Новая серия «Русичи» включает в себя труды дореволюционных и современных исследователей и ученых, занимающихся вопросами культуры, этнографии, истории России, русского фольклора, быта и обрядов. Ее открывает работа А. А. Коринфского «Народная Русь», впервые изданная в 1901 году в Москве, когда-то широко известная, но незаслуженно забытая в родном отечестве на многие десятилетия и, наконец, снова увидевшая свет. Богатый фактический материал, любовь к земле русской, к простому народу, к родному языку — все это не оставит читателя равнодушным.
К читателю
Дорогой читатель! У Вас в руках книга, которая открывает серию «Русичи», посвященную русской культуре. В серию войдут книги, написанные специально для нее известными современными исследователями, и это, наряду с широким тематическим и временным диапазоном ее, поможет Вам на уровне современного знания осмыслить развитие нашей культуры, по-новому взглянуть на уже известные явления, узнать неведомое ранее. Так, доктор исторических наук В.Я. Петрухин, автор одной из первых книг серии — «Начало этнокультурной истории Руси IX–XI веков» — увлекательно рассказывает, как на вспомогательной основе, в бурном процессе усвоения, преодоления или отвержения различных культурных явлений, идущих из Европы, византийского и тюркского Востока, складывалась яркая древнерусская культура, формировалось самосознание русичей. Комплексное исследование источников, относящихся к разным граням исторического знания, делает очень убедительными выводы автора, подчас неожиданные, но всегда — интересные.
Задуманная серия, конечно же, невозможна без работ дореволюционных авторов, занимавшихся традиционной культурой русского народа, — С. Максимова, М. Забелина и других. Одна из таких книг — перед вами.
«Народная Русь» была издана в 1901 г. в Москве и, может быть, еще сохранилась где-то в домашней библиотеке, собранной прадедом и чудом уцелевшей в катаклизмах нашего века. Эта книга — большая редкость в публичных библиотеках: она и подобная ей изымались из фондов (прочитав ее, Вы поймете — почему), а там, где все-таки уцелели, — порой не значились в читательских каталогах, их нельзя было заказать, а поскольку не было спроса, их отправляли в дальние хранилища, где они потихоньку приходили в негодность. Знали о них только специалисты, посвятившие свою жизнь и научные интересы народной культуре. Однако таких людей было немного, труды их издавались небольшими тиражами и зачастую пользовались спросом — увы! — не у нас, а за рубежом. Самих же исследователей еще совсем недавно могли упрекнуть, что работают они «для себя».
Наше время вернуло интерес к своим корням, к истокам. Вот уже и в детских садах, будто в дальней дали веков, соединяются те истоки — поют колядки и веснянки, слушают заповеди христианские. И очевидно сейчас, что те, кто в нелегких полевых экспедициях спешили зафиксировать исчезающий быт, обряды, верования, фольклор, осмысливали их, — работали для всех нас.
Кто мы, откуда идем — эти вопросы волновали русское общество и в прошлом веке, когда стала распадаться крестьянская община, хранительница традиций. Именно тогда и ученые, и просто неравнодушные люди обратились к изучению народной культуры. Имена некоторых из них уже широко известны, многих же еще предстоит узнать. В их числе и А.А. Коринфский.
Его «Народная Русь» — удивительно светлое, вдохновенное произведение, насыщенное огромным фактическим материалом. Яркий, образный язык, нежная любовь к народу русскому, к родной земле, уважение к народам другим, живущим в составе России, — не могут оставить равнодушным. Автор словно перекликается через века с тем русичем, который оставил нам слова, что звучат будто торжественное песнопение: «О светло-светлая и украсно украшенная Земля Русская! Многими красотами удивлена еси…»
Некоторые страницы «Народной Руси» читаются как стихотворение в прозе. И это неудивительно: А. Коринфский — автор стихотворений, когда-то известных всей читающей России, но незнакомых нам, — они попадали под пресловутое определение «искусство для искусства», а из произведений такого рода отбиралось для нашего чтения немногое. Между тем, в конце ХIХ-начале XX вв. голос А. Коринфского был слышим, стихи переводились на французский, английский и другие языки, на них писали музыку многие композиторы.
Его имя — Аполлон Аполлонович Коринфский — не псевдоним, а память о необычной судьбе первого носителя этой фамилии — деда поэта. Сын крестьянина-мордвина, родом из Арзамасского уезда (невольно вспоминаются могучие фигуры протопопа Аввакума и патриарха Никона), он бежал в Казань, как-то сумел поступить в гимназию, а по окончании ее — в Академию Художеств по классу архитектуры. Там он и отличился проектом, выполненным в коринфском стиле, за что, по распоряжению императора, получил соответствующую фамилию. Позже по городам Поволжья было построено по его проектам много зданий в любимом им стиле.
А.А. Коринфский родился в Симбирске 29 августа (10 сентября н. ст.) 1868 года, заниматься литературным трудом начал в поволжских газетах. В 1891 г. переехал в Петербург. Деятельность его многогранна: поэт, журналист, литературный критик, переводчик, этнограф, библиограф. Он печатался в нескольких десятках журналов, редактировал еженедельник «Север», был помощником редактора газеты «Правительственный вестник», считался душой поэтического кружка, сложившегося вокруг него и К. Случевского, писал историко-этнографические очерки, переводил Беранже, Кольдриджа, Мицкевича…
В декабре 1911 г. отмечался 25-летний юбилей его литературной деятельности, и вот что говорили ему друзья и почитатели: «Русское общество от мала до велика, русская интеллигенция и народ — все в наших песнях нашли и находят выражение своих чувств…» «Ваша нежная душа, незлобивое сердце, готовность всегда прийти на помощь ближнему вызвали ту любовь, которая собрала нас всех сюда, объединив в дружную семью…», «Чистый служитель искусства, хранитель заветов бессмертного Пушкина, прямой наследник Алексея Толстого и Льва Мея, Вы за четверть века неустанной работы внесли драгоценные вклады в сокровищницу родной литературы…»
Наследник А. Толстого и Л. Мея — ведущей темой его стихов стала древняя история и красота родного края. Названия поэтических сборников красноречивы: «Повести сердца», «Гимн красоте», «Бывальщины, сказания, картины и думы», «За далью веков», «В родном краю», «Песни о хлебе», «На ранней зорьке» (для детей), «В лучах мечты» и т. п. Поэт остро ощущал противоречивость своего времени и искал опору в гармонии природы и идеализируемом далеком прошлом:
«Воскрешая старую Русь с ее величавым эпосом, Вы являетесь то торжественным баяном, то веселым гусляром», — писали ему. И действительно:
Таков он и в «Народной Руси». Эта книга — не только народный месяцеслов, но и воспевание Земли Русской, ее полей, лесов, степей, а главное — ее народа. Детство и юность, зрелость и старость, будни и праздники, заботы, желания, мечты, представления о солнце, небе, земле, понятие правды, справедливости, добра, христианство и язычество — все основные грани крестьянского мира отразились в ней.
Автор ищет в глубокой древности объяснение многих народных представлений. И хотя в его взглядах заметно влияние А. Афанасьева, яркого представителя мифологической школы, собственные наблюдения Коринфского и основанные на них размышления глубоки и самостоятельны. Так, его заключения о роли Велеса в жизни наших предков-земледельцев нашли через много десятилетий подтверждение в работах таких известных ученых как В. Иванов и В. Топоров.
Необыкновенно богаты и интересны народные приметы о погоде, пословицы и поговорки, собранные А. Коринфским в Поволжье. На них ссылались авторы изданий, выходивших в начале века, немало их вошло в книгу «Круглый год», составленную А. Некрыловой и изданную несколько лет назад. Верится, что эти сокровища народной мудрости, жемчужины языка русского не уйдут из нашей памяти.
На торжестве 1911 года среди добрых слов в адрес юбиляра были и такие: «Вы еще сильны и бодры, на гуслях Ваших еще не порвалось ни одной струны и звенят они уверенно и громко. Пусть же звон их раздается на всю крещеную Русь еще много и много лет». Но многих лет — не было. В последней раз гусли прозвенели в годы первой мировой войны, тогда А. Коринфский обращался к героической истории славянских народов («Славянские бывальщины» — 1914 г. и «В тысячелетней борьбе за родину» — 1917 г.). Дальнейшее — неизвестность. Мы не знаем, как и где — на своей ли земле, воспетой им, или вдали от нее, в тоске по ней, — закончил дни свои правнук мордовского крестьянина, потомственный российский дворянин, труженик-литератор. Хочется надеяться, что не испытал унижения перед уходом в вечность тот, о ком сказали люди, знавшие его:
Когда-то, разочарованный существующим порядком, не жалующий капитализм, А. Коринфский в определенной мере разделял революционные настроения, за что после пожаров и крови 1905 года чувствовал себя виноватым. Он стал сторонником постепенных реформ и был убежден: «Где мира нет, там правды нет…» Это — выстраданное, это — и для нас.
Верится, что имя Аполлона Аполлоновича снова будут знать в родной стране, будут читать его книги, украсят его стихами детские хрестоматии. И мы рады вернуть «Народную Русь» Вам, дорогой читатель. Мы стремились сохранить дух того времени, когда книга впервые увидела свет, а потому без изменений оставили все авторские примечания, датировку по старому стилю (заметим только, что при переводе дат праздников на новый стиль нужно прибавить 13 дней, а датировок жизни лиц, названных в примечаниях, — 11 дней для XVIII века и 12 дней — для XIX-го). Сохранены и все особенности интонации автора, в том числе столь любимое им тире, которое здесь заставляет приостановиться, читать неспешно. В цитатах из сказаний, духовных стихов и т. д. оставлена орфография подлинника: пусть звучат они так, как тогда, когда слышал их и включал в свой сказ А.А. Коринфский — певец светлого простора и былинного народа русского…
А. Смирнова, доцент Смоленского педагогического института
Посвящается Алексею Сергеевичу Ермолову
Предисловие
Настоящая книга — плод более чем двадцатилетних наблюдений за современным бытом крестьянина-великоросса, дополненных сравнительным изучением всех ранее появившихся в печати материалов по русской и славянской этнографии.
Самостоятельные наблюдения сосредотачиваются преимущественно на нижегородско-самарском Поволжье (губерниях Нижегородской, Казанской, Симбирской, Самарской). Волгу я изъездил вдоль и поперек, на берегах ее провел детство, юность и раннюю молодость, поставившие меня лицом к лицу с народной жизнью, объявшей меня неотразимым дуновением самобытной поэзии ярких преданий прошлого.
С юношеских лет стали наполняться одна за другой мои записные тетради — то пословицами, поговорками и ходячими народными словами, то отрывками деревенских песен, то содержанием подслушанных сказок.
Часть этих тетрадей, к сожалению, утратилась бесследно; уцелевшие послужили мне поводом к написанию — во «Всемирной Иллюстрации», «Ниве», «Севере» и других журналах — первых (если и вошедших в настоящую книгу, то только в качестве материала) беглых заметок о русских простонародных суеверных обычаях, связанных с различными праздниками и временами года.
Семь лет тому назад у меня появилась мысль об изучении русского народоведения — с целью более подробной разработки накопившегося в тетрадях и в памяти материала. Близкому ознакомлению с богатой литературой этого вопроса, начиная с древних первоисточников и кончая новейшими исследованиями, я в немалой степени обязан предупредительной любезности, встреченной мною со стороны заведующего Русским Отделением Императорской Публичной Библиотеки — Владимира Петровича Ламбина. Достойная всякого уважения личность этого человека хорошо известна всем работникам пера, которым приходилось за последнее десятилетие пользоваться сокровищами, собранными в государственном книгохранилище.
В конце 1895 года был напечатан в фельетоне «Правительственного Вестника» первый мой очерк, посвященный бытописанию народной Руси; в 1896-м за ним последовало несколько новых, а с конца 1897-го по настоящее время они стали появляться периодически, постепенно слагаясь в нечто цельное; к 1899-му году созрел уже и общий план всего труда.
Бесчисленные перепечатки, которыми встречала столичная и провинциальная печать каждый, появлявшийся без всякой подписи, очерк, и переводы некоторых из них на французский и немецкий язык — служили для меня достаточным побуждением к написанию дальнейших, — причем зарождалась уже и мысль о приведении всего этого материала в известный порядок и об издании книги.
Внимание, совершенно неожиданно оказанное этнографическим фельетонам «Правительственного Вестника» Ее Императорским Высочеством Великой Княгиней Милицией Николаевной, пожелавшей узнать имя автора и запросившей особым отношением, через адъютанта Его Императорского Высочества Великого Князя Петра Николаевича., барона Стааль, редакцию газеты, «будут ли эти фельетоны изданы отдельной книжкой», укрепила меня в этой мысли, которая, однако, была еще далека от осуществления. Письма, полученные от Министра Земледелия и Государственных Имуществ А.С. Ермолова, оказавшегося постоянным читателем этих очерков-фельетонов и выразившего желание лично познакомиться с их автором, явились высокой наградой за мой безымянный труд. Ободряемый добрыми советами и благими пожеланиями столь осведомленного читателя, я и приступил к изданию этой книги.
Более полугода потребовалось на систематическую обработку напечатанных фельетонов, на дополнение их новыми очерками, также появившимися в «Правительственном Вестнике» благодаря исключительно сочувственному отношению главного редактора — Константина Константиновича Случевского, отведшего на столбцах газеты широкое поле замыслам автора.
Чем жива народная Русь — в смысле ее самобытности? На чем зиждятся незыблемые устои ее вековечных связей с древними, обожествлявшими природу, пращурами? Какими пережитками проявляется в современной жизни русского крестьянина неумирающая старина стародавняя? Где искать источники того неиссякаемого кладезя жизни, каким является могучее русское слово — запечатленное в сказаниях, песнях, пословицах и окруженных ими обычаях? Чем крепка бесконечная преемственность духа поколений народа-богатыря? Что дает свет и тепло жизни народа-пахаря? Что темнит-туманит и охватывает холодом эту подвижническую-трудовую жизнь, идущую своими заповедными путями-дорогами?
Вот семь вопросов, на которые я — по мере сил — пытался ответить в этой своей книге. Внешний мир, обступающий суеверную душу русского крестьянина, и внутреннее бытие этой детски-пытливой, умудренной многовековым жизненным опытом, стихийной души, — вот что я желал отразить с большей или меньшей полнотою на предлагаемых вниманию читателей страницах.
Приблизился ли я хоть сколько-нибудь к задуманной цели — судить не мне, а моим будущим читателям и критикам, за каждое существенное указание со стороны которых я буду искренне признателен.
Если только суждено увидеть свет следующим изданиям этой книги, являющейся вместе с «Бывальщинами» заветным трудом всей моей жизни, то я не премину воспользоваться всеми такими указаниями, чтобы устранить, по мере возможности, те ошибки и неточности, которые, несомненно, могут встретиться здесь, и пополнить допущенные теперь пробелы.
Жизнь русского пахаря красна праздниками: к ним приурочено и огромное большинство простонародных сказаний, поверий и обычаев. Потому-то в основу своих очерков я и положил эти «красные» дни, отведя месяцеслову («круглому году») народной Руси чуть ли не две трети своей работы. На общие вопросы жизни, отразившиеся в сказаниях русского народа, пришлась остальная треть (первые семь и десять последних очерков.)
Перечитав отпечатанные листы своей «Народной Руси», я считаю особенно приятным долгом посвятить эту книгу глубокопочитаемому Алексею Сергеевичу. Без его нравственной поддержки, без его драгоценных для меня писем, она если бы и увидела свет, то — в лучшем случае — только в отдаленном будущем.
9 декабря 1900 г., С.-Петербург.
Аполлон Коринфский
I
Мать-Сыра-Земля
Ничего нет для человека в жизни святее материнского чувства. Сын родной земли — живущий-кормящийся ее щедротами, русский народ-пахарь, дышащий одним дыханием с природою, исполнен к Матери-Сырой-Земле истинно сыновней любви и почтительности. Как пережившие не один, не два века сказания, так и чуть не вчера молвившиеся-сказавшиеся красные слова, облетающие из конца в конец неоглядный простор народной Руси, в один голос подтверждают это, ни на пядь не расходясь с бытом-укладом поздних потомков могучего богатыря Земли Русской Микулы-свет-Селяниновича, крестьянствовавшего на Святой Руси в старь стародавнюю.
Ветхозаветное слово, повествующее о создании человека «от персти земныя», не могло не придтись по мысли, не могло не прирасти к суеверному сердцу славянина-язычника, крестившегося в волнах Днепра-Словутича при Владимире Красном-Солнышке, князе стольнокиевском. В стихийной народной душе еще. и до наших дней не умирает живучее сознание вековечной связи с обожествляющейся супругою прабога Сварога, праматерью человечества, за которую слыла обнимаемая небом земля, сливающаяся с ним в едином плодотворящем таинстве.
«От земли взят, землей кормлюсь, в землю пойду!» — говорит хлебороб деревень русских, применяя запавшие в сердце слова Священного Писания к своему житейскому обиходу. «Кормилицей» зовет он землю, сторицей возвращающую ему засеянное в добрый час зерно, «матушкой родимою» величает. А это — слово великое в неумытных-прямодушных устах его. «Добра мать для своих детей, а земля — для всех людей!», «Мать-Сыра-Земля всех кормит, всех поит, всех одевает, всех своим теплом пригревает!», «Поклонись матушке-землице, наградит тебя сторицей!», «Как ни добр кто, а все не добрей Матери-Сырой-Земли: всяк приючает семью до гробовой доски, а земля приютит и мертвого!» — приговаривает народная молвь, подслушанная своими пытливыми калитами-собирателями. «Всякому человеку — и доброму, и худому — земля даст приют!», «Умру — похоронят, поверх земли не положат!», «Век живешь — маешься, бездомником скитаешься; умрешь — свой дом во сырой земле найдешь!», — добавляет к этой молви свои подсказанные горемычной жизнью поговорки беднота-голь, живущая (по ее смешливому прибаутку) «против неба, на земле, в непокрытой улице». Недаром выплывают из глубины моря народного и такие слова, как: «Нужна рыбе вода, птице вольная ширь поднебесная, а человеку — нет ничего нужнее, как Мать-Сыра-Земля, — умрет, и то в нее уйдет!», «Кому земля — мать родная, кому — родимая матушка, а кому и мачеха; да все, как время придет, и пасынка к сырой груди прижмет, не оттолкнет, не погубит — к себе возьмет, на вечные веки приголубит!», «Корми — как земля кормит; учи — как земля учит; люби — как земля любит!».
Немало ходит по людям в деревенской-посельской Руси всяких пословиц, поговорок, присловий и прибауток о том, как и чем питает своего пахаря земля-кормилица. Все это красное богатство слова сводится к действенной вере сердца народного, в которой отразилась простодушная мудрость многовекового опыта трудовой жизни под властью земли.
Великую честь воздает своей вековечной заботнице, своей доброй кормилице посельщина-деревенщина, вот уже не одно десятилетие припадающая к ее могучей груди. «Свят Дух живет на земле!» — говорит она, именуя святою и свою родную землю, именуючи-приговаривает: «На родной земле хоть умри, да с нее не сходи!», «На какой земле родился — там и Богу молись!». С благоговением смотрит русский пахарь на землю, молвит о ней только одну правду-истину, да и никому не советует обмолвливаться перед ней облыжным словом. «Не могу солгать, — земля слышит!», «На земле — правдой живи, тогда земля будет и твоим детям кормилицей!», «В земле деды- прадеды лежат, из земли всякое слово слышат!» — говорится еще и теперь во многих уголках светлорусского простора.
Терпелива Мать-Сыра-Земля: кого-чего она — могучая — на своей груди не держит! Но есть на белом Божьем свете и такие грехи тяжкие, которых, по народному слову, и она, терпеливая, не снесет: «Грех — греху рознь, с другим и сквозь землю провалишься!» Всем открывает любвеобильная кормилица хлебороба-пахаря свои материнские объятия, когда пробьет час смерти человеческой. Но темная сила, бродящая по свету на пагубу роду людскому, соблазняет иных людей и на такие черные дела, что умрет человек — его даже и земля не примет после смерти. К ним причисляет народное суеверие тех, кто, по его словам, спознается с нечистой силою, продавая ее душу христианскую — на всякое лихо другим людям. Твердо верит в это держащийся за землю православный люд.
Охватит, обступит отовсюду иного человека горе, не дает ему — горемыке — ни сна, ни отдыха, ни пути, ни прохода; смеется-потешается злосчастие над его убожеством, заслоняет от истомленных выплаканных глаз бедняка свет солнечный… Некуда деться пасынку жизни от своего горя горького! И вот — потеряв всякую надежду на счастливый исход жизни-борьбы — обращается он к последнему своему прибежищу. «Расступись ты, Мать-Земля-Сырая», — вырывается у него из глубины души тяжкий стон: «Расступись, родимая, открой мне двери царские во твои ли палаты вековечные!» Об этих «палатах» ходит на Святой Руси такой красный сказ, что и просторны-то они (всех людей приютят), и богаты-де (весь белый свет укупят), и все-то в них и богатые, и бедные — за одними столами сидят: пьют, едят, прохлаждаются, хлебосольными хозяевами не нахвалятся…
Добрый частокол можно было бы нагородить вокруг да около житья-бытья крестьянского из одних таких присловий о земле, как то и дело повторяющийся в деревенском обиходе: «Не роди, Мать-Сыра-Земля!» (вместо — «Не дай Бог!»), «Сквозь землю не провалился (от стыда)!», «Земли под собой не взвидел (от радости, а также — от страха)!» — о пропавшем бесследно, «Хоть из-под сырой земли достань, а вынь да положь!», «От меня и сквозь землю не уйдешь!», «Легче в землю лечь (чем это видеть)!» и т. п. «Не тужи по земле», — утешают бобыля смешливые краснословы, за крылатым словцом не лазящие в карман, походя его налету подхватывающие: «Саженку вдоль, полсаженки поперек, и будет с нас!» (о могиле). Записаны кладоискателями живого великорусского языка и такие слова, связанные с землею, как: «Выросло дерево от земли до неба. На том дереве двенадцать стручков; на каждом стручке по четыре кошеля, в каждом кошеле по семи яиц, а седьмое красное!» Загадает мужик такую загадку да сам-простота — тут же и разгадывает: «Дерево-год, сучки-месяцы, кошели-недели, семь яиц — семь дней, седьмой день — красен-праздничек, воскресеньице!». Повторяет народная Русь и такие загадки о земле, как: «Меня бьют, колотят, ворочают и режут; я все терплю и всем добром плачу!» (в Псковской губернии), «Что на свете сытней всего?» (в Самарской губернии), «Аще, аще, что ни есть в свете слаще?» (там же).
Земля — общая родина счастливых и несчастных, богатых и бедных. «Не по небу и богач ступает, не под землей живет и нищий-убогий!» — гласит убеленное сединами пережитых веков простонародное слово. «Сверху — небо, снизу — земля, а с боков ничего нет. Хорош белый свет: хоть жарко, да ветерком обдувает!» — приговаривает, прибаутки ладит словоохотливая деревня: «Небо в тумане — и земля в обмане, и пусто в кармане!», «Солнышко-ведерышко красной девицей по синему небу ходит, а все на землю глаз наводит!», «На что далеко с земли до неба, а как стукнет в небе гром — у нас все слышно!»
В могучей семье древнерусских былинных богатырей есть двое, все подвиги которых непосредственно связаны с землею, вековечной кормилицей народа-пахаря. Это — Святогор, старейший изо всей дружины богатырской, да Микула Селянинович — богатырь-оратай.
О первом из них дошло до нас несколько былин, каждая из которых выставляет его представителем чудовищно могучей стихийной силы, не имеющей прямого применения, ищущей и не находящей его во всем окружающем — ни среди природы, ни среди населяющих последнюю существ. Это — мученик своей собственной силы. Грузно богатырю от нее, что от тяжкого бремени. Бродит у могучего силушка по жилочкам, жжет огнем, горячит жарким пламенем бурливую кровь, просится на волю вольную; и нет ей-неуемной — пути-выхода из тела богатырского. Заключена она в нем — что в душной темнице, за семью дверями дубовыми, за семью железными засовами… И хотел бы Святогор-богатырь свою полонянку на волюшку выпустить, да не может; и охота ему поработать ей дать, да не над чем: не с кем старшему из богатырей русских помериться-побрататися силой-моченькой. Все богатыри-побратимы, все несут верой-правдою службу родине; одному ему нечем порадеть Земле Русской! Тяжко могучему, обида горькая берет его за сердце. А силы — все прибывает день ото дня, все могутнеет она — что ни час прошел на белом свете… Да и не одному Святогору невмоготу тяжко от своей силы становится, грузно от Святогоровой и самой Матери-Сырой-Земле. «По моей ли да по силе богатырской кабы державу мне найти, всю землю поднял бы!» — молвил богатырь, похваляючись. Облетела похвальба словом крылатым всю Святую Русь — от моря до моря… Поехал на матером коне Святогор, едет не на прогулку-поездочку богатырскую, не с лихим врагом на ратный бой снарядился: выехал-едет тягу-державу земную искать. «Едет шагом Святогор-богатырь, ростом выше дерева стоячего, головою в небо упирается, едет — сам подремывает сидючи»… Мать-Сыра-Земля под копытами богатырского матерого коня дрожмя-дрожит; держит путь он к горам высоким каменным, к ущельям да расселинам, — дорога там верней-надежнее!.. И все грузней ему от силушки: храпит под богатырем добрый конь, того и смотри — наземь замертво грянется… Долго ли, коротко ли ехал Святогор, доехал богатырь до горы невиданной: крутая гора — что стена, кругом — падь бездонная… Огляделся старшой над богатырями русскими, видит: перед ним брошена на горе переметная сумка малая. «А не в ней ли тяга-держава земная лежит?» — Смеется сердце богатырское. Ухмыльнулся Святогор в густую, что дремучий лес, бороду, — слез с коня, спешился, бьет поклон Матери-Сырой-Земле, хочет сумку поднять. Диво дивное, чудо чудное: не поднять богатырю малой сумки переметной. Как ни бился, так и не мог оторвать он сумку малую, — а и грузно же было богатырю от своей силушки!.. Да еще тяжелее было от нее самой земле: где стоял, там вместе с сумкой Святогор и в землю «угряз». Насмеялась судьба над его похвальбой смелою… И разошлась Святогорова мочь-силушка от той ли каменной горы по всей земле православной; и бродит она под каждой пядью земной вплоть до наших дней, появляючись на белый Божий свет ненадолго в стихийной силе народной, порождающей людей богатырски мощного духа.
Другая былина отправляет Святогора искать той же тяги земной — в поле чистое, в степь широкую… И видит богатырь впереди себя прохожего с малою сумочкой переметною… «Едет рысью, все прохожий идет впереди; во всю прыть не может он догнать прохожего». Окликает его Святогор богатырским зычным голосом… Остановился прохожий — «с плеч на землю сбросил сумочку»… Едет к нему могучий, «наезжает на эту сумочку, своей плеточкой сумочку прощупывает — как урослая, та сумочка не тронется»… «Перстом с коня потрогивал, с коня рукой потягивал, — не сворохнется та сумка, не шелохнется»… Слез богатырь с коня, обеими руками за сумку взялся, во всю силу богатырскую натужился, — с натуги кровь из глаз пошла. «А поднял сумку он всего на волос, по колено сам в сыру землю угряз!» Прохожий то был не простой подорожный человек, а богатырь-оратай Микула Селянинович; а в сумке-то и нес пахарь-оратаюшко тягу земную… Оседлая сила богатыря-земледельца оказалась куда могучее кочевой — Святогоровой, хоть и не было от нее грузно ни самому Микуле, ни Матери его Сырой-Земле…
Недаром русский народ исстари веков слыл народом-пахарем, самым могущественным из созданных его вековыми сказаниями богатырей и является оратай Микула Селянинович: волей-неволею уступает ему по силе даже сам Святогор. Представитель верной народу земли-кормилицы, может быть, и не знал пословицы — «Держись за землю, трава — обманет!», но оправдывает ее всеми своими мужицкими подвигами. Подвизается Микула во чистом поле, свою соловенькую лошадку — знай понукает, с края в край бороздочку отваливает, корни сохой выворачивает — крестьянствует, приготовляя, с Божьей помощью, распаханную-засеянную ниву-новь новым поколением народа-землепашца, все свои надежды-чаяния возлагающего на поливаемую трудовым потом землю. В могучем своей простотой богатыре-оратае народная Русь воплотила саму себя. Поэзия крестьянского труда, с незапямятных пор питающего население необъятной страны, — вся налицо в былине о Микуле Селяниновиче. С непокрытой головою, с расстегнутым воротом — с душой нараспашку, в самодельных лаптях виден этот могучий сын могучего народа посреди безграничного простора людей, убегающих в неоглядную даль, увлекающих за собой взоры… Ветер, свободно гуляя по широкому полю, налетает на него, треплет густые пряди русых кудрей добра молодца, обвевает холодком его открытую, пышащую зноем, могучую грудь. Налетай сама буря грозная, — не только не свалить с крепких ног, а даже и не покачнуть ей богатыря Микулу. Вера в свое вечное, в свое святое призвание — в сердце его: сила, несокрушимая сила — в мускулистых железных руках пахаря. Нет у Микулы ни меча булатного, нет ни лука скорострельного у Селяниновича, ни острого копья мурзамецкого: силен он сам собой да своей сохой крестьянскою… «А у пахаря сошка кленовенька, сошники в той сошке булатные, захлестнуты гужечки шелковеньки, а кобыла в сошке соловенька»… Такими словами любовно говорит былина о нем, повествуя о встрече его с мудрейшим из богатырей — Вольгою-свет-Святославичем, поехавшим с хороброй дружиною «по селам-городам за получкою, с мужиков выбирать дани-выходы»… Зовет Воль-га Микулу ехать с собой во товарищах. Поехал Селянинович. Много ли, мало ли отъехали, — вспомнил он, что «не ладно в бороздочке свою сошку оставил неубранну»… Посылает Вольга, по Микулиной просьбе, десять молодцев — «сошку с земельки повыдернуть, с сошников землю повытряхнуть, бросить сошку за ракитов куст». Не только эти, а и другие, десять, а и вся дружина Вольги, не могли сделать этого, — словно вросла соха в землю, точно не земля, а железо, на ниве у Микулы: «только сошку за обжи вокруг вертят, а не могут с земли сошку выдернуть»… Пришлось самому богатырю-оратаюшке вернуться на полосу недопаханную: «одной ручкой бросил он сошку за ракитов куст»… Держит к нему слово, спрашивает пахаря вздивовавшийся Вольга: «А и как тя, мужик, звать по имени, — величать тебя как по отчеству?» Богатырь отвечает Святославичу со всей свойственною народной речи картинностью: «А я ржи напашу, во скирды сложу, домой выволоку, дома выволочу да и пива сварю, мужиков сзову; и начнут мужики тут покликивать: — Гой, Микула-свет, ты Микулушка, свет-Микулушка да Селянинович!» По той былине, где крестьянствующий богатырь встречается со Святогором, он на такой же вопрос со стороны последнего отвечает более коротко: «Я
— Микула, мужик я Селянинович! Я — Микула, меня любит Мать-Сыра-Земля!» В этих словах еще ярче встает из-за темной дали веков светлый образ могучего оратая Земли Русской.
В известном народном стихе о «Голубиной Книге», еще и теперь распеваемом убогими певцами каликами перехожими, собраны — по мнению Безсонова[1] — «правила и решения на все важнейшие стороны древних воззрений». В этом стихе, отразившем в своем словесном зеркале заветные взгляды родной старины чуть ли не на все существующее в мире, задается, между прочим, вопрос: «Которая земля всем землям мати?» — «Свято-Русь-земля всем землям мати!» — следует ответ. — «Почему же Свято-Русь-земля всем землям мати?» — не удовлетворяется полученным ответом пытливый дух спрашивающего. — «А в ней много люду христианскаго, они веруют веру крещеную, крещеную-богомольную, самому Христу, Царю небесному, Его Матери Владычице, Владычице Богородице; на ней стоят церкви апостольския, богомольныя, преосвященныя, они молятся Богу распятому…» — следует пояснение. От речи о том, какая земля «всем землям мати», вопрошающий переходит — за доброй дюжиной попутных вопросов — к такому: «На чем же у нас основалася Мать-Сыра-Земля?» — «Основалася на трех рыбинах», — не скупится на слова простодушная народная мудрость:
Ответ доходит до самой, что называется, подноготной мироздания: «Стоит Кит-рыба не сворохнетца, — когда ж Кит-рыба потронетца, потронетца — восколыхнетца, тогда белый свет наш покончитца: ах, Кит-рыбина разыграитца, все сине море восколыхнитца, сыра мать-земля вся вздрогонитца, увесь мир-народ приужаснитца: тады буде время опоследняя»…
Наиболее верное объяснение этому ответу дает А.Н.Афанасьев[2] «Земля покоится на воде, якоже на блюде, простерта силою всеблагого Бога», — приводит он слова одного из забытых памятников народной старины. Эта «вода» — небесный воздушный океан, в котором тучи-водохранительницы представляются какими-то громаднейшими рыбами. «Кит-рыба — всем рыбам мати!» — гласит «Голубиная книга». А потому-то тучи-рыбы переименовались в китов, принявших — по воле воображения не видывавшего этих «рыб» пахаря — на свои спины «всю подселенную, всю подсолнечну». Иные утверждают, — говорит пытливый исследователь поэтических воззрений славян на природу, — что исстари подпорою природы служили четыре кита, но один из них умер. Когда же перемрут и остальные три, в то время наступит кончина мира. Землетрясение — в глазах пахаря, задумавшегося над основами мироздания — не что иное, как осколки шума, производимого китами, поворочивающимися с бока на бок. По уверению памятливых, особенно ревниво оберегающих дедовские предания сказателей, в старину было даже не три-четыре, а семь китов, подставлявших свои спины для земли. Когда отяжелела она от незамолимых грехов человеческих, ушли четыре кита «в пучину эфиопскую». Во дни Ноя все киты покинули свое место, отчего, — говорят дошедшие до простонародного умозрения сведующие люди, — и произошел всемирный потоп.
По другим — родственным с индийскими — сказаниям, земля стоит не на китах, а на слонах. Их тоже было в древние времена больше, а не три, как теперь, да состарились они — повымерли. «До сих пор Мать-Сыра-Земля изрыгает их кости!» — говорят в народе по тем местам, где находят кости допотопного мамонта. Есть и такое представление об устоях земли, что держится она не на китах и не на слонах, а на громадных столбах. «Пошатнется который-нибудь из столбов, вот и трясение земли!» — думает убежденный в этом люд. В отреченной (апокрифической) рукописи «Свиток божественных книг» сказано, что Творец основал хрустальное небо на семидесяти тьмах тысяч железных столбов. «Да, вижю, где прилежит небо к земли, якож глаголют книгы, яко на столпех железных стоит небо»… — читается в сказании о Макаре Римском. В простонародных заговорах то и дело встречаются такие выражения, как: «Есть океан-море железное, на том море есть столб медный…» и т. п. По свидетельству митрополита московского Иннокентия[3], просветителя алеутов, у этих инородцев также существует поверье, что мир держится на одном огромном столбе. Но в народной Руси эти последние сказания распространены несравненно меньше, чем особенно пришедшееся ей по мысли первое — о китах.
Дошла до наших дней в различных списках сербско-болгарская рукопись XV-гo века, в которой находится неопровержимое подтверждение того, что всем славянским народам родственны приблизительно одни и те же древние сказания о миросозидании. «Да скажи ми: що дрьжит землю?» — задается вопрос в этой рукописи. «Вода висока!» — следует за ним ответ. «Да що дрьжит воду?» — «Камень плосень вельми!» — «Да що дрьжит камень?» — «Камень дрьжит 4 китове златы!» — «Да що дрьжит китове златы?» — «Река огньнная!» — «Да що дрьжит того огня?» — «Друга огнь, еже есть пожечь, того огня 2 части!» — «Да що дрьжит того огня?» — «Дубь железны, еже есть прьвопосаждень, отвъсего же корение на силе божией стоить!» И дуб, и огненная река, и камень — все это является древнейшим олицетворением громоносных туч небесных.
Сохранившиеся памятники отреченной народной письменности отводят немало места особо важному в глазах пытливого русского народа вопросу о том: на чем держится Мать-Сыра-Земля. В «Беседе трех святителей» говорится, например, что земля плывет на волнах необъятно-великого моря и основана на трех больших да на тридцати малых китах. Малые киты прикрывают «тридцать оконец морских». Вокруг всего моря великого — «железное столпие» поставлено. «Емлют те киты десятую часть райскаго благоухания, и от того сыти бывают»… По иному, занесенному в «Соловецкий сборник» разносказу этой «Беседы»: «В огненном море живет великорыбие — огнеродный кит — змей Елеафам, на коем земля основана. Из уст его исходят громы пламеннаго огня, яко стрелено дело; «з ноздрей его исходит дух, яко ветр бурный, воздымающий огнь геенский»… Ког-да «восколеблется кит-змей», тогда и настанет светопреставление… Всемирный потоп, по старинному сказанию о Мефодии Патарском[4], произошел оттого, что повелел господь отойти тридцати малым китам от своих мест, и — «пойде вода в си оконцы на землю иже оступиша киты»… Отреченная письменность является, по мнению Афанасьева, Буслаева[5] и других знатоков ее, прямым отражением простонародных изустных сказаний, а отнюдь не этим последним дала пищу книга. Родственная связь изустных сказаний у всех, даже и поставленных в самые разносторонние условия исторической жизни народов, свидетельствует о том же, о чем говорят и научные исследования: об одном месте их первобытной жизни. Так, например, предание о китах поддерживающих землю, существует даже у японцев: «Опять ворочается кит под нашей землею!» — говорят они, когда — в недобрый час — случается землетрясение.
По всем уголкам светлорусского простора ходит, опираясь на слабеющую память вымирающих певцов-сказателей, духовный стих, именующийся то «Списками Ерусалимскими», то «Свитком («Листом») Ерусалимским», то «Списком ерусалимского знамения», то «Сказанием («Притчею») о Свитке». Вымрут сказатели, перелетающие — что птицы Божий — из конца в конец Земли Русской, но будут живы их сказания, сбереженные от напрасной смерти в сокровищницах собирателей словесного богатства народного. «Свиток Ерусалимский» во всех своих разносказах-разнопевах приходится сродни «Голубиной книге». Он «упал во святом гряде Ирасулимове, в третим году воскресению Христову, из седьмова неба» — в камне: «камень ни огнян, ни стюден, ширины об аршине, тяготы яму несповедать никому»… К этому камню съехались, — гласит сказание, — цари, патриархи, игумны, священники и все другие христиане православные. Служились-пелись над неведомым камнем молебны три дня и три ночи. И распался камень на две половины, и выпал из камня свиток, почитаемый во многих местах за «послание Господа Бога нашего Иисуса Христа». В этом послании грешники и праведники предупреждаются о том, что «время Божие приближается, слово Божие скончивается». В целом ряде воззваний к «чадам Божиим» указываются наказания за людское нечестие. Самою тяжкой карою является бесплодие земли-кормилицы живущего, трудящегося и умирающего на ней русского пахаря.
Вдовство-сиротство земли тяжелей всего для ее детей, поздних потомков богатыря-крестьянина. Да и как же не быть этой тяготе, если в том же, записанном П.П.Якушкиным[6] списке «Свитка Ерусалимского» прямо говорится, что от нее создано тело человеческое («очи от солнца, разум от Святаго Духа»), и что у всех чад Божиих:
Мать-Сыра-Земля представлялась воображению обожествлявшего природу славянина-язычника живым человекоподобным существом. Травы, цветы, кустарники и деревья, поднимавшиеся на ее могучем теле, казались ему пышными волосами; каменные скалы принимал он за кости, цепкие корни деревьев заменяли жилы, кровью земли была сочившаяся из ее недр вода. «Земля сотворена, яко человек», — повторяется об этом, в несколько измененном виде, в одном из позднейших летописных памятников: «камение яко тело имать, вместо костей корение имать, вместо жил — древеса и травы, вместо власов былие, вместо крови — воды»… Рождавшая все плоды земные богиня плодородия испытывала, по народному слову, не одно счастливое чувство материнства. Мучимая жаждою — она пила струившуюся с разверзавшихся над ее лоном небес дождевую воду, содрогалась от испуга при землетрясениях, чутким сном засыпала при наступлении зимней стужи, прикрываясь от нее лебяжьим покровом снегов; вместе с приходом весны, с первым пригревом зачуявшего весну солнышком, пробуждалась она — могучая — к новой плодотворящей жизни, на радость всему живому миру, воскресшему от своих зимних страхов при первом весеннем вздохе земли. Ходит и в наши дни цветистая-красная молва о том, что и теперь есть чуткие к вещим голосам природы, достойные ее откровения люди, слышащие эти чудодейные вздохи, с каждым из которых врывается в жаждущую тепла и света жизнь вселенной могучая волна творчества.
Против благоговейного почитания Матери-Сырой-Земли, сохранившегося и до наших дней в виде яркого пережитка древнеязыческого его обожествления, восставали еще в XV–XVI столетиях строгие поборники буквы заветов Православия, громя в церковных стенах народное суеверие. Но ни грозные обличения, ни время — со всей его беспощадностью — не искоренили этого предания далеких дней, затонувших во мраке веков, отошедших в бездонные глубины прошлого-стародавнего. Кто не почитает земли-кормилицы, тому она, по словам народа-пахаря, не даст хлеба — не то что досыта, а и впроголодь. Кто сыновним поклоном очестливым не поклонится Матери-Сырой-Земле, выходя впервые по весне в зачерневшееся проталинами поле, — на гроб того она наляжет не пухом лебяжьим, а тяжелым камнем. Кто не захватит в чужеземный путь горсть родной земли, — тому никогда больше не увидеть родины. Больные, мучимые «лихоманками» — лихими сестрами, выходят в поле чистое, бьют поклоны на все четыре стороны света белого, причитаючи: «Прости, сторона, Мать-Сыра-Земля!» Болящие «порчею» падают наземь на перекрестках дорог, прося Мать-Сырую-Землю снять напущенную лихим человеком болесть. «Чем ушибся, тем и лечись!» — говорит народная Русь. И вот — советуют знающие старые люди выносить тех, кто ушибся-разбился, на то самое место, где приключалась такая беда, и молить землю о прощении. «Нивка, нивка! Отдай мою силку! Я тебя жала, силу наземь роняла!» — выкликают во многих местах поволжской Руси жницы-бабы, катаясь по земле, вполне уверенные, что, припав к ней, вернут все пролитое трудовым потом засилье. Земля и сама по себе почитается в народе лечебным средством: ею, смоченною в слюне, — знахари заживляют раны, останавливают кровь, а также прикладывают ее к больной голове. «Как здорова земля, — говорится при этом, — так бы и моя голова была здорова!» и т. д. «Мать-Сыра-Земля! Уйми ты всяку гадину нечистую от приворота и лихова дела!» — произносится где-то еще и теперь при первом выгоне скота на весенний подножный корм. В старину при этом выливалась наземь кубышка масла — как бы для умилостивления земли этой жертвою. «Мать-Сыра-Земля! Утоли ты все ветры полуденные со напастью, уйми пески сыпучие со метелью!» — продолжался после этого памятуемый местами и теперь благоговейный причет-заговор.
Было время на Руси, когда при тяжбах о чересполосных владениях — вместо нынешней присяги — в обычай было ходить по меже с куском вырезанного на спорном поле дерна на голове. Это было равносильно лучшему доказательству законных прав тяжущегося. Еще в древнеславянском переводе «Слова Григория Богослова»[7] — переводе, сделанном в XI-м столетии — встречается такая самовольная вставка переводчика: «Ов же дьрьн вскроущь на главе покладая присягу творить»… В писцовых книгах Сольвычегодского монастыря значится: «И в том им дан суд, и с суда учинена вера, и ответчик Окинфенко дал истцу Олешке на душу. И Олешка, положа земли себе на голову, отвел той пожне межу»… Много можно было бы найти подобных свидетельств о земляной присяге и в других исторических памятниках древней Руси. В XVI-м веке эта присяга была заменена хождением по спорной меже с иконою Богоматери на голове.
Клятва над землею сохранилась в народе и до сих пор по захолустным деревням, лежащим в стороне от городов. «Пусть прикроет меня Мать-Сыра-Земля навеки!» — произносит клянущийся, правою рукой осеняясь крестным знамением, а в левой держа ком земли. Братающиеся на жизнь и на смерть, давая обоюдные клятвы в неразрывной дружбе, иногда не только меняются крестами-тельниками, а и вручают друг другу по горсти земли. Эта последняя хранится ими потом зашитою в ладанку и носится на шее, — чему придается особое таинственное значение. Старые, истово придерживающиеся дедовских заветов люди уверяют, что, если собирать на семи утренних зорьках по горсти земли с семи могил заведомо добрых покойников, — то эта земля будет спасать собравшего ее от всяких бед-напастий. Другие знающие всю подноготную старики дают совет беречь с этой целью на божнице, за образом Всех Скорбящих Радости, щепоть земли, взятую из-под сохи на первой весенней борозде. В стародавние годы находились и такие ведуны-знахари, что умели гадать по горсти земли, взятой из-под левой ноги желающего узнать свою судьбу. «Вынуть след» у человека считается повсеместно еще и теперь самым недобрым умыслом. Нашептать, умеючи, над этим вынутым следом — значит, по старинному поверию, связать волю того, чей след, я по рукам, и по ногам. Суеверная деревня боится этого пуще огня. «Матушка-кормилица, сырая земля родимая!» — отчитывается она от такой напасти: «Укрой меня, раба Божия (имярек), от призора лютаго, от всякаго лиха нечаянная. Защити меня от глаза недобраго, от языка злобнаго, от навета бесовскаго. Слово мое крепко, как железо. Семью печатями оно к тебе, кормилица Мать-Сыра-Земля, припечатано — на многие дни, на долгие годы, на всею на жизнь вековечную!..»
Как и в седые, затерявшиеся в позабытом былом времена, готова припасть к могучей земной груди народная Русь с голосистым причетом вроде древнего:
Мать-Сыра-Земля растит-питает хлеб насущный на благо народное; унимает она «ветры полунощные со тучами», удерживает «морозы со мятелями», «поглощает нечистыя силы в бездны кипучия». До скончания веков останется она все той же матерью для живущего на ней и ею народа, своим внукам-правнукам заповедывающего одну великую нерушимую заповедь: о неизменном и неуклонном сыновнем почитании ее.
И крепко держится священная Русь этой священной для нее заповеди, глубоко запавшей в ее стихийное сердце, открытое всему доброму и светлому — несмотря на свою кажущуюся темноту. Светит в его потемках Тихий Свет беззаветной любви и «неумытной» правды, которых не укупить ни за какие сокровища.
Чем ближе к земле-кормилице, чем теснее жмется к ее груди сын деревни и полей, — тем ярче расцветают в его жизни эти неоценимые цветы сердца. Благословение Божие осеняет незримыми крылами трудовой подвиг земледельца — по преданию, идущему из далекой дали веков к рубежу наших дней. И не отходит это благословение, — гласит родная старина стародавняя, — от верных заветам праведного труда ни на шаг во всей их жизни.
О каком бы сказании ни вспомнить, какое бы слово о кормилице народа-пахаря ни услышать, на какой бы связанной с Матерью-Сырою-Землею обычай седой старины ни натолкнуться, — все они могут служить подтверждением выраженному народом-сказателем в ярких своей образностью словах записанного П.В.Киреевским[8] старинного стиха духовного:
Как траве-мураве не вырасти без горсти земли, как не красоваться цветку на камне — так и русскому народу не крестьянствовать на белом свете без родимой земли-кормилицы. Как без пахаря хозяина и добрая земля горькая сирота — так и он без земли — что без живой души в своем богатырском теле.
II
Хлеб насущный
«Хлеб — дар Божий», — говорит русский народ и относится с вполне понятным благоговением к этому спасающему его от голодной смерти дару, составляющему почти единственное его богатство. Немалым грехом считается в народной Руси уронить на пол и не поднять хотя бы одну крошку хлеба; еще больший — растоптать эту крошку ногами. Благоговейное чувство удваивается в этом случае и сознанием того тяжкого, страдного труда, каким добывает народ-пахарь каждую малую крошку, а также и воспоминаниями о тех тревогах-заботах, с которыми неразлучно ожидание урожая.
Вековечна дума крестьянина о хлебе. Думами об урожае окружены все сельские праздники. В большинстве простонародных примет, поверий, обычаев и сказаний слышится явственный отголосок этих чутких заповедных дум, пускающих ростки еще до засева зерна, колосящихся вместе с выбегающими на свет Божий из сердца Матери-Сырой-Земли всходами, зацветающих — при взгляде на первый выметнувшийся колос. Нет конца этим думкам-думушкам: что ни день — растут они, гонят сон от усталых очей пахаря, приводят к его жесткому изголовью тревогу за тревогою. Этими думами засеяна вся жизнь мужика-деревенщины — что твое поле чистое. Зовет народная песня вернуться на белый свет весну — молит-заклинает ее, чтобы пришла она — красная — «со светлою радостью, с великою милостью: с колосом тяжелым, с корнем глубоким, с хлебами обильными». Идет пахарь, а дума — впереди него, дорогу хлеборобу торит; за одной думкой другие перебегают тореный путь, самодельными лаптями проложенный, трудовым потом политый. Глянет пахарь на ясное небо, — в тот же миг закопошится у него на сердце думушка: пошлет ли Господь дождичка вовремя. Дождь — дождю рознь: один хлеб растит, а другой хлебогноем прозывается. Кропит дождь небо, поит — тороватое — жаждущую землю-кормилицу, а у мужика опять думка: пригреет ли его полосыньку красное солнышко в пору-благовременье. Набегут облака, сгустятся-зачернеют тучи, повиснут над хлебородной нивою, — смотрит честной деревенский люд, смотрит — крестится, Бога молит: чтобы не разразились тучи градом, не выбило бы хлебушка богоданного на корню. На земле пахарь живет, землею кормится, с ее дыханием каждый вздох его сливается. Сколько безысходного горя горького слышится, например, в словах такой — относимой некоторыми собирателями к разряду «плясовых» — песни бобыля-бездомника, оторванного мачехою-жизнью от земли:
Думает-гадает о хлебе-урожае народная Русь и весной теплою, и знойным летом, и осенью ненастною; нет ей, кормящейся трудами рук своих, покою от думы и в зимнюю пору студеную, — когда дремлет зябкое зерно в закованной морозом земле, принакрытой парчой снегов сребротканною. На роду написано мужику — и умереть с этою же недремлющей думою в сердце.
В стародавние годы, не озаренные светом веры Христовой, хлеб являлся для русского народа, да и вообще для всех славян-земледельцев, даром обожествлявшихся Земли и Неба. Эта могущественная чета возлагала на себя заботу о зарождении хлеба насущного для народа-землепашца, из года в год обновляясь в своем плодоносящем слиянии друг с другом. Обнимая землю со всех сторон, Небо орошает ее животворным дождем, пригревает ее лучами солнечными: и отвечает Мать-Сыра-Земля на эти ласки всякими плодами земными. Что ни новая весна — то и новое проявление бессмертной любви богов-праотцов представало пытливому взору пращуров народа-пахаря.
Позднейшие времена славянского язычества перенесли понятие о небе (Свароге) на Святовида (Световита), отождествленного с первым, но принявшего в суеверном народном представлении более определенный облик. По свидетельству летописца, в древней Арконе[9] существовал главный храм этого бога, куда стекались на поклонение паломники изо всех земель славянских. Здесь стоял идол Святовида; и был этот идол выше роста человеческого, было у него четыре бородатых головы, обращенных в четыре стороны света белого. В правой руке находился у него турий рог с вином. Обок лежало освященное седло Святовидово, у пояса висел его меч-кладенец. При храме содержался посвященный богу богов славянских белый конь. К Святовиду обращались жрецы с молитвами о плодородии; по его турьему рогу было в обычае гадать об урожае. Налитое в рог вино являлось олицетворением плодородного дождя. Сохранились на Руси предания и о других олицетворениях земного плодородия — о Даждьбоге милостивом да ласковом, о Перуне — объединявшем в себе милость с грозной силою, бога-плодоносителя — с богом-громовником. Позднее передал пахарь-язычник первое свойство повелителя громов небесных Светлояру (он же — Ярило и Яр-Хмель).
Озарились тонувшие во тьме дебри языческой Руси лучезарной зарею христианства; шли годы, из годов слагались века. И вот — потускнели облики древних богов; перенесло живучее народное суеверие приурочивавшиеся им свойства на святых угодников Божиих. Зазвучали в крылатом народном слове некогда чуждые русскому сердцу, но с течением времени сроднившиеся с ним, как бы приросшие к нему, имена новых, более надежных, заступников народа-земледельца, отовсюду охваченного грозными объятиями природы: Илья-пророк, Никола-милостивый, Петр и Павел, Власий и другие. Исчезла с течением времени, изгладилась в народе даже самая память о древнеязыческих, вызванных из окружающей природы богах. Не сам русский народ дошел до искусства пахать-засевать землю: научили его этому, — если верить его старым сказаниям, — небесные покровители. «Ей, в поле, поле, в чистейком поле», — поется, например, в одной подслушанной исследователями-собирателями словесной старины малороссийской песне: «Там же мий оре золотым плужок, а за тим плужком ходит сам Господь; ему погоняет та святый Петро; Матенка Божя семена носит, насенечко носит, пана Бога просит: — Зароди, Божейку, яру пшеничейку, яру пшеничейку и ярейке житце! Буде там стебевце саме тростове; будут колосойки, як былинойки, будут копойки, як звездойки; будут стогойки, як горой-ки; сберутся возойки, як чорны хмаройки!..»
Десятки, сотни сказаний ходят по Святой Руси, ходят, клюками о сырую землю опираются, походя — о божественных пахарях речь ведут, цветами воображения приукрашенную. Падают эти яркие, не блекнущие от дыхания времени цветы, осыпаются лепестками их на тучную ниву народную, — русскому сердцу о стародавней старине живую весть подают.
Отвела старина-матушка «Домовому» избы-дворы крестьянские; схоронила она от смерти неминучей во темном лесу во дремучем «Лесовика», лесного хозяина; пустила, седая, по лугам зеленым гулять «Лугового»; живет, по суеверному воображению народа, до сих пор в каждой реке «Водяной», со всем подвластным ему русальим народом. Что ни шаг ступит мужик-простота, — то на вещего духа натолкнется. Жив для него и в каждом поле древний «Полевик» («Полевой»); величают последнего во многих местах, кроме того, и «житным дедом». Идет пахарь полем, на зеленые всходы не налюбуется… «Уроди, Боже, всякаго жита по полному закрому на весь крещеный мир!» — молитвенно шепчет он; а сам озирается: не видать ли где у межи полевого «хозяина». Представление об этом порождении «нежити» родственно не только у всех славянских, но и у многих других соседних народов. Полевик — житный дед, — по народному поверью, живет в поле только весной да летом во время всхода, роста и созревания хлебов. С началом жнитва наступает и для него нелегкое время: приходится старому бегать от старого серпа да прятаться в недожатых колосистых волнах. В последнем дожатом снопе — последний и приют его. Потому-то на этот сноп и смотрят придерживающиеся старых россказней люди с особым почетом: или наряжают его да с песнями несут в деревню, или — благословясь — переносят в житницу, где хранят до нового сева, чтобы, засеяв вытрясенные из него зерна, умилостивить покровителя полей, дав ему возродиться в новых всходах. Не умилостивишь, не постараешься задобрить Полевика, — немало он может «напроказить» в поле: и всякую истребляющую хлеб гадину напустит, и — на лучший конец — весь хлеб перепутает. Задобренный же, он, — говорят упрямые хранители отживших свое время поверий, — станет-де всячески оберегать ниву зорким хозяйским глазом.
Суеверна душа народа-пахаря; но, и при всем заведомом суеверии, он — добрый сын матери-Церкви. Во всяком важном случае жизни привык обращаться он с горячей, из глубины сердца идущею молитвой к Богу. А что же для него может быть важнее всего, связанного с думой-заботой о хлебе. И приступает он к каждому своему новому труду в поле не иначе, как с благословения Божия. Приходит чудодейница-весна, пробуждается к новому плодородию Мать-Сыра-Земля… И вот тянутся от храмов Божиих в поле по всей Руси великой молебные ходы крестные. «Поднимаются иконы» народом и в засуху-бездождие, и в ненастье хлебогнойное. Служатся благодарственные молебны и по окончании полевых работ; приносится в церковь для освящения всякая «новина». Дума народа о хлебе — этом чудесном даре Божием — с наибольшей яркостью выразилась в его окрыленном образностью, красном своей меткостью слове, неисчерпаемые богатства которого сохранились в сказаниях, пословицах, поговорках и всяких присловьях, записанных пытливыми собирателями неоценимого словесного богатства народного.
Хлеб в деревенском обиходе — «всему голова». Впрочем, по словам тысячелетней народной мудрости, он везде хорош: и у нас, и за морем. Хлеб — предмет первой необходимости для каждого человека. Это понятие выразилось в целом ряде таких поговорок, как «Только ангелы с неба не просят хлеба!», «Хлеб-батюшка, водица-матушка!», «Бог на стене, хлеб на столе!», «Дай Бог покой да хлеб святой!» и т. д. Любовно величает русская песня хлеб насущный, припеваючи:
В одной свадебной песне еще более ласковыми словами ублажается каравай хлеба: «свети, свети, месяц, нашему короваю! Проглянь, проглянь, солнце, нашему короваю! Вы, добрые люди, посмотрите, вы нашего коровая отведайте, вы, князь с княгиней, покушайте!» Другая — так и зовется, каравайною: «Коровай катается, коровай валяется, коровай на лопату сел, коровай на ножки встал, коровай гряды достал. Уж наш-то коровай для всей семьи годен, для всей семьи — чужой родни: чужому батюшке заесть, чужой матушке закушать, молодой княгине нашей утричком прикушать; молодому-то князю нашему сыто-насыто наесться!».
Красно говорит охочая до крылатого словца деревня о хлебе-батюшке, послушать любо. «Хлеб за брюхом не ходит!» — молвит народ, всю жизнь ходящий за хлебом и около хлеба. «Ищи — как хлеба ищут», — прибавляет он к этому слову меткое присловье, указывая на трудность добывания хлеба. «Как хочешь зови — только хлебом корми!» — вылетает из народных уст окрыленный голосом голодной нужды прибауток. «И пес перед хлебом смиряется!», — цепляется за него другой, еще более резкий по своей неумытой-неприглаженной правдивости. Но тут же у мужика-хлебороба про запас и третье — веселенькое — словцо. «Что нам хлеб — были бы пироги!», «Где хозяин прошел, там и хлеб уродился!» — приговаривает он.
Народ не считает деньги за двигателя жизни. «Не держи денег в узлу, держи хлеб в углу!» — говорит его устами житейский опыт. — «Ел бы богач деньги, кабы убогий хлебом не кормил!» — дополняет он высказанную мысль: «И беду можно с хлебом съесть!», «Не дорог виноград терский, дорог хлеб деревенский: немного укусишь, а полон рот нажуешь!», «Без хлеба — смерть!», «Хлеба ни куска, так и в тереме тоска; а хлеба край, так и под елью рай!», «Палата бела, а без хлеба — беда!», «Хлеб на стол, и стол — престол; а хлеба ни куска, и стол — доска!», «Без хлеба — не крестьянин!». Неприхотлив русский пахарь: «Как хлеб да квас, так все у нас!», — похваляется он: «Хлеб да вода, мужицкая еда!», «Хлеб (ржаной) — калачу (пшеничному) дедушка!», «Калач приестся, а хлеб — никогда!», «Покуда есть хлеб да вода — вполбеды мужику лихая беда!»…
Любит погуторить честной деревенский люд; никогда он не прочь — острым словом перекинуться. А и метко же бывает об иную пору это словцо мужицкое: скажешь — как пить дать, не в бровь, а в самый глаз попадет!.. «Родись человек — и краюшка готова!» — гласит оно. «Без краюшки — не прожить и седой старушке!», «Люди за хлеб — так и я не слеп!», «Каков ни есть, а хлеб хочет есть!», «Урод-урод, а хлеб в рот несет!», «Голодной куме — все хлеб на уме!» — словно житом ниву засевают, сорят по людям присловиями одни люди добрые. «Не я хлеб ем, а хлеб — меня ест!» — пригорюниваются другие. «Мужик на счастье засеял хлебца, а уродилась лебеда!» — махают рукой третьи. Но навстречу этому слову идет уже и новое, хотя в стародавние времена сложившееся в народной Руси: «Это что за беда, коли во ржах лебеда; а вот нет хуже беды — как ни ржи, ни лебеды!», «Всем сытым быть — чистого хлеба не напастись: проживем — не умрем, коль с лебедой пожуем!», «Не всем пирог с начинкой, кому — и хлебец с мякинкой!» Охотники до зелена-вина государева от словец о хлебе не прочь зачастую перейти и к присловьям о «хлебной водице». А чем не красны хотя бы такие прибаутки, например, как: «Нет питья лучше воды, коли перегонишь ее на хлебе!», «Хлебом мы сыты, хлебом мы и пьяны!», «Полюби Андревну (соху), так и хлебом брюхо набьешь, хлебным пойлом горе зальешь!»
Среди загадок русского народа встречается немало говорящих о хлебе. Вот некоторые из них, занесенные собирателями живой старины в неисчерпаемую сокровищницу великорусского языка: «Лежит бугор между гор, пришел Егор, унес бугор (хлеб в печи)!», «Режу, режу — крови нету!», «Что без кореньев растет, без костей встает?», «Режут меня, вяжут меня, бьют нещадно, колесуют, пройду огонь и воду, конец мой — нож да зубы!» — говорит о себе хлеб, питающий своего неустанного вековечного работника.
В русском народе, от мала до велика, коренится сознание того, что Господь повелел от земли кормиться. Но, по тому же народному слову, и земля не всякого человека захочет кормить: «Бог не родит, и земля не даст; Бог не даст, и земля не родит!» — говорят в крестьянской Руси. Хотя и сложилось в ней присловье — «Не земля родит, а небо!», но с гораздо большей уверенностью повторяет деревенщина-посельщина такие, как: «Земля-мать, подает клад!», «Какова земля, такой и хлеб!», «Добрая земля — полная мошна, худая земля — пустая мошна!», «Чего на землю не падет, того земля не подымет!» и т. д. Сельскохозяйственный опыт подсказал крестьянину слова: «Добрая земля назем раз путем примет, да девять лет помнит!», «Не та земля дорога, где медведь живет, а где курица скребет!», «На доброй земле сей яровое раньше, на худой позже!».
Изо всех хлебов ближе, родней изо всех для русского пахаря рожь. Зовет он «матушкой», «кормилицею» величает, именует ее своим «богоданным богачеством». Про ржаной черный хлеб у него и своя песенная слава сложена:
«Матушка-рожь кормит всех сплошь, а пшеничка — по выбору!» — говорит мужик; говоря, простота, приговаривает: «Красно поле рожью!», «Не кланяюсь и богачу, коли рожь молочу!», «И год хорош, коли уродилась рожь!..» По старинной народной примете, рожь поспевает из закрома в закром в таком порядке: две недели зеленится, две недели колосится, две недели отцветает, две недели наливает, две недели подсыхает да две недели хозяину поклоны бьет, жать себя просит: «Торопись, — говорит, — а то зерно уплывет!» Она же, матушка, ведет к мужику и такую речь: «Сей меня хоть в золу, да в пору!», «Сей хоть в песок, да в свой часок!», «Сеять-то, сей, да на небо поглядывай, дождичка у Бога моли!» Если сев ржи придется во время полуночного (северного) ветра, то — по примете — рожь выйдет крепче и крупнее зерном. Тороватый на приметы деревенский люд говорит, что если при посеве ржи пойдет дождик мелкий, как бисер, то это Бог об урожае весть подает; а если пойдет ливень, то лучше и не продолжать сева, а скорее поворачивать оглобли домой, — не то быть худым всходам. Сложились и у бедняков-бобылей свои бобыльские слова про рожь-кормилицу. «Хороша рожь уродилась, да другим пригодилась!», — говорит их устами народная Русь: «Ходи да любуйся на соседнину рожь!», «Пойду туда, где про меня рожь молотят!», «У кого не засето, тому и тужить об урожае горя нету!»… Привыкшие к неурожайным годам пахари обмолвились про свое житье-бытье серое таким красным словцом: «У нас народ все богатеет: земли от семян остается!», «Не сей, не тужи, знай — котомку за спиной держи: Бог подаст, как по миру нужда погонит!» Об озимой ржи ходит в народе старая загадка: «Загану я загадку, закину за грядку: в год пущу, а в другой выпущу!»
«Ржаница» идет, по народному слову, «мужику на сыть», а пшеница — «на верхосытку». Пшеница — «ржи богатая сестра», она не кормит, а прикармливает. «Одним пшеничным пирогом мужик сыт не будет, коли ржаного хлеба не добудет!», «Пшеничка — привередница: и кормит по выбору!», «Пшеница — невеста разборчивая, не ко всякому мужику в дом пойдет!», «В поле пшеница годом родится, матушка-рожь — из году в год!»…
Песни о пшенице — в большинстве случаев — девичьи песни. Все они по своему содержанию сбиваются на одну и ту же.
«Красные дни — сей пшеницу!» — дает совет присмотревшийся за долгие века полевой страды к прихотям природы деревенский люд. «Сей пшеницу, когда зацветет черемуха!», — приговаривает советчик: «Пшеничный сев — полдень!», «Закрасуется нива пшеничным руном, как посеешь ведреным днем!»… Сеется на Руси пшеница в средней (мало) и в южной — больше — полосах; везде предпочитается яровой (весенний) сев, и только в немногих, не боящихся мороза-стужи, местах высевают ее на озимь. В последнем случае зовется пшеница «зяблою» и «ледянкою». Есть разные пшеницы: русская («серая»), египетская («саидка»), красная, «черноколоска-чернотурка», «белотурка», «кубанка» и другие. Но, — говорит народ: «Как пшеницу ни зови, а все рожь-матушка поименитее будет, — даром, что всего одно у нее, у кормилицы, имечко!»
Полба с ячменем слывут в народной Руси за пшеницыну родню: «Полба — пшенице меньшая сестрица, ячмень усатый — полбин брат». По слову крестьянской мудрости: «Полба из беды мужика не выручит, а только есть пироги выучит!», «Полба уродилась — полбеды долой, ржи невпроед — беды и не было!» Ячмень в некоторых местностях зовется еще «житарем». Это — самый северный хлеб, меньше всех страшащийся лихих угроз старика Мороза со всеми его сыновьями — Морозовичами. Приметливые люди торопятся сеять ячмень в те дни, когда цветет калина-ягода. «Ячмень на свежем навозе сей в полнолунье!» — приговаривает деревенский люд. Когда ячмень колосится, соловей замолкает, — гласит примета. Плохо тот ячмень родится, который посеян при западном и юго-западном ветре. «Приелся как сухой ячмень беззубой кобыле!» — вылетела на светлорусский широкий простор смешливая народная поговорка об этом подспорье крестьянского хлеба насущного. «Спора ячменная каша, спорей того ячные (ячменные) блины!» — говорят на студеном севере, но говорят только потому, что в тех местах греча-дикуша совсем не родится.
«Не все мужики — гречкосеи!» — можно услышать из уст словоохотливой деревни. — «Не все гречкосеи, да всем в охотку гречневая кашка!»… Суровый, закаленный в горниле непокрытой нужды-невзгоды, крестьянский опыт оговаривает эту поговорку: «Сей рожь, а — греча — не печа (не забота!)», «Был бы хлеб, а каша будет!», «Без каши не помрешь, а без хлеба не проживешь!» Но охочие до каши хлеборобы не умолкают. «Каша — мать наша!» — говорят они: «Горе наше — грешневая каша: есть не хочется, покинуть не можется!» (или «есть не можется, отстать жаль!»), «Грешная каша — матушка наша, а хлебец ржаной — кормилец родной!», «Сладкая грешневая каша — что твой липец-мед», «Без грешневой каши мужику ни в чем спорины нет!»
Не всякая земля — на гречиху спора… «Не равна гречиха, не равна и земля!» — говорит народное слово. «Не верь гречихе на цвету, верь в — закрому!», — приговаривает оно, указывая на то, что греча — самый зябкий хлеб, почему и сеется позднее всех других. Ненадежен этот хлеб: «Холь гречиху до посева да сохни до покоса!». По сельской примете: «Гречиха плоха — овсу пороет!», «Гречиху сей, когда рожь хороша!» (по иному разносказу: «когда трава хороша»). «Сей гречиху или за неделю до Акулин (смотря по местности и погоде), или спустя неделю после Акулин!» (день св. Акулины-«гречишницы» — 13-е июня), — приговаривает умудренная хозяйственным опытом деревня: «Не ровна гречиха, не ровна и земля: в иную и воз бросишь, да после зерна не соберешь!», «Осударыня-гречиха ходит боярыней, а как хватит морозу, веди на калечий двор!»
В старину бывал у благочестивых хозяев на Акулину-гречишницу корм нищей братии: варилась «мирская каша» — для всех живущих Христовым именем на крещеном миру. Благодарили убогие гости хлебосольных хозяев особым причетом, «Спасибо вам, хозяин с хозяюшкой, с малыми детками и со всем честным родом — на хлебе, на соли, на богатой каше!» причитали они: «Уроди, Боже, вам, православным, гречи без счету! Без хлеба, да и без каши — ни во что и труды наши!»
Гречневая каша с незапамятной поры стародавней слывет за любимую еду русского народа: не гнушаются ею даже в богатых хоромах, а не только в бедной хате. Ходит в народе о гречихе старая сказка, повествующая о том, как впервые попала греча на Святую Русь. «За синими морями, за крутыми горами жил-был царь с царицей», — начинает эта сказка свою певучую, изукрашенную цветами слова речь и продолжает: «На старость послал им Господь на утешение единое детище, дочь красоты несказынныя… Возрадовались царь с царицей и не знают от радости, какое имя дать дочери, как ее прикликати: какое имечко ни вспомнится им, есть оно и в других семьях — то у боярской дочери, то у княжеской, то у посадского мужика в семье»… Порешили царь с царицей снарядить посла, идти ему всех встречных-поперечных опрашивать об имени, чтобы дать его красавице царевне. Попалась послу старуха старая: на вопрос посла отвечала седая, что зовут ее «Крупеничкою». Не верит боярин, никогда не слыхивал он такого имечка; но когда стала клясться-божиться старая, взял в толк посланец царский, что за таким-то неслыханным именем и послали его на поиски. Отпустил он старуху — «в Киев-град Богу молиться, а на отпуске наделял золотой казной». Вернулся посол к царю с царицею, поведал им обо всем, и нарекли они новорожденное свое детище «Крупеничкою»… Выросла-повыросла царевна, надумали отец с матерью замуж ее отдавать, послали по всем царствам-королевствам искать себе зятя. Вдруг — ни думано, ни гадано — подымалась орда бесерменская. Не посчастливилось царю в войне с ордой, положил он со всеми князьями-боярами на кровавом поле свою голову. Полонила орда все царство, и досталась царевна во полон злому татарину. Три года томилась красавица в тяжкой неволе; на четвертый шла-прошла старуха-старая через Золотую Орду из Киева, — увидела полоняночку, увидав — пожалела да и оборотила царскую дочь «в гречневое зернышко»; спрятала его в свою калиту да и пошла на Святую Русь. Идет старая, а царевна ей: «Спасла меня от работы великия, от неволи тяжкие сослужи еще службу последнюю: как придешь на Святую Русь, на широки поля привольные, схорони меня в землю!» Просьба царевны была исполнена, но — как схоронила старуха гречневое зернышко, — «и учало то зернышко в рост идти, и выросла из того зернышка греча, о семидесяти семи зернах. Повеяли ветры со всех со четырех сторон, разнесли те семьдесят семь зерен на семьдесят семь полей. С той поры, заканчивается сказка, — на Святой Руси расплодилась греча…»
Дает мужику подспорье и просо пшенной (белою) кашей. Но эта каша — не чета гречневой, не так плотно ложится. По народным пословицам: «Пшенная кашка — ребячья!» «Просо реденько, так и каша жиденька!», «Просо ветру не боится, а морозу кланяется».
Любимая снедь деревенских едоков гречневая каша, но и горох недолго застоится перед ними на столе в чашке: «Горох да репа — мужицкому брюху крепа!» — говорится в народе. Немало цветистых присловий сказалось-сложилось об этом кудреватом растении. «Кабы на горох не мороз, он бы и тын перерос!», «Не смейся, горох, не лучше бобов: размокнешь, надуешься, лопнешь!», «Наш горох никому ни ворог!», «Завидна девка в доме да горох в поле: кто ни пройдет, ущипнет!», «Девку в доме, да горох в поле не уберечь!» Каждое присловье в свой цвет окрашено. Есть и такие смешливые, как: «И за морем горох не под печью сеют!», «Лежебок шилом горох хлебает, да и то отряхивает!», «С твоим умом только в горохе сидеть!» Если хотят сказать о чем-нибудь стародавнем, то выражаются так: «Это было тогда, когда царь Горох с грибами воевал!» Ходят по светлорусскому простору и такие изречения: «К тебе слово — что в стену горох!», «С ним говорить — горох в стену лепить!» Старые сельские хозяева советуют сеять горох в первые дни новолуния и не сеять — при ветре с полуночи. Если при этом (северном) ветре сеять, так, по уверению их, будет горох редок, при западном и юго-западном — мелок-червив.
Загадок о горохе немало. Вот одна из более живучих: «Малы малышки катали катышки, сквозь землю прошли — синю матку нашли; синяя, синяя да и вишневая!»… «Хороши пирожки-гороховички, да я не едал, а от дедушки слыхал; а дедушка видал, как мужик на рынке едал!» — посмеивается деревня, сидя на ржаном хлебце-батюшке да на холодной ключевой водице-матушке. «Сею, сею бел горох: уродися, мой горох, и крупен, и бел, и сам тридесят — старым бабам в потеху, молодым ребятам на веселье!» — приговаривают тороватые краснословы.
Овес кормит не только лошадь, но и мужика и всю его семью: намолотит мужик овсеца, свезет на базар — продаст, привезет домой денег на подати, на расходы домашние, на хозяйственные. «Не лошадь везет, овес едет!», «Не гладь лошадь рукой, гладь овсом!», «Сеном лошадь требушину набивает, от овса (у ней) рубашка (к телу) закладывается!» — замечает деревенская забота о лошади — крестьянской помощнице. Овес любит, чтобы его сеяли «хоть в воду, да в пору». Сеять его умудренные годами хозяева советуют лишь тогда, когда босая нога на пашне не зябнет, или — когда березовый лист станет распускаться (симбирская примета). Овес неприхотлив: он, по народному слову, и сквозь лапоть прорастет. «На кургане на варгане стоит курочка с серьгами», — загадывается загадка об овсе. Из овса готовят бабы-хозяйки лакомые снеди — толокно да кисель овсяные, напекают иногда и овсяных блинов (постных). «Не подбивай клин под овсяный блин: поджарится, сам свалится!» — говорят охочие до прибауток люди: «Хорош овсяный кисель, ребята едят да похваливают!», «Толокно — и сладко, и споро, и скоро: замеси да прямо и в рот понеси!»
Исстари славился народ русский своим хлебосольством; славится он этим неотъемлемым качеством и в наши дни: любит честных гостей — и званых, и незваных — угощать, с добрыми соседями хлеб-соль водить. «От хлеба-соли не отказываются!», «Хлеб-соль кушай, а добрых людей слушай!», «Без соли, без хлеба — плохая еда!», «Хлеб-соль платежом красна!», «Боронись хлебом-солью!», «Кинь хлеб-соль позади, очутится впереди!» В таких словах и многих им подобных отражается широкая и глубокая — при всей своей простоте — душа пахаря-народа. Твердо памятует он, что «хлеб хлебу — брат», но знает и завет дедов-прадедов, гласящий, что: «Хорош тот, кто поит да кормит, а и тот не худ, кто старую хлеб-соль помнит».
III
Небесный мир
«С той стороны, с-под восточныя, выставала туча темная, грозная; из той из тучи темныя, грозныя выпадала Книга Голубиная. Ко славному кресту животворящему, ко этой Книге Голубиныя соезжалось сорок царей и царевичей, собиралось сорок королей и королевичей, много бояр со боярами. Из них было пять царей набольших: был Исай царь, Василей царь, Володумир царь Володумирович, был премудрой царь Давыд Евсеевич»… Такова запевка к старшему (мировому) стиху духовному, сложившемуся в стародавние годы в сердце народной Руси и — в десятках разносказов — распеваемому, начиная от студеного архангельского поморья и кончая степями южнорусскими. На этом стихе зиждятся устои вековечной народной премудрости, отвечающей пытливому духу могучего народа, сложившего свой сказ о миросозидании.
Упала с неба, вышла из тучи, Книга Голубиная — «Божественская книга Евангельская»… Дивятся все собравшиеся «ко кресту животворящему», диву дались все «сорок царей, все царевичей, сорок князьев все князевичей, сорок попов, сорок дьяконов, много народу, людей мелкиих, христиан православныих. Никто (из них) ко книге не приступится, никто к Божьей ни пришатнется»… Много ли, мало ли времени прошло-минуло, — в стихе сказа нет… Но вот — расступились собравшиеся, «приходил ко книге премудрой царь, перемудрой царь Давыд Евсеевич, до Божьей до книги он доступается, перед ним книга разгибается, все Божественное писание объявляется»… Увидел это Володимир царь, в котором нетрудно узнать Владимира Красно-Солнышко, князя стольнокиевского, — подступает он к мудрейшему из собравшихся, держит свою речь к нему:
На этих девяти предложенных царь-Володимиром вопросах — как на девяти китах — стоят-держатся все основы мира. Но не смутился царь Давыд Евсеевич, — на то он и был не только мудрый, а даже «перемудрый», — не задумавшись, ответил спрашивающему на каждое его слово вопросное. «А ты гой еси, Володумир царь, Володумир царь Володумирович!» — возговорил он: «Ино эта книга не малая, высока книга сороку сажень, на руках держать — не сдержать будет, а письма в книге не прочесть будет, а читать книгу ее некому. А сама книга распечаталась, слова Божий прочиталися. Я скажу, братцы, да по памяти, я по памяти, как по грамоте. У нас белый свет взят от Господа. Солнце красное от лица Божия, млад-светел месяц от грудей его, зори белыя от очей Божиих, звезды частыя — то от риз Его, ветры буйные от Свята-Духа, мир-народ Божий от Адамия, кости крепкия взяты от камени, телеса наши от сырой земли»… В приведенном ответе явственно слышится отголосок народного обожествления видимой природы. И теперь она еще живет и дышит каждым проявлением своего существования, обступая призраками древнеязыческих — злых и добрых, темных и светлых — божеств пахаря-хлебороба, думающего не об одном только хлебе насущном. А в дохристианскую пору — что ни шаг, то и могущественный дух восставал перед устремленным в глубь жизни суеверным взором отдаленных пращуров народной Руси наших дней.
Небо является теперь, в представлении народа, престолом Божиим, а земля — подножием ног Его. В седые же времена, затонувшие в затуманенной бездне далеких веков, и Небо-Сварог, и Мать-Сыра-Земля представляли собою великих богов, с бытием которых неразрывными узами было связано все существование миров небесного и земного, и от воли которых зависели жизнь и смерть, счастье и горе человека — этой ничтожной песчинки мироздания, возомнившей себя царем природы.
Небо славяно-русских народных сказаний о богах — светлый прабог, отец и полновластный владыка вселенной; земля — праматерь. В этом — их великая связь, от которой, как лучи от — солнца, расходятся во все стороны света белого причины всех других явлений бытия и небытия. Как видимый всем дивный, сверкающий звездами шатер небесный охватывает-прикрывает своей ризою все пределы земные, — так и древний прабог народа русского обнимал и прикрывал собой все существующее в поднебесном мире. Светила небесные — солнце, месяц и все тьмы-тем неисчислимой россыпи звездной — считались его детьми, созданными им от своей плоти и крови. Солнце, согревающее все живое лучами, солнце, приобщающее темную землю к свету небесному, пресветлое солнце — это светило светил — звалось в языческой Руси Даждьбогом, сыном Небу-Сварогу приходилось. «И после (Сварога) царствовал сынъ его именемъ Солнце, его же наричают Даждьбог… Солнце-царь, сын Сварогов, еже есть Даждьбог, бе бо муж силен»… — говорится об этом в Ипатьевской[10] летописи. Обожествляя пресветлое солнце, народ русский величает его самыми ласковыми, самыми очестливыми именами. Оно является в его выработанном тысячелетиями мировоззрении добрым и многомилостивым, праведным и нелицеприятным заботником обо всем мире живых. Ниспосылая тепло и свет, осыпая мир щедрыми дарами своего непостижимого для смертных могущества, оплодотворяя не только землю, но и недра земные, оно является в то же самое время и грозным судьею-карателем всякой темной силы-нечисти и всех ее пресмыкающихся по земле слуг, нечестивых приспешников кривды. Может солнце счастливить своими благодеяниями, но в его непобедимой власти — и обездолить засухой, неурожаем и моровыми поветриями, от которых не отчитаться никакими причетами, которых не заклясть никакими заговорами-заклятиями — кроме обращенных из глубины стихийного сердца народного все к нему же — к пресветлому, всеправедному, всемогущему солнцу красному (=прекрасному).
Нет для солнца ни богатых, ни бедных, — всем одинаково разливает-раздает оно свои дары и кары: проходят перед его светлыми очами — по народному, пережившему века слову — только праведные и нечестивые. Нет для суеверного русского люда клятвы верней-страшнее клятвенного упоминания имени этого прекрасного светила. «Красна-солнышка не взвидать!» — осеняясь крестным знамением, произносит клянущийся пахарь, и крепко правдою слово его. «Ото всех уйдешь кривыми путями-дорогами, только не от очей солнечных», «Никто не найдет кривду, а солнышко красное выведет и ее на свежую воду!», «Человек целый век правды ищет, да не находит, а стоит выйти на небо солнышку, — только глянет, и правда — перед ним!» — говорит русский народ.
Исследователем воззрений славян на природу — в первом томе его замечательного труда, положительно открывшего глаза изучению отечественного народоведения и народопонимания, записан любопытный простодушный сказ о каре Божией за непочтительность к Солнцу. Это было давно, — гласит он, — у Бога еще не было солнца на небе, и люди жили впотемках. Но вот, когда Бог выпустил из-за пазухи солнце, дались все диву, смотрят на солнышко и ума не приложат…А пуще — бабы! Повынесли они решета, давай набирать света, чтоб внести в хаты да там посветить; хаты еще без окон строились. Поднимут решето к солнцу, оно будто и наберется света полным-полно, через край льется, а только что в хату — и нет ничего! А Божье солнышко все выше да выше подымается, уж припекать стало. Вздурели бабы, сильно притомились за работой, хоть света и не добыли, а тут еще сверху жжет — и вышло такое окаянство: начали на солнце плевать. Бог прогневался и превратил нечестивых в камень…
Воображение предков народа-пахаря, обожествляя животворное светило дня, отвело ему и особое жилище, куда оно удалялось на отдых после дневных трудов. Это жилище было, однако, не на западе, открывающем солнцу объятия перед наступлением ночи — этой темной стихии древнего Чернобога, а на востоке, в волшебном царстве Белбога, олицетворявшего собою стихию света-дня. Там, по народному сказанию, стоял дивный дворец солнца, весь построенный из чистого золота, каменьями-самоцветами разукрашенный. Вокруг дворца рос густой сад, все — яблони с золотыми яблоками; распевали в этом саду жар-птицы. Посредине дворца высился алмазный, покрытый пурпуром престол, на котором и отдыхало красное солнышко, скрывавшееся от темневшей земли. Каждым утром садилось оно в свою лучезарную колесницу и выезжало — светоносное — на белых, огнедышащих конях на свой небесный, проложенный тысячелетиями путь, неся миру благотворный свет и светлую радость. На Иванов день, когда оно, достигнув высшей точки стояния, поворачивается с лета на зиму, выезд солнца совершался с особой торжественностью: в колесницу впрягались не белые кони, а серебряный, золотой да бриллиантовый.
У словаков[11], западных родичей русского народа, существует: следующая сказка, изображающая в лицах смену времен года — борьбою двух враждебных стихий: весеннего освободителя солнца и его зимнего похитчика, — причем первый представляется воплощением всего светлого-доброго, а последний — прообразом темного зла. Здесь понятия о боге-солнце и боге-громовнике сливались воедино, и борьба стихий проявлялась в гулком грохоте летней грозы. Выходили, по словам сказки, на небесный простор два богатыря-соперника, бросались друг на друга с мечами-кладенцами… Длилась борьба, раздавался звон сшибавшихся друг с другом мечей, но не гнулась победа ни на ту, ни на эту сторону. Тогда кидали враги на небесную путину свое оружие. «Обернемся лучше колесами да и покатимся с небесной горы!» — предложил богатырь-весна своему ворогу: «Чье колесо будет разбито — тот и побежден будет!» Согласился богатырь-зима… Полетели-покатились с гор-горы оба соперника колесами яркими. И вот — налетело, ударилось колесо-весна об колесо-зиму, — налетело, раздробило его. Но не сдался противник, не сдался — из колеса добрым молодцем перекинулся, — стоит, а сам насмехается: «Не взяла твоя сила! Не раздробил ты меня, а только пальцы на ногах придавил!.. Обернемся-ка, брат, лучше в огонь-полымя, я — в белое, ты — в красное! Чье пламя осилит, тот над другим и верх взял!..»
И вот — обернулись враги-соперники в два пламени, и принялись они друг друга палить, — жгут-палят, осилить один другого не могут… Шел-проходил той дорогой прохожий — старый нищий с длинной седою бородой. Взмолилось к убогому белое пламя: «Старик! Принеси воды, залей красное пламя! Я тебе грош дам!» — «Не носи ему, принеси мне, я тебе червонец подарю, — только залей ты белое!» — перебило врага красное пламя. Червонец — не грошу медному чета: и залил старик пламя похитчика весеннего солнца… На том и сказке — конец. С этой сказкой стоит в несомненной связи соблюдающийся до сих пор на Руси обычай — скатывания горящего колеса с горы в ночь под Иванов день (с-23-го на 24-е июня).
Немало пословиц, поговорок и различных присловий приурочено народной молвью крылатою к светилу светил небесных, пригревающему землю-кормилицу. Представляет его народ, даже и отрешившись от всяких призраков языческого суеверия, живым, одушевленным, все живящим и все одушевляющим. Как и человек — ходит оно, садится и встает; как и человек — оно веселится-радуется («играет») и слезится-плачет (дождь сквозь солнце), отуманивается грусть-тоскою, закрываясь тучами. Зимой, в морозную пору, станет ему невмоготу студено, наденет оно рукавицы да наушники, — знай себе идет путем-дорогою, с «пасолнцами», ложными солнцами[12], по бокам… «Не пугай, зима, весна придет! Не страши, непогода, солнышко ведет ведрышко!» — так говорит народ-краснослов, а сам приговаривает: «Взойдет красно солнце — прощай, светел месяц!", «Взойдет солнышко и над нашими воротами, нечего ночью грозиться!», «Что мне золото — светило бы солнышко!», «Без милова не прожить, без солнышка не пробыть!» Хотя, по народному слову, солнышко и светит-сияет «на благие и злые», но из тех же уст вылетели на светлорусский простор речения: «На весь мир и солнышку не угреть!», «И красное солнышко на всех не угождает!» и т. п.
Являясь олицетворением правды-истины, солнце представляется стихийной народной душе обличителем кривды. «У того совесть нечиста, кто не взглянет прямо в глаза солнышку!», «Вор на солнце не взглянет, а взглянул, так и глаза вытекут!», «На солнышко, что на смерть, во все глаза недобрый человек не взглянет!" — замечает посельщина-деревенщина, тороватая на присловья-поговорки всякие.
При каких только случаях не вспоминается русскому народу красное солнышко! Если, к примеру сказать, начинают упрекать кого-нибудь в отсутствии щедрости, — «Не солнышко: всех не обогреешь!» — отговаривается он: «И на солнце не круглый год тепло живет!», «И солнышко зимой не греет!» Когда же добрые люди посмеиваются над чьей-либо излишней осторожностью, у того срывается в отповедь: «И сокол выше солнца не летает!» Скажите-ка краснослову, не боящемуся тягаться с неравными ему по положению людьми, чтоб он остерегался суда, — он, того и гляди, ответит, что-де: «Дальше солнца не сошлют!..», «Солнышка в мешок не поймаешь!» — махнет рукой мужик-простота, которому кто-нибудь станет давать совет приняться за неподходящее его крестьянскому обиходу дело. «Солнышко — золото, да не про нас!», «Солнышко с золотом рядом садится, ловишь его — в карман наложить норовишь, а все, братец ты мой, ни гроша в мешке не шевелится!» — подсмеивается сам над собою бобыль-бездомник, горькая головушка.
Не один десяток связанных с солнцем примет, в стародавнюю пору подмеченных зорким глазом крестьянствующего на Святой Руси пахаря, ходит у нас в народе. «Когда солнышко закатилось, новой ковриги не починай: нищета одолеет!» — говорит выученный вековечной нуждою хозяйственный опыт. Но это — еще не примета, а вернее — тоже присловье. А вот и самые настоящие приметы друг дружку погоняют, одна перед одной торопятся свою речь вести, на времена года, на месяца да на дни, что на подорожный костыль, опираючись. «Если на Василия теплого (28-го февраля) солнце в кругах — жди, православный люд, большого урожая!» — гласит одна из них. «На Спиридона-солноворота (12-го декабря) медведь в берлоге поворачивается на другой бок», — перебивает ее другая, дополняя самое себя: «После солноворота прибудет дня хоть на воробьиный скок!», «Отколе ветер на солноворот, оттоле будет дышать до сорока мучеников (9-го марта)!» На смену этим готова идти и третья — «Не давай денег, как зайдет солнце!», и четвертая — «Как солнышко зайдет, не заводи ни с кем спора!»… Да и не перечесть всех, не пересказать, не переслушать. Простонародные русские загадки немало говорят о красном солнышке. «Сито, вито, кругловито», — гласит одна из них (тульская), — «кто ни взглянет, всяк заплачет!» «Не стукнет, не брякнет, ко всякому подойдет!», «Что милее на свете?» — спрашивают о нем новгородские загадчики. «Летом греет, зимой холодит!» — вторят вологжане-землекопы и прибавляют к этому: «Что всегда ходит, а с места не сходит?»… В Самарской губернии гуляют по людям такие загадки: «Красно яблочко на синей тарелочке катается!» да «Что на свете всего резвее?»; в Рязанской — «Что никогда не стоит?», «Что скорее всех по земле ходит?», «Что без огня горит?», «Что за красная девушка с неба в оконце глядит?»; в Симбирской — «Вертится вертушечка, золотая коклюшечка; никто ее не достанет: ни царь, ни царица, ни красная девица!» Про солнечные лучи на архангельском поморье сложили такую загадку: «На улице станушки, в избе рукава!» Близ самарской луки на старой Волге — «Барыня на дворе — рукава в избе!», «Белая кошка лезет в окошко!», «Из ворот в ворота лежит щука золота!», в новгородской округе — «Из окна в окно — золото бревно («веретено» по-иному, тихвинскому, разносказу)!», на курском рубеже — «Сырое суконце тянется в оконце!», у псковичей — «Пресное молоко на пол льют, — ни ножом, ни зубами соскоблить нельзя!», у ярославцев — «Секу, секу, не высеку: рублю, рублю, не вырублю (или «мету, мету, не вымету!»)», «Чего ни в избе не запрешь, ни в сундуке не схоронишь?» и т. д. О солнечном восходе от олончан, соседей чуди белоглазой, слывущих за ведунов-знахарей да за памятливых сказателей, пошли по народной Руси гулять такие две загадки: «Летит птичка-говорок через барский дворок, сама себе говорит: — Без огня село горит!» и «Встану на горку, на маковку, увижу Миколку на заполке!»
С представлением о солнце объединяется у всех народов понятие о двух его сестрах — утренней заре (старшей) и вечерней (младшей). У древних славян существовала одна солнцева сестра — богиня Дева-Зоря, будившая поутру красно солнышко или встречавшая его перед отправлением в путь-дорогу, а ввечеру укладывавшая его спать или провожавшая домой в его волшебное царство, к золотому дворцу. «Заря-зоряница, солнцева сестрица, красная девица!» — величает ее в своих заговорах народная Русь, наделяя ее чудодейною силою: разгонять тьму, убивать нечисть и оплодотворять семена злаков, созданных на потребу человеческую. Так, еще до сих пор существует в захолустных уголках неоглядной-необъятной родины народа-пахаря обычай выставлять на семь утренних зорь приготовленное для посева зерно. На зорьке спрыскивают ключевой водою больных — для излечения от тяжких недугов. По цвету зорь гадают не только о погоде, но и о судьбе: и в том, и в другом случае слишком яркий (багряный, кровавый) цвет не предвещает добра. К вечерней заре обращаются в заговорах на унятие крови. «На море-окияне», — начинается один из них, подслушанный в разных концах неоглядной родины русских сказаний, — «сидит красная девица, заря-зоряница, швея-мастерица. Держит швея иглу булатную, вдевает нитку рудожелтую, зашивает раны кровавыя. Нитка оборвись, кровь — запекись!»
«Зарей-красавицею» величает народная Русь каждую из солнцевых сестер, но тут же сама себя оговаривает цветистым — что зорька майская — присловьем: «Вешний цвет духовитей осеннего, утренняя зорька краше вечерней!» В народном воображении заря является олицетворением счастья-радости. «И на нашей улице будет праздник, и над нашей крышею займется заря!», «Ждет, не дождется горюша горькая ясной зорьки, счастливых деньков!», «Долго ль до зореньки, — тосковал соловушек. Близко ль до счастьица, — плакала девица!» — можно услышать крылатую молвь деревенскую. Всю жизнь проводит пахарь-народ в труде: в поте лица своего он — по завету Божию — свой черствый хлеб ест. Тысячелетнее дитя природы, кончает он работу на вечерней заре, подымается с жесткого ложа к новому труду — только успеет зажечь пожаром восток утренняя заря-зоряница, красная девица. Одна заря его в дом вгонит, другая на поле выгонит. И так ведется у него изо дня в день, из года в год, из века в век. «Пых-пых по горам — не спи по зарям!» — приговаривает седая простонародная мудрость. «Зарю проспать — гроша («рубля» — по позднейшему разносказу) не достать!» — добавляет она: «Заря работу родит, работа — деньгу растит!», «День денежку берет, заря денежку кует!», «Заря и мужика золотом осыплет!», «До утренней зари не гляди в окно; вспыхнет заря — вставать пора!»
Связано с понятием о заре немало всяких примет на Руси. Тому, кто хочет копать колодец, умудренные долголетними наблюдениями добрые люди дают совет — выходить из хаты по утренним зорькам до семи раз и присматривать зорким глазом: где первый пар (туман) ложится. «Выдь на семь зорь, увидишь семь белых озер, — на котором хочешь, на том и колодец роешь!» — гласит мудрое слово. Числу семь придается в русском народе особое таинственное значение. Оно вообще пользуется в памятниках живой народной речи большим почетом. Так — можно встретить во многом-множестве сказаний не только семь зорь, но и семь ветров, семь холмов, семь русалок, семь небес, семь вещих дев, семь гремячих ключей, семь замков-печатей, семь засовов, семь башен, семь переходов и т. д.
Об утренней заре, загорающейся над грудью Матери-Сырой-Зе-мли после первого весеннего дождя, дошла до наших дней такая присказка, цветами слова изукрашенная: «Заря-зоряница, красна-девица, по лесу ходила, ключи потеряла, месяц видел, солнце скрало!»… «По заре зарянской катился шар вертлянский, никому его ни обойти, ни объехать!» — говорит живая великорусская речь про солнце. С древнеязыческим почитанием богини Зори имеет несомненную связь повсеместно соблюдающийся на Руси обряд оплакивания зари невестою. Заря то и дело поминается в обрядовых свадебных песнях («Не бела заря, в окошечке заря взошла, не светел-то месяц, дорожку месяц просветил…» и многое другое). Захолустными деревнями-селами ходит по людям сохранившееся чуть не от стародавних времен язычества поверье о том, что — если обнести только что родившегося ребенка семь раз вокруг бани, то будут бежать от него всякие болести. «Заря-зарина («орина» — по иному разносказу), — причитается при этом, — заря-скорина, возьми с раба Божия, младенца (имярек) зыки и рыки дневные и ночные!» Растению зоря[13] (любисток, гулявица, сильный-цвет) придается суеверными людьми сила приворотного зелья.
Не только солнце со своими красавицами-сестрами, но и месяц и звезды были обоготворяемы славянином-язычником. О них дошло до наших дней многое-множество преданий, сказаний, поверий и присловий. Месяц представлялся воображению древнего народного суеверия то супругом солнца, то его супругою (когда именовался луною). Понятие об этом неоднократно изменялось, шествуя по бесконечной путине веков. По одним сказаниям, солнце является богиней (царицею) небесных пределов и — при повороте с зимы на лето — наряжаясь в цветной праздничный сарафан и кокошник с каменьем самоцветным, выезжает из своих золотых палат навстречу супругу-месяцу.
Пляшет солнышко, играет лучами от радости — в предчувствии желанной встречи, заливает всю ширь и даль поднебесную золотыми волнами счастия. С первыми заморозками, молвит предание, солнце разлучается со светлым супругом-месяцем вплоть до самого возвращения на белый свет весны: муж в одну сторону, жена — в другую. Не подает ни тот, ни другая о себе весточки во всю зиму-зимскую. Встретится Весна-Красна с Зимой-Мораною, тут — и им первое свиданье после долгой разлуки живет. Собирателем сказаний русского народа Сахаровым[14] записано поверье о том, что принимаются встретившиеся супруги рассказывать друг другу о своем житье-бытье в разлуке, все — без утайки — говорят на радостях. Не диво, что эти россказни размолвкой и на ссору наведут. Пойдет такая перепалка-перебранка, что даже земля затрястись может с перепуга. Горденек месяц, — говорят рассказывающие об этом, — от него и ссора зачинается. Добрая встреча солнца с месяцем — и дни будут ясные, худая — на худую погоду наведет, на туманы да на изморозь плакучую. Весною, при первой грозе, по старинному сказанию, совершается брак солнца с месяцем, каждогодно после их разлуки обновляясь грозным торжеством природы.
Звезды частые — бесчисленное потомство ясноликой обожествленной стародавнею стариной любвеобильной-светоносной четы, солнцевы да месяцевы любимые детки.
поется в южнорусской песне-колядке. Тамбовские девушки еще и теперь распевают старинную песню о перевозчике. «Перевозчик, добрый молодец! Перевези меня на свою сторону!» — молит-просит девица удалого перевозчика. «Я перевезу тебя, за себя возьму!» — отвечает он. «Ты спросил бы меня, чьего я роду, чьего племени?» — отговаривается красавица:
«Солнце — князь, луна — княгиня», — гласит народная поговорка. По этой последней — луна (месяц) является Солнцевой супругою, — с чем совершенно сходятся языческие сказания о светозарной жене Даждьбога.
Творческому воображению пахаря наших дней небо представляется светлым теремом Божиим — со звездами вместо окон. Из этих окон смотрят на белый свет святые ангелы Господни. Нет счета-числа воинству небесному: сколько людей в мире — столько и ангелов. У каждой живой души — свой ангел-хранитель. Народится человек, и ангела нового посылает Бог стеречь-беречь его от греха напрасного-наносного, от ухищрений нечистой силы дьявольской. Прорубит ангел новое окошечко из Божьего терема, сядет у него да и смотрит, глаз не спускаючи с доверенного его попечению сына земли. «Смотрит ангел, а сам каждое дело земное в книгу небесную записывает. А людям-то кажется, что это все звезды сверкают!» — гласит народное слово. Умер человек, захлопывается ставнями окно, падает и его звезда с выси небесной на грудь земную. Кто увидит такую звезду да успеет сказать свое пожелание, — сбудется, не минуется. В русских простонародных сказках и солнце, и месяц смотрят в небесные окна. Да не в одних сказках, а и прибаутках разных, и в причетах. «Солнышко-ведрышко, выгляни в окошечко! Твои детки плачут, пить-есть просят!» — кличут солнцу во время ненастья, затягивающегося не на день, не на два, а Бог весть — на сколько дней. «Месяц ты, месяц, золотые твои рожки! Выглянь в оконце, подуй на опару!» — причитают бабы-хозяйки, приготовляя блинную опару для поминок и становясь при этом непременно «супротив месяца». Кто часто смотрит на звездную россыпь — у того, по старинной примете, глаза будут зоркие. В заговорах можно встретить свидетельство об этом. «Господи Боже, благослови принять от синя моря силы, от сырой земли — резвоты, от частых звезд — зрения, от буйна ветра — храбрости!» — молит один из них, каждым своим словом проникая в суеверную душу охваченного объятиями природы, с колыбели до гробовой доски верного ей пахаря.
Светлый спутник земли, слывущий по иным местам народной Руси за «казачье солнышко», обожествлявшийся в седую старь времен, и теперь еще напоминает деревенскому хлеборобу о пережитках поклонения ему. «Месяц, месяц молодой! Табе рог золотой, табе на увеличенье, а мне на доброе здоровье!» — причитают смоленские (Краснинского уезда) крестьянки, становясь перед «молодиком» — молодым месяцем. От рождения молодого месяца до полнолуния, по народному поверью, счастливые дни, а как пойдет-пойдет месяц на ущерб, выплывет и всякое несчастье на белый свет. Если кому посчастливится увидеть с правой стороны от себя народившийся месяц, да спохватится увидевший показать месяцу хоть копейку медную (не говоря уже о серебряной или золотой монете) перевода у того деньгам не будет, «ничего не видя разбогатеет!». Слева покажется, — надо поклониться месяцу в пояс, чтобы защитил он от хворобы всякой раба Божия… Всякую работу советуют добрые люди зачинать тогда, когда растет-подрастает светел-месяц. И скотину-животину лучше колоть в полнолунье, по уверению скотоводов да мясников, придерживающихся обычаев старины: ущербает месяц — и скот худеет, с тела спадает. На ущерб месяца даже сеять хлеб нехорошо: зерно выйдет тощее. Засеянное в новолунье поле дает густой-частый хлеб, созревающий на диво скоро; в полнолуние посеешь, — тихо станет расти хлеб, да зато умолотист будет. Хочет хозяйка, чтобы бел-волокнист уродился лен, — сей его, баба, на молодой месяц! А надо ей собрать побольше семени льняного, — жди полнолунья!.. Не начинают строить знающие всякое словцо люди и новой хаты на лунном ущербе, ни леса не рубят, ни печей не кладут; все это ждет своего череда вплоть до нового месяца. Только тогда, — говорят старики, — и можно поручиться за доброе житье-бытье в новом доме. Захочет молодой мужик выделиться из большой семьи, свое хозяйство повести наособицу, — тоже, кто поосторожнее, поджидают новолунья счастливого, — чтобы множилась «собина» на новом месте, а не шел старый достаток на убыль…
Против такого почитания светил ночи восставали русские строгие блюстители церковных уставов еще в XVII веке. Вот, например, любопытный отрывок из одного такого поучения: «Мнози неразумнии человецы, опасливым своим разумом веруют в небесное двизание, рекше во звезды и в месяц, и разчитают гаданием, потребных ради и миролюбивых дел, рожение месяцу, рекше — молоду; иние ж усмотряют полнаго месяца, и в то время потребнаи своя сотворяют; инии ж изжидают ветхаго месяца… И мнози неразумнии человецы уверяют себе тщетною прелестью, понеже бо овии дворы строят в нарожение месяца; инии же храмины созидати начинают в наполнение месяца; иние же в таж времена женитвы и посягания учреждают. И мнози баснословием своим по тому ж месячному гаданию и земная семена насаждают и многая плоды земныя устрояют»…
Звезды — тоже, что и месяц, оказывают, по уверению умудренных жизненным опытом домохозяев, влияние на урожай. Вот некоторые из приурочиваемых к ним примет. Ясная звездная россыпь и ночь под Рождество, — изобильного урожая ягод да грибов поджидают девки красные. Ярки звезды во все святочные ночи, — так и ypoжай будет добрый, и пчела — Божья работница — роиться хорошо станет, и гречиху-дикушу сеять можно без опаски перед градом, и овцы ягниться примутся дружнее дружного. Яркая игра звезд перед яровым севом — к богатой яровине. Во многих простонародных поговорках звезды зовутся небесным стадом; а пастухом у них — месяц рогатый. «Месяц, месяц, серебряные твои рожки, золотыя твои ножки! Паси-береги овец моих, как пасешь-бережешь ярок небесных — звезды частыя!» — можно и теперь еще услышать во многих поволжских деревнях перед первым выгоном овец на пастбище весеннее, на траву-мураву на зеленую.
Среди пословиц и всяких иных памятников народного слова, собранных незабвенным в летописях русского народоведения В.И. Далем[15], встречается много относящегося к светилам темной ночи… Месяц, по народному представлению, не то, что солнце, согревающее целый мир, растящее хлеб в поле и всякий плод земной; он — «светит, да не греет, только напрасно у Бога хлебушко ест…» Потому-то и приговаривает пахарь в лунную ночь: «Как месяц ни свети, а все не солнышко!», «Грело б красное солнышко, а месяц — как себе знает!», «Светило бы солнце, а месяц — даром!»…
Мастер наш русский народ применять подсказанные ему стародавнею стариной поговорки ко всяким случайностям своей несложной, нехитрой, — но и при этом далеко не всем стоящим в стороне от нее понятной, — жизни. «Как молодой месяц покажется да и спрячется!» — говорят, например, о редком госте хлебосольные хозяева. «Пропал, как молодой месяц!» — приговаривают другие. «Светил бы мне месяц, а по частым звездам — колом бью!» — добавляют они к сказанному, если им ответят, что у них — и так гостей много, всех-де не переугощать!.. «Всю ночь собака пролаяла на месяц, а месяц того и не знает!» — не в бровь, а прямо в самый глаз попадает любящим сплетни-пересуды присловье, подслушанное на старой Волге (в Симбирской губернии). Чересчур привередливые красавицы, слишком разборчивые невесты получают на свою долю особый, не очень-то приходящийся им по нраву прибауток: «Еще какого жениха захотела — во лбу месяц, а на затылке ясны звезды?».
Простонародные приметы, на которые за последнее время обращают внимание и ученые погодоведы, дают немало советов сельским хозяевам. Когда, — гласят они, — месяц народится на полдень (вниз) рогами, то — если это зимнее время — будет до самого ущерба его стоять тепло, а если время летнее — жара. Смотрят у молодого месяца на полночь (вверх) рога, — быть зимой холоду, а летом — ветрам. Кверху подняты рога, да нижний-то покруче — так первая половина месяца будет морозная (зимой); либо (летом) ей ветер покоя не даст. А если нижний рог пологий, — переносит мужик примету на вторую половину месяца. Крутые месяцевы рога заставляют ожидать ведра, пологие — ненастья непогожего. Задернут месяц тусклою дымкой, — размокропогодится на дворе; а если смотрит он во все глаза на православных, и на мокром месте сухо будет. В синеве месяц — к дождю, в красне — к ветру, с ушами — к морозу. Если перед новолунием выдадутся ненастные деньки, — «молодой месяц обмывается!» — говорит деревня. В Пермской губернии примечают, что если праздник Крещения Господня придется под полный месяц, то сплошь-да-рядом бывают по весне большие полые воды. Воронежцы заприметили, что — если «обглядится» новый месяц в трое суток, так до ущерба ведро будет без перемены, а если с новолунья три дня дождем небо плачется — не установиться красной погоде вплоть до самого конца месяца.
Любит русский народ загадки загадывать. «Загану-ка я загадку, перекину через грядку!» — приговаривает он, уверенный в том, что от загадки до разгадки — семь верст правды. «Синенька шубенка крыла весь мир!» — загадывает он о небе. Месяц представляется ему то «сивеньким жеребчиком», глядящим через прясло (Калужская губерния), или «белоголовой коровой», смотрящей в подворотню (Псковская губерния), то медведем, то «лысым мерином с белыми глазами» (Симбирская губерния). В симбирских же деревнях повторяют о нем такую загадку: «С вечера сивый жеребец в подворотню глядит, в полночь жеребец через кровлю бежит!»; в самарских — загадывают и так: «Маленький, курбатенький — всему миру свет!», «За новым за двором стоит чашка с творогом!»; в новгородских — «Идет лесом — не треснет, идет полем — не плеснет!» и т. д. «Над бабушкиной избушкой — хлеба краюшка; хочет есть старуха, тянется-потянется, а все не достать!» — загадывает народ о месяце. «Кругло, а не месяц; зелено, а не дубрава; с хвостом, а не мышь?» — сыплет он вопросами, что из мешка трясет, а о разгадке спросят, репа — скажет… По старинному поверью, в конце каждого земного месяца Бог свой небесный месяц ножом режет на звезды. «Оттого-то все их и больше на небе!» — догадывается народная молвь. Ходит предание, что на луне Каин — в наказанье за пролитую на земле кровь — веки вечные убивает Авеля. Смотрят деревенские простецы на месяц, а мысли-то у них сами собою так и перелетают к этому преданию. Есть, говорят, — и такой догадливый люд, что все сбиваются на том — кто именно кого убил: Каин — Авеля, или Авель — Каина. Впрочем, это уже относится тоже к маловероятным преданиям не только сметливой, но и смешливой, старины-матушки.
Звездное небо представляется глазам зоркого пахаря «грамоткой», написанной по синему бархату. «Не прочесть этой грамотки, — говорит он, — ни попам, ни дьякам, ни умным мужикам». А между тем, для последних-то, оказывается, эта грамотка является не совсем тайной, — недаром они с поразительной для оторванного от природы горожанина точностью угадывают по расположению звезд время ночи. Ночное звездное небо — такие же безошибочно-верные часы для деревенского путника, что и крикливый вестник полночи петух — на дворе.
Не все звезды для русского хлебороба одинаковы. Знает он, что «звезда от звезды разнствует во славе», а потому и различает если не все, то хотя некоторые из жемчужин россыпи звездной. Так, знает он «Вечерницу» — первую вспыхивающую вечером звезду, назовет и «Денницу» — позднее всех своих сестер погасающую на небе, только-только не встречающуюся с утреннею раннею зорькой.
На деревенской Руси, среди старожилов, всегда были — и теперь есть — свои самобытные звездочеты, знающие не только звезды «блудячую» (планету) да «хвостатую» (комету), появляющуюся, по их словам, не то к войне, не то к голоду, или к моровому поветрию, либо к какому-нибудь другому народному бедствию, а различающие почти всякое светило в звездном царстве, раскинувшемся по синему небу. Так, например, — говорят они, — есть на свете «Чигирь-звезда». Это — не что иное, как Венера науки о звездах. Чигирь-звезда предсказывает человеку счастье и несчастье. В начале XIX-го столетия ходил на Руси в списках следующий сказ старинных звездочетов об этой звезде: «Сия бо звезда едина именем Чигирь есть меж всеми звездами, десять мест во всяком месяце имеет, а по трижды приходит на всякое место коегождо месяца. Сие бо есть великая мудрость. Аще кто добре горазд и разумеет месячному нарождению, той видит и кий круг ведает сия звезда Чигирь. Аще ехати, или идти куда, или селиться, — смотри, на которую сторону та звезда стоит: аще она станет противу, и ты противу ея не езди никуды. Во дни первый, одиннадцатый и двадцать первый состоит Чигирь на востоце, и ты храмины не ставь, на дворе главы своей не голи. Во дни вторый, дванадесятый и двадцать вторый стоит Чигирь меж востоком и полуднем, и… рожденное будет курчя и бесплодно. Во дни третий, тринадцатый и двадцать третий стоит Чигирь на полдни, и ты в те дни в полдни не купайся, в баню не ходи: изойдешь лихом, или учинится переполох». Большая Медведица слывет в народной астрономии за «Сажар» (или «Стожар») звезду. По этому созвездию советуется охотникам выходить смело на всякого дикого зверя, кроме одного только медведя. Плеяды, по народному определению — «Утиное Гнездо»; Пояс Ориона — «Кичаги», Арктический Пояс — «Железное Колесо», Млечный Путь — «Становище». Три звезды, находящиеся подле Млечного Пути, зовутся «Девичьими Зорями». Падающие звезды, при виде которых старые богобоязненные люди причитают свое «Аминь, аминь! Рассыпься!», а молодые произносят заветные желания, — зовутся «Маньяком».
О «Девичьих Зорях» дошло до наших дней старинное сказание. Жили-были, гласит оно, — на белом свете три сестры («родством и дородством — сестра в сестру»). Жили они в одном доме, без отца-матери: «сами правили домом, сами пахали, сами хлеб продавали». Проторяли к сестрам дорожку свахи-сваты, да было им всем диво-дивное: «Придут к воротам, ворота сами растворяются; пойдут к избе — двери сами отойдут настежь; взойдут в избу — в избе нет ни живого, ни мертвого, как после мора. Постоят, постоят, так и пойдут ни с чем. Выйдут на улицу, посмотрят на окна, а у окон сидят три сестры вместе, прядут одну кудель»… Стали все за это считать трех сестер ведьмами; и надумали бабы-свахи сжить девок со свету. Чего-чего только они ни придумывали, лишь бы загубить их! Поджигали даже то городьбу их, то избу: и огонь не берет… По знахарям-ведунам хаживали: и те ума не приложат, что с тремя сестрами сделать!
Увидали-подглядели однажды ночью зоркие бабьи глаза, что летит поднебесьем Огненный Змей прямо к дому ненавистных им трех сестер: «полетал-полетал, да и прочь полетел: и Змей их не берет!» Но вот — мало ли, много ли времени прошло: умерли сестры, все сразу. Узнали об этом свахи-бабы, пошли поглядеть на покойниц, — пошли, а самих страх берет: послали наперед себя мужиков. Пошли, осенясь крестным знамением, мужики, подошли к городьбе, — «городьба расступилась на четыре стороны», подошли к избе, — «изба рассыпалась на мелкие щепки». Сказание заканчивается словами: «Тут-то мужики догадались, что те три сестры были прокляты на роду. Да и после смерти им худое житье досталось: век гореть зорями. Вот их уже немного осталось: только три пятнышка»…
По девичьей примете, звезды падают не только к ветру, как говорят старые люди, а и к девичьей судьбе: в какую сторону о Святках звезда упадет, когда на нее смотрит загадывающая девушка, — в той стороне и «суженый» (жених) ее живет.
Немало говорят о звездах и сельские поговорки, каждая из которых не мимо молвится. «Не считай звезды, а гляди под ноги: ничего не найдешь, так хоть не упадешь!» — замечают рассеянному человеку-верхогляду, приговаривая: «Жить живи, да решетом звезды в воде не лови!», «Часты звезды, ярки звезды, да рассыпчаты: сладки речи, звонки речи, да обманчивы!» и т. д. Простонародные загадки говорят о звездах в таких словах, как, например: «Рассыпался горох — на тысячи дорог!», «Вся дорожка осыпана горошком!», «Поле (небо) не меряно, овцы не считаны, пастух (месяц) рогатый!»
Нельзя назвать особенно точными «астрономические» наблюдения, веками слагавшиеся в народной Руси; но все они, но каждая пословица, каждое поверье о небесном мире, говорят о том, что не одним только хлебом насущным жив наш народ-пахарь, — хотя дума об этом нелегко достающемся всякому трудящемуся человеку даре Божием и не отходит от хлебороба до гробовой доски.
IV
Огонь и вода
Огонь и вода — две враждебных друг другу, две непримиримых, хотя иногда и работающих одна на другую, стихии. Русский народ, тороватый на красную речь, на прошел мимо них со своим живым, перелетающим из века в век словом. Есть у него про каждую из этих стихий наособицу и вместе о них обеих свой сказ, выразившийся во многом-множестве пестрых пословиц, загадок, поверий и преданий, — несмотря на всю враждебность — зачастую объединяющих обе эти могучих стихии, по воле умудренного седой стариною народа-сказателя.
Огонь, в представлении язычника древней Руси, являлся сыном Неба (Сварога), — почему и величали его в те, затонувшие во мраке веков времена «Сварожичем», воздавая ему поклонение: «… и огневи молятся, зовут его Сварожичем…», — писал об этом некий Христолюбец. Позднейшее сказание, записанное в «Памятниках отреченной литературы» (II, 445), гласит о том, что произошел огонь от очей Божиих. «Как огонь зачася?» — вопрошается в этом сказании. — «Архангел Михаил зазже огонь от зеница Господня и снесе на землю!» — дается ответ. Солнце принималось пращурами народа-пахаря, одухотворившего всю видимую природу, за всевидящее око Творца. Таким образом, и по народному мировоззрению, огонь является исходящим от прекрасного светила дня.
Вода, — как было уже сказано выше (см. гл.1) — по стародавнему слову русского народа, доискивающегося до начала начал вселенских, представляется кровью земли.
«Огонь нисшел с небеси», — гласит благочестивая простодушная мудрость. «Воды небесные поят землю», — продолжает она, приговаривая: «Огонь да вода — супостаты!», «Вода — всему господин; воды и огонь боится!» Дает мудрый тысячелетний опыт народа добрый совет пахарю — «держаться за землю», «дружиться с землей», но при этом совете оговаривается: «С огнем не шути, с водой не дружись, ветру не верь!», «Дружись с землей: от земли вшел, земля кормит, в землю пойдешь!», «Огонь да вода — нужда да беда!», «Огонь — царь, вода — царица, земля — матушка, небо — отец, ветер — господин, дождь — кормилец, солнце — князь, луна — княгиня» и т. д.
По народному представлению, огонь наделен необычайной силою-мочью, но вода — сильнее огня («земля — сильнее воды, человек — сильнее земли»), «Хороши в батраках огонь да вода, а не дай им — Бог своим умом зажить!» — предостерегает поздних потомков богатыря Микулы Селяниновича старина. «Не топора бойся — огня!» — добавляет она: «С огнем, с водою не поспоришь!», «Огню да воде Бог волю дал!», «Ходить у огня — обжечься, у воды — замочиться!», «Вор ворует — хоть стены оставит, огонь придет и стены унесет!»
По образному русскому выражению, огонь — «богатырь-воевода», а вода — «сама себе царь». Заберет силу вода, так ее, — приговаривает народная Русь, — «и Белый Царь не уймет»… От огня, по ее крылатому слову, вода ключом кипит, а водой и огонь заливают. Вода — еще более, чем огонь, опасная для неосторожных людей стихия. «Водою мельница стоит, от воды и погибает!», «И тихая вода крутые берега подмывает!», — гласят народные присловья: «Вода сама себя кроет, а берег — знай — роет!», «Всегда жди лихой беды от большой воды!» Об этом же приговаривает и такая поговорка, как: «Пришла беда, разлилась вода: переехать нельзя, а стоять не велят!» Безвыходно-опасное положение, в какое попадают все, невнемлющие опыту старых, перешедших поле жизни людей, изображается на простонародном языке выражением — «Из огня да в полымя!», или еще более меткими: «Из огня да в воду», «Только и ходу, что из ворот да воду!»…
Огонь — огню рознь. Сердце памятливого к заветам стародавней поры народа- сказателя сохранило свои вещие предания не только о небесном и земном огне, но и о «живом» (вытертом из дерева). Так и вода слывет, по этим преданиям, то живою, то мертвою. Небесный огонь (молния) ниспосылается на землю, — говорит народ, — неспроста: им карает нераскаянных грешников правосудие Божие. Гасить пожар от грозы («Божий огонь») потому-то и считается грехом. Древние славяне, объединяя в одну стихию небесный и земной огни, называли их — подобно многим другим, ведущим свое родословное древо от одного и того же арийского корня племенам — «водорожденными» (сыновьями и внуками воды), ставя их, таким образом, в зависимое от нее положение. «Живому огню придается и теперь особая чудодейная сила. В стародавние годы на Руси, как и у других родичей-славян, было в обычае поддерживать на домашнем очаге неугасимое пламя, возженное от огня, добытого из сухой сердцевины дерева. Это, по древнему верованию, оберегало дом от всякой беды и даже обеспечивало семье мирную-счастливую жизнь. В глухих уголках светлорусского простора и до наших дней еще кое-где сохранилось суеверно-благоговейное отношение к такому, добываемому большаками семьи, огню.
Домашний очаг считался в старину священным. В огне, поддерживавшемся на нем, видели силу — не только дававшую человеку тепло и пищу, но и отгонявшую от жилища всю нечисть, всякую болесть лютую. Очаг был первым жертвенником славянина-язычника; пылающее на нем дерево — первой жертвою повелителю огней небесных, Перуну-громовнику. Вокруг очага собирались в былую пору совещания родичей. Выселяясь с дедовского гнезда, молодые члены рода непременно брали с собою к своему новому очагу горящие уголья со старого. Только это, по верованию ранних предков современного пахаря, и могло сохранить родственные связи. Если огонь на чьем-нибудь очаге погасал, это сулило суеверному воображению всякие беды и слыло предвестником вымирания-угасания семьи. Даже рассыпавшиеся с очага дрова не обещали ничего доброго для хозяев. Плюнуть на очаг почиталось за великий грех. Если кто-нибудь заливал водою чужой очаг, это было выражением непримиримой вражды — на жизнь и смерть. Зола, взятая с домашнего очага в праздничные дни, служила — в руках главы семьи — целебным средством: ею пользовали от самых разнородных болезней. Отправляясь в далекий путь, древний славянин брал с собою не только горсть родной земли, — как это наблюдается в наши дни, — но и щепоть золы с домашнего очага. Перед пылающим очагом произносились заговоры. По колебанию его пламени предсказывалась судьба и угадывался будущий урожай. Гадание это исчезло из народной памяти, но еще до сих пор можно услышать на Руси слова заговора вроде: «Ахти, мати белая печь! Не знаешь ты себе ни скорби, ни болезни, ни щипоты, ни ломоты! Так и раб Божий (имярек) не знал бы ни хитки, ни притки, ни уроков, ни призороков»… Еще и теперь на малорусском юге России во многих деревнях сохранился обычай давать болящим выпить святой воды с печной золою. В Курской губернии, по свидетельству нескольких исследователей народной старины, печь заменяет в захолустных уголках аптеку. Перед ее раскаленным устьем ставят страдающих нервными болезнями («от испуга»); о край печи заставляют тереться шеей больных горлом; «от простуды» больной бросает в пылающую печь найденный на берегу реки камень, бросает — приговаривает: «Как камень на бережку у реки был сух, так бы у меня раба Божьего (имярек) ноги были сухи, не боялись ни стужи, ни морозу, ни метелицы, и сколь он теперь горяч, так будьте и вы, ноги горячи!» Чтобы предохранить новорожденного ребенка от «сглазу, кума берет из печки уголь и, выйдя на перекресток, перекидывает уголь через себя. В Орловской губернии под защиту очага отдают домашних животных, прикладывая, например, к печи только что по явившихся на свет телят. Еще в сороковых годах, во многих коренных великорусских местах было в обычае, возвращаясь с похорон, непременно дотрагиваться рукою до печи. Это должно было, по мнению придерживавшихся такого обычая, предохранять от смерти «в одночасье». Знающие «всю подноготную» люди советуют предохранить хлебные скирды и стога сена от мышеяди ничем иным, как насыпанием под них — с четырех сторон — золы от сожженных на домашнем очаге клочков сена и хлебных колосьев. Дотошные бабы-хозяйки от поры до времени выгребают из печи золу и посыпают ею пол в курятнике, думая, что от этого куры станут нестись лучше. Огородники, благословясь, раскидывают («от червя») золу по грядкам, разделанным под посадку капустной рассады. Есть места, где принято подмешивать золы из очага в первые семена ржи — «для обережи от градобоя».
Да и во многом-множестве иных случаев житейского обихода возлагала простодушная старина надежды на помощь и покровительство своих благожелательных светлых духов, обитавших в домашнем очаге. Все эти умилостивлявшиеся пламенем божества объединились впоследствии в одном живучем существе — Домовом (зовущемся также «хозяином» и «дедушкой домовитым»). При этом перевоплощении, вызванном рукою всесокрушающего времени, яр кий облик могущественного духа огня побледнел, растеряв по пути не веков немалую долю своей силы-мощи. Даже самая память о нем стала смутным преданием полузабытого прошлого, заслоненного от внутреннего мира современного пахаря туманной дымкою новых наслоений бытового суеверия. Пожалуй, даже не узнать в теперешнем Домовом и отдаленнейшего родича божества языческой Руси, — до того расплылись все его когда-то резко проступавшие черты при последовательном многовековом видоизменении; до того разменялись на мелочи его стихийные свойства и обязанности. Народ даже выселил его из самого очага, перенеся местопребывание старого в подпечек, — куда и обращаются в подобающих случаях ведуны-знахари наших дней.
Пытливый исследователь воззрений славян на природу вызвал из туманного мрака забвения бесхитростный образ этого заботливого хранителя семейного очага. Домовой, в его обрисовке, самое старшее и почетное лицо в семье домохозяина, к которой и принадлежит по восходящей линии, как праотец (дед), положивший основание очагу и собранному под единый кров союзу родичей. Он, обыкновенно, носит хозяйскую одежду, но всякий раз успевает положить ее на место, как только она понадобится большаку семьи. Он видит всякую мелочь, неустанно хлопочет и заботится, чтобы все было в порядке и наготове, — здесь подсобить работнику, там поправить его промах. Его хозяйскому глазу приятен приплод всякой домашней животины; он недолюбливает излишних расходов и сердится на них. Если ему житье по душе придется, то он служит домочадцам и зорко смотрит за всем домом и двором. Он сочувствует каждой семейной радости, печалуется о каждом семейном горе. Он даже предупреждает почтительно относящихся к нему семьян о каждой грозящей им откуда бы то ни было опасности.
До сих пор на старой-кондовой Руси соблюдается еще немало связанных с почитанием домашнего очага обычаев свадебного обихода. В стародавние годы ни одна невеста не уходила перед венчанием из родительского дома, не простившись с его огнем. Прощание сопровождалось особыми обрядами, мало-помалу исчезавшими из житейского обихода. При этом пелись подружками невесты и особые песни-«огнянки»; но и от них не дошло до наших дней почти никакого следа. Перед домом жениха невесту также встречал огонь: выбегал навстречу дружка с горящей головнею из женихова очага в руках. «Как ты берегла огонь у отца-матери, так береги и в мужнином доме!» — приветствовал он молодую, троекратно обегая вокруг нее. Только успевала она вступить в хату, как ее вели к пылающему очагу и здесь осыпали тремя пригоршнями зерна, — в знак того, что она присоединялась к семье и в пожелание плодородия в супружеской жизни. С этой минуты новобрачная поступала под покровительство светлого духа, присутствие которого в домашнем очаге оберегало всю семью от «напрасной» беды. Вечером, после пира-стола, молодуха снимала с себя пояс и бросала его на печь. Этим как бы вверялась вся брачная жизнь молодых новоженов защите домового. У соседей великоросса-крестьянина, симбирских чувашей, до сих пор соблюдается перенятый от русских старинный, утратившийся в памяти народной Руси обычай, состоящий в том, что новобрачная, вступая впервые в мужний дом, прежде всего земно кланяется печке, а затем уже переходит к выполнению других обрядностей этого самого торжественного для нее в ее серенькой-будничной жизни дня.
В повседневном быту современного русского крестьянина можно насчитать многие десятки таких случаев, в которых он, бессознательно приобщаясь к суеверию пращуров, обращается к заступничеству позабытых покровителей своего домашнего очага. Просматривая исследования наших народоведов, то и дело наталкиваешься на доказательство этого. Так, например, в Курской губернии еще недавно считали необходимым, приводя с базара купленную корову накормить ее в первый раз на печном заслоне. Во многих других, даже к не смежных, губерниях, отправляя кого-нибудь из домашних в путь-дорогу, и теперь еще хозяйки-большухи открывают заслонку и распахивают избную дверь — с тем, чтобы теплое веяние очага следовало за путником, оберегая его на чужой сторонке и непрестанно напоминая ему о родной семье, заботящейся-печалующейся об отсутствующем. Есть места, где во время первой грозы разводят в печи огонь, как бы призывая этим покровителя земного помочь против огня небесного. Это — уже несомненный пережиток древнего умилостивительного бескровного жертвоприношения Перуну-громовнику. Как на один из соблюдающихся повсеместно обычаев благочестивой народной старины, можно указать на обыкновение креститься при зажигании в хате первого вечернего огня. Гасят огонь придерживающиеся дедовских заветов старые люди тоже с крестным знамением. Некоторые строгие блюстители обрядовой стороны жизни принимают за немалый грех погасить огонь без надлежащего благоговения. Разводя огонь в печи, белорусы соблюдают молчание и остерегаются оглядываться. Если же не соблюсти, по их словам, этого обычая, то не диво — если в тот же день случится в доме пожар. В тверской округе записан обычай гнать от соседей как можно дальше того домохозяина, у которого загорится хата: иначе карающий его гнев Божий последует за ним, и пламя охватит тот дом, куда он войдет, и даже к которому подойдет. Черниговцы в старину обносили вокруг пожарища не только святые иконы, но и хлеб-соль. Нельзя не видеть в этом обычае опять-таки упомянутого выше пережитка. В волынском краю бабы выносят в подобном случае накрытый чистым столешником стол, ставят на него святую воду, кладут обок с нею хлеб-соль и ходят с этим столом вокруг горящего дома, — ходючи, сами голосом голосят:
Подслушан собирателями памятников народного слова в тех же обильных сказаниями местах и другой разносказ этого причета: «Витаю тебе, гостю! Замовляю тебе, гостю! Иорданскою водою заливаю тебе, гостю! Пришел Господь в мир — мир его не познав, а святый огонь слугою своим назвав; Господь на небо вознесся, за Господом и слуга святый огонь понесся!»
Суеверная душа обитателя глухих-захолустных уголков подсказывает иногда ему, что в пожаре бывает виноват разгневанный хозяевами покровитель домашнего очага. Так жестоко мстит он, старый, только за самые тяжкие нанесенные ему обиды. Во избежание такой беды, чуть не разоряющей вконец и самого хозяйственного крестьянина, а бедняка пускающей со всею семьей по миру, соблюдается у белорусов особый обычай угощения Домового, охраняющего за это не только от пожара, но и от всякой другой Божьей немилости. В Симбирской и соседних с нею поволжских губерниях повсюду строго соблюдается обыкновение обжигать первые бревна каждого новостроящегося дома. Это, по уверению плотников, должно предохранять от грозного посещения «красного петуха».
В стародавние годы справлялся на Руси целый ряд особых праздников, связанных с обожествлением огня и воды. Яркие пережитки их до сих пор почти повсеместно сохранились в обычаях, приурочивающихся к Семику, ко Всесвятской (Ярилиной) неделе, к Ивану-Купале, к Ильину дню и некоторым другим дням месяцеслова. Тороватый на красное словцо да на присловье крылатое, русский хлебороб-простота сыплет направо и налево и на все стороны света белого меткими пословицами-поговорками об огне и воде, зачастую применяя их к определению всевозможных явлений жизни. «Сену с огнем не улежаться!» — говорит он о неподходящих друг к другу муже с женой, приговаривая: «Солома, с огнем не дружись!», «Мужик-то с огнем, а жена — с водой!», «Не с огнем к пожару соваться!» и т. д. Неправедно нажитую прибыль зовет народ огнем, поясняючи при этом: «Набил чужим достатком мошну, берегись — обожжешься!», «Краденая деньга — огонь, как раз с ней и сгоришь!», «У бедного отнять — огонь в дому держать!». Приглядывается простодушная мудрость народная к расточающему свое добро нехозяйственному человеку, а сама седой головою покачивает, глядючи, как он не к себе в дом, а все из дому тащит: «Глупому сыну не в помощь богатство», — говорит она, — «у него все, как на огне, горит, как по воде — плывет!», «Моту денег подарить — что в огонь кинуть, что на воду пустить!». Так и зовет-величает она расточивших-промотавших свое богатство «прогорелыми». «Как огнем обхватило!» — замечает народ о нагрянувшей на кого-либо беде-напасти: «Попал промеж двух огней!», «Огонь — не вода, охватит — не всплывешь!» О неосмотрительных, семь раз не примеряв — хватающихся порой и не за свое дело, людях также есть свое слово у поселыцины-Деревенщины, от поколения к поколению передающей красные речи. «Делать, что огонь — так и с делом-то в огонь!», «Скоро огонь горит да вода бежит!», «Не хватай картошку из огня — обожжешься, не пей кипятку — обваришься!» — наставляет она торопливый люд. Любит краснослов-пахарь побалагурить: ради красного словца — не щадит он порою матери-отца; но правда-истина для него всего дороже. Недаром сложилось о ней у его дедов-прадедов такое слово, как: «Правда («праведное» — по иному разносказу) на огне не сгорит, на воде не потонет». В этой поговорке слышится явный отголосок воспоминания о совершавшихся в старую старь на Святой Руси, — да и не только на ней, а и в других землях, — «судах Божиих» (испытаниях виновных и правых огнем и водою).
«Суды Божий» велись на Руси с незапамятных времен. Еще Перун-громовник, грозный повелитель огней небесных и дожденосных туч, призывался в свидетели-судьи их. Каратель злой нечисти, переходившей пути-дороги труду народа-пахаря, он являлся и бичом людских пороков и преступлений. Огню и воде, этим находившимся под его властью стихиям, придавалась сила обличения лжи. Потому-то и обращались наши отдаленнейшие предки в затруднительных случаях к их нелицеприятному посредничеству. Как и у других соседних народов — не только славян, а и немцев, — огненное испытание виновности и правоты подсудимых производилось в древней Руси таким образом. Обвиняемый должен был пройти голыми ногами по раскаленному железу: народ верил, что в случае невиновности всякий человек сделает это без вреда для себя. Судимый водою должен был или достать камень со дна котла с кипящей водою, или войти в реку в самом широком месте ее и плыть к другому берегу. Виноватого должна была утопить, в последнем случае, сама его кривда. Зачастую бывало так, что обвиняемые, страшась кары небесной, сознавались в своих повинностях и соглашались лучше нести наказание от судей земных, чем погибнуть от суда Божия. Впоследствии, с течением времени, испытание стало производиться более легким способом — бросанием на воду жребиев, по которым и решался суд. Следы существования «судов Божиих» на Руси сохранились как в некоторых памятниках древнерусской письменности («Русская Правда»[16] и др.), так и в изустном народном письменном слове, занесенном на скрижали истории литературы «калитами»-народоведами. В захолустных уголках северо-восточного края и до сих пор еще кое-где прибегают к подобию Божьего суда: заставляют заподозренных в краже целовать дуло заряженного ружья, дают двоим тяжущимся зажженные лучины одинаковой величины и следят: чья сгорит раньше, тот и считается обвиненным. Каких-нибудь шестьдесят — семьдесят лет тому назад были, по соседству с чувашской или мордовской округою, и такие русские деревни, где существовал обычай бросать в мельничный пруд старых баб, заподозренных в колдовстве. Если брошенная начинала идти ко дну, это считалось ее оправданием, и ее спешили спасти, а если не тонула, то признавалась за ведьму — виновницу какой-либо «напущенной» на деревню беды. «Ведьму — колдунью вода не принимает!» — можно и теперь слышать отголоск этого обычая в народной крылатой молви.
Вознося правду-матушку на недосягаемую для кривды высоту могущества, эта молва не прочь оговорить самое-себя поговорками вроде: «Правда-то правдой, а и про милость не забудь!», «На правду напирай, да часом и помилуй!», «Милость над грехом — что вода над огнем!». В этих и им подобных словах явственно сказалась неисчерпаемая доброта сердца народного, и сквозь заскорузлую оболочку свою блещущего чистым золотом. «Где огонь — там и дым!», «Не бывать дыму без огня!» — замечают умудренные жизнью старые люди об идущей про кого-нибудь худой молве-славе. «Не огонь железо калит, а мех!» — оговаривают они надеющегося на одну свою силу неискусного работника.
Труд упорный, потовой труд, всегда поведет в хату достаток, если жить с умом да о Боге не забывать, — думает народная Русь тысячелетнюю думу. «Где вода была, там и будет; куда деньга пошла, там и копится!» — поучает она только еще выходящих на поле жизни: «Ручей поит речку, речка поит море, море — окиян-море; труд копейку ведет, копейка рубль бережет, не меняй береженый рубль — детей-внуков накормишь досыта!». Но не всякий раз прислушивается к старой воркотне да на ус мотает молодежь, — от нее не диво услыхать в ответ и такую отповедь: «Пора придет — вода пойдет!», «Что копить — не два века жить!», «Руки будут — деньги будут; всей воды не выпьешь, всей казны в карман не уложишь!». Такие беспечные ветрогоны и слушать даже не станут умудренных опытом стариковских речей, что-де: «Ждать воды — не беда, да пришла бы вода!».
Любит деревня тех за ухватку, кто на белом свете живет — не тужит: знай работает за троих и хоть не в красной одежде ходит, не сладко ест, да не только на судьбу не жалуется, а еще сам над собой смехи строит, прибаутками сердце тешит. «Хлеб да вода — молодецкая еда!». «Сыт крупицей, пьян водицей!», «Богато живем — с плота воду пьем!», «Хлеб с водою, да не пирог с лихвою!», «Пей ты водку, а я воду; ты покраснеешь, я пьян буду!»… Да мало ли наберется и других таких пословиц-поговорок, готовых летать из конца в конец по неоглядной родине пахаря!.. До чего ни коснись, на всякое дело у него найдется слово, а то и целый короб… «У князя были, да воду пили!» — ведет он рассказ про скупых хозяев, не тороватых на угощенье. «Хоть на воде, да на сковороде!» — кивает он в сторону привычных к нескромным замашкам, живущих напоказ. «Воду толочь — вода и будет!» — смеется он над непонятливыми слушателями, которым надо каждое слово разъяснять-разжевывать да в рот класть. «От воды навару не будет, от бестолочи — толку!». «Спроси его, отчего ты глуп? — У нас, скажет, вода такая!». Не щадит народ ни друга, ни ворога, не помилует на словах и самого себя. «Мир силен — как вода, а глуп — что дитя!» — говорит он о сельских сходках, где крикуны-галманы верх привыкли надо всем брать: «Мир, что вода — пошумит да и разойдется!», «Народ, как вода на начовках, переливается!» и т. д. «После пожара да за водой!» — говорят в деревне о тех, кто уж слишком задним умом крепонек. «Бросай барыш с камнем и воду!» — о деле, за которое не стоит и браться; «Вода с водой — не гора с горой: сольется!» — о задумывающихся над одним и тем же, подходящих друг к другу людях; «По которой реке плыть, ту ему и воду пить!» — о подлаживании к тому, с кем ведется дело.
Про оборотистого мужика, которому все неладное с рук сходит, пущено гулять по народной Руси немало таких крылатых словец, как: «Ему и беда, что с гуся — вода!», «Он из воды сухой выйдет!», «Сблудил-своровал и концы в воду!», «Его ремесло по воде пошло, по воде пошло — водой снесло!». Скрытные, не любящие многословных речей люди получили на свою долю такое меткое определение: «Наш молчан воды в рот набрал!». О тех, кому не следует доверяться, вылетели из уст народной мудрости слова: «У него правда на воде вилами писана!», «Ему поверить — что по воде на камне поплыть!», «Слова с языка — как вода с гуська!» и т. п. «Под лежачий камень вода не течет!» — говорится о лежебоках, дожидающихся, что хлеб к ним сам в руки придет. «Быль — что камень на шее, небылица — проточная водица!», «Былое — травой ноги оплетает, небыль — прибылой водой сбегает!», «Чужую беду на воде разведу, а к своей — ума не приложу!», — кончает питающийся от щедрот земли-кормилицы народ-сказатель, не скупящийся на красные да на меткие, не в бровь, а в глаз попадающие речи. Идет он по путине веков, засевает молвою словесную ниву; всходят речи, словами колосятся, присловьями наливаются, — чтобы снова попасть в кошницу к новым сеятелям, зазвенеть новыми, выращенными народной былью речами. Уж раз вылетела такая речь-молва на вольный простор, не попасть ей в руки забвения, не сплыть по воде без следа, не кануть камнем ко дну — пойдет она гулять по Святой Руси, гулять — силы нагуливать, слово словом плодить…
Оставили свой след два исконных врага — огонь да вода — и в сокровищнице русских народных загадок. «Что без огня горит, без крыльев летит, без ног бежит?» — спрашивает загадка. — «Солнце, тучи да реки быстрые!» — отвечает разгадка. «В воде я родилась, огнем покормилась!» — подает голос соль — сестра хлеба насущного. «Я не сам по себе, а сильнее всего и страшнее всего, и все любят меня и все губят!» — заявляет тот богатырь, которым «покормилась» дражайшая половина хлеба-соли. «Ни в огне не горю, ни в воде не тону!»-слышится новое слово: лед говорит. Кончается день, заволакивается небо тьмою-сумраком, наступает ночь. Смотрит народ, а сам приговаривает: «Бессмертная овечка в огне горит!» А огонь — уж тут как тут — в его памяти: «В камне спал, по. железу встал, по дереву пошел, как сокол полетел!» — вспоминается пахарю крылатое слово. «Чего из избы не вытащишь?», — спрашивают охотники до загадок. — «Печку!» — следом разгадка идет. «Чего в избе не видно?» — «Тепла». В Псковской губернии загадывают про печь по-иному: «Стоит баба в углу, а рот на боку!»; в Новгородской — на свой лад: «По сторону белец, по другую белец, посередине чернец!»; у вологжан — в том же роде: «Два белыша ведут черныша!», «Сидит барыня в амбаре — не свезешь ее на паре!» — приговаривают сибирские загадчики. О печном заслоне летают по народной Руси свои загадки. «Мать Софья день сохнет, а ночью издохнет!» (Псковская губерния), «Двое парятся, третий толкается; когда открывается, вся сласть подымается!» (Самарская губерния) — наиболее цветистые из них. «Мать толста, дочь красна, сын храбер — в поднебесье ушел!» («… сын кудреват — по поднебесью летает»), загадывают про печной дым бабы-олонки с мужиками-олончанами. В Курской губернии ходит такая же загадка, но с видоизмененным концом: «Сын голенаст, выгибаться горазд»… «Отец (огонь) еще не родился, а сын (дым) уж в лес ходит!» — говорят псковичи, добавляя к этому: «Зыблется, гиблется, а на землю не свалится!», «Кумово мотовило под небеса уходило!». По тем местам, где еще есть черные-курные избы, загадывает деревенский люд-краснослов про дым по-другому: «Черна кошка, хмыль в окошко» (Симбирская губерния), «Ходит Хам по лавке в Хаминой рубашке. Хам, иди вон!» (Самарская губерния) и т. д. «Что кверху корнем растет?» — загадывается о саже в трубе; «Полна коробушка золотых воробушков!» — о печной загнетке (или: «Полон сусек красных яичек!»); «Ниже верху, выше печи, греет плечи!» — о полатях; «Ударю я булатом по белокаменным палатам, выйдет княгиня, сядет на перину!» — об огниве, кремне, искре и труте. Про самый огонь говорят и так: «Без рук, без ног, а на гору ползет!», «Красный кочет дыру точит!», «Дрожит свинка, золота щетинка!». О горящей лучине-лучинушке березовой сложились загадки: «Красный петушок по жердочке бежит!» (Рязанская губерния), «Бежит кошка по брусочку, кладет кошка по кусочку!» (Самарская губерния), «Белое ест, черное роняет!» (Новгородская губерния) и т. п. Свеча, по словам загадок, является «столбом», горящим без углей; светец с зажженой лучиною; представляется «старцем», который стоит, «тюрю ест и под себя мнет». О нем же говорится: «Стоит Ермошка на одной ножке, крошит крошонки — ни себе, ни женке!».
Существует на Руси сказание о сотворении земных морей, озер и рек. Когда Бог сотворил землю, — гласит оно, — повелел Он идти ливню-дождю. Полил дождь. Воззвал Творец к птицам, дал им дело — разносить воду во все стороны света белого. Налетели птицы-железные носы (олицетворение весенних гроз) — и стали исполнять повеление Создавшего их. И наполнились водою все оврага, все котловины, все рытвины земли. «Отсюда и все воды пошли», — заканчивается сказ. По иному разносказу, дополняется он еще тем, как одна птичка изо всей паствы отказалась повиноваться Творцу. «Мне не нужны ни озера, ни реки», — сказала она, — я и на камушке напьюсь!» Воспылал на птичку малую великим гневом Господь и запретил ей и всему ее роду-потомству на веки вечные даже и подлетать к рекам и другим вместилищам вод земных; вышло ей позволение утолять жажду одной дождевою водой. И летает в засуху эта птичка с криком — «Пить-пить!».
В духовном стихе о «Голубиной Книге» создание рек, ручьев и родников приписывается «зверю-Индрику», который, двигаясь с места на место в подземных недрах, роет в земле отдушины к океан-морю. О нем так и сказано там:
Издревле у русского народа и у всех его родичей, славян, находятся в большом почитании ключи-родники, выбивающие из горных каменных пластов. Возникновение их относится к ударам огненных стрел Ильи-пророка (молнии), почему и слывут они гремячими да святыми. Над такими родниками — в обычае устраивать часовни, ставить кресты. К ним в праздники, а также во время бездождия, совершаются крестные ходы. В Симбирской губернии (в Корсунском и Симбирских уездах) еще недавно — двадцать-тридцать лет назад — богомольные старухи-чернички шли в засушливую весну к священнику и просили благословить «идти на гремячий». Затем они подходили к роднику и поблизости от него принимались копать землю. Если им удавалось дорыться до новой водяной «жилы», это считалась за признак того, что Бог смиловался над хлеборобами, и скоро пойдет дождь. Они возвращались домой и шли по селу, сопровождаемые добрым припевом веселой, припрыгивающей точь-в-точь по-воробьиному, детворы:
Воде с незапамятных времен придавалась на Руси сила плодородия. Древний славянин-язычник видел в дожде источник урожаев, изливаемый облачною дожденосной девою, вступавшею в брачный союз с богом-громовником. От дождевой воды силу плодородия народ перенес и на реки, и на ручьи. В некоторых местах еще в тридцатых годах соблюдался обычаи молиться над родниками, — хотя бы там и не было поставлено ни креста, ни часовни. В старину же, когда русские похищали («умыкали») себе невест, достаточно было объехать поезду трижды вокруг озера, чтобы это считалось равносильно венчанию. И теперь еще в тех местах, где древнее суеверие держится особенно прочно, жених с невестой клянутся над колодцами в будущей верности друг другу. Против такого почитания воды восставали еще в ХII-ХIII столетиях наши церковные писатели. «И се слышахом» — писал один из них, митрополит Кирилл,[17] — «в пределах новогородских, невесты водят к воде и ныне не велим тому тако быти, или то проклинать повелеваем»… Но седая старина держалась и держится слишком крепко своими цепкими корнями за жизнь народа-пахаря, — чтобы ее можно было оторвать какими-либо запретами. Время вернее делает свое разрушительно-созидательное дело…
Вода, как и огонь, всегда казалась наделенною целительной силою. «Вода очищает от всего нечистого, огонь пожирает всякую нечисть!» — говорит простонародная мудрость устами старых людей. От каких только болезней не пользуют водою деревенские лечейки и в наши дни! И в этом случае воде гремячего ключа приписывается наибольшее значение. «Помогает», по словам знающих опытных ведунов, и дождевая вода. Дает помогу и вода, натаянная из снега, особенно — собранного в марте-месяце. Если берут для больного воду из проточного места, из реки, то никогда не зачерпнут против течения. «Матушка-вода!» — гласит народное слово: «обмываешь ты круты берега, желты пески, бел-горюч камень своей быстриной и золотой струей. Обмой-ка ты с раба Божия (имярек) все хитки, все притки, уроки и призеры, скорби и болезни, щипоты и ломоты, злу худобу; понеси-ка их, матушка быстра река, своей быстриной — золотой струей во чистое поле, на синее море, за топучия грязи, за зыбучия болота, за сосновый лес, за осиновый тын!»
Вещая сила, каковою наделила воду народная старина, заставляет прибегать к ней с гаданьями, и до сих пор не утрачивающими смысла в посельском быту. Гадающие смотрят в воду, угадывая судьбу по движению струек; слушают воду, определяя предсказание по шуму ее; бросают на воду разные предметы.
Как у домашнего очага живет Домовой, так и в каждой реке, в каждом озере — Водяной. О нем создано суеверным народным воображением немало всяких сказаний, по которым еще и теперь можно угадать удаленное происхождение его от языческого Даждьбога. От него зависит, по представлению народа, «задерживать дожди». Потому-то и воздает ему пахарь-хлебороб всяческое почтение, умилостивляя его посильными дарами, величая, как и Домового, «дедушкою». Вода — его царство, где он властен сделать все, что захочет. Под его властью не только рыбы, но и русалки (девы подводные), — не только все, что живет в воде, но и все, что к ней приближается. Все, кому приходится жить дарами воды (рыбаки, мельники, лодочники), — должны быть с ним в мире. Памятующим это он оказывает всякое покровительство: бережет пловцов, посылает добрый улов, смотрит за неводами, следит за уровнем воды в пруду и т. п. Но — «беда тому, кто затеет с ним ссору!» — предостерегают старые люди молодежь, все реже и реже вспоминающую про заветы седой старины.
V
Сине море
Хотя русский народ в старину стародавнюю и не был прирожденным обитателем поморья, но как с самим морем, так и со всем заморским связано в его тысячелетней памяти немало всяких сказаний, поверий и цветистых ходячих слов, с незапамятных времен до сих пор разгуливающих «от моря до моря». Теперь, когда народная Русь не только стоит твердою богатырскою стопою на берегах семи морей, но даже омывается двумя океанами, — невольно выплывают перед ее глазами из-за темным-темной дали минувших веков затуманенные современным житьем-бытьем облики былых поверий, сбереженных от беспощадной руки всесокрушающего времени в светлых глубинах чуткого ко всему родному-заветному, памятливого сердца народного.
Было время, когда славянин-язычник поклонялся всей обступавшей его, видимой его суеверным глазам, природе — как единому, примирявшему в себе и доброе, и злое начала, божеству. Шли века, один за другим утопавшие в неизведанной бездне славянского прошлого: бог-природа мало-помалу распадался надвое — воплощаясь в Белбога (олицетворение света и добра) и Чернобога (воплощение злых темных сил). Но власть и этих могущественных стихий природы была, с течением времени, разделена между происшедшим от каждой из них потомством, обожествленным среди преклонявшегося пред их волею народа. Сначала народилась божественная чета — Небо с Землею, ставшие прародителями позднейших богов; а там — и целая семья их зажила на славянском Олимпе. Древнеязыческая Русь передала старшинство в этой семье сыну прабога-неба — Перуну, дав ему в могучие руки и молниеносные громы небесные, и дожди облачные, и огни горючие, и воды земные. Загремела по светлорусскому простору Белбожичева слава великая, великая слава — нераздельная… Но шли — прошли еще годы-века, разделил свое царство и единый властитель земли и неба. Остались у Перуна громы да молнии, огнем стал повелевать Сварожич, ветрами буйными — Стрибог; доставались воды Морскому Царю.
Жил, по верованию древних пращуров пахаря наших дней, обитал этот могучий бог сначала не в пучине морской, а в бездонной глубине синего неба, раскидывающегося беспредельным воздушным океаном над Матерью-Сырой-Землею. И самое небо казалось живому народному воображению не чем иным, как океан-морем, в волнах которого купались и пресветлое солнце, и ясные звезды, омывался и светел-месяц. Мало-помалу представление о небе-море было перенесено на заслоняющие его от глаз человеческих волны дожденосительниц — туч, отовсюду окруживших, по воле народа-сказателя, небесный остров «Буян». Когда продвинулась Русь поближе к заправскому синему морю и даже начала заглядывать за море, — сложилось в ней понятие о море-океане, на котором-де плавает стоящая на китах земля. Остров Буян перенесся на середину этого беспредельного моря и стал жилищем солнца с алыми сестрами — зорями, а когда миновал черед обожествлению дневного светила, поселились на этом острове всякие дива-дивные, и до сих пор не покидающие его для суеверного воображения, придерживающегося заповедных стариною преданий. Обступают — стерегут его ветры буйные. Живет на острове и змея — «всем змеям старшая», и вещий ворон — «всем черным воронам старший брат» («Живет ворон — Огненного змея клюет!»), и птица — «всем птицам старшая и большая» (с железным носом и когтями медными), и пчелиная матка — «всем маткам старшая». Народное заговорное слово поселяет здесь даже Илью-пророка, принявшего на себя и власть над могучими громами Перуновыми. «На море на океане, на острове на Буяне», — гласит это поседевшее слово, — «гонит Илья-пророк к колеснице гром с великим дождем» и т. п. Простонародные сказки то и дело меняют обитателей этого дивного острова. Но сам-то он встает из морских волн по-прежнему увлекающим воображение простодушного сказателя местом всяких чудес… Морской же Царь, порастеряв свою власть на небесном море, ушел — старый — в морскую глубь, построил там себе палаты царские да и живет-поживает припеваючи, по всей своей царской вольности, окруженный веселым народом: девами — русалками, водяными воеводами да всякими чудищами морскими — «им же несть числа».
Позднейшие сказания рисуют Морского Царя не только грозным властелином, но и отцом многочисленной семьи. Только нет у них с водяной царицею — «всем русалкам русалкой» — ни единого сына: одни дочери родятся — девы моря с рыбьим хвостом. Изо всех дочерей у седого повелителя бурь морских — одна дочка любимая: Марья Моревна, морская царевна. У одной только у нее нет и хвоста рыбьего. Ни в сказке сказать, ни пером описать ее, царевнину, красоту, — говорят краснословы-сказочники, говорят, а сами ее «ненаглядною красой, золотою косой» величают. Живет она, — по их словам, — в отцовском дворце, сидит в своем терему девичьем, из косящата окошечка на подводное царство не налюбуется. А в сердце к ней нет-нет да и стукнет грусть-тоска, а о чем тоска — неведомо, по ком грусть — незнаемо. Выходит под такой час Марья Моревна — морская царевна, золотая коса, «непокрытая краса», — выходит из терему, садится в золотой челнок, выплывает на зыбучие волны моря синего. Плывет ненаглядная красота, а сама так и сияет, слепит лучами солнечными глаза встречному-поперечному… А то — выйдет из челнока, купаться начнет. Не дай Бог доброму молодцу засмотреться на любимое детище владыки царства подводного… Заглядится ненароком, — и света белого после ни разу не взвидит: нет и человека такого, который бы не ослеп от такой красоты невиданной!..
Дошла до наших дней сложившаяся на Руси в стародавние годы сказка о том, как полюбилась Марья Моревна, морская царевна, встречному добру-молодцу, молодому королевичу. Увидал он ее, залюбовался красотой несказанною, да только глаз-то не проглядел, а и сам пришелся красавице по сердцу. Засмотрелась красота на юного королевича, а был он молод, да удал: хватал ее с челнока за белые руки, вез в быстроходной ладье по синю морю, причал держал у пристани своего родного города, повел морскую царевну в отцовские палаты. Как увидал старый король добычу сыновнюю, — «Не бывать, сынок, свадьбе твоей! Сам я — на старости лет, — говорит, — женюсь на Марье Моревне!» А морская-то царевна похитрей была. Велела она добыть живой и мертвой воды; принесли королю воду черные вороны (прообраз темных туч)… «Отруби, — говорит, — голову сыну!» Обезглавили молодого королевича; спрыснула его Марья Моревна живою водой: встал на резвы ноги добрый молодец, стал еще удалей-красивее. Захотел помолодеть и старый король, велел отрубить себе голову, а потом спрыснуть и его живою водою. Отрубить-то отрубили и спрыснуть — спрыснули старого греховодника, да только не живой, а мертвою водой: не подняться седому завистнику с сырой земли… Тут ему и конец пришел. А Марья Моревна смотрит на него, а сама приговаривает: «Не зариться бы тебе, старому, на молодое сыновнее счастьице! Вековать бы тебе, седому, век свой в палатах белокаменных, во той ли во топленой горнице, на той ли на печке на муравленой!» Схоронил королевич отца, а сам с морской царевною — за почестен пир, за веселую свадебку… Был счастлив он со своей молодой женою не три дня, не три месяца, а без трех дней три года… К исходу третьего — встосковалась королевичева женушка, всплакалась; всплакавшись — королевича покинула, пошла ко синю морю, отвязала от крутого бережка свой золотой челнок, села в него да и была такова: уплыла в отцовское царство подводное… Встретил Морской Царь свое потерянное любимое детище роженое, — расплясался на радостях; потонуло от той пляски много судов-кораблей. Был между ними и корабль королевичев, а на том корабле — и сам молодой Марьин Моревнин муж… Было, знать, на роду ему написано: не сидеть королем на сырой земле, а жить со своей королевой во палатах белокаменных, у того ли Царя Морского — подводного.
Записан собирателями родной старины и целый ряд других сказок о Морском Царе и его дочерях, представлявшихся народному воображению не только красавицами, но и премудрыми. В некоторых из этих сказок повелитель морей именуется Поддонным Царем, в других зовется Окиян-Морем, в иных же — Чудом-Юдом. Но во всех разносказах одинаковы присущие ему свойства, являющиеся смешением злых-разрушительных и добрых-творческих начал. В нескольких сказках попадает в подводное царство, по воле народа-сказателя, его излюбленный герой — Иван-царевич.
Ехал путем-дорогою могучий царь, из похода держал путь домой, — заводит речь одна из таких сказок. — День выдался знойный: так и пышет с небесной синевы огнем на белый свет красно-солнышко. Едет царь, притомился от тяжкого зноя, пересохло горло от жажды. Видит путник перед собою озеро, — разлилось, что море безбрежное, — слез с коня, припал к воде, зачал пить воду студеную. Напился он, хотел с земли привстать, на доброго коня сесть, — не по его хотению сделалось: ухватил его за длинную бороду Морской Царь, не пускает, держит цепкою рукою. Взмолился он подводному владыке, а тот ему свое слово молвит: «Обещай мне отдать через семь лет то, чего ты сам дома не ведаешь!» Поклялся великой клятвою бородатый царь, — отпустил его повелитель народа поддонного. «Смотри, — говорит, — коли не сдержишь клятвы, не быть тебе живу и семи дней после семи лет!» Вернулся царь домой, а там — ему навстречу весть идет: подарила его царица сыном Иван-царевичем. Не думал, не гадал он, что придется отдавать на погибель желанное, прошеное-моленое, детище. Ни словом и во сне не обмолвился он про то своей царице, а сам — что ночка темная осенняя — затуманился. Стал расти царевич, не по дням, а по часам, расти — что вешний цвет красоватися. Не успел царь оглянуться, как уже и седьмой год — на исходе, а царевич выровнялся — что в двадцать лет. Минул последний день из седьмого урочного года, — поведал царь свое горе царице. Снарядили они царевича, снарядивши — во слезах проводили на морской берег, — проводив, одного у синя-моря покинули. Спрятался Иван-царевич за ракиты прибрежные, видит: прилетели двенадцать лебедушек, прилетевши — обернулись красными девицами, обернувшися — принялись плавать-купаться во синем море… А знал он, что эти двенадцать белых лебедушек, двенадцать красных девушек — дочери Морского Царя, владыки подводного. Приглянулась из них ему одна больше всех: подкрался он, взял с берегового песка рудожелтого ее белые крылышки лебединые. Накупались-наплавались красавицы, вышли на берег, нарядились в свои крылья-перушки, вспорхнули белыми лебедушками, улетели в даль далекую. Не нашла своих крылышек одна красна-девица, осталась на бережку любимая дочь Морского Царя — Василиса премудрая… Ищет-поищет, найти не может; увидела добра-молодца Иван-царевича, взмолилась она к нему, чтобы отдал ей белые крылья лебединые. «Отдам, — говорит, — только выходи замуж за меня!» Согласилась царевна: приглянулся он и ей самой… Пошли они в царство подводное, а там, — ведет свою цветистую речь старая сказка, — как и на белом Божьем свете, светит красно-солнышко, бегут речки быстрые, зеленеют луга шелковые, зеленеючись — травою-муравою расстилаются, на лугах — лазоревы цветы цветут, за лугами — дремлют леса дремучие… Пришел Иван-царевич, расставшись со своею зазнобой-царевною, ко дворцу Морского Царя. Встретил тот его, стал задавать уроки трудные: «Коли сделаешь, жив будешь! Не сделаешь — голову тебе с плеч!» — говорит. Как задал царевичу первую задачу Морской Царь, так и затуманился добрый молодец: чует молодецкое сердце смерть неминучую. «Не горюй, — говорит ему Василиса Премудрая, — ложись-спи, к утру все готово будет!» Вздивовался Морской Царь, как увидел, что все к сроку сделано, — задал задачу урочную потрудней того…
Помогла царевна своему милому выполнить не один, не два, а целых двенадцать подвигов. «Выбирай, — говорит Морской Царь, — в награду любую из двенадцати моих дочерей себе в жены!» Выбрал Иван-царевич прекрасную Василису Премудрую. Пировал-плясал на свадебном пиру весь подводный народ, а царевич умыслил со своей молодой женой уйти на белый свет. Задумано — сделано… Спроведал о бегстве Морской Царь, ударился в погоню за беглецами. Понесся-полетел он, во гневе своем, черной тучею, засверкал огнем молний пламенным… Почуял Иван-царевич погоню; обернула Василиса Премудрая его рыбой-окунем, а сама разлилась слезами горючими — побежала по желтому песку, по мелким камушкам быстро-водною светлой речкою. «Будь же ты речкою целых три года!» — заклял разгневанный отец свое детище. По другому же разносказу — так и не догнал Морской Царь беглецов: вышли они из подводного царства на белый свет, стали во палатах царских у Иван-царевичева отца век вековать, наживать малых детушек… А к Морскому Царю так-таки никакой весточки о том и не дошло, словно дочь любимая с богоданным зятем — оба навек из мира живых сгинули…
Русские простонародные предания вещают из глубины стародавних лет о том, что все дочери Морского Царя превратились в большие реки. Потому-то с последними и связаны до сих пор во многих местах суеверные представления, являющиеся пережитком древнего обожествления вод земных… От простонародных сказок ближе всего переход — к русским былинам, имеющих с первыми немало общего. Во многих из них можно встретить упоминание о синем море, но наиболее ярко высказалось народное представление о нем и о властвующих над ним силах — в былине о Садке, богатом госте новгородском, передаваемой в целом ряде разносказов. В собрании К.Ф. Калайдовича[18] («Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым») приводится едва ли не самый полный сказ этой старинной севернорусской былины — под заглавием «Садков корабль стал на море»:
Такой запевкою начинается этот былинный сказ. А разбогател Садко, по другому разносказу, от щедрот Морского Царя. Был он раньше не только не богат, а жил — чем Бог пошлет; одна была у него утеха — гусли звончаты: хаживал он с ними на пиры званые, веселил хлебосольный народ. Сидел однажды Садко на берегу Ильмень-озера[19], на бел-горючем камне, сидел — на гусельках яровчатых поигрывал. Долго ли, коротко ли забавлялся удалой гусельник, вдруг «в озере вода всколебалася», всплыл поверх волн властитель подводного царства поддонного. Утешил его Садко, посулил старый ему «клад из Ильмень-озера: три рыбы — золоты перья…» И слово Морского Царя не мимо молвилось; закинул гусельник в озеро невод, дался в руки обещанный клад, закупил на него Садко товару видимо-невидимо, стал он богатым гостем Господина Великого Новагорода…
Плывут по синю морю тридцать кораблей… «А все корабли, что соколы летят, Сокол-корабль (самого Садки) на море стоит…» — не сдвинуть и с места, словно прирос он к воде… «А ярыжки вы, люди наемные, а наемны люди, подначальные!» — держит Садко к своим корабельщикам властное слово хозяйское: «А в место все вы собирайтеся, а и режьте жеребья вы валжены, а и всяк-то пиши на имена, и бросайте вы их на сине море!» Сделали корабельщики каждый по «валженому» жеребью, а сам богатый гость взял-бросил на воду «хмелево перо», кинул — приговаривает: «А ярыжки, люди вы наемные! А слушай речи праведных; а бросим мы их (жеребья) на сине море. Которые бы по верху плывут, а и те бы душеньки правыя; что которые-то во море тонут, а мы тех спихнем во сине море!..» И вот — воззрились все на кинутые в море жеребьи: «А все жеребья по верху плывут, кабы яры гоголи по заводям; един жеребий во море тонет, в море тонет хмелево перо»… Диву-дались, вздивовались — не надивуются корабельщики, а Садко-купец снова держит речь к ним, чтобы сделали они все по «жеребью ветляному»: «… а и которы жеребьи во море тонут, а и то душеньки правыя!..» Сказал богатый гость; сделали по его хотенью, по Садкину веленью корабельщики… ан и тут перед ними — диво-дивное: «А и Садко покинул жеребий булатной, синяго булату ведь заморскаго, весом-то жеребий в десять пуд. И все жеребьи во море тонут, един жеребий по верху плывет самого Садки, гостя богатаго»… Тут уже не мог не увидеть руки судьбы и сам хозяин корабельщиков; понял он, сердцем — коль не разумом — почуял: какая вина — за его душой… Вылетело у него из глубины чуткого сердца окрыленное прозорливостью вещее слово:
Велит богатый гость принести свою шубу соболью, подать ему звончаты гусли золотострунные да шахматницу дорогую «со золоты тавлеями, со теми дороги вальящаты»… Нарядился Садко, спустился по серебряной сходне на сине море, садится на золотую шахматницу… Ушли-убежали все корабли, улетел и его, Садкин, Сокол-корабль; остался он один на безбрежном морском просторе. Понесло Садку, новгородского гостя богатого, вдоль по морю к берегу чужедальнему… «Выходил Садко на круты береги, пошел Садко подле синя моря, нашел, — продолжает былина свой сказ, — нашел он избу великую, а избу великую во все дерево, нашел он двери и в избу пошел»… Только что успел распахнуть он избную дверь, а оттуда к нему слово Морского Царя идет: «А и гой еси ты, купец, богатой гость! А что душа радела, того Бог мне дал, и ждал Садку двенадцать лет, а ныне Садко головой пришел; поиграй, Садко, в гусли ты звончаты!» Не заставил себя много ждать, не велел долго просить новгородский гость, провел рукой по золотым струнам, и стал Садко царя тешити»… Пришлась по сердцу игра гусельная, расскакался — расплясался Морской Царь, стал угощать Садку питиями хмельными. «И развалялся Садко, и пьян он стал, и уснул Садко-купец, богатой гость; а во сне пришел святитель Николай к нему, говорит таковы речи: — «Гой еси ты, Садко-купец, богатой гость! А рви ты свои струны золоты, и бросай ты гусли звончаты, расплясался у тебя Царь Морской, а сине море всколебалося, а и быстры реки разливалися, топят много бусы, корабли, топят души напрасныя того народу православнаго!»… Пробудился Садко, послушался святителя, порвал струны гусельные, бросил гусли звончаты… Перестал плясать Морской Царь, призатихло и море синее, задремали в своем русле и реки быстрые… Ночь прошла спокойно… Заиграла в небе зоренька утренняя, взошел белый день, стал властитель царства подводного уговаривать Садку — жениться на любой из тридцати дочерей царских. Вспомнил богатый гость, что Никола не только велел перестать играть, а и сказал ему, что станет Морской царь уговаривать взять в жены одну из его дочерей, что не надо брать «ни хорошую, ни белую, ни румяную», а взять «девушку поваренную, поваренную, что котора хуже всех»… Исполнил он все по слову угодника Божия… «А и туто Царь морской положил Садку на подклете спать, и ложился он с новобрачною; Николай во сне наказывал Садке: не обнимай жену, не целуй ее… А и тут Садко купец, богатой гость, с молодой женой на подклете спит, свои рученьки к сердцу прижал…» Проснулся Садко, смотрит — лежит он под своим родным Новгородом, «а левая нога во Волх-реке»… Вскочил богатый гость, увидел приход свой — церковь Николы Можайского, перекрестился он на свят Господень крест… Глядит, а — «по славной матушке Волх-реке бегут, побегут тридцать кораблей, един корабль самого Садки, гостя богатого… И встречает Садко-купец, богатой гость, целовальников любимыих. Все корабли на пристань стали, сходни метали на крутой берег; и тут Садко поклоняется: — Здравствуйте, мои целовальники любимые и прикащики хорошие! — И тут Садко-купец, богатой гость, со всех кораблей в таможню положил казны своей сорок тысячей…» — кончается былинный сказ. А.Ф. Афанасьев усматривает в словах «а левая нога во Волх-реке» то, что нелюбимую дочь Морского Царя — «поваренную девушку» — звали «Волх (Волхов) — рекою».
«Алатырь-камень», зачастую упоминаемый в русских простонародных заговорах, всегда представляющийся лежащим «на острове Буяне, на море-окияне», считается — по слову «Голубиной Книги» — за «всем камням отца». «Белый латырь-камень всем камням отец», — гласит о нем седая мудрость народная, — «почему же ен всем камням отец?» — задает она вслед за этим вопрос и тут же держит свою речь ответную:
«На белом латыре-на камени беседовал да опочив держал сам Исус Христос, Царь Небесный, с двунадесяти со апостолам, с двуна-десяти со апостолам, с двунадесяти со учителям; утвердил он веру на камени: потому бел-латырь-камень каменям мати!» — говорится в другом разносказе народного стиха. Записано и такое слово об этом чудном отце-матери всех камней: «Среди моря синяго лежит латырь-камень; идут по морю много корабельщиков, у того камня останавливаются; они берут много с него снадобья, посылают по всему свету белому…» О целебной силе камня-«латыря» ходит по народной Руси до сих пор немало и всяких других россказней…
«Под восточной стороной есть окиан-синее-море», — гласит заговорное слово: «на том окияне на синем море лежит бело-латырь-камень, на том бело-латыре-камне стоит святая золотая церковь, во той золотой церкви стоит свят золот престол, на том злате престоле сидит сам Господь Исус Христос, Михаил-архангел, Гавриил-архангел…»
П.Н. Рыбниковым[20] записана в Олонецкой губернии любопытная былина о Василье Буслаевиче, — разносказ, не встречающийся у других собирателей народной старины. Тешится новгородский богатырь своею могучею силою, тешит моченькой и удалую дружинушку… «Дружина моя хоробрыя!» — говорит Буслаевич: «Скачите через бел-горюч-камень!» Стали скакать Васильевы дружинники, перескочили раз и другой перескочили, и третий… Принялся скакать и сам Васильюшко: «раз скочил и другой скочил, а на третий говорит дружине хоробрая: — я на третий раз не передом, задом перескочу! — Скочил задом через бел-горюч-камень, и задела ножка правая, и упал Васильюшко Буслаевич о жесток камень своима плечмы богатырскима… Расколол он свою буйну голову и остался лежать тут довеку»… В сказочной передаче — Васильева смерть пришла не от камня-алатыря, а от морской пучины, — причем последняя является живым существом… Плыл Василий-богатырь, по словам старой сказки, «через море к зеленым лугам». Плывет Буслаевич, видит: лежит «Морская Пучина — кругом глаза…» Не смутился Василий, не робок парень был: зачал он вокруг Морской Пучины похаживать, сафьян-сапожком ее попинывать. Посмотрела на богатыря новгородского Морская Пучина — кругом глаза: «Не пинай, — говорит, — и сам тут будешь!» Смешлива была дружина Буслаевича, зачали дружинники смехи водить — посмеиваться, принялись через Пучину перескакивать: все перескочили… Взяло за живое и самого богатыря: прыгнул Василий, не перескочил, задел за Морскую Пучину пальцем правой ноги… Тут ему и смертный час пришел, смертный час, последний час…
По сводному безсоновскому разносказу стиха о «Голубиной Книге», помещенному во втором выпуске его «Калек перехожих», народное океан-море представляется таким: «Окиян-море морям мати: сиредь моря, сиред Кияни что выходит из ней церковь соборная-богомольная, самого Клима, попа Рымскаго; что во той церкви во соборныя стоит гробница на воздухах бела-каменна; в той гробнице белокаменной почивают мощи попа Рымскаго, слава Клементьева; обкинуло то море вокруг землю всю, обошло то море около всей земли; вокруг земли, всей подселенныя — всего свету белаго»… Но это еще не самое главное, почему окиан-море — «всем морям мати». Стих продолжает свой сказ: «В нем окиан во мори пуп морской, а уси реки, уси моря вси х Кияню морю собегалися, всих Кияню морю приклонилися, никуды вон не выходили; окиян-море зголубается, — вси моря ему покланяются… С-под восточной со сторонушки, как из славнаго окиян-моря, выставала из моря церковь соборная со двенадцатью со престоламы, святу Клименту[21], папы Рымскому, святу Петру[22] Александрийскому. Во той церкви во соборныя почивают книги самого Христа. В этой церкви собиралось много князей и три тримполитора… На церкви главы мраморныя, на главах кресты золотые… Из той церкви из соборной, из соборной из богомольной, выходила Царица Небесная. Из окияна-моря она умывалася, на собор-церковь она Богу молилася…» Так объединил народ-сказатель свои поверья, почерпнутые со дна моря позабытого язычества, с приросшим к его чуткому стихийному сердцу евангельским повествованием, переродившимся в ряд неумирающих преданий, приукрашенных неувядаемыми цветами песенного слова.
Сине море, разбегающееся могучими валами во все стороны света белого, населено в суеверном представлении бесчисленным народом русалок — водяных дев, плавающих по волнам морским, колеблющих зыбь водную. Кроме русалок-красавиц с рыбьими хвостами, плавают в морских глубинах, иногда всплывая и наверх, проклятые отцами дочери-утопленницы. Есть там, по словам старых людей, доведавшихся за свою долгую жизнь до причины всех причин, и морские люди-фараоны («моряне»), предсказывающие судьбы мира. Не диво для зоркого воображения среди видимых и несуеверному глазу рыб морских встретить и рыб-оборотней, лезущих в рыбацкие сети на грех-беду нежданную. Потому-то и принимаются старые морские рыбаки тянуть сети-невода не иначе, как с крестным знамением да с молитвою. «Молитва и со дна моря подымает!» — говорит народная пословица; так как же не вспомнить о ней православному люду, промышляющему трудом галилейских рыбарей, возвестивших утопающему в темных безднах язычества миру благую — светлую власть о Распятом Учителе Жизни…
Не одни русалки, морские люди да рыбы-оборотни населяют для суеверного люда зыбь и глубь морскую. Достаточно вернуться все к той же «Голубиной книге», чтобы вспомнить как и о Кит-рыбе, на которой «основана Мати-Сыра-Земля», так и о том, что «Стратим («Страфиль», «Естрафиль» — по иным разносказам) птица — всем птицам мати. На вопрос: «Почему Стратим-птица — всем птицам мати?» — следует обстоятельный ответ:
От птицы — «всем птицам мати» — сказатели-певцы переходят к зверю — «всем зверям отцу», который обитает поблизости от Стратим-птицы: «Живет Индрик-зверь за окиян-морем, он происходит из все горы белокаменныя, а хвалу произносит самому Христу»… — гласит о нем духовный стих.
Море является в народном представлении олицетворением всего необъятного, необозримого, неисчерпаемого: «море бед», «море хлопот», «море напастей», «море радостей», — говорится в живой обыденной речи. «Чернильное море, бумажны берега», — приговаривают краснословы о приказной волоките, тянущейся по целым годам. Не доверяет морю народная молва. «Хорошо море с берегу!» — замечает она: «Тихо море, поколе на берегу стоишь!», «Жди горя с моря, беды — от воды!», «Хвали море, на полатях лежучи!», «Кто в море не бывал, тот и горя не видал» («Богу не маливался!» — по иному разносказу), «Дальше море — меньше горя!», «В море глубины, а в людях правды, не изведаешь!», «Не верь тишине морской да речи людской!», «Молва людская — что волна морская!», «Морских топит море, а сухопутных горе!» и т. д., и т. д. Но не на одном синем море беда живет, человека — сторожит. Потому-то и сложились в народ- ной Руси, обок с только что приведенными, и такие крылатые слова, как: «По горе — не за море, не огребешься и дома!», «Не ищи моря, и в луже утонешь!», «Не море топит, а лужа!», «В море горе, а без него двое!», «От горя — хоть в море!», «Горе — что море: ни переплыть, ни выпить!», «Пришло горе, взволновалось море: люди тонут и нас туда же гонят!»… У бывалых людей, сжившихся с морем, сложились свои поговорки красные об этой могучей стихии, приковывающей к себе взоры. «Был и на море, был и за морем!» — говорят они о самих себе. «Таланный и в море свою долю сыщет!» — приговаривают о счастливцах. «Море — рыбачье поле!», «С Богом — хоть за мо ре!», «Не море топит корабли, а ветры!», «Пасть не пасть, да уж в море, а что толку — в лужу!» — пускают по людям свое словцо беспечные не-горюй-головы: «Море даст — что возьмешь!» О хвастливых краснобаях приговаривает словоохотливая деревня: «Шилом моря не нагреешь!», «Щепкой моря не перегородишь!», «Чашкой синя моря не вычерпаешь, ложкой не выхлебаешь!», «Хвалилась синица сине море зажечь!» О крепких задним умом людях говорят: «Ум за морем не купишь, коли своего батька не припас («коли дома нет!» — по разносказу, подслушанному В.И. Далем)!», «Журавли за море летают, а все одно — курлы!», «Ум за морем, а смерть за воротом!» При слухах о дешевизне в каком-нибудь дальнем месте зачастую оговариваются словами: «За морем телушка полушка, да рубль перевозу!», «Купил заморского товару, да не донес до амбару!», «Дешевы в заморской деревне орехи, да никто домой не принашивал!» Умеет слово впору молвить русский простота-мужик, об иной час скажет — что рублем подарит. «Ветром море колышет, молвою — народ!», «По капле дождь, а дождь реки поит: реками море стоит!», «И быстрой реке слава — до моря!» Недолюбливает народная Русь сидеть у моря да ждать погоды, если только пришлось ей хоть раз выйти из-под власти земли-кормилицы. «Ох, сине море, унеси ты мое горе!» — приговаривает она: «Под лежач камень и вода не течет!», «Кто у моря был, да за море не заглядывал — век тому шилом воду хлебать!» Море, по народному слову, сравнивается с матерью, сосущею своих дочерей: «Кая мать своих дочерей сосет?» — спрашивает о нем старинная загадка, ходящая по людям до сих пор. Из связанных с понятием о море загадок особенно изобразительны: «Ни море, ни земля; корабли не плавают, а ходить нельзя!» (болото), «На море на Коробанском много скота тараканского, один пастух королецкий!» (звезды частые со светлым месяцем), «Промеж двух морей, по мясным горам гнутый мостик лежит!» (коромысло с ведрами на плечах).
Русская народная песня не обходит моря молчанием, не оставляет синего без своего слова ласкового. Величает она его «морюшком», «широким раздольицем», то и дело возращаясь к нему в своих волнами льющихся напевах. «Ах, и по морю, ах, и по морю, ах, по морю, морю синему, по синему по Хвалынскому!» — звенит-разливается она в хороводном кругу, величающем «лебедь белую с лебедятами со малыми со детятами»:
От этого хватающего за сердце напева неунывающие певуны готовы перейти и к такой смешливой, пляшущей словами песне, как: «За морем синичка не пышно жила, не пышно жила, пиво варивала, солоду купила, хмелю взаймы взяла, черный дрозд пивоваром был»… Среди свадебных песен, поющихся на девичнике красными девушками — невестиными подружками, еще не забыта в народе старинная: «Поверх моря, поверх синяго, поверх синяго, поверх Хвалынскаго, налеглись туманы со морянами, не видно ни лодочки, ни молодчика»… А во скольких других свадебных песнях слышится упоминание о море: «На море селезень косу вьет, серая утушка полощется…», «По морю корабль плывет, а по кругу бережку каретушка…», «Как на синем на море, что-ль на белом камене строила Анна-душа, строила Ивановна, строила себе широкий двор»… Но все эти песни замирают без следа в душе слушателя перед такою «семейной», по определению собирателей песенного богатства, как поющаяся во всех уголках народной Руси:
Отразилось море и в разгульных песнях («Протекало синее море, слеталися птицы стадами» и др.), и в удалых («Уж как по морю, морю синему, по синему по Хвалынскому туда плывет сокол корабль»… и др.), и в солдатских — помогающих нести русскому воину тяготы службы царской. Есть и в казацких, ведущих речь о царе Иване Васильевиче, Ермаке сыне Тимофеевиче, донском, гребенском, яицком и селенгинском казачестве, свой сказ о море. И в каждом упоминании об его широком раздолье чуется глубина простодушного вдохновения, льющегося могучим разливом из народного сердца.
А и широко же это сердце, как сине море глубокое!..
VI
Лес и степь
Стихийная душа русского народа, — как в зеркале отразившаяся со всеми достоинствами и недостатками в памятниках изустного простонародного творчества, сохраненных от забвения трудами пытливых народоведов-собирателей, — во все времена и сроки стремилась на простор. Тесно было ей — могучей — ютиться веки-вечные в насиженном поколениями родном гнезде, — хотя она и была прикована к нему неразрывными цепями кровной любви и всегда, куда бы ее ни закинула судьба, возвращалась к этому «гнезду», — хотя бы только мысленно, если нельзя на деле. Широкий размах был, — как и теперь остается, — неизменно присущ русской душе. Невместно было ей прятаться в норы от веяний внешней жизни, отовсюду наступавшей на нее. Как же ей было не рваться на простор, когда ее обуревала разлитая по всему народному духу силушка богатыря Святогора, не нашедшего на белом свете «тяги земной» и «угрязшаго» в недра Матери-Сырой-Земли?.. Самобытная в каждом своем проявлении богатырская душа пахаря и в исканий простора оказалась не менее своеобразною. Желанный, он являл ей себя и в живых стенах деревьев — в лесу, и на вольном воздухе безлесной степной равнины, волнующейся, как море синее — ковылем, травой шелковою. «Степь леса не хуже!» — говорит народная Русь, но тут же новым крылатым словцом сама себя оговаривает: «Лес степи не лучше!» и прибавляет к этим двум поговоркам другие, еще более красные. «В степи — простор, в лесу — угодье!», «Где угоже, там и просторно!», «От простора угодья не искать, от угодья — простора!», «На своем угодье — житье просторное!» и т. д. Этими поговорками-присловьями поясняется сближение степного «простора» с лесным «угодьем». «Просторно вольному казаку на белом свете жить: был бы лес-батюшка да степь-матушка!» — подговаривается к ним, что присказка к сказке, речение, подслушанное в жигулевском Поволжье, — в тех местах, где когда-то задавала свой грозный пир понизовая вольница, оторвавшаяся от земли и выливавшая горючую тоску по ней в своих воровских да разбойничьих песнях. И теперь еще хватают за сердце, щемят ретивое свои «удалым» напевом такие песни, как:
С такими словами обращается удалой казак «вор разбойничек» к охранявшей его волю вольную зеленой дубравушке. «Еще станет меня царь-государь спрашивати», — продолжает свою речь удалая песня: «Ты скажи, скажи, детинушка, крестьянской сын, уж как с кем ты воровал, с кем разбой держал? Еще много ли с тобою было товарищей? Я скажу тебе, надежа православный царь, всю правду, я скажу тебе всю истину: что товарищей у меня было четверо, уж как первой мой товарищ темная ночь, а второй мой товарищ — булатный нож, а как третий товарищ мой — добрый конь, а четвертой мой товарищ — тугой лук, что рассыльщики мои — калены стрелы. Что возговорит надежа православный царь: исполать тебе, детинушка крестьянской сын! Что умел ты воровать, умел ответ держать, я за то тебя, детинушка, пожалую середи поля хоромами высокими, что двумя ли столбами с перекладиной!»… В этой песне разбойник остается все тем же «крестьянским сыном», что и был до своего разбойничества. Слышится в ее словах биение все того же горящего любовью к родной земле, хотя и обагренного кровью, сердца, звучат та же неизменная преданность царю-государю, та же вера в его «правду-праведную».
В других, родственных с этою, песнях воспеваются «леса, лесочки, леса темные», в которых были когда-то разбиты разоренные теперь «станы, станочки, станы теплые». Одна кончается таким заветом зачуявшего смертный час разбойника: «Вы положите меня, братцы, между трех дорог: между киевской, московской, славной муромской; в ногах-то поставьте мне моего коня, в головушки поставьте животворящий крест, в руку правую дайте саблю острую. И пойдет ли, иль поедет кто — остановится, моему кресту животворящему он помолится, моего коня, моего ворона испугается, моего-то меча, меча остраго приужахнется…» Одна песня — задушевнее другой, несмотря на то, что пелись-слагались они в стане разбойничьем, вылетали на светлорусский простор из глубины опаленной грозною тоской груди, на которой тяжким бременем лежали дела душегубные. Вслушиваешься в такую, например, песню и только диву даешься, каким это чудом могли уживаться бок о бок звериная жажда крови и истинно человеческие чувства:
Воспевая леса-дубровушки, русская вольная душа не оставила без хвалебного песенного слова и степь широкую, где приходилось ей размыкивать свою грусть-тоску. «Уж ты, степь моя, степь-раздольице», — льется песня, — «степь широкая, степь Моздокская! Про тебя ли, степь, приготовил я три подарочка молодецкиих: первый дар тебе — удаль смелая, удаль смелая, неуемная; а другой тебе мой подарочек — руки крепкия, богатырския; а уж третий-то мой подарочек — голова буйна разудалая»… и т. д. Прислушиваясь к словам другой песни, слышишь, как шумит ковыль-трава шелковая, как бегут по ней ветры буйные, — видишь, как, припадая грудью к ней, уносит добра-молодца от погони резвоногий конь, о котором сложилась пословица: «Степного коня не объездить на корде!»
— невольно подсказывает сердце слова народного певца, льющиеся могучими свободными волнами из жаждущей вольного простора души.
Но не только притоном воров-разбойников были русские леса и русские степи. Сохранилась о них в народе и другая живучая память — об иных связанных с ними думах, об иного склада людях, об иных былях родной, политой трудовым потом и некупленною к вью земли.
Русский лес… Что может быть загадочнее нашей северной дубровы? Что более подскажет воображению углубляющегося в родную, поросшую быльем, быль русскому человеку? Красота леса бесконечно разнообразна в своем кажущемся однообразии. Она веет могучим дыханием жизни; она дышит ароматом девственной свежести. Она зовет за собою под таинственные своды тенистых деревьев. Она шепчет мягким пошептом трав, расстилает под ноги путнику пестрые цветочные ковры, перекликается звонким щебетом птиц, аукается с возбужденной памятью гулкими голосами седой старины.
Она близка сердцу русского человека — эта могучая красота русского леса, укрывавшего когда-то в себе не одно зверье да птаство, a и наших пращуров-родичей от лютого ворога, с огнем и мечом врывавшегося в родные мирному пахарю пределы, уводившего в полон жен и детей Русской Земли. Памятны сказания родного леса народу-хлеборобу и тем, что под лесною гостеприимной сенью находила свою «любезную мати-пустыню» хоронившаяся от неумолимой бук- вы беспощадных законов «мира сего», искавшая единения с Небом боговдохновенная мечта, исходившая тропами незнаемыми-нетоптаными из затаенных недр бездонно-глубокого сердца народного.
Северный дремучий лес говорит даже своим безмолвием, своей неизреченной тишиной, своими тихими шумами. Он словно воскрешает в русской душе миросозерцание забытых дедов-прадедов, словно подает ей весть о том, что следят за каждым ее вздохом из мрака бесконечности эти переселившиеся в область неведомого пращуры. Под сенью леса как будто пробуждается в этой душе вся былая-отжитая жизнь дышавших одним дыханием с матерью-природою предков — простых сердцем людей неустанного потового-страдного труда и непоколебимо-могучей силы воли. Лесное молчание исполнено шорохов безвестных. Оно помогает хоть одним глазом заглянуть в великую книгу природы, наглухо закрытую для всех не пытающихся припадать на грудь родной матери-земли. И вековечная печаль, и тихий свет радостей, и грозные вспышки стародавних обид, и тайны — несказанные тайны — все это слышится, внемлется сердцу в молчании родных лесов. Пробегает ветер по вершинам старых богатырей, сосен — скрипят-качаются могучие деревья, готовые померяться с грозой-непогодою. Ратует с бурею дремучая лесная крепь, шумит — многошумная, обступает захожего человека, перекликается с ним, перебегает ему дорогу, манит вещими голосами под свою широковетвистую сень, навевает на душу светлые думы о том, что он — этот человек — сын той же матери-природы, взрастившей на своей груди лес, зовущийся таинственным садом Божиим. Лес говорит русскому сердцу не в пример больше, чем море синее, и этот говор откровеннее и понятнее для нас — как все кровное родное… Не следует, ли искать причину этого явления в том, что русский народ-пахарь слишком долгое время был отрезан от своих теперешних семи морей вражьей силою, слишком долго хоронился в родных лесах — со своей народной верою в поруганную пришельцами-ворогами государственную самобытность, ревностно оберегая ее от всякого лихого глаза!.. Под лесными тиховейными сводами нисходит на уязвленную житейской борьбою душу благодатный, неизреченный покой. Быть может, это и есть то самое чувство, которое вызвало у излюбленного народом-стихопевцем — покинувшего отчий дом и сменявшего царский трон на покой пустынножительства — «младаго царевича Иосафия», умилительные, западающие в сокровенную глубину души слова:
«Под темными лесами, под ходячими облаками, под частыми звездами, под красным солнышком», — так определяет русский народ местоположение своей родной земли. От моря до моря, через леса дремучие, через степи раздольные, через горы толкучие идут ее рубежи, определенные-проведенные неисповедимыми судьбами Божиими. И вот на этом-то неоглядном светлорусском просторе слагались, шли от безбрежного океана стародавних времен к пологим берегам наших дней, живучие родные сказания с пестрой свитою звонкоголосых пословиц, разодетых в цветно платье поговорок, окрыленных жизнью присловий. В глубине этих кладезей богатства народной стихийной души таится неиссякаемый ключ, бьющий живою водой простодушной правды, пред которою меркнет искусственный свет высокомерной мудрости, пытающейся на наших глазах переступить чуть ли не за пределы беспредельного.
Крылатая народная молвь говорит о лесе в самых любовных выражениях. Лучшим украшением жилого места является, по ней, густая зелень деревьев. «Лес — к селу крест, — гласит она, — а безлесье — неугоже поместье!» Не на чем глаза остановить, по выражению русского человека, там, где нет «ни прута, ни лесинки, ни барабанной палки». Там же, где всюду поднимаются вокруг жилья зеленые стены лесов, где все — лес да лес, «только в небо и дыра», — как-то самодовольно приговаривает посельщина-деревенщина: «Был бы хлеб да муж, а к лесу привыкнешь!», «Леса да земли — как корову дои!», «Вырос лес, так будет и топорище!», «Возле леса жить — голоду не видеть!», «Лесная сторона не одного волка, а и мужика, досыта накормит!» и т. д. Недаром слывет лес в народной Руси садом Божиим, насаженным для всех и про всякого, — большого труда стоит внушить живущему под лесом пахарю, что не смеет он в чужой даче срубить ни лесники. «Аль тебе в лесу лесу мало?» — того и гляди вырвется у него в ответ на увещания дышащее раздражением слово. «Дальше в лес, больше дров!» Попробуйте представить ему то, либо другое возражение, — сейчас же начнет он сыпать словами-присловьями. «Лес по дереву не тужит!» — скажет он в свое оправдание, — «Лес по лесу — что рубль по рублю — не плачет!», «Так тебе и заплакал лес по топорищу!» и т. д. Но как бы ни старался подлесный житель доказывать свое право на «топорище» в соседней чаще, — сплошь да рядом случается, что оправдываются на нем самом сложившиеся, вероятно, не в особенно давние времена поговорки: «Под лесом живу, а печку соломой топлю!», «Лесная сторона, да лесники без дров!», «Хороши дрова у соседа: от его тепла к нам пар идет!»
Бывает и так, что над подлесными жителями, сидящими без полена дров, подсмеиваются степники-пшеничники. «В лесу люди лесеют!» — говорят они: «Где им по-людски жить: в лесу родились, под кустом крестились, вокруг куста венчались, пенькам молятся!», «Хорошо люди живут: мякинный хлебушко за пазухой носят; а хлебца нет — коры невпроед!», «На что нам мякина с лебедой, когда сосна кругом: поскоблил и брюхо набито!»… Не остается в долгу перед пшеничниками и лесной народ. «Эва — диво, братцы, — отговаривается он, — живут же люди на свете: хлебом давятся, а пекут хлебы на коровьем назьме (кизяке)!», или: «Весело — куда ни глянешь, глаза косят-разбегаются!», «Стеновые мужики, лепите кизяки: зима на носу!» «Степняк хитер, дров нет — у коровы тепла выпросит!», «Что пшеничному брюху дрова, был бы навоз у хлева!», «Много ли степному селу и тепла надо: завело село быка — и сыто, и нагрелось!» и т. д.
Ко многому приплетает охочий до красных речей русский народ понятия, связанные с зеленой дубровушкою. «Обманет — в лес уйдет!», или: «Как волка ни корми, все в лес смотрит!», — говорится о ненадежном человеке. «Будто на пусты лесы!» — приговаривают положительные люди о любящем прилгнуть-сбрехнуть краснобае; «Кто в лес, кто — по дрова; кто два, кто — полтора!» — говорят при поднимающейся за беседою разноголосице. «Бог и лесу не сравнял!», — замечает народная молвь, поясняя: «В лесу Бог лесу не уравнял, в народстве — людей!» О попавших в совершенно неведомые дотоле дела и растерявшихся принято говорить, что они бродят «как в темном лесу». О бывалых людях сложено свое присловье — «Соколу лес не в диво!» Сами же «соколы» не прочь обмолвиться о себе и таким словцом, как: «Беда не по лесу ходит, а по людям!» Когда, еще не сделав дела, кто-нибудь начинает судить-рядить о том, что должно выйти из этого последнего, в обычае говорить: «Медведь в лесу, а шкура продана (или: «… а на шкуру торг идет!»). К тем, кто не в меру осторожен, подходят свои пословицы: «Волков бояться — в лес не ходить!», «Пошло поле в лес!» и т. п. Есть люди, что на каждом шагу оговаривают себя то одной, то другою приметой. Не обошли они своим словцом и леса темного. Так, по их поверью, если идти по лесу да петь и увидеть ворона, это значит — надо ждать встречи с волком или (еще того легче!) с самим «лесным барином» — медведем. Если худо говорить про кого-нибудь из близких, идучи лесной дорогою, да не сказать: «На сухой («… на пустой» — по иному разносказу) лес будь помянуто!», — случится с тем, о ком велась речь, какое ни на есть лихо. О людях, к которым применима пословица «Глупому сыну не в помощь богатство!», можно иногда услышать и такой прибауток, как: «Догнал батькину полосу до самого лесу!», «Все был лес да лес, оглянулся — одно залесье!» и т. д.
Отбрасывающие во все стороны от себя тень лесные кущи веют захожего путника чем-то несказанным. Под их навесами чувствуется общение с каким-то стоящими вне обычного течения жизни миром. И весь тайна, весь загадка, этот мир для не посвященного в его «святая святых» человека.
Должно быть, загадочность мира, отдаленного от человека темными навесами зеленокудрого царства, и вызвала то многое-множество загадок, что ходят по светлорусскому простору, ведя речь обо всем, связанным с ним. Народ-землепашец с особой внимательностью приглядывается к жизни леса, — от его зорких глаз не ускользает не малейших подробностей ее: словно он сердцем чует каждое мимолетное дыхание творческой силы, создавшей это могучее царство, где, — что ни шаг, то яркое проявление ее чудодейного духа.
Выше лесу, по словам русской загадки, солнышко красное; но этим же свойством наделяет народная Русь и ветер, который — по ее слову — «выше лесу, тоньше волоса». У русского человека в душе всегда сидит художник, прислушивающийся к музыке природы. Не диво поэтому, что любит он свои самодельные гусли-самогуды да балайку-веселуху, бряцать по струнам которых исстари веков слыл великим мастером. Речь о последней утехе-забаве связана у него и с лесом. «В лесу выросло, из лесу вынесли, на руках плачет, а по полу скачет!» — говорит он о ней. К балайке же относится и такая загадка, как: «В лесу-то тяп-тяп, дома-то ляп-ляп; на колени возьмешь — заплачет!» Про гудок загадывают на тот же самый лад: «В лесу вырос, на стене вывис, на руках плачет; кто слушает — скачет!» Не сделаешь, однако, ни балайки, ни гудка, без топора; а и топора нет — без топорища. Вот и о нем пустила словоохотливая деревня гулять по людям свою загадку. «В лес идет — домой глядит; из лесу идет — в лес глядит!» — гласит она, вызывая перед слушателями живую картину (мужика, идущего с топором за поясом).
Что ни дерево в лесу, то своя краса, своя особая жизнь, свои приуроченные к ней, выхваченные из нее пытливым слухом народные поговорки. Но едва ли не более всего прочего лесного народа зеленого по сердцу простодушному пахарю береза — эта белая, кудрявая красавица.
Несмотря на крупные задатки мечтателя, русский мужик всегда остается себе на уме, человеком хозяйственным. Зоркий взгляд его прежде всего приглядывается к полезности того, что встречается ему на пути зрения. Так и здесь. «Шел я лесом», — загадывает народная Русь загадку о березе-березыньке, — «нашел я древо, из этого древа выходят четыре дела: первое дело — слепому посвеченье (лучина); второе дело — нагому потешенье (веник в бане на полке); третье дело — скрипячему поможенье (береста, деготь для телеги); четвертое дело — хворому полегчение (сок — березовица)»… По ярославскому разносказу: первое — «от темной ночи свет», второе — «некопанный колодец», третье — «старому здоровье», четвертое — «разбитому связь»; по самарскому: «третье дельце — ах, хорошо!». Псковичи говорят про это дерево в четырех словах: «Летом мохнатенька, зимой сучкова-тенька!», куряне — немногим больше: «Хоть малая, хоть большая — где стоит, там и шумит!»; казанские загадчики ведут более сложную-мудреную речь: «На поле на Арском стоят столбики белены, на них шапочки зелены»… Народное песенное слово величает березу в целом ряде песен — то грустных-проголосных, то веселых частушек. И в тех, и в других это любимое дерево великоросса является наделенным ласкательными именами. «То не белая березынька к земле клонится, не бумажные листочки расстилаются»… — выводит одна запевка. «Кудрявая березынька под окошечком, а в окошечке не касаточка, не ласточка — сидит красна-девица»… — сливается с первой другая песня. «Вечор моя березынька, вечор моя кудрявая, кудрявая, зеленая, ах мелколистная, вечор моя березынька долго шумела, долго шумела — сердечушку от мила-дружка несла весточку, ах кудрявая!»… — заливается третья… «Во поле березынька стояла, во поле кудрявая шумела. Люли-люли, стояла; люли-люли, шумела!» — звенит залихватский перебор четвертой. И не будет конца этим песням, если приняться перебирать их одну за другой.
На веселый Семик — девичий праздник, на Троицу с Духовым днем, слывущие «Зелеными Святками», поются в честь березки особые песни. Эти дни являются настоящим праздником в жизни белой-кудрявой красавицы лесного царства. Завивают красны-девушки венки, пускают их на воду, загадывают по ним о судьбе да о суженых; носят березку, наряженную в цветы да в ленты, по деревне; хороводы под березками водят. И всюду она красуется тогда — где на Руси есть живой человек.
Не одной березе-березыньке народное крылатое слово честь-честью воздает, — не обошло оно и других представителей зеленокудрого царства, — как лиственных, так и хвойных. Последние даже ближе-роднее угрюмому русскому северу. Бродя под сенью сосен, этих стройных красавиц, готовых если не по дородству; то по статности, поспорить не только с белой березою, а и с заморскими пальмами, — обмолвился о них подлесный пахарь целым рядом загадок. «Что цветет без цвета?» — загадывает он одну, — «Эко ты дерево! И зиму, и лето зелено!», «Весной цвету, летом плод приношу, осенью не увядаю, зимой не умираю!» — поясняет другими загадками. «Мал-маленек, сверху — рогатка!» — присматриваясмь к елке, думает он. «Стоит дряво, висит кудряво, по краям мохнато, в середке сладко!», — гласит народная молвь о кедре. «Не бей меня, не ломи меня; лезь на меня; есть у меня!» — добавляют к ней сибиряки, промышляющие собиранием кедровых орехов. С этими загадками — в близком родстве-свойстве сказавшиеся о простом орешнике: «Весь мохнатка, в мохнатке — гладко, в гладке — сладко!» «Есть на мне, есть во мне, нагни меня, бери меня! Достанешь гладко, расколешь — сладко!» и т. п.
Осина, трепещущая при одной мысли о своем вековечном позоре, осина заклеймлена в народной молви проклятием. «Горькая осина — проклятая Июдина виселица!» — говорит деревенский люд, вспоминаючи о том, что это дерево избрал предатель Света Истины для своей смертной петли. «Какое проклятое дерево без ветра шумит?» — загадывается об осине загадка. В чернолесье сплошь да рядом встретишь обок с «Июдиной виселицей» кудреватую липу, приманивающую пчел — Божьих работниц — своим медовым цветом, а лесопромышленника — соблазняющую лыком да лутошками. Пахари-лапотники, глядючи на липу-щеголиху, повторяют друг за дружкой: «Шел я по дорожке, нашел лисят, все на липке висят. У них лапы гусины, а сами в башмаках; я их — тык, а они с липки — шмыг!» (лыки), или: «На дереве — лип-лип, а на ноге скрип-скрип!» (лапти), «В избу — вороном, а из избы — лебедем!», «На Туторевом болоте туторь туторя убил; кожу снял — домой взял, мясо там бросил!» (лутошка) и т. д. О можжевельнике ходит новгородским полюдьем такое крылатое слово: «Дерево — елево, три года — ягода, на четвертый год — в голову кок!», «Ты, рябинушка, ты кудрявая!» — поется в симбирской песне, подслушанной в стороне от Волге, за Свиягой-рекой. «Красненько, кругленько, листочки продолговатеньки!» — обрисовывает это деревцо новогородский люд; «В лесу на кусту — говядинка весит!» — говорят самарские луковники, ставропольские огородники. «Под ярусом-ярусом — зипун с красным гарусом!» — вторят самарской загадке пензенские загадчики, словно соперничая с теми в красовитости речи. О дереве вообще — обмолвился-молвит руссский народ во многом множестве красных-цветистых речей. «Весной веселит, летом холодит, осенью питает, зимой согревает!» — покрывает все эти речи воронежское присловье. Листва — главную красу дереву придает. Оттого-то, вероятно, и величают лист «Паном Пановичем» в русском народе. «Пан Панович упал в колодец», — говорит деревня, — «воды не смутил и сам не потонул!» Чернолесье представляется глазам русского сказателя зимою — «с седой бородой», летом — «в шубе». У черного леса, по словам подлесных жителей, успевших за свой век приглядеться к жизни каждой травки в лесной понизи, летом новая вырастает, осенью старая отпадает. «Все паны скидывали чапаны, один пан не скинул чапан!» — говорит охочий до загадок-отгадок сельский люд, разгуливая взглядом от чернолесья к краснолесью.
«Лес — богат, не то что наш брат!» — приговаривает питающаяся от его щедрот, перебивающаяся с хлеба на воду беднота. «Он, лес-то, купец пузатый: всяким харчом, всяким товаром торгует!» — добавляет бывалый человек, исколесивший лесные просеки-засеки из конца в конец. «В лесу — и обжорный ряд, в лесу — и пушнина, в лесу тебе — и курятная лавочка!» — можно услышать в северных губерниях, где одним хлебом со своей «неродимой» полосы не прокормишься, если не пойдешь в лес по грибы, по ягоды, по красного зверя, по рябца-тетерева, — часом с лукошком, а часом и с охотничьим припасом. О грибах, об ягодах сыпать присловьями горазды девки красные. «Стоит Егорка в красной ермолке; кто ни пройдет — всяк поклон отдает!» — ведут они речь про землянику-ягоду. Гриб в народном представлении является то стариком в колпаке — «на бору на юру», то «мальчиком с пальчик» («был балахон, шапка красенькая»). По иным местам ему (мальчику) имя дают: «Стоит Антошка на одной ножке; его ищут, а он нишкнет!», «Маленький Тимошка сквозь землю прошел, в колесе душу пронес, красну шапку нашел!»… и т. д.
Есть места на Святой Руси, где мужика не пахарем, а звероловом да птицеловом звать было бы правильнее: живет там он не сохой-Андреевной, а ружьем да силками, — кормится не полем, а лесом. У такого мужика и соха на свой лад налажена: «огнем пышет, полымем дышит» (ружье). «Летит птица орел, несет в зубах огонь; поперек хвоста — человечья («звериная» — по иному разносказу) смерть!», «Летит ворон, нос окован, где чкнет, руда пойдет!», «Черный кочет — рявкнуть хочет!», «Сухой Мартын — плюет через тын!», «Летит птица, во рту спица, на носу — смерть!» — перебивают одна другую загадки о ружье. «Птичка-невеличка, полем катится — ничего не боится!», «Летела тетеря вечером — не теперя, упала в лебеду и теперь не найду!», «За Костей пошлю гостя, не знай — Костя придет, а посол пропадет!» — говорится о пуле; «Летит птица крылата, без глаз, без крыл, сама свистит, сама бьет!» — о стреле, оружии, которое в наши дни отходит в область преданий везде, кроме только разве ближних соседей крайнего севера, обитателей тайги-тундры.
В стародавние годы лес считался священным местом у всех славянских народов. Быть может, и теперь в сокровенном уголке души суеверного русского человека, испытывающего благоговейное смущение при входе в лес, просыпается — еле внятным отголоском — пережиток язычества пращуров, признававших заповедные лесные места своими храмами. В священных рощах древнеязыческой Руси, над истоками текущих вод, совершались жертвоприношения воплощенным в природе богам. В этих рощах, под страхом незамолимого смертного греха, — запрещалось охотиться за зверьем и птицей, не позволялось рубить ни одного дерева. Здесь, под вековой сенью древес, благословлялись жрецами брачные союзы. В особо отведенных урочищах устраивались кладбища, где находили себе вечный покой завершившие свой томительный жизненный путь. Еще до сих пор в поволжских селах встречаются заброшенные лесные кладбища, говорящие своим видом о глубокой старине прохождения. О свадьбах-«самокрутках» ходит в народной Руси выражение: «венчались вкруг ракитова куста». В Симбирской губернии, верстах в шестидесяти-семидесяти от губернского города, — там, где русские села как бы вкраплены узором в сплошные чувашские и мордовские деревни, — еще всего лет двадцать назад, посреди полей можно было видеть уцелевшие от топора-истребителя и свято охранявшиеся населением старые одинокие дубы, позабытыми на поле битвы богатырями возвышавшиеся над равниною. Это — заповедные деревья, уцелевшие от истребленных священных рощ (по-чувашски — «кереметь»). Под ними время от времени устраивались мирские пирушки: кололся барашек, пенилась по чашкам-пивнушкам хмельная брага, лилось крепкое зелено-вино, играла-выговаривала самодельная чувашская балалайка (все чуваши — прирожденные балалаечники), пелись песни, переносившие ко дням позабытой старины. У чуваш[23], год от года русеюших соседей великоросса, и у почти совсем обрусевшей и слившейся с ним — путем браков — трудолюбивой мордвы[24] эти дубы и теперь считаются священными. Их обвешивают жертвенными полотенцами, к ним обращаются с молениями о дожде, перед ними дают обеты. Если же где под таким деревом догадливою благочестивой рукою поставлена часовенка или водружен деревянный крест да еще бежит-журчит ручеек-студенец, — то к такому месту принято ходить на богомолье. Чуваши, несмотря на всю свою кажущуюся заскорузлость, являются ревностными христианами и проявляют жажду света, выводя из своей среды через горнило симбирской центральной чувашской школы, основанной благодаря просветительной деятельности Ильминского,[25] выдающихся поборников православия (учителей и священников), идущих на служение темному родному люду.
Дуб издавна считался на славянской земле священным деревом. Летописи свидетельствуют о том, как на славянском Западе проповедниками христианского учения вырубались заповедные рощи, чтобы воочию показать бессилие языческих богов перед светоносным могуществом единого Бога. Было это на Святой Руси — во времена Владимира Красна-Солнышка и ближайших его преемников на великокняжеском столе. Но до сих пор напоминают о почитании дубовых рощ разбросанные по неоглядному светлорусскому простору рощицы-«жальники», превратившиеся в места отдыха утомленных зноем путников.
Дуб является олицетворением силы-мощи и в древности был посвящен могучему Перуну. «На святом окиян-море», — гласит заговорное народное слово, — «стоит сырой Дуб крековистый (кряжистый?). И рубит тот дуб стар-матер мужик своим булатным топором. И как с того сырого дуба щепа летит, такожде бы и от меня (имярек) валился на сыру землю борец-молодец по всякой день, по всякой час!» Дошло до наших дней славянское предание о дубах, стоявших будто бы «еще до сотворения мира», когда-де не было ни земли, ни неба, а разливался по всей вселенной один «окиян-море». Стояли, по словам предания, посреди этого океана два дуба, на тех дубах сидело два голубя. Спустились эти голуби на морское дно, захватили клювами песку да камешков и принесли Творцу мира. Так-де и были созданы и земля, и небо. По другому преданию, существует железный («прьвопосаждень») дуб, на котором держатся вода, огонь и земля, а корень этого дуба стоит «на силе Божией». Растет-поднимается этот дуб до самых седьмых небес, а коренится в глубочайших недрах подземного царства.
Как домашний очаг отдается народным суеверием под защиту Домового, поля — под покровительство Полевика — «житного деда», воды — Водяного, так и над темными лесами властвует Лесовик, а в широкой степи живет Стеновой. О последнем все меньше да меньше преданий-сказаний остается в народной памяти, — вероятно, потому, что и самому степному простору становится все тесней на белом свете: распахивает его острый плуг, и с каждым годом быстрее. «Степовой — не Домовой, в подпечек не посадишь!» — говорят деревенские краснословы; «Степовому не поклонишься — и степь за темен лес покажется!», «Хорош хозяин у степи: ни сена не косит, ни пить-есть не просит!» Воплощение «степного хозяина» русский народ видит в крутящихся вихрях. Иногда он, по словам суеверного люда, «показывается»; и не к добру такое появление забываемого духа степей — родича-властителя «Стрибожьих внуков» (буйных ветров). Вздымаются, бегут по дорогам сивые вихри, сталкиваются друг с дружкой на перекрестках. И вот — из толпы их, в самой середине-воронке, поднимается и Стеновой: сивый, как вихрь, высокий старик с длинною пыльной бородою и развевающеюся во все стороны копною волос. Покажется, погрозит он старческою костлявой рукою и скроется. Беда тому путнику, который, не благословясь, выедет-выйдет из дому да в полдень попадет на перекресток, где крутится пыльная толчея вихрей: «Бывали случаи, что так и пропадали люди!» — гласит народное слово. «Ведьмы свадьбу с ведьмаками правят!» — приговаривает деревня, смотря на пляску вихрей, столбами проносящихся со степи вдоль по улицам, и торопливо загоняет ребятишек по избам.
Облик «лесного хозяина» довольно неопределенен: он видоизменяется — по воле особенностей суеверия той или другой местности.
Окруженный своим лесным народом — лесными девами (русалками), «лешачихами» и всякой лесной нежитью, служащей у него — могучего и грозного — на побегушках, он живет в глухой трущобе, где у него стоит дворец-хата на курьих ножках, вокруг да около которой виснет по зеленым ветвям деревьев простоволосое русалье племя, приходящееся кровною родней своим сестрам — зеленорусым красавицам породного царства. Рассылает лесовик подвластных ему леших с «подлешуками», да с их женками-русалками, во все стороны леса темного для обережи его пределов да на пагубу человеку-хищнику, вторгающемуся все смелее с каждым годом в его владенья-угодья с топором и с ружьем. Отгоняют они из-под ружья зверя-птицу, «отводят глаза» охотнику и лесорубу, сбивают с тропы, заставляют «и в трех соснах заблудиться», заводят робкого человека на такие заколдованные тропинки, по которым — сколько ни иди — все к одному и тому же глухому месту выйдешь. Свист и хохот несется по лесу, — перекличку ведет лесная нежить. Если надо, обернется и сама она в подорожного человека (даже в знакомого путнику) и начнет водить-кружить неосторожного прохожего. А русалкам поверит он да пойдет к ним на голос, — поймают, насмерть защекотят да и бросят под овраг где-нибудь. Оттого-то и старается жить с Лесовиком и с его лесным народом в добром согласии суеверный люд: умилостивляет их приносами (вешая полотенца по ветвям в трущобах-урочищах), заклинает заговорным словом. И тогда не только не враждует с человеком, а оказывает ему всякое покровительство лесной хозяин, всякому зверю, каждой птице, каждому гаду, ползающему у древесных корней, указывающий свое место и свою пищу. «Грозен лесовик, да и добер!» — говорит о нем народная молвь, совет подает охотникам: оставлять ему на жертву в чаще первый улов, а лесорубам-дровосекам строго-настрого наказывает не начинать дела без слов «Чур меня!», а бабам-девкам — грибовницам да ягодницам — задаривать «доброго дедушку» куском хлеба да щепотью соли, а то и лентою алою, до которых старый — большой охотник. Но бывают дни перед началом зимы, поздней осенью — когда лучше и не показываться в лес: хозяин его перед тем, как залечь на зимний подневольный покой, никому не дает пощады. Тогда от него ни отчураешься, ни хлебом-солью не отделаешься.
VII
Царь-государь
Понятие о царе-государе, как о самодержавном хозяине Земли Русской, вырастало постепенно — одновременно с развитием народного самосознания. От призванных «володети и княжити» князей-дружинников, — пережив князей-ставленников, которым нередко приходилось слышать увековеченные летописью слова: «А мы тебе кланяемся, княже, а по твоему не хотим!», — оно выросло до представления о великом князе — «Божьем слуге», «страже Земли Русской от врагов иноплеменных и внутренних». Но нужно было пройти векам, чтобы великий, старший над князьями уделов, князь встал в глазах народа-пахаря на высоту царя — «государя всея Руси», каким является он в палатах Москвы Белокаменной на исходе XVI столетия.
Но Забелин[26], вполне справедливо замечает, что «новый тип политической власти вырос на старом кореню». Несмотря на разноречие именований и рознь обиходов княжеского и царского почитания, народная Русь исстари веков стояла на служении верой и правдою «батюшке-государю» и была связана со своим верховным вождем неразрывными узами верноподданнической любви.
К русскому народу, более чем к какому-либо другому, применимо название — стихия. Русская стихийная душа представляет собою столь самобытное и сложное явление, что надо быть коренным русским, родиться проникнутым до мозга костей духом народности человеком, чтобы составить более или менее ясное понятие о ней и сколько-нибудь определенно разобраться в народных взглядах и понятиях, верованиях, представлениях и чаяниях, — во всем живом внутреннем мире многомиллионной богатырской семьи. Внешний облик этого загадочного на чужой взгляд великана крепко-накрепко связан со всем тем, что составляет его сокровенное святая-святых. Слово и дело в жизни этого стойкого в своих убеждениях, неуклонного в своих стремлениях, прямого в проявлениях чувств народа всегда шли рука об руку. Слово-язык и слово-предание являются на Руси неисчерпаемым источником изучения внешней и внутренней жизни. Богатство языка, — сильного своею живою образностью и неподражаемой простотою, меткого в определениях и яркого, как ярка русская государственная жизнь, — богатство русского слова не менее самого народа говорит о стихийности.
Твердо обоснованное, укоренившееся в неизведанные глубины народного сердца понятие о власти, призванной стать у кормила великой и обильной Русской земли, также не может не быть отнесено к цепи стихийных проявлений творческого духа русского народа. Как таковое, оно не могло не отразиться с достаточной ясностью в языке и его драгоценной сокровищнице — изустном творчестве, дошедшем до наших дней через бесконечную путину веков в наиболее живучих образцах своих: песнях, сказках, пословицах, загадках и поговорках. Русская простонародная мудрость отводит в них далеко не последнее место многозначительно звучащим в народных устах словам: «князь», «царь» и «государь».
С первым из названных слов в песнях и былинах, этих древнейших памятниках проявления духовной жизни народа, связан постоянный прислов «красно-солнышко». При этом все свойства прекраснейшего из светил переносятся и на князя, переливаясь на все лады воображения стихийного певца-сказателя. Всюду и всегда сопутствует слову «князь» слово «ласковый». Взять для примера хотя бы следующий отрывок, неоднократно повторяющийся в старинных русских былевых песнях:
Ласковый осударь-князь этого песенного сказания является олицетворением того, какими все вообще князья русские представлялись глазам жившего под их властной рукою прямодушного народа-пахаря.
Летописный рассказ, сохранивший княжескую Русь от забвения в потомстве, согласуясь с народом, напоминает нам о столь ласковых речах древнерусских князей к людям веча, как «Братия мои милые!»
— Ярослава Мудрого[27], «Братья володимерцы!» — князя Юрия[28], или «Братья, мужи псковичи! Кто стар — то отец, кто мал — то брат!» князя Довмонта[29] псковского.
Позднее — слово «князь» заменяется в народной речи, согласно с последовательным развитием жизни, словами «царь» и «государь», сопровождаемыми теми же самыми уподоблениями, что и прежде. «Государь-батюшка, надежа православный царь», «белый царь», «красно-солнышко», «царь-ласковый, славный, грозный, великий», — вот, что повторяет в продолжение многих веков русский народ о своем властителе. Слово «царь» является в его устах наиболее ярким воплощением необычной силы, необычайного ума, необыкновенной красоты — телесной и духовной.
Царь-государь, добрый-ласковый властитель народа-пахаря, рисуется в воображении последнего поставленным над всеми другими царями земными. «Ты еще скажи, сударь, поведай нам — который царь над царями царь?» На этот вопрос народной мудрости еще и теперь по светлорусскому простору неоглядному разносят народные певцы — калики-перехожие свой простодушный ответ, вложенный в вещие уста премудрого царя «Голубиной Книги»:
Царь объединен с народом в памяти последнего, как Творец — с мирозданием. Это — одна неделимая стихия, самое существование которой неразрывно связано с обеими составными частями ее. Клич народа призвал князя-царя-государя на Святую Русь; слово народное возвеличило его на светлорусском просторе-приволье; это же самое слово говорит и об его самодержавии, никем и ничем — кроме Бога — не ограниченном. «Царь земной под Царем Небесным ходит!» — сказала народная Русь. «Никто против Бога, ничто против царя!», «Правда Божья, суд — царев!», «Одному Богу государь ответ держит!», «Царь — от бога пристав!», «Никто — как Бог да государь!» — подтвердил народ в целом ряде пословиц, как бы сделавшихся законами его общественной нравственности.
«Русской Земле нельзя без государя быта», — облетело всю Русь вещее слово истинно русских людей в смутную годину миновавших лихолетий и всегда находило живой отклик в народе, сказавшем про себя, что он — «душой Божий, а телом — осударев!». И всякий раз сердцем слышал самодержец, что отклик шел к нему из глубины стихийной души могучего богатыря-народа. «Без бога свет не стоит, без царя — страна не правится!», «Без царя народ сирота, земля — вдова!», «Светится солнышко на небе, а русский царь — на земле!» — яснее складывается мысль этого миллионоголосного отклика. «Народ — тело, царь — голова!» — мыслит русский человек и, видя в царе олицетворение высшей справедливости, заносит на скрижали своей вековой мудрости резкие слова: «Где царь — тут и правда!», «Где царь — там гроза!», «Близ царя — близ чести!», «Близ царя — близ смерти!».
Второе и четвертое изречения должно, несомненно, отнести к «ослушникам — волкам стада государева, царскому добру досадителям» — в одно и то же время являющимися, в представлении сказателя пословиц, ослушниками, волками и досадителями народа.
«Царь — не огонь, да ходя близ него, опалишься!» — иносказательно обрисовывает простодушный краснослов опалу. «Гнев царев — посол смерти!», «До царя дойти — голову нести (повинную)!», «Царское осуждение — бессудно!»; но — «Ни солнышку всех не угреть, ни царю на всех не угодить!» — смягчает народ свое понятие о грозном царе, представляющемся ему прежде и после всего царем ласковым, милостливым и великодушным — при всей своей нелицеприятной справедливости. «Нет больше милосердия, чем в сердце царевом!», «Кто Богу не грешен, царю не виноват?», «До милосердного царя и Бог милостлив!», «Бог милостлив, а царь жалостлив!», «Бог помилует, царь — пожалует!», «Виноватого Бог простит, правого царь пожалует!» — дополняется одно крылатое слово другим. Известнее всех среди них то и дело звучащее на Руси: «За Богом молитва, а за царем служба, не пропадает!» — выражение, вошедшее в плоть и кровь народа, с малых лет воспринимающего понятие о том, что «жить — царю служить».
Как же и чем служить этому прообразу всего справедливого, всего могущественного, всего милостливого? — невольно зародился вопрос в пытливой душе народа. «Царю правда — лучший слуга!» — ответил он сам себе и, в строго последовательной цепи своих определений, дает подробный перечень всех родов службы верою и правдою. «Царь без слуг — как без рук!» — говорит он и, умудренный многовековым опытом, заявляет: «Холоден, голоден — царю не слуга!». В этой последней поговорке благосостояние страны как бы связывается с лучшей службой государю, и таким образом в пяти словах разрешается наиважнейший вопрос внутреннего уклада государственой жизни.
Высоко, превыше всего и всех, как город на горе, ставя царя-венценосца, народное слово окружает его тыном приспешников — ближних людей, советчиков, ни на пядь не отступая в этом случае от жизненной правды. Добрых советчиков, доблестных слуг истины, какими всегда славилась Святая Русь — эта родина богатырей духа, — именует крылатое слово «очами» и «ушами» государевыми. Они, по представлению народа, как лучи — свет и тепло красного солнышка, несут милость царскую на благо родной земли. Но многовековой опыт государственной жизни подсказывает народной мудрости и другие взгляды на окруженный живым тыном «город на горе». «Царево око видит далеко!», но «Из-за тына и царю не видать!», «Царские милости в решето сеются!», «Жалует царь, да не жалует псарь!», «До Бога высоко, до царя далеко!». Русский народ, однако, сознает свою стихийную силу, и это сознание является ярким лучом света во мраке его угрюмых взглядов на таких приспешников, которые — «Царю застят, народу напастят». И вот — из уст его вырываются речения: «Народ думает — царь ведает!», «Как весь народ вздохнет, до царя дойдет!»…
Могучий вздох народа, заслоненного приспешниками, огородившими тыном красно-солнышко Земли Русской, вздох богатыря-великана, вылетающий из миллиона грудей, звучит отголоском во многих песнях, навеянных по словам баяна-песнотворца недавних дней, «с пожарищ дымом-копотью, с сырых могил мятелицей». И чуткое сердце русского «белаго царя» неизменно отзывается голосу народного горя. «Ясныя очи государевы», те — по именованию народа — «очи соколиныя», увидеть которые всегда слыло счастьем для каждого русского человека, — видят силою проникновения: кто народу и государю друг, кто — враг. Они, эти зоркие очи, снимают тяготы непосильные, отводят от народа беду наносную. Наделяя царя всем, в чем видит силу и обаяние, народ налагает на него великую ответственность перед Богом. «Народ согрешит — царь умолит, а царь согрешит — народ не умолит!», «За царское согрешение Бог всю землю казнит!», — изрекает он со всею своей прямотою и резкостью, не щадя даже того, в ком видит олицетворение высшего начала на земле.
Радость царская — радость всей Земли Русской, печаль государева — горе всего народа, грех царев — прегрешение всей Руси. Эти три понятия яркой полосою прошли в слове-предании русского народа. Они же и в наши дни волнами всплывают на поверхности могучей своею самобытностью народной стихии, проходя в жизнь и дух народа, как тепло солнца и влага дождя — в корни растений. В воле царя народ видит закон, в законах — ясно выраженную мудрость цареву, пред которою древние памятники изустной мудрости советуют преклоняться с благоговением. Безграничное доверие к проявлению этой воли, беззаветная преданность и бескорыстное служение тому, кто — в представлении народной творческой мысли, как солнышко красное лучами животворными — пригревает Землю Русскую светом ясных очей своих с высоты святорусского трона, — вот три звена, в одну могучую стихию связующие народную душу с сердцем царевым.
Древние грамоты недаром именовали русский народ царелюбивым: он относит слово «царь» — ко всему наиболее величественному в природе, обступающей его со всех сторон, в природе, с которою он связан, как со своим надежею-царем, всею своей жизнью. Так, например, огонь и вода — две главные силы могучей природы. Русский народ говорит: «царь-огонь», «царица-водица»… Могущественнейший между птицами орел, по народному крылатому слову — «царь-птица», сильнейший между зверями лев — «царь-зверь», прекраснейший представитель цветочного царства розан — «царь-цвет». Идет из народных уст слово и о «царь-траве», и о «царь-земле» и о «царь-камне». Прославленная русскими сказками всем красавицам красавица слыла «Ц а р ь-Девицею». Очевидно, это всеобъемлющее слово на такой недосягаемой высоте высокой стоит в понятии народа-пахаря, что ярче его нет в народном словаре никакого прислова. Даже лучшая песня слыла на Святой Руси «песней царскою умильною». А наиболее долговечные из этих «царских» песен, былинные сказания, зауряд кончались такой славою государю, как:
«Слава Богу на небе, слава! Государю нашему на всей земле, слава! Чтобы нашему государю не стареться, слава! Его цветному платью не изнашиваться, слава! Его добрым коням не изъезживаться, слава! Его верным слугам не излениваться, слава! Чтобы правда была на Руси, слава! Краше солнца светла, слава! Чтобы царева золота казна, слава! Была век полным-полна, слава! Чтобы большим-то рекам, слава! Слава неслась до моря, слава! Малым речкам до мельницы, слава!»
В стародавние времена воспевались народом русским царские милости, славились походы государевы, запечатлевались в песне и горе, и радость царские по поводу того или другого события. И всегда слышалось в этих песнях благоговейное отношение к высокому предмету воспевания. Как трогательно-простодушно хотя бы следующее, сложившееся в более позднюю пору песенное сказание:
«Когда светел, радошен во Москве благоверный царь Алексей, царь Михайлович, народил Бог ему сына царевича Петра Алексеевича, перваго императора по земле. Все-то русские как плотнички мастеры, во всю ноченьку не спали, колыбель-люльку делали они младому царевичу; а и нянюшки, мамушки, сенныя красныя девушки во всю ноченьку не спали, шинкарочку вышивали по белому рытому бархату оне красным золотом; тюрьмы с покаянными они все распущалися; а и погребы царские они все растворялися. У царя благовернаго еще пир и стол на радости, а князи собиралися, бояра съезжалися и дворяне сходилися, а все народ Божий на пиру пьют, едят, прохлаждаются, — во весельи, в радости не видали, как дни прошли для младшаго царевича Петра Алексеевича, перваго императора»…
Русские цари всегда являли живой и яркий пример истинно христианского благочестия. Ни одно важное дело не предпринималось ими без испрошения благословения Божия. Каждая мысль венценосца сливалась с многомиллионной народною стихией, могучими волнами поступавшею к вековым стенам Кремля, в сердце которого — под сенью московских святынь — горело неугасаемой любовью сердце Земли Русской, воплощенное в ее державном хозяине. Общение с народом, проявлявшееся в царских — больших, малых и тайных — выходах, непосредственное участие государя в торжественных, освященных преданием обрядах (см. ниже) — не только доставляли московскому люду счастье видеть пресветлый лик самодержца, но и служили поводом к горячему проявлению нерушимого единения царя и народа.
Царь и народ, народ и царь… Проходили века, одно другим сменялись поколения; исчезало, — ровно с вешней полою водой сплывало, — с лица народной Руси все временное, преходящее, наносное. Но где бы, когда бы то ни было, произносились слова «русский народ», там всегда подразумевался и «русский царь»; где заходила речь о «русском царе», там неизменно выступал и вопрос о «русском народе». Это, действительно, в полном смысле слова, две равные части одной нераздельной, могучей своею многовековой самобытностью стихии.
VIII
Январь-месяц
С января — «перезимье» идет, морозами пугает лютыми, зимнею стужей весточку о весне подает: жива-де светлая Лада-весна, не властны над нею темные силы, заслоняющие животворный свет солнечный от Матери-Сырой-Земли, — только спит она до поры до времени под среброкованною белоснежной парчою, притаилась в трущобах непроходимых. Настанет ее пора вешняя, — и пробудится-воспрянет красная, заиграет лучами яркими да жаркими, зажурчит ручьями-потоками переливными, зацветет цветиками духовитыми. Январь — не весна, а зимушка студеная; а и тот ей сродни: не то дедом, не то прадедом доводится.
В стародавней Руси звался январь-месяц «просинцем», «сеченем» — прозывался; у поляков слыл он за «стычень», у вендов[30] был «новолетником», «первником», «зимнем» и «прозимцем»; чехи со словаками величали его то «леднем», то «груднем», кроаты[31] — «малибожняком». Кроме всех своих коренных названий, именовался в русском народе этот месяц и Василь-месяцем — от Св. Василия Великого, памятуемого 1-го января, — переломом зимы. «Еноуар месяц, рекомый просинец», — писали старинные русские книжные начетчики; а народ приговаривал в ту пору, как и в наши дни: «Январь — году начало, зиме середка!», «Январь два часа дня прибавит!», «Январь на пороге — прибыло дня на куриный шаг!», «Январь трещит — лед на реке в просинь красит!», «Январю-батюшке — морозы, февралю — метелица!» и т. д. В первые времена церковного летосчисления был на Руси январь месяц одиннадцатым по счету (год начинался с марта); позднее — когда новолетие (см. гл. XXXVI) стало справляться в сентябрьский Семен-день, — пошел он за пятый; XVIII-й век застал его, по крутой воле Великого Царя-Работника, первым, с 1700 года, из двенадцати братьев-месяцев.
Кончается год Васильевым вечером («богатый», «щедрый» вечер, также — «Авсень», «Овсень», «Усень», «Таусень»), Васильевым днем начинается. 1-е января — Новый год — слывет в народе за «Василь-день», а по месяцеслову Православной церкви посвящается не только чествованию св. Василия Великого, архиепископа кесарийского, но и празднованию Обрезания Господня. «Свинку да боровка — для Васильева вечерка!» — говорит деревня, приговаривая: «В Васильев день — свиную голову на стол!». Считается чествуемый в этот день святитель покровителем свиноводов. «Не чиста животина свинья», — можно услышать в народе, — «да нет у бога ничего нечистого: свинку-щетинку огонь палит, а Василий зимний освятит!». Слывет починающий год Василий за «зимнего» — в отличие от Василия-капельника (день 7-го марта), Василия-теплого, памятуемого 22-го марта, и Василия Парийского, — на которого (12 апреля) «весна землю парит». По народной примете, звездистая ночь на Василь-день обещает богатый урожай ягод. Святитель Василий Великий — не только покровитель свиноводства, но и хранитель садов от червя и ото всякой помахи. Потому-то и принято у садоводов, придерживающихся дедовских обычаев, встряхивать утром 1-го января плодовые деревья. Встряхивают они яблони-груши, а сами приговаривают: «Как отряхиваю я, раб божий (имярек), бел-пушист снег-иней, так отряхнет червя-гада всякого по весне и Святой Василий! Слово мое крепко. Аминь». Хоть, по народному поверью, и скрадывают ведьмы месяц на Василь-вечер, но никакими хитростями не укоротить дня темной силе лукавой: день растет, ночи Бог росту убавляет — что ни сутки, все приметнее. Приходит Св. Василий Великий в народную Русь на восьмой день Святок, в самый разгар гаданий святочных. «Загадает девица красная под Василья, — все сбудется, а что сбудется — не минуется!» — говорят в деревне, твердо верящей в силу гадания, приурочиваемого к этому вещему дню. Многое множество обычаев было связано в народном воображении с Васильевыми вечерами; немало дошло их и до наших забывчивых, недоверчиво относящихся ко всему старому дней. И теперь местами, по захолустным уголкам Руси великой, отголоском стародавней обрядности — блюдутся такие обычаи, как варка «Васильевой каши», засевание зерна, или хождение по домам. Васильева каша варится спозаранок, еще до белой зорьки. Крупу берет большуха-баба из амбара заполночь; большак-хозяин приносит в это же время воды из колодца. И ту, и другую ставят на стол, а сами все отходят поодаль. Растопится печь, приспеет пора затирать кашу, семья садится вокруг стола, стоит только одна большуха (старшая в доме), — стоит, размешивает кашу, а сама причетом причитает: «Сеяли, растили гречу во все лето, уродилась наша греча и крупна, и румяна; звали-позывали нашу гречу во Царь-град побывать, на княжий пир пировать; поехала наша греча во Царь-град побывать со князьями, со боярами, с честным овсом, золотым ячменем; ждали гречу, дожидали у каменных врат; встречали гречу князья и бояре, сажали гречу за дубовый стол пир пировать; приехала наша греча к нам гостевать»… Вслед за этим причетом хозяйка берет горшок с кашей, все встают из-за стола: каша водворяется в печи. В ожидании гостьи-каши коротают время за играми, за песнями да за прибаутками всякими. Но вот она и поспела. Вынимает ее большуха из печки, а сама опять — с красным словцом своим: «Милости просим к нам во двор со своим добром!». Все принимаются оглядывать горшок: полон ли. Ходит по людям поверье, гласящее, что, «если полезет вон из гнезда Васильева каша — жди беды всему дому!». Не хорошо также, коли треснет горшок: не обойтись тогда хозяйству без немалых порух! Снимут пенку, и — опять новое предвещание: красно каша упреет — полная чаша всякого счастья-талана, белая — всяко лихо нежданное. Если счастливые. приметы — съедают кашу дочиста, худые — вместе с горшком в прорубь бросают. В засевании «Василь-зерна» принимают наибольшее участие ребята малые. Жито — преимущественно яровое — разбрасывается ими по полу избы. Ребята разбрасывают зерна, а большуха — знай подбирает да приговаривает: «Уроди, Боже, всякого жита по закрому, да по великому, а и стало бы жита на весь мир крещеный!» Чем скорее подберет баба, тем будущий урожай спорее! Эти зерна бережно хранятся до посева яровины и подмешиваются в семена. В малорусском краю детвора на Василь-день перед обеднями бегает по селу, ходит по подоконью, рукавами трясет, зерном сорит. При этом иногда распевается и присвоенная обычаю, сложившаяся в стародавние годы, звучащая простодушной верою песенка:
В Рязанской и Костромской губерниях в 30-х — 40-х годах было повсеместно в обычае ходить на Васильев свят-вечер по домам. Девушки красные да парни молодые обхаживали в это время окна, выпрашивая пирогов со свининою. Все выпрошенное собиралось в лукошко и съедалось на веселой беседе всеми собиравшимися, под песни подблюдные да игры утешные. В смоленской округе и теперь еще раздаются на Василь-день умильные, величающие святителя словеса стиха духовного, передаваемого от поколения к поколению калик перехожих: «Излияся благодати в уста твои, очи, ты был еси пастырь добрый, Василие святой отче, научив балванцы веровати Богу Троицы. Когда демон за женой в ладию записал, тогда святой Василий прочь беса отгонял. Плачет-молит Кесария, верно просит Василия, чтобы беса отогнал: Святителю Василий, отче щедротливый! Молюсь тебе, пастырь добрый, будь мне милостив: записался муж мой Ницыпору пекольному своею кровию! — Глаголах святой Василий мужу: Человече, бойся Бога, согрешил еси много, от Отца от Бога отступил, Сына Божия похулил»… Этот — неоконченный — стих представляет искаженный пересказ древней повести о чуде Василия Великого над Евладием, совершенном по просьбе жены последнего — Керасии. Евладий превратился, в устах убогих певцов, во «в ладию», керасия-жена — в «Кесарию», «Люцифер — в «Ницыпора» и т. д. Существуют разносказы-перепевы этого стиховного сказания и в Могилевской губернии, более законченные. Вот заключительная часть одного из них, могущая до известной степени служить окончанием приведенного выше: «Замкнуу святой Василий Евладию в дом свой, а сам пошоу молитися ке свому Богу: — Помилуй мя, Боже отче и всего свету ты наш творче! Ты пощедрай мене и помилуй мене. — Кайся гряхом, человеча, и покуты держися, Сотворителю своему со слезами молися, штоб тебя враги не вловилы и в огонь вечный не вкинулы: там будешь гореть! Демон речит Василию: — Не чини нам пакости, и он сам жа нам записауся за своею слабостию. Тяперь ты у нас отбираешь, в руцы нам яво не даваешь, мужа нашего!.. — Славим славы прославляем, прочь демонов отгоняем. Записано забегает, вокруг церквы оступает, в окно письмо ён бросает, на Кесарию нари-чают, Евладию проклинают, слугу своего. — Согрешиу я (говорит Евладий), отче, пред тобою, ты змилуйся надо мною, не вдостоин быти слугою. Сотворителю мой, избавителю мой!..»
За Васильевым — «Селиверстов день» (память св. Сильвестра, папы римского). По старинному поверью, записанному в симбирском Заволжье: «Святой Сильверст гонит лихоманок-сестер за семьдесят семь верст». Не только на земле зимой студено-морозно, — гласит народная молвь, — но и под землею: выгоняет мороз лихих сестер из самого ада. Бредут они от села к селу, — в избу на даровое тепло просятся, нищими-убогими прикидываются: двенадцать сестер — лихорадка, лихоманка, трясуха (трясавица), гнетуха (огневица), кумоха, китюха, желтуха, бледнуха, ломовая, маяльница, знобуха, трепуха, и все двенадцать — «сестры Иродовы». Заберется лихоманка в избу, «найдет виноватого» и — давай издеваться над ним: насмерть затрясет-зазнобит. Бывает, что стоит такое лихо за дверью (и тощее оно, — по словам бабушек-старушек, досужих поведушек, — и слепое, и безрукое), — стоит, поджидает: кто-то выйдет повиноватее. Только и оберечься можно от таких гостеек незванных-непрошенных, что «четверговой солью», либо золой из семи печей да «земляным углем из-под чернобыльника». Есть все эти снадобья зазнамые у ворожеек-бабок, умеют они «смывать» ими лихоманок с дверной притолоки. Зовут радельные-заботливые о семье хозяйки сведущих старушек о Селиверстове дне с поклонами да с посулами: только избавь-де от напасти! Стараются ведуньи, и все-то с молитвою ко святому гонителю сестер Иродовых.
Минут «Селиверсты», за ними — по тореному следу «Гордеи» идут в народную Русь. К этому дню без гвоздей прибил, без клею приклеил охочий на красную молвь летучую народ-пахарь целую стаю своих слов крылатых, вроде: «Гордым быть — глупым слыть!», «Гордым Бог противится, а смиренным благодать дает!», «В убогой гордости дьяволу утеха!», «На Гордее-богатее и бедный черт в аду кипучую смолу возит!», «Во всякой гордости черту радости!», «Сатана гордился — с неба свалился! Фараон гордился — в море утопился! А мы гордимся — куда годимся?», «Смирение — паче гордости!» и т. п. Кроме мученика Гордея — на 3-е января приходится память пророка Малахии. По памятуемому знающими всякое слово поверью, «в Малахов день можно отчитать каженника» (каженник — испорченный, припадочный). Благочестивая старина советует молиться за этих несчастных святому пророку — «нести Малахии молебное челобитье»; суеверные люди предпочитают звать к себе для этого дела знахарей. Как и чем может исцелить ведун-знахарь «порченого», — деревня не знает. «На то он и знахарь, чтоб его никто не понял!» — говорит она, но все еще верит в силу заклинаний. «Знахари-то говорят — как город городят!» — приговаривает добродушный мужик-простота.
«Феклистов день» — 4-е число, память преподобного Феоктиста — славится наиболее причудливыми гаданиями святочными. «Святой Феклист гадать речист», — приурочена к этому дню поговорка: «красно гадает — никто по самую смерть не разгадает!» Деревенское суеверие советует — «на Феклиста зашивать в ладанку чертополох-траву» и носить ее на шее, у креста — для ограждения от всякой «притки-порчи». «Кто хочет быть цел в дороге», — тот тоже запасается этим травяным зелием. За Феклистовым днем — крещенский сочельник, за ним — «Водокрещи» — Богоявление; и о том, и о другом — свой особый сказ (см. гл. IX). В седьмой с восьмым дни января-просинца — «отдание Святок», веселые головушки после праздников опохмел держат: 7-го ведь тоже праздник — собор св. Иоанна Крестителя, а недаром живет пословица — «Кто празднику рад, тот до свету пьян!» 8-го января — «Василисы зимние», «Емельяны-перезимники» (память Емельяна преподобного и Василисы-мученицы). Кого треплет неотвязная застарелая лихорадка, того, по словам народных лечеек, можно вылечить в этот день травой — «лихоманником» (она же соколий-перелет, толстушка, ископыть, козак, семиугодник, уразная, лиходей, Петров-крест, сердечная); в Вятской губернии так и зовут эту траву «Василисой». Туляки-дулееды примечали в старину, что, если «на Амельяна подует (ветер) с Киева», то «быть лету грозному». По многим местам велся еще в недавние годы обычай угощать на Емельяна-Василису кума с кумой: это, по примете, приносит здоровье крестникам. Если на Павла Обнорского (10 января) на стоги со скирдами падет бел-пушист иней — быть, говорит деревня, лету сырому да мокрому. За этим днем — два Феодосия памятуются Православной церковью: преподобный Феодосии Великий да Феодосии Антиохийский. «Федосеевы морозы — худосеи: яровым сев поздний будет!», «Федосеево тепло — на раннюю весну пошло!» — говорят не лазящие в карман за словом сельские говоруны, до всякой приметы дознавшиеся. 12-го января — Татьянин день: «Татьяна-крещенская», по народному слову. «На Татьяну проглянет солнышко рано — к раннему прилету птиц». Пройдут за Татьянами следом двое суток, а там — и январю перелом: день св. Павла Фивейского (15-е число). Звездная ночь с этого дня на следующий — к урожаю льна. 16-го января — Ненилин день, (память мученицы Леониллы); а эта святая так и слывет «леносейкою».
На шестнадцатый день января-месяца, кроме памяти св. Леониллы, приходится церковный праздник поклонения веригам апостола Петра, слывущий в народной Руси за «Петра-полукорма». К этому времени студеному выходит, по наблюдениям сельскохозяйственного опыта, половина зимнего корма для скота. С давних пор почти повсеместно соблюдается обычай осматривать на Петра-полукорма запасы сена и соломы. Если осталось больше половины, то примета позволяет ждать на лето обильных кормов. В некоторых местах принято прикидывать на глаз 16-го января не только корма, но и жито в амбарах. Излишек запаса — также сулит домовитому мужику доброе-хорошее. Богобоязненные люди привыкли заказывать в этот день молебны апостолу Петру: это, по их словам, обеспечивает урожайный год.
Петр-полукорм считается в иных местах захолустной Руси одним из покровителей скота, — хотя и не таким могучим, как Егорий (Юрий) с Власием.
Корм для домашней животины, составляющей все богачество крестьянина-землепашца, великое дело: о нем — не меньшая забота у мужика, чем о хлебе насущном для семьи. Длинный ряд не лишенных живой образности присловий, сложившихся в народе, служит явным свидетельством этого. «Либо корму жалеть, — либо лошадь!» — гласит седая простонародная мудрость: «Без хлебного корму лошадь на кнуте едет!», — добавляет она и продолжает: «На торопи ездой, торопи кормом!», «Кормна лошадь — добра, богат мужик — умен!», «Умеешь ездить, умей и кормить!», «Лошадь бежит, корова молоком поит, овечка шерсть бабе дарит, а все думают: спаси Бог того, кто нас кормит!», «Есть у лошади корм, будет и у мужика в поле хлеб!», «Беда велика, когда у мужика подводит с голодухи бока, а нет больше беды, когда и хозяин голоден, и у скотины бескормица!», «Накорми лошадку — сам спасибо ей скажешь: сыт будешь!», «Кого кормишь, возле того и сам, ничего не видя, прикармливаешься!».
О Петре-полукорме вспоминает деревня не только в его свят-день. Еще в начале ноября, отбирая лен на продажу, приговаривают мужики: «Коли есть (во льну) метла да костра, то будет хлеба до Петра, а синец и звонец доведут хлебу конец!» Глубокий знаток родной словесной старины И. П. Сахаров так объясняет это присловье народное (псковское). «Метла» (метлина) и «костра» (кострика) — как предметы малоценные в льняной торговле — не сулят льноводу завидного прибытка: на вырученные за такой лен деньги можно прикупить в нехлебородный год хлеба так немного, что его достанет семье только до половины января (до Петра-полукорма). Известно, что псковский мужик и в урожайные-то годы сыт не хлебом, а льном. Если же и лен уродится синий (синец), а не «бел-волокнист», как поется в песне, де еще и «звонец» (издающий особый звук при трепании), — то останется только за котомку взяться да идти по миру: такой лен ничего не обещает кроме худого торга да бесхлебицы. За Петром-полукормом — «Антоны-перезимние»: день преподобного Антония Великого. К этому святому прибегает деревенщи-на-посельщина с молитвою против «Антонова огня», а также и от рожи-болести. У пинчуков — обитателей Пинского поболотья — записан любопытный стих духовный, обращенный к этому угоднику Божию. «О, свенты Антони», — начинается он, — чыны свою волю, яко можешь!» Затем следует ответ св. Антония: «Мог бы я чынити, да не моя воля, Господа Бога!.. Ой ишли казаки своявольнички, загнали в пальцы смоловы спицы, кусонки помяли, ноженьки повяли. Як заснув я смачно, то всем людям значно. Остроги копайте и мене шукайте, уложите мене в новую трунку, да везите мене на чужу сторунку, да поставте мене в церкви на прыстолку: то будут до мене люди прыбывати, мушу я им ратунку давати, и в щастю и в нещастю, всякому трефунку, мушу я им каждому давати ратунку, хоть я нехорошы, хоть я неудалы, абы я лежу у небеснуй хвалы…» Стих этот, в немалой степени испорченный польскими наслоениями, все-таки сохранил некоторую долю простонародной свежести.
Антониев день сменяется «Афанасием-ломоносом»: 18-го января — память св. Афанасия и Кирилла, архиепископа александрийского. «Идет Афанасий-ломонос — береги, мужик, свой нос!» — встречает деревня смешливым прибаутком этот приметный день. «Афанасьевские морозы шуток шутить не любят!» — приговаривают охочие краснословы, особливо из отправляющихся об эту пору обозом в путь-дорожку неблизкую. «На Афанасия пуще всего нос береги — не увидишь, как отломится!» — смеются бабы, на ребятишек глядючи; а тем и горя мало: знай — вдоль по улице бегают, игры заводят… Гораздо страшнее афанасьевские морозы для ведьм: не любит их сестра этого времени, знает, что это за грозный день. На Афанасия-ломоноса знахари ведьм со Святой Руси гонят, — гласит народное сказанье. Недаром говорят, что «умеючи, и ведьму бьют!» Житья нет там, куда повадится летать ведьма, — вот и приходится кланяться знающему человеку, просить помочь в горе, вызволить из беды. Всего охотнее берутся за это дело знахари в афанасьевские морозы: во время них, по преданию, «летают ведьмы на шабаш и там теряют память от излишнего веселия». Приглашенный на изгнание ведьмы знахарь ночью приходит к зовущему, — сведомы об его приходе только большак-хозяин с хозяйкою: без соблюдения этого условия ничего не выйдет, по уверению знахарей. В полночь приступает вещий гость к выполнению обряда: начинает заговаривать трубы, так как ведьмы влетают в жилье только этой дорогою. Под «князек» забивает он клинья, рассыпает по «загнетке» заранее собранную из семи печей золу и после этого отправляется к деревенской околице. Здесь он тоже сыплет золу, приговаривая невнятные слова никем не записанного заговора. Рассказывают, что ведьма, желая нанести кому-нибудь вред, влетает в трубу; но как только будет труба заговорена, то весь дом и двор уже свободны от ее проказ. Знакомые с преданиями суеверной старины люди знают в точности и путь, избираемый ведьмами в их полетах на шабаш и с шабаша. Прежде всего летят они на полдень — к Лысой горе, а оттуда тянет их на закат. Западную изгородь сельскую и заговаривают знахари, призванные изгонять ведьм. Подлетит ведьма, только вылетевшая из заговоренной трубы, — сунется к изгороди, и тут ей свободного ходу нет: или бросится лихая за тридевять земель от села, или разобьет себе голову, если только ступит голой ногою на рассыпанную золу семи-печную. Одаривают знахаря всяким добром за его мудреную работу.
Через сутки после Афанасия-ломоноса зорко приглядываются к погоде сельские погодоведы: если 20-го января, на Макария Египетского, поднимется метель, то следует ждать ее и во всю масленую неделю. «Помело метлой на Масленицу, придет осударыня Масленица со метелицей-сестрицею!» — говорят они. Ясный, солнечный, Макарьев день предвещает раннее наступление весны. Максим-исповедник (21-е число), ничего не говоря о судьбах погоды, переносит вещее народное воображение на вековечную думу пахаря — на урожай: взойдет, затуманившись, светел-месяц, из-за облачка глянет на святорусскую ширь беспредельную, — доброе будет жито в полном закрому; а если не проплывет этим утром ни тени облачной по небу, — и в амбаре будет пусто по осени.
Есть афанасьевские морозы; знает народ русский и тимофеевские. «Это не диво, что Афанасий-ломонос морозит нос, а ты подожди Тимофея-полузимника (22-е января, день апостола Тимофея): пожди тимофеевских морозцев!» — говорят в деревне. Придет «полузимник», разрубающий студеную зиму пополам: «Каков на дворе мороз-от! Слышь, тимофеевской!» — приговаривают мужики, похлопывая рукавицами: «Вот они пришли — полузимники-то!»
В январе подъедаются до половины не только корма у скотины, а и хлеб у мужика: не одни «Петры-полукормы» приходят в народную Русь, но и «Аксиньи-полухлебницы» (24-е января, день преподобной Ксении). Особливо памятен этот день тому хозяину, у которого, по поговорке, «хлебоедов полна изба, а работников сам-один». Примета, проверенная многовековым опытом, приводит пахаря-хлебороба к тому заключению, что — «коли до Аксиньи-полухлебницы жита хватит, тo до новых новин станет (останется) половина, а до корма (подножного) — треть».
С последней неделею января-месяца (25-31-е числа) не связано в современной деревне особых примет и обычаев. Исключением является только двадцать восьмой, Ефремов день, который посвящался в старину «униманию домового». Для выполнения этого, и теперь еще кое-где памятного обряда приглашались такие же знахари-ведуны, как на Афанасия-ломоноса. И летели вещими птицами их причеты заговорные навстречу новому месяцу — февралю-бокогрею.
IX
Крещенские сказания
Шумят веселые Святки — от самого дня Рождества Христова до праздника Крещения Господня играми да плясками, да песнями на светлорусском просторе привольном потешаются, вещими гаданиями честному люду православному тайные веления судеб открывают. Гудят пиры-беседушки затейные, зеленым вином поливаются, плещут пивом, брагою, медами ставлеными. Что ни день на Святках — то свои поверья, что ни час — новый сказ, корнями живучими приросший к сердцу народному. Гуляет — «святошничает» любящая «веселие» матушка-Русь; положено дедами, прадедами заповедано гулять-веселиться широкой русской душе по святочному обычаю. И словно воскресает на эти дни, сбрасывает с тысячелетних плеч саван векового забвения старина стародавняя. День Крещения Господня (Богоявление) Святки кончает, над праздничными гулянками крест ставит, до широкой-разгульной Масленицы с многошумным весельем прощается.
Канун Крещенья, как и рождественский, слывет сочельником и тоже — день постный, по уставу Православной церкви; но одновременно это — главный день святочных гаданий. Проводит его русский народ не только в посте да молитве, но и в сыновнем общении с неумирающими пережитками язычески-суеверного былого-минувшего. Верный христианскому преданию, держит он строгий пост, не принимая никакой пищи вплоть до вечерни, несет домой из храма Божьего освещенную богоявленскую воду и считает ее целебною от всяких болестей; памятуя вековые обычаи предков, отдает он — обок с этим — щедрую дань и своему суеверию.
Вечер под Крещенье, подавая весть о близящемся конце Святок, заставляет красных девушек вспоминать обо всех знакомых деревенскому люду гаданьях. Звончей-голосистее поются на беседах и песни святочные — подблюдные. Затейливей сами-собой становятся и святочные игры обрядовые. А старикам со старухами, которым уже много лет назад надоскучило и петь-играть, и рядиться-святошничать, — своя забота об эту пору. Первее всего — ставят они мелом на всех дверях, на всех оконных рамах знаки креста, чтобы оградить свое жилье от посещения бесовского. Ходит-гуляет в этот вечер нечистая сила, всяким оборотнем прикидывается, в избу попасть норовит на пагубу святошничающему народу православному. И одна защита против нее, — гласит народное слово, — святой крест Господень, перед которым распадается во прах все могущество лукавого. Не начертай в крещенский сочельник креста у себя на дверях, позабудь об этом строго соблюдаемом на Руси, — не только в деревенской глуши, но и в больших городах, — обычае: быть худу, жди беды! — по уверению строгих блюстителей прадедовских преданий.
Лютует под Крещенье — больше всей другой нечисти пододонной — Огненный Змей. И наособицу против него-то и ограждается теперь русский мужик-простота. Полетит чудище над деревней, где ни глянет — повсюду кресты белеются, и останется ему только рассыпаться огненным дождем над снегами глубокими, одевающими Мать-Сыру-Землю. Тульское поверье в общих чертах выдвигает из мглы забытого в городах суеверия облик этого детища народного воображения. «Известно всем и каждому на Руси, что такое за диво Огненный Змей. Все знают, зачем он и куда летает», — начинает красноречивый сказатель свою речь о нем. «Огненный Змей — не свой брат; у него нет пощады: верная смерть от одного удара. Да и чего ждать от нечистой силы! Казалось бы, что ему незачем летать к красным девицам; но поселяне знают, за чем он летает, и говорят, что если Огненный Змей полюбит девицу, то ее зазноба неисцелима вовек. Такой зазнобы ни отчитать, ни заговорить, ни отпоить никто не берется. Всякий видит, как Огненный Змей летает по воздуху и горит огнем неугасимым, а не всякой знает, что он, как скоро спустится в трубу, то очутится в избе молодцом несказанной красоты. Не любя, полюбишь, не хваля, похвалишь, — говорят старушки, когда завидит девица такого молодца. Умеет оморочить он, злодей, душу красной девицы приветами; усладит он, губитель, речью лебединою молоду молодицу; заиграет он, безжалостный, ретивым сердцем девичьим; затомит он, ненасытный, ненаглядную в горючих объятиях, растопит он, варвар, уста алые на меду, на сахаре. От его поцелуев горит красна девица румяной зарей; от его приветов цветет красна девица красным солнышком. Без Змея красна девица сидит во тоске, во кручине; без него она не глядит на Божий свет; без него она сушит себя». Целый ряд других сказов об этом чудище можно отыскать в памятниках народного слова (см. гл. «Змей-Горыныч»). Кроме начертаний креста, советуют знающие всю подноготную ведуны деревенские насыпать на печную загнетку собранного в крещенский вечер снегу. Последний и вообще занимает почетное место в народных крещенских поверьях и обычаях. Собирают его старики в крещенский сочельник за околицею, в поле, — приносят домой, сыплют в колодец. Это делается для того, чтобы вода была в колодце всегда в изобилии и никогда не загнивала бы. По деревенскому поверью, — у тех, кто не позабудет этого сделать, хоть все лето не будь капли дождя, а колодец будет полным-полнехонек. Берегут натаявшую из. крещенского снега воду и в кувшинах — на случай болезни: эта вода, — гласит народное слово, — исцеляет онемение в ногах, головокружение и судороги. Старухи думают, кроме того, что — если спрыснуть снеговою крещенскою водою холстину, то это так выбелит ее, как не сделают ни солнце, ни зола. Советуют подбавлять крещенского снегу и в корм лошадям, — чтобы не так зябки были; дают и курам, — чтобы занашивались пораньше. Умываются снеговой водою поутру в день Крещения красные девушки, — чтобы без белила белыми быть, без румяна — румяными. Примечают по крещенскому снегу и о погоде, и об урожае. «Снегу под Крещенье надует — хлеба прибудет!» — ведет речь народная мудрость. «Много снегу — немало и хлеба!» — приговаривает она. «Привалит снегу вплоть к заборам — плохое лето! Есть промежек — урожайное!», «На каком амбаре плотнее снег — целее в том и батюшка-хлеб!»
По старинной примете сельскохозяйственного опыта, если вечером под Крещенье ярким светом блестит на небе звездная россыпь | алмазная, — хорошо в этом году овцы будут ягниться: «Ярки крещенские звезды породят белые ярки («ярка» — овечка)!» Если заметет на Крещенье метель, — будет снегом снежить чуть не до самой Святой. «Коли в Крещенье собаки много лают, — будет вдоволь всякого зверя и дичи!», — замечают охотники. Коли на воду (на иордань) пойдут в туман, хлеба будет невпроед много!» — говорят приметливые погодоведы: «Снег хлопьями — к урожаю, ясно — к недороду!», «Коли прорубь на иордани полна воды — разлив велик будет!», «В крещенский полдень синие облака — к урожайному году!», «На крещенье день теплый — хлеб будет темный!».
Крещенские морозы слывут самыми жестокими, и недаром: зима собирается об эту пору со всеми силами. Но, несмотря на стужу, с древних времен живет в народе обычай купаться в крещенской проруби-иордани. Купаются и те, кто святошничал-рядился о Святках, — чтобы очиститься от греховной скверны в освященной воде; купаются и просто — «для здоровья». Последнее, однако, далеко-таки не всегда оправдывается на деле.
«Крещенье-Богоявленье», — говорит народ и повторяет предание, идущее от дней старины глубокой, связанное с этими словами. По народной молве, исстари веков совершается в этот день чудо-чудное, диво-дивное: отверзаются над иорданью небеса и сходит с них в воду Истинный Христос. Не всем дано видеть это, а только — самым благочестивым людям. Но, если помолится грешник святому небу в это время, то сбудутся и его желания. Есть поверье, что, если поставить под образами чашу с водою да «с верою» посмотреть на нее, — то вода, сама собою, всколыхнется в крещенский полдень: осенит и освятит ее крещающийся Сын Божий. Слывет Крещенье во многих местах и за праздник — «Водокрещи». «От Оспожинок — до Водокрещей!», — держат иногда ряду. «От Водокрещей — до Евдокей живет семь недель с половиной». Красное словцо народное, встречая крещенскую стужу, оговаривает ее словами: «Трещи не трещи, а минут и Водокрещи (т. е. тепло-то все-таки возьмет свою силу)!» Не забывает народ, что — если пошел январь-месяц, то и за перезимье переваливает уже время-то, а перезимье, по его крылатому слову, о весне весть подает.
Среди песенных сказаний, составляющих богоданное богачество убогих певцов — калик перехожих, есть несколько приуроченных к празднику Крещения Господня. Некоторые из них передают почти совершенно точно содержание евангельской повести о Богоявлении; другие являются восторженным славословием Христу; третьи отступают в окруженную таинственностью область подсказанных пытливым выражением сказочных вымыслов.
Такою цветистой запевкою начинается одно из них. «Дух же свыше, аки птица низлетает голубица, Отцу быти Сына равна изъявляет и преславна», — продолжается оно, переходя от созвучия к созвучию: — «Тварь бедная, веселися, яко к тебе Спас явися. О, Адаме, простри очи, миновались темны ночи. Печали нам вси престали, а радости быть начали. Слава Богу! — да воскликнем и к Всещедрому приникнем. Кто сей стоит над водами? Восплещите вси руками: Христос Спас наш и Владыка прииде спасти человека. — Иоанне, что стоиши и пришедшего не крестиши? Почто дело продолжаешь, Христа Спаса не крещаешь? — Боюсь аз и трепещу, — хоть весел и плещу, — огню, сено, прикоснутись! — С чего тебе ужаснутись? Не бойся, раб, и крести Мя, Владыку, прослави Мя! — Христос тако возвещает, Иоанна утешает. Мы же к Спасу крепким гласом все воскликнем днешним часом: Слава Тебе, Искупитель, щедрый буди нам Спаситель!» Другое сказание простодушно повествует о том, как «ходила Госпожа Пречистая землею и светом», а на руках носила «своего Сына Христа Иисуса». Встречает Богоматерь на пути-дороге «Крестителя-Ивана», — встретила и обращается к нему со словами: «Ну-ка, Иван, кум мой, пойдем мы на воду Ердана, окрестим Христа, моего Сына!» Согласился Иван-Креститель и «пришли на воду Ердана. Стал Иван своего крестника крестити: от страха у него выпала книга». Спрашивает — и «пытает» его Госпожа Пречистая о причине страха. «Обезумел Ердан, вода студена, не хочет вода принимать в себя; а весь лес на траву попадал: а взгляни-ка, кума, над собою: начетверо небо словно разломилось!» На эти слова Ивана-Крестителя держит ответное слово Богоматерь: «А не бойся, Иван, кум мой, вода ума не теряла, вода, кум мой, забрала себе силу, ибо от Христа она освятится; а лес — он Христу поклонился; а небо — оно не сломилось, ангелы небо растворили — поглядеть им, как Христа мы крестим»… Послушал Креститель, «крестил святой Иван своего Иисуса-крестника: Иван Христа, а Христос — Ивана». Вслед за этими трогательно-простодушными словами идет заключение, в котором невольно чувствуется позднейший разносказ: «Оттоле крещения настали: все по милости великаго Бога, — да будет Он нам всегда в помощь!»
Родственно с только что приведенным сказанием и следующее — несравненно более цветистое по своему песенному-картинному складу, чем оба предыдущие:
С праздником Крещения Господня связано в народной Руси немало поверий, относящихся к судьбе человека. Так, например, если кто-нибудь крещен в этот отверзающий небеса над землею день, — то, по слову народной мудрости, быть ему счастливейшим человеком на всю жизнь. Добрым предзнаменованием считается также, если устроится в этот день рукобитье свадебное: в мире да в согласии пройдет жизнь новобрачной четы. В некоторых местностях выходят вечером в Крещенье девушки окликать суженых. Если попадется навстречу им молодой парень — быть добру, старик — надо ждать худа. Да и не перечесть всех поверий, обступающих изукрашенным частоколом обычаев великий праздник Божий. Живуче яркое слово-предание богатыря-пахаря, не вымирают и простодушные поверья его. Еще в конце первой половины XVII столетия писал царь Алексей Михайлович в своей грамоте государевой шуйскому воеводе вообще о святочных, а о крещенских наособицу, пирах-игрищах: «…ведомо нам учинилося, что на Москве, наперед сего в Кремле, и в Китае, и в Белом, и в Земляном городе, и за городом, и по переулкам, и в черных, и в ямских слободах по улицам и по переулкам, в навечери Рождества Христова кликали многие люди Каледу и Усень, а в навечери Богоявления Господня кликали Плугу; да в Москве ж чинится безчинство: многие люди поют бесовския сквернословныя песни… да на Рождество Христово и до Богоявленьева дня собираются на игрища сборища бесовския… игрецы-скоморохи с домбрами и с дудами, и с медведи ходят, и дару Божию хлебу поругаются, всяко животно скотское, и зверино, и птичье пекут. И мы указали о том учинить на Москве и в городех, и в уездех заказ крепкой, чтобы ныне и впредь никакие люди по улицам и по переулкам, и на дворех в навечери Рождества Христова и Богоявленья Калед и Плуг и Усеней не кликали и песней бесовских не пели… А которые люди ныне и впредь учнут Каледу и Плуги, и Усени, и петь скверныя песни, и тем людям за такия супротивныя неистовства быти от нас в великой опале и в жестоком наказанье. И велено тот наш указ сказывать всяким людям всем вслух, и бирючем велено кликати по многие дни»… С той поры минули долгие годы, исчезло из памяти народной понятие о «супротивных закону христианскому» Каледе, Плуге и Усени; но ставшие мертвым звуком имена их по-прежнему слышатся в песнях любящего веселие, сердцем приверженного к стародавней старине народа. Эти имена, когда-то вызывавшие недовольство церковных властей, видевших в них пережиток язычества, в настоящее время только придают цветистость песенному слову.
День Богоявления ознаменовывался в старой Москве праздничным царским выходом, не имевшим себе подобного по торжественности. Со всей Руси был к этому дню съезд бояр и всякого чина именитых людей в Белокаменную: и был этот съезд ради царского лицезрения, из охоты полюбоваться редким великолепием торжества.
Чин крещенского освящения воды совершался патриархом на Москва-реке. Собиралось вокруг «Иордани» до четырехсот тысяч народа. Царь-государь шествовал в большом наряде царском сначала в Успенский собор, а оттуда — на освящение воды, среди стоявшего стеной ратного строя стрельцов, поддерживаемый стольниками из ближних людей, оберегаемый «от утеснения нижних чинов» стрелецкими полковниками в бархатных и объяринных ферезеях и турских кафтанах. Гости, приказные, иных чинов люди и многое множество народа окружали шествие венценосного богомольца. Самое действо освящения воды совершалось, за малыми исключениями, так же, как и в наши дни. Но главным отличием являлась обступавшая его картина — с патриархом и царем во главе. Возвращался крестный ход по прежнему чину. Царь-государь, отслушав в Успенском соборе отпускную молитву, шел в свои палаты царские. А на Москве — «по улицам, по переулкам и во дворех» — начиналось последнее празднование Святок. Люди почтенные принимались за пиры-беседы, молодежь — за песни-игры утешные, а гуляки, памятующие предпочтительно перед всем иным присловье «Чару пита — здраву быти!» — за любимое Русью «веселие».
X
Февраль-бокогрей
Кончается студеный месяц январь-просинец, день Никиты-новгородского февралю-«бокогрею-сеченю» челом бьет. А тому — почин кладут на светлорусском неоглядном просторе Трифоны-перезимники (1-е число) да свят-велик праздничек Сретение Господне (2-е февраля) — огороженный в народной памяти причудливым, в стародавние годы поставленным вокруг жизни тыном своеобразных, к одному ему приуроченных, поверий, сказаний и обычаев.
Во дни седой старины звался февраль, по свидетельству харатейного Вологодского евангельского списка «сеченем»; западная народная Русь, по свидетельству Полоцкого списка Евангелия прозывала его в ту пору «снеженем»; у малороссов и поляков слыл он за «лютого». Соседи-родичи русского пахаря величали этот месяц — каждый на свой особый лад: иллирийские славяне[32] — «вельячею», кроаты — «свеченом», венды — «свечником», «свечаном» и «друнни-ком» (вторым), сербы — «свечковниим», чехи со словаками — «унором». В наши дни деревенщина-поселыцина бережет про него свое прозвище: «бокогрей — широкие дороги». По народным присловьям, подслушанным в разных концах родины народа-сказателя: «Февраль три часа дня прибавит!», «Февраль воду подпустит (март — подберет)!», «В феврале (о Сретенье) зима с весной встретится впервой!», «Февраль солнце на лето поворотит!», «Февраль (Власьев день, 11-е число) сшибет рог зиме!» и т. д. «Вьюги, метели под февраль полетели!» — говорят в народе при последних январских заметях, — приговаривая при первой оттепели бокогрей-месяца: «В феврале от воробья стена мокра!» Но и февраль февралю не ровен, как и год — году: в високосные годы, когда в нем 29 дней («Касьяны — именинники»), это самый тяжелый месяц, пожалуй, даже тяжелее май-месяца.
Второй по современному месяцеслову, февраль-месяц приходил в древнюю Русь двенадцатым — последним (во времена, когда год считался с марта), а затем — с той поры, как положено было властями духовными и светскими починать новолетие с сентябрьского Симеона-летопроводца, был шестым — вплоть до 1700 года.
Придет февраль, рассечет, по старинной поговорке, зиму пополам, а сам — «медведю в берлоге бок согреет», да и не одному медведю (пчелиному воеводе), а «и корове, и коню, и седому старику». Студены сретенские морозы, обступающие первый предвесенний праздник, но памятует народная Русь, что живут на белом свете не только они, а и оттепели, что тоже сретенскими, как и морозы, — прозываются. «Что сретенский мороз», — говорит деревня: «пришел батюшка-февраль, так и мужик зиму перерос!» По крылатому народному слову: «На Сретенье зима весну встречает, заморозить красную хочет, а сама — лиходейка — со своего хотенья только потеет!» Но еще дает себя знать и матушка-зима, особливо если она — годом, как поется в песне, — «холодна больно была»: 4-го февраля — на вторые сутки после Сретения Господня — проходит по белым снегам пушистым Николай-Студит (преподобный Николай Студийский); а он хоть и не так жесток, как св. Феодор-Студит (память — 11-го ноября), но и все-таки с достаточной силою честной люд деревенский знобит, а у голытьбы бобылей прямо-таки кровь замораживает, если те — под недобрый час — в неурочное время запозднятся в дороге. Выходит мужик в этот день из хаты, рукавицами похлопывает, похлопываючи приговаривает: «А и кусается еще мороз-от; знать, зима засилье берет!»
На пятые февральские сутки падает память святой мученицы Агафий: «поминальницей» зовет ее народная Русь, поминающая в этот день отошедших в иной мир отцов-праотцев, дедов-прадедов.
В некоторых поволжских губерниях (между прочим, в Нижегородской) существовало поверье, приуроченное к этому дню и в то же время связанное отчасти с праздником Сретения Господня. В этот день, по словам старожилов, пробегает по селам «Коровья Смерть», встретившаяся с Весной-Красною и почуявшая оттепель, которой она, лиходейка, ждет — не дождется, заморенная зимней голодовкою.
Это существо является в народном воображении в виде безобразной старухи, у которой — вдобавок ко всей ее уродливости — «руки с граблями». По старинному поверью, она никогда сама в село не приходит, а непременно завозится кем-либо из заезжих, или проезжих, людей. Совершенное осенью «опахиванье» деревни отгоняет это чудище от огражденного выполнением упомянутой обрядности места; и старуха бегает всю зиму по лесным дебрям, скитается по болотам да по оврагам. Но это продолжается только до той поры, покуда февраль не обогреет солнышком животине бока. Тогда-то лиходейка и подбирается к селам, высматривает: нет ли где-нибудь отпертого хлева. Но хозяйки повсеместно строго следят за этим, и чудищу не удаются его замыслы. Наиболее дальновидные и наиболее крепко придерживающиеся предписаний суеверной старины люди убирают к 5-му февраля свои хлевы старыми лаптями, обильно смоченными дегтем: от такого хлева, по существующему поверью, Коровья Смерть бежит без оглядки, — не выносит такого гостинца она, не по носу ей дегтярный дух.
Весеннее опахивание жилых мест, совершающееся ради обережки от этой лихой нежити пододонной, приурочивается простонародным суеверием к 11-му февраля — Власьеву дню (см. гл. XII). В этот же самый день суеверию деревенского люда предстоит еще другая, и тоже — немалая, забота: защитить хату от вторжения «летающей нечистой силы», имеющей, по словам сведущих в этом деле людей, обыкновение забираться к православным как раз через трое суток после Сретеньева дня. Вечером 5-го февраля печные трубы наглухо-накрепко закрываются вьюшками и даже, для большей надежности, замазываются тонким слоем глины и окуриваются чертополохом. Нечисть вылетает, по народному поверью, в это время из преисподней в виде птицы и «заглядывает в трубы»: там, где не позаботятся оградить себя от вторжения этих незваных гостей, злые духи поселяются до тех пор, пока их не выкурят с помощью знахаря. До появления же в хате этого последнего с его заговорами и причетами, они всегда успеют наделать всевозможных хлопот неосмотрительным хозяевам. «Бывает, — говорят в деревне, — что весь дом вверх дном перевернут, все перебьют, переломают, — хозяева хоть беги вон!» Достается не только хозяевам, но и соседям и даже случайным прохожим, замешкавшимся возле такого неблагополучного дома. Поэтому-то даже и не особенно крепко придерживающиеся старинных обычаев стараются не позабыть об этом, ввиду приписываемой ему важности в домашнем быту. «Черные да лукавые — не то, что мыши: с ними потруднее сладить!» — говорят знахари, пользующиеся удобным случаем получить с доверчивого суеверия большее вознаграждение за свой «труд».
6-е февраля — Вуколов день. По иным уголкам Руси великой (между прочим, в захолустьях костромской стороны) прозывается этот день «Жуколами». Последним словом одни зовут телят, появляющихся на свет в феврале-бокогрее; другие же — телящихся в этом месяце коров. «Придут Вуколы, перетелятся все жуколы!» — повторяют иногда старинную поговорку, подсказанную крестьянину-скотоводу многолетним опытом, с замечательной точностью определяющим для всякой домашней животины время приплода. На старой Смоленщине и в воронежском краю советуют молиться святому Вуколу для ограждения от «вукул» («вовкулаков», перевертышей, перекидышей, оборотней). Старые люди говаривали, что даже одно поминовение имени его при встрече с оборотнем заставляет того совершенно обессилеть. А недаром завещала помнить старая народная мудрость, что-де «неспроста и неспуста слово молвится и до веку не сломится».
За Вуколом — день преподобных Парфентия и Луки элладского. В этот день принято на среднем Поволжье печь пироги с луком, о чем твердо помнят ребята малые — большие лакомки. Старушки-богомолки напекут пирожков-луковников да и раздают их нищей братии — «на счастье». Существует поверье, гласящее, что такая милостыня, поданная с верой да с молитвою, сторицею вернется в руки подавшему ее. «Счастье — одноглазое», — говорят в народе, — «оно не видит, кому дается!» Об одноглазом счастье записана С. В. Максимовым[33] любопытная притча.
«Не в котором царстве, а может быть и в самом нашем государстве», — говорит истолкователь крылатых слов, вторя мезенскому старику-раскольнику, — «жила-была женщина и прижила роженое детище. Окрестила его, помолилась Богу и крепким запретом зачуралась, — довольно-таки с нее одного: вышел паренек такой гладкий, как наливное яблочко, и такой ласковый, как телятко, и такой разумный, как самый мудрейший в селе человек. Полюбила его мать пуще себя: и целовала-миловала его день и ночь, жалела его всем сердцем и не отходила от него на малую пяденочку. Когда уж подросло это детище, стала она выпускать его в чистом поле порезвиться и в лесу погулять. В иное время то детище домой не вернулось, — надо искать: видимо дело — пропало. — Не медведь ли изломал, не украл ли леший?..» Затем рассказчик возвращается к матери потерявшегося ребенка. «А та женщина называлась Счастьем», — ведет он свою приукрашенную цветами народного слова речь, — «и сотворена была, как быть живому человеку: все на своем месте, и все по людскому. Только в двух местах была видимая поруха: спина не сгибалась, и был у ней один глаз, да и тот сидел на самой макушке головы, на темени, — кверху видит, а руками хватает зря и что под самые персты попадается наудачу…» Обрисовав в таких ярких чертах «Счастье одноглазое», сказатель продолжает свою подсказанную вдумчивой жизнью повесть: «С таковой-то силою пошло то одноглазое Счастье искать пропавшее детище. Заблудилось ли оно и с голоду померло, или на волков набежало и те его сожрали, а может и потонуло, либо иное что с ним прилучилось, — не знать того дела Счастью; отгадывать ему Бог разума не дал — ищи само, как ты себе знаешь. Искать же мудрено и не сподручно: видеть не можно, разве по голосу признавать… Так опять же все ребячьи голоса — на одно. Однако идет себе дальше: и, может, она прислушивается, может, ищет по запаху (бывает так-то у зверья) — я не знаю. В одной толпе потолкается, другую обойдет мимо, третью околесит, на четвертой — глядь-поглядь — остановилась. Да как схватит одного такого-то, не совсем ладного, да пожалуй и самого ледящего, прахового, сплошь и рядом что ни на есть обхватит самого глупого, который и денег-то считать не умеет. Значит нашла мать: оно самое и есть ее любимое и потерянное детище»… Ан — на деле оказывается не так-то легко найти даже и счастью свою дорогую пропажу, недаром оно — одноглазое. «Схватит Счастье его (первого попавшегося под руку)», — повествует притча, — «и начнет вздымать, чтобы посмотреть в лицо: оно ли доподлинно? Вздымает полегонечку, нежненько таково, все выше, да выше, не торопится. Вздымет выше головы, взглянет с темени своим глазом да и бросит из рук, не жалеючи, прямо оземь: иный изживает, иной зашибается и помирает. Нет, не оно! И опять идет искать, и опять хватает зря первого встречного, какой вздумается, опять вздымает его к небесам и опять бросает оземь. И все по земле ходит, и все то самое ищет. Детище-то совсем сгибло со света, да материнское сердце не хочет тому делу верить. Да и как смочь ухитриться и наладиться? Вот все так и ходит, и хватает, и вздымает, и бросает, и уж сколько оно это самое делает, — счету нет, а и поискам — и конца краю не видать: знать, до самого светопреставления так-то будет!..» Притча кончается словами простонародной мудрости: «Счастье — что трястье: на кого захочет, на того и нападет!»
Счастье — «со-частье» (доля, пай), по объяснению составителя «Толкового словаря живого великорусского языка». Об этом ходящем по белу-свету призраке летает из конца в конец народной Руси немало окрыленных острым умом простодушного мудреца-пахаря словец. «Всякому свое счастье, в чужое не заедешь!» — говорит народ русский и приговаривает: «У другого такое счастье, что на мосту с чашкой!» (про нищего), «Кому счастье, кому счастьице, кому счастьишко, а кому и одно ненастьице!» и т. д. Но, по присловьям того же умудренного темными-туманными веками «ненастьица» пахаря: «Счастье — в нас самих, а не вкруг да около!». «Домашнее счастье — совет да любовь!», «Лады в семье — больше счастья не найти, хоть весь свет обойти». Земледельческий опыт говорит устами крестьянина в поговорке: «На счастье («на авось» — по другому разносказу) и мужик хлеб сеет!». Но мужик-простота и не задумывается надолго над сокрушающим многодумные ученые головы вопросом о счастье. «Даст Бог здоровья, даст и счастья!» — замечает он: его, мужицкое, счастье в труде. Да и счастье — счастью рознь: «Счастье — мать, счастье — мачеха, счастье — бешеный волк!» Есть, однако, и в деревенском-посельском быту люди, которые все готовы сваливать на счастье да на несчастье. Таких людей — не оберешься везде! «Со счастьем на клад набредешь», — оговариваются они, — «без счастья и гриба не найдешь!», «Не родись ни умен, ни красив — родись счастлив!», «Счастливому и промеж пальцев вязнет!». Мир Божий для них — что темный лес дремучий; если на слово поверить им, утверждающим, что счастье — «дороже ума», то в жизни только и можно брести от колыбели до могилы что ощупью. Менее надеющиеся на слепое — или одноглазое — счастье, более полагающиеся на свой разум да на работу посильную люди могут всегда напомнить им о таких слагавшихся долгими веками пословицах, как, например: «Счастье — что вешнее ведро (ненадежно)!», «Ныне про счастье только в сказках и слыхать!», «Счастье — что палка — о двух концах!», «Счастье со счастьем сойдется, и то без ума не расшинётся!», «Счастье с несчастьем повстречается — ничего не останется!» и т. д. Меткое слово сказалось, молвится в народе про счастье, да не только меткое, а и под корень подрезывающее всякое пустословие. «Первое счастье — коли стыда в глазах нет!» — обмолвился простодушный стихийный мудрец об ищущих «легкого счастья». — «Счастье велико, да ума мало!», — сказал он о ротозеях-верхоглядах. «Дураку — везде счастье!», «У недоумка счастье — ослиное!», «Глупый будет счастья ждать, а умный Бога об работе молить!» — и теперь продолжают перелетать речения стародавней старины народной из одних уст в другие.
Восьмой февральский день — память святых великомученика Федора Стратилата и пророка Захарии-серповидца. Последнему с особым прилежанием молятся бабы — вековечные жницы. В старые годы было даже во многих местах в обычае доставать на Захарьев день заткнутые в переборку сеней серпы и кропить их крещенскою святой водою с божницы. Вероятно, есть еще и сейчас такие захолустные уголки, где не всеми позабыто это благочестивое поверье далеких дней, нашептанное народу-пахарю тревогою за будущий урожай, с которым связана вся его трудовая жизнь. «Не обережешь вовремя кривого серпа — не нажнешь в поле и снопа!» — говорят в народе. «Сутул, горбат («маленький, горбатенький» — по иному разносказу) — все поле обскакал!» — приговаривает о серпе русская простонародная загадка. «Была молода, не только хлеб жевала, а и по сотне снопов в день жинала!» — вспоминают порою, глядючи на серпы, отработавшие свою бабью долю старухи старые. «Одной рукой жни, другою — сей!», — думается старикам: «Пашешь — плачешь, жнешь — скачешь!», «Сей хлеб, не спи: будешь жать, не станешь дремать!». Но есть и такие, что жнут, где не сеяли, собирают — где не рассыпали… «Живет — не жнет, а хлеб жует да еще деньги считает!» — обмолвилось про их родных братцев крылатое словцо народное. О лежебоках — иная речь: «Люди жать, а мы — под межой отдыхать!», «Семена съедим, так не жать и спины не ломать!», «Чисто мои жницы жнут — как из печки подадут!» Первые два речения можно отнести, однако, и не к одним только жнущим за столом жницам: в них слышатся и голоса нужды-невзгоды, заставляющей обливающегося трудовым потом мужика иногда и у хлеба сидеть без хлеба.
За «серповидцами»-Захарами идут по народной Руси «Никифоры-Панкраты» — память мученика Никифора и священномученика Панкратия, 9-е февраля. «Не всяк Панкрат хлебом богат!» — молвит деревня. «Наш Панкрат лаптями богат!» — можно, и не подслушивая, услышать в другой. «Хороши Панкратьевы лапти, да и те — ники-форцы!» — в лад приговаривают охочие до красного словца калужане с туляками («никифорцы» — высокие лапти, без обор). «Калужанин поужинает, а туляк ляжет так!», «Туляк — стальная душа, блоху на цепь приковал!», «Калужане — затейники, козла в соложеном тесте утопили!» — гласит о них самих метящая не в бровь, а в самый глаз народная молвь, никогда мимо не молвящаяся.
За Прохоровым днем, 10-м февраля, — Власьев, с его цветистыми присловьями да живучими обычаями и сказаниями, идущими из далекой дали языческого былого, от Велеса — «скотьего бога». Вылетело из народных уст свое словцо и о памятуемых в десятый день бокогрей-месяца святом: «На Прохора и зимушка-зима заохает!», «До Прохора старуха охала — «Ох, студено!», — пришел Прохор да Влас: никак скоро весна у нас!», «Прольет Власий масла на дорогу — зиме убирать ноги пора за Прохорами следом!».
Отдаст деревенщина-посельщина свою дань старине, опашется от Коровьей Смерти, простится со власьевскими морозами, звездную «окличку» (см. гл. XII) справит, а там — всего сутки до дня святого Феодора-Тирона[34], запечатленного в народной памяти сложившимися-сказавшимися про него стиховными сказами, подслушанными собирателями словесных сокровищ по разным сторонам светлорусского простора неоглядного. «Иерусалима вышняго гражданин», — величают великомученика убогие певцы — калики перехожие: «до града долнаго Федор свят приходит, да от лести сохранит христиан. Седмицы первыя постных дней, сеть сплете Иулиан козней: с кро-вию жертв капищах брашна смеси в торжищах лукавый. Извести Федор кознь сию в граде сущу архиерею, брашна не покупати, но коли-во в снедь дати всем верным. Чудеси иерарх удивися. — Имярек, яви, ми явлейся!» — вопрошает он. — «Аз семь Христов мученик, посланный вам помощник Феодор!» — держит ответ иерарху угодник Божий, «гражданин Иерусалима вышняго». Приведя эти слова, стихопевец переходит к восхвалению не только самого святого, но и места земного его подвига: «Обитель, торжествуй, Хопово, в тебе за имя Христово телесная храмина Феодора-Тирона страдавша! Роде весь христианский, воспой во памяти днесь мученической: спасай нас зла совета, от всякаго навета, о святе!» Этот духовный стих записан в Сербии, но до сих пор поется и во многих местах народной Руси. В Оренбургской, Уфимской, Рязанской, Московской и Смоленской губерниях распеваются-сказываются свои сказания стиховные, посвященные св. Феодору-Тирону (Тирянину), сказания — более замечательные, как по своему любопытному содержанию, так и по живой образности языка.
Собирателями духовных народных стихов записаны шесть старинных сказаний о подвигах св. Феодора-Тирона. Все они служат дополнением одно другому. В одном из них этот — по прихоти песнопевца-народа — преобразившийся в богатыря — угодник Божий именуется «Тирянином», другое зовет его «Тирином», третье — «Тыриновым», в четвертом он является «Хведором Тырянином» и т. д. Наибольшей полнотою и связностью отличается среди других разносказов своих сказание, подслушанное-перехваченное из народных уст одним из собирателей памятников народного слова в деревне Са-ларевой, Московской губернии.
Перед слушателями этого сказания восстают три ярко обрисованных облика седой старины: царь Констинкин Самойлович (Костянтин Сауйлович — по иному разносказу), Федор Тирянин — «млад человек», царское «чадо милое», и матушка этого чада — «Феодориса-и-Микитишна». Все сказание с первого до последнего стиха выдержано в народном духе. «Молился царь Констинкин Самойлович у честной святой заутрени», начинает свою размеренную речь безымянный песнотворец-сказатель. В рязанском (Раненбургского уезда) разносказе начало гораздо определеннее этого: «В той земли во турецкия, во святом граде в Ерусалимове, жил себе некий царь Костянтин Сауйлович, молился у честныя заутрени, ходит ен к церкви соборныя, к заутрени ранния, служил молебны часные, становил свечи поставныя, молился за дом Пресвятыя Богородицы»… — гласит он. «От того царя июдейскаго, веса силы жидовския», — продолжает саларевский разносказ, — «прилетала калена стрела, на стреле было подписано: — Царь Констинкин Самойлович! Отдай град ты охотою; не отдашь град охотою, мы возмем град мы неволию!». Прочитал грозную надпись, не смутился духом богомольный царь: вышел он, по словам сказания, «на крыльцо на паратное», воскликнул («он скричал») громким голосом: «Вы люди, мои могучие, все гости почетные! Кто постоит за город Ерусалим и за всю веру крещеную, за мать Божью Богородицу?» Не отозвался ни один могучий человек, ни один почетный гость на царев клич: «А старый прячется за малаго, а малаго и давно не видать». Несмотря на это, не остался призыв «постоять за город Ерусалим» гласом вопиющего в пустыне: «выходила выступала его чада милая, и млад человек и Федор Тиринин, всего от роду двенадцать лет». Вышел отрок, к стыду могучих людей — почетных гостей, и держал речь к отцу-государю: «Родимой ты мой батюшка, царь Констинкин Самойлович! Уж и дай мне благословленье, уж и дай мне коня добраго, уж и дай мне сбрую булатную: поеду против царя июдейскаго, против силы жидовския!» Изумился царь, изумившись — говорит сыну: «Ой, чада мое милое, млад человек и Федор Тиринин! Ты на войнах ты не бывывал, на бойном коне ты не сиживал, кровавых ран не принимал. Не умеешь, чадо мое, на коне сидеть, не умеешь копьем шур метать (шурмовать, штурмовать)! На кого ты, чадо, надеешься, на кого и качаешься?» Ответ Федора Тиринина выдает в нем дух истинного сына русского народа, сложившего про него свой песенный сказ: «Ты родимый мой батюшка», — говорит отрок, — «царь Констинкин Самойлович! Я надеюся и начаюся на силу я небесную, на Мать Божью Богородицу!» (По другому разносказу дополняется этот ответ словами: «…на всю силу небесную, на книгу Ивангелья, на ваше великое благословленьица…»). Рязанцы, — хотя и идет при них молва, что они-де «мешком солнышко ловили», что они-де «блинами острог конопатили», — и по наши дни остаются записными стихопевцами-сказателями. Продолжают они это сказание кличем царя-отца: «Возговорит царь Костянтин Сауйлович: — Князье-бояре, люди почестные! Выводите добра коня неезжана, выносите сбрую ратную, копье булатное, книгу Ивангелья!» В московском же (саларевском) разносказе эти слова пропускаются, а ведется речь прямо о том, что сделал после своего ответа «млад-человек» Федор Тиринин. «Он берет коня неезжалаго», — говорится там, — «он берет книгу, крест и Евангеля. Он поехал чистым полем, возвивается яко сокол по поднебесью, он бился-рубился три дня и три ночи, с добра коня не слезаючи и хлеба не скушаючи, и воды не спиваючи: побил царя июдейскаго, покорил он силу жидовскую»… Тут случилось дело нежданное-негаданное: «Топит кровь жидовская, добру коню по гриву, а добру молодцу по шелков пояс»… Но и это не могло причинить лиха царскому чаду милому: «он воткнул копье во сыру землю, он раскрыл книгу Евангеля, во зрыда-ниях слова не вымолвить, во слезах слова не обозрить»… Но вот — вылетело из уст его слово слезное: «Расступися Мать-Сыра-Земля, на четыре стороны, прожирай кровь июдейскую, не давай нам потопнути во крови во жидовския!» Совершилось чудо: «по его (Федора) умолению, по святому упрощению, расступилась Мать-Сыра-Земля на четыре на стороны, прожрала кровь июдейскую»… И вот, — продолжает сказание, — «он поехал млад человек Федор Тиринин ко двору государеву. Увидал его батюшка из палат из белых каменных: — Вон мое идет дитятко, вон идет мое милое! Он ни пьян, ни хмелен, да сидит-качается, под ним конь-ат спотыкается; либ убитый, подстреленный!» Сокрушается царь-батюшка, но и его сокрушению — недалек добрый конец: «Подъезжает млад человек Федор Тиринин двору он государеву, стречает его батюшка, а берет его батюшка за руцы за белыя, за персини позлаченые, а сажает его батюшка за столы за дубовые, скатерти за браныя, а сваво коня добраго привязал ко столбу точеному, ко кольцу позлаченому; он пьет и ест, прохлаждается»… Посадив победителя-покорителя «силы жидовския» за столы за дубовые, сказатель-песнопевец ведет слушателей «ко столбу ко точеному», где стоит боевой конь двенадцатилетнего богатыря-отрока. «Его (Федора) родимая матушка, его милуючи и добра коня жалеючи, отвязала от кольца позлаченова, повела на сине-море — поить, обмыть кровь июдейскую и весе кровь жидовскую»… — продолжает сказание свою цветистую, красным словом щедро приукрашенную речь: «А где ни взялся змей огненный, двенадцатикрылых-хоботов, он прожрал коня добраго, полонил его (Федора) матушку и унес его матушку во печеры во змииныя, ко двенадцати змеенышов»… Из этого видно, что сказание как будто начинает переходить в сказку. «А где не взялись два ангела Божиих, рекли человеческим да и голосом: — А млад человек, Федор Тиринин! Ты пьешь и ешь, прохлаждаешься, над собой беды ты не знаешь: твою родимую матушку полонил змей огненный, пожрал тваво коня добраго!» Весть, принесенная ангелами Божиими, поразила отрока-богатыря своей неожиданностью, как гром небесный в ясный день белый. «Он что ел, что во рту было, осталося; что в руках было, положилося», — ведет свою стиховную речь народное сказание: «он стал собиратися, плакаючи и рыдаючи, свою сбрую сбираючи; он поехал далечими, да во те горы во вертецкия, во те печеры гранадерския»… Последнее слово — явное свидетельство постепенного искажения памятников словесной старины. «Подходил млад человек Федор Тиринин ко синему ко моречку: не пройти Федору, не проехать да и Тиринину»… Но не упал духом, что ни час — могутнеющим, млад человек. Как и после побоища жидовского, «он воткнул копье во сыру землю, раскрыл книгу Евангеля. По его умолению, по святому упрощению, где ни взялась Тит-рыба («Кетр-рыба» — в уфимском и оренбургском разносказах, «рыба Кит» — по звенигородскому и рязанскому), а ложилась поперек синего моря, возвещует человечьим голосом: — Млад человек, Федор да Тиринин! А иди по мне, яко по сырой земле!» Внял словам Тит-рыбы царский сын, идет — копьем упирается, переходит море синее. «Подошедши он к печерам змеиным, а сосут его матушку двенадцати-и-змеенышов за ея груди белыя. Он побил-порубил всех двенадцать змеенышов, он брал свою матушку, сажает свою матушку на головку и на темечко, а пошли воврат ко синему морю: подходит млад человек ко синему морю, переходит он по Тит-рыбе, яко по сырой земле»… Но еще не пришло время успокоиться после перенесенных тревог, не последними в молодой жизни были совершенные подвиги богатырские у Федора Тиринина — чада милого царя Констинкина Самойловича. «Увидала его матушка, Феодориса-и-Микитишна», — гласит песенный сказ, — «а летит змей огненный, и летит он — возвивается». Ужас охватил сердце богатырской матери сердобольной-чадолюбивой: «А чадо мое милое», — восклицает она, «мы таперь с тобой погибнули, мы таперь не воскреснули: что летит змей огненный, двенадцати-крылых-хоботов!» Но не устрашился двенадцатикрылого змея Федор Тиринин: «он натягает тугой лук, он пущает в змея огненнаго, отпорол сердце со печеньями. Потопляет кровь змеиная, и добру молодцу по белу грудь…» Здесь сказатель-стихопевец, по исконному обычаю стародавних былин-сказок, вдается в повторение. И на этот раз снова стал молить-просить Мать-Сыру-Землю о помощи царский сын: воткнул он копье в землю, раскрыл «книгу Евангеля» и воскликнул: «О, Господи да Спас милостивый! Расступися, Мать-Сыра-Земля, на четыре на стороны, прожри кровь змииную, не давай нам погибнутьи во крови во змииныя!» По-прежнему вняла Мать-Сыра-Земля его (Федора) слезной мольбе: все свершилось — как по писаному. Избегнув беды-напасти, пошел Федор Тиринин путем-дорогою, понес свою матушку родимую. Идет-несет, а сам слово держит к ней: «А родимая моя матушка! Стоит ли мое хождение против тваво и рождения? Стоит ли мое рачение паче тваво хождения?» (В звенигородском разносказе этот вопрос-выклик отнесен в самый конец сказания.) Отвечает умиленная подвигами любящего сына «Феодориса-и-Микитишна»: «О, млад человек да Федор, да Тиринин! Стоит и перестоити!» Сказание близится к заключительной части своей. «Он (Федор) подходит ко дворцу государеву», — гласит оно: «Увидел его батюшка из палат из белых каменных, он выходит царь Констинкин Самойлович на крыльцо на паратное, закричал царь Констинкин Самойлович своим громким голосом…» А вот и его слова царские: «Вы, гости мои могучие, все люди вы и почетные! Вы пойдите во Божью церковь, звоните вы в колокола благовестные, вы служите вы молебны местные («подымайте иконы местныя, служите молебны честные» — по иным разносказам), вон идет мое дитятко, вон идет мое милое, он несет свою матушку на головке и на темечке!» За этими проникнутыми горячей верою в Бога и неугасимою любовью к сыну словами следует ответная речь последнего, являющаяся заключительным звеном стиховной цепи сказания: «О, родимый ты мой батюшка, царь Констинкин Самойлович! Не звоните в колокола благовестные, не служите вы молебны местные («Не подымайте иконы местныя, не служите молебны честные!»): поимейте вы, православные, перву неделю Великаго Поста. Кто поимеет первую неделю Beликаго Поста, того имя будет написано у самого Господа во животныих книгах!» («Кто поимеет отца и мать свою мою неделю первыю на первой неделе Поста Великаго, тот избавлен будет муки превечныя, наследник к небесному царствию!» — по записанному П. И. Якушкиным разносказу.) Саларевский московский сказ кончается словами, собственно говоря, не имеющими непосредственной связи с предшествующими: «И славен, и прославился, и велико имя Господне его!» В этих словах явственно слышится позднейшее книжное наслоение. Гораздо жизненнее и вместе с тем ближе к простодушному народному первоисточнику славословящий конец гжатского-смоленского разносказа:
Запечатленная народной памятью столь ярким отражением в песенных сказаниях слава св. Федора-Тирона близка сердцу народа-пахаря, перенесшего на этого угодника Божия многие черты излюбленных богатырей своей родной земли-кормилицы.
Вторая половина февраля-бокогрея не так богата сказаниями-поверьями столько же суеверной, сколько — словоохотливой, посельщины-деревенщины. После Федорова дня только и останавливается приметливый взгляд народа-сказателя, что на «Тимофееях-весновеях» (21-м февраля) да на «Прокопе-дорогорушителе» (27-м дне месяца). «Февральские Тимофеи — весновеи: как ни мети метелица — все весной повевает!», «Прокоп зимний (память — 22-го ноября) дорогу прокопает, Прокоп-перезимний дорогу рушит!» — говорит деревенский люд. В обычные годы кончает февральскую пору слывущий «капельником» св. Василий Исповедник (28-е число), а в тяжелые (високосные) исполняют его обязанности развеселые для всех «комаринских мужиков» народной Руси Касьяны-именинники — 29-е число, день преподобного Касьяна Римлянина.
Уйдет февраль, — конец и необлыжной зиме: дальше уже не зима, а позимье («пролетье» — в иных местах). «Позимний месяц март — февралю-бокогрею младший брат, Евдокеин-плющихин (1-го марта) крестник!»- приговаривают чуткие к голосам старины сельские краснословы, провожаючи проложившие Весне Красной широкие дороги февральские дни перезимние.
XI
Сретенье
Сретенские морозы зачастую еще дают деревенскому люду довольно ощутимо знать о том, что зима не хочет сдаваться весне. Но недаром слывет Сретение (2-е февраля) у посельщины-деревенщины за последнюю встречу зимы с весною — в их вековечной неравной борьбе. В этот день, по народной примете, зима дает отчаянный бой выезжающей на солнечную стезю молодой весне: после Сретенья бежит старая наутек, торопится, избегая встретиться даже со взглядом светлых-пламенных очей своей забирающей все большую и большую силу соперницы, чует она, лиходейка, что теперь не на ее заваленную начинающими оседать снеговыми сугробами улицу праздник идет! «Пришел месяц-бокогрей,
поется в старинной простонародной песне, и теперь еще кое-где распеваемой шумливой деревенскою детворой в первые февральские дни.
С кануном праздника Сретения Господня связано в памяти русского простолюдина поверье, ведущее свое начало исстари веков и до сих пор сохранившееся во многих местностях. В этот день в старину совершалось в деревнях, — а местами старый обычай и до сих пор соблюдается, — заклинание мышей, которые к этому времени, истощив все свои скудные запасы, подбираются под скирды и начинают беспощадно, безданно-беспошлинно, пользоваться чужим добром — кормиться на крестьянский счет. Заклинание трусливых, но опасных более иного храбреца, исконных врагов пахаря-хлебороба сопровождается особой, освященною многовековой давностью обрядностью. Призывается сведущий старик-знахарь, какие не перевелись до последних дней в деревнях. Сначала угощают его честь-честью, по заведенному отцами-дедами, а затем приступают к ограждению скирд и стогов от «мышеяди». Знахарь вынимает из средины заклинаемого по снопу (или по клоку, если дело идет о сене) со всех четырех сторон, «с четырех ветров», бережно складывает все это в кучу — с особыми нашептываниями — и несет в избу к пригласившему его домохозяину. Здесь принесенное помещается в чисто-начисто выметенную, жарко натопленную перед тем печь и разжигается накаленною докрасна кочергою. Остающаяся после сожженных снопов или клочков сена зола тщательно выгребается и переносится на гумно, где и всыпается в те места, откуда были вынуты снопы. Домохозяин с женою сопровождают знахаря на гумно с хлебом-солью и новым холщевым полотенцем, которые и поступают по выполнении обряда в собственность совершающего его. А знахарь, всыпав золу в надлежащие места, причитает: «Как железо на воде тонет, так и вам, гадам, сгинуть в преисподнюю, в смолу кипучую, в ад кромешный. Не жить вам на белом свете, не видать вам травы муровой, не топтать вам росы медяной, не есть вам белоярой пшеницы, не таскать вам золотого ячменя, не грызть вам полнотелой ржи, не точить вам пахнучего сена. Заклинаю вас, мышей, моим крепким словом на веки веков. Слово мое ничем же не порушится!» Вслед за произнесением приведенного заговора, имеющего, по словам суеверных стариков, устрашающую и даже губительную для мышей силу, знахаря снова угощают в хате чем Бог послал, и затем прощаются с ним, прося не обессудить «на угощеньи и на отдареньи».
Старые, сведущие в приметах люди уверяют, что, если с вечера в канун Сретенья небо будет усеяно звездами, то и зима еще не скоро «зачнет плакать», и что весна зацветет на Руси позднее обыкновенного. Но большинство примет о погоде связано с самым Сретеньевым днем. В «Народном дневнике» Сахарова говорится, например, что в Тульской губернии, после сретенских морозов не советуют выезжать в дальнюю дорогу на санях, не доверяя зиме. Оттепель, случающаяся на Сретеньев день, служит, по местному поверью, предвестницею «худой и гнилой весны». Костромичи-крестьяне не вполне соглашаются с туляками относительно влияния сретенской оттепели на предстоящую весну: они говорят, что, если на Сретеньев день «от воробья стена мокра», — будет только ранняя весна. Рязанцы, уверяющие, что «всегда на Сретенье зима с летом встречается», наблюдая идущий на этот праздник снег, замечают коротко, но довольно определенно: «На Сретенье снежок пригонит на весну дожжок!» (т. е. — весна будет мокрая). Если же в этот день метет снежная заметь, они прибавляют к только что приведенному другое присловье: «Коли на Сретенье метель дорогу переймет, то корма подберет» (т. е. осень-де будет поздняя, и корма для животины не хватит).
В Каширском уезде, в тридцатых-сороковых годах XIX-го столетия во многих деревенских уголках повторялся следующий любопытный рассказ, подтверждавший, по словам рассказчиков, основательность поверья о том, что на Сретенье не следует ездить в дальний путь. «Жил-был когда-то», — рассказывали словоохотливые каширцы, — «старик с семьею сытно и богато. Было у него всего много, и во всем ему была спорина. Наградил его Господь детками умными и талантливыми. Чего сам старик недодумает, то детки домыслят, а чего детки не сумеют, то отец научит. Поженил старик всех детей в один день, а, поженивши, задумал напоить, накормить всех сватов и сватей, а корм для них порядил на широкой Масленице. Вот и вздумал старик на промысел съездить вдаль за рыбою, заработать копейку и гостей удоволить. Старик все сбирался, ждал пути и дороги; глядь-поглядь — Сретенье на дворе, а там и Масленица на носу. И собрался старик всей семьею опричь баб и ребят, а на поезд снарядил семь подвод. Как почуяли бабы про наряду за рыбою, так и невесть что вышло. И повоют, и поплачут бабы вокруг мужей, не тут-то было! Задумали бабы свои хитрости: и сны-то им недобрые снились, и тоска-то на них не к добру напала, и домовой-то их к худу давил. Известно — бабье дело: не спорь с ними! Нет-таки, старик не слушает баб. — Поеду-таки, поеду за рыбою, накормлю об Масленице сватов и сватей, — говорит он им. Ведь не что сделаешь с мужиком: упрям живет и отродясь не слушает! Как на беду, на самое Сретенье началась оттепель. Взвыли бабы пуще прежнего от лихой приметы: Погляди-ка, родимой, на двор! Какая стала оттепель! Ведь морозы-то минули; подуло с весны! Не бывать добру, не видать мужей! — голосят бабы. Старик все-таки думает: поеду, да поеду! Вот и поехал старик за рыбою на семи подводах, а на тех подводах посажал сыновей, да и сам сел. Ждут бабы мужей своих неделю, а об них и слуху нет; ждут и другую, никто вести не кажет. Вот и пестрая неделя наступила, а родимых все нет! Подошли и заговены, а с ними и слухи пошли: вот там-то мужик утонул; — а там-то двух мужиков замертво нашли… Воют бабы пуще прежнего. Кому масленица, а бабам Великий Пост! И прослышали бабы о беде: на Волге-де их мужья подломались с подводами. Никто-то не спасся…» Рассказ кончался не менее своеобразным выводом: «Вестимо дело, у того и беда на носу висит, кто примет не чтит да не слушает старых людей!» В Сретенье, на склоне дня, незадолго до сумерек, деревенская детвора, с отзывчивым любопытством прислушивающаяся к поверьям старых людей и к связанным с ними обычаям, собирается где-нибудь на пригорке, за околицей, и начинает заклинать солнышко, чтобы оно выглянуло «из-за горы» и показало этим, что зима, действительно, встретилась с весной. В средневолжских губерниях несколькими собирателями изустных памятников народного песнотворчества записана следующая, приуроченная к этому обычаю, веющая духом старых сказок детская песенка:
Если заклинаемое «солнышко-ведрышко» и в самом деле выглянет перед закатом «из-за горы-горы», то веселая гурьба ребят приносит в деревню весть об этом, равнозначащую примете, что прошли последние морозы. Если же красное не обрадует заклинавшей-восхвалявшей его детворы, — это предвещает сильные «власьевские» (11-го февраля) морозы.
Сретенская оттепель напоминает заботливому деревенскому домохозяину о том, что время начинать починку летней сбруи, — как ездовой, так и рабочей-пахотной. Для этой работы существует даже особый день, отмеченный в изустном народном творчестве прозвищем «Починки» (3-е февраля). В этот день, поднявшись до белой зари, многие большаки идут в сараи и конюшни — осматривать своих лошадей: не напроказил ли чего с ними Домовой. Существует во многих местностях поверье, что — если почему-либо «хозяин домовитый» недоволен, тот он может в ночь со Сретенья на Починки «заездить коня». В предотвращение такой напасти, еще с вечера советуют суеверные старожилы привязывать лошадям кнут и онучи на шею. Тогда, по словам их, Домовой не посмеет тронуть лошади, потому что будет думать, что на ней сидит хозяин. Чтобы «задобрить Домового», еще за несколько дней до этой опасной ночи хозяйки выставляют после ужина на загнеток горшок каши, обкладывая его горячими угольями. По уверению их, умилостивляемый покровитель домашнего очага вылезает в полночь из-под печки и ужинает. В старину для усмирения Домового призывали к этому времени знахаря-ведуна, который — до пения последних петухов — резал на дворе кочета и, выпустив кровь на веник, обметал им все углы в хате и на дворе. После этого можно было не бояться Домового. Если же его ни усмирить, ни умилостивить, то, — говорит народ, — «из доброго он обернется в лихого». А тогда беда: «все во дворе и в избе пойдет на изворот, спорина пропадает, скот худеет и чахнет, люди болестям поддаются» и т. д. В Тульской губернии, в старые годы, в день «Починок» варилось особое кушанье «саломата», которою и угощалась вся семья по возвращении большака с осмотра сараев и конюшен. Там и до сих пор уцелела еще напоминающая про этот обычай старая поговорка: «Приехала саломата на двор, разчинай починки!»
Встретит деревня Сретеньев день, справит «Починки», заплатит дань обычаям пращуров, связанным с залетающею в трубы нечистью (см. гл. X), а там и до Власьева дня — рукою подать. А с этим — последним связано у русского народа столько разнородных, только ему присущих, поверий и обычаев, что — если о них вести сказ, то — наособицу.
XII
Власьев день
Одиннадцатый день февраль-месяца, посвященный Православной Церковью чествованию памяти св. мученика Власия[35], окружен в суеверном представлении народа причудливой изгородью обрядов, обычаев и поверий, сложившихся в незапамятные годы и изукрасившихся к настоящему времени узорчатой пестрядью последовательных вековых наслоений. С этим днем связана у народа память о древнем Велесе (Волосе) — «скотьем боге», слившаяся с именем воспоминаемого святого, совпадающим с прозвищем языческого божества, которому поклонялись отдаленнейшие предки дышавшего одним дыханием с природою русского пахаря.
По свидетельству летописцев и бытописателей народной жизни, Велес-Волос был почитаем на Руси дольше всех других языческих божеств, в особенности — на севере. В Ростове идол его не был повержен до ХII-го века, хотя задолго еще до этого ему не воздавалось уже никаких, подобающих богу, почестей. Ростовское идолище было сокрушено по увещанию св. Авраамия Ростовского. В Киеве же, одновременно с крещением св. Владимира Красна-Солнышка и его дружины, было, по сказанию «Макарьевской Великой Минеи рукописной», совершено сокрушение идолов Перуна и Велеса («Волоса, его же именоваху скотья бога, повел в Почайну-реку врещи»). Ростовские поклонники Велеса обоготворяли в честь его камень, напоминавший своим видом быка с человеческим ликом. Св. Авраамий, сокрушив идола, воздвиг на месте его храм во имя св. Власия. В Авраамьевском монастыре, в числе местночтимых святынь, хранился еще в 30-40-х годах XIX-го столетия шестиконечный крест, в руках с которым святитель поверг идола наземь. Надпись на нем гласила: «Сей крест, во граде Ростове в Аврамиеве монастыре св. Иоанном Богословом дан преподобному Аврамию победита идола Велеса.» В Переславле Залесском такой же, как и в Ростове, идол-камень существовал, — не вызывая собою, впрочем, даже и воспоминаний о древнем божестве, — вплоть до царствования Василия Ивановича Шуйского. В Новгороде долго была особая Волосова улица, на которой, по преданию, стоял в старину идол Велеса.
Древнеславянские сказания о богах, называя Велеса пастырем небесных стад, отождествляют его с месяцем (небесные стада — звездная россыпь). Загадка «Поле не меряно, овцы не считаны, пастух рогатый» относится непосредственно к этому отождествлению. Сходя на землю, по верованию наших пращуров, Велес принимал вид быка, хотя бывали случаи, когда он, по старинному преданию, странствовал между веровавшими в него людьми и в человеческом образе. Богопочитание Велеса являлось в древней Руси одним из наиболее важных в языческом обиходе: именем бога-покровителя стад клялись наравне с громовержцем-Перуном. Об этом свидетельствуют государственные договоры и летописные сказания. Как бог-пастырь, Велес считался и покровителем песнотворчества. В «Слове о полку Игореве»[36] Баян так и называется «Велесовым внуком». Таким образом, ему на славянском Олимпе приписывались некоторые свойства Аполлона древней Греции и некоторые — Пана, своеобразно объединенные в нечто цельное. Из блаженной страны небесных равнин, омываемых водами облачного моря-океана, Велес наблюдал недреманным оком за темными пастбищами, охраняя стада, пасущиеся на последних, от всякой беды-напасти и вызывая этим благоговейное отношение к себе со стороны скотоводов, особенно охотно приносивших ему жертвы.
Совпадение имени христианского святого с языческим богом дало прямой повод к слиянию их обоих воедино. Отцы новорожденной русской Церкви не противились этому, видя в том даже некоторый залог скорейшего предания богов языческих забвению. Таким образом, к св. Власию перешло покровительство стад. До сих пор на Руси повсеместно молят св. угодника, — не только в день, посвященный его памяти, но и во всякое иное время, — о защите их. Существуют даже иконы, на которых он изображен окруженным коровами и овцами — подобно тому, как святые Флор и Лавр пишутся с лошадьми подле себя. В коровниках и в хлевах нередко можно встретить в деревенской глуши иконы св. Власия. На крестных ходах во время падежей скота впереди всех других особо чтимых святынь поднимается богоносцами икона этого угодника Божия.
11-го февраля повсеместно служатся власьевские молебны, причем во многих селах сохранился обычай пригонять рогатый скот к церковной ограде ко времени служения этих молебнов, чтобы его можно было окропить святой водою. В некоторых местностях приносят в церковь на Власьев день свежее коровье масло и ставят в новой посудине под икону чествуемого святого. Это масло в Вологодской, Новгородской и других соседних губерниях так и зовется «воложным», «волосным» или «власьевым». Оно поступает в пользу церкви и причта. Отсюда ведется поговорка: «У Власия — и борода в масле». После окропления святой водою скот гонят по дворам, причем старухи, идя за своими коровами, причитают: «Святой Власий! Будь счастлив на гладких телушек, на толстых бычков! Чтобы со двора шли — играли, а с поля шли — скакали!»
В старину по всему богатому пастбищами заселью, — а теперь только в захолустной глуши, — на Власьев день устраивались по селам торги-базары скотом. Суеверное воображение подсказывало как продавцам, так и покупателям, что — под защитой умилостивленного молебствиями покровителя стад — всего выгоднее совершать куплю-продажу скота. «Власий — не обманет, от всякой прорухи упасет!» — говаривали торгаши, умасливая покупателя, прижимистого на добытую потовым трудом деньгу. При сделках клялись-божились на Власьевом торгу непременно именем этого святого, и такая клятва почиталась за самую крепкую, — немного выискивалось людей, которые решились бы покривить душою, поклявшись так в этот день. Разгневанный клятвопреступником покровитель, по народному верованию, отступается от него навсегда, предоставляя всяким лихим силам опутывать того всевозможными наваждениями.
Во многих местностях, еще на памяти старожилов, в день св. Власия, рано поутру (до обедни), совершался обряд опахивания деревни — в ограждение от Коровьей Смерти. Иногда это, впрочем, производилось поздней осенью; но в большинстве случаев обряд приурочивался к 11-му февраля. С самого Сретенья бродит, по народному поверью, это страшное для скотовода чудище по задворкам. Пятого февраля оно осмеливается даже заглядывать во дворы, и беда тем дворам, где найдется в эту пору незапертый хлев, да где с осени не «опахана» деревня. Власьев день — и так грозен для чудища более всего на свете, но еще грознее он, если в этот день соберется деревня, по старому обычаю, «унять лихость коровью»! Это унимание производилось по особому, соблюдавшемуся с незапамятных времен обряду. Накануне с вечера начинала обегать все подоконья старая старуха «повещалка», созывающая баб на заранее условленное дело. Собиравшиеся идти за нею, в знак согласия, умывали руки, вытирая их принесенным повещалкой полотенцем. Мужики — от мала до велика — должны были во время совершения обряда сидеть по избам («не выходить ради беды великой»). Наступал заветный час — полночь. Баба-повещалка в надетой поверх шубы рубахе выходила к околице и била-колотила в сковороду. На шум собирались одна за другою готовые уже к этому женщины — с ухватами, кочергами, помелами, косами, серпами, а то и просто с увесистыми дубинами в руках. Скотина давно вся была заперта крепко-накрепко по хлевам, собаки — на привязи. К околице притаскивалась соха, в которую и запрягали повещалку. Зажигались пучки лучины, и начиналось шествие вокруг деревни. Последняя троекратно опахивалась «межеводной бороздою». Для устрашения чудища, способного, по словам сведущих в подобных делах людей, проглатывать коров целыми десятками сразу, в это время производился страшный шум: кто — чем и во что горазд, — причем произносились различные заклинания и пелись особые, приуроченные к случаю, песни. Вот одна их них: «От окиян-моря глубокаго, от лукоморья зеленаго выходили дванадесять дев. Шли путем, дорогой немалою, ко крутым горам высокиим, ко трем старцам старыим. Молились, печаловались, просили в упрос дванадесять дев: — Ой, вы, старцы старые! Ставьте столы белодубовые, стелите скатерти браныя, точите ножи булатные, зажигайте котлы кипучие, колите-рубите — намертво всяк живот поднебесной! И клали велик обет дванадесять дев: про живот, про смерть, про весь род человеч. В ту пору старцы старые ставят столы белодубовые, стелят скатерти браныя, колят-рубят намертво всяк живот поднебесной. На крутой горе высокой кипят котлы кипучие, в тех котлах кипучиих горит огнем негасимыим всяк живот поднебесной. Вокруг котлов кипучиих стоят старцы старые, поют старцы старые про живот, про смерть, про весь род человеч. Кладут старцы старые на живот обет велик, сулят старцы старые всему миру животы долгие: как на ту ли злую смерть кладут старцы старые проклятьице великое.
Сулят старцы старые вековечну жизнь по весь род человеч…» Допев эту песню и совершив все, предписанное пережившим века обрядовым обычаем, все расходились по дворам с крепкой надеждою на то, что страшное для скотоводов чудище не осмелится переступить за межеводную борозду.
В первом томе «Поэтических воззрений славян на природу» помещена, в качестве грозного заклятия на Коровью Смерть, другая, более близко подходящая к этому случаю песня, которая сохранилась и до сих пор повсюду, где даже никогда уже и не вспоминают про обряд опахиванья, в то время как приведенное выше песенное заклинание давно успело отойти в область преданий забытого прошлого.
Если при совершении опахиванья попадалось навстречу какое-нибудь животное (собака, или другое), то на него накидывались всей толпою, гнались за ним и старались убить. Поверье гласило, что это попалось само чудище, обернувшееся в животное, чтобы пробраться за деревенскую околицу. В старинных сказаниях ведется речь о том даже, что совершавшие обряд не давали пощады и встречному человеку, но это не подтверждается летописными данными, так что вернее всего может быть отнесено к досужим измышлениям старины, которая сама окрестила сказку прозвищем «складки», противоставив ей «песню-быль».
Есть в верхневолжских и соседних с ними губерниях деревни, где утром на Власьев день, с особыми, к сожалению — незаписанными, причетами, завивают из соломы «закруту» («Власию, или — Вологке, на бородку»), смазывают ее скоромным маслом и вешают в коровние или в овечьем хлеве. Этот обычай ведется-соблюдается с давних пор, и начало его следует искать все в тех же верованиях, окружавших некогда память Велеса — скотьего бога, которым клялись воины Олега[37] на царьградском договоре о дружбе с греками — после того как воинственный князь прибил свой щит «на вратах Царьграда».
Власьевские морозы считаются на деревенской Руси последними (одни из семи крутых утренников). Наблюдающие за переменами погоды приметливые люди говорят: «Власьевские утренники подойдут — держи ухо востро!», нередко прибавляя к этому: «Об ину пору мороз обожжет на Власья до слез!» В изустном народном дневнике, хранителями которого являются эти погодоведы, существует прямое указание на то, что «три утренника до Власия да три после Власия, а седьмой на день Власия». Святой покровитель стад местами так и зовется «Власий — сшиби рог с зимы».
Крестьянская детвора помнит о Власьеве дне по сдобным молочным пышкам, которые пекутся в этот «коровий праздник» в память покровителя стад. Хорошая да заботливая, охочая до гостей хозяюшка напечет пышек всегда столько, что хватит не только всех ребят досыта накормить-полакомить, а и нищую братию на паперти оделить, чтобы та молила угодника Божия, «святого пастыря», о защите двора подающей «власьеву милостыню» ото всякой напасти. Одну пышку берегут на божнице до нового Власьева дня, так как это является, по словам старых людей, лекарством от скотской болести: стоит-де только покрошить ее в месиво, да, с молитвою ко Власию, дать больной животине — все как рукой снимет! «Не нами заведено — не нами и кончится!» — говорит деревня об этом поверье: — «Старые люди Богу лучше нас верили, а нам те и заповедали — блюсти Власьеву пышку на всякую беду, на всякий, упаси, Господи, случай!»
Сшибет Власий рог зиме, обожжет Власьев утренник зазевавшегося мужика до слез. А там — и «окличка» на дворе стоит, пора кликать звезды. Мало где уцелел этот обычай, а тоже велся он на Руси с пращуровых дней. «Окликали звезды» или на другой день после Власия, или через трое суток (15 февраля). Делалось это «для плодородия овец». Ввечеру, по приглашению овцевода, выходил пастух-овчар за околицу; клали они оба по три низких поклона на все четыре стороны света белого. Пастух, истово помолившись святому Власию-«пастырю стад небесных и защитнику земных», становился на разбросанную у околицы овечью шерсть и произносил особую «окличку». Вот сохранившаяся у собирателей старины стародавней запись ее: «Засветись, звезда ясная, по поднебесью на радость миру крещеному! Загорись огнем негасимым на утеху православным! Ты заглянь, звезда ясная, на двор к рабу (имярек). Ты освяти, звезда ясная, огнем негасимым белоярых овец у раба (имярек). Как по поднебесью звездам несть числа, так у раба (имярек) уродилось бы овец болей того!» Вслед за этим, хозяин, приглашавший пастуха на окличку, вел его в избу, угощал чем Бог послал, подносил вина, наделял — чем ни на есть, чтобы тому не с пустыми руками за порог уйти.
В Рязанской, Тульской, Орловской и Владимирской губерниях блюлся в старину по селам обычай — выставлять на три утренних зорьки после Власьева дня всякие семена на мороз, а потом подмешивать их в меру при будущем посеве. Это называлось «делать семенное» и делалось — в надежде на обильный урожай. Таким Образом, покровительству св. Власия до некоторой степени поручался не только скот домашний, а и будущий его корм. Радельные-заботливые хозяйки, заканчивая ко Власьеву дню пряжу льна и кудели, отбирали лучший изо всей пряжи моток и выставляли его на первую после Власия утреннюю зорьку на мороз. От этого, — гласит предание, вся пряжа делается ровнее, белее, тоньше и добротнее. «Позорнишь пряжу после Власия, — будешь с деньгами на Маслену!» — говорится в старой поговорке деревенской (т. е. выгодно продашь прядево): «Власий уйдет, масло на дорогу прольет»… А широкая Масленица — не заставит себя долго ждать после Власьева дня, если не вздумается ей — веселой затейнице — самой об иной год опередить его.
XIII
Честная госпожа Масленица
Самым веселым, или — вернее — разгульным, народным праздником с незапамятных времен на Руси слыла Масленица, совпадающая с так называемой «сырною неделею» (или «мясопустом») православного месяцеслова. Сама природа к этому времени принимается ликовать, как бы предчувствуя приближение Весны Красной и скорую гибель Мораны-зимы, внесшей в ее светлое царство оцепенение. смерти. Солнышко начинает пригревать в полуденную пору совсем по-весеннему: и оно словно тешится-играет, заставляя плакать белые снега слезами горючими, а зябкий — хотя и привычный к морозу — люд деревенский радоваться да чествовать госпожу Масленицу— широкую, веселую да затейливую.
И в наши дни еще говорят в народе вместо «широко живешь» — «маслено ешь», а о веселой да привольной жизни отзываются: «не житье, а Масленица»… — «Что выше неба, что шире Масленицы?», «О масленой — неделю пируешь, семь опохмеляешься!», «Пили на Масленице, с похмелья ломало на Радоницу!». Вот какими многозначительными поговорками-прибаутками еще и теперь величает деревенская-посельская Русь честную госпожу Масленицу-семикову племянницу, тридцати братьев сестрицу, сорока бабушек внучку, трехматерину дочку. Она до сих пор остается одним из любимейших праздников русского народа, удалому размаху которого открывается такой простор в живучих обрядах и обычаях старины стародавней, связанных с этою предшествующей строгому воздержанию, беспутной-«соромной», по словам старых людей, неделею.
Не так смотрят на эту веселуху-забавницу девушки красные с парнями молодыми. Не видят ни те, ни другие в ней ровно никакого «сорома».
Такими песнями встречает-величает широкую Масленицу надеющаяся еще успеть попоститься на своем веку беззаботная молодежь. Масленица приходится как раз на ту пору зимы, когда победа животворящих сил природы над смертоносной мощью мрака и холода становится все ощутимее: стоят оттепели, с крыш льет капель, день подрастает все заметнее. Во мраке веков этот праздник и возник в виде тризны по умершей зиме-стуже и радостных игрищ в ознаменование воскресения света-тепла весеннего. Убегало наводившее страх на все живое и жаждущее жизни чудище Морана, и бегство его было равносильно смерти вплоть до новой зимы. Появлялось, словно возрождалось к новой жизни, светлое божество весеннего плодородия земли — веселая красавица Лада. И шла красавица, озаряя Русь своим разгульным весельем, шла-ехала на поиски дремавшего где-нибудь в глубоких снегах, усыпленного-зачарованного Мораною своего возлюбленного, Леля (божество, связанное благотворной для земли деятельностью с месяцем маем). Богатое воображение народа окружало красавицу Ладу многочисленными веселыми, добрыми и разгульными спутниками полубожественного, полусмертного происхождения, а злую Морану — духами тьмы, холода и всякого лиха. Шли за веками века, оставлявшие языческие сказания о богах в затуманенной новою жизнью дали; и мало-помалу красавица-богиня, вестница весны и любви, Лада превращалась в Масленицу, объединившую в себе несколько потерявшее уже первоначальную окраску понятие о ней и ее спутниках. Заклятый враг ее, Морана, также растеряла по многовековой путине свою свиту; но сама она осталась до последнего времени во всей своей неприкосновенности.
Языческая тризна по ненавистной зиме-Моране была, вместе с тем, на Руси и тризною по всем «прежде почившим». Масленая неделя связана и теперь, до некоторой степени, с поминовением по родителям, — что особенно ярко выражается в обычае печь в это время блины, являющиеся необходимой принадлежностью поминок. «Первая оттепель — вздохнули родители!» — говаривал народ и приготовлялся ко встрече виновницы облегчения их участи, все той же Лады (Масленицы). С приготовлением блинов на Масленице соединены в народной Руси до сих пор не изгладившиеся из памяти поверья. Так, в некоторых местностях первый испеченный масленичный блин кладут на слуховое оконце — «для родителей». Старые старухи даже так и приговаривают, соблюдая обычай: «Честные наши родители! Вот — для вашей душки блинок!» Но еще до этого самая опара блинная затевается с выполнением особых заветов суеверной старины. «Месяц, ты месяц, — причитают с вечера домовитые хозяйки-стряпухи, — золотые твои рожки! Выглянь в окошко, подуй на опару!» Кто не забудет сказать это, у того, — говорят в деревне, — и блины выйдут рыхлые да белые: не блины, а объеденье! Приготовление первой опары держится стряпухой в тайне от домашних: не то — всю неделю не будет ей давать покоя тоска-докука.
В старые годы встреча Масленицы совершалась весьма торжественно. Начинали-починали ее ребята. С первым проблеском зорьки высыпали они толпою строить снежные горы. Краснее всех из них говоривший еще заранее выучивал со слов старой бабки «причет к широкой боярыне»: — «Душа ль ты моя Масленица, перепелиныя косточки, бумажное твое тельце, сахарныя твои уста, сладкая твоя речь! Приезжай к нам в гости на широк двор на горах покататься, в блинах поваляться, сердцем потешаться. Уж ты ль, моя Масленица, касаточка, ласточка, ты же моя перепелочка! Приезжай в тесовой дом душой потешиться, умом повеселиться, речью насладиться!.. Выезжала честная Масленица, широкая боярыня, на семидесяти семи санях козырных, во широкой лодочке во велик город пировать, душой потешиться, умом повеселиться, речью насладиться. Как навстречу Масленице выезжал честной Семик на салазочках, в одних портяночках, без лапоток. Приезжала честная Масленица к Семику, широкая боярыня, во двор. Ей-то Семик бьет челом, — бьет челом, кланяется, зовет во тесовой терем, за дубовый стол, к зелену вину!..» К концу причета горы были готовы, а кстати — дома и блины начинали плясать в горшке с опарою, просясь на сковороды, а там — и к православным в рот. «Приехала Масленица, приехала!» — кричали ребята, разбегаясь по домам. Ел блинов вволю люд честной. А потом — с песнями, с пляскою — носили и возили по улицам дерево, причудливо изукрашенное бубенцами, колокольчиками да яркими лоскутьями. После этого возили «Масленицу», почему-то из красавицы-богини превратившуюся в наряженного бабою мужика, увешанного березовыми вениками и с балалайкой в руке. Снаряжался целый поезд. Впереди него мчались расписные сани (а в иных местах — лодка на полозьях), запряженные «гусем» в 10–20 лошадей: на каждой лошади сидело по вершнику с метлой в руках. Мужик-Масленица, кроме балалайки, держал время от времени штоф с «государевым вином», помимо него иногда прикладываясь и к бочонку с пивом, стоявшему подле обок с «блинным коробом». За первыми санями следовала вереница других, переполненных нарядными парнями, девицами и ребятами. Стоявший в воздухе перезвон бубенцов-погремушек смешивался с задорным треньканьем балалаек и песнями. Изо всех домов высыпал народ, бежавший следом за веселым поездом. Передние сани назывались «кораблем», — почему в некоторых местностях изукрашивались воткнутыми метлами с привязанными к ним полотенцами, долженствовавшими изображать мачты с парусами. «Встреча» происходила в понедельник. Вторник звался «заигрышами», и в этот день начинали собираться масленичные игрища, не знавшие, что называется, ни ладу, ни удержу. Улицы оживлялись толпами бродячих скоморохов, в изобилии чествуемых за свою потеху веселую блинами маслеными со всяким припеком, с пивом да с брагой. Недаром сложилось присловье старое: «Масленица-блинница — скоморошья радельница!» За скоморошьей потехою выходила проверенной дорожкою на деревенскую Русь и утеха гуслярная — во образе и теперь кое-где путешествующих старцев-гусляров, сказателей и песноладцев. Устраивались-становились повсюду качели («девичья потеха»), воздвигались «снежные городки». Эти городки олицетворяли собою укромный приют чудища-зимы и в субботу на масленой неделе разбивались, для чего играющие разделялись на две партии — осаждаемых и осаждающих — и вели войну, кончавшуюся разгромом «городка».
Вместо осады последнего иногда устраивался — в глуши и до сих пор не вышедший из обычая — кулачный бой, составлявший с незапамятных времен одну из самых любимых потех русского народа, создавшего даже былинного воплотителя этой удали — Василья Буслаева. Шли «стенка — на стенку», доставляя этим немало удовольствия зрителям, а самим себе причиняя иногда и совсем невеселые последствия — вроде переломленных ребер и выбитых зубов. Но все это как-то сходило («что с гуся — вода») на веселой неделе, — словно залечивалось, под звонкие песни, усиленным блиноедением и пивопийством. Наставала масленая середа. В этот день люд честной после разудалых «заигрышей» начинал вовсю лакомиться масленичными яствами; оттого-то и звалась эта середа «лакомкою». В четверг повсеместно — «запивались блины», шел самый широкий разгул, — откуда и название этого дня: «разгуляй-четверток», или «широкий четверг». Пятница слыла, да и теперь слывет, под именем «тещиных вечерок»; в этот день полагается зятьям навещать тещ; суббота зовется «золовкиными посиделками» (невестки приглашают к себе золовок). Оба эти дня посвящены в народе хождению по родне. Воскресенье, последний день масленицы, носит несколько имен: «проводы», «прощанье», «целовник» и «прощеный день»; на него, между прочим, в обычае ездить отдаривать кума с кумой.
Проходил «прощеный день» — после него и «честная госпожа» уходила, уносила с Земли Русской до будущего года и свои перепелиные косточки, и свое бумажное тельце, и сахарные уста, — с речами сладкими-медовыми. Русая коса, красная краса, со всей ее повадкой повадливою, оставалась только в воспоминании, не выходившем из головы, однако, у иных весельчаков, — как видно из крылатых присловий простодушной народной мудрости, — вплоть до самой Радоницы. Широкая боярыня давала себя знать предкам современного русского пахаря-деревенщины! «Масленица-объедуха, денег приберуха», — говаривали они, добавляя в час широкого размаха веселости: «Хоть себя заложить, да Маслену проводить!» Зазорно хлебосольной русской душе слышать молвь соседей о том, «что была-де у двора Маслена, да в избу не взошла».
«Мы Масленицу состречали, мы Масленицу состречали, люли-люли, состречали, гоголек, гоголечик!» — разливается еще и в наши дни величающая трехматерину дочку старая песня: «На горушки не бывали, сыром гору набивали. Наши горушки катливы, наши девушки игривы, молодушки веселыя; стары бабы воркотливы: ены на печке сидять, на нас воркотять. Вы, бабушки, не ворчите! Дайте Масленицу нам прогулять, с ребятами поиграть, с ребятами, со холостыми не женатыми, люли-люли, не женатыми, — гоголек, гоголечик!»
Целую неделю пела-плясала, ела-пила, друг по дружке в гости хаживала крещеная матушка-Русь, с гор каталась, в блинах валялась, в масле купалась. Но «не все коту масленица»: на восьмой день наступали проводы. На этих последних сожигалась зима-Морана. За околицы деревень и сел, за городские заставы вывозили-выносили безобразное чучело чудища и, возложив на соломенный костер, сожигали под песни молодежи, устраивавшей на месте казни поминальную игрушку. Пиво хмельное, вино пьяное лились здесь в изобилии, словно олицетворяя собою всеоживляющий, опьяняющий недра земные дождь. Были местности, где сожигалось не чучело, а расписанное изображениями «темной силы» колесо; в иных — ставили по пути-дороге шесты с навязанными на них пучками соломы и поджигали. Предавалась пламени и ледяная гора, заваленная хворостом и соломою. Справив все эти, предписанные суеверной стариною обряды, народ расходился по домам. Здесь начиналось «прощанье», повсюду уцелевшее и до настоящего времени. Просили прощенья и обоюдно прощали родные, знакомые и все первые встречные. Таким образом, масленичный разгул завершался обрядом чисто христианского свойства, хотя начало его также коренится в сокровенных тайниках древнеславянского язычества. Обряд этот общеизвестен и с XVII-гo столетия изменился очень мало. «Прощеный день» соединял в себе еще и поминки по родителям. Празднование Масленицы («семиковой племянницы»), ведущей за собою Великий Пост, не ограничивалось в старину, однако, только этим. К разгульному веселью присоединялись, шли рука об руку с ним и дела милосердия. Так, например, устраивалось о Масленице кормление нищих и убогих.
Триста лет тому назад в палатах государевых эта, христианская, сторона праздника выражалась ярче, чем где бы то ни было на старой Руси. В воскресенье, предшествующее масленой неделе, после заутрени, на площади Успенского собора совершалось торжественное «действо Страшного Суда». Воздвигались два «места» — государево и патриаршее; против последнего ставился «рундук» — помост, обшитый красным сукном. На помосте помещался образ Страшного Суда Господня, большой аналой — с «паволокою» под икону Божьей Матери и под Евангелие. Ставился стол для освящения воды. Следовал выход государя в Успенский собор; отсюда царь с патриархом шествовали «на действо» с крестным ходом, при звоне всех сорока-сороков. На зрелище стекались многие тысячи народа московского. Пред выходом на него царь-государь, рано поутру, совершал другой выход (малый): обходил тюрьмы, колодничьи приказы и бездомные убежища (богадельни), — всюду жалуя своей милостью несчастных и обездоленных. С половины Масленицы зачинались в царских покоях «прощеные дни»: государь объезжал не только городские, но и подгородние монастыри, «прощался» с братией, поминал родителей и жаловал своих богомольцев от всего усердия. В пятницу государь «прощался» с царицею: в воскресенье днем «пред светлыя очи» его являлись прощаться патриарх со всем чином духовным, бояре и служилые люди, а ввечеру совершалось шествие государево к патриарху, где — после торжественного обряда — пились «прощальныя чаши». Первый день Великого Поста у «царя всея Руси» начинался с милостей: ему обстоятельно докладывалось о колодниках, «которые в каких делах сидят много лет». А на Руси в этот день затихали последние отголоски широкого русского народного праздника, в глухую пору язычества бывшего неделей, посвященною красавице Ладе, любе-зазнобушке кудрявого Леля…
И теперь еще справляет «немецкую масленицу» русский люд, вдоволь не успевающий нагуляться за неделю. Так говорят в народе об опохмеляющихся в чистый понедельник гуляках. «Широка река Маслена: затопила и Великий Пост!» — добавлялось порою при этом, словно в оправдание, запаздывающим весельчакам, доедающим в первый постный день оставшийся «поганый кусок» и «полощущим рот» недопитым вином. О таких людях сложился в народе целый ряд различных поговорок. Вот несколько наиболее метких из них: «Звал-позывал честной Семик широкую Масленицу к себе погулять!», «Боится Маслена горькой редьки да пареной репы!», «Продлись, наша Маслена, до Воскресного дня». Но и справившие «прощанье- воскресенье» по всем заветам христолюбивых праотцов едят в это время блины — постные, с конопляным либо с подсолнечным маслом. Это называется — справлять «тужилку по честной госпоже Масленице».
Народные приметы — устами старых, знающих людей — гласят, что, если в воскресенье перед масленой неделею будет ненастье, то надо летом ждать большого урожая грибов. «Какой день на Масленицу красный — ясный да теплый, в тот сей (по весне) и пшеницу!» Это советует деревенский сельскохозяйственный опыт, не изменяющий своим обязанностям погодоведа и во время бесшабашного разгула широкой, веселой, семь дней потешающейся на Руси Масленицы, заставляющей иных молодых мужиков забывать о поговорке — «Пируй-гуляй, баба, на Маслену, а про пост вспоминай.» Но, — словно наперекор последнему присловью умудренных жизненным опытом людей — повторяет народная Русь относящийся к честной гостье Масленице сложившийся на (малорусской-полтавской) окраине, приходящийся по сердцу всем нетерпеливо ожидающим «поднесеньева дня» гулякам припев:
Курская, провожающая развеселую неделю молодежь деревенская в свой черед вторит этому залихватскому припеву своим, не менее выразительным:
Скоморохи-потешники, игрецы-гусельщики, «веселые гулящие люди», с которыми браталась-пировала в старину о масленице на-родная Русь, — явление далеко не маловажное в жизни нашего народа. Эти прямые преемники древнегреческих и римских «гистрионов» и «мимов» являются старейшими представителями русской народной словесности, народного лицедейства и народной музыки и с XI века до второй половины XVII столетия не сходят со страниц летописей и других памятников духовной и светской письменности. И раньше этого времени на Руси были «скоморохи, люди вежливые»; да о том не сохранилось никаких следов-памятников. Из Византии, вместе с начатками христианства, к нам перешло немало и тамошних обычаев, а в числе их и некоторые особенности скоморошества. Само же оно не могло быть перенесенным на Русь с чуждой духу русского народа почвы: это — явление вполне самостоятельное.
Летописи и старинные поучения, дошедшие до наших времен, величают скоморохов «глумцами», «кощунниками», «сквернословами», «москолутами погаными», «срамцами безбожными» и тому подобными громкими кличками, а былины, песни и другие памятники народного творчества относят к ним названия «людей вежливых и очестливых», «веселых молодцов», «певунов умильных». Летописцы и поучители порицают «игры бесовския, плясьбу, гудьбу, песни, сопели, смехотворение, глумление и гусли», говоря, чтобы все благочестивые люди «отметались тех пиров», чтобы не ведались со скоморохами, не присутствовали даже при них на беседах, потому что все это «бесов радует» и «ангелов отженяет», все это — «смрадный грех». А народ — по былинам — зазывает «прохожего скоморошину», сажает за стол, угощает всем, что есть в печи, и заслушивается его скоморошества, не видя в его игре гусельной, в его песнях голосистых, в его сказаниях умильных ничего «богомерзкого» и «бесовского», а словно даже находя в этом удовлетворение своим высшим потребностям-запросам своего пытливого, мятущегося духа, утешение и потеху. Наши древние «письменные люди» слишком рабски подражали в своих писаниях византийским церковным поучениям, совершенно забывая при этом, что в Византии скоморошество было связано с известным языческим богопочитанием, а потому и преследовалось властями церковными, — а у нас было одним из ярких проблесков народного самосознания, было связано с лучшими проявлениями его духовной жизни и никогда из «потехи веселой» не переходило в кощунство. В то время, когда из-под пера летописцев лились потоки проклятий на головы веселых «гудцов-молодцов», они представляли собою истинных служителей искусства: в древнейшем образе своем скоморохи — только «гусельщики», певцы-баяны, последователи того самого соловья-Бояна, вещего песнотворца, о котором говорится в «Слове о полку Игореве». С легкой руки наших древних письменных и книжных людей, и народ, соприкасавшийся с этими книжниками, стал смешивать гусляра-потешника с «гулящими людьми» и даже «соромниками», хотя и не проявлял этого так резко, как составители поучений. Народные былины, летописи, поучения, остатки древней стенной живописи, наконец — старинные лубочные картинки, — вот откуда можно почерпать те или другие сведения о скоморохах.
Из старины стародавней выступает яркий, величавый образ песнотворца времен минувших и рядом с ним — облик скомороха захожего, предпочитающего «веселую игру» «нежной», «умильной» и «великой» игре своего собрата по искусству. Первобытные гусли (от слова «гудеть») — своим видом напоминают плашмя положенную арфу. «Гусли-самогуды» сами, по словам народа, гудят, сами пляшут и песни играют на коленях дотошного гусляра, перебирающего (сидя) пальцами, или подергивающего «белою рукой», звончатые струны (льняные или волосяные), натянутые на хитро сделанный из яворо-вого дерева (гусли яровчатые) «голосный ящик» (доску). Песня шла здесь в первую голову, самые гусли — только подыгрывали ей. Были кроме певунов и «игрецы-плясуны». Древнерусские «скомрахи, плясцы, гудцы, сквернословцы» (в устах письменных людей) пользовались почетом даже при княжеском дворе. Время от времени посылались «люди государевы» набирать по Руси веселых людей «на княженецкий двор». Веселые люди (впоследствии выродившиеся при дворе в шутов и «дураков») должны были петь перед князем и всячески утешать его на пирах и на беседах. Кроме завзятых скоморохов, веселостью снискивающих себе пропитание, видывал княжеский двор и любителей искусства, богатых гостей и богатырей (Садко, Добрыня, Ставр Годинович, Соловей Будимирович и друг.), по своей доброй воле проявлявших дарование перед лицом князя, — что опять-таки впоследствии выродилось, должно быть, в князей и бояр-шутов. Кроме пиров, участвовали скоморохи и гусельники в свадебных поездах, что отчасти сохранилось и теперь в деревенской глуши, особенно в Малой и Белой Руси.
Желанный гость каждого пира, имевший свое особенное место и у великокняжеского стола, — скоморох-гусляр к XVII-му столетию все более и более начинает вытесняться из палат «хорами мусикий-ских орудий», «варганами», духовой и «ударной» музыкою иноземной и переходит исключительно уже на площадь, в народную толпу, утрачивая при этом свой величавый характер и делаясь иногда — в угоду кормящей его толпе — «глумцом», «глумотворцем» и «пересмешником». Гусляры-слагатели былин, распевавшие старым складом «песни умильныя», «песни царския», наигрывавшие «игры нежныя», доставлявшие «утехи великия», уступают главное место создателям «веселой игры», ранее шедшим нераздельно с ними. И эти последние, подлаживаясь под низменные вкусы черной толпы, делались иногда — и не только в глазах строгих книжников — «блазниками, срамниками и сквернодеями».
Древний скоморох повествовал о местах далеких, начинал свою «игру-песню» из-за синя моря, переплетая повествование россказнями о своих похождениях (наигрыши, напевочки, тонцы), «сказал по мысленному древу», возносился под облака, мчался через долы и горы, воспевал и Илью, и Соловья-разбойника, и «премудрость Соломонову», и «глухоморье зеленое», перепархивая от старины стародавней к веселым прибауткам и шуточкам, иногда не совсем поучительного склада. С конца XVI, а особенно в середине XVII-гo века — по свидетельству Адама Олеария[38] и других современников — скоморох отделяется от гусельника и водит его за собою только для подыгрывания и подпеванья, сам немало теряя в глазах любителей древнего песнотворчества. «Скоморох голос на дудке настроит, да житья своего не установит!», — гласит народная пословица, и вот плясуны, певуны, потешники-скоморохи бредут по всему русскому раздолью, из города в город, от села к селу, — на улице, на площадях и полях (А.С. Фаминцын)[39] увеселяют народ в праздничное время. То вразброд, парами или — по старине — и в одиночку, то целыми ватагами, дают они свои представления под игру седобородых гусельников, вздыхающих на своих говорящих струнах о вымирающей «великой потехе умильной». Появляется новый род скоморохов — скоморохи-кукольники, обвязывающиеся крашениной и устраивающие у себя над головой нечто вроде кукольного балагана. «Игры, глаголемыя куклы», прибавляются к длинному списку преступлений против веры и нравственности в глазах строптивых книжников. А между тем, «игры» эти сначала были совсем невинными проявлениями народного остроумия, веселыми-безобидными шутками: затем стало примешиваться к этому общественное содержание, а потом уже и «соромные действа», так поразившие заезжего «немца» Олеария. Скоморохи-кукольники, в сопровождении гусельщика, были предметом общего удивления и восторга и на шумной московской площади, и на улице захудалого посада-пригорода, и под сенью гостеприимной боярской хоромины, и под навесом старых ветел в деревенском хороводе. Везде за ними ходили толпы народа, щедро оделявшего потешников — чем попало: и мелкой медью, и всем, кто чем богат, и даже крепким русским словцом.
О гусельниках-кукольниках (по старой памяти, они все еще прозывались-величались гусельниками) можно составить довольно верное понятие по представлениям современного «Петрушки», почти целиком сохранившего некоторые особенности старинной «кукольной игры». Обстановка — вся разница. В Москве — на Девичьем Поле и в Сокольниках (весною), в Петербурге — недавно на Царицыном Лугу, а теперь — на Семеновском плацу и по всему простору Земли Русской (по ярмаркам) и теперь еще можно видеть не только эти остатки старинной русской потехи, но и народных скоморохов — в лице «балаганных дедов-стариков», на Украине — гусляров-кобзарей (к сожалению, явление исчезающее), а на крайнем севере да кое-где по Волге, и певунов-сказителей, оставивших гусли и, безо всякого подыгрыша, голосом ведущих пересказы былин стародавних. И все это, несмотря на то, что, начиная с XVII-гo столетия, против «веселых людей» восставали, заодно с книжными людьми, и духовенство, и светские власти, запрещавшие не только «скоморошество», но даже издававшие строгие наказы об «изничтожении» всей струнной музыки на Руси, делавшие гусельников-потешников отверженцами общества. Нужно оговориться, однако, что на такие строгие меры против «веселых молодцов» власти были вызваны тем, что в некоторых местах бродячие ватаги скоморохов превращались в шайки грабителей, не хуже разбойников — опустошавшие мирные деревеньки. Эти исключительные явления давали повод к незаслуженным карам за скоморошество и «веселие» вообще. Но живуч дух русского народа, живучи — его остроумие, его природная склонность к песнотворчеству, «великому» и «малому», «умильному» и «веселому», его любовь к искусству. Прошли столетия, преследование «веселия» давно — в области предания, на Руси процветает театр, окрепла и развилась музыка, широко расправило свои могучие крылья искусство-художество, а и теперь еще гудят кое-где гусли-самогуды, и теперь еще справляется народная потеха веселая.
XIV
Март-позимье
«Сшибет рог зиме» Власий — пастырь стад небесных, покровитель земных; подоспеет ему на подмогу Василий-капельник (28-е февраля), а там — на смену февралю-бокогрею и март-месяц из-за гор-горы — из-за чужедальних стран, с теплого моря-океана — на светлорусское раздолье широкое выйдет, красна-солнышка лучами честному люду улыбнется. Март — «no-зимний» месяц, с него на Руси «пролетье»-весна заканчивается.
Март — прозвище не русское, занесенное в старину к народу русскому от византийцев. В годы пращуров звался этот месяц на Руси «сухым» и «березозолом»; первый день его именовался «новичком», потому что с него — до начала XV-гo века, когда при великом князе Василии Димитриевиче[40], новолетие было перенесено на сентябрь, — велся счет новому году, а самый месяц стоял в ряду других первым.
Первое, марта, день, посвященный, по православному месяцеслову, памяти св. Евдокии, в простонародном изустном дневнике слывет за «Евдокею-плющиху». Снеговые сугробы в этом месяце подтаивают и, оседая, во многих местах распадаются на «плюшки»-делянки. «Авдотья-плющиха снег плющит!», — говорят в народе, справляющем в день «Евдокеи-подмочи порог» первую встречу весны. «Евдокея красна — и весна красна!», «Евдокея весну сряжает!» — продолжают свой причет об этом дне народные приметы. — «Откуда на Евдокеи ветром повеет, оттуда он подует весной и летом. Коли Евдокея с дождем, то быть лету мокрому. На Евдокеи погожо — все лето пригожо!»… Первое марта — первые оттепели весенние; с первых оттепелей деревенская детвора первые «веснянки»-песни запевает. Но случается, — и нередко, — что и «март морозом на нос садится», что «и на Евдокею мороз прилучится». Потому-то и приговаривают перед первым марта деревенские приметливые люди: «Тепло светит солнышко, да Авдотьей поглядывает — либо снег, либо дождь. Евдокея умоется — и нас обмоет. На Евдокеи снег — будет урожай, теплый ветер — мокрое лето, ветер с полуночи — холодное лето!». Народное погодоведение занесло в свой неписанный дневник, что иногда «Евдокея встоячь собаку снегом заносит», даром что она, плющиха, «снег настом плющит». Сельскохозяйственный деревенский опыт говорит, что, если на Евдокею холодно — скот придется кормить две лишних недели (по весне). А если «у Евдокеи вода», то — «у Егорья теплого (23-го апреля) трава», «Коли курочка в Евдокеи напьется (снеговой талой воды), то и овечка на Егорья (травы) наестся!». «Ни в марте воды — ни в апреле травы!».
С первого марта — первые весенние вихри крутятся, ветер начинает свистать, отчего Евдокею-плющиху и прозвали в некоторых местностях- «свистуньей». Но как ни крутись вихри-бураны, как ни сори март на землю снегом, а весна, подбирающаяся к русскому приволью, свое дело твердо знает: не обмануть ее, красной, никаким затеям лукавым отживающей свои последние деньки зимы. Проведет плющиха по снегу свои плюшки, — начнут по деревням (в иных губерниях с 1-го марта, а в иных — несколько позднее) «кликать весну». Молодежь посельская сходится на пригорки за околицею, а детвора взлезает на амбары и сараи; и те, и другие кликали в старину, а местами и в наши дни кличут:
А теплое солнышко — сплошь да рядом пригревает, под эту песенку, совсем по-весеннему, — словно и впрямь собирается уже вести красное летечко с травой-муравой шелковою, со цветами пестрыми духовитыми, с ягодами сладкими да со страдой-работою, со жнитвом, с покосом. «С Евдокеи» — снег, по старинному поверью, приобретает особую, целительную, силу; старухи-знахарки собирают его в облюбованных местах по пригоркам, обогретым солнышком до проталин, и дают после, из тщательно сохраняемых ото всякого лихого глаза кувшинов, болящему сельскому люду, — на пользование против самых разнообразных недугов-болестей.
Март-месяц считался некогда на деревенской Руси поканчиваю-щим сроки зимним наймам батраков и в то же время починающим весенние договоры. В старину так и договаривались: «С Евдокеи по Егорья», «С Евдокеи до Петрова дни» и т. д. Кое-где такой обычай сохранился и до сих пор, хотя в большинстве случаев эти сроки переносятся теперь на 23-е апреля — к «запасающему коров» Егорью-вешнему.
Подмочит, по народному присловью, Евдокея порог у хаты, — подарит чем когда захочет — либо снегом, либо дождем… Не успеет народ православный и оглянуться, не хватит времени старым людям приметливым обсудить все свои приметы, — как Герасим-грачевник (4-е марта) на Русь первых вешних птиц, грачей, с теплых стран впереди себя пригонит. Коли грачи прямо на старые гнезда летят, — весна, по примете, будет дружная: полая вода сбежит вся разом. В этот день бегают деревенские малые ребята к роще, занятой прошлогодними грачиными гнездами — «грачей следить».
Но, — говорят в народе, — «Герасим-грачевник не одного грача на Русь ведет, а и со Святой Руси кикимору гонит». В этот день, по старинному поверью, только и можно устрашать этого врага рода человеческого. «Кикиморы» — нечто вроде древнегреческих фурий: это — духи, витающие в воздушных пространствах, кующие свои ковы на люд крещеный и наслаждающиеся своей мстительностью за былые, неведомые миру обиды. Если кикимора облюбует чей-нибудь двор, — беда грозит хозяевам неминучая, — гласит суеверие, если не озаботятся они на Герасимов день поклониться об изгнании непрошенной гостьи знахарю. Изгнание совершается с особыми заговорами, — причем хозяева, перебираясь накануне обряда к соседям, оставляют в распоряжение знахаря свою хату. Он обметает все углы, выгребает золу из подпечка, «домовничает» в избе до самого вечера, — после чего и объявляет, что нечистая сила ушла восвояси на веки вековечные. Этот старинный обычай уцелел в народном обиходе только в самой захолустной глуши деревенской.
И. П. Сахаровым записано любопытное сказание об изгоняемых на Герасима-грачевника кикиморах. Оно довольно обстоятельно повествует об этой нечисти лукавой. По его словам, живет нечистая сила на белом свете — сама по себе: «ни с кем-то она, проклятая, не роднится: нет у нее ни родимого брата, ни родимой сестры, нет у ней ни родимого отца, ни родимой матери, нет у ней ни двора, ни кола, а перебивается, бездомовая, где день, где ночь»… Единственной радостью у нее является все губить да крушить, назло идти, миром мутить. Есть между этой силою нечистою «молодцы молодые зазорливые», прикидывающиеся то человеком, то змеем. «По поднебесью летят они, молодые молодцы, по-змеиному, по избе-то ходят они no-человечью»… Бывает, что соблазняют они своей «несказанной красотой» красных девушек. «И от той ли силы не чистыя зарождается у девицы детище», — продолжает сказание. «Проклинают отец с матерью его еще до рождения, клянут-бранят клятвой великою: не жить ему на белом свете, не быть ему в урост человека, гореть бы ему век в смоле кипучей, в огне неугасимом». С этого заклятья «детище пропадает из утробы матери». Уносит его нечистая сила за тридевять земель в тридесятое царство, где оно нарекается «кикиморой» и начинает жить «у кудесника в каменных гоpax», расти в холе-неге на беду роду человеческому. К семи годам вырастает заклятое детище, научается всем премудростям, волшебству всякому. «Тонешенька, чернешенька та кикимора, а голова-то у ней малым-малешенька, с наперсточек, а туловища не спознать с соломиной». Но, несмотря на все свое убожество, видит она «далеко по поднебесью, скорей того бегает по сырой земле, не стареет целый век». И все-то ей, кикиморе, знаемо да видимо. Выбегает он в урочные годы на белый свет, на пагубу люду крещеному. И вот «входит кикимора во избу, никем, не знаючи, поселяется она за печку, никем не ведаючи; стучит-гремит от утра до вечера, со вечера до полуночи свистит и шипит по углам, со полуночи до бела света прядет кудель конопельную, сучит пряжу пеньковую»… Дело кончается тем, что забравшаяся — незвано и непрошено — в хату гостейка выживет из теплого, насиженного-належенного жилья всех хозяев своими причудами: «ничто-то ей, кикиморе, не по сердцу, а и та печь не на месте, а и тот стол не в том углу, а и та скамья не по стене». И принимается все она швырять-бросать, перестанавливать. «А и после того, — заканчивается сказание, — она, лукавая, мутит миром крещеным: идет ли прохожий по улице, а и тут она ему камень под ноги; едет ли посадский на торг торговать, а и тут она ему камень в голову. С той поры великия пустеют дома посадские, зарастают дворы травой-муравой»… Только сведомый во всяких кудесах знахарь, — да и тот всего один день в году, на Герасима-грачевника, — и может избавить хозяев дома от такого постоя безданного-безпошлинного. Старые люди советуют молодым — не жалеть на этот случай посулов-даров для знахаря-ведуна, умеющего по-своему разделываться со всяким наваждением. Не худо, впрочем, по их словам, служить, кроме того, и молебны памятуемому в этот день святому угоднику Божию.
За «Грачевником» на Русь — «Сороки» (9-е марта) идут. Сорок мучеников, воспоминаемых в этот день Православною Церковью, по простонародному присловию, торят путь-дорогу сорока утренникам (морозам) из которых — каждый все легче и мягче другого. По примете, если все сорок утренников пройдут подряд, быть всему лету теплому да ведряному, для уборки всякого полевого жита сподручному. В этот день прилетает вторая птица весенняя — жаворонки, а по старинному крылатому слову, не только они, а сорок птиц прилетают, сорок пичуг на Русь пробираются. «Сколько проталинок — столько и жаворонков!» — приговаривают деревенские погодоведы завзятые, для которых обступающая их отовсюду природа является открытою, хотя и никем не писанной книгою.
В ознаменование прилета звонкоголосых певцов полей, пекутся издавна в каждой семье, памятующей обычаи старины, по сорока жаворонков из теста («сороки святые — колобаны золотые»). На девятый день марта месяца — вторая встреча весны. В этот день, по народному дневнику, зима кончается, день с ночью меряется-равняется (равноденствие). С этого дня отсчитывают деревенские мужики-«гречкосеи» сорок морозов-утренников и, благословись, засевают гречу-дикушу, не опасаясь за всходы. Деревенская детвора с нетерпением ждет прихода «Сороков»: для нее это — день, лакомый еще более, чем Власьев с его пышками. Помнятся ребятам сдобные, да обмазанные еще вдобавок медом (или патокой сладкою), жаворонки; памятны и затейливые игры, приуроченные с незапамятных пор к этому дню, знаменующему собой приближение весны. Весела детвора на «Сороки», что вешний жаворонок, оглашающий чернеющиеся ранними проталинами поля, готовые сбросить с себя зимние покровы, первой песнею победы тепла над стужею.
Так величают пташку, несущую с собой тепло, красные девушки словами старинной песни, которую еще и посейчас можно услышать в средневолжских губерниях, там, где за старину деревня крепче, чем по другим — подгородным — местам, держится.
С 12-м марта (днем Григория, папы римского) связана в народе примета о тумане. «Если утром туман Григорию дорогу застит», — говорит деревенский люд, — «быть большому урожаю на коноплю да на лен белый, на волокнистый!». В этот день в обычае разбрасывать по двору горсть-другую конопляного да льняного семени: на корм птицам. Опытные хозяева особенно зорко присматривают на Григорьев вечер за лошадьми: есть поверье, что, коли, — не дай Бог, — занедужится коню об эту пору, то все лето быть ему «не в своей силе».
За Григорием-римским — «Алексей с гор вода» на пятые сутки (17-го марта) идет: «Алексей — человек Божий, с гор вода, с холмов потоки». С этого дня ничто уже не может, по народной примете, остановить или задержать могучий наступательный ход весны-красной.
Бегут с гор вешние воды, шумят они, разбегаются по ложбинам ручьями быстрыми, поят ручьи поля, снегом крытые; все больше да больше проталин становится — куда ни кинешь взгляд. И солнышко ярче греет, и жаворонки, умильные Божьи пташки, заливаются — что ни день — все голосистее, — так и рассыпают серебро своих трелей над нивами земными с высоты полей небесных. «Дарья — грязная пролубница» обломает 19-го марта бережки у прорубей; посинеет лед, начнет его пучить-вздымать: вот-вот, того и гляди, тронется!.
Конец подходит позимнему март-месяцу, — Благовещенье, великий праздник (25-е марта), на двор глядит, чтобы завершить своим приходом последнее звено пестрой цепи предвесенних народных праздников — больших и малых — и начать собою вешние. У Благовещенья — свои вести-приметы, свои особые поверья, свои исконные обычаи стародавние.
XV
Алексей — человек Божий
Перезимний январь-просинец первую весточку о весне своею лютой стужею подает, февраль-бокогрей путь-дорогу красной кажет, а позимний месяц март ее на Святую Русь из-за синя моря, из-за Хвалынского, ведет. Чуть только успеет Авдотья-плющиха снег заплющить, как на дворе уже и Герасимы-грачевники стоят. Налетят крикливые грачи, на старое гнездовье осесть не осядут еще, как «Сороки» жаворонка — птицу певчую — на светлорусский простор принесут. Глядь-поглядь, а уже сугробы снежные к земле приплюснулись, зачернели повсюду проталины, теплыми ветрами с полуден потянуло; залился в поднебесной высоте первый певец весны — жаворонок.
От «Сороков» — рукой подать и до дня св. Алексея, человека Божия[41], 17-го марта, с приходом которого наступает весна-красна, а зиме только остается подбирать загрязнившиеся полы своей белоснежной шубы да бежать — давай, Бог, ноги! — в горы толкучие, в лесные трущобы непроходимые да в овраги глубокие, чтобы там, вдалеке от взора людского, изойти слезами горючими, припав на грудь Матери-Сырой-Земли. Только и дышится ей, старой, полегче по морозцам-утренникам, да и тем уже не век на Руси вековать: скачут утреннички по ельничку, прискакивают по березничку, пробегают «по сырым берегам — по веретайкам», заставляют вспоминать мужика-простоту о том, что, — как поется в старинной песне:
Да и эта память коротка. Ударит поутру на Агея (9-го марта) морозко, а в полдни с крыши закаплет. На Алексея, человека Божия, не только уже с крыш, а и с гор побегут потоки. Так и слывет этот семнадцатый день марта-позимника за «Алексея — с гор вода»: нет ему в народе иного имени-прозвища, «Придет Алексей, человек Божий, — побежит с гор вода!», «Алексей — из каждого сугроба кувшин пролей!», «На Алексея — с гор вода, а рыба со стану (с зимней лежки)!», «Алексей, человек Божий, зиму-зимскую на нет сводит!» — говорит-приговаривает народная Русь.
В южной полосе матушки-России начинают с этого заветного дня свои весенние хлопоты-заботы о пчеле, Божьей работнице: «На Алексея-теплого, доставай ульи из мшенника!» — подает совет тамошний сельскохозяйственный опыт. «Покинь на Алексея позимнего сани, ладь-готовь телегу!» — откликнется на его умудренное житейским обиходом слово срединная, кондовая, Русь великая: «Придет Алексей, человек Божий, — брось сани на поветь!», «На Алексея — выверни оглобли из саней!» — приговаривает она. По старинной примете деревенской — «Каковы ручьи на Алексея, таковы и поймы (по весне)!» Если дружно побежит на Алексея, человека Божия, с гор снеговая талая вода, то, по словам старых, видавших всякие виды людей, — должно ожидать хорошего покоса. А пойдут в этот день сочиться порознь еле заметные ручейки из сугробов, не заплачут снега разом, — быть плохим кормам: станет животина на Алексея, человека Божия, богу жалобиться.
В давние годы забавлялись на Москве Белокаменной, да и по многим другим городам русским, на Алексея-теплого гусиными боями. С Алексеевским спуском бойцовых гусаков мог поспорить разве только осенний день Никиты-гусятника (15-е сентября), до сих пор приурочиваемый памятующими обычаи дедов-прадедов к гусиной потехе.
В великом почитании был всегда, и поныне остается, в народной Руси святой Алексей, человек Божий. Недаром и поется ему в духовных стихах калик перехожих такая песенная хвала-слава:
Многое-множество преданий, изукрашенных цветами красного слова народного, сохранили об этом святом памятливые сказатели. Поет-сказывает их народная Русь и теперь по многим местам — старым людям на утешение, молодым людям на поучение. Целый ряд таких сказаний занесен на страницы печатных сокровищниц словесной старины. В позабывшей, по словам поговорки, о своих боярах Смоленщине, у владимирцев-клюковников-гудошников, у олончан-добрых молодцев, о которых прошла молва: «Наши молодцы не бьются, не дерутся, а кто больше съест, тот и молодец!», близ полтавского Гадяча и даже за рубежом — в старой Сербии — подслушаны эти сказания. А мало ли осталось не подслушанных, до наших дней ходящих от села к селу — на память своих простодушных хранителей-сказателей, что на костыль подорожный, опираючись? Ходит народное, веками слагающееся слово да походя и тает-теряется в темном лесу житейской сутолоки; вымирает вещее слово-предание вместе со старожилами, воспринимавшими его из одних уст с тем, чтобы передавать в другие, из которых и долетало оно до чуткого слуха Сахаровых, Безсоновых, Киреевских, Рыбниковых, Якушкиных, Садов-никовых[42] и всех других родственных им по духу народолюбцев-собирателей.
Кроткий юноша Алексей, возложивший на неокрепшие рамена свое тяжкое, и не всем богатырям оказывавшееся под силу, бремя смирения, пришелся по сердцу славному своим терпением народу-пахарю. Сын римского патриция, проведший жизнь в странничестве, отрекшийся от богатства и всех соблазнов мира сего, ответил своим святым подвигом взыскующей града вышнего пытливой душе русского человека. Любвеобильная, жаждущая познания истины и, несмотря на всю свою мятущуюся размашистость, алчущая слияния со Светом Тихим, она — эта стихийная душа — как бы заслышала в повествовании о жизни святого угодника Божия ответ на свои заветнейшие вопросы. И вот — откликом на пробудившиеся в душе народной Руси голоса — зазвучали из уст излюбленных ею убогих певцов-сказателей свои, русские, песенные сказы о перенесенном греческою церковью в сердце нашего народа римском великом подвижнике. И стал св. Алексей, человек Божий, воспеваемый каликами перехожими, родным и близким народной Руси, умиленно вглядывающейся в его прекрасный облик, осиянный проникновенной святостью действенной веры в Распятого Спасителя мира. Наши простонародные сказания о нем основаны на общеизвестном житии подвижника, но этот последний является в них словно возродившимся на русской черноземной почве. Ему приданы многие, чисто славянские черты, да и самый сказ веет на чуткого слушателя родной стариною.
В смоленском, записанном в Краснинском уезде сказании — наиболее полном из сохранившихся — действие происходит «в преславном пре-граде пре-в-ов-Ремие» («во Риме», «во Рыме» — по другим разносказам). «При том было царь-Ановрии» («При царе было Онорие»), — продолжают затерявшиеся-затонувшие в волнах моря народного сказатели-песнотворцы: «Як жиу себе славен Алхумиен («великий Ефимьян») князь со своею со млодою княгинею Катериною («супруга его Аглаида»), со своею со млодою обрушною. С отроду у них чадов не бывало»… Бездетность, считавшаяся позором у избранного народа Божия, слыла несчастием почти у все других. И вот Алхумиен (Ефимьян) князь, видя в этом несчастии кару Божию, обращается к Творцу-Промыслителю с мольбою. Он, — по словам сказаний, — «до Божьих церквей доступает и молебны пред Богом закупляет, поставныя свечи становляет, земные уклоны откладает, ён и молится Богу со трудами, сы горючими сы слезами»… Далее приводятся и самые слова этой молитвы:
Слезное моление князя дошло до Престола Всевышнего Князя князей земных: «Услышау Господь Бог его моленье и ссылает Господь святыу ангелы: — солетите со неба, святые ангелы, кы тому ко граду кы Авремию!» Небесные посланцы возвещают богомольному князю волю Пославшего: «Славен велик Алхумиен князь! Полно тебе Богу молиться, пора в свой дом подъявиться, в свои новы белы палаты. Сыми со с княгини остреченье!» Затем, идет своим чередом повествование: «С того слова («Со стреченья») княгиня забременела, забременела княгиня святым духом, в скором времени забременела, легкия поноши споносила, споносила поноши сорок недель, в скором времени спородила, спородила княгиня себе сына»… Радость сменила собою долголетнее горе богобоязненной княжеской четы. «Славен великий Алхумиен князь, ён тому чаду возрадовауся», — продолжает сказание, — «священников в дом свой призывает и младенцу имя нарицает… («Пошел велик Алхумиен князь князей боярий зазывати, дьяков-попов ён собирати, ваянгельскую книгу подымати, младенцу имя нарицати» — по другому разносказу)… Нарек ему имячко святое — Лексеюшко Божий человечек»… Детские годы святого подвижника были отмечены перстом Бржиим: «Лексеюшко, Божий человечек, не по годах рос, а по часах, не по часах рос, а по минутах», — вносит повествователь-народ нечто сказочное в свою повесть, придавая богатырские черты излюбленному святому. «Что семнадцать лет нарождауся, Лексеюшка семь лет зровновауся, отдает его батюшка в школу, государыня матушка в науку, великой грамоте научаться, разных языков заниматься, всяких Господних молитвов»… И — здесь, на школьной скамье, совершается над отроком чудо-чудное: «Никто Лексеюшки не научает, сам Лексеюшка больше знает, он и старыя книги прочитает, и пером-рукой-чернилом чисто пишет»… Поняли («дознались») родители св. Алексея, что умудрил сам Небесный Учитель их богоданное, прошеное-моленое детище. И вот — «его сударь-батюшка, государыня его родная матушка выручають, вынимають Лексеюшку сы школы, хочуть Лексеюшку обручити. Не хочеть Лексеюшка сильно жениться, горючими слезами отливаеть»… Плач-мольба его невольно вызывают перед мысленным взором слушателей сказания обстановку русских песен-былин. «Сударь же мой, родной батюшка, государыня моя, родная матушка! Не невольте меня сильно жениться, пустите вечно Богу молиться, при младости лет потрудиться, со великими со трудами, со горючими со слезами!..» Но княжеская чета, дождавшаяся утешения всей своей жизни — чада милого, не склоняется на сыновние мольбы: хочется ей видать и внуков. Сказано — сделано. «Брали княгиню из Ирусалима («избрали по всему Рыму» — по иному разносказу), повели Лексеюшку в Божью церковь, поставили их на притворе, по правую руку на крылечке, на том шелковом полотенце, перед чудными (чудотворными) образами, перед царскими воротами, перед золотыми крестами, под теми венцами золотыми. Золотыя колечки поменяли, един они крест целовали, единому Богу присягали повек дружка дружку возлюбляти, повек друг дружку не кидати»… От венца — по русскому обычаю, примененному здесь — и за свадебный браный стол, на веселый, на почестей пир: «повели Лексеюшку у отчевский дом, у своем белой новой каменной палаты. Посадили Лексеюшку за тесов стол, за тые столы, за скатерти шелковыя, за тыя за блюда зо-лотыя, за тыя за напитки за розные. Лексеюшка напитков не спивает, горючими слезами отливает, едину думушку думает». Какая неотступная думушка не дает княжьему сыну ни пить, ни есть, ни на белый свет ясными очами глядеть, смоленское сказание не договаривает, непосредственно вслед за этим переходя к дальнейшим событиям. В других же разносказах все это объяснено. «Очень Алексей скучен-грустен», — сказывается в них: «Как возговорит батюшка Ефимьян-князь: — Ой же ты, чадо мое возлюбленное! Что же ты невесело поступаешь? Аль тебе княгиня не побычью? Аль твоя обрученна не по нраву?» Отцу Алексей, Божий человек, ответил: — «Великий ты князь Офимьянин! Княгиня ты матушка, родная! На что же вы принуждали меня жениться? Княгиня моя мне побычью, обрученна моя мне по нраву. На что принуждали мя жениться, не пустили Богу помолиться, со младости лет Богу потрудиться?» «Повели, — гласит далее прежнее сказание, Лексеюшку до ложницы, до тые ложницы тесовыя, до тыя перины пуховыя, на тое крутое узголовье, под тое одеяло шелковое, Лексеюшка, Божий человечек, в скором време спать ложиуся. Во втором часу было ночи, уставал Лексеюшка со ложницы и молодую княгиню пробуждает: — Княгиня, лежишь? Спишь ли, не спишь, очнися, от большого сна воспроснися! Не будем мы с тобой спать ложиться, пусти же меня Богу помолиться, при младости лет потрудиться!» За этими словами княжича следует такая беседа новобрачных. «Жених мой, жених обрученный, Лексеюшка, Божий человечек!» — обращается молодая княгинюшка: «Что ты рано на подвиги поступаешь, с ким мене младу покидаешь, кому на дозор оставляешь?» В ответ на это причитание слезное держит св. Алексей такую речь: «Княгиня молодая обрушная! Ня бойся никого больше Бога, а надейся на Бога на святого! Покидаю я тебя с отцом с матерью, на тебе от меня шелков пояс, со правой руки золот перстень! Когда шелков пояс разоткется, а с руки золот перстень разойдется, тогда мы с тобою переставимся, в одным гробнице спокладемся, одною пеленою пеленимся, одною доскою накрыимся, одним проводом проводимся!» После этих прощальных слов снял с себя княжий сын «цветное платьице», надел платье «старецкое», вышел из «белой полаты новой каменной», держит путь к синему морю, «к синему морю — к лукоморью».
Другие сказатели заставляют Алексея, человека Божия, выйти из палат-хором в златотканной ризе, которою он затем и обменивается с нищим на его одежду нищенскую. «Бежит к Лексеюшку кораблишка»… По одному разносказу, княжич-подвижник садится на него и, подхваченный ветрами буйными, отплывает от родных берегов. По другому (смоленскому) — он не сел на корабль, а пошел по морю, как по суху, «кы тому кы граду Русалиму, кы той святой церкви, ко собору» (Другие сказатели видят его приплывшим то «во Одес-град», — приближая таким образом место его земного подвига ко Святой Руси, — то «ко городу Индею»). Здесь долгие годы проводит он в смиренном подвиге: с нищими стоит на паперти, питаясь милостынею, разделяя ее между всей нищей братнею, прикрываясь убогой власяницею. «Немножечко ён там трудиуся», — гласит сказание, — «много лет Богу молиуся» (по иным разносказам — семнадцать лет). Дошли молитвы человека Божия до Богоматери. «Лексеюшка, Божий человечек! Полно тебе Богу молиться!» — сказала Пречистая: «Пора у свой дом (тебе) подъявиться, у свое белый новый каменны полаты! Уж тебя батюшка не узнает, и государыня-матушка не узнает, ни млодая обрушная княгиня!» А к этому времени, и вправду, стал княжий сын неузнаваем: «красота в лице его потребишася, очи его погубишася, а зренье помрачишася, стал Алексей как убогий»… Внял подвижник словам Приснодевы, помолился Богу, пошел к синему морю, снова завидел корабль, сел на него: «откуле взялися буйные ветры, понесли Лексеюшку по путине, через синее море-лукоморье, к этому кы граду Авремию, к тый святый церкви кы собору, кы своему батюшку кы родному»…Очутился человек Божий на родной сторонке. Здесь-то и начинается труднейшая часть его богоугодного подвига.
Очутившись в родном городе, человек Божий не пошел в отцовские палаты белокаменные. Нет, смиренно встает он на соборной паперти — обок с нищими-убогими. Кончается божественная служба, выходят православные, оделяют нищую братию. Подают они милостыню и княжьему сыну. Принимает тот подаяние, раздает другим беднякам-горемыкам. После всех богомольцев выходит из собора и отец св. Алексея — Алхумиен-князь; идет он, златом-серебром оделяет нищую братию. «Нищие-убогие, калеки!» — говорит он: «Принимайте мое злато-серебро, поминайте моего сына Алексея! Або вы его поминайте, або вы его поздравляйте: сам я не знаю об своем чадо, на котором он свете пребывает, какия он муки принимает!» Заслышав эти слова, не принял человек Божий отцовского серебра-золота, — поклонился он отцу низенько, такую речь повел: «Сударь же, мой родной батюшка, славен великий Алхумиен-князь! Не надо мне твое злато-серебро; выстройте кельню-богадельню, не ради мово прошения, а ради твово сына Алексея!» Изумился князь, изумясь — прослезился: «Нищий, убогий, калека!» — воскликнул он сквозь слезы: «Почему ты знаешь мово сына?» Слушатель сказания ожидает, что вот сейчас бросится сын в отцовские объятия; но подвижник смиренно отвечает: «Славен великий Алхумиен-князь! На том я твово сына знаю, у единой мы школы с ним бывали, единой мы грамотки научались, за единым мы столиком бывали, со единаго блюдичка кушали, со единаго чернила пером писали, на единой ложнице спочивали!» В другом разносказе ответ св. Алексея, человека Божия, — гораздо полнее и определеннее этого:
Не узнал Алхумиен-князь — и после такого ответа — своего богоданного сына, не узнав — слугам-рабам, приказывает: «Выстройте кельню-богадельню по правой руке гли крылечка, на моих частеньких переходах, а для этого нищаго калеки!» Сказав это, зовет он идти за собою и самого «нищаго-калеку»: «Ой ты еси, нищий-убогий, ты старец, калика-переходец! Когда ты про моего сына знаешь, Алексея, Божьяго, свет, человека, гряди же ты, убогий, вслед за мною: велю я напоить тебя, накормити и Христа-ради келью построю!»…
Следуя за дальнейшими словами сказания, слушатель видит св. Алексея, человека Божия, вступающим в его новое жилище. Но слуги-рабы княжеские не только не исполнили в точности приказания своего господина, назвавшего их «наивернейшими», но сделали все на иной лад. Келья оказалась построенною не «по правой руке гли крылечка», не на «частеньких (княжьих) переходах», а «по левой руке на смердищи». Враг рода христианского, диавол, «возненавиствовал» и, по словам сказания, захотел «погубить терпение» смиренного подвижника. И вселил он в сердца рабов отца его злобу лютую против «нищаго калеки». Явственно слышится эта злоба в их обращенном к нему восклицании: «Нищий-убогий, калека! Ступай в новую кельню-богадельню!» Но не побороть и диавольской ненависти великой души человека Божия: «Лексеюшка у кельню вступает, Господни молитвы сотворяет, земные поклоны спокладает». А, между тем, Алхумиен-князь, оказавший неведомому пришельцу свое покровительство ради одного имени без вести пропавшего сына, не только не забывает о бедняке, но даже посылает в «новую кельню» яства-пития со своего стола княжеского. Но и тут не дремлет ненависть-злоба диавольская: «слуги-то его кушанья не доносят, сами они тое кушанье поядают; помоями блюда наливают да в новую кельню приношают». Все выносит угодник Божий со смирением, принимает безропотно всякое поношение от рабов отца своего. В радость для него — каждое новое лишение. Ни на что не приносит он жалобы князю. Прославляет он Отца Небесного, молится за княжеских слуг, воспылавших к нему ненавистью. Так шли годы за годами, а человек Божий продолжал нести беспримерный подвиг. Открыл своему святому угоднику Господь день и час его кончины. Приобщился подвижник Святых Тайн, спросил у слуг бумаги и чернил и «списау Лексеюшка, як родиуся, списау Лексеюшка — як обру-чиуся, списав — як и верно Богу молиуся, списав — як батюшка подъявиуся»…
Кончина великого в своем смирении кроткого человека Божия сопровождалась дивными знамениями: сами собою зазвонили колокола церковные, сами собою распахнулись царские двери во храмах, сами собою развернулись священные книги, задымились кадила благоуханные, затеплились перед иконами свечи поставные. Узнали об этих знамениях духовные власти; пошла по городу молвь великая: «Або хто святой народиуся, або хто святой явиуся, або где хто святой переставиуся?» Ходили священники по всему городу, искали — нигде не нашли «преставленного и святых мощей проявленных». По одному разносказу — собрался сонм властей духовных в соборную церковь, собравшись — всю ночь молился, просил Господа открыть, что это за знамения творятся. Внял Господь молитвам рабов Своих: услышали они некий голос. «Явился глас им Святаго Духа: — Божьяго человека тело исходит! Ищите вы в доме в Ефимьяновом!» Донесли об этом царю, и вот — царь с патриархом «свечи и кадила принимали», пошли по указанию Божьему. А отголосок городской молвы давно уже дошел и до белокаменных палат Алхумиена-князя. Изумился он, изумившись — вспомнил про «кельню-богадельню» (к этому времени уже забытую им), где призревался нищий-убогий: уж не он ли это преставился, — вспало на мысль князю.
Дальнейший пересказ событий гораздо полнее ведется во владимирском списке сказания; очевидно, у смоленских сказателей память значительно ослабела к концу повести, представляющейся в их передаче с этих пор несравненно более темной по смыслу и несколько запутанной по изложению. «Восходили (царь с патриархом и «со всем с просвещенным собором») в дом к князю Ефимьяну; нашли они забыдящую келью». Представившаяся взорам картина не обманула ожидания вошедших: «труждающий в келье преставился, в руцех он держит рукописание. Царь ко мощам доступался, святым мощам царь поклонился». Поклонившись, обратился он к усопшему подвижнику с возгласом: «Свет, вы, святыя отцы-мощи! Отдайте свое рукописание, явите мне свое похождение, а я семь царь всему миру!» Но, несмотря на это, не разжалась охладевшая-закостеневшая рука почившего человека Божия, «царю рукописьмо не далося». Тогда приступил к святому угоднику патриарх. Преклонил святитель колена пред почившим нищим-убогим, молит отдать ему рукопись: «Вы, свет, святыя мощи, святыя мощи проявленныя! Отверзайте святую нам ручку, распростай свое рукописание! Яви чудеса всему миру! Как бы нам вас, светов, знати, по имени бы вас изрекати!» На этот раз — «далось рукописьмо». Благоговейно принял патриарх бумагу из руки почившего подвижника, — приняв, читать стал. Оказалось, к необычайному изумлению всех предстоявших, а к наибольшему — отца-князя, что призревавшийся в келье нищий-убогий был не кто иной, как богоданный сын княжеский. «Порождение он князя Ефимьяна (Алхумиена — по смоленскому разносказу), имя ему Алексеем, и матерь его Аглаида. Повелел им его Господь спознати, возлюбленного своего чаду, Алексея Божьяго, свет, человека: сподобил его им Господь в дом видети»… Подошел к подвижнику Ефимьян-князь, «святое лицо его воскрывает, просияла красота его (Алексея, человека Божия) яко от ангела». Умилился князь; умилившись — возглашает: «Увы мне, сладчайший мой чадо, Алексей Божий, свет, человече! Какое ты терпел терпение! От раб своих ты укорение! До веку мне дал скорбей мучение! Горе мне оскорбленному! Плачу я, вижу смерть твою! Чего ты мне тогда не явился? Зачем ты пришел в град — не сказался? Построил я бы келью не такую, еще бы не в этаком месте: в своем в княжеском подворье, возле бы своей каменной палаты и возле бы коморы жены твоей! Поил бы, кормил бы я тебя бы своим кусом! Не дал бы рабам тебя на поруганье!» Когда причитал такими словами князь-отец пред почившим сыном, проведала обо всем случившемся мать-княгиня, — пришла она, стала просить-молить, чтобы пропустили ее в келью: «Дайте мне место, человецы! Дайте, православные христолюбцы, видети сладчайшаго своего чаду!» Протолкнулась сквозь толпу умиленного народа княгиня, дошла до тела почившего, дошедши — возопила громким голосом: «Увы мне, сладчайший мой чадо, Алексею, Божий, свет, человече! Не люба пустынная твоя келья! Что же мне тогда ты не явился? Зачем пришел в град — не сказался? Чаще бы я в келью прихождала, сама бы я келью топила, призирала! Поила бы, кормила тебя своим кусом!» Только что успела промолвить это княгиня-мать, как вбегает в келью «обручная княгиня» — жена Алексея, человека Божия, бежит — сама плачет: «Свет ты мой, жених обрученный, святой ты мой князь возлюбленный, Алексею, Божий человече! Для чего ты жив был — не сказался? Потай бы я в келью прихождала, мы вместе бы с тобой Богу молились, промежду нас был бы Святой Дух!» В это время царь с патриархом подняли святые мощи, положили в гробницу, «понесли их погребати». В смоленском разносказе приводится опущенная во всех других подробность. «Не успела княгиня (жена св. Алексея) проглаголить», — говорится там, — «ее шоуков пояс разоткауся, сы правой руки перстень разышоуся: тогда в гробнице спо-ложились, одной пеленой пеленились, одной доской накрывались, одним проводом провожались»… Таким образом, исполнилось предсказание человека Божия, высказанное им при потайном прощании с новобрачною. Далее — опять все в сказании идет своим чередом, не расходясь по разносказам ни одной подробностью.
Погребение смиренного подвижника длилось трое суток. «Несли их (мощи) три дня и три ночи; нельзя их приносити в Божью церковь: много народу собиралось; провожали его князья и бояре, многие православные христиане со ярыми со свечами»… Стечение народа было так велико, что, как ни пытался князь-отец пройти к сыновнему гробу, не мог. Чтобы раздвинуть толпу и очистить себе дорогу, велел Ефимьян-Алхумиен своим рабам-слугам сыпать пригорошнями злато серебро во все стороны. Но и это не помогло: никто не бросался за златом-серебром, все теснились к телу человека Божия: «бегут к Алексею на прощание»… И вот явил — «дивный во святых Своих» — Господь, для прославления угодника, чудо великое: «слепым давал Бог прозрение, глухим давал Бог прослышанье, безумным давал Бог разум, болящим, скорбящим — исцеление, всему миру было поможение».
Сказание о полюбившемся народной Руси, приросшем к ее сердцу святом угоднике кончается словами:
В этом заключении высказалось глубокое умиление стихийной души народа-пахаря перед родственным ему по духу великим подвигом смирения, возложенным на рамена кротким человеком Божиим.
XVI
Сказ о Благовещении
Со днем Благовещения Пресвятой Богородице, празднуемым 25-го-марта, связано у русского народа немало любопытных для исследователя народной жизни поверий и обычаев, уходящих своими цепкими корнями в седую глубь былых веков. Многие из этих суеверных памяток старины возникли еще в языческие времена и перенесены на христианский праздник совершенно случайно, в силу преемственности. Так, например, некоторые отличительные черты древнеязыческих Живы, Лады, Фреи, Девы-Зори, Гольды и других тождественных с ними по существу богинь слились с христианскими понятиями о Богоматери, Покровительнице труждающихся и обремененных, привившимися к восприимчивой народной душе. Сообразно с этим, Пресвятая Дева Мария является в представлении народного песнотворчества то дарущею земле свет белого дня и красную весну — со всеми чудодейными красотами последней, то повелительницею весенних громов — с животворящей силою их, то подательницею урожаев, засевающею поля дождем и семенами всяких злаков — плодоносящего и целебного былия. Она, по словам народных сказаний, выводит — как древняя Дева-Зоря — на небо поутру ясное солнышко, изгоняя с пределов земных темь ночную. Она же дает силу-мочь волшебную и весне. Языческое сказание — о «Плакун-траве», славящейся, в устах деревенских ведунов, целебной силой, с течением времени всецело приросло к народному представлению о пресветлом облике Богоматери. В некоторых местностях это редкое «травяное былие» так и зовется «Богородициными слезками». Премудрый царь «Голубиной Книги» в таких, между прочим, знаменательных словах говорит об этой принимаемой то за одно, то за другое растение — траве:
Благовещеньев день — последний позимний-предвесенний праздник — свято чтится в народе, подготовляющемся к нему своеобразными обычаями. Так, прежде всего следует вспомнить о «двенадцати пятницах», упоминаемых и в языческом почитании богини Фреи. Эти «пятницы» стоят в изустном дневнике русского простолюдина перед набольшими праздниками, особо чтимыми в народе. Из них — «первая великая пятница», — как гласит народный стих духовный, записанный в Симбирской губернии, — приходится «на первой неделе Поста Великаго; в ту великую пятницу убил брат брата, убил его камением; кто эту пятницу станет поститься постом и молитвою, от напраснаго убийства сохранен будет и помилован от Бога». Вторая великая пятница — «супротив Благовещенья Бога нашего: в тую великую пятницу воплотился сам Иисус Христос Святым духом в Мать Пресвятую Богородицу; кто эту станет пятницу поститься постом и молитвою, от нутренной скорби сохранен будет и помилован от Господа». В других разносказах, подслушанных народными бытоописателями в иных местностях, эта, «благовещенская», пятница («супротив Гавриилы Благувестителя») охраняет справляющего ее, по завету старых людей, человека «от скудности, от бедности, от найвеликаго недостатку», а также — «от плотской похоти и дьявольскаго искушения». В одном сказании прямо говорится, что исполняющий относительно нее благочестивый обычай предков «увидит имя свое написано у Господа нашего Иисуса Христа на престоле в животных книгах». Наособицу чтится «благовещенская пятница» у раскольников, относящихся к чествованию ее со слепым суеверием. Она является, в их воображении, совершенно особым, одушевленным и вдохновленным чудотворной силою, существом (св. Пятницею). Она — «гневается на непразднующих и с великим на оных угрожением наступает», по словам начетчиков. На нее не положено ни прясть бабам, ни топором работать мужикам. «Кто не чтит благовещенскую (благую) пятницу — у того всякое дело будет пятится!» — говорится и вообще в народе. Красные круги возле солнца, замечаемые в этот день, по мнению деревенских погодоведов, несут благую для народа-пахаря весть о предстоящем богатом урожае.
В канун Благовещеньева дня (в среду), суеверная деревня приготовляется ко встрече великого праздника тем, что сожигает старые, слежавшиеся за зиму соломенные постели, окуривает дымом зимнюю одежину, а местами — и весь домашний скарб свой, думая этим отогнать всякую нечисть, порожденную темными силами зимы-Мораны. В это время суеверный народный опыт советует сожигать белье болящих людей — для защиты от «лихого сглаза» и от «всяческого чарования».
Вечером в канун Благовещеньева дня крестьяне-туляки — (завзятые огородники) — ходят в погреба и подвалы, где скрытно ото всех чужих кладут на землю капустный кочан — первый, снятый по осени с огорода. Существует поверье, что если, возвращаясь от благовещенской обедни, повнимательнее осмотреть этот кочан, то («на счастливого») можно найти в нем семена. Если вперемешку с этими последними засеять рассаду, то для выросшей из нее капусты не будет страшен никакой утренник-мороз: ни весенний, ни осенний. Под Благовещенье в некоторых местностях, преимущественно — в южных губерниях, перебираются молодожены из теплой избы в холодную клеть-горницу — «на летнее положение», оставляя в хате стариков да малых ребят. А старухам к этому времени новая забота приспевает — пережигать соль в печи. Сведущие во всяких поверьях люди говорят, что — если этой «благовещенской», солью, как и «страстной-четверговой», умеючи пользовать болящих-немощных, то всякий недуг как рукой снимет. Мало того: посыпать этой солью тесто ржаное, спечь колобашки да крошить их потом, по малости, в месиво недомогающему скоту, — так и то помощь немалая будет от этого. Все это хорошо знают в деревенской глуши, от отцов-дедов хранят в памяти, детям-внучатам из уст в уста передают. И ходит седое поверье по светлорусскому простору, селами-деревнями, под окошками стучится, незвано-непрошено пороги хат обивает походя, костылями своими подпираясь, до честных людей пробираючись. И всюду, где люд православный крепко-цепко за землю держится, — почет стародавнему поверью.
Переступает через порог времен 25-е марта — день, встречающий своею зорькой-зоряницею Весну-Красну; а народ честной уже готов приветить его честь-честью, по праздничному; в чистоте всякой, по стародавнему обиходу древнерусскому.
«На Благовещенье и ворон гнезда не завивает!», — гласит седая старина. А уж если ворон-птица чтит-празднует этот день, то человеку подобает и подавно! Исстари заведено на Руси ничего не работать в этот весенний праздник, да не только не работать, а и с огнем не засиживаться. «Кто не чтит Благовещенья, с огнем за работой сидит, — убьет у того в это лето молоньей близкого-родного!» — говорят на посельской Руси. — «Завьет на Благовещенье гнездо птица — ослабнут у нее крылья: ни летать, ни порхать ей, век свой ходить по земле. То и человек: не будет ему, безбожному, ни в чем спорины, что и птице — без крыльев!»
Придерживающиеся старины люди советуют печь мирские, из общей муки благовещенские просфоры и нести их для освящения к обедне («вынимать за здравие»). Принеся домой такую просфору, кладут ее сначала под божницу, а после — в закром с овсом, оставляя в последнем до первого ярового засева. Сея яровину, сеятель берет с собой просфору из закрома и носит во все время посева привязанною к сеялке. Соблюдением этого обычая думают оградить нивы ото всякого «полевого гнуса» (вредных для хлебов насекомых) и вообще заручиться благой надеждою на урожай. Если у кого в хате есть образ «праздника», то ставят его на Благовещеньев день в кадку с яровым зерном, предназначающимся для посева, истово-богомольно приговаривая при этом:
В малорусских губерниях можно еще и теперь услышать в народе сказание о том, как Богоматерь засевает все нивы земные с небесной высоты. Гавриил-архангел водит, по словам этого сказания, соху с запряженным в нее белым конем, а Мать Пресвятая Богородица разбрасывает из золотой кошницы всякое жито пригоршнями, а в то же самое время «устами безмолвными, сердцем глаголящим» молит Господа Сил о ниспослании благословения на будущий урожай.
Народные поговорки-присловья, утверждают, дополняя одна другое, что: «До Благовещенья зимним путем либо неделю не доедешь, либо неделю переедешь!», «Каково Благовещенье — таково и Светло Христово Воскресенье!», «На Благовещенье дождь — уродится рожь: густа да колосиста, да умолотиста!», «На Благовещенье солнышко с утра до вечера — об яровых тужить нечего: благая весть — будет чего поесть!» и т. д. Но приметы идут в своих вещих предсказаниях и несколько дальше: они говорят, что если на Благовещенье день красный, то весь год будет пожарный. Благовещенский дождик, кроме изобилия ржи, предвещает и грибное лето. Для рыболовов он сулит спорый ход красной рыбы. Благовещенский утренник — тоже сулит какое-либо благополучие в хозяйстве.
На богатой всякими преданиями старой Смоленщине о Благовещенье «весну гукают». Во всяком доме пекутся поутру пироги. После обеда парни и девки берут каждый по куску, выбирают где-нибудь на припеке местечко, большею частью у бани — на кострике или на бревнах, обращаются к востоку или на полдень, (парни снимают шапки) и молятся Богу; потом кто-нибудь запевает: «Благослови, Боже, нам весну гукати!» — и все собравшиеся на «гуканье» подхватывают голосистым звонким хором:
После этой — затягивающейся на довольно продолжительное время — песни все садятся в кружок: пьют пиво, а то и водку, едят пироги и начинают петь новые, круговые песни. Вот, например, одна из таких песен, поющаяся, что называется, в самую первую голову:
Эту песню сменяет вторая — не менее красноречиво говорящая сердцу молодых певунов затейливых:
За второй идет, звонкой трелью соловьиной-голосистою разливается третья:
При пении последней песни, по словам одного из местных собирателей словесной народной старины, парень выбирает девушку и целуется с ней. Песня эта поется столько раз, сколько соберется на «гуканье» парней и девушек. Чуть не до поздней ночи веселятся девки с ребятами на свят-Благовещеньев день…
С незапамятных пор ведется на Руси добрый обычай — выпускать о Благовещенье птиц из клеток на вольную волю. Он соблюдается повсеместно: и по селам, и в городах. Этим празднуется приход весеннего тепла, победившего зимнюю стужу студеную, а одновременно как бы приносится бескровная жертва матери-природе. В городах к этому дню нарочно ловят бедные люди птичек и приносят на рынок целыми сотнями, выпуская их за деньги, охотно даваемые купцами и всяким прохожим людом, вспоминающим при виде чирикающих пернатых пленниц о завещанном стариною обычае. Впрочем, птицеловы и сами напоминают всем об этом своими возгласами вроде: «Дайте выкуп за птичек, — пташки Богу помолятся!» У деревенской детворы есть целый ряд особых песенок-«веснянок», приуроченных к благовещенскому выпусканию птичек на волю. Вот одна из них, записанная в симбирском Поволжье:
До вечерней зари тешатся на улице ребята малые — старым старикам на утешение. А все кругом так и дышит желанной близостью весны; благой вестью о ней так и разливается разымчивый теплый воздух, — словно и он вырвался на волю из леденящих оков зимней стужи. Три века тому назад, на Москве, в палатах государевых справлялся-праздновался Благовещеньев день по особому торжественному обиходу-обряду. В канун великого праздника изволил выходить государь ко всенощному бдению, а в самый день его — к обедне, в Верховый Благовещенский собор. За всенощною совершался патриархом особый «чин хлеболомления». Этот чин состоял в том, что, благословив «благодарные хлебы и вино», патриарх раздроблял первые и подносил целый хлеб с чашею вина государю; затем — остальное раздавалось боярам, детям боярским, служилым людям и всему предстоявшему во храме народу. В царицыны палаты посылались патриархом особые ломти («укруги») хлеба и кубки с вином; то же — и всему семейству государеву. Это патриаршее поручение исполнял который-нибудь из ближайших бояр со стольниками — по нарочитому указу. На самое Благовещение венценосный богомолец, в большом наряде царском, окруженный сонмом бояр в золотых ферезеях, стоял обедню; а затем возвращался в палаты свои. Здесь, «в покоевых хоромах» (в «Комнате» и «Передней»), происходило, по его государеву изволению, кормление нищей братии, собиравшейся кроме того на Аптекарском дворе — под надзором дьяка Тайного Приказа. Кроме рыбных и мучных яств, нищим раздавались — от щедрот царских — деньги. Убогие гости расходились с благовещенской трапезы по стогнам Белокаменной, повсюду разнося благую весть о благочестии и щедротах государевых.
XVII
Апрель — пролетний месяц
Март позимье кончает, — апрелю, пролетнему месяцу, путь-дорожку кажет. Апрель весну починает необлыжную; в апреле, по народному слову, земля преет. Недаром молвится, что «апрель всех напоит», что «март — пивом, апрель — водою славится». Идет весна к апрелю еще с самого Алексея — человека Божия, идет да зиму со свету белого сживает! А как перешагнет она — красная краса — через порог позимнего март-месяца, да поравняется с Марьями Египетскими (1-м апреля), — так и зиме, седой лиходейке, карачун пришел! Оттого-то и слывет в народе св. преподобная Мария Египетская за «Марью-зажги-снега» да за «Марью-заиграй овражки». Но русский мужик прост-прост, а сам все-таки не верит ни первой ласточке, ни первому апреля. «Апрель сипит да дует, бабе тепло сулит, а мужик глядит: что-то еще будет!» — говорит посельщина-деревенщина. «Апрель обманет — под май подведет!» — приговаривает она, памяту-ючи, что май — самый тяжелый в году месяц. Но есть и более доверчивый народ на Руси: «Дождались полой водицы, ай да батюшка апрель!» — не нарадуется, не натешится он, по заваленкам сидючи да на апрельском солнопеке пригреваючись. Что такому легковерному мужику-рубахе до воркотни стариков, семь раз меряющих да один отрезающих, — пусть их там твердят-повторяют свои поговорки, вроде: «Не ломай печи, еще апрель на дворе!», или — «Ни в марте воды, ни в апреле травы!» Играют полой водою овражки, горят-тают снега, — стало быть, весна на дворе, стало — пришла она «с милостью, с великою радостью», с надеждами на будущий урожай, — думает надеющийся на весну люд. Не привыкать ему к «пустым щам», с которыми приходит на светлорусский великий простор первый день пролет-него месяца.
В стародавние годы звался на Великой Руси апрель-месяц «про-летником», на Малой Руси слыл он — как и у поляков — за «кветень» («цветенем» прозывался также и май по другим славянским местам); чехи со своими сородичами-соседями, словаками, величали апрель «дубенем», сербы — «налетним», кроаты — «джюджревчаком» (от Юрьева дня); у иллирийцев звался он «травяным». Древняя Русь встречала апрель вторым в году из двенадцати братьев-месяцев; затем, при сентябрьском новолетии, стал он приходиться восьмым по счету, а с 1700 года пришлось ему быть четвертым. На этом самом месте остается он и до наших дней.
Апрельский Марьин день (1-е число) повсеместно, а не на одной только Руси, слывет днем всяческого обмана: походя, с шутками да прибаутками, лжет об эту пору чуть ли не весь мир, населенный живыми людьми. И ведется этот привившийся к жизни обычай с незапамятных лет. «Первого апреля не солгать, так когда же и время для этого потом выберешь!», «На Марью-заиграй-овражки и глупая баба умного мужика на пустых щах проведет и выведет!», «Врать-то, брат, ври, да оглядывайся: нынче не первое апреля!» — говорят в народе. «Не обманет и Марья Тита, что завтра молотить позовут, — по гумнам на Поликарпа (2-го апреля) одно воронье каркает!», «Ворона каркала-каркала да Поликарпов день мужику и накаркала!» — приговаривают подсмеивающиеся над своими недохватками-недос-тачами деревенские краснословы. По старинной примете, если с Марьи на Поликарпов день разольется полая вода, надо ждать больших трав да покоса раннего по весне. Наблюдения старожилов-погодове-дов советуют хозяевам придерживаться в своих расчетах этой приметы: оправдывается она, по их словам, на деле сплошь да рядом.
С третьим днем апреля, пролетнего месяца, связана в народной Руси примета промышляющего рыбным ловом трудового люда. «Не пройдет на Никиту-исповедника лед — весь весенний лов на нет сойдет!» — замечают они. В некоторых местностях, — преимущественно по рыбным северным рекам, — приурочивают к этому дню рыбаки угощенье «дедушки-Водяного». Минут сутки, смотрит деревня, а на двор уж «пришел Федул (5-е апреля, день памяти мученика Феодула), теплый ветер подул!» Домовитые бабы-хозяйки твердо памятуют, что «на Федула растворяют оконницу», и до этого дня ни за что не выставляют в избе рамы. «Раньше Федула окна настежь — весеннему теплу дорогу застишь!», «До Федула дует сиверок (холодный северный ветер), с Федула теплынью тянет!» — говорят они. Поверье деревенское заставляет и циркунов-сверчков прилетать на огороды вместе с первыми весенними теплыми ветрами. «Пришел Федул, теплый ветер подул, окна отворил — избу без дров натопил; сверчок — цок-цок, с огорода под шесток!» — гласит об этом волжский прибауток. «С Федулова дня и стряпать бабе веселее: сверчок под шестком ей песню поет!» — вторит ему другой, подслушанный в тех же местах великорусского красного говора.
Со следующим днем, посвященным памяти преподобного Евтихия и мученика Иеремии, объединяются у дотошных сельских погодоведов две сговорившиеся одна с другой приметы: «На Евтихия день тихий — к урожаю ранних яровых!» — говорит одна мужику-хлеборобу; «Ерема-пролетний ярится, ветром грозится, — хоть не сей рано яровины, семян не соберешь!» — утверждает другая. «На Акулину (7-го апреля) дождь — хороша будет калина, коли плоха яровина!» — приговаривают пересмешники, охочие до всякого меткого словца.
8-го апреля — Родионов день (память апостола Иродиона). Туляки, посадившие — по их же, тульскому, старинному сказу — блоху на цепь, рассказывают, что в этот день встречается солнце красное с ясным месяцем. Встреча — встрече рознь: бывает и к добру, и к худу! Светел Родионов день — добрая встреча, пасмурен-туманен — худая. В первом случае ждут туляки хорошего лета, в последнем — недоброго. По народной поговорке, ходящей и не вокруг одной Тулы, а и по многим другим местам: «Горденек ясный месяц, и красному солнышку не уступит: задорен рогатый пастух — все звездное стадо перессорит!»
Через сутки после Родионова дня с его поверьями встречаются новые — терентьевские (10-го апреля — память мученика Терентия): зорко следят старики поутру за восходом солнечным, — если взойдет красное в туманной дымке — быть хлеборобному году, а если выкатится из-за горы что на ладони — придется перепахивать озимое поле да засевать яровиной. За Терентьями — Антипы идут к народу-пахарю; зовутся они «водополами». К этому дню приурочивается во всей средней полосе России ожидание вскрытия рек, разлива полой воды. Если запоздает вода выйти из берегов — нельзя, говорят старики со старухами, ручаться за хороший урожай. «Антипы — водополы, подставляй полы: жита сыпать некуда будет!», «Антип без воды — закрома без зерна!», «По Антиповой воде о хлебушке гадай!» — говорят в посельской Руси, питающейся от щедрот земли-кормилицы.
«Антип воду льет на поймы, Василий земле пару поддает!» — переходит простонародная мудрость к следующему апрельскому дню, посвященному памяти св. Василия-исповедника, епископа Парийского. «На Василья Парейского весна землю парит!», «Запарил землю Василий — выверни оглобли, закинь сани на поветь!», «На Василья и земля запарится, как старуха в бане!» — приговаривает деревня. По примете охотников, в этот день вылезает медведь — лесной воевода — из своей берлоги, вылезает — в кусты идет. «Заяц, заяц, выскочи из куста, дай место Михаиле Иванычу Топтыгину!» — можно по лесным местам услышать от деревенской детворы поговорку.
Успеют перешагнуть через порог всего одни сутки, а у охотника — новая примета: 14-го (в Мартынов день) переселяются лисички-сестрички из старых нор в новые. Нападает после этого, по уверению старых стрельцов-ловцов, на лису куриная слепота: три дня, три ночи не видит хитрый зверь ни темноты, ни света Божьего, — сидит на новом гнездовище да дремлет, покуда ему ворона не станет клевать головы. На это поверье краснобаев-охотников, обыкновенно, отзываются словами: «Не любо — не слушай, а врать не мешай!» Недаром славятся охотники тем, что не только птицу-зверя бьют, а и всякие небылицы плетут, — так почему же изменять им своему излюбленному обычаю для весеннего-пролетнего Мартынова дня…
Мартынов день зовется во многих местностях «вороньим праздником». По старинному преданию, на него каждый старый ворон отпускает своих годовалых воронят на отдельное гнездо — «на особое житье». Ворон — птица вещая, и не только вещая, а и зловещая. Живет ворон-птица, по народному поверью, до трехсот лет. Простодушная мудрость, выразившаяся в пословицах, присловьях и других крылатых словах, относится к нему далеко не доброжелательно. «Всякому б ворону каркать на свою голову!» — говорят старые люди, сведомые во всяком добре и худе. «Старый ворон мимо не каркнет!» — добавляют они. Народное суеверие замечает, что на церкви ворон каркает к покойнику на селе, на избе — к покойнику во дворе. Даже если пролетит через какой двор эта черная зловещая птица, — не быть там добру. В глазах народа, населившего окружающую природу живыми призраками своего суеверного воображения, ворон является олицетворением всего недоброго-злого. «Налетели черны вороны!» — говорят про обуявшие человека беды-напасти. «Ты не ворон! Что каркаешь — беду накликаешь?!» — приговаривают порою в народе. «Ворон — ворону глаз не выклюет!» — замечают о дружной-согласной жизни злых людей.
Сродни ворону зловещему ворона, да не того разбора эта птица. Если она и каркает, то вся беда от этого, по народному представлению, не пойдет дальше ненастной погоды. «Ворон каркает к несчастью, ворона — к ненастью!» — говорят на Руси. «Ворон — волшебник, ворона — карга!» — отзывается об этой птице вороньего рода народное слово. Вороной в переносном смысле слова зовут каждого нерасторопного человека. Это — то же, что рохля, разиня, зевака. «Проворонить» — значит: прозевать, пропустить мимо рук. «Ну, начал наш Иван ворон считать!» — говорят о недальновидных людях; «Метил в ворону, а попал в корову!» — приговаривают о них же. Как относится народная Русь к свойствам вороны, видно, например, из таких поговорок, как: «Пугана ворона и куста боится!», «Ворона — сове не оборона!», «Вороне соколом не бывать!», «Наряди ворону в павлиньи перья, все каргой останется!», «Ворона прямо летает, да все без толку!», «Где вороне ни летать, а все навоз клевать!», «Одна ворона и за море летала, а все той же каргой вернулась!», «Не живать вороне в высоких хоромах!», «На что вороне большие разговоры, знает она одно свое кра!» и т. д. О воронах у деревенских, умудренных опытом, погодоведов существует ряд особых примет. Если каркает воронья стая летом — быть дождю, зимой — морозу. Играть примутся на лету вороны-карги — жди ведра. Ведуны-знахари предсказывают по «воронограю» (крику воронов и ворон) не только погоду, но даже и судьбу человеческую.
Пересекает свят-Пудов день (15-е число, память св. апостола Пуда) пополам апрель месяц. С этим днем связаны немалые заботы у пчеловодов. Опыт давних лет советует им осматривать омшаники, прислушиваться: начала ли гудеть пчела — Божья работница — в ульях. На юге в обычае выставлять в это время пчел из зимних помещений на вольный воздух. «На день святого Пуда вынимай пчел из-под спуда!» — говорит об этом местное народное слово.
За святым Пудом идет-торопится на свелорусский простор «Ирина-разрой-берега» (16-е апреля). В Московской и Ярославской губерниях существует у огородников обычай — засевать в этот день в особых ящиках-срубах капустную рассаду. На севере же это приурочивают к 5-му мая, дню «Ирины-рассадницы», — когда по другим, более мягким погодою местам уже высаживают рассаду на грядки. Сибирские старожилы издавна привыкли ждать к апрельскому Иринину дню полного вскрытия Иртыш-реки.
17 апреля, на вешний день Зосимы, соловецкого чудотворца, поются по сельским храмам Божиим молебны соловецким угодникам Зосиме и Савватию (см. главу «Пчела — Божья работница»): пчеляки собираются выставлять пчел, принимаясь за это дело не иначе как с благословения святых покровителей «Божьей птахи», составляющей все богатство пчеловода. За Зосимою чествуется, по православному месяцеслову, память святого Ивана Нового. В этот день положено у огородников засевать морковь со свеклою, — что и делается с соблюдением особых обычаев. Семена смачиваются в родниковой воде рано поутру. Седая старина завещала опускать при этом в родник медные деньги, чем предполагается обеспечить хороший урожай овощей. По другому поверью, предпочитается смачивать семена в обыкновенной речной воде на трех утренних зорьках. И то, и Другое поверья советуют огородникам — при выполнении этого — соблюдать величайшую предосторожность: никто из посторонних не должен видеть, что делают сеятели. «Чужой глаз — что лихой ворог — завистлив», — гласит седая простонародная мудрость, — «а зависть — что твоя ржавчина: весь урожай поедом съест!»
Девятнадцатый апрельский день приводят на Святую Русь преподобные Трифон с Никифором. Помолясь им перед божницею, хаживали в старину домовитые бабы-хозяйки с концом «обетного» холста в поле. Здесь — каждая на своей загонной меже — останавливались они, истово били земные поклоны во все стороны света белого и затем, обратясь лицом к восходу солнечному, выкликали: «Матушка-весна, вот тебе новая новинка!» После этого принесенный холст расстилался на межнике, причем тут же клался кусок пирога. По старинному поверью, весна брала себе это приношение и, в благодарность, отдаривала чествовавших ее богатым урожаем льна-конопли — на новые холсты.
Ударят бабы челом весне, поклонятся, бывало, ей холстиною, а на другой день (20-го апреля) происходило — по завету старины стародавней — «окликание родителей». Мало-помалу выводится теперь этот глубоко трогательный обычай, но еще в 30-х — 40-х годах он соблюдался почти повсеместно в памятующей дедовские заветы деревенской глуши. Чуть загоралась утренняя зорька, шли все бабы пожилые да старухи старые на кладбище — каждая на могилу своих родственников — и начинали причитать-вопить истошным голосом.
У Сахарова, в собранных им драгоценных памятниках родной старины, сохранились два причитания. «Родненькие наши батюшки!» — начинается одно из них: «Не надсажайте своего сердца ретиваго, не рудите своего лица белаго, не смежите очей горючей слезой! Али вам, родненьким, не стало хлеба-соли, не достало цветна платья? Али вам, родненьким, встосковалося по отцу с матерьей, по милым детушкам, по ласковым невестушкам? И вы, наши родненькие, встаньте-пробудитесь, поглядите на нас, на своих детушек, как мы горе мычем на сем белом свете. Без вас-то, наши родненькие опустел высок терем, заглох широк двор; без вас-то, родимые, не цветно цветут в широком поле цветы лазоревы, не красно растут дубы в дубровушках. Уж вы, наши родненькие, выгляньте на нас, сирот, из своих домков, да потешьте словом ласковым!» Плакали-надрывались тонкие женские голоса, плакало-обливалось кровью сердце каждой из причитавших. И не диво, что слышало это рыдающее сердце откликавшиеся из могилы голоса своих «родненьких», — а если даже и не слышало, то чуять — чуяло.
Другое, записанное собирателем «Сказаний русского народа», причитание еще более трогательно. «Родимые наши батюшки и матушки», — разносилось оно по ниве смерти, припадаючи к могилушкам: «Чем-то мы вас, родимых, прогневали, что нет от вас ни привету, ни радости, ни тоя прилуки родительской? Уж ты, солнце, солнце ясное! Ты взойди, взойди, со полуночи, ты освети светом радостным все могилушки, чтобы нашим покойничкам не во тьме сидеть, не с бедой горевать, не с тоской вековать! Уж ты, месяц, месяц ясный! Ты взойди, взойди со вечера, ты освети светом радостным все могилушки, чтобы нашим покойничкам не крушить во тьме своего сердца ретивого, не скорбеть во тьме по свету белому, не проливать во тьме горючих слез по милым детушкам! Уж ты, ветер, ветер буйный! Ты возвей, возвей со полуночи, ты принеси весть радостну нашим покойничкам, что по них ли все детушки изныли во кручинушке, что по них ли все невестушки с гореваньица надсадилися…» Замирали щемящие душу слова, и — как бы в ответ на них — лило на сырую грудь земли золотые волны животворных лучей солнце ясное, обвевал могилушки теплый весенний ветер. Добрая мать-природа словно вторила простому и любвеобильному, как сама она, человеческому сердцу.
На другие сутки после окликания родителей, в день св. мученика Прокула, в старые годы было по многим местам в обычае проклинать нечистую силу, заковывающую тепло в ледяные оковы и опутывающую свет солнечный тьмою-сумраком. Проклятие выкликали старухи, выходя за деревенскую околицу и становясь лицом к западу. Существовал особый обряд этого проклятия, подробности которого так и затерялись-затонули, исчезнув на веки вечные, в волнах бездонного моря народного. Предание, переходившее из уст в уста, гласило, что соблюдением этого обычая ограждался деревенский-посельский люд на всю весну и на целое лето от всяких ухищрений злой нечисти, а наособицу охранялся этим крестьянский скот на подножном весеннем корму. 22-го апреля, когда — в числе других угодников — чествуется память святого апостола Луки, сельскохозяйственный опыт советует высаживать на грядки лук. «Кто ест лук, того Бог избавит от вечных мук!» — говорят при этом старые люди. «Лук помогает от семи недуг!» — приговаривают они. По народному, отзывающемуся стародавним происхождением, присловью: «Лук — татарин: как снег сошел, так и он тут!» Здесь, вероятно, память подсказывает народу-краснослову о весенних набегах на русские порубежные места крымских и ногайских татар, действительно, появлявшихся со стороны степи чуть не каждый год вместе с первой травою. От этих хищнических набегов и оберегали родную землю запорожские конные караулы, ставившиеся по всему русскому рубежу.
За днем св. апостола Луки — день, посвященный памяти великомученика Георгия-Победоносца (23-е апреля) — «Егорий (Юрий-теплый) весенний» — идет на Святую Русь православную. Как и о зимнем Юрьеве дне («холодном», приходящемся на 26-е ноября), ходит о нем, что на подорожный посох — опираяся на память старых людей, многое-множество сказаний, поверий и поговорок, неразрывными узами связанных с бытом русского пахаря (см. главы XXI и XLIX). Придет Егорий с теплом, выгонит в поле коров, отбудет свой черед на Руси; а за ним следом, по крылатому слову народному, «Савва (Стратилат) на Савву (Печерского) глядит — тяжелому май-месяцу последнее жито из закрома выгребать велит». Завзятые деревенские краснобаи, за словом в карман не лазящие, сыплют в этот день направо и налево поговорками-прибаутками, вроде: «Про нашего Савву распустили славу, не пьет-де, не ест, а зерном мышей кормит!», «Богат Савва, знай — по миру ходит да под окнами славит!», «Всего у меня вдоволь, чего хочешь — того и просишь! — А дай-ка, брат, хлебца! Ну, хлеб-то давно весь вышел, поди — возьми у Савки в лавке!» и т. д. С днем, посвященным Православной Церковью памяти святого апостола и евангелиста Марка (25-м апреля), связана особая сельскохозяйственная примета. Если в этот день утром, на восходе солнечном, летят птичьи стаи на конопляники, то следует, по уверению опытных хозяев, ожидать завидного урожая конопли. Увидав эту добрую примету, в старину, обыкновенно, рассыпали по задворкам несколько горстей конопляного семени — на угощение залетной птице. Было в обычае в некоторых местностях ходить в этот день ловить тенетами чижей. В Туле, придерживающейся и до сих пор многих забытых по другим городам обычаев, еще в сороковых годах хаживали на эту охоту-забаву чуть ли не все старики, располагавшие свободным временем.
28-е апреля (память св. апостолов Иасона и Сосипатра) — день, страшный для белых березонек: во многих местах принято в это время пробуравливать их до самой сердцевины и нацеживать в кувшины бегущий из них сладковатый на вкус, расположенный к быстрому брожению весенний сок — «березовицу». Немало гибнет кудрявых красавиц лесного царства из-за легкой добычи этого напитка, до которого лаком деревенский люд. «Березовицы на грош, а лесу на рубль изведешь!» — замечает об этом слово седовласой народной мудрости. «Пьяную березовицу навеселяют хмелем!» — словно отвечает ей легкомысленная молодежь. Деревенские лекарки-знахарки собирают березовый сок и не для лакомства-питья, а на пользу болящему люду. Более всего они пользуют этим весенним снадобьем страждущих-маящихся неотвязной лихорадкою. Но перед этим необходимо, по уверению их, или выкупать больного в дождевой воде, или — еще того лучше — натереть мартовским (собранным в позимнем месяце) снегом, если где-нибудь сумели его сберечь-сохранить. Солнечный день 28-го апреля служит верным предзнаменованием того, что «сестры-лихоманки отпустят болящего». Если же в этот день идет либо снег, либо дождик, или развесит над землею свои серые полога мглистый туман, то сведущие в «лечобе» люди не советуют пользовать больного по только что указанному способу знахарок. Последние же, в таком неблагоприятном для их работы случае, находят себе другое дело. Берут они «обетныя ладанки», выходят с ними на перекрестное распутье дорог и ждут-поджидают там: не повеет ли попутный теплый ветер со полудня. Этот ветер, в их представлении, тоже является целебным. Как только начинает тянуть южным ветерком, выставляют они ему навстречу свои ладанки и особыми нашептами загоняют в них ветер, чтобы после — положив ладанку на одержимого болестью — излечить его этим ниспосланным из-за теплых морей снадобьем.
29-е апреля — день девяти мучеников — считался в старые годы тоже днем целений. «Девять святых мучеников, Феогнид, Руф, Антипатр, Феостих, Артем, Магн, Феодот, Фавмасий и Филимон», — причитали-нашептывали ведуны-книгочеи над болящим: «исцелите раба Божия (имярек) от девяти недуг, от девяти напастей: чтобы его не ломало, не томило, не жгло, не знобило, не трясло, не вязало, не слепило, с ног не валило и в Мать-Сырую-Землю не сводило. Слово мое крепко — крепче железа! Ржа ест железо, а мое слово и ржа не ест. Заперто мое слово на семь замков, замки запечатаны, ключи в оки-ян-море брошены. Кит-рыбой проглочены. Аминь». Этот заговор, произнесенный в урочное время, оказывал, по мнению суеверных людей, неминуемое облегчение больному; но только, — добавляли они, — и сказать-то наговорное слово надо не спроста, а «умеючи»… Последний день апреля — пролетнего месяца — отмечен в народной Руси наособицу. Если вечером с этого дня на 1-е мая вспыхнет глубь небесная алмазной россыпью звездной, да потянет на Святую Русь полуденным-теплым ветром, то — по примете подмосковной — должно ожидать не только богатого грозами и теплом лета, но и хорошего урожая. В других местах — между прочим, в Рязанской губернии — ведется обычай наблюдать в этот день поутру за восходом солнечным. Взойдет солнышко из-за горы-горы на чистом, безоблачном небе, — быть и всему лету ведреному; выглянет красное на белый свет сквозь облака — зальют лето-летенское дожди-сеногнои. Существует в Тульской губернии поверье, что 30-го апреля нельзя выезжать в путь-дорогу, не умывшись водою, натаенной из мартовского снега, которому, как видно, и не в одном только этом случае придается целебная сила. Начинают бродить по чужой стороне, — гласит это поверье, — всякие лихие весенние болести; не обережешься от них мартовским снегом, так изведут тебя вконец! Сидят они всю зиму-зимскую в снеговых горах; вместе с первою вешней оттепелью положено им выходить на люди. Пригревает назябшуюся в зимние холода землю красно-солнышко; тает-горит бел-пушистый снег; а они — проклятое племя — разбегаются все стороны мира Божьего: где завидят подходящего человека — сейчас и шасть к нему! Одна всего и есть обережь от них — мартовский снег: боятся лихие болести его как соль — воды, как воск — огня… Канун тяжелого май-месяца с давних пор слывет-живет в народной Руси днем последних весенних свадеб. «В май жениться — век свой маяться!» Всем это ведомо, всеми добрыми людьми знаемо! В старину считалось даже за тяжкую обиду свататься в мае, а еще зазорнее — справлять в этом неурочном месяце раньше налаженную-сговоренную свадьбу. Держатся и посейчас этого старого обычая по многим местам.
В народном «Месяцеслове», распеваемом каликами-перехожими, питающимися Христовым именем да песнями-стихами духовными, воспет каждый день апрель-месяца. «Всю землю цветы апрель одевает, весь собор людский в радость призывает, листвием древо зеленым венчает», — начинается этот стих. Затем поименно перечисляются все памятуемые в месяце святые — в сопровождении краткого хвалебного слова о каждом. Восхваление сонма чествуемых в апреле угодников Божиих заканчивается особой хвалой последнему святому месяца — св. Иакову, сыну Зеведееву:
Осененная благословляющей десницею апостола Христова переступает народная Русь за порог пролетнего апрель-месяца, выходя навстречу зеленому «травню-цветеню» — со всем его весельем в природе, со всей его трудовою маятой для кормящихся от щедрот земли.
XVIII
Страстная неделя
Великие дни страданий Спасителя, воспоминаемые, по уставу Православной Церкви, исключительно-торжественными и продолжительными Богослужениями, на деревенской Руси отмечены особыми поверьями и обычаями. С каждым днем Страстной, — или, как обыкновенно говорят в народе, «Страшной», — недели связана своя, только к нему одному относящаяся примета. Простоват русский мужик, — что и говорить, — да приметлив как никто, — недаром за «краснобая-острослова» на миру слывет с незапамятных времен стародавних. Да не только приметлив он, а и памятлив: каждый старинный обычаи неписанный помнит-перенимает от дедов-прадедов.
С понедельника на Страстной неделе начинает вся Русь крещеная мыться-чиститься, ко встрече Светлого Праздника сряжаться-готовиться. «Страшной Понедельник на двор идет — всю дорогу вербой метет!», «С великого понедельника до Великого Дня (Пасхи) целая неделя, по горло бабам дела!», — говорит деревня, только встретившая с вербами (вайями) в руках Вербное Воскресенье, с которым у детворы связана память о словах: «Верба хлест — бей до слез!» Вторник является днем, в который, по старому обычаю, положено делать «соченое молоко». Для этого рано поутру, еще до рассвета, сметают по закромам конопляное и льняное семя, перемешивают, толкут в ступах и разводят водою. Для охраны домашней животины ото всяких болестей хорошо, по совету знающих людей, поить ее таким «молоком», — причем и это лечение должно производиться также, как и приготовление лекарственного снадобья-пойла, на ранней зорьке. Кроме этого условия, лекарки советуют не показывать «соченого молока» мужикам. «Это де бабье дело, а коли попадешься с ним на глаза мужику — никакого толку не будет от леченья!» По этому молоку старые люди распознают еще, будет ли прок из скота: не пьет животина его — быть худу, стало быть, каким-нибудь злым человеком на нее порча напущена, — и на нее, и на весь приплод даже! В Страшную среду принято из предосторожности, на всякий случай, обливать водою всю скотину на дворе, — да не простой водою, а натаянной из снега, собранного по оврагам и посоленного прошлогодней «четверговою» солью. Эта вода предохраняет двор ото всякого «напуска» на целый год.
В Великий Четверг — новая забота старикам со старухами, соблюдающими старину: пережигать соль в печи. Соль и вообще-то по народному поверью, является целебною, а четверговая — наособицу: ее тщательно сохраняют в божнице, за иконами. В Пошехонском уезде — Ярославской губернии существует обычай в Великий Четверг поутру кормить петухов на печной заслонке, — чтобы отгоняли чужих петухов от корма, — а в курятник выносить золу и посыпать eю пол, чтобы куры хорошенько неслись. По некоторым пошехонским деревням ходят в этот день девки с бабами окачиваться водою под куриной насестью (для здоровья). В полночь на этот заветный день, — говорит предание, — «ворон, заботливый отец, купает детей своих». Стародавнее поверье советует прорубать на речке (где еще не сбежит до той поры вешняя-полая вода) прорубь для вороньей купальни. Это, если верить старикам на слово, должно принести счастье. А кроме того, и ворон — вещая птица — начинает, в благодарность за оказанную ему помощь, оберегать ниву и двор прорубившего прорубь от хищника-зверя, ото всякой хищной птицы.
В старину, в эту полночь, «после первых петухов», выходили на реку парни с девушками красными и торопливо зачерпывали из проруби воды, «покуда ворон не обмакнул крыла». В это время приходит на землю, по сказаниям русского народа, весна красная и приносит с собою «красоту красную» и здоровье. «Ворон — завистник, не давай ему запастись здоровьем прежде тебя!» — подает совет суеверная деревня. Еще в тридцатых годах XIX-го столетия в Костромской губернии в Страстной Четверг собирались поутру девушки на берегу речки и — если вода вскрылась — входили в воду по пояс, становились в тесный кружок и начинали, держась за руки, заклинать весну, громко распеваючи:
Там же, где лед еще не вскрылся и стоял, — девушки встречали весну у проруби, умывались из нее и с веселыми, столь не подходившими к Страстной неделе песнями о весне, возвращались по домам. В некоторых местностях, — например, в Солигаличском уезде Костромской губ., - встречавшие весну-красавицу три раза погружались а прорубь или в освобожденную ото льда воду и катались «на восточную и западную стороны» по земле; затем шли домой и влезали по углам избы на крышу, где пели до полудня, несмотря на воркотню стариков, по заведенному обычаю — благочестиво пережигавших соль в это самое время.
В Великий Четверг советуют старые люди подстригать в первый раз волосы годовалому ребенку («до году — грех!»). Красны девушки подрезают в этот день кончики своих кос, чтобы росли длиннее да гуще.
Всюду в обычае — приходить домой от четверговой всенощной с горящими свечами. Крестьяне, еще и теперь, выжигают принесенною «от двенадцати Евангелий» свечою кресты на дверях и потолках, думая отогнать этим злую-нечистую силу от своего крова. Если такую свечу зажечь в грозу, то можно не бояться громовых ударов: все они отгремят, не причинив богобоязненному дому никакого вреда. Зачастую деревенские лекарки-знахарки зажигают «страстную» свечу и дают ее в руки трудно-больным, а также и мучающимся родильницам. Такова ее целебная сила, по словам умудренных опытом людей. С этого дня — из опасения «засорить глаза лежащему во гробе Христу» — не принято мести хаты вплоть до Светлого Праздника.
Завзятые погодоведы народной Руси приметили, что — если на Великий Четверг холодно, то и весна не будет особенно жаловать теплом; если на Великий Четверг дождь идет, то надо ожидать мокрой весны. «Какова погода в Страшной Четверг, таково и Вознесенье!» — замыкается цепь связанных с этим днем примет.
В «Стоглаве»[43] записано предание о том, что в Великий Четверг в старину палили утром солому и кликали при этом мертвых. Обычай этот был признан книжными людьми за «прелесть эллинскую и еретическую». «Мнози же от человек!», — говорится о подобном этому обычае в другом памятнике старинной русской письменности, — «се творят по злоумию своему. В свитый Великий четверток поведают мертвым мяса и млека и яйца, и мыльница (баня) топят и на печь льют и пепел посреде сыплют следа ради и глаголют: «мыйся», и чехлы вешают, и убрусы и велят се терти. Беси же смеются злоумию их и, влезши, мыются и в пепеле том яко и куры след свой показуют на пепеле на прельщение им и трутся чехлы и убрусы теми. И приходят топивший мовницы и глядают на пепел следа и егда видят на пепеле след и глаголют: приходили к нам навья (покойники) мыться. Егда то слышат беси и смеются им»…
Страстная Пятница — одна из особо чтимых в народе пятниц, хотя и меньше Благовещенской и «десятой». В Великую субботу, перед сумерками, заклинаются утренники-морозы, — просят их не губить яровых хлебов, льна-конопли. А там — наступает и Святая, «великоденская», «славная» и «красная» неделя, на которую умильными голосами выводят, у церковных папертей сидючи, свой стих воскресный сохранившиеся исчезающим пережитком песенной народной старины калики перехожие:
У Безсонова записано, между прочим, в целом ряде разносказов сказание «Свиток Иерусалимский» — о том, как «из седьмого неба выпадете камень», как к этому камню съезжались цари и патриархи, священники и всякие православные люди, «служили над камнем три дня и три нощи», и он распался на две половины, обнаружив сокрытый в нем «Иерусалимский свиток». Этот свиток гласит о Страстной неделе следующее (от имени Иисуса Христа): «Чады вы Мои! Поимейте вы Мою Страшную неделю: как Я, Господи, воскорбил Своею душою, от смертнаго часу до Христова Воскресения, також-ды и вы попоститеся верою и любовию, кротостям и смирением, своими благими делами; а вы жда попоститеся хоть и малую часть, от Великаго Четверга до Христова Воскресения, лишитеся хмельнаго пития, скверности из уст изобраннаго слова, не бранитеся: Мать Пресвятая Богородица не престоли встрепенулася, уста кровию запекаются. Аще которыя человек на Великую Пятницу хмельнаго требует, не подобает тому человеку в тот день ни пить, ни есть, ни ко кресту иттить, ни к Явангелью, ни устами своими Дары принять, хотя ж яво конец идет»… В приведенном отрывке «Свитка» высказался суровый взгляд простодушного народа-стихослагателя на отношение его к требованиям церковного устава, предписывающего полное воздержание на эти дни строжайшего поста и смиренного во всех грехах и прегрешениях своих покаяния.
В седые годы язычества на Руси Страстная неделя посвящалась богу громов небесных. Перуна чествовали на нее разжигавшимися по холмам кострами. Этим последним как бы высказывалось желание помочь жизнедеятельной творческой силе воскрешавшей весны. Небесный костер — солнце — начинало в эти дни играть-плясать на небе, радуясь победе над темными силами зимы. Отогретая его знойными взглядами Мать-Сыра-Земля все глубже и свободнее вздыхала после ледяных оков почти полугодового плена. Все это не проходило без следа и для духовного миросозерцания простолюдина-язычника, ревниво подмечавшего каждый вздох обступавшей его отовсюду, одушевляемой его творческим воображением природы.
На Страстной неделе совершалось в стародавние годы ограждение полей от злых духов. Следы древнего обычая-обряда уцелели до сих пор среди вотяков и черемисов, отгоняющих в это время от своих дворов «шайтана». По заслуживающим всякого доверия рассказам очевидцев, в черемисских и вотяцких деревнях парни и девки с зажженными лучинами в руках (а некоторые — с метлами и кнутами), сев верхом на лошадей, с диким криком начинают скакать по улице из одного конца в другой. Поднимается невообразимый шум. Изгоняющие шайтана стучат палками в ворота дворов, колотят об углы изб, хлевов и конюшен. Потом все мчатся в поле — к яровым посевам, где ставят две палки и строят вокруг них тесную изгородь. Это служит знаком того, что шайтан отогнан от поля и устрашен настолько, что едва ли уже осмелится показаться возле него «на людях».
Приблизительно в то же время происходит в деревнях, стоящих на рыбных реках, угощение Водяного, сидящего в каждой реке на бессменном воеводстве. Для угощения «дедушки» покупается целой рыболовной артелью на общий счет старая, отслужившая свои службы кляча, — покупается «без торгу», за первую спрошенную цену. Это делается для того, чтобы доказать, что для угощения такой важной особы — не жаль ничего. Трое суток откармливают обреченную на подарок Водяному лошадь конопляными жмыхами и хлебом. Затем, в последний вечер намазывают ей голову соленым медом и убирают гриву мелкими красными ленточками. Перед самым «угощением» спутывают лошади ноги веревками и навязывают ей на шею жернов. Наступает час всевозможных заклинаний — полночь. Лошадь ведут к реке. Если последняя освободится к этому времени ото льда, то садятся на лодки и тащут за собой лошадь на середину реки; если же лед еще лежит, прорубают прорубь и сталкивают в нее «подарок дедушке». Большое несчастие, — говорится в «народном дневнике», — если речной воевода не жалует угощения (т. е. лошадь долго не тонет). Водяной всю зиму лежит на речном дне и спит глубоким сном. К весне он — изрядно наголодавшийся за зимнюю спячку — просыпается, начинает ломать лед и до смерти мучит рыбу: назло рыболовам. Вот потому-то они и стараются умилостивить угощением гневливого речного воеводу. После этого он делается покладистей-сговорчивее и сам начинает стеречь рыбу, переманивать «на княжеский хлеб» крупных рыб из других рек, спасает рыбаков на водах во время бурь и распутывает им невода. А не надумай кормящийся у реки люд расположить в свою пользу старика, — так беды всякой не оберется от такой оплошности! Три дня и три ночи поджидает речной воевода угощения: нет-нет да и выглянет из своих подводных хором — не едут ли рыболовы с заветным «приносом»… Все угрюмей, все недовольнее делается старый. Если же на четвертые сутки не приведут рыбаки обреченную в гостинец лошадь, то Водяной начинает душить всю рыбу в реке, а затем — покидает пределы местности, где так непочтительно отнесись к его исконным правам на подарок. А не услышит он и в новой своей усадьбе на Страстной неделе слов: «Вот тебе, дедушка, гостинец на новоселье. Люби да жалуй нашу семью!», — то и там долго не уживется: и там, — по словам старых рыбаков, ведавших на своем многоопытном веку всякие виды, — «вся рыба вверх брюхом станет плавать».
Седмице Страстей Христовых предшествовал в старину на Москве Белокаменной торжественный обряд «шествия на ослята», знаменовавший воспоминание о евангельском событии — Входе Господнем во Иерусалим. День, посвященный празднованию этого великого события, как и в настоящее время, носил на Руси название Вербного Воскресенья. Начало сведений о совершении названного обряда должно отнести к XVI-му столетию, времени — когда, под властной рукою царей, только что начала слагаться в стройный уклад самобытная жизнь московской Руси. Умилительное для русского сердца и поразительное для иноземных гостей зрелище представлял этот крестный ход во главе с патриархом, восседавшим на «осляти» (коне в белом суконном уборе), ведомом рукою венценосного богомольца — царя-государя всея Руси, возлагавшего на рамена свои — вместе с бармами — истинно-христианский подает смирения. Летописные сказания современников оставили нам яркую картину того, как совершался в XVII-м веке этот беспримерно торжественный благочестивый обряд стародавних дней, отмененный в 1700-м году — одновременно с упразднением на Святой Руси патриаршества. Раным-рано начинал стекаться в Вербное Воскресенье к стенам Кремля златоглавого царелюбивый и богобоязненный московский люд: всякому хотелось протесниться поближе к Успенскому собору, дабы удостоиться «пресветлаго царскаго лицезрения». Отстояв у себя на Верху (в своих палатах) раннюю обедню, шел царь-государь в этот храм Божий — в своем праздничном выходном наряде. Державного хозяина Земли Русской окружал многочисленный сонм бояр; шли обок с ними окольничие и прочие чины. Из соборных дверей, спустя малое время, показывались хоругви, кресты, рипиды и иконы; шли между ними, по двое и по трое в ряд, чернецы, диаконы и священники. Следом за соборными иконами выступали успенский с благовещенским протопопы, а за ними — певчие, поддьяки, ключари и, наконец, патриарх в малом облачении. Обок с владыкою-святителем шли диаконы, неся — справа от него Святое Евангелие, слева — «на мисе крест золотой, жемчужный, большой да малое Евангелие». Вся священнослужительствующая Москва шла в патриаршем крестном ходу, — да не только Москва, а духовенство иных городов русских. Шествие царя-государя было не менее блестяще. Открывалось оно нижними чинами, за которыми выступали дьяки, дворяне, стряпчие, ближние и думные люди и окольничие. За последними шествовал сам венценосный богомолец. Замыкали ход бояре в богатых шубах и высоких горлатных шапках, ближайшие из ближних людей, гости, приказные, иных чинов люди и народ. Весь путь — с обоих боков — оберегали полковники стрелецкие в бархатных и объяринных ферезеях и в турецких кафтанах. Возле них — также по обе стороны — шли стрельцы стремянного полку, «в один человек»: сотня с золочеными пищалями да полусотня с батожками и прутьями. За стеною стрельцов были расставлены пестрые кадки с пучками вербы, предназначавшейся для раздачи народу московскому. Оба шествия останавливались пред Покровским собором — «лицом к восходу солнечному». Царь со святителем вступали во Входо-Иерусалимский придел в сопровождении высших чинов государевых и духовенства. По обе стороны лобного места становилась вся остальная свита государева со стольниками во главе. В соборном приделе, между тем, начиналось молебствие. Во время него облачался патриарх; государь же возлагал на себя большой наряд царский еще на паперти. Во храм Божий вступал царь в «платне» из золотной ткани, отороченном жемчужным узорочьем, усыпанным каменьем самоцветным. Над челом самодержца сверкал драгоценной осыпью — алмазами, изумрудами да яхонтами — венец царский, соболем опушенный. Рамена государевы были покрыты бармами, именуемыми «диадимою»; на груди сиял Крест Животворящего Древа. Царский посох сменялся на зла-токованный жезл, изукрашенный богато, каменьями осыпанный. Лобное место к этому времени устилалось-убиралось бархатами да сукнами, да камкою. На возвышавшемся на нем аналое, укрытом пеленою впразелень, возлагалось Святое Евангелие, окружавшееся иконами. Путь отсюда к Спасским воротам кремлевским ограждался обитыми красным сукном надолбами-решетками. Вся Кремлевская площадь представлялась морем голов и пестрела войском «стрелецкого и солдатского строю» и народом московским.
Взоры всех собравшихся на площади были устремлены на лобное место, неподалеку от которого стоял долженствовавший изображать «осля» конь, окруженный пятью дьяками в золотых кафтанах под началом патриаршего боярина. Поблизости помещалась на обитой красным сукном и огороженной пестро расписанной решеткою колеснице праздничная нарядная «верба».
Ее представляло большое дерево, изукрашенное искусно сделанной зеленью, расцвеченное бархатными и шелковыми цветами и увешанное яблоками, грушами, изюмом, финиками, винными ягодами, цареградскими стручками-рожками, орехами. Во время шествия, под нею стояли в белых одеждах мальчики — «певчие поддьяки меньших станиц» из патриаршего хора, которые пели «стихеры цветоносию». Выходили царь со святителем из Покровского собора; благословлял патриарх возвратиться всем крестам и образам в святыню святынь московских — собор Успения Богоматери. После раздачи пальмовых ветвей и вербовых лоз государю, духовным и светским властям, а затем — одной вербы младшим государевым чинам и народу, — приступали и к самому действу. Начиналось оно тем, что архидиакон, став лицом к закату солнечному, читал подобающие празднику страницы Евангелия. В то время, как он произносил слова — «И посла два от ученик», соборный протопоп подходил с ключарем к патриарху под благословение: вместо двух учеников Христа «по осля идти». В ХI-й книге «Древней Российской Вивлиофики» Н. П. Новикова[44] так рассказывается об этом: «…Приняв благословение, пойдут по осля ко уготованному месту, идеже привязана, и, пришед, отрешают е; причем боярин патриарший глаголет: что отрешаете осля сие? И ученицы глаголют: Господь требует. И поведут ученицы в обе стороны под устца, и приведут к патриарху к Лобному Месту, а патриарши дьяки за ослятем несут сукна, красное да зеленое, и ковер»…
Затем патриарх благословлял царя-государя и — с Евангелием в одной и крестом в другой руке — садился на подведенного к нему «осля», одетого красным сукном с головы, зеленым позади. Начиналось шествие, открывавшееся, по обычному чину, дьяками, дворянами, стряпчими и стольниками, за которыми везли на описанной выше колеснице вербу. — «Осанна Сыну Давидову! Благословен грядый во имя Господне!» — раздавалось из-под ее ветвей и звенело, переливаясь тонкими голосами, умилительное пение малых певчих патриаршего хора. Следом шли чины духовные, неся иконы; за духовенством — ближние люди государевы, думные дьяки с окольничими — все с вайями-вербами в руках. Наконец, шествовал, поддерживаемый двумя стольниками, государь, ведший «осля» за повод. Вместе с венценосным хозяином Земли Русской держали повод еще четверо: первостепенный боярин, государев да патриарший дьяк и патриарший же конюший старец. Пред государем несли его царский жезл злато-кованный, его, государеву, вербу, государеву свечу и царский плат. Обок выступал сонм бояр, окольничих и думных дворян с вербами в руках. Святитель осенял народ крестом во все время шествия. За патриархом следовало духовенство в богатейшем праздничном облачении. Медленно-медленно подвигалось шествие на осляти от лобного места через Спасские ворота — к собору Успенскому. Весь путь государев и патриарший устилали стрелецкие дети красным да зеленым сукном; по сукну другие мальчики раскладывали однорядки цветные, пестревшиеся всеми цветами радуги.
Как только шествие вступало в Спасские (святые) ворота, над Кремлем раздавался с Ивана Великого гулкий благовест, подхватываемый кремлевскими храмами, а затем — расплывавшийся по всем сорока-сорокам церквей московских. Плавными, стройными волнами гудел-разливался над Белокаменною могучий медный звон, усугубляя торжественность шествия. Затихали голоса колоколен только в ту минуту, когда государь со святителем входили под сень Успенского собора. Здесь соборный протодьякон дочитывал евангельскую повесть о великом празднуемом Православною Церковью событии, патриарх принимал из царских рук вербу-вайю и, благословив государя, целовал его в правую руку. Царь возвращал целование и шествовал к себе во дворец, где — в одной из церквей на Верху — совершалась в это время Божественная литургия. Действо заканчивалось. Патриарх служил литургию в Успенском соборе, а затем шел к поставленной у южных дверей храма колеснице с нарядной вербою, молитвословил пред нею и благословлял «праздничное древо». Соборные ключари, между тем, отрубали большой изукрашенный сук от вербы и несли его в алтарь, где обрезывали ветви, чтобы после отправить их на серебряных блюдах в государевы покои. Часть ветвей раздавалась духовенству и боярам. Стрельцы и народ получали остатки «древа» со всеми украшениями и привесками.
Во дворец государев подавались в этот день особые, нарочито изукрашенные вербы: для самого царя-государя, для царицы, царевичей и царевен. Эти вербы были роскошно убраны и ставились на маленькие санки, обитые червчатым атласом с галуном золотным. Бумажные листья, бархатные и шелковые цветы, разные плоды, ягоды, овощи и пряники в пестром изобилии вешались на них. У патриарха, в его Крестовой палате, были на Вербное Воскресенье праздничные столы для многочисленного духовенства всякого чина, а также для особо приглашавшихся бояр, окольничих, думного дьяка, ведшего «осля», голов и полуголов стрелецких, принимавших участие в шествии, и других чинов. Столы завершались государевой да патриаршею заздравными чашами. Святитель одаривал бояр и дьяка, лицедействовавших на шествии и, благословив их святыми иконами, отпускал с миром. Полное звено яств и питий, бывших за столами, посылалось еще с самого начала к государю и всему семейству царскому: несли их владычные сокольники в сопровождении патриаршего боярина и разрядного дьяка. Принимал царь присланные «столы», жаловал патриаршего боярина двумя подачами от этих «столов» с кубками; получал из рук царских и разрядный дьякон одну подачу и «достакан романеи».
А у папертей многих храмов Божиих на Москве раздавался в это время протяжный, проникавший до чуткого сердца благочестивых слушателей напев странников — калик перехожих, слепцов убогих, и до наших дней разносящих по народной Руси свои неведомо когда и где сложившиеся живучие песенные сказания:
Так благоговейно готовилась старая Москва встретить великую седмицу страданий вошедшего в Иерусалим Спасителя мира, Царя царей и Владык земных.
Эта седмица ознаменовалась в Белокаменной богомольными выходами государя, посещавшего, по доброму завету предков, «узилища» — тюрьмы и богадельни. Всюду, где он ни был, щедрой рукою раздавалась царская милостыня, освобождались преступники, сидевшие «за малыя вины», оделялись деньгами неимущие, выплачивались даже долги бедняков. Среда Страстной недели была днем «прощения», на которое выходил венценосный богомолец в Успенский собор. В полночь со среды на четверг происходил тайный выход государя «для милостивой раздачи».
Вот, например, в каких простодушных чертах обрисовывает, по свидетельству Забелина, современник царя Алексея Михайловича один из таких выходов: «В 1669 году марта в 22 числе на Страстной неделе, в среду, в 6 часу ночи (в первом пополуночи) великий государь изволил идти к митрополитам к Павлу Сарскому и Подонскому, к Паисию Гаскому, к Феодосию Сербскому да в Чудов монастырь, и жаловал своим государевым жалованьем из своих государевых рук милостыню: митрополитам по сту рублев, чудовскому архимандриту Иоакиму 10 рублев. А у митрополитов и в Чудовом монастыре быв, изволил великий государь идти на Земской двор и в больницу к раз-слабленному, что на дворе у священника Никиты, и на Английский и на Тюремный дворы и жаловал своим государевым жалованьем-милостынею ж из своих государских рук, а роздано»… Далее подробно перечисляется все «розданное» несчастным, заключенным и убогим в этот день.
В Великую-страстную пятницу царь посещал также колодников, в субботу утром — некоторые монастыри кремлевские и всегда заходил в этот последний день Страстей Христовых «проститься у гробов» в Архангельский собор. После обедни и в субботу приносили стольники государевы во дворец из собора освященные «укруги» и «вина фряжския». Полунощница в навечерии Светлого Дня слушалась царем-государем в Престольной Комнате в его палатах покоевых.
XIX
Светло-Христово-Воскресение
За Страстной неделею идет на светлорусский простор Святая; зовется она также и «Светлою», «Славною», «Великою», «Радостною», «Красною» и «Великоденскою» — слывет за один «Велик-День». Есть места — например, в Черниговской губернии, где называют ее «Гремяцкою». С этою неделею связано в народной Руси немало идущих к нашим дням из неизведанных глубин седой старины обычаев, сказаний, поверий и поговорок, — частью занесенных в печатные сокровищницы, частью же до сих пор скитающихся без призора, без пристанища по свету белому, по людям добрым, памятующим завещанное дедами-прадедами.
«Пресветлое Воскресение праведного солнца — Христа» объединяется в народном воображении с весенним возрождением природы, как бы принимающей участие в радостном праздновании величайшего из евангельских событий, знаменующего светлую победу над тьмою смерти. С этим связан старинный обычай зажигать перед церквами и по холмам костры во время Светлой заутрени; в Белоруссии идут к ней даже с зажженными лучинами. Почти повсеместно в деревнях на Святую ночь жгут по площадям смоляные бочки; уголья от них потом собирают и, отнеся домой, берегут вместе со свечами, с которыми стояли заутреню. Некоторые кладут эти уголья под застрехи крыш, будучи уверены, что предохраняют свой двор от грозы. До сих пор в деревнях, по старому обычаю, после пения «Христос воскресе» стреляют холостыми зарядами из ружей, торжествуя этим победу над нечистой силой и тьмой. Зачерпнутой в роднике в пасхальную ночь воде народное поверье приписывает особенную силу. Суеверные люди окропляют ею свои дома и амбары, видя в этом залог счастья и довольства. Этот обычай теперь мало-помалу забывается; но есть села, где в Святую ночь красные девушки спешат за водой к ручьям и рекам. Молча стараются они наполнить ведра и — также молча — донести их домой. Если будет произнесено хоть одно слово, то вода эта, по словам старых людей, теряет свою силу.
Существует старинное поверье о том, что — если в Светлую заутреню стать в уголке церкви, держать в левой руке серебряную монету и на первое приветствие священника — «Христос воскресе!», вместо «Воистину воскресе!», ответить словами: «антмоз маго», то от этих слов монета получит чудодейную силу, которая может возвратить ее хозяину даже из воды, из огня. Брошенная в чужие деньги, монета эта не только возвратится к хозяину, но и приведет с собою все другие, между которыми находилась. Этот «антмоз» соответствует неразменному червонцу, который знаменует неиссякаемое богатство солнечного света, каждое утро вновь возрождающееся на востоке; он напоминает собою и молнию, которая в весеннюю пору воскресает и цветет во мраке ночеподобных туч.
Дошло до наших забывчивых дней старинное преданье, гласящее, что красное солнышко, всплывая из-за гор-горы над обновленной воскресением Христа землею, радостно играет-пляшет своими лучами. Эта слава-молва о «солнечных заигрышах» распространена повсеместно во всех уголках славянского мира, некогда жившего одною духовной жизнью с народом русским. В великорусских губерниях раным-рано на первый день Светлого Праздника выходит деревенский люд на пригорки, ребята же малые взлезают на крыши — смотреть-любоваться игрою солнышка красного. Взойдет-заиграет оно на безоблачном небе, — быть, по примете старых людей, красному лету, богатому урожаю и счастливым свадьбам. Деревенская детвора при появлении светила светил земных принимается прыгать, припевая: «Солнышко-ведрышко, выгляни в окошечко! Солнышко, покажись, красное, снарядись! Едут господа-бояре к тебе в гости во двор, на пиры пировать, во столы столовать!» Старухи в это время умываются с золота, серебра и красного яйца, думая от того и помолодеть, и разбогатеть; старики же расчесывают волосы, приговаривая: «Сколько в голове волосков, столько и внучат!» Есть и такие между ними, что в первый день Светлой седмицы стараются поужинать и лечь спать до заката солнечного, думая, что, если не сделать этого, то нападет «куриная слепота». Молодежь — парни да девушки красные — ладят свое: чуть заиграет веселое солнышко, у них — первая песня — «веснянка» готова, а за нею следом пошел и первый хоровод. С первого же дня Светла-Христова-Воскресения отверзаются, по верованию народа, врата райские и остаются отворенными до последнего дня. Счастлив тот, кто умрет о Пасхе, тому — прямая дорога в селения праведных. Потому-то престарелые благочестивые люди, которым не жалко расстаться с земной жизнью, и молят Бога, чтобы привелось им покинуть этом бренный мир во дни Святой недели, а еще лучше — в Светлую заутреню. Кто умирает на Светло-Христово-Воскресение, того, по старинному обычаю, хоронят с красным яйцом в правой руке. «Умер на Пасху — и яичко в руку!» — напоминает об этом народная поговорка. В древней Руси существовало предание о том, что, когда восстал от мертвых Спаситель мира, солнце не заходило целых восемь суток: первые два дня оно стояло на востоке, — там, где ему полагается быть при восходе, следующие три дня — на полудне, остальные два — на вечере, на восьмой зашло. Это предание повторялось на Руси всеми в XVI–XVII столетиях, вызывая против себя возражения церковных проповедников. Народная Русь, от млада до велика верящая в то, что отверзаются на Святой райские двери, прибавляет к этому — устами искушенных в книжном писании людей, — что прекращаются-утихают на эти дни и адские муки. Это основано на «Хождении апостола Павла по мукам». По другому же распространенному в народе сказанию («Хождение Богородицы по мукам»), покой грешникам дается на том свете с Великого (Страстного) Четверга до самой Троицы.
С первого дня Светлой недели, по старинному, в большинстве местностей уже забытому преданию, Христос, в сопровождении своих апостолов, ходит по земле вплоть до Вознесения. Одеты небесные странники в нищенское рубище, а потому, — гласит народный сказ, — и невдомек никому: кто они. Ходят они, испытуют людское милосердие, награждают великими и богатыми милостями добрых и карают злых людей.
В белорусских деревнях принято ходить на Светло-Христово-Воскресение по дворам с особыми «великоденскими» песнями. Ходят, обыкновенно, ночью — целыми толпами; ходящие слывут за «волочебников», а запевало их зовется «починальщиком». В своих песнях, по свидетельству И. М. Снегирева[45] и А. Н. Афанасьева, они прославляют Воскресшего Христа, Богоматерь и святых Юрия и Николу, что коров и коней запасают, Илью-пророка, зажинающего колосистую рожь. Все это они сопровождают припевом «Христос воскресе!» В Минской и смежных с нею губерниях пляшут на этих первых весенних игрищах особые пляски — «метелицу» и «завейницу».
На старой Смоленщине всю Светлую неделю молодые парни ходят по деревням и у каждого дома под окном поют так называемый «куралес», за что всякий хозяин, которому они пропоют, величаючи его по имени, — подает им сала, яиц, пирога и денег. Вот, например, одна из этих «куралесных» песен смоленских волочебников:
В некоторых же домах, где есть молодые девушки заневестившиеся, волочебников просят спеть еще «Паву»:
За «Паву» платят волочебникам отдельно: кто гривенник, кто двугривенный. Все, что ни подадут, берут певуны-волочебники, и ни в одной хате не откажут им в подаянии, а последнюю девушки считают чуть не за молитву о хорошем женихе и потому особенно щедро вознаграждают певунов.
Есть местности, где ходят в понедельник Святой недели на кладбища — христосоваться со своими покойничками; по большей же части этот обычай соблюдается после Пасхи, на Радоницу. Со вторником в народе связано имя «купалища». В старину существовал обычай обливать в этот день холодной водой тех, кто проспал заутреню. Густинская[46] летопись рассказывала об этом обычае — как о пережитке древнего язычества, связывая его с обоготворением Матери-Сырой-Земли.
Со Светлой середы начинаются по некоторым местам весенние хороводы, продолжающиеся до Троицына дня — каждый вечер. Разные бывают хороводы, наособицу и зовутся они: великоденскими, радоницкими, Никольскими, троицкими, всесвятскими, петровскими, пятницкими, ивановскими, успенскими, семенинскими, капустинскими и покровскими. Светлый праздник начинает-открывает хоровое веселье, Покровом — кончается оно.
В Святую пятницу, именуемую «прошеньем», а также «прошеным днем», в обычае звать тестю с тещею зятя и его родных «на молодое пиво», которое зовется также и «моленым». В Костромской губернии варят его вскладчину, делят между соседями и пьют, приговаривая: «Пиво — не диво и мед — не хвала, а всему голова, что любовь дорога!»
Пасхальная суббота слывет в народе «хороводницею»; в этот день — самый разгар молодого веселья в поселыцине-деревенщине. В Черниговской губернии к этому дню приурочивается обычай изгнания или «провожания» русалок, по другим уголкам народной Руси или вовсе позабытый к настоящему времени, или справляющийся на Всесвятской, следующей за Духовым днем неделе. В воскресенье со Светлой седмицы на Фомину — проводы Пасхи. В этот день, по старинному обычаю, придерживающиеся дедовских заветов люди собирают все оставшиеся от праздничных снедей кости и, благословясь, несут на поле, где и зарывают их. Это должно охранять посевы от градобития. Другим же суеверие подсказывает беречь эти кости в хате и бросать их в топящуюся печку во время летних гроз.
Но не только дань своему суеверию отдает в светлые пасхальные дни народная Русь: крепка она своею простодушной верою во Христа, — свято чтят в ней все обряды христианского благочестия. Освятит деревенский люд во храме Божием в Светлую заутреню свои пасхальные яства, похристосуется со священником, своими близкими и всеми, кто бы ему ни встретился, разговеется красным яичком и всем, что Бог пошлет. Но до тех пор не начнут в деревне праздничного пированья-веселья, покуда не обойдет каждого двора церковный причт со крестом и святой водою и не пропоет перед каждой божницею радостных пасхальных песнопений. А потом во всю Святую Неделю ходят, разнося благостную весть о Воскресении Христовом, в каждом приходе от деревни к деревне, богоносцы с крестами, хоругвями и образами. Всю Светлую неделю льется по всей Святой Руси радостный пасхальный звон: не молкнет с утра до ночи ни одна колокольня, — каждая словно старается перезвонить другую. Находится многое-множество охотников «потрудиться для Бога» у колоколов, — а уж от детворы отбою нет: всякому хочется хоть один раз да потрезвонить в эти Светлые дни. И гудят-перекликаются колокольни. С утра до позднего вечера разносится по светлорусскому простору, порою и нестройное, но из глубины души льющееся пение: слышат его и поле чистое, и начинающий пробуждаться от зимнего сна лес, и только что сбросившая со своих плеч ледяные оковы река. Одни богоносцы-певцы сменяют других. «Ходить под Богом» на Святой считается в народе за благочестивый подвиг. Приступают к нему только с благословения священника: не всем и разрешается это дело, а только тем, кто не виновен ни в кат ких тяжких, вызывающих наложение особого покаяния, грехах. Богоносцы, поднимая иконы, одеваются во все чистое и дают зарок не пить при этом вина, что особенно трудно выполнимо при повсеместно известном хлебосольстве русского народа. Не выдержавший и поддавшийся на угощение, не может уже оставаться богоносцем, а должен передать свою обязанность другому, — на что не приходится долго искать охотников. По преданию, переходящему из уст в уста по селам-деревням, проносившему целую неделю иконы-кресты, вменяется это за седьмую часть дороги в Иерусалим: «Семь Светлых седмиц под Богом походить — в Ерусалим-град не ходить!» — говорят благочестивые люди.
Богоносцев ожидают в каждой хате с нетерпением. Еще накануне прихода их в деревню везде уже приготовлены ведра и кадки со всяким житом. В них ставят жданые гости принесенную ими святыню, освящая этим будущий урожай. Освященное зерно сберегается для посева и высевается прежде всякого другого. За немалый грех почитается в народе каким-либо образом осквернить и просто даже рассыпать зря это зерно-жито, но еще более тяжким — не принять богоносцев. Благодать Божия, по верованию деревенского богомольного люда, навсегда удаляется из такого дома. Для крестьянской детворы приход богоносцев в деревню является целым событием. Еще загодя выбегают ребята за околицу и дожидаются: как только покажутся кресты и хоругви, один из них, по выпавшему жребию, бежит оповещать деревню о приближении «Божьих гостей», а все остальные стремглав несутся навстречу идущим, чтобы, присоединясь к ним, принять этим участие в богоугодном подвиге старших. Во многих местах приглашают богоносцев в поле, где они — всем «миром» — с пением обходят озимые всходы. В какой деревне придется заночевать богоносцам, для той считается это особенно счастливым предзнаменованием, охраняющим ее от пожара на более или менее продолжительное время. Потому-то везде и просят их об этом. Но не всегда соглашаются они, потому что священником, отпускающим с ними святые иконы, дается строгий наказ лучше ночевать в поле, чем в такой деревне, где в это время идет пьяный праздничный разгул. Среди же богоносцев найдутся всякий раз несколько известных во всей округе своею благочестивой жизнью людей, для которых слово отца духовного является непреложным законом.
К богоносцам иногда присоединяются убогие слепцы — калики перехожие, разносящие из конца в конец свои песенные сказы. И во всякое другое время радушно встречает этих птиц Божиих народ-пахарь, всегда они — желанные гости деревенской глуши. А на Светло-Христово-Воскресение радуется — не нарадуется им посельщина-деревенщина, умиляющаяся при одном их виде. Идут они за богоносцами; споют те один ирмос, — только успеют кончить, а уж «слепенькие» (как зовет калик сердобольный сельский люд) затягивают свой сказ. «Велия радость в мире явися», — начинается один из этих сказов: «Христос бо воскресе, смерть же умертвися, сущий во гробех живот восприяша, егда возлеже жизнь во гробе наша. Смертнии Христом все мы оживлени, на путь небесный благо наставлени. Мы должни бехом: Христос заплатил есть, егда за род наш кровь Свою пролил есть. Неясыть птенцы своя оживляет, егда свою кровь на них изливает: Христос подобие, за нас умерщвленных, кровь источил есть от ран Си спасенных. Тако ожихом: вред наш исцелися, плоть Христа Бога егда подъявися. Врачество дивное Дивный содевает: врач, да мы живем, за ны умирает. Умерл бо: но днесь от гроба воскресе и нас с Собою из ада вознесе. В том долженствуем Христа величати, преподобными гласы Его прославляти. Воспойте убо и вы песнь Христови, и пении вечно будите готовы: зде долголетно, та же и во веки, в небесной стране с ангельскими лики»… В другом, записанном в иной русской сторонке сказе калики-певцы, воспевая свою радостную песнь, возвещают, между прочим, о том, что «простил Бог грехи наши злии, измыл Своей кровью вси наши выи, смертию загладил, смерть нашу убивый, потребив клятву и ада пленивый. А в том плене дал свободу, радость вечну дал роду, роду правоверну радость райску мирну». Затем, преисполнясь «радости райской», они восклицают:
Третий сказ о «Воскресении», — также весь посвященный «духовной сладости», которой «веселятся небеса и радуется земля», взывает устами своих сказателей-певцов к праотцам человечества. «Взыграй днесь, Адаме, и радуйся, Евва», — гласит он: «со пророки, ликоствуйте, с патриархи торжествуйте, восходите в радость, приимите младость. Днесь Христос от гроба, яко от чертога, воскресает в радость верным, в посрамление неверным, нам же, праволюбцем, дает живот вечный. Днесь ад воздыхает, диявол рыдает: погубилось его царство, над душами тиранство; крепко он, аки лев, рыкает, души испущает. Мы же восклицаем, славу возсылаем из гроба Воскресшему, нас из тьмы изведшему в радость в неприступную и свет невечерний»… От праотцев и патриархов сказ переходит к царю-псалмопевцу: «Взыграй днесь, Давыде, ликуй со пророки, бия в гусли — радуйся! С веселием красуйся, воспой велегласно, с кимвалы согласно!»… От библейских имен слушатель стиховного сказания переносится к не вкусившим еще от чаши смерти людям, которых — всех без изъятия — приглашают певцы ликовать: «Днесь всемирная радость источает сладость, собирает вся языки, цари, князи и владыки, старцы со младенцы и весь возраст вкупе. Девы и вдовицы со от-кровицы, с свещами притецыте, яко цвет — девство держите, Христу поклонитесь, красно веселитесь!»…
На Червоной Руси распевается в Светлые Христовы дни такая песнь:
Деревенская молодежь вместе с малыми ребятами заводит на Святой неделе свои игры-забавы. Скрипят день-деньской качели у околицы: качаются парни с девчатами, качается и детвора шумливая. Посреди улицы, на лужайках, катанье яиц идет, в котором принимают участие и старый, и малый.
«Дорого яичко ко Христову дню!» — говорит народная пословица, относящаяся ко всякой услуге. Но к Пасхе оно и в самом деле дорого: без него не разговляется даже ни один нищий, без красного яичка не похристосуешься, — без него и праздник — не в праздник выйдет! Первое яйцо, полученное f, Христов день, по народному поверью, никогда не должно портиться, если оба похристосовавшиеся приветствовали друг друга пасхальным приветствием от чистого сердца. Поэтому многие его хранят на божнице в течение целого года — до новой Пасхи. Катают яйца только на Святой. Хотя не только тогда можно услышать в деревне крылатое словцо об этом прообразе Воскресения Христова, но о ту пору как-то невольно вылетает оно из уст пахаря. «Дал дураку яичко — что покатил, то и разбил!» — говорят тогда о неловком увальне-человеке. «Наш Фадей каравай хлеба с одним яйцом съест!» — приговаривает деревня про накидывающихся на розговень прожорливых едоков. «Дай ему яичко, да еще и облупленное!» — подсмеиваются над любопытными не в меру. «Хоть черненька курица, да на белых яичках сидит!» — замечают краснословы о суровых на вид людях с добрым сердцем. «Он по яйцам пройдет, ни одного не раздавит!» — оговаривают они чересчур осторожных. «Не умел играть яйцом, играй желваком!» — кивают последние в сторону слишком беспечных. «Курочка бычка родила, поросеночек яичко снес!» — говорят при виде завирающегося краснобая.
Деревенское поверье советует на Пасху каждое утро оглаживать лошадей яйцом, оглаживаючи — приговаривать: «Будь гладка, как яичко!» Это должно приносить коню здоровье и спорость в работе. «Не огладишь лошадку крашеным яичком, и корм ей в пользу не пойдет!» — говорят старые приметливые люди. По примете, если рано заносятся куры да крупные яйца несут, то и ранние овсы выйдут лучше поздних. Простонародное суеверие велит бабам-хозяйкам беречь первое яйцо от черной курицы: оно, по слову старины, спасает скот в поле от волка. Суеверные хозяева взвешивают первое снесенное во дворе яйцо, думая по весу его судить-рядить о будущем урожае. Первое яйцо, полученное при христосовании, берегут умудренные жизнью люди: если, по их словам, перекинуть его во время пожара через забор, то огонь погаснет. Народные загадки оговариваются об яйце в таких словах: «В одном калинничке два тестечка!», «Сквозь стенки бычка испеку!», «В одной квашне два притвора!», «Бочечка без обручика, в ней пиво да вино не смешаются!», «Полна бочка вина — ни клепок, ни дна!», «Катится бочка — на ней ни сучочка!», «Царево вино, царицыно вино — в одной стклянице не смешаются!», «Под ледком-ледком стоит чашечка с медком!» и т. д.
Похристосуется-разговеется, помолится и во храме Божием, и у себя в хате деревенский люд, примет и причт церковный, и богоносцев с иконами, вдосталь наслушается красного пасхального звона, — встретит праздничек Христов честь-честью, по-праздничному — по-веселому. Светло, радостно у него на душе, светло-радостно и кругом — куда ни глянет. И как-то легче дышится ему, и как-то звонче поются песни-веснянки, и как-то вольнее слетают с языка красные речи крылатые.
А навстречу Светлому Празднику меньшая сестра Святой недели — Радоницкая-Фомина идет в народную Русь, со своими цветистыми сказаньями, со своими особыми поверьями, со своими самобытными обычаями.
И теперь Пасха Христова является поистине Светлым Праздником русского народа, а в старину на Москве Белокаменной справлялся этот «праздников праздник» с еще большей торжественностью. Стародавние обычаи и завещанные Святой Руси дедами-прадедами обряды, сопровождавшие великий день Воскресения Христова, к настоящему времени частью совершенно изгладились из памяти, частью заменились другими. В Москве же, два века тому назад бывшей средоточием всей русской жизни, выполнение пасхальной обрядовой стороны давало полный простор живому проявлению народного духа. В священных стенах московского Кремля в XVI–XVII столетиях ко дням Светлой седмицы воочию проявлялась вся его самобытность, величавая в своей патриархальной простоте. Царь и народ, народ и царь сливались здесь в красном ликовании, как две могучих волны единой неделимой стихии.
Кончалась неделя Страстей Христовых, проводимая в строгом посте и непрестанных молитвах, вызывающая в душе каждого христианина неизгладимое впечатление крестных страданий Сына Божия. Как начинали, так и завершали ее цари московские подвигами христианского смирения, не только готовясь достойным образом встретить святую-радостную весть о Светлом Воскресении Пострадавшего за грехи людей, но доставляя возможность этого даже и недостойнейшим из своих подданных — преступникам, заключенным в тюрьмы за самые тяжкие вины. Ночью с пятницы на субботу, тайным образом, в сопровождении немногих ближних людей, обходил царь-государь заключенных, неся к ним не только щедрую милостыню, но и милость. И не было никому во время тайных выходов государевых отказа в просимом, лишь бы это не противоречило христианскому добротолюбию. Ярким проявлением милосердия устилали наши древние венценосцы путь Воскресшему Царю царей земных на Святую Русь, памятуя великие слова Божественного Искупителя: «Милости хощу, а не жертвы!»
В субботу, в навечерии Светлого Дня, служилась в покоевых палатах царских, в государевой Комнате, что в Теремном дворце, святая полунощница. Благоговейно слушал ее державный хозяин всея Руси. Кончалась служба, начинался трогательный обряд «царскаго лицезрения». К выполнению этого обряда перед Светлой заутренею в покои государевы собирались бояре, окольничие, думные и ближние люди, все служилые и дворовые чины. Одни из них (высшие по своему положению) сходились в Передней, другие — становились в сенях, третьи — на Золотом крыльце. Все были в богатейших кафтанах золотных. У кого же не было их (низшие по чину люди), те ожидали выхода государева на Постельном и Красном крыльцах. По зову царского стольника, стоявшего «на крюку» у дверей, входили в государеву Комнату, по два человека, бояре-сановники: «видеть его великаго государя пресветлыя очи», — входили, ударяли челом и шли по своим местам. Приняв ближних людей, выходил царь в Переднюю, где происходило то же самое, что и в Комнате, с той только разницею, что сановитых бояр заменяли дворяне, дьяки другой степени и стрелецкие головы. Царь-государь был в становом шелковом кафтане, надетом поверх зипуна. После челобитья бояр и других людей московских, удостоившихся «лицезрения», царь принимал от спальников свой выходной наряд — «опашень, ожерелье стоячее, шапку горлатную и посох индейской черна дерева» — и шествовал к Светлой заутрене в Успенский собор. Блестящий сонм бояр, окольничих, стольников, стряпчих, дворян и дьяков окружал венценосного богомольца, шедшего навстречу Воскресавшему Царю царей. Встречавшие выход царский в сенях и на крыльцах, ударив челом государю, присоединялись к шествию и шли — впереди всех — по трое в ряд. Перед Успенским собором, у западных дверей его, «в решетках, нарочито для того устроенных», становились они по обе стороны и пропускали государя с его свитою царской, во храм Божий, — где, сотворив начало и приложившись ко святым мощам и к ризе Господней, становился царь близ патриарха, — а затем переходили к северным дверям, где стоять было им положено до «царскаго пришествия во собор со крестами». Тем временем замирала вся переполненная православным людом московским Кремлевская площадь, замирала и вся Москва в трепетном ожидании могучего медного голоса Ивана Великого. На второй удар колокола-великана откликалась вся Белокаменная радостным красным звоном, разнося весть о Светлом Воскресении Христовом. Совершался крестный ход вокруг Успенского собора; сам царь-государь не ходил со крестами, а выходил в западные двери и там ожидал богоносцев. Вместе с торжественным ликующим пением «Христос воскресе!» возвращался он под своды древней святыни московской. Входили туда и все, кто был в золотных кафтанах. От тесноты оберегали собор стрелецкие подполковники. Пелись хвалитные стихиры пасхальные, прикладывался царь всея Руси к образам и начинал христосоваться — «творить целование во уста» с благословлявшим его святым крестом владыкою-патриархом, митрополитами, архиепископами и епископами; все же остальное духовенство «жаловалось к руке». Следом за духовным чином шло христосованье светского. Начиналось оно с патриарха, к которому подходили все, целовали его руку и оделялись красными пасхальными яйцами — по три, по два и по одному. Государь был уже в это время на своем «месте» царском, у южных дверей собора, и ожидал продолжения выполнявшегося обряда. По заранее составленному и утвержденному списку, подходили бояре и все молившиеся в соборе ближние люди государевы к его царскому высокому месту н творили целование руки царевой. «Христос воскресе!» — приветствовали они государя — «Воистину воскресе!» — отзывались им уста «Солнышка Земли Русской». Христосуясь, раздавал царь всем яйца — гусиные, куриные и деревянные-точеные. При раздаче их находился особый «приносчик»-стольник из ближних людей — и десятеро «жильцов-подносчиков». Яйца, приготовлявшиеся заблаговременно токарями, иконописцами и травщиками Оружейной Палаты, а также иноками Троице-Сергиева монастыря, были красные, богато и искусно изукрашенные по золоту яркой росписью в узор, или «цветными травами, а в травах птицы и звери и люди». Подносчики держали их обок с государем — в деревянных, обитых серебряною золоченой басмой и бархатом, блюдах. На Руси в те времена придавалось пасхальному красному яйцу особое таинственное значение; тем с большим благоговением принимали его в Светлую заутреню благочестивые предки наши из рук государевых. «Яйце применно ко всей твари», — гласит древнее рукописное толкование, приписывавшееся в старину св. Иоанну Дамаскину, — «скорлупа — аки небо, плева — аки облацы, белок — аки воды, желток — аки земля, а сырость посреди яйца — аки в мире грех. Господь наш Иисус Христос воскресе из мертвых, всю тварь обнови Своею кровию, якож яйце украси; а сырость греховную изсуши, якоже яйце исгусти». Кончалось христосование. Святитель московский возглашал-читал, в царских вратах, пасхальное слово св. Иоан-на Златоуста. Внимал ему с благоговением подходивший слушать поучение царь. «Много лет ти, владыко!» — смиренно произносил он при окончании слова. Отходила заутреня, и шествовал государь со всеми окружавшими его боярами и ближними людьми в Архангельский собор. Здесь он поклонялся чудотворным иконам и святым мощам, а затем, следуя завету-обычаю предков, «христосовался с родителями» пред их гробницами. Из Архангельского шел царь в Благовещенский собор, где, поклонившись местным святыням, «целовался в уста» с протопопом — царским духовником — и жаловал его яйцами, а ключарей допускал к целованию своей руки. Иногда следом за Благовещенским собором, а порою на второй день Светлой седмицы, посещал он Вознесенский и Чудов монастыри и Троицкое подворье. Весь чин, окружавший государя в Успенском соборе, следовал за ним в прежнем порядке на всем этом пути.
Наконец возвращался государь к себе «на Верх» (во дворец) и в Столовой палате жаловал к руке и яйцами пасхальными всех, кто из бояр и ближних людей оставался там для «береженья» царского семейства и дворца во время выхода государева. Сюда же сходились и те сановники, которые, по преклонности лет или по болезни, не могли стоять Светлую утреню в соборе, а также и постельничий, стряпчий с ключей, царицыны стольники и дьяки мастерских государевых палат. Из Столовой шел государь в Золотую палату, куда приходили в это время славить Христа патриарх-владыка и иные власти духовные. Со всеми ними изволил выходить к царице царь-государь, окруженный боярами. Принимала гостей царица в своей Золотой палате, где сидела среди мам, дворовых и приезжих боярынь. Христосовалися с царицею царь, патриарх и все, кто были с ними. Все власти духовные благославляли царицу святыми иконами и целовали у нее руку. К ранней обедне, по описанию исследователя домашнего быта русских царей, шел государь вместе со всем государевым семейством в которую-либо из своих дворцовых церквей, к поздней — в Успенский собор, куда выходил в большом царском наряде, ведомый под руки двумя ближними боярами, в сопровождении всей свиты. От поздней обедни возвращался царь в царицыны покои, где жаловал к руке и одарял крашеными яйцами всех ее ближних людей, мам, верховых боярынь, крайчих, казначей и постельниц. Затем изволил христосоваться государь со своими дворовыми людьми — комнатными («стоявшими у крюка»), «наплечными мастерами» (портными), шатерными мастерами, иконниками, мовными, постельными, столовыми, истопниками и сторожами, не исключая ни одного — даже самого низшего положением — дворового. Разговевшись, шел он принести радостную весть о Светлом-Христовом-Воскресении тем, кто не мог внимать ей в соборах и церквах: в городские тюрьмы, больницы и убогие дома (богадельни). «Христос воскрес и для вас!» — произносил царь, входя в эти приюты скорбей и печалей, и одаривал заключенных и больных от щедрот своих пасхальными яйцами красными, деньгами и разными новыми вещами, обиходными в их быту. Присылалась заранее сюда от государя и праздничная розговень. Об этом благочестивом обычае сохранились подлинные записи, с точностью передающие, как совершался и чем сопровождался этот богомольный выход государя в день Светлого Праздника. «1664 году 10-го апреля», — говорится в придворных записках того времени, — «государь пожаловал на Английском Дворе пленным полякам, немцам и черкасам, а также и колодникам, всего 426 человекам, каждому: чекмень, рубашку и порты и потом приказал накормить их; еств им давали лутчим по части жаркой, да им же и достальным всем по части вареной, по части ветчины, а каша из круп грешневых и пироги с яйцами или мясом, что пристойнее; да на человека же купить по хлебу да по калачу двуденежному. А питья: вина лутчим по три чарки, а достальным по две; меду лутчим по две кружки, а достальным по кружке». Из этого простого перечисления всего пожалованного от щедрот государевых заключенным иноверцам и колодникам, сидевшим «за тяжкия вины», достаточно видно, с какой заботливостью относился самодержец московский ко всем нуждам посещаемых им несчастных в Светлый Праздник, приобщая их ко всеобщему народному ликованию на Святой Руси, охватывавшему всех от мала до велика, от богатых палат до бедной хижины. Это повторялось неукоснительно из года в год. В первый день Пасхи красной раздавалась, от царского имени, щедрая милостыня нищим на всех площадях московских. Иногда устраивались даже столы для нищей братии в Золотой царицыной палате, где оделяли бедняков верховые набольшие боярыни крашеными яйцами и деньгами. Подавалось убогим гостям на этом кормлении немало яств праздничных — «курей индейских, уток жареных, пирогов, перепечей». Шло столованье, подходило к концу, — выходили царь с царицею из внутренних покоев. Слышал убогий люд из государевых уст весть о Воскресении Христовом и откликался на нее со слезами умиления своим «Воистину». А над Москвой Белокаменной, над златоглавым Кремлем и теремами золотоверхими плыл-разливался в это время красный перезвон со всех сорока-сороков.
В царствование царя Алексея Михайловича неоднократно открывались о Святой Пасхе, — преимущественно на третий или четвертый день праздника, — двери Передних сеней государевых не только для бояр и сановных людей разного чина, но и для простого люда московского — торгашей, посадских, мастеров всякого цеха, людей дворовых и крестьян. Собирался рано поутру отовсюду народ к палатам царским. Наряжался каждый простолюдин во все, что есть праздничное-цветное. Сколько возможно оказывалось пропустить, столько и пускали в Передние сени, а остальному люду приказ был от стольника — ждать у Красного крыльца. Принимал царь людей московских, всех к руке жаловал, сидя на своем царском месте, каждому из своих рук давал яйцо красное, монастырской росписью изукрашенное. Раздавал царь на пасхальной седьмице до 37000 яиц. Хранили осчастливленные светлым его, великого государя, лицезрением москвичи царский подарок праздничный после во всю свою жизнь, да и детям завещали память об этом. Не только одних попавших в Передние сени осчастливливал Тишайший из русских царей, а выходил после этого на Красное крыльцо и там являл свой пресветлый лик народу, приветствуя его возгласом: «Христос воскресе!» Тишина стояла при выходе государевом на площади Кремлевской: всякому хотелось услышать своими ушами благостные слова из уст помазанника Божия. А как вымолвил царь эти слова, вся площадь, переполненная людом московским, откликалась громогласным: «Воистину воскресе!» И долго, долго еще переливался по ней волнами могучими этот отклик многих тысяч восторженных голосов.
Во время всей Пасхи шли в палатах царских приемы «великоденских даров и приносов». Начиналось это, обыкновенно, со второго дня. Приемы происходили в Золотой палате, в присутствии всего «чина государева». Первым являлся святитель московский, благославлявший государя образом и золотым крестом; за патриархом приносили его дары: кубки, бархаты золотные и беззолотные, атлас, камку, три сорока соболей и сто золотых. От царя шел владыка с приносами к царице, царевичам и царевнам. Митрополиты и архиепископы подносили (или присылали со своими стряпчими) государю и каждому из его семейства «великоденский мех меду» и «великоденское яйцо», благославляя при этом иконою в серебряном окладе. Келарь Троице-Сергиевской лавры подносил царю образ «Видение великого чудотворца Сергия», пять «братин корельчатых», ложку «репчатую», хлеб и мех меду. Образа и мехи с медом подносились архимандритами, строителями и игумнами монастырей: Чудова, Новоспасского, Симонова, Андронникова, Саввинского, Кирилло-Белозерского, Иосифо-Волоколамского, Соловецкого и Никольского-на-Угреши. Вслед за духовенством принимал царь-государь с великоденскими дарами именитого человека Строгонова, являвшегося представителем целого края; за ним — гостей московских, новгородских, казанских, астраханских, сибирских, нижегородских и ярославских; наконец — гостиной и суконной сотен торговых людей. Царь Федор Алексеевич принимал в течение Светлой седмицы после обедни каждый день людей разного звания, всех допуская к руке и жалуя крашеными яйцами.
В понедельник принимались стольники, стряпчие и дворовые московские, во вторник — жильцы (дворяне иногородние), в среду — дети боярские, аптекарского приказа доктора, аптекари и лекари, в четверг — подъячие, в пятницу — дворовые люди и подъячие дворцовые, суббота была днем «разных чинов людей». Ни один человек из «служивших на дворе» не оставался без царского лицезрения в эти дни. В день торговых людей христосовались с государем, кроме купцов-гостей, «сотские и старосты гостиной и суконной сотни, конюшенных и черных слобод», выборные чернослободцы и торговые иноземцы. В день дворовых людей были принимаемы художники и ремесленики Оружейной Палаты — с их «подносными делами», заготавливавшимися заранее по назначению. В обычае было у царей русских посещать во дни Светлого Праздника не только московские, но и подмосковные монастыри. Крашеные яйца возил за государем приказчик-стольник с десятью жильцами-подносчиками. Царица с царевичами и царевна-ми «ходила» в это время по московским соборам и женским монастырям, везде христосуясь с духовенством и властями. Следом за нею повсюду ездили боярыни. Царица спрашивала всех игумений «о спасенье», боярынь — «о здоровье», что — по свидетельству описателя, домашнего быта русских цариц — являлось признаком величайшего к ним благоволения.
Бояре, следуя благому примеру царя-государя, раздавали на Светлый Праздник щедрую милостыню, а также посылали «розговень» в тюрьмы, больницы и богадельни. Именитое купечество не отставало в этом от них. Все благочестивые русские люди старались, по мере сил и возможности, следовать правилу пасхального поучения: «Своя домашняя без печали сотвори, нищая и бедная помилуй!» По стогнам Москвы, да и всех других городов русских, неумолкаемо разносился во всю Святую седмицу красный звон. Звонили и настоящие звонари, и все желающие «потрудиться для души» люди — старые и малые; некоторые, особенно из слепцов-убогих, достигали в этом труде высокой степени искусства, заставляя изумляться слушателей. Для многих явственно слышались в этом звоне воочию воплощавшиеся в делах благотворения и милосердия слова древнего проповедника: «Духовно торжествуем, страннолюбием цветуще, любовию озарившеся, нагие одевающе, нищая и бедная с собою в подобно время накормяще и обидимыя избавляюще»… По свидетельству иноземцев, оставивших описание о своем «путешествии в Московию», здесь исчезало в эти светлые дни всякое различие в положении: обменивались христианским поцелуем рабы с боярами, мужчины с незнакомыми женщинами и девушками, друзья и враги. Так встречала старая московская Русь радостные дни Светла-Христова-Воскресения.
XX
Радоница — Красная Горка
Отойдет, выйдет за изукрашенную причудливой резьбою всяческих преданий дверь вековечного чертога Великой, Малой, Белой и Червовой Руси славная-красная Святая неделя, слывущая в нашем народе за один Велик-День — следом за нею у порога стоит ее меньшая сестра-Фомина, «Радоницкая». С этой седмицею от дедов-прадедов идут в народ свои особые обычаи, свои родные поверья, свои вещие слова крылатые, перелетающие за горы высокие, через моря глубокие, шириною безбрежные, отделяющие наши дни от седой были повитых мраком веков. На этой неделе люд крещеный «с покойничками христосуется», разносит по могилкам радостную весть о Светлом Христовом Воскресении, победившем собою темную силу смерти:
поют в эти дни калики перехожие, от одного погоста к другому идучи.
Всплачется радостными слезами весенними Мать-Сыра-Земля, проснется все спящее в ее любвеобильном сердце, вздохнут свободнее и могильные жильцы: возвеселит их, возрадует память живых, справляющих в седмицу по Пасхе радостные весенние поминки, возвещающих им «ангельскую днесь радость и человеческую сладость».
Радуется лежащий в недрах земных православный люд, но еще радостней-светлее на сердце у поминающей его роденьки. Пасха красная — у всех на душе в эти дни, когда и солнышко весенние игры играет на небесных полях, пригреваючи нивы земные-поднебесные, выгоняя всходы хлебов зеленые, когда по селам-деревням звенят заливные-молодые голоса хороводные. Дождавшаяся Красной Горки молодежь еще веселее красна-солнышка играет, затевая хороводы по красным пригоркам-холмам, «заплетая плетень» («Заплетися, плетень, заплетися! Ты завейся, труба золотая! Завернися, камка кружчатая!» и т. д.), да «сея просо» в честь старого «Дида-лада», да величая «Дона сына-Ивановича»…
Эти дни с давних пор слывут свадебными, брачную радость несущими любящимся молодым сердцам. Последние свадьбы перед началом страдной поры — май-месяцем играются во время них. «Сочтемся весной на бревнах — на Красной веселой Горке», — гласит народный прибауток: «сочтемся-посчитаемся, золотым венцом повенчаемся». Потому-то и ждут этих дней заневестившиеся девушки красные с неменьшим нетерпением, чем Светлого Праздника. В эти же дни принято на Руси, по старине стародавней, одаривать «богоданную» родню зятьям да невесткам. В первый день Фоминой-радоницкой недели разносится от одного села к другому песня, напоминающая об этом последнем обычае:
По объяснению И.М. Снегирева, сложилась-спелась эта песня, вероятно, еще в XI–XII столетиях, когда свежа была в сердце народной Руси стародавняя, поросшая быльем память о славных походах русских князей под Царьград.
«Красной Горкою», собственно, зовется Фомино воскресенье, первый день этой недели весенних поминок, недели предстрадных свадеб. Наименование этого дня ведет своё начало от седой древности. Горы — колыбель человечества, родина и обитель богов и естественные пределы их владений, на заре народной жизни у всех славян почитались священными и являлись, поэтому, местом совершения большинства богослужебных обрядов и связанных с ними обычаев. Красный — прекрасный, веселый, радостный, молодой. Отсюда и название первого праздника воскресшей весны — «Красная Горка». В отдаленнейшие годы древнерусского язычества в этот день возжигались по холмам священные костры — огни в честь Даждьбога. Вокруг этих огней совершались жертвоприношения и мольбища. Здесь же вершился суд — «полюдье». У русского народа не было никаких капищ; их заменяли лесные поляны да «красные горы», на которых — на месте повергнутых идолов — воздвигнуты были церкви при благочестивых князьях-христианах, отходивших из этого мира во святой схим. В Фомин понедельник, звавшийся «Радоницею», на этих горах устраивались пиршественные тризны в честь умерших предков. Во вторник («Навий день» или «усопшия Радаваницы») продолжалось то же самое. И теперь этот день проводится на Руси по кладбищам за панихидами да поминками. В малорусских селах оба эти дня слывут «могилками», «гребками» и «проводами». Среда считалась в языческую старину днем браков, благословлявшихся жрецами на красных горках. В четверг и пятницу по древнерусским весям происходило «хождение вьюнитства», обычай, уцелевший и до сих пор в деревенской глуши под именем «вьюнца». В субботу на Фоминой — самые развеселые хороводы, самые голосистые веснянки.
В первый день Фоминой недели совершалось, а местами и в наши дни совершается, заклинание весны. Оно начинается с восходом солнечным. Местом действия являлась все та же красная горка. При первом проблеске светила светил собравшаяся на холме молодежь с выбранной «хороводницею» во главе приступала к выполнению завещанного стариной обряда. Хороводница, благословясь, выходила на середину круга и произносила заклинание, сохранившееся во всей первобытной чистоте на северо-восточной Руси: «Здравствуй, красное солнышко! Празднуй, ясное ведрышко! Из-за гор-горы выкатайся, на светел мир воздивуйся, по траве-мураве, по цветикам по лазоревым, подснежникам лучами-очами пробегай, сердце девичье лаской согревай, добрым молодцам в душу загляни, дух из души вынь, в ключ живой воды закинь. От этого ключа ключи в руках у красной девицы, зорьки-заряницы. Зоренька-ясынька гуляла, ключи потеряла. Я, девушка (имярек), путем-дорожкой прошла, золот ключ нашла. Кого хочу — того люблю, кого сама знаю — тому и душу замыкаю. Замыкаю я им, тем золотым ключом, добраго молодца (имярек) на многие годы, на долгая весны, на веки веченские заклятьем тайным нерушимым. Аминь!» Все присутствующие при заклинании повторяли каждое слово за хороводницею, вставляя полюбившиеся каждому имена. Затем заклинавшая солнышко девушка, положив наземь посредине круга крашеное яйцо и круглый хлебец, затягивала песню-веснянку.
Весь хоровод подхватывал. Эту песню сменяла другая; ту — третья. После песен принимались за угощенье, начиналась веселая пирушка.
В этот же день еще и теперь по городам, — начиная с Москвы Белокаменной, исконной хранительницы всевозможных преданий и обычаев русской старины, и кончая самыми захолустными, — устраиваются праздничные прогулки заневестившихся девушек. Женихи, в свой черед, выходят на смотрины, совершающиеся на весеннем вольном воздухе, под зеленеющими навесами распускающихся деревьев. Бывает и так, что на месте «зеленых смотрин» происходит и самое рукобитье. Местами существует обычай (например, в Костромской губернии), позволяющий парням, в честь Матери-Сырой-Земли, обливать водой приглянувшихся им девушек. Кто обольет которую, тот за нее и должен свататься, — гласит обычное, нигде, кроме памяти народной не записанное, право. Кто не сделает этого, тот считается лихим обидчиком, похитителем чести девичьей. В Густинской летописи так рассказывалось о подобии этого обычая: «От сих единому некоему богу на жертву людей топяху, ему же и доныне по некоих странах безумныя память творят: собравшиеся юнии, играюще, вметают человека в воду, и бывает иногда действом тых богов, си есть бесов, разбиваются и умирают, или утопают; по иных же странах не вкидают в воду, но токмо водою поливают, но единако тому же бесу жертву сотворяют».
Во многих селах и деревнях на Фомино воскресенье ввечеру в обычае сходиться молодежи за околицей и водить там, на задворках, хороводные игрища, величая Весну-Красну. При этом наиболее удалые из парней влезают на деревья и прыгают с них наземь, перескакивают с разбега через плетни; а другие ходят вокруг сенных стогов или соломенных ометов и поют:
Эта песня имеет то же самое значение для деревенской брачущейся молодежи, как и только что описанное обливание водою.
А в то время, как по красным горкам за деревенскими околицами происходит все это, на погостах-кладбищах отводится место совсем иному. Там начинается с этого дня «радованье» покойников. Туда, под сень безымянных крестов, сходятся потерявшие детей матери, вдовы и сироты — плакать-причитать о своих дорогих, обездоливших их на этом свете покойниках. По могилкам расставляются оставшиеся от пасхальных столований снеди-пития, раскладываются крашеные яйца. С этого дня чуть ли не всю неделю, с утра белого до темной ноченьки, кишмя кишат кладбища народом, угощающимся в честь-память своих покойничков.
На следующий за Красной Горкою день — заправская Радоница («Радованец, Радавница» и т. д.), — та самая, которую поминает народное слово в поговорке: «Пили на Масленице, с похмелья ломало на Радонице!», или в песне: «Зять ли про тещу пиво варил, пива наварил, да к Масленице; звал ли тещу к Радонице, а теща пришла накануне Рождества»… В этот «родительский понедельник» (а местами — во вторник) ходят поливать могилы медом сыченым да вином зеленым-хмельным: «угощают родительские душеньки». В белорусских деревнях существует обыкновение обедать на Радоницу — на могилах; но только при этом строго соблюдается, чтобы кушанья были «нечетныя и сухия», иначе — быть беде неминучей. «Святые родзице-ли, ходзице к нам хлеба-соли кушац!» — приглашают покойников обедающие, предварительно похристовавшись с ними. В заключение поминальной трапезы, на которой, по уверению старых богомольных людей, присутствуют и загробные гости, большак семьи провозглашает: «Мои родзицели, выбачайте, не дзивицесь, чем хата богата, тем и рада!» — и считает свой долг по отношению к предкам свято выполненным. Нищие, окружающие трапезующих, оделяются остатками пищи и деньгами — чем Бог послал на их убогую долю. Если на радоницких поминках встречаются помолвленные жених с невестой, то они должны земно кланяться — каждый у могилы своих богоданных сродников и просить благословения их «на любовь да на совет, да на племя-род».
Поминовение родителей, продолжающееся и в следующие две недели, совершается не только на кладбищах, но и дома, в хатах. В течение всей Фоминой седмицы многие приверженные к доброй старине хозяйки оставляют на ночь на столе кушанья — в полной уверенности, что «покойнички, наголодавшиеся за зиму», заглядывают об эту пору в свои прежние жилища — повидаться со сродниками, памятующими о них. «Не угости честь-честью покойного родителя о Радонице — самого на том свете никто не помянет, не угостит, не порадует!» — говорят в деревне.
Во вторник на Фоминой неделе деревенская детвора «окликает» первый весенний дождь. С самого утра следят все: не покажется ли на небе туча. Опытные погодоведы утверждают, что не бывает такого радоницкого вторника, в который не капнуло бы хотя одной капельки дождя. При первом затемнившем высь поднебесную облачке ребята принимаются выкрикивать свою окличку, некогда произносившуюся и взрослыми детьми посельской-попольной Руси: «Дождик, дождик! Снаряжайся на показ. Дождик, припусти, мы поедем во кусты, во Казань побывать, в Астрахань погулять. Поливай, дождь, на бабину рожь, на дедову пшеницу, на девкин лен поливай ведром. Дождь, дождь, припусти, посильней, поскорей, нас, ребят обогрей!» Если, вняв увещевательным окликам детворы, небо и впрямь брызнет на землю весенним дождем, то все окликающие, наперебой, кидаются умываться струями «небесной водицы», — что, по словам знающих людей, должно приносить счастье. Когда же, в редкие годы, в этот день ударит первый весенний гром, то стародавний опыт советует молодым женщинам и девушкам — при блеске первых молний — умываться дождем через серебряные, а еще лучше через золотые, кольца. Этим сохраняется красота и молодость, столь дорогие в глазах их почитателей.
«И на Радоницу Вьюнец и всяко в них беснование», — гласит, между прочим, 25-й вопрос «Стоглава», в укор и порицание народному суеверию. «Вьюнец» или «вьюшник» справляется в деревенской глуши и до наших дней на Фоминой неделе. Этот стародавний обряд, только в остатках уцелевший от всесокрушающей длани беспощадного времени, состоит в хождении под окнами с особыми («вьюницкими») песнями в честь новобрачных, повенчавшихся на Красной Горке. Толпа веселой молодежи, собравшись в условленном месте, двигается из конца в конец селения и начинает «искать вьюнца и вьюницу» (молодых), стучась под каждым окном — с особым припевом-причетом: «Вьюн-вьюница, отдай наши яйцы!» Где нет молодоженов, там от непрошеных гостей отделываются тем, что, подавая несколько яиц, христосуются с кем-нибудь из них. Где же Красная Горка, действительно, повенчала молодую пару, — там этим не откупиться: «вьюнишники» станут петь перед таким домом до тех пор, покуда виновники торжества не выйдут к ним сами и не вынесут всякого угощения: шва, меда, пряников и даже денег. После этого старшой из певунов-весельчаков затягивает благодарственную песню:
Хор молодых голосов после каждого стиха подпевает: «Вьюнец-молодец, молодая!» — чем и кончается чествование новобрачных до другого осененного новым счастием дома, где повторяется то же самое.
В некоторых местностях о Фоминой неделе, в субботу, происходит изгнание смерти. Для совершения этого, ведущего свой корень исстари веков обряда сходятся в полночь со всего села старые и молодые женщины и, вооружившись метлами, кочергами, ухватами и всякою домашней утварью, гоняются по огородам за невидимым призраком древнеязыческой славяно-германской Мораны и выкликивают ей проклятия. Чем дольше и ревностнее устрашать гонимый призрак, тем — по мнению суеверной деревни — надежнее избавиться от всякой повальной болезни-«помахи», на предстоящее лето всему селу.
В древние времена соблюдался на Руси, а также и в Литве, обычай — обегать в Фомину субботу кладбища с ножами в руках и с возгласами: «Бегите, бегите, злые духи!» Этим думали облегчить загробные страдания покойников, уходивших из этого мира в страну, где царствовала злая нечисть.
В наши дни все страшное-злое отходит от народных поверий и обычаев, — в них более живучи веселье веселое да радость певучая. А что уцелело из грозных поверий старины, так и то потеряло свой первобытный облик, превратившись в осененный тлетворным духом забвения пережиток былой сознательной жизни. Так — и радоницкие поверья, объединявшие в себе не только радостное, но и грозное. Современная простонародная Радоница является только радостным весенним общением с покойниками, только веселым свадебным временем, только порою воскресающих песен, плясок да хороводов. Недаром в народе живет поговорка о том, что «веселы песни о Масленице, а веселей того — о Радонице». Другое изречение гласит, что «веселая Масленица — беспросыпная горе-пьяница, а гульливая Радоница — светлой радости приятельница». Третье крылатое слово добавляет, словно поясняя оба первых, что «масленые пьяные песни о голодный Велик-Пост разбиваются, колокольным постным звоном глушатся, а радоницкие-вьюнишные по красным горкам раздаются, с семицкими-девичьими перекликаются». Этим песням, по старинному поверью, радуются не только живые, а и мертвые…
XXI
Егорий-вешний
«На Руси — два Егорья», — говорит народ: «один холодный, другой — голодный!» Егорий (Юрий) — то же, что и Георгий[47]. Память этого во всем славянском мире усердно чтимого угодника Божия (Победоносца), празднуется Православной Церковью дважды в году: весною, 23 апреля, и зимою, 26-го ноября. О зимнем Егорье-Юрии («холодном») и о наиболее замечательных из связанных с ним сказаний, поверий и обычаев говорится ниже, в особом очерке. «Голодный» же Егорий ведет в народную Русь свой, к нему одному приуроченный сказ, богатый красным словом, изукрашенный веками хождения от села к селу, веками преемственной передачи из уст в уста.
Для русской — любовно относящейся к стародавним обычаям — деревни свят-Егорьев день заменяет занесенное к нам из-за чужеземного рубежа первомайское празднование встречи весны-красавицы. «Пришел Егорий — и весне не уйти!», «Юрий на порог — весну приволок!», «Не бывать весне на Святой Руси без Егорья!», «Чего-чего боится зима, а теплого Егорья — больше всего!», «Апрель — пролетний месяц — Егорьем красен!» — можно услышать во многих уголках светлорусского простора. Говорит таковы слова пахарь-хлебороб, а сам — на крылатую молвь дедов-прадедов памятливый — приговаривает: «Егорий-вешний и касатку не обманет!» (на 23-е апреля, по примете; из года в год падает начало прилета касаток-ласточек), «Егорий Храбрый — зиме ворог лютый!», «Заегорит (перейдет за день св. Георгия Победоносца) весна, так и зябкий мужик — шубу с плеч долой!», «Не верила бабка весне, а пришел батюшка Егорий, — и ее, старую, в пот бросило!», «Алексей-человек божий — с гор воду сгонит (17-е марта пройдет), Федул (5-е апреля) тепла надует, Василий Парейский (2-е апреля) землю запарит, святой Пуд (15-е апреля) вынет пчелу из-под спуда, а мужик — все весне не верит, — пускай, говорит, земля преет, а я погожу полушубок снимать: придет Егорий — сам, батюшка, с плеч сымет!» и т. д.
Вот и выходит долгожданный-желанный гость народа-пахаря на торную путь-дорожку народного житья-бытья; встречает его, свет-Егорья Храброго, победителя зимы и всякой силы темной, русский мужик-простота, бьет челом ему, приветствует его своими присловьями живучими, а сам — себе на уме, знай приглядывайся ко всему, что вокруг да около него творится. Придет Егорьев день — сам стародавние приметы придерживающемуся их честному люду напомнит. А немало этих примет дошло до наших дней из далекой дали родной старины, убереглось от забвения в сердце народном, а частью — и подслушано-записано пытливыми кладоискателями живого слова. Недаром слово крылатое молвится: «У старой бабки — на все свои догадки: смотрит-примечает — ничего не прогадает; примет немного, а хоть отбавляй — так на возу не увезешь!»
Если выдастся двадцать третий день апреля-пролетнего теплый да ясный — быть, по стародавней примете, девятому дню май-месяца с зеленой понизью: «Егорий с теплом — Никола с кормом!» — говорит приметливая мудрость народная, пережившая десятки кормившихся от щедрот Матери-Сырой-Земли поколений. «Егорий с водой (с росой), Никола с травой!» — прибавляет она к этому, продолжая: «Егорий с летом — Никола с кормом!», «Егорий с ношей (с кузовом), Никола с возом!», «Егорий-вешний везет корму в тороках, а Никола — возом!», «На Юрья роса — не надо коням овса!»
Сельскохозяйственный опыт, не гнушающийся простонародными приметами, советует с весеннего Егорьева-Юрьева дня «запасать» (выгонять на пастьбу) коров, оставляя коней ждать этого привольного корма до Николы. Но у суеверных людей, более чутко прислушивающихся к голосам седой старины, и этот день, заставляющий мужика сбросить с плеч полушубок, отмечен наособицу в конском обиходе: на него примешивают в корм лошадям кусочки крестов из ржаного теста, испеченных на четвертой — Крестопоклонной, Средо-крестной — неделе Великого Поста. Это должно, по их словам, охранять коня-пахаря от голодного хищника-волка на весеннем подножном корму.
Св. Георгий, воспринявший на себя, по воле суеверного воображения, некоторые черты Перуна-громовника, является в народе хоробрым богатырем, побеждающим чудовищ-драконов, залегающих дороги проезжие, освобождающим от стада змеиного (по иным разносказам — звериного) нивы-поля деревенские. Он же, Победоносец, по народным сказаниям, искореняет на белом свете басурманское нечестие, утверждает-насаждает на Святой Руси веру православную, совершая при этом немало чудесных, непосильным и самым могучим богатырям, подвигов. Но, обок с подобными сказаниями, ходит среди простодушных потомков богатыря-пахаря, Микулы-свет-Селяни-новича, и многое-множество других, сказавшихся-сложившихся в их нехитром быту, отовсюду окруженном неумирающей жизнью природы. И эти сказанья-поверья еще более живучи, еще более близки стихийному сердцу народному. В них представляется Егорий уже не храбрым витязем, а добрым-заботливым хозяином полей и лугов. Он — починающий весну покровитель мужика-хлебороба — «отмыкает землю», «выпускает на белый свет росу», «выгоняет из-под спуда земного траву зеленую», «дает силу-мочь всходам». В одном белорусском сказе-причете так и говорится об этом: «Святый Юрья, божий пасол, до Бога пашов, а узяв ключи золотые, атамкнув землю сырусенькую, пусьцив росу цяплюсеньскую на Белую Русь и на увесь свет»… В другом, записанном во втором томе афанасьевских «Поэтических воззрений славян на природу», эти чудодейные золотые ключи считаются как бы собственностью самого Юрия-Егорья, у которого песня просит их для апостола Петра, исполняющего в этом случае заветные обязанности покровителя полей-лугов:
Это сказанье-поверье привилось к жизни всех народов, в жилах которых течет кровь, родственная народной Руси. Так, например, сербы — с чехами заодно — передают св. Юрию в полное распоряжение и травы, и цветы, и злаки земные; у болгар обходит он дозором
полевые межи, осматривая нивы, доглядывая: «Святий Юрий по полю ходит, хлиб-жито родит»… и т. д.
«Запасает» народ коров да овец с Егорья-вешнего, выгоняют пастухи наголодавшуюся за зиму-зимскую животину крестьянскую на зеленеющие свежей травкою привольные луга; но все это делается не спроста, а с оглядкою. Старые люди строго-настрого наказывают детям-внучатам блюсти поддерживающие уклад крестьянской жизни, сжившиеся с ней, вековечные обычаи. Выгонять скот на первую пасьбу — «на Юрьеву росу» — советуют они не иначе, как освященной вербою, хранящеюся в коровнике с Вербного Воскресения. «Егорий ты наш Храбрый», — выкликают при этом старухи-большухи, — «ты спаси («паси» — по иному разносказу) нашу скотинку, в поле и за полем, в лесу и за лесом, от волка хищного, от медведя лютого, от зверя лукавого!» Выгон происходит непременно на утренней алой зорьке, раным-ранехонько, когда еще дымятся луга белодымной росою. Последняя, по уверению знающих людей, дает коровам богатый удой и делает их на диво тучными-здоровыми. Это живучее поверье является запоздалым пережитком седой языческой старины, когда народное суеверие видело над собою оплодотворителя земли — громовержца Перуна, выгонявшего стада дожденосных коров (тучи) на небесные луга. Роса представлялась суеверному воображению русского-язычника пролитым за ночь на землю молоком этих коров; потому-то ей и приписываются теперь столь чудесные свойства. В некоторых уголках славянского мира (на онемеченном севере) до сих пор в обычай привязывать к хвосту первой в стаде коровы зеленую ветку: сметая с травы ночную росу, она как бы обеспечивает изобильный удой всем другим идущим вслед за нею коровам. Благочестивые люди советуют окроплять впервые выгоняемое на весеннюю пастьбу стадо святой водою. В некоторых местностях на выгоне, за околицею, служатся в этот вешний день молебны о благополучном для скота пастбище «с Юрья — до Васильева дня». По народному крылатому слову: «Юрий да Влас — всему серому мужицкому богачеству глаз!»
Старинный обычай, до сих пор памятуемый во многих южнорусских местах, заставляет сельчан окачивать водою пастуха перед первым его выходом на весеннее Юрьево пастбище. Выгонит пастух с подпасками стадо, а там — на первом привале — готово для них угощение, снаряженное вскладчину «всем миром». Несут туда бабы-девки «мирскую яичницу», не забывают они и о чем-нибудь хмельном — промочить горло на вольном воздухе. Пьют, едят пастухи, а сами хлебосольный мир похваливают да святого Юрия-Егорья заклинают: чтобы оберегал он, Храбрый, новое пастбище от всякого лиха, а животину крестьянскую от лютой «помахи» (мора), ото всякой напасти нечаянной. А напастей немало может, в недобрый час, обрушиться на стадо. Зверье хищное, — от того хоть дубьем, либо ружьем обережешь скотинушку. Да и то сказать — не ото всякого зверя и ружье спасет: «У волка в зубах — что Егорий дал!» — говорит народное слово. Уж если что обрек он, свет-Юрий, на съедение зверю, — не уберечь того ничем. Но есть на свете и другое лихо. Сказывают знающие всю подноготную люди, что в ночь с Лукова (22-го апреля) на Егорьев день, выходят на луга ведьмы, устилают они, проклятущие, траву белой-тонкой холстиною; как намокнут холсты, напитаются, белые, росою так и сделаются они пагубными для коров: заберется ведьма в коровник да накроет таким холстом скотинку-животинку — тут к ней всякая злая болесть и привяжется-прилипнет. Да и не одни пастухи, а и бабы-хозяйки отчитывают от «ведьмина призора» своих коров. И во всех этих отчитываниях слышится имя все того же св. Юрия-Егорья, победителя темной силы пододонной. На литовской стороне ходит в народе старое поверье о том, что ведьмы любят «выдаивать» коров и ухищряются для этого на все свои семьдесят семь лукавых уверток. В канун Егорья-вешнего бродят ведьмы по крестьянским дворам, отворяют ворота, срезывают с них стружки и варят их в подойниках. Это, по суеверному представлению деревни, отнимает у сельских коров молоко. От такого ухищрения нечистой силы только и можно оберечь свой двор тем, что с молитвою ко святому победителю темной силы осмотреть в канун Юрьева дня ворота и, — если что окажется неладное, — замазать оставленные ведьмами нарезки набранною у воротной притолоки грязью. Замечательно, что подобные поверья о ведьмах распространены не только в славянских землях, но и по всей соседней с ними неметчине. Богобоязненные старики советуют оберегать молитвой да наговором от ведьм на Егория-вешнего не только луга, дворы, но и речки с колодцами, — чтобы они не могли напустить своего злого лиха на скотский водопой.
Бережет святой Егорий крестьянскую животину ото всякого злого лиха; потому-то и слывет он за набольшего надо всеми пастухами на неоглядной Руси. «Хоть все глаза прогляди, а без Егорья не усмотришь за стадом!» — гласит пастушье присловье. И крепка верою в защиту Победоносца посельщина-деревенщина, выгоняющая свои стада на весеннюю пастьбу. Что высокою стеной глинобитною — огораживается она ото всякой беды-напасти подсказанными седой стариною заговорами да заклинаниями, обращенными к нему. «Поклонишься святому Юрию, он ото всего обережет животину!» — говорит сельский люд и прибегает к этому приводящему весну на светло-русский простор угоднику Божию и за тем, чтобы стаду впрок корма шли подножные, и за тем, чтобы паслось оно, рогатое, подобру-поздорову, чтобы не разбегалось во все стороны, чтобы не делало потрав на чужих полях. Многое-множество заговоров, обращенных к Юрью-Егорью, ходит до наших дней в народе. «Встретил наш скот — милой живот — святой великомученик Егорий на белом коне; в рученьках у него, Егорья-света, щит огненный. Бьет он — побивает всех колдунов и колдуниц, воров и вориц, волков и волчиц!» — причитают придерживающиеся стародавней мудрости приметливые домохозяева, встречая возвращающиеся с первой весенней пастьбы стада.
Егорий-Юрий, однако, слывет в народной Руси не только покровителем стад, но и хозяином волков и других хищных зверей. По преданию, он перед своим вешним днем садится на белого добра-коня и объезжает все леса, собираючи отовсюду зверье дикое да отдавая ему свои хозяйские наказы нерушимые. Каждому зверю идет от него свой приказ — наособицу: чем зубастому кормиться, где промышлять добычу. «Обреченная скотинка — не животинка!» — говорит по этому случаю сельский люд, говорит-приговаривает: «Ловит волк свою роковую овечку!», «Без Юрьева наказу и серый (волк) сыт не будет!», «На что волк сер, а и тот по закону живет: что Егорий скажет, на том все и порешится!», «Святой Егорий держит волка впроголодь, а то бы — хоть и скота не води!» В среднем Поволжье, по захолустным деревням, еще недавно было в обычае — перед выгоном стада на первое пастбище выходить вечером в луга и выкликать: «Волк, волк, скажи, какую животинку облюбуешь, на какую от Егорья наказ тебе вышел?» После этого выкликавшие, преимущественно — старейшие в семье, шли домой, в темноте заходили в овчарню и схватывали первую попавшуюся под руки овцу. Она обрекалась на жертву зверю; ее резали, отрубленную голову и ноги бросали в поле, а остальное мясо жарили-варили для самих себя и для угощенья пастухов.
О св. Егорий, как волчьем хозяине, ходит по народной Руси немало разнообразных сказов-преданий. В одном, наиболее любопытном из них, ведется речь о том, как шел через лес некий, не почитавший Бога и угодников Божиих, злой пастух; шел он к роднику — напиться водицы. Идет пастух и видит: стоит старый коренастый да ветвистый дуб, а вся понизь вокруг него прибита к земле, вся утолочена. «Дай-ка», — говорит пастух, — «дай-ка посмотрю, что тут делается!» Влез пастух на дуб, видит — едет на белом коне своем святой Егорий, а вслед за ним целая стая волков бежит. Ни жив, ни мертв сидит пастух на дубу, шелохнуть веточку боится. А Егорий подъехал к утолоченному месту, остановился под дубом и начал отдавать свои наказы волкам: рассылает их, серых, во все стороны света белого, говорит — кому чем питаться весной красною, знойным летечком, вплоть до ненастной осени. Шло время, всех волков разослал, всех наделил краюшками хлеба заботливый волчий хозяин; вдруг (видит пастух) тащится из лесной заросли старый-престарый хромой волк.
«А мне-то что ж?» — спрашивает волк. — «А тебе, — говорит св. Егорий, — вон на дубу сидит!» Сказал и уехал на своем коне. А волк сел под дубом, — сидит, а сам кверху — на пастуха — смотрит да зубами щелкает. Сидит волк день, сидит серый другой день, — все ждет, что слезет пастух, — ждет-подождет, а тот не слезает, не хочет волку в зубы попасть. Пустился на хитрость серый: взял — схоронился в кусты. Посидел-посидел пастух на дубу, пронял беднягу голод; огляделся он по сторонам — нигде не видать волка: слез и — бежать со всех ног. А волк — тут как тут: выскочил из своей засады, кинулся на пастуха, тому на этом месте и смерть пришла…
Малорусский сказ как бы дополняет это сказание. Жили-были двое братьев на белом Божьем свете, — ведется повесть, — жили-были: один богатый, другой — голь-нищета, бедный. Однажды «злиз бидный брат на дуба ночуваты, колы так о пивночи бачыть: якыйсь чоловик гоныть сылу звиря, а позаду другый чоловик ииде на вози. То булы лисун (леший) и св. Юрий. От прыгнав лисун звиря, да як раз — пид того дуба, де сидив чоловик; а св. Юрий почав раздиляты окрайцы хлиба, що булы на вози». Роздал-разделил св. Егорий привезенный хлеб своему волчьему стаду, смотрит. — одна краюшка осталась лишняя. Отдал ее угодник Божий бедняку, отдав — говорит: «Се тоби Господь дав счастя! З' цего окрайчика ты вже певне, що разживешься!» Прошло много ли, мало ли времени, — исполнились слова святого Юрия, разжился бедняк: «окрайця того никак не можно зъисты; що ни поидять, а назавтра вин и стане таким, як був: усе приростае!»… Видит это богатый брат — видит, и взяла его зависть лютая. «Дай, — думает, — и я все это сделаю!»… Пошел он к тому дубу, влез на верхушку зеленую. И снова пошло все — как по-писаному: опять начал оделять св. Юрий краюшками хлеба свое волчье стадо. Да только конец не на ту стать вышел: не хватило у волчьего хозяина одному волку краюшки, и дал наказ угодник Божий — съесть богача завидущего вместо краюшки… Зависть лютая и здесь, как в первом приведенном сказании, была наказана, и голодный волк нашел свою волчью сыть.
Пахарь-народ, поручая заботам св. Георгия Победоносца свои стада, обращается к его крепкому заступничеству — и приступая к весенним земледельческим работам. С Егорья-вешнего запахивает и ленивая соха. Так и слывет, например, в нижегородской округе двадцать третий день апреля — пролетнего месяца — за «Егорья-лениву-соху». По всей народной Руси служатся-поются в Егорьев день молебны на пашнях, а где и не служатся — так возносится к небу простодушная молитва посельщины-деревенщины, молитва о святом заступничестве Егорья-Юрия. «Он начинает работу, к его (зимнему) дню работа у мужика и приканчивается».
В Тульской губернии еще совсем недавно существовал обычай — валяться ранним утром в день Егория-вешнего по росе на полевых межниках. Кто по Юрьевой росе покатается, будет, — гласит поверье, — «силен и здоров, что Юрьева роса». Наберется, бывало, деревня силы-здоровья от Юрьевой росы, а наутро — за яровой сев. А и чудесные же свойства у этой росы: ею до сих пор пользуют знахарки — вещие бабки — «от сглаза, от семи недугов». Эта же роса, по орловскому поверью, просам на пользу идет: «На Егорья роса — будут добрые проса!»
Есть на Святой Руси местности, куда приводит Егорий-вешний и свои особые игрища, являющиеся отголоском старины. Таков, например, обычай «вождения Юрия», состоящий в том, что всей деревнею выбирают красны девушки молодого красивого парня, обвешивают его зелеными венками и кладут ему («Зеленому Егору») на голову большой круглый пирог, убранный цветами. Толпою идет деревенская молодежь в поле, оглашая воздух припевами, обращенными к св. Юрию. Трижды обходят красные девушки с молодыми парнями засеянные поля. Потом разводится на перекрестке межников небольшой костер — в виде кольца, посреди которого кладется на землю принесенный пирог («моленник»). Все пришедшие садятся с песнями вокруг костра, начинается дележ пирога: каждому должно непременно достаться хоть по малому кусочку. Кому из девушек достанется в пришедшемся на ее долю куске больше всех начинки — та выйдет по осени замуж. Доев пирог, молодежь возвращается по своим дворам, приплясывая да припеваючи:
На Егорья-вешнего в белорусских и малорусских селах закапывают на полевых межниках оставшиеся от «свяченой» пасхальной снеди кости поросят и барашков. Закапыванье это производится с особыми причетами, взывающими все к тому же Егорью. Это, по старинному, завещанному современной деревне дедами-прадедами поверью, должно оберегать посевы «от градобоя и бурелома».
Под Юрьев день старые, сведущие в преданиях суеверной старины люди строго-настрого заказывают молодым что-либо работать из шерсти. «Кто берет под Юрья шерсть в руки, у того волки овец перережут!» — приговаривают они. Объяснения этого поверья не найти ни у одного из собирателей-исследователей памятников старины: оно бесследно затонуло в волнах забвения. Несомненную связь с этим поверьем имеет другое, относящееся к Сретенью: в какой день придется Сретенье, в тот день во весь год нельзя сновать основ, чтоб не встретиться в недобрый час с волком. Есть поверье, подобное этому, и у болгар. Они во время зимнего солноворота не работают никакой шерстяной одежды: кто в такой одежине выйдет весною в доле на работу — того неминуемо разорвут волки.
У западных славян, между прочим — на Мораве, встречу весны приурочивают к весеннему Егорьеву дню. «Зима, зима («Смертная неделя!» — по иному разносказу)», — выкликает в этот день сельская молодежь: «Куда ключи девала? — Я отдала их Вербному воскресенью! — Вербное воскресенье, куда ты ключи девало? — Отдала зеленому (чистому) четвергу! — Зеленый четверг, куда ты ключи девал? — Я отдал их святому Юрию, Юрий вставал, отмыкал землю, чтобы росла трава, трава зеленая!» В Сербии, Боснии, Герцеговине, а также и в Болгарии, в каждом семействе колют на Юрьев день белого барашка, как бы принося его в жертву св. Георгию Победоносцу. Обреченной жертве связывают ноги, на голову надевают цветочный венок, завязывают глаза, рот мажут медом, а к рогам прикрепляют зажженные восковые свечи. Когда все эти приготовления сделаны, большак семьи громко читает тропарь св. Георгию, кадит ладаном и затем, занося нож над барашком, возглашает: «Св. Герги! На ти ягне!» и режет. Кровь барашка собирается в чистый сосуд и дается, как целебное средство, одержимым разными болезнями, а мясо жарится и съедается всею семьей; кости осторожно собираются и зарываются в землю. В прикарпатской округе на Егорья-вешнего пекутся из сдобного теста пироги в виде барашков, в Литве — повсюду при входе в церкви продаются в этот день восковые изображения коров, овец и лошадей. У чехов существует старинное поверье, гласящее, что, если у кого-нибудь есть дубинка, которую убита змея на весенний Юрьев день, тот смело может идти в самую горячую кровопролитную сечу: он делается неуязвимым ни для пули, ни для сабли. Записано любопытное болгарское предание о бабе, обернувшейся в первую на свете змею. В старое время, — гласит оно, — одна злая баба взяла грязную пелену и накрыла ею месяц, а месяц-то ходил в те времена чуть не по самой земле. Но, чуть накрыла его баба, поднялся он в высь поднебесную и проклял злую-нечестивую. От месяцева проклятия и обернулась она в змею, а от этой змеи и произошел весь змеиный род на земле. Много больше народила бы первая баба-змея змеенышей, да заступился за людей святой Георгий и убил змеиную прародительницу. Многое-множество других сказаний ходит по славянскому миру о святом Победоносце, и все-то они, эти сказания, доходят отголосками до народной Руси. Во всех них встает он богатырем-чудотворцем, верным-надежным заступником бедного трудового люда.
Деревенские погодоведы накопили в своей памяти немало всяких примет, относящихся к весеннему Егорьеву дню. Если в этот день будет кропить небо дождем грудь земли-кормилицы, то, — говорит народ, — это сулит «скоту легкий год» (по белорусской примете — частые гречи). Если пойдет «на Юрья» крупа, будет богатый урожай гречи-дикуши. Если ударит на Егорьев день легкий морозец-утренник, — уродятся добрые проса и овсы. («На Егорья мороз — будет просо и овес!»). Целые века приглядывался народ к обступающим его явлениям природы, потому-то неспроста обронил он и следующее присловье: «Коли на Юрья березовый лист в полушку — к Успенью клади хлеб в кладушку!» Ранние овсы опытные хозяева советуют сеять «с Егорья», ранние горохи — досевать к 23-му апреля (Нижего-родск. губ.). Если егорьевское утро ясным-яснехонько, то урожайнее выйдут ранние посевы: яснее утра егорьевский вечер — поздние переспорят. «Сей рассаду до Егорья», — говорят завзятые огородники, — «будет капусты доводе!» Если закукует вещунья — бездомница-кукушка «до Егорья», — это, по народной примете, не к добру: надо тогда ждать либо недорода хлебов, либо скотину станет валом-валить.
Деревенских поговорок, приуроченных к Егорьеву вешнему дню, — не оберешься: одна другую переговаривает… «Сена достанет у дурня до Юрья, у разумного до Николы!», «Юрий богат пирогом, а рука — батогом!», «Богатый сыт и в голодный Юрьев день!», «Будь здоров — как Юрьева гора!», «Выпил бы нищий на Егорья вина косушку, да нет ни полушки: пошел по росу!», «Егорьевы пироги — дороги: дороже их нет, когда хлеб в закрому мыши доели!», «Егорил дед, егорил, да ни одной копейки не выегорил!», «Объегорили старика маклаки: выгодно хлеб продал, а стал считать — дыра в горсти, все утекло!» и т. д. Да всех и не переговорить, — так много летает их по народной Руси вслед за сказаниями-преданьями егорьевскими. «Стоит Егорий в полугорье, шатром накрылся, копьем подперся!» (гумно) — заключаются все они словами единственной русской загадки, связанной с этим близким народному сердцу именем.
XXII
Май-месяц
Отопреет в тридцать апрельских-пролетных дней намерзшаяся за студеную зиму-зимскую Мать-Сыра-Земля; проснется люд крещеный поутру после тридцатой ночи этого месяца, а на дворе-то уже новый — «травень-цветень» месяц стоит, что маем, по примеру земли греческой, на Святой Руси прозывается. Если накануне выходило-всплывало на ясный небесный простор из-за гор-горы красное солнышко, то быть, по народной примете, не только весне, а и всему лету — ясным да ведреным.
Бывает, что начнет апрель распаривать, теплынью припекая, старые косточки приметливых людей, а май возьмет да и завернет холодами. Отсюда и поговорки: «Аи-аи, месяц май! Коню сена дай, а сам на печь полезай!», «Май обманет, в лес уйдет!» и друг. Да и то сказать — и без холодов май-месяц мужика-хлебороба смаит: не холоден, так голоден. К этой поре весенней подъедается хлеб, да и скоту бескормица настает, — одно спасенье, если да зазеленеет вовремя по лугам, по выгонам трава-мурава. А то недаром дошла до наших дней путем-дорогою из старины стародавней пословица: «Наш пономарь понадеялся на май, да и стал без коров!» Что и говорить, веселый месяц май, а тяжелый для пахаря. Хотя и повторяют деревенские краснословы, что «Майская трава и голодного кормит!» («Апрель с водою — май с травою!»); хоть и замечают погодоведы завзятые, что: «Май холодный — год хлебородный!», «Март сухой да мокрый май — будет каша и каравай», «Коли в мае дождь — будет и рожь!» и т. д.; но они же сами гуторят и: «Захотел ты в мае добра!»,
«Захотел ты в мае у мужика перепутья (хлебом-солью на перепутьи подкрепиться)!», «Живи-веселись, да каково-то будет в мае!» Да и не только для одних деревенских хлебоедов тяжеленек месяц май: с чего-нибудь, откуда ни на есть да взялись привившиеся к нашему суеверию крылатые слова: «В мае родиться — век маяться!», «Женишься в мае — спекаешься, всю жизнь промаешься!», «Рад бы жениться, да май не велит!» В старые годы все сватовства приканчивались с последним днем апреля.
«Соловей-птица мала-мала, а и та знает, когда май», — гласит простонародная мудрость: — «мужику ли не знать, что в майские дни ему на веку положено!». А положено на соловьиный месяц для сельщины-деревенщины немало всяких заветов многоопытной старины, семь раз примеривающей и один — отрезывавшей во всяком нешуточном деле. Целая стена обычаев, примет и поверий обступает родную им Русь в его зеленые-расцветающие дни. Слывет особо важным, из всех выделяется в городах первое мая — «гуленый» день; а в деревенской глуши — чуть ли что ни на шаг ступишь в этом причудливом месяце, то и на важную примету его натолкнешься.
Первомайский весенний праздник — чужестранный гость на хлебосольной Руси: занесли его к нам петровские времена, — сперва в Немецкую Слободу[48] на Москве Белокаменной, где и строились в этот день «немецкие столы» и разбивались «немецкие станы», а потом поприглядывались к нему горожане да и переняли пришедшуюся им по душе весеннюю гулянку веселую. Стала она сперва школьным праздником, а потом и «народно-городским», для мещан да посадских, да купцов — торгового люда. В настоящее время и в деревнях веселится-гуляет молодежь, на свой, русский, лад справляя немецкое «первое мая» — на весеннем зеленеющем приволье-раздольице. А в эту самую пору домовитые хозяева, прислушивающиеся к крылатой молве, вспоминают и спешат выполнить на деле мудрые советы старины: «С Еремея-запрягальника (1-го мая) запрягай коня в соху, выезжай в поле, подымай сетево (лукошко с семенами)!», «На первую майскую росу (утреннюю) бросай первую горсть яровины на полосу!». Благочестивая старина советует молиться в этот день святому пророку Иеремии: «Овес сея, проси Еремея!». С молитвой, обращенною к нему, и выходили в старые годы хлебопашцы, бросив три горсти семян, отвешивали три поклона на все стороны, кроме полунощной-северной, а потом шли, благословясь, от борозды к борозде по всему засеваемому загону. «Ведро на Еремеев день — хороша хлебная уборка, ненастье — всю зиму будешь его помнить да маяться!» — говорят приметливые люди.
Народная мудрость увещевает сеять хлеб осмотрительно, по старине. А в старину сеяли только в теплую погоду, да и то не очертя голову. Клал сеятель обе руки наземь, замечал: тепла ли земля, и, только уверившись в этом, начинал ронить зерно, не опасаясь, что заморозки-утренники поздними слезами лиходейки-зимы, укрывающейся в глубинах подземных, поморозят всходы еще в зародыше. «Сей неделю после Егорья да другую после Еремея!» — ведут свою речь приметы: — «Раннее яровое сей, когда вода сольет, а позднее — когда цвет калины будет в кругу!», «Яровой хлеб сей с одышкой да с поглядкой», «Рожь говорит: сей меня в золу, да в пору; а овес: топчи меня в грязь, а я буду князь, хоть в воду — да в пору!», «Лягушка квачет — овес из-под земли скачет!».
Второе мая — соловьиный день; с него в средней полосе России соловьи запевают, а в старину ловцы-соловьятники выходили в лес на выгодную ловлю певцов сада Божьего, — ходили-бродили целый месяц по тропам-ходам зазнаемым, подманивали в сети, залавливали вольных залетных пташек, дорого ценящихся и о сию пору любителями певчей утехи, а затем — с добычею направлялись в Москву, начинали продажу. «Запоет соловей на другой день после Еремея-запрягальника, будешь с хлебцем!» «По соловьям — и погода!», «Поют соловьи перед Маврой (накануне 3-го мая) — и весна зацветет дружно!»
Пятого мая — «Арины-рассадницы»: с этого дня пора высаживать на огородные грядки капустную рассаду. Еще накануне вечером «на Палагею» (4-го мая), опытные огородницы справляют завещанный на этот случай старыми людьми обычай: выносят на огороды надтреснутый горшок, кладут в него выдернутую поблизости крапиву (с корнем) и ставят горшок вверх дном на самую средину средней гряды. Это делается в ограждение огорода от нападений вражьей, «завидущей», силы, чтобы ела она — проклятая — одну крапиву жигучую, чтобы не прикасалась ни к чему взращенному трудом праведным. Высаживая рассаду, сведущие люди причитают: «Рассадушка-рассада, не будь голенаста, а будь пузаста; не будь пустая, а будь тугая; не будь красна, а будь вкусна; не будь стара, а будь молода; не будь мала, а будь велика!». Деревенская молва говорит, что этот причет не мимо молвится, — помогает. Шестого мая деревенский люд принимается сеять горох: «Денис — горошник!», «На Дениса — сеять бел горох не ленися!» Любители красных присловий сеют, а сами, вторя старине, приговаривают: «Сею, сею бел-горох; уродися, мой горох, и крупен, и бел, и сам тридесят, старым бабам на потеху, молодым ребятам на веселье!» Огородники следят на Денисов день за росою: «Большая роса — огурцам большой род». Среди них потому-то и слывет «горошник-Денис» за «Дениса-росенника». Восьмого мая (на Арсентьев день) — засев пшеницы: в степных губерниях. В старину на Арсентья-пшеничника пекли добрые люди пшеничные пироги, угощая ими не только званых-прошеных гостей, но и каждого прохожего человека, твердо памятуя, что «прохожий — человек Божий». Для этого старики выходили с пирогами даже на перекрестки дорог за околицу и поджидали странников. «Быть худу, — говаривали, — если вернешься с обетным пирогом назад домой, а еще хуже — коли съесть его самим: не найдется ни странника, ни калеки перехожего, скорми этот пирог птицам!» И, П. Сахаровым записаны слова, в былые годы повторявшиеся не встретившими прохожих людей хозяевами в этот день: «Прогневил я Господа-Создателя при старости лет; не послал мне доброго человека разделить хлеб трудовой; не в угоду Его святой милости было накормить мне горемышняго, при истоме усладить мне старого старика в безвременьице. А и как-то будет мне на мир божий глядеть, на добрых людей смотреть! А и как-то мне будет за хлеб приниматься!..» В наше время едва ли встретятся на посельской Руси такие обычаи, но о том, что св. Арсений — «пшеничник», деревня до сих пор еще не успела запамятовать. Девятое мая — «Вешний Никола», наособицу отмеченный в изустном простонародном месяцеслове день, богатый всяким красным словом, всяким обрядом-обычаем, как майская цветень — цветами духовитыми. «Раннюю пшеницу сей на Арсентия, среднюю с Николина дня, позднюю — на Пахомия (15-го числа)!», «С Николы-вешнего сади картофель!», «Велика милость Божья, коли на вешнего Николу дождик пойдет!», — гласит сельскохозяйственный опыт. У русского народа — два Николы: Никола-вешний — с теплом, да Никола-зимний — с морозом. «Никола-зимний (6-го декабря) лошадь на двор загонит, весенний — откормит (на траве)!», «Два Николы: теплый да холодный, сытый да голодный!», «С Николы (вешнего) крепись, хоть разорвись, С Николы (зимнего) живи — не тужи!», «Не хвались на Юрьев день посевом, а хвались на Николин травой!», «Пришел бы Никола, а тепло будет!» Такими приметами окружает народ день своего любимого святого.
На Николу-вешнего — первое «ночное», первый выезд парней и ребят-подростков на ночную пастьбу лошадей. Егорий коров «запасает», Никола — коней. «Вешний Никола подножный корм лошадям несет!» — говорят в народе. Повсюду в деревнях блюдется обычай справлять в этот день ночной ребячий праздник. В лугах, на выгонах и на запущенном под пар поле разжигаются костры; поблизости пасутся «спутанные» лошади, у огня сидят кружком молодые пастухи, едят пироги, пекут картофель в золе, игры заводят, вперегонки бегают, целую ночь вплоть до белой зорьки не смыкают глаз: «Николу празднуют».
А в великом почете на Руси св. угодник Божий Николай Чудотворец[49], слывущий за «Николу-Милостивого», покровителя морей и полей, за крепкую защиту мужика-хлебороба, за грозу всякой нечисти, утесняющей и без того тесную жизнь пахаря. Этот добрый, но строгий старец, по прихотливой воле слагателей былей-небылей, восприял на себя многие черты могучего былинного богатыря Микулы-света-Селяниновича. Он примиряет враждующих, связует союзы вековечные. «Како возможем достойно хвалити, песньми духовными тя ублажити, дивна и чюдна отца Николая, святого славнаго архиерея. Архиереом отец и начальник, нам же ты добрый наставник, вси бо тобою спастися желаем»… — поется в одном старинном духовном стихе. Много других песенных сказаний о Николае Чудотворце сохранилось в народной памяти.
Так распевают на весенний Николин день калики перехожие, сидючи по церковным папертям, — по тем местам, где сохранились еще эти разносители неведомо кем слагавшихся в давние времена «стихов», убогие люди Божий, собирающие себе на пропитание своим пением, доходящим до самого сердца простодушных слушателей, оделяющих певцов копейкой медною, трудовым потом политою. «Микола» является (по другому стиху) «святителем, морям проходителем, землям исповедником». Он, за свои подвиги, почитаем не на одной православной Руси:
Слушает честной люд певцов, прославляющих его покровителя и заступника пред Господом, — умиляется, ведет иной раз старцев убогих в свои хаты. «Хоть на вешнего, голодного, Николу не до разносолу, а все угостить надо странника Божьего, что, как птаха небесная, идет-поет!», — говорит гостеприимная деревня, если найдется у ней чем ни на есть угостить об эту, подобравшую все кормы, пору. «Не накорми о Николин день голодного — сам наголодаешься!» — подсказывает умилившемуся люду крылатое слово. «С хлеба на квас да на воду о вешнем Николе перебиваются, на зимнего заниколят — три дня опохмеляются!». Но и зимой, и весною, и во всякое время готова повторять за каликами перехожими вся богомольная посельщина умилительные слова их духовного стиха, посвященного великому Божьему угоднику и чудотворцу: «Мироточивых струй обильныя реки туне точит во вся веки ныне человеки, мир весь чудесами чудно удивляяй. Ликийский же остров светло просветляяй, благовонным каплет целеб альвастром, росит всем желанным чистым благодарством: днесь сему приносим должно того дару, великий нам есть, Миру же и Бару, архиерей, ибо словом пасет люди, Николае честный, от нас слово буди сему приносимо, вместо мира драга, мирны гласы в песнех, похвала преблага. Верных собор черпаем, миро излиянно; краевестны вся суть, что ему есть данно; миры благодатны туне ка-плющи черплем, невидимо присно текущий. Многи содеваем за дар пений гласы, сему есть достойно пети во вся часы. Дарствим дарованно пение мысленно, словес воздаянми со гласом чувственно. Слоги соплетая, незлобну жертву приими, молим, главу миртом всю обвиту, отче Николае мироточивейший, отцем верх пречестный, пастырю светлейший, славо всея церкви, чудесы светяща, миром же сугубым во весь мир тучаща, тучная пучина Мирянскому граду, честна Ликийскому острову во правду, главо пресвященная, росы исполнена, капли миру сладость миром утучненна, миро знаменно перстнем Духа златым, нам еси подобно в фияле пресвятым. Избранно от тем род имя победнейше, чудес бесчисленных изъявительнейше! Многих неповинных от смерти избави, Бога во всем мире и везде прослави, данно ти есть всех нас от бед заступати, отче святителю, и от зол спасати: святый чудотворче и преблаженнейший, непрестанно буди всем в помощь скорейший!»… В витиеватых словах этого стиха вылилось все благоговейное отношение народа-стихослагателя к своему великому заступнику.
За Николою — Симон Зилот, 10-е мая. «Кто досевает пшеницу на Зилота — выдет как золото!» — говорит стародавнее вещее слово: «Мокро на Мокея (11-го мая) — жди лета еще мокрее!». На Епифана (12-го), «утро в красном кафтане» (т. е. ясная утренняя заря) — к пожарному лету. Тринадцатого числа — «Лукерьи-комарницы»: в этот день, по примете, вместе с теплым ветром налетают комары с мошкарой. Есть поверье, что «комариный народ» улетает по осени, — уносится на крыльях осеннего ветра, — на теплые моря, где и зимует зиму, чтобы, расплодившись, вернуться в мае-месяце на Русь. На следующий, Сидоров, день, когда прекращаются, по народным наблюдениям, до самой осени холодные ветры, прилетают на старые гнезда последние перелетные птицы из-за синих морей, с теплых заморских вод — стрижи быстрокрылые. «Пойдут Сидоры, отойдут сиверы, и ты, стриж, домой летишь!» — приговаривают деревенские погодоведы-краснословы: «Придет Федот (18-е мая) — последний дубовый листок развернет!» Если лениво распускаются листья на Дубах, народ не ожидает хорошего урожая яровых раннего сева. «Сей овес, когда дуб развернется в заячье ухо!» — говорят в Тульской губернии. «На дубу лист в пятак, быть яровому так!», — идет повсеместная народная молва: — «Коли на Федота на дубу макушка с опушкой, будешь мерять овес кадушкой!» С этого дня принимается земля «за свой род», — можно услышать в народе.
«На Филиппа да на Фалалея — досевай огурцы скорее». Старинная примета советует огородникам делать посадку огурцов скрытно от всех соседей и даже домашних, не принимающих непосредственного участия в работе. Особенно должно скрывать от любопытного глаза первую засаженную гряду, а тем более — первый выросший на ней огурец. Этот последний скрывают-закапывают в потаенном месте на огороде, как бы принося жертву покровителям огородов — святым Филиппу и Фалалею, память которых чествуется 20-го мая. Если будет много желтых, до поры до времени поблекших огуречных плетей, — это приписывается тому, что чей-нибудь лихой-недоброжелательный глаз подсмотрел «на росту» первый огурец. 21-е число — Еленин день, напоминающий деревне, что пора сеять льны. В некоторых местах этот день так и зовется: «длинные льны — Еленины косы». На сев льна в старину было в обычае не выезжать без выполнения особой обрядности. Старухи собирали в канун Еленина дня по паре яиц с каждой бабы, пекли их «всем бабьим миром» — в одной облюбованной для этого печи и, затем, раскладывали, не без ведома сеятелей, в мешки с семенами; но мужики не должны были проговариваться о своем «знатье», — молча собирались и выезжали они, благословясь, на вспаханную подо льны полосу, где прежде всего и принимались за завтрак, а потом уже — за посев. Скорлупки яиц должны были привозиться домой; там старухи толкли их и подбавляли понемножку в корм курам: чтобы неслись лучше. «Лен с ярью не ладит», а потому деревенский опыт не советует сеять на льнищах ничего иного. «На Ферапонта (25-го мая) — первые худые росы», вредные для пасущейся животины, для древесной листвы и для малых ребят. «Напала на медяную росу!» — говорят о заболевшей в этот день скотине: «От Ферапонтовой росы и трава ржавеет». В этот день советуют «глядеть рябину»: много цвету — будут и овсы хороши; малое цветенье — жди худа, не будет с овсами толка, хоть сызнова пересевай! «Знать рябину на цвету, что идет к мату!» 26-го мая — «на Карпа» хорошо «коропы» (рыба карп) ловятся. Опытные, приглядевшиеся ко всякому ходу рыбы ловцы и стараются не пропустить этого дня.
«На Федору (27-го мая) не выноси из избы сору!» — говорит пережившая многие века простодушная народная мудрость. Внимая ей, благомысленные деревенские хозяйки не метут избы, чтобы не быть худу. Если на следующие сутки, на Евтихия, день тихий, — ждет пахарь хорошего урожая. 29-е число — «Федосьи-колосяницы»: рожь принимается выметывать колос. «На Федосью» хорошо, по примете, прикармливать скотину хлебом печеным: плодливее будет, хозяевам на прибыль да на радость!
За Федосьями — Исакий следом идет на светлорусский простор широкий, во все стороны света белого разбежавшийся: на его день выползает из норы всякий гад. Старые люди предостерегают молодежь, чтобы с опаской да с оглядкой ходить по лесу да по лугу. «Идут поездом в этот день змеи ползучия на свадьбы змеиныя», — гласит старинное сказание: «укусит человека гадина, не заговорить никакому знахарю». С этого, змеиного, дня садят бобы, перед посадкой вымачивая их в «озимой воде», натаянной из мартовского снега, собранного заранее по лесным оврагам. «Уродитесь, бобы, и крупны, и велики, на все долина старых и малых, на весь мир крещеный!» — приговаривают огородники, сажая их. А через плетень уже новый месяц — июнь-«розанцвет» глядит: конец приходит веселому, да тяжелому, май-месяцу. Близится вещий «праздник кукушек» с его дышащими пережитком древнеславянского язычества сказаниями. А там — рукой подать и до «Ярилы», разгульного чествования назревающих сил природы, берущей верх надо всем ратоборствующим с нею. Не за дальними горами и те дни, когда из конца в конец деревенской Руси зазвенят купальские песни.
XXIII
Вознесеньев день
Вознесеньев день — последний весенний праздник на Святой Руси. Дошла Весна-Красна до Вознесеньева дня, послушала в последний раз, как «Христос Воскрес» поют, — тут ей и конец пришел! — говорят в народе. «Весна о Вознесенья на небо возносится — на отдых в рай пресветлый просится!» — можно услышать в поволжских деревнях. — «Не век девке невеститься: на что весна — красна, а и та на Вознесенье Христово за лето замуж выходит!», «И рада бы весна на Руси вековать вековушкой, а придет Вознесеньев день — прокукует кукушкой, соловьем зальется, к лету за пазуху уберется!», «Цвести весне — до Вознесенья!», «До Вознесенья Христова весна петь-плясать готова!», «Придет Вознесеньев день, сбросит с плеч Весна-Красна лень, летом обернется-прикинется — за работу в поле примется!» — гонятся одно за другим стародавние слова крылатые, долетевшие к нам из-за дали былого-минувшего. А весна, и впрямь, с этого праздника Господня уступает на политой трудовым потом бесчисленных поколений русского пахаря земле место лету знойному-жаркому, с его работами страдными да сухотами-заботами, — по народной поговорке: «Потом умывается, Честному Семику кланяется, на Троицу-Богородицу из-под белой ручки глядит».
Со Светлого праздника, с Велика-Дня, по старинному преданию, — о котором уже велась речь выше (см гл. XIX), — отверзаются двери райские, разрешающие узы адские: вплоть до самого Вознесенья Господня могут грешники, пребывающие в кромешном аду, видеться с праведниками, обитающими под сенью райских кущей.
«С Пасхи до Вознесенья — всему миру свиденье», — подтверждает народная молвь: «всему миру свиденье, — и дедам, и внукам, и раю, и мужикам!»
Сорок дней, — говорит народ, — ходят Спас по земле: с Воскресенья до Вознесенья. Потому-то, — добавляется в пояснение, — и земля так ярко зеленеет, такими благовониями райскими благоухает в это время. «К Вознесеньеву дню все цветы весенние зацветают — Христа-Батюшку в небесные сады потаенной молитвою провожают».
В канун Вознесения Господня, по старинной примете, и соловьи громче-звонче поют, чем во все остальное время. Знают словно и они, что это — последняя ночь пребывания воскресшего Христа-Спаса на миру православном.
По иным местностям она так и слывет в народе за «соловьиную». Грешно, по словам даже завзятых ловцов-соловьятников, соловья — птицу певчую — в это время подстерегать-ловить. Кто поймает — ни в чем тому целый год спорины не будет, вплоть до нового Вознесеньева дня, когда вознесутся на небо с Господом сил небесных все обиды земные. Цветы духовитые на Вознесенье благоухают — по словам деревенских, приметливых к жизни природы людей — самыми пахучими ароматами. Вся земля крещеная насыщается в святой день прощания с Возносящимся Светом Правды райскими благоуханиями несказанными-нездешними, — словно с отверзающихся полей, небесных струится в это время на оплодотворенную майскими дождями грудь земную всякое благорастворение. Утром на Вознесенье плачет Мать-Сыра-Земля росой обильною по удаляющемся с нее госте-Христе. Эта, «Вознесенская», роса наделяется, по словам суеверной деревни, целебною силой великою. Потому-то и собирают ее опытные лекарки-знахарки с цветов на лугах поемных. «Если знать такое слово заветное да пошептать его над Вознесенской росою, да выпить болящему дать, — всякое лихо как рукой сымет!» — гласит знающая всякие слова простонародная мудрость.
В некоторых губерниях, в средней полосе Руси великой, на Вознесение — «водят колосок» по деревням, по селам. Этот старинный обряд-обычай мало-помалу уже начинает исчезать из крестьянского обихода, заслоняясь другими, более нового происхождения. В старину же о нем знали почти повсеместно — не понаслышке одной, как теперь. «Колосовождение», как свидетельствуют наши бытоведы, совершалось по особому порядку, неведомо кем установленному в незапамятные времена, затерявшиеся в глухих дебрях былого древнеславянского язычества, когда, быть может, знали еще наши отдаленнейшие предки-пращуры и Даждьбога, и Белбога, а не то что сыновей их — Велеса и Перуна. Раным-рано поутру собиралась-снаряжалась деревенская молодежь — девки, бабы-молодки и парни с новоженами; вместе с восходом солнечным шли все, ухватившись по-двое за руки, к околице. Здесь все становились в два ряда, лицом к лицу, и пять-таки брали друг друга за руки. Получался живой мост, вытягивавшийся в узкую ленту, пестревшую всеми цветами праздничных нарядов. По этому мосту соединенных рук пускали идти маленькую девочку с венком на голове, всю убранную лентами разноцветными да перевязями цветочными. Пройдет по рукам одной пары девочка, — забегает живое звено моста вперед и опять становится в очередь. Так и доходило все шествие до самого озимого поля. Девушки красные во все это время припевали, голосом выводили:
— «Лада, Лада! Ой, Лада! Ой, Лада!»
Дойдя до загонов, спускали маленькую «Ладу» наземь. Она должна была сорвать пучок зеленой ржи, готовящейся к этому времени выметывать колос. С сорванным пучком девочка бежала назад — к околице; все, сбившись в кучу, не догоняя беглянки, следовали за ней по пятам и пели-голосили стройным хором:
Пройдя с песнею всю деревню, толпа расходилась, обрывая с девочки все ленты и цветы — на память о прошедшей весне. Разбрасываемые да дороге ржаные стебли подбирались молодыми парнями. Кому попадется с выметнувшимся колосом — тот не минует своей «судьбы», женится в осенний мясоед, — гласило подтверждавшееся житейским опытом поверье.
Во многих местах на деревенской-посольской Руси и теперь еще приходится слышать в народе сказание о том, что во время обедни на Вознесеньев день разверзается твердь небесная над каждой церковью. Благочестивым людям, доживающим последний год жизни, дано от Бога даже видеть, как из разверзшихся небес опускается к главному церковному яблоку лестница («та самая, которую видел во сне Иаков»). Сходят по ней ангелы и архангелы, и все силы небесные, становятся в два ряда по бокам лестницы и ожидают Христа. Как ударят в колокол к «Достойно», так и поднимается-возносится Спас-Батюшка с грешной, обновленной Его Пресветлым Воскресением земли. Немногим, по словам предания, дано видеть все эти чудеса, но есть и такие люди на свете. «Не будет провидцев-праведников — не стоять и свету белому!» — утверждает народное вещее слово. В честь праздника Вознесения пекутся по иным местам «лесенки» из ржаного теста. Лакомы до них ребята малые, но пекут их бабы не на одну ребячью утеху. Есть поверье, что, если вынести такие лесенки на ниву-полосу да поставить по одной на каждом углу загона, — так и рожь пойдет расти быстрее и вырастет выше роста человеческого. Только, по убеждению старых людей, надо все это делать с молитвою тайною да с опаскою от глаза лихого, с оглядкой от человека недоброго-завидущего, а то не выйдет никакого толку. Во многих местах существует обычай ходить на Вознесенье в гости по родным и знакомым. Это в старину называлось «ходить на перепутье», причем гости приносили хозяевам в подарок лесенки, испеченные из пшеничного теста на меду и с сахарным узорочьем. На старой Москве было в этот день веселое гулянье весеннее — по площадям, вокруг церквей.
С праздником Вознесения Господня связано у песнотворца-народа древнее сказание о каликах перехожих. Это сказание (стих духовный) до сих пор поется на деревенской Руси. Вот наиболее полный сказ его, занесенный в сокровищницу русского песенного слова:
«После Светлаго Христова Воскресенья, на шестой было на неделе, в четверг, у нас живет праздник Вознесенья: возносился Христос Бог на небеса со ангелами и со архангелами, с херувимами и серафимами, со всею силою со небесною. Расплачется нищая братия, расплакались бедные-убогие, слепые и хромые: Уж Ты, истинный Христос, Царь Небесный! Вознесешься Ты, Царь, на небесы со ангелами и со архангелами, с херувимами и серафимами, со всею силою со небесною, — на кого-то Ты нас оставляешь, на кого-то Ты нас покидаешь? Ино кто нас поить-кормить будет? Одевати станет, обува-ти, от темныя ночи охраняти? За что нам Мать Божию величати и Тебя, Христа Бога, прославляти? — Проглаголет им Христос Царь небесный: — Не плачьте вы, нищая братия! Оставлю Я вам гору золотую, пропущу я вам реку медвяную, Я даю вам сады-винограды, оставляю вам яблони кудрявы, Я даю вить вам манну небесну. Умейте горою владати, промежду себя разделяти: будете вы сыты да пьяны, будете обуты и одеты, будете теплом да обогрены и от темныя ночи приукрыты! Тут возговорит Иван да Богословец: — Гой еси, ох, Господи, Ты Владыко! Позволь со Христом да слово молвить, не возьми мое слово в досаду! Не оставливай горы золотыя, не давай Ты реки медвяныя. Не оставливай садов-виноградов, не оставливай яблонь кудрявых, не давай им и манны небесной! Горы-то им буде не разделите, с рекой-то им буде не совладати, винограду-то им буде не ощ-шипати, манны-то им буде не пожрати! Зазнают гору князи и бояра, зазнают гору пастыри и власти, зазнают гору торговые гости, — наедут к ним сильные люди и найдут к ним немилостивыя власти, не дадут им этой горой владати, отымут у их купцы и бояра, вельможи, люди пребогатые, отоймут у их гору золотую, отоймут у их реку да медовую, отоймут у их сады да с виноградом, отоймут у их манну не-бесну: по себе они гору разделят, по князьям золотую разверстают, да нищую братью не допустят: много тут будет убийства, тут много будет кровопролитства, промежду собой уголоствия; да нечем будет нищим питатися, да нечем им будет приодетися и от темныя ночи приукрытися; помрут нищий голодною смертью и позябнут холодною зимою! Дай-ко ты, Христос, Царь небесный, дай-ко се им слово да Христовое: пойдут нищие по миру ходити, Тебя будут поминати, Тебя будут величати, Твое имя святое возносити. А православные станут милостыню подавати! Ино кто есть верный христианин, он их приобует и приоденет, — Ты даруй ему нетленную ризу; а кто их хлебом-солью напитает, даруй тому райскую пищу; кто их от темной ночи оборонит, даруй в раю тому место; кто им путь-дорогу указует, незаперты в рай тому двери! Будут они сыты да и пьяны, будут и обуты, и одеты, они будут теплом да обогрены и от темныя ночи приукрыты! — Тут проглаголет Христос да Царь небесный: — Исполать тебе, Иван да Богословец! Ты умел со Христом да слово молвить, Ты умел вить с Иисусом речь говорити, ты умел слово сказати, умел слово разсудити, умел вить ты по нишших потужити! За твои умельныя за речи, за твои за сладкие словеса дарую уста тебе золотыя, в году тебе празднички частые! Отныне да до веку!»
Со Светлого Велика-Дня Христова до Вознесенья тяжкий грех отказать нищему-убогому, человеку страннему-захожему в посильной милостыне; да и во всякое время, — говорит народ, — грешно не поделиться с просящим во имя Христово, если есть чем поделиться, если есть на столе хоть каравай хлеба, а в закромах хоть осьмина жита! Знают, твердо памятуют об этой вере народа-хлебороба калики перехожие, питающиеся святым именем Христовым да песнею духовной-божественною.
воспевают убогие люди Божий, сидючи у церковных папертей в день Вознесения Господня с чашками в руках. Нет-нет да и перепадет им с молитвой да со знамением крестным опущенная доброхотная копейка медная, трудовым крестьянским потом политая.
Благоговейно прислушивается православный люд к загадочным для него словам стиха духовного. А певцы продолжают голосами, плачущими плачем умилительным: «… престол херувимов, серафимов Ему готовится. Глас пресвятый от уст Его снидет, извествуя: — Утешитель приидет, Он бо нашествием и действием истинны научит. Сия рекши, к небеси шествует, мир, тишину всем верным дарует, что возлюбленна, учреждена кровию Своею. Подаждь, Боже, тишину навеки, по вся концы спасай человеки, вовеки вечную радость и во сладость созданное навеки!»… Внимают умиляющиеся слушатели, и, несмотря на всю свою премудрость, доходит до сердца народа-пахаря «божественное слово», глубоко западает в него, сливаясь с идущими из старины стародавней сказаниями, поверьями да обычаями-обрядами. Дает ему оставивший Свое имя святое нищей-убогой братии на прокормление Вознесшийся на небо Господь-Христос память на всякое слово крылатое-вещее, на всякую молвь премудрую, на всякий напев-сказ.
XXIV
Троица — Зеленые Святки
Троицын день с незапамятных времен является одним из любимейших праздников русского народа. С ним связано и до сих пор много народных обычаев и обрядов, справляемых помимо церковного торжества. В стародавнюю пору, когда еще свежа была на Руси память языческого прошлого, с Троицею, или «Семицкою», неделею было связано столько самобытных проявлений народного суеверия — как ни с одним из других праздников, кроме Святок. Эта неделя, посвященная богине весны, победившей демонов зимы, издавна чествовалась шумными общенародными игрищами. Конец мая и начало июня, — на которые приходится-падает Троицын день, — особенно подходили к чествованию весеннего возрождения земли, покрывавшейся к этому времени наиболее пышной растительностью, еще не успевшею утратить своей обаятельной свежести. Языческий месяцеслов наших отдаленных предков, совпавший в этом случае с христианскими праздниками, дал повод к объединению их с собою. Мало-помалу древнее почитание богини весны — светлокудрой Лады — было забыто, а сопровождавшие его обычаи слились с новыми обрядами, создав вокруг первого летнего праздника необычайно яркую обстановку. С течением времени языческий дух этой последней растворился в мировоззрении просветленной стремлением к горним вершинам добра новой веры славян; но пережившие многовековое прошлое стародавние обычаи и теперь все еще показывают, насколько прочны кровные связи народа-пахаря с окружавшей быт его пращуров и доселе отовсюду обступающей его жизнь природою.
«Семицкая» — седьмая по Пасхе — неделя, заканчивающаяся Троицыным днем, еще и до сих пор в некоторых местностях (например, в Рыбинском уезде Ярославской губ.) носит название «Зеленых Святок». В старые же годы она величалась этим прозвищем повсюду в народной Руси, именовавшей ее также «русальною», «зеленою», «клечальною», «задушными поминками», «разгарою» и другими подходящими именами, — каждое из которых находит свое объяснение в пережитках славяно-русского язычества. По простонародному прибаутку — «Честная Масленица в гости Семик звала»… и, — добавляют краснословы деревенские, — «Честь ей за то и хвала!» Семик, это собственно — четверг на последней неделе пред Пятидесятницею. В этот четверг, посвященный древним язычником-славянином верховному богу Перуну-громовнику, совершались главнейшие приготовления к празднованию Троицына дня. С ним связано столько своеобразных обычаев, что даже старинная народная, уцелевшая до сих пор в Костромской губ. песня величает его такими словами очестливыми:
И этот «Семик честной», несмотря на разрушительное влияние времени, беспощадно истребляющего все стареющееся, празднуется до наших дней на всем пространстве, где только русский человек стоит лицом к лицу с природою, не загражденною от него тесными стенами душных каменных городов. В конце прошлого и начале нынешнего столетия даже и «каменна Москва» представляла из себя в этот день то же самое, что можно увидеть теперь только в деревне. По описанию Снегирева, тогда везде раздавались по Белокаменной разгульные семицкие песни, по улицам носили изукрашенную пестрыми лоскутками и яркими лентами березку веселые толпы народа в венках из лесных цветов и из кудрявых ветвей. В окрестных рощах в это время московские девушки «завивали» — связывали ветвями молодые березки и проходили под их зелеными сводами с поцелуями и особо приуроченною к этому яркому весеннему обычаю песнею:
Все было так же, как в захолустной глуши, где этот четверг и теперь является желанным гостем непритязательной сельской молодежи, по преданию — выплачивающей весеннюю дань памятным пережиткам прошлого. В Тульской губернии семицкая березка до сих пор даже и не называется иначе, как «кумою», а слово «кумиться» еще в 40-х и начале 50-х годов только и означало — целоваться при прохождении под этою самой березкою.
— поют там и теперь, а также во Владимирской, Рязанской и Калуж-ской губерниях, — собираючись в зеленые рощи березовые для «празднования честному Семику».
Семик — преимущественно (а в иных местностях исключительно) девичий праздник. В Поволжье, верхнем и среднем, повсюду к этому дню идет в деревнях девичья складчина: собираются яйца, пекутся лепешки, закупаются лакомства. Девушки, целыми деревнями, отправляются в рощу, на берег речки — завивать березки, «играть песни» и пировать. На березки вешаются венки, по которым красные загадывают о своей судьбе, бросая их на воду в самый Троицын день. Вслед за пирушкою — начинают водить хороводы, которые прекращаются с Троицы до Успенья. Семицкие хороводы сопровождаются особыми обрядами, посвященными «березке-березоньке», которой воздаются особые почести — вероятно, как живому олицетворению древней богини весны. Лет пятьдесят тому назад в Воронежской губернии приносили на семицкие пирушки куклу из соломы, разукрашенную березовыми ветками, — в чем, несомненно, был слышен явный отголосок стародавнего язычества. В некоторых местностях на Семик обвивают лентами какую-нибудь особенно кудреватую березку, растущую на берегу речки, и поют ей старинную песню: «Береза моя, березонька, береза моя белая, береза моя кудрявая!..» и т. д. В Вологодской губернии Семик более известен под именем «Поляны». Это является следствием того, что все приуроченные к нему обычаи справляются на полянках.
Семицкие обычаю были свойственны не одним славянам. Еще у древних греков и римлян существовали особые весенние празднества, посвященные цветам и деревьям. У германцев был так называемый «праздник венков», в котором еще более общего с нашим Семиком. По сравнительным данным языческого богословия, Семик является прообразом союза неба с землею.
Зелень и цветы и теперь составляют отличительные признаки празднования Троицына дня; повсюду на Руси церкви и дома украшаются в этот день ветками березок — как в деревнях, так и в городах. В старину же этому обычаю придавалось особое значение, связывавшее два мира — языческий с христианским. Игрища, устраивавшиеся в честь языческих божеств, в Польше существовали даже и по истечении пяти веков с принятия христианства; по словам польского историка Длугоша[50] они назывались «Стадом». В Литве они существовали еще дольше. На Белой Руси до сих пор немало общего с древнепольско-литовским в народных обычаях вообще и связанных с празднованием Троицына дня наособицу.
Существует поверье, что славянские нимфы и наяды — русалки, живущие в омутах рек, в эту неделю выходят из воды. Накануне Троицына дня, по малорусскому поверью, убегают они в поля и заводят свои ночные игры. — «Бух! Бух! Соломенный дух!» — будто бы кричат они: — «Мене мати породила, некрещену положила!» Русалки, по народному представлению, — тоскующие души младенцев, родившихся мертвыми или умерших некрещеными. Они, начиная с «Зеленых Святок» до Петрова дня, живут в лесах, ауканьем и смехом зазывая к себе путников, которых защекочивают до смерти. На зеленой русальной неделе в Малороссии никто не купается — из опасения попасть к ним в руки; Семик слывет здесь «великим днем русалок». Предохранительным средством от русалочьих чар считается полынь и трава «заря». В Черниговской губернии существовал до последнего времени обычай «русалочьих провод», когда речных чаровниц изгоняли — целой деревнею — парни и девушки. В Спасском уезде Рязанской губернии следующее за Троицыным днем воскресенье слывет «русальным заговеньем», вслед за проводами русалок прекращаются здесь до следующей весны игры в «горелки» и «уточку».
В старину против поверья о русалках и соединенных с ним народных игрищ и гаданий особенно восставали проповедники, обличавшие народ в языческом суеверии. В противовес народному празднованию разгульного Семика было установлено совершать в этот четверг поминовение убогих, похороненных в так называемых «убогих домах» и «скудельницах». Но не затемнилось в народном обиходе веселое празднество: смех и песни быстро сменяли слезы и рыдания в тот же самый день.
Из стародавних обычаев, связанных с этим праздником, далеко не все дошли до рубежа наших дней. Многое исчезло, даже не будучи занесено на страницы народоведческих исследований. В Енисейской губ. (Минусинск, окр.) крестьянки, выбрав на Семик кудрявую березку и срубив ее, наряжают в свое лучшее платье и ставят в клеть до Троицы, а затем — с песнями — уносят ее к реке. В Казанской губ. (Чистопольск. у.) накануне Троицы совершается игрище в честь языческого бога Ярилы. В Пензенской и Симбирской губерниях на следующий за Троицыным день девушки, одевшись в худшие-затрапезные сарафаны, сходятся и, назвав одну из подруг «Костромою», кладут ее на доску и несут купать-хоронить к реке. Затем сами купаются и возвращаются домой, где переодеваются во все праздничное и водят хороводы до глубокой ночи. В Орловской губ. в Троицын день «молят коровай», испеченный из муки, принесенной всеми девушками деревни вскладчину: идут с этим караваем в рощу и поют над ним. В Псковской губ: во многих селах обметают могилы пучка-ми цветов, принесенных из церкви от троицкой обедни. Это называется — «глаза у родителей прочищать». Во многих местностях на Руси в старые годы в этот праздник происходили смотрины невест. Девушки собирались на лугу и, сойдясь в круг, медленно двигались с песнями. Вокруг стояли женихи и «высматривали» невест. В Калужской губернии существовал, — а в Орловской с Тверской и теперь соблюдается, — обычай «крещения кукушек», состоявший в том, что на семицкое гулянье в роще избранные гуляющими «кум» и «кума» надевали крест на пойманную заранее кукушку или на траву, носящую ее имя («кукушкины слезы», «кукушечий перелет» и др.), клали их на разостланный платок, садились около него и целовались под звуки приуроченной к этому семицкой песни:
Многие из описанных обычаев уже исчезли, иные — видоизменились до неузнаваемости; но есть и немало таких, что еще доживают свой век с тем самым обликом, с каким были созданы народным воображением в стародавние дни. Троицын день во времена московских царей всея Руси сопровождался особой торжественностью в царском обиходе. Царь-государь в этот великий праздник «являлся народу». Царский выход был обставлен по особому уставу. Шел государь в наряде царском: на нем было «царское платно» (порфира), царский «становой кафтан», корона, бармы, наперсный хрест и перевязь; в руке — царский жезл; на ногах — башмаки, низанные жемчугом и каменьями. Венценосного богомольца поддерживали под руки двое стольников. Их окружала блестящая свита из бояр, разодетых в золотые ферязи. Во время следования царя к обедне свита царская шла рядом: люди меньших чинов — впереди, а бояре и окольничие — сзади государя. Постельничий со стряпчими нес «стряпню»: полотенце, стул «со зголовьем», подножье, «солношник» — от дождя и солнца и все прочее, что требовалось по обиходу.
Во всем блеске царского облачения входил государь в Успенский собор — в сопровождении бояр и всех людей ближних. Впереди всего шествия стольники несли на ковре пук цветов («веник») и «лист» (древесный, без стебельков). Царский выход возвещался гулким звоном с Ивана Великого «во все колокола с реутом»; звон прекращался, когда государь вступал на свое царское место. На ступенях этого «места», обитого атласом красного цвета с золотым галуном, ближние стольники поддерживали государя. Торжественно шла обедня. По окончании ее, перед троицкою вечернею, подходили к царю соборные ключари с подобающим метанием поклонов и подносили ему на ковре древесный лист, присланный патриархом. Смешав его с «государевым листом» и разными травами и цветами, они застилали им все царское место и окропляли его розовою водой. Взятым от государя листом они шли устилать места патриаршее и прочих властей духовных. Остаток раздавался боярам и другим богомольцам, по всему храму. Государь преклонял колена и — как говорилось в то время — «лежал на листу», благоговейно внимая словам молитвы. Когда кончалась Божественная служба, он выходил из собора прежним торжественным выходом, «являлся народу», приветствовавшему его радостными кликами, и — в предшествии одного из ближних стольников, несшего «веник» государев, возвращался во свои палаты царские. Колокольный звон не смолкал во все время его следования от собора до дворца.
На Троицкой зеленой неделе царевны с боярышнями увеселялись во дворце играми-хороводами, под наблюдением если не светлых очей самой государыни-царицы, то зоркого взгляда верховых боярынь и мамушек. Для игр и хороводов — как в царицыных, так и в царевниных хоромах были отведены особые обширные сени. Здесь находились и приставленные к царевнам «дурки-шутихи», бахари, домрачеи и загусельники со скоморохами, все — кто должен был доставлять «потеху» и «затеи веселыя». Царевен увеселяли сенные девушки, «игрицы», которыми — вероятно — «игрались» те же самые песни семицкие, что раздавались в это время под березками над водою по всей Руси, справлявшей свои стародавние игрища во славу «Семика честного» и Троицы — Зеленых Святок.
XXV
Духов день
Речист русский народ-пахарь, тороват на всякое слово красное. Многое-множество таких слов сделалось «крылатыми», — не то что из года в год, а из века в век, перелетающими вместе с сопутствующими им обычаями, поверьями и приметами. Не обойден народным красным словцом и «Духов день», — как именуется в народе следующий за праздником Троицы-Пятидесятницы понедельник. «До Свята-Духа не снимай кожуха!» — говорит деревенская Русь. Выдаются местами, действительно, такие непогожие весны, что только к этому времени и перестает знобить мужика холодом; особенно близко относится приведенное присловье к русскому северу, где зима-Морана долго еще дает о себе знать, несмотря на теплые ласки Лады-весны, которая даже и от угрюмых обитателей северного-студеного поморья не скрывает своей красной красы.
Только после этого праздника и можно позабыть о морозах-утренниках вплоть до самой осени — на всем неоглядном просторе Земли Русской. «С Духова дня не с одного неба, а даже из-под земли тепло идет!» — замечает посельщина-деревенщина: — «Не верь теплу до Духова дня!», «Придет Свят-Духов день, — будет на дворе, как на печке!», «И сиверок холоден до Духова дня!», «Зябка девица-рассада, а и та просит у Бога холодку после Духова дня!», «Свят-Дух весь белый свет согреет!», «Доживи до Троицы-Духова-дня, а тепло будет!» — приговаривает дождавшийся лета православный честной люд, во многих местностях с этого праздника, по обычаю старины, начинающий выбираться на летний ночлег из душной избы в более прохладные сени-клети.
Троица — повсеместный праздник цветов и березок. На Духов день последние остаются красоваться как возле хат, так и в хатах; цветы же, вместе с травой устилавшие пол церковный во время троицкой Божественной службы, подбираются богомольцами, приносятся домой и тщательно сберегаются под божницею: советуют опытные хозяева пользовать ими — вперемешку с другим кормом — больную домашнюю животину (коров — в особенности). Набожные старухи сушат и толкут в ступе принесенные от духовской обедни цветы и бережно хранят порошок на случай болезни кого-нибудь в семье. Достаточно, по их словам, вовремя окурить больного благовонным дымом этого порошка из «священаго цвета», чтобы недуг пошел на поправку. Этим же дымом-«духом» знающие «всякое слово и всякое зелье» люди берутся изгонять бесов из одержимых ими («порченых», «кликуш»).
В народе с давних пор ходит сказание о том, что Духова дня, «как огня», страшится бродящая по земле нечисть. По старинному преданию, повторяющемуся и теперь во многих местах среднего Поволжья, на этот праздник — во время Божественной службы — сходит с неба священный огонь, испепеляющий всех злых духов, попадающихся ему. «И бегут беси огня-духа», — повествует седое народное слово, — «и мещут ся злые духи в бездны подземныя. И в бездне настигает их сила сил земных. Слышит вопль бесовский в сей день Господень заря утренняя, и полдень внемлет ему, и вечер — свете-тихий, — такожде до полунощи… Погибают огнем негасимым беси, их же тьма тем… И не токмо силу бесовскую, разит огнь небесный всяку душу грешную, посягающу на Духа Свята дерзновением от лукавствия»…
В старину в Духов день устраивались по селам и даже городам особые, к этому празднику нарочито приуроченные игрища. Еще в 30-х годах XIX-го столетия соблюдался этот обычай в Чухломском уезде Костромской губернии. Для сбора участников игрища, накануне вечером, заранее избранной «большухою» рассылались девчата-послы по всем красным девицам, звали-позывали их с матерями и всеми родственницами собираться после обеда на Духов день в заранее определенное место близ села. В урочный час сходились гостейки, званые-прошеные, становились в кружок и запевали песни, на это игрище положенные. Кроме большухи, выбирались всем скопом две девушки, которых обступали хороводом. Они стояли посредине, по окончании одной игры отдавали всем поклоны и снова становились в кружок, а на их место выбирались две других. Очередь при выборе соблюдалась по старшинству лет: младшая пара не должна была выбираться раньше старшей. Песни «игрались» до вечера; перед стадами (возвращением скота с пастбища) все расходились по Дворам, чтобы ночью снова сойтись на том же месте для новых игрпесен хороводных, продолжавшихся до самой полуночи. Все эти песни звучат отголоском свадебных. Вот, например, одна из них, которую и теперь еще можно слышать во многих уголках деревенской Руси:
Конец этой песни иногда изменяется и поется так: «…слышит, слышит птичка-пташечка: плачет, плачет красна девица, идучи она за стараго замуж: — Ах ты стар муж, погубитель мой! Погубил мою головушку, всю девичью красоту!»
В белорусских местах девушки и теперь еще «завивают березки» на Духов день, приготовляя столько венков, сколько у каждой завивающей — близких-дорогих людей на Божьем свете: для родимых отца с матерью, для братьев с сестрами, для милых-любезных сердцу девичьему разгарчивому. По этим венкам загадывается о судьбе. «Русалочки-земляночки, на дуб лезли, кору грызли, звалилися, забилися…» — поют при этом гадании. В белорусской же округе меняются ввечеру с Духова на следующий день заневестившиеся красавицы «перстеньками с зеленым глазком» — в знак доброго подружества на веки вечные.
Есть села-деревни, где сохранилось старинное преданье о том, что перед солнечным на Духов день восходом Мать-Сыра-Земля открывает все свои тайны. Этого не забывают кладоискатели и — как в иных местах в ночь под Ивана-Купалу (с 23-го на 24-е июня) — ходят «слушать клады», помолясь перед тем Святому Духу, припадая ухом ко груди земной. И открывается им «вся несказанная» недр земных и подземных, но это только в том случае, если кладоискатель ведет богобоязненную-праведную жизнь. С первыми лучами солнца красного умолкает вещая речь земли, могущая сразу навсегда обогатить человека. В малорусских деревнях-селах наблюдается любопытное явление: Троицын день слывет там за «Духов», в понедельник же справляется запаздывающее празднование «Троицы — Зеленых Святок».
Слепые убогие — калики перехожие поют на Духов день следующее песенное сказание («На сошествие»), крайне любопытное в устах его неведомых слагателей, затерявшихся в бездонных глубинах народной Руси: — «Во граде в Ерусалиме, в Давыдовом доме, тамо предъявися предивное чудо: где обитает Пречистая Дева с ученики Господни, со апостолы Христовы, бысть шум презельный, носиму духу бурну, идеже седяще апостолы с Царицей Небесной Владычицей Богородицей. Там проистекает река медоточна; источник духовный радость днесь исполни, Троицы нераздельной благодатию наполни, молитвами Богородицы всех наполни стран сего света. Слышите, со апостолы приидите, в дом Христов-Давыдов с любовию внидите: приидите, приимите Духа Пресвятаго, Истинна Пророка, Утешителя Господня. Он совершает тайны несказанны, в Божией церкви судьбы неизреченны, в ней судятся племена, всяких родов лица; облацы разделяйте; языцы всем даяше, ловцов умудряше, уста им отворяше, глаголом апостольским всех удивляше. Во всякое время с ними Дух Свят пребываше, в сердцах почиваше, в глазах цветом цветяше; на всяком месте в них всегда сияше, рыбарями огненная словеса испущаше; разными языками святыми рекоша, всех евреев ужасаша, врагом страшное объявляша. Спас Избавитель и Дух Утешитель, Отец безначальный, Творец Бог и Сын единородный, Божеством сим равный, и Дух сопрестольный, существом купно полный, Святый Боже, от премудрости Твоей Творче, Святый Крепкий-Сильный, во всех языцех дивный. Святый Безсмертный Царю… Всегда аз благодарю. Приими от нас, рабов Твоих, пение днесь сию хвалу, поюще Тебе на веки, преклоняем свою главу. Свет пресветлый ныне в Ерусалимской силе, духом покрываше, шум бурный являше, в Божий град Давыдов верных призываше, в святой дом духовной всех собираше, очами небесными премудро дозираше, в жители небесные праведных собираше, а грешных на земли непокаянны оставляше, токмо Своею милостию всех покрываше…»
Восхваление Творца-Бога продолжается еще в длинном ряде подобных приведенным песенных слов, а затем стих переходит к самим поющим-восхваляющим: «А мы, многогрешны, рабы недостойны, взыдем на гору с апостолы Христовы, на истинный путь правый, от Отца посланный. Посмотрим очами умными в зерцала небесна, вникнем в свою утробу: ан мы живем тесно, все в нас закрыто, будущая безвестна; редко засвечаема в сердцах своих свечи местны; всегда погашают прелести временны здешны; прокрик почтимся услышать небесный-Божьими судьбами исцелим души многогрешны; слышав Божье слово, оставим сласти здешны. Туюжде дадим славу, наклонивше главу, тихо и умильно после ангельския песни, всегда и на веки с верными человеки. Чтим и величаем Небесную Царицу, со всеми небесными силами ублажаем. Дабы всех святых молитвами нас Бог не оставил, к вечному покою благополучно переправил, и ныне, и присно, и во веки веков, аминь!»
Кроме приведенного, еще в нескольких других стихах воспевают простодушные певцы этот праздник, величая его «источником радости духовной» и призывая боголюбивых слушателей приобщиться к ним:
В этот праздник Божий встречает посельская Русь своих убогих гостей — с их умилительным пением — наособицу приветливо. Духовный стих, более чем когда бы то ни было, подходит к настроению во всем полагающихся на Бога и Его защиту крепкую потомков древнего пращура современных русских хлеборобов — Микулы-света-Селяновича.
Духов день начинает собою на богатой преданиями отцов-дедов Земле Русской «Всесвятскую» неделю, запечатленную в суеверной, памяти народной своеобразными обрядами-обычаями, связанными с празднеством-гульбищем в честь древнеязыческого Ярилы.
XXVI
Июнь-розанцвет
В древнерусском быту слыл июнь за месяц «изок» и в то же время «розанцветом» прозывался. Соседи и единоплеменники наших предков звали его каждый наособицу: поляки — «червцом», чехи со словаками — «червенем», иллирийцы — «липанем», кроаты — «иванча-ком» и «клисенем», сербы — «смазником» и «розовым», венды — «ше-стником», «прашником» и «кресником». Сначала выходил этот месяц четвертым из двенадцати в году; потом стал считаться за десятый; с 1700 же года, по изволению-указу Великого Петра, начал быть, как и в наши дни, шестым.
Июнь — конец пролетья, начало лета. «Месяц июнь, ау!» — приговаривают о нем по многим местам народной Руси, где почти везде к этому времени все закрома в амбарах пустым-пусты. «Июнь, в закром ветром дунь! Поищи: нет ли где жита по углам забито! Собери с полу соринки — сделаем по хлебце поминки!» — подсмеивается над подводимым с голоду мужицким брюхом прибауток посельский, добавляющий для большей ясности, что: «С июньского хлеба не велик прок: весь разносол — мякина, лебеда да горькая беда!» Немало и всяких других словечек крылатых от деревни к деревне, от села к селу по светлорусскому простору полетывает, перекликается голосами заливными, что струны гусельные, звонкими. «Пришел июнь-розан-цвет, отбою от работы нет!» — говорят в народе. — «Богат июнь-месяц, а и то после дедушки-апреля крошки подбирает!», «Поводит июнь на работу — отобьет до песен охоту!», «Что май, что июнь- оба впроголодь!», «Отец с сыном, май с июнем, ходят под окнами, Христа-ради побираются!», «В июне есть нечего, да жить весело: цветы цветут, соловьи поют!», «Июнь — скопидом, урожай мужику копит!», «Июньские зори хлеба зорят, скорее дозревать им велят».
В пословицах-приметах старых людей памятливых дошел до наших дней от старины глубокой никем — кроме природы, обступающей быт русского народа-пахаря, — не слагавшийся «месяцеслов», ведомый каждому деревенскому старожилу.
«Мученик Устин (воспоминаемый Церковью 1-го июня) — между маем и июнь-месяцем тын!», — можно услышать среди посельщины-деревенщины. В этот день запрещает народное слово городьбу городить: «На Устина не городи тына!» Приметливые люди сулят пожар тому домохозяину, который ослушается их опасливого совета. В этот же день судят-загадывают по солнечному восходу об урожае, для чего выходят до зорьки в поле и приглядываются к солнечным заигрышам: взойдет красно солнышко на чистом небе — быть доброму наливу ржи. А бродят тучи по небесному всполью в это утро — бабам на радость: лен-конопель уродится на диво! От Устина — два дня до Митрофана (4-го июня). «В канун Митрофана — не ложись спать рано!» — предостерегает суеверная деревня: в навечерие этого дня есть над чем понаблюдать тому, кто озабочен предстоящим вызреванием политых трудовым потом хлебов. Деревенский опыт советует под Митрофана «заглядывать, откуда ветер дует». Во многих местностях Владимирской, Ярославской, Тверской, Тульской и других соседних губерний до сих пор держится старинная примета об этом. Тянет ветер с полуден — яровому хороший рост!», — говорят там. «Дует с гнилого угла (северо-запада) — жди ненастья!». Ветер «с восхода» (восточный) — к поветрию (повальным болезням). «Сиверок (северовосточный ветер) — ржи дождями заливает!». В старину даже существовал редко где не запамятованный теперь обычай «молить ветер под Митрофана». Старые старухи сходились для этого за околицею ввечеру, после заката солнечного, и — по данному старейшею из них знаку — принимались выкликать по ветру, размахивая при этом руками, следующее заклинание: «Ветер-Ветрило! Из семерых братьев Ветровичей старшой брат! Ты не дуй-ка, не плюй дождем со гнилого угла, не гони трясавиц-огневиц из неруси на Русь! Ты не сули, не шли-ка, Ветер-Ветрило, лютую болесть-помаху на православный народ! Ты подуй-ка, из семерых братьев старшой, теплом теплым, ты полей-ка, Ветер-Ветрило, на рожь-матушку, на яровину-яровую, на поле — на луга дожди теплые, к поре да ко времячку! Ты сослужи-ка, буйный, службу да всему царству християнскому — мужикам-пахарям на радость, малым ребятам на утеху, старикам со старухами на прокормление, а тебе, буйному, над семерыми братьями набольшему-старшему, на славу!» Это заклинание, по словам сведущих людей, имело непреодолимую силу над ветрами и заставляло их помогать честному люду крестьянскому, со страхом и трепетом прислушивавшемуся да приглядывавшемуся в это переходное-тревожное время к каждой перемене погоды, влияющей на рост хлебов.
«На Дорофея (5-го июня) — утро вечера мудренее!» В этот день примечают течение ветров поутру, руководясь теми же указаниями векового сельскохозяйственного опыта, как и под Митрофана, патриарха константинопольского. «Придет Ларивон (преп. Илларион, воспоминаемый 6-го июня) — дурную траву из поля вон: подтыкай, девки-бабы, хоботье, начинай в яровом полотье!» 7-го июня — св. Феодот: «тепло ведет — в рожь золото льет», на дождь наводит — к тощему наливу. «За Федотом — Федор-Стратилат (8-е июня), угрозами богат». Первая угроза этого дня, по словам погодоведов, гроза. Гремит поутру в этот день раскатистый гром — не к добру: с сеном не уберется мужик вовремя, дождик-«сеногной» все погноит, если не поспешить с уборкой, не бросить всю остальную работу. Прислушиваются мужики в этот день ко грому, а бабы — постарше, подомови-тее да поприметливее — за росами следят, в оба глаза глядят. Стратилатовы росы — вещие: большие — к хорошим льнам да к богатой конопле. Но еще более зорко, чем мужики-косари с бабами, приглядываются к этому дню землекопы-колодезники, вологжане да пермские выходцы. Это — их заветный день. До сих пор, платя щедрую дань суеверной старине, соблюдают они «положеное». А положено в неписанном уставе неведомых уставщиков на этот день немалое. Еще накануне ввечеру должны приниматься они за выполнение завещанного былыми веками обычая. «С Федора-Стратилата колодцы рой!» — гласит старина вещими устами знающих людей: «Будет вода в них и чиста, и пьяна, и от всякого лихого глаза на пользу!» Под Федоров день — на Федотов вечер ставят колодезники на те места, где поутру думают землю копать — воду добывать хотят, «наговорен-ныя», по особому порядку-обряду изустному, сковороды и оставляют их до утра. Перед солнечным восходом идут они и с первым проблеском красного солнца снимают сковороды, чтобы загадывать по ним об успехе предстоящей работы: отпотеет, покроется выступившею каплями водою сковорода, — «многоводная жила» на этом месте; рой, благословясь, хватит пойла не то что внукам, а и деткам их правнуков! Мало поту земного на сковороде, — мало и воды. Сухая сковорода, — впору уходить с этого места: хоть год в земле копайся, до жилы не доберешься! А не дай Бог — замочит наговоренную сковороду сверху дождем: все время, до нового лета, спорины не будет. Крепко придерживается вологжанин-колодезник этой приметы. «На словах-то он — как на масле», по старинному присловью, но и «на деле — как в Вологде: свое знает!»
За Федором Стратилатом — Кирилл (9-е июня) в ряду стоит, на солнечном припеке, по красному слову народному, греется. «На Ки-рилу — отдает земля солнышку всю свою силу!» — говорит деревня: «С Кирилина дня молись солнышку-ведрышку», — добавляет она: «что солнышко даст, то у мужика в амбаре!» На Тимофея (10-го июня) — «знамения», простор суеверному воображению народному. По преданию, в этот день ходят-бродят по земле всякие призраки, «блазнящие глаз человеческий». Старые люди видят, в эту необычайную пору, то несметные стада мышей, пасущиеся по гумнам — к голодному году, то волчьи ватаги в полях — к скотскому падежу, то стаи черна-воронья, летящие — туча-тучей — из лесу на деревню — к повальному мору людей. А то, по уверению стариков, бывает и так, что, если прислушаться-припасть ухом к земле, слышно, как Мать-Сыра-Земля стоном-стонет (к пожару), люд честной жалеючи. Иному, наособицу зоркому, человеку представиться может об эту пору и такое видение, что как будто по озимому полю огонь перебегает, на яровое дымом тянет. Это — к бездождию: выгорят хлеба, свернет зерно, скосить придется всю ниву на солому. Тимофеевские знамения — грозой грозят. Счастливо то село, где ни одному человеку ничего не привидится в этот тяжелый день! Варфоломей с Варварою (11-е июня) ничего не сулят, ничем не грозят народу православному: что Бог даст, то и будет; как проведет человек посвященный им день (во грехе, или по праведному), то ему и станется, независимо от каких-либо особых примет.
12-е июня простонародный месяцеслов зовет днем «Петра-капустника»: на него высаживается на огороды последняя, запоздалая, рассада. С этого — самого длинного за лето — дня, по народному слову, солнце укорачивает ход, месяц — на прибыль идет, солнце поворачивается на зиму, а лето — на жары. Наутро — «Акулины-гречишницы» (13-е июня). По приметам: «сей гречиху или за неделю до Акулин (смотря по местной погоде), или спустя неделю после Акулин». Ни один другой хлеб не требует такой осторожности при посеве (см. гл. II).
За «Акулиной-гречишницей» следом «Елисей-гречкосей» на Землю Русскую выходит (14-го июня). «Придет пророк Амос (15-е июня) — пойдет в рост и овес». 16-го июня, на Тихонов день, начинают затихать певчие птицы; один соловейко голосистый еще не сдает голоса, — петь ему во всю соловьиную мочь до Петрова дня. На Тихона живут во многих селах «толоки» — помочи, торопятся все унавозить поля под пар. Ввечеру этим днем молодежь «в назьмы играет»: хороводы водит. Пройдут еще сутки, а там — и «Федул (18-е июня) на двор заглянул: пора серпы зубрить, к жнитвам готовиться загодя». С 19-го числа (день мученика Зосимы) пчелы начинают меда запасать, соты заливать. На Мефодия-«перепелятника» (20-го июня) — всякому охотнику до перепелиной ловли большая забота: примечать — носится ли тенетник-паутина над ржаным полем, толкется ли кучами мошкара над хлебами. Все это — приметы того, что много перепелов летом будет. В этот день стараются перепелятники изловить непременно хоть одного перепела: это — залог верной удачи на все лето. Если кому выпадет счастье поймать белого «князь-перепела», то он навсегда обеспечен ловлею: перепела-де сами так и летят к тому, чуть в руки прямо не валятся. В старину завзятые охотники целыми неделями искали такого счастья. «За Мефодием-перепелятником Ульян (21-е июня) Ульяну (22-е) кличет». 23-е число — «Аграфены-купальницы», «лютые коренья». Этот и следующий («Ивана Купалы») дни окружены в народном представлении тесными рядами поверий, обычаев и обрядов, вызывающих в памяти народа древнеязыческие «купальские» празднества (см. гл. XXVIII).
«На Тифинскую» (26-го июня), в день явления Тихвинской иконы Пресвятой Богородицы) — земляника заспевает, красных девок в лес по ягоды зовет. Если на Самсонов день дождь, быть всему лету мокрому — по народной примете — вплоть до бабьего лета (до самого сентября). Если же на Самсона ведро — семь недель ведро стоять будет. В Сибири, по словам старожилов, в сороковых годах ХIХ-го столетия почти повсеместно соблюдался стародавний деревенский обычай приводить в этот день («на Николу обыденного») лошадей к церкви, служить молебны о благополучии их и кропить водою. «Герману (28-е июня) до Петрова дня — через порог шагнуть, рукой подать!»
Конец Петровкам, розговенье Петрова поста на Руси стоит, по всем деревням лязг-звон идет: косы оттачивают, к косьбе снаряжаются. «Строй косы к Петрову дню, так будешь мужик!», «С Петрова дни зеленый покос!», «Не хвались, баба, что зелен лук, а смотри: каков Петров день!» — гласят старинные поговорки. А июнь-месяц уже готовится передать свое место на родной земле июлю-«сенозорнику», — «макушка лета через прясла глядит». 30-го июня — «двенадцать апостолов весну кличут, вернуться просят», да поздно, простилась умывающаяся трудовым потом деревня с красною давно уже — «До новых сороков (9-го марта), до новых жаворонков».
Льется-звенит на последней «окличке» весны заунывная, сменившая «веснянки», песня поминающих весну девушек, собирающихся — на солнечном закате в канун 1-го июля — на берегу реки. «Поминки» сопровождаются пирушкою: пьется брага, сооружается «мирская яичница», водятся последние весенние хороводы.
В старые годы в этот прощальный июньский вечер «хоронили весну». Ее изображала соломенная кукла, наряженная в красный сарафан и кокошник с цветами. Куклу носили на руках по селу с песнями, а потом бросали в реку, после чего и начиналось пирушка-тризна, посвященная последним проводам отжившей свой короткий, «воробьиный», век Весны-Красной. «Помянули весну — прощай, розанцвет!» — говорят на посельской-попольной Руси.
XXVII
Ярило
Сопутствующая Троице — Духову дню, первая по Пятидесятнице седмица, именуемая Всесвятскою («Всех Святых»), совпадает в народной Руси с живучею-неумирающей памятью о стародавних игрищах-гульбищах в честь древнеязыческих Костромы и Ярилы. Последнее имя тождественно с Яровитом, Яр-Хмелем, Светлояром и другими божествами, чествовавшимися в качестве покровителей земного плодородия — во всех его многообразных проявлениях, начиная с растительного мира и кончая человеком. Эту, предшествующую Петрову посту, неделю во многих местах зовут «Русалочьим заговеньем» и во время нее развивают кудрявые семицкие-троицкие венки.
О гульбище-игрище «Костроме» меньше всего знают костромичи- великороссы. Оно занесено в народную Русь от мери[51] и справляется в настоящее время только в самой захолустной глуши Пензенской и Симбирской губерний, да в Муромском уезде Владимирской. А. Н. Афанасьев отождествляет название этого игрища с тем, что изображавшая в некоторых местностях «Кострому» кукла делалась из соломы, всяких сорных трав и кудельной кострики (отбросов), и приводит названия растущих во ржи трав — «костра», «кострец», «костера» и т. д. Колючие и цепкие (сорные) травы в старину представлялись как бы подобиями молний громовержца-Перуна, многие черты облика которого были перенесены на Яр-Хмеля и слились с ним нераздельно. В тридцатых годах XIX-го столетия это происходило так. Созывались со всей деревни, собирались в заранее облюбованное место красные девушки, шли в простом — не праздничном наряде, становились в кружок на лугу. Одной из красавиц доставался жребий — изображать собою «Кострому». Становилась она с потупленною-повинной головою, подходили к ней все другие девушки, поклон за поклоном ей отвешивали, брали-клали ее на широкую доску белодубовую, относили ее, с припевами голосистыми, на берег реки. Здесь принимались будить притворявшуюся спящею «Кострому», поднимали ее за руки; затем — начинали купаться, обливая водой друг-дружку; которая-нибудь из девушек оставалась при этом на берегу, держала лубяное лукошко и била в него кулаком, как в барабан. С купанья все отправлялись, в прежнем порядке, в деревню; там, дома, переодевались в цветно платьице — красен праздничный наряд, выходили на улицу и водили хороводы.
В Муромском уезде «Кострому» изображала не выбранная девушка, а кукла, обмотанная разноцветным тряпьем. На игрище выходили не только одни красны девицы, но и парни молодые.
Одевали-наряжали «Кострому» под особые, приуроченные к этому песни. «Кострома, моя Костромушка, моя белая лебедушка! У моей ли Костромы много золота, казны. У костромского купца была дочка хороша, то Костромушка была, Костромушка, Кострома, лебедушка-лебеда!» — запевается, например, одна из них, наиболее отвечающая своему назначению. «У Костромы-то родства — Кострома полна была; у Костромина отца было всемеро. Кострома-то разгулялась, Кострома-то расхвалилась. Как Костромин-то отец стал гостей собирать, гостей собирать, большой пир затевать; Кострома пошла плясать, а чужие-то притаптывать: Кострома, Кострома, то Костромушка была!..» — продолжается песня, чем дальше — тем становясь все веселей-звончее: «Я к тебе, кума, незваная пришла; я ли тебя, Костромушка, за рученьку возьму, вином с маком напою, в хоровод тебя введу. Стала Кострома поворачиваться, с вина-маку покачиваться; вдоль по улице пошла, на подворьице шла, на подворье костромское, на купецкое. Кострома ли, Кострома, то Костромушка была…» К концу подходит песня — с развальцем: «Костромушка расплясалась, Костромушка разыгралась, вина с маком нализалась. Вдруг Костромка повалилась: Костромушка умерла. Костромушка, Кострома!..» Последняя часть песни говорит прямо о том, что совершается перед певунами голосистыми:
Допев песню, брали одетую куклу-«Кострому» на руки и с новыми припевами несли на реку, где участники гульбища разбивались на две стороны. Одна сторона становилась обок с куклою, и все — ее молодцы и молодицы кланялись Костроме в пояс. В это время другие внезапно кидались на них и старались похитить куклу. Завязывалась борьба, в которой победителями являлись нападающие; они повергали Кострому наземь, топтали ее ногами, срывали с нее лохмотья и — под громкий раскатистый смех и дикие выкрики — бросали ее в воду. Побежденные должны были оплакивать отнятую у них куклу и жалобно причитать, закрывая лицо руками:
Вслед за этим и побежденные, и победители сходились вместе и общей гурьбою шли — с веселыми песнями — к деревне, где до глубокой ночи плясали в честь утопленницы-Костромы, поминаючи ее песнями вроде:
Некоторые народоведы видят в потоплении-похоронах Костромы тень того отдаленного былого, когда киевляне-язычники бежали по течению Днепра-Словутича вслед за уплывавшим-тонувшим дубовым идолом Перуна — с кличем — «Выдыбай, боже!» Это сопоставление имеет свое непреложное основание.
«Празднование Костроме» начинает все более и более отходить в круг забытых преданий славяно-русского язычества. Но Ярилу — чествуют еще и теперь во многих местах на неоглядно-широком просторе народной Руси, хотя и не с тою уже яркоцветной пестрядью обрядностей, как в старые годы далекие. Ярилин праздник, переходящий, смотря по местности, со дня на день по всей Всесвятской неделе, но в большинстве случаев приурочивающийся к ее последнему дню — заговенью на Петров пост (воскресенью), сопровождается торжками-ярмарками, кулачными боями («стенка на стенку», деревня — на деревню), попойками и разгульными игрищами. Тверская, Костромская, Владимирская, Нижегородская, Рязанская, Тамбовская, Симбирская (наприм., село Карлинское Сенгилеевского у. и друг.) и Воронежская губернии помнят ярилин разгул веселый и в наши дни. Но ярче всего воспоминание и нем — в белорусских селах-деревнях.
Ярило — сродни древнегреческому Эроту и в то же время не чужд Вакху и Аресу (а также и Фрейру древних германцев). И все они имеют немало общего со всеславянским Перуном. Веселый-разгульный бог страсти-удали представляется народному воображению молодым красавцем — красоты неописанной; в белой епанче сидит он посадкой молодецкою на своем белом коне; на русых кудрях у него возложен венок цветочный, в левой руке у него горсть ржаных колосьев; ноги у Ярилы — босые. Разъезжает он по полям-нивам, рожь растит — народу православному на радость на веселую. Он — представитель силы могучей удали богатырской, веселья молодецкого, страсти молодой-разгарчивой. Все, что передает животворящему лету весна, — все это воплощается в нем по прихотливой воле суеверного народного воображения. Взглянет Ярило на встречного — тот без пива пьян, без хмелю хмелен; встретится взором Яр-Хмель с девицей-красавицею, — мигом ту в жар бросит: так бы на Шею кому и кинулась… А вокруг него по всему его пути, по дороге Ярилиной, цветы зацветают-цветут что ни шаг, что ни пядь — все духовитей, все ярче-цветистее.
«Видно» — говорил в XVIII-м веке о своей пастве святитель Тихон I-й воронежский[52], - «что древний некакий был идол, прозываемый именем Ярило, который в сих странах за бога почитаем был, — пока еще не было христианскаго благочестия. А ныне праздник сей, как я от здешних старых людей слышу, называют игрищем, которое издавна началось и год от году умножается, так что люди ожидают его, как годового торжества. Но, когда он приспеет, то убираются празднующие в лучшее платье. Начинается он в среду или в пяток по сошествии Св. Духа и умножается через следующие дни, а в понедельник первый поста сего (Петрова) оканчивается»…
А в это время в Воронеже разодетые толпы праздного народа сходились на городскую площадь. Здесь решалось, с общего согласу: кому ходить в этом году за Ярилу. Выбранного заместителя веселого бога стародавней посельской Руси наряжали в пестрый кафтан, обвешивали лентами и цветочными перевязями, прикрепляли к рукавам и полам бубенчики-колокольчики, голову накрывали разукрашенным колпаком бумажным с петушиными перьями, а в руку давали деревянную колотушку — олицетворение громовой палицы. Под стук, крик и гром шествовал «Ярило» по площади, пел, приплясывал, увеселяя и без того веселую, предававшуюся хмельному разгулу толпу. Длился разгул до глубокой ночи, переходя иногда в разнузданное игрище, вызывавшее со стороны богобоязненных домовитых людей-семьян не лишенные справедливости нарекания.
По другим местам (в Малороссии) «хоронили Ярилу». Для этого клали особо приготовленную куклу, долженствовавшую изображать веселого Яр-Хмеля, в гроб-колоду и носили по улицам с причетами заунывными. Бабы подходили ко гробу и «плакали голосом». Мужики поднимали куклу, трясли ее и, как будто стараясь разбудить, приговаривали: «Баба не бреше, вона знае, що ий солодче меду!» Бабы продолжали голосить навзрыд. Наконец, гроб закапывали в землю и принимались справлять по похороненном веселую тризну разгульную, — словно с той целью, чтобы поскорей забыть о причиненном смертью веселого Яр-Хмеля горе-гореваньице. Быть может, об одной из подобных тризн писал в XVI-м веке игумен Памфил[53] в своем псковском послании: «… и тогда во святую ту нощ мало не весь град взмятется и возбесится. Стучать бубны и глас сопелий и гудуть струны, женам же и девам плескание и плясание, и главам их накивание, ушам их неприязнен клич и вопль, всескверненныя песни, бесовская угодия свершахуся, и хребтом их вихляние, и ногам их скакание и топтание; туже есть мужем же и отроком великое прельщение и падение, но яко на женское и девическое шатание блудно им возрение; такоже и женам мужатым беззаконное осквернение и девам растление»… Все это не могло не оскорблять христианского нравственного чувства прежде всего потому, что совершалось во дни, на которые, по уставу церковному, возлагалось приготовление к посту, соединенное с молитвами к Собору Всех Святых.
Упоминаемые в Несторовой летописи «игрища межю селы», на которых радимичи[54], вятичи[55], северяне[56] и древляне[57] «умыкаху жены собе», по времени и обстановке как нельзя более совпадали с теми же гульбищами в честь веселого Ярилы.
Стародавний, освященный веками обычай, многие и многие годы спустя после исчезновения из памяти народной первобытного брака-умыкания, заставлял матерей еще не так давно (в конце XVIII-го столетия) посылать девушек «невеститься» на ярилины игрища. На последних допускалось самое свободное обращение молодежи обоего пола между собою. В память этого еще и теперь в начале Всесвятской недели происходит местами «смотрение невест», для чего последние сходятся в зеленой роще и проводят целый день в играх да песнях; а парни ходят — высматривают каждый пару себе по сердцу. При этом, впрочем, все сопровождается полной благопристойностью. Собравшимися затевается игра «в горелки». Высмотревшие себе невест становятся попарно с приглянувшимися им девицами в длинный ряд; один из них, которому выпадет жребий «гореть», выступает вперед всех и выкликает: «Горю, горю, пень!» — «Чего ты горишь?» — спрашивает его какая-нибудь девица-красавица. — «Красной девицы хочу!» — «Какой?» — «Тебя, молодой!» После этого одна пара бросается в разные стороны, стараясь снова схватиться руками, а «горевший» пытается поймать девушку прежде, чем она успеет сбежаться со стоявшим с нею раньше парнем. Если «горящий» поймает девушку, то становится с ней в пару, а оставшийся одиноким «горит» вместо него; а не удается поймать, — он продолжает гоняться за другими парами.
На Всесвятской (Ярилиной) неделе, по суеверному представлению народа, особенно неотразимую силу имеют всевозможные любовные заговоры — на присуху, на зазнобу да на разгару. «На море на Кияне», — гласит один подобный заговор, — «стояла гробница, в той гробнице лежала девица, раба Божия (имярек)! Встань-пробудись, в цветное платье нарядись, бери кремень и огниво, зажигай свое сердце ретиво по рабе Божием (имярек) и дайся по нем в тоску и печаль!» В другом заговоре развивается более широко та же основная мысль: — «Встану я, раб Божий, и выйду в чистое поле. Навстречу мне Огонь и Полымя и буен Ветер. Встану и поклонюсь им низешенько и скажу так: гой еси, Огонь и Полымя! Не палите зеленых лугов, а ты, буен Ветер, не раздувай Полымя, а сослужите службу верную, великую: выньте из меня тоску тоскучую и сухоту плакучую, понесите ее через боры — не потеряйте, через пороги — не уроните, через море и реки — не утопите, а вложите ее в рабу Божию (имярек) — в белую грудь, в ретивое сердце, и в легкие и в печень, чтоб она обо мне, рабе Божием, тосковала и горевала денну и ночну и полуночну, в сладких ествах бы не заедала, в меду, пиве и вине не запивала!» Третий заговор заканчивается еще более определенной картиною: «… как всякий человек не может жить без хлеба, без соли, без питья, так бы не можно жить рабе Божией без меня, раба; сколь тошно рыбе жить на сухом берегу без воды студеныя, и сколь тошно младенцу без матери, а матери без дитяти, столь бы тошно было и ей рабе Божией (имярек) — без меня, раба»…
Лихие люди, умышляющие злобу на своего ближнего, «вынимают след» у него в эти дни, и, по преданию, это является особенно действенным средством. Чтобы избавиться от такого чарования, многие — по свидетельству Н. И. Костомарова[58] служат молебны с водосвятием и кропят «свяченой» водою в день Всесвятского заговенья все, что их окружает.
Есть местности, где Ярилин праздник начинается тем, что девушки — целым хороводом — выбирают из себя одну, наряжают ее всю в цветы и сажают на белого коня. Все участницы игрища одеты в праздничные наряды, с венками из полевых цветов на головах. На Белой Руси поют при этом песню о боге-Яриле и его радошном-веселом хождении по свету белому:
И были дни, по словам все знающих, всякий сказ помнящих старых людей, когда перед искрящимся вешней цветенью взором Ярилы — бога плодотворения земного — все цвело-колосилось.
Всесвятские народные гулянья во многих местностях справляются по кладбищенским погостам. Проводы Ярилы — одновременно и проводы весны. В степных губерниях по селам происходит на Всесвятское заговенье развивание венков. Деревенская молодежь — женщины, девушки, парни и ребятишки — гурьбой идет на реку, или на родник, со своими завитыми перед Троицею березовыми венками. Водятся хороводы; затем — венки бросаются в воду. Парни достают венки приглянувшихся им девушек; те отдаривают их поцелуями. Каждый получивший такой поцелуй считается «кумом» поцеловавшей женщины, а для девушки — «красным молодцем». Все поют и пляшут в венках на голове, потом — возвращают венки, кому какой следует. Женщины немедленно развивают свои, девушки — несут домой, где хранят их до будущей «радости»-свадьбы. В Симбирской и Костромской губерниях на Всесвятское заговенье еще совсем недавно возили по деревенским улицам в телеге, запряженной гусем-парою лошадей, чучело Ярилы, — причем куклу держала на коленях старуха старая. Вечером «Ярилу» топили в реке.
В ярославском Пошехонье воскресенье «Всех Святых» зовется «крапивным заговеньем». В этот день парни и девушки красные, собирающиеся на гулянку, жгут друг дружку крапивою. Этот обычай является пережитком древних «русальих проводов», первоначально приурочивавшихся к купальским игрищам, а затем перенесенных на Всесвятское воскресенье.
Почти повсеместно сохранился древний обычай — ходить на Всесвятской неделе в гости к покойникам, на могилки. Здесь все угощаются, оставляя чем угоститься и лежащим в земле сырой. Нищая братия собирает в эти семь дней обильную дань от щедрот православных. Местами угощают не одних покойников, но и домовых: уходя из дому, оставляют стол накрытым и уставленным различными кушаньями и напитками. Великое счастье ожидает, по народному поверью, того домохозяина, который вернувшись домой, найдет все приеденным и выпитым.
«На Всесвятской неделе — всякий кусок свят!» — говорят в народе. — «Невестится невеста, а будет ли толк — Bсe-Святые скажут!», «Святая неделя — красная, Всесвятская — пестрая!», «Все Святые с одним богатырем — Ярилой борются, совладать не смогут!», «Ярило яровые ярит!», «На Ярилу торг, на торгу — толк. Толк-то есть, да истолкан весь!» — приговаривает деревня относительно этого времени, на считая возможным обойти его молчанием. «Ярило Купалу кличет!» — продолжает сыпать прибаутками краснослов-народ: — «От Ярилы до Аграфен-купальниц рукой подать!», «На Ярилу пьет баба, на Купалу опохмеляется».
Отойдет Всесвятская неделя — со всеми ее приметами, поверьями и обычаями. На дворе Петровки стоят, Петров пост идет.
Есть до сих пор местности, где — как, например, в Рязанской губернии — накануне заговенья на Петров пост несколько девушек изображают из себя русалок, ходя ночью по улицам в одних рубашках, с распущенными волосами. Часов в двенадцать ночи молодежь вооружается палками и бросается на таких девушек с криком: «Гони русалок!». Когда «русалкам» удается убежать на землю соседней деревни, преследованию — конец, и все возвращаются домой, приговаривая: «Ну, теперь прогнали русалок!»
Не успеет оглянуться трудящийся с зорьки до зорьки деревенский люд, как слышит-послышит: навстречу Яриле купальские игры-песни спешат:
А слова этой песни еще сливаются с причетом всесвятского заговора: «… навстречу мне семь братьев, семь Ветров буйных. Откуда вы, семь братьев, семь Ветров буйных, идете? Куда пошли? Пошли мы в чистыя поля, в широкия раздолья сушить травы скошенныя, леса, порубленные, земли вспаханныя! — Подите вы, семь Ветров буйных, соберите тоски тоскучия со вдов, с сирот, со малых ребят — со всего света белаго, понесите к красной девице в ретивое сердце; просеките булатным топором ретивое ея сердце, посадите в него тоску тоскучую, сухоту сухотучую, в ея кровь горячую»…
XXVIII
Иван Купала
После Семика и нераздельно связанного с ним Троицына дня, главным летним праздником у нас в народе является Иванов день, называемый в просторечии «Иваном Купалою», или прямо «Купалою» без всякого добавления к этому имени. Словами старинной, поющейся и теперь в Костромской и некоторых других соседних губерниях, песни так определяется значение этого праздника:
Этот третий праздник справляется в народной Руси два дня — 23-го и 24-го июня, во время летнего солнцестояния, когда прекрасное светило дня, по достижении высшего проявления своих творческих сил, делает первый поворот на зиму. Совпадая с днем св. Агриппины и с праздником Рождества св. Иоанна Предтечи, Крестителя Господня, ведущие свое начало с теряющихся в язычестве времен купальские праздники объединяют этих двух святых христианской церкви. «Купало» и «Купальница» — это древние Перун и богиня Заря. По сохранившемуся до наших дней болгарскому поверью, солнце (Перун) сбивается в эти дни с пути-дороги, и ясноокая дева Заря является на помощь светлому богу. Она не только ведет бога богов по небесной стезе, но и каждое утро умывает его росою с напоенных летними благоуханиями лугов, пестреющих к этому времени всеми цветами.
Приуроченные к именам христианских святынь, эти древние празднества, являющиеся до сих пор одним из наиболее ярких пережитков стародавней старины, некогда были общи языческому богословию большинства европейских народов. Они были известны даже в древней Индии и Персии, где приблизительно в то же самое время и с теми же обрядами справлялось празднование богу огня. У древних греков (елевзинския[59] таинства) и римлян (праздник Весты и Цереры), в древней Германии («Sungihte», «Sonnenwende» и, позднее, «lohannisfeuern»), в Англии («Midsummersnat»), у бретонцев[60], датчан, финнов, — везде встречается нечто подобное. В славянском мире, у всех без исключения народностей, до сих пор купальские празднества не вполне утратили свое первоначальное значение, несмотря на многовековую давность христианства. Из области народной веры они перешли в круг простонародных суеверий, из обрядов — в обычаи, в большинстве случаев служащие забавою для сельской молодежи, совершенно бессознательно воскрешающей на своих игрищах потускнелые образы, безвозвратно канувшие в реку забвения. В старину, когда еще была свежа в народе память языческого прошлого, славяно-русская Церковь вела упорную борьбу с этими обычаями и играми. В настоящее же время только в трудах, оставленных пытливыми исследователями старины в наследие будущему бытописателю человечества, и можно найти более или менее ясное представление о какой-нибудь определенной связи современных простонародных поверий с былой верою.
В «Стоглаве» рассказывается о купальских празднествах, что во время них «нецыи, пожар запалив, предскакаху по древнему некоему обычаю»; что «против праздника Рождества Великаго Иоанна Предтечи и в нощи на самый праздник, и в весь день и до нощи мужи и жены и дети в домех и по улицам и ходя и по водам, глумы творят всякими играми и всякими скомрашествы и песни сатанинскими и плясками, гусльми и иными многими виды и скаредными образовании. И егда нощь мимо ходит, тогда отходят к роще с великим кричанием, аки бесни, омываются водою». Приблизительно в это же время летописец псковского Памфилова монастыря, описывая эти празднества «во градех и в селех», находил возможным сказать, что «в годину ту сатана красуется, яко же сущий древние идолослужителие бесовский праздник сей празднуют». Столетие спустя, один русский церковный писатель (XVII-гo века) называет купальские огни и перескакивание через них «обычаем поганым в честь идолов». Но чем позднее, тем все менее и менее враждебно относилась и русская письменность к этому отголоску прошлого. В настоящее время, когда в недрах народа утратилось всякое представление о его прежнем язычестве, никому не мешает уже и цветистая пестрядь все более и более сливающихся с обыденным обиходом жизни народных обычаев, еле сочащимися ручейками вытекающих из обмелевшего моря славянских предании.
Купальские обычаи наиболее сохранились в Малороссии, в белорусском Полесье, на Волыни и по соседству с финнами — в северно-русских губерниях. День Аграфены-купальщицы (23-е июня) посвящается здесь собиранию трав, имеющих — по народной лекарской науке — целебную силу. Из собираемых в канун Купалы травяных зелий пользуются особенным уважением «купаленка» (желтоголов) и цветок «Иван-да-Марья». С последним связано стародавнее предание о купавшихся в дождевых потоках Перуне-громовнике и богине Заре, звучащее громким откликом в белорусской купальской песне:
Кроме целебных трав, в ночь под Ивана-Купалу народное суеверие советует искать и такие «лютые коренья» и «злыя былия», как «любисток-трава», «перелет-трава», «разрыв-трава». Перед силою последней не может, по его словам, уцелеть ни один замок, как бы он ни был крепок (см. главу «Злые и добрые травы»).
В XVI и XVII столетиях собиратели трав преследовались наряду с закоренелыми преступниками. «Егда приходит великий праздник, день Рождества Предтечева», — писал упомянутый выше летописец, — «исходят мужие и жены чаровницы по лугам и по болотам и в пустыни и в дубравы, ищущи смертныя травы и приветрочрева, от травнаго зелия на пагубу человеком и скотом; ту же и дивия корения копают на потворение мужем своим. Сия вся творят действом диаволим, с приговоры сатанинскими». В «Разрядных книгах»[61] находятся записи о целом ряде старинных судебных волокит о таких травоведах. Достаточно было найти у кого-нибудь неведомый корень или пучок неизвестной травы, чтобы этому было придано значение злого умысла. Пойманных накануне Иванова дня «ведунов» пытали, били батогами, чтобы «не повадно было бы носить и собирать травы и коренья».
Цвет папоротника — «златоогненный цвет» русских сказок, с которым связаны поверья о кладах, зарытых в лесных дебрях — до сих пор продолжает привлекать к себе внимание «знающих травы и всякое слово» людей из народа. Ходит молва в последнем и теперь, что папоротник цветет только в Иванову ночь, — точнее, в самую полночь под Иванов день. Немногим удается, по отголоскам этой молвы стародавней, найти и сорвать дивный «царь-цвет», окруженный зоркою стражей изо всякой лесной нечисти, забирающей за время его цветения самую крепкую силу над суеверным людом. Это не то, что купаленка (trollius europaeus), медвежье ушко (verbascum), или богатенка (erigeron acre), которые тоже собирают в эту ночь и втыкают в стены дома — на имя каждого из семьи, замечая, что, если чей цветок скорее завянет, тому — или умереть в этот год, или захворать. Тех — сколько хочешь можно найти в лесу.
После Иванова дня — первый покос. День ведьм, оборотней, колдунов и проказ всякой нежити, начиная с домовых и кончая русалками, — этот праздник является, по верной народной примете, также и днем полной зрелости полевых и лесных трав, расцветающих к этому времени во всей красе. Недаром и пчела, в записанной Далем пословице, говорит мужику: «Корми меня до Ивана, сделаю из тебя пана!» «До Ивана просите, детки, дождя у Бога», — говорит наш крестьянин, — «а после Ивана я и сам упрошу!» «Коли до Ивана просо в ложку, будет и в ложке!» и т. д. Все растущее на земле — к «Иванову дню «в полном соку». Потому-то и самый сбор лечебных и всяких иных трав приурочен к этой поре.
В древности в честь бога-огня, бога-солнца, бога-грома зажигались во время летнего солнцеворота праздничные огни. В купальских празднествах, даже и по дошедшим до нас пережиткам их, и теперь самым ярким по окраске обычаем является некогда осуждавшееся наравне с идолослужением «возжение купальских костров». И в наши дни у всех славян, а равно и у соседних с ними иноплеменных народов, в ночь под Ивана Купалу загораются по полям, берегам рек и холмам праздничные огни. У карпатороссов, как некогда у древних германцев, для зажжения купальского костра пользуются «живым огнем», добываемым путем трения дерева о дерево. При первой вспышке пламени, собравшаяся толпа молодежи откликается огню веселыми купальскими песнями. Девушки, разодетые во все яркое и пестрое и убранные цветами, и парни, схватившись попарно за руки, перепрыгивают через пламя, связывая с удачею или неудачею своего прыжка судьбу своей супружеской жизни. По словам некоторых суеверных старожилов Украины, прыганье через купальские костры избавляет от сорока злых недугов, — между прочим, от бесплодия. В настоящее время в малорусских селах эти костры заменяются кучами жгучей травы — крапивы. В польских деревнях, смежных с карпаторусскими, матери сжигают на купальских кострах снятые с больных детей рубашки, чтобы вместе с ними сгорела и болезнь. У чехов, литовцев и в некоторых малорусских местностях принято перегонять стада через огни, разложенные в поле на Иванову ночь. В Сербии пастухи обходят со свернутыми из бересты светочами скотные дворы — с тою же целью. Словаки и чехи разбрасывают головешки с Иванова костра по полям и огородам — «от червей». У нас, в белорусской округе, крестьянки вбивают у околицы в землю большой кол, обложенный соломою и кострикою от кудели, «в ночь на Ивана» зажигают его и, подбрасывая в огонь березовые ветки, припевают-приговаривают слова, относящиеся к урожаю льна.
В некоторых великорусских местностях — например, в Нерехт-ском уезде Костромской губ., еще накануне Аграфены-купальницы, деревенские девушки собираются на беседу и толкут ячмень в ступе, сопровождая эту несложную работу песнями. Утром, на Аграфену, из этого ячменя варится — в складчину — обетная каша, съедаемая вечером, когда все участвующие в пирушке бегут на реку — в первый раз купаться, чтобы затем, умывшись вечерней росою, идти на «купальские огни». В других местах перед зажиганием костров девушки парятся в бане свежими вениками, связанными вместе с душистыми лесными травами. Общее купание с песнями сохранилось далеко не по всей Руси, но вода (омовение) и огонь (очищение) до сих пор всюду неразрывно связаны в купальских празднествах как и в стародавние годы.
Костры, зажигавшиеся когда-то в честь Перуна-громовника, могут служить ярким олицетворением торжества летнего солнца, вместе с дождем оплодотворяющего землю. В честь ясноокой и светлокудрой богини весны — Лады — приносилась в старину жертва — белый петух. В настоящее же время, на купальских пирушках в Полесье и на Волыни непременно едят белого петуха. В Малороссии еще в конце шестидесятых и начале семидесятых годов наблюдался на Иванов день любопытный обычай, имеющий связь с чествованием Лады. Деревенская молодежь наряжала соломенную куклу, убирала ее «плахтами», «монистами» и цветочными венками и приносила на место купальского игрища. Здесь стояла уже срубленная в соседнем лесу верба или «тополя», обвешанные лентами. Дерево называлось «мареною» (Морана — богиня смерти); под него ставилась принесенная кукла, а возле нее — стол с яствами и питиями, в складчину припасенными для праздника. Зажигался костер; через огонь начинали прыгать попарно, держа в руках «Ладу». На рассвете и эту последнюю, и дерево-марену топили в реке, срывая с них все наряды-уборы.
Пелась, повторялась бесчисленное количество раз эта старинная песня, приуроченная к описанному обычаю еще давними пращурами игравших ее «дивочек» и «парубков». Нечто вроде этого обычая сохранилось в Богемии, где — при первой вспышке костра — парни бросаются к разубранной цветами елке и срывают с нее венки. В Подлесье, где дольше всех уживается непокорная суеверная память былого, «Ладу» изображает самая красивая девушка в деревне. Ее с ног до головы опутывают венками и перевязями из цветов и ведут в лес. «Дзевко-Купало», не имеющая на себе никакого наряда, кроме выращенного матерью-природою, раздает, с завязанными глазами, подругам венки в кругу веселого хоровода. Кому какой венок достанется — такова и судьба того…
В стародавние годы в купальские игрища входили совершаемые и теперь по иным местам на Всесвятское заговенье проводы русалок. Русалки, по древнему верованию славян, души умерших. Весною, — гласит седая старина, — оживают они и бродят по земле. Воды слыли у славян-язычников ближайшим путем-дорогою в подземные недра. Русалки («мавки»), живущие, по народному поверью, в реках и озерах, с наступлением весенних праздников вылезают из воды и виснут по деревьям. Придет на светлорусский простор Иван-Купала, и — нет им более места на земле. Уходить приспевает пора им всем опять в свое подводное царство.
— поется в одной отзывающейся стародавней стариною, дошедшей до наших дней купальской песне.
Некоторые исследователи видят в «Купале» олицетворение совершенно особого древнеязыческого божества наших предков, а не того же бога-громовника — Перуна, являвшегося на землю в знойные летние дни в образе щедрого и милостивого путника, осчастливливавшего всех попадавшихся на пути. Но суть дела не в этом, а в самых обычаях, в которых проявляется этот яркий образ народного воображения, сохраняющий на себе отпечаток древности.
В этих словах песни очевидна связь песенной «выдумки» с верным действительности сказанием о тех временах, когда на Руси — поверженные во прах первыми лучами христианства — идолы-боги были сброшены со своих холмов в воду и плыли вниз по течению, добиваемые шестами и баграми, для вящего позора своего бессилия перед всемогущим Светом истинной веры.
Судя по новейшим исследованиям крестьянского быта, купальские праздники постепенно вымирают в великорусских губерниях. Местами отголосок их сохранился только в одних словах песен, которым не придается особого значения. О каком-либо зажигании Ивановых огней — здесь никто и не помнит. По старой памяти, водят еще только поздние хороводы, до самой «белой зари» в Иванову ночь. Старики, тоже успевшие забыть о шумных празднованиях Купалы и Купальницы, поминают виновника этих празднеств только в своих приметах, что — «сильная роса на Ивана-Купалу — к урожаю огурцов», или: «на Иванову ночь звездно — много грибов» и т. п.
В окрестностях Петербурга довольно шумно справляют «Ивана-Купалу» местные немцы-колонисты. Их «Куллерберг», сопровождающийся зажиганием костров и пирушками, носит на себе тот же отпечаток языческой старины, как и сохранившиеся в глуши белорусского Полесья и в наших малороссийских губерниях купальские празднества.
XXIX
О Петрове дне
Последний июньский праздник посвящен чествованию святой памяти апостолов Христовых — Петра[62] и Павла[63]. Он слывет в народе за «Петров день», и в этом названии сливается в народном представлении память об обоих чествуемых святых. Есть местности, где этот предпоследний день июня-розанцвета зовется — «Петры-рыболовы».
Апостол Петр — один из наиболее чтимых на Руси святых угодников Божиих. Имя его зачастую встречается в простонародных сказаниях, вплетается в пестроцветную вязь пословиц-поговорок, раздается и из вещих уст боголюбивых калик перехожих, хранителей-сказателей духовных народных стихов. На «ключаря-апостола», которому, по стародавнему преданию, передан Господом Сил ключ от Царства Небесного, перешли, по прихоти суеверного воображения, многие черты древнеславянского Перуна-громовника, низводителя дождей, растителя злаков и творца урожаев. Он считается одним из самых надежных — после «Николы-Милосливаго» — покровителей засеянных хлебом («даром Божиим») полей. В одном из «Памятников отреченной русской литературы», рассказывается, например, что шел апостол Петр путем-дорогою. Притомился-устал, проголодался святой путник. Пришлось проходить ему мимо нивы. И увидели пресветлые очи его человека, пашущего на волах; и обратился к нему апостол, «и просиша хлеба». Вскинул глазами на просившего пахарь-оратаюшко, остановил волов и побежал за хлебом к своему селенью. Умилился душою святой путник и «без него взоравше ниву и насеявше, и прииде с хлебы и обрете пшеницу зрелу».
По народному сказанию, в конце красной весны и начале лета знойного — в грозовую пору — идет на небесах постройка «чертога новорайскаго». Топоры (молнии) сами — без плотников — рубят стены здания нерукотворного, ударяя по тучам, громоздящимся каменными горами толкучими; расступается под огненными топорами «облачен-горюч камень», отверзаются окна двери рубленые. «3-за той ми горы, з-за высокой, слышны ми тонойкий голос, тонойкий голос, топоры дзвенят, топоры дзвенят, каменья тешут, каменья тешут, церковь муруют, церковь муруют, во трои двери, во трои двери — во три облаки», поется в старинной червонорусской песне:
«Милый Господь» олицетворяет в этой песне прикарпатских братьев — солнце. Пречистая Дева заступает здесь место древнеязыческой Лады, Петр-апостол поставлен взамен громовника-Перуна. Горящие свечи — молнии, гудящие органы — громовые раскаты: расцветающая роза — утренняя зорька ясная, из златоогненного цвета которой и вылетает на беспредельный небесный простор жар-птица — солнце.
В другом песенном сказании св. Петр является спутником Господа, шествующим за золотым плугом «в поле, поле, в чистейком поле». Ходит за Богом пахарей ключарь-апостол, походя — коня погоняет. А «Матенка Божия» обок с ними поспешает, семена носит, семена носит, своего Сына просит:
В Сербии и в настоящее время в деревенской глуши представляют апостола Петра разъезжающим на златорогом олене по небесному полю над колосящимися земными нивами. С этим поверьем находится в непосредственной родственной связи занесенное в снегиревскую летопись русских простонародных праздников древнее предание, гласящее о том, что на «мирской» Петров праздник-пир, устраивавшийся деревенским людом за Тотьмой, на реке Ваге, выбегал из лесной дремучей пущи олень, посылавшийся «праздновавшим Петру» мирянам в дар от «апостола-праздника». Оленя, останавливавшегося перед заранее приготовленными для варки котлами, убивали-свежевали, на части разнимали, варили в котлах — на угощенье люду честному. Но это, по словам предания, продолжалось только до той поры, покуда жил народ праведно-честно, по завету отцов-дедов-прадедов. А потом — пошел по людям разврат-грех, ложь опутала мир-народ сетями-тенетами, и перестал апостол Петр высылать свое праздничное угощенье даже и чествовавшим его святой день людям… Пришлось им понапрасну ждать-поджидать и если колоть быка круторогого, так из своего стада. Так сначала и велось; шли проходили годы, за другими годами вслед уплывали; а там и совсем перестала деревенщина-посельщина «справлять Петровщину» всем миром, — начал каждый у себя во двору праздновать наособицу.
Красно-солнышко играет, по народному слову крылатому, и на Петров день — как на Светло-Христово-Воскресенье. Ходит, во многих местах, поутру — раным-ранехонько, «караулить солнце» заигравшаяся далеко заполночь в хороводах деревенская молодежь — девки да парни, да ребята малые. Всплывает из-за гор-горы пресветлый лик светила небесного и многие уверяют — принимается играть, разными цветами переливать лучи свои горячие: то красным, то впросинь-впроголубь, а то и впразелень. Радуются собравшиеся караульщики веселые, с песнями по дворам-домам расходятся, Ладу вспоминают, Петров день величают. Этими песнями починаются «гулянки-Петровки», петровские хороводы, вплоть до первого Спаса идущие, в страдную пору молодому народу отдых, и без того короткий, укорачивающие.
На Петров день и до сих пор гуляет-отдыхает сельский рабочий, от трудового поту не просыхающий, люд. В старину бывали «обетныя угощенья», принашивали приносы петровские зятьям тещи, на угощенье напрашивались: кумовья крестников спроведывали, с пирогами со пшеничными прихаживали; сватья друг друга угощали, «отводные столы» правили. Девушки красные с парнями на качелях и теперь, что в старопрежнюю пору, утешаются на Петра-Павла с самых после-обеден до глубокой ночи. Так и говорят в народе: «Как ни сторонись, девка, а на петровских качелях с пареньком покачаешься!» «Петровы качели — девичье веселье!» «На Петров день качались, к Покрову свадьбу-радость справили!» и т. д. На этот обычай ополчались составители «Стоглава», говоря, что: «о празднице св. верховных апостол Петра и Павла своею сетию диавол запинает чрез колыски и качели; на них же бо колыщушеся, приключается внезапу упустити на землю, убавитися и зле, без покаяния, душу свою испущати»…
Олеарий — посланец голштинский, оставивший описание своего путешествия в Московию XVI-гo столетия, распространяется о петровском гулянье в следующих словах: «У всех русских и москвитян отправляется около сего праздника странное игрище. Хотя они строго и безвыходно держат жен своих в домах, так что весьма редко пускают их в церковь или в гости, но в некоторые праздники позволяют женам и дочерям своим ходить на приятные луга: там оне качаются на круглых качелях, поют особенныя песни и, схватясь одна с другой руками, водят круги, или пляшут с рукоплесканием и притопыванием ногами»…
Были в старину местности, где сходился честной люд в Петров день на три ключа-родника умываться «петровой водицею» и угощаться при этом случае всякими питиями хмельными. Это питие-умывание сопровождалось песнями, плясками и всякими играми веселыми. В Кашине и некоторых других городах, долго сохранявших старинные обычаи, заведено было устраивать некоторое подобие святочного ряженья. Игрище собиралось на берегу ручья, где в древние времена стоял идол какого-то (вернее всего — Ярилы) языческого бога. Собравшиеся парни гуляли посреди девушек, закрыв себе лица платками. Девушки должны были угадывать парней; угадавшей предсказывалось в скором времени сыграть свою свадьбу.
С XVI-гo столетия вошло в обычай заводить по богатым селам петровские торги. А еще гораздо раньше велось в Петров день «ставиться на суд по зазывным граматам». Был этот праздник не только судов, но и взносов дани-пошлины. «Тянули» об эту урочную пору свою Петровскую дань с люда православного и попы. В деревенском захолустье и теперь еще разъезжают поповские телеги, собирающие положенное, веками установленное подаяние.
Народные слова крылатые плетут свой пестрый узор о Петрове дне. На него — второй, поздний, покос, по замечанию сельскохозяйственного опыта, сложившегося в южной-полуденной полосе матушки Руси. «С Петрова дня — красное лето, зеленый покос!», гласит опыт русака-северянина. «Женское лето — до Петра, с Петрова дни — страдная пора!» — приговаривает краснослов-народ, сыплющий, как из полного короба, всяким прибаутком — то смешливым, то раздумчивым: «Далеко кулику до Петрова дня!», «Худое порося и в Петровки зябнет; дворянская кровь и в Петров день мерзнет!», «В Петров день барашка в лоб (можно разговеться)!», «С Петрова дня зарница хлеб зарит!», «Петро-Павел жару прибавил!», «Утешили бабу петровские жары голодухой!», «Петровка — голодовка, Спасовка — лакомка!» и т. д.
По примете знающих всякое крылатое вещее слово старых людей, надо к Петрову дню наладить косы и серпы: с Петрова дня — пожня, покос. «Коли дождь на Петра — сенокос мокрый!», «На Петров день дождь — сено как хвощ (жесткое, на корм не очень спорое), зато — урожай не худой; два дождя — хороший, три дождя — богатый!», «Если просо на Петров день в ложку — будет и на ложку!»-приговаривает деревенская Русь.
Рыболовство — апостольский труд, по словам православного люда, сведущего в Священном Писании. Потому-то все рыболовы и считают апостола Петра за своего покровителя и наособицу перед всеми другими праздниками чтят его память. К Петрову дню приурочивается большая часть сделок, заключаемых между ловцами и рыбопромышленниками, раздающими ловцам свои воды мелкими участками — отдельно на каждую рыболовную пору, с обязательством ставить рыбу на исады, или на ватаги, по известным ценам. Петровым днем заканчивается весенняя, начинается летняя пора рыболовная. В этот день завершаются расчеты по весеннему лову и заключаются новые сделки на лето. На Петра-Павла устанавливается новая плата за воды (с лодки, или с сети) и производится расценка живорыбного товара, который ловцы обязаны сдать.
Ловецкий праздник в рыбных местах начинается, по благочестивому обычаю старины, крестным ходом на рыболовные угодья, — куда съезжаются ловцы со всех ближних станов и ватаг. После молебна промышленники предлагают своим гостям угощенье, а потом начинают пить «могарычи» по новым сделкам.
Как ни парит после Петрова дня, как ни томит летний зной трудящихся, обливающихся в полях да в лугах потом обильным пахаря, косца и жницу, — а недаром идет из далекой дали веков народное слово: «Прошли Петровки — опало (с деревьев) по листу, пройдет Илья (20-е июля) — опадет и два!». Замолкает к Петрову дню все птаство певучее: соловей — и тот поет только до этой заветной поры. «На Петров день и кукушка подавится ватрушкой!» — говорят бабы-хозяйки, напекая из оскребышев муки, — у кого она к этому времени дотянется, — ватрушек творожных с яйцами — ребятам со стариками на утеху. По иным местам ходят девушки красные в лес на Петров день — «крестить кукушку». Когда упадет 29-й июньский день на постную пятницу с середой-постительницей, говорит красное народное слово, что «мясоед с постом побратался».
Среди народных стихов духовных встречается следующий песенный сказ, поющийся убогими певцами и в наши дни: «Во пустыне пустынщик спасался, не владел ни руками, ни ногами. Во снях ему Пятница явилась, крестом его оградила, свещой его, света, осветила»… — начинается он. Далее «Пятница» уговаривает «пустынщика» встать-пойти «по народу — по христианам» на проповеднический подвиг, а затем — осененный дуновением таинственного стих переходит в более определенный сказ:
Воспевают впроголос калики перехожие эту песнь стиховную, а на Русь июльская страдная пора через прясла глядит. Остается июлю — летней макушке — всего через один июньский денек перешагнуть.
XXX
Июль — макушка лета
Июль-месяц — пора грозовая; потому-то и величали его не только «сенозорником», но и «грозником» отдаленные предки русского народа-пахаря. По соседству, у поляков, слыл он за «липец» — от обильного цветения липы в этом краю. У других наших сородичей именовался он «червенцем» и «сеченем» (у чехов и словаков), «серпаном» и «седмников» (у вендов), «шарпаном» (у иллирийских славян) и т. д. На стародавнюю Русь приходил грозник-сенозорник пятым в году, а потом — позднее — одиннадцатым; с 1700-го года было повелено-указано ему жить на светлорусском народном просторе после шести других старших братьев-месяцев. Краснослов-народ, — что ни день, что ни час, припадающей к Матери-Сырой-Земле, — прибавляет к его именам еще три других: «страдник», «макушка лета» да «месяц-прибериха».
Придет месяц-прибериха, все приберет; но — по словам народа — «В июле на дворе пусто, да на поле густо!», «Не топор мужика кормит, а июльская работа!». От работы в этом страдном месяце и впрямь — отбою нет: «Сбил сенозорник-июль у мужика спесь, некогда на полати лезть!», «Плясала бы баба, да макушка лета настала!», «Всем лето пригожо, да макушке тяжело!» — приговаривает тороватая на меткое словцо посельская Русь, умывающаяся потом в поле, на страдном жнитве. «Макушка лета устали не знает!», «В июле хоть разденься, а все легче не будет!», «Знать, мужик — доможил, что на сенозорник не спит!» — замечает она о своем июльском недосуге, но эти стародавние замечания приходят трудовому деревенскому люду в голову только в те благодатные годы, когда не подводит брюха с голоду, да и в поле впрямь «густо», а не — «колос от колосу — не слыхать человечьего голосу», как случается об иную пору лихолетнюю, грозящую в июль-грозник грозною бедой неминучею всем кормящимся на земле от щедрот земли.
Справит деревня, придерживающаяся переживающих века обычаев, поминки по весне (30-го июня), следом за ними приходится ей «летние Кузьминки» встречать. 1-е июля — день, посвященный Церковью памяти святых мучеников Космы и Дамиана. «Косма-Дамиан, светла похвала римскому граду тех даровала», — поет народная Русь в духовном стихе калик перехожих и продолжает, переходя к более определенному взгляду на починающих этот месяц святых бессребренников:
В этот день сельскохозяйственный опыт советует всем огородникам — в средней полосе России — начинать полотье огородов; с этого же времени повсеместно можно вырывать корневые овощи из гряд на продажу. В деревнях Тульской и смежных с нею губерний с летних Кузьминок выходят на покос. По степной округе знающие дело люди принимаются с 1-го июля искать-собирать травы, идущие на краску.
Через день после летних Кузьминок — «Мокей с Демидом в поле стоят, к Марфе (4-му июля) навстречу вышли». К этому времени озимые хлеба должны быть в полном наливе. «На Марфу озими в наливах дошли, батюшка-овес до половины урос; овес в кафтане, а на грече — и рубахи нет». За Марфиным приметливым днем Афанасьев приходит на Святую Русь. «Афанасьев день — месяцев праздник»: на него ввечеру смотрит сельский люд, как ясен-месяц заигрыши свои в полях небесных ладит. Удается месяцева игра — к хорошему урожаю, к ладной уборке хлеба. Есть такие дальнозоркие люди, что заверяют-клянутся, будто примечали, как предсказывающий хлебородную пору месяц — при восходе своем — перебегает с места на место, играючи семью цветами, с цвета на цвет переливаяся. «В шестый день (июля) Сисой лицем светлеет, в седьмый день Фома, як снег, белеет», по выражению южнорусского простонародного месяцеслова, записанного Безсоновым. Если к 8-му июля — к «летним Прокопам» — примется поспевать черника-ягода, то надо, благословясь, о жнитве думать: время-пора. Дошло отголоском седой старины до наших дней и такое предание, что в этот день «является сама собою камаха, красна червец». В старину говаривали в народе, что «камаха» заносится ветрами в наши поля с теплых стран, свивается в клубок и первому счастливцу, который ей встретится, подкатывается под ноги. Кто будет таким счастливцем в этот день, — быть во всем у того полному благополучию круглый год. «Тому камаха в руки дается, кому на роду написано!» — гласит умудренное жизнью вещее слово старых людей. «За Прокопами — Панкратии» — 9-й день страдного-грозового месяца. Спустя сутки — премудрой княгини Ольги, Ольгин день.
12-го июля чествуется память св. мученика Прокла: «Проклы — большия росы». К этому дню следует, по старинной примете, досушивать запоздалое сено «грядушками»: проклова роса — сеногнойная. Но это не единственное ее свойство: вредная в сельскохозяйственном обиходе, она, по наблюдениям старых лечеек-знахарок, пользительна «для очнаго врачевания»: отгоняется ею, изводится «очной призор». Советуют сберегать эту целебную росу на случай напуска-сглаза: с пришептом-заговором особым, поминаючи Прокла-мученика, проклинают знахари нечистую злую силу, отгоняя от опрыскиваемых росной влагою всякое лихое наваждение диавольское. Вслед за «Проклами» — «Степан-Савваит ржице-матушке к земле клониться велит» (13-го июля); 14-го — «Акила славный благопобедник, Кирик и Улита — двоица свята». Об Улите июльской и присловие особое в давние времена сложилось в народной Руси: «Улита едет, да когда-то будет!»… Перелом июль-месяца (15-е число) — «Владимир, Красное Солнышко». На этот день, посвященный воспетому в целом ряде народных былин (киевских), святому равно-апостольскому князю, просветившему древнеязыческую Русь немеркнущим светом веры Христовой, и солнышко — по народному слову — краснее светит, чем во всякую иную пору.
За днем Владимира — Красна-Солнышка — Финогеевы зажинки: «и Афиноген со десятими учениками, мучениками и Соборы Святыми, якоже звезды в небе твердильный мир просвещают»… «Зажинки» (зажинок) на стародавней Руси были одним из важнейших земледельческих праздников. Во времена древнерусского язычества этот праздник был посвящен милостивому Даждьбогу; несколько позднее праздновали его Волосу-Велесу. Все эти празднования шли обок с особыми пирушками-мольбищами, сопровождаясь разнообразными заклинаниями, успевшими к нашим дням затонуть в глубинах былого-минувшего. В первой половине XIX-го столетия зажинки, не сохраняя в себе сколько-нибудь заметных языческих следов, были днем, объединявшим земледельческие обряды доброй родной старины с благоговейным отношением крестьянина к дарам Матери-Земли, в которых — все его богатство, вся награда за непрестанный тяжелый труд. У многих исследователей стародавнего русского быта рассказано, как проводился на Руси этот день. Доспевала-вызревала в полях к этой поре страдника-месяца рожь-матушка, уставала бить поклоны низкие земле-кормилице и пшеница белоярая, да и усатый ячмень местами зачинал грозить неспешливому пахарю-жнецу: «Торопись, не то начну зерно ронить!» Выходили поутру на Финогеев день зажинщики с зажинщицами на свои загоны; зацветала-пестрилась нива мужицкими рубахами да платками бабьими; перезванивали серпы отточеные-зубреные; песни заживные перекликались от межи до межи, с поля на поле перелетывали. На каждом загоне шла впереди всех прочих жнецов сама хозяйка, мужняя жена, с хлебом-солью да со свечой «громнитною»-сретенской. Первый сжатый сноп — «зажиночный» — звался «снопом-именинником» и ставился особь от других; ввечеру брала его зажинщица-баба, шла впереди своих домашних, вносила в избу, клала три земных поклона перед «святом» (иконами) и ставила именинника в красный угол хаты, перед божницею. Стоял этот сноп до самого конца жнитва — до «Спожинок-дожинок», потом обмолачивался наособищу от другого хлеба; весь умолот его собирался в чистую посудину и относился во храм Божий, где его святили, чтобы примешивать свяченое зерно к семенам при засеве озимого поля. Солома снопа-именинника сберегалась для домашней животины — на лихой случай: прикармливали ею больной рогатый скот. В стародавнюю пору во многих местностях зажиночный сноп переносился, по прошествии семи дней, от красного угла — божницы в овин, где и стоял вплоть до первой молотьбы нового хлеба. Приметливые люди говаривали, что соблюдением этого обычая обеспечивался добрый умолот новины. Во многих малорусских селах еще не так давно перед зажином поднимались народом-громадою местные иконы, и служился в поле молебен св. Афиногену мученику, причем первый зажин делался у каждого загона священником. К настоящему времени этот благочестивый обычай соблюдается все меньше и меньше, уступая свое место обыденной, трудовой жизни, заслоняющей своими стенами тускнеющие год от года ярко-цветные предания дедов-прадедов. По народной примете, каков будет зажин — таковы и зажинки. «Придет Финогей с теплом да со светом, уберешься загодя со жнитвами» — говорит деревня, приговариваючи: «Финогей с дождем — копногной, хлеб в снопе прорастет!», «На Финогея молись солнышку, проси бога о ведрышке!», «Финогеев день к Илье-пророку навстречу идет, жнитва солнышком блюдет!», «Первый колосок — Финогеев, последний — Илье на бороду!»
За Финогеем — «Марины» (17-е июля): «Марина с Лазарем ладит зорям пазори». Следом за ними — Емельянов день, за тем — «Мокри-ды», так зовется в посельской Руси день, посвященный памяти преподобной Макрины. По этому дню загадывает приметливый деревенский люд о будущей осени. «Смотри осень по Мокридам!» — говорит окрыленное мудростью народное слово: «Ведро на Мокри-ды — осень сухая!», «На Мокриды дождь — осень мокрая!». Потому-то и присматривается хлебороб мужик к этому дню с такой опаскою: «Прошли бы Мокриды, а то будешь с хлебом!», «Коли на поле Мокриды, и ты свое дело смекай!»
20-го июля — свят-Ильин день, с которым связано многое-множество до сих пор не умирающих обычаев, поверий, сказаний и живучих красных слов.
Такими словами отмечает этот день месяцеслов убогих певцов — калик перехожих. Длинный сказывается сказ у русского народа пахаря об «Ильинщине» (см. гл. XXXI).
Минуют сутки после Ильи-пророка (день св. Симеона Христа ради юродивого), а там и Марьин день — 22-е июля: «Коли на Марью большия росы, — будут льны серы и косы». По деревенской примете — Марьина роса укорачивает льняной рост. 23-е июля — Трофимов день, канун Бориса-Глеба. Об этом — последнем приговаривают на деревенской Руси: «На Глеба-на Бориса за хлеб не берися!» (Киевская, Черниговская, Полтавская губ.). «Борис-Глеб — дозревает хлеб!» (Рязанская губ.) и т. д. В белорусских местах слывет этот день за «Паликопа»: по словам памятливых старых людей, у не почитающих обычаев благочестивых загорались в этот день копны на только что сжатом поле. Бывают в этот день во многих местах сильные грозы. На святых мучеников братьев народное суеверие перенесло некоторые черты всеобъемлющего Перуна-громовника, чуть ли не всецело приуроченные ко св. Илье-пророку. Так, оно представляет их пашущими небесную ниву выкованным ими самими плугом, запряженных крылатым Огненным Змеем.
В селе Репьевке Сызранского уезда Симбирской губ. записано П. В. Киреевским любопытное песенное сказание, распевавшееся слепцами убогими. «С восточнаго словеснаго, с держания Киева града», — начинается оно, — «великий Владимир князь владел он всею Россиею. Имел себе он трех сынов: старейшаго Света-Полка, а меньших Бориса-света и Глеба. Великий Владимир князь разделил Россию всю сыновьям своим на три части: старейшему Свету-Полку великий славен Чернигов-град, благоверным Борису-свету и Глебу великий Воспревышь-град (Вышеград). Великий славен Владимир князь, разделя Россию сыновьям своим, пожил в доме, преставился.
Сотворили ему честное погребение. После его чада разыдутся по своим по градам: старейший Свет-Полкий в Чернигов град, а благоверные князья Борис и Глеб в Воспревышь-град». До сих пор певец-народ остается здесь беспристрастным сказателем-летописцем. Со следующих стихов он впадает в некоторую страстность. «О, злой-ненавистный, враг немилостивый, возлюбил много места, захотел владеть всею Россиею!» — восклицает он, подразумевая под злым-ненавистным Святополка Окаянного (Света-полка)[64] и продолжает свое повествование, почти ни на шаг не отступая от строгой жизненной правды: «на своих братьев прогневился, опалился, яко Каин на Авеля, как бы победита Бориса и Глеба; злоумышление на них помышляет, на совет братьев призывает, во пир честный пировати, отца своего князя помянута. Посланников злой посылает, с посланниками лист написует в тое же в посланную в палату. Благоверные Борис и Глеб со радостью лист принимают, пред матерью стоя прочитали»… Князья-братья просят у матери благословения «ехать в Чернигов-град к старейшему брату»; мать-княгиня отговаривает, подозревая, что тот замышляет что-то злое-недоброе, но князья-братья не послушали ее слезного увещания — не ехать: «Оседлали своих добрых коней, седуючи, радуючи, поедучи во Чернигов-град, к старейшему брату Полку». И вот, — продолжает стих народный: — «пребудут святые среди пути-дороги, о, злой ненавистный, враг немилостивый, встречал их злой середи пути-дороги. Он косо на своих братьев взирает, злыми зубами воскрежетает, злыми словами намекает, гнев с яростию смешаючи, как бы победить Бориса и Глеба. Еще Господь силены (иней) спустил на все благовонные цветы. Увидели печаль сию, скоро с добрых коней солезали, главы клонят к матушке ко сырой земле. Просили старейшего брата Полка…» Далее следует трогательная, дышащая тончайшим благовонием кротости, просьба святых Бориса и Глеба, обращенная ими к «злому-ненавистному, врагу немилостивому»:
Но «злой-ненавистный»-не тронулся мольбою братьев: «враг немилостивый прошения не слушает, на поклоны не взирает, а моления злой не восприемлет, злоумышление на них помышляет. Помыслимши, злой научился, как есть злой враг накачнулся, как победити Бориса и Глеба. Бориса злой копьем сбрюшил и Глеба ножом заколошил.!»… Злое-черное дело совершилось. И от тьмы его, — гласит сказание: «месяц и солнышко померкли, не было солнечного освещения три дня и три ночи. Повелел Свят-Полк между двух колод их погрузити. Их святыя мощи три года в плоти лежащи, ничем тела неповредивши, ни звери, ни птицы их не поели, не солнечных лучей попечением. А он, ненавистный, враг немилостивый, седуючи, радуючи на добрые кони, поедучи в великий славен Воспревышь-град»… Здесь, после этих слов, песнотворец-народ берет верх над правдивым летописцем, и стих уже значительно расходится с летописным рассказом о дальнейшей судьбе Святополка-братоубийцы: «Не потерпел ему Господи Владыка», — поется далее: «сослал Господь с небес грозных ангелов. Ангелы, обрезавши о Христе нози, вознесли злого кверху, да свернули до аду, пред ним земля потрясется, и морская волна вся всколыбалась. Всповедали российские держатели, великие князи, съезжалися, брали мощи да понесли во славен великий Воспревышь-град. Состроили-воздвигнули святую соборную, каменную церковь во имена Бориса и Глеба. Явил Господь свою милость: было от мощей прощение, слепыим давал Господи прозрение, скорбящим-болящим исцеление, всему миру давал Господи вспоможение, спасалась вся Россия от варварскаго нашествия. Им же слава от отныне до века веков, аминь»… Это сказание стиховное, с более или менее значительными разнопевами, было записано и другими собирателями русской песенной старины в разных уголках Святой Руси великой (в Смоленской, Московской и других губ.). Повсюду памятует народ православный о своих князьях-мучениках. Память их чествуется Церковью кроме 24-го июля, еще весною — 2-го мая, в самый разгар пашни. «Борис и Глеб сеют хлеб!» — говорят тогда на деревенской Руси.
25-го июля, по месяцеслову безсоновских памятливых певцов-калик перехожих:
По старинной примете, если ночь с этого на следующий день будет свежая-холодная, то и зиме быть ранней да студеной. «Припасает на день святой Анны зима холодная утренники!» — гласит народная молвь приметливая. С 27-го июля-сенозорника (день св. Николая Кочанного), по словам огородников, капуста кочны копит, на щи пахарю запасает к зиме. Воспоминаемому в этот же день великомученику Пантелеймону служат знахари-лечейки молебны, как целителю всяких болестей, чтобы он наставил разум их на доброе-успешное врачевание. В иных местностях собирают «на Пантелея-целителя» добрые травы, идущие на пользу болящему люду. «На Прохора да на Пармена (28-го июля) не затевай никакой мены!» — предостерегает вещее народное слово. 29-го июля — «Калинники» (св. мучен. Каллиника и др.). В северном полуночном углу светло-русского простора с этого дня зачинаются утренники-морозцы. Боится их мужик-северянин пуще огня: убивают хлеб на корню. «Пронеси, Господи, Калиники мороком (сырым туманом)!» — можно услышать в архангельских деревнях. В средней полосе России, например — от туляков-землепашцев, ходит по народу другая поговорка-примета об этом дне: «Коли на Калиники туманы, припасай косы про овес с ячменем!» — приговаривают там.
Предпоследний день июля-месяца наособицу отмечен народным суеверием. Прежде всего это — день «Иван-воина», святого мученика, открывающего молящимся ему все потайные кражи. В большом почете 30-го июля ворожеи с ворожейками: сходятся к ним со всей округи с просьбою о молитве чествуемому в этот день святому. Существует немало заговоров, обращаемых знахарями-ведунами к не-му об эту пору. Кроме Иван-воина воспринимается в тот день св. апостол Сила: о нем старые люди повторяют старые речи: «Святой Сила подбавит мужику силы!» «Дожить бы бабе до Силина дня, — и с яровыми управится, как засилья прибавится!», «На Силу-святителя и бессильный богатырем живет!» и т. д. Про этот день записано поверье о том, что на него «обмирают ведьмы». По народной молви, происходит это оттого, что они опиваются молоком. Старухи-доможилки заверяют, что ведьмы умеют задаивать коров до смерти. Но они же и повторяют, что, если обомрет ведьма, так ее ничем не пробудить. Есть только одно средство: «Жги скорей пяты соломой, все дело пойдет на лад!» А умирает ведьма, — говорят в народе, — если не прибегнуть к этому завещанному стариной средству, — страшнее страшного: «под ней и земля трясется, и в поле звери воют, и от ворон на дворе отбою нет, и скот нейдет на двор, и в избе все стоит не на месте». А если пожечь обмирающей ведьме горящей соломою пятки, — то не только пройдут все эти страхи мимо, но и сама она никогда не захочет на молоко взглянуть, а не то чтобы корову задоить. С Евдокимовым днем (31-е июля) конец приходит грознику-страднику, макушке лета. На Евдокима — Успенское заговенье, канун Первого Спаса — «Происхожденьева дня» московской Руси.
XXXI
Илья-пророк
Двадцатое июля — день св. Ильи-пророка — с незапамятных времен справляется на Руси с особыми, веками установившимися обрядностями, непосредственно связанными с бытом народа-пахаря, все благосостояние которого зависит от земли-кормилицы. Этот день отмечен в народной памяти целым рядом разнообразных примет, пословиц, поговорок, заклятий и сказаний, отражающихся — как в зеркале — в народных обычаях, свято соблюдаемых по завету предков.
В представлении народной Руси с Ильей-пророком слились многие черты древнеязыческого Перуна-повелителя громов, утолявшего летнюю жажду земли живительными дождями, таившими в себе зачатки ее плодородия. Это последнее, несомненно, являясь в старину одною из главных побудительных причин почитания посвященного празднованию его памяти дня — среди народа, только что начинающего расставаться с обожествлением стихий природы, отовсюду обступавшей его жизнь. Впоследствии, когда утратилась в народе и самая память о былом язычестве, ветхозаветное сказание о земной жизни св. пророка только укрепило вековые связи между ним и его почитателями на Руси. Сказочные же черты, приуроченные к его грозному облику, уцелели во всей своей суровой красоте.
Св. пророк Илия[65] до сих пор остается в народе хозяином громов, разъезжающим по тверди небесной на своей запряженной крылатыми конями колеснице. Он по-прежнему поражает огненными стрелами-молниями злых демонов и всякую нечисть. Как и в былые времена, льет он на землю дождевые потоки. Под его покровительство отданы Богом земные нивы, орошаемые потом трудового люда. Так говорят о нем не только в русском народе, но и у всех славян, некогда поклонявшихся богу-громовнику. В гулких раскатах грома слышится славянину то грохот колес огненной колесницы пророка, то стук копыт его четырех коней, по быстроте могущих сравниться разве с одним ветром. «Быстрее коней Ильи — только ветер!» — говорит болгарская пословица, повторяющаяся и в наших старинных песнях, описывающих этих коней самыми яркими красками. Русские простонародные сказки, поселяющие св. Илию на «острове Буяне», отводят ему важное место среди стихийных существ, влияющих на жизнь трудовую-человеческую. На этом острове, лежащем в неизведанных пределах «моря-окияна», как известно из дошедших до нас заговоров, сосредоточены все громы-молнии небесные, вся сила бурь-ветров, все чудовища «наибольшия, старший». Но, кроме них, здесь же восседают «и дева Зоря и пророк Илия». Последний привлекает к себе взоры всех трудящихся на земле около земли. Его молят не только о ниспослании дождей («Илья Мокрый»), но и о прекращении ливней («Илья Сухой»). К нему обращаются с мольбами об охране от ружейных ран, об удаче на охоте, об излечении сибирской язвы[66] и даже, — как ни мало вяжется это с представлением об его грозном, величии, — о счастье в любви. Множество всевозможных заговоров и заклятий связано с его грозным и, по-видимому, всемогущим, по мнению народа, именем. «Встану я, раб Божий», — говорится, например, в одном из этих заговоров, — «пойду под восточную сторону, к морю-окияну… На том окиян-море стоит Божий остров, на том острове лежит бел-горюч камень-алатырь, а на камени святой пророк Илия с небесными ангелами. Молюся тебе, святый пророче, пошли тридцать ангелов в златокованном платье, с луки и стрелы, да отбивают и отстреливают от раба уроки и призоры и притки, щипоты и ломоты, и ветроносное язво»…
Могущество св. Илии-пророка, имеющего, по народному верованию, власть даже над ангелами, грозою гремит надо всеми темными силами, существующему на соблазн и на пагубу крещеному миру православному. Своими огненными, а то и каменными стрелами он поражает духов тьмы; во время грозы укрываются они в змей и других гадов, но небесные стрелы и там находят их и убивают на радость добрым людям, чествующим пророка Божия. Но горе тем от его грозного гнева, кто не чтит его, кто — внимая своей злобе — пло-дит только злую гордыню на ниве жизни. В одной из старинных сказок «громовник Илья» говорит «Огняной Марии» (Пресвятой Деве), плачущей над грехами человечества: «Станем молить истиннаго Бога — пусть даст нам ключи от неба, и затворим седмь небес, наложим печать на облака, да не падет из них ни шумящий дождь, ни тихая роса три года, и да не родится ни вино, ни пшеница»… И — «ключи» эти, по словам других памятников народного творчества, «дались ему в руки от истинного Бога». Он — волен и в дождь, и в бездождии. По желанию своему, может он выбивать градом поля грешников, может поражать насмерть и живых людей. Но в то же время он заботится о нивах добрых пахарей, помнящих Бога: побивает стрелами всякую тлю земную, всякий «гнус», поедающий жито. «Если бы не побивал их Илья-пророк, то земля не родила бы хлеба», — говорят в народе.
Каждое 20-е июля ждут на Руси дождя и грома — как в день, посвященный повелевающему ими пророку. Ведро на Ильин день предвещает пожары. Ильинским дождем умываются для предохранения ото всяких «вражьих чар», соединенных с болезнями. В день св. пророка никто не должен, по верованию народа, работать в поле: ни жать, ни косить, ни убирать сена — из опасения того, чтобы Илья-громовник не спалил во гневе уродившееся жито и сено. Упорных ослушников, никогда не почитающих праздника его, пророк убивает громом. Этому верит твердо вся деревенская Русь, с незапамятной поры и до наших дней «празднуя Илье».
В некоторых местностях лет тридцать назад еще соблюдался старинный обычай собираться в этот день целым приходом к церкви и сгонять туда рогатый скот. Священника просили окроплять «животину» святой водою. После обедни выбиралось и покупалось всем миром одно животное, за которое уплачивались хозяину «с каждой души деньги». Это животное потом закалывалось, мясо его варили в общем котле и разделяли присутствующим на торжестве за деньги, которые обращались в пользу церкви. Мало-помалу этот обычай исчез, хотя в Вологодской губернии его можно было, по соседству с зырянами, совсем еще недавно наблюдать во всех подробностях. В Калужской губернии в настоящее время пригоняют на Ильин день к церкви молодых барашков. В этот праздник во многих местностях поют молебны над чашками с зерном — для «плодородия».
«Святой Илья зажинает!» — говорят в народе и перед началом жатвы связывают снопом на корню колосья, посвящая их покровителю урожаев — словами: «Илье-пророку — на бородку». В Курской, Воронежской, Архангельской и некоторых других губерниях это делается перед окончанием жатвы. К оставленному в поле «кусту хлеба» все относятся с благоговением, похожим на страх. «Кто дотронется до закрута — того скорчит!», — говорят старики, хранители обычаев и обрядов, и приводят для убеждения легкомысленной сельской молодежи бесчисленные примеры в подтверждение своих слов, звучащих отголоском старины.
С Ильиным днем кончаются, по народному слову, летние красные дни. «Илья лето кончает, жито зажинает; первый сноп — первый осенний праздник!» — говорит посельщина-деревенщина и продолжает, тороватая на красные слова: «На Илью до обеда — лето, после обеда — осень!». Народная мудрость проявляющаяся в пословицах, идет дальше. Она гласит: «До Ильина дня сено сметать — пуд меду в него накласть, после Ильина — пуд навозу!». По старинному изречению: «До Ильи поп дождя не умолит, после Ильи — баба фартуком нагонит; до Ильина дня и под кустом сушит, а после Ильина дня и на кусту не сохнет!». А между тем — как раз в это время и ждет народ ведра для уборки хлебов, потому что, по его словам: «До Ильи дождь — в закром, после Ильи — из закрома!». Потому-то, между прочим, и чтится наособицу у нас на Руси день пророка, «держащего и низводя- щего дождь».
На Ильин день не работают в поле, но к этому дню подготавливаются именно работами. «К Ильину дню заборанивай пар! До Ильи хоть зубом подери! К Ильину дню хоть кнутом прихлыстни, да заборони! До Ильи — хоть кнутом захлыщи!» В этих поговорках слышится голос деревенского опыта, выработанного веками земледельческого труда, а потому и почти никогда не ошибающегося в своих приметах. Единственная работа, допускаемая в праздник св. Ильи-пророка, это — первое подрезывание сотов на пчельнике. В этот же день пчеловоды перегоняют последние рои пчел и подчищают ульи. Пчелка-Божия работница, «Божа пташка» — по словам малороссов. Ее работа на церковь, Богу на свечку — охраняет ее от гнева разящего громами пророка. По верованию пчеловодов, Илья-громовник не ударит громом улей, хотя бы укрылся за ним нечистый дух.
На Ильин день не выгоняют и скот в поле на пастбище. Народ убежден непоколебимо, что в этот праздник открываются волчьи норы, и «весь зверь бродит на свободе»… Кроме того, существует опасение, что разгневанный пророк может поразить и выгнанную в поле «животину», и пастуха.
К концу июля вода в реке становится холоднее. Это связывается, в представлении народа, с чествуемым праздником «дождящего и гремящего» пророка. И вот — «до Ильи мужик купается, а с Ильи с рекой прощается!». По народной молве — с Ильина дня работнику две угоды: ночь длинна, да вода холодна! Дни становятся все короче («Петр и Павел к ночи час прибавил, Илья-пророк — два приволок!»), а работы — прибывает да прибывает в полях. Есть о чем помолиться народу в Ильин день перед последнею летней страдою, — хотя в более южных губерниях, где хлеба созревают раньше, «Илья пророк — копны считает», а кое-где есть уже за столом и «новая новина на Ильин день». Жнитво ярового, сноповоз, сев озимых, молотьба, — на все надо немало времени. И беда, если этому помешают дожди, — если не умолит народ грозного Илью, беспощадного в своем праведном гневе.
Последние летние, переходящие на осень грозы гремят все грознее. От удара огненных стрел Ильи-пророка из каменных гор выбегают, по народному верованию, родники и быстрые речки, не замерзающие даже в студеную зимнюю пору. Им приписывается чудодейная сила-мочь; их называют на только «гремячими», но в некоторых местностях даже и «святыми». Нередко над ними ставят кресты и часовни с иконами св. Ильи-пророка и Божьей Матери, к которым впоследствии совершаются торжественные крестные ходы — каждое 20-е июля, а в другое время — при молебствиях во дни без-дождия. Благочестивые старики старательно углубляют истоки таких родников, забираючи прочным срубом и всячески оберегая от засорения. Находимые поблизости от этих родников «громовые стрелки» считаются целебными от разных болезней. Этими стрелами, по народному поверью, св. Илья-пророк «побивал нечистую силу» в свой святой день.
По словам деревни, трудящейся весь свой век у земли-кормилицы: «Ильинская соломка — деревенская перинка!», «Знать осень на Ильин день по снопам!», «То и веселье ильинским ребятам, что новый хлеб!» «У мужика та обнова на Ильин день, что новинкой сыть!». «Знать бабу по наряду, что на Ильин день с пирогом!»… Да и не перечесть, не пересказать всех ильинских речений народных, так много вылетело их из уст народа-пахаря.
Во многих старинных песнях св. пророк Илья сливается с личностью Ильи Муромца, одного из любимых сынов русского былинного песнотворчества. Подвиги этого богатыря Земли Русской, — связанные с памятью о преподобном Ильи Муромском, почивающем в Киевско-Печерской лавре, — приписываются Илье-пророку. Во многих местностях, где, по преданию, конь Ильи Муромца выбивал копытом родники, поставлены часовни во имя св. Ильи. В свою очередь, в других губерниях даже громовые раскаты объясняются «поездкою богатыря Муромца на шести конях по небу».
Народный «Стих о Страшном Суде» придает пророку, держащему в своих руках громы и дожди, струящиеся на грудь Матери-Сырой Земли, значение одного из исполнителей воли Господа, разгневанного всеобщей растленностью созданного Им мира. Вот как повествует об этом сказание, вышедшее из уст песнотворца-народа:
Всюду, где встречается имя грозного пророка в дошедших до наших дней от старинной старины памятниках русского народного творчества, — везде он является в венце своего праведного гнева на нечестивых грешников и с отеческими заботами о благочестивых и добрых. С каким обликом жил он в представлении отдаленных предков русского простолюдина, таким останется и теперь у нас в народе.
XXXII
Август-собериха
Кроме особых, нарочитым узорочьем приукрашенных, цветистых сказов о трех Спасах (См. гл. ХХХIII–XXXV): медовом — первом, втором — яблочном и третьем — Спожинках, умудренная многовековым опытом народная Русь сохранила — частию в изустной передаче, отчасти же и в письменной кошнице своих бытоведов — немало различных преданий, поверий, примет и крайне любопытных обычаев, относящихся к тому же, обогащенному народной молвью августу-месяцу.
Стоит месяц август межевым столбом на грани лета и осени, приходя на светлорусское раздолье привольное после семи старших братьев-месяцев (до XV-гo века приходил он на Русь шестым, затем — до 1700 года шел за двенадцатый). «Заревом»-месяцем и «зорничком» называли его отдаленные предки русского пахаря, «серпенем» величали малороссы, поляки да чехи со словаками; у сербов слыл он за «прашник» и «женч», у кроатов — за «кимовец» и «великомешняк»; «коловоцем» прозывали его иллирийские славяне. «Август-густарь, густоед-месяц», — говорит русский мужик-простота в некоторых великороссийских губерниях, своеобразно объясняя словопроисхожде-ние его имени и не подозревая даже, что было это последнее дано предосеннему месяцу в честь прославленного современниками древнеримского императора Августа[67].
Хоть и появляется в этом месяце во многих местах на Руси «хлебец-новина», но работы у деревенского хлебороба хоть отбавляй. «Мужику в августе три заботы», — замечает крылатое народное слово, — «три заботы: и косить, и пахать и сеять!», «Август — каторга, да после будет мятовка (раздолье, обилие пищи): мужицкое горло — суконное бердо, все мнет!» Сиверкой-холодком потягивает на август с идущего ему навстречу сентябрьского «бабьего лета», но — по народной примете: «В августе вода холодит, да серпы греют!», «Август-батюшка работой-заботой мужика крушит, да после тешит!».
Август не июль; его не «приберихой», а — наоборот — «собери-хой» да «припасихой»-месяцем в посельском быту зовут. «Что соберет мужик в августе — тем и зиму-зимскую сыт будет!» — гласит старое присловье, вылетевшее на широкий светлорусский простор из уст деревенского люда. «Овсы да льны в августе смотри!», «Август-ленорост, припасает бабе льняной холст!» — можно услышать в любой поволжской деревне. «В августе и жнет баба, и мнет баба, а все на льны оглядывается!» — приговаривают дотошные краснословы: «Бывает, что и жато, и мято, да ничего не добыто!». От речистых людей пошли и другие поговорки обо льнах да о бабьей заботе: «Не домнешь мялкой (снаряд, которым мнут лен и конопель, очищая волокно) — так не возьмешь и прялкой!», «Не домнешь — так за прялкой вспомянешь!», «Без черев собачка, да — вяк, вяк; без зубов тетка Матрена, да кости гложет!»
Хоть и «густоедом» зовется август-месяц, а половина его под постом ходит. Но «Успенский пост — мужика досыта кормит!» Поспевает к этому времени не только хлеб, но и всякая овощ: где позаботятся бабы огород вовремя засадить, там — и огурцы, и редька, и свекла, и репа, не говоря уже о луке, — все поможет «поститься — не голодая, работать — не уставая». «Не до жиру, быть бы живу!» — говорят в народе, прибавляя к этому: «От первого от Спаса накопит и мужик запаса!», «В августе баба хребет в поле гнет, да житье-то ей мед: дни короче — дольше ночи, ломота в спине — да разносол на столе!»
Первый Спас меда заламывает; он, по народному присловью, и бабьи грехи замаливает: «На Спаса в ердани купаться — незамоленые грехи простятся». Потому-то бледной тенью седой старины и дошло от царей московских до нашего забывчивого безвременья «происхожденское купанье», до сих пор совершающееся в глухой пошехонской округе Ярославской губернии и в некоторых других памятливых уголках деревенской Руси после крестного хода на воду в день Происхождения Честных Древ Животворящего Креста Господня (1-го августа). В старину на этот праздник погружались в освященные воды реки и мужчины, и женщины, и старые, и малые — одновременно, в одном и том же месте; теперь, — там, где сохранился этот обычай, — женщины и девушки входят в реку поодаль, наособицу; в других же местах купают в этот день только лошадей.
Во второй августовский день Православная Церковь воспоминает «перенесение мощей Стефана святаго» и «Василия юрода (блаженнаго) дивна московскаго». Умалчивая о последнем, перехожие калики — певцы убогие — распевают о Стефане-Первомученике свой особый стих-сказ. В Краснинском уезде Смоленской губернии записан следующий, хотя и затемненный-затуманенный явным наслоением книжного склада, но и теперь не вполне лишенный светлой народной окраски, разнопев этого неведомо когда и кем сложенного духовного стиха: «Прославляем сего веры. Фарисеи, лицемеры, начатки ему стяжаху, против мудрости стати не можаху, фарисеи и саддукеи зрят на него сидяще; видев Стефан лице Божье, как ангела светяща; ложныя тамо свидетельства поставивше на соборище, вос-приемше восхитоша, и ведоша на сонмище. На высоком месте святой Стефан стояше; много крупным каменьем на Стефания меташа; к небу лицем нарекашеся, сердцем распаляшеся: — Се Бог, виждь, небо твердо, то мы вам поведаем. — От Аврама даждь нам крест! — сей подробном глаголаше; колесовыя дьякона ризы стеляху, горьким зелием и каменьем Стефана побияху. — Покуда вы, иудеи, одне вы слепо ходите? Бог явився и воплотився, вы же его не видите? — Приведоша Стефана к ложному свидетельству; простре Стефан руце свои, небо ему отверзашеся; узрев Стефан Господа Иисуса, одесную седяща: — Боже, Боже, прими дух мой, в руце свои, Царю Христе, на веки веков!»
За днем Стефана-Первомученика стоят в неписаном простонародном изустном месяцеслове «Антоны-вихревеи» (3-е августа, день св. Антония Римлянина, чудотворца новгородского), «Семь Отроков — сеногной» с «Евдокеями-огурешницами» (4-е августа). «Семь Отроков» (Дионисий, Иоанн, Антонин, Максимилиан и другие три) — по народной примете — «семь дождей несут»; «Евдокея-огурешница», заставляющая собирать огурцы, в то же самое время напоминает бабам с ребятами и о поспевшей в залесье малине-ягоде («Авдотьи-малиновки»). Пятое августа, — «Евстигнеев день», когда, по завету дедов-прадедов, заклинала русская деревня Мать-Сыру-Землю ото всякого лиха, ото всякой оскверняющей ее нечисти, — канун Спаса-Преображенья (Второго Спаса).
— гласит из народных уст стих духовный, приглашая православный люд к достойному чествованию великого праздника Господня.
Второй Спас (6-е августа), по народному слову, «яблочком разговляется». Следом за этим, отмеченным особыми приметами днем — «Пимена-Марины, не ищи в лесу малины: девки лес пройдут, дочиста оберут!» Восьмого августа «Мироны-ветрогоны, пыль по дороге гонят, по красном лете стонут». За «Миронами» — «апостол Матфий божественный, иже вместо падшаго Иуды причтенный». Десятый день августа-«соберихи-зорничника» — Лаврентьев день: на него воспоминаются, по православному месяцеслову, два Лаврентия — св. архидиакон-мученик да блаженный калужский.
Об одиннадцатом августа в Рязанской губернии записано И. И. Сахаровым любопытное предание, идущее от времен татарщины. В этот день, по словам старых рязанцев, в селах-деревнях, что стоят по берегам рек Вожи и Быстрицы, на так называемых «перекольских могилках», воочию совершается чудо-чудное. Слышен бывает на болоте свист, доносится с болотины песня: «а и кто свистит, а и кто поет — никто не ведает». Происходит диво-дивное. Выбегает из болота на «могилки» белая лошадь, — выбежит, все могилки обегает, к речам Матери-Сырой-Земли прислушивается, земь копытом бьет-раскапывает, над зарытыми в ее недрах покойничками плачет. «Зачем она бегает, что слушает, о чем плачет, никто не знает, не ведает»… Погасает вечер, темень ночная опускается на грудь земную; появляются над могилками огоньки блудящие, с могилок на болотину перебегают. «Как загорят они, так видно каждую могилку, а как засветят, то видно, что и на дне болота лежит, да уж так видно — что в избе лавка!..» Выискивались смельчаки, пытливым умом-разумом наделенные, — выискивались, пытались подкараулить-поймать дивного коня белого; находились и охотники — изловчиться-уловить огонек с могилки, дознаться-доведаться: чей свист раздается, что за песня звенит-разливается по затишью вечернему. Не тут-то было! Коня белого и ветер не догонит, не то что человек: если и можно подобрать этому незнаемому-неведомому коню какое прозвище, так разве одно — «Догони-ветер». Но конь в руки не дается; а от свисту да от «песни» — только оглохнешь, коли дознаваться станешь — кто да что; за огнем пойдешь — в трясину заведет, в трясину-болотину, в топь невылазную. Ходит по вожским да по быстрицким деревням старый сказ, хорт — что клюкою, старой памятью людей, в старине сведущих подпирается. И ведет этот рязанский сказ староскладную речь, не сказку, не песню, а быль-побывальщину. Было в давние времена на перекольских могилках за трое суток до Успения Пресвятой Богородицы, четверо суток спустя после Спаса-Преображения, кровавое побоище. Бились не на живот, а на смерть, сражались русские христианские князья со злым басурманином, с татарами. Длилась битва, лилась кровь — с обеих сторон. И вот, начали ломить-одолевать басурманские рати силу русскую. Но, откуда ни возьмись («как ни отсюдова, ни оттудова») — взялся, выехал на белом коне богатырь облика нездешнего, неведомого вида незнаемого, а за богатырем — сотни-рати богатырские. Начал-почал бить-колоть богатырь зло татаровье — «направо и налево и добил их чуть не всех». И добил бы всех, да «тут подоспел окаянный Батый», — подоспел, богатыря наземь свалил-убил, а коня загнал в болотину. С той стародавней поры, по словам вещего предания, «белый конь ищет своего богатыря, а его сотня удалая поет и свищет, авось — откликнется удалой богатырь»…
Остается три дня до Успения: Никитин, Максимов да Михеев. На Михея (14 августа) дуют ветры-тиховеи — к ведреной осени; Михей с бурей — к ненастному сентябрю, — гласят деревенские приметы. Михеев день Успенский пост кончает, осеннему мясоеду навстречу идет, бабьим летом бурей-ветром перекликается.
Успение Пресвятой Богородицы — великий праздник, изукрашенный в народном представлении целым рядом особых поверий, примет и сказаний (см. гл. XXXIV).
«Большая Пречистая», — как зовется в народной Руси этот день, — «август-месяц на два полена рубит»: делит пополам. За Успеньем -16 августа, Третий Спас — «Спожинки».
С Успенского заговенья вплоть до «Ивана-Постного» (29-го августа, дня усекновения честныя главы св. Иоанна Крестителя) идет пора «молодого бабьего лета», время осенних хороводов. «Кому работа, а нашим бабам и в августе — праздник!» — замечает деревня по этому поводу, кивая устало головушкой победною на бабью беззаботность веселую, никаким потовым-«страдным» трудом никогда не крушимую.
Спожинки пройдут, через день — вслед за ними — «Досевки»:18-е августа, память святых Фрола и Лавра. Начинаются вечерние бабьи «засидки». Памятует трудовой люд старое присловье о том, что «с Фролова дня засиживают ретивые, а с Семена (1-го сентября) ленивые», — памятуя, не хочет попасть в разряд последних. В Симбирской губернии, да и в некоторых других на Флора и Лавра — лошадиный праздник. В этот день крестьяне прикармливают лошадей с утренней зорьки свежим сеном да овсом, убирают-заплетают им гривы пестрыми лоскутками. В обедню гонят коней к церковной ограде, — скачут во всю прыть верхами на них ребята малые, пыль столбом вьется вдоль по улице. Отойдет обедня, отпоют попы молебен чествуемым святым покровителям коней, — выходят за ограду кропить приведенных лошадей «свяченой» водою. Это, по уверению благочестивых людей, держащихся старинных преданий, охраняет коней ото всякого лиха. «Умолил Фрола-Лавра — жди лошадям добра!» — катится по дорогам прямоезжим, перекатывается и путями окольными-проселочными, из конца в конец всей великой Руси вещая молвь — крылатое слово народное: «Фрол-Лавер до рабочей лошадки добер!» Конеторговцы-табунщики твердо помнят старинный наказ-обычай — «до Фрола-Лавра не выжигать молодым коням тавра (клейма)».
«На Феклу (19-го августа) дергай свеклу!» — примечают огородники: «на то она, матушка, и прозывается свекольницею!» В степных местах следят в этот день за тем, с какой стороны ветер дует. «Если с полуден на Феклу тянет — пошли овсы наспех, с теплых морей подул ветер на овес-долгорост!» В старой Москве гулял честной люд православный в этот день под Донским монастырем; туляки, о которых сложились в народе прибаутки — «Живет в Туле да ест дули!», «Бей челом на Туле — ищи на Москве!», — ходили на предосенней Феклиной гулянке веселыми ногами «у Николы за валом».
20-е августа — свят-Самойлин день (память св. пророка Самуила): «Самойло-пророк сам Бога о мужике молит». За ним следом — апостолу Фаддею честь. «Кто Фаддей — тот своим счастьем (в этот день) владей!» — приговариваютречистые краснословы-бахари: «Баба Василиса, со льнами торопися — готовься к потрепушкам да к супрядкам!» 22-е августа в глазах деревенского суеверия является днем, в который следует на гумнах, находящихся невдалеке от леса, оберегать снопы от потехи Лесовика. «От этой нежити не оберечься — так пропадешь!» — гуторит народ. Где только их нет? «Был бы лес — будет и леший!». Не будь Лешему ворогом Домовой — не было бы с ним сладу: не сидится лесному хозяину на одном месте. Слывет он немым, да голосист на диво: недаром, — по рассказам знавшихся с ним людей — поет без слов, бьет в ладоши, свищет, аукает, хохочет, плачет, филином-птицей гукает. Попадается ему навстречу мужик-простота, — обойдет его Лесовик, собьет с дороги, заведет в трущобу непроходимую, если тот не догадается вывернуть на себе рубаху наизнанку. Остороголовый («голова клином»), мохнатый, с зачесанными налево волосами, без бровей и без ресниц, надев серый кафтан, застегнутый на правую сторону, подкрадывается он по лесной опушке к гуменникам и начинает развязывать и раскидывать снопы: все перекидает с одного гумна на другое, никто и не разберется после, — если не принять надлежащих, особо на этот случай полагающихся предохранительных мер. В сахаровском «Народном дневнике» рассказывается, что в старину в Тульской губернии выходили старики на караул к гуменной загороди. Снаряжаяся в ночное стоянье, надевали они тулуп, выворачивая его шерстью наверх; голову устрашители лесного хозяина обматывали полотенцем; вместо обыкновенного подога-посоха бралась в руки кочерга. Перед тем, как начать береженье гумна, знающие люди с молитвою ко св. Северьяну, памятуемому в этот день, очерчивали кочергою круг и посредине садились наземь. Это, по народному слову, заставляло Лесовика чуть не за версту обходить стороной оберегаемое место.
23-е и 24-е августа — «Евтихеевы дни». Церковь Православная чествует в эти дни двух Евтихеев — преподобного да священномученика. Посельщина-деревенщина примечает, что, если об эту пору доспеет ягода-брусника, то и со жнитвом овса надо торопиться. На 23-е августа, кроме Евтихия, падает, между прочим, память святого Луппа-мученика. «На Луппа льны лупятся!» — гласит народная молвь. По примете сельскохозяйственного опыта, лен две недели цветет, четыре недели спеет, а на седьмую — семя летит. «Хорошо, — замечает деревня, — коли Евтихий будет тихий, а то не удержишь льняное семя на корню: все дочиста вылупится!» В Сибири с Луппова дня начинаются во многих местах первые заморозки — «лупенские», за которыми идут вслед и другие: покровские, катерининские да Михайловские. За шесть суток до конца августа-«соберихи» приходит на Русь Титов день. «Святой Тит последний гриб растит!» — говорят в среднем Поволжье. «Грибы грибами, а молотьба — за плечами!» — приговаривают в Симбирской губернии, напоминая, к слову, об известном прибаутке: «Тит, Тит! Иди молотить! — Зубы болят! — Тит, Тит, иди кисель есть! — А где моя большая ложка?..» С Титова на Натальин (26-е августа) день варят ввечеру бабы овсяный кисель. День Адриана и Наталии зовется «овсяницами»; с этой поры начинают дружно косить в полях овсы: «Ондреян с Натальей овсы закашивают». В старые годы в этот день ввечеру носили мужики сноп овсяный (связанный из первого скошенного овса) на барский двор. При этом пелись впроголос особые песни. Теперь этого обычая нигде не соблюдают, но — по старой памяти — кое-где еще ставится наособицу первый сноп: захватывается сиоля в избу, где и помещается в «большой кут», под образа. Возвратившись с работы из поля, хозяйка поспешно собирает ужин, приготовленный заранее. Садятся за стол православные и начинают угощаться толокном, замешенным на кислом молоке («дежень»), да овсяным киселем или блинами. «Ондреян толокно месил, Наталья блины пекла!» — приговаривает хозяйка. — «Спасибо за сладкий дежен, за сытые блины!» — вставая из-за стола, обращаются к ней угощавшиеся: — «А нет ли еще грешневой кашки?» — «Грешневая не выросла, не хотите ли березовой!» — отвечает она смешливым ребятам-подросткам, убирая со стола. С этого дня толокно уходит из домашнего обихода запасливых хозяев. «В овсяной покос — толокном паужинай!» — говорят они, на красные словца не скупяся: «Скорое кушанье толокно — замеси да и в рот понеси!», «Хвалился пест, что толокно ест!», «Толокном Волги не замесишь!», «Поел пест толокна, да и не хвалит: нынче толокно, завтра толокно, все одно — прискучит и оно!», «Было бы толоконце, а толоконнички-то всегда найдутся!» и т. д.
27-го августа — «Двое Пименов с Анфисой об руку стоят, к Савве-скирднику навстречу вышли!» На Савву-скирдника (28-го августа) зачинают-починают по степным местам убирать последний сжатый хлеб в скирды. Поставить скирды для мужика-хлебороба — дело привычное, нетрудное. «У хорошего хозяина — копна со скирдой спорит, а у лежебока — скирдешка с копенку!», но — «В хорошие люди попасть — не скидерку скласть!», «Пскович — Савва (псковский чудотворец) скирды справит, на ум направит!» Обычай класть скирды в каждой местности — свой, наособицу. 29-го августа — «Иван Постный», — день, посвященный Православной Церковью воспоминанию об усекновении честныя главы св. Иоанна, Крестителя Господня.
За Иваном Постным — Александр Невский. Об этом благоверном князе, русском святом, ходит по православной Руси немало сказаний народных. В одном из них, записанном в Орловской губернии, повествуется о победах св. Александра Невского[68]. Песнотворец-стихосказатель погрешил в этом песенном сказе, и немало, против строгой, запечатленной в летописях правды, но остался вполне верен исконному русскому духу.
«Уж давно-то христианская вера во Россеюшку взошла, как и весь-то народ русский покрестился во нее, покрестился, возмолился Богу Вышнему», — начинается этот сказ. Далее приводятся слова, которыми русский народ-сказатель «возмолился»:
Повествование продолжается со спокойствием летописи: «И слышал Бог молитвы своих новых христиан: наделял он их счастием многим своим. Но забылся народ русский, в счастии живя: он стал Бога забывать, а себе-то гибель заготовлять. И наслал Бог на них казни лютыя, казни лютыя, смертоносныя: он наслал-то на Святую Русь нечестивых людей — татар крымскиих»… Война всегда казалась мирному народу-пахарю «смертоносной казнью», хотя в лихие годины и поднимался он весь от мала до велика на защиту родины. «…и двинулось погано племя от севера на юг», — ведет свою повесть безвестный сказатель: «как сжигали-разбивали грады многие, пустошили-полонили земли русския. Добрались-то они до святаго места, до славнаго Великаго Новгорода»… Эти слова указывают на северное — новгородское — происхождение приводимого сказания. «Но в этом-то граде жил христианский народ: он молил и просил о защите Бога Вышняго. И вышел на врагов славный новгородский князь, новгородский князь Александр Невский. Он разбил и прогнал нечестивых татар; возвратившись с войны, он во иноки пошел, он за святость своей жизни угодником Бога стал»… За этим, особенно погрешающим летописной правде местом сказания следует моление, с которым, по слову сказателя, «притекают грешнии народы» ко св. Александру Невскому: «Ты, угодник Божий, благоверный Александр! Умоляй за нас Бога Вышняго, отгоняй от нас врагов пагубных! И мы тебя прославляем: слава тебе, благоверный Александр, отныне и до века!» На том сказ и заканчивается.
За Александровым — Куприянов день (31-е августа). Собирают на этот день журавли свое первое вече на болотине, в лесной чаще: уговор держать — каким путем-дорогою на теплые воды лететь. Куприянов день — канун сентября. А «батюшка-сентябрь не любит баловать»: ветры-«сиверы» со полуночи дуют.
XXXIII
Первый Спас
Первое августа — день, на который приходится церковный праздник Происхождения Честных Древ Креста Господня, слывет у нас под именем «Первого Спаса». Это — один из последних летних — предосенних праздников народной Руси, исстари веков привыкшей начинать с этого дня, благословясь, первый посев озимого хлеба. «Первый Спас — первый сев!» — гласит из темной глубины старинных пословиц простонародная мудрость: «До Петрова дни взорать, до Ильина — заборонить, на Спас — засевать!» — и продолжает в том же роде: «Спас — всему час!», «Спасов день покажет, чья лошадка обскачет (т. е. — кто вовремя, и даже раньше других соседей уберется в поле)!». Приведенные пословицы, приуроченные к Первому Спасу, ясно показывают, что этот день должно считать одним из так называемых земледельческих праздников. Эти праздники с древнейших времен справлялись всеми народами, «сидевшими на земле», — по образному выражению русских летописцев. Так, еще у евреев — в ветхозаветную пору их жизни — существовал «праздник жит первородных и седмиц»; у древних египтян, греков и римлян были установлены свои подобные празднества; древние германцы и некоторые другие народы совершали особые торжественные обряды — как по окончании жатвы, так и при начале сева. Нечего уже говорить о племенах славянских, едва ли не теснее всех связанных в своем быту с матерью-землею: у них праздники эти не отжили своего времени и до сих пор. Август-месяц в старину весь был посвящен богам полей: Даждьбогу и Велесу — у русских, Святовиду — у балтийских славян.
Этим милостивым божествам и приносилась, всегда приблизительно на Первый Спас, благодарственная жертва: испеченный на первом выломанном из лучшего улья меду громадный хлеб-пряник из первой ржаной муки нового урожая.
Русский народ издавна был не только хлебопашцем, но и пчеловодом. Первый Спас у него не только «первый сев», но и «Спас медовый». В этот день до сих пор посельская-попольная Русь ломает первый мед на пчельниках. «На Первый Спас и нищий медку попробует!» — говорит пословица, и молвится она не мимо. Утро первого августа начинается у пчеловода на пасеке. Он старательно осматривает, осеняясь крестным знамением, все свои ульи, выбирая среди них самый богатый по медовому запасу. Облюбовав улей, он «выламывает» из него соты и, отложив часть их в новую, не бывшую в употреблении деревянную посудину, несет в церковь. После обедни священник выходит к паперти — благословлять «новую новину» от вешних и летних трудов пчелы, «Божьей работницы», и начинает святить принесенные соты. Дьячок собирает в заранее приготовленные корытца «попову долю». Часть освященного меда разделяется тут же нищей братии, поздравляющей пчеловодов с Первым Спасом — медовым. А затем большая половина этого праздника проходит у заботливого хозяина возле пчел: до вечерней зари идет по пчельникам горячая работа. Вечером обступает каждый пчельник толпа ребят и подростков с чашечками, а то и просто с сорванными поблизости широкими лопухами репейника в руках. Это — охотники до сластей, пришедшие получить от особенно тороватых в этот день пчеловодов свою «ребячью долю». Целый год ждет деревенская детвора Первого Спаса, — знает, что не обнесут ее, не обделят в этот медовый праздник ни на одном пчельнике. Недаром говорится: «Спасовка-лакомка». Медолом щедрой рукою накладывает ребятам их «долю» из особого корытца, куда соскребались им из выламываемых ульев обломки сотов. А разлакомившиеся ребята причитают — ведут голосом:
На следующий день после Первого Спаса пчеловод начинает заботиться об ограбленной им пчеле. В некоторых местностях с этих пор все цветы становятся беднее «взятком», так что приходится изредка подставлять к ульям в корытцах «сыту» (медовую жижу, сильно разбавленную водою) на подкорм Божьей работнице.
С Петрова дня до Первого Спаса кипит в полях страдная бабья работа, не кончающаяся даже и с наступлением августа. Но ни в какое другое время не водится столько хороводов, не поется так много песен, как в эту рабочую пору: вечерами — чуть не до утренней зорьки — вся молодая деревня поет-заливается.
Русская народная песня… В ней — могучей, раздольно-глубокой — более чем где бы то ни было, развертывается духовная сила народа-пахаря — стихийная сила: мощный подъем духа, широкий размах замысла, неудержимое стремление к свободному проявлению жизни сердца… Песня — сердце народа. В биении этого сердца слышится все, что веселит-радует, что гнетет-томит народную душу. В песне народа — и торжественный клик его счастья, и заунывный стон его вековечного горя. Честь и слава собирателям этого неоценимого богатства народного, поклон им до сырой земли! Заслуга их перед родиной тем безмернее, что нам приходится стоять чуть не на могиле то величественных, то веселящих душу, то щемящих сердце песен, вымирающих, смолкающих день ото дня все больше — в своем отступлении перед победоносным шествием в народную Русь заводских-фабричных «частушек», лишенных не только всякой красоты, но — порою — и простой осмысленности. Не так страшен этот бессмысленный враг, когда грамотность может возвратить народу его «сердце»-песню, в ее первобытной, не искаженной чуждыми наслоениями красоте.
После Первого Спаса не слышно уже ни одной песни; с самого начала Успенского поста и до осенних покровских свадеб, особенно обильных в хлебородные веселые годы, молчат все деревенские певуны голосистые.
В некоторых местностях на Первый Спас устраиваются так называемые «сиротские и вдовьи помочи». Работа помочью — работа за угощение. Грех работать во всякий праздник, по убеждению народа, но не в тот день, который сама старина стародавняя окрестила именем «первого сева». Тем более не считается грехом праздничная работа — «вдовья помочь», на которую сходятся по большей части после обедни, до обеда. «На вдовий двор хоть щепку кинь!» — гласит завет старых, стоявших ближе к Богу людей, связывавших с этим изречением другое: «С миру по нитке — голому рубаха!» С сирот и вдов многого не спросит помогающий люд за работу на Первый Спас; бывает даже и так, что не только поможет им «мир», а и сам нанесет в избу всяких припасов. «Не нами уставлено — не нами и кончится!» — замечает деревенская Русь об этом, вызванном сердобольностью, обычае и нараспев приговаривает:
С Первого Спаса начинают собирать мак. Потому-то в иных местностях и называют этот праздник «Маковеями». С этого же дня народный сельскохозяйственный дневник, записанный рукою природы в памяти старожилов, советует бабам защипывать горох, а мужикам — готовить гумна. Деревня твердо помнит, что ей нужно делать с первого дня августа: «Отцветают розы — падают росы!» — говорит она. — «С Первого Спаса и роса хороша!», «Защипывай грох!», «Готовь гумна!», «Паши под озимь, сей озимь!», «Заламывай соты!» и т. д. В этот же день исстари ведется в народе святить новые колодцы. «Царица-водица — царь-огню сестрица!» — величает воду простодушный богатырь-пахарь и относится к ней едва ли с меньшим чувством уважения, чем к дару Божию, хлебу. Умышленно засорить чужой, а тем более общественный, колодец считается немалым грехом.
Бледнеют к этой поре лесные и полевые цветы, отцветать принимаются. Пчела мало-помалу перестает добывать свой медовый «взяток». Зато к Первому Спасу, на соблазн деревенской детворе, все еще алеет в лесу малина. «Первый Спас: Авдотьи-малиновки, доспевает малина!» — говорят в деревне. С Ильина дня до этого праздника вода в реке успевает настолько похолодеть, что на него в последний раз лошадей купают. И крестьянин твердо уверен в том, что, если после этого дня выкупать лошадь, то она не переживет предстоящей зимней стужи: «кровь застынет».
Любимая птица русского простонародья — домовитая ласточка, по старинной примете, накануне этого дня в последний раз облетает деревню. С Первого Спаса у ней забота: об отлете «за сине-море, на теплыя воды». И хотя это на деле далеко не всегда подтверждается, но почти всюду можно услышать в народе поверье, что ласточки отлетают «в три раза, в три Спаса» (1-го, 6-го и 16-го августа). В некоторых губерниях после обедни на Первый Спас даже сбегается за околицу деревенская детвора — «просить касаток». Затеваются веселые игры на луговине, во время которых несколько сторожевых зорко следят: не полетит ли из деревни ласточка. За первою же случайно вылетевшей на сборище щебетуньей — ребята всей гурьбою бросаются и бегут с припевами вроде следующего, записанного в с. Ртищевой Каманке Симбирского уезда:
И, обрадованная повстречавшейся летуньей, детвора возвращается в деревню — уверенная, что ласточка-касатка и впрямь послушается уговоров, не покинет деревни до самых «Спожинок» («Госпожинок», «Дожинок»), т. е. до Третьего Спаса, когда во всех полях дожинается самый последний сноп. «Ласточка весну начинает — осень накликает!» — по старинной народной поговорке.
Первый день последнего летнего месяца в некоторых местностях отмечается «проводами лета», устраиваемыми всеми девушками и парнями молодыми, также за околицею, на «выгоне», или в лугах, за речкою (последнее — чаще). Веселая толпа молодежи с песнями несет наряженную в сарафан и кокошник куклу, сделанную из новой соломы, и топит ее в речке, или, разрывая на клочки, пускает их по ветру. Впрочем, проводы лета в большинстве местностей приурочиваются к более позднему времени — к «бабьему лету», приходящемуся на первую половину сентября, и только в очень немногих совершаются на Первый Спас медовый.
День первого августа вызывает в пытливой памяти любителей и знатоков родной старины стародавней яркую, обвеянную умиленным чувством могучего народа картину. Не в памятниках простонародного творчества, не в изустных сказах-бывальщинах, хранимых внуками-правнуками песнотворцев-сказателей, дошло до наших дней представление об этой картине, оживляющей, воскрешающей красную страницу самобытного житья-бытья давних дедов-прадедов; дошло оно в летописном слове — верном непогрешимой жизненной правде. Был- прозывался Первый Спас на Святой Руси, во времена царей московских, и «Происхожденьевым днем»: как и теперь — праздновался на него праздник Происхождения Честных Древ Животворящего Креста Господня, начинающий собою двухнедельный Успенский пост. Видывала Москва Белокаменная два-три века тому назад «зрелище лепое», привлекавшее к себе всех насельников первопрестольного города, от мала до велика.
Богомольные царские выходы с древнейших времен являлись одною из самоважнейших сторон обихода государева на Святой Руси. Каждый большой праздник ознаменовывался ими. И давалась этим желанная для царелюбивого народа возможность лицезрения государева. Гости-послы иноземные, оставившие в наследие нашим дням описание своих «путешествий в Московию», свидетельствуют о том, что являл себя «царь-государь всея Руси» в несказанном великолепии. Это свидетельство подтверждается и всеми русскими летописными памятниками, говоря таким образом о нелицеприятии заезжих чужеземцев, «в книжном описании зело искусившихся». Сохранилась точная роспись: на какой праздник, в каком наряде и с какою свитой «выходить» венценосному богомольцу. На одни, главнейшие; полагался особый «большой наряд царский»: платно-порфира, шапка-корона царская, бармы-диадимы, наперстный крест с перевязью, жезл — вместо посоха. На другие — «малый»: с посохом вместо жезла и без барм; на третьи — «выездной», еще менее блистательный. Но всегда выход, — кроме «тайных», когда царь шел в «смирной» одежде, — был великолепен и возносил перед глазами народа сан царский на высоту недосягаемую.
В праздник Происхождения Честных Древ Животворящего Креста Господня совершался в Москве особый крестный ход на воду. Принимал в этом ходе непосредственное участие и царь-государь. В канун Спасова заговенья, вечером 31-го июля, с Евдокимова дня на Первый Спас, изволил он совершать выезд в Симонов монастырь; осчастливив его своим посещением — слушал вечерню, а поутру 1-го августа стоял заутреню. Здесь, напротив монастыря, на Москве-реке устраивалась «иордань» — как и в день Богоявления. Возводилась над водою сень на четырех столбах изукрашенных — с «гзмызом» (карнизом) в роспись красками и златом-серебром, увенчанная золоченым крестом. По углам иордани изображались святые евангелисты, изнутри нее — апостолы Господни и другие святители. А кроме этого убиралось все возведенное сооружение цветами, птицами, листьями — впрозолоть, впрозелень, впросинь и впрокрась, на всю цветную пестрядь. Подле иордани устраивались два «места» — государево (в виде круглого храма пятиглавого) и патриаршее. Царское место утверждалось на пяти точеных столбцах позолоченых и было расписано травами, резьбою приукрашено да слюдяными круглыми рамами защищено; одна рама — в два затвора — за дверь была; стояло царское место на пяти золоченых яблоках и задергивалось изнутри вокруг тафтяной завесью. Огораживались царское с патриаршим места раззолоченной решеткою; весь помост вокруг них застилался алым сукном. В положенное время, под звон колокольный с сорока-сороков московских, изволил шествовать царь-государь, в предшествии хода крестного, с боярами по бокам, в сопровождении прочих людей служилых — стольников, стряпчих, дворян, дьяков, «солдатского строю генералов», стрелецких полковников, всей прочей свиты в золотых кафтанах и приказных людей нижних чинов. Все пространство по Москва-реке пестрело полками стрелецкими и солдатскими — в ратном строю, в цветном платье и со знаменами, с барабанами, под оружием. Видимо-невидимо, несметные тысячи люда московского окаймляли все это. Государь выходил на воду, становился с патриархом на свои места среди сонма духовного и служилых чинов московских. Одновременно начиналось торжественное освящение воды. Власти духовные приближались к венценосному богомольцу и к патриарху, в очередь подходили, «по степеням», по двое в ряд, — подойдя, били поклоны уставленные. Все, начиная с царя-государя, получали из патриарших рук зажженные свечи.
Действо Происхождения начиналось погружением Животворящего Креста. По прочтении молитв, по положению, царь — с ближними боярами обок — сходил в иордань. Был государь на этом выходе в обычном ездовом платье; но — перед погружением в воду — возлагал на себя святые кресты с нетленными мощами. А возлагались на царя-государя в Происхожденьев день при этом, по словам разрядных записей, следующие святыни: «Крест золот, Петра чудотворца, на нем образ Спасов резной стоящей, посторонь образа Пречистыя Богородицы да Иоанна Богослова, позади Архангел Михаил. В голове камень яхонт червчат. Сорочка бархат червчат же. Крест и около креста низано большим жемчугом. Крест золот сканной, в середине Распятие Господне навожено финифтью, посторонь четыре святых резных навожено финифтью, назади мученик Евсегней, посторонь святые; во главе изумруд, да около креста 28 жемчужков, а в середине креста 12 жемчужков да 8 камушков в гнездах. Крест золот; во главе образ Спаса Нерукотвореннаго, в середине Распятие Господне чеканное на два яхонта да две лалы. Около креста и главы обнизано жемчугом, кафимским в одно зерно. Назади подпись, мощи святых; у головы в закрепке два зерна жемчужных, сорочка бархат коришной цвет. Крест и слова низано жемчугом».
Действо Происхождения совершалось и не только под Симоновым московским монастырем. По временам переносилось совершение его в некоторые подмосковные села — вотчины государевы: то в Коломенское на Москва-реке, то на Яузу — в Преображенское. И отовсюду спешил православный люд московский в эти места на желанное лицезрение государево, гонимый туда стремлением — увидеть «светлоясныя очи царския», приобщиться к свидетелям благочестивого погружения отягченного святынями самодержца во иордань, по обычаю предков, благоверных исполнителей предания святоотеческого, византийской христианскою стариной завещанного, привившегося ко гнезду Святой Руси с давних времен. Строго-настрого запрещалось — от приказных — подавать в этом действе державному совершителю его какие-либо жалобные челобитные: должно было неусыпно блюсти служилому люду свят-покой государев. Но, если кому-нибудь выпадало счастье привлечь на себя светлый взор зорких очей царевых да поднять над головою грамоту с челобитьем своим, — попадало челобитье, помимо всех приказов, в руки самому царю на правый суд прозорливый, на милость неизреченную. И не было тогда отказа челобитчику ни в чем праведном-справедливом. Когда царь-государь изволил выходить из воды и, сложив с себя святыни, окруженный ближними боярами, переоболокался в сухое платно, слюдяные окна царского места задергивались алым сукном. Затем царь являл себя народу, прикладывался ко кресту, принимал патриаршее благословление. Духовенство кропило в это время освященною, «иорданской», водою войска и знамена. Когда шествие — с царем и патриархом во главе — двигалось от места совершения действа, многие присутствующие из людей православных теснились к иордани, где особо приставленные пристава разливали желающим святую воду в посудины чистые. Во дворец государев и на царицыну половину отправлялись две стопы серебряных с этой водою.
Под гулкий звон колоколов со всех церковных раскатов возвращался венценосный богомолец в свои палаты, исполнив завещанное благочестивыми предками, доставив этим лишний случай своего лицезрения всей Белокаменной, свято хранившей предания отцов и дедов. А под Симоновым монастырем собиралось народное гулянье чинное, без глумотворства всякого, без песен — утехи народной. Памятовал люд честной, что за Первым Спасом — Происхожденьевым днем — Успенский пост идет. Провожали летний мясоед на происхо-жденском гулянье не вином зеленым, не пьяною брагой хмельною, а медами сотовыми, квасами стоялыми да сладкой-спелою малиной-ягодою.
XXXIV
Спас-Преображенье
Преображение Господне, празднуемое в шестой день августа месяца, именуется на Руси «Вторым Спасом». Народ называет этот праздник также «Спас-Преображеньем», добавляя к нему еще и прозвище «Спаса яблочного», потому что к этому времени поспевают сладкие-румяные яблоки садовые. Деревенская Русь до сих пор считает грехом есть до Второго Спаса какие-нибудь плоды. Вторая половина присловья «Петровка — голодовка, Спасовка — лакомка» относится и к этому Спасу в той же мере, как и к первому — «медовому».
В старые годы народился на Руси и в некоторых живущих прадедовским бытом деревенских уголках сохранился до последних дней добрый обычай, вызвавший собою на свете из уст народа изречение: «На Второй Спас и нищий яблочком разговеется!». В старую старь все русские садоводы «принашивали в храмы плоды для освящения», и эти плоды из рук священника раздавались всем прихожанам. Все бедняки наделялись в этот день яблоками — от щедрот имеющих собственные сады; больные получали яблочную розговень у себя на дому. Кто не исполнил этого установленного вековым преданием обычая, тот считался за человека «недостойного общения». Старые люди, особенно крепко придерживающиеся всего завещанного народу былыми умудренными опытом поколениями, говаривали о таких не радеющих о сердобольной старине хозяевах-садоводах: «А не дай-то, Боже, с ними дела иметь! Забыл он старого и сирого, не уделил им от своего богачества малого добра, не призрил своим добром хворого и бедного!» Обычай освящения яблок в день Преображения Господня сохранился на Руси повсеместно. До сих пор — и в городах и в селах — всюду можно видеть у поздней обедни на этот праздник прихожан с принесенными для освящения яблоками. «Спасовым яблочком» после обедни разговляются в семье каждого садовода, почитающего заветы предков: Молодежь держится при этом обычая загадывать о своей судьбе: желание, задуманное в ту минуту, когда проглатывается первый кусочек Спасова яблочка, должно — по старинному поверью — непременно исполниться. В деревнях красные девушки приговаривают, разговляясь на Второй Спас яблоками: «Что загадано — то надумано! Что надумано — то сбудется! Что сбудется — не минуется!» И все-то, все у них на уме думки-думушки о суженых-ряженых…
Со Второго Спаса начинают по садам снимать яблоки. Еще за несколько дней зорким хозяйским глазом осматривается весь яблочный урожай. Благочестивые люди в урожайные годы приглашают от обедни церковный причт — помолиться в саду. Поднимается икона Преображения Господня, благоговейно несется хозяевами-садоводами; под зеленою, чуть начинающею желтеть сенью деревьев служится благодарственный молебен. Затем приступают к спешной работе, несмотря на то, что день — праздничный. «Время не ждет», — говорит хозяйственная забота, — «всему — свой час!» И впрямь опасно сидеть деревне, сложа руки, на Спас-Преображенье, — надо помнить, что к этому празднику не только яблоки, но и яровые хлеба доспевают. Не за горами — и ненастные дни осенние. «После Второго Спаса дождь — хлебогной!», — как же не спешить с уборкою хлебов крестьянину? Торопится он со съемкою яблок еще и потому, что недаром говорится: «Вовремя убрать — вовремя продать».
Накануне Спас-Преображенья в некоторых местностях происходит в деревнях заклинание сжатых полей, или точнее — «заклинание жнивы». Это делается для того, чтобы нечистая сила не поселилась на жниве и не выжила с пажитей скот, осенним пастбищем которого будут пустеющие после сноповоза поля. Рано поутру, вместе с белою зорькой, выходят на поля знающие всякое словцо старые люди и приговаривают, обращаясь лицом к востоку: «Мать-Сыра-Земля! Уйми ты всяку гадину нечистую от приворота, оборота и лихого дела!» По произношении этих слов, оберегающих, по мнению знахарей, поля от козней темной силы, заклинатели поливают землю конопляным маслом из принесенной стеклянной посудины. Это является несомненным пережитком старинной языческой умилостивительной жертвы. Затем они оборачиваются к западу и произносят. «Мать-Сыра-Земля! Поглоти ты нечистую силу в бездны кипучия, в смолу горючую!» Снова возливается масло на лоно земное, и снова раздаются слова заклинания, обращенные на этот раз к югу: «Мать-Сыра-Земля! Утоли ты все ветры полуденные со ненастью, уйми пески сыпучие со метелью!» Эти слова сопровождаются новым возлиянием, после чего — обратившись к северу — заклинатели изрекают заключительную часть своеобразной полуязыческой молитвы: «Мать-Сыра-Земля! Уйми ты ветры полуночные со тучами, содержи морозы со метелями!» Склянка с маслом, вслед за этими словами, бросается со всего размаха наземь и разбивается. Существует поверье, что сила этого заклинанья — произносимого (не в полном виде) и при первом выгоне скота на подножный корм весенний, — действительна всего только на один год, и должно повторять его каждое лето накануне Второго Спаса. Этот суеверный обычай выводится, однако, даже в самых глухих уголках деревенской Руси; недалеко то время, когда он останется только на одних страницах исследований, посвященных старинному быту русского народа.
Все дни, начиная от Первого Спаса — до Спас-Преображенья, запечатлены в народном представлении особыми приметами. Так, в некоторых губерниях еще сохранился исчезающий, подобно приведенному заклинанию, обычай поить 2-го августа лошадей «через серебро». Это сопровождается соблюдением следующих условий. Лошадей, в последний раз выкупанных на Первый Спас, приводят на другое утро к колодцу, бросают в него серебряный пятачок, зачерпывают воды, опускают в бадью другой, «заветный», пятачок и поят коня-пахаря. Исполнением этого обычая думают умилостивить Домового, продолжающего после этого по-доброму, по-хорошему хозяить в дому. Напоенные в этот день через серебро лошади — «добреют и не боятся лихого глаза». Монета, опускаемая в бадью, должна, скрытно ото всех домашних и тем более — посторонних, храниться в конюшне, под теми яслями, из которых ест сено напоенная по только что описанному обряду лошадь. При соблюдении этого условия двор, по народному поверью, ограждается от конского падежа.
Если 3-го августа дует ветер с южной стороны и кружатся по дороге пыльные вихри, то многовековой опыт суеверного люда ожидает в идущую за наступающей осенью зиму больших снегов. Было время, когда — лет сорок тому назад — в этот день выходили на перекрестки «допрашивать вихорь о зиме». Этот допрос был обставлен чисто языческими обрядностями. Допрашивавший должен был захватить с собой нож и петуха. Как только начинала виться на перекрестке пыльная воронка, гадатель вонзал нож в середину ее, держа в это время кричавшего петуха за голову. Затем производился самый допрос «летучаго духа полуденнаго». По преданию, вихрь отвечал на задаваемые ему вопросы. Все предсказанное им сбывалось с замечательной точностью, — как продолжает утверждать и теперь русское простонародное суеверие, не осмеливающееся, впрочем, более и беседовать с глазу на глаз с «духом полуденным».
«Со Спас-Преображенья — погода преображается!» — говорят в деревне и повторяют старую, подходящую к этому случаю поговорку: «Пришел Второй Спас — бери рукавицы про запас!» И впрямь, если все еще дышат летом красным августовские дни, то изукрашенные яркою россыпью звезд темным-темные ночи после 6-го августа повевают осенним холодком, воочию показывающим, что, — как говорит народ, — «Дело-то идет к Покрову, а не к Петрову (дню)».
Вечером на Спас-Преображенье в Новгородской и соседних уездах других губерний в старые годы собирался хоровод молодежи, направлявшейся за околицу — в поле. Здесь на пригорке, с которого видно на далекое пространство всю окружающую местность, молодежь делала остановку и принималась следить за близким к закату солнцем, коротая время в веселой-шумливой беседе. Как только солнышко красное начнет, бывало, опускаться за черту расстилающегося кругозора, собравшиеся прекращали смех-говор, и хоровод степенно запевал:
Эта «провожавшая солнце» песня хотя и повествовала о «большом пире», но и сама звучала чем-то не особенно идущим к веселью, связанному с вполне определенным понятием о русских пирах.
Настроение песнотворца-народа, дышащего одним дыханием с природою и ее стихиями, на Спас-Преображенье словно провожает красно солнышко не только на закат, но и на зимний покой. А в его знойных лучах ощущается как раз в эти дни уборки хлебов с поля такая настоятельная нужда для всей посельщины-деревенщины, пашущей, засевающей и поливающей своим трудовым потом родные нивы. До «Спожинок» — еще более недели. Потому-то и обращается народ в своей песне к согревающему землю и недра земли прекрасному, щедрому на дары, светилу с мольбою: «Солнышко, солнышко, подожди!»
XXXV
Спожинки
На переломе августа (15 числа), в день Успения Пресвятой Богородицы, а в некоторых местностях в следующий за ним день перенесения образа Спаса Нерукотворенного, народ русский справляет третий и последний из своих предосенних земледельческих праздников — «Спожинки», именуемый иначе Успеньевым днем, а также слывущий и за «Третий Спас». До Успения полагается, по установившемуся в незапамятные годы обычаю, успеть дожать последний сноп в озимом поле. Потому-то, по объяснению одних знатоков простонародной старины, и называется этот день «Спожинками-дожинками»; другие же народоведы ведут его название от «Госпожи», т. е. «Владычицы» (Богородицы), и величают его иным, подслушанным в других местностях именем — «Госпожинки».
«Спожинать» — кончать жатву, дожинать хлеб. «У нас уже спо-жали!», «И у нас спожинают (дожинают последки)!» — говорят в народе, встречаясь на Успение Пресвятой Богородицы. В этот день кончается двухнедельный Успенский пост, во время которого деревня, живущая «на земле», должна «успеть» в поле. К Успеньеву дню «поспевает все слетье», после него начинаются «осенины», и дело не на шутку идет к зиме. Время с 15-го по 29-е августа слывет под названием «молодого бабьего лета» (настоящее — начинается с 1-го сентября). По стародавнему народному изречению — «С Успенья солнце засыпается!», а потому и говорит деревенский опыт, что «До Успенья пахать — лишнюю копну нажать!», и добавляет при этом: «Озимь сей за три дня до Успенья да три дня после Успенья!» Народная примета, предостерегающая пахаря от запаздываний с полевыми работами, только в редких случаях не оправдывается и на деле.
«Хорошо, если — Спас на полотне (праздник Нерукотворенного Образа Иисуса Христа), а хлебушко — на гумне!» — говорят на деревенской Руси. Спожинки — «последний сноп дожинают» и у самых неторопливых хозяев. А у хороших хлеборобов, — если у них самих засилье не берет, — устраивается в этот день веселый сноповоз — «дружной помочью», за посильное-хлебосольное угощение по-праздничному.
Ф. М. Истоминым[69] в 1893-м году, в Костромской губернии (с. Холкино Новоуспенской волости, Ветлужского уезда), записана довольно любопытная в бытовом отношении «помочанская» песня, помещенная в изданном на Высочайше дарованные средства сборнике «Песни русского народа, собранные в губерниях Вологодской, Вятской и Костромской»:
В таких трогательных словах величают гости-помочане, праздничные работнички, своего «хозяина», честь-честью, по заведенному дедами-прадедами обычаю, угощающего их за помочь-работу.
На Спожинки, — там, где к этому времени заканчивается жатва, — по деревням устраивают «мирскую складчину», варят «братское пиво» и пекут праздничные пироги из новой муки. На пирушки созываются все родные и добрые соседи — «пировать Успенщину». В урожайные годы в этот день колют купленого на мирские деньги барана. В старину в этот день крестьяне собирались гурьбою на боярский двор, где и праздновалось окончание жатвы, сопровождаясь особыми, приуроченными к тому обрядами. Жницы обходили все дожатые поля и собирали оставшиеся несрезанные колосья. Из последних свивался венок, переплетавшийся полевыми цветами. Этот венок надевали на голову молодой красивой девушке и затем все шли, с песнями, к господской усадьбе. По дороге толпа увеличивалась встречными крестьянами. Впереди всех шел мальчик с последним сжатым снопом в руках. На крыльцо хором выходил боярин с боярынею и с боярышнями и приглашал жниц во двор, принимая венок и сноп, которые после этого и ставились в покоях под божницею. Угостившись на боярском дворе, толпа расходилась по домам. На старой Смоленщине до сих пор заметны пережитки этого обычая. На Успенье красные девушки рядят там «дожиночный» сноп в сарафан, приделывают к нему из палок подобие рук и надевают на него белую кичку, а затем несут «именинника» в помещичью усадьбу, где и напрашиваются песнями на угощение, во все продолжение которого сноп-именинник стоит на столе. В некоторых местностях и в наши дни существует обычай обвязывать последними колосьями серпы и класть их — на Третий Спас — под иконами. Среди белорусов справляется в этот день так называемая «Талака» (то же, что и «Спожинки»). Этим именем называют девушку, выбранную для перенесения праздничного снопа в деревню. «Талаку» убирают цветами: на голову ей накидывается большой белый платок, поверх которого надевается венок из колосьев. Веселая толпа жниц идет по улице с песнями:
— голосят все идущие. В старину навстречу им выбегал кто-нибудь из работников с барского двора — с приглашением от господ зайти во двор. Здесь встречали гостей хлебом-солью и принимали от них дожиночный сноп. Гостям предлагалось угощение: «Талаку» сажали в почетный «красный» угол под образа. Пирушка кончалась тем, что чествуемая всеми девица-красавица снимала с себя венок и отдавала его хозяину — с пожеланием, чтобы у того народилось «жытца, жытца сто коробов»… Нечто напоминающее указанный обычай можно было наблюдать в этот день не только во многих других губерниях, но и в зарубежных славянских землях.
Во многих местностях, дожинаючи последний сноп накануне Успеньева дня, замаявшиеся-уморившиеся на летней страде жницы катаются по жнивью, голося-приговаривая:
Этим надеются они набраться новой силы для дальнейших — осенних и зимних — бабьих работ. На возвращающихся с «дожинок» баб и девушек поджидающие их у деревенской околицы молодые парни выливают ведра воды. Иногда при этом поется какая-нибудь подобающая случаю песня — вроде, например, следующей:
По народной примете, соблюдением этого старинного, завещанного отцами-дедами обычая обеспечиваются плодотворные дожди на будущую весну и лето.
После обедни на Успенье в селах поднимаются образа. Крестный ход направляется к полю. Здесь, на широкой меже, поется благодарственный молебен Божией Матери, Госпоже полевых злаков. Если нет во время этого молебна ни ветра, ни дождя, то предполагается, что вся осень будет ведреная и тихая, — что совсем не лишнее для «досевок», сноповоза и молотьбы — сыромолотом. «Хорошо, когда Спас на полотне (16-е августа), а хлебушко — на гумне!» — гласит старая деревенская поговорка.
На «Большую Пречистую» — в праздник Успения Пресвятой Богородицы — посельская-деревенская Русь привыкла святить новый хлеб. Это происходит за обедней, когда каждый добрый хозяин приносит с собою в церковь свежеиспеченный каравай нового хлеба. До возвращения с ним из церкви дома никто не ест ни крохи: все дожидаются «свяченого куска». Разговляются на этот день прежде всего хлебом. Остаток каравая тщательно завертывается в чистую холстину и кладется под образа. Кусочками его «пользуют» болящих, твердо веря в целебную силу этого «Божьего благословения». Считается большим грехом уронить хотя бы малую крошку от такого каравая на пол, а тем более — растоптать ее ногами.
На севере принято подавать за праздничный стол на Успеньев день «дежен» (толокно). Бабы едят его, похваливают и ведут беседу о прошедшем жнитве. Девушки поют в Успеньев вечер, за толокном-деженем, приличные случаю песни. А старые старики прикидывают-подсчитывают («по суслонам») собранный урожай. Детвора до поздней ночи шумит в этот день у заваленок, проводя время за веселыми играми, перемежающимися звонкими-дробными припевами. Заливаются-звенят, по всей деревне разносятся молодые голоса:
С Успеньева розговенья начинаются по деревням осенние «посиделки», «засидки», «беседы». Время не ждет: до Покрова только-только успеть молодежи досидеться до свадеб. Принято не засылать и сватов раньше как через две недели после Спожинок. А известно исстари, что «первый сват — другим дорогу кажет». Потому-то и начинают деревенские красавицы засматривать себе женихов после Успения. «С Успенщины не успеешь присмотреть — зиму тебе в девках просидеть!» — увещает красную девушку народная мудрость устами старой пословицы, взявшейся из крестьянского быта, тесно связанного с полевыми работами и твердо памятующего, что: «На белом Божьем свете всему — свой час».
На Третий Спас соблюдается до сих пор сохранившееся обыкновение загадывать о посеве. Из «дожиночного снопа», — о котором велась речь выше, — берутся три колоса. Вылущенные из них зерна, из каждого наособицу, — зарываются в землю на примеченном укромном месте. Если раньше и лучше всех взойдут зерна первого колоса — значит, лучший урожай даст в будущем году ранний сев; если зерна второго — средний, третьего — поздний. В Тульской губернии перед Спожинками старые люди ходят на воду и наблюдают за течением. Если реки, озера и болота не волнуются ветром, и лодки стоят спокойно, — то примета говорит, что осень будет тихая и зима пройдет без метелей.
От Спожинок, дожинающих последний сноп, рукой, что называется, подать и до «Досевок». Как уже упоминалось выше, народный опыт отводит на окончание озимого сева всего три дня после Успенья. К восемнадцатому августовскому дню хороший хозяин должен бросить последнюю горсть жита в землю. О запоздавших ленивцах, оправдывающихся своим недосугом, в народе говорят: «До Фролова дня (18 августа) сеют ретивые, после Фролова — ленивые!» и «Кто сеет рожь на Фролов день, у того родятся одни Фролки».
Калики перехожие разносят по Святой Руси переходящие из уст в уста старинные песни, былины и «стихи». Этих убогих странников кормит их пение — на усладу люду православному. Много стихов поют бедные носители народного песнотворчества, мало-помалу исчезающие с лица родной земли под шум и гул иных — новых, имеющих мало общего с творчеством, — песен. Недалеки те дни, когда от этих «птиц Божиих» останется в народе только одно предание о их странствиях. Есть несколько народных стихов духовных про Успение, записанных в разных местностях Святой Руси.
Один из этих «сказов» начинается следующим песенным воззванием к Богоматери:
Затем, после приведенной вступительной запевки, безвестный стихослагатель переходит к повествовательной стороне стиха. «Ты, Гепсимани, столица», — с простодушным умилением поет он, — «в тебе устнула Царица. Была весь малая зело красна, а днесь благодарно: се Девица, голубица, се Мата, всех царей Царица. Когда Ти, Дево, устнула, лик апостольский вжаснула, ангелов множество песнь спевали, где взимали душу чисту Иисус Христу, от земли к небеси провождали. Тогда апостоли не были, облаком с конец слетили, спешились на погреб, не медлячи, голосячи, на погрёб той Девы Святой, Марии устнувшой, Девы Пречистой. Фома в Индии провождал время, на погреб Девы спознился, а потом, приспевши, зело рыдал и припадал к гробу лицем, жалил сердцем, что Девы устнувшой не оглядал. Афоний (языческий жрец-волхвователь) одр хотел струтити, волшебством умел ходити, никтоже бо не виде от земна рода. Но воевода с мечом (архангел) власно предста вжасно, — Афоний без рук является; народ мног тогда здвигнуся, лик апостольский вжаснуся,
Афоний Царицу всех прославлял и поведал, что Девица голубица, се Махи всех царей и Царица»… Повествование обрывается, и стихопевец снова преображается во вдохновенного молитвенника, взывая:
Стих заканчивается, как и начался, благоговейным прославлением Богоматери: «Ты есть царская одежда, во скорбех наших надежда, Ты — скиптро царская, Ты — корона, оборона, сохранят, свобо-ждати, от врагов покрый нас, О, Божия Мати!..» Наименование Пресвятой Девы «Панною» (в предзаключительной молитвенной части) явно свидетельствует о западнорусском происхождении приведенного народного стиха духовного.
Другой стиховный сказ начинается такой запевкою:
Этот довольно неуклюжий «стих» можно и теперь еще слышать в сельской глуши у церковных папертей в день Успения Пресвятой Богородицы. После обедни калики перехожие идут своим путем-дорогою, останавливаясь под окнами справляющих «спожинки» семьян. Умилительно звучит в их устах полународная, полукнижная, своеобразно размеренная, стихотворная речь:
Этот торжественный напев странников так породит к праздничному настроению пахарей, справляющих благополучное окончание одного из главнейших своих земледельческих трудов.
XXXVI
Иван Постный
На двадцать девятый день августа-месяца («густаря-соберихи») выпадает чествование памяти усекновения честныя главы Иоанна Предтечи, Крестителя Господня. В народной Руси с этим днем, слывущим за «Ивана Постного», а в некоторых местностях прозывающимся «Иваном Полетком» (полетним) связаны любопытные обычаи, поговорки, поверья и сказания, ведущиеся с незапамятных дней старины стародавней, богатой не одними могучими богатырями, оберегавшими рубеж Земли Русской от вора-нахвальщины, но и метким, до самого «нутра» всякой вещи проникающим, словом красным.
«Нужда и в Велик-День (на Светло-Христово-Воскресенье) постится!», — говорят в народе: «Попоститься да и воду спуститься!»… Но блюдет держащаяся святоотеческих преданий попольная-посельская Русь каждый день постный, положенный по уставу церковному. «Пост — к душеспасенью мост!» — убедительно заявляет она пред слухом маловерных, повторяющих, кивая с укоризненным взглядом на постников, старые поговорки: «Постное едим, да скоромное суесловье отрыгаем!», «Пост не мост, — можно и объехать!», «Все посты блюдем-постимся, а никуда не годимся!» и т. д. «Успенский пост Спожинками разрешается!» — гласит седое народное слово. Чуть только успеют пройти с успенских розговен две недели — четырнадцать суток, как осенний мясоед переламывается уже днем строгого поста — нерушимого, по исконному вековому обычаю крепко державшихся за вековые устои старины, благочестивых-богомольных дедов-прадедов: «Иваном Постным».
Самое обиходное имя на Руси — Иван. На деревне «Иванов — что грибов поганых!» — говорит народ. — «Дядя Иван — и людям, и нам!»… «Шестьдесят два Ивана святыми живут», — подводит он счет одноименным угодникам Божиим, не расходясь ни на пядь с точным указанием святцев, и начинает перечислять: «Иван Богослов», «Иван Златоуст», «Иван Постный», «Иван Купала»,
«Иван Воин», заканчивающий Святки и начинающий свадьбы «Иван Бражник» (7 января), «Иван Долгий» (8-го мая) и т. д. «Пос-титель Иван», — как говорится в деревенском быту, — «делил мясоед пополам», хотя это выражение, напоминающее о «Филипповках» (Рождественском посте), и погрешает в немалой степени против истины: до Филиппова заговенья (14 ноября) еще целых два с половиною месяца — засевающий поля дождями, окутанный туманом сентябрь-листопад-грудень, октябрь-назимник да две сыплющих снегом недели ноября-«листогноя-студеного». Не длинен пост «Иван Постный», всего в двадцать четыре часа он обходит весь светлорусский простор, а памятует о нем и обо всех приуроченных к нему благочестивых обычаях верный боголюбивой старине народ русский не менее, чем об Успенщине-Госпожинках или Филипповках. — «Иван Постный обыденкой живет, да всеё матушку-Русь на посту держит!» — можно и теперь еще услышать в среднем Поволжье, в этой кондовой-коренной Велико-Руси, старую молвь народную. «Поститель Иван — пост внукам и нам!», «Иван Постный не велик, а перед ним и Филиппов пост — кулик!», «Кто на Ивана, Крестителя Господня, скоромь жрет — тот в рай не попадет!» — добавляет она, приговаривая: «На Постного Ивана вся скоромь мертвым узлом затянута (запрещена)!», «Не соблюдешь Иван-пост, прищемишь в аду хвост!», «Кто Ивану Крестителю не постит — за того и сам набольший поп грехов не умолит!»
На Ивана Постного не ест деревенская Русь, по преданию, ничего круглого. Памятуя, что в этот, наособицу стоящий в православном месяцеслове день чествуется праведная-страдальческая кончина Предтечи Господня, не только не вкушает честной люд православный ничего круглого, но даже и щей не варит, так как капустный кочан напоминает ему своим видом отсеченную голову. На Предтечу не рубят капусты, не срезывают мака, не копают картофеля, не рвут яблок и даже не берут в руки ни косаря, ни топора, ни заступа, чтобы не оскорбить этим поступком священной памяти приявшего от меча мученическую кончину великого пророка Божия, принесшего грешному миру благую весть о грядущем на его спасение Христе — Свете Тихом, Учителе Благом.
«Пост — в рай мост!» — по мудрому изречению во всякой старине сведомых старых людей, хотя из их же умудренных опытом уст вещей птицею вылетели на Русь слова: «Послушание паче поста и молитвы!», или «Послушание — корень смирения!». Говоря о постах и о связанном с ними в его представлении «послушании-смирении», народ выводит заключение, что — «Кто все посты постится, за того все четыре Евангелиста!», но тут же спешит прибавить: «А кто и на Ивана Постного скороми не ест — тому сам Истинный Христос помога!» Этим изречением придается дню 29-го августа особое значение, ставящее память Крестителя Господня на высоту, недосягаемую взору грешников, нарушающих постановления отцов Церкви и не соблюдающих святоотческих преданий.
От Ивана Постного осень считается на деревенской Руси вступившею во все свои неотъемлемые права. «Иван Постный — осени отец крестный!» — говорят в народе: «С Постного Ивана не выходит в поле мужик без кафтана!», «Иван Предтеча гонит птицу за море далече!», «Иван Поститель пришел, лето красное увел!». С «Иван-поста» мужик осень встречает, баба свое — бабье — лето начинает. Бабе — по деревенской поговорке приметливой — «с Ивана Постного последнее стлище на льны!». «Если журавли с Ивана Крестителя на Киев (на юг) пошли-потянули — будет короткая осень, придет нежданно-негаданно ранняя зима».
За двое суток до сентябрьского Семена-дня (память святого Симеона Летопроводца) идет Иван Постный — полетовщик. В старые-прежние годы подводились к этому дню все счета по наймам на Москве Белокаменной и во многих других городах русских. Высчитывалась к Иван-посту всякая полетняя плата, собирались полетние дани, сбивался оброк с каждого тягла, «полетным грамотам» (договорам) конец приходил. Если поднимались цены на рабочие руки, то можно было услышать среди трудового люда слова: «Нынешний Иван Постный — добрые полетки!». Когда же плата начинала падать, то рабочий народ сокрушенно повторял, призадумываясь над предстоящей зимою: «Прошлое слетье — не в пример скоромнее, полеток того гляди весь мужичий год на Велик-Пост сведет!» и т. п. С деньгой-копейкою трудовой, летним страдным потом заработанною, русский хлебороб, — не только чужому горбу работник, но и вольный пахарь, — в старину становился к полетнему дню, Иван Постному. Сметливый глаз купца-торгаша, деньгороба расчетливого, не мог не заприметить этого, — почему и устраивались 29-го августа ярмарки-однодневки, «ивановские торги», по многим городам и пригородам, по селам-весям святорусским. Велся торг не только всякою обиходной снедью-рухлядью, но и различными приманчивыми товарами гостиными, про которые сложились к этому случаю поговорки: «На Иван-Постного в кармане скоромная копейка шевелится!», «На иванов торг и мужик идет, и баба зарится!», «Красно лето работой, а Иван Полеток — красными товарами да бабьими приглядами!» Пережитком старины доживают свой век и в наши дни обычные в некоторых губерниях (преимущественно — поволжских) ивановские ярмарки. Но на них, по большей части, идет торг предметами домашнего крестьянского обихода да лошадьми, да огурцами («в засол»), да медом с вощиною, да щепным и скобяным товаром. И нет на этих постных торгах ни особого разгула веселого, ни угарного похмелья шумливого, как это всегда бывает об ярмарочную пору, когда, заодно с карманом, развязывается у мужика-простоты и язык — на крепкое словцо тороватый, распоясывается и душа широкая, удержу себе не знающая, с каждой чаркою зелена-вина шире дорогу своей воле-удали прокладывающая. «Пей, купец, на Иван-торгу квас да воду, закусывай пирогами ни с чем!» — говорит краснослов-народ по этому случаю, — говоря, приговаривает: «Никто с поста не умирает!», «С поста не мрут, с обжорства дохнут!», «Кто пьет-зашибается не в пору — распухнет с гору!», «На Постника Ивана не пригубь больше одного стакана!» Мелкого красного товара, к слову молвить, и теперь по-прежнему не искать-стать на постном ивановском торгу, — где они ведутся в день усекновения честныя главы Иоанна Предтечи, Крестителя Господня. Ситцы, плис, миткаль, платки — на каждом сельском базаре — тут как тут, а с ними — и ребячья радость: всякие заедки-гостинцы, пряники, орехи, маковники. Ходят, как и в старую старь, между наскоро сколоченными торговыми ларями-палатками крикливые квасники, тороватые пирожники, калачники-саечники, продавцы щедро сдабриваемых постным маслом гречушников, сбитенщики и всякая другая шевелящая мужицкую торговую копейку братия, оживляющая торг своими разноголосыми выкриками. Играют-шумят местами и балаганы, несмотря на то, что иванов торг — постный: где же и зашибить грош скоморохам-потешникам («тоже пить-есть умеют!»), как не на скопище звенящего копейкой, нетребовательного на вкус, не скупящегося на смех, деревенского люда… «Смех — не грех! — говорит русский народ-простодум: «а коли и грех — так меньшой изо всех!», «Смехом слезу не перешибить, так весь свой век во кручине прожить, счастья-радости во век не нажить!»
«На Ивана Постного — хоть и пост, да разносол!» — оговаривается убравшаяся с полевыми работами деревня черноземной-хлеборобной полосы. И впрямь, есть чем угостить — даже строго придерживающемуся заветов старины — хлебосольному домохозяину гостей званых-прошеных в этот постный полетний праздник, приходящийся во многих селах престольным-храмовым днем. Вместо запретного круглого пирога — загибает в этот день «праздничная» хозяйка долгий. Начинка найдется знатная: грибы-грузди, грибы-масленики, грибы-рыжики, которых перед этим временем и в лесу, и в залесье хоть лопатой собирай да граблями огребай. Кроме грибов, идущих на похлебку и на закусь-заедку, — всякой ягоды в пироги можно завернуть: и костяники, и голубики, и черники, и брусники, и смородины. В огороде — свекла с морковью, редька-ломтиха найдутся хозяйке на подмогу, гостям на угощенье. Овсяный кисель, — не говоря уже об ягодном, — тоже мимо стола не проносится, хоть бы и в праздник: особливо, если к нему сусла-пива да сыты медовой поставить. Знают деревенские хозяйки, что и «кулагой» (пареное соложеное тесто с калиною, — местами зовется «саламатою») — тоже не побрезгают гости. «Кулажка — не бражка!» — приговаривают они, подавая эту лакомую стряпню с погреба после сытного постного обеда, — «упарена-уквашена, да не хмельна, ешь в волю!». Ждут — не дождутся кулаги малые ребята: все ведь они — кулажники-сластены зазнамые. Сумеет деревня и постный праздник справить по заведенному, честь-честью, — в грязь лицом не ударить в те годы, когда Бог мужика урожаем благословит за труды праведные. «Не до праздника, не до гостей, когда не только в церкви, а и на гумнах — Иван Постный!» — оговаривается старая молвь крылатая. «Не бойся того поста, когда в закромах нет пуста! Страшен — мясоед, когда в амбаре жита нет!», «В год хлебородный — пост не голодный!», «Господь хлебца уродит — и с поста брюхо не подводит!» — повторяет деревня, в поте лица, по слову Господню, вкушающая хлеб свей, — для которой каждый урожайный год составлял истинное благословение Божие даже и в те далекие, затемненные язычеством времена, когда русский пахарь-народ молился не Троице единосущной и нераздельной, а Перуну, Велесу, Даждьбогу и всем другим обожествленным силам всемогущей матери-природы.
В старые времена, до двадцатых годов XIX-го столетия, соблюдался в народной, богатой обычаями, Руси следующий праздничный обряд торжественный, приурочивавшийся непосредственно ко дню 29-го августа. Собиралась-сходилась — по нарочитому зову — молодежь со всего села к околице. Приносилась туда — заранее кем-нибудь из старых людей накануне приготовленная — глиняная, одетая в холщевый саван, кукла: без малого в рост человеческий. Особенностью этой куклы было то, что она делалась без головы. Эту безголовую куклу поднимали две молодых девушки и бережно, в благоговейном молчании, несли на руках впереди толпы к реке, где на самом крутом берегу, останавливались и клали свою ношу наземь. Вся толпа начинала причитать над куклою, как над дорогим и близким ей покойником. Причиталось — особыми причетами, не сохранившимися, к сожалению, ни в записях наших бытоведов, ни даже в памяти народной. По прошествии некоторого времени, оплаканного глиняного покойника поднимали на руки двое молодых парней и при вопле толпы — с размаху бросали в воду. Этот обезглавленный человек в саване олицетворял — в глазах совершителей описанного обряда — св. Иоанна Крестителя, нераздельно сливавшегося в суеверном народном воображении с побежденным темными силами красным летом.
У покойного Вс. В. Крестовского[70] в его известных очерках «Двадцать месяцев в действующей армии в 1877–1878 годах», есть между прочим, краткое упоминание о справляющемся в Болгарии празднике «Пиперуда» (красная бабочка). Этот народный болгарский праздник совпадает по времени и некоторым частностям с нашим Иваном Купалою (24-м июня). По свидетельству названного писателя, в этот день молодые сельские девушки наряжаются в листья болотных трав и выходят в поле искать мотыльков, распевая при том особую обрядовую песню, а к вечеру делают из глины куклу без головы и кидают ее в реку, в воспоминание обезглавления Иоанна Крестителя. Связь этого, соблюдаемого и теперь обычая с нашим — исчезнувшим без следа под всесокрушающей рукою седого Времени — несомненна и может служить явным доказательством того, что и балканским славянам сродни самобытный дух русского народа, явственным образом засвидетельствовавшего о братской любви к ним своей кровью, пролитой за освобождение болгарских и сербских братьев, устлавшего костьми своих доблестных воинов кровавый путь к Стамбулу.
На Ивана Постного в Тульской губернии наблюдают за полетом стай. Если журавли летят от Тулы на Киев, то, по приметам, вскоре после Семена-дня наступят холода. «Лебедь летит к снегу», — говорит туляк-погодовед, — «а гусь к дождю!», «Лебедь несет на носу снег!», «Ласточка весну начинает, соловей лето кончает!», «Сколько раз бухало (филин) будет бухать, по столько кадей хлеба будешь молотить с овина!», «Чай, примечай — куда чайки летят!» Длинный ряд тульских примет-поговорок о птицах заканчивается остроумным замечанием: «Петух не человек, а свое все скажет и баб научит!»
Иван Постный — последний предосенний праздник — был в старые годы на Руси «полетним» не только потому, что окончательно завершал собою летние красные дни, открывая широкую дорогу торную ненастной осени, — но и оттого, что являлся последним, заключительным, праздником целого года. Через двое суток после этого дня (1-го сентября), починая новый год, шел день Новолетия.
XXXVII
Сентябрь-листопад
Св. Симеон-Столпник (Летопроводец), в прежние времена приносивший на Русь день Новолетия, починает в настоящее время своим приходом последнюю, сентябрьскую, треть года. Первый месяц этой трети — сентябрь-листопад («вресень» — у малороссов, «грудень» — у словаков, «рюян» — у кроатов) дышит осенней свежестью, моросит мелким дождем ненастным, завывает-ревет осенними бурями (отчего и слыл некогда в народной Руси «ревуном»), — оправдывая этим старинные поговорки: «Батюшка-сентябрь не любит баловать!», «В сентябре держись крепче за кафтан!», «Считай, баба, осень с сентября по шапкам да по лаптям!», «В сентябре и лист на дереве не держится!» Начинается сентябрь-месяц бабьим летом, в некоторых местностях продолжающимся неделю (с 1-го по «Аспосов день» — 8-е число), по другим уголкам светлорусского простора захватывающим и целых две седмицы — с «Семена-дня» вплоть до Воздвиженья, 14-го числа. «Хвалилися бабы да бабьим летом на Семен-день, а того бабы не ведали, что на дворе сентябрь!» — подсмеиваются в ненастные дни сентября-листопада-деревенские краснословы над падкими до праздничанья бабами, но и сами не забывают, что у мужика, по народному присловью, «в сентябре-осеннике только те и праздники, что одне новыя новины».
Сентябрь — конец полевых работ: остается во время него в поле разве одну «зябь зябить» (запахивать землю под пар, на весну), да жнивье выжигать, стадами утолоченное. О последнем и вспоминает деревня в поговорке: «В сентябре — огонь и в поле, и в избе». К 1-му числу сентября — последний досев ржи для самого неторопливого хозяина-пахаря. «Семен-день — севалка с плеч!» — говорят в народе, убежденном, что позже этого срока, установленного многоопытными и богобоязненными дедами-прадедами, и сеять грешно. «Семен-день — и семена долой!», «На Семен-день до обеда сей-паши, а после обеда на пахаря вальком маши!» — приговаривает посольский люд, провожающий об эту пору лето, встречающий осень, торопким шагом идущую на поля, орошаемые не одним дождем-росой, а и трудовым потом многомилионноголового правнука богатыря-пахаря Микулы-свет-Селяновича. В сентябре, в каждый ведреный день, гудит ток на гуменнике от цепов: спешная молотьба-«сыромолот» идет. «Сиверко, да сытно!» — замечает народ о сентябре в урожайные, благословенные Богом, годы: «Холодненек сентябрь-батюшка, да кормить горазд!» По меткому выражению русского пахаря, «выросшего на морозе», его, мужика, — «не шуба греет, а цеп-молотило». У него, по пословице, «покуда цеп в руках, потуда и хлеб в зубках»; плох тот молотильщик, о котором сложилось в народе крылатое словцо — «Не столько намолотил, сколько цепом голову наколотил!» Во время осенней молотьбы нередко среди деревенского люда можно и теперь еще услышать старые загадки об орудии, добывающем из колосьев хлеборобу-пахарю дар Божий. Вот некоторые из них, идущие от самой глубокой старины стародавней, являющиеся в то же время любопытными образцами народного звукоподражания: «Потату-потаты, токату-такаты, а яички ворохом несутся!», «Пришла кувахта, просит мутавта. На что тебе мутавта? Гоголя бить, младожа кормить!», «Бились кругом, перебились кругом, в клеть пошли — перевешались!», «Вверх турлы, вниз турлы — по тем турлам пройти нельзя!» (цепы).
В сентябре, по примете, «всякое семя из колоса наземь плывет»: плохо тому хозяину, на свой горб худому работнику, у которого какое-нибудь зерно застоится на корню после Семена-дня не только в поле, но и на огороде. «Не время в поле жать, когда бабам по заполью впору льны стлать!» — говорит сельскохозяйственный опыт, проверенный годами да годами, — говоря, приговаривает: «Лен стели к бабьему лету, а подымай к Казанской!» (осенняя Казанская — 22-го октября), «Бабье лето — бабий праздник, бабьи работы!», «Кто о бабьем лете жать-косить пойдет, того не то что мужики, а и бабы засмеют!» По старинному поверью, к 1-му сентября последние запоздавшие к отлету за сине море ласточки спать на зиму в озера ложатся, — откуда в весеннее водополье, при первом взломе льда, все разом в поднебесную высь поднимаются. Черт в эту пору воробьев-домоседов, остающихся на Руси зябнуть зиму-зимскую, меряет четвериками: «сколько выпустит на волю из-под гребла, столько и разлетится по своим по застрехам, а всем остальным — тут и смертушка!» Семен-день — осеннее новоселье. «Счастливое новоселье — сухая осень, коли на Семена сухо!» — говорят старые, памятующие всякую примету люди. Начинаются с этой поры бабьи супрядки, посиделки да беседы. «Первые засидки — новый огонь в избе». В старину добывался из суха-дерева этот первый осенний огонь «засидочный», бережно хранился от вечера до утра, от утра — до вечера в продолжение всей осени и зимы, до самой весны, задувающей вечерние огни по деревням. В иных глухих местах Руси великой перед первыми осенними засидками и теперь еще с тлеющею головней в поле («на постать») ходят, — окуривают ниву в предохранение от всякого попущения, «от лиха, притки и призора». Но и этот обычай доживает свои последние-остатние дни. Много и других поверий, примет-обычаев связано в народной памяти с Семеном-днем (см. гл. XXXVIII).
2-го сентября — «Федота и Руфины, не выгоняй со двора поутру скотину: выгонишь — беду нагонишь!» Потому-то придерживающиеся дедовских поверий хозяйки и не выпускают в этот день на пастьбу вплоть до полудня ни коров, ни овец. Следом за этим приметливым днем — Домнин, на который с утра до ночи прибирают бабы всякую рухлядь в доме, припасая себе этим благополучие и спорину во всем на целую осень. За св. Домною — Вавила-священномученик по народной Руси идет. «На Вавилу вилы празднуют — впусте лежат!» — говорят в народе. Но в этот же день — другой, большой (во многих селах храмовой-престольный) народный праздник: «Неопалимая Купина», в честь соименной с ним иконы Божией Матери. Поются в этот день по деревенским церквам молебны — общие и заказные, от усердия прихожан, верующих, что этими молебнами ограждаются не только их хаты и гумна от огня-пожара, но и сами они вместе со всей «скотинкой-животинкой» — от огня-молоньи. Помогает, по народному поверью, икона этого праздника и во время самого пожара: если, с верою, поднимать ее к пылающему зданию, то она от соседних построек огонь отводит. Во многих местностях 4-го сентября совершаются, с той же верою, крестные ходы вокруг сел-деревень. «Огню не верь», — говорит седая народная мудрость, — «от него только одна матушка Купина Неопалимая спасает!», «Огню Бог волю дал!», «Не топора бойся, а огня!», «Солома да дерево с огнем не дружатся!», «Не с огнем соваться к пожару!», «Огонь — не вода, пожитки не всплывают!» Не от одного пожара молят в народной Руси Купину Неопалимую: идет к ней молитва пахаря и от огневицы болести, и от антонова огня, и от огневика-летучего (сыпь). «Огонь-огонь, возьми свой огник!» — причитают в последнем случае, высекая огнивом над болящим искры из кремня: «Матушка Богородица, Купина Неопалимая, глубина необозримая! На болесть лютую призри, смертью не опали! Сирот не обездоль, утиши-уйми злую боль — на вековечные веки!»
5-е сентября — день, посвященный памяти пророка Захарии и праведной Елисаветы, родителей Крестителя Господня, — считается счастливым для предсказаний. Памятуя об этом, многие суеверные люди посещают на него ведунов и знахарок, принося им разные новины деревенские — один от достатка своего, другие — от своей беды лихой. Через сутки после этого дня — «Луков день» (памяти преп. Луки). На него идет во многих местах торг «репчатым» луком — плетеницами. «Кто ест лук, того Бог избавит от вечных мук!» — гласит одно из сложившихся среди лукоторговцев изречений. «Лук — от семи недуг!», — вторит ему другое. За ним следует целый ряд в таком роде: «Лук с чесноком родные братья!», «Лук да баня все правят!», «В нашем краю — словно в раю: луку да рябины не приешь!» и т. п. Ходят в народной Руси и такие приуроченные к луку поговорки, о которых не всегда любят торгаши вспоминать, — как, например: «Луком торговать — луковым плетнем (мочалом) и подпоясываться (т. е. бедно жить)!», «Людской Семен, как лук зелен, а наш Семен — в грязи завален!»
Существует поверье, что, если испечь хоть одну луковицу раньше, чем лук будет собран с огорода, то весь он посохнет. Потому-то зорко и сторожат огородники-лукари свои грядки от всякого злонамеренного человека, могущего причинить такое лихо. Загадки загадывают о луке такими словами: «Сидит тупка в семи юбках; кто ни глянет, всяк заплачет!», «Пришла панья в красном сарафане; как стали раздевать — давай плакать и рыдать!», «Сидит дед, многим, платьем одет; кто его раздевает — от радости слезы проливает!», «Стоит поп низок, на нем сто ризок; кто ни взглянет, всяк заплачет!», «Что без боли и печали приводит в слезы?», «Мех на меху, солдат наверху!» и т. п. Любители лука отзываются о нем с умилением: «Голо, голо, а луковку во щи надо!», «Вот тебе луковка попова, облуплена-готова; знай, почитай, а умру — поминай!», «Кому луковка облуплена, а нам тукманка не куплена!» Более всех считаются лакомыми на лук боровичане-новгородские, — «луковниками» так и слывут они в народной Руси. «Луку! Зеленого луку!..» — насмешливо кличут вослед и навстречу им на чужой стороне.
За Луковым — Аспосов день, праздник Рождества Пресвятыя Богородицы, именуемый также и «Малой Пречистою» («Большая Пречистая» — праздник Успения). На него встречает народ с особыми обычаями «матушку-осенину». В старые годы в этот день сходилась к новобрачным родня богоданная и кровная, созывающаяся «навестить молодых, посмотреть на их житье-бытье, поучить уму-разуму». Угощались честные гости званые праздничным обедом, показывалось им — сытым-пьяным — все молодое хозяйство: рухлядь всякая во дому, жито в закрому, упряжь в сараях. Все это сопровождалось поднесением пива, — причем иные краснословы приговаривали: «Аспосов день — поднесеньев день. Лей, лей, кубышка! Поливай, кубышка! Пейте, гости, пейте — хозяйского добришка не жалейте!»
За Малой Пречистого, в девятый день сентября-листопада, — чествуется Православной Церковью память святых Богоотец Иоакима и Анна. В этот не запечатленный особыми поверьями и обычаями в изустном простонародном дневнике, но твердо памятуемый убогими певцами — каликами перехожими день в посельской глуши еще и теперь можно услышать умилительное воспевание стиха духовного о «Христовых праотцах». Стих этот начинается цветистой запевкою: «Живоноснейший сад, одушевленный град, град богосозданный, его же украси Господь и возвыси, чтем лик богозванный, собор Богоотец и святых Праотец. Богопреображенный, песньми и хвалами, сердцем и устнами, первее рожденных». Затем — вслед за этим двенадцатистишным вступлением, идет длинный перечень имен, с приуроченными к каждому из них величаниями: «Перваго Адама, от Бога созданна, Того же руками праматере Еву, жизнь реченну, перву с дщерьми и сынами. Авеля претверды по смерти победы кровию гласяща; Сифа же преумна и благоразумна, письмены светяща; мужа благосерды Еноса надежды и со небопарным (воспарившим-вознесшимся на небо) великим Енохом, Ноем патриархом, всех нас отцем славным. Сима срамочестна, Афета пречестна, с теми иерари — Мелхиседек славный, Авраам преславный чтется патриарха. Чтет и Исаака верных душа всяка, с Наумом боговидным, с Иаковом бодрым, Иовом предобрым, долготерпеливым, дванадесяточтен лик благоукрашен патриарх святейших семя Авраамско, священие царско, бого-почтеннейших. Иосиф Прекрасный, в премудрости ясный, сониям провидец; Аарон священный и богоспасенный Моисей Боговидец; и Ор Добронравный, Веселеил славный…» В заключительном звене этой цепи имен поминаются: «Зоровавель драгий, Иосиф преблагий, Иоаким, Анна, Сарра и Ревекка, Мариам, Девора, с теми и Сусана». В безвестном, слившемся со стихийной народною творческой волною слагателе этого стиха, несмотря на значительные неточности, замечаемые в последнем, виден человек, сведомый в книжном деле, но и в то же самое время еще не вполне оторвавшийся от плодородной почвы народного миросозерцания.
На 10-е сентября падает память св. Петра и Павла, епископов никейских. День этот слывет в народе «осенним Петро-Павлом». Старое поволжское ходячее слово замечает по этому поводу: «На Руси два Петро-Павла — большой да малый, летний (29-го июня) да осенний». И, — подобно тому, как, по уставу старых людей, блюдущих заветы отцов, разрешается с Петрова дня есть клубнику, землянику и другую ягоду, — с осеннего Петро-Павла можно рвать рябину, делающуюся с этой поры менее горькою, чем прежде. «Осенний Петро-Павел — рябинник!» — гласит крылатое слово народное, приговариваючи: «Выйдем на долинку, сядем под рябинку — хорошо цветет!», «Под ярусом-ярусом висит зипун с красным гарусом!» (загадка о рябине), «Не твоему, черна-галка, носу красную рябинушку клевать!» и т. д. Собирая и вывешивая пучками под крышу ягоду-рябину («чтобы прозябла-провяла, сахару понабрала»), деревенский люд всегда оставляет на каждом рябинном кусту часть ягод — на птичий зимний прикорм: «дрозду-рябиннику, снегирям краснозобам и всякой другой птичьей сестре-братье.» В этом высказывается трогательная любовь простого человека к матери-природе.
За «Федориными вечорками» (11-м сентября) идет Корнильев день (12-го — память священномученика Корнилия-сотника). На него выдергивает-выбирает деревня последние (кроме репы) корневые овощи, начиная с картофеля, кончая хреном. «Корнильев день на дворе — всяк корешок в своей поре!» — говорит народ, прибавляя к этой примете: «С Корнилья корень в земле не растет, а зябнет!», «Корнилий святой — из земли корневище долой!» и т. п. По распространеному в подмосковной деревенской округе поверью, начиная с этого дня, змеи и всякие гады перебираются с полей в трущобы лесные, где и уходят в землю — до весеннего пригрева. Этот день — «канун постного праздника» Воздвижения Честного и Животворящего Креста Господня (14-го сентября). Воздвиженье — третья встреча осени (первая — на Семен-день, вторая на Малую Пречистую), «первые зазимки». Об этом дне и связанных с ним поверьях-приметах и обычаях ходит в народной Руси расцвеченный красными-крылатыми словами длинный сказ, стоящий наособицу ото всех других. Бабьему лету — конец. «Со Воздвиженья осень к зиме все быстрее движется!» — замечают деревенские погодоведы, но сами же и добавляют к этому: «Воздвиженские зазимки еще не беда, — что-то скажет Покров-батюшко (1-е октября)!» В этот праздник по многим местам рубят капусту — с песнями да с угощеньем. «Здвиженье-капустницы!» — говорят о нем в народе.
Следом за Воздвиженьем-праздником — день Никиты осеннего. Осенний Никита (вешний — 3-го апреля) зовется в посельском быту «гусепролетом», «гусятником», «репорезом». Ломающий сентябрь пополам Никитин день в просторечьи слывет «гусарями». «Пришли Никиты-гусари, гусей смотри!» — подает совет хозяйственный опыт:
— «До Никиты-гусятника гусь жиру нагуливает, после Никиты прогуливает!» 15-е сентября — праздник гусятников. В старые годы на него соблюдалось немало любопытных, в пережитке уцелевших и до наших дней обычаев. С незапамятных пор держали на Руси гусей, не только для хозяйства (на убой), но и «для охоты». Гусиная охота была издавна одною из любимейших забав на Москве Белокаменной, да и по другим исконно-русским местам. Гусаки-бойцы откармливались совершенно особо ото всех других гусей и — наметавшиеся в своем боевом деле — ценились на большие деньги, составляя похвальбу-гордость хозяина-охотника. Твердо памятовали русские люди, что «делу — время, потехе — час». Никита-гусятник был для многих часом потехи. Обхаживали в этот день любители гусиного боя друг друга. Собиравшиеся в обход запасались мешочком с пшеницею. При входе стучали они в дверную притолоку, особым причетом очестливым вызывая хозяина показать «охоту». Хозяин приглашал гостей дорогих на загородь, где жила-оберегалась у него «гусиная свора». Сопровождая гостей, он не забывал угостить их доброю чаркой вина из предусмотрительно захваченной сулеи. Пили гости, рассыпали гусям пшеницу. Желая выказать особо-дружеское расположение к кому-либо из гостей, хозяин дарил ему гуся. Получивший подарок должен был отдарить его тем же. Подаренный гусь передавался из полы в полу при троекратном целованье и уверениях в нерушимой дружбе. Целый день ходили гусятники-охотники из дому в дом. Вечером все гурьбой шли — зваными гостями — на пирушку к самому богатому и тороватому из своей братии, заранее предвкушая ничем для них не заменимое удовольствие гусиного боя. В таком доме стояла на столе круговая чаша с зеленым-вином или медом сыченым. Каждый гость, входя, пригубливал эту чашу и клал на стол калач — «гусям на новоселье». Когда собирались все званые-прошеные, хозяин вносил в горницу пару убранных красными лентами лучших гусей-бойцов из своей охоты. Гусей этих обрызгивали медом, пили над их головами мед и зелено-вино. Во время боя бились об заклады, — причем бывало и так, что разгоряченные спором охотники вступали чуть не в рукопашную, совершенно забывая о мирной-праздничной цели своего веселого прихода.
Во времена барщины было в обычае на осеннего Никиту подносить боярам от каждой вотчины гуся с гусынею. Делали это выборные старики. Подносимая гусыня накрывалась красным платком; гусь подносился со льняной плетенкой на шее. Барская семья встречала челобитчиков в сенях и приказывала угостить их вином. Этот обычай соблюдался еще в 40-х — 50-х годах. По народному поверью, гусей стережет, ото всякого лиха оберегает Водяной. Памятуя об этом, еще в недавние времена считали гусехозяева необходимым «задобрить дедушку» в ночь под Никитин день. Для этого носили на реку нарочно откармливавшегося «жертвенного» гуся, отрубали здесь ему — с особым причетом — голову и, обезглавленного, бросали в воду, упрашивая речного хозяина принять подарок, не гневаться и не оставлять гусей береженьем на будущее время. Голова жертвенного гуся относилась на птичий двор, из опасения, чтобы Домовой, ведущий всему счет «по головам», не проведал о сделанном Водяному подарке и не прогневался бы, в свой черед, на это. С Никиты-осеннего начинают бить гусей на продажу. По селам-деревням принимаются об эту пору ездить барышники-торгаши — приглядываться к гусям, прицениваться. — «Все — гусь: были бы перья! Чайка — гусь и ворона — гусь!» — приговаривают они, сбивая цены один перед другим. «Гусей перебьем — все дыры (в хозяйстве) позаткнем!» — думается в это время продавцам; а случается порою и так, что мужик, доверившийся неутешительным вестям краснобая-торгаша, по пословице — «За курочку гуська отдаст (продешевит)». «Одним гусем поля не вытопчешь!», — оправдывает он свою торопливую доверчивость, — «Птице теленка не высидеть!» и т. д. На Никитин день примечают по гусям о предстоящей погоде. «Спросили бы гуся: не зябнут ли ноги?» — говорит деревня, уверяя, что гусь лапу поджимает — к стуже, стоит на одной ноге — к морозу, полощется в воде — к теплу, нос под крыло прячет — к ранней зиме. Дикие гуси с 15-го сентября свой гусепролет начинают: высоко летят — к дружному да высокому половодью вешнему, низко — к малой весенней воде.
Гусятник-Никита слывет в народе и «репорезом»: с него принимаются репу дергать в поле. «Уж видать мужика по репе, что подошли репорезы!» — говорится в деревенском быту: «Не дремли, баба, на репорезов день!», «Горох да репа — завидное дело: кто идет, всяк урвет!» и т. д. О репе есть немало загадок. Вот несколько наиболее метких из них: «В землю крошки — из земли лепешки!», «Сама клубочком, а хвост под себя!», «Сверху зелено, посередке толсто, под конец тонко!», «Кругла, да не девка; с хвостом, да не мышь!», «Шибу-брошу шибком — вырастет-повырастет дубком!». Через день после Никита-гусятника-репореза — «всесветныя бабьи имянины»: 17-е сентября, день памяти святых мучениц Веры, Надежды, Любви и матери их Софии. Народное слово отметило эти имена в прибаутках: «Бабушка Надежа, на чужое-то надейся, да свое паси!», «Надейся, Надежда, на добро, а жди — худа!», «Люба парню девка Любаша — к венцу, а не люба — к отцу!», «Хоть и Любовь, да не люба!», «И Вере не поверю, коли сам не увижу!», «Нет вернее Веры, когда спит!», «Не одна Софья по тебе сохнет, да все еще не высохла!»
18-го сентября — Иринин день. «Три Арины в году живут!» — говорит народ: «Арина — разрой-берега (16-го апреля), Арина-рассадница (5-го мая) да Арина — журавлиный лет (осенняя)». В день памяти последней — по старинной примете — «отсталой журавель за теплое море тянет». Если летят на Ирину журавли, то на Покров надо ждать первого мороза; а если не видно их в этот день, раньше Артемьева дня (20-го октября) не ударить ни одному морозу. Во многих деревнях Тульской и других смежных губерний посылают ребят за околицу — следить журавлей. Завидев стаю, детвора принимается выкликать: «Колесом дорога, колесом дорога!» Этот выклик, по словам старух, может заставить журавлей вернуться на болотину и тем задержать приближение заставляющей вспомнить о шубе да о печке зимней стужи. «За Ариною — Трофим», — гласит изустный простонародный дневник, прибавляя к этому: «На Трофима не проходит счастье мимо: куда Трофим — туда и оно за ним!» Потому-то и стараются заневестившиеся девушки красные пристальнее обыкновенного приглядываться к полюбившимся им парням — на Трофимовых вечорках. 19-го сентября, кроме святого мученика Трофима, вспоминается Церковью еще святой Зосима, соловецкий пустынник, один из покровителей пчелы-работницы (второй ее покровитель, св. Савватий, чествуется 27-го сентября). С молитвою к этому угоднику Божию принимаются пчеловоды за уборку в омшеники ульев в северной и средней полосе России; в южных губерниях оставляют ульи обдуваться ветерком на пчельнике до свята-Савватиева дня.
20-го сентября — «Астафьевы ветры», день св. великомученика Евстафия Плакиды. Без малого по всей Руси великой наблюдают в этот день за течением ветров, стараясь по нему предугадать погоду. «На Астафия примечай ветер», — подает свой голос народная мудрость: «северный — к стуже, южный — к теплу, западный — к мокроте, восточный — к ведру!». На Онеге — «В Астафьев день шеловник (юго-западный ветер) — разбойник (производит бури)!» О ветре ходит по народной Руси многое-множество поговорок, сказов, поверий и загадок. Не сосчитать сразу и названий-имен, данных ему народом! Но и по немногим примерам, почерпнутым в неисчерпаемом кладезе могучего слова народного, возможно понять, как смотрит народ на эту стихию природы. «Выше ветра головы не носи!» — говорят, например, заносчивому-спесивому человеку: «Против ветра не надуешься! Ведрами ветра не смеряешь! За ветром в поле не угонишься!»… «Спроси у ветра совета: не будет ли ответа!» — замечают доверчивому верхогляду. «Кто ветром служит, тому дымом платят!» — определяют человека, не приобретшего доверия. — «Не верь ветру в море, коню в поле, а жене в воле!», «На ветер надеяться — без помолу быть!», «Ветер буйный взбесится — и с бобыльей бедной хаты крышу сорвет!». Вслед за Астафьевыми ветрами — «Кондрат с Ипатом помогают богатеть богатым», 22-е число — день пророка Ионы и Петра-мытаря. В этот осенний день в народе считается за грех есть рыбу, — вероятно, в воспоминание о пребывании пророка, чествуемого Церковью, во чреве китовом («чудо-юдо-рыба-кит»). О лошадях, страдающих «мытом» (слизетечение — вроде сапа), служат крестьяне молебны св. Петру-мытарю. Через сутки — «Феклы-заревницы» (24-е сентября). С этой поры день убывает-убегает уже не куриными шагами, а лошадиными; ночи становятся темным-темнешеньки, зори — все багрянее. В старину с Феклина дня начинались у бояр «замолотки», топились первые овины, — причем вокруг них собирались молотильщики и, при зареве зажженных костров, проводили ночь в песнях. На замолотках угощали молотильщиков кашей с маслом, — угощали, приговаривали: «Хозяину хлеба ворошок, а молотильщикам каши горшок!» После молотьбы, закончив свой «урок», шел рабочий люд на боярский двор, где подносилась ему («Пей — сколько выпьется!») брага пенная.
«Если выпадет первый снег на Сергиев (25-го сентября) день, установится зима — на Михайлов (8-го ноября)!» — говорят в народе и далеко не всегда ошибаются. По примете, первый снег выпадает за сорок дней до настоящей зимы. От Сергеева дня снег, по словам наблюдательных людей, выпадает в продолжение «четырех семин (недель)». Св. Сергий, Радонежский чудотворец, пользуется большим почитанием в народной Руси, — молитва, обращенная к нему, исцеляет «от сорока недугов».
Сентябрь успевает к этому времени отряхнуть последнюю зеленую, раззолотившуюся красу с деревьев. Остается всего пять дней до назимнего месяца октября, богатого свадьбами-пирами деревенскими, не любящего «ни колесу, ни полоза». Со стороны октября на отходящий к покою сентябрь-листопад «через прясла глядит» Покров — первый зимний праздник («зазимье веселое»), нередко покрывающий грудь земную снегами белыми-пушистыми.
XXXVIII
Новолетие
Первый день сентября-месяца, на который приходится празднование памяти св. Симеона Столпника, с XV-гo по ХVIII-й век считался у нас на Руси, по примеру Александрийской церкви, днем «Новолетия»: с этого дня начинался новый год. 1-го сентября 1699 года Петр Великий в последний раз «торжествовал, по древнему обычаю своих предков, начало нового лета и на большой Ивановской площади, сидя на престоле в царской одежде, принимал от патриарха благословение, а от народа приветствие, и сам поздравлял его с новым годом, который в 1700 г. он уже праздновал 1-го января». В допетровские же времена цари московские и всея Руси справляли сентябрьское Новолетие заодно с народом русским. День св. Симеона, заканчивавший старое и начинавший новое лето (год), а потому и называвшийся днем Симеона Летопроводца, являлся одним из торжественных дней общения царя с народом, во множестве стекавшимся не только со всей Москвы Белокаменной, но даже изо всех ближайших пригородов, — «лицезреть пресветлыя царския очи» в стены Кремля златоглавого. Здесь из года в год совершалось, по нерушимому завету старины, летопровождение или «действо многолетняго здоровья».
Богомольные царские выходы, приближавшие священную особу царя к народу и придававшие особый блеск церковным «действам», ознаменовывавшим собою главнейшие годовые праздники, поражали иностранцев не только своим великолепием, но и самобытностью.
Действо Новолетия начиналось раскатом выстрела вестовой пушки в Кремле. Это происходило ровно в полночь. Выстрелом возвещался жителям Белокаменной, а за ними и всей Руси Православной, миг наступления нового года. Вслед за ним начинал гудеть большой колокол с колокольни Ивана Великого. Кремлевские ворота распахивались, и «всенародное множество» наполняло Кремль, чтобы встретить Новолетие вместе с государем. Царь выходил из своих палат в четвертом часу дня (десятом утра, по нашему счету). В Успенском соборе совершалась в это время патриаршая утренняя служба. «Государев богомолец» выходил, предшествуемый образами и сонмом духовенства в западные двери. На дворе церковном, перед вратами, совершалось «патриаршее молитвословие», вслед за которым царь благоговейно подходил к Евангелию и осенялся благословением патриарха. Затем сопровождаемое звоном «во все колокола с реутом» шествие следовало на Ивановскую площадь, между Архангельским и Благовещенским соборами. Здесь, против Красного крыльца, посреди площади, воздвигался обширный помост, выстланный богатыми коврами и огороженный расписною решеткою. По описанию Забелина, с восточной стороны этого помоста ставились три налоя с иконою св. Симеона-Летопроводца — на одном из них. Возжигались свечи в серебряных преданалойных подсвечниках. Ставился особый «столец» для освящения воды. С западной стороны устраивались два «места»: государево, обитое червчатым бархатом и серебряною объярью (парчою), и патриаршее — крытое ковром персидским. Государево место было подобно трону: вызолочено, расписано красками и имело вид пятиглавого храма с одною большой главой посредине и четырьмя малыми — по углам; на главах, сделанных из прозрачной слюды, реяли двуглавые золоченые орлы. Под колокольный звон государь вступал на свое место через створчатые слюдяные двери. Звон умолкал. Ближайшие стольники поддерживали под руки государя, прикладывавшегося на ступенях своего места к иконам. Патриарх, осеняя царя крестом, вопрошал его «о его царском здоровьи». Духовенство размещалось в это время по обе стороны мест государя и патриарха; ближние люди царские становились, по чину, по правую сторону государя и за его местом. Вся площадь, «по предварительной росписи», заполнялась еще до выхода государева служилыми людьми в золотных и других праздничных кафтанах. На паперти Архангельского собора стояли иноземные послы, приезжие иностранцы, а также посланцы из отдаленных русских областей. Ратный строй стрельцов, со знаменами, ружьями и в цветном платье, завершал величественную картину, окаймленную живой рамою несметной народной толпы. Начиналось молебствие с водоосвящением. Митрополиты, архиепископы, а за ними и все иное присутствовавшее духовенство, по двое подходили и били поклоны перед царем и патриархом — наособицу. Осенив государя крестом по окончании молебного пения, патриарх «здравствовал ему речью», заканчивавшеюся возгласом: «Здравствуй, царь-государь, нынешний год и впредь идущия многая лета в род и во веки!» («Древн. Росс. Вивлиофика», X). Государь, в ответ на пространную речь патриарха, кратко благодарил своего богомольца. Затем государя и патриарха поздравляли по очереди духовные власти, бояре и все сановные люди, кланяясь «большим обычаем», т. е. почти до земли. Государь отвечал на поздравление духовенства наклонением головы, а боярам — поздравлением. После этого государя поздравляли с новым летом все стрелецкие полки; а за ними — весь народ, бывший в Кремле, «многолетствовавший» царю, ударяя челом в землю, как один человек. Ответив народу поклоном, приложившись ко кресту и приняв патриаршее благословление, государь шествовал в Благовещенский собор к поздней обедне, а оттуда — в свои палаты царские. Действо новолетия заканчивалось. Из казны государевой раздавалась в этот день обильная милостыня нищим и убогим, чтобы все они «молили о многолетнем здравии государя царя». Новое «лето» вступало в свои права — при облетавшем столицу всенародном возгласе: «Здравствуй, здоров будь, на многая лета, надежа государь!»
В правовом отношении день нового года имел в старину немалое значение для народной жизни. Он — вместе с Рождеством Христовым и Троицыным днем — был сроком, когда должно было приезжать в Москву «ставиться на суд пред государем и его боярами». Кто из судившихся не являлся к «началу индикта» на срочный суд, тот считался виновным, и его противнику выдавалась «правая грамота». Местом суда на Семен-день назначался Приказ Большого Дворца. Государю представлялись на усмотрение те особо важные дела, которых не могли разрешить наместники, приказчики городовые и волостели. Суд царев считался равным Божьему. В приговорах уличенным в преступлениях так прямо и объявлялось: «Пойманы вы есте Богом и Государем Великим». В день Новолетия ставились обвиняемые на суд и пред патриархом. По уложению царя Василия Ивановича Шуйского (1607 г.), было установлено относительно крестьян-перебежчиков, что, «если не подадут челобитья по 1-ое сентября о крестьянах, то, после того срока, написать их в книги за тем, за кем они ныне живут». Этот же день, по установившемуся с давних времен и вошедшему в силу закона обычаю, являлся сроком уплаты оброков, даней и пошлин. Им начинались и заканчивались условные договоры между поселянами и торговыми людьми. С него сдавались во временное пользование земли, рыбные ловли и всякие другие угодья.
В стародавние годы соблюдались в Семенов день на Руси обычаи — «пострига» и «сажание на коня», о которых сохранились летописные свидетельства с XII-го века. Постриги совершались над сыном-первенцем в каждом благочестивом русском семействе, начиная с великокняжеского. Обряд постригов детей великокняжеских происходил в церкви и совершался епископом; у бояр и простолюдинов это делалось дома, в присутствии ближайшей родни, рукою крестного отца. Выстриженные на темени младенца волосы передавались матери, зашивавшей их в ладанку. Кум и кума выводили крестника на двор, где отец дожидался их с объезженным конем, на которого и сажал своего первенца. Кум водил коня под уздцы, а отец придерживал сына рукою. У крыльца отец снимал ребенка с коня и передавал его куму, в свою очередь вручавшему крестника куме — «из полы в полу», с поклонами. Кума вела младенца к его матери и приветствовала последнюю ласковым словом. В горнице подносились куму и куме подарки, а они отдаривали крестника. За торжественным обедом кум с кумою разламывали на крестниковой голове пирог с пожеланиями «новопостриженному» всяких удач в жизни. Эти обычаи давно уже исчезли из обихода русской народной жизни; дольше всего сохранялись они у казаков и старообрядцев.
С первым днем сентября-месяца связано, однако, и в настоящее время у русского народа немало обычаев, примет и поверий, ведущих свое начало из более или менее отдаленного прошлого. Вся неделя с 1-го по 8-е число слывет на Руси «Семенскою». Она же зовется и «бабьим летом», — хотя это последнее по большей части продолжается, по местному неписанному месяцеслову, и до половины месяца. Со дня нашего старинного Новолетия начинаются, по народной примете, первые холода, готовые перейти если еще не в морозы, то в заморозки. Еще за несколько дней (а именно, 29-го августа) начинают загадывать в деревне о холодах — по отлету птиц да по паутине, носящейся в воздухе. «Батюшка-сентябрь не любит баловать!» — гласит народное слово, — «в сентябре держись крепче за кафтан!». Деревенский опыт посмеивается над наступившим бабьим летом, приговаривая: «Как ни хвались, баба, бабьим летом, а все глядит осенина-матушка: на дворе сентябрь — в сентябре одна ягода, да и та горькая рябина!» Но в то же самое время этот умудренный жизнью опыт зорко примечает приметы первого дня осмеиваемого им «лета». Этот день оказывает влияние на всю последующую осень: если на него ясно, то и вся осень будет ведреная; если луга в этот день опутаны тенетником, если гуси гуляют стадами, если скворцы не летят, — то вся осень будет сподручною для деревенских работ, т. е. ясною. А работы в деревне и к этому времени немало: ждут они мужика-хлебороба и в огороде, и на гумне, и вокруг двора. С Семена-дня бабам всяких забот чуть ли не больше, чем мужику-домохозяину. С этого времени принимается деревня мять и трепать пеньку, молотить выбранный лен и расстилать его по лугам. В этот же день, вечером, «затыкают красна», т. е. начинают ткать холст, затевают «супрядки» — садятся за прялки и веретена.
Первое сентября — день «запашек» (опахивания) полей — для ограждения их ото всяких напастей со стороны вечно враждующей с народом-пахарем темной нечистой силы. В этот же день во многих местностях в обычае — перебираться в новые дома и справлять новоселье. Варится брага, пекутся пироги; на пирушку зазываются хозяевами нового дома тесть с тещею, сваты, дяди и кумовья. Гости присылают и приносят на новоселье хлеб-соль и подарки — каждый по своему состоянию, кроме кума и кумы, которые непременно должны принести полотенце и мыло: Пирушка затягивается; только поздним вечером начинаются проводы гостей. Но еще до всего этого, до прихода последних, совершается завещанный предками-пращурами обряд: перейти в новое жилье не решается ни один крестьянин, не пригласив на новоселье старого хозяина, дедушку-Домового. В покидаемой хате в последний раз топится печь. Старая бабка, остающаяся на прежнем пепелище одна, выгребает из печки все угли в печурку. В полдень поспешно собирает она в припасенный заранее горшок все непогасшие до того времени угли, накрывает посудину скатертью и, обращаясь к заднему углу избы, говорит: «Милости просим, дедушка, к нам на новое жилье!» Затем уходит бабка на новый двор, где у распахнутых настежь ворот ее ожидают хозяева с хлебом-солью. Подойдя к воротам, старуха стучится в верею и спрашивает: «Рады ли хозяева гостям?» — «Милости просим, дедушка, к нам на новое место!» — с поклонами отвечают ей ожидающие. Старуха идет в новую избу, в сопровождении несущих хлеб-соль хозяев, и ставит горшок с углями на стол; взяв скатерть, она трясет ею по всем углам и высыпает угли в печурку. После этого только и возможно, по мнению суеверных крестьян, есть хлеб-соль в новом доме. Горшок, в котором перенесен сюда «Домовой», разбивается и зарывается под передний угол нового дома.
Деревенская молодежь не отстает от стариков в суеверных обычаях, — почти всегда, впрочем, обращая их в игру-забаву. Так, на Семен-день, совпадающий с древним праздником в честь Белбога, крестьянские девушки хоронят мух и тараканов, покровителем которых, между прочим, считался и названный славянский бог. Для этого делаются гробки из свеклы, репы или моркови, в которые и кладутся погребаемые насекомые, а затем зарываются в землю. При этом поется немало песен, ничего общего ни с «богом мух», ни с какими погребальными обычаями не имеющих. Погребальщицы, разряженные в свои лучшие наряды, играют песни, а парни, тайком собирающиеся поглядеть на девичью забаву, высматривают себе подходящих невест. После похорон девушки идут вместе с выбегающими к ним из своей засады парнями пить брагу, и вслед затем деревня оглашается протяжною хоровой песнею:
Семен-день с давних пор чествуется не только работниками, но и охотниками. В старину в этот день выезжали бояре охотиться за зайцами. Это можно наблюдать и до сих пор на Руси. Существует поверье, что «от семенинского выезда лошади смелеют, собаки добреют и не болеют», и что также и «первая затравка наводит зимою большие добычи».
В новгородской-валдайской округе записано любопытное поверье об угорь-рыбе. На утренней ранней зорьке выметывается она в Семен-день из воды на берег и ходит-перескакивает по лугам на три версты по росе. Смывает-сбрасывает с себя она все свои лихие болести — на пагубу человеку. Потому-то и не советуют знающие люди выходить до спада росы в этот день на берег реки. Угорь слывет на деревенской Руси запрещенной рыбою. Можно его есть, — говорят сведущие старики, — только тогда, когда «семь городов наперед обойдешь — никакой яствы не найдешь», да и тогда запрещается вкушать голову и хвост угря. Народное суеверие принимает его за «водяного змея, хитраго и злобнаго», поясняя при этом, что за великие прегрешения этому змею положен запрет на жало: «не жалить ему веки вечные ни человека, ни зверя». Знахари заставляют угря быть вещим помощником их гаданий: они кладут его на горячие уголья и, по направлению его прыжков, стараются обозначить место, где укрыта похитчиками какая-либо пропавшая вещь. При этом они заклинают его именем св. Марфы, матери Симеона-Столпника, память которой чествуется Православной Церковью в один день с ее преподобным сыном.
XXXIX
Воздвиженье
Приближается к концу первая половина сентября-листопада, — с последним днем второй недели его приходит на Святую Русь праздник Воздвижения Честнаго и Животворящего Креста Господня, установленный Церковью в воспоминание обретения св. царицею Еленою Креста, на котором был распят Спаситель мира — Сын Божий. Воздвижение — заключительный день бабьего лета, третья (и остатняя) встреча осени. С его приходом последняя вступает свои неотъемлемые права, заставляя сельского жителя все чаще и чаще призадумываться о глядящей к нему во двор лиходейке-зиме — с ее морозами, буранами и зачастую приходящей вместе с ними бескормицей-бесхлебицей, являющеюся грозным бичом пахаря-хлебороба, живущего доброхотными щедротами земли. «На дворе Воздвиженье, последняя копна с поля движется, последний воз на гумно торопится!» — говорит деревня, любящая и ценящая всякое слово красное. — "На Воздвиженье шуба за кафтаном тянется!», «На Воздвиженье зипун с шубой сдвинется!», «Вздвиженье кафтан сымет, шубу наденет!», «Вздвиженье — последний воз сдвинулся с поля, а птица — в отлет!», «На Вздвиженье ни змея и никакой гад по земле сырой не движется!» и т. д. Третья встреча осени — «первые зазимки». Но еще не пугают они в меру зябкого мужика, знающего, что настоящую весть о зиме может принести только Покров-батюшка. Только первый снег, раньше 1-го октября почти нигде на Руси не выпадающий, и кладет почин необлыжной стуже. Покров — зазимье: на него — «до обеда осень, а после обеда — зимушка-зима», по народной поговорке, совпадающей с ильинскою, гласящей, что «на Илью до обеда лето, а после обеда — осень». По старинной примете: «Вздвиженье осень зиме навстречу двигает!», а зима, в свой черед, на этот праздник «со бела гнезда сымается, к русскому мужику в гости собирается, — сем-ка (говорит) я, зима-зимская, на Святой Руси погощу, серого мужика навещу, хлебальных пирогов поем, пива поотведаю, свадьбы сыграю-отпраздную!»… Воздвиженье — постный праздник. «Хоть на воскресный день придись Воздвиженье, а все на него — пятница-середа, постная еда!» — говорят в народе. «Кто не постит Воздвиженью — Кресту Христову, — на того семь грехов воздвигнутся!» — замечают о строгости однодневного поста Воздвиженского благочестивые блюстители церковных уставов: «Кто скороми на Воздвиженьев день чурается, — тому семь грехов прощается!», «У кого на столе убоина о Воздвиженьи, — тот все свои молитвы убивает, а новой не знает — не ведает, нечем ему Бога помолить!»
На Воздвижение в старые годы по многим местам воздвигал православный люд обыденки-часовни да церковки малые — по обещанию (в честь праздника). Это считалось особенно угодным Богу. Еще и до сих пор ставят в этот день по деревенской Руси придорожные кресты обетные, в благодарность за избавление от зла-напасти, морового поветрия, лихого попущения. В обычае воздвигать-поднимать об эту пору и кресты на новостроящихся храмах. Есть местности, где каждогодно совершаются на этот праздник крестные ходы вокруг сел-деревень, — что, по народному представлению, ограждает ото всякого лиха на круглый год. Подымают иконы богобоязненные люди на Воздвиженьев день и для обхода полей, с молитвою о будущем урожае. Молятся «празднику» и о болящих-страждущих, чтобы Господь воздвиг их с одра болезни. «С верою помолиться праведному человеку на Воздвиженьев день, так Животворящий Крест и со смертного ложа подымет!» — говорят в народе, твердо памятующем дедовский завет о том, что «правда сильна верою, а вера — правдою», и что одна без другой мертвы на просвещаемой светом Христовым темной земле.
По старинному простонародному сказанию, еще недавно повторявшемуся в среднем Поволжье, на Воздвижение происходит битва-бой между «честью» и «нечестью». Поднимаются в этот день, — гласит сказание, — воздвигаются одна на другую две силы: правда и кривда, «свято» и «несвято»… И зачинает осиливать наваждение от лукавого, и починает колебаться все стоящее за веру правую и правду верную. Дрожит-колышется, сотрясается Мать-Сыра-Земля… Но вот воздвигается из недр ее Свят-Господень Крест; вся вселенная сияет, как солнце, от его нетленных-негаснущих лучей. И тает, как воск — от огня, все злое-нечистое, все сильное кривдою мира — пред этим лучезарным Крестом. Побеждает все праведное, все чистое… «И так до скончания века веков», — гласит заключительное слово поволжского сказа, свидетельствующего о непоколебимой вере народа в торжество правды, несмотря на обуревающее мир зло, ходящее по свету белому, обок с черной бедой-невзгодою, все затмевающей-туманящею.
В другом сказании, приуроченном ко дню Воздвижения Честнаго и Животворящего Креста Господня, повествуется о самом событии, связанном с этим праздником. «Пьет вино Константин-царь», — начинается сказание, — «в красном городе, во своем дворе Господнем; с ним пьют Божьи апостолы, святой Петр и апостол Павел. И беседует Константин-царь: — О, верховны Божьи апостолы! Где-то ныне кресты честны, у коего честнаго царя они?..» Чем дальше, тем более расходится с книжной правдою повествование народное. «Верховны Божьи апостолы» говорят, что «кресты честны» находятся в еврейской земле «у проклята царя Евреина». Они советуют царю Константину пойти на еврейскую землю, «попленить» ее и «ухватить царя Евреина» и выпытать у него о месте, где сокрыта великая христианская святыня. Но сейчас же оговариваются советчики, что «тверда вера жидовина: помрет он скорее на муках, честных крестов не укажет». Лучше, по их словам, послать «жестоких глашатых» в еврейскую землю и взять от еврейской царицы ребенка. «Ты наложи два живых огня, царь», — говорят они, — «метни чадо меж огня два жива, пусть пищит оно, будто змия люта: а всякая мать милостива и до своего чада жалостива, — царица кресты укажет!» И вот — царь Константин, вняв совету, «на четыре страны письма пишет и собрал все войско христьянско…» Пленена вся еврейская земля, царь Евре-ин — в руках победителя и, несмотря на все пытки, несмотря даже на мученическую смерть-кончину, не выдал заветного места — «честных крестов указать не хочет!» Посланы, по увещанию «верховных Божьих апостолов», и «жестокие глашатаи». Все сделано по указанному, как по писаному. Увидев своего ребенка положенным меж двумя «живыми огнями», еврейская царица «приступает, слезы проливает, целует царя и в полу, и в руку», обещая указать желанное место. После некоторого нового колебания, она, наконец, когда ее дитя было отодвинуто от огней, говорит царю Константину: «Видишь ли, царь, Одюбар (Фавор) гору? Двинь ты войско, иди ты под гору и раскопай Одюбар-гopy: найдете вы твердый камень, разбейте вы твердый камень, посыпятся многи кресты златы, евреи кресты те сковали, наподобие будто кресты ваши, да не узнаются кресты ваши!» Царь сделал все по этому указанию. Принесли ему «многи кресты златы». Взял царь Константин и ударил их о камень: «переломились надвое, натрое…» Принесли ему другие кресты, — замахнулся царь, ударил о камень, пред ним разлетелся камень. Эти кресты были те самые «кресты честны», о которых говорили «верховны Божьи апостолы» — советчики царские.
Так заканчивается сказание, стоящее ближе к сказочному складу, нежели к былевой песне, оправдывая стародавнее присловье: «Сказка — складка, песня — быль».
В другом сказании, родственном по содержанию с этим, место еврейской царицы занимает «жидовка-вдовица», «верховные Божьи апостолы» совершенно отсутствуют, а царю Константину самому «вспало на ум» все совершаемое. Начинается это сказание такой картиною: «Три темныя мглы опустились во Стамболе граде, и стояли ровно три годины: ни солнце в ту пору не грело, ни ветер тогда не повеял, ни роса тогда не заросила, никакая жена не родила, никакая овца не ягнилась, сотворился тогда глад великий, стары люди золою питались, молодые травою паслися, глупы дети песок поедали»… Это время, по сказанию, предшествовало мысли, вспавшей на ум царю Константину. «Зачудился тогда Константин-царь», — гласит сказание, — «чтой-то будет за великое чудо? Спустя мало, царю на ум вспало. И беседует он кралю Мурат-бегу: — Ты гой еси, ты Мурат-бег краль! Поди-ка ты на Ситницу реку к краю, есть там жидовка-вдовица, та имеет одного дитя-младенца: Ой ты, жидовка-вдовица! Скажи-ка мне, где-то тут кресты Христовы? А не скажешь, жидовка-вдовица, возьму у тебя твоего дитя-младенца, между двух огней буду его жарить!.. Отвечала жидовка-вдовица: — Клянуся я Богом, Мурат-бег краль! В работницы здесь нанята я, поливать мне велику навозную кучу: растет ночью здесь трава смерделика, растет ночью, я полю наутро; денно-нощно сижу себе здесь я!.. Сказали ему царю Константину. Царь пустил тогда молодцов триста, видеть — что там за чудо велико? Не была то, не была трава смерделика: только был то Христов василек. И тогда стали молодцов триста, отрыли велику навозну кучу: была она, куча, очень маленька, в глубину была она триста сажень, в ширину была она полтораста… И нашли они креста Христовы»… Когда найдены-отрыты были «кресты Христовы», — тогда, во мгновение ока изменилась вся картина:
Дума пахаря-народа о хлебе насущном сказалась здесь едва ли не ярче, чем в каких бы то ни было других памятниках его песно-творчества. Эту думу спородила власть земли-кормилицы над его стихийной душою, порождавшей не только одних пахарей, но и богатырей. Праздник Воздвиженья слывет «капустницами». «Смекай, ба-ба, про капусту: Вздвиженье пришло!» — говорят на посельской Руси: «Взриженье — капустницы, капусту рубить пора!», «То и рубить капусту, что со Вздвиженья!», «У доброго мужика на Вздвиженьев день и пироги с капустой!», «И плохая баба о Вздвиженьи — капустница!», «На Вздвиженье — чей-чей праздничек, а у капусты поболе всех!», «На Вздвиженье первая барыня — капуста!» и т. д. Капуста, и всегда пользующаяся большим почетом в простонародном обиходе, у всех на языке в Вздвиженьев день. «Щи да каша — пища наша!», — говорит деревенский люд, а сам приговаривает: «Без хлеба мужик сытым не будет, без капусты — щи не живут!», «Хлеб да капуста лихого не попустят!», «Капуста не пуста, сама летит в уста!», «Капуста — лучше пуста!..» О незапасливых хозяевах замечают: «Пошел бы к соседу по капусту, да на двор не пустят!», «Помяни репу, чтобы дали капусты!», «Поезжай в Крым по капусту!», «Ни шит, ни кроен, а весь в рубцах!», «Без счету одежек — все без застежек!», «Маленький попок, сорок ризок оболок!», «Шароватый, кудреватый, на макушке плешь, на здоровье съешь!» — ведут свою иносказательную речь загадки о капусте. Старинное поверье советует выбирать капустные семена из кочнов если не на Воздвиженье, то на Благовещенье. «Ни Воздвиженской, ни благовещенской капусты мороз не бьет!» — гласит оно, из уст памятливых ко всякой примете старых людей, умудренных опытом. Они же добавляют к этому, что, при засеве капусты, надо пересыпать семена из руки в руку, — иначе, вместо капусты, уродится брюква. Капусты, по их же словам, в четверг не садят: «посадишь — всю черви поточат!»
Воздвиженье начинает ряд осенних веселых вечеринок, справляющихся и слывущих под именем «капустниц» не только в деревнях, но и в городах (у мещан). В старину в этот день красны девушки, принарядяся в цветно-праздничное платьице, хаживали из дома в дом _ рубить капусту. Это делалось с веселыми песнями; гостьям подносилось сусло-пиво, ставились сладкие меда, подавались угощенья-заедки разные (смотря по достатку хозяев). Молодежь-женихи высматривали себе в это время невест-«капустниц». Ввечеру, когда капуста была уже срублена, всюду шло веселье, нередко приводившее к свадьбам, игравшимся о Покров-дне. «Капустенския вечорки» длились две недели, заканчиваясь вместе с сентябрем-месяцем. Их ожидала молодежь, как веселого праздника, вроде Масленицы. Немало песен, особого склада и лада, приурочивалось к этому времени, своих — «капустенских», хотя не считалось зазорным петь на «вечорках» и всякие другие, лишь бы складны были да веселы.
Воздвиженские капустники и в наши дни — повсеместный на деревенской Руси девичий праздник: ждут его по осени, не дождутся красные. Знают они, что ввечеру сойдутся на капустную беседу-пирушку холостые деревенские парни — себе невест приглядывать. Все заневестившиеся девушки принаряжаются на эту беседу в лучшие наряды, чтобы не ударить в грязь своею красою девичьей: у каждой из них есть среди ожидаемых гостей свои присмотренные заранее, приглянувшиеся загодя парни. Существует поверье, что, если — собираясь на Воздвиженский капустник, девушка прочитает семь раз особого рода заклятие, то приглянувшемуся ей молодцу приглянется и ее красота. «Крепко мое слово, как железо! Воздвигни, батюшка Воздвиженьев день, в сердце добра молодца (имярек) любовь ко мне девице красной (имярек), чтобы этой любови не было конца-веку, чтобы она в огне не горела, в воде не тонула, чтобы ее зима студеная не знобила! Крепко мое слово, как железо!» — приговаривают девицы красные, собираючись, как на веселые смотрины, на капустник Воздвиженский.
XL
Пчела — Божья работница
Дни с 19-го по 27-е сентября слывут во многих местах Святой Руси «пчелиной девятиною». На одной грани этого девятидневия стоит в народной памяти светлый облик преподобного основателя Соловецкой обители, св. пустынника Зосимы, чествуемого Православной Церковью, кроме того, и весною — 17-го апреля, — а на другом рубеже красуется его преподобный сподвижник Савватий. Оба названных святых Русской Земли считаются в народе пчелохранителями-пчеловодами. Благоговейное воспоминание о них слилось в народном представлении в один нераздельный образ «Зосимы-Саватия», вот уже несколько веков привлекающий на студеное Белое море в основанный преподобными монастырь-«пчельник» несметные тысячи богомольцев. Наш пахарь-народ был пчеловодом с древнейших времен своего существования. Но русское пчеловодство сосредоточивалось раньше только в юго-западном углу светлорусского простора, откуда мед и воск шли Днепром даже и за море еще в ту стародавнюю пору, когда пчела-работница ютилась в бортях-дуплах и была в диком состоянии (до XIV века). В старину выплачивались медом-воском даже всякие дани, подати и налоги, — наравне с пушниной и хлебным зерном. Меда ставленые-сыченые еще до Красна-Солнышка — князя-Владимира были любимым охмеляющим напитком любящей «веселие» Руси; в приготовлении их наши отдаленнейшие предки достигли высокой степени совершенства и не знали себе соперников в разноязычной семье других народов. Со времени просвещения Руси Тихим Светом правой веры Христовой пчела, доставляющая не только пьяный-сладкий мед, но и воск — «Богу на свечку», стала слыть «Божьей угодницею», продолжая обитать-плодиться все еще в своих лесных бортях.
Святые Зосима и Савватий[71], в средние годы XV-гo столетия подвизавшиеся во славу Божию на дальнем севере, первые — по преданию — научили русский народ более или менее правильному пчелиному хозяйству, не только устроив на Руси пасеки-пчельники, но даже занеся «пчелу» на обвеянный бурями пустынный остров, покоящийся в студеных волнах Белого моря, на многие сотни верст южнее берегов которого никто до той поры и слыхом не слыхал о пчеловодстве. «Божественный пчельник», основанный почившим угодником Божиим, неустанно продолжает с тех пор, разрастаясь и укрепляясь, возносить из волн Белого моря студеного немолчную хвалу Живоначальной Троице.
«Святая двоица — Зосима-Савватий» — в великом почитании не только на северном поморье, но и по всей народной Руси, от моря до моря. Всюду, — не только, где стоит хоть один пчелиный улей, но где теплится перед божницею хотя одна свеча «воска яраго», — повсеместно благоговейно поминаются родные Русской Земле имена святых угодников Божиих, покровителей пчелы, оберегающих — кроме того — своею крепкой защитою и всех плавающих по северным водам, омывающим место их земного подвижничества о Христе. Почти на каждом пчельнике можно найти икону соловецких подвижников. Ни один пчеловод не начнет никакого важного дела в своем пчелином хозяйстве без обращенной к ним молитвы. Благочестивая старина советует служить дважды в году на пчельниках молебны Зосиме-Савватию: по весне, когда ульи выносятся из омшеника на вольный воздух, и осенью — в один из дней пчелиной девятины, заставляющей убирать пчелу на зимний покой, в теплый уют. «Милостивый Спас всяку душу спасает, Зосима-Савватий пчелу бережет!» — говорят пчеловоды: «Без Бога — ни до порога, а без Зосимы-Савватия — ни до улья!», «Что у пчелы в соту — то Зосима-Савватий дал!», «Пчела — Божья угодница, а и та Зосиме-Савватию свой молебен поет!», «Зосима-Савватий вместе с пчелой Богу свечку лепит, Пресвятой Троице дом строит!», «Зосима-Савватий цветы пчеле растит, в цвет меду наливает!». В таких и тому подобных словах определяет народ значение соловецкой двоицы для пчеловода, — приговаривая: «Ты мед-то ломать — ломай, да об Зосиме-Савватии вспоминай!», «Без Савватия-Зосимы — рой пролетит мимо (пчельника)!», «Рой роится — Зосима-Савватий веселится!» и т. д. Прибегая под щит заступничества соловецких покровителей пчелиного хозяйства, водящий пчелу пахарь твердо памятует вещее слово умудренных опытом предков, гласящее, что святая двоица — Зосима-Савватий — помогает только благочестивым, блюдущим отеческие заветы, людям. «Злому-неправедному лучше и не водить пчелы!» — говорят в посельской Руси, считающей пчеловодство делом угодным Богу, но одновременно с этим не советующей приступать к нему с загрязненной грехом душою. «У праведного — рой за роем роится, у грешного последняя пчела переводится!», «К доброй душе и чужая пчела роем прививается!», «Подходи к пчеле с кроткими словами, береги пчелу добрыми делами!», «Пчела на злого хозяина Богу жалуется!», «Доброго человека и пчела не жалит!», «Вору-грабителю — и от пчелы в соту одна горькая хлебина!» — можно услыхать от любого пчеляка-пасечника.
Божья угодница-работница — пчела — еще в глубокой древности, во времена, повитые мглистым туманом язычества, слыла наделенным нездешней силою насекомым. В старинных русских сказках звездная россыпь является «золотым роем пчел». Эти небесные пчелы ниспосылают на ширь-даль поднебесную медовые росы, собираемые из цветов их земными сестрами, лепящими соты. С этим преданием совпадает древнегреческое сказание о небесных пчелах, приносивших мед малютке-Зевесу.
Пчелиная мудрость всегда считалась не подлежащей никакому сомнению. «На что хитра гад-змея подколодная, а пчелка, Божья пташка, и ее перемудрит!» — говорят на Руси. По крылатому народному слову — «От пчелы ничто ни на земле, ни под землей не укроется: все она слышит, все-то видит, обо всем Богу говорит!», «Одной пчеле Бог с роду науку открыл!», «Пчела — ни девка, ни вдова, ни мужняя жена: детей водит, людей питает, дары Богу приносит!», «Нечему пчелу учить, сама всякого мужика научит!», «Для пчелы всяк урок легок!», «Родилась пчела — всю науку поняла!», «Мала-мала пчелка, а побольше великого знает!»
Пчела настолько свята в Божьем мире, среди созданных Творцом существ, что даже сам грозный Илья-пророк не может ударить громом-молоньей в пчелиный улей, хотя бы за ним укрывался нечистый дух. Ужаленный пчелою человек считается в народе погрешившим против Духа-Свята в этот день. Приблудный, залетевший на чужой двор, привившийся к чужому дому рой сулит его хозяину счастье. Если же такой рой залетит в подполье, — это считается еще более счастливым признаком: кто не станет всячески оберегать такое «счастье», падет на голову тому, как снег, беда неминучая. Убить пчелу — грех на шею навязать; украсть колоду с пчелами — святотатство. По старинному преданию, пчелы потому стали «пред Богом святы», что в то время, когда на Голгофе совершалось искупление племени-рода человеческого, они прилетали целым роем к распятому на кресте Сыну Божию и, выпивая кровавый пот, проступавший на Божественном челе, облегчали страдания Спасителя. Потому-то, по словам народной мудрости, «без пчелы (без восковых свеч) и обедню поп не служит». По словам другого народного сказа, пчелы жалили руки бичевавших Христа. Третье сказание рисует их разносящими «по всему белому свету христьянскому» первую весть о Светлом Воскресении Христовом.
В Поволжье лет двадцать тому назад еще ходило с пчельника на пчельник изустное повествование о том, как Бог Саваоф передал пчел под защиту святых Зосимы и Савватия. Долго жили пчелы, Божьи угодницы, — гласила народная молвь, — долго жили, не было у них среди святых Божиих своего покровителя. И нападала от этого на мудрое пчелиное царство всякая нечисть, мешая пчелам делать Божье дело. Собрались однажды на совет семьдесят семь цариц семидесяти семи богатейших городов пчелиных. «У всякого скота, у всякой животины, есть свои святые у подножия престола Господня», — сказала на этом совете мудрейшая изо всех семидесяти семи цариц, — «одна пчела живет-трудится на земле без святой зашиты на небесах!» Порешили семьдесят семь цариц семидесяти семи городов пчелиных полететь на небеса к престолу Господню. Полетели и взмолились ко Всевышнему. Дошла до слуха Божия жалоба-мольба семидесяти семи цариц, просивших о святом покровителе для своего пчелиного народа, трудящегося-подвизающегося во славу Господа Сил. Внимал Бог Саваоф царственным челобитчицам, внимал и сокрушался: некому было отдать под защиту пчелу — Божью угодницу. Услышал грозен Илья-пророк об этом и напомнил Господу о новопреставленных святых угодниках Его — преподобных Зосиме и Сав-ватии, соловецких подвижниках. И воссиял лик Господа Сил радо-стию великою: нашлись среди святых на лоне Его, не один, а двое покровителей-оберегателей Божьей работницы на Русской Земле. Воспели хвалу Богу Саваофу семидесятью семью голосами семьдесят семь цариц семидесяти городов царства пчелиного и полетели разносить по миру, по свету белому радостный благовест о святой двоице соловецкой — Зосиме-Савватии. «С той поры и взяла на свои рамена заботу-тяготу о пчеле святая двоица!» — договаривает сказание.
В простонародных пословицах и поговорках отводится значительное место оберегаемой Зосимою-Савватием Божьей работнице-угоднице. «Работящ, как пчела!», — говорит народ о неустанно трудящемся скопидоме. «И на себя, и на людей, и на Бога трудится!» — отзываются в народе о жадном на работу человеке. «Ни пчелы без жала, ни розы без шипов!» — приговаривает деревенщина-посельщина: «Не на себя пчела работает, на Бога!», «Скупые — ровно пчелы: мед собирают, а сами умирают!», «Лихих пчел подкур неймет, лихих глаз стыд не берет!» Относительно осторожной мудрости пчелиной замечают пчеловоды-краснословы: «И пчелка летит на красный цветок!», или: «На всякий цветок пчела садится, да не со всякого поноску берет!»
Загадки русского народа говорят о пчеле в таких иносказательных словах: «Сидит девица в темной темнице, вяжет узор — ни петлей, ни узлов!», «Сидят девушки во горенках, нижут бисером на ниточки!», «Во темной темнице красны девицы, без нитки, без спицы, вяжут вязеницы!», «В темнице девица бранину собирает, узор вышивает, — ни иглы, ни шелку!», «Точем скатерти браные, ставим яства сахарные — людям на потребу, Богу в угоду!», «В тесной избушке ткут холсты старушки!», «Летит птица крутоносенькая, несет тафту рудожелтенькую, еще та тафта ко Христу годна!», «Ни солдатка, ни вдова, ни замужняя жена: много деток уродила, Богу угодила!», «Летела птаха мимо Божьего страха: ах, мое дело на огне сгорело!», «Летит птичка-гоголек через Божий теремок, сама себе говорит: моя сила горит!» В Самарской губернии записаны Д. Н. Садовнико-вым и такие загадки о пчеле, как: «Маленькая собачка не лает, не бает, а больно кусает!», «Полон хлевец кургузых овец!», «Лежит кучка поросят, кто ни тронет — голосят!»
Мед-самотек, мед сотовой и мед-липец — любимое лакомство русского простолюдина; мед питейный — стоялый — любимый напиток. «Я сам там был», — говорят в народе о возбуждающем зависть пире, — «мед пил, по усам текло — в рот не попало: на душе пьяно и сытно стало!», «И мы видали, как бояре мед едали!», «Есть медок, да засечен в ледок!», «С медом и долото проглотишь: один с медом и лапоть съел!» — говорит любящая красное словцо деревня: «Воеводою быть — без меду не жить!», «Будь лишь мед — много мух нальнет!», «Лаком гость до меду, да пить ему воду!», «Покой пьет воду, а беспокой — мед!», «Терпи горе: пей мед!», «Отвага мед пьет и кандалы трет!», «Либо мед пить, либо биту быть!» и т. д. «Твоим бы медом да нам по губам!» — говорят бахвалящемуся пустослову, прибавляя-приговаривая: «Твоими бы устами да мед пить!», «С тобой говорить, что меду напиться!» Тому, кто, согласно с пословицей, на посуле — как на стуле, говорят: «Коли мед — так и ложку!», «У тебя одна рука в меду, а другая в патоке!», «Кинуло в пот: голова что мед, а язык — хоть выжми!», «Рад госпоже — что меду на ноже!», «Не летит пчела от меду, а летит от дыму!»
Народное песенное слово приписывает Божьей работнице и такие заботы, как «замыкание» и «отмыкание» времен года. Вот, например, песенка, записанная П. В. Шейном[72] в Дорогобужском уезде Смоленской губернии:
По пословице — «Где цветок, там и медок!», «Подле пчелки — в медок, а подле жучка — в навоз!», жилье Божьей работницы — улей — должно содержаться пчеловодом в чистоте; в противном случае все его население перемрет. Едва ли найдется какое-нибудь другое живое существо, которое так страдало бы от неопрятности, как пчела. Потому-то, приступая к медосбору, пчеляки-пасечники прежде всего чисто-начисто вымывают руки и переодеваются в чистую одежину. Всякий сор-мусор тщательно отметается от ульев — по той же самой причине. Об улье, пчелиной домовине, существует целый ряд метких загадок — вроде: «Певун-певец нашел хлевец, в нем — пять тысяч овец!», «Стоит изба безугольна, живут люди безуемны!», «в крутом буераке — лютые собаки!»… Пересаживая рой в новый улей, пчеловоды, держащиеся обычаев дедовской старины, опрыскивают его святою крещенской водою, нарочно сохраняемой ими для этого случая к приговаривают: «Святые преподобные Зосима-Савватий, Матушка Пресвятая Богородица, храните эту домовину, как зеницу ока, от мора, от хлада, ото всякого гада!» Это, по старинному поверью, способно предохранить пчелиный дом от наносной беды. Восковая свеча, принесенная из церкви от утрени в Страстной четверг, бережется пчеловодами за божницей ко времени выставления ульев из омшеника на пчельник: поставленная посреди последнего в этот день (преимущественно — 17-го апреля), она обеспечивает на осень обильный медосбор, оберегая в то же самое время пчельник ото всякого «сглазу» лихого человека завистливого. Старые пчеловоды советуют всем заводящим новое пчелиное хозяйство, обнося пчельник плетнем-изгородью, натыкать на колья лошадиные черепа. Это делалось еще во дни старины глубокой, когда была свежа в народе память о жертвоприношениях Даждьбогу, считавшемуся покровителем всякого хозяйства и подателем благополучия. Теперь, когда утратилось в народной Руси непосредственное воспоминание о временах языческого обожествления природы, этот пережиток стародавнего быта сохранился только в самых захолустных уголках деревенской Руси и соблюдается безо всякого отношения к своему первоисточнику. Одно только и могут сказать пчеловоды в объяснение упомянутого обычая, что-де «так делали наши деды, так и нашим отцам заповедали, а они были добрые люди и всякого добра у них было вдосталь, не в пример больше нашего!»
С поверьями, преданиями и поговорками, относящимися к пчеле, связаны также и многие из приуроченных народной мудростью к лесному пчелиному воеводе — медведю, самое название которого происходит, по объяснению одних знатоков русского языка, от слов «мед» и «есть» (медоед), а по мнению других, от — «мед» и «ведать».
«Пчела медведю медом дань платит!» — гласит старинное изречение, сложившееся, несомненно, еще во времена бортевого лесного пчеловодства на Руси. «Медведю пчелы пиво в борти варят!» — прибавляет Другое, идущее от тех же дней стародавних. Охотник до меда медведь, — лавливали его по медвежьим местам на эту лакомую приманку. «Силен медведь, да не умен — сам прет на рожон!» — говорят медвежатники, приговаривая: «Не дал Бог медведю волчьей смелости, а волку медвежьей силы!», но в то же время сами себя оговаривают: «Счастлив медведь, что не попался стрелку; счастлив и стрелок, что не попался медведю!», «Не продавай шкуры — не убив медведя!», «Медведь умывается, да человек его пугается!»
Старые пчеляки слывут в деревенском захолустье за ведунов-знахарей. «Пчела и человека умудряет!» — по народному поверью: «Человек от пчелы всякой премудрости поучается!», «Мала пчела, а человека большому уму-разуму научит!» Памятуя приведенные слова, народ относится к водящим пчел людям с большим уважением, прислушивается к их речам, спрашивает у них доброго совета в затруднительных делах, обращается к ним за разрешением спорных вопросов. Приглядываясь к цветущим травам, излюбленным пчелою, ухаживающие за Божьей работницею научаются от самой природы распознавать вредные и полезные растения, — собирают и сушат последние, нередко принимая на себя обязанности врачей-лечеек. Все это невольно способствует их знахарской славе и привлекает к пчельникам страждущих всякими болестями людей.
В рукописном сборнике белорусских заговоров, записанных в начале XIX-го столетия, подается совет — при основании нового пчельника ставить чистую посудину с водою, («отмерить три девить ложик воды») на том месте, где задумано водить пчел. Если на другой день утром прибудет воды в посудине, это считается хорошим признаком, а — не дай Бог! — убудет, — нет приметы хуже для будущего пчелиного хозяйства. В Страстной четверг советуется тайным образом принести камень и закопать его в землю посреди новой пасеки, приговаривая: «Так, как тот камень тверд, так бы отвердет лстивому человеку или женщине, которае помисл злой мыслит на мою пасику, во веки веков, аминь». Когда станет роиться первый рой пчелиный по приходе весны, суеверные люди становятся перед ним на колени и, достав из-под левой ноги, а также из-под улья, по щепоти земли, бросают на рой с таким причетом: «Как Мать-Сыра-Зем-ля не играет и не шумит не з горами, не з далами, не с лугами, не с темнами лесами, (так чтобы) не играли и не шумели в моей пасики пчели — са всей своей силой, ни в лисах, ни в добровах, не в чыстая поля, не в инныя пасики от меня пастыря не оубегать и не утекать, отныня и довека и до скончений жыжни моей, аминь!» По иному списку, заговор этот читается так: «Как сия вода не истекаит и не измаляица, так бы мое пчоли не излитали и знемалялись, из моих ульев из зо всей моей пасики. Как гора з горой не изходица, так бы мое пчоли не изходилися с чужыми пчалами и не излитали на лягу, на меду, и на пасеку, именем Господа нашего Исуса Хрыста и действием светаво Зосима и светаво Савостия, аминь». К царице народа пчелиного обращается заговорное слово пчеловода-белоруса с таким величанием-молением: — «Пчалица-царыца, ты моя птаха. Рад бы я тебе водить, рад тебе плодить во всей засики и пасики, пчелиная мати Фаленея, Ульяна и Соломония и Анна. Как в древе коренья много в земле, так была (бы) пчелиная мать в засеку со всей своей силой пчелиной. Как хмель около древа обвиваица, так бы вилися мое пчолы в моей пасики, действием светаво Зосима и Савостия салавецкаго чудотворцев, аминь».
На многих пчельниках есть ручейки и колодцы-роднички, выкопанные рукою пчеловодов. В обычае ставить над этими источниками часовенки с образом святой соловецкой двоицы — Зосимы-Савватия. Вода из осененного такой часовенкою родника считается целебною от многих болезней, — между прочим, от изнурительной лихорадки. Возле часовенки ставятся по весне небольшие долбленые корытца с разведенным водою медом («сытою») для подкармливания наголодавшихся за зиму пчел во время малого еще цветения цветов. Привившийся к часовенке рой с чужого пчельника считается освященным свыше и оберегается с особым тщанием ото всякой случайности. К улью с таким роем, отмеченному красным крестом, подносят в роевне — при пересадке — каждый новый рой, как бы на поклонение. При этом неизменно-неукоснительно поминаются святые имена покровителей трудолюбивого крылатого народа, насадивших пчелиное хозяйство на студеной северной окраине Руси великой.
XLI
Октябрь-назимник
Слыл в стародавние годы октябрь-«назимник» восьмым месяцем; с XV-гo по XVIII-ый век звали его вторым, а потом повелел царь-государь Петр Великий быть ему («грязнику») на Руси десятым. После девяти братьев-месяцев приходит он с той поры на свет-лорусское приволье и до наших дней, приводя с собою Покров-праздник — зазимье веселое свадебное, со пирами-столами да со беседами. Живут, по народному сказанию, двенадцать братьев-месяцев на стеклянной горе небесной; сидят месяцы вокруг солнцева костра. То горит-пылает — и небо и землю греет — этот костер (в вешние и летние дни), то чуть теплится-дымится: осенью да зимой. Поочередно берут братья-месяцы в свои руки царственный жезл — небом-землею правят. Весенние месяцы — румяные добры-молодцы, «вьюноши прекрасные-цветущие»; летние — русобородые богатыри, в плечах — косая сажень; осенние — начинающие стареть-дряхлеть; зимние — седовласые согбенные старцы.
В старой словацкой сказке, имеющей много родственного с нашими простонародными сказаниями, это представление о братьях-месяцах облечено в такие красноречивые образы. Жила-была, — говорится в этой сказке, — на Божьем белом свете одна мать. Было у ней ре дочери: родная да падчерица. Первую она любила, вторую ненавидела, но была эта последняя («Марушка») не в пример краше первой («Голены»), да только и знать не знала о своей красоте. Заставляла ее мачеха справлять всю работу по двору и по дому: мести-мыть пол, варить-жарить, ткать, шить, корову доить. А любимая дочка только наряды свои и знала. Терпеливо выносила Марушка-красавица и брань, и побои; но мачеха с сестрою становились все злее, видя, что та — что ни день — расцветала все краше. И надумала мачеха: «Придут парни свататься, увидят Марушку и не возьмут моей дочки! Дай-ка изведу я ее!» Стала она мучить голодом бедняжку: нет, не изводится! Была зима студеная, и вот — захотелось Голеве, матушкиной любимице, фиалок-цветов. Сказала она о своем желании матери. Возрадовалась злая: пойдет-де ненавистная в лес за цветами да и замерзнет! Вытолкали оне вдвоем Марушку за дверь, строго-настрого наказали ей: или принести фиалок, или совсем домой не возвращаться. Заплакала красавица, пошла в лес. Долго ли, коротко ли шла она, бродила снегами сугробами, — шла, Бога о смерти молила. И дошла она до высокой горы. На горе пылал яркий костер. Поднялась иззябшая девушка — погреться к костру и увидела вокруг огня двенадцать человек. Сидели все они на двенадцати камнях: трое были стары, трое — пожилые, трое — помоложе, а еще трое и совсем юные. Сидели двенадцать человек на двенадцати камнях, сидели — молчали, на огонь глядели. И были эти двенадцать человек — двенадцать месяцев. Седой месяц — Ледень-январь — сидел выше всех, на первом почетном месте, держал старый в руках жезл. «Добрые люди», — поклонилась незнакомцам девушка: «позвольте мне обогреться у огня». Старый Ледень позволил Марушке подойти к огню, а сам спрашивает: «Как ты, девица, зашла сюда? Чего, красная, ищешь?» Поведала ему бедняжка о своем горе, о мачехе лихой, о фиалках, за которыми послали ее, пригрозив ей смертью, если не принесет сестре цветов. Посмотрел, покачал седой головою Ледень-месяц, поднялся с камня, подошел к самому юному месяцу, передал Марту свой жезл, посадил братца на свое первое место. Взмахнул жезлом Март над костром: запылал огонь сильнее, начали таять снега-сугробы, разбухли-покраснели на деревьях почки, зазеленела на проталинках трава, побежали ручьи звонкие, зацвели цветы лазоревы. Пришла в лес Весна-Красна, принесла молодая и фиалки душистые. Стала рвать цветы Марушка, набрала чуть не сноп целый, поклонилась братьям-месяцам, побежала домой к мачехе. Удивилась мачеха, а и больше того удивилась сестра Марушкина. Стали они допытываться, где это она зимой могла нарвать цветов. «Набрала на горе в лесу, под кустами!» — отвечала девушка. Подумали-подивовались злые, прогнали ее в лес за земляникой. Опять пришла бедная к братьям-месяцам, еще ниже поклонилась им. Выслушал ее слезную просьбу Ледень, промолвил: «Братец Июнь, сядь на первое место!» В одно мгновение наступило, лето: и пташки запели, и цветы запестрели, и деревья зашумели. Не успела оглянуться красавица, как вся трава зеленая заалела спелыми ягодами, — словно кто обагрил ее кровью.
Принесла Марушка домой ягод, смотрит, а вокруг нее — опять зима. Стали изумленные мачеха с сестрой лакомиться, а сами задумали новую задачу: послали-выгнали красавицу за яблоками румяными. Опять пошла она снегами-сугробами к знакомой горе, снова взмолилась к старому Леденю. Сел, по его слову, брат Сентябрь на первое место, махнул жезлом, и — перед глазами Марушки совершилось новое чудо: стаял снег, отзеленела весна, отцвело лето, раззолотилась листва осенним золотом, увидела девушка яблоню — всю увешанную яблоками. Потрясла она дерево, упали два яблока румяные, и велел Сентябрь идти домой скорее. «Где ты сорвала яблоки?» — встретила ее мачеха. — «На высокой горе; там еще много осталось!» Принялись бранить бедняжку злые: зачем не нарвала больше; заплакала Марушка, ушла, забилась в свой угол. Съела Голена яблоки, вкуснее вкусного показались они ей; надела она шубу да и пошла в лес, к высокой горе за яблоками: все оборвать собирается. Ходила-ходила, шла-шла она, дошла до высокой горы, подошла к костру — стала руки у огня греть. «Чего ищешь, красная девица?» — спросил ее седой Ледень. «А ты что за спрос, старый дурень!» — крикнула на его слова она: «Зачем тебе знать!» И пошла злая в глубь-чащу лесную. Нахмурил густые брови Ледень, поднял жезл: стал огонь гореть слабей да слабее, повалил снег, засвистели-забушевали ветры буйные, заковал на своей кузнице мороз. Ждет-пождет мать дочки-любимицы: нет ее да нет. «Верно, разлакомилась девка яблоками, жаль уйти… Пойду-ка я, посмотрю сама!». Надела старуха шубу, пошла в лес… А время шло к ночи. Убралась Марушка по хозяйству, стала ждать-поджидать возвращения своих мучительниц, да так и не дождалась: обе они замерзли в лесу в эту ночь… На том и кончается сказка.
На Белой Руси, ревниво охраняющей от тяжелой руки беспощадного времени свои предания-поверья, рассказывается, что вслед за олицетворяющей лето «Цецею» — дородной красавицею, убранной в наряды яркие, в венке из колосьев, с яблоками-грушами в руках — приходит на землю трехглазый «Жицень» (осень) — плюгавый мужичонко с всклокоченною бородою, с косматой головою. Ходит Жицень по полям да по огородам, оглядывает мужицкое хозяйство: все ли снято-убрано, все ли сделано вовремя. Где приметит Жицень делянку недожатую, сорвет колосья, свяжет в один сноп да и снесет на загон к тому хозяину, у которого все убрано в поле дочиста. Где подберет он колосья — там жди неурожая; куда перенесет сноп свой — там уродится хлеб сторицею. Бродит Жицень по свету белому до своей поры, — поджидает он старого «Зюзю» (зиму). А Зюзя не заставит себя долго ждать; чуть Покров на двор — и он вместе с ним на пороге стоит, белую бороду охорашивает-оглаживает. Приходит Зюзя на Русь босый, а в белой шубе да с железною булавою в руке, идет — по подоконью стучит, про зимнюю стужу весть подает люду деревенскому. А и дохнет старый, так все кругом задрожат от стужи; а и стукнет Зюзя — так бревна в избах от морозу затрещат.
По другим сказам, приезжает зима на пегой кобыле; слезает с коня, встает на ноги, кует седые морозы; стелет старая по рекам-озерам ледяные мосты, сыплет «из правова рукава» снег, а из левого — иней. Следом за нею бегут метели-вьюги, бегут — над мужиком-деревенщиной потешаются, бабам в уши дуют — затапливать печи велят пожарче.
Древнерусская письменность давала следующее цветистое определение времен года: «Весна наречется, яко дева украшена красотою и добротою, сияюще чудно и преславне, яко дивитися всем, зрящим доброты ея, любима бо и сладка всем… Лето же нарица-ется муж тих, богат и красен, питая многи человеки и смотря о своем дому, и любя дело прилежно, и без лености возстая заутра до вечера и делая без покоя… Осень подобна жене уже старе и богате, и многочадне, овогда дряхлующи и сетующи, овогда же радующися и веселящиеся, рекше иногда печальна от скудости плод земных и глада человеком, а иногда весела сущи, рекши ведрена и обильна плодом всем, и тиха-безмятежна. Зима же подобна жене-мачехе злой и нестройной и нежалостливой, яре и немилостиве; егда милует, но и тогда казнит; егда добра, но и тогда знобит, подобно трясавице, и гладом морит, и мучит грех ради наших»…
«Зиме и лету союза нету!» — говорит народ-краснослов, приговаривая: «Летом — страдные работушки, зимой — зимушка студеная!», «Мужику — лето за привычку, зима — волку за обычай!», «Тетереву зима — одна ночь!», «Помни это: зима — не лето!», «Лето собирает, зима поедает!», «Что летом уродится, зиме пригодится!», «У зимы — поповское брюхо!», «Придется сидеть на печи сватье, как застанет зима в летнем платье!» и т. д. «В воде черти, в земле черви, в Крыму татары, в Москве бояры, в лесу сучки, в городе крючки: лезь к лошади в пузо, там оконце вставишь да зимовать станешь!» — замечает народное слово о незапасшемся на зиму мужике-лежебоке, горе-хозяине. — «Всем бы октябрь-назимник взял, да мужику хода нет!», «В октябре и мужик с лаптями, и изба с дровами, а все спорины мало!»
По старому простонародному присловью: «Покров — не лето, Сретенье — не зима». Но, — замечает деревенский опыт, — «с Покрова зима начинается, с Матрены (7-го ноября) устанавливается: с зимних Матрен зима встает на ноги, налетают морозы». С праздником Покрова Пресвятой Богородицы начинают по деревням свадьбы за свадьбами играть-пировать; от них и слывет весь октябрь за месяц-«свадебник».
3-го и 6-го октября — «два Дениса» (св. мучен. Дионисия); на них советуют старые люди беречься от «сглаза», приговариваривая: «Пришли назимние Денисы — лихого глаза берется!» 4-е октября — Ерофеев день: «Как ни ярись, мужик Ерофей!», — говорят в народе, — «а с Ерофея и зима шубу надевает!», «На Ерофеев день один ерофеич (зелено-вино, травник) кровь греет!», «Ерофеич — часом дружок, а часом — вражок!»… «Пьешь вино?» — подсмеивается подслушанный В. И. Далем деревенский люд над приверженцами чарочки. — «Эва!» — «А ерофеич?» — «Толкуй еще! Мне ничто нипочем, был бы ерофеич с калачом!»
К этому дню приурочено в посольской Руси поверье о леших. «На Ерофея леший сквозь землю проваливается!» — гласит суеверная молвь. Расстается лесной хозяин со своим зеленым, успевшим уронить наземь почти всю листву царством, — ломает с досады злой деревья встречные, к земле бурей гнет всю молодую поросль, из корня дубы вырывает. Зверье лесное прячется от него по норам-логовам; ни одна птица не вылетает навстречу. Ни один памятующий старинные предания мужик не поедет на Ерофеев день в лес, хотя бы в этом была крайняя нужда. У Сахарова, в его «Народном дневнике», записан любопытный сказ о том, как один «удалой мужик» подсматривал за проказами лешего в этот роковой день. «Жил когда-то, — начинается этот сказ, — в деревне мужик, не в нашей, а там, в чужой, собой не мудрый, но зато такой проворный, что всегда и везде поспел первый. Поведут ли хороводы, он — первый впереди; хоронят ли кого — он и гроб примеряет, и на гору стащит; просватают ли кого, он поселится от рукобитья до самой свадьбы — и поет, и пляшет, обновы закупает и баб наряжает. Отродясь своей избы не ставил, городьбы не городил, а живал в чужой избе, как у себя во двope. Хлебал молоко от чужих коров, едал хлеб изо всех печей, выезжал на базар на барских конях, накупал гостинцев для всех деревень. В деньгах счету не знал, — у кого нет избы, он даст денег на избу, у кого нет лошадки, он даст денег на пару коней. Одного только не знали православные: откуда к нему деньги валятся»… Разное толковали об этом: одни заверяли, что нашел удалой мужик клад, другие — что продал душу нечистому, третьи еще невесть что плели. Была у этого мужика — «ума палата». Все-то он знал-ведал, не знал одного: как леший сквозь землю проваливается. Задумал он подглядеть за лесным хозяином, «задумал да и был таков». Пошел удалой мужик в лес, повстречал лешего, — поклонился ему, начал спрашивать его о том, о другом. «А есть ли у тебя, — говорит, — изба-хата да жена-баба?» — Повел леший удалого к своей хате. Шли, шли и пришли прямо к озеру. Усмехнулся мужик: «Не красна же, — говорит, — твоя изба!» А леший — об землю, земля-то и расступилась…» С тех пор, — гласит сказание, — удалой стал дурак дураком: ни слова сказать, ни умом пригадать!».
За роковым для лесной нежити Ерофеевым днем — память св. мученицы Харитины (5-е октября). С этого дня «затыкают» домовитые бабы-хозяйки первые «кросна»: начинают ткать первый холст. Так и говорят в деревне: «Пришли Харитины — первые холстины! Баба смекать-смекай, да за кросна (станок) садись, холсты затыкай!» Над ткачихами непрочь подсмеяться народ: «Сестра тетка Харитина, пора ей под холстину (т. е. умирать)!» — зубоскалят краснословы: «Дает мужик торгашу холст: толст! Прожили бабы век — ни за холстиный мех!», «Бабье тканье через нитку проклято: от холоду не греет, от дождя не упасет!» Можно услышать в посольской Руси и такие поговорки о том же, как например: «Баба ткет-точет, а один Бог ей рубашку дает!», «Пряла баба, ткала — весь дом одевала; пришла смерть — покрыться покойнице нечем!», "И прядем, и ткем, а все — нагишом!» Эти последние слова, очевидно, подсказаны народной мудрости горьким опытом бедноты-нужды беспросветной.
За Харитиной — «вековечною ткачихою» — «вторые Денисы на-зимние». Одновременно со св. Дионисием воспоминается 6-го октября Православной Церковью и апостол Фома. В народной памяти этот — усомнившийся в воскресении Христовом — святой является прообразом недоверчивого, склонного к сомнениям человека. «Фома неверный!» — говорится о такой склонности. О простоватом ваклахе, а также и о ледащем заморыше замечают в народе: «На безлюдье и Фома — дворянин!» Богача, смотрящего завистливыми глазами на чужую удачу, называют: «Фома — большая крома». Плутоватые люди слывут «Фомками». Этим же именем окрестил народ небольшой лом, которым воры взламывают замки. «Фомка на долото рыбу удит!» — подсмеивается деревня над оборотистым, старающимся грош на пятаки разменять прасолом.
По народной примете: «С Трифона-Палагеи (8-го октября) — все холоднее!», «Трифон шубу чинит, Палагея рукавички шьет барановые». Перед зимней стужею охотники до красного словца любят в беседах сыпать направо и налево поговорками-прибаутками, вроде: «Шуба овечья, да душа у мужика человечья!», «Любо не любо, а и на волке — своя шуба!», «Бараний тулуп с мужиком братается, соболья шубка — кусается!», «По шубе узнавай зверя, а не человека!», «Пришла зимушка-зима: шуба на стужу, деньги — на нужу!», «Зимой без шубы не стыдно, да холодно; а в шубе и без хлеба тепло, да голодно!», «Шуба на сыне отцова, да разум — свой!», «Из похвал шубы не сошьешь!», «Шубу бей — теплее, бей жену — милее!»… Ходят по селам-деревням без дороги, летают без крыльев в народе и побаски-присловья о рукавицах, греющих в студеную пору мозолистые мужицкие руки. «И солнышко в рукавицах», — говорят приметливые люди, смотря на «пасолнца», обозначивающиеся по бокам дневного светила — к морозу. «Рукавиц ищет, а они — за поясом!» — отзываются о ротозее-мужике. «Заткни рот рукавицей!» — останавливают враля-болтуна. «Дело готово, хоть в рукавички обуй!» — приговаривают на радостях, при удаче. Есть и такие, чисто бытовые пословицы: «Жена не рукавица — с руки не сымешь!», «Правде глотку не заткнешь рукавицей!», «Худая совесть в рукавицах гуляет!», «На тяжелом возу и рукавица потянет!», «Привычка — не рукавичка, не повесишь на спичку!», «В рукавицу ветра не изловишь!». Рукавице в народном быту придается даже таинственное значение. Если, например, питающий зло на своей черной душе знахарь (лихой человек) бросит рукавицу поперек дороги свадебному поезду — это, по суеверному представлению деревни, поведет к худу. «Знахарь и маленькой рукавичкой большой поезд испортит!» — говорят старые люди, советуя молодым новобрачным отчитываться от такой беды-напасти следующим заговором «от колдуна и злодеев»: «Станем мы, раб Божий (имярек) и раба Божия (имярек), повенчаемся у престола Господня, пойдем, благословясь-перекрестяся, из дверей в двери, из ворот в ворота, на восточную сторону во чистое поле, в этом ли чистом поле стоит гора, на той горе стоит церковь Божия, зайдем мы в эту церковь Божию. Стоят- в ней три престола; на левом сидит Иван Креститель, на соседнем Сам Истинный Спас, на правом престоле Святая Дева Мария. Подойдем мы — рабы Божие — к ним поближе, поклонимся пониже: Спас-Спаситель, Пресвятая Мати Божья Богородица, Иван Креститель! Пособите нам — рабам Божиим (именарек) — избавиться от всякого врага-сопостата, от нечистыя силы, от лукаваго духа, от колдуна, от еретика, от проходящего, мимоидущаго, путь-дорогу пересекающего. Семьдесят семь апостолов, семьдесят семь святителей! Избавьте нас — рабов Божиих — ото всяких на нас злых людей! Слова наши не камень и не кирпич, а слова наши крепки-лепки, крепче камня и булата. Ключ во рту, а замок — на небе. Аминь!»… Только этот заговор и может оградить новоженов от напущенного знахарем лиха, если тот сам не «снимет порчи» — по их просьбе.
Святые мученики Евлампий с Евлампией («Лампеи» — по простонародному говору) проходят по Святой Руси на десятые октябрьские сутки. В этот день советуют деревенские погодоведы вечером — смотреть на месяц: куда он глядит. По словам этих дотошных людей: если золотые месяцевы рога на полночь — быть скорой зиме, «ляжет снег — по суху»; если же на полдень месяцевы рога смотрят — не жди скорой зимы, а грязи да слякоти: «Октябрь-грязник до самой Казанской (22-го числа) снегом не умоется, в белоснежный кафтан не нарядится». 12-го октября наблюдают появление звезд с полудня и со полуночи, что также имеет особую примету, свое значение для погоды и будущего урожая.
14-го октября — св. Параскевы; если память этой святой приходится в пятницу, то она зовется «Параскевой-Пятницею». Если в этот день грязь на дорогах, то до установления настоящей зимы остается, по старинной примете, еще целых четыре недели. 17-го числа (день св. пророка Осии) «колесо прощается с осью (до весны расстаются)». Едет мужик в этот день на телеге, а сам прислушивается: как колеса на осях поскрипывают. И с этим связана у него своя примета о хлебе насущном — об урожае. Пройдет четверо суток — «осенняя (Зимняя) Казанская» на дворе.
«Коли на Казанскую (22-го октября, в день празднования Казанской иконе Божьей Матери), небо заплачет дождем, то и зима следом за ним пойдет!», — гласит народный опыт. «На Казанскую люди вдаль не ездят: выедешь на колесах, а приехать впору на полозьях!», «Ранняя зима и о Казанской на санках катается!» — приговаривают поговорки деревенские, вспоминаемые об эту пору. 26-е октября св. Димитрия Солунского за собою ведет: Дмитриев день — с его особыми приметами, поверьями и преданиями, идущими из глубины давних лет. За трое суток до скончанья октября-«назимника» стоят в изустном народном месяцеслове — «Ненилы-льняницы». В этот день (28-го) в старину бывали в Костромской и Тульской Руси «льняные смотрины»: выходили бабы и девки на улицы, выносили напоказ вытрепанный лен («опышки»). На следующие сутки память св. Анастасии-римлянки, овечьей заступницы («Настасеи-овчарницы», «Овчарь»): последняя стрижка овец по степным-южным местам. В этот день «овец грабят — пастухов кормят»: пекутся для пастушьего угощенья пироги с морковью да с капустой, а у иных тороватых хозяек-овцеводов и пиво варится. «Голой овцы не стригут!» — говорят на деревенской Руси, — говоря, приговаривают: «Овечку стригут, а другая эго ж себе жди-поджидай!», «Овца не помнит отца, а сено ей с ума нейдет!», «В чужом хлеву овец не считай, а своих береги!», «Волк — молодец на овец!», «Волк и больной овце не корысть!», «Не за то волка бьют, что сер, а за то — что овцу съел!», «Без пастуха и овцы — не стадо!», «Иной раз пастухи шалят, а на волка — помолвка!», «Пастухи — за чубы, а волки — за овец!», «Дешево волк в пастухи нанимается, да мир с ним намается!», «Худо, когда волк в пастухах живет, лиса — в птичницах, а свинья — в огородницах!»
Тридцатое число, предпоследний октябрьский день (память св. мучеников Зиновия и Зиновии) слывет в народе за праздник «зинек» (синичек). По преданию, эти зимние гостейки русской деревни слетаются на облюбованное место целыми стаями и веселятся, оглашая воздух своим пересвистом. «Не величка — птичка-синичка, а и та свой праздник помнит!» — говорят об этом; «За морем синичка не пышно жила, не пышно жила, (и то) пиво варивала!», «Немного зинька ест-пьет, а весело живет!», «И за зиньку-синичку, птичью сестричку, свои святые Богу молятся!» В этот же день — рыбачий праздник в Сибири («Юровая»): пьют на «юру» иртышские рыбаки — весело, гуляют перед отправлением на промысла за красной рыбою. В других местностях 30-е октября — праздник охотников, старающихся убить на него (если пороша выпадет) хоть зайца, считая полную неудачу дурной приметою для всей охотничьей поры. Недоброе сулит им, однако, и встретиться с волком в этот богатый поверьями день октября-«назимника».
XLII
Покров-зазимье
Первое октября, день праздника Покрова Пресвятой Богородицы, является в народном представлении межевым столбом между осенью и зимою. «До Покрова — осень, за Покровом — зима идет!» — говорят на Руси: «Покров — первое зазимье; Покров землю покроет — где листом, а где и снежком».
Представляя грань между ненастным и студеным временами года, первый назимний праздник знаменует собою в глазах хозяйственной деревни срок работ и наймов. С незапамятных пор вошло в обычай договариваться «от Покрова» и «до Покрова». И это имеет свои твердые основания, коренящиеся в самом быту народа-пахаря. К этому времени заканчиваются все работы в поле и на гумне, все заботы о хлебе, — выясняются все виды на предстоящую долгую зиму, хотя народ и оговаривается, как уже упоминалось выше, что «В октябре и мужик с лаптями, и изба с дровами, а все спорины мало!».
С Покрова начинают играть по деревням свадьбы. «Ох, ты, батюшка-октябрь», — кряхтит мужик, предчувствуя грозящие ему новые съедающие все добытое мужицким горбом во время летней страды зимние расходы, — «только и добра в тебе, что пивом взял!» Не таким приветом встречают наступление октября заневестившиеся девушки красные. Для них первое число этого заставляющего мужика «жить с оглядкой» месяца — заветный день, которого они ждут не дождутся в продолжение целого года.
«Батюшка-Покров, покрой ты Мать-Сыру-Землю и меня, молоду!» — причитают они, выходя поутру на крыльцо: «Бел снег землю покрывает: не меня ль, молоду, замуж снаряжает? Батюшка-Покров, покрой землю снежком, а меня женишком!» В других местах это причитание несколько видоизменяется, — вместо «батюшки-Покрова» заклинается «Мать-Покров».
В белорусском краю девушки ставят в этот день у обедни свечи пред праздничною иконой Божьей Матери — со словами «Святой Покров! Покрыв землю и воду, покрой и меня молоду!» Снег, запорошивший землю в этот праздник, предвещает, по народной примете, много свадеб и в то же время дружную зиму. Если во время покрывающей землю снегом пороши происходит на Покров венчание, то молодых новоженов ожидает, по словам опытных старых людей, счастие. «Не покрыл девке голову Покров», — говорят в деревне, — «не покроет и Рождество!» «Ты, Покров-Богородица, покрой меня, девушку, пеленой своей — идти на чужую сторону!» — причитает заскучавшая в девичестве красавица и продолжает: «Введенье-мать-Богородица, введи меня на чужую сторонушку! Сретенье-Мать-Богородица, встреть меня на чужой сторонушке!»
Кроет белыми снегами пушистыми землю Покров-батюшка, а по глухим захолустьям неоглядной Руси раздается у церковных папертей чинный напев убогих носителей песенной старины — калик перехожих. Поют-сказывают они стиховную хвалу празднику: «Радуйся, людие, ныне возыграйте, органы играйте, Мать Цареву днесь возвеличайте! Днесь Тоя торжество достойно праздновати, духовно играти, с небесными вой Матерь величати. Се есть Мати и Дева чистая по рождеству, чиста и в рождестве и пред рождеством бысть в чистом естестве».
В другом народном стихе духовном, приуроченном к 1-му октября, повествуется о том, как «подошли враги у царству Грецкому, угрожают ему войной-гибелью». Слагатель песенного сказания ведет свою речь не от одной богатой воображением выдумки, но и от писания книжного. Взмолилися-всплакались «обложенные» врагами христиане, пришли в Божий храм, «плачут-молятся, просят помощи». Молитва дошла до Матери Божией, сошла Она с небесной высоты:
Собравшиеся в храме молящиеся-плачущие, обращаясь к Заступнице рода человеческого, восклицают: «Что же Ты, Божий гость, голубица Ты, Всепречистая, Благодатная! Ты скажи, зачем прилетела к нам? Аль уж светлый рай от грехов наших стал нерадошен, и пришла Ты к нам, принесла нам казнь от Создателя?..». На этот трогательно-простодушный вопрос обложенных врагами христиан царства Грецкого Царица Небесная держит, по словам сказания, такую ответную речь:
И Пречистая взмолилась «ко Своему Сыну ко Распятому» за собравшихся во храме людей: — «Сыне Мой, Иисусе Мой! Услыши Ты нас с высоты небес, защити и нас, грешных людей!» Стих кончается тем, что Богородица покрывает Своим «святым омофором» скорбные души христиан «царства Грецкаго» и тем спасает их от врагов.
Народное воображение отождествляет покров Пресвятой Богородицы со сказочной «нетленной пеленой Девы-Солнца», олицетворяющею собой утреннюю и вечернюю зарю. Эта пелена, покрывающая всех бесприютных и лишенных крова, прядется, по словам одухотворяющего природу песнотворца-сказочника, из золотых и серебряных нитей, спускающихся с неба: «На море — на окияне», — повествует в одном из своих старинных заговоров народ, — «сидит красная девица, швея-мастерица, держит иглу булатную, вдевает нитку золотую рудожелтую, зашивает раны кровавыя. На море-окияне, на острове на Буяне лежит бел-горюч камень; на сем камне стоит стол престольной, на сем столе сидит красна девица. Не девица сие есть, а Мать Пресвятая Богородица; шьет она, вышивает золотой иглою»… и т. д. По другим разносказам, розоперстая богиня Зоря тянет рудожелтую нитку и своею золотой иглою вышивает по небу розовую пелену. Народ обращается к ней со следующим молитвенным заклинанием: «Зорька-зоряница, красная девица, Мать Пресвятая Богородица! Покрой мои скорби и болезни твоей фатою! Покрой ты меня покровом Своим от силы вражьей! Твоя фата крепка, как горюч камень-алатырь!». Богиня Зоря претворяется, под непосредственно-христианским влиянием, в чистый облик Пресвятой Девы Марии.
Праздник, установленный в царствование византийского императора Льва[73], в память чудесного явления Богоматери, распростершей над Царьградом Свой покров — как небесную защиту города от осадивших его сарацин, принял у новообращенных христиан-славян своеобразную окраску. Из целого ряда вызванных этим праздником в представлении славянина преданий особенно знаменательно в своей наивной простоте следующее. В стародавние годы, — говорит народ, — Богородица странствовала по земле. Случилось Ей зайти в одну деревню, где жили забывшие о Боге и обо всяком милосердии люди. Стала проситься Матерь Божия на ночлег, — нигде Ее не пустили, везде услыхала Она один ответ: «Мы не пускаем странников!» Услышал жестокосердные слова проезжавший в это время по небесной стезе над деревнею св. Илья-пророк, — не мог снести он такой обиды, причиненной Деве Марии, и на отказавших Божественной Страннице в ночлеге низринулись с неба громы-молнии, полетели огненные и каменные стрелы, посыпался град величиною с человеческую голову, полил ливень-дождь, грозивший затопить всю деревню. Всплакались испуганные нечестивые люди, и пожалела их Богородица. Развернула Она покров и накрыла им деревню, чем и спасла Своих обидчиков от поголовного истребления. Дошла благость неизреченная до сердца грешников, и растопился давно не таявший лед их жестокости: сделались все они с той поры добрыми и гостеприимными.
В Вологодской губернии, а также и в некоторых иных местах, к Покрову-дню ткут крестьянские девушки, задумывавшиеся о женихах, так называемую «обыденную пелену». Собравшись вместе, они с особыми, приличными этому случаю песнями теребят лен, прядут и ткут его, стараясь непременно окончить всю работу в один день, обыденкой. Приготовленную таким образом пелену (холстину) перед обедней на Покров несут к иконе Покрова Пресвятой Богородицы. Шепотом причитают они при этом: «Матушка Богородица! Покрой меня поскорея, пошли женишка поумнея! Покрой ты, батюшко-Покров Христов, мою победную голову жемчужным кокошником, золотым назатыльником!».
Таким образом, в понятии деревенской молодежи, все впечатления этого праздника объединяются с представлением о свадьбе. Деревенские свадьбы с их самобытной обстановкою, сохранившей в себе яркие пережитки старины, являются живым олицетворением народной мечты, непосредственно сливающейся с самой жизнью нашего крестьянина. На этом празднике трудовой жизни пахаря — раздолье не только пиву хмельному с вином зеленым, но и еще более того песням, — разливаются они из конца в конец деревни свободными широкими волнами. В этих песнях — вся обрядность деревенской свадьбы, в них — вся скорбная повесть жизни русской женщины-работницы, «отдаваемой на чужую сторонушку дальнюю за чужого добраго молодца, за чужанина», — в них все ее скромные недолгие радости. Вся деревня провожает, «пропевает и пропивает» свою девушку, которой посчастливится, с Божьей помощью, «на Покров покрыть победную голову».
Как ни гадает, как ни думает девица красная о замужестве, как ни вымаливает себе жениха-суженого, а все-таки страшно ей покидать дом родительский, где и отец-батюшка «жалел» ее, и матушка родимая «берегла пуще глаза». Потому-то и просит со слезами она в поющейся на свадебном веселом сговоре песне:
Но чем ближе время идет к свадьбе, тем все более и более свыкается сговоренная-«пропитая» девушка со своим замужеством. И хотя, по словам другой песни, «скоры ноженьки» — при одной мысли о расставанье с девической беззаботностью — «подламываются, белыя рученьки опускаются, ретиво сердечушко пугается», но оно, это самое «ретиво сердечушко разгарчивое», само уже «ко тому ли ко чужанину добру молодцу приклоняется», собирается оно вслед за последними пташками перелетными отлетать из теплого гнезда родимого, годами насиженного.
Собираются с Покрова на отлет, однако, не только одни девушки красные: на Покров улетают, по старой примете, и последние журавли. Если раньше улетят — «быть холодной зиме», — говорит деревня, зорко приглядывающаяся к жизни окружающей ее природы. «Коли белка в Покров чиста (вылиняла) — зима будет хороша!» — можно услышать в Пермской и других северо-восточных губерниях.
К Покрову заботится каждый хороший домохозяин, убравшийся с хлебом, «ухитить» свою хату: проконопатить углы, привалить заваленки. «Захвати тепла До Покрова: не ухитишь до Покрова — изба будет не такова!» Всему есть пора, всему — свое время: «Батюшка Покров не натопит хату без дров».
Накануне Покрова молодые деревенские женщины сжигают в овине свои старые соломенные постели. Этим, по суеверному обычаю, охраняются молодухи от «призора недоброго глаза». Старухи сжигают в это же самое время изношенные за лето лапти, думая исполнением этого «прибавить себе ходу на зиму». Ребятишек обливают перед Покровом водою сквозь решето, на пороге хаты. Это делается, по старинной примете, в предохранение от зимней простуды.
С Покрова, — говорят в народе, — перестают бродить и колобродить по лесам лесные хозяева, лешие. При расставанье со своею полной волею, они ломают немало деревьев, вырывают с корнями кусты, разгоняют зверье по норам, а затем и сами проваливаются сквозь землю до самой весны зеленой, растопляющей своим теплом снега-льды. В канун Покрова целый день воют они, стараясь перекричать ветер; и ни мужик, и ни баба, ни ребята малые не подойдут в этот день к лесу — из боязни, чтобы лесной хозяин не натешился над ними напоследок. «Леший — не свой брат, переломает косточки не хуже медведя!» — говорят в суеверной деревне, не расстающейся до сих пор со своими отжившими время поверьями, обычаями и поговорками.
С Покровских вечеров народ начинает загадывать о зимних работах. «Зазимье — за собой засидки ведет, засидки — заработки. Зимой не поработаешь, весна тебе, лежебоку, брюхо с голоду подведет!» — говорят на севере, не привыкшем к тому, чтобы своего хлеба хватало от одной новины до другой.
XLIII
Свадьба-судьба
Назимний месяц октябрь недаром слывет и «свадебником»: едва ли в какое-нибудь другое время если не играется в народной Руси стольких свадеб, так налаживается столько сговоров, как с Покрова до Кузьминок (1-го ноября). «Батюшка Покров, кроешь ты (снегом) землю и воду, покрой и меня молоду!», «Матушка Пятница-Прасковея, пошли женишка поскорея!» — еще загодя приговаривают заневестившиеся девушки красные, дожидаючись этих заветных свадебных дней. Придет Покров, и загремят-зазвенят по деревенским дорогам бубенчики-погремки веселых поездов, раздадутся по избам свадебные песни — то хватающие своей грустью за душу, то веселящие русское сердце залихватской удалью.
«Уже что я сижу, думаю, уже что я сижу гадаю уж своим я глупым разумом», — голосит, словно причитает невеста, незадолго перед тем только и думавшая-гадавшая о своем женихе-суженом:
И ко своему «кормнльцу-грозну-батюшке», и к «радельщице-государыне-матушке», и к «подруженькам-голубушкам», и к «братцу милому с молодой женой невестушкой», и к тетушкам-дядюшкам обращается «горемышная», на чужу-дальню сторону выдаваемая-«пропиваемая» красна девица, в песнях «ронит слезы горючия», просит-молит повременить со свадьбою. Все делается честь-честью, по дедовской старине, по заведенному обычаю. В ответ-отповедь растужившейся-расплакавшейся просватанной девице поют ее подружки, поют — жениха удалого добра-молодца выхваляючи, сулят ей за ним радостное житье-бытье. У него (жениха-света), на его ли на родной сторонушке, по их уверениям:
Но, несмотря на то, что — по словам песни — у жениха-то и «кудри, кудри русыя, на кудрях, кудрях — шляпа черная, шляпа черная с позументами», невеста продолжает петь-голосить, плакать-причитать, выполняя обычай — завет седой старины, считающей свадьбу «судом Божиим» и «судьбою», приговаривающей в своих поговорках, что: «Суженого и конем не объедешь!», «Где суженое — там и ряженое!», «Что судьба даст, с кем жить приведет — с тем и век вековать!», «Всякая невеста своему жениху невестится!», «Смерть да жена — Богом суждена!» и т. д.
«Встану я раб Божий, благословясь; пойду — перекрестясь, во чистое поле», — говорится в одном из русских простонародных заго-воров на свадьбы, — «стану на запад хребтом, на восток лицом, позрю-посмотрю на ясное небо: со ясна неба летит огненная стрела; той стреле помолюсь-покорюсь, спрошу ее: куда полетела, огненна стрела? — Во темные леса, в зыбучия болота, в сырое кореньё! Ох ты, огненна стрела! Воротись, полетай — куда я тебя пошлю: есть на Святой Руси красна девица (имярек)… Полетай ей в ретивое сердце, в черную печень, в горячую кровь, в становую жилу, во сахарны уста, в ясныя очи, в черныя брови, чтобы она тосковала-горевала весь день — при солнце, на утренней заре, при младом месяце, на ветре-холоде, на прибылых днях и на убылых днях отныне и до века!» Это уцелевшее до сих пор в народной памяти заклятие невольно напоминает об одной из старинных русских сказок, в которой царь дает своим сыновьям, посылаемым на поиски за невестами, такой приказ: «Сделайте себе по самострелу и пустите по каленой стреле: чья стрела куда упадет — с того двора и невесту бери!»
Верный заветам пращуров, русский пахарь-народ смотрит на заключение брака глазами суеверных предков, в жилах которых текла кровь отдаленных поколений, соединявшихся неразрывными-вековечными узами перед идолами Светлояра, Световита, Даждьбога и других покровителей плодородия. «Придет судьба — и руки свяжет!», «Что сужено — то связано!», «Связала судьба по рукам — не развязать до веку!» — говорят на Руси.
По словам простонародной мудрости — «Женитьба есть, разженитьбы нет». Осмотрительность при выборе жены — первое дело. «Жениться — не лапоть надеть!», «Жениться — переродиться!», «Женишься раз, а плачешься век!», «Идучи на войну — молись; идучи в море — молись вдвое; хочешь жениться — молись втрое!», «Жениться недолго, да Бог накажет — долго жить прикажет!» — замечает народ по этому поводу. Смешливые краснословы приговаривают о женитьбе и такие, подслушанные В. И. Далем, слова-речи, как: «Здравствуй женившись, да не с кем жить!», «Женится медведь на корове, рак на лягушке!», «Не страшно жениться — страшно к попу приступиться: женись — плати, крести — плати, умирай — плати! Уж бы за один раз: помер да и заплатил!», «Питер женится, Москва замуж идет!», «Женится Иван Великий на Сухаревой башне, в приданое берет четыре калашни!», «Не кайся рано встамши, а рано женимшись!», «Женьба — не гоньба, поспеешь!», «Постой, холостой, дай подумать женатому!»
Хоть и сваты-свахи ладят свадьбы на Руси, да улаживает их, по непреклонному разумению деревенского люда, только сама судьба. «Много сватается, да одному достанется!» — говорит он, прибавляя к этому крылатому словцу целую стаю других, вроде: «Сватались к девушке тридцать с одним, а быть — за одним!» Но одновременно с этим готова повторять деревня и такие изречения, как:
«Не выбирай, жених, невесты, выбери сваху!», «Сваха и чужие грехи на душу принимает!», «Подружки плетут косу на часок, а сваха — навек!». Но на долю этой устроительницы свадеб достается немало и от народного смехословия, рисующего ее в таких красках: «На сватенькиных речах — как на санях, — хоть садись да катись!», «Сваха видела, как батрак теленка родил!», «Сваха на свадьбу спешила, рубаху на мутовке сушила, повойник на пороге катала!», «И добрый сват — собаке брат!», «За чужую душу сваха со сватом божатся, а про свою запамятовали!».
Хотя, по народному слову, «невеста — не жена, можно и разневеститься!», но ей — «везде почет», потому что: «Много невест разбирать — женатому век не бывать!», «Везде много невест, да до венца!», «Невеста — не невестка, с ней не заспоришь!», «Всякая невеста ждет своего места!», «Невесте нет чести — жених без ума!», «Жених с невестой — что князь со княгиней!». Старина, ко всякой примете внимательная, на всякую честь очестливая, так и завещала народной Руси величать новобрачную чету князем да княгинею. Да и свадьбу зовут в иных местах, по ее завету, «княжьим пиром», «княженецкими столами».
В одном из бесчисленных присказов-причетов верхнего Поволжья, приуроченных к свадебному веселому пиру, так говорится об этом:
«Венчают в одночасье, а повенчаны — на все горе, на все счастье!» — говорят в народе: «Где венчают — там и жизнь кончают!», «Худой поп повенчал — хорошему не развенчать!» В этих словах сказался взгляд народа на ненарушимую святость брачного союза, заключаемого на веки вечные, освящаемого у Престола Божия.
Самое слово «дева» означает — в точном переводе с отца языков, санскритского — светлая, чистая, блистающая и уже в позднейшем смысле — непорочная. В народной Руси исстари веков сопровождалось это слово присловом «красная», что непосредственно сближало его значение с первоисточником. В древнерусском быту заря-зоряница (красная девица) чествовалась под именем Девы Зори, или просто Дивы. Последнее, вслед за просвещением потомков Микулы Селяновича светлом веры Христовой, объединилось с почитанием Пресвятой Девы Марии, на образ которой простодушное суеверие пахарей перенесло многие черты, наслоенные веками язычества на девственный облик богини Дивы во всех проявлениях ее существа (от ясной зари до Царь-Девицы простонародных сказок).
Древнерусская Лада, обожествлявшаяся также у литовцев и других родственных племен, считалась покровительницей браков, любви, красоты и вместе с Лелем (Светлояром) — земного плодородия. По некоторым исследованиям, в ее лице воплощается весенний пригрев солнечных лучей. Литовская песня прямо называет солнце именем этой светлокудрой веселой богини: «Пасу, пасу, мои овечки; тебя, волк, не боюсь», — поется в ней, — «бог с солнечными кудрями тебя не допустит. Лада, Лада — солнце!» Старинное предание, занесенное в «Синопсис»[74], гласит, что: «готовящиеся к браку, помощию его (бога-Лада) мняше себе добро веселие и любезно житие стяжати… Ладу поюще: Ладо, Ладо! и того идола ветхую прелесть диавольскую на брачных веселиях, руками плещуще и о стол биюще, воспевают». В Густинской летописи это — превратившееся из Лады в Лада — божество называется богом женитьбы, веселия, утешения и всякого благополучия. Летописец свидетельствует, что этому богу «жертвы приношаху хотящий женится, дабы его помощью брак добрый и любовный был».
С поклонением-молитвою брачующихся Солнцу-свету во всех его обликах связано было в древнерусском и общеславянском быту чествование огня. В последний день девичества невеста плакала-причитала перед пылающим очагом. Подруги голосили, вторя ей печальными песнями. Впервые входя в дом новобрачного мужа, она прежде всего подводилась к разожженному очагу, — причем все окружающие встречали ее припевом: «Ой, Лада, Лада!» В народной Руси и в наши дни начинающая налаживать свадьбу сваха подходит к печи и греет руки у нарочно разведенного огня. Это служит, по суеверному представлению народа, верным залогом благополучного исхода сватовства. Самое слово — свадьбу «ладить» как бы является производным от имени этой богини языческой Руси. Склад да лад семейной жизни молодоженов приписывался в старину непосредственно ей — светлокудрой.
«Девичья краса — до замужества!» — говорит крылатое народное слово. «Все девушки красны, все хороши, а отколь берутся злые жены?» — оговаривает оно красных девушек, но сейчас же добавляет к этим своим речам смешливым: «Про девку не молви (худа)!», «Девушка не травка, обо всякой своя славка!», «Смиренье — девичье ожерелье!», «Чего девушка не знает, то ее и красит!». В связи с последним многозначительным изречением живут в народе и такие, как: «Держи девку в тесноте, а деньги в темноте!», «Не уберечь дерева в лесу, а девку в людях!», «Сиди девица, за тремя порогами!», «В клетках звонко поют птицы, в теремах добрую славу наживают девицы!», «Верь хлебу в закрому, а девушке красной в терему!». От этих простонародных речей веет суровыми мыслями древнерусского бытового уклада, нашедшего свое яркое отражение в «Домострое».
По слову народной мудрости — «Девкою полна улица, а женою-бабою — печь!», «Девичья забота — гулянка, а у бабы-хозяйки — пироги в печи, да дети на печи!», «И хорошая невеста худой женой живет!». К последнему краснословы зачастую приговаривают: «Молода жена годами, да стара норовом!», «Добрая жена дом сбережет, плохая — рукавом растрясет!», «Злая жена сведет мужа с ума!», «Железо уваришь, а злой жены не уговоришь!», «Не верь коню в поле, а жене на воле!», «Не всякая жена мужу правду сказывает!», «Худо мужу тому, у кого жена большая во дому!», «Из лесу выживает змея, из дому — жена!», «Силен хмель, сильнее хмеля сон, сильнее сна — злая жена!», «Худая женка — крапива!», «Дважды жена мила бывает — как в избу ведут да как вон понесут!», «От пожара, от потопа, от злой жены, Боже, сохрани!».
Если не совсем лестного мнения наш народ-пахарь о девичьем уме-разуме («Девичья память да девичий стыд — до порога!», «Девичьи думы изменчивы!», «Не верь курам, воронам, а еще больше — девкам дворовым!» и т. п.), — то баба-жена является в памятниках его словесной мудрости еще менее разумной-рассудительной. «У бабы волос долог, да ум короток!», — говорят в народе, но, как бы в противовес этому, добавляют-приговаривают: «Баба с печи летит — семьдесят семь дум передумает!» Ум-разум заменяется в этом случае хитростью лукавою. Но «Бабьи умы разоряют домы!», «Пусти бабу в рай, а она и корову за собой ведет!», «Лукавой бабы в ступе не утолчешь!», «Где черт не сладит — туда бабу пошлет!» Но и при всей бабьей лукавости-хитрости, не прочь прикрикнуть на жену мужик-скопидом, берегущий мир-лад в своей семье: «Знай, баба, свое кривое веретено!» Народная мудрость твердо бабий нрав-обычай помнит. «Приехала баба из города, — гласит она, — привезла с три короба!», «Баба бредит, да кто ей поверит!», «Женских прихотей не перечтешь, на причуды не напасешься!», «Баба плачет — свой нрав тешит!», «Бабью немочь догадки лечат!», «Скачет баба и задом, и передом, а дело идет своим чередом!» (тождественно с этим присловье — «Сердилась баба на торгу, а торг про то и не ведал!»), «Дед погибает, а бабе — смех!» и т. д. Но несмотря на то, что, по народному представлению, «Курица не птица, баба не человек!», деревенский люд повторяет и теперь старые речи дедов-прадедов, вроде: «Муж без жены пуще малых деток сирота!», «Жену с мужем судить некому кроме Бога!», «У мужа с женой — все пополам!», «С бабой-хозяйкой и горе-беда половинится!», «Без жены у мужа и дом — сирота!», «Вдовец — деткам не отец, а сам горюн-сиротинка!», «Мужик-вдовец — без огня кузнец!», «Вдовье дело горькое, а вдовцово — хоть в омут головой!»
Не сладко и жене-бабе овдоветь. «С мужем нужа, а без мужа — и того хуже!» — говорит об этом народное присловье. «Вдовой-сиротой — хоть волком вой!» — приговаривает другое; «Плохой муж в могилу, а добрая баба — по миру!» — вторит ему третье. Худо и тогда, когда семейная жизнь превратится в такую, к которой можно приложить слова: «Муж от жены на пядень, а жена от мужа — на сажень!» Подобное житье — «и дом-хату рушит, и человека в могилу кладет». Раз- лад-раздор, иногда разгоняющий мужа с женой в разные стороны, заставил народ обмолвиться словами: «Без мужа жена — хуже вдовы!», «Жена без мужа — всего хуже!». Согласное житье, на которое и со стороны смотреть весело, запечатлелось в народной памяти такими поговорками, как, например: «Где муж — там и жена, куда мужик — туда и баба!», «Мужа с женой не разлить и водой!», «Муж да жена — одна сатана!», «Муж вьет из жены гуж, жена из мужа шьет на себя рубашки!», «Муж жене милей родной матушки, жена мужу ближе отца-батюшки! «Муж с женой — что мука с водой: сболтаешь, да не разболтать!», «Муженек хоть всего с кулачок, да за мужниной головой не сижу сиротой!», «За мужнюю спину схоронюсь — самой смерти не боюсь!»
Муж, по исконному взгляду народа, неизменно должен главенствовать в семейном быту. Только при соблюдении этого условия будет в семье все идти по-доброму, по-хорошему, — если, упаси Бог, не присосется к дому какая-нибудь наносная беда лихая. «Не скот в скоте коза, не зверь в зверях еж, не рыба в раках рак, не птица в птицах нетопырь, не муж в мужах — кем жена владеет!» — гласит строгий приговор народной мудрости, создавшейся многовековым опытом жизни. «Бабе волю дать — не унять!», «Кто бабе над собою волю дает — себя обкрадывает!», «В дому женина воля — тяжкая мужнина доля: удавиться легче!», «От своевольной бабы — за тридевять земель сбежишь!» «Хуже бабы тот, кем жена верховодит!», «Возьмет баба волю, так и умный муж в дураках находится вволю!», «Дура-баба и умного мужа дурее себя сделает, коли на нем ездит, его кнутом погонять зачнет!», «От своевольной жены — Господь упаси и друга, и недруга, и лихого татарина!».
Не перечесть, не пересказать всех поговорок-пословиц, мелкими пташками летающих по светлорусскому простору народному — бок-о бок со свадьбами да семейной жизнью. То же самое можно сказать и про русские свадебные Обряды-обычаи: что город, то норов, что деревня — то обычай. Не все они пошли с древних времен, но все — в большей или меньшей степени связаны с бытом и былым народа-пахаря, отовсюду окруженного жизнью родной его душе природы. Зачастую и в самоновейших наслоениях на обрядовую старину слышится-чуется отголосок незапамятных дней. Прошлое также оставило свой заметный след на этих обычаях, отразилось в их сущности, высказывается во внешней обстановке. Едва ли будет большой ошибкою сказать, что и современная крестьянская свадьба представляет собой трогательную страницу жизненной летописи, переходящую из века в век, от поколения к поколению. Особенно ярко выражена эта сторона в свадебных песнях. В лучших образцах этих памятников своего изустного творчества баян-народ достигает замечательной художественности, не поддающейся никакому подражанию. Каждая подобная песня является в то же время и сказанием, былью минувшего. Многие сотни, если не тысячи, свадебных песен звенят-разливаются по раздолью Святой Руси. А сколько их, может быть, затерялось в прошлом, бесследно для собирателей песенного народного богатства, погибло, умерло вместе с певцами-сказателями, заменилось новыми — бледными, хилыми, ничего не говорящими ни пытливому уму исследователя, ни чуткому сердцу простого слушателя. Только на рлонецко-вологодском севере да на архангельском поморье, да на вернем и среднем Поволжье — этой «кондовой», по замечанию Мельникова-Печерского[75], Руси — и сохранилась во всей своей красе несказанной русская песня-быль народная. И темные леса, и зеленые луга, и черные грязи, и быстрые реки, и облака ходячие, и звезды частые, и красно солнышко, и светел-месяц, — все восстает пред слушателями этих вылетевших из глубины народной души песен: лебединые крылья размахиваются, белеются во чистом поле шатры полотняные, расцветают-цветут цветики лазоревые, открывается мысленному взору широкий простор, воскресает былое-стародавнее… Порою звучит веселой, широкою, что русская душа, удалью песня; порою плачет она, горючими слезами заливается. И ту, и другую услышишь на деревенской свадьбе — там, где еще не вконец стерла рука времени живую память о родной старине.
«Уже все-то гости съехались, одного-то гостя нет как нет, родимова моего батюшки», — зачинается одна из многого-множества таких, не изъеденных молью новых наслоений песен — богатых и красотою образцов, и ясной глубиною содержания:
Это поет после веселого сговора невеста-сирота, обращаясь к своему брату: «Ты вступись-ка, мой милый брат, вместо батюшки родимова! Ты поди-тко на широкий двор, оседлай-ко ворона коня, поезжай-ко к Божьей церкови! Ты взойди-тко на колоколенку, ты ударь-ко в звонкой колокол, ты пусти-тко звон по сырой земле!»… Дальнейшие слова песни так и хватают за-сердце:
Такую песню мог сложить только великий народ, из стихийной души которого бьет неиссякаемый ключ песнотворчества. Столь яркую картину горькой доли мог нарисовать только истинный художник могучего и в своей простоте слова. Скорбно поет-причитает перед свадьбою невеста-сирота, знающая, что за нее некому будет заступиться перед новой роднёю богоданной, что не к кому будет придти-попечаловаться при неладном житье с мужем и его кровными. Но немногим жизнерадостнее смотрит на эту жизнь и сам народ, обмолвившийся такими присловьями, как: «Свекор — гроза, а свекровь выест невестке глаза!», «Свекровь на печи — что собака на цепи!», «Люб — что свекровин кулак!», «От свекровушкиной ласки слезами захлебнешься!», «Лютая свекровь красоту с лица повыгонит, тело белое повысушит!», «От свекровых глаз нескоро укроешься, а от свекровиных одна смерть упасет!» Для каждого знакомого с домашним бытом русского крестьянина в этих поговорках явственно слышится тот же голос самой жизни, который звучит в записанной П. В. Шейном тверской песне, начинающейся запевкою:
— «Стучит-гремит, стучит-гремит, снохе спать не дает»… — подхватывает хор: «Встань, встань, встань ты, сонливая! Встань, встань, встань ты, дремливая! Сонливая, дремливая, неурядливая!» И опять льется-переливается безнадежно тоскливое: «Спится мне, младешенькой, дремлется, клонит мою головушку на подушечку. Свекровь-матушка по сеничкам похаживает, сердитая по новым погуливает»… И она, эта «лихая свекровушка», подобно своему муженьку — «грозному свекру», обращается к молодой невестке со словами, в которых обзывает ее сонливою, дремливою, неурядливою. Но вот картина, встающая перед слушателем, расцвечивается новыми красками: «Спится мне, младешенькой, дремлется, клонит мою головушку на подушечку; мил-любезный по сеничкам похаживает, легохонько, тихохонько поговаривает»… Прямо в сердце просятся слова «мил-любезнаго»:
Сколько в них слышится нежного чувства; сколько той «жалости», которую народ русский объединяет с любовью!..
XLIV
Последние назимние праздники
Веселый да сытый октябрь-свадебник валким шагом к концу подходит, последние назимние праздники на деревенскую-посельскую Русь ведет — «Казанскую» (22-е число, день празднования Казанской иконе Пресвятыя Богородицы) да Дмитриев день (память св. Димитрия Солунского[76] — октября). Последние обожженные морозом листья с дерев облетают к этому времени, остатние черны грязи осенние подсыхают, промерзаючи; зима в белой шубе идет, не первым, а третьим — не то четвертым снегом порошит, путь ноябрю студеному коврами застилает пушистыми.
«До Казанской — не зима, с Казанской — не осень!» — гласит простонародная мудрость. «Что за осень, коли гусь на лед выходит!» — продолжает она свою красную речь: «Осень говорит: озолочу! А зима — как я захочу! Осень говорит: я поля в сарафан наряжу! А зима — под холстину положу, весна придет, покажет!», «Осень прикажет, а весна свое скажет!», «Считай, баба, цыплят по осени, а мужик — меряй хлеб по весне!», «Осенней озими в закром не положишь!», «Осень-то — матка: кисель да блины! А весна — мачеха: сиди да гляди!», «На Казанскую и у воробья — пиво, а по весне и у мужика хлеба вдоволь — дивное диво!», «До Казанской и у вороны — копна, а зима придет — все с гумна приберет!», «Не будь осенью тороват, будешь к весне хлебом богат!», «Осенью и нелюбого гостя всякой снедью потчуют не напотчуются, а к концу зимы и любой кусок хлеба напросится!»
С 22-го октября ждет деревенский люд со дня на день прихода лютой стужи. «Матушка Казанская необлыжную зиму ведет, морозцам дорожку кажет!» — говорят краснословы, говорят-приговаривают: «Что Казанская покажет — то и зима скажет!», «Бывает, что на Казанскую с утра дождь дождит, а ввечеру сугробами снег лежит!», «Выезжаешь о Казанской на колесах, а полозья в телегу клади!», «И зиме до Казанской устанавливаться заказано!», «Со Казанской у нас — тепло морозу не указ!» и т. д.
С этой поры, по приметам деревенских погодоведов, зимние морозы силу берут, все крепче да крепче за землю держаться начинают. «О Казанской мороз не велик, да стоять не велит!» — молвит о них простонародное слово: «Казанские морозы железо не рвут, птицу на лету не бьют, а за нос бабу хватают, мужика за уши пощипывают!», «Идет на pop мороз, а в кармане денежки тают!», «С назимней Казанской скачет морозко по ельничкам, по березнячкам, по сырым берегам, по веретейкам!», «Не велик мороз, да краснеет рос!», «Сказывали бабы, что и на Казанскую в стары годы мужик на печи замерз!», «С Казанской — мороз подорожным-одежным кланяться велит, а к безодежным сам в гости ходить не ленится!», «С Казанской не льнуть к тычинке морозобитной хмелинке!»
Близится-надвигается зимняя пора студеная; может, — как давно заприметил ко всему в окружающей мужика природе зорким глазом присмотревшийся деревенский опыт, — и в одну ночь зима установиться, до весенних оттепелей налечь на грудь земли-кормилицы. По примете, когда большой урожай — тогда и «зима строгая». Знает, помнит мужик-деревенщина, что «только одному волку-сиромахе зима — за обычай», — заботливо запасается всякий добрый хозяин теплом на зиму: завалины вокруг избы заваливает, щели конопатит, о дровах подумывает. Если — по одному старинному прибаутку — «Батюшка Покров не натопит хату без дров», то — по другому — «Матушка Казанска спросит хворосту вязянку». Истребление лесов, повлекшее за собою вздорожание топлива, подсказывает деревне такие, проникнутые смешливой грустью поговорки, как например: «Мало ли у нас дров — где печь, там и жечь!», «Лесом шел — дров не видел!», «Наш Емеля-дурачок и на печке по дрова съездит!», «Ни дров, ни лучины — живи без кручины, пляши да смейся — на кулачках грейся!», «Дров нет — полати пригреют!», «Не тужи, голова, будут и дрова — нужда придет, из нас щепки щепать начнет!»
С давних пор в обычае у нас на Руси заканчивать к назимней Казанской все строительные работы; плотники, каменщики, штукатуры, землекопы, — все к этому времени сдают по подрядам работу, берут расчет у хозяев-подрядчиков — в деревню ко дворам снаряжаются. «На Казанску у хозяев и пузатая мошна худеет, а у работника — тощая толстеет!» — говорит поговорка, приуроченная к этому обычаю. «И рад бы хозяин поприжать батрака, да Казанска — на дворе, она — Матушка — всей ряде голова!», «Не обсчитывай, рядчик, подряженного: Казанска молчит, да все видит, все Богу скажет!», «Потерпи, батрак, и у тебя на дворе Казанска будет!» — вторят ей другие, выношенные в сердце народной жизни.
Служат 22-го октября по церквам молебен за молебном — все заказные, потовою батрачьей копейкою оплаченные: собирается домой приканчивающий свой промысел пришлый люд, благословляется во храме Божием в путь-дорогу. «Без Бога — не до порога!», «Выйдешь, не благословясь, — добра не жди!», «Помолится батюшка-поп, сохранит и Господь-Бог!» — гласит старина стародавняя устами памятующих ее заветы, держащихся за нее людей. Существует и у наемщиков-подрядчиков обычай служить молебны на Казанскую — благодарственную дань приносить Богу за благополучный исход работы. «В ком есть Бог — у того есть и стыд!», «Обидящим Бог судия!», «Дает Бог и цыгану!», «У Бога — милости много!», «От Бога отказаться — к сатане в работники назваться!», «У Бога-света с начала света все приспето!», «Утром — Бог и вечером — Бог, с Богом начал, с Богом и конец верши!» — говорит честной православный люд, твердо уповающий на Бога да на свою Небесную Заступницу пред Его грозной правдою.
Многие уходящие с весны до поздней осени из своих деревень в отхожий промысел крестьяне спешат воротиться к назимней Казанской домой. На радостях варятся по деревням пива к этому урочному дню, веселится-гуляет «бросивший с плеч тяготу подневольного наемного труда выносливый рабочий люд. Звенит веселым перезвоном, гульливой вольною разливается безшабашная-разгульная песня отдыхающих работников.
По многим местам 22-го октября — местные храмовые («престольные») праздники, справляемые всем приходом, по завету отцов-дедов. «Один день престол справляли, на другой опохмел держали, на третий — снова здорово!..» — подсмеивается деревня над неумеренными любителями веселого-похмельного праздничанья. «Сегодня — праздничали, завтра — праздничать станем, послезавтра — зубы на полку!», «То и не праздник, как никто не обопьется!» — приговаривают степенные люди.
Сметлив торговый человек, знает — когда у кого деньга шевелится в кармане, на волю просится: наезжают на Казанскую торгаши в праздничающие села, раскидывают кибитки с товарами, палатки ставят, баб-мужиков в соблазн вводят, на расход наводят… Веселый-праздничный человек — и то, что не надо, купит: торгаш уговорить сумеет, твердо помнит он свое правило — «Не обманешь, не продашь!» Знает он, проныра, какими прибаутками заставить разгулявшегося мужика подороже дать. «Не по купцу товар», — скажет, — «купило-то, видно, притупило!» Немало найдется у него в запасе и других подходящих красных словечек, вроде: «Купил бы село, да в кармане голо! Завел бы вотчину, да купило скорчило! Купильце, что тонкое шильце — как раз ему носок отломишь!» и т. д.
Среди песен, распеваемых об эту пору по деревенской Руси — свадебных и всяких иных, можно в глуши, сохраняющей дольше других мест память о старине, услышать и теперь стародавнее песенное сказание о взятии Казанского царства. Песенники-сказатели неизменно приурочивают его ко дню Казанской. «Середи было Казанскаго царства что стояли белокаменны палаты, а из спальни белокаменной палаты ото сна тут царица пробуждалася, царица Елена Симеону-царю она сон рассказывала…» — начинается эта простодушно-наивная песня, немало, впрочем, погрешающая перед правдою былого. Далее следует самый рассказ обо сне царицы: «А и ты встань, Симеон-царь, пробудися! Что ночесь мне царице мало спалося, в сновиденьице много виделося; как от сильнаго Московскаго царства кабы сизой орлище встрепенулся, кабы грозная туча подымалась, что на наше ведь царство наплывала!»… Сон, по песне, оказывается вещим. В то самое время, когда царица рассказывала его царю, — «из того ли из сильнаго Московскаго царства подымался великий князь московский а Иван, сударь, Васильевич, прозритель, с теми ли пехотными полками, что со старыми славными казаками. Подходили под Казанское царство, за пятнадцать верст становились они подкопью под Булат-реку, подходили под другую под реку под Казанку, с черным порохом бочки закатали, а и под гору их становили, подводили под Казанское царство; воску яраго свечу становили, а другую ведь на поле-лагере: еще на поле та свеча сгорела, а в земле то идет свеча тишея. Воспалился тут великий князь московский, князь Иван, сударь, Васильевич, прозритель, и зачал канонеров тут казнити. Что началася от канонеров измена, что большой за меньшаго хоронился, от меньшаго ему, князю, ответа нету; еще тут-ли молодой канонер выступался: — «Ты, великий, сударь, князь московский! Не вели ты нас, канонеров, казнити: что на ветре свеча горит скорея, а в земле со свеча идет тишея!" Призадумался князь московский, он и стал те-то речи размышляти собою, еще как бы это дело оттянута. Они те-то речи говорили, догорела в земле свеча воску яраго до тоя-то бочки с черным порохом, — принималися бочки с черным порохом, подымало высокую гору, разбросало белокаменны палаты. И бежал тут великий князь московский на тое ли высокую гору, где стояли царские палаты. Что цари-ца Елена догадалась, она сыпала соли на ковригу, она с радостью московского князя встречала, а того ли Ивана, сударь, Васильевича прозрителя; и за то он царицу пожаловал и привел в крещеную веру, в монастырь царицу постригли. А за гордость царя Симеона, что не встретил великаго князя, он и вынял ясны очи косицами; он и взял с него царскую корону и снял царскую порфиру. Он царской костыль в руки принял»… Песня кончается совершенно неожиданным, довольно далеким от летописной правды четверостишием:
Очевидно, первообраз этого сказания, нашептанного народу памятью былого, с течением времени подвергся посторонним наслоениям и слился с ними, утратив свою первоначальную точность и ясность.
26-е октября — день памяти святого великомученика Димитрия Солунского, Димитриев день. С этим назимним праздником соединено в народном представлении воспоминание о приснопамятной Куликовской битве и помилование павших во время нее на поле брани. «Дмитровская суббота» установлена в церковно-православном обиходе, по почину преподобного Сергия, Радонежского чудотворца, великим князем Димитрием Донским[77]. Царь Иван Васильевич Грозный подтвердил особым указом святоотеческое постановление и «повелел петь панихиды и служить обедни по всем церквам и общую милостыню давать, и кормы ставить» в этот день.
Дмитриев день, празднуемый не только в честь св. Димитрия Солунского, но и в память великого князя Димитрия Донского — слывет по многим местам народной Руси за «дедову родительскую». Эта последняя начинается с 26-го дня октября-назимника и кончается через семь суток. «На дедовой неделе и родители вздохнут!» — говорят в народе, твердо памятующем о том, что жизнь не кончается здесь — на земле, а в таинстве смерти переходит в бесконечность.
«Живы родители — почитай, а умерли — поминай!», «Не век жить, а век поминать!», «Покойника не поминай лихом, а добром — как хочешь!», «Знай своих, поминай — наших!», «Знай наших, поминай — своих!», «Кто чаще поминает, тот меньше согрешает!», «Застанешь — пиво пьешь, не застанешь — пивцом помянешь!», «Какова была Маланья — таково ей и поминанье!», «Добром поминай, зло забывай!», «Земля навоз помнит, а человек — кто его кормит!». Такими и многим-множеством других ходячих слов свидетельствует народ о том, как он помнит и чем поминает отошедших в иной мир.
«Как родители жили, так и нам велели!» — можно услышать всюду по светлорусскому раздолью привольному мудрое слово народное. «Родители родили — себя поминать деток благословили!» — прибавляют охочие до поговорок старые люди: «Русский человек без родни не живет!», «Мужик своей роднёю крепок!», «Бедная родня краше чужого богатства!», «И велико поле, да не родимое!», «Родительское благословеньице — лучшее именьице!», «Помянешь родителей — на сердце легче станет!», «Тот круглый сирота — у кого и помянуть некого!»
Дмитровская родительская является одною из наиболее почитаемых в народе. Православною Церковью установлено семь вселенских панихид. Первая из них приходится на вечер пятницы пред Филипповым постом, вторая падает на субботний день пред Рождеством Христовым, третья справляется в мясопустную неделю, четвертая — 15-го марта, пятая — в субботу пред Духовым днем, шестая — в субботу, предшествующую Петрову дню, седьмая — в субботу пред Успением Пресвятой Богородицы. Но, как справедливо замечает И. М. Снегирев, — главнейшие народные поминки совершаются в другие дни, а именно: на Радоницу, в Троицкую субботу и в Дмитриев день. Последние поминки совпадают с германским праздником «Всех святых».
Изобильная всякой снедью назимняя пора немало способствует тому, чтобы эта «родительская» справлялась, что называется, честь-честью. Приготовляется к ней деревенщина-посельщина, словно к какому великому празднику: пива варит, меда сытит, пироги печет, кисели заготовляет разные — поминальщикам да причту церковному на угощение, усопшим родителям-сродственникам на вспомин души. «Не всегда поповым ребятам Дмитриева суббота!» — приговаривает деревня, вспоминая об этом поминальном разносоле богатом.
Еще «Кормчая Книга»[78] ставила строгий запрет на поминальный пиршества, но до сих пор в повсеместном обычае в народной Руси устраивать попойки-угощенья на могилках в особо установленные для этого дни. До нашего времени соблюдается старинное обыкновение сходиться в положенный срок на кладбища и воздавать честь-помин покойникам. До сих пор, — хотя бы на Дмитриев день, всюду можно услышать по деревенским погостам жалобные причеты, над могилами всюду можно увидеть поминальщиков, порою превыше всякой меры совершающих возлияние в честь дорогих и близких им усопших, почивающих вековечным сном в любовных объятиях Матери-Сырой-Земли.
Русский пахарь-народ зачастую, начиная за здравие, сводит на упокой, — но бывает (и нередко), что наоборот — начав поминаньем, сводит на ликованье-здравствованье. К Дмитриеву дню с полной справедливостью можно отнести последнее. В этот праздник мертвых можно наблюдать в народной Руси «радование» живых. Это обстоятельство- вытекает непосредственно из верований народа в то, что там — за гробом — радуются все обременные, недугующие, страждущие в здешней земной жизни, все опечаленные судьбою, все обездоленные в этом бренном, преходящем мире.
К Дмитриеву дню остается еще от назимней Казанской пиво недопитое, доливают его, не жалеючи ни хмеля, ни солода, бабы-хозяйки, привычные пивоварки. «Поминай живых добром, а покойничков зеленым вином!» — гласит старинное изреченье. «Зелено-винцо — пиву родной брат!» — поясняет другое. «Без пива, да без вина — и не поминки!» — договаривает третье, приходящееся сродни им обоим. «Пей, не жалей — поминай веселей!», «Кого чем, а русского мужика только и помянуть что пивом да блинами!», «Провожай со слезами, поминай в радости!», «С веселыми поминальщиками и покойничкам веселее!», «Тяжела земля, а как обольешь ее пивцом да винцом — все полегчает!» — сыплет красными словцами торцоватая молвь народная.
Все новобрачные, успевшие повенчаться в октябре-свадебнике, считают непременным долгом навестить о Дмитриевой дне могилки своих родных. При этом самой новобрачною пекутся особые поминальные пироги, которые, по старому завету седой старины, оставляются на могилках — в дар покоящимся в них. Нищая братия, твердо памятующая все поминальные дни, подбирает эти дары и поминает добрым словом как щедрых поминальщиков, так и тех — ради кого пеклись доставшиеся голодному брюху сытные снеди. Хотя и оговаривает русский народ охотников до даровых поминальных снедей поговорками, вроде — «Отдай нищим, а самому ни с чем!», «Суму нищего не наполнишь!», «Всех нищих не перещеголяешь!», — но он же замечает — в памятниках своей вековой мудрости, что: «Нищий — человек Божий!», «Нищему подать — лишний грех с души снять!», «Подашь нищему — Господь вернет сторицею!», «Накормишь голодного — в раю сыт будешь!», «Молитву нищего скорее Бог услышит!» и т. п.
«Дмитриев день покойнички на Русь ведут», — говорят в народе, — «покойнички ведут, живых блюдут». «Живой, о живом думай, да про мертвых не забывай!» — гласит народная мудрость устами хранителей своих стародавних словесных заветов. Потому-то Дмитриева суббота и зовется «поповской работою»: приходится немало панихид отслужить на могилках честным отцам, немало блинов-пирогов собрать, немалой деньгою разживиться… Любит угостить и всегда русский мужик-деревенщина своих «батюшек», — как же ему обнести их угощеньем в свят-Дмитриев день, когда, по пословице — «и воробей под кустом пиво варит».
К этому поминальному празднику приурочиваются народным опытом и свои особые — ему одному присущие, с ним одним связанные — приметы. «Если Дмитриев день будет поголу, то и Пасха будет теплая!» — говорят в Тульской губернии. «Дмитриев день — перевоза не ждет!» — гуторят в симбирских деревнях. «Дмитрий на снегу — весна поздняя!» — примечают рязанцы, не переча приведенным словам своих сородичей.
У калик перехожих, убогих певцов, смиренномудрых хранителей древнепесенного богатства народного, отмечен свят-Дмитриев день наособицу в целом ряде любопытных стихов-сказаний.
В Пермской и Новгородской губерниях подслушан пытливыми собирателями песенной старины любопытный стих о св. Димитрии Солунском, — стих, очевидно, сложившийся во времена, когда еще свежа была в народной Руси память о Димитрии Донском — великом князе, богатырский облик которого слился здесь с его святым. «Сопущались с небес два ангела да два архангела ко Дмитрию Солунскому свету-чудотворцу», — запевается-зачинается этот стих. «Гой еси, наш батюшка, Дмитрий Солунский чудотворец!» — возглашают ангелы-архангелы, обращаясь к святому великомученику: «И хочут твой град весь повызорить и всех людей твоих повыгубить, и Божий домы на дым пустить!»… Отвечает небесным вестникам «свет-чудотворец»: «И не дам свой город я повызорить, и не дам своих людей всех повыгубить, и Божий церкви на дым пустить!» Но, — продолжает сказание: «отколь взялся Мамай неверный, безбожный, неверный, нечестивый, и принимал он силы множество. Увидал Дмитрий Солунский свет-чудотворец: имает он себе дорогого коня, покидает он ковры сорочинские, берет он копье булатное, выезжает к Мамаю неверному, нечестивому: по орде-то он гуляет, и сколько он копьем колет, а вдвое-втрое конем топчет. И пригубил он силушки множество — три тьмы, три тьмы и четыре тысячи.»… По словам сказания нечестивый Мамай «немного барышу получил», всего только — «двух русских сестер в полон залучил, увозил он к себе да во палатушки". Здесь обращается он к ним со следующей речью: «Ой, вы, гой две русския сестры полоняночки! Вы скажите мне про могучаго богатыря: какой есть у вас могучий богатырь, сколько он у меня силушки погубил, выпишите мне и вырисуйте мне на ковре не шелковом!» И вот, — продолжает стих, — «оне пишут и рисуют с утра до вечера, с вечера да до полуночи; со полуночи горько плачася, Богу помолилися, на ковер оне спать ложилися: — Уж ты, ой еси, батюшко, Дмитрий Солунский, свет чудотворец наш! И не прогневайся на нас на грешних здесь, и не из волюшки пишем, из-под неволюшки!» Заснули «сестры-полоняночки», а в это время:
П. В. Киреевским записано в селе Репьевке Сызранского уезда, Симбирской губернии, другое, более пространное песенное сказание, родственное с этим по содержанию, но отличающееся совершенно самобытными подробностями. Все оно носит на себе чисто русский отпечаток. «С перваго веку-начала Христова не бывало на Салым-град никакой беды ни погибели. Идет наслание Божие на Салым-град, идет неверный Мамай-царь, сечет он и рубит, и во плен емлет, просвещенныя соборныя церкви он раззоряет…» — говорится в начале этого сказания: «У нас было во граде во Салыме во святой соборной во Божьей во церкви, припочивал святый Димитрий чудотворец. Сосылал Господь со небес двух ангелов Господних, два ангела Христова лик ликовали святому Димитрию Салымскому чудотворцу, рекут два ангела Христова Димитрию Салымскому чудотворцу: — О, святый Димитрий Салымский чудотворец! Повелел тебя Владыко на небеса взята, хочет тебя Владыко исцелити и воскресити, а Салым-град разорити и победита: идет наслание великое на Салым-град, идет неверный Мамай-царь…» Св. Димитрий, в ответ ангелам, говорит, что «не быть Салыму-граду взяту, а быта Мамаевой силе побиту…» Вслед за этим появляется в повествовании новое действующее лицо — старец Онуфрий. Стоял он на молитве, и было ему видение, видел он св. Димитрия с ангелами, услышал он их речи, — пошел старец о них «по Салыму-граду объявляти»: «Вы гой еси, князья-бояре, воеводы и митрия-приполиты, попы-священники и игумны, и все православные христиане! Не сдавайте вы Салыма-града и не покидайте: не быти нашему Салыму-граду взяту, а быти Ма-майской силе побиту!»… И вот, — продолжает безымянный сказатель-песнотворец, — «у нас во граде, во Салыме, поутру было раным-ранехонько, не высылка из Салым-граду учинилася: един человек из-за престола возставает, пресветлую он ризу облекает, един он на бела осла садится, един из Салыму-граду выезжает, един неверную силу побеждает, сечет он и рубит, и за рубеж гонит: победил он три тьмы и три тысячи неверной силы, да и смету нет; отогнал он невернаго царя Мамая во его страну в порубежную»… Царь Мамай захватил, — как и в первом стихе, — двух сестер-полоняночек; увез их он в свою землю, — привез — выспрашивает о неведомом богатыре. «Это не князь, не боярин и не воевода, это — наш святой отче Димитрий Салымский чудотворец!» — держат ему ответ полонянки. Приказывает им «злодей, неверный царь Мамай» вышить лик чудотворца на ковре: «коню моему на прикрасу, мне царю на потеху, предайте лицо его святое на поруганье!» Те отказываются. Мамай «опалился»; вынимает он, злодей, «саблю мурзавецкую», хочет сестрам голову с плеч снести. Убоялись бедные полонянки, соглашаются; сог-ласясь, за работу принимаются: «святое лицо на ковре вышивали, на небеса позирали, горючие слезы проливали, молились оне Спасу, Пречистой Богородице и святому Димитрию Салымскому чудотворцу»… Утомились работою полонянки; утомясь — «приуснули». В это время — «по Божьему все повеленью и по Дмитрия святому моленью возставали сильные ветры, подымали ковер со двумя девицами, подносили их ко граду ко Солуну, ко святой соборной Божьей церкви, ко празднику Христову, ко святому Димитрию Солунскому чудотворцу: положило их святым духом за престолом». Пришел поутру пономарь в церковь, увидал спящих на ковре сестер, побежал к священнику — с вестью о случившемся. «Поп-священник от сна восстает, животочною водой лице свое умывает, на ходу он одежу надевает, грядет он скоро во святую соборную церковь, до Господняго престола доступает, животворящий крест с престола приимает», — начинает сестер-девиц будить, святою водой кропить. Просыпаются бедные полонянки, — думают, что будит их «злодей-собака, неверный царь Мамай», говорят, ответ держат, что-де исполняли его царский наказ-урок: вышили на ковре лик св. Димитрия чудотворца. Прослезился священник, глядючи на русских девиц-полоняночек, сказал им, что он не Мамай-царь, а «священник, отец духовный», — спрашивает их: как они очутились в алтаре за престолом. «Батюшка, священник, отец духовный!» — отвечают ему сестры: «Мы сами про то не ведаем… Знать, по Божьему повелению, по Димитрия святаго молению, сама нам Божия церьква отмыкалась, и сами нам двери отверзались, сами нам за престолом свечи зажигались!» Велел тогда священник ударить во все колокола, возвестить городу свершившемся чуде. И — «услышали по всему городу, по Солуну, князья-бояре, воеводы и митрии-приполиты, попы-священники, игумны и все православные християне; собирались они в соборную Божию церковь, подымали они иконы местные, служили они молебны честные, молились они Спасу, Пречистой Богородице и святому Димитрию Солунскому чудотворцу!..» Этим и заканчивается сказание.
XLV
Ноябрь-месяц
За назимником — зима; за октябрем-свадебником — ноябрь-месяц, по светлорусскому простору идет, крепкими снеговыми сугробами села-деревни огораживает, буранами-метелями заносит все пути-дороги тореные. Идет ноябрь, мужика-деревенщину знобит, землю замораживает, реки-озера в ледяные цепи заковывает. «Холодненек батюшка-октябрь, а ноябрь и его перехолодил!» — говорят в народе: «Ноябрь — сентябрев внук, октябрев сын, зиме родный батюшка!»… «В ноябре — чем-чем, а стужею всех богачей оделить можно, да еще и на всю нищую братию останется!», «Ноябрьскими заморозками декабрьский мороз тороват!», «Кто в ноябре не зябнет, тому и в крещенскую стужу не замерзнуть!», «Тепло старику и в ноябре — на горячей печке!» — приговаривает любящий красное словцо, памятующий старинные присловья честной люд православный.
Имя ноября, как и всех других его братьев-месяцев, занесено на Русь из Царь-града, озарившего темноту народную светом Христовой Веры. Звался он в старые, до-Владимировы, годы в русском народе — «груднем», листогноем студеным прозывался. Славянские соседи древних пращуров народа-пахаря величали эту зимнюю пору — каждый на свой лад: у чехов со словаками был он «листопадом», у иллирийцев — «студеным», у сербов — «млошным» и «подзимным», у вендов — «гнильцем» и «еднаистником», у кроатов — «вшешвечаком». Одиннадцатый по счету теперь, слыл он в старопрежнем русском церковном укладе за девятый; с XV-гo по ХVIII-й век приходил, по изволению властей-укладчиков, третьим в году; с 1700 года встал на свое настоящее место, на котором стоит он и во всех остальных ближних и дальних царствах-государствах.
Почин ноябрю-месяцу кладет «зимний Кузьма-Демьян», день, посвященный Православной Церковью памяти святых бессребреников Косьмы и Дамияна. Величается-зовется этот день (1-е ноября) в народной Руси больше всего «Кузьминками». Кузьминки — первый зимний деревенский праздник. В изустном простонародном месяцеслове, переходящем по наследству от старых к малым, отведено этому празднику свое почетное место, окруженное причудливо изукрашенным тыном-частоколом всяких сказаний, поверий и обычаев, связанных и с первыми, и с последними.
Святые Косьма и Дамиан[79] в воображении русской деревни являются слившимися в один нераздельный облик «Божьего кузнеца — Кузьмы-Демьяна». На этот близкий суеверному народному сердцу облик перенесены некоторые черты, присваивавшиеся в старину всемогущему богу-громовнику — Перуну, златоусому Белбожичу, представление о котором расплылось по многому-множеству иных, живущих в народной Руси, образов. В одном из старинных русских сказаний Кузьма-Демьян, кующий сохи, бороны и плуги на потребу народу православному, в поте лица добывающему хлеб свой, вступает в борьбу с «великим змеем». Трудился кузнец Божий в своей кузнице и заслышал он, — гласит это сказание, — летит змей (диавол). Заперся он, да не спасут от змея великого никакие затворы: подлетел змей, опустился-упал наземь, возговорил зычным голосом человеческим, — просит, лукавый, отворить двери. Не отомкнул Божий кузнец затворов, и начал он лизать языком своим дверь железную. Но, как только пролизал змей дверь, ухватил его Кузьма-Демьян за язык железными клещами. Взмолился «великой змей» Божьему кузнецу — отпустить просит, да не тут-то было! Запряг его тот в только что выкованный плуг и поехал по степям, по пустошам, — пропахал на нем, змее, всю землю от моря и до моря. Умаялся лукавый, взмолился он ко святому — просит испить воды из Днепра-реки; не внемлет змею кузнец-пахарь — знай, гонит-погоняет его цепью железною. И только у Черного моря подпустил Кузьма-Демьян великого змея к воде: припало к ней чудовище, пило-пило, пол-моря выпило, напившись — лопнуло. А борозды, проведенные плугом Божьего кузнеца, пахавшего на нечистой силе, и до сих пор виднеются, слывут они в окрестном народе «Валами Змеиными».
Древнеязыческий Перун, по словам пытливых исследователей русской народной старины, также представлялся воображению наших пращуров побеждающим крылатых огненных змеев, запрягающим их в плуг и бороздящим небесные поля вплоть до земли. Он — или убивал их своею молниеносной палицею, или они сами опивались морской, воды и, лопнув, проливали ее на землю, являясь олицетворением зимних туч, разорванных первым весенним дождем. В другом сказании Кузьма-Демьян убивает наповал своим богатырским молотом змеиху, «всем змеям мать», раззевавшую пасть от сырой земли до синего неба бездонного. Это народное слово прямо вытекает из предания о Перуне-громовержце, рассекающем своим молотом (молнией) грозовую тучу. Можно отыскать связь его и с индийским сказанием о громадной змее-Вритре, пораженной насмерть палицею Индры. Есть сказания, утверждающие, что Кузьма-Демьян — кузнец Божий — не только кует сохи, бороны и плуги, — но даже научил людей земледельческому труду, за что и окружен особым почетом в памяти народной. В малороссийских сказаниях этот подвиг приписывается то самому Творцу мира, то Его Божественному Сыну. По одним — «в поли, поли плужок ходить, за там плужком Господь; Матерь Божа иисти носить»; по другим — Христа-пахаря сопровождают апостол Петр и Кузьма-Демьян.
По наблюдениям деревенских погодоведов, пытливыми глазами присматривающихся к жизни окружающей их природы, со дня святых Косьмы и Дамиана заковывает зима и земли, и воды: «Кузьма-Демьян — с гвоздем, мосты гвоздит». На подмогу Кузьме-Демьяну прилетают с железных гор морозы.
«Невелика у Кузьмы-Демьяна кузница, а на всю Святую Русь в ней ледяные цепи куются!» — говорит народ: «Закует Кузьма-Демьян, до весны красной не расковать!», «Из кузьмодемьяновой кузницы мороз с горна идет!», «Не заковать реку зиме без Кузьмы-Демьяна!» и т. п. Краснословы охочие приговаривают при этом свои поговорки и о простых кузнецах. Эти последние слывут в посельской-деревенской крылатой молве пьяницами. «Портной-вор, сапожник — буян, кузнец — пьяница горькая!» — гласит она, прибавляя к этому: «Умудряет Бог слепца, а черт кузнеца!», «Для того кузнец и клещи кует, чтобы рук не ожечь!», «Не кует железа молот, кует — кузнецов голод!», «Кузнецу, что козлу — везде огород!», «У кузнеца — что стукнул, то гривна!», «У кузнеца — рука легка, была бы шея крепка!», «Кому Бог ума не дал, тому и кузнец не прикует!», «Захотел от кузнеца угольев: либо пропил, либо самому надо!», «Не ищи у калашника дрожжей, у кузнеца — лишних угольев, у сапожника — сапог на ногах!», «Кузнец Кузьма — бесталанная голова!», «Есть кузнецы, что по чужим сундукам куют (воры)!»
Святой кузнец Божий не только плуги да землю-воды кует, а и свадьбы, недоигранные в октябре-назимнике, доковывает. Потому-то и воздается ему в старинном народном свадебном стихе честь-честью:
Кузьминки — «курьи именины», девичий праздник. Собираются к этому дню девицы красные загодя, припасают припасы всякие на пир-беседу веселую. Зорко следят перед Кузьминками за своими за куриными насестами да за птичным хозяйством домовитые люди, у которых двор — что чаша полная. С давних пор во многих местах ведется припасаться к этой пирушке девичьей воровским обычаем: ходят девки да парни ночью, воруют по дворам кур, гусей, уток. И как уж ни оберегай хозяйский глаз свое добро, а ухитрится молодежь добыть себе на Кузьминки и курятинки, и гусятинки! Кем, когда и почему это заведен, неведомо; а только всеми от отцов-дедов знаемо, что исстари ведется.
В некоторых местностях приносят на Кузьмодемьянов день к обедне бабы с собою к церкви кур. «Курица — именинница, и ей Кузьке-Демьяну помолиться надо!» — можно услышать в деревенской глуши объясняющие этот обычай слова: «Батюшка Кузьма-Демьян — куриный Бог!» В старые годы было в обычае приносить 1-го ноября кур на боярский двор. С челобитьем приносили их крестьянки своей боярыне — «на красное житье». Боярыня отдаривала за подарок лентами — «на убрусник». Этих, челобитных, кур считалось за грех убивать-резать: отдавались они под особое покровительство чествовавшихся в этот день святых. Даже яйца, которые они несли, слыли более здоровыми для пищи, чем другие — от простых, не «челобитных», кур.
Ко дню Кузьмы-Демьяна благочестивая старина завещала выполнять так называемые «обетные» работы. Этим, по ее словам, обеспечивается, что обет угоден Богу. В старину многие боярыни продавали на Кузьминки сработанное их руками рукоделье, а деньги, вырученные от продажи, раздавали нищим-убогим, — как бы следуя святому подвигу святых бессребреников.
В «Народном дневнике» записан любопытный обычай, к настоящему времени совершенно уже успевший исчезнуть с лица Земли Русской. В день Кузьмы-Демьяна, по этому свидетельству, в селениях Мышкинского уезда, Ярославской губернии, поселяне убивали кочета в овине. Старший в доме выбирал кочета и сам отрубал ему голову топором. Ноги кочетиные бросали на избу — для того, чтобы водились куры, а самого кочета варили и за обедом съедали всею семьей. Этот обычай вывелся, но всюду и теперь справляет посельщина-деревенщина веселые Кузьминки; редко где не пьют 1-го ноября и «козьмодемьянскаго пива».
2-го ноября — «Акундин разжигает овин, Пигасий — солнце гасит». Всюду, где уродилось хлеба вдоволь, в этот день дымятся овины, молотьба по гумнам впервые готовится на зимнем ледяном току. Пройдут за молотьбою двое ноябрьских суток; за ними — день св. Галактиона мученика. О святом Галактионе ходит в народной Руси любопытное сказание. «У Галактиона мученика, святого православного, родители были злые эллины неверные», — начинается это выдержанное с начала до конца в строгом повествовательном складе сказание и продолжается: «Выбирают они (родители) Галактиону обручницу юную, что тое-ли свет-Епистимию, деву красную. Галактион святой воли родителей не послушался, обручается он с Епистимею кольцом железным, по тому ли по обычаю злу эллинскому поганому. Уж и сидит-то Галактион с Епистимией, своей обручницей, говорит он с нею речи кроткие, привычные, не творит лишь ей обычного целования. Как возговорит Галактиону родный его батюшка: — Ох ты, сыну, ты мой сыну, чадо милое! Ты скажи мне всю правду, не утаючи: чем младая обручница тебя опечалила? Не творишь почто ты ей обычного целования?» На вопрос отца держит («гласом кратким») свою отповедь сыновнюю святой Галактион: «Господин ты мой великий, родный батюшка! Во всем я тебе, господину, послушный сын, что ты хочешь, мне, своему сыну, приказывай и ни в чем я твоей отчей воле не противляюсь: лишь единого от меня, родный батюшка, не спрашивай: Епистимия, обручница моя юная, дева красная, никаким она меня тяжким словом не опечалила, и люба она мне, моя обручница Епистимия, и по ней всем сердцем болю-сокрушаюся, да и к ней я, деве красной, душой распаляюся; не могу ж я ей творити обычного целования: христианин бо аз есмь, она же — эллинка поганая, и скверна мне будет, доколе не очистится баней водною, баней чистою, святым крещением, и скверна мне и мерзка мне будет, доколь не оденется в ризу чистую, в ризу светлую, в ризу нетления; и дотоле скверна будет, доколь не причислится к стаду кроткому, к стаду избранному, к стаду христианскому!» Вслед
за этим ответом святого сказание переходит к словам обрученной невесты его — Епистимии. «О, жених мой возлюбленный, ты печаль души моей!» — обращается она к Галактиону, уведя его в свою горницу. Голос ее слагатель стиха называет «гласом кротким, сладостным». — «О тебе об едином все мое сокрушение!» — продолжает она: «О тебе бо едином — все мое помышление! Жестоко слово Христос эллином поганым, тяжко слышати будет моим родителям, страшусь страхом я их ярости поганския: совершенная же любы изгоняет страх. И скажу я тебе, возлюбленный, не боясь — скажу: аще хощешь, и я буду христианкою православною!» Слыша эти слова своей возлюбленной, «берет святой Галактион воду чистую и крестит он в той воде Епистимию, деву красную. Как узнали то да увидали злые эллины, предают они святую двоицу судилищу ногайскому, осуждает их игемон скверный на мучение смертное. Идет святая двоица на смерть, радуясь»… Сказание кончается словами св. Галактиона, обращенными к его спутнице: «Возлюбленная моя супружница Епистимия! За Христа мы умрем и со Христом будем царствовать, и подаст Христос за нашу веру и страдание: аще просит раб моим именем да раба возлюбит его любовью огнепальною, то и будет тому рабу по прошению». Этими последними словам объясняется народное поверье о том, что желающие приворожить чье-либо сердце к себе должны молиться о том Галактиону-мученику.
Вслед за Галактионовым днем — «Павлы-исповедники, Варлаамы-хутынские» (6-е ноября), с памятью о которых связана в народе примета о будущем урожае: «Если лед на реке (к этому дню) становится грудами, то и хлеба будут груды, а гладко — так и хлеба будет гладко». Так и слывут эти святые за «ледостав», «Мученик Федот (7-го ноября) лед на лед ведет», — говорят деревенские погодоведы. О 8-м ноября — Михайловом дне — свой особый сказ в народе. Из уст убогих певцов — калик перехожих, разносящих из конца в конец Руси великой народное песенное слово, в этот день льется волною следующий стих: «Единаго славы Царя невещественна заря благолична, просвещает всех нас земных разумична. Ею же осиявшеся, причастницы сим явльшеся, тем ублажим, гласы благодарственныя с мыслями чувственная днесь умножим. Михаила воеводу и христианскому роду спасителя; с Рафаилом Гавриила и светлая Уриила хранителя, небесных сил, начальников, душам нашим помощников непрестанных, престолов Божественнейших, херувимов пресвятейших, небославных, серафимов светло-взятых, шестокрылатых, правителей, Церкви всея соборные и веры непорочныя защитителей. Первую троицу образну, богоносну, бессоблазну, пречестнейшу, триех священств углезарных, гласом святым благодарным всесветлейшу. Господствия священная почтем приукрашенна багром светлым Сил славных вооруженных, твердым словом ублаженных, небоцветных, владычественнейших Властей, изъятых всех долних страстей. Втору троицу, слова полных хвалителей, духоносных служителей Богу Отцу. Начал святых богомудрых, архангелов всех премудрых поя ясно почтем со благодаренми, купно и славословенми богогласно, ангелов сонм безчисленных, лик святый богопочтенный возносяще, десято-численные лики, полки зелны, превелики, венцов вечных, небесных сил блаженнейших и Троице слуг пресветлейших, бесконечных…»
9-е ноября — Матренин день. «С зимней Матрены зима встает на ноги!» — говорят в народной Руси. Иней в этот день, по деревенской примете, к холодам; туман — к теплой погоде, во время которой не страшны никакие морозы, налетающие с железных гор на светло-русский простор великий. За зимней Матреною следом — день апостолов Родиона и Ераста. «Придет Родивон (10-е ноября) — возьмет зима мужика в полон!» — замечают старые погодоведы: «Со святого Ераста — жди ледяного наста!» — прибавляют другие. «Наш Ераст на все горазд», — подхватывает смешливый люд, — «и на холод, и на бездорожную метелицу!» 11-го ноября — Федор Студит: «придет — все остудит!», «Федоровы ветры — голодным волком воют!», «Со Студита стужа — что ни день лютей-хуже!», «Федор — не Федора: знобит без разбора!», «Федор Студит — на дворе студит, в окошко стучит!», «На дворе Студит, да в избе тепло, коли хозяйка хороша!», «На печке да около горячих щей и на Студитов день не застудишься!», «Жирные щи застудятся, коли вовремя не съешь, студеный квас нагреется — коли не вовремя выпьешь!», «Не плачь, что ночь студена — на то она и Студитова: ободняет, так и обогреет; а не обогрело — так ведь не к Семику дело!», «Федоры Студиты к Филипповкам, посту Рождественскому, студеную дорожку торят!» — приговаривают гораздые на прибаутки деревенские краснословы.
За Студитовой стужей — два Ивана: Милосливый (12-го), да Златоуст (13-го ноября). Под Москвою записан не лишенный своеобразной красоты духовный стих народный о святом Иоанне Златоусте, начинающийся следующими превыспренными словами:
Предпоследние две строки приведенного отрывка, вероятно, исправлены каким-нибудь досужим книгочеем, от Божественного Писания умудренным; дальнейшие — свидетельствуют о южнорусском происхождении всего стиха: — «Днесь позлащенная труба цветет», — продолжается песенный сказ, — «яко финик ласковый горлицы ждет; воин на поле станицы, Иоанна Златоустого, архиерея цареградского. Вечной славы царь, слово превечное со ангельским чином Тебе взывает укоханным Сыном: — Прииде, чадо укоханне, в чертог светел днесь, Иоанне! — Ангели чюдятся, зряще Иоанна в ризы оболченна, митра на главе херувимом дана, крест победы, пастырем слава, руци его на змиеве главе. Цевнице духовна, а труба златая, гора Елеонская, тимпан златый, церковь Сионская! Когда вострубит Господь трубою, не забуди стати со мною!»
14-го ноября — день св. апостола Филиппа, заговенье на Филипповки. Если иней изукрасит на Филиппово заговенье серебряной бахромою все деревья, — ждет деревенский люд богатого урожая овса на будущий год; воронье черное каркает — к оттепели. В этот день доигрывают по деревням последние свадьбы веселые. «Кто не повенчался до Филипповок — молись Богу да жди нового мясоеда!» — говорят в народе: «Пост — свадьбам не потатчик, пива не наварит, на пир-беседу не позовет!»
Как только мученики Гурий, Самон и Авива, слывущие в народе зубными целителями, памятуемые Православной Церковью 15-го числа, разрубят ноябрь студеный пополам, — так уже не растаять вплоть до весеннего половодья выпавшему снегу. Морозы — железные носы — берут с этой поры такую силу-мочь, что даже вся нечисть лихая убегает с земли в свои преисподняя, где и скрывается до самых Святок. На Святки хоть и холодненько, да уж очень привольно тогда им хороводы свои водить, люду честному — до зелена вина охочему, на всякий соблазн падкому — глаза отводить!..
Если на апостола Матфея (16-го ноября) ветры веют буйные, — то, говорят в народе, быть вьюгам-метелицам на Святой Руси до самого Николы-зимнего (6-го декабря) — на беду-невзгоду плохо одетому дорожному человеку: бывает, что и померзает много народа в снежную заметь. Пройдет трое суток с Матвеева дня, — «Проклы» (20-го ноября) в народную Русь идут, свои особые поверья-обычаи несут. В стародавнюю пору проклинали в этот день знающие люди, ведуны дотошные, скрывавшуюся в подземных недрах нежить лукавую, — чтобы не выходила она из своих нор как можно дольше, чтобы как можно меньше мутила жизнь человеческую. Существовали особые заговоры на этот случай, которые хотя и не занесены собирателями старинного слова в их летописи, — но еще, несомненно, и до сих пор хранятся под спудом народного сердца.
Двадцать первый день «листогноя студеного» посвящен великому празднику Введения Пресвятой Богородицы во храм. Своеобразные поверья, связанные в народной памяти с этим праздником, описаны в особом очерке «Введенье» (см. гл. XLVIII).
22-е ноября — Прокопьев день. «Пришел Прокоп — разрыл сугроб!» — говорят в народе. «Святой Прокопий дороги прокапывает!», «С Прокопьева дня — хороший санный путь: сани сами катятся по гладкой дорожке, сами сани лошадке прыти прибавляют!», «Где прокопал Прокоп — там и мужику и зимний путь!» В обычае — с этого дня зимние вехи ставить, дорогу обозначать; местами вешать дорогу снопами вымолоченной ржи, по другим местам — сосенками да елочками. Старые благочестивые люди советуют не приниматься за это дело без молитвы к святому «прокопывателю дорог". Вешить дорогу считается богоугодным делом, так как цель его — указание пути идущему люду в ночное время и в снежную вьюгу, когда легко можно сбиться с дороги. Обыкновенно, эта нетрудная работа производится «всем миром»; не прочь мужички и угоститься, по окончании ее, на мирской счет. Через сутки после «Прокопов» — день, посвященный Православной Церковью памяти св. великомученицы Екатерины. Катеринин день пришел, катанье привел; катайся, у кого лошадь да сани есть — на санях, а нет ни саней, ни лошадки — садись на ледянку, с горы катись!» — приговаривает об этом дне народное крылатое слово: «Прокоп дорожку прокопает, а Катерина укатает!», «С Катерин зима деревню доймет не мытьем, так катаньем: не голодом, так холодом!» С этого дня начинается для мужика зимний извоз: тянутся в города из деревенской глуши хлебородной обозы с хлебом.
В Пермской губернии, в тридцатых годах XIX-го столетия, по многим селам чествовали прокапывателя занесенных дорог, св. Прокопия, особым празднеством, сопровождавшимся пирушкою «всего мира на мирской счет». В этот день закалывался «последний (до весны) барашек», и его съедали сообща всей деревнею. Соблюдался этот обычай, несомненно, и в некоторых других местностях.
За Катерининым — Климентьев день. «С Климентья зима клин клином вышибает, слезу у мужика морозом из глаз гонит!» — говорят в народе. 26-го ноября — «Юрий-холодный» — зимний Егорий.
27-го ноября — «Знамение» (от иконы Божьей Матери, в Новгороде), церковный праздник, приходящийся престольным-храмовым во многих селах, а потому и чествуемый в посельской-деревенской Руси наособицу. С этим праздником связано у стариков ожидание всяких знамений: более, чем когда бы то ни было, внимательно приглядываются-прислушиваются они ко всему — и в жизни, и в природе — в этот день; всему придается ими тогда какое-нибудь особое значение. И тучи небесные, и звезды частые, и ветры буйные, и все голоса природы говорят для них своим вещим языком, предвещающим и доброе, и худое, и лихое, и желанное. 29-го ноября — Парамонов день, с которым связаны у деревенского простолюдина приметы о декабрьской погоде: «Если на Парамона утро красное — быть и всему декабрю ясным: коли Парамон со снегом- жди метелей вплоть до Николина дня!», «Багряная заря с Парамонова дня на Андреев (30-е число) — будут сильные ветра». На этот же день приходится память преподобного Акакия синайского, который слывет в народной Руси целителем всяких болестей.
В занесенном в безсоновский сборник песенном «Месяцеслове» калик перехожих воспеваются в последовательном порядке все святые, памятуемые в ноябре, и все праздники ноябрьские. «Месяц Ноемврий весь святых множеством днесь светло приукрашен», — гласит запевка. Начинают ряд воспеваемых святых «Косьма с Дамианом», орошающие, по народному слову — верных своих врачеванием. Заключительные слова посвящены св. Андрею Первозванному, которого безвестный слагатель этого стиха духовного величает «русской церкви камнем»…
XLVI
Михайлов день
8-е ноября, день Михаила-архангела, слывет в народе за первый шаг необлыжной зимы. Этот праздник в большей части матушки-Руси бывает «с мостом» (т. е. с покрытыми льдом реками). «С Михайлова дня зима стоит, земля мерзнет!» — говорит старинное изречение, вылетевшее из уст народных: — «Со дня Михаила-архангела зима кует морозы». Это оправдывается на деле, впрочем, только в позднозимье, потому что сплошь да рядом бывает, что еще октябрь-назимник заковывает воды текучие в ледяные цепи. Покроет «Покров-батюшка» землю снежной пеленою, полежит первая пороша, растает; зачернеются осенние грязи, а там — снова снеги белые пушистые в полях забелеются. Ранняя зима всегда — «на Казанскую (22-е октября) на санках ездит». Осенняя родительская — Дмитриевская суббота (26-е октября) «на Святую Русь идет — перевоза не ждет», — говорит народный опыт зорко — в течение многих веков — присматривавшийся к законам природы родимого севера. А если «отдохнут на Дедовой (Дмитриевской) неделе родители», т. е. если будет о ту пору оттепель, — то, следовательно, и «всей зимушке-зиме быть с мокрыми теплинами», по пережившей века народной примете.
За «льняницами» — 28-м октября, когда по деревням начинают мять льны — бредет «овчарь» — день зимней стрижки овец, а там — за «юровою» (30-м числом, праздником рыбаков, отправляющихся на ловлю красной рыбы) и ноябрь-грудень наляжет грудью на лоно земное. «Кузьма да Демьян с гвоздем» — (1-е ноября) — стоят. Справят бабы по старине веселые «Кузьминки», вспомянут «курьи именины», хлебанут мужики «козьмодемьянского пива», для честных гостей наваренного, — встретят зимние морозы честь-честью. А у стариков со старухами — забота приспела: «Дворового» к Михайлову дню ублажить-задобрить. Он хотя и младшим, братом «Домовому» приходится, а все-таки не след крестьянину ссориться с ним, если он хочет, чтобы не только в дому у него, но и вокруг двора все было по-доброму, по-хорошему в предстоящую зиму. «Не ублажи Дворового до Михайлова дня — уйдет он со двора, а на свое место пришлет Лихого!» — можно и теперь еще слышать в деревенской глуши. Не всякий сумеет, как следует, и задобрить «хозяинова брательника».
Еще не так давно в Симбирской, а, вероятно, и в некоторых других смежных губерниях среднего Поволжья, этот старинный обряд совершался по следующему порядку. Старая бабка выносила рано поутру, до белой зорьки, хлебную чашку с пивным суслом в под-навес и ставила ее на поветь. Затем, перед полуднем, большак в доме садился на лошадь и начинал ездить на ней взад и вперед по двору, в то время как старуха, стоя на крыльце избы, махала во все стороны помелом, приговаривая: «Батюшка Дворовой! Не уходи! Не разори двор, животину не погуби! Лихому пути-дороги не кажи!» После этого помело обмакивалось в дегтярницу, и где-нибудь во дворе проводилась дегтем по стене полоса. Это, по объяснению ублажавших Дворового, означало «отмечать на лысине у дедки зазубрину». Завидев эту зазубрину, «Лихой» чуть не за версту обходит двор домохозяина, строго блюдущего обряды старины стародавней. Мало-помалу этот обычай уходит из деревенского обихода даже и в самых отдаленных от веяния городской и фабричной жизни местностях. Очень может быть, что и в настоящее время он уже успел сделаться исключительным достоянием пытливой памяти одних завзятых народоведов.
По свежим следам этого обычая исчезает и другой, который старыми людьми было положено справлять между Кузьминками и Михайловым днем, — «курьи именины». По свидетельству бытописателей нашей деревни, этим именинам, проводившимся в пирушках, предшествовало связанное с чисто языческим суеверием принесение петуха в жертву «Лихому». Это жертвоприношение происходило, обыкновенно, на гумне, в овине, чтобы ворогу крестьянской худобы не было и повода приблизиться ко двору. Выбирался для этого самый худой старый кочет, от которого — «ни утехи курам, ни корысти хозяйству». Большак (старший в доме) отрубал ему голову заржавленным, иззубрившимся топором и бросал ее в сторону. Ребята, присутствовавшие при этом, подхватывали ее и начинали, бегая по гумну, подкидывать с припевом:
Михаил-архангел считается в народе не менее грозным для всякой нечисти-нежити, чем Илья-пророк. По народному представлению, сам Бог Саваоф положил ему быть грозою для темных сил бесплотных. Когда Господь воспылал гневом на Сатанаила и его присных, из ангелов превратившихся в «аггелов», Он повелел Михаилу-архангелу свергнуть их с небес в преисподняя земли, что и было исполнено в точности. Заонежское северное предание повествует, что «сверзил Михайла-архангел с небеси сатанино воинство, и попало оно на землю в разные места, и пошли с той поры на земле водяные, лешие и домовые». В одном из памятников русской отреченной письменности («Свиток божественных книг»), после картинного описания сотворения мира, рассказывается, что, создав «море Тивериадское безбрежное», Господь «сниде на море по воздуху и виде на море гоголя плавающа, а той есть рекомый сатана — заплелся в тине морской»… «И сказал, — продолжает неведомый повествователь, — Господь Сатанаилу, аки не ведая его: ты кто еси за человек? И рече ему сатана: Аз есмь бог. — А Мене како нарещи? Отвечав же сатана: Ты Бог богом и Господь господем… И рече Господь Сатанаилу: понырни в море и вынеси Мне песку и кремень. И взяв Господь песку и камень и рассея песок по морю, глаголя: буди земля толста и пространна!»… Затем взял Он камень, «преломил надвое, и из одной половины от ударов Божьего жезла вылетели духи чистые, из другой же половины набил сатана бесчисленную силу бесовскую»… И возгордился Сатанаил пред Богом богом и Господем господем. И низверг его со всей ратью бесовскою «в бездны бездонныя» Михаил-архангел, впервые со дня существования мира прогремевший громами небесными, переданными впоследствии в распоряжение молниеносного пророка Илии. И обратился диавол в ту «змию злаковидную, огневидную, власяновидную, дубовсходную, врановидную, змию слепую, триглавую, уядающую жены, ехидну морскую», о которой говорит народ в своих переходящих из уст в уста заклинаниях, ограждающих его суеверие стеной крепкою от злых ухищрений «беса полуденнаго и полунащнаго».
А. Н. Афанасьев приводит следующий любопытный заговор, обращенный к победителю Сатанаила: «Пойду я раб (имярек) из избы дверьми-воротами; навстречу мне Михаил-архангел со святыми своими с ангелами и апостолами. И взмолюсь я Михаилу-архангелу: Михаил-архангел! Заслони ты мене железною дверью и запри три-девятью замками-ключами. И глаголет мне, рабу Божию, Михаил-архангел: заслоню я тебя, раба Божия, железною дверью и замкну тридевятью замками-ключами, и дам ключи звездам… Возьмите ключи, отнесите на небеса!.. Замыкаюся я, раб Божий, девяноста позолоченными ключами, от колдуна, от колдуницы, от волхвов и от волхвиц»… и т. д. И народ, произносящий — устами своих «знающих слово» людей — это заклинание, неуклонно верит, что Михаил-архангел сойдет с небес и замкнет — могущественный посланец Божий — «всеё вражью силу темную накрепко и твердо».
Грозному победителю «диавола со диаволами» народное воображение приписывает даже участие в миросозидании. «Како огонь зачася?» — спрашивается в одном из памятников народной отреченной письменности. «Архангел Михаил возжег его от зеницы Божией», — следует ответ. Затем, кроме борьбы с «силами бесовскими», на него возложено перевозить души праведных через огненную реку, отделяющую, по свидетельству народных духовных стихов, земную преходящую жизнь от загробной — вековечной:
— поют калики перехожие в «Стихе о Страшном Суде», о перевозимых с берегов земли «ко пресветлому раю, ко пресветлому раю, да ко пресолнышнему, к самому ко Господу, ко Христу, Царю Небесному»…
Таким образом, охранитель праведников на земле от сатанинского наваждения является в народном представлении и проводником их душ в селения райские. В последние дни существования бренного мира, на Страшном Суде Божием, после того, как «потопие» омоет «матушку сыру землю» от его грехов, «сойдет Михаил-архангел батюшко, вострубит в трубоньку золоту, и пойдут гласы по всей земли, разбудят мертвых и вызовут их из гробов»…
В стародавние годы старопрежние, по народному поверью, принимал со смертного одра души усопших архангел Гавриил. Но вот однажды послал его Господь по душу к бедняку захудалому, у которого одно богачество было — семеро по лавкам, мал-мала меньше. Пожалел осиротить семью посланец Божий, — вернулся к престолу Всевышнего. «Как уморить его, Господи!» — воскликнул он, по словам народного сказания: — «Ведь у него малыя детки! Они, несчастныя, погибнут от голода!» Воспылал гневом Господь, взял у Гавриила меч и вручил его Михаилу-архангелу. Но и тот не мог поразить мечом бедняка, — и его разжалобили горькие слезы рыдавших возле смертного одра. «Жалко мне поразить этого человека!» — воззвал он к Вседержителю. И завязал Господь ему уши, чтоб не мог он слышать плача людского; и сошел архангел на землю, и принял в свои руки душу человеческую. И стал Михаил-архангел с того дня на страже смерти. И ведет-он с той поры нескончаемую битву с духами преисподней, обступающими ложе смертное. Потому-то русский простолюдин и обороняется от темных сил, и при жизни, святым именем грозного для нечистых слуг сатанинских Михаила-архангела. С этим именем связано в народном представлении немало поверий, вращающихся вокруг каждодневной жизни крестьянина. И не только у нас на Руси, но и во всем зарубежном славянстве, сохраняющем с нами свои кровные и духовные связи, с давних времен Михайлов день отмечался среди народных праздников особым чествованием грозного, и в то же самое время милостивого архангела Божия. В Сербии, Черногории, у далматинцев, иллирийцев, на Карпатской Руси, в Герцеговине, Боснии, Болгарии и других странах, родных нам по крови и духу народному, — всюду этот праздник ознаменовывался с незапамятных пор родственными друг другу обрядами, в которых сливалось языческое суеверие с христианской верою. В некоторых местностях Болгарии, Еще лет сорок тому назад, Михаилу-архангелу приносилась в его свят-день жертва, агнец. К рогам последнего прилеплялись зажженые восковые свечи, его окуривали ладаном и резали над новым сосудом так, чтобы ни кровинки не пролилось на землю. Этою жертвенной кровью помазывали детей, поминая имя победителя духов тьмы. Зажарив мясо, агнца съедали с молитвою, а кости благоговейно зарывали в землю.
Михайлов дань в старину являлся в некоторых славянских землях обычным сроком работ и наймов. Позднее это перешло к зимнему Юрьеву дню и к Покрову-зазимью, как и у нас на Руси.
Имя Михаила-архангела пользуется большим почетом среди простолюдинов в Дании, Исландии, на Скандинавском полуострове и в бывших некогда славянскими, а к настоящему времени совершенно онемеченных германских землях.
Михаил-архангел, по словам немецких народных сказаний, «держит связанного сатану в пекле», и лютому врагу рода человеческого остается только одно — греметь своими цепями, но сбросить их он не в силах. На Михайлов день деревенские кузнецы в Германии, при окончании работы, троекратно бьют молотом по наковальне: этим думают укрепить наложенные архангелами на сатану железные цепи. У чехов и сербов соблюдается повсеместно тот же самый обычай.
По русскому народному поверью, до сих пор повторяющемуся в северных губерниях, Михаил-архангел налагает на диавола цепи, скованные «кузнецами» — Косьмою и Дамианом. В день, посвященный церковью их памяти, зима зачинает сковывать землю и воды: «Михаило мостит мосты» (а иногда и «расковывает» оттепелью). На другие же сутки после Михайлова дня, «зима встает на ноги», и морозы отлетают «от железных гор», под которыми разумеются окованные стужею тучи.
XLVII
Мать-пустыня
Русский пахарь-народ — хозяин-скопидом; к этому приучили его долгие века труда, связанного со всяким проявлением жизни, сопровождающего с первых осмысленных лет существования до могилы каждого из сынов его. Но в сокровенном уголке души русского скопидома таится мечтательность — качество, присущее стихийной народной душе, по самой ее природе. Непрестанные, «довлеющия дневи», заботы о куске насущного хлеба и беспрерывная упорная борьба с многообразными невзгодами, обступающими трудовую путину человека, кормящегося щедротами хотя и любвеобильной, но скупой на ласки, матери-земли, заглушают в пахаре мечтателя. Но нет-нет да и раздастся-замолкнет пред последним вся крикливая толпа злободневных забот — на диво, на недоумение всем верным, неизменным слугам рассудка, советующего крепко-накрепко «держаться земли» — в том расчете, что «трава (за каковую принимаются в этом случае мечтания) обманет». Заслушается внутренних голосов сын деревни и полей, поддастся Бог ведает откуда и почему зародившейся в его сердце «мечте», начнет тосковать — тоскою, совсем не свойственной крестьянскому обиходу, и до той поры не успокоится, покуда не найдет более или менее полного удовлетворения пытливым запросам смятенного духа. Немало таких мечтателей, отбившихся от потовых-страдных, прирожденных хлеборобу забот и стремящихся от земного к небесному, сбивается с проторенной веками тропы, ведущей к свету Истины, и уходит в туманные дебри раскола — в смутной надежде увидеть грядущий рассвет. Из их среды появляются и проповедники «новой веры» — вожди блуждающего в потемках сектанства. Но много «взыскующих града небеснаго» на земле остаются верными и священным заветам Православия, находя в боговдохновенной глубине его ясные — как белый день — ответы на все смутные вопросы своего отуманенного и в то же самое время просветляемого «мечтою» духа. Такими мечтателями светла духовная жизнь народа-пахаря, несмотря на всеобступающее и связующее ее с прошлым-стародавним суеверие. Ими жива народная Русь — в смысле творческого проявления смутно бродящих в ней могучих духовных сил.
Пытливый дух русского народа, ищущий себе удовлетворения вне охватывающей его трудовой обиход — пригибающейся к земле — жизни, недаром с давних времен задается вопросами о мироздании. Осматривается он вокруг себя, приглядывается-прислушивается ко всему, а неугомонная мысль ставит вопрос за вопросом: «От чего у нас зачался белый вольный свет? От чего у нас солнце красное? От чего у нас млад-светел месяц? От чего у нас звезды частыя? От чего у нас ночи темныя? От чего у нас зори утренни? От чего у нас ветры буйные? От чего у нас дробен дождёк?» И не только такими вопросами тревожит «мечта» этот мятущийся по земле и порывающийся к небу богатырски-могучий дух, — наряду с ними зарождаются в нем, вылетают на широкий светлорусский простор и такие, как:
Живет-трудится, в поте лица ест хлеб насущный пахарь-мечтатель, отдыхаючи за своей мечтою, — приглядывается к жизни. И все-то представляется сокровенным для его пытливого духа, — все, что ни остановит на себе его мысленный взор, парящий на трепетных крылах неясных, но все сильней и сильнее обуревающих его бессознательных исканий. То и дело проходят перед ним сны наяву. И не одна, а две жизни видятся в этих снах: две жизни, стоящих одна против другой — как два непримиримых врага, как два лютых зверя, привидевшиеся во сне Володумеру князю Володумеровичу «Голубиной Книги», — два зверя: один — «с той страны со восточной, а другой со страны с полуденной», — сбегавшиеся-бившиеся, одолеть один одного хотевшие. Народная мечта вложила в уста Давыда Евсеевича разгадку этого сна, являющуюся воплощением-олицетворением возвышенного взгляда народа-пахаря на свет и тьму и на грядущее торжество первого над последнею. Эта разгадка в то же самое время является и отражением взгляда, каким смотрит народная Русь на обступающую ее действительность. «Не два зверя собиралися, не два лютые собегалися», — гласит она: «это кривда с правдою соходилися, промежду собой бились, дралися; кривда правду одолеть хочет; правда кривду переспорила. Правда пошла на небеса, к самому Христу
Царю Небесному; а кривда пошла вся у нас по всей земле, по всей земле по свет-русской, по всему народу христианскому»… И вот, — продолжает народ-сказитель устами «перемудраго» царя: «от кривды земля всколебалася; от того народ весь возмущается, от кривды стал народ неправильный, неправильный стал, злопамятный: они друг друга обмануть хотят, друг друга поесть хотят. Кто будет кривдой жить, тот отчаянный от Господа; та душа не наследует себе царства небеснаго, а кто будет правдой жить, тот причаянный ко Господу, та душа и наследует себе царство небесное!»…
Общение с матерью-природой, неизменно поддерживающееся у нашего крестьянствующего народа, не могло не заронить в его стихийное сердце сыновней любви к ней. И пытливый дух русского мечтателя привык искать ответа на свои вековечные вопросы прежде всего в ней и в слиянии с ее вещим дыханием. Как русские языческие жрецы обращались к стихиям природы во всех смущавших их разум обстоятельствах, — вопрошали волны речные, вслушивались в шепот леса и шелест трав, вглядывались в пламя костров на земле и в мерцание звезд на небе, — так внимали голосам несказанным с шорохами безвестными и наши древние пустынножители, отрясавшие прах земных забот и удалявшиеся от соблазнов мира сего и удостаивавшиеся Божественного откровения. Их примеру следуют и современные народные мечтатели, сердцу которых любезна прекрасная мать-пустыня, открывающая им тайны бытия человеческого, загадочно-таинственного и не только для одних простодушных детей Матери-Сырой-Земли, трудящихся на ее груди по завету дедов-прадедов, но и для многодумных мудрецов, постигших всю глубину современной учености. Уединенное самоуглубление окрыляет прозорливостью и смущенную своей беспомощностью, чуткую к голосам природы, душу простеца-мечтателя, сына-внука-правнука отцов-дедов-прадедов, всю многотрудную жизнь свою проведших за сохою на родимой полосе.
У нас прекрасной мать-пустынею всегда являлись для взыскующих града небесного дремучие леса, открывавшие пытливому духу свои широкие объятия. В их зеленых стенах развертывалась перед мысленным взором отшельников необъятная книга природы, представлявшаяся в тоже самое время и книгою судьбы мира. Из лесных «пустыней» в глухие времена татарщины распространялся по Святой Руси немеркнущий свет веры Христовой; в них находили тихий приют великие подвижники русской Церкви, на именах которых — как на незыблемых устоях — зиждется ее слава. Большинство древних монастырей русских возникло из лесных скитов-«пустынек», в первобытном своем виде представлявших собою одну уединенную келью, сооруженную благочестивой рукою «Божьяго трудника», возгоревшегося подражанием отцам Церкви, оставившего дом свой и всех близких своих и пошедшего на подвиг во имя Распятого Учителя учителей земных.
Подврижнические в своем роде труды неутомимых собирателей памятников русского простонародного изустного творчества сохранили от забвения целый ряд песенных-стиховных сказаний, посвященных воспеванию неизреченных, по словам сказателей, красот матери-пустыни и возвеличению подвигов — труждавшихся в ней ради искания Бога-Истины. Их этих сказаний в первую голову идет особая цепь духовных стихов, на свой лад спевшихся, на свою стать сложившихся в словесности других, зарубежных, народов, про индийского царевича Иоасафа[80]. Этот последний — в своем обрусевшем виде — является прообразом русских пустынножителей, наособицу любезных вдумчивому взору искусившегося в книжном начетчестве пахаря-мечтателя. Подобно св. Алексею — человеку Божию — он, этот променявший престол на тишину пустыни царевич, прирос к пытливому русскому духу, предающемуся мечте, встосковавшейся на земле по небесном. Сказ стиховный о нем поется-сказывается во многом-множестве разносказов-разнопевов по всем уголкам неоглядной родины народа-сказателя — что служит лучшим свидетельством долговечности этого сказа, проникшего в сокровенные глубины открытого веянию правды сердца народного.
В одном из не свободных от примесей книжности разносказов, записанном в Нило-Сорской пустыни, ведется речь о том, как пришел в царский дом некий старец-пустырник, именующийся — при дальнейшем развитии повествования — Варлаамом, — как принес он с собою «прекрасный камень драгий». Обращается к нему младой Иоасаф-царевич с просьбою показать этот камень: «Я увижу и спознаю цену его!» — говорит он. Держит пустынник ответное слово царевичу: «Удобее можешь солнце взять рукою, а сего не можешь оценити во вся веки без конца! Когда ты возможешь небеса измерить, все моря и реки в горсти вместить, — и все против того — нет ничего!» Не удовлетворился таким ответом любознательный Иоасаф: — «О, купец премудрый!» — восклицает он: «Скажи мне всю тайну: как на свет явился, где ныне пребывает тот (камень)?» И вот — из уст старческих внемлет он более ясному слову о «прекрасном-прелюбезном» камне: — «Пречистая Дева родила сей Камень, положен во яслех, прежде всех явился пастухам. Он ныне пребывает выше звезд небесных: солнце со звездами, а земля с морями непрестанно славят (Его) Отца!» Сердцем, если не разумом, понял царевич, что это за дивный камень, постиг он все блаженство обладания сокровищем веры истинной и слезно стал просить Варлаама взять его с собою в пустыню. Ушел старец, не исполнил царевичевой просьбы; и встосковалась взалкавшая слияния со Христом душа Йоасафова: «Не хощу я пребьшати без старца; оставляю я царство, иду во пустыню, взыщу Варлаама, и я буду светозарен от него!» — И ничто уже не могло удержать от выполнения грядущего подвига: «Молю тебе, Боже!» — возговорил он: — «Пресладкий Иисусе! Даждь ми получити с Варлаамом жити всегда!..» На этом и кончается разносказ стиха, служащий как бы вступлением к другим, поющим-повествующим о самом подвиге царевича.
По другому, записанному П.В. Киреевским в Орловской губернии, разносказу — Иоасаф является «сыном царя Давида», находившимся в те времена-годы, когда «цари царства покидали, уходили Богу молиться». В олонецкой округе подслушана-найдена П. Н. Рыбниковым побывальщина, именующая подвижника детищем «невернаго даря Февдула в земле Идольской». Во всех же остальных известных списках стиха-сказания слушатели-читатели впервые видят царевича стоящим прямо перед пустынею, плачущим о грехах и — в неутолимой ничем, кроме желанного подвижничества, жажде подвига — умоляющим ее принять его под свой тихий кров и укрыть «от юности прелестныя». Плач-моление Иоасафа — наиболее яркое по силе изобразительности место сказания, во всех его разносказах — как в самых многословных, так и в кратких. Им-то — этим плачем — индийский царевич больше всего и пришелся по душе русскому пахарю-мечтателю, по самой природе своей расположенному к подвижничеству, приуроченному к любовному общению с матерью-природою.
Олонецкий разносказ, поселяющий Иоасафа-царевича в земле Идольской, видит его в самые юные годы, но уже восприявшим учение Христово. «Не ходит Асаф-царевич по гуляньям», — гласит он: «не бывает он на беседах, а сидит себе в особой горнице затворником». Не по душе отцу царевичеву, царю Февдулу, такой нрав-обычай сыновний: «Что же ты, сын мой любезный, Асаф Февдулович, сидишь не весел, не радошен?», попрекает он царевича: — «Как пове-ровал ты веру не нашую, поверовал веру христианскую, не выходишь из особой горницы. Пошел бы хотя на гулянье!» Не захотел сын Февдула-царя прогневить отца, соглашается на гулянье пойти. А тот — этим временем отдал приказ, чтобы ни один стар-человек не смел выходить целый день на улицу. «Ступай (говорит), сын любезный; забавляйся — сколько душе угодно!» — «Не все, батюшка, забавиться: надобно и о смертном часе подумать!» — возражает Асаф-царевич: «Ведь когда-нибудь постареем и помрем». Усмехнулся отец: «Коли будешь, сын мой любезный, веровать веру нашую, не постареешь и не помрешь!» — сказывает. Вышел Асаф-царевич на гуляние, открылась перед его глазами самая веселая картина: на улицах — дородные молодцы, красивые девицы, молодые молодицы, поют, пляшут, забавляются; выкачены сороковые бочки вина («веселия Руси»), накрыты столы на целый город: пей, ешь, — что хочешь! Ни на что, ни на кого не смотрит возжаждавший иного веселия юноша, — идет он за город. И вот — попался ему на глаза стар-человек, «такой ветхий, что и поле пахать не может». Остановился царевич, посмотрел на встретившегося, говорит — на него глядючи: «Батюшка сказал мне, что в его царстве не стареют и не умирают, а вот какой есть стар-человек!» — «Ой, дитятко! Как в лета войдешь, хуже меня будешь; да и помереть надо, дитятко!» — отвечал ему, словно сговорившийся с ним самим встречный старец. «С того слова прошел Асаф-царевич во пустыню», — ведет свою речь старое сказанье.
Существует такой, одиноко стоящий в многоголосом кругу других разносказ-разнопев (записанный в Можайском уезде Московской губернии), в котором к «прекрасной пустыне» приходит не царевич, а царь. «Царь со царства соезжает», — начинается это сказание, — «царя слуги провожают, уж и царь рабов ворочает: — Воротитесь, мои слуги, верные други! А я пойду жить в пустыню — Богу молиться и потрудиться!» Далее все идет сообразно с общеизвестным повествованием о царевиче Иосафе, но только в более краткой передаче сменяющихся одно другим событий.
Наибольшей полнотою и связностью отличается стих, подслушанный в Рязанской губернии. Недостает в нем только вступительных слов, имеющихся во множестве других списков (подмосковном, орловском, тульском, симбирском и проч.), — слов, относящихся к месту действия: «Во дальной во долине там стояла мать прекрасная пустыня…», или: «Во долине возстояла…» и т. д. Но это упущение нисколько не мешает рязанскому сказанию запечатлеваться цельною и яркою картиною, пополняемой возбужденным воображением слушателя, благодаря непосредственной красоте повествования, воссозданного простодушными сказателями на чисто русский народный склад-лад.
«Расплачется младый юноша, сын (царский) Асафий царевич, перед матерью пустынею стоя», — заводят-запевают убогие певцы калики перехожие свой бесхитростный сказ-стих и переходят к царевичеву «плачу», поражающему современного читателя-слушателя своею проникновенной красотою. «Ты, мать моя пустыня, прекрасная, лесовая!» — льется-разливается он, западая в глубину чуткой души: — «Ты пусти мене, мати, к тебе Богу помолиться, со премногими грехами, с многозорными делами! Восприми мене, пустыня, яко матерь своего чада, на белыя руци! Научи мене, пустыня, волю Божшо творити! Избави мене, пустыня, огня — вечные муки! Возведи мене, пустыня, в небесное царство! А я буду в тебе жити, на тебе работати, Божью волю творити, земляны поклоны справляти… Прими мене, пустыня, любезная моя мати, от юности прелестныя, от своего вольнаго царства, от своей белокаменной палаты, от своей казны золотыя! Прекрасная ты пустыня, любезная мати!» В другом, несколько отзывающемся примесью книжности, но все же в достаточной степени обвеянном духом народности, разнопеве царевич молит пустыню принять его «в тихость свою безмолвную, в палату леса вольную». Умиляясь с каждым словом все более, он восклицает: «Любимая моя мати! Всегда тебе хощу знати, усты и сердцем целуючи, в день и в нощи милуючи!..» Выслушала мать-пустыня, одухотворенная сказателями, являющимися плотью от плоти, костью от кости народной Руси, — отвечает она «архангельским гласом» на плач царе-вичев: — «А ты, младый юнош, Асафей царевич. А и где ж тебе в мене жити и на мене работати, Божью волю творити, земляные поклоны сполняти?». Не верит она в возможность расстаться с благами бытия земного и променять все царское великолепие на одну ее «тишину безмолвную, лесовольную». Не скрывает от «младаго юноша» и того, что ожидает его в ее зеленых кущах. «В мене, в матери-пустыне», — говорит она: «жить тебе будет моркотно (тяжко), есть (будешь) гнилую колоду, пить болотную воду, носить черную ризу. В мене, во пустыне, всякия нужды восприяти, терпя потерпети, трудом потрудитись, постом попоститись. В мене, во пустыне, негде разгулятись, не с кем слова молвить!» Не устрашился воспылавший желанием подвижничества царевич: отозвался радостью в его юном сердце архангельский глас пустыни. «А расплачется младый юнош», — продолжает сказ: «расплачется Асафей царевич, перед матерью-пустынею стоя: — Не стращай мене, мати, ты великими страстями! Я могу в тебе жити, на тебе работати, земные поклоны справляти, Божью волю творити! Мне гнилая колода паче сытнаго хлеба; мне болотная вода паче сладкова меду («гнилая колода слаще царскаго яства, то мне райская пища; болотная водица — лучше царскаго пойла, то мне тихия прохлады» — по иному разносказу); а мне черная риза паче светлаго платья!» В этих словах отразилось умиленное стихийное сердце народа-сказателя, говорящее устами индийского царевича, любезного своим подвигом русскому духу, взыскующему тихого града небесного на суетной земле. На ответ «младаго юноша» — новая отповедь печалующейся, на его юность глядючи, матери-пустыни: «Ох ты, младый юнош, сын Асафей царевич! Да жаль тебе будет отца с матерью покинуть! Да жаль тебе будет своих вороных коней! Да жаль тебе будет верныя слуги! Да жаль тебе будет своего злата и серебра! Да жаль тебе будет всего своего прохладу! Да жаль тебе будет свои сладкие напитки; да жаль тебе будет свои белы каменны палаты!» Но и это не могло поколебать решения, принятого царевичем. Снова плачет он, перед матерью-пустыней стоя: «Не стращай мене, мати, ты великими страстями! Да не жаль-то мне будет отца с матерью покинуть; да не жаль-то мне будет своих вороных коней; я на вороных коней не могу на их зрети: словно лютые звери! Да не жаль-то мне будет свои верныя слуги; я на верныя слуги не могу на их зрети, словно лютые змеи! Да не жаль-то мне будет своего злата и серебра, я на злато и серебро не могу на него зрети — на сыпучие черви! Да не жаль-то мне будет всего своего прохладу, свои сладкие напитки; да не жаль-то мне будет свои белокаменны палаты!» Отрекся царевич ото всех благ, связанных с мирской жизнью, — все ему опостылело, нет ничего заветного — на чем мог бы остановиться с сожалением его мысленный взор — там, за гранью прекрасной, манящей его тоскующее о подвиге сердце, пустыни. Но она, ставшая для него «любезной матерью», все еще не теряет надежды отговорить его от прощания с миром утех и наслаждений, словно созданных для его — царевичевой — красоты: — «А ты есь младый юнош, сын Асафей царевич!» — снова возглашает она архангельским голосом: «Придет теплое лето, розольются усе реки по мхам, по болотам, оденется всякое древо: ты с мене, пустыни, выйдешь, мене, матерью, покинешь!» («Придет мать весна красна, лузья-болоты разольются, древа листами оденутся и запоют птицы райски архангельскими голосами, а ты из пустыни вон изыдешь, меня, мать прекрасную, покинешь!» — по иному разносказу.) Но с еще большей ревностью к пустынножительству держит свое ответное слово на это предвещание царевич-юноша: «Не стращай мене, мати, ты великими страстями!» — повторяет он, заливаясь слезами радости от предвкушаемого блаженного слияния с пустынею: — «Придет теплое лето, разольются усе реки, по мхам по болотам, оденется увсякое древо, — отрощу я свой волос по могучия плечи, отпущу свою бороду по белыя груди. Я не дам своим очам от себе далече зрети; я не дам своим ушам от себе далече слушать!» Но и на это есть еще возражение у жалеющей юного подвижника матери-пустыни: — «А ты есь младый юнош, сын Асафей царевич!» — восклицает она, теряя последнюю надежду отговорить царевича: — «А в мене, во пустыни, разгуляться тебе негде; а в мене, во пустыни, забавлять тебе некому; а в мене, во пустыни, утешать тебе некому!» Последним рыданием мятущегося духа отвечает «младый юнош, сын Асафей царевич, перед матерью-пустынею стоя». И от первого до последнего слова дышит ярким радостным чувством этот полный проникновенного одушевления ответ:
На это хвалебное слово отшельническому житию нечего было возразить матери-пустыне. Тронулась до сокровенной глубины своего любвеобильного сердца, — «Ты есь младый юнош, сын Асафей царевич!» — возговорила она, раскрывая перед ним свои любовные объятия: — «Дарует тебе Господь с небес златым венцем, тебе матерью-пустыней!» Стих, — как и в большинстве других разносказов, — кончается славой-хвалою сказателей-стихопевцев юному подвижнику-пустыннику: «Уси ангелы хвалют, архангелы величают, херувимы, серафимы, вся небесная сила, и во веки веков, аминь!» («И все святые праведные Асафью царевичу вздивовались, ево ли младому царскому смыслу. Ему поет слава и во веки веков, аминь!» — по другому, лучшему после приведенного, разносказу.)
Кроме «плача» царевича Иоасафа, именуемого во всяком разно-сказе стиха о нем — на свой, несколько измененный лад, сохранились, благодаря тем же неутомимым собирателям народной словесной старины несколько списков его «похвалы» пустыне и его «молитвы в пустыне», — по преданию, найденных в руке почившего подвижника. Вот, например, симбирский разнопев первой: «О, прекрасная пустыня! И сам Господь пустыню похваляет; отцы во пустыне ся скитают, и ангели отцам помогают, апостоли святых отец ублажают, проро-цы святые прославляют. Отцы во пустыни ся скитают и былием ся питают, из гор воды испивают. Птицы прилетают, на кудрявыя ветки посядают, отцев в пустыни утешающи, вечно умирающих… О, прекрасная пустыня!» В другом — ярославском — разнопеве пустыня именуется «любезною дружиною» (подругою) царевица-пустынника. «Тебе, Христос, подражаю. Нищ и убог хощу быта, да с Тобою могу жити!» — взывает к Распятому Сыну Божию пылающее неугасимой ревностью к подвигу сердце, изливающее радость своего подвижничества в молитвах, рождающихся под тихий шелест дубравы. В одной старинной рукописи дошла до наших дней «Быль о царевиче Иоасафе», несомненно имеющая прямую связь с простонародными сказаниями, посвященными восхвалению-возвеличению жажды подвигов. «Приидите, верние людие, внушите, дивная имам рещи, умилно судите. Велию любовь явлю Бога всевелика, како предивне взыска, спасти человека, человека не проста, от царя рождена, Иоасафа, лицем вельми удобрена»… — гласит вступление в эту «Быль», во многом сходную с разносказом стиха народного о царе Февдуле и земле Идольской. Отец царевича именуется здесь Авениром Индийским. Было ему предсказано, что сын его «Христа любитель будет». Чтобы удержать Иоасафа в вере отцов своих, окружил он царевича приверженными к идолослужению рабами, запретил не только упоминать при нем о Христе, но даже и допускать пред его очи какое-либо печальное зрелище. Жил царский сын, не знаючи ничего кроме веселья, и считал утопающим в счастии целый мир. Но совершенно случайно попался однажды ему навстречу прокаженный слепец; изумленный и встревоженный царевич спросил любимого «пестуна» — спутника, — что это за несчастное существо, — тот открыл своему господину всю правду-истину. С этой поры смутилось сердце Иоасафово, обуяла печаль его юную душу, возгорелось в его груди желание покинуть дом отчий, расстаться со всем наполняющим его довольством. И послал Господь пустынника Варлаама в царские палаты — наставить царевича в вере истинной. Проник во дворец святой старец под видом купца, продающего драгоценные камни, и выполнил повеление Божие. Уверовал Иоасаф во Христа, научил вере правой и отца своего Авенира, по смерти которого наследовал ему на престоле. «Но недолго во славе изволил есть быти, яко последующий глас хощет явити» — ведет свою речь повествователь, продолжая: — «коль дивна Божия сила благодати, может и каменныя сердца угнетати! А идеже мягкую ниву обретает, ту и семя слова плоды на сто умножает. Иоасафа нива сердца мягка бяше, яко дождь благодати егда восприяше, семя славы Божия бысть умноженно, по всей стране индейской уплодотворенно. Ибо, царь быв, кумиры везде сокрушаше, христианы от пустынь во грады собраше, епископу повеле народы крестити, и сам слову Божию прилежа учити»… Проведши в таком труде во славу Христа «четыредесятницу дней» после кончины отцовской, передает Иоасаф царский скипетр одному из друзей своих, Варахию: завещал ему хранить веру и правду, а сам облекся в убогие одежды и возложил на свои рамена — вместо царской багряницы — бремя подвижничества. Ушел он в пустыню к старцу Варлааму, заронившему в его сердце плодотворное семя веры Христовой: «яко един от нищих самохотно бяше; не взем раба и друга, в пустыню идяше, честнаго Варлаама в вертепах искаше, с ним в молитвах и постех выну пребываше»… На этом и кончается «Быль», действительно более близкая содержанием к преданию, общему для всех европейских народов, заимствовавших его отчасти из индийских сказаний о Будде (Сакиа-Муни), отчасти из повествований о подвигах угодников Божиих — святых Восточной Церкви.
Мать-пустыня, прославленная стиховными сказаниями про Иоасафа-царевича, является предметом воспевания-величания в русских раскольничьих песнях, многие из которых отражают в себе народную старину. Вот, например, песенный сказ нетовцев[81]. «Как шел старец по дорожке, черноризец по широкой…» — запевается этот сказ песенный: «Идучи, он слезно плачет, во слезах пути не видит, во рыданиях слова не молвит». Навстречу ему идет не простой путник, дорожный человек, а — «Сам Христос Царь Небесный». И возговорил Он старцу, — продолжается сказ: «Ой ты, гой еси, старец-черноризец, ты о чем, старец, слезно плачешь? О чем, черноризец, воздыхаешь?» На слова Христовы держит ответ старец: «Ох ты, гой еси, Христос, Царь Небесный! Как мне, Господи, не плакать? Потерял я златую книгу, потопил я ключ церковный в море!» Обещает утешающий плачущего Царь Небесный найти-вернуть ему и ту, и другой, — посылает его спасать душу в пустыню. Услышав такой завет Сына Божия, восклицает умиленный старец-черноризец: «Ох ты, гой еси, батюшка Христос, Царь Небесный! Ты поставь-ка мне в пустыне келью, где бы люди не ходили, одне бы пташки пролетали, меня бы, старца, потешали, ото сна бы пробуждали; ото сна б я пробудился, на правило остановился!..» Вслед за этими, до известной степени совпадающими со стихом об Иоасафе-царевиче словами, идет заповедь Христа, повелевающего — в чисто-раскольничьем духе — «своим православным христианам» бежать из городов-сел от народившегося антихриста, напоминающего своим обрисованным в песне обликом представление самосожигателей о патриархе Никоне: «Не сдавайтесь вы, Мои светы, тому змию седьмиглаву, вы бегите в горы, вертепы, вы поставьте там костры большие, положите в них серы горючей, свои телеса вы сожгите! Пострадайте вы, Мои светы, за Мою веру Христову: Я за то вам, Мои светы, отворю райския светлицы и введу вас во Царство Небесно и Сам буду с вами жить вековечно!» Конец сказа воскрешает пред своими слушателями память об одной из самых прискорбных страниц летописи былых заблуждений мятущегося народного духа — заблуждений, по счастью, безвозвратно отошедших в область, если не забытых, то обреченных забвению преданий.
Не в таких темных преданиях ищет себе исхода мечта, светлеющая в общении с природою, проникнутой для чутких сердец дуновением откровений Божественных, — природою, олицетворенной в умилительном представлении о прекрасной матери-пустыне, образ которой запечатлелся в пытливом сердце народной Руси, восклицающей под тяжким бременем обступающих ее трудную-страдную жизнь повседневных житейских забот:
Для этого, воздыхающего так глубоко, стихийного сердца ближе всяких самосожигателей-черноризцев кроткий облик царевича, пошедшего по стопам подвижников Христовых. Чем-то родным отзывается в русской душе его смиренная мольба: «Любимая моя мати, прекрасная пустыня! Ты приими мене, пустыня, яко мати свое чадо; научи мене, пустыня, волю Божию творит и!» Сколько покорности этой воле, сколько светлой веры в ее непреложность слышится в этих словах, вылившихся из глубины души пахаря-мечтателя, взыскующего на земле града небесного…
XLVIII
Введенье
21-е ноября, день праздника Введения во храм Пресвятой Богородицы, отмечено в народном месяцеслове целым рядом особых поверий и связанных и ними обычаев, зародившихся в лоне матери-природы, отовсюду охватывающей повседневную жизнь крестьянина-земледельца.
Сохранился целый ряд простонародных песенных сказаний, являющихся в то же самое время и хвалебными величаниями впервые вступившей во храм Господень Пресвятой Деве. «Ты во церковь приведеся, архиереом воздадеся и от ангел предпочтеся», — начинается одно из них. За этим началом-«запевкою» следует повторяющийся и в самом конце стиха припев: «Приведутся девы, ближняя Ея, во след Ея во Святыя Святых!» Сказание, прерванное этим четверостишием, продолжается: «Захария сликовствует, пророчески извествует, веселяся торжествует. Руце старец простирает. Царицею называет, сладкимя гласы воспевает. Днесь подъемлет старец Деву, да возведет Евву, да разрушит клятву древню. Евва, ныне веселися: се Девая Днесь явися, на престоле спосадися. Дух Святый осеняет, а Девая принимает, трилетна всем ся являет. Прилетают херувими, окружают серафими, поют гласы трисвятыми. Ангел пищу принашает, а Девая принимает, кверху руце простирает»… Другой, воспевающий этот праздник стих начинается словами о горах Сионских, на которых Бог «завет положил, свыше нам с небес свет Божий открыл, струями словес сердце напоил». В третьем — приглашаются торжествовать «патриарси», «вси девы» — бодрствовать и «ликовствовать со пророки». В четвертом — веселится праматерь-Ева. И во всех них явственно слышится благоговейное чувство народа-песнотворца, воздающего честь-хвалу Богоматери.
Переход от Михайлова ко Введеньеву дню имеет, по старинной народной примете, весьма важное значение для всей первой половины зимы. Если «Зимняя Матрена» придет на землю в такой силе, что, действительно, поможет зиме «встать на ноги», а Федор-Студит, точно сговорившись с нею, все застудит, то санному пути в тот год не растаять до весенней распутицы. Когда же 10-го ноября, в канун дня, посвященного чествованию памяти св. Феодора, повиснет на древесных ветвях пушистая бахрома инея (в предзнаменование теплой погоды), да если на следующие за Студитовым днем сутки будет порошить снежная пороша, то — стоять разводящим дороги оттепелям-мокринам вплоть до самого Введенья.
В этот же день в деревне ждут новой перемены погоды: опыт старых, зорких памятью людей говорит о том — надвое. Бывает, что на Введеньев день проезжает по горам и долам «на пегой кобыле» красавица-Зима, одетая в белоснежную душегрейку, и дышит на все встречное таким леденящим дыханием, что даже вся нечисть, — о которой добрые люди боятся вспоминать на ночь, — а если и обмолвится кто о ней ненароком, то в ту же минуту оговаривает свою ошибку словами «не к ночи будь помянут», — даже все смущающие суеверную душу пахаря духи тьмы торопятся укрыться подобру-поздорову куда-нибудь подальше да поглубже от краснощекой русской красавицы, замораживающей своими поцелуями кровь в жилах. Тогда говорят в народе: «Введенье пришло — зиму на Русь завело!», «Введенские уставщики, братья Морозы Морозовичи, рукавицы на мужика надели, стужу уставили, зиму на ум наставили!», или: «Наложило на воду Введенье толстое леденье!» и т. п.
Но случается, что погода пойдет об эту пору совсем на иную стать. Приходилось русскому деревенскому люду видеть, что «Введенье ломает леденье», — почему и пошла гулять, рука об руку с только что приведенными выше старинными поговорками, и молвь о том, что «Введенские морозы не ставят зимы на резвые ноги». Это, не согласующееся с установившимся мнением деревни о прочности работы вековечных кузнецов Кузьмы-Демьяна, изречение стоит обок с тем, в незапамятные времена впервые выпущенным из уст народного опыта замечанием, что введенские оттепели надолго портят-бороздят белую камчатную скатерть зимнего пути и совершенно противоречат распеваемой местами и теперь ребячьей песенке, лет двадцать тому назад подслушанной в Симбирской губернии (в Ново-Никулинской волости Симбирского уезда):
В старину праздник Введение во храм Пресвятой Богородицы был днем первого зимнего торга. Белокаменная Москва начинала с этого дня расторговываться санями, свозившимися в нее к тому времени из промышлявших щепным и лубяным промыслами слобод и посадов, целыми грудами-горами складывавшимися на Лубянской площади, — укрепившей, вероятно, от этого и свое имя за собою. Между лубяными и санными рядами расхаживали калачники, пирожники, сбитенщики, приглашавшие покупателей и продавцов — «не ввести в зазор» их и «проведать стряпни домостряпанной, не заморской, не басурманской, не немецкой» и т. д. Сами торговцы Лубянского торга, славившиеся своим мастерством на красное слово, нет-нет да и выкрикивали заходившему в ряды люду московскому прибаутки, вроде:
И сани, особенно ходко шедшие с рук у продавцов в этот день, пестрели-рябили в глазах у покупателей своею яркой росписью. Первое место по цене и хитрому узорочью занимали в красовавшихся грудах зимнего товара галицкие сани, раскрашенные не только красками, но и позолотою. К вечеру, если не вся, то добрая треть Первопрестольной, каталась на новых санях.
Со Введеньева дня в старину, — а местами и в настоящее время, — начинались не только зимние торги, но и зимние гулянки-катанья. «Делу время, потехе — час!» — говорит и в наши дни русский человек, чередующий свои работы и заботы с отдыхом. К первому санному гулянью старинные люди относились как к особому торжеству. Наиболее строго соблюдались обступавшие его обычаи в семье, где были к этому времени молодожены-новобрачные. В такой дом собирались — званые-прошеные — все родные, все свойственники, приглашались, по обычаю, «смотреть, как поедет молодой князь со своею княгинюшкой». Выезду последних предшествовало небольшое столованье, прерывавшееся «на полустоле», чтобы закончиться после возвращения поезда новобрачных во двор. Отправлявшиеся на гулянье молодые должны были переступать порог своей хоромины не иначе, как по вывороченной шерстью вверх шубе. Этим, — по словам сведущих, знающих всякий обычай, людей — молодая чета предохранялась ото всякой неожиданной беды-напасти, могшей, в противном случае, перейти ей дорогу на улице. Свекор со свекровью, провожая невестку на первое санное катанье с мужем молодым, упрашивали-умаливали всех остальных поезжан-провожатых уберечь «княгинюшку» ото всякой беды встречной и поперечной, а пуще всего — «от глаза лихого»:
Сани молодых, наособицу изукрашенные коврами, полостями и резьбой-росписью, выводились со двора первыми. Следом за ними тянулся длинный поезд, если менее богатый, то не менее пестрый, снаряженный хозяевами для званых гостей. Молодые ехали в своих раззолоченных и разукрашенных «с выводами» санях «княжеских», ехали и знай — отвешивали поклоны по сторонам: они впервые показывали себя и свое молодое счастье народу честному, соседям ближним и дальним. За поездом бежали ребята с веселыми криками; на поезжан любовался отовсюду, со всех крылец, люд православный, охочий и теперь поглядеть на всякое подобное зрелище. И не было от этого гляденья никому никакого зазора: одни показывали себя, другие — смотрели.
В следовавшем за молодыми поезде раздавались веселые песни, прерывавшиеся иногда и не менее веселыми здравицами, относившимися «ко князю с княгинюшкой»: гостям ставились в сани и сулеи с романеями, и жбаны с медами крепкими, чтобы их «не заморозили Морозы Морозовичи введенские»… Если гулял на санях «князь» из боярской семьи, то молодые сидели на медвежьей шкуре, а посторонь их саней бежали шустры-скороходы, походя забавлявшие молодых своим скоморошьим обычаем.
По возвращении поезда с гулянья показавшую себя народу невестку встречали на крыльце поджидавшие свекор со свекровью, принимавшее ее из рук молодого за руки и потом низко кланявшиеся поезжанам за то, что они «уберегли белую лебедушку, их доченьку богоданную ото всякого глаза, ото всякой притки, ото всякой напасти». Затем повторялся опять переход через шубу сданных с рук на руки молодых, и они вводились в покои, — где и продолжалось прерванное на полустоле веселое столованье.
В настоящую пору этот любопытный обычай во все своей полноте не сохранился нигде; но живые тени его и до сих пор бродят еще по неоглядному раздолью Земли Русской. В некоторых местах выезд на самое гулянье с течением времени перенесся на 22-е (Прокопьев день), а затем и на 24-е число, на Катеринин день.
«Введенье идет, за собой Прокопа ведет», — гласит старинная поговорка: — «Прокоп по снегу ступает, дороги копает. Катерина на санях катит к холодному Юрью (26-му ноября) в гости».
XLIX
Юрий холодный
26-го ноября чествуется Православной Церковью память освящения первого на Руси храма во имя святого Георгия-Победоносца (в Киеве, на Златых Вратах). В народе этот церковный праздник с незапамятных времен слывет под именем «Юрия-холодного» («Зимнего Егория») — в отличие его от «теплого» — весеннего, празднуемого 23-го апреля.
Св. Георгий (Юрий, Егорий) Победоносец занимает, по народному представлению, одно из первых мест среди чтимых святых. И это Замечается но только у русских, но и вообще у всех славян и даже соседних с ними народов, относящихся к нему с особым благоговением и окружающих память о нем самыми разнообразными сказаниями. На него перенесены народным воображением многие выразительные черты верховных божеств древнеславянского языческого Олимпа. Светозарный облик этого воина Христова встает перед духовными очами народа в виде облеченного в златокованные латы всадника на белом коне, поражающего своим копьем огнедышащего дракона. Грозен «воин воинства небесного» для ратей силы темной, — не менее (если даже не более) Ильи-пророка и Михаила-архангела. Но для трудящегося в поте лица православного, для мирных пахарей и пастырей, он является неизменным покровителем и крепкой защитою.
Русское народное песнотворчество уделило в своих, занесенных в изустную память народа скрижалях немало места прославлению подвигов этого святого. «Сказание о Егорие Храбром», записанное П. В. Киреевским, называет его сыном «тоя ли премудрыя Софии», придавая этим самому рождению его таинственное значение и наделяя его с самой минуты появления на белый свет наследственной мудростью, побеждающей в образе его даже и премудрость змеиную, направленную к совершению всяческого зла. Будучи стихийно-последовательным даже в своих ошибках, народ называет его сестрами «желанного детища» Мудрости — Веру, Надежду и Любовь, — и делает это не случайно, а также для того, чтобы породнить их с обликом Егория Храброго. Последнему он, между прочим, приписывает искоренение темени басурманства и утверждение православия «на светлой Руси».
Так повествует сказание, отправляющее св. Георгия на подвиг. И едет он — «от востока до запада». По его слову, расступаются перед ним «леса темные, дремучие» и разбегаются по всей Руси; по его велению, «горы высокий, холмы толкучие», заграждающие путь-дорогу нетореную, дают ему проход и тоже рассыпаются-раскидываются вдоль и поперек земли светлорусской. «Моря глубокия, реки широкия», «звери могучие, рогатые», — все повинуется Победоносцу. «И он, Егорий Храброй, заповедует зверям: — А и есть про вас на съедомое во полях трава муравчата; а и есть про вас на пойлицо в реках вода студеная»… Наезжает он, на своем пути, «на то стадо, на змеиное, на то стадо на лютое, — хочет он, Егорий, туда проехати». Стадо змей не только не дает ему хода-пропуска, а советует воротиться вспять и унять своего «коня ретиваго». Но Храброй не внемлет совету змеиному, вынимает он саблю острую: «… ровно три дня и три ночи рубит, колет стадо змеиное; а на третий день ко вечеру посек, порубил стадо лютое»… Сказание кончается тем, что Егорий Храброй, победивший «стадо змеиное», наезжает «на ту землю светлорусскую, на те поля, реки широкия, на те высоки терема златоверхие»… Здесь не пропускают его уже «красны девицы», обращающиеся к славному богатырю с таковой речью:
И он «приимает ту землю светлорусскую под свой велик покров», с этой поры до наших дней, по убеждению народной веры, не забывая о ней в своих неусыпных заботах.
Другой сказ о Георгии Победоносце, вылившийся из уст песнотворца-народа, запечатлен памятью последнего в стихе калик перехожих об этом святом. По свидетельству названного памятника слова народного, он родился не обыкновенным человеком, а «породила его матушка: по колена ноги в чистом серебре, по локоть руки в красном золоте, голова у Егорья вся жемчужная, по всем Егорие часты звезды»… и т. д. Здесь сказатель-народ более близок к признанному Церковью житию святого Георгия-Победоносца, претерпевшего страшные мучения при царе Диоклетиане[82]. «Царище-Демьянище», — поют калики перехожие, — «посадил (после длинного ряда истязаний) Егорья в глубок погреб, закрывал досками железными, забивал-закладывал гвоздями лужеными, запирал замками немецкими, засыпал песками рудожелтыми», чтобы «не видать Егорью света белаго, не зреть солнца краснаго, не слыхать звона колокольнаго»… Сидит Егорий в своем заточении «ровно тридцать лет и три года», но пришел конец и силе царища-Демьянища, рычащего по-звериному, шипящего по-змеиному: «выходил Егорий, по Божьему изволению, из погреба глубокаго, узрел свету белаго, одевается в збрую ратную, берет копье востробулатное»… Выходил Егорий во чисто поле, вскрикнул Егорий громким голосом: «Ой ты, гой еси, белой резвой конь! Ты беги ко мне ясным соколом!» И начались для претерпевшего все муки, все истязания воина воинства небесного его славные подвиги богатырские. Об этих подвигах передается в стихе калик перехожих почти то же самое, что и в первом сказании (хотя и другими словами), но только вместо «стада змиинаго лютаго» повстречался Храброму один «змей огненный» (дракон), которого и сразил непобедимый Победоносец. В заключение — добирается Егорий до «палат белокаменных царища-Демьянища», и «натянул он свой тугой лук, и пустил стрелу в царища-Демьянища». Мучитель басурманин был убит, а Егорий поехал дальше по светлой Руси, «насаждая веру христианскую, искореняя басурманскую».
В Пудожском уезде Олонецкой губернии было записано Рыбниковым любопытное простонародное сказание об Егорий Храбром, повторявшееся — разносказами — и у других собирателей памятников народной словесности. «Был Содом город, был Комор город, третье было царство Арапинское», — начинается это сказание: «Содом город сквозь землю стал, а Комор город огнем прожгало. Что на то ли царство Арапинское встала змея лютая пещерская, во в каждые су-точки стала съедать по головьицу. Народу во граде мало становилося: собирались мужички на един место, стали мужички жеребье кидать; выпало жеребье самому царю — завтра надо ехать на сине-море ко лютому змею на съедение»… Запечалился царь, закручинился. Идет он домой во дворец, навстречу ему попадается молодая княгиня-жена, — спрашивает его — о чем печаль. «Как же мне, царю, не кручиниться, как же мне, царю, не печалиться!» — отвечает царь: «Завтра надо ехать на сине море, к лютому змею на поедение!» Задумалась княгиня молодая, но думала недолго: «Не печалься, не кручинься, царь, есть у нас дочка-свет немилая, Софья да Агафиевна! Мы пошлем ее завтра на сине-море, к лютому змею на поедение!» Возрадовался опечаленный царь — «возвеселился», посылает молодую жену обманывать дочку, уговаривать. Пошла княгиня, голос подает: «Выставай-ка, девица, поутру ранешенько, умывайся, девица, белешенько, снаряжайся, девица, хорошохонько: завтра будут свато-вья сватать за жениха одной веры с тобой!» Софья-царевна, дочь немилая, встала ранешенько, умылась белешенько, но «снарядилась девица в черны платьица, в черны платьица опальныя, помолилась девица Миколы да Троицы, Пресвятой Богородицы, облилася девица горючим слезам, выходила девица на крутой крылец, посмотрела девица на белой дворец: на белом дворе стоит лошадь черная, лошадь черная, карета темная, извощичек стоит опальныий, он опальныий да сам кручинныий»… Села в карету немилая дочь царская, поехала на сине море. Попадается ей навстречу Егорий Храбрый, попадается — речь к ней держит: «Выходи, девица, из темной кареты, поищи, девица, в моей буйной головы!» Засинелось море, заколыхались волны, поднялась из волн змея лютая, — «подымается, сама похвастает: — Будет, будет мне теперь чем посытися, как первую головьицу девичецкую, а другую головьицу молодецкую, третью головьицу лошадиную!» Спит в это время крепким сном Егорий Храбрый; будит его — разбудить не может, «расплакалася девица горючим слезам, раскалялись девицы горючи слезы на Егорья-свет Храбраго на бело лицо. Тут Егорью-свет стало холодно, он, свет, да разбудился»… Проснувшись, возговорил он таковы слова: «Утиши-ся, змея лютая пещерская, тише тихия скотинины; отруши, девица, свой шелковый пояс, подай мне Егорью-свет Храброму!» Сделала царевна по слову его, — «взял Егорий, перевязал змею лютую, змею лютую на шелков пояс, подал Софье Агафиевне: — Ты веди, Софья Агафиевна, змею лютую на свой град Арапинский, ко своему батюшке Агафин-царю и скажи своему батюшку: Ежели веру будешь веровать християнскую, ежели будешь сострояти Божьи церкви, уж как первую церкву Миколы да Троицы, Пресвятой Богородицы, а другую церкву Егорью-свету Храброму, то я подкую змею лютую в жалезу глухую; а ежели не будешь состроять Божьи церкви и веру веровать християнскую, я спущу змею лютую на твой град Арапинский, не оставит тебе един души на семена!» В Других сказаниях место немилой дочери Софьюшки занимает — наоборот — «чадо милое» Лизавета Прекрасная — («Алисафушка»).
С Егорием Храбрым у славян вообще, а у русских наособицу, связано много различных поверий и вытекающих из их недр обычаев. Но громадное большинство последних относится к весеннему («теплому») Юрьеву дню. Юрий же «холодный» знаменуется в народной памяти более в связи с былой жизнью родины русского пахаря.
Этот народный праздник был освящен веками как день, когда крестьяне имели право переходить от одного помещика под властную руку другого. Об этом, обыкновенно, заявлялось на Михайлов день, — чтобы для помещика не был неожиданным переход. «Судебник»[83] определял срок последнего более пространно: «за неделю до Юрьева дня и неделю по Юрьеве дне холодном». В «Стоглаве» уложение об этом читалось так: «А в которых старых слободах дворы опустеют, и о те дворы называти сельских людей пашенных и непашенных по старине, как прежде сего было. А отказывати тех людей о сроце Юрьеве дни осеннем, по цареву указу и по старине. А из слобод митрополичьих, из архиепископльих и епископльих и монастырских, которые христиане похотят идти во град на посад, или в села жити, и тем людям идти волно о сроце Юрьеве дни с отказом по Нашему Царскому указу».
Переход крестьян, согласно с приведенным уложением, совершался на том условии, что они, поселяясь на помещичьей земле, обязывались беспрекословно исполнять все приказания помещика, нести на себе тягло всех обычных повинностей, взносить в условленные сроки все подати — «по положению». Отходя от помещика, они должны были рассчитаться оброками полностью «за пожилое», — причем помещик не мог требовать ничего лишнего, как не имел права и удерживать не желавших оставаться в его вотчине. Сделки совершались при «послухах» (свидетелях) с обеих договаривающихся сторон. «Уговор лучше денег!» — говорит народ: — «Ряда города держит!» Так было и в этом случае. Царское уложение ограждало, при этом, своим словом властным и смерда, и боярина. Крестьянин, снявшийся с земли помещичьей «тайным уходом», подвергался строгой каре законов; равно и помещик, не соблюдавший, во всей полноте, освященный царскою волей «старины», наказывался пенею. «Крепки ряды Юрьевым днем!», — гласило старинное народное слово и продолжало: «Мужик болит и сохнет по Юрьев день!», — «На чью долю потянет поле, то скажет холодный Юрий!», «Мужик — не тумак, знает, когда живет на белом свете зимний Юрьев день».
Любил всегда, как неизменно любит и теперь, подсмеяться на самим собою, русский простолюдин. После того, как было отменено право перехода крестьян от одного помещика к другому — повелением царя Бориса Феодоровича Годунова, а затем указом (от 9-го марта 1607 года) царь Василий Иванович Шуйский окончательно укрепил крестьянские души за их владельцами, — пошла ходить по народной Руси поговорка: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» Эта поговорка повела за собой другую: «Сряжалась баба на Юрьев день погулять с барского двора, да дороги не нашла!» Русский мужик за словом в карман не полезет, — выпустил он вслед за вторым и третье крылатое слово по поводу отмены Юрьева дня с его вольготами: «Верстался мужик по Юрьев день радеть о барском добре, а и сейчас засел, что бирюк, в норе».
Да всех поговорок об этом не перечесть! Слово народное — крепче олова: вылетело века тому назад, а и до сих пор не пропадает в памяти, — хотя все давно уже успели в народе не только забыть об «уложении», связанном с Юрием холодным, но даже и сами помещики утратили, по мановению руки царя-освободителя, все свои права на закрепощение крестьянина.
До наших дней не успело исчезнуть с лица народной Руси слово о том, что «Юрий холодный оброк собирает». Еще совсем недавно повторялись, при случае, смешливыми людьми и такие поговорки, как: «Судила Маланья на Юрьев день, на ком справлять протори!», или: «Позывал дьяк мужика судиться на Юрья зимнего, а мужик и был таков!». Отошли в область исчезнувших преданий и «юрьевские оброки», о которых определенно все постановлено было в «Писцовых книгах»[84], а еще и до сих пор местами на посельской Руси служатся на Юрия холодного молебны о благополучном пути, — словно и теперь собираются православные переселяться в этот день из одной вотчины в другую. Так крепка в русском народе привязанность к отжившей своей век старине.
«Егорьевское окликанье», справляющееся по весне, в некоторых местностях повторяется и на Юрия холодного. Так, и теперь еще можно слышать в захолустных деревнях в этот день песню:
По народной примете, с Юрия холодного начинают подходить к сельским задворкам волчьи стаи за добычею. «Что у волка в зубах, то Егорий дал!», — говорит деревенский люд, утешаясь при этом другой поговоркою: «На Руси Егорья — холодный да голодный, а все тут Божья благодать!» Народ крепко верит, что, если молиться святому Георгию Победоносцу, то он никогда не допустит зверя «зарезать животину».
С зимнего Юрьева дня, — замечено старыми людьми, — засыпают в своих берлогах медведи. В стародавнюю пору существовало местами даже и поверье о том, что будто бы некоторые, особенно расчетливые люди — из-за своей скупости — ложились 26-го ноября в гроб-домовину и засыпали по-медвежьему вплоть до самого вешнего Юрия теплого. Впрочем, это всецело относится к области сказок.
После Юрия холодного деревенские старожилы, проводив закат солнечный, выходят на двор к колодцам и «слушают воду». Если она не шелохнется, это — по юс мнению — предвещает теплую зиму. Если же из колодца раздаются какие-нибудь звуки, — значит, надо ждать сильных морозов и лютых вьюг.
L
Декабрь месяц
Догорит-померкнет алая зорька вечерняя на Андреев день — и ноябрю, листогною, студеному, конец. Проснется наутро красное солнышко, смотрит: двенадцатый, последний, месяц стоит на дворе, декабрем слывет, «студенем» прозывается. У сородичей русского пахаря есть для этого месяца и другие имена: «грудзень» — у поляков, «просинец» — у чехов со словаками, «волчий» — у сербов, «великобожничяк» — у кроатов. «Декабрь год кончает — зиму починает!», «Год декабрем кончается, а зима зачинается!», «Тороват декабрь месяц, что и говорить: старое горе кончает, новому году новым счастьем дорожку стелет!», — говорит крылатое слово народа-простодума об этом богатом стужею месяце, говорит-приговаривает: «Горя у декабря полная котомка — бери, не жалко, а счастьем старик силен на посуле: одна его сила — много праздников да морозы засилье берут!»
Первый день декабря-студеня — память святого пророка Наума, что, по старинному присловью, народ наумит. «Пророк Наум наставит на ум!», — гласит об этом угоднике Божием народная мудрость: «Помолись пророку Науму — он, батюшка, и худой разум на ум наведет!», «Как ни наумь, а все старика Наума не перенаумишь!», «Наш Наум — себе на уме: слушать — слушает, а знай — щи хлебает!», «Недоумка-дурака хоть Наумом назови — все умней не станет!», — замечают деревенские краснословы, которым за словом в карман не ходить, когда оно у них с языка само походя просится.
В стародавние годы, — а местами это соблюдается еще и теперь, — с Наумова дня было в обычае начинать обучение детей грамоте. К 1-му декабря сговаривались чадолюбивые родители с приходским дьячком или иным умудренным в книжном деле человеком. Приходил на Святую Русь пророк Наум, — раньше раннего будили ребят-малышей. «Просыпайтесь ранехонько, умывайтесь белехонько, в Божью церковь собирайтесь, за азбуку принимайтесь! Богу помолитесь — до всего дойдете: святой Наум наставит на ум!» — приговаривалось всегда при этом. Всем семейством шли к обедне, — Богу молились, пророку Божьему молебен служили, неуклонно-непреложно веруя, что этим молебном испрашивается Божье благословение на принимающихся за трудное, не для всех постижимое дело науки. В «Народном дневнике» оказано должное внимание этому обычаю. Учителя, по свидетельству собирателя сказаний русского народа, встречали в назначенное время «с почетом и ласковым словом, сажали в передний угол с поклонами», воздавая подобающую дань преклонения пред его мудростью и ответственностью принятого им на себя дела, считавшегося наособицу угодным Богу. Отец подводил сына к учителю, передавал из рук в руки, просил «научить уму-разуму», а за леность — «учащать побоями». Обычай требовал, чтобы мать стояла в это время в некотором отдалении и заливалась слезами горючими. «Иначе — худая молва пронеслась бы в околотке!». Будущий ученик отдавал своему, грозному для него учителю три земных поклона, каждый из которых сопровождался ударом плетки, заранее положенной перед наставником предусмотрительными родителями. Нет слов, — удары были не особенно сильные. После этого приближалась родимая матушка посвящавшегося в науку отрока, сажала сынка за стол, подавала ему узорчатую костяную указку. Учитель принимал еще более прежнего строго-внушительный вид и развертывал свой букварь. Начиналось велемудрое учение: «аз-земля-ер-аз». Умилявшаяся мать снова принималась плакать, — на этот раз еще сильнее прежнего, — просила-молила «не морить сына за грамотой». Первый урок, и впрямь, был неутомителен: он не шел дальше первой буквы русской азбуки — заканчивался «азом». Затем букварь бережно завертывался в холстину и укладывался умудренным в книжном деле человеком на божницу, за святые иконы. Успокоившаяся мать принималась угощать гостя всем, что есть в печи — чем Бог послал. После угощения подавали учителю каравай хлеба ситного и полотенце — первый от хозяина, последнее — от хозяюшки. Иной раз завязывался в узелок полотенца и пятак-другой — от усердия родимой матушки будущего мудреца. Затем с поклоном провожали учителя до ворот, — чем обычай, заведенный жившими по «Домострою» предками, и завершался.
Пророк Наум другого пророка Божия на Русь ведет: памятуется Православной Церковью 2-го декабря святой Аввакум (в просторечье — «Абакум»). В Абакумов день «понаумленного» накануне мальчика снаряжали к учителю. С букварем и указкой в руках шел ученик; обок с ним — болезная матушка сердобольная несла горшок гречневой каши, зарумяненной наславу, не жалеючи промасленной. Не возбранялось также приносить учителю что-нибудь и поздобнее каши — курицу, а то и гуся.
3-е декабря — день святого Иоанна-молчальника, в который даже и самые словоохотливые старушки дают молодежи добрые советы вроде того, чтобы «не болтать языком — что овца хвостом», «не говорить вздору — не выносить из избы сору» и т. п. В этот же день повторяются на Руси старые изречения: «Слово серебро, молчание — золото!», «Слово не воробей, вылетит — не поймаешь!», «От одного слова, да навек ссора!», «Бритва скребет, слово — режет!». Не малое, а великое значение придает русский народ живому слову, которым он так богат. «Человеку дано слово, скоту — немота!» — говорит он, под корень подрезая этим сопоставлением любезные сердцу благочестивых старушек Божьих приведенных выше поговорки: «Что слово, то и дело!», «Слово — закон, словцо — олово!», «И клад со словом кладут: кому дастся, а кому — нет!», «Не дав слова, крепись, а дал — держись!», «Скажу слово, берегись — обожгу!», «Слово пуще стрелы разит!», «Твое бы слово, да Богу в уши!» Величает народ слово и на иной лад, — зовет его «красным», да не только словом, а и «словечушком»: «Ласково словечушко — что вешний день!» — приговаривает он, прибавляя к этому: «То и человек хорош, коли он кому — слово, кому — словцо, а кому и словечушко!», «Не бойся той собаки, которая лает, бойся той — что молчит!» По народному убеждению — «Злое слово ведуном по свету ходит, а доброе словцо — красной девицей!», «От злого слова не станется!», «Ласково словечко не трудно, да споро!», «Хорошая молва дело растит; жаль, что добрая-то дома лежкой-лежит, а худая далече бежит!» Воздавая почет живому слову, народная Русь, однако, порою непрочь и оговорить слишком щедрых на него краснобаев. «Ты ему слово, а он тебе десять!», «На словах-то он скор, да на деле не спор!», «Слово слову рознь: словом Бог мир создал, словом Иуда предал Господа!», «На словах — так и сяк, а на деле — никак!», «Его слова на воде вилами писаны!», «Твое слово дешево, ты на словах как на санях, на словах — что на гуслях, а на деле — как на копыле!», «У него слово родит, третье само бежит, слово за словом, а коснись до дела: стой, не туда заехали!» — говорится в народной Руси.
За Абакумами — Варвары-великомученицы (4-е декабря). «Варвара мосты мостит (на юге) — домащивает (на севере)!». «На Варвару зима дорогу доваривает!», «Все тепло да тепло, погоди — придет Варвара: заварварят и морозцы!», «Трещит Варюха — береги нос да ухо!» — можно услышать в народе об эту пору студеную. Имя этой домащивающей, по народному представлению, зимние ледяные мосты святой тесно связано с памятуемыми в следующие дни (5-го декабря) преподобным Саввою и (6-го) Николаем Чудотворцем. По записанным В. И. Далем поговоркам — «Варвара мостит, Савва стелет, Никола гвоздит!», «Варвара заварит, Савва засалит, Никола закует!» Даже о праздничном гулянье говорит селыцина-деревенщина, связывая эти три имени: «Лучше не саввить и не варварить, а пониколить!», «Просаввились мужики, проварварились, последний грош прониколили!» и т. п. Деревенские погодоведы примечают, что «к Варварам» день становится как будто подлиннее: «Варвара ночи урвала», — говорят они, — «ночи урвала — дня притачала!»
Слагатели русских народных стихов духовных посвятили великомученице Варваре целый ряд своих песенных сказаний. В разных местах — разные и стихи поются. В одном именуется она «красной невестой небесна чертога», в другом — «красною девой», которую «кровь (пролитая за Христа) украшает»; третий, подслушанный в Симбирской губернии, заканчивается возгласом: «Царствуй, девице, со Христом вовеки, Варваро прекрасная!»; по словам четвертого (Смоленской губ., Краснинского уезда) она — «закон благодати»; пятый стих — совершенно иного склада. Вот начальные строки его, в достаточной степени свидетельствующие о его народном — не книжном — происхождении:
Наибольшую ценность должно придать, однако, не этой простодушной песне, а сказанию чисто повествовательному. В нем пересказывается все житие великомученицы, приукрашенное цветами простонародной речи цветистой. «Во времена Максимиана царя, безбожнаго эллинскаго цесаря, славен-богат был родом эллин, в Илиополе, звался Диоскором. Родилась ему дочка единая, Варвара именем мученица. Красотою она весьма пригожа, ровныя ей нету под небом…» — начинается сказание. Выстроил, — говорится в нем далее, — эллин Диоскор своей дочери высокий терем и посадил ее в нем, окружив девушками-прислужницами. «Глядит она на небо и землю», — повествует безвестный сказатель, — и загорается у ней в душе мысль о том, кто сотворил все видимое? Девушки-прислужницы пытаются объяснить ей, что мир создали боги. «То не истина», — отвечает им святая Варвара, — «ибо те боги рукою сотворены, потому что они бездушные истуканы. Как бы могли они все то уточнить? Я никогда не могу тому уверовать!» Время шло… Пришла пора думать о свадьбе. «Выбирай дочка, кого хочешь мужем — кого, дочка, душа твоя любят!» Дочь — и смотреть ни на кого не хочет. Отец разрешает ей гулять по городу — чтобы «видеть, где меж себя молодежь водится». Принялась Варвара гулять, начала водиться с христианскими девушками и стала она все более и более питать склонность к христианству. Строили мастера у ее отца баню, — строили, «два окна проделывали». Уговаривала Варвара проделать, вместо двух, три окна. Отказывались сначала мастера — из боязни Диоскора, но все-таки сдались на просьбы. Возвращается однажды эллин домой, пошел на постройку — видит три окна. На вопрос о них дочь отвечает ему: «Три окна во образе Троицы, Отца, Сына и Лице Духа Святаго». Выхватил саблю «Диоскор проклятый» — хочет убить Варвару. Стала она бегать перед отцом, а он — гоняться за ней. Но молитва ее была услышана: «как добежала она к той горе каменной, гора перед нею сама отворилась». Стал искать ее Диоскор, найти не может. Обратился он к пастухам, пасшим овец по склону горы. Указал ему один из них «перстом на горы». Пошел он по указанному пути, нашел свою дочь — Варвару, и «за власы схватил он ее», воротился в город, — «за власы влекет он ее, бьет нещадно палицей, предал ее игемону Маркиану: научи мне сию окаянную, отврати ее от назарейской веры и мучь ее, как знаешь горше!» Начал Маркиан «прельщать ее речами»… — «Жаль, дева, дивной красоты твоей, что предашь муке тело свое и позоришь твоего родителя; того ты, несчастная, и желаешь, ибо ты веру нашу попрала и богов наших посрамила!» В ответ на эти речи великомученица Варвара говорит, что она хочет пострадать за Христа. Эти слова распалили гневом игемона, отдал он ее «немилостивым мучителям». Били-терзали они ее воловьими жилами, бросили чуть не замертво в глубокую темницу. Настала полночь. Совершилось великое чудо: засияла светом небесным темница, сошел в нее Христос. Перевязал Он кровавые раны Своей исповеднице, — «до зари она прекрасно исцелела». Когда поутру привели ее к Маркиану, он, увидев ее здравою, сказал: «Видишь богов наших святую силу! Как они тебя прекрасно исцелили, свою милость тебе показали!» Держит ответ ему страдалица: «Не от богов твоих ложных пришло мне сие исцеление, но то Христово драгое промышление. Боги ваши и глухи, и немы!» Обуял гнев диавольский игемона, приказывает Маркиан повесить ее на дереве. Начались новые, тягчайшие, муки для святой Варвары: «гребнями ее по телу драли и свечами ребра ей палили, и молотом бьют по голове ее, — дай богатыря, кто бы то стерпел!» Но великомученица, ободряемая верою в Бога, терпит безропотно. Стояла неподалеку от нее «жена некая, Юлиана звана», умилилась зрелищем до слез: «Дай мне, Боже, да могу стерпети, с Варварою придти к тебе Богу!» И принялась она хулить игемона нечестивого, и предали ее на муки вместе с «невестой Христовой». Видя, что не сильны святой верою никакие муки, повелел игемон повести мучениц за город и отрубить им головы. Отец Варвары-великомученицы, Диоскор, взял с собою саблю острую и, не зная границ лютой жестокости, отсек дочери «честную главу». Стих кончается карою Божией, постигшею нечестивых мучителей: «Диоскору да и Маркиану казнь дана им от Бога: Маркиан шел с горы, ударила его молния с высоты, Диоскор сидел в дому, громы его с неба поразили. Слава Богу и Богородице и Варваре, Божьей мученице!»…
Пройдет святой Савва-освященный, «просалит морозом землю»; за Саввою — Никола-зимний, со всем веселым «николиньем» этого любимого простонародного праздника. О приуроченных народной памятью к этому дню своеобразных, из глубокой старины идущих обычаях — свой сказ наособицу, как и о целом звене поверий, обступающих день св. Спиридона («Спиридон-солноворот») — 12-е декабря.
Как прошла «красная пивом да пирогами» Никольщина, повернули Спиридоны на лето, а зиму на мороз, минул Евстратиев день (13-е декабря), смотрит деревня, а до перелома-половины декабря всего одни сутки остались («Калинники» — 14-е декабря). 16-го декабря — Аггеев день. «Пророк Аггей иней сеет» — по народной примете. Примечают погодоведы завзятые, что — если на Аггея инея много, будут и Святки с мягкою погодушкою. Мороз на Аггея — стоять ему до самого Крещенья. В семнадцатый день заканчивающего год месяца — память пророка Даниила и святых отроков Анании, Азарии и Мисаила. Седая старина чествовала в московской и новгородской Руси эту память зрелищем «Пещного действа» (см. в конце главы).
Далеким отголоском этого последнего является торжественное разжигание за околицей костра в ночь с 17-го на 18-е декабря, сохранившееся в иных местностях северных губерний. Собирается вокруг такого костра деревенская молодежь и, когда разгорится особенно сильно, — в него бросают трех слепленных из снега кукол. Тающим снегом заливает костер, и все расходятся по домам. По примете — если скоро загаснет под снеговыми куклами пламя, то Святки будут богаты ясными-ведреными днями, ко всякой гулянке сподручными; если же долго будет тлеть-дымиться костер, то надо ждать буранов-метелиц да жестоких морозов нестерпимых, — таких, что даже и птица на лету станет мерзнуть.
19-го декабря, кроме других угодников Божиих, чествуется, по православному месяцеслову, память преподобного Ильи Муромского, мощи которого почивают под спудом в Киево-Печерской лавре. В народной — крестьянской Руси имя этого святого нераздельно сливается с именем сказочного богатыря Ильи Муромца, подвиги которого, воспетые в былинах, не могут изгладиться в памяти народа-пахаря, нивы-поля чьи охранял-берег «матерой казак» — среди братьев-богатырей старшой-наибольший — ото всякой наносной беды-невзгоды, от воррга лютого, вора-нахвальщика. Этот богатырь (Илья Муромец, сын Иванович), просидевший сиднем тридцать лет и три года «близ славнаго города Мурома, в том ли селе Карачарове», является олицетворением несокрушимой силы богатырской дружины, могучим охранителем стольна-города Киева от «поганой орды», налетавшей на Русь православную. Он, по свидетельству стародавних былин, с честью-славою несет на своих могутных плечах немалую службу родине, обороняя рубеж великокняжеский. Он, один он, остается «надежей» ласкового князя Владимира — Красна-Солнышка, когда все другие богатыри поразойдутся-поразъедутся во все четыре стороны света белого — искать, с кем померяться своей мочью-силой богатырскою. С большим вниманием останавливаются сказания на Илье, неоднократно возвращаясь к нему, чтобы лишний раз — при подходящем случае — вызвать воспоминание об его мощном облике. Да и не одни былины, а и сказки с песнями, честь-честью воздают матерому казаку, славой своею пережившему всю семью богатырей древнекиевских, вплоть до наших дней дающему изобильную пищу воображению народа-песнотворца.
Яснее всего представляется он в три поры своего богатырского века: в былинах о каликах перехожих, зашедших в Карачарово и «поднявших» будущего богатыря с места его тридцатитрехлетнего сиденья; затем — в былинах о первой поездке его в Киев, стольный град, и, наконец, в былине о Калин-царе. Из многочисленных разносказов этих былин встает во весь рост пред слушателями-читателями излюбленный народной памятью славный-могучий богатырь.
Первый по старшинству лет в гриднице богатырской, первый и по силе между составляющими семью-дружину Володимерову, добродушный, хотя и не дающий спуска ничьей обиде-похвальбе, Илья Муромец всегда и везде — на первой очереди в устах хранителей былин старины стародавней. Первая богатырская поездка его подробно описывается в посвященной ей отдельной былине. Едет, — гласит она, — старый (ни в одной былине он не зовется молодым), — едет старый ко стольному городу той дорогой прямоезжею, которую залегла вражья сила ровно тридцать лет, — едет через те леса брянские, через черны грязи смоленские, где поставил заставы крепкие Соловей-разбойник, не пропускающий мимо себя безданно-беспошлинно ни конного, ни пешего. Во лесах темных, во брянских, наезжал Илья на самого Соловья-разбойника, тридцать лет хозяившего, по своему воровскому изволению, на Святой Руси. Не страшится Илья ни его шипа змеиного, ни рева туриного — пускает богатырь стрелу разбойнику во правый глаз, привязывает Соловья к седельной луке, проезжает заставы крепкие. Не соблазняет матерого казака старого золотая казна, не трогают его богатырского сердца слезные мольбы жены разбойничьей, — стегает он коня по крутым бедрам, везет неслыханную, нежданную-негаданную добычу в Киев — стольный град. На пиру у светлого князя Владимира выпивает незваный гость Илья за единый дух «чару зелена вина в полтора ведра», повествует о своем первом подвиге, поимке вора-разбойника, залегшего дороги прямоезжие. Но этот, изумивший всю богатырскую дружину подвиг теряет немалую долю своего значения при дальнейшем ознакомлении с судьбою матерого казака, расчищавшего пути-дороги русскому народу православному.
«Подымался злой Калин-царь, злой Калин, царь Калинович, из орды, золотой земли, ко стольному городу со своею силой поганою»… Поднялся и встал на Днепре, в семи верстах от города. «А сбиралось с ним силы на сто верст, а от пару было от конинаго, а и месяц, солнце померкнуло!..» Шлет Калин-царь ярлыки свои: «Владимир-де, князь стольнокиевский! А наскоре сдай ты нам Киев-град без бою, без драки великия!» Кабы не Илья — быть бы «великому сорому» на всю Святую Русь; сдал бы князь Киев силе татарской… Вызволил богатырь князя из беды, уложил наземь чуть не всю орду… «Схватил Илья татарина за ноги, который ездил в Киев-град, и зачал татарином помахивать: куда ли махнет, тут и улицы лежат, куда отмахнет — с переулками»… Побежали пришельцы лютые, незванные гости поганые, — побежали, кричат зычным голосом: «Не дай Бог нам бывать ко Киеву, не дай Бог видеть русских людей! Неужто в Киеве все таковы?!». Сослужил богатырь Илья добрую службу Красному Солнышку — князю Владимиру…
Выходящий из пределов возможного, яркий образ богатыря — насадителя порядков в стране и оборонителя стольного города сливается во многих былевых пересказах с образом мудрого советчика великокняжеского, не останавливающегося ни перед какими затруднительными обстоятельствами, не знающего своей силе преграды ни в чем. Но князь стольнокиевский далеко не всегда держит в чести старого богатыря: не только силой грузен Илья Муромец, крестьянский сын, — богат он и смелою правдой-маткою… Не по сердцу, под иной час, князьям правда мужицкая, серая, «неумытная». Попадает за нее и Муромец Илья, вместо милостей княжеских, в погреба — под затворы железные… Но и это не умаляет его правдолюбия… Не мириться вовек ему, правому, с кривдой-лестью, змеей подколодною, из-за синего моря далекого заползающей и в рубленые палаты-хоромы ко Красному Солнышку Русской Земли, Руси древнекиевской.
Могучий богатырь, он не имеет себе равного в этом отношении во всей семье-дружине хороброй. Потому-то так крепко и памятует о нем деревенская сермяжная Русь.
За св. Ильею Муромским Игнатий-Богоносец идет, двадцатый день декабря-месяца ведет на широкий светлорусский простор. На Игнатия во многих местах Руси великой поднимают иконы и, с молебным пением, носят вокруг села. Это, по верованию народа, охраняет всю худобу-рухлядь мужицкую на зиму ото всякой напасти. На вторые сутки после Богоносца (22-го декабря) — память святой Анастасии-узорешительницы. Молитва к этой великомученице, — гласит простонародная мудрость, — способствует благополучному разрешению от бремени. Потому-то и служится в этот день столько молебнов по церквам. 23-го декабря — день св. Феодула. «Пришел Федул, ветер подул — к урожаю!» — говорит подсказанная долгим сельскохозяйственным опытом деревенская примета. Пройдут «зимние Федулы», — приведут сочельник, канун великого праздника, Рождества Христова. «Пришла Коляда накануне Рождества», — заколядуют под окнами ребята малые, а, словно вторя им, раздается наутро из уст старцев убогих и древлебожественный стих духовный, посвященный всей жизни Христа, починающийся умилительными словами:
За Рождеством идут Святки, веселье ведут разгульное, несут забавы, поверья да предания всякие. О Святках — свой особый сказ.
В «Месяцеслове» калик-перехожих есть свое песенное слово и о декабре-месяце. «Молим вас, святии вси, к нам ныне приспети, егда хощем от души пеньми вас воспети», — начинается этот стих, немедленно переходящий к славословию памятуемых в декабрьские дни святых угодников Божиих: «Тя, пророче Науме, верно призываем, с Оввакумом чудным усты восхваляем. И освященный Савво, отче богоносный, великий Николае, дивный чудотворче, с Амвросием сло-весну жертву вам приносим, с Потапием блаженным и помощи просим: в бедах нам и напастех присно помогайте и от всяких печалей, молим, избавляйте. Бога прамати Анно, заченшим тя плодом моли за ны к Богу с неплодным отродом. Ермогене, Евграфе, Мино страстотерпцы, Данииле с Лукою, на столпах страдальцы, Спиридоне, Киприном чудотворец славный, Евстратие с Орестом, лик пятострадальний, Фирсе и Филимоне, мученицы честнии, Елефферие, Павле, жители небеснии, Аггее, Данииле, славни пророцы, со Ананием в пещи бывши отроцы, с дружиною всею и Севастияне, Христа о нас молите. Вонифатие славне, Игнатие, сомленный Львовыми зубами, Улияно, пребуди, мученице, с нами. Петре, Анастасие, узы разрешите грехов наших и страстей, с Десятию в Крите. Евгение, страдалице, облегчи недуги. Рождся Христе от Девы, расторгни вся втуги. Дево, твоим Собором, Иосифе честный, Стефане, возсияйте свет свыше небесный. Две тме Никомидийских со многими младенцы, Троице святей молите о нас страстотерпцы. Маркелле, Анисие, Зотиче, царствуйте, Мелание, и нам всем жизнь ходатайствуйте!»
Святками декабрь кончается; ими же начинается и первый месяц нового года. Слывет начало января «перезимьем».
На католическом Западе, где Богослужение совершилось и совершается на непонятном для народа латинском языке, духовные представления становились необходимой потребностью в целях насаждения понятий о правилах веры и запоминания событий Ветхого и Нового Завета. Православие же, родное по языку каждому исповедающему его народу, не нуждалось в такой наглядности своей проповеди, почему и церковное лицедейство не получило у него такого права гражданства, как в недрах католической церкви. Но, тем не менее, отголосок средневековых «мистерий» слышится и в летописях нашего богослужебного обихода XV–XVII столетий. Русские церковные, правда, очень немногочисленные, «действа» — прямое порождение западно-католических мистерий, превращавших храм в место зрелищ. Сохранились сведения только о четырех действах древнерусской Церкви: это — «Пещное действо», «Действо Страшного Суда», «Шествие на ослята» и «Действо омовения ног», сохранившееся в некоторых своих частностях и до нашего времени. Первое совершалось в последнее воскресенье пред Рождеством Христовым; второе — в неделю мясопустную, т. е. в воскресенье пред Масленицею; третье — в неделю Ваий, в Вербное Воскресенье; четвертое — в Четверг на Страстной седьмице. Этих четырех действ, по справедливому замечанию А. Н. Веселовского[85], было слишком недостаточно для зарождения драмы в самой церкви, и если бы позднее заимствование школьной мистерии не вызвало к недолговечной жизни духовный русский театр, то и самое существование его было бы у нас немыслимо.
«Пещное действо», давно уже исчезнувшее без следа из нашей церковной обрядности, представляло собою самый любопытный образец древнерусского церковного зрелища. Своеобразный чин этого действа занесен на страницы «Древней Российской Вивлиофики» Н. И. Новикова; некоторые особенности его сохранены в записках нескольких иностранных путешественников. Утратившись в народной памяти, оно не могло сделаться достоянием изустного предания, а потому всецело перешло в область письменности. Несомненно совершавшееся и в других больших городах, оно происходило в Москве, Вологде и Новгороде, причем в последнем сохранялось дольше всех других городов и совершалось с наибольшей торжественностью. Памятником новгородского чина этого «действа» хранится в императорской академии художеств, перевезенная, по свидетельству Н. И. Костомарова, в конце 50-х годов XIX-ого столетия «Новгородская халдейская пещь» («Очерк домашн. жизни и нрав, великорусск. народа»). О начале возникновения этого стародавнего благочестивого обряда нашей Церкви не встречается указаний ни у одного из пытливых исследователей русской старины, — равно как нет и разъяснений причины предпочтения, оказанного изображавшемуся в нем в лицах ветхозаветному событию перед всеми другими, наиболее чествуемыми церковью и народом.
Еще за несколько дней до последнего воскресенья пред Рождеством Христовым начинались приготовления к этому торжественному зрелищу. В соборе разбирали паникадило над амвоном и приготовляли для установки на месте последнего «пещь». Это был полукруглый поставец без крышки, с боковым входом на подмостке. Разрисованные соответствующими изображениями стены «пещи» были разделены на части двенадцатью столбиками, «зело искусно» украшенными позолоченной резьбою. По крайней мере, такою представляется «халдейская пещь», хранившаяся до конца пятидесятых годов XIX-гo столетия во главе Софийского новгородского собора. В субботу после обедни, по распоряжению соборного ключаря, пономари убирали амвон и устанавливали пещь. Возле последней ставилось несколько железных «шандалов» с витыми восковыми свечами. Благовест к вечерне в этот день звучал особой торжественностью и продолжался не менее часа. Начиналась вечерня. В переполненный народом собор входили три отрока, одетые в парчевые стихари с венцами, или — как это было в Вологде — с обшитыми заячьим мехом и позолоченными шапками на головах. Это были певчие или монастырские служки, которым предназначалось изображать в лицах Ананию, Азарию и Мисаила — отроков, «ввергнутых в пещь Вавилонскую». За ними появились: «отроческий учитель» и «халдеи». Последние, по свидетельству Олеария, были в длинных хламидах из красного сукна, с деревянными раскрашенными шляпами на головах. Их длинные бороды были намазаны медом, в руках у них были белые «убрусы» (полотенца), которыми и связывались руки отрокам перед тем, как ввергать их в пещь. Кроме убрусов, халдеи держали еще особого устройства трубы с вложенною в них травою и с огнем. «Учитель отроческий» присутствовал для того, чтобы наблюдать за правильным ходом действа. В храм вступал митрополит; впереди шли «отроки» с зажженными свечами. Справа и слева сопутствовали святителю «халдеи». Отроки через северные врата входили в алтарь одновременно с владыкой; халдеи — оставались в трапезе. За вечерней первые пели вместе с подьяками, вторые — безмолствовали. За шесть часов до рассвета, по установившемуся годами обычаю, начиналось само действо. Митрополит шествовал к заутрене в том же самом порядке, как и к вечерне — сопутствуемый отроками и халдеями. Заутреня служилась с особой торжественностью. Когда кончалась седьмая песнь канона, посвященная воспоминанию о трех отроках, ввергнутых в пещь Вавилонскую, запевался особый канон в честь Анании, Азарии и Мисаила, все ирмосы которого применялись к повествованию пророка Даниила. При исполнении седьмой песни этого канона, учитель отроческий выступал вперед, творил троекратные поклоны пред иконами и, обратившись к митрополиту, возглашал: «Благослови, владыко, отроков на уреченное место ставити!» Владыка благословлял его со словами: «Благословен Господь Бог наш, изволивый тако!» И тогда испрашивавший благословение подходил к отроком, перевязывал полотенцами и «предавал» их стоявшим в ожидании своей очереди начинать действо халдеям. Последние, взявшись за концы изображавших оковы «убрусов», шли — один впереди, другой позади отроков, которые держались друг за друга руками. Перед обставленной горящими свечами «пещью» (число подсвечников, окружавших последнюю, доходило до пятидесяти), один из халдеев произносил, указывая пальмовой веткою на пещь: — «Дети царевы! Видите ли пещь сию, очень горящу и весьма распаляему?» Другой халдей заканчивал обращение товарища словами: «Сия пещь уготована вам на мучение!» Тогда отрок, изображавший собою Ананию, отвечал: «Видим мы пещь сию и не ужасаемся ея; есть бо Бог наш на небесах. Ему мы служим, — Той силен изъята нас от пещи сия!» Отрок Азария добавлял: «И от рук ваших избавит нас!» Мисаил заканчивал ответ словами: «И сия пещь будет не нам на мучение, а вам на обличение». Вслед за этим ответом соборный протодиакон, став в царских вратах, зажигал «свечи отроческия» и отроки пели: «И потщимся на помощь!» Они приготовлялись к предстоящим мучениям. Протодиакон передавал свечи митрополиту, который и вручал их подступавшим к нему отрокам, благословляя их на муки. Учитель отроческий, еще перед получением ими благословения святительского, развязывал их. В это время происходил обмен слов между халдеями, звучавший — в противовес умилению, проникающему речи страдальцев-отроков — грубой резкостью. Этим как бы нарочно подчеркивалась разница между первыми и последними. «Товарищ!» — произносил один из мучителей — Чево? — отзывался другой. — «Это дети царевы?» — Царевы. — «Нашего царя не слушают?» — Не слушают! — «И златому тельцу не поклоняются?» — Не поклоняются. — «И мы вкинем их в пещь?» — И начнем их жечь!.. — Затем халдеи, взяв Ананию под руки, «ввергали» его в пещь, обращаясь к Азарии со следующими словами: «А ты, Азария, чего стал? И тебе у нас то же будет!» Когда все три отрока были введены на приготовленное им для мучения место, к «пещи» подходил очередной «звонец-пономарь» с сосудом, наполненным углями, и ставил его под нее. После этого раздавался возглас протодиакона: «Благословен Господи Боже отец наших! Хвально и прославлено Имя Твое вовеки!» Этот возглас повторялся отроками; а их мучители, размахивая ветвями, как бы раздували огонь. Протодиакон читал песнь: «Правы пути Твои, судьбы истинны сотворил еси!» Раздавалось пение дьяков. На слова протодиакона: «И распаляшеся пламень под пещию»… — собор оглашал ответ отроков: «яже обреете о пещи халдейстей». В это время ключарь собора принимал от святителя благословение — «ангела спущати в пещь». Диаконы принимали от халдеев трубы с огнем. Протодиакон восклицал: «Ангел же Господен купно со Азарииною чадию в пещь» и т. д. При произнесении стиха «яко дух хладен и шумящ» — появлялся ангел, держа свиток и с шумом спускаясь в средину пещи. Халдеи при его появлении падали ниц, и диаконы опаляли им бороды свечами. Халдеи начинали снова свой разговор: «Товарищ!» — Чево? — «Видишь ли?» — Вижу! — «Было три, а стало четыре». — Грозен и страшен зело, образом уподобился Сыну Божию! и т. д. В это время отроки припадали к ангелу, держась за его крылья руками. Ангел поднимался (на веревках) вместе с ними и бросал их (также, конечно, опуская на веревках), сверху. Протодиакон читал песню отроков, они пели ее, дьяки вторили им на обоих клиросах поочередно. Халдеи, со вновь зажженными свечами, стояли «поникнув главою». При пении: «Благословите триеотроцы», ангел спускался, с громом и шумом, в пещь; халдеи падали наземь от страха. Ангел снова поднимался; мучители подходили к пещи и, отворив двери ее, без шапок на головах, произносили: «Анания! Гряди вон из пещи! Чего стал? Поворачивайся!.. Неимет вас огонь, ни солома, ни смола, ни сера. Мы чаяли — вас сожгли, а мы сами сгорели!..» После минутного молчания, они выводили отроков, одного вслед за другим. Надев на себя упавшие на пол при первом появлении грозного для них ангела деревянные шапки, — они, взяв в руки свои трубы с огнем, становились справа и слева от спасенных ангелом отроков. В соборе раздавалось громоподобное многолетие «царю-государю и всем властей предержащим». За этим многолетием продолжалась по обычному порядку прерванная действом заутреня. После пения «Слава в Вышних Богу», соборный протопоп входил вместе с отроками в пещи и читал там Евангелие. Затем пещь убирали и ставили амвон на прежнее место. Пещное действо кончалось — до следующего года. На присутствовавших в соборе при совершении действа последнее производило каждый раз неотразимое впечатление, хотя все это и выполнялось с самой первобытною наивной грубостью простодушной старины.
В XVII-м столетии церковный обряд «Пещерного действа» слился в понятии простолюдинов с обычаем святочного ряженья. «Халдеи» расхаживали по городу вместе с ряжеными — «на посрамление врага рода человеческого». Вместе с ряжеными они, по рассказам очевидца — Олеария, надев безобразные «личины», ходили из дома в дом, кривлялись на улицах и площадях, привлекая к себе внимание своими красными хламидами и деревянными шапками. Они ежегодно получали разрешение от митрополита (а в Москве — от патриарха) в течение всех Святок «бегать по улицам с потешными огнями», поджигать бороды зазевавшимся мужикам и всячески потешаться. В день Крещения Господня «иордань» являлась «колодезем очищения от всякия скверны бесовской»: в ледяной проруби они купались вместе с ряжеными и всякими другими «блазнями».
Веселые Святки давали в старину широкий простор всякому «глумотворству». «Комидийное дело», зарождавшееся в те времена на Руси при помощи завзятых «глумцов» — скоморохов, конечно, не имело ничего общего по содержанию и обстановке с совершавшимся по освященному преданием чину действом. Это выращенное грубоватым народным смехословием произведение народной веселости имело пристанище только на улице, в толпе разгулявшегося люда. Переходя за границы пристойности, наши первые русские «комедианты» вызывали на себя всевозможные нарекания со стороны духовенства. При царе Михаиле Феодоровиче на скоморошество было воздвигнуто настоящее гонение.
Но при сыне Михаила Феодоровича суждено было веселому действу — только на другой, никого не вводившей в соблазн основе — проникнуть даже в самые палаты царские, «пред светлыя очи государевы». Народился русский (правда, с немецкими лицедеями) театр; началась летопись русской сцены. Под влиянием Матвеева[86] и других передовых русских людей того времени, стоявшего на рубеже перерождения стародавнего уклада, царь Алексей Михайлович мало-помалу шел навстречу европейской жизни. В 1675-м году в палатах государевых появился новоприбывший в Москву немецкий оркестр Готфрида Иоганна Грегори. Заслужив «зело искусной игрою» одобрение царя, немчин признался боярину Матвееву, что он приехал на Русь — с целью открыть театральные представления, и что все его товарищи — не только «игрецы», но и «комедийнаго дела мастера». Не прошло и месяца по прибытии Грегори в Москву, как, с разрешения государя, во дворце села Преображенского давалось первое на Руси представление: «Комедия, как Алаферна царица царю голову отсекла». За нею шли: «Комедия об Артаксерксе и Амане», «Мистерия о Товии и сыне его» и другие. Первого сентября 1677 года пред «синклитом царевым» была разыграна в «комедийской хоромине» комедия Симеона Полоцкого[87] — «О Навуходоносоре-царе, о теле злате и о трех отроках, в пещи сожженных». Как видно и по самому заголовку ее, это было не что иное, как обработанное в более стройном виде древнерусское «Пещное действо». Ветхозаветный рассказ сохранен здесь с большей близостью к правде былого. «Комедия» открывается выходом Навуходоносора. Он отдает повеление воздвигнуть ему драгоценную статую и поклоняться ей. Слуги гордого царя, отдернув завесу, показывают ему его «образ» и раскаленную печь. Все преклоняются перед статуей. Трех отроков еврейских, не исполняющих повеления, бросают в пламя шесть воинов. Пораженный невредимостью отроков, Навуходоносор возвещает страдальцам свою милость, «хвалит Единого Бога» и отдает новый приказ: «Аще кто дерзнет Бога хулити, убиен буди, а дом расхитите повелеваем!» Грубая шероховатость действа в «комедии» значительно сглажена ее сочинителем.
Со времени сооружения «комидийной хоромины» в Москве, мало-помалу начали исчезать из храмов «действа». Отголосок западноевропейских «мистерий» нашел себе место в стенах учрежденного царем первого русского театра, всецело посвященного в эту пору своего существования событиям Священного Писания.
LI
Зимний Никола
«Зима — за морозы, а мужик — за праздники!», «Как ни зноби мороз, а праздничек веселый теплее печки пригреет!» — говорят на посельской-попольной Руси. Декабрьское звено праздников, связанных в народной памяти с различными поверьями, обычаями и сказаниями, начинается шестого декабря зимним Николиным днем («Зимним Николою»). Хоть, — как уже говорилось выше, — великомученица Варвара, по представлению народной Руси, «мосты домащивает», а за нею святой Савва «гвозди вострит», да «реки салит», — а все-таки, — добавляет деревня, — «Хвали зиму после Николина дня!». Но одновременно с этим можно услышать в народе и другие поговорки-приметы, вроде таких, как: «Коли на Михайлов день зима закует, то на Николу раскует!», «Коли зима до Николина дня след заметет, дороге не стоять!» и т. д.
Зимний Никола ведет с собою Никольские морозы — дожидаючись которых, говорит деревенский люд в позднозимье: «Подошел бы Никола, а уж зима на санках приедет за ним!». — «Привезли зиму на санках до Николы, и вот тебе и жданная оттепель!» — проносится молвь по народу в ранние зимы, когда чуть ли не с самого Покрова не скидает белоснежной шубы с могучих плеч своих земля-кормилица. Богат народ русский силой-мочью богатырскою, но не беднее он и кудреватой речью крылатою: что ни шаг у него, то свое цветистое словцо наособицу. И нет конца, нет смерти-забвенья этим словам: исстари веков зародятся — до скончания века живут! Не берет их, что называется, ни холодом, ни голодом, ни каким бы то ни было другим попущеньем.
Св. Николая-чудотворца зовет люд православный великим угодником Божиим и обращается к его защите и заступничеству во всякой беде-напасти, крепко веруя в необоримую силу его святой молитвы перед Господом. Но наиболее всего прибегает русский народ под покров «Николы», путешествуя на водах. «С Николой-угодником» связано имя покровителя морей и рек. На него с течением времени перенеслось стародавнее представление древнего славянина-язычника о Морском Царе. Чудеса, совершенные им, по словам жития его, на море, дали народу повод к объединению их с чудодейными свойствами древнеязыческого божества, повелевавшего морскими пучинами. По верованию, внушаемому учением Православной Церкви, молитвами св. Николая усмиряются волнения моря, по его светозарному слову — затихают грозные водяные бури.
В старинной новгородской былине о «Садке, богатом госте, и Царе Морском» упоминается об этом свойстве великого угодника Божия. Разыгрался на гуслях Садко, в подводном дворце владыки поддонного сидючи; расплясался под его игру гусельную Царь Морской, и поднялась на море буря великая — что ни час, то грознее. Но вмешался тут Никола-угодник: «Гой еси ты, Садко-купец, богатый гость!» — обращается он, явившись во сне, к гусляру подневольному:
Послушался Садко, «изорвал он струны золотыя и бросает гусли звончаты, перестал Царь Морской скакать и плясать: утихло море синее, утихли реки быстрыя».
Николе-угоднику дана Миродержцем, по народному представлению, власть над всеми темными силами, скрывающимися в бездне подводной от силы веры во Христа Спасителя и святых Его. В преданиях балканских славян (сербов, болгар и др.) передается, что, по окончании мироздания, при дележе вселенной между силами небесными, Бог-Саваоф передал св. Николаю-чудотворцу — в его полную власть — «все воды и броды».
У нас, на Руси, с незапамятных пор, слывет Никола в народе «морским» и «мокрым». Последнее прозвище укрепилось за ним и не только потому, что его молитва спасает плавающих по водам, но и оттого еще, что он держит в своей властной руке и воды подземные. Влага, выступающая из-под земли и спасающая поля от засухи, поднимаясь в виде испарений и снова падая на грудь земную дождем, в некоторых местностях признается даром св. Николая чествующему его народу-землепашцу. Потому-то и оставляется во многих селах на сжатой ниве горсть колосьев «на бороду святому Николе» — обычай, в большинстве случаев связанный с почитанием Ильи-пророка.
Шестого декабря, по преданию, Никола-угодник спускается с небесных полей на оснеженную землю и шествует по лицу Земли Русской, обходя ее — обыденкой — из конца в конец. И убегают от него, еще загодя, все духи тьмы, как огня-молнии Ильи-пророка, боящиеся сурового взгляда очей св. Николая.
Существует и до сих пор еще бродит в народе, обок с каликами перехожими и памятливыми «сказителями» старых былей и небылиц, любопытный сказ о состязанье Николы-угодника с Ильею-громовником. В давние времена, — повествует перенесший этот сказ из уст народа на печатные страницы своих «Поэтических воззрений славян на природу» А. Н. Афанасьев, — жил-был мужик, Николин день завсегда почитал, а в Ильин нет-нет, да и работать станет; Николе-угоднику и молебен отслужит, и свечу поставит, а про Илью-пророка и думать забыл. Вот раз как-то идет Илья-пророк с Николою полем этого самого мужика, идут они да смотрят — на ниве зеленя стоят такие славные, что душа не нарадуется. «Вот будет урожай, так урожай!» — говорит Никола. — «А вот посмотрим!» — отвечает Илья: «Как спалю я молнией, как выбью градом все поле, так будет мужик правду знать да Ильин день почитать!» Поспорили и разошлись в разные стороны. Никола-угодник сейчас к мужику: «Продай, — говорит, — скорее ильинскому попу весь хлеб на корню; не то ничего не останется, все градом повыбьет!»… Мужик послушался. Прошло ни много, ни мало времени: собралась-понадвинулась грозная туча, страшным градом и ливнем разразилась она над нивою мужика, весь хлеб — как ножом срезала. На другой день идут мимо Илья с Николою, и говорит Илья: «Посмотри, каково разорил я мужиково поле!» А Никола-угодник в ответ ему, что хлеб-де мужиком давно на корню продан. «Постой-же, — я опять поправлю ниву, будет она вдвое лучше прежнего!» Никола опять к мужику и заставил его выкупить побитое поле. Меж тем, откуда что взялось — стала мужи-кова нива поправляться: от старых пошли новые свежие побеги. Дождевые тучи то и дело носятся над полем и поят землю: чудный уродился хлеб — высокий да густой, сорной травы совсем не видать, а колос налился полный-полный, так и гнется к земле. Пригрело солнышко, и созрела рожь — словно золотая стоит в поле. Много нажал мужик снопов, много наклал копен, уж собрался возить да в скирды складывать. На ту пору идет Илья с Николою; узнает Илья, что поле мужиком выкуплено, и говорит: «Постой же, отыму я у хлеба спорость! Сколько бы ни поклал мужик снопов, больше четверика зараз не вымолотит!» — Никола-угодник идет к мужику и советует ему, во время молотьбы, больше как по одному снопу не класть на ток. Стал мужик молотить, что ни сноп, то и четверик зерна; все закрома, все клети засыпал рожью, и все еще много остается; пришлось строить новые амбары…
Св. Николай-чудотворец представляется воображению народа то в образе «доброго деда» (Никола Милостливый), то в виде сурового старца; то облик его проходит богатырской поступью, напоминающей «походочку» Микулы Селяновича, сына Матери-Сырой-Земли. Ему приписывается не только власть над морями, не только защита хлебородных полей, но и многое другое.
«Кому на ком жениться, тот в того и родится!», — говорит старинная русская пословица. «Всякая невеста — своему жениху невестится!», — дополняет ее смысл друга, равнозначащая с целым рядом ей подобных, вроде: «Суженого конем не объедешь!», или «Сужено ряжено — не объедешь в кузове» и т. д. И вот, верующий в заступничество Николы Милостливого деревенский люд наделяет его силою «связывать судьбу суженых». Отсюда-то и проистекает соблюдающийся людьми, твердо памятующими старину, обычай служить после свадебного сговора молебствие Николаю-угоднику о благополучии брачущихся. «Смерть да жена — Богом суждена!» — по убеждению народной мудрости. «Судьба придет, по рукам свяжет». И простолюдин, решающийся на такой важный шаг жизни, прежде всего вспоминает о своем могучем заступнике.
Вместе с Ильей-пророком и Михаилом-архангелом, приписывает народ св. Николаю-чудотворцу участие в перевозе душ христианских через реки огненные, отделяющие пределы земные от мира загробного. Среди благоуханного рая, под густым навесом «племенитаго лавра», распустившего во все стороны света белого свои ветви золотые с листьями серебряными, «на святом ложе», усыпанном пестрыми цветами духовитыми, лежит-почивает «святой отец Никола». Приходит к нему, — говорит сказание, — Илья-громовый. «Вставай, Никола, пойдем в лес, построим корабли и давай перевозить души с того света на этот!» Это предание повторяется с одинаковой точностью у всех славянских народов, — что является явным доказательством нерушимой духовной связи даже у разъединенных судьбами единокровных братьев.
Уделив св. Николаю-чудотворцу обширное место в области своих чудесных сказаний, окружив его имя вереницею обычаев и поверий и рассыпав вокруг него яркую россыпь пословиц, поговорок и всяких речений, народ не забыл о нем и в своих заговорах. Вот один из последних (самый немногословный): «Завяжи, Господи, колдуну и колдунье, ведуну и ведунье уста и язык на раба Божия (имярек) зла не мыслити. Михайло-архангел, Гавриил-архангел, Никола-милостив! Снидите с небес и снесите ключи и замкните колдуну и колдунье, ведуну и ведунье и упырю накрепко и твердо. И сойдет Никола-милостив, и снесет железа и поставит от земли до небес, и запрет тремя ключами позолоченными, и те ключи бросит в окиян-море; в окиян-море лежит камень алатырь: тебе бы, камню, не отлежаться, а вам, ключам, не выплывать по мое слово!»…
Так пелось в старинной песне, занесенной Киршею Даниловым в его «Древния русския стихотворения». «Никольщина-братчина» справляется и в настоящее время в некоторых местностях, преимущественно в северных губерниях. Это — «обетный» праздник, готовясь ко встрече которого, варят всею деревней, на общий счет, пиво, распиваемое до последней капли в один день (кроме «Николы зимнего» это блюдется и в некоторые другие праздники). В старину на Николу приносили «мужики новгородские» к обедне в церковь жареных петухов, баранину и караваи хлеба. Часть этого отдавалась причту церковному за молебен, а остальное — шло на угощение съезжавшихся и сходившихся на братчину. «На братчину ездят незваны!», «Братчина судит, ватага — рядит!» — говорят в народе. — «На Никольщину и друга зови, и ворога зови, оба друзьями будут!» — добавляет он в другом изречении, намекая на то, что за одним столом с братающимся людом сидит и Яр-Хмель, общий примиритель. «Николить» — праздновать Никольщину — является в то же самое время равнозначащим словам: пить, гулять, пьянствовать. «Наши заниколили», говорят в народной Руси, любовно относящейся к своему «веселию», но тут же следом приговаривают: «Что наковал, то и прониколил!», «Дониколился до сумы»… Крылатое слово народное рисует яркую картину деревенского веселья, связанного с зимней Никольщиною. Вся эта картина составлена из поговорок, вроде: «Веселилась Маланья на Николин день, что мирскую бражку пьет, а того Маланья не ведает, что за похмелье мужиков бьют!», «Звали бабы Никольских ребят брагу варить, а того бабы не ведали, что ребята только брагу пьют!», «На Никольщину едут мужики с поглядкой, а после Никольщины валяются под лавкой!»; «Знать мужика, что Никольщину справлял, коли на голове шапка не держится!»… В таких поговорках народ сам подсмеивается над своим обычаем; но он же все-таки не так-то уж строго порицает этот последний, если и теперь повторяет старые слова: «Никольщина красна пивом да пирогами!», «Для кума Никольщина бражку варит, для кумы пироги печет!», «Городская Никольщина на санках по улице бежит, а деревенская в избе сидит да бражку пьет!», «Горевал мужик по Никольщине, зачем она не целый век живет!»
Сохранились в памятниках народного изустного творчества и другие изречения, обнаруживающие подкладку, имеющую значение для изучения летописей быта русской деревни: «Никольщина не ходит с поклоном на барский двор!», «Позывала Никольщина барщину в гости пировать, а того Никольщина не ведала, что на барщину царем от Бога навек заказ положен!» и т. д.
Зимний Никола, однако, запечатлевается в памяти русского крестьянина не только всем приведенным выше. День, посвященный Церковью памяти святого угодника Божия, ведающего «все воды и все броды», был в старину (а местами остается и до сих пор) днем первого хлебного торга. «Цены на хлеб строит Никольской торг!», «Никольской обоз для боярской казны дороже золота!», «У доброго мужика и на Никольщину торг стоит!»… Длинная цепь подобных этим, подсказанным многовековым хозяйственным опытом, поговорок замыкается наиболее точною из них: «Никольской торг всему указ».
LII
Спиридон-солноворот
Двенадцатое декабря, день, посвященный Православной Церковью памяти святого Спиридона, в неписанном народном дневнике является отмеченным совершенно особыми приметами-поверьями, присвоенными исключительно ему. Это — день, когда, по народному преданию, приближающемуся к действительности — «солнце поворачивает на лето, а зима — на мороз».
Поэтому-то всегда непременно к имени воспоминаемого в этот день святого и присоединяются прозвища: «солноворот», «солнцеворот», «поворот» и т. п. «На Спиридона-солноворота медведь в берлоге поворачивается на другой бок!» — говорит деревенский люд. — «После солноворота хоть на воробьиный скок да прибудет дня!» — добавляет он к этим словам, выводя такое заключение из своих непосредственных наблюдений над обступающей его быт природою.
Эти же самые наблюдения заставляют его повторять каждое 12-е июня, в день «Петра-капустника-поворота» (св. Петра Афонского) приметы: «С Петра — солнце на зиму, а лето на жары!», «Солнце с Петра-капустника укорачивает ход, а месяц идет на прибыль!». 24-го июня, на Иванов день, совершается, — говорят в народе, — первый торжественный выезд солнца в далекий зимний путь: дни с этой поры начинают уменьшаться, а ночи — прибывать все заметнее.
По одному старинному сказанию — солнце, выезжая с зимнего на летний путь, не знает расстилающейся перед его огненными взорами новой дороги. Дева-Зоря (богиня) ведет его по небу, каждым утром умывает его росой до тех пор, пока она выступает на земной растительности. Другое сказание говорит, что с лета на зиму поворачивает «колесо солнца красного» бог-громовник — Перун, отождествленный впоследствии с грозным Ильею-пророком, объединившим в себе по народному представлению, главнейшие особенности языческих божеств древнеславянского Олимпа.
По словам этого сказания, призванный повернуть солнцево колесо и освежить удушливый летний воздух Перун совершает этот подвиг во мраке ночи. На темном небе, по его воле, загораются-расцветают яркие огненные цветы молний. Тучи и реки озаряют блеском «грозового пламени»; дубравы бьют челом Матери-Сырой-Земле, потрясаемые грозной бурею. Громовые стрелы разбивают облачные горы, открывая затаенное в их подземных скрынях золото солнечных лучей. Все это неизменно сопровождается целым вихрем буйных плясок, игр и песен злых духов.
Выехавшее в зимний путь солнце, что ни день, теряет свою плодотворную силу, оживляющую недра земные. Блекнет зеленый наряд природы, замолкают одна за другой певчие птицы, зреет и снимается с полей хлеб, засеваются новые озимые поля, собирается в отлет и покидает Русь перелетное птаство, засыпают на зимнюю пору мухи, свертываются клубками и также засыпают змеи. И вот матушка-зима появляется на земле во всей суровой красе своей, со вьюгами-заметями, ледяными мостами, сугробами сыпучими, морозами трескучими. Злые силы, затемняющие силу света солнечного, забирают на земле все в свою власть, заставляющую даже и не особенно зябкого человека прятаться-хорониться в хату от стужи и согреваться искусственным теплом. Неприветливым-затуманенным взором смотрит на землю небо, все реже и реже освещаемое солнечными лучами, как будто и само красное солнышко собирается в эти покоренные зимой студеною угрюмые дни если не умереть, то заснуть тяжелым, полным зловещих сновидений томительным сном.
Наступает, однако, и конец росту силы-власти ворогов светла и тепла, — приходит на землю Спиридон-солноворот. И словно возрождается светило светил небесных. По древнему, не отжившему и до сих пор своего века на Руси поверью, рядится красное солнышко в праздничный сарафан свой, убирает волосы серебряные золотым кокошником и садится на свою телегу, запряженную лихой тройкою — конями серебряным, золотым и алмазным — и поворачивает их на летнюю дорогу. Чем ретивее погоняет оно своих коней, тем трусливее поджимают хвосты демоны мрака, чувствуя, что приспевает конец их своевольничанью на Святой Руси.
Солнце, круто поворачивая с зимы на лето, словно возрождается к новой жизни с новой силою, — хотя и говорит народ, что со Спиридона-солноворота до Нового года день прибавляется всего только на «куриный шаг «или даже и того менее — «на гусиную лапу». Радуясь победе источника света над силами тьмы, наши отдаленные предки разжигали по горам и пригоркам костры. Даже и теперь в некоторых местностях сохранился в деревенской глуши обычай чествовать первый поворот солнца зажиганием костров в ночь на 12-е декабря, — хотя, — обыкновенно, справляют этот переживший века обычай старины в другое время: в ночь под Рождество, под Новый год или в крещенский сочельник.
Весь декабрь-месяц считался в старину месяцем благотворного возжигания солнца всемогущим Перуном-громовником на радость всему жаждущему тепла и света на земле. В малорусских и белорусских местностях, где долее, чем где бы то ни было на Руси, сохранялись древние народные обычаи, еще не так давно — в честь предстоящего торжества солнца — варилось к Спиридонову дню пиво, а затем, начиная с этого числа, откладывалось ежедневно полено дров. Накануне Рождества Христова, — когда набиралось двенадцать отложенных полей, — ими, с благоговейной молитвою, затапливалась печь на святой вечер.
В XVI–XVII столетиях на Москве Белокаменной поворот солнца ознаменовывался наособицу и в царских палатах. По свидетельству бытописателей старины, в день св. Спиридона представал из года в год «пред светлыя очи государевы» звонарный староста московского Успенского собора, смиренно бил царю челом и докладывал про то, что «отсель возврат солнца с зимы на лето, день прибывает, а ночь умаляется». Царь-государь жаловал старосту за его радостную для всей Земли Русской весть деньгами (выдавалось, обыкновенно, двадцать четыре серебряных рубля). На летний солноворот (12-го июня) тот же самый докладчик приносил в царские палаты весть, что «отсель возврат солнцу с лета на зиму, день умаляется, а ночь прибывает». За эту прискорбную весть его немедленно запирали, по указу цареву, на целые сутки в темную палатку на Ивановской колокольне. В настоящее время большинство обычаев и поверий, связанных с поворотом солнца, относится к летнему времени, когда они переходят в непосредственную связь с суеверными представлениями народа, обступающими ночь под Ивана Купалу, и с купальскими празднествами вообще.
Со Спиридонова дня зима, по крылатому слову старых людей, ходит в медвежьей шкуре, стучится по крышам и будит по ночам баб-хозяек — топить печи. К этому добавляется поверье о том, что, «если зима ходит в этот день по полю, то за ней вереницами идут метели и просят себе дела». Если на поворот солнца заглянет он в лес, то непременно осыплет деревья инеем; «по реке идет», — говорят о ней в народе, — «под следом своим кует воду на три аршина».
Народные приметы гласят, что с какой стороны подует на Спиридона ветер, с той и будет дуть он «до сорока мучеников» (до весеннего равноденствия). Они же уверяют и современного русского простолюдина-землепашца в том, что, «если (в этот день) цена упадет на хлеб, то он будет дешев». Бабы-хозяйки, заботливо оберегающие свой птичник, прикармливают кур гречихой на Спиридона «из правова рукова, чтобы раньше неслись». Садовники, отряхивая заваленные снеговой заметью яблони, приговаривают: «Спиридонов день, подымайся вверх!» Это делается с той целью, чтобы предотвратить плодовые деревья от пагубного для урожая нападения прожорливых червей по весне.
В деревенской глуши в день св. Спиридона выбегает за околицу веселая детвора — мал-мала меньше — и начинает ублажать солнышко поскорее повернуться.
Так приговаривают-поют ребята за околицею. Если выдастся ведро, то отсюда они, всей гурьбою, отправляются на гору и начинают катать с нее колесо (прообраз солнца), которое, наконец, сжигают, под веселые крики, над прорубью на реке. И тут находятся у них особые припевы, подсказанные им памятливыми ко всякой старине дедами и бабками.
припевает веселая детвора, чуящая, что скоро опять будет и на ее улице праздник.
В некоторых местностях (например, в Ргищево-Каменской волости Симбирского уезда) эта не лишенная своеобразной красоты ребячья песенка заменяется другою:
И если — как бы в ответ непоседливой детворе — играет-пляшет своими лучами в Спиридонов день солнышко, — то, — говорит приметливый деревенский люд, — быть ясным дням на веселых Святках. A если с этого дня вплоть до 16-го декабря будет висеть на ветвях древесных иней, то Святки придут на Русь не только ясными, но и теплыми, — хотя со Спиридона-солноворота и поворачивает зима — «на мороз»…
LIII
Рождество Христово
От Спиридона-солноворота до самого рождественского сочельника (24-го декабря) готовится не только посельская-попольная, но и погородная, Русь ко встрече великого праздника. Канун Рождества Христова должен застать люд православный уже вполне готовым к восприятию благостной вести о рождении Спаса-Христа, несущего на темную землю светлое благоволение. Твердо памятует простой русский человек притчу, гласящую о том, что не след приходить на пир в печальной одежде. Потому-то и спешит он, потому-то и старается всеми силами сбросить со своих плеч черную тяготу потовых забот и, запасшись всем, что Бог даст к празднику, ждет — с благоговейной тишиною в душе — появления на небе первой звезды вечерней, веруя, что это загорается та самая звезда, которая около двух тысячелетий тому назад возвестила волхвам о рождении Сына Божия в Вифлееме Иудейском. Целый день постятся — не принимают никакой пищи в рождественский сочельник («до звезды») благочестивые люди, памятующие о преданиях отцов и дедов, — чтобы, по завещанному теми уставу-обычаю, встретить грядущего в мире Спасителя мира.
Наступает вечер; тьма ложится наземь, покрывает своими тяжкими тенями снега белые-пушистые. И вот, вспыхивает на востоке ярким трепетным светом вифлеемская звезда… На нее устремлены взоры всей православной Руси, всех единоверных русскому пахарю народов, как близких ему по крови, так и далеких. «Христос рождается!» — раздается радостное песнопение по всем храмам Божиим, и плывет вместе со звоном колокольным от многолюдных городов и сел через долы и горы, по полям и дорогам, по всему неоглядному простору светлорусскому.
Вечером, в канун Рождества Христова, неизменно придерживающиеся старых благочестивых обычаев люди русские не нарушают поста: по уставу церковному разрешается вкушать в это время только «сочиво» (взвар рисовый или ячменный — с медом, или ягодный и плодовой) с хлебом пшеничным, «оладьи» медовые да пироги постные. Розговенье — утром, после ранней обедни; а до утра все еще стоят на Руси Филипповки, идущие с 15-го ноября вплоть до веселых-радостных Святок. А живут Святки от Рождества до Крещенья (с 25-го декабря по 6-е января). «Пост — поста, праздник — празднуй!» — говорят в народе, подобно тому, как говорят и «делу — время, потехе — час!» От Филипповок — рукой подать до Святок: «Сочельник — к Святкам с Филипповок мост!», «По сочельникову мосту идет Коляда из Новагорода!» — повторяет сельщина-деревенщина, вспоминая об этом времени, и добавляет: «Уродилась Коляда накануне Рождества, на Коляду прибыло дню на куриную ступню»… и т. д.
«Коляда» («коледа») — слово загадочное, неоднократно ставившее в тупик исследователей нашего народного быта и приводившее их к самым противоречивым заключениям. Не только бытописатели, но и сам народ приурочивает к этому слову различные понятия. Так, на севере называют колядою рождественский сочельник, колядованием — обряд хождения по домам на Рождество с поздравлениями и песнями, со звездою. В Новгородской губернии за коляду слывут подарки, получаемые при этом хождении. В южных и юго-западных полосах зовут этим именем самый праздник Рождества и даже все Святки. «Колядовать» на белорусском наречии означает — Христа славить. Если же этим словом обмолвится смоленский мужик, то оно имеет в его устах иное значение — побираться, просить милостыню, — утрачивая таким образом даже свой настоящий смысл. В старину «колядовали» накануне Рождества по всей Руси. Теперь же этот обычай сохранился во всей полноте только в Малороссии да среди белорусов. Он состоит в том, что молодежь деревенская, парни и девушки, — отстояв всенощную или заутреню, идут веселой гурьбою по подоконью, останавливаясь особенно долго там, где горит огонь. Тороватые хозяева оделяют колядующих «кольцами» колбасы, оладьями, орехами или деньгами. В Киевской и Волынской губерниях половина собранных денег еще недавно отдавалась на церковь; в других же местах всегда все деньги шли на устраиваемую на Святках пирушку. Песни-«колядки», которыми величают новорожденного Христа в Малороссии, отличаются большим разнообразием и зачастую свидетельствуют о глубокой древности своего происхождения. В одной их них, например, поется о том, как «Божья Мата в полозе лежит, Сынойка родить; Сына вродила, в море скупала…» Другая гласит совсем об ином:
В тех из чисто великорусских губерний, где сохранился обычай колядования, он стал исключительным достоянием детворы деревенской, с увлечением выполняющей его за старших. И теперь еще можно видеть в ночь перед Рождеством кое-где толпы ребят, один из которых несет на палке зажженный фонарь в виде звезды, а все другие бегут за ним на каждый двор, куда только их пускают хозяева.
«Колядка» продолжается прославлением хозяина, которому придается прозвище «светел месяц», хозяюшка является в устах колядующих «красным солнцем», дети их — «частыми звездами», и, наконец, детвора возглашает в заключение песни:
Иногда этот конец заменяется более выразительным — вроде: «Хозяин в дому — как Адам на раю; хозяйка в дому — что оладьи на меду; малы детушки — что виноградье красно-зеленое…» А затем — «звездоносец» кланяется и уже не песней, а обыкновенной речью, поздравляет хозяев с наступившим праздником.
В некоторых местностях припевом к «колядкам» служат слова «Виноградье красно-зеленье мое!», или «Таусинь, таусинь («Ай, ов-сень!»)!» В песенном собрании П. В. Шейна есть следующая своеобразная колядная песня, записанная в Псковской губернии:
«Ходили, гуляли колядовщики, Сочили-искали боярского двора: Наш боярский двор на семи верстах, На семидесяти столбах. Как поехал государь на Судимую гору — Суд судить по сто рублей, Ряды рядить по тысячи. Как едет государь со Судимой со горы, Везет своей жене кунью шубу, Своим сыновьям по добру коню, Своим невестушкам по кокошничку, Своим дочушкам по ленточки, Своим служенькам по сапоженькам. Подарите, не знобите колядовщиков: Наша коляда ни мала, ни велика, Ни в рубль, ни в полтину, Ни в четыре алтына. Подарите, не знобите колядовщиков! Либо из печи пирогом, Либо из клети осьмаком, Либо кружечка пивца, Либо чарочка винца. Хозяин — ясен месяц. Хозяюшка — красно солнышко в дому!»…
Подобие обычая «колядованья» уцелело на Руси повсеместно — как в селах, так и в городах, не исключая столиц; но там не слышно уже этих наивных в своей неподкрашенной простоте песенок-колядок. Они заменились тем же самым «славлением», с которым ходит на первый день праздника церковный причт по домам.
В Малороссии наиболее, чем где бы то ни было, сохранились обычаи, которыми ознаменовалась в древней Руси встреча Рождества Христова. Там и в настоящее время «святой вечер» (как называют канун великого праздника) проводится точно так же, как проводился многие годы тому назад.
При первом блеске вифлеемской звезды вносится старейшим в Дом связка сена в хату и стелется в красном — переднем — углу на лавке: эту последнюю накрывают, поверх сена, чистой скатертью: а затем ставят на нее под божницею необмолоченный сноп ржи или пшеницы. По бокам снопа помещается кутья — каша из ячменя или рису, с изюмом и взвар из сушеных груш, слив и других плодов. И каша, и взвар покрываются кнышами (пшеничными хлебами). Начинается ужин — «вечеря». У образов теплится зажженная хозяином лампада, вокруг стола, усыпанного сеном и накрытого белым столешником, садятся все домашние. Подаются галушки, вареники, жаркое и — после всего — каша-кутья и взвар. За вечерей гадают об урожае. Для этого вытаскивают из-под столешника стебельки сена, по длине которых и судят о будущем росте хлебов. Выдергивают также из снопа, стоящего под божницею, соломинки: если выдернется с полным колосом — ждать надо урожая, с тощим — недорода. Когда все повечеряют и хозяйка начнет убирать со стола, опять начинается гаданье, — на этот раз по осыпавшимся семенам трав: если осыпется больше черных — хороша будет гречиха-дикуша, а больше желтых и красных — можно рассчитывать на овсы, на просо да на пшеницу. Сноп остается в углу до самого Нового Года. Со «святого» вечера вплоть до 1-го января не выметает ни одна хозяйка в Малороссии сор из хаты, — чтобы затем весь его, собранный в кучу, сжечь во дворе. Этим охраняется, по народному поверью, урожай сада и огорода от гусениц, червей и других врагов плодоносящей растительности.
По старинному преданию, накануне Рождества, в самую полночь отверзаются небесные врата, и с высот заоблачных сходит на землю Сын Божий. «Пресветлый рай» во время этого торжественного явления открывает взорам праведных людей все свои сокровища неоценимые, все свои тайны неизъяснимые. Все воды в райских реках оживают и приходят в движение; источники претворяются в вино и наделяются на эту великую ночь чудодейной целебною силой; в райских садах на деревьях распускаются цветы и наливаются золотые яблоки. И из райских пределов обитающее в них Солнце рассылает на одетую снежной пеленою землю свои дары щедрые-богатые. Если кто о чем будет молиться в полночь, о чем просить станет, — все исполнится-сбудется, как по писаному, — говорит народ.
У сербов и лужичан существует обычай — выходить рождественской полночью в поле, на перекресток дорог и смотреть на небо. По словам стариков, перед взорами угодных Богу людей открываются небесные красоты неизреченные. И видят они, как из райских садов зоря-зоряница выводит солнце красное, как она, ясная, усыпает путь его золотом и розами. И видят они, как бьют в муравчатых берегах ключи воды живой, как расцветают цветы духовитые, как золотятся-наливаются плоды сочные на деревьях серебряных с листочками бумажными… Многое еще видят достойные видений люди, да все меньше таких становится на земле, затемненной грехами нераскаянными. А как ни смотри на небо грешная душа — ничего, кроме синевы небесной да звезд, — и то если они не укрыты темным пологом туч, — не высмотреть ей и в эту ночь откровений.
У юго-западных славянских народов, там, где быт их еще не изменил единокровной с народом русским старины (наприм., у тех же сербов, а также далматинцев, кроатов и некоторых других) канун Рождества Христова, называющийся в честь пробуждающегося и выезжающего на летнюю дорогу солнца, «бадним днем» (от слова будити, бдети и т. д.), проводится и бедными, и богатыми людьми одинаково, по установленному предками обряду-обычаю. Утром вырубается в ближнем лесу толстая дубовая колода и привозится на двор. Как только начнет смеркаться, домохозяин-большак вносит ее в хату и, входя, приветствует всех домашних пожеланием провести счастливо «бадний день». Колоду обмазывают медом, посыпают хлебными зернами, затем кладут в печь на уголья. Когда колода («бадняк») разгорится, семья собирается близ очага за накрытым праздничным столом и начинает разговляться. По улицам горят в это время смоляные костры, молодежь у околицы палит из ружей. В каждой семье ждут гостей на вечерю. Первый гость зовется «положайником», и с появлением его в хате связываются потом все беды и радости, случающиеся в году с семьею. Твердо будучи убеждены в непреложности этого поверья, хозяева стараются приглашать на рождественскую вечерю к себе только тех людей, которые могут, по-видимому, принести счастье.
Входя в хату, положайник берет из кадки, стоящей в сенях у двери, горсть зерен и, бросая их к хозяевам, произносит: «Христос ся роди!» Большак-хозяин отвечает: «Ва истину роди!» и приглашает положайника сесть на почетное место, остававшееся до тех пор не занятым. Но гость медлит отозваться на приглашение: он идет к очагу и начинает бить кочергою по горящей дубовой колоде так, что искры летят из нее во все стороны; бьет, а сам приговаривает пожелание, чтобы сколько вылетит искр, столько уродилось бы копен жита, сколько искр — столько бы и приплода на скотном дворе, сколько искр — столько мер овощей на огороде и т. д. Затем все присутствующие берут в руки по зажженной восковой свече, молятся на иконы и целуют друг друга со словами: «Мир Божий! Христос ся роди, ва истину роди, покланяемо се — Христу и Христову рождеству!» После этого свечи передаются хозяину, который ставит их в чашку, наполненную зернами, а немного времени спустя гасит их, опуская зажженными концами в зерна. Все принимаются за еду.
На рождественской трапезе необходимыми кушаньями являются здесь мед и «чесница» (пресный пшеничный хлеб с запеченной в нем монетою). Большак-хозяин разламывает чесницу и разделяет между трапезующими; кому достанется кусок с монетою, — того ожидает счастье. Бадняк-колода, по мнению старых сведущих людей, наделяется свыше целебною силою. Уголья и зола, остающиеся после него в очаге, считаются лекарством против болезней рогатого скота и лошадей; если дымом его тлеющей головни окурить на пасеке улья, то это помогает дружному роенью пчел и т. д. Зернами, разбросанными по полу во время встречи гостя-положайника, хорошо кормить кур, чтобы те лучше неслись; солому, которою устилается на «бадний день» пол хаты, выносят на ниву и разбрасывают по ней, думая, что от этого будет лучший урожай по весне. Во многих местностях огонь «бадняка» поддерживается не только в день великого праздника, но и во все Святки — вплоть до Нового Года.
Стародавняя старина, уцелевшая до сих пор от всесокрушающей руки беспощадного времени, никогда не проявляется в народном быту так ярко, как во дни, окружающие великий праздник Рождества Христова.
— запеваются первые песни святочные, зачинаются игрища затейные. На Святки — простор-приволье широкому размаху живучей родной старины. Это — время, для которого словно и создавало богатое народное воображение пестроцветную вязь поверий, гаданий, игр и обычаев. «Русская Русь», заслоненная суровым обиходом трудовой жизни простолюдина, словно просыпается от своей дремы и смелой поступью идет в святочные дни и вечера по всему светлорусскому раздолью. Она нашептывает народу-пахарю о забытых преданиях былого-минувшего, вызывает его на потеху утешливую, пробуждает в стихийной душе миллионоголового правнука Микулы Селяниновича память обо всем, чем было живо богатырское веселье пращуров современных землепашцев, крепко держащихся за землю-кормилицу.
Празднование Рождества Христова в царских палатах XVI–XVII века начиналось еще накануне, рано утром. Царь делал тайный выход. Благочестивые государи московские и «всеа Руссии» любили ознаменовывать все великие праздники делами благотворения. Так было и в этом случае. В сочельник, когда вся Москва — и первый богач, и последний бедняк — готовилась, каждый по своему достатку, к празднику, — голь-нищета московская переполняла, еще до утреннего света, все площади, в надежде, что царь не захочет, чтобы кто-нибудь из его людей и людишек оставался голодным в предстоящие великие дни. О тайном выходе знали все, кому о том знать надлежало. Неожиданно совершенное впервые — превратилось в обычай; последний — в освященный годами обряд царского обихода. Если не сам государь, то кто-либо из ближних бояр его должен был исполнять положенное. Но только болезнь могла прибегнуть к замене царя приспешником, удостоивавшимся представлять собою священную особу государя. Обыкновенно же этот выход совершался самим царем.
Ранним утром, сопровождаемый малым отрядом стрельцов и несколькими подъячими так называемого Тайного приказа, венценосный богомолец выходил из палат. Он был облечен в «смирныя» одежды простого боярина и в то же время был «смирен духом». Шествие направлялось к тюрьмам и богадельням. В первых растворялись к царскому посещению казематы «сидельцев за малыя вины» и полонянников; во вторых — ждали «светлаго лицезрения государева» увечные, расслабленные, убогие. По улицам и площадям, облегавшим путь, по которым надлежало шествовать участникам тайного выхода, теснился бедный люд, жаждавший получить милостыню из рук государевых. Одновременно с этим, по всем стогнам Белокаменной, стрелецкие полковники и пользующиеся доверием царевые подъячие раздавали «от щедрот государевых» нищим, калекам и сирым праздничное подаяние. Земский Двор, Лобное Место и Красная Площадь собирали вокруг себя особенно много бедноты, памятовавшей слова указа государева о том, чтобы ни один бедный человек на Москве не остался в этот день без царской милостыни.
За четыре часа до рассвета самодержец выходил на благочестивый подвиг. Темень зимней ночи черным пологом лежала над одетою снегами Москвой. Впереди государя несли фонарь, обок следовали подъячие Тайного Приказа, поодаль — стрельцы. Встречные на пути оделялись деньгами. Прежде всех «узилищ» посещался Большой тюремный двор. Богомольный гость заключенных обходил каждую избу, выслушивая жалобы колодников — одних освобождая по своему царскому милостивому изволению и скорому суду, другим облегчая узы, третьим выдавая по рублю и по полтине на праздник. Всем «сидельцам тюремным», по приказанию государя, назначался на великие дни праздничный харч. С Большого тюремного двора государь шествовал на «Аглинской». На этом дворе милость царева изливалась на полонянников. Шествуя отсюда, в Белом и Китай-городе государь оделял из своих рук всякого встречного бедняка. Возвратившись с описанного выхода в палаты, царь шел в покои на отдых. Отдохнув и переодевшись, он выходил в Столовую избу или Золотую палату, или же в какую-либо из дворцовых («комнатных») церквей. Царские часы венценосный богомолец слушал — окруженный сонмом бояр, думных дьяков и ближних чинов.
В навечерии великого праздника — царь в белой, шелком крытой шубе, отороченной кованым золоченым кружевом и золотной нашивкою, шел в Успенский собор, где стоял за вечернею и слушал действо многолетия, «кликанное» архидиаконом. После этого патриарх, по описанию Забелина, «со властьми и со всем собором здравствовал государю»… Произносилось «титло». Государь обменивался поздравлениями с патриархом и всеми присутствовавшими; затем, приняв патриаршее благословение, шествовал в палаты.
В сумерки, при трепетном мерцании первой вечерней звезды, являлось во дворец «славить Христа» соборное духовенство с хорами государевых певчих; к последним иногда присоединялись «станицы» патриарших, митрополичьих и других певческих хоров. Славельщики входили в Столовую избу или в Переднюю палату. Государь принимал гостей по уставу — по обычаю, жалуя их белым и красным медом, который золотыми и серебряными ковшами обносили специальные подносчики. Кроме царского угощения, христославы получали и «славленое» (от 8 алтын с 3-мя деньгами до 12 рублей, смотря по положению того, от кого был хор). Русские цари очень любили церковное пение, а потому жаловали «воспевак», обладавших выдающимся искусством в нем, и наособицу.
Наставал самый праздник Рождества Христова. Царь шел к заутрене в Золотую палату. В 10-ом часу утра расплывался над Москвою первый гулкий удар красного благовеста к обедне, подхватываемый колокольнями сорока-сороков московских. В это время государь был уже в Столовой палате, убранной «большим нарядом». Он сидел на своем царском месте, рядом с которым стояло патриаршее кресло. Бояре и думные дьяки сидели по лавкам, застланным «бархатами»; другие ближние люди, младших разрядов, стояли поодаль. По прошествии некоторого времени в палату вступал патриарх, предшествуемый соборными ключарями с крестом и со святою водою. Святителя сопровождал сонм митрополитов, архиепископов, епископов, архимандритов и игуменов. Государь вставал навстречу архипастырю, шедшему славить Христа. После пения положенных по уставу молитв, «стихер» и многолетия, патриарх поздравлял царственного хозяина Земли Русской и, по приглашению его, садился рядом с ним. Затем, немного спустя, благословив государя, иерарх Православной Церкви, со всеми духовными властьми, шел в царицыны покои, в государынину Золотую палату. После царицы патриарх посещал всех членов царского семейства.
Государь, между тем, собирался к обедне в Успенский собор. Выход в собор совершался по Красному крыльцу, в предшествии и сопровождении бояр. Государь был одет в царское платно (порфиру), становой кафтан и корону; на груди его были возложены царские бармы; в руке он держал царский жезл. Под руки держали царственного богомольца двое стольников в золотых праздничных ферязях. Люди меньшего чина начинали шествие, большего чина вельможи следовали за царем.
Отслушав литургию, государь в одном из приделов собора переменял царское платно на «походное» и возвращался во дворец. Там в это время приготовлялся уже праздничный стол — на патриарха, властей и бояр. Но, верный своему благочестивому обычаю, самодержец московский не садился за стол, не узнав, что все исполнено по его изволению.
А «изволил» государь приказывать еще с утра: «строить столы» для бедных и сирых. В Передней палате или в одних из теплых сеней государевых, к этому времени были уже другие гости: собиралось-скликалось по Москве до ста и более нищих и убогих. Столы уставлялись пирогами и перепечами, ставились жбаны квасу и меда сыченого. По данному ближним боярином знаку, присенники впускали царских гостей, занимавших места за столами. Входили подносчики и оделяли всех обедавших — от имени царского — калачами и деньгами (по полтине). Следом за ними палатою проходил ближний боярин, изображавший собою заместителя государева, и всех «опрашивал о довольстве». И только после того, как этот боярин приносил царю весть, что его убогие гости сыты, пожалованы «жалованьем» и отпущены со словом милостивым, — садился государь в Столовой палате за столы, «браные на патриарха и властей». Иногда, в то же самое время, столы для убогих и сирых «строились» и в царицыных покоях, в ее Золотой палате, где также раздавалось беднякам щедрою рукою царское жалованье. Утром, пред обеднею, к царице съезжались старшие боярыни, вместе с которыми она и слушала славление патриарха.
Встретив праздник делами благотворения обойденным судьбою несчастным и приняв «здравствование» духовных и светских властей ближних людей своих, государь отдавал себя семье. На другой день он слушал утреню и обедню в одной из своих комнатных церквей, после чего принимал приезжих из других городов христославов «духовнаго и светскаго чина». К царице в это же время собирались, по «нарочитому зву», приезжие боярыни. Родственники государя и государыни оставались в царицыных палатах — к «столу»; все же другие гостьи уезжали, так как им, по уставу, не предоставлялось права обедать за царскими столами.
На третий день великого праздника государь «шел саньми» на богомолье в один из наиболее чтимых, прославленных своими святынями московских монастырей. На раззолоченных, испещренных хитрым узорочьем санях, по сторонам царского места, крытого персидскими коврами, стояли два ближних боярина и два стольника. За государевыми санями ехала царская свита: бояре, окольничие, дети боярские. Поезд оберегался ото всякого лиха отрядом стрельцов во сто человек. Несметные толпы народа окружали царский путь, бежали и скакали на конях за поезжанами, приветствуя «батюшку-царя» радостными кликами. Посетив московские святыни, на обратном пути с богомолья государь заезжал поклониться праху родителей и возвращался в свои палаты.
Вечер этого дня царь, в кругу своей семьи, проводил в особой Потешной палате. В ней — гусельники, домрачеи, скрипочники, органисты и цимбальники услаждали слух государя. Скоморохи с карлами и карлицами забавляли царское семейство песнями, плясками и всякими другими «действами». Представали здесь иногда перед царскими взорами и «заморские искусники комедийнаго дела». С этого вечера в царицыных покоях и в теремах царевых начиналось время святочных забав.
— звенела, переливалась переливами голосистыми старинная «подблюдная» песня, и в наши дни общая всем святочным игрищам-беседам:
А на Москве Белокаменной и по всей Земле Русской веселые рождественские Святки были уже в полном разгаре.
LIV
Звери и птицы
Разношерстное-разновидное царство зверей, как и разноперое-разноголосое царство птиц, населяющих обступающие человека поля, луга, леса и горы, не только не обойдено живучим словом народной Руси, но отразилось в его прозрачной глубине со всеми своими особенностями. И сказы-предания, и песни, и пословицы, и загадки, и поговорки, и присловья запечатлели в себе оба эти царства во всем их пестром многообразии. То величаво-спокойную речь ведет о них народ-сказатель, то окружает их дымкой таинственного-нездешнего, то пылает от них гневом, то обвивает их кроткой ласкою воспоминания. Мешая дело с бездельем, от страха-ужаса переходя к веселой шутке, он обрисовывает весь этот мир, близкий богатырскому духу пахаря, живущего, как жили и его давние пращуры, заодно с матерью-природою, дышащего одним дыханием с нею.
Зерцало простонародной мудрости — «Книга Голубиная» — устами царя Давыда Евсеевича называет «Индрика-зверя» главою и владыкой звериного царства. «Так и Индрик-зверь всем зверям мати», — гласит «перемудрое» слово и продолжает, наделяя этого диковинного зверя самыми чудесными свойствами:
В этом сказочном звере легко, по самому его наименованию, узнать единорога, представлявшегося и в не особенно стародавние годы загадочным существом, с которым связывалась в суеверном воображении мысль о сверхъестественной силе и мудрости. Еще в XVII столетии рогу этой «матери всем зверьям» приписывались целебные свойства, и уверенность в этом была настолько велика, что даже царь Алексей Михайлович, по свидетельству дворцовых книг (1655 г.), соглашался за три таких рога заплатить десять тысяч рублей соболями и мягкою рухлядью. Сведущие в целении болезней русские люди того времени были убеждены, что рог единорога не только может оказывать помощь в различных болезнях, но и дает владеющему им человеку уверенность в цветущем здоровье на всю жизнь долголетнюю. «Длиною этот рог до шести пядей и светел, как светло», — повествуют о нем письменные люди, современники Тишайшего царя.
Над птичьим царством ставит седая народная мудрость не менее удивительную Страфиль («Естрафиль», «Страхиль» и «Стратим» — по иным разносказам) птицу. «Страфиль-птица всем птицам мати», — гласит она, — «что живет та птица на синем мори, она пьет и ест на синем мори; когда эта птица вострепенется, все синее море всколебается. Потопляет море корабли гостиные, с товарами драгоценными, и топит гостей, гостей торговыих, побивает судна, судна поморския: потому Страфиль-птица птицам мати»… Что это за птица Страфиль — остается для наших дней загадкою, потому что, хотя она и напоминает страуса по имени-прозвищу, да тот, как известно, никогда не живывал «на синем мори».
Пословицы, поговорки и всевозможные присловья-прибаутки о звере с птаством пошли в народную Русь больше всего с лесных мест, наособицу богатых зверо- да птицеловами. Облетая на крыльях живучего слова светлорусский простор, переходя из одних словоохотливых уст в другие, они видоизменялись, сообразно с бытом-обиходом той или другой округи, по которой пролегала им путь-дороженька, никакими рогатками-заставами не перегороженная, никем-никому не заказанная. Местные наслоения придавали вольному словесному богатству пестроцветную окраску, из-за которой порою не так-то легко и угадать-распознать, где родина того или иного речения, — олончанин ли, или туляк, или — чего доброго! — обитатель Костромы («недоброй стороны») оговорился-обмолвился им впервые.
«Зверье прыскучее (порскучее?) — Божье стадо!» — гласит народная молвь крылатая, договариваючи к этому: «Пастух всем зверям — Егорий!», «Хранит Господь и дикого зверя!», «У Бога — всякому корму много; всех Господь наделил — кого хлебцем, кого хлебушкой, — не за что ему и зверя лесного обделять: не хлебом, так травой накормит, травы кто не ест — другим зверем-птицей!» и т. д. Немного слов на языке у русского народа про все звериное царство огулом, но множество — про каждого зверя наособицу, начиная царь-зверем (львом), малою мышкою-норушкой кончая. «Знают и зверя по шерсти, как человеку человека по обличью не распознать!», «По когтям да по зубам зверей знать, а человека — по глазам видать!», — говорит он, — «Зверь зверю — человек; человек человеку — зверь!» — приговаривает.
Ко птицам-птахам куда приветливее народное слово, чем к зверю, — знать, ему, крылатому, летающие создания Божий больше по сердцу, чем бегающие-порскающие. Зовет краснослов-народ птиц — Божьими, небесными, вольными; порою он завидует им, поневоле на одном месте сидючи. «Эх, крылья бы, крылья мне! Птицей взвился бы, полетел!» — говорит его встосковавшееся по чем или по ком-либо сердце: «Не птах — не полетишь!», «Снесите, вольные птицы, поклон на родимую сторонушку!», «Дайте крылья, крылья мне перелетные!» «Молодость — пташка вольная, старость — раком пятится, черепахой ползет!», «Без крыльев и птица — ком; без воли и радость — не в радость, на свободе и горе — вполгоря!» и т. д. «Что ему делается: ни сеет, ни жнет, как Божья птаха живет!» — говорят деревенские краснословы про беспечных людей, применяя к ним евангельские слова: «Воззрите на птицы небесныя»… «Птица не сеет, не жнет, а сыта живет!» — добавляют другие к этому. Но, по народному же слову, и птица — птице рознь: «У всякой пташки свои замашки!», «Всяка птица своим голосом («свои песни» — по иному разносказу) поет!». «Птицу знать по перьям, сокола — по полету!» Задумываясь над счастьем, посельщина-деревенщина приговаривает: «Счастье — вольная пташка; где захотела, там и села!» По крылатому народному слову — «Нет дерева, на которое не садилась бы птица; а мимо скольких людей счастье, не глядя, проходит?» Вместе с зорькою поднимается пахарь со своего жесткого ложа, вместе с солнышком принимается за работу, памятуя завет дедов-прадедов — набожных-благочестивых людей — о том, что, кто не трудится, тот пусть и не ест, что «трудовой пот — вернее денег» и т. п. Как же ему было не обмолвиться такими поговорками, как, например: «Ранняя птица носок прочищает, поздняя глаза продирает!», «Какая пташка раньше проснулась, та и корму скорее нашла!», «Рано птица с гнезда поднялась — сытнее детят-птенцов накормила!» Знает народ-хлебороб, что без родительских советов да наказов не стать молодому подростку заправским пахарем-хозяином. «Птица не только деток кормит, а и летать учит!» — вылетело у него из уст мудрое — хотя и немудреное — слово. «Учись, умная голова, у глупой птицы, как детей учить!» — наставляет большак семьи молодожена сына (либо внука). «И птица за собой выводок водит!» приговаривает он несмышленой молодухе-снохе, оставляющей без призора свою детвору да все про девичьи хороводы вспоминающей. «Красна птица перьем», — повторяет простодушная народная мудрость, — «а человек — ученьем!» Не любо широкой русской душе видеть обок с собою не в меру кичащихся своим случайным положением, слишком высоко задирающих нос выскочек: «Не велика птица!» — роняет она в их сторону меткое слово. «И на вольную птицу есть укорота — силки да тенета!», «Залетела птица выше своего полета!», «Высоко летишь, где-то сядешь!» — слово за словом оговаривают в народе таких людей. «По пташке и клетка!» — осаживает поседелая старина-старинушка беспрестанно жалующихся на свою судьбу птиц невысокого полета, не заслуживающих лучшей участи, чем та, которая выпала на их долю. «Все есть, только птичьего молока нет!» — ведет народная Русь свою речь о чьем-либо несметном богатстве, но тут же сама себя оговаривает: «Птичьего молока хоть в сказке найдешь, а другого отца-мать и в сказке не сыскать!» О ротозеях-простецах сложился прибауток: «Поймал птицу-юстрицу, пошел по рынку, просил полтинку; подали пятак — отдал и так!..»
Жизненный опыт целыми веками подсказывал русскому народу те приметы, перед которыми с некоторою долей изумления останавливаются даже умудренные наукой люди, не знающие, чем и как объяснить их происхождение. Не все приметы оправдываются на деле, но твердо верит в их непреложность простая душа суеверного пахаря. Так, например, опытные охотники, зверующие из поколения в поколение, говорят, что не к добру оставлять убитого зверя в поле. Появится много зверья в соседних с селами лесах — к голодному году. Бежит зверь из лесу неведомо куда — к лесному пожару (а по словам других — к засухе). О птицах свои приметы, на особый лад сложившиеся. Увидит зоркий глаз мужика-погодоведа, что купаются в пыли подорожной мелкие птахи-щебетуньи, дождя начнет ждать. Если сидит-ощипывается домашняя птица — к ненастью, «вольная» — к ведру. Летят стаями пташки на конопляники — к завидному урожаю конопли. Но как об отдельных породах звериных, так и о птичьих семьях, существуют приметы — о каждой наособицу.
Изощряясь в словесном единоборстве, деревенские краснословы всегда не прочь загануть захожему человеку и загадку. Подчас такую загадают, что в тупик встанет не набивший разума на догадливости, не наваривший в житейской кузнице языка новичок. «Зверок — с вершок, а хвост — семь верст!» (игла с ниткой), «Деревянная птица, крылья перяные, хвост железный!» (стрела), «Одна птица кричит: мне зимой тяжело, другая кричит: мне летом тяжело, третья кричит: мне всегда тяжело!» (сани, телега и лошадь). «Махнула птица крылом, покрыла весь свет одним пером!» (ночь), «Летела птица через Божью светлицу: тут мое дело на огне сгорело!» (пчела и церковь), «Дважды родился, ни однова не крестился, один раз умирает!» (птица) — сыплет загадками наша деревня.
Русский народ, величающий «Индрика-зверя» всем зверям матерью, признает, однако, за царя царства звериного и могучего льва. Но гордый властитель пустынь и степей мало знаком нашему пахарю-сказателю, знающему о нем больше понаслышке да по лубочным картинкам. Потому-то и обмолвилась о нем русская крылатая молвь словно мимоходом. «Лев мышей не давит!» — гласит она в укор сильным людям, притесняющим слабых. По старинному, и теперь еще не отжившему времени-века, поверью, лев строго блюдет свою царскую власть: «спать — спит, а одним глазом видит». Про тигра, кровожадного соседа царь-зверя, только и знает народная Русь, что он «лютый». Но зато из этой могучей породы облюбовала она в своем живучем слове дальнюю родню льва могучего да тигра лютого — нашу красавицу домашнюю кошку, перенявшую от обоих понемногу свой нрав-обычай. Дикой кошки совсем не знает народное слово, а о своем домашнем «тигро-льве» насказало и невесть сколько поговорок всяких. «Кто кошек любит — будет жену любить!», «Без кошки не изба (без собаки не двор)!», «Знает кошурка свою печурку!», «На мышку и кошка зверь!», «Кошки дерутся — мышкам приволье!», «Напала на кошку спесь, не хочет и с печки слезть!», «Любит кошка молоко, да рыльце коротко!», «Лакома кошка до рыбки, да в воду лезть не хочется!» — говорит-приговаривает наш краснослов-народ, применяя связанные с видом-нравом кошки поговорки ко всевозможным явлениям человеческой жизни. «Поклонишься и кошке в ножки!» — говорится гордецу, которому на роду написано переломить свою спесь-гордость. «У них лады, что у кошки с собакой!» — кивают головой на сварливую супружескую чету. «Захотел от кошки лепешки!» — машут рукою при рассказе о чьей-либо сомнительной щедрости. По простонародной примете: кошка свертывается клубком — к морозу, крепко спит брюхом кверху — к теплу, скребет лапами стену — к ветру непогожему, пол — к замети-вьюге, умывается — к ведру (и к приходу гостей), лижет хвост — к дождю, на человека тянется — обновку (корысть) сулит. Существует старинное поверье, что кошка так живуча, что только девятая смерть и может ее «уморить до смерти». Загадки загадывает посельщина-деревенщина про этого живучего зверя такие, как например: «Две ковырки, две подковырки, один вертун, два войка, третья маковка!», или: «Выходит турица из-под каменной горицы, спрашивает курицу турица: — Курица, курица! Где ваша косарица? — Наша косарица лежит на пещерских горах, хочет ваших детей ловить. — Ах, горе горевать: куда нам детей девать?» (крыса, кошка, мыши и печь), или: «Идет Мырь-царь, навстречу Мырь-царю Гласим-царь: — Где видел Смотряк-царя? — Смотряк-царь подымается на звеновские горы, со звеновских гор — на пещерские горы, со пещерских гор в Стратилатово царство!» (мышь, петух и кот). В целом ряде других, подобных этим, загадок загадывает народная молвь про кошку и обреченную ей добычу. Мышь зовут «сивой буренкою», приговаривая, что ее «и дома не любят, и на торгу не купят». «Под полом-полом ходит барыня с колом!» — гласит о ней старая загадка. «Мала-мала, а никому не мила!» — подговаривается другая. А и как тут любить этого маленького серенького зверька русскому пахарю, когда об иную пору мышиный народ у него чуть не весь хлеб на гумнах да по амбарам поедает! Недаром заводит русский мужик кошек для борьбы с этим страшным для него зверем и даже особыми заговорами, из уст ведунов-знахарей, заговаривает свои скудные запасы «от мышеяди».
Кошка у древних египтян считалась священным животным. У всех народов она была спутницею колдунов. Народное суеверие приписывает ее видящим в темноте глазам необычайную силу, почерпнутую из мира таинственного. Трехшерстная кошка, по мнению наших пахарей, приносит счастье тому дому, где живет; семишерстный кот является еще более верным залогом семейного благополучия. По словам русских сказок, кошка — чуть ли не самое смышленое животное. Она сама «сказывает сказки» и не хуже дотошного знахаря умеет «отводить глаза». «Кот-баюн» был наделен голосом, слышным за семь верст, и видел за семь верст; как замурлыкает, бывало, так напустит, на кого захочет, заколдованный сон, которого и не отличишь, не знаючи, от смерти. Черная кошка является, по народному слову, олицетворением нежданного раздора: «Им черная кошка дорогу перебежала!» — говорят о врагах, недавно еще бывших чуть не закадычными друзьями. В стародавние годы знающие всю подноготную люди говаривали, что на черную кошку можно выменять у нечистой силы шапку-неведимку и неразменный червонец. Нужна-де ей, окаянной, черная кошка, чтобы прятаться в нее на свят Ильин день, когда грозный для всякой нежити-нечисти пророк сыплет с небес своими огненными стрелами. Еще и в наши дни говорят на Руси, что, кто убьет чьего-нибудь любимого кота, тому семь лет ни в чем удачи не будет. Кто любит-бережет кошек, того этот хитрый зверь охраняет от всякой «напрасной беды». Много и других поверий связано с ним в богатом суеверной памятью русском народе.
Собирающий дани-выходы с пчелиных бортей и пасек, лесной воевода медведь, исстари веков живущий по соседству с краснословом-пахарем, дал обильную пищу его красному слову-преданию. Запечатлелся он своим неуклюжим обликом во многом-множестве пословиц, поговорок, прибауток и загадок, каждая из которых росла-повыросла на утучненной веками почве народной жизни — веками богатырского труда, подвижнического терпения и простодушной мудрости. Окрестил русский народ медведя Мишкой, Михайлой Иванычем величает, Топтыгиным прозываючи. Распознали-разведали двуногие соседи обитателя лесных берлог весь норов его, знают, что незлобив и даже добр по-своему — по-медвежьему — он, если его не трогать; но что охотникам, выходящим на него с топором да с рогатиной, совсем напрасно полагаться на его доброту: умеет он быть грознее грозного воеводы — того и гляди из «косолапого Мишки» превратится в свирепое лесное чудовище. «Отпетыми» зовут завзятых медвежатников, при каждом выходе на охоту провожая их, как на смерть. «Всем пригнетыш!» — прозвали медведя даже и по тем местам, где еще на нашей памяти водили их на цепи с кольцом в губе вожаки, заставлявшие лесных воевод давать и серому люду деревенскому, и господам-боярам целые представления: показывать, как ребята горох воровали, как пьяные мужики по канавам валяются, как старые старухи, как молодые молодушки ходят, и всякие иные премудрости. Плясал медведь на цепи, угощался медком да винцом, потешал честной люд православный, а сам — только бы сорваться с цепи! — все в лес норовил убежать на свободное житье привольное. Оттого-то, вероятно, и сложилась старая пословица ленивых работников, любящих откладывать со дня на день свою, даже и урочную, работу: «Дело не медведь — в лес не убежит!» Увалень-медведь: идет-нейдет, сопит, с боку на бок переваливается, а ломит наверняка: где прошел, там и чуть не просека в лесу. Присмотрелся к его «вожеватости» деревенский приметливый люд: «Экий медведь!» — говорит он о неповоротливых мужиках — «Так и прет, не разбирая!»; «У него все ухватки медвежьи: как увидит, облом, так и облапить норовит!» — оговаривают привередливые красные девушки неуча-парня. «Корова комола (безрога), лоб широк, глаза узеньки; в стаде не пасется и в руки не дается!» — обрисовывает самарская загадка пасущегося весной-летом в лесных трущобах, а на зиму заваливающегося в теплую берлогу да целую зиму сосущего свою жирную лапу медведя. «Медведь — лешему родной брат, не дай Бог с ними встренуться!» — говорят симбирские подлесные жители, а сами (кто посмешливее!) приговаривают, прибаутки ладят: «Ванька малый, где был? — У Тули! — Чего ел? — Дули! — Кого видал? — Воеводу! — В чем он? — В черной шубе и кольцо у губи!» От псковичей пошла гулять по светлорусскому простору такая загадка в лицах: «Пошел я по тухтухту (на охоту), взял с собой тавтавту (собаку), нашел я храп-тахту (медведя); кабы не тавтавта, съела бы меня храп-тахта!» О том, как собирает медведь дань с народа пчелиного, существует немало всяких россказней.
По медвежьему хотенью и зима студеная длится: как повернется он в свое берлоге на другой бок, так и зиме ровно половина пути до весны осталась.
Волк, лиса и заяц стоят следом за медведем, лесным воеводою, в словесном воспроизведении народной Руси, причем каждый из этих трех представителей дикого звериного царства вносит в общую картину последнего свои, только ему одному присущие, черты. Первый является ярким воплощением злобного хищничества; вторая — сама хитрость, умеющая заметать хвостом следы своей вороватости; третий — воплощенная трусость и незлобивость. Самыми выразительными для них можно назвать присловья: «Из-под кустика хватыш!» (волк), «В чистом поле увертыш!» (лиса) и «Через путь предыш!» (заяц). Едва ли возможно точнее определить в немногих словах весь их нрав-обычай.
Еще лучше медвежьей знакома волчья повадка русскому пахарю, то и дело приходится ему сталкиваться лицом к лицу с этим хищником: то зарежет он корову, забредшую из стада в лес, то дерзко ворвется в самую средину стада и выхватит овцу-другую, а то даже заберется темной ночью на двор, если голоден очень. «Волка ноги кормят!» — говорит народная Русь, а сама приговаривает: «Не за то волка бьют, что сер, а за то, что овцу съел!» Но тут же и применяет она волчьи качества к своему брату-человеку, не отдавая предпочтения последнему: «Двуногий волк опаснее четвероногого!», «Сытый волк смирнее ненасытного человека!» Сплошь да рядом можно услышать такие пословицы-поговорки, как: «Стань ты овцой, а волки готовы!», «Выть тебе волком (с голоду) за твою овечью простоту!», «Пастухи воруют, а на волка поклеп!», «Видать волка и в овечьей шкуре!», «Пустили волка в хлев!», «Сказал бы словечко, да волк недалечко!» Видит краснослов-народ около себя всяких хищников, но, и видя, не сидит из предосторожности у себя по запечью: «Волков бояться — в лес не ходить!» — говорит он, выходя прямо к ним навстречу. Слышит мужик-простота, что обок с ним возводят на кого-нибудь злую напраслину, невольно вырывается у него поговорка: «И то бывает, что овца волка съедает!» Пригляделся он к хищному люду: «Не клади волку пальца в рот — откусит!» — гласит о последнем крылатая молвь. «Дай денег в долг, а порукой будет волк!» — обмолвилась народная Русь о любителях занимать без отдачи; «Как волка ни корми, все в лес глядит!» — о людях, которых не приручить; «Отольются волку овечьи слезы!» — о том, что не избежать злому человеку заслуженного волчьим нравом возмездия; «Обманет — в лес, как волк, уйдет!» — о ненадежном товарище-сотруднике; «И волки сыты, и овцы целы!» — о таких случаях, когда концы недоброго дела спрятаны в воду, а те, над кем это дело сделано, еще не совсем обобраны. Приходится кому-нибудь случайно покривить душой, не под силу против всех прямой дорогой идти, когда все колесят вокруг да около; и вот — в оправдание готова у него подсказанная горьким опытом поговорка: «С волками жить — по волчьи выть!» Простонародные приметы гласят, что если перебежит путнику дорогу волк, это — к счастью; покажется много волков в какую зиму под деревней — к голоду. В некоторых местностях называют волка «страхом»: «Страх (волк) тепло (овцу) волочет!» — говорят рязанцы, любители загадок; «Страх тепло тащит, а тепло — караул кричит!» — вторят им симбирские краснословы. По всему светлорусскому простору ходит такая загадка о волках: «За лесом, за лесом жеребята ржут, а домой нейдут!» По стародавнему поверью, от нападения волков можно зачураться путнику именем св. Георгия Победоносца: но это только в таком случае, когда тот, на кого нападают волки, не обречен им на растерзание за грехи. Белый волк — царь-волк; если встретится с ним человек — не быть ему живому, даже если в руках ружье.
Волк, по народным сказаниям, является олицетворением темной тучи, заслоняющей солнце, и вообще темноты. «Пришел волк (темная ночь) — весь народ умолк; взлетел ясен-сокол (солнце) — весь народ пошел!» — загадывается старинная загадка. «Облакыгонештеи от селян влъкодлаци нарицаються; егдау бо погыбнеть лоуна или слънце — глаголють: влъкодлаци лоуну изъедоша или слънце; си же вься басни и лъжа суть!» — говорится в Кормчей Книге. Волком иногда оборачивался, по слову языческой старины, даже сам Перун, появляясь на земле; колдуны и ведьмы старались подражать богу богов славянских. В одном из наиболее древних заговоров причитается о том, что на сказочном острове Буяне «на полой поляне светит месяц на осинов пень — в зеленой лес, в широкой дол. Около пни ходит волк мохнатый, на зубах у него весь скот рогатый…» Повторяющиеся не только на Руси, но и у всех славянских и соседних с ними народов сказки об Иван-царевиче и сером волке наделяют этого зверя-хищника даже крыльями. Летает он быстрее ветра, переносит — серый — на своей спине царевича из одной стороны света белого в другую, помогает ему добыть чудесную жар-птицу, золотогривого коня и всем красавицам красавицу — Царь-Девицу. Говорит этот сказочный волк голосом человечьим и одарен необычайной мудростью. Старинное малорусское поверье подает пахарю-скотоводу совет класть в печку кусок железа — в случае, если отобьется от стада, забредет в лес животина, ни за что не тронет тогда ее лютый зверь-волк. С зимнего Николы, говорит народ, начинают волки рыскать стадами по лесам, полям и лугам, осмеливаясь нападать даже на целые обозы. С этого дня вплоть до Крещенья — волчьи праздники. Только после крещенского водосвятия и пропадает их смелость. По рассказам ямщиков, волки боятся колокольного звона и огня. Поддужный колокольчик отгоняет их от проезжего: «Чует нечистая сила, что крещеные едут!» — говорит бывалый, состарившийся за ямской гоньбою люд. Во всей новгородской округе для предохранения скота от волков, в зимнее время подбирающихся по ночам к задворкам, еще недавно было в обычае обегать села-деревни с колокольчиком в руках, причитая под звон: «Около двора железный тын; чтобы через этот тын не попал ни лютый зверь, ни гад, ни злой человек!» Верящие в силу колдовства люди рассказывают, что если навстречу свадебному поезду бросить высушенное волчье сердце, то молодые будут жить несчастливо. Волчья шерсть считалась в старину одною из злых сил в руках чародеев.
Собака — одной породы с волком, но с давних времен стала его лютым врагом, защищая-оберегая хозяйское добро. Недаром сложилась неизменно оправдывающаяся в жизни поговорка: «Собака — человеку верный друг!» Заслышит волк собачий лай, сторонкой норовит обойти, знает, серый, что зубы-то у этих сторожей острые, а чутье — на диво. О своем верном друге-стороже насказал краснослов-пахарь немало всяких крылатых словец, и все они в один голос говорят о собачьей привязанности, о собачьем «нюхе» (чутье), о собачьей неприхотливости. По собачьему лаю узнает сбившийся с дороги путник, где поблизости жилье человеческое. По нему же загадывают на Святки и красные девушки: «Гавкни, гавкни, собаченька, где мой суженый!» Многое-множество примет связано с хорошо знакомым деревенскому человеку собачьим нравом. Если собака, стоя на ногах, качается из стороны в сторону — к дороге хозяину; воет пес, опустив морду вниз (или копает под окном яму) — быть в доме покойнику; воет, подняв голову — ждут пожара; траву ест собака — к дождю; жмется к хозяину, смотря ему в глаза — к близящемуся несчастью; мало ест, много спит — к ненастной погоде; не ест ничего после больного — дни того сочтены на небесах.
«Не бывать волку лисой!» — говорит старая пословица. И впрямь так: весь нрав ее — на свою особую стать. Зовет ее народ «кумушкой», «Патрикеевною» величает. «Лисой пройти», в его устах равносильно со словом схитрить («спроворить»); есть даже особое словцо — «лисить». Лиса — слабосильнее волка не в пример, да, благодаря своей повадке, куда сытнее его живет. Она — «семерых волков проведет»: как ни стереги собака от нее двор, а все курятинки добудет. «Лиса и во сне кур у мужика в хлеве считает!», «У лисы и во сне ушки — на макушке!», «Где я лисой пройдусь, там три года куры не несутся!», «Кто попал в чин лисой, будет в чине — волком!», «Когда ищешь лису впереди, она — позади!», «Лиса все хвостом покроет!» — перебивают одна другую старинные пословицы-поговорки. «У него лисий хвост!» — говорится о льстивых хитрецах. В простонародных сказках лиса, обыкновенно, выводится обок с зайцем, который представляется рядом со своей пушистой соседкой еще трусливее и беззащитнее. «По лесу-лесу лисье жаркое в шубейке бежит!» — загадывают про него на среднем Поволжье. «Труслив, как заяц!» — говорят в просторечье о робких не в меру людях. Зовут белого зимой, серого по осени, рыжего летом трусишку-зверька «косым». Все поговорки о нем — охотничьи. «Делу время — потехе час!» — говаривали с давних дней на Руси. И вот, любо охотнику целыми часами гоняться за косым. «Коня положу, да зайку ухожу!», «Не дорог конь — дорог заяц!», «Рубль бежит, сто догоняют!» Перебежит косой заяц дорогу — лучше вернуться домой, по охотничьей примете, а то никакого толку не будет весь день. Трусоват заяц, а есть на свете и другой зверь, что, по народному слову, и его боится: лягушка, прячущаяся в своей болотине при виде такого страшилища… В песнях зайцу-трусу посчастливилось — не «косым» зовут там его, а «заинькой» величают. Его именем прозываются в северной и средней полосе России особые игровые-хороводные песни (в Вологодской, Тверской, Псковской, Вятской, Тульской, Новгородской и Орловской губерниях). «Заинька, по сеничкам гуляй-таки, гуляй; серенький, по новеньким разгуливай, гуляй!» — запевается одна из таких «заинек-песен». «Заинька, и где был, побывал? Серенький, и где был, побывал? — Был, был, парень мой, был, был, сердце мой, я во лесе в ельничке, во зеленом сенничке!» — вторит ей другая, в ином месте записанная. «Что ж ты делал, заинька? Что ж ты делал, беленькой? — Я капусту ломал, зеленую поглодал!» — заливается третья, переносящая заиньку из лесу в огород. Каждая из этих песен продолжается вопросами о том, что делал заинька, которого, кстати сказать, изображает ходящий в кругу хоровода, и кончается припевом, вроде: «Заинька, поклонись, серенькой, поклонись! Заинька, кого любишь, серенькой, кого любишь, заинька, поцелуешь, серенькой, поцелуешь»… Заинька-парень целует которую-нибудь из девушек под припев хоровода: «Вот как, вот так, поцелуешь!»… После этого его заменяет поцелованная, а он присоединяется к поющим, которые заводят новую песню-«заиньку». Чаще всего, — если в кругу стоит-ходит девушка, — поется: «Стелю, стелю постелюшку, стелю пуховую!», кончающаяся словами: «Кого люблю, кого люблю, того поцелую!»… Заяц не только воплощение трусости, но и олицетворение быстроты. Потому-то быстрое, едва уловимое мелькание отблеска солнечных лучей на стенах, потолках и полу называется «зайчиком». Это название относится в народе и к синим огонькам, перебегающим по горящим угольям. В старину повсеместно на Руси зайчатина считалась поганой пищею; еще и до сих пор не везде станут у нас есть зайца, не говоря уже о староверах-раскольниках, у которых это прямо-таки воспрещается. Простонародное суеверие не советует вспоминать о зайце, плавая во время купания: Водяной утопить за это может.
Белка, красивый пушистый зверек, столь оживляющий своим непоседливым бойким нравом пустынное безмолвие северных угрюмых лесов, то и дело упоминается в старинных русских сказках. Перепрыгивает она с ветки на ветку, поет-распевает, по словам сказочников, веселые беличьи песенки, а сама — знай грызет орехи: не простые орехи, скорлупа у них из чистого золота, а зерна-ядрышки — жемчужные. Если случайно забежит из лесу в деревню белка, быть для всей деревни худу — гласит седое народное слово. Оно же, это умудренное многовековым опытом слово, сохранило до наших дней поверье о том, что, если волки воют по залесью да белки скачут по опушкам, — надо ждать либо морового поветрия, либо войны. «Вертлява, а не бес!» — загадывается про белку.
Из других представителей звериного царства упоминается в сказаниях русского народа об олене. Воображению славянина-северянина, жившего обок с нерусью-оленеводами, каждое грозовое облако представлялось оленем, везущим по небесному морю-океану колесницу Перуна-громовника. С Ильина дня, по наблюдениям деревенских погодоведов, холодеет в реках и озерах вода. Народ перестает с этой поры купаться, говоря, что грех и ни к чему доброму не поведет купанье после того, как «олень омочит свой хвост». С этим поверьем имеют немало общего германские предания о «солнечных оленях». Среди русских свадебных песен попадаются и такие, в которых речь идет об олене с золотыми рогами. «Не разливайся, мой тихий Дунай!» — поется в одной из них, записанной в Московской губернии: «Не заливай зеленые луга; в тех ли лугах ходит оленюшка, ходит олень — золотые рога. Мимо ехал свет Иван-господин: — Я тебя, оленюшка, застрелю, золотые роженьки изломлю! — Не убивай меня, свет Иван-господин! В некое время я тебе пригожусь: будешь жениться — на свадьбу приду, золотым рогом весь двор освещу!» («… в терем взойду, всех гостей взвеселю!» — добавляется к этому в тождественном во всем остальном саратовском разнопеве).
Старинные сказки, родственные по содержанию у всех народов, ведут, между прочим, речь и про баснословную «птицу-льва» («гриф-птица»), представляющуюся воображению сказочников наполовину птицей (голова и крылья орлиные), наполовину зверем (туловище и ноги льва). Перья у этого птице-зверя заострены, как стрелы; когти и клюв у него — железные. Величиною он — с гору. Сказочные добры молодцы, отправляясь в тридесятое царство, в тридесятое государство за невестами, приходят к синему морю — нет переправы через необозримую водную пустыню… Велят они рыбакам зашить себя в лошадиную шкуру и положить на берегу. Прилетает ночью гриф, схватывает шкуру и переносит в ней добра молодца за море, разрывает тогда он булатным мечом свою оболочку и выходит на белый свет, пугая неожиданностью чудовищного перевозчика, только что собиравшегося было позавтракать принесенной добычею. Птицы летают так быстро, как ветер, — а есть и быстрее его, — говорит народ. Болести лихие-повальные напускаются по ветру, оттого и слывут «поветриями». И самая смерть представлялась иногда суеверному воображению имеющею птичий лик. Чуме придал народ вид утки со змеиными головою и хвостом; холера в некоторых захолустных уголках олицетворяется огромною черной птицею, пролетающей над деревнями-селами по ночам и задевающею железными крыльями воду. «Птицей-Юстрицею» величает смерть старинная загадка о ней.
«Жар-птица» русских сказок, по объяснению А. Н. Афанасьева, является одним из воплощений бога-солнца и в то же самое время — бога-грозы. Во всяком случае, она создана народным воображением из представлений о небесном огне-пламени. За этою птицей, приносящею тому, кто овладеет хоть одним ее пером, всякое счастие, отправляются один за другим в неизведанный путь сказочные добры молодцы. Живет она в тридесятом царстве Кощея Бессмертного, в окружающем терем Царь-Девицы райском саду с золотыми яблоками, возвращающими молодость старцам. Днем сидит жар-птица в золотой клетке, напевает Царь-Девице райские песни; поет она — из клюва скатный жемчуг сыплется. Ночью вылетает она в сад, перья у ней отливают златом-серебром, вся она — как жар горит; как полетит по саду, весь он светится разом. Одному перу ее, по словам сказок, «цена ни мало, ни много — побольше целого царства», а самой жар-птице и цены нет. Древнегреческое предание о Феникс-птице, возрождавшейся из собственного пепла, имеет нечто родственное с нашим о жар-птице. «Та (Феникс) убо птица одиногнездица есть», — повествуется в старинном памятнике русской отреченной письменности: «не имеет ни подружия своего, ни чад, но сама токмо в своем гнезде пребываеть… Но егда состареется, взлетит на высоту и взимаеть огня небеснаго, и тако сходящи зажигаеть гнездо свое, и тут сама сгораеть, но и пакы в пепел гнезда своего опять наряжается…» Одним из воплощений духа огня на земле считался в древние времена петух, этот — по словам загадки — «Гласим-царь», «Будимир-царь», представляющий неизменно верные часы народной Руси, узнающей по петушиному пению время ночи. В старину он был посвящен богу Световичу (Святовиду) и признавался за лучшую умилостивительную жертву богу огня — Сварожичу. «Петух поет, значит нечистой силе темной время прошло!» — говорят в народе, твердо верящем в то, что с вечера до «первых петухов» положено бродить по земле всякому порождению диавола. «Петух поет — на небе к заутрене звонят!» — приговаривает благочестиво-суеверная старина, завещавшая в наследие своим правнукам предание о том, что, как перестанут петь петухи — так и всему миру конец… «Бывает, что и курица петухом поет!» — говорит пословица, применяемая к людям, берущимся за непосильное дело и заранее похваляющимся сомнительным успехом. Куроклик (пение кур), однако, считается самым недобрым предзнаменованием. В памятниках отреченной русской письменности есть сказание о том, что существует на свете совсем особенный петух. «Солнце течет на воздухе в день, а в нощи по окияну ниско летит, не омочась, но токмо трижды омывается в окияне», — гласит сказание, продолжая: «есть кур, ему же глава до небеси, а море до колена; едва же солнце омывается в окияне, тогда же окиян всколебается и начнут волны кура бити по перью; он же очютив волны и речет: кокореку! Протолкуется: светодавче Господи! Дай же свет мирови! Еда же то въспоет, и тогда вси кури воспоют в един час по всей вселенней…» Другой петух, «петушок — золотой гребешок» русских сказок, представляется народному воображению сидящим на своде небесном и не страшащимся ни воды, ни огня. Если кинуть его в колодезь — всю воду разом выпьет; в огонь попадет — зальет все пламя. В современном крестьянском быту петух считается существом, отгоняющим нечистую силу и охраняющим от пожаров. Потому-то и ставят деревянного или железного петуха на коньке крыш. «Красного петуха пустить» — значит поджечь что-нибудь. Старые люди уверяют, что, когда пожар начинается от молнии, — с неба спускается пламенный петух прямо на крышу. Бабы-лечейки, дающие веру всякому нашептыванию, носят больных ребят под куриный насест (от лихорадки, желтухи и бессонницы), где и обливают водою, приговаривая: «Зоря-зоряница, красная девица! Возьми лихую болесть!» В старину рассказывали, что нельзя держать петуха во дворе дольше семи лет, семигодовалый-де петух яйцо несет, а из этого яйца змей вылупится на пагубу люду православному. Это поверье еще в давние — времена отошло в область забытых преданий прошлого.
Царь-птица орел является в сказаниях русского народа олицетворением гордого могущества, до которого, как до звезды небесной, высоко и далеко. Бог-громовник чаще всего воплощался в нем. Простонародные русские сказания приписывают орлу способность пожирать сразу по целому быку и по три печи хлеба, за един дух выпивать по целому ушату меда сыченого-ставленого. Но эти же сказания рисуют его богатырь-птицею, в мелкие щепки разбивающею своей могучей грудью вековые дубы. Может царь-птица, в своем грозном гневе, испускать из острого клюва огонь, испепеляющий целые города. Состарится орел — слепнут очи орлиные. И вот, по словам седой старины, «обрет же источник воды чист, възлетит выспрь на воздух солнечный и мракоту очию своею, и снидеть же долов и погрузится в оном источници трикраты». Появление парящего орла над войском служило предзнаменованием победы и не у одних древних славян. По старинному поверью, у каждого орла в гнезде спрятан камень огневик, предохраняющий от всех болезней. Ястреб — одной породы с орлом, да вороват не в меру. Сокол пользуется в народной Руси несравненно большим почетом, как более благородная по нраву птица. Песня русская и не называет его иначе, как «млад-ясен сокол», величая этим же именем и красавцев добрых молодцев. Соколиные очи — зоркие очи. «От соколиного глаза никуда не укроешься!» — говорит краснослов-народ, знающий, по рассказам старых памятливых людей, что соколиная охота в старину была любимой потехою русских царей и бояр. Лебедь со своей белою лебедушкой является в глазах народа сказателя-песнотворца воплощением красоты и дородства. «Лебеди на крыльях за море снег понесли!» — говорится при первом снеге. Гусь-«вертогуз» и «серая утица» тоже знакомы крылатому народному слову. Долговязый журавль зовется на Руси болотным воеводою; но — гласит старинная пословица — и «всякий кулик в своем болоте велик!»
Ворон — птица вещая, живет, по преданию, до трехсот лет, а все оттого, что питается одной мертвечиною. Он является прообразом ветра — Стрибожьего внука — и, по словам старинных сказаний, не только «приносит бурю» на своих черных крылах, а и «воду живую и мертвую». Есть у воронов свой царь-ворон и сидит он — говорят сказки — в гнезде, свитом на семи дубах. Сорока, стрекотунья белобокая, слывет за птицу-воровку да за «посвистуху, деревенскую бабу-лепетуху», приносящую на хвосте всякие вести. Кукушка-бездомница, кладущая яйца в чужие гнезда, всегда считалась вещуньей: по ее отрывистому «ку-ку» узнают красные девушки, сколько лет осталось им жить на свете. Сова, ночная гуляка, величается в простонародных сказках и присказках «совушкой-вдовушкой, разумною головушкой, залесною барыней, Ульяной Степановной». Всегда и везде с представлением о ней соединялось понятие о мудрости. Русское суеверие заставляет ее сторожить клады. Филин, «совкин деверь», постоянный спутник Лешего; сычи — гонцы последнего. Аист — желанный гость южнорусских деревень. В Малороссии нарочно ставят на крышах шесты с тележными колесами для аистовых гнезд. По старинному поверью, аисты охраняют хату от пожара: если и загорится, так начнут носить в клювах воду да заливать огонь. Обидеть аиста, разорить его гнездо — великую беду накликать на свою голову!.. Голубь — воплощение Духа Святого, священная птица. За свой незлобивый нрав прослыла она олицетворением кротости и доброты. «К недоброму человеку и голубь не летит!» — говорят у нас в народе. «Они как голубки, воркуют!» — отзываются о чьем-либо завидном супружеском согласии. «Голубка», «голубушка» — ласкательные слова. Неуклюжие обжоры — грачи со скворцами-говорунами да с голосистыми певцами полей — жаворонками приносят вести о весне. Ласточка, приводящая с собою из-за моря и самую весну на светлорусский простор, представляется олицетворением домовитости. Если не вернется по весне касатка на старое гнездо, это предвещает пожар. Соловей, маленькая серенькая птичка, наделенная от Бога чудным даром пения на усладу всему чуткому к голосам природы миру, пользуется особой любовью народной песни, то и дело упоминающей имя этого певца весны, особенно залюбившего май-месяц. Выданная на чужую сторону замуж молодая молодушка с соловьем в лесу думу думает: «Соловей ты, мой соловьюшко, соловей ты мой молоденький! Пролети ты, мой соловьюшко, на мою родную сторонушку, к моему ли отцу-матери, поклонися ты родному батюшке, что пониже того родимой матушке, поклонися всему роду-племени!» Встосковавшаяся по милом дружке красная девушка обращается к соловью с такой просьбой: «Соловейко маленький! В тебе голос тоненький; скажи — где мой миленький!» В третьей песне «жалобнехонько» плачет, соловейке наказывает дочь, отцом не любимая, за немилого выданная, чтобы снес соловей весточку ее болезной матушке: «Ты скажи, соловьюшко, чтоб родимая не плакала, во чужом пиру сидючи, на чужих детей глядючи, ко мне горькой применяючи..»; обещается прилететь она сама через три года «вольной пташечкой», говорит, что сядет «у матушки в зеленом ея садике, на любимую яблоньку, На сахарную веточку»… В четвертой песне просит «сгоревавшаяся» молодушка «у ласточки крыльев, у соловушки голосочку, у кукушечки жалобочку», летит на родимую сторонку, садится на ворота; вышел старший брат — не узнал сестры в пташечке, хочет застрелить, а младший уже тугой лук натягивает.
Остановил обоих голос матери: «Стойте, детки, не стреляйте! Не мое ли милое дитятко плачет, не ваша ли сестрица возрыдает?».. Воробей, никогда не расстающаяся с пахарем птица, слывет вором — все-то он норовит зернышко из-под самого носу утащить. Огородники не любят «вора-воробья» больше всех, — ставят для его устрашения всякие пугала по огородам, но сами же говорят, что «старого воробья на мякине не обманешь». В детских песенках-прибаутках-побасках воробью вместе с прочею мелкотой птичьего царства — синичками, чечотками, щеглами, зябликами, снегирями — отведено не последнее место. Существует целый ряд русских песен о птицах; в этих песнях воспевается то челобитье горегорькой кукушки сизому орлу «на богатую породу, на ворону», то спор птиц, разрешаемый орлом, то сватовство и свадьба совы, то — как «воробей пиво варил, всех гостей созывал, всех мелких пташечек». Есть и особая песня — «Чины на море разным великим и малым птицам».
В последовательном своеобразном порядке чинопочитания проходят перед слушателем этой старинной песни разноголосые и разноперые представители шумливого птичьего, царства:
— ведет свой перечень песенный сказ. И в этой, как и в большинстве Других песен, отражаются, словно в зеркале, чуткая душа и зоркий глаз народа-пахаря, перед которым всегда и везде открыта — таинственная в свой простоте и простая в своей таинственности — необъятно великая книга природы.
LV
Конь-пахарь
Непосредственное участие коня в земледельческом труде народной Руси заставляет ее относиться с особенным вниманием к этому животному. В памятниках изустного простонародного творчества, дошедших до наших забывчивых дней в письменных трудах пытливых собирателей-народоведов, а также разлетающихся и до сих пор по светлорусскому простору из уст сказателей-краснословов, все еще не вымерших, несмотря на истребительную работу времени, то и дело ведется речь о нем. И былины, и песни, и сказки, и пословицы, и загадки, и всякие поговорки-присловья; создававшиеся долгими веками простодушной мудрости, отводят в своих — рядах почетное место этому вековечному слуге народа-пахаря, составляющему первое его богатство после земли-кормилицы. Гуляя по отведенному для него в живой летописи словесному полю, вы как бы сопутствуете потомкам крестьянствовавшего на Руси богатыря Микулы Селяновича в самобытном перерождении условий их трудовой — подвижнической жизни на земле и «у земли». Вместе с постепенным развитием крестьянского быта подвергался видоизменениям и взгляд посельщины-деревенщины на коня. В древнейшие времена, застающие на Руси обожествление всей видимой природы, конь одинаково считался созданием Белбога (стихии света) и Чернобога (стихии мрака), причем детищем первого являлся будучи белой масти, а черной — порождением мрака. Сообразно с этим и смена дня ночью представлялась суеверному воображению языческой Руси — бегом-состязанием двух коней. «Обгонит белый конь — день на дворе, вороная лошадка обскачет — ночь пришла!» — еще и теперь говорят в народе. «Конь вороной («бурый жеребец» — по иному разносказу) через прясла глядит!» — нередко можно услышать перед наступлением ночи.
Исследователь воззрений славян на природу приводит любопытную старинную русскую сказку, прекрасно обрисовывающую это представление. Идет путем-дорогою девица-красавица добывать огня от старой бабы-яги. Идет, — говорит сказка, — а сама дрожмя-дрожит. Вдруг скачет мимо нее всадник: «сам белый, одет в белом, конь под ним белый и сбруя на коне белая»…Следом за ним рассветает утро белого дня весеннего. Дальше идет девица-красавица, — видит: скачет другой всадник — «сам красный, одет в красном и на красном коне», — стало всходить солнце. Шла-шла путница, добралась до избушки на курьих ножках, где жила баба-яга, чародейка-властительница небесных гроз, — видит еще всадника: «сам черный, одет во всем черном и на черном коне». У самых ворот провалился он сквозь землю, и в тот же миг наступила ночь. Пришла девица к бабе-яге, спрашивает про всадников и узнала, что первого звали «день ясный», второго — «солнце красное», третьего — «ночь темная»… Во всех русских сказаниях темная сила представляется выезжающею на черном коне, светлая — на белом. С разделением власти над миром и всеми явлениями его бытия между воцарившимся на славянском Олимпе потомством двух всемогущих стихий — белые кони передаются богу-солнцу, богу-громовнику (сначала Перуну, потом Святовиду и, наконец, Светлояру-Яриле); черные же становятся собственностью Стрибога и всех буйных ветров — Стрибожьих внуков. Выше уже велась речь о белых конях, содержавшихся при величайшей святыне языческого славянства — арконском храме Святовидовом; говорилось также и про коней Перуновых, на которых теперь — по словам народа — разъезжает небесными дорогами свят-Илья-пророк. Солнце — этот «небесный конь» индийских сказаний, в продолжение дня обегающий небо из конца в конец и отдыхающий ночью, чтобы снова появиться на своем вековечном пути, представлялось русскому язычнику светлокудрым божеством — то богом, то богиней — разъезжающим на золотой колеснице, запряженной парою светоносных-белых (иногда — для большей торжественности — заменявших то парою бриллиантовых, то парою огнепламенных) коней. Подводит их поутру ко дворцу Солнца дева Утренняя Заря, уводит ввечеру — Вечерняя Заря. Родственные этому сказания можно найти и у многих других народов, бывших язычников, хотя и не происходивших от одного с нами племенного корня. Так, у немцев существует старинная сказка о восьминогом солнцевом коне, бегающем быстрее ветра с горы на гору, коне с блестящим камнем во лбу — таким ярким, что от него темная ночь превращается в белый день. Есть подобная же сказка и у славян — словаков. Эти последние рассказывают, что некогда была на земле страна, где никогда не светило солнышко. Все обитатели ее давно бы разбежались, если бы у короля не было на конюшне жеребца с солнцем-камнем промежду глаз, рассыпавшим свет во все стороны. Повелел добрый король водить этого чудодейного коня из конца в конец по всему королевству: где проходил конь
— там становился день, откуда родили его — развешивала между небом и землею свои черные полога ночь непроглядная. Вдруг пропал у короля конь, украла его страшная волшебница (олицетворение зимы, похищающей солнце). Ужас овладел несчастною, погруженной во мрак страною. Так и сгинуть бы ей и всем ее жителям во тьме, да нашелся добрый человек: привел похищенного коня. И опять воцарилась в королевстве светлая радость (весна)… Издавна воображение русского простолюдина рисовало весну, возвращающеюся на белом коне. Таким же являлся и Овсень — Новый Год, привозящий первую весть о возврате весны. Празднование древнерусской Коляды — праздник возрождающего солнца — сопровождался (и теперь по глухоморью захолустному сопровождается) песенкой-колядкою, вроде: «Ехала Коляда накануне Рождества, в малеваном возочку, на беленьком (по иному разносказу — «на вороном») конечку! Заехала Коляда, приехала молода, ко Василью (новогоднему святому) на двор» и т. д. В старину эта песня распевалась-выкликалась на Святках даже в стенах Москвы Белокаменной, где, по суровым словам благочестивых, умудренных книжным начетчеством, людей, в это самое время «накладывали на себя личины и платье скоморошеское и меж себя, нарядя, бесовскую кобылку водили».
Можно найти целый ряд старинных русских сказаний, в которых представляются в образе коня и месяц, и звезды, и ветры буйные, об- летающие «всю подсолнечную-всю подселенную» от моря до моря. Даже и тучи, заслоняющие свет солнечный, и быстролетная молния являются иногда в том же самом воплощении. «У матушки жеребец — всему миру не сдержать!» — говорит старинная загадка о ветре; «У матушки коробья — всему миру не поднять!» — о земле; «У сестрицы ширинка — всему миру не скатать!» — о дороге. Громовой гул представляется, по одним народным загадкам, ржанием небесных коней. По другим — «Стукотит, гуркотит — сто коней бежит». Русские сказки упоминают о конях-вихрях, о конях-облаках; и те, и другие наделяются крыльями, подобно бурому коню удалого богатыря Дюка Степановича, ясным соколом — белым кречетом вылетевшего-выпорхнувшего на Святую Русь «из-за моря, моря синяго, из славна Во-лынца, красна Галичья, из тоя Корелы богатыя». «А и конь под ним — как бы лютой зверь, лютой зверь конь — и бур, и космат»… — ведет свою речь былинный сказ: «у коня грива на леву сторону, до сырой земли… За реку он броду не спрашивает, которая река цела верста пятисотная, он скачет с берега на берег»…
Из возницы пресветлого светила дней земных, из воплотителя понятий о звездах, ветрах, тучах и молниях конь мало-помалу превращается в неизменного спутника богатырей русских — этих ярких и образных воплощений могущества святорусского, служащих верою-правдою Русской земле с ее князем (осударем) — Солнышком, обороняющих рубеж ее ото всякого ворога лютого, ото всякой наносной беды. Трудно представить богатыря наших былин древнекиевских без «верного коня» («доброго», «борзого» — по иным- разносказам), — до того слились эти два образа, выкованных стихийным песнотворцем в горниле живучего народного слова. И кони богатырские у нас у каждого богатыря — на свою особую стать. У Ильи Муромца, матерого казака, конь не то что у горделивого Добрыни Никитича; а и Добрынин конь не подстать, не подмасть откормленному коню Алеши Поповича, «завидущего бабьего перелестника». Нечего уж и говорить, что в стороне ото всех них стоит та «лошадка соловенька», на которой распахивал свою пашенку «сошкой кленовенькою» богатырь оратай-оратаюшко, пересиливший своими крепкими кровными связями с матерью-землею могуществом кочевую-бродячую силу старшого богатыря Земли Русской — Святогора. А у этого, угрязшего в сырую землю, представителя беспокойного стихийного могущества, отступившего перед упорным крестьянским засильем, конь был всем коням конь: сидючи на нем, старейший из богатырей русских «головою в небо упирается». Под копытами коня Святогорова и крепкая Мать-Сыра-Земля дрожмя-дрожит. «Ретивой» конь Ильи Муромца, по словам былины, «осержается, прочь от земли отделяется: он и скачет выше дерева стоячево, чуть пониже облака ходячево»… У него, у этого коня ретивого, даже и прыть-то — богатырская:
О Добрыниной статном коне былинные сказатели отзываются наособицу любовно-ласково. «Как не ясный сокол в перелет летит: Добрый молодец перегон гонит»… — говорят одни. «Куда конь летит, туды ископыть стает, и мелки броды перешагивал, а речки широки перескакивал, а озера-болота вокруг ехал»… — продолжают другие. «Конь бежит, мать-земля дрожит, отодрался конь от сырой земли, выше лесу стоячего»… — подают свои голоса третьи. Хорош добрый конь и у богатыря Потока Михаилы Ивановича — «первого братца названного» дружины богатырей- побратимов. Вот в каких, например, словах описывает былина Потокову поездочку богатырскую:
Об иную пору приходится и богатырскому добру коню выслушивать такую нелестную речь своего разгневанного хозяина: «Ах ты, волчья сыть, травяной мешок! Не бывал ты в пещерах белокаменных, не бывал ты, конь, во темных лесах, не слыхал ты свисту соловьинаго, не слыхал ты шипу змеинаго, а того ли ты крику зверинаго, а зверинаго крику туринаго!» («Первая поездка Ильи Муромца в Киев»).
Изо всех былинных коней выделяется конь Ивана гостиного сына — близкий по своему норову к сказочным «сивкам-буркам, вещим кауркам», о которых ведут на сотни ладов-сказов свою пеструю речь русские сказочники. Об этом коне спелась-сказалась в стародавние годы целая былина. «Во стольном во городе в Киеве, у славнаго князя Владимира было пированье, поместной пир, было столованье, почестней стол на многи князи, бояра и на русские могучие богатыри и гости богатые»… — начинается она, по примеру многих других наших былин. В половину дня, «во полу-пир» хлебосольный князь-хозяин «распотешился, по светлой гридне похаживает, таковы слова поговаривает», — продолжает стихийный певец-народ. «Гой еси, князи и бояра и все русские могучие богатыри!» — возглашает князь: «Есть ли в Киеве таков человек, кто б похвалился на триста жеребцов и на три жеребца похваленые: сив жеребец да кологрив жеребец и который полонен воронко во Большой Орде, полонил Илья Муромец, сын Иванович, как у молода Тугарина Змеевича; из Киева бежать до Чернигова два девяноста-то мерных вёрст промеж обедней и заутренею?» Вызов, брошенный ласковым князем стольнокиевским, может служить явным свидетельством того, что конские состязания были на Руси одною из любимых потех еще во времена киевских богатырей. Многие из них могли — не хвастаясь — похвалиться своими конями, своею посадкой, своим уменьем справиться с конским норовом: но тут, — гласит былина, — произошло нечто неудобосказуемое: «как бы меньшой за большаго хоронится, от меньшого ему тут князю ответу нет». Но вот — выручил всех побратимов-богатырей один: из того стола княженецкаго, из той скамьи богатырския выступается Иван гостиной сын и скочил на свое место богатырское да кричит он, Иван, зычным голосом»… Принял он вызов княжеский, соглашается биться об заклад. «Гой еси ты, сударь, ласковой Владимир-князь!» — возговорил он, — «Нет у тебя в Киеве охотников, а и быть перед князем невольником: я похвалюсь на триста жеребцов и на три жеребца похваленые: а сив жеребец да кологрив, да третий жеребец полонен воронко, да который полонен во Большой Орде, полонил Илья Муромец, сын-Иванович, как у молодца Тугарина Змеевича; ехать дорога не ближняя, и скакать из Киева до Чернигова, два девяноста-то мерных верст, промежу обедни и заутрени, ускоки давать конные, что выметывать раздолья широкия: а бьюсь я, Иван, о велик заклад, не о сте рублях, не о тысяче — о своей буйной голове!» Взвеселил Иван сердце княжее, пришлась Красному Солнышку по душам смелая речь сына гостиного. А за князь-Владимира согласились держать «поруки крепкия» все, кто был на пиру («закладу они за князя кладут на сто тысячей»), — все, кроме одного владыки черниговского: держит он за Ивана. А тот, недолго думав, прямо к делу: выпил за един дух «чару зелена вина в полтора ведра» да и пошел «на конюшню бело-дубову ко своему доброму коню…» А конь-то у Ивана, гостиного сына, не как у других богатырей: он — «бурочко, косматочко, трое-леточко». Вошел богатырь в конюшню, припал к бурочке («падал ему в правое копытечко»), — припал, а сам слезами заливается, плачет, по словам былины, что река течет, — плачет, причитает: «Гой еси ты, мой добрый конь, бурочко, косматочко, троелеточко! Про то ты ведь не знаешь, не ведаешь, а пробил я, Иван, буйну голову свою с тобою, добрым конем; бился с князем о велик заклад, а не о сте рублях, не о тысяче, бился с ним о сте тысячей; захвастался на триста жеребенцов, а на три жеребца похваленые: сив жеребец да кологрив жеребец и третий жеребец полонен воронко, бегати-скакати на добрых на конях, из Киева скакати до Чернигова, промежу обедни, заутрени, ускоки давать кониные, что выметывать раздолья широкия!» Народ-сказатель наделяет богатырских коней не только силой-мочью, но и способностью «провещать голосом человеческим». Это встречается и в былинах, и в сказках, и в песнях. Так и здесь было. «Провещится» Ивану «добрый конь бурочко-косматочко-троелеточко человеческим русским языком», — продолжает безвестный сказатель, затонувший в волнах моря народного. Следом — и самая речь коня: «Гой еси, хозяин ласковый мой!» — говорит он сыну гостиному: «Ни о чем ты, Иван, не печалуйся: сива жеребца того не боюсь, кологрива жеребца того не блюдусь, в задор войду — у воронка уйду! Только меня води по три зари, медвяною сытою пои и сорочинским пшеном корми. И пройдут те дни срочные и те часы урочные, придет от князя грозен посол по тебя — Ивана гостинаго, чтобы бегати, скакати на добрых на конях, — не седлай ты меня, Иван, добра коня, только берися за шелков поводок, поведешь по двору княжецкому, вздень на себя шубу соболиную, да котора шуба в три тысячи, пуговки в пять тысячей, поведешь по двору княжецкому, а стану-де я, бурко, передом ходить, копытами за шубу посапывати и по черному соболю выхватывати, на все стороны побрасывати, — князи, бояра подивуются и ты будешь жив — шубу наживешь, а не будешь жив — будто нашивал!..» Выслушал богатырь речи своего коня доброго, выслушав — не преминул исполнить все «по сказанному, как по писанному». Был ему зов на княжий двор. Привел Иван своего бурку за шелков поводок; начал-принялся Иванов косматочко-троелеточко все выделывать, как и «провещал» своему хозяину. И вот:
Сослужил конь своему господину службу немалую. «А князи-то и бояра испужалися, все тут люди купецкие, окарачь они по двору наползалися», — подолжается подходящий к концу былинный сказ: «А Владимир-князь со княгинею печален стал, кричит сам в окошечко косящатое: — Гой еси ты, Иван, гостиной сын! Уведи ты уродья (коня) со двора долой; просты поруки крепкия, записи все изодраны!» Былина кончается сказом про то, что поручитель выигравшего заклад богатыря — «владыка черниговской» — помог Ивану получить выигранное: «велел захватить три корабля на быстром Днепре, велел похватить корабли с теми товары заморскими, — а князи-де и бояра никуда от нас не уйдут»…
Глубоко трогательное впечатление производит старинная песня, в которой ведется речь о том, как «не звезда блестит далече в чистом поле, курится огонечек малешенек»… У этого огонечка, по словам песни, раскинут-разостлан «шелковый ковер», а на этом ковре лежит «удал-добрый молодец, прижимает платком рану смертную, унимает молодецкую кровь горючую»… Неизменный спутник богатырей русских — «добрый конь» — стоит подле раненого, стоит — «бьет своим копытом в мать-сырую землю, будто слово хочет вымолвить»… Песня приводит и самое «слово» коня доброго:
Услыхал удал-молодец таковы слова, вздохнул так глубоко, что растворилась его рана смертельная, пролилась ручьем кровь горючая». Держит он ответную речь своему коню доброму, именует его и «товарищем в поле ратном», и «добрым пайщиком службы царской», завещает ему передать молодой жене, что женился он «на другой жене», «взял за ней поле чистое», что «сосватала (их) сабля острая, положила спать калена стрела»…
Встречаются в былинном и сказочном народном слове рассказы о могучих конях, выводимых богатырями из подземелий, где они стояли в течение целых веков прикованными к скалам. Подбегают кони, провещающие голосом человеческим, к сказочным царевичам и добрым молодцам на распутиях, сами вызываются сослужить им службу верную. И, впрямь, верною можно назвать эту службу: они не только увозят своего любимого хозяина от лютых ворогов, а и сами бьют-топчут их; не только переносят его на себе за леса и горы, но и стерегут его сон, и приводят его к источникам живой и мертвой воды и т. д. В народе до сих пор еще ходят стародавние сказания о выбитых из земли ногами богатырских коней ключах-родниках. Близ Мурома стоит даже и часовня над одним из таких источников, происхождение которого связано в народной памяти с первой богатырскою поездкой богатыря, сидевшего, до своего служения Земле Русской, сиднем тридцать лет и три года в том ли во селе Карачарове. В кругу русских простонародных сказок далеко не последнее место принадлежит коньку-горбунку, обладавшему силою перелетать во мгновение ока со своим седоком в тридевятое царство, в тридесятое государство. Появляется этот, напоминающий косматку-троелетку Ивана гостиного сына конек — как лист перед травой, — на клич: «Сивка-бурка, вещий каурка, встань передо мной…» и т. д. Влезет Иван-дурак ему в одно ухо серым мужиком-вахлаком, вылезет из другого — удалым добрым молодцем. Чудеса творит — всему миру на диво — хозяин-всадник такого конька-горбунка, добывает все, что ему ни вздумается, не исключая ни жар-птицы, ни раскрасавицы Царь-Девицы. Не может с ним поспорить-померяться в этом отношении наш современный конь-пахарь, но за последнего горой стоит его прямое происхождение от соловенькой лошадки могучего богатыря, с Божьей помощью крестьянствовавшего на Святой Руси в старь стародавнюю.
Поздние потомки песнотворцев сказателей, воспевавших богатырского добра-коня, современные краснословы деревенские именуют лошадь «крыльями человека». Другие же, не залетающие воображением за грань отошедших в былое веков, величают коня на особую стать. «Не пахарь, не столяр, не кузнец, не плотник, а первый на селе работник!» — говорят они про него. Этот первый на селе работник кормит держащийся за землю сельский люд, — по его же собственному крылатому слову: «Наш Богдан не богат, да тороват: трех себе дружков нажил — один его поит (корова), другой (лошадь) кормит, третий (собака) добро охраняет!» Псковичи — из сметливых краснобаев: заприметили они, что у коня — «четыре четырки (ноги), две растопырки (уши), один вилюн (хвост), один фыркун (морда) и два стеклышка (глаза) в нем». На симбирском Поволжье про лошадь загадывают загадку: «Родится — в две дудки играет: вырастет — горами шатает; а умрет — пляшет!» В Ставропольском уезде Самарской губернии записана Д. Н. Садовниковым такая загадка в лицах: «Шел я дорогой: стоит добро, и в добре ходит добро. Я это добро взял и приколол, да из добра добро взял!» (лошадь с жеребенком в пшенице). Конские ноги с мохнатыми пучками на щиколотках представляются любящему загадать загадку словоохотливому люду четырьмя дедами, и все четыре — «назад бородами». Записано собирателями памятников словесного богатства народного и такое крылатое слово про лошадь (в сообществе с коровою и лодкой): «Прилетели на хоромы три вороны. Одна говорит: — Мне в зиме добро! — Другая: — Мне в лете добро! — Третья: — Мне всегда добро!» Ходит по светло-русскому простору и на иной лад сложившаяся, родственная только что приведенной загадка: «Одна птица (сани) кричит: — Мне зимой тяжело! Другая (телега) кричит: Мне летом тяжело! Третья (лошадь) кричит: — Мне всегда тяжело!».
Конь, по древнейшему произношению, — «комонь». Лошадь считается словом татарского происхождения, но едва ли не ошибочно. Еще во времена Владимира Мономаха, — когда про татар не доносилось на Святую Русь ни слуха, ни духа, — ходило это слово. «Лошади жалуете, ею же орет смерд…» — писал удельным князьям русским этот великий князь. Встречается оно и в древних грамотах новгородских — по свидетельству Н. М. Карамзина[88], не говоря уже о позднейших памятниках нашей старинной письменности. По тем местам, где оберегается-соблюдается родная старина, еще и теперь можно услышать в живой речи древнейшее название коня-пахаря. «На горы казаки, под горой мужики»… — поется, например, и в наши дни по селам-деревням Великолуцкого уезда Псковской губернии записанная покойным П. В. Шейном песня: «под горой мужики: все посвистывають, погаманивають, — меня, молоду, поуговаривають. У меня, молодой, свекор-батюшка лихой! Ен на горушки меня не пущаить. А я свекру угожу, три беды наряжу»… — продолжают певуны затейливые. Песня кончается словами:
В другой, псковской же, до сих пор играющейся песне на «комо-нях» разъезжает широкая боярыня — Масленица. Вероятно, есть и по другим местам такие песенные выражения, но нельзя не заметить, что чем дальше, тем все менее и менее понятной великороссу становится это древнее слово, помнящее дни Гостомысла[89]. «Ах ты, конь мой конь, лошадь добрая!» — поет современная деревня, сливая оба имени своего вековечного помощника. «Кляча воду возит, лошадь пашет, конь — под седлом!» — наряду с этим оговаривает она самое себя.
Многое множество пословиц, поговорок и всевозможных прибаутков-присловий о коне-лошади, вылетело из словоохотливых уст русского народа, перехвачено по дороге из одних — в другие зоркими да чуткими калитами-собирателями, занесено ими на страницы живой летописи народного слова. Не только пахарем-работником был конь, а и верным другом родной удали. Он является в представлении народа-краснослова воплощением здоровой бодрости: «Он ходит — конь-конем!» — говорят у нас. Отголосок богатырских времен слышится в таких изречениях вольного казачества, как: «Конь мой конь, ты мой верный друг!», «Вся надежа — верный конь!», «Конь под нами, а Бог — над нами!», «Господи, помилуй коня и меня!», «Конь не выдаст — и смерть не возьмет! «Добрый конь из воды вытащит, из огня вынесет!», «Счастье на коне, бессчастье — под конем!», «Счастливый на коне, бессчастливый — пеш!» и т. д. «Поглядим — вывезет ли конь!» — замечают о надеющихся на счастье. Про неудачливую случайность говорят в народе: «Хотелось на коня, а досталось под коня!» С кем приключится несчастье, — к тому сплошь да рядом применяются поговорки: «Пришла беда, отворяй ворота, выпускай добра-коня!», «Пропал конь — так и оброть в огонь!», «Увели конька, так не нужна и оброть!» и т. п. Безлошадный двор — убогая семья; обезлошадеть — попасть в нужду невылазную. Потому-то и говорится в народе: «Мужик без лошади — что дом без потолка!», «Без коня — не хозяин!», «Без лошади — не пахарь!», «Есть на дворе лошадка да конек — и сыт, и одет!», «Без хлеба с голоду помрешь; без коня — и с хлебом намыкаешься горя!» Знает народная Русь, что «Счастье не кляча — хомута не надвинешь!»; но — и знаючи — готова, как и в стародавнюю пору, повторять свои пословицы-поговорки, вроде: «Хорош конь — счастлив и детина!» Древнерусские богатыри не только ударяли своих добрых коней по крутым бедрам, а и становились на отдых у Сафат-реки, засыпали им в торока пшена сорочинского, запускали их на луга поемные-бархатные, давали им тела нагуливать. Так и теперь твердо помнят коневоды русские, что погонять коня надо не кнутом, а овсом (кормом). «Не накормлен конь — скотина, не пожалован молодец — сиротина!» — ходит по светлорусскому простору народное слово. «Конь тощий — хозяин скупой!» — приговаривает народ: «Гладь коня мешком — так не будешь ходить пешком!» Хорошая лошадь без хозяина не останется, по слову старых людей. «Добрый конь — не без седока, с седоком — не без корму!» — добавляют иные. Но и корм — корму рознь; недаром обмолвился сельскохозяйственный опыт пословицами: «Вола гущей откормишь, коня — только раздуешь!» Не один корм, а и уход за конем нужен: «От хозяйского глаза и конь добреет! Как в езде, так и в рабочем обиходе, советуют хозяйственные, заглядывающие вперед люди беречь коня.
«Одним махом всего пути не проскачешь!» — говорят они: «Одним конем поля не покроешь!» «Выше меры и конь не протянет!», «Пахать — паши, да оглядывайся, погонять — погоняй, да остерегайся!» Не так-то легко завести доброго коня. По дедовскому поверью, идущему из далеких глубин старины стародавней, покупать лошадь надо с большой оглядкою, с немалой опаскою. «Одними деньгами добра коня не укупишь! — гласит простонародная мудрость: «Не пришелся ко двору конь, так хоть живого под овраг вали!» Повсеместно можно услышать в деревнях-селах рассказы о том, как домовой («соседко» — по иным разносказам) того, либо другого коня не взлюбил. Народ верит, что этот хранитель домашнего очага каждую ночь разъезжает по двору на лошади: не придется ему по нраву новый конь — загоняет до полусмерти, приглянется — сам, старый, гриву заплетать зачнет, холить примется, корму подкладывать станет. «Наших лошадок домовой любит!» — говорится сплошь да рядом в крестьянском быту при взгляде на коней, которым, что называется, впрок корм идет. Один домовой любит одну масть, другой — иную. Не придется какая шерсть «ко двору», — лучше и не заводить таких в другой раз: все равно, толку не будет. До сих пор старые, прочно сидящие «на своем кореню» хозяева придерживаются обычая водить лошадей одной масти, чтобы не досадить «дедушке», живущему в печке — что ни ночь, обходящему дозором все клети, все сараи. «Чей конь — того и воз!» — сложилась в народе поговорка о работящих людях, наживающих достаток трудом праведным; но ее же иногда применяют и к тем, кто не особенно чист на руку. «Даровому коню в зубы не смотрят!» — оправдываются любители до поживы на даровщину. Но таким зазорным хлебоедам того и гляди придется услышать отповедь: «С чужого коня — среди грязи долой!» Зачастую говорят они сами себе: «И прыгнул бы на коняшку, да ножки коротки!» Свое добро — всякому дорого. Из этого понятия и сложилась поговорка: «Непродажному коню — и цены нет!» Об увальнях, неповоротливых разумом, тяжелых на соображение работниках обмолвилась народная Русь словцом: «На коне сидит, а коня ищет!». «Волк коню — не товарищ!» — говорит она, сопоставляя рабочую силу с хищником, вырывающим кусок чуть не изо рта у соседа. «Чешись конь с конем, свинья с углом!» — оговаривает простодушная деревня напрашивающихся на свойство, не приходящихся ей по сердцу чужаков. Ничего силком с человеком не поделать, как ни учи его — не приручишь; так и с конем неезженым. А «обойдешь да огладишь — так и на строгого коня сядешь!» — говорит народ. Нет человека без недостатка, люди — не ангелы, жизнь — не рай. «Конь о четырех ногах — и тот спотыкается!» — гласит вещее, пережившее века слово: "Кабы на добра коня не спотычка, кабы на хорошего работника не худа привычка — цены бы им не было!» Опыт — великое дело в житейском обиходе: вооружась им, понабравшись его по жизненной путине, не надо уже и по семи раз ко всему приглядываться, по семи раз отмеривать, — смело иди, режь — не бойся!.. «Старый конь борозды не портит!» — применяет народная Русь к этому случаю свою крылатую молвь. Но не великая радость и старая опытность, если ей суждено — волей-неволей — дряхлеть год от году. «Укатали сивку крутые горки!» — пригорюнивается не одна седая голова, на Божий мир глядючи, былое вспоминаючи: «Был конь, да изъедился!» Приходит пора, что и тряхнул бы прежний удалец стариной, да спина не разгибается; и принялся бы за дело, да ноги ломит: как ни корми такого работника — все «не в коня корм»… Знает-помнит об этом народ, — недаром к слову молвит: «В худого коня корм тратить — что воду лить в бездонную кадушку!»
Дорожит хорошими работниками русский народ, в поте лица по Божию завету — вкушающий хлеб насущный. «Он работает — как лошадь хорошая!» — ходит молва о такой ворочающей горы силе, «Что ни сделал — все из-под кнута!» — о работниках иного склада, противоположного этому. «Лошадка в хомуте — везет по могуте!» — отговариваются слабняки, ссылаясь на свое малосилье. Как в работе за столом вокруг чашки со щами «ложкой, а не едоком», — так и в дороге — «не лошадью, а ездоком», берут. Ко всяким случайностям своего домашнего обихода применяет коневод поговорки-пословицы, связанные с понятием о коне-пахаре, коне-скакуне. «Кобыла с волком тягалась — хвост да грива осталась!» — говорит он о непосильной борьбе с кем-либо. «Не бери у попа дочери, у цыгана — лошади!» — приговаривает он, недоверчиво вслушиваясь в хвастливые речи. «Большая лошадь нам не ко двору — травы недостанет!» — посмеивается деревенский люд, перебивающийся с хлеба на воду, в ответ на предложение неподходящего к его засилью дела. «Шутник — покойник: помер во вторник, а в среду встал — лошадку украл!» — отзываются в народе смешливым прибауткой на ложные слухи, распространяемые любителями их. «Пеший конному не товарищ!» — отвечают сытые своим потовым трудом, серые с виду пахотники-мужики, когда их спрашивают, почему они не водят дружбы с горожанами-бархатниками, у которых, по пословице: «На брюхе шелк, а под шелком-то — щелк»…
Горе горькое хлеборобу без своей родимой полосы, но не в радость земля, если нет у него коня-пахаря на дворе. Краснослов-народ, умудренный тысячелетним опытом трудовой жизни, идет и дальше в своих определениях причин зажиточности: «Не дорога и лошадь, коли у кого во дворе бабушки нет («кому бабушка не ворожит» — по иному разносказу)!» — говорит он. Бабушкой зовется в просторечье иногда слепое счастье, иногда вызволяющий изо всякой беды богатый (или сильный) родственник. «Счастье — не лошадь: не везет по прямой дорожке, не слушается вожжей!» — замечают старые люди, перешедшие поле жизни. Лишиться лошади — в быту русского крестьянина великое горе: ничуть не меньшее, чем пожар, если только не большее. Оттого-то и причитают, голосят на всю деревню бабы-хозяйки над павшим конем, называя его «кормильцем», «родимым» и другими ласковыми именами-величаниями. «Ой, что-то мы, горькие, станем делать! На кого-то ты, кормилец, нас спокинул?!. Пойдем мы по миру с сумою, под окнами Христа-ради… Намыкаемся мы горюшка, насидимся без хлебушка — со малыми детушками… Кто-то нам пашеньку запашет? Кто полосоньку взборонует?» — голосом вопят, что над покойником, деревенские плакальщицы, на все лады выхваляя его «статьи» — достоинства. «Ты по пашеньке соху водил легче перушка», — хватающим за душу голосом продолжают они, — «бороздочки-то бороздил глубокие, не глядя — шел прямохенько, не погоняючи — любехонько! Твои быстры ноженьки не знали устали; помнил ты все пути да все дороженьки. Побежишь — не угнаться ветру буйному»… — Немало и других, кроме этого — подслушанного на симбирском Поволжье — причитанья над павшим конем-пахарем, ходит и в наши дни от села к селу по народной Руси.
Весной-летом, вплоть до поздней осени — работа коню в поле (то пахота, то бороньба, то сев, то сноповоз); зимой — извоз начинается, тянутся по дорогам обозы. И там, и тут сближается пахарь-человек с конем-пахарем. Как же не слагаться в стихийно широкой душе первого всяким словам крылатым да певучим про нрав-обычай его вековечного помощника! И ходят они по людям из века в век, из года в год, видоизменяясь сообразно с местными условиями жизни. Ямской промысел, существующий на Руси не один и не два века, придал этим «словам» свой особый цвет. Дорога представляется русскому ямщику «брусом» («бревном»), растянувшимся через всю Русь. «Кабы встал, я бы до неба достал; руки да ноги, я бы вора связал; рот да глаза, я бы все увидал, все рассказал!» — влагает он свою мысль в уста дороги. Верстовой столб, по народному слову, «сам не видит, а другим указывает, нем и глух — а счет знает». Поддужный колокольчик, веселящий сердце и ямщику, и седоку, и даже лошадей подбадривающий (волков пугающий), — по народной загадке — «кричит без языка, поет без горла, радует и бедует, а сердце не чует». Покровителем лошадей является, по народному представлению, святая двоица Флор и Лавр (память — 18-го августа), о которых в свое время говорилось уже (см. гл. XXXII). Дорожные люди отдаются под защиту св. Николая-чудотворца. «Призывай Бога на помощь, а Николу в путь!» — гласит народное благочестие. «Где дорога — там и путь», — приговаривает мужик-простота, — где торно, там и просторно!» Ямская гоньба, почтовая езда создали-выработали своих лихачей, не лишенных своеобразной удали, напоминающей отдаленный пережиток богатырства. Любят они тешить сердце молодецкое, птицею летать; заливаются песнями удалыми, погоняют сжившихся с ними коней не кнутом — не овсом, а посвистом да выкриком. «Тело довезу, а за душу не ручаюсь!» — подсмеивается иной ямщик над своим бесшабашным молодечеством. «С горки на горку, барин даст на водку!» — покрикивает он, разгоняя птицу-тройку. «Эй вы, соколики!» — бодрит коней его голос, как начнут уставать они. Словно и усталь не берет их, чуть только крикнет удалец-молодец, сидящий на козлах, свое: «Грабят! Выручай!» Шажком поедет — песню за песней поет ямщик, особенно если порожнем приходится ехать в обратный путь. Самые голосистые запевалы по большой дороге — из ямщиков. И песен никто столько не знает.
Пригляделся народ к нраву-обычаю своего вековечного работника, коня доброго, за многовековую жизнь бок о бок с ним. Отсюда — и множество всяких примет пошло по народной Руси разгуливать. Ржет конь — к добру, ногою топает — к дороге, втягивает ноздрями воздух дорожный — дом близко, фыркает в дороге — к доброй встрече (или к дождю). Закидывает лошадь голову — к долгому ненастью, валяется по земле — к теплу-ведру. Споткнется конь при выезде со двора в дорогу — лучше, по словам старых приметливых людей, вернуться назад, чтобы не вышло какого-нибудь худа; распряжется дорогой — быть беде неминуемой. Хомут, снятый с потной лошади, является в деревенской глуши лечебным средством: надеть его на болящего лихорадкой человека — как рукой, говорят, всю болезнь снимет. Вода из недопитого лошадью ведра — тоже, если верить ведунам-знахарям, может облегчать разные болезни, если ею умыться со словом наговорным. Конский череп страшен для темной силы-нечисти. Оттого-то до сих пор во многих деревнях можно видеть черепа лошадей, воткнутые на частокол вокруг дворов. Друг-слуга пахаря-народа конь-пахарь остается верным ему даже и после своей смерти.
LVI
Царство рыб
Расселяясь во все стороны светлорусского простора, наш народ-хлебороб шел берегами могучих рек, шаг за шагом надвигался по их многоводным притокам на дремучие лесные крепи, оседая на приглянувшихся его хозяйственному зоркому глазу, открытых ласке солнечных лучей полянах, или на расчищенных с помощью топора местах, всякий раз — поблизости от воды. Реки служили естественным путем-дорогою народной Руси, сроднившейся с ними с младенческих лет своего богатырского существования. «По которой реке плыть — той и песенки петь!», «Из которой реки воду пить — той и славу сложить!» — гласят простонародные изречения, дошедшие до наших дней из старины стародавней, пережившие целый ряд веков, затонувших в глубине былого-минувшего. Не только служили путем-дороженькой, но и за рубеж-границу слыли в старину на Руси реки быстрые-широкие: по одну сторону селилось-сидело, за Мать-Сырую-Землю держалось одно племя-род, по другую — иное, обособившееся от него, огородившее от посторонних наслоений свою родовую самобытность. «Два братца в одну воду глядятся, а вовек не сойдутся!» — обмолвилось о берегах реки крылатое народное слово, повторяющееся в виде загадки и в наши дни. В старину же его с полной справедливостью можно было применять не только к берегам, а и к их обитателям, разбредшимся в разные стороны, слетевшим некогда с одного родимого гнезда. Но не только от тесноты — в жажде приволья-пробора — расходились друг от друга племена-братья; заставлял уходить за реки чуть не целые народы натиск чужеземных ворогов, один за другим наступавших с азиатского востока. Шло время, миновали века за веками, отходило подобное расселение к преданиям прошлого — вместе с зарубежными хищниками, мало-помалу или исчезавшими с широкого поля исторической жизни, или расплывавшимися незаметными каплями в беспредельных волнах могугневшей век от века русской стихии. Память о былом осталась только на неписанных скрижалях всеобъемлющего слова народного — в старинных сказаниях, песнях, пословицах и поговорках, с течением времени обступивших богатую яркой пестротою трудовую жизнь пахаря. «Ты от горя за реку, а оно — уж стоит на том берегу!» — вылетело из уст народных окрыленное жизнью слово о лютом вороге, от которого не отгородишься никакими — не только водными, но и каменными, — рубежами. «Нет конька лучше быстрой реченьки: сядешь в лодку, взмахнешь веслами — плыви, куда душе захочется!», «Вода добрый конек: сколько ни навалил, клади — довезет!» — определяет народ-краснослов в метких образностью изречениях значение реки — как водной дороги и сплавной силы. «Не накормила земля — накормит вода!» — можно услышать от береговых жителей, спасаемых в скупые на урожай годы щедротами реки, являющейся их кормилицею. У поречан и паозеров сложились даже и такие поговорки, например, ни за что не пришедшие бы на мысль пьющему из ручьев-родников, а тем более — из колодцев пахарю, как: «Воды — не нива, не орешь их, не сеешь — а сыт бываешь!» «Поживи у реки, подрядись в рыбаки- без пашни с хлебом будешь!», «Дал бы Господь рыбку, а хлебец будет!» Рыболовство в неродимых полосах, например, в северных и северо-восточных, излюбленных морозами губерниях, — заняло первое место в народном продовольствии, превратив прямых потомков крестьянствовавшего богатыря Микулы Селяниновича в природных рыбарей, с малолетства кормящихся у реки. По черноземным же местам, омываемым рыбными водами, оно является немалым подспорьем в хозяйственном обиходе, давая заработок и пришлому люду, отхожему со своей, бедной какими бы то ни было угодьями, сторонки, меняющему свою доморощенную поговорку «Рыба не хлеб — сыт не будешь!» на новую, подсказываемую прикармливающим промыслом: «Река рыбки даст, рыбка хлебцем накормит!»
Шла по народной Руси сказочная-песенная слава не только о такой могучей водной стихии, какою являлись для русского сказателя-песнотворца — «глубота, глубота окиян-море, широко раздолье округ земли, глубоки омуты днепровские»; разносилась-разливалась по селам-деревням молва и о несудоходных реках, богатою добычей оплачивавших рыбачий труд, — слыли они «медвяной» («молочной» — по иному разносказу) водою в «кисельных» берегах. «У нас реченька не широка, не глубока, да торовата!» — приговаривают счастливые рыболовы, по морю не плававшие, с бурею на волновой быстрине не ратовавшие: «Покланяешься с берега берегу пониже да почаще — и сыт, и пьян станешь, и деньга-копейка в мошне зашевелится!», «Не тот рыбак богат, который умен, а тот — кто счастлив!»
Водные угодья с незапамятных времен служили на Руси богатой доходною статьей, нередко являясь предметом ожесточенных споров между хозяйствовавшими соседями. Старинные судебные волокиты сплошь да рядом затевались-поднимались из-за таких споров. «Чей берег — того и река, чья вода — того и рыба!» — звучит отголоском подобных тяжебных дел поседевшая от времени поговорка. «Не все пироги с рыбкою — поснедаешь и с редькою!» — подсмеивается над береговою деревенщиной, сидящею у рыбной реки без рыбы, природный пахарь, благодарящий Бога и за «пироги ни с чем»: «Ушица — рыбаку», — кивает он на воду, — «а рыбка — торгашу!» Но многое-множество сложившихся в рыбачьем обиходе пословиц-поговорок заглушает эти прибаутки смешливые — одна другой определеннее, одна красней-цветистее другой.
Знает, твердо помнит рыбак свой, завещанный отцами-дедами, обычай: «Не учи рыбу плавать!» — отзывается он на замечания пахаря-хлебороба, походя роняющего свое крылатое словцо о том, что, де — «рыба в реке — не в руке!» Считает памятующая евангельскую повесть народная Русь рыболовство апостольским делом; отдают себя наши поречане-паозеры под надежную защиту галилейских рыбарей, сделавшихся по слову Божию — ловцами человеков. Св. апостол Петр принимается русскими рыбаками и рыбопромышленниками за своего исконного покровителя. Ему поются заказываемые кормящимся у водных угодий людом благодарственные молебны в особые положенные дни; его благословение испрашивается при начале промыслов; зачастую приходит имя боговдохновенного рыбаря на память благочестивому русскому человеку при закидывании сетей. Почти в каждом летнем жилье рыбачьей артели можно найти образ святого покровителя рыболовов. Петров день (29 июня) повсеместно слывет рыбачьим праздником: так заведено на Руси со стародавних времен.
«Ловися, рыбка, малая и большая!» — сыплет на все стороны поговорками-присловьями рыбачья ватага, до красных словец охочая: «рыба мелка, да уха сладка!», «И маленькая рыбка лучше, чем большой таракан!», «Всякая рыба хороша — лишь бы в сеть пошла!», «На безрыбье и рак рыба!», «Рыбка-плотичка — осетру сестричка, за плотвой и брат — твой!» и т. д. Пригляделся к рыбачьему обычаю завзятый-коренной рыбак, — недаром его по иным местам «рыбалкой-чайкою» прозывают: чуть не безошибочно скажет, когда какого рыбного «хода» надо ожидать. Достаточно старому рыбаку выйти ввечеру, накануне лова, на берег, чтобы узнать: будет ли какой-нибудь толк из предстоящей ему работы. Нечего уже и говорить о тех месяцах-неделях, когда какая рыба льнет к берегам, когда икру мечет, когда стаями по широкому приволью гуляет: в этом отношении для его зорких глаз река представляется открытой книгою, писанной про грамотея дотошного. Вчитался он по этой «книге» и в нрав-обычай рыбьего на-рода, — всякого человека, хоть самого говорливого к «немой» рыбе приравнять может. «Большая рыба маленькую целиком глотает!», «Рыба рыбою сыта, а человек — человеком!» — говорит устами приметливого рыбака простодушная мудрость народная про заедающих чужой век сильных людей. «Спела бы и рыба песенку, коли б голоском Бог наделил!» — приговаривает она о робких молчальниках жизни, безмолвно соглашающихся со всем и всеми: «Дядя Моисей любит рыбку без костей!» — про любителей воспользоваться чужим трудом на даровщинку. О бедняках говорится в обиходной речи: «Как рыба об лед бьется!», «Как рыба без воды!» и т. п. По народному слову, подсказанному жизнью: «Рыба ищет где глубже, человек — где лучше!» Шатающийся из стороны в сторону, не пристающий ни к одному, ни к другому делу, а потому нигде не оказывающийся на своем месте люд невольно вызывает у трудящихся весь свой век трудом отцов-дедов замечания, вроде: «По речному стержню (быстрому течению) мечешься — намаешься, а все без рыбы останешься!», или «Держись берега — и рыба будет!» Про распознающих друг друга людях одного дела обмолвилась народная Русь словом крылатым: «Рыбак рыбака — видит (чует) издалека!» Не любит русский промышленник-торгаш, когда по соседству с ним нежданно-негаданно появляется соперник, отбивающий у него часть добычи-прибытка: «На одном плесу двоим рыбакам не житье!» — (подобно тому, как «двум медведям — в одной берлоге») говорит он. Есть и такие рыбаки, что, по народному слову, «из чужого кармана удят» (воры); встречаются и такие, что «сами (ротозеи) в мережу попадают». Опасность рыбного промысла по большим рекам подсказала рыбакам поговорки: «Рыбу ловить — при смерти ходить!», «Кто в лесу убился? — бортник! Кто в реке утонул? — рыбак!» Трудности сопряженные, с этим заработком, сложили пословицу: «Без труда не вынешь и рыбку-плотичку из пруда!» Преемственность этого труда, перенимаемая от поколения другим поколением, вызвала на светлорусский простор поговорки, то и дело повторяющиеся по рыбным местам: «Отец — рыбачит, дети еле ползают, а и то уж в воду смотрят!», «Дедка — рыбак, туда ж и внуки глядят!» и т. п.
По народной примете, связывающей быт рыболова с бытом пахаря, богатые рыбой годы сулят завидный урожай хлебов. Если в засушливую пору перестает клевать (идти на приманку) рыба, — это обещает скорый дождь. По поводу последней приметы посельщина-деревенщина, приглядывающаяся к жизни природы, замечает: «Нужен дождь — поклонись матушке-водице, пусть рыбку от клева отлучит!» Другим суеверная память прошлого подсказывает слова: «Кто с Водяным ладит — у того и дождь вовремя в поле, и рыбы в неводах вдоволь!» По представлению таких людей, все рыбное царство отдало судьбою в распоряжение этого завещанного языческой стариною властителя. В настоящих очерках, посвященных бытописанию народной Руси, упоминалось уже о том, каким почетом очестливым окружает Водяного суеверная русская память; была речь и про особые «угощения», какими по захолустным уголкам, крепко держащимся за предания старины, чествуют еще и теперь «доброго (к памятливым рыбакам) дедушку» в особо установленные обычаем сроки.
Многие собиратели памятников простонародного изустного творчества записали в свою летописную кощницу загадки, связанные с рыбой, рыбаками и рыбачьим промыслом. «Есть крылья, а не летает; ног нет, а не догонишь!» — загадывают ярославские любители «загануть загадку, перекинуть через грядку» — о рыбе; «По земле не ходит, а на небо не глядит, гнезда не заводит, а детей родит!» — подговариваются к ним самарские-ставропольские («…не ходит, не летает, гнезда не завивает!» — вторят соседи-сибиряки). По всему среднему Поволжью ходят такие загадки, как: «Звал меня царь, звал меня государь к ужину, к обеду. — Я человек не такой: по земле не хожу, на небо не гляжу, звезд не считаю, людей не знаю!», «Кину я не палку, убью не галку, ощиплю не перья, съем не мясо!», «У красной девушки кушали господа; покушавши, Богу молились: — Благодарим тебя, красная девица, за хлеб, за соль, просим к нам в гости! — Я по земле не хожу, на небо не гляжу, гнезда не завожу, а детей вывожу!» О рыбаках рыбаки сложили такие загадки: «По мосту идет — ничего не найдет, а как в воду вступил — всего накупил!» (Новгородская губ.), «Дом (вода) шумит, хозяева (рыбы) молчат, пришли люди — хозяев забрали, дом в окошки (сквозь невод) ушел!» (Тульская губ.) и т. д.
Народный стих о «Голубиной Книге» — устами перемудрого царя — приписывает старшинство-главенство надо всем бессловесным Царством «Киту-рыбе»:
Сохранилась из приуроченных к вопросам о миросозидании и миропонимании памятников старинной русской письменности «Беседа Иерусалимская», имеющая непосредственную связь с упомянутым стихом-сказом. В ней место Кита-рыбы отдается «мать Акиян-рыбе великой», с которою ставится бок о бок предвещание о грядущей кончине мира: «как та рыба взыграется и пойдет во глубину морскую, тогда будет свету преставления».
О некоторых представителях рыбьего царства ведется в народной Руси свой сказ — наособицу от других. Немалым вниманием народа-сказителя пользуются прожорливая хищная щука, простодушный карась, юркий-увертливый, вооруженный колючками ерш, толстяк-осетр. «На то и щука в море, чтобы карась не дремал!» — говорит и не рыбачащий русский люд, вызывая перед слушателями народную картину из человеческого обихода житейского. По народному поверью, эта хищница водного царства до такой степени зла, что и после своей смерти может откусить рыбаку палец: «Щука умерла — зубы остались!» — приговаривают краснословы, применяя эти слова к посмертному наследью наделенного щучьим нравом человека. «Как щука ни остра, а не возьмет ерша с хвоста!» — оговоривают в народе хищнические замашки попадающихся, как коса на камень, на нелегко дающихся в обиду людей. «Поучи плавать щуку, отдай карасю в науку!», «Стали щуке грозить — хотят в реке утопить!» — подсмеиваются деревенские прибаутки над бессилием двуногих «карасей» перед «щучьим произволом». Недоброе слово знатоки простонародных примет о щуке молвят: если плеснет перед рыбаком щука хвостом — недолго ему осталось жить и рыбачить на своем веку.
В сибирском Поволжье записана Д. Н. Садовниковым любопытная сказка про льва, щуку и человека. «На реке раз лев со щукой разговаривал, а человек стоял поодаль и слушал», — начинается она. Увидала водяная хищница человека — нырнула в воду: «Чего ты ушла в воду?» — спрашивает ее царь зверей. — Человека увидала! — «Ну, так что же?» — Да он хитрый! — «Что за человек! Подай мне, его я съем!» И пошел лев на поиски за человеком: встретил мальчика, спросил — человек ли он, — отговорился тот, что де еще только «будет» человеком; старик попался — я де «был» человеком. Шел-шел лев, так и не может найти человека. Попадается служивый, с ружьем и при сабле. «Ты человек?» — «Человек!» — «Ну, я тебя съем!» — «А ты погоди, отойди от меня, я к тебе сам в пасть-то и кинусь! Раскрой ее!» Послушался лев, и выстрелил солдат ему в горло, а саблей по уху. Ударился в постыдное бегство зверь-царь, прибежал к реке; выплыла щука, спрашивает. «Да что, — отвечает лев, действительно хитер! Сразу-то я его и не нашел: то говорит, что был человеком, то еще будет… А как нашел, так и не обрадовался! Он мне велел отойти да пасть раскрыть; потом — как плюнет мне в нее, и сейчас жжет, все внутри выжгло, а после — высунул язык да ухо мне слизнул!» — «То-то же: я тебе говорила!» — сказала щука. Ерш — что человек строптивый, на приманки ласковые неподатливый. «Он и щуке поперек горла ершом станет!» — говорят в народе. «Ершиться» — противиться, спорить, даже стараться вызвать ссору. По примете — ерш, в первую закинутую сеть попавшийся, к неудачному лову. «Ерш — неважное кушанье: съешь на грош, на гривну расплюешь!» — отзывается об этой строптивой рыбке промышляющая у реки посельщина. «Тягался — как лещ с ершом: и оправили, а пошел домой нагишом!» — подсмеиваются в деревне над любителями судебной волокиты, которые всю жизнь свою от судьи к судье ходят и никакого толка-прибытка от такого хождения не видят.
Осетр — «князь рыбий»; не везде и водится эта «красная» рыба. «Славна Астрахань осетрами, что Сибирь — соболями!» — гласит о том народное слово. Донцы-казаки прозываются «осетерниками». «Красны промысла осетрами!» — говорится у рыбаков-ватажников на Волге, где вся рыба осетрового рода скупается для верховых городов — столиц, что и вызвало к жизни пословицу: «Хлебай уху, а рыба — вся вверху!»
Один из старших богатырей русских былинных сказаний — Волх Всеславьевич (Вольга Святославич) — является представителем мудрости-хитрости, переходящей в волхвование. Вещий богатырь-знахарь, разъезжающий со своей дружиною по городам «за получкою», выбивающий — по былинному слову — «с мужиков дани-выходы», дает своим вырисовывающимся из сказания обликом яркое воплощение «змеиной мудрости», объединенной с красотою-молодечеством. Былинные сказатели именуют его сыном княжны Марфы Всеславьевны и змея, наделяя его способностью обертываться, по желанию, то в «ясного сокола», то в «серого волка», то в «гнедого тура — золотые рога», то в «рыбу-щучинку». Рождение его на свет белый сопровождалось сотрясением земли и всколебанием океан-моря: «рыба пошла в морскую глубину, птица полетела высоко в небеса, туры да олени за горы пошли, зайцы, лисицы — по чащицам…» и т. д. Пятилетним отроком постиг он всю премудрость, двенадцати лет — собрал дружину в тридцать богатырей без единого, «сам становился тридцатыим» и пошел-поехал разгуляться-потешиться на охоту молодецкую. Три дня, три ночи ловили его дружинники зверье порскучее — не могли поймать зверька ни единого. Обернулся Волх «левом-зверем» — наловил зверья невесть числа. Ловила дружина после этого три дня, три ночи птиц — «гусей, лебедей, ясных соколей», не могла изловить ни «малой птицы-пташицы». Обернулся Волх — «ногой»-птицей, полетел «по подоблачью» и один наловил птицы видимо-невидимо. И вот, продолжает былинный сказ, возговорил млад-богатырь своим дружинникам:
Хоть и набрались немалого срама исполнением двух предыдущих приказов вещего богатыря-князя, но и на этот раз перечить дружина не перечила: «И слухали большаго братца атамана-то, делали дело повеленное», — ведет свою цветистую речь простодушный народ-сказатель. Богатырские дружинники, неудачливые горе-охотнички, недолго думая, принимаются и за плотничью работу («брали топоры дроворубные, строили суденышко дубовое»), и за плетение сетей («вязали путевья шелковыя…»). Принялись — все по атаманову хотенью, по Князеву веленью сделали: «выезжали на синее море, ловили по три дня, по три ночи, — не могли добыть ни одной рыбки…» И вот, как и прежде, поправляет незадачу на удачу сам Волх Всеславьевич: «повернулся («обернулся» — по иному разносказу) он — сударь-рыбой щучинкой и побежал по синю морю. Заворачивал рыбу семжинку, белужинку, щученьку, плотиченьку, дорогую рыбку осетринку…» Таким образом и на этот раз, взявшись за дело, не посрамил вещий своей змеиной мудрости. Случалось (по другим былинным сказаниям), что и переплывал он, обернувшись рыбою, моря синие, уходя от погони ворогов, и птицей-соколом улётывал, и зверем-туром убегал: только ничего не мог поделать он с позабытою на недопаханной ниве сошкой кленовенькою любимого сына Матери-Сырой-Земли Микулы-свет-Селяниновича.
Из памятников народного изустного творчества, перешедших в древнерусскую письменность, сохранился до наших дней в рукописном сборнике XVIII столетия любопытный «Список с суднаго дела слово в слово, как был суд у Леща с Ершом». Этот Список дает яркую картину старинного русского судопроизводства, с первой до последней черты проникнутую неподдельной — чисто народною — веселостью. Царство рыб, в котором вращается дело, является, конечно, только подходящей оболочкою внутреннему содержанию; но нельзя сказать, чтобы плавающие по водам участники этой судебной волокиты были обрисованы в недостаточно живых, знаменательных для них (как рыб) чертах. Народ-повествователь, перекладывая здесь человеческие нравы на иносказательный лад, зорко подметил все обычаи вооруженных плавниками, одетых чешуею действующих лиц этого сказания.
Начинается сказ о судном деле прямо с челобитной, изложенной по всему чину старинного делопроизводства-сутяжничества. «Рыбам господам: великому Осетру и Белуге, Белой-рыбице, бьет челом Ростовскаго озера сынчишко боярской Лещ с товарищи…» — пишет челобитчик: «Жалоба, господа, вам на злато человека, на Ерша Щетинника и на ябедника». Далее следует самая жалоба: «В прошлых, господа, годах было Ростовское озеро за нами; а тот Ерш, злой человек, Щетинников наследник, лишил нас Ростовскаго озера, наших старых жиров; расплодился тот Ерш по рекам и по озерам…» По описанию челобитчика — этот злодей, самовольно завладевший водами, составляющими наследственную вотчину «боярского сынчишки», не особенно страшен-силен, но пронырлив не в меру и всех изобидеть норовит: «он собою мал, а щетины у него аки лютыя рогатины, и он свидится с нами на стану — и теми острыми своими щетинами подкалывает наши бока и прокалывает нам ребра, и суется по рекам и по озерам, аки бешеная собака, путь свой потеряв»… Обрисовав в таком непривлекательном виде своего обидчика, Лещ обращается к собственной особе: «А мы, господа христиански!» — восклицает он: «Лукавством жить не умеем, а браниться и тягаться с лихими людьми не хотим, а хотим быть оборонены вами, праведными судьями!» Выслушали «судьи праведные» челобитную, — «Ты, Ерш, истицу Лещу отвечаешь ли?» — говорят. — «Отвечаю, господа, (держит слово Ерш) за себя и за товарищев своих в том, что Ростовское озеро было старина дедов наших, а ныне наше, и он, Лещ, жил у нас в суседстве на дне озера, а на свет не выхаживал. А я, господа, Ерш, Божиею милостию отца своего благословением и матерними молитвами, не смутщик, не вор, не тать и не разбойник, в приводе нигде не бывал, воровского у меня ничего не вынимывали; человек я добрый; живу я своею силою, а не чужою: знают меня на Москве и в иных великих городах князи и бояре, стольники и дворяна, жильцы московские, дьяки и подьячие и всяких чинов люди и покупают меня дорогою ценою и варят меня с перцем и с шавраном и ставят пред собою честно, и многие добрые люди кушают с похмелья и кушавши поздравляют.» Обелил себя проныра-обидчик чище снега, сослался в своем ответном слове на самых заслуживающих доверия свидетелей. Как не дать ему веры! Подумали судьи, опять — к челобитчику: «Ты, Лещ, чем его уличаешь?» — «Уличаю его (говорит) Божиею правдою да вами, праведными судьями!.» Требуют судьи свидетелей, которым было бы все ведомо про Ростовское озеро. Нашел свидетелей обиженный: рыбу-Сига («человек добрый, живет в немецкой области под Иваном-городом в реке Нарове») да рыбу Лодугу — из обитателей новгородского Волхова. Ерш отводит предлагаемых свидетелей: «Сиг и Лодуга — люди богатые, животами прижиточны, а Лещ такой же человек заводной…» На запрос судей праведных, что у него, Ерша, за вражда с такими людьми, — он утверждает, что «недружбы» у него с ними никакой не бывало, а что де так, на за что ни про что, задумали эти люди загубить его — «маломочнаго человека». Стал ссылаться тогда Лещ на нового свидетеля — на Сельдь-рыбу из Переславского озера; но и против Сельди поднял голос лещов обидчик, что де сродни («с племяни») она прежним свидетелям и всегда с Лещом ест и пьет вместе. Послали судьи «пристава Окуня» за переславской Сельдью, велели идти с ним в понятых Налиму («Мню»). Стал тот отговариваться, не хочет идти: «Господине Окуне!» — взмолился: «Аз не гожуся в понятых быть: брюхо у меня велико — ходить не смогу, а се глаза малы — далеко не вижу, а се губы толсты — перед добрыми людьми говорить не умею!» Пошли за понятых Головель да Езь (язь), доставили на суд Сельдь переславскую. И вот — показал новый свидетель, что Лещ — «человек добрый, христианин Божий», а Ерш — «злой человек, Щетинник»… Плохо и без того Ершу становилось, но вконец погубило его в глазах судей новое свидетельство его злонравия: заговорил сам Осетр, сидевший на судейском месте, — вспомнил он о своей собственной обиде. «…Когда я шел из Волги-реки к Ростовскому озеру и к рекам жировать», — сказал он, — «и он (Ерш) меня встретил на устье и нарече мя братом, а я лукавства его не ведал, а спрошать про него, злого человека, никого не лучилось, он меня вопроси: братец Осетр, где идеши? И аз ему поведал… И рече им Ерш: братец Осетр, когда аз шел Волгою-рекою, тогда аз был толще тебя и доле, бока мои терли у Волги-реки береги, очи мои были аки полная чаша, хвост же мой был аки большой судовой парус, а ныне, братец Осетр, видишь ты и сам каков я стал скуден, иду от Ростовскаго озера. Аз же, господа, слышав такое его прелестное слово, и не пошел в Ростовское озеро к рекам жировать: дружину свою и детей голодом морил, а сам от него вконец погинул…» Рассказал Осетр и про другое — горшее этого — лукавство Ерша Щетинника: зазвал его тот к мужику в невод за рыбой — покормиться. «И я на его, господа, прелестное слово положился», — продолжает Осетр, — «и в невод пошел, обратился в невод да увяз, а невод — что боярский двор: войти ворота широки, а выйти узки. А тот Ерш за невод выскочил в ячею, а сам мне насмехался: ужели ты, братец, в неводу рыбы наелся? А как меня поволокли вон из воды, и тот Ерш стал прощаться: братец, братец Осетр! Прости не поминай лихом! А как меня мужики на берегу стали бить дубинами по голове, и я нача стонать, и он, Ерш, рече ми: братец Осетр, терпи Христа ради!..» Судное дело кончилось. Порешил суд: «Леща с товарищи оправить, а Ерша обвинить». По обычаю — «выдали истцу Лещу того Ерша головою я велели казнить торговою казнию — бита кнутом и после кнута повесить в жаркие дни против солнца за его воровство и за ябедничество». Дьяком на суду был «Сом с большим усом», доводчиком — Карась список судного дела писал Вьюн, печатал Рак, а у печати сидел Снеток Преславской. «Где его (Ерша) застанут в своих вотчинах, тут его без суда казнить!» — выдали грамоту на Щетинника. Пожелал он произнести последнее слово подсудимого: «Господа судьи», — сказал, — «судили вы не по правде, судили по мзде. Леща с товарищи оправили, а меня обвинили!» И произошло тут нечто совершенно для судей неожиданное: плюнул Ерш им в глаза и скакнул в хворост (в кусты). «Только того Ерша и видели», — кончается весь сказ.
Представляя свод небесный беспредельным воздушным океаном, воображение русского народа видело в плавающих по небу тучах громадных рыб. Их причудливые очертания и необычайная подвижность немало способствовали этому представлению, подсказанному простодушным суеверием славянину-язычнику. Грозовая-молниеносная туча, иссиня-черным чудовищем надвигавшаяся на лазурь небесную и заслонявшая свет солнечный, чтобы разразиться громом-молнией над землею и утолить ее жажду потоками дождя-ливня, казалась суеверному взору «чудом-юдом» — щукою-великаном, проглатывавшею прекрасное светило дня. Проглотив его, чудовище места себе не может найти от жара, сожигающего все его внутренности; оно мечется из стороны в сторону, пышет огнем, истекает горючими слезами и, наконец, в полном изнеможении — выбрасывает полоненное солнышко на свободный простор, исчезая с просветлевшего неба-моря.
А. Н. Афанасьевым подслушана любопытная русская простонародная сказка, по своему содержанию сближающаяся с только что описанным представлением. «Был у мужика мальчик-семилеток — такой силач, какого нигде не видано и не слыхано…» — начинается она: «Послал его отец дрова рубить: он повалил целыя деревья, взял их словно вязанку дров, и понес домой. Стал через мост переправляться, увидала его морская рыба-щука, разинула пасть и сглотнула молодца со всем как есть — и с топором, и с деревьями»… Другому человеку тут бы и смерть пришла, а этому — хоть бы что: «взял топор, нарубил дров, достал из кармана кремень и огниво, высек огня и зажег костер». И вот, — продолжается сказка, — «невмоготу пришлось рыбе, жжет и палит ей нутро страшным пламенем. Стала она бегать по синю морю, во все стороны так и кидается, из пасти дым столбом — точно из печи валит; поднялись на море высокия волны и много потопили кораблей и барок, много потопили товаров и грешнаго люда торговаго; наконец, прыгнула та рыба высоко и далеко, пала на морской берег, да тут и издохла…» А мальчик-семилеток, мужицкий сын, принялся размышлять о том, как бы ему освободиться — выйти из чудовищной рыбы на вольный свет. Много ли, мало ли думал, — вспала ему на разум мысль: взялся он за свой топор. Рубил он день, другой рубил и третий, — к исходу четвертого прорубил в боку у рыбы-щуки оконце, да и вылез из него. На том — и сказка досказывается. Вдохновенный исследователь воззрений славян на природу дает этому детски-наивному произведению своеобразное объяснение. Рыба — туча; море — небо; мальчик-семилеток, сидящий в утробе чудовища, высекающий огонь и разводящий пламя — из породы созданных народным воображением обитателей облачных пещер, карликов-кузнецов, приготовляющих молниеносные стрелы. В зимние месяцы видит его народ-сказатель отдыхающим и набирающимся сил (растущим); приходит на белый свет животворящая Весна-Красна, — просыпается в «семилетке» богатырская мощь. Как древнеславянский Перун (воплощение солнца), ударяет он огнивом о кремень-камень; подобно тому же богу громов он вооружен топором и прорубает им себе дверь из мрачной темницы (зимы).
В финской «Калевале»[90], можно найти такие же уподобления туч, неба, солнца, молний-громов, зимы и весны. Вот в какие, например, образы воплотилось предание о похищении огня щукой-рыбою. Солнце и месяц были заключены властительницею мрака в медную гору; вселенной грозила гибель. Повелитель ветров, Вейнемейнен, сговорясь с кузнецом Ильмариненом, задумал спасти затемненный мир. Взошли они на небо, высекли огонь-молнию и передали его на хранение воздушной деве. Стала она беречь огонь, как мать — любимое детище: закутала его в облачный покров, начала качать-баюкать в золотой колыбели, подвешенной на серебряных ремнях к небесной кровле. Как-то неосторожно качнула она колыбель — и упал огонь в море, озарив всю даль блеском своих искр. Увидала его громадная щука морская и проглотила с жадностью прожорливой хищницы, выведенной в русской сказке. Как и та, принялось она после этого метаться во все стороны от боли. Неведомо, что сталось бы с нею и с огнем, но узнали об этом светлые боги, начали ловить рыбу, закинули сети: попалась похитительница огня. «Я б распластал эту рыбу, если бы у меня был большой нож железа крепкого!» — промолвил Пейвен-пойка (Солнцев сын) и упал с неба нож с золотым черенком, с лезвием серебряным. Распороли брюхо рыбе-хищнице, — выкатился из нее синий клубок, из синего — красный, и из красного — вылетел огонь, да такой знойный — что опалил бороду старику-певцу вещему, повелителю ветров Вейнеменену, что обжег щеки кузнецу Ильмаринену, что сжег-спалил бы и землю, и воды, если бы, по прошествии известного времени, снова не заковали его туманы-морозы («Похьела») в гору медную.
В славянских преданиях встречается чудесная рыба, порождающая сказочных богатырей. Так, например, рассказывается, что жила-была на белом свете одна царица, у которой не было детей, а она только и желала одного счастья на земле — просила-молила у Бога сына. Привиделся ей вещий сон, что надо для этого закинуть в море синее шелковый невод и первую вынутую из невода рыбу съесть. Рассказала царица этот сон своим приспешницам, приказала закинуть невод: попалась всего одна рыба, да и та не простая рыба, а золотая. Зажарили ее, подали на обед царице, стала та есть да похваливать. Объедки, оставшиеся после царицы, доела стряпуха-кухарка; доела — вымыла посуду, вынесла помои любимой черной корове. И вот дался царицин сон в руку — в один и тот же день родились на белый свет три сына: Иван-царевич, Иван-кухарчонок да Иван-коровьин сын. Шло-проходило время; выросли они, выровнялись все молодец в молодца, стали богатырями могучими.
Русский сказочник-народ придает иногда щуке такую сверхъестественную, всеобъемлющую силу, что только диву даются все видящие появление этой последней. Попадается такая чудодейная рыба в руки, все равно — хоть Ивану-царевичу, хоть Емеле-дурачку — изменяет она обычной немоте своей сестры-братьи, — начинает голосом «провещать» человеческим: «Отпусти меня в воду, пригожусь тебе!» — говорит. Научает она произносить всякий раз, как только понадобится ее помощь, слова: «По моему прошенью, по щучьему велению!». Всякое де желание, связанное с этими волшебными словами, исполняется немедленно. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается; но глубоко запали в память народную эти слова: еще до сих пор то и дело можно услышать присловье — «по щучьему веленью» — почетом окружает охочий до сказок пахарь-народ заставляющую не дремать кроткого карася прожорливую представительницу Царства рыб.
Народное песенное слово говорит о щуке-рыбе хоть редко, да метко: оно наделяет ее всеми признаками богатства несметного. Вот, например, в каком блестящем виде предстает она воображению слушателей одной из святочных — прозывающихся «подблюдными» — песен:
Кому поется эта песня, тому этим самым высказывается, по русскому старинному обычаю, пожелание богатеть с каждым годом и даже более того — «не по дням, а по часам». С таким пожеланием имеет несомненную связь поверье о том, что на дне океан-моря лежит драгоценный клад (не имеющий по стоимости равного во всем мире) и что к этому кладу приставлена сторожем все та же щука, на которую простонародное воображение возлагает так много разносторонних обязанностей. Не зная удержу в своем творческом полете-размахе, народ-сказатель доходит иногда даже до таких пределов преувеличения, что заставляет щуку-великана перекидываться мостом через море синее. Идут и едут по этому живому зыбкому мосту русские сказочные богатыри, свойствами которых наделяются порою и некоторые облюбованные стихийною русской душою перешедшие в область сказаний святые угодники Божий (Георгий Победоносец, Федор-Тирон и др.). Бывало, по народному сказочному слову, и так, что на хребте благодетельницы щуки переправлялись, как на коне переезжали, русские Иваны-царевичи с берега на берег даже самое океан-море.
У польских соседей русского пахаря — в Мариампольском уезде Сувалкской губернии существует — или, по крайней мере, не так давно существовало — поверье о том, что одно из тамошних озер (имярек) выбрала себе для жилья щука-великан, прозвищем Струкис. Эта громадная рыба захватила полную власть надо всем населением озера: за всем-то она следит зоркими глазами, все видит, все бережет, — не украсть у нее не единой плотички. Однажды в целый год засыпает Струкис, — и то всего на один час, — во все же остальное время бодрствует, наблюдаючи за своим рыбьим народом. В стародавние годы сон смежал зоркие щучьи глаза зубастой самозванной властительницы всегда в одно и то же время — в ночь на Ивана-Купалу (с 23-го на 24-е июня). Но вот какой-то смелый рыбак, спрове-дав об этом, вздумал отправиться на рыбную ловлю как раз в эту пору, — поехал, наловил рыбы видимо-невидимо. Проснулась щука, увидела нарушителя ее прав и успела опрокинуть его лодку — утопить дерзкого, а всю рыбу вернуть в свои владения. С той поры никто не знает, в какой день-час уляжется Струкис для кратковременного отдыха на свои подушки из золотого песку. Так, — говорят в народе, — никому никогда и не поймать в озере ни единой рыбешки. Попытаются рыбаки закидывать сети, да всякий раз прорывает их щука-Струкис: только убыток один.
Со всякой, даже с самой обыкновенною — водящейся чуть ли не в каждой речке, щукой-рыбою связывается в народном представлении та или другая примета. Если попадется зубастая хищница при весеннем, первом после вскрытия воды улове, — то на нее обращается особое внимание. Вспарывает рыбак ей брюхо, — смотрит, много ли икры. Толще икряный слой к голове — это говорит ему о том, что урожайнее будут ранние посевы в яровом поле; к хвосту сбивается комком икра — надо переждать, сеять позднее; если же вся икра поровну разложена, — когда ни сеять, все равно: уродится хлеб и в том и в другом случае такой, что «до Аксиньи-полухлебницы» (24 января) не хватит. Хребтовую кость щучью советует умудренная жизнью прадедов посельщина-деревенщина вешать на воротной притолок (от морового поветрия): щучьи зубы, по уверению знахарей-ведунов, вернее верного оберегают носящего их в ладанке на шее от укушения ядовитых змей.
К зубастой щуке приравнивает деревенский люд и такое явление природы, как срывающий солому с крыш вихорь буйный: «Щука хвостом махнула — крышу слизнула, лес до сырой земли согнула!» — говорит он. Коса острая и кривой серп, под корень срезывающие злаки-былия, также вызывают в воображении народа-краснослова сравнение с прожорливой хищницею царства рыб: «Щука-хапуга (коса) хвостом (лезвием) мигнула — леса (травы) пали, горы (копны) встали!», «Щука (серп) прянет, весь лес (нива) вянет!».
Немало и других красных образностью слов крылатых сказалось-молвилось на Руси про рыб. Поселил русский пахарь-сказатель обок с осетрами, щуками, карасями и всяким другим чешуйчатым народом и «морских людей» — безобразных чудовищ и вечно молодых голосистых чаровниц (красавиц — ни в сказке сказать, ни пером описать!): дев-русалок с рыбьим хвостом.
LVII
Змей Горыныч
О змеях вообще наш пахарь-народ обмолвился не особенно многими словами, занесенными в сокровищницу живучих памятников родной старины. Змея — это пресмыкающееся по земле и жалящее человека в пяту животное, распадающееся на множество видов, не уживается с суровыми свойствами природы тех мест, откуда пошла и стала быть кондовая народная Русь, обогатившая пытливых кладоискателей слова неоценимыми-нетленными богатствами, завещанными позднему потомству исследователей русского народного быта. На русском приволье-просторе, — если обойти молчанием новые неоглядные земли, приросшие к его богатырской основе (Среднюю Азию, Кавказ, Крым, Амурский край), — у себя дома всего только две ядовитых змеиных породы: гадюка да родная сестра ее — медянка. Уж — совершенно безвредное существо — как будто даже и не змея, а только сродни ей приходится, да и сродни только по виду своему змеиному, а нравом совсем на иной склад: спокойный, уживчивый и даже добрый по-своему. Там, где водятся ужи (по водяным зарослям да по болотине), их даже и за змей не считают. «Прижали — как ужа вилами!» — ходит по людям пословица, относящаяся к пойманным во лжи и вообще поставленным в безвыходное положение людям. «Под мостом, мостом яристом, лежит свинья кубариста!» — загадывает про свернувшегося ужа старая загадка (Казанск. губ.) «Дрон Дроныч, Иван Иваныч сквозь воду проходит, на себе огонь проносит!» — подговаривается к ней другая, подслушанная в тульской округе. И ни в той, ни в другой нет и следа злобного-опасливого отношения к этому смирному представителю ненавистного людям рода змеиного, огулом окрещенного у нас в народе — «гадом ползучим», «змеей подколодною», «проклятой нечистью» и тому подобными именами. Простонародное поверье приписывает ужу даже спасительный для всего человечества подвиг: «Мышь прогрызла Ноев ковчег, а уж — заткнул собой дыру», — гласит оно: «только этим и остался жив на святой земле грешен человек!» На симбирском Поволжье можно еще и теперь услышать такую многозначительную пословицу, относящуюся к этому безобидному обитателю сырых мест, как: «Не присмотришься, так и ужа от змеи не отличишь, — не то что доброго человека от злого!». Не таким словом поминают на Руси ядовитых гадюк; недаром говорится: «всякий гад — на свой лад!» Про них — и про черную с зубчатою пестриной по хребту, и про медянистую с отливом — вылетела из народных уст такая нелестная родословная: «У змеи-гадюки чертушка — батюшка, нечистая сила — матушка!». О ней же идет по людям и такая молвь крылатая: «Нет хуже гадины, как змей-гадюк!», «Гадюку завидишь — глаза навек изгадишь!», «Не гадюке бы поганой матушку-землю сквернить!», «Завелась гадюка — весь лес нечистью пропах!».
В простонародном воображении змея является живым олицетворением всего нечистого, возбуждающего смешанное с ужасом отвращение, всего злого, лукавого, вредоносного. «Змея умирает, а все — зелье хватает!» — отзывается народ наш о злых, жадных до неправедной наживы людях; «Сколько змею ни держать, а беды от нее ждать!» — о лукавых; «Выкормил змейку на свою шейку!», «Отогрел змею за пазухой!» — о черной неблагодарности. Видит наблюдательный русский краснослов рядом с собой льстеца-притворщика, — и про того готова у него живая речь: «Льстец под словами — змей под цветами!»… «Глядит — что змея из-за пазухи!» — обмолвилась народная Русь про смотрящего исподлобья, не в меру подозрительного человека. Нет для открытого другу-недругу глубокого сердца народного ничего хуже лихой клеветы на белом Божьем свете: «Клевета — змея», — вырвалось из сердца гневное слово: «из-под куста укусит!», «Клеветник змеей лютою извивается!», «У клеветы жало змеиное!» и т. д. Но, по народному же слову, клеветнический навет — больней жала змеиного: «Змею завидишь — обойдешь, клевету заслышишь — не уйдешь!». Сродни этому выражению народной мудрости и такие меткие изречения, как: «Лучше жить со змеей, чем со злою женой!», «Сваха лукавая — змея семиглавая!», «Недобрый сват — змее родной брат!».
Простонародные загадки рисуют «змею подколодную» на разные лады. То она представляется воображению стихийного художника слова «куском железа», лежащим среди лесу (Нерчинск, окр.), то — стоящим «под горой-горой вороным конем», которого «нельзя за гриву взять, нельзя погладить» (Олонецк. губ.), то тем, что — «по земле ползет, а к себе не подпускает» (Вологодск. губ.). Курская загадка — подстать нерчинской: «Среди леса-леса лежит шмат железа, ни взять, ни поднять, ни на воз положить!» — гласит она. В новгородском залесье ходит такое загадывающее про змею слово: «Под мостом, под яростом, лежит кафтан с яростью; кто до него дотронется — тот кровью омоется!». Общая всей словоохотливой деревенщине-посельщине загадка зовет змею «из куста шипулей, за ногу типулей». В некоторых местностях загадку о змее представляют в трех лицах (змея, сабля и муравейник) — говоря: «Зло во зле горело, зло злу покорилось, зло по злу и вышло!» (Псковск. губ.), или: «Иду я путем-дорогой, ползет зло; я это зло злом поддел, во зло положил, злом попользовался!» (Самарск. губ.). Перехвачена по пути из уст в другие я такая загадка: «Ползло зло (змея); я зло (ружье) схватил да злом злу жизнь прекратил!».
В стародавние годы, — гласит севернорусское предание — было по всей Двинской (северной) округе всякого гада ползучего многое-множество: кишмя-кишели змеи-гадюки; ни проходу, ни проезду по дорогам от их змеиной лихости не было. Давно это было, — не запомнят и деды наших прадедов. Лютовал змеиный род, нагонял страхи и на Русь, и на нерусь — чудь белоглазую; да послал Бог доброго человека знающего: заклял он их единым словом на веки вечные. В житии св. Александра Огневенского, подвизавшегося на реке Чурь-юге, близ Каргополя, имеются такие — близкие к упомянутому изустному преданию — слова: «молитвами его ползающие змиеве с Кар-гопольской земли изгнани, и о памяти его во второ-первую неделю Петрова поста в житии не написано, но в не всенародное множество праздновати венечника Александра память молитвоприношением: за умервщление чувственных змиев».
Знает народ-пахарь и такие средства, если не исцеляющие, то утоляющие боль при укушении змеею, как ведомые лечейками травы, посеянные по лесным полянам рукою Творца-сеятеля на потребу-цельбу человеческую; но не прочь он — по примеру дедов — и в наши дни оборониться от змеиной лихости завещанным пращурами заговорным словом. «Змия Македоница!» — гласит один такой заговор: «Зачем ты, всем змиям старшая и большая, делаешь такие изъяны, кусаешь добрых людей? Собери ты своих теток и дядей, сестер и братьев, всех родных и чужих, вынь свое жало из греховнаго тела у раба (имярек). А если ты не вынешь своего жала, то нашлю на тебя грозную тучу, каменьем побьет, молнией пожжет. От грозной тучи нигде не укроешься: ни под землею, ни под межою, ни в поле, ни под колодою, ни в траве, ни в сырых борах, ни в темных лесах, ни в оврагах, ни в ямах, ни в дубах, ни в норах. Сниму я с тебя двенадцать шкур с разными шкурами, сожгу самую тебя, развею по чистому полю. Слово мое не пройдет ни в век, ни вовек!»… Если же ужалит черная гадюка, а не какая другая сестра ее, то старинное русское чернокнижие завещало своим ведунам иное властное над ядом змеиным слово. «На море на Окияне, — гласит оно, — на острове Буяне, стоит дуб ни наг, ни одет; под тем дубом стоит липовый куст; под тем липовым кустом лежит златой камень; на том камне лежит руно черное, на том руне лежит инорокая змия Гарафена. Ты, змия Гарафе-на, возьми свое жало, из раба (имярек), отбери от него недуги. А коли ты не возьмешь свое жало, не отберешь недуги, ино я выну два. ножа булатные, отрежу я у змии Гарафены жало, положу в три сундука железные, запру в два замка немецкие. Ключ небесный, земный замок. С этого часу с полудня, с получасу да будет бездыханна всякая гадюка и ужаления ея в неужаления! А вы, змии и змийцы, ужи и ужицы, медяницы и сарачицы — бегите прочь от раба (имярек) по сей век, по сей час! Слово мое крепко!»
Суеверные люди приписывали змеям силу чар в различных случаях жизни, но более всего верили в «любовный приворот» с помощью этих чар. Так, по совету знахарей, хаживали они в лес, разыскивали там гадюку. Найдя, они заранеее заговоренною палкой-рогулькою должны были прижать змею к земле и продеть через змеиные глаза иголку с ниткою. При этом обязательно должно было произносить слова: — «Змея, змея! Как тебе жалко своих глаз, так чтобы раба (имярек) любила меня и жалела!» По возвращении домой надо было поскорей стараться продеть платье приглянувшейся красной девицы этой иголкою, но тайно от всех, а от нее — наособицу. Если удастся проделать все это, — любовь приворожена навеки. Другие знахари подавали совет: убить змею, вытопить из нее сало, сделать из сала свечку и зажигать ее всякий раз, когда замечаешь остуду у любимого человека. «Сгорит змеиная свеча, и любовь погаснет, — ищи другую!» — приговаривали ведуны.
В любопытном памятнике русской письменности первой половины XVII века — «Лексикон славенорусский, составленный всечестным отцем Кир Памвою Берындою» (иеромонахом, заведовавшим исправлением книг в Киево-Печерской лаврской типографии), — к слову «змий» относится пояснение: «уж, гадина, змея, земный смок, морской смок.» Что составитель разумел под словом «смок» — пресмыкающееся, это вполне ясно, — недаром он в предисловии своем «ко любомудрому и благочестивому читателю» говорит: «Читать, а не разуметь, глупая речь есть!» По общепринятому у всех народов поверью, змеям приписывается не только лихость злая («кусает змея не для сытости, а для лихости!»), а и мудрость; но мудрость эта — от лукавого, идет на погубу.
Если бы речь шла о видимых всем змеях, то народ-сказатель прибавил бы ко всему сказанному очень немного. Но шагающее семиверстными шагами, залетающее в заоблачную высь поднебесную воображение завещало ему бесконечную цепь других сказаний, связанных с этим ползучим гадом, пресмыкающимся по лицу земли-кормилицы. Мудрый змий — образ воплотившегося врага рода человеческого, дьявола, заставившего истинного праотца людей — по словам глубоко трогательного стиха духовного — плакать у врат потерянного рая и восклицать: «Увы мне, увы мне, раю мой, прекрасный мой раю!» и повторять, обливаясь слезами раскаяния: «Меня ради, раю, таков сотворен бысть! Прельсти мя Евва, из рая изгнала, рай заключила запрещенным делом. Увы мне коль грешну, увы окаянну!»…
Лукавый соблазнитель прародительницы человечества, проклятый Богом и людьми дьявол-змей, навеки осужденный пресмыкаться и жалить человека в пяту, воплотился в пылком народном воображении в крылатого змея, прародителя не только обитающей в преисподней нечисти, но и всех сказочных огнедышащих драконов, о которых пошла гулять вдоль по народной Руси изукрашенная пестрядью сказаний молвь, для которой нет на свет никакого удержу. Из рода в род, из века в век переходят древние предания о драконах-змеях — одно другого цветистее, ведущие простодушную речь о самых мудреных вещах. Подобные сказания, очевидно, завещаны прадедам современных сказателей от времен глубокой древности, бесследно затонувших в бездонном океане забвения. Они свойственны и не одной народной Руси, и не одним единокровным с последнею, когда-то жившим одною с ней жизнью, славянским племенам, но и таким, праотцам народов — как китайцы. У них крылатый огнедышащий змей русских сказок до сих пор является предметом особого суеверного почитания, граничащего с обожествлением. Как и русский Змей Горыныч, он представляет собою сказочное чудище, похожее и на крокодила, и в то же самое время на удава — эту «змею, всем змеям большую». Хотя он, волею воображения сынов Небесной Империи и лишен крыльев (у русского сказочного змея — их не то шесть, не то двенадцать), но также может взлетать выше облака ходячего, также дышит огнем-пламенем. Ему повинуются и земля, и воды, и самые светила небесные. Так и в русских стародавних сказаниях, — память о которых осталась в народе только невнятным отголоском смутных пережитков преданного забвению прошлого, — подобный китайскому дракону «огнеродный змей Елеафам», из уст которого исходят «громы пламеннаго огня, яко стрелено дело», а из ноздрей — «дух, яко ветр, воздымающий огнь геенский», сотрясает по своей воле основы Матери-Сырой-Земли, производя «трус» и «потоп». Как во власти созданного суеверием китайцев дракона производить лунное и солнечное затмения, — так и сказочный Змей Горыныч порою скрадывает с небесного свода пресветлое светило светил земных — солнце — и, налегая чешуйчатой грудью на ясный лик кроткой луны, заслоняет трепетный свет ее от взора человеческого и повергает в ужас всю живую природу. По мнению китайцев, дракон держит в своей властной руке орошающие землю дожди, — как держала их поселенная полузабытым в народе словом в лоне небесного моря-океана на острове Буяне «змея, всем змеям старшая и большая». Подобно Змею Горынычу древнерусских сказочных былей, сложившихся в сердце песнотворца-народа, этот грозный дух, до сих пор не переживший преданий о себе среди четырехсотмиллионного населения бывшей для всех столь таинственною страны, может «залегать дороги прямоезжия». Многое-множество других, уже совсем не присущих духу русского народа свойств приписывает суеверие желтолицых сынов Неба созданному ими гению земного зла, иногда даже и совершенно искренне покровительствующему им, — таким образом порождая злом добро, как ни противоречит последнее обстоятельство простому здравому смыслу. Но, в свою очередь, наделен совершенно особыми качествами и русский дракон Змей Горыныч, по всей вероятности, зародившийся из одного и того же источника преданий, в одинаковой степени свойственных всем народам, вышедшим из «колыбели человечества» — Азии. Вероятно, в могучем складе русского пахаря-народа, породившего стольких богатырей, не было — на счастье родной ему земли — тех тлетворных задатков духовного разложения, которые к концу XIX столетия оставили Китай все под тою же властью созданного шесть тысяч лет назад пугала. Если и было когда-нибудь, в позабытые всеми времена суеверное обожествление змея-дракона в народной Руси (что очень сомнительно для знакомых с развитием древнеславянского языческого богословия!), — то еще в незапамятные годы успел несокрушимый дух русского народа «стереть главу змию» этого обожествления. Ни Белбог с Чернобогом, ни Небо-Сварог с Матерью-сырой-Землею, — не говоря уже о позднейших божествах еще не просвещенного Тихим Светом веры Христовой народа (Белбожичах со Сварожичами) не напоминали своим общением с народным духом ничего китайского. Они были совершенно самобытным явлением в летописях постепенного саморазвития русского миропонимания. Змей же Горыныч — хотя и существовал в нашем народном суеверии и до сих пор не совсем чужд воображению народа-пахаря, — всегда был ярким созданием одних только сказок, представлявшимся порождением нежити-нечисти, не заслуживавшей никакого поклонения-почитания, хотя и вынуждавшей своим лукавством ограждаться от нее всякими причетами-заговорами. И Лесовик со Степовым, и Водяной, и Полевик, — не говоря уже о покровителе домашнего очага «дедушке» Домовом, — все вместе и каждый наособицу — пользовались в русском народе несравненно большим почитанием, чем это чудище, несмотря на всю его силу — мочь. И это явления вполне объяснимо. Стоит только вспомнить, что в лице названных созданий народного суеверия воплощаются любовно льнущие к суеверному сердцу помышляющего и не об одном только хлебе насущном верного сына земли-кормилицы предания о духах-покровителях, имеющие осязательную связь с древним верованием в загробное покровительство предков, витающих вокруг поселений своего потомства, что ни день поливающего родную землю трудовым потом, порою слезами, а в годы Божьей немилости — и кровью. Змеепоклонство, распространенное и не в одних пределах неподвижной Срединной Империи, а и у многих других народов, все еще находящихся под властью язычества, никогда не было свойственным духу русского народа. Народная Русь и на самой первобытной стадии развития всегда относилась к змеям как к низшему (хотя и одаренному лукавой мудростью) существу, не позволявшему ее могучему, рвущемуся от земных пределов к небесным нивам духу искать в пресмыкающемся предмет обожествления. Летучий огнедышащий дракон, и устрашая своим видом трепетавшего перед ним сына матери-земли, оставался все тем же змеем. В то время как другие народы видели в драконе предмет поклонения, наш пахарь выходил на борьбу с этим грозным чудищем, высылая против него своих могучих сынов. Драгоценнейшие памятники русского народного слова — былины киевского периода сохранили от забвения могучие образы богатырей, выступавших на единоборство с грозным воплощением всего лукавого, порабощающего. Эти богатыри — плоть от плоти, кость от кости народной: в их, выходящих изо всяких границ обыденного обликах чувствуется мощное биение стихийного народного сердца. В них восстает перед перед взором современного читателя-слушателя одуховоренный верою в торжество светлой-праведной свободы Земли Русской могучий своею тысячелетней самобытностью дух русского народа, которому — все по плечу, для которого нет на белом свете ничего невыполнимого-непосильного. Перед высокой силою воли созданных народом-пахарем богатырей, одушевленных неугасимым пламенем нелицемерной любви к воскормившей-воспоившей их родной земле, в позорном бессилии никнет кичащаяся своим дородством сила залегающих пути-дороги, облегающих города православные, требующих данью в свои пещеры змеиные дочерей и жен русских — на съедение и поругание Змеев Ту-гариных, Тугаринов Змеевичей, Змеищ Горынчищей. Меркнет перед светом их горящего своею действенной верою сердца чадное полымя дракона лютого.
Змей Горыныч, как и китайский прообраз его, является обитателем пещер, уходящих в неизведанные глубины гор, — оттого-то, по объяснению исследователей древних сказаний, и звался-величался он «Горынычем». «Змия лютая пещерная», — прозывают это чудище народные стихи духовные. В «Очерке домашней жизни и нравов великорусского народа» Н. И. Костомарова — в главе о народных верованиях — приводится любопытная выписка из памятника русской отреченной письменности, относящаяся к описанию русского дракона, именующегося здесь «змеей-аспидом». Он, по словам этого сказания, обитает в «печорских горах» — на крайнем севере светлорусского простора. «Аспид, змия крылата, — гласит сказание, — нос имеет птичий и два хобота, и в коей земле вселится — ту землю пусту учинит; живет в горах каменных, не любит ни трубнаго гласа; пришедше же обаянницы обаяти ю и копают ямы и садятся в ямы с трубами и покрываются дном железным и замазываются сунклитом и ставят у себя углие горящее: да разжигают клещи, и егда вострубят, тогда она засвищет, яко горе потрястися, и, прилетевши к яме, ухо свое приложит на землю, а другое заткнет хоботом и, нашед диру малу, начнет битися; человецы же, ухвативши ю клещами горящими, держат крепце; от ярости же ея сокрушаются клещи не едины, не двои и не трои, и тако сожжена — умирает; а видом она пестра всякими цветы и на земли не садится, только на камень»…
Есть сказания, по которым пещеры Змея Горыныча находятся на берегах рек — то Днепра, то Волги, то сказочных «Сафат»-реки и «Израй»-реки. Летит Змей по небу, — сам чернее тучи, а изо рта огонь пышет, искрами по всей поднебесной-«подселенной» рассыпается. Где опустится он на землю, — все огнем спалит. Вздумает поселиться где поблизости от людского жилья — запрет-отведет воды речные, если не дадут ему, Змею, даней-выходов, а дани его — не злато, не серебро, а живая плоть-кровь человеческая. Истребит он всех людей до единого, если не сделать по его: не приводить к нему на съедение-поругание жен-дочерей, детей малых!..
По иным сказаниям, позднее сложившимся в народной Руси и примкнувшим к более ранним, летает чудище-Змей из своих неведомо где затерявшихся пещер только к приглянувшимся ему красавицам. Летит он по небу — змей-змеем: только искры наземь сыплют-ся. Подлетит к тому дому, где живет зазнобушка, рассыплется весь над трубой в мелки искорки, встанет-обернется в избе добрым молодцем, — ни в сказке сказать, ни пером описать красоты его!.. Сядет с любушкой за стол, начнет речи вести молодецкие, сожигать огнем-полымем своих змеиных очей разгарчивое сердце: и склонять на любовь не надо, сама — на шею к нему кинется и краска-девица, и жена чужемужняя… Знает Змей, когда придти, — когда никого другого и дома нет… Много рассказов и до сих пор ходит по людям в захолустной глуши про летающих огненных змеев да про девиц красных, полюбившихся им; а в стародавние годы и того больше говорилось… Бывали, по словам седой старины, и такие случаи, что родились от такой любви сразу по двенадцати змеенышей, досмерти засасывавших порождавшую их на белый свет красавицу. Сохранил народ в своих сказаниях вещую память и о таких детях Горынчища, как Тугарин Змеевич, на которого перенесены были многие черты чудовищного отца. Русский народ-сказатель наделил его почти всеми качествами Змей-Горыныча — этого представителя темной стихийной силы. Есть основания предполагать, что под Змей-Горынычем подразумевались прежде всего грозные-темные тучи, залегающие на небе пути-дороги солнцу красному и лишающие тем весь согреваемый его лучами живой мир главного источника жизни. С течением времени дракон-змий является уже не в виде самой тучи, а вылетающих из этой «небесной горы» молний. Змеевидность последних сама говорит об этом воплощении. Впоследствии перенеслось представление о Змей-Горыныче с молний на метеоры, проносящиеся над землею и рассыпающиеся на глазах у всех. Летит такой «змей», — по словам народа, — что шар огненный, искрами — словно каленое железо — рассыпается. «Из рота яво гонь-полымя, из ушей яво столбом дым идет»… — гласит про него сказание, повествующее о битве Его-рия Храброго со «змеем лютым, огненным». В былинном сказе про Добрыню Никитича в таковых словах описывается появление «лютаго зверя Горынчища»:
Ревет он таким зычным голосом, что дрожит от змеиного рева лес-дубровушка; бьет хвостом он по сырой земле — реки выступают из берегов; от ядовитого дыханья змеиного сохнет трава-мурава, лист с дерев валится. Кажись, нет и спасения встречному человеку от такого чудища грозного! Но не таков дух русского народа, чтобы трепетать в бессильном страхе даже и перед подобным порождением темного зла. Ведет он в старых сказаниях смелые речи про своих сынов, не только не страшившихся Змея Горыныча, но и побеждавших его то силой-удалью богатырскою, то силой-верою в Поправшего смертию смерть.
Исконный пахарь, всю жизнь и все свои силы полагающий на труд ради хлеба насущного, русский народ-сказатель сумел не только победить Змея, но и запрячь его в соху. Среди особо чтимых на Руси святых угодников Божиих не последнее место занимают святые Косьма и Дамиан, слившиеся — в представлении суеверной деревни — в один облик «Божьяго кузнеца — Кузьмы-Демьяна». О том, как запряг он Змей-Горыныча («великаго змея») в выкованный им плуг и распахал на чудище глубокой бороздою всю Землю русскую, — говорилось уже выше (см. гл. «Ноябрь-месяц»). До сих пор показывают в приднепровских местах борозды, проведенные плугом, в который был запряжен русский дракон. Тянутся эти «Валы Змеиные» с малыми перерывами на целые сотни верст (в Киевской, Подольской, Волынской и Полтавской губерниях) по лесам, по полям, по болотине. По объяснению ученых исследователей старины, были проведены эти валы в защиту от набегов степных кочевых племен, нападавших на русские города в отдаленные времена, близкие к язычеству (в IX–X веке). Народ же приписывает происхождение их преданию о «Божьем кузнеце», отождествляя его с другим, — о киевском богатыре Никите (Кириле) Кожемяке.
Во втором томе афанасьевских «Поэтических воззрений славян на природу» приводится сохранившееся и до наших дней в Малороссии сказание об этом богатыре и его подвигах, имеющих немало общего с подвигами упоминаемого в летописях Земли Русской богатыря-отрока Владимировых дней Яна Усмошвеца, вышедшего на единоборство с вызывавшим на бой печенежским великаном[91] и победою над ними положившего залог победы русской дружины над ордой печенежскою. В 992-м году на том месте был поставлен князем Владимиром город Переяславль — в память того, что здесь русский отрок «переял славу» богатырей. В давнее время, — гласит приводимый А.Н. Афанасьевым сказ, — проявился около Киева Змей; брал он с народа поборы немалые — с каждого двора по красной девке; возьмет да и съест! Пришел черед — послал и князь свою дочь, а она была так хороша, что и описать нельзя. Змей потащил ее в берлогу, а есть не стал — больно она ему полюбилася. Приласкалась она к Змею и спрашивает: «Чи есть на свити такий чоловик, щоб тебе подужав?» — Есть такий у Киеви над Днипром: як затопить хату, то дым аж пид нибисами стелецця; а як вийде на Днипр мочить кожи (бо вин кожемяка), то не одну несе, а двенадцать разом, и як набрякнуть вони водою в Днипри, то я возьму да-й учеплюсь за их, чи витягне-то вин их? А ему-й байдуже: як поцупить, то-й мене з ними трохи на берег не вытягне! От того чоловика тильки мини и страшно!» Княжна вздумала дать про то весточку домой, а при ней был голубок; написала к отцу грамотку, подвязала голубю под крыло и выпустила в окно. Голубь взвился и полетел на княжье подворье. Тогда умолили Кирилу Кожемяку идти против Змея; он обмотался куделью, обмазался смолою, взял булаву пудов в, десять и пошел на битву. «А що, а Кирило, — спросил Змей, — пришов битьця, чи миритьця?» — Де вже миритьця! Битьця з тобою, з Иродом проклятым!» Вот и начали биться, аж земля гудит; что разбежится Змей да хватит зубами Кирилу, так кусок кудели да смолы и вырвет; а тот его булавою как ударит, так и вгонит в землю. Жарко Змею, надо хоть немного в воде прохладиться да жажду утолить, и вот, пока сбегает он на Днепр, Кожемяка успеет вновь и коноплей обмотаться, и смолою вымазаться. Убил Кирило Змея, освободил княжну и привел к отцу. Сказка кончается следующими словами: «Тот же Кирило зробив трохи и неразумно: взяв Змея — спалив, да и пустив по витру попел, то з того попелу завелась вся та погань — мошки, комари, мухи. А як бы вин узяв да закопав той пепел у землю, то ничего б сего не было на свити»… По другому (великорусскому) разносказу дело подходит ближе к сказанию о «Божьем кузнеце». Никита, — гласит этот разносказ, — опрокинул Змея Горыныча наземь; и взмолилось к Кожемяке чудище: «Разделим, — говорит, — с тобой всю землю, только отпусти!» А тот молод да горазд, был. «Давай, — говорит, — разделим!» Взял он соху в триста пудов, запряг в нее Змея и погнал его «от Киева-города до синего моря». Догнал до моря, зачал и море делить да и потопил в его волнах Горынчищу — во славу Божию да на радость всему миру-народу крещеному.
В целом ряде сказаний об Егории Храбром (Георгии Победоносце) русский народ вел свою повесть о змееборчестве. Великий воин Христов, поражающий свои копьем огнедышащего дракона, является в этих сказаниях разъезжающим по земле светлорусской и утверждающим веру православную, заставляя расступаться перед собою леса темные дремучие, горы высокие, реки широкие. Едет он, — по слову одних сказаний, рубит-колет лютое стадо змеиное, заступающее ему путь-дорогу прямоезжую, — принимает «под свой велик-покров землю светлорусскую». В других сказаниях терзает Егория злой царище-Демьянище, сажающий Храброго в погреба глубокие на тридцать лет и три года. Но выходит и из-под земли светозарный воитель, идет на свои великие подвиги — насаждает веру христианскую, искореняет басурманскую, поражая на этот раз — вместо «лю-таго стада змеиного» — огенного змея-дракона. В другом сказании Егории, подобно сказочным богатырям, спасает царскую дочь, отданную на жертву Змею Горынычу. И всюду вослед за ним разливается над тьмою ужаса яркий свет радости освобождаемых от гнетущего мрака и лихой злобы. Как об этих сказаниях, так и о напоминающих, по своей сущности, их же сказаниях о св. Феодоре Тироне, — которому точно так же приписывается народом-сказителем победоносная борьба со Змей-Горынычем, — уже была речь в настоящих очерках, посвященных наследованию суеверного быта народной Руси. Из других святых повествует народ о змееборстве св. Михаила-архангела, по всему вероятию — руководствуясь в последнем случае апокалипсическим словом: «… и бысть брань в небеси: Михаил и архангелы его брань сотвориша со змием… И повержен был змий великий, змий древний, нарицаемый диавол»…
В старинных русских былинах несколько богатырей ведут славный бой со Змей-Горынычем: Добрыня Никитич, Алеша Попович, Поток Михаило Иванович. Является Змей лютым ворогом народа православного, злым похитчиком красных девушек, лукавым обольстителем жен-переметок. В былине «Три года Добрынюшка стольничал» ведется сказ про полюбившуюся богатырю Марину Игнатьевну, знавшуюся с Горынычем. Обольстила еретница Марина сердце богатырское, да не пришлось им со Змеем посмеяться над Добры-нюшкой: едва ноги унесло от Никитича чудище лютое, а самой Марине пришлось поплатиться жизнью за свое лиходейство. Былина «Добрыня купался, змей унес» повествует о том, как вошел гулявший с дружиной хороброю богатырь во Израй-реку, как «поплыл Добрынюшка за перву струю, захотелось молодцу и за другую струю, а две-то струи сам переплыл, а третья струя подхватила молодца, унесла в пещеры белокаменны»… И вот — видит неостерегшийся добрый молодец, не внявший словам родимой матушки, предсказывавшей ему это, видит: «ни отколь взялся тут лютой зверь, налетел на Добрынюшку Никитича, а сам-то говорит, Горынчище, а сам он, Змей, приговаривает: — А стары люди пророчили, что быть Змею убитому от молодца Добрынюшки Никитича, а ныне Добрыня у меня сам в руках!» Но торжеству Змея не суждено было исполниться. Не соразмерил Горынчище расстояние, отделявшее его от богатыря, — мимо Никитича пролетел. «А и стали его (Добрыни) ноги резвыя, а молода Добрынюшки Никитьевича», — продолжается былинный сказ, — «а грабится он к желту песку, а выбежал доброй молодец, а молодой Добрынюшка Никитич-млад, нагреб он шапку песку желтаго, — налетел на его Змей-Горынчище, хочет Добрыню огнем спалить, хоботом ушибить»… Но и тут дело вышло не по его, не по змееву, хотенью.
Алеше Поповичу выпало на долю побороться и с сыном Горыныча — Тугарином Змеевичем, представляющимся народному воображению наделенным всеми статьями богатырскими, а не только змеиными. По народному слову, это — богатырь огромного роста («в вышину трех сажен, промеж глаз — калена стрела»). Он выезжает на бой в полном богатырском вооружении, на вороном коне. При надобности — он быстро поднимается на сложенных под его богатырским убором «бумажных» крыльях. Он так же, как и отец его, Горынчище, устрашает своим шипом-свистом. Заревет-заголосит Змеевич, — задрожит лес-дубровушка, зеленый лист уронит наземь от ужаса. Входя в города, он прикидывается удалым добрым молодцем — на погибель красным девицам.
Выехал в поездку богатырскую Алеша Попович, во товарищах с молодым Екимом Ивановичем — «ничего-то они в чистом поле не наезживали, не видали они птицы перелетныя, не видали они зверя прыскучаго, только в чистом поле наехали, лежат три дороги широкия; промежу тех дорог лежит горюч-камень». Посмотрели, увидали богатыри надпись о трех дорогах: третья — «ко городу ко Киеву, ко ласкову князю Владимиру». Решили ехать по. ней, раскинули шатры, встали на отдых. Утром идет навстречу калика перехожая, говорит им, что видел он Тугарина Змеевича. Поменялся с каликой Алеша своим богатырским платьем, взял шелепугу подорожную да «чинга-рище булатное», пошел на Сафат-реку, где стоял станом Тугарин. Подошел, калика-каликой, а млад-Змеевич спрашивает про Алешу, похваляется убить его. Но похвальба на беду навела: «сверстался (с ним) Алеша Попович млад, хлеснул его шелепугой по буйной голове, расшиб ему буйную голову — и упал Тугарин на сыру землю: вскочил ему Алеша на черну грудь. В те поры взмолился Тугарин Змеевич млад: — гой еси ты, калика перехожая, не ты ли Алеша Попович млад? Только ты, Алеша Попович млад, сем побратуемся мы с тобой! — В те поры Алеша врагу не веровал, отрезал ему голову прочь… И пала глава на сыру землю, как пивной котел»… Привез потом Алеша в Киев на княжеский двор Тугаринову голову, бросил среди двора Володимерова. «Гой еси, Алеша Попович млад! Час ты мне свет дал, пожалуй, ты живи в Киеве, служи мне, князю Владимиру!» — было к нему радостное слово ласкового князя стольнокиевского. Радость княжая сказалась радостью по всему Киеву, разошлась от Киева по всей Руси.
Позднейшие сказания, разгуливающие и теперь по неоглядному простору светлорусскому, если и ведут речь об ухищрениях Змея Горыныча — девичьего да бабьего погубителя, слетающего в хаты через дымовую трубу, — то никогда не упоминают уже об его сыне Тугарине Змеевиче. А он-то для жаждущих света праведного пахарей Земли Русской был едва ли не опаснее своей скрытою под радующим русский глаз богатырским цветным платьицем силой темною-подземельною…
LVIII
Злые и добрые травы
В стародавнюю, дохристианскую, пору, когда Мать-Сыра-Зем-ля представлялась мысленному взору народной Руси божественной супругою Неба-Сварога, одевавшие ее травы казались пыншокудрыми волосами великой праматери богов. Это представление — как в зеркальной зыби реки — отразилось во многих русских старинных сказаниях, звуча для пытливого слуха современных народоведов отголоском преданий нашего языческого прошлого, померкшего перед Тихим Светом, озарившим непроглядные дебри суеверия, обступавшего грозными призраками жизнь народа-пахаря. «Земля сотворена, яко человек… вместо власов былие имать», — гласит один из памятников самобытной древнерусской письменности — несомненно, церковно-проповеднического происхождения.
Стих о «Голубиной Книге», вобравший в десятки своих ходящих по всем уголкам светлорусского простора разносказов чуть ли не всю сущность простодушной народной мудрости, ставит над произрастающими на земной груди травами одну — набольшей-старшею. «Кая трава всем травам мати?» — возглашается в числе других вопросов, предложенных Володумиром-царем Володумировичем перемудрому Давыду Евсеевичу. — «Плакун-трава всем травам мати!» — следует в своем месте ответ на это слово вопросное. «Почему Плакун всем травам мати?» — продолжает свою речь стих-сказание: «Когда жидовья Христа роспяли, святую кровь его пролили, Мать Пречистая Богородица по Исусу Христу сильно плакала, по своем Сыну по возлюбленном; ронила слезы пречистая на матушку на сырую землю. От тех слез, от пречистыих, зарождалась Плакун-трава: потому Плакун-трава — травам мати!» По старинному поверью, это набольшее в царстве трав былие заставляет плакать бесов и ведьм. Народ русский советует искать-собирать ее на зорьке под Иванов день. В первом томе сахаровских «Сказаний русского народа» приводится любопытный заговор, шепотком произносившийся в старину в церкви над вырванной с корнем «Плакун-травою», для устрашения нечистой силы. «Плакун, Плакун!» — гласит он: — «Плакал ты долго и много, а выплакал мало. Не катись твои слезы по чисту полю, не разносись твой вой по синю морю! Будь ты страшен злым бесам, полубесам, старым ведьмам киевским! А не дадут тебе покорища, утопи их в слезах; а убегут от твоего позорища, замкни в ямы преисподния. Будь мое слово при тебе крепко и твердо. Век веков!» По словам опытных травоведов, в цветах и корне Плакун-травы — главная ее мощь. Корень этой «всем травам матери» таит в себе силу, охраняющую малодушных людей от всякого соблазна. Некоторые относят имя «Плакун» к Иван-чаю (epilobium angustifolium), другие — к луговому зверобою (hipericum ascyron), третьи — к диким василькам (lithrum salicaria), именующимся также и дубровником, подбережником, твердяком, кровавющею и вербой-травою. В первом случае «Плакун» является целебным в качестве «разбивающихся припарок». Это цветущее в июне-июле растение весьма часто встречается на лесных опушках, по горным склонам и в садах по лесистым местностям. Во втором случае — простонародные лечейки приписывают ему разноцелительную силу, а также — «разводящую и противоглистную». Им же лечат в деревенской глуши чахотку — болезнь, зачастую ставящую в тупик ученых врачей. Деревенские знахари собирают его по заливным лугам и лесным низинам, сушат и пользуют им — и в виде порошков, и в виде настойки (на вине или на воде) от самых разнородных болезней, — при благоприятном исходе лечения приписывая главную силу своим наговорам-нашептываниям, а при несчастном — ссылаясь на то, что болящий-де следовал врачебным указаниям без веры в их силу. В одном старинном лечебнике, изданном в начале XIX-oгo столетия и составленном по народным средствам в связи с научной оценкою их, подавались те или другие советы, и в заключение — с простодушной откровенностью — говорилось: «Если не поможет, похорони с честию». Наши простонародные знахари могли бы сказать то же самое, если бы от них потребовали объяснения перенятой от прадедов словесной науки врачевания. Дикие васильки («Плакун») дают, по уверению не только знахарей, но и настоящих врачей, помощь при лечении желтухи. Настоянная на их цветах вода — одно из средств против глазных болезней вообще, а слезоточения — наособицу. Во всех случаях «трава всем травам мати» (за то или другое растение принимать ее) является доброю травой, подающею людям подмогу немалую, — недаром народная молвь крылатая и говорит, что зародилась она впервые на белом Божьем свете из пречистых слез Богоматери, пролитых Приснодевою по Ее возлюбленном сыне, принесшем темному миру Свет спасения.
Народ наш до того привык видеть в своих знахарях опасных, знающихся с темной силою людей, что всякий собиратель трав еще недавно казался ему чародеем, злоумышляющим на жизнь человеческую. Даже в самом слове «отрава» слышится этот угрюмый взгляд его на травознаев. Лечение травами, мало-помалу заходящее в настоящее время из народной Руси в русскую врачебную науку, в стародавние годы считалось явным волхвованием и по временам преследовалось — как несогласное с христианским благочестием дело. Для него в древнерусском законе было даже свое имя — «зелейничество». Зелейщики (собиратели трав), действительно, зачастую злоупотребляли своими знаниями и, пользуясь простодушным суеверием народа, прикидывались заправскими колдунами, перенявшими, свою «пауку» от «нездешней силы». Самая обстановка, в которой приходилось им встречаться с другими, не знающими «слов», людьми, придавала им в глазах последних такое обаяние, что те невольно поддавались чарам, основанным не на каком-либо особом знании, а просто на темноте народной. Изменялись условия жизни, одни понятия сменялись другими, но суеверие, отступая перед истинным знанием, не хотело окончательно сдаваться: оно уходило все глубже и дальше в народную среду, где живо и теперь.
В былые годы находились люди, которые считали возможным придавать — по желанию — травам ту или иную силу. Эта способность приписывалась колдунам-зелейщикам. Наговорное слово последних могло напускать через посредство совершенно безвредных трав даже моровые поветрия. Этому мнению придавалось столь важное значение, что с ним находили нужным считаться даже власти. Так, у Костомарова есть упоминание о том, что в 1632-м году, во время войны с Литвою, запрещено было ввозить в пределы Московского государства хмель. Причина запрещения коренилась в том, что лазутчики донесли, что «какая-то баба-ведунья наговаривает на хмель, чтобы тем хмелем, когда он будет ввезен в Московию, произвести моровое поветрие». Народное суеверие приписывало колдунам-ведунам силу напускать всякие болезни — по большей части наговором над травами и, в особенности, над их кореньями. В старину существовали на Руси особые знатоки травяных зелий и «лютаго коренья»; ходил у них по рукам, в списках, «Травник», оберегавшийся пуще глаза и завещавшийся отцом сыну, дедом — внуку, если тот выказывал любознательность и склонность к наследованию знаний завещателя. И, действительно, ходил такой травознай по лугам, как в насаженном собственными руками саду: всякой траве мог указать он свое место, знал свойство каждой былинки. «Целебна трава, если собирать ее знаючи!» — и теперь еще можно услышать в народе. А в старые годы смотрели на собирателей трав, как на постигших всю глубину премудрости, имевших общение с нездешней силою. Отношение к ним властей было неодинаково: то подвергались они беспричинному суровому преследованию, то были в великом почете. Во дни царя Иоанна IV-гo достаточно было подкинуть к кому-либо пучок неведомых трав, чтобы это служило против него уликою в злоумышлении, заслуживающем чуть ли не смертной казни. Одновременно с этим сам Грозный неоднократно призывал к себе заведомых колдунов-зелейщиков, желая изведать судьбы грядущего. В присяге царю Борису Феодоровичу Годунову встречается обещание: «В естве и в питье, и в платье, или в ином в чем (ему, государю) напасти не учиняти; людей своих с ведовством да и со всяким лихим кореньем не посылати». При царе Михаиле Феодоровиче никто не имел права собирать какие бы то ни было травы — под страхом заключения в темницу. Царь Алексей Михайлович в 1650-м году сам приказывал высылать крестьян в Купальскую ночь на поиски за «серебряным цветом, мятной травою, дягилом и другими целебными травами». Есть свидетельства о том, что Тишайший царь двадцать пять лет спустя, перед самою своей кончиною, отдавал наказ сибирским воеводам разыскивать тамошних знахарей-травоведов, пытать их о свойствах трав и высылать самые травы на Москву. Этот наказ был приведен в исполнение: нашелся знахарь, сообщивший через воеводу целый список известных ему трав. Так, из его сообщений узнали на Руси: о траве «елкий» — пользительной при грыже, о траве «колун» — помогавшей при трудных родах, о «земной свечке» — исцелявшей запоры, и о траве «пе-тушковы пальцы» — припарка, сделанная из нее, разгоняла желваки и всякие затвердения. «Знает он», — отписывал гораздо позднее один из чиновников начала нынешнего столетия, также допрашивавших сибирских знахарей, — «около Якутскаго масло, ростом кругло, что яблоко большое, ходит живо, а живет в глухих и глубоких озерах. Будет какой человек болен нутряною красною грыжею или лом в костях, или мокрота будет нутряная, и сидети в бани и после того банного сиденья сделать состав: часть того масла, большую часть нефти, часть скипидару, часть деревяннаго масла, да добыта полевых кузнечиков зеленых, что по травам скачут, да наловить коростеликов красных, что летают по полям, и те статьи положить в горячее вино, и дать стоять ден одиннадцать или тринадцать; и после того банного сиденья, велеть того больнаго человека тем составом тереть по всему телу, и велеть быть в теплой хоромине, пока тот состав войдет; и делать так не по одно время; и то масло едят и пьют от многих нутряных болезней». Немало других, подобных приведенному рецептов можно было бы записать со слов и современных нам знахарей.
Лечение травами, с незапамятных пор входившее во врачебный обиход всех народов, велось в крестьянской Руси всегда рука об руку с волхвованием, пережитки которого сохранились до наших дней во многом-множестве заговоров, нашептываний, причетов и заклинаний, принимаемых на веру всеми прибегающими к помощи знахарей — прямых (хотя и отдаленных) потомков древнерусских волхитов-зелейщиков.
По старинному простонародному сказанию, происхождение которого бесследно затерялось в неизведанных безднах прошлого, жил-был на свете первый знахарь. С малолетства прислушивался он к шелесту травы и говору листьев; был он наделен способностью слышать даже шепот Матери-Сырой-Земли, которая, по народному слову, «ради нас, своих детей, зелий всяких породила и злак всякой напоила». Выстроил он себе на лесной полянке келью, уединился от людей, всего себя отдав изученью целебных свойств растений. Целые дни бродил он по полям, лугам и лесам, внимая голосам матери-природы. Общение с нею сделало для него явными все ее тайны, и стал он всеведущим волшебником. Весть об его силе быстрее ветра буйного пролетела по всему светлорусскому простору. Начали съезжаться к его бедной хижине князи-бояре и богатые гости; шел к нему и нищий-убогий. Никому не было отказа, всех провожал он от себя с добрым советом, каждому давал помогу, пускаючи в дело только одни добрые травы, созданные на пользу страждущему люду. Дошла молва-слава о нем и до палат царских. Нередкими гостями стали у беседовавшего с природою знахаря и царские гонцы. Врачевал он всех и каждого, но не брал ни с кого никакой платы. Не дремал, однако, и диавол — враг рода человеческого, ходящего по праведным путям Божиим: взяла его зависть, стал он пускать по ветру злые слова, нашептывать черные желания, напевать лихие мысли доброму знахарю. «В твоих руках такое могущество, как ни у кого на свете!» — повел он к нему обольстительные речи. — «Стоит тебе захотеть, и все люди, со всем богатством, будут у тебя в полной власти!» Нет, не прельщают знахаря-отшельника ни богатство, ни власть, — по-прежнему трудится он на пользу человеческому люду, не внимая злым наветам. А диавол — стоит на своем: то он кустом цветущим обернется, приманит у себе пытливый взор доброго целителя, то змеей ползучею переползет ему дорогу (и опять — со своим нашептом), то вещим вороном закаркает над кровлею знахаревой хаты; бывало, что и красною девицей-раскрасавицею обертывался лихой ворог всего доброго. А все не находилось такого соблазна, чтобы совратить отшельника со стези добра! Годы шли за годами; седеть начал, стал стариться добрый знахарь. Подкралась к нему самому, общему целителю, и беспомощная дряхлость. А диавол по-прежнему нет-нет да и примется за свою работу: «Хочешь, я научу тебя, как воротить молодость? Только покорись мне — и ты узнаешь, как сделаться вечно молодым и не страшиться смерти!» Сделали свое злое дело слова-речи диавольские: не внимал им молодой-сильный отшельник, внял — согбенный старец. Продал он свою светлую-голубиную душу черному духу, низвергнутому Творцом с небес за алчную-ненасытную гордыню. Воротил ему диавол прежнюю молодость, научил — кроме добрых, насеянных Богом, трав — распознавать и злые, возросшие из семян, разбросанных по ветру рукою врага рода человеческого. Велик соблазн для однажды поддавшихся ему: стал знахарь плодить своим знанием не только добро, как в былые времена, а и зло, — не одну помогу оказывать людям, но и пагубу. Поселилась, свила гнездо в его сердце лихая корысть. Радовался диавол, победивший злом добро. А на небесах, «в пресветлом рае», плакал перед престолом Божиим ангел-хранитель соблазнившегося отшельника, прося-моля взять у знахаря жизнь, покуда чаша созданного им зла еще не успела перетянуть почти полную чашу добра содеянного. Не внимал светлому ангелу Господь во гневе Своем, но умолила Его Заступница рода человеческого — Пречистая Дева: послал Он ангела смерти по душу к совращенному праведнику. Проведал об этом диавол, перебежал дорогу посланцу Господнему, напустил по его пути туманы мглистые, — опоздал прибыть к знахарю ангел: переступил он порог жилища его, как раз когда перетянула чаша зла на весах небесного правосудия. Пахнуло дуновением смерти на грешника, купившего у диавола бессмертие; отошла жизнь от тела его, как ни заклинал он ее. И вот — на пути между раем небесным и бездонною преисподней — преградил ангелу смерти дорогу диавол, предъявивший свои права на душу знахаря. Отлетел от него ангел, и принял соблазнитель в свои черные объятия жертву лихих козней против светлой Истины. До сих пор клокочет в аду котел смолы кипучей, вплоть до наших дней кипит в этой насыщенной злыми травами смоле первый знахарь, продавший душу диаволу. Сдержал обещание отец лжи: не стареется кипящий в котле грешник, и нет ему покоя смерти, хотя нет его и среди живых. Только раз в году — на Светло-Христово-Воскресение, когда разрешаются узы ада, и двери райские отворяются, невидимкою пробирается он на белый свет. Вплоть до свята-Вознесеньева дня ходит он по лесам, по степям, посреди знакомых трав. Злые и добрые — узнают они его, приветствуют по-старому, шепчут ему каждая о своей силе. Горькой укоризною отзывается ему их вещий шепот. В это же время выходят на его стезю и многие другие, одаренные прозорливо-чутким слухом люди: прислушиваются к голосам трав. Не видят они первого знахаря, но сила его знаний передается по частям то одному, то другому из них: иной внимает злым, иной — добрым травам, — что кому дано. Так будет до последнего дня мира, — гласит стародавнее сказание. В этот «последний день» простятся-отпустятся прегрешения первому знахарю на Святой Руси, если только не перетянет чаша нового зла, содеянного всеми его последователями. — «Как обглядишься вокруг да около жизни, так и увидишь, что не бывать прощенным великому грешнику: столько всякаго зла расплодилось на свете!» — выводят свое заключение сказатели, но тут же не один из них оговаривается: «Всякое бывает! Нет границ милосердию Господню, неисповедимы судьбы правосудия Божия! Уготовано место в райских садах пресветлых и для грешников, искупивших первородный грех мукой геенскою!» На том и сказу про первого знахаря — конец. А от этого знахаря пошла по белому свету, прижилась в народной Руси вся их, знахарская, порода. От поколения поколению передаются вещие «слова». Знающие их пользуются и до сих пор немалой славою в суеверной посельщине-деревенщине, с великим трудом открещивающейся от знахарского лихого наваждения. До сих пор не может она — в своей простоте — зачураться от «порчи», напускаемой на беспомощную во многих случаях, мятущуюся в своей темноте душу жаждущего света пахаря. Оттого-то с невольным чувством страха и сторонится серый мужик-простота, ломая шапку, перед всяким ведуном-знахарем. «Есть из их братьи и добрые, да и злых не оберешься! Не распознать их нрава-обычая!» — думается ему, «Траву от травы отличишь, а в человечью душу не влезешь! Нет на ней никакой такой отметины: злая она или добрая!»
Рукописные памятники русского народного чернокнижия, дошедшие до наших дней на страницах печатных трудов пытливых народоведов-собирателей, сохранили от забвения любопытный «Чародейный травник». Кроме прославленной каликами перехожими «всем травам матери», особенным вниманием русских чернокнижников, — если можно так наименовать наших ведунов-зелейщиков, — пользовались, судя по свидетельству названного сборника, следующие восемь трав: трава-колюка, Адамова голова, трава-прикрыш, сон-трава, кочедыжник, трава-тирлич, разрыв-трава и нечуй-ветер. Каждой из них приписываются только ей одной присущие качества. Так, первая обладает силою придавать необычайную меткость ружью. Если его окурить этой травою, — ни одной птице не улететь из-под выстрела, не заговорить после того ружье никакому чародею-кудеснику. Потому-то «колюка» и живет в великом почете у стрелков-охотников. Собирать эту траву советует «Травник» в Петровки (и не иначе, как — по вечерней росе), а хранить-беречь ее — в коровьих пузырях; не то потеряется добрая половина ее чародейной силы. «Адамова голова» — тоже зелье стрелков-ловцов; время сбора ее — Иванов день, окуривания снарядов охотничьих — Великий четверг. Беречь ее надо в укромном уголке, скрытно ото всех. Лучше всего действует она при охоте на диких уток. «Прикрыш», по вещему слову седой старины, пользителей против наговоров на свадьбы. Когда невесту приведут от венца в женихов дом, знахарь, приглашенный заботливыми большаками, забегает вперед и кладет эту траву под порог. Если же все обойдется честь-честью, по положению, — то жизнь молодухи будет идти в мужниной семье мирно-счастливо, а если на чью голову и обрушится злое лихо, так это — на тех, кто умышлял против счастья молодоженов. Собирают прикрыш-траву в осеннее время — с Успеньева дня до Покрова-зазимья, покрывающего землю снегом, а девичью красоту брачным венцом. Действие «сон-травы», как показывает и самое название ее, приурочивается к сновидениям. Она обладает силою предсказывать спящим как доброе, так и злое. Красные девушки кладут на Святки эту траву под изголовье. Счастье представляется во сне либо молодой девушкою, либо добрым молодчиком, беда — дряхлой старухою с горбом за спиною, с клюкой в руке, с развевающимися по ветру космами седых волос, точь-в-точь — бабой-ягою. Цветет сон-трава в тяжелом да веселом май-месяце — желтыми да голубыми-бирюзовыми цветочками; собирать ее положено не простыми руками, а с особыми причетами-наговорами. Узнают ее, опускаючи в холодную воду ключевую: вынут в полнолунье — зашевелится. «Кочедыжник» — то же, что и папоротник, цветущий только в одну ночь — под Ивана-Купалу. Не знающему особых «слов» человеку — не увидеть его цвета. Чудодейную силу приписывают в народе этому последнему, зовут-величают его «златоогненным цветом» («жар-цветом»), посвящают древнеязыческому Светлояру, окружают место его цветения целым сонмом нежити: лешими, ведьмами, оборотнями разными. Кому выпадет счастье сорвать да унести из лесной трущобы хоть одни цветик такой, — золото в карманы само посыплется, полезет в хату всякая удача. Да что-то не слышно о таких счастливцах. «Кто и сорвет жар-цвет, так из лесу не выйдет, — закружит его, заводит нечистая сила!» — говорят старые люди, придерживающиеся дедовских поверий. В «Чародейном травнике» приводится целый сказ об этой дивной траве. «В глухую ночь из куста широколистнаго папоротника показывается цветочная почка», — гласит он. — «она то движется вперед и взад, то заколышется как речная волна, то запрыгает как живая птичка». Это — старается оберечь свою дорогую траву лесная нежить от взора людского прозорливого. Что ни миг — то выше поднимается чудодейный цвет, расцветет — уголь-углем пылает-светится. В самую полночь лопается цветочная почка, лопнет — свет из себя такой разольет вокруг да около, что — ровно белый день загорится красной зарею. И в то же мгновение обрывает златогненный цвет нечистая сила. Старинное русское чернокнижие гласит, что, кто хочет добыть жар-цвет, тому нужно с вечера, сейчас же после зорьки, прийти в лесную чащу, найти заросшее кочедыжником-папоротником место, обвести круг, зачураться и ждать в нем — на самой средине — полуночи. Ни оглядываться, ни откликаться не должен он, хотя бы и слышались бок о бок знакомые голоса: обернется-оглянется невзначай, — тут ему и смертный час придет от наваждения лукавого, от козней силы нездешней, или же останется он жив, да дурак-дураком на всю жизнь будет, — навеки одурманит неосторожного пододонная нежить, собирающаяся в лесной глуши под Ивана-Купалу. Велик соблазн! Только одни чародеи и ухитряются овладеть цветком кочедыжника; дает он им силу-власть даже над нечистью-нежитью, отводящей глаза людям; взору их придает он способность видеть и под землей, и под водою; в руках с ним — могут они делаться невидимыми без шапки-невидимки; клады сокровенные открываются перед их словом властным, — стоит только подбросить им цветок кверху: если есть где клад, засверкает цвет звездою и упадет как раз на сокровища.
В Симбирске записана Д. Н. Садовниковым любопытная сказка про «Иванов цвет» (цвет папоротника). Один парень пошел его искать на Ивана на Купалу, — ведет свою речь эта сказка. — Скрал (он) где-то Евангелие, взял простыню и пришел в лес на поляну. Три круга очертил, разостлал простыню, прочел молитвы, и ровно в полночь расцвел папоротник, как звездочки, и стали эти цветки на простыню падать. Он поднял их и завязал в узел, а сам читает молитвы. Только — «откуда ни возьмись медведь, начальство, буря поднялась»… Парень все не выпускает, читает себе, знай. Потом видит: рассветало, и солнце взошло, он встал и пошел. Шел-шел, а узелок в руке держит. Вдруг слышит — позади кто-то едет; оглянулся, катит в красной рубахе, прямо на него; налетел, да как ударит со всего маху — он и выронил узелок. Смотрит — опять ночь, как была, и нет у него ничего… на этом сказка и кончается.
В ту же, Иванову, ночь предписывалось чернокнижием выходить на Лысую гору для сбора «тирлич-травы». Это — зелье оборотней, пуще глаза оберегаемое дотошными ведунами-знахарями. Существовавшее в старину поверье гласило, что, если соком тирлич-травы натереть подмышки, можно обернуться во всякого зверя. Ни одной ведьме, по словам старых людей, не обойтись без этого снадобья. «Разрыв-травы» никак не добудешь, если загодя перед тем не запасешься либо цветом кочедыжника, либо корнем Плакун-травы, выкопанным голыми руками. У кого есть разрыв-трава, — нипочем тому все замки-запоры: разрываются на мелкие кусочки от одного ее прикосновения и железо, и сталь, и золото, и серебро, и медь. По тюрьмам по острогам то и дело ведется речь об этой травe, неразгаданная сила которой может разбивать оковы-кандалы железные, без пилы пилить решетки чугунные. Приложить ее к замку — сам отомкнется. Кладоискатели обивают пороги у ведунов, прося добыть-дать им этой травки: разрывает-разрушает-де она те двери железные, за которыми хоронятся клады, спрятанные в старину разбойничьими атаманами. Трава «нечуй-ветер» — невиданное простыми добрыми людьми зелье. Растет она, по словам «Чародейного травника», в зимнюю пору, по озерным да речным берегам. Ночь-полночь под Новый Год — урочное время сбора этой травы. Нечисть-нежить, разгуливающая-бродящая об эту пору по свету белому, разбрасывает нечуй-ветер по своей дороге. Кому попадется она в руки — может останавливать ветры буйные, может и рыбу ловить без неводов. Да вся беда в том, что дается-то эта чудодейная трава одним слепцам. Они только и могут зачуять близость ее: наступят на нее, — как иголками начнет колоть глаза незрячие. Многое-множество других зелий-трав ведомо было знахарям. Не последнее место занимали среди них приворотные зелья — порошки да корни травяные. Чудодейные коренья до наших дней не вывелись из суеверного обихода народной Руси, непоколебимо верящей в их силу. Стародавние сказания упоминают про корень «обратим», дававшийся колдунами молодым молодушкам да девицам-красавицам — для приворота любовного. Этот корень надо класть на зеркало и пристально, не сводя глаз, смотреть на него, приговариваючи: «Как смотрю я раба (имярек), не насмотрюсь, так и раб божий (имярек) на меня бы да не насматривался!» Травы «кукоос» и «одоен» были наделены в сказаньях той же силою. Про первую в таковых словах говорит седая старина: «В ней корень надвое — один мужичок, а другая — женочка, мужичок беленек, а женочка смугла… Когда муж жены не любит, Дай ему женской испить в вине, и с этой травы любить станет!» Об одоен-траве говорится на иной лад: «Кто тебя не любит, то дай пить, — не может от тебя до смерти отстать; а когда пастух хочет стадо пасти, и чтобы у него скот не расходился — держать при себе, то не будет расходиться; похочешь зверей приучить, — дай есть, то скоро приучишь!» В исследовании Ф. И. Буслаева о народной поэзии приводится поверье о траве «симтарин», также являвшейся одним из приворотных зелий. Симтарин — четверолистник: «первый синь, другой червлен, третий желт, а четвертый багров»… Урочное время для соора и этой невиданной травы — все та же Иванова ночь, с ее сборищами-шабашами нечистой силы. «А под корнем той травы человек», — гласит предание, — «и трава та выросла у него из ребр». Далее следует указание, как быть и что делать с этою находкой: «Возьми человека того, разрежь ему перси, вынь сердце. Если кому дать сердце того человека, изгаснет по тебе… Если которая жена мужу неверна или муж жене — стерши мизинным перстом, дай пить…» В исследовании того же знаменитого ученого записаны такие слова о траве «полотая-нива»: «Надо кинуть золотую или серебряную деньгу, а чтоб железнаго у тебя ничего не было; а как будешь рвать ее, и ты пади на колено да читай молитвы, да, стоя на колене, хватать траву ту, обвертев ее в тафту, в червчатую, или белую, и беречь ту траву от мерзкаго часа…» Об этой траве существует поверье, гласящее, что она помогает на суде и в бою. Немалая слава шла про «девясил» (девятисил, дивосил) — траву, таившую в себе средство от болезней сердца, а потому в иных местностях прямо и прозывавшуюся «сердечною». Помогала она, по словам старых людей, и от ран. Но еще больше возвеличивала суеверная молва «излюдин-траву», растущую по старым росчистям. «Кто тое траву ест, и тот человек живущ, никая скорби не узрит телу и сердцу», — гласит о ней с обветшалых страниц памятников кудесничества вещее слово. «Кудрявый купырь» считался лучшим противоядием и даже мог предохранять от будущей отравы, если съесть этой травы натощак. Была в употреблении у знахарей-зелейщиков и трава «Петров-крест», которую брали в дорогу — в предохранение «от всякия напасти». Трава «осот» была в большом ходу у торговых людей. «Хочешь богато быть, носи на себе; где ни поедешь, и во всяких промыслах Бог поможет, а в людях честно вознесешися!» — замечали о ней старинные травоведы-корнезнаи. «Попутник» (подорожнику вывешивался пучками во дворе — для отгона всяких гадов. «Прострел-трава», «перенос-трава» и «укрой-трава» дополняли список ведомых колдунам травяных зелий. О второй из названных трав существовало такое поверье, что — если положить в рот вынутое из нее «сердечко» да пойти в воду, — «вода расступится, и пройдешь ты по морю — как посуху». Первая и третья считались наособицу добрыми травами: ими пользовали деревенские лечейки — «от порчи» (кликушества), насылаемой на человека лихими людьми, — то вынимающими его след, то подкидывающими ему на дорогу заговоренные-заклятые «на болесть» вещи. «Одолень-трава» считалась отгоняющей от путника всякое зло. Выезжая-выходя в путь-дорогу, отчитывались суеверные люди особым заговором, зашивая эту траву в ладанку и вешая ее на крест-тельник. «Еду я из поля в поле, в зеленые луга, в дальние места, по утренним и вечерним зорям; умываюсь медвяной росою, утираюсь солнцем, облекаюсь облаками, опоясываюсь чистыми звездами!» — начинается это заговорное слово. — «Еду я во чистом поле, а в чистом поле растет одолень-трава…» — продолжает оно свой вещий причет: «Одолень-трава! Не я тебя поливал, не я тебя породил, породила тебя Мать-Сыра-Земля, поливали тебя девки простоволосыя, бабы-самокрутки. Одолень-трава! Одолей ты злых людей: лихо бы на нас не думали, сквернаго не мыслили. Отгони ты чародея, ябедника. Одолень-трава! Одолей мне горы высокия, долы низкие, озеры синия, берега крутые, леса темные, пеньки и колоды. Иду я с тобою, одолень-трава, к окиян-морю, к реке Иордану, а в окиян-море, в реке Иордане, лежит бел-горюч камень алатырь. Как он крепко лежит предо мною, — так бы у злых людей язык не поворотился, руки не подымались, а лежать бы им крепко, как лежит бел-горюч камень алатырь! Спрячу я тебя, одолень-трава, у ретивого сердца, во всем пути и во всей дороженьке!».
Благочестивый крещеный люд православный, живучи из века в век обок с пережитками языческого суеверия, отдал еще в стародавние годы все целебные, добрые травы под святое покровительство великомученику Пантелеймону, посвятившему свою жизнь бескорыстному врачеванию во имя Христово и пострадавшему за исповедание веры во времена императора Максимиана[92]. «Пантелей-целитель» считается Православною Церковью скорым помощником врачевателей. Народная Русь представляет его расхаживающим среди трав и собирающим на помогу страждущим-болящим целебные зелия. Богобоязненные старушки-лечейки не приступают к своему привычному делу без молитвы, обращенной к этому угоднику Божию. Немало молебнов о выздоровлении служится-поется по деревням-селам святому Пантелеймону. Двадцать седьмой июльский день, память Пантелея-целителя, — праздник всех лекарей-врачевателей. В старые годы этот праздник ознаменовывался в нашем народе многочисленными приношениями во храм Божий, к образу великомученика. Кто чем богат, — каждый нес от своего усердия: кто холстину, кто денег алтын, кто мерку жита, кто яиц пяток-десяток, — и все это собиралось причтом церковным в свою пользу. По большей части приношения были — от выздоровевших по молитве к заступнику врачующих и врачуемых.
Песня — этот живой отклик стихийного сердца народного — не обошла у нас молчанием как добрых, так и злых трав. Первые величает она «травушкой-муравушкою», «муравой духовитою», «травой шелковою» и другими ласковыми именами очестливыми. Ходят в русских песнях красны девушки, по травушкам похаживают, «чернобыль-траву заламывают», с подорожничком-травкой «такие речи поговаривают», а то и такую горькую жалобу на мила-дружка изливают, как: «Ты трава ль моя, ты шелковая, ты весной росла, летом выросла. Под осень травка засыхать стала, про мила дружка забывать стала. Мил сушил-крушил, сердце высушил, он и свел меня с ума-разума!». Иногда к траве обращается страдающая от измены чуткая женская душа, присутствие какой чувствуется хотя бы в следующей песне:
Светит светел-месяц, — по дальнейшим словам песни, — озаряет дорожку милому: «в самый крайний дом, ко чужой жене». Отворяет чужая жена окошечко «помалешеньку», начинает речи с милым вести «потихошеньку» и т. д. Существуют и песни про «лютые коренья», про «лихия травы». Одна из них — про красную девицу, отравляющую неверного друга милого — повторяется в десятках разнопевов. Поется она и в Тульской, и в Тверской, и в Костромской губерниях. Записывалась и в Вологодской, и в Рязанской, и на старой Смоленщине. Слыхивали ее и в среднем (нижегородско-самарском) Поволжье. «Разгуляюсь я, младенька, в чистом поле далеко», — запевается один разнопев ее, — «я разрою сыру землю в темном лесе глубоко, накопаю зла-коренья и на реченьку пойду, я намою зло-коренье разбелешенько, иссушу я зло-коренье иссушехонько, истолку я зло-коренье размелькошенько»… И вот, — продолжается песня: «наварила зла-коренья, дружка в гости позвала: — Ты покушай, моя радость, стряпатинья моего!» — Угостивши любезнова, я спросила у него: — Каково, дружок любезный, у тебя на животе? — У меня на животе точно камешек лежить; ретиво мое сердечко во все стороны щемит!..» Песня кончается словами:
В одном разносказе сестра отравляет брата; в другом хотевшая свести со свету врага — «супостателя» девица-красавица невзначай «опоила дружка милаго» — который и завещает ей проводить его во поле чистое, схоронить при дороженьке, «в зголовах поставить колоколенку», а «во ногах — часовенку»… Иногда место погребения определяется точнее. «Ты положь-ка мое тело между трех больших дорог», — говорит отравленный: «между питерской, московской, между киевской большой…».
В народных пословицах, поговорках, прибаутках и присловиях трава является воплощением чего-то ненадежного. «Держись за землю», — изрекла тысячелетняя мудрость народа-пахаря, — «трава обманет!» Видит краснослов-простота обок с собою живущих ложью и ото лжи погибающих людей, — «Худая трава из поля вон!» — срывается у него с языка. «Худая молва — злая трава, а траву и скосить можно!» — утешает он порою, слыша облыжное слово. «Отвяжись, худая трава!» — выкрикивает обиженный обидчику, или немилая жена — мужу постылому, «Где трава росла — там и будет!» — приговаривает посельщина о неотступном человеке, навязавшемся к кому-либо на шею.
Всякие травы знают опытные ведуны-знахари, но — по словам народа — «Нет таких трав, чтобы узнать чужой нрав!» Слышит бедняк-горюн обещание помоги, а в душе-то у него невольно пробуждается вещее слово прозорливой старины: «Пока травка подрастет, много воды утечет!» О самонадеянной, любящей похвастаться молодежи народ отзывается коротко, но ясно: «Зелена трава!» («Молодо — зелено!» — по иному разносказу). «Всякая могила травой порастет!» — в раздумье повторяет народная Русь, иносказательно напоминая о том, что все в этом бренном мире — тлен и суета, все рано или поздно становится жертвою забвения — и злое, и доброе.
LIX
Богатство и бедность
Богатство, по народному определению, прежде всего — благословение Божие; бедность — воплощение лихой беды-напасти. О этом явно свидетельствует и само словопроизводство, вполне согласующееся с бесхитростной мудростью народа-пахаря. Бог, — гласит «Лексикон славенорусский, составленный всечестным отцом Кир Памвою Берындою» (в XVII стол.), — «всебогатый, всех обагачующий (по любомудрцех внешних — ум, по богословцех же — дух)». Потому-то со словом богатство и связывается представление о богоданной силе, а со словом бедность — убожество и горе.
В зеркале простонародного слова и богатство, и бедность отразились во всей своей яркости и разносторонности, зачастую даже как бы противоречащих прямому их определению. Что слово — то картина, что присловье — то новый образ. «Не тот человек в богатстве, что в нищете!» — красной нитью проходит мысль через все эти картины-образы, созданные могучею русскою речью, окрыленной творческим воображением. Но и богатство не ко всякому человеку одинаково подходит: к одному так, к другому — этак. «Не с богатством жить — с человеком!» — вылетело из народной стихийной души крылатое слово, подсказанное чутким сердцем прозорливца-народа, сознающегося, что хотя в довольстве-сытости и пригляднее живется, но «не в деньгах счастье», а в добром согласии. «Богатство — вода, пришла и ушла!» — нашептывает народу-сказателю долголетний опыт старых, перешедших поле жизни людей. «Глупому сыну не в помощь богатство!», «Ни конь без узды, ни богатство — без ума!» — продолжает он свой умудренный веками наследственной передачи от поколений к поколениям сказ; но тут же, не смущаясь, готов повторить и такие поговорки совершенно противоречивого свойства, как, например, «Богатство — ума даст!», «Богатый — ума купит; убогий и свой подал бы, да ни ломаного гроша не дадут!» и т. д.
Бедность, по меткому слову свыкшегося с ней пахаря, не только плачет, но и «скачет, пляшет, песенки поет». Не иначе, как она же — и в горе не горюющая — сложила про богатства такие крылатые слова красные, как: «Богатым быть трудно, а сытым немудрено!», «В аду не быть — богатства не нажить!», «Мужик богатый — что бык рогатый!», «У богатого черт детей качает!», «Богачу черт деньги копит!», «Богатому не спится, все вора боится!», «Голенький (бедненький) ох, а за голеньким Бог!» и т. п. Множество поговорок-пословиц и прибауток обрисовывает бедность не в таком сумрачном-угрюмом виде, какою она кажется, а у богатства поубавляет ярких красок, какими оно ласкает-манит каждый случайно брошенный в его сторону взгляд. Так, хотя и говорит народ наш, что «Богатому житье, а бедному — вытье», но обок с этим приговаривает, самого-себя оговариваючи: «Кто тороват — тот не богат!», «На что мне богатого, подай тороватого (Не проси у богатого, проси у тороватого! — по иному разносказу)!», «Не богатый кормит — тороватый!», «Не силен — не берись, не богат — не сердись!», «У богатого богатины пива-меду много, да с камнем бы в воду!», «Богатичи, что голубые кони, — редко удаются!»
Не зарится русский мужик-простота, в поте лица — по завету Божию — вкушающий насущный хлеб свой, на чужой достаток. «Земля-матушка — богатительница наша!» — говорит он: «Глядючи на людей, богат не будешь!», «Не на богатство шлись, а на Бога!», «С богатства брюхо пучит, да душу плющит!», «Не от скудности скупость — от богачества!» Сторонится богач от бедняка убогого, а тот и сам не станет набиваться на свойство-кумовство с ним, если только не поддастся зависти — этому одному из семи смертных грехов. «Богатый бедному не брат!» — гласит его смиренно мудрыми устами красноречивая многовековая жизнь. «Бедному — везде бедно!» — изрекает она, но тотчас же не прочь и подсластить свое горькое, что полынь-трава, слово присловием — вроде: «Бедно живет, да по-Божьи!», «Что беднее — то щедрее!», «Бедность — не порок!» «Беден один бес, а у человека нет такой беды, которая была бы на век!», «Куда богатого конь везет, туда бедняка Бог несет!» и т. п. Тяжкою судьбою подсказана русскому народу поговорка — «Никто того не ведает, где нищий обедает!», но и века нужды настолько не сломили его богатырски выносливого духа, что он — с полным сознанием своей силы — повторяет старую молвь, сложившуюся в былые времена: «Не крушит беднота, крушит — лихота!», «Из нужды труд да пот вызволят!», «Нужда потом уходит!», «Что за нужда, коли в руках сила есть!», «Рабочий человек нужду с плеч стряхнет, как работать зачнет!», «Размахнись, рука, — берегись нужда!», «Был бы хлеб да вода — молодецкая еда, и нужды как не бывало!» и т. д.
Нищета — крайняя степень нужды-бедности; но и на нее не слишком угрюмыми глазами смотрит — великий в своем смирении — русский народ. Целый ряд пословиц, поговорок и всяких присловий красноречиво говорит об этом. «Скупой богач», по народному слову, «беднее нищего». Обнищалый люд вызывает в поселыцине-деревенщине не только страдание, но и нечто сродное с преклонением перед его убожеством. «Кого Господь полюбит — нищетою взыщет!» — говорится в народной Руси, завещавшей внукам-правнукам создававших-слагавших ходячие крылатые слова прадедов свой нерушимый-любовный завет: «Сироту пристрой, а нищету прикрой!» Бог, по мнению простых жизнью, чистых сердцем людей, невидимо сопутствует беднякам, впавшим в нищету. «Богатство гибнет, а нищета все живет!» — можно услышать от старых краснословов: «Силен смирением, богат нищетою!», «Нищета ум спасает!», «Нищета спорее богачества!» Бродящая под окнами, кормящаяся именем Христовым нищая братия невольно вызывает в представлении простого русского человека тех «нищих духом», которым — по евангельскому слову — уготовано «царство небесное». Из этого представления и вытекают такие народные речения, как: «Не родом нищие ведутся, а кому Бог даст!», «От сумы не отрекайся!» и т. п. За великий грех на Руси считается изобидеть нищего-убогого. Потому-то и делится с ним каждый, у кого есть каравай на столе да жито в закрому, хоть куском хлеба, чем Бог пошлет, чем хата богата. «У нищего отнять — сумою пахнет!» — говорит вещее народное слово, приговаривая: «Нищий болезни ищет, а к богатому они сами льнут!», «Нищему нет друга, кроме сумы!», «Умная жена — как нищему сума — все сбережет!». Скупые, дрожащие над каждою крохою люди добавляют к этим поговоркам и такие, не приходящиеся по вкусу нищей братии слова, как: «Нищий — везде сыщет!», «Отдай нищим, а сам — ни с чем!», «Суму нищего не наполнишь!» Подсмеивающийся над своими недохватками-недостачами люд сплошь да рядом гуторит: «Не хвались, старик, лохмотьями, — всех нищих не перещеголяешь!», «Хватит на мой век, живучи у нищего в управителях!», «Хоть за нищего, да выдам дочь замуж в Татищеве: то-то житье будет привольное!» Записаны собирателями живого великорусского народного слова и такие поговорки про бедноту-убожество, как могущие служить ярким заключением всем приведенным выше: «Бог не убог, а Микола милостлив!», «Убогий мужик и хлеба не ест, богатый — и мужика съест!» «Просит убогий, а подаешь — Господу Богу!»
В простонародных загадках не обойден молчанием главный рычаг богатства. «Маленько, кругленько, из тюрьмы в тюрьму (из кармана в карман) скачет, весь мир обскачет, ни к чему сама не годна, а всем нужна!», «Мала, кругла, покатна; как убежит — не догонишь!», «Кругла да поката — день и ночь бежит!», «Что без ног ходит?», «Кругло, мало, всякому мило!», «Молотком побьют и нам дадут!», «Что горит без пламени?» — загадывается в народной Руси о деньгах. Хотя скупость и не в природе русского простолюдина, но потовой-страдный труд научил его быть скопидомом и относиться с уважением ко всякому хозяйственному человеку. «Без деньги — не копейка, без копейки и рубля нет!», «Береги копеечку про черный день!», «Без денег — что без разума!», «И барину деньга — господин!», — обмолвился он про это в старь стародавнюю. Но и деньги — деньгам рознь: есть добытые трудом честным, есть и нажитые недобрыми делами. «Тот прав, за кого праведные денежки молятся!», «У того вековечный достаток, в чьем кармане святые денежки!» — гласит седая народная мудрость; но она же изрекает: «При беде за деньгу не стой!» Пригляделся-присмотрелся народ-краснослов к тому, как деньги копятся: «Деньга на деньгу набегает!» — говорит он: «Деньги на деньгах растут!», «Денежка рубль родит!» и т. д. О богачах, не заслуживших своей жизнью уважения, отзывается неумытное народное слово в таких поговорках, как: «Кабы не деньги, так весь бы — в полденьги!», «При деньгах Памфил — всему свету мил!», «У Фомушки денежки, Фомушка-Фома; у Фомушки ни денежки, Фомка-Фома!», «Много друзей — у кого деньгам вод!» Знает мужик-простота, что «спесь — деньгам сестра»; отсюда и пошло его подсказанное жизненным опытом прозорливое слово: «Изведай человека — при деньгах, тогда и хвались, что знаешь его!»
У торговых людей — свои живучие слова сложились про деньги, — до сих пор с давней поры по светлорусскому простору разгуливают. «Торг без глаз, а деньги слепы: за что отдашь — не видят!» — говорится в их обиходе: «На торгу деньга проказлива!», «Торг денежкой стоит!», «Деньга (цена) — торгу староста!», «Уговор дороже денег!», «Не по деньгам товар!», «По товару и деньги!», «Федюшке дали денежку, а он алтына просит!» Есть и такой неразборчивый люд, что — в своей алчности до наживы — готов всякую прибыль считать праведною. «На деньгах нет знака — какие они!», «Всяка денежка — не погана!» — говорит он. «Ставь себя в рубль, да не клади меня-то в деньгу («в полушку!» — по иному разносказу)!» — в обычае отговариваться обиженным чьим-либо самохвальством.
Деньги — не птица, а с крыльями: перенесут человека, куда тому вздумается, — и сами от него улетят того и гляди. Они, по словам заглядывающих в будущее людей, счет любят: «Хлебу — мера, деньгам — счет!», «Деньги — не щепки!», «Денежка рубль бережет, а рубль голову стережет!», «Без хозяина деньги — черепки!», «Держи деньги в темноте, а девку в тесноте!» — поучают они склонную к мотовству молодежь, падкую до нарядов да разносолов всяких, не по тощему карману мужику-хлеборобу приходящихся. «Дружба — дружбой, а денежкам — счет!» — зачастую можно услышать в деловой беседе: «Брат братом, сват сватом, а денежки — не сосватаны!» Как на чужой каравай не советует разевать рта деревенский хлебоед, так и о чужих деньгах отзывается он: «Не деньги, что у бабушки, а деньги — что в запазушке!» Не любит распускать в долги трудно достающуюся копейку русский скопидом. «В лесу — не дуги, в поле — не хлеб, в долгу — не деньги!» — обмолвился он об этом; но не в деньгах видит он главную силу жизни, как можно заключить из его же слов: «Не деньги нас, а мы деньги нажили!», «Были бы мы, а деньги Бог даст!» По образному народному выражению: «Денежки — что голуби: где обживутся, там ведутся!» Не особенно привык поливающий трудовым потом родимые нивы русский пахарь гоняться за этими «голубями». В противном случае — не сложилось бы у него столь красноречиво говорящих присловий-поговорок, как, например: «Лишние деньги — лишняя забота!», «Больше денег — больше хлопот!». «Деньги — дело наживное!» И эти поговорки — не пустое слово в его правдивых устах.
Русские народные былины создали два ярких воплощения богатства — в своих богатырях: Чуриле Пленковиче и Дюке Степановиче. Первый, впрочем, скорее является олицетворением щегольства-молодечества и более подходит к тем же «бабьим перелестникам», — к которым принадлежит неотразимый победитель разгарчивых сердец Алеша Попович, — хотя при этом и не обладает ни хитростью-изворотливостью, ни силой-мочью последнего. Заезжий богатырь, выходец из земли сурожской — сын богатого Пленка, гостя торгового, набившего сундуки златом-серебром и зажившего «на Почай на реки» — в своем крепко-накрепко огороженном дворе в теремах «до семи до десяти». Дал старый Пленко своему сыну дружину молодецкую, предоставил ему во всем волю вольную, не жалеючи добра, долгими годами накопленного. Поехал Чурило под Киев, стал рыскать-охотиться по княжьим островам непрошен-но, начал обижать мужиков киевских, ловить не только зверье-птаство, а и красных девушек, молодых молодушек. Дошли речи о нем ко двору княженецкому; захотел поймать-наказать Владимир-Красно Солнышко дерзкого похитчика, смелого охотника. Настиг князь своевольника, — настигши, полюбил его за нрав-обычай, за вид молодецкий, взял в свою дружину богатырскую. Зажил Чурило в Киеве, на диво люду киевскому принялся чудить по стольному городу. Щегольство Чурилино собирало за ним целые толпы любопытного народа всякого, где бы он ни шел, куда бы ни ехал; удальство Пленковича заставляло точить на него зубы многих мужей. Все сходило ему с рук, покуда не нашла коса на камень, — не встал он поперек дороги Бермяте, Володимерову дружиннику, старому мужу молодой жены. Тут ему и смерть пришла…
Но еще раньше висела на волоске тонешеньком удалая жизнь сурожского щеголя — из-за похвальбы его, Чурилиной. Коли бы не старый матерый казак, Илья-Муромец, да не светел-ласков князь Красно-Солнышко, — вступившиеся за Пленкова сына любимого, — принять бы смерть бабьему перелестнику от руки Дюка Степановича, другого (главного) воплотителя представления былинных сказателей о богачестве. Облик этого, тоже заезжего, богатыря на целую голову выше Чурилы. Дюк — боярский сын; родом Степанович «из славнаго из города из Галича, из Волынь-земли богатые да из той Карелы из упрямые да из той Сарачины из широкие, из той Индии богатые». Так, по крайней мере, определяется место его богатырской родины по онежской (кенозерской) былине, записанной А. Ф. Гильфердингом[93]. «Не ясен сокол там пролетывал, да не белой кре-четко вон выпорхивал, да проехал удалой дородний добрый молодец, молодой боярский Дюк Степанович», — продолжается былинный сказ: «да на гуся ехал Дюк на лебедя, да на серу пернасту малу утицу, да из утра проехал день до вечера, да не наехал не гуся и не лебедя, да не серой пернастой малой утицы»… Как большинство младших богатырей Владимировых (киевских) — выехал он на поездочку охотничью. И было у него в колчане «триста стрел ровно три стрелы.» Всем стрелам знал он, по словам былины, цену, не знал только трем: были они оперены перьями того «орла сиза орловича», который летает под-над синим морем, — были они, эти три стрелы, украшены яхонтами.
Огорченный неудачею, вернулся охотник в родной Галич-град сходил ко «вечерне Христовские», а потом к поклонился родимой своей матушке («да желтыма ты кудрями до сырой земли») — просит у нее благословения ехать «во Киев-град, повидати солнышка князя Владимира, государыню княгиню свет-Апраксин)». Не советует сыну родимая ехать в задуманный путь, говорит, что-де «живут там люди все лукавые». Но не так-то легко отговорить Дюка Степановича, молодого сына боярского, — пришлось, волей-неволей, дать ему благословение; а вместе с благословеньицем-прощеньицем давала ему матушка «плетоньку шелковую». Поклонился ей сын на благословении, пошел в конюшню стоялую, выбрал себе жеребца неезженного. Этот выбранный конь хотя тоже звался «бурушкой косматым», что и конь Ивана — сына гостиного, да был- то он совсем на иную стать: «да у бурушка шерсточка трех пядей, да у бурушки грива была трех локот, да и фост-от у бурушки трех сажень». Сбруя Дюкова коня без слов уже говорит о богатстве хозяина. «Да уздал узду ему (коню) течм ткую, да оседлал он седелышко черкасское, да накинул пспону пестрядяную, да строчена была попона в три строки: да первая строка красны:.: золотом, да другая строка чистым серебром, да другая строка медью-казаркою», — гласит былинный сказ, облюбовывая-описывая каждую мелочь. Снаряжен конь, загляделся на него сам богатырь. Наложил Дюк цветного платьица в торока, понасыпал злата-серебра; сел Степанович на коня, перемахнул прямо через стену города Галича богатого, через «высоку башню наугольною». Едет полем богатырь, скачет конь, что ни скок — верста: «едет повыше дерева жаровчата, да пониже иде облака ходячего, да он реки-озера между ног пустил, да гладкие мхи перескакивал, да синее-то море кругом-да нес»… Ушел на добром коне Дюк Степанович и от «Горынь-змея», унес его косматый бурушко и от стада черна воронья.
Проехал молодой боярский сын три заставы крепкие, до четвертой доехал — видит: стоит бел-полотняный шатер, а в том шатре опочив держит матерой казак Илья-Муромец. Не знал про это Дюк, подъехал — вызывает спящего на бой; но — как вышел из шатра седой богатырь, — упал Степанович к ногам старого — со словами: «Да одно у нас на небеси-де солнце красное, да один на Руси-де могуч богатырь, да старой-де казак Илья-Муромец!» Полюбились очестливые Дюковы слова Илье, — отпустил он его в Киев-град, обещал свою помогу во всякой нужде-беде. Приехал в стольный град молодой боярский сын, оставил коня («неприкована его да непривязана») перед палатами княжескими, а сам пошел прямо «во высок терем». Вошел, перекрестился, отвесил поклон на все стороны, спрашивает сидящих перед ним бояр: «Да где у вас солнышко Владимир князь?» отвечают ему, что пошел-де он к заутрене. Отправляется и Дюк «во Божью церковь», вошел — встал подле князя Владимира. Заприметил заезжего добра-молодца княжий соколиный взор: «Да скажись-ко, удалый дородний добрый молодец! Ты коей орды да коей земли, тебя как молодца зовут по имени?» Ответ держит князю боярский сын — честь-честью. На новый вопрос Владимира — «Да давно ли ты из города из Галича?» — говорит Дюк по правде-истине, что стоял-де он вечерню в родном городе, а к заутрене поспел в Киев-град. Полюбопытствовал князь, — дороги ли кони в Галиче? — Разная цена: есть и по рублю, и по два, и по cry, и «по два, и по пяти-де сот», — отвечает Степанович: «да своему-де я добру коню цены не знай»… Опрашивает Владимир всех князей-бояр, далеко ли от Киева от Галича, и слышит, что — не ближний путь: «окольней дорогой на шесть месяцев, да и прямой-то дорогой — на три месяца». Кивают бояре головою на Дюка Степановича, говорят, что, должно быть, это — не боярский сын из Галича, а «мужичонко-засельщина», — жил-де он у купца-гостя да и украл у него платье цветное, да и коня-де угнал у какого ни на есть боярина, приехал-де Киев — «над тобой-то, князем, надсмехается, да над нами, боярами, пролыгается»…
Отошла заутреня, вышли все из храма Божия, видят: вокруг Дюкова добра коня толпа собралась толкучая, все дивуются на лошадь богатырскую да на снаряды молодецкие. Поехал князь с боярами на своих конях ко двору княженецкому; едет с ним и Дюк, а сам глядит обапол, головою покачивает: все-то в Киеве ему кажется и неприглядно, и бедным-бедно. «Да у Владимира все а не по-нашему!» — говорит он: «Как у нас во городе во Галиче, де у моей-то сударыни у матушки, да мощены-де были мосты все дубовы, сверху сланы-де да сукна багрецовыя. Наперед-де пойдут у нас лопатники, за лопатника- ми пойдут и метельщики, очищают дорогу сукна стланаго. А твои мосты, сударь, неровные, неровные мосты да все сосновые!..» И на широком дворе княжеском ничто не пришлось по нраву боярскому сыну из Галича: «Да (говорит он) хороша была слава на Владимира, да у Владимира все да не по-нашему!.. Как у нас-то во городе во Галиче, да у моей сударыни у матушки, на дворе стояли столбы все серебряны, да продернуты кольца позолочены, разставлена сыта медвяная, да насыпано пшены-то белоярые, да е что добрым коням пить, есть, кушать, а у тебя, Владимир, того-де не случилосе!» И в высоком тереме, за столами белодубовыми, не пришлась заезжему богатырю по вкусу чара зелена-вина, — показалась ему она («веселие Руси») горькою — после сладких-дорогих заморских вин, которые пивал он на пирах у родимой матушки. Калачи крупичатые Дюку тоже не показались сладкими. И вошел в задор, принялся бахвалиться своим дородством-богачеством молодой боярский сын. — «Да свет государь ты Владимир князь! Да когда правдой детина похваляется, так пусть ударит со мной о велик заклад!» — возговорил богатырь Чурило: «Щапить-басить по три года по стольному городу по Киеву, надевать платья на раз, на другой не перенашивать!» Принял Дюк «велик заклад», предложенный прославленным щеголем-своевольником. Поставили «порок» (условие): «который из их а не перещапит (не перещеголяет), взята с того пятьсот рублей». Разоделся щеголь Чурило всему Киеву на диво: «обул сапожки-ты зелен сафьян, носы — шило, а пята — востра, под пяту хоть соловей лети, а кругом пяты хоть яйца кати. Да надел он шубку-ту купеческую, да во пуговках литы добры молодцы, да во петельках шиты красны девицы, да наложил он шапку черну мурманку, да ушисту-пушисту и завесисту»… Идет вдоль по стольному городу Пленкович, — на него красны девушки не налюбуются, молодые молодушки не насмотрятся: куда-де супротив него Дюку Степановичу! А тот — «не снаряден» шел, не наряден, да одни каменья-«яфонты», вплетенные в его «лапотки семи шелков», стоят «города всего Киева, опришно Знаменья Богородицы да оп-ришно прочих святителей». Не щегольская, а простая расхожая шуба на плечах у галицкого сына боярского, да — «во пуговках литы люты звери, да во петельках шиты люты змеи». Вспомнил Дюк про матушкино благословеньице, — недаром-де оно, святое, со дна моря подымает! — вынул из-за пояса плетоньку шелковую, да и стегнул по своим пуговкам — заревели-зарычали они что звери лютые; провел плетонькой по петелькам — зашипели змеями подколодными. «Да от того-де реву ото зверинаго, и от того-де свисту от змеинаго, да в Киеви старой и малой на земле лежит». Перещапил киевского щеголя галицкий боярский сын; получив пятьсот рублей, купил он на все деньги зелена вина, перепоил допьяна всю киевскую голь кабацкую. Пошла слава про щедрость богатого богатыря по всему Киеву. А Чу-риле пуще прежнего стало «зазорно», не унимается Пленкович: подбивает князя Владимира послать «во Волынь-землю» соглядатаев — «переписчиков» — проверил на деле похвалу Дюкову. Согласился Красно Солнышко, отправляет Добрыню Никитича «во славной в Галич-град, житья его богачества описывать».
Приехал могучий киевский богатырь «во Волынь-землю», нашел перво-наперво три высоких терема красоты-высоты неописанной, зашел в один — видит: сидит в нем «жена стара матера, мало-де шелку, вся в золоте». Принял ее «переписчик» володимеров за Дюкову родимую матушку, поклонился ей очестливо, говорит — что привез ей от сына челобитие. «А я не Дюкова здесь а есть ведь матушка, а Дюкова здесь я есть портомойница!» — ответила она Добры-не. Стало зазорно Никитичу, поехал он дальше, приехал во Галич-град, увидал и здесь три высоких терема. И в этих теремах сидит «жена стара матера, мало-де шелку, вся в золоте». И ей — те же, что и перед тем, поклоны с челобитием; опять ошибся Добрыня, — это была «Дюкова божатушка» (крестная). Дала она совет добрый Никитичу, как и где найти степанычеву родимую матушку. Послушался могучий богатырь, «отъезжал во чисто поле, просыпал Добрыня ночку темную, на утро приехал во Галич-град, да стал на дорогу прешпехтивую, где-ка стланы сукна багрецовыя». Как и похвалялся-говорил Дюк Степанович, на киевскую простоту глядючи, — «наперед пошли тут лопатники, за лопатниками пошли метельщики, да очищают дорогу сукна стланаго». — Шла-прошла по дорожке родимая матушка удалого сына боярского. Поклонился ей Добрыня Никитич до сырой земли. Отозвалась ласково на привет добрая боярыня, позвала его с собою в церковь Божию, а оттуда в свой терем, — начала «поить кормить, много чествовать». Попил-поел Добрыня, встал из-за стола из-за дубового: «Да государыня ты, Дюкова матушка, да я ведь приехал на тебя смотреть, житья твоего богатства описывать!» Повела старуха гостя в погреба темные, отворила их, — диву дался посланец княжий, живучи на свете, никогда он такого богатства и во сне не видывал. «Да нам с города из Киева да везти бумаги на шести возах, да чернил-то везти на трех возах, да описывать Дюково богатство, да не описать будет!» — повез Никитич ярлык скорописчатый ласковому князю Владимиру.
Вернулся в Киев богатырь, положил свой ярлык перед Красным-Солнышком, а сам принялся речь вести про все виденное. Но и тут не взял угомон задорного Чурилу: вызывает он Дюка Степановича биться с ним о новый велик-заклад: «скакать на добрых коней за матушку Почай-реку и назад на добрых конях отскакивать». И вот — «ударились они о своих о буйных головах: который из их не перескочит, так у того молодца голова срубить». Осрамился перед Степановичем Пленкович. И уже выдернул Дюк саблю, хотел рубить щеголю-нахальщику голову, да вступились князь со княгинею: «Удалый, дородний добрый молодец! Не руби ты Чурилу буйной головы, да спусти ты Чурила на свою волю!» Внял просьбе заезжий богатырь, — «пинал» он своего соперника, «правой ногой», а сам — Дюк — приговаривает: «Ай де ты Чурило сухоногие, да поди щапи с девками да с бабами, а не с нами, с добрыми молодцами!» Князю с княгинею от Степановича низкий поклон; прощается боярский сын с ласковыми хозяевами Киева, ведет прощальное словцо и к киевлянам: «Да простите вы, бояра все киевски, все мужики огородники! Да вспоминайте вы Дюка веки на веки!» С тем словом и уехал он «во свой Галич-град, ко своей-то родимой сударыни, да стал жить-быть, век коротати», — кончается былинный сказ, посвященный прославлению богатства зарубежного. Диву давались киевляне — «мужики-огородники», — на Дюково богатство глядючи; но не перещапить бы и ему того, чем богатым слыл с незапамятной поры народ русский, не гонящийся за шелками-бархатами, каменьями-«яфонтами», а крепкий-сильный своею нерушимой связью с Матерью-Сырой-Землею. Счастлив Дюк, что пришлось ему вступить в состязание с Чурилой — бабьим перелестником. А что сталось бы, если б судьба поставила его грудь с грудью с Микулой Селяниновичем, до сих пор крестьянствующим на Святой Руси — в лице поздних потомков своих правнуков, все богатство которых составляют хлеб насущный, конь-пахарь да полоса-полосынька!.. Того и гляди, в сравнении с этим вековечным богатством народа-пахаря свелось бы на бедность хваленое богачество.
Калики перехожие, убогие певцы, сказатели духовных стихов, еще и в наши дни попадающиеся на Святой Руси, являются ярким воплощением взгляда русского народа на взысканную Богом бедность. С именем Христовым да умилительными песнями-сказаниями о Нем и святых Его проходят они из конца в конец весь неоглядный простор светлорусский — эти желанные гости сельских праздников и базаров, соперничающие в образе жизни с птицами, не сеющими, не жнущими и не собирающими в житницы, но питаемыми Отцом Небесным. В сказаниях стиховных о Вознесении Господнем, о которых своевременно велась уже речь на страницах настоящей книги, подробно повествуется о том — с каких пор появились на белом Божием свете калики перехожие. «Уж ты, Истинный Христос, Царь Небесный! Чем мы будем, бедные, питаться? Чем мы будем, бедные, одеваться, обуваться?» — расплакалась нищая братия — как вознесся Христос на небеса. Услышал Сын Божий плач убогаго люда. «Не плачьте вы, бедные-убогие! Дам я вам гору да золотую, дам я вам реку да медвяную: будете вы сыты и пьяны, будете обуты и одеты!» — был им глас с небеси. «Не давай ты им горы да золотыя, не давай ты им реки медвяныя: сильные-богатые отнимут; много тут будет убийства, тут много будет кровопролитья. Ты дай им свое святое имя: тебя будут поминати, тебя будут величати, — будут они сыты и пьяны, будут обуты и одеты!» — возразил Истинному Христу Иван Богослов, и даровал Царь Небесный нищей братии на прокормление вековечный дар — Свое святое имя.
Древнерусское былинное слово сохранило предание о сорока каликах со каликою, разгуливающих в стародавнюю пору по Земле Русской и не только питавшихся по завету Ивана Богослова, именем Распятого Учителя жизни, но и совершавших дела богатырские. Сказатели былин называют даже атамана этих калик-богатырей, величают его то Касьяном Михаиловичем, то молодым Михайлушкой Касьяновым. В Петрозаводском уезде Олонецкой губернии подслушана-записана Рыбниковым такая побывальщина о каликах богатырского склада: «Ходили калики перехожие из орды в орду, сорок калик со каликою. Лапотики на ножиках у них были шелковые, под-сумочки сшиты черна бархата, во руках были клюки кости рыбьея, на головушках были шляпки земли греческой. Приходили они во хоробру Литву, ко тому королю литовскому на широкий двор, становились под косявчето окошечко, и попросили они милостины: — Ай же ты, король литовский! Сотворит-ко нам милостину, каликам перехожиим. Не рублямы мы берем и не полтинамы, берем-то мы целыми тысячмы! — От их от покриков богатырскиих оконницы в теремах порассыпались, маковки во теремах покривились. Король вводил их во палаты белокаменны, кормил он их ествушкой сахарнею, и поил их питьицем медвяныим, и дарил им дары драгоценные. Говорил король таковы слова: Не калики есте перехожи, есть вы русские могучие богатыри!» Как эти калики, так и заходившие в Киев-град под предводительством приглянувшегося княгине Апраксин Касьяна Михайловича, — являются исключительным явлением в памятниках русской простонародной словесности. Но еще и теперь можно услышать, по пути на богомолье, тягучий напев их убогих собратий, бродящих целыми ватагами: «Отцы наши, наши батюшки, дай вам Господи доброе здоровье! Да несет вас Бог до Сергия-Троицы!», или «Господе Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! Кормилицы наши батюшки, милосливыя матушки, сотворите святую милостыньку Христа-ради!» и т. д. В собрании народных песен Киреевского есть такой благодарственный стих нищих-убогих, калик перехожих: «Аи вы нутетка, ребята, за царей Богу молити, за весь мир православный, кто нас поит и кормит, обувает, одевает, темной ночи сохраняет! Сохрани его Господь Бог от лихого человека, от напраснаго от слова, сохрани Господь, помилуй! Что он молит и просит, то создай ему, Господи! Сохрани и помилуй при пути, при дороге, при темной при ночи, от бегучаго от зверя, от ползучаго от змея! Закрой его, Господь Бог, своею пеленою от летучаго от змея, при пути его, при дороге, сохрани его Господь Бог!»
Странническая-скитальческая жизнь бездомного убогого люда, питающегося и одевающегося одним именем Христовым, вызвала из сокровенных глубин стихийной народной души ряд живучих ярких образов, слившихся-объединившихся с понятием о нищенстве — как подвиге. Эти образы, увековеченные народной памятью в песенных сказаниях, являются для хранителей-носителей последних живым примером подвижничества во славу Божию. Великий в своем смирении Алексей — человек Божий, променявший престол на пустыню Иоасаф-царевич, проданный братьями на чужбину Иосиф Прекрасный и наособицу любезный нищенствующему люду Лазарь-убогий, все это — живые образы, говорящие убедительным языком возревновавшей о Боге, взыскующей града вышнего, да и всякой бедствующей-страждущей в этом мире душе. В них явственно слышится убогому люду отзвук небесных обетовании, запечатленных в Божественном Писании; они — эти сжившиеся с народным сердцем образы — являются в представлении народа тем узким местом, по которому можно пройти над туманной бездною греховного мира в светлые чертоги царства небесного. «Блажен, кто может вместить в свою жизнь подражание им!» — мыслит мятущийся дух темного люда, и вот до сих пор выискивают в народной Руси искренние подражатели прославленных подвижников, покидающие дом свой, раздающие имущество и возлагающие на рамена свои бремя убогой-нищенской жизни — во имя Того, Кто две тысячи лет назад сказал, что «легче верблюду пройти в игольныя уши, чем богатому наследовать царствие небесное!»
Не один десяток разнопевов стиха о Лазаре-убогом ходит по селам-деревням русским, — каждый калика перехожий поет-тянет своего «Лазаря»: до того пришлась по сердцу убогому люду эта евангельская притча, устами народа-сказателя повествующая том, как жили на свете два брата — два Лазаря («один братец — богатый Лазарь, а другой братец — убогий Лазарь»). Наиболее полный и в то же самое время наиболее близкий к своему первоисточнику разносказов этого трогательно-умилительного повествования записан в великорусском гнезде сказаний — новогородско-олонецкой округе. «Жил себе на земле славен-богат, пил-ел богатый — сахар воскушал, дороги одежды богато надевал…» — ведется в нем речь о земной жизни первого Лазаря. «По двору богатый похаживает, за ним выходила свышняя раба, в руцех выносила мед и вино. — Испей, мой богатый, зелена вина; закушай, богатый, сладкие меды!» Вот богатый брат однажды вышел за ворота своего дома, видит — лежит перед ними бедный брат его: «лежит убогий во Божьем труду, во Божьем труду, сам весь во гною». Отвернулся богач, чтобы пройти мимо, не видя убожества бедного; но подал бедный Лазарь голос, остановивший богача: «Ой ты, мой братец, славен-богат! Сошли, Христа ради хошь, милостыню, — хлеба-соли, чем душу питать; про имене Христово напой, накорми! Христос тебе заплатит, Сам Бог со небес на мою на проторь на нищенскую!» Но того, кто очерствел в довольстве своем, не разжалобить такими просьбами-мольбами, не заманить подобными обещаниями заманчивыми. «Лежишь ты, убогий, во Божьем труду, во Божьем труду, сам весь в гною», — отозвался богатый Лазарь: «Ой, осмердил ты меня, как лютый пес! Что ты мне за братец? Что ты мне за родной? Этих у меня братьев в роду не было! Есть у меня братья, каков я и сам, каков я и сам — князья-бояра; много у братьев именья-житья, хлеба и соли, золота и серебра! А твои-то братья два пса-кобеля: по подстолью они похаживают!» Ответ убогого Лазаря на эти злые, подсказанные лихой гордынею слова весь проникнут народным духом, отразившимся в зеркальной глубине сердца, свыкшегося с нуждой-бедностью сына земли-кормилицы, — духом, знакомым пытливым народоведам по старинным песням-былям. «Потому я тебе братец, потому — родной, что единая матушка нас породила, что един сударь-батюшка вспоил, вскормил, не единою долею он нас наделил: большому-то брату богатства тьма, меньшому-то брату — убожество и рай!» Не смутили эти слова богача, — плюнул он, повернулся и пошел в свои палаты. Вслед за этим перед слушателями сказания, — картина пира в богачевых палатах. Были на пиру, пили-ели друзья-братья; похаживали по подстолью богачевы псы, подбирали со стола падавшие со стола крохи; но не съедали они их, а приносили к убогому Лазарю. «Владыка со небес ему сам душу питал, а псы ему раны зализывали.» Горечью нестерпимою отозвалось в душе убогого милосердие псов; встал со своего гноища, вышел он в поле, воскликнул громким голосом: «О, Господи, Господи, Спас милостливый! Услыши, Господь Бог, молитву мою неправедную! Сошли ты мне, Господи, грозных ангелов, грозных и несмирных и немилостливых! Чтоб вынули душеньку сквозь ребер копье, положили б душеньку да на борону, понесли бы душеньку в огонь во смолу! И так моя душенька намаялася, по белому свету находилася! Как живучи здесь на вольном свету, мне нечем, убогому, в рай превзойти, нечем в убожестве душу спасти!» Дошла до престола Господня слезная молитва Лазаря убогого, — послал Он с небес по Лазареву душу ангелов, но только не таких, о каких просил убогий, а «тихих, все милостливых». Подступили посланцы Божий к брату богача: «вынимали душеньку честно и хвально, честно и хвально в сахарны уста; да приняли душу на пелену, да вознесли же душу на небеса, да отдали душу Богу в рай, к святому Аврамию праведному». Приводятся вслед за этим и слова ангельские, с которыми была отнесена душа убогого в лоно праведных:
Смерть убогого прошла незамеченной. Летело время, катились дни для богача в прежнем довольстве, — прохлаждался он в пирах-беседах с утра до вечера… Но вот — напала на богатого Лазаря болесть лютая, пришла к нему в дом — к его пышному-мягкому ложу «злая хворыбонька, зла-уродливая смерть». Свет затмевается пред очами богача, не узнает он ни дома, ни жены, ни детей, ни друзей своих. «О, Боже, Владыко Спас милостливый!» — молится он на смертном ложе: «Услыши, Господь Бог, молитву мою, молитву мою всю праведную: приими мою душу на хвалы себе! Создай ты мне, Господи, тихих ангелей, тихих и смиренных и милостливых, по мою по душеньку по праведную! Чтоб вынули душеньку честно да хвально, положили б душеньку да на пелену, понесли бы душеньку к самому Христу, к Аврамию в рай! И так моя душенька поцарствовала! Живучи здесь на вольном свету, пила-ела душенька, все тешилася! Мне есть чем, богатому, в рай превзойти, мне есть чем, богатому, душу спасти: много у богатого именья-житья, хлеба и соли, злата и серебра». Дошла до слуха Божия и эта исполненная гордыни молитва умирающего богача неправедного; но не внял Он ей: послал к смертному одру тех самых ангелов грозных, о каких просил убогий; ввергнули оне богачеву душу в темную бездну — «в тое злую муку в геенский огонь». — «Вот тебе, душенька, вечное житье, вечное житье бесконечное! Смотри ж ты, богатый, кто предвыше тебя!» — услышал Лазарь богатый в своем новом жилище. Поднял он взор и увидел младшего брата Лазаря на лоне праведных; увидав, воззвал к нему из огня геенского: называет его братцем родненьким, просит-молит омочить палец-мизинец в воде потоков райских, поднести к запекшимся устам — утешить пламя мук его. «Ой ты, мой братец, славен богат!» — отвечает ему брат: «Нельзя, мой родимый, тебе пособить, — здесь нам, братец, воля не своя, здесь нам воля все Господова. Егда мы живали на вольном свету, тогда мы с тобой Богу не справивали, ты меня, братец, братом не нарекал, нарек ты меня, братец, лютым псом; про имене Христово ты не подавал, нищих-убогих ты в дом не принимал, вдов-сирот, братец, ты не призирал, ночным ночлегом ты не укрывал, нагого, босого ты не одевал, на пути сидящему ты не подавал, темную темницу ты не просвещал, во гробе умерших ты не про-вождал, до Божией до церкви всегда бы со свечой, от Божией церкви до сырой земли»… Раскаяние богатого Лазаря, держащего слезный ответ на эти слова брата, оказывается слишком запоздалым. — «Ой ты, мой братец, славен-богат!» — возражает ему возлежащий с праведными: «Вспокаялся, братец, да не вовремя! Где твое, братец, именье-житье? Где твое, родимый, злато-серебро? Да где же твое, братец, цветное платье? Где твои, братец, свышния рабы?» Ничего не остается недавнему богачу неправедному, как ответить на эти вопросы, что все это «прахом взято», все это «земля пожрала», «тлен восприял», все — минулося. Заключительное слово Лазаря убогого — спасительный якорь надежды каждого страждущего в нашем мире под ярмом нищеты. Вот оно: «Ой ты, братец, славен-богат! Едина нас матерь с тобой родила; не одни участки нам Господь написал: тебе Господь написал богатства тьма; а мне Господь написал в убожестве рай. Тебя в богатстве враг уловил; меня в убожестве Господь утвердил верою, правдою, всею любовию. Спасли мою душеньку святы ангели, где святы ангели лик ликуют; лик ликуют здесь ангели на земли, царствуют праведники на небесах. Живи ты, мой братец, где Бог повелел: а мне жить убогому, в пресветлом раю, с праведными жить и мне лик ликовать!» И не только «лик ликует» Лазарь убогий на лоне праведных, а разливается песенная слава о нем по народной Руси из уст других Лазарей, взысканных нищетою, уповающих на благость-милость Господню, живущих-питающихся-одевающихся именем Христовым.
Обок с этими «Лазарями-убогими» живут, как и в старую старь, горделивые богачи. Есть немало и бедняков, завистливыми глазами присматривающихся к чужому достатку. Найдутся и такие люди, что — подобно своим дедам-прадедам, детям темной старины — кладов, зарытых в земле, заклятых «словами» великими, ищут всю свою жизнь, последний достаток убогий на их поиски теряючи. «Клад в руки не всякому дается!» — утешаются неудачливые кладоискатели: «надо такое слово знать, на которое он положен!» Ищут они и «разрыв-травы», помогающей, по завету народного суеверия, в таком деле, и за «златоогненным цветом» в Иванову ночь по лесным трущобам бродят-скитаются, и ко всяким заговорам прислушиваются. Ходит по людям и сказание о «неразменном рубле», овладев которым, век свой с нуждою не встретишься, — как бы она, лиходейка, ни перебегала тебе путь-дороженьку. Говорят старые люди, что попались в руки иным счастливцам такие рубли, и даже совет дают, как добыть их у нечистой силы. По уверению знахарей, для этого надо идти на базар, ни с кем не говоря и не оглядываясь — купить гусака без торгу, дав сколько запросят; принеся его домой, задушить правой рукою, положить в печь и жарить до полуночи неощипанным, а в полночь вынуть из печи и выйти с ним на перекресток, где и обращаться к каждому встречному с предложением купить гуся за серебряный рубль. Кто согласится купить — тот из нежити-нечисти. Про-дав гуся, надо идти домой без оглядки, — хотя бы вслед и неслись голоса всякие. Оглянешься — вместо рубля черепок в руках очутится глиняный. Принесешь домой неразменный рубль, — с ним не расстанешься вовек, если не станешь просить-брать с него сдачи при покупках: всякий раз он в карман воротится к хозяину. Есть такие люди, что и верят этим россказням; но не в пример больше таких, кто живет на белом свете, неразменных рублей не ищет, а если и верит в какой клад, так только в помощь Божию да в свое трудовое засилье. С таким кладом в руках смотрит богатырем народная Русь; с ним и бедняк взглянет соколом прямо в глаза любой беде-невзгоде.
LX
Порок и добродетель
Суеверное общение с природою, отовсюду обступающей быт народа-пахаря, создавшее своеобразные взгляды на жизнь и ее запросы, не могло не выработать и своих самобытных законов нравственности, вошедших с течением веков в плоть и кровь. Свет веры Христовой, озарив темно-туманные дебри народной Руси, внес в ее жизнь новые понятия о пороке и добродетели. Но христианское мировоззрение нашло слишком много родственного в русском народе и быстро приросло к его стихийной душе, мало-помалу заслоняя от взора просветленных очей обожествлявшего видимую природу язычника все темное-злое, руководившее некоторыми его побуждениями. Языческое суеверие, упрямо державшееся в народе, до сих пор еще не вымерло в нас; но долгие века христианской жизни сделали свое дело: оно совершенно утратило всю свою тлетворность непосредственного влияния на жаждущую света любвеобильную крещеную Русь православную, труждающуюся с Божьей помощью на освященных вековым трудом пращуров родимых полях. Пережитки древнеязыческого суеверия, явственно ощущаемые в обычаях современного крестьянина, являются уже не обрядами, а именно только обычаями, в большинстве случаев придающими более яркую окраску самобытному строю-укладу его жизни. Эти суеверные обычаи — зыбкий, но прочно построенный мост, перекинутый с крутого берега цветистой старины стародавней к пологому побережью наших тусклых дней, утопающих-теряющихся в сером однообразии будничных забот, связанных с борьбою из-за хлеба. В этих обычаях кроется-хоронится от беспощадной руки если не всеистребляющего, то всесглаживающего времени преемственная связь отдаленных поколений народа с их поздним потомством. Живучесть их — прямое свидетельство насущной потребности в этой невымирающей связи; в ней — залог самобытности русской народной жизни, своими, чуждыми для иноземцев, путями-дорогами идущей по бесконечной путине веков. Живая душа народа слышится в его могучем слове — песнях, сказаниях и пословицах, — создавшихся-слагавшихся на утучненной суеверием почве, взрастивших и могучих богатырей русского самосознания, увековеченных в народной памяти былинным песнотворчеством, и нищих духом — кротких сердцем — искателей душеспасительной правды-истины, воспетых в стиховных сказаниях, до сих пор разносимых по светлорусскому простору каликами перехожими, пережившими вымирающих не по дням, а по часам сказателей былин.
В Тульской губернии записана П. В. Шейном и несколькими другими собирателями памятников народного песнотворчества любопытная песня девушки, задумывающей мстить своему милому за измену. «Хорошо тому на свете жить, у кого нет стыда в глазах», запевается она: «ни стыда в глазах, ни совести, никакой нет заботки»… Из дальнейших слов песни выясняется, что у самой певицы есть и горе, и заботушка: «зазнобил сердце детинушка, зазнобивши, он повысушил». За такое лиходейство готовится детинушке месть. «Я сама дружка повысушу; я не зельями, не кореньями — а своими горючими слезами!» и т. д. Таким образом, как видно из самого заключения песни, начальные слова ее являются только поводом к ее цветистому сопоставлению. Отсутствие же стыда-совести не только не представляется русскому народу хорошим делом, но и прямо-таки служит в его глазах явным свидетельством того, что перед ним — заведомо худой человек, в общении с которым надо «держать ухо востро», а не лишнее и запастись «камнем за пазухой».
Добро, по народному определению, является Божьим делом, зло — служением дьяволу, врагу рода человеческого. Добродетель — лестница на небеса; порок — лестница в «преисподняя земли». «Добро делай — никого не бойся», — гласит устами старых людей простонародная мудрость: «зло творить станешь — на каждом шагу по всем сторонам оглядывайся!», «Доброму человеку — весь мир свой дом, злому-порочному и своя хата — чужая!», «Добродетель — перед Богом на страшном суде — твой свидетель, порок — лихой ворог!», «Грехом заживешь — и деньги наживешь, да никуда кроме ада не придешь; добрыми делами жить — и с сумою ходить, да в раю быть!», «Добром жизнь украшается — что степь цветами; от греховной жизни цвет души вянет!» и т. д. «От добра худа не бывает!», «От худа — и добра убывает!» — говорят в народе, но тут же себя оговорить готовы на иной лад сложившеюся пословицей, смахивающей на прибаутку: «Нет худа без добра, как нет и добра без худа!» Эта пословица — измышление податливой совести, если относить ее «худо» ко греху-пороку, а не к беде-напасти. В одинаковой степени изречение — «За добро злом не платят!» является словом простодушной недальновидности, смотрящей на жизнь глазами младенца малого, которому все представляется в более светлом виде, чем это есть на самом деле.
С добродетелью не всегда по соседству удача живет, но в ней — по мнению русского народа-сказателя — ближайший путь к покою, душевному; а покой — родной брат счастью. «Час в добродетели проведешь, все горе забудешь!» — говорит благочестивая старина, говоря — приговаривает: «Добро добро ведет!», «Кто добро творит, тому Бог оплатит!», «За добродетель Бог плательщик, — не берегись отпускать в долг!», «Сей добро, посыпай добром, жни добро, оделяй добром!..» В русском пахаре всегда сидит хозяйственная сметка, хотя бы он и был из краснословов краснословом. Добродетель, в его представлении, куда выгоднее порока, хотя — на недальнозоркий взгляд — последнему и сопутствует красное житье-бытье богатое. Так, из уст краснослова-пахаря, векующего свой век обок с трудовой бедностью, вылетели на светлорусский простор живучие слова, окрыленные истинно-христианской мыслью: «Кинь добро назад, очутится впереди!», «Лихо помнится, а добро — вовек не забудется!», «За добро на небесах добром платят сторицею!», «Добрый человек проживет долгий век!», «Где добра нет — там не ищи правды, где нет правды — ложь всю душу вытянет!», «Во зле проживать — себе добра не желать!», «При солнце и зимой тенло, при добродетели и в холоду тепло!», «У добра — ноги сами на прямой путь ведут; грех — окольными путями пробирается, о каждую кочку спотыкается!»
Что ни век, что ни год — все большую силу забирает над миром грех; все крепче опутывает слабеющую волею жизнь порок своими тенетами-сетями, все труднее перейти поле жизни, не сбившись на торную тропу, быстро ведущую к нравственной погибели. Это — общий голос старых людей, добром поминающих минувшие времена. Но они же и сами не прочь повторять и просветляющие сумрак их взгляда на современность изречения — вроде таких, как, например: «Свет без добрых людей не стоит!», «Добродетелью каждый день живет!», «Как ни худы времена, а все не вымерли люди праведные!» и т. д. Добрая молва-слава, по стародавнему народному слову, дороже богатства: «В богатстве сыто брюхо, голодна — душа!», «Доброе дело питает и душу, и тело!», «Добродетель и в воде не утонет, и в огне не сгорит, и под землей не сгноится!», «Худая слава небо коптит, доброе словцо — солнечный луч!», «Злом всю жизнь пройдешь, да назад не воротишься!». Таковыми словами продолжает развивать словоохотливый народ-сказатель свое яркое определение добра и зла, порока и добродетели.
Обок с людьми, надо всем, превыше всего — ставящими веру в торжество правды-истины, всюду найдется немало и таких, что походя готовы затемнить-отуманить это светлое солнышко жизненных потемок. Не может такой человек спокойно слышать, что не все еще на свете находится под несокрушимою властью порока; похвала современным добрым людям — для его слуха нож острый. Если поверить им на слово, — нет в наши дни ничего истинно-доброго на свете, а каждая добродетель является личиною тайного порока, прикрывающегося мелкими добрыми делами только для того, чтобы отвести глаза от крупных грехов. «Добро — о двух концах, что палка: как повернешь, так и скажется!» — говорят они: «Поучись у доброго человека: научит — как решетом воду носить!», «Другая доброта — похуже воровства!», «К иному добру подойдешь и вживе не уйдешь!», «Нынешнее добро — ломаное ребро!», «Избавь, Господь, от добрых людей, а с худыми-то мы сами справимся!». Но не на таких оговорных речах взгляды народной Руси держатся, не такими недоверчивыми глазами смотрит духовный взор народа-пахаря: наделен он от Бога счастливым даром — находить и во зле крупицу добра. Не мимо молвится в народе, что «свет и во тьме светит», недаром хлебосольный-гостеприимный люд встречает желанного гостя приветствием — «Добро пожаловать!», а провожает от себя ласковыми словами — «В добрый час — добрый путь!»
Покладистая совесть не особенно стойких в борьбе с ходящим по людям грехом людей подсказала народному живучему слову поговорки-присловия: «Не согрешив, не спасешься!», «Грех да беда на кого не живет!», «Один Бог без греха!», «И первый человек греха не миновал, и последний не избудет!», «Кто Богу не грешен, царю не виноват!», «Грешный честен, грешный плут — в мире все грехом живут!» Против этих, как бы потворствующих греху-пророку изречений в один голос восстают такие слова более сильных духом сказателей, как: «С людьми мирись, а с грехами бранись!», «Чей грех — того и беда!», «Грех — душе пагуба!», «От греха беги к спасению!», «Грехи вопиют к небу!», «Грех человека в ад тянет!», «Грехи любезны, да доводят до бездны!», «От греха ко греху пойдешь, ничего кроме погибели не найдешь!», «Не бойся кнута, бойся греха!» Раскаяние всегда было сродни душе русского человека. Потому-то и самые закоренелые злодеи зачастую облегчали покаянием бремя отягченной преступлениями души. В нем видит народная Русь единственный путь к исходу из заколдованного круга нравственной смерти, которая для истинно-русского человека не в пример страшнее телесной. «Правда — светлее солнца!» — говорят добрые люди православные. Ложь, по народному представлению, темнее ночи, правда — мать добродетели, ложь — прародительница пороков, диавол — отец лжи, сеющий по людям грехи, низводящие человечество с горних высот надежды в мрачную бездну отчаяния. На этих крепких-незыблемых устоях держится народная нравственность, несмотря на то, что вокруг нее бушует бурливое море соблазнов, что ни год становящихся ярче-цветистее да назойливей-неотвязнее. «Проехал было мимо, да завернул по дыму!», «На алый цветок летит и мотылек!», «Мед — сладко, мухе падко!», «Адамовы детки — на грехи падки!» — обмолвился русский народ о привлекающем глаз соблазне-искушении, но в то же самое время изрекает свой приговор над поддающимися обаянию последнего: «Порок — лихая болесть!», «Порочный человек — калека!», «Испорочил душу — сгнил заживо!».
Но не с легким сердцем готов осудить опутанного тенетами пороков грешника человек, ведущий более близкую к добродетели жизнь. Скажет он сгоряча иногда и такое жестокое слово, как «Худая трава — из поля вон!», или «Туда ему и дорога!», «Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить!», «Одна паршивая овца все стадо портит!» и т. п. Но пройдет первой пыл, одумается обмолвившийся таким словом и совсем на иной лад заговорит: слишком сросся-сроднился с его широкой-глубокою душой евангельский великий завет: «Не судите, да не судимы будете!» По его прямодушному слову: «Осудить легко, да понапрасну обидеть легче!», «Зря осудишь — душу погубишь!». Народная Русь всегда широко открывает свои двери покаянию: сердцем слышит простая душа — искренне ли, лживо ли оно, и только в самых редких случаях ошибается в этом определении его прозорливый взгляд. Как отец древней притчи, готов русский люд «заколоть тельца» для вернувшегося на путь правый блудного сына, являющегося плотью от плоти, костью от кости его. Оттого-то и пришлась ему по сердцу, разошлась-разлетелась эта притча в десятках разносказов стиховных из уст убогих певцов — калик перехожих по неоглядной, раздвинувшей свои пределы-рубежи к берегам семи морей, родины могучего богатыря-пахаря Микулы Селяниновича, любимого сына любвеобильной Матери-Сырой-Земли.
«Человек бе некто богатый имел у себе он два сына, — гласит один из разнопевов народного стиха духовного, занесенный в сокровищницу этого рода народного словесного творчества. — И рече юнейший сын отцу: «Отче! Даждь ми часть от богатства!» Послушал отец милосердный, разделил имение равне, как старейшему и юнейшему; не сделал обиды и меньшему. Скоро младый сын отбегает, отчее богатство взимает. Отеческих недр отлучился, во чуждей стране поселился!..» — продолжается стиховный сказ. Затем, после краткой передачи повествования о разгульной жизни «отбежавшего» от отца — оторвавшегося от земли, слетевшего с теплого родного гнезда, — жизни, доведшей его до голодной-холодной нищеты, — приводится и самый плач блудного сына, раскаивающегося в своих грехах. «О, горе мне, грешнику сущу, горе благих дел не имущу!» — льется из глубины уязвленной сознанием своей греховной души плач: — «Расто-щив богатство духовно, живый во стране сей голодно; совлекохся первыя одежды, Божия лишися надежды; се моя одежда и дело убивает душу и тело; отъидох далече на страну от рожец питатися стану; дому чюждь Небеснаго Владыки, недостоин жити с человеки; временная предпочитаю, явиться отцу как не знаю»… Глубоким смирением отзывается в кротких сердцах простодушных слушателей это умиляюще-трогательное покаянное слово, сложенное, безвестным стихопевцем, затерявшимся в волнах моря народного: «Как пред суд Божий явлюся, како со святыми вселюся?» — продолжается он: «Отступих от Бога злобою, грехолюбив сам сын собою. Темность паче света желаю, свыше благодати не чаю. Что же имам, грешный, сотворити, когда приидет Господь судити? Вопросит о своем богатстве, расточенном зде во отрадстве?» И вот — хватается блудный сын, как утопающий за соломинку, за мысль, озарившую его темную душу: «Пойду прежде дне того судна и реку вся дела мои блудна!»… В симбирском разнопеве это мысль облекается в такие слова: — «Пойду я ко Господу, смирюся, паду на пречистыя Его но-зы, пролью я умильныя слезы: прости мене, Господи Владыко, заблудшаго сына!» Записан и такой, еще более красноречивый конец «плача»: «Колико наемник у отца моего! Паду пред отцем, умилю-ся, да его пищи не лишуся! Расплачуся горькою слезой, не будет ли милости со мною? Пойду и реку ему смело: — Согреших ти, отче мой, зело! Приими мя, заблудшего сына, яко от наемник едина!» Народные стихопевцы по иным местам переходят от плача блудного сына к плачу отца по нем. «Ах, увы, сыне, сын мой сладчайший!» — поется-сказывается эта часть стиха: «Наносишь мне бо печаль, плач горчайший. В горах ли, в вертепах обитаешь ныне, или аки в скотской живешь в долине? Ах, пронзаешь мне отчую днесь утробу, вводиши мене прямо ты ко гробу!» Отчий плач заканчивается таким выкриком обливающегося кровью сердца, рвущегося на части от неутолимой тоски-жалости:
Нет на белом свете сильней-глубже материнского горя. Недаром спелась про это горе горькое такая песня, как: «Под кустиком, под ракитовым, что лежит убит добрый молодец… Что не ласточка, не касаточка, вкруг тепла гнезда увивается — увивается тут родная матушка; она плачет — как река льется, а родная сестра плачет — как ручей течет, молода жена плачет — как роса падет, красно солнышко взойдет — росу высушит!» Ох, как велико, как безысходно это материнское горе, как горьки-солоны его слезы!.. Но не сладки — и отцовские. Завидел плачущий отец своего блудного сына, — сам поспешает к нему навстречу, бросается к пропадавшему-нашедшемуся — прямо на шею, все простив, все освятив своею святой печалью. — «Не тужи, аз грех твой отмыю!» — восклицает он при виде покаянных слез сына, слыша его рыдание. И вот, — продолжает народ-стихопевец, — «начат (его) любезно лобызати, первое богатство давати: облекает в светлу одежду, дает сыну благу надежду; перстень на руку возлагает, первую печать подавает и всей красоте сподобляет, пения и лики созывает»… Возвеселилось сердце отцовское, возрадовался воспрянувший из праха дух блудного сына. «И начата вкупе веселитися, и заклаша телец упитанный», — гласит сказание, подходящее к концу, почти не отступая от слова притчи евангельской. Увидел пир в доме отеческом вернувшийся с поля старший сын, — увидевши, воспылал ревностью и недовольством. Стих народный кончается ответом отца на его упреки:
Глубоко запали в любвеобильную народную душу эти живые-оживляющие слова, сроднились с нравственным обликом пахаря, непоколебимо верящего в. то, что: «Прощенье — грешному миру спасенье!» И благо ему — с этой истинно-христианскою верою, с его смиренной кротостью, с его великой в своем смирении, самобытно-славянской простотою.
Как стих о блудном сыне является воплощением взгляда русского народа на порок и его последствия и в то же самое время дает яркое представление об отношении к этому вопросу нравственности, так и про добродетель есть свой особый ряд песенных сказаний — об Иосифе Прекрасном. В этих последних сказаниях объединилось все то, над чем веками думала по этому поводу народная Русь, думала-гадала — не только умом-разумом раскидывала, а и проникновенным взором очей прозорливого сердца зорко приглядывалась. Как и тот стих, этот поется-распевается в многочисленных разнопевах по всем уголкам родины народа-сказателя. Торжество добродетели нашло столь же громкий-согласный отклик в народе.
Наибольшей полнотою и картинностью отличается в пестром-цветистом кругу этих разносказов-разнопевов — олонецкий, записанный П. Н. Рыбниковым в Петрозаводском и Повенецком уездах этой губернии. Олонецкий край является, — как выяснилось из трудов исследователей-собирателей, — настоящей сокровищницею родной изустной старины, крепче держащейся здесь за бытовой обиход народной жизни, чем в других — менее памятливых — местах. Безвестный слагатель стиха о Иосифе Прекрасном, по-видимому, был человек сведущий-начитанный в книжном писании; а вместе с тем — ему нельзя отказать в известной доле творческого воображения. Слившись с народом, этот стих принял еще более живую окраску, принарядившись цветистою речью — богатой сопоставлениями и щедрой-тороватой на яркие присловы и меткие определения и в то же время вносящей в повествование дух сказочного вымысла.
«Во славном было во гради во Израиле жил-был благоверный муж Яков», — заводится-начинается стих — по обычаю всех стихопевцев, ведясь не от «замысла боянова», а с определения места действия. Вслед за таким началом, стихопевец переходит к повествованию о жизни «благовернаго мужа»: — «Имел он дванадесять сыновей. Старейшая большая семья, всегда оны в поли прибывали, на горах оны козлов, овец пасоша. Меньший юнош молодыий «именем же Осип Прекрасныий, завсегда он в своем доме пребывает, отца Якова спотешает своей великой красотою, своей отличной лепотою»… Как и в ветхозаветной повести, обращается к любимому из двенадцати сыновей своих благоверный муж («старейший отец Яков»): «Юнош ты мой молодыий, именем же Осип Прекрасныий! Поди в чисто поле к своей братьи, снеси ты им хлеба на трапезу, снеси им родительское благословенье, чтобы жили бы братья в совете, во совити жили бы, во любови, друг друга оны бы любили, один одного бы почитали, заедино хлеб-соль воскушали!» Не стал времени терять «юнош молодыий, именем же Осип Прекрасныий»: выслушав слова отца, немедленно облекся он в свою «цветную ризу» и пошел в поле чистое; пришел к братьям, остановился и повел к ним свою речь приветливую: «Старейшая большая братья! Принес я вам хлеба на трапезу, принес вам родительско благословенье! Живите вы, братья, во совете, во совити живите, во любови, друг друга вы любите, один одного почитайте, заедино хлеб-соль воскушайте! Ай же вы, старейшая большая братья! Грозен мне-ка сон показался: как будто мы в поле прибывали на трудной на крестьянской на работе, по снопу пшена мы все выжинали, мой сноп красивее всех больше, ваши снопы к ему приклонивши»… Не пришелся сон этот по нраву старшим братьям сновидца, — начали они бросать на Иосифа Прекрасного свирепые-злые взгляды, стали скрежетать зубами, повторяя: «Ай же ты, наш меньший брат Осип! Неужели ты над нами будешь царем, неужели мы тебе будем поклоняться?» И вот — напали братья на «юноша молодыего», напав — принялись бить-терзать безжалостно-беспощадно: «цветку его ризу скидывали, во глубокий ров Осипа вверзили, желтыма пескамы засыпали; они взяли — козла закололи, из козла они кровь источили, в козелью кровь ризу замарали»… Сделав это, стали они совет держать: «как буде отцу Якову сказати, как буде Израиля обманута»… Порешено было идти к отцу самому младшему из братьев, Вениамину («Вельямину» — по произношению сказателя): «Ай же ты, наш меньший брат Вельямине! Поди ты домой к отцу Якову, снеси ты эту Осипову ризу, оболги ты старейшаго отца Якова, принеси ты нам хлеба на трапезу, принеси ты нам родительско прощенье, принеси ты нам родительское благословенье!»
Не прекословил старшим братьям меньшой брат, — все выполняет Вениамин-Вельямин по сказаному, как по писаному. Пришел он к отцу, начинает «облыгать» старика: «Старейший отец наш Яков! Прими ты эту цветную ризу: цветная риза есть Осипа. Нашли мы эту ризу на горах: на горах лежит риза повержена. Мы не знаем, куда он подевался: таки-ль шел в пустыню — заблудился, али его разбойники убили, али его звери растерзали, али его птицы расклевали?». Горько отозвалась в старом сердце эта нежданная-негаданная весть о любимом сыне: прижал благоверный муж Яков к своему сердцу цветную окровавленную одежду сыновнюю, залился слезами горючими. «Юноша ты мой молодыий, именем же Осип Прекрасныий!» — вылетело-вырвалось из его сердца облитое слезами прозорливое слово: «Ты куда, мое цядо, подевался? Таки-ль шел в пустыню — заблудился, — не была бы твоя риза предо мною; кабы тебя разбойники убили — не оставили бы Осиповой ризы: Осипова риза не простая, Осипова риза золотая, по частям бы оны ризу разодрали, по жеребьям ризу разметали, по разбойникам бы ризу разделяли; кабы тебя звери растерзали, — знать было звериное терзанье, знать было зубное б изгрызанье на этой на Осиповой ризе; кабы тебя птичи расклевали, — знать было бы птичие клеванье, знать было ногтиное терзанье на этой Осиповой ризе!..»Не обмануло вещее сердце старика-отца: «Видно, братия Осипа сконцяли!» — заключает он свои предположения и, помолясь Господу Богу, решает не пускать Вель-ямина-сына в поле к старшим братьям, заподозренным в коварстве-злодействе. Пошли домой братья, по дороге — посмотрели на скрытого ими в глубоком рву Иосифа Прекрасного, — видят-слышат: «Осип во рву слезно плачет, ко матушке сырой земле причитает». Порешили братья вынуть его из желтых песков, вынести изо рва, — хотят предать его, ни в чем перед ними не повинного, злой-напрасной смерти. «Старейшая большая братья!» — взмолился Иосиф: «не придавайте мне злой смерти напрасной, не пролейте моей крови бесповинной! Чем я вам есть не угоден? Лучше вы продайте меня на цену, себе-ка мзду поберите, велику корысть полуците!» Стали братья совет держать, согласились на совете с разумным словом Прекрасного: вывели они его на торговую дорогу египетскую, видят — едут купцы-измаильтяне. «Богатая измаильская купцина!» — закричали они тем: «купите себе у нас раба, купите себе крепостного!» И был продан сын благоверного мужа Якова, по словам сказания, — как Христос Иудою, — за тридцать сребренников, продали его братья в тяжкую неволю на чужбину, — разделили между собою полученную за него «великую корысть»… А купцы-измаильтяне заковали Иосифа Прекрасного в оковы, повезли в Египетское царство… Идет-едет путем-дорогою торговый караван; пришлось держать путь мимо того места, где была погребена Иосифова мать — Рахиля. Как нежный добродетельный сын, не мог пройти он равнодушно-спокойно мимо святой для него могилы. «Богатая измаильская купцина!» — взмолился он. «Слободите вы ручи мои, нозе, — пустите меня на гору Патрону, на тую на родительску могилу чюдным крестом помолиться, к материнскому гробу приложиться, взять мне родительско прощенье, взять мне навеки благословенье: больше мне у ея не бывати, больше мне и век буде не видати!» Тронулись купцы просьбою своего раба новокупленного, сняли они с него оковы, велели проводить стражам на могилу. Плакал-рыдал горькими слезами, причитал слезными словами над гробом матери бедный раб измаильтянский; — разжалобились стражи, сердце у них было мягче сердец злых-коварных братьев. «Юнош ты наш молодыий, именем же Осип Прекрасныий» — возговорили они, поднимая Иосифа с могильной насыпи, на которой бился-терзался он в безысходной тоске: — «Со твоею великою красотою, со твоею отличной лепотою, не будешь служить царю ты Харавону, не будешь ты тяжкой работы работати: будешь с воеводами ты забавляться, будешь большо место занимати, с вельможами ты честь производити!».. Вернулся Иосиф к купцам, — связали его они, «на корабль проводили, повезли во Египетское царство». Дорогой вышел у измаильтян раздор из-за молодого раба, никак не могут они его поделить между собою: «один одному не здавает на цену его не продавает…» Согласились спорив-шие-здорившие бросить Иосифа в синее море. Взмолился к ним Прекрасный, чтобы не бросали его в пучину морскую: «буду я вам (говорит) служить погодно; если вам, купцы, не угодно — буду я служить помесячно… Если вам, купцы, не угодно — свезите во Египетское царство, продайте луце меня на цену!..» Так и было порешено у купцов-измаильтян.
На торжище «под Египтом» запросили купцы за Иосифа небывалую на рабов цену. Многое-множество народу собралось, — все любовались на красу Прекрасного: «богатая египетская купцина все они торги постановили, все купли-продажи прикрыли, все они на Осипа взирали, не могли ему цену оценити…» Выпало на долю сыну любимому благоверного мужа Якова попасть в рабы к богатому Перфилию-князю: дал-заплатил он купцам за Иосифа «бесцетную казну», разрешил им торговать беспошлинно в городе своем, Перфильевом.
Шло-проходило время. Долго ли, коротко ли шло оно, — сказ умалчивает про это. Богатый Перфилий-князь «в любовь к себе Осипа принимает, заедино хлеб-соль воскушает, со очей никуда ж не спущает»… Перфилий — ветхозаветный Пентефрий. «У князя зла была княжна», — продолжает сказ стиховный свое цветистое слово: «сердцем своим (она — при виде Князева любимца) возмутилась, на Осипову красоту засмотрелась; в особые покои выходила, бело свое лицо умывала, дороги одежды одевала, золоты монисьты налагала, во теплую во спальну проходила, туда к себе Осипа призывала, за белыя руки захватила, безстыжия речи говорила…» А в этих речах улещала-склоняла она Прекрасного на любовь греховную, уговаривала с собою «жить в совете», подговаривала — «споить князя злыма питьямы», соблазняла Иосифа и богатством, и высоким почетом. Не внимал бесстыжим речам, а взмолился слезной мольбою «юнош молодыий», глубоко оскорбленный в своей нравственной чистоте-лепоте — добродетели. «Сохранил меня Господь братния смерти; сохранил Господь купеческий смерти; сохрани, Господь, телеснаго согрешения!» К молитве Иосифа сказание относится с особой нежностью: оно сравнивает ее с голубем, на небо воз летающим… Отклонил Прекрасный все соблазны… Далее все идет — ни в чем не расходясь с ветхозаветным повествованием о жене Пентефрия, соблазнявшей Иосифа: воспылав злобою на добродетельного юношу, «дороги одежды (она) скидавала, золоты монисьты сорывала, по теплые спальны раскидала, белое лицо свое растерзала, женски свои волосы растрепала», — все для того, чтобы очернить голубиную чистоту раба Перфильева перед князем. Дал веру словам жены Перфилий-князь, поверил тому, что Прекрасный покусился на осквернение его, княжьева, ложа, — приказал бросить Иосифа в темницу.
Сидя в заключении, любимый сын благоверного мужа Якова — как и библейский Иосиф, — разгадывает двум соседям по узам загадочные сны, привидевшиеся им и предвещавшие скорое освобождение. Были эти соседи — тюремные сидельцы — «хлебодар» и «виночерп». Все исполнилось, как предсказал Иосиф: выпустили обоих из темницы, вернули на прежние места при дворе «грознаго царя Харавона» (фараона). А Прекрасному — сидеть в узах еще три года. Минул и этот срок, — привиделись царю смутившие покой сны, и ни один мудрец не смог разгадать их, ни один «сносудилец», хотя и разосланы были царские указы о том по всему египетскому царству. Сны (тучные коровы, пожранные тощими) несколько видоизменены в русском народном сказании: «Первой-ет сон ему показался: первое семь волов приходило, толстые волы гладкие, баские, по чистому полю расходились, на лузах травы оны не или, из ручей, з болот воды оны не пили, — тое семь волов проходило, второе семь волов приходило: тощи волы, гладны, ядовиты (жадны), — на лузях всю траву оны приили, из ручей, з болот воду оны припили, — тые семь волов приходило, тут скоро ночь скороталась…» Никому бы так и не разгадать царских снов, да вспомнили про Иосифа Прекрасного его тюремные знакомцы, — донесли про его вещий дар царю грозному. Привели заключенного пред очи царские. — «Грозимый царю Харавоне!» — ответ держал он на слово о снах: «Вашие сны есть непростые, вашие сны есть царские: нельзя просто слов ваших судити, ты отдай с себя царскую порфиру, посади меня на царское место, подай ты мне в руки царский шкипетр, положи на меня царскую корону: тожно я буду снов твоих судити!» Дал свое царское согласие на все это царь Харавон: «Если (говорит) сны мои разсудишь, будешь ты прощен и помилован. Буду жаловать тебя воеводой, буду жаловать тебя полуцарством, буду жаловать тебя полудержавой, после меня царем на царство!» Поклонился царю Иосиф, а сам-Прекрасный — говорит-прорицает, сны царские разгады-ваючи: — «Первый-ет сон тебе показался, первое семь волов приходило: то наступит семь годов к ряду здоровых, везде будет, сударь, хлеб родиться, не где не будут хлеба вызябати. Приказывай ты хлеба посевати, посевай ты в лузях, в болотах, посевай белояровой пшеницы, построй ты запасны магазеи, распусти ты сумму большую по всем иностранным государствам, приказывай хлеба закупати, привозить в египетское царство, насыпай запасны магазеи. Тое семь волов на проходе, второе семь годов наступит: не где не будет хлеб, сударь, родиться, везде будет хлеб вызябати. Как у тебя будут запасны магазеи, прокормишь ты всю свою державу, с иных с иностранных государствий будут к вам за хлебом приезжати, будут вам хлеб откупати, вы будете велику корысть полуцати!» Разгаданы сны, и вот все жители царства — «за Осипа Господа помолили, за Осипа присягу принимали, за Осипа крест целовали, Осипа царем (полуцарства) возносили…» Все вышло по его разгадке, и не преминул возведенный на высоту власти Прекрасный выполнить все — как говорил царю. Проведал «в том Израильском во граде» про египетские запасы хлеба благоверный муж Яков, — послал он братьев Иосифовых за хлебом. По приезде, повели их к царю Хараону, — бьют они челом грозному властелину, молят отпустить им хлеба. Иосиф же, сразу узнавший братьев-злодеев, позвал их в свои палаты, приказал «кормить хлебом-солью». Сидят они за столом, пьют-едят, а Прекрасный к ним свое слово держит; держит Иосиф к братьям слово, по имени каждого называет, спрашивает: жив ли их отец, жив ли их брат меньший. Братья — «жива отца Якова сказали, а жива брата Осипа не сказали». Выслушал Прекрасный, дал приказ насыпать братьям возы хлеба, не спрашивая за это никакой платы, а в воз к младшему брату — Вельямину — велел тайно положить золотую чашу. Уехали братья Иосифовы, послал Прекрасный за ними в погоню, приказал обыскать возы. Нашли в одном возу чашу. «Ай же вы, израильские люди!» — воскликнул Иосиф: «Я вас кормил хлебом-солью, безденежно возы вам насыпал, еще вы тем мною недовольны, увезли мою царскую чашу!» Освирепели братья Вениаминовы: «Такой же дурак (говорят) был его брат Осип, так ему, дураку, и смерть слуцилась!» Тут не мог выдержать Иосиф Прекрасный, залился горючими слезами: «Ай же вы, старейшая большая братья! Как бы я дурак был да мошенник, не кормил бы я вас хлебом-солью, не насыпал бы возы вам безденежно. За что вы мене, братия, убили, цветную вы с меня ризу сдирали, в глубокий ров меня бросали, желтыма пескамы засыпали, почто изо рву меня выимали, почто вы купцам продавали?» Обмерли от страха братопродавцы, пали к ногам Иосифа, «Прости, государь, нас — помилуй, прости ты нас, Осип Прекрасный!»…
И вот — простил братьям Иосиф («того он зла братняго не помнит»). Половину братьев оставил он у себя, а других отпустил во Израильскую страну, — просит привезти в Египет отца своего старого. Прошло несколько времени, успели съездить братья Прекрасного на родину, успели и вернуться с благоверным мужем Яковом к его любимому сыну, возвеличенному Богом за высокую добродетель. В ожидании отца приказал он поставить столб, обвить-обить его бархатом. Прибыл ослепший от горя благоверный муж Яков, велел сын проводить его к поставленному столбу, — начал тот обнимать его, принимая за сына любимого: «Свят ты мое любезное чадо, юнош ты мой молодыий, затужило твое ретивое сердецко на чужой на дальней на сторонки!» От жарких объятий старца выступил сок из столба с обоих концов; если бы это был не столб — не остаться бы в живых Иосифу Прекрасному. «Старейший отец ты наш Яков», — говорит он отцу: «тут тебе столоп, сударь, поставлен; ты был к столопу, сударь, приведен; укроти ты свое сердце богатырско, сдеем со мной доброе здоровье!» — «Спасибо, любезное мое чадо, что ты не шел теперь ко мне в руки: зажал бы с тоски тебя до смерти!» — было ответным словом слепца.
Стих кончается кратким сказом про то, как повел Иосиф отца во свои палаты, стал угощать-чествовать, — как жаловал он всех братьев «боярскими — генеральскими» чинами, жаловал и «удельными городами»; как «Яков блаженный» жил-поживал во Египте двенадцать лет, а когда умер-преставился — приказал Иосиф перевести его прах во Израильское Царство, где и похоронить «у соборной Божьей церкви». Сам же Прекрасный «сто десять лет царствовал (вторым по царе) во Египте», а по кончине также были отвезены его мощи на родину. «Ему слава и ныне, во веки веков, аминь», — договаривает последнее слово сказ, посвященный возвеличению добродетели над пророком.
LXI
Детские годы
Трудовая-подвижническая жизнь народа-пахаря, идущая по белу свету рука об руку с бедностью, несмотря на всю темноту своих невзгод, не заслоняет света солнечного от усталых очей вековечного работника — со всею той радостью, какую несет земле этот чудодейный дар неба. Чуткое сердце простолюдина более, чем чье бы то ни было, наделено способностью смотреть проникновенным взором в глубину обступающего сумрака и находить в нем яркие просветы, не только примиряющие с жизнью, но даже вызывающие в самом оскорбленном и униженном судьбою человеке любовь к ней. На свой лад воспринимая впечатления всего окружающего, суеверная душа народа, до сих пор остающегося «тысячелетним ребенком», близка к матери-природе, — как былинка — к возрастившей ее земле-кормилице. В ней, несмотря на всесокрушающую работу времени, еще не успела изгладиться та восприимчивость, с какою, например, смотрит Дитя на расстилающийся перед ним необъятно-широкий простор мира Божьего. Каждое явление природы и жизни запечатлевается в пей — со всею своей полнотою и самобытностью, — и не только запечатлевается, но и обогащает эту восприимчивую душу чистым золотом веры в свет и тепло бытия и в победу их над тьмой и холодом жизни. Зеркало души народной — его не страшащееся смерти слово, выкованное могучим молотом творческого воображения на несокрушимой наковальне многовековой мудрости, — отразило в своих бездонных глубинах все, чем живет и дышит, все — что видит и чувствует, все — над чем печалится и чему радуется эта беспомощная в своем стихийном могуществе, эта могучая в своей детской беспомощности душа. Слово — сказание и слово — предание орошающего трудовым потом грудь Матери-Сырой-Земли богатыря-пахаря, почерпающего в бесконечной преемственности поколений великую мощь, не обошло и взглядов народа на зарумяненные раннею зорькой земного бытия детские годы, со всеми их запечатлевающимися до гробовой доски радостями и мелкими-преходящими невзгодами. Ведет оно об ясном утре жизни человеческой свой особый цветистый сказ.
Дети, по слову народной мудрости, — «благодать Божия»; ими благословляет Бог семейное счастие. «У кого детей много, тот не забыт от Бога!» — говорит посельский-деревенский люд, говоря — приговаривает: «У кого детей нет — во грехе живет!» Таким образом и на Руси бездетность считается карою господней за грехи, как у древнего Израиля. Богомолы — люди старые — подают молодоженам, лишенным «Божьяго благословения», добрый совет: взять приемыша, чужого ребенка-сироту, «в дети», чтобы — «Бог простил, своих деток зародил». Благочестивая старина, крепко-накрепко державшаяся за прадедовские заветы, сберегла до наших забывчивых дней и такие изречения о детях, как, например: «Дай-то Бог деток народить, дай-то Бог деток воскормить!», «Кому детей родить — тому и кормить!», «На деток Господь подаст!», «Первый сын — Богу, второй — царю, третий — себе на пропитание!», «Сын да дочь — красныя детки!», «Сын да дочь — день да ночь, и сутки полны!», «Дочерьми люди красуются, сыновьями — в почете живут!», «Кто красен дочерьми да сынами в почете — тот и в благодати!» и т. д. «Счастлив отец в сыновьях, а мать — в дочерях!» — молвит крылатое народное слово. Но оно же обмолвливается, словно себя само оговариваючи, что: «Детки — деткам рознь!» Как бы пояснение к этому подсказанному житейским опытом присловью, ведет пахарь-народ и такие речи о детях, как: «Добрый сын — на старость печальник, на покон души поминщик!», «Добрый сын — всему свету завидище!», и такие, как: «Блудный сын — ранняя могила отцу!», «Худое дитятко — отцу-матери бесчестье, роду-племени — позор!», «Детки хороши — отцу-матери венец, худы — отцу-матери конец!» От опечаленных детьми отцов-матерей пошли ходить по светлорусскому простору такие поговорки, как: «У кого детки — у того и бедки!», «Маленькие детки — маленькие бедки, а вырастут велики — большие беды будут», «Дети — на руках сети!», «Малые дети не дают спать, большие не дают дышать!», «С малыми детьми горе, с большими — вдвое!».
Как, по народному же слову, дыма без огня не бывает на свете белом, — так и дети не сделаются для своих отца-матери «бедками» безо всякой причины. По большей части корень этой-последней скрывается в самих огорчаемых своим потомством людях. По крайней мере, таков взгляд на дело у стоокой народной мудрости. «Каковы батьки-матки — таковы и дитятки!», «Яблочко от яблони недалеко падает!», «Умел дите родить, умей и научить!», «Дитятко, что тесто — как замесил, так и выросло!», «Из ребенка, как из воска — что хочешь, то и лепи!»… Много можно было бы припомнить подобных только что приведенным изречений, и все они сводятся к такому заключающему-замыкающему их пестроцветную цепь звену, как: «Не тот отец-мать, кто родил, а тот — кто вспоил, вскормил да добру научил!» Твердо помятует честной деревенский люд эти слова, хотя любой отец готов возразить на них поговоркой — пословицею — «Глупому сыну и умный отец разума не пришьет.» — или: «В худом сыне и отец не волен: его крести, а он — пусти!»
Родятся дети, по образному меткому народному слову — как грибы («от сырости»), растут — как «пшеничное тесто на опаре». Хоть и беден-беден иной отец, а все на тесноту от ребят редкий станет жаловаться, — словно памятуя заветное словцо дедов-прадедов, сказавших, что «много» детей бывает, а «л и ш н и х никому Бог не пошлет». Худы ли, хороши ли — все свои дети. «Который палец ни укуси — все больно!» — применяется к этому понятию наш детолюбивый народ. «И змея своих змеят не ест!», «Огонь — горячо, дитя — бо-лячо!», «У княгини — княжата, у кошки — котята!», «Свое дитя — и горбато, да мило!», «Дитятко криво, а отцу с матерью — мило!», «На чужой горбок не насмеюся, на свой — не нагляжуся!», «Свой дурак дороже чужого умника!» — продолжают развивать эту основную мысль деревенские краснословы.
Видя в сыновьях своих богоданных кормильцев (на старость лет), держащийся за землю хлебороб сложил, пустил гулять по неоглядной народной Руси такие ходячие слова, как: «Сынок-сосунок — не век сосун: через год — стригун, через два — бегун, через три — игрун, а затем — и в хомут!» В этой поговорке отразилась, как в зеркале, вся кратковременность крестьянского «утра жизни» — игривого, расцвеченного зорями счастливой беззаботности детства: чуть только начнет выравниваться мальчишка, не успеет еще ни наиграться, ни набегаться, — как за бороною по отцовской пашне ходит, сивку- бурку погоняет, вспоминаючи «вещаго каурку» бабушкиных сказок, еще звучащих в ушах. «Сына расти — кормилица вырастишь!», «Работные сыновья — отцу хлебы!», «Корми сына до поры, придет пора: сын тебя прокормит!» — слово за словом роняет по своей путине посельщина-деревенщина, до красного словца — как до сытного хлеба — охочая. Завещает она детям-внукам-правнукам помнить хлеб-соль родителей-дедов-прадедов: «Не оставляй матери-отца (говорит она) — и Бог тебя не оставит до конца!», «Отца-мать не накормил — сам себя на голод навел!» и т. д.
Хотя и зовет народ-пахарь всех вообще деток «благословением Божиим», но к будущим пахотникам относится с большей приветливостью, чем к жницам. «Сын — домашний гость, а дочь — в люди пойдет!» — говорит он, встречая весть о приращении чьей-либо семьи, все равно — своей или соседской: «Дочь — чужое сокровище: холь да корми, учи да стереги, а все — в люди отдашь!» — вырисовывается в этих и им подобных поговорках все тот же труженик-скопидом, хозяйственный человек, каким является русский деревенский люд в своих красных образностью, ярких меткостью сказаниях — о хлебе насущном, достающемуся ему путем «страдного» труда.
Знает отец-крестьянин, что не станет баловать жизнь его родившихся на крестьянствование деток, почему и закаляет их сызмала, подготовляя ко всевозможным лишениям, приучая к тяготам всяким. «Из набалованных деток добра не будет!» — изрекает строгий приговор «матушкиным сынкам-запазушникам» суровый деревенский опыт. «Засиженное яйцо — всегда болтун, занянченный сынок — всегда шатун!», «Что мать в голову баловством вобьет, того отец и кулаком не выбьет!» Но еще более сурово звучат такие, точно сложившиеся по «Домострою», пословицы, как: «Наказуй детей в юности, успокоют тя на старости!», «За битого — двух небитых дают!», «Корми сытным кусочком, учи — крепким дубком!», «Не станешь учить, когда поперек лавки ложится — во всю вытянется, не выучишь!», «Учи сына жезлом, в разум войдет — не попомнит отца злом!» и т. п.
Хотя, по пословице, родительское-отцовское словцо не мимо молвится, — но и мать на ветер тоже не скажет о своих детках-малолетках. Сердце материнское жалостливо; недаром отец зовется «грозным батюшкой», а ее народное песенное слово иначе — как «родимой матушкою» — никогда и не величает. «Птица радуется весне, а мать — деткам», «У кого есть матка — у того и головка гладка!», «Нет лучше-милей дружка — как родная матушка!», «Мать праведна — ограда каменна!», «Мать о детях днем печальница, в ночь ночная бого-молица!», «Кому и пожалеть деток — как не родной матушке!» Народ наш относится к матери с таким любовным чувством, так высоко возносит понятие о ней, что, по его словам — нет на свете дороже сокровища (богаче богачества) — как материнское благословение, а молитва ее — «со дна моря поднимает». Нет горше материнской печали о своих детях: «до веку» ее слезы о них. Если и принимается она, по суровому примеру отца, «учить» своих малолеток, то, — гласит простодушная мудрость, — даже ее побои «не долго болят». По словам старинных поговорок: «Родная мать и высоко замахнется, да не больно бьет!», «Своя матка и бьет, да не пробьет, а чужая, гладя (лаская), прогладит («и гладит — так бьет» — по иному разносказу)!», «И побои — не в побои, коль от матушки родной!»
О сиротах-малолетках молвятся в народной Руси свои особые слова-присловья. «Без отца — полсироты, а без матери — вся сирота!» — гласит окрыленное житейской правдой слово. «И пчелки без матки — пропащие детки!» — добавляет оно, продолжая: «При солнышке тепло, при матери — добро!», «Все живучи найдешь, а второй матери не сыщешь!» и т. д. Тяжелым-тяжело житье сиротское, — недаром сложилось такое сопоставление, как: «В сиротстве жить — день-деньской слезы лить!» Но исстари веков слыл сердобольным русский хлебороб: сироту пристроить — для него самое богоугодное дело. Потому-то и говорится на Руси, что — «За сиротою — сам Бог с кали-тою!», «Дал Господь сиротинке роток — даст и хлеба кусок!», «Для сиротинки — нет чужбинки!», «Идет сирота — распахни ворота!», «Не накормишь, не пригреешь сироту — свои детки сиротами жизнь проживут!», «Сиротскую обиду Бог отплатит сторицей!».
Приметы старых, перешедших поле жизни, людей сулят счастье каждому тому сыну, который уродился обликом «в матушку родимую»; та дочь счастлива, по их словам, которая похожа на отца. Тот ребенок выйдет-вырастет красивее, нося которого под сердцем, мать чаще смотрела на месяц, чем на солнце. Рождение ребенка окружается в крестьянском быту целым частоколом примет, но не меньше их приурочено ко «вторым родинам» — крестинам. Так, если воск с закатанными в него постриженными волосками ребенка потонет в купели, — это сулит очень мало добра для крещаемого: скорее всего — смерть. Чтобы легче жилось ребенку на свете — советуется ставить на окно чашку с водою, когда понесут его крестить. «По воду для крещения ходи без коромысла, — нето крестник горбатый будет (один горб только и наживет» — по иному разносказу)!» — Если священник даст крещаемому имя преподобного, это обещает ему счастливую жизнь; а если имя мученика, — и жизнь сойдет на одно сплошное мученье. Если новорожденного примет бабка-повитуха на отцовскую рубаху — отец крепко любить станет; если после этого положить ребенка на косматый бараний тулуп, — ожидает его богатство. Если крестильную рубашку первенца-ребенка надевать потом на всех других детей, — будет между ними всегда совет да любовь, а раздор к ним не подступится вовек. Чтобы мальчик был большого роста, одни опытные бабки поднимают его на крестильном столованье-пированье к потолку над головою, другие же — не менее опытные в таком деле — выплескивают для этого к потолку рюмку вина. Есть такие незадачливые люди, у кого дети хоть и родятся, да не живут («не жильцы на белом свете»). Чтобы избавиться от этого горя-злосчастья («На рать сена не накосишься, на смерть ребят не нарожаешься!», «Чем детей терять — лучше б не рожать!»), — надо, по словам приметливых кумовей, брать кумом первого встречного (даже и незнакомого, если согласится). Был еще способ избавиться от такой напасти: продеть новорожденного (до крестин) три раза в лошадиный хомут, — но в силу этого способа не верят теперь и самые доверчивые к старине люди. Если кто хочет, чтобы ребенок раньше принялся ходить — надо провести его за руки по голому полу во время пасхальной заутрени; чтобы сон младенца был спокойнее — не нужно только ничего вешать на колыбельный очеп; чтобы «не обменил ребенка нечистый» (бывает, говорят, и такая беда!), советуется класть ему в головы «веник с первой бани», которым выпарят родильницу. Никому не позволяют знающие-помнящие приметы родители хвалить ребенка в глаза, — «Не дай Бог на недобрый глаз натолкнуться!» — говорят они: «Как раз сглазит, несчастным на весь век не сделает, так на болесть лихую наведет!» Чтобы не вырос ребенок «левшой», советуют не класть его спать на левый бок; чтобы отвести от него всякие «призоры», моют его в первой бане водой, забеленною молоком. Мало ли и других примет ходит по народной Руси о детях и детстве! Есть даже (в Пудожском уезде Олонецкой губернии) и такая, что — если станут позволять ребенку «лизать рогатку», — то ему никогда грамоте не выучиться. Не может быть и сомнения в том, что это — поверье недавних дней, когда в народе пробудилось уже сознание той истины, что: «Грамота — второй язык!», «Ученье — свет, неученье — тьма».
Старинным грамотеям был наособицу памятен свят-Наумов день (1-е декабря), когда просили-молили по всей Руси пророка Наума «наставить на ум» малых ребят. К этому дню, починавшему «на-умленье» — ученье, приурочивались особые обычаи, еще совсем недавно соблюдавшиеся по захолустным уголкам родины богатырей — пахарей. О них своевременно уже велась речь в одном из предыдущих очерков.
Взгляд народа-хлебороба на книгу-грамоту не мог не отразиться в могучих волнах его словесного моря. «Не куст, а с листочками; не рубашка, а сшита; не человек, а рассказывает!» — говорит народ-краснослов о книге. «Один заварил, другой налил; сколько ни хлебай, а на любую артель еще станет!» — подговаривается псковская загадка о том же источнике неисчерпаемого света. В казанском Поволжье загадывается о книге на иной лад: «Под крыльцом, крыльцом яристом, кубаристом, лежит каток некатанный; кто покатат, тот и отгадат!» У рязанцев-зарайцев с Ярославами-пошехонцами сложился свой особый сказ про перо (гусиное): «Носила меня мать, уронила меня мать, подняли меня люди, понесли в торг торговать, отрезали мне голову, стал я пить и ясно говорить!» «Голову срезали, сердце вынули, дают пить, велят говорить!» — ведут более короткую речь о том же гусином пере новгородские краснословы. «Мал малышок, а мудрые пути кажет!» — отзывается начинающий приохочиваться к грамоте деревенский люд — о карандаше. Исписанная бумага представляется народному слову «беленькой землею с черненькими пташками». Загадки о ней гласят следующее: «Белое поле, черное семя, кто его сеет — тот и разумеет!», или: «Семя плоско, поле гладко, кто умеет — тот и сеет; семя не всходит, а плод приносит!» О письме (посылаемом) обмолвилась народная Русь в таковых словах: «Без рук, без ног, а везде бываю!», «В Москве рубят, к нам щепки летят!», «За морем дуб горит, оттуда искорья!» и т. п. «Расстилается по двору белое сукно; конь его топчет, один ходит, другой водит, черные птицы на него садятся!» — загадывается о бумаге, пальцах, писце и буквах. «Ни небо, ни земля, видением была, трое по ней ходят, одного водят, ра соглядают, один повелевает!» — ведется загадочная речь о бумаге, буквах, глазах, пальцах и уме-разуме. У западнославянских и соседних с ними — не славянского корня — народов в стародавние времена существовали предания о том, что дети до своего рождения на свет живут в безвестных пространствах небесных миров, откуда и прилетают в урочный-предопределенный срок на землю — в виде белых бабочек-мотыльков, чтобы вселиться а новорожденного. У сопредельных со славянами немцев еще и теперь в шутку уверяют детей, что их принес на землю аист, доставший из колодца, где они жили в подводном царстве, гуляли в цветущих лугах, питаясь медом из цветочных чашечек. Точно такое же сказанье стародавних дней еще недавно повторялось у чехов, относившихся к нему с полным доверием. В этом чувствуется несомненная связь с преданиями об олицетворявших нерожденные души эльфах, мудрых-прекрасных малютках, населявших в средневековую пору недра гор и невидимкою выходивших оттуда в час рождения человека. В Германии до сих пор показывают такие места, где, по преданию, жили-веселились эльфы, добрые соседи злых карликов и гномов. Обиталищем тех и других были, кроме горных провалов-ущелий и пещер, лесные овраги, дупла вековых дубов и тому подобные укромные уголки природы, чудесным образом объединявшей в себе простоту с таинственностью. Богемские сказки, имеющие немало общего с немецкими, переносят местопребывание младенческих душ, не видевших жизни, на острова небесного моря-океана, омывающего вселенную. Эти острова (олицетворение светлых облаков, плавающих по воздушной лазури) представляются воображению сказочников сплошь покрытыми розами, не отцветая — благоухающими. Дети-эльфы резвились-играли на них вместе с крохотными птичками и бабочками, сами мало чем отличаясь — как от тех, так и от других. Здесь, в этой чудесной стране, никогда не бывает зимы и вечно царит лучезарный день, озаряемый незакатывающимся солнцем; и в то же самое время островам эльфов незнакомо ни малейшее дуновение смерти. Уводит Дева Судьба на землю одних легкокрылых обитателей их, а оттуда уже спешат-возвращаются «домой» другие, успевшие по дороге позабыть обо всем земном с его печалями-тревогами, с его похожими на горе радостями, с его мучительным блаженством, — возвращаются такими же чистыми, беззаботными и жизнерадостными, какими были прежде.
Таким образом, предание объединяло мир нерожденных с блаженной страною, населенной душами праведников. По другим онемеченным славянским преданиям — возвращались в небесный рай эльфов только души безгрешных младенцев, которым нечего было и забывать из омраченного греховной печалью земли.
На Руси никогда не существовало таких преданий, но нечто подобное слышится в рассказах о том, что дети-малолетки видят во сне райские сады, благоухающие розами, по описанию совершенно напоминающие острова эльфов. На детские вопросы о рождении у нас, обыкновенно, отвечают, что «нашли в траве», «принесли вороны», и т. п. Все это невольно напрашивается на сопоставление с только что приведенными сказаниями немцев и онемеченных славян. В Тверской губернии, на старой — кондовой Велико-Руси, записана любопытная колыбельная песенка.
— запевается-начинается эта песенка. Продолжается она обращением к близким ребенку людям: — «Уж вы, нянюшки, уж вы, мамушки! Водитеся, не ленитеся! Старыя старушки, укачивайте! Красныя девицы, убаюкивайте!» Вслед за этими увещательными словами, с которыми-де подала малютку в окошечко «Похвала», идет самое убаюкиванье: «Спи-се с Богом, со Христом! Спи со Христом, со ангелом! Спи, дитя, до утра, до утра до солнышка! Будет пора, мы разбудим тебя. Сон ходит по лавке, дремота по избе; сон говорит: «Я спать хочу!» Дремота говорит: — «Я дремати хочу!» По полу, по лавочкам похаживают, к Иванушке в зыбочку заглядывают, — заглядывают, спать укладывают»… Многое-множество других колыбельных песен распевается на Руси и над мягкой постелькою барского дитяти — нянюшками-мамушками, и над холщевой или лубяной зыбкою будущего пахаря-хлебороба Русской Земли. И в каждой песенке, кем бы она ни пелась, чувствуется нежная любовь к маленькому существу, несущему в мир улыбку солнца, озарявшего потерянный рай праотцов человечества. И каждая-то песенка, тихим журчанием ручейка льющаяся над колыбелью, встречает «случайного гостя земли» приветливым обещанием всяческих благ земных. Некоторые сулят ему, — хотя бы он и был детищем бедняка-бобыля, и в глаза не видывавшего никаких приманок жизни, — что он «вырастет велик, будет в золоте ходить, будет в золоте ходить, чисто серебро носить, нянюшкам-мамушкам, девушкам-красавицам пригоршни жемчугу дарить» и т. д. В других утешают будущего крестьянина тем, что он «будет воювать — богатырствовати, службу царскую служить, прославлятися». Третьи — сулят убаюкиваемому нечто более близкое к осуществлению, вроде вятской песенки, начинающейся упоминанием о «куньей шубе», будто бы лежащей на ногах ребенка, и «соболиной шапке», — у него «в головах», но вдруг неожиданно переходящей к почерпнутым из окружающей действительности словам:
Когда ребенок начинает из засыпающего под звуки песен «несмышленыша» превращаться в пытающегося проявлять сознательное отношение к окружающему (принимается «гулить»), — к колыбельным песенкам присоединяются «потешные». Ими мать (или нянька) забавляет дитятю, отвлекая его от слез и крика, к которым будущий человек питает немалую склонность — и в палатах-хоромах, и в избах-хатах. Тут народное песенное слово изощряется на всевозможные лады, объединяя в себе и напев, и сказку, и скороговорку, и даже игру. Появляются действующими лицами таких песен-утех и «сорока белобокая», варящая кашу да гостей созывающая, и кошка, выходящая замуж «за кота-ворокота», и «коза рогатая-бодатая», и «петушок — золотой гребешок, масляна головка», и «долгоногий журавель», «что на мельницу ездил, диковинки видел», и «зайчик — коротеньки ножки, сафьяновы сапожки», и ворон, сидящий на дубу, играющий «во трубу», и многое-множество других зверей, птиц и невидали всякой. Прислушивающийся ко всему этому ребенок как бы умышленно вводится в неведомый ему дотоле, пробуждающий в нем пытливость мир природы, непосредственно связанной с жизнью крестьянина. Надолго, если только не навсегда, запоминаются с детства эти песенки потешные, после которых ребенок начинает «становиться на ножки», ходить и лепетать своим детским, день ото дня все более богатеющим языком. От этих песенок — недалеко и до тех певучих-голосистых прибауток-побасок, какими — по примеру уличных игрунов — только что вставшая на ноги и выбежавшая босиком из душной избы на вольный воздух детвора принимается оглашать улицы, задворки и выгоны, откуда ее день-деньской зовут — не дозовутся сердобольные матери-мамки и начинающие «учить» (сначала слегка, а потом и почувствительнее) отцы-тятьки.
Собирателями словесных богатств народа русского не обойдены без внимания и эти — «ребячьи» — песенки, хорошо знакомые всем, кто, если и не родился, так подолгу живал в деревенской глуши и не сторонился при этом от веяний деревенского быта. П. В. Шейн привел в своем «Великороссе» немало таких первобытных произведений народного песнотворчества — если не имеющих особого значения в смысле художественности, требуемой от настоящей песни, то много говорящих детскому слуху и сердцу. Не лишены смысла эти образцы детских вдохновений и с бытовой стороны: в них высказывается прямое проникновение души ребенка в трудовую жизнь отца-крестьянина, в поте лица добывающего хлеб свой. В этих прибаутках песенных зачастую слышен голос будущего пахаря-хлебороба, дышащего одним дыханием с матерью-природою — то щедрой-ласковою, то скупой-грозною. От ничего такого не выражающих припевов — «Тень, тень, потетень, выше городу плетень: на печи калачи — как огонь горячи…», или «Тили-бом, тили-бом, загорелся козий дом…», еще слишком близко стоящих к «потешным» песенкам о сороке и коте-ворокоте, детвора малая, и прыгающая, и чирикающая по-воробьиному — очень скоро переходит к более осмысленным.
Всюду и везде, с первым проблеском яркого весеннего солнышка, с первыми проталинками после зимней стужи — можно увидеть-сначала у заваленок, а потом (когда потеплеет во дворе) посреди улицы и даже за околицею, кучку толкущихся на одном месте ребят — мал-мала меньше! — выкликивающих свой привет возвращающейся на Святую Русь красной весне — вроде: «Приди, весна, с радостью, с великою милостью!» и т. д., или: «Солнышко-ведрышко, выгляни в окошечко! Твои детки плачут, есть-пить просят»… И нет конца-края ребячьей радости, если — как раз после этого выкликания — солнышко начнет осыпать рыхлые, тающие снега стрелами своих веселящих душу, животворных лучей.
Подрастает детвора и — что ни год — все более и более свыкается со всем обиходом деревенского быта, все ближе становятся ей каждая тревога, каждая надежда пахаря. Дождя просит засеянная нива, а его — нет да нет. И вот льются-звенят звонкие голоса детские: «Ты, дождь, дождем поливай ведром на дедкину рожь, на бабкину полбу, на девкин лен, на мужичий овес, на ребячью кашу!» или:
Стоит на дворе ненастье, льют-ливмя дожди, с «гнилого угла» туча за тучей надвигается, — нет ни просвета уж несколько дней. Все опасливее начинает приглядываться пахарь к погоде: ну, сохрани Бог — хлеба вымокнут!.. Уж готова деревня поклониться священнику — поднять иконы в поле, молебствовать о прекращении дождей. Прислушиваются ли, не прислушиваются ли ребята малые к толкам-разговорам старших, — у них уже готова новая подходящая к случаю песенка: или — «Радуга, дуга! Перебей дождя! Давай солнышко, колоколнышко»… или: «Дождик, дождик, перестань! Я пойду на Ердань («в Астрахань», «во Рязань», «во Казань», («во Рестань» — по иным разнопевам) — Богу молиться!»… и т. д. Что ни праздник, всей деревнею празднуемый, что ни обычай — связанный с преданиями-поверьями старины, — у ребят-малышей и ушки на макушке: сейчас они во все проникнут своим ребячьим умишком и слухом. Повернут ли Спиридоны-повороты («солновороты») солнце на лето, зиму на мороз; заколядуют ли веселые Святки; прилетят ли жаворонки на «Сороки»; обрадует ли Божий мир Радоница Красная Горка, — на все найдется у детворы деревенской спой веселый — как песня жаворонка, как щебет касатки — отклик. И не хуже отцов-матерей приглядывается их зоркий глаз к жизни природы.
Смешливость, плодящая острое словцо, всегда была сродни коренному русскому человеку, — будь ли он сын черноземной срединной полосы, живи ли он в благодатной Украине, трудись-бедуй ли он по соседству с архангельским поморьем. Более, чем когда бы то ни было, проявляется она в детском, переходящем к отрочеству возрасте. Тут — не знает она себе никакой преграды-помехи, не укоротить ее никакому строгому «ученью». Все, что способно возбудить смех, находит живой отклик в толпе ребят, еще не ознакомившихся на своем горбу с тяжкой страдою труда деревенского. Нет конца играм — забавам, нет меры шалостям, нет удержа смеху. Потешаются ребята и друг над дружкой, не прочь зачастую высмеять — вышутить и взрослого, подающего к этому тот или иной повод. И не только одною шаловливой забавою детской отзывается этот смех, — попадает он порою, что называется, не в бровь, а в самый глаз. Смешной вид человека, труднопроизносимое или малоупотребительное в деревенском быту имя, предосудительный поступок, тот или другой порок, становящийся известным деревне, — все это делается предметом то веселого, то меткого — острого, то злого и даже беспощадного ребячьего смеха. Впрочем, последний немедленно готов перейти в добродушно безобидную веселость-смешливость, — стоит только осмеиваемому показать себя детворе с более привлекательной стороны. Находятся в каждой деревне ребята, что походя слагают новые песенки — прибаутки смешливые. Они всегда бывают «коноводами» ребячьей ватаги и слывут общими любимцами, несмотря на свой готовый всех и вся просмеять нрав.
Детские игры деревенские не в пример разнообразнее и веселее городских. Что ни год, то прибавляются к ним новые, изобретаемые самими же играющими; порою подсказывает их жизнь. И здесь зачастую проявляется острая наблюдательность малыша-крестьянина, обнаруживается природная русская сметка, еще не придавленная никакими тяготами житейскими. Сколько этих игр, и не перечесть: что ни деревня — то игра! Но есть целый ряд и таких, которые являются общими чуть ли не для всего простора светлорусского и даже ведутся с незапамятных времен — веками. В таких играх детвора сталкивается уже с подростками, знакомыми и с хороводами не только по одной наглядке-наслышке, считающими себя чуть не за настоящих парней и девчат.
Но не все песни да игры, — приходит время-пора приучаться детворе деревенской и к работе. Начинается это с полотья в яровом поле, постепенно переходит к бороньбе, а там — не успеет и оглянуться подрастающий малыш, как уже он идет полосою, соху ведет, или — под жгучим припеком солнышка, которое еще совсем недавно молил «выглянуть в окошечко», гнет спину с серпом в руках, подрезая под корень рожь-кормилицу. Не угоняться за старшими чуть видному изо ржей потомку Микулы Селяниновича, а все же должен он помогать отцу-матери, начинать расплату за то, что его на белый свет родили, кормили-поили и если хоть и мало обували, то одевали. В поле — пот градом, спину ломит, с непривычки слезы готовы к горлу подкатиться клубком; а только вернулся из поля домой — куда и усталь денется: опять — за игры-песни… А то — с конями в луга, в «ночное»… Хоть и гудят ноги от усталости, и руки намахались за день, да зато как весело начинающей крестьянствовать детворе провести ночь на лугах, собравшись в кружок подле костра. Сколько страхов натерпишься, сколько сказок наслушаешься… А как сладко-крепко спиться на траве под кафтанишком в то время, когда близится росистое утро, и лошади уже начинают сбиваться все ближе к своим пастухам-сторожам — в предчувствии того, что скоро опять надо будет скакать в деревню, а оттуда плестись с сохою или телегой в поле.
Скорым шагом проходят золотые годы детства для всякого человека вообще; но в стоящей на устоях страдного труда семье сидящего на земле и кормящегося — живущего ее дарами крестьянина они пролетают быстрее быстрого. Рано подросток становится парнем, позабывающим о ребячьих забавах и если отводящим душу за песнями, то уже за хороводными — с их на иной лад слагающейся веселостью, или за тягучими-проголосными — с их тоской разыстомною. Не успеет у подростка и усов вырасти, как уже — смотришь — сыграли его свадьбу и стал он заправским мужиком, своему тяглу работником, своей бабе-хозяйке хозяином, своим детям отцом-кормильцем. Кажется, еще совсем недавно был и сам он всего-то «мужичком с ноготок», о каком слыхивал в бабкиных да дедкиных сказках, — а уж не страшны для него ни «упыри-буканы», ни «бабы-яги», которыми пугают старики со старухами трусоватую детвору шаловливую, рассказывая, что ходят-де они по селам-деревням, воруют ребятишек да поедают их — не только вместе с косточками, а и с новыми лапотками липовыми, Но еще долго спустя будут памятны обливающемуся потом работнику, находящему свое «веселье» уже не в беззаботной детской смешливости, — и песни ребячьи, и сказки старые.
«Мальчик с пальчик» да «девочка-снегурочка» являются любимыми воплощениями детей в сказочную оболочку — в устах русских сказочников. Первый, именующийся также и «мужичком с ноготок», наделяется способностью становиться невидимым в опасных для него случаях. Воображение народа-сказателя порождает его из случайно обрубленного пальца матери и поселяет в подземных недрах, откуда и выводит по своему хотенью — по щучьему веленью, как говорится. Ему-то приходится изображать мудрого старца с бородою в несколько раз длиннее себя и проникать взором во всю подноготную тайн бытия человеческого; то попадается он навстречу сказочным добрым молодцам и сам по обличью схож с ними — только ростом не вышел. В первом случае он является колдуном, приносящим немало всякого зла людям; в последнем — он творит только добро, пользуясь теми волшебными свойствами, которыми наделен. Иногда в его власти оказываются, по народному слову, и ковер-самолет, и скатерть-самобранка, и меч-самосек. Некоторые сказочники говорят, что этому мальчику-мужичку столько лет, что и не сосчитать; но есть немало и таких, которые величают его всего только «семилетком». О девочке-снегурочке ходит по народной Руси много всяких сказок. Все они изображают ее дочерью «старика со старухой», у которых «не было детей ни единого». Вышли старики однажды зимой на двор и принялся лепить из только что выпавшего снега куклу, — смотрят, а перед ними девочка-малютка, как есть — живая. Диву дались старики, стали «снегурочку» растить. И росла не по дням, а по часам — выровнялась во всем красавицам красавицу, да так и осталась несмышленышем, что дитя малое. Пришли раз подружки-соседки, стали просить у старика со старухой пустить с ними богоданную дочку в лес по ягоды. Отпустили старики: «Возьмите, да не потеряйте!» Далеко ли, близко ли ходили, много ли, мало ли времечка прошло, — вернулись все девушки домой, а снегурочки — нет: потерялась в лесу, заплуталася. «И теперь она там!» — заключают более уверенные в силе своего слова сказочники, обводя взглядом притаившуюся, обратившуюся в один слух детвору. У других — она попадает в руки к бабе-яге, где томится-мучается, укачивая новорожденного лешего. Иные же заставляют девочку-снегурочку, утеху старика со старухою, растаять под первыми знойными поцелуями вешнего солнышка красного. Но во всех разносказах она является ярким олицетворением недолговечности земной красоты, только подтверждающим то, что и сама жизнь — не что иное, как быстролетное детство вечности.
LXII
Молодость и старость
Горазд словоохотливый русский простолюдин загадки загадывать — ставить в тупик не отличающегося особой догадливостью собеседника. Но есть два вопроса-сопоставления, которые почти не укладываются в его голове в рамку загадки, несмотря на всю загадочность-таинственность своей сущности. Это: рождение — смерть и молодость — старость. Спросят про первое сопоставление, — отзовется народ-загадчик и коротко, и неясно: «Одного не помню, другого — не знаю!» — скажет. По второму — найдена у него пытливыми кладоискателями живого народного слова тоже всего одна загадка: «Чего хочешь (молодости) — того не купить, чего не надо (старости) — не продать!» На этом оборвется и весь его сказ. Не то будет, если из области загадок перенестись в пестрый круг пословиц, поговорок, прибаутков, присловий и огороженных ими обычаев, сотканных из поверий-преданий старины стародавней, не говоря уже о песнях и сказаниях — этой душе бездонно-глубокого стихийного сердца народного.
Молодость и старость — два рубежа сознательной, вышедшей из оболочки детства жизни человеческой. Перед первою — мир счастливого неведения, отовсюду окаймленный утренней зарею существования, окрашивающей весь кругозор, видимый смертному взору, в розовый и радужный цвета; за второю — мир неведомого, представляющийся — наоборот — охваченным сумраком вечной, угрюмой тайны, стоящим в заколдованном кругу роковой бесконечности. «Два века не изживешь, две молодости не перейдешь!» — говорится в народной Руси, взирающей в далекие дали минувшего и грядущего с одинаковым спокойствием убеленного тысячелетними сединами мудреца: «Коротать молодость — не видать старости!» Молодость слывет в народе «золотой порою» и является олицетворением удали-воли; старость представляется его мысленному проникновенному взору годиною мудрости и правды. «Чем старее — тем правее, чем моложе — тем дороже!» — гласит об этом крылатое народное слово: «Молодой работает, старый — ум дает; молодой на службу, старый — на совет!» Завзятые краснословы без смешливости — ни на шаг: «Стар да мал — дважды глуп!» — зачастую готовы обмолвиться они: «Старый — что малый, а малый — что глупый!», «Седина в бороду, а бес — в ребро!» и т. д. Но им всегда найдется отповедь из уст рассудительных-«благомысленных» людей, глубже смотрящих на жизнь и ее сменяющиеся одно другим явления. «Не смейся над старым, и сам стар будешь!» — укоризненно молвят они, останавливая говорунов, ради красного словца не щадящих матери-отца: «Молодость — не грех, старость — не смех!», «Старый конь борозды не портит!» и т. д. Старят человека, по народному слову, не годы, а горе; умирает не старый, а — тот, кому час воли Божией пробьет. Всегда встречались такие люди, к которым с полной справедливостью можно отнести поговорки: «Сам стар, да душа молода!», «Стар, да дюж!», «Старик, да лучше семерых молодых!», «Стар, да весел; молод, да угрюм», «Старое дерево трещит, а молодое летит!». Молодежь хотя и не станет долго спорить против того, что — «Старый ворон мимо не каркнет!», «Стар волк — знает толк!», «Старого воробья на мякине не обманешь!», — всегда с большей охотою повторяет такие поговорки, что называется — играющие ей в руку, как, например: «Молод, да водит волость!», «Молодой князь — молода и дума!» и т. п. С этой «молодою думой» в груди и жизнь кажется человеку привольней-просторнее, и поросшая терновником путь-дорога житейская, словно веселит-бодрит сердце, пробуждаючи удаль молодецкую. Нужды нет, что в глазах перешедших поле жизни, старых людей эта дума сходит всего-то за молодой задор («Молодо — зелено!» — говорят они), а этим последним совершалась на белом свете добрая половина всех подвигов, легшая краеугольным камнем храма славы человечества. Недаром слывет молодость за пташку вольную, у которой крылья не связаны, — куда захочет, туда и полетит! — которой никакие пути не заказаны. Все, самое несбыточное — по плечу молодой удали; дать ей волю — так гору с места сдвинет и не крякнет даже… Но — «Старого учить — что мертвого лечить!», недаром ему седина достается. Знает мудрый жизненный опыт, что — хоть и «старость — не радость», но и «молодость — не корысть»: не одни удальцы-молодцы в молодости, а есть и такие, о которых никакого иного крылатого слова не молвишь, кроме того, что-де: «Молоды опенки, да черви в них!» И в этом — немалая доля правды, если взглянуть на окружающую коренастые вековые дубы хилую молодую поросль, гнущуюся во все стороны, — с высоты их могучих, смотрящих в небо вершин. Хотя и умудряет, — как говорит народ, — Господь Бог старого человека, но зачастую тяжким бременем ложится ему на плечи эта достающаяся путем горького жизненного опыта мудрость. Тот же возросший на завещанном древними пращурами законе почитания старших, в течение многих веков впитывающий в свою плоть и кровь родовые начала народ-пахарь сравнивает старость — с гробом: «Гроб — не добыча, а старость — не находка!» — говорит он. «Придет старость — приведет и болесть!», «Старость — увечье человечье!», «Старость — неволя злая!», «Старость — не красный денек!», «Сдружилась старость с убожеством!», «В старом теле — что во льду!», «Выношенная шуба не греет, в старой кости сугреву нет!», «Молодость летает вольной пташкой, старость — ползет черепашкой!», «Старость придет — веселье на ум не пойдет!», «Старость с добром не приходит!» Многое-множество других, подобных приведенным, поговорок-пословиц, сложившихся в давнюю пору, можно и в наши дни услышать среди посельщины-деревенщины, любящей говорить коротко — да метко, нехитро — да складно. «От старости одно зелье — могила!» — заключается их цепь неразрывным звеном.
Не все состарившиеся люди делаются брюзгливыми ворчунами, обличителями всего молодого-нового, то и дело повторяющими свое излюбленное словцо: «Нынче молодежь — погляди да брось!» Много и таких, что, просветлев разумом на склоне лет, становятся и более чуткими сердцем, более склонными ко всепрощению и всепониманию. Не ворчливые укоризны вызывает у такой старости вид зеленого молодого задора, а только сожаление о своих прожитых днях. «Старость — эх-ма! Молодость — ой-ой!» — вырывается у них из груди: «Молод бывал — на крыльях летал, стар стал — на печи сижу!», «Уплыли годы — что вешние воды!», «Молодо — зелено, погулять велено!», «Молоденький умок — что весенний ледок!», «Молодая отвага — что молодая брага!» и т. д. В лад с этими словами ведет свою речь и такая поговорка, как: «Только бы помолодеть, уж знал бы, как состариться!» Всякую молодую ошибку-проруху готовы оправдать такие добром поминающие молодость старики. «Молод бывал — и со грехом живал!» — скажут они в ответ-отповедь нетерпимости своих суровых сверстников: «Кто бабушке не внук, кто молод не бывал?» и т. д. Если, по их словам, «смолоду ворона по поднебесью не летала», то — «не полететь ей и под старость!»
Быстро схватывающие все своим зорким разумом, «из молодых да ранние» — на воркотню неуживчивой старости, что-де: «Зелен виноград не сладок, молод — не крепок!», всегда найдут что и как ответить. «Молод годами — стар умом!» — скажут они: «Ум бороды не ждет!», «Молод, да старые книги читал!», «Не спрашивай старого, спрашивай бывалого!» Кто понесговорчивее, тот опять заворчит на это: «Молоко на губах не обсохло, а к пиву тянется!» и т. д. А добродушная старость ухмыльнется в седую бороду на молодой задор и если оговорит его чем, то не более, как: «Молодой квас — и тот дойдет!», «Пока молод — пота и бродит!», «Молод — просмеется, зелен — дозреет». Иные же еще, пожалуй, добавят к этому: «Дважды молодому не бывать, не по две молодости жить!» — добавят и вздохнут, обвеянные памятью былого.
Молодость — цвет жизни — недолговечна… Особенно скоро осыпаются лепестки этого «цвета» у прекрасной половины рода человеческого. Девушка красная цветет — невестится. Придет ей судьба — и цветенью конец недалек в крестьянском суровом быту. «Расцветает — что маков цвет» красавица, — «Кровь с молоком!» — говорят о ней на деревне. Но недаром пословица молвится, что «красна девка до замужества», — года через два и не узнать недавней хороводницы веселой, раскрасавицы — знобившей сердца разгарчивые, как поется в поволжской песне, «без морозу, без осеннего дождя». Еще недавно, быть может, склонял к себе ее любовь заговорным словом удал добрый молодец, «замыкая» свой заговор «семидесятые семью замками, семидесятые семью цепями», посылая к зазнобившей сердце девице тоску полюбовную. «На море на Окияне, на острове на Буяне», — вычитывалось-нашептывалось это заговорное слово, — «есть бел-горюч камень Алатырь, никем неведомой; на том камне устроена огнепалимая баня, в той бане лежит разжигаемая доска, на той доске тридцать три тоски. Мечутся тоски, кидаются тоски и бросаются тоски из стены в стену, из угла в угол, от пола до потолка, оттуда через все пути и дороги и перепутья, воздухом и аером. Мечитесь, тоски, киньтесь, тоски, и бросьтесь, тоски, в буйную ея голову, в тыл, в лик, в ясныя очи, в сахарныя уста, в ретивое сердце, в ея ум и разум, в волю и хотение, во все ея тело белое и во всю кровь горячую, и во все ея кости, и во все суставы: в семьдесят суставов, полусуставов и подсуставов. И во все ея жилы: в семьдесят жил, полужил и поджилков, чтобы она тосковала, горевала, плакала бы и рыдала по всяк день, по всяк час, по всякое время, нигде б пробыть не могла, как рыба без воды! Кидалась бы, бросалась бы из окошка в окошко, из дверей в двери, из ворот в ворота, на все пути и дороги, и перепутья — с трепетом, тужением, с плачем и рыданием, зело спешно шла бы и бежала и пробыть без меня (имярек) ни единыя минуты не могла. Думала б обо мне — не задумала, спала б — не заспала, ела бы — не заела, пила б — не запила, и не боялась бы ничего, чтоб я ей казался милее свету белаго, милее солнца пресветлаго, милее луны прекрасныя, милее всех и даже милее сну своего, во всякое время: на молоду, под полн, на перекрое и на исходе месяца»… От этого ли слова заговора, без него ли — приглянулся добрый молодец красной девице, сладилась и свадебка, «одной девкой на селе стало меньше, больше — одной молодицею». А «молодице» недолго превратиться и в «бабу», у которой одна тоска-сухота — хозяйство домашнее да ребята малые. И вот еще недавно развертывавшее перед нею «все пути-дороги, все перепутьица» народное слово изрекает: «Бабе одна дорога — от печи до порога!», «Дал муж жене волю — не быть добру в доме!», «Шубу бей — теплее, жену бей — милее!», «Побьешь бабу — и щи вкуснее!», «Все в девушках девки хороши, а отколь злые жены берутся? Все парни- молодцы добрые, а откуда грозные мужья живут?» — Ответ на этот вопрос держит сама жизнь крестьянина, которая в детские да в ранние молодые годы кажется ему родимой матушкою, а потом оказывается мачехою лихой: «учить начнет — в три погибели согнет, выучит — не выпрямишься!»
В хороводных песнях-играх — краса крестьянской молодости: ими красна и вся жизнь посельщины-деревенщины, несмотря на то, что и девке, и парню — играть в хороводах только до «злата венца вековечного». Нет числа песням-припевам, нет счета играм. Весна красная — сплошь хороводное время, словно созданное на утеху-усладу молодой деревне. Лето — порушка страдная — и то не унимает голосистую молодежь. Словно и усталь не берет ее: только выдастся праздничек Божий, — чуть не до белой зорьки утренней песни-пляски, игры всякие. Осенью — уберется люд честной в полях, свезет на гумна хлебушко, молотьба приспевает, а у молодого народа — опять забота веселая: хороводы доваживать, песни доигрывать, — к свадьбам дело близится, октябрь-свадебник через прясла заглядывает.
В этой старинной хороводной песне отразился, как в зеркале, взгляд народной Руси на святость родительской власти над детьми и на связанные с нею обычаи, ставшие законом семейного быта, до сих пор не утратившим своей силы. Но не так стал страшен для молодых любящих сердец этот некогда неумолимо-суровый «закон», зачастую ломавший-калечивший всю жизнь брачившихся. Свадьба — судьба, но и судьба не всем лиходейкою на роду написана. Из воли родительской редко кто выйдет в деревенском быту, да и отцу с матерью — не велика корысть делать своих детей несчастными. А если и не спросят отец-мать — сговорят, по рукам ударят, «пропьют» дочь не за того добра-молодца, для которого пелись-игрались ее хороводные веснянки, — то изольется ее тоска горючая в свадебных песнях, а там
— «Стерпится — слюбится!» — если будет между молодоженами добрый совет. А не благословит им Бог — так, по крылатому слову народной Руси: «И любя поженишься, да наплачешься!»… «Не всякая девица — невеста, что приглянется!» — говорят в народе. «Не всяк добрый молодец — жених, что присватается!» — приговаривают: «Не ищи красоты — ищи доброты!», «Красота приглядится, а добротою изба навек светла будет!» Не перечесть всех поговорок-пословиц, которыми окружил народ-пахарь «свадьбу-судьбу» своих сынов-дочерей. Как о них, так и о свадебных обычаях русской деревни был уже свой сказ в настоящих очерках (см. гл. XLIII).
«Скажи, скажи, воробышек, как девицы ходят?» — запевается одна хороводная песня. «Он этак и вот этак: туды глядь, сюды глядь, где молодцы сидят!» — не замедляется ответ. «Скажи, скажи, воробышек, как молодцы ходят?» — продолжает запевало. Ответ следует точно такой же, с тою лишь разницею, что «молодцы» высматривают: «где голубушки сидят». Иные слишком долго себе невест «высматривают», все раздумывают. «На молодой жениться — с молодцами не водиться!» — подсмеивается над такой нерешительностью народное слово: «Богатую взять — станет попрекать; хорошую взять — не даст слова сказать; грамотницу взять — станет праздники разбирать; худую взять — стыдно в люди показать; убогую взять — нечем содержать!» и т. д.
По всему светлорусскому простору поется-распевается с незапамятных времен песня о молодце, собиравшемся жениться на вдовушке, но нашедшем свою судьбу в красной девице. «Как пошел наш молодец вдоль улицы на конец»… — начинается эта песня: «Ах, Дон, ты наш Дон, сын Иванович, Дон!» — подхватывает хор. «Дон» в иных местностях заменяется «Дунаем», что нисколько, однако, не меняет сущности дела. «Ах, как звали молодца, позывали удальца!» — продолжает запевало, вызывая тот же самый припев. А звали героя песни — «во пир пировать, во беседушке сидеть, на игрище поиграть!». Не идет он, отговаривается: «Уж как мне ли, молодцу, худо можется, худо можется — нездоровится…» Но все-таки, несмотря на «нездоровье», сдвинув шапку-мурмашку набекрень, с гуслями звончатыми под полою идет он «ко вдовушке на конец». Пришел, садится «против вдовушки на скамье», сел, — заиграл «во гусли во звончатые»… Играл-играл — бьет вдове челом, «уронил шапку долой», — обращается ко вдове с просьбой очестливою: «Уж ты, вдовушка моя, молодая вдова, подними шапку-мурмашку!» — «Не твоя сударь-слуга, я не слушаю тебя!» — отвечает вдова, и опять — «пошел наш молодец вдоль улицы на конец». Снова звали, позывали его «во пир пировать, во беседушку сидеть, на игрище поиграть»; как и раньше, не пошел он ни в первый, ни на вторую, ни на третье, — пошел «ко девушке на конец». И вот, — продолжает песня:
— обращается он к ней с тою же самой просьбою, как незадолго перед тем — ко вдовушке. Глянула на добра-молодца красная девица — приглянулся; поняла она, какой затаенный смысл кроется в его просьбе. Ровно маков цвет, зарделася красавица, потупила свои очи девичьи, исполнила просьбу. Потеряла она над собою волю, готова навек отдать ее молодцу счастливому…
— из ясной глубины сердца звучит ответ ее, полный той кроткой покорности, которою русская женщина способна победить самую могучую силу воли, обезоружить неукротимый гнев, приворожить к себе без наговоров, безо всяких зелий, — которою она сильна в своем нежном бессилии.
По словам одной песни — «не бесчестно молодцу вдоль по улице пройти, к хороводу подойти». Другая прямо обращается к нему: «Гуляй, гуляй, молодец, поколь не женил отец!» С этою песней словно сговорилась третья, начинающаяся словами: «Гуляй, гуляй, девушка, пока твоя волюшка, — скоро замуж отдадут — все гулянья отойдут!..» Громадное большинство песен рисует семейную жизнь самыми мрачными красками — для вступающей в чужую семью молодушки — семью, где, кроме мужа-хозяина, над нею являются набольшими «свекор грозен батюшка» да — пуще того — «свекровь лютая». Много песен спелось-сложилось в русском народе про житье молодой невестки в мужниной семье, — грустные, тяжелые все это песни, горькою отравой жизни подсказанные-нашептанные. И во всех-то них отзывается та грусть-тоска, которою напоена страшная песня про «Лучинушку». «Лучина, лучинушка березовая!» — запевается она: «Что же ты, моя лучинушка, не ясно горишь, не ясно горишь да не вспыхиваешь? — Плачет-звенит напев, в душу просится; «… да не вспыхиваешь…» — каким-то стоном вырывается из груди певца. Защемит-заноет сердце от этого стона… «Аль тебя, моя лучинушка, свекровь залила?..» Скорбная повесть загубленной молодости слышится в этом вопросе.
Народная жизнь на каждом шагу выдвигает из своей среды примеры самобытности, изумительной для незнакомых с нею близко. Что ни шаг в ее до сих пор еще не проходимые для многих дебри, — то и тупик для привыкшего мерить все на короткий аршин своих предвзятых взглядов наблюдателя. Сплошь да рядом приходится встречаться здесь с самыми разительными противоречиями, не только мирно уживающимися бок о бок, но словно даже освещающими друг друга. Коренной русский человек весь соткан из противоречий. Особенно живо проступает эта своеобразность его природы в народной жизни, ближе стоящей к первообразам бытия.
Вот, например, как ярко проявляется в русской народной песне построенное на противоречии чувство нежданно зарождающейся страсти. «Пошел молодец на гулянье, к красным девушкам на свиданье, ой лелю, лелю, на свиданье…» — начинается эта записанная в Ветлужском уезде Костромской губернии песня. «Мир вам, девушки, на гулянье, мир вам, красныя, на свиданье!» — продолжается песенное слово — очестливым поклоном-приветом молодца: «Входит молодец в круг к девицам, ходит молодец по кружалу, просит молодец побороться». Такая необычная просьба приводит в изумление: «Все тут девицы приутихли, все тут красныя приумолкли…» Выискалась, однако, в хороводом кругу и такая, которой пришелся по нраву вызов молодца: «Одна девица всех смелея, всех смелея, всех веселея, девка к молодцу выходила, выходила девка — с молодцем говорила: «Изволь, молодец, побороться!» В дочери современной деревни как бы проснулся дух богатырок древней Руси, удалых «палениц», выходивших на единоборство со своими побратимами — богатырями, с единого маху клавших наземь чужеземца-нахвалыцину. Так и здесь: «Девка молодца споборола, черну шапку с кудер сшибла, на нем синь кафтан изорвала, алу ленточку в грязь втоптала, кушак шелковый изщипала, за русы кудри теребила, во право плечо колотила, лицо белое пристыдила. Пошел молодец — сам заплакал, пришел к матери с жалобою…» Читатель-слушатель песни невольно настраивается на смешливое отношение «к пристыженному» паленицею наших дней молодцу. Но рассказ совершенно неожиданно заканчивается на иной лад. Жалоба молодца показывает, что он-то смотрит на это совсем по-другому. «Уж ты матушка, мать родная!» — говорит-жалобится он: «Меня девушки не злюбили, все-то красныя меня не любят, одна девица сполюбила, меня молодца поборола, черну шляпу с кудер сшибла, алу ленточку в грязь втоптала, кушак шелковый изщипала, на мне синь кафтан изорвала, а за русы кудри теребила, во право плечо колотила, лицо белое пристыдила!..» Эта песня распевается. в нескольких разносказах. Так, в Тульской губернии певуны, продолжая песню, ведут речь и о том, что произошло вслед за жалобой молодца. Пошла мать пристыженного пенять девушке. «Девушка, ты девушка, невеста!» — обращается она к ней: «Как тебе не стыдно? Как тебе не дурно? Обидела молодца-парня при всем при мире, при мире, при народе, при большом короводе!» Обидчица — утешает обиженного: «Не плачь, родимый (говорит она)! Русы кудри можно причесать, пухову шляпу можно надеть, на сборах поддевку все можно собрать, ситцеву рубашку можно зашить, козловые сапожки — можно надеть, а нам с тобою, молодец, все можно пожить, друг друга любить!» В калужском разнопеве — девица отвечает матушке обиженного парня, что она — красная — «пожалеет» и, как видно из заключительных слов, действительно, пожалела его:
«Пошел, пошел молодец, пошел — взвеселился!.. — кончается песня. Смоленские-бельские песенники дополняют ее и тем, что девица — «молодчика сладко целовала, сладко целовала, так ответ держала: — Тебе дела нету, что я друга била! Сама понимаю, друга утешаю, ой лешеньки, лешеньки! Друга утешаю!..»
Песенное народное слово всегда было склонно к смешливости. Вот какую, например, картину рисует оно: «… что и черная грязь — то старухи у нас; что и белая капуста — то молодушки у нас; что лазоревый цветок — красны девушки у нас; что гнилая-то солома — то ребятушки у нас. На гнилую-то солому ныне честь пришла, что гнилая-то солома ныне женится, а лазоревый цветок за них замуж идут»… и т. д. Псковичи, певуны старинные, поднимают цену на девушек красных. «Вылетал соловей из Новагорода», — поют они, — «выносил он весть нерадостну: как у нас на Руси мальцы дешевы — первый молодец хоть бы дров костер, другой молодец хоть бы лык пучок, третий молодец хоть бы дегтю кувшин! Вылетал соловей из Новагорода, выносил он весть, весть нерадостну: как у нас на Руси девки дороги — перва девка во сто рублей, друга девка во тысячу, а третей девицы — цены нетути!» В стариной песне — «А мы просо сеяли, сеяли…», распевавшейся на Руси еще в незапамятные годы, кони, пойманные на вытоптанном просе и запертые в стойло, выкупаются у поймавших не ста рублями, не тысячей: «Мы дадим молодца, молодца!» — предлагают хозяева коней. «Нам молодец не надо, не надо!» — получается ответ. — «Мы дадим девицу, девицу!» — Нам девица надобна, надобна!» В одной калужской песне, занесенной П. В. Шейном в его песенную кошницу, есть такое место:
Действующие в ярославской-пошехонской песне красны девушки выносят в хоровод по соловью в руках. «Уж ты пой, распевай, соловей: пока воля есть у батюшки, пока нега есть у матушки, пока воля есть у девушки!» Отсюда — прямой переход: «Пой, распевай, красна девица, в хороводе разгуливай на вольной волюшке, во красе во девичьей!..» Пермские песенники развивают основную мысль приведенной песни. «Поиграйте, красны девицы, пока весело во девушках!» — поется у них: «Неравно-то замуж выйдется, не ровен муж навернется, либо старый-от удушливый, либо малый-от недошленький, либо ровнюшка хорошенькая»… Недобрая «потеха» сулится песнею старому мужу: «Я бы и старого потешила — середи поля повесила, что на горькую осинушку и на самую вершинушку добрым людям на посмешище, черным воронам на граянье!»… Вятская песня рассказывает о том, как стлала постельку мужу старому молодая жена. Начало этой песни веет на современного слушателя неподдельной одухотворенностью: «Как на море валы бьют, валики-валы бьют; черный ворон воду пил, воду пил, воду пил; он не напил, возмутил, возмутил, возмутивши говорил, говорил, говорил: «Выдьте, девки, замуж-от, замуж-от за стараго старика, старика!» Затем песня переходит к обещанию молодушки молодой: «Я старому сноровлю, сноровлю, постельку постелю, постелю — в три рядочка кирпичу, кирпичу, во четверту шипицу, шипицу, в пятый рядик крапиву, крапиву; шипичушка колюча, колюча, крапивушка жалюча, жалю-ча»… Не особенно очестливо относится к льстящейся на молодость старости песенник-народ, по словам которого и улица села-деревни украшается «молодцами, молодицами, душам красными девицами», как травой-муравою — зеленые луга.
Молодость в представлении русского народа является олицетворением воли, с которою связано понятие не только о широкой удали, а и о счастье. Беспечная веселость и свободный полет чувств открывают последнему широкий путь в жизнь человеческую, — и была бы она так богата им, кабы не залегали этот путь невзгоды житейские, затемняющие собою свет солнечный перед глазами изнемогающих под тяжкою ношею жизни. «Ах ты, молодость моя, молодецкая! Ой ты, воля моя, воля девичья!» — рвется из стихийного сердца народа-песнотворца окрыленное мыслью слово: «Мы когда-то с тобою, волюшка, разстанемся?» Не замедляется и ответ на этот вопрос: «Мы разстанемся с тобой, волюшка, у Божьей церкви, у Божьей церкви да под златым венцом, под златым венцом да с добрым молодцом!».
Не все, однако, поминают весельем-радостью да волей вольною свою молодость. Нашептывает-подсказывает жизнь русскому народу и совсем на иной лад сложившиеся песни. «Ах ты, молодость, молодость!» — запевает иная певунья голосистая: «Чем-то вспомянуть тебя!» И тут же отвечает себе: — «Вспомяну я молодость тоскою, кручиною, тоскою-кручиною — печалью великою!» В Новгородской губернии поется еще и теперь старинная песня о том, как один муж удалил от себя жену постылую, удаливши — сам вспокаялся. Начинается эта песня укором загубленной молодости:
Виною в этом — «худая жена, жена угрюмая, некорыстная»: «Ни продать жену, не променять ее — что никому-то она не надобна, ни брату, ни свату, ни товарищу»… Надумал он думу: «Как пойду-то я, добрый молодец, на конюший двор («на сине море» — по иному разносказу), и куплю я, добрый молодец, нов тесов корабль («смоленой корабль о двенадцати гребцов, тонких парусов…») посажу ль на него свою жену боярыню: Ты прости, прости, можена боярыня!» И вот, — продолжается песенный сказ: «коярабль побежал, как сокол полетел»… Одумался, вспокаялся добрый молодец: «Воротись ты, моя жена боярыня! Уж мы будем жить с тобой лучше прежняго!» Ответ жены в новгородском разносказе поется так: «Не кричи ты, муж, татарин злой! Нам не жить с тобой лучше прежняго!», в витебском: — «Не порой солнце светит, не по-летнему, не любить больше мне мужа все по-прежнему!»
Яркие противоположения между старостью и молодостью то и дело встречаются в песенном народном слове. Но едва ли не одно из самых ярких представляется в песне — «Пойду, млада, по Дунаю», занесенной И. П. Сахаровым в его песенное собрание. «Пойду, млада, по Дунаю; ой-люли погуляю!» — начинается эта песня: «Зайду, млада, во беседу; ой-люли, во смиренну! Во беседе сидит старый; ой-люли постылый! На коленях держит гусли; ой-люли, лубяные! На гуслицах струны; ой-люли, мочальныя! Старой в гусли заиграет; ой-люли, заиграет. Мое сердце ноет, ноет; ой-люли, завывает! Скоро ноги подломились; ой-люли, подломились! Белы руки опустились; ой-люли, опустились! Ясны очи потупились; ой-люли, потупились!..» Совсем иная картина открывается мысленному взору слушателя песни — из второй ее половины, посвященной молодости. «Пойду, млада, по Дунаю; ой-люли, погуляю!» «Зайду, млада, во беседу; ой-люли, во веселую! Во беседе сидит молодой; ой-люли, мой любезной! На коленях держит гусли; ой-люли, звончатые! На гуслицах струны; ой-люли, золотыя! Молодой в гусли заиграет; ой-люли, заиграет! Мое сердце радо, радо; ой-люли, взвеселилось! Скоры ноги расплясались; ой-люли, расплясались! Белы руки размахались; ой-люли, размахались! Очи ясны разгляделись; ой-люли, разгляделись!..» Эти две картины говорят сами за себя безо всяких пояснений.
Недаром говорится — «Старый ворон не каркнет мимо!» Долголетний жизненный опыт делает старых людей вещими. Смотря на жизнь просветленным взором сердца, вооруженные памятью — они, порою сами того не замечая, становятся — и не прибегая к колдовству-волхованью — знахарями. Каждый новый день, каждый шаг говорят им все больше и больше. Для них перестает быть тайною обступающая быт крестьянина-пахаря природа, — наоборот, каждое явление ее становится сроднившимся с ними. Предсказание погоды, от которой так много зависит в крестьянском быту-обиходе, кажется старому хлеборобу самым привычным-обыкновенным делом, — словно на крыльях ветра слетаются к «деду-всеведу» вести о ненастье, о ведре, о грозах, о засушливой поре и обо всем, с чем связаны хозяйственные тревоги-заботы земледельческой Руси.
Житейские скитания, сталкивающие с многим-множеством разнородных людей, мало-помалу делают из засевающего последнюю полосу своей жизни человека если не ворожею, то невольного угадчика. Достаточно иному старику окинуть совершенно незнакомого ему собеседника одним беглым взглядом, чтобы знать, с кем ему довелось иметь дело. Большак семьи является и вершителем сельских сходов, на которых первый голос — по стародавнему завету — всегда принадлежал старикам. Они же выбираются и в судьи волостные, и в ходоки — по важным для всего деревенского мира делам. «У старого человека глаз тусклее, да совесть светлее!», «Старый нрав — молодому костоправ!», «Старость к правде ближний путь знает!» — говорится в народе. Старики являются на Руси хранителями всевозможных заветов былого минувшего. Они же — и памятливые сказатели всяких сказаний. Многие их этих последних давным-давно вымерли бы, если бы не собиратели, подслушавшие их из отходивших на вечный покой патриархов деревни. «Песни не знает — не молод, сказки не расскажет — не старик!» — гласит народное слово.
Отработает свою долю обзаведшийся внуками, поставивший детей на ноги дед; немощен станет плотью — начнет все больше и больше о душе думать. Влечет-привлекает старческие помыслы страннический — во имя Божие — подвиг: принимается стар человек пешешествовать по святым местам. А иные дают под старость обет Господу — собирать на построение храма Божия и, благословясь, уходят из дому в путь-дорогу, проторенную к богомольному сердцу народной Руси. «Душа» становится у начавших заботиться о спасении ее людей все более и более властною над жизнью; все телесное-земное отходит в сторону, уступая место небесному-Божьему. Закат временной жизни близится к озаренному лучами бессмертия рассвету вечности.
LXIII
Загробная жизнь
«Человек рождается на смерть, умирает — на жизнь». Это крылатое народное слово не мимо молвится: оно вышло-вылетело на белый свет из сокровенных глубин стихийной русской души; мысль, одухотворяющая его, является отражением заветных взглядов народа-пахаря — народа-сказателя, взглядов, на которых зиждятся основы его миропонимания. Вера в бессмертие души человеческой исстари веков была одним из главных устоев, поддерживающих духовную жизнь народной Руси.
Еще в дохристианские времена брезжилась хотя и бледным, но немеркнувшим проблеском дневного света над темной ночью языческого суеверия эта мысль, вперявшая зоркий взгляд в далекую даль грядущего. Как в смутном-тревожном полусне — грезилось пытливому сердцу славянина-язычника все то, что потом яркой зарею занялось над его головой — с того дня, когда принял в свои освященные молитвою воды Днепр-Словутич крещавшуюся, по воле Владимира — Красна-Солнышка, богатырскую и крестьянствующую Русь, еще за день, за два перед тем приносившую все свои печали-тревоги к деревянным стопам златоусого идола, поверженного во прах рукою князя-апостола и унесенного могучей рекою к грозным днепровским порогам — при кликах смущенной толпы: «Выдыбай, боже!» Верный сын Матери-Земли — русский народ еще в младенческие дни своего самостоятельного бытия — путем непрерывного общения с вечным возрождением природы, обновляющейся в своей кажущейся смерти, дошел до сознания того, что и человеческое существование, являющееся лучшим цветом красот прекрасной вселенной, не могло и не может не быть бесконечным.
Как проник дитя-человек в эту тайну тайн мироздания, какими глухими-извилистыми тропинками вышел он на этот прямой-светлый путь, — покрыто туманом неведомого. Но только шел этим путем богатырь-младенец, — каким поистине был народ русский на заре своей государственной жизни, — и сам того не сознавая, к побережью беспредельного моря Бесконечности, над которым воссияло для него пресветлое солнце веры Христовой, проникшее своими лучами во все потаенные уголки его младенчески-простой — хотя и затемненной-запуганной призраками грозных преданий — жизни. Смутное представление о том, что бытие человеческое не ограничивается кратковременным существованием на земле, а бесконечно продолжается за гранью смерти — в таинственной области незнаемого-неведомого, встретило желанный ответ в новой, принесенной «из-за теплых морей» вере. Эта последняя нашла в своих простодушных последователях подготовленную веками постепенного саморазвития плодородную почву, воспринявшую всю ее сущность и сроднившую ее — путем духовного перевоплощения — со всеми наиболее светлыми сторонами былого-стародавнего. Древнее суеверие было слишком жизненно, чтобы отпасть разом — подобно струпьям страшной болезни при исцелении от нее, новая вера, воспринятая народным духом, явилась слишком всеобъемлющею и всепрощающею, чтобы отсекать от своего здорового тела больные, но не наносящие ему особого вреда члены. К тому же, и самая болезнь, — какою представлялось блуждавшее впотьмах народное суеверие, — с течением времени делалась все менее и менее опасною для великого дела возрождения в духе Истины могучего в своем подвижническом смирении и смиренного в своем — что ни год, что ни век — возрастающем могуществе народа-великана. Грозные призраки мало-помалу становились все более кроткими и в настоящее время уже не угрожают своим присутствием ничьему спокойствию. Целый ряд веков верности новой вере, прошедших для народной Руси, продолжавшей в большей или меньшей степени придерживаться суеверных заветов старины стародавней, выработал у нее самобытные взгляды на жизнь и смерть. Взгляды эти слились с основным понятием о бессмертии духа человеческого и о бесконечности существования по ту сторону земной борьбы чувств и мыслей, страстей и долга — борьбы темных и светлых начал, приводящей все и вся к одному и то же порогу вечного слияния с Небесной Правдой, перед которою бессильно все земное-преходящее. Переступив этот роковой порог, беспомощный перед таинственными судьбами грядущего сын земли становится ближе к Небу.
Земная жизнь представляется воображению народа-пахаря неоглядной нивою, по которой — сменяя одна другую — проходят толпы сеятелей. Засевают они распаханную предшественниками ниву, а сами все идут да идут вперед, скрываясь с глаз все надвигающихся новых сеятелей. Что посеет человек, то и пожнет: как проведет свою земную жизнь, такое и воздаяние получит сеятель жизненной нивы — «на том свете», за порогом смерти. «Сеешь живучи, жнешь умираючи!» — изрекает простодушная мудрость народная, проникновенным взором вглядывающаяся в повитую туманом неведения, манящую к себе и в то же самое время пугающую своей таинственностью даль, отверзающую для одних врата райского блаженства, а для других — открывающую муки ада. Многое-множество сказаний сложилось в народе про эту даль — сказаний, причудливой вязью переплетших христианские откровения с преданиями суеверной старины. Народное слово — этот чудодейный родник воды живой, сам собою выбивающийся из потаенных недр жизни — запечатлело в своей бездонной глубине сказания, отражающие в себе многовековую работу мятущейся, сбивающейся с прямых путей, но все же неуклонно-неизменно стремящейся к свету, затемняемой, но не затемненной, стихийной души тяжким житейским сумраком прозорливой.
«Жив Бог, жива душа — моя!» — в каком-то пророческом одушевлении восклицает русский народ-сказатель, для которого — по его же собственному изречению — живое слово неизмеримо дороже мертвой буквы. Смерть, представляющаяся мысленному взору людей иного духовного склада грозным чудищем, приводящим в ужас своим приближением, для истинно русского человека не так страшна. Преемственно связанный с духовной жизнью отошедших в иной мир родственных ему по крови и по мировоззрениям поколений — русский пахарь привык встречать смерть лицом к лицу, без чувства особого страха, благодаря тому, что в нем слишком живуче яркое, как весенний солнечный луч сознание, что это — лишь один шаг в загадочную область вечного бытия. «Семи смертям не бывать, а одной не миновать!» — говорит он, смотря прямо в глаза роковой неизбежности, — хотя тут же и оговаривается, что: «На смерть, как на солнце, во все глаза не взглянешь!» Нравственная смерть, смерть духа — не в пример страшнее для этого богатыря трудовой жизни, чем смерть, разрушающая тело. «Живому сердцу нет могилы!» — гласит живучая молвь народная, без крыльев перелетающая через леса дремучие, через горы толкучие, то взвивающаяся — в своем размахе — в лазурную высь поднебесную, то — в духовной тоске-истоме — припадающая к родимой груди Матери-Сырой-Земли.
Неизбежность смерти не повергает простодушного русского сеятеля жизни в уныние. Знает он и всякий час твердо помнит про то, что «от смерти не посторонишься», что нет ничего на свете «вернее смерти»; но не забывает и о том, что «прежде смерти не умрешь». Неизгладимо запечатлелась в нем вера сердца в предопределение, гласящая, что «каждому человеку своя судьба на роду написана». Смерть не страшна простецу-пахарю, как общее понятие; но в частности — он страшится смерти нечаянной, и одною из постоянных молитв его является молитва о том, чтобы «привел Бог помереть своей смертью»: — «Упаси Господь всякого человека умереть без покаяния!» — испуганно открещивается он от смерти «в одночасье». Смерть, по народному слову, у каждого стоит за плечами («за порогом» — по иному разносказу); но умереть вдали от родных, не выразив последней воли, не обдумав положения близких, остающихся в живых, и — главное — не покаявшись во грехах, — представляется в кругу обступающих смерть явлений единственным обстоятельством, устрашающим дух русского человека, который своею многовековой жизнью-борьбой доказал воочию всему миру, что он — не из робких. Русский человек всегда был сторонником семейных-родовых начал, — семьянин он и по самой природе своей. Потому-то и вылетело из его уст глубоко трогательное по существу изречение: «В семье и смерть — добро, на чужбине и жизнь — худо!» Родовой-общинный дух сказывается в другой, родственной с этою поговоркой: «На людях — и смерть красна!» Жизнь, не особенно балующая пахаря-сказателя своими ласками, нашептала ему немало таких, например, красных своею неумытной правдою крылатых слов, как: «Лучше смерть, нежели зол живот!», «Страхов много, а смерть одна!», «Не столько смертей, сколько скорбей!», «Горя много, а смерть одна!» и т. п. Удальство, порою смелое до дерзости, свойственное широкой душе, не любящей ничего недомолвленного-недоделанного, на полдороге никогда ни перед чем не останавливающейся, слышится в поговорке: «Смерть русскому человеку — свой брат!» Отсутствие страха перед этим «своим братом» и порождало изумлявших мир удальцов среди русских солдат, бравших неприступные города одной смелостью, орлами перелетывавших непроходимые горы, устилавших-мостивших путь своим братьям собственными костями. Стыд-позор для истинно русского человека — хуже смерти. Это чувство не вымерло на Руси со времен князя-язычника Святослава, обессмертившего себя обращенным к хороброй дружине словом: «Ляжем костьми! Мертвые срама не имуть!» В иных случаях смерть, в представлении русского народа, является даже благодетельницею: «Бога прогневишь — и смерти не даст!» — замечает по этому поводу непрестанно памятующая о смертном часе и «спасении души» народная молвь.
Общий-неизбежный удел человечества — смерть не властна над живым духом, воспринимаемым от поколения поколением. У русского народа эта преемственная связь поколений проявляется особенно ярко и наглядно в обычаях, приурочиваемых к поминовению усопших. Из затерявшихся во мраке миновавших веков языческих обрядов, объединенных с заменившими их обрядами христианскими, сложились эти обычаи, приросшие к сердцу народному. И не оторвать их от этого светлого любовью сердца никакой новизне, все сглаживающей-уравновешивающей в своем наступательном движении на пережитки седой старины. С незапамятных времен народная Русь окружала свой домашний очаг духами-покровителями, в которых превращались успокоенные смертью работники жизненной нивы. К ним обращалась она в старину со всеми своими печалями, не забываючи о них в радостные-светлые дни. Им приносил славянин-язычник домашние жертвы. Языческое почитание-обоготворение предков, растворясь в христианском отношении к умершим, вылилось в современное, сложившееся веками общение с покойниками. Целый ряд особых поминальных дней в году, окруженный пестрой изгородью обычаев, до сих пор — по доброму завету дедов-прадедов справляемых во всех уголках светлорусского простора неоглядного, слишком красноречиво говорит об этом трогательном, обвеянном дуновением нездешнего-несказанного общении. Простонародные поминальные обряды-обычаи в один голос свидетельствуют о том, что вера сердца в русском народе всегда берет верх над холодным, недоверчиво относящимся ко всему рассудком; а также и о том, что могучий дух кроткого пахаря-хлебороба не только не страшится, но и не знает себе смерти, — словно возрождаясь к новой и новой жизни при каждом любовном соприкосновении с приобщившимися к великим непостижимым тайнам загробного мира.
Поминовение родителей вменяется в непременную обязанность каждому человеку; оскорбление их памяти считается у русского народа за тяжкую обиду и в то же самое время — за великий грех перед Богом. «Жив — наш, помер — Богов!» — говорится на Руси: «За мертвого нет заступы, кроме Бога!», «Перед мертвым не кичись: он сильнее живого!», «Помер: доброму — память, лихому — забвение!», «Про мертвого не молви худа, Бога обидишь!», «Мертвому один судья — Бог!», «Живым — забота, мертвому — вечный покой!», «Не бывать ни одному человеку заживо в царстве небесном!», «Над каждой могилой — Свят-Дух!» Немало и других изречений, окрыленных вещею верой сердца народного ходит по людям, из уст в уста передаваючись — среди поздних потомков ранних пращуров, видевших в своих предках добрых-светлых духов, домашних богов-покровителей.
Смерть слывет в народе «часом воли Божией». «Благослови, Господи, помереть на родной сторонке, в свой час!» — возносится к Творцу, не сотворившему смерти, простодушная молитва каждого бедняка-бобыля, знающего, что как бы ни гнала его, как бы не издевалась над ним при жизни лихая мачеха-судьба, а умрет — так и ему любовно-ласково откроются материнские объятия родной земли. Для добрых и злых, для бедных и богатых — для всех найдется место в ее недрах, — хотя и оговаривается посельщина-деревенщина, что спознавшихся с нечистой силою лиходеев «и землица не принимает». Находятся и теперь такие дотошные всезнаи, что за верное передают россказни о будто бы не принятых землею нераскаянных злодеях.
У жизнерадостных людей, — с какими можно встретиться всегда и везде, если только повнимательнее приглядываться к тому, что творится вокруг да около, — сложились свои поговорки-пословицы о жизни, о смерти и обо всем обступающем эти два явления бытия человеческого. «Живой смерти не ищет!» — говорится в их кругу: «Умирать — не в помирушки играть!», «Кому жизнь не дорога!», «Как жить ни тошно, а умирать того тошней!», «Горько жить — горько, а еще бы столько!», «Смерть никому не мила: ни богачу, ни бедняку, ни умному, ни дураку!», «Приведи, Господи, пожить лишний часок, — на земле все милей, чем в сырой земле!» и т. д. На эти слова всегда готова у русского народа такая красноречивая отповедь, как: «Бойся жить, а умирать не бойся: дольше жить — больше грешить!», «Сколько ни живи, а умирать надо!», «Все там будем: кто раньше, кто — позднее!», «Царь и народ — все в землю пойдет!», «В могилке — что в перинке: не просторно, да улежно!», «Одна смерть правдива!», «От смерти не бегай: все равно — не уйдешь!», «От жизни до смерти — один шаг!», «Умер — Бог, любя, прибрал!» Да и не пересказать всех поговорок-присловий, какими обмолвилась словоохотливая, слова словом плодящая народная Русь о том, что неизбежного конца нечего бояться смертным людям. «Жизнь — сказка, смерть — развязка, гроб — коляска, покойна — не тряска, садись да катись!» — можно заключить все эти богатые изобразительностью слова прибауткой веселых, легко смотрящих и на жизнь, и на смерть краснобаев, руководящихся, при таком взгляде на столь важные вопросы — завидным спокойствием духа. «Смерть — злым, а доброму — вечная память!», «Злому смерть, а доброму — воскресение!» — говорят, хотя и не сходящиеся с ними в легкомысленности взглядов, но обладающие тем же драгоценным качеством, более строгие, вдумчивые люди, проникновенным взором смотрящие на жизнь человеческую, искренно верящие в то, что смерть — «душе простор».
Простонародные загадки представляют жизнь и смерть двумя борцами, глядючи на которых, нельзя разобрать: «кто бежит, кто гонит». Смерть — в устах людей, любящих перекинуться словцом загадочным — является столбом, поставленным среди поля, который никто не обойдет, не объедет — «ни царь, ни царица, ни красна девица». Бесчисленный рой разносказов этой загадки летает по всему неоглядному приволью родины народа-сказателя. В устах рязанских краснословов «столб» заменяется дубом, и загадка загадывается несколько на иной лад: «На поле на ордынском стоит дуб таратынской, на нем сидит птичка-веретяничка. Она хвалится-похваляется: от нея-де никто не уйдет — ни царь в Москве, ни король в Литве» («ни царь Москвич, ни король Лукич» — по иному разносказу)! Олонецкие загадчики-отгадчики рисуют смерть премудрой совою, которая сидит на корыте. «Не можно ее накормити — ни попами, ни дьяками, ни пиром, ни добрыми людьми, ни старостами!» — говорят они. В симбирском Поволжье подслушана такая загадка про эту неизбежную вершительницу жизни: «Стоит древо; на древе сидит голубь, а под древом — корыто; голубь с дерева цвет щиплет, в корыто сыплет, — с дерева лист не убывает и корыто не наполняет!»… У олончан вместо голубя действует в разносказе этой загадки орел — птичий царь. «Стоит столб», — загадывают они: «на столбе — цвет, под цветами котел, над цветами орел, — цветы срывает, в котел бросает, цветов не убывает, а в котле не прибывает!» Эта загадка с достаточной яркостью обрисовывает своеобразный взгляд русского народа на мудрую хозяйственную распорядительность природы, уравновешивающей убыль умирающих людей прибылью вновь нарождающихся. «Кто ниже Бога, а выше царя?» — спрашивают о смерти пермяки-шадринцы. «На что глядят, про что ведают да не знают?» — переговаривают их псковичи. «Какая загадка без разгадки?» — подают свой голос завзятые нижегородские говоруны: «Среди поля ухаб, не проехать его никак: все трет, все мнет и все завертки рвет», «Сидит птица на кусту, молится Христу, берет всякие ягодки — и спеленьки, и зеленень-ки!», «Зарежет — без ножа, убьет — без топора!» и т. д.
Пестрая стая загадок про убивающее без топора чудище заключается-замыкается таким красным сказом: «Летела птица орел, садилась на престол, говорила со Христом: — Гой еси, Истинный Христос! Дал ты мне волю надо всеми: над царями, над царевичами, над королями, над королевичами! Не дал ты мне воли ни в лесе, ни в поле, ни на синем море!» В этой загадке, как в зеркале, отразился зоркий взгляд народа-сказателя на бессмертную душу природы, возрождающейся с каждою новой весною в своем кажущемся зимнем умирании.
По старинному, из глубины незапамятных времен дошедшему к рубежу наших дней преданию, душа — покидая тело умершего человека — не сразу расстается с местом земных своих странствий. В продолжение трех дней витает она вокруг покинутого ею праха; то голубем-птицей летает-вьется вблизи покойникова дома, то — мерцающим огоньком — дрожит ночью над кровлею, то белой бабочкою бьется в окно. До девятого дня — нет ей покоя: все еще не может она позабыть о своем недавнем обиталище. Давно уже и погребен покойник, а в доме по временам все еще чувствуется-слышится его незримое присутствие. Пройдут «девятины» со дня смерти, и душа покидает земные пределы — для новых мытарств и вплоть до самых «сорочин» (сорокового дня), когда ей приходится идти на уготованное земной жизнью место — или в райские селения, или в геенну огненную, на муки вечные.
Третий, девятый, двадцатый и сороковой дни, истекающие со времени смерти, являлись в старину освященными обычаем поминальными сроками; но мало-помалу двадцатый день стал опускаться и поминовение ограничилось троекратным повторением. С последним связано у благочестивого люда православного верование о переменах, совершающихся с почившим в эти сроки загробной юдоли. Так, по словам строгих блюстителей прадедовских поверий, на третий день изменяется образ покойника, на девятые сутки — начинает разрушаться-распадаться тело его, в сороковой — истлевает сердце. По свидетельству древней письменности русского народа, на третий день по смерти приводит ангел-хранитель освобожденную от телесных вериг душу — на поклонение к Богу. «Яко ж бо от царя земнаго послани будут воины привести некоего и, связавше его, поведают ему повеление царево, трепещет же и держащих и ведущих его немилостиво к путному шествию, аще и ангелы от Бога послани будут по-ясти душу человечу». По словам боголюбивой православной старины — если в третины будет какое-либо молитвенное приношение в храме Божием на помин души, то ей дается этим «утешение от скорби, прежь бывшия ей от разлучения телеснаго, и (она) разумеет от водящего ю ангела, яко память и молитва ея ради в церкви Божией принесена, и так радостна бывает». С третьего по девятый день ходит душа по мытарствам — с ангелом, показывающим ее просветленному взору райские блаженства и адские мучения. Настает девятый день. И вот — посещает добродетельная душа места совершения ею добрых, угодных Богу, дел; а грешную — ведет ангел по путине содеянных ею прегрешений, восстановляя их в ее памяти. В сороковой день приводит хранитель небесный уходившуюся с ним по мытарствам душу к подножию престола Господня — на последнее поклонение Творцу. Потому-то и совершается в этот день особо усердное моление об упокоении почивших рабов Божиих в селениях праведных. «Добре держит святая церковь, в четыредесятый день память сотворяя о мертвом!» — гласит об этом поучение святоотеческое.
Поминовение умерших никогда не ограничивалось на Руси, одним молитвословием Церкви: его всегда сопровождали особые поминальные столы, устраиваемые для всех родных и близких покойнику, а также и посильно щедрая раздача милостыни нищему люду, во множестве собирающемуся, безо всякого зова, на похороны и поминки. Кладбища — священное место в глазах всякого русского человека — одно из любимых дневных местопребываний нищей братии в многолюдных городах. Здесь всегда перепадает на их убогую долю поминальный кусочек и деньга-копейка. В посельской-попольной Руси, — где на кладбищах собирается народ только в известные установленные обычаями дни, — нищие в праздники толпятся в церковных оградах, у папертей, а в будние дни бродят под окнами. «Кормилецы наши батюшки, милостивыя матушки, подайте святую милостыньку Христа ради!» — разливаются-плачут по подоконью умиленные старческие голоса: «Родителям вашим царство небесное, а вам доброе здоровье! Роду вашему племени — дом благодатный».
В безсоновскую кошницу-сокровищницу духовных стихов народных занесен не лишенный своеобразной красоты «стих заупокойный», распеваемый каликами перехожими, бродячею Русью Христа-ради. «Господи, воспомяни славныя памяти родителей ваших, отцы ваши да мамы, Божа, вспомяни!» — льется-журчит ручейком, чуть сочащимся по мелким камушкам, заунывное пение: — «Отцы ваши хресные, хресникам, хресницам, племянникам, племянницам, свекры, свекровки, дивярья, золовки, во роду поколения, во всем почитания, при обеднях и при заутренях, при церквах, при Божьих домах, за ясными свячами, за гласными звонами, за еством херувимским, за браными скатяртями, за солодкими кутьями, за мягкими просвирами, за пахучим ладуном, заключенных, полоненных, в войны посяченных, громам забивающих, молоньей палящих, на огню погоря-щих, на воды потопляющих, с боку присыпущих, голодной смертяй померших, который душачки биз попа помирали, в Божой церкви не бывали, святого причастья не примали, вдов ли сирот, бизприютных голов, — в чужи земли завядены, што некому поминать, по имяни называть, на вспомин души давать, вчисляя их свет Христос во книги в животный, в псалтыри в суботнии, в грамоты церковныя!»… Стих кончается молением к «свету Христу»: — «Доняси ж их, свет Христос, тыи душачки до города Русалима, до царя Давыда, где Исаковы, Яковы мощи спочивают! Дай, Божатыи душачки во городи в Руса-лими в раю раявали, со святыми спочивали! Вечная им память, создай им, Божа, рай пресветлой, зямельку легкую и царства небесная!» В этом одноголосном-тягучем песнопении явственно слышится порыв православной русской души к слиянию с небесным блаженством, уготованным для праведников. Место земных подвигов Сына Божия представляется темному люду самым близким к обители святых угодников. Потому-то и находит возможным «рай раявати» убогий стихопевец «во городи в Русалими».
Яркая картина смерти праведника и грешника воспроизведена народом-сказателем в стиховных-песенных сказаниях о братьях Лазарях — убогом и богатом (см. гл. LIX). Таких же «святых ангелов, тихиих, все милостивых» ниспосылает Господь по праведную душу, какие «вынимали (у Лазаря убогого) душеньку честно и хвально, честно и хвально в сахарны уста, да приняли душеньку на пелену, да вознесли же душу на небеса»… К смертному одру грешника, запятнавшего свою порочную душу грехами нераскаянными, приходят — наоборот — «грозные ангелы — страшные грозные, немилостивые»: вынимают эти посланцы гнева Божия грешную душу — так же, как и душу Лазаря богатого — «нечестно, нехвально, нечестно-нехвально, скрозь ребер его», возносятся с нею на небеса и оттуда низвергают свою отягченную прегрешениями ношу «во тьму глубоко, в тое злую муку, в геенский огонь».
Смерть представляется народному воображению в виде дряхлой старухи (или даже скелета) с косою в руках. Старинная русская сказка обрисовывает этого косаря цветов жизни человеческой в довольно смешном виде, что служит доказательством живучести нашего смелого народного слова, не задумывающегося даже перед посягательством на такую важную особу. Как и в большинстве других сказок — человеком, перехитрившим простофилю-Смерть, является завзятый носитель русского удальства — солдат. Умер воин христолюбивый, и поставил его Господь на часах у входа в пресветлый рай, — ведет свою речь эта сказка. Видит служивый: идет Смерть. — Куда идешь? — К Господу за повелением, кого морить мне прикажет! — Погоди, я спрошу!.. — Пошел и услышал желание Божие, чтобы морила она самый старый люд. Вспомнил солдат, что живы у него мать с отцом, — жаль стало их, не передал он Смерти слова Господня, а сказал, чтобы шла она в леса дремучие и три года точила самые старые дубы. Заскрежетала зубами старая лиходейка, даже заплакала от досады, но поверила служивому, пошла выполнять переданное ей повеление: ходила три года по лесам, три года точила-грызла старые дубы, — воротилась за новым повелением Божиим. Приказал Праведный Судия морить ей молодой народ; но солдат, у которого были в живых молодые братья, передал приказание точить-грызть молодые дубы. Прошло еще три года, и на этот раз (вместо младенцев) пришлось обманутой служивым Смерти грызть-точить дубки малые в течение трех лет. В последний день девятого года идет Смерть, еле ноги волочит: «Ну, — думает, — теперь хоть подерусь с солдатом, а сама дойду до Господа. За что Он девять лет меня наказует?» Выслушал Вседержитель рассказ Смерти, повелел солдату-обманщику девять лет носить обманутую на своих плечах. Носил-возил служивый старуху, уморился, вытащил рожок с табаком, стал нюхать, попросила понюхать и Смерть. «Полезай в рог да и нюхай — сколько душе угодно!» Далась в обман Смерть, а солдат захлопнул табакерку да и за голенище, а сам — на часы к преддверию райскому, как ни в чем ни бывало… Некоторые сказочники пересказывают конец сказки на иной лад. Велел, — говорят они, — Господь Бог провинившемуся часовому откармливать Смерть орехами. Наскучило солдату это занятие, заспорил он со старухой: «Ты-де — не влезешь в пустой орех!» Раззадорилась Смерть — влезла в ореховый свищ, а служивый не будь дурак, взял да и заткнул дырку в орехе, а орех спрятал в карман. Освободил Господь взмолившуюся к нему заключенную, повелел ей уморить дошлого солдата. И вот, — сказывается сказка, стал он готовиться к последнему концу, надел чи-стую рубашку и притащил гроб. «Готов?» — спрашивает Смерть. — Совсем готов! — «Ну, ложись в гроб!» Полез солдат в домовину — ни- как не может улечься, как быть надо: то вниз лицом, то набок ляжет. Просит он показать, как ложатся добрые люди в гроб, — ссылается, что никогда-де и не видывал, как помирают. Согласилась старая показать, что и как, — выскочил служивый из гроба, легла Смерть на его место, а дока-солдат захлопнул крышку, стянул гроб железными обручами да и закинул его в море. Освободилась из своей тюрьмы замаянная солдатом Смерть только тогда, когда бурею разбило гроб о каменные скалы… Существуют и другие разносказы этой смешливой сказки, и во всех них Смерть выставляется недогадливой-неповоротливой, недалекого ума старухой, а в солдате-доке воплощается пришедшаяся по сердцу — по нраву народу-пахарю прирожденная русская сметка.
Не всегда, однако, относится с таким легкомыслием к подкашивающей жизнь посланнице воли Божией народная Русь, — приходят ей на память подобные сказки только под веселую руку, в беззаботный час, какие далеко не так-то часто выпадают в трудовой жизни, как это может показаться не вошедшему в круг ее потовых-страдных забот человеку. Достаточно прислушаться хотя бы к двум-трем из тех щемящих сердце, раздирающих живую душу причетов-плачей, какими еще и теперь провожают по захолустным селам-деревням покойников народные плакальщики-вопленицы, — чтобы понять, какую скорбь-смуту вносит смерть в крестьянскую семью, как тяжело отзывается ее приход на остающихся в живых. Нечего уже и говорить о вдовах с детьми-сиротами! Недаром, приходя к своим покойничкам во дни весенних-«радоницких» и осенних-прощальных свиданий с ними, припадают они к родным могилкам, исходят на них слезами горючими, поверяя лежащим во сырой земле свои жалобы горькие. Многое-множество подобных «воплей» записано — сохранено от забвения собирателями памятников живого народного слова. Несколько из них уже было приведено в предыдущих очерках.
Наиболее ярко отразились представления русского народа о загробной жизни в стиховных сказах калик перехожих. Среди них выделяется целый ряд сказов, посвященных смерти, посмертным мытарствам и Страшному Суду Божию; есть и воспевающие райское блаженство, являющееся уделом праведных. В стихе «Плач Адамов», поющемся-сказывающемся в каждой округе на свой особый лад, есть звучащее покаянным словом народа-сказателя место: «Оставим мы гордость, восприемлем кротость, возлюбим мы нищих, убогую братию, накормим мы алчущих, напоим жаждущих, оденем мы нагих своим одеянием. Тут нам будет последне свидание, последне прощанье! Прижмем мы руци к сердцу, прольем ко Богу слезы, воззри мы на гробы»… — гласит оно. Затем нищие духом певцы-сказатели восклицают — устами плачущего у двери потерянного рая прегрешившего праотца людей:
Вслед за этим вырывающимся у стихийного певца-народа из стремящейся к вратам покаяния, открытой веянию добра-света, затуманенной сумраком мирского зла души восклицанием — идут новые покаянные слова, кончающиеся предвещанием, что «на втором пришествии ничто не пособит (грешникам), ничто и не поможет — ни злато, ни серебро, ни цветное платье, ни друзья и ни братия; только нам пособит, только нам поможет слезы, пост и моление, и чистое покаяние («…и святая милостыня», — добавляется в другом разносказе-разнопеве стиха!..»).
Человек, по словам стихопевца-народа, живет на земле — «как трава растет»; ум-разум человеческий — «как маков цвет цветет»; всякая слава земная представляется также «цветом» бренным, как и самое бытие земное-преходящее. «С вечеру человек в беседе здрав и весел сидит, а. поутру человек уже той в гробе лежит», — продолжает народное песенное слово и переходит к дальнейшему воспроизведению картины лежащего в гробе. «Ясны очи помрачились, и язык замолчал, руки-ноги онемели», — гласит эта сплетенная из слов картина. Расстающаяся с телом душа напоминает певцу-сказателю птенца, вылетающего из гнезда на вольный простор. Вылетает она и «приходит в незнакомый мир» и при этом — «оставляет все житейские попечения, честь и славу, и богатство маловременное: забывает отца-матерь, жену и чад своих, переселяется во ин век бесконечный»… И вот, — продолжают убогие певцы, — видит преселившаяся в век бесконечный душа человеческая «лица и вещи преужасныя». Прежде всего обступают ее добрые ангелы, и «воздушны духи темные». — «Ты куда, душе, быстро течешь путем своим?» — воспрошают ее первые: — «Ты должна по грехам своим оправдиться. Вспомни, как на оном свете во грехах жила? Здесь грехами, как сетьми, свяжут тя!» Внемля словам ангелов, «вострепеталась» грешная душа, кающаяся в своих прегрешениях. — «Вы помилуйте, помилуйте, добрии ангелы! — восклицает она: — «Не отдайте мя, несчастную, в руки злых духов, вы ведите мя к Господу к милосердному! Я в делах своих при смерти воспокаялась, в коих волен милосердный Бог простить меня!» За этим восклицанием переносится просветленный взор души человеческой с «того света» на «оный», где справляется в это самое время вся погребальная обрядность. — «Вы же, что мои дружья и ближний, и сродницы, обстояще гроб и тело лобызаете? — обращается к стоящим вокруг покинутого ею на земле тела клич смятенной души: — «Вы на что свещи и масло возжигаете? Не возжег бо я светильника душевнаго. Вы на что меня водою обмываете? Не умылся я слезами пред Господом. Вы почто меня во ризы светлы облекаете? Не облекся я, живучи, во ризы светлыя. Что же в раках с преподобными полагаете? Их же образу жития не последовах. Вы почто псалмы и песни совершаете? Не воспел бо я, живучи, песни духовныя. Что же в церковь со свещами провожаете не возжегшаго светильника маслом милости?..»
Клич этот заключается последней просьбою встосковавшейся по добродетели кающейся грешной души: — «Разделите мое имение нищим-странникам!» — просит-молит она: — «Их молитвы, слезы теплыя послушает Бог и подаст для их прощения грехом моим!» За выполнение этой посмертной воли обещает плачущая-рыдающая душа и выполнителям великую награду: «…сами вы от Господа услышите», — говорит она! — «Приидите, благословении Отца Моего, вы наследуйте уготованное царствие со избранными святыми, Мне сложившими!» В этом кличе души, «преселившейся во ин век бесконечный», явственно слышится вдохновенный голос веры сердца народного.
Смерть представляется русскому человеку путешествием в далекий неведомый край: потому-то и говорится вместо «умереть» — «отойти (к праотцам)», а молитва, читаемая над умирающим, зовется «отходною». В стародавние годы на древнерусской языческой тризне сжигали на свеженасыпанном кургане, а иногда зарывали в могилу любимого коня покойникова, чтобы он помог своему хозяину поскорее совершить тот путь, из которого никто домой не возвращается. Еще и теперь в некоторых местностях кладут в гроб подорожный посох и новые лапти, все с той же целью — облегчить умершему трудности предстоящего путешествия. Далеко не легок этот путь! Перескакивают дорогу загробного путника не только овраги, горы и леса, но даже, — как говорит старинное предание, — река огненная. Перевозит через эту реку св. Михаил-архангел души праведных, принимая их, как любящая мать детей — в свои объятия. Грешники же, не оставившие по себе на земле добрых дел, оглашают берега этой реки напрасными воплями-стонами: не соглашается взять их в свою ладью грозный архистратиг Господень. Много их тонет в волнах огненных, погружаясь на дно — в муки вечные.
По другим же сказаниям, эта река «протечет с востока до запада» лишь пред Страшным Судом Божиим, вслед за которым наступит обновление мира. У Кирилла Туровского[94] таким образом изложено это предание: «…огнь неугасимый потечет от востока до запада, поядая горы и камение и древа, и море изсушая; твердь же яко береста свертится, и вся видимыя сущая вещи, разве человек, вся от ярости огненныя яко воск истают, и згорит вся земля. И сквозь той огонь подобает всему человеческому роду пройти»… Дальнейшие слова древнего проповедника гласят следующее: «… в них же суть неции, мало имуще согрешения и неисправления, яко человеци, понеже есть Бог един без греха; да сим огнем искушени будут, очистятся и просветятся телеса их яко солнце, по добродетели их: праведным даст свет, а грешникам опаление и омрачение. Прешедшим же им сию реку огненная си река, по Божию повеленью, послуживше и отошедши к западу, учинится во озеро огненное на мучение грешным. После будет земля нова и ровна, яко же бе искони, и бела паче снегу, и потом повелением Божиим пременится и будет яко злато, изидеть из нея трава и цветии много различнии и неувядающи никогда же… и возрастут древа не яко видимая си суще, но высотою, лепотою, величеством невозможно есть изглаголати усты человеческими»…
Души умирающих младенцев, по верованию народной Руси, не расходящемуся и с учением Церкви, прямо идут в царство небесное; но это только в том случае, если они приобщились — путем крещения — к пастве Христовой. Некрещеные же младенцы становятся, по словам народного суеверия, жертвою нежити-нечисти, — будучи обречены на вечное блуждание над болотными трясинами в виде подвластных Водяному духов, проявляющих свое присутствие дрожащими-мерцающими огоньками. Многие из них с течением времени превращаются в «кикимор», творящих волю нечистой силы. Другие — суеверные на свой-особый лад — люди говорят, что становятся некрещеные младенческие души русалками, — особенно, если мать утопит своего ребенка. «Мене мати породила, некрещену утопила!» — звучит явственным отголоском этого поверья песня русалок, распевавшаяся в старину на семицких да на купальских игрищах-гульбищах. «Присланный» (нечаянно задавленный во сне) ребенок также считается в народе жертвою нечистой силы. По неписаному, подслушанному нашими народоведами укладу русского простонародного суеверия, для избавления души такого младенца от ее тягостной вековечной судьбы должна мать, совершившая этот невольный грех, простоять три ночи во храме Божием — в кругу, очерченном рукою священника. Делается ли это где-нибудь в настоящее время — неизвестно и даже сомнительно, чтобы делалось; но седая старина сохранила в своих памятниках живучий след этого суеверного обычая.
Еще более тягостна загробная участь детей, проклятых своими родителями: нет им, по народному слову, отпущения на том свете, если не отмолят их сами проклявшие! А отмолить проклятие не так-то легко, как проклясть! В народных русских сказках, записанных А. Н. Афанасьевым, есть любопытный владимирский сказ о «проклятом детище». Жил старик со старухою, — начинается-заводится он, — и был у них сын, которого мать прокляла еще во чреве. Сын вырос большой и женился; вскоре после того он пропал без вести. Искали его, молебствовали об нем, а пропащий не находился. Недалеко в дремучем лесу стояла сторожка; зашел однажды туда ночевать старичок нищий и улегся на печке. Спустя немного слышится ему, что приехал к тому месту незнакомый человек, слез с коня, вошел в сторожку и всю ночь молился да приговаривал: «Бог суди мою матушку — за что прокляла меня во чреве!» Утром пришел нищий в деревню и прямо попал к старику со старухой во двор. «Что, дедушка, — спрашивает его старуха, — ты человек мирской, завсегда ходишь по миру, не слыхал ли чего про нашего пропащаго сынка. Ищем его, молимся о нем, а все не объявляется!» Рассказал нищий про то, что ему видеть-слышать приключилось: «Не ваш ли (говорит) это сынок? Поехал, по его указанию, старик в лес, заночевал в сторожке. И опять повторилось ночью то же, что и раньше. Узнал старик сына, кинулся к нему: «Ах, сынок! Насилу тебя отыскал; уж теперь от тебя не отстану!» — «Иди со мной!» — отвечает сын. Привел он отца к проруби на реку, а сам вместе с конем — в прорубь. Только и видел его старик. Вернулся он домой, рассказал старухе-жене, где живет их детище. На другую ночь мать-старуха заночевала в лесной сторожке и тоже — по словам сказки — ничего доброго не сделала. На третью ночь пошла выручать своего мужа встосковавшаяся по нем молодая жена. Опять приехал в урочное время добрый молодец; как запричитал он, молодуха и выскочила к нему: — «Друг мой сердечной, закон неразлучной!» — говорит: «Теперь я от тебя не отстану!» Привел ее муж прямо к проруби. Не устрашилась она: «Ты в воду — и я за тобой!» — «Коли так, сними крест!» Сняла, да и бросилась в прорубь. Очутилась она в больших палатах, — продолжает близящийся к концу сказ. Сидит там сатана на стуле, увидал молодуху и спрашивает ее мужа: — «Кого привел? — Это мой закон! — «Ну, коли твой закон, так ступай с ним вон отсюдова! Закона разлучать нельзя!» Выручила жена мужа и вывела его на вольный свет, — кончает простодушный народный сказатель.
«Всякая душа крещеная просит погребения!» — говорит старинное русское изреченье. «Не похоронить — душу убить!» — вторит ему другое. С незапамятных пор считалось у нас на Руси за великое богоугодное дело оказать помощь при погребении бедного человека. Лишенные погребения становятся, по народному поверью, вечными мучениками-скитальцами. Блуждают их души по свету, пресмыкаются вместе с туманами по сырой земле; плачут они кровавыми слезами, стонут тяжким стоном от своего безысходного горя великого. Являются они во сне близким людям, — просят-молят их о предании земле. Исполнится это их желание — и скитальчеству конец, начало странствиям-мытарствам, общим для всех умирающих: вплоть до сорокового дня после погребения, когда всякая душа приходит к своему загробному пределу — или к селениям блаженства райского, или к вечным мукам.
Жизнь всегда казалась русскому народу драгоценным даром Бо-жиим. Посягающий на нее лихой человек является в его глазах похитителем достояния Господня, а потому и было убийство тяжким грехом даже у языческой Руси. Но положительно противным природе русского человека считалось самоубийство, — за этот тягчайший грех лишал народ-пахарь даже утешения быть похороненным на одном кладбище с близкими-родными, отводя для могил самоубийц лесные овраги и мочежины болотные, в стороне ото всякого обиталища — и живых, и мертвых. По старинным чешским преданиям, душа самоубийцы превращается в черную собаку и во все то время, которое он должен был прожить, если бы не наложил на себя рук, скитается по земле, чтобы — по миновании этого срока — ввергнуться в геенну огненную. Русское простонародное мировоззрение хотя и не приравнивает самоубийцу ко псу, но, тем не менее, осуждает их суровым судом, отказывая в загробном общении с близкими им по крови и по мысли. Могильники самоубийц окружаются призраками всякой темной силы, почему и слывут «заклятым местом». Не видят эти места ни поминальных угощений, не слышат ни причетов-плачей поминальщиков. Плачут над могилками самоубийц только облака-тучи, кропящие землю дробным дождем; поет по ним панихиды, вопит над ними только ветер буйный, облетая все горы-долы света белого, да воют, пробегая по соседним буеракам сиромахи — волки серые. Обходит деревенский люд поодаль эти заклятые, оговоренные суеверной памятью места, — ожидая от близости к ним (особенно — ввечеру) всякого наваждения.
В старину было в обычае хоронить возле проезжих дорог застигнутых смертью в пути. Еще и теперь можно встретить немало таких могилок, разбросанных по неоглядной путине светлорусского простора широкого. «Где пролилась кровь убиенного — там и погребай его!» — вещает убеленная мудростью старина. По ее слову, еще недавно соблюдался этот обычай в среднем Поволжье, на котором немало тропинок-дорожек проложила обагрявшая кровью землю понизовая вольница, разбегавшаяся по обе стороны могучей реки — от воеводского разгрома после поимки Стеньки Разина — этого последнего представителя русского ушкуйничества, сохранившегося в народной памяти с очестливым именем «удалого Степана Тимофеича». Считалось грехом переносить на кладбища сраженных в дороге стрелами грома небесного — убитых молнией. И они находили себе вековечный покой там, где были застигнуты «волей Божией». Но не те, ни другие могилки не внушают прохожему-проезжему люду православному того суеверного ужаса, какой просыпается у него в душе по соседству с могилами самоубийц.
Все люди, по народному представлению, являются в этом мире странниками. Смерть настигает их там, где ей указано Богом, — если только человек не поддастся — в недобрый час — искушению лукавому и не поднимет сам на себя руки, или не продаст бессмертную душу свою лютому врагу спасения рода человеческого — диаволу. Кончен земной путь; открыты врата новой — бесконечной — жизни, столь радостной-отрадной для одних («ходящих по путям Божием») и столь горестной для других — позабывавших при земной жизни о Боге правды. Годы блаженства райского пролетают, как мгновения; мгновения адских мук кажутся годами. И так — до скончания веков, до Страшного Суда Божия, о котором сокрушается народ-стихопевец в одном из своих стиховных сказов:
Бесчисленное множество разнопевов-разносказов стиха о Страшном Суде сложилось в русском народе. Поются-распеваются они до наших дней по всем уголкам боголюбивой народной Руси. Наиболее полный и связный из них подслушан-записан Киреевским в Сызранском уезде Симбирской губернии. Начинается он прямо с покаяния: «Живали мы, грешные, на вольном свету, пили мы ели, сами тешилися, телеса мы свои грешныя вынеживали, греха много мы на душу накладывали, ничего мы душам добраго не уготавыва-ли: за все будем Богу наш ответ держать на страшныем Христовом на пришествии»… Затем, следует-продолжается исчисление грехов: «В святую Божью церковь мы не прихаживали, святых Божиих книг мы не слушали, по писаному мы, грешные, не веровали… Не имели мы ни среду, ни пятницу, святаго трехденнаго Воскресения, святых годовых честных праздников. Не имели мы у себя отца духовного, спесивые были — гордые мы немилостивые, до нищих до убогих не податливые: за то же мы Господа прогневали, Владычицу Пресвятую Богородицу, Пресвятую Троицу присносущную, поклоняемую»… За покаянным вступлением идет ряд вопросов, не всегда сопровождаемых ответами: «Да кто же не слыхал у нас страху Христа, страху Христа, суда Божьева? Да кто же у нас во плоти взят у Христа? Во плоти взят у нас Илья, Божий пророк и Онох, Божий пророк. Восходил же он на гору на Фаворскую, тогда он восходил, когда преобразился Господь с преучениками своими, с преапостолами, показал Он ему, в чем мука и рай и всякиим места уготовленныя: где праведным быть, где грешныим, где татьям быть, ворам, грабителям, еретикам, клеветникам, ненавистникам, где блудникам быть, беззаконным рабам»… Народ-стихопевец точен — как и всегда — в своих определениях: «Татьи все пойдут во великий страх», — говорит он: «разбойники пойдут в грозы в лютыя; а чародеи все изыдут в дьявольский смрад; а убийцам-то будет скрежет зубный; сребролюбцам-то будет несыпляющая червь, смехотворцам-груботворцам — вечная плачь, а пьяницам смола горючая…» Вслед за этим — картина огненного обновления природы, о котором уже упоминалось выше: «…протечет Сион-река огненная, от востока река течет до запада: пожрет она землю всю и каменье, древеса и скот и птицу пернатую, пернатую птицу и воздуственную. Тогда месяц и солнышко потемнеют, и небо возсияет, во свитки совьется, и звезды спадут с неба на землю, спадут оне, яко листья со древов. Тогда же земля вся восколыбается, все ангелы Божий преустрашатся, завидевши страсти все и ужасы. Сойдет с небес Царица Владычица, Пресвятая Богородица, со престолом сойдет с небес на землю; по Божьему все повелению сойдут с небеси святые ангелы, и снесут они Крест пресвятый Его, и поставят на место на Лобное, да где же претерпел Господь вольное распятие. Потом снесут престол Господень с неба на землю; тогда с неба сойдет страшный Судия, страшный Судия, Сам Иисус Христос на светоносном на облаце, и сядет Господь на престоле Своем, да и будет судить живых и мертвых. Тогда убоится его всякое создание, небо и земля и преисподенная, ад восколыбнется. Тогда же, по апостольскому слове-си, Ему поклонятся небесные и земные, и преисподенные»… Престол «Судии праведного» представляется вображению народа-стихопевца окруженным «полками архангельскими». По правую руку от него стоят все святые пророки, и мученики; по левую — «многогрешные с самим сатаною, со угодники его». — «Помилуй нас, Господи, помилуй нас!» — вопиют последние. — «Вы, грешные, беззаконные рабы!» — ответствует им Господь: «Теперь плачете вы, молитеся, последния слезы проливаете вы Мне… А право глаголю, не знаю вас! Отъидите от Меня, ненавижу вас; сами вы себе места уготовали, с самим сатаною, со угодники его!..» Как громом поражает грешников ответ Судии праведного, — припадают они «ко сырой земле», принимаются плакать горько. Плач этот, по обычаю русских певцов-сказателей, выливается словами. Вот эти слезные слова: «Горе нам, грешным, увы нам, увы! Зачем, грешные, мы на сем свету родилися? Лучше бы нам, грешным, не родитися! Почто же мы с малешеньку не померли? Не слыхали бы слова грознаго от страшнаго Судьи, Самого Христа, не потерпели бы мы злой муки превечныя!..» На этот «плач» держит грешникам свое суровое слово перевозчик душ праведных — Михаил-архангел, которому и в стиховных песнопениях убогих певцов калик перехожих дается народом то же, что и в других сказаниях, дерзновение перед Господом Сил, — «О, вы грешные, беззаконные рабы!» — восклицает он: — «На то было на вольном свету даны вам книги Божественныя: все в книгах было написано, все в книгах было напечатано, в чем грех и в чем спасенье, чем в рай взойти, чем душу спасти и как бы избавиться от злой муки превечныя, и чем наследовать вам царство небесное. Не будет Господь до вас милостив за ваше житье самовольное! Сами вы себе места уготовали за самим сатаною, со угодники со его!» Еще большим страхом-ужасом отзываются те слова в смятенных сердцах грешников. Восплакались-возрыдали они пуще прежнего; но не тронули слезы-рыдания грозного архистратига Божия, изрекающего миру повеления «Самого Христа». И вот, — продолжается стих-сказ, — повелел Господь вогнать всех грешников в огненную реку, повелел и берега реки над ними содвинуть, чтобы не было слышно стона-скрежета. Услышав такое повеление и в то же самое время завидев «прекрасен рай», а в нем — «Пресвятую Матерь-Богородицу», возопили «беззаконные рабы со воплею со великою»: — «Ой ты, наша Заступница, Госпожа Мать Пресвятая Богородица! Припади ты ко престолу, к Судии праведному со своими со слезами с умильными за нас, за грешныих, за убогиих: чтобы до нас Господи был милостивый, не послал бы нас в злыя муки в лютыя, прелютыя муки, злыя, превечныя, во тартарары преисподенные!» Обращаются грешники с молитвою ко всем святым, пророкам и мученикам, — чтобы припали они с мольбою о прощении «убогиих-грешныих» ко престолу Всевышнего, чтобы вывел их Судия Праведный «на вольный на прелестный свет». Обещают они вспокаяться и всегда идти по стопам Божиим. Не внемлет столь позднему покаянию («…Не есть во аде покаяния, не есть во аде исповедания!..»), — непоколебим в Своем решении Господь. Начинают грешники прощаться со всем и всеми. Это место сказания дышит проникновенным чувством. — «Прости, наше услаждение, прекрасен рай, простите наши райския кущи!» — восклицает скорбный хор грешников: — Прости, наш Животворящий Крест, райское знамение… Прости ты, наша Заступница, Госпожа Матерь Пресвятая Богородица! Прости, наш страшный Судия, Сам Иисус Христос! Прости, наш Иоанн Предтеча! Прости, наш Михаил, архангел святой, простите все ангелы, архангелы, херувимы и вся Сила Небесная. Уже нам, грешныим, вашей славы не слышати»… Далее — прощаются грешники со всеми святыми-праведными, «наследниками Божиими». Вслед за этим прощением идет слово грозного Судии, обращенное ко всем праведным: — «Подите, Мои Христолюбимые, подите, от веку угодившие Мне; подите, святые Мои — праведные; подите, пророцы все мученицы, подите, страстотерпцы, страстотерпницы; подите, пустынные жители! Скитались вы во горах, в вертепах, во пустынях, исправляли правила Божий, исправляли вы Моего ради имени! Подите вы, апостолы, угодники Божий, вы Мое в мире имя проповедали! Подите, наследники вы Божий, наследуйте вы царствие небесное! Моему-то царствию не есть конца!»… Стих-сказ кончается кратким и спокойным заключением повести о Страшном Суде Божием:
В это же время — по другому сказанию — «праведные возсияют яко солнушко, радуючи, возвеселяючи, сами воспоют гласы ангельски…» Так исполнится в мире правда Божия, пред которою бессильно всякое земное могущество — по словам народа-пахаря, провидящего за тьмою смерти свет жизни бесконечной.