Сошедшие с небес

fb2

«Посланники Неба или орудия Божьего воздаяния? Стражи Рая или полубоги Ада? Каждый воспринимает ангелов по-своему.» — именно так начал свое предисловие к этому сборнику его составитель, Стивен Джонс

В эту антологию вошли рассказы, объединенные общей темой и несомненным талантом их авторов — Нила Геймана, Ричарда Матесона, Роберта Силверберга, Рэмси Кэмпбелла и многих других. В каждом из двадцати семи «маленьких шедевров» читатель вместе с героями постарается найти разгадку таинственной сущности ангелов — этих удивительных божьих созданий Впервые на русском языке!

Посвящается

ПИТУ и НИККИ,

которых я имею честь называть друзьями

Предисловие

Назовем это АНГЕЛОЛОГИЕЙ

Посланники Неба или орудия божьего воздаяния? Стражи Рая или полубоги Ада? Каждый воспринимает ангелов по-своему…

Слово «ангел» возникло от совмещения староанглийского engel и старофранцузского angele, которые произошли от латинского слова angelus. Это слово, означающее сверхъестественное доброе создание, использовалось в английском языке с давних времен. В древнееврейском и греческом переводе Библии эти слова означают «посланников» (или Malachim), впервые они упоминаются в Ветхом Завете, в словосочетании «ангел Господень» — так назывался божественный посланник, который сообщил Агари, что она родит Измаила.

Намного чаще слово angel использовали для обозначения различных эфирных созданий, упоминаемых в традиционных религиозных текстах — от Корана до Каббалы — и в мистических учениях нового века.

В конце четвертого века появилось описание ангельской иерархии, с множеством имен и чинов. Один из высших архангелов звался Метатрон, которому отводилась роль секретаря. Михаил — воин, Гавриил — посланец Бога и проводник высшей воли. Рафаил исцеляет, Уриил ведет нас по путям судьбы, а серафимы, «огненные», охраняют врата в Эдемский сад.

В иудейской и христианской мифологиях ангелы помогают людям, выступая посредниками между ними и Богом. Часто они предстают в виде прекрасных и крылатых созданий света. В теологических книгах иногда они описаны как андрогины и даже женщины. Но существует и другой тип ангелов — предвестники надвигающегося рока и быстрого, неумолимого правосудия. Также бывают падшие ангелы, такие, как Люцифер или Малах Га-Мавет, посланец смерти.

Опрос, проведенный в 2007 году, показал, что шестьдесят восемь процентов американцев верят в то, что в нашем мире активно действуют ангелы и демоны. Исследование, проведенное через год отделением Бейлорского университета, изучающим вопросы религии, обнаружило, что пятьдесят пять процентов американцев — включая пять процентов тех, кто не считает себя религиозными людьми, — убеждены, что в течение жизни их оберегают личные ангелы-хранители. Но более поразительны результаты четырех независимых опросов, устроенных в прошлом году: большая часть американцев, верящих в глобальное потепление, верит также в существование ангелов.

В 2008 году канадские исследователи открыли, что целых шестьдесят семь процентов канадцев верят в ангелов. В 2002 году британские ученые обнаружили, что люди, которые видели ангелов, описывали их типично — как человеческую фигуру с крыльями, прекрасную и сияющую, окруженную аурой чистого света. Часто это видение приносило волну приятных запахов или отталкивало человека от угрожавшей ему опасности.

Данная антология отражает разные взгляды на этих удивительных созданий, изложенные в оригинальных и уже изданных прежде рассказах, которые написали известные мастера в жанрах фэнтези, ужасов и научной фантастики:

«Мистерии убийства» Нила Геймана повествуют о небесном преступлении, в основе которого лежит Акт Творения. Джейн Йолен и Йен Маклеод предлагают слегка переделанные библейские истории об ангелах, а «Лучники» Артура Мейчена открывают, пожалуй, самую известную страницу в ангельской мифологии нашего времени.

Герои рассказов Сары Пинбороу, Лизы Таттл и Брайана Стэблфорда неожиданно сталкиваются с ангельскими созданиями разного типа, а в произведениях Грэхэма Мастертона, Майкла Маршалла Смита и Питера Кроутера описано, как ангелы-хранители приходят на помощь людям.

Одноактная пьеса Майкла Бишопа возвращается к вопросу, какого пола ангелы. В рассказе Стива Резника художник рисует то, что видит, а Джей Лейк дарит нам пять разнообразных зарисовок об ангелах.

«Ангелы», которые появляются в произведениях Челси Куинн Ярбро, Хью Б. Кейва и Ричарда Мэтисона, не всегда оказываются потусторонними существами, в то время как персонажи рассказов Роберта Шермана и Рэмси Кэмпбелла определенно явились из другой плоскости мироздания, причем не с самыми добрыми намерениями.

Ивонна Наварро, Марк Сэмюэлс и Конрад Уильямс изобразили самую темную ипостась из всех возможных.

Программист беседует по компьютерной сети с ангелами в рассказе «Базилиус» Роберта Силверберга, а в сказке для взрослых Кристофера Фаулера, в преддверии Судного дня группа прекрасных незнакомцев трубит о начале Апокалипсиса.

И хотя в этой книге собрано двадцать семь разных рассказов, их авторы единодушно отображают нашу тягу к ангелам или страх перед ними. Ведь в наше время слишком многие задаются вопросом веры и, возможно, жаждут поверить в божественную волю и небесных хранителей.

И, как в любой жанровой антологии, я не могу обещать, что все закончится благополучно…

Стивен Джонс Лондон, Англия Июль, 2010 г.

Нил Гейман

МИСТЕРИИ УБИЙСТВА

Нил Гейман стал первым человеком, кому удалось одновременно получить медали Ньюбери и Карнеги за роман для детей. «История с кладбищем» более пятидесяти двух недель оставалась в списке бестселлеров Нью-Йорк Таймс. Эта книга также выиграла премии Хьюго, Booktrust и многие другие.

Не останавливаясь на достигнутом, Гейман также выпустил книгу стихов «Черничная девочка» с иллюстрациями Чарльза Весса. В соавторстве с Дэйвом МакКином он создал богато иллюстрированную книгу «Джунгли на макушке». Нил Гейман также принял участие в межавторском цикле о Бэтмене, выпустив графический роман «Whatever Happened to the Caped Crusader?», иллюстрации к которому нарисовал Энди Куберта. Известный редактор-составитель Аль Саррантонио собрал, ранее не опубликованные, рассказы Геймана в антологию, которая так и называется «Рассказы».

Известен Нил Гейман и как сценарист. Вместе с Роджером Эвери он создал сценарий захватывающего фантастического фильма Роберта Земекиса «Беовульф». Нил Гейман также выступил сценаристом и режиссером короткометражного фильма «Statuesque», с участием Билла Найи и Аманды Палмер, певицы и композитора, и по совместительству — невесты писателя. Также он написал сценарий для одной из серии «Доктора Кто». Кроме того были экранизированы два романа самого Геймана — «Звездная пыль» (режиссер Мэттью Вон) и «Коралина» (режиссер Генри Селик).

«„Мистерии убийства“ был самым трудным рассказом, который я когда-либо писал», — однажды признался Гейман. — «Раньше я никогда не сочинял классического детектива, жанр, который открыто играет с читателем, и я переделывал черновик за черновиком, пока не получил то, что надо… Несколько лет спустя я превратил его в радиоспектакль. Тогда П. Крейг Рассел взял мой рассказ и инсценировку, и превратил в графический роман. А недавно мне позвонили и сообщили, что возможно он [рассказ] превратится в фильм… Таким образом, я хотел бы поблагодарить Питера Аткинса за то, что много лет назад он раскритиковал одиннадцать различных вариантов сюжета, пока я не сделал все правильно».

Тогда на то, что я спросил, Четвертый Ангел возгласил: «Я создан был, чтоб охранять Сей Край от дерзости людей. Ведь Человек Виной своей Презрел Господню Благодать. Итак, страшись! Иль плоть твою Сразит мой Меч, как Божий гром, И стану я тебе Врагом И очи пламенем спалю.» Цикл Честерских мистерий, Сотворение Адама и Евы, 1461

Все это правда.

Десять лет назад, год туда, год сюда, я вынужденно застрял вдали от дома, в Лос-Анджелесе. Стоял декабрь, погода в Калифорнии держалась приятно теплая. Англию же сковали туманы и метели, и ни одному самолету не давали посадки. Каждый день я звонил в аэропорт, и каждый день мне говорили «ждите».

Так продолжалось почти неделю.

Мне было чуть за двадцать. Оглядываясь сегодня на себя тогдашнего, я испытываю странное и не совсем приятное чувство: будто свою нынешнюю жизнь, дом, жену, детей, призвание непрошено получил в подарок от совершенно чужого человека. Я мог бы с чистым сердцем сказать, что ко мне это отношения не имеет. Если правда, что каждые семь лет все клетки нашего тела умирают и заменяются другими, то воистину я унаследовал мою жизнь от мертвеца, и проступки тех времен прощены и погребены вместе с его костями.

Я был в Лос-Анджелесе. Да.

На шестой день я получил весточку от старой приятельницы из Сиэтла: она тоже сейчас в Лос-Анджелесе и через знакомых узнала, что и я здесь. Не хочу ли я приехать?

Я оставил сообщение на ее автоответчике: конечно, хочу.

Тем вечером, когда я вышел из гостиницы, где остановился, ко мне подошла невысокая блондинка. Было уже темно. Она всмотрелась в мое лицо, точно пыталась понять, подходит ли оно под описание, а потом неуверенно произнесла мое имя.

— Это я. Вы подруга Тинк?

— Ага. Машина за домом. Пошли. Она правда очень хочет вас видеть.

Машина у женщины оказалась длиннющая, почти дредноут, такие, кажется, бывают только в Калифорнии. Пахло в ней потрескавшейся кожаной обивкой. Поехали оттуда, где бы мы ни были, туда, куда бы ни направлялись. В то время Лос-Анджелес для меня был полной загадкой, и не рискну утверждать, что сейчас понимаю его намного лучше. Я понимаю Лондон, Нью-Йорк и Париж: по ним можно ходить, почувствовать город всего за одну утреннюю прогулку, быть может, сесть в метро. Но Лос-Анджелес — сплошь машины. Тогда я еще совсем не умел водить, даже сегодня ни за что не сяду за руль в Америке. Воспоминания о Лос-Анджелесе связаны для меня с поездками в чужих машинах, с полным отсутствием ощущения города, взаимосвязи людей и места. Правильность улиц, повторяемость зданий и форм лишь привели к тому, что, когда я пытаюсь вспомнить этот город как целое, у меня перед глазами встает безграничное скопление крохотных огоньков, которые я в свой первый приезд однажды вечером увидел с холма Гриффит-парк. Это одно из самых прекрасных зрелищ, какие мне доводилось видеть.

— Видите вон то здание? — спросила подруга Тинк. Это был кирпичный дом в стиле арт-деко, очаровательный и довольно безобразный.

— Да.

— Построено в тридцатых годах, — с уважением и гордостью сказала она.

Я ответил что-то вежливое, пытаясь понять город, в котором пятьдесят лет считаются большим сроком.

— Тинк правда очень разволновалась. Когда узнала, что вы в городе. Она была так возбуждена.

— Буду рад снова ее повидать.

Полное имя Тинк было Тинкербел Ричмонд.

Честное слово. Она жила у друзей в коттеджном поселке приблизительно в часе езды от центра Лос-Анджелеса.

О Тинк знать вам нужно следующее: она была на десять лет старше меня, ей было чуть за тридцать, у нее были блестящие черные волосы, соблазнительно красные губы и очень белая кожа, совсем как у сказочной Белоснежки; когда я только с ней познакомился, она казалась мне самой красивой женщиной на свете. В какой-то момент своей жизни Тинк была замужем, у нее была пятилетняя дочь по имени Сьюзан. Сьюзан я никогда не встречал: когда Тинк приехала в Англию, Сьюзан осталась в Сиэтле, у своего отца.

Женщины по имени Тинкербел называют своих дочерей Сьюзан.

Память — великая обманщица. Возможно, есть отдельные люди, у которых память как записывающее устройство, хранящее малейшие подробности их повседневной жизни, но я к ним не принадлежу. Моя память — лоскутное одеяло происшествий, наспех сшитых в лоскутный ковер обрывочных событий. Одни фрагменты я помню в точности, другие же выпали, исчезли без следа.

Я не помню ни как приехал в дом Тинк, ни куда ушла подруга, у которой она жила.

Следующее, что я помню: гостиная Тинк, свет приглушен, мы сидим рядышком на ее диване. Мы немного поболтали ни о чем. Мы не виделись, наверное, год. Но двадцатилетний мальчик мало что может сказать женщине тридцати одного года, и поскольку у нас не было ничего общего, довольно скоро я притянул ее к себе.

Коротко вздохнув, она придвинулась ближе и подставила губы для поцелуя. В полумраке они казались черными. Мы недолго целовались на диване, и я гладил через блузку ее грудь, а потом она сказала:

— С сексом не получится. У меня месячные.

— Ладно.

— Но если хочешь, могу сделать тебе минет.

Я кивком согласился, и, расстегнув мои джинсы, она опустила голову мне на колени.

Когда я кончил, она вскочила и убежала на кухню. Я услышал, как она сплевывает в раковину, потом раздалось журчание бегущей волы: помню, я еще удивился, зачем она это делает, если ей так неприятен вкус спермы.

Потом она вернулась, и снова мы сели рядышком на диване.

— Сьюзан спит наверху, — сказала Тинк. — Она — все, ради чего я живу. Хочешь на нее посмотреть?

— Не прочь.

Мы поднялись на второй этаж. Тинк провела меня в темную спальню. По всем стенам там были развешаны детские каракули восковыми мелками, рисунки крылатых эльфов и маленьких дворцов, а на кровати спала светловолосая девочка.

— Она очень красивая, — сказала Тинк и поцеловала меня. Губы у нее были все еще немного липкими. — Вся в отца.

Мы спустились. Нам больше нечего было сказать, нечего больше делать. Я впервые заметил крохотные морщинки у нее в уголках глаз, такие нелепые на ее личике куклы Барби.

— Я люблю тебя, — сказала она.

— Спасибо.

— Хочешь, я подвезу тебя назад?

— А ты не боишься оставлять Сьюзан одну?

Она пожала плечами, и я в последний раз притянул ее к себе.

Ночь в Лос-Анджелесе — сплошные огни. И тени.

Тут у меня в воспоминаниях пробел. Я просто не помню, что случилось потом. Наверное, она отвезла меня в гостиницу. Как бы еще я туда попал? Я даже не помню, поцеловал ли ее на прощание. Наверное, я просто ждал на тротуаре и смотрел, как она отъезжает.

Наверное.

Но я точно знаю, что подойдя к входу в гостиницу, так и остался стоять на улице, неспособный пойти внутрь, помыться, а потом лечь спать, и не желая делать ничего другого.

Есть мне не хотелось. Пить спиртное я не хотел. Мне не хотелось читать или разговаривать. Я боялся уйти слишком далеко на случай, если потеряюсь, сбитый с толку повторяющимися мотивами Лос-Анджелеса, что они настолько закрутят меня и затянут, что я уже никогда не найду дороги назад. Центральный Лос-Анджелес иногда кажется мне лишь скоплением отпечатков с одной матрицы, набором одинаковых кубиков: бензоколонка, несколько жилых домов, мини-маркет (пончики, проявка фотографий, автоматическая прачечная, закусочные), которые повторяются, пока тебя не загипнотизируют; а крохотные отличия в мини-маркетах и домах только усиливают конструкт в целом.

Мне вспоминались губы Тинк. Я порылся в кармане куртки и вытащил пачку сигарет.

Закурив одну, я вдохнул, после выпустил в теплый ночной воздух синий дым.

Возле моей гостиницы росла чахлая пальма, и я решил немного пройтись, не выпуская дерева из виду, выкурить сигарету, может, даже подумать о чем-нибудь; но для последнего я был слишком опустошен. Я чувствовал себя совершенно бесполым и очень одиноким.

Приблизительно в квартале от пальмы стояла скамейка, и, дойдя до нее, я сел. Я резко швырнул окурок на тротуар и стал смотреть, как катятся в разные стороны оранжевые искры.

— Я бы купил у тебя сигарету, приятель, — сказал кто-то. — Вот.

Перед моим лицом возникла рука с четвертаком. Я поднял глаза.

Он выглядел не старым, хотя я не мог бы определить, сколько ему лет. Под сорок, наверное, или за сорок. На нем было длинное поношенное пальто, в свете желтых фонарей показавшееся бесцветным, и темные глаза.

— Вот. Четвертак. Это хорошая цена.

Покачав головой, я достал пачку «Мальборо» и предложил ему сигарету.

— Оставьте деньги себе. Возьмите. Бесплатно.

Он взял сигарету. Я протянул ему коробок спичек (с рекламой секса по телефону, это мне почему-то запомнилось), и он прикурил. Он протянул мне назад коробок, но я покачал головой.

— Оставьте себе. В Америке у меня вечно скапливаются спичечные коробки.

— Ага.

Сев рядом со мной, он стал курить, а, докурив до половины, постучал тлеющим концом по бетону, затушил и заложил бычок себе за ухо.

— Я мало курю, — сказал он. — Но жаль выбрасывать.

По улице пронеслась, виляя с полосы на полосу, машина с четырьмя молодыми людьми. Двое впереди вырывали друг у друга руль и смеялись. Окна были опущены, и я услышал и их смех, и смех второй пары на заднем сиденье («Гарри, придурок! Что ты, мать твою, ооммм паррр?»), и пульсирующий ритм какого-то рока. Песни я не узнал. С визгом тормозов машина повернула и скрылась за углом.

Вскоре стих и шум.

— За мной должок, — сказал мужчина на скамейке.

— Извините?

— Я вам что-нибудь должен. За сигарету. И за спички. Денег вы не возьмете. За мной должок.

Я смущенно пожал плечами:

— Да будет вам, это всего лишь сигарета. На мой взгляд, если я даю сигареты другим, то когда-нибудь, когда у меня кончатся, мне, может, тоже кто-нибудь даст. — Я рассмеялся, чтобы показать, что говорю не всерьез, хотя на самом деле так оно и было. — Не берите в голову.

— М-м-м. Хотите послушать историю? Правдивую историю? Раньше истории всегда были хорошей платой. Правда, сегодня, — он пожал плечами, — уже не настолько.

Ночь была теплой, я откинулся на спинку скамейки и глянул на часы: почти час. В Англии уже занялся стылый новый день, рабочий день для тех, кто сумеет одолеть сугробы и попасть на работу; еще десяток стариков и бездомных умерли этой ночью от холода.

— Конечно, — сказал я мужчине. — Конечно. Расскажите мне историю.

Он кашлянул, сверкнул белыми зубами — вспышка в темноте — и начал.

— Первое, что я помню, было Слово. И Слово было Бог. Иногда, когда настроение у меня хуже некуда, я вспоминаю звучание Слова, как оно придает мне форму, облик, наделяет меня жизнью.

Слово дало мне тело, дало мне глаза. И я открыл глаза и узрел свет Серебряного Града.

Я стоял посреди комнаты, посреди серебряной комнаты, кроме меня, в ней не было ничего. Передо мной было окно, тянувшееся от пола до потолка, открывавшееся в небо, и в это окно я видел шпили Града, а за ними — Тьму.

Не знаю, сколько я ждал так. Но никакого нетерпения я не испытывал. Это я помню. Я словно бы ждал, когда меня призовут, я знал, что пробьет час, и меня призовут. А если мне придется ждать до конца времени, а меня так и не призовут, что ж, меня и это устраивало. Но я был уверен, меня призовут. И тогда я узнаю мое имя и мое Назначение.

Через окно мне были видны серебряные башни, и в других башнях тоже были окна, а в них я видел таких же, как я. Вот откуда я узнал, как выгляжу.

Глядя на меня сейчас, этого не скажешь, но я был прекрасен. С тех пор я опустился.

А тогда я был выше, и у меня были крылья.

Это были огромные, могучие крылья с перьями цвета перламутра. Они росли у меня прямо между лопаток. Они были прекрасны. Мои чудесные крылья.

Иногда я видел таких же, как я, тех, кто уже покинул свои комнаты, кто уже выполнял свое Назначение. Я смотрел, как они парят по небу от башни к башне, выполняя задания, недоступные моему воображению.

Небо над Градом было чудесным. Оно всегда было светлым, хотя освещало его не солнце, возможно, его освещал сам Град, но краски на нем постоянно менялись. То оно было светло-свинцовым, то вдруг становилось нежно-золотым, или мягко-аметистовым.

Мужчина умолк и посмотрел на меня, склонив голову набок.

Вы знаете, что такое аметист? Такой сине-пурпурный камень.

Я кивнул.

В паху у меня было как-то неуютно.

Мне пришло в голову, что сидящий рядом со мной, возможно, в здравом уме, и это встревожило меня больше, чем вероятное помешательство.

Мужчина снова заговорил.

— Не знаю, сколько я ждал в моей комнате. Но время не имело значения. Тогда еще не имело. У нас было все время на свете.

Следующая перемена произошла со мной, когда ко мне вошел ангел Люцифер. Он был выше меня, его крылья подавляли, его оперение было великолепным. Кожа у него была цвета дымки над морем, а серебристые волосы мягко вились, и эти чудесные серые глаза… Я сказал «у него», но поймите, ни у одного из Нас не было пола. Он указал на свой пах. — Гладко и пусто. Там нет ничего. Ну, сами знаете.

Люцифер сиял. Я не для красного словца говорю — он действительно светился изнутри, все ангелы светятся, сияют льющимся из них светом, и в моей келье ангел Люцифер сверкал, точно молния в бурю.

Он поглядел на меня. И он дал мне имя.

«Ты Рагуэль, — сказал он. — Возмездие Господне».

Я склонил голову, ибо я знал, что это истина. Это было мое имя. Это было мое Назначение.

«Случилось… случилось неверное, — сказал он. — Первое в своем роде. В тебе возникла нужда».

Повернувшись, он оттолкнулся и взмыл в пустоту, и я последовал за ним, полетел над Серебряным Градом к его окраине, где кончается Град и начинается Тьма. Когда мы спустились ниже, я узрел у подножия высоченной серебряной башни нечто невероятное: я увидел мертвого ангела.

На серебряном тротуаре лежало искалеченное, смятое тело. Тело раздавило крылья, и несколько оторвавшихся перьев ветер уже унес в серебряный водосток.

Тело было почти темным. Время от времени в нем вспыхивали огоньки, случайное мерцание холодного огня в груди, в глазах или в бесполом паху — это его навеки покидали последние сполохи света жизни.

Кровь рубиновыми лужицами собиралась у него на груди и алым пачкала белые крылья. Даже в смерти он был прекрасен.

Зрелище разбило бы вам сердце.

Люцифер заговорил со мной:

«Ты должен выяснить, кто за это в ответе, и обрушить Возмездие Имени на голову того, кто это совершил».

Правду сказать, ему не было нужды что-либо говорить. Я сам уже знал. Охота и кара, вот для чего я был сотворен в Начале, вот в чем была моя суть.

«Я должен вернуться к работе», — сказал ангел Люцифер.

Он один раз взмахнул с силой крылами и поднялся ввысь, порыв ветра разметал по улице перья, сорвавшиеся с крыльев мертвого ангела.

Я склонился над телом, чтобы его осмотреть. К тому времени все сияние иссякло. Осталась лишь темная материя, карикатура на ангела. У нее было совершенное, бесполое лицо, обрамленное серебряными кудрями. Одно веко было поднято, открывая безмятежный серый глаз, другое смежено. На груди не было сосков, и лишь гладкость между ногами.

Я поднял тело.

Спина ангела была смята. Крылья сломаны и вывернуты, затылок размозжен; труп обмяк у меня на руках, и я заключил, что позвоночник также сломан. Спина ангела превратилась в кровавое месиво. Спереди кровь проступила только в области груди. Я на пробу надавил на нее пальцем, и он без труда вошел в тело.

«Он упал, — подумал я. — И умер еще до падения».

Я поднял взгляд на окна, рядами тянувшиеся вдоль улицы. Я смотрел вдаль на Серебряный Град. «Кто бы ты ни был, — думал я, — я тебя найду, кто бы ты ни был. И я обрушу на тебя Возмездие Имени».

Вынув из-за уха бычок, мужчина прикурил от спички. На меня пахнуло запахом пепельницы и стылой сигареты, едким и резким. Потом он докурил до нетронутого табака и выпустил в ночь синий дым.

— Ангела, первым обнаружившего тело, звали Фануэль. Я говорил с ним в Чертоге Бытия. Это была башня, возле которой лежал мертвый ангел. В Чертоге висели… чертежи, быть может, того, что еще только будет… всего этого. — Он обвел рукой с бычком, указывая на ночное небо, припаркованные машины и весь мир вообще. — Сами понимаете. Вселенной. Фануэль был старшим конструктором, под его началом работало множество ангелов, трудившихся над деталями Мироздания. Я наблюдал за ним с пола Чертога. Он парил в воздухе под Планом, и, слетаясь к нему, ангелы учтиво ждали своей очереди задать ему вопрос, что-то уточнить, спросить его мнение о своей работе. Наконец, оставив их, он спустился на пол.

«Ты Рагуэль, — сказал он. Голос у него был высокий и нервический. — Какое у тебя дело ко мне?»

«Ты нашел тело?»

«Несчастного Каразеля? Действительно, я. Я выходил из Чертога, мы как раз творим несколько особо трудных понятий, и мне хотелось над одним поразмыслить. Оно называется Сожаление. Я намеревался отлететь немного от города, я хочу сказать, подняться над ним. Нет, не пускаться во Тьму внешнюю, этого я бы делать не стал, хотя поговаривают, будто среди… Но, да, я хотел подняться и предаться размышлениям. Я покинул Чертог и… — Его голос прервался. Для ангела он был низкорослым. Его свет был приглушен, но глаза — живые и яркие. И очень проницательные — Бедный Каразель. Как он мог сотворить с собой такое? Как?»

«Ты думаешь, он сам уничтожил себя?»

Вид у Фануэля сделался озадаченный: он удивился, что другое объяснение вообще возможно.

«Разумеется. Каразель трудился под моим началом, разрабатывал понятия, которые будут присущи вселенной, когда будет Произнесено ее Имя. Его группа отлично поработала над базовыми концепциями. Над Пространством, например, а еще над Сном. Были и другие. Великолепная работа. Некоторые его предложения по использованию индивидуальных точек зрения для описания Пространства были поистине оригинальны. Как бы то ни было, он приступил к работе над новым проектом. Очень крупным проектом, обычно за такие берусь я сам или, возможно, даже Зефкиэль. — Он указал взглядом наверх. — Но Каразель проделал такую безукоризненную работу. И его последний проект был поистине замечательным. Нечто, на первый взгляд тривиальное, они с Сараквелем сумели поднять до… — Он пожал плечами. — Но это неважно. Ведь это новый проект принудил его уйти в небытие. Никто из нас не мог предвидеть…»

«В чем заключался его нынешний проект?»

Фануэль воззрился на меня.

«Не уверен, что мне следует тебе говорить. Все новые понятия считаются засекреченными до тех пор, пока мы не облечем их в конечную форму, в которой они будут Произнесены».

Я почувствовал, как на меня нисходит Преображение. Не знаю, как вам это объяснить, но внезапно я стал не я, а превратился в нечто большее. Я был преображен: я воплотился в мое Назначение.

Фануэль покорно отвел взгляд.

«Я Рагуэль, Возмездие Господне, — произнес я. — Я служу непосредственно Имени. Моя цель — раскрыть природу этого поступка и обрушить кару Имени на тех, кто за него в ответе. На мои вопросы надлежит отвечать».

Задрожав, маленький ангел протараторил:

«Каразель и его партнер работали над Смертью. Над прекращением жизни. Концом физического, одушевленного существования. Они компилировали уже известное, но Каразель всегда слишком глубоко уходил в свою работу — мы едва могли его переносить, когда он конструировал Смятение. Это было, еще когда он работал над Эмоциями…»

«Ты считаешь, что Каразель умер, чтобы… чтобы исследовать данный феномен?»

«Или потому, что этот феномен его заинтриговал. Или потому, что он слишком далеко зашел в своих исследованиях. Да. Заломив руки, Фануэль уставился на меня смышлеными сияющими глазами. — Надеюсь, ты не станешь повторять этого неуполномоченным лицам, Рагуэль».

«Что ты сделал, когда нашел тело?»

«Как я и сказал, я вышел из Чертога, а на тротуаре лежал навзничь Каразель. Я спросил его, что он делает, но он не ответил.

Тогда я заметил внутреннюю жидкость, и что Каразель не то чтобы не хочет, а просто неспособен со мной говорить. Я испугался. Я не знал, что делать. Сзади ко мне подошел ангел Люцифер. Он спросил меня, не случилось ли тут чего. И я ему рассказал. Я показал ему тело. А потом… потом на него снизошла его Сущность, и он причастился Имени. Он вспыхнул так ярко! После он велел мне сходить за одним из тех, чье Назначение предполагало такие события, а сам улетел… за тобой, надо думать. Поскольку смертью Каразеля занялись другие и его судьба не моего ума дело, я вернулся к работе, обретя новое — и, полагаю, довольно ценное — понимание механизма Сожаления. Я подумываю, не забрать ли Смерть у группы Каразеля и Сараквеля. Следует, наверное, передать его Зефкиэлю, моему старшему партнеру, если он согласится за него взяться. Он всех превосходит в умозрительных проектах».

К тому времени выстроилась очередь ангелов, желающих поговорить с Фануэлем. Я чувствовал, что получил от него почти все, что мог.

«С кем работал Каразель? Кто мог последним видеть его в живых?»

«Думаю, тебе следует поговорить с Сараквелем, в конце концов, он же был его партнером. А теперь прошу прощения…» — Он вернулся к рою своих помощников: начал советовать, поправлять, предлагать, запрещать.

Мужчина умолк. На улице теперь стало тихо. Я помню его негромкий шепот, стрекотанье сверчка где-то поблизости. Небольшой зверь, вероятно, кот — а может, что-то более экзотическое, енот или даже шакал, — перебегал из тени в тень между машинами, припаркованными на противоположной стороне улицы.

— Сараквеля я нашел на самой верхней из галерей, которые кольцами шли вдоль стен всего Чертога Бытия. Как я уже говорил, Вселенная располагалась посредине Чертога, поблескивала, искрилась и сияла. И на довольно большую высоту уходила вверх…

— Вселенная, о которой ты говоришь… что это было? Схема? — спросил я, впервые его прервав.

— Не совсем. Но близко. Отчасти. Это был чертеж, но в полном масштабе, и он парил в Чертоге, а ангелы роились вокруг и все время с ним возились. Подправляли Притяжение, Музыку, Ясность и еще много чего. Пока это была еще не настоящая вселенная. Но будет, когда завершатся работы, когда настанет время произнести ее истинное Имя.

— Но… — Я подыскивал слова, чтобы выразить мою растерянность. Мужчина меня прервал:

— Не забивайте себе этим голову. Если вам так проще, считайте это моделью. Или картой. Или… как же это называется? Прототипом. М-да… — Он усмехнулся. — Но вы должны понять, многое из того, что я вам рассказываю, мне и так приходится переводить, облекать в доступную вам форму. Иначе я вообще не смог бы рассказать вам эту историю. Хотите ее дослушать?

— Да. — Мне было все равно, правдивая она или нет; это была история, которую я обязательно должен был выслушать до конца.

— Хорошо. Тогда примолкните и слушайте. Итак, Сараквеля я нашел на самой верхней галерее. Никого больше там не было: только он, какие-то бумаги и несколько небольших светящихся моделей.

«Я пришел из-за Каразеля», — сказал я ему. Он поднял на меня взгляд.

«Каразеля сейчас нет, — сказал он. — Думаю, он скоро вернется».

Я покачал головой:

«Каразель не вернется. Он перестал существовать как духовная сущность».

Его внутренний свет потускнел, и глаза широко раскрылись.

«Он мертв?»

«Именно это я и сказал. У тебя есть какие-нибудь соображения, как это могло случиться?»

«Я… это так внезапно. Я хочу сказать, он говорил про… но я понятия не имел, что он попытается…»

«Не спеши».

Сараквель кивнул. Встав, он отошел к окну. Из его окна не открывался вид на Серебряный Град, в нем только отражался свет Града и небо над нами, а еще видна была Тьма. Ветер из Тьмы ласково ерошил волосы Сараквеля. Я смотрел в его спину.

«Каразель всегда… был, да? Ведь так следует говорить? Был. Он в любую малость уходил с головой. Жаждал творчества, но и этого ему было мало. Он хотел все понять, испытать то, над чем работал. Никогда не удовлетворялся тем, что только создает, что понимает умом. Он хотел это пережить. Раньше, когда мы работали со свойствами материи, проблем не возникало. Но потом мы начали конструировать некоторые Эмоции… и он слишком погрузился в работу. В последнее время мы работали над Смертью. Это — сложный проект, и, полагаю, один из самых крупных. Возможно, он мог бы стать той характеристикой, которая для Сотворенных будет определять Творение: если бы не Смерть, они просто довольствовались бы тем, что существуют, но при наличии Смерти их жизнь обретет смысл, предел, который не дано преступить живым…»

«Поэтому ты полагаешь, что он убил себя?»

«Я знаю, что это так», — сказал Сараквель.

Подойдя к окну, я выглянул через плечо Сараквеля. Далеко-далеко внизу я мог видеть крошечное белое пятно. Тело Каразеля. Надо будет устроить так, чтобы кто-нибудь им занялся. Я спросил себя, что мы станем делать с трупом; но найдется кто-то, кто знает, чье Назначение удалять нежелательные предметы. Это назначено не мне. Это я знал. «Откуда?»

Сараквель снова пожал плечами.

«Просто знаю. В последнее время он задавал много вопросов… вопросов о Смерти. Как мы узнаем, справедливо или нет что-то создавать, устанавливать правила, если не испытаем этого сами. Он ни о чем другом не говорил».

«Тебе это не показалось странным?»

Сараквель повернулся и впервые на меня посмотрел.

«Нет. Ведь в этом и есть наше предназначение: обсуждать, импровизировать, способствовать Творению и Сотворенным. Мы входим во все мелочи сейчас, чтобы, Начавшись, Творение работало как часы. В настоящий момент мы разрабатываем Смерть. Только логично, что она занимает наши мысли. Ее физический аспект, эмоциональный, философский… И повторяемость. Каразель носился с идеей, мол, наш труд в Чертоге Бытия задает будущие модели. Мол, есть положенные для существ и событий модели и формы, которые, раз возникнув, должны повторяться снова и снова, пока не достигнут своего конца. Возможно, как для них, так и для нас. Надо думать, он считал, что это одна из его моделей».

«Ты хорошо знал Каразеля?»

«Настолько, насколько все мы тут знаем друг друга. Мы встречались здесь, мы работали бок о бок. Иногда я удалялся в мою келью на другом конце Града. Иногда то же делал и он».

«Расскажи мне про Фануэля». Его губы скривились в улыбке.

«Он у нас чинуша. Мало что делает: раздает задания, а похвалы присваивает себе. — Хотя на галерее не было больше ни души, он понизил голос. — Послушать его, так Любовь от начала и до конца его рук дело. Но надо отдать ему должное, работа при нем спорится. Из двух старших конструкторов все идеи принадлежат Зефкиэлю, но он сюда не приходит. Сидит в своей келье в Граде и размышляет, решает проблемы на расстоянии. Если тебе нужно поговорить с Зефкиэлем, идешь к Фануэлю, а тот передает твой вопрос Зефкиэлю…»

«А как насчет Люцифера? — оборвал я его. — Расскажи мне о нем».

«Люцифер? Глава Воинства? Он тут не работает. Но пару раз посещал Чертог, осматривал Мироздание. Говорят, он докладывает непосредственно Имени. Я с ним ни разу не разговаривал».

«Он знал Каразеля?»

«Сомневаюсь. Как я и сказал, он приходил сюда только дважды. Но я видел, как он пролетал вон там». — Кончиком крыла он махнул в сторону, указывая на мир за окном.

«Куда?»

Сараквель как будто собирался что-то сказать, но передумал.

«Не знаю».

Я поглядел в окно на Тьму за Серебряным Градом.

«Возможно, позже мне потребуется поговорить с тобой еще», — сказал я и повернулся уходить.

«Господин? Ты не знаешь, мне пришлют нового партнера? Для работы над Смертью?»

«Нет, — сказал я, — боюсь, не знаю».

В центре Серебряного Града был сад, место для увеселений и отдыха. Там у реки я нашел ангела Люцифера. Он просто стоял и глядел, как бежит вода.

«Люцифер?»

Он наклонил голову.

«Рагуэль. Ты уже что-то выяснил?»

«Не знаю. Может быть. Мне нужно задать тебе несколько вопросов. Ты не против?»

«Отнюдь».

«Как ты обнаружил тело?»

«Это был не я. Я увидел, что на улице стоит Фануэль. Вид у него был расстроенный. Я спросил, в чем дело, и он показал мне мертвого ангела. Тогда я полетел за тобой».

«Понятно».

Наклонившись, он опустил руку в холодную реку. Вода плескалась и перекатывалась у его пальцев.

«Это все?»

«Не совсем. Что ты делал в этой части Града?»

«Не понимаю, какое тебе до этого дело».

«Мне до всего есть дело, Люцифер. Что ты там делал?»

«Я… я гулял. Иногда я так поступаю. Просто гуляю и думаю. И пытаюсь понять». — Он пожал плечами.

«Ты гуляешь по краю Града?»

Мгновенная заминка, потом:

«Да».

«Это все, что я хотел узнать. Пока».

«С кем еще ты говорил?»

«С начальником Каразеля и с его партнером. Они оба полагают, что он сам убил себя. Положил конец собственной жизни».

«С кем еще ты собираешься говорить?»

Я поднял взгляд. Над нами высились башни Города Ангелов.

«Возможно, со всеми».

«Со всеми ангелами?»

«Если придется. Это мое Назначение. Я не успокоюсь, пока не пойму, что произошло, и пока Возмездие Имени не падет на того, кто за это в ответе. Но могу сказать тебе одно, что знаю наверняка».

«И что же это?»

Капли воды бриллиантами падали с прекрасных пальцев ангела Люцифера.

«Каразель себя не убивал».

«Откуда тебе это известно?»

«Я Возмездие. Если бы Каразель умер от своей руки, — объяснил я главе Небесного Воинства, — меня бы не призвали. Ведь так?»

Он не ответил. Я взмыл в свет вечного утра… У вас есть еще сигарета?

Я протянул ему красную с белым пачку.

— Благодарствую. Келья Зефкиэля была больше моей. Это было место не для ожидания, а для жизни, для работы, для бытия. Стены были уставлены полками с книгами, свитками и бумагами, а еще на них были разные изображения — картины. Я никогда раньше не видел картин. В середине комнаты стояло большое кресло, и в нем, откинув голову на спинку, сидел с закрытыми глазами Зефкиэль. Когда я приблизился, он открыл глаза. Они горели не ярче, чем у любого из ангелов, которых я встречал, но почему-то казалось, будто он видел больше, чем кто-либо до или после него. Было что-то особенное в том, как он смотрел. Не уверен, что смогу объяснить. А еще у него не было крыльев.

«Добро пожаловать, Рагуэль», — сказал он, его голос звучал устало.

«Ты Зефкиэль?» — Не знаю, почему я спросил. Ведь я и так знал, кто есть кто. Надо думать, это часть моего Предназначения. Узнавание. Я ведь знаю, кто вы.

«Он самый. Но ты как будто удивлен, Рагуэль? Верно, у меня нет крыльев, но, с другой стороны, мое Назначение не требует, чтобы я покидал эту келью. Я пребываю здесь и размышляю. Фануэль прилетает ко мне с докладами, приносит мне новые идеи, о которых спрашивает моего мнения. Он прилетает ко мне с проблемами, а я над ними думаю и временами приношу пользу, предлагая незначительные поправки. В этом мое Назначение. А твое — возмездие».

«Да».

«Ты пришел ко мне из-за смерти ангела Каразеля?»

«Да».

«Я его не убивал».

Когда он мне ответил, я понял, что он говорит истину.

«Тебе известно, кто это сделал?»

«Это ведь твое Назначение, правда? Обнаружить, кто убил беднягу, и обрушить на него Возмездие Имени».

«Да».

Он кивнул.

«Что ты хочешь знать?»

Я помедлил, размышляя над тем, что услышал до сих пор.

«Тебе известно, что Люцифер делал у края Града перед тем, как было обнаружено тело?»

Старый ангел поглядел на меня в упор.

«Могу выдвинуть догадку».

«Да?»

«Он ходил во Тьме».

Я кивнул. У меня в голове складывалась гипотеза. Нечто, что я почти мог ухватить. Я задал последний вопрос:

«Что ты можешь рассказать мне про Любовь?»

И он мне рассказал. Тогда я решил, будто понял все.

Я вернулся к тому месту, где лежало тело Каразеля. Останки унесли, кровь стерли, рассыпавшиеся перья собрали и уничтожили. На серебряном тротуаре не осталось ничего, указывавшего, что оно хоть когда-то тут было. Но я знал, где оно лежало. Я взмыл на крыльях, полетел вверх, пока не поднялся к самому верху башни Чертога Бытия. Там было окно, через которое я вошел.

Сараквель убирал в ящичек бескрылого человечка. На одной стороне ящичка стояло изображение небольшого бурого существа с восьмью ногами, на другой — белого цветка.

«Сараквель?» — окликнул я его.

«А? Ах, это ты. Привет. Погляди. Если бы ты умер, и тебя, скажем, закопали в ящике в землю, что ты бы предпочел, чтобы лежало поверх тебя? Вот этот паук или вот эта лилия?»

«Лилия, наверное».

«Да, и я так думаю. Но почему? Жаль… — Взяв себя рукой за подбородок, он уставился на две модели, для пробы сперва положил ящик одной стороной, потом — другой. — Так многое нужно сделать, Рагуэль. Так многое нужно сотворить правильно сейчас. Ведь потом уже ничего не изменишь. Вселенная будет только одна, нельзя будет исправлять и переиначивать, пока не получится, что нужно. Жаль, что я не понимаю, почему все это так для Него важно…»

«Ты знаешь, где келья Зефкиэля?» — спросил я.

«Да. То есть я никогда там не бывал, но знаю, где она».

«Хорошо. Отправляйся туда. Он будет тебя ждать. Встретимся у него».

Он покачал головой:

«У меня работа. Я не могу просто…»

Я позволил снизойти на меня Назначению и, поглядев на ангела сверху вниз, произнес:

«Ты будешь там. Отправляйся немедля».

Он промолчал, только, не спуская с меня глаз, попятился к окну, потом повернулся, взмахнул крыльями, и я остался один.

Подойдя к центральному колодцу Чертога, я прыгнул и стал падать, кувыркаясь сквозь модель вселенной: она сверкала вокруг меня, незнакомые краски и формы сочились и извивались, не имея ни значения, ни смысла.

Приближаясь ко дну, я забил крылами, замедляя спуск, и легко ступил на серебряный пол. Фануэль стоял между двух ангелов, каждый из которых пытался завладеть его вниманием.

«Мне все равно, насколько это будет эстетично, — объяснял он одному. — Нельзя поместить это в центр. Фоновая радиация не позволит ни одной форме жизни даже зародиться, и вообще вся система будет нестабильна».

Он повернулся к другому:

«Ладно, давай посмотрим. Гм. Выходит, это „зеленый“? Я не совсем так себе его представлял, но… М-м… Пусть побудет у меня. Я с тобой свяжусь».

Забрав у ангела лист, он решительно его сложил, потом повернулся ко мне.

«Да?» — Тон у него был резким и бесцеремонным, точно он отмахивался от праздного зеваки.

«Мне нужно с тобой поговорить».

«Да? Тогда поскорее. У меня много дел. Если это о смерти Каразеля, я рассказал тебе все, что знаю».

«Это связано со смертью Каразеля. Но сейчас я говорить с тобой не буду. Отправляйся в келью Зефкиэля, он тебя ждет. Мы встретимся там».

Он как будто хотел что-то сказать, но только кивнул и направился к двери.

Я уже повернулся, но тут мне кое-что пришло в голову. Я остановил ангела, принесшего «зеленый».

«Скажи мне кое-что».

«Если смогу, господин».

«Вон та штука, — я указал на вселенную. — Зачем?»

«Зачем? Но это же вселенная!»

«Я знаю, как она называется. Но какой цели она будет служить?»

Он нахмурился:

«Это часть плана. Так пожелало Имя. Оно требует того-то и того-то, таких-то параметров и таких-то свойств и ингредиентов. Наше Назначение сотворить это, согласно Его воле. Я уверен, ее Назначение Ему известно, но мне Он его не открыл». — В его голосе прозвучал мягкий упрек.

Кивнув, я покинул Чертог. Высоко над Градом фаланга ангелов поворачивалась, кружила и устремлялась вниз. Каждый воин держал в руке огненный меч, за которым, ослепляя взор, тянулся хвост ярчайшего сияния. По оранжево-розовому небу они двигались в унисон. Они были очень красивы. Это было как… Видели, как летним вечером в небе совершает свой танец птичья стая? Как птицы складываются в фигуры, круги, разлетаются и соединяются вновь, пока вам не покажется, будто вы понимаете скрытый смысл их движений, а потом вдруг сознаете, что не понимаете ничего и никогда не поймете? Вот так оно было, только много прекрасней.

Надо мной было небо. Подо мной — сияющий Град. Мой дом. А за Градом — Тьма.

Чуть ниже Воинства парил, наблюдая за его маневрами, Люцифер.

«Люцифер?» — позвал я его.

«Да, Рагуэль? Ты обнаружил злодея?»

«Думаю, да. Не согласишься ли полететь со мной в келью Зефкиэля? Там нас будут ждать другие, и там я все объясню».

Он помедлил.

«Конечно, — сказал он наконец. Он поднял прекрасное лицо к ангелам: фаланга медленно поворачивала в небе, каждый строго держался своего места в строю, ни один не касался соседа, — Азазель!»

Из круга вылетел один ангел, остальные почти незаметно сдвинулись, заполняя пробел, так что уже невозможно было сказать, откуда он вылетел.

«Мне нужно улететь. Командование оставляю тебе, Азазель. Пусть обучаются строю. До совершенства им еще далеко».

«Да, господин».

И Азазель застыл в воздухе на месте Люцифера, всматриваясь в стаю ангелов, а мы с главой Небесного Воинства спустились к Граду.

«Он мой заместитель, — сказал Люцифер. — Талантливый. Полный энтузиазма. Азазель последует за мной куда угодно».

«Ради чего ты их тренируешь?»

«Ради войны».

«С кем?»

«Что ты имеешь в виду?»

«С кем они будут воевать? Кто есть в этом Граде, кроме нас?»

Он поглядел на меня, взгляд прекрасных глаз был открыт и честен.

«Не знаю. Но Он назвал нас Своим воинством. Поэтому мы будем совершенны. Ради Него. Имя непогрешимо, всесправедливо и всемудро, Рагуэль. Иначе быть не может, что бы ни…» — Он замолк и отвел глаза.

«Что ты собирался сказать?»

«Это не имеет значения».

«A-а». Остаток спуска до кельи Зефкиэля мы пролетели молча.

Я поглядел на часы, было почти три. По лос-анджелесской улице пронесся порыв ледяного ветра, и я поежился. Заметив это, незнакомец прервал свой рассказ.

— Вы в порядке? — спросил он.

— Да. Пожалуйста, дальше. Очень увлекательно.

Он кивнул.

— Они ждали нас в келье Зефкиэля: Фануэль, Сараквель и Зефкиэль. Зефкиэль сидел в своем кресле. Люцифер занял место у окна.

«Спасибо всем, что пришли, — выйдя на середину, начал я. — Вы все знаете, кто я, вы все знаете, каково мое Назначение. Я Возмездие Имени, рука Господа. Я Рагуэль. Ангел Каразель мертв. Мне было поручено узнать, почему он умер, кто его убил. Это я сделал. Но сперва вернемся к началу. Ангел Каразель был конструктором в Чертоге Бытия. Он был талантлив, так, во всяком случае, мне говорили… Люцифер, скажи нам, что ты делал перед тем, как наткнулся на Фануэля и тело».

«Я уже сказал тебе. Я гулял».

«Где ты гулял?»

«Не вижу, какое это имеет отношение к смерти».

«Скажи мне!!!»

Он помешкал. Он был выше всех нас, такой прекрасный и гордый.

«Что ж, ладно. Я гулял во Тьме. Я уже некоторое время гуляю во Тьме. Это помогает мне увидеть Град со стороны, ведь для этого нужно из него выйти. Я вижу, как он красив, как он совершенен. Нет ничего пленительней нашего дома. Нет ничего законченней. Нет места, где кто-то хотел бы находиться».

«И что ты делаешь во Тьме, Люцифер?»

Он сердито глянул на меня.

«Хожу. И… Во Тьме живут голоса. Я их слушаю. Они обещают, спрашивают, нашептывают и молят. А я закрываю мой слух. Я закаляю себя и гляжу на Град. Это единственный для меня способ проверить себя — подвергнуть себя хоть какому-то испытанию. Я Глава Воинства, я первый среди ангелов, и потому должен доказать себя».

Я кивнул.

«Почему ты не сказал мне этого раньше?» Он опустил взгляд.

«Потому что я единственный ангел, который ходит во Тьме. Потому что я не хочу, чтобы другие пошли по моим стопам: сам я достаточно силен, чтобы бросить вызов голосам, проверить себя. Остальные не столь крепки. Кто-нибудь может оступиться и пасть».

«Благодарю тебя, Люцифер. Пока это все. — Я повернулся к следующему ангелу. — Фануэль. Сколько времени ты присваивал себе труды Каразеля?»

Его рот открылся, но он не издал ни звука. «Ну?!!!»

«Я… я никогда бы не присвоил себе чужих достижений».

«Но ты же присвоил себе Любовь?» Он моргнул. «Да…»

«Не объяснишь ли нам, что такое Любовь?» — попросил я.

Он тревожно огляделся по сторонам. «Это чувство глубокой приязни и тяги к другому существу, часто сочетающееся со страстью или плотским желанием — потребностью быть с другим. — Он говорил сухим менторским тоном, точно цитировал математическую формулу. — Чувство, которое мы испытываем к Имени, к нашему Творцу, — это Любовь. Любовь станет побуждением, которое будет в равной степени вдохновлять и уничтожать. Мы… — Он помедлил, потом начал снова: — Мы очень ею гордимся».

Он просто произносил слова и как будто уже не надеялся, что мы в них поверим.

«Кто проделал основную часть работы по Любви? Нет, не отвечай. Позволь мне сперва спросить остальных. Следующий мой вопрос тебе, Зефкиэль. Когда Фануэль принес тебе на одобрение детальные разработки Любви, кого он назвал автором?»

Бескрылый ангел мягко улыбнулся.

«Он сказал, что это его проект».

«Благодарю тебя, господин. Теперь Сараквель. Кому принадлежала Любовь?»

«Мне. Мне и Каразелю. Больше ему, чем мне, но мы работали над ней вместе».

«Ты знал, что Фануэль присвоил все лавры себе?»

«… Да».

«И ты это допустил?»

«Он… он пообещал, что даст нам особый проект. Он пообещал, что если мы промолчим, то получим новые крупные проекты. И сдержал свое слово. Он дал нам Смерть».

Я повернулся к Фануэлю.

«Ну?»

«Верно, я утверждал, что Любовь принадлежит мне».

«Но ведь она была Каразеля. И Сараквеля».

«Да».

«Это был их последний перед Смертью проект?»

«Да».

«Это все».

Подойдя к окну, я взглянул на серебряные башни, посмотрел на Тьму. А потом заговорил:

«Каразель был замечательным конструктором У него был только один недостаток, и заключался он в том, что он слишком глубоко погружался в свою работу. — Я повернулся к остальным Ангел Сараквель дрожал, под его кожей просверкивали огоньки. — Скажи, Сараквель, кого любил Каразель? Кто был его возлюбленным?»

Он уперся взглядом в пол. Потом вдруг гордо, агрессивно поднял глаза. И улыбнулся.

«Я».

«Не хочешь нам рассказать?»

«Нет. — Пожатие плечами. — Но, наверное, придется. Что ж, слушайте. Мы работали вместе. И когда взялись за Любовь… то стали любовниками. Это была его идея. Всякий раз, когда нам удавалось выкроить немного времени, мы улетали в его келью. Там мы касались друг друга, обнимали друг друга, шептали друг другу нежные слова и клялись в вечной преданности. Его благополучие значило для меня больше моего собственного. Я существовал ради него. Оставаясь один, я повторял его имя и думал о нем одном Когда я был с ним… — Он помедлил и опустил взгляд. — Ничего не имело значения».

Подойдя к Сараквелю, я поднял его подбородок, чтобы заглянуть в эти серые глаза.

«Тогда почему ты его убил?»

«Потому что он разлюбил меня. Когда мы начали работать над Смертью, он… он потерял ко мне интерес. А если я не мог получить его, так пусть достанется своей новой возлюбленной. Я не мог выносить его присутствия — не мог терпеть того, что он от меня так близко, и знать, что он ничего ко мне не испытывает. От этого было больнее всего. Я думал… Я надеялся… что, когда его не станет, я сам перестану любить его… и боль уймется. Поэтому я его убил. Я нанес ему колотую рану и выбросил его тело из нашего окна в Чертоге Бытия. Но боль так и не унялась». — Последние слова прозвучали почти как стон.

Подняв руку, Сараквель смахнул мои пальцы со своего подбородка.

«И что теперь?»

Я почувствовал, как на меня нисходит моя Ипостась, как меня захватывает мое Назначение. Я перестал быть отдельным существом, я превратился в Возмездие Господне.

Придвинувшись к Сараквелю ближе, я обнял его. Прижался к его губам своими и, раскрыв их, проник ему в рот языком. Мы поцеловались. Он закрыл глаза.

В тот миг я почувствовал его в себе: горение, свечение. Уголком глаза я увидел, как Люцифер и Фануэль отводят глаза, прикрывают лица рукой от моего света; я чувствовал на себе взгляд Зефкиэля. И мой свет становился все ярче и ярче, пока не вырвался — из моих глаз, из моей груди, из моих пальцев, из моего рта — белым опаляющим огнем.

Белое пламя медленно поглотило Сараквеля, и, сжигаемый, он льнул ко мне.

Вскоре от него ничего не осталось. Совсем ничего.

Я почувствовал, как пламя покидает меня. Я снова вернулся к прежнему себе.

Фануэль рыдал. Люцифер был бледен. Сидя в своем кресле, Зефкиэль молча наблюдал за мной.

Я повернулся к Фануэлю и Люциферу.

«Вы узрели Возмездие Господне, — сказал я им. — Пусть оно послужит предостережением вам обоим».

Фануэль кивнул.

«Я понял. Воистину понял. Я… с твоего разрешения, я пойду, господин. Я вернусь на назначенный мне пост. Ты не возражаешь?»

«Отправляйся».

Спотыкаясь, он подошел к окну и, неистово взмахивая крылами, ринулся в свет.

Люцифер подошел к тому месту, где стоял Сараквель. Потом опустился на колени, отчаянно всматриваясь в плиты, словно пытался отыскать там хотя бы малую частицу уничтоженного мною ангела, снежинку пепла, кость или обгоревшее перо, но там не было ничего. Затем он поднял на меня взгляд.

«Это было неправильно, — сказал он. — Это было несправедливо».

Он плакал. По его лицу бежали слезы. Сараквель, возможно, был первым, кто полюбил, но Люцифер первым пролил слезы. Этого я никогда не забуду. Я смотрел на него бесстрастно.

«Это было возмездие. Он убил. И в свой черед был убит. Ты призвал меня к моему Назначению, и я исполнил его».

«Но он… он же любил! Его следовало простить. Ему следовало помочь. Нельзя было уничтожать его вот так. Это было неправильно!»

«Такова Его воля».

Люцифер встал.

«Тогда, наверное, Его воля несправедлива. Возможно, голоса во Тьме все-таки говорят правду. Как такое может быть правильно?»

«Это правильно. Это Его воля. Я всего лишь исполнил мое Назначение».

Тыльной стороной ладони он отер слезы.

«Нет, — безжизненно сказал он, потом медленно покачал головой. — Я должен над этим подумать. Сейчас я ухожу».

Подойдя к окну, он ступил в небо и, мгновение спустя, исчез.

Мы с Зефкиэлем остались в келье одни. Когда я подошел к его креслу, он мне кивнул.

«Ты хорошо исполнил свое Назначение, Рагуэль. Разве тебе не следует вернуться в твою келью ждать, когда ты потребуешься снова?»

Мужчина на скамейке повернулся ко мне, ища встретиться со мной взглядом. До сего момента мне казалось, он едва замечал мое присутствие: он пристально смотрел перед собой, и его шепот звучал монотонно. А теперь он как будто меня обнаружил и обращался ко мне одному, а не к воздуху и не к Граду Лос-Анджелесу. Он произнес:

— Я знал, что он прав. Но я просто не в силах был уйти, даже если бы захотел. Моя Ипостась не окончательно покинула меня, мое Назначение не осуществилось до конца. И как Люцифер, я опустился на колени. Я коснулся лбом серебряного пола.

«Нет, Господи, — сказал я. — Еще рано».

Зефкиэль поднялся со своего кресла.

«Встань, — велел он. — Не пристало одному ангелу преклонять колена перед другим. Это неправильно. Вставай!»

Я тряхнул головой.

«Ты не ангел, Отец», — прошептал я.

Зефкиэль промолчал. Сердце екало у меня в груди. Мне было страшно.

«Мне поручили разузнать, кто в ответе за смерть Каразеля, Отец. И я знаю, кто это».

«Ты свершил свое Возмездие, Рагуэль».

«Это было Твое Возмездие, Господи».

Тогда он, вздохнув, снова сел.

«Эх, маленький Рагуэль. Проблема с сотворением заключается в том, что сотворенное функционирует намного лучше, чем ты даже планировал. Следует ли мне спросить, как ты меня узнал?»

«Я… не могу сказать с точностью, Господи. У тебя нет крыльев. Ты живешь в центре Града и напрямую руководишь Творением. Когда я уничтожал Сараквеля, Ты не отвел глаз. Ты слишком многое знаешь. Ты… — Я помедлил и задумался. — Нет, не знаю, откуда мне это известно. Как Ты сказал сам, Ты хорошо меня сотворил. Но кто Ты и в чем смысл драмы, которую мы тут для Тебя разыграли, я понял лишь, когда увидел, как уходил Люцифер».

«И что же ты понял, дитя?»

«Кто убил Каразеля. Или, по крайней мере, кто дергал за нитки. Например, кто, зная склонность Каразеля слишком глубоко погружаться в свои проекты, устроил так, чтобы Каразель и Сараквель совместно работали над Любовью».

«А зачем кому-то понадобилось „дергать за нитки“, Рагуэль?» — Он произнес это мягко, почти поддразнивая, точно взрослый, делающий вид, будто ведет серьезную беседу, когда разговаривает с ребенком.

«Потому что ничто не происходит без причины, а все причины — в Тебе. Ты подставил Сараквеля. Да, он убил Каразеля. Но он убил Каразеля для того, чтобы я мог его уничтожить».

«И уничтожив его, ты поступил неправильно».

Я заглянул в его старые-старые глаза.

«Это было мое Назначение. Но я считаю это несправедливым. Думаю, нужно было, чтобы я уничтожил Сараквеля, дабы продемонстрировать Люциферу Неправоту Господа».

Тут он улыбнулся:

«И какова же у меня была на то причина?»

«Я… я не знаю… Не могу понять… Как не понимаю, зачем Ты создал Тьму или голоса во Тьме. Но их создал Ты. Ты стоял за всем случившимся».

Он кивнул:

«Да. Пожалуй. Люцифер должен мучиться, сознавая, что Сараквеля уничтожили несправедливо. И это, среди всего прочего, подтолкнет его на некий поступок. Бедный милый Люцифер. Его путь изо всех моих детей будет самым тяжелым, ибо есть роль, которую ему надлежит сыграть еще в предстоящей драме, и она будет великой».

Я остался коленопреклоненным перед Творцом Всего Сущего.

«Что ты сделаешь теперь, Рагуэль?» — спросил он.

«Я должен вернуться в мою келью. Теперь мое Назначение исполнено. Я обрушил Возмездие и разоблачил виновного. Этого достаточно. Но… Господи?»

«Да, дитя».

«Я чувствую себя нечистым… Оскверненным. Как если бы на меня пала тень. Возможно, верно, что все свершившееся — по воле Твоей и потому хорошо. Но иногда Ты оставляешь кровь на Своих орудиях».

Он кивнул, словно со мной соглашался.

«Если желаешь, Рагуэль, можешь обо всем забыть. Обо всем, что случилось в сей день. — А потом добавил: — Вне зависимости от того, решишь ли ты помнить или забыть, ты не сможешь говорить об этом ни с одним другим ангелом».

«Я буду помнить».

«Это твой выбор. Но иногда память оборачивается тяжким грузом, а умение забывать приносит свободу. А теперь, если ты не против… — Опустив руку, он взял из стопки на полу папку и открыл ее. — Меня ждет кое-какая работа».

Встав, я отошел к окну. Я надеялся, что Он позовет меня, объяснит все детали Своего плана, каким-то образом все исправит. Но Он ничего не сказал, и, даже не оглянувшись, я оставил Его.

На сем мужчина умолк. И молчал (мне казалось, я даже не слышу его дыхания) так долго, что я начал нервничать, решив, а вдруг он уснул или умер.

Потом он встал.

— Вот и все, малый. Вот твоя история. Как по-твоему, стоит она пары сигарет и коробка спичек? — Он задал этот вопрос так, словно ответ был ему важен, без тени иронии.

— Да, — честно ответил я. — Да. Стоит. Но что случилось потом? Откуда вы… Я хочу сказать, если… — Я осекся.

На улице теперь было совсем темно, заря едва занималась. Один из фонарей начал помаргивать, и мой собеседник стоял подсвеченный сзади первыми лучами рассвета. Он сунул руки в карманы.

— Что случилось? Я оставил мой дом, я потерял мой путь, а в наши дни — дом далеко-далеко. Иногда делаешь что-то, о чем потом сожалеешь, но исправить уже ничего нельзя. Времена меняются. За тобой закрываются двери. Ты живешь дальше. Понимаешь? Наконец я оказался здесь. Говаривали, что в Лос-Анджелесе не рождаются. В моем случае адски верно.

А потом, прежде чем я успел понять, что он собирается сделать, он наклонился и нежно поцеловал меня в щеку. Он оцарапал меня своей щетиной, но пахло от него на удивление сладко. Он прошептал мне на ухо:

— Я не пал. Мне плевать, что там обо мне говорят. Я все еще делаю мою работу. Так, как я ее понимаю. — В том месте, где кожи коснулись его губы, щека у меня горела. Он выпрямился. — Но я все равно хочу вернуться домой.

Мужчина ушел по улице с погасшими фонарями, а я смотрел ему вслед. У меня было такое ощущение, будто он забрал у меня что-то, только вот я не мог вспомнить, что именно. А еще я чувствовал, что он оставил мне нечто взамен: отпущение грехов, быть может, или невинность, хотя каких грехов или какую невинность, я уже не мог бы сказать.

Взявшийся откуда-то образ: рисунок каракулями двух ангелов в полете над прекрасным городом, а поверх рисунка отчетливый отпечаток детской ладошки, пачкающий белую бумагу кроваво-красным. Он проник мне в голову без спросу, и я уже не знал, что он значит.

Я встал.

Было слишком темно, чтобы разглядеть циферблат, но я знал, что сегодня уже не засну. Я вернулся в гостиницу, к дому возле чахлой пальмы, чтобы помыться и ждать. Я думал про ангелов и про Тинк, я спрашивал себя, не ходят ли рука об руку любовь и смерть.

На следующее утро снова пустили рейсы в Англию.

Я чувствовал себя странно: из-за недостатка сна все казалось плоским и равно важным, и одновременно ничто не имело значения, а реальность стала выскобленной и до прозрачности стертой. Поездка в такси до аэропорта обернулась кошмаром. Мне было жарко, я устал, то и дело раздражался. По лос-анджелесской жаре я надел только футболку; куртка осталась на дне сумки, где и провалялась все время моего здесь пребывания.

Самолет был переполнен, но мне было все равно.

По проходу шла стюардесса с переносной стойкой газет: «Геральд трибьюн», «Ю-Эс-Эй тудей» и «Лос-Анджелес таймс», но не успевали мои глаза прочесть слова на странице, как они тут же вылетали у меня из головы. Ничто из прочитанного в памяти не задержалось. Нет, я лгу. Где-то на последней странице притаилась заметка о тройном убийстве: две женщины и маленький ребенок. Никаких имен не приводилось, и не могу сказать, почему заметка мне так запомнилась.

Я вскоре заснул. Мне снилось, как я занимаюсь любовью с Тинк, а из губ и закрытых глаз у нее медленно сочится кровь. Кровь была холодной, тягучей и липкой, и я проснулся, замерзнув под кондиционером и с неприятным вкусом во рту. Язык и губы у меня пересохли. Выглянув в поцарапанный овальный иллюминатор, я стал смотреть вниз на облака, и тут мне (уже не в первый раз) пришло в голову, что облака на самом деле это другая земля, где все в точности знают, чего они ищут и как вернуться к началу. Смотреть вниз на облака — для меня один из немногих плюсов полета Это и ощущение близости собственной смерти.

Завернувшись в тонкое самолетное одеяло, я еще поспал, но никакие больше сны мне так не запомнились.

Вскоре после того как самолет приземлился в Англии, налетел ураган, обрушив линии электропередачи. В этот момент я ехал один в лифте аэропорта В кабине вдруг потемнело, и она остановилась между этажами. Зажглись тусклые аварийные лампочки. Я нажимал красную кнопку вызова, пока не села батарейка и не перестал гудеть звонок, а после дрожал в лос-анджелесской футболке, прикорнув в углу тесной серебряной кабинки. Смотрел, как клубится в воздухе мое дыхание, и обнимал себя руками, чтобы согреться.

Там не было ничего, кроме меня. И все же я чувствовал себя в безопасности. Вскоре придет кто-нибудь и разожмет двери. Рано или поздно меня кто-нибудь выпустит, и я знал, что скоро буду дома.

Джей Лейк

ДОМА ИЗБРАННЫХ

Джей Лейк живет в Орегоне, он писатель и редактор и работает одновременно над несколькими проектами. Его последние произведения — роман Pinion, выпущен Tor Books; повести The Specific Gravity of Grief, выпущенная Fairwood Press и The Baby Killers, изданная PS Publishing; а также сборник The Sky That Wraps, выпущенный Subterranean Press.

Его короткие рассказы регулярно появляются на прилавках книжных магазинов во всем мире. Он выиграл премию Джона В. Кэмпбелла лучшему новому писателю-фантасту, а также неоднократно номинировался на Всемирную премию фэнтези и премию Хьюго.

«Изначально я написал эту серию рассказов для совместного проекта с Брюсом Холландом Роджерсом, — рассказал автор. — Брюс установил для работы над текстом строгие рамки, в том числе ограничения по количеству слов. Такие ограничения приводят к интересным результатам, вынуждая автора экспериментировать с формой произведения. Такой метод работы требует высокой концентрации, и, помимо прочего, мне было очень весело отыскивать пять разных способов показать, что ангелы плохие. Они, конечно, на стороне добра, но это не значит, что они хорошие…»

Пахнет кровью агнца. В полной тишине я иду с мечом в руке по пыльной улице. Высокие серебристые облака затеняют лик луны, словно легкое полотно, скрывающее лицо возлюбленной. Это мои облака, и покрывало тишины тоже мое. Есть задания, на которые никто не согласится под принуждением, даже если тебя толкает на это любящая рука Того-Кто-Он-Есть.

Один из моих братьев стоит в тени олив и гранатовых деревьев, время от времени взмахивая мечом и убивая змей. Легкая работа, чисто символическая.

Другие похищали дев и разрушали города. Работа нелегкая, хотя тоже символическая. Но потом они возвращались домой с чистыми руками и спокойной совестью. В конце концов, грешники существуют для того, чтобы понести наказание.

Но здесь и сейчас, на берегу Отца-реки собрался миллион бьющихся сердец, спящих сердец. Заслышав меня, не подают голоса собаки и стервятники перестают копошиться на крышах храмов. Даже мерзкие крокодилы засыпают, зарывшись в ил среди густого тростника.

Тот-Кто-Он-Есть направил меня вершить мщение. Не над эдемскими нарушителями запретов или развратниками Содома. Мне суждено остановить сердца десяти тысяч спящих сыновей. Большинство из них грешны лишь тем, что их тянет к материнской или девичьей груди.

Я подошел к каменному изваянию бога с шакальей головой.

— Ты, дружище, — прошептал я, — хотя бы не притворяешься лучше, чем ты есть. Я же, совершая убийство, облачаюсь в сверкающие небесные одежды.

С морды шакала посыпалась пыль, когда его улыбка, чуть треснув, стала шире.

Клык, сказал я себе, я — зуб Господень. Он есть Тот-Кто-Он-Есть, а я — тот, кто терзает живую плоть.

Не нужно притворяться: на рассвете вместе с утренним солнцем поднимется вопль и страдания. Ради этого все и делается.

Я обрываю все свои перья, хотя боль проникает до самого сердца, и бросаю их под ноги шакалу. Каждое перо лучится светом божьей силы. Кровью, текущей по спине, я окропляю лицо и руки, смачиваю меч — и эхом отзывается кровь агнцев на домах избранных. Имя мне легион, и я шагаю в самое сердце тьмы, чтобы пронзить сердца тысячам матерей.

Джейн Йолен

НАШЕСТВИЕ АНГЕЛОВ

Журнал Newsweek назвал Йолен «американским Гансом-Христианом Андерсеном», The New York Times — «современным Эзопом». Плодотворная писательница, редактор и поэтесса, автор научно-фантастических, детских книг и литературных сказок. Джейн — обладательница престижной медали Калдекотта, двух премий Небьюла за рассказ в жанре научной фантастики и Всемирной премии фэнтези для мастеров жанра. Недавно вышла ее трехсотая книга — правда, писательница не уверена, которая именно! Это может быть роман Except the Queen или фантастический комикс Foiled. В данный момент она работает над сказкой для взрослых, Snow in Summer, которую можно описать словами «Белоснежка Аппалачских гор».

«Я написала и опубликовала рассказ „Нашествие ангелов“ несколько лет тому назад, после размышлений о библейских ангелах, — вспоминает автор. — Бог знает, почему. Хотя Он и знает, но мне не говорит. Наверное, тем утром мою машину обгадили птицы. Мелкая досада зацепилась за мое сознание, и через некоторое время превратилась в жемчужину».

Сегодня ангелы вернулись — мерзкие твари, после которых остаются только золотые перья и большие, коричневые комья навоза, как после верблюдов. Один из них схватил огромными когтями Исака и унес. Стая скрылась из виду, но его крик был слышен еще долго. На двери, у которой Исака схватили, остались пятна крови. Мы не стали смывать кровь, только прибили сверху выпавшие перья — как предупреждение и отчасти как надгробный памятник. Из всех нынешних напастей нашествие ангелов было худшей.

Мы не хотели оставаться в землях гиптов, но рабы должны слушаться своих хозяев. Конечно, мы не были рабами в обычном смысле, а только наемными работниками, подписавшими договор, но гипты готовы были молиться на подписанные договора. У них даже поговорка была: «Нарушивший записанное слово хуже вора». А то, что они вытворяли с пойманными ворами, было слишком даже по меркам этого богом забытого местечка в пустыне.

Так мы здесь и застряли — под небом, с которого падали жабы, среди жалких полей, объеденных саранчой, под солнцем, обжигавшим нашу чувствительную кожу до красных волдырей. В таком кошмаре прошел целый год. А если кто-то из нас начинал жаловаться, предводитель гиптов, фаро, размахивал над головой нашим договором, а его сородичи издавали высокий вой, который они почему-то называли смехом.

И мы оставались.

Вскоре после того как унесли Исака, ко мне пришла его дочь Мириан, она принесла Посох вождей. Я вырезала на нем свой знак, прямо под знаком Исака, и произнесла торжественную клятву на древнем языке, перед лицом Мириан и девяти других свидетелей передачи Посоха. Моим знаком была змейка, поскольку мой род — клан Змеи. Ровно двадцать поколений назад последний из клана Змеи привел наш народ в эти места. Но если ангельская напасть продлится еще некоторое время, то не останется никого, кто мог бы сменить меня на этом посту. Наш клан не боевой, и я была последним вождем. Мы — маленькая горстка, втоптанная в пыль ногами могучих процветающих родов.

Когда клятва была произнесена и засвидетельствована — ведь мы люди пергамента и чернил, — мы сели за стол, чтобы преломить хлеб.

— Здесь нельзя оставаться, — начал Иосиф. Его большое бородатое лицо было так испещрено шрамами, что напоминало карту, и, когда он говорил, южное полушарие сердито двигалось. — Нужно попросить фаро разорвать с нами договор.

— За все годы работы на гиптов, — заметила я, — мы ни разу не нарушали договора. И мой отец, и твой, Иосиф, перевернулись бы в гробах, узнав, что мы говорим о подобном.

Мой отец, спокойно отошедший с мир иной пятнадцать лет назад, еще на родине, едва ли бы стал вертеться в гробу. Но отец Иосифа, как и все из рода Скорпиона, был непоседой, постоянно ищущий приключений на свою голову. Было не сложно представить, как он вертится в могиле, словно праздничный барашек на вертеле над костром.

Мириан тихо заплакала в уголке, но ее братья грохнули о стол кулаками, больше похожими на молоты.

— Он должен нас отпустить! — гаркнул Ур.

— Или хотя бы, — добавил рассудительно младший, но более могучий брат, — пусть позволит нам отложить работу над храмом, пока ангелы не откочуют на север. Уже скоро лето.

Плач Мириан стал громче — то ли из-за внезапной кровавой кончины Исака, то ли из-за мысли о том, что его убийцы будут роскошествовать в северных долинах.

— Просьбы к фаро отпустить нас ничем хорошим не кончатся, — сказала я. — В этом случае он прикажет поступить с нами как с ворами, а это не самый лучший выход.

Под словом «нами» я подразумевала себя, ведь гнев фаро обрушится на просителя, которым будет вождь, то есть я.

— Но… — продолжила я и замолчала, ведь умение вовремя замолчать всегда было сильной стороной рода Змеи. Все ждали. — Но если мы сумеем убедить фаро, что чума обрушилась только на гиптов, а не на нас…

И я позволила им самим закончить эту мысль. Клан Змеи славится хитроумием и сообразительностью, именно этих качеств не хватает нашему народу в такое тяжелое время.

Мириан перестала плакать. Она обошла стол и встала у меня за спиной, положив руки мне на плечи.

— Я согласна с Мошей, — заявила она.

— Я тоже, — добавил Ур, который во всем слушался сестру.

Один за другим, на этом сошлись и все остальные. А решение, которое утвердили десятеро, наш народ, застрявший в земле гиптов, выполнит без малейших вопросов. Наша сила — в единодушии.

И я сразу же отправилась во дворец фаро, ведь если медлить, он не поверит в то, что это дело срочное. Гипты — зажравшийся народ с короткой памятью, именно поэтому они заставляют других строить большие напоминания о себе. Вся пустыня заставлена такими памятниками — каменные изваяния на костях, скрепленные кровью нашего народа.

Обычно мы не жалуемся. В конце концов, только мы способны спроектировать и построить эти циклопические «напоминания».

Самим гиптам это не под силу. Они предпочитают чахнуть над своими сокровищами, скаредно отсчитывая золото в награду за работу. Между нами установилось странное взаимопонимание, но не более странное, чем другие естественные связи, представленные в окружающем мире. Например, птички-бегунки с острыми клювами, которые питаются насекомыми со спины крокодилов. Или рыбы-прилипалы, которые присасываются к акулам?

Но в этом году жизнь в гиптском царстве стала невыносимой. И раньше бывали тяжелые времена, когда мы теряли своих из-за сильной жары, плохо приготовленной гиптской еды или внезапных вспышек местной хвори. Но никогда прежде беды не шли чередой в течение одного года. Отовсюду поползли шепотки, что бог, видимо, разгневался на нас. И, под конец, это кошмарное нашествие.

Обычно ангелы не покидали своих гор, довольствуясь дикими козами и птенцами. Они редко показывались на глаза, кроме брачных полетов под облаками, когда самец кружил по спирали, горделиво демонстрируя самкам, восседающим на вершине горы, роскошное оперение и возбужденный пенис. Говорят, что женщины-гипты, распаленные завораживающим зрелищем ангельской мужественности, убегали из дома прочь, и их больше никто не видел Женщины нашего народа никогда себе такого не позволяли.

Но в этом году пришла небывалая жара, и вся зелень в горах зачахла. Много коз умерло от голода. И ангелы в поисках красной пищи вскоре обнаружили, что в наших жилах течет тот же сладкий нектар. Мы возводили памятники, открыто ходили по улицам и были более легкой добычей, чем домашние козы. А еще гипты не разрешали нам носить оружие. Потому что так записано в договоре.

От когтей ангелов погибли пятьдесят семь человек, десять из них — из моего родного клана. Слишком много. Мы должны убедить фаро, что нашествие — это его напасть, не наша. А для этого понадобится все коварство и изворотливость настоящей Змеи. Я думала об этом, пока шла по широкой главной улице, улице Памяти, к дворцу фаро.

Поскольку гипты считали, что неприкрытые колени и лицо женщины пробуждают ненужное вожделение, пришлось предварительно закутаться. Я надела черное платье и штаны, скрывающие ноги, и черную шелковую накидку, оставляющую на виду только глаза. Но для строителя важно сохранять легкость движений, к тому же жара стояла страшная, поэтому я оставила открытыми живот и руки. Для гиптов эти части тела не казались чем-то особенным. Когда я уже шла ко дворцу, то сообразила, что мои руки и живот могут быть отличной мишенью для охотящихся ангелов. Я крепче вцепилась в Посох вождей. Затем взялась за него обеими руками. Меня они не захватят врасплох, как Исака, со спины. Я оглянулась, затем подняла голову и посмотрела вверх. Ничего, только чистая синева египетского небесного свода. Ни одна птаха не чертила по нему ленивые круги.

Мне удалось добраться до дворца без помех. Улицы были пусты, как и небо. Обычно на улицах толпятся и галдят мои соотечественники и другие наемники гиптов. Сами же они передвигаются на повозках, запряженных ослами, и только по ночам — их разжиревшие, расползшиеся тела плохо переносят жару. И, поскольку ангелы являются дневными хищниками и ночью отдыхают от полетов, то гипты с ними встречаются очень редко.

Я постучала в ворота дворца. Стражники — наемники из-за большой воды, чьи лица испещрены ритуальными шрамами, — открыли ворота. Я кивнула им. По меркам гиптов наш народ был выше рангом, чем эти наемники. Но наши священные книги гласят, что все люди равны, поэтому я и кивнула.

Они не ответили на мое приветствие. По их вере наемники считаются мертвыми. Пока не вернутся в родной дом. А мертвым ни к чему быть любезными с окружающими.

— Моша-ла, Моша-ла! — зачирикали вокруг.

Все двадцать сыновей фаро ринулись ко мне, топоча маленькими ножками по полу. Мальчишки еще не набрали огромного веса, что свойственно взрослым гиптам, поэтому окружили меня и повисли, словно обезьянки. При дворе меня любили, поскольку я, как настоящая мудрая Змея, умела придумывать занимательные истории.

— Моша-ла, расскажи нам сказку!

Я подняла над головой Посох, и удивленные ребятишки отпрянули. Не придется мне больше рассказывать им сказок.

— Мне нужно увидеть вашего отца, великого фаро, — сказала я.

Они прыснули прочь, стуча ножками и причмокивая на бегу, туда, откуда доносились дразнящие ароматы готовой еды. Я двинулась следом, зная, что взрослые гипты наверняка сидят в трапезной, где проходит очередной пир, длящийся дни напролет.

Новая пара черных наемников распахнула передо мной двери. Эти были уже из другого племени — жилистые и высокие, шрамы на их руках казались редким украшением из черных бусин. Проходя, я кивнула. На их лицах не отразилось ни тени чувств.

В зале восседали гипты, поглощая еду, которую подавали их более стройные женщины.

На помосте стояли в ряд семь массивных лож, на которых располагались советники фаро. А над ними, на самом высоком постаменте, нависала огромная гора жира. Это был сам фаро, и сейчас он тянулся пухлой рукой к чаше с очищенным виноградом.

— Приветствую тебя, о высокий и могущественный фаро, — промолвила я, заглушая голосом шум и гам трапезной.

Фаро вяло улыбнулся мне и неуклюже махнул рукой. Кольца на его пальцах давно вросли в ожиревшую плоть. В нашем народе шутили, что возраст гипта определяют так же, как и возраст деревьев — считают кольца. Раз надев кольца, гипт не может его уже снять из-за того, что пальцы быстро становятся толще. С руки фаро мне подмигивало множество драгоценных колец. Фаро был очень старым.

— Моша-ла, — устало протянул он, — печально видеть тебя с Посохом твоего народа.

— А мне печально, великий фаро, нести тебе дурные вести. — Я повысила голос, чтобы даже женщины на кухне могли меня слышать. — Но они слишком важны, и ты должен об этом знать.

— Продолжай, — велел фаро.

— Смертоносные ангелы спустились с неба не по наши души, мы всего лишь легкая закуска перед главным блюдом, которым станет плоть гиптов, — объявила я. — Вскоре им надоест сухое костистое мясо и они вопьются в вас. Если только…

Я замолчала.

— Если только что, вождь народа? — спросил фаро.

Продолжать было непросто. Но пришлось. Назад дороги не было, и фаро это тоже понимал.

— Если только ты не отпустишь мой народ за море. Когда ангелы улетят, мы вернемся. Мы приведем новых работников из нашего народа, и мы завершим строительство в срок.

Глаза фаро жадно блеснули.

— За ту же плату?

— Это же в ваших интересах, — заныла я.

Фаро считал, что просители должны ныть. Это даже было внесено в раздел договора под названием «Правила поведения».

— Я не верю тебе, Моша-ла, — ответил фаро. — Но история твоя нас повеселила. Приходи завтра.

Свою шкуру я уберегла, но основной задачи не решила.

— Эти ангелы прилетели за твоими сыновьями, фаро! — сказала я. А что мне оставалось? Днем на улицу выходили только мальчишки и иногда, довольно редко, женщины. Я сама не знаю, почему я это произнесла. — И когда они попробуют плоть гипта…

Я замолчала.

В зале воцарилась внезапная тишина. Стало ясно, что я перешла границы. Это стало еще яснее, когда фаро сел. Медленно его слоновья туша выпрямилась, чернокожие стражи поддерживали ее с обеих сторон. Усевшись ровно, он нахлобучил официальный шлем с украшенными пластинами, закрывавшими уши. Фаро протянул толстую руку в сторону, и ему тут же подали Великий крюк гиптов.

— Ты и твой народ не отправитесь за море в этом году раньше времени, — провозгласил фаро. — А завтра ты явишься на кухню и приготовишь суп из своей руки.

И он трижды постучал более широким концом крюка в пол. Стражник принял крюк из его руки. Затем, утомившись долгой тирадой — я только надеялась, что речь шла о левой, а не о правой руке, — фаро улегся обратно и продолжил трапезу.

Я ушла. Двери передо мной открывали призрачные стражи, чьи лица я забывала, как только проходила мимо, в ранний вечер, окрашенный багрянцем заходящего солнца.

Я слышала за спиной топоток — сыновья фаро бежали за мной, но я была так огорчена, что не стала прогонять их. Я просто вышла на улицу, составляя про себя псалом, посвященный моей правой руке. На всякий случай.

Когда я поравнялась с домом Исака, чириканье за моей спиной усилилось. Я повернулась, и в тот миг на меня обрушился порыв ветра. Подняв голову, я увидела ангела, пикировавшего на меня. Он сложил крылья, как коршун, бросающийся на дичь. Я прижалась к двери дома, ища спасения.

Мои пальцы нашарили перья, прибитые к двери. Инстинктивно я ухватила перья и сжала их в кулаке. Левой рукой я опиралась о землю, во что-то угодив ладонью.

И когда ангел навис надо мной, я вскинула обе руки, тщетно пытаясь защититься от твари.

Когти ангела едва не коснулись моей шеи, но внезапно что-то остановило мерзкое чудовище. Оно распростерло крылья, замедлив падение, и повело золотистоволосой головой из стороны в сторону.

И лишь тогда я заметила его глаза. Она были синие и пустые, как небо Гипта. Ангел поднял вверх прекрасное равнодушное лицо и принюхался, озадаченно поводя носом у моих растопыренных пальцев.

Затем, расправив крылья, взлетел и направил полет в сторону дворца фаро, куда страх гнал мальчишек, словно подхваченную ветром солому.

Дважды ангел падал, с небес, каждый раз взмывая вверх с ребенком в лапах. Я вскочила, обмазала конец Посоха ангельским дерьмом, воткнула в него перья и бросилась в погоню. Но было слишком поздно. Тварь улетела и унесла в когтях двоих ребятишек, унесла в свое гнездо, чтобы разделить добычу с сородичами.

Что я могла рассказать фаро, что могла добавить к перепуганным воплям его сыновей? Я побрела домой, подняв Посох над головой. Он защитит меня надежней любого тотема. Я узнала то, что знали только покойники, когда острые когти пригвождали их к земле.

Ангелы слепы, они охотятся по нюху! И если мы возьмем палки, сунем их в ангельское дерьмо, обваляем в перьях и поднимем над головой, то будем спасены. Чудовища решат, что мы — тоже ангелы.

Я тщательно вымыла руки, позвала помощников и объяснила свой план. Этой же ночью мы соберемся и пойдем к фаро все вместе. И скажем ему, что его народ проклят нашим Богом. Ангелы прилетели за ними, а не за нами. И он должен нас отпустить.

Мой рассказ его не убедил бы, как убедят слова сыновей. Повезло — те двое мальчиков были самыми старшими детьми. Хотя, может быть, дело вовсе не в везении. Просто они были старше и толще, а значит, бегали медленнее. Поэтому ангел поймал их первыми.

Должно быть, их мясо было вкусным. Наутро снаружи слышалось неумолчное хлопанье ангельских крыльев. Кое-кто из народа хотел улизнуть поздно ночью.

— Нет, — запретила я, подняв Посох вождей, измазанный сверху дерьмом ангела. — Если мы удерем ночью, словно воры, мы никогда не сможем работать на гиптов. Мы уйдем завтра утром, при свете солнца, и пройдем через полчища ангелов. Так фаро и его народ узнают нашу силу и силу нашего Бога.

— Но, — возразил Иосиф, — откуда нам знать, что все получится? Это коварный план. Даже я с трудом тебе верю.

— Смотри! — сказала я и открыла дверь, поднимая Посох над головой.

Я надеялась, что все пройдет, как и задумывалось, хотя сердце мое, казалось, застыло комом в горле.

Дверь захлопнулась у меня за спиной, и я не видела, но знала, что к занавескам у каждого окна прильнули лица сородичей.

Я вышла во двор, вооруженная лишь Посохом и молитвой.

Когда я оказалась на улице, тучи ангелов пришли в возбуждение. Они принялись кружиться над моей головой, будто стаи огромной мошкары. Когда они снизились, я воздела над головой Посох и мысленно произнесла молитву.

Кружась огромной воронкой, ангелы поочередно пикировали вниз, обнюхивали наконечник Посоха и снова взмывали ввысь. После чего они выстроились в небе клином и потянулись к дальним горам.

Двери дома распахнулись, выпуская мой народ. Первым шел Иосиф, держа в руках Посох, обмазанный дерьмом ангелов.

— Скорее, пока фаро не понял, что мы делаем, — велела я, — берите ангельский помет и перья, которые они разбросали здесь, и обмазывайте двери своих домов. Потом, когда никто не будет подсматривать, мы соскребем их и обмажем наши тотемы, когда отправимся за море.

Так и стало. На следующее утро, под завывания труб и барабанный бой, мы отправились за море. Но никто из людей фаро или его наемников не вышел проводить нас. Хотя, через некоторое время, они последовали за нами.

Но это уже другая история, и далеко не веселая.

Йен Р. Маклеод

ВТОРОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ВОЛХВА

Первым произведением Йена Р. Маклеода стал роман The Great Wheel (1997), удостоенный премии Locus Award в номинации «Дебютный роман». Затем последовали романы The Light Ages, The House of Storms, The Summer Isles (получивший премию Sidewise Award за лучший роман и повесть в жанре альтернативной истории), Song of Time, удостоенный премии Arthur С. Clarke Award, и Wake Up and Dream, готовящийся к публикации в издательстве PS Publishing.

Йен Маклеод дважды получал премию World Fantasy Award в номинациях «роман» и «повесть», его фантастические рассказы Voyages by Starlight, Breathmoss and Other Exhalations, Past Magic и journeys вышли в издательстве Arkham House.

«Я давно подумывал написать произведение с такой же, скажем так, богословской подоплекой, как у этого рассказа, — признается автор. — Довольно долго я примерялся, как бы сделать центральными персонажами Иоанна Крестителя и Саломею, но как-то все не складывалось. Затем мое внимание обратилось на Мельхиора, и, под влиянием известного стихотворения Т. С. Элиота о волхвах, все стало на свои места — головоломка сложилась.

Есть в ангелах нечто ужасающее, даже если о них говорится как о блистательных воплощениях святости — например, это становится ясно при прочтении книги Откровения».

ОН ПУТЕШЕСТВОВАЛ ПО ТОЙ ЖЕ ДОРОГЕ, но теперь зимнюю тьму сменил палящий зной, и ничто в тех землях, по которым он проезжал более тридцати лет назад, не осталось прежним. Тихие дома, лоскутное одеяло обработанных полей, пастухи с равнин, готовые поделиться вином из бурдюка, — все это исчезло. Теперь здесь бродили недоеные козы, в придорожных канавах валялись вздувшиеся трупы, несобранные плоды гнили на ветках. Шагали строем солдаты, а мирные люди бежали прочь. Над дорогой клубились пыль и страх.

Он пробирался тайными тропами. Останавливался на ночлег в укромных, уединенных местах. Не зажигал огня, питался изюмом и сухарями. Он не молился. Хотя он был старый, слабый и безоружный, им владел не страх, а скорее смирение и обреченность. Он знал, что его верблюд гораздо ценнее его самого, и знал, что никогда уже не сможет вернуться в Персию. По крайней мере, живым. Если император узнает об этом путешествии, то сочтет это предательством, и жрецы Зороастра растерзают его тело за почитание ложного божества.

Наконец, он добрался до Евфрата. Здесь росли пальмы, среди болот высились зеленые холмы, однако в деревнях, которые он проезжал, не было ни души. Пока его верблюд долго и шумно утолял жажду, он сидел на берегу широкой голубой реки и тихо горевал о двух своих старых друзьях. Первым был Мельхиор, который первым прочел о грядущем рождестве в священной книге примитивного племени. Вторым — Каспар, который определил по звездам верный квадрант и направлял их к цели путешествия.

И он, Бальтазар, отправился вместе с ними, потому что перестал верить во что-либо и желал собственными глазами увидеть доказательство того, что и весь мир, и все небеса пусты. Наверное, именно поэтому он избрал в качестве подношения мазь для бальзамирования тел — он не надеялся найти того царя, для которого предназначался дар.

Привязанная у берега лодка суетливо колыхалась на волнах, словно желая, чтобы течение подхватило ее и унесло прочь, подальше от этого покинутого всеми, унылого, зеленого места. Только к вечеру Бальтазар вновь набрался решимости продолжить путь и, бормоча заклинания, заставил своего утомленного долгой дорогой верблюда войти в лодку, затем выразил почтение богам реки и, отталкиваясь шестом, вывел лодку из зарослей камыша на чернильную гладь открытой воды. Небо на западе потемнело, ветер играл над водой, но даже когда поднялась луна и засияли звезды, даже когда он привязал лодку у дальнего берега и направился прочь от реки по иссушенной земле, которая вскоре сменилась пустыней, закатный горизонт по-прежнему пылал.

Он достаточно знал о войне, чтобы понимать суть темных движений и неподвижностей, свидетелем которых уже был в своем путешествии, но ему показалось, что поле битвы, на которое он набрел, когда утреннее солнце встало за спиной и яркими лучами осветило то, что лежало впереди, — самое неподвижное и темное место на земле. Ему подумалось, что все до единого персы должны быть благодарны за то, что это возрождающееся еврейское царство обратило свой гнев против Римской империи. Стратег сказал бы, что война между могущественными соседями приносит твоим собственным землям только пользу — собственно, он слышал, как именно об этом говорили в Кучане, — но при этом предполагается некоторое равновесие сил, сражающихся друг с другом. Здесь не было равновесия. Здесь была только смерть.

Почерневшие черепа. Почерневшие колесницы. Ужасные, перемешанные груды костей. Мечи и щиты римлян расплавились, словно побывали в кузнечном горне. На покореженных шлемах виднелись странные вмятины, как будто их сдавили руки великанов. Все почему-то было еще хуже из-за огромной ценности того, что лежало здесь, брошенное, никому не нужное, покинутое — а ведь любое поле битвы, которые Бальтазар когда-либо видел или о каких слышал в песнях, всегда становилось источником богатой добычи.

Эту могучую римскую армию, с ее боевыми машинами и лошадьми, с закаленными в битвах неустрашимыми воинами, закованными в доспехи из металла, поливающими врага дождем из стрел, — эту армию словно стер с лица земли какой-то огненный ураган. А то, что осталось от армии, так и осталось здесь лежать. Преодолеть это поле было непросто. Ему пришлось завязать верблюду глаза и успокаивать стонущее от ужаса животное видениями мирных оазисов. Он жалел, что не может и сам закрыть глаза, но, как ни странно, на поле боя не было ничего, вынуждающего закрывать нос и рот. Здесь совсем не было мух — они не взмывали в воздух, даже когда его ноги проваливались сквозь податливые внутренности трупов, когда приходилось взбираться на горы костей. И запах — здесь витал едва уловимый аромат странных благовоний, словно за покровами храма какого-то непостижимого божества.

Полуденное солнце жарко пылало, но ослепительное сияние на западе полыхало еще ярче. Он вспомнил ту звезду, ту, которая, как считал Каспар, каким-то образом отделилась от неба, чтобы указывать им путь. Может быть, сейчас она загорелась снова — здесь, на земле? Может быть, это она там, впереди? Он обмотал лицо, чтобы укрыться от слепящего света и кружащего в воздухе пепла.

Теперь ему казалось, что это было предначертано давным-давно — вновь совершить то же путешествие на закате жизни. Хотя бы для покаяния.

Три человека, прошедшие этот путь тогда, в первый раз, считали себя мудрецами и были признанными жрецами, царями и чародеями в своих землях. Затем, очевидно даже для полного сомнений Бальтазара, одинокая звезда зажглась в небе перед ними и повисла на месте, не двигаясь вместе с прочими светилами на небосводе. Это было совершенно немыслимо. Это разрушало все его представления. А люди, к которым они обращались, проезжая по этой полудикой окраине Римской империи, говорили на своем грубом, варварском языке только о каких-то смутных легендах, о древнем царе, звавшемся Давидом, и о том, что грядет великое восстание. Дикарям не было дела ни до звезд, ни до древних книг. Их интересовали только золотые монеты, которые трое волхвов вкладывали в их ладони.

Как бы то ни было, в конце концов, они добрались до города под названием Иерусалим. То был главный город в этой маленькой провинции, и, по правде сказать, судя по развалинам древних стен и по той важности, с которой держались жрецы местного божества, на том месте, где стоял теперь этот город, когда-то давным-давно действительно могло быть нечто гораздо более значительное. Здешний тетрарх звался Иродом, и даже трое волхвов, не чуждых культуре, сочли его дворец подобающе величественным. Он был сооружен на цельном каменном основании, его стены возвышались над городом, а окружали дворец зеленые рощи прекрасных деревьев, бронзовые фонтаны, наполненные водой каналы. Когда троих волхвов повели по выложенным мозаикой коридорам дворца, они думали о том, что вот так Рим почитает и поддерживает тех, кто покорился его силе.

Их хорошо приняли. Им предложили красивые покои, чистые, мягкие постели и горячие ванны. Нежные девушки принесли им шербет. Для них плясали босоногие танцовщицы. Здесь, наконец, они почувствовали, что их принимают, как великих посланников, каковыми они и были на самом деле. Ирод, важно восседавший на своем троне, показался Бальтазару маленьким человечком, которого сделали большим. Однако он мог говорить на греческом, и трое волхвов не видели причины, которая мешала бы им спросить его совета в том, что касалось продолжения их путешествия. И они получили совет — великодушно и без промедления.

Призвали астрологов. Раскрыли священные книги, и длиннобородые жрецы здешней веры, собравшись вокруг них, сошлись на том, что да, действительно — пророчества, изложенные в древних писаниях, говорят о новом царе, происходящем от древнего царя Давида, который некогда, в давние времена, сделал этот город великим. Трое волхвов покинули Иерусалим и продолжили путь — на свежих верблюдах, с полными животами и радостью в сердцах. Направляясь навстречу звезде, которая, казалось, теперь сияла даже ярче прежнего, все трое согласились, что Ирод, воз можно, и коварен, и слегка неотесан, однако, по крайней мере, гостеприимен.

На дорогах было многолюдно. По-видимому, причиной этого стала перепись населения, объявленная, невзирая на совсем не подходящее для ценза время года. Бальтазар не мог не подумать, что такое время совсем не подходит для путешествия женщине, которая вот-вот должна родить ребенка Он снова обсудил это с Мельхиором, пока они проталкивались через толпы людей, бредущих сквозь завесу промозглого дождя мимо лагерей римских центурий и рядов распятых преступников.

— Напомни мне еще раз, кем должен быть этот ребенок, человеком или богом?

Но в ответ друг сказал нечто бессмысленное. Ведь разве может ответ быть — «и тем и другим»? Как такое возможно — быть одновременно и человеком, и богом? Потом пришлось преодолеть немало трудностей с поиском места для ночлега, несмотря на все подорожные документы, которые столь любезно предоставил им Ирод, да и Каспар указывал путь уже не так уверенно, как прежде. Хотя звезда сияла, словно драгоценность в поочередно меняющейся оправе из ночного и дневного небосвода, никто не мог подсказать им, куда дальше направить стопы в этом путешествии, и никто, кроме нескольких бродячих пастухов, казалось, вовсе не замечал самой звезды.

Наконец, они прибыли в небольшой городок под названием Вифлеем. Уже наступила ночь, и стало понятно, что событие, на которое указывал свет загадочной звезды в небе, должно произойти именно здесь. Они прошли по гостиницам. Они снова поговорили с так называемым мудрецом из местных жителей, хотя на сей раз были более осмотрительны и не упоминали ни богов, ни царей. В начале путешествия Бальтазар воображал, хотя и не верил, что такое в самом деле случится, — что звезда приведет его к блистательному существу, которое сорвет жалкие покровы этого мира. Но теперь он стал понимать, что явление, которое они ищут, будет невероятно бедным и жалким, и все три волхва начали беспокоиться о судьбе семейства, имеющего к этому отношение.

Это были ясли на заднем дворе самой дешевой гостиницы, переполненной постояльцами. Их бы вообще не впустили, если бы Мельхиор не догадался спросить у привратника, который уже захлопнул перед ними дверь, о семействе из города под названием Назарет. Таким образом, в самую темную из ночей, исполненную безнадежности, в самое холодное время года они все же достигли того места, к которому так долго вела их звезда и на которое указывали пророчества. Здесь была и грязь и, конечно, навоз. И еще — небольшой навес. Он помогал сохранить малую толику драгоценного тепла, исходившего от горячих тел и дыхания животных. Женщина все еще не оправилась после родов, младенца положила среди соломы в кормушку для скота, а мужчина выглядел… вовсе не так, что поразило Бальтазара, как должен был бы выглядеть любой муж, исполненный законной гордости. Он был глубоко потрясен и испытывал благоговейный трепет.

По-хорошему, им следовало бы просто развернуться и уйти. Принести свои извинения за беспокойство и, может быть, предложить немного денег, чтобы этому жалкому семейству было на что купить еды. Поначалу Бальтазару показалось, что именно это и собирается сделать Мельхиор, когда тот шагнул вперед, протягивая небольшой мешочек с золотом. Но потом он вдруг пал на колени, прямо в грязь, перед младенцем, лежавшим в этой грубой колыбели. И Каспар, поднеся чашу с благовониями, сделал то же самое. То были дары… Бальтазар припомнил, как его двое друзей все время говорили о тех дарах, которые собираются принести. Теперь он почувствовал, что ему не остается ничего иного, кроме как простереться ниц и тоже предложить свой дар, хотя он и вообразить себе не мог, что когда-либо дойдет до такого. Золото для царя и благовония для священника — да, это были правильные и понятные дары, если пророчества хотя бы отчасти правдивы. Но мирра символизирует смерть, если она вообще хоть что-то символизирует. Но вот младенец пошевелился, и тогда, на мгновение, Бальтазар почувствовал, что что-то происходит и он стал частью этого чего-то. И это нечто тревожило его сны и думы на протяжении многих лет, миновавших с тех пор.

Он говорил об этом мгновении с Мельхиором, сидя у его смертного ложа там, в Персии. Да, его старый друг согласился, сказав тихим шепотом, что, наверное, бог действительно задумал явиться им таким странным способом и в таком странном месте. Возможно, он даже передвинул небеса так, чтобы они смогли предпринять то долгое путешествие и принести именно эти дары.

Но к тому времени Мельхиор был уже при смерти и быстро угасал, страдая от болей и зловонного недержания, которые уже не способны были унять ни молитвы, ни заклинания. Прислушиваясь к тяжелому, прерывистому дыханию старого друга, Бальтазар не смог себя заставить задать еще один вопрос, не дававший ему покоя долгими бессонными ночами. Ведь если тот младенец и в самом деле был воплощением всемогущего божества, почему этот бог сделал их орудием для тех ужасов, что воспоследовали?

Трое волхвов покинули ясли ранним утром, под затянутым дождевыми тучами небом, и, даже не обсуждая это, они знали, что должны тихо и тайно вернуться в Персию и не разносить вести об этом. Однако из-за их напрасных бесед в пышном дворце Ирода уже было слишком поздно. Слухи о младенце-короле взбудоражили эту и без того беспокойную провинцию, и реакция Ирода была незамедлительной и эффективной, как это принято у римлян. Подобно горькому ветру, трех якобы мудрых мужей настигли известия о том, что все младенцы мужского пола, рожденные недавно в Вифлееме, безжалостно убиты. И волхвы возвратились в свои дворцы в Персии, отчасти уверовавшие, что видели явление великого божества, и совершенно убежденные в том, что этот бог мертв.

Так все и оставалось в годы, прошедшие с той поры. Тело Бальтазара все больше дряхлело, он терял своих жен, умирали его старые друзья. Но потом дошли слухи из тех же самых земель к западу от Персии — слухи о человеке, рожденном, как говорят, в том же самом месте и тем же самым образом, коему они были свидетелями. Говорили, будто человек этот ныне творит удивительные чудеса и сам себя объявил царем народа, который римляне прозвали иудеями. По подсчетам Бальтазара, прошло уже четыре года с тех пор, как этот человек появился, словно из тех самых пророчеств, какие Мельхиор однажды показывал им в древних свитках. И теперь Бальтазару думалось, что это последнее путешествие всегда было предопределено, и как будто единственное, чего он ждал, — это приближения своей собственной смерти.

Сейчас он вступал в зеленые земли. Плодородные края, в которых бурлила жизнь. В ручьях струилась прозрачная, чистая, сладкая вода — такая вкусная, что и Бальтазар, и его верблюд, казалось, никогда не смогут ею напиться вдоволь. Травы у обочины цвели пышнее, чем цветники в дворцовых садах Бальтазара. Блеяли жирные овцы. Воздух становился чище и слаще с каждым вдохом. Вся пыль, боль и разочарования путешествия вскоре рассеялись без следа.

Первый ангел, которого увидел Бальтазар, стоял на перекрестке дорог, и поначалу показался волхву высокой золотой статуей — пока не стало ясно, что эта статуя вовсе не стоит. Это создание парило в воздухе, в двух или трех пядях от земли, над прекрасно уложенной брусчаткой. На его четырех соединенных между собой крыльях сверкало множество прекрасных глаз, а еще у существа было четыре лица, обращенных к четырем сторонам соединяющихся на перекрестке дорог, и это были лица человека, льва, быка и орла. Ноги у существа также были подобны ногам быка. Неведомым образом Бальтазар понял, что это создание принадлежит к ангельскому чину, известному как «херувимы». В ушах Бальтазара гремела музыка, когда он смотрел на ангела, — она была невообразимо прекрасна, и только потому не ужасала. Он не знал, что делать, — пасть ниц и залиться слезами или радостно смеяться во весь голос.

— Ты пришел как пилигрим, старик, — это было просто утверждение, пропетое ревущим хором. — Ты можешь пройти.

Эта земля Израиля воистину была раем. Он никогда прежде не видел таких ухоженных деревень или настолько плодородных полей. Ветви деревьев сгибались под тяжестью плодов, хотя время их созревания еще не наступило. Повсюду весело скакали овцы. Коровы и быки были тучными и приятными на вид. Помимо множества других чувств, охвативших его, Бальтазар внезапно ощутил сильный голод. Он сдержался и не стал срывать фиги с деревьев, но вскоре увидел, что многие другие путешественники и пилигримы утоляют голод пищей, какая была им по вкусу, а крестьяне щедро предлагают всем свой урожай — сочные оливы, спелые гранаты, еще теплый хлеб, прохладное вино, большие куски мяса.

О том, что близится ночь, он узнал по потемневшему небу на востоке, в той стороне, откуда он пришел. Но в то же время небо на западе сияло слишком ярко, и не было и намека на то, что солнце заходит. Его охватило чувство приятной, счастливой усталости. Здесь он с радостью устроится на ночлег в придорожных зарослях, и это ложе наверняка окажется мягче пуховой перины… Но какой-то крестьянин бегом подбежал к нему, появившись из жемчужно-голубых сумерек, и настоял на том, чтобы принять гостя у себя в доме. Дом у крестьянина был квадратным, со свежевыбеленными стенами, крыша недавно перекрыта.

Внутри мерцали масляные лампы, пол в доме был сух и чисто выметен. Бальтазар никогда еще не видел настолько простого и притом прекрасно ухоженного дома. Сам крестьянин также был красив, и еще красивее были его жена и дети, которые пели песню, готовя еду, и внимательно выслушали рассказ Бальтазара о его путешествии и тех ужасающих картинах, которым ему довелось стать свидетелем, но потом рассмеялись, когда рассказ был окончен, и обняли Бальтазара, и принялись молиться.

Они заверили его, что все увиденное в путешествии — это горестные остатки мира, который вскоре будет уничтожен, когда расширится Царство их Спасителя. Старший сын из этой семьи сражается в армии Иисуса Христа, которая, они уверены, непременно победит, и родители не боятся, что их сын погибнет. Даже в таком счастливом доме, как этот, последнее утверждение показалось Бальтазару чрезвычайно странным, однако он не стал делиться своими соображениями на этот счет, пока хозяева вместе с гостем сидели на прекрасно сотканных коврах и принимали пищу, которая показалась Бальтазару вкуснейшей из всего, что ему когда-либо доводилось пробовать. После того были еще песнопения и новые молитвы. Когда глава семьи подозвал к себе Бальтазара, тот подумал, что ему, наконец, укажут место, где можно расположиться на ночлег. Хозяин дома провел его через небольшой дверной проем, и там, за занавеской, действительно оказалась постель на возвышении, однако на ней уже кто-то лежал. Это была пожилая женщина, она лежала, улыбаясь, с широко открытыми глазами и сложенными как будто в страстной молитве руками.

— Давай же, друг мой. Это моя бабушка. Ты должен дотронуться до нее, — сказал хозяин дома Бальтазару.

Бальтазар сделал, как было велено. Кожа женщины на ощупь оказалась холодной и похожей на воск. Ее глаза, хотя и блестящие, смотрели не моргая. Женщина явно была мертва.

— А теперь скажи мне, как, по-твоему, сколько времени она лежит вот так?

Несколько озадаченный Бальтазар, тем не менее, применил свои немалые познания в физике и пробормотал:

— Примерно три или четыре часа, может быть меньше, если судить по отсутствию запаха или начинающемуся окоченению конечностей.

Хозяин дома всплеснул руками и засмеялся.

— Почти два года! Но только посмотри на нее. Она счастлива, она безупречна. Единственное, чего она ожидает, — это прикосновения Господа, которое принесет ей, наконец, возвращение в вечное царство Божие, которое скоро установится на земле. Вот поэтому мы, христиане, с радостью сражаемся в битвах со всеми, кто встанет против нас, ведь мы точно знаем, что нам не нужно бояться смерти…

В эту ночь Бальтазар долго не мог уснуть, ворочаясь на мягких коврах, которые гостеприимное семейство приготовило для него. Этот чистый воздух, довольное мычание скота, неугасающее сияние неба на закате… Вот семья снова запела, как будто во сне, и к их голосам присоединился негромкий и хрипловатый голос старухи — она молилась о воскрешении из нетленной смерти, хотя легкие ее были пусты. Утром Бальтазар чувствовал себя свежим и отдохнувшим, несмотря на беспокойную ночь, а его верблюд, которого хозяева вывели из стойла, был совсем не похож на измученное животное, которому пришлось проделать со своим всадником долгий и трудный путь из самой Персии. Шерсть верблюда лоснилась и была гладкой, словно перья. Карие глаза верблюда светились умом и состраданием — Бальтазар никогда прежде не видел таких глаз у вьючного животного. Он почти ожидал, что верблюд заговорит с ним или присоединится к песне, которую семейство запело, провожая Бальтазара.

Так, получив с собой в дорогу кусок мяса и свежий хлеб, на довольном, отдохнувшем верблюде, в мягком, словно новом, седле Бальтазар продолжил свое необычайное второе путешествие в Иерусалим. Ему осталось ехать уже не много. Сияние впереди становилось все ярче — до такой степени, что Бальтазар начал бы беспокоиться о своем зрении, если бы этот свет исходил от солнца. Но он видел все совершенно ясно, и глаза не болели — напротив, его зрение теперь стало гораздо лучше, чем было когда-либо, даже в счастливые дни давно минувшей молодости.

Огромнейший военный лагерь расположился у мерцающих яшмовых стен большого города. Построением и тренировками воинства руководили ангелы. Они отдавали команды голосами, подобными львиному рыку. Здесь были ангелы иных чинов, отличные от существа, виденного Бальтазаром ранее. Одни были с шестью крыльями, мерцающими, словно пламя лампады — такие ангелы назывались «Серафимами». Другие, известные как «Начала», были увенчаны коронами и держали в руках скипетры. Еще необычнее выглядели ангелы, называемые «Престолами», подобные вращающимся колесам, усеянным тысячами глаз. Сами воины, которых Бальтазар рассмотрел, проезжая среди них на верблюде, также не походили ни на каких других солдат, виденных им прежде. Здесь были сгорбленные старики, охромевшие калеки, бегающие вприпрыжку дети. Здесь были беременные женщины, у которых срок родов был довольно близок. Но даже самые хилые и беспомощные бойцы этого невероятного воинства держали в руках пламенеющие мечи, способные разрубить камень так же легко, как и воздух, а панцири, надетые на этих солдат, казались созданными из того же самого ослепительно блестящего вещества, которое окружало сияющим ореолом весь город. И, глядя на эти счастливые и в то же время исполненные беспощадной ярости лица, слыша пронзительное пение и безудержный смех, с которым эти люди занимались своими повседневными делами, Бальтазар понял, что эта армия христиан не остановит наступления после того, как повергнет своих прежних властителей и прогонит их обратно в Рим. Они повернут на восток, и Сирия падет. А за ней — Египет, и то, что еще осталось от Вавилона. Затем настанет черед Персии, за ней — Бактрии и далекой Индии. Они не остановятся, пока не завоюют весь мир, до самых дальних его окраин.

Бальтазар вступил в город через одни из двенадцати величественных врат, у которых стояли на страже ангелы. Улицы в городе были вымощены странными плитами из какого-то необычайно гладкого, красновато-желтого металла. Спешившись, Бальтазар наклонился и потрогал рукой плиты мостовой, как делали и многие другие из новоприбывших. И, как и все остальные, он вскрикнул от удивления — ведь улицы этого нового Иерусалима действительно были вымощены чистым золотом. Свет был очень ярким, и повсюду было множество храмов — их было столько, сколько в других городах бывает торговых лотков, борделей или караулок городской стражи. Неизвестно, случались ли здесь дожди, но по золотым водостокам струились потоки горячей, алой крови. Жирные овцы, быки и дикие звери, казалось, вовсе не боялись смерти, когда радостно вопящие и поющие толпы людей вели их к алтарям из аметиста, бирюзы и золота. Бальтазар, который в благоговейном изумлении отпустил повод своего верблюда, оглянулся, внезапно забеспокоившись. Но было уже слишком поздно. Напевающая что-то толпа уже повлекла счастливо стонущее животное прочь.

Большинство людей в Иерусалиме носили красивые, но непонятные белые одежды, у некоторых одежды были в пятнах крови. Но Бальтазар узнал лица и говор людей из Рима, Греции и Египта помимо местных, арамейских. И даже когда с ним встречались и заговаривали неведомые пилигримы с более темной или более бледной кожей, Бальтазар, как это ни удивительно, понимал каждое слово из того, что они говорили.

Истории, которые он услышал от всех них, по сути, оказались примерно одинаковыми.

Все они поведали о том, как четыре года назад субботним утром над главной башней самого почитаемого храма в этом городе появились две фигуры. Одна из этих фигур была облачена в сияющие одежды, а вторая окутана темным пламенем. И эта сияющая фигура бросилась вниз, словно обрекая себя на верную гибель перед собравшейся толпой, но в тот же миг небеса разверзлись от горизонта до горизонта, и явились ангелы всевозможных видов, и подхватили падающего. Даже наиболее осторожные из местных жрецов вынуждены были признать, что стали свидетелями некого сверхъестественного явления. И когда на следующий день та же самая сияющая фигура, в ослепительных одеждах и верхом на белом коне, явилась к запертым и охраняемым городским воротам и потребовала открыть их, римский префект Пилат, которого впоследствии распяли на кресте за вероломство, приказал распахнуть ворота настежь, пока они не рухнули сами.

За минувшие с тех пор четыре года очень многое изменилось. Иерусалим, несомненно, превратился в наиболее могущественный город восточного Средиземноморья, а Иисус Христос, или Спаситель, стал самым могущественным человеком. Если, конечно, его вообще возможно считать человеком Бальтазар услышал много рассуждений на эту тему в счастливой болтовне уличной толпы, по мере того как празднования во славу Его все продолжались. Человек он или бог? Ведь не может быть так, чтобы и человек, и бог одновременно? Бальтазар вдруг понял, что это был тот же самый вопрос, который он не раз задавал Мельхиору во время их предыдущего путешествия. Тогда он так и не получил вполне удовлетворительного ответа, и сейчас эта загадка снова заставила его задуматься.

Городские стены в некоторых местах все еще продолжали возводить. Там ангелы из наиболее могучих и мускулистых поднимали к сияющим небесам гигантские глыбы яшмы, обвязанные канатами. Толщина и высота готовых участков стены впечатляла, но Бальтазар не мог себе представить, чтобы этому городу пришлось когда-либо держать оборону. Во многих зданиях, какими бы крупными и изукрашенными они ни выглядели, все еще продолжалось строительство. Окруженные несуразно хрупкими лесами, которые держались, похоже, на одной только вере, здания покрывались новой позолотой и драгоценными камнями поверх прежних украшений, и без того сверкавших самоцветами.

Главный храм, возведенный на месте гораздо меньшего по размерам строения, с башни которого Христос бросился вниз, был поистине гигантских размеров. Огромные глыбы хрусталя, такого прозрачного, что, казалось, сквозь него можно пройти, образовывали башни, выглядевшие так, будто они были сложены из чистого воздуха и огня.

Под руководством и присмотром ангелов толпа запрудила широкие мраморные ступени под арками из яшмы и красного сардинского камня. По большей части пришедшие помолиться были целы и здоровы, но Бальтазар обратил внимание, что некоторые были ужасно изранены или заражены проказой. Иные, наверное, не стерпевшие ожидания обещанного воскрешения, принесли с собой мертвецов на примитивных носилках, и уже явно тронутых разложением, и прекрасно сохранившихся. Как и по всему городу, здесь вовсе не ощущались никакие естественные для таких случаев запахи.

Вместо этого у входа в храм еще сильнее чувствовался тот самый аромат благовоний, который Бальтазар впервые заметил на поле боя. Этот аромат напоминал отчасти пряное вино, отчасти дым благовоний, а отчасти что-то такое, что и запахом-то не было. Внутренние помещения храма были, безусловно, необычайны, но к этому времени у Бальтазара уже и без того голова шла кругом от чудес. Как и прочие паломники в толпе, он жаждал лишь одного — своими глазами увидеть Иисуса.

И он предстал глазам собравшихся, когда распахнулись священные ворота и двери, ведущие в самое сердце храма, в его святая святых, в огромную залу, больше и величественней которой не было на всем белом свете. Ангелы спускались с небес прямо сквозь потолок, а радужные лестницы стерегли громадные создания, наполовину львы, наполовину птицы. Но взгляды всех присутствовавших были прикованы к казавшейся небольшой фигурке человека, восседавшего на троне из кораллов, изумрудов и лазури, который стоял на возвышении.

С одной стороны, на фоне всего этого сияющего великолепия Иисус Христос выглядел маленьким и уязвимым. Волосы у него были слишком длинные для мужчины, а одежды не поражали особой белизной и ничем не отличались от нарядов собравшихся. Трудно было не отметить, что он носил простые кожаные сандалии и бородку, как у юноши, хотя ему, должно быть, перевалило за тридцать. Но в то же самое время было очевидно, что именно он был средоточием света и божественной силы, которые озаряли весь город. Сначала он сидел неподвижно, глядя на толпу, бьющую поклоны и выкрикивавшую приветствия и мольбы, взглядом скорбным и милосердным. Затем поднялся с трона и пошел в народ, отчего вокруг воцарилась полная тишина.

И снизошло на всех чувство вечности, и каждый в этом святом месте понял, что его оценили и взвесили. И вправду — от его прикосновений мертвые восстали, а, услышав несколько тихих слов из его уст, прокаженные исцелились и обрели здоровые конечности, но были и такие, кто, придя сюда в добром на первый взгляд здравии, пали на землю бездыханными, будто умерли на месте. Иисус так и не дошел до Бальтазара, когда зазвучали трубы, он исчез, и стало ясно, что прием окончен.

Бальтазар проделал весь этот путь, прожил все эти годы, надеясь узреть, как он теперь понимал, неопровержимое доказательство абсолюта. Ему важно было знать, что помимо повседневной магии — грязи и демонов — существует и нечто большее. Нечто благое, нечто совершенное. Вот и все, что он хотел знать. По крайней мере, он так считал. И вот теперь перед ним, как и перед десятью тысячами жителей этого золотого и хрустального города, предстало высшее существо. Так почему же, вопрошал он себя, покидая пределы главного храма в потоке других паломников, почему меня терзает такое разочарование?

В Иерусалиме трудно было понять, ночь на дворе или день. Звезды на небе, видимо, были всего лишь отблеском ангельского сияния или сверкающими отражениями невероятной архитектуры, образчики которой заполонили весь город. Но в углу широкой лестницы главного зала Бальтазар заметил темную тень. Люди старались обходить ее по широкой дуге. Он же, привлеченный любопытством, подошел ближе и уловил неприятный запах. Эта темная тень оказалась человеком, над которым клубились мухи. Видимо, решил Бальтазар, этот несчастный настолько великий грешник, что даже Иисус не в силах ему помочь.

Бальтазар порылся в карманах, добыл оттуда остатки еды и денег и бросил под ноги бедолаге.

Конечно, едва ли такие простые вещи пригодятся в этом городе, но что еще оставалось делать? Он повернулся и зашагал прочь, чтобы поискать место для ночлега, но тут, невероятно удлинившаяся рука ухватила его сзади за край плаща.

Он не стал противиться и вернулся. У этого человека оказались большие карие глаза. Наверное, его можно было бы назвать красивым, если не обращать внимания на мух, язвы и выворачивающую внутренности вонь. Он облизал потрескавшиеся губы и посмотрел Бальтазару в лицо.

— Знаешь, кто я? — спросил он слабым шепотом, который эхом отразился в сознании Бальтазара.

Как и тогда, в храме, Бальтазар все понял.

— Ты Христос, Спаситель… тот самый Спаситель, и все равно иной… тот же, кто являл чудеса сейчас в этом храме.

— Есть только один Спаситель, — пробормотал человек, оглядываясь на толпу, которая уже начала собираться вокруг, а затем — на вереницу ангелов, кружащихся в небе. — И я всегда был здесь.

— Конечно, Господь мой, ведь ты всемогущ, — ответил Бальтазар, как и подобает теологу. — Ты можешь пребывать в разных местах одновременно. И принимать разные формы.

— Я могу быть всем и везде, — согласился Иисус со слабой улыбкой, сквозь почерневшие губы виднелись остатки зубов. — Я лишь не могу быть ничем. И нигде.

Бальтазар кивнул. Толпа вокруг прибывала.

— Ты помнишь меня, Господи? Я с двумя товарищами… мы путешествовали…

Он запнулся. Конечно, Иисус все знал.

— Ты поднес мне в дар мазь для бальзамирования. И прежде чем спрашивать о причинах меня, Бальтазар, ты должен вопросить самого себя.

— Господи, я до сих пор не знаю.

— Откуда бы тебе знать? — Иисус присел на корточки у подножия ступеней и обнял худыми руками костлявые колени. Мухи взвились вокруг него недовольным облаком. — И тебе не дано знать, почему ты решил вернуться. Ты всего лишь человек.

Бальтазар слышал голоса в окружавшей их толпе: «Это Он. Как и говорили. Иногда Он принимает жалкий облик…» Его терзало осознание, что Иисус понимает его помыслы лучше его самого.

— Я вернулся, Господи, просто потому, что я человек. И потому что ты — бог.

— Единственный бог.

— Да, — склонился Бальтазар. Голос его дрожал. — Единственный бог.

— Так в чем твои сомнения?

— Я не…

— Не смей мне лгать! — Неожиданно голос Иисуса Христа загремел, словно камни рушащейся лавины. Небо мгновенно потемнело. Ангелы, парящие в вышине, застонали. — Ты сомневаешься, Бальтазар из Персии. Не спрашивай меня, почему, но ты сомневаешься. Ты смотришь на меня в трепете, но ты не видишь истинного меня, потому что, явившись тебе, я сразил бы твой разум… И даже теперь сможешь ли ты поверить в такую малость? Или, проведя миллион вечностей в славе этого города, он не покажется тебе лучше, чем ясли, в которых я был рожден? Ты и тогда не уверуешь?

— Прости, Господь. Я просто не знаю.

Бальтазар заморгал, у него заболели глаза. Ужасно было знать, что все, о чем говорил Иисус, было правдой. Без этого проклятого сомнения, которое не оставило его даже в этот миг, он не был бы тем самым Бальтазаром.

— Я пришел в эту землю, чтобы принести вечный мир и спасение, — продолжал Иисус. — Не только иудеям, но всему человечеству. Ты был свидетелем моего рождения. Мои родители избежали гнева Ирода, они вырастили меня как человеческое дитя, ожидая, когда придет время моего величия. И когда оно пришло…

Он прервался, чтобы отмахнуться от вившихся у глаз насекомых.

— Когда оно пришло, я взыскивал знания и одиночества в пустыне в течение сорока дней, как и назначено тому, кто исповедуется… Я постился. Я молился. И знал, что я должен разрушить стены этого мира, сорвать звезды с небес — все так, как и виделось, Бальтазар, тебе в самых невероятных грезах. Или же мне предстояло въехать в этот город вот в таком жалком виде, верхом на осле, как какой-то лицедей. Я мог все это проделать, и не только это. Если бы захотел узнать, сколь мало сочувствия в мужчинах и женщинах, населяющих эту землю. Или… я мог бы…

Мухи жужжали все сильнее. Вонь нарастала. По изъязвленному лицу Иисуса промелькнула тень, которую можно было принять за страх.

— Конечно, я мог бы собрать горстку последователей, сотворить малые деяния и явить себя таким образом, что жрецы легко могли бы бросить мне вызов. Я мог бы даже позволить себя убить. И все это можно было сделать, чтобы такие, как ты, Бальтазар, получили искупление. И я умер бы в мучениях, исходя неслышными для вас криками… — Иисус улыбнулся грустной и горькой улыбкой. — Именно это и означал твой дар мне…

— Но ты не можешь умереть, Господь.

— Нет. — Иисус снял с губ черную муху и раздавил ее между пальцев с обломанными ногтями. — Но я чувствую боль. Я мог пройти сквозь этот мир, как порыв ветра над ячменным полем. И человеческая жизнь продолжилась бы почти так же, как и прежде. И даже хуже. Армии продолжили бы маршировать. Люди страдали бы, голодали и сомневались в моем существовании, пока другие сражались между собой, толкуя каждое мое слово. Города из стекла и камня, даже более величественные, чем этот, возносились бы и рушились. Умные мужи, такие, как ты, Бальтазар, узнали бы, как летать подобно ангелам небесным. Да-да, это правда, хотя тебе трудно в такое поверить. Люди бы научились вырываться за пределы этого мира, отравлять воздух и убивать живую воду морей и океанов. И ради чего, Бальтазар? Чем должно завершиться столько неумное и бессмысленное стремление?

— Не знаю, Господи.

— Да, — покачал головой Иисус. А затем рассмеялся. Это был жуткий, пустой смех, от которого мухи поднялись и зароились над его головой. — Я тоже не знаю, Бальтазар. Я тоже. Я голодал в пустыне, мне было страшно. А вокруг были скорпионы и змеи. И прочие гады… даже хуже их.

Иисус содрогнулся.

— В последние дни моего испытания камни принялись искушать меня, принимая вид хлебов. И тогда я понял, какой выбор стоит передо мной. Я увидел все царства земные, и я знал, что могу стать их владыкой. Все, что требуется, это явить себя и броситься с верхушки самого высокого храма, чтобы все ангелы небесные на руках понесли меня. А потом…

Он пожал плечами.

— Я должен был сделать выбор. И вот это… — Он оглядел мраморные ступени, замершую толпу, затем поднял взгляд на удивительные шпили и купола города, и дальше — на высокое небо. — Это мир, который я создал…

Когда Иисус Христос промолвил последние слова, Бальтазар и горожане в толпе увидели, как он начал таять. Вместе с ним исчезли и жужжащие мухи, а невыносимая вонь сменилась пьянящим ароматом храмовых благовоний. Теперь он мог быть где угодно, и даже в нескольких местах одновременно. Он мог предстать сияющим видением на одном из холмов, а мог встать во главе армии, держа в руках меч, чтобы повести воинов в бой.

Все, что осталось от Спасителя здесь, — лишь слабый отблеск, надежда увидеть знакомые очертания в тени и несколько отставших мух — ничего больше, чего и боялся когда-то Бальтазар.

Он протолкался вниз по ступеням и выбрался из толпы.

Бальтазар брел по золотым улицам Иерусалима в одиночестве. Прежде он мечтал о сне, но теперь понял, что не будет ему ни сна, ни покоя в этом городе. Этот град слишком велик. Слишком славен. А он всего лишь человек. Возможно, он обратится в прах, в то время как верующая, никогда не знающая сомнений масса будет спасена. Эта кощунственная мысль почему-то утешила его.

Бальтазар вышел из города через одни из двенадцати великий врат, почти не заметив этого, и очнулся уже среди военного лагеря, в которой воины и вторящие им сонмы ангелов славили будущую неизбежную победу.

Оглянувшись на город, который, наконец, укрыла сгущающаяся тьма, он снова подивился, зачем всемогущему Богу возводить такие могучие укрепления. Снова вопросы, Бальтазар… Бессмысленные сомнения и вопросы… Шагая прочь от слепящего света, он понял, что стремится к одиночеству, тишине и чистоте.

Он понял, что наступила ночь, усталые глаза уловили нечто, похожее на мерцание звезд на темной небесной тверди.

Земля была твердой, сухой и пыльной. У него начали заплетаться ноги. Закружилась голова. Бальтазар упал, он потерял счет времени, пока над ним не забрезжил свет. Он вскрикнул и закрыл лицо руками в ужасе, и лишь потом понял, что на небо просто взошло солнце. Он оказался в пустыне. Да, она была ужасной, но и прекрасной также пустотой, над которой дрожал от жара раскаленный воздух.

Бальтазар шел мимо каменных россыпей и высохших костей. Когда наступил вечер, он отыскал убежище от внезапного ночного холода — расщелину у подножия гор. До него в этой пещере побывали и другие странники. От них остался кисловатый запах и выщербленные письмена на камнях.

Обшаривая каменный пол пещеры в поисках дров, Бальтазар провел пальцами по письменам. Буквы разных алфавитов складывались в слова, восхваляющие разных богов, которые, как он теперь знал, были ложными кумирами. И все же следы, оставленные другими паломниками, принесли в его душу странное облегчение.

Некоторые из недавних отметок были выщерблены на арамейском, одной и той же рукой. Внимательно изучив эти записи у костра, Бальтазар понял, что перед ним, похоже, слова старого пророчества, которое Мельхиор когда-то показал ему. Он оглядел эту грязную и жалкую нору совсем другим взглядом.

Судя по всему, чему он стал свидетелем, случилось невероятное — он оказался в той же самой пещере, в которой Иисус Христос нашел убежище во время своего испытания в пустыне. После всего, что он видел и слышал, сомнений быть не могло. Письмена были кривыми и неуверенными, словно писавший их испытывал сильные страдания, и завершались они несколькими грубыми крестиками подряд.

Огонь погас. Бальтазар сидел в темноте, ожидая восхода солнца и, видимо, окончания своих мучений. Он снова вспомнил первое путешествие в эти земли, своих друзей и ужасающее избиение младенцев, Иисус выжил, чтобы исполнить пророчество, нацарапанное на этих камнях. А остальные? Может, об этом и свидетельствовал его дар, может, он указывал на бессмысленную гибель сотен детей? И почему — этот вопрос снова вернулся к нему, не объясненный даже явлением Иисуса, — почему Бог допускает такое? Почему в этом мире существуют боль и страдания?

Сидя в темноте, Бальтазар покачал головой. Вот всегда так с тобой, услышал он голос Каспара. Слишком много вопросов, слишком много сомнений. И все, что он увидел в Новом Иерусалиме, не успокоило его.

Медленно разгорался рассвет, солнце поднималось из призрачных, горячих теней на востоке. Завыл бродячий пес. Прошелестел ветер. Глядя на пустынную землю, Бальтазар думал о том, как Иисус прятался в этой пещерке, о последних днях его испытания и о том, что он чувствовал и что он видел. И когда стало жарко и небо посветлело, Бальтазар взял уголек из остатков костра и принялся наносить на камень собственные письмена. Он давно уже не творил настоящее волшебство, но заклинание призывания вспомнилось с удивительной легкостью.

Артур Мейчен

ЛУЧНИКИ

АРТУР МЕЙЧЕН (1863–1947) родился в Уэльсе, изначально носил имя Артур Ллевелин Джонс. Он работал переводчиком, преподавателем, актером и репортером и одновременно писал произведения в жанре ужасов и фэнтези, берущие начало в легендах его родины. Говард Лавкрафт назвал Мейчена одним из четырех «современных мастеров» литературы сверхъестественных ужасов (наряду с Элджерноном Блэквудом, лордом Дансени и М. Р. Джеймсом). Вероятно, более всего Мейчен известен благодаря вышедшей в 1894 году повести «Великий бог Пан» (которую Стивен Кинг охарактеризовал как «пожалуй, лучшую (историю ужасов) на английском языке») и рассказу «Белые люди», а также романам «Сокровенный свет», «Огненная пирамида», «Три самозванца» и «Холм грез». Его лучшие рассказы вошли в сборник «Истории об ужасном и сверхъестественном».

Первая крупная стычка между британской и немецкой армиями произошла близ французской деревни Монс в августе 1914 года. Сражение закончилось кровавым и унизительным разгромом британских войск, и в сентябре Мейчен написал откровенно патриотический рассказ-фантазию для лондонской газеты «Evening News», описывая, как потустороннее вмешательство Святого Георгия и лучников, участвовавших в битве при Азенкуре, помогло британцам в сражении при Монсе. Однако вскоре после первой публикации рассказа многие люди начали утверждать, будто действительно наблюдали призрачных «ангелов Монса». Хотя Мейчен заверял, что у его рассказа нет подлинных оснований, история очень быстро превратилась в одну из первых «городских легенд», которые бытуют и по сей день.

«Примерно в это время варианты моего рассказа стали распространяться как подлинные истории, — вспоминает Мейчен. — Сначала эти истории проявляли схожесть с оригиналом… Появились другие версии, в которых между наступающими немцами и обороняющимися британцами опустилось плотное облако. В некоторых вариантах облако прятало наших солдат от атакующего врага; в других в нем скрывались сияющие силуэты, которые испугали лошадей немецкой кавалерии. Святой Георгий, если его и видели, куда-то делся — в определенных вариантах, рассказанных католиками, он присутствовал несколько дольше, — и больше не было ни лучников, ни стрел. Но пока что ангелы не упоминались, однако вот-вот должны появиться, и кажется, я отследил механизм, который привносит их в эту историю.

Я полагаю, что слово „сияющие“ связывает мой рассказ с производными от него, — продолжает Мейчен. — С распространенной точки зрения, сияющие и благодетельные сверхъестественные существа являются ангелами и никем иным, и именно так, мне кажется, лучники из моего рассказа стали „ангелами Монса“. В таком виде их с уважением и верой приняли повсюду, или почти повсюду».

Это было во время «отступления восьмидесяти тысяч», и власть цензуры — достаточный повод умолчать о прочих подробностях. Но это был один из самых ужасных дней того ужасного времени, день, когда смерть и разрушение были так близки, что их тень пала на далекий Лондон, и в отсутствие точных вестей сердца людей замирали от ужаса перед этой тенью, как будто их коснулись страдания воинов, гибнущих на поле боя.

В тот страшный день, когда триста тысяч солдат при поддержке артиллерии, подобно наводнению, наступали на маленькое английское войско, была на линии фронта одна точка, которая в то время подвергалась наибольшей опасности — опасности не поражения, но полного уничтожения. С разрешения цензуры и нашего военного специалиста эту часть фронта, вероятно, можно назвать выступом, и если бы этот выступ был сломан, то все английское войско было бы разбито, вся союзная армия обращена в бегство, и затем неизбежно последовал бы новый Седан.

Все утро немецкие орудия обрушивали громы и молнии на этот выступ и на тысячу — или около того — человек, удерживавших его. Люди смеялись над снарядами и придумывали им шуточные имена, заключали ставки против них и приветствовали их строками из популярных песенок. Но снаряды летели и взрывались, разрывая тела добрых англичан, отделяя брата от брата. По мере того как усиливалась дневная жара, усиливалась и ярость смертоносной канонады. Казалось, подмоги не будет. Английская артиллерия была хороша, но слишком малочисленна, и противник методично превращал ее в обломки железа.

Во время урагана на море иногда наступает момент, когда люди говорят друг другу: «Это самое худшее, сильнее штормить уже не может», — и тут налетает порыв в десять раз свирепее всего, что было ранее. Так случилось и здесь, в британских окопах.

В целом мире не было более стойких сердец, чем сердца тех людей, но даже их заставил дрогнуть семикратный ад немецкого артобстрела, который обрушивался на них, подавлял и уничтожал. И в этот самый момент они узрели из окопов огромную орду, надвигающуюся на линию обороны. Из тысячи англичан оставалось всего пять сотен, и насколько хватало глаз, на них шла немецкая пехота, колонна за колонной, серое людское море — десять тысяч солдат, как выяснилось впоследствии.

Не было никакой надежды. Некоторые из них обменялись рукопожатиями. Один солдат спел на новый лад боевую песню: «До свиданья, Типперери», закончив ее словами: «Мы туда не попадем». И все продолжили спокойно отстреливаться. Офицеры отмечали, что такая возможность для точной, мастерской стрельбы может больше не представиться; немцы падали ряд за рядом. Шутник, певший про Типперери, бросил: «Как бобби против бандитов с Сидней-стрит». И немногочисленные пулеметы делали все возможное.

Но все знали, что это бесполезно. Тела в сером валились отрядами и батальонами, но новые враги все прибывали и прибывали, они кишели, толпились, подступали отовсюду.

— Во веки веков, аминь! — произнес несколько не к месту один из британских солдат, прицеливаясь и стреляя. А потом он вспомнил — как сам говорит, не понимая, почему и зачем — странный вегетарианский ресторан в Лондоне, где он один или два раза ел необычные отбивные из чечевицы и орехов, притворяющихся вырезкой. На всех тарелках в ресторане синей краской был нарисован святой Георгий, с девизом «Adsit Anglis Sanctus Geogius» — «Да поможет англичанам святой Георгий». Этот солдат знал латынь и много других бесполезных вещей, и сейчас, стреляя в одного из серой массы — на расстоянии всего в триста ярдов, — он пробормотал этот благочестивый вегетарианский девиз. Он продолжал стрелять и дальше, пока, наконец, Билл, залегший справа, в шутку отвесил ему подзатыльник, чтобы остановить, и заметил, что королевские боеприпасы стоят денег и не следует зря расходовать их, проделывая красивые сквозные узоры в мертвых немцах.

Ибо когда знаток латыни пробормотал свою молитву, он ощутил, как по телу пробежало нечто среднее между дрожью и электрическим ударом. Рев сражения в его ушах стих до легкого рокота, и вместо этого, по словам солдата, он услышал великий глас и боевой клич, звучавший громче грозовых раскатов: «К оружию, к оружию, к оружию!»

Сердце его запылало, подобно углю, и застыло, подобно льду, ибо ему показалось, что на его призыв откликнулось множество голосов. Он слышал — или ему казалось, что слышит, — как тысячный хор взывает к небесам:

— Святой Георгий! Святой Георгий!

— О господин наш, о святой милостивый, даруй нам благое избавление!

— Святой Георгий и веселая Англия!

— Дракон! Дракон! Доблестный святой Георгий, спаси нас!

— Славься, святой Георгий! Славься, святой Георгий! Длинный лук, крепкий лук.

— Воитель небесный, помоги нам!

И когда солдат услышал эти голоса, он увидел перед собой, за краем окопа, длинный строй силуэтов, окруженных сиянием. Они были похожи на людей с луками, и с новым кличем облако стрел взвилось в воздух и со свистом устремилось к немецкому войску.

Другие солдаты в окопе все это время стреляли. У них не было надежды, но они целились тщательно, словно на стрельбище под Бисли.

Неожиданно один из них воскликнул на обычном английском языке:

— Боже помилуй! — крикнул он товарищу, стоявшему рядом. — Но разве это не чудеса? Взгляните на этих серых… взгляните все! Вы видите? Они падают не десятками и не сотнями, а тысячами. Смотрите! Смотрите! Пока я с вами говорю, пал целый полк!

— Заткнись! — рявкнул другой солдат, прицеливаясь. — Что за чушь ты несешь?!

Но, даже не договорив этих слов, он подавился от изумления, — ибо люди в сером действительно валились тысячами. Англичане слышали гортанные крики немецких офицеров, щелканье их револьверов, когда они палили по своим оробевшим солдатам; и все же ряд за рядом падал наземь.

И все это время солдат, знавший латынь, слышал клич:

— Дракон! Дракон! Доблестный святой, приди к нам на помощь! Святой Георгий, помоги нам!

— Небесный Всадник, защити нас!

Поющие стрелы летели так быстро и часто, что воздух потемнел от них; орда наступающих варваров таяла.

— Пулеметы! Подмога пришла! — крикнул Билл Тому.

— Я их не слышу! — прокричал в ответ Том. — Но как бы то ни было, слава Богу: они свое получили.

И действительно, десять тысяч немецких солдат лежали мертвыми перед выступом фронта английской армии, а значит, новому Седану не бывать.

В Германии, стране, руководствующейся научными принципами, Главный Генеральный штаб решил, что презренные англичане, должно быть, применили снаряды, содержащие неизвестный газ отравляющей природы, поскольку на трупах немецких солдат не было обнаружено ран. Но человек, знавший вкус орехов, притворявшихся вырезкой, знал также, что святой Георгий привел лучников из-под Азенкура на помощь англичанам.

Хью Б. Кейв

ПУСТЬ БУДЕТ МЭРИ

ХЬЮ Б. КЕЙВ (1910–2004) родился в Честере, Англия, и в возрасте пяти лет уехал со всей семьей в Америку. С конца двадцатых годов и далее его рассказы появлялись в таких легендарных журналах, как Weird Tales, Strange Tales, Ghost Stories, Black Book Detective Magazine, Spicy Mystery Stories, и изданиях жанра триллеров — Horror Stories и Terror Tales.

В начале сороковых Кейв почти на три десятилетия оставил жанр ужасов, но в 1977 году Карл Эдвард Вагнер опубликовал сборник лучших рассказов автора в стиле «хоррор» — «Марджанстрамм и другие». Кейв постепенно вернулся к жанру с несколькими новыми повестями и рядом современных рассказов ужаса: «Легион мертвецов», «Туманный ужас», «Зло», «Тени зла», «Апостолы страха», «Бездна», «Око Люцифера», «Остров шептунов», «Рассвет», «Зло возвращается» и «Неугомонный мертвец». Его рассказы также вошли в такие сборники, как «Создатель трупов», «Смерть крадется в ночи», «Кинжал Цзяна», «Да здравствуют мертвые: рассказы Черной Маски», «Приходи в мою гостиную», «Дверь внизу» и «Блондинка в бутылке». Биография, составленная Милтом Томасом, «Пещера тысячи историй: жизнь и время Хью Б. Кейва» была опубликована издательством Arkham House через неделю после смерти писателя.

В течение жизни Кейв получил награды от Ассоциации писателей ужасов в 1991 году, от Международной гильдии жанра ужасов в 1998 году и от Всемирного конвента фэнтези в 1999 году.

Он также был представлен к специальной премии Всемирного конвента фэнтези в 1997 году в Лондоне, где присутствовал в качестве почетного гостя. Приведенный ниже рассказ создан в тот период, когда автор покинул дешевые журналы и стал писать для изданий более выгодного основного направления. «В прежние дни, — вспоминал позднее Кейв, — ты мог послать рассказ, отвергнутый Saturday Evening Post, в Country Gent, American, Collier’s, Liberty и далее вниз по списку, скажем, до Toronto Star, где ты все же получал за него 400 долларов. Но эти времена глянцевых листков позади. Публиковаться в „листках“ означало большую часть времени писать согласно редакторской формуле. Даже загадочные повестушки, которые я писал для „Хорошего домоводства“ — за очень смешные деньги, — должны были быть скроены по формуле и как минимум один раз переписывались для соответствия редакторских представлений об этой формуле».

Если бы утром в понедельник Билла Риви спросили, что он думает об Аляске, он ухмыльнулся и ответил бы: «Отлично!» Скорее всего, он рассказал бы вам, что возить грузы по воздуху от конечной станции железной дороги до шахтерского лагеря в глуши — лучшая работа, какую он делал со времен войны.

Но если бы вы задали тот же вопрос в понедельник после обеда, Билл посмотрел бы на вас пустым взглядом и не сказал бы ничего. Прибыла почта, а с ней — письмо от его родных из Индианы. В письмо была вложена газетная вырезка.

«Мистер и миссис Эдгар Л. Фарбиш, — говорилось в заметке, — сообщают, что вчера состоялось бракосочетание их единственной дочери Мэри с мистером Робертом Трейнером, вице-президентом Первого Коммерческого банка».

Видишь, Билл, что бывает, когда парень отсутствует слишком долго?

Риви сунул заметку в карман как раз в тот момент, когда в дежурку зашел его начальник, Мэтт Мердок.

— Твой самолет готов, Билл? — спросил Мердок.

— Все готово. У нас еще полчаса.

Мердок покачал головой.

— Умнее будет не ждать. Погода портится.

Билл пожал плечами и вышел. Он возил грузы на шахту уже много недель, и погода над этими дикими горами почти всегда была плохой.

«Значит, она вышла замуж за этого типа из банка, — думал он, меряя деревянными шагами выметенное ветрами поле. — Она не стала ждать…»

Самолет был прогрет, и Билл подошел к нему с хвоста, огибая груды ящиков и канистр с топливом. Настроение ухудшилось еще сильнее.

Кто-то из ребят подновил название самолета ярко-красной краской.

Билл быстро отвел взгляд, но алые буквы продолжали плясать в холодном воздухе, словно подвешенные на ниточках, у него перед глазами: М-Э-Р-И.

«Мистер и миссис Эдгар Л. Фарбиш сообщают, что вчера состоялось бракосочетание их единственной дочери Мэри с…»

Билл тревожно озирал небо, пока DC-3 взлетал с продутого всеми ветрами поля. Даже в хорошую погоду некоторые из горных пиков на маршруте могли подстроить ловушку неосторожному пилоту. Сегодня даже сверкающая вершина Мак-Кинли, добрых двадцать тысяч футов высотой, была не видна в сгущающемся месиве. Встречный ветер яростно толкал самолет назад.

Эд Фрэзер, второй пилот, глянул на Билла и криво усмехнулся.

— Не переживай так, приятель. Мэри нас еще не подводила.

Билл не смог выдавить ответную улыбку. Он гадал, что сказали бы Эд и двое остальных, если бы знали о газетной вырезке в его кармане. Из-за того, что он знал о заметке, его бдительность обострилась вдвое. Самолет, названный им в честь Мэри Фарбиш, теперь может оказаться не столь удачливым. Он тоже может предать доверие.

Думала ли ты об этом, Мэри, когда решила не ждать? Думала ли ты о том, что это может значить для Мак-Эндрюса, Декстера и Фрэзера, которые написали твое имя на старом потрепанном DC-3 и считают тебя своим ангелом-хранителем? Именно так, Мэри, ты — их ангел-хранитель! Эти парни тоже побывали на войне. Он верят в такие вещи…

Он не мог взлететь достаточно высоко, чтобы избежать самых высоких пиков на пути — только не тогда, когда самолет стонал под тяжким грузом Еще одна трудность.

Джо Декстер зашел в рубку, чтобы отчитаться о грузе. Славный парень, молодой, но уже знает, чего хочет.

— Все в порядке, — уведомил он с мальчишеской улыбкой. — Давайте сюда свою погоду.

— Нервничаешь? — спросил Билл.

— Нет, сэр!

— Нервничать — привилегия пилотов, — хмыкнул Эд Фрэзер. — Мы с вами не поделимся.

— Послушайте, шкипер, — произнес Декстер. — Мы задержимся на шахте на ночь? Я почему спрашиваю… мы с Мак-Эндрюсом назначили свидание двум медсестрам из тех, которых отвозили на прошлой неделе в госпиталь.

— Вы сможете туда пойти.

— О, класс! А может, вы с нами, шкипер? Та милая блондиночка считает вас совершенно особенным. Хотя… — Джо оборвал фразу, зная, что Риви никогда не ходит на свидания. Самая красивая девушка в мире ждала шкипера в Индиане.

В тот момент Риви увидел то, чего ждал и боялся, и пот на его лице стал холодным. Прямо впереди сквозь туман прорывался поток снега, несомого ветром, вихрясь, нападая и свиваясь, словно гигантская белая змея.

На всем пути враждебный ветер не мог бы избрать лучшего места для засады. Самолет пробирался по извилистому проходу между горами. Риви напрягал зрение, пытаясь увидеть иззубренный пик у окончания прохода — увидеть вовремя, чтобы поднять над ним тяжело груженный самолет. Места для маневра в узком ущелье было мало. А теперь на них обрушивалась снежная масса, снижая видимость до нуля.

Риви накренил самолет, уходя от близкой горной стены. Этот завывающий ветер, рвущийся из горного прохода, куда они так стремились, мог подхватить воздушное судно и закружить, словно бабочку. Билл повел самолет ниже, вовремя заметил вершины низкорослых сосен, и выровнял полет вновь — так близко ко дну ущелья, что выхлоп моторов, должно быть, обжигал макушки деревьев.

«Все равно что уклоняться от истребителей япошек при перелете через Гималаи», — с мрачной усмешкой подумал он. Пилот-ветеран японско-китайского конфликта, он проводил все маневры, словно по учебнику. Но воющий ветер, вырвавшийся прямо из арктического холодильника, продолжал навязывать им борьбу и тогда, когда ущелье закончилось. Прямо по курсу высилась стена камня и льда, смутно вырисовываясь сквозь метель, и пилоту оставался только один путь.

— Ангел мой милый, помоги нам! — прошептал Риви, забыв на миг, что у них больше нет ангела-хранителя.

Он задрал нос самолета, и судно взмыло вверх. Словно горный поток, ветер ударял его в брюхо. На одно ужасное мгновение судно замерло, внезапно лишившись сил, и повисло в воздухе, трепеща.

Лицо Риви сделалось мертвенно-белым.

Рядом с ним Эд Фрэзер ласково произнес:

— Давай, Мэри. Ты справишься, милая.

Потрепанный самолет перестал трястись. Словно муха, вылетевшая из бутылки, он продолжил подъем.

Эд Фрэзер выдохнул — до сих пор он сдерживал дыхание.

— Еще два фута, — прохрипел он, — и я смог бы написать свое имя на этой ледяной стене!

Риви молчал. Даже когда Мак-Эндрюс и Джо Декстер пришли в рубку и похлопали его по плечу, у него не нашлось слов. Но он знал, о чем думают его парни. Он предполагал, что они скажут.

Он был прав. Когда час спустя самолет приземлился возле шахты, они так и сказали: их добрый ангел, девушка шкипера, вновь провела их через все опасности.

Риви выслушал их с мрачным видом. А потом — он всегда был откровенен с этими парнями — достал из кармана заметку, сказал: «Прочтите», — и отправился на склад. Там он нашел банку с краской и кисть и сел на ступеньки, ожидая, пока придут ребята и можно будет улетать. Пока что он пытался привести растрепанные мысли в порядок.

Возможно, больше всего пострадала его гордость. Он и Мэри Фарбиш никогда не могли прийти к согласию по поводу некоторых вещей — например, полетов на старом самолете над Аляской.

— Шкипер… — Джо Декстер стоял перед ним с неловким видом. — Мы с ребятами понимаем, каково вам, и чертовски сочувствуем. Но мы думаем, что должны вам кое-что сказать. Меня выбрали, чтобы прямо заявить это вам.

Риви ждал, хмурясь.

— Многие женщины носят имя Мэри, шкипер, — продолжал Джо. — Мать Мак-Эндрюса. И моя сестра тоже. — Джо неуклюже сунул руки в карманы и передернул плечами. — Эд Фрэзер называет свою жену Мишель, но ее настоящее имя Мэри, и дочку они назвали в ее честь. Мы никогда не говорили об этом, шкипер, не хотели отнимать что-либо у вас, но мы всегда чувствовали, что у нас больше одного ангела-хранителя. Эта старая тачка принадлежит нам всем.

Шкипер молча смотрел на него, и Декстер перевел мрачный взгляд на банку с краской.

— Вы… вы понимаете, о чем я, шкипер?

Риви встал. Странно, но он улыбался. Держа банку на вытянутой руке, он торжественно вылил ее содержимое на мерзлую землю и сказал:

— Бог любит вас, Джо, всех вас. — Затем он расправил плечи. — Та медсестра, Джо, блондиночка… как ее зовут?

— Почему бы вам не спросить ее самому?

— Хорошо, — ответил Риви. — Я спрошу.

Ивонна Наварро

АНГЕЛ ЧУМЫ

Ивонна Наварро живет на юге Аризоны, ее муж — писатель Уэстон Очи. Днем она работает в историческом музее Форт Уачука, а по вечерам делит время между несколькими занятиями — писательством, рисованием, колледжем, тремя немецкими догами, двумя попугайчиками, жадно требующими внимания, и семьей (не всегда в указанной последовательности).

Она написала семь внецикловых романов: AfterAge («После жизни»), Final Impact («Последнее столкновение») и Red Shadows («Красные тени»). Также она пишет книги по мотивам многочисленных киносюжетов, включая фильмы «Ультрафиолет», «Электра», «Хеллбой» и семь серий вампирского сериала «Баффи, истребительница вампиров» (пять из которых — оригинальные произведения).

Ее работы награждены премией Брэма Стокера за выдающиеся достижения в жанре хоррора и множеством других наград. Недавно Ивонна завершила свой последний роман Highborn («Высокое происхождение») и приступила к следующему произведению, Concrete Savior («Спаситель из бетона»), размышляя над очередными поворотами сюжета данной серии.

«Я не помню, куда двигалось повествование, когда я начала „Ангела чумы“, — призналась Наварро. — Но я помню, что хотела написать историю о замке Уоррик, и даже ради этого посетила эту достопримечательность. Как часто бывает, рассказ двинулся в совершенно неожиданном направлении, вырываясь за пределы каменных стен, которые были сложены руками смертного человека».

ОНИ ЗНАЛИ, ЧТО ОН НЕ ЧЕЛОВЕК, знали, что убить его нельзя, что со временем он становился только сильнее, совершенствуя свои навыки до предела, — это заметили, приняли к сведению, но радоваться не спешили. Потому и закопали его поглубже, под комнатами, где он когда-то оттачивал свое ремесло.

Мечи, крюки и щипцы — все пыточные инструменты, которыми он владел и считал своими орудиями, — обрушились теперь на него самого, они резали, рвали и терзали плоть, вбивая все глубже и глубже, пока, истекая кровью, он не свернулся в клубок и не затих в самой удаленной и темной части здания.

Они решили, что он уснул, что он ничего не знает. Он знал все!

Он видел, как люди убивали друг друга; он улыбался, когда Черная смерть выкосила Европу и половину известного мира; он стонал от досады, когда кровавый меч возмездия в человеческих руках сменился жалкими весами правосудия; он рыдал, когда моровые поветрия выдохлись и улеглись на обочину истории умирать.

Они заперли его, потому что считали чудовищем, умеющим только убивать и мучить.

И лишь хозяева темницы знали о его существовании, о том, что он, ликуя, сошел в уготовленный склеп, пока пытчики, его собратья по ремеслу, дрожа и страшась огненного ливня с небес, посланного по их жалкие и негодные души, как могли, исполняли свой долг. Они думали, что могут предугадать его действия, что имеют над ним власть и что без еды, воды и света он, в конце концов, погибнет.

А некоторые верили, что если никто никогда не обмолвится с ним словом, то он обречен.

Ничего-то они не знали.

Работа была хорошо оплачиваемой, интересной и постоянной. И, хотя Жанель даже не думала о такой возможности два года назад, когда закончила художественный колледж, эта работа ее устраивала. Уже только то, что она жила рядом с историческим памятником и образчиком средневекового искусства, дорогого стоило, не считая неутихающего восторга ее внутреннего ребенка, которому никогда не наскучивал Хэллоуин.

Она была на грани отчаяния, когда решилась пойти на прослушивания в Уорикском замке. Оказалось, что она умеет играть. А через месяц она встретила мужчину, который вскоре стал ее женихом. Это место стало смыслом ее жизни, и пять дней в неделю она, переодевшись в старинное платье, изображала уродливую злосчастную шутиху, умирающую от бубонной чумы. Она выпрыгивала на туристов, осматривающих подземелья замка, пугала их, зловеще хихикала и провожала некоторое время, находя льстивые слова для каждого в тургруппе, помогая им почувствовать себя особенными. Каждое утро Жанель просыпалась с ощущением счастья, будущее представлялось безоблачным. На работу она летела с радостной улыбкой. Жизнь благоволила ей.

Пока она не увидела эту тень.

— Посмотри, — сказала Жанель, указывая на стену. — Я заметила ее этим утром. Удивительно, что раньше не замечала.

Они сидели в недавно открытом помещении, в стороне от основных пыточных комнат. Эту камеру обнаружили всего пару месяцев назад — рабочий заделывал трещину в штукатурке и заметил, что несколько камней в стене шатаются. Выяснилось, что это не капитальная стена, за ней была скрыта небольшая пустая комната, глубиной в шесть футов.

Она и осталась пустой, хотя Жанель была уверена, что вскоре здесь разместится какая-нибудь экспозиция — веселая или жуткая.

Робби посмотрел туда, куда указывал ее палец.

— Ничего не вижу.

Ее жених — ах, всего две недели осталось до свадьбы, а она так и не привыкла называть его своим женихом! — перевел взгляд на слегка примятый бутерброд, который лежал у него на коленях. На этот раз он был с ореховым маслом и кусочками банана. Они видели передачу по телевизору, где сообщили, что такой бутерброд любил Элвис Пресли. Поэтому решили попробовать. Пролежав все утро в сумке, бутерброд стал влажным и противным, как промокшие обои.

— Вот, — сказала Жанель, забирая несчастный бутерброд и ставя на колени жениха пакет с ланчем. — Здесь яблоки, сыр, печенье и хрустящие хлебцы. Если будешь хорошо себя вести, я куплю тебе шоколадку.

— Ты будешь есть эту гадость? — скривился Робби.

— Только ради тебя! — И в доказательство она раскрыла пластиковый пакетик и надкусила бутерброд. — Очень вкусно. А теперь вернемся к тени на стене.

— Не вижу никакой тени, — ответил он. — Просто стена.

Жанель встала, ей давно хотелось подняться с холодных камней и размяться. Даже теплое одеяло, на котором они сидели, не спасало от сырости.

— Вот.

Жанель провела кончиком пальца по стене, сверху вниз.

— Это похоже на профиль. А это… — Она снова прочертила пальцем по стене, на этот раз круто забирая вправо. Свет от временной лампы отбросил густую тень от ее руки, перечеркивая рисунок. — Это похоже на крыло.

Робби осмотрел стену, но, судя по выражению лица, ничего нового там не обнаружил.

— Видимо, дело в твоем художественном воображении, — заключил он. — Ну, это как смотреть на облака. Ты всегда видишь там всякое разное, а я — просто облака.

Жанель промолчала, и Робби сменил тему, рассказывая о своем отделе маркетинга и о том, что скоро ему дадут новый крупный проект. Обычно она живо интересовалась всеми его делами, но сегодня она не могла сосредоточиться на его рассказе.

Ее взгляд снова и снова возвращался к странной тени, которую он не замечал, а она видела так отчетливо, что, казалось, могла отлепить от камней. Конечно, Робби прав — она так долго изучала рисование, скульптуру и живопись, что с легкостью обращала внимание на малейшие детали, которые ускользали от взгляда окружающих. И на этой стене она тоже видела нечто, что обязательно требовалось изучить как можно тщательнее.

Один из барьеров рухнул, и он ощутил присутствие людей. Они сновали туда-сюда, как насекомые, рассказывая друг другу высокими голосами о каком-то важном открытии. Он отчетливо слышал их голоса, но мало что понимал — их желания, страхи и тайны остались для него загадкой.

Они радовались пролому в стене, они излучали алчность — люди, они никогда не меняются.

Расширяя пролом, они спрашивали друг друга, не кроется ли за стеной тайный ход в подземное хранилище, где один из жестоких и кровавых хозяев замка спрятал несметные сокровища. Будут ли их старания вознаграждены, или им достанется пустая комната со спертым воздухом?

Комната оказалась пустой, а воздух — нет.

Жанель готова была поклясться, что тень становилась темнее и… гуще. С тех пор как они с Робби пообедали напротив комнаты, она каждый день проверяла странную тень. Робби больше не хотел сюда приходить, и его трудно было в этом винить.

В кафе нельзя было обедать в сценическом костюме, а до столовой, где ел местный персонал, было слишком далеко идти. По крайней мере, здесь, в подземелье, можно было подождать перерыва между тургруппами и присесть на скамью. Сегодня Робби был слишком занят и не смог составить ей компанию за ланчем. Так и вышло, что Жанель стояла одна в маленькой нише, жевала яблоко и рассматривала тень, которая все больше становилась похожа на настоящий рисунок.

Да, справа определенно виднелся абрис крыла.

— Ну, и что это было? — пробормотала она — Рисунок? Или правильней спросить: что это такое?

Жанель провела рукой по контуру лица в левой части ниши и замерла. Ей показалось, или камень был теплым на ощупь? Нет… да. Да, был. Тогда девушка с подозрением огляделась вокруг, а потом прильнула к стене и прижалась лицом к камню. В подземельях всегда зябко, а сегодня особенно, потому что снаружи хлестал жгучий осенний дождь, который искусал холодом щеки. Теплое прикосновение камня так напугало Жанель, что она резко отшатнулась и, не удержавшись на ногах, упала.

* * *

В его воспоминаниях тьму разгоняло пламя факелов и жаровен. Крохотный очаг, в котором он раскалял свои орудия, не мог согреть ни комнату, ни пленников из бесконечной череды его жертв. А в нем самом тепла почти и не осталось. Тепло накатывало не от огня, не могущего никого согреть, а от воплей несчастных, страдающих в тисках, клещах или на крюке, от тяжелого, сладковатого духа разложения и густой вязкости крови на кончике языка.

Он жаждал снова окунуться в эти ощущения, снова и снова.

* * *

— Все будет хорошо, — сказала Жанель. — Это похоже на грим.

Робби, прищурившись, осматривал шишку у нее на лбу. Размером с яйцо дрозда, она сияла пурпурным и сине-зеленым цветом, с глубокой ссадиной в центре, которая все еще сочилась кровью, когда Жанель очнулась на грязном и холодном полу темницы десять минут спустя. До вечера у нее болела голова, особенно если шутовской колпак фиолетового цвета сползал ниже и задевал за ноющую шишку. От постоянной боли поднялась температура.

К тому же, видимо, для полноты картины, когда девушка пришла в себя на полу, на зубах у нее скрипела грязь, а в нескольких дюймах от лица сидела крыса. Настоящая крыса, представьте себе! Жанель доложила об этом в отдел по содержанию. Но и теперь, при одной мысли об этой твари, у нее мурашки бежали по коже, а к горлу подкатывала тошнота.

— Думаю, тебе лучше показаться врачу, — заметил Робби. — Похоже на заражение.

Жанель оттолкнула его руки и нагнулась к зеркалу над умывальником, чтобы как следует разглядеть чистую, отмытую ранку.

— Глупости. Это было всего два часа назад, к тому же я ее обработала. Через день все пройдет.

Она отвернулась от умывальника и вышла из ванной, Робби шел следом.

— Может, мне лучше остаться сегодня на ночь? Говорят, что нужно присматривать сутки за теми, кто ударился головой.

— Нет уж. Мы ведь договорились, помнишь? Все по старинке в последнюю неделю перед свадьбой. Никакой общей постели. Исключено.

— Но твоя голова…

— Я не теряла сознания, — солгала она. — А тебе пора домой.

Он колебался, и по его лицу было понятно, что он беспокоится о ее здоровье, а не думает о постели.

— Хорошо. Но обещай, что позвонишь мне, если тебе станет хуже или разболится голова.

— Конечно.

И, чтобы успокоить жениха, она придвинулась ближе и обвила его руками. Через мгновение он обнял ее в ответ, хотя и осторожно.

— Со мной все хорошо, — повторила Жанель. И, чтобы доказать это, прижалась губами к его губам и просунула кончик языка ему в рот. Робби ответил на поцелуй, прижал ее к себе покрепче. Она позволила, несмотря на тупую боль в шишке, к которой он прижался лбом. Когда поцелуй затянулся, ей пришлось оттолкнуть его.

— Ого, — выдохнула Жанель. И тут же спохватилась: — Ну вот, я тебя испачкала кровью. Подожди минутку.

Робби провел рукой по темным каплям на лбу, ловко размазав красную полосу вдоль скулы и уголка глаза.

— Ты сделал только хуже, — заметила Жанель, вернувшись с ватным диском.

Робби забрал у нее ватный диск и вытер лицо.

— Так лучше?

Она покачала головой.

— Подойди к зеркалу.

— Не хочу. Мне нора бежать, иначе я на тебя наброшусь.

Он усмехнулся, поплевал на ватный диск и снова потер щеку.

— А теперь?

— Ты все втер в уголок глаза, дурачок.

Робби скомкал грязный диск и сунул его в карман.

— Я приду домой и приму холодный душ, а потом засяду за презентацию. Завтра у нас важная встреча с инвесторами из Америки.

Он нежно коснулся ее щеки и вышел.

Жанель заперла дверь, ее улыбка угасла. Она никогда еще не лгала Робби. А, судя по наручным часам, она определенно потеряла сознание в подземелье примерно на четверть часа. Почему она солгала?

— Потому что я не хочу все испортить, — громко произнесла она.

Девушка прошла в спальню для гостей — комнату, которую после свадьбы они переделают в кабинет Робби, — и открыла двери шкафа. Жанель просто стояла и смотрела на свое подвенечное платье. Да, это и был ответ. Венчание назначено на субботу, осталось всего три дня. Завтра будет ее последний день на работе перед тем, как они с Робби отправятся в путешествие на медовый месяц. Друзья и родственники со всего мира слетятся на их торжество — например, парень, с которым Робби служил в армии и которого она никогда не видела, прилетит из Китая. Ее родители прибудут из Канады, крестный Робби — из Австралии, и все в таком же духе. Разве можно было испортить такие блистающие планы каким-то глупым, нелепым обмороком в подземелье?

Жанель закрыла шкаф и вернулась в ванную. Порывшись в настенной аптечке, она отыскала аспирин и бутылочку пепто-бисмола. Проглотив три таблетки, она запила их парочкой глотков розовой жидкости, а затем вернулась в гостиную. Эту комнату она постаралась выдержать в бело-голубых тонах, созвучных цветам веджвудского фарфора, который так любила ее мать. Не только эту комнату, но и всю квартиру Жанель превратила в уютное гнездышко, в котором они с мужем начнут совместную жизнь.

Когда свет начал резать глаза, она просто выключила лампу.

Уже скоро.

Столетия тьмы и одиночества подточили его силы и растворили саму его суть — сначала он погрузился в собственные мысли, потом — в изломанное тело и, наконец, в стены самого замка. И камень принял его, приютил, как холодный и жестокий товарищ. Он чувствовал шершавую поверхность, острые грани больно ранили. Но он приветствовал ощущения, которые дарили стены, он ласкал камень, словно бессмертного возлюбленного, ища и не находя ни единого просвета, через который можно было сбежать. Даже крысы, грязные и вездесущие поставщики его даров, не могли добраться сюда.

И вот часть стены, отделявшая его камеру от других помещений замка, подалась. Вывалившийся камень манил начать изыскания, разрушая преграду, которая более тысячи лет оставалась нетронутой. И никто уже не помнил, почему ее нельзя трогать.

А потом появилась женщина. Юная, прекрасная, восторженная и любознательная. Она могла видеть сквозь покровы, она разглядела то, каким он был когда-то, и нарисовала. Нарисовала его.

И неотвратимо выпустила наружу адское пламя, зову которого сопротивляться не смогла бы.

Нужно было коснуться его, и не только кончиками пальцев.

И к его каменному лицу прижалась человеческая плоть — так, как он и ожидал. И он отблагодарил ее — так, как только мог.

Последней группой туристов оказалась стайка детей из частной и привилегированной лондонской школы, которых вывезли на экскурсию. Школьники вели себя хуже некуда — видимо, воспитатели боялись лишний раз приструнить детишек, боясь, что те нажалуются мамочкам и папочкам. Судя по дорогой форме, iPod-ам, бриллиантовым серьгам, сверкающим кольцам и ценным часам, эти мамочки и папочки работали юристами, врачами и биржевыми брокерами, со связями по всему миру, как и те люди, с которыми у Робби сегодня назначена важная встреча.

Последний день, уговаривала она себя. Всего несколько часов. Она отбарабанила вступительную речь, щедро пересыпая ее дьявольским смехом, и выдала побольше подколок, но сегодня она явно не была в ударе. Голова раскалывалась, проклятая шишка казалась живой тварью, на которую никак не действовали таблетки аспирина. Ну, она хотя бы смотрелась как дополнение к гриму.

Время от времени ранка в середине шишки сочилась каплями сукровицы. Мерзкое зрелище, зато прекрасно дополняющее ее роль — женщины, умирающей от бубонной чумы. А в субботу, на свадьбу, придется залепить пластырем и спрятать под венок с фатой. Ну, к тому времени ей станет лучше, и пройдет эта кошмарная головная боль.

— Сюда, мои сладенькие, — заманивала ребятишек Жанель. Собственный визгливый голос иглой вонзался в уши. — Пригнитесь вот здесь. Вы должны добраться в целости и сохранности до места пыток!

Некоторые из детей нервно улыбнулись, когда она захихикала, но остальные не обратили особого внимания. В ее груди нарастала странная тяжесть, ее охватывало раздражение: стараешься-стараешься, и ради чего? Ради того, чтобы тащиться по старинным переходам, где озноб пробирает до костей, и пытаться развлечь толпу равнодушных подростков.

Жанель скорчила жуткую гримасу, затем обратила ее в кривую улыбку. А потом, совершенно внезапно для себя, кашлянула. И тут же повторила кашель, чтобы не выбиваться из роли. Проклятье, в горле начало першить, заставляя кашлять каждую минуту. Видимо, в воздухе летала взвесь из пыли, которая постоянно осыпается с замковых стен. Еще пятнадцать минут — и она закончит с этой группой. Можно будет стянуть грубый костюм, от которого хотелось чесаться, и пестрый шутовской колпак, и забыть обо всем на целых две недели.

Послезавтра — свадьба, завтра во второй половине дня прилетят ее родители. Ее жизнь — и целый мир вокруг! — стояла на пороге изменений.

Она не могла больше ждать.

В маленькой камере, в предрассветные часы, он восстановился почти полностью. Ему хватало сил, чтобы освободиться из каменного плена, который удерживал его долго, очень долго.

Темная сила, благодаря которой он мог обрести форму, никуда не исчезала, но каменная клетка, сложенная руками человека, оборвала связь между ним и этой силой, не давая ему любить ее и наслаждаться ею. Так человеческое дитя, оторванное от матери и брошенное на произвол судьбы, вскоре погибает.

Но эта сила никогда не умирала навсегда. Она черпала в нем свою мощь, а он — в ней.

И, воссоединившись, они воцарятся в мире.

* * *

— Что с тобой, дорогая?

Жанель вцепилась в край умывальника и не сразу смогла ответить.

— Ничего, мама, все хорошо. Это просто нервы.

— Хочешь чашку чая? Он поможет успокоиться.

— Конечно, — машинально ответила Жанель. — Было бы здорово.

И, едва мать закрыла за собой дверь ванной, она снова кашлянула На ладони, которой она прикрыла рот, появились крохотные капельки крови.

— Что за черт, — пробормотала девушка. — Это что, синусит?

Больше похоже на пневмонию. Казалось, что в легких поселился кто-то огромный и болезненно тяжелый. В дверь снова постучали, и Жанель поморщилась.

— Я поставила чай, через минуту будет готов. И у нас всего час перед выходом в церковь. Ты уверена, что все в порядке?

— Да, уверена. Я уже могу надеть платье.

Платье… ее свадебное платье! Господи, ну почему именно в день своего венчания она чувствует себя так паршиво?

Жанель сполоснула над раковиной рот и руки, затем аккуратно вытерла капли воды ватным диском. Она попыталась улыбнуться своему отражению, но вышло хуже некуда. Она выглядела ужасно: несмотря на большой опыт в макияже, ей так и не удалось подрумянить бледную как мел кожу и замазать синие тени под глазами. В груди саднило, к тому же под мышкой выскочила какая-то припухлость. И гадкая шишка на лбу никуда не делась. Ну, хотя бы удалось прикрыть ранку пластырем и замазать кожу вокруг тональным кремом. Свадебный венок с фатой скроют это недоразумение.

Жанель открыла аптечку и достала пузырек с аспирином Это поможет — должно помочь! — выстоять длинную церемонию в церкви и пару часов торжественного приема. А затем они с Робби улизнут в своем лимузине, она признается, что ей нужно показаться врачу, они поедут в больницу, ей пропишут лекарства — и все это они успеют до отлета на Гавайи завтра утром.

Жанель глубоко вдохнула и разразилась новым приступом кашля. На венчании будет больше сотни гостей, и половина из них придет на прием. Она сможет все вытерпеть. Она должна!

Пора надевать свадебное платье.

Он снова был собой.

После столетий недвижимости ему было трудно встать. Когда удалось распрямиться, он ощутил, как мускулы налились силой, а в легкие хлынул затхлый воздух подземелья. Он оглядел крохотную нишу, которая была его тюрьмой так долго, и усмехнулся: бесполезная клетка, разве она могла сдержать такую великую силу, как он?

Чуткое ухо уловило далекие голоса, доносящиеся из коридора, и он догадался, что это значит. Труппа туристов, похожая на ту, что в прошлый раз приводила молодая женщина. Первая группа в этот день. Превосходно.

Прежде, странствуя с места на место, он привык менять личины. Эта станет первой в долгой череде перевоплощений.

— Хотел бы я сказать, что сегодня ты хороша как никогда, любимая, — прошептал Робби, ведя Жанель через рукоплещущую толпу гостей к свадебному торту, который им предстояло разрезать, — но ты выглядишь ужасно — так, как я себя чувствую.

— Я заметила, что ты заболел, — прошептала она в ответ. — Что с нами?

Он стиснул ее руку:

— Да обычная простуда, вот и все. Может быть, бронхит. Очень не вовремя, но что тут поделаешь?

Жанель попыталась улыбнуться, затем кашлянула в кулак, стараясь не раскашляться вовсю. В груди до сих пор пекло.

— Отлежимся на пляже. Будем принимать солнечные ванны и «Маргариту», бокалами.

— Прекрасная идея, — согласился Робби.

Он встал рядом и, когда она взяла серебряную лопаточку для торта, положил свою руку поверх ее руки. Напряженно улыбаясь, новобрачные отрезали первый кусочек торта и покормили им друг друга, позируя перед камерами. Закончив с этим, они вернулись к главному столу, откуда устало следили за разворачивающимся торжеством. Одна из официанток, одетая в черную форму, принялась разрезать чудесный трехэтажный торт на небольшие, аккуратные кусочки. Придерживая их большим пальцем, она укладывала кусочки на тарелки, которые затем разнесли среди многочисленных гостей.

Он присоединился к туристической группе, проскользнув под веревкой, которая отделяла коридор от прохода в камеру. Через пару шагов женщина, идущая впереди него, оглянулась, осознав, что кто-то следует за ней. Она пошатнулась от неожиданности, и он придержал ее за руку, посылая часть себя в ее беззащитную ладонь.

Она начала что-то говорить, видимо, хотела поблагодарить, но потом запнулась, выдернула руку и поспешила вперед, заходясь от страха, сама не понимая, почему. Он только понадеялся, что она прибыла издалека и сможет увезти домой его великий дар.

Человечество за время его отсутствия поднялось в небеса, где прежде витали только он и его темное и могущественное дыхание. Настало время посеять семена их гибели.

На выходе его встретил солнечный свет, впервые за долгое время, а также молодой человек, почти подросток, в сценическом костюме. Юноша посмотрел на него и поспешно встал на пути.

— Эй! — начал малец. — Я не помню, чтобы ты заходил. Ты не платил.

Он откашлялся, позволяя своей сущности впитать все вокруг и приспособиться к новым временам, а потом уже заговорил:

— У меня нет денег.

Юноша презрительно скривился:

— Не знаю, как тебе удалось проскочить мимо меня. Но обратно ты уже не вернешься.

Юноша не успел отшатнуться, когда ему провели рукой по щеке.

— Не волнуйся, — мягко сказал собеседник и улыбнулся, обнажая черные десна и окровавленные зубы. — Я не вернусь туда.

Джей Лейк

АРОМАТ ЗЕЛЕНОГО СОБОРА

Ты думал, что знаешь путь… Поначалу тропинка была светлой и широкой, соблазняя углубиться в запутанные заросли и сужающиеся коридоры между стволами деревьев, пока не заболят ноги и зеленый сумрак лесного храма не поглотит тебя. Лес стал все более густым и коварным, подсознание то и дело рисовало волков, притаившихся в тени, или разбойников, поджидающих за деревом.

Что позади? Ничего. Ничего не знал ты о своем походе. Ни следа не осталось позади, словно ты только что родился здесь, дитя травы и деревьев.

Что дальше? Путь, ведущий в никуда. Просто бесконечный лес, окутанный тенью. И ты, словно раненый зверь, приползший сюда умирать, ожидая, что смерть прекратит его мучения.

В этот миг среди ветвей замерцал огонек, похожий на падающую звезду. В голову сразу пришли истории про сказочный народец, живущий под холмами. Раньше ты никогда в них не верил.

Огонек приближался, взмахивая искрящимися крыльями. Он подплывал плавно и уверенно, будто по течению реки, затем начал кружиться вокруг головы с такой скоростью, что от слепящего блеска ты потерял равновесие и рухнул на опавшие листья.

— Я потерялся, — прохрипел ты. — Я сбился с пути.

Крылья распахнулись, расправив золотые перья цвета утренней зари. Ее лицо было прекрасно, как бриллиантовый скарабей, замороженный в кипящем янтаре, дело рук самого Бога. Ее тело — это храм, пробуждающий вожделение превыше похоти.

— Путь есть всегда, — сказала она. — Ты должен только спросить о нем.

Ты открыл рот, судорожно ловя воздух, но так и не смог произнести слова, застывшие на кончике языка. Легкие работали как кузнечные мехи, до скрипа в груди, но воздуха все не было. Тебя затопило янтарное сияние, будто испытывающий взгляд зеленоглазого Бога.

Лишь те, кто безгрешен, спасутся. Грешники могут лишь мечтать о спасении. Просить о спасении было ошибкой, но промолчать было еще хуже.

— Я… — выдавил ты, будто выплюнув застрявшую рыбью кость… но видение уже исчезло.

Золотой свет и ее нежная кожа остались лишь в воспоминаниях. Сжимая в кулаке появившиеся неведомо откуда янтарные четки, ты двинулся навстречу солнечному свету и суете. Аромат зеленого храма остался с тобой навсегда.

Сара Пинбороу

СНЕЖНЫЕ АНГЕЛЫ

САРА ПИНБОРОУ — автор шести романов ужасов, вышедших в издательстве Leisure Books. Ее дебютный триллер A Matter of Blood, недавно опубликованный издательством Gollancz, является первой книгой трилогии о псоглавых богах. Также у нее есть повесть для молодежи, The Double-Edged Sword, вышедшая в том же издательстве под псевдонимом Сара Сильвервуд.

Она завоевала Британскую премию фэнтези в 2009 году, премию 2010 года за лучшую короткую повесть и три раза номинировалась на премию за лучшую повесть. Также она была в списке кандидатов на Всемирную премию фэнтези и премию имени Ширли Джексон.

«Идея „Снежных ангелов“ пришла ко мне в феврале 2009 года, во время сильного похолодания, — объясняет Пинборо, — когда я гуляла с маминой собакой вдоль реки. Тропинки обледенели, трава стала жесткой, и вокруг не было никого, потому что было слишком холодно и скользко. Казалось, весь мир окрасился в простые и волшебные оттенки белого и серого — обитель существ, которые, вероятно, полностью чужды любому из нас. Но я солнечная девочка, и для меня все, что живет в этой замерзшей пустоте, никогда не станет дружественным до конца…»

Снег выпал в феврале, в тот самый день, когда сиделки перевезли Уилла с кровати в дальнем конце палаты в маленький одноместный изолятор на другом этаже Дома. Мне было одиннадцать лет. Я еще не видел изолятора и не хотел видеть. Никто из тех, кого забирали из спален, не возвращался назад, и даже мы, дети, знали, почему. В той стороне жила Смерть. В конце концов, умирание было задачей Дома, именно для этого нас сюда привезли. Никто из нас, оставшихся, не смотрел, как увозили Уилла. Лучше всего было вообразить, что его здесь никогда и не было — лишь расплывчатая тень или силуэт, призрак мальчика, который жил когда-то.

Мир за окнами целыми днями окутывала серость, и по мере того, как падала температура, на окнах нарастал иней. Белый налет ложился на лужайки, куда сиделки позволяли нам выходить, сидеть и играть там, если мы чувствовали себя достаточно хорошо, а погода была мягкой. И наконец, когда Уилла увезли куда-то умирать, по Дому распространилась тишина, и густые белые хлопья поплыли с неба. При виде этого великолепного зрелища мы позабыли об Уилле — несчастном мальчике с пожелтевшей кожей.

По словам Сэма, который считался математическим и вообще научным гением — до того, как рак вцепился в него и сделал его «не таким, как все» на менее приемлемый лад, — в Англии не было снега уже более тридцати лет. Сэму было четырнадцать, и когда он прибыл сюда, он был широкоплечим, симпатичным и улыбчивым подростком Теперь очки часто соскальзывали с его истончившегося лица, словно опухоль в голове, выедая его гениальный мозг, одновременно грызла щеки изнутри.

— По крайней мере, мне так кажется, — добавил он. Чуть заметные складки пролегли через его лоб до самых волос песочного цвета. К тому времени, как выпал снег, я провел в Доме уже больше года, и стал реже разговаривать с Сэмом. Его улыбка слишком часто становилась кривой, а фразы обрывались либо завершались потоком бессмыслицы. На самом деле, было неважно, прав он или нет, — хотя позже проверка, сделанная из чистого любопытства, показала, что прав, — важно, что никто из нас не видел снега, кроме как на старых фотографиях или в фильмах во время нашего краткого пребывания в обычном мире когда мы были здоровы, ходили в школу и жили в семьях, которые нас не стыдились. В нашей короткой, мрачной, полной теней жизни падающий снег был чем-то вроде подарка. Чудом, которое превратило мир в нечто новое — в новую страну, где мы были на равных с остальными жителями.

В тот день в Доме было двенадцать детей, и в обеих палатах, у мальчиков и у девочек, мы цеплялись тонкими пальцами за подоконники и глядели наружу широко раскрытыми глазами. Наше дыхание оставляло на стеклах влажный след; мы смотрели, боясь, что, если отведем взгляд хотя бы на один драгоценный миг, небо утянет обратно это белое сокровище.

Мы зря беспокоились. В последующие несколько дней холод не намеревался ослабевать. Все больше стылого снега из Арктики несли к нам яростные порывы ледяного ветра, завывавшего над водными просторами, что отделяют тепло от холода. Мир по ту сторону окон изменился. Все стало белым.

Даже из-под клинически-рациональной внешности сиделок проявились слабые признаки человечности. Они улыбались, не подавляя улыбку на середине, их глаза сверкали, а щеки румянились от восторга и холода Возможно, это несколько подбодрило их среди мертвенной монотонности возложенных на них обязанностей. Сиделки делили Дом с нами, но мы были двумя разными племенами, и я не уверен, что каждое из них по-настоящему «видело» другое — умирающие дети и здоровые взрослые. Только когда пошел снег, возникла догадка, что кровь, текущая в их жилах, почти не отличается от нашей.

В то утро, когда сиделки пришли, чтобы унести вещи Уилла, я нашел Амели в игровой комнате. Она стояла на коленях на старом диване и смотрела поверх его спинки в окно с потрескавшейся рамой. Амели так сильно исхудала, что у меня заныло сердце. Просторный красный свитер едва не целиком скрывал ее маленькое тело. Мой мир изменился, когда в нем появилась Амели, девочка с длинными белокурыми волосами и синими глазами. Ее смех был живым и заразительным, и хотя болезнь быстро прогрессировала, смех сохранял все те же нотки. Умирать вместе с Амели было легче, даже зная о том, что перед последним переездом в изолятор будут слезы, обмороки, боль и страх. Я любил Амели Паркер всем своим истерзанным существом — и тогда, и все прошедшие с той поры годы. Эта любовь не покидала меня ни на миг.

— Вот красота, правда? — Когда она улыбнулась, скулы резко обозначились под кожей. — Нам нужно выйти наружу.

— В сад? — Я выглянул в окно и увидел серо-белое море. За окном было холодно, у меня болела спина там, где моя почка пожирала сама себя, но мои ноги зудели от желания испытать, каково это — ступать по снегу.

— Нет, — покачала головой Амели. — Дальше сада Давай выйдем и пойдем вдоль реки и вокруг парка. — Ее глаза искрились. — Как ты думаешь?

— Да. — Я улыбнулся. — Давай пойдем. Только мы с тобой.

— Конечно, только мы.

Она отбросила волосы за плечо жестом, от которого у меня все внутри перевернулось тогда, два месяца назад, когда она вышла из санитарной машины. Сейчас же мой желудок просто сжался в комок. За прошедшие недели золотые локоны потускнели, и хотя Амели мыла и расчесывала их каждый день, когда чувствовала себя достаточно хорошо, былая красота потускнела, высохла и стала безжизненной. Иногда Амели брала концы прядей и печально смотрела на них, но чаще всего она с вызовом улыбалась миру, и я уверен, что в мыслях ее волосы всегда были цвета солнца.

— Давай так и сделаем. — Она слезла с дивана и взяла меня за руку. — Пока еще можно.

Кожа ее ладони была сухой, словно шелушилась, и хотя я знаю, что в тот момент Амели имела в виду недолговечность снега и льда, а не нашу обреченность, ее слова все еще преследуют меня.

Мы оба были больны. Первые три дня снегопада Амели пролежала в постели с сухим кашлем. Но никто из нас не спешил умирать, и потому мы закутались во все теплые одежки, какие сумели натянуть. Плотно застегнув пальто, мы выбрались наружу. Мы были не первыми, кто отважился исследовать снег, но я был самым здоровым среди детей, а Амели — самой решительной, и мы стали первыми, кто выбрался за пределы маленького садика и безопасных окрестностей Дома.

Мы протиснулись мимо снеговика, которого накануне пытался слепить Сэм. Это был просто скатанный из снега шар, испещренный грязными потеками. Сэм провел снаружи не более десяти минут, потом его увели — его разум путался, а глаза резало от острой боли. Уже скоро бедняга отправится в изолятор. Он стал слишком рассеянным и непредсказуемым. И скоро, очень скоро, в палате появится еще одна пустая койка, которая будет являться мне и во сне. Нас становилось все меньше, и по всем законам моя очередь уехать в изолятор должна была наступить несколько месяцев назад, но мое тело продолжало жить, несмотря на жгучую боль в спине.

Амели зашлась долгим громким кашлем, сотрясшим ее грудь, а потом, когда ее слабые легкие привыкли к морозному воздуху, мы прошли через калитку, отделявшую нас от внешнего мира.

Где-то позади одна или две сиделки, вероятно, неодобрительно смотрели в окно, но никто не вышел, чтобы загнать нас обратно. Мы были здесь для того, чтобы умереть. Никто не лечил нас; они просто глушили препаратами нашу боль и ждали. Для иного племени Дома мало значило, постараемся ли мы подольше остаться в живых или нет.

Мы стояли у начала тропинки, которая вилась вдоль реки и вокруг поля, и просто смотрели. Перед нами был океан белого цвета, встречавшегося на горизонте с серым — цвета были столь похожи, что трудно было сказать, где заканчивается земля и начинается небо. Я моргнул от резкого блеска, отражавшегося от рыхлой поверхности, и стоявшая рядом Амели приложила ладонь ко лбу козырьком, словно мы впрямь были путешественниками, озиравшими чужую землю.

— Идем.

Ее смешок нарушил глухую тишину, и мы осторожно двинулись вперед. Снег перемешался со льдом, и я слышал, как под ногами уминается масса снежинок, вмороженных в сверкающую поверхность, подобно древним окаменелостям Снег блестел, и чем дольше я смотрел, тем больше сокрытых цветов видел в его осколках — пурпурный, синий, розовый, и проблески промежуточных оттенков. Я сопел, Амели — тоже. Это был единственный звук помимо хруста шагов и редких посвистываний ветра. Уши щипало от холода, но в сердцах царило умиротворение.

Местами лед был слишком скользким для наших неуклюжих ног, мы медленно продвигались к краю поля, слегка растопырив руки для равновесия, — а потом ступили на снег. Амели ахнула, ее лицо просияло, и на миг показалось, будто впереди у нее вся жизнь.

— Он такой мягкий!

Мои ноги утонули в холодной белизне, промявшейся под моим весом, и я стянул перчатки и запустил пальцы во влажный слой. Амели присела, так, что край ее пальто обмакнулся в снег, и поднесла горсть снежинок ко рту. Улыбнувшись, она высунула язык, и я смотрел, как белое тает на горячем и розовом, — а потом сделал то же самое.

Мы не говорили, только смеялись и ахали, хватая руками белую массу — почти все и почти ничто, — пока наши ладони не стали красными и шершавыми. Мы не играли со снегом, не скатывали снежки и не кидали ими друг в друга. Это просто не пришло нам на ум, как могло бы, вероятно, прийти другим детям. Наверное, прошло слишком много времени с тех пор, как мы бегали, смеялись и играли, и если бы мы сделали это снова, воспоминания обо всем, что нами потеряно, сломили бы нас изнутри. А может быть, наши тела были просто слишком утомлены от усилий остаться в живых. В любом случае, мы просто трогали снег, пробовали его на вкус, нюхали его. Наши широко раскрытые глаза упивались странным серым миром, словно хотели поглотить его и запасти впрок, чтобы облегчить предстоящие нам ужасные дни.

Вдали из ворот, ведущих на дальнее поле, появилось темное пятно и начало медленно двигаться по тропе, впереди скакал пес Амели встала, и мы оба заулыбались, желая, чтобы животное с мягкой шерстью и влажным языком подбежало к нам Высокая фигура помедлила, и, кажется, даже за несколько сотен ярдов я различил, как замер этот человек. Воздух прорезал свист, и овчарка немедленно развернулась и бросилась обратно к хозяину. Вместе они вновь исчезли за воротами, как будто нашу болезнь можно было подхватить на расстоянии. Мы смотрели, как они уходят, и улыбка Амели угасла.

— Давай посмотрим на реку, — наконец сказала она.

Серый цвет принял более глубокий оттенок и прижался к мерзлой земле, словно небо ощутило, как омрачилось наше настроение. Мы повернулись и направились к речному берегу, где деревья вздымались, словно костлявые руки мертвецов — скрюченные, жадные, готовые ухватиться за что угодно, лишь бы не дать холодной земле утянуть их вниз, в вечное забытье. Голые ветви, покрытые снегом и инеем, едва просвечивали намеком на коричневый цвет. Похолодало, и мое горячее дыхание из пара почти превращалось в ледяные кристаллы, когда мы прошли по тропе и встали над торосистой рекой и пустынной тундрой, которая несколько дней назад была обычными английскими полями. Неожиданный мороз обжигал мои легкие.

В нескольких футах от крутого берега Амели помедлила, и мы стояли в молчании. Снова пошел снег. Густые хлопья возникали прямо над нами. Они появлялись на грани серости, и через несколько секунд небо уже валилось на нас, подобно туче пепла Я запрокинул голову и ощутил, как снежинки касаются кожи, словно поцелуем мертвых. Все новые и новые хлопья валились вниз, пока ветер не решил поиграть и не понесся неистовым вихрем через открытое пространство. Я задохнулся, ветер и холодный воздух пытались забить мой рот и легкие.

Амели просто улыбнулась, бесчисленные хлопья падали на ее голову и пальто, и я подумал, что она может потеряться в метели, собирающейся вокруг нас. Ветер кусал меня за неприкрытые уши и щеки, и я встал рядом с Амели под ненадежным прикрытием обнаженного дерева.

Амели смотрела на реку, не обращая внимания на снежники, которые блестками унизывали ее длинные ресницы и прилипали к коже. Я проследил за ее взглядом, моргая от снега, несущегося сразу во всех направлениях, словно мы стояли в центре урагана.

Река замерзла не целиком, но поверхность ее слабо отблескивала там, где лед пытался ее сковать. Темная вода пока еще одолевала белизну, захватившую прочий мир вокруг, и напоминала порез на бледной коже земли. Амели посмотрела вверх, ее глаза расширились. Потом опустила голову и вновь уставилась на реку, щеки ее горели.

— Ты их видишь? Ты видишь их?

Она засмеялась, но и смех, и слова заглушались плотным воздухом, словно метель пыталась создать пустоту в маленьком пространстве между нею и мной. Я нахмурился и присмотрелся. Мои глаза болели, и на краткий миг мне показалось, что я вижу яркий отблеск пурпурного и синего, танцующий на темной застывающей поверхности, — вихрь цветов, которые сами по себе были почти силуэтами и отбрасывали черные тени. Я моргнул и поднял взгляд, пытаясь заставить глаза не закрываться. Но все, что я видел, — это летящий снег.

Амели снова рассмеялась и слегка подпрыгнула от восторга.

— Какие они красивые! Правда ведь? — Она обернулась и схватила мою замерзшую ладонь. Ее руки обжигали.

— Я ничего не вижу. На что ты смотришь?

Ее глаза сияли и были такими ярко-синими, словно в эти крошечные радужки вмерз весь лед, лежавший на поле. Румянец ее полыхал слишком ярко для окружающего мира, он был слишком красным на этом бесцветье.

Она вновь ахнула Ее взгляд метался туда-сюда, следя за чем-то незримым для меня, скрытым за падающим снегом. Я гадал, кого из нас обманывает буря, и решил, что, наверное, обоих. Я задрожал, неожиданно ощутив холод, проникший глубоко в мои кости, жесткие пальцы боли стиснули позвоночник.

— Пойдем обратно. — Даже грозный силуэт Дома у меня за спиной почти потерялся среди метели. Снег в своем неустанном падении поглощал все, чего касался, и я с дрожью осознал, что, если мы задержимся здесь еще, он поглотит и нас тоже, и мы потеряемся навечно. Мои ноги в промокших ботинках озябли, и я слегка отступил назад, потянув Амели за собой. — Слишком холодно. Я устал.

Она словно приросла к месту — только тонкое тело качнулось.

— Еще минуточку, — прошептала девочка с блаженной улыбкой на прекрасном лице. — Пожалуйста.

Но прошло четверть часа, прежде чем плечи ее устало поникли, и она повернулась ко мне с печалью во взоре и позволила мне увести ее назад через поле и через ворота в наш безопасный мирок, где дети вежливо ожидали смерти. Мы ничего не сказали и разошлись по своим палатам, ошеломленные и ослепленные метелью, которая держала нас в своих белых объятиях изрядную часть дня.

В теплом, ярко освещенном здании мои зубы стучали, тепло едва проникало под мою истончившуюся кожу, и понадобилось час мокнуть в ванне, прежде чем убийственный холод разомкнул свою хватку. Сиделки недобро смотрели на меня, когда я прошаркал мимо них в ночной рубашке, но не сказали ничего. Да я и не ждал, что скажут.

Все еще падал снег, когда ночь наконец поглотила и без того тусклый свет дня. Когда Дом соскользнул в дрему и унес меня с собой, мне приснилось, что Смерть вошла в палату в белом одеянии и стала душить меня, а в ее черных глазах мерцали пурпурные и синие отражения чего-то прекрасного и ужасного за пределами видимости. Я закричал во сне, но безжалостные пальцы Смерти обожгли, а потом заморозили мою кожу, когда она подняла меня, извлекая из сбившихся простыней и одеял. Позади нее у двери терпеливо ждали две сиделки. Одна указывала на коридор, ведущий к лифтам, а вторая держала маленький ящик с учетными карточками. Я боролся, пытаясь остаться в постели, не дать утащить меня в изолятор, а вокруг меня вытягивались и обвивались руки Смерти. Каждый ее палец затвердел, словно дерево, а потом острые ветви деревьев-скелетов у реки выросли из ее бледных запястий и опутали меня.

Я проснулся, яростно царапая собственную горячую, влажную кожу.

Дрожь и холодный пот усиливались, и к утру у меня подскочила температура, горло горело, словно каждая снежинка, которую я поймал на язык, превратилась в осколок стекла и вонзилась в гортань.

Сиделки принесли таблетки и горячее питье, они тихо переговаривались между собой о «глупых мальчишке и девчонке, о чем они только думали, особенно она, ведь ей так недолго…» — а потом они оглянулись на меня, и сквозь полузабытье я видел, что они гадают, много ли я услышал. В их глазах словно захлопнулись створки и скрыли все, что могло иметь значение.

Я проспал большую часть дня, а затем сумел протолкнуть немного супа сквозь колючую проволоку в горле и принял еще аспирина, понижавшего температуру — это сиделкам было позволено лечить, — но дающего дополнительную нагрузку на мои больные почки.

Никто не говорил со мной, но в моменты просветления, сквозь жар и недомогание, пульсировавшие в моем теле, я улавливал брошенные в мою сторону любопытные взгляды. Я знал, что ощущал Уилл и другие до него, когда начиналось постепенное отчуждение. Я знал, о чем думают эти безмолвные наблюдатели. Они думали, что следующим изолятор примет меня, и это было облегчением для каждого из них — даже несчастного рассеянного Сэма, — что пока не их черед.

Они держались подальше и вздрагивали всякий раз, когда я выкашливал микробов. Я знал об этом, даже не видя, потому что сам поступал бы так же. Когда я закрывал глаза, я видел падающий снег на темно-красном фоне. Наконец я уснул.

В Доме было тихо, когда меня разбудила Амели. Ее лицо сияло в полусвете, словно ледок, образующийся на реке, а длинные волосы свисали тусклыми свалявшимися прядями, в них остался лишь слабый намек на прежний золотистый цвет. Ее рука, касавшаяся моей, была горячей.

— Я хочу выйти наружу, — прошептала она. — Я хочу, чтобы ты видел. Я хочу видеть.

Она облизнула чуть дрогнувшие губы.

— Сейчас середина ночи.

— Уже почти рассвело. Я не могу спать. Ну, пожалуйста.

— Амели…

Я запнулся. Не хотелось вставать, не хотелось выходить наружу. Снег по-прежнему таил в себе загадку, но жестокий холод пугал меня. У противоположной стены палаты Сэм заворочался во сне и выкрикнул слово, которое не значило ничего, но было выброшено в мир со страстью, какой я никогда не слышал от этого улыбчивого парнишки. По ночам нашими снами правил рак. Я посмотрел на пылающее лицо Амели и понял, что люблю ее больше, чем боюсь холодной хватки метели.

— Ладно.

Ее слабая улыбка почти стоила того. Я отбросил одеяла и задрожал, но жар уже отступал. В отличие от Амели, в моей болезни перелом наступил между сумерками и нынешним моментом, и хотя конечности мои ныли, а спина болела, я знал, что худшая часть этого недомогания осталась позади.

Мы безмолвными призраками прошли по темному дому, закутались в пальто и шарфы в редко используемой гардеробной комнате и повернули старомодный ключ в двери черного хода Замок громко щелкнул. На секунду падающий снег замер, словно приветствуя нас. Холодный воздух пробрался в дом, подбросил горсть снежинок, и они влетели, чтобы растаять и умереть на каменном полу. Мы прикрыли дверь и вышли в метель.

На этот раз Амели не колебалась и не тратила время на то, чтобы смеяться и хватать горстями ускользающую белую массу, ныне покрывшую мерзлую землю слоем в несколько дюймов. Вместо этого она взяла меня за руку и повела через сад и поле на берег реки. К тому времени, как мы пришли туда, Дом остался на целую жизнь позади и казался мертвой черной громадой на фоне ночи. Мои волосы промокли от непрекращающегося снега, а голени промокли от ледяной сырости, ползущей вверх по джинсам от края ботинок. Холод щипал кожу, и я вздрагивал с каждым вдохом, обдирающим больное горло.

Амели, такая же промокшая и замерзшая, как я, просто улыбнулась, когда мы достигли откоса и остановились под прикрытием обледенелого дерева, мучившего меня во сне. Небо медленно превращалось из черного в темно-синее, и непрестанно падающий снег на его фоне казался звездами или алмазами. Я взглянул на реку. С нашего прошлого визита она проиграла битву со льдом, и по твердой ее поверхности тянулись, подобно разломам, полосы и ряды торосов.

— Они придут, — прошептала Амели. — Я знаю.

Вот так мы стояли, пока небо над нами менялось, выцветая из синего в серый — приближался рассвет. Мое тело онемело, кожа горела от возмущения, когда холод пытал ее своими жестокими поцелуями, но я стоял, глядя на реку и гадая, что я здесь делаю, хотя в глубине души знал — все это просто ради любви умирающей, больной девочки рядом со мной.

Когда небо и даль слились, приняв одинаковый оттенок, став одним бесконечным мертвенно-серым пространством, Амели неожиданно рассмеялась и прижала ладони к губам.

— Они здесь, — сказала она и легко запрыгала на месте, хотя мои ноги одеревенели и не гнулись. — Они здесь! — повторила она, и ее шепот вырвался облачком пара.

Амели смотрела вверх, а я уставился на реку. В центре замерзшего потока на поверхности кружились струи пурпурного и синего цвета. Вспышки мерцающего огня исходили одновременно от воздуха вверху и от воды внизу, как будто свет струился изнутри гладкого льда, а не от потрескавшейся поверхности. Падение снега приостановилось, по мере того, как неестественно яркие цвета становились заметней. Они выделялись, кружась и вспыхивая, на фоне серости, поглотившей весь мир, — слишком яркие, чтобы быть частью ее, но все же каждый из этих безумных оттенков складывался из призраков цвета, живущего на кончиках любой снежинки — у самого края видимости, надежно удерживаемого молекулами.

Мое дыхание замерло. Я ощущал, как радуется рядом со мной Амели, но увиденное мною поглотило меня так полно, что она могла бы находиться в милях отсюда. Я медленно поднял взгляд, переводя его с пляшущего на реке разноцветья на резкую белизну безграничного пространства.

И ахнул. Полосы цвета протянулись через все небо у нас над головами, их чистота сделалась еще отчетливей на фоне пустоты, и я подумал — может быть, это северное сияние, каким-то образом занесенное к нам ветром? Онемение в ногах прошло. С незаметным дуновением метель возобновилась, снег обрушивался на землю, кружился вокруг наших слабых тел, а цветные полосы начали стягиваться. В летящих потоках сформировались лица, пристально глядящие глаза и дивные улыбки, возникающие и пропадающие среди ветра.

— Какие же они красивые!

Тусклые волосы Амели взметнулись вокруг ее головы, когда холодный воздух взъерошил их, пальцы, состоящие из ледяных хлопьев, с любопытством перебирали каждую прядь. Ее слова с трудом достигали моего слуха, снегопад сгущался между нами, когда существа с небес летали вокруг, изучая нас. Снег касался моей кожи, словно крылья бабочек, несмотря на неослабевающую силу ветра. На миг я подумал, что она права. Они были красивыми. Они были ангелами — снежными ангелами, пришедшими поделиться с нами чем-то чудесным. Я в благоговении смотрел, пока воздух не дрогнул и что-то не изменилось. Ангелы разлетелись, проносясь по небу туда и сюда, прежде чем возвратиться.

Амели продолжала смеяться от радости, но мое сердце застыло. Свет в глазах ангелов стал жестоким Их сияющие улыбки растянулись в оскал, и я увидел, что они сверкают острыми зубами из черного льда. А потом ангелы бросились на меня.

Метель с неожиданной силой ударила мое тело, снег ужалил глаза. Я вздрогнул. Крылья, бившие меня, были покрыты палками, а не перьями, и когда я поднял руку, чтобы прикрыть лицо, ветер отбросил ее вниз. Я почти совсем зажмурил глаза, но через белую летящую пелену я видел жестокую насмешку во взорах ангелов и ощущал, как их холодное дыхание обжигает мою кожу — гнилая вода, добытая из стоячего мерзлого колодца. Слезы текли из уголков моих измученных глаз, и чудовищные создания слизывали их.

Мои ноги пытались унести меня прочь, но я замер на речном откосе, удерживаемый снегом, ветром и кружащимися созданиями, которые жадными пальцами раздирали мою кожу. Они говорили шепотом, который я едва мог уловить, их слова были подобны застывшей воде в моих ушах.

Они высасывали воздух из моих легких, оставляя внутри меня только ледяную пустоту, и сквозь безумие мне казалось, что я вижу нечто темное и ужасное, ждущее прямо позади них — существо еще более голодное и злое, не ведающее пощады и живущее в черноте, скрытой за пределами света.

Не знаю, как долго я стоял там. Когда ветер наконец утих, предоставив безжизненному снегу просто опускаться наземь, каждый дюйм моего тела болел. Пыльцы и лицо у меня онемели, все внутри обратилось в лед.

Амели повернулась и почти упала на меня, но на ее тонком бледном лице по-прежнему играла улыбка. Только на полпути обратно к Дому через заснеженное поле — ноги едва несли меня, а Амели устало опиралась на мое плечо, — я осознал, что спина у меня больше не болит. Она ныла, да, но не горела. Что-то изменилось.

Кажется, я знал, что должно случиться. Снег шел еще два дня, и все это время жар у Амели усиливался. Все втайне перешептывались насчет изолятора, а она лежала в своей промокшей от пота постели, безразличная ко всему. Что касается меня, то горло у меня распухло, голос пропал, но, несмотря на то, что сиделки не выпускали меня из палаты и поили горячим чаем, я понимал, что кризис миновал. Мальчишки вновь перебрались на мою половину спальни, даже бедняга Сэм, который едва дождался оттепели, — а потом его увезли наверх, из носа у него текла кровь и глаза глядели в разные стороны.

Тревога поднялась на второе утро. Как и все в Доме, она была тихой. Не было ни криков, ни паники, просто что-то изменилось в атмосфере. Поспешность в движениях сиделок. Было семь утра. Постель Амели была пуста, только отпечаток ее тощего тельца остался на влажной простыне.

Я знал, где она. Я позволил им обыскать Дом, а потом с трудом выдавил из распухшего горла одно слово: «река».

Снегопад прекратился, и когда я вышел наррку, на голубом небе ярко сияло солнце, обещая возвращение к обычной погоде. Мы шли через поле по скрипучему снегу, мои ботинки ступали по чуть заметным отпечаткам ног Амели — их контур был почти не виден, если не знать, куда смотреть.

Она сидела, застыв, на береговом склоне, обхватив колени руками, одетая только в ночную рубашку. Ноги ее были босыми. Сиделки и я остановились в нескольких шагах, и я уверен, что слышал, как одна из них тихо ахнула. Это было не потому, что Амели умерла. Мы все привыкли к смерти, и, видя, как она сидит здесь в рубашке из тонкого хлопка, я знал, что переход из одного состояния в другое был быстрым, — и это радовало мое разбитое сердце. Смерть Амели не была неожиданностью для всех нас с того момента, как мы вышли на февральский холод.

Не это остановило сиделок и заставило мой рот приоткрыться.

Волосы Амели. Они струились по ее спине, подобно золотым нитям, сияющие и здоровые — должно быть, такого цвета они были до того, как она начала умирать всерьез и Дом принял ее. Это было прекрасно. Волшебно. И по всем законам этого не могло быть. Голова ее запрокинулась, словно, умирая, Амели смотрела в небо, и на губах ее играла улыбка. Губы были розовыми, а щеки потеряли бледность и стали круглее и румянее. Она выглядела ослепительно, но, подойдя ближе, я словно бы увидел кристаллы синего и пурпурного страха в ее глазах, а позади них таилась тень чего-то мрачного, словно с последним вздохом Амели узрела нечто неприятное и неожиданное.

Все дети в Доме умерли, кроме меня. Я видел, как все они по очереди уходят, и понимал, как они ненавидят меня за то, что мое тело становится сильнее, в то время как они слабеют. Через год доктора провели новые анализы и обнаружили, что опухоли в моих почках полностью рассосались. Им не оставалось ничего другого, как отпустить меня. Мое детство, так уж вышло, продолжилось в семье опекунов.

Мои родители не захотели забрать меня. Один раз я уже сломался, и это могло повториться. Они не были готовы пойти на риск.

Как оказалось, они были правы. Шесть месяцев назад, сразу после того, как мне исполнилось тридцать пять, боль вернулась. Правительство сменилось, и лечение рака вновь вернулось в список услуг. Но не для меня. Слишком быстро прогрессирует, сказали врачи. В их глазах я увидел призраки сиделок и лифтов, ведущих в изолятор.

По большей части я слишком слаб, чтобы вставать с постели. В лучшем случае, я сижу в кресле у окна и смотрю на поля и перелески. Я думал, что готов. Думал, что нашел успокоение. Но минувшей ночью на холодную землю обрушилась первая метель за двадцать три года. К нынешнему утру весь мир выцвел до серого.

Снег продолжает падать. Я чувствую его замысел, и мне кажется, что если прикрыть глаза, я различу таящиеся в нем цвета. Он бьется в дверь, точно крылья — иногда крылья бабочек, иногда нечто более тяжелое и злое, и этот звук в равной степени наполняет меня страхом и желанием быть рядом с Амели.

Наверное, я выйду наружу. Может быть, присяду где-нибудь. И, возможно, увижу отблеск золотых прядей, прежде чем тьма накроет меня.

Марк Сэмюэлс

НЕФИЛИМЫ

МАРК СЭМЮЭЛС — автор четырех сборников рассказов: The White Hands and Other Weird Tales (Tartarus Press, 2003 г.), Шаек Altars (Rainfall Books, 2003 г.), «Глипотех» (PS Publishing, 2008 г.) и The Man Who Collected Machen & Other Stories (Ex Occidente, 2010 г.), а также короткой повести The Face of Twilight (PS Publishing, 2006). Его рассказы публиковались в сборниках The Mammoth Book of Best New Horror и Year’s Best Fantasy and Horror. «Нефилимы — раса падших ангелов, это название происходит из древнееврейского языка и упоминается в Библии, — объясняет автор. — Некоторые источники переводят его как просто „гиганты“. Существует множество странных предположений относительно их сущности. Некоторые считают, что от них происходят демоны, обитающие в аду, другие полагают, что нефилимы — это древние астронавты. Кем бы они ни были и существовали ли они вообще, кроме как в воображении, мысль о них очаровала меня, в результате чего и появился следующий рассказ».

Будильник прозвонил в 7.30 утра, и он проснулся. В последовавшие за этим часы он понятия не имел, кто он, где он и что вообще значит бодрствовать. Пот покрывал его тело, он лежал и глядел в потолок, исследуя трещины и облупившуюся краску, точно составляя карту неизвестной земли.

Он не помнил, как двигаться, и для него было потрясением, когда его нога невольно дернулась. Затем он начал оглядывать комнату, с благоговением созерцая незнакомые предметы. Но проходили часы, и он все больше отдалялся от сна, парализовавшего его мыслительные процессы, и начал обретать некую ясность сознания.

Он попытался заговорить и выдавил слова:

— Я Грегори Майерс. Я Грегори Майерс.

Затем он перекатился на край постели и сел, глубоко дыша. Посмотрел на часы. Было два часа дня. Привычное ощущение жизни быстро возвращалось к нему.

Наконец он встал, накинул халат и пошел в ванную комнату. Заглянув в зеркало, он ощутил немое изумление и ужас. Его волосы стали белыми. Его кожа сделалась мертвенно-бледной. Он был похож на альбиноса.

— Извините, но прием у врача на сегодня полностью расписан, — сказала регистраторша, не поднимая взгляда.

— Это срочный случай… я должен попасть к нему, и без этого я не уйду, — возразил Майерс дрожащим от волнения голосом.

— В чем срочность? — настаивала она, одновременно перебирая учетные карточки пациентов.

— Посмотрите же на меня! — воскликнул он.

Она записала его в самое начало очереди.

— Что ж, — сказал врач, осмотрев Майерса, — я и вправду не знаю, что сказать. Очевидно, вам нужно показаться специалисту.

— Это как-то связано со сном, о котором я рассказал вам? — спросил Майерс.

— Возможно, хотя идея о том, что от предельного страха человек может поседеть, оказалась ложной, вы же понимаете. Это бабкины сказки.

— Значит, вы не думаете, что это навсегда?

— Не знаю. Честно говоря, надеюсь, что нет. Но ваш случай — беспрецедентный в моей практике. Я думаю, вам определенно следует…

Но Майерс уже не слушал его. Он должен был немедленно посетить другое место.

Любимый католический храм Майерса был огромным готическим зданием на северной стороне Стэмфорд-Хилл. Он находился всего в одной автобусной остановке от квартиры Майерса в Сток Ньюингтоне и был достаточно велик, чтобы любой прихожанин мог сохранять анонимность. Майерс посещал мессу всего четыре-пять раз в год. Он не был совсем уж неверующим, поскольку привлекательные черты веры крепко владели его воображением, но не был и набожным. На исповеди он неизменно каялся в том, что не ходит на мессу регулярно. Но временами, когда жизнь подавляла его чем-либо, он инстинктивно бросался в церковь и часами мог молиться в одном из приделов храма.

Несколько кающихся терпеливо сидели, ожидая своей очереди на исповедь. По большей части это были пожилые женщины, возможно, ирландки, как предположил Майерс. Они, словно в унисон, перебирали между большими и указательными пальцами бусины четок.

Майерс дождался своей очереди и исповедался — быстро, но с искренним покаянием, как это было в первый раз, много лет назад. У него было такое чувство, словно эта исповедь — последняя для него. Получив отпущение и епитимью, он спросил у священника совета относительно своего сна и его ужасных последствий. Его пугала эта великая черная пустота. Где же Бог? — гадал он.

Священник сочувственно выслушал и сказал, что Майерс, возможно, заблудился в собственном разуме, потерялся во снах, и Бог ждал, пока он освободится от уз греха.

Вернувшись домой, Майерс нашел на автоответчике телефона сообщение от своего работодателя, перезвонил ему — перед самым закрытием офиса — и попытался объяснить ситуацию, пообещав выйти на работу через несколько дней.

В эту ночь Майерс решил не спать — так велик был его ужас перед сновидением Крепкий кофе подбодрил его, и в четыре часа утра оказалось, что хочется есть. Усталость была меньшим неудобством. Мысль о падении обратно в черную пустоту мучила его куда больше, чем чувство изнеможения. Но Майерс обнаружил, что, если ослабить бдительность, глаза начинают закрываться, а сознание пытается ускользнуть прочь. Перед ним распахнулась бездна, и он резко очнулся с криком ужаса.

На рассвете, дрожа от холода, он невидяще смотрел вдаль.

К четвертой бессонной ночи он ощущал постоянную усталость и почти не мог ни на чем сосредоточиться. Но по мере того как тело его слабело, страх перед сном только возрастал. Он чувствовал себя как человек, которого волокут все ближе и ближе к краю пропасти, движение неостановимо, а расселина впереди зияет все отчетливее.

Он смотрел на свое отражение в зеркале, только чтобы убедиться, что дальнейших изменений не происходит. Стоял в ванной, наклонившись над раковиной и уставив пристальный взор в стекло. До преображения его лицо было почти незапоминающимся: поредевшие волосы, водянистые глаза, невыразительно глядящие на мир из-за очков без оправы. Слабый подбородок, который постоянно казался небритым примерно сутки. Майерс провел пальцами по побелевшей щетине и подумал, что теперь она менее заметна из-за отсутствия пигментации.

До изменения его лицо было обычным, непримечательным. Но теперь его кожа приняла цвет молока Люди оглядывались на него.

Пока он изучал свои черты, его лицо на миг словно бы сделалось нематериальным — как будто оно было не настоящим, а просто полузабытым изображением.

Отвернув манжет рубашки, Майерс взглянул на часы. Самое время побриться перед тем, как идти на дневную воскресную мессу.

Он сидел и смотрел, как первые из причащающихся встают со своих мест и безмолвно идут к алтарю. Взгляд, его обежал церковь и остановился на гипсовой статуе Богоматери в окружении десятков свечей. Тени метались по обращенному вверх лицу статуи и по сложенным в молитвенном жесте ладоням. Затем взгляд Майерса обратился на старый молитвенник, который он держал в руках. Открыв страницу, заложенную шелковой лентой, он прочел молитву святого Амвросия перед причастием:

«О милосердный Господь Иисус Христос, я, грешник, не уповая на заслуги свои, но веруя в милость и благость Твою, со страхом и дрожью приближаюсь к столу, где накрыл Ты пиршество из всех яств. Ибо осквернил я душу и тело мое многими грехами…»

Неожиданно его захлестнула волна изнеможения. Глаза болели от света, и Майерс подумал: а может, заснув хотя бы в этом месте, он может спастись от омерзительного видения, преследующего его?

К тому времени, как он закончил молитву, борясь с желанием соскользнуть в сон, он решил, что пора занять свое место в конце очереди. Встал и протиснулся мимо коленопреклоненных прихожан, уже принявших причастие, старясь не потревожить их.

Оказалось, что он весь дрожит и спотыкается на каждом шагу.

Один за другим его единоверцы-католики принимали на язык облатку, и Майерс слышал повторяющиеся знакомые слова, словно напев: «Тело Христово», — и ответ: «Аминь». Наконец сам Майерс стал перед священником, облаченным в белое и осторожно державшим двумя пальцами облатку Святого Причастия.

Но священник словно не видел Майерса и неподвижно стоял, глядя сквозь него, как через стекло. Майерс медлил, ладони его были сложены, а рот открыт, язык слегка выдвинут, чтобы принять евхаристию.

Священник по-прежнему не сделал в его сторону ни одного движения, лицо его выражало замешательство, словно он пытался понять, почему не подходит человек, стоящий за Майерсом. Майерсу казалось, что эта заминка длилась многие часы — и, наконец, он отошел прочь, слишком испуганный, чтобы хотя бы попытаться принять причастное вино, которое раздавал стоящий рядом дьякон: вдруг и здесь повторится то же самое?

Он вернулся к своей скамье в состоянии полного смятения, гадая, не смотрят ли окружающие на него с любопытством. Получить отказ в Святом Причастии! Но никто не обращал на него внимания.

Никто не смотрел исподтишка, никто втайне не хмурился озадаченно, никто не проявлял ни интереса, ни неловкости. Как будто никакого инцидента не произошло.

— Господь с вами, — нараспев произнес священник.

— И с духом твоим, — был ответ.

— Да благословит вас всемогущий Бог-Отец, и Сын, и Дух святой… Месса окончена, идите с миром.

Глаза у Майерса закатывались, веки пытались сомкнуться сами по себе. Для поддержки он ухватился за спинку передней скамьи. Он чувствовал, что если бы принял причастие, то рискнул бы уснуть, — но не теперь. Только не без благодати. Он не мог противостоять этому кошмару без благодати.

Затем, когда священник и остальные торжественно удалились, прихожане зашевелились и начали покидать храм.

Майерс просто сидел, сжимая в руках черный молитвенник и глядя на статую Богоматери с безнадежностью в глазах. Все было так, словно он искал утешения у кого-то, кому глубоко доверял. Он искал поддержки, а к нему отнеслись как к чужаку. Наконец он поднялся на ноги и вышел из церкви, забыв перекреститься.

Он зашагал прочь от храма так быстро, как мог. Снаружи было очень темно, и белая полная луна поднялась над готическим храмом. Его симметричные башни отбрасывали длинные тени поперек улицы. Кожа Майерса была столь бледной, что он воображал себя порождением луны, а не одним из рода человеческого. Казалось, он просто бродит среди людей.

Ему пришла в голову мысль посетить торговца наркотиками, и только сделав этот крюк, он вернулся к себе на квартиру. Путь занял дольше, чем Майерс ожидал. Два автобуса проехали мимо него, стоявшего на остановке по требованию, хотя он отчетливо махал их водителям рукой, требуя остановиться.

Чтобы отвлечься от событий, ошеломивших его, он сел просматривать свои бумаги. Это было полное собрание его попыток писательства за последние пятнадцать лет. В первые годы Майерс питал смутную мечту зарабатывать этими трудами и даже радовался публикациям в журналах, которые никто не читал. Лишь позже он обнаружил, что предпочитает писать для себя, а не для сомнительного удовольствия видеть свои странные опусы напечатанными. Ему нравилось мечтать над ними, писать только когда приходило вдохновение — что бывало нечасто. Полуоформленные отрывки и зачины либо уничтожались, либо входили в более длинные сочинения, которых, впрочем, было немного. Майерс любил избавляться от работ, которыми был недоволен.

Иногда он даже гадал: может быть, он пишет лишь для того, чтобы можно было уничтожить результаты.

Как ни пытался Майерс сосредоточиться на разложенных перед ним листах бумаги, вскоре веки его начали тяжелеть все сильнее и сильнее. Мириады слов ничего не значили для него, словно это был чужой язык, который он не мог расшифровать. У него было странное ощущение, что записи защищают себя от него (и дело вовсе не в том, что крайняя усталость заставляла слова расплываться перед глазами), чтобы их не постигла та же участь, что многие из его неудачных работ. Эта мысль потрясла Майерса. Он начал наугад откладывать листы в сторону, а потом сжигать их в кухонной раковине. Почерневшие, скорченные останки бумаги он растирал между пальцами, прежде чем смыть.

Затем он решил испытать новое средство для бодрствования. Во время крюка, предпринятого после мессы, Майерс купил таблетки у тощего прыщеватого юнца, которого неизменно можно было найти на углу пивнушки вблизи от Стэмфорд-Хилл. Майерс знал его лишь в лицо, но был знаком с другими, кто уже имел дело с этим торговцем. Упоминание их имен и вид приготовленных банкнот рассеяли сомнение юнца.

Похоже, завоевать доверие наркоторговца помогли и изменения во внешности Майерса тот напоминал сейчас статиста из дешевого фильма о зомби, обреченного и беспутного, отмеченного невыраженным сродством с теми, кто признавал его теперь одним из них.

Он принял две из купленных таблеток. Спустя краткое время его мысли начали беспорядочно метаться, и он почувствовал, как ускорилось сердцебиение. Кожа его была холодной и липкой, он слышал жужжание в ушах. Необходимость во сне постепенно ушла на задворки разума, словно морская вода в отлив.

Он лежал навзничь на кровати и смотрел на потолок, проходили часы, казавшиеся днями, а его мысли мчались в безумной пляске. Даже такая форма измененного сознания была облегчением, она отгоняла прочь ужас сновидений.

После рассвета Майерс наблюдал, как стрелки будильника неотвратимо движутся к восьми утра. Он поднялся, вымылся, оделся, принял еще две таблетки и запил двумя чашками крепкого кофе, прежде чем отправиться на работу. Воздух снаружи был леденяще-холодным, и туманная дымка, бледная, как лицо Майерса, окутала город за ночь.

Он сел в поезд из Сток Ньюингтона до Ливерпуль-стрит, и на следующей станции в вагон вошел контролер и медленно пошел вдоль прохода, тщательно изучая билет каждого пассажира Майерс заранее инстинктивно взглянул на свой проездной. Тот был просрочен: он забыл его продлить. Мысленно Майерс начал продумывать объяснения.

Когда наконец настал его черед на проверку билетов, контролер полностью проигнорировал его. Он взглянул на место, где сидел Майерс, так, словно оно было свободно. Взгляд контролера даже не отметил существование Майерса. Не замедлив шага, чиновник прошел мимо, продолжая тщательную проверку билетов у других пассажиров. Майерс подумал: возможно, контролера настолько испугала бледная, потусторонняя внешность, что он решил избегать любого контакта с таким странным явлением? Нет, дело было вовсе не в этом. Даже прочие пассажиры, осознал Майерс, никак не отреагировали, когда контролер прошел мимо него. Они наверняка должны были проявить хотя бы интерес. И тогда Майерс сделал то, что точно должно было вызывать отклик: он вскочил и закричал во весь голос. И вправду, несколько пассажиров зашевелились на своих местах. Один даже встал и закрыл форточку, как будто по вагону сквозило. Но никакой другой реакции.

Майерс пробежался по вагону, заглядывая в лица пассажиров. И вновь ничего. Он даже попытался стащить одного из них с сиденья, но у него не было сил, а пальцы казались мягкими и податливыми, словно сырая оконная замазка.

Поезд прибыл на Ливерпуль-стрит, и толпа, хлынув на платформу, вынесла Майерса с собой. Никто не видел его, люди постоянно натыкались на него и оборачивались, глядя в замешательстве на несуществующее препятствие. Но теперь Майерс заметил нечто новое — выражение страха на их лицах. Соприкосновение с ним мгновенно вызывало отвращение и желание отпрянуть.

Теперь уже не было сомнений. Должно быть, он лишился рассудка. Слишком много одиночества. Слишком много пустых раздумий. Эта мысль вызвала болезненное воспоминание, пришедшееся как раз к месту: несколько лет назад, через пару недель после смерти бабушки, его дед, ныне тоже покойный, написал ему письмо. Старик ответил на одно из редких посланий внука всего пятью словами, протянувшимися через лист бумаги:

НЕ ГОДИТСЯ ЧЕЛОВЕКУ БЫТЬ ОДНОМУ.

Больше ничего. К тому времени, как Майерс получил это письмо, старик был уже мертв. Его тело нашли выброшенным на галечный пляж, серое лицо наполовину объели крабы. Труп пролежал там несколько часов в свете раннего утра, и прибой перекатывал его туда-сюда, пока хоть кто-то не озаботился взглянуть поближе.

Что-то еще изменилось. Внутри Майерса все словно онемело. Не было ощущения потрясения, как раньше. Единственное чувство, которое у него осталось, — чувство полной опустошенности и безнадежной тщетности. Что самое невероятное, его больше не ужасала мысль уснуть и вернуться в черную пустоту. Часть его даже радовалась такой перспективе. К этому времени он понял, что пробуждения не будет и что его разум навеки вернется в то состояние, из которого на миг был вырван.

Он бесцельно блуждал по подземке, наугад садясь на поезда, пользуясь последней возможностью изучить своих собратьев-людей, прежде чем покинуть их. Он наблюдал за их деятельностью, их спешкой и самоуверенностью, но это все словно удалялось от него, он проходил, подобно призраку, через толпы людей, оставляя за собой след испуга и непонимания на лицах тех, с кем соприкасался.

И, наконец, он ощутил, как сон вторгается в его сознание, и состояния бодрствования и дремы переплетаются меж собой. Огромная черная пустота надвигалась, и он обнаружил, что наслаждается уничтожением своих бессмысленных мыслей. Одна за другой они исчезали, точно гаснущие свечи.

Вселенная стала гробницей. Во всей ее неизмеримой бесконечности все было мертвым и черным Звезды погасли, их жар давно выгорел. Ни одна планета не вращалась в беспредельной тьме — все они обратились во прах. Вечная ночь захватила все. Не было ни звука — всякая энергия исчерпала себя. Воцарилось полное безмолвие. Само время перестало иметь какое-либо значение. Вселенная была мертва бесконечно большую часть своего существования, период активности был лишь кратким мигом в ее начале. Космос был холодным, безотрадным и черным. Но он не был пустым Его населяли призраки, мертвенно-белые сущности, безмолвно кричащие в черной пустоте. В конце всего, среди праха и тьмы, в бесконечном и вечном одиночестве, эти погибшие души бродили у ее края, затерянные навеки.

Все как один, они потянулись к нему. Их волосы были белыми, а кожа застыла в состоянии вечного разложения. Мягкие пальцы ощупывали его в бессмысленных попытках ухватить. Он присоединился к ним в вечности ужаса, в маниакальном танце, в мучительном стремлении уцепиться друг за друга Их были миллиарды, разбросанных по всему космосу, — и, наконец, он стал единым со всеми остальными призраками мертвых ангелов.

Челси Куинн Ярбро

В СТАНОК ПРЯДИЛЬНЫЙ ОБРАТИ МЕНЯ

ЧЕЛСИ КУИНН ЯРБРО живет в Ричмонде, штат Калифорния, вместе с тремя властолюбивыми котами. Вот уже более сорока лет она — профессиональный писатель, награжденный многими премиями. За это время она издала более восьмидесяти книг, включая двадцать три тома исторически-вампирских хроник о Сен-Жермене. Опубликовано множество ее рассказов, эссе и обзоров, кроме того, Челси пишет серьезную музыку.

Она получила Всемирную премию для мастеров жанра в 2003 году, премию Fine Foundation за литературные достижения в 1993 году и (вместе с Фредом Саберхагеном) была в 1997 году представлена к рыцарскому ордену крепости Брашова «Трансильванским обществом Дракулы».

«В сороковые и пятидесятые годы, во время своих редких визитов к бабушке, жившей в долине Сакраменто, я часто замечала в нескольких милях от ее дома большую ферму, — вспоминает Ярбро. — Ею управляла религиозная община, ферма славилась отменными продуктами. Все женщины носили белые чепцы и длинные юбки и редко покидали ферму. Мужчины ходили в широких штанах, длинных рубахах и носили короткие, подстриженные скобкой бороды. Они были очень строгими, а их глава был настоящим фанатиком. Я часто гадала, на что похожа их жизнь. Одна из таких возможностей воплотилась в этом рассказе».

В станок прядильный обрати меня, Твои Слова чтоб сделались опорой… «Прядение»[1]

Черити Блейн стояла у окна, глядя на восток, на длинный грузовой поезд, проезжавший в полумиле отсюда и державший путь на север. Она считала вагоны — сто четыре, сто пять, сто шесть — и гадала, когда они кончатся. Отсюда до Канады было несколько мест, где поезда могли свернуть в другом направлении, так что проезжавшие вагоны могли завершить свой путь в Сиэтле, в Бойсе или, может быть, в Саскатуне. Даже на таком расстоянии она видела крупные надписи «ОПАСНЫЕ ВЕЩЕСТВА» на цистернах, но не могла прочесть, что именно они везут. Что-то ядовитое, несомненно.

Она вздрогнула и затянула завязки передника, неожиданно вспомнив, что ей следует быть на заднем крыльце, где в ведрах с кипятком ждут ощипывания две курицы. Тормозной вагон в конце вереницы из ста девяноста цистерн как раз показался в поле зрения, когда Черити отвернулась от окна; ей доставляло тайную — и грешную — радость, что отсюда, с края скита, видно шоссе и железную дорогу совсем не то, что из других двадцати трех домов, большинство из которых стояли так, чтобы скрыть полный скверны и тщеты современный мир от девяноста шести обитателей общины Братьев Слова.

Проходя через кухню, она увидела, что ее младшая сестра работает за маслобойкой, а бабушка лущит горох. «У бедняжки Грейс не все в порядке с головой», — подумала Черити, глядя, как семилетняя девочка с отсутствующим видом вертит ручку — бабушка всегда говорила, что если мышцы могут справиться не хуже электричества, то пусть работают мышцы, — и вновь подивилась, зачем Господь послал Грейс лихорадку два года назад и отнял у нее всю живость и очарование, оставив от девочки лишь бледную оболочку. «Нет-нет, никаких сомнений в Господней Воле», — мысленно добавила Черити, быстро оглянувшись через плечо, словно пытаясь убедиться, что ее проступок остался незамеченным. Такие вольности со стороны одной из тех, кого избрали ангелами, были бы непростительны.

— Что ты делала у окна? — резко спросила бабушка.

— Смотрела на поезд, — ответила Черити, зная, что врать нехорошо, да и бесполезно.

— Ты слишком большая для такого безделья, — сказала бабушка. — Не забудь попросить у Бога прощения за свое отлынивание от обязанностей. Будешь такой непослушной, и Брат Уайтлоу не позволит тебе остаться ангелом из Дщерей Эсфири.

— Да, мэм, — кивнула Черити и вышла на заднее крыльцо, тщательно закрыв кухонную дверь, чтобы ни одна муха не влетела в дом; уже наступала осень, но мухи по-прежнему летали тучами, а бабушка рассердится, если они влетят в кухню: Вельзевул был известен как Повелитель Мух, и потому вдвойне важно не впускать насекомых.

Пара безголовых кур лежала кверху лапами в двух больших ведрах, их рыжеватые перья промокли от окрашенной кровью воды, все еще слегка курившейся паром в теплом воздухе. Бабушка уже вынула потроха и другие внутренности, так что хотя бы от этой грязной работы Черити была избавлена, и когда она закончит, бабушка проследит за опаливанием кур. Черити уселась на трехногую табуретку и принялась за свой неприятный труд. Она забирала перья в горсть и дергала их против роста, обнажая полоски бледной кожи, которая почему-то напоминала сморщенные руки бабушки. Девушка складывала перья в сетку с мелкими ячейками, на просушку, и вскоре в воздухе уже летал пух, такой же навязчивый, как насекомые — во всем, кроме жужжания. За работой Черити пыталась молиться, как велел всем своим ангелам Брат Уайтлоу, но ее мысли разбредались, молитвы не шли на ум.

Зная, что бабушка слушает, Черити принялась читать вместо молитвы отрывок из пуританской поэмы, которую она выучила до того, как стала ходить в скитскую школу:

…Общенье дай, чтоб оси закружить — Станок прядет, наматывая нить. Машиной ткацкой сделай, нить достань, Дух Святый сделай стержнем и основой…

Чтение перешло в напев, и бабушка резко и неодобрительно окрикнула ее из-за кухонной двери. Черити прикусила нижнюю губу и продолжила ощипывать кур молча.

Когда обе курицы остались без перьев, она взяла щипчики, чтобы вытащить пеньки перьев, все еще торчащие в куриной коже. Это была кропотливая работа, а дневная жара еще больше затрудняла ее. Каждые несколько минут Черити приходилось смахивать с глаз пряди волос, выбившихся из ее длинных русых кос. «Используй цвет Небесной красоты, пусть краской станут райские цветы». Старинные слова звучали в ушах, их непривычная форма дарила успокоение, помогая девушке осознать, что нынешнее ее дело — часть долгого, долгого труда, порученного женщинам Господом. Продолжая цитировать поэму, она орудовала щипчиками в такт размеру стихов.

Для тех словосочетаний, которые она не до конца понимала, Черити сама придумывала значение. «Основой, стержнем сделай Дух Твой Святый» — при слове «стержень» ей представлялся Посох, а Посох означает власть. Но если речь шла об основании чего-либо, то при чем здесь святая власть? Бессмысленное словосочетание. Святой крест имел смысл, а святая власть — нет. Руфь Брэдли еще предположила, что стержень вставляют в эту самую основу, но им сказали, что это еретические мысли, хотя и было непонятно, почему. А слова «Завет — движеньем, мельницей крылатой» вообще ставили ее в тупик. Она решила, что слово «крылатый» вообще попало сюда по ошибке, ведь речь идет о нитках и ткани, должно быть, имелось в виду «кроильный». При чем тут «мельница», Черити вообще не могла понять, но это можно было объяснить как-нибудь потом. Но финал стихотворения ей нравился:

Чтоб ткань познанье, волю облекла, Одень в нее и страсть, и ум лукавый, Пускай мои путь и слово, и дела Наполнят светом и Твоею славой.

Эта картина словно служила переходом между первыми строфами и последними двумя строчками стиха:

И встану я перед Тобой, одет В Святое одеянье — для побед!

Все ангелы из Дщерей Эсфири знали это стихотворение, и все они были научены придерживаться его основной мысли: выполнять работу ангелов — значит быть одной из ангелов. Уже прошло больше часа после полудня, когда Черити закончила с курами. Она вынула их из ведер, отнесла на кухню и положила в меньшую из двух раковин, затем пошла вылить кровавую воду и подвесить сетки с перьями на ветерке. По пути она остановилась рядом с Грейс, которая выдавливала в формы только что сбитое масло.

— Ты хорошо работаешь, Грейс, — похвалила она, поскольку бабушка говорила, что Грейс нужно поощрять чаще, чем большинство других детей.

— Хорошо работаю, — повторила Грейс, и было неясно, осознала ли она, что ей сказали.

— Следи, чтобы не плеснуть кровавой водой на арбузы. Только на зеленые овощи, — напомнила Черити бабушка. — И после этого как следует полей, чтобы она впиталась в самые корни.

— Да, мэм, — сказала Черити и пошла за ведрами, чтобы вынести их. Ступеньки заднего крыльца были узкими и скрипучими, но сколочены прочно. Черити пересекла маленькую парковочную площадку, где в хорошую погоду стоял трактор, а на ночь оставляли пикап, и вышла на огород через ворота в высокой изгороди из рабицы. Грядки с зелеными овощами были слева, и девушка свернула туда, стараясь не расплескать кровавую воду. Ее руки болели от всего, что приходилось делать, и на миг Черити испытала раздражение, осознав, что вечером, на собрании Дщерей Эсфири, получит еще больше указаний о надлежащих ей Женских Трудах.

Дойдя до грядок с капустой и шпинатом, она вылила содержимое одного ведра в поливочную канаву, идущую между рядами растений. Когда жидкость начала впитываться в землю, Черити пошла за шлангом — чтобы вся грядка была полита. Девушка знала, что вода с кровью полезна этим овощам. Закончив, она перешла к сельдерею и кольраби и повторила все действия там Она смотрела на кольраби с нелепыми перистыми листьями, торчащими из округлого кочана, — они всегда казались ей странными. Прежде чем вернуться в дом, Черити удостоверилась, что и они получили достаточно кровавой воды, равно как и обычной. Поднимаясь на заднее крыльцо, девушка взглянула вверх и увидела, как большой реактивный самолет «Норд-Веста» взлетает в небо из расположенного неподалеку международного аэропорта Три-Каунти.

— Интересно, куда они летят? — шепотом спросила она, глядя вслед самолетику, пока он не исчез, оставив лишь серебристый след в синеве.

— Что мы можем сказать о добродетелях Эсфири? — спросил Брат Уайтлоу у группы из десяти девочек в возрасте от девяти до пятнадцати лет. Он сложил ладони домиком, словно ожидая удара молнии свыше, и ждал ответа. Девочки сидели вокруг него на массивных деревянных стульях у стены гимнастического зала в центральном здании общины, где размещались рабочие кабинеты Братьев и школа.

Фирца Флемминг, как всегда, подняла руку первой, и Брат Уайтлоу машинально вызвал ее: Фирце уже исполнилось четырнадцать, она была старшей дочерью основателя, Джошуа Бридона, и его второй жены, Наоми Флемминг. Все возлагали большие надежды на Фирцу, которая была укреплена в вере больше, чем любая другая девушка в общине, и стала четвертым ангелом из Дщерей Эсфири. Черити была девятым.

— Она была послушна Господней Воле и верна земле Израиля. Она рисковала своей жизнью и душой ради Бога.

— Отрекшись от собственных помыслов, — добавил Брат Уайтлоу, высказав этот укор с сожалением во взоре.

Покраснев до корней рыжеватых волос, Фирца покорно повторила:

— Отрекшись от собственных помыслов.

— И чему это учит вас? — спросил Брат Уайтлоу у остальных девочек. — Чему вы можете научиться у Эсфири?

Черити подняла руку:

— Что женщины должны проявлять больше преданности и рвения перед Богом, чем мужчины, из-за грехопадения Евы, и должны быть готовы ставить Его Волю превыше своей во всем Таково вероисповедание ангелов и тех, кто исполняет работу ангелов.

Брат Уайтлоу улыбнулся:

— Отлично, Черити.

— Так сказала мне моя мать, прежде чем отправиться на свою миссию, — отозвалась Черити, стараясь, чтобы в голосе не прозвучала гордость за мать, хотя она испытывала эту гордость. Ее мать была вторым ангелом. — Я помню это ради того, чтобы чтить ее и хранить ее веру.

— Твоя мать есть пример для всех женщин, — согласился Брат Уайтлоу.

— Пусть бы побольше было столь набожных, как она.

Фирца улыбнулась с фальшивой теплотой.

— Сколько она еще пробудет в тюрьме — твоя мать?

— Еще немного, — ответила Черити, зная, что мать выйдет на свободу не раньше чем через двадцать восемь лет — если, конечно, проиграет апелляцию.

Брат Уайтлоу остановил перепалку несколькими резкими вопросами:

— Многие ли из вас могут вспомнить тот день, когда Саломея Блейн покинула нашу общину, чтобы свершить свою миссию? Знаете ли вы, чего она достигла, прежде чем была схвачена и осуждена?

Марфа Хилл, старшая из девяти, заговорила:

— Она ушла отсюда в августе, четыре года назад. Ей было двадцать пять лет, когда Брату Бридону было открыто, что миссия должна начаться…

— Как гласит Писание, — вставил Брат Уайтлоу.

Руфь Брэдли кашлянула, но не сказала ничего.

— Да, — твердо продолжила Марфа. — Она была схвачена десять месяцев спустя федеральными агентами Сатаны, убив перед этим тридцать восемь человек и ранив еще девяносто двух — все неверующие и идолопоклонники. По ее приговору была подана апелляция. Она — наш второй ангел, и пока что преуспела больше всех, кто был отправлен с миссией.

— Саломея была одной из самых наших преданных деятельниц и заслуживает благодарности и подражания. Она выбирала цели с величайшей тщательностью: театры, показывающие небогоугодные фильмы, торговые центры, прославляющие Мамону, игровые залы, манящие фальшивыми достижениями и нечестивой лестью, школы, где наука превознеслась над религией. Все вы, девы, должны просить Бога, чтобы он сделал вас столь же стойкими, как Саломея Блейн, особенно те из вас, кто еще не выполняет работу ангелов. Она никогда не уклонялась от своей задачи, хотя рисковала свободой и жизнью, исполняя ее, и приняла мученичество без единой жалобы. — Он кивнул Черити. — Перед тобой в жизни поставлена великая задача, Черити.

— Знаю, — ответила та. — Я каждую ночь молюсь за свою мать и надеюсь, что, когда придет мое время, я справлюсь не хуже.

— Она была снайпером, верно? — спросила Руфь Брэдли.

— И очень хорошим, — произнесла Черити с гордостью, которая, как она понимала, была неправедной. — Надеюсь, когда мне поручат миссию, я буду не хуже.

— Если она была такой хорошей, как же ее схватили? — возразила Фирца.

— Бог хотел, чтобы она стала не только ангелом, но и мученицей, — объяснила Руфь.

— Всему свое время, — призвал их к порядку Брат Уайтлоу, прежде чем девочки успели заспорить. — Неважно, какой путь возмездия вы изберете, вы должны подарить нам, Братьям, не менее одного ребенка, прежде чем отправитесь на миссию. Нет ребенка — нет миссии, так учил наш основатель.

— Я собираюсь родить, по крайней мере, двух детей, прежде чем пойду убивать, — объявила Фирца, самодовольно улыбаясь собственному честолюбию.

— Если ты сделаешь это для себя, чтобы прославить себя, Бог будет недоволен, — сказала Далила Марш, которой было двенадцать и которая только начала подавать настоящие надежды. — Ты не должна просить Бога радоваться тому, что ты делаешь, если ты не делаешь это целиком и полностью для Него, без ожиданий похвалы или отличий. «В станок прядильный обрати меня…»

— Я рожу их для Бога и ради нашей веры, — поправилась Фирца с ханжеской гримасой.

— Как и вы все, — добавил Брат Уайтлоу, вновь прекращая спор. — Ваша жизнь должна быть выражением вашей веры. Вы подарите незапятнанную жизнь Братьям, как залог спасения, и будете устранять из мира грешников во имя славы Господней. В этом ваша честь — отстаивать честь Господа Вы все принесете эти жизни в жертву во искупление грехов Евы и будете смиренно благодарить Бога за то, что он дал вам эту возможность. Это то, чему вы должны научиться здесь — освобождать мир от…

—..мирских грехов ради возвращения в Эдем, — продолжила Руфь. — Мы вновь обретем благодать, которой лишены из-за деяний праматери Евы.

— И у нас будет выбор в том, как проявлять свое благочестие, — сказала Марфа, ее серьезное юное лицо сияло. — Мы можем быть снайперами, отравителями или взрывниками, поджигателями или душителями — пока мы низвергаем тех, кто отвернулся от Бога, мы вершим Его службу.

— Отлично, Марфа! — похвалил Брат Уайтлоу.

— Я жажду служить Господу всей своей жизнью, — добавила Марфа, искоса взглянув на Фирцу.

— Мы все жаждем, — с некоторой обидой сказала Фирца.

— Со смирением и благодарностью в сердце: «Машиной ткацкой сделай, нить достань, основой, стержнем сделай дух Твой Святый, и Сам сотки из прочной нити ткань», — напомнил им Брат Уайтлоу строгим тоном. — У вас есть шанс искупить грех Евы, если вы будете делать свою работу без гордыни и без ожидания божественной милости.

Все девочки обменялись беспокойными взглядами, и, наконец, Села Уилкинс, самая набожная из них, промолвила.

— Мы оплакиваем наши грехи и молим лишь, чтобы Бог позволил нам угодить Ему тем способом, который лучше всего послужит Его целям.

— Аминь, — заключила Черити вместе с остальными, думая о матери, сидящей в тюремной камере, и о том, как Бог вознаградил ее за преданность Ему.

Бабушка хворала; она полулежала в постели, опираясь на полдюжины подушек. Дышала она тяжело, лицо стало творожного цвета. Волосы были убраны под чепец, но несколько прядей серо-стального цвета выбились и висели вдоль щек. Она была здорова до тех пор, пока три дня назад не пришло известие, что апелляция ее дочери была отклонена, и что Саломея проведет в тюрьме еще двадцать три года, и что все дальнейшие юридические шаги будут пресекаться. Бабушка была не в себе с тех пор, как это услышала: она ушла в болезнь и молитву, пытаясь препоручить свою волю Богу и принять мученичество, которое Он назначил ее дочери. Даже сейчас она шептала покаянную мольбу Господу, чтобы Он сделал ее покорной Его воле.

— Ты чего-нибудь хочешь? — спросила Черити, поправляя одеяло, которым была укрыта бабушка.

Она тоже чувствовала потрясение и неверие в то, что с ее матерью обошлись как с опасным серийным убийцей. Заботясь о бабушке, Черити пыталась облегчить боль, мучившую ее саму.

— На плите куриная похлебка, и обе госпожи Уилкинс принесли для тебя еды. Леванна Уилкинс забрала Грейс к себе на время, чтобы я могла ходить за тобой, не отвлекаясь.

— По стопам святых и мучеников я иду, — бормотала бабушка слова одного из любимых гимнов Братьев.

— Именно так, бабушка, — сказала Черити, делая все, чтобы успокоить старуху. — Ты всегда следовала по стопам святых и мучеников.

— Пусть ничто не удержит меня от исполнения Слова Твоего, — продолжала та, устремив взгляд куда-то вдаль.

— Бабушка, — произнесла Черити чуть более настойчиво, — ты ничего не хочешь съесть? Я могу что-нибудь сделать для тебя?

— Ты можешь принять свое служение ангела и приготовить Господу пути, дабы он принес Рай на землю, — ответила старая женщина с неожиданной страстностью.

— Что-нибудь еще? Ты хочешь что-нибудь еще, прямо сейчас?

Бабушка моргнула и сказала:

— В туалет.

Из всей помощи, которую приходилось оказывать бабушке, это нравилось Черити меньше всего, но она лишь кивнула.

— Я помогу тебе.

Вздохнув, она откинула одеяло и пригнулась, закидывая руку бабушки себе на плечо, чтобы поддерживать ее на пути через гостиную и маленький коридор до туалета, где она усадила бабушку на унитаз, подождала, пока та сделает свои дела, и отвела ее обратно в постель.

— Твой отец… твой отец… — промолвила бабушка, пока Черити вновь укладывала ее на подушки.

— Что там про моего отца? — спросила Черити без особого интереса, поскольку годами слышала про него одни и те же истории.

— Он говорил против твоей матери, против Братьев, так сказал мне брат Бридон. — Теперь ее голос звучал тверже, но с выражением глубокого стыда. — Он свидетельствовал в суде против нее.

— Свидетельствовал против? — Черити была в замешательстве. — Как он мог? Когда?

— Перед судом, который пересматривал дело твоей матери, — ответила бабушка и молитвенно склонила голову. — Брат Бридон сказал, что это из-за его показаний приговор был таким жестоким Он сказал неверующим, что Саломея ложно именовалась ангелом, той, что посвятила себя искуплению Грехов Евы.

— Но как это возможно? Мой отец мертв уже пять лет, — изумилась Черити. — В прошлое воскресенье я возложила цветы на его могилу.

— О да, мертв. Мертв.

Бабушка закашлялась и начала молиться.

— Если он мертв, то как он мог…? — она умолкла, встретив строгий взгляд бабушки.

— Молись за его душу, девочка — он мертв, как если бы лежал в могиле. И принеси мне миску похлебки и рис.

Обрадовавшись, что бабушка вроде бы пришла в разум, Черити поправила одеяло и поспешила на кухню, бормоча под нос: «В станок прядильный обрати меня…»

— Господи, прими и благослови ее. Вечный покой даруй ей, Господи, и да сияет ей свет вечный. Будь милостив к ней, Господи. Аминь, — молился Джошуа Бридон, пока гроб бабушки опускали в могилу. Октябрьский день был холодным и непогожим, клубящиеся тучи сулили дождь. — После десяти месяцев немощи Бог освободил ее от страданий.

Брат Бридон бросил ритуальную горсть земли на некрашеный сосновый гроб.

— Аминь, — откликнулись Братья.

Вся община пришла на похороны бабушки — редкий знак уважения среди Братьев.

— Она ушла раньше своей дочери, чтобы подготовить все к приходу Саломеи во славе ангела из Дщерей Эсфири, — продолжал Бридон, его волнующий, мелодичный голос был столь же вдохновляющим, как и глубокие ноты органа. — Когда она предстанет перед Богом, ангелы небесные признают ее как одну из них. Небесные воинства будут приветствовать ее звуками труб и кимвалов, и будут даны ей крылья и белые одеяния. Евангелина Милка Блейн посвятила свою жизнь деяниям веры. Она подготовила свою дочь к тяготам миссии, она приютила своих внучек и подавала пример своей внучке Черити. Она избрала путь смирения и служения, ее набожность — образец для всех нас. Хотя сама она никогда не выходила на миссию, она была готова сделать все, что она, как женщина, могла сделать, дабы открыть путь к спасению. Как старейшина женской ветви Братьев, она была живым образом святости. Мы почтим ее память, назвав следующую миссию в ее честь, и возмездие, которое мы понесем, будет сиять еще ярче благодаря ее благословению.

И вновь общее «аминь» сопроводило эту речь, и несколько мужчин взяли лопаты, чтобы засыпать гроб бабушки Черити землей.

Фирца Флемминг, стоящая рядом с отцом, оглянулась на Черити; несмотря на подобающую моменту напряженность, вид у Фирцы был довольный.

— Вечером Братья примут решение насчет дома твоей бабушки, — сообщила она полушепотом.

— Знаю, — прошептала Черити в ответ, крепко держа Грейс за руку, чтобы сестра не попыталась поиграть в груде земли, насыпанной над могилой бабушки.

— Вероятно, они назначат того, кто будет жить с тобой, — продолжила Фирца чуть громче, ее улыбка выдавала злорадство. — Было бы неправильно позволить тебе жить одной.

— Я достаточно взрослая, чтобы справиться, — возразила Черити, повышая голос, чтобы ее услышали за шумом двух грузовиков, ползущих по главной дороге — они увозили общинный мед на продуктовый рынок в ближайшие города Через несколько дней приедут еще грузовики, они заберут соленья и консервированные фрукты на продажу.

Джошуа Бридон поднял руку, призывая к молчанию.

— Многое нужно сделать. Приступайте к своим обязанностям с зорким сердцем, чтобы избежать ловушек, расставленных Сатаной.

— Да, отец, — ответила Фирца.

Руфь Брэдли взглянула на Черити, лицо ее было таким замкнутым, что почти не выдавало ни единой мысли. Она коротко кивнула и пошла за отчимом прочь от могилы, ни разу не оглянувшись.

— Как думаешь, что будет теперь? — Этот вопрос задал Исайя Бридон — ему исполнилось четырнадцать, и в нем начало просыпаться подростковое своенравие.

— Я возвращаюсь в дом бабушки, — сказала Черити и повернулась, чтобы уйти.

— Но ты должна отправить сестру к кому-то, кто сможет о ней позаботиться.

Черити не сбавила шаг.

Осень сменилась зимой; на Рождество Брат Бридон объявил о помолвке Черити Блейн с Ноем Уайтлоу. В день свадьбы Ной переехал в дом бабушки Черити, к молодой жене. Она пыталась почитать его, но втайне находила его привычки отвратительными, хотя никому ничего не говорила В начале июня подтвердилось, что Черити беременна, и ее подготовка к ангельской миссии началась всерьез.

— Тебе нужно совершить тренировочную поездку в город, — известил Черити Брат Бридон в августе.

— Но… — Она указала на свой выпирающий живот. — Я не могу двигаться быстро, и я буду привлекать внимание.

— Это неважно. Мы дадим тебе указания найти место, куда ты должна отправиться. Люди помогут тебе, видя, что ты молодая женщина, носящая дитя. Если ты скажешь им, что заблудилась, они помогут тебе еще охотнее. — Он улыбнулся Черити, положив руку ей на плечо. — Твоя меткость в стрельбе заметно улучшается, теперь тебе пора изучить мишени, которые ты будешь выцеливать. Ты не только покараешь безбожников за их неверие, ты отомстишь за заключение своей матери.

— Я постараюсь сделать все, чего хочет от меня Бог.

— Как и пристало ангелу, — одобрил ее намерения Брат Бридон.

* * *

Черити с жадным любопытством стремилась увидеть огромный и грешный город, где судили ее мать, но все же ощутила, как в желудке завязывается ком, почти такой же большой, как ее растущее дитя. На улицах было так много людей, совершенно незнакомых, что когда водитель грузовика, везущего соленья и варенья из скита, высадил ее перед зданием суда, Черити захотелось забраться обратно в кабину и прятаться там до тех пор, пока они не выедут из города и не вернутся в общину.

— Ангелы упорны в трудах Господних. Пускай мой путь и слово, и дела наполнят светом и Твоею славой, — произнесла она вслух, повторяя урок, который Брат Бридон дал ей перед отъездом. — Бог не взглянет милостиво на тех, кто не сумел исполнить Дело Его.

Она стояла напротив здания суда округа Франклин, испытывая соблазн пересечь улицу и войти внутрь, хотя ей было приказано отправиться в маленький парк, ныне находящийся у нее за спиной, и найти место, откуда она могла бы стрелять, когда вернется сюда с винтовкой. Понадобилось несколько минут, чтобы найти пешеходный переход; к тому времени, как свет на светофоре сменился, давая Черити позволение идти, она обратила все свои помыслы к Правосудию и к тому, как ей надлежит выполнять работу для Господа, неся миру это Правосудие посредством убийства тех, кто отвратился от Бога.

Парк занимал половину городского квартала, в дальнем конце его располагалась огороженная игровая площадка. Черити пошла в ту сторону, глядя вверх, на ветви старых дубов, растущих вдоль восточного края парка.

Она поняла, что могла бы залезть на ограду площадки и оттуда перебраться на ветви одного из деревьев, и ее сердце замерло в предвкушении. После того как ее дитя родится, она сможет лазать по ветвям. В день ее миссии, если она прибудет сюда до рассвета, она сможет оказаться в укрытии так, что никто не заметит. Довольная тем, что сумела выполнить задачу, порученную ей как ангелу, Черити вернулась к супермаркету, который указал ей водитель грузовика.

— А, вы здесь, — позвал водитель. — Хотите видеть, куда попали ваши фрукты, овощи и мед? Я могу подождать, если вы захотите пройтись и посмотреть.

Черити подумала о своем отце, которого увели прочь от Господа такие вещи, как мирские соблазны, предлагаемые внутри этого магазина, и покачала головой:

— Нет, спасибо, я не хочу, чтобы мы слишком поздно вернулись на… ферму.

Ей было сказано не называть свой дом общиной или скитом, и она порадовалась тому, что вспомнила об этом.

— Вы нашли то, что хотели узнать? — Водитель завел двигатель и переключил передачу; грузовик тронулся с места.

— Да, нашла. — Она улыбнулась ему, зная, что вернется сюда, чтобы очистить мир от греха и восстановить Эдем во всей его добродетели и благочестии.

Грузовик прибавил скорости, и водитель вновь переключил передачу, привычно прокладывая путь в потоке машин.

— Вы когда-нибудь раньше бывали в городе?

— Нет, — ответила Черити. — Но теперь, когда я его увидела, я знаю, что вернусь.

Грузовик увозил ее обратно в скит, где ее ждали последние приготовления к ангельской миссии.

Лиза Таттл

СТАРЫЙ МИСТЕР БУДРО

Лиза Таттл родилась в Соединенных Штатах, однако уже более тридцати лет живет в Британии. Писать она начала еще в школе, публиковаться — в университете, а в 1974 году получила премию Джона у. Кемпбелла в номинации Лучший молодой писатель в жанре научной фантастики.

Ее перу принадлежат восемь романов (новейший из них современное фэнтези «Серебряная ветвь») и множество рассказов, а также несколько книг для детей. Она составила антологию женского хоррора «Кожа души», а сейчас издательство Эш-три Пресс готовит к выпуску многотомный сборник ее собственных рассказов, первый том выйдет под названием «Чужой в доме: сборник коротких рассказов о сверхъестественном».

«В детстве в Хьюстоне я любила устраивать вылазки на берега речки Буффало, в ту ничейную землю, которая начиналась сразу за нашими домами, — вспоминает Таттл. — Несколько лет назад я вспомнила об этом, когда приехала погостить в Хьюстон и кто-то из друзей повел меня на свое излюбленное место для пикника на берегу: я снова увидела медлительную коричневую воду, сверкающую на солнце, черепах, греющихся на камнях, и змей, скрывающихся в подлеске у воды, и удивилась, как этот кусок нетронутой природы еще уцелел в дебрях современного города, — и тогда меня посетила мысль о том, что здесь могут скрываться и другие невероятные существа, от которых взрослые отмахнутся, как от детской фантазии. Вот так и возник замысел этого рассказа».

Есть вещи, которые не меняются, но чувства людей не из их числа.

Я летела над Атлантикой, несчастная и напряженная, думая лишь о смерти, но, снова ступив на твердую землю, я вдруг расслабилась. Все вокруг говорили на английском или испанском, а не на французском, и знакомые каденции техасской речи убаюкали меня и словно вернули в детство. Даже в обезличенном нутре аэропорта я чувствовала себя до странности комфортно, а когда вышла из кондиционированного пространства на улицу и живой воздух Хьюстона лизнул меня своим мокрым горячим языком, я стала словно младенец на руках матери. Впервые с тех пор как я услышала о том, что моя мать при смерти, я смогла сбросить напряжение и просто принять это как должное. Наверное, проведя на Земле девяносто шесть лет, она была готова вернуться домой.

Добравшись до центральной больницы, я застала ее живой, хотя и без сознания. Возможно, она спала, не знаю, только глаза под опущенными веками не двигались, и, когда я заговорила с ней, ответа не последовало. Дышала она страшно громко и хрипло, но белая простыня поверх иссохшей груди оставалась почти неподвижной. И без подсказок медсестры я видела, что ей осталось совсем немного.

Я опустилась на гнутый пластиковый стул рядом с ее кроватью и взяла ее прохладную маленькую руку в свои ладони, где она осталась лежать, недвижная и невесомая.

Глаза кололо от слез, в груди начинал раскручиваться маленький смерч страха. В пятьдесят восемь лет — сама почти старуха — я чувствовала себя напуганной и беспомощной, как ребенок на пороге сиротства. Но что я могла поделать?

Я наклонилась над ней и поцеловала ее сухую, сморщенную щеку. Выпрямилась и выпалила:

— Я люблю тебя. — Раньше мы с ней никогда не говорили такого друг другу, но, может быть, напрасно я принимала многие вещи как данность. И я неуверенно продолжала втискивать в последние минуты все слова любви и благодарности, которые должна была говорить ей на протяжении многих лет, просить прощения за свои грехи и ошибки. Но я знала, что она встревожится, если услышит меня, решит, что я несчастлива, станет выбиваться из сил, пытаясь утешить меня, и все кончится неловкостью и взаимным непониманием; так что я могла еще натворить бед, вздумав просить прощения за то, что я уже не могла, да и не хотела изменить, поэтому я умолкла так же внезапно, как и начала.

А от нее по-прежнему ни слова, ни даже дрожания ресниц; лишь хриплое, болезненно-тяжкое дыхание.

Немного погодя, не в силах выносить молчание, я шепнула:

— Как бы я хотела что-нибудь сделать. — Она-то сделала для меня так много. Это она всегда давала, а я только брала. Моя мать была одной из тех старомодных женщин — думаю, они еще не совсем перевелись, — которая искала самовыражения через отношение к другим. Она жила через свою семью и людей, нуждавшихся в ее помощи, а ее наградой было само действие. Никакие просьбы других она не находила трудными или обидными, просить же для себя стеснялась. Ей хотелось иметь с полдюжины своих детишек, а пришлось удовольствоваться мной, единственным младенцем, которого она смогла доносить до положенного срока, да еще в таком возрасте, когда у нее почти не осталось надежды. Много лет она заботилась об умственно отсталой сестре моего отца, до самого конца ходила за своей матерью — ей даже пришлось переехать в дедушкин дом, когда бабушка перестала сама справляться. Правда, никакой жертвы тут не было, мой отец был тогда жив и с радостью последовал за женой в дом побольше, к тому же моя бабушка принадлежала к тому поколению и к тому социальному слою, для которого иметь в доме слуг было в порядке вещей, так что моя мама вовсе не превратилась в сиделку и домработницу в одном лице, — но для меня обречь себя на такую жизнь, взвалить на себя такую ответственность казалось тогда немыслимым. Я-то всегда была свободна в выборе жизни и любви, вольна уходить и приходить, когда захочется, и вообще следовать за своей звездой. С тех пор как я начала сама зарабатывать себе на жизнь — а я всегда так или иначе справлялась, — отпали последние ограничения моей свободы.

С тех пор как умер отец, мама осталась одна. За последние шесть лет в любое время дня и ночи меня мог настигнуть звонок с сообщением о том, что я должна ехать в Хьюстон, решать ее судьбу, нанимать ей сиделку, помещать в дом престарелых, брать на себя ответственность за человека, сломленного старостью… Я страшно этого боялась, но этого не произошло. Она оставалась в здравом уме и приличном физическом состоянии, несмотря на усиливающуюся старческую хрупкость. И продолжала жить одна в том большом доме, где компанию ей составляла экономка да несколько подруг помоложе, так что моя дочерняя любовь и верность не подверглись испытанию.

И тут червь сомнения шевельнулся у меня в груди. А может быть, это не случай? Не простое везение, ее и мое? Она же знала, какая я. Конечно, она просто не стала просить. Она скорее пожертвовала бы собой, чем стала обузой для меня.

Не надо было мне ждать, когда меня попросят.

Заболело горло. Страшно захотелось плакать, хотя было уже поздно, оставалось только жалеть себя.

Она открыла глаза и посмотрела на меня мутным взглядом. У меня подпрыгнуло сердце. Проглотив свои сожаления, я наклонилась к ней.

— Ма. — Моя рука нежно сжала ее руку. — Как ты себя чувствуешь?

— Немного… немного осталось.

Я задрожала.

— Принести тебе что-нибудь? Хочешь, чтобы я что-то сделала?

Едва заметная улыбка раздвинула уголки ее рта, и я почувствовала, как ее пальцы шевелятся в моей руке. Она гладила мою ладонь. Ее конец был близок, а она заботилась обо мне.

— Я серьезно. Что угодно. Если, конечно, есть что-нибудь. Я знаю, уже поздно, слишком поздно, но… я люблю тебя. Ты это знаешь? И мне так жаль… — Я судорожно вздохнула, заставила себя успокоиться. — Прости, если я разочаровала тебя. Ну, ты понимаешь, внуков тебе так и не родила, жизнь веду сумасшедшую, далеко, и вообще…

— Шшшш, шшш. — Нежный, тихий звук напомнил мне детство, как я плакала, когда у меня была температура или что-то болело, или мне было страшно, или я просто капризничала, а она утешала меня.

— Просто я хочу, чтобы ты знала. И мне жаль, что я раньше не сделала ничего, чтобы показать тебе мою любовь. И еще жаль, что я ничего не могу сделать теперь.

Тут я закрыла рот, осознав, что опять все переворачиваю с ног на голову, перевожу на себя стрелки. Я выпрашивала у нее благословения; вот в чем была моя настоящая цель.

Она не сразу ответила, на ее лице мелькнуло непонятное выражение, и она еле слышно вздохнула:

— Не хочу просить…

Мое сердце испуганно подпрыгнуло.

— Ма! Что угодно! О чем ты?

— Дом твой. Я оставила его тебе.

Я не знала, что сказать. Я и без того полагала, что после ее смерти все достанется мне, но никогда не спрашивала ее о завещании. Но если она решила поделить свое имущество между несколькими заслуживающими доверия благотворительными организациями или оставить все церкви, она имела на это право. В суд я из-за этого не пойду.

Раздался ее сухой и ломкий шепот.

— Но он тебе ни к чему, ты продашь его. Ведь так?

Я уклончиво пожала плечами, хотя, конечно, я собиралась его продать. А что же еще? Она была последним звеном, которое связывало меня с городом; все эти годы я приезжала сюда лишь ради нее. Дом был красивый, но зачем мне жить в нем, когда я могу долго безбедно жить на деньги, вырученные с его продажи; а если вложить их с умом, то мне вообще хватит до самой смерти.

— Может быть… если ты не против.

Она закрыла глаза.

— Не могу просить…

Мой пульс участился. Так какую жертву я должна принести? Что сделать, чем доказать свою любовь? Может, она хочет, чтобы я формально отказалась от своих прав на наследство?

— Ты должна, — сказала я, ненавидя себя за дрожь в голосе. — Говори. Я сделаю, как ты хочешь.

Она открыла глаза.

— За ним надо приглядывать. Когда я умру, у него совсем никого не останется.

Такого я не ждала.

— Ты хочешь, чтобы я отдала кому-то дом?

Глубокие морщины взбугрили ее лоб.

— Нет, конечно, нет. Ему это не нужно. Дом твой. Он привык там жить, но, по-моему, место жительства не имеет для него значения.

— Ма, что-то я ничего не понимаю. О чем ты толкуешь?

Она вздохнула.

— Я хочу, чтобы ты о нем заботилась. Ему нужно быть с кем-то. А ты…

— О ком ты говоришь?

Ее бледные брови поднялись в изумлении.

— О мистере Будро, разумеется.

Это было имя, которого я не слышала много лет.

Старый мистер Будро был бабушкиной симпатией.

Не знаю, где я взяла это выражение, но помню, что в детстве оно мне нравилось, и еще мне казалось, что оно как-то подходит старичку, который жил в доме бабули. Он был тем, кто пробудил в ней симпатию, с кем она была милой, и сам он был милый и славный, прямо сладкий, как те маленькие пирожные, покрытые толстым слоем глазури приятных пастельных тонов, которые назывались «каприз».

Конечно, разразился скандал, когда Нэнни вернулась из Нового Орлеана с этим коротышкой, который буквально висел у нее на локте, и, ничего никому не объясняя, не пытаясь придать их отношениям лоск, принятый в обществе, просто поселила его у себя. Она продала дом на Ривер Оукс и перебралась в особняк, который начал строить еще ее покойный муж, да так и не достроил. В обществе, где она прежде была хозяйкой, такое поведение считалось недопустимым, и ей до конца не дали об этом забыть.

— Почему бы вам с мистером Будро не пожениться? — помню, спросила я как-то раз у бабули. Обычно дети воспринимают все, что происходит у них в семье, как норму, но я знала, что бабушка повела себя неправильно, потому что мои родители сильно из-за этого беспокоились.

— Брак для тех, кто помоложе, дорогуша, — ответила она. — Я не хочу выходить замуж еще раз, а мистеру Будро вся эта канитель не нужна.

Я так и не узнала, как этого человечка звали и где он жил до тех пор, пока не сошелся с бабушкой. Не потому, что это была тайна; просто я никогда не спрашивала. В детстве меня совсем не интересовали отношения между взрослыми, а когда я подросла и у меня завелись свои отношения со сверстниками, дела стариков стали мне тем более безразличны. Я вообще считала, что он умер через пару то ли недель, то ли месяцев после бабушки, а не то за несколько лет до нее.

В общем, я была уверена, что его нет в живых, когда обещала моей умирающей матери заботиться о нем. Да, честно, до тех пор, пока буду нужна ему. Нисколько я не возражаю! Напротив, сделаю все с радостью. Это походило на разговор с ребенком, который еще верит в Санта-Клауса, и я, хотя и не видела в этом большого вреда, все-таки жалела, что пришлось обмануть мать, и огорчалась тем, что она, всю жизнь такая заботливая и внимательная ко всем на свете, под конец все же погрузилась в расплывчатый старушечий сон о прошлом.

Но как это было похоже на мою мать: даже на смертном одре она продолжала заботиться о других.

Мир снизошел на нее после того, как я дала ей обещание. Больше она не сказала ни слова. И умерла примерно час спустя, не отнимая своей руки из моих ладоней.

Дом бабули — я все еще называла его так про себя — был построен на десяти акрах дикого леса, далеко за чертой города: по крайней мере, так было в сороковые, когда этот участок купил мой дед. С тех пор Хьюстон рос, как прожорливая амеба, расползаясь в разные стороны. Сеть фривеев все ширилась, и скоро поблизости стали возникать целые новые районы со всей инфраструктурой: школами, торговыми центрами и всем, что только может понадобиться современным семьям. Там, где еще в пору моего детства простиралась сельская местность, теперь тянулись пригороды, и цены на жилье в них все росли. В любой миг, с тех пор как умерла бабуля, мои родители могли продать всю или хотя бы часть прилегающей к дому земли за целую кучу денег, но они этого не сделали. Я знаю, что им нравились покой и тишина, ощущение жизни на лоне природы, тогда как на самом деле до какого-нибудь удобного торгового центра и прочих благ современного большого города было рукой подать.

Мне пришлось изрядно попетлять, прежде чем я выбралась за территорию больничного комплекса, да и езда по местным фривеям оказалась головоломной задачей, но когда я все же умудрилась, благодаря скорее везению, нежели моему водительскому искусству, прорваться через четыре полосы движения к нужному съезду, дальше все пошло как по маслу. Пока я ехала по извилистой, обсаженной с двух сторон деревьями улице в спальном районе, на меня вдруг снизошло такое отдохновение, что я была озадачена. Сама-то я давно считала себя европейкой — если не по праву рождения, то по выбору, тонкости восприятия, чувству причастности к европейской культуре, — и почти сорок лет прожила за границей. Любому, кто не поленился бы спросить, я сказала бы, что погода в Хьюстоне невыносимая и непригодная для жизни людей большую часть года, да и социально-политический климат ей под стать. Сама я уехала оттуда при первой возможности, никогда не хотела возвращаться, и вот… и вот… Я здесь, и чувствую себя совсем иначе. Физическая атмосфера этого места действовала на меня, как сыворотка правды, против воли заставляя признать, что, нравится мне это или нет, но здесь мой дом.

Я сбросила скорость. Старый почтовый ящик, такой же покосившийся, как прежде, еще не показался из-за угла, а я уже ждала его появления и притормаживала, чтобы вписаться в поворот. Пока машина, покачиваясь на ухабах, медленно ползла по подъездной аллее через таинственный, прохладный, тенистый, напоенный ароматом сосен лесной тоннель, я воображала, будто въезжаю в затерянный мир, как у Конан Дойла, этакий карман вселенной, где время остановилось. Я представляла себе это каждый раз, когда приезжала сюда ребенком, да и подростком тоже. Вдруг на меня нахлынули воспоминания, в основном о книгах: «Затерянный мир», «Живущие в мираже», «Фу Манчу», «Она», старые, в твердых переплетах тома Тальбота Манди, Пи. Си. Рена, Луизы Герард, И. М. Халла и Ричарда Халлибертона. Книжные полки в доме бабули ломились от экзотических наслаждений, приключенческих и рыцарских романов, старинных книг о путешествиях. Пока взрослые болтали или играли в карты, я упивалась чтением, а когда они рано или поздно обращали на меня внимание и, разумеется, велели перестать портить глаза, а пойти лучше на улицу, подышать воздухом, я неизменно тайком утаскивала с собой книгу. Где же еще было читать о затерянных мирах и отважных путешественниках, прорубающих себе путь через Мату Гросу, как не в каком-нибудь укромном уголке неисследованного, таинственного дикого леса, который обступал меня со всех сторон.

Наконец впереди показался дом, знакомый, как лицо матери. Это было красивое здание, построенное по образцу иных новоорлеанских особняков, в пору его строительства считавшееся роскошным, особенно в такой глуши, да еще вдали от города, что было неудобно. Но времена меняются. Пока я в Париже продолжала ютиться в тесной маленькой квартирке, американцы жили и строили с размахом, который лишь увеличивался с годами. Здесь никого теперь не удивишь жильем, в котором количество ванных комнат превышает количество спален, да и сам дом стал казаться более заурядным (интересно, назовет его сегодня кто-нибудь «особняком» или нет?), но незастроенных акров вокруг него хватило бы на целое поместье.

Припарковав машину на поворотном круге, я попыталась оценить дом объективно. Ему было больше шестидесяти лет, внутри наверняка уже возникли какие-нибудь структурные проблемы, системы центрального отопления и кондиционирования вполне могли нуждаться в замене. Но продать его можно. Кто-нибудь наверняка его купит, со всеми недостатками. Хотя бы ради земли, на которой он стоит.

Я вышла из машины и вдохнула аромат сухой земли и сосновых иголок, который не мог, однако, перекрыть неистребимый илистый дух от речки, протекавшей невдалеке. Над ухом прозвенел москит. Почувствовав, что одежда уже приклеивается ко мне от пота, я повернулась к лесу спиной и вошла в дом.

Там было куда прохладнее, хотя кондиционер стоял на минимуме. Во многом, наверное, из-за пола — мраморного, холодного, ничем не покрытого. Бледные деревянные жалюзи — единственное изменение в интерьере, которое внесла моя мать после смерти бабушки, упразднив тяжелые шторы-пылесборники, — не пропускали в дом яркие лучи солнца Из прихожей я прошла в большую гостиную, атмосфера которой — тонкие, едва уловимые ароматы полироли, цветов, комнатного дезодоранта и еще чего-то — сразу напомнили мне, что я дома, и мне стало легче. Так бывало всегда, я всегда любила приезжать сюда. И теперь я не могла поверить в то, что мамы больше нет, а этот дом целиком принадлежит мне.

Однако дом не казался пустым. Пот высыхал на моей разгоряченной коже, и я почувствовала озноб, вспомнив данное матери обещание. Я не могла вспомнить, когда умер мистер Будро. Мне бы наверняка сказали, когда это произошло. Кажется, его не было на похоронах бабули. Наверное, его не стало еще раньше. Хотя я мало что знала о нем, у меня сложилось впечатление, что он намного старше моей бабушки, а той, когда она умирала, было уже за девяносто. Но будь он моложе ее хоть на несколько лет — хоть даже на десяток, — с тех пор прошло уже двадцать лет…

Мурашки пробежали у меня по спине, когда я представила дряхлого, сморщенного, иссохшего старика, лежащего в своих экскрементах в одной из спален верхнего этажа.

Я пообещала матери, что буду заботиться о нем.

Я заставила себя подняться по лестнице наверх, пока трусость окончательно не овладела мной. Напрягая слух в ожидании тихого стона или всхлипа, я проверяла комнату за комнатой.

Наконец, убедившись, что в большом доме никого, кроме меня, нет, я успокоилась. Правда, чувствовала я себя глуповато. Нечего сходить с ума из-за того, что моя мать в конце жизни погрузилась в прошлое.

Во всех комнатах было чисто и аккуратно благодаря экономке и отсутствию жильцов. Единственной комнатой, которая выдавала недавнее присутствие человека, была спальня моей матери: на ночном столике стоял пустой стакан, рядом с ним пузырек альтоида и книжка в мягкой обложке с закладкой — «Клуб лишенных радости». Кровать была застелена, но хлопковое покрывало сохранило вмятину на том месте, где в последний раз кто-то сидел.

Я села на то место, которое еще недавно занимала моя мать, и вдруг у меня закружилась голова от горя и усталости. Я легла, положила голову на подушку, и от слабого аромата ее духов («Шамейд») на мои глаза навернулись слезы. Просто чтобы отвлечься, я стала думать о мистере Будро, процеживая сквозь сито памяти все, что я знала о нем, в поисках хоть каких-нибудь фактов. Как же так вышло, что он остался для меня совершенным незнакомцем? Ведь он всегда был тут, все мое детство, тихий старичок, который жил в доме моей бабушки. Не помню, чтобы он часто со мной заговаривал; нас определенно ничего не связывало; не думаю даже, чтобы я когда-нибудь оставалась с ним наедине. Да и зачем? Никто не запрещал нам быть друзьями, просто это не было нам нужно. Ведь мы были даже не родственники.

Я не могла вспомнить, как он выглядел, а ведь я видела его по два-три раза в месяц все мое детство и юность. Сколько я ни рылась в памяти, его лицо упорно не возвращалось. Если в нем и была какая-то значительность, то лишь благодаря завесе скандала, которая окутывала его, по-видимому, вполне счастливые отношения с моей бабушкой. Считалось, что они не поженились из-за каких-то чисто юридических препятствий: то ли у него уже была жена, которая не давала ему развода. То ли в завещании моего деда был какой-то пункт, запрещавший бабушке новый брак. Хотя мне обе эти причины казались сомнительными. Бабуля любила мистера Будро; она была богата, а у него никого, кроме нее, не было. Как бы он жил, если бы она ушла раньше него? Или бабуля взяла с мамы такое же обещание, как она с меня только что? Кто такой мистер Будро и куда он подевался?

Когда я открыла глаза, в комнате было темно, а я чувствовала себя отдохнувшей. Глянув на часы, я сообразила, что вот-вот начнет светать, и, значит, я проспала не меньше десяти часов. Помывшись, я спустилась вниз, сделала себе чашку растворимого кофе и пила его, наблюдая, как встает из-за деревьев солнце.

Выйдя на улицу, чтобы забрать сумку из машины, я была приятно поражена свежестью воздуха. Я так давно не жила в Хьюстоне, что всерьез поверила, будто его климат пригоден для человеческого обитания лишь зимой. Сейчас был разгар лета, и мое тело реагировало на температуру окружающей среды с жадностью, которая удивила меня саму. Позже жара действительно станет непереносимой, так что я решила не терять времени и отправиться погулять немедленно, не занося сумку в дом.

Едва сойдя с подъездной аллеи, я оказалась в сумраке соснового леса Я вдыхала знакомый запах и чувствовала, как во мне поднимается ностальгия, непобедимая, словно тошнота. Запах действительно был сильный и противоречивый, свежесть мешалась в нем с затхлостью. Главными его составляющими были чистый смолистый сосновый дух и примешивающийся к нему более слабый аромат спекшейся земли, однако эту здоровую основу пронизывал и пропитывал собой гнилостный душок разлагающихся растений и стоячей воды. Ни один город из тех, в которых я бывала — ни Париж, ни Лондон, ни Амстердам, ни Гонконг, — не имел такого отчетливого аромата, который пробуждал бы давно забытые эмоции.

До той самой минуты я и не подозревала, как сильно мне его не хватало. Или какой могучей может быть тяга к родной земле.

Я как будто уловила запах живого тела, почувствовала, как пахнет другой человек — ощущение вовсе не всегда отвратительное, сколько бы ни доказывали обратное производители дезодорантов. В особенности если это пахнет родной человек.

И вдруг я ощутила такое же волнение и нервную дрожь, как в детстве, когда я отправлялась на разведку в лес.

История Хьюстона началась на берегах речки Буффало, но большинство людей, как приезжих, так и местных, не придают ей значения как водному пути. Просто река не стала центром города, столь же неотъемлемым от него, как Темза от Лондона или Сена от Парижа. Хотя, конечно, рекой ее не назовешь. Я до сих пор помню то определение, которое мы записывали на уроках истории Техаса в школе: «медленно текущий поток или ручей». Но я видела в ней нечто большее.

Мое детство прошло в очень обычном, очень скучном спальном районе Хьюстона, застроенном небольшими кирпичными коробками послевоенного времени. Даже деревья там были одного возраста с домами и росли через равные промежутки друг от друга — во всем районе не было ни клочка дикой природы, вообще ничего, нарушавшего монотонный порядок: ни запущенного, заглохшего от травы сада, ни пустующего дома, в котором могли бы водиться привидения. Мои родители не путешествовали, не ездили в отпуск в экзотические страны. Поэтому мой вкус к непохожему, мое стремление к большому и дикому миру питали прежде всего книги, которые я поглощала в огромном количестве, но также и регулярные визиты к бабушке. Ее дом занимал таинственную пограничную полосу между банальностью пригодного мира, в котором я жила, и Миром Дикости. В лесу, который начинался сразу за домом и тянулся довольно далеко, захватывая изрядный участок речного берега, умещались бесчисленные другие миры. Я находила там все, что хотела: следы динозавров, волшебный домик для игр, ацтекский храм, затерянную цивилизацию, зарытое сокровище, враждующие племена, волшебных говорящих зверей, фонтаны с молодильной водой или истоки Амазонки… там все казалось возможным.

В основном мои воспоминания о приключениях, которые случались со мной на этих десяти акрах заросшей лесом земли, зародились в чьем-то чужом воображении. Я просто заимствовала их из той книги, которую мне доводилось тогда читать, и, насколько я помню, никто, кроме меня, в них не участвовал. Важнее всего были те эмоции, то счастье, которое мне довелось испытать здесь — вот за чем я теперь охотилась.

Мне кажется, что прелесть этого уголка лишь усиливалась от того, что я чувствовала себя в нем хозяйкой. Мне не с кем было его делить. У меня не было сестер или братьев, ни родных, ни двоюродных, а подруг я никогда в гости к бабушке не звала. И рано научилась не сообщать взрослым о своих затеях. Для них речка была источником опасности и заразы. Вода в ней была отравлена промышленными отходами и сливами канализации, в ней размножались переносящие болезни москиты, наконец, там водились как минимум три разновидности ядовитых змей. Мне строго-настрого запрещалось купаться в ней, но я, хотя я свято соблюдала правило никогда не купаться одной, все же бродила по колено в чистой, прозрачной воде на отмелях. Но, боясь, как бы взрослые совсем не запретили мне играть у речки, если я стану слишком часто напоминать им о ней, я держала язык за зубами.

Теперь, когда я все глубже заходила в лес, стремясь к берегу, во мне пробудилась былая страсть, которая заставила меня забыть о возрасте. Эта часть моего детства всегда была со мной, ведь она определяла меня сегодняшнюю; однако впервые в жизни мне самой показалось странным, почему я никогда не пыталась вернуться, пройти через знакомый лес и еще раз взглянуть на речку. Это было так же необъяснимо, как если бы я вдруг перестала навещать кого-то из близкой родни. В конце концов, я ведь регулярно наведывалась в Хьюстон — в последние десять лет не проходило и года, чтобы я не приезжала к родителям.

Тут мне пришлось остановиться, чтобы выпутаться из куста Я постояла немного, смахнула со лба пот, заливавший глаза, и, зная, что мое лицо, должно быть, пошло красными пятнами, безуспешно попыталась обмахнуться ладонью, как веером. Несмотря на то что дом был еще совсем рядом, я уже запыхалась, и мне было слишком жарко. Насекомые жужжали и звенели вокруг моей головы, правая рука горела я увидела кровавый пунктир там, где меня схватил терновый куст.

Где же тропа?

Как я помнила, в лесу было несколько протоптанных дорожек, которые вели прямо к реке. Но теперь, подумав, я поняла, что если моя бабушка не давала своему садовнику никаких особых указаний на этот счет, то протоптать эти дорожки могли только я или мистер Будро. А потому то, что существовало в далекие шестидесятые, наверняка давно исчезло.

У меня мелькнула мысль бросить эту затею.

Существовала одна веская причина, почему мне не следовало возвращаться в места, где я играла ребенком, и причина эта заключалась в том, что я давно перестала им быть. Теперь я принадлежала миру взрослых, и куда яснее, чем раньше, понимала, что в этом лесу больше шансов подхватить лосиную вошь (и заболеть болезнью Лайма) или наступить на мокасиновую змею (чей укус мог оказаться смертельным), чем обнаружить нечто поистине удивительное. Я больше не верила в волшебство и слишком хорошо знала историю и географию, чтобы воображать, что здесь можно натолкнуться на остатки храмов ацтеков или майя.

Но, оглянувшись, я не увидела за деревьями дома. Поэтому, рассудив, что дорога назад займет у меня не меньше времени и усилий, чем путь вперед, я решила попытаться все же добраться до берега и вознаградить себя свиданием с речкой.

С немалым трудом, отгоняя от себя мысли о змеях и ядовитом плюще и жалящих насекомых, которые наверняка скрывались в массе подлеска, я продвигалась вперед, и, наконец — возможно, не менее чем через пять минут, — деревья поредели, и я вышла на песчано-глинистый берег всего в нескольких футах от широкой, искристой ленты коричневой воды.

Просто изумительно, до чего точно эта мирная картина соответствовала моим воспоминаниям о ней. Река, которая, петляя, терялась в лесу, под ветвями нависших над ней деревьев, была до того прекрасна и таинственна, что пробудила во мне чувство, которое я определила бы как нечто среднее между эстетическим восторгом и религиозным трепетом. И хотя я человек по преимуществу городской — а может быть, как раз по этой самой причине, — редкие встречи с природой всегда производят на меня неизгладимое впечатление, властно напоминая мне о том, что в мире есть многое, о чем я не имею представления. И, разумеется, уже через минуту я об этих прозрениях забываю. По крайней мере, продолжаю жить так, словно их и не было.

Взглянув на темно поблескивающую воду, я задумалась о ее глубине. У края воды зашевелился камень, и я затаила дыхание, вообразив, будто вижу что-то невозможное, пока не поняла, что это всего лишь черепаха, одна из четырех, которые грелись на утреннем солнышке. В лесу позади меня раздалась отрывистая, нетерпеливая дробь дятла. Еще дальше, за лесом, слышался бесконечный шуршащий звук, словно ветер шелестел в тростниках, — я знала, что это фривей, но на него можно было не обращать внимания, а в остальном вокруг все было тихо. Почти не верилось, что эта земля продолжает существовать, неизведанная и неиспорченная, в сердце большого города. У меня было такое чувство, будто я попала назад во времени или перенеслась в другое пространство — в детство.

Уходить не хотелось.

Жара, царапина на руке, страх перед лосиными вшами и змеями больше меня не беспокоили. Я шла вдоль берега. Вблизи реки не нужна была дорога — поток сам указывал путь. Детская страсть к исследованиям овладела мной опять.

Пейзаж вокруг становился все более и более знакомым, и это внушило мне недоверие. Наверняка я обманываю себя. Сорок лет прошло с тех пор, как я бродила по этому лесу, а за это время даже речной поток мог сменить свое русло.

Однако это было не просто смутное ощущение дежавю — я и впрямь знала это место. Берега постепенно становились все выше, а узкая полоска песка по эту сторону превратилась в широкий пляж, который, как я помнила, был моим любимым местом для игр. А вон там, где берег совсем крутой, и на бледной, изрытой ямками вертикальной стене не растет ни травинки, там был «утес», на котором я практиковалась в скалолазании. (Трогательно, конечно, но где я могла найти что-либо хоть отдаленно похожее на горы посреди нашей тучной прибрежной равнины?) А чуть подальше — вспомнив, я еще ускорила шаг, — в отвесной стене берега была выемка, которую я ухитрилась сделать глубже. Это была моя «пещера», где можно было укрыться от жары и, свернувшись калачиком, читать. И она оказалась на месте! За столько лет дожди и ветер не разрушили ее. Моя бывшая норка все еще была надежным укрытием.

На миг мне даже стало жалко, что я не захватила с собой книгу, в память о былых временах. И тут я увидела, что меня кто-то опередил.

Нет. Мое сердце подпрыгнуло, я встала как вкопанная и смотрела. В «пещере» что-то лежало — какие-то одеяла и, кажется, подушка…?

Может, мои? Помню, как мне досталось однажды, когда у бабушки пропала пара думок… откуда мне было знать, что они такие особенные? Но то, что лежало там сейчас, не могло быть бабушкиными подушками. Тогда я вернула свою самодельную постель в дом, и мне несколько месяцев не давали карманных денег — ими оплачивалась какая-то специальная чистка.

Да и цвет у этого предмета был все равно не тот; не элегантная диванная подушка, а что-то комковатое, грязно-белое, хаки… наверное, сверток старой одежды. Быть может, этим тайным убежищем пользуются теперь другие дети, или же это просто выброшенные вещи, принесенные сюда во время паводка и оставшиеся на берегу, когда вода спала.

Я подходила ближе, еще ближе, кралась к предмету вдоль кромки воды, осторожно и медленно, куда медленнее, чем я сделала бы это в детстве, потому что теперь по спине у меня бегали колкие мурашки — я подозревала, что передо мной было нечто куда более серьезное, чем ворох старых тряпок.

Это было тело. Я остановилась, подавляя желание повернуться и убежать. Глупо будет, если брошусь наутек, а потом окажется, что меня просто подвело мое стареющее зрение. Я заставила себя подойти еще ближе, пока окончательно не удостоверилась, что передо мной именно тело. Маленькое, будто детское.

Странно, но теперь, когда я убедилась, мне не было страшно. Даже отвращения, и то не было. Я как будто сделала открытие во сне, где нормальные реакции неуместны.

Не столько спокойная, сколько безразличная, я подошла вплотную, чтобы посмотреть. Но это оказалось тело не ребенка, а, совсем наоборот, старика, и, кажется, даже не мертвого.

— Мистер Будро?

Я произнесла это имя машинально, не потому, что узнала старика, а потому, что совсем недавно думала о его судьбе. Но, едва оно прозвучало, как все сразу изменилось. Теперь я была абсолютно уверена в том, что он дышит, и, пока я вглядывалась в его лицо, пытаясь сопоставить его с тем, которое было в моей памяти, его восковая бледность потеплела прямо у меня на глазах, как будто мое внимание вернуло его к жизни. Я перевела взгляд с лица спящего древнего старика на его руку, прижатую к боку, крохотную и похожую на клешню. Если он не мистер Будро, то тогда его присутствие здесь, на моей земле, становится еще более загадочным.

Я огляделась вокруг. Стояла такая тишина, словно весь мир затаил дыхание. Острые, как копья, лучи солнечного света отражались от воды, непереносимо блестя.

— Мистер Будро? — Мой голос дрогнул. — Мистер Будро, это правда вы?

Я вгляделась в сухонького старичка, свернувшегося калачиком в земляной норке, и заметила, что его глаза задвигались под закрытыми веками. Дышал он так неглубоко, что его грудь едва поднималась, но сомнений не было: он дышал, он спал. Значит, он жив, но надолго ли?

Я вдохнула поглубже и заговорила решительно.

— Я сейчас позову на помощь. У меня нет с собой телефона, поэтому мне придется вернуться в дом и позвонить оттуда. Я скоро вернусь, обещаю…

Он тут же раскрыл глаза. Сначала казалось, что они ничего не видят, как у младенца, но потом он разглядел мое лицо и улыбнулся, узнавая меня. Он хотел заговорить — его сухие, растрескавшиеся губы приоткрылись, я увидела движущийся за ними язык, — но не смог издать ни звука.

— Все хорошо, — сказала я ему тихо. — Я вас нашла, и сейчас позову на помощь.

Не успела я договорить эти слова, как он протянул ко мне руки, и я тут же поняла ну, конечно, самым простым и быстрым способом спасти его будет просто перенести его в дом самой. Там я дам ему воды, он отдохнет, придет в себя и сам скажет мне, кому звонить. И я наклонилась и взяла его на руки, приготовившись поднять солидный вес, но ничего подобного. К моему удивлению, он оказался легче новорожденного младенца Багаж, который я недавно протащила через половину эскалаторов Европы, и то был тяжелее. К тому же, в отличие от большинства тяжестей, он не висел на мне мертвым грузом. Он обхватил меня руками за шею, а ноги поджал так, чтобы мне было легче его нести.

Мне и было легко — не просто легко, а радостно. К тому же я сразу нашла тропу, так что донести его до дома оказалось совсем просто.

Войдя в дом, я опустила его на самый большой диван в гостиной, подложила ему под спину подушки и принесла из кухни стакан воды. Я убедилась, что вода чуть теплая, и предупредила его, чтобы он не пил сразу много и не слишком торопился, иначе ему станет плохо.

Он улыбнулся мне так, словно хотел сказать, что давно живет и все знает о таких вещах, и сделал осторожный глоток. Успокоенно молча, я наблюдала за тем, как он медленно пил воду. Конечно, вопросов у меня было много, но ничего, еще успею их задать.

Есть ему не хотелось, а когда я спросила, кому можно позвонить насчет него, он только покачал головой, и лицо его стало печальным.

— Разве у вас нет родных?

Еще одно медленное, исполненное печали движение головы. Как и я, он был совершенно одинок в мире. Возможно, тот, кто заботился о нем раньше, устал и бросил его одного в глуши, а может, он ушел сам. Я не знала, может ли он говорить и все ли у него в порядке с головой. Казалось, он прекрасно понимал все, что я ему говорила, но, когда я спросила, как его зовут, он лишь поглядел на меня озадаченно, и в то же время с надеждой, точно ждал, что я придумаю ему имя.

— Мистер Будро?

Он посмотрел на меня неуверенно. Взгляд, казалось, говорил: я не помню, но если вам так хочется… и вздохнул.

— Как насчет ванны?

Он немедленно просветлел, закивал и тут же протянул мне обе руки, ожидая, что я подниму его, просто и доверчиво, как ребенок.

И тогда, беря его на руки во второй раз, я узнала в накатившем на меня чувстве любовь: не желание, не страсть, ничего похожего на то, что я испытывала когда-либо прежде, но нечто чистое, глубокое и сильное, сродни тому, что чувствует мать по отношению к своему ребенку.

Я принесла его наверх, в хозяйскую ванную, и удобно устроила в плетеном кресле с подушками, а сама стала набирать ванну. Когда, обернувшись к нему, я увидела, что он не двинулся с места и ждет, что я буду его раздевать, я испытала легкую неловкость. Я никогда еще не раздевала другого человека иначе, как с эротическими намерениями; у меня не было опыта сиделки или матери. Но, кажется, мне все же удалось не выдать своего замешательства, ни единым знаком не показать, что мне неловко.

Я расстегнула на нем рубашку и сделала ему знак податься вперед, чтобы я могла стянуть ее. И тут я увидела на его спине шрамы. Две черные линии изгибались вдоль его лопаток, словно врезанные в плоть скобки. Они не были результатом несчастного случая; скорее, тут речь шла о давнем хирургическом вмешательстве, иссечении большого срока давности.

И я все поняла. Он был рожден — или, точнее, «сотворен» — крылатым. Его крылья, как живые, вставали перед моим внутренним взором: величественные и сильные, больше лебединых, и целиком покрытые блестящими темными перьями, то ли красновато-коричневыми, то ли черными. Хотя, возможно, крылья не успели полностью развиться; возможно, их удалили вскоре после рождения. Как бы там ни было, для него это наверняка стало травмой. Я видела, что он боится, как бы я, узнав о нем правду, не рассердилась на него. И, хотя это казалось мне невозможным, я поняла, что такое не раз случалось с ним раньше.

Осторожно, с бесконечной нежностью, я заключила его в объятия.

— Добро пожаловать домой, — прошептала я, в том числе себе.

Джей Лейк

ПИР АНГЕЛОВ

Святой Петр назначил Фридриха Ницше коронером на небесах. Хотя в Раю нет времени, и все в нем сразу и одновременно, и бесконечно, но поскольку Ницше человек, то его восприятие, хочешь не хочешь, последовательно. Должность коронера в Раю — курам на смех, поскольку в Раю нет смерти.

— Я убежден, — жаловался Ницше Оригену Александрийскому за упаковкой «Штроса», — что эта должность — мое наказание. — Они сидели за столиком для пикника на небольшом, совершенно отдельном облаке.

Рука маленького египтянина сжалась, смяв алюминиевую банку пива.

— Это ад, — прошептал он. Говорили они на американском английском, равно чужом им обоим. А также раздражающим своей разговорной неточностью. — Враг создал эту вечность специально для таких, как мы.

— Могло быть и хуже. — Ницше поглядел с облака вниз, на автобус, полный радостных харизматиков, направляющихся на трехдневную экскурсию в Брэнсон, штат Миссури. — Мы могли оказаться среди них.

— Хотя в Раю все дни одинаковы, все же я провел здесь уже слишком много времени. — Ориген вытянул из пачки новую банку. — Хотя есть вещи и похуже. Старина Гермес Трисмегист все перепутал. Как внизу, так и наверху.

Ницше содрогнулся, представив себе рай инквизиторов или Джона Кальвина. Ориген повидал их оба. Для него Эйми Семпл Макферсон, и то плохо.

Тут возник Святой Петр, пузатый и раздраженный. Туника на нем перекосилась, нимб, кажется, треснул.

— У нас проблема.

— Это же Рай, — ответил Ницше. — Здесь нет проблем.

Ориген выразительно рыгнул, дрожжевой запах полупереваренного пива потревожил обычно напоенную сосновым ароматом райскую свежесть.

Петр нахмурился, явно подбирая слова.

— Эта проблема существовала всегда, но теперь я хочу обратиться к ней особо.

— Од-од-одновременность, — сказал Ориген, который совсем недавно поговорил с Эйнштейном. — Нет такой вещи в природе.

Ницше метнул на Оригена злобный взгляд.

— Так что у нас за беда?

— По коронерской части, — ответил Петр.

— В Раю? А я-то думал, вы позабавиться на мой счет решили.

— Ну, так считай, что я забавляюсь, — мрачно сказал Петр. — Ты нам нужен сейчас.

— В Раю что сейчас, что потом, — проворчал Ницше, вылезая из-за столика. — Куда идти-то?

— На другой конец времени, — сказал Петр.

— Круто, — крикнул Ориген. И перекувырнулся через столик вслед за святым Петром и Ницше. — Я всегда хотел увидеть процесс Творения.

Они стояли ни на чем чуть выше уровня взрыхленной долины, уходящей во тьму. Кое-где сквозь почву пробивались ростки; худые и длинные, они напоминали мечи. Единственным источником света был распространявший сияние святой Петр. Где-то неподалеку у невидимого берега плескалась вода. Пахло здесь совсем не так, как в Раю: плесенью, ржавчиной и мокрым камнем.

— Я впечатлен, — заметил Ницше. — Где это мы? В погребе?

— Скорее в районе фундамента, — ответил Петр.

Оба глянули на Оригена, который напряженно всматривался во тьму.

Петр взмахнул своим посохом, и все трое, по-прежнему стоя ни на чем, поплыли над местностью. Ницше нашел пейзаж куда более угнетающим, чем обычные заоблачные виды Рая.

— Облака, — сказал Петр, — лишь маскируют неприглядную реальность.

Ницше уставился на него.

Петр пожал плечами.

— Здесь, у самого истока, мысли становятся словами.

— Береги душу, — тихо сказал Ориген. Голос у него был совершенно трезвый.

Впереди забрезжил свет, ложная заря, которая по мере их приближения превратилась в созвездие светляков.

— Вот это и есть проблема. — Голос Петра прозвучал каменно угрюмо. — Наша вечная проблема.

Светляки стали кострами, костры слились в небо, полное огня, а полное огня небо оказалось сонмом ангелов, которые в нагом великолепии, при мечах, крылах, языках пламени и полной славе трудились промеж ребер шириной в реку.

Ангелы пировали на теле Бога.

Словно черви, пожирающие Левиафана.

— Его кости — это кости мира, — сказал Ориген спокойно. — Его плоть — плоть мира. Я был прав. Это Враг создал Землю, чтобы терзать нас.

— Небо неподвластно времени, — объявил Петр. — Мир сотворен и творится заново, не переставая. Во веки веков.

— Так что же нам делать? — спросил Ницше. — Что это, начало или конец?

Петр повернулся к Ницше, положил дрожащую руку ему на плечо.

— Сделай так, чтобы на этот раз все стало по-другому. У тебя есть свобода воли. Он сотворил тебя таким. Разорви круг и создай для нас лучший мир.

— Но у меня нет здесь власти.

— Ты — коронер Небес.

— Бог умер, — прошептал Ницше.

— Да здравствует Господь, — эхом отозвался Петр.

— Земля была пуста и безвидна, — сказал Ориген.

И хотя прошла бездна времени, прежде чем они заметили разницу, но горы поднялись из Его костей, а ужасные ангелы породили змей, которые когда-нибудь станут учителями людей в их невинности.

Ричард Кристиан Матесон

ПРЕОБРАЖЕНИЕ

Ричард Кристиан Матесон пишет кино- и телесценарии, занимается продюсированием и сам снимает фильмы. Он работал с Брайаном Сингером, Стивеном Спилбергом, Роджером Корманом и многими другими; в его продюсерско-сценарном активе три мини-сериала, восемь художественных фильмов, тридцать пилотных серий, а также сотни комических или драматических эпизодов для сериалов на Эйч-би-о, ТНТ, Эн-би-си, Си-би-эс, Эй-би-си, Шоутайм Нетворкс, Фокс Нетворкс и СайФай.

Кроме того, он написал два сборника рассказов и роман. Матесон — студийный музыкант, который учился с Джинджером Бейкером из Крим и играл на ударных со Смизеринс и Рок Боттом Римейндерс. Он был исследователем паранормальных явлений в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе. Он владелец собственной продюсерской фирмы в Лос-Анджелесе и соучредитель Матесон Компани, которой он распоряжается вместе с отцом, прославленным писателем-фантастом Ричардом Матесоном.

Говоря о следующем рассказе, автор предельно лаконичен:

— Северные склоны Аляски — это забвение. Те, кто рискует пускаться там в путь, всегда в шаге от смерти, и мне хотелось хотя бы отчасти передать анонимность и призрачную притягательность тех мест. Это и привело меня к идее дороги, которая пересекает безлюдный край; двухполосное шоссе в арктической пустыне, скрывающей уродливые секреты и одиночество. Человек может сойти там с ума.

Потерять ориентир здесь легче легкого. Снег везде, и все шероховатости мира сглаживаются и исчезают. Иногда во сне я вижу, как бурю толстый голубоватый лед. Я высверливаю в нем большую полынью и некоторое время стою над ней, а потом прыгаю вниз. Я соскальзываю в древнее море, и течение потихоньку уносит меня прочь от проруби, подо льдом, остужая мои изболевшиеся мысли. Я смотрю сквозь лед наверх, на мир, в котором у меня не было места, который всегда отталкивал меня. Затем я закрываю глаза и засыпаю. Наконец я дома.

Ангелы появляются ночью, беспокойные и далекие от Рая.

Нам нравится выходить, когда солнце умирает, тогда нас легче принять за людей. Ночь прячет наши тайны и скрывает наши цели. Никто не знает, где мы живем — в воздухе, в космосе или на других планетах, как думают некоторые, но, где бы и сколько бы нас ни было, все мы созданы для того, чтобы нести Его волю людям. Мы любим холод и не подлежим смерти, а также любым формам уничтожения, порицания или изгнания. Как и положено солдатам Господа, мы поддерживаем порядок в нечистом, безбожном мире, вот и я делаю, что должен, чтобы служить Ему. Любой ценой.

Сейчас я в семидесяти милях от Фэрбенкса, там, где кончается асфальт, и шоссе Аляска переходит в шоссе Далтон; гипнотическую гравийную колею длиной в 414 миль, которая тянется через снега до самого Дедхорса, что на окраинах нефтепромыслов Северного Склона, возле Прудхо Бей. Двухполосное шоссе, по которому я еду, с двух сторон сдавливают синеватый лед и сухой снег, бесконечными квадратными милями синюшнои плоти они уходят к трудноопределимому горизонту, где упираются в белоголовые пики гор, застывшие над простором и холодом, как замерзшие волны.

Шоссе Далтон предназначено для перевозки грузов, по нему ездят девятиосные фуры вроде моей, и, если водиле повезет и дорога не угробит его, то приведет прямо туда, где Североамериканский континент, наконец, кончается, уступая место ледяным волнам. По пути я проезжаю Колдфут и Бивер Слайд, а на 75-й миле Роллер Костер, где обледеневшая колея сначала уходит круто вниз, а потом взлетает на крутой подъем так внезапно, что большие машины вроде моей нередко поскальзываются там и теряют сцепление с дорогой. Они заваливаются на бок, и, бешено крутясь, валятся вниз, сокрушая кабину и превращая водителя в лепешку, так что тех, кто выковыривает потом это месиво из кабины, выворачивает наизнанку. Людям не следует умирать из-за такой ерунды.

Здешние равнины жестоки и первобытны, а когда приходит зима, они превращаются в настоящее минное поле. Я видел случай в Аваланш Алли, почти посредине пути; людоедка-зима своим дыханием подморозила дорогу, и на ней перевернулась фура, в которой ехали муж и жена — их выбросило через лобовое стекло наружу. Потом с ними разобрались волки. Погода здесь стремится достать человека во что бы то ни стало, и замерзнуть насмерть в здешних местах — легкая смерть. Это нельзя не почувствовать. Ты едешь по шоссе, вдоль которого жмутся друг к другу елки, в глаза тебе блестит гладкий, как зеркало, замерзший Юкон, а небо Арктики смотрит на все это сверху. Каждый раз, когда я еду мимо реки, я представляю себе рыб, которые стоят в ледяной воде, неподвижные, как на некоторых современных картинах. Есть что-то незаконченное в этих местах, какая-то пустота, которую разум стремится заполнить. Бедность и уныние. Но я здесь не для того.

Чтобы добраться до Дедхорса, мне требуется тысяча галлонов дизеля, два больших термоса черного кофе и несколько шоколадных батончиков. Сахар и кофеин бодрят меня как надо. А еще я всегда вожу с собой блокнот. Люблю записывать. Даты; описания. Моя лошадка — тринадцатискоростной дизельный «Кенворт» с двумя выхлопными трубами. При полной загрузке хибарка тянет на 88 000 фунтов. 475 лошадиных сил, восемнадцать алюминиевых колес, сдвоенные задние мосты, суперсовременная коробка передач, пневмоподвеска. Плюс спальный отсек. Единственный дом, который я могу назвать своим, и он куда лучше того, в котором я родился. Но даже когда человек внутри мертв, это еще только начало. В «Послании к иудеям» сказано, что, когда мы попадем в рай, нас встретят там мириады ангелов, и души людей праведных станут совершенными. Мифы о безнадежности таковы, от них никому не бывает пользы.

Оба идентичных трейлера заполняются бакалеей, лекарствами, машинами; всем, что негде взять там, где температура ниже пятидесяти. Идущие в Дедхорс грузовики везут туда все, что только может понадобиться живым в безжизненном месте, а может, и больше. Водители грузовиков — все равно что доноры для рабочих Коноко Филипс, замурованных в своих ледяных капсулах на дальних отрогах Северного склона. Что касается дороги, то на шоссе Далтон приняты строгие правила.

1) Ехать только с горящими фарами, всегда.

2) Следить за дорогой впереди и сзади, нет ли облака пыли или снега, означающего другую машину.

3) Перед переправой убедись, что водители других машин знают, что ты собираешься спуститься на лед.

4) Никогда не останавливайся на дороге. Если съехать некуда, прижмись к обочине и зажги аварийные огни.

5) Соблюдай скоростной режим: слишком быстро движущаяся фура своим весом создает волну, из-за которой лед на переправе может покоробиться, а дорога — дать трещину.

И все равно перегруженные фуры то и дело продавливают истончившийся лед и уходят под воду, как не было; мне приходилось видеть, как дорога вдруг оскаливалась огромными зубастыми пастями полыней и проглатывала махины вместе с грузом, так что лишь осколки льда оставались плескаться в темной полярной воде. Иногда Богу нужны жертвы. Иногда дорога становится соучастником. Нет жизни, которая была бы неприкосновенна.

Видимость — это тема, которая здесь всегда свежа, и когда столбики отражателей пропадают в молочной белизне, мы цепями соединяем наши фуры вместе и сидим в кабинах, пережидая метель и слушая, как ветер снаружи рвется внутрь. Бывает, что снег забивает трубы вентиляции, и тогда водитель внутри может задохнуться, поэтому я всегда держу двигатель на малых оборотах, хотя теплее от этого не делается. Холод пробирает до костей, кровь замедляет свой бег и становится слышно, как она стучит в ушах, точно ты уже при смерти.

Здесь никто никого не знает, никто никем не интересуется и всем на всех наплевать. Люди приходят и уходят. Здесь нет ни камер слежения, ни блокпостов. Здесь можно быть кем хочешь. Делать что хочешь. Работа на Господа требует скрытности, и, хотя у ангелов есть плоть, похожая на полированный металл, и лица, подобные вспышкам молний, я обхожусь без таких предательских подробностей.

В 74-м, во врелля нефтяного кризиса, Далтон построили за полгода, его родителями были жадность и ложь. Шоссе чуть ли не ногтями прорыли там, где отродясь не было никаких дорог, и вот оно тянется вдоль мощной жилы трансаляскинского нефтепровода, которая, пробегая 800 миль, соединяет Дедхорс с портом Вальдес. Дальнобойщики проходят четыреста миль, но все знают, что это плохая дорога, большой риск. Не все доезжают до конца. Но нефтяным компаниям без разницы. Стервятники есть везде. Что до меня, то, по-моему, такие люди вообще не должны жить. Добавить их к списку проклятых.

Езда по ледовой дороге длится, кажется, целую вечность; чувствуешь себя потерявшимся в море. После двадцать восьмой мили мобильники теряют связь, но мне все равно некому звонить. Люди лишь тратят понапрасну мое время. Злоупотребляют моими лучшими намерениями. Я предпочитаю быть один, в своей фуре, чем болтать или слушать кого-нибудь. Я все уже слышал. Ложь, замаскированную под молитвы, похоть, ряженную верой. Мы живем в тяжкие времена, и мой Господь послал меня на Землю для того, чтобы я что-нибудь сделал с этим. Все на Земле было создано Им и для Него. И Он прежде всех вещей, и в Нем все вещи держатся вместе. Ибо Он поставит своих ангелов стражами над миром.

И те, кто забывает об этом, заслуживают тысячи смертей.

Съезжая по склону вниз, моя фура оставляет за собой шлейф выхлопных газов, которые изрыгает через две трубы, и в хорошую погоду я забываюсь в шелесте моих шин по гравию. Он словно вводит мня в транс и позволяет забыть все дурное; по крайней мере, пытается. Самые тяжелые ночи — это когда сталкиваешься с авариями. Лица агонизирующих людей, зажатых железом, молящих об избавлении. Складные карманные ножи, смятые зады, раскрошенные лобовые стекла. Я становлюсь на колени и утешаю их, а жизнь утекает из их напуганных глаз.

На отметке в три четверти моя фура взбирается на перевал Атигун, высота 4752 фута. Воздух становится разреженным, зверей и птиц почти не видно. Тундра оттуда кажется листом белой, неизмятой бумаги, и я смотрю на янтарную цепь галогеновых точек впереди и пью четвертую чашку кофе. Дальнобойщики как муравьи, которые, не поднимая головы, тащат свой груз через замерзшую пустыню и не понимают, что ангелы могут принимать облик людей, когда потребуется, так что их дни сочтены. Сказано, что книга должна быть «подобна топору для ледяного моря», и это, конечно, относится к Писанию. Полузамерзшее море окружает всякого, грозя в любую минуту смыть жизнь в небытие. Жизнь — это гнусное обещание, и кто-то должен платить.

Говорят, шоферам здесь мерещится.

Призраки, или духи, или остаточная энергия мертвых — как хотите, так и называйте. Раз, во время одного особенно тяжкого перегона, когда я не спал часов сорок, мне явился покойный отец — он стоял посреди дороги, весь в крови, и усмехался так же мерзко, как в тот день, когда был взят из этого мира. Он-то никогда полностью не умрет, ведь он понаделывал в других такие дыры, что не скоро забудешь.

Здешние аборигены говорят, что мертвые ищут спасения, но ангелами становятся не те, кто превратился в духа, а те, кто избран. И только избранные возвысятся. Остальные сгорят в аду; их испорченные души будут терпеть наказание, а их тела разделают, как туши.

В прошлом месяце, когда шквальный ветер швырял в меня со всех сторон снегом, клянусь, я видел в этом снежном аду моего братца, он с криком убегал от чего-то страшного, его длинные ноги увязали в глубоких сугробах, а он все оглядывался и глядел на меня умоляющими глазами. Он кричал мое имя, я видел это по его губам, хотя и не слышал через поднятые стекла. Зато я вспомнил, как он умер. В другое время я предпочел бы не думать об этом. Но сейчас не получается.

Стоит только попасть сюда, и подожди, все припомнишь.

Я видел и других людей в жадно падающем снегу, хотя знаю, что их давно нет. Они глядят на меня беспомощными глазами, когда свет моих фар выхватывает их из белизны, а решетка радиатора крушит их плоть и кости, и их затягивает под днище грузовика. Но я знаю, что это лишь миражи.

Большая Пустота.

Так говорят здешние дальнобойщики. Это значит, что внешний мир сливается с твоими мыслями — опасное сочетание, подрывающее разум. Иногда снеговая россыпь принимает форму человеческого тела. Молочно-белые силуэты, без подробностей, но почему-то ясно, что они чего-то хотят. Усталость порождает черные мысли; всякий дальнобойщик и водитель большого грузовика это знает. Мозг — штука сложная, и детство вроде моего тут не подмога. Даже ангелы страдают. Бог позаботился об этом по одному Ему ведомым причинам.

Достало меня все.

Когда я слишком долго не сплю, мой мозг слабеет, и я иногда представляю, как скатываюсь с дороги и погибаю в моей крутящейся волчком фуре. Я тихо истекаю кровью на морозе, а белоснежные фигуры обступают меня, не давая дышать. Я отбиваюсь от них, но всегда уже слишком поздно. Ангелы не могут умереть, но я все представляю.

Один психиатр в том месте раз объяснял мне, что это все проекции. Как в кино. Луч света проходит сквозь пленку и увеличивается на экране. Вроде бы он говорил, что мысль и вера имеют такую же способность. Только он и понятия не имел, с кем имеет дело.

Я подъезжаю к Айс Кату, крутому подъему меж двух обрывов, и крепче берусь за руль. Когда я разгоняюсь, мои шины со свистом рассекают скованную морозом поверхность, и я мчусь по ней, как огромный конек, а мой след тут же исчезает, так быстро восстанавливается лед. Фура грохочет дальше, я жую «Баттерфингер» и поглядываю на спидометр. Я иду с опережением графика, так что могу позволить себе остановку, если понадобится. Слизываю шоколад с пальцев и смотрю, не видно ли огней другой машины впереди или сзади. Внимательно вглядываюсь в полотно дороги, не висит ли над ней дымный след, ничего не вижу и понимаю, что оторвался от всех.

Я медленно торможу, один.

Есть в этих местах что-то грустное. Иногда я слышу волков, горюющих в пустоте. Если посидеть в тишине и прислушаться, то можно уловить журчание бессонного потока, бегущего подо льдом. Но чаще всего я не слышу ничего, ведь ветра злятся и пихают мою девятиосную фуру так, словно она здесь незваный гость. Взглянув на часы, я понимаю, что надо шевелиться. Натягиваю на себя кожаные перчатки, парку и очки, оставляю мотор на малых оборотах и выхожу.

Воздух леденит мне лицо, а ветер воет и путает снег, так что огни моих галогеновых ламп оставляют янтарно-желтые сполохи на сгустках снежинок. Дизель выпускает клубы призрачного дыма из двух хромированных труб прямо мне в лицо, когда я наклоняюсь к дверце под моим водительским местом, отпираю ее и достаю оттуда дрель для бурения льда. Вытащив ее из чехла, я быстро выбираю недалеко от фуры место, где лед потоньше, и топаю туда. В пятнадцати милях позади меня на гребне перевала замаячили фары; другая машина будет здесь минут через десять.

Я снова бросаю взгляд на часы, хватаю дрель обеими руками и втыкаю пятифутовый наконечник в лед. Высокий вращающий момент и скорость бурения позволяют мне работать быстро. Зубастый наконечник вгрызается в твердый лед, и под бешеную песню ветра я начинаю бурить пятнадцатидюймовую полынью. От вибрации у меня дрожат руки, крошки льда засыпают мои непромокаемые ботинки. В пяти футах подо мной вращающаяся коронка достигает воды, я останавливаю дрель, вынимаю ее и заглядываю в отверстие. Кладу дрель в футляр и отношу его обратно в хозяйственный отсек. И вытаскиваю из него перетянутый ремнями холщовый мешок.

Открыв его, я начинаю сгружать его содержимое в дыру.

Я в этих краях как дома Ангелам присуща власть над миром естества, даже когда люди не понимают, что их время пришло. Ад — это особое состояние ума, которое каждый навлекает на себя сам, и люди, черт возьми, должны получать то, что заслужили, нравится им это или нет.

Когда я работаю, то люблю, чтобы снег падал слышно; как приглушенный дождь. Иногда то, что я сбрасываю вниз, уходит легко, соскальзывая в воду под ледовой дорогой. Иногда приходится поработать ножом, чтобы оно пролезло. Когда мешок пустеет, я снова заполняю полынью снегом, забрасываю его туда ногами, притаптываю тяжелыми подошвами. Сверху тоже каскадами сыплется снег, и дыра затягивается, как по волшебству, а я возвращаюсь к моей простаивающей фуре.

Я наблюдаю, как звезды борются за место на облачном небе. Спасибо Святому Отцу. В Книге Бытия, 18, Авраам приветствует гостей-ангелов, которые кажутся ему простыми путниками. Истина прячет себя, когда это необходимо.

Я включаю верхние противотуманные огни, они начинают испускать болезненный рассеянный свет, и в этот миг другой грузовик проносится мимо, ослепляя меня светом дальних фар, так что я опускаю щиток на переднем стекле, чтобы прикрыть глаза. Но в откидное зеркало не гляжу, как всегда. Молитва не в силах исправить искореженную плоть. Я научился жить с яростью и стыдом. Ангелы, которые казались людьми с особыми чертами, существовали всегда. Но я ненавижу Бога за то, что он позволил такой фигне случиться со мной.

Мои шины оставляют на земле следы, похожие на грязные вафли, а снег тут же заваливает их, словно меня и не было здесь никогда. Снег похож на время. Он покрывает все, к чему прикасается, новым слоем значений, которые заменяют прежние и те, что были до них. В этих краях снег забеливает все, и здесь, на 414-й миле, навеки недоступной, находится территория временных фактов, приблизительных доказательств.

Не считая огней, которые движутся мне навстречу в нескольких милях отсюда, Большая Пустота теперь искриста и черна, а я приближаюсь к Прудхо Бей. Я смотрю на широкие лучи, на линии прыгающих точек. Дальнобойщики зовут ее Молнией и клянутся, что если смотреть на нее достаточно долго, то она проникает к вам внутрь; дурные дела творит. Когда я подъезжаю к Дедхорсу, уже 3.36 утра, температура минус семнадцать. Высокие натриевые фонари стоят вдоль дороги, деревьев здесь нет совсем, только машины, механические тени повсюду. Даже церкви нет. Этим все сказано. Там, где нет Бога, правят своеволие и боль. Я это видел.

Из промышленных зданий клубами валит пар, рабочие уже на ногах, ходят повсюду, одетые в парки; они работают сменами, по двадцать четыре часа, изможденная армия живых мертвецов, выброшенных из времени, забытых друзьями и родными, которые ненавидят их. Большинство из них лгут. Никто не умеет любить. Вахтовиков тысячи, местных человек двадцать пять. Это бездушная транзитная тюрьма, и если бы они знали, кто я, то пали бы передо мной на колени и молили о прощении.

Пусть умрут за грехи, которым поклоняются.

Я оставляю свою фуру в транспортном дворе, получаю деньги, иду в столовую поесть горячего, потом беру комнату в отеле Прудхо Бей, приземистой одноэтажке в центре здешней зоны.

Замороженный океан тихо плещется неподалеку без видимых приливов и отливов, а местный скобяной магазин торгует двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю, даже в метель. Политика у них такая — если чего в продаже нет, то никому это и не надо. Я захожу купить у них пару перчаток и сменные лезвия для ножовки. Возвращаюсь к себе в комнату.

Пробую уснуть.

Сугробы намело вровень с подоконниками, я пью скотч и смотрю поверх них на септические клубы дыма с нефтеперегонного завода Прислушиваюсь к обрывкам ссор, которые доносятся из баров, когда там открываются двери. Смех и алкогольное безумие. Яростное отчаяние в голосах, их жалкий, жадный шум. Все они прокляты. Они станут больны, и опустошатся, и агония пожрет их.

Отрава к отраве.

Из своего окна я вижу бескровное пространство, уходящее к Фэрбенксу. Я меряю его отупляющую монотонность красными от напряжения глазами. Ненайденные фрагменты подо льдом. Искаженные страхом лица, изломанные конечности, рваная плоть. Парами и поодиночке. Я представляю, как они лежат под бескрайним льдом, там, где и должны быть, наконец. Там они всегда останутся одинаковыми, никогда не испортятся, не смогут принимать неправильные решения, коверкать жизни. Я спас их. Если бы они могли, то восстали бы из многочисленных отверстий, которые я пробурил, исходя паром и скорбью, стеная о прощении. Но поздно. Неисправимым спасения нет.

Виски ударяет мне в голову, и моя кожа болит там, где шрамы покрывают мою ошпаренную физиономию.

Иногда во сне я вижу, как бурю толстый голубоватый лед. Я высверливаю в нем большую полынью и некоторое время стою над ней, а потом прыгаю вниз. Я соскальзываю в древнее море, и течение потихоньку уносит меня прочь от проруби, подо льдом, остужая мои изболевшиеся мысли. Я смотрю сквозь лед наверх, на мир, в котором у меня не было места, который всегда отталкивал меня. Затем я закрываю глаза и засыпаю. Наконец я дома.

Людям плевать.

Они делают что хотят. Ломают жизни себе. А заодно и другим Хапают и хапают. Портят все хорошее, ничего не дают взамен. Как мои родственнички. И везде, куда ни пойди. На любом маршруте этой проклятой страны одно и то же. Я привожу их сюда, где их никто не отыщет. Да их и не ищут. Может быть, когда я возвращаю их морю, в этом уродливом, безразличном мире восстанавливается какой-то баланс.

Вот, помню одного на той неделе. Рабочий с нефтеперерабатывающего завода. Нервничал. Ехал в Дедхорс. Под ногтями черные каемки, глаза невыспавшиеся. Когда мы выехали из Фэрбенкса, погода испортилась. Лобовое стекло покрыла корка льда, дворники скребли по нему. Он бросил на меня взгляд, поблагодарил за то, что я согласился его подбросить. Я предложил ему кофе из моего термоса, и он сказал да, вежливо. Но я-то видел, что он из тех, кому нравится причинять боль другим, и он получает удовольствие, когда его молят о пощаде. Из его небрежного разговора я понял, что он думает только о себе, и всякий, кому случится подойти к нему слишком близко, пожалеет об этом. Прихлебывая мой кофе, он глянул на мой пистолет, висящий в скобе на двери. Потом снова на меня. Нас тряхнуло на ухабе, из-под сиденья выкатился рулон скотча, и метель поглотила нас целиком.

Вот и все.

То же было и с теми, кого я встречал в Сан-Диего. И дальше на юге. И на востоке. В Тулсе. Столько голосов, столько лиц. Я разговариваю с людьми, пока они пьют кофе, чтобы потом записать подробности. Иначе я запутаюсь. Все они такие самолюбивые эгоисты. И нахалы. Все 361 только о себе и говорили, лишь немногие спрашивали обо мне, или о вере, или о том, куда попадет их душа. Тщеславные ослы, дешевки.

Самая длинная зафиксированная ночь в Прудхо длилась пятьдесят четыре дня. Самая короткая — двадцать шесть минут. Здесь повсюду крайности. Люди так или иначе приспосабливаются, каждый на свой манер. И манеры эти настолько различны, что ад и рай в сравнении с ними — близнецы-братья. Иногда, летом, когда роятся москиты и здесь становится тепло, Северное сияние полыхает так, словно намерена осветить всю твою жизнь и показать тебе ее неприглядность. Время и место. Боль. Лица людей, которые никогда не любили. Чужие, которые обижали. Насилие и пытка.

Мир — больной зверинец.

Пока я слушаю, как они гогочут на заледеневшей улице, точно банши, боль и усталость сваливают меня. Когда генераторы замирают, свет гаснет, и моя комната погружается в темноту, я с размаху налетаю на туалетный столик и слышу, как падает и вдребезги разбивается зеркало. В мотелях я всегда отворачиваю зеркала к стене, иногда даже обматываю их одеялом, которое закрепляю скотчем, чтобы не видеть. Но через минуту генераторы включаются снова, вспыхивает свет, и я по инерции опускаю взгляд, чтобы не наступить босыми ногами на осколки.

В мигающем свете электрических ламп я вижу осколки кошмарного лица, которое я уже позабыл. Исполосованная шрамами мозаика из физиономий всех моих родственничков — уродливая щель рта, как у отца, полные нездорового презрения пустые глаза матери. Нос, широкий, приплюснутый и вульгарный, как у брата Я смотрю на свое отражение в осколках зеркальной мозаики и плачу.

В тот миг я понимаю, что, как бы я ни сопротивлялся этой истине, но я виновен и проклят. Я принадлежу не Небу, но Земле. Я беру. И ничего не даю взамен. Я не лучше всех остальных. Садизм и страдания — вот все, что я знаю; я вырос среди них. Я один из них. Мое сердце — Инквизиция, мои мысли подлы и грязны. Господь оставил меня, и я брошен.

Я пью песок.

Когда над Дедхорсом разгорается день, я сломлен. Меня предали. Я одеваюсь, принимаю душ и говорю консьержу, что заплачу за зеркало, а он отвечает, что теперь меня ждут семь лет несчастий. Он улыбается, как ящерица, и мне хочется всадить пулю ему в череп. На улице выясняется, что машины замерзли, и планы изменились. Рабочих надо везти обратно, через Большую Пустоту, у многих нет денег. Я иду в столовую выпить кофе, и молодая женщина, готовая, судя по глазам, на любые услуги, просит меня подбросить ее до Фэрбенкса Я отказываюсь, говоря ей, что не еду туда Она не понимает, ведь дорога кончается там, где она кончается, и свернуть с нее некуда.

Ну и черт с ней. Черт с ними со всеми. И особенно черт с ним, с Богом. За то, что он лгал; за то, что заставил меня поверить.

Я забираюсь в фуру и поворачиваю к Фэрбенксу, думая о том, что мир бессмыслен и незачем его спасать. Как и мою семейку. Как меня. Психиатр был прав, а я его не понял. Он приходил ко мне в палату, водил меня гулять в сад, старался помочь мне. А я думал, что он зло, раз пытается лечить ангела. Я отрезал ему язык ножницами, смылся оттуда и пустился в бега. У каждого из нас свои причины для сожалений.

Падающий снег стеной обступает меня со всех сторон, а я лишь жму на газ, забыв об ограничении скорости. Добравшись до отрезка Далтона, где лед самый тонкий, я еще прибавляю скорости и мчусь по скользкой глади. Рулевое колесо рвется у меня из рук, когда разогнавшаяся фура раскачивает подо льдом волны, и от них дорога впереди пойдет складками, словно тяжелое одеяло, которое медленно встряхивают на ветру.

Когда мои передние колеса начинает водить из стороны в сторону, я бросаю взгляд вперед и вижу брата, он стоит на белом пригорке с перепиленной шеей — моя работа; похоже на красный шутовской воротник. Рядом с ним стоят убийца-отец и садистка-мать. Оба смотрят на меня, не мигая, и ждут, ждут меня, потому что знают — я такой же, как они, и никогда не буду другим, и за все, что я сделал, место мне в холодной воде, как и им.

Я чувствую, как море колышется под дорогой, а волны становятся все крупнее и уже ломают лед, так что шоссе под колесами моего грузовика идет трещинами. Вдруг лед трескается, как большой кусок стекла, мой мотор ревет, словно попавший в западню раненый зверь, когда мне навстречу устремляется огромная трещина. И еще она. И еще, еще, все шире и быстрее, а рвущиеся из них волны вспарывают дорогу.

Колеса вертятся, я понижаю передачу, и тут моя фура резко оседает в темную густую воду. Ремень безопасности держит меня крепко, и я почти не чувствую рывка, а мои противотуманные фары заливают светом крошащуюся дорогу, трещины на белом полотне, сквозь которые сочится черная густеющая жижа Фура начинает издавать ркасный скрежещущий звук, ее огромные передние колеса и решетка радиатора оседают в дорожное месиво, тяжелая машина медленно гибнет, а море плещется у самой моей двери, требуя меня к себе Я смотрю на него без всякого выражения, зная, что я это заслужил.

Я медленно опускаю стекла.

Ледяная вода врывается внутрь, плещется вокруг меня, и я вскрикиваю от пронзительного холода и захлебываюсь солью, которая заполняет меня. Словно в замедленной съемке, я вижу, как кружат по затопленной кабине мои пожитки, как расползаются чернила на страницах моей записной книжки, унося с собой даты и имена; плывет моя библия, за ней средство от насекомых. Кабина грузовика со скрипом поворачивается, с мясом отрываясь от огромного трейлера, и я вижу сквозь лобовое стекло, как море заливает нас, и мы медленно опускаемся в черно-зеленый Океан.

Мои сны были вещими. Но они ошибались.

Идя ко дну, я вижу неясные тени, они приближаются.

Я едва различаю их в темноте, и мне становится страшно, когда они подплывают ближе — с простреленными лицами, перерезанными глотками, многие без рук или ног, с заклеенными скотчем ртами. Целая толпа бледных покойников поднимается мне навстречу из зарослей келпа, их раны еще свежи, окровавленная одежда топорщится пузырями. Все они хотят причинить мне боль, как я им.

Они бросаются на меня, и я поднимаю голову и вижу мир, где мне никогда не было места; мир, который всегда отталкивал меня.

Море становится красным, и я, наконец, дома.

Грэм Мастертон

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО СУЩЕСТВОВАНИЯ АНГЕЛОВ

Грэм Мастертон родился в Эдинбурге, в Шотландии, там, где и разворачиваются события его рассказа «Доказательство существования ангелов». Свою карьеру автора страшных рассказов он начал в 1975 году, почти случайно. До тех самых пор, работая редактором сразу двух журналов, «Пентхауз» и «Форум», он прославился тем, что писал необычайно популярные пособия по сексу вроде «Как свести вашего мужчину с ума в постели». Когда этот рынок переполнился, он предложил издателям «Маниту», повесть о целителе-индейце, который возродился в наше время, чтобы отомстить. Впоследствии по книге был снят фильм с Тони Кертисом в главной роли.

За первой повестью последовало более ста романов и рассказов, многие из которых были адаптированы для телевидения и графических новелл. Среди его последних книг «Слепой ужас» (пятый, завершающий роман из серии о Маниту), «Дух огня», «Призрачная музыка», «Потомки» и «Дверь демона», новейшее из серии про Джима Рука.

Мастертон был первым западным автором страшных романов, которого напечатали в Польше, куда он сам и его жена, Виешка, часто ездят — в Варшаву, Познань и Вроцлав.

«Идею рассказа „Доказательство существования ангелов“ подбросил мне приятель, который работает на кафедре развития человека в Висконсинском университете в Мэдисоне, — вспоминает автор. — Его друг снимал на видео первые самостоятельные шаги маленьких детей и пришел к выводу, что они не могут делать это иначе, как при чьей-то невидимой поддержке. И этой поддержкой, этими невидимыми руками могли быть лишь руки неких незримых покровителей. Иначе говоря, ангелов».

Она полюбила ребенка страстной сестринской любовью еще до рождения и назвала Алисой. Мать разрешала ей прикладывать ухо к животу и слушать, как бьется внутри его сердечко, а иногда она даже чувствовала, как волновался живот, когда он ворочался внутри. На деньги, которые подарили ей родители к тринадцатому дню рождения, она купила малышу у Дженнера маленькое клетчатое платьице с кружевным воротничком, которое спрятала, чтобы подарить ему в тот день, когда он появится на свет.

Она была уверена в том, что он будет девочкой, и уже представляла, как станет учить Алису ее первым балетным па; и как они вместе будут танцевать начальные сцены из La Fille Mai Gardee, на радость маме и папе. А еще она мечтала, как зимними утрами будет водить Алису на прогулки на Замковый Холм, где незнакомые прохожие будут останавливаться и ворковать с ней, принимая Джилли за мать Алисы, а не за старшую сестру.

Но вот однажды январским утром она услышала, как вскрикнула мать; и сразу же началась беготня вверх и вниз по лестнице. А потом папа повез ее в клинику на Морнингсайд, и хлопья снега облепили их, как рой белых пчел, постепенно скрыв из вида.

День она провела у миссис Макфейл, которая приходила к ним убираться, в ее чистом холодном домике на Ранкиллор-стрит, где громко тикали часы и сильно пахло лавандовой полиролью. Миссис Макфейл была крохотной и неприятной и все время по-цыплячьи дергала головой. В обед она поставила перед Джилли порцию какой-то серой еды, с луком, и, дергаясь, смотрела, как девочка с несчастным видом ковырялась в тарелке, а на подоконнике в это время рос сугроб.

На заднем дворе миссис Макфейл стояла, чуть накренившись, вращающаяся сушилка для белья, теперь тоже нагруженная снегом. Она напомнила Джилли серафима с простертыми крылами; пока она смотрела, солнце вдруг выглянуло из-за туч, и серафим засиял, ослепительный и величавый, и в то же время скорбный, ведь он был привязан к земле, а значит, не мог надеяться подняться на Небо.

— Есть-то будешь, или как? — спросила миссис Макфейл. На ней был бежевый свитер, весь в катышках шерсти, и коричневый берет, хотя она никуда не собиралась. Ее лицо напомнило Джилли тарелку холодной овсянки, с пенками, в которую кто-то воткнул две изюмины вместо глаз и ложкой нарисовал рот уголками вниз.

— Простите, миссис Макфейл. Наверное, я еще не проголодалась.

— Хорошая еда пропадает. Это же лучшая баранина, с ячменем.

— Простите, — повторила она.

Но вдруг, неожиданно, неприятная миссис Макфейл улыбнулась ей и сказала:

— Ничего, не страшно, дорогая. Младенцы-то ведь не каждый день рождаются, правда? Кто это, по-твоему, будет? Мальчик или девочка?

Мысль о том, что это может оказаться мальчик, никогда не приходила Джилли в голову.

— Мы назовем ее Алисой, — сказала она.

— А если это он?

Джилли положила вилку. Поверхность ее рагу покрывалась маленькими шариками жира. Но затошнило ее совсем не от этого. А от внезапной мысли о том, что ее мать, возможно, прячет в своем животе брата вместо сестры. Брата! Сына и наследника! Разве не о нем вечно твердила бабушка, когда они приезжали к ней в гости? «Какая жалость, что у тебя нет сына и наследника, Дональд, который носил бы имя твоего отца».

Сын и наследник не захочет учить балетные па. Он не захочет играть с ее кукольным домом, который она заботливо принесла с чердака, перестелила в нем коврики, поставила обеденный стол и три тарелочки с пластмассовой яичницей и сосисками.

Она так долго копила на то клетчатое платьице. А что, если и в самом деле родится мальчик? Она даже раскраснелась от досады на собственную глупость.

— Уж не температура ли у тебя, детонька? — забеспокоилась миссис Макфейл. — Не хочешь есть, и не надо. Я потом твою порцию подогрею. Яблочного пудинга хочешь?

Джилли мотнула головой.

— Нет, спасибо, — прошептала она и попыталась улыбнуться. За окном солнце опять скрылось, небо помрачнело; но сушка для белья стала еще больше похожа на потерпевшего крушение ангела. Мысль о том, что он простоит там всю ночь, никому не нужный, никем не любимый, не в силах взлететь, показалась ей непереносимой.

— Давай-ка телевизор включим, — сказала миссис Макфейл. — А то, чего доброго, «Главную дорогу» пропустим. Не о чем и с соседками поболтать завтра будет.

Они сели на неуклюжий коричневый диван и стали смотреть шоу по расплывчатому, взятому напрокат телевизору. Но Джилли то и дело оглядывалась через плечо на серафима во дворе, наблюдая, как его крылья становятся тем больше и мощнее, чем быстрее падает снег. Может быть, он и взлетит, в конце концов.

Миссис Макфейл шумно сосала мятный леденец.

— Чего ты все вертишься, а, детка?

Сначала Джилли смутилась. Но почему-то поняла, что миссис Макфейл можно рассказать все, и ничего не случится. В смысле, она никому не скажет, не то что бабушка, которая раз взяла и доложила папе с мамой все, что она говорила о школе.

— Ваша сушилка. Она как ангел.

Миссис Макфейл тоже обернулась и посмотрела во двор.

— Ты про крылья?

— Это всего лишь снег.

— А ведь ты права, детка. Так оно и есть. Чистый ангел. Серафим и херувим. Ты же знаешь, они всегда прилетают, когда рождаются младенцы. Это их долг хорошенько приглядывать за ними, за малышами-то, пока те не встанут на ножки как следует.

Джилли улыбнулась и покачала головой. Она не поняла, что имела в виду миссис Макфейл, но не хотела в этом признаться.

— У каждого ребенка есть ангел-хранитель. У тебя твой; у твоего братика или сестрички будет свой.

«Это должна быть Алиса, — мелькнула у Джилли отчаянная мысль. — Не может быть, чтобы это оказался сын и наследник».

— Конфетку хочешь? — спросила миссис Макфейл и протянула ей мятый, липкий кулек.

Джилли снова покачала головой. Она как раз отвыкала от сладкого. Если уж балериной стать не получится, так хотя бы супермоделью.

К четырем часам стемнело. Папа пришел за ней в пять и стоял на крылечке дома миссис Макфейл, на его плечах лежал снег, а изо рта пахло виски. Он был худой и очень высокий, с крохотными усиками песочного цвета и яркими серыми глазами, похожими на раковины с Портобелло бич, какими те бывают, пока не высохнут. Волосы на его макушке уже редели и теперь торчали дыбом.

— Я пришел за тобой, — сказал он. — Твоя мама в порядке, малыш тоже, и вообще все хорошо.

— А вы, видать, уже это дело отметили, мистер Драммонд, — сказала миссис Макфейл с притворным осуждением. — Ну, и правильно. А теперь расскажите нам, кто родился, и сколько весит, и все-все.

Папа положил ладони Джилли на плечи и посмотрел ей прямо в глаза.

— У тебя родился брат, Джилли. Он весит семь фунтов и шесть унций, и мы назовем его Тоби.

Джилли открыла было рот, но не смогла сказать ни слова. Тоби? Кто такой Тоби? И что случилось с Алисой? У нее было такое чувство, словно Алису тайно похитили, а нагретое ею местечко в материнской утробе занял неизвестный гадкий мальчишка, о котором она знала лишь одно: он подменыш, кукушонок.

— Шикарно! — сказала миссис Макфейл. — Неудивительно, что вы уже опрокинули стаканчик, мистер Драммонд! Да если бы и сигару выкурили, я бы не удивилась!

— Ну, Джилли? — спросил ее отец. — Разве не здорово? Подумай только, как тебе весело будет с ним, с братишкой!

Джилли трясло от неподдельного горя. Ее глаза налились слезами, и они текли по ее щекам прямо на клетчатый шарф. «Алиса! Они забрали тебя! Они не разрешили тебе жить!» Она так часто думала о сестренке, что даже знала, как она будет выглядеть и о чем они будут с ней говорить. И вот Алисы не стало и не будет уже никогда.

— Джилли, в чем дело? — спрашивал отец. — С тобой все в порядке?

В горле у Джилли стоял твердый комок, как будто она проглотила, не рассосав, один из леденцов миссис Макфейл.

— Я купила… — начала она, и тут же остановилась, потому что легкие у нее болели, и каждый вдох давался с большим трудом. — Я купила… я ей купила платье! Потратила на него все свои деньрожденные деньги!

Отец рассмеялся и прижал ее к себе.

— Ну, ничего, не забивай свою маленькую головку такими пустяками! Мы с тобой вместе сходим в магазин и поменяем его на комбинезон или даже на штанишки! Годится? Не плачь больше, сегодня такой счастливый день! Не будешь больше горевать, обещаешь?

Но Джилли все шмыгала и шмыгала носом и вытирала глаза своими шерстяными перчатками.

— Ох, уж этот возраст, — мудро заметила миссис Макфейл. — Но вообще она сегодня была хорошей девочкой. В обед почти ничего не ела, правда, а так чистый ангел.

Пока они переходили Кларк-стрит, вокруг них бушевала настоящая метель. Отец оставил машину возле кинотеатра «Одеон», и она уже стала похожа на маленькую иглу на колесах. В «Одеоне» показывали «Алису в Стране чудес», и Джилли почти поверила, что это никакое не совпадение, а заговор руководства кинотеатра с ее родителями, чтобы подразнить ее, Джилли.

Они сели в машину и поехали к центру. Метель почти скрыла очертания скалы и замка над Принцесс-стрит, а последние покупатели плелись по шероховатым, посыпанным солью тротуарам, точно заблудшие души во сне, от которого им не суждено проснуться.

Прошел год, и снова наступила зима. Джилли сидела у своего туалетного столика перед зеркалом, намотав на голову скатерть, и думала о том, как стать монахиней. Из нее вышла бы симпатичная монахиня. Она была очень тонкой и худенькой для своих четырнадцати лет, с бледным лицом и большими темными глазами — печальными, проникновенными, какие иногда встречаются у шотландцев. Она помогала бы бездомным и больным, самоотверженно бинтовала бы их язвы и давала бы им попить.

Беда только в том, что монахини должны отказываться от мужчин, а ей ужасно нравился Джон Маклеод из младшего шестого класса, хотя сам он не обращал на нее ровно никакого внимания (насколько она могла судить). Джон Маклеод был очень высокий, с копной непокорных рыжих волос, и он был капитаном по керлингу. Она ходила смотреть, как он играет, и раз даже подала ему бутылку эля. Он сунул горлышко в рот и сказал:

— Аибо.

Другая беда была в том, что стать монахиней — это очень католический поступок, а Драммонды были яростными приверженцами Церкви Шотландии.

Она встала и подошла к окну. Небо было цвета бледной резины, и садики на Чарлотт-сквер засыпал снег.

— А ты что думаешь, Алиса? — спросила она. Алиса была еще жива, она жила в сознании Джилли, в его дальнем, потайном углу. Джилли знала, что если она прекратит думать об Алисе, то та исчезнет, совсем, полностью, так, словно сама мысль о ней никому никогда не приходила в голову.

«Ты хочешь стать монахиней? — переспросила Алиса. — Так сделай это тайно. Принеси обеты, но никому об этом не говори».

— Какой тогда в них смысл? Какой смысл становиться монахиней, если никто об этом не знает?

«Бог узнает. Посвяти жизнь служению Господу и почитанию Девы Марии, помогай своим братьям и сестрам, людям, даже если они пьяные спят в подворотнях, и тебе воздастся на Небесах».

— А что, если Джон Маклеод пригласит меня в кино?

«Но ведь от обетов можно и отказаться, по крайней мере, на один вечер».

Так, со скатертью на голове, она стояла и смотрела в окно, как вдруг в комнату вошел отец.

— Это что такое? — спросил он. — Ты что, в привидения играешь?

Джилли сорвала с головы скатерть и покраснела.

— Мама просит тебя покормить Тоби обедом, пока она заканчивает стирку.

— Я что, обязана? Мне ведь уроки надо делать.

— Где? Какие уроки? Не вижу никаких уроков. Давай, Джилли. Мама ужасно занята по дому, и за Тоби надо смотреть. Я на тебя рассчитываю.

Джилли неохотно поплелась за отцом вниз. Они жили в большом четырехэтажном доме на Чарлотт-сквер, унаследованном от маминых родителей, содержать который стоило уйму денег. Со времен бабушки и дедушки в нем почти ничего не изменилось: те же коричневые обои с цветочным рисунком, коричневые бархатные портьеры, огромные мрачные картины с оленями в беде. Вид Бен Бьюи в грозу был среди них самым радостным.

Мать в большой, выложенной желтым кафелем кухне усаживала Тоби на высокий стульчик. Она была высокой и стройной, как Джилли, но не темной, а светловолосой, с яркими синими глазами. Тоби унаследовал ее цвет лица и глаз, а еще у него была копна светлых кудряшек, нежных, как шелк, которые мать не хотела стричь. Папе они не очень нравились, из-за них Тоби походил на девочку; но Джилли была иного мнения. Алиса была бы изящной и темноволосой, как она, и они вместе хихикали бы и перешептывались.

— Его пюре готово, — сказала мама и подала Джилли открытую банку, обернутую тряпочкой, чтобы не обжечься. Джилли пододвинула стул к большому сосновому столу и села, помешивая в банке ложкой, а Тоби захлопал в пухлые ладошки и запрыгал на своем стульчике. Он всегда старался, чтобы Джилли его заметила, но Джилли знала, кто он есть, и потому не обращала на него внимания. Кукушонок. Милой смуглянке Алисе не суждено было увидеть свет дня, а ее место заняло это пухлое кудрявое нечто. Он даже спит в ее колыбельке.

Набрав ложку овощного пюре, Джилли поднесла ее к ротику Тоби. Но тот, едва почувствовав вкус, отвернулся. Джилли попробовала еще раз, и ей удалось всунуть немного ему в рот, но он тут же все выплюнул, запачкав чистый слюнявчик.

— Мам, ему не нравится.

— Ну и что, пусть ест. Больше ничего нету.

— Давай, кукушонок, — уговаривала Джилли, набрав новую ложку. На этот раз она схватила его за голову, не давая отвернуться, и нажала ему на щеки так, что ему волей-неволей пришлось открыть рот. Тогда она положила ложку пюре ему прямо на язык.

Тоби долго возмущенно отплевывался, с каждой секундой становясь все краснее и краснее. Наконец громкий протестующий вопль вырвался из его рта, а вместе с ним и комок пюре, которое растеклось по рукаву джемпера Джилли.

Джилли яростно отшвырнула ложку.

— Ах, ты, кукушонок! — завопила она на него. — Гадкая жирная кукушка! Ты мерзкий, я тебя ненавижу!

— Джилли! — ахнула мать.

— Мне плевать! Я его ненавижу и кормить не буду! Пусть хоть с голоду умирает, мне все равно! Не знаю, зачем он вообще вам понадобился!

— Джилли, не смей так говорить!

— А я вот смею и буду!

Мама вынула Тоби из его стульчика, взяла на руки и стала качать.

— Если тебе все равно, тогда иди в свою комнату и сиди там до конца дня без чая. Посмотрим, как тебе понравится немного поголодать!

Снова пошел снег. Пухлые тяжелые хлопья летели со стороны Ферт-оф-Форта.

— Они правда думают, будто я не знаю, что они сделали с тобой, Алиса.

«Ты должна простить их, ибо они не ведают, что творят».

— Не хочу прощать. Я их ненавижу. И больше всего за то, что они сделали с тобой.

«Но ты ведь теперь монахиня. Ты дала обет. Во имя Отца, и Сына и Святого Духа, ты должна простить их, аминь».

Джилли проводила день, валяясь на кровати и читая «Немного Веры», роман о монахине, которая основала миссию в южных морях и влюбилась в контрабандиста. Она прочла его уже дважды, и больше всего ей нравилась та сцена, в которой монахиня после пяти дней и ночей поста в наказание за свои страстные чувства, видит чудесное явление святой Терезы, «горящей, точно солнце», и та прощает ее за то, что она чувствует, как женщина.

В пять часов она слышала, как мать понесла Тоби наверх, в ванную. В половине шестого из комнаты напротив донеслось пение. Мама пела ему ту самую колыбельную, которой укладывала Джилли, когда она была маленькой, и знакомые звуки только усилили ее одиночество и тоску. «Потанцуй да попляши,/Папе ручкой помаши!/ Он сейчас рыбачит в море, / Но домой вернется вскоре…» Повернувшись лицом к стене, она уныло уставилась на обои. Считалось, что на них нарисованы розочки, но то, что она видела, больше всего напоминало хитрую рожу в колпаке, средневековую физиономию, кривую, точно от проказы.

Немного погодя открылась дверь, и вошел отец.

— Ты уже готова попросить прощения? — спросил он.

Джилли не отвечала. Постояв у двери, отец подошел и сел на край ее кровати. Нежно положил ладонь ей на руку и продолжал.

— Это совсем на тебя не похоже. Джилли. Ты ведь не ревнуешь к маленькому Тоби, правда? Не надо. Мы любим тебя не меньше, чем прежде. Я знаю, что мама много занимается с Тоби, но она любит тебя, и я тоже.

«А как же я?» — спросила Алиса.

— Может быть, извинишься, и мы вместе пойдем вниз пить чай? Сегодня на ужин рыбные палочки.

«Вы никогда меня не любили».

— А, Джилли, что скажешь?

— Вы никогда меня не любили! Вы все хотели, чтобы я умерла!

Отец уставился на нее, не веря своим ушам.

— Мы хотели, чтобы ты умерла? Что это взбрело тебе в голову? Мы тебя любим; иначе тебя не было бы; и, если хочешь знать правду, ты осталась бы нашим единственным ребенком, и мы были бы рады этому, если бы случайно не получился Тоби. Мы не думали заводить его, но так случилось, и вот он здесь, и мы его любим. Точно так же, как мы любим тебя.

Джилли с красными от слез глазами села на постели.

— Случайно? — повторила она. — Случайно? Объясните Алисе, что ваш Тоби — случайность!

— Алисе? Какой еще Алисе?

— Вы убили ее! — завопила Джилли. — Вы ее уничтожили! Вы уничтожили ее, и она никогда не жила!

Встревоженный и разозленный, отец встал.

— Так, Джилли, хватит. Я хочу, чтобы ты успокоилась. Сейчас я позову маму, и мы все вместе немного поговорим.

— Не хочу я с вами говорить! Вы — чудовища! Я вас ненавижу! Уходи!

Отец еще помешкал. Потом сказал:

— Лучшее, что ты можешь сделать, дорогая, это принять ванну и лечь спать. Утром еще поговорим.

— Не нужна мне ваша дурацкая ванна.

— Тогда ложись грязной. Мне, в общем-то, все равно.

Она лежала на кровати, прислушиваясь к звукам в доме. Сначала отец и мать разговаривали; потом кто-то начал набирать ванну. Прямо над ее комнатой завыл и зашипел котел. Она слышала, как открываются и закрываются двери, как бормочет телевизор в родительской спальне. Наконец дверь у них закрылась, и свет погас.

За окном снег так плотно укутал весь город, от Дэвидсон Мейнз до Морнингсайда, что наступила полная тишина, и Джилли готова была поверить, будто все вокруг умерли, и она осталась одна.

Ее разбудил яркий свет, танцующий на обоях. Открыв глаза, она некоторое время следила за ним, нахмурив лоб, не понимая, где она, спит или уже проснулась. Свет дрожал, трепетал, порхал из стороны в сторону. Он то вытягивался в широкую волнообразную линию, то вдруг завязывался в узел и становился похож на бабочку.

Джилли села в постели. Она была полностью одета, а ее ноги затекли оттого, что она спала в неудобной позе. Свет шел из-под двери. Сначала он ослеплял, потом затуманился. Он плясал, подпрыгивал, менял направление. Потом вдруг скрылся под дверью, так что остались лишь тусклые отраженные блики.

«О, нет! — мелькнуло у нее в голове. — В доме пожар!»

Она выбралась из постели и на онемевших ногах заковыляла к двери. Пощупала ручку, чтобы понять, не горячая ли она. К ним в школу приходили пожарные и рассказывали о том, что следует и чего не следует делать во время пожара, и она знала, что дверь нельзя открывать, если ручка горячая. Огонь питается кислородом, как грудной ребенок — молоком.

Но ручка оказалась холодной, как и сама дверь. Джилли осторожно повернула ручку, приоткрыла дверь и выскользнула в коридор. Комната Тоби была прямо напротив; свет шел оттуда, пробиваясь в щели по обе стороны двери, под и над ней. Временами он становился таким ярким, что больно было смотреть, и тогда вспыхивала каждая щелочка, даже в замочной скважине как будто пылал огонек.

Она принюхалась. Страннее всего было то, что дымом совсем не пахло. И треска, который обычно сопровождает пожар, тоже слышно не было.

Приблизившись к двери Тоби, она кончиками пальцев коснулась ручки. Тоже холодная. Никакого пожара в комнате Тоби не было. Она вдруг испугалась. В животе стало скользко и холодно, как будто она проглотила что-то ужасно противное и ее вот-вот стошнит. Если в комнате Тоби не пожар, то что это?

Она уже хотела бежать к родителям, как вдруг услышала необычный звук. Негромкий треск, больше похожий на шелест; и тут же загулил и захихикал Тоби.

«Он смеется, — сказала Алиса. — С ним все в порядке».

— Жаль, что это не пожар. Хоть бы он умер.

«Нет, ты этого не хочешь, и я не хочу. Ты теперь монахиня; ты же дала обет. Монахини все прощают. Монахини все понимают. Они — невесты Христовы».

Она распахнула дверь комнаты Тоби.

И «Святая Мария!» — закричала Алиса.

Зрелище, открывшееся ее глазам, было столь впечатляющим и ослепительным, что она упала на колени и стояла, открыв от изумления рот.

Посреди комнаты возвышалась огромная белая фигура. От нее шел нестерпимый свет, и Джилли даже пришлось прикрыть глаза ладонью. Фигура была такой высокой, что почти касалась макушкой потолка, одеждой ей служили сияющие белые полотнища, а за спиной виднелись огромные сложенные крылья. Мужчина это или женщина, Джилли сказать не могла. Существо излучало столько света, что Джилли едва различала его лицо, в котором смутно виднелись лишь глаза, плававшие в сиянии, как два зародыша-цыпленка в яйце; да еще изгиб улыбки.

Но больше всего, до дрожи, Джилли напугало то, что Тоби выбрался из своей кроватки и теперь стоял — стоял! — на коврике рядом с ней, а это высокое сияющее существо поддерживало его за ручки.

— Тоби, — прошептала она — О, господи, Тоби.

Но Тоби только повернулся к ней и улыбнулся своей самой озорной улыбкой, пару раз неуверенно переступив ножками по ковру, а сияющее существо помогало ему держать равновесие.

Джилли медленно встала. Существо глядело на нее. Хотя его свет ослеплял, она поняла, что в его взгляде нет злобы. Даже напротив, он словно просил понимания; по крайней мере, тишины. Но когда существо подняло Тоби на руки, просто обхватило его своими невидимыми, сверкающими дланями, и он взмыл вверх, самообладание Джилли рассыпалось, как пазл, когда его вытряхивают из коробки.

— Мама! — завизжала она, вскочила, выбежала в коридор и начала колотить в дверь родительской спальни. — Мама, у Тоби в комнате ангел! Мам, мам, мам, иди скорей! У Тоби в комнате ангел!

Отец и мать выбежали из спальни растрепанные, с выпученными от страха глазами, не соображая, куда бегут. Бежали они в спальню Тоби, а Джилли за ними.

Он был там, лежал, уютно укрытый синим с желтым одеялом, и сосал пальчик. Довольный, кудрявый и совсем сонный.

Папа повернулся и серьезно посмотрел на Джилли.

— Я видела ангела, — сказала она. — Я ничего не выдумываю, честно. Он учил Тоби ходить.

Доктор Водри сплел пальцы вместе и покачался из стороны в сторону в своем черном кожаном кресле. Из его окна было видно серую кирпичную стену с полосками снега. На его столе стоял горшок с засохшим растением и фотография троих страшненьких ребятишек в свитерах, которые были им маловаты. Наполовину индус, он носил очки в толстенной черной оправе, а его черные волосы были зачесаны назад. Джилли подумала, что нос у него как баклажан. Той же формы. Того же цвета.

— Знаешь что, Джилли, у людей твоего возраста религиозные галлюцинации совсем не редкость. Обрести веру со всеми сопутствующими ей проявлениями — желание, которое испытывают многие молодые девушки.

— Я видела ангела, — сказала Джилли. — Он учил Тоби ходить.

— Откуда ты знаешь, что это был ангел? Он что, сам тебе сказал: «Извини, мол, я ангел, заскочил к вам на пару минут присмотреть, чтобы твой маленький братик не ползал до конца жизни на четвереньках»?

— Ничего он не говорил. Просто я знаю, кто это был.

— Ты говоришь, что поняла это — но как? Об этом я тебя и спрашиваю.

Джилли опустила глаза. Ее руки лежали у нее на коленях и выглядели почему-то совершенно чужими.

— Дело в том, что я — монахиня.

Доктор Водри круто повернулся к ней.

— Я не ослышался? Ты сказала, что ты — монахиня?

— Да, тайная.

— Подпольная монахиня, ты это имеешь в виду?

Джилли кивнула.

— Могу я спросить, к какому ордену ты принадлежишь?

— У него нет названия. Это мой собственный орден. Но я посвятила свою жизнь Господу и Пресвятой Деве Марии и страждущему человечеству, даже если оно валяется, пьяное, в подворотнях.

Доктор Водри медленно снял очки и с бесконечной симпатией посмотрел на нее через стол, хотя она сидела, опустив голову, и не могла видеть его взгляд.

— Моя дорогая юная леди, — сказал он, — ваша цель в жизни достойна всяческих похвал; и не мне вам говорить, что вы видели, а чего не видели.

— Я видела ангела.

Доктор Водри отвернулся и стал смотреть в другую сторону.

— Да, моя дорогая. Полагаю, что так оно и было.

Молодой священник ждал ее в библиотеке. Он был невысокий, коренастый, лысоватый, с мясистыми ушами, но все же довольно привлекательный для священника. На нем был жуткий свитер с оленями по всему полю и коричневые вельветовые штаны.

— Садись, — сказал он, показывая на развалины дивана, некогда крытого красной кожей, теперь совсем растрескавшейся. — Хочешь кофе? Или, может, «Айрн Брю»? Хотя я почти уверен, что он загустел. Его купили два рождества назад, и он так и стоит с тех пор на этой полке.

Бледная Джилли робко присела на дальний краешек дивана и едва заметно помотала головой.

Он уселся на стул верхом, а руки сложил поверх спинки.

— И я бы не стал на твоем месте. Кофе тоже барахло.

Настала долгая пауза Часы в библиотеке тикали так устало, что Джилли все ждала, когда они, наконец, совсем выдохнутся, но они все не сдавались.

— Полагаю, мне надо представиться, — сказал молодой священник. — Я Дункан Калландер, но ты можешь звать меня просто Дунканом. Большинство моих друзей зовут меня Пончиком Знаешь — Дункан Пончик?

Опять долгая пауза Потом Дункан сказал:

— Значит, ты видела ангела? Так сказать, во плоти? — Джилли кивнула.

— Этот доктор Водри… психиатр… он считает, что ты переживаешь какой-то стресс. Конечно, это отчасти из-за твоего возраста В твоем теле и в твоем мозгу происходят колоссальные перемены.

Нет ничего удивительного в том, что ты ищешь опоры в ком-то, кроме учителей и родителей. Для одних такой опорой становятся поп-группы; для других — Господь. Однако доктор Водри считает твой случай довольно интересным. К нему и раньше приводили девочек с религиозными видениями. Но с другими, чем у тебя. Он говорит, что почти поверил, будто ты и в самом деле видела то, что ты видела.

Он достал носовой платок и принялся долго и обстоятельно сморкаться.

— Поэтому-то он и послал тебя к твоему священнику, а тот — ко мне. Я вроде как специалист по видениям.

— Я видела ангела, — повторила Джилли. Она чувствовала, что должна повторять одно и то же, пока ей не поверят. Если надо, она будет твердить это всю жизнь. — Он помогал Тоби ходить.

Дункан сказал:

— Он был шести с половиной — семи футов росту, ослепительно белый, и ты с трудом смогла разобрать, где у него глаза и рот. Возможно, у него были и крылья, но ты в этом не уверена.

Джилли вытаращила глаза.

— Как вы узнали? Я же никому ничего не рассказывала.

— И не надо. Начиная с 1973 года, ты двадцать восьмая, кто видел ангела, и все были в точности как твой.

Джилли не верила своим ушам.

— Вы хотите сказать… другие их тоже видели… не одна я?

Дункан протянул руку, взял ее ладонь, крепко сжал.

— Многие, не только ты. Это вовсе не редкость. Уникальность твоего случая заключается в том, что ты — обыкновенная девочка, прости меня за такое слово. Все остальные видения были людям глубоко религиозным, священникам, миссионерам, тем, кто посвятил свою жизнь церкви.

— Я тоже посвятила, — прошептала Джилли.

Дункан ободряюще улыбнулся ей:

— И ты тоже?

— Я дала обет.

— И где же? У святой Агнесы?

Джилли покачала головой:

— В моей спальне.

Рука Дункана переместилась на ее плечо.

— Тогда ты и впрямь необыкновенная послушница. И твое сердце, наверное, чисто и исполнено любви, раз ты видела то, что ты видела.

— А ангелы опасны? — спросила Джилли. — Тоби ведь не пострадает?

— Как раз наоборот, насколько мне известно. Во всех описанных случаях явления ангелов, которые мне доводилось читать, они, напротив, защищали людей, в особенности детей. Неизвестно, приходят они с небес, или это какая-то видимая энергия, которую излучает человеческий мозг. Самые разные люди годы потратили на то, чтобы найти доказательства их существования. Врачи, епископы, спириты… короче, все подряд. Подумать только, какой поднялся бы шум, если бы Церковь сумела доказать, что они настоящие и что их в самом деле посылает Бог.

Протянув руку к столу, он взял книгу, в которой лежали несколько закладок.

— Видишь эти изображения? Более отчетливого доказательства существования ангелов не получал никто и никогда Сорок лет педиатрических исследований младенцев, едва начинающих ходить, показывают, что они делают это вопреки всем законам физики. Им не хватает сил, они не умеют держать равновесие. И все же — вот чудо-то — они это делают.

В 1973 году группа докторов организовала эксперимент в женской больнице Биргама, в Бостоне, в Америке, они наблюдали за детьми, которые только начинали ходить. Снимали их в ультрафиолетовом и инфракрасном свете… результаты перед тобой. По крайней мере, на пяти снимках рядом с младенцем видна высокая тень, которая держит его за ручку.

Джилли смотрела внимательно, чувствуя, как что-то щекочет ей спину, как будто под свитер забралась многоножка. Фигуры были совсем расплывчатые, с едва различимыми глазами. Но они в точности походили на существо, посетившее спальню Тоби.

— А почему никто не говорил об этом раньше? — спросила она. — Если еще двадцать семь человек, кроме меня, видели их, то почему же никто не рассказал?

Дункан закрыл книгу.

— Политика Церкви. Католическая церковь не хотела, чтобы об этих видениях стало известно, опасаясь, что это могут быть не ангелы, а какая-нибудь человеческая эманация. Шотландская церковь не хотела огласки потому, что она вообще косо смотрит на всякие чудеса, суеверия и другие фокусы-покусы. Никто ничего не говорил потому, что ангелы являлись монахам, монахиням и рукоположенному духовенству, а те получали от своего начальства строгий наказ молчать.

— Но я-то не настоящая монахиня! Я могу все рассказать, и никто меня не остановит!

Дункан сказал:

— Сначала я должен поговорить с церковными старостами и узнать, что они думают по этому поводу. В конце концов, если наша прихожанка сделает заявление о том, что она видела ангела, то огласка непременно коснется прежде всего церкви.

— Но вы ведь мне верите или нет? — спросила Джилли. — Я же не сумасшедшая. Я правда его видела, и он правда был там.

— Я верю тебе, — улыбнулся Дункан. — Я поговорю со старейшинами завтра, а потом зайду к тебе домой и расскажу, что они решили.

В тот вечер, пока они сидели за кухонным столом и ужинали бараньими котлетками с пюре из репы, малыш Тоби подковылял к стулу Джилли и прильнул к его краю. Поднял на нее голову и загулил.

— Уходи, кукушка, — сказала она ему. — А то испачкаешь мне всю юбку своими липкими пальцами. — На долю секунды ей показалось, будто в его глазках сверкнула вспышка — настоящая, как бывает, когда фотографируют.

«Следи за своими словами, — предупредила ее Алиса. — У Тоби есть ангел-хранитель, смотри, не рассерди его».

Солнце едва просвечивало сквозь серые облака, похожие на тряпки для мытья посуды, когда на следующий день к ним зашел Дункан Калландер. Он сидел в лучшей комнате, и мама угощала его чаем с печеньем «дамские пальчики».

— Утром я говорил с церковными старостами. Вообще-то у нас даже состоялась специальная встреча И я хочу сказать, что они все шлют вашей Джилли свои самые лучшие пожелания и благодарят ее за то, что она поделилась с ними такой чудесной историей.

— Но это вовсе не история! — перебила его Джилли.

Дункан поднял руку, делая ей знак утихнуть. Но в глаза ей не смотрел. Вместо этого он разглядывал рисунок ковра на полу и говорил так, словно повторял текст, заученный накануне наизусть.

— Как я уже говорил, мой рассказ произвел на них большое впечатление и очень их обрадовал. Однако они считают, что нет никаких доказательств того, что виденное Джилли не было простой оптической иллюзией; или обманом чувств, вызванным стрессом, который обычно сопровождает появление в доме младенца. Иными словами, наиболее вероятным объяснением они считают ревность старшей сестры, которая хочет таким образом привлечь к себе внимание.

Джилли не сводила с него глаз.

— Вы ведь говорили, что верите мне, — прошептала она. — Вы сами так сказали.

— Да, боюсь, что так оно и было, но я ошибался. К сожалению, у меня мистический склад ума, и я часто попадаю из-за этого в неприятности. Церковные старосты — ну, церковные старосты считают, что раз никто до сих пор не доказал, что ангелы на самом деле существуют, они будут думать, что их нет.

Он перевел дыхание.

— Прошу прощения за то, что ввел тебя в заблуждение.

— И это все? — возмутилась Джилли. — И больше ничего? Я видела ангела, а вы говорите, что я все выдумала, потому что ревную к Тоби?

— Можно и так сказать, если хочешь, — ответил Дункан так тихо и пристыженно, что она едва расслышала.

Мама взяла ладонь Джилли и крепко сжала ее.

— Ну, вот, дорогая. Теперь можно забыть обо всем; как будто ничего не было. Хочешь, я испеку сегодня вечером твой любимый пирог?

«Где же ты будешь спать?» — спрашивала Алиса.

— Не знаю. Найду местечко. Как все бродяги.

«Но ведь ты не сможешь спать в подворотне, сегодня холодно».

— Найду какой-нибудь заброшенный дом. Где угодно лучше, чем здесь.

«Тебя ждет ужин. Мама испекла шоколадный торт. Теплая постель готова».

— Ну и что. Зачем ужин и теплая постель, когда тебе говорят, что ты лгунья? Даже тот священник сказал, что я лгунья, хотя кто из нас на самом деле врал?

Она шла по Роуз-стрит, мимо светящихся витрин пабов и индийских ресторанов, среди буйных тинейджеров и веселых подвыпивших прохожих. Может быть, миссис Макфейл не откажется приютить ее на ночь. Миссис Макфейл верит в ангелов.

Когда она дошла до конца Роуз-стрит и начала долгий подъем на мост Уэверли, снова пошел снег. Сэр Вальтер Скотт сочувственно глядел на нее с высоты своего готического постамента, как будто понимал ее беду. Да, он ведь тоже был фантазером что надо. Она надела красное бобриковое пальто и вязаную белую шапочку, но они не спасали от холода, а пальцы на ногах прямо отмерзали.

Улицы на вершине холма были почти безлюдны. Она перешла было через Норт Бридж-стрит, но подумала, что до дома миссис Макфейл лучше добираться переулками, на случай, если папа уже взял свою машину и ищет ее.

Никогда в жизни ей не было еще так одиноко. Она понимала, что людям будет не просто принять ее рассказ. Она была к этому готова. Но предательство Дункана причиняло ей особую боль. Она не могла поверить, что взрослые могут быть столь циничны — особенно такой взрослый, которому по роду занятий полагается защищать праведность и истину и поддерживать слабых.

Уже на середине Блэкфрайерс-стрит она заметила молодого человека, который быстро двигался ей навстречу. На нем были берет, куртка с капюшоном и длинный шарф с надписью «Рейнджерс». Он шел прямо на нее с такой скоростью, что она даже удивилась: гонятся за ним, что ли? Его лицо скрывали клубы пара от дыхания.

Она хотела посторониться, но он, вместо того чтобы пройти мимо, так ткнул ее плечом, что она отлетела к ограде сада.

— Зачем ты это сделал? — взвизгнула она; но он вдруг схватил ее за длинные деревянные пуговицы на пальто и притянул к себе. В свете уличного фонаря она разглядела небритое лицо, острое, как лисья морда, золотую серьгу-кольцо в ухе и кожу цвета свечного воска.

— Гони кошелек! — потребовал он.

— Не могу!

— Как это ты не можешь? Гони, и все.

— Я убегаю из дому. У меня всего шесть фунтов.

— Шесть фунтов и мне сгодятся. А ты завтра убежишь еще раз. Мне и бежать-то неоткуда.

— Нет! — завизжала Джилли и попыталась освободиться. Но он крепко вцепился в ее пальто и тряс ее из стороны в сторону.

— Гони кошелек, а не то хуже будет, красотка!

— Пожалуйста, — выдохнула она. — Пожалуйста, пустите.

— Тогда давай кошелек, и быстро.

Его лицо оказалось так близко, что она едва не задохнулась от застарелого запаха табака, который исходил от его дыхания. Остекленевшие глаза глядели безжизненно. Она сунула руку в карман, вытащила мохнатый кошелек из собачьей шерсти и отдала ему. Он посмотрел на него с презрением.

— Это еще что? Крыса дохлая, что ли?

— Это мой к-к-к…

Он сунул кошелек себе в карман.

— Дураком меня считаешь, да? А вот как оставлю тебе сейчас маленький презентик, пусть тебя тоже считают дурой!

Он сорвал с нее шапку, схватил ее за волосы и принялся таскать из стороны в сторону. Она не могла визжать. Не могла бороться. Она застыла с открытым от ужаса ртом.

И тут она почувствовала, как у нее под ногами завибрировал асфальт. Как будто тяжеленный каток ехал мимо. Низкий рокочущий звук нарастал так стремительно, что едва не оглушил ее. Юнец отпустил ее волосы и в тревоге озирался по сторонам.

— Это еще что… — начал он. Но его слова утонули в ударе грома, за которым последовала ослепительная белая вспышка Прямо перед ними возникла высокая сияющая фигура, которая излучала силу, нимб вокруг ее головы стрелял искрами статического электричества, огромные крылья раскинулись за спиной.

Фигура была такой яркой, что на улице стало светло как днем Снежинки, падавшие на ее крылья, с шипением испарялись. Джилли стояла, прислонившись спиной к садовой ограде, и смотрела, не веря своим глазам. Молодой человек тоже не сводил глаз с явления, парализованный страхом.

Распахнув крылья еще шире, фигура протянула длинную руку и положила на ладонь парня свою ладонь, как будто для благословения или конфирмации.

Раздался громкий треск, эхом отозвавшийся по всей улице. Юнец вскрикнул; дым тут же повалил из его носа и рта; и он взорвался. Куски куртки разлетелись по всему тротуару, а с ними пепел и пустые башмаки.

В ту же самую секунду фигура начала бледнеть. Она сложила крылья, повернулась спиной и растаяла в снегу, так быстро и бесповоротно, как будто вышла в дверь. Джилли осталась одна среди разбросанных фрагментов молодого человека, на безлюдной улице, хотя кое-где в домах уже раздвигались занавески и жильцы выглядывали на улицу посмотреть, что случилось.

Она подобрала свой кошелек. Рядом с ним лежали шесть или семь белых перьев — огромных, мягких, пушистых, как снежные хлопья, хотя иные из них чуточку обуглились по краям Она собрала их все и сначала торопливо зашагала назад, к Норт Бридж-стрит, а потом и побежала. Когда звук пожарных сирен достиг ее ушей, она уже приближалась к дому.

Протолкнув коляску с Тоби в ворота кладбища, она повезла ее наверх, к церкви, по тропинке между могильных плит в шапках снега Дункан стоял на крыльце и клеил на дверь объявления. Заметив ее, он бросил на нее какой-то странный взгляд, но не отвернулся.

— Зачем пришла? — спросил он. — За объяснениями или за извинениями? Можешь получить и то и другое, если хочешь.

— Не надо мне ни того ни другого, — сказала она. — То, что я видела, правда, я знаю это, и мне не нужно никому ничего говорить. И я еще кое-что знаю. У каждого человека есть ангел-хранитель, особенно у молодых, потому что ведь каждому рано или поздно приходится делать что-то невозможное, например, научиться ходить или понять, что родители любят тебя, несмотря ни на что.

— Похоже, ты и с братишкой поладила, — заметил Дункан.

Джилли улыбнулась.

— Наверное, Бог хотел, чтобы он был, иначе Он не послал бы ему ангела-хранителя. И еще Бог хотел, чтобы была я.

Дункан посмотрел на нее вопросительно.

— Ты чего-то недоговариваешь. Уж не явился ли тебе еще ангел, а?

— А вы слышали о парне, которого убило вчера молнией на Блэкфрайерс-стрит?

— Конечно. В новостях передавали.

— Так вот, я там была, и это была не молния. Разве в метель бывают молнии?

— Но если это была не молния, тогда что?

Джилли опустила руку в карман и вытащила оттуда горстку опаленных перьев, которые высыпала на ладонь Дункана.

— Вот, — сказала она. — Доказательство существования ангелов.

Он долго стоял на крыльце, глядя, как она катит коляску с Тоби вдоль по улице. Зимний ветерок пошевелил перья у него на ладони, сдул их одно за другим и разнес по кладбищу. Только тогда священник повернулся, вошел в церковь и закрыл за собой дверь.

Роберт Шерман

ВЕС ПЕРА

Роберт Шерман был не однажды отмечен премиями как автор театральных, теле- и радиопостановок. Он служил штатным драматургом в театре Норткотт в Эксетере, Англия, и регулярно писал для Алана Эйкборна из театра Сент-Джозеф в Скарборо. Однако больше всего он известен по работе в сериале Би-би-си «Доктор Кто», в котором он вернул на экран Далекса, актера из ранней версии того же сериала, за что первые серии были удостоены награды БАФТА, а сам эпизод с его появлением номинировался на премию Хьюго.

Первый томик рассказов Шермана, «Маленькие смерти», вышел в 2007 году. За него автор получил Всемирную Премию Фэнтези в номинации Лучший сборник, вошел в короткий список престижной премии Эдж Хилл, присуждаемой за лучший рассказ, и был объявлен в числе претендентов на международную премию Фрэнка О’Коннора в том же жанре. Второй сборник автора, «Песни о любви для скромников и циников», получил в 2010 году британскую Премию Фэнтези и стал софиналистом премии Ширли Джексон.

Недавно в свет вышел сборник его сценических пьес под названием «Едкая комедия», готовится третий сборник рассказов, «Все мы такие разные».

«— Я не очень люблю писать дома, — рассказывает Шерман. — Дом — это место, где спят, едят и смотрят дневные шоу по телику. Там слишком многое отвлекает. Вот почему много лет назад я решил, что буду писать черновики только в художественных галереях. А лучшая из них, разумеется, в Лондоне, Национальная галерея в двух шагах от Нельсоновой колонны. Там можно сколько угодно бродить с ноутбуком под мышкой, выдумывая рассказы, а если надоест — то просто смотреть на дорогущие картины, которых там много. Замечательно.

Кстати, на многих из этих картин нарисованы ангелы. Они там повсюду — крылья расправлены, нимбы блестят — сидят на облаках, дуют в трубы, порхают вокруг Девы Марии, точно какая-то чудная стража из голых детишек-телохранителей. И я даже начал замечать, что когда мне пишется хорошо, то ангелы вроде как довольны и даже улыбаются мне. А когда нужные слова не идут, когда я ленюсь и начинаю думать, что пора сматывать удочки и пойти пропустить пару пива, они начинают бросать на меня свирепые взгляды.

Этот рассказ я написал в Национальной галерее. Под злыми взглядами множества ангелов. Наслаждайтесь.»

Сначала он решил, что она мертва. И это, разумеется, было ужасно — хотя сильнее всего его потрясло полное отсутствие каких-либо ощущений при этой мысли. Не было ни горя, ни страха, полагалось плакать, но слезы не шли — только нездоровое любопытство вместо всего, что он должен был чувствовать. Он никогда еще не видел трупа. Мать спросила, не хочет ли он попрощаться с дедом, когда тот лежал, одетый для похорон, но ему было всего двенадцать, и он совсем не хотел — а отец сказал, что ладно, все в порядке, пусть лучше Гарри запомнит дедушку таким, каким тот был при жизни, веселым и энергичным, не надо портить впечатление, — и Гарри обрадованно поддакнул — да, мол, не надо, — но дело было вовсе не в этом, дед-то был мертвый, и Гарри просто боялся, что он откроет глаза и скажет ему «привет», когда он подойдет ближе.

И вот труп совсем рядом с ним, всего в трех футах, в пассажирском кресле. Причем труп-то, господи помилуй, принадлежит его жене, которую он знал так хорошо, — уж лучше, чем кого бы то ни было в мире, надо признать. И голова у нее вывернута под таким странным углом, он никогда ее с такой стороны не видел, и никогда не замечал, чтобы ее нос был таким огромным в профиль. Ну и кровища, конечно. Ему стало интересно, когда же, наконец, придут слезы, он уже ощущал пощипывание в глазах и думал, какое это было бы облечение, если бы он мог заплакать от горя, испытать шок, истерику, хоть что-нибудь… как вдруг она подвинула свою вывернутую шею к нему и из наполненного кровью рта раздалось:

— Привет.

Он был так поражен, что долгое время не отвечал, только пялился на нее, и все. Она нахмурилась.

— У меня какой-то странный вкус во рту, — сказала она.

— Наверное, от крови, — предположил он.

— От чего, милый?

— У тебя кровь идет, — сказал он.

— А, — отозвалась она. — Да, тогда понятно. О, господи. Но мне почему-то совсем не больно. А тебе?

— Нет, — сказал он. — Нет, по-моему. Я еще не пробовал… двигаться, я… — Он с трудом подбирал слова. — Я еще не успел, вообще-то. Вообще-то я думал, что ты умерла.

— И вижу я тоже неважно, — сказала она.

— О, — отозвался он.

Она моргнула раз. Потом другой.

— Нет, не проходит. Все какое-то красное.

— Это все из-за крови, — сказал он. — Тоже.

— Ах, да, — вспомнила она. — Конечно, из-за крови. — Она ненадолго задумалась. — Я бы протерла глаза, но, кажется, совсем не могу шевелить руками. Они у меня еще есть, а, милый?

— По-моему, да. По крайней мере, правую я вижу.

— Это хорошо. Только одного не пойму, разве мне не должно быть страшно?

— Я тоже об этом думал. Почему я не испугался. Особенно когда решил, что ты умерла.

— Ну, и..?

— И я пришел к выводу. Что это, вероятно, шок.

— Возможно. — Она кивнула, кивнул ее громадный нос и вывихнутая шея, кивнуло все разом, и это показалось ему гротескным и нелепым. — И все-таки. Столько крови! На меня, наверное, смотреть страшно.

Это было правдой, но Гарри был рад, что с ней все оказалось в порядке, и не стал упоминать о том, что из-за напавшей на нее вдруг охоты кивать ее голова повернулась вперед затылком. Она зевнула.

— Что ж, — сказала она. — Пожалуй, я сосну чуток.

Эта мысль не показалось ему удачной, он подумал, что, может, стоит отговорить ее от этого. Но она снова зевнула и — гляди-ка! — с ней все в полном порядке, ей ни капельки не больно, да, крови много, конечно, но боли-то нет.

— Совсем чуть-чуть, — сказала она. — Одна секунда, и я снова с тобой. — Она нахмурилась. — Не почешешь мне спину, милый? А то зудит.

— Я не могу двигаться.

— Ах, да. Ну ладно. Хотя зудит здорово. У меня аллергия на перья.

— На что, дорогая?

— На перья, — сказала она. — Перья меня щекочут. — И она уснула.

Сначала он планировал поехать с ней в Венецию. Там они провели свой медовый месяц. И он решил, что было бы ужасно романтично вернуться туда ровно через год, на первую годовщину свадьбы. Они будут делать то же, что и раньше: держаться за руки сначала на площади Сан-Марко, потом на борту вапоретто, чокаться бокалами с шампанским и пить за здоровье друг друга в ресторанчиках на берегу Риальто. Идея привела его в восторг, и он хотел сохранить ее в тайне от Эстер до самого дня их свадьбы, чтобы сразу порадовать ее билетами, — но не стал, потому что они всегда все друг другу рассказывали, иначе было бы странно.

И слава богу, что он не стал молчать, как потом выяснилось. Потому что она сказала, что хотя это и славная идея и, да, ужасно романтичная, но ей совсем не хочется в Венецию. Сказать по правде, ей еще тогда показалось, что там и пахнет не очень, и народу много, и дорого до ужаса; раз они там побывали, почему бы не посмотреть теперь что-нибудь еще? Он сперва немного обиделся — значит, ей не понравился их медовый месяц? Тогда она не жаловалась — но она убедила его, что нет, медовый месяц был просто великолепен. Но не из-за Венеции, а из-за него, — любой отпуск в любом месте был бы для нее раем, при условии, что его присутствие было бы включено. Это ему понравилось. Она умела сказать нужную вещь в нужное время, сгладить любую ситуацию.

И правда, за весь год семейной жизни они ни разу не поссорились.

Иногда он задумывался, не рекорд ли это, в своем роде. Ему хотелось расспросить своих женатых друзей о том, как часто они ссорятся с женами, ссорятся ли вообще? — просто чтобы убедиться, что их отношения с Эстер и впрямь особенные. Но он никого ни о чем не спрашивал, не хотел выставлять напоказ свое счастье, а кроме того, у него не было друзей, с которыми можно было поговорить на такие личные темы. Да он в них и не нуждался, ведь у него была Эстер. Вместе они разработали стратегию, которая помогала им избегать столкновений: стоило разговору принять неприятный оборот, как Эстер тут же, без видимых усилий, пускала его по обходному руслу.

Да, временами она его раздражала, и он был уверен, что и сам раздражает ее — могли и огрызнуться друг на друга, когда кто-то из них уставал или был не в духе, — но до полноценного, зрелого скандала дело не доходило никогда. Этим можно было гордиться! Он говорил ей: «Ты мой маленький дипломат!» Ее бы в ООН, добавлял он, она бы там вмиг разрулила все конфликты, о которых в новостях рассказывают! А она смеялась и отвечала, что он ее в магазине не видел, там она, бывает, так гавкнет на какого-нибудь бестолкового покупателя, это она только с ним шелковая!

Да он и сам это замечал, разве не так? К примеру, утром, в день их свадьбы, когда он хотел увидеть ее, а все подружки невесты его отговаривали: «Не ходи в спальню, Гарри, она в жутком настроении!» — но он все равно вошел, она была там, в платье, такая красивая, и так просияла, когда увидела его, и поцеловала его, и сказала, что любит его, очень, очень сильно. И совсем не сердится. И никогда, никогда на него не рассердится. И в ту же ночь они улетели в Венецию и замечательно провели там время.

Итак, значит, не Венеция. (Может, когда-нибудь в другой раз. Она кивнула, поддакнула: «Может быть».) Где же тогда им отпраздновать годовщину? Эстер предложила Шотландию. Гарри это не очень понравилось, звучало не слишком романтично, особенно по сравнению с Венецией. Но ей удалось его уговорить. Как насчет отпуска, когда они будут сами по-настоящему исследовать что-нибудь? Просто возьмут машину и поедут: каждую ночь новый отель, все легко и непринужденно, когда захочется, можно заглянуть в паб, или побродить по верещатникам, или осмотреть какую-нибудь старинную усадьбу. Настоящее приключение. Семья Уоткинсов уже наследила в Италии, добавила она, пора оставить свои отпечатки и на Шотландском нагорье! Звучало довольно завлекательно. Хотя слишком много легкости и непринужденности его пугало — так ведь можно и под открытым небом ночевать остаться! — но он хорошо подготовился и забронировал им семь номеров в отелях в семи районах Шотландии. От отеля до отеля было миль по восемьдесят, самое большее, он не сомневался, что они справятся, и показал ей атлас, в котором набросал маршрут. Она поцеловала его и сказала, что он ужасно умный.

И еще, специально для этого отпуска, он решил купить спутниковый навигатор. Ему давно хотелось его иметь, но он все никак не мог оправдать подобную затрату — дорогу на работу он знал так хорошо, что мог бы проехать по ней с закрытыми глазами. Теперь он испытывал новый гаджет, введя в него почтовый индекс своего офиса и следуя его указаниям. Устройство выбрало не тот маршрут, которым он воспользовался бы сам, он-то был уверен, что по кольцевой автостраде не стоит ехать вообще, но ему нравился голос, которым говорил навигатор, мягкий и в то же время властный: «Вы достигли намеченной точки», сообщил он в конце, и хотя ехали они чудным путем, но в конце концов, да, все же приехали, и всю дорогу устройство говорило с ним так, что впору хоть диктору с телевидения. В первый день отпуска он ввел в навигатор почтовый индекс их первого шотландского отеля; уложил в машину чемоданы; Эстер села в пассажирское кресло рядом с ним, улыбнулась и сказала:

— Поехали.

— Уоткинсы отправляются следить на Шотландском нагорье! — объявил он и засмеялся.

— С годовщиной свадьбы, — сказала Эстер. — Я люблю тебя.

На четвертый день они задержались в четвертой старинной усадьбе несколько дольше, чем планировали; усадьба стояла у черта на рогах, отель, в котором им предстояло провести ночь, имел такой же адрес, причем расстояние между двумя было весьма изрядное. Уже темнело, а здешние пустынные дороги не отличались обилием фонарей. Эстер немного укачало, и она сказала, что хочет чуток соснуть. Дядька в навигаторе добрых четверть часа молчал, и Гарри был уверен, что едет в правильном направлении, и, может быть, соседство спящей Эстер так на него подействовало, или еще что, — только вдруг он ощутил, что гладкая дорога под колесами кончилась, и пошла сначала трава, какое-то поле, а потом кусты, а потом, — господи, помилуй! — их понесло куда-то вниз, причем по крутому склону, и он все думал, что они вот-вот остановятся, он ведь не знал, как высоко они заехали! — а по окнам уже хлестали ветки, мимо неслись деревья, а машина и не думала останавливаться, и только тут он понял, что они, кажется, вляпались. Он успел крикнуть: «Эстер!» — потому что по глупости подумал, может, она захочет увидеть все это, а потом масса ветвей стала еще гуще, и вдруг появился звук, хотя раньше его вроде бы не было, но вдруг он возник, и очень громкий. Его швырнуло вперед, на руль, но ремень безопасности тут же отбросил его назад — и тут раздался громкий треск, хотя что треснуло — кости Эстер, или его собственные, или ветки за окном — он не понял. И стало темно, но не настолько, чтобы он не увидел, что Эстер по-прежнему спит, а вокруг полно крови.

Капот машины выгнулся дугой. Навигатор произнес:

— Поверните назад при первой возможности. — Он по-прежнему висел на смятой приборной доске. Сказал, и испустил дух.

Он не чувствовал ног. Они застряли под приборной доской. Он надеялся, что это единственная причина. Он попробовал открыть дверь, навалился на нее изо всей силы и едва не потерял сознание от боли. Дверь вогнулась внутрь. Ее заклинило. Он вспомнил о ремне безопасности. О боли, которую причинит попытка дотянуться до него. Позже. Он сделает это позже. Достать мобильный телефон из кармана пиджака — даже не из пальто, придется изогнуть руку, дотянуться сначала до пальто, и только потом до пиджака… Позже, позже. Когда пройдет боль. Пожалуйста, Господи, попозже.

Гарри пожалел, что они не поехали в Венецию. Конечно, там есть свои опасности. Наверное, туристы нередко погибают, когда сталкиваются гондолы. Но там, по крайней мере, нет дорог, с которых можно съехать.

Его разбудил стук в окно.

Собственно, даже не стук как таковой заставил его вздрогнуть. Он предполагал, что рано или поздно их спасут — правда, они съехали не с главной дороги, но рано или поздно кто-нибудь должен проехать и тут. В конце концов, здесь тоже проложен навигационный маршрут.

Прежде всего он вздрогнул от сознания того, что спал. Последняя его мысль перед тем, как заснуть, была о том, что не стоит позволять спать Эстер. И еще мужественное решение не дремать, что бы ни случилось, и стеречь ее, нести над ней стражу, защищать всеми возможными способами. Защищать, несмотря на то, что он не может пошевелиться и не осмеливается даже думать о том, какие повреждения мог получить он сам. А что, если у него сломаны обе ноги? (А если спина?) Мысли закрадывались ему в голову, а он отбивался от них, как от назойливых мух — или, по крайней мере, давил их грузом вины (тоже мне, доблестный защитник, взял и заснул!), и тут пришло облегчение, нет больше нужды чувствовать себя виноватым Рядом кто-то есть, кто-то стучит в стекло его машины.

— Эй! — крикнул он. — Да, мы здесь, внутри! С нами все в порядке! — Хотя в последнем он был не так уж уверен.

Тьма за окном стала непроницаемой. Он совсем не видел Эстер. Не видел даже, дышит она или нет.

— Все в порядке, милая, — сказал он ей. — Нас нашли. Теперь нас вытащат. — Только не думать про ее странно вывернутую шею, и про спину тоже.

Кто-то снова постучал в окно — тук, тук, тук. Он, несмотря на боль, все же повернул голову, и ему показалось, что за стеклом что-то мелькнуло. Но разглядеть никого не удалось. Сплошная масса ветвей да непроглядная ночь. Значит, стучали в пассажирское окно сзади.

И тут его окатило жаркой волной страха: а вдруг в такой темноте спаситель их просто не увидит. Постучит-постучит, да и решит, что машина пуста. Может, он уже решил больше не стучать и сейчас уходит во тьму.

— Мы здесь! — закричал он опять, громче. — Мы не можем пошевелиться! Не уходите! Не уходите!

И тут же понял, что не надо было говорить «не уходите», искушать судьбу. Потому что стук больше не повторялся.

— Нет! — заорал он. — Вернитесь! — Но стука не было; он услышал что-то похожее на тихое хихиканье, и на этом все.

Может быть, никто и не стучал. Может, это просто ветки на ветру.

А может, ему все приснилось.

«Нет», — подумал, он с усилием, и далее заставил себя повторить вслух: — Нет. — В стуке был ритм; кто-то пытался привлечь его внимание. И он не спал, ему не давала боль. Шею все еще ломило после того, как он вывернул ее к окну. На хихиканье он решил не обращать внимания.

Тот, кто стучал, просто отправился за помощью. Он обнаружил автомобиль, но сам сделать ничего не мог. И правильно, ведь он же не доктор, так? Он уже хорошо представлял себе того, кто стучал, — какой-нибудь фермер, шотландский фермер, который вывел на прогулку своего пса, — вот и хорошо, что он не пытается корчить из себя героя, а пошел за помощью специалистов, ведь возьмись он вытаскивать их из машины сам, мог бы натворить дел. В особенности если со спиной действительно что-то не так (да забудь ты про эту спину!). Ты молодец, фермер, думал Гарри, ты здравомыслящий шотландец. Скоро приедет «Скорая», привезет носилки, опасность пройдет. Вот если он, Гарри, закроет сейчас глаза и отрешится от боли — а это легко сделать, надо только не думать о ней, — если он уснет, то помощь придет совсем скоро.

И он закрыл глаза и задремал. Во сне он видел фермеров. И раздумывал, с чего бы им хихикать так пронзительно.

Открыв глаза в следующий раз, он увидел, что светит солнце. И Эстер не спала, а смотрела прямо на него.

От ее взгляда его передернуло. Он нахмурился, поймав себя на этом, и вызванная движением боль пронзила его насквозь. Конечно, он был рад видеть ее живой. Да еще в сознании — дополнительный бонус. Просто он не ожидал, что в реальности это будет так ужасно.

Теперь он мог разглядеть ее шею как следует. Она оказалась перекручена так, что вся кожа на ней собралась складками, толстыми, похожими на червей; казалось, будто Эстер зачем-то надела елизаветинский воротник. И еще кровь, так много. Она уже подсохла. Он решил, что это хороший знак, раз кровотечение как-то остановилось само собой и не залило весь салон их «мини-метро». Едва Эстер заговорила, корка засохшей крови вокруг ее рта и на подбородке пошла трещинами.

— Доброе утро, — сказала она.

— Доброе утро, — ответил он и тут же машинально добавил смехотворное: — Хорошо спала?

Она фыркнула, решив, что он пошутил.

— В отеле, конечно, было бы лучше.

— Да, — сказал он. И снова сморозил глупость: — Мне кажется, мы совсем чуть-чуть не доехали. Навигатор сказал, что до него три мили.

На этот раз она не засмеялась.

— Есть хочу, — сказала она.

— Мы скоро выберемся, — пообещал он.

— Хорошо.

— Тебе больно? — спросил он.

— Нет, — ответила она. — Только чешется. Зудит ужасно. Ну, ты знаешь.

— Да, — отозвался он, хотя и не понимал, о чем она. — А вот мне больно, — добавил он, словно спохватившись. — По-моему, я не могу двигаться.

— Какой теперь смысл думать о том отеле, — сказала Эстер. — Лучше уж поехать сразу в следующий, а про тот забыть, раз нам с ним не повезло.

Он улыбнулся:

— Да, точно.

— Да и поместья осматривать сегодня тоже не следует. Не в таком же виде. Кроме того, мне кажется, я этих усадеб на всю жизнь вперед насмотрелась. В конце концов, обычные дома, только мебель подороже, верно? Ну и пусть, мне плевать. Не нужна мне никакая мебель, пока ты рядом. Наш домик, хоть он и простой, устраивает меня куда больше, милый. Пока ты в нем, дорогой.

— Да, — сказал он. — Милая, ты ведь знаешь, что мы попали в аварию. Правда? (И что ты вся в крови.)

— Конечно, знаю, — ответила она немного обидчиво. — У меня же все чешется, так? Зуд с ног до головы. Это все перья. — И она улыбнулась ему, ловко избежав конфронтации. Сгладив все шероховатости. — Ты бы не мог почесать мне спинку, а, милый? Так зудит, что прямо сил нет.

— Нет, — напомнил он ей. — Я же не могу двигаться.

— Ах, да, — ответила она.

— И мне больно.

— Ты говорил, — оборвала она его и выставила вперед нижнюю губу, надувшись. Он даже испугался, до того безобразным стало ее лицо.

— Прости меня за все, — сказал он. — За то, что съехал с дороги. За то, что мы оказались здесь. За испорченный отпуск.

— Ах, милый, — отозвалась она, втянула губу, и гримаса исчезла. — Уверена, ты в этом не виноват.

— Я не знаю, что произошло.

— Уверена, что отпуск еще не испорчен.

Гарри засмеялся.

— Ну, тогда он проходит не слишком гладко! Машину можно отправлять на свалку! — Ему самому не понравилось, как он смеется. Он перестал. — Я вытащу тебя отсюда. Обещаю. — Он не хотел говорить Эстер о попытке спасения, на случай, если ему все показалось, к тому же он так и не понял, что на самом деле произошло тогда в непроглядной ночной тьме. И все же скрывать что-нибудь от нее было неправильно, он чувствовал, что это неправильно. — Помощь скоро придет. Прошлой ночью я видел фермера. Он пошел за «Скорой».

Если тот шотландский фермер действительно существовал, то ему не придется сгибать руку, чтобы достать свой мобильный телефон. При этой мысли ему вдруг стало страшно до тошноты. А что, если его рука отломится? Отвалится, совсем?

— Какого еще фермера? — спросила она.

— Шотландского фермера, — сказал он. И добавил; — С собакой.

— А-а.

Некоторое время они молчали. Он улыбался ей, она улыбалась ему. Через минуту-другую ему стало неловко — что было нелепо, ведь она была его женой, с какой стати ему стесняться. Немного погодя она отвела взгляд, стала смотреть сквозь него, за него, как будто искала там что-то поинтереснее, — это уязвило его, совсем чуть-чуть, как будто его отодвинули в сторону. И он уже собрался отвернуться, как бы больно ему ни было, когда она вдруг вздрогнула.

— Чешется, — сказала она. — О, боже. — И попыталась почесаться спиной о спинку кресла, но не смогла, тело не слушалось ее. Получилось лишь что-то вроде небольшого спазма. Как будто марионетка с порванными нитями пыталась вернуться к жизни — такая жалкая, трогательная, что он, хотя едва сдерживал смех, глядя, как она ерзает, в то же время сочувствовал ей, сострадал всем сердцем, как никогда прежде. Ее лицо выражало абсолютно детское отчаяние, «Помоги мне», было написано на нем. И вдруг она заорала.

— Да почеши же ты мне эту чертову спину! Какой от тебя, на хрен, толк?

Кажется, он никогда в жизни не слышал, чтобы она ругалась. По крайней мере, по-настоящему. «На хрен» она не говорила никогда Нет, нет. Никогда. «На фиг» иногда бывало. И все. О, Господи. Господи.

Она тяжело дышала, глядя на него злыми глазами.

— Прости, — сказала она, наконец. Но, похоже, без глубокого чувства И тут же закрыла глаза.

И он, наконец, смог отвернуться, не чувствуя себя виноватым, потому что не он первый отвел глаза, нет, он не предал ее, несмотря ни на что, он продолжает ее охранять. И тогда он увидел то, что все это время разглядывала через его плечо Эстер.

Как ни странно, но сначала его внимание привлекли совсем не крылья. Хотя, если вдуматься, они-то и были необычнее всего. Но нет, его внимание приковало лицо, просто лицо. Оно было круглое, совсем круглое, нет, даже шарообразное, вся голова представляла собой безупречную сферу. Хоть в футбол играй. Чистая, без единого пятнышка кожа сияла, придавая лицу сходство с полновесной монетой, только что вышедшей с монетного двора; по сравнению с ним всякое другое лицо казалось лишь грубой копией, дешевой подделкой. Глаза большие, яркие и страшно глубокие, нос — аккуратная маленькая пуговка. Щеки круглые, толстые, упругие, словно надутые.

Но затем взгляд Гарри привлекли, разумеется, крылья. Невозможно было долго отрицать факт их присутствия. Большие, белые, они были продолжением лопаток. И слегка похлопывали, когда идеальный младенец лениво покачивался вверх-вниз за окном машины. Сливочно-белая кожа, копна ярко-желтых волос, золотистый нимб, трепещущий над ней, — нимб ни на чем не держался, просто сидел сам по себе на макушке, иногда съезжая под довольно-таки залихватским углом, — впечатление было такое, будто кто-то взял суповую тарелку да и приколотил ее невидимым гвоздем к черепу. Крохотные пальчики на ножках. И на ручках. Младенческие ноготки. И (да, Гарри, конечно же, заглянул туда украдкой) полная пустота между ногами, на месте младенческих гениталий все было гладко, как у пупса.

Младенец дружески улыбнулся ему. Затем поднял согнутый пальчик. И трижды постучал им в стекло.

— Кто ты такой? — Гарри знал, что его вопрос не имеет смысла, ведь и так было очевидно, кто перед ним, и даже сам херувим закатил глаза к небу, но тут же улыбнулся снова, как бы говоря: «Не злись, я просто шучу, никаких обид».

Ребенок как будто подражал выражению лица Гарри, может быть, даже слегка поддразнивал его: точно, как он, склонял набок голову, также хмурил брови, пораженно моргал, короче, все дела Когда Гарри прижался лицом к стеклу, — ему было больно, но он все равно сделал это, — ребенок повторил его движение с другой стороны. Их разделял лишь слой стекла. Они могли потереться друг о друга, могли бы даже поцеловаться, если бы захотели! На миг Гарри показалось, что ребенок и впрямь сложил губы трубочкой, но нет, это был просто вдох, как будто он со свистом втянул в себя воздух, а точнее, зашипел.

— Ты меня понимаешь? Слышишь, что я говорю? — Ребенок снова удивленно моргнул, слегка похлопал крыльями. — Можешь позвать на помощь? — Интересно, чего он сам от него ожидал, что ангел помчится искать телефонную будку, чтобы позвонить в неотложку, или полетит прямо в ближайший полицейский участок? — Ты здесь, чтобы охранять нас?

И тут херувим открыл рот. И не вздохнул, нет, он зашипел. Облачко горячего дыхания оставило пятно на стекле; Гарри отпрянул. Какие острые зубы, и как их много, как они только входят в такой крошечный рот? А язычок между ними такой маленький, нежный, совсем детский. Тем временем ребенок начал бросаться на стекло, грызть его клыками. Отчаянно, жадно, яростно хлопая крыльями. Но внутрь прорваться не смог. Его взгляд стал злым, светлые глаза вспыхнули гневом, шипение перешло в крик и оборвалось — ангел хрипло взвизгнул и улетел.

На стекле осталась длинная царапина.

Гарри вжался в спинку кресла, его сердце отчаянно билось. Больно не было. То есть было, но боль словно отошла вдаль, как будто у тела появились теперь другие заботы. И, чтобы не дать себе отойти от шока, не дать боли вернуться — а главное, чтобы не дать себе передумать, — он поднял руку, согнул ее, завел назад (и она не переломилась, ничего подобного), дотянулся до пальто, расстегнул молнию, сильно потянув ее вниз, залез рукой внутрь пальто, нашел там пиджак, внутри пиджака нашарил карман, внутри… да, вот он, прямо под его пальцами, вот они гладят, хватают его, его телефон, его мобильный.

Пока он проделывал все это, тело опомнилось и сообразило, что происходит. О, нет, сказало оно, вот этого нельзя, и устроило ему взбучку в виде приступа боли — но ему уже было плевать, он просто не обратил внимания. Телефон был выключен. А как же иначе. Он наковырял на клавиатуре пин-код, сначала с ошибкой.

— Ну же, ну, — торопил он телефон. Тот промурлыкал короткую веселую мелодию и включился. Оставалось только надеяться, что батарея не села.

Батарея не села. Вот только связи не было. На такой высоте в горах Шотландии отсутствовало сетевое покрытие! В этой дыре, одной из множества дыр, которыми, похоже, изобиловала Шотландия, не имелось сети! На сигнальной шкале не было ни одной полоски.

— Нет, — твердил он, — нет. — Его тело страшно не хотело, чтобы он делал это, оно прямо-таки кричало ему «Перестань!», но Гарри водил телефоном вверх и вниз, влево и вправо, пытаясь поймать хотя бы слабенький сигнал. Когда, наконец, на экране возникла одна полоска, он держал телефон над головой и плакал.

Он набрал 999. Аппарат был так далеко от него, что он даже не слышал, ответили ему или нет.

— Алло! — крикнул он. — Случилась авария! Мы разбились в машине! Помогите нам! Мы в… Я не знаю, где мы. Мы в Шотландии. В Шотландии! Найдите нас! На помощь! — Тут его рука задрожала от боли, он не удержал телефон, тот выскользнул и со стуком упал на пол где-то позади его сиденья. И тогда, уронив на колени руку, он позволил себе закричать, и ему стало легче.

Эстер не проснулась от его крика. Это хорошо. Значит, она крепко спит.

Несколько минут он верил, что его сообщение услышали. Что он достаточно долго держал сигнал. И что полиция обратила внимание. Если ему удалось удержать связь хотя бы несколько секунд, они найдут его по сигналу. А потом он заплакал: да почему бы и нет, черт возьми?

Его рыдания прервал голос.

— Поверните назад при первой возможности. — Его сердце подпрыгнуло, прежде чем он понял, что это навигатор. Тот самый мужской голос, который хоть диктору из телика впору. Навигатор зажег дисплей, явно пытаясь отыскать дорогу, но они-то как раз были не на дороге. Бедняжка совсем запутался, он никак не мог понять, что происходит.

— Поверните назад при первой возможности, — снова предложил он.

И тут Гарри засмеялся. И заговорил с навигатором. От этого ему становилось легче.

— А я-то думал, что больше тебя не услышу!

И тогда навигатор сказал:

— Папа.

И умолк. Надолго.

Он не видел ребенка до конца дня. И Эстер, в общем-то, тоже; правда, она время от времени выныривала из сна, и тогда он спрашивал ее, все ли с ней в порядке. А она то смотрела на него со злостью, то улыбалась, но чаще всего как будто вообще не знала, кто он. Он и сам иногда отключался. В какой-то миг среди ночи он вскинулся, как ему показалось, от стука в окно, и закричал:

— Нет, уходи! — но тут же решил, что теперь это точно ветер, поскольку стук скоро прекратился. Да, ветер. Или ветка стучит в окно. А может, и в самом деле шотландский фермер, кто знает? Кто может сказать?

Утром он проснулся и снова обнаружил, что Эстер смотрит на него в упор. С улыбкой. Значит, настроение у нее хорошее.

— Доброе утро! — сказала она.

— Доброе утро! — ответил он. — Как себя чувствуешь?

— Есть хочу, — сказала она.

— Ясное дело, — отозвался он. — Уж с каких пор у нас маковой росинки во рту не было.

Она согласно кивнула.

Гарри продолжал:

— Наверное, мы в последний раз ели в той усадьбе. Помнишь, чай со сливками. Ты еще отдала мне одну оладушку.

Она кивнула.

Гарри сказал:

— Теперь, наверное, жалеешь, а? Что отдала мне ту оладушку!

Она и теперь кивнула. С усмешкой.

— Больше не чешется, — объявила она. — Знаешь, некоторое время назад я правда думала, что вот-вот сойду с ума. Чокнусь. Но теперь все кончилось. Все в порядке.

— Вот и хорошо, — сказал он. — Я вытащу тебя отсюда, обещаю.

— Теперь мне уже без разницы, — сказала она. — Мне и тут вполне удобно, спасибо. — И она опять ухмыльнулась. Он видел, как раздулись ее щеки. Наверное, это отек, она ударилась лицом; наверное, во рту скопилась засохшая кровь, вот лицо и раздуло.

— Вообще-то, — продолжала она, — я чувствую себя легкой, как перышко.

— С тобой все в порядке?

Она кивнула.

— Можешь открыть дверь? — спросил он. Она ответила ему бессмысленным взглядом. — Дверцу с твоей стороны. Ты можешь ее открыть? Мою заело.

Она пожала плечами, слегка повернулась влево, потянула за ручку. Дверца распахнулась. Воздух снаружи был холоден и восхитительно свеж.

— Ты можешь выйти и привести помощь? — спросил он. Она повернулась к нему, нахмурилась.

— Я не могу двигаться, — объяснил он. — Не могу выйти. Ты можешь?

— А зачем мне это нужно? — спросила она.

Он не знал, что сказать. Она склонила голову набок, ожидая ответа.

— Ты ведь хочешь есть, — сказал он.

Она задумалась. Потом неодобрительно цыкнула.

— Уверена, еду можно найти и здесь, — сказала она. — Стоит только пораскинуть мозгами. — Протянув руку к двери, для чего ей пришлось высунуться наружу, она захлопнула ее опять. В это время она повернулась к Гарри спиной, и он увидел, что у нее появился горб. Под ее блузкой был какой-то ком, и он шевелился, двигался. В ткани блузки уже протерлась небольшая дырка, сквозь которую торчало что-то белое, белые перья.

— Конечно, им еще надо подрасти, но зато больше не чешется, — сказала она. — Так что не беспокойся за меня, со мной все будет в порядке. — И она снова улыбнулась, причем оказалось, что зубов у нее как-то многовато. А потом она зевнула и снова вернулась ко сну.

Она не двигалась по меньшей мере несколько часов. Пока не вернулся ребенок.

— Папа, — сказал навигатор, но голос был не детский, а все тот же, мужской, культурный, собранный и спокойный, и говорил он так, словно собирался провести Гарри через дорожную развязку. И тут же возник херувим — такой улыбающийся, зубастый, ни следа недавней злости, он покачивался за окном, как поплавок, и даже махал Гарри ладошкой, точно приветствовал старого друга! Да он и в самом деле привел друга, и не одного, а целую компанию! Целая стайка маленьких херувимов, невозможно даже сказать, сколько именно, и все скачут, словно поплавки на волнах! — так что и не разберешь, то ли их там дюжина, то ли две, кто знает? И у каждого та же безупречная мордашка, та же сферическая голова, тот же нимб, грозящий вот-вот скатиться с ярко-золотых волос. Они игриво постукивали в окна, стучали по крыше, в дверь и смеялись, пока только смеялись, им хотелось попасть внутрь, но это была игра, им нравилось играть! Смеха было много, хотя время от времени то у одного, то у другого вырывался неожиданный гневный вскрик, или странное шипение, и тогда на стеклах появлялись царапины.

Один херувим затеял какую-то неприятную возню с радиоантенной. Другой пнул ногой в лицо абсолютно идентичного братца в споре за обладание боковым зеркальцем. Так они резвились и скакали по всей машине, но внутрь пробраться не могли. Их возня напомнила Гарри обезьян, которых он видел в сафари-парке. Он никогда не возил Эстер в сафари-парк. И никогда уже не свозит.

— Папа, папа, — сказал навигатор. — Папа, папа, — продолжал он твердить неэмоционально, даже холодно, а маленькие дети весело танцевали вокруг.

— Ах, ну разве они не красавцы! — проворковала Эстер. Взялась за ручку двери. — Впустим их?

— Нет, я прошу тебя, — сказал Гарри. — Пожалуйста, не надо.

— Нет? Ладно. — И она снова закрыла глаза. Добавила: — Мне больше достанется.

В первые дни он был очень голоден. Потом вдруг обнаружил, что голод совсем прошел. Он сомневался, что это хороший знак.

Он понимал, что херувимы тоже голодны. Почти все они улетели, видимо, решив, что не стоит пытаться вскрыть именно эту баночку сардин, — но один или парочка все время крутились вокруг, стуча по стеклам с потерянным видом. Время от времени то один, то другой из них поворачивался к Гарри и смотрел на него широко раскрытыми влажными глазищами олененка Бэмби, ну просто сама невинность, и вид такой печальный. Ангел умолял, младенческими пальчиками в перетяжечках он тер свои животик, звал.

— Папа, — подавал в такие моменты голос навигатор. Но, как бы убедительно ни изображали они голод, вид у них был по-прежнему сытый и лоснящийся, а пухлые щеки сияли здоровым румянцем.

Гарри полагал, что они, вполне вероятно, доголодаются до смерти. Но никак не раньше, чем он.

Однажды Гарри проснулся и обнаружил, что на нем сидит Эстер.

— Доброе утро, — сказала она ему весело. Вообще-то ее тяжесть должна была причинять ему страшную боль, но она оказалась совсем легкой, как перышко.

Ее лицо было совсем рядом, она разбудила его своим горячим дыханием. Развернувшиеся крылья занимали собой все пространство машины. Нимб царапал крышу. Она улыбнулась ему, обнажив зубы, и ее крылья слегка задергались.

— Я люблю тебя, — сказала она.

— Я знаю.

— Я хочу, чтобы ты знал.

— Я и так знаю.

— А ты меня тоже любишь?

— Да, — сказал он.

И она приблизила к нему свою голову — совсем сферическую, хотя он еще угадывал в ней черты Эстер, но это была, скорее всего, малютка Эстер, мамина и папина сладкая девочка, — она приблизила к нему лицо, и ему некуда было от нее деться, так что она могла делать что хотела. Она открыла рот. И поцеловала его в кончик носа.

Она вздохнула.

— Мне так жаль, милый, — сказала она.

— И мне тоже жаль.

— Сколько всего мы могли бы сделать вместе, — продолжала она. — Сколько мест повидать. Куда бы мы поехали, милый?

— Я думал о Венеции, — сказал Гарри. — Может, когда-нибудь мы бы туда вернулись.

— Да, — ответила Эстер с сомнением.

— А еще мы не видели Париж. Париж очарователен. Мы могли бы подняться на Эйфелеву башню. Но это все Европа. А мы могли бы съездить и в Америку тоже.

— Мне никуда не хотелось ехать, — ответила ему Эстер. — Ты ведь это знаешь, правда? Я и дома была счастлива, лишь бы ты был рядом.

— Я знаю, — ответил он.

— Я столько всего хотела с тобой разделить, — сказала она. — Всю мою жизнь. Всю жизнь. Когда я работала в магазине и там в течение дня случалось что-нибудь забавное, я старалась это запомнить, чтобы вечером рассказать тебе. И тогда я думала, что теперь у меня есть человек, с которым я могу это разделить. С моим муженьком. А нас ограбили. Оставили нам всего год. Один год. А я хотела вечность.

— Сафари-парки, — вспомнил Гарри.

— Что?

— Мы с тобой и в сафари-парке тоже не были.

— Я люблю тебя, — сказала она.

— Я знаю, — ответил он.

Ее глаза увлажнились, стали большими и блестящими, как у олененка Бэмби.

— Я хочу, чтобы ты запомнил меня правильно, — сказала она. — Не окровавленной. Не перемолотой в автомобильной катастрофе. Помни меня такой, как я была. Надеюсь, что веселой. Полной жизни. Я не хочу, чтобы ты испортил эти воспоминания.

— Да.

— Я хочу, чтобы ты продолжал. Чтобы ты жил свою жизнь без меня. Чтобы тебе хватило на это мужества.

— Да. Ты ведь убьешь меня, правда?

Она не отрицала.

— Сколько всего мы могли бы сделать вместе. Сколько детей родить. — И она показала рукой на единственного херувима, слегка покачивавшегося за окном. — Всех этих детей.

— Наших детей, — сказал Гарри.

— Небеса полны наших нерожденных детей, — сказала Эстер. — Твоих и моих. Твоих и моих. Милый. Разве ты не знал этого? — И ее крылья задрожали при этой мысли.

Она снова склонила к нему голову — но нет, все еще нет, поцелуи, и только, еще один любовный поцелуй.

— Все будет не так плохо, — сказала она. — Обещаю. Сначала будет чесаться, просто дьявольски. Но это пройдет. А потом ты станешь легким, как облачко. Как перышко.

Она с треском сложила крылья.

— Еще не привыкла, — улыбнулась она. А потом слезла с него и откинулась на своем кресле. Шея перекручена, руки и ноги торчат в разные стороны — совсем не привлекательно. А потом она уснула. У нее появилась привычка спать с открытыми глазами. Гарри это не нравилось, у него прямо мурашки по спине бежали, глядя на нее.

Снова кто-то забарабанил в стекло. Гарри раздраженно оглянулся. Это был последний херувим. Глядя на него, он кричал, точно новорожденный, и тер свой животик. Гарри почему-то хотелось верить, что это тот, самый первый, херувим, что он сохранил ему верность. Хотя никакого способа отличить их одного от другого он не знал. Вот опять стучит, просит. Такой голодный.

— Папа, — сказал навигатор.

— Сынок, — отозвался Гарри.

— Папа.

— Сынок.

Гарри приоткрыл окно. Малыш тут же возбудился, начал совать в щель свои пальчики.

— Одну минутку, — сказал Гарри и даже слегка засмеялся — и еще раз крутанул ручку, так что даже сморщился от боли, но это ерунда, он уже привык. — Потихоньку, — сказал он голодному ребенку. — Потихонечку. — И он высунул руку из машины.

Однако первым инстинктивным желанием его малютки-сына было не укусить, а приласкаться. Он терся лицом о ладонь Гарри и даже мурлыкал, по крайней мере, звук очень походил на мурлыканье. Прошло добрых пять секунд, прежде чем он вонзил в его плоть свои зубы.

И тогда Гарри схватил его рукой за горло. Херувим удивленно сглотнул.

— Папа? — спросил навигатор. Херувим пораженно моргал, как тогда, когда копировал выражение лица Гарри при первой встрече, и Гарри подумал, «Это я научил его, я научил моего мальчика». И он сильнее сжал руку. Толстые щечки выпятились еще сильнее, и голова стала похожа на шар, готовый лопнуть. Тогда он притянул к себе малыша так быстро, как только мог, и несколько раз ударил его головой о стекло — бац, бац, бац; боль в руке была нестерпимой, но это было даже хорошо, ему нравилась эта боль, она была ему желанна; еще раз бац, и тут что-то хрустнуло, надломилось, навигатор спокойным, без эмоций, голосом произнес «Папа» и замолк навсегда.

Он опустил окно до отказа. И втащил своего мертвого мальчика внутрь.

Он обнаружил, что его спина целиком покрыта теми самыми перьями, из которых состояли его крылья. Так что следующие полчаса он провел, ощипывая их.

Первый укус дался ему труднее всего. Дальше пошло куда легче.

— Дорогая, — позвал он Эстер, но она не просыпалась. — Дорогая, я приготовил тебе обед. — Ему страшно не нравилась ее манера спать с открытыми глазами, уставившись невидящим взглядом куда-то вдаль. И ее лицо тоже было не ее лицом, оно стало лицом херувима, лицом их мертвого младенца. — Пожалуйста, ты должна поесть, — сказал он и положил ей в рот кусочек сливочно-белого мяса; но он выпал ей на подбородок.

— Пожалуйста, — повторил он снова, и на этот раз помогло, мясо осталось во рту, она не проснулась, но мясо осталось, она ела, и это было главное.

Тогда он поцеловал ее в губы. И почувствовал на них вкус того, что могло бы быть. Да, они съездили бы в сафари-парк, а вот в Венецию больше не поехали бы, она бы его отговорила, зато в Америке им обоим понравилось бы. И еще они ссорились бы, скандалили по-настоящему, хотя и не часто, но их брак выдержал бы, сохранился. И да, дети, конечно же, дети.

Когда он отнял губы от ее рта, ее собственное лицо снова было на месте. Он так обрадовался, что ему захотелось плакать. И только потом он понял, что уже плачет.

Мясо вернуло его к жизни. Хотя и сырое, оно было вкуснее всего, что он когда-либо ел. Теперь ему все по силам. И ничто его не остановит.

С усилием он вытащил свои ноги из-под приборной доски, хотя и было больно. Потом расстегнул ремень безопасности, также не обращая внимания на боль. И полез к двери Эстер, причем ему пришлось перелезть и через саму Эстер.

— Прости, дорогая, — сказал он, случайно пнув ее в голову. Он открыл дверцу. Выпал наружу. И стал дышать воздухом.

— Я тебя не брошу, — сказал он Эстер. — Я уже вижу ту жизнь, которая будет у нас с тобой. — Голова, правда, сидела у нее на плечах как-то странно, но ничего, он сможет с этим жить. И еще у нее крылья, но он их выщиплет. Так же, как выщипал их у сына.

У него у самого наверняка были переломы, это еще предстояло выяснить. Так что вряд ли он смог бы тащить свою жену на руках. Но тут помогли крылья, из-за них она была совсем легкой.

И так, с Эстер на руках, он поднялся на откос, продираясь сквозь колючие кусты, и вышел на дорогу. И это было совсем не трудно, он как будто не шел, а парил, — ведь он был с женщиной, которую любил, и всегда будет с ней, он никуда ее не отпустит, а она совсем ничего не весит, она легкая, как перышко, как сам воздух.

Брайан Стейблфорд

МОЛЛИ И АНГЕЛ

Прежде чем стать профессиональным писателем, Брайан Стейблфорд двенадцать лет преподавал социологию в университете Рединга. Его перу принадлежат более сотни книг, среди которых шестьдесят романов, шестнадцать сборников, семь антологий и тридцать наименований нон-фикшн.

В числе его последних романов «Похищенные пришельцами, или Уилтширские откровения», а также «Прелюдия к вечности». Еще он завершил работу над пятитомным сборником переводов «научной фантастики чудес» Мориса Ренара и шеститомным сборником приключенческих научно-фантастических романов Ж.-А. Рони-старшего.

В 1999 году Стейблфорд получил премию Пилигрим ассоциации научно-фантастических исследований за вклад в изучение научной фантастики, а также был представлен к премиям Пионер ассоциации СФРА (1996), Выдающемуся Исследователю международной ассоциации фантастического в искусстве (1987) и Дж. Ллойда Итона (1987).

«Рассказ „Молли и ангел“ был первым из семи историй цикла „Когда Молли встречалась с Элвисом“, — поясняет автор, — который я надеялся опубликовать в „Интероне“ в качестве предисловия к „Миллениуму“. Но редактор остановил серию после второго рассказа и сообщил мне об этом, лишь когда я написал уже все семь историй, после чего я перестал подписываться на этот журнал и вообще читать его. Тут уж ангелы ни при чем».

Впервые Молли увидела ангела, когда он стоял посреди пешеходной зоны, в которую превратили часть Стоквелл-роуд. Ошибиться было невозможно. У него были крылья, как у большого белого орла, кончиками маховых перьев они касались земли, а их верхние края, как арки, поднимались фута на полтора выше кольца света над его головой. И это был не комедийный нимб вроде тарелочки на батарейках, а плотный солидный диск, яркостью вполне сравнимый с зимним солнцем. Ослепительно-белое одеяние свободными складками спадало с его широких плеч вниз, к ногам в сандалиях. Вид у него был немного озадаченный, но только в чисто интеллектуальном смысле — скорее любопытствующий, чем взволнованный, и уж тем более нисколько не встревоженный.

На ангела никто не обращал внимания, хотя вряд ли у пешеходов были в то утро дела поважнее, чем обычно в феврале по вторникам. Люди, шедшие за покупками, и школьники, прогуливавшие уроки, уж конечно, видели его, но смотрели мимо и обходили на расстоянии вытянутой руки. Будь у него в руках блокнот, синий карандаш и ворох анкет на тему санитарного благоустройства, его и то не огибали бы так старательно.

Молли почти остановилась — но доли секунды, пока она колебалась, раздумывая об этом «почти», хватило, чтобы она потеряла решимость и прошла мимо, ускорив шаг, как все.

Позже она говорила себе, что должна была поступить так. Ей нельзя влипать ни во что сомнительное. Свой роман с Элвисом она, разумеется, держала в тайне; скажи она кому-нибудь, и дело снова дошло бы до социальных служб. Нет, назад в психушку ее бы, разумеется, не засадили — в наше время для этого надо по меньшей мере укокошить кого-нибудь, — но это обязательно всплыло бы на следующем групповом совещании по вопросу о возвращении ей права опеки над детьми. И если есть на свете вещь, способная хуже повлиять на мнение среднестатистического группового совещания, чем известие о том, что подопечная считает, будто у нее интрижка с Элвисом — пусть дело и не дошло до пенетрации, — так это сообщение самой подопечной о том, что ее посетил ангел.

Вся аудитория «Тронутых ангелами», наверное, сплошь состояла из социальных работников, для которых это шоу было как эротический сон: и хочется поверить, а не выходит. Говорят, в Штатах его любят, но там любят и Элвиса; не то что в Брикстоне, где даже на «далвичской окраине», как ее окрестили агенты местной конторы по продаже недвижимости, телик толком ничего не ловит.

И все равно она жалела, что убыстрила шаг и прошла мимо ангела, как все. Трусиха. Не утешала даже мысль о том, что ангельская миссия, возможно, требует именно этого. По всей вероятности, никто никогда не останавливается рядом с ангелом, кроме того человека, к которому он прилетел. В этом есть определенное приличие — а уж если ангел не в состоянии соблюсти приличия в этом Богом забытом мире, кому тогда вообще это по силам?

Когда она увидела ангела снова, тот стоял у старой церкви Армии Спасения. Она не сразу его узнала, — все, кроме лица, в нем переменилось. Крылья уменьшились наполовину, и формой стали как голубиные. Нимб исчез, хотя золотистые волосы продолжали излучать сияние. Исчезла и белоснежная туника — если он, конечно, не подоткнул ее так, чтобы она не высовывалась из-под коричневого плаща, в который он был теперь одет, — но это было маловероятно, учитывая, что под плащом у него были серые фланелевые брюки, а из-под их отворотов высовывались прогулочные туфли из коричневой замши. Он все еще недоумевал, но теперь к его озадаченности явно примешивалось волнение.

На скамейках, где обычно кучковались бомжи и безработные, был аншлаг, но никто из алкашей не глядел на ангела. Вряд ли ему выказали бы больше презрения, будь он советником-тори из самого Вестминстера, которому вздумалось бы прийти сюда для ознакомления с реальной действительностью.

Когда церковь закрылась, Молли думала, что алкаши продолжают приходить к ней по привычке или из сентиментальности, но потом ее просветила Франсина: оказывается, за углом пустовавшей церкви был склад, где один водила из местных держал бутылки и канистры с сидром, который он три раза в неделю привозил из Ист-Энда. На много миль вокруг никто не продавал сидр так дешево. Водилу звали Лукасом, но алкаши окрестили его Святым Лукой, потому что он без лишних вопросов отпускал им продукт по оптовой цене. Местные наркоманы завидовали алкашам черной завистью, прекрасно зная, что цены на их зелье будут только расти по мере увеличения зависимости, — но их поставщик все равно настаивал на том, чтобы называться Святым Иоанном: хотя бы для проформы.

И снова Молли чуть не встала, увидев ангела, несмотря на то, что в этом месте всегда убыстряла шаг, чтобы сократить поток адресованной ей пьяной брани. И снова не смогла заставить себя остановиться.

Бомжей нисколько не смущал тот факт, что их мог услышать ангел; они выдали все свои обычные замечания. Они знали, где жила Молли, и, по их мнению — которое мало чем отличалось от мнения других людей, — место жительства автоматически превращало ее в профессиональную шлюху, а если в текущий момент ей приходится жить только на социальное пособие, то это значит лишь одно: она такая страшная, что на нее ни один озабоченный не позарится. По крайней мере, так они кричали ей вслед; однако алкаш должен начисто пропить мозги, чтобы не помнить, что озабоченным мужикам, которые на автомобилях медленно едут вдоль тротуаров в поисках шлюх, до фени, какие у той фигура и лицо, лишь бы дырка была в нужном месте.

Молли никогда не реагировала на эти вопли, хотя Франсина и другие обитательницы их В&В время от времени не выдерживали и вступали с бомжами в перепалки; но на этот раз даже она покраснела. Только смутилась она совсем не из-за себя, а из-за ангела. Хорошенькая реклама для человечества: Салли Энн закрыла свою церковь за ненадобностью, а местные бродяги все равно тусуются рядом, пользуясь дружеским расположением местного контрабандиста, да еще и притворяются, будто единственная причина, по которой Молли не стянет перед ними трусики прямо сейчас, — это отсутствие у них лишних денег.

Надо же, до настоящего Миллениума осталось всего десять месяцев, казалось бы, бомжам следовало бы вести себя чуток поприличнее, особенно в присутствии посланника Небес, но нет. Видно, эти алкаши давно уже положили на правила приличия, и на все остальное заодно.

В третий раз Молли увидела ангела, когда тот в одиночестве сидел за двухместным столом, втиснутым в небольшую нишу в читальном зале общественной библиотеки. Перед ним лежал «Индепендент». От его крыльев не осталось уже и малейшего следа, а его плащ, хотя и не дешевый — если, конечно, он купил его, а не соткал из какого-нибудь секретного полезного тумана, — был в пятнах, как будто все это время он ночевал на улице. Волосы у него стали мышиного коричневого цвета, и уже слегка редели на макушке. Несмотря на это, она без колебаний опознала в нем того самого ангела. Ведь она видела его дважды и не забыла его скульптурного лица. Трехдневная щетина не могла скрыть того, что перед ней был самый красивый мужчина из всех, живущих на сегодняшний день в мире. Элвис плакал бы от зависти, даже до того, как бессмертные черви взялись за его утробу.

Едва увидав его, Молли отвела глаза, но она еще раньше заметила, что на всем первом этаже нет свободного места кроме одного, рядом с ангелом, а на второй этаж идти незачем: она и так знала, что весь справочный отдел занят сейчас студентами колледжа, которые заходят скоротать пустую пару. Но она все же поднялась туда и сразу направилась к энциклопедиям. Помешкала рядом с Британикой и Католической энциклопедией, но в конце концов сняла с полки Энциклопедию Фэнтези. Ей почему-то показалось, что разумнее всего искать статью под названием «Ангелы» именно здесь.

Она прочитала статью, заметив попутно пару-тройку имен и названий, потом пошла в карточный каталог проверить, есть ли такие книги в фонде библиотеки. Она всегда пользовалась карточным каталогом, а не компьютерным, с ним было как-то приятнее.

Она надеялась, что в библиотеке отыщется хотя бы «Восстание ангелов» или «Чудесный гость», но их не оказалось. Из печати долой, с библиотечных полок вон. Зато в справочном отделе библиотеки обнаружилось двухтомное издание Апокрифов и Псевдоэпиграфий Ветхого Завета, поэтому она снова поднялась на второй этаж и выволокла с полки один из двух неподъемных томов с «Книгой Еноха». Спустилась вниз, со стуком опустила книгу на стол, за которым сидел ангел, и почти так же шумно плюхнулась в свободное кресло напротив.

Молли не думала, чтобы ангел читал «Индепендент» по собственному желанию. Она достаточно времени провела в библиотеке, пользуясь преимуществами бесплатного отопления, и знала — никто не приходит сюда из любопытства, узнать, что происходит в мире. Те, кому так не терпелось попасть внутрь, что они еще до открытия стояли в очереди у входа, первым делом хватали «Сан», «Миррор» и «Мейл», менее расторопным доставались «Экспресс» и «Гардиан». Те, кому еще не надоело притворяться, будто они отрабатывают свое пособие для соискателей, выбирали «Таймс», «Телеграф» или местную газетенку. «Индепендент» всегда уходил последним, доставаясь тем беднягам, которые появлялись к шапочному разбору.

Открыв свою книгу, она прочитала четыре страницы «Еноха» вместе со сносками, прежде чем ангел, наконец, соизволил немного опустить газету и глянуть на нее. Выждав целых три секунды, она подняла голову и встретила его любопытный, хотя и не лишенный подозрительности взгляд. У ангела были глаза такой синевы, какой она не видала никогда в жизни. Синее самого синего неба в распрекрасный солнечный летний день. Глаза были единственным, что еще могло сообщить самому невнимательному наблюдателю, увидевшему его впервые, что их обладатель, собственно говоря, ангел.

Желая блеснуть эрудицией, Молли уже подготовила соответствующую случаю цитату. Правда, она не совсем хорошо помнила, в какой из книг о Джеймсе Бонде она это прочитала, но, скорее всего, в «Голдфингере».

— Один раз — случайность, — сказала она. — Два — совпадение. Три… вы, случайно, не меня ищете?

— Нет, — сказал ангел, слишком отрывисто для того, чтобы она успела насладиться музыкой его голоса.

— А, — сказала Молли, не зная, радоваться ей или обижаться. — Что ж, если вы скажете мне, кого ищете, я, может, смогу помочь. В одиночку у вас, кажется, не очень получается.

— Я никого не ищу, — ответил ангел. Не очень-то он оказался красноречивым.

— И вам никому ничего не надо передать? — расспрашивала Молли. — Или выполнить какую-нибудь миссию?

— Нет, — сказал ангел.

— То есть вы в эти игры не играете, так? — сказала Молли. — В чем дело — в раю что, нет телевидения?

Ангел положил на стол газету и явил ей всю красоту своего невероятно прекрасного, хотя и небритого лица Было похоже, что он пытается сформулировать вопрос. Молли догадалась, что до нее с ним никто не заговаривал, и решила ему помочь.

— Что ж, — сказала она, — если вы пришли не для того, чтобы принести кому-то известие, и не для того, чтобы направить на путь истинный несчастного, который как раз сейчас балансирует на грани принятия морально убийственного решения, то что же вы делаете тогда здесь, на terra firma?

Ангел не моргнул глазом.

— Я упал, — сказал он.

Молли поразили не сами его слова, а то, как он сказал их. До сих пор она говорила с ним легко, словно шутя, но не потому, что хотела свести все к шутке, а потому, что не знала, как иначе справиться с нетипичной ситуацией. Произнеси он те же самые слова таким же шутливым тоном, и они показались бы забавными. Чистый гэг, юморист, да и только, вроде Эди Иззарда, — но он говорил не так. Он говорил серьезно. И хотя Молли сидела рядом с раскрытой «Книгой Еноха», страницы которой были размером с газету, ей и в голову не пришло связать его «Я упал» с войной в Небесах в «Потерянном рае» или с ангелами, зачавшими нефилимов со счастливыми дщерьми человеческими. Она слышала, как те же самые слова точно таким тоном произносили ее соседки по квартире, ее одногруппники по социалке, очередники, которые вместе с ней ждали, когда агентству по временной занятости удастся пристроить ее на работу, несмотря на прошлое, на ее историю, отсутствие нормального места жительства и вид человека, получающего одежду от благотворительных организаций.

Странно, но она не могла вспомнить, говорила ли она сама что-нибудь подобное. Ей не раз приходилось выставлять напоказ свои синяки в те непростые дни, когда она просила милостыню ради ребятишек, но она знала, что это не ложь. Синяки были настоящие, но все всегда думали, что они поддельные. Даже когда толкали в спину или тыкали кулаком в лицо, все равно это была не ложь. И то, что те же слова сказал ангел, подтверждало хотя бы ее правоту, если ничего больше.

Прошло несколько минут, прежде чем Молли пришла в себя:

— Когда вы говорите «упал», то имеете в виду из Рая, а не из Страны Снов или чего-нибудь в таком духе?

— Из Рая, — подтвердил ангел. Тот, у кого были такие глаза, умел лгать не больше, чем просить на улице милостыню для двух ребятишек.

Молли повела ангела за угол, в «Жирную ложку», владелец которой так и не осознал до конца иронии нового названия, переменив на него непритязательное «Бистро». Она предложила ангелу купить ему что-нибудь поесть, но он отказался, сказав, что не нуждается в пище как таковой. Тогда она заказала дежурный завтрак и чайник на двоих.

— Вообще-то я не должна здесь есть, — объясняла она ему, понимая, что он, наверное, не так уж поднаторел в законах этого мира, раз до сих пор обходится «Индепендентом». — Я же живу в В&В, то есть с включенным завтраком. В конце концов, именно это и подразумевает второе «би», но здешние стандарты сильно занижены. С другой стороны, у нас не хуже, чем в иных местах. Те девушки, которые еще в игре, не отказываются обслуживать клиентов в машинах и подворотнях, вместо того, чтобы приводить их к себе, — ради ребятишек, — а еще у нас у всех есть свои раковины и электрические чайники, и туалет у нас не такой плохой, мог быть и хуже, и телик в гостиной появляется новый, как только старый свистнут, и кабельное есть. Моя комната самая маленькая, разумеется, но по сравнению с другими я живу просто роскошно, дети-то мои еще под опекой. К сожалению, когда почти стоишь обеими ногами на дне, нет ничего хуже, как получить обратно детишек, с ними точно потонешь, но считается, что я еще не вполне в норме, хотя я уже бросила все, кроме «Прозака» и легальных транков, которые продают под видом антигистаминных. Кто-то скажет, что у меня уже все равно мозги спеклись, но это неправда — к тому же я не трусиха, скажу даже ангелу. Я завтракаю днем потому, что в это время завтрак дешевле любого обеда, к тому же, если ешь один раз в день, то лучше делать это где-нибудь в середине. В комнатах-то готовить нельзя, понимаешь, разве только кружку супа или другое дерьмо из пакетов, которое кипятком заливают, а кто его долго выдержит? А на что похож Рай?

— Вообще-то ни на что, — бестолково ответил ангел.

— Красивые сады? Приятная погода? Яркий свет? — не отставала Молли, считая, что любая подсказка сгодится и что она просто обязана попытаться разговорить ангела. Если уж его послали сюда не с известием, а предложение на ланч он все-таки принял, хоть и не нуждается в еде как таковой, то, может, он что-то вроде испытания.

— Ничего такого, — ответил он.

— Совсем ничего! А как насчет пения? Ведь ты же пел в хоре. А не скучно там без конца купаться во славе Господа, век за веком?

— Нет, — сказал он. — В Раю нет времени.

— Нет времени? — Такого Молли не ожидала. — Почему же тогда там не случается все сразу?

— Случается, — спокойно проинформировал он ее. — Там случается все сразу. — Он пригубил свой чай, но тот был еще слишком горячим, а может, и слишком резким для его привыкшего к божественной пище нёба.

— Добавь в него лучше сахару, — посоветовала Молли и передала ангелу нечто вроде гигантской солонки с трубой. — По-моему, это паршиво. Проповедники обещают вечность. Тебе не кажется, что мертвые могут слегка разочароваться, узнав по прибытии, что их пребывание в раю короче доли наносекунды? Попробовали бы «Саатчи Саатчи» такое выкинуть, Комитет Рекламных Стандартов сровнял бы их с землей.

— Там нет никаких короче, — сказал ангел. — Такое мышление там не подходит. Рай — это не место. Человеческое воображение слишком узко настроено на само его существование, чтобы воспринять сущность.

Молли невольно подумала, что, наверное, увидела его слишком поздно и что сначала у него все же были блокнот и карандаш.

— Так что же ты наделал? — спросила она.

— Мы ничего не делаем, — начал было он, но она тут же сообразила, что он опять не так ее понял.

— Я спрашиваю, что ты наделал, — напомнила она ему. — Подробности можешь опустить. Что ты сделал такого, что тебя выпихнули из Рая? В случае с Люцифером это была гордыня, с отцами нефилимов, вероятно, похоть. Значит, остается еще пять смертных грехов. Только не говори мне, что это была лень.

Ангел скорчил гримасу. Наверное, переложил сахара в чай.

— Я упал, — упрямо повторил он тем же тоном, от которого таяло сердце. Это была не ложь. Что бы он ни скрывал, кого бы ни покрывал своими словами, но лгать он не лгал.

Молли вздохнула, но съязвить ей не хватило духу.

— Так чем сегодня занимаются падшие ангелы? — спросила она. Ей и в самом деле было интересно. — Если верить Еноху, именно они научили людей основам технологий и цивилизации, но переданные ими знания, должно быть, устарели много веков назад. Хотя, может, им с государственными курсами переподготовки повезло больше, чем мне.

— Не знаю, — сказал он.

— Но ты ведь собираешься наладить контакт с ними, или как? Хотя, может, и нет. Я имею в виду, что если все падшие ангелы в аду, то тебе лучше оставаться там, где ты есть. При условии, что это все же не ад, и я еще не там. Это Мефистофель, ну, ты знаешь. — Ей стало немного стыдно своего бахвальства, ведь она всего раз смотрела «Доктора Фаустуса» с Ричардом Бартоном, еще в те дни, когда сама была в свободном падении. По крайней мере, тогда у нее был собственный телевизор; правда, иметь свой телевизор в те дни означало иметь под рукой мужика, который мог притаранить новый ящик, когда у тебя спирали предыдущий. Иногда она сомневалась, остались ли еще на свете люди, сами покупающие себе телевизоры, или существует лишь бесконечный круговорот стыренных ящиков, которые передаются от одного владельца к другому путем воровского обмена, как кровь движется по кругу толчками сердца. По крайней мере, те, которые то и дело менялись у них в гостиной, уж точно не с неба падали.

— Про ад я ничего не знаю, — ответил ангел немного чопорно, — но это точно не здесь.

Молли поняла, что вытащить из него что-нибудь еще будет трудновато. И совсем было решила бросить эту затею и сделать вид, будто не замечает его, как все. Разве она уже не говорила себе, что это будет разумнее всего? Но она уже не могла избавиться от надоедливого чувства, что если Элвис — не совсем то, что ей нужно в качестве нулевой точки падения перед новым подъемом, то ангел, может быть, то самое.

— Если не хочешь пить чай, — сказала она, наконец, — давай его сюда и сваливай.

Наступила долгая пауза, пока ангел обдумывал свой выбор. В конце концов, он решил не отдавать чай. Заставил себя пить. Сделав два-три глотка, он, кажется, привык к его сладкому вкусу. Цвет его глаз напоминал небо, которое смотрит на землю в таких далеких краях, какие Молли только могла себе представить — а она была не лишена воображения.

— Что ж, — сказала Молли, хотя и знала, что говорит сейчас как социальный работник, — любишь пить нектар, так ищи способ подняться, понятно? Другого пути преодолеть привычку падать нет — поверь мне, я знаю. Застрянешь здесь, и не только чай будет все хуже и хуже. Потеряешь и крылья, и плащ превратится в такое, что эксгибиционист постесняется носить, и это еще не все. Я видела, что случилось с Элвисом, когда сыворотка взялась за работу, и это было далеко не прекрасное зрелище. — Она решила, что с ангелом можно говорить об Элвисе. Уж если ангел окажется способен заложить человека столпам общественной морали, кому же тогда доверять?

Ангел по-прежнему не отвечал. Он так увлекся чаем, что, казалось, вот-вот нырнет в него с головой, и Молли даже пожалела, что посоветовала ему подсластить пойло. Счастье еще, что у нее не было соблазна предложить ему сосиску или тост. Она была голодной. Разговоры всегда вызывали у нее аппетит — настоящие разговоры, конечно, а не та болтовня, за которой проводили время женщины из В&В.

— Конечно, — продолжала она, решив, что, раз уж начала говорить как соцработник, то можно и дальше продолжать в том же духе, — для этого надо хотеть подняться. Никто не поможет тому, кто не нуждается в помощи. Может быть, тебе будет лучше здесь, на Земле. Конечно, преимуществ у нас не много, зато есть время — сколько пожелаем. Есть и разные страны, хотя, как говорят, они уже не такие разные, как раньше. Слушай, а ты, похоже, решил не облегчать мне задачу, а? Я тут стараюсь, помочь ему хочу. Кто знает — а вдруг это мой последний шанс заслужить билет на небеса? Мог бы хоть притвориться, что слушаешь. Представь, что ты участник шоу «Тронутый человеком». Больше я ничего не могу тебе предложить, — в конце концов, тебе решать.

— Да, — сказал он, впервые за все время их разговора обнаруживая проблеск позитивного мышления. — Я это понимаю. Но мне тоже тяжело.

Тон его голоса опять растопил ей сердце. Слова «Я упал» эхом отозвались в ее мозгу, и эхо все звенело и звенело.

— Ладно, все в порядке, — ответила она. — Если вы, парни, и впрямь научили нас основам цивилизации и технологий, то за нами должок. Как говорят в Америке, не можешь отдать долг — плати авансом. Вот мы и рассчитаемся, между нами. Тебе, кстати, повезло, — мало кто из здешних проводит в библиотеке столько же времени, как я, а я не просто притворяюсь, что читаю. Можешь пойти со мной в В&В, если хочешь, только на ночь оставаться нельзя. Таковы правила, а я не могу позволить себе, чтобы меня выкинули, из-за ребятишек. — Это была правда — она и впрямь не притворялась, а читала. Ей нравился пингвиновский «Словарь цитат», где Оскар Уайлд сказал, что красивым быть лучше, чем добрым, но добрым — лучше, чем уродливым. Если прекрасный ангел и не прижмет ее к груди, то она хотя бы сможет делать вид, что это ее решение, ее выбор, ее воля.

— Я понимаю, — сказал он, хотя было вовсе не ясно, что именно он понимал, — или, скорее, готов был притвориться понимающим, учитывая, что он, видимо, не знал ничего за пределами Рая, который вовсе не место и в котором даже времени, и то нет.

— О’кей, — ответила она. — Идем.

Алкаши не вымолвили ни слова, пока Молли с ангелом шли мимо старой церкви Армии Спасения, но это, наверное, потому, что их остроумие притупил сидр. Святого Луки с его бухломобилем нигде не было видно, но, судя по рожам бродяг, его явление имело место совсем недавно. Конечно, до благостности наркош, получавших причастие у Святого Иоанна, им было далеко, но хотя бы они были не такие вредные, как с похмелья.

Пятеро дошколят резвились на ступеньках В&В, и две мамаши высунулись на лестницу, желая убедиться, что посетитель не явный педофил, но ни одна не отпустила комментария по поводу того, как это не похоже на Молли — водить компанию с ангелом. Просто смотрели на них глазами цвета воды, в которой вымыли посуду, — в таких глазах не может отражаться ничего, кроме угрюмого зимнего неба.

Ангела должным образом впечатлила опрятность комнатки Молли, хотя то была, в сущности, очень скромная победа над силами хаоса. Она просто передвинула платяной шкаф в угол, где вечно заводилась плесень, да прикрыла большое жирное пятно на паласе ковриком, спасенным ею из мусорной кучи. Кровать была застелена, ни один предмет одежды не висел на спинке стула. Серьезное отвращение внушали только шторы, но их она в прачечную не понесет, увольте. Ангел не обратил на них никакого внимания; как истинный посланец Добра, он пробежал глазами по стопкам книг, составленных — почти аккуратно — под окном, в ногах кровати и вокруг раковины.

— Взломщики никогда не берут книги, — пояснила она ему. — Смысла нет. И, пока ты не спросил, нет, я их не все читала Большую часть этих книг я нашла в коробках, которые люди оставляют рядом с мусорными контейнерами, когда те переполнятся, а я считаю, что лучше взять книгу, которую, может, никогда потом не прочитаешь, чем не взять и жалеть потом, когда почитать станет совсем нечего. А еще большие толстые книжки в мягких обложках чертовски эффективно загораживают от сквозняков.

Ангел повернулся и посмотрел на нее более внимательно, чем раньше. Молли с тревогой отметила, что летнее небо в его глазах стало меркнуть. Когда же, подумала она, у него наступит точка невозврата? И что с ним тогда будет? Придется ли ему бороться с собой, чтобы сохраниться хотя бы в человеческом виде? Может ли он вообще сохраниться в человеческом виде в качестве резервной позиции, или будет продолжать падать и дальше, пока не докатится до самого Ада и Люцифера?

Когда ангел опустился на кровать, ссутулившись, как анорексичка-Анни после долгого отказа от еды или Франсин после особенно бурной потасовки, Молли поняла, что ей предстоит хорошо потрудиться, но жаловаться было поздно. Она уже взвалила на себя этот груз.

Может, подумала она, это и есть лучший способ начать все заново — не стремиться отхватить что-нибудь новенькое для себя, а попытаться сделать что-то для другого. Может, в великой космической схеме вещей заложено, что сначала ты должна пройти небольшое моральное испытание и заработать себе очков, а уж потом тебе выпадет шанс повернуть свою жизнь в другую сторону. Если так, то сейчас от нее потребуется еще больше воображения и изобретательности, чем когда ей надо было щадить самолюбие Элвиса.

— Молиться ты, надеюсь, пробовал? — удрученно спросила Молли.

— Я пробовал, — ответил ангел, — но, кажется, разучился. — И он так посмотрел на нее своими чудными голубыми глазами, словно ожидал, что она погладит его по голове. Молли подавила в себе желание сесть рядом с ним. Плащ он снял, под ним обнаружился почти совсем не испорченный костюм, в котором он казался слишком хорош для такого окружения, так что Молли невыносима была мысль о том, как он сморщится и отодвинется, когда ее целлюлит придет в случайное соприкосновение с его бедром.

— Кажется, я и сама когда-то пробовала, — сказала она. — Давно уже. Мне не помогло, хоть я и была тогда девственницей, и припев из «Эбинизера Гуда» мне ни о чем тогда не говорил. Может, я недостаточно серьезно к этому относилась — но у тебя вроде с верой должен быть полный порядок. Полагаю, нет смысла спрашивать у тебя, какой из себя Бог. Он никакой, правда? Он просто есть.

— Это верно, — ответил ангел.

— Так и думала Ты, бля, понятия ни о чем не имеешь. Без неба ты тут как рыба без воды.

Оттого, что она глядела ему прямо в глаза, ей сразу стало заметно, как они потускнели, едва с ее губ сорвалось ругательство, и тут же ее пронзила страшная мысль о том, что если это на самом деле тест, то она его уже наполовину завалила, неважно, будет она еще сквернословить или нет. И еще ей стало тревожно. Здесь все-таки Земля, и время имеет значение. Ангел, наверное, не сможет долго противостоять действующим здесь силам изменения и распада, — и она сама, едва снизойдя заметить его присутствие в этом мире, немедленно стала пособницей времени, невольно помогая и поощряя его терпеливый натиск на божественную сущность пришельца Если она не часть решения его проблемы, то, по крайней мере, часть самой проблемы. Так что просто взять и умыть руки она не могла.

Едва это откровение завладело всем существом Молли, как она почувствовала, что отдала бы все на свете, лишь бы решение проблемы ангела оказалось простым. Любовь — это очень просто, но она уже поняла, что не стоит и пытаться. Ни секунды не сомневаясь в том, что если бы она смогла склонить ангела познать с ней хотя бы минутное наслаждение, то сделала бы это с истинной любовью, а не из одной только похоти, она, в отличие от него, знала — а он, даст Бог, никогда не узнает, — где лежат пределы реальности.

С Элвисом было легче. Элвис, с сывороткой или без, прожил свою жизнь. Ангел, да благословит Господь его душу, даже еще не начинал. Неважно, какую жизнь он вел во вневременном Раю, неважно, за что Бог счел нужным выбросить его оттуда, здесь ангел еще даже не начинал Молли считала, что надо сначала привыкнуть быть во времени, а уж потом приступать потихоньку к началу, а он здесь так недавно и совсем без помощи, так что, конечно, он даже не представляет, что за задача перед ним стоит — втянуть себя обратно.

— Что ж, — оказала она и слегка испугалась отчаяния в своем голосе, — есть еще несколько вещей, за которые не стоит браться. Полагаю, само собой разумеется, что «прозак» тут не поможет и что психоанализ по Фрейду ни к чему бы нас не привел, даже будь у нас время. Нам нужно средство эффективное, но без химии. — Она чуть было не сказала «и без ебли», но вовремя осеклась. Ей не хотелось развивать эту тему, еще больше затемняя синеву его и без того уже туманных глаз. И она поспешно добавила:

— Может, поможет, если ты честно скажешь мне, в отпущении каких именно грехов ты нуждаешься. — Но едва эти слова успели сорваться с ее губ, она поняла — не поможет.

— Я упал, — повторил ангел снова.

Сам по себе повтор не вызывал злости, ведь вложенный в эту фразу пафос продолжал свое постепенно преображение, которое еще не достигло разрывающего сердце финала.

Тут как раз и должен быть ключ, подумала Молли. Здесь, в этих словах, они как пароль, к которому ей предстояло найти правильный ответ.

— Глупая я, правда? — прошептала Молли. — Ты твердишь-твердишь мне, в чем дело, а я все мимо ушей пропускаю. Пристаю к тебе с вопросами, на которые нет ответа, вроде того, откуда ты свалился да почему, когда дело-то все в том, что ты продолжаешь падать, причем все быстрее и быстрее, падать во время, в пространство, в водоворот мироздания. Конечно, ты не знаешь, почему, ведь никаких «почему» в Раю нет. Все «почему», какие только есть в мире, находятся в Аду, так ведь? Все до единого.

— Я не знаю, — повторил ангел, доказывая тем самым ее правоту.

Молли осознала, что когда она впервые увидела ангела, он был выше шести футов. Даже в библиотеке он был не ниже, чем пять и семь, а теперь стал с нее ростом. Через считаные часы он будет не больше ребенка, но только слишком старого, чтобы отрастить крылья и взлететь, даже в мечтах, — а ее присутствие лишь усугубляло дело. Ее близость ускоряла процесс. Она была носителем места и времени, каждым своим вдохом и выдохом она усугубляла инфекцию, и все же выгонять ангела за порог было сейчас нельзя, это она понимала. В нашем большом мире пять миллиардов людей, и каждый несет в себе историю тысячелетий, так что любой, кто окажется рядом с ангелом, будет не менее запятнан и пропитан заразой, чем она.

Забыв про все свои благие намерения, Молли села на кровать рядом с ангелом Он не притронулся к ней, но и не отшатнулся. Ему не было страшно.

Она закрыла глаза, как маленькая девочка перед огромным тортом со свечками или еще каким-нибудь таким же обыденным чудом, и ей надо было загадать желание, крепко-крепко зажмурившись, чтобы оно непременно, обязательно сбылось.

— Я расскажу вам историю о том, как забавно работает человеческий мозг, мистер Ангел, — заговорила она из темноты. — Есть сотни способов заставить его вырваться из повседневной тоски, и все они работают, но недолго, а видение Рая, которое они дают, — не больше, чем иллюзия, обман. Если пробуешь что потяжелее, вроде героина, то мозг просто перестает производить свои гормоны счастья, и тогда хочешь бросить — и сходишь с ума. С экстази и кислотой все по-другому, но не сильно. Все, что дает тебе таблетка, сигарета или укол, ты перестаешь давать себе сам, а когда обычная доза на тебя уже не действует и ты пытаешься бросить, вот тут ты и попал. Многие думают, что это только к наркотикам относится, но не только. Это относится ко всему, что позволяет человеку получить хотя бы грамм наслаждения. Секс, мечты, книги, дети… все. Все, что хоть на шаг приближает нас к Раю, соблазнительно лишь раз или два, потом оно становится такой же обыденностью, как все остальное, а ты уже не можешь обходиться без этого, — и если ты не в состоянии справиться с зависимостью, то сойдешь с ума.

Я не имею ни малейшего понятия о том, каков на самом деле Рай, мистер Ангел, и не могу сказать вам, что такое Ад, но я знаю вот что: если хотите остаться здесь, вам надо научиться жить, не сходя с ума. Вы должны понять, что все, что вы пробуете, что делаете и о чем думаете, сработает только раз или два, после чего дай вам Бог, чтобы все осталось как прежде. Если вы все же сойдете с ума, то после все ваши помыслы, действия и чувства будут устремлены к одному — как найти способ вернуться к началу, или хотя бы удержаться на месте, не скатившись еще ниже, не потеряв еще больше, потому что время идет только в одну сторону: к смерти, и надо научиться с этим жить и радоваться миру без Рая. Если вы пришли сюда в надежде, что время лечит, забудьте об этом, время калечит. Если вы пришли сюда в поисках уютного местечка, напрасно беспокоились, потому что нет места, похожего на дом, — и я вовсе не хочу сказать, что дом — самое лучшее место на земле, я хочу сказать, что на земле нет места, которое хотя бы отдаленно напоминало дом в том смысле, в каком нам хотелось бы его себе представлять, но к этому надо привыкнуть и научиться жить с тем, что есть, так или иначе. Надо просто привыкнуть и научиться обходиться тем, что есть, а то так и будешь сходить с ума все больше и больше, пока совсем ничего не останется. Здесь, внизу, если хочешь нового старта, надо принимать вещи такими, какие они есть, иначе не будет никакого начала Даже в нулевом году надо видеть вещи, как они есть. Или так, или полное забытье.

Так что на вашем месте, мистер Ангел, я бы перестала валять дурака тут, на земле, где вы все равно ни черта не понимаете, и вернулась бы туда, где вам самое место, где нет времени, которое можно потерять, и нет места, которое надо как-то называть. Неважно, как и почему вы упали — важно лишь одно, подняться снова, пока вы еще можете. Если не сможете, то становитесь смертным, как мы все, и тогда у вас будет лишь один путь наверх — трудный. Вот и весь ваш выбор: вы либо поднимаетесь наверх, туда, откуда упали, прямо сейчас, либо остаетесь здесь и гниете. Так возьмите и сделайте. Я знаю, что это самое трудное, что только есть на свете, но такова жизнь, другой не будет. Нам всем приходится идти этим путем, в том или в ином смысле. Вот сейчас я хочу открыть глаза и увидеть, что вас нет со мной рядом.

Еще не открыв глаза, Молли знала, что ангела не будет рядом, и его не было — ведь он все-таки был ангел, пусть его крылья и ушли в подполье. Она произнесла слишком много грубых слов, чтобы небо не померкло в его глазах. Она показала ему тьму и напугала до усрачки — ну, конечно, лишь в той степени, в какой это возможно для существа, не нуждающегося в пище как таковой.

Она пожалела, что давным-давно не нашлось никого, кто сделал бы то же с ней, хотя прекрасно понимала, что тогда она была не в состоянии воспринять этот урок. Потому, что тогда она была кем угодно, но только не ангелом, — но это все дело прошлое, а сейчас на дворе нулевой год, и она стала таким человеком, который в силах оказать помощь даже ангелу. Приходится. Ведь у нее нет выбора.

Правда, прежде чем всерьез взяться за важное и ответственное дело планирования оставшегося дня, она подумала, что, скорее всего, так никогда и не узнает, прошла она свое испытание или нет, — если, конечно, это в самом деле было испытание, — так же, как не узнает и того, в самом ли деле ангел решил вернуться туда, откуда упал, или предпочел дорогу в Ад. Жизненный опыт подсказывал ей, что люди обычно все же возвращаются туда, откуда упали, если только могут, — а у нее теперь не было причин сомневаться в том, что ангелы сильно отличаются от людей, — хотя иногда им, как маленькой анорексичке Анни, просто не хватает сил.

Вот поэтому, когда такие люди, как она, говорят «Я упал», они почти никогда не лгут, — и поэтому люди, у кого, как у нее, еще есть воля подняться, поднимаются, хотя им остается лишь один путь — трудный.

Стив Разник Тем

УОТКИНС ЭС. ДИ., СХОДСТВО НАЙДИ

Последняя книга Стива Разника Тема, «Плечом к плечу», выпущенная Сентипид Пресс, представляет собой сборник рассказов, написанных в соавторстве с супругой Мелани. Совсем новые рассказы автора уже появились или вот-вот появятся в сборниках «Волна преступности», «Нуль имморталис», «Черная книга ужаса», «Азимов», а также в антологиях «Вервольфы и другие оборотни» под редакцией Джона Скиппа.

«На ранних стадиях раздумий о новом рассказе я обнаруживаю, что в расставленные мною сети заплывают самые разные, порой совсем не похожие идеи, — говорит автор. — Часто я и сам не знаю, как их связать друг с другом, и вообще, получится из них что-нибудь или нет.

В данном случае я передал протагонисту присущую мне подозрительность в отношении сложной метафоры (веру в то, что за ней скрывается нечто, не предназначенное для нашего знания). И еще я много размышляю о художниках-классиках, которые писали религиозные образы, и вообще о тех, кто так или иначе посвятил свою жизнь тому, что другие называют „вымышленными существами“.

Полагаю, что авторов, пишущих рассказы в жанрах фэнтези и хоррор, также можно отнести к ним (к верующим, а не к вымышленным существам)».

Старый священник был пьян, но Уоткинс знал, что он не скоро отключится. Он наливал себе то ли шестой, то ли седьмой стакан вина. Портретист так увлекся своими набросками, в которых было слишком много линий, слишком много возможностей выбора, что сбился со счета. Но он предусмотрительно разбавил вино водой еще до начала сеанса, так что поп мог пить сколько ему заблагорассудится, и все же сохранить достаточную ясность сознания, чтобы досидеть до конца.

Сам Уоткинс не пил совсем, но после нескольких часов напряженного рисования не мог считать себя совершенно трезвым Он смотрел, как его раненая рука проводит линии, которые рвутся от тела прочь, вырастая из плеч, как будто старческие артритные суставы и вывихнутые кости превращаются в нечто такое, что может поднять слабеющее тело к Небу. Лист в нескольких местах был забрызган кровью.

— Столько линий, зачем тебе так много? Тебя что, так в художественной школе учили? — От священника, который стоял теперь совсем рядом, в лицо художнику повеяло таким крепким хмельным духом, что его едва не замутило.

Уоткинс повернулся в своем кресле.

— Я же говорил, это подготовительный этап. Портрет я начну рисовать завтра. Смотреть пока не на что. Сидите в своем кресле смирно — вы же позируете для портрета, помните? Так что сидите и позируйте.

Священник, покачиваясь, заковылял обратно к своему креслу у камина, темные тени от его объемистой черной сутаны заметались по гостиной Уоткинса, перемежаясь с красными отблесками пламени. Такое освещение придало нечто потустороннее многочисленным картинам, которые занимали на стенах комнаты каждый дюйм: сплошь ангелы в разнообразных позах, все до одного роскошные, и все сплошь не Уоткинсовой работы. Их рисовал его отец, Мартин, который был гением.

Священник снова неясно взялся за бутылку, разглядывая лоскутное одеяло галлюцинаций того, кто был одержим страстью к ангелам.

— Когда я пришел сюда в поисках художника, то думал, что им будет твой отец.

— Сам факт, что в обители святого Антония не знают о смерти моего отца, хотя его нет в живых уже более десяти лет, говорит о многом.

Священник печально кивнул, едва не вывалившись из кресла.

— Он нарисовал почти все фрески в нашей церкви и множество деталей трансепта. Почитатели проделывают тысячи миль, чтобы только взглянуть на них.

— А заплатили ему гроши. — Уоткинс поднял руку, предупреждая возможный ответ. — Я не говорю, что Церковь его обжулила Обитель заплатила ему столько, сколько он запросил. Но это была слишком скромная плата для такого гения, как он, и его вдова и дети с радостью вам это подтвердят. Я не мой отец. Я могу рисовать лишь то, что вижу. И я научился довольствоваться этим. И, разумеется, моих умений хватит на то, чтобы написать портрет для церковной прихожей, что я и сделаю за скромную, но отвечающую уровню моего таланта плату.

— Так ты поэтому не ходишь больше к мессе, сын мой?

Уоткинс вскинулся, услышав такое обращение, но сразу ничего не сказал Вместо этого он сосредоточился на морщинах вокруг носа священника, на его несоразмерно больших ушах, на обманчивой простоте узкого рта. Он проводил десять линий там, где требовалась всего одна. Отец, бывало, выговаривал ему: «Это от недостатка веры, сынок. Проводи одну линию уверенно, затем переходи к другой. Если будешь стоять на своем, то со временем все они станут правильными».

— Мне нравится искать образ, — ответил он священнику. — Вот почему я провожу так много линий.

— А сам говоришь, что рисуешь только то, что видишь.

— Да. Но лицо заключает в себе всех, кем вы были, и всех, кем вам еще предстоит стать. Плоскости, изгибы, все в них. Я рисую то, что вижу, но иногда мне кажется, что я вижу слишком много.

— А твой отец тоже пользовался этим методом?

Уоткинс сохранил спокойствие и сдержанность, хотя образ, постепенно возникавший перед ним на бумаге, взорвался многочисленными линиями, и они, кружась, ринулись прочь от скул, завертелись вокруг гадкого безгубого рта, выплевывавшего реплики священника в этом разговоре, линии обозначали складки кожи, волоски, которые были словно борозды на незасеянном поле, они рассекали бумагу, преображали ее, оставляя таинственные провалы там, где могли упасть и прорасти семена глаз.

— Мой отец не нуждался в эскизах — он сам был господня фотокамера. Все его линии, все пропорции были совершенны. Микеланджело, Да Винчи было чему поучиться у него. Он рисовал ангелов, чья плоть была нежна, как воздух, его кисть запечатлевала их полет, его краски впитали их дерзновенный дух.

Прошу простить меня, святой отец, но если есть Бог на свете, то он живет в полотнах моего отца. — Он указал на картину, висевшую за его спиной под самым потолком. — Взгляните вон на ту, с облаками, где фигура ангела чуть просвечивает через дымку. Когда видишь такие облака, стоит ли удивляться тому, что в них прячется ангел. Со времен Тернера ни один художник не рисовал небо лучше, чем мой отец, а это лишь один пример его силы.

Уставившись на картину мутным от вина взором, священник попытался перекреститься, но не смог.

— Так, значит, ты поэтому не ходишь больше к мессе, сынок? Потому что наши таинства меркнут перед великим талантом твоего отца?

— Как я понимаю, таинствами богослужения занимается отец Гевин, причем уже много лет. Он же дает совет и утешение больным и обиженным. У вас же обязанности чисто административного характера, разве нет? И все же именно ваш портрет повесят в церковном холле.

— Признаюсь, я бездарен в обращении с людьми. И всегда был таким. Честно говоря, люди в целом меня раздражают — вечно у них какие-то мелочные заботы и обиды, когда есть столько прекрасных предметов для возвышенного созерцания, вот хотя бы картины твоего отца. Но я старше по званию, и наш епископ изъявил желание, чтобы мой портрет нарисовали первым. Я не утверждаю, что достоин этой чести.

— Но вы не отклонили ее.

— Не отклонил. — Старый священник заглянул в свой пустой стакан, потом медленно, стараясь унять дрожь в руках, чтобы разлить как можно меньше драгоценной влаги, наполнил его снова. — Ты так восхищаешься работами своего отца, а свои принижаешь. Быть может, ты просто обижен на то, что тебе не достался такой же дар, и потому не ходишь больше к мессе у святого Антония, что там ты снова увидел бы его лучшие полотна «Три ангела и Один», «Серафим тысячеокий» или великолепного «Санкте Деус»? А может, ты считаешь себя кем-то вроде отверженного сына, разочаровавшего отца и потому утратившего его милость? Или бунтарем, а, мистер Уоткинс Эс Ди., сходство найди, а, так ты думаешь о себе?

— Но, старик, разве бывает бунтарь больший, чем священник, который терпеть не может своих прихожан?

Священник выдержал паузу, потом залпом выпил больше половины стакана От вина у него охрип голос.

— Твои инициалы, Эс. Ди.? Я, кажется, никогда не видел твоего полного имени. Уж не назвал ли он тебя в честь своего величайшего творения?

— Мой отец был впечатлителен, как всякий художник, временами он казался одержимым. Но сумасшедшим он не был Меня зовут Сэмюэль, мое второе имя — Дэниел, — солгал младший Уоткинс.

Священник одарил портретиста необычайно щедрой улыбкой и рассеянным взглядом.

— Мне кажется, твоя рана кровоточит снова, и притом обильнее, чем раньше.

Уоткинс поднял свою правую руку и посмотрел на нее так, словно никогда раньше не видел. Обвивавшая его кисть повязка испачкалась и обмахрилась, к тому же она была тонкой, словно нарисованная, и напомнила ему саван, который отец однажды изобразил поверх измученного тела Христа В середине ладони, поверх повязки, красовалось похожее на звезду пятно черного и кирпично-красного цвета.

— Это ничего. Кисть я держу кончиками пальцев, и всей рукой двигаю ею по полотну. Мой отец всегда говорил: «Не сжимай ее слишком крепко, иначе перестанешь чувствовать, что ты держишь».

— Но ты же портишь лист, сын мой.

— Я передумал — сэкономим на эскизах. Сейчас я пойду перевяжу руку, захвачу еще бутылку вина, а когда вернусь, мы приступим к самому портрету. Заодно я расскажу вам, почему я не хожу больше к мессе.

Уоткинс спустился в погреб, схватил бутылку неразбавленного вина и повернулся к ветхому шкафчику, который стоял, прислоненный к грязной цементной стене. Содрал с ладони повязку и бросил на пол. Вытащил из шкафа свежую марлю, и, хотя спиной чувствовал взгляды всех своих картин, не обернулся. На ощупь нашел на столе рядом со шкафом немытую кисть и ткнул ею в рану. Поскреб ею кровоточащую плоть, стараясь смотреть внимательно, но глаза закрылись против его воли. Так, с закрытыми глазами, он наложил на руку новую повязку. Сверху до него доносился голос священника, который напевал что-то наедине с собой.

Сначала он покрасил задний план в тон кожи священника, подсвеченной мерцанием огня, потом постепенно затемнил линии, так что проявился сперва угол шкафа, за ним горячее пятно пламени в камине. Священник смотрел широко открытыми глазами, стакан в его руке наклонился так, что вино едва не вытекало из него. Уоткинс подумал, что старик, может, и впрямь уснул. Он принялся отделять фигуру дремлющего священника от багровых тонов фона у него за спиной. Вглядевшись в воздух вокруг лысеющей головы и сгорбленных плеч, он стал рисовать то, что увидел там, но цвета вибрировали и линии расплывались. Однако там определенно что-то было, просто он не мог как следует это разглядеть.

— Или все дело в недавних проблемах церкви — с неосмотрительностью отдельных священников? Тебя это отталкивает, сын мой? Может, и с тобой в детстве произошло что-нибудь подобное?

Уоткинс был неприятно поражен ясностью ума священника, ведь он считал, что стареющий клирик напился до бесчувствия.

— Я не назвал бы эти проблемы такими уж недавними. Нет, меня не лапал похотливый духовник. Однако ни то ни другое не влияет на посещение мною церкви.

Священник согласно кивнул, отвечая, быть может, вовсе не ему, а своему внутреннему, навеянному алкоголем ритму.

— Это печальное положение дел. Вступив в сан, мы стремимся к прекрасному, жаждем жизни духа, которая возвысит нас над заботами повседневности. Но обнаруживаем, что ждать надо очень долго. Иные находят эту духовную красоту в детях и теряют чувство пропорциональности. Просто сбиваются с пути.

— А вы, вы что, тоже сбились с пути?

— Не смеши меня. Я как раз из тех, кто вообще не находит никакой особой красоты в детях. Они просто крикливые и незрелые. Но ты купился на эту пропаганду — ты видишь в нас монстров?

— При жизни моего отца в нашем доме побывало множество священников. Одни казались вполне обыкновенными. Тогда как другие, хоть я и не «покупаюсь» на то, во что они верили, до сих пор представляются мне самыми восхитительными и самоотверженными людьми, каких я видел в жизни.

Священник вздохнул, рассмеялся:

— Ну, я бы так не сказал, поверь моему опыту.

Уоткинс сосредоточился на глазах. Неверно переданные глаза не компенсирует никакая другая часть портрета.

— Так вы хотите сказать, что и ваша вера не слишком крепка?

— С моей верой в Бога все в порядке, дитя мое. У меня проблемы со смертными.

— Значит, вы верите в то, что зло присутствует в мире.

— А по-твоему, нет?

— Да, но мне хочется знать, почему. Разве ваш бог, бог, в которого верил мой отец, не всемогущ? Для чего же он тогда позволяет зло?

Священник смеялся.

— Быть может, твои сомнения в собственной оригинальности оправданны, Эс Ди. Уоткинс Вопрос о зле? Почему злой процветает, в то время как праведный страдает? Если бы я мог дать ответ на этот вопрос, то меня, наверное, сделали бы епископом! Возможно, все дело в падших ангелах. Только негоже нам, простым смертным, задаваться такими философскими вопросами. Наше дело верить, сын мой.

— Падшие ангелы. Это те, которые восстали?

— Люцифер хотел свергнуть власть бога. Этому надо было положить конец.

— Звучит прямо как приключенческая история. Экшен какой-то.

— Ага, по-моему, это лучшая приключенческая история всех времен.

— А, по-моему, духовные основы нашего бытия не должны напоминать приключенческую историю.

Священник подался вперед.

— Сын мой, тебе больно? — Тут Уоткинс осознал, что уже давно поддерживает раненую правую здоровой левой рукой. Воспаленные пяльцы едва удерживали кисть. Вместе они двигались по холсту, оставляя следы и усложняя сгорбленную фигуру священника в центре композиции. Его лицо все еще оставалось не в фокусе. Линии плеч были переданы неправильно, а может, наоборот, единственно верно.

— Ясность видения всегда приходит через боль, святой отец.

Священник фыркнул:

— Конечно, больно воображать себя большим, чем ты есть.

— Это вы о себе? Я-то рисую лишь то, что в состоянии увидеть. Мой отец, великий Мартин Уоткинс, живописец ангелов, вот кто имел воображение. — Уоткинс успокоился, усилием воли умерив прыть руки, которая летала по холсту, внося поправки и изменения, четче обрисовывая линии, подбирая детали, слушаясь своей боли, как мореход компаса или как лозоходец — своей лозы, в поисках единственного верного решения.

— Может быть, нам лучше остановиться. Я, кажется, перебрал вина.

— Посидите еще немного, святой отец, — я пока не готов прерваться. Не хочу потерять нить, которая приведет меня к вашему истинному портрету. Расскажи мне что-нибудь. Расскажите про великанов.

— Это тех, которые Фи, Фо, Фу, Фам, про таких великанов, что ли?

— Не хитрите. Расскажите мне о библейских великанах. Кажется, они были детьми ангелов и смертных женщин, так ведь?

— А, все это жидовская писанина. Книга Еноха, Свитки Мертвого Моря, в таком духе. Не следует принимать их слишком всерьез. Пожалуйста, не говори мне, что ты не ходишь в церковь из-за великанов!

— Ба, отец мой, жидовская — уж не антисемит ли вы?

Некоторое время священник молчал Слышно было только, как Уоткинс энергично скребет по холсту почти совсем сухой кистью. Наконец священник ответил.

— Да, я антисемит, но мне хочется представить тот день, когда я стану лучше.

— Простите. Я не обладаю таким воображением. Я пишу только то, что вижу, не забывайте.

Уоткинс продолжал яростно рисовать. Краска и кровь забрызгали его лицо, капали на холст с его руки.

— Ангелы позволяли себе вольности со смертными женщинами и тем развратили человечество. Это противная история.

— Но они развратили их не только в смысле секса — но и в других смыслах, ведь так?

— Вещи, которых мы не должны были знать.

— Может быть, именно они научили нас творить искусство.

— Их потомков с легкостью опознавали. Даже когда великаны научились притворяться обычными людьми, их легко было узнать по двойному ряду зубов и другим уродствам.

— Врожденным порокам развития.

— О, я бы не стал так говорить.

— Конечно, вы бы не стали. — Кисть Уоткинса плясала по остроугольным плечам священника. Плечи преображались, плоть вырастала над телом.

— Но эта история про великанов, разве она не похожа на ту ложь, которую мы говорим себе сами, например, что я хороший священник, или я не антисемит, или я великий недооцененный художник. Ложь, которая помогает нам нравиться самим себе.

— Боюсь, я не понимаю.

— Люди не хотели верить в то, что происходят от совокупления с ангелами, вот и придумали великанов — носителей дурной крови.

— Уоткинс, это безумие. Я помолюсь за тебя, сын мой.

— Спасибо. Кстати, ваш портрет окончен. Если не возражаете, я пошлю счет прямо епископу.

— Наверное, так будет лучше всего.

— Подойдите, посмотрите и скажите мне, как, по-вашему, точно ли передано сходство.

— Ох, я столько выпил. Кажется, я уже не смогу встать на ноги.

— Не торопитесь, святой отец. Я оставлю холст на мольберте. Надеюсь, вы меня извините, мне нужно еще раз перевязать руку.

Уоткинс бросил последний взгляд на картину. Изображенный на ней священник был все еще сгорблен, но уже поднимался на ноги, увлекаемый к небесам полупрозрачными наростами на плечах и спине, в то время как на его груди раскрывались, хватая воздух, другие уродливые выросты.

— Нет, я, кажется, не встану, — бормотал священник.

— Имейте веру. Вера вас утешит. Когда я был маленьким, то наблюдал, как отец рисовал ангелов. Здесь и у святого Антония. Теперь я знаю, что в то же самое время он рисовал много другого — пейзажи, этюды рабочих в доках, — но те холсты затерялись среди бесчисленных ангелов: парящих, сидящих, стоящих свободно или навытяжку, поющих, танцующих, делающих все то, чем обычно занимаются люди, с той только разницей, что ангелы были более настоящими, и внутри у них как будто горел собственный свет.

Священник протрезвел достаточно, чтобы произнести:

— Мило.

— Наверное. Но знаете, что меня тревожило? Он писал их с родственников, с соседей, с кое-кого из местных священников. Не только лица, но позы, мимику, жесты. Я не хотел этого видеть, но не мог не верить своим глазам. После я уже не мог смотреть на этих людей по-прежнему.

В погребе Уоткинс включил свет и грустно смотрел на свое небесное воинство, взиравшее на него с более чем несовершенных, перегруженных деталями полотен: сгорбленные спины, искаженные лица, двойные, а то и тройные ряды зубов. Созвездия глаз. Шесть крыльев. Обломки крыльев торчали из обезображенной плоти, точно выдернутые громадной рукой, оставившей лишь сломанный черенок эфирного мяса; рты, разинутые тою же безжалостной рукой, против воли пели хвалу всему святому, Санкте Деус, Амен.

Он слышал, как наверху старый священник упал на пол и, обливаясь слезами, пополз к своему портрету.

Майкл Маршалл Смит

ПРАВОТА

Майкл Маршалл Смит — романист и сценарист, живущий с женой, сыном и двумя кошками в Северном Лондоне.

Под своим именем он опубликовал около семидесяти рассказов и три романа — «Только вперед», «Запчасти» и «Один из нас», — за что получил премии Филипа К. Дика, Международной Гильдии Ужасов, Августа Дерлета и Британскую премию фэнтези, а также французскую При Моран.

Под псевдонимом «Майкл Маршалл» вышли пять триллеров, ставшие международными бестселлерами, среди них «Соломенные люди», «Те, кто приходят из темноты» и «Земля вам будет прахом», готовится к публикации роман «Волны». Не так давно под другим псевдонимом, «М. М. Смит», вышли в свет «Слуги», небольшой роман с привидениями, действие которого происходит на побережье в Британии.

«Для меня нет в жизни большего удовольствия, чем прийти с женой в паб и провести там вечер, перемывая косточки всем на свете, — сознается автор. — Хотя иногда я обнаруживаю, что лучше всего у меня получается не говорить, а слушать».

«И вот как-то вечером я, к своему изумлению, обнаружил, что и она чувствует в точности то же самое. Разумеется, такого просто не могло быть, отсюда и возникла идея некоего объективного измерения — причем не одного вечера, а всей жизни…»

Был понедельник, четвертый день их отпуска, и четвертый день с утра до вечера шел дождь. Дэна это не особо тревожило — в конце концов, в Лондон ведь не за загаром ездят, тем более в феврале, — к тому же они были экипированы соответственно. Да и вообще, в городе полно музеев, магазинов, галерей: истории кругом столько, что из ушей лезет, хороших ресторанов полно, а Старбаксов не меньше, чем дома. Так что сырость в перерывах между остановками можно и потерпеть, а в остальное время прекрасный отдых вам обеспечен. Прогноз погоды — Дэн знал его наизусть, ведь он будил его в пять тридцать каждое утро — обещал, что к концу недели ситуация улучшится. Это, конечно, обнадеживало, но погода в целом такая штука, против которой не попрешь. Она такая, какая есть, и все тут. Вот и принимай ее такой, меняй свои планы, подстраивайся. И нечего жаловаться. Нет смысла постоянно ныть.

А вот на сбой своих внутренних часов повлиять можно.

Когда летишь в Европу — а они делали это много, много раз с тех пор, как выросли их дети, — следуй простому правилу. Поскольку самолет садится ранним утром, то в дороге есть смысл немного поспать (пусть даже сон будет рваный, недолгий, беспокойный, все равно это помогает). Потом, едва ступив на землю чужой страны, надо мысленно переключить себя на новый режим и оставаться на ногах до тех пор, пока не настанет обычное время ложиться спать. Тогда ваше тело быстро разберется, что к чему, и вечером, едва улегшись, вы будете спать, что бы там ни было. Мо жет, еще пару дней после обеда вы будете чувствовать себя, как с похмелья, но в остальном с вами все будет в порядке.

Дэн так и поступил в этот раз. Он вообще всегда так поступает.

Но не Марсия.

Несмотря на то что они все обсудили заранее, Марсия весь полет не сомкнула глаз. Сказала, что просто не может заснуть, хотя Дэн ухитрился покемарить часок-другой — немного, но достаточно для того, чтобы обмануть тело, заставить его поверить, будто какая-никакая ночь все же прошла. Зато потом, когда к обеду они добрались до отеля, она начала зевать и бормотать, как, мол, спать хочется. Дэн говорил ей держаться, но после обеда она таки отключилась на кровати в их номере. Дэн оставил ее там, а сам вышел пройтись по близлежащим кварталам. Конечно, чувствовал он себя немного странно, голова кружилась, но ему в целом нравилось и само ощущение, и прогулка. Для него это было что-то вроде предварительной разведки, он узнавал, где находятся ближайшие кафе, где книжный магазин и так далее. А еще это напоминало ему о том, что он как-никак проделал очень странную вещь, пролетел много миль, и теперь не дома. Для Дэна такая прогулка служила церемонией начала отпуска. Он как бы заявлял всему окружающему: «А вот и я».

Когда он вернулся в отель, Марсия была в душе. Они вышли вдвоем, погуляли немного, потом поужинали в ближайшем ресторане. К десяти Дэн был уже совсем никакой и только и мечтал о постели. А вот Марсия, напротив, набирала обороты, и ей хотелось поговорить о Предложении 7 и связанными с ним вопросами, дежурной теме дома, в Орегоне. Дэн и на своей земле не очень-то интересовался П7 (все равно его не примут, что, конечно, жаль, но таковы уж люди), а здесь и подавно. Зачем, спрашивается, ехать в другую страну, если и там продолжать переливать из пустого в порожнее то, что дома надоело?

Когда он, между двумя затяжными зевками, высказал ей это, Марсия принялась в шутку анализировать причины его очевидной неспособности поддержать сколько-нибудь связный разговор на тему, не касающуюся книг, а потом снова ловко вырулила на П7.

Это продолжалось еще минут двадцать пять. Когда Дэн все же сказал, что идет спать, Марсия встряхнула головой и встала. Первый вечер отпуска псу под хвост, яснее ясного говорил язык ее тела: спасибо тебе большое, скотина-муженек. Спасибо.

В ту ночь Дэн спал как младенец.

А Марсия не очень.

Следующие два дня они совершали вылазки в город, посещали самые известные достопримечательности, одну за другой вычеркивая их из списка. Дэн не без удовольствия отбывал обычную туристическую повинность, зная, что к выходным все образуется, они осмелеют, войдут в режим и займутся чем им захочется. К субботе он уже так привык жить по Гринвичу, что после обеда не испытывал никакой особой сонливости, которую не могла бы разогнать чашка крепкого латте. А вот Марсия все больше выбивалась из ритма. Она просыпалась в шесть, в пять, в четыре часа утра: читала, сидя в постели (причем, конечно же, американский роман или один из тех журналов, которые она привезла с собой из дома); или, как в понедельник утром, включала телевизор — потихоньку, конечно, но все равно ведь слышно, как потрескивает кинескоп, — и переживала из-за дождя.

Но настоящей проблемой был вовсе не сбой внутренних часов, хотя это тоже раздражало (особенно потому, что этого так легко было избежать). Будь все дело в этом, Дэн только пожалел бы жену. В конце концов, что смешного в бессоннице. Лежишь, пялишь глаза в чужой потолок, а мозг без конца прокручивает одни и те же мысли. Нет, он сочувствовал тем, кто не может спать. Но вот что по-настоящему сводило его с ума, так это бесконечные разговоры о бессоннице, весь ее дурацкий… треп.

То же самое бывает и когда Марсия простужается. Если простужается Дэн, он просто пьет таблетки и ждет, когда все пройдет. Ну, похлюпает носом, покашляет, конечно, куда от этого денешься. У Дэна на простуду уходит четыре дня, на все про все — от первого чиха до последнего вздоха облегчения: «Слава богу, кончилось». У Марсии простуда превращается в двухнедельный минисериал, Гвоздь Сезона. Вначале скрупулезно отмечаются, детально описываются и внимательно изучаются первые признаки. Подчеркивается опасность грядущего заболевания, во всеуслышание оплакивается его несвоевременность. В девяти случаях из десяти данная фаза продолжается один вечер, после чего симптомы, если их можно так назвать — всего-то пара «апчхи» да небольшая головная боль — исчезают начисто. Но иногда простуда разыгрывается не на шутку, и тогда на следующее утро Марсия неверным шагом спускается вниз с одеялом на плечах, с помятым лицом, красным носом и всклокоченными волосами.

А потом, по крайней мере, неделю, она говорит об этом.

Постоянно обновляющийся бюллетень — как если бы он двадцать раз на дню спрашивал ее: «А теперь, дорогая, расскажи мне, что именно ты ощущаешь каждой клеточкой своего тела, и не жалей подробностей. Правда. Я же должен знать». Репортаж о состоянии носовых и лобных пазух. Сводка событий в нижнем отделе позвоночника. Одиннадцатичасовой фильм под названием «Горло» — но сначала информация от нашего спонсора, Сопливого Носа и Компании.

Со временем простуда заканчивается. Еще два дня на замечания об улучшении состояния, и она приходит в себя, — и превращается в женщину, которая никогда не простужается, ну просто никогда. Вот тут-то для Дэна и начинаются настоящие неприятности. Десять дней относительной тишины приводят к тому, что ее голова переполняется наблюдениями чрезвычайной важности, которые ей просто необходимо выплеснуть наружу, иначе она лопнет. Любой разговор, даже самый пустяковый, может вдруг сойти с накатанной колеи и понестись по ухабам обсуждения глобальных или не очень событий дня/года/века, в каковом обсуждении Марсия непременно проявит твердость в сочетании со справедливостью, тонкость восприятия вкупе с резкостью суждений, словно выступая перед солидной радиоаудиторией. Его участие в этих дебатах допускалось, но лишь на уровне фона, ему позволялось вбросить реплику-другую, как будто он был интервьюером. Большую часть времени говорила она. Любой намек на несоответствие продолжительности и глубины этой дискуссии с местом и временем ее проведения — ужином в соседнем ресторане, воскресным завтраком или его желанием спокойно полежать в ванне — наталкивался на мастерски завуалированный контрнамек на то, что он просто недостаточно думал об этом предмете или что он уже сказал свое слово, а теперь ее очередь.

И выступление продолжалось.

Во время одной из таких оказий, когда романтический ужин перерос в двухчасовую лекцию о действующих в их городке правилах районирования, Дэн и возжелал, чтобы на свете был такой независимый суд, вроде агентства, куда он мог бы обратиться — не из недобрых побуждений, нет, просто ради того, чтобы доказать себе свою правоту, — и где кто-нибудь раз и навсегда подтвердил бы, что она искажает суть обсуждаемого вопроса, подтасовывает факты (меняя тему всякий раз, когда почувствует зыбкую почву под ногами) и ежемесячно подхватывает насморк.

Он любил свою жену и не хотел видеть ее другой. Просто время от времени он жалел, что нет никакого способа подтвердить свою правоту.

И страшно удивился, обнаружив, что такой способ существует.

Книжный магазин находился на боковой улочке на полпути от их отеля к Чаринг Кросс роуд. Когда они были в Лондоне в прошлый раз, в 1990-х, здесь был район сплошных книжных лавок. Как и повсюду в мире, здесь их потеснили мегамагазины с одной стороны и онлайн-аукционы с другой. Специализированная торговля сохранились, но букинистические и антикварные лавки либо закрылись, либо запаршивели, а на месте безвременно погибшего филиала Бордерз зияла большая дыра.

Оставив Марсию в отеле принимать утренние оздоровительные спа-процедуры, Дэн слегка рассердился, обнаружив, что успел пройти всю улицу из конца в конец, а у него еще полтора часа свободного времени. Рано возвращаться в отель, чтобы ходить там из угла в угол, не хотелось. К тому же в то утро Марсия особенно сильно страдала от недосыпа и расстраивалась из-за погоды. А поскольку он не проявил должного сочувствия, полагая себя бессильным повлиять как на одно, так и на другое, то они наговорили друг другу резкостей.

Повинуясь капризу, он решил заглянуть на не отмеченные на карте улочки по бокам от магистрали, и там обнаружил «Пандора Букс». Узкий деревянный фасад с витриной, вывеска, набранная подходящими к случаю потертыми золотыми буквами. Окно загромождали случайно подобранные тома в старинных переплетах, названия их не говорили Дэну ровным счетом ничего. То что надо. В особенности в виду того, что опять накрапывает дождь. В который раз уже принимается.

Едва войдя внутрь, он улыбнулся, почувствовав запах. Так пахнет старая, забытая бумага, покрытая пятнами, измятая, сморщенная. Ароматы старых полок и почтенной пыли добавляли свою желанную ноту. Именно так и должно пахнуть в подобных местах — тишиной, покоем, собственными непотревоженными мыслями, неспешностью. Помещение было небольшим — всего футов двадцать на пятнадцать, — но полки, загромождавшие его до самого потолка, и приглушенный свет делали его просторнее. В задней части магазина виднелись две деревянные лестницы, ведущие одна вниз, другая наверх, и ни одна из них не имела таблички «Только для служащих», что обещало продолжительное удовольствие (а букинистические магазины сами по себе одно сплошное обещание). У стены справа стоял небольшой письменный стол, сплошь заваленный книгами, нуждающимися в категоризации, но ни за самим столом, ни вообще в магазине никого не было. Дэн сначала смутился, но потом поставил свою сумку к столу. Обычно в книжных просят так делать, во избежание воровства, да и удобнее — обе руки свободны.

Он начал осмотр с верхнего зала Книг там было до черта, иначе не скажешь. Но это была недавняя продукция и потому не представляла интереса, хотя Дэн все же нашел одно отпечатанное на дешевой бумаге карманное издание, которое можно было подержать в руках. Пока он вертел книжку, обдумывая, стоит ли тратить на нее два фунта, ему показалось, будто кто-то поднимается по лестнице, но, обернувшись, он никого не увидел. А когда он опять спустился в зал первого этажа, этот кто-то, вероятно, ушел в полуподвал.

У полок среднего этажа он задержался надолго, так как здесь в основном были собраны книги по местной истории. В конце концов, он отыскал одно издание, которое ему точно захотелось купить, плюс еще пару-тройку таких, относительно которых стоило подумать. Все зависело от того, удобно ли будет их везти. Книга, которую ему хотелось купить наверняка, была довольно тяжелой — огромное викторианское факсимиле более раннего издания истории Лондона — и он подошел с ней к сумке, чтобы прикинуть размер. Тут ему опять показалось, будто кто-то входит в комнату сзади, но, когда он обернулся, сверкая улыбкой — «Какой у вас чудесный магазин!» — там снова было пусто. Вероятно, просто какой-то шум наверху. Пути книгопродавцев неисповедимы, особенно когда они расставляют книги в алфавитном порядке.

Ту книгу он нашел в подвале.

Сначала ему показалось, что там ничего любопытного нет: комната была вполовину меньше верхних, книги стояли в совершенном беспорядке. Тома самого разного возраста и состояния были просто свалены на полки, ежеминутно грозя обвалом. А еще там сильно пахло сыростью — вероятно, из-за мрачных пятен на стенах, которые если не вызывали этот запах, то наверняка усиливали его. Во многих местах отошла штукатурка, являя взгляду кирпичную кладку с потеками воды.

Дэн все же побродил немного по подвалу, где, раздвигая груды книгоподобной чуши («Сам себе бухгалтер», «Испанский за двадцать секунд», «Поиск своего внутреннего „я“ и умение видеть внутренние сны»), обнаружил среди них парочку томов постарше, но скоро отверг и их. Ужас, до чего неприятно, когда последний этаж оказывается самым неинтересным, но, что греха таить, именно так часто и бывает. Он уже хотел сдаться, подняться наверх и заплатить за то, что выбрал, как вдруг его внимание привлек книжный шкаф, спрятанный у самой задней стены. Он решил проверить и его тоже. В конце концов, куда ему спешить?

Издалека ему показалось, будто книги на полках этого шкафа намного старее прочих, но выяснилось, что он ошибся. В основном это были тома из серии «Эвримен», в кожаных переплетах и довольно симпатичные, но слишком банальные для того, чтобы тащить их через океан. Он уже повернулся к шкафу спиной, как вдруг что-то заставило его обернуться и поглядеть внимательнее. Расставив ноги и уперев руки в бока, он начал прочесывать шкаф глазами, полку за полкой. Наверняка что-то на них зацепило его взгляд, но что именно, он не успел заметить. Ничего особенного он не ждал, просто любопытно было выяснить, что же такое привлекло его внимание. Постепенно он нашел ее, книгу с корешком, потрепанным сильнее, чем у других.

Он осторожно вытащил книгу. Она называлась «Надежды младшего демона, часть вторая», что вообще-то было довольно странно. Книжка была маленькой, плотной, в ветхом переплете из старой кожи; около дюйма толщиной, шесть на четыре дюйма размером. Заглавие на корешке, похоже, написали от руки чернилами. Открыв верхнюю обложку, Дэн увидел фронтиспис, который утверждал, что книга якобы напечатана в Риме в 1641 году, но этого просто не могло быть. В таком случае она должна была быть на латыни, или уж по меньшей мере на итальянском. Но ничего подобного. Книга была на английском, по преимуществу.

Пролистывая книгу, он понял, что она вряд ли могла быть опубликована именно в таком виде. Местами она выглядела действительно очень старой, бумага вся в пятнах, засаленная, как кухонное полотенце, текст на непонятных языках набран нечитабельными шрифтами. Другие ее части казались напечатанными сравнительно недавно; бумага свежая, лощеная, тематика современная. Хотя попадались вставки на французском, немецком и каком-то восточноевропейском языке, и еще вроде на корейском — судя по тому, что знаки сильно напоминали те, которые он видел дома, проходя мимо корейского продуктового рынка.

Не менее сложно было разобрать, о чем эта книга.

Проповедь целомудрия сменялась страницами, посвященными листопадным деревьям. Те уступали месту чему-то вроде путеводителя по Баварии с пятнистыми черно-белыми фотографиями, сделанными, должно быть, еще до Первой мировой войны. За полемикой о какой-то таинственной ближневосточной секте следовали любовные стихи с математическими уравнениями в сносках, которые прерывались двухстраничным рукописным документом, похоже, отчетом о делах какой-то сахарной плантации в Вест-Индии XVIII века. Во всем этом не было ровным счетом никакого смысла, и все же внизу каждой страницы стояла колонцифра — номер — и порядок этих числительных не прерывался от начала до конца, независимо от тематики текста и того, был ли он набран поблекшими готическими буквами вручную или суперчетким Жиль Сансом на компьютере.

Дэн снова перелистал страницы от конца к началу и увидел нацарапанную карандашом цену. Пять фунтов. Восемь баксов девяносто центов. Хм-м. Ему уже хотелось эту книгу, хотя он и не знал, почему.

Он еще порылся в книге, ища повод превратить смутное желание в очевидную причину, но находя лишь новые бессвязные фрагменты бесполезной информации. Вот репродукции каких-то акварелей неизвестных ему художников, судя по всему, не из лучших. Список населенных низин Армении. Вставка о современной электронной инженерии, схемы соединений прилагаются, рядом чернильный набросок мужчины с топором, в духе Да Винчи, за которым следовал длинный фрагмент из чего-то похожего на детскую книгу с картинками, про счастливую собаку.

А потом шел раздел «Заклинания».

Бумага в этом разделе была очень, очень старой, а все записи сделаны вручную. Частями они вылиняли почти до полной невидимости, но и те, которые сохранились, прочесть было нелегко. Первая страница представляла собой что-то вроде указателя. Номер Первый гласил: «Видение любовной арки — заклинание с целью увидеть мужчину или женщину (или обоих), которые, как надеется заклинатель, войдут в его жизнь». Номер Одиннадцатый: «Заклинание печали у скота — с целью уменьшить ночное уныние у скота». Номер Двадцать Второй: «Заклинание возвращения тепла — чрезвычайно полезно для подъема температуры остывших с временем горячих напитков».

Что? Заклинание для того, чтобы подогреть чашку кофе?

Глупость какая. Вообще весь этот указатель — одна сплошная чушь, самый дурацкий раздел этой явно дурацкой книги. Дэн уже почти раздумал ее покупать — пять фунтов все же пять фунтов, а книжка была к тому же удивительно тяжелой для своих размеров, — как вдруг ему бросился в глаза последний раздел в указателе.

Номер Тридцать Три: «Слушающий ангел — заклинание, помогающее узнать, прав ты ли нет».

Хмурясь, Дэн нашел указанную страницу и убедился, что да, это именно то, что он подумал.

Вдруг он услышал какой-то шум, довольно громкий, как будто затопали сотни ног или захлопали тысячи маленьких крылышек. Он закрыл книгу и поспешил по лестнице наверх.

За столом по-прежнему никого не было, зато он сразу увидел причину шума. На улице шел настоящий дождь, лило как из ведра. Тусклые лампы в магазине с трудом рассеивали сгустившуюся мглу.

Дэн подождал, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, потом все же отважился крикнуть. Ответа не последовало. Он подождал еще, потом подошел к лестнице в дальнем конце магазина и взлетел на верхний этаж. Ни души. Внизу, когда он спустился туда, тоже было пусто. Он вернулся в средний зал и остановился у стола, за которым по-прежнему никого не было.

Порывшись в бумажнике, Дэн извлек из нее купюру в пять фунтов. Положил ее на стол и взял сумку. Большую викторианскую книгу он не купил. Она уже перестала его интересовать.

В отель он вернулся промокшим до нитки и с удивлением обнаружил, что времени уже много. Каким-то образом сделалось три часа дня. Он ожидал встретить раздраженную Марсию в лобби, но ее там не было. Он сел в лифт и поднялся в номер. Там тоже было пусто. Озадаченный, он позвонил в спа и с облегчением услышал, что женщина, похожая по описанию на его жену, в данный момент крепко спит на одной из кушеток около бассейна. Облегчение смешалось в нем с раздражением.

Бросив книгу на кровать, он расхаживал по номеру, суша волосы полотенцем. Конечно, можно спуститься вниз, разбудить Марсию, напомнить, что сейчас они должны быть… но какой смысл? Пока она оденется, в Тейт они все равно опоздают. Да и ему тогда придется объяснять, почему он вернулся гораздо позже обещанного времени. А ведь это уже не впервые, причем «смотрел книги» никогда не считается достаточным оправданием.

Он зарядил кофейную машину и стал ждать, когда она сделает свое дело. А сам пока сел за письменный стол и начал рассматривать книгу, лежавшую на кровати. Она, разумеется, не двигалась, и никакой опасности, что она вдруг пошевелится, не было. И все же… его не оставляло ощущение, как будто он не просто смотрит. Конечно, про объект, который совсем не двигается, нельзя сказать, что ты за ним «следишь», правда? И все же. Все же.

Когда кофе был готов, он пошел и взял книгу. Указатель удалось найти не сразу. Сунувшись в книгу наугад, он вернулся к началу и внимательно пролистал ее всю, от корки до корки. Нашел много странного, но указатель отсутствовал. Тем временем его сердцебиение, которое внезапно участилось, постепенно вернулось в норму. Он еще раз пролистал книгу, на этот раз медленнее, и испытал странное облегчение. Показалось ему, вот и все. Может быть, сбой внутренних часов вызвал у него запоздалый приступ лихорадки: утренняя ссора добавила раздражения, и вот в магазине из вековой книжной пыли родилась эта фантазия…

Тут он их и нашел. Те самые заклинания, зажатые между двумя секциями, которые он видел — он готов был в этом поклясться, — пролистывая книгу в первый раз. Ну, ладно.

Он просмотрел еще несколько номеров.

Номер Двадцать Четыре: Усиление Коры — нашептывание, помогающее укрепить кору дерева или куста (значительных размеров), если растение подвергается нападению.

Номер Девятнадцать: Привет Судьбы — щелчок пальцами, который привлекает к вам внимание любого проезжающего мимо кэба.

Номер Шесть: Уплощающий Удар — меняет форму планеты, которая по ошибке стала круглой. Применяется лишь однажды.

Но все это не имело никакого значения. Он быстро добрался до номера тридцать восемь, затем нашел нужную страницу.

Открывая ее, он снова услышал тот звук, похожий на взмахи крыльев.

Бросив взгляд в окно, он убедился, что это всего-навсего дождь пошел сильнее, правда, уже во второй раз. Просто странно, второй раз подряд такое совпадение. И как темно в комнате стало.

Инструкция оказалась короткой, а нужные для колдовства предметы доступными.

И Марсия все не возвращалась.

Дэн решил, что выбора у него нет, придется взять и попробовать.

Полчаса спустя он уже стоял на крыше отеля. Попасть туда оказалось не так просто, но в рецепте особо оговаривалось, что заклинающий должен находиться снаружи (в смысле «не внутри постройки») и к тому же в самой возвышенной точке не далее чем в ста футах от того места, где книга открывалась в последний раз. Сообразив, что это значит, Дэн сел в лифт и поехал на самый верхний этаж отеля — двенадцатый, — понимая, однако, что этого будет недостаточно. К тому же если что-то все-таки начнет происходить, то ему вовсе не улыбалось, чтобы его застукал какой-нибудь постоялец, возвращающийся к себе в номер. Побродив по коридору, он обнаружил закоулок с дверью, подписанной «Кладовая». За ней действительно оказалась кладовая, и Дэн позаимствовал там полотенце, но внутри была еще одна дверь. Открыв ее, он увидел темную внутреннюю лестницу, которая вела наверх.

Там она упиралась в железную дверь. Дверь была заперта. Разумеется. В бессильной злобе Дэн пнул ее ногой. Снаружи до него доносился шум дождя. Он был совсем близко от цели. Он ударил еще, замок лязгнул, и дверь приоткрылась.

Шум внезапно еще усилился, и Дэн увидел, как капли колотят по крыше. Отложив в сторону вопрос о том, почему это дверь вдруг отворилась, Дэн обернул голову полотенцем, положил книгу у выхода, где она не должна была намокнуть, и шагнул на крышу.

Перед ним лежала обширная плоская равнина — крыша отеля. Тут и там из нее торчали протуберанцы: одни изрыгали пар или дым, другие были снабжены вентиляторами, лопасти которых лениво вращались. Забытые поленницы дров и разный другой мусор был сложен вдоль низкой стены, которая шла по всему периметру крыши. Серая поверхность крыши местами совсем скрылась под лужами дождевой воды, отражавшими темное небо, которое, казалось, спускалось все ниже и ниже.

Дэн вышел прямо на середину крыши и замер. Лондон лежал вокруг, хотя и полускрытый за пеленой дождя и густеющего мрака. Полотенце скоро промокло насквозь, и он снял его. Очевидно, придется пройти через это испытание как есть, без вспомогательных средств. Он повторил про себя заклинание. Оно было не сложным. Точнее, оно было настолько простым, что трудно было поверить, будто с его помощью можно чего-нибудь добиться.

Тем не менее он развернул другое полотенце, принесенное из номера. В нем лежали вещи. Немного его слюны в стаканчике из ванной: в заклинании говорилось о «телесном выделении», но Дэн не был готов пойти дальше слюны. Несколько волосков Марсии, которые он снял с ее щетки, завернул в клочок туалетной бумаги и тоже положил в стакан. Затем вещь более мудреная: открытка от Марсии к ее сестре. В рецепте было сказано: «образец речей обоих», без всяких объяснений, что бы это значило. Дойдя до этого пункта, Дэн чуть не сдался, как вдруг его взгляд упал на открытку, написанную вчера вечером в баре и теперь лежавшую на письменном столе в ожидании марки. Основной текст написала Марсия, а он добавил жизнерадостную приписку в конце. Интересно, это сойдет? Подумав, Дэн решил: поживем — увидим. Скатал открытку в трубочку и сунул в стакан.

Выпрямив спину, он подбросил стакан в воздух. Зная, что ведет себя как последний дурак, он пригнулся в ожидании немедленного возвращения летательного снаряда, возможно, прямо ему на голову.

Ничего не упало.

Секунду спустя он посмотрел вверх и увидел, что стакан исчез.

А дождь пошел еще сильнее и теперь действительно напоминал звук хлопающих крыльев.

Местами от неба начали отделяться какие-то куски, темные заплаты, они собрались над отелем в огромное облако, края которого реяли над соседними домами, словно черные призраки будущих пожаров.

Шум машин на улицах отдалился и одновременно усилился. Дэн прислушивался к нему и к стуку дождя по крыше до тех пор, пока два звука не слились в один, который заполнил его голову и вдруг исчез, оставив по себе пустоту и тишину.

— Семьдесят восемь процентов, — произнес чей-то голос.

Дэн обернулся. Позади него, на низком парапете у края крыши сидело нечто.

Существо было высоким — около двенадцати футов, — серовато-белым, как старый, покрытый патиной белый мрамор, и почти прозрачным. Оно сидело на стене на корточках, огромные крылья свисали с его плеч вдоль тела. Казалось, оно чувствует себя немного не в своей тарелке, как если бы вдруг оказалось в непривычном для него месте, где то ли слишком жарко, то ли слишком холодно.

— Вы ангел? — задал вопрос Дэн.

— За время вашего брака ты произнес двадцать два процента всего сказанного вами обоими, — продолжало существо. Оно сидело, отвернувшись, спрятав лицо за мокрыми длинными волосами. Голос его был холоден, сух и, как показалось Дэну, проникал в его сознание не только сквозь уши, но и через ноги. — Если ограничить исследование рамками дискуссий, имевших академический или чисто теоретический интерес, тогда ее вклад возрастает до восьмидесяти шести процентов. В моменты наибольшей речевой активности, находясь под влиянием алкоголя, она достигает девяноста четырех процентов.

— Значит, я прав, — сказал Дэн. — Я знал это.

Ангел не подал виду, что слышал.

— Приняв к рассмотрению общее количество слов без учета времени, потраченного на их произнесение, приходим к тому же общему результату. Краткость и недостаточная беглость твоих предложений в какой-то степени уравновешивается скоростью, с которой ты пытаешься вставлять их в непродолжительные перерывы в ее речи.

— Подождите, пожалуйста, — сказал Дэн. Он сделал шаг вперед, но тяжелое, шумное движение ангельских крыл остановило его. Где-то вдалеке заворчал гром. — Что вы называете «недостаточной беглостью»?

— Обычный недостаток возможности разговориться как следует, — сказал ангел. — Только это.

Дэн милостиво кивнул.

— Спасибо, — сказал он. — И вот еще что. Как мне…

— Иногда она говорит, даже когда тебя нет рядом, — продолжал ангел. — И довольно часто.

— И вы слушаете?

— Конечно. Я для этого создан.

Дэн нахмурился.

— И что же она говорит?

— Надеется, что с вашими детьми ничего не случилось.

— Ну, так и я тоже.

— Да, но она говорит это вслух. И ее слова слышно.

— Понятно, — сказал Дэн. Ему стало холодно. В это трудно было поверить, но дождь припустил еще сильнее, небо словно навалилось на крышу отеля. Волосы Дэна облепили ему голову, вода стекала по лицу. — А что… что еще она говорит.

Ему показалось, будто ангел поворачивает голову, чтобы взглянуть на него, но, когда движение было окончено, его лицо по-прежнему смотрело в другую сторону.

— Она говорит, ей всегда становится грустно, когда кто-нибудь из детей звонит, а ты, подойдя к телефону и едва успев буркнуть «Привет», сразу передаешь ей трубку. Она старается не обижаться на то, что ты даже не пытаешься говорить с ее подругами, и что — это мои цифры, не ее — ты отвечаешь меньше чем за четыре процента общего разговора в их присутствии. Ей приходится мириться с тем, что массаж для нее раз в кои-то веки считается страшной расточительностью, тогда как ты ежемесячно тратишь в три раза больше на книги, которые, принеся из магазина, не только не читаешь, но даже не открываешь потом. Ей больно, когда ты смотришь на нее так, словно хочешь сказать: «Ну, что она опять там ноет, и о чем на этот раз?» Ей бы очень хотелось, чтобы ты хотя бы изредка обращался с ней, как с интересной книгой, — и она говорит, что когда-то так было.

Дэн натянуто улыбнулся.

— Что ж, все это очень интересно. Спасибо за то, что нашли для меня время. И высказали непредвзятое мнение.

Ангел повел плечами, точно готовясь лететь.

— Она волнуется о многих вещах. Как ты думаешь, к кому мы расположены больше: к тем, кого что-то волнует, или к тем, кому все равно?

Дэн ничего не сказал.

— И насчет простуд, — добавил ангел. — Кому они, по-твоему, тяжелее даются: тебе или ей?

— Мне надо идти, — сказал Дэн. — Полагаю, вы сами найдете выход.

И он зашагал назад, к железной двери, шлепая прямо по лужам. Больше ему ничего не хотелось. Да, иногда человек, которого любишь, и есть самая большая проблема в твоей жизни. Надо было смириться с этим Дождь шелестел по крыше, как тысячи переворачиваемых страниц. Он вдруг почувствовал себя таким усталым, как будто весь кофе, выпитый им за пятьдесят лет, скопился у него внутри и теперь в одночасье прокис С каждым шагом ему становилось все труднее вспомнить, что с ним только что произошло, или поверить в это, или понять, зачем это ему понадобилось.

Он уже тянулся к ручке двери, когда ангел заговорил снова. Теперь его голос звучал по-другому. Тише, спокойнее, как воспоминание о самом себе.

— Когда она не может заснуть, то лежит и надеется, что ты еще любишь ее.

Дэн замер и повернулся к ангелу.

— Ну конечно, люблю, — сказал он, уязвленный. — Уж это-то она должна знать.

Ангел исчезал, его размеренно машущие крылья превращались в дождь, сероватая кожа становилась облаком. Он взлетел и прямо на глазах у Дэна обратился в туман, а его слова донеслись до него как дуновение холодного ветра, поднятого теми же ровными взмахами крыл.

Он сказал:

— Для нее звук ваших голосов, когда вы разговариваете друг с другом, то же самое, что для тебя — запах книг. Думаешь, она ничего не замечает, когда тебе кажется, что ты удачно скрываешь свою скуку? Иногда она потому и не закрывает рта, что боится, вдруг она уже перестала быть для тебя интересной.

Он сказал:

— Эти самые «тишина и покой», которых, как ты думаешь, тебе не хватает, к чему они тебе? Какие мысли ты вынашиваешь, неужели они и впрямь так важны, что ради них стоит затыкать рот той, которая любит тебя так сильно? Пусть она молча тревожится о том, как бы кое-что не пошло не так в этом мире, не затихло, не растеряло силы и не распалось на куски.

Он сказал:

— Если она умрет раньше тебя, что вполне может случиться, будешь ли ты и тогда жалеть о том, что у тебя было мало тишины и покоя? Когда ты будешь жить в этом бесконечном беззвучном «после», проходя сквозь годы, как сквозь облако мертвящего одиночества, сколько ты будешь готов отдать и пообещать всего лишь за одно ее слово?

Тут ветер стих, и ангел улетел.

Дэн еще добрых пять минут стоял на крыше. Когда он все же вошел через железную дверь обратно в отель, то обнаружил, что книга исчезла. Он сбежал вниз по лестнице, промчался через кладовку и бросился к лифту.

Открыв своим ключом дверь их номера, он услышал, что Марсия в ванной.

— Дэн? — тут же спросила она. — Это ты?

— Да, — ответил он.

— Где ты пропадал?

— Пережидал дождь, — осторожно ответил он, не спеша входить внутрь, не решаясь увидеть ее лицо. — Извини. Пришлось заскочить кое-куда и ждать, пока дождь не перестанет. Я тебе звонил. Тебя не было в номере.

— Я заснула, — смущенно ответила она. В комнате наступило молчание. Потом она сказала: — Я по тебе скучала.

— Я тоже по тебе скучал. — Он снял с себя пиджак и повесил его в шкаф сушиться. — Ты как себя чувствуешь?

— Знаешь, мне кажется, у меня начинается простуда.

Дэн закатил глаза, но все-таки позвонил в обслуживание номеров и заказал горячий чай с лимоном и медом, а потом пошел в ванную помогать жене мыть волосы. Она рассказала ему о том, как сходила в спа. Он рассказал ей о своей прогулке, не упомянув, правда, «Пандора Букс». Так они и сидели в теплой уютной ванной, где их окружили слова, а холодный, сырой мир отступил за стены. Обед они тоже решили заказать в номер. Посмотрели телевизор, почитали немного, легли спать.

После полуночи, когда Марсию сморил беспокойный сон, в комнату влетел слушающий ангел и коснулся ее лба со словами: «Не тревожься больше, пока».

Когда на следующее утро Дэн проснулся, Марсия крепко спала рядом с ним. Пока они завтракали вместе, на улице моросило, но потом погода исправилась.

Джей Лейк

NOVUS ORDO ANGELORUM

Желание

Ангел желания обнажает грудь, ее соски твердеют на дремотном ветерке ночи. Волосы стекают с ее головы, как дымка с осеннего неба. В них смешаны разные пряди — от черных до седых, ведь желанию покорны все, не одни лишь незрелые юнцы или впавшие в слабоумие старцы, и уж тем более не только одержимцы средних лет.

Крылья Желания широки, как у любого ангела, но их оперение редко. Выглядят они так, словно их наскоро собрали из фрагментов самых разных птиц; здесь и горный тераторнис, и бородач-ягнятник, и большой золотистый орел аравийской пустыни, и кондор, житель заснеженных Анд. Каждый ребенок во сне грезит о полете, а проснувшись, обнаруживает, что он по-прежнему не птица. Ее крылья несут бремя этих несбывшихся мечтаний, которые в зрелые годы оборачиваются одержимостью, сводящей людей с ума.

Но истинная сила ангелицы кроется в ее глазах, во взгляде Желания. Веки ее подведены углем, похожие на завитки ржавчины ресницы полуопущены. Омуты похоти плещутся в карей глубине. Поймать такой взгляд — значит ощутить, как останавливается сердце, стынет в руках кровь и наливается горячей тяжестью пах. Ни один человек, ни молодой, ни старый, ни мужчина, ни женщина, не устоит перед таким взглядом, поэтому Желание носит маску из кожи и шелка с вышитой на ней змейкой из крохотных рубинов — капелек крови тех, кого ей довелось полюбить.

Ее сокрытая под капюшоном красота напоминает нам о том, что Любовь есть величайший и ужаснейший из даров Господа.

Отчаяние

У Желания есть брат-близнец: Отчаяние, юноша с потухшими глазами и впалой грудью. Волосы у него противоестественно светлые, как у человека, доголодавшегося до смерти, и напоминают полупрозрачный белесый пушок, который отрастает у трупа в гробу. Кожа у него до того бледная, что хочется назвать ее синей. Отчаяние очень напоминает студента, чье тело, навеки застывшее в точке равновесия между возможностью и катастрофой, лежит в холодильнике морга.

Крылья у него тоже отличаются от сестриных, они состоят как будто из призраков перьев: одни хрупкие стерженьки и кружевные прожилки, лишенные мягкой пушистой плоти. Отчаяние носит их прижатыми к телу поверх широкого кожаного плаща, который хлопает его по икрам. Под плащом у него черные рваные джинсы и целая коллекция шрамов, толстых, как веревки. Каждый, кто когда-либо наносил себе увечье от его имени, оставлял рану и на нем.

Сила Отчаяния в его теле. Даже в полумраке одна его тень может заставить мужчину опустить плечи и понурить голову, а женщину — отвернуться со слезами на глазах. Ну а взглянуть Отчаянию в лицо, каждая мышца которого транслирует музыку безнадежности этого мира, значит просто лечь на землю и тихо умереть, отказавшись от борьбы.

Бог создал его как соблазн и как предостережение тем, кто теряет веру.

Случай

Есть еще один ангел, дальний родственник упомянутых, и зовут его Случай. Он элегантный юноша. Длинные светлые волосы волнами спускаются ему на плечи. Он любит рубашки-поло пастельных тонов и стильные белые слаксы. Крылья у него есть, но видны они не всем, и, пока бабушки и мамы с Ривер Оукс или Телеграф Хилл восхищенно ахают над ними, их дочки и внучки, повстречав его в сельском клубе, прикрывают румянец бокалом Ширли Темпл и шепотом обсуждают его скандальное украшение — серебряную серьгу в ухе.

Случай не интересуется пари или лотереями, его привлекают лишь стечения обстоятельств в обыденной жизни. Скажем, человек опоздал на самолет, расстроился, а потом узнал, что зато ему не довелось вознестись к небесам в пламени керосинового факела с какого-нибудь кукурузного поля в Айове. Или спустило у семейной «Тойоты» колесо, и вот она уже не поспеет к черной полынье под тонкой ледяной коркой, и кто-то другой, о ком проявляют меньше заботы, уйдет вместе с машиной в холодную зимнюю воду. Или к одной книге на распродаже в Пауэллсе протянутся сразу две руки, затем последует кофе, затем пицца, потом ночь, полная необузданной страсти, а там, глядишь, и целая благополучная жизнь.

Вы можете разминуться со Случаем на улице и не узнать его, и лишь потом, обнаружив двадцатку, прилипшую к подошве вашей туфли, понять, что это был он. Случай призван Господом напоминать нам о том, что не одни лишь силы порядка правят миром.

Флора

Флора — ангел цветов и растений. Ее труды принадлежат царству старейших и тишайших обитателей планеты. Она носит тончайшие шелка, позаимствованные у друзей — шелковичных червей, и венок из растений того часа и времени года, когда вам случится ее встретить, будь то шиповник или орхидея. Ее крылья сплетены из паутины, бледные тонкие нити которой серебрятся в лунном свете. Именно Флора, гуляющая по садам ночами, стала прототипом многочисленных сказочных фей.

В волосах Флоры переплетены все краски природного мира, они как радуга, ставшая рекой. Ее глаза то темнеют, как земля, то голубеют, как вода. Еле заметная улыбка, изгибающая уголки ее рта, делает его похожим на бутон розы, готовый вот-вот раскрыться. Под стать розе и ее окруженное шипами сердце.

Но не считайте Флору ангелом добра. Корни ее деревьев ломают величайшие творения человека. Жалкий лишайник грозит смертью камню. Да и ваши кости, когда их обгложут могильные черви, тоже станут частью ее царства Терпеливее, чем Время, она несет в руках миры, а в сердце — любовь ко всему растущему.

Никто не знает, о чем думал Господь, пуская Флору в мир, но помните одно — именно милая Флора отвечала за порядок в Райском Саду. Именно она выращивала плодовые деревья. Она, и никто другой, так удачно развесила фиговые листочки, что мужчине осталось лишь протянуть к ним руку, когда им овладел стыд, и она же взрастила яблоню познания, на которую не лишенная интеллектуальных способностей женщина смогла вскарабкаться по наущению змеи.

Слово

Слово — старейший из всех ангелов. Иногда его еще называют «дедушкой Бога». Но возраст на нем почти не сказывается. Разве только в паутинке морщин вокруг слепых белесых глаз да в негибкости шага. Копна рыжих волос колеблется над его головой, подобно языкам пламени, то поднимаясь, то опадая, так что Слово всегда такого роста, как ему нужно. Кожа у него темная, как корка хорошо пропеченного хлеба. Его лицо — это лицо Обычного человека.

Хоть он и слеп, ему не нужен посох, ведь у него есть крылья. Вздымаясь выше домов, по виду они напоминают скорее крылья моли, чем птицы. Их чувствительные волокна воссоздают для него картину мира. Слово не носит никакой одежды, так как чужеродная материя может помешать его крыльям и исказить его чувства. Однако при всей своей наготе Слово окружено сиянием славы.

Ибо в начале начал именно Слово создало мир на воде, когда Бог исторгнул его из уст своих. Позднее Слово стало плотью. Человек, не будь у него языка, остался бы зверем. А язык без слов — не более чем кусок мяса.

Слово — путеводная звезда нашего разума и свет наших дней, древний субститут Бога в Его отсутствии.

Майкл Бишоп

САРИЕЛА; ИЛИ ДИСФУНКЦИЯ И ЖЕЛАНИЯ, ПРОТИВНЫЕ ПРИРОДЕ АНГЕЛОВ: ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ ПОРТРЕТ В ОДНОМ АКТЕ

Перу Майкла Бишопа принадлежат романы «Нет врага, кроме времени» (премия Небьюла), «Гора Единорога» (Премия мифопоэтической фэнтези) и «Хрупкая жизнь» (премия Локус).

Его короткая проза печаталась в семи разных сборниках, из последних, еще не вошедших ни в какие собрания рассказов, следует отметить «Дверной автоматчик» и «Медведи открывают Смут» (Премия Юго-восточной ассоциации фантастики), и «Груду» (Премия Ширли Джексон-2009).

Майкл Бишоп и сам редактировал многие издания, среди которых «Перекресток веков: двадцать пять фантастических рассказов об Иисусе Христе», а также «Выдавая себя за человека», над которым он работал совместно со Стивеном Атли. «Одноактную пьесу „Сариела“ я написал для антологии „Посланцы Небес“ — сборника на ангельскую тематику, редактором которого был Питер Кроутер, — рассказывает Бишоп, — и, помню, очень радовался, что мне удалось объединить свои познания в области ангельских иерархий и интерес к „контрангелическим стремлениям“ в одной драме.

Кроме того, я горжусь тем, что превратил ангела Сариила в ангелицу Сариелу, а в вопросе половых сношений ангелов прибег к авторитету Мильтона».

Ночь. Помещение гриль-бара «Кошачий глаз» на окраине Акли, Джорджия, США. Справа (если смотреть из зрительного зала) бампер к бамперу стоят, на кирпичах две половинки «Шевви»-кабриолетов 1957 года выпуска (один ярко-розовый, другой бирюзовый), с высокими плавниками: это бар.

Перед ним девять табуретов: поставленные на попа самолетные турбины с вращающимися кожаными сиденьями. Зеркало позади стойки отражает ряды стаканов и бутылок; бар украшен обрывком рыболовной сети, рекламами пива, туристических маршрутов и замызганными картами автодорог Соединенных Штатов и Латинской Америки.

Левее и на одну ступеньку выше находится зал для посетителей: там есть джук-бокс, танцплощадка, пол посыпан опилками. На его просторах затерялся прихотливый архипелаг колченогих столов и стульев с плетеными спинками. Пространство вдоль задней стены зала делят с джук-боксом целая компания автоматов для игры в пинболл — «Лил Абнер», «Снаффи Смит» и «Грэндпа Клампет», — видеоигра «Роллер Дарби», термопластиковый зонт ар-деко с портретом Дрю Берримор на вращающейся подставке.

За дальними столиками в тени виднеются несколько человеческих фигур: они сидят, уставившись в свои стаканы с выпивкой и/или собирают пазлы с изображениями Малого Гранд-каньона, огромных, как бревна, аллигаторов из трясины Окефиноки или статуи Машущей Девушки с улицы Саванна Ривер. Столик в левом дальнем углу авансцены пока не занят, на стене за ним висит видавшая виды десертная карта, а перед ним, чуть сбоку, стоит карликовая яблоня-переросток в глазурованной вазе династии Мин… претенциозный мифологический символ.

На дворе стоит промозглая пятница седьмого января года 1994-го от Р.Х. (якобы цивилизованные западные земляне исчисляют время, делят его на фрагменты и раскладывают по полочкам), но в баре «Кошачий глаз» ничто, кроме видеоигры, и люситовой подставки для зонтика, не напоминает о современности, здесь время остановилось то ли в 1963-м (перед убийством Дж. Ф. Кеннеди), то ли в 1972-м (вскоре после распада «Битлз»), то ли в 1985-м (незадолго до премьеры «Лжи разума» в театре Променад), а то и в 1991-м (в тот вечер, когда «Миннеаполис твинз» разгромили «Атланта Брейвз» на крытом стадионе, задрапированном, как показалось болельщикам «Атланты», которые смотрели матч по телевизору, мешками для мусора фирмы «Хефти»).

Бармен, красивый 26-летний мужчина с внешностью деревенского парня — длинная челюсть и разные уши, — ставит перед своим сыном, Обри, розового херувима (малиновый имбирный эль с альбигойской настойкой) и подмигивает, глядя в потолок. Обри запускает в херувима гнилой орех-пекан и несколько раз пинает заднюю дверь бирюзового «шевви» ножкой, обутой в мокасин от Пейлесс. Пятеро ПОСЕТИТЕЛЕЙ у автобара не обращают на его пинки никакого внимания.

Бармен: Рафаил? (Щурится, склоняет голову набок, прислушивается.) Эй, Раффи, твой столик готов.

Рафаил материализуется у столика рядом с десертной картой и символическим бонсаем. Его голова чуть-чуть не касается потолка. Он в черных кожаных штанах в обтяжку, голый торс прикрывает расшитый индейскими бусами жилет, а на махровой головной повязке сияет написанный мэджик-маркером девиз: РОЖДЕН, ЧТОБЫ РАЗОРЯТЬ АД. У него громадные крылья, но только одна пара.

Он садится, одним крылом, левым, упирается в десертную карту, а другое удерживает на весу так, что его сияющая тень (оксюморон!) покрывает весь танцпол, вплоть до ближнего края автобара. Он бросает взгляд на свое голое запястье, трясет головой, точно от омерзения, и оглядывает «Кошачий глаз» в поисках не то официантки, не то подходящего собутыльника.

Рафаил: Хашмаил, мы же договорились. Материализуйся, как только сможешь. Пожалуйста.

Хамшаил возникает у бара, прямо между Обри и страдающим с похмелья ПОСЕТИТЕЛЕМ, который даже не замечает главы второго хора ангелов, именуемых ангелами господства. Хамшаил, как и Рафаил, ростом в семь футов, одет в парчовый камзол, сливового цвета рейтузы с накладным гульфиком и мягкие замшевые сапожки без каблука, высотой до середины икры.

Он берет себе бутылочку «Микелоб темного», поворачивается, поднимается на одну ступеньку и идет через танцпол к столику Рафаила. Его движение производит хаос: крылья волочатся за ним, как два пернатых парашюта, сбрасывая со столиков банку легкого пива «Курс Сильвер Буллет», бокал «Уайлд Турки», ключи зажигания от пикапа «Додж Дакота» и компакт-пудру в черепаховой упаковке на засыпанный опилками и окурками пол.

Обри глядит вслед Хамшаилу, вытаращив глаза, но никто больше не обращает на него внимания, никто не ворчит: «Эй, осторожнее, парень», никто не протягивает руки, чтобы вырвать пригоршню пуха из его мародерствующих крыл.

Хамшаил садится напротив Рафаила, чокается с ним, недовольно морщится, когда музыкальный автомат хриплым голосом Гарта Брукса начинает изрыгать знаменитую песню «Френдз ин Аоу Плейсиз».

Рафаил: Ты неподобающе одет.

Хамшаил: Упрекал Вельзевул Молоха.

Рафаил: Я имею в виду эпоху.

Хамшаил: Я же воплотился. Так оставь в покое мой костюм. Скажи лучше, какая срочность потребовала моего присутствия здесь.

Рафаил: Сариела, за которую я, как капитан всех духов-хранителей, несу ответственность. Тебе, капитану сонма регулировщиков ангельских обязанностей, необходимо узнать, в чем именно проявила нерадение Сариела, а мне необходимо твое содействие и совет в том, что касается помощи этому несчастному духу.

Хамшаил: Сариела? Ускользающе-знакомое имя.

Рафаил: Ты позволишь изложить тебе всю историю целиком?

Хамшаил: Ты ведь старше меня чином. Всегда был. И всегда останешься.

Рафаил: (меняет положение крыльев, подаваясь вперед): Мы направили Сариелу, ангела-хранителя подчеркнуто женской наружности, для защиты четы молодоженов в этот самый город: Акли, Джорджия, США; Земля; Солнечная система; галактика Млечный Путь; локальный кластер номер…

Хамшаил: Я знаю, где мы.

Рафаил: (вполголоса). Если бы еще когда. (Вслух.) Пара, к которой была назначена Сариела, известна под именами Филиппа и Анжел Мари Хембри. Ее послали…

Хамшаил: Анжел Мари? Женщину зовут Анжел Мари? Как странно. Какое ироническое совпадение.

Рафаил: Ничего странного тут нет. Имя как имя. Одним словом, Сариеле было поручено опекать чету Хембри со дня их свадьбы, которая имела место 15 августа года 1993-го от Р.Х., в тридцать второй день рождения Филиппа. Анжел Мари настояла, чтобы они поженились именно в этот день, и Филипп никогда не забывал бы их годовщину свадьбы. Та же самая стратагема работала и с Бобби Дином Гильбертом, который погиб в 1989 году, когда на его «Тойоту Короллу» 1978 года выпуска наехал грузовик с рождественскими елями — елями Фрезера по преимуществу.

Хамшаил: Оба мужа родились в один день?

Рафаил: Нет. Нет! Слушай! Несчастный случай произошел на туманном шоссе в горах Северной Джорджии, и Бобби Дин скончался на месте, когда ствол ели Фрезера пронзил ему бок, а рулевая колонка его «Коровы» пробила грудную клетку.

Хамшаил (содрогаясь): Хвала Господу за то, что наша принципиальная бестелесность не позволяет нам быть посаженными на кол. (Поднимает одну бровь.) А иначе какой шум бы стоял, пока мы отплясываем на булавочных головках, правда?

Рафаил (нетерпеливо). Анжел Мари, в свой черед, не погибла в катастрофе, но вышла из нее живой, хотя и с серьезными увечьями, последствия которых она ощущает до сих пор. Своей жизнью она во многом обязана профессионализму дорожных патрульных штата Джорджии и работников «Скорой помощи», которые довезли ее до больницы графства.

Несколько недель спустя, будучи пациенткой физиотерапевтического отделения Реабилитационного Центра «Кобальт Спрингс» здесь, в Акли, она повстречала Филиппа Хембри, который обучал вождению проживающих в центре инвалидов, а также подростков, отпрысков старшего медицинского персонала и администрации Центра. По счастью, Анжел Мари принадлежала к первой категории. Филипп нашел ее куда менее требовательной и далеко не столь утомительной ученицей, как Кэролл Брикнел, безрукий и безногий тяжеловес, выезжавший на дороги Акли исключительно при помощи экспериментального компьютерного устройства, которое управляется голосом, крепится ремешками на подбородок, и претенциозно именуется производителями «путепрорицателем» или «жезлом единорога». Поэтому, как ты можешь себе представить, Филипп с особенным энтузиазмом приветствовал ученицу Анжел Мари в учебном автомобиле для инвалидов, предоставленном государством. Вообще-то, он…

Хамшаил: Прости, но это обилие деталей совершенно сбило меня с толку. В каком грехе попустительства или небрежения виновна Сариела? Неужели она подвергла риску семейное счастье и благополучие Хембри?

Рафаил: О, нет. Совсем нет.

Хамшаил: Что же тогда?

Рафаил: Беда заключается в неподобающей реакции Сариелы на весьма специфические и в чем-то даже деликатные проявления предположительно образцового взаимопонимания супругов Хембри. Я так пространно повествую о человеческих существах под ее неопытным присмотром для того, чтобы создать более ясное представление об аномальности ее к ним отношения и поведения. Должен ли я перейти к вульгарной спешке? Или мне позволено будет изложить все факты, необходимые для того, чтобы составить полное и проницательное суждение?

Хамшаил: Прости мое нетерпение. Просвети меня полностью.

Рафаил: Технически, Сариела выступала хранителем Анжел Мари. Она сменила на этом посту почти скомпрометировавшую себя Кристиану, которой лишь ценой невероятных усилий удалось сохранить жизнь своей подопечной в том столкновении с рождественским грузовиком. Кристиана, я должен с сожалением сообщить, с тех пор впала в состояние растительного прозябания и глубокой подавленности — но это уже другая история. Сариела, хотя и считалась защитницей Анжел Мари, должна была одним глазом приглядывать и за Филиппом, убежденным агностиком, и эта дополнительная обязанность сделала ее de facto ангелом-хранителем четы Хембри.

Хамшаил: Да, да. Я понимаю.

Рафаил: Агностицизм Филиппа, конечно, лишает его права на собственного ангела, но его «доброта» — состояние, не отмеченное небесным имприматуром, но неофициально одобряемое серафимами определенного рода — дала ему шанс на параллельное покровительство. Мы надеемся на его обращение при посредстве Анжел Мари, ибо, как сказал апостол Павел: «Даже если иные не повинуются слову, они и без слова могут быть завоеваны примером своих жен…» Как только сие произойдет, мы, разумеется, с восторгом выделим новообращенному персонального ангела.

Хамшаил: У меня запланирована еще встреча во втором десятилетии следующего Миллениума. Нельзя ли немного побыстрее?

Рафаил: Разумеется. (В сторону.) Только загляни в магазин одежды, прежде чем отправляться на эту встречу. (Хашмаилу): В реабилитационном центре «Кобальт Спрингз» Филипп целомудренно ухаживал за Анжел Мари все два года ее пребывания там, пока она проходила курсы физиотерапии и боролась за психосоматическую целостность. В начале их отношений он был закоренелым холостяком и, по его собственному полушутливому признанию, «девственником-рецидивистом», хотя и неизвестно, какую именно степень воздержания он имел в виду. В результате — как только Анжел Мари сумела психологически дистанцироваться от своего покойного супруга и они с Филиппом полюбили друг друга, а затем поженились, — их союз охарактеризовался возвратным… э-э… возбуждением либидо, присущим обычно супружеским отношениям более молодых взрослых. Видишь ли, с высоты своего опыта бывшей супруги спортсмена и гедониста — то есть Бобби Дина — Анжел Мари много чему могла научить Филиппа, даже не вполне оправившись от тяжелых увечий. Филипп, в свою очередь, имел многое предложить Анжел Мари в своей роли инструктора по вождению для «физически неполноценных», каковое происходило «с наложением рук», перешедшим, метафорически выражаясь, в половые сношения.

Хамшаил: Ты краснеешь.

Рафаил: Это невозможно.

Хамшаил: Может быть, ты прав. Продолжай.

Рафаил: Первые недели брака Хембри — то есть последние четыре месяца — сделали Сариелу постоянной свидетельницей то и дело возобновляющихся волнений эротического характера, то буйных, то нежных, то стремительных, то протяженных, так что она сначала пришла в замешательство, а потом совершенно изменилась. Вместо того чтобы заняться разработкой стратегии по защите супругов от несчастных случаев, злодеев и просто вредных личностей или последствий совместно принятых решений, Сариела начала задумываться об очевидных радостях, ну, назовем это плотскостью — особенно в контексте божественно санкционированного брака. Полагаю, что по этим причинам Сариела предалась самому вульгарному порнографическому вуайеризму.

Хамшаил: Бог мой! И ты не отчитал ее?

Рафаил: Несмотря ни на что, она хорошо заботится о Хембри, как вместе, так и по отдельности.

Хамшаил: Ну еще бы. Не считая нежелательных беременностей, болезней, передающихся половым путем, и возгораний матрасов, постель — истинное убежище от любых опасностей. Но разве ты не предпринимал шаги, пусть и недостаточные, чтобы избавить Сариелу от ее одержимости?

Рафаил: А что предпринял бы ты?

Хамшаил (после некоторого раздумья): Призвал бы советников, персон опытных и здравомыслящих, дабы они дружески увещевали ее, разъяснив ей всю опасность ее заблуждения…

Рафаил: Так я и поступил. (Он щелкает пальцами, и на танцполе появляется несколько смущенный Мужчина в парике и камзоле британского джентльмена восемнадцатого столетия. Никто в «Кошачьем глазе» не обращает на него внимания.) Смотри сюда. (Представляет их друг другу.) Хашмаил, это Филипп Дормер Стэнхоуп, четвертый граф Честерфилд. Лорд Честерфилд, это Хашмаил Правитель. Прошу прощения за то, что снова бесцеремонно выдернул вас из вашего посмертия, но мой коллега задал мне вопрос о том, какие действия я предпринял, чтобы излечить Сариелу от ее непристойной разновидности духовного расстройства.

ЧЕСТЕРФИЛД: Ах, да, Сариела. Очаровательный дух. (Он подходит к столу.) Совершенно очаровательный.

Рафаил: Я призвал вас, сэр, дабы вы дали ей совет, ведь в своем земном воплощении вы однажды сделали весьма остроумное, если не сказать, глубокое замечание относительно многочисленных неудобств, связанных с человеческим способом репродукции.

ЧЕСТЕРФИЛД: Сексом?

Рафаил (гримасничая): Как вам будет угодно.

ЧЕСТЕРФИЛД (цитирует). «Цена непомерна, удовольствие минутно, а поза смехотворна».

Рафаил: Вот именно.

ЧЕСТЕРФИЛД: И, как вы и пожелали, Ваше Серафическое Величие, я отнес эту эпиграмму прямо к Сариеле.

Хамшаил (заинтригованный): И как же она ответила?

Рафаил еще раз щелкает пальцами, и ЧЕСТЕРФИЛД, исчезает, лопнув беззвучно, как мыльный пузырь. Рафаил щелкает опять, и на заплеванном танцполе возникает Сариела. Джук-бокс играет «Ангелов забегаловок сотворил не Господь».

В САРИЕЛЕ без малого шесть футов росту, ее гибкое женское тело задрапировано летящей, белоснежной туникой. У нее благородное, поразительно прекрасное лицо — она напоминает то ли мужчину, немного похожего на женщину, то ли женщину со слегка мужскими чертами, — а ее крылья выступают над лопатками в виде небольших и явно маломощных, хотя и вполне привлекательных приспособлений.

Сариела: «Лучшие его примеры не отягощают ни вина, ни плата, удовольствие можно продлить или испытать снова, а воображение поможет варьировать позы».

Рафаил: Господь смилуйся над нами.

Хамшаил (застигнутый врасплох): Как умно! (Опомнившись): Но как грубо. Никогда я не испытываю к падшим созданиям Всевышнего жалости столь глубокой, как в тот миг, когда они бьются в тисках противной разуму страсти размножения. И ты, моя дорогая Сариела, могла пасть жертвой мишурного соблазна той деятельности, которую даже простой смертный лорд Честерфилд имел мудрость признать унизительной и глупой?

Сариела (нисколько не смущенная): Признаю. Равно как и то, что меня ужасно раздражает моя неспособность предаться этому удовольствию.

Рафаил (Хамшаилу): Она умница. Вon mot лорда Честерфида она парировала без раздумья.

Хамшаил (Сариеле): Если уж ты лишена такта, то поздравляю тебя хотя бы с быстротой реакции.

Сариела: Каждый элемент моего трехсоставного ответа порожден соответствующей частью Честерфильдовой фразы, которой он противостоит. Он сам меня вынудил.

Хамшаил: Как я понимаю, он тебе не симпатичен.

Сариела: Несмотря на язвительные диатрибы, которые направлял против его светлости Сэмюэль Джонсон, лорд Честерфилд был — и остался даже на безупречных Небесах Господа нашего — совершенным джентльменом. Но это не опровергает моей точки зрения на него, как на индивида, вряд ли заслужившего те вполне функциональные гениталии, которые были поручены его заботам.

Рафаил: Подойди ближе, дитя мое. Присядь здесь со мной и с Хашмаилом. Выпей стакан вина.

Сариела: Предпочитаю узо, он возбуждает интеллект, пусть и слегка, без посредства пищеварительного тракта.

Рафаил: Брось. Не придирайся к напиткам.

Он похлопывает стол ладонью. Сариела горделиво подходит, со скрежетом выдвигает стул, разворачивает его спинкой от себя, крутнув на одной ножке, и садится на него верхом, как ковбой.

Сариела: Напитки тут ни при чем. Я злюсь из-за нашей нечувственной бестелесной природы.

Хамшаил: A-а. Понятно. Разумеется.

Рафаил (кричит): Бармен, еще одно «Микелоб темное», стакан цинфанделя и один узо для дамы!

Бартендер (также кричит в ответ): Сейчас будет, Раффи!

Хамшаил: Раффи?

Пока АНГЕЛЫ беседуют, бармен готовит их заказ, ставит все на поднос с пробковым днищем и, наконец, вручает его малышу Обри, который отправляется с ним через всю комнату.

Рафаил: За последние несколько месяцев я бывал в Акли раз двадцать, не меньше. Что такого ужасного в дружеской пикировке с местным содержателем таверны?

Хамшаил: Ничего. Совершенно ничего.

Сариела: Мне бы хотелось чувствовать вкус выпитого и съеденного. Мне бы хотелось, чтобы еда и напитки переваривались у меня внутри. Я бы хотела испражняться тем, что остается после переваривания. И еще, выражаясь не слишком изощренно, мне хотелось бы трахаться.

Хамшаил (снова застигнутый врасплох): Кто?

Сариела: «С кем», ты, наверное, хотел сказать. С кем угодно. Ну, почти. С любым, кто обладает набором необходимых анатомических приспособлений, включая тактильную чувствительность, позволяющую наслаждаться процессом, и достаточной любезностью, чтобы давать удовольствие взамен — это, конечно, в том случае, если бы моя конституция позволяла мне получать его.

Обри прибывает с напитками, расставляет их по столу, отвешивает изысканный, хотя и немного деревянный поклон и уходит.

Сариела (кивая на мальчика): Даже у этой живой препубертатной копии ренессансного херувимчика больше эрогенных импульсов и соответствующих тканей, чем у нас с вами. Это возмутительно.

Рафаил (Хамшаилу): Видишь? У нее опасный случай духовного расстройства, сопровождающийся несовместимыми с ангельским состоянием плотскими желаниями такой силы, что, стань они известными в Раю, переполоши бы все девять хоров ангелов.

Сариела: Чушь собачья.

Рафаил: И ты станешь отрицать, что страдаешь необычной — для ангела — формой духовного расстройства?

Сариела: А ты станешь отрицать, что у нас есть «гениталии», хотя они таковы, что не могут ни зачинать потомков, ни испускать мочу, так что лучше будет назвать их «натуралиями», «наружными половыми органами», а то и «безделушками»?

Хамшаил (глубоко заинтригованный): А я вообще никогда о них не думаю.

Сариела: А зачем? Они ведь ни для чего не нужны. Из них ничего не брызгает и не вытекает. У вас, парней, они хотя бы болтаются, а мои — ну, я просто не знаю — пребывают во мне, и только. Это шутка: глупая, плоская, несмешная шутка.

Рафаил: Сариела, но они ведь и появляются лишь тогда, когда мы принимаем облик посланцев воли Божьей человеку. К чему же злиться на то, что они не функционируют, если в своем обычном состоянии мы бестелесными духами витаем вокруг Престола Господня?

Сариела: Потому что Тот, Кто Занимает Этот Трон, вообще не должен был создавать нас такими, бесполыми, словно куклы, даже для того, чтобы исполнять долг посланников. Он создал меня для моей функции хранителя, снабдив, как я теперь понимаю, почти безупречной киской половозрелой женщины. (Она начинает поднимать подол своей туники.) Смотрите.

Рафаил (ловит ее запястье): В этом нет нужды. Мы тебе верим.

Хамшаил: Киской?

Сариела: Если бы вы, парни, решили мне показать ваши дела, я бы не возражала. Но мне приходится обходиться созерцанием — Хембри мои первые подопечные, а доступов к фотографическим источникам у меня практически нет — милой штучки Филиппа: какая она мягкая в покое, и как торчит, когда возбуждается.

Рафаил: Сариела!

Сариела: Фи-и-и. К чему все это умолчание? Весь этот стыд? Эта пуританская щепетильность?

Хамшаил: По-моему, это не совсем честно. Ведь я же зачем-то гульфик ношу.

Сариела: Вот и хорошо. Тогда расстегни его. И покажи нам, что внутри.

Хамшаил (зардевшись): Нет уж, спасибо. Не могу.

Рафаил: Столь хищное любопытство не красит тебя, Сариела. Но я бы сказал, что наш «срам» — приличный, ангельский срам — происходит из жалости, которую Творец испытывает к нашим падшим подопечным.

Хамшаил: А может быть, по причине понимания того, что наше хозяйство выполняет лишь функцию местоимения, репрезентативную функцию, так сказать. Вау, вот это сказал.

Сариела: Чушь. (Она отодвигает початый узо или что там принес ей Обри и чувственно облизывает губы) Чушь в квадрате.

Рафаил: К чему эти безумные плотские желания? К чему все эти вздохи и задыхания? Сариела, в тебе растворена квинтэссенция чистого духа, каков бы ни был твой нынешний статус ангела-хранителя.

Сариела: И все же я хочу… я хочу попробовать. Хембри развратили меня настолько, что мне уже не помочь, или, напротив, открыли мне радости, которые я не в силах познать — лишь быть их свидетелем, слушателем, продолжать их в моем воображении, отчего желание крепнет, но не уходит.

Джук-бокс начинает играть «I'm So Lonesome I Could Cry» Хэнка Уильямса. МУЖЧИНА и ЖЕНЩИНА в конце комнаты встают, сжимают друг друга в объятиях и принимаются шаркать ногами по полу, похожие скорее на тени, чем на живых людей. Сариела вскакивает.

Сариела (с яростью): Как вы можете танцевать под эту песню? (ПАРОЧКА не обращает на нее внимания.) Двоих людей, танцующих вместе, можно признать «одинокими» лишь условно! Прекратите! (Еще один-два такта, а потом:) Я сказала, Прекратите!

Парочка продолжает танцевать. Ангелы наблюдают за ними в состоянии озадаченности (Рафаил, Хамшаил) или открытого раздражения (Сариела). Песня кончается, Мужчина и Женщина садятся, джук-бокс выкатывает на проигрыватель старую сорокопятку Эдди Арнольда «Welcome to ту World».

Сариела вышагивает вдоль стола взад и вперед — не столько лихорадочно, сколько методично — и также заученно заламывает руки и стискивает зубы. Рафаил и Хамшаил не сводят с нее сконфуженно-изумленных глаз. В какой-то момент они переглядываются и беспомощно пожимают плечами. Наконец, Сариела снова хлопается на свой стул и стеклянными глазами обводит посетителей.

Сариела: Вы ведь все равно уволите меня, да, парни?

Рафаил: Если ты не обуздаешь своих чувственных влечений, то мы, разумеется, отправим тебя назад, в Центральную Диспетчерскую Ангелов, для, скажем так, переподготовки.

Сариела: В бессрочную ссылку, короче.

Рафаил: Чепуха. Нельзя же…

Сариела: На бесконечное духовное сохранение. Вечность сначала поглотит меня, затем разберет на части, а под конец впитает без остатка.

Хамшаил: Никогда. Никогда. Мы любим тебя, Сариела.

Сариела: Не так, как Филипп Хембри любит Анжел Мари. И наоборот.

Рафаил: Порок — моральная неустойчивость всего плотского — играет тут роль более значимую, чем ты готова признать.

Сариела (язвительно цитирует). «Любовь доступна духам? Если так, то в чем любовь у них воплощена? Во взорах ли, в слиянии лучей, в духовных иль в прямых соединеньях?»

Рафаил: Прошу прощения?

Хамшаил (с энтузиазмом): Обращение Адама к Рафаилу — к вам, ваше Сиятельное Серафимство — в конце восьмой книги мильтоновского «Потерянного рая».

Сариела (Рафаилу): От этого ты вспыхнул, «зардевшись цветом роз небесных», и отвечал Адаму…

Рафаил: Похоже, вы принимаете меня, живущего бесчисленные зоны лет, за невежду с нимбом? Я знаю, что я сказал. (Встает и начинает вышагивать вокруг стола с видом оскорбленного величия.) По милости нахального мистера Мильтона, я отвечал:

Довольно знать, Что мы блаженны; без любви же нет Блаженства Наслаждения твои Телесные — чисты; ведь сотворен Ты чистым; наслаждаемся и мы, Но в большей мере. Не мешают нам Конечности, суставы, оболочки И прочие преграды. С Духом Дух В объятиях сливаются быстрей, Чем воздух с воздухом, и чистота  Стремится с чистотой вступить в союз; Частичная не надобна им связь, Соединяющая с плотью плоть, С душою душу.

Хамшаил: (тихо ударяет в ладоши, один раз): Браво.

Рафаил: Оставь. (Сариеле): Немного раньше мой тезка призывал Адама — как призываю я тебя, Сариела, — помнить о том, что

Любя, ты благ; но в страсти нет любви Возвышенной, что изощряет мысль И ширит сердце, в разуме гнездясь, И судит здраво. Лестницей служить Любовь способна, по которой ты К любви небесной можешь вознестись, Не погрязая в похоти. Затем Нет ровни у тебя среди зверей.

Сариела: Значит, звери, среди которых нет ровни мне, ангелу-хранителю, и есть те самые милые, похотливые обезьянки, которых я приставлена защищать? Так, что ли?

Рафаил: Именно, славная моя девочка.

Сариела: Прекрасно. Но все так же больно. И голод не проходит. В уголках тел, которые, боюсь, недоступны для меня.

Рафаил (Хамшаилу): Ты, кажется, говорил, что у тебя еще где-то встреча?

Хамшаил: Правда?

Рафаил Ну да, ты так сказал. Можешь идти, если тебе нужно. Хамшаил (слегка смущенно): Спасибо. (Исчезает, поспешно и без следа).

Тем временем Рафаил обходит стул Сариелы, приближается к яблоне в горшке и срывает с нее крошечный малиновый плод, который протягивает Сариеле.

Рафаил: Вот. Утоли свою боль. И голод.

Сариела (разглядывает плод): Вот не подумала бы, что сейчас сезон яблок. И голод, о котором я говорила, не унять едой.

Рафаил: Попробуй. Надкуси.

Сариела; Его лишь на укус и хватит.

Рафаил: Пожалуйста. Ради меня.

Сариела кусает. Крошечное яблочко целиком скрывается у нее во рту. Она с изумлением смотрит на свою пустую ладонь, наслаждаясь необычным вкусом плода. Затем проглатывает его и улыбается.

Сариела: Да. Понимаю.

Рафаил:

Наслаждения твои Телесные — чисты; ведь сотворен Ты чистым; наслаждаемся и мы, Но в большей мере. Не мешают нам Конечности, суставы, оболочки…

Сариела (сияя): Я поняла Но покажи мне. Никто мне никогда не показывал.

Рафаил: Аномальный — нет, воистину непростительный — пробел в твоем образовании.

Сариела Заполни же его. Пожалуйста.

Рафаил: Немедленно. Но не здесь. (Берет Сариелу за руку, ставит на ноги. Потом, когда они оба возвышаются над танцполом, словно две башни, он трижды щелкает каблуками.) Престо, Сариела! Вознесение!

Рафаил и Сариела рука об руку исчезают из «Кошачьего глаза». Смех улетающей Сариелы покрывает последние звуки «Midnight Train from Georgia». Танцпол пустеет, стихают все звуки, слышно лишь, как Обри пинает ногами бирюзовый «Шевроле».

Дверь по правую сторону от автобара распахивается, и Мужчина лет тридцати пяти с трудом перекатывает через порог «Кошачьего глаза» инвалидное кресло, в котором сидит улыбающаяся молодая Женщина. Все Завсегдатаи бара смотрят на них во все глаза, а Обри даже перестает пинать машину.

Бармен (дружелюбно): Привет, Фил! Аржел Мари!

Анжел Мари: Привет, Трой.

Филипп: Как дела, Трой?

Бармен: Не жалуюсь. Вам как обычно?

Анжел Мари: Разумеется. И запусти-ка что-нибудь из Кинга.

Бармен: Сейчас сделаем.

Филипп провозит Анжел Мари мимо бара, слегка запрокидывает кресло, чтобы оно вкатилось на танцпол, и подвозит к столику, где раньше сидели три Ангела. Там он паркует кресло жены и садится на место Рафаила. Обри приносит Хембри пару светлого в бутылках с длинными горлышками, а Бармен выходит из бара и подходит к музыкальному автомату, чтобы накормить его монетами.

Бармен (через плечо): Все мне доверяют?

Филипп (тычется Анжел Мари лицом в шею, чем вызывает серию смешков): Почему бы и нет?

Бармен: Это из моего времени. Я вырос на Тревисе Тритте. (Обращается к Анжел Мари): Эй, пташка, телохранитель не нужен?

Анжел Мари: У меня уже есть. Он тут, совсем рядом.

Бармен: То-то я и вижу. Что ж, мы с Обри, правда, рады, что вы здесь.

Анжел Мари (бросает на него взгляд): Вот как? Почему?

Бармен: Небесная шушера уходит, настоящие люди приходят.

Анжел Мари: Что?

Обри срывает с карликовой яблони плод и подает его Анжел Мари, которая звонко чмокает его в щечку и откусывает от яблочка крошечный кусочек. Подходит Бармен, берет Обри на руки и относит его обратно к бару. Джук-бокс играет «Love те Tender». Мужчина и Женщина встают из-за ближайшего столика, скрытого в тени, обнимаются и начинают топтаться по площадке. Анжел Мари скармливает остатки своего яблочка Филиппу.

Филипп: Ммммм. Великолепно.

Анжел Мари: Даже надкушенное?

Филипп (трется о нее носом): Даже надкушенное.

Гаснут огни. Вскоре зрители не видят уже ничего, кроме силуэта Анжел Мари в кресле-каталке и клонящейся к ней тени Филиппа. Кинг продолжает петь, а зачарованная Пара ритмично переступает ногами, поднимая с пола вихри опилок…

Рэмси Кэмпбелл

ВМЕСТЕ С АНГЕЛАМИ

Рэмси Кэмпбелл родился в Ливерпуле, где по сей день живет с женой Дженни. Его первая книга, сборник рассказов под названием «Озерные жители и менее приятные постояльцы», была напечатана Августом Дерлетом в легендарном издательстве Аркхэм Хаус в 1964 году. С тех пор он написал такие романы, как «Кукла, которая съела мать», «Тот, кто должен умереть», «Без имени», «Воплощенный», «Голодная луна», «Древние изображения», «Одиннадцатый по счету», «Давно потерянный», «Договор отцов», «Самая темная часть леса», «Ухмылка в темноте», «Вкрадчивый страх» и «Мокрые твари».

Его короткие рассказы выходили в таких сборниках, как «Демоны при дневном свете», «На высоте крика», «Темные компаньоны», «Напуганный до смерти», «Кошмары на грани пробуждения», «Холодная печать», «Наедине с ужасом», «Призраки и другая жуть», «Рассказы мертвеца» и «За твоей спиной». Автор и сам издавал многие антологии, к примеру, «Новые ужасы», «Новые мифы Ктулху», «Прекрасные страшилки: Истории, которые меня напугали», «Зловещий пир», «Предосудительные сношения с призраками» и «Собирая кости: рассказы мировых мастеров ужаса» (издано совместно с Деннисом Этчисоном и Джеком Данном).

Последний роман автора называется «Соломон Кейн» (основанный на сюжете одноименного фильма и нескольких вариантах сценария к нему, роман представляет собой попытку передать дух фильма, дополнив его деталями, которые режиссер Майкл Бассет вынужден был опустить, хотя они ему очень нравились). Готовится к выходу роман «Семь дней Каина», а тем временем под пером автора уже зреет новое произведение: «Духи знают».

Рэмси Кэмпбелл не раз становился лауреатом Всемирной Премии Фэнтези, Британской Премии Фэнтези и Премии Брэма Стокера, его награждала Всемирная конвенция магистров ужасного, за прижизненные достижения он получил награду Ассоциации писателей страшной прозы, премию Хауи кинофестиваля имени Г. Ф. Лавкрафта и премию Живая легенда Всемирной ассоциации ужасов. Кроме того, с 1969 года автор работает кинообозревателем на радио Би-би-си Мерсисайд и является президентом Британского Общества Фантастики и Общества Фантастических Фильмов.

«Мой друг и товарищ по перу Пол Кэмпбелл наверняка помнит рождение этого рассказа, — говорит он. — На вечеринке Дохлой Собаки после всемирной Конвенции Ужасов, которая прошла в 2010 году в Брайтоне, кто-то подбрасывал в воздух визжавшего от восторга малыша. Когда я это увидел, у меня тут же возникла идея рассказа, и я, извинившись перед Полом, помчался к себе в номер делать первые наброски. Результат перед вами».

Когда машина, которую вела Синтия, уже проезжала меж двух массивных, покрытых мохом столбов, в прошлом поддерживавших ворота, Карен спросила:

— А ты была маленькая, когда жила здесь, тетя Джеки?

— Не такая маленькая, как я, — сказала Синтия.

— Верно, — ответила Жаклин, пока они ехали по коридору из двух высоких стен, обсаженных старыми тополями, от которых в машине стало темно, — я ведь даже старше вашей бабушки.

Карен и Валери захихикали и тут же обратились к другому развлечению.

— Как называется этот дом, Брайан? — спросила Валери.

— Пополя, — объявил четырехлетний малыш и тут же, не дожидаясь, пока сестры засмеются, принялся тузить их кулаками.

— Эй, вы, трое, — вмешалась Синтия. — Вы же обещали показать Джеки, как хорошо вы умеете себя вести.

Без сомнения, она сказала это затем, чтобы сестра не чувствовала себя чужой в их компании.

— А поиграть нам тоже нельзя? — спросил Брайан так, словно Жаклин была посторонней и глядела на них с неодобрением.

— Можно, наверное, — ответила Жаклин, бросив взгляд на Синтию. — Только не испачкайтесь, не сломайте чего-нибудь, не ходите, куда не следует или где опасно.

Брайан и восьмилетние близнецы едва дождались, когда Синтия вытянет двумя руками ручной тормоз «Вольво», высыпали из машины и бросились через двор в заросший сад.

— Дай им побыть детьми, — буркнула Синтия.

— Вот уж не думала, что могу помешать им в этом. — Жаклин с трудом сдержала стон, распрямляя затекшие конечности и выбираясь из машины. — Вряд ли мои слова много для них значат, — добавила она, придерживаясь рукой за горячую крышу автомобиля и поворачиваясь к дому.

Даже на августовском солнце он казался мрачнее своих соседей, и не только из-за теней, которые отбрасывали на него тополя, по-прежнему наводившие ее на мысли о кладбище. Дом почернел от сажи, которую йоркширские ветра больше ста лет приносили через вересковую пустошь со стороны города. Окна верхнего этажа были вполовину уже окон двух нижних — в детстве они почему-то напоминали ей россыпь паучьих глазок, и она все старалась убедить себя в том, что это не так, и крыльцо, ведущее в комнаты первого этажа, вовсе не похоже на вертикальный разрез прожорливого рта охотника на мух. Далеко уже не ребенок, она смело дошла, или, по крайней мере, доковыляла до крыльца, где и дожидалась сестру с ключами. Пока Синтия засовывала в замок первый ключ из ржавой связки, из-за угла выскочили близняшки, по пятам за ними бежал маленький братец.

— Подкиньте меня еще, — кричал он.

— Откуда у него это?

— Оттуда, что он ребенок, надо полагать, — сказала Синтия. — Ты уже забыла, что это значит?

Но Жаклин не забыла, и не только потому, что Брайан ей напомнил. Она перевела дух, глядя, как девочки подхватывают брата под руки и подбрасывают его в воздух.

— Еще, — кричал он.

— Мы уже устали, — сказала ему Карен. — Сейчас мы хотим посмотреть дом.

— Может, бабуля с тетей тебя покидают, если будешь хорошо себя вести, — предположила Валери.

— Только не сейчас, — сразу ответила Жаклин.

Закатив глаза так, что стали видны белки, Синтия всунула в замок второй ключ. Дверь приоткрылась на пару дюймов и встала Синтия попыталась оттолкнуть препятствие, когда к щели кинулся Брайан.

— Нет, — вырвалось у Жаклин, и она схватила его за плечо.

— Господи, Джеки, в чем дело?

— Мы же не хотим, чтобы дети вошли в дом, пока мы не узнаем, в каком он состоянии, правда?

— Брайан, полезай внутрь и посмотри, что там такое, ладно?

Жаклин почувствовала, что ее мнение никого не волнует. Оставалось лишь смотреть, как мальчик протискивается в щель и исчезает в темноте. Она услышала какую-то возню и шорох, но это, разумеется, не означало, что в холле их поджидает что-то страшное. Только почему Брайан молчит? Она уже хотела окликнуть его, когда мальчик сам подал голос:

— Здесь какие-то старые письма и газеты.

Когда он появился с охапкой бесплатных газет, таких же пыльных, как их новости, Синтия смогла протолкнуть дверь внутрь. Стопка коричневых конвертов содержала счета за электричество, становившиеся тем краснее, чем ближе была дата, так что Жаклин предположила:

— Неужели света не будет?

— Да уж, наверное, нет, раз оно нам нужно. — Синтия прошла в широкий холл позади вестибюля и щелкнула ближайшим выключателем. Что-то хрустнуло внутри механизма, но лампочки в люстре остались такими же мертвыми, как окружавшие их хрустальные подвески.

— Ничего страшного, — сказала Синтия, перепробовав все выключатели на вертикальной панели и не добившись никакого результата. — Как я и говорила, свет нам не понадобится.

Сквозь закопченное стекло светового люка над лестницей проникало достаточно солнечных лучей, чтобы показать Жаклин темные обои на стенах, которые оказались еще волосатее, чем она помнила. В детстве они всегда напоминали ей волосатую шкуру огромного паука, а теперь к тому же покрылись пятнами сырости. Дети уже взбежали по левой лестнице наверх и протопали через площадку первого этажа, от чего люстра под ней закачалась на своем подвесе, словно паук на ниточке.

— Не убегайте далеко, пока мы не разобрались, что тут к чему, — крикнула им Синтия.

— Догоните меня. — Брайан уже бежал вниз по другой лестнице, одна ступенька которой подпрыгнула под его ногой, как крышка люка. — Догоните, — крикнул он снова, пробегая через холл к лестнице, ведущей наверх.

«Хватит носиться вверх и вниз по лестнице, а то вы меня с ума сведете», — сказала бы бабка Жаклин. Нескончаемый грохот башмаков был похож на предвестие грозы, от которой в холле сделалось бы еще темнее, и Жаклин со всем доступным ей спокойствием заковыляла к ближайшей комнате. По дороге она миновала зеркало, в котором разглядела темное пятно, поджидавшее ребятишек наверху. Однако расплывчатый каплевидный фрагмент темноты в верхней части овальной рамы оказался дефектом самого зеркала, так что зря она ждала, когда дети спустятся вниз, от него подальше.

— Хочешь забрать это зеркало? — сказала Синтия. — По-моему, его еще можно отчистить.

— Не знаю, хочу ли я вообще что-нибудь из этого дома, — сказала Жаклин.

Не надо говорить, что, по ее мнению, детей следовало бы держать от этого дома подальше. И ведь нельзя даже предложить послать их поиграть в сад — а вдруг там тоже окажутся скрытые опасности: битое стекло, ржавое железо, дыры в земле. Дети жили у Синтии, пока ее сын с сожительницей отдыхали в Марокко, это понятно, но разве нельзя было найти другого времени, чтобы осмотреть дом перед тем, как выставлять его на продажу? Она хмурится, глядя на Жаклин, прежде чем пройти за ней в столовую.

Несмотря на то что тяжелые занавеси на окнах были раздвинуты, комната оказалась не намного светлее холла. Тени тополей пропитывали ее насквозь, а на стеклах высоких окон были видны земляные пятна. Паучье гнездо на месте люстры нависало над длинным обеденным столом, замысловато накрытым на шестерых. Идея принадлежала Синтии, так она надеялась убедить возможных грабителей в том, что дом обитаем, когда их собственные отец и мать уже давно жили в доме для престарелых; но Жаклин видела в этом попытку продлить прошлое, которое она надеялась перерасти. Ей вспомнилось, как ее заставляли сидеть за столом смирно, вилку и нож держать правильно, колени накрывать салфеткой красиво, не разговаривать и жевать беззвучно. Слишком многое из этого воспитания засело в ней навсегда, не потому ли ей кажется, что детям не место в этом доме?

— Отсюда что-нибудь возьмешь? — спросила Синтия.

— Мне ничего не нужно, Синтия. Выбирай, что нравится тебе, а обо мне не беспокойся.

Синтия внимательно посмотрела на нее, и они прошли в утреннюю комнату. Люстра зашевелилась, когда дети в очередной раз протопали над ней по половицам, но Жаклин сказала себе, что это вовсе не похоже на ее кошмары, по крайней мере, не очень похоже. Она занервничала, услышав, как Синтия воскликнула.

— Вот оно.

Свет в утреннюю комнату поступал из большого сада позади дома, но сейчас его было немного, поскольку заросшее пространство находилось в тени самого дома Массивный стол раскинул крылья в окружении шести задумчивых стульев с прямыми спинками, но Синтия показывала на высокий стульчик в самом темном углу комнаты.

— Помнишь себя в нем? — с явной надеждой спросила она. — Мне кажется, я себя помню.

— Я бы не хотела вспоминать, — ответила Жаклин.

В свое время завтраки с бабкой и дедом в этой комнате и без стула были чопорными, как званые обеды.

— Отсюда тоже ничего, — объявила она и заковыляла назад в холл.

Зеркало на дальней стене холла тоже было все в пятнах. По пути в гостиную она успела заметить в нем расплывчатые силуэты детей, которые убегали в колеблющуюся тьму, и услышать возбужденное звяканье подвесок на люстре. Кожаный гарнитур в гостиной, казалось, прирос от времени к полу, и только телевизор немного приближал комнату к современности, хотя его экран был пуст, как камень над безымянной могилой. Ей вспомнилось, как она часами сидела не шевелясь, пока ее родители, бабка и дед слушали по радио новости с фронтов, — бабка любила, чтобы дети в ее доме всегда были на виду. Сервант, к которому ей и близко запрещалось подходить, был по-прежнему полон фарфора, потемневшего и потускневшего от давности и пыли. Синтии разрешалось ползать по комнате — то ли из снисхождения к ее нежному возрасту, то ли оттого, что бабка любила, когда в доме были малыши.

— Оставляю тебя здесь, — сказала она Синтии, когда та вошла в комнату следом за ней.

Она надеялась, что хотя бы кухня окажется светлее, но и та не оправдала ее ожиданий. Холодильник, вполне современный и такой высокий, что кто-нибудь мог бы спрятаться в нем, стоя во весь рост, выглядел здесь не на своем месте. Черная железная плита по-прежнему занимала большую часть одной стены, а старая пятнистая мраморная раковина выпирала из другой. Массивные подвесные и напольные шкафы с множеством ящиков со всех сторон обступили неуклюжий стол, крышку которого скоблили ножами. Он всегда наводил ее на мысли об операционной, хотя в те времена она и не думала, что станет когда-нибудь медсестрой. Ее отвлекли дети, которые гурьбой вбежали в кухню.

— Можно нам попить? — спросила Карен за всех.

— Пожалуйста? — добавила Валери.

— Пожалуйста.

Забыв о своих мыслях, Жаклин ответила:

— Пустите воду. Я поищу стаканы.

Когда она открыла посудный шкаф, то сперва подумала, что стопки тарелок накрыты серыми салфетками. Какие-то объекты с детский пальчик длиной, но тоньше, чем его косточки, брызнули во все стороны, и она поняла, что на тарелках паутина. Она захлопнула дверцу, а Карен в это время двумя руками изо всех сил пыталась повернуть холодный кран. В кране сухо забулькало — похожие звуки ей случалось слышать, работая в геронтологии, — и она подумала, неужели и воду отключили. И тут же, пачкая мрамор, в раковину брызнула тонкая струйка черной жидкости, а за ней хлынул поток ржавчины. Пока Карен закрывала неподатливый кран, Валери спросила.

— А тебе тоже приходилось пить такую воду, тетя?

— Мне приходилось делать здесь много такого, чего вы и представить себе не можете.

— Ну, тогда мы воду не будем. А ничего другого попить нет?

— И поесть, — подал голос Брайан.

— Нет, не думаю. — Пока дети с разной степенью нетерпения взирали на нее, Жаклин открыла холодильник, стараясь не думать о том, что в его отделениях могли бы поместиться тела детишек чуть меньше Брайана. Но нашла она лишь бутылку заплесневелого молока и половину батона, черствого, как камень.

— Боюсь, придется вам потерпеть, — сказала она.

Сколько раз эти же самые слова произносила ее бабка? Наверное, перед войной она была изрядной скрягой. Жаклин вовсе не хотелось походить на нее, но когда Брайан взялся за ручку ящика, верхний край которого приходился вровень с его макушкой, она против воли воскликнула:

— Отойди.

Хорошо, хоть не добавила «Мы уже и так достаточно детей потеряли». Когда мальчик отпрянул, в кухню влетела Синтия.

— Ну, что у вас тут?

— Мы ведь не хотим, чтобы дети играли с ножами, правда? — сказала Жаклин.

— Я знаю, Брайан, ты такой чувствительный.

Но только ли его она имела в виду? Пока Синтия шарила по шкафам, дети продолжили беготню вверх и вниз по лестнице. А те твари, которых заметила Жаклин, наверное, попрятались, и остальные вроде них тоже. Когда Синтия выходила в холл, Жаклин сказала:

— Я поднимусь через минуту.

Хотя она и не задержалась в кухне, но оставить позади воспоминания все же не могла Скольких детей потеряла ее бабка, что так боялась лишиться еще одного? Жаклин изводила вопросами мать, пока та не сказала ей, что у бабушки рождались мертвые дети, которые лежали тихо-тихо, и девочка поневоле задумалась над тем, почему бабка так часто велела ей сидеть тихонько. А сегодня она сама не раз и не два ловила себя на том, что ей хочется сказать то же самое близнецам, а еще больше Брайану. Поднятый ими шум заполнил холл и эхом раздавался по всему дому, так что от него, казалось, трясутся зеркала, и застывшая масса тьмы в них шевелится, точно паутина, в которой ожил паук.

— Можно, мы пойдем сейчас наверх? — спросил Брайан.

— Пожалуйста, не надо, — отозвалась Жаклин.

Синтия смерила ее взглядом, давая понять, что вопрос был адресован не ей.

— Почему? — возмутилась Карен, а Валери добавила:

— Мы же хотим только посмотреть.

— Конечно, вы можете пойти, — сказала Синтия. — Только вместе с нами.

И, прежде чем войти в ближайшую спальню, Синтия смерила сестру таким взглядом, от которого Жаклин почувствовала себя виноватой, как в детстве под взглядом бабки. Почему бы ей не проследить за детьми из холла? Запрокинув голову на своей шаткой шее, она стала всматриваться в лестничный пролет. Иногда, когда бабка ругала Жаклин за очередную провинность, ее дед закатывал глаза к потолку, и тогда бабка говорила ему: «Смотри, будешь так закатывать глаза, увидишь, куда попадешь». По всей вероятности, она имела в виду рай, и, возможно, именно там она сейчас и находится, если только рай есть. Жаклин представила себе бабку летящей по ветру, точно пустая шелуха; еще тогда, в ее детстве, она выглядела иссохшей, и не только физически. Интересно, из-за этого ли Жаклин казалось, что и мертворожденные дети тоже должны быть сморщенными, как сухие орехи. В конце концов, такими они и становились, только не надо думать об этом сейчас, и вообще не надо об этом думать. Она снова бросила взгляд на детей и увидела, как над ними что-то шевелится.

Наверное, это были тени деревьев — тонкие и длинные, они вытягивались из углов под крышей и снова ныряли во мглу. Пока она соображала, почему тени уходят так далеко от светового люка, из ближайшей спальни выглянула Синтия.

— Джеки, ты не зайдешь взглянуть?

Из-за шума Жаклин не могла думать.

— Эй, вы, трое, дайте же нам хоть минуту тишины, — крикнула она громче, чем ей хотелось бы. — И пойдите сюда. Нечего шнырять там, где может быть опасно.

— Слышали, что говорит тетя? — тоном обиженного ребенка добавила Синтия.

Когда Брайан следом за близняшками протопал в спальню бабушкиной бабки, Жаклин вспомнила, что никогда там не была Позже родители превратили комнату в свою спальню — пытались, по крайней мере. Но они только поставили двойную кровать вместо обычной, а вся остальная мебель осталась прежней, и Жаклин подумала, что от всего этого темного дерева им, наверное, казалось, будто комната злится на них за вторжение. Она не представляла, как ее родители могли спать вот в этой кровати вдвоем, не говоря уже обо всем остальном, чем обычно занимаются в кроватях, но об этом ей и вовсе не хотелось думать.

— Не для меня, — сказала она и пошла в следующую комнату.

Немногое изменилось в ней с тех пор, как ее занимал дед, а это значило, что она целиком принадлежала его супруге. Казалось, ее неодобрение скопилось в воздухе этой комнаты, пропитав собой узкую койку и прочую мебель, такую же темную, как в ее спальне, что и неудивительно, ведь это она обставила их обе по своему вкусу. Точно так же она не одобряла все, что имело отношение к Жаклин, в том числе и игры дедушки с внучкой. Идя по лестничной площадке в другую парадную спальню, Жаклин старалась не смотреть под потолок, вдруг там опять что-нибудь зашевелится. Пока она стояла на пороге, глядя на две одинаковые кровати, которые воцарились тут с тех пор, как вынесли колыбельку, дети подбежали и столпились вокруг нее.

— Это была твоя комната, да, тетя? — спросила Валери.

— Ее и бабушкина, — поправила Карен.

— Нет, — сказала Жаклин, — здесь спала она и наши отец и мать.

Вообще-то она тоже спала тут, до тех пор, пока не родилась Синтия. Дед сказала ей тогда, что теперь она будет жить с ангелами, но его жена только нахмурилась, услышав такое. Жаклин обрадовалась бы, не приди она уже к убеждению, что с ангелами живут мертворожденные. Она не могла понять, зачем она продолжает осматривать этот дом. Большую чугунную ванну давно заменили на стекловолоконную поменьше, такую же голубую, как раковина и унитаз, но она еще помнила, как в детстве ежилась от леденящих прикосновений шершавого железа. После рождения Синтии обязанность купать Жаклин была возложена на бабушку, и она терла внучку мочалкой с такой неистовой силой, что это больше походило на наказание. Когда с мытьем было покончено, дед делал все возможное, чтобы взбодрить малышку.

— Теперь ты такая чистенькая, что можешь лететь прямо к ангелам, — говорил он и подбрасывал ее в воздух. — Если ты хорошая, то ангелы тебя поймают, — но, конечно, ловил ее сам, а она всегда задумывалась, что будет с ней, если она перестанет быть хорошей. Ей казалось, что ту же самую мысль она читает и в глазах бабки, или это было пожелание? Кто поймает ее, если она не сможет соответствовать требованиям? Как раз когда она пыталась прогнать воспоминание о том, к какому выводу пришла тогда, Брайан спросил:

— А ты где?

— Я спала там, наверху.

— А посмотреть можно?

— Да, давайте посмотрим, — добавила Валери, а Карен уже бежала вслед за братом.

Жаклин открыла было рот, чтобы задержать их, но Синтия сказала:

— Ты уже наверх? Присмотри за ними, ладно?

Это был скрытый упрек Жаклин за то, что она мало помогает с детьми, или, наоборот, слишком часто вмешивается, или не в меру нервничает. Да и сама она так рассердилась на себя за свои детские страхи, что, не задумываясь, прошла наверх половину лестничного марша. Облака собрались над световым люком, как пыль, скопившаяся за годы, и, наверное, поэтому верхний этаж казался таким темным, что углов было не разглядеть — ей даже подумалось, что тьма в них обретает плотность.

— Где ты жила, тетя? — спросила Карен.

— Вот тут, — ответила Жаклин и поспешила к ним, увидев, что они уже стоят у ближайшей двери.

Комната была не такой громадной, как ей помнилось, но все же достаточно большой, чтобы нагнать страху на маленького ребенка. У дальней стены крыша опускалась к полу, придавливая окно, за которым метались ветки тополей, а их тени ползли по сумрачному наклону потолка, обретая плотность у внутренней стены помещения. Чумазые стекла погружали комнату в преждевременные сумерки, хотя освещать в ней, в общем-то, было нечего, поскольку из нее вынесли всю мебель и даже ковер.

— Ты что, спала на полу? — удивилась Валери. — Ты была такой нехорошей?

— Ну, конечно же, нет, — отрезала Жаклин. Ей показалось, будто вместе с мебелью из комнаты выбросили ее воспоминания, словно ничего такого никогда не было, но она-то знала, что это неправда. Она лежала здесь на узенькой кровати в окружении мрачной мебели, отрезанная от всех тьмой, которая царила на лестнице. Она молилась бы, если бы не боялась молитвой разбудить тех, кто внушал ей ужас. Если младенцы живут с ангелами, так, значит, сами они не ангелы? А то, что они мертворожденные, вовсе не значит, что они лежат тихо, как мертвые, — сама-то Жаклин никогда так не могла, сколько бы ее ни ругали. А что, если они и есть те, кто ловит детей, которые ведут себя плохо? Она считала, что ее отослали прочь от семьи за дурное поведение. И скоро начинала слышать шорохи, происходящие от шевеления маленьких сухих ручек, и замечать тени, мелькающие в наиболее светлых углах комнаты.

Наверное, она слышала тополя и видела их тени. Повернувшись спиной к своей опустевшей детской, она увидела комнату напротив, где было полно мебели под чехлами. Знала ли она тогда, что под ними? В детстве она воображала, будто чехлы скрывают секреты, о которых не положено знать детям, и в то же время они всегда напоминали ей огромные массы паутины. Вот и теперь она уже готова была подумать, что ее обитатели должны, наверное, выползать из нее в окружающий сумрак, и до смешного обрадовалась, увидев поднимающуюся по лестнице Синтию.

— Оставайтесь здесь, — сказала ей Жаклин. — А я подожду внизу.

Ей не просто хотелось покинуть верхний этаж. Она вдруг вспомнила о том, что однажды сделала здесь со своей сестренкой. Война, наконец, кончилась, и ей доверили присматривать за Синтией, пока взрослые планировали будущее. Девочкам разрешалось играть с игрушками только в холле, и Жаклин изо всех сил старалась увлечь малышку так, чтобы она не забрела ни в одну из запретных комнат, — фактически ни в какую. Наконец проказы сестренки вывели ее из терпения, и тут ей, как на грех, подумалось: а кто, интересно, подхватит Синтию, если подкинуть ее сейчас? Изо всех сил подбросив сестренку в воздух, она вдруг поняла, что не хочет узнать ответ на свой вопрос, по крайней мере, не за счет Синтии, — она увидела, как крошечные сморщенные существа выскочили из всех темных углов над лестницей и, по-паучьи перебирая ручками и ножками, кинулись вниз, за своим трофеем. Они бежали головками вперед, поэтому она сначала увидела их крошечные иссохшие макушки, похожие на грецкий орех, и только потом — голодные, изможденные лица. Тут в руки Жаклин свалилась Синтия, старшая девочка пошатнулась и едва удержала сестру. Крепко зажмурившись, она долго изо всех прижимала к себе малышку, но, наконец, рискнула открыть глаза и увидела, что они одни в просторном, похожем на подвал холле.

Бесполезно было твердить себе, что она взяла свое непростительное желание назад. Ведь она могла навредить малышке, даже просто подбрасывая и ловя ее — например, свернуть ее хрупкую шейку. Ей следовало помнить об этом, и она, возможно, помнила. От нее всегда ждали плохого поведения, вот она и сделала то, что сделала, но у нее было такое чувство, будто все кошмары, годами копившиеся в доме, вдруг обрели плоть. Дойдя до конца лестницы, она не остановилась, а вышла из дома.

Сутулые тополя приветствовали ее тихим шепотом Под бессолнечным небом поднимался ветерок. Он легко касался ее лица и как будто обещал нежность, которой, похоже, никогда не было в ее жизни, — по крайней мере, с тех пор, как родилась Синтия. Она подставила ему лицо, в надежде, что, может быть, он успокоит ее память, и тут на крыльце показался Брайан.

— Что ты делаешь, тетя?

— Просто стою, одна.

Намек показался ей достаточным, но мальчишка тут же соскочил с крыльца.

— Уже пора?

Ну почему Синтия не удержала его при себе? Наверняка решила, что теперь ее очередь.

— Что пора? — не смогла увильнуть она от встречного вопроса.

— Ты же говорила, что покидаешь меня.

Вообще-то она говорила ему, что не будет кидать его тогда, а не что покидает потом Хотя, какая разница Может, так она забудет о доме и обо всем, что он значил в ее жизни. А заодно докажет себе самой, что ей можно доверить ребенка сейчас, хотя, разумеется, не стоило доверять Синтию тогда.

— Ну, давай, — сказала она.

Стоило ей подставить руки, как он разбежался и прыгнул на них.

— Осторожно, — выдохнула она и рассмеялась, едва не упав. — Готов? — спросила она и подкинула маленькое тельце.

Ее удивило и то, какой он легкий, и то, как много оказалось у нее сил. Хихикая, он полетел вниз, и она подхватила его.

— Еще, — крикнул он.

— Только один раз, — ответила Жаклин. Теперь она подкинула его еще выше, и он захихикал еще громче. Синтия всегда говорила, что с детьми молодеешь, и Жаклин подумала, что это, наверное, правда Брайан упал ей на руки, и она крепко прижала его к себе.

— Еще, — еле выдавил он, задыхаясь от смеха.

— Что я тебе сказала? — Тем не менее она подкинула его так высоко, что у нее задрожали руки, и тополя закивали, точно одобряя ее успех. Когда Брайан прилетел вниз, она вцепилась в него с такой силой, что у нее заныли плечи.

— Выше, — молил он почти неразборчиво, — еще выше.

— Теперь уже точно в самый последний раз. — Она присела, как будто клонящиеся тополя толкнули ее вниз. Напрягшись всем телом, она резким толчком выпрямилась и швырнула его вверх, в нависшую мглу.

На мгновение ей показалось, что только ветер тянет к мальчику свои крылья, пригибая деревья и стряхивая мелкий мусор с их ветвей — листья, которые шуршали, мелкие прутики, которые царапались и скреблись. Но нет, они не падали, они бежали, по-паучьи перебирая лапками, головами вперед по стволам деревьев со скоростью, которая, казалось, побеждала время. У одних не было тела, с которым они могли бы жить, другие не имели кожи. Она видела, как жадно горели их высушенные глаза, как по-младенчески широко разевали они беззубые голодные рты. Их было столько, что нижние ветки деревьев пригнулись к земле под их весом, и они протянули свои палочки-руки, чтобы подхватить ребенка.

В это мгновение полной беспомощности Жаклин захватило чувство, в котором она не призналась бы никогда — приступ детского восторга, смешанного с полной безответственностью. Она забыла о том, что она — сестра милосердия, пусть и бывшая, о том, что она теперь такая же старая, как иные из пациентов, за которыми она когда-то ходила. Нельзя было рисковать Брайаном, конечно, но его уже не спасти. Тут он выпал из тени тополей, в ветвях которых больше не было жизни, и она рванулась к нему. Но силы покинули ее руки, и он ударился о твердую землю со звуком, похожим на стук упавшей крышки.

— Брайан? — сказала она и, стеная, склонилась над ним. — Брайан, — повторила она, видимо, так громко, что ее услышали в доме. Она слышала, как грохнула рама в окне ее старой комнаты, и Синтия крикнула:

— Что ты еще натворил? — Башмаки загрохотали по лестнице, на крыльцо выскочила сестра, и она отвернулась от маленького тельца, тихо лежавшего под необитаемыми деревьями. В голове у Жаклин была лишь одна мысль, но, безусловно, очень важная.

— Никто его не поймал, — сказала она.

Питер Кроутер

ТО, ЧТО Я НЕ ЗНАЛ, ЧТО МОЙ ОТЕЦ ЗНАЕТ

Питер Кроутер — обладатель множества наград за писательскую, редакторскую и издательскую деятельность: он участвовал в создании чрезвычайно популярного независимого издательства «ПиЭс Паблишинг».

Его рассказы, вошедшие в сборники «Самая длинная запись», «Одинокие дороги», «Песни прощания», «Плохое утешение», «Между строк», «Земля в конце рабочего дня», а также готовящийся к изданию «То, что я не знал, что мой отец знает» не только переводят на многие языки, по ним также снимают телефильмы по обе стороны Атлантики.

В содружестве с Джеймсом Лавгроувом он создал роман «Зияние Эскарди» и научно-фантастический цикл «Сумерки навсегда» («Тьма» и «Окна души» уже в продаже, «Тьма поднимается» готовится к выходу). Его короткий роман на тему Хэллоуин, «У волшебника-дуба и ручья фей», уже готовится к публикации в издательстве «Эартлинг».

Кроутер живет на живописном йоркширском берегу Англии со своей женой и бизнес-партнером Ники.

«Сознаюсь, я никогда не понимал тех авторов жанровой прозы, которые говорят, что не верят в то, о чем пишут, — признается писатель. — Лично я верю во все: в вампиров, вервольфов, привидения, гоблинов, пришельцев, Санту, вмерзших в лед чудовищ, фей, идеальную пинту Гиннесса… во все эти штуки. И особенно сильно я верю в то, что настанет день, когда я снова увижу моих родителей.

Мне так не терпится самому убедиться в этом, что время от времени я потакаю своим капризам и пишу что-нибудь этакое, чтобы провести с ними какое-то время… хотя бы на бумаге.

„То, что я не знал, что мой отец знает“ написан как раз в один из таких моментов, когда мне особенно сильно хотелось опять увидеть отца и крепко обнять его. Нет нужды объяснять, что этот рассказ посвящается ему и всем отцам, слишком рано покинувшим своих детей. И самим детям, которые, хотя и подросли немного, продолжают безумно скучать по своим родителям».

«Пап, я так люблю тебя!»

Если есть жизнь после смерти, то пусть она будет маленьким городом, Тихим, как это место в это мгновение.

«В графстве Чивер», Дана Джиойа

Что-то было не так.

Беннет Дифферинг открыл глаза и прислушался, пытаясь понять, что же изменилось. Потом сообразил. Дыхания жены не было слышно.

Он сел, натягивая на себя одеяло, и уставился на пустое место в постели рядом с собой. Шелли не было. Он бросил взгляд на часы и нахмурился. Что-то рано она сегодня встала Обычно она лежит, пока он не выйдет из душа С чего это сегодня вдруг поднялась ни свет ни заря?

Потом он вспомнил Сегодня у нее встреча с сестрой, намечается очередной ежегодный забег по магазинам с шопингом до упаду.

И тут же, как по заказу, раздался голос Шелли.

— Милый?

— Ага, встаю, — крикнул Беннет в потолок.

— Я уже ухожу. В восемь пятнадцать встречаемся с Лизой.

Беннет кивнул пустой комнате. Сквозь зевок сказал:

— Развлекись хорошенько.

— Непременно, — крикнула она в ответ.

— Будь осторожна.

Он слышал, как она топочет по натертому деревянному полу прихожей то туда, то обратно, — собираясь, Шелли вспоминала сначала про ключи от машины, потом от дома, потом про сумочку.

— Замечательно, — крикнула она ему. — Сегодня прекрасное утро.

Беннет шлепнулся на кровать.

— Хорошо. — Но вышло только неясное бормотание, заглушенное зевком.

— Что?

— Я сказал «хорошо». Я рад за тебя.

Шаги внизу прошлепали в кухню.

— Я буду дома к восьми. Лизин автобус в семь.

— О’кей.

Шаги ненадолго замерли, а потом затопали по лестнице наверх.

— Не могу уйти, не поцеловав тебя на прощание, — сказала Шелли, вбегая в спальню. В открытую дверь понеслись снизу звуки радио.

Она склонилась над ним и смачно поцеловала его в лоб. Он знал, что на нем остался отпечаток ее помады, видел это по озорному блеску ее глаз, когда она, откинувшись назад, с удовлетворенной улыбкой созерцала свою работу.

Она нежно взъерошила ему волосы.

— Чем будешь заниматься сегодня?

Беннет пожал плечами, зевнул и отвернулся. Во рту еще чувствовался застоялый вкус ночи.

— Да так, всем понемногу.

— Слова! — перебила Шелли и ткнула его пальцем в живот. — Сначала напиши слова, а уж потом просматривай мейлы. — Она улыбнулась и потерла ладошкой его живот — еще один знак нежности. — Не заскучаешь? — Вопрос сопровождался одновременным подъемом интонации и бровей.

— Конечно, нет, — сказал Беннет. — Со мной все будет в порядке. Переделаю массу дел.

— Обещаешь?

— Обещаю. — Он вскинул сжатую в кулак руку и прижал два пальца к виску. — Честное скаутское, мэм. Я напишу слова, обещаю.

Она встала, прихватив с тумбочки у кровати свои часы. Застегивая их на запястье, она сказала:

— Ну, ладно, хорошего тебе дня. В холодильнике есть сандвич.

— Здорово.

Она остановилась в дверях спальни и взволнованно хрустнула пальцами.

— Знаешь… — сказала она, потирая ладони, — им даже пахнет.

Беннет повернулся в постели и подпер голову рукой.

— Чем пахнет?

Шелли нахмурилась:

— Рождеством, конечно. — Она заправила в юбку выбившийся свитер. — Все запахи напоминают о Рождестве: морозец… подарки, глинтвейн, теплое печенье. И небо такое ясное, а воздух свежий… — Беннету даже показалось, будто где-то вдалеке зазвонили рождественские бубенцы, и жена кивнула, точно в такт его мыслям.

— И, по-моему, скоро нас ожидает снег, — добавила она с демонической улыбкой: она знала, что Беннет ненавидит снег.

Беннет простонал:

— О, боже.

Она помахала ему рукой:

— Знаешь, ты уже превращаешься в Скруджа.

Он уронил голову на подушку:

— Да ну тебя, вздор!

Шелли улыбнулась:

— Ну, ладно, я пошла. Увидимся вечером.

— Ага, до вечера, — сказал он медленно закрывающейся двери.

Как ему показалось, одновременно хлопнула входная дверь, и взревел мотор «Бьюика», пробуждаясь к жизни. Трижды мягко бибикнул клаксон — это Шелли отъезжала от дома.

В доме вдруг стало тихо, лишь шум мотора какое-то время еще доносился с улицы. Затем по просторам тишины, как лодка, дрейфующая по озеру, поплыли звуки радио, придавая дому ощущение жизни, хотя и приглушенной.

Беннет расслышал веселенькую музыкальную отбивку, а затем диктор стал рассказывать о выкрутасах погоды тем жителям Форест Плейнз, кого это интересовало в такой ранний час. С запада надвигался циклон, жара шла с востока… все стихии были налицо: ветры, торнадо, кружение холодных атмосферных фронтов, убийственные прорывы теплых, возможно, даже парочка землетрясений.

— А может быть, и снег! — сказал он в подушку.

Но было в воздухе и еще кое-то. Даже он чувствовал это. Чуял запах. Неужели и впрямь Рождество? И есть ли у Рождества запах… свой собственный запах, а не тот, с которым ассоциируют его люди?

Беннет сел в постели и посмотрел на часы. Еще не было семи, через две минуты будильник зазвонит, запляшет, переваливаясь с боку на бок, как в мультике, требуя внимания, словно домашнее животное, жаждая прикосновения человеческой руки, которое скажет ему, что его дело сделано и можно спокойно жить до следующей ночи. Он наклонился вперед и нажал на кнопку.

Будильник как будто даже присел на своих узорчатых лапках, и Беннет представил себе, как тот надулся на него из-за того, что он украл у него привычную обязанность.

Он зевнул, поскреб, где у него чесалось, и отбросил простыню.

Было прохладно. Прохладно, но не холодно.

Беннет спустил с кровати ноги и поставил на пол ступни. Это было частью обычной процедуры вставания, вроде воздушной прокладки между сном и бодрствованием. Первый ритуал наступающего дня.

Он шумно, по-медвежьи, потянул носом, вбирая все запахи подряд.

В этом глубоком вдохе с ароматами свежего кофе и поджаренного хлеба, оставленными Шелли в кухне и постепенно проникающими теперь во все уголки дома, соседствовали запахи спальни и его одежды, древесных волокон и полировки для мебели, масляная вонь машин, которые строчили мозаичный лен занавесок и штамповали изгибы и завитушки на абажурах прикроватных ламп; старые запахи, новые запахи. Неизвестные запахи. Запахи близкие и далекие… запахи других людей, других мест, иных времен.

А еще запахи маленького городка. Их множество… и они так непохожи на запахи большого города, города Нью-Йорка, где Беннет двадцать лет работал оценщиком в страховой компании, пока не решил полностью переключиться на писательство и укрыться вдвоем с Шелли в Форест Плейнз… городке с белыми крашеными изгородями и главной площадью, таком уютном, что даже не верилось, неужели такой еще может существовать где-либо, кроме зачитанных страниц старого номера «Пост», в особенности в наши собачьи дни второго тысячелетия.

Он снова потянул носом и бросил взгляд в окно.

Снаружи над улицей кружили чайки. На проводах, протянутых от столба к столбу, которые, словно часовые, выстроились вдоль травяных газонов, привычные местные пташки — ласточки, зяблики и дрозды — расселись, как… как деревенские увальни, которые, удобно устроившись на своих крылечках, наблюдают скопление байкеров, а те выписывают сумасшедшие кренделя по площади на своих ревущих мотоциклах.

Беннет встал, нахмурился и захромал к окну, по дороге нащупывая все новые места, которые требовали немедленного почесывания. Теперь он ясно видел, что происходит.

— Ха! — только и сумел сказать он. Кто-то захватил весь мир, пока он вытягивал себя из постели. Кто-то украл все, что в нем было знакомого, и покрыл его пеленой. Но это была подвижная пелена, прозрачный кладбищенский туман, который прямо у него на глазах плыл по Сикамор-стрит, клубясь вокруг древесных стволов, извиваясь между их голыми ветвями, затопляя тротуары вплоть до вылизанных палисадников, но и там он не останавливался, а, крадучись, пробирался дальше, овладевая всем вокруг, временами задерживаясь лишь для того, чтобы обнюхать старый коричневый лист и двинуться дальше.

Он оперся о подоконник и зевнул еще раз.

Так, значит, это был запах тумана Интересно, почему Шелли ни словом о нем не обмолвилась. Он бы сказал ей, чтобы она была особенно осторожна Точнее, знай он, насколько плохо обстоит дело — а дело было плохо… туман, казалось, сгущался с каждой секундой, — он сам отвез бы ее в Уолтон Флэте на станцию. Хотя, погоди-ка, разве это не она говорила, что небо ясное? Он еще раз оглядел улицу из конца в конец. Что ж, может, тогда оно и было ясное, времени-то уже сколько прошло.

Беннет нахмурился. Н-да, тогда-то тогда… а сейчас туман.

Теперь туман собирался повсюду в большие лужи, оседал на деревьях и на асфальте, растекался по тротуарам и росистым газонам, обследовал его приветливо приоткрытое окно на предмет тепла.

Остро пахнувший чистотой туман зазмеился мимо него по подоконнику, просочился вдоль кровати, затек через решетчатые дверцы в гардероб, где принялся ощупывать материалы костюмов, оценивать лейблы. Его оценивать.

Беннет наблюдал за ним.

Скоро он обнаружит выход из спальни и вытечет на площадку лестницы. Там он найдет свободную спальню — здесь пусто, ребята… пошли дальше, — а потом и лестницу, ведущую вниз, к кухне, где тинькает радио.

Беннет протянул руки и пошире распахнул окно.

Из тумана вынырнул велосипедист, обгоняя белесые щупальца, которые тянулись к его колесам, но не успевали схватиться за них. Парнишка гнал, стоя на педалях, челка прилипла ко лбу, через плечо переброшен ремень коричневой кожаной сумки, полной историй и новостей, критических разборов, комиксов и цитат. Вот он сунул в сумку руку, вытащил оттуда свернутую в рулон газету и замахнулся для броска, не хуже подающего из Высшей Лиги. В тот момент, когда газета оторвалась от его руки и полетела, вращаясь в молочно-белом воздухе, он заметил Беннета и улыбнулся.

— Здрась, мистр Дифринг! — выкрикнул мальчик, обыкновенный мальчик, похожий на героя сериала «Просто Деннис», и молчаливая, окутанная туманом улица неестественным эхо отозвалась на его голос.

В Форест Плейнз было полно мальчиков вроде этого: все светловолосые, все как один в заплатанной джинсе и клетчатых рубашках. Однако у многих из них не было имен, по крайней мере, таких, какие знал бы Беннет. Вообще это были обычные мальчики, из тех, которые хихикают и таинственно перешептываются у вас за спиной, когда вы покупаете что-нибудь — что угодно — в аптеке; из тех, для кого любая постройка — только повод вскарабкаться повыше; из тех, кто подпирает летом углы улиц, впитывая жизнь, звуки и энергию; из тех, кто носит тайные имена… к примеру, «Эйс» или «Скагз».

Не далее чем позавчера он слышал разговор двоих таких в аптеке: один окликнул другого — «Эй, Скагз, зацени!» — и протянул тому книжку комиксов, горделиво блестя глазами, словно он лично был в ответе и за саму книгу, и за рассказ, и за иллюстрации. И тогда второй, словно повинуясь чувству долга, приблизился к товарищу и, просмотрев пару предложенных его вниманию страниц, также покорно воскликнул: «Вау!» И повторил: «Вау! Неато!»

Беннету захотелось вмешаться, прервать изыскания парнишек и спросить: «Что за имя надо иметь, чтобы получить кличку Скагз?» Но он знал, что все будет напрасно. Ну, ответят ему, что парня зовут Чарльз или Джеймс — что вполне объясняло бы Чака или Джима, — а фамилия окажется Дэниелз или Хендерсон, все равно ничего не понятно. Тогда он спросит: «Ну а почему Скагз?», а мальчишки, переглянувшись, пожмут плечами, сунут книжку комиксов обратно на стойку и, хихикая, выскочат на улицу.

Беннет вдруг ощутил, что и ему хотелось бы вот так гнать сейчас на верном «Швинне» по безлюдной утренней улице, один на один с надвигающимся туманом, и чтобы старый кожаный «Грит» оттягивал плечо, и челка липла ко лбу, и вокруг были образы, запахи и звуки жизни, еще новой… еще полной возможностей. Ему вдруг тоже захотелось иметь тайное имя… совершенно бессмысленное, такое, чтобы, услышав его, взрослые хмурили брови и неодобрительно качали головами, а он с хохотом убегал бы от них навстречу жизни, которая ждала его впереди.

Он задумался о том, какое тайное имя может быть у парнишки на улице, и даже почти решился спросить. Но передумал. Хватит с него того, что он знает, как его зовут по-настоящему: Уилл Серф.

Беннет помахал ему в ответ.

— Привет, Уилл. Похоже, сегодня пасмурно, — крикнул он, а в это время газетный рулон врезался в дверь-ширму под его окном, прогремев в тумане, как пистолетный выстрел.

— Туман, — отозвался парнишка, серьезно нахмурив лоб.

Туман. Как много воспоминаний вызывает это слово, произнесенное голосом человека, чей разум еще так восприимчив к вещам, которые не легко объяснить метеорологическим прогнозом в утренней программе новостей.

Мальчик остановил велосипед, не вылезая из седла, уперся ногой в бордюр и взмахнул рукой в ту сторону, откуда только что приехал.

— Он идет оттуда, густой, приближается быстро, — сказал он, ну прямо вылитый светловолосый Поль Ревир, большим пальцем через плечо указующий приближение британской армии. Секунду-другую Беннет глядел в ту сторону, ощущая, как от мрачных предчувствий пополам с любопытством сосет под ложечкой.

— Со стороны свалки, — добавил Уилл Серф. — Холодный такой, — почти закончил он. — И сырой. — Тут мальчик потер ладони, словно в подтверждение сказанного.

Беннет рассеянно кивнул и посмотрел в дальний конец улицы.

Призрачные пальцы уже сгустились вокруг штакетника, крепко вцепились в ручки гаража, переплелись с решетчатыми перилами лестницы, туман выставил часовых у стволов деревьев и водосточных труб, осел на мокрых от росы игрушках, брошенных или забытых на газоне, который устилала прошлогодняя листва.

— Надо ехать, — с ноткой проницательного сожаления в голосе сказал Уилл Серф.

— Мне тоже пора идти, — отозвался Беннет. — Смотри, будь осторожен.

Мальчик уже склонил голову, запустил руку в свой объемистый мешок с вестями и новостями, его ноги вовсю крутили педали, велосипедные шины шшшипели по асфальту.

— Буду, — донесся его ответ, когда новый газетный снаряд уже рассекал туман, пальцы которого тыкались в него, ощупывая на лету. — И вы тоже, — бросил он через плечо.

И тут же, словно по волшебству, Уилл Серф исчез в белой стене тумана, выросшей перед домом Джека и Дженни Коппертон. Белизна приняла его — с жадностью, мелькнуло у Беннета в голове… он тут же пожалел, что не нашел другого слова, — и потянулась к «Доджу» Одри Чермолы, лизнула наклейку «Иисус спасает» на заднем бампере, после чего окружила бочку с дождевой водой возле ее гаража, влезла по водосточной трубе и перевалила через приземистую крышу на задний двор.

Беннет потянул на себя ставни и закрыл окно.

Видимость снаружи стремительно ухудшалась.

Линии электропередачи с их молчаливым пернатым населением исчезли. Даже столбы стали какими-то неотчетливыми, словно превратились в намеки на самих себя… торопливо брошенные художником в тех местах, где они могли бы быть. Чайки, эти пернатые «Ангелы Ада», тоже скрылись. Придвинувшись лицом к стеклу, он поднял голову и посмотрел вверх, не кружат ли они по млечным путям воздушных течений, но небо казалось пустынным.

Пустынным и белым.

Пока он смотрел, молочный вихрь той самой белизны ударил мягкой лапой в его окно, так что он вздрогнул и испуганно отпрянул… туман словно почувствовал, что за ним наблюдают, как акула в какой-то момент вдруг замечает клетку с оператором и его снабженной мощной оптикой камерой для подводных съемок. Потом туман отодвинулся от окна и, неуклюже поднимаясь все выше, перекинулся через дом… и исчез из вида. Беннет еще вытянул шею, пытаясь разглядеть, куда он подевался… и чем занят сейчас.

Он уже хотел было бежать в гостевую спальню, где Шелли обычно держала окно раскрытым нараспашку, для проветривания…

Но тут властно напомнил о своей нужде мочевой пузырь. Беннет отвернулся от окна и зашлепал в ванную.

Писая, он вдруг обрадовался тому, что Шелли нет дома. Обрадовался, что она не слышала, как газета ударилась в дверь-ширму, ведь она непременно захотела бы открыть ее и внести газету в тепло.

А значит, она впустила бы в дом туман.

Он хмыкнул и, покачав головой, спустил в унитазе воду.

Внизу, по радио, «Мамас энд Папас» жаловались на то, что все листья коричневые. Беннет понимал их чувства: прощай, лето!

Он закрыл дверь ванной и шагнул в тепло душа, чувствуя, как струи оживляют кожу.

Сквозь потное стекло душевой кабины Беннет видел, как прижимается снаружи к оконному стеклу белая вата. Точно подглядывает за ним. Намыливая волосы, он пытался вспомнить, говорил ли что-нибудь о тумане ведущий на радио.

После душа Беннет побрился.

Из зеркала на него смотрел знакомый, но несколько постаревший мужчина. Яркий свет лампы над зеркалом подчеркивал все поры и морщины, выделял дряблую складку под подбородком… да, сколько ни задирай головы и не вытягивай шею, складка все равно никуда не девается. Тот же самый свет заставлял блестеть лысинку, намечавшуюся на макушке, где еще недавно волосы стояли стеной, а теперь поредели, как брошенный сержантом взвод под огнем неприятеля. Будь у него сейчас тайное имя, то его, скорее всего, прозвали бы Лысачом, или Брюханом, а то и Грифом — из-за морщинистой шеи. Бреясь, он пытался вспомнить, как его дразнили в детстве: он был уверен, что прозвище у него было и что какое-то время оно сильно его раздражало, но ничего хуже Бена придумать не мог.

Он натянул на себя ту же одежду, в которой был вчера. Несмотря на то что два шкафа были буквально набиты его рубашками и свитерами, тренировочными штанами и старыми джинсами, слишком вытертыми, чтобы показываться в них за пределами дома, для Беннета надеть вчерашние вещи во второй раз было особым удовольствием… в этом было что-то хулиганское, мальчишеское, и это сходило ему с рук, как в детстве.

А ведь взрослым так мало что сходит с рук.

Чувствуя себя обновленным, посвежевшим, он толкнул дверь ванной и вышел на лестничную площадку. Приближаясь к лестнице, он услышал, как в кухне мощно трещат радиопомехи, и едва удержался, чтобы не окликнуть жену, хотя прекрасно знал, что она давно уже в торговом центре.

Медленнее обыкновенного он сошел по лестнице, оглядывая нижний этаж дома по мере того, как он выплывал из-за края перил.

В кухне все было аккуратно прибрано, Шелли оставила на столе только разделочную доску и банку с мармеладом и достала из морозильника новую буханку хлеба. Хорошо пахло кофе. Но сначала о главном: прежде всего надо было разобраться с радио. Упершись локтями в столешницу, Беннет стал крутить кнопку настройки, пытаясь поймать какую угодно радиостанцию… лишь бы заглушить этот шум. Но, как он ни старался, результат был один… неизменный треск, шорох и…

Шепоты…

Что-то еще. Он наклонился к приемнику, прижал к динамику ухо и стал слушать. Что это, какая-то радиостанция? Что он слышит, чей-то разговор, кто-то говорит, но тихо… очень тихо? Может быть, вот в чем дело: пропал звук. Он покрутил боковую рукоятку, но шумы только усилились.

Сделав шаг назад, Беннет хмуро смотрел на радио. Раньше он был уверен, что различает за шумами какие-то голоса, но теперь все пропало. Он выключил и снова включил приемник, ничего не изменилось, и он выключил его совсем. Лучше посмотреть телевизор.

Перебрав все доступные телеканалы, Беннет сдался. Помехи, повсюду одни помехи. Помехи и голоса, тихие, далекие, шепчущие… они что-то говорили — он был уверен, что слышит их и что они произносят слова, но вот какие, разобрать не мог. Бросив пульт на диван, он пару минут посидел молча.

Кофе. Вот что ему сейчас нужно. Кофе все поправит.

Он вернулся в кухню, налил себе чашку и неспешно пошел через холл к себе в кабинет.

Совокупный запах книг и слов встретил его на пороге, приветствуя, приглашая к новому дню.

Он запустил свою старенькую «Аптиву», услышал знакомый звук — нечто вроде короткого колокольного звона, который она всегда издавала в начале, — и увидел, как экран словно заволокло туманом.

— Ха! Это еще что за чертовщина? — спросил он у комнаты.

Миллионы слов и предложений, упакованных в книги и журналы, которыми были уставлены двойные полки, зашелестели, совещаясь между собой, но, не найдя удовлетворительного ответа, стихли.

Беннет поставил чашку с кофе на коврик для мышки и пошевелил мышь. Бесполезно. Машина даже не стартовала. Он надавил кнопку громкости на колонках, подключенных к компьютеру, и шорох статических помех затопил комнату.

А с ним и далекие шепчущие голоса.

Он перелистал свой ролодекс, нашел в нем номер службы техподдержки и нажал кнопку громкой связи на факсе-телефоне, стоявшем у его стола. На этот раз он явственно различил голоса в метельном треске, который шел от факса… и эти голоса, похоже, посмеивались над ним.

Забыв про кофе, он вышел в гостиную и поднял трубку домашнего телефона.

В ней плескалось море и выл ветер, шелестели листьями высочайшие деревья, склоняясь перед стихиями, гудела вращающаяся Земля. Все это, и ничего больше. Ничего, только кто-то — или что-то — повторяло его имя… твердило, как во сне.

Тут его охватил настоящий страх. Вообще-то его первая искра проскочила и разгорелась совершенно незаметно для самого Беннета, но когда он торопливо отворил дверь и сделал шаг на крыльцо, страх вспыхнул в нем настоящим пожаром.

Туман был везде, густой и белый, неподвижный и непроницаемый, он целиком проглотил улицу, на которой они с Шелли прожили более двадцати лет, не оставив от нее ни единого опознавательного знака. Он попал в чужеродный ландшафт — нет, даже не ландшафт, а скорее холст… белый холст на старом мольберте, который стоит на затхлом чердаке где-нибудь в Сумеречной Зоне, и он, Беннет, единственный мазок краски на нем.

Причем быстро теряющий цвет.

Устремив взгляд в сторону дорожки, которая вела к гаражу у дома, он обрадовался, различив в сплошной стене тумана изгородь, отделявшую его участок от участка соседей, Джерри и Эми Сондхайм. Он не знал, радоваться или огорчаться тому, что Шелли взяла машину. Потом решил радоваться: будь автомобиль на месте, он сейчас кинулся бы к нему, занял знакомое место за рулем и поехал.

«Куда поехал?» — спокойно спросил его внутренний голос.

Беннет кивнул. Никуда бы он сейчас не поехал. И никто в таком тумане никуда не поедет. Господи, да что же это такое?

Он вглядывался в белизну, пытаясь уловить хоть какие-нибудь признаки движения. Их не было. Туман походил на крашеную поверхность, как будто вся планета целиком тонула в белесом море, уходя в него навсегда, не оставляя ни следа на его поверхности.

Ни радио, ни телевидения, ни телефона… даже Интернет куда-то подевался! Может быть, это конец? Вся планета отрезана от самой себя, как будто ничего на ней больше не существует? И никогда не существовало?

И тут — как раз когда Беннет посмотрел налево, вдоль Сикамор-стрит до ее пересечения с Мешем лейн, где должна была быть старая скамья, которую Чарли Спаттеренк поставил в память о своей покойной жене, Хейзел, и уже повернул голову направо, в сторону Мейн-стрит, послушать, доносится ли оттуда шум машин, — он уловил какое-то движение в тумане.

Он резко повернул голову прямо и стал смотреть перед собой, пристально вглядываясь в туман. Но так ничего и не увидел… хотя туман теперь как будто немного колыхался… словно что-то двигалось к нему сквозь пелену. Двигалось, расталкивая собой туман…

— Кто там? — Его голос прозвучал жалобно и слабо, и он тут же возненавидел себя за это. Но сделать все равно ничего не мог. До боли в глазах он продолжал вглядываться в колышущуюся белую пелену.

— Здесь есть кто-нибудь? Нужна помощь?

Сначала он постарался придать своему голосу выражение шутливой серьезности — господи боже, ну и погоды у нас нынче! — а уже потом имитировал… глас ослепленного туманом самаритянина, взывающего к измученному, сбившемуся с пути страннику.

Звук раздался снова — вроде кто-то несмело шаркает по мостовой подошвами? — причем в сопровождении то ли кашля, то ли низкого, гортанного ворчания.

Беннет отшатнулся, протянул руку назад, ухватился за такую родную и надежную дверную ручку, и тут ощутил что-то под ногами. Бросив быстрый взгляд вниз, он увидел свернутую трубкой газету. Из нее что-то торчало — ярко раскрашенная рекламка была вложена между страниц.

Нагнувшись, он подхватил газету вместе со всем, что в ней было, и окончательно попятился в дом, захлопнув сначала дверь-ширму, а затем, стоя спиной к прихожей, протянул в сторону руку, нащупал основную дверь, закрыл ее, задвинул защелки сверху и снизу и только потом повернул в замке ключ.

Снаружи стояла полная тишина, не было слышно ни звука. Хотя, если подумать, то куда они могли подеваться? Даже если туман окутал собой целое графство — что маловероятно, скорее всего, в его власти оказались лишь Форест Плейнз, да и то не целиком, а всего несколько улиц, — то, стоя на ступеньках своего крыльца, он должен был что-нибудь слышать: автомобильные сигнализации, голоса, работающие моторы, чья-нибудь собака завыла бы, напуганная свалившимся вдруг невесть откуда клаустрофобическим занавесом.

Но снаружи все было тихо.

Он даже не представлял, что такая тишина бывает на свете.

Да и увидеть хоть что-нибудь он тоже должен был… что угодно: угол окна в доме через улицу, расплывчатый силуэт фронтона или водосточной трубы, едва различимый контур припаркованной машины, водитель которой не смог или не захотел рисковать при такой плохой видимости.

Но сквозь белизну совсем ничего не было видно.

Ему вдруг подумалось:

…почему-то мне кажется, что мы не в Канзасе, Тотошка… что это была вовсе не Сикамор-стрит. И совсем не Форест Плейнз. И торговый центр, где Шелли со своей сестрой Лизой покупают до упаду, остался совсем в другом мире.

Он подошел к окну в прихожей и стал смотреть на улицу. Там все было как прежде. Он различал дорожку, которая вела к его гаражу, и лужайку, примыкавшую к дорожке, и смутные очертания проезжей части за изгородью… но ничего больше.

Рекламка вдруг выскользнула из газеты и, вертясь, упала на пол ему под ноги в тот самый миг, когда ему показалось, что в молочной белизне начинает вырисовываться какой-то силуэт, но ничего так и не изменилось… хотя туман посреди улицы стал колыхаться заметнее.

Беннет поднял рекламу и уставился на нее.

Это был обычный вкладыш из тех, что во множестве выпархивали из его собственных «Менз Джорнал» или Шеллиных «Вэнити Фэйр»… всего три строки причудливого шрифта, завитушчатые буквы, щедрая россыпь восклицательных знаков, повсюду жирный шрифт, местами помноженный на курсив, пылающее многоцветье типографской краски.

Содержание листка было следующее:

Поздравляем Беннета Дифферинга!

Огромными буквами посредине страницы, причем имя, похоже, впечатали позже. Следующая строка в лучших традициях ярмарочных зазывал сообщала:

Вы ВыиГрали ВсТречу с ВаШим ОТЦОМ!

Тут шрифт был более мелким, заглавные буквы непредсказуемо мешались со строчными — кошмар наборщика, — а слова «Вашим Отцом» тоже добавили потом. И еще:

Желаем приятно провести время!

И все.

Беннет перевернул листок, чтобы посмотреть, нет ли чего на обороте, но там оказался лишь узор из волнистых линий, вроде тех, какие печатают для безопасности на иностранных купюрах.

Выиграл? Как можно что-нибудь выиграть, когда ты даже не вступал ни в какое соревнование? Встречу с отцом? Джон Дифферинг мертв уже около двадцати семи лет. Может быть, это розыгрыш. Может, все жители улицы — или даже всего Форест Плейнз — получили подобные афишки с утренней почтой. Беннет пожалел, что нельзя уже попросить Уилла Серфа заглянуть в другие газеты, чтобы проверить правильность этой теории.

И вдруг снаружи загремело: Хауррнк! Похоже на… корабельную сирену.

Беннет взглянул в окно и увидел фигуру, медленно возникающую из завитков тумана в середине улицы. Кто-то шел к дому… ступая медленно, даже неуклюже. Кто-то попал в беду.

Не выпуская из рук рекламного листка, Беннет ринулся к двери и стал отворять засовы. Но тут же опомнился.

Кто этот человек? А вдруг это какой-нибудь извращенец или бродяга, принесенный туманом… вроде тех парней, что воют по ночам на луну. А он, Беннет, гостеприимно распахивает дверь, чтобы впустить его в дом.

Он снова заложил верхний засов и вернулся к наблюдательному посту у окна.

Фигура уже полностью материализовалась: это был мужчина, в темном костюме, без пальто — без пальто! В такую погоду! — и в шляпе. Беннет тут же прикинул его возраст: человеку должно быть лет семьдесят, а то и все восемьдесят, раз он в шляпе. В наши дни никто уже не носит шляпы, по крайней мере, здесь, в Форест Плейнз.

Ненадолго остановившись, человек повел головой из стороны в сторону, точно сверяя номера домов. Зрение у него должно быть стопроцентное, сколько бы лет ему ни было: когда Беннет в последний раз выходил наружу, он не увидел даже дома напротив, не говоря уже об остальных.

Когда человек тронулся с места, Беннету показалось, что он его знает. Может, это кто-то из Коппертонов… конечно, не сам Джек — слишком старый, хотя Беннет так и не видел его лица, — наверное, отец Дженни. Беннет потер рукавом стекло и вспомнил, что туман-то снаружи, а не внутри. Хотя нет, это не может быть отец Дженни, тот же маленький и толстый. А человек, который шел сейчас по улице, был высокий и худощавый, с армейской выправкой, прямая спина, уверенный шаг… хотя он только что стоял, озираясь в поисках нужного дома. Кем бы ни был этот человек и откуда бы он ни взялся, Беннету не верилось, что с ним будут проблемы, а вот у него самого проблема, кажется, есть. По крайней мере, он точно заблудился. К тому ясе неплохо было бы с кем-нибудь поговорить.

Он снова подошел к двери, отодвинул засов и распахнул ее.

Подошвы ботинок незнакомца клик-клакали по черному асфальту улицы. Туман, цеплявшийся за его ноги и руки, походил на покрывала восточной танцовщицы, то скрывающие тело, то вдруг становящиеся прозрачными… и в этих мерцающих полотнищах безошибочно слышался теперь звук голосов, далеких и шепчущих. Тут из тумана возникло его лицо, он неуверенно хмурился, прищурив один глаз, чтобы рассмотреть дом и стоящего перед ним мужчину, а тень от полей шляпы ерзала по его лбу вниз и вверх в такт шагам. Вид у него был усталый, у этого странника, бог весть откуда принесенного туманом. И неудивительно.

Дом, подумал Беннет, он же никогда его не видел.

И мужчина, который стоит сейчас перед этим домом на незнакомой ему улице, был тогда еще совсем мальчишкой.

«Мальчишка, мальчишка, мальчишка», — зашептали голоса в уши Беннету, словно чайки закружили над далеким берегом моря, предупреждая о близящемся шторме.

Он успешно подавил в себе желание повернуться и бежать назад в дом — запереть дверь на засовы, преградить путь страннику: каким подходящим показалось ему вдруг это слово, странствующий и странный… выбросить из головы все глупости, избавиться от ощущения дежавю, связанного с незнакомцем. Но, в конце концов, перед ним был просто человек, чужой в Форест Плейнз… одинокий, сбившийся с дороги, может, его автомобиль, какой-нибудь допотопный «Олдз» или «Шевви», стоит сейчас на обочине у поворота на Мейн-стрит, дожидаясь хозяина, — старая добрая лошадка, которую он холит и лелеет каждое воскресенье и которая вдруг подвела его, ослабнув посреди дороги со сломанным карбюратором или слетевшим глушителем.

Незнакомец остановился и поглядел на Беннета, их разделяли всего тридцать или сорок шагов, человек стоял на тротуаре, а Беннет в дверях дома, полуприкрытый ширмой, а из распахнутого проема за его спиной лился теплый и приветливый свет, отражение которого в тумане, казалось, двигалось вместе с ним, наводя на мысль об огнях святого Эльма.

— Эй, — тихо позвал Беннет.

Человек повел головой из стороны в сторону, сначала налево, потом направо. И кивнул.

Беннет смял афишку и сунул бумажный комок в карман.

— Ну и утречко сегодня.

— Ну и утречко, — был ответ.

Впечатление было такое, будто голова Беннета вдруг наполнилась водой или гелием, как воздушный шар. Воспоминания… давно уснувшие и дремавшие до поры до времени, словно покрытая пылью мебель в старом доме, куда в один прекрасный день вдруг возвращаются жильцы… какие воспоминания пробудили три немудреных слова, произнесенные знакомым голосом со знакомым акцентом, чьи интонации, как ему казалось, он позабыл — а точнее, изгнал из своей памяти и не допускал их туда много лет.

Теперь воспоминания поднялись в полный рост и предстали в своем истинном виде, явив себя в обличье памятных событий… а памятные события повлекли за собой знакомые голоса и слова: это была истинная память… а не липкие ностальгические волны, которые накатывали на него всякий раз, когда ему случалось увидеть повтор старого, любимого еще в детстве телешоу или услышать отрывок старой песни. Он увидел этого человека — в разных версиях, каждая то моложе, то старше предыдущей, — как тот играет в мяч, смеется, разговаривает… увидел, как он спит.

— Заблудились?

Несколько секунд человек озирался по сторонам, потом посмотрел прямо на Беннета.

— Похоже. Где я?

— В Форест Плейнз.

— Что это такое?

Беннет пожал плечами, одновременно пытаясь унять дрожь в коленях.

— Просто город. А куда вы направляетесь?

— Я… — Человек умолк и закрыл глаза. Потом открыл их и посмотрел на Беннета с улыбкой. — Домой, — сказал он. — Я иду домой.

Беннет кивнул:

— Может, зайдете на минутку? Выпьем кофе. — Ему никогда не доводилось слышать, чтобы привидения заходили вот так, на чашку кофе, хотя какого черта… раз уж пошла такая петрушка. Глянув еще раз вдоль улицы, он увидел, что туман вроде бы начал редеть, и дома напротив робко обретают форму.

Человек проследил взгляд Беннета и повернулся к нему с задумчивой улыбкой.

— Только ненадолго, — сказал он.

— Конечно, — согласился Беннет. И кивком показал на туман. — Плохой сегодня день.

Человек отвернулся, ничего не ответив. Потом сказал:

— Как, по-вашему, не похож ли он на какое-нибудь средство передвижения? Что-то вроде большого океанского лайнера?

— Что? Туман?

Человек кивнул, дернул едва заметно плечами и снова уставился в белую мглу.

— Или огромная машина, — продолжал он, — которая бесшумно катит вперед, а потом… — тут он щелкнул пальцами, — раз, и прибывает в какой-нибудь порт или на станцию, где мы давно не были… так давно, что, кажется… будто мы вообще никогда тут не бывали. А потом он открывает что-то неожиданное… неожиданное потому, что мы просто далеко заехали. — Он снова повернулся лицом. — Далеко не в пространстве, а во времени.

— Во времени? — переспросил Беннет, глядя на клубящийся туман. — Как машина времени, — сообразил он.

Человек улыбнулся, и вся напряженность враз покинула его.

— Да, как машина времени. Или что-то в этом роде.

Беннет отступил в сторону и жестом пригласил человека в дом.

Незнакомец, вылитый Джон Дифферинг, снял шляпу и, обеими руками держа ее за поля на уровне талии, вошел. Оглядел кухню и сказал:

— Красота.

Беннет закрыл дверь и, стоя рядом с незнакомцем, с необъяснимой грустью заметил, что тот оказался на четыре-пять дюймов ниже, чем он помнил. Проследив его взгляд, он жадно впитал в себя микроволновку, полированные конфорки электроплиты, большую морозильную камеру у задней двери, маленький телевизор на высоком столе для завтрака. Какое впечатление производят они на человека, покинувшего этот мир в 1972 году?

— Нам нравится, — сказал Беннет просто. — Так что, кофе?

Человек пожал плечами, когда Беннет шагнул к раковине.

— Что вы, то и я.

— Кофе свежий. Шелли — моя жена — сварила. Правда, он, может, чуть перестоял. Сейчас вскипячу воды, разбавить.

— Ага. А она здесь?

— Кто, Шелли? Да нет, вышла. По магазинам поехала. За подарками к Рождеству. С сестрой. Они каждый год это делают. — Беннет поставил электрический чайник на платформу и выдвинул из-за стола стул. — Присесть хотите?

Человек покачал головой.

— Нет, так долго я у вас не останусь. Не хочу привыкать к месту.

— Ладно.

Человек поставил свою шляпу на стол и расправил плечи.

— Не возражаете, если я тут огляжусь?

— Нет, нет… конечно, пожалуйста. Кофе будет готов через пару минут.

Он следил за тем, как старик углубляется в коридор, и ломал себе голову, что бы такое у него спросить. Вроде того, как оно там… где он сейчас? Или знает ли он, кто он… и что он уже умер? И понимает ли он, что Беннет…

— Это кабинет? — донесся из коридора голос, прервав его цепь размышлений.

— Да. — Чайник щелкнул, и Беннет долил кипятку в электрический кофейник.

— На дому работаете? — Голос слегка приблизился.

— Да-а. Бросил работу лет пять тому назад. С тех пор только пишу. — Он подошел к холодильнику и достал пакет молока.

Разливая дымящийся кофе по кружкам, Беннет вдруг сам себе подивился. Это все из-за тумана, который отрезал его от цивилизации, вот у него в голове и помутилось. Дурацкая афишка — он пошарил в кармане, чтобы убедиться, что она там… что это ему не приснилось, — подумать только, мужик, немного похожий на его отца, наплел что-то про туман, на котором покойники ездят туда-сюда, как на машине времени, а он и уши развесил. И потом, что значит — похож на отца? Какого черта! Да он своего отца больше двадцати лет в глаза не видел.

Он тряхнул головой и плеснул молока в кружки. О-сссподи, что же он натворил-то, пригласил в дом черт-те кого! Шелли съест его с потрохами, когда узнает. Если он ей скажет, конечно. Убирая молоко в холодильник, он вдруг подумал, что, может быть, Шелли и сама все узнает… когда вернется домой и найдет мужа лежащим на полу в кухне с ножом…

— А что вы пишете? — раздался вдруг позади него голос незнакомца.

— Черт! — Он обернулся так резко, что врезался в дверцу холодильника.

— Что-то случилось?

— Вы меня напугали.

— Простите.

— Ничего. Это вы меня простите…

— Я не хотел.

— Да ничего, все в порядке. — Он закрыл холодильник и сделал глубокий вдох. — Нервы, наверное, пошаливают. — И он сделал жест в сторону окна. — Туман.

Человек подошел к стойке у раковины и кивнул, глядя в окно.

— Похоже, начинает подниматься. — Показав рукой на кружки, он спросил:

— Любую?

Беннет кивнул и сказал:

— Да, обе без сахара. Сахарница там, рядом…

— Я без сахара. — Он взял одну из кружек и пригубил, прикрыв глаза. — Мммм, вкусно. Никогда не поймешь, до чего хорош на самом деле кофе, пока не перестанешь пить его на какое-то время.

Мужчина продолжал потягивать кофе, опустив глаза, будто вглядываясь в клубящуюся коричневую жидкость.

Беннет решил, что вот сейчас он и сделает решительный шаг, скажет этому странно знакомому человеку, что он есть не кто иной, как его, Беннета, собственный отец. Но чем дольше он в него всматривался, тем сильнее брало его сомнение, уж не придумал ли он это сходство… хуже того, не пытается ли он хотя бы в мыслях вернуть отца. В конце концов, кто видел афиши, в которых говорилось бы о посещениях давно умерших родственников? Вполне возможно, что он просто складывает два и два, а получает пять.

С другой стороны, может, это все же его отец. Не исключено, что во вселенной действуют такие силы, которые еще и не такое могут. Может, Род Серлинг все же был прав. Может, покойники действительно используют туман как средство передвижения — сколько фильмов про это снято… и, может, они и впрямь путешествуют во времени.

Беннет хлебнул из своей кружки, и вдруг ему вспомнилась мысль, которая часто приходила ему в голову: когда в пустом доме, стоящем за много миль от всякого жилья, падает стул, слышен ли звук? По законам природы, должен быть, но на свете происходит много такого, что не подчиняется законам природы. Все дело в том — в случае со стулом, падающим в пустом доме, — что тут ничего доказать нельзя… ведь единственный способ доказать что-то наверняка, это посадить кого-то в этот самый дом, нарушив тем самым одно из условий эксперимента Так что, быть может, если человек по-настоящему хочет верить во что-нибудь, то это и есть истина.

То же самое можно сказать и о незнакомце в кухне Беннета По крайней мере, до тех пор, пока сам Беннет не испортит все, задав неверный вопрос.

Джон Дифферинг? Нет, меня зовут Билл Паттерсон, я живу в Доусон Корнер, а там, на улице, в паре кварталов отсюда, остался мой «Паккард», а в нем жена, Элли ее зовут, и ей страсть как не терпится домой, лишь бы туман поскорее поднялся.

Нет ничего страшного в том, чтобы считать этого человека своим отцом. Да и, по правде говоря, столько всего говорит за это. К примеру…

— Мой отец тоже так пил кофе, маленькими глотками, — сказал Беннет, голосом разгоняя наползающую тишину по углам кухни, где она не представляла никакой угрозы.

Человек взглянул на Беннета и улыбнулся.

— Да?

Беннет кивнул.

— Очень похоже на вас.

— Точно?

Беннет сделал глубокий вдох.

— Он умер двадцать семь лет назад. Ему было тогда пятьдесят восемь. — Потом отпил глоток и спросил: — А вам сколько лет? Извините, что так прямо спрашиваю.

— Ничего, я не в обиде. Мне и самому пятьдесят восемь.

— Хм, — сказал Беннет, качая головой. — Какое совпадение.

— Похоже, сегодня день совпадений, — ответил человек, опуская кружку с кофе на уровень талии. — Мой мальчик — мой сын — тоже всегда хотел стать писателем.

— Да?

— Да. Должен сказать, я никогда в это не верил. Мне это казалось пустой тратой времени. — Он снова поднял чашку. — Но человек может ошибаться. Так что он, наверное, попробовал. — Тут он едва заметно улыбнулся. — И, может быть, даже преуспел немного на этом пути.

Беннету захотелось спросить, видится ли он сейчас со своим сыном, но это означало бы нарушить правила игры… все равно что заигрывать с несчастьем. Наверняка он услышит: Конечно, видел Джека на той неделе, у него все отлично. А такой ответ Беннета не устраивал. Но чем дольше они говорили, тем больше крепла его уверенность.

Они побеседовали о прошлом этого человека, о друзьях, которые у него были.

Обсудили, где он раньше жил и кем он работал.

И в этом разговоре, полном имен, названий и событий, одни то и дело набатным гулом отзывались в его памяти — какие совпадения, — а другие не значили ровным счетом ничего. Неизвестная Беннету сторона отцовской жизни. Но он по-прежнему избегал вопросов, которые могли бы поставить незнакомца перед какой-нибудь проблемой космического порядка… или просто вызвать нежелательный ответ, который испортит все.

Беннет, в свою очередь, тоже рассказал этому человеку о своем отце… причем такие вещи, которых, он был уверен, не только отец не знал, но и сам он давно забыл. А может быть, тоже не знал… по крайней мере, не той, повседневной, частью своего сознания, до которой можно дотянуться в любую минуту, стоит лишь захотеть.

И каждый раз, когда Беннет рассказывал что-нибудь, мягкая улыбка расцветала на губах того человека, и он говорил: «Правда?», или «Да что вы говорите», или, несколько раз, «Он, судя по вашим словам, был настоящим мужчиной».

— А он и был. Настоящим мужчиной.

Мгновение человек как будто боролся с желанием что-то сказать, кончик языка мелькал в створе губ:

Спасибо,

но передумал, и невысказанная мысль утонула в тишине.

Беннет поставил кружку на стойку и вытащил из кармана афишу.

— Вы верите в привидения? — спросил он.

— Привидения?

— Угу. — Он пододвинулся к человеку и показал ему афишку. — Вот, сегодня получил, с газетой. Слышали когда-нибудь о таком?

Тот покачал головой:

— Да нет, не сказал бы.

— Как, по-вашему, такое возможно?

Человек пожал плечами:

— Говорят же, что все возможно. Может, привидения видят все одним разом… и то, что было, и что есть, и что потом будет. Может, время для них совсем ничего не значит. И они просто заскакивают на борт своей туманной машины времени и едут, куда им захочется.

Беннет снова поглядел на афишку, рассматривая буквы-завитушки.

— Но зачем им возвращаться… я о привидениях?

— Может, потому что они забывают, как все было? Забывают людей, которых оставили в прошлом? Говорят, живые рано или поздно забывают мертвых: что ж, может, и с теми оно так. — Он снова пожал плечами и устремил взгляд в кофе. — Кто знает?

Что это, он нервничает? Беннет нахмурился. Может, он нарушает какой-нибудь божественный код, подводя разговор к такой точке, где ему останется только подтвердить подозрения Беннета… и, может быть, это будет значить…

Он снова сунул афишку в карман, и человеку, видимо, полегчало, хотя легкая тревога все равно осталась.

— Ну, да, — небрежным тоном продолжал Беннет, — что такое призраки, как не наши воспоминания?

Человек кивнул:

— Вот именно. Воспоминания. Это мне нравится. И что такое рай, как не маленький городок… вроде этого. Маленький город всего в нескольких милях вверх или вниз по дороге.

Теперь кивнул Беннет.

— Знаете, — сменил он тему, — раньше, когда я был маленьким, мы играли в одну игру, нам надо было сказать, какое чувство каждый из нас сохранил бы, если бы пришлось пожертвовать всеми другими, и почему.

— Кто-то говорил «слух» и объяснял, «потому что тогда я бы не смог слушать любимые пластинки», другой говорил «зрение», «потому что тогда я бы не смог читать комиксы, или смотреть телик, или ходить в кино».

— А вы что?

Беннет улыбнулся. Он много раз рассказывал эту историю своему отцу.

— Я сказал, что никогда не расстался бы с памятью, ведь без нее все, что со мной было, потеряет смысл. Все, что я есть — если забыть о коже, плоти и костях, забыть о мускулах, артериях и сухожилиях, — все, что я есть, это память.

Человек улыбнулся:

— А вам никогда не приходило в голову, может, вы тоже дух?

Беннет рассмеялся:

— А вы?

И тот рассмеялся вместе с ним.

— Ангел, наверное.

— Ангел?

Человек пожал плечами:

— Посланец. Посланцы и есть ангелы.

— Да? А какое у вас послание?

Человек засмеялся:

— Да, когда еще и поговорить о нем, как не сейчас, правда?

Беннет вдруг понял, что уже довольно ясно видит дом по ту сторону улицы. Вот там открылась дверь… вот безошибочно узнаваемая Дженни Коппертон вышла на крыльцо и остановилась, подняв голову к небу. Потом она повернулась и снова зашла в дом.

Беннет услышал, как приглушенно стукнула дверь.

Хватка, которой туман сжимал мир, постепенно слабела.

Он посмотрел на мужчину, который стоял перед раковиной, и заметил, что тот хмурится на кружку с кофе, перекладывает ее из руки в руку, как будто у него вдруг возникли с ней какие-то проблемы. Может, он слишком горячий… хотя нет, он же пил его все это время, разве не так?

Снаружи по дороге медленно проехала машина, свет ее фар мелькал в тумане.

И вдруг — хауррнк! — снова прогремел рог, так же, как прежде, только немного иначе по тону. Теперь в нем звучало предупреждение.

Человек уронил свою кружку, и Беннет видел, как она отскочила от пола, а кофе выплеснулся из нее на пол, на ножки стола и стульев.

Кружка покаталась немного и остановилась — чудом не разбившись, — прежде чем он поднял взгляд. Человек стоял и смотрел на него, он был слегка бледен… и немного печален.

— Я не… я не удержал, — сказал он.

— Вам пора, — ответил Беннет. Знание пришло из глубины сердца, из того места, где хранилось все то, что, по его ощущениям, стоило знать.

— Да, мне пора.

— Я провожу вас…

Человек поднял руку.

— Нет, — резко ответил он. И добавил: — Не надо, уверен, у вас много дел… вам надо продолжать работать.

— Строить воспоминания, — сказал Беннет.

— Вот именно, строить воспоминания. — Он отошел от стойки, шагая сначала неуверенно, не сводя глаз со своих ног, словно ступал по натянутому канату. Беннет сделал движение ему навстречу, желая помочь, но тот отпрянул. — Нельзя, — сказал он.

Они довольно долго стояли, глядя друг на друга, и все это время Беннету отчаянно хотелось сделать шаг — тот единственный шаг, который перенесет его на двадцать сем лет в прошлое, — обхватить отца руками, зарыться носом ему в шею и вдохнуть прежний знакомый запах, запах, которого он не мог вспомнить… как же ему хотелось дать новую жизнь старым воспоминаниям. Но он знал, что нельзя.

Подойдя к двери, человек остановился и обернулся.

— Знаете, у моего сына в детстве была кличка.

Беннет улыбнулся:

— Да? Какая?

— Баббер.

— Баббер? — О, Господи… Баббер… его звали Баббером потому…

— Он заикался — не то чтобы сильно, но заметно, — а его имя… его имя начиналось на «б».

Беннет почувствовал, как его глаза словно застилает туманом.

— Дети бывают жестоки, правда?

Он только и мог, что кивнуть.

Дверь захлопнулась, ширма снаружи сказала «рат-тат», рикошетом отлетев от косяка, и Беннет снова остался один… таким одиноким, как никогда в жизни.

— Береги себя, — сказал он пустой кухне.

И ты, отозвался голос в его голове.

Прошло не меньше минуты, прежде чем он подошел к двери, открыл ее, вышел на свежий декабрьский воздух и направился к дороге.

— Так какое же у тебя было послание, старина? — сказал он.

Туман поднялся, и водянистое зимнее солнце с трудом пробивалось сквозь дымку высоко над головой.

Машины ездили по дороге, люди шагали по тротуарам, но того человека нигде не было видно.

— Эй, Беннет!

Он помахал Джеку Коппертону — вместе с рукой из кармана брюк выскользнула афишка. Теперь она оказалось флайером научно-фантастического книжного клуба; может, так было с самого начала. Аккуратно сворачивая ее, он вспоминал своего посетителя, как тот в последний раз обернулся к нему от двери, и вдруг сам повернулся и опрометью бросился в дом.

На столе, на том самом месте, куда он ее поставил, лежала шляпа.

Послание!

Беннет осторожно прошел через кухню, сердце его колотилось так, словно готово было выпрыгнуть из груди, прорвав рубашку, когда он, закрыв глаза, протянул руку, ожидая, что его пальцы сомкнутся в пустоте.

Но они коснулись ткани.

Он поднял ее, не осмеливаясь открыть глаза… ведь он нарушал какое-то правило, в этом он был уверен… но, может быть, просто может быть, если хотя бы одно или два чувства работают, то у него все получится. Он поднял шляпу и зарылся в нее лицом.

Что такое призраки, как не воспоминания? — услышал он фразу, сказанную им самим всего несколько минут назад. И верно, они и есть… воспоминания. Вопрос только в том, о прошлом они или о будущем?

Как только он сделал вдох, запах испарился, оставив лишь аромат мыла и ощущение пустых ладоней, которыми Беннет закрывал лицо. Но глубоко внутри его память жила, источая неуловимый аромат весенних колокольчиков.

Хаурррррнк!

Беннет бросил взгляд в окно и увидел, что идет снег.

Конрад Уильямс

СТАДО

Конрад Уильямс — автор романов «Травмы головы», «Лондонский призрак», «Безупречный», «Один», «Неизбежность распада», «Блондинка на палочке» и «Потеря расставания». Его перу принадлежат четыре новеллы: «Почти люди», «Игра», «Обжигающие комнаты» и «Дождь».

В прошлом Уильямс становился лауреатом Британской премии фэнтези, Литл Арк прайз и премии Международной гильдии фэнтези. Им написано более восьмидесяти рассказов, часть которых вошла в его первый сборник «Использовать однократно, затем уничтожить». В издательстве «ПиЭс» готовится к печати его новый сборник, «Операция на сердце», и антология «Выстрел в живот», в которой Уильямс дебютирует как редактор.

Писатель живет в Англии, в Манчестере, с женой, тремя сыновьями и котом мейн-куном.

«Идея этого рассказа пришла ко мне во время посещения моего любимого книжного магазина в Манчестере, он называется „Шарстон букс“ и находится в помещении склада на территории одной промзоны, — рассказывает Уильямс — Книг там тысячи, и у всякого, кто захотел бы просто взглянуть на каждую из них, ушли бы на это годы. В магазине два этажа, и, когда внутри тихо, можно слышать, как на втором этаже люди переходят от одного стеллажа к другому. Как в любом старом здании, там все время что-то скрипит и стонет, но это не просто звуки, они как-то связаны с тем, что люди перелистывают там старые страницы, открывают книги, не существующие, возможно, больше нигде, кроме как в этом месте.

Иные книги зарыты так глубоко, что их, вполне возможно, никто не открывал с самого начала существования магазина, двенадцать лет. Мне показалось, что это место идеально подошло бы для истории о существах, живущих вне истории».

Собирая материал для этого рассказа, Уильямс наткнулся на список имен, приписываемых падшим ангелам, с объяснениями их значений.

«Мне понравилось имя Мальпас, — говорит он, — а когда я узнал, что этот ангел любил являться в обличье ворона, то сразу подумал, что грех пренебречь такой возможностью и не пристегнуть так или иначе к рассказу эту птицу, так популярную в хорроре».

Замедлив шаг у подножия каменной лестницы, которая вела к входу в его многоэтажку, Мальпас привычно повертел головой: нет ли за ним «хвоста». Снег траурной каймой лежал вдоль тротуаров. Лунный серп бесцельно висел в небе, как мазок, после некоторых раздумий прибавленный художником к законченной картине ночи. Дыхание вылетало изо рта Мальпаса белыми облачками.

На дорогу по городу уходило все больше времени. Он чувствовал смерть костями, она копошилась в них, пытаясь его сломать, но он крепкая старая птица. Он еще поживет.

— Не дождетесь, — буркнул он и начал подъем.

Лифты работали, благодарение Господу, и он поехал на двенадцатый этаж, где вытащил из кармана связку старых потертых ключей. Протянув руку к замку, он зацепился взглядом за шрам у основания большого пальца левой ладони. «Сюда тебя поцеловали ангелы», — сказала ему однажды мать.

Войдя в квартиру, он сбросил пальто, шарф и опустился в кресло у окна. Тьма как будто приклеилась к планете; в иные ночи, особенно зимой, он начинал верить, что она не уйдет никогда, так и останется обволакивать каждый предмет навеки. Каждый раз, бросая на себя взгляд в зеркало — или в грязное оконное стекло, как сейчас, — он думал, что тысячи тысяч лет провел во мраке, и эта битва только закалила его.

Его глаза напоминали два линялых пепельных пятна на бледно-сером полотнище. Волосы, когда-то такие черные, что, казалось, отливали синевой, побелели. Ему никогда не нравился его рот: ярко-красная широкая щель, позорище, которое как будто вечно стремился прикрыть крупный крючковатый нос. Он жил, почти не открывая рта. Какое-то время он наблюдал за улицей. Проехало такси. За ним автобус. Через дорогу перевезли инвалида в кресле-каталке. Какой-то человек — слепой — простучал по тротуару белой тростью, вертя головой из стороны в сторону, точно осматриваясь. С его спины свисало что-то похожее на крылья, но, приглядевшись, Мальпас понял, что это всего-навсего светло-серый рюкзак. «Старею, зрение подводит», — подумал он.

Когда он отдохнул, отдышался и к его лицу более или менее вернулись краски, он пошел в заднюю комнату, где стояли его кровать и рабочий стол, заваленные книгами, альбомами фотографий, инструментами его ремесла и древними картами мира. Он никогда здесь не спал; местом отдыха ему служило кресло. А здесь была его мастерская и его святилище. Здесь он предавался труду. Вот как сейчас.

Включив радио, он крутил ручку настойки, пока не нашел волну, на которой передавали только классическую музыку. Закатал рукава рубашки и склонился над мертвой черной вороной. Ее крылья, сведенные ригор мортис, были прижаты к телу. Мальпас растянул их и раздвинул на груди перья, нащупывая гребень грудной кости. Надрезал скальпелем кожу и осторожно отслоил пленку с кости. Так он продолжал надрезать и отслаивать, поигрывая скальпелем, посыпая мясо бурой, чтобы оно не намокало, пока тело птицы не вышло из заключавшей его кожи целиком.

Он отсек суставы конечностей и переключил свое внимание на шею. Осторожно снял с черепа кожу, словно капюшон, натянутый слишком туго. Вынув пинцетом глаза, засыпал глазницы бурой и набил стекловолокном. Птица стала похожа на отвратительную, изголодавшуюся тварь, выбирающуюся из-под снежного покрова.

Мальпаса не угнетала мрачная сторона его работы. Она его успокаивала. Увидеть внутреннее устройство некогда живого существа было для него то же, что быть допущенным к созерцанию святых таинств.

Он выскоблил содержимое черепа и наполнил его набивкой. Вставил искусственные глаза в глазницы и осторожно вернул череп внутрь колпачка из кожи. Работа шла уже три часа. В доме было тихо. Можно было подумать, будто в мире не осталось никого и ничего, только он, «Мессия», и этот фунт обезображенной вороньей плоти.

Он даже не знал, где и когда приобрел навыки таксидермиста. По всей вероятности, на каком-то этапе своей жизни он посещал соответствующие курсы; но он этого не помнил. Хотя то же самое можно было сказать и обо всех других аспектах его жизни. Ощупью, словно слепой, он проковылял через отпущенные ему шестьдесят с лишком лет, пытаясь найти смысл и стабильность, научиться понимать людей и держать под контролем присущий ему страх перед временем и пространством.

Он жалел, что не помнил своих родителей, в особенности отца. Он питал к отцам слабость и горевал, что самому так и не довелось стать одним из них. Иногда он казался себе соринкой, вошью, уродом, которому лишь по какому-то недосмотру со стороны Господа довелось ощутить биение сердца и зажечь в себе искру разума. Мысли о невероятной хрупкости бытия начинали осаждать его каждое утро, стоило ему открыть газету или включить телевизор.

Сердечная мышца оказалась жилистой и старой, но потрясающе маленькой. И все, что к ней присоединялось, было удивительно хрупким Вены, которые вскрывались от нажатия ногтя, как стручок гороха. Небрежная мешанина органов в грудной полости. Мозг, опасно балансирующий на стержне позвоночника: он походил на шутку, на фокус с тарелкой, вертящейся на кончике палки и заранее обреченной на падение. На свете столько способов умереть, столько разных несчастий и бед подстерегают тело, что просто удивительно, как люди вообще доживают до старости, хотя, если подумать, никакая это не старость. Что такое даже самая долгая человеческая жизнь по сравнению с девятью миллиардами лет, отпущенными гудящей космической топке под названием Солнце. Правда, человек может обзавестись семьей, ощутить тепло нежной мальчишеской кожи и уйти, утешаясь этим.

Он оторвался от работы около часа ночи. Плеснул себе виски и сел в кресло, откуда удобно было наблюдать за другими домами-башнями в квартале, следить, как постепенно гаснут огни, как движутся фигуры в экранах окон. Он пытался вспомнить то время, когда был молод, но это оказалось трудно. Нет, молодость у него, несомненно, была, но теперь, в старости, она виделась как сквозь пелену, точно его внутреннее зрение поразила катаракта.

Прикончив выпивку, он стал растирать лицо и руки, пока чувство онемения не покинуло их полностью. Тогда он вернулся к вороне и закончил работу. Прежде чем зашить полость, он взял из коробки, которую хранил в ящике стола, золотистый волосок и осторожно вложил его внутрь. В коробке лежала целая прядь, она принадлежала одному мальчику, который умер маленьким. К нему она попала случайно. Но почему-то стала для него очень важна.

К трем часам птица была готова. Он упаковал ее в пузырчатую пленку, обернул коричневой бумагой и перевязал бечевкой. Вернулся к своему стулу. Задумался о странной привычке, которая сопровождала завершение каждой его поделки, но так и не вспомнил, откуда она взялась. Что-то вроде потайной личной подписи, наверное? Конечно, никакого особого значения это не имело, но остановиться он уже не мог. Он как будто отдавал некий долг тому мертвому мальчику, которого он не знал. Продолжал его жизнь в этом мире. Он снова сел в свое кресло, еще выпил, посмотрел в окно и заснул.

Когда он проснулся утром, небо было пепельно-серым. Ему снился отец, на которого он, может быть, похож. Может, это был Керри Грант. Или Джонни Вайсмюллер. Наверняка ведь было время, когда тот брал его на руки, подкидывал в воздух, щекотал, смешил.

Глубоко во рту стоял неприятный вкус переваренного виски. Мыться было холодно, переодеваться тоже. Ему доставляло некоторое удовольствие то, что он, одинокий старик, может поступать в отношении личной гигиены так, как ему захочется, ведь бранить его все равно некому.

Он сел в автобус и проехал полмили к северу, где вышел на перекрестке и пересел в другой автобус, который повез его в соседний район, минутах в десяти езды оттуда. Там он вышел и последние четверть мили, отделявшие его от промзоны, прошел пешком.

Он зашел в кафе, основными посетителями которого были строительные рабочие в ярко-оранжевых жилетах, шоферы-дальнобойщики и служащие окрестных офисов, и позавтракал там чаем с тостами. В девять тридцать он подошел к автостоянке, рядом с которой находились выставка-продажа ковров, автомастерская и старая фабричка, превращенная в букинистический магазин. Чей-то велосипед стоял, прикрепленный цепью к входу для служащих, прямо перед большой роликовой дверью, которая не открывалась ни разу с тех самых пор, как фабрику закрыли лет пятнадцать тому назад.

Дверь давно уже проржавела и, по всей вероятности, заклинилась намертво. Внутрь входили через боковую дверцу, обклеенную политическими лозунгами, стикерами и статьями из местных газет, оплакивающими судьбу независимой книжной торговли, которая стонет под железной пятой Оксфама. Мальпас дважды стукнул в стекло и вошел.

Клайв Грилиш сидел на своем обычном месте за прилавком и трясущейся от «паркинсона» рукой вылавливал из кружки чайный пакетик.

— Доброе утро, Андерс, — сказал он, когда Мальпас положил свой пакет на прилавок, среди обычных залежей: катушек с кассовой лентой, книг, на которые нужно было наклеить ценники, бумажных пакетов, карандашей. Как всегда, Грилиш не поднял головы, чтобы поприветствовать старого друга. Мальпас видел только его макушку да коричневую полоску оправы очков.

На фабрике было тихо; тысячи книг глушили любой звук, так что тот падал замертво, едва успев родиться. За стенами Мальпас слышал шумы: громыхнула пластмассовая крышка контейнера, задребезжали лопасти вентилятора, приглушенно запело радио, мимо взад и вперед проносились машины.

Грилиш взял птицу и торопливо сунул ее в ящик под прилавком. Мальпасу показалось, что его лоб заблестел еще ярче: вспотел он, что ли?

— Ты никогда не смотришь мне в глаза, Клайв, во время разговора, — сказал он. — По правде говоря, и в другое время тоже. Когда мы с тобой… дружески молчим.

— И что с того? — спросил Грилиш, вертя в пальцах ложку.

Мальпас устремил взгляд вдоль узкого прохода, который делил пополам пространство фабрики. Окна вдоль него загромождали горы книг.

— Ничего, — сказал Мальпас. — Просто иногда я думаю, может, во мне есть что-то, что тебя… пугает.

— Твои расспросы, — ответил Грилиш и даже усмехнулся, но усмешка вышла мертворожденной. — Вот что меня пугает.

— Почему? — Он силился вспомнить, когда и как они стали друзьями, и задумался о том, подходит ли слово «дружба» для обозначения их отношений.

— Неважно, — буркнул Грилиш. Он вынул бумажник и выудил из него банкноту в пятьдесят фунтов. — Не надо больше птиц, пожалуйста.

Мальпас был в шоке.

— Но я этим живу. Ты же всегда говорил мне, что у тебя нет проблем с их сбытом. А я никогда не просил больше. Я знаю, что ты наверняка делал на них неплохой навар…

— Птиц больше не нужно. — Тут он поглядел Мальпасу в лицо, и, хотя линзы его очков бликовали на свету, скрывая глаза, Мальпас почувствовал в них страх. — Я больше ничего не могу для тебя сделать.

— О чем ты? Я что, попрошайка?

Наверху раздались шаги. Кто-то с шелестом потянул с полки книгу — этот звук ни с чем не перепутаешь. Грилиш съежился, как от удара. — Я не слышал, чтобы кто-нибудь входил, — сказал он.

— Расслабься, Клайв, — ответил ему Мальпас. — Это же магазин. Дверь не заперта. Люди приходят сюда, покупают книги, так ведь?

— Я сижу здесь с самого открытия. Никто не входил. — И он снова отвел взгляд, как будто внутри лица Мальпаса внезапно взорвалось маленькое солнце, ослепив его своим светом. Однако теперь ему, похоже, хотелось поговорить. Казалось, ему нужно было от Мальпаса какое-то объяснение, которого тот не в силах был дать. По крайней мере, сколько-нибудь удовлетворительного.

Он сказал:

— Может, ты случайно запер кого-нибудь здесь, когда закрывался вчера вечером. — Он хотел пошутить, но Грилиш не воспринял это как шутку. Он встал, потом снова сел и принялся вытирать лицо мятым синим платком, который вытащил из кармана. Мальпаса злило то, что они ушли от темы. Он пытался вернуть Грилиша к разговору о чучелах ворон и регулярных платежах, но внимание того было целиком занято вторым этажом. Взглядом он рисовал на потолке маршрут призрачного посетителя.

— Клайв, ну, может там просто птица какая-нибудь попалась…

Грилиш молча метнул на него взгляд такого накала, словно он, сам того не ведая, сказал что-то очень важное.

— …или упала полка с книгами. Ты ведь их перегружаешь.

Грилиш согласился, или, по крайней мере, сделал вид, что согласен с предположением. И сказал глубоко серьезным тоном, который показался Мальпасу странным:

— В этой старой книжной лавке полно слов, которые лучше бы никогда не вытаскивать на свет божий.

— Нам надо поговорить, — сказал Мальпас. — Ты не можешь просто так взять и отпустить меня.

— Отпустить тебя, — откликнулся Грилиш еле слышно, как будто его легкие перестали выталкивать воздух, и слова падали, едва успев сорваться с губ. Он добавил еще что-то, но его более старый собеседник не разобрал, что именно. «Если бы это было так просто», что ли?

— Я не могу, я не буду говорить сейчас, — сказал Грилиш. Он угрюмо смотрел на старый, давно зарубцевавшийся шрам на ладони Мальпаса и не мог оторвать от него глаз, словно зачарованный. — Может быть, позже. Да, позже. Приходи сегодня вечером, после закрытия, часов в семь. Сходим куда-нибудь выпить.

Он сжал и встряхнул руку Мальпаса так, словно хотел ее оторвать; потом Мальпас даже обнаружил следы ногтей Грилиша на своей ладони. Но теперь говорить было больше не о чем; лицо Грилиша стало похоже на закрытую дверь, глаза были прикованы к прилавку, руки непрестанно двигались, дрожа, словно у виолончелиста, когда тот дает вибрато на той или иной ноте. Оказавшись снаружи, Мальпас обернулся и стал всматриваться в окно второго этажа, надеясь при слабом солнечном свете разглядеть покосившуюся полку или голубя, бьющегося изнутри в стекло в поисках выхода.

На мгновение ему показалось, будто он видит тень, но он тут же заметил, что это вполне могла быть тень от облака, на миг закрывшего солнце.

Шагая к автобусной остановке, он ощупывал пальцами шуршащую банкноту у себя в кармане. Где ему теперь брать деньги на жизнь? Он покачал головой; нет, придется все же заставить Грилиша пересмотреть свое решение. Всю дорогу домой он только об этом и думал, и, Подойдя к вестибюлю своего дома, испытал настоящий шок. Там, у самой двери, лежала дохлая ворона. Впечатление было такое, словно ее привлекла туда свирепая сосредоточенность его мыслей.

Он засмеялся сухим бумажным смехом. Обтер губы и нагнулся над трупиком. Шрам на его ладони завибрировал, как бывало всегда, когда он оказывался в непосредственной близости от мертвой птицы: психосоматическое явление, наверное, что-то вроде симпатического тика.

Тельце было целым, не подпорченным, не деформированным. Птица словно просила его воскресить ее, вернуть ей былую грозную мощь. Мальпас торопливо поднял ее и сунул в карман плаща. В эту работу он вложит всего себя. Он покажет Грилишу, что таким мастерством, как у него, не бросаются. Где еще его клиенты найдут такую искусную работу? Он даст ему шанс.

В лифте, поднимаясь на свой этаж, он вдруг струхнул. Что же такое сказал Грилиш, что мелькнуло в потоке чепухи, которую он нес? «Не надо больше птиц». Может быть, это был скрытый намек на то, чтобы он продолжал работать, но приносил… что-нибудь другое? Пальцы Мальпаса, вставлявшие в замочную скважину ключ, дрогнули, когда он задумался над возможным значением сказанного. Или это отчаяние затуманило ему мозги? И он придумывает смыслы, которых не уловил раньше? Или все-таки Грилиш оставил ему лазейку, намек на то, что теперь требуется более… экзотическая фауна?

Отбросив эту мысль, он пошел к двери. В квартире знакомый запах молотого кофе, виски и супа подействовал на него успокаивающе. Он положил птицу на свой рабочий стол и скинул пиджак. Устал. Было уже за полдень. И на что только ушел целый день? Он нарезал сандвичей, налил виски, слегка разбавил его содовой и начал есть, стоя у окна и глядя на наползающую тьму.

Какое-то движение, отличное от обычных замысловатых махинаций домов и дорог вокруг. Что-то его тревожило. Он стал обшаривать улицу взглядом в поисках чего-то неправильного, неуместного или попросту ненормального.

Вот женщина на пятнадцатом этаже выбивает ковер. Двое мужчин с влажными от геля волосами, смеясь, подходят к дороге, на них ботинки из буйволовой кожи, воротники рубашек расстегнуты, несмотря на холод. Другой мужчина, в костюме, едет мимо на велосипеде. Он сразу подумал, что это, наверное, отец, спешащий домой, поиграть со своими детьми. Иногда Мальпасу снилось, будто он ласкает шелковистую мальчишескую макушку, но он неизменно просыпался один, обманутый и несчастный.

Снова движение. На этот раз оно не укрылось от его взгляда. Внутри бетонной мандалы, образованной тремя стоящими бок о бок многоэтажками, ошивался возле скамейки вчерашний слепой. Движения его были прерывисты, как в плохо смонтированном мультике. Он словно спотыкался. Мальпас подумал, не случилось ли с ним чего.

Он прижал к усталым глазам пальцы и слегка надавил. Услышал, как шуршат под костяшками брови. Открыв глаза, он увидел, что слепой смотрит прямо на него. Мальпас отскочил от окна, словно этот взгляд обжег его, как какой-то луч.

Он протянул руку и погасил свет. Постепенно набравшись храбрости, он вернулся к окну. Слепой исчез. Но куда? И что ему до него за дело? Ну, видел он его дважды за последние два дня. Разве это достаточное основание для подозрений?

А может, он не такой уж слепой. Темные очки и белая трость еще не означают, что он напрочь лишен зрения. Слепота ведь редко бывает абсолютной, правда?

Он посмотрел на свои руки и обнаружил, что они дрожат, — жуткая пародия на болезнь Грилиша. Работать так нельзя. Он плеснул себе еще виски, добавил побольше содовой, и стал набирать ванну. Принес в ванную комнату радио и настроил его на канал, передающий политические дебаты. Ему нужны были другие голоса, о чем бы ни шла речь.

Когда ванна наполнилась горячей, на грани терпения, водой, Мальпас разделся и, приятно обжигаясь, постепенно погрузился в нее. Тепло, посторонняя болтовня и виски помогли снять напряжение, развязать тугой узел в спине и плечах. Он даже испугался того, до какой степени ему удалось расслабиться. В каком же напряжении он проводит свои дни, прямо пружина, сжатая до отказа. Нет, не годится человеку предпенсионного возраста жить такой жизнью. Надо научиться заботиться о себе. Находить возможности для отдыха. Выкраивать время для маленьких удовольствий, вроде этого.

Он опустил голову на край ванны, и вода заплескалась вокруг его ушей. Закрыв глаза, он положил на лицо кусок горячей, разбухшей фланели. «Ну, вот, теперь я слеп, как ты. Что же ты видишь? О чем думаешь? Слышишь ли что-нибудь из того, что не слышат другие?»

На этаже открылась дверь лифта. По коридору зашаркали подошвы. Толкнула воздух вращающаяся дверь. «Вот что ты слышишь».

Вдруг он сел, так резко, что ягодицы скрипнули по акрилу ванны. Скинул с лица фланель, и холодный воздух тут же обжег кожу. Мурашки побежали по всему его телу, несмотря на горячую воду. Мальпасу показалось, что кто-то пробует его входную дверь. Скрипнули петли, поднялась и опустилась крышка почтового ящика. Он представил себе ладони, прижатые к деревянной панели, выщупывающие слабые места, измеряющие сопротивление. Хотя, быть может, это просто выходят остатки напряженного дня, затаившиеся в уголках его тела.

Он выбрался из ванны и завернулся в полотенце. Проверил полоску света под дверью: целая. Снаружи никого нет. Чтобы убедиться в этом, он широкими шагами подошел к двери и рванул ее на себя. Коридор был пуст. Какое-то время Мальпас не сводил глаз с пола под дверью, где на линялом сезалевом коврике еще читалось робкое «Добро пожаловать», будто видел там следы другого, его курящуюся подпись, дрожание воздуха, намекающее на недавнее присутствие.

Он уже хотел закрыть дверь, когда его внимание привлекла увертливая тень на стене в дальнем конце коридора: ее хозяин спускался по лестнице. Мальпас так расхрабрился, что едва не крикнул незнакомцу вслед, приглашая его вернуться и войти. Обсудить все как следует. Прийти к какому-то решению. Но едва эта мысль мелькнула у него в голове, как тень слилась со стеной, словно ее обладатель почуял его намерение.

Вот это и напугало Мальпаса. Казалось — хотя это наверняка было лишь совпадение, — что кто-то читает его мысли, предугадывает его движения.

Мальпас закрыл дверь и, слегка подумав, решил закрыть свой мозг для этой смехотворной ситуации, выбросить из головы всякие размышления о том, кто бы это мог быть.

Перестань думать о нем, и он тебя… не унюхает.

В этом-то и крылась суть беспокойства Мальпаса. Его не отпускало ощущение, что за ним идет тихая, необъявленная охота. И что скоро его загонят в угол. Причем он сам выдал себя преследователям. Они выследили его и подкрались совсем близко.

Он торопливо оделся и пошел к столу. Обыденность знакомого дела наполнила его спокойствием и уверенностью. Работа выгонит страх из его тела, по крайней мере на время. Как и раньше, он распластал по столу птицу, вырвав ее окостеневшие крылья из ревнивых объятий ригор мортис, и протянул руку за скальпелем. Стоило ему отвести от трупика взгляд, как тут же раздался тихий и хриплый, исполненный ненависти голос:

— Не тронь меня. Не режь меня.

Мальпас даже не поглядел на ворону. Отложив свои инструменты и выпрямив спину, он встал. Смахнул со щеки слезу и пошел в темную прихожую, где накинул плащ. Помедлил у двери, но в комнате все было тихо.

Он мог бы решить, что ему показалось, но голос засел в его ушах, как грязь под ногтями, — не выскрести. Он открыл дверь, и закутанная во тьму фигура сбросила с головы капюшон со всем, что копошилось под ним, и явила ему истлевающую пасть, которой суждено глотать и пережевывать его целую вечность…

Если бы. Смерть вдруг представилась ему желанным избавлением от его утомительной жизни.

Он закрыл за собой дверь, подумав, не стоило ли распахнуть окно, чтобы птица нашла дорогу домой, и зашлепал вслед недавнему посетителю, вниз по лестнице, на улицу, которую уже заволакивал наползающий со стороны канала туман, так что свет фонарей дробился во влажном воздухе.

Он шел два часа, избегая автобусов, желая отдалить неминучую беду. Наконец он добрался до пустынной ночной промзоны. Ни машин, ни людей, лишь километры цемента, стали и стекла. Экзотические сорные травы — днем они совсем не бросались в глаза — дрогли на растрескавшемся бетоне двора, словно таинственные пришельцы, выходцы из страны фей. Несмотря на страх, а может, и благодаря ему, серые, невзрачные растеньица оказались вдруг прекрасными.

Он постоял, остывая после своей марафонской прогулки и уже начиная замерзать, но еще не в силах оторвать взгляда от завитков, шпилей и канелюров, которыми вскипал каждый ядовито-зеленый уступ их хрупких стеблей. В этом кипении был свой ритм, как и везде в природе, подумалось ему. Ритм как отпечатки пальцев, оставленные на всем. Шифр, который не по зубам ни одному, даже самому талантливому, дешифровщику.

Когда-то ему на миг показалось, будто он одолел его. Дразнящая разгадка тайны жизни приоткрылась ему и снова исчезла под туманным пологом, и, может быть, к лучшему, ибо какой разум в силах справиться с таким знанием, не погрузившись в безумие?

Очнувшись от ступора, он огляделся, пытаясь понять, где он находится относительно фабрики. В темноте, без машин и людей, которые служили чем-то вроде подвижных ориентиров, все выглядело иначе. Но память зацепилась за зигзаг пожарной лестницы на выступе офисного здания. Впереди, в окнах дома, очертаний которого он не мог видеть, все еще горел свет, хотя вокруг было совершенно темно. Сердце у него подпрыгнуло, и он счел это за добрый знак.

Дверь оказалась не заперта Нехорошо. Совсем нехорошо.

— Клайв? — позвал он. Его голос как будто нарушил внутренний баланс фабрики. Десятки непохожих скрипов, стонов и вздохов неслись к нему со всех сторон, пока потревоженные акустической атакой фабричные стены заново ровняли ряды. Но ни один из этих звуков не был органического происхождения, это он знал наверняка — Клайв?

Его внимание привлек прилавок. Он, как всегда, имел вид наглядного пособия по созданию хаоса, только теперь к обычному беспорядку прибавилось что-то еще, какая-то нотка насилия.

Мальпас не смог бы объяснить, как именно он это понял, но что-то в расположении предметов на столе подсказало ему, что его давний друг и патрон мертв.

Крови не было. Никаких следов пороха от самодельного обреза. Никакого запаха закипевшей кожи и дерева от пролитой на них кислоты. Только… какая-то безумная мозаика бумаг. Быть может, рукой Грилиша, когда она скользила в последний раз по поверхности стола, сдвигая предметы, водила смерть, она и оставила на нем свой автограф.

Как бы там ни было, Мальпас с опаской приближался к прилавку, боясь обнаружить за ним самое страшное. Но ничего, кроме пустого стула, там не было. Грилиш не лежал под ним с лицом, обмякшим от безумной скуки вечности. На столе стояла наполовину пустая кружка с ледяным чаем.

Он дважды прошел по всей фабрике, каждые две-три секунды окликая Клайва. Ни в одном из проходов его не было. Лакированные лица знаменитостей в биографической секции ухмылялись ему и тому, чему они были свидетелями. Мягкие обложки в секции детективов и ужасов предлагали все возможные трактовки того, что могло здесь произойти. Пыль здесь была неоднократно потревожена ногами входящих, в том числе и тех, кто утащил с собой Клайва. Потому что он, совершенно очевидно, был похищен. Одержимый страхом Мальпас не видел никакой рациональной альтернативы.

Зайдя за прилавок — пол там устилали газеты, счета-фактуры и товарные накладные, — он протянул руку к трубке телефона, чтобы позвонить в полицию, пусть они с этим делом разбираются, как вдруг увидел себя на маленьком черно-белом экране.

Система слежения. Разыскав записывающее устройство, он обнаружил, что в нем ничего нет. Ругнулся. Грилиш забыл вставить кассету. Однако это было на него не похоже. Такого параноика, помешанного на разных видах преступлений, как тот, было еще поискать. В шкафчике рядом с записывающим устройством хранились десятки кассет. Каждая была снабжена ярлычком, и на каждом ярлычке аккуратным почерком Грилиша были поставлены дата и время записи. Последней кассеты, с событиями сегодняшнего утра, когда Грилиш фактически уволил Мальпаса, не было.

Мальпас вздохнул. Что-то дурное случилось здесь, он был уверен, но любые вещественные доказательства несчастья отсутствовали. Он покачал головой. Нет доказательств. Кружка недопитого чая. Вот-вот где-нибудь в глубинах фабрики раздастся журчание воды, и Грилиш выйдет в торговый зал с газетой в руках и ворчливо осведомится, почему это Мальпас стоит там, где не положено находиться посетителям.

Но отсутствие кассеты в магнитофоне, вот что совсем не похоже на его друга. Да и домой он бы не ушел, не погасив свет и не заперев дверь. Несмотря на нехватку явных следов преступления и злоумышленника, Мальпас почуял угрозу, она была здесь, на фабрике, рядом с ним, и, несмотря на просторное помещение, ему стало нечем дышать. Каждая секунда, проведенная им здесь, приближала его к чему-то страшному, что должно было случиться с ним самим, он был убежден в этом.

Он поймал себя на том, что смотрит на дверь — не меньше нескольких минут, наверное, — ожидая, что она вот-вот качнется внутрь, и нечто, слепленное из непросветленных составляющих ночи — тьмы, дизельных выхлопов, тумана, — ворвется внутрь и разорвет его в клочья своими острыми, как колючая проволока, зубами.

Он сделал шаг назад, и что-то треснуло у него под ногой. Он покачнулся, чтобы сохранить равновесие и не раздавить окончательно то, что, как он думал, лежало под слоем бумаги: кассету. С сегодняшним числом на ярлычке. Длинная трещина протянулась по корпусу, но лента внутри не пострадала. Оставалось только надеяться, что, когда он вставит кассету в магнитофон, она будет крутиться.

Невыносимо долгое ожидание, пока приемное устройство проглотило кассету, поставило ее на место и, подвывая, стало перематывать. Помехи. Мельтешение и обрывки. И вот, наконец, магазин Грилиша в расплывчатых пятнах черного, белого и серого. Запись происходила в разных частях торгового зала и при воспроизведении фрагменты непрерывно сменяли друг друга. Зона вокруг прилавка, зона погрузки-выгрузки в дальнем конце фабрики, и пара видов верхнего этажа.

Утром Мальпас пришел вскоре после открытия магазина, однако теперь он сдержался и не стал трогать кнопки управления. Если кассета серьезно пострадала, то не стоит рисковать и подвергать ленту чрезмерному напряжению.

Он увидел пустую зону погрузки, где громоздились штабеля гниющих поддонов и мусорных контейнеров, а на земле оспины выбоин чередовались с кустиками полыни. Вот прилавок, за ним Грилиш прихлебывает свой чай, склонившись над гроссбухом, точно монах над иллюстрируемой рукописью. Он увидел сначала восточную часть верхнего этажа, затем западную, в обеих книги в два или три ряда громоздились в лабиринтах полок.

Наблюдая за тем, как заново отрисовывается экран каждые десять секунд, Мальпас незаметно замечтался. Он представлял себе покупателей, которые теряли дорогу среди проходов, их заносило пылью, оплетало паутиной, полки затягивали их в себя в глубины фабрики, где никто и никогда не смог бы их найти, а их плоть, кости, внутренние органы алхимия литературы преображала в текст.

Зона погрузки, прилавок, верхний этаж. Зона погрузки, прилавок, верхний этаж.

Мальпас увидел, как вскинул голову Грилиш. Вот его собственный плащ поплыл через экран, сверток с вороной торчит под мышкой. Тень прошла вокруг его головы, точной рой мошки. Изображение споткнулось и зарябило. Мальпас учуял запах разогретого пластика и подумал, неужели лента греется, где-то цепляясь за трещину в корпусе. Но тут изображение выровнялось и перескочило наверх.

Еще одна тень вытекла из груды книг, точно жидкость из перевернутого стакана. Прыжок в зону погрузки. К прилавку. Грилиш убирает сверток в коробку, отводя взгляд. Говорит. Раздались слова: «В этой старой книжной лавке полно слов, которые лучше бы никогда не вытаскивать на свет божий». Мальпас нахмурился.

Скачок наверх. Фигура удаляется от камеры. В следующем кадре, снятом с противоположного конца магазина, фигура, наоборот, плавно плывет в кадр, но задергалась и затряслась, прежде чем ее можно было узнать. Зона погрузки со своим неизбежным двором. Снова Грилиш, жестом показывает Мальпасу, что их партнерству конец. Передает ему полтинник. Головы обоих поворачиваются на звук сверху. Когда камера возвращается к прилавку, Мальпаса там уже нет, а Грилиш продолжает смотреть в потолок.

Камера верхнего этажа показывает спускающуюся фигуру. Как только в поле ее видения вплывает голова, Мальпас, не задумываясь о том, что будет с кассетой, нажимает на паузу. Изображение прыгает, вопреки режиму, выбранному Мальпасом. Лицо, или что-то вроде. На месте глаз широкие черные провалы: темные очки, наверное, но Мальпас уже ни в чем не уверен. Губы слишком тонкие, рот искажен движением, так что разобрать сложно. Пока он смотрит, глаза расплываются по лицу, как чернильное пятно по промокательной бумаге.

Он отпускает паузу, и фигура выскальзывает из вида. Когда камера возвращается к прилавку, Грилиш уже сидит на своем стуле прямо, словно аршин проглотил, на его лице панический ужас и… что-то вроде восторга. Его глаза закрыты, но пальцы с зажатой в них ручкой продолжают двигаться.

На экране возникает тень. Огромная, конической формы, точно ее владелец накинул себе на голову плащ, как делают дети, играя в вампиров где-нибудь на детской площадке. Экран заливает свет, такой яркий, что Мальпас зажмуривается. Запись кончилась.

«В этой старой книжной лавке полно слов, которые лучше бы никогда не вытаскивать на свет божий».

Лучше бы? Или он сказал «надо бы»? Может быть, и так, тогда навык Мальпаса читать по губам нуждается в тренировке. Хотя какая, по правде говоря, разница?

Однако он подумал, что разница все же есть. Он был убежден, что Грилиш дал ему подсказку. Но если в магазине и в правду есть для него сообщение, то могут пройти века, прежде чем он найдет его, даже зная, что надо искать. Пленка продолжала крутиться, показывая пустые комнаты. Постепенно парок над чашкой Грилиша исчез.

Мальпас сел на стул и склонился над Грилишевым гроссбухом. Нет, конечно, думал он. Но все-таки открыл тяжелую верхнюю обложку. В книге оказались не цифры. Не стройные колонки дебета и кредита. Мелким-мелким почерком Грилиша — три строки своего текста он ухитрялся вписать в одну линованную строчку — был написан дневник, охватывавший все время его жизни начиная с детства.

Мальпас сгреб с прилавка огромную книгу и, сгибаясь под ее тяжестью, заспешил к двери и на улицу. Там он поймал такси, чтобы ехать домой, и всего раз за дорогу чертыхнулся из-за экстравагантности своего поступка. Его собственные счета подождут, лишь бы в книге нашлось что-нибудь такое, что поможет спасти его бедного друга.

По пути домой он то и дело поглядывал в заднее окно, нет ли кого на «хвосте» у нанятого им такси, но движение было незатрудненным, и очевидной слежки не было. Водитель, слава богу, не пытался вовлечь его в беседу. Длинными ногтями гитариста он отбивал на руле ритм какой-то песни, невнятной ушам Мальпаса.

Он расплатился с водителем и, не дожидаясь жалкой сдачи, заспешил через входную дверь к лифту. Рядом с ним сидели на корточках двое парнишек лет десяти, и, выдувая ртами огромные пузыри жвачки, пытались развести костер из страниц порножурнала. На Мальпаса они не обратили внимания. Он к этому привык, и даже был благодарен. Он не взаимодействовал ни с кем из соседей, равно как и они с ним. Так оно и лучше, безопаснее, думал он теперь, поднимаясь.

«Для кого безопаснее»? Голос, хриплый, сорванный позвучал в его ушах, когда он приближался к своей двери, вытряхивая нужный ключ из связки. «Для тебя… или для них»?

Он тихонько открыл замок и зажал связку ключей в кулаке так, чтобы их бородки торчали вперед меж пальцев.

— Выходи! — заорал он, но его голос прозвучал совсем не так устрашающе, как ему хотелось.

Он шагнул в квартиру, зная, чувствуя, что она пуста. Все было на своих местах. Закрыв дверь, он потер лоб, словно хотел таким образом доказать себе, что слышанный им голос прозвучал у него в голове. Он положил гроссбух на диван и налил себе виски с содовой. На обратном пути он захватил с рабочего стола увеличительное стекло, замешкавшись лишь на секунду, когда ему показалось, что вороний глаз едва заметно пошевелился, следя за ним.

Чушь. Но он все же набросил на ворону платок, чтобы прикрыть ее.

Он сел и открыл последнюю запись в журнале. Число вчерашнее. Что-то отвлекло Грилиша, он не закончил последнее предложение последнего абзаца. Почерк был уже не ровным, а размашистым, корявым:

«Я не могу сделать больше, чем я могу, чтобы помочь ему. И я уже не молод. Я старею, слабею. Пугаюсь каждой тени. Все барьеры, которые я создал, рухнули один за другим. Я — последнее препятствие. Что-то вроде покровителя. Хотя ангел-хранитель мне и самому не помешал бы. Но я сделал все, что мог, и старался изо всех сил. Единственное, что меня утешает, — это мысль о том, что я точно не буду присутствовать при последнем судилище и его огненной смерти. Надеюсь только, что для него все кончится быстро, и ему не дадут увидеть под конец, каким он был вначале. И да, он приближается, он уже близко, я чувствую его жар, но смотреть не стану. Я не стану смотреть в твое осунувшееся лицо. Я не стану молить о пощаде, Самаил, слепой Бог, разрушитель, неправедный жнец, злодейский пас»…

Мальпас поднял стакан, чтобы сделать еще глоток, но обнаружил, что он пуст. Его сердце билось быстро, как у птицы. Черные звезды взрывались перед глазами. Что это? Что за безумие? Он никогда не замечал за Грилишем склонности к безумию. Он был всегда спокоен, собран, пунктуален во всем. Хотя, может быть, этот журнал как раз и служил ему отдушиной, клапаном, через который он выпускал пар. Разве не правду говорят, что в тихом омуте черти водятся?

Он перелистал несколько десятков страниц назад. Записи пятилетней давности:

«Иногда мы теряем дорогу. Не обращаем внимания на карту, поскольку знаем местность как свои пять пальцев, или думаем, что знаем. А на практике всегда подвернется какой-нибудь левый поворот, он-то и уведет нас прочь от цели. Да еще возникнет какая-нибудь забытая улица или белое пятно, которого не было в справочнике. А искать обратный путь сложно, будь то в смысле географическом или любом другом, особенно если привык блуждать одинокими тропами. То, что казалось нам реальностью, на деле является забытой или забракованной версией из альбома картографа. Так мы и идем, оступаясь на каждом шагу. Шарим ладонями по дверям, которых не ожидали встретить. Вслепую бредем по переулкам, где на каждом шагу нас подкарауливают опасности, готовые растерзать нас на части, стоит нам сделать нечаянный шаг в сторону. Мы теряем крылья. Раны зарубцовываются. Мы забываем, как летать. Ищем любви, дружбы, тепла, всего вообще и ничего конкретно. Ищем дом. Ищем дорогу к волшебным зверям своего детства. Детства, которое длилось тысячелетия».

Дальше к началу. Десять лет назад.

«Таким способом он… как бы это сказать… отгоняет волков от порога. Каждый стежок, каждый шов, каждая заделанная глазница — это маленький шаг, позволяющий сохранить его секрет еще на какое-то время. Направить охотника по ложному следу. Его ремесло — это маскировка. К тому же в нем есть поэзия, разве не так? В этих законсервированных им жизнях можно узнать образ его собственной жизни, отложенной до лучших времен, пока он мечется здесь, хлопая крыльями. Как одна из его ворон. Уязвимая. Хитрая. Падальщица».

Ближе к началу гроссбуха, почти на самых первых страницах, Мальпас со страхом и изумлением обнаружил свои собственные изображения, нарисованные Грилишем в детстве — ему тогда, судя по датам, было не больше семи лет. Да, такой он и был, в точности, как сейчас (только волосы еще черные, и спина прямая), в черном, поношенном плаще, ходит важно, как… да, наверное, как ворона. Серебряная цепь тянулась от его ладони к небу, где была привязана, кажется, к самой середине солнца. И если приглядеться как следует, то плащ вовсе не плащ. Это длинные, заскорузлые крылья; промасленные перья слиплись друг с другом. И тут же отозвались знакомым зудом его лопатки.

«Там, где тебя поцеловали ангелы».

Мальпас так резко вскинул голову на призыв шершавого, надтреснутого голоса, что боль вонзилась в его череп у самого основания. Над мертвой вороной зашевелилась тряпка.

Он не мог встать. Страх накрепко пригвоздил его к дивану. Он смотрел, как ворона поднимается, как жутко каркает, точно курильщик, прочищая легкие. Тряпка слетела с нее, и птица предстала во всем безобразии своей незавершенности, неудавшийся опыт таксидермиста, недоделка, запущенная в производство раньше, чем был подписан проект.

В ней не было тайны. Зато была насмешка Природы. Ворона каркнула еще раз, и от ее клича зазвенели в окнах стекла. Органы извивались в полости ее груди, точно черви-паразиты, которыми кишит придорожная падаль. Клюв казался мягкой серой копией настоящего.

Мальпас в ужасе следил за тем, как отвалился клюв, не выдержала некротическая ткань. И на месте вороньего лица оказался слепец, извиваясь, словно материализовавшийся кошмар. Птица взмахнула крыльями, и облако земли и пепла взметнулось вокруг нее, скрыв все, что было сзади, затуманив свет.

Слишком поздно он понял, кто подбросил ему эту птицу. Чрезмерная преданность своему мрачному хобби — вот что его погубило.

Долго же я искал тебя, Мальпас. В поисках твоего следа я обрыскал этот неприметный шарик вдоль и поперек, намотав столько миль, что хватило бы пересечь вселенную.

Мальпас попытался сделать вид, что все это ему только кажется, что он сам придумывает кошмары в наказание себе. Но слишком скоро убедился в абсолютной реальности происходящего.

— Что ты сделал с Грилишем?

Он боялся тебя, ты этого не знал? Всю жизнь страх перед тобой пронзал его до мозга костей. И все же он защищал тебя, как только мог.

— Что? — губы Мальпаса вдруг стали мертвыми, как древесные стружки.

Здесь все еще есть те, кто готов ценой своей жизни спасти падшего ниже всех прочих падших. Но я здесь, чтобы сообщить тебе: изгнание окончено. Мы забираем тебя назад, в стадо.

Мальпас думал о воронах, которых так любовно воскрешал для Грилиша, и тут ему открылась тайна тех волосков, предназначенных для того, чтобы сбить чудовище со следа, пустить его по ложному пути, потянуть время, как можно дольше не давая ему протянуть свои древние черные когти к Мальпасу. Подумал он и о мальчике, которому принадлежали волоски, о том, кем тот был. Подумал, чувствуя, как подкатывает к горлу тошнота, не сам ли он был его убийцей. Вот и Грилиш отдал жизнь ради этого обмана. Он-то знал, кто такой Малыше, и умудрялся жить с этим, хотя любой другой на его месте давно покончил бы с собой от такого знания или превратился в клинического идиота.

Надо отдать Грилишу последний долг дружбы. Знакомая боль ворвалась в острия его лопаток, рассыпая искры. Теперь он понял ее природу. Никакого тебе артрита. Скрытая, похороненная внутри него самого часть его «я», которая знала полет, отзывалась на призыв. Хорошо бы испытать это снова. Но забытое и непознанное не причиняет вреда.

Возможно, демоны вырвали ему крылья… или они сами по себе усохли от того, что он не пользовался ими, превратились в рудимент… хотя какая теперь разница?

Несмотря на свой монументальный возраст, он все-таки сроднился с этим миром сильнее, чем привычный к более разреженной атмосфере Самаил.

Осушив свой стакан, он швырнул его в ворону. Слепой увернулся, взревел и стал расти. Но Мальпас только смеялся над ним. Он-то знал, что свободен. Когда Самаил крутанул запястьем и послал к нему раскаленную цепь жидкого золота, Мальпас уже бежал, набрав такую скорость, какой не знал веками. Цепь впилась в шрам на его руке, но уже не могла помешать его замыслу.

Бросившись в окно под негодующие вопли Самаила, в считаные мгновения перед ударом, Мальпас увидел себя ребенком, каким он был много тысяч лет тому назад. Этот образ оставался с ним, пока он летел. И, умирая, он успел выкрикнуть одно слово, значившее для него больше всех остальных в его зачарованном существовании:

— Отче.

Роберт Сильверберг

БАЗИЛЕВС

Роберт Сильверберг, неоднократный лауреат премий Хьюго и Небьюла, в 2004 году был избран Великим Магистром американского общества авторов научной фантастики и фэнтези. Еще подростком он начал рассылать свои рассказы в журналы научной фантастики, а его первый роман для детей, названный «Восстание Альфа Ц.», был напечатан в 1955 году. На следующий год он получил своего первого Хьюго.

Сильверберг — плодовитый литератор, в первые четыре года своей карьеры писавший, предположительно, по миллиону слов в год, автор таких книг, как «Открыть небо», «Новая жизнь», «Смерть внутри», «Ночные крылья» и «Замок лорда Валентина». Последняя легла в основу популярного сериала Маджипур, действие которого происходит на одноименной планете. А в издательстве «Сабтеррениан Пресс» недавно произошло редкое событие: вышел в свет новая фантазийная повесть Сильверберга «Последняя песнь Орфея».

«„Базилевс“ — история о компьютерном „гении“, который общается с настоящими ангелами при помощи своей машины, — рассказывает автор. — В нем полно разных словечек вроде „хард“, „софт“ и прочей компьютерной терминологии, звучащих вполне убедительно. А подробности о жизни и деятельности самых разных ангелов просто льются через край.

Сам я не верю в ангелов. Да и компьютера в те времена, осенью 1982-го, когда была написана эта история, у меня не было.

Теперь вы понимаете, что за обманщики мы, профессиональные писатели? Садясь за рассказ, я могу иметь намерение впарить вам что угодно, причем сделать это так убедительно, что вы поверите, а все потому, что, работая над той или иной историей, я сам верю в нее.

В случае с „Базилевсом“ мне нужна была хорошая идея, а мое воображение в тот миг начисто пересохло. В таких случаях я иногда прибегаю к следующей тактике: беру две идеи, никак между собой не связанные, сталкиваю их и смотрю, будет ли искра. Вот я и попробовал. Взял свежую газету и заглянул сначала на одну страницу, потом на другую. Самыми интересными словами, которые привлекли мое внимание, были „ангелы“ и „компьютеры“.

Ну, вот. В ту же минуту у меня сложился рассказ. Но об ангелах надо было писать так, как будто я всю жизнь провел, беседуя с ними, и знаю их всех по именам. На такой случай я собираю всякие чокнутые справочники, и у меня как раз был среди них „Словарь ангелов“ Густава Дэвидсона. (Ссылки на который есть и в самом рассказе.) Я начал его пролистывать. Скоро миновав Гавриила, Рафаила и Михаила, я перешел к более таинственным персонажам, вроде Израфела, который подует в трубу, объявляя о начале Судного Дня, или Анафаксетона, который призовет всю вселенную на суд. Найдя их, я сразу понял, что коллизия, вокруг которой я буду строить сюжет, у меня в руках. Судный День! Конечно, я сразу решил, что еще пару ангелов придется придумать самому, иначе все не сложится как надо, но это было не трудно; в конце концов, мне платят за то, чтобы я выдумывал существ вроде ангелов, и, смею надеяться, это получается у меня не хуже, чем у тех, чьими измышлениями заполнены страницы огромного словаря Густава Дэвидсона.

А вот как быть с компьютерами? Я-то со своей пишущей машинкой что в них понимал? Пришлось провести несколько бесед со всезнающим компьютерным экспертом Джерри Пурнеллом, который не только объяснил мне все, что следовало, но и прислал письмо на двадцати страницах, в котором подробно объяснял, что именно искать в магазине, когда я пойду покупать себе компьютер.

Вот так я написал „Базилевса“.

Вся работа заняла четыре-пять дней. Вообще-то это был последний текст, который я написал на пишущей машинке. Несколько недель спустя я уже был гордым обладателем компьютера, на котором выстукивал подробности нового рассказа о гигантском лобстере, „Путь домой“, ежечасно вознося мольбы о том, чтобы проклятая штуковина не подвела.

Вы, конечно, знаете, кому я адресовал мои мольбы. Израфелу. Анафаксетону. Базилевсу».

В искристом лимонно-желтом октябрьском свете Каннингем касается клавиш своего терминала и вызывает ангелов. Миг на загрузку программы, миг на выбор файла, и вот они уже здесь, готовы прянуть на экран по его команде: Аполлион, Анауэль, Уриэль и все остальные. Уриэль — ангел грома и ужаса; Аполлион — разрушитель, ангел бездны; Анауэль — ангел банкиров и комиссионеров. Каннингема притягивает разнообразие дел и обязанностей, как возвышенных, так и повседневных, которые приписываются ангелам. «Всякое явление, видимое в мире, имеет своего ангела-покровителя», — сказано в «Восьми вопросах» святого Августина.

Сейчас в компьютере Каннингема обитают 1114 ангелов. Каждый вечер он прибавляет еще несколько, хотя и знает, что впереди у него долгий путь. В четырнадцатом веке ангелов исчислили каббалисты и получили 301 655 722 — не без погрешностей, конечно. Еще раньше Альберт Великий вычислил, что каждый ангельский хор состоит из 6666 легионов, а каждый легион — из 6666 ангелов; даже не зная точного числа хоров, очевидно, что общая сумма намного превышает вышеназванную. А рабби Иоханан в Талмуде предположил, что новый ангел является на свет «с каждым словом, которое слетает с уст Единого, да благословится имя его».

Если рабби Иоханан прав, то число ангелов бесконечно. Персональный компьютер Каннингема, память которого расширена до чрезвычайности и который, по желанию хозяина, способен передавать команды прямо в головные машины Министерства обороны, все-таки не слишком уверенно обращается с бесконечностью. Так что 1114 ангелов онлайн после восьми месяцев программирования, да и то лишь в свободное от работы время, не такой уж и мелкий результат.

В данный момент один из его любимцев — Харахель, ангел архивов, библиотек и хранилищ редкостей. Каннингем назначил его заодно и ангелом компьютеров: это показалось ему логичным. Он часто вызывает Харахеля, чтобы посмаковать с ним нюансы все усложняющихся процессов обработки информации. Есть у него и другие любимчики, правда, довольно мрачного толка: Азраил, ангел смерти, к примеру, или Ариох, ангел мщения, или Зебулеон, один из девяти ангелов, которые будут править в конце мира. Работа Каннингема, которой он занимается с восьми до четырех каждый будний день, состоит в том, чтобы изобретать программы для распознавания летящих советских боеголовок, и это, судя по всему, особенно расположило его к наиболее апокалипсическим представителям ангельского сонма.

Сейчас он вызывает Харахеля. Ангела ждут плохие новости. Заклинание призыва, которое он использует, стандартно, он нашел его в «Аемегетоне, или Малом Ключе Соломоновом» Артура Эдварда Уайта, и отвел ему отдельную клавишу на своей клавиатуре, чтобы загружать его одним нажатием пальца. «Молю, заклинаю и повелеваю тебе, о, дух N, явиться и показать себя мне, встав перед этим Кругом в образе видимом, в теле приятном и миловидном» — таково его начало, за которым следует перечисление тайных и могущественных имен Бога, обязывающих духа N явиться — среди них Забаоф, Элион и, конечно же, Адонай, — а завершатся оно так: «Так я могущественно заклинаю тебя явиться и исполнить всякую мою волю, каковая представляется мне доброй. А потому явись видимым, миролюбивым и любезным, сейчас, без промедления, и покажи мне то, что я желаю, говори ясно и четко, разборчиво и для меня понятно». Доля секунды уходит на то, чтобы вызвать заклинание, еще несколько мгновений на то, чтобы подставить вместо духа N имя Харахеля, и вот уже ангел перед ним на экране.

— Я здесь, прибыл по твоему велению, — рапортует он.

Он придал Харахелю физический облик своего первого компьютера, маленького Радио Шак ТРС-80, с крылышками по бокам экрана. Сначала он хотел сделать всех своих ангелов более абстрактными — к примеру, Харахель должен был выглядеть как свиток килобайтов, — но, как многие лучшие и самые простые идеи Каннингема, эта оказалась непригодной для воплощения, поскольку он не был силен в переводе чистых идей в графические формы.

— Хочу уведомить тебя, — говорит Каннингем, — о сдвиге в полномочиях. — Со своими ангелами он общается на английском. Из верного, хотя и апокрифического источника, Каннингем знает, что первичным языком ангелов был древнееврейский, но аудиоалгоритмы его компьютера не поддерживают этот язык, да и сам Каннингем им не владеет. Зато ангелы довольно охотно откликаются на английский: выбора-то у них нет.

— Отныне, — сообщает Харахелю Каннингем, — сфера твоей ответственности ограничивается только самим компьютером и всеми его составляющими, кроме софта.

Гневные зеленые линии стремительно проносятся через экран Харахеля.

— Чьей властью ты…

— Это вопрос не власти, — уклончиво отвечает Каннингем. — А точности. Я только что занес в базу данных Вретиля, и мне надо закодировать его функции. В конце концов, он ведь ангел записей. Так что в какой-то степени его функции пересекаются с твоими.

— Ах, — меланхолически вздохнул Харахель. — А я-то надеялся, что ты не стаешь с ним возиться.

— Как же я мог проглядеть такого важного ангела? «Писец знания Всевышнего», если верить книге Еноха. «Хранитель небесных книг и записей». «Скорейший в премудрости из всех архангелов».

— Раз он такой быстрый, — буркнул угрюмо Харахель, — так и дай ему хард. Ведь это от него, в конце концов, зависит скорость реакции машины.

— Я понимаю. Но он хранит списки. А это база данных.

— А где живет база данных? В машине!

— Слушай, для меня это нелегко, — говорит Каннингем. — Но я должен быть справедливым Знаю, ты сам согласен с тем, что некое перераспределение обязанностей необходимо. И ведь я отдаю ему только базы данных и связанные с ними софты. Все прочее остается у тебя.

— Мониторы. Клавиатуры. Процессоры. Большое дело.

— Но ведь без тебя он ничто, Харахель. Да и вообще, ты же всегда отвечал за всякого рода ящики, разве не так?

— А также архивы и библиотеки, — говорит ангел. — Не забывай о них.

— Я помню. Но что такое библиотека? Книги, полки, стеллажи или слова на страницах? Необходимо отделять контейнеры от того, что они содержат.

— Буквоед, — вздыхает Харахель. — Педант. Казуист.

— Слушай, Вретиль хочет получить и железо тоже. Но он готов к компромиссу. А ты?

— С каждым днем ты все меньше напоминаешь программиста и все больше — Всевышнего, — говорит Харахель.

— Не богохульствуй, — говорит ему Каннингем. — Пожалуйста. Договорились? Только хард?

— Ты выиграл, — говорит ангел. — Но ты всегда выигрываешь, это же естественно.

Естественно. Ведь это Каннингем держит руки на клавиатуре, контролируя все. Ангелы же, при всем их красноречии и страстности непохожих друг на друга натур, всего лишь магнитные импульсы глубоко внутри компьютера. В случае противостояния с Каннингемом шансов у них нет. А Каннингем, хотя и старается всегда соблюдать правила игры, знает это, и они тоже знают.

Думая об этом, он испытывает неловкость, но в этой игре ему определенно досталась роль бога. Он вводит ангелов в компьютер; он придумывает им обязанности, черты характера и внешность; он вызывает их или оставляет без внимания, по собственному желанию.

Роль бога, да. Но Каннингем избегает смотреть реальности в глаза. Он не верит в то, что пытается быть богом; он не хочет даже думать о боге. Его семья всегда была с ним в наилучших отношениях: дядя Тим был священником, несколько поколений назад в роду был даже один архиепископ, родители и сестры жили, нежась в ласковом господнем присутствии, словно в теплой ванне, — и только он один, не в силах постичь глубину божественной природы, предпочел отойти подальше. Его занимали другие, более срочные дела. Его мать хотела, чтобы он принял сан, ни больше ни меньше, но Каннингем избежал этого, продемонстрировав столь неподдельный и виртуозный математический дар, что даже она вынуждена была уступить, признав, что его судьба — наука. Тогда она стала молиться за то, чтобы ему дали нобелевку по физике; но он выбрал компьютерные технологии.

— Ладно, — сказала она, — пусть будет премия по компьютерным технологиям Я ежедневно прошу об этом святую деву.

— Нобелевки по компьютерам не существует, мам, — объяснил он ей. Но до сих пор подозревает, что она продолжает возносить за него молитвы.

Ангельский проект начался как шутка, которая скоро переросла в одержимость. Пролистывая старый «Словарь ангелов» Густава Дэвидсона, Каннингем натолкнулся на описание ангела Адрамелека, восставшего вместе с Сатаной и сброшенного с Неба, и ему пришла в голову мысль о том, что забавно было бы изготовить его компьютерную симуляцию и побеседовать с ней. Дэвидсон сообщал, что Адрамелек изображается то как крылатый и бородатый лев, то как мул в перьях, то как павлин, а один поэт описал его как «врага Божия, злобой, коварством, гордыней и пакостливостью превосходящего Сатану, демона, более проклятого, более лицемерного». Это вызывало интерес. Так почему бы его не сделать? С графикой проблем не было — Каннингем остановился на крылато-бородатой форме, — а вот на конструирование личности потребовался месяц изнурительного труда, плюс несколько консультаций с парнями из отдела искусственного разума в институте Кестрела. Зато через месяц изысканный и дьявольски обворожительный Адрамелек мило болтал с ним онлайн, рассказывая ему о своей службе в качестве ассирийского бога и встречах с Вельзевулом, который назначил его Канцлером Ордена Мухи (Большого Креста).

Потом Каннингем сделал Асмодея, тоже падшего ангела, по слухам, изобретателя танцев, азартных игр, музыки, театра, французских мод и прочих фривольностей. Каннингем придал ему облик франтоватого иранца из Беверли-Хиллз, с парой крошечных крылышек на уголках воротничка. Именно Асмодей и уговорил его продолжать проект; тогда он добавил к ним Гавриила и Рафаила, просто для баланса добрых и злых сил, а потом Форкаса, ангела, который делает людей невидимыми, находит потерянное добро и учит логике и риторике в Аду; к тому времени сам Каннингем уже крепко подсел.

Он взялся за эзотерическую литературу: Апокрифы под редакцией М. Р. Джеймса, «Книгу о церемониальной магии» и «Священную Каббалу» Уайта, «Мистическую теологию и небесные иерархии» Дионисия Ареопагита и тому подобные книги, которые он с упорством маньяка дюжинами скачивал из базы данных Стэнфордского университета. Продолжая совершенствовать системные коды, он мог вводить в проект по пять, восемь, двенадцать ангелов за вечер; однажды в июне, посидев за компьютером гораздо больше обычного, он выдал на-гора тридцать семь. Чем гуще его проект заселялся ангелами, тем весомее, материальнее он становился, ведь ангелы пересекались друг с другом и в последнее время вели себя так, словно подолгу беседовали между собой в отсутствие Каннингема.

Вопрос истинной веры в ангелов, равно как вопрос веры в Бога, никогда его не посещал. Его проект был чисто техническим экспериментом, а отнюдь не теологическим исследованием. Как-то раз, за ланчем, он поделился с одним коллегой своим увлечением, но получил в ответ только холодный, равнодушный взгляд.

— Ангелы? Ангелы? Это что, те, с большими такими крыльями, которые чудеса творят? Уж не хочешь ли ты сказать, что серьезно веришь в ангелов, а, Дэн?

На что Каннингем ответил:

— Чтобы от ангелов был прок, в них не обязательно верить. Вряд ли я верю в электроны и протоны. Знаю только, что никогда ни одного не видел. Но от них есть прок.

— А какой может быть прок от ангелов?

Но Каннингем уже потерял к разговору всякий интерес.

Он проводит вечера, попеременно вызывая ангелов для разговора и вводя новых в свой пантеон. Последнее требует продолжительных интенсивных поисков, ибо об ангелах написано чрезвычайно много, а он скрупулезен во всем, что делает. Поиски отнимают массу времени, но он хочет, чтобы его ангелы соответствовали самым высоким критериям подлинности. Поэтому он часами корпит над книгами вроде семитомных «Иудейских легенд» Гинзберга, «Профетических эклог» Клемента Александрийского, «Тайной доктрины» Блаватской.

Сейчас начало вечера. Он вызывает Хагита, правителя планеты Венеры и повелителя 4000 легионов духов, и задает ему вопросы о трансмутации металлов, узкой специальности последнего. Потом он вызывает Гадраниеля, который, если верить Каббале, служит привратником у вторых ворот Рая, и чей глас, когда он провозглашает волю Господа, пронзает 200 000 вселенных; этому ангелу он задает вопросы о его встрече с Моисеем, который вогнал его в трепет, произнеся при нем Верховное Имя. А затем Каннингем посылает за четырехкрылым Исрафелем, чьи ступни пребывают под седьмой землей, а голова касается подпор божественного трона. Именно Исрафелю назначено дуть в трубу, оповещая всех о наступлении Судного Дня. Каннингем просит его дунуть разок прямо сейчас — просто так, для тренировки, говорит он, но Исрафель отклоняет его просьбу, говоря, что не может коснуться инструмента до тех пор, пока не получит сигнал, последовательности команд для отправки которого, замечает ангел, пока не существует среди программ, написанных Каннингемом.

Устав от бесед с ангелами, Каннингем приступает к вечернему программированию. Алгоритм введения нового ангела в компьютер уже стал его второй натурой, и, закончив поиск информации, он создает нового в считаные минуты. За этот вечер он успевает сделать девятерых. Потом открывает банку пива, расслабляется и ждет, когда день подойдет к концу.

Ему кажется, он понял, почему его так сильно увлекло это предприятие. Все дело в том, что на работе он изо дня в день имеет дело с вопросами воистину апокалипсической важности: угроза уничтожения всего мира, вот сфера его деятельности, ни больше ни меньше. Обычно Каннингем работает с симуляцией смерти.

Шесть часов в день он разрабатывает гипотетические ситуации, в которых страна А входит в режим повышенной готовности, ожидая нападения со стороны страны Б, которая, в свою очередь, начинает ждать превентивного удара и планирует равноценный ответ, что заставляет страну А ускорять собственную подготовку, и так далее, до тех пор, пока ракеты не взлетят в воздух. Как многие думающие люди в странах А и Б, он прекрасно понимает, что шансы компьютера сгенерировать ложный сигнал, ведущий к ядерному холокосту, возрастают год от года, в то время как временной промежуток для корректирования дисфункции машины становится все короче. Каннингем также знает то, что пока неизвестно почти никому другому — а может, и совсем никому: теперь появилась возможность послать прямо на головной компьютер — неважно, Их или Наш — сигнал, неотличимый от импульсов, производимых летящей ракетой с ядерной боеголовкой. Войди такой сигнал в систему немедленно, и для проверки его достоверности ей понадобится не менее одиннадцати минут. Это слишком много: никто в настоящее время не может позволить себе ждать так долго, чтобы понять, летит настоящая ракета или нет — необходимо более оперативное реагирование.

Сконструировав свой симулирующий ракетный сигнал, Каннингем хотел сразу его уничтожить. Но не смог себя заставить: слишком хороша, слишком изысканна была программа. С другой стороны, сказать кому-нибудь об этом он боялся, ведь тогда программу немедленно засекретили бы, в том числе и от него самого. А этого ему не нужно, ведь он мечтает найти противоядие, придумать такой режим резонансного запроса, который сумеет отличить настоящую тревогу от ложной. Когда у него это получится — если, конечно, получится, — тогда он и представит обе программы в Министерство обороны в одном, так сказать, пакете. А пока он несет на своих плечах груз тайны: скрывает идею чрезвычайного стратегического значения. Ничего подобного с ним еще не случалось. И он не обманывает себя, не думает, что его мозг уникален: если он смог придумать такое, то кто-нибудь другой тоже сможет, и, может быть, это будет кто-то с Той стороны. Правда, это программа бесполезная, самоубийственная. Но разве мало других самоубийственных программ разработали военные в интересах безопасности?

Он знает, что следует как можно скорее показать разработанный им симулятор начальству. Порожденное этим знанием напряжение разрушает его изнутри, и первые его признаки становятся очевидными. Все меньше и меньше времени он проводит с людьми; ему снятся плохие сны, в остальное время его мучает бессонница; он потерял аппетит и выглядит худым и бледным. Ангельский проект — единственное, что вносит разнообразие в его жизнь, для него это главное развлечение, способ забыться.

При всей своей щепетильности в ученых делах, Каннингем, не задумываясь, изобрел парочку собственных ангелов. Один из них Ураниель: ангел радиоактивного распада, с лицом в вихре скорлупок электронов. А еще он придумал Димитриона: ангела русской литературы, с крыльями-санями и головой в виде засыпанного снегом самовара. Такие причуды не вызывают у Каннингема чувства вины. Это ведь его компьютер, в конце концов, и программа тоже его. И он знает, что он не первый творец собственных ангелов. Блейк в своих поэмах плодил их целыми взводами: Уризен, Ор, Энитармон и другие. Мильтон, как он подозревает, тоже населил «Потерянный рай» дюжинами духов собственного изобретения. Гурджиев и Алистер Кроули, и даже папа Григорий Великий — каждый из них в свое время приложил руку к увеличению ангельских реестров: так почему же тогда не Дэн Каннингем из Пало Альто, Калифорния? Так что время от времени он придумывает то одного, то другого. Самое последнее его изобретение — ужасающий верховный владыка Базилевс, которому Каннингем присвоил титул императора ангелов. Базилевс еще не окончен: Каннингем пока не нашел ему лицо и не поручил никаких функций, за исключением администрирования ангельских сонмов. Но как-то странно придумывать нового архангела, когда уже есть Гавриил, Рафаил и Михаил, осуществляющие верховное командование. Базилевсу нужна новая работа. Каннингем откладывает его в сторону и начинает набирать Думу, ангела молчания и тишины смерти, тысячеокого, с раскаленным жезлом в руках. Его ангельские предпочтения становятся все мрачнее и мрачнее.

Туманным, дождливым вечером в конце октября из Сан-Франциско звонит женщина, которую он немного знает — встречались несколько раз, — и приглашает его на вечеринку. Ее зовут Джоанна; ей за тридцать, она микробиолог, работает в Беркли, в одном из отделов по препарированию генов; лет пять-шесть тому назад, когда она еще была в Стэнфорде, у Каннингема была с ней скоротечная прерывистая связь, с тех пор они время от времени встречаются, хотя между встречами проходят большие интервалы. Вот и теперь от нее больше года не было вестей.

— Компания обещает быть интересной, — говорит она ему. — Футуролог из Нью-Йорка, Томсон, социобиолог, парочка видеопоэтов, кто-то из отдела обучения языку шимпанзе, а остальных я забыла, но помню, что звучало очень заманчиво.

Каннингем терпеть не может вечеринок. Они утомляют и раздражают его. Неважно, даже если подберется действительно первоклассный народ, думает он, все равно настоящий обмен идеями невозможен в большой, беспорядочно сложившейся группе, и лучшее, на что в таких случаях можно надеяться, это приятная, но незначительная болтовня. Лучше уж побыть одному со своими ангелами, чем убивать вечер подобным образом.

С другой стороны, с тех пор, как он в последний раз выбирался в люди, прошло уже столько времени, что он даже не помнит, когда это было. А он и так всю жизнь твердит себе, что надо почаще выходить из дома. Ему нравится Джоанна, им давно пора встретиться, думает он, к тому же он боится, что, если откажет ей сейчас, она не позвонит еще несколько лет. К тому же нежный шелест дождя, долетающий с улицы в этот славный вечер, наступивший после долгих засушливых месяцев лета, делает его необычайно расслабленным, открытым, доступным.

— Ладно, — соглашается он. — С радостью приду.

Вечеринка состоится в Сан-Матео, в субботу вечером. Он записывает адрес. Они договариваются встретиться там. Может быть, после вечеринки она даже зайдет к нему, думает он; от его дома до Сан-Матео всего пятнадцать минут езды, тогда как до Сан-Франциско куда дольше. И сам удивляется своей мысли. Он ведь думал, что давно потерял к ней такого рода интерес; вообще-то он считал, что интерес такого рода он потерял ко всем на свете.

За три дня до вечеринки он решает позвонить Джоанне и отменить встречу. Мысль о том, что придется толочься в комнате, полной незнакомцев, ужасает его. Он не может понять, с какой стати вообще согласился. Лучше посидеть дома одному и провести долгий дождливый вечер, конструируя ангелов и беседуя с Уриилом, Итуриилом, Рафаилом и Гавриилом.

Но стоит ему подойти к телефону, как возникшая невесть откуда жажда одиночества исчезает так же стремительно, как появилась. Он хочет пойти на вечеринку. Он хочет увидеть Джоанну: и даже очень сильно. Он прямо-таки пугается, осознав, что просто жаждет хоть каких-нибудь перемен в рутине своей жизни, ему не терпится вырваться куда-нибудь из своей квартирки, сплошь заставленной замысловатой компьютерной техникой, и даже оторваться от населяющих ее ангелов.

Каннингем воображает себя на вечеринке, в ярко освещенной комнате красивого дома из стекла и красного дерева, высоко в холмах над Сан-Матео. Он стоит спиной к огромному сверкающему панорамному окну, с бокалом в руке, и заливается соловьем, доминируя над беседой, щедро делясь с восхищенными слушателями богатым запасом знаний об ангелах.

— Да, их триста миллионов, — говорит он, — и каждый отвечает за свое дело. У ангелов ведь нет свободной воли, понимаете. То есть, согласно церковной доктрине, они рождаются свободными, но уже в момент появления на свет оказываются перед выбором: встать на сторону Бога или против Него, и отменить этот выбор нельзя. То есть, выбрав раз, они остаются в том или ином лагере навеки. Да, и конечно, ангелы рождаются обрезанными. По крайней мере, ангелы Освящения и ангелы Славы точно, и, вероятно, семьдесят Богоносных ангелов тоже.

— Значит ли это, что все ангелы — мужчины? — спрашивает стройная темноволосая женщина.

— Строго говоря, они бестелесны и потому бесполы, — объясняет ей Каннингем. — Но дело в том, что религии, в которых распространена вера в ангелов, патриархальны, и потому ангелы в них наделяются мужскими чертами и изображаются чаще всего в облике мужчин. Однако некоторые из них, судя по всему, могут менять пол по желанию. Так сказано у Мильтона в «Потерянном рае»: «Духи, когда пожелают, пол могут взять любой, или оба; так неясна и несложна их чистейшая природа». Но есть и такие ангелы, которые изначально рассматриваются как существа женского рода. Такова, к примеру, Шекина, «невеста Господа», проявление Его славы, пребывающей в людях. Такова и София, ангел мудрости. И Лилит, первая супруга Адама, демон похоти…

— Так, значит, демоны тоже относятся к ангелам? — задает вопрос высокий мужчина профессорской внешности.

— Разумеется. Это те ангелы, которые выбрали сторону, противоположную божественной. Но они остаются ангелами, даже если мы, смертные, рассматриваем их природу как дьявольскую, или демоническую.

Он говорит и говорит. А они все слушают, как будто он и есть вестник господень. Он рассказывает об иерархиях ангелов — серафимы, херувимы, ангелы престола, господства, силы и власти, архангелах — а еще он говорит о разных списках семи главных ангелов, которые сильно расходятся во всем, кроме наличия в них Михаила, Гавриила и Рафаила, и о 90 000 ангелов разрушения и 300 ангелах света, вспоминает семерых ангелов с семью трубами из Книги Откровения, сообщает, какие именно ангелы управляют днями недели, а какие — часами дня и ночи, чудесные ангельские имена — Задкиель, Хашмаэль, Орфаниэль, Джехудиель, Фалег, Загзагель — потоком стекают с его уст. И нет этому конца. Час его славы настал. Он — источник тайных знаний. Потом маниакальное настроение проходит. Он один в своей комнате; его не окружают внимательные слушатели. И снова он решает пропустить вечеринку. Нет. Нет. Он пойдет. Он хочет видеть Джоанну.

Он подходит к машине и вызывает на сон грядущий двух последних ангелов: Левиафана и Бегемота. Бегемот — огромный ангел-гиппопотам, гигантский темный зверь, ангел хаоса. Левиафан, его товарищ, могучая китиха, восхитительная морская змея. Они танцуют перед ним на экране. Бегемот широко разевает свою непомерную пасть. Ротовое отверстие Левиафана в раскрытом виде выглядит еще внушительнее.

— Мы проголодались, — говорят они ему. — Когда будет пора есть? — Если верить раввинам, эти двое проглотят все проклятые души в конце времен. Каннингем бросает им пару электронных сардинок и отсылает прочь. Закрывая глаза, он вызывает перед своим внутренним взором Потеха, ангела забытья, и проваливается в черный сон без видений.

Утром, сидя за своим столом в офисе, он работает над стандартной программой избавления от глюков для спутников слежения третьего квадранта, когда на него вдруг нападает неконтролируемая дрожь. Такого с ним еще не бывало. Его ногти белеют, запястья деревенеют, пальцы трясутся. Ему становится холодно. Впечатление такое, как будто он не спал несколько ночей. В туалете он хватается обеими руками за край раковины и смотрит в зеркало на свое бледное лицо в бусинах пота. Кто-то подходит к нему сзади и спрашивает:

— Ты в порядке, Дэн?

— Ага. Так, тошнота что-то накатила.

— Беспорядочная жизнь посреди рабочей недели порядком утомляет, — замечает другой, проходя мимо. Социальные условности соблюдены: вопрос, ничего не значащий ответ, небольшая острота и прощай. Пусть бы его хоть удар тут хватил, они все равно разыграли бы то же самое, как по нотам. У Каннингема нет друзей в офисе. Он знает, что коллеги считают его эксцентриком, только неправильным, — не ушлым живчиком, как положено эксцентрику, а мрачноватым отшельником, — и от этого ему становится только хуже. Я могу разрушить весь мир, думает он. Я могу зайти в Большой Зал, постучать там секунд пятнадцать на клавиатуре, и уже через минуту завоет сирена воздушной тревоги, а еще через шесть с орбиты на нас посыплются бомбы. Я могу подать такой сигнал. Правда, могу. Хоть сейчас.

Тошнота накатывает на него волнами, и он вцепляется в край раковины и не отпускает его до тех пор, пока не проходит последний выворачивающий душу спазм. Тогда он умывает лицо и, успокоившись, возвращается к своему столу, где продолжает глядеть на маленькие зеленые символы на экране.

В тот вечер, продолжая подыскивать занятие для Базилевса, Каннингем обнаруживает, что думает о демонах, в особенности об одном, отсутствующем в классической демонологии — Демоне Максвелла, том, который, по заявлению физика Джеймса Кларка Максвелла, посылает быстродвижущиеся молекулы в одном направлении, а медленные — в другом, обеспечивая, таким образом, возможность сверхэффективного нагревания и заморозки. Может быть, и Базилевсу стоит приписать роль своеобразного фильтра На той неделе кое-кто из верховных ангелов жаловался на чрезмерную близость к ним некоторых падших внутри компьютера.

— Этот диск пованивает серой, мне это не нравится, — сказал Гавриил. Каннингем подумывает, не сделать ли ему Базилевса эдаким регулировщиком движения внутри программы: пусть себе сидит и помахивает жезлом — небесные в один сектор диска, падшие — в другой.

Идея кажется ему симпатичной секунд тридцать. Потом он замечает ее фундаментальную тривиальность. Для такой работы не нужен ангел: достаточно крошечной программки. Каннингем следует кантовскому категорическому императиву, переиначив его на свой лад: «Никогда не используй ангела вместо обычной программы». Он улыбается, возможно, впервые за всю неделю. Да ему и программка не нужна. Он и сам справится, достаточно отправить князей небесных в один файл, а демонов — в другой. Просто сначала никакой нужды в сегрегации ангелов не было, а то бы он давно это сделал. Но раз они жалуются…

Он принимается мастерить сортирующую программу для разделения файлов. Вообще-то это должно занять всего несколько минут, но он почему-то работает медленно, думает, как сквозь туман, то и дело отвлекается, и результат его нисколько не удовлетворяет. Одним щелчком мыши он удаляет всю проделанную работу. Придется Гавриилу еще потерпеть запах серы, думает он.

В голове позади глаз начинается тупая пульсирующая боль. Горло пересохло, губы запеклись. Базилевсу тоже придется подождать. Каннингем вызывает другого ангела, наугад, и вскоре оказывается лицом к лицу с невыразительным существом, чья кожа отливает металлическим блеском. Один из ранних, догадывается Каннингем.

— Я не помню твоего имени, — говорит он. — Кто ты?

— Я Анафаксетон.

— А твоя функция?

— Когда мое имя скажут вслух, я велю всем ангелам собрать все живое во вселенной и привести на судилище в Судный День.

— О, Господи, — говорит Каннингем. — Сегодня ты мне не нужен.

Он отсылает Анафаксетона прочь и обнаруживает на его месте темного ангела Апполиона, чешуйчатого, с драконьими кожистыми крыльями, медвежьими лапами, изрыгающего дым и огонь, держащего ключ от Бездны.

— Нет, — говорит Каннингем и вызывает Михаила, обнажившего меч над Иерусалимом, отсылает и его и остается наедине с ангелом, у которого 70 000 ног и 4000 крыльев, это Азраил, ангел смерти. — Нет, — говорит Каннингем снова. — Не ты. О, Господи! — Мстительная армия заполонила его компьютер. Мохнатые эскадроны крыльев, клювов и глаз маршируют по экрану. Он вздрагивает и закрывает систему на ночь. Господи, думает он. Господи, Господи, Господи. Целую ночь в его мозгу вспыхивают и лопаются солнца.

В пятницу его начальник, Нед Харрис, подходит к его столу какой-то особенно развязной походкой и спрашивает, не планирует ли он на ближайший выходной чего-нибудь интересненького. Каннингем пожимает плечами:

— В субботу иду на вечеринку, вот и все. А что?

— Да так, подумал, может, ты на рыбалку собираешься или что-нибудь в этом роде. Похоже, другого выходного с хорошей погодой уже не предвидится, сезон дождей настает, не так ли?

— Я не рыбак, Нед.

— Съезди куда-нибудь. В Монтерей хотя бы. Или, наоборот, в горы, на виноградники.

— На что это ты намекаешь? — спросил Каннингем.

— У тебя такой вид, как будто тебе не помешало бы поменять обстановку, — дружелюбно заметил Харрис. — Взять пару выходных. А то ты так энергично давишь на клавиши в последнее время, что, похоже, они начинают давить на тебя в ответ.

— Что, заметно?

Харрис кивает:

— Ты устал, Дэн. Это видно. Мы здесь как авиадиспетчеры, работаем столько, что во сне видим пятна на экране. А это нехорошо. Так что давай, вали из города. Министерство обороны без тебя не сдохнет. Понял? Возьми выходной в понедельник. Даже во вторник. Дать таким мозгам, как твои, скиснуть от чрезмерной работы — непозволительная роскошь для нашего отдела, Дэн.

— Ладно, Нед. Хорошо. Спасибо.

У него снова трясутся руки. Бледнеют ногти.

— Да и начни, пожалуй, пораньше. Нечего тебе тут торчать сегодня до четырех.

— Если ты не возражаешь…

— Давай, проваливай. Кыш!

Каннингем приводит в порядок свой стол и неуверенно выходит из здания. Охранники машут ему. Все, похоже, знают, что его сегодня рано отправили домой. Может быть, это и называется «двинуться на работе»? Некоторое время он бродит по парковке, не может вспомнить, где поставил свой автомобиль. Наконец находит его, садится за руль и едет домой со скоростью тридцати миль в час, не обращая внимания на другие машины, которые возмущенно гудят вокруг него, пока он плетется по фривею.

Дома он устало плюхается за компьютер и приводит систему в режим онлайн, вызывая Харахеля. Вряд ли ангел компьютерных технологий станет донимать его апокалипсическими материями.

Харахель говорит:

— Знаешь, а мы решили для тебя проблему Базилевса.

— Вот как?

— Идею подал Уриель, основываясь на твоих записях о Демоне Максвелла. Исрафель и Азраил слегка подправили. Нам нужен ангел, воплощающий справедливость и милосердие Господа. Этакий эксперт-оценщик, фильтрующий ангел. Который взвешивает деяния на весах и выносит суждение.

— И что же тут нового? — спрашивает Каннингем. — Нечто подобное встроено в любую мифологию, от Шумера и Египта до наших дней. Всегда есть какой-нибудь механизм для оценки деяний мертвых и их посмертного распределения — этого в Рай, того в Ад…

— Подожди, — говорит Харахель. — Я еще не кончил. Я говорю не об оценке отдельных душ.

— А о чем же?

— Об оценке миров, — отвечает ангел. — Базилевс будет судьей миров. Он будет подвергать беспристрастной оценке планету в целом и решать, не пора ли трубить последний сбор.

— То есть речь идет о частичном Страшном Суде?

— Точно. Он будет тем, кто станет представлять вещественные доказательства Господу и помогать Ему выносить вердикты. И он же будет командовать Исрафелю дуть в трубу, и он же будет выкликать имя Анафаксетона, чтобы тот вел всех на суд. Он будет главным апокалипсическим ангелом, разрушителем миров. И мы подумали, что ты мог бы сделать его похожим на…

— Ох, — говорит Каннингем. — Не сейчас. Давай поговорим об этом как-нибудь в другой раз.

Он закрывает систему, наливает себе выпить, садится у окна и смотрит во двор, на растущий там огромный эвкалипт. Начинается дождь. Не такая уж подходящая погода для поездки за город, думает он. Больше он в тот вечер компьютер не включает.

Несмотря ни на что, Каннингем все же идет на вечеринку. Джоанны там нет. Она звонила в субботу днем, сказалась сильно простуженной и отменила встречу. Никаких следов простуды в ее голосе он не заметил, но, возможно, она не лгала. А может быть, просто нашла себе на субботний вечер занятие получше. Но он уже настроился идти, и к тому же так устал, так вымотался, что ему легче следовать заранее намеченному плану, чем менять свою внутреннюю программу сейчас. Так что около восьми часов вечера он выезжает под моросящим дождем в Сан-Матео.

Вечеринка оказывается не в гламурных холмах к западу от города, а в малюсеньком тесном кондоминиуме ближе к центру, в квартирке, обставленной стульями, диванами и книжными шкафами, которые словно прибыли прямиком из чьего-то студенчества. Дешевая стереосистема играет поп-музыку десятилетней давности, на стенном экране переливается огоньками сработанное на компьютере немудрящее цветовое шоу. Хозяин вечеринки — менеджер по маркетингу в большой компании по производству видеоигр в Сан-Хосе, и большинство гостей тоже похожи на корпоративных служащих. Футуролог из Нью-Йорка прислал свои извинения; знаменитый социобиолог тоже по какой-то причине не приехал; видеопоэты оказались двумя геями из Сан-Франциско, которые разговаривают только друг с другом и не отходят далеко от бутылок; эксперт по обучению шимпанзе речи напился до стадии потной краснорожести и изо всех сил старается соблазнить пампушку, обвешанную астологической бижутерией. Каннингем, не открывая рта, дрейфует сквозь вечеринку так, словно он сделан из эктоплазмы. Он ни с кем не разговаривает, с ним никто не разговаривает. На столе у окна — кувшины с красным вином, он наливает себе немного. Стоит около них, неподвижный, скованный инерцией. Представляет себе, что бы сейчас было, начни он вдруг говорить об ангелах и расскажи всем о том, как Итуриель коснулся своим копьем Сатаны в Саду Эдема, когда враг рода человеческого подбирался к Еве, и как иерарх Атафиель не дает небу упасть, поддерживая его тремя пальцами. Но он молчит. Немного погодя к нему подходит худая, кожистая женщина с сияющими глазами и спрашивает:

— А вы чем занимаетесь?

— Я программист, — отвечает Каннингем. — По большей части разговариваю с ангелами. А еще занимаюсь национальной безопасностью.

— С ангелами? — повторяет она и смеется хрупким, звенящим смехом. — Вы разговариваете с ангелами? Никогда такого не слышала. — Она наливает себе вина и поспешно отходит в сторону.

— Ангелы? — говорит астрологическая пампушка. — Кажется, здесь кто-то сказал «ангелы»?

Каннингем улыбается, пожимает плечами, смотрит в окно. Дождь усиливается. Поеду-ка я домой, думает он. Нет абсолютно никакого смысла быть здесь. Он снова наполняет свой стакан. Специалист по шимпанзе все еще обрабатывает астрологиню, но та старается отвертеться от него и подойти к Каннингему. Поговорить с ним об ангелах? У нее большой бюст, она слегка косит и выглядит неряшливо. Он не хочет говорить об ангелах с ней. Он ни с кем не хочет говорить об ангелах. Он стоит у окна до тех пор, пока ему окончательно не становится ясно, что астрологиня направляется именно к нему; тогда он снимается с места и идет к двери. Она говорит:

— Я слышала, вас интересуют ангелы. Это и моя сфера интересов тоже. Я училась у…

— Англез, — отвечает Каннингем. — Я играю в англез. Вам показалось. Я профессиональный игрок.

— Подождите, — говорит она ему, но он проходит мимо нее и выходит в ночь. Он не сразу находит ключи от машины, так что дождь успевает вымочить его до нитки, но это его не тревожит. Домой он приезжает незадолго до полуночи.

Он вызывает Рафаила. Великий архангел излучает чудесное золотистое сияние.

— Базилевсом будешь ты, — говорит ему Рафаил. — Мы все проголосовали за тебя, сонм за сонмом. Все согласны.

— Но я не могу быть ангелом. Я же человек, — отвечает Каннингем.

— Прецедентов существует достаточно. Енох был вознесен живым на небо и превращен в ангела. Так же Илия. Святой Иоанн Креститель был, вообще-то, ангелом. А ты станешь Базилевсом Мы уже приготовили для тебя программу. Она на диске: кликни Базилевса, и увидишь. Твое собственное лицо, глядящее на тебя.

— Нет, — говорит Каннингем.

— Как ты можешь отказываться?

— Ты и в самом деле Рафаил? Судя по твоим словам, ты как будто из другого лагеря. Искуситель. Асмодей. Астарот. Бельфегор.

— Я Рафаил. А ты Базилевс.

Каннингем задумывается. Он так устал, что мысли у него путаются. Ангел. Почему бы нет? Субботний вечер, дождь как из ведра, вечеринка не задалась, голова раскалывается: приходишь домой, а тебя назначили ангелом с местом в иерархии. Так почему бы и нет? Почему нет, черт возьми?

— Ладно, — соглашается он. — Я Базилевс.

Он опускает руки на клавиатуру и выстукивает на ней простенькую формулу, которая направляется по сети прямо в большой компьютер северо-калифорнийского отдела Министерства безопасности. Он нажимает еще две клавиши, и точно такой же сигнал направляется к Советам Почему бы и нет? Чем больше, тем вернее. Миру осталось жить около шести минут. Каннингем всегда хорошо разбирался в компьютерах. Еще никто и никогда не владел их тайным языком так хорошо, как он.

Затем он опять вызывает Рафаила.

— Ты хотя бы посмотри на себя в образе Базилевса, пока время есть, — говорит ему архангел.

— Да. Конечно. Какой пароль? — Рафаил отвечает. Каннингем набирает. «Приди, Базилевс! Мы едины».

С растущим изумлением и восторгом Каннингем смотрит на экран, в то время как часы продолжают тикать.

Кристофер Фаулер

КРАСИВЫЕ ЛЮДИ

Кристофер Фаулер родился в Гринвиче, Лондон. Он лауреат литературных премий, автор десяти сборников рассказов и тридцати романов, включая восемь томов популярной мистической серии Брайант энд Мэй.

Фаулеру удалось воплотить в жизнь немало такого, о чем только грезят современные мальчишки; так, он выпустил кошмарный рождественский поп-сингл, был фотомоделью, послужил прототипом отрицательного героя для графической серии о Бэтмене, управлял ночным клубом, появлялся на страницах «Pan Book of Horror Stories» и чуть не сыграл Джеймса Бонда.

Его собственные произведения относят к жанрам черной комедии, ужасам, мистике и рассказам, настолько не поддающимся классификации, что критикам остается только рвать на себе волосы.

В 2009 году автор выпустил смешную и трогательную биографию под названием «Бумажный мальчик» — о детстве и взрослении в Лондоне 50–60-х.

«Я придумал этот рассказ, сидя на том же месте, где и Райан в конце и в начале, — говорит Фаулер. — Нигде в мире нет таких красивых закатов, как в Ницце, а мне доводилось наблюдать их в самые разные периоды жизни, и в моменты острого счастья, и столь же пронзительного несчастья.

Городская среда меня успокаивает, вот я и придал моим ангелам тот облик, который больше всего подошел бы им в городе. Я предположил, что любой посланец небес был бы фигурой одновременно чудесной и трагической — ни одна радостная весть не обходится без своей трагической пары. А еще про Ниццу следует сказать, что в этом городе все люди красивы».

Берег

У выхода из бухты последние воднолыжники обгоняют друг друга на фоне заходящего солнца. Рядом, на мысе Феррат, заканчиваются летние вечеринки. Налетает мистраль, он подбрасывает в воздух лепестки цветов и сосновые иголки, морщит сапфировую гладь бассейнов. В этом году отели заняли русские, которые сменили исчезнувших американцев. Все ломают головы над тем, куда они подевались. Вспоминают их с удовольствием; они были щедры и радовались жизни, а теперь совсем перевелись. Рестораторы во всем винят политиков, хотя и в самых уклончивых выражениях. Городки Ривьеры — настоящий рай, далекий от фундаменталистских атак. Всем здесь кажется, что конец света обойдет их стороной.

Горячие ветры еще гонят огненные шторма к подножиям холмов. Желтые бипланы расстреливают стены огня морской водой, но наблюдать за этой драмой находится все меньше желающих. Приближается зима, и многие дома запирают до весны. Целые районы впадают в спячку, хотя температура едва отошла от летнего максимума Многие грезят под утесами Центрального Массива, где под защитой гор образовался регион с особым микроклиматом, известный как Маленькая Африка, подходящий для выращивания фиг и клементин, идеальный для тех, кто желает укрыться от мира.

Свет обжигает Райану глаза Низкое солнце дробится в море, осколками лучей царапая роговицу, но он не спешит надевать темные очки, сейчас ему необходимо видеть все. Моторные лодки выжигают последние остатки драгоценного топлива, нарезая геометрические узоры по лазурным волнам. Яростный золотой свет омывает розовый конус похожей на женскую грудь горы Негреско, превращает медленный изгиб Променад дез Англе в шкворчащую ленту, унизанную рубиновыми точками фар, — курортники едут домой.

Райан бросает взгляд на свой «Ролекс» и начинает считать про себя. Первые полосы неоновых огней уже расцветили отели Ниццы. С Корсики приходит последний вечерний паром. Пиццерии в порту уже готовятся к наплыву посетителей. Здания, напитавшиеся солнечным светом за день, будут теперь отдавать его энергию всю ночь. Все здесь взаимосвязано, неостановимо, как время, и останется таким до самого конца.

Райан прижимается спиной к теплому камню сиденья и включает музыку, которую слушает через наушники. Он улыбается тем, кто проходит мимо, а сам ждет наступления багряной мглы, терпеливо наблюдая за городом, занятым своими делами, привязанным к повседневности, поглощающим несчастья, нечувствительным к боли, счастливым уже одним своим существованием.

И он думает про себя, какой прекрасный мир.

Девушки

13 июня, ровно четыре месяца назад, он сидит в той же самой позе, только на другом конце бухты, в подвальном ночном клубе, красные стены которого, покрытые испариной и пульсирующие в такт ударным, напоминают стенки сердечных камер. Он наблюдает за тремя блестящими от пота девушками с сильным петербургским акцентом, которые наседают на интервьюера с веб-камерой, толкаются, стараясь занять каждая побольше места на экране.

Их расспрашивают о том, чего они ищут в мужчинах. Интервью проецируется на огромные экраны высокого разрешения, которых полно в комнате, они жадно повторяют все нюансы мимики, раскрашивая их алым и синим, превращая в пособия по антропологии для студентов. Девчонки вопят в камеру, что их парни должны быть широкоплечими, решительными и с чувством юмора, но главное — иметь собственность, красивые машины и много денег. Наблюдая за ними со стороны бара, он задумывается о том, как странно, что те, кто умеет видеть красоту мира, меньше всех приспособлены для того, чтобы пользоваться ею. А те, кто не видит вообще ничего, побеждают в борьбе за выживание, по крайней мере, пока их собственная красота с ними.

Райан бесстрастно рассматривает этих русских куколок и делает попытку увидеть в них то, что они хотят показать. Но ему открывается лишь витрина; белые джинсы с разрезами, декольте и струящиеся волосы, позирующие тела, толкающиеся бедра, вздернутые головы, сверкающие украшения, натужный смех, открывающий неестественно белые зубы. Ему приходится прислушиваться к словам, иначе ничего, кроме истерических взвизгов на заднем плане, не разобрать, но сексуальность поз говорит сама за себя. Мужчины в ночных клубах вообще прислушиваются только к телам.

Пробравшись сквозь их пустословие, он пытается сформировать свое мнение о том, что они говорят, хотя это усилие едва не стоит ему жизни. У него получается следующее: «Вы всем говорите, что хотите получить все, но я вас знаю; в конце концов, вы согласитесь и на меньшее, гораздо меньшее, потому что вам придется. Потому что девушки вроде вас здесь по десятку за пенни, и красивым мужчинам с большими деньгами вы можете понадобиться разве что на ночь, да и то утром они вас выгонят еще до завтрака и поедут к другим. Потому что они умеют не выглядеть дешевками, а вы — нет».

«Это не сексизм, — добавляет он про себя, — а просто здравый смысл».

Девушки на Лазурном Берегу претендуют на многое, а довольствуются малым. Они встречаются с мужчинами, которые исчезают, ни слова ни говоря, на много дней подряд, которые лгут, не переставая, которые не могут удержаться ни на одной работе и вечно сидят без денег, у которых лысины, и животы, и вообще они страшные, как боровы, и постоянно подводят своих подруг. Девушки делают вид, что ждут принцев, а тем временем уровень их ожиданий постепенно сползает ниже плинтуса, так что мужчинам, которые рядом с ними, с рук сходит практически все.

По мнению Райана, во всем виноват Переключатель, самозарождающаяся мутация, встроенная в мозг каждой девушки: в один прекрасный день «щелк», и в ее глазах загорается огонь, который показывает — ей надо как можно скорее найти мужчину и родить. В этот самый миг все их идеалы горят синим пламенем, а сами они мечутся, как при игре в жмурки, хватаясь за первых попавшихся мужиков, будь они хоть трижды продажные, злые, полные ненависти. Ведь большинство мужиков на самом деле ненавидят женщин, ненавидят так сильно, что им почти не удается это скрыть. Но девушкам с Ривьеры надо заводить семьи, пока они не привыкли жить в одиночестве и не обзавелись странными привычками, посвятив себя гороскопам, гаданию по хрустальным шарам, кошкам и ложным воспоминаниям, которые наполняют их дома.

«При чем тут несправедливость, — думает он, — просто реалистическое мышление».

Единственная

Райан знает, о чем говорит, потому что он как раз один из тех, за кем охотятся отчаявшиеся девушки. Он всегда выбирает самых глупеньких и хорошеньких, потому что отвечает всем их запросам. Молодость? Он всем говорит, что ему двадцать шесть, хотя на самом деле двадцать девять. Работа? Он занимается сетевыми продажами и маркетингом в Кэп 3000, огромном шопинг-молле к западу от Ниццы. Внешность? Волосы уже начинают редеть, да и живот помаленьку отвисает, зато у него оливковый загар, и рост тоже дает преимущество. Шестьдесят процентов всех гендиректоров выше шести футов росту, напоминает он себе, и почти все мужчины. Личные качества? Может рассмешить любую девушку и почувствовать, что его оценили по достоинству. Мозги? У него диплом по языкам и новым технологиям, и он необычайно начитан. Деньги? У него приличная зарплата, его недавно повысили, он меняет машины и получает ежегодные бонусы. Пригодность? Он же не женат! Никаких тебе неприятных сюрпризов и тайных детей.

Желание сдаться?

Сейчас, в последний год перед тридцатым днем рождения, Райан не знает отказа у женщин, встречаясь с двумя-тремя сразу. Но в ту ночь, 13 мая, он встречает в ночном клубе Лэйни Грей, высокую хрупкую американку, которая преподает в языковой школе в Виллефранче. Они разговорились на «раковой палубе», замусоренной лестнице в задней части клуба, где завсегдатаи одно время повадились ширяться вместо того, чтобы курить, и она застигла его врасплох, когда он еще не успел опустить свое психологическое забрало. Обычная чушь, которую Райан привык нести с другими, на нее не действует. Она слушает его отстраненно-весело, легкая улыбка не сходит с ее малиново-льдистых губ, и он знает, что она видит его насквозь. И все же она не выпускает его из виду, потому что ждет, когда кончатся его шуточки, и хочет поглядеть, что после них останется.

Умная девушка.

Может быть, даже слишком. Пока Райан думает, что расставил для нее капкан, она его уже поймала. В следующем месяце они встречаются шесть раз, прежде чем она разрешает ему дотронуться до себя. В такую девушку и влюбиться недолго.

Вот первые шесть свиданий:

Непригодная к просмотру дублированная романтическая комедия с Сарой Джессикой Паркер в кинотеатре «Этуаль» в Ницце. Не дождавшись конца, они по обоюдному согласию отправляются в старый город есть пасту. Выставка Уорхола в Музее Современного Искусства, ужин в маленьком ресторане на площади Мессена. Она заходит к нему, но остается только на кофе. День рождения его друга Шона в клубе К. Райан принимает пару колес, но ей ничего не говорит. Он искренне верит, что она ничего не подозревает, но она вдруг меряет его взглядом, вскакивает на свой скутер и уезжает домой. Обед на Кур Салпийя среди такого множества людей, что им приходится кричать или объясняться жестами. День они проводят, толкаясь среди туристов на Променад дез Англе. Он провожает ее домой, в ее квартиру на Монт Бороне, но час спустя она хладнокровно выкидывает его на улицу, заявляя, что ей завтра рано вставать. «Мезрин», части первая и вторая, заеденные дарами моря с ледяных металлических тарелок в Кафе де Турин. Ему попадается тухлая устрица. Вечеринка, которую устраивает Маризия, ее коллега, в ресторане дим сум в Чайна Тауне. Райан бросает ее там с намерением позвонить другой девушке, но что-то удерживает его от этого.

Потом, через пару дней, между ним рушится стена.

Начиная с седьмого свидания и дальше они набрасываются друг на друга, любясь, как собаки на жаркой испанской улице. Лэйни не может оторвать от него рук. У Райана нет времени смотреть на других девушек, да и охоты тоже нет. Две его бывшие подружки оставляют на его мобильном обиженные сообщения, на которые он не отвечает, а потом стирает.

В следующие три месяца близость между Райаном и Лэйни только усиливается. Они ссорятся, впервые, а потом трахаются, как сумасшедшие. Изможденные мыслью о чужом счастье, одинокие друзья перестают им звонить. Райан знакомится с родителями Лэйни во время их первого европейского турне. Они ужасно милые и совершенно потрясены Европой. Райан понимает, что попался, но это странное чувство даже доставляет ему удовольствие, хотя он и сам не знает, почему. В один прекрасный день пара вдруг оказывается в магазине «Хабитат», и Райан думает: «О, черт, да мы уже выбираем мебель. Должно быть, она и есть та самая, Единственная».

Пропасть

Райан знает, что будет дальше, но идея размеренного и стабильного будущего кажется ему невыносимо утомительной. Он-то всегда считал, что цель жизни — нечто большее, чем просто найти себе пару и медленно, но верно превращаться в собственного отца, однако шансов у него мало. Он впадает в депрессию и уже не знает, что могло бы разбудить его и вывести из этого состояния, поэтому он предоставляет событиям идти своим чередом. Как те девушки в клубе, он не видит в жизни большого смысла, и потому как нельзя лучше подготовлен к тому, чтобы выжить. Но выживать — не то же самое, что жить.

Лэйни не разделяет его пессимизма, но ощущает, что тонкие, как волос, разногласия меж ними складываются в определенный узор. Небольшие трещины стремительно расширяются, образуя провал. Райан знает, что его девушка наделена страстной, своенравной душой, но он боится пустоты в самом себе. Ему нечего ей предложить. Он никогда не открывает ей душу, так как не уверен, что она у него есть.

К тому же Ницца обладает неким шармом распущенности, который притупляет всякое чувство опасности и, напротив, пестует ощущение элегантного бесчестья, подталкивая к дурному поведению. В конце концов, этот город подарил миру диетический салат и слово «туризм», но ничего больше. Прочие его прелести необходимо открывать неспешно и терпеливо. Англичане построили здесь необычайную приморскую дорогу, по которой шлюхи в нарядах а-ля Барбарелла курсируют теперь промеж бабушек с внуками, молодежи на роликах и игроков в петанк.

Независимо от того, будут они с Лэйни вместе или нет, Райан все равно останется в этом городе. Здесь ему больше по душе, чем в Англии. Это город, который он чаще всего видит во сне, — немного беспокойный, немного нереальный, полный чувственной роскоши промотанного времени. Наблюдая за возвращающимися из южных морей лайнерами, на закате входящими в порт, он так переполняется жаждой тропических обманов, что даже перестает замечать новых бедных: посетителей Макдоналдса, заблудившихся алжирских ребятишек, бродяг, спящих в дверных проемах. Как Калифорния, эта часть Европы стала Меккой для всех, кто слишком богат, слишком знаменит, слишком глуп или слишком опустошен, чтобы жить где-нибудь еще. Здесь все дорого и каждому плевать на других, так что всем безразлично, кто ты — чистильщик бассейнов или играл когда-то на разогреве у «Оэйзис».

Райан замечает время и наблюдает за миром, а перед глазами у него все плывет. Насколько он может судить, его чувство к Лэйни, это, скорее всего, любовь. Но любовь недостаточно сильная.

Красивые люди

И вдруг происходит нечто необъяснимое, и его прежней жизни приходит конец.

У Лэйни есть друг по имени Лекс, стюард из Гетвика, любитель флирта и театральщины, пересыпающий любой разговор неумеренным количеством жестов, и Райану хочется поссориться с ним при каждой встрече, поэтому он придумывает отговорки всякий раз, когда Лэйни планирует что-нибудь для них троих.

Но однажды вечером они втроем очень неплохо проводят время вместе, главным образом потому, что Лекс оставляет свои попытки нравиться всем и каждому. Три дня спустя Райан снова встречается с ними в новом баре в порту, и там он замечает их, стоящих прямо посреди зала.

Красивых мужчин.

Райан полагает, что они геи; всякий на его месте решил бы так же. Он думает, что раз теперь геев признали, то они вроде бы получили право быть такими, как все, и большинство из них так и выглядят. Яркие тряпки и скандальные выходки прошлого стали достоянием старых фотографий, бывшие гетто давно разорили скачки арендной платы и выросшие, как грибы, кофейни. В барах, бывших когда-то эксклюзивными владениями королев Ривьеры, публика теперь такая же разбавленная, как вино, которое в них подают. Но, как иной раз бросается в глаза стайка умопомрачительной красоты и недоступности девушек, утонченных и экзотических, словно африканские фламинго, так и теперь Райан начинает замечать красивых мужчин, а их полдюжины, и каждый из них до смешного совершенен, так что даже нельзя представить себе, как они выглядели в детстве. Он задается вопросом, уж не вызвало ли их к жизни чудесное сращение чистых атомов, или они искусственные и проводят ночь в резервуарах с амниотическими жидкостями, которые дают им заряд энергии.

Каждый вечер они заходят в любимый бар Лекса, Ле Сикс, и заказывают коктейли, держась особняком от прочих посетителей и даже никого не разглядывая, только перебрасываясь отдельными тихими фразами друг с другом, до того нереальные, что хочется подойти и ущипнуть их.

Лэйни обращает на них внимание, и Лекс, определенно, тоже, и все считают их моделями из-за дорогой одежды, которая сидит на них с небрежной безупречностью, и как будто ретушированных волос и кожи. Им всем едва за двадцать, они высокие, темноволосые, с накачанными бицепсами и тонкими талиями, а их присутствие создает ощущение чего-то потустороннего, далеко превосходящего обычные понятия о прекрасном. А ведь уроженцы Ниццы темноволосы и хороши собой от природы, и на их фоне нелегко выделяться.

Странно, что Райан вообще обратил на них внимание, но дело в том, что они его волнуют. Они как ветер в вершинах сосен, как дрожание стрелки сейсмометра перед землетрясением. Они морщат спокойные воды и вспугивают чаек, они рассеивают толпы и заставляют кошек поджимать хвосты и опускать уши. Они кажутся пустыми до абсурда и в то же время совсем наоборот, они как будто магнетически связаны с жизнью, они сами как будто и есть ее суть.

Седьмой

Увидев их раз, Райан продолжает замечать их повсюду, в барах, ресторанах и художественных галереях Ниццы, на пустых ночных улицах и запруженных машинами дневных перекрестках, все те же шестеро прекрасных мужчин, все в черных очках, стоят на небольшом расстоянии один от другого, не касаясь никого, и отступают на шаг, как только возникнет угроза вступить в телесный контакт с простым смертным, словно это чревато мировым катаклизмом.

Но вот в один прекрасный день к ним присоединяется седьмой, само совершенство.

Райан не может описать его так, чтобы не показалось, будто он влюблен в него до безумия. Объект его страсти ростом за два метра, у него спутанные черные волосы и чистая смуглая кожа, твердый подбородок и самые необычные голубые глаза, какие ему случалось видеть у живого существа. Очков он не носит. Он мускулист, у него длинные узкие бедра, на правой руке у него браслет из стали и кожи, джинсы в обтяжку и сверкающие черные сапожки, ворот рубашки цвета черного янтаря нараспашку. А когда ему случается улыбнуться, происходит нечто ошеломительное. Он притягивает к себе звезды. Воздух вокруг него наполняется свободным электричеством и, кажется, вот-вот вспыхнет.

— Они начали появляться недели три тому назад, — говорит Лекс, когда они втроем сидят однажды в баре. Он смотрит на них яростно и похотливо. — И всегда вместе. Никогда ни с кем не заговаривают. Надо полагать, мы все недостаточно хороши для них.

— А ты не сводишь глаз с самого высокого, — говорит Райану Лэйни.

— Вовсе я на него не смотрю, — раздраженно врет он.

— Нет, смотришь. Может, ты сам этого не чувствуешь, но ты просто не в состоянии оторвать от него глаз.

— Рубашка у него классная. И, надо признать, он горячая штучка, для парня. С моей сексуальностью все в порядке. Я еще не гей, если говорю так.

— Нет, наверное, — вздыхает Лэйни. — И ты не пытаешься выносить суждения, что тоже хорошо.

— А знаешь, сколько надо тратить сил, чтобы выглядеть так круто? — говорит Лекс. — Бьюсь об заклад, он встает не позже пяти утра, чтобы сначала как следует выложиться в спортзале, а потом провести процедуру какой-нибудь интенсивной увлажняющей терапии. У них теперь на все своя программа, у этих новых качков. А этот, наверное, модель или профессиональный альфонс, что, в принципе, одно и то же.

«Вот что странно, — думает между тем Райан. — Когда встречаешь необыкновенную красоту, то всегда думаешь о ней как о чем-то потустороннем, но в этом человеке я вижу нечто прямо противоположное. Меня влечет к нему потому, что он на „ты“ с этим миром, он в нем полностью в своей тарелке. Он не ангел; он курит и пьет, у него похабный смех, и все же в нем есть нечто настолько непознаваемое и необъятное, что не оторваться».

Погоня

Что-то очень странное происходит с Райаном, и он это знает. Это похоже на любовь, но вряд ли может быть ею. Он гонит прочь слово «одержимость», но чем больше он видит, тем больше ему хочется увидеть, а когда красивых мужчин не оказывается поблизости, он чувствует себя потерянным и как бы не совсем живым.

«Харизма» означает «дар божественной благодати», и это именно то, чем обладают они, красивые мужчины, некое соединение, которое начинает работать, стоит им войти в комнату; возможно, это не сексуальное влечение, но нечто, возбуждающее Райана не меньше, вызывая у него при этом чувство дискомфорта. Он изыскивает предлоги, чтобы все время оказываться подле них, — в барах и ресторанах к востоку к авеню Жан Медсан. Он начинает врать Лэйни о том, где проводит время, и как-то раз натыкается на Лекса, но тот, видимо, решает молчать.

Каждая новая встреча с ними продолжает менять Райана. Он начинает чувствовать отвращение к себе за то, как он вел себя с девушками в прошлом, словно простая близость к этим полубогам делает его лучше.

И в то же время это наркотик. Каждый раз, повстречав их лидера, ему хочется большего. В переполненных барах вянущего лета он нередко оказывается прижатым к нему едва ли не вплотную, и все же этого недостаточно. Он пытается расслышать, о чем говорят друг с другом красивые мужчины, но не может разобрать слов. И вот как-то вечером, когда Лэйни остается дома с простудой, двое мужчин оказываются буквально притертыми друг к другу в толпе в одном захудалом баре позади цветочного рынка. Райан впервые видит его одного, без друзей. Он поднимает глаза и встречает взгляд, такой же пристальный, как и его собственный.

И тут его словно ударяет током.

Райан ходил в католическую школу, окончив которую, остался с клубком сомнений и подозрений вместо веры, которые так и не попытался прояснить потом, но этот мужчина прижал его сейчас к своему сердцу, он пил его дыхание с полуоткрытых губ, вобрал его в себя и вернул вселенной в акте столь извращенно-религиозном, что Райан едва не упал в обморок. Он трясет головой, словно надеясь избавиться от воцарившегося в ней тумана, но ощущение только нарастает. Мужчина смотрит на него. И он как будто не полностью занимает то место, на котором стоит. Его контуры слегка размыты, они дрожат в мареве темной материи.

Не отрывая от Райана взгляда, мужчина делает шаг к двери, и Райан вынужден последовать за ним.

Снаружи легкий дождь золотится в квадратах желтого света. В полном молчании они идут по перетекающим друг в друга переулкам Старого Города. Райан идет на шаг позади, зная, что прошел бы сейчас сквозь огонь, лишь бы сохранить столь близкую дистанцию. Он видит, как встречные расступаются перед ними, словно зрелище их двоих потрясает глубинные устои бытия. Они достигают площади Сент Репарат и ныряют в здание церкви. Там, в сером прохладном пространстве, Райан окончательно перестает различать шумы и звуки города. Под старой деревянной кровлей церкви, под пустынным кораблем ее свода тот, по чьим стопам он пришел сюда, останавливается и медленно поворачивается к нему лицом. Он смотрит, а Райан подходит все ближе и ближе.

Признание

Вдруг Райана наполняет ужас. Он не может постичь, зачем он здесь. Ему кажется, что, придя сюда, он совершил поступок столь же бессмысленный и опасный, как если бы похлопал Смерть по плечу. Человек, за которым он шел, смотрит на него с загадочной, безмолвной невыразительностью. Их лица освещает тусклый свет лампад, висящих на равном расстоянии вдоль прохода.

Райан делает еще шаг вперед, так что теперь они оказываются на расстоянии вытянутой руки друг от друга.

— Меня зовут Фосфор, — говорит мужчина на чистом, но странно взвешенном английском. — Ты не должен прикасаться ко мне. Но ты можешь ответить на один мой вопрос.

Райан останавливается и ждет, пока Фосфор, светоносный, утренняя звезда, вытряхивает из пачки сигарету и прикуривает, от чего его мокрое лицо на мгновение вспыхивает золотом.

— Зачем ты здесь?

— Я не знаю.

— Подумай как следует, прежде чем снова дать ответ. Я должен спросить тебя снова. Зачем ты здесь?

— Потому что я люблю тебя. — Райан не верит собственным ушам, ему хочется взять свои слова обратно, но поздно.

— Ты же не знаешь, кто я.

— Мне и не нужно. Я знаю свои чувства.

— Это опасно для тебя.

— Мне без разницы.

— Ты понимаешь, что я такое.

— Думаю, что да.

— И тебе не страшно.

— Нет.

Быть может, Райана подводит воображение, но ему кажется, что губы прекрасного пришельца движутся не в такт его словам, как в плохо дублированном фильме. Слова Фосфора гремят в мозгу Райана, дезориентируя его.

— А зачем ты здесь? — отвечает Райан вопросом на вопрос.

Фосфор вздыхает:

— Мы бунтари. Мы считаем, что людям надо сказать. Возможно, нас накажут, когда мы вернемся.

— Что сказать?

— Что вас уже не спасти.

Райан тычет себя указательным пальцем в грудь и озирается.

— Ты думаешь, я этого хочу? Спасения?

— Я говорю не о тебе. Я говорю о мире. Вы распадетесь на атомы, и очень скоро. Все люди на свете. Как, по-твоему, если вы узнаете об этом, вам будет легче?

Райан не может собраться с ответом. Он не рассчитывал на то, что ему придется вести метафизические дебаты во французской церкви. В его голове проносится мысль о том, что человек, в которого он влюбился, может быть просто псих, или обдолбанный, еще один красивый отморозок, который видел слишком много поздних ночей. Но Райану нужна вера. И он ищет ответы. Это в природе человека — искать решения.

— Так ты говоришь, что мир скоро кончится? Нет, мне не стало бы легче, если бы я знал, как именно это произойдет, но это помогло бы мне измениться.

— А ты хочешь измениться.

— Да.

— Почему?

— Потому что я себе не нравлюсь. Я сбился с пути. Как почти все мы.

— Тогда иди ко мне. — И Фосфор раскрывает ему свои объятия.

Видение

Его поза вселяет в Райана беспокойство, напоминая ему о гиперреалистической скульптуре Христа в человеческий рост, которая стояла в часовне его школы. И все же он без малейшего колебания делает шаг прямо в объятия своего ангела и чувствует, как его теплые руки, словно крылья, смыкаются вокруг его плеч.

Фосфор отбрасывает сигарету, делает выдох и крепко целует Райана прямо в рот. Его поступок должен казаться святотатством, но он ощущается как нечто прямо противоположное.

Рот Райана наполняется расплавленным дождем, который захлестывает его горло и стекает дальше, в грудь, от чего его душу охватывает пламя.

Серые стены церкви рушатся, и он видит. Видит по-настоящему.

Все начнется ровно через шесть недель после этой ночи. Будущее разворачивается перед ним сверкающими вспышками, которые слепят глаза.

Огромная бомба взрывается на нефтяном месторождении в Сибири.

Русские уничтожают главный суннитский храм на Среднем Востоке.

Саудовская Аравия погружается в пламя гражданской войны.

Нефтепроводы перерезаны. Войска больше не в состоянии сдерживать толпы.

Без нефти прекращается подача электричества, а без электричества — подача воды. Америка пытается заключить новые союзы, но терпит провал. Китаю больше не нужна ее помощь. Пожилые люди орут друг на друга, разделенные огромными столами для переговоров. Толпы людей мечутся, словно стада перепуганных животных. Здания рушатся. Запад остается без защиты и рассыпается, как карточный дом.

Конец наступает с неприличной быстротой, но страдания растягиваются на годы. Кадры катаклизмов крутятся в мареве пикселей, закольцованные на умирающих телеэкранах мира. Будущее вопит, затем голодает, затем скулит, затем истаивает в беззвучную боль, которая превращает всех сначала в животных, потом в насекомых, потом в микробов.

Решение

Райан вырывается из объятий и размыкает цепь. Стены церкви возвращаются на место. Он моргает, стараясь сфокусировать взгляд.

— Вот, значит, зачем вы здесь, — говорит он, с трудом шевеля губами, как пьяный. — Вы знаете о том, что будет. И вы испытываете нас, чтобы понять, надо ли и нам тоже знать.

— Мы здесь, чтобы помочь. Ты должен мне сказать. Решение за тобой.

— Скольких еще вы спрашивали?

— Мы спрашиваем только тех, кто видит в нас то, что мы есть. Тех, кого влечет к нам вопреки их собственной природе. Нам надо знать, как вы хотите выжить, с этим ужасным знанием или без него.

— Если все исчезнет всего за несколько проходов солнца по небу, — отвечает Райан, — то я хочу бодрствовать, а не спать. Если мне не суждено выжить, то я хочу жить. Пожалуйста, не отнимай у меня эту память. Оставь ее со мной.

— Как хочешь. — Ангел Фосфор хватает его за волосы и впивается в его губы в порочном поцелуе, и на этот раз он чувствует, как что-то точно воскресает внутри его, разжигает в нем огонь жизни, и хотя он замерз в сумеречной церкви и весь дрожит, каждая жилка его тела поет от переполняющей ее энергии.

Фосфор отпускает его и пристально вглядывается в его лицо, запоминая.

— Я должен сказать тебе, что все смертные, которым мы задавали этот вопрос, были одного с тобой мнения, — говорит он. — Ты последний, с кем мы говорили. Мы, семеро, не ошиблись, придя сюда, не ошиблись, что задали вопросы. Вернувшись, мы поручим себя милосердию наших старейшин и представим им доказательства вашей силы. Если наше заступничество будет иметь успех, то мы уничтожим ваш мир за секунды до того, как вы сами его разрушите, он сгорит во внезапной вспышке, столь громкой, что она покажется бесшумной, и столь яркой, что у всех почернеет в глазах, а потом не будет ни боли, ни страданий, ничего не будет совсем. Надеюсь, это послужит тебе утешением.

— Мне не нужны утешения, — говорит ангелу Райан. — Я чувствую себя… — Он долго подбирает слово. — Удовлетворенным.

Фосфор отпускает его и делает шаг назад, а шестеро его друзей медленно выходят из тени и становятся рядом с ним Райан идет за ними наружу и следит, как они поднимаются в дождь, оставляя за собой светящиеся дорожки, которые распыляются и блестят в ночных тучах над морем, прежде чем окончательно исчезнуть из виду.

Райан обнаруживает, что остался совсем один. Чувство потери гнетет его сердце. Он думает о Фосфоре, воспаряющем в небо, о риске, на который он пошел, чтобы доказать силу человека, но чувство любви быстро уступает место растерянности. Он не может понять, что он здесь делает. Ребра болят. Ощущение такое, как будто он поправляется после тяжелой болезни. Он роется в карманах пиджака, находит мобильник и собирается звонить Лэйни, но передумывает. Сейчас ему надо побыть одному. Переданное ему знание — тяжелая ноша, и он должен собраться с духом.

В отпущенное ему время он сначала возвращается в Лондон, к родителям, но потом снова едет в Ниццу, на берег моря, где он чувствует себя лучше всего. К тому времени Америка уже отзывает своих граждан, и Лэйни уезжает. Никто не знает, где она. Райан знает, что больше они не встретятся.

Конец

И вот, когда до конца света остается всего несколько мгновений, он сидит, привалившись спиной к теплому камню скамьи, и делает погромче музыку в своих наушниках. Он улыбается пешеходам и смотрит вниз, на бухту, ожидая ангельского вмешательства, беззвучной вспышки багряного света, которая скажет ему, что у них все получилось. Он смотрит на город, спешащий по своим делам, по рукам и ногам повязанный рутиной, не обращая внимания на зло, счастливый уже тем, что существует.

Когда-то он чувствовал себя потерянным и несчастным. Но сейчас конец света во всех его мрачных деталях отпечатан изнутри на сетчатке его глаз. Он постиг падение ангелов, надежды человеческие, природу любви. И Райан улыбается себе, по-настоящему удовлетворенный в первый и в последний раз в своей жизни.

Он знает, что есть и другие, кого коснулись ангелы, кто знает и ждет теперь наступления последнего часа. Он благодарен прекрасным мужчинам. Он понял, что счастье имеет величину атома и быстро проходит. Но пока оно здесь, им следует дорожить, ибо что же еще с ним делать?

А вот и конец.

Джей Лейк

ПРОПАЩИЕ

— Невинность всегда была приглашением к несчастью. — Сезалем держал руку на рукоятке своего тридцать восьмого, который торчал из кобуры у него на спине, точно теплое черное яйцо, наполовину вылезшее из курицы.

Нервозная привычка.

Трупы всегда его нервировали.

Вилоног, его Инфернальный связной, обошел тело кругом, попинал его лапой с игольчатыми когтями. Сезалем болезненно сморщился при виде такой порчи вещественных доказательств. Восьми футов росту, инкрустированный сверкающей чешуей, снабженный Инфернальным Иммунитетом, детектив, тем не менее, ничего не мог поделать с демоном.

Невинность тут ни при чем. — Голос Вилонога напоминал вой миксера, работающего на полных оборотах. — Глупость.

Переулок был узкий, тротуары вдоль кирпичных трехэтажек, черных от старости, загромождали грязные мусорные контейнеры. Раньше, еще до Вознесения, Портленд был симпатичным городишкой. Теперь жители радовались, если количество убийств хотя бы не росло.

Не утешало и то, что трупы нередко сползали со столов в моргах и выходили на улицы. А то и ногтями прорывали себе дорогу из могилы наверх, но это уже гораздо позже.

Она пришла сюда сама, — сказал Сезалем. Он выстраивал свои мысли в связный рассказ, как поступал всегда, когда работал над делом. — Чтобы… чтобы что-то сделать. Найти помощь, или предложить ее. Но не отомстить, нет, не отомстить. Однако кто-то отомстил ей.

Жертве было лет шестнадцать, афроамериканка с короткими вьющимися волосами. При ней была белая холщовая сумка из церкви Альбина Господа Нашего во Христе Спасенного, на ней белое летнее платье. По крайней мере, они так полагали. Сумка, сначала накрывавшая ее голову, была взята на анализ представителем судмедэкспертизы, который теперь терпеливо дожидался, когда детектив вынырнет из своих раздумий.

Сезалем не мог представить ни одного местного с такой сумкой. Значит, сумка ее. Не считая логотипа, она была слишком чистой для этой части города.

— Глупость, — прорычал Вилоног. — Я тебе говорю, ты меня слушай. Люди никогда не слушают. — Рокот его голоса стих до почти ритуального ворчания.

— Ее что, кто-то из ваших порешил? — Если так, то дело закрыто, можно двигаться дальше. Надо только позвонить ее родителям, если таковые имеются.

— Нет. Аура не та.

Демоны убивали для забавы или машинально, так люди спят и едят — как дышат, — без этого им было не прожить и дня. Их жертвы обычно находили в зонах, разрешенных для убийства, и расследований по таким делам не проводили. Но даже если труп оказывался в другом месте, преступление было столь очевидным, что выводы напрашивались с первого взгляда.

Люди тоже убивали для забавы, некоторые из них слишком осмелели в мире после Вознесения, где вовсю хозяйничали демоны. Хотя убийство все еще запрещалось законом. Теоретически.

— Может быть, кто-то из Проклятых?

— Нет. — Вилоног не предложил никаких объяснений, но он никогда не ошибался.

Сезалем вздохнул.

— Значит, один из наших. — Он кивнул судмедэксперту. — Давай, Джеки. Делай свои дела, пакуй ее, вешай бирку и отправляй в графство. Если удастся идентифицировать это месиво, пошлите мне СМС. И… будьте с ней помягче. — Иногда душе требовалось время, чтобы понять, что с жизнью покончено.

Он вернулся к своей машине, игнорируя колющую боль в почках. Те, кто не сломал себе шею, вылетая сквозь крышу дома или машины навстречу Иисусу во дни Вознесения, остались навеки Больными. Камни в почках — это пустяки, у иных вон змеи вместо волос или дерьмо из глаз капает.

Вилоног стоял, прислонившись к капоту Сезалемовой машины, коротышки «Тойоты Лэнд Крузера», раскрашенного под зебру — если, конечно, бывают зебры с колесами вместо ног и решетками радиаторов на груди. Металл застонал под демоном, и Сезалем сочувственно подмигнул.

— Это не кто-то из ваших. — Язык демона вырвался из пасти и лизнул глаз.

Не один из наших? — переспросил Сезалем. — Но тогда нам не из чего выбирать.

— Они. — Вилоног ткнул пальцем в небо. Соединил большие пальцы ладоней, показывая крылья бабочек. — Птичьи мозги.

Не бабочек, сообразил Сезалем. Ангелов. Крылья ангелов.

— Не верю.

Вилоног пожал плечами, затем подпрыгнул и оказался на крыше здания, рядом с которым они только что стояли. Сезалем проследил скачкообразный полет демона над ломаной линией крыш Перл Дистрикт. Направлялся он к центру, вероятно, в местное гнездовье демонов в Пионерском Суде.

— Ангелы. — Сезалем покачал головой. — Не может быть.

Сообщение об СМС возникло на крохотном экране его мобильного два часа спустя. Сезалем как раз ел буррито со свининой в передвижной кафешке на Пятой Юго-Западной улице.

Жертва в пер. Шешондра Рауз, 17 л., жила в Альбине, причина смерти — сердечная недостаточность. Изуродована посм.

Посмертные увечья? Нет, это работа не демонов. Те любят до смерти. И предпочитают продлевать мучения.

В нескольких ярдах от него зазвонил платный телефон. Сезалем поглядел сначала на него, потом на старуху, заправлявшую в кафе. Та пожала плечами. С тех пор как нагрянули Адские Легионы, сотовая связь не пострадала, а вот наземные линии работали как им вздумается. В основном посредством демонического — а иногда и божественного — вмешательства.

Разумные люди на звонки таких телефонов не реагировали.

Но разумные люди и не шли работать в уголовный розыск в одержимом демонами мире. Сезалем подошел к аппарату и снял трубку.

— Алло? — осторожно сказал он.

— Детектив Сезалем. — Голос был далекий, тихий, он пробивался сквозь треск статического электричества на линии и бормотание гортанных голосов. — Это Контроль.

Контроль. Так называли свой полумифический верховный менеджмент те немногие агенты Божественного, которые еще остались на Земле. В некотором роде параллель штаб-квартире демонов в Нью-Джерси. Так что звонящий — либо шутник с мозгами волосатыми, как кокосовый орех, либо и впрямь с самого Неба.

Учитывая обстоятельства, Сезалем решил не противоречить.

— Ясно. Говорите, Контроль, я слушаю.

— Оставь дело Рауз в покое. Забудь о нем и возвращайся к нормальной работе.

— Нормальной, как же, — выпалил Сезалем, забыв о самодисциплине. — Опоздали, черт вас дери. — И он с грохотом опустил на рычаг трубку. Он терпеть не мог, когда ему указывали, что делать.

Потом он сел доедать свой буррито, раздумывая над тем, кто из птичьих мозгов мог совершить это убийство. Платный телефон зазвонил снова, но он не обращал внимания на шум.

Значит, это все же убийство. Иначе зачем Контролю беспокоиться. И совершил его не демон. Хотя они и слывут отчаянными лгунами, Сезалем все же не мог взять в толк, зачем Вилоногу обманывать его.

Но Вилоног бросил один намек.

Сезалему надо было увидеться с демоном снова, узнать, что он знает. Когда между ним и все еще звонящим платным телефоном пролегло довольно большое расстояние, он достал свой сотовый и стал писать Вилоногу на пейджер.

Вилоног свалился на тротуар Пятой Юго-Западной, как беглый грузовой лифт. Сезалем зажмурился и наморщил нос, задыхаясь в туче поднятой им пыли и щепок, которую к тому же сопровождала вонь, как при коротком замыкании. Запах серы был бы предпочтительнее.

— Не о чем тут разговаривать, — заявил, озираясь по сторонам, демон голосом, способным просверлить дырку в металле. — Или ты по личному?

«Задело за живое», — подумал Сезалем Значит, надо не извиняться и не импровизировать. Просто смотреть ему в дырки глаз и говорить. Детектив сделал глубокий вдох.

— Зачем какому-то ангелу убивать Шешондру Рауз?

Вилоног дернул плечом. Словно рябь пробежала по кирпичной кладке.

— А почему нет?

— Они же силы добра.

Вилоног засмеялся. По крайней мере, Сезалем так подумал.

— Почитай-ка Библию, парень. Ангелы ничем не отличаются от демонов. Только прикид у них побогаче да пиар покруче.

— Здесь же не Гоморра. Это Портленд. Она была хорошей девочкой из приличного района Причин для убийства нет.

— Даже ангелам иногда хочется пошалить.

— Ради забавы? Только и всего, по-твоему? Убийство ради забавы, как заведено в ваших малинах в Старом Городе?

— Ты уж лучше поверь.

«Что бы это могло значить?»

— Лучше чем что? Чем мертвая черная девчонка?

— Лучше, чем какой-нибудь черный мертвый детектив, — сказал Вилоног.

— Расскажи мне, — прошипел Сезалем едва слышно, как когда допрашивал подозреваемого.

— Уже рассказал, — ответил Вилоног. — И нечего мне на пейджер звонить.

И демон умчался в вихре кирпичной пыли. Повсюду вокруг Сезалема звонили телефоны — их трели раздавались из окон офисов, проезжающих мимо машин, запел даже его собственный мобильник.

Вернувшись на место преступления, Сезалем поставил свою машину у въезда в переулок, заблокировав его. Внутри все уже было убрано, остались лишь обрывки полицейской ленты да несколько пустых коробок из-под пленки. Судмедэксперты так и не перешли на цифру.

Он стоял на том месте, где Шешондра Рауз издала свой последний крик. Пятна, с которыми не справились горячая вода и негашеная известь — обычные средства из арсенала бригады уборщиков — наспех замазали черной краской. Краска еще липла, хотя пятна уже истоптали подошвы ботинок, раздвоенные копыта демонов и даже переехал мотоцикл.

— Почему же ты умерла здесь, детка? — спросил он у кирпичных стен. Почему-то это не походило на забаву ангелов.

«Ангелы ничем не отличаются от демонов», — сказал ему Вилоног.

«А переходят ли они когда-нибудь на другую сторону?»

Словно в ответ на его мысли, поток теплого, влажного воздуха ворвался в переулок, как будто в него дохнул Левиафан, и тут же захлопали крылья.

Ангел приземлился рядом с Сезалемом, прямо-таки спикировав на тротуар, как совсем недавно Вилоног.

Почти семифутового роста, он был тощ, как старый покойник, с руками наркомана — одни дряблые веревки мышц и синие жилы. На нем были кожаные штаны и мотоциклетные сапоги с пряжками. Голую грудь покрывала цветная татуировка с изображением Пьеты Микеланджело. Большие серые крылья волочились за ангелом, замечательно гармонируя с его жирными пыльными дредами и серыми, как море, глазами. На каждом пальце у ангела было по серебряному кольцу, и от него несло перегретым мотоциклом.

— Если мы на стороне добра, — сказал ангел, точно продолжая прерванный разговор, — то это еще не значит, что мы должны быть милыми.

— Добрые не убивают невинных. — Ладонь Сезалема ласкала тридцать восьмой. Даже заряженный серебряными пулями, смоченными миррой и святой водой, он не мог помочь ему теперь. И все же чувствовать его под рукой было приятно.

— Добро делает, что может, в эти последние дни. — Ангел глянул на липкие пятна на тротуаре. — Она могла бы встретить кого-нибудь. Он оказался бы не тем парнем, повел бы ее туда, куда ей не следовало ходить. А в ней была сила, детектив. Сила, которая могла бы расцвести в нечто ужасное.

— В этом городе людей распинают на фонарных столбах, — сказал Сезалем. — Так что я иначе понимаю слово «ужасный». Почему нельзя было просто развернуть ее и отправить домой? А еще лучше, взять да и убить этого «не того». Может, он того заслуживал.

Ангел покачал головой:

— Для Шешондры Рауз не было безопасного выхода из этого переулка.

— Вам нужен был он, — выдохнул Сезалем, пораженный догадкой, — он, а не она. Он — источник, контакт, или еще что-то в этом роде. А она была просто носительницей духовной силы, затерянной в мире. Ею можно было пожертвовать.

— Моя война не имеет конца, детектив. А твоя?

С кем же встречалась здесь Рауз, с человеком? С ангелом? Или с демоном?

Похоже, все едино.

— Кто-то из ваших скурвился, — сказал Сезалем. — За это она и погибла.

— Почти угадал, — ответил ангел. — Один из них ступил на стезю добра. Но, чтобы подняться, ему нужна была душа.

Тут ангел исчез, оставив кружиться в воздухе большое серое перо около фута длиной. Сезалем спрятал пистолет в кобуру, поймал не успевшее упасть перо и поплелся к машине.

Все четыре колеса были спущены, на шинах виднелись явные следы острых когтей. Сезалем обернулся и в глубине переулка увидел чернокожую девушку в луче света, она разговаривала с высоким, осыпанным драгоценностями демоном — Вилоногом?

Потом они исчезли.

Путь домой был долгим. Телефон он бросил в реку, чтобы тот, наконец, перестал звонить, за ним последовал и его полицейский жетон, но перо он сохранил.

— Насколько добро доброе? — спросил он у него.

Ответа не было.

Благодарности

Особая благодарность Кейт Рейгерт и сотрудникам Ulysses Press — Дороти Ламли, Мильту Томас, Элизабет Хардинг и остальным за их труд и за то, что проявили ангельское терпение в работе со следующими произведениями…

* * *

«Murder Mysteries» © Neil Gaiman 1992. Издано в Midnight Graffiti. Опубликовано с разрешения автора.

«The Houses of the Favored» © Joseph E. Lake, Jr. 2010.

«An Infestation of Angels» © Jane Yolen 1985. Издано в Isaac Asimov’s Science Fiction Magazine в ноябре 1985 г. Опубликовано с разрешения автора и его агента, Curtis Brown, Ltd.

«Second Journey of the Magus» © Ian R. MacLeod 2010. Издано с небольшими изменениями в Subterranean Online, зимой 2010 г. Опубликовано с разрешения автора.

«The Bowmen,» издано The Evening Mews, 29 сентября 1914 г.

«Okay, Магу» © Hugh В. Cave 1949. Издано в Liberty, в 1949 г. Опубликовано с разрешения наследников автора.

«Plague Angel» © Yvonne Navarro 2010.

«Scent of a Green Cathedral» © Joseph E. Lake, Jr. 2010.

«Snow Angels» © Sarah Pinborough 2009. Издано с небольшими изменениями в The British Fantasy Society Yearbook 2009. Опубликовано с разрешения автора.

«Nephilim» © Mark Samuels 2003. Издано с небольшими изменениями в Black Altars. Опубликовано с разрешения автора.

«Thy Spinning Wheel Compleat» © Chelsea Quinn Yarbro 2010.

«Old Mr. Boudreaux» © Lisa Tuttle 2007. Издано в Subterranean Magazine №. 7, в сентябре 2007 г. Опубликовано с разрешения автора.

«А Feast of Angels» © Joseph E. Lake, Jr. 2010.

«Transfiguration» © Richard Christian Matheson 2010.

«Evidence of Angels» © Graham Masterton 1995. Издано в 13 Again. Опубликовано с разрешения автора.

«Featherweight» © Robert Shearman 2010.

«Molly and the Angel» © Brain Stableford 1999. Издано (под названием «Francis Amery») в Interzone № 145, в июле 1999 г. Опубликовано с разрешения автора.

«S. D. Watkins, Painter of Portraits» © Steve Rasnic Tem 2010.

«Being Right» © Michael Marshall Smith 2003. Издано в More Tomorrow & Other Stories. Опубликовано с разрешения автора.

«Novus Ordo Angelorum» © Joseph E. Lake, Jr. 2010.

«Sariela; or, Spiritual Dysfunction and Counterangelic Longings: A Case Study in One Act» © Michael Bishop 1995. Издано с небольшими изменениями (под названием «Spiritual Dysfunction and Counterangelic Longings; or, Sariela: A Case Study in One Act») в Heaven Sent: 18 Glorious Tales of the Angels. Опубликовано с разрешения автора.

«With the Angels» © Ramsey Campbell 2010.

«Things I Didn’t Know My Father Knew» © Peter Crowther 2001. Издано в Past Imperfect. Опубликовано с разрешения автора.

«The Fold» © Conrad Williams 2010.

«Basileus» © 1983 Agberg, Ltd. Издано в The Best of Omni Science Fiction № 5. Опубликовано с разрешения автора.

«Beautiful Men» © Christopher Fowler 2010.

«Going Bad» © Joseph E. Lake, Jr. 2010.