Каменный пояс, 1985

fb2

Литературно-художественный и общественно-политический сборник, подготовленный Челябинской, Курганской и Оренбургской писательскими организациями. Посвящен 40-летию Победы советского народа в Великой Отечественной войне.

Посвящается 40-летию Победы советского народа над фашизмом

Михаил Львов

СТИХОТВОРЕНИЕ

…Я видел, как победа вырастала, Свидетельствую: пролетят года — Спасительное мужество Урала Отчизна не забудет никогда. Урал, Урал… Заводы… Шахты… Горы… Страной железа видишься ты мне. Твои сыны, литейщики, шахтеры, Себя, как дома, чувствуют в огне. С рождения металлом окруженный, Уралец — прирожденный металлист, А значит, он и воин прирожденный, И слесарь от рожденья, и танкист. В пороховой окутываясь запах, Идет на запад наших танков вал. И сам Урал подвинулся на запад, Придвинул пушки к западу Урал. Пройдут года — над веком небывалым Потомки совершат свой поздний суд. Железо назовут они Уралом, Победу назовут они Уралом, И мужество Уралом назовут.

Владилен Машковцев

СТИХОТВОРЕНИЕ

Каждый второй танк и каждый третий снаряд, выпущенный по фашистским захватчикам, были сделаны из магнитогорского металла…

Вновь мы книгу времени откроем: путь к простейшим истинам не прост. Да, в Указах городом-героем не назвали наш Магнитогорск. Под дождями сгнил барак дощатый, и погасли буйные костры. Но Россия помнит год тридцатый и набатный гул Магнит-горы. Разве люди могут не запомнить взрывы телеграфной тишины… Был чугун, рожденный первой домной, первым мирным подвигом страны. Шли мы, как в атаки, через время, принимая гордо свой удел. И металл вливался в жадный лемех, в тракторах натруженно гудел. А когда коварно мир нарушила рейха оголтелая орда, вздыбилась бронею и оружием ярая магнитная руда. И паучья свастика дрожала, под огнем умерив мотопрыть. Нет, не Рур — Магнитка вновь решала: быть России… быть или не быть! Мы, надев отцов погибших робы и к мартенам встав в пятнадцать лет, сокрушили полчища Европы и железный крупповский хребет. Будем вечно помнить все, что было: как мы шли от первого костра, как Россию грудью защитила в грозный час Магнитная гора. Будет вечно все, что мы построим, будет вечен и прекрасен труд… И потомки городом-героем город наш рабочий назовут.

Анатолий Пшеничный

ТАНК У ПРОХОДНОЙ

Стихотворение

Вы стали историей, Годы-невзгоды. При вас надевали шинели Заводы, При вас у вагонных,                               у тракторных — Штатских — Расправились плечи в строю По-солдатски. То дальнее время, Как свежая рана. Как рана, Которой зажить еще рано. Оно — в обелисках, На траурных лентах И в танках, Оставленных на постаментах.

Александр Куницын

ВЫ В БИТВУ ШЛИ, НЕ ДУМАЯ О СЛАВЕ…

Стихотворение

Вы в битву шли, не думая о славе, Вы Родину спасали в грозный час. И нынче не забыт в родной державе Бессмертный подвиг каждого из вас. И вспоминаем вас, как самых близких… Идут года. Иные времена. Но в городах и селах — обелиски, И ваши дорогие имена.

ПРОЗА

Воспоминания

Марк Гроссман — один из старейших уральских писателей, автор поэтических и прозаических книг «Ветер странствий», «Живи влюблен», «Птица-радость», «Камень-обманка», «Да святится имя твое!» и многих других — с первого до последнего дня Великой Отечественной войны был военным корреспондентом в действующей армии.

Марк Гроссман

И ШТЫК, И ПЕРО

«Я хочу,

             чтоб к штыку

                                 приравняли перо».

В. Маяковский

Подумать только — целых сорок лет прошло с той поры, как смолкли наши пушки, остановились танки и самоходки, замерли на взлетных полосах истребители, бомбардировщики, штурмовики и загремели взамен выстрелов и бомбежек наши песни и пляски на площадях поверженной империи Гитлера.

Многое забылось за долгие четыре десятилетия, но благословенный день нашей Победы я вижу так, будто он случился вчера. Вижу и слышу его цвета и звуки — красные цвета моего Отечества и марши России, гремящие всюду. Вокруг горы оружия, сложенные плененным воинством фюрера. В каждом окне каждого берлинского дома простыни, наволочки, тряпки — белые флаги капитуляции и позора. Бесконечные колонны солдат, офицеров и генералов рейха, бредущих в плен.

И пусть во веки веков будет этот день грозным предупреждением всем толстосумам, всем маньякам, всем любителям мирового господства на голубой и зеленой нашей планете.

На колоннах рейхстага в ту пору я не раз видел надписи уральцев, и одну из них переписал в свой блокнот:

«Мы пришли с Урала, чтоб вы не ходили к нам!»

Я родился на Дону, но почти всю жизнь прожил на Урале. Потому в воспоминаниях, часть которых печатается ниже, называю уральцев земляками. Я гордился, что имею отношение к этому краю сильных и добрых людей. После Сталинграда, в междуречье Волги и Дона, я написал стихотворение, которое завершали такие строки:

В пути спросил один солдат другого: — Ты, кажется, с Урала, побратим?.. И руку он потряс ему без слова, И все без слов понятно было им.

Уральцев ценили и любили вся армия, весь народ. Маршал Советского Союза Родион Яковлевич Малиновский, командовавший в свое время 2-й Гвардейской армией, где довелось воевать и мне, писал:

«У нас, фронтовиков, укрепилось глубокое уважение к питомцам седого Урала и безбрежной Сибири. Это уважение и глубокая любовь к уральцам и сибирякам установились потому, что лучших воинов, чем Сибиряк и Уралец, бесспорно, мало в мире. Поэтому рука невольно пишет эти два слова с большой буквы».

К этому мне нечего добавить.

„Срочно шлите оборонные стихи“

Двадцать четвертого марта 1941 года, за три месяца до начала Великой Отечественной войны, из Москвы в Ригу пришла телеграмма.

В ту пору, отвоевав на финской войне и дослужив свой срок в 1-й Московской Пролетарской дивизии, я демобилизовался, но все еще продолжал ходить в гимнастерке и шинели. Донашивал армейское обмундирование совсем не потому, что предпочитал его гражданской одежде. Просто в те дни не успел еще заработать на штатский костюм и видавшая виды, выцветшая в снежных окопах Карельского фронта экипировка продолжала исправно служить мне. Я лишь вывернул из петлиц треугольнички младшего комвзвода.

К одежде следует добавить содержимое кожаной сумки, где хранилось все мое тогдашнее имущество: документы, рубаха и запасные портянки. Впрочем, документов было совсем мало: «Выписка из протокола Экзаменационной Комиссии по аттестации младших политруков запаса Первой дивизии от двадцатого ноября 1940 года» и справка о награждении знаком «Отличник РККА» (небольшой этот знак, врученный Климентом Ефремовичем Ворошиловым, тоже находился в сумке).

В Москве, после демобилизации, мне предложили работу в центральной военной газете, но жилья не сыскалось, и Михаил Васильевич Погарский, редактор газеты, в которой я работал на финской войне, посулил Ригу, небольшую должность в газете Прибалтийского особого военного округа «За Родину».

Уже через несколько дней я оказался в столице Латвии. Ведая литературными делами газеты, встречался со многими писателями, навещавшими Прибалтику: с Александром Трифоновичем Твардовским, которого знал еще по финской войне, с критиком Анатолием Кузьмичом Тарасенковым, с моим однофамильцем Василием Семеновичем Гроссманом и другими. Газета настойчиво готовила войска особого округа к обороне, и я, естественно, занимался тем же делом и жил теми же заботами.

Однако вернемся к телеграмме. Ее подписала Зоя Сергеевна Кедрина — известный литератор, дальновидная, умная женщина, с которой мне довелось познакомиться вскоре после возвращения с «малой войны». На квартиру Зои Сергеевны меня привел ее муж Алексей Нахимович Пантиелев, ведавший тогда отделом литературы и искусства главного журнала РККА — «Красноармеец». Хозяин представил гостя жене и, предварительно накормив домашней снедью, попросил почитать стихи.

Мне показалось, что чтение не произвело большого впечатления на Зою Сергеевну и она не возражала мужу всего лишь из-за соображений такта.

И вот в Ригу пришла телеграмма, подписанная Кедриной, возглавлявшей тогда один из отделов журнала «Октябрь».

Слова депеши были торжественно-тревожны, и к моей радости (шутка ли — телеграмма из прославленного ежемесячника!) примешивалось неясное ощущение тревоги.

В телеграмме было сказано:

«СРОЧНО ШЛИТЕ ОБОРОННЫЕ СТИХИ».

Вскоре выяснилось, что к выбору адресата имел прямое отношение Степан Петрович Щипачев, член редколлегии «Октября», глава его поэтического отдела.

До сих пор я храню в душе сыновнюю благодарность к этим двум примечательным людям. Даже не столько за то, что они в неспокойные дни предгрозья вспомнили о существовании мало кому известного литератора. Существеннее другое: эти мудрые, много повидавшие на своем веку литераторы уже тогда острее других ощущали нависшую над страной опасность и делали все зависящее от них, чтобы подготовить своих читателей к грядущим тяжелым испытаниям.

В стихотворении «22 июня 1941 года», написанном на войне, Щипачев говорил:

Такою всё дышало тишиной, Что вся земля еще спала, казалось. Кто знал, что между миром и войной Всего каких-то пять минут осталось! Я о другом не пел бы ни о чем, А славил бы всю жизнь свою дорогу, Когда б армейским скромным трубачом Я эти пять минут трубил тревогу.

Нет, полагаю, Степан Петрович возводил на себя напраслину: он «знал» и «трубил», в этом нет сомнения.

В те дни, о которых речь, я знал поэта лишь по книгам и портретам. Мне нравились его строки — прозрачные, немного неловкие порой, но полные чистоты и нежности. Внушали симпатию книжные изображения его лица — благородные черты уральского крестьянина, собственным трудом и талантом дошедшего до высот культуры.

Я, разумеется, послал стихи в журнал, и они вскоре были напечатаны.

* * *

Двадцать второго июня 1941 года — в окна еще только брезжили первые лучи солнца — мне на квартиру позвонил Василий Петрович Московский, мой редактор, и сказал, ничем не выдавая волнения:

— Старик, немедля получи оружие — и ко мне! Война!

Мне незадолго до того исполнилось двадцать четыре года, и, может, потому сборы заняли немного времени. Уже через четверть часа, ввинтив «кубики» младшего политрука в петлицы и перекинув через плечо ремешок пистолета, я входил в кабинет Василия Петровича.

Он без лишних слов передвинул по столу командировочное предписание: мне надлежало тотчас отправиться в части Митавского гарнизона.

За окнами редакционного дома уже слышались взрывы бомб, на гранитных мостовых мотало танки, и траки их высекали из камней непривычный огонь.

Скорбный путь на Восток

Двадцать четвертого июня я был уже в частях Елгавского гарнизона, а одиннадцатого июля оказался в Новгороде. Хотел бы заметить с самого начала, что точные даты событий или публикаций, фамилии бойцов и нумерация частей — совсем не свидетельство моей отменной памяти, — она у меня никуда негодная. Просто я сохранил документы и записи, все подшивки газет, в которых работал на двух последних войнах.

Мы отходили на восток, отбиваясь из крайних сил, и немецкая броня вгрызалась нам в тело и душу, проклятая, ненавистная сталь Геринга и Гудериана.

Расплывчатые, в дыму пожаров и бомбежек, вспоминались оставшиеся за спиной жестокие дни войны.

Первого июля 1941 года пала столица красной Латвии Рига. Эшелоны наших штабов и наших семей отходили со станции под грохот бомбежек и хрипение неприятельских пулеметов.

С огромными, почти непосильными перегрузками работали тогда наши железные дороги! С запада на восток, навстречу дивизиям и маршевым пополнениям, мчались эшелоны с демонтированным оборудованием и заводским народом. Из фронтовых зон вывезли две с половиной тысячи предприятий и восемнадцать миллионов человек.

Однако в тяжелой обстановке обороны удавалось сделать не все, и мы потеряли за три начальных месяца более трехсот заводов, которые ежемесячно могли давать миллионы снарядов, авиабомб.

Сотрудники нашей редакции отходили от западных границ в боевых порядках пехоты, иной раз — в молчаливых толпах беженцев, терзаемых танками, мотоциклистами, бомбежками врага.

Я до конца дней своих запомню серые от пыли волны отступления, огромные глаза женщин и стариков, потрескавшиеся губы, коловшие нас вопросами, на которые пока не было ответа: «Куда же вы? На кого бросаете?». Нет, это было трудно терпеть тогда, и сейчас все во мне болит от этих слов страшного, немыслимого горя.

Но как бы ни кровавились раны той нашей поры, именно в начальные дни и часы небывалой войны — прочно легли в землю, залитую кровью, первые семена нашей чудо-победы.

Именно тогда, в первый период гигантской битвы, вся страна, вся армия с холодной отчетливостью поняли непреложную истину: это будет долгая, неслыханная война на истребление, война не одного, а многих кровавых лет.

Немцы, поставившие на колени чуть не всю Западную Европу, хвастали без всякого удержу. Четвертого июля 1941 года, менее чем через две недели после нападения на СССР, Гитлер заявил:

«Я все время стараюсь поставить себя в положение противника. Практически он войну уже проиграл».

Он еще узнает гнев, ненависть и силу ударов «проигравшей войну» России!

Наше правительство в первый же день войны, двадцать второго июня 1941 года, преобразовало Прибалтийский особый военный округ в Северо-Западный фронт. Газета округа, естественно, стала газетой фронта. В редакции «За Родину» сложился выдающийся писательский коллектив. Здесь работали в крайнем напряжении любимцы фронта поэты Степан Щипачев и Михаил Матусовский, писатели и ученые Борис Бялик и Александр Исбах, прекрасный прозаик Кузьма Горбунов. Романом Кузьмы Яковлевича «Ледолом» (писателя горячо поддержал Максим Горький) зачитывалась в свою пору вся страна. В армиях фронта сражались пером, а порой и штыком, чтимые нашим народом поэты Михаил Светлов и Аркадий Кулешов. Пехота, летчики, артиллеристы с откровенной радостью встречали у себя Сергея Михалкова, никогда и нигде не терявшего завидной твердости духа. Почти постоянно находился в линии огня мой сверстник и товарищ Иван Стаднюк. С отменной храбростью сражался в партизанском отряде Борис Изаков.

Работать на одном фронте с такими литераторами, многие произведения которых впоследствии стали классикой, было и приятно, и трудно. В моем активе значилась всего одна книжка стихов, вышедшая на Урале три года назад.

Наш фронт делал все, что тогда было в его силах, дабы остановить врага, измотать, выбить из его головы наглую уверенность в успехе, безнаказанности, с которой он глумился над советскими людьми.

У военных литераторов той поры, у всех нас, какой бы пост мы ни занимали, была одна-единственная задача: укреплять веру наших бойцов в победу, невзирая на отступление и горе.

Итак, нужны были лозунги и лирика, призывы, частушки, солдатский, порой соленый, юмор, укрепляющие дух войск.

В один из первых дней войны я передал из 11-й армии в «Сосну» (так была закодирована наша редакция) стихотворение:

Сквозь раны, и годы, и горе, Сквозь горечь утрат и потерь — Нам светят далекие зори, Мужайся, товарищ, и верь! Мужайся, товарищ и брат мой, Под градом свирепым свинца, Еще мы вернемся обратно, Всю чашу испив до конца, Чтоб ринуться горным обвалом, Сметая врага и разя. Вперед же на бой небывалый, На подвиг священный, друзья!

В отчаянной обстановке отступления, смертей и ужасов войны мы неколебимо верили в нашу победу, ибо безмерна была любовь наша к Отечеству, вера в партию и народ.

Восьмого июля 1941 года в Пскове, сжигаемом огнем и злобой бомбежек, я написал второе стихотворение этой войны: о горьком вчера и о завтра нашего возвращения и торжества:

Мы шли назад, бледны от гнева. Штыки в крови. Нагрет металл. И пепел хлеба, пепел хлеба В глазах угрюмых оседал. Мы шли назад. А к нам из тыла Спешили в черный этот час Урала яростная сила, Твоя уверенность, Кузбасс. Гремят гранаты, бесноваты, И душу тяжелит вина — Мы пятимся… Но даль расплаты Полуослепшим нам — видна…

На другой день, девятого июля 1941 года, мы сдали Псков. Одиннадцатого июля немцы ворвались в Порхов.

Однако шло время, и наше сопротивление становилось жестче и надежнее. Наконец мы почти остановили врага на берегах болот и мутных рек Северо-Запада. За каждый свой шаг вперед он теперь платил огромной кровью, мы все чаще и чаще нападали на неприятеля, и страх постепенно стал проникать в его наглую черную душу.

В один из июльских дней 1941 года меня срочно потребовал к себе редактор. Я немедля явился к бригадному комиссару и увидел, что он весь светится отрадой, весело возбужден и даже не пытается скрыть ликования.

— Ну вот, старик, — велев мне садиться, сказал Московский. — И на советской улице наступает праздник. Четыре дня назад наша 11-я армия контратаковала 4-ю танковую группу немцев. Дело идет вполне прочно. Тебе поручается подготовить бригаду писателей и газетчиков. Как только будут взяты Сольцы, вы поедете туда и дадите целых две страницы о нашей победе! Жди сигнала, старик!

В конце следующего дня Василий Петрович позвонил и велел прийти к нему. Оказалось, что генерал Морозов действительно выбил немцев из Сольцов и теперь бой идет уже за окраиной.

— Немец пятится, черт бы его побрал! — заключил Московский. — Краснов вышвырнул врага из города. Выходит, умеем ломать скулы германцам!

В моей памяти возникли образы Краснова и его комиссара. Однажды, после сильного боя, в котором врага основательно потрепали, я решил найти командира 68-го стрелкового полка, судя по всему, не только смелого, но и осмотрительного человека.

Вышагивая по лесу, сильно побитому артиллерией, спросил бойца, дежурившего при телефоне, как найти Краснова.

— А чего их искать, — сказал боец. — Вон они на полянке харч доедают.

Я подошел к офицерам, хлебавшим суп, назвал себя.

Командиры поднялись с травы, тоже отрекомендовались. Я поглядел им в лица и обомлел. Можете мне верить или считать мои слова литературной выдумкой, но передо мной стояли Чапаев и Фурманов. Краснов, покручивая пшеничные усы, был точной копией знаменитого начдива, каким его создал на экране Борис Бабочкин. Единственное отличие — на груди комполка светилась звезда Героя Советского Союза. У комиссара был громадный фурмановский лоб, чуть кудрявились волосы и на губах иногда появлялась обаятельная улыбка.

Так вот именно об этом Краснове и говорил мне бригадный комиссар.

Все мы ликовали. Еще бы! А вдруг это начало великого перелома!

Утром, еще до первых лучей солнца, мы уже тряслись на редакционной полуторке в отбитый у немцев город. Я еще расскажу вам об этой поездке, а пока позвольте вернуться к началу войны.

„…Мы были в жарком деле“

Как-то возвращаясь из полка противотанковой авиации, тащился я по небольшому леску, на опушке которого стоял редакционный поезд. Внезапно из-за дерева вышел человек, лицо и фигура которого немедля приковали мое внимание. Он был в полувоенной одежде, но весь вид его, как мне показалось, выдавал в нем кадрового офицера.

Над добрыми усталыми глазами, над высоким лбом серебряно светилась еще густая шевелюра.

Если бы даже я не видел десятки раз портреты этого человека в его книгах, я все равно признал бы поэта по чистой белизне волос. Мне тотчас припомнилось стихотворение, в строках которого ясно читались его лицо и характер. Стихи назывались «Седина»:

Рукою волосы поправлю, Иду, как прежде, молодой, Но девушки, которым нравлюсь, Меня давно зовут — седой. Да и друзья, что помоложе, Признаться, надоели мне: Иной руки пожать не может, Чтоб не сказать о седине. Ну, что ж, мы были в жарком деле. Пройдут года — заговорят, Как мы под тридцать лет седели И не старели в шестьдесят.

Мне нравились книги поэта, нравился заочно он сам, вся его долгая и чистая жизнь. Прибавьте к этому то, что я сообщил вам раньше: мартовскую телеграмму из Москвы в Ригу.

— Ну, вот и довелось нам встретиться, — сказал я поэту. — Здравствуйте, Степан Петрович.

— Здравствуй, — отозвался Щипачев. — Выходит, мы знакомы.

Я назвал свою фамилию.

— Да-да, вспоминаю. Это твои «Ночь перед боем» и «Дальнюю дорогу» мы напечатали в «Октябре». Ну, что ж, я очень рад.

Мы не однажды потом бывали вместе в действующих частях, Степан Петрович приезжал ко мне в армии, и тогда в блиндаже корреспондентского пункта была большая теснота.

Я не стеснялся читать свои литературные опыты этому доброму человеку. Он слушал стихи с уважительным вниманием, ни разу не позволив себе не только перебить младшего репликой, но даже сделать неодобрительное движение взглядом или рукой. Обычно, выслушав меня, Щипачев некоторое время молчал и, лишь обдумав ответ, в деликатной форме высказывал замечания и похвалы. Это всегда было самое существенное, самое главное для автора. И я неизменно говорил своему учителю «спасибо» и обещал подумать и поправить строки.

* * *

Вот теперь можно опять отправиться в ранний июльский рассвет 1941 года, увидеть воображением расшатанный редакционный грузовик, на борту которого тряслись литераторы и журналисты фронтовой газеты. Мы ехали счастливые, возбужденные известием об освобождении Сольцов, — нам всем хотелось верить, что это начало фашистского конца.

Я сейчас не помню, к сожалению, из кого состояла бригада газеты. Единственный, кого твердо запомнил, был Степан Петрович. Журналисты попросили Щипачева сесть в кабину, это его, кажется, смутило, но мы все же настояли на своем.

Чем ближе подъезжали к Сольцам, тем чаще пятнали небо кресты немецких самолетов. Вглядываясь в июльское горячее небо, мы предупреждали друг друга в тех случаях, когда нам казалось, что «мессера» пикируют на нашу машину. И прежде всего, конечно, заботились о безопасности Степана Петровича и помогали ему укрыться в канаве или снарядной яме.

Один из первых советских офицеров, двенадцать лет прослуживший в Красной Армии, Щипачев, разумеется, не очень нуждался в наших заботах, но я пишу, как было.

Наконец мы подъехали к Сольцам. Отчетливо был слышен мощный гул боя где-то западнее города. Вероятно, немцы контратаковали.

У меня уже был достаточный опыт, чтобы представить себе, какая схватка идет сейчас там. Мы, естественно, не желали отдавать врагу этот, может быть, первый отбитый нами город, но ведь и для немцев Сольцы были первой крупной утерянной ими позицией.

Близ станции нас остановили патрули.

— На машине не проехать, — устало сообщил сержант. — Фрицы перед отступлением густо заминировали улицы. Оставьте грузовик здесь, идите пешком.

И добавил буднично:

— Шагайте гуськом, держите интервалы побольше.

Мы попросили Щипачева замкнуть колонну, и он, занятый какими-то своими мыслями, кивнул головой.

Со станции, где вышли из грузовика, до города было, вероятно, два-три километра. Вышагивая по улице, примыкавшей к железнодорожной насыпи, все прислушивались к звукам боя, стараясь по ним определить ход сражения.

Уже подходя к городку, я обернулся и похолодел от испуга: Степана Петровича в конце нашего строя не было. Я безуспешно разыскивал его несколько минут у развалин. Совсем отчаявшись, бросил взгляд на железнодорожную насыпь: Щипачев стоял возле рельсов, что-то разглядывал на той, не видной мне стороне.

Я кинулся к нему со словами упрека, но, взглянув в глаза старшего товарища, сдержал себя. Щипачев был бледен, и под кожей его скул перекатывались желваки.

Я тоже посмотрел туда, куда безотрывно глядел Степан Петрович, и сердце у меня заработало с перебоями.

На откосе насыпи лежали мертвые маленькие дети, пять или шесть девочек и мальчиков, совсем малышей. Старшей девочке было шесть, может, семь лет. В русой косичке ее пылал голубой бант, безжизненные синие глаза равнодушно смотрели в небо.

Детей или посекли пулеметные очереди, или убило взрывной волной.

Конечно, и Щипачев, и я уже многое успели повидать на войне. Мы хоронили близких, на наших глазах бомбы превращали в кровавый пар только что живых людей, да и нам самим выпадали не больно сладкие дни. Но, согласитесь, одно дело, когда погибает вооруженный мужчина, и совсем иное, когда вот так умирают малые беззащитные дети.

И мне нетрудно было понять, что творилось в душе Степана Петровича в ту черную минуту.

Но что поделаешь? Мы обязаны были спешить, и я сказал Щипачеву:

— Пойдем, прошу тебя. Я потом позабочусь, чтобы отыскали родителей этих несчастных детей. Их похоронят, обещаю тебе.

Поэт молча спустился с насыпи и, не выбирая дороги, пошел к товарищам, которые, заметив наше отсутствие, ждали отставших.

Вскоре мы вышли к крайним домам городка. Я жадно рассматривал улицы Сольцов. Корежилась прихваченная огнем жесть крыш, трескались, разваливаясь в пыль, каленые кирпичи, воздух пах так, будто сожгли аптеку со всеми ее лекарствами, травами и снадобьями. То и дело попадались трупы врагов.

Наконец мы выбрались на маленькую городскую площадь. Раньше в центре ее стоял памятник Ильичу. Но не забудьте — здесь уже побывали немцы, и первое, что они сделали, войдя в город, — разбили изображение ненавистного им человека.

Увидев обломки скульптуры, Щипачев опять побледнел. Он стоял молча, сузив глаза, и снова перекатывались желваки скул.

Пока мои товарищи отдыхали на площади городка, я отыскал Краснова, поздравил его с победой, узнал, где идут особенно напряженные бои. Затем все разошлись в роты. Щипачев остался на скамеечке возле разбитого памятника, — за ним должен был прийти посыльный из батальона. Я бегом отправился к коменданту города, уговорил измученного недосыпанием человека поискать кого-нибудь, кто знает убитых детей, и отправился в роту Илясова.

Мне повезло: в бой после ремонта уходили два танка, и я забрался на корму одного из них.

Танки на предельной скорости добрались до передовой и еще с ходу открыли огонь.

Я спрыгнул на перепаханную снарядами землю и вскоре отыскал Илясова в глубокой воронке от бомбы.

Комроты, крепко сколоченный, черный от пыли и взрывов парень, прогрыз огнем позиции врага и ворвался в его расположение. Бойцы работали там с такой яростью, что вскоре лишь жалкие кучки противника еще оказывали сопротивление.

Главное напряжение боя переместилось к артиллеристам полка. Они перерезали врагу дорогу отступления, а немцы пытались протаранить наши боевые порядки и уйти из «мешка».

Я поспешил в батарею. Ее командир — лейтенант Хованов — выдвинул пушки на прямую наводку и бил по бронированным машинам с крестами почти в упор. Четыре или пять танков горело. Однако худо было и нашим.

Рядом со мной резко выругался Хованов.

— Что случилось? — закричал я, стараясь перекрыть шум боя.

Он ткнул себя пальцем в грудь. На гимнастерке расплывалось красное кровавое пятно.

Я тоже пострелял из подобранной в окопе винтовки. Однако надо было помнить о статьях и снимках, и я то и дело пускал в ход «ФЭД» и черкал бумагу.

Уже заканчивался день, когда услышал вблизи резкую пулеметную очередь. Хованов подломился в поясе и ткнулся головой в землю.

— Командир убит! — крикнул кто-то из ближнего расчета. — Санитары, возьмите командира.

Я втащил лейтенанта в яму, еще пахнущую взрывчаткой, разорвал его гимнастерку и стал слушать сердце. Кругом все гремело и трещало, но мне показалось, что кровь еще бьется в теле командира. И я с надеждой и верою передал его подоспевшим санитарам.

К маленькой площади городка добрался в условленный час. Солнце уже западало за горизонт.

Степан Петрович сидел на знакомой скамеечке, и поначалу мне показалось, что он так никуда и не уходил за весь этот долгий день. Однако, бросив взгляд на его лицо и гимнастерку, увидел, что они измазаны копотью и пылью. Значит, Щипачев только что вернулся с передовой.

Вскоре вся группа была в сборе. Мы направились к окраине Сольцов, по дороге я забежал на железнодорожную насыпь, увидел, что детей уже нет — комендант, добрая душа, выполнил свое обещание.

Через четверть часа мы уже тряслись в полуторке, спеша в редакцию.

Половина ночи там ушла на подготовку статей в полосу — для разворота не оставалось времени. В купе то и дело забегали сотрудники редакции, узнавали, что немцев отогнали на десятки километров к западу, и весело удалялись.

В два часа ночи Степан Петрович и я направились в землянку, в которой мы с ним жили несколько дней. Вы можете спросить: для чего понадобилась землянка, если у каждого из нас были свои места в редакционном поезде? Дело в том, что кому-то из начальства пришла в голову странная мысль — поставить редакционный поезд посреди фронтового склада боеприпасов. Полагаю, что даже люди, никогда не служившие в армии, понимают, сколько бомб, снарядив, мин, патронов могло находиться в огромном складе.

…Неделю назад, вернувшись из боя, я продиктовал машинистке Леле Кудряшовой информацию, очерки и стихи и отправился отсыпаться. Однако меня попросили почитать что-нибудь из подготовленных материалов. В купе вагона, помнится, были Михаил Львович Матусовский, Кузьма Яковлевич Горбунов и фотокорреспондент Петр Борисович Бернштейн.

Я уже заканчивал чтение, когда услышал за окном вагона необычайно тонкий свист падающих бомб. В ту же секунду заревели моторы немецких машин, выключенные при планировании, и хищные очертания самолетов промелькнули за стеклом.

Было очевидно: противник сбросил на станцию и боеприпасы несколько зажигалок.

Мы не успели еще выбраться из вагона, как в лесу, на складе, начали рваться снаряды, подожженные немецкими бомбами.

Через несколько минут все вокруг гремело от взрывов. Горели составы, пылал крайний вагон редакционно-типографского поезда. Надо было спасать ротацию, линотипы, цинкографию.

Мы расцепили состав и стали откатывать охваченные огнем платформы от пульмана наборного цеха.

Потери были, конечно же, весьма велики, но одно важное приобретение мы в тот день получили. Жизнь жестко учила нас бдительности, умению понимать, что слово «шпион» — это совсем не излишняя осторожность и не выдумка. Немцы, надо полагать, знали, куда кидать бомбы. Мы тотчас стали печатать в газете стихотворные призывы:

Будь начеку! В такие дни Подслушивают стены. Недалеко от болтовни И сплетни — до измены!

Днем позже поступил приказ построить железнодорожную ветку в лесу и отвести наш поезд под прикрытие сосен. Петя Бернштейн съездил на «эмке» в ближний авиаполк и полчаса утюжил «кукурузником» воздух над лесом. Вернувшись, сообщил, что поезда с неба не видно, и положил перед редактором несколько фотографий, подтверждающих этот вывод.

Еще через сутки редактор велел всему личному составу выкопать в лесу, в трехстах метрах от поезда, землянки: снимки — снимками, но осторожность не помешает.

Одну из таких землянок рыли Степан Щипачев; писатель, крупнейший специалист по творчеству Максима Горького Борис Бялик; прозаик и поэт Александр Исбах и я. Сооружение получилось не бог весть какое: тесное, сырое, темное. Мы настелили на пол сено для сна, но оно тотчас пропиталось болотной влагой. Ржавели пистолеты. Шинели кисло пахли мокрым сукном. Во время еды в миски валились куски заплесневевшей глины, они падали со стен и потолка, которые нам нечем было обшить.

Исбах и Бялик терпели двое суток. На третьи Борис сказал:

— Бомбы, может быть, лучше, чем это безобразие. Я ухожу в свое купе. Вы можете последовать сему геройскому примеру и получить нагоняй от шефа.

И оба писателя покинули землянку.

Дисциплинированнейший Степан Петрович остался на месте. Я, разумеется, тоже. Впрочем, нас мало заботили неудобства жилья. Мы были здесь временные постояльцы: предстояло на долгий срок отправиться в полки, державшие оборону против группы армии «Север» фельдмаршала фон Лееба.

Так вот в эту самую землянку мы и пришли после того, как отдали секретарю редакции свои статьи и стихи о Сольцах.

Я полагал, что тотчас уснем, как убитые, — устали все отчаянно. Но вскоре с удивлением заметил, что Степан Петрович возбужден, то и дело выходит наверх, в обожженный, искалеченный лес.

Я счел, что и мне неудобно спать, раз бодрствует старший.

Через час Щипачев спустился в землянку и, увидев в сумраке нашего жилого подземелья огонек папиросы, спросил:

— Хочешь послушать стихи?

Я живо вскочил на ноги.

— Еще бы! Ты оказываешь мне большую честь, Степан Петрович.

Здесь я хотел бы объяснить, почему называл человека, который был старше меня чуть не вдвое, на «ты». Я никогда не позволил бы себе подобного обращения, если бы этого не потребовал сам Щипачев.

Я привыкал к «ты» с великим трудом, пытался вернуться к привычному «вы», но Степан Петрович смешно пригрозил, что в таком случае он тоже перейдет на «вы».

Через много лет после войны он снова повторил это требование в одном из писем.

Мы залегли небольшую керосиновую лампу, мутно осветившую скользкие стены жилища, и Щипачев глуховато и взволнованно стал читать первое стихотворение. Это был «Ленин» — теперь широко известная работа поэта, знакомая, пожалуй, каждому школьнику.

Из бронзы Ленин… Тополя в пыли. Развалины сожженного квартала. Враги в советский городок вошли И статую низвергли с пьедестала…

Стихотворение завершали строки о партизанах, окруживших город, и о том, что вел их на врага человек, памятник которому немцы посмели разрушить.

Дочитав последнюю строку, поэт несколько секунд молчал, и снова в землянке раздался его усталый голос. Щипачев читал «Расплату»:

Пахнет гарью. Воздух пышет жаром… Пламя проносилось по селу. Всюду пальцы страшного пожара Шевелят горячую золу. Куры хохлятся на пепелище, Где вчера куриный был шесток. Бродит женщина, кого-то ищет, Сбился черный с седины платок. — Дочка, где ты, где? — Перед глазами Две косички, бантик голубой, Самолеты с черными крестами Над льняной, над детской головой. Нет страшней того, как гибнут дети. На песке, на рельсах — кровь детей. Говорят, проходит все на свете, — Безутешно горе матерей. О, расплата! Близится расплата Пулей, бомбой, громом батарей. Близится! Да будет трижды свято Мщение за горе матерей!

Он прочитал последние слова, и мне, во мраке тесной землянки, показалось, что поэт плачет.

Это видение гибели детей и слезы в голосе Степана Петровича долго преследовали меня, и я постарался выразить это в стихотворении «Поэт», посвященном Щипачеву:

Мы жили с ним в блиндажике-землянке, На сене спали у костра вдвоем, Ползли сквозь ночь по выжженной полянке, Издерганной винтовочным огнем. Бежали, задыхаясь, на рассвете За танками, ревущими в огне. Глотая слезы, видели, как дети Без плача умирают на войне. …Благословен тот лес на перевале, Сырой блиндаж с коптилкой у виска, Где он слагал стихи, которых ждали Идущие под пулями войска. Будни войны

Девятого августа мы оставили Старую Руссу, а на другой день начались ожесточенные оборонительные бои на новгородском направлении.

Редакция занимала небольшое помещение в Новгородском кремле, но немцы приближались к древнему русскому городу, и нам приказали перебазироваться на полустанок Рядчино, неподалеку от Валдая. Уезжать, конечно, следовало, но вместе с тем это был неосмотрительный приказ. Рядом с Рядчино находился фронтовой склад боеприпасов — далеко не безопасное соседство для газеты. Я уже упоминал об этом.

И совсем нельзя было понять распоряжение, предписывающее перегонять состав среди белого дня. Точно в таком же поезде передвигался по железной дороге Главнокомандующий войсками Северо-Западного направления Маршал Советского Союза Климент Ефремович Ворошилов, и немцы денно и нощно охотились за ним. Следует помнить, что враг в ту пору господствовал в воздухе и вел себя с поразительной наглостью.

В ясный августовский день мы сидели на приступке одного из вагонов с Ваней Фроловым, скромным и деликатным фотокорреспондентом нашей газеты. Поезд тихо потряхивало на стыках. На подножке соседнего пульмана дремал железнодорожник. Мы с Фроловым недавно побывали на трудном участке фронта, это был его первый выезд на передовую, и он, как всякий новичок, по горло нахлебался горького.

Сидя на приступке, Ваня говорил:

— Теперь, старик, со мной ничего не случится до самой смерти. Мы с тобой из такой каши выбрались! Жить нам да жить!

И именно в этот миг земля встала дыбом, свет померк, и поезд, померещилось, валится в преисподнюю.

Когда пыль и дым рассеялись, я увидел, что состав стоит, а на земле без движения вытянулись Ваня Фролов и кондуктор нашей поездной бригады. У железнодорожника оторвало ногу, однако на теле моего несчастного товарища не было видно ни одной царапины.

Я бросился к Фролову, приподнял его голову и, заскрипев зубами, снова опустил на землю. На виске Вани кровоточила крошечная рваная ранка.

На запад уходили, темнея крестами, три «Хе-111». Несколько полутонных бомб, сброшенных ими на поезд, угодили в основание высокой железнодорожной насыпи. Окажись мы на ровном месте, устроили бы они из нас кашу, о чем тут говорить.

Кому-то в поезде показалось, что «Хейнкели» возвращаются, и все устремились в ближний лесок, чтобы укрыться под кронами его деревьев.

В эту минуту я услышал женский крик и кинулся в вагон. Кричала Маша, корректор редакции. Крупные осколки пронзили ее купе, дверь заклинило, и бедная женщина не знала, как выбраться из заточения.

Я рванул дверь раз, второй, третий — она не поддавалась. Потом мне кто-то помог, и мы объединенными усилиями освободили женщину.

Степан Петрович Щипачев, вспоминая в своей книге «Трудная отрада» этот горький день, писал:

«Где-то в глубине мозга — это была, вероятно, доля секунды — послышался писк, слабый, не громче комариного, — и все оборвалось. Я упал в небытие…

Когда я очнулся, в тамбуре было темно от дыма и земли. На зубах хрустело. Левая штанина галифе была разорвана от колена до паха.

Тут же я обнаружил большой осколок. Он пробил стенку вагона, двойную дверь тамбура и упал рядом со мной… Не понимая ничего, я выскочил из тамбура. Первым попался мне на глаза Марк Гроссман. Он был бледен. По щеке текла кровь…»

Немецкие осколки тогда не задели меня, и кровь на лице была не моя, возможно, Вани Фролова, а может статься, я побил себе руки, отдирая дверь, и уж потом запачкал лицо.

На другой день редактор, собрав журналистов и писателей, сказал:

— Мне надлежит написать трудное письмо жене Фролова. Мы пошлем ей вещи мужа. Однако зачем фотоаппарат вдове? Может, кто-нибудь внесет деньги и возьмет «ФЭД»?

Я прошел с фотоаппаратом Вани Фролова всю войну, и была его вещь мне как скорбная память о товарище. «Жить нам да жить!» Не получилось, Ваня…

И еще несколько фраз в заключение. Фролов не уралец и никогда не жил в нашем краю, но однажды, через десятки лет после войны, ко мне пришли незнакомые женщины и мужчина. Челябинцы и… родня Вани. У них оказался снимок его могилы, они ежегодно посещали ее. Долго длился у нас вечер грустных воспоминаний.

* * *

Итак, редакционный поезд обосновался на полустанке Рядчино, и мы оттуда добирались до передовых полков, шлепая по грязи трясин, выворачивая ноги на гатях, выталкивая многострадальные полуторки из ям, отбиваясь от гнуса.

Уже вскоре убедились: расходуем фронтовое время не лучшим образом. Три четверти его уходило на передвижения от редакции до рот и от линий боя до Рядчино.

Первого августа 1941 года я вернулся из частей, отбивавших танковые атаки немцев, в Новгородский кремль и, сдав материалы секретарю редакции, отправился к Московскому.

— Товарищ бригадный комиссар, — сказал я редактору, — доро́га до фронта и обратно съедает массу времени. Неразумно. Назрела нужда организовать постоянные корреспондентские пункты в дивизиях и армиях фронта. Телефон, телеграф, почта и всяческие оказии прочно свяжут нас с поездом редакции. И тогда, кроме прочего, у нас появится возможность ввести оперативную рубрику «Вчера на нашем фронте».

Московский размышлял недолго. Кивнул головой.

— Толково. Однако давай попробуем сначала в дивизиях, затем — в армиях.

Он подвинул к себе бланк, написал на нем несколько размашистых фраз, вызвал машинистку.

— Леля, быстро перепечатай и принеси.

Пробежав глазами командировку, доставленную машинисткой, комиссар подписал ее и передал мне. Удостоверение обязывало инструктора-литератора газеты Северо-Западного фронта «За Родину» имярек прибыть в 70-ю стрелковую дивизию в качестве постоянного представителя редакции для работы в полках.

Комдив, которому я, приехав на позиции, вручил направление, подчеркнул в нем синим карандашом слова «постоянный представитель» и согласно кивнул головой.

— Действуй, парень!

Через неделю меня неожиданно вызвал в Новгород Василий Петрович.

— Вот что, старик, — сказал он в своей обычной манере, — ты совсем завалил нас корреспонденциями. Мы все-таки фронтовая газета, и негоже печатать очерки и стихи только об одном соединении. Даже очень хорошем.

Помолчав, добавил:

— Добирайся в 11-ю армию. Организуй корпункт там.

Однако поехать в армию Василия Ивановича Морозова мне тогда не довелось.

Десятого августа, за пять дней до сдачи Новгорода, батальонный комиссар Александр Кошелев и я отправились в Политическое управление фронта. Выйдя из кремля, зашагали к длинному мосту через Волхов.

Немцы все последние дни отчаянно пытались разбомбить мост.

Проходя мимо часового, стоявшего у крайней фермы, я горестно поглядел на красноармейца с серым измученным лицом. Переправа, как магнитом, притягивала пикировщики врага, но он, этот солдат на посту, не имел права уйти или даже спрятаться в ближайшей щели.

Мы добрались уже до середины моста, когда я увидел, как из-за облаков выскочила семерка немецких самолетов. Это были «Ю-87» — «лапотники», как мы их называли, верткие и злые машины.

Я шел со старшим товарищем — и по возрасту, и по званию, и ни за что не побежал бы от опасности, не стал бы «позориться» без приказа.

— Бегом! — распорядился Кошелев, которого мало занимали мои воззрения на воинскую доблесть. И мы в считанные секунды вынеслись за последнюю ферму.

Дорога за ней шла по высокой насыпи, облицованной булыжником. Падая на эту жесткую землю и стараясь вжаться в нее как можно глубже, я услышал кассетный свист бомб, тявканье наших зениток, рев выходящих из пике самолетов.

В тот же миг почву затрясло от ударов.

Самолеты еще крутились над мостом, но комиссар внезапно поднялся с насыпи и зло сказал:

— Ну их к черту, пошли!

Мы отправились к металлической решетке, обрамлявшей дом Политуправления, и в этот момент я заметил старую женщину в необычной для этого времени года пуховой шали. Она позвала меня к себе движением руки, отодвинула шаль с лица, сказала слабым голосом:

— Погляди-ка, сынок, чего это у меня там?

Вместо щеки у женщины кровавилась рваная дыра.

Я, как мог, перевязал рану женщины, и она побрела домой.

Кошелев несколько секунд разглядывал меня, потом сказал устало:

— У тебя лицо в крови. И руки тоже. И в сапоге дырки.

— Это, наверно, кровь той бедной женщины, Саша.

— Нет, я же вижу: тебя зацепило.

Он потащил меня на перевязочный пункт, и я очень стеснялся лезть к сестре со своими пустяковыми царапинами, потому что вся комната была заполнена тяжело раненными и контуженными людьми.

Итак, вместо поездки в 11-ю армию, мне пришлось временно прохлаждаться в редакции. К работе меня не допускали, и я, от неумения ничего не делать, норовил добыть себе хоть какое-то подобие занятий, которые можно исполнять одной рукой, ковыляя на одной ноге.

Первого сентября 1941 года Василий Петрович Московский в последний раз подписал нашу газету: он уезжал в Москву — получил новое высокое назначение.

Теперь «За Родину» редактировал полковой комиссар К. П. Павлов, и весь наш коллектив украдкой вздыхал: Московского все в газете любили, и он, казалось, испытывал нежность ко всем.

Девятого октября 1941 года редактор вменил мне в обязанность организацию корреспондентского пункта в 11-й армии Василия Ивановича Морозова.

В деревне Лажины командующий выделил для корпункта небольшой блиндаж, к нему подтянули провода связи, и вскоре уже сюда стали наведываться все журналисты, писатели, кинооператоры, художники и другие люди литературы и искусства, которых военная судьба приводила в эту армию.

Случалось, тесный блиндажик навещал командующий армией генерал-лейтенант Морозов. Это был, как мне помнится, человек высокого роста, немногословный и сдержанный, глубинно разбиравшийся в обстановке и обладавший полководческим даром предвидения. В моем блокноте остались записи о Василии Ивановиче. Ему в ту пору исполнилось сорок четыре года, и он больше двадцати лет состоял в партии большевиков. В первую мировую войну прапорщик Морозов воевал на Западном фронте, в Красную Армию вступил добровольно и быстро стал командиром стрелкового полка.

Особо я пометил себе для памяти, что в годы гражданской войны Василий Иванович сражался на Восточном фронте и, следовательно, хорошо знал Урал. В тридцатых годах он командовал Московской Пролетарской дивизией, и я тоже служил там. Возможно, все это помогло нам сблизиться, невзирая на разницу в возрасте и звании.

Лишь за месяц с небольшим фронтовая газета многократно сообщала на первой полосе: «ЧАСТИ тов. МОРОЗОВА ГРОМЯТ ВРАГА», «ЧАСТИ тов. МОРОЗОВА ГЕРОИЧЕСКИ ОТБИВАЮТ АТАКИ ВРАГА», «КОНТРУДАРЫ ЧАСТЕЙ тов. МОРОЗОВА…» и так далее.

Появляясь в моем блиндажике и грея руки над жаром чугунной «буржуйки», генерал сообщал о последних событиях на фронте, анализировал ход боев.

Командующий был убежден: прежде чем писать о войне, надо собственным горбом изведать, что такое бой. Это не расходилось с моими взглядами на обязанности литератора.

У нас, молодых людей той поры, считалось грехом писать свои корреспонденции по отчетным бумагам полков и дивизий, — мы обязаны были знать, почем фунт пехотного или любого другого фронтового лиха. Поэтому я почти не задерживался в штабе армии, а постоянно мотался в окопах пехоты, летал на бомбежки, напрашивался в танки и аэросани и даже трясся в седле. Еще на прошлой, финской войне написал стихотворение, которое считал для себя программным, что ли. Оно заканчивалось так:

Я верю слову и свинцу, Что пробивают путь во мраке. Я верю нашему певцу В бою. На линии атаки. „Летающие танки“ и „кофейные мельницы“

Я часто бывал у летчиков, изредка удавалось упросить начальство и получить разрешение на боевой полет. Правда, всякий раз такое позволение заканчивалось сакраментальной фразой: «Ты меня не просил — я тебе не разрешал».

У большинства «Илов» начальной поры не было второй кабины, у истребителей ее никогда не значилось. И потому пока приходилось довольствоваться машинами «ночной легкобомбардировочной авиации», то есть «кукурузниками», оборудованными пулеметом и несущими небольшой запас бомб.

Нет, я далек от мысли выдавать «У-2» (сейчас его называют «По-2») за совершенный боевой самолет той поры. Нас, разумеется, заставила пользоваться этой машиной на фронте нужда. Немцы, вероломно напав на наше Отечество, нанесли советской авиации жестокий удар.

Нет, «чайки» и «СБ» уже вскоре ответили немцам огнем и бомбами: в первый же день войны красная авиация совершила 6000 вылетов. Но все же силы были неравны.

Над красной обороной, дорогами, тылами постоянно торчали немецкие воздушные разведчики, все эти «Хеншели-126», «Фокке-Вульфы-189» и бог еще знает какие. Бойцы звали эти машины с презрением и опаской — «каракатица», «костыль», «кривая нога» — и стреляли в них из винтовок без особого успеха. После захода солнца немцы развешивали в темном небе САБы, то есть светящиеся авиационные бомбы, и продолжали фотографировать землю.

И в это трудное и сложное время нам очень помог «У-2». Я хотел бы задержать ваше внимание на этом чудо-самолете. Боже упаси, я говорю без всякой иронии, напротив — с любовью и огромным уважением.

Авиаконструктор Николай Николаевич Поликарпов создал эту машину в конце двадцатых (!) годов в качестве учебной. Но очень скоро выяснилось: это прекрасный связной, транспортный, санитарный, лесной, сельскохозяйственный самолет-разведчик, фотограф, а также многое другое, — и его можно применить на войне как ночной легкий бомбардировщик.

Наверное, не все знают, как это произошло. В самом начале войны, испытывая сильную нужду в самолетах, группа авиаторов капитана В. И. Сулимова решила использовать «У-2» для военных нужд.

В подмосковное ночное небо отправились первые машины. Пилот и штурман брали сначала бомбы в кабины и складывали их возле ног. Здесь же лежали связки гранат. Но вскоре придумали приспособления для бомбежек, поставили пулемет. Бесстрашные советские асы поднимали в небо триста килограммов бомб и тысячу патронов.

Детище Н. Н. Поликарпова в 1930 и в 1936 годах отмечалось призами на международных выставках и серийно выпускалось до 1953 года (!).

Это был довольно корявый на вид самолет, и два крыла, одно над другим, тащили его по воздуху с максимальной скоростью — сто пятьдесят километров в час. Прибавьте к этому семьдесят километров посадочной скорости и около ста метров разбега.

Немцы, со свойственным им тогда высокомерием, немедленно окрестили наш «ночной бомбардировщик» всякими обидными кличками: «Русс фанер», «Швейная машина» и так далее в том же духе. Но спесь завоевателей весьма быстро уступила место удивлению и раздражению, а позже — и страху. Теперь уже «У-2» называли они иначе — «Кофейные мельницы» и «Потаскухи на шоссе». Согласитесь, в этом, пожалуй, больше досады, чем насмешки.

Даже недостатки нашего «огородника» вскоре превратились в достоинства: малая скорость и малая высота машин позволяли их экипажам бомбить врага с совершенной точностью.

Инженеры оборудовали эту машину шумопламяглушителями. Подлетая к цели, пилот нередко выключал мотор, и «У-2» беззвучно появлялся над немцами. В других случаях иные из них, напротив, пускали в ход «голос неба» — громкоговоритель огромной мощности.

Сбросив бомбы и расстреляв патроны, машина на бреющем полете уходила восвояси.

Ни брони, ни могучих моторов у «кукурузников» не было и в помине, но они выматывали из немцев все силы, ночи напролет летая над их позициями и тылами. До сна ли было завоевателю, коли над головой, во мраке, мотается «кофейная мельница» и можно угодить в ад, так и не увидев рассвета. Все пленные немцы жаловались на крайнее нервное истощение и отзывались о русском самолете с мрачным раздражением.

Конечно же, врагу не нравились эти визиты, и однажды в ночном небе Северо-Запада, над линией фронта появились «худые». Так мы называли «Me-109». Но, впрочем, большого ущерба они не нанесли.

И «кукурузники» продолжали делать свое тяжкое необходимое дело. Вот лишь один, возможно, не самый яркий пример. За первый год войны Уральский 700-й ночной полк, сформированный в Челябинской области, 4500 раз появлялся в темноте над окопами, орудиями и тылами немцев. По 8—10 раз за ночь летали на бомбежку уральцы Бурмистров, Климченко, Яковлев, Подкосов, Олешкович. За эти месяцы они уничтожили 22 зенитных орудия и пулемета, 319 автомашин с грузами, 22 крупных склада, 47 железнодорожных вагонов, сотни повозок.

Полк вполне поддержал уральскую честь, и двадцать второго января был преобразован в 24-й Гвардейский. Позже он вошел в прославленную дивизию генерала Василия Сергеевича Молокова, героя челюскинской эпопеи.

Помножьте успехи уральцев на множество таких полков, и вы поймете, что германской армии дорого обошлось ее высокомерие.

Конечно, и мы несли немалые потери, но продолжали непрерывно и неотвязно утюжить немцев.

Мне удалось дважды слетать на бомбежки в сентябре 1942 года, после чего я проникся величайшим почтением к пилотам этого ночного воздушного флота. Замечу в скобках: находясь во второй кабине в качестве штурмана, я должен был на выходе из пике дернуть за рычаги и таким образом освободиться от бомб. Но младший лейтенант Королев, управлявший машиной, так лихо вывел ее из падения, что меня сверх меры вдавило в кресло. Бомбы продолжали висеть под плоскостями. Наверное, даже к немцам долетали очень неодобрительные слова, которыми меня награждал Венька. Понять его можно: в полк не полагалось привозить боезапас. Значит, надо снова набирать высоту и пикировать на мост. А вокруг уже рвались снаряды, и мы, бросив все-таки груз, кинулись к линии фронта.

Через несколько дней, двадцать девятого сентября 1942 года, «За Родину» напечатала мой очерк «Воспитание боем», где живо и, полагаю, с некоторым знанием дела изображался полет Вениамина Королева и его штурмана Павла Цуприкова.

Забегая вперед, хочу сообщить вам один факт на тему этого разговора. Девятого мая 1945 года, когда наши люди ликовали, я случайно наткнулся в Берлине на немецкую выставку боевых трофеев. И, представьте себе, там чуть ли не главное место занимал наш «У-2». Он был перевязан всякими веревочками и оклеен всякими заплатами. Оказалось: его притащили сюда в первый год войны, — вот на чем летают русские! Но был уже не сорок первый, а сорок пятый год: остатки «мессеров» и «юнкерсов» шли в нашу переплавку, а «русс фанер» продолжал летать над поверженными городами рейха!

Теперь позвольте сказать восторженные слова о нашей гордости, о любимейшем самолете всех фронтов — об «Иле». Советские воины, со свойственной им добродушной усмешкой, звали это детище прославленного конструктора Сергея Владимировича Ильюшина «горбатым», имея в виду контуры штурмовика. Но немцам было не до благодушия. Они мгновенно оценили эту машину и назвали ее «Черная смерть». Не забудьте, «Илы» были вооружены, кроме бомб, пулеметов и пушек, эрэсами, то есть реактивными снарядами, с ветрянками на острие и ракетным оперением сзади. В обиходе фронтовиков такое оружие называлось «катюша».

Насколько я помню, «Илы» шли к цели на самых малых высотах и, появившись над колоннами танков, пушек, грузовиков, над блиндажами и складами снарядов, перестраивались иногда в круг и, прикрывая друг друга, начинали атаку. Восемь эрэсов, двести сорок противотанковых бомб, триста пушечных снарядов и полторы тысячи пулеметных патронов каждого «Ила» буквально превращали наших врагов в кашу.

Кроме всего прочего, штурмовики неплохо били немецкую авиацию, и расправиться с «летающим танком» даже «мессершмитту» было совсем не просто.

«Илы» появились на Северо-Западе в первые месяцы войны. Мне приказали отправиться в один из полков. Командир части, еще молодой человек, немножко кокетничая, похлопывал подвешенные к крыльям эрэсы и говорил:

— Если посильней стукнуть, от нас с тобой останется одно воспоминание. Вот такая, брат, техника.

Меня познакомили с двумя пилотами «Илов» — Иваном Бурмой и Александром Быстровым. Бог мой, до чего они были милы мне, эти молоденькие, не ведающие устали и страха сержанты! Ване был двадцать один год, а Саше — девятнадцать. Крепкие, кровь с молоком, они казались мне ослепительными красавцами, образцами дела, скромности и отваги.

Мы собирались втроем всякий раз, когда выпадало свободное время; порой к беседе присоединялись офицеры и, дополняя друг друга, воссоздавали картины боя или боев.

Вот как выглядела, по их словам, одна из схваток. Взмыв с аэродрома, эскадрилья капитана Лысенко пошла к реке на самых малых высотах. Левым ведомым в звене старшего политрука Дьяченко летел Бурма, правым — Быстров. Машины прорвались через зенитный огонь врага и напали на мост, по которому двигалась колонна. В считанные минуты там не осталось ничего целого и живого.

Вскоре Бурма заметил близ реки тонкую кишку танков и грузовиков. Он, не колеблясь, кинулся к ней на бреющем полете и ударил остатками эрэсов. Потом, когда танкисты и шоферы разбежались, перешел на штурмовку. Две пушки и два пулемета «Ила» стреляли без пауз.

А в это время Александр Быстров бомбил соседнюю переправу. Потом бросился к железнодорожному мосту, ремонт которого завершали саперы. Рядом стоял состав с танками и орудиями, его паровоз попыхивал дымком, ожидая с минуты на минуту команды двигаться. «Ил» вырвался из-за щетины сосен и засыпал его снарядами и зажигательными пулями.

В эту минуту на машину летчика Баева (она оказалась вблизи) напали «Ме-110». Бурма и Быстров немедля кинулись на выручку товарища.

Наши парни отменно знали слабые места этих двухмоторных многоцелевых машин и норовили влепить очередь пуль или в мотор жидкостного охлаждения, или в баки, или в кабину летчика. Один «мессер» задымил и упал в реку.

И так каждый день, рядом со смертью, в огромном напряжении, в тяжелых трудах. Как-то я сказал Бурме:

— Ваня, мне надо немного цифр, хотя бы за последние две недели.

— Об этом у Лысенко спроси, — отказался штурмовик, — а то еще напутаю ненароком, упаси бог.

Лысенко сообщил: за двенадцать последних суток Бурма совершил четырнадцать боевых вылетов. Разведка и партизаны подтвердили: в эти дни Иван уничтожил около тысячи солдат и офицеров врага, две переправы, две зенитных батареи, около шестидесяти автомашин и шесть цистерн с горючим.

Быстров проделал приблизительно ту же работу.

Я приезжал еще много раз в этот штурмовой полк и всякий раз торопился обнять дорогих парней, которых в этом полку любили все.

Они погибли оба. Звено старшего политрука Дьяченко ушло на очередное задание — «бить переправу». Перед отлетом я сфотографировал Ванечку и Сашу и стал ждать возвращения пилотов. В положенное время прилетел Дьяченко, а Бурмы и Быстрова не было.

Командир звена был мрачен, не отвечал на мои вопросы и не уходил с аэродрома. Наконец, когда стало ясно, что случилась беда и горючее в баках улетевших машин вышло, Дьяченко стал отрывочно рассказывать о бое.

«Me-109» на нашем фронте обычно ходили небольшими группами по четыре — шесть машин. На штурмовиков они старались валиться сверху, со стороны солнца, или выскакивали из-за облаков.

Нападали лишь в том случае, если имели подавляющее преимущество или тогда, когда «Илы» шли без прикрытия.

При равенстве сил истребители со свастиками на киле в бой не вступали, а залезали в облака и ждали подходящего момента для внезапного удара.

«Худые» недостаточно маневренны. Но главная их уязвимость не в том. Наши шли на врага в лоб, и у хваленых германских пилотов не выдерживали нервишки. Как только неприятель отваливал, «ястребки» секли его сбоку или сзади: именно там у «мессеров» слабые места. Немцы легко горели, и мы с земли радовались кострам в небе.

На этот раз все шло как будто обычно. «Илы» вдребезги разбили переправу и, закончив штурмовку, повернули к себе. Именно в эту минуту появилась на встречном курсе девятка «мессеров». Да еще высоко в небе торчала пара «худых» с черными крестами на фюзеляже и словно обрубленными на концах крыльями.

«Илы», конечно, не истребители, но я уже говорил:-голыми руками их не возьмешь. Бурма зажег одну машину, Быстров — вторую, но силы были слишком неравны, и один «Ил» тоже загорелся.

В баках кончалось горючее, ленты для снарядов опустели, в люках не было ни одного пулеметного патрона, под плоскостями — ни одного эрэса.

Дьяченко приказал своим выходить из боя.

И вот теперь все ждали возвращения боевых товарищей, хотя надеяться уже было почти не на что.

И когда казалось, что все уже кончено, что никто не прилетит никогда, из низкого облака выскочил штурмовик.

Все закричали «ура!», подбрасывали в воздух шлемы, но вскоре оживление стихло: самолет шел к земле, как слепой без палки, вихляясь из стороны в сторону.

Машина уже поворачивала на полосу, когда резкая судорога пронизала ее тело. Неуправляемая, она круто отклонилась, пошла над лесом и стала «стричь» крыльями верхушки сосен.

Возможно, летчика тяжело ранили в бою или немецкая крупнокалиберная пуля перебила один из тросов управления.

В эти минуты никто даже не знал — Ванечка прилетел или Саша, чтобы умереть на своей земле, среди своих. А может, это был не Бурма и не Быстров, а штурмовик соседнего полка и нужда заставила его садиться на нашу полосу.

За четыре с лишним года финской и Великой Отечественной войн я так и не научился смотреть на покойных товарищей, только что полных жизни, и мучительно переживал их смерть. Потому не кинулся со всеми туда, куда упал «Ил», а остался на взлетной полосе.

Здесь мне передали телеграмму редактора — срочно явиться в Рядчино, и я ушел на большак — ловить попутную машину. Признаюсь, был даже благодарен судьбе, избавившей меня от встречи со смертью товарища. Прибавьте к этому еще маленькую надежду, позволявшую думать: пилоты спаслись, посадив раненые машины или машины без горючего в чистом поле, а прилетел и разбился возле нас — пусть он простит меня — кто-то третий.

В редакции мне поручили поехать на другой фланг фронта, больше не удалось побывать в знакомом штурмовом полку, и я не сумел ничего толком узнать о судьбе Бурмы и Быстрова. Остались от них лишь слезы в горле да фотографии этой несравненной юности, которые я так и не успел отдать мальчикам.

В то же приблизительно время мы понесли еще одну утрату, о которой будем помнить до конца жизни.

В небе у Старой Руссы два наших истребителя напали на тридцать восемь самолетов врага, восемь из которых были «Me-109» и «фоккеры». Тридцать бомбардировщиков и восемь истребителей против двух краснозвездных машин!

Красными пилотами были Тимур Фрунзе и Иван Шутов из полка подполковника Московца.

Вскоре Тимур остался один против скопища врагов: Шутов погиб. Сын нашего великого полководца воевал, как и положено человеку с его фамилией. «Безумство храброго» дорого обошлось немцам. Фрунзе заставил их сбросить бомбы на свои же боевые порядки, сбил одного «худого». Но долго это продолжаться не могло… Тимур погиб в родном небе.

Восемнадцатого марта 1942 года наша газета напечатала Указ Президиума Верховного Совета Союза ССР о присвоении звания Героя Советского Союза лейтенанту Тимуру Михайловичу Фрунзе. На третьей полосе того же номера значился очерк писателя Николая Богданова «Тимур — сын Фрунзе».

Мы потеряли в эту войну более двадцати миллионов человек. Но каждый из нас, помня о кровавых потерях, вызывает в своей памяти образы тех, кого он любил и чтил на полях сражений. Для меня — это раньше всего Бурма, Быстров, Фрунзе.

Блиндаж в Лажинах

Нередко забредал на огонек землянки прекрасный белорусский поэт Аркадий Александрович Кулешов. Кстати, он написал отменные стихи о Лажинах, и они, в переводе Анатолия Софронова, были напечатаны в «Известиях». Вот как начинается это пронзительное, захлестывающее душу стихотворение:

Есть под Старою Руссой Деревня такая — Лажины. Как у нас в Беларуси, Там вербы растут и рябины… Там деревья Весной на погосте Цветут, Как в Беларуси…

Аркадий Александрович декламировал это стихотворение на родном языке, и я, поколебавшись, прочитал свое — «За деревней древнею Лажины»:

За деревней древнею Лажины, Возле Старой Руссы, близ огня, Был блиндажик малый и трехжильный В первом — сорок первом — у меня. Посреди скрипения обозов, Рева бомб, что сердце холодил, Генерал сиятельный Морозов На дымок землянки заходил. Здесь поэты ужинали с водкой, Сочинялись срочные статьи, И читал нам коротко и кротко Щипачев творения свои. У огня «буржуйки» небольшого После стуж кружилась голова, Белорусской музы Кулешова Дзенькали морозные слова. Здесь иная бинтовалась рана, И с разгона — в бой, хоть околей. Здесь певали женщины экрана, Сестры фронтовых госпиталей…

Вы, наверно, заметили в последней строфе стихотворения строку о ране. Нет, это не красное словцо. Редакции теряли своих людей на войне, как и любая другая действующая часть. Все мы постоянно находились в линии огня, в боевых порядках пехоты, в партизанских отрядах, в танковых войсках, в авиации. И если, скажем, стрелковый полк, в котором работал литератор, бросался в атаку, вместе с ним шел в штыки и журналист. Не в тыл же отправляться человеку в такой обстановке! Подобное бегство никто бы ему не простил, тем более — не простил бы себе он сам.

Круглыми сутками перекатывались над громадным фронтом гул бомбардировок, визг рвущихся снарядов, злобная перебранка пулеметов, всхлипы болотных пузырей. Я лично прибавил бы к этим бедам войны всяческое комарье, нападавшее на нас в болотах и лесах Северо-Запада.

Весной и осенью болота вспухали, и трясина на ряде участков отрезала войска от тылов. Резко ухудшалось снабжение, и провиант полкам сбрасывали с самолетов. Приходилось пополнять запасы пищи щавелем и крапивой.

Но беды — бедами, а воевать надо, и снова газета фронта и ее писатели звали своих бойцов к смелости и терпению, к братству на кровавых полях войны:

Слава доблести, слава мужеству, Выходящим из берегов, Несгибаемому содружеству, Сокрушающему врагов!

Я читал эти лозунги газетных полос в солдатских окопах, на привалах, в госпиталях, и бойцы жадно слушали призывы, понимая: другого пути к победе нет.

Однажды после такой декламации подошел ко мне солдат в сильно обожженной шинели, спросил довольно задиристо:

— А вы, политрук, к примеру, смерти боитесь?

— Боюсь.

— Ага. И что же?

Я покопался в планшете, достал записную книжку.

— Когда-то, еще до войны, прочитал я старую-престарую книгу «Зеркало любопытства». Там немало мудрых мыслей. Одна из них изложена так: «ВОПРОС: Не знак ли робости — смерти бояться? ОТВЕТ: Никак. Ежели бы храбрый человек смерти не боялся, то б он нечувствен, или бы уже совсем безумен был. Но от сего страха храбрые люди умнее и осторожнее бывают».

Спрятав книжку, полюбопытствовал:

— Ответ годится?

— Ну, коли лучшего нет, и этот пойдет, — усмехнулся солдат.

Все писатели нашего фронта — Борис Бялик, Кузьма Горбунов, Борис Изаков, Александр Исбах, Аркадий Кулешов, Михаил Матусовский, Сергей Михалков, Евгений Поповкин, Михаил Светлов, Сергей Смирнов, Иван Стаднюк, Степан Щипачев и другие — были люди долга и высочайшей храбрости. Нет, поверьте, это не просто слова непременного уважения. Я бывал со многими из них в бою, ходил с иными в тыл немцев, и — могу поклясться — они умели работать в самых тяжелых условиях и держать свои нервы в кулаке.

В первый же год войны ушли на фронт больше тысячи литераторов — чуть не половина тогдашнего состава Союза писателей СССР. И мои старшие товарищи на Северо-Западе были среди первых.

Двадцать один литератор стал Героем Советского Союза. Четыреста писателей не вернулись с полей войны.

В нашем союзном доме, в Москве, вывешен мраморный список литераторов, погибших в боях. Это, вы теперь знаете, очень длинный перечень наших потерь, нашей горькой печали. Но это и список нашей славы и чести.

Подходящая фамилия

Почти весь сентябрь 1941 года я работал в 202-й стрелковой дивизии, которой командовал умница и храбрец полковник Серафим Григорьевич Штыков. Как видите, у него была вполне подходящая ко времени фамилия.

Я знал Штыкова еще с финской войны. Он возглавлял тогда стрелковый полк и был награжден орденом Красного Знамени. Мне нередко доводилось бывать в его ротах.

Теперь он командовал одной из лучших дивизий нашего фронта. При первой возможности я отправлялся в его полки, записывал все, что полагалось, набирался боевого опыта.

Четырнадцатого сентября Совинформбюро оповестило страну о выдающихся успехах этого соединения. Такой чести, вы сами понимаете, удостаивались немногие.

Двадцать второго сентября наша газета отвела целую полосу прославленным полкам. Шапка звала:

«БИТЬ ВРАГА ТАК ЖЕ УМЕЛО, КАК БЬЕТ ЕГО ЧАСТЬ ПОЛКОВНИКА ШТЫКОВА!»

(По соображениям цензуры дивизия была названа «частью», хотя так обычно назывались полки, а дивизии, корпуса и даже армии именовались соединениями.)

В предисловии к полосе было сказано:

«С первых дней войны с германским фашизмом отважно сражается за Родину часть полковника Штыкова. Советское командование уже сообщало о славных боевых делах штыковцев. Число проведенных ими боев уже превысило 75. В этих жестоких боях немцы потеряли свыше 10 000 убитыми и ранеными, около двухсот танков, сотни машин, броневиков, орудий, пулеметов.

Германское командование трижды объявляло в своих приказах об окружении и уничтожении части Штыкова. Но не успевал появляться такой приказ, как штыковцы снова напоминали о своем существовании стремительными ударами по врагу».

На странице были опубликованы статьи самого Серафима Григорьевича, командиров и политработников Ф. Дахновского, И. Лободы, А. Горелика, А. Ваненкова, Е. Тимофеева.

Завершал полосу мой материал «Добыли языка». Это была корреспонденция о подвиге разведчиков младшего лейтенанта Новопольцева, взявших эсэсовца в глубоком тылу врага.

Перед рейдом я сказал Новопольцеву, что пойду с ним. Взводный не возражал.

Я, как и все, проверил гранаты и взрыватели к ним, вооружился компасом и биноклем, картой-бланковкой, повесил на пояс нож с цветной наборной рукояткой. Один из сержантов захватил с собой тряпку для кляпа и прочный кусок провода.

Выполнив все это, мы сдали документы и награды в штаб, условились о сигналах и отправились на передовую.

Линию фронта пересекли вместе со мной девять человек. Люди шли молча, сосредоточенно, глаза и слух — в крайнем напряжении. Ах, какой это был славный, надежный народ — разведка! Крепкие, широкоплечие парни сержант Шопот, младшие сержанты Гаркуша, Дунчонок, красноармейцы Шавхалов, Заднепряный, Талагаев и Никольский — они все смотрелись один к одному — богатыри и храбрецы.

Линию фронта мы переходили ночью, а с первыми лучами солнца оказались в деревеньке, близ которой шла наезженная дорога.

Все укрылись за угол рубленой избы и стали ждать немцев.

Я попросил у Новопольцева разрешения сфотографировать разведчиков для газеты. Он с неудовольствием покосился на меня, но тут же махнул рукой:

— Давай! Только быстро!

Забегая вперед, скажу, что этот снимок появился в газете седьмого октября 1941 года, и я позвонил в редакцию, чтобы мне в дивизию прислали с попутчиком восемь номеров газеты: каждому разведчику — по снимку.

Однако вернемся к делам разведки. Мы никого не дождались в пустой деревне, и Новопольцев, как только стемнело, приказал направиться к дороге.

Улеглись в канавах, по обеим берегам дороги и протянули заранее припасенный электрический провод. Пока он покоился на земле.

В полночь до нас донесся треск работающего мотоцикла. Как только мотоцикл поравнялся с нами, Шавхалов и Заднепряный рывком подняли провод, и водителя как метлой смело.

Машина перевернулась. В кабине оказался какой-то офицер, он был жив и, пожалуй, невредим, но страшно испуган.

Водитель очухался быстро, кинулся на Гаркушу и тотчас напоролся на нож.

Мы заткнули офицеру рот тряпкой и, подталкивая его в спину, быстро отправились восвояси. Надо было непременно До рассвета перейти линию фронта.

Итак, мы вернулись в дивизию с «языком», и мне тоже перепала благодарность, объявленная комдивом.

Двадцатого октября 1941 года в нашей газете наконец-то появилась рубрика «Вчера на нашем фронте», о которой мы все так хлопотали чуть не с начала войны. В этой первой подборке были напечатаны переданные по телефону и телеграфу оперативные корреспонденции Александра Исбаха, Николая Аникина, Абрама Розена, Ивана Пепеляева, Кузьмы Горбунова. Здесь же значился и мой материал «Враг отброшен назад».

Пятого ноября 1941 года «За Родину» напечатала обзор боев, переданный газете по телеграфу:

«Полтора месяца бойцы и командиры части товарища Штыкова героически сдерживают натиск врага. Многократные попытки немцев вклиниться в нашу оборону закончились неудачей. Железная стойкость, мужество и упорство бойцов товарища Штыкова опрокидывали планы врага».

„Железная дружба, святая война“

Сказать о войне — «тяжелая» — значит сказать холодное казенное слово. Война — это непомерный труд, постоянный риск, терзания о судьбе семьи и еще великое множество всяких бед. Но война зимой, когда на огневой тридцать градусов мороза и в лицо бьет северный вихрь, когда ни черта не видно за десяток шагов, а закаменевший хлеб надо рубить топором, — вот тогда война чистое наказание.

Незадолго до описываемых событий, в середине декабря, я задержался в полку, уральцев. По болотам и равнинам Северо-Запада без всякого удержу шлялась пурга. Добираться в штаб было рискованно, и меня уговорили ночевать в окопе стрелков.

Уже через час, мне казалось, я был тверд, как лед, и звенел от прикосновения. Ходил я на той войне и зимой и летом в кожаном реглане и только в сильные холода надевал под него меховой жилет. Еще слава богу, что в тот раз цигейка была на мне.

Но одну несомненную пользу той ночью я получил: написал стихотворение —

Мы на дне окопчика уснули Мы на дне окопчика уснули. Над войной покой наш вознесен. Падают пылающие пули Прямо в мой багровый полусон. Падают, не задевают тела… Стихла ночь… Ни звука, ни огня… Иль душа от тела отлетела, На болоте бросила меня? …Кое-как растягиваю веки, Снег стираю тлеющий с лица, Рядом спят вповалку человеки, Будто жен, обнявши ружьеца. Милые! Какая мне удача — Вы живые, и окоп живой! Мины лишь бормочут и судачат, Перекатываясь над головой. Часовые маются до света. Над окопчиком в потеках льда Бледная качается ракета — Полночи военная звезда. И в своем убежище убогом, Поворчав на холод и на тьму, Снова я протискиваюсь боком К ближнему братану моему. И в шинель укутываясь туже, Засыпая, ухмыляюсь зло: «А врагу в России хуже… хуже… Всю Россию снегом замело…»

Вот это и была немалая радость подобных ночей — саранче, нависшей тучами над нашей землей, было еще хуже, чем нам!

* * *

Тридцатого декабря 1941 года меня отыскал посыльный в траншеях Карельского полка 26-й Златоустовской Краснознаменной стрелковой дивизии и передал телефонограмму редактора газеты Северо-Западного фронта «За Родину». На клочке бумаги полковой телефонист записал:

«Приказано явиться 31.12.1941 к восьми ноль ноль в редакцию газеты».

Траншеи дивизии змеились вдоль речки Лужонки, за деревней Сухая Нива. Явиться оттуда, за многие десятки верст, по лежневкам «болотного фронта» в Рядчино можно было лишь с помощью нечистой силы или по воздуху с помощью авиации. Однако повезло. В тыл уходили аэросани, непрочное сооружение, утыканное пулеметами, и мне удалось забраться внутрь саней.

Я с неохотой покидал Златоустовскую дивизию. Она совсем недавно прибыла из Приморья, выгружалась на станции Крестцы, и я встречал ее на этой станции. Однако с тех пор уральцы успели повоевать с неприятелем, и немецкой дивизии «Мертвая голова» сильно влетело от моих земляков.

Я наивно полагал, что редакция вызывает меня на празднование Нового года, но, оказалось, ждала еще большая радость: на фронт прибыла делегация Челябинской области.

Я опускаю здесь подробности встреч с друзьями и знакомыми, совместные январские поездки на передовую, вопросы, вопросы, вопросы…

Значительно важнее дать слово газете фронта, чьи страницы воистину были опалены огнем неслыханной, ожесточенной войны.

Второго января 1942 года «За Родину» вышла с «шапкой» на первой полосе:

«КРАСНОАРМЕЙСКОЕ СПАСИБО, ТОВАРИЩИ ЧЕЛЯБИНЦЫ!»

Рядом с заголовком газеты, в «фонаре», было набрано крупным курсивом:

«ТРУДЯЩИЕСЯ ЧЕЛЯБИНСКОЙ ОБЛАСТИ ПРИСЛАЛИ К НАМ СВОЮ ДЕЛЕГАЦИЮ И ЭШЕЛОН С НОВОГОДНИМИ ПОДАРКАМИ.

ДА ЗДРАВСТВУЮТ СЛАВНЫЕ СОВЕТСКИЕ ПАТРИОТЫ, ОКРУЖАЮЩИЕ ГОРЯЧЕЙ ЛЮБОВЬЮ И ЗАБОТОЙ КРАСНУЮ АРМИЮ, КУЮЩИЕ В ТЫЛУ ПОБЕДУ НАД ВРАГОМ!»

В передовице номера «ОДНА ЦЕЛЬ, ОДНА ЗАДАЧА» было сказано:

«Товарищи челябинцы, примите наше красноармейское спасибо! На ваши заботы мы ответим новыми делами доблести и геройства. Мы обещаем вам еще сильнее, еще беспощаднее громить гитлеровскую свору, чтобы приблизить день нашей победы!».

На той же первой странице стояло сообщение:

«ПРИЕЗД ДЕЛЕГАЦИИ ОТ ТРУДЯЩИХСЯ ЧЕЛЯБИНСКОЙ ОБЛАСТИ.

Вчера к одной из прифронтовых станций подошел большой эшелон. На покрытом инеем вагоне лозунг «С НОВЫМ ПОБЕДОНОСНЫМ ГОДОМ!». Это прибыли подарки бойцам, командирам и политработникам нашего фронта от трудящихся Челябинской области.

В 44-х вагонах рабочие, колхозники и интеллигенция Челябинской области прислали героическим защитникам Родины свои новогодние подарки. Среди подарков — мед, уральские пельмени, печенье, мясо, сало, масло, фрукты и вино.

Из первого вагона выходит делегация трудящихся. Она выносит огромного Деда-Мороза. Этот новогодний подарок фронту несут лучшие люди области — П. Н. Кравченко, отец дважды Героя Советского Союза генерал-лейтенанта авиации Г. П. Кравченко; депутат Верховного Совета СССР К. И. Айкашов; мастер-стахановец С. С. Яворская; шахтер Г. Н. Карамазин; знаменитый машинист-орденоносец И. П. Блинов и другие.

Собравшиеся на вокзале бойцы и командиры радостно приветствовали дорогих гостей из области, где куется грозное оружие для победы над врагом.

Вчера вечером делегация беседовала с членом Военного Совета фронта корпусным комиссаром тов. Богаткиным и начальником Политуправления фронта бригадным комиссаром тов. Ковалевским.

Сегодня делегация выезжает в части и соединения фронта».

Под этим сообщением стоял следующий материал —

«БЕЙТЕ ВРАГА ЕЩЕ КРЕПЧЕ! ПИСЬМО ТРУДЯЩИХСЯ ЧЕЛЯБИНСКОЙ ОБЛАСТИ

Дорогие товарищи бойцы,

командиры, комиссары и политработники

Северо-Западного фронта!

Взоры трудящихся Челябинской области, как и всего советского народа, обращены к фронту, где решается вопрос о жизни и смерти народов нашей страны, судьба всего человечества…»

В этом послании, подписанном от имени трудящихся Челябинской области секретарем Челябинского обкома ВКП(б) Г. Сапрыкиным и председателем исполкома областного Совета депутатов трудящихся А. Белобородовым, в частности, говорилось:

«Челябинская область дает все необходимое фронту. Страшные для врага могучие танки, минометы, пулеметы, винтовки, мины, гранаты, бомбы, снаряды, патроны, штыки, клинки, алюминий для самолетов, сталь для танков, хлеб для снабжения Красной Армии, уголь для транспорта и военной промышленности — все это мы даем Красной Армии с каждым днем в возрастающем количестве…

Никогда еще история не знала такого единства народа и армии, такой монолитной сплоченности миллионов и миллионов людей, поднявшихся на защиту своего Отечества. В этом единстве — основа наших побед в настоящем, залог еще больших побед в будущем.

Клянемся вам, наши братья-фронтовики, что челябинцы не подкачают!..

Бейте же врага еще крепче, колите штыком, настигайте меткой пулей, разите бомбой, рвите на клочья снарядами и минами, давите танками. От всего сердца желаем скорой и окончательной победы над лютым врагом человечества, над фашизмом.

Примите наши скромные новогодние подарки и наши новогодние пожелания полной победы на фронте, здоровья и сил вам, друзья!»

На следующий день, третьего января 1942 года, «За Родину» снова отвела целую страницу челябинцам, дорогим гостям с Урала.

«КЛЯНЕМСЯ ВАМ, НАШИ БРАТЬЯ-ФРОНТОВИКИ: ДАДИМ ВСЕ ДЛЯ ПОБЕДЫ НАД ВРАГОМ!» —

обещала «шапка» над полосой.

На странице были помещены статьи машиниста-орденоносца И. Блинова, мастера завода имени Колющенко М. Калистратова, знатного копейского горняка Г. Карамазина, делегата от трудящихся Курганского района Челябинской области П. Кравченко, мастера Танкограда П. Попова.

Весь подвал страницы занимала статья руководителя Челябинской делегации, секретаря Челябинского горкома партии Н. Шувалова. В этой статье говорилось:

«Челябинская область дает сейчас стране сталь, никель, алюминий, медь, цинк и все виды ферросплавов. Она производит в огромном количестве всевозможные виды вооружения и боеприпасов для Красной Армии, и, наконец, что особенно важно, она производит танки, которые не имеют себе равных по боевой силе, мощности и стойкости. В нашей области нет ни одного предприятия и ни одной мастерской, которые бы не были связаны с фронтом».

В статье рассказывалось о героизме тружеников Иванова, Пастушенко, Белякова, Порвеца, Серебрякова, Зубина, Омельченко, о магнитогорцах Носове, Рыженкове, Смирнове и Позднякове, о машинисте челябинского депо Агафонове, мастере завода Колющенко Крестьянове, стахановцах завода Шахматове, Калистратове, Гончаренко.

О горячей любви и нежности к воинам поведал в своей заметке отец пяти сыновей-фронтовиков, в том числе дважды Героя Г. Кравченко, Пантелей Кравченко.

Четвертого января 1942 года «За Родину» помещает на первой полосе в отделе «Вчера на нашем фронте» корреспонденцию одного из наиболее оперативных сотрудников газеты А. Розена (Б. Любимова):

«ЧЕЛЯБИНЦЫ В ГОСТЯХ У БОЙЦОВ

3 января ранним утром в Н-ское соединение (в 11-ю армию генерал-лейтенанта Василия Ивановича Морозова. — М. Г.) прибыла группа делегатов от трудящихся Челябинской области, привезшая бойцам новогодние подарки.

В составе группы мастер-стахановец Челябинского тракторного завода тов. Попов, мастер одного из заводов спецстали тов. Махнев, инженер тов. Серебряков, рабочий тов. Лавроненко и представитель газеты «Челябинский рабочий» тов. Пьянков. Делегацию приняли представители командования, рассказавшие гостям о героях Отечественной войны, о лучших людях соединения, отважно сражающихся с врагом.

Вчера же делегаты отправились в части, на передовые позиции. Здесь состоялась теплая встреча с Героем Советского Союза тов. Мамедовым и его боевыми друзьями».

В тот же день, четвертого января 1942 года «За Родину» печатает на первой странице, рядом с передовой, стихотворение любимого поэта бойцов Михаила Матусовского:

Великая дружба Броню и железо, свинец и литье Везут по дорогам, рожденным войною. Страна моя, мать моя, сердце мое, Я слышу дыханье твое за спиною. Заботу, привет согревающий твой Я чувствую в каждом движенье и взгляде, — В письме и посылке моей фронтовой, В челябинском танке, в уральском снаряде. Железная дружба, святая война Народы страны воедино сплотила. И Родина наша как крепость сильна Великим содружеством фронта и тыла.

Следующие номера газеты были посвящены встречам челябинцев и прибывших на фронт делегатов Свердловской области с воинами передовой линии.

Один из заголовков, набранный самым крупным шрифтом, призывал:

«В ЧЕСТЬ ЧЕЛЯБИНЦЕВ — ОГОНЬ ПО ФАШИСТАМ!»

Девятого января 1942 года газета поместила большую первополосную информацию о посещении уральцами редакции нашей газеты.

«За Родину» сообщала:

«В частях и подразделениях, где побывали делегаты трудящихся, с огромным подъемом прошли митинги. Бойцы поклялись не щадить сил для истребления фашистских оккупантов. Исключительный подъем вызвали сообщения делегатов об успехах на трудовом фронте. Эвакуированные в Челябинскую и Свердловскую области заводы, по меткому выражению одного из делегатов, «давно уже снялись с колес и стали на полный свой фундамент».

Вторая полоса того же номера газеты была отдана рапорту Северо-Западного фронта. Фронт-герой докладывал:

«СЛУШАЙ, СВЕРДЛОВСК, ЧЕЛЯБИНСК, КУЙБЫШЕВ! ГОВОРИТ СЕВЕРО-ЗАПАДНЫЙ ФРОНТ».

На странице были помещены выступления сержанта И. Сазонова, политрука А. Голикова, танкового экипажа младшего лейтенанта Тихонова и многих других фронтовиков. На той же полосе были напечатаны корреспонденции моих товарищей по редакции Александра Исбаха, Ивана Николаева и Ивана Елизарова.

Мне хотелось бы привести здесь полностью небольшую заметку Ивана Елизарова о машинисте Урала Иване Петровиче Блинове. Оба они: и автор заметки, и ее герой — были мои друзья, мы хорошо знали друг друга и радовались встрече.

Правда, в первые минуты, пожимая руку земляку, я смутился: лицо Блинова постарело и замечались на нем следы долгой усталости. Что ж, народная мудрость права: война всех метит, шрамом — военных, морщиной — гражданских.

Иван Елизаров (он вскоре погибнет в тяжелом бою) писал в заметке «Встреча земляков»:

«Замечательная встреча произошла в соединении, где комиссаром тов. Лыткин. Члены делегации трудящихся Челябинской области знатный машинист-орденоносец Иван Петрович Блинов и работница Златоустовского завода имени Ленина Анна Лосева беседовали с бойцами на передовых позициях. Когда делегаты осматривали добротно сделанные пулеметные гнезда, машинист Блинов увидел бывшего своего помощника — младшего лейтенанта тов. Дмитриева.

Трудно передать словами радость Блинова и Дмитриева и всех, кто присутствовал при этой волнующей встрече. До войны Дмитриев работал с Блиновым на одном паровозе на Южно-Уральской железной дороге. Их работой гордилась вся Южно-Уральская. В дни войны Дмитриев ушел на фронт. Недавно ему присвоено звание среднего командира.

— Приеду домой, — говорит Блинов, — расскажу землякам о наших героях, о моем бывшем помощнике — младшем лейтенанте Дмитриеве, об отважном воине Придеине и о многих других челябинцах, которые сражаются с фашистами на Северо-Западном фронте. Расскажу товарищам о том, что оружие, которое они куют в тылу, находится в надежных руках».

(Потом, после войны, мы узнаем, что в годы сражений наша армия израсходовала 427 миллионов снарядов и мин, около 17 миллиардов патронов.

Но и тогда, в начале сорок первого года, войска знали: чуть не половину всей военной продукции давал Урал. Он производил танков и самоходок больше, чем вся Германия с оккупированными ею странами.)

Прошло два месяца. И вновь на первой полосе нашей газеты появляется сообщение —

«ПРИЕЗД ДЕЛЕГАЦИИ ЧЕЛЯБИНСКОЙ ОБЛАСТИ

Вчера на наш фронт прибыла делегация трудящихся Челябинской области во главе с заведующим военным отделом обкома ВКП(б) тов. Зиновьевым С. В. В составе делегации: тт. Афанасьев М. И. (диспетчер завода имени Кирова), Бурдина А. Н. (техник цинкового завода), Клисс С. А. (старший мастер завода «Челябкомпрессор»), Ишмаева З. И. (секретарь Челябинского обкома ВЛКСМ), Пономарева П. С. (колхозница колхоза «Березов мыс» Карасевского сельсовета), Кунгурцев К. А. (председатель Максимовского сельсовета), Воронина М. Н. (начальник цеха Троицкого жиркомбината) и другие, всего 40 человек.

На вокзале делегация была тепло встречена представителями командования фронта. Для встречи делегации был выставлен почетный караул.

Заместитель командующего войсками СЗФ генерал-майор Найденов и полковой комиссар Глазунов приняли делегатов и рассказали им о героической борьбе бойцов и командиров нашего фронта с германскими оккупантами. Делегаты тт. Зиновьев, Ишмаева и другие заверили представителей командования фронта в том, что Челябинская область дает и будет давать все, что требуется для фронта.

Делегаты привезли с собой 68 вагонов с подарками от трудящихся области бойцам, командирам и политработникам Северо-Западного фронта».

Шестого марта 1942 года «За Родину» снова опубликовала стихи Михаила Матусовского, посвященные опорному краю державы.

Уральское знамя Стреляли, и эхо вдали замирало, Февраль на исходе, и пахнет весной, И знамя — подарок рабочих Урала — Стоит под седой старорусской сосной. …Мы знаем, в бою нелегко временами, Но в пламя атаки идем напролом. Над нами трепещет уральское знамя Летящим по ветру могучим крылом.

И снова, двадцать восьмого апреля 1942 года, газета «За Родину» помещает сообщение:

«ПРИЕЗД ДЕЛЕГАЦИИ ТРУДЯЩИХСЯ ЧЕЛЯБИНСКОЙ ОБЛАСТИ

Вчера утром на наш фронт прибыла делегация трудящихся Челябинской области.

В составе делегации — секретарь Челябинского обкома ВЛКСМ Б. Белов; знатный бурильщик страны, забойщик Бакальских рудников лауреат Сталинской премии А. Семиволос; заместитель начальника цеха Карабашского медеплавильного завода орденоносец В. Лисицын; председатель передового в области колхоза имени Крупской Макушинского района П. Щелконогов; учительница Каменской средней школы Т. Пленкина; знатный железнодорожник — машинист Южно-Уральской дороги П. Агафонов и другие, всего 34 человека.

Делегация привезла письмо фронтовикам от трудящихся области и 40 вагонов с подарками. Эшелон вели две передовые бригады Южно-Уральской дороги.

Гостей встречали представители Политуправления фронта бригадный комиссар тов. Царев, полковой комиссар тов. Казьмин, полковник тов. Сакович».

Под этим сообщением было напечатано послание тружеников Челябинской области, которое подписали секретарь Челябинского обкома ВКП(б) Н. Патоличев и председатель областного исполнительного комитета депутатов трудящихся А. Белобородов.

Письмо рассказывало о подвигах гвардейцев труда из Челябинска, Магнитки, Златоуста, о людях заводов и сел.

«Эта весна будет для фашистов без солнышка, так как солнце победы и весной, и летом будет светить нашей могучей Красной Армии, ее чудо-богатырям».

Уральцы нашли в ту пору очень необходимые всем нам слова: фронт вел тяжелые бои. Рядом с письмом челябинцев, в разделе «Последние известия с нашего фронта», стояло мое сообщение «АТАКИ ВРАГА ОТБИТЫ». В нем говорилось о том, что танки, пехота и авиация захватчиков перешли в наступление и наши войска снова отбросили врага. Бойцы частей, в которых я провел прошлый день, двадцать восьмого апреля 1942 года, уничтожили три самолета немцев, немало танков и пушек.

«Братья-пулеметчики» (в пулеметную команду входили почти все писатели редакции, наводчиком был Михаил Львович Матусовский) — авторы веселого отдела газеты специально к приезду делегации сочинили злободневные частушки о том, как «связаны немецкий фронт и тыл»:

Рыжий Вилли глуховат, Старый Вилли слеповат. Немцы Вилли изловили — Чем же Вилли не солдат? Наступая на лесок, Немцы сделали бросок. Вилли шел за батальоном — Сзади сыпался песок. Десять лет мальчишке Отто, В резервисты призван он, Взяли Отто в автомото, Автомото батальон. Генерал пришел домой С посиневшей физией. Видно, встретился с седьмой Русскою дивизией. Загражденья Ганс и Вилли В три кола установили. Утром смотрят — ни кола: Все «катюша» подмела.

К этим частушкам надлежит сделать два маленьких пояснения: 7-я дивизия — это 7-я гвардейская дивизия, которую как огня боялись немцы. Что же касается «катюши», то фронтовики отлично знали от челябинских делегатов, что их край творит это грозное оружие.

В завершенье раздела позвольте мне сказать, что приезд земляков на Северо-Западный фронт зимой и весной 1942 года послужил материалом для моей повести «Засада», которую я урывками писал в те дни.

„Наша военная молодость — Северо-Западный фронт“

Слава богу, война пощадила и Щипачева, и Матусовского, и Горбунова, и многих других литераторов фронта. Но непомерные труды и нервотрепки, без которых не бывает войны, свели в могилу уже после Победы Степана Петровича Щипачева, Аркадия Александровича Кулешова, Михаила Аркадьевича Светлова, Александра Абрамовича Исбаха, Василия Петровича Московского и многих других.

Но пока все были живы, посылали друг другу книги, обменивались письмами, желали здоровья, здоровья, здоровья, прежде всего здоровья.

Степан Петрович обязательно отзывался о каждой из моих книг, которые я посылал ему. Он, это было ясно по замечаниям, внимательно и полностью просматривал сборник стихотворений или роман и деликатно излагал свое мнение.

Я знал, Щипачев никогда не похвалит то, что ему видится слабым, недоработанным, вторичным, и оттого так дороги его похвалы, его огромная доброжелательность. Перечисляя стихи, которые ему понравились, он для каждого находил доброе слово, а о многих проходных вещицах отзывался общо, тут же спешил заметить:

«Кто-то из древних сказал — О горном хребте судят по его вершинам. Такие вершины в книге есть».

И тут же приводил примеры. Он говорил о стихотворении «Мы на дне окопчика уснули»:

«Все зримо, ощутимо до дрожи. Такое же впечатление остается и от стихотворения «Мальчикам Великой войны»… Все видишь. Каждое слово на месте…»

Он заканчивал письмо:

«Как ты живешь? Слыхал, тоже похварываешь. Держись. Твоя восьмерка еще не скоро притулится к нулю.

Твой Степан ЩИПАЧЕВ».

Милый Степан Петрович имел в виду свой возраст: ему тогда исполнилось восемьдесят лет.

Я «похварывал» в больнице, когда пришло известие о смерти поэта, и не смог поехать в Москву. Жена Степана Петровича Валентина Николаевна написала мне о последних часах мужа. Тридцать первого декабря 1979 года поэт некоторое время работал, затем погулял близ дачи. В первом часу нового 1980 года он лег спать и утром первого января не встал с постели. Смерть наступила мгновенно — сказался тройной инфаркт 1956 года.

Потом пришло последнее письмо В. П. Московского. Василий Петрович писал:

«Спешу тебе сообщить, что я пишу книжечку «Об огнях-пожарищах, о друзьях-товарищах…», о тех, с кем меня свели две войны, с которыми я подружился и полюбил их.

Воениздат обещает дать зеленую улицу.

Написал очерки уже о Михалкове, о Регистане, о Шкловском… На очереди ты, Сашка Кривицкий, Гена Семенихин…»

В июне 1984 года мне позвонили из «Красной звезды» и сообщили о кончине Василия Петровича. Ушел из жизни бывший редактор моей фронтовой газеты «За Родину», редактор «Красной звезды» и «Советской России», бывший заведующий Отделом пропаганды и агитации бюро ЦК КПСС по РСФСР, бывший заместитель Председателя Совета Министров РСФСР, Чрезвычайный и Полномочный Посол СССР в КНДР. Ушел старший товарищ и надежный друг.

А «снаряды» все продолжали падать и падать рядом, снаряды, от которых — увы! — нет защиты.

* * *

Самый первый, самый тяжкий год войны — сорок первый — завершился не только нашими неудачами, не одним отступлением, не только реками пролитой нами крови. О нет! Враг впервые за всю мировую войну споткнулся в России, он ощутил ужас поражения и смерти, он платил теперь за каждый свой шаг вперед огромной кровью и уже старался по возможности не высовывать носа из окопов и блиндажей.

В сентябре сорок первого года появились первые гвардейские части — свидетельство великого воинского мастерства наших людей. Ибо гвардейские части это были лишь те полки, дивизии, корпуса, армии, которые били врага смертным боем.

Немцы, кричавшие в начале войны, что Россия — это «колосс на глиняных ногах», теперь должны были расхлебывать кашу, которую сами заварили.

В зоне Северо-Западного фронта действовали красные партизаны, бойцы, готовые на все ради Отечества. В ту пору появился у нас самый первый партизанский край, и коммунисты восстанавливали там, на 11 тысячах квадратных километров, в 300 населенных пунктах, Советскую власть. То и дело туда отправлялись наши литераторы — Борис Изаков, Лев Плескачевский, Иван Корсун, и газета печатала красочные сообщения о неслыханной смелости и умении лесных мстителей.

За год с небольшим войны партизаны Северо-Запада уничтожили более 26 тысяч солдат и офицеров врага, 2 бронепоезда, 59 танков, 22 самолета, 800 автомашин, взорвали 158 железнодорожных и шоссейных мостов, более 70 складов, спустили под откос 159 воинских эшелонов. Двадцать тысяч оккупантов день и ночь отбивались от партизан и охраняли военные объекты. В первой половине мая 1942 года захватчики бросили против народных мстителей 163-ю пехотную дивизию, снятую с фронта, карательные части и войска СС. Немногие завоеватели унесли тогда ноги из наших лесов и болот!

Однажды в деревнях Щечково и Мануйлово, из которых вышибли немцев, я наткнулся на целых три военных кладбища. Не поленился и сосчитал могильные кресты — их было две тысячи пятьсот.

Пройдет время, и генерал-полковник Гейнц Гудериан в книге «Опыт войны с Россией» назовет партизанскую войну «настоящим бичом» немцев.

На других фронтах тоже были немалые радости, первые радости той горькой поры. Тридцать первого декабря 1941 года «За Родину» в рубрике «В последний час» опубликовала сообщение Совинформбюро:

«Наши войска заняли Керчь и Феодосию».

Кроме того, мы знали немалую тайну нашего фронта: армии Северо-Запада, в том числе ударные, готовили наступательные операции — Старорусскую, Торопецко-Холмскую, и мы отыскивали на своих картах города́ Пено, Андреаполь, Торопец, Холм, на которые нацеливались наши войска.

Конечно, впереди еще были великие труды и жертвы, впереди кровавилась тысяча с лишним суток боя, но все равно — самое тяжкое время ушло и нам светили далекие огни нашей долгожданной и непременной победы.

* * *

В начале сорок второго года редакция поручила мне организовать корреспондентские пункты в 3-й и 4-й ударных армиях. Надо было заранее подумать о том, как выполнить приказ в условиях нелегкого зимнего наступления. Я побывал в Политуправлении фронта, познакомился с картами и деловыми бумагами.

Третьего января 1942 года добрался до штаба 4-й ударной армии, которой командовал генерал-полковник Андрей Иванович Еременко. О прославленном полководце мне было известно лишь то, что он участник гражданской войны, выдающийся разведчик и партизан, член большевистской партии с 1918 года. Еще я знал, что Еременко был ранен в 1941 году — командир самого высокого ранга, он не любил слишком долго находиться в штабе.

Встретился мне командующий в неожиданном месте: он стоял на окраине села, близ опушки заснеженного леса, и внимательно слушал людей в самых живописных гражданских костюмах. Это оказались партизаны, которые только что перешли линию фронта, чтобы сообщить своей армии сведения о враге.

Я пощелкал кнопкой своего фотоаппарата, доложил генералу, зачем прибыл, и, показав документы, попросил поддержки.

О том, как отнесся командующий к нуждам газеты, несложно сделать вывод из документов и корреспонденции той поры.

Девятого января 1942 года я послал из Сороги телеграмму редактору. Привожу ее с сокращениями:

«Товарищ комиссар,

мы должны начать сегодня в восемь утра. Возможна задержка. Кузьма Горбунов и Лев Плескачевский в пять утра приехали и направлены на решающий участок.

Сделано следующее:

1) Командующий извещен, что прибыл и приступил к работе корпункт «За Родину».

2) Со всеми отделами штаба и политотдела установлена прочная связь.

3) Командиры и политработники всех рангов, начиная от командующего, обещают активно писать в газету (разбор операций, политработа в новых условиях).

4) Невзирая на тесноту, нам выделено сносное помещение, протянута связь.

5) В 4-й бригаде создан актив, налажены связи».

Нет, задержки не произошло, — Торопецко-Холмская наступательная операция левого крыла нашего фронта против 9-й и 16-й армий началась именно тогда, девятого января.

В те же январские дни мы окружили под Демянском 2-й армейский корпус 16-й армии, которой командовал 56-летний генерал-фельдмаршал, выходец из Пруссии Буш. До войны он начальствовал в русском отделе генштаба, а впоследствии воевал против Польши, Франции, Бельгии, Голландии. И лишь здесь, на северо-западе России, пруссак сплоховал.

Однако уничтожить окруженных в ту пору не удалось, хотя потери Буша были огромны.

Ежедневно я посылал телеграммы с обзором боев. Это было не просто, так как часто корреспонденции писались лишь после того, как завершался бой, в котором приходилось участвовать.

Одиннадцатого января 1942 года был освобожден город Пено, двадцать первого января я отправил депеши о взятии Торопца и Западной Двины.

В конце марта 1942 года позвонил Владимир Борисович Фарберов (он теперь редактировал нашу газету) и сказал, что есть намерение вернуть меня в хорошо и мне, и ему знакомую 11-ю армию (милый, мягкий, чрезвычайно вежливый полковой комиссар Фарберов руководил до этого газетой 11-й армии «Знамя Советов»).

Владимир Борисович на условном языке, который мы все отлично понимали, дал понять, что немцы собираются атаковать армию.

Уже вечером шестого апреля я передал в газету обзор боев за неделю: «ПРОВАЛ НЕМЕЦКОГО КОНТРНАСТУПЛЕНИЯ». Подзаголовок сообщал:

«С первого по шестое апреля враг потерял свыше пяти тысяч человек убитыми и ранеными, десятки самолетов, танков, орудий».

Лето 1942 года на Северо-Западном фронте было опять напряженное, и писатели фронта дневали и ночевали в полках пехоты, артиллерии, авиации, в партизанских отрядах. Высочайшее мужество выделяло из наших рядов Сергея Сергеевича Смирнова, Бориса Романовича Изакова, месяцами пропадавшего в партизанских отрядах и вместе с ними громившего тылы врага.

(Не считайте, пожалуйста, мои эпитеты типа  «в ы с о ч а й ш е е  мужество», «с л а в н ы й  полководец» преувеличениями или обязательной данью младшего старшим. Просто вспомните, что здесь и дальше речь, действительно, идет о признанных, любимых войсками и народом людях).

Седьмого июня 1942 года меня вызвал в редакцию новый редактор газеты Николай Николаевич Кружков. Полковой комиссар сообщил, что ожидаются весьма серьезные события на фронте 27-й армии, и приказал отправиться туда. Редактор вручил мне письмо для военного совета этого соединения с просьбой помочь корреспонденту.

На войне вообще много крутых поворотов, неожиданностей, внезапных встреч и разлук.

Неожиданное письмо

Шестнадцатого августа 1942 года, по военной связи, я получил неожиданное письмо. Бывший сотрудник фронтовой редакции, а теперь редактор газеты 1-го Гвардейского корпуса «Красный гвардеец», Леонид Васильевич Смирнов приглашал меня на работу в свою газету.

Сказать правду, это было заманчивое предложение. На любом фронте есть самые надежные, самые славные его части, полки и дивизии, не знающие поражений, идущие в самое пекло и вырывающие победу в любых обстоятельствах. Именно такими частями, как всем понятно, были первые гвардейские дивизии и корпуса, преобразованные из героических стрелковых частей восемнадцатого сентября 1941 года.

На нашем фронте гремела слава 1-го Гвардейского стрелкового корпуса, которым командовал генерал Иван Ильич Миссан. Я часто бывал в дивизиях корпуса и, как все, гордился его железной волей и прекрасным воинским мастерством. Казалось, отсвет грядущей победы лежал на лицах этих суровых, несгибаемых людей, на их рубиновых гвардейских знаках.

Однако воспоминания воспоминаниями, но что следовало ответить Л. В. Смирнову? Спасибо? Согласен? Но как же моя газета, где прошел год с лишним жизни на войне? А люди газеты, многие из которых стали навечно друзьями? Я счел неудобным отпрашиваться из своей редакции.

На другой день после получения письма армейский телеграф вручил мне следующую депешу:

«17 августа 1942 13.31

Из Бор № 9797/2884

Грифель через Катер.

Представителю газеты «За Родину» Марку Гроссману.

Приглашаю работу писателем редакции гвардейской газеты «Красный гвардеец».

СМИРНОВ».

Возможно, редактор полагал, что письмо не дошло до адресата, и повторил приглашение по телеграфу.

Пришлось сообщить Леониду Васильевичу, что выполню, разумеется, любой приказ, но хлопотать о себе не стану.

Степан Петрович, с которым посоветовался по этому поводу, после долгого молчания сказал:

— Смирнов не станет просить зря. Значит, он очень нуждается в поддержке. Однако и впрямь ходатайствовать о себе неловко. Давай подождем.

Первого сентября пришла новая, еще более настойчивая телеграмма: «Красный гвардеец» нуждался в людях.

Я не знал, что делать. Жаль было уходить из своей редакции, ставшей за год с лишним моим домом и семьей. Но очень не хотелось наносить незаслуженную обиду Леониду Васильевичу Смирнову, блестящему журналисту и организатору партизанской работы на фронте.

В середине сентября в редакцию доставили приказ Политуправления о моем переводе. Я разлучался со Степаном Петровичем на целых пять лет. Он оставил мне свой московский адрес и телефон, подарил на память рукопись стихотворения «Расплата». Крепко сжал руку на дорогу Кузьма Яковлевич Горбунов. Пожелали жизни и добра Борис Аронович Бялик, Александр Абрамович Исбах, Борис Романович Изаков, все остальные товарищи, находившиеся в ту пору в редакционном поезде.

Несколько своих работ, в том числе пронзительное стихотворение «Миронушки», отдал при прощании Михаил Львович Матусовский.

Я хотел бы здесь сказать несколько слов о Матусовском. То, что Михаил Львович — поэт божьей милостью, объяснять не надо: читатели это знают.

Но вот что меня всегда поражало в его работе: он ухитрялся в самых трудных условиях боев и маршей талантливейше, без всяких скидок на обстоятельства, писать стихи и даже поэмы.

Одну из таких поэм — «Друзья» — поэт посвятил выдающимся снайперам нашего фронта Семену Номоконову и Тогону Санжееву. Прочные, будто отлитые из свинца, строки были так хороши, что я выучил их чуть не все и бормотал про себя, где придется:

…И го́ре немцам в том болоте, когда он ходит в тишине И — чтоб не ошибиться в счете — зарубки ставит на сосне…

Именно тогда, сообщали пленные, в траншеях немцев появились таблички: «Берегитесь русского снайпера!»

Мне доводилось встречаться с Семеном Даниловичем. Тунгус из племени хамниганов, Номоконов был не только несравненный стрелок, но и великий следопыт, мудрый и осторожный. Таежный зверолов, он знал, как обращаться с дикой тварью, залившей кровью его Родину.

В отличие от многих снайперов, Семен Данилович считал убитых врагов на свой лад. Обычно стрелки ставят зарубки на ложе собственных винтовок. Тунгус вел счет на чубуке трубки. Застрелив очередного гитлеровца, он раскалял в костре тонкую стальную проволочку и выжигал точку на черенке. Вы знаете, сколько точек было на трубке снайпера, когда он закончил войну? Триста шестьдесят семь! Нет, не представляйте себе, пожалуйста, дело так, что это была увлекательная и безопасная охота. Однажды Семен увидел неприятельского снайпера на долю секунды позже, чем немец увидел Семена. И это стоило Номоконову его знаменитой трубки: она разлетелась от пули снайпера, который тоже, небось, не зря ел свой военный «брот». Пришлось весь вечер сидеть у огня и выжигать точки на новом чубуке.

Ближе к концу войны довелось Семену залечивать раны, и гвардии старшина изнывал от безделья под приглядом врачей.

Но вернемся на Северо-Запад, к поэме «Друзья». Мне она так нравилась, что я отослал газету со стихами Марии Васильевне — жене Семена Даниловича. Адрес был очень далекий, где-то на Подкаменной Тунгуске, и Семен, сообщая его мне, усмехался и качал головой: «Однако шибко долго ехать, даже самолетом. Но все одно — приезжай после войны».

Семен Данилович дожил до победы и вернулся в свой неблизкий дом. А его тунда-ахэ (так называют тунгусы кровных братьев) Тогон Санжеев погорячился (он был вспыльчив и весел) и попал под пулю немецкого стрелка. Санжеева я тоже знал.

Но мне казалось, что тунгуса и бурята, кровных братьев войны, я до конца понял, лишь прочитав фронтовую поэму Матусовского.

* * *

Леонид Васильевич Смирнов, редактор «Красного гвардейца», не давал мне засиживаться в редакции. И я неделями пропадал в траншеях полков, собирал факты для «Слова о штыке» или «Слова о солдатской лопатке». С меня, кроме того, требовали очерки, стихи, статьи офицеров и солдат о боях в лесисто-болотистой местности, советы бывалых снайперов и летчиков, обзоры «Боевых листков» и еще многое другое.

Что ж, редакция была небольшая, и каждый ее работник старался за троих, помня, что он имеет честь служить в 1-м Гвардейском стрелковом корпусе.

В начальную пору войны враг вел себя с неслыханной наглостью и бесстыдством. В Новгороде немец, пролетая низко надо мной, погрозил из кабины кулаком, а чуть позже, картинно набрав высоту, пошел в пике и швырнул на землю нечто страшное и пугающее, и оно, это нечто, низвергалось на землю свистя, ухая и завывая. Я выпалил в бессильном ожесточении по хвосту самолета из «ТТ», а через полчаса пошел посмотреть, какую это бомбу кинул поганец и отчего она не взорвалась. И увидел врезавшийся в землю старый искореженный плуг.

Тремя днями позже на нас навалились немецкие танки, и мы бросали в них бутылки с горючей смесью, били по ним из неуклюжих ПТР, стреляли по смотровым щелям из винтовок. Но все-таки бутылки и пули — не слишком внушительное оружие против крупнокалиберных пулеметов и брони.

Нам, журналистам и литераторам войны, надо было во что бы то ни стало, любой ценой помочь своим бойцам справиться с засилием самолетов и танков врага. Выстоять, выдержать и, получив подкрепление — противотанковую авиацию и гвардейские минометы, вымотать и уничтожить врага.

Поздней осенью в запорошенном метелью окопе 11-й армии я всю ночь сочинял четыре строки, в которые надлежало вместить слова уверенности в победу над Пруссией и Руром.

Уже брезжил студеный северный рассвет, когда мне показалось, что я сделал свою работу на том пределе, на какой способен. Разбудил вгорячах соседа, такого же мальчишку, как и сам.

— Послушай-ка, Слава, чего я тут накарябал.

Командир отряда разведки гвардии лейтенант Браславский только что вернулся из рейда в глубокий тыл врага. Он поругался спросонья, задымил махоркой, однако сказал великодушно:

— Валяй, политрук. Только коротко. Коротко, как «ура!»

— Короче некуда, — заверил я лейтенанта. — И двадцати слов не наберется.

Я прочитал эти двадцать слов хриплым от волнения и холода голосом.

ГВАРДЕЕЦ! У рубежа на страже Стой, оккупантов вгоняя в дрожь, Жги самолеты и танки вражьи, Вымотай немца — и уничтожь!

Лейтенант, выслушав стихи, долго молчал, высасывая дым из самокрутки, даже почему-то вздохнул и отозвался наконец:

— Пойдет!

Потом уже жизнь научила меня спокойно слушать и похвалы, и порицания, а в то холодное утро, в окопе на кромке болота, я вдруг почувствовал себя значительным стихотворцем фронта и даже подумал: «А вдруг это мое слово поможет бойцам выбить десяток-другой лишних танков?»

Десятилетия прошли с той поры, но отчетливо помню праздничное состояние свое, вызванное похвалой сибиряка, начальствовавшего над двумя десятками озябших суровых солдат.

В пекле встречных боев

Мы недолго воевали на Северо-Западе. В конце октября 1942 года в штабе зазвучали сигналы тревоги и управление корпуса без промедления погрузилось в эшелоны.

Я с удивлением читал названия станций в пути: нас, похоже, везли не на фронт, не в Сталинград, где шло гигантское борение сил и где полагалось быть теперь гвардейцам, а вглубь России.

Штаб, политотдел и редакция газеты и в самом деле выгрузились в Тамбове и Тамбовской области.

Здесь Ставка разворачивала 2-ю Гвардейскую армию. В нее входили 1-й и 13-й Гвардейские стрелковые корпуса (по три дивизии в каждом), механизированный корпус и спецчасти. Множество гвардейцев носили под гимнастерками тельняшки, то есть это были в недалеком прошлом военные моряки.

Корпус составляли воистину чудо-дивизии, щедро вооруженные самым могучим, самым последним оружием. Но главную силу соединения составляли, разумеется, его люди. Это был великолепный, бесстрашный, знающий народ, прошедший огонь, воду и медные трубы войны. В один из первых дней на тамбовской земле я встретился с Петром Осиповичем Болото. Этот славный неунывающий украинец совершенно походил на широко известного всей стране Васю Теркина. Как и герой нашего великого поэта, он был бесстрашен, мудр, весел, находчив, уверен в себе, однако без намека на зазнайство.

Бронебойщики 84-го полка 33-й Гвардейской стрелковой дивизии Петр Болото, Григорий Самойлов, Иван Алейников и Александр Беликов в конце июля этого, сорок второго года обороняли небольшую высоту южнее станицы Клетской Сталинградской области. Они оказались одни на много верст вокруг, и окопы бронебойщиков атаковали тридцать немецких танков! Тридцать пушек и множество пулеметов, укрытых рурской броней, против двух противотанковых ружей!

Что бы вы подумали на месте наводчиков этой малой и весьма несовершенной техники? Я бы решил, что пришел «последний парад» и надо подороже продать свою жизнь.

Петру Болото такое и в голову не пришло! Он сказал товарищам:

— Надо на них нагнати духу! Хто стаеться вивцею, того вовк ззисть!

И он первый открыл огонь из своего громоздкого ружья.

Болото бил в боковую броню, когда танки ее подставляли, и приговаривал:

— Одступись, зелена жабо!

И кивал черному от пота и разрывов Алейникову:

— Держись, козаче, отаманом будеш!

Бой длился весь день, и ни один бронебойщик не покинул своего окопа. Все железной хваткой «держались за землю». Петр Осипович поджег восемь танков, еще семь машин уничтожили три его товарища. Вечером на поле боя горело пятнадцать железных костров — остальные пятнадцать машин бежали без оглядки в свой тыл!

Болото напутствовал трусов:

— Як мога, швидче утикай! Щоб твий и дух не пах!

Когда близ Клетской наступила мертвая тишина, старшина уронил голову на грудь, сказал с непомерной усталостью:

— Оце ж и вся казка…

Самойлов спросил:

— А коли они вновь полезут?

Болото покосился на товарища:

— Знов заставим гаряч каминь исти!

Он и впрямь не желал, этот донбасский шахтер, скорбеть и печалиться перед лицом врага.

Еще через минуту упрямо тряхнул головой:

— Назад тильки раки лазять!

Забегая вперед, скажу — этот удивительный человек уцелел на войне. Он не дошел всего двенадцати верст до немецкой столицы. Герой Советского Союза, гвардии старший лейтенант Петр Осипович Болото упал с тяжелой раной на клочке земли, с которой уже был виден Берлин, во всяком случае — огромные дымы над ним.

С честью и славой окончив войну, он снова спустился в угольную шахту Донецкого бассейна.

Вот из таких людей в основном состояли 24-я, 33-я и 98-я дивизии 1-го Гвардейского стрелкового корпуса, части 13-го Гвардейского стрелкового и 2-го Гвардейского механизированного корпусов.

Именно в этой армии родились законы советской гвардии, ставшие моральным кодексом и уставом всех гвардейцев войны.

Мне хотелось бы задержать ваше внимание на следующем: первой обсудила и приняла великие заповеди 33-я Гвардейская стрелковая дивизия генерала Александра Ивановича Утвенко, та самая, в которой сражался легендарный бронебойщик.

Кстати, сам гвардии старшина Болото выступил на этом митинге, и его речь можно свести к такой короткой мысли: «Вид смилого смерть бижить». Впрочем, добавил он: «В бою за Батькивщину и смерть красна».

Теперь послушайте, как звучат Законы гвардии. Вот — лишь два из них:

«Там, где наступает гвардия, — враг не устоит; там, где обороняется гвардия, — враг не пройдет.

Закон гвардейцев — биться до последнего патрона. Нет патронов — кулаками, зубами вцепиться в фашистскую глотку, но не падать на колени перед врагом…»

Позволю себе отметить еще одно обстоятельство. В 13-м Гвардейском стрелковом корпусе генерала Порфирия Георгиевича Чанчибадзе легендарная слава овевала знамя 3-й Гвардейской стрелковой дивизии. Это были уральцы, и вся страна поражалась мужеству, которое проявила дивизия в боях под Смоленском, на Днепре, на Ленинградском и Волховском фронтах.

Позже мне доведется не раз бывать в уральских полках. Они с честью вынесут напряжение смертельной схватки, развернувшейся в бескрайней заснеженной степи.

Однако чтобы не нарушать хода событий, возвратимся на Тамбовщину. 2-ю Гвардейскую армию готовили к боям с огромным напряжением и поразительной быстротой. Целый месяц, днем и ночью, по двенадцать часов в сутки, корпуса совершали марш-броски, кидались в штыковые атаки, «жгли» танки, ходили по азимутам в разведку, долбили морозную землю для целей круговой обороны.

В эти дни армию возглавил Родион Яковлевич Малиновский, а штаб армии — Сергей Семенович Бирюзов.

Не стану сообщать здесь о том, для каких целей готовилась 2-я Гвардейская армия и как ее, перенацелив, бросили наперехват танковой армады Манштейна, рвавшегося к окруженным войскам Паулюса.

Даже мы, офицеры не бог весть какого ранга, догадывались о колоссальном напряжении в междуречье Волги и Дона, и с часу на час ждали сигнала тревоги.

Он прозвучал в тишине холодного зимнего утра, и в считанные часы армия оказалась в эшелонах и помчалась к Сталинграду.

В теплушке редакции с нами отправилась красавица и певунья Валечка Морозова. Девушка с таким жаром упрашивала редактора взять ее с собой, что суровый Леонид Васильевич махнул рукой и сказал, что так и быть — увозит ее на свою ответственность из родного дома.

Мы неслись к Сталинграду на предельных скоростях того времени. Как потом узнается, в сентябре, октябре и ноябре 1942 года мчались туда 97 тысяч вагонов — люди и грузы, необходимые для натиска.

Вся страна, весь честный мир с восторгом и замиранием следили за одним из величайших сражений 2-й мировой войны. Все, конечно, помнят, как оно началось.

Рано утром девятнадцатого ноября 1942 года мощная артиллерийская подготовка возвестила о зачине битвы. Прошло всего лишь четыре дня — и Юго-Западный и Сталинградский фронты соединились близ Калача, замкнув кольцо.

Редакция и типография газеты выгрузились из теплушек возле хутора Логовский. Машины, танки, пушки, пехота, саперы, самоходки — все спешило в степь, на запад от Сталинграда.

Мы уже знали, в чем дело. Возникла огромная угроза на южном крыле Сталинградского фронта. К зажатым здесь в кольцо войскам Паулюса рвалась группа армий «Дон» генерал-фельдмаршала фон Манштейна. Его войска, насыщенные танками, в том числе только что появившимися «тиграми», обладали немалой пробивной силой. «Дон» был создан совсем недавно, двадцать восьмого ноября 1942 года; задача — деблокировать Паулюса.

Теперь Манштейну были подчинены все войска, действовавшие к югу от среднего течения Дона до астраханских степей, а также окруженная армия Паулюса и часть сил 4-й танковой армии. Кроме того, как стало известно, Манштейн получил свежие подкрепления, переброшенные из Франции — десять дивизий, в том числе четыре танковых.

Двенадцатого декабря 1942 года из района Котельниково в степь ринулись двести танков ударного клина генерал-полковника Германа Гота. «Зимняя гроза», как называли немцы операцию по деблокированию Паулюса, гремела в голой, заметенной снегом степи. Наши силы обороны там были втрое, вчетверо слабее немецких.

На этой равнине не за что было зацепиться. Единственным естественным рубежом, на котором могли окопаться враги, была река Мы́шкова, левый приток Дона. В 60—100 километрах юго-западнее Сталинграда она пересекла с востока на запад подступы к городу со стороны Котельникова. Но об этом, разумеется, не хуже нас знал и Манштейн. Возможно, это кого-нибудь удивит, но успех в огромной степени зависел от того, чья армия раньше выйдет на Мышкову.

С тех пор прошло чуть не полвека, но я отчетливо помню многие детали нашего марша к этой безвестной степной речушке, о которой вскоре узнал весь мир.

Некоторым нашим дивизиям до Мышковы надо было преодолеть без малого триста километров. Дул пронзительный ветер, дорог почти не было, вся степь под шубой сугробов. Но главная беда марша была даже не в этом. Ночами людей грыз мороз в тридцать градусов ниже нуля, а днем валенки солдат промокали от слякоти. С новой ночью приходил гололед, а обувь превращалась в пудовые камни.

Солдат, как всем известно, шилом бреется, дымом греется. Однако на этом тяжком белом пути нельзя было даже разжечь костер. Ночью, в часы короткого сна, гвардейцев грели лишь шинель да табак, упрятанный под полу.

Радиосвязь запретили, чтоб не выдать нашего подхода, остро не хватало бензина, дизельного топлива.

Приказ командарма требовал от войск выйти на Мышкову восемнадцатого декабря, опередив хотя бы на полдня немцев.

Машины, у которых отказывали моторы, немедля стаскивались в сторону, и вся остальная техника вновь устремлялась к Мышкове. Падали от перегрузок и бездорожья военные кони, и люди тянули пушки руками в кровавых мозолях. В метельной степи ревели танки и тягачи, тащившие артиллерию.

Пехота одолевала до пятидесяти верст в сутки, располагаясь на большие привалы прямо в степи. Люди измотались до предела, но упрямо шли вперед, понимая, что на карту поставлена, может быть, судьба Отечества.

Восемнадцатого декабря части 1-го Гвардейского стрелкового корпуса и 3-я Гвардейская стрелковая дивизия из корпуса Чанчибадзе наконец-то вышли к северному берегу Мышковы и стали врываться в землю. За плечами стрелков расположился механизированный корпус генерала Свиридова. Остальные дивизии еще лишь спешили к полю сражения.

Однако уже двадцатого декабря вдоль Мышковы развернулись основные силы 2-й Гвардейской. 1-й корпус Ивана Ильича Миссана ощетинился оружием от Нижне-Кумского до Васильевки.

Гвардейцы опередили Манштейна на шесть часов, на шесть считанных зимних часов коротких декабрьских суток. И когда враг, в крови и огне сражения, лишь в одном месте форсировал Мышкову и занял деревню Васильевку в 40—45 километрах от окруженных войск Паулюса, мы были готовы к его встрече по всем гвардейским законам.

Именно здесь, на правом берегу Мышковы, разгорелись самые напряженные бои и 3-я Гвардейская стрелковая дивизия с уральским мужеством и терпением отбила все атаки врага.

Это был бой на истребление и смерть. Чудовищный огонь, гул танков и самолетов справляли здесь свой неслыханный праздник смерти.

Я находился тогда в одной из рот вместе с гвардейцами нашей газеты капитаном Алешей Дариенко и старшим лейтенантом Геной Шапиро.

Мы были заняты своими основными делами. Но когда обстановка раскалилась, стали стрелять из пулемета, возле которого лежал убитый расчет.

Целую неделю после этого боя я плохо слышал и ругал за слабость свои барабанные перепонки.

Двадцать седьмого апреля 1980 года «Челябинский рабочий» и в мае того же года «Уральская новь» опубликовали интервью с председателем Челябинского областного совета ветеранов 2-й Гвардейской армии Петром Васильевичем Савиных.

Вот что рассказал фронтовик:

«Наши гвардейцы любили армейскую газету «В атаку!» Она привлекала прежде всего оперативностью, простотой и конкретностью.

Случай, о котором хочу рассказать, произошел в декабре 1942 года. Наш батальон занимал оборону по северному берегу реки Мышкова в районе села Васильевки Сталинградской области. После длительного, утомительного марша по голой заснеженной степи кое-как устроились в насквозь промерзшей земле, используя старые, заброшенные траншеи.

Мы с командиром батальона капитаном Емелиным находились с двумя ротами в первой траншее, а третья рота была размещена в траншее, что уступом вправо примыкала к полосе обороны соседнего стрелкового полка.

Уточняем, что сделано для активного отпора фашистам, еще раз просматриваем в бинокли полосу обороны батальона и соседей, устанавливаем с ними связь.

В это время на КП батальона позвонил командир 3-й роты лейтенант Карев. Трубку взял капитан Емелин. Я подошел, слушаю начавшийся разговор.

Емелин: — Ни в коем случае! Все пространство между траншеями хорошо просматривается противником, и вообще… Как что? А то и есть, что вообще не разрешаю! Сейчас не до газетчиков…

Комбат энергично положил телефонную трубку и, глядя на меня, сказал:

— К Кареву пришли армейские газетчики, собираются сюда. Нам этого только еще не хватало…

Капитан Емелин не успел договорить, чего именно «нам еще не хватало», как перед бруствером зачастили разрывы немецких мин. По всему переднему краю нашей обороны начался интенсивный артиллерийский обстрел.

Несколько раз немецкая пехота при поддержке танков пыталась прорвать полосу обороны нашего изрядно потрепанного в прошлых боях батальона. Особенно настойчиво фашисты рвались на участок роты лейтенанта Карева, видимо, рассмотрев, что она стоит на стыке между участками обороны. В общем, разворачивался бой как бой. И только на следующий день от замполита третьей роты, младшего лейтенанта Мележенкова мне удалось узнать о некоторых подробностях визита работников армейской газеты.

В один из моментов из строя выбыло сразу два пулеметчика. Минуты были критическими, ждать перегруппировки огневых средств было некогда. В это время один из сотрудников армейской газеты, высокий такой, худощавый, быстро лег за пулемет, а его товарищ сноровисто принялся набивать пулеметные диски патронами. Стреляли газетчики расчетливо. Когда контратаки немцев были отбиты на всем участке батальона, журналисты помогли отнести раненых в укрытия, сделали пометки в своих блокнотах и только после этого поздним вечером ушли из расположения 3-й роты. Солдаты проводили их по-дружески, как равных.

Потом я узнал, что первым номером за ручной пулемет лег заместитель редактора армейской газеты «В атаку!» молодой поэт Марк Гроссман, стихи которого так часто печатались в нашей газете.

В творчестве теперь уже известного писателя Южного Урала Марка Соломоновича Гроссмана тема войны — одна из ведущих, он находит задушевные слова о тех, кто добывал победу в боях, о тех, кто заплатил за нее своей жизнью. На груди гвардейца-журналиста и писателя рядом с другими боевыми и трудовыми наградами выделяются две медали «За отвагу». Уж я-то знаю, что такие награды давались непросто, особенно журналистам».

Может быть, вам даст некоторое представление о нечеловеческой надсаде этого сражения подвиг комсомольца Ильи Макаровича Каплунова. Обороняя свою позицию близ Мышковы, бронебойщик Каплунов выстрелами в упор уничтожил пять немецких танков. Но и гвардейцу перебило руку и ногу. Даже в таком ужасном положении Илья не вышел из боя. Мне рассказывали, что он зажег еще четыре машины. Когда же на окопы напал десятый танк, Каплунов выхватил из ниши гранату и бросился с ней под гусеницы.

Бронебойщику посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.

Я знал Каплунова. Это был парень с открытым приятным лицом. Из-за расстегнутого ворота гимнастерки виднелась матросская тельняшка, — в Гвардейской армии было немало моряков.

На нашем фронте огромной славой пользовался ансамбль песни и пляски, которым руководил композитор Модест Ефимович Табачников, автор знаменитой песни «Давай закурим!» и многих других известных произведений. Табачников был мой товарищ, и мы решили с ним достойно сказать о подвиге бронебойщика. Это случилось не сразу, а позже, когда удалось отдышаться от многодневных беспощадных боев.

В свое время корпусные газеты расформировали, и почти вся небольшая редакция «Красного гвардейца» перешла в газету 2-й Гвардейской армии «В атаку!». (В заголовке газеты не было восклицательного знака, но я беру на себя смелость поставить его здесь, — по смыслу названия.)

Так вот, «Девичья песня о Илье Каплунове» появилась уже в армейской газете четвертого июля 1943 года. Она звучала так:

Я его ни разу не встречала, Он прошел от хаты вдалеке. Я его не знала, но о нем слыхала, О веселом дерзком моряке. Эта песня мне волнует душу: Вижу я пожары и снега, Сквозь метель и стужу ты пошел, Илюша, На броню жестокого врага. Танки все безжалостней и злее, Таял лед от крови и огня, Встал ты у траншеи, жизни не жалея, И других спасая, и меня. Почернело небо над Кумскою, По плечо в крови твоя рука, От свинца и боя, крови и разбоя Нас укрыла смелость моряка. Залпы отгремели над станицей, Батальоны вышли за Ростов, Но над степью мчится песня, словно птица, О тебе, Илюша Каплунов. Я его не видела у склона, Где застыли танки на снегу, Полночью бессонной выйду в степь у Дона, — Моряка забыть я не могу.

Но вернемся к декабрю 1942 года.

Еще в первой половине месяца и Гитлер, и Манштейн были совершенно уверены в успехе. Трехсоттысячная группировка войск, зажатая в междуречье Волги и Дона, тоже надеялась на спасение. Двадцать четвертого ноября командующему 6-й армией Паулюсу передали приказ Гитлера:

«Войска 6-й армии временно окружены русскими… Личный состав армии может быть уверен, что я предприму все для того, чтобы обеспечить нормальное снабжение армии и своевременно освободить ее из окружения. Я знаю храбрый личный состав армии и ее командующего и уверен, что вы все выполните свой долг».

Фриц Эрих фон Манштейн, находившийся в Новочеркасске, в свою очередь, успокаивал Фридриха фон Паулюса:

«Мы идем. Будьте уверены в успехе. Гот вас выручит, будьте готовы к встрече».

В те же дни Манштейн отправил телеграмму румынскому диктатору Иону Антонеску, войска которого дрались рядом с танками Гота:

«Я думаю, что моя личность служит вам гарантией успеха».

Генерал-полковник Герман Гот, командовавший деблокирующей группировкой, непрерывно радировал окруженным войскам:

«Держитесь, освобождение близко!»

Манштейн имел известное основание для приведенной выше самооценки. Один из самых способных полководцев Гитлера, он подготовил план разгрома Франции и осуществил его, командуя 38-м корпусом. Однако генерал-фельдмаршал слишком поздно уразумел, что Советский Союз — не Западная Европа.

Немцы не выдержали гигантского напряжения на реке Мышкове. Двадцать второго декабря они в последний раз попытались прорваться на север, туда, где захлебывалась кровью армия Паулюса, окруженная между Волгой и Доном. Но гвардейцы оборонялись с неслыханным упорством и ожесточением. В самые критические дни боев — двадцатого, двадцать первого и двадцать второго декабря — почти круглые сутки работала на наши гвардейские полки 8-я воздушная армия. На линии Громославка — Васильевка — Нижне-Кумская она беспрерывно бомбила танковые колонны Гота, его передовые позиции и тылы.

Впрочем, 4-й воздушный флот немцев тоже и днем и ночью носился над нашей головой. Поддерживая натиск 16-й дивизии СС «Викинг» и 17-й танковой, бомбовозы и истребители с упорством отчаяния долбили нас сталью и свинцом.

Особенное напряжение испытывали гвардейцы у Громославки, на высоте 146.9, под которой находилась эта станица.

И именно тогда, в конце месяца, измотав немцев, наши корпуса нанесли таранный удар по 4-й танковой и 4-й румынской армиям группы «Гот». Бог знает, что творилось у Громославки, Гремячего, Верхне-Курмоярской и других станиц Дона! Свист бомб и снарядов, рев самолетов, танков, самоходок, тракторов, запаленное дыхание сотен тысяч солдат той и другой стороны — вот что такое был Дон в ту пору! Снег на многие десятки километров почернел от взрывов, был забрызган кровью, завален разбитой техникой и рваной сталью.

Глубочайшие раны наносили немцам наши «катюши».

Я видел первый залп «катюш» на Северо-Западе и дважды наблюдал разрывы сравнительно близко. Что сказать? Враг заслужил своей злобой, своей ненавистью к целым народам, своими зверствами эту нещадную, всесокрушающую смерть.

Я нашел в степи пушки уральцев, и земляки приняли меня в свою компанию: все-таки лишние руки в этом море огня, грохота, ругани и стонов.

Схватка была долгая и кровавая, и газета «В атаку!» посвятила ей половину страницы. Правда, публикация состоялась не сразу. Дело в том, что редактор считал: такая подборка не подборка, если в ней нет стихов, а я никак не мог выкроить время, чтобы сложить разрозненные, отрывочные строки в одно целое. Наконец это удалось, и подборку напечатали.

Открывала ее корреспонденция гвардии майора И. Сорококенди «Бой батареи с 64 немецкими танками». Офицер подробно, насколько позволяли обстановка и размер газетного листа, рассказал о героях схватки.

Старший сержант Григорий Ильинский, наводчик Александр Жигулин, заряжающий Петр Савин, замковый Михаил Кондрашин и многие другие не склонили гордых голов перед немецкой броней. На почерневшем снегу до конца войны застыли девять мертвых танков с крестами на броне. Уцелевшие пятьдесят пять танков повернули назад и бежали с поля боя. Пятьдесят пять, — представьте себе эту картину!

Рядом с корреспонденцией Ивана Сорококенди стояли мои стихи —

Бессмертие …Пока Ильинский у лафета, Пока Жигулин у шнура, — Немецким танкам хода нету, Ты не прорвешься, немчура! Черны от пота руки, лица, Кругом разрывы, пламя, дым. Ты не достанешься, станица, Заклятым недругам твоим! Гвардейской доблести и чести Не сломят пули и броня, И танк, попавший в перекрестье, Уже не выйдет из огня! Упал Жигулин, мертв Кондрашин, Разбитый дом объят огнем, Но уцелевший Савин страшен В святом неистовстве своем! Ильинский жив, но сильно ранен. Ему кричат живые: — Ляг! Но он стоит и умирает… Твое предсмертное старанье Навек запомню я, земляк! Да будет ваше имя свято, Как вечный памятник трудам От крови красного солдата, Не уступившего врагам!

Ах, как хотелось после войны узнать порой: уцелели ли мои знакомые, мои друзья, мои побратимы в многолетней буре огня. Но это трудно очень, так как мы, за редким исключением, не записывали адресов. Я теперь часто жалею о тех промашках.

А ведь такой адрес — порой единственный путь, на котором можно найти солдата или память о нем.

Но вернемся к сражению в междуречье Волги и Дона, к его чудовищному огню, напряжению, ранам и жертвам. Сбитый с позиций на Мышкове враг, прикрываясь танковыми арьергардами, пятился и отходил за реку Аксай.

Двадцать пятого декабря наши войска вышли к Аксаю, а через два дня 7-й танковый корпус Павла Алексеевича Ротмистрова, которым усилили нашу армию, прорвался на западную окраину Котельникова. Еще через день танкисты захватили там полевой аэродром неприятеля. На взлетных полосах горбились пятнадцать исправных боевых самолетов, рядом громоздились горы боеприпасов и цистерны с горючим…

Побывав на аэродроме вслед за танками, я не замедлил отправить оперативную корреспонденцию в газету.

Двадцать девятого декабря немецкий гарнизон Котельникова был полностью уничтожен и пленен. Остатки группы «Гот» в страхе отходили на запад и юго-запад.

Котельниково, то самое Котельниково, от которого две с половиной недели назад Манштейн и Гот, совершенно уверенные в полном успехе «Зимней грозы», начали свой поход к Сталинграду, теперь праздновало свое освобождение. 7-й танковый корпус генерал-майора Ротмистрова тогда же был преобразован в 3-й Гвардейский, Котельниковский, а сам Павел Алексеевич стал генерал-лейтенантом и одним из первых кавалеров только что учрежденного полководческого ордена Суворова.

За эти дни беспощадных боев Манштейну и, главным образом, Готу были нанесены глубокие раны. Только наши гвардейцы уничтожили и пленили шестнадцать тысяч солдат и офицеров врага, захватили триста семьдесят четыре орудия, семьдесят танков, двадцать самолетов, множество оружия. Дорого обошлась Гитлеру его «Зимняя гроза»!

Нелегок был наш путь от Сталинграда на запад, путь фантастических побед и бесчисленных могил. На нем остались погребальные холмы, над которыми навечно застыли разбитые танки с красными звездами на бортах. Это было великое право красных экипажей — покоиться под броней своего Отечества.

У одного из таких памятников я написал стихотворение «Могила танкистов» — дань и прощальное слово побратимам:

На берегу морском, в тумане, Не на земле своих отцов, Пилотки сняв, однополчане Похоронили трех бойцов. Чтоб им не тосковать в могиле, Вдали от милых мест родных, На холм машину водрузили, В которой смерть застигла их. Волна метаться не устала, И лбами бури бьют в гранит, Не танк уральского закала, Как часовой, их сон хранит. …Мы помним берег дальний, синий, Гуденье гневное огня. Спокойно спите на чужбине: Над вами — Родины броня!

И еще — два слова о могилах и танках. Пятнадцать лет назад несколько писателей прилетели из Парижа в Марсель. Мы шли в сумерках по окраине портового города, и внезапно все трое — Виктор Боков, Михаил Бубеннов и я — остановились. На небольшом могильном холме темнел танк. Французы, как и мы, ставили над могилами погибшую броню.

Новый год я встречал в Котельниково, в теплом и чистом доме местных учителей. Каким-то образом меня здесь отыскали сотрудники фронтовой и центральных газет, и вечер, осиянный нашей победой, прошел весело и неголодно.

Военные журналисты с любовью и уважением отзывались о 2-й Гвардейской, о ее железном мужестве, упорстве, терпении, натиске. Мой старинный приятель (мы до войны вместе работали в одной из московских газет) Сережа Турушин сказал, что гвардейцы в эти дни спасли Отечество. Мне тогда показалось: преувеличение. Но вот что напишут потом наши полководцы:

МАРШАЛ СОВЕТСКОГО СОЮЗА АЛЕКСАНДР МИХАЙЛОВИЧ ВАСИЛЕВСКИЙ (в книге «В наступлении гвардия». М., Воениздат, 1971):

«Путь 2-й Гвардейской армии начался под Сталинградом, в то время, когда фашистское командование прилагало прямо-таки отчаянные усилия к тому, чтобы деблокировать свою крупную группировку, оказавшуюся в западне. Тщетно! Гвардейцы 2-й армии стояли насмерть. Я свидетельствую, что именно благодаря их изумительной стойкости, помноженной на воинское мастерство, потерпел полный провал вражеский замысел».

МАРШАЛ СОВЕТСКОГО СОЮЗА КОНСТАНТИН КОНСТАНТИНОВИЧ РОКОССОВСКИЙ (в книге «Солдатский долг». М., Воениздат, 1968):

«…Ставка решила направить на усиление Донского фронта 2-ю Гвардейскую армию, полностью укомплектованную и вдобавок имевшую в своем составе оснащенный танками и другими средствами механизированный корпус. Это была большая сила, а для нас целое событие. Все воспрянули духом. Можно было с уверенностью сказать, что теперь вражеская группировка будет ликвидирована в короткий промежуток времени».

ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТ В. М. ДОМНИКОВ (в предисловии к книге «В наступлении гвардия»):

«2-я Гвардейская армия вошла в историю как армия прорыва, всегда нацеленная вперед, как армия, не знавшая поражений».

А вот свидетельство противной стороны.

Бывший гитлеровский генерал, военный историк Фридрих фон Меллентин напишет впоследствии с горечью:

«Не будет преувеличением сказать, что битва на берегах этой безвестной речки привела к кризису Третьего рейха, положила конец надеждам Гитлера на создание империи и явилась решающим звеном в цепи событий, предопределивших поражение Германии».

Как видите, наши полководцы говорили о своей победе значительно сдержаннее.

„Гвардейцы смеются“

Итак, я встречал Новый, 1943, год в освобожденном Котельникове. В полночь мы выпили праздничную водку, почитали стихи, но душа в эти часы требовала веселья, и меня попросили припомнить веселые отделы газет, в которых я работал.

Газетчики знали, что просить. Во всех печатных органах непременно были отделы сатиры и юмора, где мы вдрызг издевались над фашистскими бонзами, воинством и промашками врага. Так вот мне пришлось вспоминать всяческие «Частушки из пушки», «Гвардейцы смеются», «Каленый штык», «Короткими очередями», «Фугасом по Гансам», «И в хвост и в гриву» и прочее в том же духе. Я читал и свое, и чужое, и бог знает чье, — лишь бы весело!

Начал с самого подходящего в только что освобожденном городе:

Генерал доносит Гитлеру:

Спешу сообщить вашей чести Итоги вчерашнего боя: Пропало без вести — двести, Вышло из строя — втрое. Итоги сего сраженья На прежние очень похожи: Оставили три селенья… И город, где были, — тоже!..

Потом цитировалась заметка из немецкой газеты «Вралишер тарабахтер»:

«ВНИЧЬЮ

Вчера мы столкнулись с русской ротой. Нас было 500, а их 50. Бой окончился вничью. Их осталось 50 и нас 50».

В то благословенное новогодье, в Котельникове, мы так и не легли спать.

„Дует теплый ветер, развезло дороги“

А тем временем 2-я Гвардейская армия (ею снова стал командовать Яков Григорьевич Крейзер) продолжала свой железный марш, теперь уже — на Новочеркасск и Ростов. Корпус Чанчибадзе освободил Ольгинскую, седьмого февраля переправился через Дон и подошел к реке Аксай. Тринадцатого гвардейцы полностью очистили от врага Новочеркасск, прекрасный город, основанный в 1805 году как центр донского казачества. А еще через день красный флаг взвился над Ростовом. Для меня это был двойной праздник: Ростов-на-Дону — моя родина.

В канун наступления я попросился на один из танков — и на его броне добрался до городских окраин. Правда, меня основательно потрепало взрывом бомбы, но все беды отступали перед счастьем победы. После войны я написал небольшую повесть «Приговорен к расстрелу», где описаны эти памятные мне события.

Пятнадцатого февраля моя газета перебралась в Новочеркасск, и я хмельно бродил в свободное время по его солнечным теплым улицам.

Немцы отводили свои обмороженные и потрепанные войска за реку Миус, на которой подготовили мощную оборону. Особенно прочно укрепили они правый берег. Густая сеть траншей и ходов сообщения, сотни блиндажей, окопы, дзоты, противотанковые и противопехотные препятствия, минные поля и рвы буквально избороздили обрывистые берега.

Восемнадцатого февраля на эту реку вышла 2-я Гвардейская армия. Ей предстояло совершить очередной подвиг, прорвав «Миус-фронт» (так называли немцы свою оборону на Миусе).

Началась оттепель, раскисли дороги. Помните прекрасную песню Ильи Френкеля и Модеста Табачникова «Давай закурим!»:

Дует теплый ветер. Развезло дороги, И на Южном фронте оттепель опять…

Но войну не остановишь, и наши дивизии подтягивали силы для удара.

Потом мы дрались на реке Миус, и Гвардейские полки Александра Дмитриевича Епанчина и Дмитрия Васильевича Казака двадцать четыре раза ходили в штыковые атаки, — уже не было патронов. И смерть ломалась об их штыки потому, что она отступает перед храбрыми.

Командиры 88-го и 91-го стрелковых полков 33-й Гвардейской дивизии Казак и Епанчин казались мне олицетворением мужской красоты, ибо безмерна была храбрость их ума в положении, из которого, видимо, не было выхода. Я благодарно любил их, и мы сфотографировались вместе в тот день, когда им вручили Звезды Героев Советского Союза.

В очерке «Мастерство героя», напечатанном газетой «В атаку!» двадцатого апреля 1943 года, сказано:

«Мы пробирались к командиру Александру Дмитриевичу Епанчину, ожидая увидеть сурового седого старика, провоевавшего всю свою жизнь и узнавшего все солдатские тайны, но увидели сравнительно молодого человека, по-молодому кипучего, с проницательными черными глазами».

В конце очерка повторялась та же мысль:

«Мы уходили из подразделения узкой балкой, куда не залетали осколки, и нам все еще казалось, что мы виделись с суровым седым полковником, провоевавшим всю свою жизнь, узнавшим все солдатские тайны и главную из них — тайну вождения войск».

Дай бог, как говорится, чтобы их жизни не сожгла война, и они увидели сияние Победы над Красной площадью Москвы.

Когда-нибудь я расскажу вам подробно об этих людях, ибо кроме очерков «Мастерство Героя» и «Мужество ума», напечатанных в 1943 году, сохранились подробные записи о них в блокноте.

Прошло сорок с лишним лет после публикации очерков, и вот нечаянная радость: второго января 1985 года «Челябинский рабочий» поместил рекламу фильма «Маршал Жуков. Страницы биографии». После перечисления авторов сказано:

«Военный консультант — Герой Советского Союза генерал-лейтенант А. Д. Епанчин».

Слава богу, жив Александр Дмитриевич! А Д. В. Казак? О нем пока у меня никаких сведений нет.

Я с охотой поведаю вам о безбрежной отваге гвардии лейтенанта Сергея Година. Стрелки́ прозвали его «Веселым ангелом», наверное, потому, что у бога войны — артиллерии — он был одним из самых веселых и работящих сыновей.

Следовало бы вспомнить старшину одной из рот Амира Байрам-Дурдыева, который кормил солдат из термосов, издырявленных немецкими пулями, — так трудно было доставлять пищу в окопы взводов.

Дерзкое мужество женщины

Пока же расскажу вам лишь об одной истории, случившейся еще до выхода на Миус, ибо там была моя вина и я не теряю надежды ее исправить, конечно же, с помощью читателей.

Штаб армии и редакция находились тогда в станице Куйбышевской, или Куйбышево, если я верно запомнил название.

Стоял яркий весенний день, и коммунисты редакции расположились в садочке при доме, — шло партийное собрание. На всякий случай рядом с собой поставили полевой телефон в кожаном чехле.

Мы не успели еще выслушать короткий доклад, когда настойчиво и длинно стал зуммерить телефон. Я взял трубку.

Из штаба сообщали, что на станицу идет туча фашистских самолетов, может, сто, а может, и двести бомбовозов, которые попытаются смести с лица земли управление Гвардейской армии. Наши перехватили радиоразговоры пилотов, — они уже на подходе. Штаб приказывал немедля укрыть людей в траншеях и щелях.

— А что же наши истребители? — спросил я у штабиста. — Обедают?

Офицер не принял упрека.

— Все истребители в работе. Прикрывают работу «пешек».

«Пешками» фронты называли пикирующие бомбардировщики Петлякова.

Мы еще не успели принять никакого решения, когда в небе, в пяти верстах от Куйбышевской, стало черно от «Хейнкелей», «Юнкерсов», «Дорнье» и бог еще знает каких немецких машин.

В газете в ту пору не было новобранцев, и все мы отменно понимали, что жить осталось, возможно, несколько минут.

И когда казалось, уже ничто не сможет остановить бомбовый разбой, внезапно на прорву немцев свалился один-единственный истребитель с красной звездой.

Это было самоубийство, самопожертвование, отчаянное желание ценой собственной жизни спасти свой штаб. Бомбардировщики шли без истребительного прикрытия, надеясь, надо полагать, на свое несметное количество.

Бог мой, что делал «ястребок»! Пулеметный и пушечный огонь нашего бесстрашного сокола буквально дырявил немцев. А враг боялся открывать ответный огонь — истребитель крутился среди бомбовозов, и огнем можно было задеть своих.

«МиГ» свалил четыре или пять машин, сломал, искорежил, спутал строй врага, и немцы стали бросать бомбы в чистое поле, чтоб скорей освободиться от опасного груза.

Но долго так продолжаться не, могло. На одном из виражей пулеметная очередь пропорола машину, и мотор «МиГа» заревел как раненый зверь.

Машина стала проваливаться под воронью стаю бомбовозов, и летчик форсировал работу мотора, чтобы не свалиться, а сесть на землю.

Он промчался над самой нашей головой и упал или сел в степи.

Мы прервали дела, и вся редакция кинулась в степь, к истребителю.

Бежали туда же штабисты, политотдельцы, медики, станичный народ, тыловые службы, стар и млад.

Вскоре нас обогнала машина медслужбы, ее начальник стоял на подножке автомобиля (тогда были такие подножки) и кричал водителю: «Быстрей! Ну, что же ты медлишь? Быстрей!»

Мы подбежали к самолету, возле которого уже стоял автомобиль начмеда. «МиГ» был тяжело ранен немецким свинцом. Текли масло, вода, потрескивал огонек на обшивке.

Летчик стоял ко мне спиной, и армейский врач сурово выговаривал ему:

— Немедля в машину! Вы что — не чувствуете, что ранены? Весь комбинезон в крови!

— Ерунда! — отвечал пилот. — Это царапина!

— Ну вот что, молодой человек! — рассердился врач. — Некогда мне тут с вами диспуты разводить. Марш в машину!

На какое-то время парень повернулся в другую сторону, открыл молнию комбинезона, и я увидел два ордена Красного Знамени на его груди. Но смутило одно обстоятельство. Пилот отвечал врачу тонким голосом женщины, и, кажется, не я один подумал: «Вот тебе и отважный мужик!»

В следующее мгновение он снял с головы шлем, и вся степь ахнула. Перед нами стояла девушка необыкновенной красоты (может быть, в ту пору я немного преувеличивал), и золотые кудри лежали на ее плечах.

Я был так взволнован всем этим, что допустил ужасную для газетчика промашку: забыл спросить у летчицы фамилию.

Прошло уже с тех пор сорок с лишним лет, а я все не могу простить себе эту вину, хотя — как было спрашивать у раненого человека его имя, вклиниваться в разговор врача и этой бесстрашной девушки?

Так вот, может, теперь, через десятилетия, кто-нибудь прочтет эти строки и скажет мне фамилию этой неслыханно-дерзкой красавицы?

Берлин, май 1945 года

Десятого марта 1943 года 2-я Гвардейская армия, потерявшая в наступлении немало крови, танков, пушек, вышла в резерв фронта и разместила свои войска в Ворошиловградской области. Она одолела лишь от Котельникова до Миуса четыреста километров, освободила более четырехсот населенных пунктов, уничтожила свыше тридцати пяти тысяч солдат и офицеров врага, около девятисот орудий и минометов, почти тысячу танков, более тысячи двухсот автомашин. Ее полки захватили три тысячи пленных, пятьсот орудий и минометов, около двухсот танков и другие трофеи.

Но отдых вскоре кончился, и снова были месяцы и месяцы боев, и наконец мы оказались — кто в Берлине, кто в Праге, кто на берегу Балтики.

Шли последние сражения четырехлетней войны, испепелившей миллионы жизней, тысячи городов, плоды труда целых народов. Но все равно мы уже знали, что стоим на пороге Победы и Мира.

В те благословенные дни я записал себе в блокнот строки радости и надежд на близкое свидание с Россией:

Еще в ходу штабные карты, Еще в упор стреляет враг, Еще трещит, дымя Тиргартен, И огрызается рейхстаг. Еще багровыми хвостами Метут «катюши» вдоль реки, И зависают над мостами, Бомбя в упор, штурмовики. Еще врага мы сталью кроем, Но видим ясно в этот час Урал весеннею порою, Где матери заждались нас. Не взрывы видим, а могучий Отсвет литейного двора, И те заводы, где на случай Куют оружье мастера.

В Берлине, когда стихли выстрелы, я отправился в тлеющий рейхстаг, написал, как и все, углем на колонне свое имя. Затем долго бродил по искореженным этажам гигантского здания. Во второй половине дня поспешил в имперскую канцелярию, оглядел кабинет Гитлера, огромный, как футбольное поле. А во дворе наткнулся на труп какого-то колченогого фашистского бонзы. Мы так часто за четыре года войны высмеивали хромого Геббельса, что невозможно было не узнать одного из ближайших говорунов бесноватого фюрера.

Я с немалой гордостью сообщил о своей находке коменданту Берлина. В свое время Берзарин командовал 27-й армией на Северо-Западном фронте, и я немного знал генерала.

Николай Эрастович устало усмехнулся и ответил, что это уже сотый «Геббельс», которого обнаруживают бойцы.

Я не хотел проводить ту ночь, поистине принадлежавшую истории, под крышей берлинского дома, на одной из его обязательных перин, и подсел к автоматчикам, расположившимся на берегу Шпрее. Они о чем-то пели в чаду туманной майской ночи.

Сон не брал меня, невзирая на сильную усталость, и понемногу возникали в голове торжественно-печальные строки:

Течет молчанье в темень ям, Луна чадит над черным домом. Поют волжане под баян О чем-то милом и знакомом. Сидят солдаты у воды, С чужою ночью песней споря, Они пришли в Берлин, седы От пыли, пороха и горя. Летит с дубового древка Крыло простреленного флага. Чужая корчится река За грубой глыбою рейхстага. Душа уж дома, не в боях. В ознобе города громада. …Как будто зубы сжав, баян Хрипит о камнях Сталинграда…

А утром, казалось, от ночной грусти не осталось и следа. Боже мой, что творилось тогда на улицах Берлина и по всей Германии! Чудо нашей Победы утверждалось снова и снова салютами винтовок, автоматов, пушек. Все обнимали друг друга, все рвались на Родину, чтобы быть в эти дни торжества вместе с ней!

И на Унтер-ден-Линден, и на окраинах, на всех площадях гремели песни и пляски, и каждый думал, что случилось еще одно чудо: он остался жив в этой буре огня, разрывов, смертей.

Мне хотелось бы завершить эти воспоминания стихотворением, начатым на войне и законченным уже после нее.

Мальчикам Великой войны От мешков вещевых горбаты, От винтовок и станкачей, — Молчаливо брели солдаты В черный чад фронтовых ночей. Безглагольные, точно камень, Шли… Дорога в крови мужчин. Я волок вас, скрипя зубами, По ничейной земле тащил, Чтоб потом, в свой черед и муку, Плыть на ваших руках, в бреду, По горячему, словно уголь, Обагренному кровью льду. Мы бывали хмельны без водки — Нараспашку рванье рубах! И любовь моя — одногодки — Умирали в моих руках. Умирали: «Ах, мама милая, Через слезы ты мне видна…» И была вам порой могила В час несчастный на всех одна. Я вас помню в кровавых росах, Где разрыв, а потом ни зги, Ваши грязные, как колеса, Задубевшие сапоги; Ваши выжженные шинели, Тенорок, что в бою убит, Ваши губы, что занемели И для жалоб, и для обид. Сколько прошлое ни тряси я — Все одно и то же, как стон: «Лишь была бы жива Россия Под зарею своих знамен!» …И надежда, и боль веков — Легендарное поколенье Непришедших фронтовиков. Вас запомнят века другие, Всей безмерной земли края, Братаны мои дорогие, Мои мальчики, кровь моя…

Марк Гроссман в освобожденном Дрогобыче. Август 1944 года.

Весна 1945 года в Штеттине. Марк Гроссман (справа) и шофер редакции фронтовой газеты Иван Дуров.

1941 год. Северо-Западный фронт. Степан Щипачев принимает присягу.

Сентябрь 1941 года. Северо-Западный фронт. Сержант Александр Быстров (справа) поздравляет своего друга Ивана Бурму, сбившего вражеский самолет. Марк Гроссман снял их перед полетом, из которого летчики не вернулись.

1942 год. Северо-Западный фронт. Писатель Иван Стаднюк.

1942 год. Северо-Западный фронт. Писатель Иван Стаднюк.

1941 год. Северо-Западный фронт. Поэт Аркадий Кулешов.

2-й Белорусский фронт. Сентябрь 1944 года. Композитор Модест Табачников и Марк Гроссман.

ПОЭЗИЯ

Стихи фронтовиков

Леонид Забалуев

СТИХИ

ВОСПОМИНАНИЕ О ХАЛХИН-ГОЛЕ

Густая трава, словно шелк, Ходы тарбаганьи, как соты… Степная река Халхин-Гол — Прозрачные, быстрые воды. Уходят в камыш берега, Песком затянуло откосы, Здесь, ветры взметнув на рога, Проносятся дикие козы. Тут злы комары, как шмели. Их густо, лишь скроется солнце… Ты помнишь, товарищ, как шли Мы здесь на траншеи японцев, Когда самурайская тень Легла на просторные воды И кровью окрасился день Монгольской нелегкой свободы? Ключом закипала вода В неистовом бешенстве боя!.. А мы, молодые тогда, Здесь насмерть стояли с тобою. …Свела нас большая судьба — Бойцов-побратимов, товарищей, И чья б ни пылала изба, Мы вместе тушили пожарища.

БОЕВОЙ ЭФИР

Эфир — не легкий ветерок, Не воздух ласковый и синий, — Его пронизывает ток Кривыми хитроумных линий. Эфира сложная судьба Армейским вверена связистам. В нем каждый миг идет борьба За право связи самой быстрой. Эфир штормит Крутой волной И стонет, взорван канонадой… Бой на земле, В эфире бой — И оба выиграть нам надо!

Анатолий Головин

ДЕНЬ ПОБЕДЫ

Стихотворение

Праздник флаги клубит, и салюты, салюты в честь давних побед. Радость в трубы трубит, и забытого нет, и воскресшего нет. Утонули в цветах обелиски. В граните былое молчит. Только память о близких бессильно кричит. Бьется Вечный огонь. И оркестры, и песни. И гитары звенят в одиночку… Вот вздохнула гармонь и «Катюшу» влюбленно несет по лесочку. Одногодки мои не от хмеля хмельны. Ордена золотятся немеркнущим блеском… — …это мы с Рокоссовским… — …с Толбухиным мы… — …в начале еще… — …под Брестом… Песня женщин.                        Такая душевная ширь, столько в ней неизбывной печали: — …это мы дни и ночи, Урал и Сибирь, ваши пушки огнем заряжали…

Владимир Бухарцев

РАЗМЫШЛЕНИЯ В ШКОЛЬНОМ МУЗЕЕ

Стихотворение

В школьном музее, в маленьком зале, год сорок первый нам показали. Здесь, на столе, под стеклом мутноватым нашего горя легли экспонаты: каска, патроны, граната и фляга да пожелтевшая писем бумага. А со стены с фотографий глядели русские парни в солдатской шинели, парни, ушедшие в мутную роздымь… Мертвые парни, как мертвые звезды. Так проступала сквозь грозы и беды подлинность нашей великой победы. Разве забудешь длинные версты, где не однажды падал и мерз ты, где обожжен был в жарком июле, где не дожди выпадали, а пули, где и мужал ты парнем безусым… Старая Русса, ах, Старая Русса… Мы по призыву шагали в солдаты, рыли окопы, крыли накаты, раны болели в бинтах порыжелых, мы замерзали в снегах подо Ржевом. Но поднимались с волжской шугою, но выгибались курской дугою и проходили Корсунь и Яссы — так продолжали мы школьные классы. Мы становились седыми в семнадцать. Мы, повзрослев, отучались бояться, и, не считая, врагов своих били, и беззаветно Россию любили. Вот потому-то у стендов музея нынче собрал ветеранов-друзей я. А о войне говорили им дети. Разве для них эти годы, как грозы? Разве для них это память сквозь слезы? О пережитом, о недожитом, о позабытом, о незабытом… Им бы без края чистого неба, солнца — на лето, на зиму — снега, трав им на май, на сентябрь — листопада. Только войны им не надо, не надо…

ПРОЗА

Воспоминания

Оренбургскому писателю, участнику Великой Отечественной войны Анатолию Гавриловичу Рыбину — 70 лет. Автор известных читателям романов «В степи», «Люди в погонах», «Трудная позиция», «Скорость», «Рубеж» и других начал свою литературную работу военным журналистом, о чем и рассказывает он в дневниковых записях огненных лет.

Анатолий Рыбин

ПО ДОРОГАМ ВОЙНЫ

Лето — осень 1941 года

22.6.41. Тревожное утро

В субботу вечером в гарнизонном Доме Красной Армии состоялся большой концерт. Выступали приехавшие из Курска артисты и участники местной художественной самодеятельности. После представления мы, работники редакции дивизионной газеты «Советский воин», которая помещалась в том же здании на втором этаже, собрались в своей комнате. Из распахнутых окон открывался ночной вид на тихую, осыпанную звездами реку Случь. За рекой на взгорье сиял электрическими огнями небольшой украинский город Новоград-Волынский. Настроение у нас было предвыходное, веселое. Редактор, старший политрук Михальский, как бы по секрету сообщил:

— Если верить слухам, командование наше собирается на рыбалку. Комкор Рокоссовский тоже.

У присутствующих загорелись глаза.

— Может, и нам отставать не следует?

— А что, момент самый подходящий!

Я задумался. У меня на выходной был свой план — закончить уже начатый очерк о танкистах, заказанный редакцией газеты Киевского особого военного округа. Но разве можно было устоять перед завораживающей тишиной теплой июньской ночи? Нет, конечно. И я согласился:

— Ладно, махнем на рыбалку немедленно, сейчас же!

Собрались быстро, за каких-нибудь полчаса, и отправились пешком вдоль берега, выбирая поудобнее местечко. При свете фонарика нарыли червей, закинули удочки.

Перед рассветом начался хороший клев. За час с небольшим мы наловили два котелка окуней. Уже готовились развести костер, чтобы начать варить уху, как вдруг до нашего слуха донесся тревожный зов армейской трубы из ближних лагерей, расположенных на противоположном берегу. Выбежав на холм, мы увидели густую пыль, поднятую машинами на всех ближних дорогах. В небе появился незнакомый самолет. Он пролетел на большой высоте и быстро скрылся из виду. Где-то глухо трижды ударила зенитка.

— Большие учения, похоже, начинаются, — предположил Михальский.

— Да нет, — усомнился я, — на учения всегда дивизия уходила более спокойно, а сейчас много суеты и шума.

К нам с дальнего бугра бежал старшина Жигун, начальник нашей типографии.

— Война! — кричал он. — Дивизия готовится к выступлению!

Побросав удочки и котелки, мы побежали в городок. Жену свою застал я в слезах.

— Что же теперь будет? Как же теперь?

Больше всего нас тревожило то, что она оставалась одна с малолетним сыном и ожидала рождения второго ребенка.

Из Новоград-Волынского мы выступили в полдень, взяв курс на Ровно — Луцк. Следом за штабом и политотделом выехала и редакция на двух автобусах. Над головой в синем-синем небе сияло горячее солнце, по бокам дороги стояли плотные, начинающие созревать хлеба, буйно цвели пурпурные маки. Все это никак не вязалось с тем, что происходило на дороге, непрерывно атакуемой немецкой авиацией. Высокие султаны взрывов, как черные деревья, вырастали перед нами. И чем дальше уходили наши колонны на запад, тем чаще появлялись «юнкерсы».

Вскоре встретилась машина с первыми ранеными. Они сообщили, что на подходе к Ровно столкнулись с десантниками противника. Сделал запись в блокноте.

26.6.41. На подступах к Луцку

Через трое суток дивизия вышла к реке Стырь и сразу вступила в бой. Оперативная группа штаба на рассвете выехала на новый НП, чтобы непосредственно на месте руководить действиями частей. К этой группе пристроился и я.

Ехали в штабном автобусе. Впереди следовали машина-рация и легковая с начальником штаба дивизии подполковником Черновым. При выходе из леса на Луцком шоссе колонну нашу внезапно обстреляли из пулемета и минометов. Машина с начальником штаба успела проскочить на противоположную обочину дороги и скрыться в кустах, а автобус и машина-рация оказались поврежденными. Командиры и красноармейцы, выскочив в придорожную канаву, вступили в перестрелку с противником. Но силы были неравными. Пришлось отойти в лес. Здесь из старших оказался один я, со мной три красноармейца-связиста. Стали думать, что делать с машинами, в которых остались карты с нанесенной обстановкой наших войск и штабные документы. Надо было действовать немедля, чтобы опередить врага. Но как? Мешал огонь противника.

И тут нам повезло. В лесу появились наши танки. Какая-то часть, по-видимому, меняла позиции. Внезапно из открывшегося люка выглянул политрук Юхно, мой друг по военно-политическому училищу, которое мы закончили с ним в 1939 году в Чернигове.

Я крикнул:

— Леня, выручай!

Поняв наше положение, Юхно сказал:

— Какой разговор, штабные машины нужно спасти.

Танкисты с ходу контратаковали противника, вклинившегося в боевые порядки нашей дивизии, оттеснили его обратно за реку Стырь. Особенно жарко было на переправе. Здесь, чтобы поддержать своих, немецкое командование бросило им на помощь мотоциклетное подразделение. Однако наши танки не дали мотоциклистам развернуться, смяли их на подступах к шоссе. К вечеру во взаимодействии с мотострелковыми батальонами танкисты восстановили прежнее положение.

Немалые потери понесли и наши части.

Когда бой затих, я узнал, что друг мой Леня Юхно тяжело ранен. Не медля ни минуты, я ринулся разыскивать его. Долго ходил от раненого к раненому, вглядывался в окровавленные лица, но безуспешно.

Появившийся передо мной усталый, в разорванной гимнастерке санинструктор сообщил:

— Здесь нет Юхно, его отправили.

— Куда? — спросил я. — Может, вы с кем-то спутали?

— Юхно — это наш комиссар, — объяснил санинструктор. — Я доставил его сюда и после операции погрузил в машину. Он был без сознания.

Я опустился на траву, стиснув ладонями голову.

30.6.41. Особое задание

Прежде чем отправиться на передовую за материалом для газеты, я зашел на КП дивизии, чтобы узнать о расположении наших частей, которые всю ночь вели тяжелые бои с наступающим противником. Комдив полковник Калинин был сильно взволнован. Он ругал работников штаба за неоперативность, требовал быстрой и точной информации о ходе боевых действий. Увидав меня, сказал:

— А для вас будет особое задание. Непременно разыщите 743-й полк и доложите мне лично о его местонахождении.

Задание комдива меня сильно озадачило. Вначале я даже несколько растерялся: что же мне делать — добывать материал для газеты или искать полк? Но задание есть задание, отказаться от него я не мог. Отправился на поиски.

Сперва я попал в 489-й полк, который вел перестрелку с противником в стороне от переправы через реку Стырь. И я бы, конечно, взяв здесь материалы, вернулся в редакцию. Но не выполнить задания комдива я не мог. Раненые говорили мне: «Куда вы идете? Там же пекло». Действительно, бой на переправе был жаркий. Вели его наши бойцы с переменным успехом: то уступали свои позиции, то возвращали их. Положение осложнялось, потому что соседние части отошли от реки еще ночью и теперь противник угрожал 743-му полку окружением. Последние 250—300 метров до командного пункта полка я был вынужден пробираться буквально по-пластунски.

Первым, кого я встретил здесь, был политрук Изгурский. С ним я познакомился еще до войны, и потому мы очень обрадовались друг другу.

— Ну, если вы пробрались к нам, значит, мы не в окружении, — сказал он, улыбнувшись. — Значит, есть смысл драться и драться.

Взяв у него карту, я показал, где находится КП дивизии, и начертил свой маршрут. Изгурский немедленно доложил о моем сообщении командиру полка, а меня попросил пройти с ним по цепям обороняющихся и развеять разговоры об окружении.

Вернулся я из полка перед вечером. Моей информацией о расположении и состоянии полка командир дивизии остался доволен. Но главное — я дал в номер такой материал о боевых действиях стрелков и артиллеристов на переправе, который затем перепечатала армейская газета.

2.7.41. Письмо

Этот пропитанный кровью тетрадный листок невозможно даже в полном смысле назвать письмом. Невозможно потому, что я не смог прочитать всего написанного, хотя старался это сделать. А впрочем, изложу все, как было.

Навязанный гитлеровцами бой застал меня на переднем крае в наскоро вырытом окопчике. Два раза противник пытался овладеть нашими позициями и оба раза откатывался назад жестоко побитым. В третий раз атака была уже слабой. Неприятель поднимался вяло и раздробленно то на левом фланге, то на правом. А в центре лишь отдельные храбрецы поднимали головы. Но тут же их срезали наши пулеметчики. Однако и наши роты понесли большие потери. Находившийся возле меня командир батальона капитан Либанидзе с досадой сказал:

— Сейчас в самый раз нанести бы контрудар, да сил маловато. Будем держаться на месте.

Пользуясь временным затишьем, я стал перебираться из окопа в окоп, чтобы поговорить с бойцами, подготовить материалы для очередного номера газеты. Санинструкторы и врачи перевязывали раненых, уносили их в тыл. Кто-то окликнул меня:

— Товарищ политрук, обождите!

Маленький синеглазый красноармеец протянул мне запачканный кровью и сильно помятый тетрадный листок.

— Вот потерял кто-то, — сказал он с сожалением. — Домой, похоже, приготовил послать и потерял. Очень чувствительное послание, товарищ политрук. Только в крови испачкано и нет адреса.

Беру, читаю, где возможно разобрать, торопливо записываю в блокнот.

«Дорогая мама, Серафима Никитична, шлю тебе большой солдатский поклон от самого себя и от окопных товарищей своих. Проклятый фашист напирает крепко. Но мы тоже не сидим сложа руки, даем отпор. Все больше норовим огнем и вручную. В этом месте без танков он, фашист, хлипок и не выдерживает. Скорей бы наши главные силы подошли. И танки наши тяжелые чтой-то задерживаются. А то, что ты боялась за меня — это зря. Никакого страха у меня нет, а даже большая злость накопилась. И ты не беспокойся, мы ему, гаду, зубы сломаем обязательно. Сейчас ночь, стрельбы нет, только виснут ракеты над головой и слышно, как фашисты на губных гармошках играют. Это они, как я понимаю, страх свой унимают. Да и земля наша для них, как ежовая подстилка, на ней спокойно не уснешь. Утром опять полезут на нас. И если что со мной случится, сильно не убивайся. Это же война. И выходит теперь кто кого. А еще у нас… будто я не в окопе, а дома на кровати и наш кот Мурик фурчит у меня под носом. Ты погладь его в темноте за меня. Он любит, и всегда у него от шерсти искры отлетают. Глаза его тоже… …как бы ты знала, мама, я очень желаю поглядеть на наш пруд за селом, на старую березу, какая нависла над водой. Я всегда забирался на нее, когда был маленький, и глядел в воду. Она пахла травой и илом, в воде… …А мой колхозный трактор вели Панову Пашку беречь как следует, чистить его каждодневно. Потому как теперь заместо тракторов заводы делают танки. Он, Пашок, хотя и несовершеннолетний, а понимающий… …Теперь, мама, обязанность моя бить фашистское зверье без жалости. И не могу я представить, чтобы какой-то поганый Фриц или Ганс предстал возле нашего пруда и расселся у нашей березы. За меня будь спокойна, я здоров и в полной силе. Пропиши это все бате на фронт.

Обнимаю. Остаюсь твой Сергунька Семенович».

Я долго искал автора письма, спрашивал у бойцов и командиров, не вспомнят ли они кого в батальоне по имени Сергей. Вспомнили трех или четырех Сергеев, но кому именно принадлежит это взволновавшее меня письмо, установить не удалось.

6.7.41. Разговор в окопе

Ночью встретился в окопе с начальником политотдела дивизии старшим батальонным комиссаром Скряго. Он появился внезапно, когда я разговаривал с комиссаром артполка Костровым, только что раненным в плечо и голову. Мне нужно было уточнить детали боя, который затих недавно на позиции артиллеристов.

Здесь пять немецких танков атаковали одну из наших батарей, которой командовал старший лейтенант Задорнов. Танки угрожали прорваться к железнодорожному полотну, где ожидал разгрузки эшелон с боевой техникой и боеприпасами. Командир батареи был убит в первые же минуты боя. Заметив это, Костров сам поспешил к батарейцам: «Умрем, но врага не пропустим!»

Положение, однако, осложнялось. Один вражеский танк был подожжен сразу, зато другие настойчиво приближались к нашим орудиям. Вскоре еще один танк беспомощно осел в канаву и загорелся. Третий был подбит уже возле орудия. Взрыв боеприпасов в танке оглушил наших бойцов, но с позиции они не ушли.

Два танка противника все же ворвались на позицию артиллеристов. Костров подал команду, чтобы все спрятались в щели. И тут пошли в ход бутылки с горючей смесью. Оба прорвавшихся танка были подожжены непосредственно над щелями. Они все еще чадили перегоревшей соляркой. И над всей позицией царила мертвая тишина.

— Живые тут есть? — неожиданно послышался голос начподива над нашими головами.

— Есть! — ответил Костров, слегка приподнявшись, но тут же присел от пронизавшей боли.

— А это что за лазарет здесь? — спросил начподив.

— Да вот царапнуло малость, — поеживаясь, объяснил Костров. — Раны вроде невеликие. Так что можем еще повоевать.

— Э-э-э, нет, — сказал Скряго. — За то, что выполнили свой долг с честью, спасибо! А сейчас извольте немедленно отправиться в медсанбат.

— Товарищ старший батальонный комиссар, да я ведь могу…

— Никаких «могу», — Скряго повернулся к сидевшим рядом красноармейцам и приказал: — Проводите комиссара в тыл.

— Зря вы так, — с сожалением произнес Костров и, тяжело вздохнув, выбрался из окопа. — Мне бы до рассвета побыть здесь надо…

Он еще что-то говорил, но мы уже не расслышали.

— А то, что вы здесь, это хорошо, — сказал мне Скряго, когда мы остались вдвоем. — Опишите этот бой в газете поярче. И о Кострове тоже расскажите. Пример очень внушительный. — Помолчав, добавил: — Вообще, вы побольше записывайте. Останетесь в живых — боевую историю дивизии напишете.

— Сначала нужно выстоять, — заметил я.

— Сомневаетесь?

— Я не сомневаюсь. Но уж очень неровно мы воюем: одна дивизия дерется, другая не подошла еще, а противник пользуется этим, свои клинья в наши слабые места вбивает.

— Верно, вбивает, — согласился начподив. — Внезапность дала ему такое превосходство. Но это, я думаю, явление временное. Вы же видите, как мы начинаем драться. Боевого опыта приобретаем все больше. Бой становится как бы работой. Вот что важно. У фашистов же их захватнический азарт будет таять, потому что обещанной легкой прогулки у них не получится. А вы все больше записывайте. И еще вот что учтите: война должна стать нашей главной профессией, а профессия требует сил и разума без остатка.

16.7.41. Комкор девять

Артиллерийские батареи противника били по обочине дороги. Новоград-Волынский — Житомир. Черный лес взрывов стоял плотной стеной, застилая дымом синее небо. Десять минут назад этот смерч вздымался над передовой 489-го полка. Теперь переметнулся в глубину нашей обороны. В просветах были видны растянувшиеся по полю цепи атакующих. Они то поднимались, то залегали, встреченные огнем обороняющихся. Генерал-майор Рокоссовский и комдив Калинин, десять минут назад прибывшие на НП полка, стояли, облокотившись на бруствер, и прижимали к глазам бинокли. Рокоссовский так пристально наблюдал за полем боя, что, казалось, не слышал ни близких разрывов, ни голосов стоявших рядом командиров.

— Нас засекли, берут в вилку, — сказал комдив встревоженно.

— Верно, лучше бы перейти на запасный НП, — предложил командир полка Соколов, глядя то на комкора, то на комдива.

Но Рокоссовский не отрывал глаз от бинокля. А когда на левом фланге неприятельские танки стали теснить наши цепи, он повернулся к командиру дивизии и, не повышая тона, распорядился:

— Прикажите послать туда верных ребят из резерва с противотанковыми ружьями. Пусть поработают.

Какие знакомые слова: «Пусть поработают». Рокоссовский любил повторять их на учениях и при осмотре лагерных палаток. Бывало, посмотрит, подзовет дежурного офицера и скажет: «Грязно у вас на дорожках, плохо поработали дневальные». И эти простые слова действовали сильней приказа.

Противник между тем нажимал. Захлебнувшись на левом фланге, он пытался теперь прорвать нашу оборону на правом. В нескольких шагах от комкора красноармеец-радист нервно крутил ручку аппарата, добиваясь:

— «Курган», «Курган», я «Сосна»! Где пропали? «Курган»!..

— Не отвечает «Курган»? — спросил Рокоссовский.

— Молчит, товарищ генерал-майор. Да что там, прервали, гады!

— А вы не торопитесь отчаиваться.

Телефонист снова припал к трубке и уже без нервозности стал повторять:

— «Курган»! «Курган»! Я «Сосна»!..

Спустя двадцать минут у НП появился командир артбатареи Комаров и с ним несколько красноармейцев. Комаров торопливо доложил, что немцы прорвались к дороге, а он поспешил на защиту НП.

— Не сейте панику, — повысил голос Рокоссовский и, повернувшись к командиру полка, сказал: — Соберите паникеров и атакуйте прорвавшихся с фланга! А вы, полковник, — обратился он к комдиву, — бросьте к месту прорыва свой резерв, немедленно.

С НП полка Рокоссовский уехал на броневике, когда свободной осталась одна дорога, отгороженная от прорвавшегося противника небольшим, уже горевшим лесом.

27.7.41. Один день с Гайдаром

Меня вызвал начальник политотдела дивизии старший батальонный комиссар Скряго.

— К нам прибыли писатели, — сказал он многозначительным тоном. — Нужно уделить им внимание. Я полагаю, что лучше всего заняться этим вам. Да и расположение частей вы знаете хорошо.

Затем он подвел меня к двум незнакомым мужчинам в красноармейских гимнастерках, стоявшим под деревьями возле штабной машины.

— Аркадий Гайдар. Он же «Тимур и его команда», — услышал я басовитый шутливый голос. Но не поверил сразу, переспросил:

— Вы Аркадий Гайдар?

— А что, не похож?

Едва мы успели пожать друг другу руки, как над головой завыли вражеские мины. Уже сидя в щели, я познакомился со спутником Гайдара — поэтом Иосифом Уткиным. Оба рослые, сильные, жаждущие побыстрее освоиться с боевой обстановкой.

Узнав, что гости намерены пробыть в дивизии двое суток, я попытался договориться с ними о выступлении в нашей газете.

— Обязательно, — охотно пообещал Гайдар. — Напишу завтра же.

Уткин тоже согласился дать что-то из новых стихов.

Через час мы уже пробирались в один из полков, который только что отбил шестую за день атаку вражеской мотопехоты и танков.

На переднем крае было сравнительно спокойно.

Нам удалось побывать на самых передовых огневых точках, побеседовать с бойцами. Метрах в тридцати от артиллерийской батареи старшего лейтенанта Степанова еще дымился подбитый в недавнем бою гитлеровский танк. Гайдар упросил старшего лейтенанта разрешить подползти к машине. Тот долго не соглашался, а потом сдался и пополз вместе с нами. Гайдару хотелось еще осмотреть подбитый бронетранспортер, который стоял неподалеку от танка. Но тут стали рваться мины, и нам пришлось вернуться назад.

Вечером я ушел в редакцию, чтобы успеть сдать материалы в очередной номер газеты. Мои спутники остались в полку, пообещав на следующий день тоже прийти в редакцию.

Но встречи не состоялось. Я прождал всю ночь, намереваясь на рассвете отправиться на розыски. Меня опередила сестра, прибежавшая чуть свет из медсанбата.

— Рыбина зовет раненый писатель, — сообщила она.

У хирургической палатки на носилках лежал Иосиф Уткин. Правая рука его была забинтована.

— А где Гайдар? — беспокоился Уткин. — Его нужно обязательно разыскать.

Минут через пятнадцать раненого уложили в санитарную машину и увезли. А я отправился на поиски Гайдара. Весь день ходил по подразделениям, которые закрепились на новых рубежах. Многие красноармейцы и командиры говорили, что видели Аркадия Петровича, но где он теперь — не знали. Один раненый артиллерист сообщил мне, что в самый разгар ночного боя, когда вражеские танки и мотопехота подступили вплотную к батарее, Гайдар лежал рядом с ним и вел огонь из автомата. Затем в штабе полка стало известно, что батарея та держалась на своей позиции до последнего снаряда и отойти не успела, осталась в окружении. А что было с Гайдаром, не знал никто.

Лето — осень 1942 года

16.8.42. В Березовой балке

Комбат Глинский вытер рукавом гимнастерки залепленное землей и измученное ночным боем лицо и сказал:

— Зажал нас гад крепко. Но пусть не торжествует.

Он стиснул пальцы в кулак и погрозил в ту сторону, откуда не переставали сыпаться на наши головы злобно воющие мины. Капитан Глинский, рослый чернобровый красавец, неделю назад командовал ротой, а еще раньше — взводом. Вчера утром он принял усиленный мотострелковый батальон, который решительным ударом выбил немцев из полусожженной, много раз переходившей из рук в руки Илларионовки и захватил Березовую балку на подступах к высоте Безымянной.

Почему балку назвали Березовой, не знаю. Я не приметил здесь ни единого деревца. По склонам рос однообразный кустарник, мелкий и колючий, как ежовые иглы. Бойцы называли его барсучьим. Он не спасал нас от минных осколков.

Батальон ворвался сюда перед вечером. В тот момент я находился в штабе дивизии. У меня мгновенно созрела мысль: побывать в батальоне Глинского, чтобы в очередном номере газеты появилась заметка об этом дерзком бое. Кстати, туда шла машина со связным офицером.

В батальон мы прибыли в полночь, а через час фашисты отсекли его от полка, вернув себе Илларионовку. Батальону пришлось занять круговую оборону. Убитых товарищей похоронили в низине. Раненых отвели за ближние известковые глыбы.

Весь остаток ночи Глинский упрямо сочинял планы выхода из кольца, посылал бойцов то в одном направлении, то в другом. Ничего из этого не вышло. К рассвету у него возникла дерзкая идея: продолжить бой за высоту Безымянную, а в тылу оставить небольшое прикрытие. Его идея показалась мне странной. Как можно продолжать бой за высоту, находясь в окружении? Он ответил не задумываясь:

— Можно.

И тут же, собрав командиров рот, приказал:

— Чтобы не умереть здесь, в яме, нужно вырваться во что бы то ни стало.

Командиры недоуменно переглянулись.

— Никаких оглядок, — сказал Глинский властно. — Пусть знают там, в штабе полка и в штабе дивизии, что мы живы и можем драться. Возьмем высоту или умрем в сражении.

Вскоре начался бой. Его эхо сразу же перекинулось на левый фланг, где располагался 743-й полк. Там перешли в атаку, как будто ждали этого момента.

— Так-то вот! — воскликнул Глинский, торжествующе резанув кулаком воздух. — Значит, убедились, что мы живы. Убедились!

И мне стал понятен его замысел — замысел дерзкий, рискованный, но полный веры в своих подчиненных.

Вечером, когда я был уже в редакции, стало известно, что 743-й полк после тяжелых боев оставил высоту Безымянную и отошел к Сталинграду. И еще я узнал, что комбат Глинский в последней схватке за высоту тяжело ранен. Не верилось. Его слова: «Возьмем высоту или умрем в сражении» — все еще звучали в моих ушах.

14.9.42. В Сталинграде

Город горел уже много дней. Женщины, старики и дети эвакуировались за Волгу в лес. Туда же переправились тылы дивизий, сражавшихся в Сталинграде. Бои шли в самом городе.

Редакция нашей газеты расположилась километрах в двух от переправы в низкорослом дубняке, чудом уцелевшем от бомбежек. Только что был выпущен свежий номер с приказом: «Ни шагу назад!» В полночь его нужно было доставить на передовую. Днем это сделать почти невозможно. Вместе со мной на передовую отправились литсотрудник Иван Изовит и секретарь редакции Тимофей Лазарев. Волгу преодолели на пароме.

Передовая линия в обычном ее понимании здесь в эти дни почти не существовала. Она ломалась и путалась в остовах зданий. Ориентируясь по дымящимся каменным развалинам, по извилинам заваленных пеплом улиц, мы довольно быстро углубились в город. Неожиданно нас обстреляли автоматчики. Укрылись в развалинах. Вышли — нас обстреляли вновь.

— Может, зашли уже к противнику? — сказал обеспокоенный Лазарев.

— Да нет, до него далеко, — ответил я уверенно.

Мы снова попытались продвинуться вперед, но автоматные очереди опять прижали нас к земле.

Отстреливаться из пистолетов было бесполезно, но и задерживаться на месте тоже не было смысла. Попытались отойти назад, чтобы сменить маршрут. Однако и тут неудача. Нас обстреляли уже со всех направлений. Даже там, где мы только что были, не встречая противника, теперь в нас стреляли из-за каждого угла. Стало ясно, что мы в окружении и что выбираться отсюда нужно немедленно, до наступления рассвета.

Обратный путь к Волге оказался невероятно трудным. Всюду, где каких-нибудь полчаса назад была тишина, теперь трещали фашистские автоматы. И мы уже не шли, как раньше, а передвигались короткими перебежками или ползли по-пластунски. Даже когда укрылись под обрывистым берегом Волги, пули все еще свистели над нашими головами.

«Неужели гитлеровцы с умыслом пропустили нас в глубину своего расположения? Тогда почему они выпустили нас обратно? А может, пока мы шли вперед, противник просачивался с флангов, где уже господствовал?» Ответить на эти вопросы мы не могли.

Укрываясь под берегом, мы вышли к окраине города и оказались в глубокой балке, которая вела на северо-запад. Здесь мы наткнулись на красноармейцев с автоматами и ручными пулеметами. Их было человек десять. Оказалось, что они тоже разыскивали нашу дивизию. Мы с радостью объединились. Подступившие к балке немецкие автоматчики были рассеяны нашим пулеметным огнем.

Под прикрытием двух пулеметов и высланных вперед четырех автоматчиков наша группа добралась вскоре до деревни Бикетовки, где находился штаб 131-й мотострелковой дивизии.

Комдив полковник Песочин лежал в машине. У него был острый приступ малярии. Но нас он выслушал внимательно, потому что точных сведений о противнике после ночных боев в штабе не было, а командующий 62-й армией Чуйков требовал от дивизии немедленных активных действий.

— Спасибо вам, газетчики-разведчики, выручили, — перебарывая недуг, сказал комдив полушутливым тоном.

Потом он попросил меня и других товарищей на местности показать маршрут нашего движения и рассказать все, что нам известно о противнике.

К полудню части дивизии успешно оттеснили врага с юго-западной окраины Сталинграда, где он пытался прорваться к Волге, и соединились с частями 62-й армии, находившимися в глубине города.

18.9.42. Имя его неизвестно

Только что вернулся из мотострелкового батальона майора Видлоги. Зол на самого себя невероятно. Дело в том, что надо срочно давать материал в газету о захвате батальоном важного опорного пункта гитлеровских войск в Сталинграде, а я не знаю имени и фамилии бойца, которому обязан весь батальон своим боевым успехом. А было так…

Враг ожесточенно рвался к Волге. Он стремился выбить наши подразделения с узкого плацдарма и закрепиться окончательно на левом крыле города. Наш батальон дважды поднимался в контратаку и оба раза под сильным огнем был вынужден залечь.

Впереди была городская площадь: широкая, без единого укрытия. Все просматривалось, как на ладони. Каждый полуразрушенный дом на противоположной стороне представлял из себя дот, из которого безудержно строчили пулеметы. Батальону вновь было приказано атаковать противника и захватить его опорные пункты.

На город опускалась ночь. Майор Видлога решил атаковать врага с наступлением темноты. Он наскоро создал штурмовую группу, которой приказал зайти с фланга и забросать вражеские пулеметы гранатами. Однако замысел не удался. Штурмовая группа была остановлена на полпути к цели.

Обстановка с каждой минутой осложнялась. Противник, наглея, усиливал огонь. И тут к майору подполз небольшого роста боец в широкой, не по фигуре, гимнастерке и такой же большой каске.

— Разрешите мне, — попросил он усталым с хрипотцой голосом. — У меня план. — Боец кивнул в сторону огневых точек противника.

Я не слышал всего, что говорил боец, потому что в этот самый момент налетели «юнкерсы» и начали бомбить наши позиции. А когда самолеты ушли, до моего слуха дошло слово комбата, обращенное к бойцу:

— Идите.

В бою бывают моменты, когда чувство долга, стремление любой ценой одолеть врага рождают в человеке такой порыв, который очень трудно вообразить себе, а еще труднее — осмыслить. Подобное состояние руководило, по-видимому, и бойцом. Он полз по искрошенному асфальту площади неторопливо, но с неослабным упорством. Заметить его движение даже при вспышках ракет было почти невозможно. К тому же гитлеровцы, вероятно, не ожидали в эти минуты одиночных действий: они готовились к отражению массовой атаки.

Прошло десять или пятнадцать минут. Боец ничем не давал о себе знать. А майор Видлога тем временем уже обдумывал новые планы. И вот, когда все вроде бы позабыли о бойце-добровольце, за стенами полуразрушенного дома, где укрывался враг, грохнул мощный взрыв, затем другой. Неприятельские пулеметы умолкли. Батальон мгновенно поднялся в атаку и захватил вражеские позиции почти без потерь.

Бойца-добровольца нашли неподалеку от пулеметных установок, которые вместе с прислугой были разбиты и полузасыпаны кирпичной крошкой. Он лежал, как живой, с вытянутыми вперед руками. Глаза его, казалось, горели еще тем боевым азартом, который появляется в самый трудный момент испытания. Кто-то спросил:

— А чей это боец? Как его фамилия?

Никто не знал. Да и в карманах его было пусто. Вероятно, он пришел в батальон перед самым боем и старшина не успел занести его в ротный список.

Вернувшись в редакцию, я долго раздумывал, как написать об этом в газете. «Имя его неизвестно» — так озаглавил я очерк.

24.11.42. Передышка

Прошло уже много дней, как штаб дивизии и редакция остановились в селе Нефедове, неподалеку от старинного северного города Вологды. Дома деревянные, в три-четыре окна, наличники резные с изображением петухов, рыб. Люди очень симпатичные, приветливые. Когда мы здесь появились, многие жители сразу же явились к командованию с настойчивой просьбой, чтобы не обошли их при размещении бойцов и офицеров.

Редакция заняла пятистенный дом в центре села. Наборный и печатный цехи остались в автобусах. Теперь мы газету выпускали строго по графику ночью — сразу же после принятия по радио сводки о боевых действиях на фронтах. На рассвете приходили из частей почтальоны и получали свежий номер.

Обычно после того, как газету начинали печатать, я ложился отдыхать. А на этот раз мне не спалось, потому что начальник политотдела сказал, что ожидается важное сообщение. Я оделся и вышел на улицу. Странное дело, когда был в излучине Дона, в Сталинграде, хотелось тишины хоть на час, на два, чтобы расслабить нервы, дать покой уставшим от войны мозгам, теперь же наоборот — все время тяготила тишина.

Вернувшись в редакцию, прилег на диван. Только успел заснуть, как чья-то рука затрясла меня за плечо. В избе, еще наполненной ночным мраком, громко звучал голос Левитана: «От Советского Информбюро!». Передавалось сообщение об окружении нашими войсками немецкой группировки в районе Сталинграда. Перечислялись зажатые в кольцо гитлеровские дивизии.

Величайшая радость охватила село. Улица мгновенно заполнилась людьми. Все обнимали друг друга, поздравляли, кричали «ура». Я тут же побежал в политотдел, чтобы получить разрешение на выпуск внеочередного номера газеты.

Готовили его с подъемом. Предоставили слово нашим героям-сталинградцам, которые внесли свой достойный вклад в трудную Сталинградскую битву.

Зима — лето — осень 1943 года

Дорога жизни

Дивизия шла на Ленинградский фронт. Шла по льду Ладожского озера, по «Ледовой трассе», проложенной героическими защитниками города. Всю ночь шумела пурга, заносила дорожный след. Коварные воды Ладоги взламывали лед, громоздили его льдина на льдину. Бойцы по пояс в воде, в обледенелой одежде тащили пулеметы, минометы и орудия. В приказе командования говорилось, что дивизия должна была как можно быстрее войти в Ленинград на помощь осажденному гарнизону.

К рассвету пурга утихла, стала видна бесконечная колонна машин, вездеходов с орудиями и цепочка бойцов, почти не отличимая от льда и снега. Мы двигались с открытыми бортами и кабинами, готовые каждую секунду выскочить из машин, если лед начнет проваливаться. От вражеской авиации нас защищал туман и низкие снеговые тучи.

Кроме двух автобусов у редакции была грузовая машина с рулонами газетной бумаги. Преодолевая трудный, скрепленный деревянными гатями участок, она отклонилась в сторону, лед под ней не выдержал и треснул. Машина стала погружаться в воду. Сопровождающий машину Тимофей Лазарев не растерялся. Рискуя жизнью, он вытащил из ледяной воды водителя машины и двух бойцов, сидевших в кузове на рулонах. Бумагу спасали общими силами.

К вечеру ледяная дорога Ладоги осталась позади. 131-я мотострелковая дивизия вошла в Ленинград. Несмотря на бессонную ночь и усталость, работники редакции сразу приступили к выпуску очередного номера газеты.

16.2.43. Под Красным бором

Семь суток днем и ночью наши артиллеристы взламывали укрепления гитлеровцев. По иным огневым точкам орудия били до такого накала, что возле стволов стоять было невозможно. На восьмые сутки в ночь пошла в наступление наша пехота, поддержанная танками. Атака была трудной, потому что отдельные доты остались неповрежденными и брать их приходилось вручную: подползать, делать подкоп, затем подкладывать мины и взрывать. И все это делалось под непрерывным огнем неприятеля.

Большое мужество и отвагу проявило в этих боях стрелковое отделение сержанта Федора Шашкова из 743-го полка. Нужно было срочно показать этот групповой подвиг в дивизионной газете. И вот мы с Николаем Кондратьевым пошли на передний край в район Красного бора. Кондратьев появился в редакции недавно. Он ленинградец, пытался писать прозу. Это нас быстро сдружило.

Красный бор — участок горячий. Здесь фашисты готовились прорваться в Ленинград, а наша дивизия во взаимодействии с другими частями сорвала план гитлеровского командования. Да еще вдобавок заняла большой участок с важными высотами и железнодорожной магистралью. Гитлеровцы упорно сопротивлялись, бросали в контратаку свои части, но безуспешно.

Добраться до отделения Федора Шашкова оказалось нелегко. Непрерывно била вражеская артиллерия, и в небе постоянно висели «юнкерсы».

Самого сержанта мы застали в окопе с автоматом в руках. Я ожидал, что увижу рослого сильного человека с орлиным взглядом и зычным повелительным голосом. По крайней мере, таким он представлялся мне по рассказам офицеров штаба дивизии, свидетелей последнего боя. Но мы увидели маленького худощавого паренька в помятой каске, в грязной шинели с оторванной полой и очень смущенного тем, что мы прибыли на передовую специально для встречи с ним.

— А чего особенного, — сказал он с какой-то мальчишеской застенчивостью. — Как все, так и я. Ничего особенного. К главной высоте мы подошли на рассвете. Только нашему отделению удалось поглубже других в оборону противника втиснуться. И обзор у нас подходящий был. Мы гитлеровцев видели, они нас — не очень. Вот и решил я провернуть один фокус. Посоветовался с ребятами. Так, мол, и так, хорошо бы шугануть фрицев покрепче. Все согласились. Для удобства разделились на две группы, чтобы создать видимость, что нас много. С одной группой пошел сам, с другой послал своего друга Малышева для обходного маневра. По канавам и по кустарникам подобрались к фрицам вплотную. Даже слышно было, как они завтракали. Ну и подпортили мы им аппетит, с двух сторон насели. А тем временем рота подоспела… Жаль только Ваню Малышева. Погиб. Вот он — герой. — Сержант на мгновение задумался, поморгал влажными глазами и тяжело, горестно вздохнул. — Про него, про Ваню, напишите обязательно. А я что, я как все, живой…

И еще мы узнали, что сержант Шашков был призван в армию из Сибири, где вместе с отцом занимался разведением пушного зверя в Забайкальском питомнике, а Ваня Малышев — уроженец города Горького, по профессии слесарь.

18.8.43. Николай Тихонов

Более трех месяцев минуло с тех пор, как политуправление Ленинградского фронта объявило литературный конкурс для военных авторов, участников обороны Ленинграда. Послал и я свой рассказ «Зверь на дороге». Послал и забыл, потому что с наступлением тепла обстановка на фронте осложнилась. Но вот в политотделе мне сообщили, что я приглашен на совещание молодых литераторов, где будут подводиться итоги конкурса.

Это приглашение одновременно обрадовало и встревожило меня. Шутка ли, в такое горячее время, когда люди напряжены до предела, когда над головой постоянно свистят пули и снаряды, молодых авторов собирают на совещание? Начальник политотдела подполковник Кузьмин, заметив мою озабоченность, сказал ободряюще:

— Ничего, Анатолий, редакция твоя крепкая, обойдется один день без редактора. Желаю тебе успехов.

До центра города добрался без особых происшествий. Сначала шел пешком, потом ехал на трамвае. Правда, трамвай трижды останавливался по случаю воздушной тревоги. Но бомбежка его миновала.

Собрались мы, участники конкурса, в помещении гарнизонного Дома Красной Армии. Быстро познакомились друг с другом, освоились. Появился Николай Тихонов, прямой, суховатый, над жесткими бровями — глубокие морщины. Но глаза острые, с живыми искрами. Увидав его, я сразу вспомнил «Балладу о гвоздях», которую знал с детства. Рядом с ним за столом сидели его соратники по перу Виссарион Саянов, Ольга Берггольц, Вера Инбер.

Тихонов долго приглядывался к сидящим в зале, о чем-то разговаривал тихо с Саяновым. А тот всматривался в каждого, как бы проверяя, все ли явились, потом кивнул Тихонову:

— Можно начинать, Николай Семенович.

— Да, да, начнем, — ответил Тихонов, резко вскинув голову, и улыбнулся широко, добродушно, словно все мы были его давнишние закадычные друзья. Весь он был как бы соткан из мужества, внимания и на редкость подкупающей простоты. Он произнес всего лишь несколько слов, открывая встречу, а все мы почувствовали его до мелочей своим другом, учителем.

Он говорил о значении конкурса, называл рассказы, стихи, то спрашивал, то отвечал. Мы сидели и чувствовали себя, как на большом экзамене.

Работу совещания прервала воздушная тревога.

— Спокойно, товарищи, — сказал Тихонов. — Следуйте за мной в укрытие.

Мы следом за ним спустились в глубокий сырой подвал. Но все обошлось благополучно, и вскоре мы возвратились в зал, чтобы продолжить наше совещание.

Обо мне Тихонов вначале речи не вел и рассказа моего почему-то не называл. Я уже свыкся с этим, про себя подумал: «Значит, не привлек внимания». Потом, сделав короткую паузу, он вдруг взял со стола рукопись, сказал задумчиво:

— А вот рассказ старшего лейтенанта Рыбина «Зверь на дороге».

Я встал, как на уроке литературы.

— Сидите, пожалуйста, — Тихонов улыбнулся. — Я хочу спросить: все, что описано в рассказе, произошло лично с вами, вероятно?

— Почти, — ответил я.

— Это чувствуется. Это хорошо, когда автор пишет о пережитом. Писатель — это биография, судьба. Чем сложнее жизненный путь его, тем ощутимее проза. Мастерство может прийти в процессе работы, а биография не придет. Сочинять произведения можно научиться, а писать жизнь научиться нельзя. Я рад, что вы начинаете именно с этого. Желаю вам удачи.

Покинув дом, в котором проходило наше творческое совещание, я долго стоял посреди улицы в глубоком раздумье. Подошел трамвай с надписью: «Трамвай идет на фронт». Я хотел вскочить на подножку, но, раздумав, отправился на передовую пешком: нужно было о многом, не торопясь, подумать.

9.11.43 Ораниенбаумский плацдарм

Едва стемнело, как меня вызвали в штаб дивизии.

— Быстро свертывайте редакцию и через два часа будьте готовы к выходу в пункт «Б» для погрузки на пароход, — сказал начальник штаба и показал на карте, где данный пункт находится. Это было побережье Финского залива. Стало ясно, что дивизию хотят перебросить на Ораниенбаумский плацдарм, который с самого начала блокады Ленинграда мужественно удерживала горстка балтийских моряков. Об этом героическом гарнизоне ходило много разных легенд.

Одно было ясно: гарнизон, поддерживаемый крепостной кронштадтской артиллерией, стоял на приморском пятачке мужественно. Никакие атаки врага не могли поколебать его. И вот на этот плацдарм перебрасывалась наша дивизия. Погрузка проходила в темноте. Курить было запрещено категорически. Если какая-нибудь машина оказывалась неисправной на мостике, ведущем на палубу, и создавала затор, ее немедленно сталкивали в воду, освобождая путь для движения. Плыли по заливу без огней и без шума, потому что залив просматривался врагом и простреливался из орудий.

Добравшись до противоположного берега, мы быстро выгрузились и до наступления рассвета исчезли в лесу. Оба берега, как и было задумано, остались точно такими, какими были накануне: ничто не должно было насторожить противника.

К исходу дня мы уже выпустили свежий номер газеты — предстояло воевать в сложных лесисто-болотистых условиях, а этому надо было учиться.

Зима 1944 года

14.1.44. В наступлении

Днем и ночью тренировались преодолевать минные поля, взрывать дзоты, резать колючую проволоку, вести рукопашные бои в траншеях.

Напряженно трудились в эти дни работники редакции. Выпуская газету, мы все свободное время использовали на боевую подготовку, учились защищаться на случай нападения противника на редакцию. Если раньше мы имели при себе лишь пистолеты, то теперь вооружились автоматами. Припасли даже ручной пулемет.

О том, что наступление планируется на 14 января, я узнал накануне в штабе дивизии. Там же нанес на карту обстановку. Начальник политотдела предупредил меня:

— Учтите, товарищ редактор, обстановка будет посложнее, чем в обычном бою. Идем на глубокий прорыв. Так что действуйте обдуманно, без нужды не рискуйте.

Наступление началось рано утром с мощной артиллерийской подготовки. Огонь орудий армии прорыва и корабельной артиллерии слился в один громовой гул, превратив передний край противника в сплошной смерч. Но прорвать оборону с ходу оказалось невозможным. Стрелковые батальоны дивизии при поддержке танков буквально вгрызались в нее, каждый шаг стоил больших усилий и немалых жертв. К тому же из-за плохой погоды бездействовала авиация, которая должна была поддерживать наступающих.

Однако боевой дух войск, их стремление отомстить врагу за муки ленинградцев и освободить город от блокады были так сильны, что наши воины не останавливались ни перед какими трудностями.

Часа через три после начала наступления, когда гул боя отдалился, тронулась вперед и наша редакция. Но перед ближней рощей машины попали вдруг под автоматный огонь. Сначала нам показалось, что стреляют ошибочно свои подразделения. Огонь, однако, усилился. Стало ясно, что стреляют оставшиеся в нашем тылу гитлеровцы. Мгновенно заняли круговую оборону, открыли ответный огонь.

В осадном положении мы находились не менее часа. Выручила воинская часть, идущая во втором эшелоне наступающих. Работники редакции остались невредимыми. И свежую газету мы выпустили без задержки к исходу дня. Материал попал в нее самый оперативный. На первой полосе напечатана корреспонденция лейтенанта Николая Кондратьева о том, как штурмовала вражеские траншеи рота капитана Игнатия Марченко. Напечатан материал о подвиге разведчиков лейтенанта Виктора Самарина и о пулеметчике сержанте Алексее Лопатине. Вторая страница газеты открывалась корреспонденцией о саперах, взорвавших три долговременных огневых точки противника на важном направлении нашего наступления.

К вечеру передовые части продвинулись на несколько километров в направлении поселка Ропша. Перебрались и мы с редакцией ближе к штабу дивизии, заняв полуразбитые неприятельские блиндажи на окраине сожженного хутора.

По брошенным флягам, лентам с неиспользованными патронами было видно, что улепетывали фрицы поспешно. В одной из амбразур бросили даже пулемет и сложенные в стопку диски с патронами. С развитием нашего наступления настроение у коллектива редакции становилось все более приподнятым.

19.1.44. Ропша наша

Ожесточенные бои разгорелись на подступах к поселку Ропша, превращенного фашистским командованием в прочный оборонительный рубеж. Взять его сразу дивизии не удалось. Пришлось обходить с фланга. Один из полков вклинился глубоко вперед. Гитлеровцы попытались отсечь его от соседей. Для этого подтянули свежие резервы. Большое мужество здесь проявила рота старшего лейтенанта Игоря Иванова, принявшая на себя главные контратаки неприятеля. Сам командир, тяжело раненный, не уходил с командного пункта до конца боя.

Эту весть принес боец — посыльный из штаба дивизии. Он же сообщил, что начальник политотдела поставил перед редакцией задачу: подвиг Иванова и его роты описать в очередном номере газеты. В роту направились мы вместе с литсотрудником Николаем Кондратьевым.

Район, занятый ротой, был не очень широким, простреливался с обоих флангов артиллерией и пулеметами. Местами пришлось ползти по-пластунски. Но это для нас было привычным делом. Самого командира роты мы на командном пункте не застали. Он был уже отправлен в медпункт. Встретились с командирами взводов, которые помогли восстановить все главные детали боя, узнать имена погибших и раненых бойцов.

Мы разошлись по разным точкам, чтобы повидать других участников горячего боя. Я направился к пулеметчикам Николаю Демидову, Асхату Мухамедьярову. Добрался до них без особых усилий. Но когда оказался в блиндаже, рядом разорвался снаряд, на меня обрушились земля, кирпичи. Придавленный, я потерял сознание. Первое, что ощутил, когда пришел в себя, горячий воздух. Он был горьким от пороховой гари, удушливым, вызывал тошноту. Но это был воздух, который просачивался в какие-то невидимые щели. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не пришли на помощь пулеметчики. Они отрыли меня. Мое настроение было в тот момент таким, будто я заново родился на свет и впервые вижу синее небо, белый снег.

Из роты я ушел на командный пункт полка. Здесь сразу же узнал, что дивизия готовится к новой атаке, что в это же время по врагу будет нанесен удар с тыла частями 42-й армии, идущей навстречу нам с Пулковских высот. Решил задержаться в полку, чтобы увидеть своими глазами, как будет осуществляться захват ропшинского узла обороны противника. Прибывший в полк комдив Романенко одобрительно кивнул мне:

— Редакция уже здесь? Хорошо, работа и вам будет горячая.

Бой продолжался несколько часов. Взятый в клещи враг сопротивлялся ожесточенно. Потом не выдержал, ударился в бегство. Трудно выразить словами, какой радостной, какой трогательной была добытая кровью встреча воинов двух армий в Ропше. А какими трусливыми, с перекошенными от злобы лицами предстали перед нами взятые в плен гитлеровцы. Оно и понятно: время расплаты за разбой, за муки ленинградцев наступало.

С лейтенантом Кондратьевым я встретился уже в редакции. Мы быстро подготовили материал для газеты и сдали его в набор. Всю ночь старательно трудились наборщики и печатники. Утром свежий номер газеты вышел в свет. На его первой полосе крупным шрифтом было напечатано: «Врагу нанесен сокрушительный удар. Ропша наша!» На второй полосе все материалы объединил общий заголовок: «Подвиг роты старшего лейтенанта Иванова».

Осень 1944 — лето 1945 годов

5.10.44. Десант

Все началось с появившихся в роте листовок, в которых давались советы воину-десантнику. Бойцы по этому поводу посмеивались:

— Может, братцы, в морскую пехоту нас готовят?

— А что, не годимся разве? Какой день шагаем по берегу Балтики. Насквозь просолились…

— Верно, за Ропшу орден Красного Знамени получили. А теперь даешь выше!

— Смотрите, как распетушились, — подмигнул мне Николай Кондратьев с добродушной улыбкой. — Видать, соскучились без боевых действий.

А через час мы с ним узнали, что в штабе нашей дивизии уже получен приказ о подготовке к десантным действиям в суровых морских условиях. Командование забеспокоилось. Шутка ли, дивизия сражалась с врагом под Луцком, Киевом, в Сталинграде, принимала участие в снятии блокады Ленинграда, и всюду — на земле. Теперь же боевые действия переносились на море.

Минуло еще несколько дней. И вот под покровом темноты, чтобы скрыть свои намерения от врага, дивизия начала погрузку. Флот наш состоял из деревянных рыболовецких шхун, потому что военные корабли из-за густых минных заграждений из своих баз выйти пока не могли. Появились у нас лишь военные катера — «морские охотники». Железнодорожники доставили их с ленинградских заводов на специально удлиненных платформах.

Конечно, проводить десантную операцию на шхунах, без мощного военного флота было делом нелегким и рискованным. Однако у нас было свое преимущество: враг, уверенный во временном бездействии наших военных кораблей, никаких десантов в эти дни не ожидал.

Всю ночь шхуны в сопровождении морских катеров шли к острову Сарема (Эзель). Разыгравшийся внезапно шторм мешал движению, сбивал плохо оснащенные транспорты с курса, отрывал их друг от друга.

К рассвету штормовой ветер угнал наш караван от намеченного места высадки более чем на тридцать километров. Здесь были сплошные рифы. Но бездействовать командование дивизии не могло, потому что по шхунам уже начала бить береговая неприятельская артиллерия и появились фашистские самолеты.

— Будем высаживаться здесь, — приказал комдив.

Штурмовая группа на катерах быстро подавила вражеские огневые точки и, высадившись, закрепилась на каменистом побережье. Труднее оказалось с высадкой главных сил дивизии. Шхуны к берегу подойти не могли, пришлось машины и боевую технику спускать в воду и лишь потом вытаскивать на сушу.

Застигнутое врасплох немецкое командование поняло опасность своего положения и в спешном порядке начало подтягивать силы для контратаки. Слева и справа появились фашистские морские пехотинцы. Завязался бой. Рота старшего лейтенанта Мирошниченко приняла первый удар на себя. Бойцы дрались упорно за каждый метр каменистого берега. Пулеметчики Павловский и Ювко, укрываясь за гранитными глыбами, больше часа удерживали важный участок маленького плацдарма. Здесь вскоре взвился красный флаг. Его водрузил рядовой Иван Орлов. Воодушевленные Красным знаменем, бойцы роты Мирошниченко поднялись в атаку и заняли первый населенный пункт. Он был небольшим — восемь домиков. Но это была первая победа.

На противоположном фланге первой в глубь острова проникла рота лейтенанта Копьева. Она отбила у врага большое стадо скота, который наши бойцы приспособили для вытягивания из воды боевой техники.

Упорное сопротивление гитлеровцев не помогло им сдержать наше наступление. К концу дня дивизия с боями заняла четыре крупных населенных пункта и завязала бои на подступах к главному городу острова Куресари. Неприятельские части, которые вели бои с эстонским корпусом, наступавшим непосредственно с материка, начали в панике отступать на полуостров Сырве — самую узкую часть острова.

24.11.44. Бой у маяка

Гитлеровцы под натиском наших частей отошли на юго-западную оконечность полуострова Сырве и попытались закрепиться. У них была здесь заранее создана прочная система обороны: траншеи, дзоты, густые минные поля, цементные противотанковые надолбы. К тому же противник имел мощную поддержку с моря. У его берега все еще хозяйничали боевые корабли с дальнобойными орудиями. С ходу сломать эту оборону нашей дивизии не удалось. Бои затянулись.

Много раз наши полки поднимались в атаку, но успеха добиться не могли. А командование 8-й армии, в которую мы вошли, торопило, потому что на уцелевшем в распоряжении противника пятачке могли высадиться новые части и тогда бы окончательное освобождение острова отодвинулось надолго.

Дивизия наша готовилась к решительному бою. Однажды начальник штаба сказал мне:

— Советую завтра на рассвете быть на передовой.

— Начинается? — спросил я.

Он уклончиво пожал плечами.

— Увидите там.

На НП штаба 489-го полка я прибыл, когда началась артподготовка. Она длилась недолго, но была такой мощной, что весь передний край неприятеля охватило сплошное пламя. Вверх взлетели камни, надолбы, стволы орудий.

Батальоны наши начали наступать с двух флангов. Их поддерживали танки. Сначала в оборону противника вклинились подразделения левого фланга. Но, встретив сильное сопротивление, залегли. Зато сделали вдруг рывок батальоны правого фланга. Они захватили важную высоту и небольшой поселок. Но комдив Романенко, наблюдавший за ходом боя, большой радости не проявил. Наоборот, он сказал командиру полка с явным недовольством:

— Почему бездействуют у маяка? Не понимаю.

— Не могут пробиться, — ответил командир.

— Что значит не могут? Прикажите! Лейтенант Копьев опытный человек.

Прошло еще минут двадцать. Бои шли на высоте и возле небольшого поселка. В огне и дыму побережье Сырве не было видно. Моментами вырисовывался лишь маяк, что возвышался на самой оконечности берега. И вот над острой верхушкой маяка вдруг вспыхнул, как факел, красный флаг.

— Наконец-то! — воскликнул комдив и облегченно вздохнул.

Флаг, раздуваемый ветром, увидели во всех батальонах. С новой силой возобновилось наступление. Теперь уже все батальоны шли неудержимо вперед, преодолевая последние укрепления гитлеровцев.

Комдив спросил командира полка:

— Кто водрузил знамя на маяке?

— Рядовой Чуфисов.

— Представьте к награде немедленно. И лейтенанта Копьева тоже.

Вечером, когда я был уже в редакции, по радио передали приказ Верховного Главнокомандующего товарища Сталина. В нем говорилось, что войска Ленинградского фронта в результате упорных боев 24 ноября завершили очищение от противника острова Сарема, превращенного гитлеровцами в опорный пункт, прикрывавший подступы к Рижскому заливу. Тем самым территория Советской Эстонии была полностью освобождена от гитлеровских захватчиков. В приказе была объявлена благодарность всему личному составу нашей дивизии.

8.2.45. В Москву на учебу

Рано утром вызвал меня начальник политотдела Кузьмин, спросил:

— Вы в Москве побывать не хотите?

Я не понял его, недоуменно пожал плечами. Он улыбнулся.

— Не хотите, значит? А придется. Есть приказ отпустить вас в Москву на Высшие всеармейские военно-политические курсы. Жаль расставаться, но так нужно, по-видимому. — Помолчав, добавил: — А я ведь полагал, что вы за историю дивизии засядете.

Я не знал, что ему ответить. Ведь мы с ним уже составили подробный план, обсудили его с командирами частей. Я просмотрел свои походные блокноты, отметил, что из них взять, особенно о боях на украинской земле, в донских степях, в Сталинграде. И вдруг этот неожиданный приказ… Он меня обрадовал и озадачил.

— Ну что ж, — вздохнув, сказал Кузьмин. — История дивизии все же за вами. Учтите. Вы же один, кто прошел с дивизией от начала и до этих боев за остров. Словом, вы у нас самый ветеранистый ветеран. И мы от вас не отцепимся. Приедете в столицу, напишите, буду ждать.

Он хотел обнять меня, но вдруг повернулся, открыл дверь и крикнул дежурному:

— Вызовите машину!

Более двух часов мы ездили по берегу полуострова Сырве, по местам последних боев. Наши бойцы разбирали заграждения противника, обезвреживали мины. Повсюду валялись остовы боевой техники, раскачивались обрывки колючей проволоки.

Нелегко было расставаться с друзьями-газетчиками Николаем Кондратьевым, Львом Водовозовым, Тимофеем Лазаревым, с работниками типографии. Мы долго сидели вокруг стола и смотрели друг на друга. Потом Лазарев положил на стол подшивку нашей дивизионки, сказал напутственно:

— Возьмите с собой. Это наша живая память.

Через час попутной машиной я уехал на Большую землю.

9.5.45. Великая радость

Радио сообщило: война с фашистской Германией закончена полной победой Советской Армии. Подписан акт о безоговорочной капитуляции. Москва мгновенно пришла в движение. Люди семьями высыпали из домов на улицы, площади. Чтобы пройти от Петровки, где я жил, до площади Маяковского — месту нахождения нашего учебного заведения, потребовалось немало времени и усилий. Стихийно возникали демонстрации, митинги.

Особенно многолюдна была Москва вечером. Оказавшись вместе с женой и сыном на Тверском бульваре, я долго не мог попасть на Петровку. Из всех улиц и переулков сюда собирались люди. Каждого человека в военной форме мгновенно окружали, упрашивали сказать хоть несколько слов об одержанной победе.

Добраться домой удалось около двенадцати ночи.

24.6.45. На Параде Победы

На Красную площадь вышли всем курсом. Остановились на противоположной стороне от Кремля. Погода была пасмурная, моросил дождь, а на душе — солнце. Все наше внимание приковано к площади, приготовленной к Параду Победы. Всюду лозунги, плакаты, транспаранты с изображением воинов-победителей.

Ведь только подумать: чтобы принять участие в этом великом торжестве, нужно было четыре года идти по дорогам войны, пробираться через минные поля, водные преграды, под пулями и снарядами, в снегах и под дождями, умирать и воскресать. Но даже в мыслях не было, что мне выпадет счастье быть участником этого исторического события.

Последние минуты ожидания. Они особенно трогательны. Войска, как литые, застыли на каменной брусчатке площади. В их рядах — защитники Москвы, Сталинграда и Киева, Ленинграда, Курска и Белгорода, участники штурма последнего оплота фашизма — Берлина. У каждого за плечами бесконечные дороги, отмеченные невероятным человеческим напряжением.

Выехал на площадь на коне командующий парадом К. К. Рокоссовский — бывший командир 9-го мехкорпуса, в составе которого наша 131-я мотострелковая дивизия начинала первые бои с врагом под Луцком в 1941 году. Как давно и как недавно это было…

Сотни черных знамен поверженного в боях врага брошены к подножию Мавзолея В. И. Ленина. Колонны опаленных лютой войной бойцов и командиров двинулись вперед. Гулкая поступь шагов зазвучала с такой силой, будто здесь, у Мавзолея вождю победившего народа, она вобрала вдруг в себя всю тяжесть и всю мощь многолетних атак, штурмов, прорывов и глубоких успешных наступлений на широком фронте. Началось торжество. Торжество строгое, наполненное мужеством и скорбной памятью о погибших, торжество, предупреждающее всех, кто еще безрассудно посмеет думать о нападении на нашу Родину.

СТРАНИЦЫ БЫЛОГО

Дети обвиняют

„ДОРОГИЕ БОЙЦЫ, ЗАСТУПИТЕСЬ ЗА РЕБЯТ!“

Вот уже не одно десятилетие нет-нет, да и приходит ко мне во сне детство: степное село, заброшенное среди развалин древних казахских аулов, зимняя глухая ночь, вой волков за огородами, и я — ребенок в пальтишке из маминого розового бумазейного халата, в огромных валенках — топчусь у крыльца. Утром в этих валенках на работу уходила мать, и лишь ночь была моей: с луной и волками на бесконечной снежной равнине.

Мама преподавала в школе. Когда туда же пришла и я, моими одноклассниками стали ребята из эвакуированного в Успенку Малаховского детского дома. Все мы, дети войны, хранили в раненых душах свои потери, свои лишения и свои слезы. Но наши горести меркли перед тем, что выпало на долю малаховцев. Эти дети в свои малые годы видели смерти, у них на глазах фашисты издевались над близкими, убивали матерей.

Все село старалось обогреть, накормить ребят, по возможности, растопить льдинки в детских сердцах. Прошло сорок лет, а я все слышу голос маленькой, обритой наголо, девчушки — с интонацией горького удивления: «Хлеб! Да еще с маслом!» На окраине села быстро росло кладбище — голод и горе косили и детей, и взрослых…

Много лет хранила я трепетно память о том времени и такой знакомой, но никогда не виданной мною подмосковной Малаховке, из которой приезжали и куда вернулись мои первые горемычные друзья. И вдруг — весточка из тех лет — детские письма, написанные в Малаховском детском городке в 1942 году. Под письмами пометки: «записано со слов… в Малаховке, детдом № 1» или просто — детдом № 6 МДГ… детдом № 10. Рядом с ними, в одной пачке — другие: тульские, ленинградские, смоленские, калининские.

Эти письма пересылались, а порой и адресовались уральскому писателю А. М. Климову, который по поручению ЦК ВЛКСМ составлял книгу — обвинительный акт фашизму. Вслед за Красной Армией появлялся он в освобожденных селах и городах, и многие из рассказов детей записаны им самим. В этой книге школьники должны были сами поведать «о своем гневе и ненависти к врагу, разоблачить и проклясть фашизм как самое кровавое, страшное дело на земле». Так формулировал ее замысел Климов в сохранившемся наброске письма к Герберту Уэллсу. Из-за тяжелой болезни и ранней смерти Климова книга «В огне народной войны» не была завершена, а письма несколько десятилетий пролежали в Троицком филиале госархива Челябинской области. Конечно, вряд ли с кем-то именно из этих ребят училась я в Успенской школе в разгар военной поры (а может быть и так!), но их рассказы сегодня обвиняют и от имени тех успенских малаховцев, и от имени всего нашего военного поколения детей — малаховских ли, смоленских, ленинградских… от имени живых и мертвых. И сколь смешны на фоне их те «писульки» о войне, которыми все чаще кормят неразборчивого обывателя на американском континенте или в забывшей себя Европе.

Письмо бабушке от Зои Феоктистовой, 10 лет, из деревни Спас-Помазкино Калининской обл.

Если в нашей деревне кто-нибудь остался жив, пускай передаст мое письмо бабушке.

Бабушка! Я сама не могу писать — тетенька пишет, — потому что пальцы у меня отморожены. Они совсем черные, скоро отвалятся. Когда мы с мамой бежали от немцев, она взяла на руки Шуру и Юрика, а я несла Витеньку. Снег был такой, что я проваливалась выше колен, и еще был большой мороз. У меня руки совсем замерзли, и я Витю выронила. Он закричал. Я хотела его поднять, а пальцы гремят, как камушки, и я ничего не могу сделать. А немцы из школы стреляют в нас. Мама хотела помочь мне спасти Витю, вернулась к нам и сразу упала. Я думала, она крикнет, позовет меня. А ее убило насмерть. Шуру и Юрика тоже. Я поползла за народом. А немцы стреляли в нас, били, пока всех не убили. Бабушка, до свидания. Я хочу к тебе приехать. Твоя внучка Зоя.

Из письма Лиды Завозкиной, 9 лет, из деревни Бельково Московской обл.

Я жила в деревне Белькове Нарского района. У меня были три сестры и три брата. Мы жили с бабушкой и дедушкой. Мой папа — летчик, и мы редко его видели. Жилось нам очень хорошо, богато.

Первого октября в нашу деревню вошли фашисты. Они ехали на велосипедах, лошадях, машинах, везли пушки. Одеты они были легко и грязно. На голове грязные повязки и женский платок или теплая тряпка, а поверх ее — пилотка.

В наш дом вошли два бандита. Они стали рыться в наших шкафах, сундуках и выбирать себе все хорошее. Завязали узлы и погрузили их на лошадь.

Через некоторое время они вернулись уже целой группой и потребовали, чтобы бабушка отдала им корову. Бабушка заплакала, они ее отпихнули и прошли в хлев. Там они зарезали корову и заставили бабушку готовить им каждый день обед. Через два дня нас выгнали из нашего дома, и мы оказались на улице. Мы ходили без крова три месяца, падая от усталости и голода. Бабушка и дедушка еле двигались. Когда вернулись обратно, увидели: от деревни остались лишь груды пепла и грязи. Дома и все имущество, оставшееся от немецкого грабежа, были пожжены. Мы стали жить в окопах, но и здесь фашисты не дали нам покоя: на десятый день явились к нам немцы, высокие, молодые и страшные. Они взяли моих сестер и братьев и повели их в поле, где приготовлены были виселицы и где уже висело на веревках много народу. Когда их привели на поле, то двух братьев и двух сестер тут же повесили, а сестру и брата старших они измучили. Мы с трудом их узнали, когда пришли на поле: у сестры были отрезаны руки, ноги, изуродована голова, у брата вырезаны глаза, оторваны руки и ноги. Через десять дней после этого фашисты взяли бабушку мою и дедушку. Их казнили. Я осталась одна.

Папочка, если ты жив и прочтешь рассказ твоей Лиды, знай, что у тебя кроме меня никого не осталось.

Из письма Зины Рожковой, 13 лет, Малаховка, детдом № 10.

Жила я в Смоленской области, в селе Костино Дзержинского района. Это очень большое и красивое село, кругом колхозные поля и очень близко лес. Наша семья состояла из восьми человек: шестеро детей, мама и бабушка, отец был на фронте.

Под немцем мы прожили четыре с половиной месяца. Немцы отобрали все, что было в доме: муку, сало, кур, свиней. Пришлось голодать. Мы с сестрой ходили в чужие деревни и просили хлеба. Сперва мы очень стыдились, но нечего было есть и пришлось просить милостыню. Немцы смеялись над нами, травили на нас собак.

Когда немцы стали отступать, нам стало еще хуже: они отбирали все, что им даже и не нужно, например, кукол, игрушки.

В нашей деревне они установили минометы. Однажды во время боя к нам в убежище упала мина и убила сразу пять человек: мою маму Ирину Ивановну, брата Колю 9 лет и тетю с двумя детьми. Маме осколок попал в голову, а брату — в сердце. Мы с бабушкой вытащили детей из окопов в дом и ночь провели там. Это была очень страшная ночь: падали снаряды, рвались мины, горела деревня, и мы ждали смерти каждую минуту. Дети просили есть, но у нас ничего не было. Такие бои шли одиннадцать дней, а на двенадцатый немцы спалили всю деревню и все погреба. В это время мы сидели дома, бабушка качала ребенка, а мы дремали. Вдруг бабушка крикнула: «Дети, горим!» Мы выскочили из хаты, видим: наш дом уже горит. На улице было холодно, мы не знали, куда нам деться. Нас затащил к себе в погреб какой-то дядя, и мы до утра просидели там. Утром я побежала посмотреть, что делается в деревне, и увидела одни трубы да оставшиеся деревья. Но еще я увидела наших бойцов. Я рассказала им про все. Они накормили нас и отправили в Малаховку.

Из письма Бори Тюрякова, 8 лет. Записано в Малаховском детском городке, детдом № 8.

Страшно вспомнить про то время, когда в нашу деревню Буньково Истринского района пришли немцы. Они отбирали в домах и убежищах все, что им нравилось. Видел, как они били сапогом по голове мальчиков за то, что те не хотели отдать им свои вещи. Били еще моего дядю Кузю, который был сильно болен и не мог для них пилить дрова. Потом фашисты сожгли всю нашу деревню, сгорели еще две соседние деревни. Страшно было смотреть на пожарища.

Из письма Алексея Лапшина, 11 лет, из деревни Глинки Верейского района. Записано в Малаховском детском городке, детдом № 6.

Немцы при отступлении сожгли нашу деревню. Мой отец был болен, у него отнялась левая нога, и он лежал в постели. Нас всех выгнали на улицу. А отец идти не мог, фашисты его гнали тоже, били поленом по голове и спине. Он сделал несколько шагов, упал и тут замерз. Замерзло еще много детей и женщин. Я прошу, чтобы наши воины отомстили за моего отца. Я никогда не забуду зверств фашистов.

Из письма Ани Пчельниковой, 11 лет.

Когда в нашей деревне жили немцы, мы нагляделись на всякие ужасы. Они забирали у нас все, что им нравилось и хотелось, но главное, что нас особенно возмущало, — это как обращались немцы с пленными. Их почти не кормили, и они были полураздетые. Один раз шли пленные красноармейцы, и один из них попросил хлеба у тетеньки, нашей соседки. За это его тут же, на месте, застрелили. Бой в нашей деревне не прекращался. Из бомбоубежища нас выгнали. Один из снарядов снес крышу с нашего дома, и осколок попал мне в ногу. На другой день убило мою маму, и я осталась одна, раненая, не могущая даже передвигаться. На мое счастье, в этот день Красная Армия взяла нашу деревню, и меня отправили в госпиталь, где я лежала три месяца. После госпиталя меня поместили в детдом № 1 Малаховского детгородка, где мне живется хорошо. Я буду учиться в третьем классе, и учиться только на «хорошо» и «отлично».

Из письма Михаила Домненкова, 14 лет, со станции Рудня Смоленской обл.

Мне никогда не забыть маму. Это случилось в декабре 1941 года. Мама и сестренка ушли за кормом для поросенка. В это время на деревню налетели вражеские самолеты. Мама и сестренка прижались к двери сарая. В нескольких метрах от них разорвалась бомба. Осколок попал маме в желудок и рассек ее на две части. Сестре обожгло лицо, руки. Весь день черные самолеты бомбили наш район, и только в следующую ночь мы похоронили маму. Когда я бежал с кладбища к дедушке, около меня разорвалась бомба. Я упал, и меня засыпало землей. В сознание я пришел только через несколько дней в госпитале. Что сталось с сестренкой, я не знаю — деревню заняли немцы. Я от испуга и контузии стал заикаться, а еще хромаю на правую ногу.

Из письма Кати Сироткиной, 13 лет, из совхоза «Общественник», Химки.

Захватив нашу деревню, немцы отобрали у жителей все, даже кухонную посуду, и выгнали из домов. Иди куда хочешь! Мы укрылись в окопе. У нас нечего было есть, и мы несколько дней голодали — ели только снег.

Они заминировали все дома и дворы так, что никуда нельзя было ступить. Я сама видела, как на минах погибли Юра Соколов, Шура Ковылина и другие ребята. Это очень страшно, когда под ногами взрывается мина: разорвет человека на кусочки, ничего не найдешь. В декабре собрали, кого нашли в деревне, и погнали к себе в Германию на работу. Среди пленных была и я. Около какой-то деревни конвойные устроили развлечение: загнали нас на мины. Очень многие взорвались, а они стояли и смеялись. Я решила убежать. Идти дальше я не хотела, да и не могла — сил не было. От голода опухли ноги. Однажды ночью несколько девчонок убежали в лес, и я с ними. И вот в декабре полураздетые и голодные мы прожили в лесу полмесяца. Многие замерзли там без пищи и крова, кроме коры деревьев мы ничего не ели.

Из письма Владимира Скопинцева, 10 лет, из Ленинграда.

В один из вечеров вся наша семья собралась за столом ужинать. Было совсем спокойно. В семье из детей я старший. Мама послала меня в погреб принести огурцов. Мне не хотелось идти, но посмотрел на маленьких братишку с сестренкой, старую бабушку, подумал, что больше некому, и пошел. Когда я полез в погреб, до меня долетел какой-то зловещий гул. Потом вдруг на меня посыпались кирпичи, земля. Я много времени пролежал, оглушенный взрывом. А когда вылез из ямы, то дома нашего уже не было. Не было сестренки, братишки, папы, мамы и бабушки. Я остался совсем один. Мне очень тяжело.

Я учился в школе, окончил два класса. Теперь я тоже постараюсь учиться так, чтоб знать больше и помочь Родине. Я буду отличником.

Письмо Кости Алексеева, 14 лет, из города Калинина сержанту Ивану Алексееву.

Дорогой брат Ваня! Я остался совсем один. Живу сейчас в детском доме. Когда немцы заняли Калинин, они облили магазины, склады керосином и подожгли. Было это страшно. Мы бежали с мамой в деревню Тюшино, но и туда пришли немцы. Они заставили нас работать. Мы пололи пшеницу с утра и до вечера. Как кто сядет передохнуть, немцы бьют палкой, а то и прикладом. Меня тоже избили. Есть нам не давали. Мы решили с мамой убежать. С нами ушли еще две тетеньки с девочкой.

Мы шли полем. Вдруг видим: в овраге лежат немцы. Мы хотели спрятаться за овин, а немцы нас заметили, стали стрелять. Они ранили девочек, Нину и Дашу, ранили тетенек, меня ранили в глаз. Когда стемнело, мы опять стали пробираться к Городищу. У меня очень болел глаз. Девочки и тетеньки отстали от нас — им было тяжело идти. Девочки плакали. Мама хотела помочь им, задержалась и тоже отстала. А меня утром подобрали красноармейцы и увезли в санчасть. Так я потерял маму. Брат Петя и сестра Клава пропали еще раньше. Глаз у меня сейчас ничего не видит. Верно, останусь с одним глазом на всю жизнь. Дорогой братик! В войне с белофиннами ты получил медаль «За боевые заслуги», значит, ты смелый. Наказываю тебе: не жалей фашистов, бей их, зверей. Отомсти за все наши страдания.

Письмо Лени Хромых, 11 лет.

Здравствуй, дорогой папа! Шлю тебе привет и крепко целую. Папа, я нахожусь в детском доме. Витя и Валя тоже здесь. И Лида, и маленький Боря. Мы живем хорошо, кормят и одевают нас хорошо. Я хожу в школу в третий класс. Папа, мы остались без мамы. Немцы нашу маму убили бомбой. Отомсти им за маму, бей их и громи.

Папа, когда немцы подходили к нашему совхозу, женщины все побежали, а мы — за ними. Витя посадил на шею Борю, а Ваня, Лида и я бежали сзади. Так мы бежали десять километров до станции. На улице была метель. Мы отморозили ноги, и меня сразу положили в больницу.

Папа, фашисты хватали самых маленьких ребят, подбрасывали их вверх и подставляли штыки. А еще они давали хлеб с порохом, и ребята умирали.

Папа, пиши, как ты живешь. Я по тебе очень скучаю. Разбей фашистов и приезжай к нам. Мы будем жить с тобой. Был бы я сейчас побольше, тоже бы пошел на фронт бить фашистов. Папа, я уже пионер. Бей фашистов без жалости. Твой сын Леня Хромых.

Из письма Николая Ведерникова, 15 лет, из города Погорелое Городище.

В нашем районе немецко-фашистские оккупанты пробыли девять месяцев. Город Погорелое Городище был веселым и красивым. Через два месяца после захвата немцами город опустел, фашисты выгнали всех жителей. По домам ходили гестаповцы, одетые в длинные зеленые плащи-накидки с зеленой бляхой на шее. На пластинке надпись: «Гестапо». Они говорили: «Уезжайте немедленно за черту города. Кто останется в городе, будет расстрелян». Мы с мамой пошли в деревню Бурцево, попросились на квартиру к знакомой колхознице. В середине зимы немцы выдумали пронумеровать всех русских, проживающих в районе. Каждому русскому выдали деревянную бирку и велели повесить на шею, как крест, только поверх одежды. На бирке было написано: «Деревня Бурцево, 26». Такая бирка была у меня. А у моей мамы был 125 номер. Люди ходили с номерами, словно собаки с номерованными ошейниками, даже хуже: собаки имеют какие-то клички — Букет, Полкан, Трезор, Бобик и так далее, мы же не имели ни имени, ни фамилии, ни прозвища, а были просто номерами. Без этой бирки нельзя было никуда показаться. Поймают без бирки за километр от деревни — смерть. А если в лесу повстречают, то и разговаривать не станут, расстреляют. Восьмого августа Красная Армия освободила наш район. Четырнадцатого августа 1942 года мы вернулись в свой родной город. Пришли и заплакали: города не стало. Вместо домов и кварталов кучи пепла и битого кирпича.

Из письма Федора Казакова, 11 лет, из деревни Яр Московской обл.

Мы сидели в бомбоубежище. Вдруг мы услышали: «Рус, выходи». Мы вышли. Дом наш был ограблен. Мама зарыла в подвале хлеб, картошку. Все они откопали и увезли. Вечером пришел офицер и приказал сестре мыть пол. Сестра вымыла, а ночью с тринадцатью девчонками они убежали в лес. А нас немцы выгнали из дому. Всех взрослых и нашу маму немцы угнали куда-то. Мы остались одни. Где мама, я так и не знаю. Шел я как-то по улице. Немец подошел ко мне и сказал: «Снимай сапоги». Я снял. Он забрал себе, я босиком побежал по снегу. Мы собрались одиннадцать пацанов и стали жить в окопе. Питались чем попало. А недалеко был блиндаж немцев. Они, как увидят нас, заставляли таскать воду, колоть дрова. А что не так сделаешь, били. Один раз я так замерз, что решился зайти в свою избу погреться. Только открыл двери, — немец меня вышвырнул на улицу.

Из письма Александра Кривицкого, 13 лет, со станции Полота Витебской обл.

До войны я учился в школе в деревне Козмирово, а жил на станции Полота. Отец мой был обходчиком железной дороги. Немцы выгнали нас из будки. К людям они относились зверски. Особенно доставалось евреям. Однажды в поселке был вывешен приказ, по которому все мужчины евреи должны явиться на работу. В назначенный час евреи собрались. Немцы загнали их в подвал и заперли. Через два дня немцы стали собирать на площадь всех остальных евреев. Пришли и к нам. В дом зашел комендант и крикнул: «Одевайтесь!» Мать и сестра стали одеваться. А я незаметно выскользнул на улицу и залез в сугроб. В снегу чуть было не замерз, но спрятался хорошо, меня не нашли. Когда стемнело, я ушел в лес. На следующий день немцы согнали на площадь население поселка и у всех на глазах казнили 90 семей. Их убили из автоматов, раненых добили на земле. Потом заставили русских раздеть убитых и стаскать в общую кучу. Получилась гора трупов. Немцы облили бензином и подожгли. Огромный костер из человечьих тел горел долго. В огне сгорели мои родные: отец, мать, брат, сестра. Жители поселка не могли смотреть на ужасный костер. Но они не могли уйти домой, пока не сгорело все дотла, так как кругом стояли солдаты с автоматами.

Из письма Жени Кульковой, 15 лет, Тульская область.

Это было в ноябре 1941 года. Немцы были в трех километрах от деревни Иванниково, в которую мы недавно приехали из города. В двухэтажном доме, за огородами, лежали человек пятнадцать раненых бойцов. Я, моя семилетняя сестренка Галя, два двоюродных брата Женя и Витя решили помочь бойцам. Взяли с собой вату, бинты, теплую воду. Пришли туда, перевязали раны, но бойцы были очень тяжело ранены и вскоре умерли на наших руках. В живых остался один, он был ранен в ноги, поэтому мы взяли доску, расстелили на нее шубу и положили его.

Уже слышались выкрики немецких солдат, в любую минуту они могли прийти. Кое-как мы стащили бойца со второго этажа, понесли его через двор на огороды, положили в канаву. С ним легла и моя сестренка Галя. Я закрыла их рваным пальто, а сама пошла посмотреть, где немцы. Немцы были рядом. Один из них, очевидно, переводчик, спросил меня: «Ты спасаешь раненого?» Я ответила: «Да». «Это твой отец?» Сама не знаю, зачем, но я ответила: «Да». Из-за угла выскочили Женя и Витя. Они показали на меня и покрутили около своей головы пальцами: полоумная, мол. Немцы поняли, засмеялись и оставили меня в покое.

Когда стемнело, мы опять потащили с сестренкой бойца. Боец был тяжелый, а Галка совсем маленькая. Мы очень устали. Бойца положили в подвал, закрыли его потеплее, накормили. Так мы ухаживали за ним, пока не пришли наши.

Однажды я услышала, как в конце деревни в голос плакала женщина. Я пошла туда. Перед ней маленький кругленький немец, смеясь, говорил: «На, матка, возьми!» И, покрутив ребенком месяцев трех, насаженным на штык винтовки на глазах матери, бросил к ее ногам. Не успела я дойти до своей избы, как услышала крик у колодца. Немецкие солдаты потопили несколько детей в колодце, все были мальчики. Матери никак не могли отойти от этого страшного места. Немецкий солдат стал разгонять их прикладом.

…Я капитан тимуровской команды. Я рассказала ребятам о зверствах фашистов, виденных мною. Я рассказала им о том, как замучили пять партизан. Я видела: у них были вывихнуты ноги и руки, вырезаны носы. Мы поклялись: до победного конца помогать Родине, Красной Армии своей работой тимуровцев.

Из письма Тамары Филипповой, 14 лет, из Черепецкого района Тульской обл.

…Осенью мы ходили всей школой работать в колхоз. С нами были учителя Антонина Ивановна Виноградова и Александра Федоровна Михайлова. Мы дергали пшеницу руками, и было очень больно. После обеда мы взяли серпы, как настоящие жнецы. На другой день нас назначили сгребать пшеницу. Некоторые колосья уже осыпались. Нужно было ее скорее убирать. Мы работали дружно, так как знали, что своей работой помогаем Красной Армии. «Уберем все, чтобы не досталось врагу, и уйдем в партизанский отряд!» — говорили все.

Пришли немцы. Кто не видел их, тому не представить, что было.

…Из нашего села Шура Чекалин вместе со своим отцом был в партизанском отряде. Однажды ему дали задание: сходить в родное село в разведку. Заодно там отдохнуть, так как он был болен. Шура поселился в своей полуразрушенной избушке. Когда его близкие товарищи узнали, что Шура здесь, они тайно ночью пробрались к нему. Они принесли ему молока, меду. Всю ночь они сидели вместе. Но не пришлось Шуре отдохнуть. Изменник-староста узнал, что Шура здесь, и предал его.

Однажды утром мой брат Лева пошел в сад за дровами. Он был близко от той хаты. Леве очень хотелось зайти к Шуре. Но он побоялся, что, если немцы заметят его, могут пойти следом и убить Шуру. Только он так подумал, как увидел немцев. «Айда, айда, а то пу-пу», — крикнули они Леве. Брат отошел и увидел, что они окружают домик со всех сторон. Лева ничем не мог помочь Шуре[1]. Он прибежал домой, рассказал нам. Мы услышали выстрелы, а через пятнадцать минут увидели в окно, как вели Шуру со связанными руками. Когда повесили Шуру, стало еще тоскливее. Мы с нетерпением ждали Красную Армию. И она пришла.

…Сейчас мы работаем в колхозе. Поспевает рожь. Ее надо убрать вовремя. И мы ее уберем.

Из письма Коли Воробьева, ученика 3-го класса Рогачевской начальной школы.

22 декабря у нас, ребят, останется в памяти на всю жизнь. Немцы отступали из нашей деревни. Перед отступлением они специально оставили отряд в количестве шестнадцати человек для поджога деревни. Этот отряд согнал всех жителей Рогачей — семьдесят пять человек — в один дом. Подложили мины, солому. В конце деревни стоял немецкий патруль, который следил, чтобы население, согнанное в дом, не выходило из дома.

Но вдруг послышался взрыв мин. Немцы побежали. К деревне подходила наша разведка. Мы рассказали им, куда побежали немцы. Бойцы перерезали им путь и всех шестнадцать гитлеровских собак поймали.

Так немцам не удалось уничтожить население нашей деревни. С первого сентября мы занимаемся в школе. У нас на пять-шесть человек — одна книга, нет карт и других наглядных пособий, которые растащили и уничтожили немцы, но мы, ребята, будем заниматься только на «хорошо» и «отлично», чтобы стать грамотными, чтобы нашим отцам, которые находятся на фронте, было радостно знать, что мы хорошо учимся. После занятий мы вместе с учителями ходим в поле, где собираем колосья, организуем сбор лекарственных трав для бойцов Красной Армии.

Письмо Сережи Кудрявцева, 13 лет, из города Истры.

Дорогие товарищи бойцы!

Вам пишет пионер Сергей Кудрявцев из города Истры. Наш город был очень красивый. Немцы его стали бомбить, а потом обстреливать из минометов. Я навидался бомб. Одна упала совсем близко. Мы сильно напугались. Пришлось уехать в Ивановскую область.

Но я там все скучал по Истре. И когда мы узнали, что Красная Армия выгнала немцев из Истры, мы с мамой вернулись домой. Тут я увидел пустой город. Ничего от нашей родной Истры не осталось. Школа сгорела. Кино сгорело. Наш дом тоже не остался. Все сожгли немцы. Мы построили из обгорелых досок избушку. Я прибил на нее наш старый номер 42 «А» по Первомайской улице, хотя улицы больше нет.

Жить очень трудно, но я рад, что живу дома. И мама тоже. Раньше много ребят приходило ко мне играть. Теперь никого нет. Я скучаю без товарищей. Не знаю, кого убили немцы, кто замерз в лесу. В лесу замерзло много истринских ребят. Я, наверное, тоже замерз бы по дороге, но один боец снял с себя ватник и надел на меня, хотя сам был, раненый.

Я вспомнил про того бойца, как он меня обогрел и спас, и решил написать вам, дорогим бойцам. Сейчас немцы хотят и в других наших городах сделать то же, что в Истре, — все сжечь, а людей перебить. Там тоже живут ребята. Я пишу вам просьбу, дорогие бойцы: заступитесь за тех ребят! Не пускайте фашистов ни в какие наши города, чтоб все ребята могли жить у себя дома.

Публикацию подготовила

ОКСАНА БУЛГАКОВА

На вклейках

„ЖИВИ, ЖИВОЕ…“

Член Союза художников СССР В. Тельнов работает над диорамой для Оренбургского краеведческого музея, посвященной битве за Сталинград. На полотне — участок фронта, на котором храбро сражались воины генерала А. Родимцева. Александр Ильич Родимцев — оренбуржец, Владимир Афанасьевич Тельнов родом из Сталинградской области. Так переплетаются судьбы. Военная тема близка художнику: он сам с января сорок третьего и до победного сорок пятого был в рядах действующей армии.

После увольнения в запас В. Тельнов более двадцати лет работал художником-ретушером в областной газете «Южный Урал», продолжая, конечно, заниматься живописью. В своих картинах, рисунках, иллюстрациях он рассказывает о современниках и, в частности, о тружениках газопровода «Оренбург — Западная граница СССР», покорителях целины, о событиях далекого прошлого. И все же военная тема, пережитое и увиденное на фронте по-прежнему глубоко волнуют художника.

Л. Дружинина

«Битва за Сталинград» (левая часть триптиха).

«Битва за Сталинград» (центральная часть триптиха).

«Битва за Сталинград» (правая часть триптиха).

«Подвиг связиста».

«Регулировщица».

«Гармонь».

«Освободители».

«Живи, живое».

ПРОЗА

Документальная повесть

Ефим Ховив

ВСТРЕТИМСЯ В БЕРЛИНЕ

Новоселье в „испанском“ доме

В сентябре 39-го, в Челябинске, в Тракторозаводском районе, заселяли новый дом на южной стороне улицы Спартака. Северная сторона уже была застроена, а на южной, между редкими зданиями, еще тянулись длинные пустыри и картофельные поля.

Не было еще ни Детского парка (его заложили позже, вскоре после войны), ни больших жилищных массивов, в которых сегодня находятся известные, наверное, любому челябинцу магазины «Бирюза» и «Все для женщин».

На пустыре, рядом со школой № 48, по рассказам старожилов, в конце 20-х годов совершил незапланированную посадку самолет, летевший из Москвы на Дальний Восток — первый самолет в Челябинске.

Здесь-то и вырос пятиэтажный кирпичный дом, который торжественно заселяли в погожие сентябрьские дни. Торжественно — потому, что в дом этот, кроме своих, с тракторного, въезжали испанцы. И называть его в народе стали «испанским» домом.

В нашей жизни тогда многое было связано с Испанией. Там сражались с фашизмом советские добровольцы. Названия испанских городов — Барселона, Мадрид, Бильбао, Аликанте — стали привычными, словно были знакомы с детства.

Вся страна с материнской нежностью встречала испанских детей. При слове «Испания» глаза загорались волнением не только у мальчишек, но и у людей старшего поколения.

Пассионария! Но пасаран! Интербригады!

И вот, самые настоящие испанцы — в Челябинске! Они будут работать на ЧТЗ! Они въезжают в новый дом! Ох, и повезло же ребятам, которые будут жить с ними в одном подъезде!

Испанцев приводил комендант.

Они приходили веселой гурьбой, в невиданных головных уборах — беретах, жестикулируя и громко разговаривая на своем прекрасном, звучном, но, к огорчению ребятишек, совершенно непонятном испанском языке.

Были испанцы небольшого роста, очень подвижные, темноволосые и смуглые. Хотя встречались и высокие, сдержанные, русоволосые. Ребята потом узнали, что многие из небольших и смуглых — это и есть настоящие испанцы, а остальные — немцы, югославы, поляки, итальянцы, чехи, венгры и даже, по слухам, один англичанин. Это были коммунисты, которые воевали за Испанскую республику в интернациональных бригадах.

Паспортистка домоуправления, молодая девушка, недавно приехавшая из деревни, никогда даже не слыхала о таких городах и краях, названия которых ей пришлось вписывать в домовую книгу.

Нойштадт… Линц… Альмерия… Мюлау…

Они не спешили уходить со двора. Стояли группками, разговаривали, смеялись, радуясь хорошему осеннему дню, солнцу, голубому уральскому небу.

Время от времени кто-нибудь кричал:

— Хесслер! Альберт Хесслер! Иди сюда! Нам нужен толметчер! Переводчик!

Молодой парень с веселыми карими глазами оставлял своих собеседников и спешил на помощь. Там, где он появлялся, голоса звучали громче, смех — веселее.

…Альберт Хесслер! Вот он и вошел в нашу повесть, ее главный герой. Далеко не всегда можно было называться настоящим именем — таковы строгие законы конспирации. Он полон сил и радуется жизни. Взгляд его вбирает просторный двор с молоденькими саженцами, газоны, обнесенные штакетником. И шустрых челябинских ребятишек видит Альберт. А они впервые услышат его имя уже немолодыми людьми, когда саженцы около дома станут большими деревьями…

От соседнего подъезда за этим оживлением наблюдала молодая высокая, худощавая женщина. Один из иностранцев обратил на нее внимание, что-то сказал товарищу. Это смутило ее, и она ушла в свой подъезд. На лестнице, вспомнив русскую фразу, которую очень смешно произнес переводчик, женщина улыбнулась.

* * *

Челябинск просыпается рано. По утрам людей будят заводские гудки. Перекрывая остальные, властно звучит голос Тракторного.

В испанском доме гулко хлопают двери подъездов. Жильцы через арку выходят на улицу Спартака и вливаются в людской поток, устремленный в одну сторону — к заводу.

Сколько в утренний час дружеских встреч, шуток, разговоров! Интербригадовцев уже считают своими, окликают, приветствуют. Вот с новыми товарищами-деревомодельщиками идет немногословный чех Венделин Опатрны. Итальянец Спартак Джиованни уже в который раз выслушивает шутку, что улица Спартака названа не иначе как в его честь.

А вот и немцы — Герман Залингер, Рихард Гофман, Гейнц Дольветцель, супруги Герман и Гертруда Крамер.

Рихард и Герман родом из Рурской области, заводская работа им знакома. Легко на новом месте и Герману Крамеру, он еще до Испании работал на заводе, был отличным шлифовщиком. Здесь, на ЧТЗ, ему не нужно ничего объяснять. Он и жену свою, Гертруду, за две недели обучил работе на станке. И еще один подшефный появился — Альберт Хесслер. Когда первый раз пришли в цех, Альберт на вопрос о профессии ответил:

— Садовод.

Все засмеялись.

— Ладно, беру тебя в ученики, — сказал Герман и пошутил: — Старайся, а то буду за пивом посылать!

Старания Альберту не занимать. Он уже сам может обрабатывать детали, хотя до Крамера ему, конечно, далеко. Альберта часто вызывают из цеха. Нужно решить какой-нибудь вопрос — посылают за Хесслером: он, кроме немецкого, знает и русский, и испанский, и французский.

…Течет людской поток по улице Спартака. Минут пятнадцать энергичной ходьбы — и вот уже знакомое здание, увенчанное тремя огромными буквами: «ЧТЗ». Предъявив пропуска, они входят на заводской двор. Здесь людской поток разбивается на отдельные ручейки, бегущие каждый к своему цеху.

Самый крупный — механосборочный. Кто-то подсчитал, что на его территории поместились бы все жители Челябинска, а их больше двухсот тысяч. Даже те иностранцы, кто раньше работал в Руре, ничего подобного не видели.

Посредине цеха — главный конвейер, а по сторонам — механические и прессовые отделения. Некоторые иностранцы работают на сборке, а несколько человек — Крамеры, Гофман, Хесслер — в дизельном.

Рядом с механическим — кузница. От гулких ударов молотов вздрагивает земля. Здесь тоже есть политэмигранты. Их уже хорошо знают. И работают как надо, и ребята компанейские. Кое-кто из испанцев уже играет за цеховую команду в футбол. Для кузнецов, которые славятся как самые темпераментные болельщики, это далеко не последнее дело. Во время матча болельщики на трибунах дружно кричат:

— Давай, камрад!

…Идет рабочий день на Тракторном. Стоят вместе с челябинцами у станков и кузнечных молотов люди, родившиеся в Испании, в Германии, Чехословакии, Польше, Югославии, Венгрии. Делают общее дело.

Поручение доктору Рубцовой

Доктора Рубцову вызвали к главному врачу диспансера ЧТЗ.

— Заходите, Клавдия Семеновна, — приветствовал он молодую женщину. — Разговор пойдет о важном деле. Знаю, что очень заняты, но все равно придется дать вам поручение. Слышали, небось, что на завод политэмигранты приехали?

— Слышала и даже видела. Они в нашем доме живут…

— Знаю, мой друг. Это, кстати, облегчит вам работу. Вы назначены их врачом. Заодно попрактикуетесь в немецком языке. Их переводчик — товарищ из Германии.

На следующий день в дверь кабинета, где Рубцова вела прием, постучали. На пороге появился молодой мужчина.

— Здравствуйте, Клавдия Семеновна, — сказал он. — Один из наших товарищей немножко расхворался. Хочу пригласить вас к нему.

Она, может быть, и не узнала бы его, но стоило ему заговорить, и Рубцова сразу вспомнила новоселье политэмигрантов и переводчика. Он говорил по-русски довольно твердо и почти без ошибок, только в ее имени ударение сделал на предпоследнем слоге: Клавди́я.

— Хорошо, — сказала она, вставая. — Но вам следовало бы все-таки представиться.

— О, простите, пожалуйста! — смутился он. — Моя фамилия Хесслер, Альберт Хесслер.

* * *

В Челябинск приехала на гастроли знаменитая певица Русланова. Горожане, не избалованные большим искусством, штурмовали театральную кассу.

У Клавдии оказался лишний билет — заболела сестра.

— Может быть, вы пойдете? — спросила она Альберта, когда он привел к ней заболевшего товарища.

— О, наконец-то! — обрадовался он. — Я никак не решался предложить вам побыть вместе вне служебных обязанностей.

— Какие робкие существа мужчины! — пошутила Клавдия.

Они вышли с концерта глубоко взволнованные.

Поздний вечер. Спешили по своим делам редкие прохожие. Перед фонарями их тени становились короче, а потом снова удлинялись до бесконечности.

Но эти двое никуда не торопились. Шли медленно, разговаривали.

— Посмотрите, Альберт, какая чудная ночь! Как у Пушкина в «Полтаве»:

Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звезды блещут. Своей дремоты превозмочь Не может воздух…

— Прекрасные ночи не для нас, — сказал Альберт.

— Почему такое грустное настроение?

— Дело не в настроении. Будет война.

— Война? С кем?

— Вы не знаете, Клавдия, что такое фашизм, что такое Гитлер! Это страшная, тупая сила. Мы еще столкнемся с ней, и вопрос будет стоять так: мы или они!

— Неужели вы постоянно думаете об этом?

— Думаю и о другом. Но об этом я никогда не забываю. У одного хорошего писателя, он тоже был в Испании, главный герой пьесы говорит: «Впереди пятьдесят лет необъявленных войн, и я подписал договор на весь срок…» Ну, вот мы и пришли. Спасибо вам, Клавдия, за чудесный вечер.

— Спокойной ночи, Альберт!

Он задержал ее руку в своей.

— Спокойной ночи, Клавдия!

Они стали встречаться часто. Днем Альберт, случалось, приводил к ней кого-нибудь из заболевших товарищей, вечером она посещала больных на дому, и он, конечно, тоже был здесь, а потом провожал ее.

Они и не заметили, как эти вечерние прогулки и долгие разговоры стали для них привычными и необходимыми. Альберта привлекали в Клавдии ее душевная чистота, открытость, ее порывистость (он называл это «жить сердцем»). А для нее Альберт был героем, таким же, как Овод. Она восхищалась его убежденностью, его непримиримостью к мещанству в любых проявлениях. Но при всей его твердости он был очень чутким человеком, хорошо понимавшим душевное состояние других людей.

Их чувство внешне проявлялось очень сдержанно — в пожатии руки, в теплоте взгляда.

По вечерам в 23-й квартире, у Крамеров, собирались друзья. Услышав звонок, из кухни спешила Гертруда — высокая, стройная женщина с седой прядью в темных волосах, неплохо, хотя и с акцентом, говорившая по-русски. За ней в прихожей появлялся ее муж Герман, энергичный, но молчаливый человек с застенчивой улыбкой. Он, как и Альберт, был до Испании подпольщиком.

Часто бывал у Крамеров со своей женой Иоганн Вольф, представитель иностранных рабочих на заводе, высокий брюнет, очень живой и веселый.

Приходил и незаметно устраивался где-нибудь в уголке Карл, сосед Альберта по комнате, — самый молчаливый из всей компании.

— Железный человек, — говорил о нем Альберт. — Если нужно несколько суток сидеть, не спуская глаз с чего-нибудь, он выдержит…

Карлу совершенно не давался русский язык, и Лорхен, маленькая дочка Крамеров, однажды посоветовала ему:

— Дядя Карл, ты приходи к нам в детский сад. Мы тебя быстро научим говорить по-русски.

Бывали здесь чех Игнац с женой Паулой, другие политэмигранты. Играли в шахматы, беседовали о заводских делах, вспоминали Испанию, Париж, яростно спорили о международных событиях, добродушно подшучивали друг над другом…

Впервые Клавдия пришла сюда вместе с Альбертом, а потом стала забегать и одна. Встречая ее, Гертруда Крамер всегда радовалась:

— Ой, Клавочка, как хорошо, что вы пришли! Может быть, мужчины хоть ненадолго перестанут говорить о классовой борьбе.

Через открытую дверь из комнаты доносился громкий голос Вольфа:

— …при фашизме люди превращены в склаве… склаве… Альберт, как это будет по-русски?

— В рабов, — подсказывал Альберт.

— Да, да, в рабов, в послушные автоматы.

Заметив на пороге Клавдию, Вольф замолкал на полуслове и, широко раскинув руки, шел к пей:

— О, Клавдия Семеновна! Мы все вас очень ждем, наш дорогой доктор! Кстати, я давно хотел задать один, как это будет по-русски, нескромный вопрос: почему наш переводчик все время смотрит на нашего доктора, а наш доктор — на нашего переводчика? Может быть, это какое-нибудь новое заболевание?

— Что вы, Иоганн! — Клавдия покраснела. — Вам просто показалось. У нас с Альбертом чисто деловые отношения…

— Ах, это мне кажется? Хороню! — Он повернулся к Альберту. — В таком случае, расскажи Клавдии Семеновне, где ты провел вчерашний вечер!

— Интересно! — Клавдия старалась не смотреть на Альберта.

— Пожалуй, эту историю стоит рассказать. — В глазах у Альберта мелькнули веселые искорки. — Подходит ко мне днем один из наших испанцев и говорит: «Хесслер, у меня сегодня свидание». — «Поздравляю!» — говорю я. «Хочу сделать ей предложение», — говорит он. «Желаю успеха!» — говорю я. «Но мы не можем объясниться без тебя! — кричит он. — Я же не знаю русского, а она ничего не понимает по-испански!»

— И вы были посредником? — засмеялась Клавдия.

— Вот именно! — Испанец говорил, я переводил, а девушка копала землю носком туфли. Потом она сказала: «Нет!». Думаете, это был конец? Плохо же вы знаете испанский темперамент! Видя, что девушка не согласна, испанец сказал мне: «Ты можешь идти, Хесслер! Мы обойдемся без тебя». А утром, представьте себе, узнаю, что они решили пожениться!..

Когда затих смех, заговорили об Испании. И словно облачко грусти легло на лица Иоганна, Альберта, Германа.

Они часто вспоминали Испанию, читали стихи Эриха Вайнерта, хвалили только что вышедший «Испанский дневник» Михаила Кольцова.

В один из таких вечеров Иоганн вышел в коридор и вскоре вернулся с небольшим альбомом.

— Хочу сделать вам подарок, дорогая Клавдия, — сказал он. — Это альбом «Эстампы испанской революции». Издан в 1936 году в Барселоне. У меня два экземпляра. Один сохраню для матери, а второй разрешите подарить вам.

Клавдия была растрогана.

— Спасибо вам большое, Иоганн!

А он неожиданно погрозил пальцем Альберту:

— Смотри! Попробуй только обидеть нашего доктора!

И одной рукой он обнял Клавдию, а другой — Альберта.

Рубцовы с улицы Борьбы

— Я хочу все знать о тебе и о твоей семье, — сказал Альберт.

— Ну, что ж, слушай.

…За несколько лет до революции слесарь челябинского железнодорожного депо Семен Рубцов купил дом на улице Таможенной. Это был целый «дворец» — комната и кухонька. В подвале в ненастье всегда стояла вода, ее вычерпывали ведрами. На Таможенной Рубцовы и прожили много лет.

Когда в середине 20-х годов начали переименовывать улицы, дошла очередь и до Таможенной. С тех пор она называется улицей Борьбы.

Правильно в народе говорят: не в богатстве счастье. Жили Рубцовы без особого достатка, но дружно и счастливо. Отец Клавдии, Семен Никитич, был по тем временам человеком необычным, жадно тянулся к знаниям, к культуре. Он любил музыку, и любовь эту старался передать дочерям — Клавдии и младшей, Нюсе. В доме был граммофон и много пластинок с оперными ариями. Отец иногда ездил в Екатеринбург — слушать оперу.

Мать Клавдии была верующей, а отец — «красным». Но постепенно мать перешла в отцовскую веру, и в 20-е годы иконы из дома исчезли. В семье говорили, что название сибирского села Рубцовка идет от их предков, сосланных царем после крестьянского бунта.

Но, пожалуй, самым удивительным человеком в семье был дед со стороны матери — Иван Лаврентьевич Салатов. Внешность у него была запоминающаяся: ясные голубые глаза, крупный нос, серебряные кудри, аккуратная белая борода. При взгляде на него сразу вспоминался знакомый по портретам писатель Лев Николаевич Толстой.

Семья деда (отец его был еще крепостным) приехала из Симбирской губернии строить Великий сибирский путь. Дед работал кондуктором на товарных поездах, попал в крушение, получил увечье и был уволен за негодностью. Судился с железной дорогой, последние деньги отдал адвокату, который поехал в Петербург хлопотать, выиграл дело, получил по доверенности пятьсот рублей и… не возвратился.

В жизни был дед страшно невезучим. Устроился каменщиком на строительство элеватора — обвалился бункер, деду придавило ногу. Когда поправился, мог работать только сторожем в кладбищенской церкви. В одну из пасхальных недель, ночью, церковный звонарь Митя услышал шум и разбудил деда:

— Лаврентьич! В храме кто-то ходит!

Дед, как был в исподнем, взял шумовку, которой собирал угли для самовара отца дьякона, зажег свет и пошел к алтарю. Между царскими вратами и престолом его и уложили грабители.

А между тем Митя на колокольне бил в набат, поднимая тревогу. В это время в Народном доме закончился спектакль, и люди бросились на звук набата (кладбище было — рукой подать, на том месте, где сейчас кинотеатр имени Пушкина).

Грабителей не поймали. А деда отправили в городскую больницу. После этого он уже работать не мог.

* * *

— Теперь ты знаешь историю нашего рода, — закончила свой рассказ Клавдия. — Интересные люди мои предки?

— Особенно отец и дед, — сказал Альберт. — Но я не узнал ничего еще об одной Рубцовой.

— О какой?

— О той, которую зовут Клавдия.

— Ну, здесь ничего интересного. Закончила Красную железнодорожную школу (ох, какие у нас учителя были чудесные, особенно по литературе и биологии!). Поступила на курсы по подготовке в институт. А потом — в Пермский университет, на медицинский факультет.

— А после учебы?

— Потом — работа. Врачом. Начинала еще в здравпункте на строительстве ЧТЗ.

— О, ты тоже строила завод?

— Строила — громко сказано. Но и медики участвовали. Помню штурмовую ночь, когда ставили паросиловую станцию. Прожектора горят, музыка гремит, а по настилам мчатся тачечники: одни вверх, другие — вниз! Это все Сафразьян организовал, был на стройке такой чудесный армянин. Но послушай, мой дорогой, — обратилась она к Альберту. — Я ведь тоже хочу узнать о твоем прошлом. Тебе это, кстати, не повредит, попрактикуешься в русском языке.

— Как, разве я не знаю русский язык?

— Прекрасно знаешь! Кто вчера на кухне кричал: «Клавдия, молоко выскочило!»?

— Выскочило, выбежало! Разве не одинаково? Ну, хорошо, слушай! Я расскажу тебе о Хесслерах. О Хесслерах из Бургштадта, округ Херенхайде, Саксония.

Хесслеры из Бургштадта

Вечером дверь небольшого дома на окраине Бургштадта задрожала от яростного стука.

— Открывайте, да поживее! Если не хотите нажить неприятностей! — потребовал грубый голос.

Дверь отворилась, и на пороге появился пожилой худощавый человек. Правый пустой рукав его рубашки был засунут за пояс. У дома полукругом стояли несколько штурмовиков.

— Признавайся, Хесслер, где прячется твой сынок! — заорал на хозяина дома здоровенный парень с нашивками на рукаве.

— У меня их четверо.

— Не прикидывайся дурачком, Вальтер Хесслер! Будто ты не знаешь, кто из твоих отпрысков с коммунистами якшается! — со злой усмешкой сказал штурмовик. — Ну-ка, говори, где твой разлюбезный Альбертхен?

— Он же арестован, — тихо сказал Хесслер.

— Сбежал! Ну, мы до него еще доберемся! — пообещал штурмовик, и вся компания, громко разговаривая, удалилась.

Альберт был вторым сыном портного-перчаточника Вальтера Хесслера. Он родился в 1910 году в деревне Мюлау, в Саксонии, в промышленной области Лимбах — Бургштадт. Такие деревни тянулись здесь по долинам одна за другой, на много километров.

Это был край текстильщиков. Мужчины утром уходили на фабрику, женщины сидели дома за стрекочущими швейными машинками, чтобы добавить хотя бы несколько марок в семейный бюджет. Дети, проучившись в школе несколько лет, тоже шли на фабрику. Нужда и забота были уделом рабочих семей. Зато местные фабриканты строили себе роскошные виллы.

С большим трудом скопив немного денег, Вальтер Хесслер построил в Бургштадте дом по закладной расписке. Но это было уже после того, как он вернулся с первой мировой войны без правой руки, и после того, как умерла его первая жена.

В молодости Вальтер Хесслер был членом социал-демократической партии, собирал деньги для забастовщиков. Но когда на него обрушились одно за другим тяжелые несчастья, а без правой руки ему нельзя было работать на фабрике, он растерялся. Нужно было что-то делать.

И вот отец посадил перед собой десятилетнего Макса и Альберта, который был на год моложе, и заговорил о том, что дому нужна хозяйка, а детям — мать, и что у него есть на примете две невесты: одна с двумя сыновьями, другая — без детей… Решение на этом семейном совете было принято в пользу невесты без детей, и скоро в доме у Хесслеров появилась новая хозяйка.

Она была молодая, крепкая, энергичная и действительно заботилась о Вальтере и его сыновьях. Но жизнь в доме стала совсем не такой, какой она была при родной матери мальчиков. Та хорошо понимала отца, разделяла его убежденья. Мачеха же считала, что занятия политикой могут принести только неприятности. Заботься о себе и о своем доме, остальное тебя не касается.

Вальтер Хесслер был мягким, уступчивым человеком. Он чувствовал себя обязанным молодой женщине, которая вышла за инвалида с двумя детьми и взвалила на себя все заботы по дому. И Вальтер смирился.

Когда в семье появилось еще двое детей, отношения мачехи и старших сыновей изменились к худшему.

«Например, к рождеству мы получали хорошие подарки, а Макс и Альберт — только носки. Мы были изнежены матерью, а Макс и Альберт должны были трудиться», — так, уже в наши дни, вспомнит свое детство младший из братьев — Вернер.

Несмотря на это, братья Хесслеры ладили между собой. Макс охотно играл в шахматы с малышами. Любил повозиться с ними и Альберт, но у него для них почти не было времени. Альберта все реже видели дома. Он начал заниматься тем, что мачеха с неодобрением называла политикой.

* * *

В пятнадцать лет Альберт поступил учеником в садоводство Артура Наумана в Дебельне. Десятичасовой рабочий день, скудное питание и жалкая оплата — таков был его первый рабочий «университет». Но задержался он здесь недолго. Ученик оказался строптивым, вступился за товарища, которого ударил учитель. Его обвинили «в поддержке хулигана» и… исключили из школы.

Альберт поступил на красильную фабрику в Хартмансдорфе. Днем он работал, а по ночам вместе с товарищами расклеивал коммунистические листовки и плакаты, вывешивал красные флаги на фабричных трубах. По утрам, видя, как суетятся около фабрики вызванные хозяином полицейские, ребята сами удивлялись, как это они ночью сумели забраться на такую головокружительную высоту.

Под покровом темноты на улицу выходили «красные мазилы» — ребята из Коммунистического союза молодежи с ведерками краски и кисточками. А наутро горожане читали на фасадах домов, между окнами магазинов, на заборах лозунги: «Долой фашистских убийц!», «Голосуйте за коммунистов!»

Альберт организовал первый в округе Херенхайде пионерский отряд. Сохранилась фотография, на которой он снят с пионерами во время прогулки. Альберт любил рабочих ребятишек и умел просто и понятно объяснять им, почему нужно бороться против капиталистов, рассказывал, как живут рабочие и их дети в Советском Союзе.

В девятнадцать лет Альберт Хесслер — член компартии Германии, и после недолгого обучения в партийной школе — руководитель местной организации. Каждый день его жизни заполнен борьбой, трудным, а порой и опасным делом.

Нужно призвать к забастовке рабочих текстильной фабрики под Пенигом. Но как туда проникнуть постороннему? Хозяева наняли охрану. Она следила, чтобы на фабрику не проходили чужие.

Перед перерывом к воротам фабрики вместе с разносчиком обедов подошел Альберт.

— Ты куда? Зачем? — остановил его охранник.

— Да вот, обед несу родственнику.

Охранник подозрительно оглядел его, но пропустил. А через несколько минут в столовой звучал горячий призыв к забастовке. В одно мгновенье были розданы листовки. Вскоре с другого берега Мульды Альберт и его товарищи с удовольствием наблюдали, как на фабрике суетятся вызванные хозяевами полицейские, разыскивая распространителей «красных» листовок.

Когда в 1932 году забастовали рабочие Хемница, Альберт и его друзья собрали почти сто центнеров продуктов и на ручных тележках привезли их семьям забастовщиков.

Альберт вел работу в запрещенном Союзе красных фронтовиков, находил места, где можно было хранить оружие и учиться стрелять.

В это время Альберт ненадолго возвратился в родительский дом. Он потерял место — последнее время он работал шофером в гостинице «Парк Херенхайде».

Скоро об Альберте снова заговорили в Бургштадте.

Не было в те годы для трусливого немецкого обывателя более страшного слова, чем «большевик». И вдруг «большевистское гнездо» появилось в самом Херенхайде. Альберт Хесслер и несколько его товарищей сняли две комнаты и основали рабочую коммуну. А назвали ее «Коммуна Большево».

Местные фашисты давно открыли счет «преступлениям» Альберта и его друзей. Коммунары вели широкую пропаганду среди рабочих, разоблачали обещания и посулы гитлеровцев. Когда домовладелец выбрасывал семью безработного на улицу, появлялась группа «большевцев» во главе с Альбертом, и вещи снова оказывались в квартире.

Альберту все реже удавалось забегать домой, к родителям. Братья его росли далекими от политики. Макс стал художником и открыл небольшую мастерскую. Герхард учился на чертежника.

Однажды Альберт взял с собой младшего брата Вернера на собрание коммунистической молодежи. Мальчику было тогда двенадцать лет, и он не мог еще понять, о чем говорили ораторы. Но само собрание — бурное, яростное (шел 1932 год) — произвело на него ошеломляющее впечатление. И запомнилось на всю жизнь.

Осенью 1932 года Альберта избрали коммунистическим общественным депутатом городского управления. Но на первом же заседании он был арестован за участие в демонстрации безработных. Одновременно арестовали всех членов «Коммуны Большево». Освободили их в январе 1933 года. А в конце февраля, после поджога рейхстага, к власти в Германии пришел Гитлер.

Десятки тысяч коммунистов, рабочих активистов были брошены в тюрьмы и концлагеря. Начались массовые пытки и убийства. В начале марта Альберт попал в руки штурмовиков, которые давно хотели разделаться с вожаком местных коммунистов. Его спас случай.

Однажды в субботу после обеда в тюрьму явилась команда штурмовиков с предписанием: «Допросить Хесслера». По счастливой случайности, ни один из них не знал его в лицо. А дежурный полицейский перепутал фамилию и привел на допрос заключенного, тоже коммуниста, по фамилии Ресслер.

Допрос проходил в обычном для фашистов стиле. Заключенного избили и обрезали ему волосы. Когда выяснилось, что это не тот человек, штурмовики посовещались и решили допрос настоящего Хесслера отложить до понедельника.

Можно представить себе их ярость, когда, явившись в тюрьму, они узнали, что Хесслера здесь уже нет. Полицейский чиновник, освобождая места для новых арестованных, выпустил его «как сына отца, ставшего инвалидом на войне».

Штурмовики долго рыскали по Бургштадту, пытаясь найти свою жертву. Они грозили: «Когда мы поймаем Хесслера, то привяжем его к лошади и будем таскать до тех пор, пока от него ничего не останется!» Однако схватить его им не удалось: Альберт успел скрыться из родного города.

В Бургштадте он никогда больше не появился. Но еще много лет в дом к Хесслерам приходили из полиции. Последний раз — в апреле 1944 года, когда искать было уже некого.

Под чужим именем

Гейнц Цашпель был другом Альберта еще со времени учебы в садоводстве Наумана. Последнее время они встречались редко. Неожиданно Альберт появился в Дебельне.

— Могу я говорить с тобой откровенно?

— Ты меня обижаешь!

Альберт коротко рассказал, что произошло в Бургштадте, и спросил, хочет ли Гейнц помочь ему.

— Что за разговор! Конечно, помогу! Но что нужно делать?

Оставаться Альберту в Германии было опасно, его в любой момент могли схватить. Было решено переправить его в Чехословакию.

— Вот ты уже и не Хесслер! — шутили товарищи, передавая Альберту удостоверение безработного и членский билет рабочего спортивного союза. Документы были на другое имя. — Привыкай, дружище, да смотри, не выдай себя.

Оставалось сделать фотографию для членского билета. С этим хорошо справился Цашпель, который был страстным фотолюбителем. Другой товарищ расписался в билете. Документы были готовы.

Назавтра, в пасхальное апрельское воскресенье, двое молодых людей встретились на фрейбургском вокзале с зятем Цашпеля, и уже втроем, как туристы, поехали до Хольцхау-Эрцгебирге. Эта станция находилась недалеко от границы.

В туристском ресторане, за обедом, они услышали, что граница в этих местах охраняется двойными эсэсовскими патрулями.

— Пожалуй, нам есть смысл продолжить нашу пасхальную экскурсию, — сказал Альберт товарищам.

Они отправились в Кеммерсвальд. Тут им удалось получить суточные туристические удостоверения на поездку в Чехословакию. А еще через несколько часов друзья добрались до горной хижины «Общества любителей природы».

Здесь опасность им уже не угрожала. Это была Чехословакия.

В горной хижине Альберта встретил чешский товарищ — коммунист, молодой шахтер. Он помог ему быстро связаться с немецкой эмиграцией и включиться в борьбу.

Альберту поручили работу в пограничной зоне и в Союзе молодых коммунистов. Он должен был нелегально отправлять в Германию газеты «Красное знамя», «Молодую гвардию», а также «коричневую книгу» о фашистской провокации с поджогом рейхстага, листовки, помогал переходить через границу товарищам, возвращающимся в Германию на нелегальную работу, и встречал тех, кто вынужден был спасаться от нацистов.

Это сложное и опасное дело доверяли только мужественным борцам. Сколько отважных людей погибло, выполняя его. Летопись антифашистской борьбы сохранила, например, имя Минны Фриг, десятки раз нелегально переходившей из Чехословакии в Германию.

Немецкие эмигранты жили в Чехословакии трудно. Многие были без работы. Вернер Шварце, находившийся в эмиграции вместе с Альбертом, вспоминал: «В основном мы жили за счет солидарности чешских горняков. Свой скудный хлеб они по-братски делили с нами.

Бывало и так, что те наши товарищи, которые были без работы, собирали в лесу грибы и ягоды и продавали их в городе, внося деньги в общий бюджет. Из него брали деньги на поездки и выпуск нелегальной литературы.

Некоторые эмигранты зарабатывали себе на жизнь продажей газет. Крышу над головой мы находили в рабочих семьях.

Альберта везде принимали охотно. Он был прекрасным товарищем, простым и умеренным в своих личных потребностях, и пользовался очень большим авторитетом».

В то время в Чехословакию удалось бежать семье Эльзы Харцер. С Эльзой Альберт познакомился в Бургштадте. Она считалась его невестой. В Платтене, где поселились Харцеры, бывали их земляки — бургштадтские товарищи. Альберт очень интересовался делами на родине, судьбой оставшихся в Бургштадте товарищей.

В Платтен, Эльзе, будет он писать и позднее, оказавшись далеко от этих мест — до осени 1938 года, когда гитлеровская Германия захватит большую часть Чехословакии.

* * *

В сентябре 1934 года молодой человек с паспортом на имя Мейсла (настоящий Мейсл, двоюродный брат Эльзы Харцер, оставался в Платтене) нелегально перешел чехословацко-германскую границу. 26 сентября открыткой из Берлина он сообщил о своем благополучном прибытии.

10 октября — письмо из Дуйсбурга.

Следующее сообщение — из Дюссельдорфа.

Альберт действовал в западном промышленном районе, его задача — привлекать молодежь к активной борьбе с фашизмом.

В феврале 1935 года готовилась окружная конференция коммунистов Рурской области. Провести ее решили в Голландии. Вскоре после приезда в Голландию Альберт и многие его товарищи были арестованы и оказались за тюремной решеткой. Над ними нависла смертельная опасность — их могли выдать гестаповцам.

Голландские коммунисты решили не допустить этого. По стране прокатилась волна протестов, рабочих демонстраций. И власти, чтобы восстановить «спокойствие и порядок», решили выслать арестованных в Бельгию.

Альберт уже в то время обладал огромным даром убеждения. Товарищ, которого выслали из Голландии несколько позднее, разговорился с сопровождавшим их чиновником голландской полиции. Ранее этот чиновник сопровождал группу Альберта Хесслера. Альберт сумел убедить его, что борьба, которую ведут немецкие эмигранты, справедлива, и долг каждого честного человека — поддержать ее.

Альберту еще раз пришлось по заданию партии нелегально побывать в Голландии. А когда он вновь вернулся в Бельгию, его ждала волнующая новость.

Партия посылала Альберта Хесслера в Москву.

Короткая передышка

В 1935 году молодой немецкий коммунист приехал в Советский Союз. По условиям конспирации он носил чужое имя. Товарищи звали его Оскаром Штарком.

Он привык жить под чужим именем, ночевать в чужих квартирах, научился предчувствовать опасность, всегда, в любую минуту, быть собранным, как для прыжка.

Альберт научился всецело подчинять свою волю интересам партии. В подполье он встречался с Тельманом, и эта встреча стала одним из самых ярких событий его жизни.

Мог ли Альберт надеяться, что самая большая мечта его — побывать в Советском Союзе — сбудется так неожиданно?

Он идет по Москве и видит: весь город — новостройка. Строится метро, строятся новые дома-громады, новые мосты через Москву-реку. И он, этот гость Москвы, очень похож на крепких московских парней, которые крошат отбойными молотками старые мостовые или что-то делают на головокружительной высоте над городом.

Он сворачивает с наполненной гуденьем и шумом улицы на другую, тихую, уютную и входит в подъезд знакомого здания. В руке у него портфель с учебниками и тетрадями. В Москве он тоже выполняет задание своей партии. Это задание — учиться.

«Мы познакомились в 1935 году в Ленинской школе в Москве, — рассказал в письме автору повести Министр национальной обороны ГДР, генерал армии Гейнц Гофман. — Я знал Альберта Хесслера только под его подпольной кличкой «Оскар». О его жизни до нашей встречи я почти ничего не знал. В условиях подполья не было принято рассказывать друг другу свою автобиографию. Кроме того, Альберт был очень скромным человеком. Он не любил говорить о себе и ненавидел всякую болтовню.

Мы оба учились в немецкой секции, правда, в разных отделениях: Оскар в отделении КСМГ — Коммунистического союза молодежи Германии, а я в отделении КПГ — Коммунистической партии Германии. Так как оба отделения занимались по разным учебным программам, во время учебы мы почти не встречались. Но занятия по физподготовке были общими. А в Ленинской школе спортом занимались много. Занимались легкой атлетикой, игрой в ручной мяч, в футбол и волейбол, ходили на лыжах. На этих занятиях Оскар выделялся: он был хорошим спортсменом».

Все, кто знал его в то время, отмечают: занимался он с огромным упорством. Альберт, как немногие, умел ценить время, не растрачивать его по пустякам. Это качество будет отличать его всю жизнь. Он словно предчувствовал, что передышка, полученная в Москве, не будет долгой, а успеть нужно много. Сверх учебной программы старался наверстать то, чего не смог получить в юности — расширить свое общее образование. Много читал, при любой возможности брался за книгу. Упорно изучал русский язык. Старался как можно больше говорить по-русски, овладеть разговорной речью.

Прошло несколько месяцев, и в его учебной программе появляется новый предмет — испанский язык.

18 июля 1936 года испанский генерал Франко поднял вооруженный мятеж против правительства Народного фронта. Он знал, на чью помощь может рассчитывать. Уже через десять дней в Испанию прибыли первые транспортные самолеты «Юнкерс-52» с военным снаряжением, посланным Гитлером. Сразу же откликнулся и Муссолини. Над Испанской республикой, над ее народом нависла смертельная опасность. Было ясно: главный фронт борьбы против фашизма проходит в Испании.

«Защита Испанской республики не есть дело одного испанского народа», —

заявило Советское правительство.

Наша страна послала испанским республиканцам танки и самолеты. Немало советских людей сражалось на земле и в небе Испании. А рядом с ними — коммунисты и антифашисты из многих стран Европы и Америки.

«Когда в июле 1936 года стало известно, что Испанской республике грозит опасность фашистского мятежа, Оскар, как и большинство ленинских студентов, попросил послать его в Испанию, — вспоминает Гейнц Гофман. — Нас зачислили в учебное подразделение, и мы оба попали в одну и ту же роту.

Никто из нас не был избалованным, большинство товарищей испытало тяготы и лишения антифашистской подпольной борьбы. И все же подготовка в учебном подразделении никому не давалась легко. В этой обстановке Оскар проявил себя хорошим товарищем. Он был интеллигентным и умным курсантом. Скоро он стал отличником… Он очень серьезно относился к своим обязанностям. Но одновременно он был веселым и жизнерадостным человеком. Даже в самых трудных для нас условиях он находил слова, чтобы подбодрить товарищей. Поэтому мы все любили его».

Только один предмет давался Альберту труднее, чем другим — испанский язык. Его саксонский диалект мешал правильно произносить звучные испанские слова. Но упорство помогло преодолеть трудности, и скоро уже товарищи обращались к нему за помощью.

Подготовка подходила к концу. Сбывалась заветная мечта — с оружием в руках вступить в бой с фашистами.

Весной 1937 года «Оскара» в Москве уже не было.

Испанский закал

Небо здесь кажется бездонным, а горы на горизонте словно нарисованы.

Пиренеи. За ними — Испания.

Девять добровольцев идут по узкой петляющей тропинке за двумя проводниками — французскими товарищами. Они спешат. До рассвета нужно перейти границу. Придерживая рюкзак рукой, твердо вышагивает тот, кого называют Оскаром. Рядом с ним — Гейнц, его товарищ по Ленинской школе…

…Из Москвы они выехали разными маршрутами. Самый короткий — через Польшу и Германию — был закрыт: гитлеровцы могли опознать и схватить их. Нужно было ехать через нейтральные страны. Один из путей шел через Чехословакию, Австрию и Швейцарию, другой — через Скандинавию, Голландию, Бельгию и Францию.

Оскар ехал по северному маршруту. 19 марта он послал Эльзе Харцер первую весточку о себе из шведского портового города Мальме. 26 марта он пишет уже из Парижа, где они с Гейнцем пробыли восемь дней. В письме — тревога за судьбу близких и друзей в Германии, решимость бороться до победы.

«Родина далеко, но мы всегда наготове. Мы боремся и завоюем для нее свободу. За это можно пожертвовать жизнью. К этому я всегда готов».

Вместе с группой товарищей, прибывших из разных стран, они выехали из Парижа в Перпиньян — городок в тридцати километрах от франко-испанской границы.

…И вот они идут по горной тропе следом за проводниками. Внизу, на французской стороне, виднеются огоньки селений, над головой перемигиваются звезды. Но смотреть вверх некогда, нужно следить за тропой. Тридцать километров пешком, ночью, через горы — не увеселительная прогулка.

Когда дорога шла уже под уклон, один из группы, глухо застонав, опустился на камень.

— Что с тобой, дружище?

— Сердце… Сейчас… Сейчас пройдет…

Оскар подошел к Гейнцу.

— Задерживаться нельзя, видишь, уже светает. Давай понесем его.

Подхватив обессилевшего товарища, они двинулись дальше и через некоторое время благополучно перенесли его на испанскую сторону.

На следующее утро группа была уже в Фигерасе, где находилась техническая база республиканской армии. Бойцов не хватало, Оскара и Гейнца сразу же назначили в ночной караул. Это первое боевое задание заставило их поволноваться.

«Впервые в жизни мы стояли с карабинами наизготовку, полные решимости убить любого фашиста, который приблизится к нашему посту, — вспоминает Гейнц Гофман. — Мы молча смотрели в непроницаемую темноту, в каждом шорохе подозревая врага. Ведь никто нам не сказал, откуда могут появиться фашисты. К счастью, все было спокойно. Но мы очень радовались, когда подошла смена».

Встретившись через несколько месяцев, Оскар сказал товарищу:

— Ты помнишь, Гейнц, первую ночь в Фигерасе? Мне было немножко не по себе. Хорошо, что мы были вдвоем.

Из Фигераса добровольцев отправили в Барселону. В казарме имени Карла Маркса их одели в военную форму и отправили в город Альбасете, где формировались знаменитые интернациональные бригады.

* * *

Первая сформированная из добровольцев интернациональная бригада получила название Одиннадцатой. Командиром ее был Эмиль Клебер — австрийский коммунист, сын крестьянина из Буковины, участник Великой Октябрьской революции, большевик, показавший себя в Испании талантливым военачальником.

Первый батальон этой бригады возглавлял носитель очень аристократической фамилии — капитан Арнольд фон Голзенау, который известен как талантливый писатель под именем Людвига Ренна. А первым комиссаром батальона был человек редкостного мужества — руководитель немецкой антифашистской эмиграции в Париже Ганс Боймлер.

Батальон вступил в бой под Мадридом в самые трудные дни ноября 1936 года, когда решалась судьба города. Участвовал он в разгроме итальянцев под Гвадалахарой, но и сам понес большие потери. В одном из боев погиб комиссар Ганс Боймлер, и батальону было присвоено его имя.

Новым комиссаром этого прославленного батальона был назначен Гейнц Гофман. Оскар стал политкомиссаром одной из рот, а вскоре — ее командиром. «Все мои желания — быть здесь, на фронте — наконец осуществились», — пишет он Эльзе Харцер.

Как раз в эти дни исполнилось десять лет с тех пор, как Оскар стал членом Коммунистического союза молодежи. И немало из них прошло в борьбе и опасностях, когда каждый день — на переднем крае, каждый час — лицом к врагу.

Оскар ехал в Испанию, чтобы бороться с фашизмом. Для этого он поехал бы в любую другую страну. Но здесь, на выжженной солнцем и политой крестьянским потом земле, он почувствовал, что полюбил Испанию, ее народ на всю жизнь.

Три года спустя, за тысячи километров от оливковых рощ и каменистых плато, в другой стране, которая была для него всегда маяком и примером, он скажет: «Когда мы победим и можно будет выбирать, я бы хотел жить в Испании».

После недолгой передышки Одиннадцатая интербригада снова была брошена на фронт. Она участвовала в сражении, которое в истории гражданской войны в Испании получило название «Внезапная атака под Утанде».

Атака интербригадовцев началась на рассвете. Шел сильный дождь. После короткой артиллерийской подготовки бойцы ворвались в фашистские траншеи и гранатами уничтожили несколько огневых точек.

Рота Оскара действовала на правом фланге. «Мы заметили, что прямо перед нами солдаты противника собираются группами, — вспоминал впоследствии Оскар. — А потом они бросились к нам навстречу с криком: «Да здравствует республика!» Сразу же у них позади началась сильная пулеметная стрельба, и многие из них были убиты».

В ходе боя потребовалось установить связь с соседним батальоном. Но связной командира роты был ранен, и Оскар, передав командование помощнику, пошел сам. Вдруг перед собой на поле пшеницы он увидел человека в фашистской форме. «Да здравствует республика!» — закричал тот. Оскар решил, что это еще один перебежчик. «Было видно, что он ранен. Я опустил оружие и подошел. И вдруг он вскинул руку — раздался выстрел. Падая, я успел несколько раз выстрелить в фашиста».

Оскар лежал без сознания и не видел, как по батальону ударили свежие силы противника. Это были «рэкеты» — отборные войска Франко. Упорно обороняясь, товарищи Оскара отступали метр за метром, пока не дошли до отвесного склона скалы. Они не бросили своего командира. С огромным трудом, под вражеским обстрелом, его опустили вниз и доставили в безопасное место.

* * *

«Немножко болен и скоро буду здоров…»

Это из письма Оскара, посланного из госпиталя. Ему только что сделали вторую сложную операцию, и положение еще было весьма тяжелым. Только через полгода он напишет, что был серьезно ранен.

Впрочем, не столько болезнь была для Оскара мучительной, сколько вынужденное бездействие. Товарищи бьются с врагом, а он прикован к постели! Но раз уже это случилось, нужно находить свое место в строю. И он занимается самообразованием, изучает испанский язык.

В этом — весь Оскар. А письма, которые он пишет Эльзе, — это маленькие, но яркие обзоры политического и экономического положения в Испании. Это тоже было политической работой: ведь пресса в капиталистических странах скрывала от читателей правду.

Доходили до него и ответные письма. В одном из них он узнал о судьбе арестованных фашистами бургштадтских товарищей. Пауль Гофман брошен в тюрьму на шесть лет, остальные — на срок от четырех до шести лет.

«Если бы они схватили меня, я бы тоже получил столько же. Проклятье! Во мне кипит злость, что я должен лежать здесь. Но скоро мы сведем счет с этими мерзавцами!»

Госпиталь размещен в старинном монастыре к северо-западу от Мадрида. В нем — шестьсот раненых бойцов. Медицинского персонала не хватает, и когда Оскару разрешили подняться с койки, он стал понемногу помогать врачам, сестрам. Во время прогулок по окрестностям он беседовал с крестьянами, знакомился с укладом их жизни, заботами и надеждами.

Но скоро Оскар нашел для себя и другое занятие. Оно полностью его захватило.

Салют, Испания!

Недалеко от госпиталя находился старинный замок, в былые времена принадлежавший богатому маркизу. После боев за Мадрид в нем, по предложению бойцов Одиннадцатой интербригады и на собранные ими средства, был создан прекрасно оборудованный детский дом.

Во время войны в Испании сотни тысяч людей лишились крова, стали беженцами, многие дети потеряли своих родителей. Заботу о детях Испании взяли на себя бойцы интернациональных бригад.

При входе в замок висел плакат: «Детский дом имени Эрнста Тельмана». Сюда и пришел из госпиталя Оскар, когда врачи разрешили ему прогулки. А побывав один раз, начал приходить снова и снова.

«Руководит детским домом мой друг, который был ранен одновременно со мной и потерял ногу. В настоящее время он является «отцом» семидесяти детей нашей бригады». Их настоящие отцы погибли на фронте»

(из письма Оскара Эльзе Харцер от 23 декабря 1937 г.).

Друг Оскара, ставший «директором» детского дома, сражался в Испании под именем Луиса Наварро. Он знал песни на многих языках и разучивал их с ребятишками. Но, пожалуй, особенно они подружились с маленькой веселой Консуэлой. Она учила их танцам и играм. Когда в детский дом приходили бойцы из соседнего госпиталя, дети устраивали для них целые концерты.

«Нельзя без волнения смотреть, как раненый боец, с ногой в гипсе, на костылях, играет с детьми, — писал Оскар Эльзе. — Эта картина может смягчить самого сурового воина. Но она же делает его более суровым и стойким солдатом».

К детям, к молодежи Оскара тянуло всегда. Кто знает, кем стал бы он, если бы не был подпольщиком, революционером, солдатом. Еще в Бургштадте он много времени уделял рабочим ребятишкам, устраивал для них вылазки, походы.

Наблюдая за детьми, заботясь о них, Оскар и его товарищи вспоминали свои семьи, своих братьев и сестренок, которые остались на родине. Раненые бойцы старались сделать для детей

«все, что возможно в условиях войны… Недавно купили им обуви на 8000 песет и одежды на 16 500 песет. Сейчас занимаемся тем, чтобы завтра, в рождественский праздник, доставить им радость… Мы хотим, чтобы дети не чувствовали, что их детство омрачено войной».

Девочка, которой бойцы подарили большую куклу, попросила сменить ее на другую, поменьше.

— Почему? Разве она тебе не нравится?

— Очень нравится, но большую куклу я не могу носить с собой в убежище, и ее разобьют фашисты, когда начнут бомбить, — с недетской мудростью ответила девочка.

В мире, где есть война и фашизм, дети не могут быть счастливы. Оскар, солдат партии, считал, что, пока идет борьба, он не имеет права на личную жизнь. И только через несколько лет, когда шла уже другая, самая большая война, он признался, что мечтает после победы иметь семью, иметь своего ребенка…

А от тех дней в Испании сохранилось письмо, которое один из товарищей Оскара написал сыну:

«Мой милый мальчик!

Я получил твое письмо, и мне очень приятно, что у тебя такой красивый почерк. Я сейчас нахожусь в одном селении, недалеко от фронта. Жители остались на месте, в домах шумно как обычно. Возле меня вертятся ребятишки, наблюдают, что я делаю. Они очень бедные и не умеют ни читать, ни писать, некому было позаботиться об этом перед войной. Завтра мы устраиваем праздник для этих детей, потому что мы их очень любим…

Меня радует, что ты так хорошо понимаешь, почему я нахожусь здесь и забочусь о свободе и счастье милых испанских детей. Если мы уничтожим фашистов тут, они не смогут прийти к нам и сбрасывать бомбы на наши города и села, убивать людей. Ты это понимаешь?

Мой милый мальчик, расскажи своим маленьким товарищам о том, что я тебе написал…

Обнимаю и сердечно целую тебя.

Твой папа».

Под письмом — дата. Оно написано в те самые дни, когда Оскар часто приходил в старинный замок, ставший детским домом имени Эрнста Тельмана.

Борьба продолжается

Гейнц Гофман знал о том, что Оскар был тяжело ранен в бою под Утанде. Но о дальнейшей судьбе товарища ему ничего не было известно. Через полтора месяца в другом бою тяжело ранили и Гейнца. Почти год он пролежал в Мадриде, а потом для дальнейшего лечения его перевезли во Францию и поместили в госпиталь «Сануаз», находившийся в Обоне, — маленьком городке под Парижем. Можно представить его изумление и радость, когда он встретил здесь Оскара.

Они лежали в маленькой двухместной палате. Сохранилась фотография тех дней. Слева на койке, с книгой в руках, русоволосый круглолицый Оскар. Справа, тоже с книгой — худощавый, с короткими темными волосами ежиком — Гейнц.

Каждый день в госпитале был полон разговорами об Испании. Они мечтали быстрее поправиться и вернуться на фронт, к боевым друзьям. Но когда Оскар уже был здоров, до них дошла весть: Интернациональные бригады выводятся из Испании.

Оскара и Гейнца не было в Барселоне, ставшей столицей республики, когда солнечным октябрьским днем 1938 года благодарная Испания провожала бойцов Интернациональных бригад. Но первой в строю стояла их Одиннадцатая бригада. И к ним тоже относились слова Долорес Ибаррури — Пассионарии:

— Вы можете гордиться собой: вы — история, вы — легенда, вы — героический пример солидарности и всеобъемлющего духа демократии! Мы не забудем вас! Да здравствуют герои Интернациональных бригад!

Известный немецкий поэт-антифашист Эрих Вайнерт тоже сражался против фашизма в Испании. Он написал несколько песен, в том числе знаменитую «Песню Интернациональных бригад». А в Одиннадцатой бригаде пели свою песню, которую также написал Вайнерт:

…Честь зовет на штурм, вперед, За край испанский, за народ! …Во имя завтрашнего дня Выходим мы на линию огня…

В госпитале в Обоне Оскар и Гейнц с глубоким волнением читали стихотворение Эриха Вайнерта «Прощание с фронтом». Им вспоминалось все, что было пережито в Испании, вспоминались товарищи, которые навсегда остались в испанской земле.

…С тех пор прошло два года боевых! В дыму сражений и в огне предместий Товарищей мы обрели своих, И на полях, отныне нам родных, И жили мы, и умирали вместе…

Это стихотворение было написано в Барселоне в октябре 1938-го, в дни проводов Интернациональных бригад.

В первом же письме Оскар послал его Эльзе Харцер.

Испания навсегда осталась в его сердце.

* * *

В конце 1938 года врачи разрешили Оскару покинуть госпиталь. Он снова в Париже, где когда-то провел несколько дней по пути в Испанию. Теперь ему предстоит жить в этом прекрасном городе. Его неугомонная натура требует действий.

Политическая обстановка в Европе становится все более напряженной. Гитлер готовится к нападению на Чехословакию.

«Если разразится война, — писал Оскар Эльзе, — я и все наши друзья будем сражаться на стороне чехословацкой армии против Гитлера».

Это было его последнее письмо Эльзе: преданная правительствами Англии и Франции, Чехословакия попала под пяту Гитлера.

Париж — центр деятельности немецкой антифашистской эмиграции. Отсюда осуществляется руководство борьбой за освобождение Тельмана и других арестованных борцов. Здесь создан Союз свободной немецкой молодежи. Один из его руководителей — Оскар.

Но жить во Франции политэмигрантам нелегко. Власти смотрят на них как на «нежелательных иностранцев». Есть и такие французы, которые в каждом немце видят фашиста. Но французские рабочие хорошо отличают немецкий народ от его палачей, они всячески поддерживают антифашистов.

В Германии и в соседних с ней странах желающие знать правду слушают передачи «Свободной радиостанции». Ее создали эмигранты-антифашисты. От имени Союза свободной немецкой молодежи передачи из Парижа вел Оскар.

— Слушайте нас на волне 29,8 метра! — летит его голос в Германию, неся слово правды, пробуждая к борьбе.

«Двадцать девять и восемь десятых». — Это сердце Германии билось И, в застенках эфира зажато, Не сдавалось нацистам на милость…

Эти стихи написал ленинградский поэт Игорь Ринк. В годы Великой Отечественной войны он был командиром группы десантников.

Совещание у директора

Летом 1939 года из Франции интербригадовцы приезжают в Советский Союз. В доме отдыха под Москвой, а потом в санатории в Узбекистане Альберт и его товарищи залечивают раны, набираются сил. Они знают, что борьба не кончена, впереди новые схватки с фашизмом.

А пока, читая газеты, знакомясь с советскими людьми, они жадно впитывают все, чем живет их новая родина — Советский Союз.

Идет третья пятилетка. Иностранные коммунисты не хотят быть только почетными гостями, восторженными зрителями великого созидания. Перед ними карта, на которой значками обозначены строительные площадки и действующие заводы. Автомобили и тракторы, уголь и нефть — фронт борьбы за социализм. Их место на этом фронте.

Далеко от Москвы, на востоке, за Уральскими горами, есть большой город Челябинск. На карте пятилетки рядом с его названием нарисован трактор. Там уже шесть лет выпускает машины Челябинский тракторный завод. Туда они и поедут работать.

Двое с половиной суток идет поезд из Москвы на Урал. Леса сменяются равнинами, равнины — горами.

Города… бескрайние поля пшеницы… линии электропередач… Их новая родина.

А вот и Челябинск! Сколько людей пришло на вокзал! Музыка, приветствия! Многих слов они еще не понимают, но все понятно и без слов.

Так они стали челябинцами.

* * *

В один из морозных декабрьских дней, после окончания смены, иностранных товарищей пригласили на беседу к директору завода. Сумерки в декабре наступают рано. В просторном директорском кабинете уже горел свет.

Из-за стола в дальнем углу поднялся широкоплечий, среднего роста человек со смуглым лицом и черными, очень живыми глазами. Директора завода Илью Давыдовича Соломоновича многие уже видели в цехах, а некоторые успели и познакомиться с ним.

— Проходите, товарищи! Устраивайтесь! — радушно пригласил директор. — И будьте как дома.

Один из политэмигрантов, улыбаясь, что-то сказал ему по-немецки. Соломонович комично развел руками: не понимаю.

— Рихард говорит, — перевел Альберт, — что, когда он работал у Круппа, его никогда не приглашали в кабинет директора. И тем более не предлагали быть там, как дома.

Рихард что-то добавил, стоявшие вокруг заулыбались.

— Он говорит, — перевел Альберт, — что надеется побывать в кабинете у господина Круппа без приглашения.

Соломонович засмеялся и пожал Рихарду руку. За двумя длинными столами места хватило всем. Сбоку, за маленьким столиком, — стенографистка.

— Ну, что ж, давайте побеседуем, — предлагает директор.

Никому не дано знать будущее. Вглядываясь в лица тех, кто сидел в его кабинете, испытывая к ним чувство глубочайшего уважения, ту теплоту, которую у советских людей вызывали иностранные антифашисты, Соломонович, конечно, не мог знать, что будет с ними через год, через два, через несколько лет.

Соломонович не мог знать, например, что вот эта милая женщина со спокойным лицом и седой прядью в темных волосах всю войну проработает на заводе, а потом уедет на родину, в ФРГ, где ей будет очень трудно, когда компартия снова окажется под запретом. А ее муж, о котором говорят, что он опытный шлифовщик, будет заброшен в Германию на подпольную работу и погибнет в гестапо. И большой жизнерадостный человек, который шутил насчет Круппа, — тоже.

А чех из деревомодельного цеха с оружием в руках погибнет на пороге своей родины, и его именем назовут улицу. А испанец с озорными глазами станет лучшим мастером-оружейником в знаменитом партизанском отряде Медведева, товарищем легендарного разведчика Николая Кузнецова. А этот вот, из кузницы, будет командиром партизанского отряда в Белоруссии, получит орден Ленина и погибнет в бою…

Всего этого, конечно, не мог знать Соломонович, как не мог знать и того, что сам он меньше чем через год будет уполномоченным Государственного Комитета Обороны на одном из уральских танковых заводов.

Директор смотрит на Альберта, слушает перевод выступлений — с немецкого, с испанского. Ему нравится этот небольшой, хорошо сложенный, собранный человек, его открытое лицо, умный пристальный взгляд. Сколько ему? По виду лет тридцать. Молодой, хотя, наверное, испытал немало. Интересно, а как сложится дальше его жизнь?

— Перед отъездом из Москвы все мы знали, — это говорит Иоганн Вольф, представитель иностранных рабочих при дирекции, — что Челябинск в дореволюционное время был захолустным городишком. Знали и о том, что после революции здесь, как и во всем Советском Союзе, произошли колоссальные изменения. И все же мы были удивлены! Мы не ожидали найти здесь такой огромный и прекрасный завод, как ЧТЗ.

— Спасибо, товарищ Вольф! — говорит Соломонович и встает. — Я рад, что все вы довольны работой, что вам нравится у нас, что мы хорошо понимаем друг друга. Мы пригласили политэмигрантов в Советский Союз и к нам на завод не только как рабочую силу. Мы знаем, что вы боролись против фашизма, за революцию. Мы понимаем, что вы приехали к нам временно, и верим, что наступит момент, когда вы сможете поехать к себе на родину. В Советском Союзе и у нас на заводе вы должны получить не только техническую квалификацию, но и опыт борьбы за социализм. Желаю вам всем удачи.

Вечер у Гаряновых

— Сегодня мы приглашены в один необыкновенный дом, — предупредила Клавдия.

— Если в необыкновенный, то с удовольствием подчиняюсь, — ответил Альберт. — Кто же хозяева этого дома?

— Гаряновы, я тебе о них рассказывала. Ты познакомишься с моими близкими друзьями, а я представлю им своего суженого.

Гаряновы жили в новых больших домах напротив Алого поля. Семья их славилась хлебосольством. Павла Абрамовича знали как популярного актера и любителя вкусно поесть. По городу о нем ходило множество забавных историй. Когда какую-нибудь из них пересказывали самому актеру, он хмурился, сердито покашливал, бормотал «вранье», но в душе, кажется, не так уж сильно бывал недоволен.

Толстый, с гривой седых волос, актер шумно приветствовал их и повел в гостиную. Ее стены чуть ли не от пола до потолка были увешаны фотографиями, изображавшими либо самого хозяина в какой-нибудь из его бесчисленных ролей, либо его жену, тоже актрису, работавшую в городском театре кукол, а также их товарищей по искусству. Были здесь и снимки знаменитостей с автографами.

Нина Адамовна, спокойная, худая, высокая, с тонкими чертами лица и большими голубыми глазами, и по характеру была прямой противоположностью постоянно взрывавшемуся то весельем, то гневом супругу. К своим куклам она относилась как к живым существам, а любимца Петрушку всегда брала домой, и даже, разговаривая с гостями, разыгрывала с ним забавные сценки.

— Ну-ка, покажи, кто тебе нравится! — строго сказала она Петрушке. Тот показал на Клавдию, уткнулся Нине Адамовне в плечо и смущенно захихикал.

— Это мой старый поклонник, — объяснила Клавдия Альберту и обратилась к хозяину дома: — Признавайтесь, Павел Абрамович, что вы опять натворили!

— Дружочек мой! — протестующе поднял он руки. — Безгрешен, как голубь!

— А в детскую редакцию этот голубь случайно не залетал?

— Хм-хм! — закашлялся Гарянов.

Это была одна из очередных его историй. Рассказывали, что Павел Абрамович, сердитый, насупленный, с огромной коробкой в руках, появился в редакции пионерской газеты «Ленинские искорки» и потребовал:

— Всех сюда!

Когда сотрудники собрались, он развязал свою коробку. В ней оказался большой домашний торт. Сердито оглядев недоумевающих журналистов, актер вдруг широко улыбнулся:

— Это вам от старика, «искрята»! Хорошую статейку о театре напечатали!

И исчез так же неожиданно, как появился.

— До чего же мы все-таки любим театральные эффекты, — пожурила Клавдия.

— Я же актер, душенька! — оправдывался он.

В этот момент пришли новые гости — пожилая актриса из Златоуста и известный в городе хирург Назаров с женой.

— За стол, за стол!

Ужин оказался вкусным и обильным по-гаряновски. Больше всех ел и разговаривал сам хозяин. Но когда зашла речь о новой постановке чеховской пьесы, которая готовилась в местном театре, актер заговорил по-иному. Искусство, Чехов — здесь он шуток не признавал.

Провожая гостей, Павел Абрамович сказал Альберту:

— Вы уж извините меня, старика. Я хотя и болтал, но приглядывался к вам, молодой человек. Вы мне понравились. Если вас обоих интересует мнение старого актера, я — за! И в качестве подарка — приглашаю на премьеру «Чайки».

Они были на «Чайке». Гарянов играл доктора Дорна, играл превосходно. Во время спектакля Клавдия, взглянув на Альберта, увидела, что он внимательно смотрит на сцену и шепчет: «Один… два… три…»

— Что с тобой? — спросила она.

— Я считаю несчастных, — шепотом ответил он.

А еще через два года он из Москвы напишет ей на Дальний Восток:

«Был на концерте… исполняли «Чайку»… но не ту, которую мы видели в Челябинске».

И она отчетливо, до мельчайших деталей, вспомнит этот вечер, когда они вместе последний раз ходили в гости — вечер у Гаряновых…

Мама Клавдии и младшая сестра Нюся очень полюбили Альберта. «Он добрый и внимательный, как родной сын», — хвалила его Матрена Ивановна. Но среди дальней родни Рубцовых, среди двоюродных тетушек, вдруг появилась «оппозиция»: мол, подумать Клавдии не мешает. Он, конечно, наш, но все-таки…

Самой Клавдии, зная ее характер, этого высказывать не решались, но мать такими разговорами расстраивали. Глядя на маму, расстраивалась и Клавдия.

Днем, обходя больных, она заглянула в маленькую одноместную палату, где на койке лежал крупный немолодой мужчина с лукавым и одновременно проницательным взглядом.

— Что это ты, голубушка, приуныла? — глуховатым голосом спросил он у Клавдии.

— И не спрашивайте, Иван Степанович! — вздохнула Клавдия. — Может быть, я к вам вечером забегу и тогда все расскажу.

Иван Степанович Белостоцкий уже тогда был в Челябинске личностью легендарной. Член партии с 1904 года, он учился в Ленинской школе в Лонжюмо, устанавливал Советскую власть на Урале, работал на ЧТЗ «с первых колышков». Человеком он был прямым, жизнерадостным и доступным, прекрасным рассказчиком и острословом.

К нему-то, освободившись от врачебных дел, и пришла Клавдия вечером в палату. Открыла окно, села на стул против его койки и… выложила все свои заботы.

— Замучили маму тетки своими разговорами. Ну, а вы что скажете, Иван Степанович? Выходить мне за него или не выходить? — грустно пошутила она.

— Непременно выходить! — сразу, как о хорошо продуманном и давно решенном, ответил Белостоцкий. Своей большой ладонью он ласково погладил ее руку и добавил: — Другого мнения и быть не может. Любовь — это же счастье. Не каждому оно дается.

Этот разговор тоже запомнился ей на всю жизнь.

Вскоре Клавдия уехала в Москву, в аспирантуру.

Альберт остался в Челябинске. Он по-прежнему жил в одной комнате с молчаливым Карлом. Каждый день бывал у Рубцовых. Матрена Ивановна болела, и он помогал Нюсе по хозяйству. Много лет прожив вдали от своих близких, здесь он, наконец, нашел родную семью.

В декабре Клавдия приехала домой на каникулы, и они поженились. Была скромная, но веселая свадьба. Позвали супругов Крамеров, чеха Игнаца с женой, родных Клавдии. Иван Степанович Белостоцкий в это время лежал в больнице в Свердловске. Не смогли прийти и Гаряновы, но они прислали молодым роскошный гаряновский пирог, который стал главным украшением свадебного стола.

Гости шутили: пирог русский, кекс английский, печенье чешское, невеста — русская, жених — немец! Самая настоящая интернациональная свадьба.

Вместе они встретили Новый год.

Альберту и Клавдии нравилось бродить по зимним улицам, смотреть, как около фонарей кружатся снежинки. А самое главное, во всем этом огромном сверкающем мире они могли быть вдвоем, рядом, вместе…

Но каникулы кончились, и Клавдия уехала в институт. А в марте Альберт неожиданно сообщил ей, что его вызывают в Москву, в Коминтерн.

Сначала она страшно обрадовалась, а потом все в ней дрогнуло.

Она вдруг поняла, какое это трудное и тревожное счастье — любить человека и все время, каждую минуту знать, чувствовать, что он не принадлежит ни ей, ни самому себе.

Когда Альберт приехал в Москву, уже капало с крыш, пахло весной.

Шла весна 41-го года.

Ей — в другую сторону…

В довоенной Москве, бурно строившейся и молодевшей, немало еще оставалось и старых двухэтажных домиков, которые прятались в глубине дворов и тихо доживали свой век. В таком домике, на тихой улочке недалеко от Белорусского вокзала, снимала комнату и Клавдия.

«Придет или не придет?» — волновалась Клавдия в первую субботу после приезда Альберта. Было уже поздно, когда она возвращалась из института домой. Вышла из метро и вдруг страшно заторопилась, почти побежала, загадывая: если будет свет в ее комнате, значит придет, а если нет… Вбежала во двор и от волнения никак не могла найти свое окно. Кто-то шел ей навстречу.

— Клавдия, ты?

Это был Альберт. Он приехал раньше, ждал ее, пошел встречать.

Теперь по воскресеньям им принадлежала вся Москва. Они навещали сестру Клавдии Тоню, заходили к Отто — товарищу Альберта по Испании. Он был тяжело ранен, потерял зрение. На улице его водила под руку жена, француженка Сюзанна — Сюзон, как ее называли друзья.

Однажды они провели вечер у немецкого художника — политэмигранта. Он показывал свои работы. Одна из картин поразила Клавдию. Голодная степь. Верблюд. Тени на песке. Красная луна. Казалось, даже воздух на картине был раскален.

— Der Monat ist rot und scheint![2] — сказала Клавдия, и все гости к ней повернулись. Она смутилась, но ее стали убеждать, что нужно больше говорить по-немецки: практика — самое главное.

Случалось, что Альберт был свободен и в субботу. Тогда он заходил за ней в Ленинку или в институт, в переулке Лаврова около Таганки. Общительный и приветливый, он быстро познакомился с ее подругами и с преподавателями и очень всем понравился.

Часто они ходили на концерты русской музыки.

Как-то Альберт принес билеты, но не сказал, куда они пойдут. «Это сюрприз».

И привел ее в кукольный театр на «Буратино». На спектакле он не столько следил за сценой, сколько за тем, как вели себя маленькие зрители.

К детям у него было особое отношение. Он мог за ними наблюдать часами. В парке имени Горького была площадка, где малыши катались на педальных велосипедах. Глядя на ребятишек, Альберт «угадывал» их характеры:

— Видишь — вот этот будет хорошим человеком… А вон тот, толстый — типичный бюргер. Посмотри, какое у него самодовольное выражение лица. Зато вон та девочка — прелесть, она будет вожаком у комсомольцев.

Однажды — это было в конце мая — Альберт предупредил Клавдию:

— Если в следующую субботу я не приеду, ты не волнуйся. Наверное, будем переезжать за город, на дачу.

Конечно же, всю неделю она волновалась. Но он приехал. И еще несколько раз приезжал. А потом наступила еще одна суббота, и его не было. Она сидела за столом, читала, долго стояла у окна и, прижавшись к стеклу лбом, смотрела в ночную темноту. Потом подошла к календарю и сорвала листок. Машинально взглянула: 21 июня…

Следующий воскресный день безжалостно рассек их жизнь и жизнь миллионов других людей пополам.

* * *

На пятый день войны Клавдия, измученная тревогой, поехала к брату, военному инженеру. Сидела, молчала, плакала. Брат спросил:

— Боишься за него?

Она молча кивнула.

Вернулась домой и, открыв дверь комнаты, тихо ахнула. Альберт был здесь, и уже в военной форме — в пилотке, в красноармейской гимнастерке. Она так обрадовалась, что забыла свои тревоги и через пять минут уже вертелась в его пилотке у зеркала и спрашивала: «Как, идет?»

Вечером он вспоминал Испанию, налеты фашистских самолетов на Мадрид. Их называли «коровами» за то, что они часто бросали свои бомбы куда попало. А ночью она услыхала, как он во сне говорил: «Летят… летят…»

4 июля, на другой день после выступления Сталина, Клавдия пошла в военкомат и подала заявление — на фронт. Она не могла допустить и мысли, что Альберт в армии, а она — нет. Ей хотелось, чтобы и в этом их судьбы были одинаковы.

Занятия в институте еще продолжались, но теперь и преподаватели и слушатели дежурили в отрядах МПВО, в спасательных командах.

Начались вражеские воздушные налеты на Москву. По ночам в городе все дрожало от грохота зениток, в небе метались огненные лучи прожекторов, вспыхивали огоньки разрывов. Но лишь отдельные самолеты прорывались к Москве и сбрасывали бомбы. Появились первые разрушенные дома, первые раненые и убитые.

Недалеко от дома Клавдии жил напряженной жизнью, пульсировал Белорусский вокзал. Каждую ночь оттуда доносился негромкий, ритмичный и в то же время тревожащий звук. Она долго не могла понять, что это такое. И вдруг догадалась: это шаги подходивших колонн, маршевых батальонов, которые отправлялись на фронт.

В середине июля Клавдию вызвали в военкомат. Во всех комнатах теснота, давка — не протолкнуться. С трудом нашла очередь к столу, где регистрировали медиков.

Как раз перед ней, вписав последнего, закончили формирование медчасти на Ярославское направление. Ее записали первой на новом листке. Как потом оказалось, на Дальний Восток.

Отправка задерживалась, и они с Альбертом еще один вечер провели вместе.

Поужинали. Клавдия шутила и гадала на пальцах о будущем. (Таким гаданьем увлекались девочки-школьницы: нужно закрыть глаза, развести руки, а потом соединить указательные пальцы. Если они встретятся, значит, загаданное сбудется!) Клавдия зажмурилась и, сводя указательные пальцы, приговаривала:

— Чтобы вернулся! Чтоб голова, и руки, и ноги — все было цело!

Альберт успокаивал:

— На войне не каждая пуля попадает, не каждая убивает…

Он уходил утром. Она надела берет и пошла провожать его на трамвайную остановку. Улыбалась, бодрилась. Подошел трамвай, они простились, и Альберт поднялся в вагон. Клавдия видела его через стекло.

Альберт смотрел на нее сверху, и взгляд у него был грустный-грустный…

А еще через день ее отправили.

Эшелон состоял из товарных вагонов с двухэтажными нарами. Люди в военном, и среди них Клавдия, стояли в открытых дверях вагонов, опираясь на перекладины, и смотрели, как медленно уплывало от них на запад Подмосковье.

Эшелону предстоял путь почти через всю страну, поднявшуюся на бой с врагом.

Одиннадцать писем о любви

Военный лагерь запрятан в подмосковном лесу. Словно охраняя тайну, деревья со всех сторон подступили к самой ограде.

Каждый день в лагере идут занятия. Штыковой бой… Стрельбы… Специальная подготовка… Всё, что может пригодиться в бою или в другой не менее сложной обстановке.

После занятий у курсантов свободное время.

Вечереет. На землю легли длинные тени. Из беседки доносится негромкая песня. Она звучит непривычно: поющий выговаривает слова песни с иностранным акцентом.

…Уходили, расставаясь, Покидая тихий край. Ты мне что-нибудь, родная, На прощанье пожелай…

Поющий замолкает и задумчиво смотрит в сторону леса, потом склоняется над письмом. Вырванные из школьной тетради листки исписаны мелким, но очень четким почерком.

«Моя дорогая и любимая!

Было время, когда мы верили, что расстояние между Москвой и Челябинском неизмеримо. Разлука на таком расстоянии была для нас ужасной.

Прошло только несколько месяцев, и мы теперь должны примириться с расстояниями, которые непостижимы для любого западноевропейца.

Я не могу себе даже представить твое новое место службы и не могу его найти на карте. Во всяком случае, «дан приказ: ему на запад, ей в другую сторону» в полном смысле слова написано для нас обоих. Но вся загвоздка в том, что приказ «На запад!» до нас не дошел…»

Удивительная это вещь — письма!

Благодаря старым, пожелтевшим, истертым на сгибах листочкам мы сможем сегодня узнать, что волновало больше сорока лет назад человека в подмосковном военном лагере, что он думал о своем и о нашем времени, что любил и что ненавидел.

Альберт пишет по-немецки. Он старается писать как можно отчетливее — «для тебя, дорогая, и для цензуры»: в военное время письмо, написанное по-немецки, сразу привлечет к себе внимание.

«Я очень страдаю от нападения фашистов на Советский Союз, потому что я, как немец, чувствую себя ответственным за каждое их преступление. На VII конгрессе Коминтерна Димитров учил нас, что коммунисты всех стран ответственны за то, что происходит в их собственных странах. Понятно, почему мы с таким нетерпением рвемся на фронт!»

Одно стремление, один порыв владеют Альбертом — на фронт!

Но «…мы все еще в лагере, маршируем, стреляем, хотя нам все это уже надоело по горло! Я начинаю опасаться, что фронта мы можем не увидеть до конца войны… Некоторые товарищи говорят: «Что ты мучаешься? Разве не известно во всем мире, что Гитлер — это еще не Германия, а Германия — не Гитлер? Что антифашистская Германия ведет упорную, требующую больших жертв борьбу против Гитлера? Разве не во всем мире известно, что она отправила своих бойцов в Испанию, чтобы сражаться против фашизма?» Я говорю себе, что все это так. Но мы не имеем права успокаивать себя до тех пор, пока последний виновник войны, последний поджигатель не будет выдан порабощенным народам и осужден их суровым и справедливым судом!»

Под этими письмами стоят даты: август, сентябрь, октябрь 41-го! Фашистские полчища рвутся к Москве. Кажется, нет силы, которая способна их задержать. Но Альберт уверен: есть такая сила! Это Красная Армия, советский народ, поднявшийся на Отечественную войну.

До нас дошли одиннадцать писем Альберта к Клавдии. О чем бы он ни писал, это письма любящего, влюбленного. Это письма о любви к жене и к ее Родине, и ненависти к тем, кто принес его любимой и ее стране горе и страдания.

Альберт — Клавдии (3 сентября 1941 г.):

«…Я вспоминаю один наш разговор. Это было по дороге домой с первого концерта, который мы слушали вместе в городском парке в Челябинске. Тогда ты говорила о качествах, которыми должен обладать идеальный, в твоем понимании, мужчина: быть внимательным к жене, уважать, любить ее, быть опрятным в одежде и т. д.

Иногда, вспоминая нашу короткую совместную жизнь, я думаю, что многое во мне должно было тебя разочаровать. Но все же я счастлив, что мы пережили чудесные дни нашего короткого супружества, и надеюсь, что у нас еще многое впереди, когда окончится война…»

Альберт — Клавдии (26 сентября 1941 г.):

«…Я не знаю, получаешь ли ты мои письма и где ты находишься. У меня новый адрес, и только сейчас я посылаю его товарищам, которые остались на старом месте, чтобы они пересылали мне твои письма.

…Ты помнишь, как говорил Вертер: «Тот, кто познал тоску, знает, как я страдаю!» Все это относится и ко мне. Ты мне необходима вся как есть, одних писем мне мало. Но тем не менее я скучаю по твоим письмам, хочу чувствовать твою душу, мнения, мысли… Насколько я тебя знаю, ты должна чувствовать то же самое…»

В том же письме:

…«Как ты живешь? Чем занимаешься? Довольна ли своей работой? Этот вопрос, собственно, излишен, так как ты всегда довольна, когда лечишь своих больных. Есть ли у тебя свободное время, и как ты его проводишь? Поправилась ты или похудела? Ты должна регулярно питаться, а не только пробовать пищу… Пожалуйста, пиши мне чаще и больше. Я здоров, чувствую себя хорошо, ем за троих, курю за десятерых. Хотел бы побыстрее попасть на фронт, а потом через Берлин и Прагу вернуться к тебе…»

Пожалуй, ни об одном периоде жизни Альберта мы не знаем так много, как об этом — от него самого, благодаря его письмам. Он проходит военную подготовку, занимается с товарищами немецким языком, тоскует о жене, в свободные минуты читает, слушает музыку. И все это время он живет напряженной внутренней жизнью. Его личная судьба переплелась с судьбой эпохи. В эти трагические дни он ни на секунду не усомнился, не дрогнул, не потерял веры.

«…Как далеко и точно предвидел Маркс, когда говорил: «Имеются только две возможности развития человечества: социализм или варварство». В третьем поколении после нас, читая о фашистских злодеяниях, никто не поверит, что возможны были подобные вещи.

Речь сейчас идет не только о социализме в Советском Союзе. Речь идет об историческом решении вопроса, который поставил Маркс для всего человечества. И здесь можно и нужно не щадить свою жизнь. Это было бы просто преступлением.

…Ты знаешь, я люблю жизнь, люблю быть веселым, люблю шутить. Меня не мучают мысли о самоубийстве. Но в нашем деле борьба идет не на жизнь, а на смерть. «Социализм — или варварство!» Я себя причислил к социализму! Это мой долг! И свой долг мы выполним, и партию, которая нас воспитала, не опозорим…»

Строки из писем

Только в конце ноября Альберту, наконец, удается получить адрес Клавдии. Его прислали из Челябинска. Наконец-то он может написать ей, зная, что его строки дойдут до адресата.

«…Приказа «На фронт!» мы так и не получили. Нас поставили на зимние квартиры. Не успели мы там поселиться, как меня и ряд других товарищей вызвали к комиссару бригады. После разговора о партийном прошлом и ряда военных вопросов, нам приказали снять форму, которой мы так гордились, и проходить штатскую службу в той же организации. Нас послали в специальную школу, где я и нахожусь в настоящее время…»

Из следующего письма мы узнаем, где был Альберт в самые трудные и трагические дни 41-го года. Фашистские полчища все ближе к Москве. Город объявлен на осадном положении. Все, кто может сражаться, берут в руки оружие. Уходят на фронт коммунистические батальоны. На Восток увозят женщин, детей. И в одном из таких эшелонов — Альберт и его товарищи. «Эвакуироваться!» — таков приказ; школа находилась в тылу.

«…Как мы страдали, когда покидали Москву! Мы стыдились себя, казались себе трусливыми беглецами. А то, что нам говорили люди за время долгого пути нашего эшелона, жгло нас как огонь. Это были не очень приятные и любезные вещи. Но мы должны были молчать, ни одного слова в свою защиту!

…Сейчас все это позади. Мы возвращаемся туда, где идет борьба. Только там сможем доказать, кто мы…»

«…Война принесет нам еще много неожиданностей. Мы недооцениваем фашистскую бестию и их военную машину. В том, что мы победим, я не сомневаюсь. Но победа достанется дорогой ценой. Это будет стоить человечеству целого поколения, а Советскому Союзу — многого из того, что создано за три пятилетки. Ярость охватывает меня, когда я думаю о том, сколько ценного уничтожили эти преступники. И не только в СССР, но во всех оккупированных странах, в самом немецком народе…»

«…Чем были бы мы без нашей партии, которая нас воспитала? Но каждый из нас живет также и своей личной жизнью. У нас с тобой это почти привело к семье. Я говорю — почти, хотя мы официально считаемся семьей. Иногда я спрашиваю себя, не было ли это коротким прекрасным сном? Действительно, вместе мы провели только десять дней. А все, что было раньше и позднее, — это встречи любящих людей на несколько часов.

Ах, Клавдия, как я тоскую о тебе, о нашей совместной жизни! Когда это станет возможным? Спрашивать об этом — значит, задавать два вопроса: когда мы победим, и доживем ли мы с тобой до победы? Но будь уверена, что ты скорее станешь вдовой героя, чем женой труса…»

«…Самое замечательное — это большая победа под Москвой, под Ленинградом и Ростовом… Как это действует на население в Германии, ты даже не можешь себе представить. Нацисты пытаются скрывать правду, но она проникает в страну через тысячи каналов…

Мои друзья, которые работают в лагерях для военнопленных, сообщают интереснейшие вещи. Коричневый туман постепенно рассеивается. И чем сильнее бьется Красная Армия, тем сильнее этот процесс «по ту сторону»…

«…Здорова ли ты? Довольна ли ты своей работой? Какое у тебя окружение? Есть ли у тебя возможность совершенствоваться в своей профессии? Как у тебя с занятиями по хирургии? Думаешь ли ты хоть немного обо мне, или у тебя для этого нет времени?..»

«…Сердечно благодарю тебя, дорогая, за фото. Ты поправилась, товарищ капитан! Теперь я верю, что ты здорова и чувствуешь себя неплохо. Ты выглядишь очень мило в своей форме, товарищ капитан, очень мило!..»

(Через 33 года этот снимок покажут в Берлине младшему брату Альберта, Вернеру, и он напишет Клавдии: «Мне показали твою фотографию, на которой ты снята в военной форме. У тебя на ней очень суровый вид…»)

«…Ты спрашиваешь, почему я не уверен в нашей встрече после войны? Лишь потому, что война требует борьбы, жертв, что на войне можно погибнуть.

Ты знаешь — я не боюсь умереть за свои убеждения. Ты знаешь, как я люблю жизнь, борьбу. Но я пытаюсь учесть все, что может со мной случиться. И ясно, что если на фронте находятся двое, погибнуть может кто-нибудь один из них.

Мы оба в армии, хотя пока еще не на переднем крае. Но завтра это непременно будет, и мы оба готовы выполнить любое задание партии. А в такие моменты невозможно думать о своей личной безопасности или безопасности своей семьи. В этом, насколько я тебя знаю, мы едины. Только это, только это занимает мои мысли. Такую разлуку я считаю возможной. Но я никогда не думал, что наша победа разлучит нас…»

«…Сегодня утром мне сообщили, чтобы я был готов к отъезду. Завтра, самое позднее — послезавтра я уезжаю. Подробностей я еще не знаю, а если бы и знал, то, конечно, не мог бы тебе ничего сообщить. Одно ясно — обратной дороги нет! Теперь — только вперед! Когда ты получишь это письмо, я буду уже в пути…»

Альберт много думает о судьбе немецкого народа, внимательно следит за сообщениями о том, что происходит в германской армии, в ее тылу, в самой Германии, в оккупированной Европе.

Подтверждение своим мыслям он находит в «Правде», где опубликовано обращение германской компартии к немецкому народу.

Получив от Клавдии письмо, написанное в годовщину их свадьбы, Альберт думает о том, как складывается его личная жизнь. Почти десять лет он не видел родных и ничего не знает об их судьбе.

«За это время трудной борьбы я забыл дни рождения отца и матери, — пишет он Клавдии. — Но годовщина нашей свадьбы прошла у меня по-другому. Как и тебя, меня охватили воспоминания о коротких днях нашей совместной жизни. И некоторые разговоры, споры, которые мы вели в те дни, заново пронеслись в моей памяти…»

«…Ты опять изучаешь новый язык — азербайджанский, чтобы говорить с ранеными бойцами на их родном языке. Им это будет приятно. Такое внимание особенно приятно больному человеку. Есть у этого и политический смысл, если учесть, с каким озлоблением проповедуется расовая ненависть по другую сторону фронта. Достаточно ли мы делали, чтобы убедить, что мы глубоко интернациональны? За последнее время меня тоже коснулись подобные переживания…»

Однажды, когда Альберт в военной форме ехал в метро, к нему обратился с вопросом командир Красной Армии. Услышав ответ, насторожился:

— Кто вы?

— Я немец.

— Немец? Из Поволжья?

«…Он был очень удивлен, узнав, что я — немец, да еще из Германии. «Но разве могут они быть в Красной Армии?» — спросил он с недоумением, глядя на мою форму. Еще больше его изумили мои слова, что моя ответственность перед советской властью намного больше, чем у любого красноармейца, так как трое моих братьев, по всей вероятности, мобилизованы и воюют против нас. Во всяком случае, к нам они еще не перешли, хотя, по всей вероятности, они знают, что я здесь».

(Макс Хесслер погиб под Ленинградом, Герхард — во Франции, под Шербургом. Младший брат, Вернер, попал в плен под Кенигсбергом. Вернувшись на родину, он снова поселился в Бургштадте, вступил в Социалистическую единую партию Германии, ведет активную работу в обществе дружбы с Советским Союзом.)

В письмах Альберт как бы продолжает давние разговоры с Клавдией. Он знает, что она очень любит поэзию.

«Недавно, — пишет он, — я прочел стихотворение Эжена Потье, автора «Интернационала». Оно называется «Пропаганда песни!» и написано в 1848 году. Прочти его, и ты поймешь, какую задачу в период борьбы я предъявляю к поэзии в первую очередь. Только после победы созерцательная, спокойная, упоительная поэзия займет свое место. Первая — это боевая песня, а вторая — медицина, которая залечивает нанесенные раны. Нужны обе поэзии, однако в разных обстоятельствах…»

«…Не обижайся, любимая, что политика занимает большое место в моих письмах, и так мало — личные дела. Может быть, тебе покажется, что все это по отношению к тебе бессердечно, но это не так. Я все время думаю о том, что когда общество, в котором мы живем, мучается, страдает народ, когда молодые, цветущие люди проливают свою кровь, мы должны быть в их рядах, всем своим сердцем, мыслями, всеми фибрами своей души. Только в этом случае, дорогая, мы будем иметь право вместе с победителями на счастье и радость…»

До встречи — в Берлине

От этих московских дней сохранилась фотография Альберта.

«Для тебя, дорогая, я даже немного улыбаюсь, хотя дыра в зубах мешает этому. Я не хотел бы иметь особых примет в приказе об аресте, но мне кажется, что я так и не успею собраться к зубному слесарю».

Тон письма шутливый, но Клавдия хорошо понимала, что он имел в виду. Жизнь его подчинилась строжайшим правилам конспирации. Даже письма Альберту она посылала по указанному им адресу на имя Феди Сафонова. Но однажды Клавдия не удержалась и правила эти нарушила. Как это произошло, мы узнаем из письма Альберта.

«Я сижу и работаю. Вдруг стучат в дверь. Кроме Рихарда, которого ты знаешь, в эту квартиру никто не приходит. Поэтому я был очень удивлен, увидев перед собой совершенно незнакомого командира. К тому же он спросил Альберта. А потом я увидел в его руках письмо и сразу узнал твой почерк. Понемногу я начал соображать. Быстро закончил срочный телефонный разговор, и у меня еще осталось немного времени для беседы. К сожалению, гость рассказал немного. Он очень спешил и вскоре оставил меня наедине с моими мыслями. Но я был рад и этому. Ведь этот человек был вместе с тобой, знал, как вы там живете и работаете, видел и слышал тебя.

После его ухода я прочел твое письмо. Оно напомнило мне о том хорошем, что мы пережили вместе, и обещало много прекрасного в будущем. Мною овладели мечты, а ты знаешь, что я не очень-то романтичен. И только работа вернула меня снова к действительности. Но слова и мысли этого письма звучат во мне до сих пор.

…Хорошо любить и знать, что на эту любовь полностью отвечают».

Из писем Альберта мы узнаем, что по вечерам он иногда ходил в кино, в театр, был в зале имени Чайковского на концерте украинского народного искусства. Читал все, что попадало под руку: «Одиссею», «Мое детство» Мартина Андерсена-Нексё, «Ярмарку» Шолом-Алейхема, Горького…

Альберт пишет Клавдии о товарищах, которых она знала в Челябинске:

«Герман шлет тебе привет. Он живет так же, как и я — ожиданием. Игнац с двумя своими земляками — в чешском легионе. Когда он встретится с фашистами, им не поздоровится. У них на совести его отец, мать и брат с сестрой. В Испании он показал себя храбрым бойцом…»

Поздравляет Клавдию с вступлением в партию:

«…помни Ленина и Дзержинского: это для нас образец и пример…»

Кончается июль. Идет жаркое и очень трудное для страны лето 42-го года. У репродукторов люди с суровыми лицами слушают скупые сообщения Совинформбюро: обстановка на Юге грозная. Пройдет еще полтора — два месяца, и в сводках появится слово «Сталинград».

В один из последних дней июля из Москвы ушло письмо на Дальний Восток:

«…я люблю тебя сейчас еще больше, чем прежде. И прошу простить меня за все твои неприятности и страдания… Для меня наступает такое время, когда всякая переписка будет просто исключена…»

В эти дни Гейнц Гофман случайно встретил того, кого он знал в Ленинской школе и в Испании как Оскара.

Оба обрадовались встрече, вспомнили первую ночь в Фигерасе, бой под Утанде, погибших товарищей.

— А госпиталь в Обоне помнишь?

— Помню. И многое другое.

…На московской улице обнялись двое молодых мужчин. Так прощались перед отъездом на фронт, не зная, когда встретятся снова и встретятся ли вообще.

— Завтра я отправляюсь на задание, — сказал один из них. — Будь здоров, Гейнц, и не забудь: мы встретимся в Берлине!

Через много лет министр национальной обороны ГДР, генерал армии Гейнц Гофман вспомнит эту встречу и напишет о ней в Челябинск.

Радист „Красной капеллы“

В августе 1942 года берлинцы привыкли читать в сводках о победном продвижении вермахта в донских степях. Обстановка на Западе тоже не сулила никаких серьезных неприятностей третьему рейху.

В один из таких дней стройный молодой офицер в форме обер-лейтенанта ВВС ехал в Темпельгоф, чтобы навестить своего друга, скульптора Курта Шумахера.

Офицера звали Харро Шульце-Бойзен. У сослуживцев были все основания считать его баловнем судьбы. Аристократическое происхождение. Обаятельная внешность. Красавица жена. И, наконец, ему покровительствовал сам Геринг. Именно рейхсмаршал помог Шульце-Бойзену поступить в Министерство военно-воздушных сил и открыл ему доступ к секретной работе. Геринг был у него свидетелем на свадьбе и, как рассказывали, охотно посещал музыкальные вечера матери жены Шульце-Бойзена, своей соседки по имению графини Торы.

И только близким друзьям и единомышленникам блестящего офицера известно о том, что всю его жизнь пронизывает одна мысль, одна страсть — ненависть к нацизму, к гитлеровской тирании.

Еще в студенческие годы потомок адмирала Тирпица редактировал антинацистский журнал «Гегнер» («Противник»). Брошенный после захвата власти фашистами в «дикий концлагерь», он был зверски избит и видел смерть товарища. Чудом выйдя на свободу, Харро сказал: «Свою месть я положил на лед!»

У него был личный счет к фашизму.

Первый удар врагу Харро нанес в 1936 году, после мятежа генерала Франко в Испании. Тщательно спланированная в Берлине операция — воздушный десант и восстание в тылу республиканцев — бесславно провалилась, так как о ней стало известно республиканскому командованию.

Это было делом рук Шульце-Бойзена и его товарищей.

Новые удары последовали после 22 июня 1941 года. К этому времени Шульце-Бойзен и его друг доктор Арвид Харнак уже возглавляли крупную антифашистскую организацию. «Красная капелла» — было написано на гестаповской папке, в которую складывались донесения агентуры, разыскивающей тех, кто устроил поджог на антисоветской выставке в Берлине летом 1942 года, кто выпустил листовку, в которой Гитлера сравнивали с Наполеоном и предсказывали ему тот же конец, кто издавал и распространял подпольный журнал «Иннере фронт» («Внутренний фронт»).

«Красная капелла» — под таким названием вошла эта организация в историю.

Абвер и функабвер, гестапо и полиция объединились для охоты за таинственной радиогруппой, передачи которой начинались с загадочных букв «ПТХ». Эти радиограммы перехватывались и записывались, но расшифровать их долгое время не удавалось лучшим специалистам. Когда их все же удалось прочесть (а к тому времени радист уже пользовался другим шифром), стало ясно, что из Германии происходит утечка архисекретных сведений, планы крупнейших военных операций, данные о работе промышленности, дипломатические тайны.

Деятельности этой знаменитой организации и ее мужественным участникам — борцам против фашизма — повесть Юрия Королькова «Где-то в Германии» и много других книг, изданных в разных странах.

Здесь же мы приведем только свидетельство такого «авторитетного» лица, как фашистский прокурор Редер:

«Ужас должен охватить каждого при мысли, что враг знал тайны Германии». —

Так начал он свою речь на суде над участниками «Красной капеллы».

* * *

Мы впервые встретили обер-лейтенанта Харро Шульце-Бойзена, когда из старинного охотничьего парка в Вердере, где находился штаб ВВС (а где-то недалеко был и командный бункер самого Геринга), он ехал в Темпельгоф, к своему старому другу скульптору Шумахеру.

Дверь открыл человек лет тридцати пяти, в солдатской форме, с добрым лицом.

— Здравствуй, Курт! — приветствовал его Шульце-Бойзен. — Ну, как наш долгожданный гость?

— Все в порядке, — ответил Курт. — Он ждет тебя.

Навстречу Шульце-Бойзену поднялся невысокий крепыш в форме ефрейтора артиллерии вермахта.

— Харро, — назвал себя обер-лейтенант, протягивая руку.

— Хельмут, — назвал себя гость.

Так они встретились.

Шульце-Бойзен ничего не знал о прошлом человека, который сидел перед ним в этой уютной берлинской квартире. Таков закон конспирации — чем меньше ты знаешь, тем лучше. Его собеседник (в кармане у него лежала воинская книжка на имя Хельмута Вигнера, и в его документах имелись отметки военных комендатур всех городов, где ему пришлось делать пересадки на пути с Восточного фронта) ничего не знал о прошлом «неистового Харро», Шу-Боя, как называли его близкие друзья.

Они почти ровесники. Харро на год старше, он родился в 1909 году. В 1933-м оба — один в Берлине, другой в Бургштадте — попали в лапы штурмовиков и лишь случайно избежали гибели.

Оба они, коммунист-подпольщик из рабочих и интеллигент-офицер из аристократической семьи, убежденные, непримиримые враги фашизма. И оба, ведя полную смертельных опасностей борьбу за будущее своего народа, разными словами высказали одну и ту же мысль: высшая форма немецкого патриотизма — сражаться против Гитлера, помогать Советскому Союзу.

Они были крайне нужны друг другу.

Последнее время в Москве были очень обеспокоены: берлинский радист молчал. Что произошло? Временные трудности? Провал? Об этом можно было только гадать, пока на место не прибудет новый радист.

У Шульце-Бойзена были разведданные, которых ждали в Москве. Он понимал, что новичка не стали бы посылать с таким заданием, и что его гость — человек опытный и смелый.

Так они встретились и начали работать вместе. Недолго, всего несколько недель.

Наступали трагические дни «Красной капеллы».

Дни накануне бессмертия

«Героическое поведение, никем не увиденное».

Эти слова Бертольда Брехта — и о героях «Красной капеллы». Многое стало известно только после войны, при этом часть сведений — из гестаповских протоколов, из приговора по делу участников «Красной капеллы». Но то, что в устах фашистских судей было обвинением, сегодня звучит как признание врага.

Из приговора суда — о Шульце-Бойзене:

«…Никогда не служил честно национал-социалистическому государству. Перед началом войны… установил связь с Москвой. Среди переданных им сведений была информация о состоянии германской авиации перед началом войны с Россией. Передал в Москву, что следует ожидать германского наступления на Майкоп, о раскрытии на Балканах английской разведывательной организации, о захвате советского радиошифра при взятии Петсамо, о сроке и месте приземления парашютистов-десантников под Ленинградом, о предстоящем использовании в войне отравляющих веществ, о составе военно-воздушных сил и производстве вооружения…»

О Курте Шумахере:

«…Будучи призванным в армию, распространял нелегальные листовки среди солдат. Дал согласие передавать в Москву секретную информацию. Скрывал на своей квартире советского парашютиста Хесслера. Что особенно предосудительно — встречался с парашютистом у своей военной казармы».

О его жене Элизабет:

«…Помогала мужу в его нелегальной работе. Скрывала и кормила советского парашютиста Хесслера в своей квартире. Хранила в доме его радиопередатчик почти до своего ареста. В августе 1942 года передала Хесслеру чемодан для военной одежды, в которой радист прыгал с советского самолета на парашюте в немецкий тыл…»

О Гансе Коппи:

«…в возрасте восемнадцати лет арестовывался за принадлежность к запрещенной коммунистической партии. Входил в группу Шульце-Бойзена в качестве радиста… В 1941 году арестованный по настоящему делу Хуземан получил и передал Коппи сведения о производстве трассирующих боеприпасов, о военном заводе в Саксонии, изготовлявшем бронебойные патроны. В 1942 году Коппи передал сообщение о том, что под Севастополем установлены тяжелые береговые орудия для штурма советской крепости. В августе 1942 года советский парашютист доставил ему еще один, четвертый радиопередатчик».

Это строчки из приговора. А вот несколько строк из шлюсс-протокола (заключительного протокола) гестапо по делу «Красной капеллы», направленного имперскому суду:

«Через несколько дней после своего приезда в Берлин Хесслер посетил ближайшего сотрудника Шульце-Бойзена скульптора Курта Шумахера и его жену в Темпельгофе. Они свели его с Шульце-Бойзеном, сразу увидевшим в Хесслере человека, который будет содействовать в активизации передачи информации в Москву.

Он (Шульце-Бойзен) несколько раз встречался с парашютистом в берлинских казармах вермахта и связал его с радистом Гансом Коппи…»

И снова из приговора — об Эрике фон Брокдорф («Красной графине»):

«В начале сентября 1942 года Ганс Коппи привел в ее квартиру советского парашютиста Хесслера. Хесслер просил обвиняемую разбудить его в 4 часа 30 минут для того, чтобы установить радиосвязь с Москвой. Это поручение обвиняемая выполнила…»

Узнав, что арестованные держались на допросах мужественно и отказывались давать показания, Гитлер приказал: «Заставить их говорить».

Гиммлер «расшифровал» этот приказ: арестованных подвергать пыткам, даже если это приведет к их смерти.

Писатель Гюнтер Вайзеборн, друг и соратник Шульце-Бойзена, был одним из немногих оставшихся в живых участников «Красной капеллы». В своей книге «Мемориал» он рассказывает, каким бесчеловеческим пыткам подвергались арестованные в гестаповских застенках.

Когда гестапо сочло следствие законченным, об этом доложили Гитлеру. «С чрезвычайным возбуждением» (по словам адъютанта Гитлера фон Путткамера) фюрер приказал «уничтожить большевиков в наших рядах».

75 главных заключенных (всего было арестовано и предано суду около двухсот человек) были приговорены к смертной казни. Милдред Харнак и Эрике фон Брокдорф суд «милостиво даровал» по десять лет тюрьмы. Но Гитлер, утвердив приговор, эту его часть отменил, поручив «пересмотреть» ее другому суду. Судьи хорошо поняли желание своего фюрера.

Их казнили в последние дни 1942 года, в берлинской тюрьме Плетцензее (ее описал Юлиус Фучик в своем знаменитом «Репортаже с петлей на шее»). От некоторых остались последние строки, адресованные родным и близким. Это письма чистых и мужественных людей, которые смело шли на смерть во имя своих убеждений.

Шульце-Бойзен спрятал в камере стихи — короткое послание новым поколениям:

…Правду не заглушат веревка и топор. Еще он не зачитан, последний приговор. И те, кто нас судил, от кары не уйдут, Ведь этот суд — еще не страшный суд.

«Я ни о чем не сожалею — я умираю убежденным коммунистом». —

Это последние слова Арвида Харнака.

Мы ничего не знаем о последних минутах Альберта. Но зато нам многое известно о его жизни.

…Как хотелось бы узнать еще только одно: долетел ли к ним туда, за стены тюрьмы, в их последние часы и минуты, тяжелый гул с Востока? Виден ли был им хотя бы отсвет того великого зарева, которое занималось в заснеженной русской степи между Волгой и Доном?

Свет далекой звезды

Прошло три года. Закончилась война — на Западе и на Востоке. Госпиталь, в котором несла службу майор Рубцова, размещался в небольшом городке на берегу Желтого моря.

Клавдия Семеновна лечила заболевших военнослужащих, помогала местным жителям. У нее появились добрые знакомые. А с одним корейским мальчиком она подружилась.

Его звали Ким. Жизнь при японцах наложила свой отпечаток на его характер — он редко улыбался. Но о чем бы Клавдия Семеновна с ним ни говорила, он все схватывал на лету. Чувствовалось, что Ким талантлив, что у него есть воля.

Клавдия Семеновна занималась с Кимом русским языком, позднее дала ему рекомендацию в политическую школу. Через, несколько лет он стал ученым-физиком и сегодня успешно работает на своей родине.

Она считала Кима своим приемным сыном. Когда она что-то для него делала, ей казалось, что Альберт одобрил бы ее, что это она делает и для Альберта тоже.

Клавдия Семеновна все время напряженно ждала вестей. Работала, разговаривала, грустила. И ждала. Уже целых три года. Но вестей не было.

Осенью 1945 года, вспомнив своих коллег, с которыми служила в госпитале на родине, решила сделать им сюрприз — отправила посылку с яблоками.

Через три недели она получила письмо. И, когда прочла его, все в ней дрогнуло.

…К старшей сестре госпиталя в тот день приехал гость, земляк, майор Костин. В подарок привез свежие яблоки.

— Угощайтесь! — пригласила она свое начальство.

— Да мы и сами только что получили посылку с яблоками, — ответили ей. — От Клавдии Семеновны Рубцовой.

Майор, услышав фамилию, взволнованно спросил:

— Как вы сказали? Капитан Клавдия Рубцова?

— Нет, майор Рубцова.

— Но она же была капитаном? А муж ее, случайно, не был разведчиком?

Врачи, знавшие историю Клавдии и Альберта, подтвердили это.

— Какая удивительная случайность! — воскликнул Костин. — Я же был вместе с ее мужем у партизан. В 42-м году, на Брянщине. Он все время просил: «Запомни, капитан Рубцова. Клавдия Рубцова. Врач. Моя жена. Может быть, встретишь ее где-нибудь». Наутро я улетел на Большую землю, а он должен был отправиться дальше. Ну, и как он, жив?

— Никаких вестей, — сказали ему. — Уже три года.

Майор понимающе покачал головой.

— Война… Но какая случайность! Кто бы мог подумать!

Это была последняя весть, которую получила Клавдия Семеновна — о живом.

Свет далекой звезды…

Сразу после демобилизации она приехала в Москву и начала розыски. В ЦК партии ей сообщили адрес учреждения, в которое следовало обратиться. Но сотрудник, который мог дать необходимые сведения, был в командировке.

30 октября 1946 года она получила письмо, в котором ей сообщали, что Альберт погиб в 1942 году в Берлине и что до последней минуты он вел себя стойко и мужественно.

Клавдия сидела с письмом в руке у стола, возле которого они много раз сидели вместе с Альбертом. По радио передавали концерт. Пел Шаляпин — предсмертную арию Дон-Кихота.

В те дни несколько скрасила ее жизнь весточка от Кима — он приехал в Свердловск учиться. В письме он называл ее «амони» — мама.

1 октября 1969 года в связи с 20-летием Германской Демократической республики Альберт Хесслер посмертно был награжден орденом Отечественной войны I степени. Указ был напечатан в газетах. Но Клавдия Семеновна ничего об этом не знала.

От автора

Прошли годы.

Однажды в партийный комитет ЧТЗ пришло письмо из Вологды. Профессор Вологодского пединститута А. С. Бланк, автор многих книг и работ об антифашистском сопротивлении в Германии в годы войны, просил сообщить, не сохранились ли следы пребывания на ЧТЗ немецких коммунистов-интербригадовцев Альберта Хесслера, Германа Крамера и Германа Залингера.

Заинтересовавшись судьбой Альберта Хесслера, я начал собирать материалы о нем. Первые сведения об Альберте и двух его товарищах удалось найти в книге «Воспрянет род людской» — сборнике биографий героев-антифашистов, изданном в Берлине под редакцией Вильгельма Пика.

Имя Альберта упоминалось в книгах и статьях о «Красной капелле».

Но вскоре находки перестали радовать. Стало ясно: иду по чужим следам. А как же челябинский период жизни Альберта и его товарищей? Розыски в заводском архиве не дали почти никаких результатов. Только название цеха, где работал один из троих, — дизель-моторный, и несколько слов в личном деле: отозван в распоряжение Коминтерна.

Впрочем, одна «зацепка» была — адрес. Улица Спартака (ныне проспект Ленина), дом 15. А что, если сохранилась домовая книга? Без особой надежды иду в домоуправление, спрашиваю. «Должна сохраниться». Беру в руки старую пожелтевшую амбарную книгу, раскрываю, начинаю читать список жильцов и… не верю своим глазам! Почти сто иностранных фамилий! Вся Европа! Среди других нахожу и Альберта. Квартира № 20. Альберт Хесслер… 1910 года рождения… Деревня Мюлау…

Окрыленный неожиданной, невероятной удачей, составляю список старейших жильцов «испанского» дома и, вооружившись толстой тетрадкой, полный надежды, буквально бегу к ним, готовый записывать все, что они смогут вспомнить и рассказать.

Увы, полная неудача! Беседую со многими, но — ничего существенного. «Так ведь больше тридцати лет прошло. И каких лет», — виновато разводят руками старожилы.

Врача Клавдию Семеновну Рубцову я знал давно и почему-то оставил ее в своем списке последней. Но вот настала и ее очередь. Она предложила встретиться вечером в поликлинике, после того как закончит прием больных.

Мы сидели в ее маленьком кабинете, и я, уже почти без всякой надежды, задал тот же вопрос, который задавал другим:

— Вы не помните, случайно, немецкого коммуниста, который жил перед войной в вашем доме? В 20-й квартире? Его звали Альберт Хесслер.

— Может быть, Гесслер? — после долгой паузы спросила она.

— Да, в домовой книге он записан как Гесслер.

— Это мой муж, — едва слышно ответила Клавдия Семеновна и закрыла лицо руками.

Прошло много времени, прежде чем я решился задать ей еще один вопрос:

— Может быть, сохранились письма, фотографии?

— Потом… — попросила она.

Верность клятве

В конце сентября мы улетали в Берлин. Мы — это Клавдия Семеновна Рубцова, автор этих строк, и еще один товарищ с тракторного завода. Почти целый год до этого почтовая авиалиния Челябинск — ГДР работала с повышенной нагрузкой. Письма и бандероли шли в обоих направлениях.

Началось это после того, как писатель Юрий Михайлович Корольков сообщил, что в Москву прилетает старый немецкий коммунист Пауль Гофманн, друг юности Альберта.

Бывают ли на свете чудеса? Теперь я уверен: бывают!

Больше полувека назад двое подростков в маленьком саксонском городке Бургштадте дали клятву: всю жизнь бороться за дело рабочего класса. И вот мы сидим с одним из них в вестибюле московской гостиницы «Пекин», и я дарю ему последнюю (Москва, 1942 год) фотографию Альберта, а он надписывает для Клавдии Семеновны изданную в Берлине Институтом марксизма-ленинизма при ЦК Социалистической единой партии Германии книгу: «Альберт Хесслер. Жизнь и борьба молодого коммуниста». Один из составителей и авторов книги — он, Пауль.

Его не согнули ни долгие годы фашистской тюрьмы, ни лагерь особого режима в Заксенаузене. А когда наступило время строительства новой демократической Германии, он отдал ей все силы и сердце.

А из-за плеча Пауля выглядывала его черноглазая и очень симпатичная дочь Барбара, берлинская школьница. Не внешне, а чем-то другим, может быть, выражением глаз, отразивших ее московские впечатления, она напомнила мне Альберта — такой он на фотографии 20-х годов, когда ему тоже было 15 или 16 лет.

А теперь снова немного о письмах. Почти каждое приносило что-то новое об Альберте, о его сегодняшней — посмертной жизни на родине.

В Берлинском районе Лихтенберг, рядом с Харнакштрассе и Шульце-Бойзенштрассе, есть, оказывается, и Альберт Хесслерштрассе — улица Альберта Хесслера. Его имя носят школы, предприятия, бригады социалистического труда, воинская часть.

Министр национальной обороны ГДР товарищ Гейнц Гофман прислал подробные, с интересными яркими эпизодами, воспоминания об Оскаре-Альберте, проникнутые любовью к памяти погибшего друга.

Откликнулась Инна Ендер, одна из участниц «Красной капеллы». Из Бургштадта написал младший брат Альберта Вернер. Единственный, кто остался в живых из всей семьи.

Пришло письмо из города Рубцовска на Алтае. Оказалось, что алтайские ребята, создавшие в своей школе клуб интернациональной дружбы имени Рихарда Зорге, также ведут поиск материалов о жизни Альберта Хесслера.

А из ФРГ, из Штутгарта, прислала чудесное письмо — кто бы вы думали? — Гертруда Крамер! Та самая, о которой говорилось в главе «Вечер у Крамеров». Все годы войны Гертруда работала на ЧТЗ. Ее муж Герман, так же, как и Альберт, заброшенный на подпольную работу в Германию, погиб в гестаповском застенке. Самой Гертруде в ФРГ пришлось пережить тяжелые годы, когда была запрещена Германская компартия. Но всегда с благодарностью вспоминала она Челябинск, челябинских друзей и «много раз мысленно проделывала дорогу от «испанского» дома до ЧТЗ».

Меньше года прошло после встречи в Москве с Паулем Гофманном, и вот первая делегация с ЧТЗ, из Челябинска, второй родины Альберта, по приглашению немецких друзей уезжает в ГДР. Накануне нашего отъезда в музее ЧТЗ открыли большую выставку, посвященную Альберту.

Эти удивительные дни в ГДР начались встречей в берлинской школе № 1 — она носит имя Альберта Хесслера. В городе Франкенберге мы были на открытии памятника герою-антифашисту. В предместье Берлина, на берегу речки Хавель, Герхард Курцер, один из немногих оставшихся в живых участников «Красной капеллы», показал нам, где в августе 1942 года стояли палатки, в которых подпольщики скрывали Альберта.

Волнующей была встреча с вице-президентом Академии наук ГДР Генрихом Шеелем. Он последний видел Альберта живым — на допросе в гестаповской тюрьме.

Письма Альберта Клавдия Семеновна еще раньше решила передать молодежи ГДР. «Отдам в самые надежные руки». В городе Бургштадте она вручила их учителю местной школы Карлу Шретеру — организатору музея, руководителю общества юных историков ГДР. И она не ошиблась: уже через год письма вернулись к ней книгой. «Письма к Клавдии» — так называется эта прекрасно изданная книга.

И еще одна памятная зарубка: в Бургштадте, около детского сада имени Альберта Хесслера (в этом здании когда-то была школа, где он учился), Клавдия Семеновна посадила маленькую березку, для которой привезла горсть земли из далекого Челябинска.

Во время поездки по ГДР нас повсюду сопровождало стрекотание кинокамеры. Ее держал в сильных руках третий участник делегации ЧТЗ, Александр Александрович Соколов, кинооператор, а в годы войны — командир взвода разведки и знаменосец 63-й Челябинской добровольческой танковой бригады. Недалеко от Бургштадта, в Рудных горах, пролегала одна из его фронтовых дорог: в майские дни 45-го уральские танки шли здесь из Берлина на Прагу.

Все, что снимал во время этой поездки Соколов, вошло потом в фильм «Встретимся в Берлине». Мы привезли его в ГДР в 1980 году. На этот раз с нами не было ни Клавдии Семеновны, ни Соколова. Они не приедут уже никогда.

В Бургштадте мы пришли к тому месту, где Клавдия Семеновна посадила когда-то памятную березку. Березка выросла. Теперь она была уже в два человеческих роста.

Время идет быстро.

Мы смотрели наш фильм в ГДР вместе с ребятами в пионерской республике имени Вильгельма Пика. Клавдия Семеновна, теперь уже с экрана, рассказывала им о героической жизни Альберта. И невольно думалось о том, что жизнь внесла в наш первоначальный замысел очень верную поправку: в фильме не один, а двое героев. Альберт и Клавдия.

В многочисленных письмах, которые шли в адрес Клавдии Семеновны из Берлина, Бургштадта, из многих немецких и советских городов, ее и Альберта уже не отделяли друг от друга. Они теперь будут жить вместе всегда.

Незадолго до своей кончины, обращаясь к молодежи ГДР, Клавдия Семеновна писала:

«Никогда не забывайте о деле, которому служил Альберт. Он был великим патриотом, страстным борцом за коммунизм.

…Прочтите его письма; в них он оставил нам свою душу.

…Я счастлива, что смогла быть с ним вместе, что любила его, что донесла до его народа его стремления, его письма».

Эти слова есть в титрах фильма «Встретимся в Берлине».

Время идет быстро…

Недавно из столицы ГДР сообщили: фильм дублирован на немецком языке. Его демонстрировали в Берлине на молодежном форуме и собираются показать во многих городах ГДР в октябре 1985 года, когда будет отмечаться 75-летие со дня рождения Альберта. Показать в присутствии гостей из Челябинска, с ЧТЗ.

Вместо эпилога

…Свадебный кортеж, проехав по проспекту Ленина, останавливается на краю Комсомольской площади. Из передней машины, украшенной кольцами и лентами, выходят молодожены. У невесты в руках цветы. Таков обычай: прежде чем сесть за праздничный стол, молодые непременно должны побывать в местах, священных для каждого челябинца. Одно из таких мест — Комсомольская площадь. На высоком постаменте, словно в броске, застыл танк «ИС». Две даты: 1941—1945. И слова:

«Уральцы, вам, чьи руки золотые ковали здесь победу над врагом».

С западной стороны площади — старейшая в районе школа № 48 имени Николая Островского. В ней есть два «именных» класса: имени Альберта Хесслера и имени Клавдии Семеновны Рубцовой.

А рядом со школой — пятиэтажный дом солидной довоенной постройки, который вошел в историю города под именем испанского. На его стене — мемориальная доска:

«Здесь с 1939 по 1941 год жил немецкий коммунист, радист подпольной антифашистской организации «Красная капелла» Альберт Хесслер».

И барельефное изображение ордена Отечественной войны I степени.

На маленькой полочке — живые цветы. Кто их принес сюда? Школьники? Человек, знавший Альберта? Молодожены? И я невольно думаю о свадьбе, которая состоялась в «испанском» доме в те, теперь уже очень давние времена. Под наступавший 1941 год.

Еще один свадебный кортеж останавливается на краю Комсомольской площади. Из передней машины выходят молодые. В руках у невесты — цветы.

И мне кажется, что Альберт и Клавдия оттуда, из того далекого времени желают им мира и счастья.

Альберт Хесслер. Последний снимок 1942 года.

К. С. Рубцова (третья слева) и автор повести Е. Г. Ховив (первый справа) среди немецких друзей. Снимок сделан в 1974 году во время поездки первой делегации ЧТЗ в ГДР. Фото А. Соколова.

Клавдия Семеновна Рубцова. 1941 год.

Обложка книги «Письма к Клавдии», изданной в 1976 году в ГДР. Использована фотография Альберта Хесслера, сделанная в Челябинске зимой 1939—1940 годов.

Улица Альберта Хесслера на его родине в Бургштадте.

ПОЭЗИЯ

Навечно в памяти

Валерий Тряпша

СТИХИ

РОДИНА

Я всю, как есть, тебя приемлю, Моя звезда, судьба сама! Под плугом вскрикнувшую землю Услышу посреди холма. И в роще индевелой иней Прижму к потресканным губам. Луну над стогом в дремной сини, Как память, сыну передам. Ты изначальный свет в просторах По-над землею и под ней, Когда под лампами шахтеров Породу видно до корней. До глубины, до смертной сути, До чистой глади родника. Мне душу ворог не остудит, И взор не выхлестнут снега. Отчизна, родина, истоки, Гул реактивных, скрип телег, И в грудь простреленные строки — Всё это ты, всё это век. И те, из крови, казематы, И та обугленная высь, Где спят уральские солдаты, Чьи души в травах поднялись. Ты подарила мне все это: Стыть у высот, гореть во мгле, Росою пасть, взметнуться светом На горькой, на своей земле.

* * *

От Бояновых песен, От седых ковылей придонецких, От костров партизанских, От звезд гимнастерки отца Началась моя память И упала в военное детство, В мир холодной слезы, В похоронку и в посвист свинца. Началась моя память С тоски зачерствевшего хлеба И с нечерствой души Матерей наших, Вынесших ад. Началась моя память С разрыва, упавшего с неба, На гремящих вокзалах С гармоней безногих солдат. Все осело в душе, Только видится чаще не это — Наши матери, Алый над ними закат. Вот бегут к поездам И целуют в слезах среди лета Возвратившихся к нам С того света солдат…

* * *

Златоустье. Простор без границ. А на крышах — Коньки вырезные. А над ними Свечение птиц. И Россия. Россия. Россия. Златоустье. Булат и листва, Гордость нашего края                                  стального. И тягучая синь-синева, Первозданного чувства                                    основа. Не отсюда ль мы шли на Берлин, В опаленные, черные дали, Чтобы клик журавлиных долин Был! И вечно             ключи                       лепетали!

РУШНИК

Петух кивал мне гребнем алым, Он крылья огненно листал. Ночь сорок первого настала, А я тогда впервые встал. Но мне ступить не дали шагу И в полотенце понесли. Солдаты выбились к оврагу И там навечно залегли. А я тянул, тянул к ним руки, Быть на руках я так хотел. Но натыкался на разлуку Холодных и молчащих тел. И я не знал, что плачут раны, Открыли это мне года… Но я убитых на экране Не видел больше, чем тогда. Когда в траве лежал без плача, Когда петух крылами бил. И кровь его была горячей, Пускай и вышитым он был…

Александр Куницын

СТИХИ

СОЛДАТ

На фронтовых путях врага сметала Уральская надежная броня! Но был покрепче всякого металла Солдат Среди военного огня. За ним стояли Златоуст И Сатка, Негромкое уральское село, И ждали писем в Троицке солдатки, И гарь войны до Еткуля несло… Бойцу такую силу дал Урал, Хватило столько воли И отваги — Он Волгу защитил, Рейхстаг он брал, И спас твоих детишек, Злата Прага…

„ПРОЩАНИЕ СЛАВЯНКИ“

В саду «Прощание славянки» Играет духовой оркестр. И чьи-то орденские планки Опять напомнили про Брест, Про Севастополь, И Одессу, И про блокадный Ленинград… И как в Москве, Священном месте, Устроить враг хотел парад. Как по стране Военкоматы Работали и день, И ночь… И вся Россия, Став солдатом, Беду сумела превозмочь. …Дай бог не жечь чужие танки, С боями города не брать, И марш «Прощание славянки» Вновь на перронах не играть.

ОТЕЦ

А в жизни Курская дуга Чертой отца последней стала. Нет над могилой пьедестала, Где встретил он огнем врага. Да и самой могилы нет — Опять растут весною травы, Цветы встают, Горит рассвет, Где бой кипел святой и правый.

ВОСПОМИНАНИЕ

— А помнишь Ваську?.. — Помнишь, Вовка Украл у фрицев автомат?.. — А помнишь, Кольку из винтовки Убил на улице солдат?.. Сидят вдвоем, видать, по случаю, А может, просто так сошлись, И вспоминают Ту горючую И героическую жизнь. И наливают вновь по чарке, Закуска — сало, винегрет. — А помнишь, фрицы-то с овчаркой Три дня вынюхивали след?.. Тут не история, не память, А детство, Тот жестокий быт… Не замела те годы заметь, И впрямь никто не позабыт. И вновь о Ваське, И о Вовке, И про немецкий автомат. — А помнишь, Кольку из винтовки Убил на улице солдат?..

Александр Терентьев

ПЕСНЯ О ТАНКОГРАДЕ

Стихотворение

В слепом дыму оставлен                                     Брест, И роты третий день не спали… А комиссар сказал: — Он есть. — А где он? — Где-то на Урале. Полковник знал и знал солдат, Когда над бруствером                                  вставали, Что есть в России Танкоград. А где он? Где-то на Урале. Как танки шли по мостовой, О том в газетах не писали. Жил город жизнью фронтовой. А где он? Где-то на Урале… И если грозы загремят, Как прежде, мужеством и                                       силой, Страну прикроет Танкоград, Солдат и труженик России.

Вениамин Цыганов

СТИХОТВОРЕНИЕ

На правом фланге города-герои. Ну, а какой, вдали от фронтовых, Военного, нелегкою судьбою Отмечены усилья тыловых? Они не оказались в окруженье И не были в опасности такой, Как те, что на осадном положенье Объявлены по связи городской. Но в глубине заснеженной России, Встречая из блокады поезда. Ответственно трудились тыловые, Приравненные к фронту города. И приняли во всех боях участье, И шли до государственных границ. Иные добровольческие части Прошли до многих западных столиц. …Во фронтовых,                          где выстроены зданья И не осталось той войны следов, Есть улицы, носящие названья Уральских и сибирских городов. А в городах Сибири и Урала Машины, что отлиты из брони, У проходных стоят на пьедесталах — Отсюда к битвам двинулись они.

Александр Филатов

СТИХИ

К ДЕТЯМ СОРОКОВЫХ

Е. Ерхову

…А мы на десять лет моложе, Моложе вас — детей войны. Не виноваты мы, Но гложет Нас чувство горькое Вины. Какой? В подарок и в наследство, По воле мертвых и живых Мир отдал нам Всё счастье детства Детей годов сороковых.

* * *

…И все же счастье есть на свете — Не затеряться на планете, Сквозь беды отыскать любовь — За всю-то жизнь, за всю-то боль Пришло последнее свиданье, Пришло у жизни на краю, И пусть для всех оно — страданье, Шептал солдат: «Благодарю…» А после вышел к обелиску, Присел на серый пьедестал И долго-долго В длинном списке Свою фамилию Читал.

Владимир Одноралов

ЭШЕЛОН

Стихотворение

Как будто под ветер пустынной равнины, Как будто под склон, Несется мой поезд, А имя ему — эшелон. Я знаю, что степи, летящие мимо, Объемлет покой, Что это ученья и с нами Не будет беды никакой. Но только усну —                            и приснится все то же, Что очень устал, Несется мой поезд, А я — на перроне уснул и отстал! И вновь просыпаюсь: Мой поезд несется в просторах степных, О, как хорошо, Что пройдут, не сбываясь, Подобные сны. Что просто ученья И просто теплушки стары, Скрипят, навевая Нам сны и тревоги военной поры.

Геннадий Хомутов

СТИХИ

САМОДЕЛЬНЫЕ ЧЕРНИЛА

Скорей, скорей, скорей                                   оттаивайте, Чернила наши самодельные. И ничего вы не утаивайте Про тыловые дни метельные. Про наши беды неиссчетные, Про будни строгие                             и хмурые… Скорей, оттаивайте, черные! Оттаивайте, красно-бурые! Из бузины и жирной сажи, Из бурой свеклы и из глины! И мы напишем,                       мы расскажем Свои житейские былины! И нам чернила намекали (Так нам казалось                            каждый раз), Как будто перья                         мы макали В траншейную слепую грязь, В огонь и дым                      больших пожаров Той, фронтовой,                         родной земли. И строчки черные бежали, И строчки красные текли. И до победы долго топать Солдатам нашим                          до Берлина… В чернилах копоть,                              копоть, копоть, Огонь и дым,                     и кровь, и глина…

РАЗГОВОР В ПУТИ

Везем, везем вязанку Мы по степи немой. Скрипят шаги и санки: — Домой! — Домой! — Домой! В снегах уже не вязнем, Вползли на косогор. Темно, и от боязни Заводим разговор: — Поземка не мешала, Тропа жива, видна. — В лес солнце провожало, А из лесу — луна. — Мороз почти без ветра… — Сегодня повезло. — Хорошая примета. — Легко дойдем в село. — Помощник мой, напарник, Ты прямо весь в отца. Работал как ударник. — И хвалит без конца. — Порядком нарубили. — Наверно, дня на два. — Береза и рябина — Жаркие дрова. Назавтра спозаранку, Вот радость для ребят, Во всех, во всех голландках Дрова заговорят. Я размечтался сладостно: «В печах дрова поют!» Поддакиваю радостно: — И холоду — капут!

Михаил Шанбатуев

ЗЕРНО ДОБРА

Стихотворение

Храни, судьба моя, храни Родную праведную пашню, Где я живу, Приняв от павших Зерно добра В огне войны. Тепло крестьянских рук С зерном Передаю я нынче пашне И горький опыт Дней вчерашних Во имя будущих времен. Земля моя, не поскупись, Ты слышишь Мой негромкий голос? Наполни верой Каждый колос, Чтобы тревоги улеглись.

Станислав Слепенков

СТИХИ

ДОВОЕННАЯ ЁЛКА

Я завью веревочкой кручину, Отрешусь от недругов и свар… …Я щепал колючую лучину, Снаряжала бабка самовар. Ночь из снега ставила завесу, И пурга освистывала мглу. Дед мой, В срок приехавший из лесу, Колдовал над елкою в углу. А она смолистою отрадой Исходила в дедовой избе… Ничего мне лучшего не надо Для души в сегодняшней судьбе. Мишурою елка не сверкала, По ветвям гирлянда не текла. Лишь горели свечи вполнакала И добрели иглы от тепла. Дед Мороз Не в силу профнагрузки — Доброй волей радость приносил. От порога кланялся по-русски, И с морозу стопку не просил. Он сумою встряхивал дорожной И, довольно хмыкая в усы, Доставал из сумки осторожно Полкружка замерзшей колбасы. Доставал он две пшеничных пышки, Половинку шаньги обливной — Это был гостинец от зайчишки, В пору ту дружившего со мной. Колыхалась снежная завеса, И туман дымился на стекле. И гостинец, Присланный из леса, Слаще меда делался в тепле.

* * *

Два колеса — подобие тележных, Фанерный кузов с крышей голубою, И в кузове,                 стоящие на льду, — Вместительные банки жестяные. А в банках — Бело-розовое счастье: Мороженое детства моего! И дядя Паша в белом одеянье Неторопливо клал кружочек вафли, Обычной ложкой черпал в банках счастье И наполнял им простенькую форму, И сверху снова вафлей накрывал. С усмешкой доброй Фокусника жестом Выталкивал мороженку из формы И рыжему счастливцу подавал. Зажав в руках нагретые монеты, Толпились мы, Дрожа от нетерпения, Лизнуть скорее круглое, как солнце, Но холодком наполненное чудо… Потом, Когда война отгромыхала, К нам не вернулся славный дядя Паша: Остался он под пеплом Сталинграда… И наделяли нас воскресшим счастьем Седые неулыбчивые тети. И мы опять толкались у тележки Со взрослыми порою вперемешку, Которым после горя и лишений Хотелось тоже в детстве очутиться. Нас опаляло яростное солнце, Но мы терпели очередь за счастьем, Как терпят нынче давку за коврами… Мороженое детства! Пацанята Теперь седыми стали мужиками, Но до предела жизни не поверю, Что хоть один из них не вспоминает Про наше бело-розовое счастье, Про круглое, желанное, как солнце, Холодное, Как наш уральский снег!..

* * *

Я на Саткинском тихом вокзале Трачу время по мирным часам. Мне о бывшем Не ветры сказали: Это бывшее — пережил сам. В душу прошлое холодом дунет, Вспомню горе заломленных рук. На виске голубого июня — Ненавистный фашистский паук. Мужиков,               рвя нутро,                               паровозы Увозили в кровавую даль. Возле пыльной вокзальной березы Под колесами горбилась сталь… Много лет тишина на перроне, Но не скажешь «отставить!» слезам Мчатся памяти красные кони, Хлещут гривами мне по глазам…

* * *

Как будто вчера громыхали бои. На фронт уходили соседи мои. На фронт уносили с собою они Покинутых изб золотые огни. Из окон погасших Сквозь горе и грусть Глядела на них обнадеженно Русь. …Я вместо убитых дожил до седин, И снова таких — не хочу проводин.

* * *

Людское жилье. Не село,             не деревня: На Каменке-речке — Обычный кордон. К нему подступили Вплотную деревья, И кажется В мире затерянным он. Под пеной ольхи Серебрится речушка, Под куполом неба — Четыре избы. Над крышами серыми Плачет пичужка, Под крышами — Вдовьих четыре судьбы. …Слезинки смолы На коре золотистой, Вечерняя дымка Родной стороны. Никак не остудится В Каменке чистой Горячий осколок Далекой войны.

* * *

Шел первый год послевоенный, И был еще несытым он. Я помню: В Сатке немцев пленных Работал целый батальон. Грузили бревна днем и ночью. Была охрана не строга. В тринадцать лет я близко очень Увидел клятого врага. Жарой к воде манило лето… Но спорам не было конца: Быть может, тот, А может, этот Оставил Витьку без отца? Кормили русским хлебом фрицев Кормили… Был такой приказ… Не знали мы, Как долго длиться Могла бы ненависть у нас… Однажды женщина несмело, Припав к оградному столбу, Стояла долго и смотрела На чужеземную толпу. С висков в глаза струилось небо, А с грязных немцев — сто потов. Она держала пайку хлеба На пять в семье голодных ртов. Потом горбушку отломила И молча немцу подала… …Не понял я: Какая ж сила Во всепрощении была?!

СТРАНИЦЫ БЫЛОГО

К 80-летию первой русской революции

БЕСЦЕННЫЕ РЕЛИКВИИ

Революцию 1905—1907 годов В. И. Ленин назвал «поворотным пунктом в истории России» и «генеральной репетицией» Великого Октября. И ценным в историческом плане явилось то, что эту «генеральную репетицию» рабочие и крестьяне провели не только в центре России, но и во всех уголках огромной страны.

Рабочие Миньяра и Челябинска, Аши и Златоуста, Катав-Ивановска и Кыштыма, Каслей, Уфалея, Троицка, Усть-Катава и других южноуральских городов и рабочих поселков активно боролись против царского самодержавия и буржуазии. Эта революция, как подчеркивается в постановлении ЦК КПСС «О 80-летии революции 1905—1907 годов в России», обогатила массы большим политическим опытом, подняла их к сознательному историческому творчеству…»

Свидетельством этого исторического творчества и политического опыта, накопленного южноуральскими большевиками, являются хранящиеся ныне в различных архивах страны газеты, прокламации и листовки, звавшие к борьбе, — эти бесценные реликвии революционных битв первой российской революции.

* * *

Первыми нелегальными большевистскими газетами на Южном Урале в годы революции были «Уфимский рабочий» и «Солдатская газета».

На Уральской областной конференции РСДРП, состоявшейся в сентябре 1906 года в Вятке, была принята специальная резолюция, в которой говорилось о необходимости иметь периодический общеуральский партийный печатный орган. Было высказано также пожелание, чтобы и местные партийные комитеты издавали свои газеты.

Руководствуясь решением областной партконференции, уфимские большевики организовали еженедельный выпуск нелегальной газеты под названием «Уфимский рабочий». Ее первый номер вышел 8 октября 1906 года. Первым редактором этой четырехполосной, небольшого формата газеты был большевик по кличке «Романыч» — Алексей Христофорович Митрофанов (совхоз «Митрофановский» — близ Челябинска — назван его именем).

После первых двух номеров газета получила широкую популярность среди рабочих Южного Урала. Она распространялась не только в Уфе, но и в Златоусте, Оренбурге, Челябинске, Катав-Ивановске, Симе, Миньяре, Миассе, Усть-Катаве и других городах и заводских поселках.

На страницах «Уфимского рабочего» разъяснялись цели и задачи революционной борьбы против царизма и буржуазии, пропагандировались программа и тактика большевистской партии, рассказывалось о тяжелых условиях жизни трудовых масс Южноуралья, раскрывалась суть контрреволюционной деятельности буржуазных партий, оппортунизм меньшевиков и эсеров.

Всего за годы революции вышло 17 номеров «Уфимского рабочего» тиражом в 3—4 тысячи экземпляров каждый. Эта газета выходила и в годы столыпинской реакции, поддерживая революционное настроение рабочих, крестьян и демократической интеллигенции.

Длительная жизнь газеты в условиях подполья объяснялась высокой политической активностью южноуральских большевиков и строгой конспирацией в постановке типографского дела.

Вот что писал об этом А. Х. Митрофанов в 1917 году:

«…Квартиру, где печатался «Уфимский рабочий», содержала фельдшерица-акушерка, у которой было поразительно много «практики». Чуть не каждый вечер к ней более или менее демонстративно звонили в парадное, приглашая к роженице. Столь «популярная» акушерка выходила со своей большой корзиной с инструментами и шла на конспиративную квартиру, там выкладывала свежие номера «Уфимского рабочего» и наполняла корзину чистой бумагой… «Пропечатать» кого-либо из администраторов, пригрозить «тачкой» зазнавшемуся мастеру из рабочих было обычным содержанием записочек-корреспонденций из заводов и мастерских… В лице «Уфимского рабочего» мы… имели первую нелегальную, но в то же время рабочую газету в полном смысле этого слова…»

Нелегальной была и «Солдатская газета» — издание Уральского областного комитета РСДРП. Печаталась она в подпольной типографии уфимских большевиков. В годы революции вышло всего два номера — 14 февраля 1906 и 25 марта 1907 года тиражом 1500 и 2000 экземпляров. В издании этой газеты принимали участие А. Митрофанов, С. Чуцкаев, К. Кирсанова, Т. Волгин и другие большевики.

«Солдатская газета» рассказывала о положении рабочих и крестьян. В ней публиковались письма солдат, разъяснялись программные и тактические основы РСДРП, во втором номере была опубликована статья о голоде, который охватил значительную часть страны, в том числе и Южный Урал. В статье отчетливо проявилась мысль о замене власти в стране:

«…Чтобы не было голода, надо добиваться такого порядка, чтобы сам народ стал хозяином в государстве. Только народные депутаты могут распоряжаться народным добром. Чтобы не было голода, надо полную свободу завоевать, чтобы он мог украсить свою жизнь, как лучше ему. Чтобы не было голода, надо всю землю крестьянам отдать».

«Солдатская газета» продолжала выходить и после поражения первой русской революции. Ее редакция выпускала специальные «Приложения» к отдельным номерам тиражом 3000 экземпляров. Так, к третьему номеру, например, в «Приложении» был опубликован «Наказ нижних чинов армии и флота Петербургского гарнизона социал-демократическим депутатам 2-й Думы».

Еще одним периодическим изданием большевиков на Южном Урале была легальная газета «Урал» — первая большевистская газета на татарском языке. Выходила она в Оренбурге с 4 января по 27 апреля 1907 года (всего был издан 31 номер тиражом по четыре тысячи экземпляров каждый), распространялась среди татаро-башкирского населения Оренбургской и Уфимской губерний.

Эта газета была организована одним из видных татарских революционеров-большевиков Х. М. Ямашевым. В газете сотрудничали Г. Сайфутдинов, Т. Соловьев и другие большевики. В виде «Приложений» к этой газете редакция выпускала специальную социалистическую библиотечку. Было издано пять брошюр: «Чего добивается Российская социал-демократическая рабочая партия для крестьян?», «Освобождение должно быть делом самих рабочих», «О всеобщем избирательном праве», «Кому нужно угнетение разных национальностей?», «Наши ближайшие задачи и конечная цель».

Газета постоянно подвергалась преследованиям со стороны полиции и жандармерии: конфисковывались номера и приложения к ним. 27 апреля 1907 года она была вовсе закрыта — «за вредное направление», а редактор арестован. «Урал» сыграл значительную роль в пропаганде марксистско-ленинских идей среди мусульманских трудящихся Урала, а также Поволжья и Средней Азии.

Южноуральские большевики небезуспешно использовали страницы других социал-демократических, меньшевистских газет.

Так, в Оренбурге, например, выходили газеты «Оренбургский листок», «Степь» и «Простор». В них обсуждались различные аспекты марксистской теории, печатались статьи о революционном движении в России, критиковались местные кадеты, эсеры и буржуазные националисты, разоблачалось их контрреволюционное лицо. За такие материалы газеты преследовались властями. Против «Степи», например, с мая по сентябрь 1906 года тридцать раз возбуждалось дело за «политическую недозволенность статей». В конце этого года она была закрыта, а редактор посажен в тюрьму. Организовать выпуск подпольных и легальных газет для южноуральских большевиков было делом чрезвычайно трудным: отсутствовала полиграфическая техника, не хватало журналистских кадров и финансовых средств. И революционерам приходилось проявлять отчаянную смелость, изобретательность и предприимчивость в постановке издательского дела.

Имея в виду огромную важность листовок и прокламаций в классовой борьбе рабочих и крестьян, Владимир Ильич Ленин неоднократно говорил о необходимости их систематического выпуска. В начале 1905 года, требуя широкого революционного размаха во всей партийной работе, Владимир Ильич писал членам Бюро комитетов большинства о необходимости писать и издавать листовки без всякой волокиты, предоставляя полное право на это любому подкомитету.

Архивные документы свидетельствуют о том, что в 1905—1907 годах на территории современной Челябинской области многие большевистские партийные комитеты имели в своем распоряжении копировально-множительную технику. Подпольные типографии, например, были оборудованы большевиками Челябинска и Златоуста, а большевики Троицка, Кыштыма, Катав-Ивановска, Уфалея, села Рождественского широко пользовались гектографами.

Группа местных исследователей разыскала и собрала около пятидесяти различных листовок, выпущенных партийными организациями, действовавшими на территории нынешней Челябинской области в годы революции.

Листовки несли в массы слова партийной правды. Они разъясняли рабочим и крестьянам пути и способы борьбы за освобождение от капиталистического рабства, причины нищенской жизни людей труда, звали к совместной борьбе против царизма, призывали солдат к боевому союзу с народом для борьбы против общих врагов.

Откликаясь на политические события, на столкновения рабочих с хозяевами, давая им большевистскую оценку, листовки и прокламации органически связывали революционную теорию с практикой непосредственной борьбы партии и трудящихся масс, вселяли в рабочих и крестьян уверенность в своих силах, сплачивали народ в борьбе за освобождение от эксплуатации и угнетения.

Листовки, изданные южноуральскими большевиками в период 1905—1907 годов, по своему содержанию можно разделить на несколько групп.

К первой относятся листовки по поводу крупных политических событий в стране, в основном, выборов в Государственную думу.

В начале августа 1905 года были утверждены правительством и опубликованы Манифест и Положение о выборах в Государственную думу, названную «булыгинской» — по имени автора проекта Положения, министра Булыгина.

Господствующие классы восторженно восприняли эту затею царя и его правительства, решив принять деятельное участие в выборах в Думу.

Вопрос об участии в избирательной кампании по-разному решался в рядах РСДРП. Меньшевики решили участвовать в выборах. Большевики же, руководимые В. И. Лениным, объявили Думе активный бойкот, противопоставляя царскому маневру агитацию за вооруженное восстание и свержение самодержавия. Центральный Комитет поставил перед партией задачу:

«дискредитировать эту затею правительства и не допустить самого осуществления этой политической комедии».

В Уфе, Оренбурге, Златоусте, Миньяре, Кыштыме, Троицке прошли рабочие собрания, на которых большевики разъясняли сущность политического маневра царизма и призывали к активному бойкоту Думы. По этому поводу выпускались и листовки. В одной из них, распространенной в августе 1905 года в Челябинске, разъяснялась политическая обстановка в стране:

«…Товарищи! Могучая волна рабочего движения, широко разлившись, заставила и наш Урал очнуться и открыто выступить против своих врагов — капиталистов и царского самодержавия. Царское правительство в своей беспощадной борьбе с русским народом довело страну до окончательного разорения: в городах — безработица, в деревнях — голод. Оно ручьями проливает кровь русского народа на полях никому не нужной Маньчжурии. Оно убивает и беззащитных рабочих, женщин, детей. Наконец… чаша народного терпения переполнилась. Со всех концов обширной родины раздался могучий призыв к борьбе за свободу, за народное благо, за социализм…»

Развивая мысль о том, что свободу и счастье трудовой народ может добыть только своими собственными руками, большевики разъясняли, что победу над царизмом рабочие и крестьяне одержат только под руководством марксистской революционной партии.

Листовка заканчивалась словами:

«Товарищи! Настала пора положить конец насилию, гнету и эксплуатации, настала пора освободиться от насилия царского самодержавия. Долой самодержавие!..»

Впоследствии большевики изменили тактику — стали призывать рабочих и крестьян к участию в избирательных кампаниях с тем, чтобы иметь своих депутатов в Думе и использовать ее трибуну для революционной работы.

«…Граждане, исполните ваш священный долг перед народом и выберите выборщиков — истинных защитников народных интересов, и этот выбор будет достойным ответом кровожадным, невежественным опричникам царского правительства и их холопам, рукоплещущим их кровавой борьбе с народом», —

говорилось в одной из листовок челябинских большевиков.

Почти 80 лет назад, в апрельские дни 1906 года, на плужном заводе «Столль и К°», в паровозном депо станции Челябинск и по улицам города, как сообщалось в полицейском донесении, «неизвестными лицами были расклеены и вложены в почтовые ящики небольшие гектографические листовки крамольного содержания». Текст листовок был обращен к труженикам Челябинска:

«Товарищи рабочие! Через неделю русский пролетариат будет праздновать свое Первое мая, свой рабочий праздник. С момента подавления Московского восстания русское правительство, а с ним и буржуазия считают себя на долгое время обеспеченными от беспокойства рабочего движения. Действуя пулями и штыками, развращая рабочие массы всевозможными обещаниями, наше преступное правительство устами кровавого Витте заявляет во всеуслышание, что революция подавлена и что всякая попытка к борьбе будет беспощадно караться без стеснения в жертвах и крови.

Товарищи, неужели мы позволим и дальше торжествовать убийцам наших братьев и отцов? Неужели мы, русские рабочие, сильные своей солидарностью, не докажем им, что нас трудно ввести в заблуждение, что мы глубоко понимаем провокаторство скороспелой Думы и на эту удочку не пойдем? Нет, товарищи, тысячу раз нет… Пролетарская армия — это сила, и победа будет за нами…»

Другая группа листовок по поводу местных событий, которые оценивались в тесной связи с политическим положением в стране. В листовке «Ко всем телеграфистам Самаро-Златоустовской железной дороги», изданной большевиками в марте 1906 года, излагались революционные требования. В другой листовке большевики призывали железнодорожников к продолжению начатой забастовки:

«…Мы зовем весь рабочий класс поддержать начатую нами борьбу. Товарищи, будем солидарны! Да здравствует забастовка! Да здравствует Российская социал-демократическая рабочая партия!»

Специальные листовки посвящались международному дню пролетарской солидарности — Первому мая. Они воспитывали рабочих в революционном духе единения трудящихся всех стран и звали их на борьбу.

«…Устои гнилого самодержавия подрыты до самого корня, — говорилось в одной из таких листовок. — Оно при последнем издыхании. Присоединимся к дружному хору наших братьев пролетариев. Отпразднуем день 1 мая однодневной забастовкой. Да здравствует первомайская забастовка!»

На другой день после распространения этой листовки челябинские большевики разъясняли рабочим историю возникновения первомайского праздника и вновь призывали рабочих к забастовке:

«Товарищи! Бросайте работу и празднуйте Первое мая!».

Особенно яркой и убедительной была листовка, изданная челябинскими большевиками накануне первомайского праздника 1907 года.

«В день первого мая на всем земном шаре, где только существует наемный труд, — говорилось в ней, — рабочие без различия национальности и пола бросают свои душные, наполненные копотью и пылью мастерские, выходят на улицу с гордо поднятой головой и красным знаменем в руках и гордо бросают всему буржуазному миру: «Довольно мы жили для того, чтобы работать; работать с раннего утра до поздней ночи, работать с юных малых лет до глубокой старости; работать при невозможных, нечеловеческих условиях труда; работать, чтобы создавать все богатства мира, а самим умереть с голода и холода; мы хотим так работать, чтобы иметь возможность жить свободной человеческой жизнью…»

Далее в листовке содержался пламенный призыв:

«Товарищи! Докажем же царствующему произволу, что жив еще среди пролетариата дух борьбы, что он еще не забыл лучших заветов своих павших товарищей-борцов, что затишье, наблюдающееся теперь в России, — затишье перед бурей… Бросим же работу в день Первого мая, присоединим и свой голос к общему хору всемирного пролетариата и вместе с ним воскликнем: «Да здравствует социализм! Да здравствует Первое мая! Да здравствует восьмичасовой рабочий день!»

Большевики выпускали листовки, обращенные к солдатам и казакам. В них описывались жизнь и быт военнослужащих, притеснения и бесправие «защитников веры, царя и отечества», излагались требования солдат, а также призывы к казакам не участвовать в вооруженных подавлениях революционных выступлений рабочих.

В июле 1906 года, например, была издана листовка «Требования Челябинского гарнизона, выработанные группой сознательных солдат». В ней было сформулировано сорок пять требований к командованию гарнизоном и местным городским властям. А несколько раньше челябинские большевики издали листовку с текстом песни под названием «Солдатская марсельеза». «Вставай, подымайся, солдат-гражданин. Вставай на борьбу за свободу, иди ты на помощь народу», — говорилось в этой песне.

Большевики настойчиво звали казаков к объединению с рабочими.

«Товарищи казаки, — говорилось в листовке челябинских большевиков. — Не продавайте дело народной свободы… Идите к народу, боритесь вместе с ним… Да здравствует единение армии и казаков с народом!»

Печатали большевики листовки и по внутрипартийным вопросам. Публиковались уставы местных партийных организаций, финансовые отчеты и сообщения о состоявшихся партийных конференциях, партийные резолюции. Так, к примеру, в гектографированном отчете Челябинской группы РСДРП за август 1906 года указывалось, что в течение месяца было проведено 12 районных собраний и три массовки, четыре собрания райкомов, два собрания пропагандистов и т. д. В другом отчете (за сентябрь этого же года) говорилось, что в течение месяца в партийную библиотеку поступило 140 новых книг, из которых 50 — продано, а 75 — роздано рабочим бесплатно…

Все листовки, изданные южноуральскими большевиками, имели партийный девиз: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», в конце каждой из них указывалась их принадлежность — «Российская социал-демократическая рабочая партия», конкретный издатель и тираж. И все это было в полном соответствии с указаниями В. И. Ленина, высказанными им в статье «Партийная организация и партийная литература».

Подавив Московское вооруженное восстание, царское правительство перешло в наступление. В ряде губерний были введены или военное положение, или чрезвычайная, усиленная охрана. Местные власти получили диктаторские права. Всюду действовали военно-полевые суды.

Из Петербурга в Сибирь в ночь на 1 января 1906 года выехала карательная экспедиция генерала Меллера-Закомельского, а из Маньчжурии навстречу этой экспедиции выступил отряд генерала Ренненкампфа. Этим двум генералам-палачам царь поручил подавить революционное движение и навести «порядок на Сибирской дороге».

Несмотря на серьезный урон, нанесенный царизмом рабочему классу, челябинская социал-демократическая группа продолжала массово-политическую и организаторскую работу среди трудового населения города и, по свидетельству старых партийцев — С. Моисеева, В. Пономарева, К. Долгова, В. Горохова и других, — уже к весне 1906 года насчитывала в своих рядах 120 членов. Весной этого же года большевики предприняли меры по созданию подпольной типографии. Инициаторами этого дела явились С. Гладышев, В. Пономарев и Б. Пентегов.

Типографию (подпольщики ее называли «техникой») решили оборудовать на квартире рабочего Бориса Пентегова. Шрифты и разные принадлежности раздобыли наборщики и печатники-партийцы из типографии местной челябинской газеты «Голос Приуралья». Направляющие станка — небольшие «рельсы» и валик — отковали кузнецы завода «Столль и К°», а столяры из железнодорожного депо сделали стол-верстак и наборную кассу для шрифтов. Наконец, собрали деньги и купили большое зеркальное стекло для растирания типографской краски. И «техника» начала действовать: в начале апреля была издана первая типографская листовка «Отчет за февраль и март 1906 года Челябинской группы РСДРП». А затем — первомайская листовка, сыгравшая роль коллективного организатора забастовки на ряде предприятий Челябинска.

Социал-демократическая организация Челябинска продолжала расти. В ее ряды вступили передовые рабочие: Д. Колющенко, А. Петухов, И. Здобнов, М. Лоськов, К. Ретнев и многие другие, активно работавшие в революционном подполье. Их усилиями «на непредвиденный случай» на квартире работницы В. Рукавишниковой накапливались различные материалы (шрифты, краска, верстаки, шилья, выколотки, шпоны и т. п.) для второй подпольной типографии.

Вскоре, однако, на след подпольщиков напали жандармские ищейки. Пришлось принимать срочные меры по спасению «техники». С квартиры Б. Пентегова типография была тайно перевезена на Воронцовский золотой прииск, близ Челябинска, и размещена на квартире химика Протасова. Протасов и Пономарев со своими женами, соблюдая особую предосторожность, ночами делали набор и печатали листовки, а Пентегов увозил готовые листовки в город для распространения.

Недолго проработала и эта типография. Она была выслежена шпионами и разгромлена. Владимир Пономарев арестован. А днем раньше — 18 августа 1906 года — полиция арестовала и Валентину Рукавишникову. При этом на ее квартире и во дворе полицейскими было обнаружено и изъято большое количество социал-демократической литературы, а также ящик со шрифтами и другими типографскими принадлежностями.

Систематические аресты и постоянные преследования не мешали городской партийной организации расти и усиливать свою революционную деятельность. К осени 1906 года в ней состояло уже около 300 членов партии. Был образован городской комитет РСДРП, а вся городская парторганизация разделена на две районные.

В городе действовало девять политических рабочих кружков по 15—20 человек в каждом; пропагандистами в них работали наиболее грамотные товарищи, в том числе Василий Горохов и Борис Цвиллинг (старший брат Самуила Цвиллинга — первого большевистского председателя Челябинского Совета рабочих и солдатских депутатов в 1917 году).

Работа партийной организации усиливалась. Не хватало лишь своей «техники». Тогда городской комитет поручил товарищу «Пауту» (Т. Орешкину) оборудовать подпольную типографию. «Паут» привлек для выполнения задания трех товарищей: «Владимира» (Б. Цвиллинга), «Дину» (Х. Долгову) и «дядю Ваню» (К. Долгова). Прежде всего он подобрал удобную квартиру для «техники» и «техников» в районе железнодорожного вокзала — в поселке Порт-Артур.

Это был приземистый одноэтажный домик, состоявший из двух половин с отдельными входами. В одной половине жили две сестры-старушки, хозяйки дома, в другой — обосновались подпольщики, назвавшие свое местопребывание «Бабкиной дачей». «Дядя Ваня», работавший под фамилией Кабанов в городской типографии Бреслина, столько натаскал в карманах разных шрифтов, что часть их была передана большевикам Нижнего Тагила, где тоже создавалась подпольная «техника». Он же учил типографскому делу «Дину» и «Владимира».

Позднее, в 1925 году, Х. П. Долгова вспоминала о своей подпольной работе в Челябинске:

«…Типографийка наша была устроена так: шрифт набирался из обыкновенной типографской кассы, заключался в рамку, проколачивался для ровности. Набор клали на толстое стекло, лежащее на столе. А под него, чтобы меньше было стука, подкладывали подушку. Становились все трое к столу с трех сторон и начинали работать: один накатывал краску, другой подкладывал бумагу, третий прокатывал большим валом в десять фунтов по бумаге. Так отпечатывали по пять тысяч за сутки.

Типография наша была обставлена настолько конспиративно, что о месте ее и кто в ней работает знал только один человек — ответственный техник, член комитета тов. Паут… Он ходил к нам ежедневно по вечерам, приносил оригиналы и бумагу, уносил готовые прокламации…»

Однажды, это было в январе 1907 года, «дядя Ваня» по заданию партийного комитета съездил в Москву и Самару за литературой и «по связям». По возвращении из командировки зашел на квартиру к «Пауту», но оказалось, что тот арестован. На другой день «дядя Ваня» направился на «Бабкину дачу». На одном из окон увидел ухват — условный знак благополучия. Встретился с «Диной» и «Владимиром». Те сообщили ему, что вот уже неделю сидят без всякой связи с партийной организацией, из дома выйти опасаются, голодают.

С помощью подпольщика «Всеволода» (выяснить подлинное имя революционера пока не удалось!) типографию быстро вывезли в подвальный склад лимонадного завода, хозяин которого — либеральный буржуйчик Баландин, сочувствовал социал-демократам. Выпуск листовок был продолжен.

Но в это время в городе усердствовала полиция — шли повальные обыски. Арестовывались все подозрительные лица с именем Всеволод. Видимо, филерская наводка была недостаточно точная. Под арест был взят даже видный кадет, ярый контрреволюционер Всеволод Комаровский — заведующий складом сельскохозяйственных машин фирмы «Аксай».

Сам же «Всеволод», которого усиленно искали полицейские и жандармы, спасся от ареста благодаря своей смелости и находчивости. Когда блюстители «общественного спокойствия» пришли на лимонадный завод, «Всеволод» был здесь. Он надел армяк дворника, открыл ворота полицейским и под видом расторопного служаки показал весь завод, в том числе и подвальный склад, в котором хранилась тара из-под лимонада. Пока он водил по заводу непрошеных гостей и нарочито громко делал пояснения, «техники»-подпольщики благополучно покинули территорию завода, предварительно укрыв в специально приготовленной «на случай» яме свое нехитрое оборудование.

Так действовали челябинские большевики в годы первой российской революции…

Б. П. МЕЩЕРЯКОВ,

кандидат исторических наук

МОЛОДЫЕ ГОЛОСА

Проза

Анатолий Камнев

СЫН

Рассказ

Как-то весной я возвращался из командировки домой, в Челябинск. В поезд сел уже затемно, часов в одиннадцать вечера. В купе я увидел полноватого седого мужчину добродушного вида, с тем простым лицом, на которые природа обычно не тратит броских красок.

— А-а-а! Кажется, у нас пополнение! — приветствовал он меня чуть сиповатым, приятным баском. — Входи, входи! А то, почитай, от самой Москвы — один, как перст! — Он кивнул на верхнюю полку, где кто-то спал, с головой укрывшись одеялом. — Вон, сел часов шесть назад — и сразу на бок, как умер!

Он встал, скрипнув ножным протезом.

— Посмотришь, в других купе одни уходят, другие приходят, только я так и сижу бирюком — словечком перекинуться не с кем. — Он засмеялся. — Я тут недавно к проводнику ходил, просил, чтоб хоть кого-нибудь подселили. Видать, дошло! Ну, располагайся, располагайся…

Говоря это, он помог мне пристроить чемодан под нижнюю полку. Я достал матрац, принес от проводницы постельное белье.

Мой попутчик сразу же стал хлопотать возле столика. Он предложил мне разделить с ним ужин, я не отказался и тоже достал из авоськи нехитрую дорожную снедь…

Поели, поговорили о погоде, о видах на урожай, о том, о сем.

Пассажир на верхней полке заворочался, по-детски почмокал губами, пробормотал что-то невнятное и опять затих.

— Ну и спит! Аж зависть берет, — улыбнувшись, сказал мужчина. — Красота молодым, а нам, дедам трухлявым, одна маета, а не сон: то кости заноют, то рука занемеет, то еще что-нибудь. Одно расстройство!

— Не спится? — спросил я.

— Ложился было, да что толку, круть-верть, круть-верть с боку на бок, а сон к глазам нейдет… Да мне уж и выходить скоро, в этом… будь ты неладно, никак название не запомню! — Он похлопал руками по карманам. — Записано где-то у меня — что-то такое на «мясо» похожее.

— В Миассе, наверно, — догадался я.

— Вот-вот! В Миассе… Бывал там?

— Бывал.

— А я вот не бывал еще, — как бы с сожалением сказал он.

— Хороший город. Машины там делают — «Уралы».

— «Уралы»? Там? — удивленно спросил он и огорченно добавил: — Не знал… А в наших краях их много, особенно в селах. Не машина — зверь!

— Да… И место неплохое: горы, озеро, Ильменский заповедник… А вы туда к родным?

— К сыну еду, к Саше, в военкомате работает. Написал, чтобы приехали мы с матерью… А старуха моя совсем плохая стала, куда ей в дорогу. Вот и подался я один. Ну да ничего. Неловко только поезд-то приходит — ночью. Лишняя морока…

— Сын, поди, знает о приезде?

— А как же! Телеграмму дал… Так что с этим полный порядок.

Мне показалась наивной эта его уверенность: все-таки его сын — человек военный, а военный живет по указке старших, как ребенок, и распоряжаться временем по своему усмотрению не всегда волен. Служба есть служба. Я сказал ему об этом. Он как-то понимающе-уважительно кивнул круглой лобастой головой с коротко стриженными седыми волосами: мол, сам с усам, знаю, что к чему, и сказал:

— Ясно. Дело служивое… Сам не сможет, так уж батя, как штык, — обязательно встретит.

Я было подумал, что «батя» — это отец моего собеседника, и тут же прикинул про себя примерный возраст деда. Попутчику моему было явно за шестьдесят — значит, его отец давно разменял девятый десяток…

— Ваш отец, значит, вместе с внуком живет?

— Да нет, не мой отец, а его — Сашин, — ответил он.

Я удивился.

— Но вы же сами только что говорили, что это ваш сын?

Он усмехнулся, с едва заметной доброй лукавинкой в глазах сказал:

— Да, наверно, этого так сразу не поймешь… А история эта хоть и простая, а длинная, в двух словах не расскажешь, да и не особо интересная другому человеку.

Он подвинул к себе стоявший на столике большой, ярко раскрашенный термос, предложил:

— Чайком побалуемся! С малинкой? А?

Он с ходу, с первой минуты нашей встречи, стал называть меня на «ты», и это нисколько меня не коробило: было в этом простецком его обращении, в поведении, в речи, в добродушном лице и всепонимаюших серых глазах нечто очень свойское, сразу же располагающее к нему.

Мы попили чаю с малиновым вареньем, потом с лимоном, которым я разжился в станционном буфете.

— Хорошо-о-о. Распарился, — удовлетворенно сказал он, вытирая платком вспотевшее лицо. — Чай не пьешь — какая сила?.. — и спросил: — Значит, говоришь, не поймешь, как так: один сын и два отца? А по-моему, в этом ничего особенного нет, все просто… Или, может, это только мне так блазнит, что просто, а?

— Да, наверно, только вам, — сказал я.

Он взял со столика пустой узорчатый стакан и задумчиво вертел его в пальцах. Пальцы, особенно указательные, были покрыты потрескавшейся коркой застарелых мозолей; в трещинках прикипела ничем, видать, не смываемая чернота с коричневатым оттенком — след какого-то ремесла, которым, судя по всему, мой попутчик занимался многие годы. Где-то я уже видел похожие руки…

Голова его была в тени, и голубоватый свет, отражаясь от затейливо нарезанных граней, иногда лунными зайчиками проскальзывал по его лицу и порой крохотными, едва заметными искорками поблескивал в задумчивых глазах.

— Давно все это завязалось, еще в войну, — сказал он. — Перед войной жили мы с женой и сынишкой Гришуткой в деревне, работал я плотником в колхозе. Недолго сынок наш на свете пожил, всего три годика ему было, как помер он в последнюю довоенную зиму от воспаления легких. Только это горе пережили, война началась.

Через несколько дней, вечером, забежала ко мне одна сельсоветская девчонка: «Федор Иванович, вам повестка. Распишитесь». Расписался. Скоро Люба с фермы пришла. Баба она у меня с понятием, поплакала, конечно, не без этого, но делать-то нечего. «Только побереги ты себя, Федя!» — говорит.

Приготовила она мне с собой все, что нужно, и проводила на вокзал…

Попали мы на фронт, почитай, в первые военные денечки. Народ все больше штатский, пороху в жизнь не нюхавший. Ну и всыпал нам немец под Псковом по первое число: хорошо, если от всего полка рота осталась. Да оно и понятно: воевать мы тогда еще не наловчились, да вроде и не собирались, а он уже по всей Европе парадом прошел.

…После этого попал я в другую часть. Вели мы в ту пору тяжелые оборонительные бои под Смоленском. Там уже было как-то половчее: заставили мы фрица носом землю порыть…

Как-то утром дали нашему полку приказ отойти: то ли на отдых, то ли на переформировку — не знаю. Вывели нас в тыл, рассадили по машинам и повезли.

Ехали мы еле-еле. Дорога была никудышная, узенькая. Задерживали и попадавшиеся иногда группы беженцев — женщины с детьми да старики. Обогнать их было не так-то просто: навстречу шли к фронту свежие войска. «Есть еще у нас силенка, — подумал я. — Есть! Подавится нами немец, как пить дать подавится!» На нескольких машинах я увидел зачехленные кузова необычной, скошенной формы. «Наверно, понтоны какой-нибудь новой конструкции», — подумал я. Но, как я узнал спустя много времени, это были наши новые гвардейские минометы — «катюши», которые потом не раз крепко давали прикурить фрицам.

Проехали так часа два. Все шло нормально. И вдруг нежданно-негаданно из-за дальнего леска выскочили самолеты. И откуда их черт вынес на наши головы! Как будто только нас и дожидались. Никто еще толком и понять не успел, что к чему, а уж какая-то машина впереди вильнула по дороге туда-сюда, зацепила чью-то телегу с пожитками, ткнулась передком в канаву у обочины, и сразу, как обвал, — рев, свист, вой, грохот. Конец света, да и только. Кто-то рядом спохватился, закричал: «Воздух!!!» Высыпали мы из машин. Отбежал я подальше от дороги, скатился в какую-то яму.

Как там ни крути, и для самого бывалого, геройского солдата бомбежка — дело всегда страшное, в этом никому признаться не зазорно. Ну а про таких, как я, и говорить нечего. Лежу я, жмусь к земле, будто испуганное дитя к матери.

Минут через пять стало вроде потише. Осмелился я приподняться и выглянул наверх. Вижу: горят впереди две машины, неподалеку лежит на боку третья, а рядом с ней, возле опрокинутой вверх колесами телеги, бьется в пыли гнедая лошаденка. Людей с дороги как корова языком слизнула, только недалеко от меня мечется по полю какая-то женщина с ребенком на руках. Споткнется, упадет, опять вскочит, то в одну сторону кинется, то в другую — видать, ошалела от страху. А место голое, как стол, да и кофтенка на ней красная, яркая, далеко видная. А тем временем, вижу, самолеты снова от того леска заходят, совсем уж низко. Впереди многие уже палят по ним из винтовок: был в ту пору такой приказ — открывать по немецким самолетам огонь из винтовок, и, надо сказать, правильный приказ: таким манером не так уж мало их, сволочей, посшибали.

Высунулся из ямы, руками машу, кричу ей: «Ложись! Ложись, так твою перетак!» Услыхала она меня или нет — не знаю. А что увидела — это точно. Подхватилась и бегом ко мне. Туфля с ноги соскочила, бежать ей неловко, остановилась на секундочку, рук от ребенка не отнимает, сдернула ногой об ногу вторую и опять побежала. Не добежала она до меня шагов двадцать…

То ли цвет ее кофточки был тому фашисту, как нож в горле, то ли просто ради потехи, но положил он ее короткой очередью в спину на бреющем полете. Без промаха бил, гад, умело. Остановилась она, упала на колени, тихонько завалилась на бок и замерла, только ветер подолом играет.

Ткнулся тут я лицом в землю, злые слезы глаза жгут, кажется, зубами тогда горло вырвал бы этому подонку, кабы мог до него добраться. Думаю: «Гад же ты ползучий, видно, не баба тебя родила, раз такое смог сделать…»

И тут почудился мне детский крик. Не поверил я себе: думал, обоих их немец порешил. Но прислушался — нет, верно, кричит! А голосок, ну, точно, как у моего покойного Гришутки. Словно ножом этот крик мне сердце резанул. И куда только мой страх делся. Не помню, как выскочил из своей ямы, и — туда.

Добежал, упал рядом, гляжу: копошится возле женщины мальчонка годков двух, двух с половиной. Теребит мать за руку, плачем зашелся, аж губенки почернели, а у матери глаза уже неживые, мимо него смотрят. Подхватил я его на руки и — обратно. И уже добежал, а тут рядом, сзади, садануло так, что у меня в груди все враз оборвалось и будто кто под коленки пнул. Скатился вниз и только тут такую в ноге боль почувствовал, что свету вольного невзвидел и сознание потерял.

…Сколько я был без сознания, не скажу, не знаю. Только, когда очнулся, бомбежка уже кончилась и было тихо. Гляжу: сапога на правой ноге нет, какой-то незнакомый пожилой солдат наспех бинтует ее пониже колена, а рядом ползает невредимый мальчонка.

Солдат увидел, что я оклемался. «Ну как? Отошел? — спрашивает. — А я уж было подумал — крышка тебе». Ногу перевязывать кончил и говорит: «Видел я, как ты пацаненка подобрал. Знать, в рубашке он родился: аккурат в то место бомба-то и угадала. От бедной женщины и похоронить-то ничего не осталось. — Он отряхнул землю с колен, посмотрел на мальчика. — Эх, жизнь…» Спрашивает: «Идти-то сможешь?» Попробовал я подняться, но в ноге что-то так резануло, аж в глазах потемнело. Охнул я и свалился опять на землю. «Лежи уж! — говорит. — Сейчас людей кликну».

Словом, дотащили меня до дороги и погрузили в кузов, где еще с десяток раненых было. Солдат этот к шоферу подошел. Поговорили они о чем-то, шофер кивнул, дверку открыл и посадил в кабину моего мальца, а солдат куда-то в голову колонны побежал…

Привезли нас в госпиталь и кое-как разместили: для всех в палатах места не хватало, так меня с несколькими солдатами пока в коридорчик определили. На операционный стол попал я только на другой день.

Хирург, маленький седенький старичок, шустрый такой, осмотрел мою ногу, вздохнул. «Все, — говорит, — землячок, отвоевался». Я не понял, спрашиваю: «Как отвоевался?» — «А так, — отвечает, — ампутировать надо ногу, потому что чинить тут нечего…» Испугался я, говорю: «Не дам резать, что хотите делайте!» Он разозлился — на вид такой ласковый, а тут как белены объелся! — очки с носа сдернул да как закричит: «Писаренко, Волчков! Тащите отсюда этого негодника! Я на него, как на путевого, слова трачу, а он нюни распустил: не да-а-ам резать!..» Передохнул, очки на нос кинул и уже спокойно спрашивает: «Ну так как же?» И голос, и вид у него такие усталые были, что, веришь, даже вроде совестно мне стало, будто не он мне собирается ногу отхватить, а я ему. Спрашиваю: «Доктор, а не резать нельзя?» — «Надо, голубчик, надо: иначе помрешь». Махнул я тогда рукой: «Режьте, раз иначе нельзя…»

…Прошло два дня. Лежу вечером на койке, разные тяжелые мысли в голову лезут: как дальше жить, чем заниматься. Слышу, ведро звякнуло. Ходила вечерами по палатам старушка одна, тетей Машей все ее звали, полы мыла. Ворчливая старушка была, но добрая. Повернул голову, смотрю: не одна она вошла, а с мальчонкой, тем самым, которого я из-под бомбы вытащил. Семенит он рядом с ней, воркует что-то свое и улыбается. Я уж совсем было и думать о нем перестал, а тут, как увидел его да подумал, что, если б не я, не бегать бы ему сейчас по земле, — словно меня теплом обдало.

Лежал на соседней койке украинец Довгозвяка, человек был смешливый и пошутить любил. «Э-э-э! — говорит. — Видать, и тебе, тетя Маша, боженька сынка послал!» Напустилась она на него: «Тьфу! Пустобрех окаянный! Не дай бог твоим детям, что этому малышке досталось. — Вынула она из кармана платок и глаза вытирает. — Знать, сироткой он остался».

Довгозвяка понял, что пошутил неудачно, посерьезнел и спрашивает: «А чей ребенок-то?» — «Кабы знать чей! — говорит она. — Намедни привезли раненых. Я, как на грех, за водой вышла. Стала и смотрю, как их выгружают. Выгрузили, шофер борт закрыл, и я уж к колодцу направилась, вдруг слышу: «Эй, мамаша, постой!» Оглянулась. Вижу, бежит ко мне шофер, а на руках вот этого самого мальца тащит. «Чуть не забыл про этого пассажира! Такое, понимаешь, дело, мамаша, тут наши после бомбежки пацана подобрали, говорят, будто бы мать у него убило, не знаю в точности, сам не видел. Ты уж пристрой куда-нибудь». Сунул его мне в руки и бегом к машине. Я растерялась, кричу: «Куда же ты, солдатик? Что я с ним делать буду?» Не услыхал, уехал. А малец смотрит на меня испуганными глазенками, вот-вот заплачет. Бросила я ведро, отнесла его в свою каморку, покормила. Поел он и сразу уснул: намаялся, видно, бедняжка… Когда проснулся, посадила на колени, по головке глажу и спрашиваю: «Как тебя зовут, маленький?» — «Саса». — «Саша?» — «Саса». — «А фамилия твоя какая?» Молчит — что ж, дитя малое, видно, не знает. Говорю: «А мама у тебя где?» Он сморщился, да как заплачет! Я уж и не рада стала, что про мать заикнулась, кое-как успокоила… Одного ни на минуточку оставить нельзя — сразу в слезы. Пока я полы мою, Иван Лукич, завхоз наш, придет и с ним играется. Сегодня куда-то уехал, пришлось с собой брать».

Она намочила в ведре тряпку и стала подоконник протирать. «Да-а-а, дела-а, — говорит Довгозвяка и на Сашу смотрит. А тот в это время на полу с чьей-то тапочкой возится. — А может, ошибка какая вышла и жива его мать?» — «Да кто ж ее знает? Разве только один бог, — отвечает тетя Маша. — А к богу в душу не заглянешь. И то думаю: поди, ищет, сердешная, своего сыночка… Может, и объявится еще». — «Ясное дело, объявится! — говорит бодро Довгозвяка. — Напутал что-нибудь тот шофер, всякое ведь бывает».

Все это время я лежал тихо-смирно, только слушал, а тут меня будто черт за язык дернул. «Нет, — говорю, — не объявится: сам я ее мертвой видел». И рассказал им все, как было.

Тетя Маша всплеснула руками, на стул села. «Господи, значит, верно все, убило ее! Что же мне с ним теперь делать? Ведь сама-то уж одной ногой в могиле стою, не дай бог, смерть меня приберет, что тогда? Опять малец один останется, да и пропадет совсем. И зачем я только тогда за водой пошла!..»

А я лежу и на себя досадую: на кой черт ляпнул, что видел, как убило его мать! Кому это нужно? Только тетю Машу вконец расстроил…

Один солдат, не помню сейчас его фамилии, говорит мне: «Получается, он тебе сейчас как бы крестником приходится, а ты ему — крестным отцом». Я, понятно, над этим не задумывался, но отвечаю: «Выходит, вроде этого». — «Нет, не вроде, — говорит Довгозвяка, — По теперешним современным временам, как я понимаю, крестный отец — это голая ерунда! Ты его спас? Спас. А если спас, значит, вторую жизнь дал? Дал. А коли дал, вот и выходит, что ты ему теперь вроде отца-матери».

После того дня тетя Маша частенько стала приходить вместе с Сашей. Привык он к нам быстро, да и мы к нему привязались. То около одного копошится, то около другого, но, вижу, больше ко мне льнет, лопочет что-нибудь, как будто понимает, что я ему не совсем посторонний человек.

Уйдут они с тетей Машей, а я лежу и думаю о тех словах, насчет отца-матери. Запали они мне тогда в душу и как прикипели там.

Дорога мне после госпиталя одна осталась — домой, и начал я не на шутку подумывать, не забрать ли мне Сашу с собой, и чем дольше об этом думал, тем больше.

Не знаю, как бы все дальше сложилось, может, так и осталось бы это у меня только в мыслях, если бы не один услышанный Довгозвякой разговор…

Однажды утром он пошел на перевязку — он тогда уже выздоравливал и сам ходил. Вскоре вернулся невеселый и говорит: «Завтра Сашку отсюда увезут». Все, конечно, спрашивать давай: что да как. Он отвечает: так, мол, и так, слышал сейчас в перевязочной разговор врача с завхозом Иваном Лукичом. Завхоз разыскал какой-то детдом, который на днях должен эвакуироваться, вот туда-то и собираются они пристроить малыша.

Стали тут все говорить: кто одно, кто другое. Кто о том, что раз детей эвакуируют, значит, скоро и сюда фашист нагрянет, а потому мальчонке здесь не место. Кто о том, что тетя Маша — старушка совсем слабая, и ей Сашу на ноги все равно не поднять, и, мол, правильно делают, что отправляют ребенка в детдом: там он попадет в надежные руки и настоящее воспитание получит.

Вот тут-то я и призадумался крепко, всяко прикинул — и так, и этак. Но надумал твердо.

Еле дождался я в тот вечер тетю Машу. Пришла она поздно. Сосед мой, Довгозвяка, уже спал. Подозвал я ее и спрашиваю тихонько: «Тетя Маша, это правда, что завтра Сашу хотят увезти?» — «Правда». Говорю: «Тетя Маша, я хочу его с собой забрать». Она, видать, не поняла, спрашивает: «Как забрать-то?» — «Насовсем. Проваляюсь я здесь недолго, подлечу малость свою култышку — и домой. Вот и заберу его, чем в детдом отправлять. Только я тебя очень прошу, тетя Маша, не давай ты его увозить, а? Пусть еще немного поживет у тебя?» Присела она рядом со мной, на глазах слезы. «Родной ты мой, что же ты меня так за него просишь, как будто я только и думаю, как бы от него, сиротки, избавиться? Никуда бы я его не отдала, кабы покрепче была хоть маленько. Ведь как сказали мне нынче, мол, везти его завтра надо, так я, полдня проревевши, всю рубашонку на нем слезами вымочила». Вытерла она глаза уголком платка и говорит: «Доберешься ли ты с ним без ноги-то?» — «Доберусь, — отвечаю, — я уже об этом думал. Отсюда на станцию машины каждый день ходят, и в поезд не одни садиться будем, если что, люди помогут, а уж как с поезда сойдем, тут до моего дома совсем рукой подать. Если и придется немного пешком пройти, так ведь Саша на ножки крепкий. Так что потихонечку доберемся, тетя Маша».

Посидела она со мной еще немного, повздыхала, о жене порасспросила: как она, хорошо ли примет чужого ребенка да сколько у нас детей. Сказал я ей, что баба у меня добрая, рассказал про сынишку. Словом, говорю, можешь не расстраиваться, тетя Маша, примет она Сашу как родного.

Прибралась она и вскоре ушла.

А я руки за голову заложил, в потолок уставился и улыбаюсь: так мне после этого легко стало, будто бог знает какую тяжесть с себя скинул.

Тут Довгозвяка заворочался и сел на кровати. «А ты молодец, — говорит, — мужик что надо! — И руку мне жмет. — Не спал я, слышал все».

Потом спрашивает: «А ты жене насчет ноги-то написал?» — «Написал, что ранило в ногу и, может, скоро домой приеду». — «Значит, не написал». — «А зачем ее раньше времени расстраивать?» — «И то верно, — говорит. — А про Сашку?» — «Ну, этого я, сам понимаешь, просто не успел еще. Ты ведь сам слышал, только сейчас договорились с тетей Машей».

На другой день отправил жене письмо: написал про Сашу. Но, как я узнал после, до дому оно почему-то так и не дошло…

Поезд остановился на каком-то разъезде, постоял с минуту и снова тронулся. Федор Иванович замолчал. Он вынул из портсигара папиросу, не спеша размял, но не прикурил, положил обратно. Я опять заметил въевшуюся в трещинки его заскорузлых пальцев черноту и вдруг ясно вспомнил, где я видел точно такие руки: я видел их давным-давно, еще пацаном, у безногого сапожника на маленьком сухоложском базаре в Свердловской области — в городке, где я родился и прожил свои детские годы. На своей крохотной тележке он закатывался в тень, под какой-нибудь навес, доставал из заплечного мешка немудрящий сапожный припас, инструмент и, подкручивая прокуренные махрой усы, бесшабашно-весело кричал: «Эй, народ, налетай! Подобьем, подошьем, марафет наведем! Починю — хоть в огонь, хоть в воду! Пятак за работу — и получай скороходы! Э-эх, всем богам по сапогам!..» У безногого сапожника были золотые руки, и работы у него хватало. Почти без перекуров он ремонтировал принесенную людьми обувь и то и дело ловко сучил нитки для подшивки и смолил их куском черного вара… Да, у него были такие же руки, как и у Федора Ивановича. Это от дратвы, от вара и дратвы.

— Короче, подлечился я, и списали меня, конечно, вчистую. Незадолго до этого Иван Лукич, с которым после разговора с тетей Машей мы стали большими друзьями, разыскал где-то для меня старенький протез, тесноват он был и ногу с непривычки натирал страшно, по все же это было лучше, чем костыли, хоть, правда, долго еще я без костыля ходить не мог. Получил я какие нужно бумаги и поковылял к тете Маше.

Она и Иван Лукич поехали на станцию.

Посадили они нас в поезд. Когда прощались, тетя Маша заплакала, да и Лукич тоже в карман за платком полез. Оставил я им свой адрес: очень они хотели приехать, когда война кончится, навестить нас с Сашей. Но больше я их не видел. Знать, не пощадила стариков эта война…

…Доехали до моей станции уже поздним вечером.

Вышли мы с Сашей на дорогу. На пригорке, километрах в трех, огоньки нашей деревни светятся. Держу его за ручку, да разве он спокойно идти будет! То присядет, то за каким-нибудь камешком наклонится, то к обочине за веточкой потянется. И все бормочет что-нибудь: говорил он тогда плохо, но я наловчился его понимать. Не знаю, сколько мы времени таким манером до деревни протопали бы, если бы не подвернулась попутная подвода. Доехали мы на ней до самого дома.

Смотрю, в окнах свету нет, — значит, жена еще с фермы не пришла. Поднялись на крыльцо, снял я висячий замок, который у нас сроду на ключ не запирался, вошли в дом. Передохнул, снял с Саши пальтишко, которое ему где-то тетя Маша достала, и пошел он сразу осваиваться в незнакомом доме: одеяло лоскутное разглядывает, скатерть щупает, спинку стула скребет — все ему интересно на новом месте.

И тут, каюсь, дело прошлое, пришла мне в голову такая неприятная мысль: а что, если жена меня совсем не так встретит, как я рассчитывал? Думаю: ведь, если хорошенько рассудить, ей в одном мне, безногом, радости мало, а тут еще чужого ребенка в дом привел. Но недолго мне рассуждать пришлось.

Дверь скрипнула. Слышу: «Феденька!» Я спиной к двери сидел. Повернулся неловко, костыль у стола стоял, зацепил его, он на пол свалился, как выстрелил. Руки она ко мне протянула, шагнула через него, голову мою обхватила, к груди прижала, целует, а на шею мне слезы капают. Тут и мне тоже словно в глаза песку надуло… Высвободился из ее рук, говорю: «Ну что ты, Люба. Все нормально, только нога вот…» Глаза у нее еще плачут, а губы уже улыбаются. «Эх, Федя, Федя! — говорит. — Неужели я такая глупая, чтобы из твоего письма ничего не понять. Как прочитала, что домой приедешь, сердцем поняла: неладно с тобой — здоровых-то сейчас домой не отпускают».

Обнял ее и говорю: «Люба, я не один приехал». — «Как не один? А с кем же?» Я посмотрел вокруг — не видно Саши. Говорю ей: «Наверно, в кухню забрел». Сходила она туда и вернулась с ним на руках. Спрашивает: «Кто это?» — «Как кто? Саша это!» — «Чей он?» — «Да я же тебе писал, Люба!» А она смотрит на меня и, вижу, ничего не понимает. Спрашиваю: «Ты из госпиталя от меня два письма получила?» — «Нет, только одно, в котором ты писал, что в ногу ранен».

Усадил ее рядом с собой и рассказал все про Сашу. Думал, она на меня все слезы истратила, но, пока рассказывал, немало их и на его долю досталось.

Потом искупала мальца, переодела в чистое белье, что после Гришутки осталось, накормила, приготовила постель и уложила. Он, видно, здорово намучился за день и скоро уснул.

А мы с Любой еще долго сидели и разговаривали: было о чем поговорить нам в тот вечер. Саша во сне носиком тихонько посвистывает. Она нет-нет, да и встанет, подойдет к кроватке: то посмотрит на него, то одеяло поправит. Потом ко мне подсела и говорит: «Федя, а мне кажется, что он на Гришутку нашего похож». — «Потому я его и привез с собой», — отвечаю, а сам улыбаюсь…

Потихоньку все у нас наладилось. Из деревни мы вскоре уехали, поселились в городе. Конечно, дело в колхозе мне нашлось бы, хотя плотничать, как прежде, я уже не не мог, но решили мы с женой уехать: не хотелось нам, чтобы Саша узнал, что он нам не родной сын, а приемный. Устроился я в городе на обувную фабрику. Мало-помалу наловчился солдатскую обувку шить, и наверно, не одна пара моих сапог до Берлина дотопала.

…Война кончилась. Годы, будто ветер, пролетели. Кажется, и не заметили, как наш Саша вырос и в школу пошел. Занимался он хорошо, учителя нахваливали, из класса в класс переходил с одними пятерками да четверками.

Доучился он так до десятого класса. Парень крепкий, уж и ростом повыше меня стал. За что ни возьмусь по хозяйству — норовит отобрать: отдыхай, мол, отец, сам все сделаю. Посмотришь на него — сердце радуется. Но однажды кончилась эта спокойная жизнь…

Лежу как-то на диване, читаю газету. И попалось мне на глаза одно объявление. Многие после войны в те годы родных и близких разыскивали, да и по сей день еще ищут. Частенько печатали такие объявления и в нашей областной газете. Больше местные печатали, но иногда и издалека присылали: ведь сколько людей в войну друг друга растеряли, а как узнаешь, кого куда занесло?.. Это было из Смоленской области, как раз из тех мест, где меня ранило. Прочитал я его, и как кто поленом по голове ударил. Разыскивает человек жену и сына. Написано, уехали они из своего села в августе сорок первого, хотели добраться к знакомым в Горьковскую область, но туда не приехали — пропали. Женщина — Куликова Екатерина Степановна, двадцати девяти лет; ребенок — Куликов Саша, двух с половиной лет. И приметы указываются. У ребенка волосы светло-русые, глаза карие, на переносице небольшой шрам наискосок… Как дочитал я до этого, руки дрогнули: был у Саши такой шрам. Еще когда я с ним из госпиталя приехал, жена сразу его заметила и сказала, что, видно, сильно он где-то ударился.

Свернул я эту газету и в карман сунул, чтоб никому на глаза не попалась…

Вечером Саша в клуб ушел. Сел я к столу, жену позвал и рядом посадил. «Плохо дело, Люба, — говорю, — понимаешь, отец Сашин отыскался». Она пальцами виски сжала, побелела вся. «Да как же так, Федя, столько лет? Да где он?.. Что делать-то, Федя?! — заплакала. — Не отдам, ни за что не отдам!» Я ей воды принес, успокоилась немного. Говорю: «Ну что ты раньше времени убиваешься? Никто его пока не отбирает». — «Где же он, отец-то?» — «В Смоленской области». Вынул из кармана газету, развернул и ей подал. Она прочитала. Спрашиваю: «Что делать будем, Люба?» — «Сожги газету эту, Федя, родной! Не было ее будто, и на глаза она нам с тобой никогда не попадалась! А, Федя?»

Признаться, у меня самого, еще раньше, когда все это прочитал, такая же мысль в голове мелькнула.

Скомкал я газету, сунул в печку и спички достал…

В дверь купе постучали. Заглянула проводница с билетом в руке.

— Кто здесь до Миасса?

— Я до Миасса, — сказал Федор Иванович.

— Готовьтесь, через полчаса прибываем.

Она отдала Федору Ивановичу билет и ушла.

Он поднял полку, достал из ящика небольшой старый чемодан с металлическими уголками и поставил его на пол. Потом аккуратно свернул билет и не спеша положил в карман висевшего на крючке плаща, поднял лежавшую под столиком палку с причудливо изогнутой, видимо, самодельной ручкой.

— Ну, вот и порядок, — сказал он. — Как пионер, — всегда готов!

С верхней полки вдруг свесилась лохматая голова и спросила хриплым голосом:

— Так что же, папаша, значит, сжег ты ту газетку?

Мы с Федором Ивановичем удивленно переглянулись, застигнутые врасплох столь неожиданным появлением еще одного слушателя, и ни он, ни я не смогли сдержать улыбки.

— Извините, — сказал Федор Иванович. — Я, наверно, громко заговорил и разбудил вас?

— Надо бы разбудить пораньше, — недовольно сказала голова. — А то я только с того момента слушаю, как война кончилась.

Голова исчезла, затем с полки свесились ноги, и на пол спрыгнул молодой еще мужчина, незавидного роста, но удивительно могучего сложения. Во всей его кряжистой фигуре, в широко, по-моряцки, расставленных ногах и не по росту больших, крепких руках чувствовалась незаурядная, какая-то цепкая, ухватистая сила.

— Я вообще-то страшный охотник до разных рассказов. Меня медом не корми — дай послушать! — доверительно сказал он. — Вот только раньше-то что было, до того, то есть, как война кончилась, я не слыхал, а потому мне не все понятно. Может, папаша, растолкуешь коротенько, что к чему? А то я больше уснуть не смогу, я уж свою натуру знаю!

Федор Иванович засмеялся.

— Назад возвращаться да по сказанным словам топтаться — хуже нет.

— Ну чем хоть кончилось-то? — спросил «страшный охотник до разных рассказов».

Федор Иванович глянул на часы.

— Время есть. Раз уж начал, надо кончать… Нет, дорогой товарищ, не сжег я ту газетку. Да хотя бы и сжег, что толку? Все то объявление, до последнего слова, мне в сердце врезалось, а сердце в печке не сожжешь. Думаю: а что, если с моим Гришуткой, будь он жив, то же самое случилось бы, и пропали они с Любой? Каково это отцовскому сердцу, легко?

Обнял жену и говорю: «Как же мы с тобой после этого Саше в глаза смотреть будем? Как эту муку в себе через всю жизнь потащим, Люба?» — «Что же делать, Федя?» — «Саша уже не маленький, — говорю, — школу кончает. Воспитали мы его не хуже родных отца, матери. К подолу ты его на всю жизнь все равно не привяжешь: вой, сама вчера слыхала, что после школы в военное училище поступать хочет. Словом, парень взрослый, сам уже может решить, что и как… Написать надо этому человеку и Саше все рассказать, иначе не будет у нас в душе покоя до самой смерти. А совесть у нас перед ними чистая».

Поговорили так, поплакала она, но все же согласилась…

Этим же вечером написал я Куликову письмо. Так, мол, и так, прочитали мы в газете ваше объявление и можем кое-что сообщить о судьбе разыскиваемых вами жены и сына…

На другой день хотел я все рассказать Саше, но Люба попросила: «Не тревожь ты его пока, Федя! Успеется еще, зачем так сразу?»

Но не успелось. Тянули, тянули и дотянули, как говорится, до точки…

Как-то вечером сижу и старые валенки подшиваю. Саша на диване книгу читает, а жена посуду на кухне моет. Слышу, вроде постучали с улицы. Я спрашиваю: «Люба, ты дверь заперла, что ли?» — «Да». — «Кажется, стучался кто-то». Саша с дивана соскочил. «Это, — говорит, — наверно, Костя за книжкой пришел. Я ему обещал дать почитать». И побежал открывать.

За дверями — голос незнакомый. Входит Саша, а за ним мужчина в сером пальто и заячьей шапке, на лицо сухощавый, ростом немного повыше меня. Саша говорит: «Папа, к тебе». Мужчина поздоровался, снял шапку. Волосы сплошь седые, на высокой залысине рубец глубокий. «Я Куликов Владимир Семенович, приехал по вашему письму». У меня и валенок из рук выпал: не ждали мы его так скоро. «Раздевайтесь, — говорю, — проходите в комнату».

Разделся он и в комнату зашел. Я Сашу в кухню позвал и говорю: «Саш, ты сходил бы пока куда-нибудь, вон хоть к Косте». — «А что?» — «Нужно так, Саша. Я тебе после объясню».

Он вроде обиделся, молчком пальто и шапку надел и вышел. Люба в кухне на стул села, лицо ладонями закрыла. Шепчу ей: «Возьми себя в руки!» — а сам в комнату. «Может, перекусите с дороги?» — «Нет, спасибо, — отвечает, — я недавно в поезде поужинал. Если только стаканчик чаю горячего — озяб немного».

Сказал я жене, чтобы чай подогрела, стулья к столу подставил. Сели. Спрашиваю: «Как доехали?» — «Хорошо доехал. — Побарабанил пальцами по столу и говорит: — Да вы со мной не церемоньтесь, Федор Иванович, если есть что, говорите. Большой боли вы мне не причините, потому что давно уже я моих Катю и Сашу в сердце похоронил. Мне бы только их могилы разыскать…» А у самого пальцы на столе дрожат, мелко-мелко…

Люба всхлипнула, пальто с вешалки сдернула: «Федя, выйду я… тяжело мне!» — и за дверь.

Куликов спрашивает: «Что это с ней?» — «Переживает, — говорю. — У нас ведь Саша. Все эти годы она ему заместо матери». — «Так это… он… мне дверь открывал?» — спрашивает едва слышно. «Он самый, Саша и открывал. Нет, кроме него, у нас никого больше». — «А где он?» — «Я его, — говорю, — попросил уйти: не успели мы с женой рассказать ему о вас. Не думали, что так быстро приедете». «Понимаю…» — шепчет.

И рассказал я ему, как его Катя была убита и как Саша к нам попал. Выслушал он меня молча, даже не шевельнулся ни разу, только с лица почернел да раза два зубами скрипнул.

Только я замолчал, дверь распахнулась. Входит Саша. «Папа, объясни, что происходит? Мама на улице сама не своя. Спрашиваю, в чем дело, — ничего толком не говорит, плачет…»

Куликов со стула медленно поднялся, руки вперед протянул, в губах ни кровинки. Говорит тихонько: «Саша… сынок…»

Саша глянул на меня недоуменно. Обнял я его за плечи и говорю: «Саша… это отец твой. Убило твою маму в войну, а я тебя возле нее подобрал. А теперь вот отец твой нашелся». Вздрогнул он, будто я его ножом под сердце ударил. «Прости ты нас, — говорю, — но не знали мы раньше, что живой он… Поговорите. А я пойду мать успокою». И вышел…

Жена у подъезда на скамейке сидит, как неживая. Я рядом сел. Спрашивает тихо: «Рассказал?» — «Рассказал». — «Заберет он его от нас, Федя». — «Что значит, заберет: не игрушка — человек. У него голова на плечах есть. Как сам решит, так тому и быть».

…Долго мы с ней так сидели. О чем они между собой тогда говорили, не знаю. Только потом слышу, дверь открылась и Саша вышел. «Папа… мама… — говорит. — Ну что вы домой не идете? Холодно ведь».

Крепился я до этого, крепился, а как он меня после этого всего папой назвал, тут и у меня глаза защипало. «Какой же я, — говорю, — тебе папа, Саша? Папа-то твой в избе сидит».

Сбежал он с крыльца, обнял нас с Любой, целует, а сам плачет: «Ну что вы расстроились? Хорошие мои, родные, я вас все равно люблю!..»

За окном пролетел зеленый огонек светофора. Поезд подъезжал к станции.

— Вот, кажется, и добрался я до места, — сказал Федор Иванович.

Он встал, надел плащ и фуражку, взял палку.

— Пошел. Счастливо вам доехать.

— Я помогу вам, Федор Иванович, — сказал я и взял его чемодан.

Мы вышли в тамбур. Через минуту поезд остановился. Проводница подняла площадку, прикрывавшую ступеньки, и открыла дверь. Федор Иванович протянул мне руку.

— Ну, всего тебе хорошего.

— Вам тоже, Федор Иванович, — сказал я.

Он вышел.

Через плечо проводницы я выглянул из вагона. По пустынному перрону от небольшого приземистого каменного здания вокзала шли два человека. Я видел, как они встретились с Федором Ивановичем и обнялись.

Поезд тронулся. И мне вдруг показалось, что я только что навсегда простился с хорошим давним знакомым…

Коротка, мимолетна жизнь человеческая. В тысячи раз мимолетнее людские встречи. Но иногда, вот как сейчас в поезде, в недолгом, короче воробьиного носа, разговоре со случайным попутчиком вдруг откроется тебе в человеке, в его судьбе нечто такое, что никак не может оставить тебя равнодушным. И пусть расстанешься ты с этим человеком навсегда, но частичка его жизни останется и в твоей душе…

Я прошел в полутемный коридор и долго еще стоял у окна, курил и думал о нелегкой судьбе людей, обнявшихся сейчас на небольшой уральской станции, — людей, которых так необычно и крепко породнило самое бесчеловечное и страшное из того, что есть на земле, — война…

Виталий Трубин

ДОРОГА ДОМОЙ

Рассказ

Виталий Трубин — молодой литератор из Кургана. Участник VI Всесоюзного совещания молодых писателей. В настоящее время он подготовил для Южно-Уральского книжного издательства свою первую книгу.

Семнадцатого марта, в день рождения брата, не вернувшегося с войны, Елена, тридцатипятилетняя замужняя женщина, видела во сне, как в изодранной шинели, с ручным пулеметом на правом плече он идет по лесу среди похожих на него смертельно усталых людей.

Сон был ясным, она хорошо разглядела брата, но весь рабочий день, сидя за сложным чертежом, Елена гнала воспоминание об этом сне, но опять видела перед собой сгорбленные, натруженные спины бойцов, цепью лежащих в редких, корявых кустах. За командиром, очень худым, высоким, сразу поднялся Шура. Он первый крикнул что-то, и, не открывая огня, следом бросились остальные. Навстречу им от безлюдных, с выбитыми стеклами, серых домов ударили немецкие пулеметы. Шура ответил длинной горячей очередью. «Вперед!» — кричал командир. Потом, вздыбив землю, что-то хлопнуло, Шуру подняло, и он вроде как полетел — мертвенно-бледный, умирающий…

Цепенея от страха и наваливающейся на сердце боли, Елена, всхлипнув, закрыла лицо рукой, а сидящие напротив девушки посмотрели на нее с удивлением:

— Вам что, нехорошо?

— Нет. Все в порядке. — Она опустила руку с привычно зажатым в пальцах рейсфедером, и все чертежницы в маленькой, на пять рабочих столов комнате увидели в ее глазах выражение долго не отпускающей боли.

Елена с нервным румянцем на щеках сидела выпрямившись, глядя на неоконченный чертеж, и думала, что сегодня брату исполнилось бы тридцать девять лет и не надо было бы рассказывать об этом сне матери, которая часто говорила: «Мне бы хоть во сне его поглядеть».

…Собираясь уходить, Елена подошла к двери, но внезапно от подкосившей ноги слабости опустилась на стул и подумала, что мама с отцом уже ждут ее, а на столе в деревянной рамочке перед ними фотография Шуры: коротко стриженный, босоногий, он сидит на крыльце, в правой руке у него сапожная щетка, а на левую надет еще не вычищенный сапог; на загорелом, чуть скуластом лице улыбка по-утреннему спокойная… «Куда он собирался тогда? Не помню. — Она указательными пальцами потерла виски. — Какой страшный сон был про тебя, Шура», — и стала думать, что, вернись Шура с войны, она бы сказала ему: «Идем к нам на завод, вместе будем на работу ходить». А на заводе Елена работала с пятнадцати лет, с тех пор как в ее школу в 1942 году пришел мужчина в полувоенном, армейского цвета костюме и сказал семиклассникам: «Кто хочет помочь фронту?» Елена тогда попала в сборочный цех — бывший склад, посреди которого, одна на весь цех, топилась печка-буржуйка. Вдоль стены — она хорошо помнила — стояли длинные столы, на которых собирали гранаты, а все остальное в цеху занимали станки. Ее за несколько дней научили штамповать корпуса для гранат. Чтобы удобней было работать, Лене, ростом небольшой, пришлось подставлять под ноги деревянный ящик; справа от нее, в ящиках побольше, лежали заготовки гранатных корпусов, неотогнутые края которых надо было загибать на станке. Норму Лена перевыполняла, и никто в цехе не удивлялся, что пятнадцатилетняя девочка так хорошо работает: все знали, что у нее три брата на фронте, один из них пропал без вести в октябре 1941 года.

Когда она вышла из проходной, началась снежная кутерьма. Еще перед вечером Елена видела из окна, как на северной стороне толпились черные, набирающие силу тучи и самые близкие из них, будто неповоротливые, большие птицы, лениво поворачивали на город… и вот забуранило…

Через сквер из высоких, прямых тополей она вышла на улицу, увидела в темноте квадратно-черную башню элеватора, на которой горели красные, похожие на самолетные сигналы огни и подумала: «Натерпелся Шура от самолетов», — и представила его стоящим в окопе: перед ним на бруствере лежала винтовка, и опаленный зноем до черноты, взмокший от пота, с грязными потеками на скуластом лице, Шура смотрел туда, откуда близился таинственно гудящий, то наступающий, то отступающий, режущий облака звук; потом все закрыла взрывами поднятая в небо земля, и она уже не могла представить, каким в эти страшно томительные минуты был ее брат…

Мысли о нем не оставляли Елену с той минуты, как ее разбудил страх за него. Она не успела увидеть во сне — упал он после взрыва на землю или нет, и опять, как и весь день, она гнала от себя этот странный, нелепый сон. В детстве ей казалось, что Шура будет всегда.

Она спешила к матери, зная, что в печи будет гореть огонь, мама вспомнит, каким Шура уходил в армию чернобровым, смуглым красавцем, и расплачется. А Елена часто вспоминала брата мальчишкой, одиноко, из темноты смотрящим с улицы в кухонное окно. За его спиной была такая же, как сейчас, похожая на мартовскую, непогода, и, глядя в его испуганные, затемненные тоской глаза, она, восьмилетняя, рыдала, а гостившая в доме богатая тетка с тринадцатилетним сыном напирали, что пятьдесят рублей из ее сумочки взял именно Шура, и тогда Лена закричала: «Это ваш Колька украл! Он нас с Шурой в буфет водил, мы там чай пили с конфетами, и он говорил: «Мне денег много дают. Я вас угощаю, а вы про то моей мамке не говорите!»

Теперь Елена была матерью и знала, что пережил отец, выгнав оговоренного теткой сына, которая везде чувствовала себя, как дома, и всех учила, как надо жить. Озябшего и голодного Шуру отец сразу вернул в дом, а Кольку, смущенно причитая, тетка выпорола ремнем.

Елена шла между не похожих друг на друга домов, ветки тополей и берез постегивали зажженные фонари, а все, что было дальше верхушек деревьев, было невидимым, и она ясно вспомнила брата, смотрящего на нее через оконное стекло. Его светло-карие глаза были широко, чтобы слезы не пролились, открыты, полные губы не дрожали, он крепко сжимал их…

С приездом тетки в доме тогда что-то сломалось, все стали держаться отдельно, каждый в своем углу, не собираясь по вечерам на долго не остывающем после солнца крыльце. Теперь Елена понимала, что это был молчаливый против тетки протест, и помнила, как проснулась с радостным ощущением, что в доме нет больше чужих людей…

Тогда Елена лежала в уютном покое и думала, как в доме свободно и чисто, и опять удивлялась: почему тетка не уехала сразу, когда узнала, что деньги взял ее сын. А Шура уже тихонько открывал дверь в спаленку и от порога шептал: «Не спишь? Айда со мной! Папаня два часа, как ушел. На озеро к нему пойдем, там и заночуем». Раньше он никогда не звал ее на рыбалку, и Лена благодарно смотрела на брата. Сначала они шли в тени стоящих вдоль старицы домов, только в конце Битевской улицы, где старица делала крутой поворот к Тоболу, свернули в другую сторону, и солнце снова крепко тронуло их.

Лена с интересом глядела на груженые, катящиеся им навстречу телеги, в которых скучали незнакомые, разморенные на жаре мужики. С мягким топотом, медленно переставляя в пыли натруженные ноги, тянули груз лошади, и она чувствовала, как им хотелось в прохладный сумрак конюшни, и жалела их, а потом она сама устала на пыльных от зноя улицах. Шура, слыша поспешающие за ним маленькие шаги, молчаливо вел ее за собой и оборачивался, когда она робко просила:

— Далеко еще?

— Нет, вон за тем курганом, — обещающе говорил, ждал, пока Лена поравняется с ним, и они снова шли рядом. Когда он переставал спешить, Лена ловко попадала в шаг, глубже и ровней дышала, переставала размахивать крепко сжатыми для скорости кулачками.

Они уже давно шли по степи. Над заросшим травой огромным курганом парили, хищно раскидав крылья, птицы, и девочка хорошо разглядела, как, крутя горбоносой маленькой головой, болотный лунь то становился темно-коричневой точкой, то возвращался близко к земле…

Поглядев с опаской на большекрылых, занятых охотой птиц, Лена пошла рядом с братом, иногда касаясь пальцами его твердой, в сухих мозолях ладони. Воздух был горячий, тугой, и казалось, она с трудом рвет его. Миновав редкий кустарник, они вышли к подножию кургана, и словно перед ними открыли калитку — так толкнул влажный, прохладный ветер.

— Смотри… — весело сказал Шура.

В жарком дневном мареве, как брошенное у реки тележное колесо, в круглой, ласковой полудреме лежал город.

— Надо же, дорога как поднялась, — сказала Лена.

— А вот мы на курган подымемся! Ну-ка!.. — И, схватив ее за руку, по хлеставшей траве Шура бросился на самую высоту.

Скоро они стояли на вершине кургана, и стремительно уходящий вниз город неотступно шел по Тоболу, оставляя по берегам приземистые, под железными крышами пивоваренный и турбинный заводы с высокими, дымящими трубами, три моста — деревянный и два железнодорожных, серебрящиеся в дрожащем полевом мареве. Сверкая на солнце новыми стеклами, тянулась в небо обновленная макаронная фабрика. В полуденном зное томилась обветшалая церковь, а на другом конце площадки, как гриб подберезовик, стояла пожарная каланча. Вспыхнул и погас солнечный луч, коснувшись медной каски стоящего под грибком пожарного.

— А озеро? Где озеро, куда мы идем? — нетерпеливо спросила Лена.

— Оглянись, — сказал Шурка.

Озеро с желтеющим по берегам камышом показалось ей прозрачно-пустынным, волны гнали перед собой сверкающие, похожие на выпрыгивающих рыб, блики. Над озером парили чайки, деревенские ласточки, стрижи, а над прибрежной степью трепетали жаворонки, оповещающие всех, что они там с высоты видят.

Но прежде чем Лена с братом пришли к давно прикормленному, законному месту папани, они обошли половину озера и остановились у нескольких, растущих недалеко друг от друга берез.

Лодка папани легонько качалась недалеко от берега, напротив берез, и Лена, забежав в воду по колено, радостно закричала: «Мы пришли!» А отец спокойно ответил: «У меня клюет, устраивайтесь пока».

Светлой лунной ночью, после ухи и разговора, лежа в рассохшихся давно приспособленных для ночлега лодках, папаня, Шура и Лена засыпали у догорающего костра. Лодки стояли рядышком, и, слыша негромкое, предсонное покашливание отца и замирающее дыхание Шуры, она тогда с благодарностью думала, что он насыпал ей сена побольше и если сейчас поменяться, то его постель окажется, как он любил, твердой. Пока он носил, раскладывал по лодкам сено, Лена помыла с песочком миски и кружки, и, когда улеглись, она испытала чувство необыкновенного, долго не проходившего удивления отдающими свое тепло лодкой и сеном, ночным криком кем-то разбуженных чаек, таинственной возней в близкой к костру траве, многоголосым шелестом берез…

И теперь, спеша после работы к матери, Елена с болью чувствовала: знай она тогда, что Шура не вернется с войны, она жалела бы его еще больше, и Елена опять вспомнила его такого маленького, одинокого, молчаливо смотрящего из темноты в кухонное окно.

К началу войны братья Иван с Василием успели три года отслужить на Дальнем Востоке. Шуре было полных восемнадцать. Он сразу пошел добровольцем.

…С вечера, перед уходом на фронт, Шура нарубил много дров, принес из деревянного ларя ведро угля, и в шесть утра, пока он спал, мама с Леной растопили печь, завели блины.

В то утро он сам не проснулся, а на разбудившую его сестру посмотрел так, как если бы это был самый обыкновенный день: «Пора, Ленок?» — улыбнулся. Она молча кивнула. «Иди, — со сна хрипловато сказал Шура. — Я одеваться буду».

«Он идет на войну», — сидя в кухне на лавке, глядя, как мать грустно и ловко печет блины, думала Лена. Война представлялась ей огромным полем, а Шура вместе с другими солдатами, занимая поле, гнал врага все дальше и дальше, без отдыха, до самой победы. Война казалась ей бесконечным, без сна, боем.

Шура вошел на кухню, перетянутый солдатским ремнем, в начищенных ботинках, брюки и белая рубашка отглажены. Следом зашел по виду не спавший всю ночь папаня, и о чем они втроем говорили — Лена не знала: она вышла в многооконную горницу накрывать на стол. Застелив его белой, старинного тканья скатертью, расставив тарелки и три стаканчика из синего стекла, она села на табурет. Из-за далеких, видных из окна лесов — дом на высоком месте стоял — встающему солнцу в бок нацеливалась темно-синяя туча. Мягко, лениво разгоняясь, туча вывела за собой вереницей другие, поменьше, и скоро тучи заполнили южную сторону неба. Двустворчатая дверь отворилась, в горницу вошел осунувшийся, будто ничего не видящий перед собой — такое заострившееся, слепое было у него лицо — отец, следом, одергивая старенький, хорошо выглаженный пиджачок, широко шагнул через порог Шура. У него было спокойное, будничное лицо, только темно-карие глаза чуть воспаленно блестели. Мама несла тарелку с горячими блинами, наклонив голову, словно боялась на пороге споткнуться. Солнце горячечным румянцем тронуло ее правую щеку, открытый тонкий висок с бегущей по нему синей, набухшей жилкой, чистый лоб, а ее темные собранные в старушечий пучок волосы тоже красно-огненно осветились.

— Ну что же, — стоя между выходящих на проезжую улицу окон, покашляв в кулак, негромко сказал отец и привычным жестом указал сыну место напротив, а мать с дочерью сели по правую и левую руку от Шуры.

В эту минуту в комнате потемнело, за Тоболом раскатисто громыхнуло, и, обернувшись на окно, у которого только что сидела на табуретке Лена, Шура сказал растерянно:

— Вот так так! Ко мне ребята хотели перед работой зайти.

— Придут, — сказала Лена. — Да и не будет дождя. Погремит да перестанет.

Отец наказывал сыну, как вести себя среди людей. Мать смотрела обеспокоенно. Дождь ударился в окна, пошел сильнее, даль от густо падающей воды побелела, стала похожа на зимнюю, а старица казалась подо льдом, по которому ветер гнал снег.

— Ты там осторожней, — сказала мама и резко прикрыла лицо ладонью, и по тому, как заходили ее худые длинные пальцы, все поняли, что она подумала.

Над старицей грохнуло, как из пушки, и Лена так боязливо ойкнула, что Шура засмеялся:

— Трусишь, Ленок?

Настежь, с лязгом открылась калитка. Шура крикнул: «Ребята пришли!» — и выскочил из-за стола.

Четверо одноклассников окружили Шуру и, не выпуская из кольца, втащили за собой на крыльцо, а потом в сенки.

— В дом заходите! — звала их мама.

— Да мы на работу, в депо бежим, — старались улыбаться ребята. — Давай, Шурка, прощаться.

…Когда Шура с вещевым мешком за плечами вышел во двор, дождь уже кончился. Он подошел к отбелевшей, ведущей на крышу лестнице, потрогал ее и, открыв калитку, не пошел в огород, а просто оглядел начинающую цвести картошку, капусту, две пониклые яблони, старый тополь, заброшенный провалившийся колодец; за густой прибрежной травой были сочно-зеленые камыши, спокойная с илистым дном старица, а потом заросший кустарником берег и дальше до Тобола низкие ивы, подрастающие тополя, крыши небольшого поселка, а за рекой еще простор и лес.

Закрыв калитку, Шура выпрямился, расправил плечи, глаза его, светло-карие, глядели, запоминая нас, обещая: «Все хорошо будет, вы меня ждите».

С таким же уверенным, тревожным лицом Шура шел по Битевской улице, по которой на работу спешили знавшие его люди. Старики, женщины, подростки здоровались первыми, и их «здравствуйте» в первую очередь было обращено к нему, а то, что известного им парня провожают на фронт, было ясно по его облику, а больше по отчаянным глазам матери, которая старалась идти в ногу с сыном и, не попадая в лад, крепко, двумя руками держалась за его согнутый локоть.

Отец в рабочей одежде — от военкомата ему надо было на макаронную фабрику — шел, опустив плечи, по левую руку от Шуры. Лена же торопливо, часто оглядываясь на брата, шла впереди. На улице после грозы стояла теплынь, семицветно над старицей светилась радуга, отражаясь в чисто вымытых окнах домов, из которых смотрели только что проснувшиеся пацаны: как и все на улице, они без улыбки, серьезно глядели на Шуру, и, когда он прощально махнул рукой одному, тот, в длинной незаправленной рубахе, застеснявшись, отпрянул и снова осторожно выглянул, и, уходя, Шура еще успел увидеть его, черноглазого.

К ночи, когда отец вернулся с работы и нашел жену с дочкой у военкомата, они пошли туда, где добровольцы грузились в вагоны.

С близкого, круглосуточно работающего завода доносился металлический звон и лязг. На пустыре, через который от железной дороги к заводу шли рельсы, стояли готовые к приемке людей вагоны. Папаня, мама и Лена ждали там, где кончалась ведущая на пустырь шоссейка. Десятки женщин, стариков, старух и детей напряженно всматривались в темноту.

Сначала Лена услышала дрожание воздуха, какое бывает в лютую зиму, и сразу, разбиваясь на речной шум, шарканье ног, кашель, монотонное, иногда взрывающееся рокотанье, стал расти другой звук… Одетые в телогрейки, плащи, свитера, остриженные наголо добровольцы и мобилизованные, с вещевыми мешками, баулами, чемоданами, шли строем, и ждущие на пустыре кинулись к уходящим…

Елена удивлялась, что память сохранила ей все, и ей показалось, что она никогда не была ребенком. «Говорят, мы раньше лучше были? Нет, мы просто молодые были, человека узнавали по тому, кто как работал». И в который раз за этот день она увидела перед собой брата: в шинели, в обмотках, в облезлой каске, с ручным пулеметом на правом плече он переговаривался с бойцами и вроде поторапливал их; может, это был обыкновенный разговор на ходу, но Елена не знала, о чем говорят пытающиеся выйти к своим солдаты.

Остановившись под скрипучим, монотонно качающимся фонарем, она глянула на часы. Еще надо было пройти улицей Зеленой, миновать озерко, железнодорожные пути, а потом дороги — на двадцать минут. Она шла на Битевскую — в родной дом. Дом на старице был неизменным, вросшим в землю корнями, ее же благоустроенная квартира в пятиэтажке оставалась для нее жильем временным, которое они с мужем и сыном могли обменять.

Из серой уличной темноты расплывающимся пятном выступила стоящая на углу, отличная от других видом и цветом, хата: ее поставил — она знала — оставшийся в городе после госпиталя, демобилизованный по ранению украинец. Изба была белой, с невысоким плетнем, на колья которого были надеты два глиняных обмерзлых горшка, а за плетнем бугрился защищенный снегом большой огород. «Шура, поди, на Украине лежит, зарытый», — подумала Елена и горестно надолго остановилась возле плетня.

Потом, свернув на освещенную фонарями улицу, она сразу услышала неразборчивую с близкой станции путейскую скороговорку.

Со станции навстречу ей летел прожекторный свет, и все кругом: дома с еще незакрытыми ставнями, близкое озерко, посеченное темными полосами от стоящих по берегам дворовых заборов, — приобрело четко означенное, плоское, как на чертеже, выражение, а за озерком и белыми крышами одноэтажного, с высокими окнами госпиталя для инвалидов Отечественной войны черно стояли девяностолетние тополя. И Елена вспомнила, что в начале войны она была в этом госпитале со школьной группой. Она многое успела забыть, но память выхватила из той белой, госпитальной круговерти палату на четыре койки и лежащего у окна безрукого парня, а что он так посечен взрывом, их, девчонок, предупредила перед дверью врач. Парень лежал, по шею укрытый, и улыбался смущенно — вот все, что вспомнила Лена и смятенно подумала: «Может, Шура тоже так лежал в госпитале, и сколько он там перестрадал, передумал о матери, об отце, братьях, сестре и той ночевке, когда спали в рассохшихся лодках?» Она ступила на деревянный через озерко мостик, и тут кто-то, грубо и цепко схватив ее за плечо, дохнул на ухо:

— Стой! — и развернул к себе.

Перед ней стоял длинноносый, выше ее ростом, узкоглазый, с тонкими, почти невидимыми губами человек в черном осеннем пальто и серой кроличьей шапке.

— Деньги давай! — сказал он свистяще. Елена увидела, как его угрожающие глаза стали еще уже, и еле выговорила:

— Нет у меня денег.

— Врешь, сука! — выпалил он, и его левая рука с зажатым в ней стальным прутом дернулась. Другой, голой без перчатки рукой он рванул Елену к себе за пальто так, что пуговицы отлетели и стукнулись о мерзлые доски мостка.

— Врешь, сука, — снова, но уже тише повторил, а его рука прошарила внутренний, у пояса, глубокий карман ее старенького пальто.

— Вот же деньги! — опять негромко, с возмущенным лицом сказал. — А? — и его рука выдернулась.

— Так это рубль, — все еще не чувствуя, что живая, ответила ему Елена. Он осматривал ее с головы до ног и подступал ближе.

— Часы снимай, — как змея прошелестел, оглянулся. Елена тоже поглядела ему за спину. Все там было пустынно. И ей показалось, что никого больше нет на земле.

— Ну! — прикрикнул человек в черном пальто, прут в его руке опять угрожающе дернулся. Как на ветру замерзшая, Лена сняла варежку и свободной рукой стала расстегивать неподдающийся ремешок часов, позолоченных — подарок матери. Она расстегивала ремешок медленно, а человек глядел на это нервно и зло. Взяв часы в правую руку, она зажала их в кулаке, и он впервые поглядел ей в глаза — безразлично и нагло, как на свое, и тогда она вскинула руку и со всей женской силой бросила часы на промерзшие доски себе под ноги, и, глухо клацнув, часы разбились, а лицо мужика и шапка, как от гранатной вспышки, дернулись вверх.

— Что, фашист? Бей! — крикнула, и человек в черном пальто отступил на шаг. — Фашист! — задохнулась Елена.

— Ну ты, того… — с опаской проговорил он, оглянулся и, спрятав железку в рукав, побежал.

Не став смотреть ему вслед, Елена без сил прислонилась к перилу мостка. Впереди нее в свете станционных прожекторов клубились, похожие на взрывы, госпитальные тополя.

ОЧЕРК И ПУБЛИЦИСТИКА

Фронт и тыл — едины

Тамара Никифорова

СКВОЗЬ ГОДЫ И ИСПЫТАНИЯ

Странное это было чувство. Видеть фамилию человека на документах более чем сорокалетней давности, вглядываться в фотографии на музейных стендах, где он запечатлен вместе с другими руководителями завода, рядом с грозными танками, готовыми уйти из цеха прямо на фронт, и вдруг ощутить: это не только История.

Увидеться с ним оказалось несложно: два с половиной часа лета от Челябинска и… в Ленинграде, по телефону уточняем час встречи. Потом в беседе с Михаилом Дмитриевичем особо западет в душу его упоминание о том, что, эвакуируясь из блокадного Ленинграда, многие кировцы в 41-м добирались до Челябинска почти… месяц.

Месяц… и два с половиной часа. Несоизмеримо? А если взглянуть на сегодняшнее, нам привычное, из тех лет? Народ воевал, народ напрягал силы, отстоял Отечество, добыл Победу. Не от той ли черты отсчета и наше нынешнее благополучие, возможности, комфорт?

Ленинградский ноябрьский день короток. Не успеют развиднеться долгие утренние сумерки, как серое облачное небо начинает гасить неяркий свет дня.

— Ушел из дому затемно и приду, когда спать пора. А суббота, собирался отдохнуть — вот не вышло, — в этих словах Михаила Дмитриевича не было огорчения. Хотя он и устал, чувствовалось — был доволен.

Козин в этот день побывал на комсомольской отчетно-выборной конференции. Как ветерана партии Кировского завода пригласили его в президиум. И он там не дремал по-стариковски — с пристрастием слушал, что волнует комсомольцев 80-х, и вспоминал свою молодость. Иное было время, иная жизнь…

Он родом с Волги, из Нижнего. И дала в наследство семья сормовского рабочего Дмитрия Козина, пятому сыну по счету, не только силу и здоровье, но еще неизбывную доброту, великодушие. Людей располагают к нему светлая улыбка, внимательный взгляд из-под густых, еще и сейчас черных бровей…

В свои 78 лет Михаил Дмитриевич энергичен, не думает об «отставке». Его рабочий день по-прежнему начинается с проходной родного Кировского, от нее он шагает в один из отделов, где работает вот уже 35 лет. Последние годы — конструктором-консультантом.

Есть в романе А. Чаковского «Блокада» такой эпизод. Один из главных героев книги, майор Звягинцев, после ранения и госпиталя был направлен из штаба фронта на Кировский завод.

Майор был представлен директору завода Зальцману и парторгу ЦК Козину. В основе эпизода — реальные факты. Вот как они описаны в книге:

«Зальцман встал, протянул Звягинцеву руку. Поздоровался и Козин.

— Присаживайтесь, майор, — сказал Васнецов. — Продолжим, товарищи.

Звягинцев сел к столу.

— Товарищ Козин, — поторопил Васнецов, — вы остановились на секторах обороны.

— Партком предлагает разделить территорию на три сектора обороны. — Козин провел пальцем по расстеленному на столе плану заводской территории и прилегающих к ней районов…

— …Что ж, будем вместе думать и решать, — сказал Звягинцев. — Еще вопрос. Если до самого последнего момента завод будет выпускать продукцию, а врагу удастся ворваться…

— Ни один танк, ни одна пушка, ни один цех врагу не достанутся, — резко прервал Звягинцева Козин. — На этот случай все предусмотрено и утверждено в Смольном. У индукторов дежурят надежные люди. Те… — Он на мгновение умолк, точно горло его свела судорога, и закончил уже совсем тихо: — Те, у кого рука не дрогнет, хотя завод для них дороже жизни. — Он отвернулся, чтобы скрыть свое волнение. Потом сказал: — С этими делами мы ознакомим вас позже. Сейчас главное — боевая готовность. Если немцы прорвутся сюда, будем драться за каждый цех, за каждый метр заводской территории».

— Было такое, — подтверждает Козин. — Помню и майора, что послужил прототипом героя книги. Обрезкин его фамилия. Точно передал писатель обстановку тех сентябрьских дней 42-го в Ленинграде, на нашем Кировском. Такое не забудешь…

Секретарем парткома на Кировском заводе Михаил Дмитриевич Козин был избран и утвержден парторгом ЦК в мае 1940 года. Тут, пожалуй, уместно дать справку. В 1938 году, в преддверии войны, Центральный Комитет ввел на важнейших заводах страны своих представителей, парторгов ЦК ВКП(б), которые одновременно являлись секретарями партийных организаций этих заводов. Не нарушая принципов демократического централизма (парторги ЦК — секретари партийных организаций, как и другие, отчитывались перед партийными организациями и выбирались в соответствии с Уставом партии), ЦК этим актом поднял роль и ответственность не только руководителей, но и самих партийных организаций.

Чем же Козин заслужил такое доверие — руководить одной из боевых партийных организаций Ленинграда? Наверное, важно ответить на этот вопрос, чтобы стало ясным, почему и коммунисты Танкограда все военные годы облекали его такими высокими полномочиями.

К 1940 году за плечами у Козина уже были зрелость, большой опыт, партийная закалка. Вот как он сам писал о пройденном к тому времени жизненном пути в своей автобиографии:

«В четырнадцать лет я пошел работать подручным штамповщика на завод «Красный якорь». В 1923 году вступил в комсомол, а в 1925 году был принят в кандидаты партии.

По рекомендации комсомольской организации завода в 1925 году был направлен на Нижегородский рабфак, где учился до 1929 года. В 1926 году избирался членом бюро комсомольской организации. В феврале 1928 года стал членом партии.

После рабфака в 1929 году меня командируют для продолжения учебы в Ленинградский политехнический институт на металлургический факультет.

После защиты дипломного проекта в 1933 году направлен на завод «Красный путиловец» в прокатный цех, где работал до 1936 года, сначала мастером, затем сменным начальником и заведующим техническим бюро.

В цехе меня избирали в состав партбюро, членом бюро секции ИТР завода, в 1935 году — членом Кировского районного Совета.

В начале 1934 года был делегатом районной партийной конференции, на которой выступал С. М. Киров.

В 1935 году в составе делегации Кировского завода был на 2-м Всесоюзном съезде колхозников. В перерывах между заседаниями съезда с нами долго беседовала Н. К. Крупская. Она интересовалась работой женщин на производстве и заводской библиотекой. Вспоминала о посещении завода В. И. Лениным и о том, какое внимание придавал коллективу завода Владимир Ильич. Напомнила о том, что Ленин трижды посещал наш завод — в 1894 году, в мае и ноябре 1917 года.

С делегацией беседовали М. И. Калинин, С. М. Буденный. Это была незабываемая встреча с видными деятелями нашей партии, и она осталась в памяти на всю жизнь.

В начале 1936 года Наркомтяжпром, по рекомендации руководства завода, командировал меня за границу — для повышения знаний в области металлургического производства и приемки импортного проката…»

За границей Козин с леденящей тревогой почувствовал: война рядом, схватка с фашизмом неизбежна. Вернувшись на завод, он убедился, что для партии и правительства забота об оборонной мощи Родины стала первоочередной. Кировцы выполняли ответственные задания по выпуску танков Т-28, «СМК» и изготовляли первые образцы «КВ», знаменитой боевой машины, разработанной коллективом конструкторов под руководством Жозефа Яковлевича Котина. По мнению авторитетных специалистов, тогда она не имела равных ни у нас в стране, ни за рубежом.

Но производство новых танков, которые вместе с Т-34 должны были по-современному перевооружить Красную Армию, только налаживалось. Кировцы освоили серийный выпуск «КВ», но сборка их оставалась индивидуальной.

Производство танков было поставлено на поток, организовано по принципам массового производства впервые в нашей стране уже после начала войны. И сделано это было в Челябинске. Но до того события было пережито шесть страшных месяцев войны.

…21 июня 1941 года вечером в Ленинграде проходил пленум горкома партии. Козин выступал на нем. Возвращался домой поздно, впереди было воскресенье, радовался, что проведет его на даче, где отдыхала семья. А ночью — тревожный звонок… Оглушила весть: война!

Вот как рассказывает об этом сам Михаил Дмитриевич Козин.

— Официальных сообщений еще не было. О начале войны, нападении фашистов на нашу Родину мне сообщил по телефону секретарь горкома партии Алексей Александрович Кузнецов. Срочно собрали партийно-хозяйственный актив. Было принято решение: немедленно перестроить завод на военный лад. Армии нужны были наши танки. В партком шли и шли люди. В первые же дни войны к нам поступило 15 тысяч заявлений с просьбой, требованием послать на фронт. Горком поручил мне организацию полка народного ополчения. Это была нелегкая задача. На фронт из самых горячих патриотических побуждений рвались лучшие квалифицированные рабочие, специалисты Кировского, но ведь завод должен был действовать, вооружать войска танками, пушками. Приходилось убеждать, просить, доказывать, где человек нужнее.

Впрочем, понятие «фронт» скоро для всех нас стало вполне реальным, осязаемым. Фашисты бомбили, обстреливали Ленинград. Мы организовали противовоздушную оборону предприятия, создали артиллерийский и истребительный (вылавливать вражеских лазутчиков, диверсантов) батальоны. А враг стоял уже в четырех километрах от Кировского и методично обстреливал его территорию. Не забыть, как на наших глазах гибли товарищи, рушились стены цехов. Чтобы жертв было меньше, время выхода на работу и окончания смен меняли чуть ли не каждый день, чтобы спутать расчеты гитлеровцев.

Цехи работали, по сути, на линии фронта. Но как работали! В августе завод при плане 180 танков выпустил 207, шло также производство пушек и боеприпасов. А ведь численность коллектива значительно уменьшилась, многие наши товарищи ушли воевать. На их место пришли пенсионеры, бывшие путиловцы, много женщин, молодежи, которую надо было обучать ремеслу.

Надо было и позаботиться о семьях ушедших на фронт. Трудно даже перечислить, сколько дел, сложных жизненных вопросов приходилось решать в те дни парткому, руководству завода.

8 сентября 41-го замкнулось кольцо блокады вокруг Ленинграда, работать становилось с каждым днем все труднее. 6 октября 1941 года Государственный Комитет Обороны СССР принял решение об эвакуации танкового производства Ленинградского Кировского завода в Челябинск. Одновременно Челябинский тракторный завод имени Сталина был переименован в Кировский завод в г. Челябинске.

Это решение не было неожиданным. Еще в июне 1940 года Политбюро ЦК ВКП(б) приняло решение о производстве тяжелых танков на Челябинском тракторном заводе. А в самом конце того же года был выпущен первый экспериментальный танк.

— После решения ГКО об эвакуации завода в Челябинск, — вспоминает М. Д. Козин, — меня вызвал в Смольный секретарь обкома партии А. А. Жданов и подробно изложил это решение. С сегодняшнего дня, сказал он, этот документ будет определять деятельность руководства, коммунистов и всего коллектива завода. Более важной задачи нет! Наземный путь эвакуации из Ленинграда полностью отрезан, есть воздушный и водный — через Ладогу. Помните: выпуск танков на Урале должен начаться как можно скорее.

Поднялся находившийся тут же командующий фронтом Г. К. Жуков и сказал, что в распоряжение кировцев будет предоставлено возможно большее число транспортных самолетов и боевых машин воздушного прикрытия.

— Главное, товарищи, — люди, — сказал секретарь горкома Алексей Александрович Кузнецов. — Инженеры, мастера, рабочие вместе со своими семьями должны быть доставлены на Урал в добром здравии, чего бы это ни стоило. Продумайте все, продумайте быстро, но без поспешности. Организованности и дисциплины кировцам не занимать. Военный совет фронта крепко надеется на руководство и партийную организацию завода, на ее умение решать самые сложные задачи.

Партийное напутствие возлагало на наши плечи высокую ответственность за судьбы людей, «золотые» кадры кировцев, чей опыт, мастерство, высокая квалификация так нужны были там, на Урале, где развертывался арсенал танковой промышленности страны.

Наказ обкома и горкома партии мы выполнили.

Не сотрутся в памяти те горькие жестокие дни. Как сейчас вижу бесконечные вереницы людей у причалов. Кировцы с болью в сердце покидали родной город, завод, где у многих трудилось не одно поколение их семей. У многих в голодном городе под бомбежками и обстрелами оставались родственники, близкие.

Смертельная опасность диктовала суровые требования: каждому разрешалось взять с собой не более 20 килограммов багажа. Переправлялись под огнем гитлеровцев самолетами и через Ладогу на баржах.

За два с лишним месяца было переправлено 15 тысяч ленинградцев и 12 тысяч ящиков с оборудованием.

Я покидал завод одним из последних.

«Партийная организация Челябинского тракторного завода с начала Великой Отечественной войны стала многочисленной, организационно сильной и политически зрелой. Она выросла и закалилась в борьбе за создание гиганта тракторостроения. Дальнейшее и значительное укрепление партийной организации произошло за счет пополнения ее рядов коммунистами Москвы, Ленинграда, Харькова, Сталинграда. Сложилась монолитная организация, ставшая одной из ведущих партийных организаций в области. Секретарем парткома завода был тогда М. Д. Козин», —

писал Николай Семенович Патоличев в своей книге «Испытание на зрелость».

Конечно, это было не просто: объединить несколько заводов в единый организм, в кратчайший срок развернуть невиданное до того по размахам производство танков. Сплотить людей, сорванных военным лихолетьем с родных мест, в монолитную семью тружеников, способных выполнять поставленную задачу.

Предоставим место скупым строкам документов, которые доносят дыхание суровых лет.

Из доклада парторга ЦК М. Д. Козина на партийном активе завода, январь 1942 года:

«…К нам на завод эвакуирован крупнейший в стране завод дизельных моторов. Период эвакуации оборудования и монтажа его прошел в основном успешно. Сегодня наша партийная организация несет ответственность за судьбу выпуска моторов, необходимых не только для выпуска наших танков, но и для выпуска танков другими заводами страны».

— Приехав в Челябинск, кировцы поначалу не могли привыкнуть к поразившей их обстановке глубокого тыла, — рассказывает М. Д. Козин. — В домах и на улицах горел свет, оглушительной показалась и тишина для слуха, привыкшего к грохоту обстрелов, вою сирен. Вид у большинства — сугубо штатский, а я, например, был одет в шинель, гимнастерку, при мне было оружие.

Мы уже ощутили, что такое война, успели многое выстрадать, проникнуться сознанием нависшей над Родиной опасности. Через нее мы все видели другими глазами, ею измеряли свою ответственность и поставленную задачу — как можно быстрее дать фронту танки, много современных танков. Без этого, мы понимали, нам не добиться перелома в войне, не остановить полчища гитлеровцев.

Это ощущение мы передали челябинцам и всем, кто влился в семью танкоградцев. Конечно, партком прежде всего сплотил коммунистов. Вопрос был поставлен так: для выполнения государственного плана по моторам и танкам от каждого члена и кандидата в члены партии требуется передовая стахановская работа, быть примером государственной и партийной дисциплины на любом участке.

Позднее, когда перед коллективом предприятия была поставлена еще одна сложнейшая задача: в короткий срок организовать массовое производство средних танков Т-34 — требование к коммунистам было сформулировано еще жестче.

Из постановления собрания партийного актива завода от 25 июля 1942 года:

«1. Обеспечить точное и неуклонное выполнение постановления Государственного Комитета Обороны о производстве танков Т-34 на Кировском заводе, рассматривая это постановление как священную обязанность кировцев в дни смертельной опасности, нависшей над нашим Отечеством.

…Партийный актив считает, что невыполнение коммунистами в установленные сроки сталинского задания по выпуску Т-34 является несовместимым с пребыванием в партии и требует от секретарей парторганизаций, парткома завода при всех случаях невыполнения графика отдельными членами партии и кандидатами партии обсуждать этот вопрос, привлекая виновных к строжайшей партийной ответственности»…[3]

Через 34 дня задание партии было выполнено.

В мирное время на это потребовались бы годы. Добавим: к концу 1943 года на заводе был взят еще один, казалось бы, неодолимый рубеж. На заключительном этапе войны фронту потребовалось большое количество тяжелых танков — танков прорыва. И завод также в сжатые сроки перестроился на выпуск новых тяжелых боевых машин «ИС». Эти танки показали себя в боях настоящими стальными крепостями.

Коллектив завода был награжден орденами Кутузова I степени, Красной Звезды. Эти награды даются за выигрыш крупного сражения, за боевой подвиг. Свое сражение Танкоград выиграл! Долгожданную, выстраданную народом Победу помогли завоевать и те 18 тысяч танков, самоходных орудий, 48,5 тысячи танковых моторов, 85 тысяч комплектов топливной аппаратуры, 17,5 млн. заготовок для мин, что были выпущены Кировским заводом в Челябинске в годы войны.

Путь до Победы был неизмеримо долог. Его удлиняли невзгоды, лишения, которые неизбежно приходят с войной.

Самым сложным, по словам М. Д. Козина, было налаживание быта многотысячной семьи танкоградцев. Многих война лишила самого необходимого. Эвакуированные люди в лютые уральские зимы остались без теплой одежды, обуви, холодно было в квартирах, общежитиях.

Челябинцы, по единодушным отзывам руководителей ленинградского Кировского завода, оказались великодушными, гостеприимными. Они делили с прибывшими свой кров, многие брали к себе одну-две семьи, делились всем, что имели, жертвовали частью своего скудного пайка, чтобы подкормить истощенных, обессилевших во время блокады ленинградцев. Шла война, и бедствовали все.

В областном партийном архиве хранятся документы, которые нельзя читать без волнения. Они доносят приметы быта военных лет, те жизненно важные для людей заботы, заниматься которыми партком завода считал тогда своим долгом.

Вот некоторые из них.

Справка о выделении дополнительных видов питания рабочим завода:

Февраль 1943 г.

1. Вторые обеды — 16 900 ежедневно.

2. Вторые обеды, улучшенные для стахановцев, — 3000.

3. Коммерческий хлеб (паек 200 г) — 1400 кг.

4. Бутерброды — 25 000 штук.

5. Повышенное питание для рабочих, занятых на тяжелых и горячих работах, — 4000.

6. Дополнительное двухразовое питание для больных — 15 000.

(Такие справки поступали в партком регулярно, распределение этого питания контролировалось им: поддерживали стахановцев, лучших работников, тех, у кого было особенно ослаблено здоровье.)

О мыле своего производства.

«Поступившее мыло — туалетное, банное — от своей производственной мастерской и завезенное в наши магазины № 1, 21, 23 продается рабочим Кировского завода по карточкам, на общих основаниях с мылом госфонда».

О реализации 44 226 пар обуви за период с 1.1 по 1.5—43 г.

«Неплановой обуви на резиновой и деревянной подошве и чунь, изготовленных промтоварным отделом завода в порядке кооперирования с рядом других предприятий и фабрик, децзакупок, реализовано рабочим завода 15 172 пары, лаптей лыковых в количестве 7590 пар, всего поступило обуви 44 226 пар мужской, женской и детской на резиновой и деревянной подошве».

На последней докладной сохранилась резолюция, сделанная крупным размашистым почерком Козина о немедленном выделении детской обуви передовым рабочим, имеющим детей.

Парткому приходилось контролировать распределение валенок, телогреек, ватных брюк, постельных принадлежностей, которых остро не хватало в общежитиях. Но делить — это еще малая толика заботы, надо было организовать изготовление многих (катастрофически недостававших) вещей первой необходимости на месте.

И танковый гигант не гнушался катать пимы, делать чуни, плести лапти, строчить наволочки, варить мыло, налаживать выпуск белковых дрожжей и витамина C из хвойного отвара.

В архивных папках сохранились заявления на имя парторга ЦК с его резолюцией: оказать помощь в отоваривании продовольственных карточек, устроить в детский сад малыша — сына рабочего, оставшегося после смерти жены с тремя детьми.

Ему приходилось лично отвечать на письма фронтовиков, завод для многих из них был единственным родным домом после потери близких.

Из редакции «Челябинского рабочего» в июле 1943 года в партком было направлено письмо инвалида войны Б. И. Ширского, который работал в цехе СБ-2 и жаловался на невнимание к его нуждам. Козин увидел в этой жалобе не частный факт.

Его встревожило: может быть, и в других цехах не проявляется заботы о тех, кто пролил кровь на полях сражений? И он дает поручение: «Обследовать положение инвалидов по СБ-2». В папке подшиты подготовленные внештатными инспекторами парткома акты о проверках и принятых мерах.

Рассказывает М. Д. Козин.

— Конечно, работу с людьми облегчало то, что все жили одной мыслью, одним стремлением — помочь родной армии разбить врага, очистить от него советскую землю. Лозунг «Все для фронта, все для победы!» объединял всех, выражал самое сокровенное. За годы войны коллективу Танкограда 33 раза присуждалось знамя Государственного Комитета Обороны.

А сколько замечательных патриотов-новаторов выдвинул самоотверженный труд во имя Победы! Разве забудешь имя мастера коммуниста В. Бахтеева, зачинателя почасового соревнования. Или движение тысячников — его начали у нас Г. Ехлаков, Н. Степовой, А. Сало, И. Гридин, Д. Панин и другие. А какой замечательной страницей в славных делах танкоградцев было движение фронтовых комсомольско-молодежных бригад, начатое Аней Пашниной, Василием Гусевым, Александром Саламатовым, Василием Цаплинским и многими другими. А сколько у нас было последователей знаменитого сварщика Егора Агаркова!..

Ветеран партии, старейший кировец, Михаил Дмитриевич Козин в день праздника 67-й годовщины Октября со знаменем в руках открывал праздничную демонстрацию трудящихся Ленинграда на Дворцовой площади. На его парадном костюме в этот день сияли вместе с орденом Ленина ордена Отечественной войны I степени, Трудового Красного Знамени, Красной Звезды. Ими отмечен труд парторга ЦК на Урале.

Ленинград — Челябинск

Мария Верниковская

НА ТЫЛОВОМ ФРОНТЕ

Записки корреспондента

Мария Викентьевна Верниковская, журналист, заслуженный работник культуры РСФСР. С 1931 по 1958 год жила и работала в Магнитогорске.

Автор книг о металлургах — «Рабочий директор», «Индустриальные новеллы», повести «Ненаписанные страницы».

В годы Великой Отечественной войны ей, корреспонденту газеты «Магнитогорский рабочий», было поручено выпускать листовку «Больше стали фронту!» в мартеновских цехах металлургического комбината.

О памятных событиях фронтовых лет рассказывает она в своих записках.

Время тушует, сглаживает в памяти пережитое, но когда мысленно оглядываешься назад, то четыре тяжелых года войны встают в воспоминаниях как спрессованный монолит, вобравший горе и редкие радости, слезы и взлеты души. Они, эти годы, разом отрезали, отодвинули все, что было безмятежным, бестревожным.

Может быть, по закону контраста впитала память нашу последнюю редакционную массовку. Мы едем на грузовой машине куда-то в глубь степи, к сопкам, к горе Мохнатой, поросшей низкорослыми березками и густым кустарником.

Куда ближе легендарная гора Магнитная! На правом склоне ее сохранилась березовая роща, и добраться туда пешим ходом — пустяки. Но там нет речки, там за спиной грохочут взрывы аммонала и клубится по небу, переваливаясь дугою, дымный шлейф.

Мохнатая гора совсем иная. Она — приют тишины, отгороженности от города-завода. В редколесье нашлось где повесить волейбольную сетку, и наши «промышленники» — Саша Дерябин, Анатолий Чебыкин, Гриша Зарубин и даже их сумрачный «зав» — Николай Смелянский в азарте гоняют мяч. Ретушер Сима Капустина в белом платье, с венком из полевых цветов, скинув тапочки, затевает игру в пятнашки.

Мужской «половины» у нас больше. Сугубо «женскими» были отдел писем и наш — отдел культуры, которым заведовала поэтесса Людмила Татьяничева.

До самой войны я ни разу не переступила порог заводской проходной. Только дома от мужа-строителя знала, что там сооружают огромный литейный цех и что на многометровой трубе строители написали какой-то особой краской цифры «1940». Это была последняя мирная стройка. В первые же недели войны в этом цехе проведут опытные плавки броневой стали, а потом отольют башни для танков…

А тогда к нам в отдел часто приходили преподаватели, студенты, артисты. Я завела небольшую тетрадочку, в которую записывала некоторые встречи, казавшиеся мне значительными. Приведу несколько записей последних предвоенных месяцев:

«…Сегодня приходил преподаватель пединститута Ведерников. Он занимается сбором фольклора. Его рассказ настолько нас захватил, что Л. Татьяничева решила ехать в Янгельку, записывать сказы».

«…Приехал писатель М. Колосов. Здесь он был как корреспондент «Правды». Восторгался городом, металлургами. Делился воспоминаниями о недавней поездке на строительство железной дороги Акмолинск — Карталы».

«В цирке выступает известный иллюзионист артист Али-Вад (Вадимов), награжденный медалью «За трудовое отличие». Принес нам краткий обзор по истории иллюзионов. Оставил также свои воспоминания о встречах с Чапаевым в 1919 году. Вадимов работал в политотделе Уральского укрепрайона, где руководил театром «Восход пролетарской культуры». Театр обслуживал красноармейцев. Василий Иванович всячески помогал становлению пролетарской культуры. Когда решили создать цирк и нашелся дрессировщик, он выделил цирку одну из своих лошадей. Чапаев был на первом представлении и горячо аплодировал каждому номеру. Особенно, когда увидел свою «ученую» лошадь».

Теперь, читая эти записи, удивляюсь, с каким наивным восторгом воспринималось окружающее, как глухи мы были к нарастающим раскатам надвигающейся военной грозы. И когда война встала у порога, — не сразу, не в первый день мы прониклись всей мерой опасности. Да, люди устремлялись в военкоматы, просились на фронт. Но над Магниткой не летали вражеские самолеты, не сбрасывали бомбы, не было затемнения. Здесь внешне все оставалось прежним, и это как-то затормаживало восприятие надвинувшейся большой беды.

У меня первым ощущением была тревога за брата, служившего в армии на Украине. Это была личная боль, личная тревога, еще не вобравшая в себя боль страны. Но вот 3 июля в пронзительной тишине мы услышали голос Сталина: «…Братья и сестры, друзья мои…» — и щемящее чувство большой всеобщей тревоги охватило душу.

Ушли на фронт наши «промышленники» — Гриша Зарубин, Саша Дерябин, Анатолий Чебыкин, выпускающий Миша Кирьянов, ответственный секретарь Анатолий Догадов. Ушли — и не вернулись в редакцию. Саша Лозневой вновь стал военным моряком. Надели солдатские шинели наш тишайший, застенчивый художник Геннадий Шибанов и совсем еще юный фотограф Боря Ерофеев. Проводили на фронт журналистку Раю Бейлис и учетчицу отдела писем Лиду Воскобойникову.

В редакции появилась Лена Разумова. Она, беременная, эвакуировалась из Орла за несколько недель до родов. Ее муж — летчик — на четвертый день войны вылетел на бомбежку вражеских позиций, и о его судьбе ничего нам не известно. Теперь резкого разграничения между отделами уже не было. Все подчинено суровому велению времени: «Больше металла фронту!»

Война входила в жизнь не только взрослых, но и детей. Шестилетняя дочь, вернувшись из детсада, рассказывает: «Нам сегодня дали глину и велели лепить войну. Я лепила танк, самолет и корзиночку». — «Разве корзиночка — война?» — спрашиваю Юлю. «Ну, раз глина осталась…» Через несколько дней дочь возвращается домой с новым сообщением: «У нас сегодня была новая музыкантша. Она приехала из Метродзержинска. Нет, Петродержинска. И мальчик еще один оттуда. Их город рядом с Украиной, и его бомбят фашисты. Мальчик рассказывал, как один житель забрался на крышу высокого дома и видит — летит немецкий самолет. Дядя быстро спустился, взял зенитку. Ты знаешь, зенитка — это ведь ручной пулемет. Так он сбил этот самолет. А мальчик этот очки фашистские захватил».

Мама встречает меня с глубоко запавшими глазами, в которых, застыла непроходящая печаль и тревога: от брата нет вестей. Одно короткое письмо пришло еще летом. Ни словом не обмолвившись о войне, брат пишет:

«…Я сфотографировался, но не знаю, удастся ли получить фотографию и выслать вам».

Фотографию он успел выслать. На ней брат запечатлен в военной форме, в пилотке, со значками парашютиста-десантника и «Ворошиловского стрелка». 13 августа, в самый трагический месяц оборонительных боев на Юге, он писал из действующей армии — коротко, сдержанно:

«Дорогие мои! В настоящее время нахожусь жив и здоров, что вас главным образом волнует и что могу вам написать. Правда, вас интересует узнать подробнее про меня, но всему нужно иметь время, которого я не имею. Вот уже больше месяца, как я от вас не получал писем. Все благополучно ли? Обо мне не беспокойтесь. Живите дружнее. Ну, на этом кончаю свое короткое письмо. Целую всех крепко».

Воздушно-десантная часть, в которой служил брат, вступила в бой далеко от границы, на Сумщине. Августовское письмо из действующей армии оказалось единственным и последним.

Теперь, когда доводится бывать в Магнитогорске, я иду к индустриальному техникуму, где учился брат и откуда уходил в армию. Здесь у входа на мемориальной доске значится его имя. А в украинском селе Дьяковка у братской могилы, где покоится мой брат, растет елочка, привезенная мною с Урала.

Всю войну мы жили тревожным ожиданием и хрупкой надеждой, что вот-вот получим от брата весточку. Я поступила на курсы медицинских сестер запаса. Днем — работа, вечером — занятия. Теперь редакционные задания связаны с заводом, его людьми. Изредка я еще делаю записи:

«…Сегодня взволновала встреча с кузнецом Смагиным в железнодорожном цехе горного транспорта. Он встретил меня молча. Я села на скамейку и смотрела, как он выхватывал из огня раскаленные заготовки и ожесточенно бил по ним ручным молотом. На душе тоскливая тревога: немцы у самой Москвы. А тут еще закопченные стены деревянной кузницы и жесткое с рыжеватыми усами сумрачное лицо Смагина. Всем своим видом он, казалось, говорит: «Сидишь? Ну и сиди». Я и сидела, ждала, когда он заговорит. И вот, сунув в огонь заготовку, Смагин сел рядом на скамейку, достал кисет, закурил.

— Да-а, — вдруг проговорил он протяжно, словно продолжая начатый разговор. — Наша гора Магнитная, как железная крепость. И в людей влила железную силу. Фашистский немец еще не познал этого. Но познает непременно, когда расшибет лоб».

Было это 17 октября 41-го, и запись моя в тетради кончалась так:

«В эти дни, когда немецкие войска подошли к Москве, во мне не гаснет вера, что мы покончим с Гитлером так, как Александр Невский — с псами-рыцарями…»

Я привожу здесь свои записи потому, что они связаны с людьми, навеяны встречами с ними. В военную пору, в какой-то миг они открыли корреспонденту свою душу — душу народа.

Вскоре появилось в обиходе забытое слово — госпиталь. Его оборудовали в двух рядом стоящих школах — восьмой и тридцать первой. Нас, новоиспеченных сестер запаса, направили сюда на помощь медперсоналу. На запасные пути прибыл санитарный эшелон. Мы принимали из вагонов и укладывали на носилки раненых. Они были ОТТУДА. Они несли в себе запах пороха и крови. Мы шли с носилками через плотную толпу женщин и детей, обступивших длинный состав. Женщины с тоской и слезами вглядывались в бледные измученные лица, в надежде увидеть кого-то своего — мужа, отца или, как я, — брата.

Хирургом в госпитале был старейший магнитогорский врач Степан Кириллович Головин. Сутулый, сухощавый, с густыми нависшими бровями и длинными седыми усами, он одет по-военному — в китель и сапоги. Степан Кириллович сутками не покидал операционную. Он распорядился, чтобы и мы, начинающие медсестры, присутствовали на операциях.

Степан Кириллович, усталый, после операций зачастил в палату, где лежал молодой красивый веселый парень с густой черной шевелюрой. У него была ампутирована нога ниже колена. Культя была страшной: очевидно, опасаясь газовой гангрены, полевые хирурги сделали продольные разрезы. И хотя обширная рана затягивалась, культя раздувалась и была похожа на раскрытый зонт с синими и пунцовыми полосами.

— Слушай, — глухо говорил раненому Головин, — ты молодой, сильный, будешь жить долго. Но к твоей «трубе» не подойдет ни один протез. Неужели будешь скакать на деревяшке, как инвалиды гражданской? Надо сделать ампутацию. «Трубу» твою отрежем чуть выше колена. Потом подберем протез, и ты будешь молодцом.

— Нет, — резко возражал парень.

Может, он боялся повторной операции, может, того, что нога станет еще короче. Но хирург не отступал. Не одну самокрутку выкурили вместе, и, наконец, согласие солдата было получено.

Степан Кириллович, участвовавший в гражданской войне, встречаясь с увечьем людей, думал о их жизни, о том, чтобы это увечье меньше приносило в будущем страданий физических и нравственных.

Как-то в затишье между операциями Степан Кириллович вспомнил гражданскую войну, на которой тоже был хирургом. Тогда в полевых условиях довелось ему удалить осколок из сердечной мышцы.

— Все хотел описать этот случай в медицинском журнале, да так и не собрался, — говорил он с сожалением.

И я собиралась тогда написать о Степане Кирилловиче, да так и не собралась. Кроме короткой дневниковой записи. Военная обстановка бросила меня на другой участок — на выпуск листовок «Больше стали фронту!»

В середине сорок второго года редакция газеты «Магнитогорский рабочий» организовала выпуск трех листовок: «Больше чугуна фронту!», «Больше стали фронту!» и «Больше проката фронту!» Их выпускали Зоя Ефимова — на домнах, Лена Разумова — в прокатных цехах, я — в мартеновских. Еще затемно, в шесть часов утра, уходили мы с пачками листовок на завод. Снежные хлопья слепят глаза. От резких порывов ветра едва удерживаешься на ногах. Кажется, вот ветер подхватит сейчас тебя, закружит, опрокинет, и крепче прижимаешь к себе пачку листовок.

На площади у проходной пустынно, под ногами гулко скрипит снег. «А там, на фронте, люди в окопах, может, и не спали», — мелькает в голове, и убыстряешь шаг.

Нас ждали доменщики, сталевары, прокатчики. Ждали, собственно, не нас, а сводку Совинформбюро. (На обратной стороне листовки непременно печатали сводку.) Надо было часть листовок раздать ночной смене, встретить утреннюю, собрать материал для следующего выпуска.

Социалистическое соревнование в войну приобрело форму и содержание сурового военного быта, трудовых атак фронтовых бригад. Был такой лозунг: «Фронтовая бригада — боевое подразделение в тылу, а каждый член бригады — боец действующей армии тыла». А в сентябре 1942 года в жестокие дни Сталинградской битвы в мартеновских цехах появился плакат: «Пусть факелом в борьбе твоей за сверхплановую сталь будет одно слово — Сталинград!»

В ту зиму, когда шли бои на Волге, сталевары Магнитки впервые стали переводить сверхплановый металл на вес танков. Обозначат на доске показателей рядом с фамилией сталевара цифру — 120 тонн, и он, довольный, говорит: «А я сегодня дал Сталинграду два тяжелых танка».

На фронтовых вахтах отличались многие сталевары. Но звездой первой величины был среди них Михаил Артамонов. Высокий, широкоплечий, с темными горящими глазами, он работал с какой-то дерзкой удалью. «Мишка идет на таран», — говорил он, устремляясь к печи. Работал Артамонов на третьей печи и одним из первых стал плавить броневую сталь. Он рвался на фронт. «Туда надо, в ту жаркую схватку», — не раз повторял с горечью Миша. Как-то мы поместили в листовке снимок: танк, а в овале рядом — фотография Миши под крупным заголовком «Танк Михаила Артамонова». Он торопливо выхватывает у меня из рук листовку и, сдвинув на лоб синие очки, впивается в сводку Совинформбюро. Я жду, когда Артамонов перевернет страницу и увидит себя. Но лишь мельком взглянув на снимок, он машет рукой, и под темной кожей резче проступают скулы: «Мне бы не на картинке, а в настоящем танке». Он подвигает на лоб очки и смотрит в глазок печи. Смотрит долго, как будто видит ту даль, где пылает огонь войны. Это солдат без шинели, как и его товарищи.

Зима была тяжелой. Мороз достигал пятидесяти градусов. Тысячи людей шли расчищать железнодорожные пути, а потом вновь возвращались в цех и вставали к печам. Стойкость, ожесточенно-молчаливый героизм металлургов воодушевляли и нас, газетчиков. Письма наших товарищей, воевавших на фронте, обостряли чувство долга. Анатолий Догадов писал с Волховского фронта:

«…Мы по колено в болотах, а голова бродит газетными темами, как пивной чан. Доведется ли только (очень сомнительно) переварить когда-либо эти темы: «Истребители танков», «Ночь перед атакой», «Фрицы бегут по болоту», «По танку — огонь!» и т. д. и т. п. Как хочется хотя бы одним глазком взглянуть на ближайшее будущее, на светлые дни. А сейчас спешу на огневую позицию. Привет!»

Воин-артиллерист и на огневой позиции оставался в душе газетчиком. Но воплотить свои замыслы, дожить до светлых дней ему не довелось. В начале сорок четвертого года Анатолий Догадов погиб.

Выпуском листовок руководил заместитель редактора газеты «Магнитогорский рабочий» Анатолий Иванович Селиванов. Человек нелегкой личной судьбы, он отличался суровой замкнутостью. Прописан был с женой и маленькой дочкой в гостинице, но жил на казарменном положении в редакции, в своем маленьком кабинете. Иногда в редакции появлялась его жена — в шали, в черной дохе и больших мужских валенках. Она несла перед собой кастрюлечку, обернутую чем-нибудь теплым. Но вряд ли Анатолий Иванович съедал то, что приносила ему жена. Хмурый, с землистым цветом лица, он зябко кутался в накинутое на худые плечи пальто и, не разгибаясь, сидел над правкой материалов. Журналист он был первоклассный, глубоко партийный. Пощипывая левой рукой густую бровь, нещадно правил наши заметки, часто заставлял переделывать. Правил так, что каждое его слово, фраза придавали статье мускульную силу, ясную мысль, убежденность. Это был учитель строгий и требовательный до жестокости, но с ним хотелось работать, забывалось об усталости.

В выпуске листовок нам активно помогали сами рабочие. Часто заходили в редакцию сталевары Каминский и Верховцев. Оба степенные, неторопливые, уже в годах. Яков Верховцев еще в двадцатых годах строил дорогу Карталы — Магнитогорск, когда и города, и завода еще не было. Потом ушел в армию. Вернулся в только что построенный мартеновский цех. Был шлаковщиком, подручным сталевара, а теперь стал опытным сталеваром. От этих людей веяло твердым спокойствием, внушительностью. Они охотно рассказывали о работе цеха, о своих товарищах.

Яков Васильевич Верховцев и Каминский были старше меня лет на пятнадцать. В их отношении к нашей листовке «Больше стали фронту!» и к ее корреспонденту проявлялись заинтересованная участливость старших, стремление ободрить, помочь и материалом, и советом. Как-то Каминский получил с фронта письмо от брата и тут же принес его нам. Письмо фронтовика поместили в листовке.

К концу второго года войны в первом мартеновском цехе появился молодой сталевар в солдатской гимнастерке — Владимир Пряников. Он уходил на фронт добровольцем, год провел на передовой. Был тяжело ранен. Из госпиталя вернулся в цех, на свою шестую печь. Его назначили старшим фронтовой комсомольско-молодежной бригады, и теперь с солдатской отвагой и упорством водил он свою бригаду в трудовые атаки.

Сутками не покидал завалочной машины Леонид Максимович Старусев. В первые годы строительства Магнитки он был кузнецом, строил мартеновский цех и остался в нем. Невысокого роста, подвижный, с темными живыми глазами, с вечным загаром на лице, Старусев подавал в печи мульды с шихтой. Пламя, вырывавшееся из печи, обдавало его нестерпимым жаром, а он нажимал и нажимал на рычаги. Осталось в памяти худощавое лицо сталевара четвертой печи Алексея Корчагина. Не было в нем ни удали Артамонова, ни степенности Каминского и Верховцева, его отличали особая деревенская застенчивость и тихий окающий говор. О таких обычно говорят: дух смирен, да сердце рьяно. К нему льнули юные ремесленники, которых война оторвала от деревни, от родных. Это были смоленские, курские, орловские парнишки. 26 тысяч их прибыло в Магнитогорск в первый год войны. Им выпало осваивать профессии строителей и металлургов. Насквозь пронизанные морозным ветром, в гулко стучащих ботинках на деревянной подошве, они поутру стайками бежали к проходной. А вечером возвращались в плохо отапливаемые общежития на свои двухъярусные койки.

Алексей Корчагин не раздражался от их бесконечных вопросов, от того, что кто-то засыпал у горячих труб. Он терпеливо учил их скоростному сталеварению. С виду тихий и безответный, он стал знаменитостью потому, что плавил сталь, ставил рекорды со своими неоперившимися помощниками, которые еще числились учениками ремесленного училища № 13.

Выпуск листовок был частью нашей журналистской работы. С нас не снимали обязанность организации материалов для «большой» газеты — «Магнитогорский рабочий» и многотиражки «Магнитогорский металл». То, что требовало более обстоятельного разговора, выносилось на страницы газет.

Врезался в память один эпизод той поры как предметный урок для журналиста. Первый мартеновский цех, который был мне особенно близок: там работали Артамонов, Корчагин, Каминский, Верховцев, Старусев — чаще всего завоевывал первенство на фронтовой вахте мартеновцев. Итоги соревнования подводились ежедекадно. В начале сорок второго года, самого драматичного по военной обстановке, в цехе вдруг возросли потери металла. Получена «холодная» плавка на печи № 5. На первой печи металл ушел в заднюю стенку, и печь простояла на ремонте четыре часа. Сгорели откосы на соседней печи, ее дважды останавливали на горячий ремонт. И все это в течение нескольких дней. Конечно, люди уставали, работали по полторы-две смены, недоедали, недосыпали, но разве это могло сравниться с тем, что испытывали люди на фронте, каждую минуту рискуя жизнью? Так думала я, готовя материал. 15 июля в газете «Магнитогорский металл» появилась моя остро критическая корреспонденция. В тот же день мне позвонила секретарь горкома партии Любовь Яковлевна Комирева и очень деликатно дала понять, что надо учитывать, в каких тяжелейших условиях работают люди, что они тяжело переживают случившееся и к бичеванию их на страницах газеты надо относиться осмотрительнее.

В ту пору мы, журналисты, по условиям военного времени многого не знали и не могли знать. Не было в нашем обиходе слов броня, броневая сталь. Это был военный секрет. Не знала и я, что в те дни в цехе шла напряженная борьба за сокращение времени при выплавке не просто стали, а броневой. Плавка броневого металла увеличивалась до двадцати часов. Это сокращало выход металла. Уже после войны директор комбината Григорий Иванович Носов в одной из статей писал:

«Необходимо было на военных марках стали добиться длительности плавок во всяком случае не больше, чем на рядовом металле. За скоростное сталеварение боролись с огромной энергией мастера производства и разливки, сталевары и их подручные, работники шихтового двора, все рабочие, все инженерно-технические работники. Соревновались коллективы цехов, бригад, сменперсонал отдельных печей. Это дало свои результаты. Во втором квартале 1943 года средняя продолжительность легированных броневых плавок сократилась до 16,2—16,3 часа».

Уже в августе 1942 года выплавка стали возросла более чем на шесть тысяч тонн. Накануне 25-й годовщины Красной Армии наша листовка сообщала:

«Сталевар первого мартеновского цеха Михаил Артамонов установил непревзойденный рекорд: он сварил плавку высококачественной стали на три часа раньше срока».

В декабре 42-го была построена пятая доменная печь. В те дни сводки с фронта скупо сообщали:

«Наши войска в районе Сталинграда и на Центральном фронте, преодолевая сопротивление противника, продолжали наступление на прежних направлениях».

Магнитогорцы понимали: новая доменная печь внесет весомый вклад в битву за Сталинград.

Зоя Ефимова, присутствовавшая на пуске печи, вспоминает:

«Приехал на пуск секретарь обкома партии Н. С. Патоличев. Рядом с ним стояли на площадке директор завода Г. И. Носов и управляющий трестом «Магнитострой» В. Э. Дымшиц. Первой плавкой руководил мастер А. Л. Шатилин. Он заметно нервничал. Ведь все делалось с одной мыслью: быстрее, быстрее. Вот канава оказалась недостаточно просушенной, и, когда пошел чугун, произошел взрыв. Раскаленный металл в вихре искр устремился на литейный двор. Все окуталось густым паром. Меня схватил секретарь парткома П. И. Рахомяги, потащил в сторону, закрыл мое лицо своим бушлатом. У Патоличева и Дымшица дымились воротники пальто. Искры и мне подпалили пальто. Ночью я его лицевала и всю войну ходила в нем «с рельефами». Но этот случай не ослабил ликования людей. Новая домна встала на военный учет».

Зоя Павловна Ефимова, теперь работник научной библиотеки Воронежского университета, прислала как ценную реликвию листовку «Больше чугуна фронту!» за 19 сентября 1943 года.

Уже позади Сталинградская битва. Наши войска стремительно наступают на всех направлениях, и в этот день листовка сообщает:

«Сегодня вся страна слушала приказ Верховного Главнокомандующего о взятии города Брянска. На сменно-встречном собрании доменщики дали клятву работать по-фронтовому».

Мастер второй доменной печи Пономаренко и горновой Цапалин пишут в листовке:

«Недавно наш коллектив получил ответственное задание: дать стране остродефицитный металл — ферромарганец. Мы знаем, что он нужен для танков, брони судов, для грозного советского оружия… Мы обязуемся давать в сутки по 35 тонн ферромарганца сверх плана».

Здесь же речь идет и о другой помощи. Доменщики решили помочь восстановлению освобожденной от оккупации Курской области и выделяют из своих резервов электромоторы, станки, наковальню, слесарный и кузнечный инструмент, отчисляют в фонд помощи свой двухнедельный заработок. В листовке, сообщившей об этом, помещено и обращение: «Какое участие принял ты в сборе теплых вещей для Красной Армии?»

А строители завершали сооружение шестой доменной печи. Строили трудно. Об этом слышала дома, когда муж после трех-четырехсуточного отсутствия еле приходил, чтобы отоспаться. Главной силой на стройке были те же мальчишки. Работали на холоде, на пронизывающем ветру.

25 декабря 1943 года был получен чугун новой шестой домны. В наших листовках была помещена приветственная телеграмма:

«Родина и наша славная Красная Армия никогда не забудут самоотверженной работы магнитогорцев в деле непрерывного наращивания производственных мощностей и снабжения военной промышленности металлом…»

Помню многолюдный митинг в помещении цирка и выступление академика И. П. Бардина, возглавлявшего государственную приемочную комиссию:

— Пуск каждой доменной печи всегда является большой победой, но домны военного времени — это победа на фронте!

Радостно встретили собравшиеся сообщение директора комбината о том, что первые часы работы домны прошли успешно, оборудование работает хорошо.

Спустя двадцать лет мне довелось побывать на пуске девятой доменной печи, не похожей на все остальные: с двумя летками. И задувал ее все тот же Алексей Леонтьевич Шатилин. В белой рубашке, строгом костюме со многими орденами, он спокойно и чуть торжественно встал на борт горновой канавки. Кудесник и доменный академик в рабочей спецовке, вспомнил ли он тогда, как задувал печи в суровые годы войны, как здесь, в глубоком тылу, обжигало его огненными взрывами? Рядом с ним стояли (все те же) рабочие — некогда мальчишки военного времени. В знания и опыт их он надежно верил, потому что все эти годы был их учителем. Пуск девятой мощной домны был мирным праздником строителей и доменщиков. Потому и надел Алексей Леонтьевич свой выходной костюм.

А первая плавка чугуна шестой домны в декабре 43-го была мощным салютом Магнитки нашим войскам, успешно наступающим по всему фронту. В те дни сводки Совинформбюро сообщали о «весьма ожесточенном» налете нашей авиации на Берлин…

В цехах появились новые лозунги, призывающие металлургов встать на боевые вахты в честь городов, освобожденных от фашистских захватчиков. Это были Курск, Орел, Харьков, Днепропетровск, Киев…

Сохранилась гранка моей корреспонденции «Трудовой салют» из сортопрокатного цеха 12 апреля 44-го. Это был день освобождения Одессы.

«…В конце марта, когда войска 3-го Украинского фронта ринулись к воротам Одессы, все бригады сортопрокатного цеха встали на боевую вахту «За советскую Одессу!» Тогда на коротком митинге прокатчики сказали: «Беззаветным трудом поможем фронтовикам вернуть Одессу в семью советских городов!» В тот же день смена коммуниста Т. Козина прокатала сверх плана 250 тонн металла. Темп в работе нарастал по мере того, как новые бригады вставали на боевую вахту, а новые рекорды утверждали трудовую доблесть прокатчиков. 227 тонн — в смене Литовченко, 240 — в смене Сиданченко.

В цехе мелькали листовки и плакаты с именами победителей боевой вахты. А на огромной географической карте передвигались красные флажки от одного населенного пункта к другому, уверенно приближаясь к Одессе».

Чем ближе к Одессе подходили наши войска, тем больше сверхпланового металла записывали на боевой счет прокатчики. 27 марта досрочно закончил выполнение плана коллектив стана «300» № 1, а на другой день на стане «500» смена Козина выдала последние тонны металла в счет квартального плана.

«…Сплоченный коллектив коммуниста т. Козина на боевой вахте никому не уступил первенство в соревновании и выдал дополнительно к плану 2439 тонн металла. Магнитогорский металл шел в наступление вместе с освободителями Одессы. Вот почему приказ Верховного Главнокомандующего о взятии Одессы был встречен участниками боевой вахты с огромной радостью и воодушевлением. Вчера, когда гремели салюты в честь освободителей Одессы, сортопрокатчики подвели итог своего боевого наступления — 40 тысяч тонн сверхпланового металла».

Расскажу об одном невыполненном задании. Редактор Алексей Ильич Сафонов вызвал меня и сказал:

— Сегодня в клубе строителей показательный суд будет над одной… — тут редактор замахнулся на крепкое слово, но, спохватившись, снял пенсне и снова водрузил на место, добавил: — Дадим материал об этом судебном заседании.

В плохо освещенном зале клуба сидели одни женщины, некоторые из них были с детьми. Молодая женщина в стеганой куртке, с худеньким, задубевшим до черноты лицом, одиноко сидела в отдалении на скамейке. Судья в накинутом на плечи пальто зачитала заявление жителей барака, из которого я сумела понять лишь то, что Роза Байдерина работает бетонщицей на стройке, имеет двух малолетних детей.

— Она закроет ребятишек и до вечера они под замком, — гневно говорила выступавшая свидетельница. — Холодные, голодные, ждут мать, а она приводит чужого. Конечно, не с пустыми руками тот идет. То картошку тащит, то дрова. Окна застеклил, пол починил. Это ладно. Так ведь ночевать оставляет. Предлагаем выселить.

Непокрытая голова Розы клонилась все ниже, но лицо ее оставалось безучастным. Вслед за первой давала показания вторая соседка. Неожиданно гулко хлопнула дверь, и все обернулись. В клуб вошел невысокого роста человек в шинели и сапогах. Вошел и остановился в дверях. Несколько секунд он оглядывал зал, снял солдатскую шапку и решительно шагнул к Розе. Она встрепенулась, но тут же сникла, растерянно смотрела на него. Да и все мы, присутствовавшие, оторопели от его появления. Ни на кого не глядя, солдат подошел к Розе и твердо сказал:

— Роза, пойдем домой.

У судьи перехватило горло, она судорожно сглотнула и сказала:

— Здесь идет суд.

— Я знаю, мне рассказали в бараке, — так же твердо ответил солдат. — Я — муж Розы, и я ей судья. Меня отпустили с фронта на три дня. Нам хватит этого срока, чтобы разобраться во всем.

Он положил руку на плечо Розы и попросил суд отменить заседание. Никто из присутствующих не решился его прервать или возразить ему. Солдат помог Розе встать, подал ей лежащий рядом полушалок, застегнул на ней куртку и повел к выходу мимо притихших соседок.

Когда я рассказала обо всем редактору, он в волнении снял и тут же надел пенсне, но слов выговорить не смог, только махнул рукой. Я поняла, что отчета с «показательного» суда в газете не будет…

Все тяжелые военные годы редакция и типография газеты «Магнитогорский рабочий», помещавшиеся тогда в четырехэтажном жилом доме на Пионерской улице, были спаяны крепким товариществом. Машинистки, корректоры, наборщики, печатники, журналисты — все жили одним делом: выпуском газеты и листовок. Все понимали, что печатное слово имеет свою силу воздействия на людей, оно тоже оружие. Работали, не считаясь со временем, с усталостью, дружно. Бывало, в ночное дежурство каждый приносил по две-три картофелины. Их закладывали в общую кастрюлю. Ели без хлеба, запивая ягодно-фруктовым чаем. Тут не обходилось и без шуток.

Наша неугомонная Сима Капустина, возглавлявшая партийную организацию, решила к встрече Нового года поставить спектакль силами детей сотрудников редакции и типографии. По вечерам в ее комнате с банками красок, клея, с обрезками бумаги и картона собирались дети всех возрастов. У многих отцы были на фронте, некоторые семьи получили похоронки, и Симе хотелось подарить детям праздник. Под руководством Симы ребята клеили бумажные костюмы, маски, шапочки, мастерили елочные игрушки. Я написала какой-то нехитрый сценарий, стремясь, чтобы каждый ребенок принял участие в постановке. В красном уголке редакции проводили репетиции. Анатолий Догадов в письме с фронта писал:

«…Узнал, что дети рабочих типографии и редакции готовят праздничную программу и что дочь моя Ира аккуратно ходит на репетиции в красный уголок. О домашнем ее поведении мне отлично известно, но что представляет Ира в таком окружении, в обществе своих подружек, я не знаю. А очень хотелось бы знать. Прошу убедительно сообщить мне об этом. Одновременно хочется узнать о журналистах Магнитки, кто там остался, как поживает газета…»

По вечерам «на огонек» в редакцию приходили наши постоянные авторы, местные поэты. Бывали артисты Московского театра сатиры, эвакуированного в Магнитогорск. Людмила Константиновна Татьяничева организовывала редакционные «среды». На них приглашали рабочих, строителей, учителей, врачей эвакогоспиталя, военных. Помню выступление генерала Борзикова, вернувшегося с фронта по ранению и назначенного начальником танкового училища.

Однажды на «среде» должен был выступать Михаил Артамонов, наш «броневой» сталевар. Люди собираются, а его нет. Жил он неподалеку, в «доме сталеваров», и я пошла за ним. На стук никто не открыл. Дверь не заперта, захожу. Комната небольшая, с одним окном, тесно, голо, неуютно. Посередине — стол и лежит на нем кусок хлеба. Миша спит на узкой кровати в верхней одежде. С изумлением я увидела под ним толстые подшивки нашей газеты довоенной поры. Они служили ему матрацем.

На мой оклик Миша быстро открыл глаза, сел и уставился на кусок хлеба, оставленный, верно, ему на ужин.

— А я совсем забыл про «среду», — говорит он, поднимаясь с газетных подшивок.

Мы молча идем с ним в редакцию. О чем и как он будет выступать на «среде», я не волнуюсь: знаю, скажет то, что надо и как надо. Я думаю о том, что он, голодный, пойдет потом в цех, в ночную смену, на тяжкую горячую работу. Наверно, там, у печи, он забудет про голод, забудет себя.

Через много лет я приду в этот мартеновский цех, где после войны Михаил Артамонов стал мастером, Героем Социалистического Труда. Подхожу к третьей печи, где он работал, — и перед мной проносятся военные годы. Отдельные воспоминания вспыхивают в памяти и сплавляются в единую жизнь тех суровых лет. Военное прошлое этого цеха, плавившего броневую сталь для фронта, — это частица и моего прошлого.