал Охрим. — Кто встанет с места, тому пулю в лоб!.. Сердюк, бросай оружие!
Сжимая окостенелые пальцы, Искремас стоял у кулис. Его триумф, его праздник снова обернулся позором и несчастьем. И вдруг артиста осенило.
Схватив плотницкий топор, он стал рубить веревки, державшие занавес.
— Товарищи! — кричал он прерывающимся голосом. — Не бойтесь их. Не бойтесь!.. Нас больше!..
Последний удар топора — и тяжелый занавес рухнул вниз, а Искремас, подхваченный веревочной петлей, взлетел высоко над сценой.
Занавес накрыл собою пулемет, столпившихся на сцене людей и декорацию.
Под тяжелым пологом заметались бандиты. Вся эта бесформенная груда вздрагивала и хрипела, словно издыхающее чудище. Трещали, ломаясь, деревянные ребра, ослепший пулемет выплюнул огненную очередь и подавился.
В одном месте крепкая ткань затрещала, пропоротая ножом. Из дыры в занавесе показался Охрим. В руке у нет был наган.
— На ж тебе, черная душа! — выдохнул он.
Ударил выстрел, и Искремас полетел вниз на взбугрившийся холмом занавес.
Он скатился по этому холму к самой рампе, прижал скрюченные пальцы к груди, а когда откинул руку — на белой рубашке против сердца расползлось красное пятно.
Председатель ревкома нашел Охрима мушкой маузера, выстрелил два раза, и писарь, дернувшись, затих.
— Сдавайтесь, злыдни! — заорал Сердюк во всю глотку и кинулся на сцену. За ним побежали бойцы-чоновцы и те из зрителей, что были посмелее.
Захлопали выстрелы, но, собственно, бой был уже выигран. Бандитов вытаскивали из-под занавеса, словно раков, запутавшихся в неводе.
А в стороне билась, кричала над телом Искремаса Крыся.
Эпилог
Мертвый Искремас лежал в ризнице на покрытом красным сукном столе. Рядом сидела застывшая от горя Крыся. Из-за окна доносились стук молотка, жиканье рубанка: это делали гроб для Искремаса.
Тут же поблизости, возле пожарной помпы, умывались кавалеристы. Голые до пояса, здоровенные, они смеялись, плескали друг на друга водой, фыркали, как их лошади. А в струе, бившей из помпы, дрожали маленькие радуги — будто на картинах покойного маляра.
Стругая гробовую доску, боец-чоновец рассказывал собравшимся вокруг слушателям:
— Тогда он как скажет им словами: умрите, гады! И вся банда полегла, будто шашкой порубанные… А наши воодушевились свыше всякой меры, полезли один на десятерых. Но у них от его голоса уже и дух вон, трясение в жилах — бери голой рукой, как бабу!.. Вот какой был артист!
Через окно Крыся слышала этот рассказ. Девушка заплакала сперва тихонько, потом громче, громче, потом стала биться головой о край стола. В безнадежном отчаянье она выкрикивала снова и снова:
— Я не буду жить!.. Я не буду больше жить!..
Вдруг Искремас зашевелился и приподнялся на локте.
— Крыся, — сказал он тихо и жалобно. — Перестань… Ну, перестань, я не могу этого слышать!..
Девушка задохнулась криком и рухнула на пол как подкошенная. Искремас слез со стола, взял Крысю на руки и стал осторожно дуть ей в лицо. Девушка открыла глаза, но тут же в ужасе снова закрыла.
— Крыся! — уже раздраженно сказал Искремас. — Не дури!
— Вы немертвый?
— Но ты поверила.
— Так вас не вбили?
— Но все поверили!
— А это? — тронула она красное пятно на его рубашке.
— Вишня, — вздохнул Искремас. — Раздавленная вишня.
Но Крыся все равно не могла понять.
— Вы ж были весь холодный!
— Да, правда, — сказал артист с некоторым даже удивлением. — Я представил себе, что я мертв. Я так ярко представил себе… — Он не стал досказывать, а схватил Крысю за руку. — Крыся! Какой это был день!.. Спектакль-то получился! Все, о чем я мечтал, — зрители на сцене, жизнь врывается в действие. И такая блистательная смерть под занавес!..
В этот момент за дверью раздались громкие мужские шаги.
В панике Искремас взобрался на свой смертный одр, вытянулся и закрыл глаза.
В комнату вошел председатель ревкома.
Товарищ Сердюк подошел к Крысе, неуклюжей ласковой рукой погладил ее по волосам.
— Эх, дивчинка, дивчинка… Плохие дела, — покачал головой председатель. — Мало, мало я его уважал… А не погибни он, лежать бы нам штабелем, с голыми пятками. Вот действительный факт, что искусство может творить чудо. — Он грустно посмотрел на Крысю и добавил: — Замечательный был артист! И мы его будем хоронить с почестью.
Он опять вздохнул, опять погладил девушку по голове и вышел.
— Крыся! — застонал Искремас, как только за Сердюком затворилась дверь. — Я не имею права жить! Своим жалким воскресением я краду у людей чудо. Почему я не умер тогда?.. Теперь я стану посмешищем… Ожил! Анекдот! — Он даже зажмурился от стыда. — Слушай, Крыся, убей меня! Стреляй сюда, тут обозначено… — И он показал на красное пятно против сердца.
Крысе стало страшно: она подумала, что Искремас сошел с ума.
— Нет, — горько сказал Искремас. — Ты не понимаешь… Я бы сам убил себя, но…
Секунду он помолчал, потом сказал будничным голосом:
— Выход один. Я уеду в другой город, переменю фамилию… Исчезну навсегда.
Крыся поняла только одно.
— А меня с собой не возьмете?
Артист поглядел на ее жалкое личико, на сразу покривившийся рот, обнял и поцеловал в лоб.
Было утро. Тяжелый белесый туман стлался по земле. В лощинах он лежал плотно, как снег, на полях таял, клубясь; а холмики и курганы возвышались над ним, словно горные вершины над облаками.
Бричка с халабудой, как улитка, вползала на пригорок. Вместо Пегаса в оглоблях была рыжая кляча. На козлах сидел Искремас. Крыся дремала в халабуде.
Наверху кляча остановилась перевести дух. Искремас глядел на белый, в зеленых окнах мир, который остался внизу.
— Посмотри, как красиво, — печально сказал Искремас. — Крыся, ты спишь?
Из халабуды показалась заспанная Крыся.
— Владимир Павлович, а куда мы едем?
— Как это «куда»? Что за глупый вопрос! — Он пожевал губами, подумал. — А в самом деле — куда? Гм… Не знаю… Но это все ерунда! Мир так велик, неужели в нем не найдется места для художника?
Искремас поцокал на лошадь языком — и бричка медленно тронулась в путь.
…Теперь дорога тянулась по высокому берегу над речкой. Под белой пеленой тумана воды не было видно.
— Молочные реки, кисельные берега, — сказал Искремас. — Крыся, вставай! Привал комедиантов.
Крыся вылезла из халабуды.
— Я скупаюсь? — сказала она, оглядевшись.
— Купайся. Только смотри, детка, не простудись.
— Детка! — закричала Крыся с неожиданной яростью. — Ще хоть раз скажете на меня «детка», то я уйду!.. Уйду совсем!
— Дет… Крыся, что с тобой? Ты не выспалась?
— Ну шо вы за человек, — горестно сказала Крыся. — Я ж по вас сохну, я без вас жить не можу, а вы — детка, детка!..
Крыся тихо заплакала и, цепляясь за кусты, спустилась к реке.
В полной растерянности Искремас слез с козел.
— Крыся, милая… Зачем же так?.. Ты очень красивая, я тебя очень люблю. — Обычное красноречие изменило Искремасу. — Но я только испорчу твою жизнь… Сделаю ее такой же бестолковой, как моя!.. Ты молодая, у тебя своя дорога…
— Вы меня гоните?
— Да нет же! — замахал руками Искремас. — Ты мне нужна! Как хлеб.
— А може, у нас еще все будет… — донеслось от воды, скрытой туманом.
— Конечно! Непременно! Обязательно! — заверил девушку Искремас. Он сел на обочину, на всякий случай спиной к реке.
— Заяц пиво варит, — донеслось до Искремаса из белой гущи.
— Что?
— Когда такий туман, люди кажут: заяц пиво варит, — объяснила невидимая Крыся.
Артист долго сидел молча, обхватив руками колени, разглядывая дрожащее над полями слоистое марево. Потом заговорил — громко, чтобы слышала Крыся, но все-таки больше для себя:
— Если подумать, мой спектакль был не так уж и хорош… А мой позор не так уж и велик… Может быть, сегодня кончилось мое детство?.. Я думаю о будущем, но думаю не так, как прежде. Без детских страхов, без головокружительных надежд. А все, что было раньше, — стыдное, жалкое, страшное — это ведь все перемелется… Знаешь, как делают бумагу? В мельницу бросают ветошь, грязные тряпки, всякие обрывки — и выходят чистые белые листы… Садись и пиши!
По крутому склону к Искремасу поднялась Крыся. Платьице на ней было мокрое, девушка зябко ежилась. Искремас накинул ей на острые плечи свой пиджак и сел на козлы. Крыся пристроилась рядом.
Бричка с халабудой, скрипя, покатилась по дороге и уехала в белый туман.