Поиск-80: Приключения. Фантастика

«Поиск» — название нового сборника приключений и фантастики, который намечено выпускать ежегодно — попеременно в Свердловске, Перми и Челябинске.

В «Поиск-80» — первый выпуск сборника — вошли новые приключенческие и фантастические повести и рассказы уральских литераторов. Действие этих произведений развертывается в самых разных эпохах — и в прошлом, и в наши дни, и в далеком грядущем. Люди, населяющие страницы сборника, тоже очень разные. Мы встретим здесь изобретателей-заводчан, создающих диковинные аппараты, и ученых, с которыми читатель знакомится в дни напряженнейшего эксперимента. Следователя, раскрывающего запутанное преступление, и врача, идущего на смертельный риск в надежде помочь миллионам обездоленных. Большевиков-подпольщиков, ведущих героическую борьбу в белогвардейском тылу, и космонавтов будущего, шагающих по неведомым планетам… Но при всей непохожести характеров, профессий, судеб — этих людей роднит мужество, окрыленность мечтой, захватывающая романтика поиска.

Среди участников сборника — писатели Владимир Печенкин, Юрий Яровой, ряд молодых авторов.

Искра «Поиска»

Итак — «Поиск»!

Исстари неутолимая жажда поиска вела уральских рудознатцев и камнелюбов нетореными тропами сурового и величественного края. Труден был их путь, богат приключениями, фантастичен находками. Славный певец земли уральской Павел Петрович Бажов говорил: «…нам, уральцам, живущим в таком краю, который представляет собой какой-то русский концентрат, представляет собой сокровищницу накопленного опыта, больших традиций, нам надо с этим считаться, это усилит наши позиции в показе современного человека».

Наш современник — рабочий, ученый, полевод, студент — живет, действует, мечтает в произведениях уральских писателей, знаменитая бажовская «живинка в деле» ведет его за собой — в неустанный поиск.

«Поиск» — имя сборника приключений и фантастики. Его авторы — уральцы, в большинстве своем — молодые прозаики, чьи герои «живинку, — всяк на своем деле, — ищут, только на руки не жалуются. Понимают, поди-ко, что наукой можно человечьи руки наростить выше облака».

Издание этого сборника (а его предполагается выпускать ежегодно) — событие не случайное. Еще совсем недавно центрами отечественной литературы фантастики и приключений были Москва и Ленинград. Сегодня имена прозаиков Сибири, Дальнего Востока и конечно же Урала, работающих в этих увлекательных жанрах, заслуженно известны и в нашей стране и за ее рубежами. Явление это как отрадно, так и закономерно. Столь же отрадно и закономерно появление «Поиска» в ряду аналогичных ежегодников — таких, как «Мир приключений», «На суше и на море», «Поединок» и других.

Сергей Другаль, Семен Слепынин, Владимир Печенкин… Об их творчестве шел серьезный заинтересованный разговор на первом межзональном совещании писателей, выступающих в жанрах фантастики и приключений, которое проходило осенью 1978 года именно на Урале — в Свердловске. Естественно, что их новые произведения законно вошли в «Поиск» номер один. В неожиданном для себя качестве заявляет о себе здесь Юрий Яровой — автор известных детективных вещей: его повесть «Зеленая кровь» — фантастика, где, однако, писатель не изменил своему пристрастию к острому напряженному сюжету. Думаю, читатель с удовольствием познакомится с динамичным детективом Анатолия Королева, с остроумным фантастическим рассказом Григория Львова, с интересным исследованием истоков уральской фантастики, принадлежащим перу Виталия Бугрова…

Нет смысла в кратком предисловии пересказывать содержание произведений сборника, давать им загодя критическую оценку. Лучше вновь вспомнить слова Бажова: «Старики рудознатцы и рудоискатели нашего края всегда дорожили добрым глядельцем — таким смоем или обрывом, где хорошо видны пласты горных пород. По таким глядельцам чаще всего и добирались до богатых рудных мест».

Стоит пожелать «Поиску», чтобы он стал для любителей фантастики и приключений своеобразным горным глядельцем, высветил все лучшее, что создали и еще создадут уральские прозаики в этих популярнейших жанрах Большой Литературы.

Сергей АБРАМОВ,

председатель Совета по научно-фантастической, приключенческой и детективной литературе правления Союза писателей РСФСР.

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

Анатолий Королев

ЛОВУШКА НА ЛОВЦА

Повесть

Казалось, город не замечал парящую в вышине хищницу, люди редко смотрели в небо. Но ее хорошо видели птицы, и когда гарпия взлетала с балкона на третьем этаже гостиницы «Роза Стамбула», — и без того распуганная войной, птичья мелюзга забивалась по щелочкам.

За три дня охоты на счету гарпии были всего две удачи: голубь-витютень и ласточка. Целый день голодная тварь парила в знойном небе над прифронтовым Энском. Ни взлететь, ни пересвистнуться городским пичугам. Даже редкие глупые куры, припрятанные подальше от солдатских глаз по сараям, и те примолкали, словно бы и они видели, как каждое утро с балкона гостиницы на Елизаветинской вылетает из клетки старая облезлая птица.

Она принадлежала заезжему гастролеру, владельцу передвижного экзотического зверинца-шапито «Колизеум» шестидесятилетнему итальянцу Умберто Бузонни. Она входила в число тех «семи ужасных чудес света», которые возило на показ по России предприимчивое итальянское семейство: Умберто, Паола (его жена), Бьянка (дочь), Чезаре и Марчелло (сыновья), и Ринальто Павезе — племянник Бузонни. Чудеса шли нарасхват. Умберто считал, что в скучной России успех держался на сонме невежд, которые, например, могли клюнуть на такую афишку, отпечатанную в московской типографии О. Н. Филимонова в 1913 году:

«Внимание! Всемирно известный передвижной зверинец «Колизеум» итальянского артиста Умберто Бузонни. Турне по земному шару! Чудеса и химеры животного и человеческого мира. Исключительно для взрослых! Ужасное, завораживающее зрелище. Показывается в самые обычные дни и дает необыкновенные сборы. Исключительная популярность в Париже, Сингапуре и Нагасаки. Редчайший карликовый слон! Двухголовая кобра! Египетские карлики-близнецы! Бородатая женщина! Живая Гарпия — вестница смерти!.. Поражающие весь ученый мир загадки XX века… Умберто Бузонни заслужил высшие награды русской и заграничной прессы. Имеет подарок от великого князя Николая Николаевича в Ташкенте».

Даже в искушенном Петербурге простолюдины валом валили поглазеть на крашенных жженой пробкой, под арапов, «египетских» карликов.

Но времена внезапно изменились.

Если еще в 1916 году на ярмарках Москвы и Нижнего Новгорода к шапито приклеивались длинные очереди любопытных, то осенью семнадцатого разом исчезли и ярмарки, и зеваки. Для Бузонни наступила полоса неудач.

В Рязани пьяный унтер-офицер разбил револьвером стекло террариума и пристрелил кобру — гвоздь программы. Она напугала его спутницу. Здесь же, в Рязани, сдохли от чумки орангутанг и дикобраз.

Жена Паола и дочь Бьянка (обе по совместительству «бородатые» женщины) потребовали от Умберто немедленно возвращаться домой, в Геную, откуда семейство уехало одиннадцать лет назад. И Бузонни нехотя сдался. Уступил ярости жены и слезам дочери. Он еще не хотел верить, что фортуна изменила ему, любимцу русской публики.

Летом девятнадцатого года семейство повернуло на юг, пробираясь либо в Одессу, либо в Крым, лишь бы подальше от красной Москвы, где даже лошадиное мясо стало лакомством. Но злой рок не отставал. В Липецке из труппы сбежали египетские карлики-близнецы, братья Иванцовы. Их сманил румынский цирк лилипутов на богатые гастроли в Польшу. При побеге близнецы прихватили с собой часть реквизита (даже зингеровскую швейную машину жены сперли), не побрезговали мелочью. В Воронеже Умберто Бузонни надул его же давний знакомец, коллега по ремеслу, иллюзионист-эксцентрик Луи Карро. Он предложил, учитывая исключительно трудную конъюнктуру, удар в лоб демонстрацию обнаженной русалки в бочке с водой. Познакомил с девицей Настей Рузаевой, показал образец хвоста — искусно сшитый чехол телесного цвета, обшитый чешуйками перламутра. Наглость Карро, его собачий нюх на загадки русского любопытства, плюс исполинские груди его сообщницы убедили Бузонни войти в долю.

Они тоже сбежали, прихватив столовое серебро, оставив Умберто с дурацким матерчатым хвостом, с которого Настя предусмотрительно спорола весь перламутр.

Но самое страшное было впереди: по дороге на юг, под Рамонью, подвода с остатками передвижного зверинца наткнулась на банду бывшего прапорщика уланского полка Власа Прыгунова. Бандиты смеха ради перестреляли мартышек, сожгли карликового слона (чучело), разграбили остатки реквизита. Женщин, как это ни смешно, спасли от насилия приклеенные бороды. Умберто решил, что пришел конец, но Влас Прыгунов пощадил перепуганных итальяшек (он когда-то читал брошюрку о Гарибальди). Реквизировав в пользу борьбы за победу мировой анархии малиновый бархатный занавес (для знамени и на портянки), экс-прапорщик вернул Бузонни обозную клячу с телегой, на которой одиноко торчала клетка с гарпией. После чего, преследуемый роком, антрепренер свернул резко на восток к губернскому городу Энску, который был занят частями Добровольческой армии генерала Деникина.

Примерно в ста двадцати верстах от Энска проходила линия Южного фронта Советской Республики.

Здесь, в Энске, был порядок.

Здесь Умберто прослезился над словом «паштет» в меню ресторана при гостинице.

Казалось, вернулось доброе старое время: нежно гудело пламя в колонке у цинковой ванны, на стенах висели картины с итальянскими и турецкими видами, зеленая лампа горела спокойным сонным светом, из окна можно было увидеть извозчика, тихо тикали часы с амурами, а охранял весь этот трехэтажный рай желчный швейцар в позументах.

Казалось, можно перевести дыхание после бега, отлежаться в кресле, но злой рок скрестил кривую стезю Умберто Бузонни с линией жизни штабс-капитана Алексея Петровича Муравьева…

Обо всем этом и думал старый антрепренер, когда вечером, запахнув широкие полы купального халата, открывал стеклянную дверь на балкон.

В левой руке Умберто держал миску с кусками сырого мяса. На балконе стояла пустая птичья клетка, валялись перья. Брезгливо ткнув носком туфля оторванное голубиное крыло, Умберто посмотрел в небо. «О, какой сумасшедший мерзавец», — вспомнил он штабс-капитана, а губы его прошептали:

— Сальма, Сальма…

Черная точка в закатном розовом небе вздрогнула.

Птица увидела хозяина на балконе и рассмотрела из поднебесья три куска мяса в оловянной миске. Сложив крылья, гарпия камнем упала вниз.

Мальчишки уже стерегли ее возвращение.

— А ну пошли! — рявкнул швейцар, выходя из двери и тоже задирая голову вверх.

Сквозь решетку балкона было хорошо видно сутулого итальянца в купальном халате.

Но вот по стеклам аптеки Зельдмана пронеслась темная тень, громко хлопнули крылья, и жуткая птица вцепилась в деревянные перила.

Она смотрела на Умберто с пристальным равнодушием. Бузонни поежился от холодной жути ее одновременно и женского и птичьего лица, распахнул клетку.

Он купил ее восемь лет назад в Константинополе. Эта полуручная молодая самка одной из редких разновидностей тропических орлов уже тогда поразила Бузонни мертвящей жутью своего вида. Гарпии, пожалуй, самые сильные из всех пернатых хищников Земли, и эта сила с броской ясностью отпечаталась в облике птицы, полном холодного высокомерия палача и брезгливой королевской спеси.

Нюхом прожженного дельца Умберто сразу понял, что в его пестром зверинце гарпия займет достойное место. Его балагану не хватало привкуса смерти. И Бузонни не прогадал. На «вестницу смерти», на «женщину-птицу» потянулись толпы простаков и зевак. От гарпии исходило магнетическое излучение чего-то ужасного, адского. Когда она начала стареть, это впечатление только усилилось — теперь к высокомерию палача я брезгливости деспота примешался вечный гнев старой девы.

Гарпия спрыгнула на балкон, прошла в клетку, стала клевать мясо. Умберто, держа в руке пустую миску, попятился к двери и поспешно закрыл балкон, откуда тянуло падалью.

«Тварь», — коротко подумал он и стал крутить ручку настенного телефона.

Дежурный телефонист соединил его с кабинетом начальника корпусной контрразведки Добровольческой армии.

— Господин штабс-капитан? — Бузонни сносно говорил по-русски.

— Я слушаю, Умберто, — глухо ответил Алексей Петрович Муравьев.

— Сальма вернулась.

— С добычей?

— Пустая. Голодная очень.

— А если она пообедала им на стороне? Сцапала и пообедала, Умберто? Что тогда?

— Это — нельзя… Я давно знаю Сальму. Я всю жизнь был среди животных. Она не будет есть где попало. Она сначала ощипывает птичку, затем ест ее… Она больше всего на свете любит голубей, особенно белых. И мимо ему не пролететь.

— Я это уже слышал, — перебил Муравьев.

— Ваше благородие, моя голова раскалывается. Я не могу спать, она голодна, всю ночь возится в клетке. Паола тоже не спит, господин штабс-капитан…

— Нет, Умберто, вы будете терпеть до конца недели. Понятно? Она должна быть голодной. Ясно, Умберто? Она должна быть в отличной боевой форме. Способной действовать решительно.

«Тварь», — подумал Бузонни.

«Глупец», — подумал Муравьев и сказал:

— Я думаю — он прилетит завтра.

— Господин Муравьев, Сальма очень дорогая птица, я хочу ее покормить. Она же кормит мою семью! В Москве мне предлагали за нее хорошие деньги. Зачем мне ваша революция? Сальму застрелят русские солдаты, или она подохнет с голода…

— Умберто, — гневно перебил штабс-капитан, — я вас раскусил! Немедленно отнимите пищу!

В разговор вмешался телефонист, сказал штабс-капитану, что ему звонит генерал Арчилов.

Умберто с досадой положил трубку. Ему не нравился капитан Муравьев. Он не верил в его затею.

«А что, если Сальма не перехватит большевистского почтаря? — тоскливо подумал Бузонни. — Правда, Сальма приучена питаться голубями. Она лакомка. Но кто даст гарантию? Бог не станет заниматься такими пустяками…»

Умберто вздохнул.

«О, эта безумная страна, где нет ни бога, ни правительства, где лишь война да разбой, где власть — это сумасшедший штабс-капитан с нелепой муравьиной фамилией…»

Бузонни не стал отнимать мясо у злой и голодной птицы с лицом Медузы-Горгоны. Он знал, чем это может кончиться…

Штабс-капитан Муравьев доложил командиру корпуса генералу Арчилову оперативную обстановку в городе и, получив очередную порцию ругани по адресу «ничертанезнающей разведки», положил телефонную трубку.

«Россию погубит пошлость и глупость, — подумал капитан, — это особенно ясно сейчас, когда как никогда важен расчет стратега, четкость замысла, атака логики против хаоса».

Алексей Петрович Муравьев превыше всего ценил логику, четкую полярность белого и черного, столкновение углов и перпендикуляров, шахматное поле слов и поступков, одним словом, геометрию разумного.

Из всех комнат бывшего Благородного собрания он выбрал именно эту небольшую залу с прямыми углами и тремя узкими высокими окнами.

Он приказал вынести вон всю гнутую мебель и портрет отрекшегося от престола государя, оставив лишь большой конный портрет победителя Наполеона — императора Александра.

У окна был поставлен письменный стол, на зеленом сукне которого он терпел присутствие только трех вещей: телефона, лампы и письменного прибора.

Ему нравилась пустота стола и незаполненность зала, где он чувствовал себя геометром, вонзившим острие циркуля в центр мироздания.

Стул для допросов вестовой приносил из коридора.

Штабс-капитан постарался даже полюбить вид из окна, этот взгляд со второго этажа на Миллионную улицу с салоном дамского портного Абрама Лейбовича и заколоченным кафешантаном «Мон плезир». Правда, ему сначала мешал тополь, закрывавший часть левого окна. Но когда солдаты из караула срубили дерево по его приказу, вид на город стал вполне терпимым.

Смеркалось.

Муравьев включил лампу, достал из верхнего ящика стола серебряный портсигар, вытащил из-за узкой резиночки папиросу и вновь стал раскладывать по полочкам оперативную обстановку в городе…

В задачу начальника корпусной контрразведки Муравьева и подчиненных ему служб входило обеспечение строжайшего (вплоть до расстрела) военного распорядка в городе, истребление большевистской агентуры, пресечение возможных вооруженных выступлений пролетариев, контроль над рабочей массой пущенных с грехом пополам военных заводов Жирарди и Леснера, искоренение бандитизма и анархиствующих элементов.

Муравьев понимал, что только патрульной службой в центре и казацкими нарядами в цехах эту задачу не решить, и на второй день после взятия города начал систематический поиск уцелевших жандармских кадров.

После неразберихи февраля и октября 1917 года, а затем короткого торжества большевизма от жандармерии практически ничего не осталось. Разгромленный особняк на Ямской… Сожженные архивы… взломанные сейфы… Хруст стекла под сапогами… Чудом удалось найти старого, давно ушедшего в отставку начальника жандармской канцелярии Семена Исаевича Раменских. Хитрый и предусмотрительный старик стал поистине неоценимой находкой, первым крупным успехом Муравьева в Энске.

В нижнем ящике комода старик сохранил секретную картотеку жандармской агентуры.

Списки срочно проверили, нашлось всего двое: агент «Сонька», который работал прежде в притонах городской окраины, и особенно важный агент «Писарь», благодаря которому еще в 1913 году местной полиции удалось разгромить подпольную типографию РСДРП и арестовать почти всех большевистских агитаторов. В последние два вихревых года Писарь, пытаясь замести следы, активно участвовал в работе энского Совета, ушел добровольцем в Красную Армию, на фронте был контужен и вернулся на завод.

Когда Писаря привезли ночью в зал-кабинет Муравьева, прямо из постели, он был бледен и не мог говорить от страха. Раменских держался с ним запросто, хохотал, хлопал по плечу, матерился, продемонстрировав тем самым армейскому вояке блеск настоящей работы с агентурой.

В эту ночь Муравьев и узнал о том, что в городе действует подпольный ревком во главе с бывшим комиссаром Петром Ивановичем Колеговым (подпольная кличка — «Учитель»).

Писарь оказался членом подпольного ревкома.

Вот это удача так удача!

Из всех раскрытых Писарем планов подпольного ревкома самым опасным было вооруженное выступление боевых рабочих дружин по сигналу наступающих частей Красной Армии в момент решающего штурма города.

Разумеется, у штабс-капитана были в эти дни и другие дела. С помощью агента Соньки Муравьев разгромил банду Ваньки Колбасьева, накануне дерзко ограбившего пульмановские вагоны союзников на станции (сам Колбасьев был убит в перестрелке). Но главней занозой был подпольный ревком, и с ним дело обстояло намного сложней — у большевиков был профессиональный опыт конспиративной работы.

С Писарем штабс-капитан встречался лично в задней грязной комнатушке-кабинете шумного трактира на Царицынском спуске. Несмотря на охрану двух филеров, Алексей Петрович Муравьев чувствовал себя не очень уверенно среди шума, ругани и объедков, в обстановке смачного хаоса, да еще и переодетым в штатское. Каждый раз ему приходилось брать себя в руки, чтобы неукоснительно выдерживать нужную линию поведения и вести дотошные разговоры с Писарем, этим хитрым трусливым лгуном.

К сожалению, Писарь знал мало. Его данных было вполне достаточно для понимания оперативной обстановки в целом, но явно недостаточно для полного искоренения большевистского подполья.

Все члены организации были разбиты на «пятерки». Количество групп Писарь не знал, но предполагал, что их больше десяти.

«50 человек… это уж слишком!» — все больше тревожился Муравьев.

Руководители «пятерок» в лицо друг друга не знали. Связь шла только через Учителя, судя по всему опытного профессионала конспиратора.

Писарь руководил «пятеркой» на заводе Леснера и был готов выдать контрразведке всех поименно (плюс Учитель). Но шесть человек абсолютно не устраивали штабс-капитана, и он прежде всего занялся карьерой Писаря, которому председатель подпольного ревкома доверял пока ни больше ни меньше, чем остальным подпольщикам. Ради повышения престижа агента пришлось пожертвовать некоторым количеством военного снаряжения с одного из складов.

Писарь сообщил Учителю день и час выхода из города небольшого обоза (две подводы) с плохой охраной, везущего оружие и медикаменты в один из фронтовых полков.

Муравьев лично отбирал «подарки большевикам».

Подпольщики решили рискнуть.

На операцию были брошены три боевых пятерки. В результате был захвачен сломанный пулемет системы «Гочкис», два ящика с револьверными патронами (они подходили только к английским браунингам системы «Лервин»), солдатское обмундирование. Медикаменты, как и предполагал осмотрительный Муравьев, большевики не тронули.

В нападении особенно отличился Писарь.

Он первым бросился из засады на верхового из малочисленного (об этом тоже позаботился Муравьев) конвоя.

«А что если он хотел погибнуть?»

В операции Писарь познакомился с руководителями двух пятерок и при случае уже мог бы опознать человек десять.

«Это уже успех!»

Операция помогла Писарю сделать резкий рывок в карьере подпольщика. Учитель подключил его к созданию подпольной типографии.

А самое главное, Муравьев узнал наконец-то тайну того самого проклятого сигнала, по которому боевые дружины должны были выступить в день Икс, в момент внезапного удара красной конницы.

И то, что узнал штабс-капитан, казалось нелепым и даже смехотворным. Просто-напросто однажды на одну из городских голубятен (как выяснилось, их ровно 132), принадлежащую родственникам неизвестного Писарю подпольщика, прилетит обыкновенный почтовый голубь, к лапке которого будет привязана медная гильза от патрона для трехлинейной винтовки, в которой и будет записка с датой удара Красной Армии в направлении на Энск.

Перехватить почтовика значило не только свернуть голову подполью, но и упредить контрударом прорыв фронта…

Алексей Петрович в возбуждении откинулся на спинку кресла и завертел между пальцев остро отточенный карандашик.

Писарь узнал даже и такую забавную мелочь: имя почтового турмана — Витька…

На столе прозвенел телефон.

Муравьев всегда с удовольствием брал телефонную трубку. Союзники установили отличную связь, и это был порядок.

— Какие новости? — спросил знакомый голос.

Это звонил со станции Черная, из штаба бригады, адъютант полковника Гай-Голубицкого прапорщик Николя Москвин. Они были приятелями еще с киевской гимназии.

— Новость все та же, — ответил Муравьев, — Россию погубит пошлость и глупость.

— Паршивое настроение?

— Не то слово… а что у вас?

— Полк Пепеляева потерял две роты. Убит Колька Рожин, Мельников ранен. Голубицкий — ничтожество и бездарность. Спирт кончился, а союзники сволочи! Все…

— Поменьше соплей, Николя.

— Если Мамонтов не отвернет к нам из Тамбова — пакуй чемоданы. Фронт пальцем проткнуть, не то что.

— Николай, по долгу службы я должен расстрелять тебя за паникерство.

— Сделай милость. А? Не то сам пулю в лоб — ей-богу!

— Ты истеричка или офицер?

— Слушаюсь, господин штабс-капитан! — дурашливо заорал Николя. — Да здравствует самодержавие!

— Ты пьян?

— Так точно.

— Иди спать!

— Меня, между прочим, тоже задело.

— Куда?

— Фуражку пробили, смешно. А я напился.

— Проспись, утром позвоню…

— А ты напейся! — и Николя бросил трубку.

Муравьев с досадой встал и прошелся по залу, разминая затекшие ноги. Свет лампы, срываясь со стола, тревожно мерцал на паркете. На стене, в полумраке, дымным длинным пятном скакал конь под самодержцем.

А между тем идею с гарпией Алексей Петрович про себя считал блестящей… «И отправился Персей в далекий путь в страну, где царили богиня Ночь и бог смерти Танат. В этой стране жили ужасные горгоны. Все их тело покрывала блестящая и крепкая, как бронза, чешуя. Громадные медные руки с острыми железными когтями были у горгон. На головах у них вместо волос двигались, шипя, ядовитые змеи. Лица горгон с их острыми, как кинжалы, клыками, с губами красными, как кровь, и с горящими яростью глазами были исполнены такой злобы, были так ужасны, что в мраморную статую обращался всякий от одного взгляда на горгон. На крыльях с золотыми сверкающими перьями горгоны быстро носились по воздуху. Горе человеку, которого они встречали. Горгоны разрывали его на части своими медными руками и пили его горячую кровь…»

Штабс-капитан деникинской контрразведки Алексей Петрович Муравьев был старшим сыном приват-доцента Киевского университета Петра Ферапонтовича Муравьева, специалиста по древнегреческой мифологии.

Муравьев подошел к окну. Он услышал громкое пение, отдернул штору. Из-за угла на Миллионную выходила короткая колонна юнкеров. В свете фонарей были видны их красные распаренные лица. Они шли из бани. Завтра на передовую.

Жаль Маруське парня, Слезы льет рекой! Пуля ищет дурня…

— горланила колонна.

Над крышами домов, уходя к горизонту, висела темная туша ночи. Этакий исполинский фиолетовый язык. Оттуда наступали рабочие полки, оттуда из Москвы тянуло древним хаосом, азиатчиной. Алексей Петрович поспешно задернул штору и сел в кресло, поближе к покойному теплу и свету электрической лампы.

Итак, идею с гарпией Алексей Петрович про себя считал блестящей.

Вначале, узнав от Писаря об этой нелепой затее большевиков с почтовым голубем, Муравьев растерялся. Голубь мог прилететь на любую из ста тридцати двух (почти опустевших за годы войны) голубятен, он мог прилететь и просто на знакомый чердак, к своему окну, к своему дереву.

Попробуй поймать блоху под облаками!

Нельзя же поставить часовых к каждому дереву!

В тот день Алексей Петрович даже сломал в досаде карандашик.

Подчиненные сделали выписку о почтовых голубях в уцелевшей библиотеке Благородного собрания.

На письменный стол штабс-капитана легла коротенькая справка, отпечатанная на «Ундервуде».

«Первые сведения о почтовых голубях относятся к 3-му тысячелетию до н. э. Современная почтовая порода выведена в Бельгии. За день почтовый голубь способен преодолеть до 300 верст. Зерноядные. Гнезда вьют на деревьях. Тип развития птенцовый, Моногамны (Да что они, смеются надо мной!) Самцы окрашены ярче самок…»

Неожиданный выход подсказала вульгарная афишка некоего итальянца Бузонни, которую принесли штабс-капитану на предмет разрешения для напечатания и расклеивания по городу.

«Внимание! Жуткая вестница смерти. Живая легендарная гарпия. Сильнейший пернатый хищник тропических джунглей и летающий вампир! Показывается всемирно известным артистом Умберто Бузонни в фойе кинематографа «Европа». Желающим продаются фотографии птицы-убийцы…»

«А что если?..»

И на письменный стол легла еще одна короткая справочка:

«Южноамериканская гарпия — самая крупная из хищных птиц. Разновидность хохлатых орлов. Вес до полупуда. Охотится на обезьян, агути, свиней. Перья гарпии очень высоко ценятся индейцами Южной Америки».

Затем в кабинете Алексея Петровича появился и сам владелец опереточного зверинца Умберто Бузонни, заметно струхнувший авантюрист и жулик.

Муравьева интересовал лишь один вопрос.

— Да, — ответил пучеглазый итальяшка, — птица ручная… Последний раз я выпускал ее весной… Иногда она ловит птичек и всегда ест у клетки. Сальма — чистюля.

«Очень хорошо! Устроим соколиную охоту…»

Когда Муравьев впервые увидел гарпию, он вздрогнул от невольного испуга и гадливости. Из груди огромной облезлой птицы вырастали голые по локоть как бы женские руки. Вырастая из птицы дряблыми, старушечьими локтями, они молодели на глазах, набухая внизу четырьмя розовыми пальцами молоденькой пианистки, с четырьмя черными когтями, блестящими, как клавиши рояля. Птица злобно смотрела в глаза штабс-капитану, а нелепый хохолок из перьев на макушке, похожий на чепчик, придавал ее ледяной ярости привкус жутковатого комизма.

Можно было понять тот успех, которым пользовалась птица у рыночной черни.

От нее тянуло сквознячком смерти.

Сделав паузу, штабс-капитан приказал итальянскому антрепренеру Бузонни, за определенное вознаграждение от Добровольческой армии, обеспечить в течение недели, в преддверии возможного наступления красных ежедневное «летание» некормленой гарпии, с целью уничтожения посторонних птиц. Остатки пойманных птиц тщательно осматривать. Особое внимание при этом обратить на голубей. Всевозможные найденные предметы, как-то: гильзы, записки, кольца, метки и прочие устройства — немедленно передавать штабс-капитану в любое время дня и ночи. О результатах патрулирования докладывать ежедневно вечером, либо по телефону, либо лично все в той же гостинице «Роза Стамбула», в номере 21 на втором этаже, куда Алексей Петрович Муравьев приходил ночевать.

Кроме того, Муравьев приказал уничтожить все уцелевшие голубятни вместе с голубями (одновременно патрули стреляли бродячих собак, и объяснение давалось одно: угроза эпидемии) — тем самым штабс-капитан насколько мог «очистил оперативное пространство» для более успешной охоты голодной гарпии на почтаря.

Так коварной затее большевиков была расставлена ловушка в небе…

Муравьев вызвал по телефону караул.

— Докладывайте.

— Спит, ваше благородие… На допрос?

— Нет, я допрошу его утром.

Первым чувством у штабс-капитана после разговора с пьяным Николя было желание спуститься в караул и в упор расстрелять из именного браунинга арестанта.

Караульный положил телефонную трубку на рычаг, подошел к двери и заглянул сквозь наспех проделанный глазок. Там, в бильярдной комнате, прямо на бильярдном столе (это было разрешено) спал внезапно арестованный позавчера председатель подпольного революционного комитета большевик Петр Иванович Колегов.

Но ведь кроме кабинета штабс-капитана деникинской контрразведки А. П. Муравьева, кроме перпендикуляров, параграфов, точек и запятых есть еще бесконечное теплое небо, есть август, есть головокружение, есть, наконец, стремительный полет маленькой птички, бешеный перестук крохотного голубиного сердечка, есть удары двух крыльев о воздух, есть отчаянный лет белоснежного турмана Витьки, к правой лапке которого крепко-накрепко примотана медная гильза от патрона трехлинейной винтовки, а в ней пыжом — обрывок бумажки, на котором рукой комиссара кавдивизии товарища Мендельсона написан приказ подпольному штабу Энского комитета РСДРП. Всего пять слов:

Учителю. 25. Мост. 7. Мсн.

Турман вылетел в полдень.

Комдив Шевчук толкнул руками створки окна. От толчка окно распахнулось во двор. Там, у телеги с брошенными на траву оглоблями, мальчишка-вестовой Сашка Соловьев выпускал из садка почтаря. Он осторожно держал в руке пугливую птицу и проверял пальцем прочность узелков вокруг гильзы.

— А не долетит? — хмуро сказал Шевчук.

Сашка весело оглянулся.

— Домой ведь.

И подбросил турмана вверх.

— Ну, Витька, пошел! Фью-ю-ть!

К комдиву подошел Мендельсон и, заглядывая через плечо во двор, тяжело задышал в затылок.

— Сопливая затея, — сказал комдив комиссару, не оборачиваясь, — я решил Сашку послать.

Комиссар молчал, он думал о Колегове, о последней встрече с ним перед отступлением.

Турман сделал малый круг над двором и, неожиданно спустившись на крышу сарая, стал остервенело клевать гильзу.

— Пшел, кыш-кыш! — смешно подпрыгивал Сашка, пытаясь согнать почтаря.

— Расселся, — хмуро покачал головой Шевчук и, расстегнув кобуру, достал маузер.

— Сашку так Сашку, — согласился комиссар, — он из местных. Пройдет.

Шевчук высунул маузер в окно и бабахнул в небо.

Голубь свечкой взмыл вверх, сделал один круг, второй, третий. Казалось, в солнечном небе раскручивается праща, в которую вместо камня вложена белая птица.

— Жалко Сашку, — сказал Шевчук, толкая маузер назад в кобуру. — Мы в субботу их так ковырнем…

— А река? Всю дивизию утопишь, — возразил Мендельсон. — Нет, нам позарез нужен мост. У Колегова боевая дружина.

— Колегов, Колегов, — передразнил Шевчук, — стратеги в очках… А Соловья хлопнут!

— Хорошего коня дай, — только и сказал комиссар.

Сашка-Соловей смотрел вслед голубю, который, страстно прорвав невидимый круг, летел домой. Сашка щурился от солнца, следя за мельканием белой снежинки под облаками. Он слышал давний голос родной голубятни, бормотание птиц в полумраке…

— Сашко, — услышал он голос Шевчука. Комдив манил его пальцем из окна. Из-за плеча Шевчука печально смотрел комиссар.

А уже через полчаса Сашка Соловьев скакал по проселку на лихом гнедом Стрелке. Шевчук не верил в голубиную затею и приказал Соловью любыми путями пробраться через кордоны белых в город к отцу — члену боевой рабочей дружины Петру Сергеевичу Соловьеву — и через него передать приказ для Колегова: 25 августа в 7 часов утра в момент прорыва к городу красной конницы захватить железнодорожный мост.

А еще через час по станице разнеслись тревожные звуки походной трубы. Сбор! И задымила станица пылью под копытами сотен лошадей, закипела серыми клубами. По коням!

Кавдивизия имени Коммунистического Интернационала двинулась к исходному рубежу, откуда намечено было нанести удар.

За пять часов полета турман пролетел уже половину пути — 60 верст, когда стало темнеть. Он набрал высоту, чтобы поймать еще хоть полчасика солнца, садившегося за круглый край Гнезда (гнездо — по-голубиному — Земля), но почувствовал усталость и стал круто пикировать вниз, скользя грудью и крыльями по отвесным скатам темнеющего на глазах воздуха. Там, внизу, расползался вечерний лес. Лес тянулся к голубю пятернями деревьев. Шелестел темно-зеленой листвой, угрожал куриными лапами ветвей.

Пикируя к чаще, турман внезапно ощутил на себе чей-то жадный, горячий взгляд. Он не успел понять, чей, и, сложив крылья, с отчаянно бьющимся сердечком полетел вниз, нырнул в сердцевину куста, вцепился в сучок. Обмер.

Но его никто не настиг, не схватил.

Только сейчас Витька понял, как устала его тяжелая правая лапка с привязанной гильзой. Во время полета ее приходилось то и дело поджимать, а она вновь отвисала, волочась по воздуху. Да еще против ветра.

Лес между тем набухал ночной темнотой. Мрак густым приливом затопил поляны до самых верхушек деревьев.

Голубь тихо вылетел из куста и опустился к лужице болотной воды, на которую упал свет встающей над лесом луны. Турман глубоко, по самые глаза, опустил клюв в воду и начал пить.

Ци-хррр! Ци-хррр!.. — разнеслось над болотом.

Болото на миг очнулось от дремоты, забулькало, дернулось всей тушей и расквакалось лягушиными глотками.

Витька насторожился.

Кьяуу! Кьяуу! — нагло и громко пронеслось над верхушками.

И стало враз тихо. Замолкли на миг тысячи крохотных глоток, защелкнулись пасти. Перестали скрести коготочки.

Луна осветила голое дерево, и Витька увидел темный вход дупла.

Короткий промельк белой птицы — и вокруг турмана толща ствола.

По мере того как восходящая луна сеяла все обильней свой беспощадный, безжалостный свет, ночной лес наполнялся тенями. Прорастали из мрака чьи-то лапы, качались над горизонтом петушиные гребни, струились в темноте змеиные ручьи.

И вот занавес отдернулся — торжественно и глухо раздалось:

Ху-хуу-уух!

Это неясыть.

Она медленно летит сквозь лес, отлитая из мутного серебра. Поворачивая круглой головой, неясыть перебирает песчинки лесных жизней, взвешивает как бессонный аптекарь на точных весах горячие граммы лесных судеб.

Вот, застыв над поляной, она с сонным оцепенением вампира, так похожим издали на грусть, озирает сегодняшний пиршественный стол, залитый лунным светом. Что приготовлено? Опять одно и то же!.. Вот замер с десяток пугливых мышей, вот пытается спрятаться зорянка, притаилась жирная кукушка. Лоснятся у краешка ночного стола бока двух лягушек. Ничего интересного, кроме, пожалуй, голубя. Неясыть давно забыла его вкус. Глупышка напрасно пытается съежиться в дупле, сдержать оглушительный перестук сердечка. Ничего не скроешь от бухгалтера смерти…

Неясыть качнулась над поляной влево, вправо, как маятник, и полетела напрямик к круглому дуплу.

Мелькнуло в просвете сначала серебряное крыло, затем серебряная грудь, и перед Витькой, заслоняя луну, спокойно уселась сова, не сводя с него страшных, равнодушных глаз. Она глядела на него молча, не мигая. Вот она покрепче уцепилась правой лапой в кору и протянула к голубю когтистую левую…

В этот момент Сашка Соловьев, тихо ведущий за собой под уздцы по лесной тропинке гнедого Стрелка, напоролся на ночной пикет 264-го пехотного полка Добровольческой армии.

Первым его заметил ефрейтор Кузьма Цыганков.

— Стой, гад! — звонко крикнул Цыганков, приподнимаясь из окопчика и стреляя в тень.

Лесная ночь раскололась громом.

Сашка, бросив поводья, упал на землю и пальнул из маузера наугад.

Цыганков промазал. Пуля вонзилась в голое дуплистое дерево. Стрелок шарахнулся в чащу. Сашка — за ним.

Из английской походной палатки выскочили унтер-офицер и двое рядовых. Рявкнули выстрелы двух винтовок. Рядовые били не целясь туда, где сквозь лунные тени и тишину катился по лесу темный клубок. Сова отпрянула от дупла и косо ушла в темноту.

— Кажись, ранил! — крикнул Цыганков из окопчика и лязгнул затвором.

Витька отчаянно вылетел из дупла и, петляя, низко помчался над землей, прижимаясь к кустам, ныряя в лохматые, страшные тоннели, оставляя позади черные пещеры, вылетая на поворотах в шары яркого лунного света и снова устремляясь в спасительную темноту.

Рядовые бросились к коням, тревожно храпевшим на полянке.

Голубь навылет пронзил ночную чащу.

— Отставить! — заорал унтер-офицер. Помолчал, слушая, как все дальше и дальше тает в темноте храп коня и бег человека. Выматерился и нырнул назад в палатку. Через несколько секунд он вновь выскочил оттуда — на этот раз с ракетницей в руке.

Красная ракета вонзилась в небо.

— Уху-ух-ху! — прокричала неясыть.

Через три версты ефрейтор Голобородько, увидев сигнал, выплюнул недокуренную самокрутку и растолкал задремавших хлопцев.

Сашка-Соловей догнал Стрелка у лесного ручья. Обняв шею коня, Сашка долго гладил сырую морду и шептал в чуткое ухо.

— Тихо, Стрелок, тихо, Стрелочка…

Конь стоял передними ногами в светлой воде и иногда тихонько ответно ржал. Светало, и Сашка еще не знал, что жить ему осталось чуть больше часа, до утра, что, когда лес кончится и начнется степь, его заметит с невысокого холмика Голобородько и, подняв страшным криком осоловелых хлопцев, прыгнет в седло, выхватит из ножен острую сабельку и устроит красному коннику лихую, веселую встречу.

Пустит он своих хлопцев на свежих лошадках о флангов, а сам, словно играючи, пришпорит красавца трехлетка донских кровей горячего рысака Турмалина, догонит красноармейца и даже не ударит сразу, а сначала подробно обматерит Советскую власть, а потом внезапно получит горячую пулю в живот и упадет, выронив сабельку, на степную траву с кровавой струйкой из уголка рта.

Сашка будет жить еще минут десять, пока не кончатся патроны, пока его не зарубят озверевшие хлопцы, не стянут с ног добрые яловые сапоги, а затем бросятся в погоню за Турмалином, упустив испуганного Стрелка.

— Жалко Сашку, — сказал вчера корпусный Шевчук.

Но пока еще Сашка-Соловей не спит вечным сном, а стоит, обняв в темноте лошадиную шею, шепчет в чуткое ухо неясные слова. И заплетаются в русалочью косу родниковые струи, и истончается луна перед наступающим рассветом. И вонзается в небо августовский болид, и горит страстным коротким пламенем падающая зеленая звезда. Яростный блеск отражается в испуганных глазах турмана Витьки, он тоже не спит, летя над утренним лесом с гильзой на правой лапке туда, где не спит в гостиничном номере и штабс-капитан Муравьев, мучаясь от кошмаров, то и дело просыпаясь среди скомканных простыней и вдруг замечая, что вся комната залита потоком зеленого света. Не спит, страдая от изжоги, и антрепренер Умберто Бузонни, встает, шлепает туфлями, достает из шкафчика флакон с содой, сыплет белый порошок в стакан и внезапно обмирает, ошпаренный зеленой вспышкой в небе. Не спит в клетке и гарпия, чистит перья, косит ледяным глазом на кипящий небесный огонь. Не спят и Шевчук с Мендельсоном, покачиваются в седлах на ночной дороге, смотрят из гущи идущей маршем дивизии, как нежно догорает в небе зеленая спичка. Все они красноармейцы, лошади, птицы, контрразведчики, комиссары, люди и звери видят в небе падающую звезду и не загадывают желаний.

Не спал и арестованный председатель подпольного ревкома Петр Иванович Колегов. Скорчившись на зеленом сукне бильярдного стола, он в который раз задавал себе один и тот же вопрос: кто выдал его деникинской контрразведке.

«Неужели Чертков? Твой адрес: Малая Ямская, 16, знали только трое — он, Лобов и Фельдман. Все достойны безусловного доверия. Но Чертков слишком горяч. Даже безрассуден. Его все время приходилось удерживать от авантюр — атаковать штаб дивизии, поджечь оперный театр во время премьеры «Аиды», когда в зале собралась военная верхушка Добровольческой армии. Не человек, а динамит. В 1913 году Чертков, тогда еще анархист и совсем мальчишка, делая бомбу для терракта, потерял правую руку. И стал еще яростнее и злей. Как подпольщик он крайне неосторожен. Может вспылить в трактире, ввязаться в драку на улице. Я категорически запретил ему носить оружие. А скольких трудов стоило отговорить его от безумного плана — поехать в Ростов и застрелить Деникина. Нет, нет, Черткова невозможно подозревать. На его лице — все, что думает. Такие в охранке не работают. Он скорее публично застрелит тебя из-за идейных разногласий, но никогда не выдаст исподтишка. Ты всегда разбирался в людях. Ты же любишь Черткова!.. Может быть, арест — чудовищная случайность?.. Нет… Слежку ты почувствовал сразу. Как только подошел к дому. Филер шел навстречу. Он даже не взглянул на тебя. Словно ты пустое место. И прошел мимо… Стоп! Филер слишком притворялся равнодушным, неужели провал? Вот так, врасплох после четырех месяцев активной подпольной работы? Когда не арестован ни один из членов организации… Нужно было сразу через забор — и огородами уходить на Монастырскую к Дыренкову. Но ты не поверил. А в доме, в голбце, типографские литеры, печатные валики. И все добыто с таким трудом!.. Из-за угла — извозчик с каким-то господинчиком в коляске. «Эй, Ванька!» И вдруг: «Здравствуйте, товарищ Колегов». Это сказал господинчик из коляски… «Прошу ко мне». И тут ты узнал Муравьева, а сзади — руку за спину и револьвер в висок. «Здравствуйте, товарищ Колегов…» Но почему в бильярдную? Вон дверь испортили глазком. Почему не в тюрьму? Боится, что ты будешь искать связь с волей? Логично. Тогда почему второй день нет допроса? По слухам, Муравьев капризен, чудак. Но в уме ему не откажешь. Крепкая хватка, «Прошу ко мне»… И как раз накануне операции. Теперь все полетит к чертям. Без тебя, без сигнала никто не начнет… Только без паники. Возьми себя в руки… Итак, совершенно ясно, что арест не случаен. Это первое. Второе — в организации работает провокатор. Он выдал разведке свою пятерку и тебя. Сообщил о готовящемся восстании… Неужели Лобов? Мы всегда недолюбливали друг друга. Он постоянно спорил. Он был против нападения на конвой. Против организации подпольной типографии. Он не верит в Мировую революцию. Считает ее утопией. А не сводишь ли ты личные счеты? Агент не станет вызывать огонь на себя, лезть на рожон. Тем более добиваться недоверия с твоей стороны. Его цель — маскировка… Проклятый стол… Почему не допрашивают? Готовят к публичному расстрелу? Нет. Большевиков они не расстреливают. Расстрел — это почесть… «Пожалуйста, просуньте голову в петельку, Петр Иванович»… Остается Фельдман!.. Но с Яшкой ты вместе сидел в тюрьме. Ты влюбился в его сестру, и если б не война… Колегов приподнялся и сел на стол. Из-под двери сочилась узкая полоска света. Окон в комнате не было, но Колегов чувствовал, что там, на свободе, глубокая августовская ночь… Итак, будем исходить из факта, что тебя выдал просто Икс. Что ему известно? Ему известно все, кроме двух вещей. Первое: он не знает о том, что главная задача операции — захват с деповскими рабочими бронепоезда «Царицын». Затем удар по железнодорожному мосту и прикрытие переправы. Второе: он пока еще не знает, что сегодня вечером на Монастырской состоится решающее заседание ревштаба, где впервые соберутся вместе все «пятерочники»: Лобов, Фельдман, Дыренков, Городецкий и Чертков. Об этом он узнает за час до срочного сбора от посыльного Веньки Смехова. Успеет ли он сообщить о явке Муравьеву? Пожалуй, нет. А команду Смехову ты дал еще три дня назад. Успел до ареста. Товарищи узнают, что ты арестован, и будут действовать сами, — но провокатор!.. Скорей бы допрос, тогда все станет ясно. Одна надежда на «ловушку для ушка»…

За дверью сменился караул, и Колегов забылся беспокойным тяжелым сном. А снилось ему раннее утро и белый голубь, летящий над степью.

Лошадь тихо всхрапнула, обнюхав еще раз мертвого Сашку, и, повернув голову, посмотрела на турмана, вцепившегося коготками в седло. Витька в свою очередь тоже наклонил головку, пристально всматриваясь в огромный, с яблоко, лошадиный глаз. Нет, он не узнал в человеке, лежащем лицом в землю, своего веселого хозяина Сашку-Соловья, но какая-то печальная сила заставила его спланировать вниз, а сейчас удерживала на седле и заставляла пристально вглядываться в зрачки Стрелка. Что они могли сказать друг другу, клюв и лошадиные губы? Слова были чужды им. Оставалась одна надежда — глаза. Так молча они долго, долго косились друг на друга, пока голубь не вздрогнул, словно услышал, как далеко-далеко впереди хлопнула дверца клетки, из которой человеческая рука выпустила гарпию. Вздрогнув, Витька тут же взлетел и, стремительно набрав высоту, исчез в утреннем солнечном небе, как сверкающая игла, в которую снова вдернули путеводную нить. И земля вновь стала географической картой с линиями дорог и зигзагами рек, только сегодня в том месте, где лежал убитый Сашка, бумага подмокла, и на карте расползлось бурое кровяное пятнышко. До Энска оставалось меньше семидесяти верст — два часа полета. С утра дул попутный ветер.

Стул для Колегова ординарец переставлял четыре раза. Муравьеву казалось: то слишком близко, то далеко. Наконец стул встал на нужное место — напротив, глаза в глаза.

— Караул. Ведите!

Колегов сел, внутренне собранный, внешне даже чуть равнодушный.

Муравьеву бросились в глаза его заросшие щетиной синеватые щеки, подбородок.

«Вот оно — лицо хаоса».

В меру участливо:

— Выспались, Петр Иванович?

— Спасибо.

Предложил:

— Курите.

Колегов выбрал из портсигара папироску, помял в пальцах, уткнулся в любезно протянутый огонек зажигалки, глубоко затянулся.

— Да, Петр Иванович, вы угадали, я хочу расположить вас к себе. Даже таким дешевым способом расположить. Разговор у нас сегодня первый и последний. Дорога вам отсюда либо на улицу, либо к праотцам. Честно говоря, в успех своей затеи я не верю, поэтому жить вам осталось от силы (Муравьев взглянул на часы) три-четыре часа, так что курите.

Колегов посмотрел на окна. Сквозь шторы сочился нежный свет утреннего солнца. И это было больно.

— Я весь внимание, господин штабс-капитан.

Муравьев по-птичьи наклонил коротко стриженную головку.

— А у вас есть ирония, товарищ большевик. Умница. Вот и ладушки. Открою секрет — я как раз исхожу из посылки, что вы меня умнее. Так на всякий случай, чтобы не попасть впросак. Итак, карты на стол…

Муравьев извлек из верхнего ящика стола сложенную вчетверо бумажку. Развернул. Достал карандашик.

— Вы — Петр Иванович Колегов, 1887 года рождения, член Российской социал-демократической рабочей партии примерно с 1904 года. В 1906 году за непозволительную политическую агитацию отчислены из Петербургского университета и высланы на Урал, в Пермскую губернию. Работали в конторе железнодорожных мастерских, где вновь занялись агитацией. Второй раз были арестованы в 1908-м, но тут вам удалось бежать. С тех пор вы, Петр Иванович, на «нелегалке». Вы активный член большевистского руководства на Урале, живете на средства партийной кассы. В третий раз были арестованы лишь в шестнадцатом году. До суда содержались в Екатеринбургской пересыльной тюрьме. В феврале семнадцатого были освобождены. Все верно?

Учитель промолчал.

— Дальше в моих записях провал. Сами понимаете, все пошло кувырком, не до учета. Известно только, что вас направили комиссаром на Южный фронт. Когда началось наше наступление, вам было предписано уйти в подполье.

«Все знает, черт».

— Вам, как председателю подпольного ревкома, удалось довольно быстро сколотить среди местных рабочих подпольную боевую дружину. Она разбита на конспиративные пятерки. По моим подсчетам, у вас что-то около пятидесяти человек. Каждый дружинник обеспечен личным оружием. Кроме того, у вас имеется пулемет, правда, он сломан… Починили, Петр Иванович?

— Да, господин штабс-капитан, починили.

«Врет, не могли починить. «Гочкис» тот ни к черту не годен». Муравьев снова пристально посмотрел на заросшее щетиной лицо Колегова, помолчал, затем брезгливо поднял нижнюю губу и швырнул на стол карандашик.

— Фролов! — крикнул он в приоткрытую дверь.

В зал заглянул конвоир.

— Крикни Семена — побрить…

И Колегову:

— Не могу говорить серьезно с небритым, Петр Иванович. Скатываюсь на снисходительный тон. Вы не против… побриться?

— С удовольствием.

В дверях показался удивленный денщик, с прибором и бритвой на подносе.

— Побрить! Быстро! — приказал Муравьев, кивнув на арестованного.

Колетов блаженно вытянул шею. Остро ощутил почти нереальное прикосновение белоснежной салфетки. Затем лицо погрузилось в похрустывающую от лопания пузырьков мыльную пену, и кожа дрогнула от ледяного холода стальной бритвы.

Колегов не мог и припомнить, когда последний раз его брили чужие руки. Кажется, это было в Екатеринбурге… Да, конечно же на следующий день после выхода из тюрьмы, когда он уезжал в Москву. Он вошел в парикмахерскую, заросший по самые глаза. Вместе с ним в чистенькое зальце ввалились шумные уральские товарищи, все с красными повязками на рукавах. Над зеркалом висела олеография «300-летие дома Романовых». Ее тут же сорвали. Напуганный парикмахер побрил и постриг бесплатно…

Семен побрил плохо. Дважды порезал. Ранки прижег терпким одеколоном.

Все это время Муравьев стоял у окна и, отодвинув штору, смотрел в солнечное небо, искал глазами парящую над городом точку.

— Можно идти, ваше благородие?

— Иди, Семен… Совсем другой вид, Петр Иванович, еще бы белую гвоздику в петлицу фрака — и в оперу. Считайте, что это мой подарок перед смертью.

Рассмеялся.

— Вы очень любезны, — усмехнулся Колегов, выковыривая из открытого портсигара еще одну длинную папироску, — разрешите?

— Итак, продолжим. При аресте в подполе вашей явочной квартиры обнаружены типографские принадлежности. Хотели печатать прокламации?

— Мечтал, господин штабс-капитан.

— Слова, слова, слова, — язвительно протянул Муравьев, — когда же они очистятся от лжи и крови? Маркс ничего не писал об этом, Петр Иванович?

Колегов промолчал. Это понравилось Муравьеву.

— Вместе с вами, Петр Иванович, в подпольный ревштаб входят, — Муравьев заглянул в бумажку, — рабочий завода Жирарди Фельдман, сапожник Чертков, служащий конторы завода Леснера Лобов.

«Неужели Яшка?»

— Но это еще не все, Петр Иванович, — понимающе улыбнулся Муравьев, — у меня есть еще один хороший сюрприз. Вам интересно?

Колегов опять ничего не ответил и погасил папиросу в бронзовой пепельнице в виде плывшего лебедя. Это молчание привело Муравьева почти в восторг.

— Как раз на эти дни, в связи с некоторой активизацией сил противника, вы планировали мятеж. Сигналом к выступлению, — Муравьев сделал эффектную паузу, — послужит сущая безделица: перелет почтового голубя через линию фронта с датой наступления красных. Вот, пожалуй, и все, чем я располагаю.

Муравьев откинулся в кресле.

— Может быть, у вас есть ко мне вопросы, Петр Иванович?

— Нет.

— Нужно отвечать по уставу: никак нет… Тогда спрошу я. У меня всего три вопроса. Например, в городе было целых 132 голубятни. Сейчас они в основном заброшены, а уцелевшие уничтожены нами. Вот сижу и ломаю голову: куда прилетит голубь? Подскажите, Петр Иванович. Это вопрос первый… Кроме того, мне позарез нужно сегодня, в крайнем случае завтра, ликвидировать всю вашу организацию. Согласитесь, это трудно. Кое-кого я, правда, знаю. Сегодня ночью мои коллеги вырвут у того же Фельдмана имена пяти человек. Да и то, если честно, я не уверен в успехе дедовских методов. Мои коллеги костоломы, грубые, невоспитанные люди. Вы согласны?

Колегов молча смотрел поверх головы штабс-капитана в окна. Ветерок из полуоткрытой форточки шевелил солнечные шторы.

Муравьев понимающе улыбнулся.

— Вот, например, Петр Иванович, я начну пытать вас. Ей-богу, ни черта не получится! Ведь ваша мечта умереть геройской смертью за идеалы марксизма. Вы фанатик. Силой ничего не добьешься, можно только по-хорошему. Поэтому я вам предлагаю полюбовно: вы мне список всех членов организации, а я вас тут же отпускаю на все четыре стороны… И все же, если честно, я не верю, что вы согласитесь. Мне жаль убитого времени.

Муравьев брезгливо поморщил губы.

— А третий вопрос, господин штабс-капитан? — поинтересовался Колегов.

— Он тоже очень простой для вас, — ответил Муравьев, — кто внедрен от вашего Зафронтового бюро в штаб Добровольческой армии в Ростове?

ЛОБОВ!!!

Колегова зазнобило.

Сработал конспиративный метод страховки, так называемая «ловушка для ушка». Опытный профессионал, за плечами которого было восемь лет подпольной борьбы, Петр Колегов, подстраховываясь на случай возможного внедрения провокатора, сообщил на всякий случай, под секретом каждому из членов ревштаба разного рода заведомо ложные сведения. Так, например, именно Лобова он информировал о якобы имеющемся красном агенте в самом штабе генерала Деникина.

ЛОБОВ…

Ловушка захлопнулась.

«Кажется, из него уже можно варить кисель», — подумал Муравьев и, встав из-за стола, прошелся, разминая ноги, по залу, затем подошел к окну, поискал глазами в небе парящую точку. Она висела на том же месте, но в тот момент, когда он уже собирался задернуть штору, точка дрогнула и стала стремительно набирать высоту.

«Она что-то заметила», — подумал штабс-капитан, возвращаясь к столу.

Гарпия заметила турмана.

Словно ей в глаз залетела соринка.

Сначала она почувствовала неясное движение на границе той незримой окружности, которую она провела с хладнокровием геометра вокруг города. Центром круга была клетка на балконе гостиницы. Гарпия скосила глаза и заметила летящее белое пятнышко, которое решительной прямой вонзилось в ее молчаливый круг смерти. Это летел явно кто-то чужой. Городские птахи после нескольких кровавых расправ не смели и носа высунуть из щелей до вечера. А если и вылетали, то низко над землей, петляя от одного укрытия к другому, взъерошенные, ошпаренные жутким страхом перед парящей в небе тварью.

Вот белое пятнышко мелькнуло над красноватыми откосами глиняного карьера, вот быстрая пушинка пересекла синее пятно степного озера и, продолжая полет над степью, устремилась прямо к реке, за которой начинался город.

Гарпия взмахнула крыльями и стала набирать высоту, прижимаясь к брюху сизого облачка, тень которого ползла по вишневым садам на окраине. Это был набор высоты перед разящим падением. Вот гарпия нацелилась — с некоторым упреждением — и, сложив крылья, бросилась вниз. В падение она вложила всю свою леденящую страсть. Исполинский круг, в который были вписаны часть степи, холмы и город, в один миг свернулся до размеров пулевого отверстия. Незримый циркуль перенес свою стальную ножку с иглой на конце в новый центр и навис над голубиным тельцем.

Витька летел слишком торопливо и неряшливо, самозабвенно, не глядя по сторонам, иногда вихляя в разные стороны, что вынуждало гарпию менять угол падения. Это злило старую деву, она спешила перечеркнуть перпендикуляром зигзаги бестолкового полета. Распустив когти, гарпия готовилась к тому, что ее вот-вот опередит свист.

И Витька услышал свист.

Сложив крылья, он пошел к земле, но ему не хватало тяжести камня. Теплый поток нагретого мостовой воздуха дул ему в грудь, нес парашютиком в сторону площади.

Гарпия превратилась в свист, в крик, в яростный всхлип.

Витька уже видел раскрытое окно чердака, еще один рывок, еще один взмах крыльев… но поздно. Гарпия резко выбрасывает в стороны крылья, впивается сотнями перьев в горячий воздух и, протянув засученные по локоть голые руки палача, властно стискивает голубя когтями.

Кроме мальчишки с чердака, Витькину смерть никто не заметил. Просто чиркнула по небу черная спичка, и растаял в воздухе клубочек белого дыма. Просто рука хлопнула по подушке, и в дырочку выпорхнула щепотка пушинок. Просто лопнула от порыва ветра головка одуванчика.

Первым заметил добычу гарпии племянник Бузонни Ринальто Павезе. Самому Бузонни в этот жаркий день нездоровилось, и он лежал на диване с холодным полотенцем на лбу.

Ринальто увидел тень за окном, услышал хлопок крыльев и, выйдя на балкон, увидел птицу, остервенело клюющую белое тельце.

— Дядя Умберто! — закричал Ринальто. — Сальма поймала голубя!

Это было сказано по-итальянски.

— Пусти ее в клетку и дай воды, — прохрипел Бузонни, медленно опуская ноги на пол в поисках шлепанцев.

Выйдя на балкон с больной головой, щурясь от солнца, Бузонни сразу заметил то, чего не увидел Ринальто. К правой лапке мертвого голубя была примотана гильза.

— Мамма миа! — пробормотал Умберто и, взяв в руки трость, отогнал птицу. Гарпия злобно клюнула трость.

Через несколько минут на столе Муравьева зазвонил телефон.

— Есть, господин штабс-капитан! — жарко прохрипел Бузонни.

— Что есть? — Муравьев цепко глядел на Колегова, который пил чай. Говорите ясней!

— Сальма поймала почтовика. С гильзой…

— Вас понял, Умберто! Быстро и осторожно достаньте содержимое. Вы поняли меня? И прочитайте, что там написано.

— Я уже достал.

— Так читай же, Умберто!

Муравьев взял карандашик.

— Учителю, точка. Цифра 25. Мост, точка. Цифра 7, точка и подпись: Мсн, прочитал антрепренер, с ужасом догадавшись, что цифра 25 означает не что иное, как завтрашний день — 25 августа.

— Отлично, Умберто, отлично. Я посылаю к вам ординарца и поздравляю вас от имени освободительной армии.

— Больше не выпускать? — спросил Бузонни, у которого от догадки сразу прошла головная боль.

— Можно не выпускать, — Муравьев возбужденно откинулся в кресле. Он был счастлив. Дьявольская затея обернулась дьявольской удачей.

— Вот видите, Петр Иванович, — медленно сказал штабс-капитан, наслаждаясь эхом победы, — одним вопросом стало меньше. Логика всегда побеждает хаос. А глупость всегда карается разумом.

Муравьев потянулся за папироской и закончил свою фразу так:

— Вы, по-моему, отъявленный неудачник, товарищ Учитель. Ну, посудите сами. Некий Мсн приказывает вам завтра, насколько я понимаю, в 7 часов утра, вместе с вашими друзьями атаковать мост, а вы рассиживаетесь у меня в кабинете да еще чаи гоняете! Ха-ха.

Потом штабс-капитан Муравьев поймет, что вот этого-то как раз и не стоило говорить ни в коем случае.

Но удача многих делает глупцами.

Колегов поставил стакан на край стола.

Теперь он знал, что должен сделать.

Колегов твердо поставил стакан на край стола — теперь он знал, что необходимо сделать.

Он стал торговаться.

— Господин штабс-капитан. В ответ на вашу полнейшую доверительность я не буду кривить душой. Вы знаете все. Почти все. Отрицать вашу победу бессмысленно, поэтому я хотел бы предложить вам соглашение. Оно основано на законах логики, которую вы, как я понял, исповедуете.

— Вы проницательная умница, Петр Иванович. С вами было бы приятно поболтать.

— Как вы сами понимаете, сообщить вам фамилии всех членов организации я не могу. Если я скажу вам, что просто не знающих, что таков принцип конспирации, вы мне не поверите. Но, увы, я действительно знаю лишь немногих…

— Что вы предлагаете? — с раздражением перебил Муравьев.

— Сегодня вечером должно состояться первое расширенное заседание штаба нашей организации. Не удивляйтесь, приказ об этом я успел передать связному еще до ареста. Сегодня соберутся все руководители пятерок и, по существу, впервые узнают друг друга окончательно.

«Писарь ничего не сообщил об этом, — подумал Муравьев, — дешевый трюк?»

— Дешевый трюк, Петр Иванович, — перебил он, — мне об этом ничего не известно.

— Да, господин штабс-капитан, пока вам ничего не известно. Боюсь, что об этом вы узнаете только завтра… Но будет поздно.

— Почему вы так уверены? — насторожился Муравьев.

— Я ведь тоже немного контрразведчик. Восемь лет подпольной работы большой срок. Понятно, что мой арест и все ваши сведения — дело рук агента, по-нашему — провокатора. Связному дана команда сообщить о срочном сборе членам ревштаба буквально за час до условного времени, и боюсь, что ваш человек не успеет связаться с вами.

«Пожалуй, логично».

— Только не ломайте комедий, Петр Иванович… Итак?

— Итак, мне нужно алиби. Я сообщаю вам адрес и час явки. О моем аресте никто еще не знает, кроме вашего человека. Так?

— Короче, Петр Иванович!

— Вы привозите меня по нужному адресу. Дом, разумеется, будет окружен. Дадите мне открыть совещание, а затем арестуете вместе со всеми. И я, как говорится, буду чист…

— Браво, товарищ большевик, — засмеялся Муравьев, посасывая папироску.

— Когда у вас в руках будет весь штаб, — продолжал Колегов, — зачем вам остальные? Без головы рыба не плавает. Никто и носа не высунет завтра.

Муравьев задумчиво покусывал карандашик.

— Вы не ответили на мой третий вопрос, Петр Иванович?

— Отвечаю. Никакого нашего агента в штабе Добровольческой армии нет. Я нарочно распускал эти слухи, для укрепления боевого духа товарищей.

— Я догадывался, что это — ложь, — сказал Муравьев, — в штабе одна белая кость. Они не станут пачкаться в большевистской грязи… Больше условий нет?

— Нет.

— Я согласен… Адрес и час?

— Минутку, господин штабс-капитан. Дайте честное слово дворянина, что отпустите меня сегодня же ночью.

Муравьев скривился.

— А вы, я вижу, трусоваты… Так вот. Я не даю особых честных слов большевикам. Достаточно и того, что я уже обещал. Итак, адрес и час?

— Монастырская, дом 16. У Филиппа Дыренкова в 9 часов вечера.

— Пароль?

— Балтика.

Муравьев помолчал.

— Что ж, Петр Иванович, домик мы окружим очень надежно. Это я вам гарантирую. А чтоб не было фокусов, товарищ большевик, я пойду с вами. — Муравьев насмешливо скривил губы. — Посижу с подпольщиками, послушаю товарищей, вас покараулю.

— Со мной? — растерялся Колеров.

— Да, с вами! — зло расхохотался Муравьев. — Как верный московский агент из штаба генерала Деникина.

И крикнул вдруг через всю залу (хотя можно было просто громко сказать):

— Фролов! Уведи!

В этом истеричном вскрике проступил мгновенный испуг, с каким Муравьев внезапно ощутил возможные последствия своего решения. Сквознячок риска… Но, поймав себя на пугливом движении души, Муравьев поспешно зацепился взглядом за плотный лист голубоватой бумаги, на котором он записал десять минут назад перехваченный с дьявольской виртуозностью приказ большевиков. Ровный готический почерк, каким он спокойно записал торопливые слова итальяшки Бузонни, снова внушил штабс-капитану уверенность в себе, веру в несокрушимость личной логики и силу своего гения.

«Глупцы умирают первыми», — подумал Алексей Петрович, обретая прежний насмешливый тон мыслей и пряча куда-то на самое дно сердца зябкую тревогу.

Подняв телефонную трубку, он чуть снисходительно, доложил генералу Арчилову о том, что в самые ближайшие часы, а возможно ближе к вечеру, противник попытается прорвать фронт, рассчитывая к утру достигнуть Энска.

На сей раз генерал выслушал его молча.

На что, спрашивается, надеялся Петр Иванович Колегов, когда горбатая коляска остановилась в ночной темноте на углу Монастырской и Киевского спуска? На что можно надеяться, зная, что дом надежно окружен, что в правый карман офицерского френча Муравьев демонстративно положил браунинг, что на губах штабс-капитана пляшет уверенная злая усмешечка, а в руки Колегова прочно впились наручники? Ответ на этот вопрос знал только он сам, он гнал его в самые глухие закоулки души, чтобы ненароком не выдать свою тайну невольным движением губ или прищуром в глазах, или поворотом головы.

Фролов поковырял ключом в наручниках, Колегов потер затекшие кисти и спрыгнул вслед за Муравьевым.

— Пошел, — прошептал штабс-капитан, и коляска укатила в темноту.

Колегов стоял на дороге под звездами и, после двух дней заточения в комнате без окон, особенно остро чувствовал спасительную необъятность лунной теплой ночи. Он смотрел на юркие рыбьи блики в близкой реке, смотрел на острые языки фиолетового огня пирамидальных тополей над спящей землей, на седую зелень садов в лунном свете.

— Еще раз учтите, товарищ предревкома, — любезно сверкнул браунингом Муравьев, — без глупостей. Дом надежно окружен… — Зыков!

— Да, ваше благородие, — глухо прохрипел из ночи первый голос.

— Боровицкий…

— Здесь, — шепнул из палисадника второй голос.

— Вот видите, — дернулся Муравьев, — вас я пристрелю с огромным удовольствием.

Штабс-капитан потаенно нервничал.

Правда, еще днем он лично съездил сюда, на Монастырскую, тщательно осмотрел местность. Дом стоял крайним на пологом спуске к реке. Картофельное поле и огород на задах хорошо просматривались из отдельно стоящего строения — баньки, как выяснилось, в данный момент бесхозной. Сарай и запущенный сад, примыкавший вплотную к невысокой монастырской стене (в монастырских кельях сейчас размещался военный госпиталь), позволяли окружить объект вечером незаметно и со всех четырех сторон. Муравьев начертил план местности. Большим квадратом обозначил монастырь, маленьким — дом подпольщиков. Над квадратом монастыря обозначил условный флажок с медицинским крестом (госпиталь). Аккуратными крестиками наметил расположение рядовых в засаде. Соединил черные крестики твердой карандашной линией, и на схеме получилась этакая идеально правильная петля, почти затянутая вокруг дома. Петля с хвостиком от баньки (здесь был установлен пулемет «Гочкис») была похожа на цифру 6, и Муравьев сравнил ее в уме с химической ретортой. Это успокаивало. Дом, ставший просто квадратиком; река, превратившаяся в волнистую линию; люди в виде отдельно торчащих крестиков — словом, план внушал Муравьеву уверенность в безусловный успех операции, где исключались разные безобразные случайности. И все же настроение у штабс-капитана было препаршивое. Еще днем он несколько раз ловил себя на мысли, что раскаивается в скоропалительном решении лично явиться на заседание штаба. Волна восторга от удачной охоты гарпии прошла. Но чем яснее Алексей Петрович понимал, что риск слишком очевиден, тем злее гнал от себя приступ желания переиграть назад. Дать повод проклятому большевику поймать штабс-капитана контрразведки на трусости!.. Сама тень этой мысли была невыносима Алексею Петровичу. Сегодня, благословленный судьбой, он как никогда верил в свой фатум, в перст судьбы, указующей на чело счастливца.

И все же он нервничал.

— Вас я пристрелю с огромным удовольствием, — повторил Муравьев. Он медлил прятать браунинг, одновременно сопротивляясь желанию пристрелить свидетеля тех своих сгоряча вырвавшихся слов и предвкушая то смутное наслаждение от презрительной милости, с какой он отпустит Учителя на все четыре стороны после успешной операции. Отпуская (вот оно слово дворянина!) обмаравшегося большевика на свободу, штабс-капитан делал из грозного предревкома пустышку, пустяк, который уже никоим образом не отразится на неминуемой победе сил вековечной устойчивости и порядка над красным хаосом.

И все же Муравьев медлил прятать браунинг («палец на курок и…») и с раздражением смотрел, как вульгарно лоснится полоса ночной реки, как нагло висит в небе луна, как что-то неприятное посвистывает в траве, перемигивается в кустах, хлюпает в воде, прячется в тенях. Штабс-капитану не нравилось это вечное жадное чавканье жизни, и только в небе глаз успокаивался, легко читая очертания вечных созвездий: Стрелец… Лира… Весы…

— Идем.

Муравьев толкнул калитку.

На окне, выходящем во двор, горела спокойным огнем керосиновая лампа в зеленом абажуре. Условный знак, говорящий о том, что дом ждет поздних гостей.

Штабс-капитан, переодетый в солдатскую шинель, шел за Колеговым и даже принялся насвистывать про себя какую-то полузабытую глупую песенку из репертуара Плевицкой. Он взял себя в руки.

Миновав калитку и оказавшись внутри петли (похожей на химическую реторту в виде шестерки), Алексей Петрович испытал внезапное облегчение. Здесь, на тропинке к крыльцу, среди крестиков рядовых, под охраной чисел, он был действительно спокоен, он еще не знал, что ту малую чашу порядка, отпущенную ему на роду судьбой, он уже испил до конца, до самой последней капельки, и что за калиткой осталась навсегда его прежняя жизнь, например, его географическая карта, которую он по ошибке считал Россией, его городок в табакерке с милыми сердцу игрушками в виде, например, эластичных подтяжек фирмы «Окрон» (адрес: Москва, Театральный проезд, 5/0) или греческого крема «Танаис» (настоящий, крепкий, уничтожает упорные недостатки кожи: угри, веснушки, желтые пятна и прыщи), или еще одна игрушка — гигиенический мундштук «Антиникотин», который по способу немецкого профессора Гейнц-Гернака поглощает 92,3 % никотина (25 папирос, выкуренных с мундштуком, приносят меньше вреда, чем 3 папиросы, выкуренные без этого мундштука). Так вот эта вычисленная с помощью логики, цифровых данных, процентов и параграфов топографическая Россия имени штабс-капитана А. П. Муравьева с горами из папье-маше и населенными пунктами в виде кружочков, весь этот городок в табакерке на второй полке кабинетного сейфа рядом с классическим трудом профессора Августа Фореля «Половой вопрос» (краткое оглавление: происхождение живых существ; беременность; половое стремление; сексуальная любовь; исторические формы половой жизни; идеал брака будущего), — вся эта жизнь карманного формата отныне раз и навсегда осталась позади. А сам Муравьев, не замечая того, сначала по колено, затем по пояс, по грудь, по горло и, наконец, с головой вошел в темную и великую реку Времени. Даже не вошел, а был с бесшумным всхлипом проглочен заживо.

Он еще шел, насвистывая про себя, шел, поигрывая в кармане браунингом, нервно наслаждаясь тем, что все идет по заранее продуманному плану, — а жизнь уже смеялась над ним, уже вдребезги была разбита его стеклянная реторта, и время остановилось, уже не подчиняясь барабаньему тиканию его луковицы во внутреннем кармашке (знаменитая фирма «Цейс» гарантирует точность!), время одновременно и остановилось и потекло куда-то вспять, подчиняясь притяжению луны и тонюсенькому дуновению от крылышек летящего комара.

Штабс-капитан Муравьев шел к крыльцу, покручивая в кармане барабан с семью пулями (на именном браунинге надпись: Алексашке, другу юности, князь Львов-Трубецкой), и не слышал хруста стекла под ногами в траве и не знал, что, говоря его же словами, попал в лапы хаоса, и теперь вся его стратегия и тактика зависят от таких смехотворных пустяков, как шляпка гвоздя, вылезшего на добрую четверть вершка из ножки расшатанного стола, от спящего на насесте черного петуха с золотым хвостом, от зеленых водянистых стеблей герани в горшке на окне и от ее ядовито-алых цветов; даже от жабы на дне пустой бочки у крыльца и то зависит теперь ваша жизнь, Алексей Петрович! А еще есть светлячок, который устало бредет по холмам лопухов вдоль обочины, освещая путь в кромешной ночи теплым огоньком зеленого брюшка…

Скрипнула дверь, и на крыльцо вышел хозяин.

— Кто? — спросил он.

— Балтика.

— Товарищ Учитель, проходите.

Дыренков крепко пожал руку Колегову и пристально глянул из-за его плеча на Муравьева.

Проходя через сени, Колегов метнул осторожный взгляд на низкую боковую дверь, запертую на массивный медный крючок. Эта дверь вела в крытый дворик, где и торчал сруб колодца… Расстояние от двери до колодца можно было преодолеть в два прыжка.

В задней большой комнате, выходящей, окнами на огороды, за длинным столом с двумя керосиновыми лампами сидел нахохлившийся, измученный язвой Фельдман.

«Здравствуй, милый мой Яшка. Если б ты знал, откуда пришел я, здравствуй».

Правила конспирации требовали шепота и малых слов. Колегов поздоровался с Фельдманом и коротко представил своего спутника, Фельдман не обратил на него особого внимания.

— Что-то душно, — негромко сказал Колегов и спокойно распахнул оконные створки в ночь. Муравьев резко повернулся, поймал удивленный взгляд Фельдмана; Колегов уже сидел на стуле и доставал с озабоченным видом какие-то бумажки.

«Без глупостей!»

Штабс-капитан прошел вдоль дощатого стола в угол и сел на табурет, прислонившись к стене. Отсюда хорошо просматривалась вся комната, да и сзади к Муравьеву подойти было невозможно. Кроме того, он чувствовал легкий озноб, проходя мимо окна, на которое сейчас нацелен «Гочкис».

Вытянув ноги, Муравьев поближе к себе пододвинул лампу. «В случае чего под стол», и цепко посмотрел на Колегова, предупреждая взглядом попытку написать что-нибудь на клочке бумаги.

Их глаза встретились.

Словно невзначай, Муравьев прошел рукой вдоль расстегнутой шинели в карман, встретил пальцами успокаивающий холодок рукоятки, и вот здесь-то край правого рукава и скользнул первый раз по шляпке гвоздя, вылезшего на добрую четверть вершка из ножки расшатанного стола. Шляпка гвоздя, если на нее близко посмотреть, — это круглый островок, весь покрытый четырехгранными крутыми горками. Когда край рукава коснулся шляпки гвоздя, за вершины крохотных гор зацепились толстые серые нити.

Шляпка торчащего гвоздя похожа сбоку на букву Т.

Муравьев небрежно бросил на центр стола портсигар с инкрустацией царского герба (тоже одна из любимых игрушек) — курите. Он мысленно проаплодировал даже этой маленькой хитрости, выгадывая те доли секунды, которые понадобятся большевикам, чтобы побросать папироски, прежде чем схватиться за оружие. Он по-прежнему не чувствовал, что секунда уже давным-давно превратилась в саму звездную вечность, и Стрелок, тревожно прядая ушами, тихо вошел в теплую черную воду и, всхрапывая, поплыл к противоположному берегу, распугивая сонных рыб. Оцепенелая река походила на старое трюмо, в котором отразилась потрескавшаяся луна и странное белое облако, похожее на нос. Муравьев закурил от лампы, а спящий на насесте в сарае черный петух с золотым хвостом вздрогнул, услышав крадущиеся шаги рядового Зыкова, и, проснувшись, распахнул круглый кошачий глаз и перекинул слева направо мясистый гребень. Вестовой Муравьева Фролов на свой страх и риск, несмотря на категорический запрет штабс-капитана, подогнал горбатую коляску назад, поближе к воротам. Увидев ее, Писарь насторожился и, вернувшись назад, долго стоял в полумраке палисадника, в конце улицы, слушая тишину августовской ночи, плеск воды, стрекот цикад. Только когда мимо него быстро прошли Чертков с Городецким и зашли в дом, — скрипнула калитка, затем крыльцо, хлопнула дверь, — только тогда Писарь решился зайти во двор.

Его мучали дурные предчувствия, и у крыльца он споткнулся, задев каблуком сапога пустую дождевую бочку, где в луже зеленой ряски проснулась старая жаба, и по ее морде пробежала желтая трещинка рта. Жаба была готова расквакаться.

Еще один курок был взведен.

— Это наш гость, — представил Колегов тем временем Муравьева вошедшему Городецкому с Чертковым. Они вздрогнули, увидев человека в офицерском френче без погон, — …офицер-подпольщик из штаба Деникина.

— Гаранин, — в очередной раз представился штабс-капитан и кисло усмехнулся. Ему стала надоедать вся эта пошлая оперетка с переодеванием. Он достал из кармана круглые часы-луковицу, нажал на кнопку, пружинка заставила крышку отскочить и показать циферблат, 10 часов вечера — до ареста оставалось от силы десять-двенадцать минут.

— Вы случайно не родственник нашего Муравьева? — осторожно поинтересовался Чертков. — Лицом больно похожи.

— Я его дядя, — осклабился Муравьев и чуть не засмеялся.

Последним в комнату вошел Писарь.

Колегову нужно было во что бы то ни стало перехватить инициативу, и он поспешно сказал Лобову:

— Садись, Василий, на мое место. А я поближе к лампе.

И нарочито шумно с деланной неуклюжестью стал пересаживаться.

Увидев в комнате арестованного еще позавчера Колегова и штабс-капитана Муравьева, Писарь на миг опешил. Не глядя на него, Колегов тем временем с бьющимся сердцем подкручивал фитиль в лампе. Чертков заметил, что лицо Лобова дернулось, и насторожился.

«Садись и молчи!» — приказал Муравьев злым стремительным взглядом, который перехватил Фельдман, и тоже почувствовал неясную тревогу.

Писарь машинально сел на место предревкома, и только тут его прошиб холодный пот. «Теперь тебе только одна дорога — в окно, на штыки», — подумал зло Колегов и, почувствовав внезапную гнетущую тишину за столом, торопливо открыл заседание.

— Товарищи, — сказал он, — сегодня впервые наш революционный штаб борьбы за освобождение рабочих и крестьян от рабства капитала собрался в полном составе.

Муравьев поморщился и одновременно удивился эффекту, который произвел на него неожиданно высокий строй слов предревкома. Казалось, большевик говорит на каком-то новом русском языке.

— И я рад сообщить вам, — продолжал Колегов, — что Красная Армия продолжает успешно наступать… До сегодняшнего дня не все из вас были знакомы друг с другом, поэтому прежде всего я представлю каждого по партийным кличкам… Товарищ Зеленый — начальник боевой дружины…

Фельдман кивнул головой и еще раз пристально посмотрел в сторону Муравьева. Он чувствовал нарастающую неприязнь к этому насмешливому лицу, к холеным пальцам, которые барабанили по столу. Дыренков услышал донесшийся из окна хруст картофельной ботвы в огороде. Писарь, стараясь успокоиться, взял из знакомого муравьевского портсигара знакомую длинную французскую папироску «Ами». Стрелок, почувствовав ногами дно, стал медленно выходить на песчаный плес, — серебряное изваяние лунного ипподрома, — встряхнул сырой гривой и тихо пошел через картофельные грядки туда, куда его гнала неясная печальная сила, — к светлому окну в стене темного дома, где на подоконнике стоял ослепительно прекрасный куст зеленой герани с манящими алыми цветами. Муравьев вновь скользнул рукой в карман, тронул пальцами успокаивающий холодок рукоятки и вновь зацепил рукавом шляпку гвоздя. Зацепил, но опять не почувствовал, как сбегаются к нему мурашки случайностей. Жаба закрыла глаза и уютно пошевелилась в бархатной ряске. Рядовой Зыков присел у сарая и, привалившись к стене, вскинул к плечу трехлинейку, взяв под прицел крыльцо. Петух, услышав человека, покрепче вцепился в насест, готовый вот-вот заорать, хлопая крыльями. Светлячок перевалил вершину лопуха и стал спускаться в тихую зеленую долину листа с рваной дырой посредине, а подпрапорщик Задремайло, увидев белого коня, идущего мимо баньки, в окне которой стоял «Гочкис» и сидел пулеметчик Глушков, сначала испугался призрака, затем хотел было шугануть конягу матерным словом, но сдержался сигнала к атаке еще не было, — пропустил Стрелка беспрепятственно к дому и только тут с ужасом заметил, что глупая лошадь идет прямиком к распахнутому окну и тянется губами к цветку герани.

— Сегодня особый день, товарищи, — сказал Колегов, остро-остро предчувствуя выстрел, — получен приказ: утром мы должны поддержать штурм города. Задача — захватить мост…

Муравьев удивленно поднял брови.

«Они должны знать, — думал Колегов, — не может быть, чтоб ни один не пробился… Я прикрою отход».

— Ближе к делу, товарищ Учитель, — властно бросил из угла Муравьев.

— Я вас понял… ваше благородие, — как бы согласился Колегов, резко меняя тон своих слов, — прежде всего, товарищи, мы должны вынести смертный приговор предателю революции, провокатору Василию Лобову!

И с распахнувшейся ненавистью он взглянул в глаза Писаря.

…Как неявен всегда ток времени, несущий нас, но попробуй вернуться к самому себе хоть на одну минуточку назад. Как покойно течение горящей свечи, но попробуй запрудить пламя ладонью. Минута канет в кромешность, ладонь закипит в огне… «А, а», — гневно хрипит штабс-капитан, понимая, что его хотят провести, привставая из-за стола и пытаясь выдернуть из кармана браунинг, но проклятый рукав намертво зацепился за что-то, кажется за гвоздь, и, катастрофически опаздывая, Муравьев не столько тащит упирающийся браунинг, сколько выдирает из ножки стола кривой, словно живой гвоздь. Лобов вскакивает со стула, его вмиг расквасившееся лицо дрожит, как студень после тычка вилкой. «Сам предатель, — визжит он, набирает грудь воздуха и с истерикой: — Товарищи! — Тычет пальцем в угол, где корчится штабс-капитан, выдирая рукав. — Эта гнида — начальник контрразведки!» Колегов хватает обеими руками стол и переворачивает вместе с лампами, портсигаром и чернильницей. Лобов бросается к окну и, сталкивая горшок с геранью, видит в темноте огромный белый череп, который пучит на него живые глаза и распахивает пасть. Лампы срываются вниз, летят на пол, крошатся вдребезги стеклянные колбы, плещут на половик кипящим пламенем. Городецкий, стоя у стены, целится в штабс-капитана. Штабс-капитан видит пляшущее дуло и, наконец выдрав браунинг, наугад тычет в голову Городецкого и первым нажимает спусковой крючок. Пружина освобождает боек, который ударяет по капсулю патрона и взрывает черный столбик спрессованного пороха. Чертков единственной страшной рукой тянется к руке штабс-капитана, а Колегов кричит: «Товарищи…» Пугаясь ужасного видения за окном, Лобов поворачивается к двери, в которой стоит Дыренков, и они одновременно стреляют друг в друга оба мимо. Свинцовая раскаленная пуля вылетает из дула муравьевского браунинга и летит сначала над головой пригнувшегося для прыжка Колегова, затем мимо плеча Дыренкова, приближаясь к искаженному судорогой лицу Городецкого, который видит, как его пуля, промазав, крошит чрево стенных ходиков. Испуганный безумным лицом человека в окне и видя, как падает на него горшок с геранью, Стрелок начинает пятиться назад. «…Всем уходить к колодцу! — хрипит Колегов, — Дыренков, уводи всех, я прикрою!» Чертков тем временем тянет руку с браунингом к себе, а Колегов, достигнув в прыжке груди штабс-капитана, ломая ногти, вонзается в портупею.

Пуля пробивает лоб Городецкого. Услышав выстрелы, подпрапорщик Задремайло командует пулеметчику Глушкову открыть огонь. Стрелок бежит от дома прямо к баньке, где в окне сверкает что-то железное, ужасное. Писарь выбегает в сенцы и, присев у порога, тихо начинает открывать дверь. Рядовой Зыков не видит в темноте, что дверь медленно приоткрывается, но скрип слышит чуткая жаба, ее переполняет испуг, и она оглушительно квакает. Жабий бульк, усиленный гулким жерлом бочки, вылетает в ночь, как пушечное ядро. Зыков спускает курок, почти не целясь, в неясную тень на крыльце. Пока деревенский пастух, а ныне пулеметчик вспомогательной роты 36-го пехотного полка Глушков не может заставить себя открыть пулеметный огонь из «Гочкиса» по скачущей от дома лошади, Чертков, захватив своей страшной левой рукой именной браунинг, посылает пулю в грудь штабс-капитана («Алексашке, другу юности»…). Черное пламя затопляет глаза Алексея Петровича, и он валится на пол. Убитый наповал, Писарь рушится с крыльца головой вниз. Темная земля в куриных перьях приближается к его мертвым глазам. Он рушится в бурьян, в птичий помет. Петух наконец-то начинает орать на насесте, и над ночной округой дыбом встает птичий вопль. Дыренков сбрасывает с двери медный крючок, — до колодца два прыжка. За ним Фельдман, Чертков и последним — Колегов. «Товарищи… — Колегов страшен, — здесь выход к реке…» Первым начинает спускаться в сруб, держась за мокрые скобы в стене, Дыренков. «Я прикрою!» Колегов тянется к браунингу в левой руке Черткова. Чертков кричит: «Нет!»

И здесь оживает «Гочкис», извергая на дом смертоносный ливень. Под градом свинца лопаются стекла. Смерть вслепую шарит в горящей комнате. А вокруг вопит, орет и хохочет ошалевшая стихия. Она трубит по-петушиному, квакает в пустой бочке, корчится на полу от смеха горящей керосиновой лужей.

Колегов захлопывает над собой деревянную крышку колодца и начинает спускаться по скобам вниз, туда, куда звонкими шлепками падают капли. Внизу, у самой воды, кромешная темнота разрывается слабым желтым свечением. Чьи-то руки ловят его и увлекают в боковой ход. Это Дыренков. Сдернув с крючка фонарь (это его тусклый свет), Дыренков, согнувшись, бежит в темноту. Потайной монастырский лаз облицован камнем, и каждый шаг отдается в голове гулким эхом преисподней. Сердце Колегова обливается кровью от стыда, что сам вдруг несправедливо уцелел…

Стоя в густой траве над речным обрывом, Стрелок тяжело дышит сырыми боками. Он ежится от теплой струйки крови вдоль шеи.

— Ваше благородие!

Алексей Петрович с трудом разлепил глаза. Он лежал а лопухах у обочины, и Фролов лил на него воду из фляжки.

Сегодня он действительно мог благодарить судьбу за то, что в него стрелял левша, за то, что пуля прошла под мышкой, за то, что его, упавшего в обморок (словно курсистка!..), вытащили из самого пекла.

— Фролов! — заорал штабс-капитан, приходя в себя. — В колодец ушли сволочи! Зыков! Задремайло!

Он встал на колени и понял, поздно. Дом пылал огромным факелом, косматым жгучим петушиным гребнем. В бессильной ярости Алексей Петрович уткнулся сырым лицом и лопухи, скрипя зубами и мыча от страшной судороги, стянувшей челюсти, бессмысленно видя, как по долинам, среди зеленых холмов лопуха, неторопливо ползет по своим неотложным делам яркая зеленая капелька — светлячок, — освещая бесконечный путь в кромешной ночи уютным светом солнечного брюшка… Да, ловушка захлопнулась, но в нее попал он сам, давний любимец фортуны Алексей Петрович Муравьев. Внезапный страх заставил его встать. Он стоял шатаясь, а душа его, словно пугливый зверек, металась в западне. Западней была вся эта ночь, все эти тени и шорохи, весь этот город, затаивший недоброе. Даже Млечный Путь вдруг показался ему паутиной силков…

В номере Умберто Бузонни все было перевернуто вверх дном. Итальянское семейство собиралось в очередной побег. Нюх прожженного дельца, плюс проклятая записочка из гильзы насчет завтрашнего дня дали ясно понять Умберто, что нужно немедленно уносить ноги еще дальше на юг, в Ростов, а оттуда в Новороссийск и морем в Константинополь, в Геную. Паола запихивала в чемодан белье, Бьянка и Чезаре отчаянно ругались. Ринальто и Марчелло вытаскивали с балкона вонючую клетку с гарпией.

— Быстро, быстро, — суетился Бузонни.

Около двенадцати ночи должен был подойти извозчик, который, взяв в уплату лошадь с подводой, согласился довезти поближе к Ростову.

Выйдя в коридор, Умберто спустился на второй этаж и как час, и полчаса тому назад подошел к номеру 21. На этот раз он заметил полоску света из приоткрытой двери.

Ах, Умберто, Умберто… Не стоило ему стучать в столь поздний час в номер штабс-капитана Алексея Петровича Муравьева. Но откуда ему было знать о провале столь блестяще задуманной операции, о содранной с виска коже, о той оглушительной порции ругани, которую только что получил Муравьев в кабинете генерала Арчилова, и наконец откуда было знать Бузонни о том черном хаосе, в который вдруг погрузилась душа штабс-капитана, любителя логики и геометрии.

Умберто вкрадчиво постучал.

— Войдите.

Муравьев сидел в галифе, вправленных в пыльные сапоги, в подтяжках крест-накрест на голом теле за круглым ломберным столиком и безуспешно пытался разложить пасьянс. Лицо его было густо намазано кремом «Танаис» (устраняет упорные недостатки кожи). Раскрытая баночка стояла среди карт. Штабс-капитан был мертвецки пьян, но в его прозрачных глазах стояла холодная трезвость. Эти спокойные глаза и обманули Бузонни.

— Господин Муравьев, извините за столь поздний визит, но наша семья сейчас уезжает Паола и девочка хотят домой. А я устал спорить с ними.

Штабс-капитан медленно всплывал из мрака взбаламученной души в номер, к самому себе, к картам, к голосу антрепренера. Он наконец-то думал о том, что все, что разразилось сегодня, не случайность, а сама жизнь, которая, видимо, не терпит строевых упражнений Алексея Петровича, что его несчастная Россия, которую он в общем-то никогда не любил, как небо от земли, далека от схем, планов и дислокаций, на которых еще утром было так легко наносить стрелы ударов, линии обороны, крестики рядовых, что в России для него, для таких, как он, ловцов осталось только вчера, а завтра уже не будет. Подведя мысленную черту, штабс-капитан с недоумением стал смотреть на Умберто, чувствуя, как в его душе поднимается мутная ненависть к этому засаленному, плешивому итальянцу с короткими волосатыми пальцами, на которых все еще виднелись оттиски давно снятых колец.

Затрещал телефон.

Муравьев молча поднял трубку. Дежурный телефонист сообщил, что его вызывает станция Черная.

— Алексей, — донесся отчетливый голос Николя. (Отличную связь все же наладили союзники.)

— Алексей, слышишь меня? — кричал Николя. — Станция окружена. Слышишь стреляют? А я пьян! Убили Сашку Монкина, он лежит в коридоре, а я пьян. Алексей, ты чего молчишь? Слышишь? Сашка лежит в коридоре пузом вверх, с него уже сапоги сперли и портупею, а я напился Может, застрелиться? Ей-богу! Станция горит, в штабе темно, я один, и мне на все наплевать…

Муравьев молчал.

— Алексей, чего ты молчишь? Опять надулся? Так у меня еще осталось за наше здоровье. Хочешь, я спою на прощанье твою любимую?..

И Николя, как всегда безбожно фальшивя, запел непристойные гимназические куплеты про девчонку из Мулен де ля Галетт.

Муравьев, не дослушав, положил трубку на рычаги, подумал о том, что Николя действительно может пустить пулю в лоб, и снова уставился на Умберто.

— Господин штабс-капитан, — вежливо продолжил тот, — вы обещали мне вознаграждение за содействие освободительной армии. Вы уж простите — денег я не возьму…

Бузонни замялся с деланной скромностью.

— Здесь, в гостинице, я приметил в банкетном зале чайный сервиз на 12 персон. У меня большая семья. Я разорен…

Штабс-капитан стал медленно подниматься, и только тут Умберто заметил револьверную кобуру, болтающуюся вдоль правой ноги. И ему сразу стало страшно.

— Сволочь, — четко, как по слогам, сказал Муравьев, протягивая к нему руки, — чай хочешь пить!

Он взял Умберто за грудки и, разорвав рубашку, бурля от ненависти, задыхаясь от внезапной жалости к себе, чуть не плача, матерясь, потащил его к двери, пиная сапогами и раздирая итальянцу лицо руками.

— Скотина! Любимец публики! Сингапур! Нагасаки! Умберто Бузонни! — приговаривал штабс-капитан слова из той афишки, которую он просматривал как цензор. — Турне по земному шару… Подлец!

В коридоре он прижал багрового итальянца к стене.

Спускавшие по лестнице клетку с гарпией Ринальто и Марчелло бросились на помощь.

— Ни с места! — заорал пьяно и плаксиво Муравьев, вынимая из кобуры непривычный, тяжелый маузер вестового. Лицо его сияло кремом «Танаис».

Бузонни пытался втиснуться в стену. Ринальто и Марчелло остановились. И тут Алексей Петрович увидел чей-то насмешливый взгляд. Чьи-то презрительные глаза, полные брезгливой издевки. «Ну что, братец, — как бы говорили они, вот и ты записался в глупцы…» Алексей Петрович пьяно улыбнулся, оглянулся на перепуганного Умберто, зачем-то погрозил ему пальцем, затем приложил палец к губам.

— Т-сс…

На цыпочках, с дурашливо выпученными глазами, подкрался к клетке и, сунув дуло сквозь мелкую сетку, с облегчением дважды выстрелил в проклятую птицу.

Старая дева приняла смерть молча, покатилась в угол, корчась от боли, суча голыми руками, пытаясь выклевать пули из сердца.

…Муравьев очнулся только под утро. Он лежал на смятой постели, как был в галифе, не сняв сапог, и слышал гул канонады, доносившийся со стороны железнодорожного моста.

Белые, предупрежденные контрразведкой об ударе красных частей, встретили кавдивизию во всеоружии. В тот день коннице так и не удалось пробиться к городу и подпольщики, захватившие на бронепоезде железнодорожный мост (им пришлось выступить намного раньше намеченного часа), погибли все до одного во главе с Учителем.

Под Энск были переброшены резервные части деникинцев, и только на третий день, дождавшись подкрепления, красная конница успешно закончила штурм.

В тот же день на городской площади у оперного театра были торжественно выстроены красноармейцы, и товарищ Мендельсон прокричал с балкона хриплым голосом строки приказа по войскам 10-й армии Южного фронта.

Вот он, этот приказ. Приказ, написанный новым языком революции, которому училась Советская Россия:

«Объявляю нижеследующий героический подвиг подпольщиков-большевиков и пролетариев города!

Получив приказание поддержать натиск красной кавдивизии имени Коммунистического Интернационала, большевики и рабочие паровозоремонтного депо захватили в ночь на 25 августа бронепоезд «Царицын» и доблестно и самоотверженно выполнили свою задачу, оставшись без нашей поддержки и будучи окружены многочисленным врагом!

В продолжение всего дня, вплоть до глубокой ночи, мы в бессильном порыве помочь нашим товарищам слышали сильную орудийную и пулеметную стрельбу на подходах к мосту. Пробиваясь на помощь сквозь белогвардейские цепи, мы понимали, что жив еще бунтарский дух героев и не сломлено их яростно-храброе сопротивление. Даже враги были ошеломлены железной волей революционеров

Поняв, что их бой обречен на поражение, оставшиеся в живых взорвали один броневой вагон и перешли на другую платформу.

Оставшись лицом к лицу с разъяренным врагом без помощи и даже без малейшей надежды на нее, отважные смельчаки продолжали нести свой долг и свою жизнь на алтарь Красной Советской России.

По последним сообщениям, около трех часов ночи двадцать шестого августа в указанном районе все еще была слышна умирающая пулеметная стрельба, последняя весть о том, что революционер-пролетарий не сдается до тех пор, пока не прольет свою кровь до последней капли на поле битвы Правды с кривдой!

Вечная память павшим в неравном бою! Слава героям борьбы за великую идею освобождения людей!»

Штабс-капитан Алексей Петрович Муравьев был убит зимой в Ростове-на-Дону бандитами, как раз в тот момент, когда он, проверяя посты вокруг помещения государственного банка, говорил начальнику караула прапорщику Вахонину свою любимую фразу о том, что Россию погубят глупость и… договорить он не успел.

Это случилось в декабре, за две недели до взятая города частями Красной Армии. Среди красных конников, въехавших в Ростов, был боец-татарин Абдулла, который красовался на лихом рысаке Стрелке. Только звали теперь Стрелка Искандер, что в переводе значит «Непобедимый». Под этим именем конь и закончил свои дни осенью 1928 года в деннике орловского конзавода имени товарища Буденного.

Деникин бежал за границу три месяца спустя после смерти Муравьева — уже из Крыма. А вот семейству Бузонни удалось это сделать намного раньше, еще в сентябре 1919 года.

Разместив с грехом пополам свою семью в тесной каютке третьего класса, Умберто стоял на палубе забитого беженцами парохода «Редедя — князь Косожский» и, предчувствуя мучительную качку, смотрел на удаляющиеся берега под пасмурным небом. Он сентиментально прощался с Россией, где столько лет делал полные сборы, где были такие очереди зевак, желающих поглазеть на «вестницу смерти» и «египетских карликов-близнецов». Кутаясь от прохладного морского бриза в плед, наброшенный на плечи, Бузонни понимал, что время изменилось бесповоротно, что Россия невежд канула в вечность, что антрепризе для простофиль пришел конец.

И чутье не подводило опытного антрепренера, «любимца русской публики с 1908 по 1917 г.», хотя он и не мог знать о том, что несколькими днями раньше, в конце августа 1919 года в Москве председатель Совета Народных Комиссаров Владимир Ильич Ульянов (Ленин) подписал декрет о национализации театров и зрелищ.

Владимир Печенкин

КАВЕРЗНОЕ ДЕЛО В ТИХОМ СТОРОЖЦЕ

Из детективных историй

1

Парило. Солнце выгревало из земли остатки весенней влаги. «Частный жилищный сектор» улицы Старомайданной утопал в свежей садовой зелени. Пусто было в это время дня на Старомайданной. Дремали под заборами свиньи, у ворот собаки. На скамеечке, как обычно, сидел дедушка, грел под теплыми лучами свои ревматизмы.

Женя Савченко шел из школы то скорым шагом, то бегом. Его задержала классная руководительница, и теперь он на бегу решал непростую задачу: свернуть ли направо домой, чтобы положить портфель, или налево, к стадиону, где скоро начнется футбол. Но если на стадион, то так и придется до вечера таскать портфель. А если домой, то как бы бабушка не засадила готовить уроки…

Ему не довелось свернуть ни туда, ни сюда. Из двора дома, где живет Колька Гроховенко, вдруг вышел Колькин отец — дядька Федор. Был он то ли пьян, то ли спросонья. Наткнувшись взглядом на Женю Савченко, вздрогнул, попятился. Но узнал, кажется, и попросил хрипло:

— Хлопчик, эй! Беги, хлопчик, в милицию скорийше! У меня в хате человека убили…

По спине у Жени пошли мурашки: на рубахе-то у дядьки Федора — кровь!.. Женя прижал портфель к груди и помчался вдоль Старомайданной.

Майор Авраменко ходил по кабинету, ерошил волосы на затылке и озадаченно поглядывал на младшего сержанта Бевзу. Младший сержант, пользуясь особым положением шофера, привольно посиживал в присутствии начальника — разговор шел на такую тему, при которой допустимо шоферу сидеть, а начальству ходить: разговор шел о рыбалке.

— На Карлушином озере самый теперь жор, — искушал Бевза начальника. Хоть на что берет, и прикармливать не надо. На хлеб, на тесто, на червя — на все. Ну, мабудь, невредно трошки подкормить макухой…

— А макуха есть?

— Все есть. В ассортименте.

— Червей много накопал? Значит, так: я, ты, следователь да еще прокурор с Помощником просятся. Всех, выходит, пятеро, учти.

— За це не турбуйтесь, товарищ майор. Я вам кажу, есть все в ассортименте. Только треба выехать пораньше, чтоб с того берега начать. Там глыбже, рыбы больше.

— Сейчас три часа… Ну-ка, позвоню. Алло! Прокуратура? Лев Михайлович, ты? Слушай, пораньше бы выехать надо, а? До озера два часа с лишком, вечерний бы клев застать. Спроси там своего, как он? Не захочет? У вас что, дел много? А если срочных нету, так чего ж время-то высиживать? Формалист он, твой прокурор. Ладно, ладно, понял. Значит, так: заедем за вами в пять, и чтобы все были готовы.

Он положил трубку.

— Одного опасаюсь, — Бевза обиженно поглядел на телефон, — кабы к вечеру дождя не було. Духота! В перемену погоды рыба аппетит теряет.

— Ну, дождю откуда взяться? — майор выглянул в распахнутое окно и придирчиво осмотрел вполне подходящее для рыбалки небо с редкими несерьезными облачками.

В кабинет без стука вошел дежурный по горотделу:

— Товарищ майор, на Старомайданной вроде бы того… убийство.

— А? Что на Старомайданной? — майор повернулся к дежурному. В тихом их городке, среди бела дня, в пятницу, когда добрым людям на рыбалку ехать… Подрались, что ли?

— Не знаю, товарищ майор. Хлопец тут прибег, говорит, убили кого-то. Как фамилия? — обернулся дежурный в коридор.

— Женя Савченко, — вынырнул оттуда Женя.

— Да нет, как фамилия того дядьки?

— Дядька Федор Гроховенко, у него на рубахе кровь!

Младший сержант Бевза вздохнул и встал — пропала рыбалка. Майор Авраменко еще с полминуты смотрел на Женю, потом схватил трубку:

— Алло! Прокуратура? Погоди, Лев Михалыч, не до рыбалки уже. Прокурор пришел? Звони в «Скорую», сейчас к вам заеду, на Старомайданной происшествие. Какое? Ну, там увидим. За следователем сейчас пошлю кого-нибудь, он за мормышем ушел. Эх, ловить нам, да не рыбу…

Старомайданная еще пребывала в безмятежном дремотном покое, и дед на скамейке потирал колени в ватных стеженых штанах. Однако едва «скорая помощь» и милицейский «газик» затормозили возле гроховенковского дома, улица проснулась: из окон высунулись старушечьи головы, из-за плетней завыглядывали хозяйки, кое-где скрипнули калитки. Старомайданная, да и весь тихий городок Сторожец не могли похвалиться обилием детективных случаев, и если Федор Гроховенко опять подрался с жинкой, так на это уже стоит посмотреть. Только разве его жинка не в больнице?

Федор Гроховенко понуро сидел на ступеньке крыльца. Когда милиция во двор вошла, он встал и страдальчески сморщился. Его трясло от страха и выходящего хмеля.

— Ну, что тут у вас опять, Гроховенко? — сердито спросил майор Авраменко.

— Таке дило зробылось, товарищ майор, таке дило… — затянул Федор козлиным тенорком.

— Какое дело? Говори толком.

— Гошку Божнюка убили, товарищ майор…

— Так. Кто убил?

— Зиновий, товарищ майор!

— Какой Зиновий?

— Та я ж кажу, Зиновий Машихин. Сперва скандалил, а потом…

— Где он?

— Убег, товарищ майор.

— А потерпевший где?

— В хате у меня, на кухне…

— Ну, пойдем.

Не зря трясло Федора — в кухне на полу, залитом кровью, лежал вниз лицом маленький тучный человечек в синей выцветшей спецовке. Рядом валялся узкий, сточенный кухонный нож — видимо, орудие убийства. На столе порожние бутылки, стаканы, куски хлеба, луковицы, огрызки огурцов.

— Да-а… — протянул майор. — Когда произошло?

— То я не можу знать… — простонал Федор, держась обеими руками за голову.

— Как не можешь знать? Ты-то где был при этом? Почему у тебя на руках кровь, на рубахе вон тоже?

— Так я ж думал, Гошка-то живой еще, я ж хотел помощь ему оказать! А як произошло, того не могу знать, потому что не бачил того… Жинка моя в больнице лежит. Ну, мы туточки и выпили трошки…

— Кто — мы?

— Я, Гоша, ну и Зиновий, шоб ему сказиться. Выпили и поскандалили трошки. Потом я уснул вот тут, за столом. А як проснулся, то Гоша уже убитый, а Зиновий убег.

— Еще кто-нибудь был с вами?

— Никого, товарищ майор. Втроем трошки выпили…

— Оно видать, что «трошки». Следователь сейчас подойдет, займемся, товарищи. Доктор, что скажете?

Длинный, сухопарый врач «скорой помощи» уже произвел поверхностный осмотр тела и вытирал руки марлей, взятой у бледной юной медсестрички, робевшей у двери.

— Смерть наступила примерно час назад от колотой раны в области шеи с повреждением жизненно важных кровеносных сосудов, при обильном кровотечении. Ну а более подробно — после вскрытия.

Помощник прокурора, солидный парень с бородкой, недавно назначенный в Сторожец после окончания института, занялся осмотром места происшествия. Сам прокурор с майором Авраменко перешли из кухни в горницу и приступили к допросу Федора Гроховенко. А инспектор уголовного розыска Кутов с милиционером отправились искать сбежавшего Зиновия Машихина.

— Далеко уйти не мог, — напутствовал их Авраменко. — Но уйдет, если не проявите оперативность. Так что, проявите… Понятно? Чтоб через полчаса Машихин был здесь! Дело-то, в общем, ясное…

Действительно, дело, хотя и скверное, не казалось сложным. Работники милиции хорошо знали эту непутевую, часто пьющую и скандалящую троицу. Шофер Федор Гроховенко судим дважды: в первый раз за автомобильную аварию, второй — за избиение жены. Потерпевший Георгий Божнюк тоже имел судимость и еще одну заимел бы — накануне поступило на него заявление с обвинением в хулиганстве и краже. Хотели заводить дело, да вот не успели. Третий собутыльник, Зиновий Машихин, жил в Сторожце всего год или, пожалуй, немногим больше, его знали хуже, потому что ничем он особенно не выделялся, кроме разве способности в любое время суток быть неизменно под хмельком. Так его и считали в городе тихим, безвредным пьяницей, не то что убить, но и подраться по-хорошему не способным, хотя в свои сорок лет выглядел он крепким и здоровым. За румяность все его звали Зиня Красный. Цветущий вид не мешал, однако, Зиновию жаловаться на многие хворобы и под этим предлогом работать через пень-колоду. Где только он ни пытался «честно трудиться», и отовсюду его увольняли за прогулы. Зиня Красный тем не менее не унывал и пил свою горькую.

— Никак не могу поверить, что Машихин это натворил, — удивлялся милиционер, поспевая за инспектором. — Смирный мужик и вдруг — убил! Из-за чего? Не из-за женщины же…

— Ну! — сказал Кутов. — Супруга у Машихина не та дама, из-за которой дуэли устраивают. Нет, по пьянке это. Да вот найдем — спросим.

Только найти Машихина не удалось. Побывали дома — дверь на замке. В магазине, на автовокзале, в столовой, у пивного ларька, в сквере напротив магазина и в других удобных для выпивки местах многие видели Машихина, но только в первой половине дня. На работе ему сейчас нечего было делать — он числился сторожем при конторе райпотребсоюза, и считалось, что дежурит по ночам, хотя райпотребсоюзовское начальство сильно в этом сомневалось. Однако ночных краж в конторе не отмечалось: или всегда пьяненький Зиня все же хорошо сторожил, или просто воры в Сторожце не водились.

Кутов надеялся, что Зиня далеко не ушел, и решил повидать его жену, уборщицу быткомбината. Милиционер, житель этого же конца Сторожца, рассказал Кутову, что Дарья Машихина местная, имеет свой домик на Старомайданной. Женщина она спокойная, хозяйственная, но уж больно унылого нрава. Первый муж сбежал от Дарьи так давно, что и старожилы не сразу вспомнят. От ее, видать, унылости. Год назад Зиня Красный прельстил одиночку бабу, женился и стал ей и дому хозяином. Получилась довольно сносная пара, не скандальная. Дарья все молчит, а Зиня выпьет и песни поет.

Когда Дарью пригласили в кабинет директора быткомбината, Кутов только глянул на ее скучное лицо — потянуло на зевоту.

— Кто ж знает, где его носит, — сказала Дарья уныло. — Ночью спал на посту своем, утром отпился рассолом огурешньм да куды-сь подался. Только числится, что мужик, а никакого с него толку. Развелася бы, да жалко его. Куда денется, бедолага? Драться? Ни, не дерется. Только брехать погано дюже горазд. Родственники? Какие у него родичи, сирота он.

— Как был одет ваш муж, когда уходил из дому?

— Обнаковенно одетый, в спецовку.

В Сторожце имелась швейная фабрика, гнавшая «массовку» — хлопчатобумажную робу, поэтому добрая половина мужского населения в будние дни ходила в синих куртках и брюках.

Так ничего у Дарьи и не узнали.

— Где же искать сироту? — вслух думал Кутов, возвращаясь на Старомайданную. Милиционер пожал плечами. Невелик Сторожец, но хватит в нем места, чтобы на время затеряться преступнику. Сразу найти не удалось, придется подключать оперативников, общественность.

На Старомайданной приметил Кутов деда на скамейке, подошел:

— Добрый день, папаша. Давно тут сидите?

— Шо? А с утра греюсь. Солнышко, воно от ревматизму…

— Не заметили, кто приходил к Гроховенке?

— Шо? А приходил, приходил.

— Кто?

— Та сам же Гроховенко Хведор.

— А еще кто?

Дедушка подумал и сказал:

— Та опять же сам Гроховенко Хведор.

— Он что, два раза сам к себе приходил?

— Эге ж. Один раз с Божнюком, потом сходили до магазину и знову прийшли.

— Больше никого?

— Як же, ще Зиня Красный. И тоже два раза.

— Как, и Зиня два раза?

— Тож до магазина ходил и прийшол. А больше никого не було. Побились воны, чи шо? Милиция на шо?

— Зиновий от Гроховенко разве не уходил?

— Никто не уходил, там они уси, мабудь, сидят.

— Папаша, да вы, может, не заметили?

— Я добре бачу, — слегка обиделся дед. — Ревматизм меня, хлопче, турбует, от шо погано. А очи бачат.

— Странно, — сказал Кутов милиционеру, — Машихин из дома не выходил, но и в доме его нету…

— Та ще хлопчик Гроховенков из школы до хаты забегал и сразу до стадиону побег, — вспомнил дедушка. — А больше никого не было.

Кутов поспешил к дому Гроховенко доложить майору, что Машихин не найден пока, придется организовать розыск по городу. На всякий случай решил осмотреть и квартал соседней улицы. Черт его знает, Зиню Красного, у него везде знакомые да собутыльники… Они с милиционером свернули в проулочек, где домов не было, а тянулись приусадебные плетни да вдоль них заросшие бурьяном канавы. И вот тут, словно специально, их ожидала интересная находка.

— Товарищ старший лейтенант! Смотрите-ка!.. — шепнул милиционер.

Кутов и сам заметил, что в заросшей канаве подозрительно шевельнулся бурьян.

— Товарищ старший лейтенант, там сховался кто-то!

Кутов нахмурился, положил ладонь на пустую кобуру у пояса и подошел к канаве. Действительно, там съежился на четвереньках человек — головой и руками к лебеде, зад в синих спецовочных брюках наружу.

— А ну, вылазь! — приказал Кутов. — Выходи, выходи, нечего тут!..

В канаве вздохнуло, всхлипнуло. И поднялось на колени… Кутов глазам своим не поверил — он сразу узнал… Георгия Божнюка, того самого, тело которого час назад сам Кутов видел на полу гроховенковской кухни в луже крови…

— Божнюк! — охнул рядом милиционер.

— Это не я!.. — простонал Божнюк. Колени его тряслись.

— То есть как не ты?

— Честно, чтоб мне век свободы не видать, не я! Это Федька…

Оглядев жалкую фигуру, Кутов заметил на правой штанине спецовки бурое пятно.

— Откуда у тебя кровь? — спросил строго.

— Это не я его порезал! — твердил Божнюк.

— Кого?

— Зиню Красного… Федя это его… У них шумок вышел по пьянке…

Кутов про себя присвистнул: так убит Зиновий Машихин! Черт бы побрал эти спецовки. А в лицо не удосужились заглянуть. Срамота!

— Пойдем, — велел он, и Божнюк покорно поплелся следом.

В доме Гроховенко дело шло своим чередом. Примчался следователь Хилькевич, очень раздосадованный, в старом пиджачишке, в котором обычно ездил на рыбалку, в болотных сапогах. Увидя, что дело-то, оказывается, скверное, он смирился с обстоятельствами, познакомился с протоколом допроса Гроховенко, уточнил кое-что и велел Федору идти пока на улицу, подождать возле машины — еще в милиции будет разговор.

Помощник прокурора окончил осмотр места происшествия. Две соседки-понятые, оглядываясь на кухонную дверь, ушли рассказывать знакомым о подробностях смертоубийства.

— Я думаю, товарищи, можно ехать? — оглядел всех майор Авраменко. — Свидетеля Гроховенко захватим с собой, потому что Кутов, наверное, уже доставил в отделение Зиню Красного…

Тут, легок на помине, вошел и сам Кутов. К изумлению присутствующих, милиционер ввел следом Георгия Божнюка. Ошеломленный таким поворотом дела, Хилькевич спросил:

— Как ваша фамилия, гражданин?

— Божнюк я…

— Что за черт! Кто же тогда, убит?

— Машихин убит, — пояснил Кутов. — А этот в канаве сидел и уверяет, что убил Машихина сам Гроховенко.

Новость переварили не сразу. Следователь ругнулся про себя, недовольно кивнул на табурет:

— Садитесь, Божнюк. Расскажите, что знаете о совершенном здесь преступлении.

— Федька его порезал…

И Божнюк рассказал почти то же, что и Гроховенко. То есть, что они выпили сначала вдвоем с Федором, потом явился Зиня Машихин. Тогда выпили втроем и немного поскандалили. Потом миролюбивый Зиня сбегал еще за водкой, и от этого в хате воцарился мир. Убаюканный выпивкой и мирной обстановкой, Божнюк уснул на лавке. Проснувшись, увидел на полу окровавленного Зиновия, а у стола Федора Гроховенко, который сидел, уткнувшись лицом в стол. Божнюк очень испугался, бросился из кухни, поскользнулся и, наверное, тогда испачкался в крови. Он добежал по огороду до плетня, выбрался в проулок, но так как был сильно испуган и пьян еще, то свалился в канаву. Там его и нашел товарищ старший лейтенант. Больше ничего Божнюк добавить не имеет.

Его тоже отправили к машине, под надзор милиционеров, и пошли на кухню. Майор Авраменко нагнулся над телом:

— Да, это Машихин.

— Так как же, черт возьми, не разобрали сразу? — сердито буркнул помощник прокурора.

— Ну, он лежит лицом вниз, весь в крови. Гроховенко — очевидец — уверенно заявил, что это Божнюк. Одеты Машихин с Божнюком одинаково. И роста одною.

— Что ж, товарищи, — несколько смущенно сказал Авраменко, — дело все-таки, по-моему, несложное. Преступление совершил либо Божнюк, либо Гроховенко, оба задержаны. На допросах, на очной ставке выяснится, кто именно.

— Не забудьте рассадить задержанных по разным камерам, — предупредил следователь Хилькевич.

— Да уж не забуду. Едем, товарищи.

2

На допросах, на очной ставке оба подозреваемых продолжали давать на редкость одинаковые показания: выпили, уснули, а пробудившись, увидели труп. При этом Гроховенко уверял, что убийца Божнюк, а Божнюк, наоборот, был убежден, что виновен Гроховенко. Обстановка создалась прямо конкурсная: на одно место преступника — два кандидата. Но кто-то из них говорит правду, а кто-то врет. Ведь рана на теле Машихина всего одна.

Хилькевича по нескольку раз на дню донимали одним и тем же вопросом: ну что, разобрались? Звонил прокурор, требовал ускорить следствие. Хилькевич и рад был ускорить, да ничего у него не получалось пока. Допросил всех, кто мог иметь хоть какое-то отношение к этой истории. Дарья Машихина уныло всплакнула и рассказала короткую историю своего супружества.

Приехал Зиновий в Сторожец в конце прошлой зимы из Харькова, где жил, кажется, у какой-то родственницы. До этого обретался будто бы на Урале, но в суровом климате подорвал здоровье, вот и откочевал на Украину. Брак оформили чин чином, в загсе. Врагов он не имел, никогда ни с кем не ссорился. Конечно, выпить любил покойничек, вечная ему память. А более никаких грехов Дарья в муже не замечала.

Восьмидесятилетний дед Остап Горобец показал, что в день убийства видел, как Федор Гроховенко из своей калитки вышел, а через полчаса вернулся вместе с Божнюком. Спустя часа два они уже вдвоем ходили в магазин, а после к ним пришел Машихин. Еще через полчаса в магазин сбегал Машихин, вернулся, и уж больше никто из гроховенковского двора не выходил, и никто туда не приходил, кроме Кольки, Федькиного мальца. Но хлопчик сразу убежал к стадиону.

Шестиклассник Коля Гроховенко рассказал, что домой заходил из школы около двух часов дня. Мама в больнице, Папа был то ли в отгуле, то ли в прогуле. Из кухни слышалось пьяное бормотание, поэтому Коля в хату не прошел, бросил портфель в сенцах и отправился на стадион. Прикрывая калитку, увидел, как какой-то дяденька шел от дома к уборной, но кто именно это был, не знает. Может, и дядька Божнюк — путь к дыре в плетне лежит мимо уборной.

Другие опрошенные заявили, что подсобный рабочий строительной организации Георгий Божнюк — личность нахальная, любит выпить, похулиганить, да и стянуть, если плохо лежит. И шофер райпотребсоюза Федор Гроховенко не краше.

Хилькевич снял в гроховенковской кухне несколько отпечатков пальцев. Областная экспертиза установила, что все они принадлежат Гроховенко, Божнюку или Машихину. На рукоятке хлебного ножа, которым, вероятно, нанесено смертельное ранение, — только отпечатки самого потерпевшего Машихина.

Хилькевича мучило, что в самом начале следствия он допустил много ошибок. Например, осмотр места происшествия надо было произвести самому, а не полагаться на малоопытного помощника прокурора. Спустя два часа исправить это упущение было уже поздно: набежавший дождик смыл следы на огороде и в переулке, где нашли Божнюка… Надо было сразу решительнее взяться за дело. Но за шесть лет спокойной работы в тихом Сторожце Хилькевич как-то незаметно для себя уверовал, что ничего серьезного тут произойти не может, тем более загадочных убийств. Да и этот — нелепый какой-то случай.

Между тем сроки содержания подозреваемых под стражей истекали. Необходимо было кому-то из двоих предъявить обвинение в убийстве, или же отпустить обоих, или, по крайней мере, одного Гроховенко, потому что против Божнюка заведено дело о хулиганстве по ранее поданному заявлению. Хилькевич запросил областную прокуратуру продлить сроки дознания. Ответили отказом, признав его доводы неубедительными. Пришлось Гроховенко выпустить.

Из Харькова направили на расследование опергруппу: следователя облпрокуратуры Загаева и оперативника Ушинского.

3

Коллег из области встретили без особой радости: прислали — значит, не верят, что в Сторожце справятся сами, а кому приятно, когда намекают на твое неумение и беспомощность? Следователя облпрокуратуры Загаева Хилькевич немного знал — приходилось встречаться на совещаниях. Сухощавый, с красивой волной седоватых волос над высоким лбом, Константин Васильевич Загаев сразу дал понять, что приехал не огрехи считать, а вместе с местными работниками распутывать дело. Ну, допустил кое в чем небрежность Хилькевич, получит за это от начальства, но ведь не это главное…

Оперативника Ушинского Хилькевич совсем не знал и опасался больше — такие вот молодые «областные», часто с гонором, старым кадрам ничего не прощают. Однако и Ушинский оказался простецким парнем. Большой, добродушный, лицо круглое, бесхитростное. С такой внешностью в самый раз учителем физкультуры в школе работать.

Хилькевич почувствовал себя свободнее, ободрился. Подробно доложил приехавшим о деле, высказал свое мнение:

— Лично я почти уверен, что убил Гроховенко.

— Возможно, возможно, — задумчиво согласился Загаев.

— Почему вы так полагаете? — простодушно поинтересовался Ушинский.

— Ну как же, только у Гроховенко были хоть какие-то основания обижаться на Машихина. Установлено, что полгода назад Гроховенко посадили на пятнадцать суток за избиение жены, и свидетелем против него был кто? Машихин! И вот ссора…

— Подозреваемые заявили, что оба ссорились в тот день с потерпевшим, — напомнил Загаев.

— Да, но из-за чего? Они ругали Машихина, что тот заявился пить их водку. Он купил бутылку за свои деньги, и конфликт был исчерпан. У Гроховенко же могла затаиться пьяная обида за давние показания Машихина против него. Ну-с, пойдем дальше. Свидетели утверждают, что Божнюк пьянеет быстро. Естественно предположить, что он первым уснул на лавке, как и говорит в показаниях. Более крепкий физически, Гроховенко мог справиться с не очень хмельным Машихиным. Чтоб направить нас по ложному пути и выиграть время, Гроховенко вначале заявил, что убит Божнюк…

— Зачем ему выигрывать время? Он не пытался бежать, сам вызвал милицию. Это Божнюк убежал…

— Вы считаете, убил он?

— Не знаю, — Загаев так откровенно развел руками, что Хилькевич несколько успокоился, — спец из области и тот не сразу разберется в этом каверзном деле.

— Дарья Ивановна, по сведениям загса, муж при регистрации брака принял вашу фамилию. Почему, интересно?

Вдова тоскливо глядела на Загаева, комкала платок, готовая вот-вот заплакать.

— Фамилия евонная мне не пондравилась. Чирьев — на что похоже? От людей совестно. А Машихин — ничего. От первого мужа мне досталась фамилия, только и наследства.

— К Зиновию никто из других городов не приезжал? Нет? Писем не получал? Тоже нет. Пил часто?

— Каждый день. Ну, не дрался, вечная ему за это память. Тихий был человек… — вдова прижала платок к глазам.

— Дарья Ивановна, по данным поликлиники, ваш муж не так уж и болен был. Работал всего-навсего сторожем, порой сидел и без работы. Выходит, лишних денег в семье не было. А на водку много надо каждый-то день. Стало быть, он пропивал ваши сбережения?

— Бог с вами, яки у меня сбережения! Не поила я Зиновия, на свои он пил.

— Откуда у него? Воровал, что ли?

— Грех на покойного напраслину переть!..

— Я не пру напраслину, я спрашиваю. Не крал, не зарабатывал, в сберкассе не держал, у вас не брал — на что же каждый день пьян?

— Куда уж ему в сберкассе, не таки мы грамотны, чтоб получать богато. Но деньги у него были. Халтурил где-то, подрабатывал по-плотницки. Еще говорил, накоплено честным трудом, пока в холодных местах на Урале робил. Дюже бережливый был покойничек, копейки лишней не потратит. Только на пьянку не жалел. Гляжу я, бывало, и думаю — таку бережливость да на хозяйство бы…

— Где он хранил свои честные накопления?

— В мужние хвинансы я не совалась. Где хранил? После него ни копейки не осталось, так, мабудь, и хранить нечего…

— Сами вы видели у него деньги?

— Да каки гроши, бог с вами, у Зини и штанов-то путящих не было. А что до выпивки, так вы и сам, я извиняюсь, мужик, знаете. На хлеб не найдешь, а на водку завсегда…

Ничего существенного Загаев от вдовы не узнал.

Ушинскому тоже не повезло. Хилькевич сплоховал, не обследовал своевременно место происшествия. Потом дождь смыл следы, если они были на огороде и в проулке. А в доме навела порядок выписавшаяся из больницы жена Гроховенко.

На третий день после приезда Ушинский вызвал на повторный допрос школьников Женю Савченко и Колю Гроховенко. Вызвал с неохотой — не детское это занятие давать показания по делу об убийстве. С ребятами пришла седенькая учительница, которая нервничала больше, чем мальчишки. Она считала, что детям непедагогично находиться в милиции, что следователь не щадит детской психики, задавая грубые и бестактные вопросы, и едва сдерживалась, чтобы не сделать Ушинскому замечание. Женя Савченко ничего нового не сказал, и его отпустили на занятия. Коля Гроховенко отвечал охотно — он любил детективы и, кажется, не очень жалел попавшего в неприятность отца.

— Коля, ты хорошо рассмотрел того человека, что бежал по вашему огороду?

— Он не бежал, а быстро шел. Я не очень смотрел. Думал, дядя в уборную пошел.

— В чем он был одет?

— Н-не видел. Его ж плетень закрывал.

— Ты нижнюю часть фигуры не видел из-за плетня. Ну а голову, плечи? Фуражку?

— Он без фуражки…

— Какие волосы?

— Не заметил.

— В пиджаке? В рубахе?

— В пиджаке.

— Какого цвета?

— Серый.

— Что? Ты точно помнишь?

— Серый.

— А не синий?

— Нет, помню, серый.

— Так, понятно… Вот что, вы посидите здесь, я сейчас…

Ушинский торопливо вышел и привел в соседний кабинет четверых мужчин. Один из них — электрик, который пришел менять проводку, — был одет в синюю робу, излюбленную в городе, как известно, продукцию местных швейников. Другие — посетители паспортного отдела: двое — в серых пиджаках разных оттенков, третий — в светло-синем. Выстроив их спиной к входу, Ушинский позвал Колю.

— Какого цвета пиджак был у того дяди?

Колин взгляд, не задержавшись на синей робе и светло-синем пиджаке, остановился на втором сером, потемнее:

— Вот.

— Таким образом, по усадьбе Гроховенко шел не Божнюк, а кто-то другой. Ведь Божнюк одет в синее. Направление одно и то же — от крыльца, мимо уборной к пролому в плетне. У Божнюка и того, неизвестного, одна цель: не выходя на улицу, незаметно покинуть место происшествия. Предполагаю, что, кроме подозреваемых собутыльников Машихина, на месте преступления находился третий. Возможно, убийца.

— Позволь, позволь, Юрий Трифонович, — возразил Загаев. — В имеющихся материалах ничто не подсказывает такую версию. В сером пиджаке, быстро шел к плетню… Чтобы выйти, сначала надо войти. Старик Горобец не видел этого входящего. Допустим, что старик не заметил. Как сумел этот неизвестный не оставить никаких следов? Почему Божнюк и Гроховенко ни разу не проговорились, что присутствовал еще кто-то? Они же знают, какие серьезные обвинения могут быть предъявлены им.

— Неизвестный мог проникнуть тем же путем — через плетень. Следов по-настоящему не искали. А те двое были пьяны.

— Н-да… Что ж, можно принять как версию… В этом деле самое трудное понять, кому выгодна смерть Машихина. Божнюку и Гроховенко вроде ни к чему. По пьянке? Личности они мало симпатичные, но убить просто так, за здорово живешь, и тут же лечь спать… Но ведь кто-то убил человека. Днем. При возможном свидетеле или свидетелях. Значит, причина была. И веская.

— Константин Васильевич, а не поискать ли ответ в доме Машихина?

— Обыск?

— Обыск. Подумай, что получается: от Машихиной узнаем, что Зиня Красный не выпрашивал трешку, как иные мужья, а шел в магазин и покупал водку. Ежедневно! В сберкассе счета не имел.

— Подозреваешь тайник? Ну, это уж что-то из кино…

— Сам знаю, что мало вероятно. Но и не исключено. Тайник не тайник, хотя бы какой-то намек на таинственный денежный источник Машихина. Поискать-то стоит?

— Пожалуй… Если дадут санкцию на обыск.

— Уговорите прокурора. Надо разрабатывать версию, что в прошлом у Машихина есть темные дела, которые ему и отрыгнулись.

— Темные дела есть. Известно, что он до приезда на Украину жил на Урале. Я делал туда запрос. Вот, познакомься с ответом. Довольно долго Машихин жил в рабочем поселке Малиниха, работал плотником на заводе стройматериалов. За хищение этих самых материалов был осужден на два года. Освобожден досрочно и возвратился в Малиниху, на прежнее место. В конце позапрошлого года уволился и уехал.

— Много он там расхитил?

— Не сообщают.

— М-да.

— Так обыск-то будет?

— Версия не лишена, как говорится… Попробую уговорить прокурора.

Прокурор дал санкцию на обыск с большой неохотой:

— Нас могут не так понять: вместо подозреваемых вздумали искать у потерпевшего. Да-да, понимаю, версия…

— Вот именно! При такой неясности не следует отвергать даже маловероятную.

— Хорошо, попытайтесь.

Дарья Машихина всплеснула руками:

— В моей хате?! Срам перед народом!

Ушинский ее заверил, что обыск пройдет в полной секретности. И постарался эту секретность обеспечить. Понятых подобрал в гостинице, приезжих: местные не сумеют сдержать языки. Дарью вызвали утром с работы будто бы для дополнительного допроса. В хату к ней шли не гуртом: сперва Загаев с Ушинским, потом Хилькевич с понятыми. Загаев беседовал с унылой Дарьей, остальные осматривали сенцы, кухню, горницу.

— А что, Дарья Ивановна, вот эта вещица принадлежала мужу? — Ушинский потрогал транзисторный приемник на комоде.

— Не. Шуму Зиновий не любил. Брат с жинкой ночуют у меня: одной-то боязно в пустом доме… Брат живет в совхозе, двенадцать верст отсюда. Каждый вечер на мотоцикле приезжает. Братнево это радио.

Нашлись мужская куртка и сапоги, тоже Дарьиного брата, сорочка его жинки. Все, что принадлежало Зиновию Машихину, было не новым, потрепанным, обыкновенным и подозрений никаких не вызывало. Ушинский продолжал осмотр спокойно, невозмутимо. Но, хорошо его зная, Загаев видел разочарование оперативника, да и сам уже обдумывал, как станет оправдываться перед прокурором за бесполезный обыск. Ничего больше не ожидая, он толковал с Дарьей о том о сем. На вдову нахлынули воспоминания, она разговорилась:

— Простая душа, незлобивый был покойничек Зиня. Компанию любил, даже ежели не дюже хорошая компания. Везде дружков найдет, отказать им не может. А утром хворает, болезный.

— Опохмелялся?

— Ну а как же. Только, бывало, глазыньки продерет, лезет в подпол рассолом отпиваться. В подполе у меня бочонок с огурцами. Весь рассол выпил, сердешный, аж огурцы портиться стали. Посидит там, в холодочке, а опосля в магазин потянется.

— Подполье мы еще не осмотрели. Извините, Дарья Ивановна, обязаны.

— Мне чего, шукайте, коли пришли.

Ушинский уже поднял люк в полу кухни, позвал понятого.

— Прошу и вас, Дарья Ивановна. Покажите, пожалуйста, как обычно сидел ваш муж.

— Як? Сидел и сидел… У кадочки… Стакан у него там…

Дарья вздохнула и полезла за Ушинским в подполье.

Загаев остался в горнице, смотрел через занавеску на окне в густые вершины яблонь и вишен, прислушивался к грохоту, реву машин рядом на стройке корпуса швейной фабрики и обдумывал, что же теперь делать, где и что искать…

Из подполья глухо донесся женский вскрик. Загаев прислушался. Из люка вылез Ушинский. За ним показалась голова Дарьи, на очень бледном лице ее застыло изумление. Дарья глядела на Ушинского как на фокусника. А он, держа за краешки, нес к столу, как самоварчик, большую красную жестяную банку с надписью «Томат-пюре».

— Константин Васильевич, эврика! Тайничок аккуратненький, в бревне, за кадушкой с огурцами. Ай да плотник был покойный!

Дарьина голова все еще торчала из люка. Хилькевич подхватил вдову под мышки, снизу подсадил понятой, Она постанывала, хватаясь за сердце.

Все сгрудились у стола, и Ушинский осторожно снял с банки самодельную крышку, извлек ветхую тряпицу.

— Ого! Гляди-ка! — зашептались понятые.

Под тряпицей деньги. В разных купюрах. Сотенные, полусотни, двадцатипятирублевые, десятки, немного пятерок.

— Дарья Ивановна, вы знали о тайнике?

Вдова, словно окаменев, не слыша вопроса, смотрела в банку.

— Дарья Ивановна, очнитесь. Вы знали?!

— А? Божежки, у него ж и штанов-то путных не было…

— Вы видели эту банку?

— Банка, мабудь, моя. В клуне валялась. Давно ее там не бачу, вона эвон где! Люди добрые! Зиновий-то, при его-то здоровьишке… харчи добры нужны были… Лекарства…

Считали деньги. Загаев и один из понятых записывали подсчитанные суммы. Дарья сидела на табурете, на деньги не смотрела, шевеля беззвучно губами, разглаживала, расправляла юбку на колене.

— Все, — сказал Ушинский. — Сколько насчитали?

— Восемь тысяч семьсот двадцать пять.

— Для плотника-халтурщика многовато. Дарья Ивановна, да очнитесь же! Запомните: про обыск никому ни слова, даже брату. Ради вашей же безопасности, Дарья Ивановна. Вы слышите?

— Слышу… Таки богаты гроши! А он в драных штанах ходил…

— Ну кто мог предположить, что у Машихина имелись такие деньги! — вздыхал Хилькевич. Сторожецкого следователя мучило сознание оплошности в начале следствия, он пытался оправдаться — не перед другими, перед собой, — оправдания не получалось… — Кто мог предположить! Существовал Зиня Красный весьма скромно, этакий безвредный пьяница…

— Не могу с вами согласиться, — возразил Загаев. — «Пьяница» и «безвредный» — несовместимые понятия. Пьяница всегда вреден… А скажите, за последние годы случались в районе и городе крупные кражи?

— Нет. То есть кражи-то были. Но, во-первых, не в таких крупных размерах. Во-вторых, преступления раскрыты, и воры давно отбывают наказание. Не всегда же мы ошибаемся, Константин Васильевич. До сих пор с делами справлялись…

— Хватит вам себя корить, — улыбнулся Ушинский. — История-то в самом деле каверзная. Давайте лучше подумаем, что дальше? По имеющимся данным, Машихин из Сторожца ни разу не выезжал, к нему тоже никто не наведывался. Выходит, деньги приобрел каким-то образом до приезда в Сторожец.

— Да. Что деньги добыты нечестным путем, сомнения, полагаю, ни у кого не вызывает: как мог ленивый пьяница заработать столько? Остается загадкой почему убили? Проговорился собутыльникам, и Гроховенко с Божнюком хотели завладеть «кладом»?

— Вы по-прежнему полагаете, что расправился с Машихиным кто-то из них? — удивился Ушинский.

— Кому же больше? Один или оба, в сговоре.

— Вы не пытались искать другие версии? — спросил Загаев.

— Других версий не вижу. Или у вас они имеются?

— Подозреваю, что был у Зиновия и третий собутыльник, — и Загаев рассказал о маленькой подробности, которую выяснил Ушинский при допросе Коли Гроховенко, — о сером цвете пиджака у человека, которого видел мальчик.

Хилькевич с сомнением пожал плечами:

— Не бог весть какой довод. Мальчишка мог ошибиться.

Ушинский, подсчитывавший что-то на листке промокашки, отложил ручку.

— Сколько может пьяница машихинского типа пропить денег в течение года? Скромненько пропить, без «гусарства», как говорил Остап Бендер? Вопрос не особенно научный, однако в нашем положении не бесполезный. Предположим, расходовал он пятерку в день. В месяц — полтораста. В Сторожце Машихин жил год и три месяца. Значит, мог пропить две тысячи двести пятьдесят рублей. В тайнике мы нашли восемь тысяч семьсот двадцать пять. Таким образом, первоначальная сумма — около одиннадцати тысяч рублей. Едва ли тихий расхититель досок мог один украсть такую сумму. Так вот, не этот ли таинственный третий собутыльник, некий Мистер Икс, помогал в свое время Зиновию добыть деньги?

— Где же этот Мистер Икс?

— Кто ж его знает. Завтра Константин Васильевич едет в Харьков, там есть у Машихина троюродная сестра, единственная родственница. Может, она прояснит нам кое-что.

4

Загаев приехал в Харьков на рассвете и прямо с вокзала — домой. Жена уже собиралась на работу, Обрадовалась:

— Костя, ты молодец, так кстати вернулся! Вечером в семь у Иры родительское собрание, а мне придется в цехе задержаться. Ты ведь сходишь в школу, Костенька?

— Не знаю, я домой зашел вроде как в гости. В командировке я здесь, проездом. Так что пои гостя чаем и…

— Господи, вот работа! В своем городе — проездом, дома — в гостях! Что у тебя на этот раз?

— Ну, дело… Вечером, наверное, придется вылететь на Урал.

— Сегодня я тебя еще увижу?

— Не знаю. Я позвоню.

— Суп в холодильнике, чай сам заваришь. Обязательно позавтракай хорошенько… Скажи, Костенька, это дело не опасное?

— Пустяки. Один тип присвоил деньги и часть из них пропил, вот и все.

Ее звали Фелицата Гавриловна, по мужу Бранько. Работница гормолзавода.

— Вы следователь, значит? Зиновий опять что-нибудь натворил? Брат он мне, но троюродный. В детстве жили на одной улице, потом Зиновий уехал: в разных местах жил. Он что сделал-то?.. Потом? Ну, ладно. Да, отсидел полтора года. Посылку ему посылала. Сама не ездила, далеко очень, а у меня детишки. Нет, почти не переписывались. Зиновий все ездил, счастья искал, да кто про него припас счастье… Ленивый, выпить любит.

— Последнее время где жил?

— Не знаю, не писал давно. Последнее письмо из… дай бог памяти… Караульное такое название… Сторожок или Сторожец, кажется. Позапрошлой зимой приехал с Урала, у нас останавливался, да с мужем моим не поладил, уехал в Сторожец этот. Письмо прислал вскорости, и все.

— Деньги у него были?

— В северных краях заработал прилично. Говорил, домик бы купить, ежели недорого попадется. Может, и купил, нашел свое счастье. Пора уж угомониться.

— Еще один вопрос, Фелицата Гавриловна. После отъезда Зиновия из Харькова кто-нибудь спрашивал о нем?

— Да кому он нужен? У Зини и жены-то порядочной не бывало. Ой, погодите-ка, чуть не забыла! Товарищ какой-то заходил, спрашивал. Говорит, года три не виделся с Зиней, мою фамилию и адрес давно когда-то от него слышал, вспомнил вот и разыскал. Я говорю, нет, мол, вестей от Зини. Он и ушел себе.

— Вы сказали ему, что брат в Сторожце?

— Не помню. Может, и сказала.

— Когда он приходил?

— В марте, в середине месяца.

— Каков из себя?

— А ничего, приличный! В плаще зеленом. Да я и не рассматривала, всего минут пять говорили. А что?

— Постарайтесь вспомнить приметы, Фелицата Гавриловна.

Женщина задумалась.

— Молодой вроде… Роста среднего, крепкий такой. Приличный, вежливый… Нет, не помню больше ничего. Дождик моросил, плащ с капюшоном. Да что случилось?

— Ваш брат убит.

Не горе, не печаль, а безмерное удивление на ее лице:

— Зиню убили? За что?! В пьяном виде, да? Когда, где? Ну и ну! Говорили мы — не пей!

— Вы полагаете, все беды у него из-за выпивки?

— Да ни на что он больше не способный. Даже ссориться не способный. Ох, не отпускать бы его из Харькова! — Женщина заплакала.

В областной прокуратуре Загаев доложил о ходе расследования, о дальнейших планах. Командировку на Урал разрешили. Он успел съездить в школу, поговорить с классным руководителем дочери. Пообедал в кафе аэропорта. В самолете хорошо вздремнулось, но досыпал уже в поезде, следующем из большого уральского города до районного центра Седлецка. Приехал утром и в десятом часу явился в районную прокуратуру.

Помощник прокурора отыскал папку со старым нераскрытым делом.

— Да, в 1970 году в районе совершена крупная кража. Да, в поселке Малиниха. В ночь на девятнадцатое сентября взломан сейф кассы в управлении завода стройматериалов. Вор использовал приготовленную для побелки здания приставную лестницу, добрался до окна второго этажа, выдавил стекло, предварительно оклеив его лейкопластырем. Самой ленты не обнаружено, это экспертиза установила, что применялся лейкопластырь. Вахтер управления дежурил внутри здания, на первом этаже, звона стекла не слышал и вообще ничего не слышал. Девятнадцатого сентября была суббота. Только в понедельник, двадцать первого, кассирша, придя на работу, обнаружила хищение. Сумма? Двенадцать тысяч триста рублей.

— Вон как! Мой напарник прикидывал, что должно быть около одиннадцати тысяч.

Помпрокурора скептически улыбнулся:

— Вы в Харькове раскрыли нашу кражу?

— Мы нашли деньги. Чьи — не знаем. Может, и ваши. В Малинихе-то кража не раскрыта?

— Не раскрыта, — неохотно согласился помпрокурора.

— Очень хорошо.

— Что уж хорошего! — вздохнул собеседник.

— Я не в том смысле, — уточнил Загаев извиняющимся тоном.

— Следствие вели самые опытные наши сотрудники, было сделано все возможное, — помпрокурора развел руками. — Но… никаких следов: ни орудий взлома, ни отпечатков пальцев. Собака привела к дороге, и все… Можно с уверенностью сказать, что преступник опытный, хитер, осторожен, действовал в перчатках, имел транспорт.

— Подозревали кого?

— Четверо были на подозрении. Не подтвердилось. Проверили всех, отсидевших сроки.

— Меня интересует бывший плотник завода стройматериалов некто Машихин. Тогда он именовался Чирьевым.

— Чирьев? Минуточку… — помпрокурора полистал дело. — Верно, проверялся Зиновий Чирьев. К краже непричастен. Оперативным путем установлено, что в ночь на девятнадцатое сентября из дому не выходил. Потому только и проверяли, что прежде судим. А почему вас интересует Чирьев? И почему у него есть и другая фамилия?

Загаев коротко рассказал о преступлении в Сторожце. Но собеседник пожил плечами:

— Не знаю, не знаю… По нашим материалам, Машихин — заурядный воришка и пьяница. Взломать сейф — не доски украсть. Притом так аккуратно взломать, так замести след, что опытнейшие оперативники ничего… Нет, как хотите, а сейф Чирьеву не по зубам.

— И все-таки что он делал в ночь на девятнадцатое сентября?

— Вот данные проверки! — помпрокурора ткнул пальцем в лист дела. — «В ночь на девятнадцатое сентября из дому не выходил».

Загаев прочитал отпечатанное на машинке сообщение малинихинского участкового.

— Здесь сказано: был пьян. С кем пил, не написано.

— Ну, знаете! Подобным типам компания не обязательна, и в одиночку пьют с аппетитом.

— Как доехать до Малинихи?

— Автобусом. Желаю удачи. Но сомневаюсь, сомневаюсь, чтобы наши оперативники что-то прохлопали…

Старенький автобус урчал, скрипел, переваливаясь на ухабах расквашенного вешними водами, разбитого шоссе. Но местные пассажиры принимали неудобства езды как нечто вполне нормальное. Не роптали. Кое-кто подремывал даже. Терпел и Загаев. Но вздохнул с облегчением, выйдя через полтора часа из автоколымаги на свежий воздух в рабочем поселке Малиниха. Вдохнул с удовольствием полной грудью, огляделся: зеленела хвоя оживших под весенним солнцем деревьев, хороши и красивы были покрытые лесом невысокие горы. Сам поселок довольно большой. Двухэтажные «восьмиквартирки» подступили к заводскому забору, частные избы уткнулись огородами в подлесок.

Молодой старший лейтенант, малинихинский участковый, встретил Загаева радушно. Повел в столовую, где вкусно и сытно накормили. За чаем разговорились.

— Чирьев? Был такой алкаш. Ну, что вам сказать о нем? Одно доброе дело за ним числится — что уехал отсюда. Мужик безвредный, но и бесполезный. В вытрезвитель часто попадал. У нас свой маленький как бы вытрезвитель. Хотите посмотреть? Ах да, вы про Чирьева… Жил в комнатенке, в восьмиквартирном доме. Одинокий. Разные типы к нему шлялись, алкаши тоже. Почему уехал, не знаю. Три раза за прогулы увольняли, так что пора и уехать…

— С соседями бы его потолковать.

— Это можно. Сейчас адрес уточню.

Он ушел в кабинет заведующего столовой и вскоре вернулся.

— У нас учет поставлен! Вот адрес, Один пойдете? Ладно, если что надо будет, я у себя в кабинете.

Дом из брусьев, в котором обитал когда-то Чирьев-Машихин, стоял на краю поселка, у тракта, ведущего в райцентр. Нужная квартира была закрыта: и новые жильцы бывшей чирьевской комнатенки, и соседи еще не пришли с работы. Загаев пошел пока в управление завода, осмотрел кассу, окно, выслушал воспоминания кассирши. Ничего нового.

Возвратились со смены жители «восьмиквартирки». Но ничем Загаева не порадовали. Кражу помнили, а соседа Зиновия почти забыли. Вот жил в том подъезде электросварщик Крамарев, того помнят: талант к сварочному делу имел и баянист к тому же — что хочешь сыграет. Но Крамарев окончил заочный институт и в Пермь уехал. Еще жил на втором этаже фельдшер Прохин, который сейчас в Новосибирске у дочери живет. Прохина тоже помнят, все к нему домой лечиться ходили, если прихворнется. А Зиновий Чирьев… Этот пьяница-то? В позапрошлом году куда-то делся. И уж пес его знает, что он делал девятнадцатого сентября. Водку пил, поди, что больше-то.

Однако припомнили соседи, что осенью семидесятого года, кажется, приезжали к этому Зиновию двое вроде бы из райцентра. Несколько раз видели их — посидят у Чирьева, выпьют, конечно, и обратно в Седлецк. На чем приезжали? Да на автобусе, поди. Не те личности, чтоб свою «Волгу» иметь. Приметы? Разве упомнишь…

Поздно ночью скрипуном-автобусом вернулся Загаев в Седлецк. Заночевал в гостинице. Утром покопался в архивах автоинспекции: не было ли угона автотранспорта в этом или в соседних районах в сентябре 1970-го? Были угоны. За одну только ночь на девятнадцатое в самом Седлецке четыре случая. Однако, по данным ГАИ, все угонщики выявлены, никто из них за пределы города не выезжал. Меры приняты.

Больше в Седлецке делать было нечего.

5

Ушинский в который уж раз перечитывал свидетельские показания, отыскивая в них еще хоть какую-нибудь зацепку, когда в кабинет вошел Хилькевич.

— Ты теперь вроде выпивохи возле гастронома… Все ищешь «третьего собутыльника». Не нашел еще? А что от Загаева слышно? Не звонил?

— Звонил. Начальство разрешило ему провести Первомай в Харькове, с семьей. После праздника приедет, На Урале добыл немного фактов, но конкретного ничего. Вижу, у тебя есть что-то интересное.

— Слушай, Юрий Трифонович, ты и меня в свою веру обратил, и мне уж этот «третий» стал мерещиться.

— Да ну! Перекрестись, если мерещится.

— Может, вместе перекрестимся. Послушай. Сегодня вдова Машихина приходила в паспортный стол выписывать из домовой книги покойника. И есть одна подробность. Так сказать, привет из загробного мира.

— Ладно, не интригуй, рассказывай.

— Ага, интересно? В общем-то, ничего реального. Так, из мира фантастики.

— Что, в Сторожце завелись черти?

— Представь себе, завелись! Знаешь, почему у вдовы живут сейчас брат с женой? Вот послушай…

Когда сегодня у райотдела вдова ожидала паспортистку, Хилькевич как раз проходил мимо. Подсел к Дарье. Посочувствовал ей. Разговорились в неофициальной обстановке.

— Наверное, неудобно брату ездить каждый день за двенадцать верст? — спросил между прочим Хилькевич.

— Не шибко брат доволен, а что делать? Боязно одной-то по ночам… А когда брат с золовкой рядом, тогда ничего.

— Чего ж боязно?

— Так… Помер Зиновий грешной смертынькой… Блазнится разное…

— Что же именно?

Дарья Ивановна замолчала, но Хилькевич попросил рассказать, не стесняться, и она, смущаясь, рассказала…

В первую ночь после смерти мужа ночевала одна. Позапирала окна и двери на засовы, поплакала в подушку о судьбе своей бесталанной и уснула. И вдруг, около полуночи, «прокинулась сама по себе» — проснулась без видимой причины. Занавеска была незадернутой, луна в окошке светит… а за окном стоит он…

— Кто?

— Да Зиновий покойный!.. Когда пьяный, бывало, поздненько заявится — у окошка встанет, ладошками заслонится, в горницу глядит и стукает в стекло тихесенько, чтобы дверь ему отчинила. И тут так же — стоит, ладошками заслонился, в горницу глядит… Всю меня холодом проняло, затрясло, як лихоманкой! Крикнуть хочу — не можу, перекреститься хочу — не можу… Очи от страха заплющила, а так еще страшней. Открыла очи — нема никого в окне. Только месяц светит… Машина на улице гудит. На стройке, слышно, люди размовляют, кран подъемный звякает — все вижу, слышу. Не сплю, значит. Не во снах привиделось. Так злякалась, что до свету очей не сомкнула! На окно подивиться боюсь, да нет-нет и гляну. Но больше Зиновий не казался. Утром на работу иду, а голова болит, сама я невыспанная. Сказать кому, что ночью бачила, не можно, засмеют люди добрые. Скажут — баба суеверная. При дневном-то свете и сама разумею, что во снах-то привиделось, а все одно жутко. На другу ночь ще крепше заперлась. Лежу, не сплю. Уж и полночь миновала — ничего. За день уморилась, да прошлую ночь без сна — так и дрема клонит. Уснула. И снова прокинулась. Месяц светит, за окном никого нема. А на горище ходит!.. На чердаке! Тихенько так ходит!..

Дарья и сейчас вздрагивала, рассказывая. Хилькевич сказал:

— Строительство идет рядом с вашим домом, ночная смена работает, может, вам и показалось…

— На горище воно ходило, кажу я вам! Походило трошки и стихло. До свету тряслась опять с переляку. В тот день после работы к брату в совхоз поехала: братику любый, поночуй у меня! Он посмеялся, целу антирелигиозну лекцию прочитал. Да все ж брат сестру в страхе не кинет — ездит ночевать и жинку с собой берет, чтоб самому не страшно было. Жинка у него боевая. Да-а, вот таки дела. Неприкаянная душа у Зиновия была, такой и осталась.

— Напрасно сразу не рассказали, Дарья Ивановна.

— Чтоб меня на смех подняли? Люди грамотны стали, ничему не верят. А он приходил, Зиновий-то, ночью… Вот как вас бачила…

Ушинский слушал Хилькевича, дымил «Беломором».

— Очень интересно. А где же мистика?

— Спроси у Дарьи Ивановны, — невесело улыбнулся Хилькевич. — Потому и прибежал к тебе со страхами вдовы Зиновия Машихина.

— Спасибо, Павел Игнатьевич. Жаль, Загаева нет. Но и тянуть с этим не годится. Если Дарьины видения не галлюцинация, будет нам к празднику подарок! Пригласи, будь другом, Машихину сюда.

Хилькевич скоро вернулся вместе с Дарьей.

— Здравствуйте, Дарья Ивановна, — поднялся навстречу Ушинский. — С домовой книгой все в порядке?

— Выписала Зиновия, — вздохнула женщина. — Жалко. Непутевый, а все муж был…

— Вам как-нибудь рассеяться надо, Дарья Ивановна, от горьких мыслей отвлечься. Праздник-то отмечать собираетесь?

— Який мне праздник, товарищ следователь, не до того. Скоро месяц, як нема Зини… А там и сороковой день, помянуть треба по обычаю.

— Дарья Ивановна, праздник есть праздник, а вам отдохнуть надо, устали ведь с похоронными хлопотами, верно? — И многозначительно добавил: — Поехали бы вы к брату в совхоз, а? Этим нам очень поможете.

— Вам? Яка уж моя допомога? Не знаю… А и дома-то все мне боязно чегось… Мабудь, и вправду поехать?

— Конечно, Дарья Ивановна! Вот приедет к вам в пятницу брат — соберитесь, да и в совхоз. И, пожалуйста, пошумнее, с хлопотами, чтоб все видели: вы уезжаете к брату на четыре дня. Всем знакомым рассказывайте: еду, мол. Разумеется, о том, что это мы вам посоветовали, — ни слова. За домом присмотрим.

— Да оно, чего ж и не поехать…

— Желаем вам хорошо праздники провести!

Вдова ушла. Ушинский сказал:

— Не отправить ли нам и Гроховенко в Харьков на праздники?

— При чем тут Гроховенко?

— Многие в городе считают, что он повинен в убийстве. Сделаем вид, что и мы его подозреваем, арестовали и услали в областную тюрьму. Пусть поживет три дня в Харькове, в гостинице. Или не согласится на это?

— Как бы нам не пересолить, как бы не переиграть. Преступник, судя по всему, матерый и неглупый.

— Это какой преступник? — хитро прищурился Ушинский.

— Твой «третий лишний», который ходит в Сторожце невидимкой… А Гроховенко согласится. Он ведь бросил пить. Говорит, когда в честной компании за твоим столом собутыльника убивают, то, видно, с пьянкой кончать надо. Жена радехонька — остепенился мужик.

— И то добро. Только цена дорогая… Так что ж, Павел Игнатьевич, попробуем провести операцию?

— Устроить засаду у Машихиной? Попробуем. Если этот «третий» не миф и не призрак, то, может быть…

6

28 апреля, в пятницу вечером, Хилькевич собрался на рыбалку.

— И чего тебя несет на ночь глядя, — ворчала жена.

— К утреннему клеву в самый раз.

— На что тебе клев? Все равно без рыбы воротишься. Лучше бы дома отдохнул.

— Отдых должен быть активным. Где сапоги?

Он уже вышел за ворота, когда жена окликнула:

— Эй, рыбак! Удочки-то не берешь?

Вот черт: удочки забыл! Бормоча, что теперь не повезет, вернулся и взял удочки…

Лет пять назад ходил следователь Хилькевич с опергруппой на задержание двоих заезжих воров, удравших из большого города в тихий Сторожец, чтоб затаиться, время переждать. Воры пьянствовали в одном из окраинных домиков, ареста никак не ожидали. Все же взять их врасплох не удалось… И пришлось Хилькевичу отлежать неделю в больнице с колотой раной в плече. С тех пор Павел Игнатьевич Хилькевич, юрист, следователь, бессовестно врал жене, отправляясь на задержание или обыск, — пусть спит спокойно.

Удочки и рюкзак оставил в сарае у сержанта-оперативника. Посидел у него, чайку попили. Когда стемнело, огородами и садами пробрался к дому Машихиной, тихо постучал в стенку сарайчика-клуни:

— Трифоныч, ты здесь?

— Заходи, — глухо ответил Ушинский.

В клуне тьма кромешная. Нащупал плечо Ушинского, прилег рядом на рогожу.

— Ночка для воров подходящая, — ишь, тишина какая… На стройке, должно быть, не работают сегодня, празднуют уже.

— С их начальством договорились, чтобы ночную смену отменили. Так что условия идеальные… если «третий» существует на самом деле.

В щель между досками просматривался небольшой машихинский двор. Молодой месяц светил скудно. Пустой дом глядел в ночь темными окнами. Где-то на другом конце Старомайданной горланили песню, где-то играла радиола. Порой улицу и дом заливали зыбкие пучки света — по дороге проходила машина, и снова еще гуще смыкалась тьма. Лежали на рогожке, смотрели в щель.

— Курить охота, — сказал Ушинский.

— А ты бросай. Бери пример со старших, с меня хотя бы.

— Ладно, брошу. Когда-нибудь. А сейчас курить охота.

— Давай ватником тебя прикрою, закуришь.

— Потерплю уж.

— Ну, терпи. От Загаева нет ничего?

— Звонил. Ему хорошо: праздник дома проведет.

— Завидуешь?

— Да нет… Ну, немножко. Константин Васильевич говорил, что в Малинихе до отъезда Машихина, в семидесятом году, крупная кража была, нераскрытая «висит».

— Ты ему про засаду намекнул?

— Нет.

— Может, зря мы это затеяли?

— Может, и зря.

— Где остальных расположил?

— Видишь ту яблоню? Нет, сюда смотри. Там они, чтобы обзор и с другой стороны был.

Налетел ветерок, бурьян по краям двора зашевелился, зашептали яблони. На дальнем конце улицы затихла, смолкла песня. Тощий месяц повисел над крышей и пропал. Стало еще темнее.

— Да-а. Ночка для влюбленных и воров…

Вдали заскулила с подвывом собака. Окна глядели слепо. Иногда чудилось, что в них мелькает что-то… Ничто там не мелькало, просто звезды отражались. Хилькевич подумал, что Дарье одной в доме и в самом деле не до антирелигиозных рассуждений было… Ишь собака-то нагоняет тоску…

Ушинский толкнул его локтем. Что? Хилькевич обежал взглядом двор, дом, плетень. Из-за плетня белеет!.. Преступник — в белой фуражке? Странно. Шевельнулось вдоль плетня… И — «ммме-е-е»… Тьфу! Пораспустили коз! Ушинский тоже чертыхается шепотом.

Времени около двух, наверное… Вполне возможно, что и напрасно придумали засаду, впустую все. Поскучают вот так ночь, другую, третью, а версия-то ошибочная. Спать хочется. Хоть бы еще коза пришла, все разнообразие…

О-о, вот он!

По двору шел человек. Шел от огорода или от сада к дому. Какой он, кто — не разберешь… Темная осторожная тень… Хилькевич толкнул Ушинского, оперативник ответил тем же — вижу, мол.

Тень подкралась к окну, распрямилась, еле заметная на фоне стены. Чуть слышно Хилькевич прошептал:

— Когда будем?..

Ушинский придавил ему локоть: тише!

Тень перешла к другому окну. Здесь человек стоял долго. Вот хрустнуло. Стекло, наверное. Звона осколков не слышно. Фигура у стены уменьшилась, сократилась, стала исчезать…

Ушинский легко поднялся, без скрипа распахнул дверь клуни. Хилькевич бросился за ним, заметив краем глаза, как выросли из бурьяна силуэты милиционеров.

Из распахнутого окна выпрыгнул человек, на мгновение замер, рассчитывая, куда бежать. И тут в лицо ему ударил луч карманного фонарика:

— Стой! Руки, руки вверх! Ну!..

Плечистый парень в темно-сером пиджаке отступил на шаг, неохотно поднял руки. Морщился, отворачивался от света.

— Левченко, обыщи.

Сержант привычно провел ладонями вдоль тела задержанного. Передал Ушинскому мятую пачку сигарет, спички, галстук, бумажник, маленький карманный фонарик.

— Перчатки уже можно снять, — будничным голосом сказал Ушинский. Задержанный то ли еще больше сморщился, то ли усмехнулся. Стянул кожаные перчатки, отдал.

— А руки пусть так и будут, вверх, — напомнил оперативник.

— Товарищ старший лейтенант, за голенищем было… — сержант подал финку, держа за клинок.

— Заверни в целлофан. Идем!

Задержанный без напоминания привычно отвел руки за спину и пошел. Ушинский приказал сержанту:

— Останьтесь тут до утра, Левченко. В клуне скройтесь. Еремин где?

— В саду шукает, мабудь, еще кто…

Шли по самой середине улицы. Старомайданная спала. Даже собаки не лаяли.

— Садитесь, — Ушинский коснулся спинки стула.

Парень сел, положив руки на колени. Оглядел комнату, задержавшись взглядом на темном, без решетки, окне. Хилькевич обогнул стол и прислонился к подоконнику. Парень тотчас отвернулся. Попросил:

— Закурить бы, гражданин начальник.

Ушинский вынул из кармана сигареты, дал задержанному и сам с удовольствием закурил.

Хилькевичу не доводилось прежде видеть этого парня. Похоже, не здешний. Широкие темные брови, карие глаза с прищуром. Лицо грубоватое, но неотталкивающее. Держится без нервозности, сигарета в пальцах не дрожит. Покуривает равнодушно, будто ничего его не касается — пускай, мол, теперь граждане начальники делают что положено. Повел крутыми ладными плечами, зевнул, не раскрывая рта, — ноздри чуть дрогнули, да желваки на загорелых скулах вздулись. Все же нервничает — зевает. Но не рисуется, своей бывалости не показывает. Скромный бандюга. Хилькевич и сам зевнул, широко и откровенно. Кончается бессонная, беспокойная ночь. Хороший сегодня улов. А жена скажет: опять без рыбы пришел…

Ушинский неторопливо приготовил бланк протокола, попробовал на газете, как пишет шариковая ручка.

— Ну, как, начнем?

— Фамилию, что ли? — шевельнулся задержанный. — Саманюк Михаил Кондратьевич. Родился в одна тыща девятьсот сорок шестом году в городе Кременчуге…

— Не так быстро, куда спешите.

— Спать охота, гражданин начальник.

— Мы тоже спать хотим, Саманюк, но дело, дело… Давайте дальше. Судимость?

На вид Саманюку — за тридцать. Преступление старит. А преступления были. По его словам, отбывал наказание дважды — за грабеж и за кражу.

— Где в последний раз? Сколько лет?

— Четыре года. Справка об освобождении у вас, в ней все сказано.

Ушинский расправил измятую бумажку с загнувшимися краями. Вот так номер! Получается, что в 1970 году, когда в Малинихе случилась та кража, о которой звонил Загаев, и когда оттуда уехал Машихин-Чирьев, этот тип, Саманюк, преспокойно отсиживал в колонии. Получается, что никакими деньгами с Машихиным не связан я случайно полез в окно именно, машихинского дома… Да-а, дела!..

— Когда приехали в Сторожец?

— Вчера.

— На чем?

— Поездом.

— Каким? Откуда? Во сколько?

— Из Лозовой. В час с чем-то дня.

— Билет сохранился?

— На что он мне — не в командировке, не оплатят, А может, и сохранился, не помню. Что ваш сержант из кармана выгреб, все перед вами лежит, смотрите.

— К кому приехали? Здесь есть знакомые?

— Нету. Посмотреть приехал. Надо ж где-то устраиваться. Решил завязать с прошлым.

— У кого остановились?

— Ни у кого. Не успел. — Он ухмыльнулся. — К вам первым с визитом вежливости.

— Саманюк, вас задержали при попытке проникнуть в чужой дом через сломанное вами окно. Какая у вас была цель?

— Ясно же, какая…

— Но все же уточните.

— Деньги кончились, а пить-есть надо, верно?

— Денег у вас еще тридцать четыре рубля.

— Тридцатка — не деньги. Так, слезы…

— Значит, признаете, что совершили покушение на кражу?

— Так куда я денусь! Чистенько взяли, прямо на месте, ровно специально дожидались. Здорово работаете, гражданин начальник, такому и признаваться не жалко. Пишите: признаю. Чего уж темнить…

— Почему полезли именно в этот дом?

— В нем хозяев нету.

— Откуда знали?

— Вечером проходил мимо, думал, где бы на ночевку попроситься. Вижу, хозяева избушку на клюшку, сами на мотоцикл — и дали газу. Раз пять подходил, издаля поглядывал — не приехали. Ну и порядок.

— Кто проживает в этом доме, знали?

— На что мне? Кража — не грабеж, личное знакомство нежелательно.

— Что надеялись взять?

— Да уж что, как говорится, бог пошлет. Когда деньги на исходе, все сгодится.

— Финский нож для чего носите?

— Только для самообороны! Говорю, честную жизнь хотел начать. Вдруг да кому из прежних корешей не понравится моя «завязка». Вот и купил ножичек в Лозовой.

— В каком же там магазине финками торгуют?

— Зачем — в магазине? На вокзале купил у какого-то пьяного. Деньги еще были. Думаю, пригодится в хозяйстве. Он вроде и не финка.

— Но и на хозяйственный не похож.

Ушинский всегда разговаривал с задержанными на «вы». Только во время задержания позволял себе «ты», а когда допрашивал, если и отступал от официального обращения, то только для большей душевности, как объяснял себе.

— Закуривай, — подвинул пачку «Лайки». — Так ты говоришь, вчера приехал?.. Ну и как? Понравился Сторожец?

— Ничего, жить можно.

— Да, можно, если не воровать.

— Гражданин начальник, да ведь я ничего и не украл. Окошко попортил малость, так то еще не кража.

— Покушение на кражу.

— Ну, пускай покушение. За что тут судить? Конечно, меня-то вы засадите, потому что у меня судимость. Всегда так — один раз оступился человек, а потом уж его чуть что — и «в конверт».

— Верно, суд назначает меру наказания с учетом личности преступника.

— Во-во, мою личность учтут да год-полтора припаяют. А может, в той хате и взять-то нечего было.

— Может быть. Ты с Чирьевым давно знаком?

Ушинский задал вопрос как бы между прочим. Но тут же понял, что не сработала ловушка: Саманюк не растерялся и в свою очередь спросил тоже как бы между прочим:

— Чирьев? Кто это? Не помню такой фамилии. Он из ваших или из воров?

Если в начале допроса Саманюк и держался настороже, то теперь с каждой минутой становился спокойнее и развязнее. Ушинский понял, что легко и сразу ничего не добьется. Взял ручку и склонился над протоколом.

— Не помните, и ладно. Потом вспомните. Саманюк, вы имеете что-нибудь добавить к сказанному вами?

— Имею: пожрать бы.

— И мы не отказались бы. Верно, Павел Игнатьевич? Но придется подождать до утра. А вы, Саманюк, как в дом отдыха по путевке — сразу бы вам питание и покой. Прочтите протокол и подпишите. Так. Теперь позвольте вашу руку.

— «На рояле играть»?

— Не для рукопожатий же.

Ушинский снял на дактокарту отпечатки пальцев задержанного. Вызвал дежурного.

— Приятных снов, Саманюк. Вспомните Чирьева-то.

— Как впечатление, Павел Игнатьевич?

— Парень крепкий. Думаешь, он и есть тот «третий»?

— …Который лишний? Кто его знает. Вот она, справка, удостоверяющая алиби Саманюка на четыре года. И вообще, в его показаниях пока ни одного слабого пункта. Ладно, поглядим. Устал, Павел Игнатьевич? Иди поспи.

— Куда я пойду? Жена числит меня на рыбалке.

— Ах да! Вот они, ложные показания, хоть и жене. Из-за них человек лишается покоя. Ну, иди ко мне в гостиницу, за полсуток со мной потом рассчитаешься фактами по делу. Договорились?

Дверь вдруг отворилась, и в кабинет вошел Загаев.

— Не ждали? Доброе утро! Иду в гостиницу, гляжу, а в окне прокуратуры свет. Что за ночные бдения?

— Фью! Константин Васильевич! Да ведь вам разрешили в Харькове Первомай погулять! Неужели Сторожец лучше? Или с женой поссорился да сбежал?

— С женой ссориться не люблю, без того нервотрепки хватает. Праздник и Харьков тоже не уйдут, вечером назад уеду. Понимаете, сосет предчувствие, что вы тут… Есть новости?

— Из-за новостей и не спим. Готовили вам подарок к празднику, товарищ следователь.

— Какой еще подарок?

— Ценный. Задержанного. А уж насколько он ценный, гляди сам, Константин Васильевич, — Ушинский подал протокол.

Загаев бегло просмотрел его, потом еще раз прочел:

— Ах, молодцы! Вы понимаете, полуночники, что в ближайшее время будут раскрыты минимум два преступления: старое и новое!

— Но справка из колонии…

— Да что справка! У меня тоже есть справка. В Седлецкой ГАИ я выписал из архива все случаи угона транспортных средств с шестнадцатого по двадцатое сентября семидесятого года и попросил выяснить, «кто есть кто» из угонщиков. Так, на всякий случай! И представьте, фамилия Саманюка в этой справке фигурирует…

— Но он же отбывал срок!

— Да. Но в июне семидесятого освобождался «на химию», как принято выражаться у заключенных, то есть на стройку в городе Седлецке. А в сентябре возвращен в исправительно-трудовую колонию. За что, думаете? За угон автомашины. Правда, по данным ГАИ, угонщик, вернее, угонщики — их двое было — далеко не уехали.

Загаев вынул записную книжку.

— Вот. Машина ГАЗ-69, принадлежащая ремстройконторе, накануне похищения была неисправна — предстоял ремонт спидометра, поэтому и горючим была не заправлена. Шофер «газика» заявил, что бензина в баке оставалось не более ноль-пять литра. Пьяные угонщики пытались доехать от гаража до своего общежития, но не смогли — мотор заглох. Они бросили машину и ушли в общежитие спать. Той ночью на девятнадцатое сентября в Седлецке было зарегистрировано четыре угона, и этой истории с «газиком» большого значения не придали. Теперь предстоит разобраться, так ли все было, как записано в материалах тамошней ГАИ… Хотя подобные ребусы надо разгадывать на свежую голову. Пошли в гостиницу, Юрий Трифонович.

— И меня возьмите с собой, — попросил Хилькевич.

— Ты же местный.

— Возьмем его, — сказал Ушинский. — У него семейная конспирация. Правда, врать жене — аморально…

— Не по девчонкам же я бегал! У меня свидетели — вы.

— Подтверждаю: не по девчонкам, а у дома вдовы ночь провел. Пошли спать…

Ушинский разбудил Загаева около полудня.

— А? Что? Еще кого-нибудь поймали? — тер глаза Загаев.

— Днем и ночью ловить — преступников не хватит. Вставай, Константин Васильевич, тебе с вечерним поездом домой ехать… Конечно, если не хочешь Саманюка допрашивать, то спи…

— Обязательно надо посмотреть на него. Где Хилькевич?

— Спит в моем номере на диване… Жаль будить.

В буфете гостиницы позавтракали наскоро. Придя в прокуратуру, Загаев по телефону велел дежурному побрить Саманюка, сфотографировать и привести на допрос.

— По всему видно, Саманюк хитер, опытен, — рассуждал Загаев. — Так что с вопросами об убийстве спешить не будем. О взломе кассы в Малинихе тоже помолчим пока. Пусть сидит в полном неведении. Меру пресечения прокурор утвердит. Саманюк признался в покушении на кражу, не имеет постоянного места жительства. Донесение в прокуратуру отправь сегодня же. Сейчас на Саманюка только поглядим, послушаем про угон машины. А в среду я махну в колонию, где он отбывал наказание.

— Константин Васильевич, на машихинском огороде сержант нашел плащ.

— Зеленый, болоньевый? Пригодится. К сестре Машихина в Харькове заходил незнакомец в зеленом плаще, спрашивал старого друга Зиновия…

Саманюк вошел бодрый, свежевыбритый, при галстуке.

— Здрасте, граждане начальники, — поклонился галантно. — Очень вам благодарный, встретили как родного, — он провел рукой по выбритой щеке.

— Садитесь, — кивнул в ответ Ушинский. — Ваше дело будет вести следователь Константин Васильевич Загаев.

— Очень приятно. Гражданину следователю повезло со мной — во всем признался с первого допроса.

Саманюк выглядел благодушно настроенным — предвидится недолгая отсидка за неудавшуюся кражу, да ведь не в первый раз сидеть-то.

Загаев задавал обычные протокольные вопросы: в какой исправительно-трудовой колонии отбывал наказание, сколько судимостей, по каким статьям?

— А что вы делали в Лозовой? — и опять начались вопросы-ответы. — Так, гулял. С кем? Как ее, этой Верки, фамилия? Да, конечно, на что она, фамилия. Ну а адрес? И адрес не запомнил? Это уже хуже. Ага, в пригороде, значит? Рядом с баней?

— Посочувствуйте, гражданин следователь, — взмолился Саманюк, — четыре года бабы путем не видел!

— Что так?

— Ха! Колония-то мужская. Вот если б смешанная была…

— Но вас же освобождали на стройку народного хозяйства.

Усмешка Саманюка застыла. Но он быстро сориентировался, опять улыбнулся простецки:

— Э, я уж забыл про то. Как миг единый пронеслась моя «химия».

— В каком году?

— Кажется, в семьдесят первом. Или в семидесятом. Да что, пару месяцев повкалывал как проклятый и возвернулся. Добро еще, что без «раскрутки».

— То есть не добавили срок?

— Да за что?!

— И верно, за что вас вернули в колонию?

— По пьянке вышло… Эх, неохота и вспоминать…

— Но все ж вспомните, пожалуйста. Так за что?

— Там строгости, гражданин следователь, там следили — будь здоров! Чуть какая малость, за шкирку и в ИТК.

— Это где такие ужасы? В каком городе?

— Туфтовый такой городишко, название вроде рыбного. Или лошадиного. А, Седлецк! Вспомнил.

— Худо у вас с памятью, Саманюк.

— Мне ни к чему память-то. Не в институт поступать.

— Не в институт, в другое место. Так за что вернули «с химии»?

— Говорю, по пьянке. С получки выпили с корешем, уснули на вокзале. Просыпаемся вечером. Башка трещит, время позднее, в общежитие на поверку надо, там у нас строго. Что делать? Ну, поперлись домой. Мимо гаража идем, кореш и говорит: давай, говорит, возьмем машину для скорости, чего пёхом эку даль топать. Вот, с гаража сдернули мы серьгу… то есть замочек сняли, «газик» завели и поехали. Ну, думаем, теперь порядок, успеем к поверке. Улицы три-четыре проехали — бац, бензин кончился. Н-не повезло! Так и ушли в общежитие пёхом. Думали — сойдет. Оно и сошло бы, да нас сторож у магазина приметил. Я ж говорю, за ерунду пострадал.

— Как фамилия вашего соучастника?

— Не помню. Вы правильно заметили, память у меня паршивая. Звать Федькой, а фамилия мне ни к чему.

— Вам все ни к чему.

— Молодой еще, перевоспитаюсь. Я, гражданин следователь, политзанятия всегда посещал…

— А толку?

Можно было отправлять его в камеру.

Пятого мая Загаев приехал в исправительно-трудовую колонию. Два дня изучал дела, беседовал с оперуполномоченным, начальником отряда. Оказалось, что в этой же колонии был в заключении Машихин-Чирьев. Здесь же досиживал срок «кореш» Саманюка по угону машины Фаат Габдрахманов. Все зовут его Федькой. Срок у него пять лет. По словам начальника отряда, Габдрахманов в обращении резок, нарушает режим, завистлив, характер неуравновешенный.

— Вечно он чем-нибудь недоволен, всюду мерещится несправедливость. Повара ругает — мяса в суп мало положил, другим больше. Бригадира — дешево смену расценил, другие деньги гребут. На завхоза рычит, почему заставляет в бараке уборку делать, когда другие «койки давят».

— Что с «химии» несправедливо вернули, не жалуется?

— Нет, не слышал.

— Он где сейчас?

— На работе. Только что мастер звонил — курит Габдрахманов в неположенном месте, грубит.

— Вызовите его к оперуполномоченному для беседы о нарушениях.

Габдрахманов вошел с видом человека, которого побеспокоили по пустякам. Встал боком, держась за ручку двери. Казалось, сейчас выругается и уйдет. Сказал: «Вызывали?» — и глянул исподлобья. Велели сесть — не сел, а присел на стул: дескать, говори, начальник, да я пойду.

— Габдрахманов, вы часто нарушаете режим, грубите. Курите в неположенном месте.

Глядит выжидающе: ну, чего дальше? Голова у Габдрахманова круглая, серая от короткой стрижки, лоб широкий и низкий. Глазки маленькие, колючие, злые: ты мне, начальник, хоть кол на голове теши, а я все равно тебя… это самое… понял?

— Как же так? — говорит оперуполномоченный с положенной по инструкции вежливостью. — Нарушать режим никому не дозволено.

Молчит, глядит: ну, нарушаю, и что? Срок кончится — все равно отпустите, и с нарушениями.

— Вам, Габдрахманов, предоставлена возможность честным трудом и поведением искупить вину, — скучновато внушает оперуполномоченный, — а вы не желаете встать на путь, ведете себя вызывающе. Так нельзя. Другие соблюдают режим, честно трудятся…

— Другие больше нарушают, да их не видят! Габдрахманов, Габдрахманов, всегда Габдрахманов, а другим можно, да?!

— Кто другие, например, нарушают?

— Не знаю, вы глядите — кто, вы на то поставлены.

— Вам оказали доверие, направили на стройку народного хозяйства. Вы доверия не оправдали. Как же так, а? Почему, находясь на стройке, допустили новое нарушение?

— Ничего не допускал, другие больше…

— Не о других, о вас разговор. Вот расскажите, почему вас вернули в колонию?

— Почему, почему… Пьяный был, машину брал…

— Точнее сказать, угнали чужую машину. С какой целью?

— Ни с какой ни с целью… Говорю, пьяный был, на вокзале спал. Проснулся, гляжу — время много, на поверку бежать надо. С вокзала выходил, машину брал… ну, угнал, по-вашему.

Габдрахманов смотрит на дверь: и чего начальник «резину тянет»?

— Сколько вас было, когда машину угоняли?

— Сколько, сколько… Ну, двое.

— Кто еще?

— Мишка. Фамилию не знаю.

— Саманюк?

— Не знаю.

Загаев разложил на столе четыре фотографии.

— Посмотрите, Габдрахманов, кто из них ваш соучастник?

Габдрахманов что-то заподозрил. Перестал торопиться, переключился на «ленивое равнодушие», вытянул шею к фотографиям.

— Вот, наверно.

— Как — наверно? Узнаете соучастника или нет?

— Ну, он. Дальше чего?

— Дальше вы сами расскажите.

— Про что?

Загаев перебирал бумаги в папке, с вопросами медлил. Габдрахманов еще раз, повнимательнее, пригляделся к снимку. Мишка Саманюк выглядел фраером: в костюмчике, при галстуке, морда сытая, довольная. Габдрахманов засопел, толстым пальцем отодвинул фотокарточку. В обезьяньих глазках — зависть.

Загаев нашел нужный лист и завел разговор с осужденным. На допрос это не походило.

— Я следователь из Харьковской областной прокуратуры, моя фамилия Загаев.

Осужденный пожал плечами: мол, мне-то что.

— Габдрахманов, меня интересуют кое-какие старые дела. Расскажите поподробнее, как там у вас получилось с угоном машины?

— Как получилось… Плохо получилось.

— А вы думали, что будет все прекрасно?

— Ничего не думали Пьяные были. В общежитие быстро ехать хотели. Бензин кончился, без горючего — как поедешь? Совсем мало горючего было. Машину бросали, пешком бежали.

Теперь Габдрахманов не торопился, не сердился, объяснял старательно, чтобы «гражданин следователь» понял: совсем мало бензину было, куда поедешь…

— Кто вел машину?

— Ну, я вел.

— Как автоинспекция догадалась, что машину именно вы угнали?

— Мимо магазина ехали, там большой фонарь, сторож узнал, на другой день милиции говорил.

Совсем другим стал Габдрахманов, смирным, осторожно-покладистым. Рассказывал охотно, гражданина следователя взглядом не кусал. Когда следователь поднял от бумаги голову и взглянул на него, Габдрахманов даже изобразил подобие улыбки на синих губах: спрашивайте, гражданин начальник, я честный, всю правду скажу… С минуту смотрели друг на друга два худощавых человека одного примерно возраста. У Загаева в волнистых волосах седина. В колючем ежике Габдрахманова тоже. От различных тревог седина, от противоположных тревог…

На переносице осужденного напряглись глубокие морщины — что сейчас спросит следователь?

— Вы ездили той ночью в поселок Малиниху?

Дрогнула улыбка на синих губах:

— Какой поселок, гражданин начальник! Говорю, совсем мало горючего было!

— В ту ночь в Малинихе совершена была крупная кража. Можете вы что-нибудь рассказать об этой краже?

— Никакой Малиниха не знаю! Никогда там не был!

Осужденный искренне усмехнулся. Какой чудак гражданин следователь, совсем глупый. Из Харькова приехал спрашивать Габдрахманова про кражу в Малинихе! Чудак!

— Можете идти, Габдрахманов.

— До свиданья, гражданин начальник.

Он встал, надел матерчатую фуражку, пошел. И на порог уж вступил, за дверную ручку взялся, но не вышел, медлил.

— Вы что, Габдрахманов? А хотите знать, сколько там, в малинихинском сейфе, денег было?

Осужденный проворчал:

— Мне какое дело…

— А было там около двенадцати тысяч.

Верхняя губа Габдрахманова приподнялась, открыв желтые от крепкого чая крупные зубы. Должно быть, здорово хотелось ругнуться Габдрахманову, а нельзя — при начальстве-то. Мотнул головой, опять изобразил ухмылку:

— Вы думаете, я их увел?

— Подозреваю, что были соучастником.

— Хо! Это еще доказать надо.

— Ну а как же! Обязательно надо доказать. Пока есть подозрения только. Вот я и подумал: может, Габдрахманов сам расскажет…

— Хо!..

Чудак следователь!

— До свиданья, граждане начальники.

— До свиданья, Габдрахманов. На днях еще вас приглашу, потолкуем.

— Ну… ваше дело такое, — кивнул и вышел.

Два дня Загаев изучал личное дело Габдрахманова, материалы автоинспекции по угону «газика», материалы следствия по давней малинихинской краже.

Через два дня состоялась еще одна беседа с подозреваемым.

Фаат Габдрахманов как мог старался изобразить любезность: поздоровался, даже поклонился чуть. Сел на стул, уперся ладонями в колени, вытянул шею к следователю.

— Меня интересуют некоторые детали, касающиеся угона, — сказал Загаев. Ваши ответы, Габдрахманов, будут зафиксированы в протоколе допроса. Да, сегодня допрос, а не беседа.

Осужденный ничем не выразил своего отношения к сказанному. Только ладони крепче вцепились в колени.

— Расскажите подробнее, каким образом сторож мог опознать вас и Саманюка ночью, в кабине «газика», на ходу? Вы раньше были знакомы со сторожем?

— В магазине нас видел, наверно.

— Но ведь он сторожит ночью, а вы ходили в магазин днем?

— Зачем днем, вечером ходили. Днем работали, в столовой ели.

— Тот магазин от вашего общежития довольно далеко, есть ближе. Почему ходили именно в тот?

Низкий лоб осужденного сморщился.

— Почему, почему… Ходили, да и все. Мы ж там не под конвоем, куда хотим, туда идем.

— После работы, усталые — и за шесть кварталов, когда рядом с общежитием есть гастроном?

Габдрахманов подумал. Пояснил:

— За водкой к тому сторожу бегали. Пока с работы придем, уж семь часов, водку не продают. Сторож рано приходил, мало-мало спекулировал, гад такой. Деньги брал, сдачи не давал. Плохой человек. Дурной глаз имеет, дурной язык имеет. Нас в «газике» видел, сразу милиции говорил. Никто бы не узнал, что мы «газик» брали.

— Куда же вы ездили на «газике»?

— Куда, куда… В общежитие ехали! Один раз говорил, другой раз говорил, сколько раз можно одно и то же!

— Ехали с вокзала в общежитие, очень торопились на вечернюю поверку, так?

Габдрахманов подумал хорошенько и сказал:

— Так.

— На вечерней поверке вас не было.

— Значит, не успели.

Загаев развернул на столе план Седлецка.

— Посмотрите, Габдрахманов. Видите этот квадрат? Здесь вокзал. А вот здесь общежитие. А магазин, где вас видел сторож, вот он, совсем в стороне. Если так спешили на поверку, то и ехать бы вам прямо по улице к общежитию. Как оказались в десяти кварталах от нужного направления?

Габдрахманов заерзал.

— Не помню… Пьяный был…

— На вокзале проспались, смогли машину вести. Значит, не так уж пьяны были.

— Ну, забыл! Пишите что вам надо!

— Правду надо. Что имеете добавить к сказанному вами? Прочтите протокол. Подпишите.

Осужденный подписал, отшвырнул ручку, вытер лицо кепкой.

— Можно идти?

— Задержитесь еще на минутку. Посмотрите план города. — Палец следователя неторопливо проскользил от края листа по линии, изображающей улицу. Обратите внимание: магазин, у которого вас видели, стоит на улице, в которую входит дорога из поселка Малиниха. А в Малинихе той ночью взломан сейф, украдено двенадцать тысяч…

Нервы у Габдрахманова сдали.

— Не знаю никакой сейф! И Малиниха не знаю!

— А ведь в той краже ваш почерк, Габдрахманов.

— Какой почерк?! Я там не расписывался!

Два глаза-буравчика сверлят следователя.

— Вы отбываете наказание за кражу из кладовой фабрики. Проникли в кладовую ночью, предварительно выдавив стекло в окне. Чтобы не звенело, вы оклеили стекло лейкопластырем. Украденные отрезы увезли на похищенной машине. Так? В Малинихе, в кассе завода, стекло выдавлено тоже с применением лейкопластыря, уехали воры тоже на машине…

— Не брал я ту кассу! Не докажете! Габдрахманов, Габдрахманов, везде один Габдрахманов! Других ищите!

— Других уже нашли.

Он перестал кричать. Глянул яростно.

— Вот других и спросите, если нашли! А я ничего не знаю!

— Тогда можете идти.

Габдрахманов рванулся к выходу. И опять Загаев уже на пороге окликнул его:

— А знаете, сколько истратил за два года Чирьев?

Нет, не по силам Габдрахманову уйти, не узнав, сколько же истратил Чирьев…

— Три с половиной тысячи он пропил.

— Не знаю никакого Чирьева!

Хлопнула дверь.

Назавтра приехал Загаев в колонию также во второй половине дня. В коридоре повстречался ему лейтенант, начальник отряда, в котором отбывал наказание Габдрахманов. Лейтенант с большим уважением пожал следователю руку.

— Слушайте, а вы раньше в колонии не работали? Габдрахманова прямо не узнать, до чего прилежный стал! Трудится, дай боже! Вежливый, курит где положено. Как это вы, а? Какой индивидуальный подход нашли?

— Да никакого подхода. Сидим, вспоминаем былые дни. Пожалуйста, пришлите его сюда.

— Есть прислать! Этак до конца срока он в самом деле перевоспитается.

Габдрахманова привел завхоз отряда. Доложил:

— Не хотел к вам идти, гражданин начальник.

— Зачем так сказал! — перебил Габдрахманов. — У нас политзанятия…

— Политзанятия через час… Всегда ты с них смывался, а тут вдруг полюбил…

Загаев отпустил завхоза.

— Садитесь, Габдрахманов. Недолго вас задержу, успеете и на занятия. Скажите, вы знали, куда уехал Чирьев из Малинихи?

— Какой такой Чирьев?

— Зиновий Чирьев, он отбывал срок здесь, в этой колонии. Освобожден незадолго до вашей отправки на стройку.

— Мало ли тут кто отбывал, всех я помнить должен?

— Габдрахманов, вы предупреждены об ответственности за дачу ложных показаний. И все-таки даете ложные показания.

— Какие ложные, гражданин следователь? Я правильно говорю.

— Вы знали Чирьева, бывали у него в поселке Малиниха. Например, одиннадцатого сентября 1970 года. Вспомнили?

— Не был… — вяло упорствовал Габдрахманов.

Загаев постучал пальцем в лист дела:

— Вот справка из медвытрезвителя поселка Малиниха. Зарегистрировано, что одиннадцатого сентября 1970 года, в субботу, в семь часов вечера вы и Чирьев были задержаны в состоянии сильного опьянения…

— Мало ли с кем я пил.

Загаев постучал пальцем в лист «Дела»:

— Эх, Габдрахманов, дело-то как обернулось: Чирьев скрылся, из Малинихи уехал на Украину, женился там, фамилию сменил. И тихонько пропивал украденные тысячи.

Слаб, неуравновешен осужденный Габдрахманов: зависть зажгла его глаза зеленым огнем, скрипнули желтые зубы.

— Саманюк, освободившись из колонии, нашел его все-таки. И убил. Понимаете, Габдрахманов, ведется следствие по делу об убийстве. И все, что с этим связано, обязательно будет раскрыто. Если вы причастны к этому, вам представляется возможность облегчить свою участь чистосердечным признанием. Вот здесь, — Загаев раскрыл на закладке томик, — в «Комментариях к Уголовному кодексу» говорится: «Статья 38. Обстоятельства, смягчающие ответственность. Пункт 9. Чистосердечное раскаяние или явка с повинной, а также активное способствование раскрытию преступления…» И далее: «Под чистосердечным раскаянием следует понимать случаи, когда виновный при производстве дознания, следствия или в суде рассказывает обо всех обстоятельствах совершенного преступления…» Вы понимаете, о чем я говорю, Габдрахманов?

Осужденный сидел, опираясь локтями в колени, низко опустив голову. Большие руки крутили, тискали и без того измятую кепку.

— Так как же, Габдрахманов?

Тот глянул исподлобья на папку с делом.

— Ничего не знаю. Если бы и знал… выдавать корешей не стал бы.

— Да, уж друзья у вас верные, ничего не скажешь. Один сбежал с крадеными деньгами, второй его убил и тоже вряд ли заехал бы с вами делиться. И таких «корешей» вы покрываете! Ладно, идите, Габдрахманов. Завтра я уезжаю. Но утром еще зайду в колонию. Вызову в последний раз. И если захотите принять решение, единственно, правильное, если захотите облегчить дальнейшую свою участь… Идите, Габдрахманов.

Похоже, осужденный плохо спал в эту ночь — лицо бледнее обычного, веки красные. И следователь начал допрос нарочито безразличным, как бы утомленным голосом.

— Садитесь. Можете курить. Вы что, не выспались?

— Дежурил в отряде.

Сидел согнувшись, как и вчера. Крутил кепку. Загаев молча заполнил первую страницу протокола: фамилия, имя и так далее. Зевнул, сказал устало:

— Мне тоже не спалось. Вечером ехать в Харьков, Саманюка допрашивать. Слушай, а как же получилось все-таки, что вы с Зиновием попали тогда в вытрезвитель, а Саманюк нет? Он что, не пил с вами?

— Пил. Крепкий, дьявол. Нас уговаривал, когда мы по пьянке завыступали. А как ихняя машина подскочила, откололся в сторонку, смылся.

— Вот видишь, нельзя тебе пить.

Осужденный согласно кивнул. Загаев спросил:

— Сейф-то кто взламывал?

— Мишка.

— А стекло в окне?

— Стекло я.

— Как же вам бензину-то до Малинихи и обратно хватило?

— Мишка накануне у какого-то шофера раздобыл канистру. Совсем немножко не хватило. В гараж доехали б, «газик» поставили — и все глухо. Да сторож, черт…

— Погоди, все это записать в протокол надо.

Габдрахманов поднял бледное лицо:

— Скидка-то мне будет? За признание?

— Суд учтет.

— Ну… пиши.

Через час Загаев отпустил Габдрахманова в отряд и позвонил в районную прокуратуру.

— Нужна машина для выезда в Малиниху. Да, проведем следственный эксперимент, чтобы проверить и подтвердить показания…

7

— Заходи, Бевза, садись. — Майор Авраменко с завистью посмотрел на загорелого шофера. — Как выходной день, удался? Много поймал?

— Не дюже, товарищ майор. Ходил, ходил по берегу, место доброе искал, тай не нашел. Рыбаков на Карлушино озеро богато понаехало, а клева, ну, нема, як в пожарной бочке! Так что вы не жалкуйте, товарищ майор, что вам не пришлось. Мелочи на уху — хиба ж це улов!

— Не в рыбе суть, Бевза. Тут сам процесс важен. Лоно природы, оно… лоно! — майор плавно и ласково провел ладонью по столу, лицо стало добрым, мечтательным. — При такой работе рыбалка — первейшее лекарство, нам ведь тоже нужна психопрофилактика. Сидишь на этом лоне, природу всем организмом впитываешь, чувствуешь ее, матушку… Гм, ну ладно. С машиной у тебя порядок? Поедешь с Ушинским в Криничное.

— Есть в Криничное, — Бевза встал. Про рыбалку кончилось, начались служебные отношения. — А что, товарищ майор, знайшли, где жил тот Саманюк?

— Пока не нашли. В городе, в поселках никто его не видывал. Вот в Криничном и потолкуй о жителями. Тебя знают, больше расскажут.

— Товарищ майор, надо бы в Сладковку съездить.

— Зачем?

— Та я показывал фотку Саманюка знакомым рыбакам. Вы Панасюка, мабудь, помните? Он в прошлом годе леща словил на пять кило. Так Панасюк признал, что тот гражданин у них в Сладковке жил. Каже, точно он. У бабуси жил, у Кирилихи.

— Бевза, и ты еще жалуешься, что улов плохой! Это, братец мой, такой улов! Сладковка, четырнадцать верст! Скажи Ляхову, пускай ждет Ушинского и едет с ним в Криничное. А мы давай в Сладковку.

Бабуся Кирилиха проживала одна-одинешенька в своей хатке на краю большой деревни Сладковки. Два сына в Харькове, но ехать из родных мест к ним Кирилиха не пожелала. Копалась старушечьим делом в саду и на огороде, нужды ни в чем не ведала, жила себе тихонько. Долго квартировал у нее учитель, потом женился и уехал, осталась опять Кирилиха одна. Разве из приезжих кто на день-другой, а то и неделю у Кирилихи приткнется.

Бабуся охотно рассказала Авраменко и Бевзе о житье-бытье, угостила прошлогодними яблоками из своего сада. Довольна бабуся, что к ней приехали, сидят слушают бравые милицейские из райцентра. Грехов за собой не чуяла, законы отродясь не нарушала, так чего ж не поговорить с хорошими людьми.

— Бабуся, а сейчас у тебя живет кто-нибудь? — хрустя яблоком, спросил Авраменко.

— Есть квартирант. В совхоз устроиться хочет, да пока так гуляет. Городской, боится крестьянской работы. Молодежь ноне разборчива пошла.

— Где он сейчас?

— Бог его знает, милые. Который день не приходит. Мабудь, в районе где место нашей, чи вдова яка приласкала. Последни вечера он подолгу гулял, приглядывал какую-нито. Хлопец гарный.

— Вещи его остались?

— Яки вещи у холостого. Чемодан вон стоит, и все.

Авраменко достал из кармана несколько фотографий.

— Посмотрите, тут есть квартирант ваш?

Кирилиха пошла к комоду, взяла очки, надела, согнулась над столом, пальцем водит. Нашла, обрадовалась:

— Вот же он, Миша-то? Ишь гарный хлопец який. — Обеспокоилась: — На что он вам?

— Такая у нас работа, бабуся. Ведь без прописки жил?

— Милые, коли б в совхозе остался работать, то и прописала бы. А пока, думаю, нехай так поживет. Тихий, к старшим уважительный, вреда никому не делает…

— Вспомните, когда он у вас появился?

Кирилиха долго перебирала знаменательные даты: у Фроськи Исаченковой корова отелилась через два дня, как принесли пенсию, а с пенсии Кирилиха купила новый платок, и было то в субботу, и встретился ей в магазине дед Куренок и приглашал во вторник на какой-то актив, но на актив во вторник не пошла, потому что болела спина, а в тот самый день и пришел Миша проситься на квартиру. В результате бабкиных расчетов точно выходило, что Михаил Саманюк появился в Сладковке 28 марта и с тех пор жил здесь, пока не исчез куда-то.

Бабусю поблагодарили, чемодан взяли с собой.

8

Саманюк постоял неподвижно около минуты, чувствуя за спиной замкнутую дверь. Вытер рукавом потный лоб и вдруг повалился ничком на топчан, вцепился зубами в набитую соломой подушку. Попутали, обложили кругом, стиснули! Засыпался, вот уж влип так влип, будь все проклято!

Он не думал о том, как взламывал сейф, как грабил прохожих, как ударил ножом Чирьева. Ну было это, было, ну и что, под расстрел теперь?! Нет, нет! За что расстрел?! Высшая мера — исключительная, в особых случаях только! А у него разве исключительный случай? Самый обычный, случайность…

Как зажали на допросе! Никаких ведь вроде улик не было — и вдруг сошлись все улики разом. Старуха, у которой жил в Сладковке, опознала — и полетело к черту алиби. Федьку Габдрахманова в колонии откопали… Ух, подлюга Федька! Заложил напарничек, свою шкуру спасает! Его показания следователь к концу приберег, включил магнитофон…

Когда Саманюк услышал голос Габдрахманова: «…Мишка ломом сейф ломал, деньги брал…» — думал, не выдержит, схватит и разобьет магнитофон, как разбил бы Федькину башку…

Выдержал. Слушал. Ухмылялся даже. А что в душе творилось! У-у, перестрелял бы всех, изгрыз! Федьку, следователя, милицию, всех!.. Бежать бы, вырываться из этой камеры, гульнуть напоследок на полную катушку… А там хоть трава не расти, как говорил отец, Кондратий Саманюк, чтоб он в гробу перевернулся!..

Эх, не уйти отсюда… Так что ж, «расколоться»? Признать вину? Этот следователь Загаев — спец… Может, подведет под статью «за превышение необходимой обороны…»

В конце допроса следователь спросил:

— Признаете вину? Будете давать правдивые показания?

Мишка ответил равнодушно, и голос не дрогнул!

— Какие признания? Вашего Габдрахманова я и знать не знаю. И вообще тут нарочно все подстроено, чтоб невинного человека засудить. Я жаловаться буду! Ни в чем не виноват, не в чем признаваться!

— Как хотите. Но советую подумать.

— А если не надумаю? — нашел в себе силы нахально усмехнуться.

Следователь посмотрел на него с удивлением:

— Да вы что, в первый раз под следствием? Улик достаточно и без вашего признания.

— Какой мне толк убивать Чирьева?!

И из последних сил доиграл роль:

— Настырный вы мужик, гражданин следователь. Раскрыть убийство не можете, так невинного человека под «вышку»…

— Зачем вы это, Саманюк?.. Бессмысленная клевета разве поможет? Лучше бы рассказали все подробно.

Рассказать подробно? Про что? Про отца, про детство? За детство наказание не сбавят.

А отец… Мишка и отцом его не называл — не с чего. Заявлялся домой на месяцы, пропадал на годы — то в бегах, то в колониях, и его судьба давила Мишку. Давила с тех пор, как один пацан крикнул ему со смехом: «А я знаю, знаю! У тебя отец — вор!» В ту пору было Мишке лет девять. Он избил пацана. Его избил, а себя почувствовал оплеванным. Почему у других отцы каждый день с работы домой приходят, а у Мишки… И стал он недолюбливать тех, у кого отцы каждый день с работы приходят. Приятелей искал среди таких же, как сам.

Было Мишке годов четырнадцать, когда отец пришел домой надолго. По-крупному уже не воровал, ловчил по мелочам. И оттого стал характером еще паскуднее. Работать не хотел и не умел, по пьянке орал: здоровье мое по тюрягам развеялось, пущай теперь общество меня поит-кормит! Смирная, безответная мать Мишки работала, кормила мужа, а он ее за это бил.

Кондратий ко всему был равнодушен, когда трезв. Мишку не замечал. Зато после первых «ста грамм» находило на Кондратия красноречие, и, если Мишка не успевал удрать, отец его ловил и «воспитывал»:

— Миша, сынок, батя твой погулял в свое время, во как погулял, под завязку! Хоть у матери спроси. Галька! Скажи ему, гаденышу. Тебе, щенок, так не погулять, не-ет. Ты будешь хребет гнуть на прё-из-водстве, тьфу! Копейки до получки считать. На собраниях сидеть, хе-хе. А я гулял!

Время от времени Кондратий попадался на мелких кражах; в квартиру приходил флегматичный участковый милиционер. Каждый раз Мишка ожидал, что отца сейчас заберут обратно в колонию. Кондратий нахально врал участковому, извивался змеей, громко обижался.

— Ежели раз оступился, то и валят на человека все сподряд! Где справедливость?!

Участковый хладнокровно слушал. Говорил в который уж раз:

— Если еще повторится, передам материал в суд.

— Да за что?!

— Все за то же. Тебя задержали в магазине, пытался украсть детские сапожки.

— Врут! На что мне сдались ихние сапожки!

— Если еще повторится, пойдешь под суд.

И Кондратий, и участковый знали, что за восьмирублевую кражонку в колонию не отправят. Участковый пугал «для профилактики», а Кондратий врал по привычке. Когда участковый уходил, отец торжествующе матерился:

— Хо, не на того нарвался, лягавый! Мишка! Учись, щенок! Все воруют, но умный никогда не засыпется, не-ет.

В шестнадцать лет Мишка убежал из дому — надоела такая жизнь.

И пошло-поехало: тюрьмы, пересылки, этапы, колонии…

В камеру вошел милиционер, принес еду.

— Эй, спишь?

Саманюк оторвался от подушки, вытер губы.

Вяло жевал. Разбежались мысли, в голове пусто. Бьется только мотивчик блатной песни, все время бессмысленно повторяясь: «…я, как коршун, по свету носилси, для тебя все добычу искал…»

Не доев, повалился на топчан. Надо что-то придумывать, искать лазейки в уликах… Сейчас надо придумывать, потом поздно будет… Но в голове только надоедливый мотивчик…

9

Наверное, еще ночь? Снаружи — тишина. Саманюк проснулся, и это было неприятно, потому что проснулся и мотивчик: «…я, как коршун, по свету носилси, для тебя все добычу искал, воровал, грррабежом занимался…»

А для кого он, Мишка Саманюк, искал добычу? Ни для кого. Для себя. Пьяных и захватанных девиц из «блатхат» он презирал. Хорошие девушки были недоступны. Они любят везучих, которые не попадают под следствие, в колонию. Мишка чуял в себе силу, хотел быть умным и везучим. Но не получалось… Не из этой ли районной камеры поведут его на последний этап? Суд, приговор… Особо опасный рецидивист… «Высшая мера»?! Да не хотел он убивать Чирьева! Чирьев сам виноват! Эх, лучше бы не освобождали на ту «химию»…

В колонии Саманюк вел себя хорошо. Начальство, поди, думало: перевоспитался. Хотя начальство не такие лопухи, чтоб верить… И все время Саманюк мечтал, как, освободившись, найдет Чирьева, заберет у него свои — свои! — деньги и махнет куда-нибудь, притаится на время, отдохнет.

Срок кончился. Вышел Саманюк на свободу, Поехал сразу в Малиниху: Федька Габдрахманов еще досиживает, успевай ловить момент — кому это надо, делиться с Габдрахмановым. Чирьеву придется долю дать — за «наводку», за хранение. Черт с ним, пускай пользуется алкаш.

Но алкаш Чирьев из Малинихи пропал. Никто не знал, куда делся. Вот, сволочь! Ну, ничего, друг Зиня, поищем. Может, найдем, тогда за все сочтемся. Деньги, заработанные в колонии, еще были, можно и подождать.

Саманюк отирался в Малинихе по пивным, возле винных отделов, «скидывался на троих», исподволь выпытывал у хмельной публики, не знает ли кто дорожки за Чирьевым. Но Чирьев хоть и насквозь пропитый, а хитрый — следов не оставил. Уехал из поселка, и с концом.

Пьяницы болтали много, клялись в дружбе, хвалились грандиозными запоями, А куда уехал Зиня Чирьев, не знали. Надо было найти другой метод «расследования».

Еще когда они в комнате Чирьева обдумывали кражу, Саманюку попался на глаза почтовый конверт с харьковским адресом. «Кто такая? — спросил у Зиновия. — Шмара твоя?» Тот сказал: «Сеструха». Конверт Саманюк спер на всякий случай, мало ли какой фортель выкинет Чирьев, Оказалось, поступил предусмотрительно.

В Харькове все сошло как будто гладко. Сестра, правда, знала немного, но упомянула про город Сторожец. «Ну и работка, должно быть, у инспекторов уголовного розыска! — подумал Саманюк, выходя от чирьевской сестры. Какого-то алкаша-дурака и то так искать приходится».

В Сторожце пришел в адресный стол: друга ищет, Чирьева Зиновия. Пошарили по карточкам, сказали: такой в Сторожце не проживает. Как же так? Смылся и отсюда? Пропали тысячи, из-за которых Саманюк свободой рисковал, сыщиком заделался! Во всесоюзный розыск не подашь ведь. И кто забрал — алкаш, «наводчик», с которым и водку-то пил лишь по необходимости! Ох, если ты найдешься, горько пожалеешь, Зиновий. На «мокрое дело» Саманюк, конечно, не пойдет, не такой он дурак. Но уж рассчитается!

Чтобы рассчитаться, надо сперва найти. Где искать? Страна велика. Решил Саманюк поискать пока в Сторожце, Приютился в деревне Сладковке у одинокой бабки. В город пешком мотался. Часами посиживал, покуривал где-нибудь в укромном месте возле магазина. Никого не расспрашивал, чтоб Зиновия не спугнуть. Рассуждал так: если Чирьев тут живет, хоть и без прописки, то не может он в магазин не ходить, имея такие деньги. Ходит, притом каждый день чирьевскую жажду Саманюк знал. И дождался. Сидел как-то в скверике напротив магазина, скучал, зевал. В сон клонило. Ждал, когда закроют на перерыв, чтоб покимарить тут же, на молодой травке. И увидел — вот он!

Зиновий, с виду почти трезвый, забежал в магазин и сразу выскочил. Наметанный Мишкин глаз отметил оттопыренный карман. Все. Теперь не уйдешь, старый кореш!

Чирьев шел не оглядываясь, никого не опасаясь. Ясно: торопится домой выпить, иначе устроился бы хоть в том же скверике. Теперь выследить, где живет, и — не желаете ли рассчитаться?! Материально и, так сказать, морально… Деньгами и мордой. С кем вздумал шутить, Зиня? Вор — не прокурор, у вора гуманности нету, на поруки не отпустит, сам перевоспитает. Ишь, гад, за бутылку хватается. Сейчас выпьем, Зиня, составим «на двоих». А ты думал, всегда будешь «на одного»? Нет, хватит!

Чирьев заскочил в калитку. На улице безлюдно и тихо. Только дед сидит на лавочке… Может, конечно, у деда зрение слабое, но, может, и дальнозоркость старческая. Свидетеля Мишке не надо, он свернул в проулок. Обошел квартал, подобрался к плетню той хаты, куда скрылся Чирьев. Двор пустой. Тишина. Значит, один пьет, жадюга. Так. На всякий случай Саманюк вытащил и натянул мятые кожаные перчатки. Выдохнул бесшумно: а ну, выручай, блатная удача…

Осторожно, двумя пальцами толкнул дверь… она неожиданно легко распахнулась, заскрипела. Черт, придержать не догадался! Теперь чего уж, входить надо. Не таясь, шагнул в сенцы… и носом к носу столкнулся с Чирьевым.

— О, привет, Зиня!

— А? Ап… ап… — Чирьев побелел, осел на подкосившихся ногах. Саманюк грудью оттеснил его, притворил ногой дверь. Втолкнул в кухню и — вот неудача! — тут еще двое… Один на лавке лежит, второй в стол башкой уткнулся.

«Ах ты, не получится разговора при свидетелях-то… Ну, да я не в побеге, законно освобожденный. Что в Малинихе было, про то Зиновий не вякнет, самому невыгодно…»

— Что не здороваешься, Зиновий?

Каждая жилка в Саманюке напряглась, приготовилась… Заставил себя держаться легко, дружелюбно, чтоб не спугнуть, не отчудил бы чего Зиновий спьяну, ишь водкой от него как прет.

— Ты что, вроде не шибко радый старому корешу?

Одутловатая рожа Чирьева стала понемногу розоветь. Дошло, видимо, что их в кухне трое против одного. Не сводя глаз с Саманюка, он пригнулся, тряхнул за плечо спящего на лавке, так что у того голова замоталась. Пьяный замычал, но не проснулся. Зиновий толкнул в бок того, что спал сидя, — тоже без толку. Саманюк рассмеялся:

— Не беспокой, пускай граждане отдыхают. Ничего, подходяще вы гуляете, подмигнул, мотнул головой на три пустые бутылки. Четвертую, только начатую, должно быть, сейчас принес Зиновий. — Не буди друзей, Зиня. Поговорим давай. Ты чего бледный такой? Хвораешь? Или совесть мучает?

Саманюк сбросил с табуретки чью-то замызганную кепку, уселся. Нога на ногу, руки в карманы. Здоровый, крепкий. Веселый вроде, а в глазах угроза… Зиновий еще раз лягнул собутыльника — безуспешно. Выдавил:

— Миша, кажись? Не признал тебя сразу-то…

— Не бреши, узнал. Далеко же ты от меня сховался.

— Что ты, Мишенька, разве я от тебя! От розыска, мало ли что могло… Боязно в Малинихе-то…

«Про Малиниху болтает. Значит, в хате никого более. Эти — в стельку. Будет разговор!»

— Я за деньжонками своими, Зиня. Не все еще пропил? Много их, одному тебе лишку, а двоим в самый раз.

— А Федька где?

— Не твое дело. Сказано, на двоих. И покороче, Зиня, тороплюсь.

— Та-ак, на двоих, стало быть… — Зиновий одолел первый испуг, стал приходить в себя. — Миша, ты не того, не беспокойся, денежки, они… при себе-то их не держу…

— Не в сберкассе же? Место хоть надежное?

— Да уж будь спокоен!

— Молодец. Давай их, не жмись.

Чирьев уж совсем очухался. Рожа сперва порозовела, потом обрела обычный красный колер. Глаза воровато зарыскали по сторонам. Саманюк заметил, как он дважды украдкой пнул ногой того, что у стола спит.

— Слушай, Зиновий, не темни. Гони монету, и разойдемся по-хорошему.

— Ну? А это, того… Сколь ты мне оставишь?

— На двоих же, понял?!

— Да-а, ты все заберешь!

— Ну! Торговаться будем?

— Ты, Мишенька, давай по совести… Сберег ведь я их, для тебя сберег, не допивал, не доедал…

— По морде видать, что не жравши сидишь… Ты от меня дурачком не отбрыкаешься. Или гони мои деньги, или тебе хана, понял? Не для того я рисковал, чтоб тебе пожизненную пьянку обеспечить.

— Мишенька, да я разве что? Я только чтоб по совести.

Чирьев маялся. Молодой, здоровый Мишка сидел между ним и дверью — не уйти. В окно сигануть — все одно не отстанет, пока деньги не заберет. А заберет все, в том Чирьев не сомневался. И ничего с ним не поделаешь. В милицию ведь не заявишь. Придется отдавать, ох придется… Чирьев, как и Саманюк, привык думать, что деньги его собственные, привык тянуть по пятерке, по десятке, пить и знать, что еще много, хватит до конца дней. Но вот сидит Мишка, требует его деньги… Ух, разорвал бы в куски бандюгу, придушил!

— Мишенька, за ними еще сходить надо. Это ж не моя хата.

— Не злил бы ты меня, Зиновий.

— Чужая хата, ихняя вон. Не веришь? Гадом буду!

— Ты и так гад.

— Миша, я к ним пузырек распить зашел, да они уже того… Недалечко тут живу, ты уж погоди где-нито, хошь возле магазина посиди, я и принесу.

— Ага, ты принесешь. Где живешь? А ну идем. Пойду с тобой до самой заначки, там и рассчитаемся. Айда, выходи первым.

Саманюк встал, потянул дверь. Но Чирьев опять вцепился в спящего за столом, тряс его.

— Пойдешь или нет?! — Саманюк потерял терпение, шагнул, чтобы схватить этого дурака за шиворот и вывести, коли добром не идет!

— Не подходи! — взвизгнул Чирьев. — Все заграбастать хочешь, да?! Меня кончить, да?! В перчатках пришел… Не подходи!

Все у Чирьева тряслось: от колен до синих мешочков под одичалыми глазами. Он схватил хлебный нож со стола.

— Эй, не балуй ножичком, а то…

— Не подходи! Ничего не получишь! Мои деньги!

Лучше бы он не упоминал сейчас про деньги…

— Не отдашь? Ах ты…

Саманюк ударил по руке, поймал нож на лету. Но озверевший Чирьев вцепился в горло: Саманюк увидел его сумасшедшие, выпученные глаза. Падая, ткнул ножом…

Тут же пронзило: если этот гад сдохнет, то как же деньги?

— Не валяй дурака!

Но Зиновий лежал лицом вниз, и небритая щека его быстро бледнела.

«…Я же не хотел, он сам нарвался… Хотя какая разница… Надо отсюда когти рвать, пока те двое дрыхнут…»

Саманюк отбросил узкий, сточенный хлебный нож. На цыпочках прошел к двери, прикрыл ее за собой. На дворе никого. Прошел огородом к плетню, выбрался в проулок. Никого. Все тихо.

«Пожалуй, сойдет… Поискать бы все же деньги-то. Подловят? А кто докажет, что это я его?..»

…Мотивчик не давал покоя, бился в памяти с тем «чувствительным» шиком, с каким пел где-то когда-то на пересылке придурковатый карманник:

Я, как коршун, по свету носилси…

Вранье все это, туфта! Не коршуном по свету — гадюкой по земле ползают воры, мышью серой грызут по ночам чужое! Врал Кондратий Саманюк, врет песня! На черте стоит Михаил Саманюк, на грани — себе врать незачем. Дадут ему, особо опасному рецидивисту, «высшую меру» — и правильно сделают! Будь проклята такая житуха!

Нет! Не надо! Люди, не надо! Не хотел убивать Чирьева, случайно вышло!..

Саманюк забарабанил в дверь кулаками:

— Ведите к следователю! Эй, там! Ведите, буду давать показания!

ФАНТАСТИКА

Юрий Яровой

ЗЕЛЕНАЯ КРОВЬ

Повесть

Встреча с темой

Этого сообщения я ждал давно. «Известия», 27 мая 1977 г. «ЧЕЛОВЕК В ИСКУССТВЕННОЙ БИОСФЕРЕ. ВАЖНЫЙ НАУЧНЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТ УСПЕШНО ЗАВЕРШЕН».

Четыре месяца они жили и работали на своей «планете». 120 суток они дышали, получали воду и пищу за счет круговорота веществ в созданной руками человека биосфере, управляя всеми процессами жизнеобеспечения по заранее намеченной программе…»

За десять лет перед этим, вскоре после XIII Международного конгресса по астронавтике, проходившего в Ленинграде, я получил письмо от члена-корреспондента Академии наук И. А. Терскова, директора Института физики имени академика Л. В. Киренского. Это был ответ на мою просьбу прислать материалы о созданной в институте первой в мире биологической системе жизнеобеспечения для космических кораблей с неограниченным сроком полета, — доклад о ее создании был одной из главных сенсаций XIII конгресса. В своем ответе Иван Александрович Терсков приглашал познакомиться с этой самой системой в натуре, лично.

И я приехал в институт.

«Дом космонавтов» представлял собой стальную коробку с шестигранными иллюминаторами в стенах; внутри кушетка, санузел, крохотный столик, электроплитка, полочка для книг, полочка для посуды и — непостижимо белые стены. Почему меня так поразил тогда этот белый цвет? Снег в январе, мелованная бумага… Мел? «Зубной порошок», — объяснил мне мой провожатый — молодой ученый, в тридцать с небольшим уже доктор наук, любезно согласившийся провести и показать весь комплекс: гермокамеру, зал с культиватором и бактериальным реактором, лаборатории и «космические» оранжереи, где круглые сутки под ослепительным светом особых, «солнечных», ламп зеленели и цвели огурцы, арбузы, дыни, пшеница, лук, салат.

Я присел на кушетку и, торопясь, обрывая окончания слов, стал записывать:

Эта гермокамера уже третья по счету, кое-чему мы уже научились. Но сколько муки было с первой! Ничего не знали, ничего не умели. Всего боялись. Особенно химии — пластиков, красок… Точные химанализы атмосферы гермокамеры показывали: все, абсолютно вся «химия» газит. Все краски, все пластики, все пленки. По молекуле, по микрограммам, но через сутки-трое газоанализаторы уже вылавливали в атмосфере примеси, которые приводили нас в отчаянье…

Хорошо помню мимолетную мысль: почему «нас»? А ручка между тем, казалось, сама собой чертила строчку за строчкой:

Боданцев со своими парнями вооружался ножами, скребками, электрическими щетками и все сдирал до стального блеска. Но голостальной-то камеру оставлять нельзя! Кто-то подсказал: покройте мелом. Побелите. Но мел пачкает. Тогда Боданцев стал пробовать всякие клеи — все пахнет. Все газит. Остановились, в конце концов, на желатине…

И опять, я помню, поймал себя на мысли, что пишу что-то не то. Откуда взялся Боданцев? Не было такого среди ученых, с которыми я успел познакомиться в этот день в Институте физики. А между тем я так отчетливо видел его перед собой (высокий, с буйной шевелюрой, в модном однобортном костюме, перепачканном тем самым мелом), что сбоку, на полях блокнота, пометил: «Смеется, как водопад». А ниже шла «сценка в приемной»:

Секретарь директора института, Анна Владимировна, Толи Боданцева боится панически. «Почему?» — удивился я однажды.

«От него столько шума — просто ужасно, — объяснила Анна Владимировна. — Когда он объявляется в приемной, я вся дрожу от страха: сейчас что-нибудь опрокинется…»

Люди, которых я не знал. Но у меня было такое чувство, что я их пока не знаю, что познакомлюсь с ними позже. И чем больше я записывал свои впечатления в блокнот, тем все более каким-то странным образом мое воображение, даже помимо воли, населяло эту гермокамеру, сам институт с его сумеречными по-вечернему коридорами (тишина, тишина), людьми, которые вставали рядом с реальными, живыми учеными, водившими меня по лабораториям, рассказывавшими удивительнейшие вещи!.. Да, вот в чем дело: меня поразил факт. Поразил результат одного случайного, попутного эксперимента — внезапное и необъяснимое перерождение хлореллы в культиваторе. «Да это ж прямо… зеленая смерть биосферы!» — невольно вырвалось у меня. «Что? Как вы сказали? — удивился мой попутчик (назовем его Исследователем). — Зеленая смерть биосферы? — Минутная пауза. Озадаченность. Размышление. Резюме (с легкой улыбкой): — Разница между писателем и исследователем в том, что у первых избыточная фантазия, а у вторых — ее недостаточность».

Опять пауза. На этот раз размышляю я. «Ну а если попытаться… экстраполировать[1] результаты вашего эксперимента?..» — «Нет, — решительно был я оборван. — Это вы можете допустить такую экстраполяцию. — Опять легкая улыбка. — В литературе такая экстраполяция, кажется, называется научной фантастикой, не правда ли?»

Да, факты были настолько поразительными, что я чувствовал: мне легче будет оперировать ими в мире вымышленных персонажей. Экстраполяция? Ну что ж, пусть будет литературная экстраполяция.

Обо всем этом думалось так неотвязно, что я начал терять нить мысли моего провожатого: о чем он говорит? И он, очевидно, догадавшись о моем состоянии, но ложно истолковав его (столько научной информации разом — как не потерять голову?), любезно предложил: «Может, на сегодня хватит? Я вам на вечер дам кое-какую литературу — статьи, монографии, а утром встретимся снова… Нет возражений?»

Литература была страшно интересная, в другое время я бы ее прочел запоем… Такой материал! Но сейчас мне мешали — во мне самом, — мешали неясными голосами, смехом, спорами… И вдруг я отчетливо увидел одного из этих мешающих: в модном ратиновом пальто, в серой каракулевой шапке, а в тон пальто изящно-серый шарф…

В университете (он кончал биофак на два года раньше меня) Гришу Хлебникова звали «суворовцем». За бравый вид, которым он гордился. За квадратные плечи, которые он без устали тренировал на брусьях, втайне мечтая о лаврах чемпиона, но добравшись лишь до третьего разряда по гимнастике. За любовь к самодисциплине, о которой он ораторствовал на каждой комсомольской конференции… Он всю жизнь командовал: в пионерии — дружиной, в университете — студенческим научным кружком и комсомолом. И в Экологическом институте тоже командует. Это у него, похоже, наследственное: отец — полковник в отставке, долгое время работал в штабе военного округа. Не знаю, как командовал полковник Хлебников, но сын его, доктор Хлебников, командует неплохо — что уж есть, того не отнимешь. Вот только этот взгляд… Не каждый выносит, когда на тебя смотрят как на прозрачного…

Но нет, это еще не самая главная фигура; такие люди, как Гриша, Григорий Васильевич Хлебников, могут руководить, могут прекрасно организовать дело, но в науке любое дело зиждется на идее, и чем масштабнее идея, — тем крупнее ученый, ее выдвинувший… Учитель! Вот кто должен стоять за спиной руководителя программы «человек — хлорелла» вот кто «суворовца» мог превратить в ученого…

Титул Сварога — бога солнца и огня — ему был присвоен давно, еще до моего прихода в институт. Рассказывают, дело происходило так. В институт с просветительской целью приехал какой-то видный доктор философии. Его попросили прочесть лекцию. Но едва гость произнес первую фразу о термоядерной физике, где провел величественную аналогию между славянским божеством Сварогом и первооткрывателями энергии атома, как его перебил скрипучий голос: «Сваро́г, глубокоуважаемый».

Лектор запнулся, с недоумением оглядел зал и начал снова: «С древнейших времен человечество мечтало об изобилии энергии. Следы этих мечтаний мы находим в древнегреческих мифах, в скандинавских сагах и в славянских легендах о божестве Сва́роге…»

— Сваро́ге, милейший.

«Глубокоуважаемый» — еще куда ни шло. Но «милейший»?! Доктор философии молча повернулся и с достоинством удалился.

Настаивать на извинениях профессора Скорика перед возмущенным лектором директор института не решился — бесполезно. Профессор Скорик его бы просто не понял: «Извините, за что? Пусть придет ваш лектор к нам на семинар, мы ему объясним, почему Сваро́г, а не Сва́рог».

Я сознавал: это пока лишь штрихи к портретам; по-настоящему ученых можно понять, лишь поняв суть дела, проникнув в существо руководящей их жизнью идеи… Что мне продиктовал днем Исследователь, мой провожатый? Продиктовал, как исходный, главный тезис к моему будущему очерку:

«Константин Эдуардович Циолковский уделял большое внимание созданию надежных систем, обеспечивающих нормальную деятельность космонавтов на борту корабля, и в частности удаление из воздуха продуктов жизнедеятельности человека, в первую очередь углекислого газа. Справедливо полагая, что идеальным решением является создание замкнутого цикла, аналогичного круговороту веществ на Земле, Циолковский не отрицал возможности применения химических веществ для удаления углекислоты…»

Все верно, в этом суть того, что я увидел в институте и о чем мне рассказывал Исследователь… Но как сухо выглядит на бумаге суть программы «человек — хлорелла»! И хотя Исследователь в ответ на мой вопрос «А как же все начиналось?» лишь пожал плечами (так ли это существенно? В науке важно не начало, а результат!), я уже знал… я хотел и мог представить. И к утру вместо набросков очерка, которым я должен был отчитаться за свою командировку в Институт физики, на столе появился первый эскиз темы.

Семинар «простейших»

Я до самой, видно, смерти не забуду «тронную речь» Хлебникова, с которой он наш отдел простейших начал превращать в лабораторию по разработке космической техники. Мы, все собравшиеся на очередное чаепитие, были поражены: какие перспективы, какой поворот экологии! Экология человека — кто бы мог до этого додуматься? Додумался, как потом выяснилось, сам Сварог, но тогда… Сто лет экология изучала полевок, зайцев, мышей, бурундуков, и вдруг — сам человек. Еще более поразительным был сам поворот темы — человек в изолированном объеме. Не в цехе или конторе, не в кинозале или у себя дома, в квартире, а именно в герметично замкнутом объеме. Не надо было располагать семью пядями во лбу, чтобы сообразить, что имелось в виду. Все газеты только и писали: космос, космос…

Чаепития Сварог проводил у себя в лаборатории — священная традиция. Ровно в час (в то время у нас в институте не было даже буфета, не то что столовой, а сам институт — на краю города, в огромном Ботаническом саду) мы все выбирались из своих конурок и углов и шли на «симбиоз» (профессор Скорик руководил не только отделом простейших, но и лабораторией симбиоза). Симбиозники занимали две комнаты (роскошь по тем временам просто царская!): в одной из них, меньшей, на высоком табурете перед огромным вытяжным шкафом, почти забравшись в него, восседал сам Сварог (это тоже, учитывая острейший дефицит на лабораторное оборудование, было не меньшей роскошью — использовать лабораторный стенд с отличным вытяжным шкафом в качестве письменного стола!), а в другой, квадратной, одну стену которой занимала черная школьная доска, стоял огромный стол, обставленный аппаратурой и стендами. За этим столом, облепив его со всех сторон, и работали обычно симбиозники и симбиозницы. За исключением Гриши, Григория Васильевича Хлебникова, — тот работал за собственным столом, который воткнули к нам, биофизикам.

И вот, когда пробивал священный час, все бумаги со стола словно ветром сдувало, и в центре его появлялся ведерный самовар. Симбиозницы расставляли по периметру стола не меньше тридцати чашек, нарезали гору хлеба, колбасы, сыра, все это обращалось в сотню бутербродов. Сварог выползал из своего персонального вытяжного шкафа, взгромождался на такой же высокий круглый лабораторный стул напротив доски, и дежурная лаборантка распахивала дверь в коридор: «Граждане «простейшие»! Семинар начинается».

И мы, отправляя недокуренные сигареты в пожарный ящик с песком (Сварог не выносил даже запаха табака), шли на чаепитие.

На чаепитиях-семинарах сидеть имел право лишь один человек — сам Сварог. Все остальные толпились вокруг стола (да и где их было рассадить?), жевали бутерброды, запивали крепким густым чаем и слушали очередного оратора (в этом тоже был свой смысл — голодный кончит доклад быстрее).

Семинар всегда открывал сам Сварог.

«Граждане «простейшие», — начинал он своим скрипучим, как у коростеля, голосом, и его огромная, с отвисшими щеками, с тройным подбородком голова при этом подрагивала от предвкушения удовольствия. — Тему сегодняшнего чаепития я бы определил следующим образом: информация как особая разновидность антиэнтропии».

При этом, как правило, возникал легкий шум: какое эта тема имеет отношение к нам — к отделу простейших организмов? К нам — микробиологам, экологам, биофизикам, наконец? Что такое антиэнтропия? В первый раз слышим…

«Итак, граждане «простейшие», — повторял тему семинара Сварог, — информация как своеобразная форма антиэнтропии. Таюша, — подавал он карточку лаборантке, — выпишите, пожалуйста, на доске что положено».

Лаборантка выписывала на доске формулы, мы жевали бутерброды, докладчик сумбурно излагал… Семинар шел своим чередом.

И в этот раз, когда докладчиком выступал Гриша, Григорий Васильевич Хлебников, шум тоже, конечно, был. Но совсем другого рода: Сварог убил нас латынью.

«Я бы сформулировал тему сегодняшнего чаепития, — проскрипел он, — очень кратко: «Человек — суи гэнерис»[2].

С улыбкой выждав, когда мы выясним (сами, сами!), что же такое «суи гэнерис», Сварог передал дежурной лаборантке лист бумаги, и та с грехом пополам нарисовала человечка в кубике, а под рисунком, слева, начертила загадочную таблицу, перечислив в ней, как мы быстро сообразили, вещества, выделяемые человеком за сутки: углекислый газ — чуть больше килограмма, водяные пары — два с половиной килограмма, пот и моча — примерно полтора килограмма и так далее.

Передохнув, лаборантка в правой части доски начертила вторую таблицу — пища, соль, витамины, вода и кислород. Что нужно человеку для нормальной жизнедеятельности в сутки.

Затем слово было предоставлено докладчику.

«Здесь пропущены стрелки… — С этими словами Хлебников из кубика с человечком к левой части таблицы прочертил одну стрелку. — Это то, что человек выделяет за сутки… — Затем от правой таблицы к кубику — вторую. — А это то, что за те же сутки человек потребляет. Требуется ответить на вопрос: можно ли поставить знак равенства между этими двумя таблицами? Другими словами, можно ли потребление и выделение человека замкнуть в один круговорот веществ?»

Выдержал значительную паузу и продолжал:

«Если бы удалось решить эту задачу экологии человека, конструкторы космической техники уже сейчас смогли бы проектировать и создавать корабли с неограниченным сроком полета. С неограниченным! Представляете, что это значит?»

«Ну, как, усвоили материал? — пожимая руку, спросил меня на другой день Исследователь. — Уяснили наш путь экстраполяции идей Циолковского?»

Мне было неловко: разве скажешь ему, чем занимался всю ночь… Но нет, я и читал, читал… Я даже по памяти мог процитировать кое-что из прочитанного, например, эти любопытнейшие тезисы к докладу С. М. Городинского, А. Н. Карцева… еще четыре фамилии… «О пребывании человека в кабине космического корабля при повышенном содержании углекислого газа». Процитировать? Пожалуйста!

«В эксперименте участвовало шесть здоровых испытуемых — мужчин в возрасте двадцать два — сорок лет, предварительно тщательно обследованных в условиям поликлиники. Испытуемые находились в течение восьми суток, двести два часа, в камере, имитирующей кабину космического корабля. На протяжении указанного времени поддерживались параметры атмосферы в пределах следующих величин: углекислый газ — четыре процента…»

«Четыре процента углекислоты — это, конечно, экстремально, — перебил меня Исследователь. — Я думаю, до этого дело никогда не дойдет. Но вы поняли, зачем нам понадобилась углекислая атмосфера? На «Союзах» и «Аполлонах», как вы знаете, химическая система жизнеобеспечения. На две-три недели. А для полета на Марс нужен год. Год гарантированной жизни космонавтов вне биосферы Земли может дать только биологическая система жизнеобеспечения. Понятна логика научной мысли?»

Дальше Исследователь мне разъяснил, что биологическая система жизнеобеспечения пока получается настолько громоздкой и тяжелой, что единственный путь сокращения веса и размеров — повысить содержание в ней углекислого газа. С 0,03 процента (норма для соснового леса) до 1,5 процента. Вот эта полуторапроцентная углекислая атмосфера и вызвала сенсацию на XIII астронавтическом конгрессе в Ленинграде.

Но все эти факты, цифры и выкладки — для очерка. Нужны. А вот вариант «А», вариант «Б», вариант «С»… Откуда взялись эти варианты? Ведь Исследователь мне о них не говорил ни слова?! Я торопливо, боясь что-нибудь упустить, записывал, а видел… как это могло быть.

«Что?! Вариант «Д»?»

Я решил, что ослышался, и уставился на Хлебникова в недоумении: что это он — всерьез?

Лаборатория экологических систем, возглавляемая Боданцевым, разработала три типа культиватора — на один процент углекислоты, на полтора, два с половиной, — охватив, таким образом, всю допустимую зону. Вариант «Д» — сугубо теоретический, на три процента, существовал пока лишь на бумаге: три процента углекислого газа в атмосфере считались тем самым порогом, за которым уже шла критическая зона. В сто раз выше нормы. Если за норму брать содержание углекислого газа в сосновых лесах.

«Вариант «Д», — подтвердил Хлебников, разглядывая мою физиономию (можно представить, что за эмоции на ней!..) сквозь модные квадратные очки с золочеными дужками без тени улыбки, я бы даже сказал — с сожалением…

«Значит, сейчас вы работаете на полутора процентах углекислого газа… А когда перейдете на три?» — спросил я Исследователя.

«На три? — озадаченно уставился он на меня. — А с чего вы взяли, что мы собираемся поднимать концентрацию углекислоты? Кто вам об этом говорил?»

Да, он прав: мне об этом не говорил никто…

Потом, вернувшись домой, я не без труда разделил свои записи на де-факто и… Как бы это выразиться поточнее? Да, то самое «продолжение в будущее», та литературно-художественная экстраполяция, о которой столь иронично говорил Исследователь.

Честно выполнив свой долг в части де-факто (имеется в виду очерк «Дом космонавтов», опубликованный в журнале «Уральский следопыт»), я оказался перед ворохом отрывочных записей, которые притягивали меня, словно магнит, будили воображение, не давали покоя. Я снова и снова возвращался к эскизам…

О любви

Мы в прошлом отдыхаем — прошлое прекрасно!..

Просыпались мы в доме отдыха рано — едва свет начинал пробиваться сквозь шторы. Воздух в этот рассветный час звенел от птичьего гама: пересвистывались в прибрежных кустах лазоревки — пинь-пинь!, захлебывались от восторга дрозды-рябинники, из последних сил надрывался коростель… Это был час, когда пели все: и ночные, и дневные.

Осторожно, стараясь не хрустеть гравием, пробирался я к окну Наташиной комнаты, так же осторожно, затаив дыхание, беззвучно вытягивал раму и нащупывал Наташин поясок. Чтобы не будить соседок, Наташа один его конец привязывала к руке, а другой прятала между рам.

А потом мы босиком бежали к бочажку. Туман от солнца казался красным, и над самой водой качались белые призраки.

Искупаюсь я в тумане, Зачерпну рукой росу, Паутину филигранью Я росою обнесу…

Вода была теплой и ласковой, мы входили в нее, и кустики тумана качались у самых ног. «Не смотрите на меня», — просила Наташа, и я отворачивался. Я знал, что она сейчас снимает платье, я десятки раз видел, как она стаскивает его через голову, но это было днем, когда вокруг было много народу, а сейчас я стоял, смотрел на призрачные кустики тумана у моих ног и чувствовал, как гулко колотится сердце…

Мы в прошлом отдыхаем… И даже в горьком прошлом!..

Зимой, на последнем курсе, университетский комитет комсомола решил провести лыжный агитпробег по глухим, удаленным от железных дорог деревням. Мы шли с красными лентами через плечо, пели песни, но все это я помню плохо, от всего агитпробега осталось только ощущение необыкновенной чистоты. От снега, от елок, утонувших в сугробах, от глубоких серых глаз Наташи, в которых я все чаще и чаще ловил тревожное ожидание…

К вечеру мы добрались до села со странным, смешным названием: Трёка. Село лежало на самом берегу реки, широкой дугой, почти подковой, огибавшей избы, амбары, скотные дворы и клуб, когда-то бывший церковью. В этом клубе мы после ужина выступили с концертом, а потом были танцы. Мы с Наташей кружились, кружились… Наконец она не выдержала, пробормотала: «Какая жарища», да я и сам чувствовал, что от жаркого воздуха, волнами расходившегося над плотной толпой танцующих, от тягучего вальса, а главное, от Наташиных вопрошающих глаз голова у меня шла кругом. «Выйдем?» Наташа обрадованно кивнула, пошла за мной, держась за руку. Потом, в сенях, она мою руку отпустила, я услышал, как с глухим стуком захлопнулась дверь, как она осторожно спустилась и подошла ко мне.

«Холодно, Наташа, верно? Как эти трёкинцы здесь живут, а? Такой морозище!.. А им хоть бы что. Говорят, в здешнем сельмаге водка — самый дефицитный товар…»

Я понимал, что мелю чепуху, что Наташа ждет от меня совсем других слов, мне было страшно стыдно, я не знал, куда деваться от этого стыда… «Не криви душой, когда говоришь с женщиной». Где это я вычитал? Слишком поздно вычитал… «Простая арифметика, Наташа: тридцать шесть своих да плюс сорок бутылочных… Что им мороз?» А Наташа смотрела на меня — с таким недоумением… Стояла передо мной, зябко стянув воротник куртки у горла, глаза черные, бездонные, и такое в них тоскливое недоумение!..

У нас и раньше случались неловкие паузы, когда не знаешь, что сказать, но в тот раз молчание было чересчур уж тягостным. Нас разделила тишина, как из тяжелого стекла стена…

Не выдержав тягостной тишины, я и брякнул, показав рукой на окна клуба: «Трёкают». Откуда взялось, как родилось в моей взбаламученной голове это словечко? Едва я произнес его — из темноты на нас надвинулась высокая, вся в инее фигура:

«Что? Что ты сказал? Трёкают?»

Это был Михаил.

Он тормошил сначала меня, добиваясь, где я слышал это словечко, и я ему объяснил, что нигде не слышал, само собой придумалось — Трёка, Трёка, ну вот и «затрёкал», а потом Михаил набросился на Наташу, крича, как это здорово, просто великолепно, что слово родилось само собой…

Мы с Наташей окоченели, а Михаил нас все не отпускал и рассказывал с пятое на десятое о том, как он нашел на карте богом забытую деревеньку, как загорелся желанием узнать — говорят здесь или трёкают…

Впрочем, как я понял, Наташу поразила тогда отнюдь не эта белиберда с трёканьем, а то, что до Трёки он добирался один, считай, уже ночью… Да и меня, помню, тоже: пятнадцать километров по незнакомым глухим местам, да еще в тридцатиградусный мороз!..

«И вы понимаете, в Трёке не трёкают! — размахивал он перед нами длинными руками, и нельзя было понять, над кем он смеется: над собой или над нами? — Наоборот! Парни меня тут чуть не отвалтузили, когда я стал их убеждать, что есть такой глагол — «трёкать»!..»

Потом я уже убедился окончательно: Михаил всю жизнь кого-то играет — артист оригинального жанра Куницын… Такое ощущение, что в нем два человека: один играет, а второй посмеивается… Над собой же посмеивается, над собственным комедиантством. И тут загадка первая — почему же Наташа даже не улыбнулась, видя его комедиантство? Бог знает, что ею двигало в ту минуту, когда она совершенно неожиданно для нас обоих вдруг прикоснулась к нему рукой и сказала: «Успокойтесь. Вы все узнали, что хотели…» И он мгновенно замолчал, и посмотрел на нее так удивленно, и такой у него при этом был виноватый вид!..

А через месяц они поженились.

Я чувствовал, понимал: все эти эскизы — лишь подступы к главному. Волновало ненаписанное… Необъяснимый аромат тайны, встречи с чудом. Вопрос был «в малом»: о чем это самое ненаписанное? Что меня там, в институте, так поразило, отодвинуло куда-то в глубь сознания все эти потрясающие открытия и идеи, даже сами космические путешествия «с неограниченным сроком во времени» отодвинуло?.. Ах, да, культиватор с хлореллой!..

Суть проблемы заключалась в том, чтобы заставить микроводоросль, скажем, хлореллу-вульгарис, в разгаре лета покрывающую тонкой зеленой пленкой воду в лужах (говорят: вода цветет), извлекать из выдыхаемого человеком углекислого газа кислород. Существует гипотеза, что львиная доля кислорода атмосферы восстанавливается как раз этой самой хлореллой в океане. Исследователи Института физики имени академика Л. В. Киренского выдыхаемый испытателем воздух пропускали через культиватор с раствором хлореллы — эдакий океан в микроминиатюре. Сидя тогда в зале с культиватором, я торопливо записывал:

Культиватор у нас установлен в другом зале. Там же, где фитотрон. С гермокамерой фитотрон соединен узким шлюзом, проложенным сквозь стену между залами. Я открыл люк в фитотрон, согнулся в три погибели, попыхтел и вскоре очутился словно в другом царстве-государстве. Ослепительно солнечный свет, излучаемый ксеноновыми лампами, журчание воды, стекающей по кюветам с растениями, влажный и чистый воздух… Субтропики, одним словом. Космическая оранжерея.

Культиватор, когда с него сняты защитные металлические щитки, напоминает загадочное космическое растение: в толстых прозрачных «листьях» из органического стекла булькает, барботирует, как неизменно поправляет Боданцев (опять Боданцев?!), обожающий техническую терминологию, наша чудо-хлорелла — мириады крошечных, величиной в одну-две десятых микрона изумрудных шариков. «Листья» причудливым жабо окружают ксеноновые лампы — маленькие солнца.

«Это культиватор варианта «А» — старой конструкции, — объясняет Боданцев. — В нем около двадцати литров воды с хлореллой. Двадцать литров хлореллы уравновешивают одного человека весом примерно в семьдесят килограммов. Но если мы поднимем концентрацию углекислоты в три раза — эти двадцать литров уравновесят уже трех испытателей».

А немного позже в записной книжке появился еще один набросок:

Михаил был поглощен культиватором. Я подошел к нему — нужно было договориться, чтобы он перед уходом заглянул к Хлебникову. Да и мы с ним еще не все вопросы разрешили.

«Михаил…»

«Как кровь, — услышал я. — С той же скоростью…»

Я понял, что он говорит о растворе хлореллы.

«Зеленая кровь? — удивился я. — А это неплохо, в этом что-то есть. Если представить культиватор в виде легких… Обратных, так сказать, легких…»

«Как кровь», — повторил Михаил, зачарованно глядя на булькающую, пульсирующую между пластин хлореллу…

«Ах, — услышав мои рассуждения, помню, покачал головой Исследователь — Как вас, писателей, манит фантастика. Раствор хлореллы, а вы уже «зеленая кровь»? — Пауза. Размышления. И вдруг: — А, знаете, в этом действительно что-то есть. Вы никогда не слышали о гигантской тридакне? Ну, знаете, литераторы ей придумали такой ослепительно красивый титул: «жемчужная смерть». Ловцы жемчуга, ныряльщики иногда попадают в створки тридакны ногами, ну и… Сами понимаете, чем это заканчивается. Не слышали?» — «Нет, не слышал». — «Поинтересуйтесь на досуге: весьма показательный пример симбиоза моллюска и зооксантеллы…»

Поинтересовался, нашел-таки описание физиологии этого загадочного существа. Раз пять, наверное, перечел, с каждым разом ощущая все нарастающее волнение: вот она — тайна, прикосновение к чуду… Гигантская ракушка в четверть тонны весом, в крови которой мирно сотрудничают кровяные тельца с зооксантеллой (кстати, ближайшей родственницей той самой хлореллы-вульгарис, которая меня поразила в культиваторе института). Сколько живет тридакна — никому не известно, может, сотни лет. Но главное — живет, не нуждаясь ни в пище, ни в кислороде, — все это ей дает зеленая кровь…

Зеленая кровь!.. Это была уже больше, чем тема. Сам сюжет! Та самая драматургия, без которой нет литературы. Сюжет — это действие, столкновение, сюжет — это сама овеществленная, обретшая «кровь и плоть» драматургия… И вдруг — словно вспышка в памяти: последний короткий разговор с Исследователем. «Похоже, вас интересуют не столько факты, сколько допустимость отклонений от них?» — «Я просто хочу представить, как это было». — «Представить, как… это могло бы быть?» — «А, пожалуй, вы правы: я так отчетливо вдруг представил в этом зале с гермокамерой людей с букетами цветов, улыбки, волнение… Когда вы планируете начать эксперимент с экипажем?» — «Думаю, года через два-три, не раньше. Но мы ведь вам все показали — даже фильм о самых первых экспериментах. Неинтересно?» — «Ну что вы! Очень интересно… А как вы представляете себе этот эксперимент с экипажем? Как он начнется? Как будет протекать? Так и остановитесь на полутора процентах углекислого газа?» — «Моя обязанность знать, а не воображать. Если мы начнем фантазировать, то…» — «То что же останется на нашу долю? Так?»

И вот передо мной газета: эксперимент с экипажем начался не через два-три года, а через восемь — у науки свой отсчет времени. «Итак, советские ученые сделали новый шаг в создании эффективных биологических систем для длительного пребывания человека в космическом пространстве…» Я невольно сравниваю газетную статью, факты и детали, приводимые в ней, с моей попыткой представить подобный эксперимент еще до того, как была разработана его программа. Прав оказался мой провожатый-Исследователь: у науки свой путь экстраполяции. «В литературе такая экстраполяция называется научной фантастикой, не правда ли?»

Итак, вариант, которого не было. Пока не было…

Глава первая

Часы пущены

Эксперимент начнется точно по графику: 10 февраля в 12 часов дня. За два часа до начала техники включили аппаратуру, приборы, прогрели, отрегулировали, гермокамеру облучили кварцем. Я заглянул туда в последний раз, уже перед самым запуском членов экипажа: все чисто — постели, белье, посуда, пакеты с лиофилизированными продуктами, гантели, эспандеры, книги… Все на месте. Заходить в гермокамеру не стал, не стоит раздражать Мардер, она и так извелась, даже похудела в эти последние дни, борясь с «бактериальной грязью»: все кварцует, к испытателям в боксе не подпускает никого, кроме врачей, — боится гриппа. Или еще какой-нибудь ерунды, которая может сорвать эксперимент. Конечно, стоит в гермокамеру занести какой-нибудь вирус — все в такой тесноте заболеют друг за другом, вирусы и бактерии, как мы убедились, в строгой изоляции дают такие вспышки роста! Микробиологическое наводнение…

Вообще хлопот у микробиологов полон рот.

Лаборатории Руфины Карловны Мардер досталась самая неблагодарная работа — замкнуть третий круг, по фекальным массам. Ассенизаторская, одним словом, работа. На этом настоял Хлебников, хотя надо признать, что бактериальный реактор — все же скорее дело лаборатории Боданцева, Да он, Толя Боданцев, собственно, и начинал работу с этим самым «ночным горшком», как прозвали реактор в отделе. Затем Хлебников обязал заниматься «ночным горшком» и лабораторию Мардер, но чистюли-микробиологини, узнав о решении начальства, поднялись на дыбы: наше дело штаммы и посевы, сугубо лабораторная работа, пусть с бактериальным реактором возится сам Боданцев. Он конструктор, а бактериальную массу можно взять на любой станции канализации. И безотказный Толя Боданцев, узнав о бунте микробиологинь, поехал на фекальную станцию, привез бочку вонючей жижи…

Реактор у Боданцева получился объемом в десять литров — разве такой «ночной горшок» засунешь в кабину космического корабля? Боданцев сделал четыре варианта реактора — все без толку: не работают его «горшки», гибнут в них фекальные бактерии. И когда на одном из совещаний Хлебников обрушился на Боданцева, обвинив его в некомпетентности, безграмотности и прочая, добродушно-невозмутимый Толя взорвался и наговорил в адрес микробиологов таких грубостей, что бедная Руфина, покраснев и путая латышские слова с русскими, заявила, что сама лично подберет нужную бактериальную культуру для реактора.

И она сдержала слово, хотя, видит бог, было ей нелегко. Руфина объездила несколько городов (не могу представить, как эта милая, чопорная чистюля с лакированными ногтями ходила по полям орошения!..), выудила из нестерпимо вонючей жижи около двадцати штаммов бактерий, выделила (уже в институте) чистые культуры и, в конце концов, создала такой агрессивный компост, что боданцевские конструкторы уложились всего в два с половиной литра.

Никто не верил, что такой крошечный реактор замкнет этот проклятый третий круг. И когда контрольные анализы подтвердили, что мардеровский компост «съел» все фекалии без остатка, Боданцев всенародно, тут же в реакторном зале, расцеловал ошеломленную Руфину троекратно. «Жаль, Руфиночка, что я не магометанин, — объявил он красной от смущения Мардер, — а то я бы вас взял в жены».

С того «поцелуйного» дня Руфина прочно завоевала обожание конструкторов — это они ей в день рождения, среди января, вручили такой роскошный, такой огромный букет красных гвоздик, что бедная Руфина, совсем потеряв дар речи по-русски, рыдала, уткнувшись в букет, не стесняясь слез, а на ее букет бегали смотреть женщины со всех лабораторий. Вот кто такая Руфина Карловна Мардер, которая так волнуется сейчас, перед началом эксперимента.

Итак, эксперимент начнется строго по графику — в 12 часов дня. Гермокамера прокварцована, у испытателей в карантинном боксе Мардер берет последние мазки… Ну что же, вроде все в порядке.

— Комплект Эрлиха[3] в норме? — спрашиваю я у Таи, она дежурит у входной двери в гермокамеру.

— Да, я сама проверяла.

Тая… Широко раскрытые с насмешливыми искорками в глубине карие глаза с милой, так красящей ее косинкой, задорно выставленный вперед со следами пудры кончик носа, по которому так и хочется пощелкать пальцем или, по крайней мере, потрогать, как кнопку — «Алло, центральная!» И даже губы — тонкие, чуть оттененные помадой и изломанные насмешливой улыбкой — тоже дразнили… Но не сейчас. Сейчас она была совсем другой: белоснежный халат, фонендоскоп на шее… Испытатели только что в карантинном боксе прошли последний врачебный осмотр — такова традиция.

Михаил, ознакомившись с гермокамерой и программой, предложил анализы крови делать внутри камеры — сам. «Я — гистолог, два года в онкологическом — практика отличная…»

Действительно, как я убедился из записей в его трудовой книжке, он почти год исполнял обязанности заведующего гистологической лабораторией. Правда, это было шесть лет назад, лабораторные навыки улетучиваются быстро…

Михаил Куницын — моя загадка. Еще с тех студенческих лет.

…Об их свадьбе Наташа сообщила мне постфактум, когда они уже побывали в загсе: «Возможно, мое решение покажется тебе диким, даже безнравственным, но я твердо уверена, что Миша — самый лучший, самый талантливый из всех, кого я встречала…»

Когда я понял, что они встречаются? Однажды вдруг поймал себя на мысли, что Наташа говорит его словами. Нет, не словами, а повторяет одну из «идей» Куницына — о том, действительно ли человек произошел от обезьяны. Я хорошо помню, как больно меня это кольнуло; я еще ничего не понял, а сердце вдруг сжалось, заныло — от предчувствия, видно. «Наташа, тебе скучно со мной?» — вырвалось у меня против воли. Наташа, помню, поглядела на меня с недоумением. Все поняла, покраснела и тут же с непонятным для меня жаром принялась излагать очередную куницынскую идею: «Эволюционная ветвь человечества — тупиковая, это же очевидно, Саша! Раз человек своим сознанием отменил по отношению к себе закон естественного отбора, что может явиться для него биологическим регулятором? Человечество умножается вне сферы регуляции биосферы — это же так очевидно!..»

«Тупиковая…» Господи, какая ересь! «Вне сферы биосферы…» Студенческие «высокие материи»… Так тошно у меня было в тот момент на душе — наплевать мне было и на регуляторы, и на биосферу в целом. А сам же съязвил — осел, осел! «И ты хочешь осчастливить человечество — вывести его из эволюционного тупика?» По всем правилам на такое хамство нужно было бы обидеться, а она: «У меня для этого… Для этого нужно быть совсем другим человеком». Так это по-куницынски прозвучало!..

И все же я пытался бороться — видит бог, пытался.

«Знаешь, Наташа, сейчас так модно быть оригинальным… Хобби! Все помешались на хобби: марки, значки, этикетки от бутылок, модные идейки…» — «Не надо, Саша, — умоляюще дотронулась она до меня. — Ты ведь ничего не знаешь. Ничего!»

Последнее слово она произнесла с таким значением… Милая Наташа! Как она хороша была в своей вере в эти самые «высокие материи» Куницына. Я же, видимо, был настолько убит… И она вдруг решилась: быстрым движением расстегнула портфель и вытащила тетрадь в черном ледерине: «Прочти, пожалуйста, при мне, прошу тебя, ты кое-что поймешь…»

Прочел. Но сначала, открыв тетрадь, увидел: двое темнокожих детей, изможденных до такого состояния, что свободно читались очертания черепных костей. Живые скелеты… Убийственная, конечно, фотография. А на следующей странице мелким нервным почерком:

«Каждую минуту на земном шаре умирает от голода 58 человек — прислушайтесь к их стонам и вы поймете, как страшно умирать не дряхлым старцем, а в начале жизненного пути, не от ран или болезни, а здоровым человеком. И напрасно думают, что смерть от истощения — естественная. Смерть от голода такая же насильственная, как убийство!

Напрасно утешаются оптимисты в розовых очках, что к 58 ежеминутно погибающим от голода они не причастны, — в их смерти виноваты все живущие и процветающие! И те 30 миллионов человек, которые, по подсчетам статистики, должны погибнуть от голода на земном шаре в этом году, — тоже на вашей совести, оптимисты в розовых очках!..»

Даже не зная почерка Михаила, только по слогу, по стилю я безошибочно догадался, что это написано Куницыным. В своей стихии… Проповедником ему бы, а не врачом. Впрочем, и врачом-то он решил стать — в этом я убежден — из сострадания к человечеству. Не к человеку, а к человечеству…

Я перебросил пару страниц — незаметно от Наташи.

«Вас, оптимисты, потрясают литературные шедевры, вы готовы рыдать над сентиментальной историей несчастной любви, так пусть же вас потрясут строки мировой статистики! По данным ФАО и ЮНЕСКО, около половины населения земного шара постоянно недоедает, 300—400 миллионов находятся на грани голодной смерти!..»

Для кого он писал это? На полях пометка:

«Одна из главных задач, стоящих сейчас перед человечеством, — борьба с голодом. Голод — это реальность для миллионов людей» (академик В. Энгельгардт).

Я это чувствовал и раньше: глобальные цифры и идеи Куницына завораживают настолько, что он теряет всякую способность рассуждать здраво. Вот тогда-то он и выдает «истины» о том, а от обезьяны ли произошел человек? Трактат о голоде… Все мы когда-то загорались желанием спасти человечество — ни больше, ни меньше. Медленно перелистывая тетрадь, я дочитал до конца — теперь я, по крайней мере, знал, чем же он заворожил Наташу. Но вот как объяснить ей, Наташе, что все это — розовое детство, романтика… И ведь не откажешь в убежденности, в страсти — действует!

«Увы, при всем своем могуществе и совершенстве человек — одно из самых неудачных творений природы: чтобы поддержать свое существование, он каждые два месяца должен поглощать количество продуктов, равное собственному весу. Для того чтобы добывать эти горы продуктов, человек сначала освоил хищнический образ жизни, истребляя других животных, потом изобрел сельское хозяйство, исковеркав облик планеты, уничтожив под пашню и луга сотни миллионов гектаров лесов и рощ и получив в награду за свои труды черные бури и пустыни. Тысячелетняя цивилизация пришла, в конце концов, к парадоксальному факту: в век наивысшего расцвета науки и техники человечество из-за голода теряет жизней больше, чем на заре истории! 58 жизней ежеминутно, 84 тысячи ежесуточно, 30 миллионов в год… Склоните же головы перед памятью обреченных вашей ленью, вашей косностью, вашим равнодушием к их судьбе!..»

Я вернулся к первой странице: дети с фотографии глядели с тягостным, мучительным недоумением. Черепа, обтянутые кожей…

М-да… И не знаешь, что сказать. А сказать надо что-то такое, чтобы поверила — мне чтоб поверила! И у меня в полном соответствии — будь проклято! — вырвалось: «Значит, вместе решили осчастливить человечество?»

Наташа вспыхнула, выхватила у меня из рук тетрадь и ожгла таким взглядом… «Есть вещи, над которыми не смеются». И я понял: чужой. Чужой для нее…

А потом я их встретил вместе — дня через два. Нельзя сказать, чтобы случайно, расписание Наташиной группы я знал на память, но ожидал ее увидеть у аудитории, конечно, одну. «Привет, старик!» — хлопнул меня по плечу Михаил с такой, как мне показалось, фальшивой радостью, что я поразился: что же она в нем разглядела «самое талантливое»? Одно комедиантство… А Наташа выглядела обычно, словно ничего в ее жизни и не произошло, и взгляд мой встретила так спокойно, открыто. Я даже растерялся на мгновение. А потом взял себя в руки, поздравил еще раз — обоих, и Наташа приняла мои поздравления как само собой разумеющееся.

И расстались мы друзьями: «Старик, всегда будем рады. Правда, Натка?..»

И вот теперь, почти полтора десятилетия спустя, Михаил Куницын по-прежнему — моя загадка.

Два года после окончания института в первой горбольнице патологоанатомом, однако в корне разошелся в своем заключении, на вскрытии трупа, с диагнозом лечащего врача, а труп был высокопоставленный, а диагноз поставил сам главврач больницы… Затем года полтора-два в онкологическом диспансере — на этот раз гистологом, в лаборатории, однако и там не прижился, опять «по собственному желанию», ушел опять «в белую степь», в Институт эмбриогенеза… Там он, пожалуй, застрял дольше всего — почти четыре года, уже в роли иммунопатолога (опять все сначала: специалист по трупным вскрытиям, специалист по клеточным культурам, специалист по защитным реакциям организма… Не много ли для молодого специалиста?..) И там, в Институте эмбриогенеза, он, кажется, в чем-то себя все же проявил: выдвинул идею, поговаривали — любопытную, многообещающую, что-то связанное с направленным развитием иммунитета у зародышей и новорожденных, вроде бы даже диссертацию накропал… Лет семь назад, помню, когда мы только-только с простейших организмов перестраивались на экологию человека, пришлось несколько раз побывать в Институте эмбриогенеза — протолкнуть туда одну темку по микрофлоре кишечника, в порядке содружества. Разговаривая с одним «завлабом», который оказался непосредственным начальником Куницына, не удержался, спросил: «Ну и как он у вас двигает науку?» А завлаб так выразительно вздохнул… Месяца через три-четыре узнал, что доктор Куницын нашел наконец свое призвание на «скорой», оттуда мы его скоропалительно и перетянули к себе, врачом экипажа испытателей.

Но для меня «загадка Куницына» не в этом. Когда я засомневался в его лабораторной технике, он так глянул на меня… Что он знает такое, что дает ему право глядеть вот так свысока? Нет, не то слово: с чувством собственной значимости, что ли? Да, вот что в нем необъяснимо: в нем словно два разных человека. Совершенно разных. Один — все тот же медик-студиус, с которым я имел неосторожность (назовем так) познакомиться (треп во имя коммуникабельности, театральные жесты, глубокомысленное умничанье), а второй… Вдруг глянет на тебя так, словно старше тебя на полвека, и изложит мысль с — такой убийственной логикой и четкостью… Смотришь на него во все глаза: откуда эта глубина, точность, совершенно неожиданный поворот мысли? И вдруг тут же выдаст такую «истину», хоть за голову хватайся, из разряда тех, которые биологи-юмористы обозначают кодовой фразой: «А ты родился от обезьяны?» И ведь с такой глубокой верой, с такой убежденностью начинает доказывать, что ты родился не от обезьяны, а от медведя. Со стороны это, конечно, выглядит дешевым комедиантством, а вместе с тем настолько искренне… Однажды я не выдержал, спросил его: «Ты овладел аутогипнозом?» Рассмеялся…

Но почему настойчивое предложение Михаила анализы крови делать в гермокамере встревожило и Таю? Ведь она его совсем не знает… Другое дело — я. Одна его вспышка гнева в гермокамере, когда он знакомился с ее устройством, чего стоит!

С устройством гермокамеры его знакомил Боданцев.

— На этот раз эксперимент будет проходить с имитацией условий космического полета — шторы на иллюминаторах задернем, — сказал Боданцев, с добродушно-обезоруживающей улыбкой задергивая перед лицом Михаила плотные черные шторы.

— Да? — несколько растерянно переспросил Михаил. — А сколько же человек жило здесь?

— Около шести тысяч часов, — ответил я на его вопрошающий взгляд, и Михаил, кивнув, с прежним изумленно-восторженным видом стал разглядывать гермокамеру. Я проследил за его взглядом: маленький столик, складывающаяся из толстой полиэтиленовой пленки раковина, узкая деревянная кровать, на которой змеей была укреплена резиновая трубка — датчик сна…

— Знали ли хоть они, на что идут? — спрашивает Михаил, опять оборачиваясь ко мне.

— Кто? — удивляется Боданцев. — Испытатели? Конечно, знали! Это ведь наши техники и лаборанты. Не только знали, но и сами принимали участие в разработке аппаратуры.

Боданцев ушел в угол гермокамеры, поднял с пола пучок проводов, оканчивавшихся штекером.

— У камеры круглосуточно дежурил врач. Когда испытатель ложился спать, датчики частоты пульса, артериального давления, частоты и ритма дыхания, расположенные у него на теле, подключались через этот штекер к кабелю телеметрии. В любую секунду мы знали, как он себя чувствует. Ну и кроме того радио, телефон… А если уж совсем приспичит, — рассмеялся на всю камеру Боданцев, — можно включить тифон. — Боданцев указал на красный выключатель на стене. — На пульте точно такой, дублирующий.

Тифон, эта дикая сирена, как утверждает молва, выпрошенный в тепловозном депо лично Боданцевым, года три назад включался лишь однажды — техники проверяли линию. Но тогда меня не было, мне лишь рассказывали, что это за дьявольская штука — истошный вой по всем этажам, мертвого на ноги поднимет!

Провода со штекером Боданцев опустил на пол — аккуратно, не дай бог повредить. Сел на кушетку, которую собирался заменить диванчиком, и рассмеялся вновь — заразительно, заполняя хохотом всю гермокамеру, словно шум водопада.

— Александр Валерьевич готов мне голову оторвать, когда телеметрия барахлит. Каждый раз пишет докладные. А начальник отдела что? Лишает меня, разумеется, премии. Если они вообще бывают… — Опять гулкий смех. — Какие у нас премии? Только по хоздоговорным работам, а мы ими уже давно не занимаемся — космос, космос… Но я не обижаюсь, — продолжал Боданцев, отсмеявшись. — Он у нас сердечник, Александр Валерьевич. Однажды, с усталости, видать, сам на себя посмотрел критически и говорит мне: «Один испытатель — сорок спасателей». Сорок не сорок, но своих медиков он заставляет дежурить у гермокамеры круглосуточно — нам, технарям, не доверяет даже контроль телеметрии. Видели в зале диван? Это для ночных дежурств — я самолично поставил. Ох, как он взвился на дыбы! — Опять смех, от которого трясутся даже стены гермокамеры. — На меня с кулаками: «Ночью дежурные должны сидеть у пульта, а не отдыхать на диване!» А что им, всей бригаде, всем сидеть у пульта? Не верит технике, и только. Сердечник!

Отсмеявшись, Боданцев принял серьезный вид. Озабоченный.

— У вас вопросы ко мне есть?

Михаил присел с ним рядом, на кушетку. Кушетка заскрипела — на двух явно не рассчитана.

— А кто был первым?

— Первым? — Боданцев наморщил лоб. — Не помню, много было. А ты, Саша, не помнишь?

Я пожал плечами. В самом деле, кто был первым? Камера тогда была маленькой — в два раза меньше этой. Кто же перешагнул порог первым? Перешагнул, вдохнул пахнущий свежескошенным сеном воздух… Такой запах воздуху придает хлорелла — сама немного газит.

— Не помню. Можно посмотреть по «Историям болезни».

— Если ко мне вопросов нет… График, что поделаешь.

Ушел.

— Ты мне хотел рассказать про симбиоз, — напомнил Михаил.

— А… Разве?

В памяти вдруг всплыли полузабытые строки из стихотворения Дмитриева; стихи мы напечатали в стенгазете, посвященной двухмесячному эксперименту:

Запирали их в сурдокамерах, В бесконечности немоты, Не железных людей, не каменных, А таких же, как я и ты…

Мелодрама, конечно, но в общем-то верно. Кушетка, столик, крошечная кухня, две полки — с посудой и книгами, бортовой журнал, эспандеры… Вот и все. Час, второй, третий… «Как самочувствие?» — спрашивает дежурный врач по связи. «Нормальное».

А капнограф, анализатор концентрации углекислого газа в атмосфере гермокамеры, медленно поднимает кривую вверх — к полутора процентам. «Как самочувствие?» — «Нормальное».

А приборы говорили: за сутки из гермокамеры исчезали двадцать литров кислорода. Признаки гипоксии у человека начинают проявляться уже при семнадцати процентах содержания кислорода в атмосфере… Значит, человек с хлореллой в гермокамере может прожить не более двадцати пяти дней.

Но главное было даже не в этом — не в кислородном голодании. Эту проблему мы в конце концов решили, изменив рацион питания, — уравняли дыхательный и ассимиляционные коэффициенты человека и хлореллы. Главное было в другом: мы очень боялись ацидоза[4]. Из литературы знали: углекислый газ прежде всего насыщает кровь. Но насколько это опасно? Крайняя форма некомпенсированного ацидоза — кома. В переводе с греческого «глубокий сон». Настолько глубокий, что вернуть человека к жизни порой бывает невозможно.

Да, мы все время контролировали кровь. Ее кислотность, «п-аш». Признаки компенсированного ацидоза появились быстро — на второй, кажется, день. «П-аш» крови на наших графиках медленно, зеркально повторяя характер кривой капнографа, поползла вниз. Пока это было не опасно — в пределах допустимого. Стоит в гермокамере снизить концентрацию углекислоты — кривая «п-аш» крови поползет вверх, ацидоз был пока управляемый. Но где-то, на каком-то участке, мы ждали, кривая «п-аш» должна сделать резкий скачок или наоборот — площадку, должна нарушить свое «зеркальное» повторение кривой капнографа. Это и должно стать сигналом начала некомпенсированного ацидоза. Организм испытателя уже не в состоянии «переваривать» излишки углекислоты — начинается отравление. И мы ждали…

Пятые, шестые сутки… «Как самочувствие?» — «Нормальное».

А на седьмые сутки кривая «п-аш» вдруг пошла вверх. Мы не верили своим глазам: в чем дело? Все пальцы искололи испытателю, Боданцев изошел злостью — для анализа крови нужно руку просовывать наружу через специальный манжет, а значит, нарушалась герметичность. Все верно: кривая «п-аш» за ночь поднялась. А днем — опять упала. Так и пошло: днем кривая падает, а ночью — лезет вверх.

Сколько было высказано гипотез и предположений — голова пухла! А потом кто-то сопоставил кривые капнографа (Тая, кажется) с нашими злополучными данными по кислотности крови, и мы поняли наконец, в чем дело. Оказывается, предсказанный когда-то «симбиоз Скорика» (баланс между хлорофиллом растений и гемоглобином высших животных) оправдался полностью. Конечно, этот симбиоз профессор Скорик, наш шеф и бог, рассчитал чисто теоретически, для всей биосферы в целом, а мы получили его в микромодели биосферы, но суть-то одна и та же! Вот в чем дело: концентрация углекислоты в гермокамере, когда мы выровняли дыхательный и ассимиляционный коэффициенты, хлореллой стала поддерживаться переменной — в зависимости от того, что делает, в каком состоянии находится человек. Днем, когда испытатель работал и потреблял кислорода больше, а значит, больше и выделял метаболитов[5], хлорелла, получая «усиленное питание», давала больше кислорода, поддерживая концентрацию углекислого газа около полутора процентов. Зато ночью, когда испытатель спал, концентрация падала почти в два раза…

— Но это же ясно еще до постановки опыта! — вскричал и заметался по гермокамере Михаил. (Ясно?! Как ему всегда ясно в задаче, которая уже решена…) — Исходная позиция. Поскольку газовый состав атмосферы поддерживается биосферой Земли в основном постоянным вот уже миллионы лет, следствие первое: существует механизм обратной связи между ДК[6] животных и АК[7] хлореллы и остальных растений…

— Действительно, открытие…

Никакой реакции! По-моему, он не только моей иронии — меня самого не замечал! И такой менторский, такой поучающе лекторский тон при этом.

— Наиболее исчерпывающее доказательство — от противного: если бы этого механизма обратной связи между животными и растениями в рамках биосферы не существовало, многомиллионнолетняя эволюция животных выработала бы в них приспособляемость к жизни в атмосфере и с крайне низким содержанием кислорода.

Ну и доказательство! Взять за постулат то, что само требует доказательства, и на такой «основе» выводить следствия?..

— Послушай, Михаил. Я понимаю: логически можно прийти к любому выводу. Но ведь теория симбиоза биосферы профессора Скорика отнюдь не догмат, это гипотеза на допущениях…

Никакой реакции! Как будто сам с собой размышляет:

— Таким образом, постулируя чисто программно, что зеленые растения должны ощущать жизненный ритм животных, мы должны сделать следующий вывод: если опыт в экстремальных условиях, — а углекислая атмосфера и должна быть отнесена к явно экстремальным условиям жизни, — поставить, заведомо исключив механизм обратной связи, то мы получим… Да, мы получим патологическое отклонение в жизненном ритме растений. В данном случае — хлореллы.

Давно уже никто меня не удивлял. Да и удивлял — мягко сказано. Два года кропотливейшей работы, два года сомнений и ошибок привели нас в конце концов… к тому же самому выводу! Да и то ведь случайно: если бы не тот эксперимент с масками в гермокамере… А тут — пришел, услышал — и пожалуйста… Но, может, его логика — дело случая?

— Что ты имеешь в виду под патологией жизненного ритма хлореллы? — спросил я его неожиданно севшим голосом, сам не знаю почему.

— Патология? — замер посреди гермокамеры Михаил. — Определим исходные данные. Первое: углекислая атмосфера стимулирует рост растений. В данном случае — деление клеток хлореллы. Второе: регуляция жизненных ритмов растений и животных взаимно двухканальная…

И терминология-то какая… «Взаимно двухканальная!» А действительно: обмен метаболитами идет ведь в двух направлениях: от растений к животным… Фу ты! Языком Куницына заговорил…

— Вывод первый, — продолжал размышлять Михаил: — Регуляция по каналу «растения — животные» должна идти по линии… Да, по линии возбуждения жизненного ритма: растения нуждаются в притоке свежих порций углекислого газа. По второму же каналу «животные — растения»… То же самое: по линии возбуждения.

То же самое? Я ощутил в себе странный зуд — какое-то неуправляемое нервное возбуждение, словно охотник, увидевший дичь: ага, вот тут твоя безупречная логика и завела тебя, дорогой, в тупик; если следовать твоей логике, то как объяснить тот поразительный эффект, который мы наблюдали в культиваторе, когда человека заменили газовой маской? Такая бешеная вспышка роста…

— Однако, — потер Михаил тыльной стороной ладони вспотевший лоб, — мы на наши исходные данные забыли наложить ограничение: газовый-то состав атмосферы стабилен. — Зуд во мне разрастался, я ничего не мог поделать с собой. Ну, ну, сейчас ты сам себя высечешь… — Да. Тупик, — вдруг согласился (со мной?!) Михаил. — Попробуем сформулировать исходные данные вновь: двухканальная регуляция, постоянство газового состава в нормальных условиях, экстремум в виде углекислой атмосферы, разрыв обратной связи — от животных к растениям… Да, в этом случае в эксперименте мы должны получить патологию в виде неуправляемой вспышки клеточного деления.

Я даже подался вперед — к Михаилу: вспышки?!. Не знаю, что у меня было в этот момент написано на физиономии, да он, к счастью, занятый своей логикой, на меня и не смотрел, но в душе… Если бы кто-нибудь мне сказал, что есть на свете человек, который чисто умозрительно, просто так даст ответ на головоломную задачу, над решением которой коллектив научных сотрудников бился более двух лет… У Таи, когда у нее отличное настроение, есть такая поговорка: «Смех на палочке». Вот именно: смех на палочке… Уже один только вывод о том, что микроводоросли, эти крошечные зеленые шарики, едва различимые под микроскопом — ядрышко хлорофилла, немного клеточной массы и целлюлозная оболочка, — «опекают» высших животных, оберегают их жизнь… Пусть это метафора, но как иначе назовешь ту пластичность атмосферы гермокамеры, которую мы, не веря своим глазам, наблюдали по меньшей мере в четырех с половиной тысячах часов эксперимента, — днем полтора процента углекислого газа, а ночью — ноль-семь?.. И без всякого нажима со стороны — мы ведь даже не прикасались к газовым магистралям для выравнивания состава атмосферы!.. Сколько было дебатов, сколько было высказано гипотез… И никто ни разу, я отлично помню — сам месяцами ломал голову над этим феноменом, над этим поразительным явлением симбиоза, воистину величайшего союза флоры и фауны, растений и животных, — никто не дал правильного ответа на вопрос о том, а что будет, если разорвать эту самую обратную связь — от животного к растению… Больше того, когда мы чисто случайно (нужно было проверить работу культиватора с хлореллой при, так сказать, чистых условиях — без испытателя с его метаболитами), заменив человека в гермокамере специальной газовой маской, имитировавшей дыхание испытателя, получили этот самый загадочный эффект эйфории хлореллы — совершенно необузданный процесс спонтанного деления клеточного материала… Растерялись даже. И никому в голову не пришло, что так и должно быть. А тут на тебе: пять минут размышлений и вывод: «Мы должны получить патологию в виде неуправляемой вспышки клеточного деления». И ведь мы нигде ни единым словом не обмолвились — ни в докладах, ни тем более в статьях — об этой самой эйфории хлореллы…

— А если так… — опять задумался Михаил, по-прежнему словно не обращая на меня ни малейшего внимания. — Если это так, то из этого вытекают по крайней мере два важных следствия: во-первых, механизм регуляции состава атмосферы Земли имеет некоторый запас, очевидно, по каждому из ее компонентов, в том числе и по углекислому газу. Да, об этом ведь и писал профессор Скорик предупреждал, что если не будут приняты меры, зеленая часть биосферы со временем отравится газовыми выделениями цивилизации — выхлопными газами автомобилей, электростанций и всем остальным…

Я чувствовал себя чуть ли не обворованным — мерзкие состояние: два года работы, бессонные ночи… А какой был ужас, когда мы увидели, что хлорелла в культиваторе начинает менять свой цвет! Обычно хлорелла, когда «живет» с испытателем, в сутки вырабатывает около полукилограмма биомассы. Это норма. А тут, без человека, чуть до килограмма дело не доходило! Механизм отбора излишка биомассы, отрегулированный на эти самые пятьсот шестьдесят граммов, явно не справлялся, и культиватор буквально на наших глазах начал темнеть. Да и сама хлорелла, обычно мягко-зеленая, вдруг стала стремительно приобретать какой-то ядовито-зеленый, изумрудный оттенок. Но главное было в другом: кривые газоанализаторов — все до единого — четко регистрировали падение концентрации кислорода: за трое-четверо суток с двадцати одного процента до пятнадцати. Зато кривые концентрации аммиака и метана резко полезли вверх… Хлорелла будто переродилась, превратилась в какую-то раковую опухоль! И никто не понимал, что же именно с ней произошло. Помню, кто-то из стоявших возле культиватора, пораженный увиденным, сказал: «Самоубийство».

— А во-вторых, — продолжал Михаил размышлять вслух, — можно выдвинуть чрезвычайно любопытное предположение о том, что определяющим в газовом составе атмосферы, как это ни парадоксально звучит, является концентрация углекислого газа… Да, да! Не кислорода и азота, а углекислого… А это значит… — Он прошел к иллюминатору, постоял, повернулся ко мне, и я опять, совершенно неожиданно для себя, ощутил прежний нервный зуд, но теперь уже совсем иного характера: я, как мне казалось, уже знал, что он скажет сейчас… Знал. — Да, интересно… Если принять во внимание наш вывод о патологии зеленой клетки при увеличении концентрации углекислого газа… Послушай, — вспомнил он наконец обо мне. — Потрясающая картина: вся поверхность Земли, да и океан — тоже… Сплошной зеленый ковер! Сплошные джунгли! Спонтанный рост зеленой клетки… Нет, представь себе, какая дикая, совершенно не управляемая вспышка роста зелени! — (А я ее видел перед собой: ядовито-зеленая густая масса хлореллы, через которую с трудом прокачивается воздух…) — Но ведь это… — Замолчал он, пораженный… — Но ведь это… «зеленая смерть»? Да, да… Концентрация кислорода в воздухе, скорее всего, будет падать, а это…

Михаил стоял передо мной, широко расставив ноги; его широко открытые, устремленные на меня глаза были пусты и черны… Лицедейство? Нет, теперь я понимал, что это было такое — чернота в его глазах…

— Михаил, мы получили эту самую «зеленую смерть» экспериментально, в гермокамере.

Мои слова дошли до него не сразу. Чернота в глазах оттаяла, пропала.

— Что ты сказал? — впился он в меня взглядом. — Доказали экспериментально? Здесь, у себя?

— Да. Случайно. Хотели проверить работу культиватора без человека.

— И вы молчите? Это же касается всей планеты, всех людей! Почему вы не обнародовали свои результаты?

Понесло!.. Планета, человечество, биосфера…

Я пожал плечами: если говорить начистоту, мы боялись даже заикаться об этой непонятной эйфории хлореллы: где гарантия, что высокое начальство, узнав о таком непредвиденном отклонении в эксперименте, не прикроет всю нашу программу «человек — хлорелла»?

— Зачем, Миша? — попытался я найти выход из положения (не посвящать же его в нашу кухню!). — Профессор Скорик все уже опубликовал. Как ты знаешь, его книга «Симбиоз биосферы» переведена, дай бог памяти, на восемь языков. Там все написано…

— Что там написано? — подскочил он ко мне. — Что там написано, я тебя спрашиваю? Там лишь сделано предположение… Предположение, понимаешь? А вы подтвердили его экспериментом! — Он схватил меня за лацканы халата, и я тщетно пытался освободиться. Маньяк, опять понесло его «за все человечество»… — Вы же скрыли такое открытие… Это преступление перед человечеством!

— Успокойся, Миша. — Я кое-как отцепился от его рук. — Я ведь тебе объяснил, что эйфорию хлореллы мы наблюдали попутно. Наше дело — разрабатывать биологические системы жизнеобеспечения…

— Психопаты! — в бешенстве выкрикнул Михаил. — В сумасшедший дом вас надо с вашей системой. Открыли, доказали закон регуляции газового состава Земли и — молчат! Люди отравляют атмосферу, не подозревая, что сами рубят сук, на котором сидят, а эти… Психопаты! Помешались на науке — знать ничего не знаем, кроме своей темы.

Я почувствовал, что нервы мне отказывают — нашелся моралист! Как будто я не говорил Хлебникову, что надо разобраться в причинах эйфории хлореллы. А что в ответ? «Занимайся своим делом. Нам деньги и аппаратура отпущены на создание системы жизнеобеспечения корабля. Иной темы в плане отдела нет и не будет. Занимайся своим делом».

— Не кричи, пожалуйста, на меня. И вообще не кричи здесь ни на кого. Тебе с этими людьми работать — они через неделю головой будут отвечать за твою безопасность. Я не хочу, чтобы ты в них возбудил неприязнь. Это тебе понятно?

В том, что мои люди будут отвечать за его безопасность, теперь у меня были большие сомнения: такая возбудимость!.. Черта с два пройдет он психоневрологическое тестирование. Скорее всего, просто будет опекать меня самого в роли врача экипажа — это самое большее, на что можно рассчитывать. Если он, конечно, согласится работать у нас на пульте — в «команде спасателей».

Однако через две-три секунды эта уверенность — насчет барьера у психоневрологов — у меня подтаяла: Михаил вдруг остыл и опять передо мной был собранный, четкий и уверенный врач со «скорой»: никакой позы, а тем более лицедейства. Совершенно другой человек!

— Послушай, Михаил… А ты уверен, что сумеешь… справиться со своими обязанностями в экипаже?

Мне надо было сформулировать более прямо — не со своими обязанностями, в его таланте врача нет никаких сомнений, а с самим собой… Не повернулся язык. И так он на меня опять поглядывает сверху вниз — с эдакой снисходительной усмешечкой.

— Ладно, — встряхнулся Михаил. — Я понял тебя: надо заниматься своим делом. Так что входит в мои обязанности?

До последнего момента я был готов пойти в гермокамеру сам — у меня была какая-то необъяснимая уверенность, что психоневрологические тесты Михаил все же не пройдет. И можно представить мое изумление, когда, открыв «Историю болезни» врача Куницына, я прочел следующее заключение:

«Выдержан, целеустремлен, обладает быстрой реакцией на изменение факторов внешней среды, широким кругозором, аналитическим мышлением, способностью ориентироваться в быстро меняющейся ситуации…»

И ни слова о раздвоенности характера и чрезвычайной возбудимости! Вот так психоневрологическая тестировка… А мы так слепо полагались на их методику.

Поколебавшись, я все же (предельно кратко, только суть) сообщил о своих сомнениях насчет методики Хлебникову — начальнику отдела. Реакция Хлебникова была для меня, признаться, неожиданной: «Откуда у тебя такие подозрения? Одно из двух: или мы доверяем аттестации специалистов, или их надо гнать в три шеи…» Вот поворотик темы! И так они насели в тот вечер вдвоем — Хлебников и Боданцев, напористо восклицая, как это распрекрасно, что в гермокамеру идет не только врач, а и специалист-гистолог, ибо в этом случае шлюз для анализов можно вообще закрыть намертво, — так насели, что я сдался: «Вы хотите доверить ему все лабораторные анализы? Пожалуйста!..»

«Послушай, Саша, — продолжал убеждать Боданцев, — а ведь, согласись, как лабораторщик Куницын стоит всех твоих лаборанточек… Сколько они выдавали тебе липы, а? Ну а если тебе позарез нужен личный анализ… Разгерметизируем шлюз — что поделаешь! Но ты не забывай, что на этот раз у нас три процента углекислоты, стабильность газового состава в гермокамере поддерживать будет гораздо труднее…» — «Я вас понял: пожалуйста!»

Итак, анализы будут делаться в самой гермокамере. Это и хорошо, и плохо. Хорошо потому, что в этом случае мы действительно камеру можем загерметизировать полностью: все-таки шлюз-манжет, через который испытатели просовывали руки для сдачи крови на анализы, «погоду» нам портил: одинаковым давление в гермокамере и снаружи удержать очень трудно, практически невозможно — все время подсосы или выбросы. Вот и выкручивайся как знаешь: химсостав в гермокамере менять и корректировать нельзя — это одно из главных условий эксперимента, в космосе не должно быть ни подсосов, ни выбросов… Так что реакцию Боданцева, да и Мардер, я понять мог: кровь мы брали каждый день, иногда по два раза, а сейчас в гермокамере было уже три человека. Несложные подсчеты говорили о том, что герметичность манжетом-шлюзом мы нарушим порядочно. И бактерии, конечно, испытатель рукой заносит — что тут поделаешь!

А плохо то, что, приняв это, надо сказать, настойчивое предложение Михаила, я должен был целиком полагаться на его собственные анализы — сам я контроля над кровью в этом случае был лишен полностью. Но предложение принято, гемометр, набор пробирок, стекла-сетки и остальная аппаратура были уже в гермокамере, Михаил прошел соответствующий инструктаж в нашей лаборатории… Все на месте, можно начинать.

Но как томительны последние минуты ожидания!

Каждый запуск испытателя в гермокамеру, конечно же, для института — событие. Как ни сердится Мардер, что в зале слишком много народу, могут заразить испытателей, — все равно с десяток явно лишних всегда есть. А сейчас, когда мы наконец запускаем экипаж… Что поделаешь! Не закрывать же зал на замок: столько лет работали ради этого момента, вкладывали и ум, и душу… Вот какая высокопарность! Не хватало только трибуны и ораторов. Впрочем, не знай Хлебников наших с Мардер требований к бактериологической чистоте эксперимента — устроил бы, чего доброго, общеинститутский митинг. С духовым оркестром проводил бы испытателей в гермокамеру.

— Готовность номер один, — объявил по громкой связи Хлебников, явившийся сегодня в зал в белом халате — редкий случай! Безукоснительно требуя «халатности», как у нас иронически называют приказ по отделу об униформе сотрудников (белый халат — научный сотрудник, синий — инженеры, черный — слесари), к самому себе Хлебников этот приказ применял лишь в исключительных случаях.

Исключительные случаи… В жизни Хлебникова их, вероятно, не больше, чем в любой другой жизни. Но вот кандидатская его уж точно была событием сверхисключительным. Хлебников защитил ее с трудом: впервые в институте предлагалась диссертация абсолютно аналитического (читай — абсолютно компилятивного) характера. Я не знаю, что спасло его тогда от провала: то ли сверхмодная тема (космос, система жизнеобеспечения космонавтов при длительных полетах), то ли авторитет профессора Скорика, выступившего в роли научного руководителя. Так или иначе, но ученый совет при трех воздержавшихся одобрил диссертацию, не содержавшую ни грана собственных экспериментальных исследований — беспрецедентный случай в стенах Экологического института!

Эксперименты мы ставили потом — постфактум. И первые же результаты привели нас в ужас. Тончайшие газоаналитические исследования атмосферы кабины, в которой испытатель, или испытуемый, как мы называли тогда наших лаборантов-добровольцев, просидел всего лишь десять часов (больше выдержать было трудно, ибо кабина напоминала собой телефонную будку), показали, что человек выделяет при дыхании около десятка ядовитейших веществ: угарный газ, аммиак, метан, цианистые соединения… Потом этот список пришлось много раз пересматривать, дописывая все новые и новые токсины.

Конечно, когда космонавт летает день, два, даже неделю, концентрации аутотоксинов еще невелики, к тому же часть из них можно выловить и обезвредить химическими поглотителями. А если месяцы? Год? Сколько же на борту надо иметь химических патронов, чтобы поддерживать атмосферу безвредной? Каким образом удалять из кабины те самые килограмм с лишним углекислоты, которые человек выделяет за сутки? В американских космических кораблях углекислоту поглощали контейнеры с гидроокисью лития. Килограмм на килограмм. Значит, для полета на Марс на корабле должны быть тонны и тонны гидроокиси лития?..

Мы пошли по другому пути — смоделировали в гермокамере земной круговорот веществ: все отходы человека стали пищей для растений и нашей драгоценной хлореллы-вульгарис, а человек получал назад кислород и продукты питания. Но была одна закавыка, которую мы оценили по достоинству, когда выяснили характеристики систем жизнеобеспечения уже летающих кораблей — «Союзов» и «Аполлонов»: наша биологическая система очистки атмосферы и воды в гермокамере весила, по крайней мере, в три раза тяжелее. Кому она нужна в таком случае?

Решение было найдено чисто теоретически — на кончике пера: чтобы биосистему жизнеобеспечения разместить на космическом корабле в том же объеме, какой занимает система, скажем, «Аполлона», надо концентрацию углекислого газа в атмосфере корабля поднять в тридцать раз. С трех сотых до одного процента.

Так родился вариант «А». За ним — вариант «Б» (и одного процента оказалось мало), а теперь вот уже вариант «Д»…

…Я еще раз — в который уж! — обошел приборы: капнограф — две десятые углекислоты — надышали уже, кислород — в норме, двадцать один процент, температура — двадцать пять, хорошо, телеметрия — по нулям, красное табло — «Люк открыт», правильно… У самописцев Аллочка Любезнова (вот наградил бог глазками! Прожекторы небесного цвета…), у синих баллонов с кислородом какой-то парень — боданцевская «кадра», у черных баллонов с углекислым газом сам Боданцев — дело ответственное… Все, кажется, на месте, все, кажется, в норме.

— Можно запускать.

Это я Хлебникову. И пошел к боксу.

Там с двумя лаборантками священнодействовала Мардер: последние мазки гортани, носа, кожи…

— У вас тоже брать? — спрашивает Руфина, обернувшись ко мне.

— Боже упаси! — в неподдельном ужасе воздеваю я руки, защищаясь и от Руфины, и от ее лаборанток до чего они мне надоели со своими мазками, хоть убегай из института — За мной дублеры, Куницына терзайте — у него главный экипаж.

Ребята улыбаются. Они еще не знают, кто пойдет в гермокамеру, а кто останется в зале. Сейчас они выйдут, помнутся перед люком, и Хлебников им всем объявит благодарность, а потом назовет фамилии основного экипажа. Не надо пока портить настроения. Самое смешное, что микробиологини делают двойную работу — половину то мазков выбросят. Но Мардер, отлично знающая, кто пойдет в гермокамеру, и бровью не повела: действуйте!

Испытатели в синих костюмах, слава богу, у каждого болтается по личному штекеру… Все же мешают они им, мешают.

Я, видимо, сделал попытку войти в бокс. И — напрасно.

— Александр Валерьевич, — грозно поблескивая очками, предупредила мой следующий шаг Мардер. — Я не имею уверенности, какая чистота вашего халата.

Я рассмеялся:

— Не прикоснусь. Готовы?

— Готовы, — доложил Михаил.

— Тогда — к камере.

Так мы и вышли: я, за мной пятеро испытателей, появление которых встретили жидкими аплодисментами, и последней, замыкающей, — Руфина. Парни, по-спортивному приветствуя, подняли руки, Михаил тоже помахал рукой, и они остановились перед люком.

Хлебников, выждав, когда в зале установится тишина, поднес к губам микрофон:

— Сегодня, товарищи, у нас знаменательный день. Сегодня мы начинаем новый этап исследований, который должен дать ответ на вопрос, поставленный перед нами создателями космической техники: устойчиво ли работоспособна наша система при длительных, практически не ограниченных сроках эксплуатации. От имени дирекции института разрешите вас, и особенно состав испытателей, поблагодарить за самоотверженный труд, который вы внесли в подготовку эксперимента.

Аплодисменты.

— Объявляю состав экипажа: врач — Куницын, командир; члены экипажа… — Чувствую, как замерли все — и испытатели, и те, кто пришел их проводить. — Хотунков — биолог, Старцев — техник-приборист.

Новый всплеск аплодисментов, теперь более дружный, приветствуют уже членов экипажа. Прощальный всплеск.

Михаил открывает люк гермокамеры, последний взгляд, еще раз, увидев меня, помахал рукой и скрылся. За ним торопливо, друг за другом, прошли в гермокамеру Старцев (как же он, бедняга, переживал в ожидании и как же просиял, когда услышал свою фамилию!) и тишайший Боря Хотунков — агроном, ботаник и биолог, руководитель группы фотосинтеза. На его долю достанется фитотрон.

А двое оставшихся плотно прикрыли за товарищами люк, так что заскрипело резиновое уплотнение, дождались, когда в динамике раздастся голос Михаила: «Камера закрыта», сбежали по стремянке и растворились в толпе болельщиков.

Я вынул из кармана шпагат, фанерку с пластилином, печать…

Привычные операции, сколько раз я уже опечатывал гермокамеру! И все же в этот раз было нечто особенное: впервые испытатели отрывались от мира земного в буквальном смысле слова: шторы задернуты, гермокамера покрыта звукоизоляцией, ни радио, ни телефона — только редкие минуты связи, доклады о самочувствии, контроль программы… «Запирали их в сурдокамерах, в бесконечности немоты»… Да, впервые мы испытателей запускали в сурдокамеру. И еще впервые мы их должны были основательно оторвать от земной атмосферы — три процента углекислоты!

— Камера опечатана!

Хлебников придвинул к себе журнал, глянул на часы, занес время, расписался и подал ручку Руфине. Потом расписался Боданцев и последним — я. Только после этой процедуры Хлебников уступил место у микрофона мне. Теперь за все, что может случиться, нес ответственность дежурный врач. И я — начальник лаборатории медико-биологических исследований.

— Доложите о готовности, — пригнулся я к микрофону.

— Телеметрия подключена, — ответил Михаил.

Я глянул на экран контрольного телевизора. Монитор телекамеры подвешен у них внутри так, чтобы видеть по возможности все помещение, как будто разглядываешь испытателей от пульта. Через иллюминатор. Все трое, откинувшись на спинку, сидели рядышком на диванчике, и от каждого тянулся кабель. На месте были и газовые маски — над головами. Сейчас к этим маскам был подключен кислород.

— Самописцы?

— Включены, — ответила Аллочка.

— Параметры по телеметрии?

Краешком глаза я видел, что кривые на самописцах как будто пишут норму. Но, как говорится, береженого бог бережет.

— В норме, — подтвердила Аллочка.

— Кислород?

— Готов, — откликнулся техник от пульта аварийных баллонов.

— Культиватор?

В динамике щелкнуло, и женский голос бойко отрапортовал:

— Все нормально, Александр Валерьевич. Насосы работают хорошо, хлорелла барботирует, кислород в гермокамеру поступает в норме.

Все это я видел у себя на пульте: зеленые транспаранты подтверждали, что культиватор вырабатывал кислород в достаточном количестве. На одного пока. Когда поднимем концентрацию углекислого газа, тогда, конечно, выработка кислорода должна увеличиться втрое…

— Кислород! — крикнула Аллочка. — Падает!

Смотри-ка! Вот это газоанализатор — пяти минут не прошло, а уже зафиксировал понижение концентрации кислорода — молодец Боданцев, отрегулировал аппаратуру «на ять»…

— Включить компенсатор кислорода.

Зашипел газ, чмокнул и захлюпал выравнивающий насос. Ну что же, можно начинать «подъем».

— Поехали, Анатолий Иванович.

Боданцев, не сводя глаз с манометра, стал осторожно отворачивать вентиль на первом баллоне. Одновременно на главном пульте вспыхнул красный транспарант: «Внимание! Гермокамеру не вскрывать! Неуравновешенная атмосфера!» Этот транспарант будет гореть до тех пор, пока не закончится эксперимент, пока мы не выровняем состав атмосферы гермокамеры с нашей, земной.

— Как самочувствие?

— Отличное.

Голос у Михаила спокойный — это хорошо. Сейчас очень многое зависит от него: от его выдержки, оптимизма, веселой шутки. Правильно ли подобрали команду? Доведись до меня, я бы, пожалуй, тоже остановился на этих парнях.

— В гермокамеру пущен углекислый газ. Дышите глубже. Если будете чувствовать удушье — сообщите: понизим температуру. Можете включить вентилятор.

У них над головами укреплен электрический вентилятор. Вообще на этот раз гермокамеру напичкали электроаппаратурой до предела. Слава богу, если что сломается, в составе экипажа Старцев — у этого парня золотые руки, исправит.

Капнограф стал осторожно задирать чернильную линию вверх: 0,3… 0,4… 0,6…

— «Площадка»!

Боданцев бросил взгляд на меня — понял. Закрутил вентиль и подошел к приборам телеметрии. Пока все в норме.

Я включил канал связи с гермокамерой.

— Как дела? Жары не ощущаете?

Все трое, как по команде, уставились в объектив монитора — с экрана смотрят на меня.

— Нормально. Все нормально, — ответил Михаил.

Он сидит слева — дальше всех от микрофона. Его голос глушится кондиционером. Надо бы микрофон в гермокамере сделать переносным. Или лучше поставить второй. Но теперь поздно.

Боданцев взъерошил свои и без того лохматые волосы, улыбнулся как-то растерянно, даже заискивающе, и сказал:

— Лучше самому быть там… — Не закончил, махнул рукой и опять полез пятерней в шевелюру: — Неужели, думаешь, симбиоз не состоится?

— Поживем — увидим. Давай, Толя, дальше. До процента.

Снова зашипел углекислый газ, и тотчас захлюпал выравнивающий насос.

В потрескивании, пощелкивании аппаратуры, в приглушенных голосах «дежурной команды» и еще не разошедшихся сотрудников отдела, в ровном, успокаивающем шелесте вентиляторов, перекачивающих воздух из гермокамеры в культиватор, в шуршании лентопротяжных механизмов самописцев я сейчас слышал только эти звуки — легкое шипение углекислого газа и хлюпанье выравнивающего насоса. Как они, наш первый экипаж, там себя чувствуют? Судя по изображению контрольного телевизора — неплохо. Но что может рассказать телевизионный экран? Что у них в душах творится?

Вообще, что мы знаем о других, если и себя толком не знаем…

Я люблю свою квартиру — тихую и всегда теплую. Главное достоинство этой квартиры, окнами в Ботанический сад, — тишина. «Сила шума, который может спокойно вынести человек, обратно пропорциональна его умственным способностям». Я бы это изречение Шопенгауэра вывесил над входной дверью… Позерство? Да, возможно; в каждом есть что-то такое, чего он стыдится, но ведь оно есть! И куда от него денешься…

Так же, как и от своего прошлого. Давно уже пора привыкнуть, четырнадцать лет. А вот закрою глаза и так явственно вижу девушку, входящую в воду, призрачные кустики тумана у самых ног… Прав был Сварог — тут уж точно прав: «Чтобы избежать страданий, нужно уметь соразмерять свои возможности с реальностью цели. Реализм состоит не в том, чтобы было на что ссылаться при неудачах, а в том, чтобы эти неудачи не допускать».

Я люблю свою квартиру: пришел, снял галстук, рухнул в кресло, вытянул ноги, закурил… Что-то вроде нирваны.

…Я хотел им тогда преподнести свадебный подарок, но в последний момент одумался, да и свадьба сама, как я узнал позже, была заменена скромным ужином в узком, как принято говорить, семейном кругу: мать Наташи, которую я так и не увидел, какой-то троюродный брат Михаила, — случайно оказавшийся в это время в городе, Наташина тетка с отцовской стороны, старая дева, о которой она рассказывала мне столько смешного, ну и сами молодожены. Да еще соседи по квартире… Почему все это запомнилось? Все эти тетки, троюродные братья?.. Почему все это вспоминается, когда думаешь, как бешено летит время, как мало успел…

«Достичь идеала невозможно, как невозможно постигнуть понятие бесконечности, — говорил Сварог, любивший иной раз изрекать «под Будду». — Но приблизиться можно, если последовательно подчинять главному то, что вульгаристы называют смыслом жизни, а я бы назвал духом человечества, — все стремления, быт, мысли, саму волю. Лишь на этом пути самоограничения можно добиться такой концентрации интеллекта, когда неизбежно вступает в силу закон перехода количества в качество и сознание начинает постигать Истину. Это и есть, если хотите, нирвана».

Нет, нирвана — это предзакатная тишина. Когда в природе и в самом тебе все успокаивается, все мелочи и суета уходят, как осадок, на дно, и ты остаешься один на один с тишиной. И в этой тишине вечернего, предзакатного успокоения, когда, кажется, от твоего бренного тела остается лишь некая условная оболочка, не требующая от тебя абсолютно ничего, ты слышишь серебряный клич трубы… Так осенью, вспомни, вдруг с неба донесется тихое курлыканье журавлей, прощающихся и с летом, и с полями, от которых они улетают. У каждого в жизни это было, и у каждого, наверное, курлыканье журавлей заставляло сердце сжиматься.

Ботанический сад института огромный — что-то около тридцати гектаров, и стоило отойти от лабораторного корпуса на сотню-другую метров, как оказывался в настоящей тайге. Специально около четверти парка у нас сохраняется в нетронутом виде — там не разрешается убирать даже сучья и листву. Но именно там, в заповедной части дендрария, и было особенно хорошо — тишина, покой и полное безлюдье. Конечно, и в других уголках можно было найти совершенно безлюдные места, куда редко заглядывают даже лесоведы. Но только здесь, где не было не то что дорожек — даже тропок нельзя было обнаружить, я чувствовал себя по-настоящему счастливым.

Я старался ходить бесшумно, не пугая птиц, а птиц тут было великое множество: вечно спешащие, перепрыгивающие с ветки на ветку славки-черноголовки, пестренькие овсянки, без особых церемоний строящие свои гнезда под кустами, прямо в траве, лесные коньки, камышевки, — но особенно много здесь было зябликов, Услышишь щегольскую трель с эдаким ухарским росчерком в конце — «фьюить!», и ноги сами ступают по листве и мелким сучьям осторожнее, мягче. Шаг за шагом, и вот он уже перед тобой — на ветке: напыжится, округлит лиловую грудку, распушит крылышки с белыми стрелками и — «фьюить!» Впрочем, может, он поет совсем иначе — передать птичьи песни звуками человеческой речи невозможно: одним слышится так, другим — эдак… А зяблик тем и хорош, что, как соловей, всегда вызывает удивление изменчивостью своих трелей. Вот и ходишь по дендрарию от одного зяблика к другому, пока где-нибудь не провалишься в болотнику и не соберешь на себя старую паутину.

Отдыхал я обычно у одной из таких болотинок: озерко не озерко, но блюдце чистой, прозрачной воды, и ива вперемежку с низкой плакучей березой создавали такой необыкновенный уют, что ощущение душевного покоя не могли нарушить даже комары, которых здесь было более чем достаточно.

Я натягивал на уши плащ, закутывался получше, заправлял брюки в носки и закуривал. Комары вились вокруг меня, но не кусали.

Солнце садилось за вершины сосен неторопливо, обстоятельно, словно хорошо исполнивший свой долг работник, и его желто-красные лучи, благословляя тишину и покой леса, окрашивали темно-зеленую хвою и листву в контрастные прощальные тона. Я подбирался к воде, раздвигал сухой веточкой мелкий мусор — желтые хвоинки, травинки, клейкие нити водорослей, пыльцу калины — и осторожно погружал в воду ладони. Так же осторожно, стараясь не расплескать ни капли, подносил я эту тепло-ласковую воду к лицу — она пахла травами и цветами калины, и умывался. Потом поднимался на пригорок, под крону развесистой, низкой и чуткой к малейшему дуновению воздуха березки, волновавшейся, казалось, даже не от ветра, а от человеческого голоса, и долго лежал, вглядываясь в причудливый рисунок на ее стволе: серебро с чернью, белый снег в трауре. Над самым лицом от неслышного и неощутимого дуновения воздуха шевелились ее тонкие и гибкие ветки и глянцевитые листья. Здесь, под березой, мне не докучали даже комары — они звенели где-то в стороне, над водой и выше, и здесь чаще всего меня посещали видения: черная, таинственная в глубине вода и белые кустики-призраки над ней, медленно вальсирующий зал или — рыжая белка: глаза-бусинки, на ушах кисточки…

Привычка — вторая, говорят, натура: к любой боли можно привыкнуть, притерпеться. Если уж нам суждено отдыхать в прошлом, то пусть это прошлое будет прекрасным! Искупаюсь я в тумане, зачерпну рукой росу…

Здесь, в этом тихом уголке земли, под плакучей березой на берегу озера, у меня проходили лучшие минуты жизни. Иногда мне казалось, что сюда, в глубину дендрария, я приходил на свидания с самим собой.

И вдруг однажды, в мае, когда пригорок под березой еще только-только покрывался изумрудно-зеленой травой, я увидел здесь девушку. Это была Тая…

Тая была любимицей Сварога. В сущности, она, числясь лаборанткой, выполняла обязанности его личного секретаря: записывала под диктовку статьи — сам он долго писать не мог; получала для него книги в библиотеках — читал Сварог много, жадно, и часто одновременно сразу две, а то и три книги; вела, наконец, обширную переписку и отвечала на все звонки — Сварог терпеть не мог телефона. Трудно было представить Сварога без Таи Сониной, и вдруг мы с удивлением узнаем, что он заставил ее поступить в медицинский институт. Ну, ладно бы на биофак — дело понятное. А то — медицинский. И как он будет работать без нее? Новая секретарша?

Со второй проблемой Сварог разделался очень просто: добился, чтобы ставка лаборантки была сохранена за студенткой Сониной. Надо признать, что этот шаг профессора Скорика в отделе простейших вызвал если не аплодисменты, то одобрение полное: семья у Сониных большая, сама Тая — старшая дочь, и переход ее с зарплаты на дохленькую стипендию, конечно, отразился бы на семейном бюджете значительно.

Несколько сложнее для Сварога оказалось решить вторую проблему — нового секретаря он заводить не пожелал. Поэтому Сониной пришлось работать и учиться в две смены: утром — в медицинском, а вторую половину дня — работать у симбиозников. И возвращалась она домой уже под ночь.

Я в то время тоже часто работал по вечерам. Квартиры мне еще не дали, а комнату я снимал в доме, где все почему-то делалось на крике, и приходить в такой дом не очень хотелось. Разорвать не разорвут, но и в покое не оставят. И я сидел до ночи в лаборатории. А когда надоедала эта бесконечная канитель с пробирками и чашками Петри (даже горячей воды тогда у нас не было!), уходил бродить по парку. Там-то все и случилось.

Не помню уж, что она делала на моем пригорке, кажется, готовилась к экзаменам, но у нее был такой отрешенный вид. Сидела под березой, откинув голову на ствол и подставив умиротворенное лицо вечернему солнцу. На ней была зеленая кофта, под цвет первой листвы, а безвольно опущенные руки казались ветвями самой березы…

Долго я стоял в оцепенении, боясь треском случайно раздавленного сучка или шорохом прошлогодней, сухой листвы испугать ее — мне казалось, что она спала. Но вдруг я услышал:

«Долго вы меня будете разглядывать?»

Ничего не изменилось ни в ее расслабленно-умиротворенной позе, ни в ее покойно-счастливом лице — ни один мускул не дрогнул. И все же это сказала она — кроме нас здесь, в этом глухом уголке, не было ни души.

Я подошел, сел рядом. Земля была уже теплой, хотя и чувствовалась еще весенняя сырость.

«А вы не простудитесь?»

Она улыбнулась и, не меняя позы, все так же, с закрытыми глазами, сказала:

«А я давно за вами наблюдаю: подойдете или нет? И не говорите, пожалуйста, банальностей. Хорошо здесь, верно? Я вторглась в ваш частный уголок? Но я этот уголок открыла раньше вас. А сегодня не думала, что вы тоже придете к озерку. Я сейчас уйду, нет сил подняться — так хорошо, верно?»

«Правда».

«Вы меня не прогоняете?»

«Нет, что вы!»

«Спасибо. Мне здесь хорошо. Давайте помолчим. Послушаем птиц».

Она так и сидела — откинувшись на ствол березы и уронив руки. И на меня не смотрела.

«Непонятный вы человек. Александр Валерьевич», — вдруг сама она нарушила молчание.

«Почему?»

«Да так. У вас что, нет никого близких? Почему вы все время проводите в парке?»

«А вы?»

«Я? — Она слабо улыбнулась. — Я отдыхаю. Если бы я могла уйти домой раньше…»

«Разве Сварог вас не отпускает?»

«Как я могу уйти? Андрей Михайлович наоборот — прогоняет меня. Вот я и хожу по парку. Похожу с полчасика, а потом вернусь. А он меня, знаю, ждет. И мы снова работаем. Почему вы его зовете Сварогом? Неприятно слышать».

«Его все так зовут».

«Все — может быть. Но к вам-то он относится иначе».

«Почему? Вы шутите… Да, по-моему, ему самому нравится, когда его называют Сварогом».

«Ничего вы не знаете. Все вам кажется…»

«А вы знаете?»

«Да. Знаю».

Она это сказала таким тоном, что разговор сразу иссяк.

«Мне пора, — сказала она, встряхнувшись. — Вы на меня не очень сердитесь?»

«За что?»

«За то, что я вторглась в вашу частную жизнь».

Я посмотрел на нее: смеется? Посмеивается.

«Это ведь ваш, оказывается, уголок. Значит, ваша, а не моя частная жизнь».

«Вы с этим согласны? — улыбнулась она, обрадовавшись. — Тогда я оставляю за собой право сохранить это озерко в своих частных владениях».

Она убежала легкой, танцующей походкой — словно поочередно кружась то с сосной, то с осинкой, то с березкой… Что же мне было делать? Искать себе другой уголок? Сознаньем я понимал, что так и надо сделать. Да, сознаньем я это понимал. А ноги… А ноги меня на следующий день сами привели к озерку. И опять я ее застал в прежней позе: голова запрокинута на ствол березы, руки опущены, на лице — безмятежность и покой.

«Не бойтесь, — позвала она меня, — не укушу. Посидите рядом, я вам не буду мешать».

Там, под плакучей березой, все и случилось. И хотя уже два года минуло, до сих пор не могу отделаться от мучительного чувства стыда: залитый солнечным светом пригорок, Тая в белой блузке и я сам, наполовину обнаженный… Меня трясло словно в лихорадке, я скрипел зубами от ненависти к самому себе, не сумевшему справиться с мутно-кружащим голову чувством, я готов был головой биться о землю, только бы исчезло это проклятое, бесстыдное солнце.

Видимо, она поняла, что со мной творится. Чуть повернула голову, прикоснулась губами к моей щеке и прошептала:

«Тебе плохо? Закури. И мне дай».

По моим понятиям, после того, что произошло, я должен был сделать предложение. И я его сделал — на следующий день. Дождался, когда выползет из своего вытяжного шкафа и удалится Сварог, и пошел к симбиозникам. Тая стояла у окна, наверное, она знала, что я приду. Но мое «здравствуйте» словно не услышала — даже головы не повернула.

«Тая, я хочу у вас просить прощения».

«За что?»

«За вчерашнее».

Она помолчала, потом повернулась и подошла ко мне. Покачала головой, усмехнулась, поправила галстук.

«Не надо об этом, Александр Валерьевич. Я ведь сама этого хотела».

Я знал. Уже потеряв голову, не владея ни собой, ни руками, я вдруг услышал: «Не надо. Я сама». Удивительно, сколько достоинства было в этом: «Я сама…»

«Тая, — чувствуя, как начинают гореть уши, продолжал я свое идиотское объяснение, — я вел себя недостойно. Простите меня. Я хочу, чтобы вы стали моей…»

«Не надо, — быстрым движением прикрыла она мой рот ладошкой. — Не говорите больше ничего. Я все знаю сама».

Усмехнулась еще раз — невесело, с легким вздохом и добавила:

«Будем считать, что ничего не было. Идите, мне нужно позаниматься».

Дня три я уходил из лаборатории вместе со всеми, потом опять остался — нужно было, срочное дело, а часов в восемь ноги меня сами понесли в наш «частный уголок». Но ее там не было.

А на следующий день она зашла ко мне в лабораторию.

«Глупо все это. Пойдемте, побродим».

И мы действительно погуляли — так, для вида. А потом я очнулся под той самой плакучей березой…

Это с виду кажется: что особенного? Зашел человек в гермокамеру, пробыл там пару недель или месяцев, можно сказать, в стерильных условиях, в уюте, в комфорте, питаясь строго по графику, хотя и лиофилизированными, то есть высушенными в вакууме продуктами — тут мы ничего не изобретали, а договорились с московским комбинатом, чтобы нам выделили те же продукты, которыми кормят космонавтов, — это, однако, только с виду кажется просто.

Чтобы облегчить себе задачу, мы через клинику, городскую, конечно, своей нет, пропустили всех потенциальных кандидатов в испытатели — и парней, и девушек. Нескольких из них пришлось после этих обследований направить на лечение — даже не подозревали, что носят в себе патогенные микробы и скрытые болезни. Затем все прошедшие обследования в городской клинике и выдержавшие тесты психоневрологов поступили в спортивно-физкультурный диспансер — тоже была проблема! Если в городскую больницу наших испытателей не берут, потому что они здоровы, то в этот диспансер — потому что они не спортсмены, а обыкновенные смертные. Но тут у нас было безвыходное положение: исследования на велоэргометре, исследования основного обмена веществ под нагрузкой и прочие эксперименты с сердцем мы могли провести только в этом диспансере, ибо только там была нужная аппаратура.

И вот когда, наконец, кандидаты — а их вначале было около сорока человек — прошли все этапы медико-биологических пыток, как они выражались, и мы разобрались с их материалами, оказалось, что более или менее уверенно мы можем располагать контингентом испытателей всего в шестнадцать человек, причем девять из них — девушки. Все остальные отсеялись по разным причинам. Конечно, список «золотого фонда» мы периодически обновляли — каждые три месяца всех кандидатов прогоняли по новому, несколько облегченному кругу исследований, некоторых, особенно девушек, приходилось из «золотого фонда» исключать потому, что выходили замуж и становились матерями, двоих парней, несмотря на героические усилия Хлебникова, призвали в армию — вот и приходилось список обновлять. Однако больше твердых десяти кандидатов в испытатели — ребят и девушек соответственно — мы не имели никогда.

Нет, это только с виду кажется — чего особенного? Кормят — нормально, зарплата — «вредная», с доплатой, литературы с собой можно брать сколько угодно (Вера Тонченко, например, умудрилась в гермокамере подготовиться к сессии — все сдала на пятерки). А замечаем: устают ребята от гермокамеры, с каждым разом (а некоторые, Гена Старцев например, «отсидели» по пять-шесть раз) идут труднее, заставляют себя — надо… Моральный стимул тоже, конечно, играет свою роль — слава. Безымянная пока, но в душе, я думаю, у каждого из них теплится: поставят систему на орбитальную станцию или на корабль — вспомнят и о тех, кто ее испытывал. На себе испытывал. Недаром же они так не любят слово «испытуемый»: «Кролики мы, что ли?»

Лидером у нас среди испытателей — Старцев. 24 года, холост, член ВЛКСМ, профессия, — техник-приборист, лаборатория экологических систем, клинически здоров, вес 68 килограммов… В гермокамере провел в общей сложности около трех месяцев. На испытания идет с большой охотой, у психоневрологов регулярно получает высший балл. К сожалению, часто болеет: грипп, ангина, катары. Еще год назад мы ему настойчиво советовали удалить гланды. Гена долго не решался, а я случайно, из разговоров лаборанток, узнал, что он, наш лидер, панически боится крови. И вообще всего, что касается медицины. Удивительно, каким надо обладать мужеством, чтобы регулярно сдавать кровь на анализы, зондироваться, глотать всякую пакость и при этом у психоневрологов получать отличные аттестации! Правда, все, кто работает со Старцевым, говорят о его дружелюбном, мягком характере, о его необычайной уравновешенности — да это все мы знаем и сами, из его «отсидок» в гермокамере.

Гланды Гена все же удалил — можно представить, чего это ему стоило. Настойчиво занимается спортом, бегом, лыжами, плаваньем. Каждое утро, как он уверяет, принимает холодный душ. И — регулярно болеет. Правда, болеет он главным образом весной и осенью. А сейчас февраль.

И еще одна странность у нашего лидера: не выносит карантинного бокса. В гермокамере может находиться месяцами, но в боксе, в довольно просторной, раза в два больше по размерам, чем гермокамера, комнате — светлой, солнечной, обставленной с максимальным комфортом — не может высидеть и суток.

Однажды он нам устроил изрядный переполох. «Отсидев» в гермокамере шесть недель — это было весной прошлого года, — Гена со всеми мерами предосторожности был переведен на акклиматизацию в бокс. Там ему, пока у него не установится нормальный микробиологический баланс, предстояло провести дня три-четыре. Если же его выпустить «в мир» сразу же, из гермокамеры, Гена, как, впрочем, и любой другой, неизбежно чем-нибудь заразится: после стерильной гермокамеры, где вся микрофлора исчисляется пятью-шестью безвредными микробами, даже воздух в нашем дендрарии может оказаться инфекционным — организм испытателя постоянный иммунитет теряет довольно быстро. И вдруг примерно через час после того, как Старцев был переведен в бокс, мне сообщают, что он исчез.

Мы сбились с ног — обшарили весь огромный парк. Никому и в голову не приходило, что Старцев истосковался по городскому шуму и запахам. Как был, в стерильном спортивном костюме, Гена, крадучись, прячась за деревнями, пробрался к выходу из парка и пошел по улице, жадно приглядываясь и принюхиваясь. Позже, когда беглец был водворен в бокс, он с восторгом рассказывал, как у него кружилась голова от всех этих дурманящих запахов: автомобили, оттаявшая, прогревшаяся на солнце земля, тополя с проклюнувшимися почками… Он так и свалился, сел, как говорит, на землю от этих запахов и слабости в ногах. Так, сидящим на земле, его и увидели сотрудники института, по костюму догадались, что испытатель, и привели к нам в отдел.

Влетело Гене за тот побег крепко. Да и попереживали мы за него основательно. Но обошлось: день был теплый, солнечный и безветренный — это-то, очевидно, и спасло нашего лидера от пневмонии. И когда комплектовался первый экипаж (три человека — это уже экипаж!), Гена Старцев был кандидатом «номер один»: тут ведь учитывалось не только здоровье, но и профессия, специальность испытателя. А Гена — мастер на все руки…

Да, о Старцеве я могу судить совершенно уверенно: энтузиаст. Думаю, что в глубине души, никому не признаваясь, он идет в гермокамеру, как на тренаж перед космическим полетом. Здоровьем его бог, конечно, не наградил — родители, точнее: типичный астеник, огромным усилием воли и самодисциплины сумевший не только нарастить мышцы, но и развить сердце и легкие. Отличный специалист своего дела, душа человек, любит стихи… Наверное этим, любовью к стихам, он многих и подкупил. Но нет, есть в нем что-то и другое — помимо лирики: цельность натуры, я бы сказал. Это ведь не шутка — в течение пяти лет, изо дня в день по часу, по два заниматься спортом. И не ради укрепления своего драгоценного здоровья, а чтобы при очередной диспансеризации врачи не могли исключить тебя из списка испытателей. Уже одно это чего-то стоит. Может, и будет когда-нибудь летать в настоящем космосе — кто его знает! Воли во всяком случае для этого у него хватает.

А вот Хотунков для меня загадка. Тихий, почти незаметный в отделе человек — биолог с двумя вузовскими курсами за плечами (агрономический, правда, незаконченный, факультет в сельхозе и биофак в университете), он как-то неприметно, непостижимо для других очень быстро стал ведущим специалистом по космическому растениеводству, защитил (тоже тихо, без шума) кандидатскую, самый молодой руководитель группы… И в отряд испытателей попал так же тихо и незаметно, к вящему удивлению окружающих. У Хлебникова было одно время настроение исключить его из «золотого фонда» — уж больно незаменимый специалист по фитотрону и фотосинтезу хлореллы, нечего такому отдыхать в гермокамере. Но и тут Хотунков как-то очень тихо уладил конфликт: сходил поговорил с Хлебниковым по сугубо личному делу, а через неделю ушел в гермокамеру — испытателем.

Если судить о человеке только по делам — аттестация самая высшая. А вот если по словам… Немногие счастливчики удостаивались чести перемолвиться с Хотунковым за день двумя-тремя словами — не по делу. И тем не менее на исследованиях у психоневрологов Хотунков получил один из высших баллов. И это когда один из тестов, я знал это точно, как раз и заключался в том, чтобы при помощи речи максимально быстро установить нужный психологический контакт с совершенно незнакомым человеком. Тест называется «речевой коммуникабельностью». К нашему изумлению, психологи поставили по нему Хотункову «отлично». История настолько невероятная, что я не поленился, съездил в диспансер и встретился с одним из врачей. «Действительно, — подтвердил врач, — уникальный случай, особенно в наш, можно сказать, болтливый век: в контакт с любым реципиентом вступал в минимальный срок — ни одного лишнего слова». Поскольку в роли реципиентов выступали сами члены комиссии — сомневаться не приходилось: случай и в самом деле редкий…

— Как самочувствие?

На экране вижу: сидят переговариваются, Михаил парням что-то рассказывает, Старцев даже жестикулирует — очевидно, речь идет о космонавтике.

Взгляд на монитор, на тебя, кажется, легкая улыбка… Ответил Старцев:

— Отлично, Александр Валерьевич. Поднимайте быстрее!

Через два часа мы добрались до двух с половиной процентов.

— «Площадка». Пять минут отдыха. Кто чувствует удушье — можете подышать чистым кислородом. Но не злоупотребляйте — потом будет трудно переходить на углекислую смесь. Как самочувствие?

— Нормальное.

Ответил Михаил. Кислородными масками не воспользовался никто. Это хорошо. Ибо чувствуют они себя там сейчас, судя по приборам, невесело: увеличился пульс, частое дыхание, повышенная электропроводимость кожи… Потеют.

— Миша, как выглядят члены экипажа? Подробно.

Я включил магнитофон; рассказ Михаила очень важен — ни видеоконтроль, ни телеметрия не могли передать и «увидеть» того, что мог и должен был заметить опытный врач.

Секундная пауза.

— Легкая краснота. Дышим, кажется, чаще. Жарко. На лицах ребят мелкий пот… (А температуру в гермокамере снизили уже до девятнадцати градусов). — В висках легкое покалывание…

— У всех?

— Нет, кажется. Но я чувствую.

— Так. Что еще?

Опять секундная пауза.

— Ощущение тяжести. Такое впечатление, что работаем, несем тяжесть. Или — бежим. Вот, кажется, все ощущения.

Все как по расписанию: все это мы ожидали — знали по литературным источникам и собственным опытам. Пока все нормально.

— Это пройдет. Организм адаптируется. Сейчас последний «подъем».

В течение часа закончилась адаптация: прошли головная боль, ощущение тяжести, пульс установился на восьмидесяти — у всех, но дыхание было по-прежнему частым и глубоким — частота понизится, знали об этом, не скоро. Никаких пока осложнений, никаких отклонений от программы. Ребята «подъем» на три процента перенесли отлично.

— Молодцы, — благодарю я их по связи. — Адаптация закончилась. Можете отстыковаться и приступать к выполнению программы.

Я почувствовал, что сзади, за моим креслом дежурного врача, кто-то стоит. Оглянулся — Хлебников.

— Разреши, я им скажу пару слов.

Я уступил кресло. Он сел, удобно устроился, подвинул микрофон поближе.

— Проголодались, товарищи?

На экране мелькнула чья-то белозубая улыбка. Потом кто-то ответил — не Михаил:

— Еще как, Григорий Васильевич!

— Я вам хочу еще раз напомнить о важности эксперимента. По программе, как вы знаете, вам запланирована имитация космического полета. Да у вас и пища небесная — космонавты питались такими же лиофилизированными продуктами — гордитесь!

Из динамика:

— Гордимся!

— Это последний вольный разговор с «землей», — продолжал Хлебников. — С этой минуты вы должны перейти на связь по режиму. Я понимаю, трудно будет вам. Но мы будем за вами следить беспрерывно. Мы с вами, друзья. Счастливого вам завершения эксперимента. Счастливого возвращения на «землю»!

— Спасибо.

Это сказал кто-то из парней. Михаил, я видел на экране, готовился брать кровь на анализы.

— Все, — сказал Хлебников, поднимаясь. — Кто дежурный врач?

— До восьми на пульте я. Потом — Сонина.

— Желаю успехов.

Хлебников с широкой, щедрой улыбкой подал мне руку, кивнул остальным — «Работайте!» — и ушел. И Боданцев ушел с ним. Теперь в зале осталась только «спасательная команда».

Странный все-таки человек Хлебников. Радуется. А чему? Что благополучно прошел «подъем»? Все ведь еще впереди. Мне даже страшно подумать: вдруг у парней начнется некомпенсированный ацидоз. Конечно, Михаил — опытный врач, кислородные маски наготове, но кто толком знает, как надо с ним бороться, с некомпенсированным ацидозом? В какой дозе можно давать в этом случае кислород? Боданцев прав: одна надежда — на симбиоз. Авось матушка-природа не откажет благословить союз хлореллы с человеком и на этот раз — при трех процентах углекислоты. Будем надеяться. Кто, говорят, не рискует, тот не знает, что такое счастье. Да, когда рискуешь собой — ладно, можно узнать вкус счастья. А вот когда другими…

— Александр Валерьевич, я посижу?

Тая. Смотрит настороженно — боится нарваться на отказ. Она за эти два последних дня подготовки к эксперименту тоже сдала: глаза запали, черты лица заострились, ресницы не крашены — некогда.

— Я хочу дождаться анализов крови, Таюша. Ты сама-то пообедала?

Кивнула. Усмехнулась, И тихо-тихо, чтобы не услышали техники:

— Я тебе пирожков принесла. Поешь? У меня в кармане.

— Поем, — рассмеялся и я, тоже тихо-тихо. И забрался к ней в карман халата, почувствовал при этом, как она вздрогнула и напряглась.

— Спасибо, Таюша. Так бы и просидел до восьми голодный.

Тая, не сказав ни слова, отошла к самописцам.

— Как там — все в порядке? — жуя пирожок, спросил я у нее.

— Все в порядке, Александр Валерьевич, — ответила Аллочка Любезнова по прозванию «красивые глазки». — Параметры не меняются.

Через полчаса Михаил сообщил мне данные анализов крови. Все в норме. Пока в норме.

Глава вторая

Надежды и сомнения

Симбиоз в гермокамере наступил лишь на пятые сутки.

Все эти четыре дня мы, врачи и биологи, члены «спасательной команды», прожили в страшном напряжении. Сотни анализов крови, сотни графиков самописцев, бактериологических мазков — все это надо осмыслить, держать в голове и перед глазами, и все это бумажное море упрямо твердило об одном и том же: прогрессирующий ацидоз. А мы никак не могли нащупать точку симбиоза: меняли рацион испытателей, меняли подкормку хлореллы… Нет, никак не совпадают эти чертовы коэффициенты!

А ведь явления симбиоза — я уже рассказывал Михаилу — мы открыли неожиданно, даже не предполагая о его существовании. Не в биосфере, конечно, — там такой симбиоз наш шеф, профессор Скорик, нашел чисто теоретически, «на кончике пера», — а в лабораторной модели, в нашей гермокамере…

Вариант «А» системы биологической системы жизнеобеспечения мы отработали быстро (что-то около полугода) и без всяких осложнений — наши испытатели один процент углекислого газа в атмосфере почти не ощущали. Немного душно — вот и все. Так примерно, как в плохо проветриваемом кинотеатре. Сложность была в другом: хлорелла должна была выдавать в гермокамеру для дыхания человека столько же кислорода, сколько человек выдыхает углекислого газа. Циолковский был мудрым мужем — все предусмотрел:

«Растений должно быть столько, чтобы их корни, листья и плоды давали столько же кислорода, сколько его поглощают обитатели жилья. Если последние поглощают более, то люди задыхаются и ослабляются, а растения оживляются от избытка углекислого газа; если меньше, то людям дышится легко, но растения не имеют довольно углекислого газа и слабеют».

Одним словом, речь шла о полной гармонии. Между человеком и хлореллой. А у нас в варианте «А» наблюдался первый случай: избыток углекислого газа и недостаток кислорода. Да и в «Б» — почти то же самое.

Вся эта арифметика с газовым балансом человека (шестьсот литров кислорода в сутки — поглощение и пятьсот сорок литров углекислого газа — выделение) была нам, конечно, известна и раньше. Думали мы и над этими коэффициентами ДК и АК. — чем же, какими способами создать равенство между ними — дыхательным коэффициентом человека и ассимиляционным — хлореллы, а вот когда дело дошло до гермокамеры… Не получалась у нас эта самая гармония — и баста. А должна была получиться, должна была существовать в природе!.. Теория профессора Скорика о том, что животные и растения на Земле — сожители-симбионанты, и его знаменитая формула о том, что жизнь дерева биологически эквивалентна жизни человека, крона березы, мол, дает в сутки столько кислорода, сколько нужно для одного индивида — известны широко. Он много об этом писал. Но это были все общие рассуждения с небольшой дозой математических расчетов. Скорее, агитация за спасение биосферы, чем исходные данные для получения симбиоза в гермокамере. Да он, признаться, никогда камерой всерьез и не занимался. Так, выслушивал, кое-что советовал…

Решение мы нашли сами — опытным путем. Сейчас уже в деталях и не помню, что мы делали… Вернее, чего только не делали! Но главным образом пытались изменять массу хлореллы: чуть меньше, чуть больше. Как в детской игре: горячо — холодно… Только потратив уйму сил и времени, поняли, что это совершенно бессмысленная затея: хлорелла, поглощая углекислый газ, размножается, ее масса все время изменяется. Головоломка, одним словом. Но все же нам эти чертовы коэффициенты — ДК и АК — почти удалось уравнять. Почти… Однако разница между ними всего в несколько сотых долей процента все равно приводила к тому, что за сутки из камеры исчезало двадцать литров кислорода. Недодавала хлорелла. Чего только мы с ней не дела ли — с этой дрянной микроводорослью: меняли режим освещения, меняли подкормку… Безрезультатно. Хоть тресни.

И вот когда мы уже потеряли надежду выровнять эти самые ДК и АК, установить в гермокамере ту самую гармонию, о которой в свое время писал Циолковский, кому-то пришла в голову идея: а почему мы, собственно, все время пытаемся повлиять только на хлореллу? А дыхательный коэффициент? От чего он зависит? Неужели тоже жестко стабильный? Все сначала — основной обмен, газоанализаторы… Теперь уже взялись за человека — за испытуемых. И выяснилось, что ДК у людей — весьма лабильная константа. Да какая там константа! Стоит человеку чуть изменить рацион питания, как ДК сразу же понижается или, наоборот, повышается. Ну а когда выяснили главное — дальше дело пошло быстрее: подтвердилось (об этом говорилось и в медицинских книгах, но мы, увы, с запозданием туда заглянули), что жиры ДК понижают, а углеводы — повышают. Другими словами, вопреки нашим расчетам и ожиданиям именно хлорелла оказалась в газовом балансе задающим элементом регулирования, ее АК оказался константой, а не ДК человека — как мы думали раньше — и как это, собственно, вытекало из теории симбиоза профессора Скорика — для биосферы в целом. Или же, что более вероятно, мы его теорию к условиям гермокамеры применяли слишком упрощенно.

Но что касается второй части проблемы баланса, то тут он, Сварог, оказался прав полностью: нормальное питание, рекомендованное диетологами, как раз и дает дыхательный коэффициент, в точности равный ассимиляционному коэффициенту земных растений. Я помню, как он, Сварог, выдал нам эту истину: «Меня, очевидно, нужно занести в список нарушителей баланса биосферы первым: ненавижу диетологов и все их рекомендации…»

И вот теперь в этом решающем эксперименте с экипажем держали экзамен и наша теория симбиоза «человек — хлорелла», и весь наш многолетний опыт создания нужного газового баланса в гермокамере регулированием рациона питания испытателей… Не можем добиться совпадения этих чертовых АК и ДК, и только!

Дома я почти не ночевал. Вся надежда была на ночь. Прошлые эксперименты подсказывали: если симбиоз наступит, то концентрация углекислоты в воздухе гермокамеры должна начать падать к часу ночи. И я сидел у пульта до двух, до трех часов, сидел, ходил бесконечными кругами и, покурив в уголке, возвращался к капнографу. Даже стучал ногтем по его крышке, как по барометру: сколько можно чертить у трех процентов? Сколько можно показывать «к буре»? А «буря» у нас одна — некомпенсированный ацидоз…

Я до самой смерти, наверное, не забуду, как «док» Хлебников свалился на мою голову с этим вариантом «Д». В буквальном смысле слова — с аэродрома и ко мне!..

— Что?! Вариант «Д»?

Я решил, что ослышался, и уставился на Хлебникова в недоумении: что это он — всерьез?

Десять минут назад меня разбудил длинный, требовательный звонок. Я, видно, задремал — блаженные минуты святого отдыха! — вскочил с кресла, очки свалились на пол, под ноги, едва не раздавил, а звонок такой настойчивый — почти без пауз… Милиция, что ли? Открыл дверь. «Док» Хлебников. «Здравствуй. Один?» (Надо понимать: «Тая не в постели?») — «Здравствуй. Один».

Из прихожей, сбросив мне на руки свое роскошное пальто-реглан с не менее роскошной шапкой, Хлебников, так и не ответив мне, откуда он свалился на мою голову (соображай сам: из академии, вестимо!), прошел на кухню, открыл холодильник. Он всегда сам хозяйничал — где бы ни был. И «Не возражаешь?» произносит чисто машинально — постфактум. Когда у него в руках было уже все, что ему нужно — бутылка «Бычьей крови», сыр, буженина, масло (хорошо, по пути из института домой зашел в гастроном — как чувствовал, что будут гости, правда, не о Хлебникове подумал), — вспомнил обо мне: «Где у тебя стаканы?» И тут же — обрадованно: «Ага».

Вышел из кухни, жуя бутерброд, сунул бутылку мне — сам открыл, подставил стаканы — свой и мой, но сначала все же свой, осушил одним глотком. А я к своему стакану, оглушенный новостью — вариант «Д»! — кажется, даже не прикоснулся.

Ткнув пальцем по очкам на переносице — на место! — переправил стакан с вином из правой руки в левую, расстегнул пиджак, извлек из внутреннего кармана сложенную вдвое пачку машинописных листков и сунул мне:

— Читай!

«С. М. Городинский, А. Н. Карцев…» Еще четыре фамилии. «Тезисы к докладу «О пребывании человека в кабине космического корабля при повышенном содержании углекислого газа».

— Читай вслух.

— Зачем? — опять в недоумении — смеется, что ли? — посмотрел я на него.

— Этот доклад я еще толком не читал. Интересные данные. Обсудим. Читай!

Что ж, приказ начальника — закон для подчиненного. Пожалуйста!

«…Справедливо полагая, что идеальным решением вопросов жизнеобеспечения является создание замкнутого цикла, аналогичного круговороту веществ, имеющемуся на Земле, Циолковский не отрицал возможности применения химических веществ (щелочей) для удаления углекислоты…»

— А ты знаешь, Стишов, что такая физико-химическая система готовится в Москве? — перебил меня Хлебников.

— Слышал.

— А я видел.

Это была новость. До сих пор мы только слышали. Теперь, оказывается, имеем возможность и посмотреть…

— Допивай, — придвинул он мне мой стакан. — Промочи горло — хрипишь уже.

— Когда они начинают? — промочил я горло.

— Уже начали.

Еще одна новость. Представляю, с какими минами выслушают это завтра мои ребята: уже начали! А мы еще топчемся на месте. Так по крайней мере считает большинство чересчур горячих голов, начисто отметая все соображения о безопасности эксперимента, о методике работы, планомерности и так далее. В сущности, здраво рассуждая, мы занимаемся нелепейшим делом: человека, сформированного эволюцией для жизни в земной атмосфере, где углекислого газа никогда не было больше сотых долей процента, мы пытаемся заставить нормально функционировать в ядовитой для него атмосфере… Вариант «Д»! Конечно, на заводах, в кинотеатрах человек иногда дышит и таким воздухом — вынужденно, разумеется, и ограниченное время. Но мы-то ведь пытаемся эту атмосферу сделать для него нормальной! И другого пути, как утверждают боданцевские конструкторы, для нас нет: если хочешь создать реальную систему жизнеобеспечения для космических кораблей с неограниченным сроком полета, изволь космонавтов приучить жить в углекислой атмосфере. Мало им психических стрессов, несовместимости, перегрузок, так теперь надо перестраивать саму физиологию… Но что там у москвичей?

— И что же ты видел?

Хлебников усмехнулся:

— Сказку.

— А точнее?

— Весь комплекс.

Ну, могу представить. Москва — это не самодеятельность. Тут, черт побери, из-за каждого капнографа нужно объясняться чуть ли ни с директором института, бедняга Боданцев ездит к приятелям-инженерам на заводы — выклянчивать резцы, сверла, метчики; аппаратура, особенно радио, вся, как выражается Боданцев, на соплях, о бактериологической стерильности Руфина Мардер проводит беседы с каждым техником, да и как ее соблюдешь — эту стерильность экспериментов, когда монтажники сидят чуть не друг на друге! В тесноте, острят, да не в обиде. Провинция — что поделаешь! Однако ведь что-то творим…

— Видел гермокамеру. Там сейчас экипаж.

— Трое?

— Трое. Видел и аппаратуру.

— Байконур?

— Примерно. Во всяком случае, имеют все, что надо.

— Поставил вопрос о равноправии?

— Поставил.

— Обещали?

— Почему обещали? Утвердили.

Это уже лучше. Утвердили, значит, смету. Можно работать спокойнее. Больше всего меня беспокоит телеметрия, сидит человек в камере неделями, месяцами, а мы не имеем возможности контролировать все его жизненные функции. Какие там все! Сердце да дыхание… А выходит человек из гермокамеры, попадает в бокс — за голову хватаемся, мышцы расслаблены, какие-то побочные рефлексы, говорит шепотом, а о микробной флоре и говорить нечего — наводнение… С виду здоров как бык, а на самом деле… В изолятор! На две недели.

— Как у них с клиническими исследованиями?

Это тоже больной вопрос. У меня в лаборатории всего четыре врача. Что они могут сделать? Только и обеспечивают дежурство — у гермокамеры, а все исследования приходится вести в городской больнице. А там у врачей при виде наших «больных» глаза на лоб лезут: смеетесь, что ли, над нами? Вся трагедия в том, что медицина и в самом деле умеет обращаться только с больными. Здоровый человек для нее часто загадка за семью печатями.

— Клинические? — Хлебников налил еще стакан вина, отхлебнул, причмокнул с удовольствием. — Своя клиника, разумеется.

Своя!

— А программа? Какая у них программа?

— Отработка трех типов системы жизнеобеспечения.

Значит, там взялись за дело серьезно. Сразу три варианта. Все варианты, разумеется, физико-химические, на щелочах, как и предсказывал Циолковский, но кто может сказать, что надежнее? Московская «химия» или наша углекислая «биология»? Надежнее, пожалуй, наша система — мы копируем матушку-природу, нашу земную биосферу, но вот которая из систем безопаснее?

— Значит, москвичи уже отрабатывают готовые системы жизнеобеспечения?

— Готовые? — Хлебников отхлебнул еще глоток «Бычьей крови». — Не совсем. Читай дальше, — приказал он — К москвичам мы еще вернемся.

Читать дальше после такой новости? Читать рассуждения о гениальности идей Циолковского, когда уже идут испытания этих идей во плоти и крови? Несколько мгновений я с удивлением глядел на Хлебникова: что все это значит? Примчался чуть не с аэродрома (в гараж, поди, только заехал — «Волгу» взять), выложил нежданное-негаданное решение с вариантом «Д», затем подсунул какой-то доклад «от Адама», а между прочим сообщает о том, что в Москве нам поставили фитиль!

— Читай! — с нотками раздражения повторил Хлебников. — У нас с тобой на сегодня еще уйма дел, Стишов.

— Каких еще дел? — покосился я на часы: восемь двадцать.

— Читай!

— Пожалуйста!.. «В условиях длительного космического полета…»

— Читай суть. Результаты экспериментов.

Я перебросил пару страничек. Эксперимент… Подчеркнуто карандашом.

«В эксперименте участвовало шесть здоровых испытуемых — мужчин в возрасте двадцать два — сорок лет, предварительно тщательно обследованных в условиях поликлиники. Испытуемые находились в течение восьми суток, двести два часа, в камере, имитирующей кабину космического корабля. На протяжении указанного времени в камере поддерживались параметры атмосферы в пределах следующих величин: углекислый газ — четыре процента…» — Четыре?! Вот зачем он привез этот доклад… Четыре! Значит, кто-то ведет параллельные исследования? Это тоже новость. До сих пор по биологическим системам жизнеобеспечения мы считали себя некими монополистами — по крайней мере у нас, в СССР. А что делается в США… Ничего, кажется, пока не делается. Ждут наших результатов. Практичные американцы — ничего не скажешь. Но откуда этот Городинский с коллегами? Из Института медико-биологических проблем? Что-то не помню там таких… А, доклад! — вспомнил я, что Хлебников ждет продолжения — уставился на меня, аки бык. Пробежал глазами абзац: параметры атмосферы… Четыре процента углекислоты, кислород — в норме, двадцать один процент, влажность… Все остальное в норме.

— Результаты?

Пожалуйста, результаты… Я перебросил еще пару страниц. Анализ… Опять подчеркнуто карандашом.

— «Анализ полученных данных показывает, что почти у всех испытуемых на протяжении всего эксперимента сохранялось удовлетворительное самочувствие…»

— Выводы.

— Сейчас найду и выводы… Ага! «Следует отметить, что все испытуемые в первые часы «действия повышенной концентрации углекислого газа предъявляли жалобы на появление рези в глазах, чувство тяжести в голове, одышку…» У наших испытателей рези в глазах не было, но мы и работали с одним процентом углекислоты, а вот тяжесть в голове и одышка… Все так, все точно так.

— Выводы, Стишов!

Выводы… Вот и выводы — подчеркнуто дважды.

— «Результаты проведенного эксперимента позволяют прийти к заключению, что пребывание здоровых мужчин в возрасте до сорока лет в состоянии относительного покоя…» — А, так у них они в камере не работали, а сидели! Ну, тогда выводы будут оптимистические — чего сомневаться? — «…в атмосфере с содержанием углекислого газа около четырех процентов и кислорода около двадцати одного процента…» — Я опустил цифры: давление, температура воздуха, влажность. Все в норме. У нас в гермокамере условия те же. — «…в течение восьми суток не сопровождалось существенными нарушениями основных физиологических функций организма».

— Твое резюме, Стишов?

Я поднял голову: Хлебников стоял передо мной в ожидании — поза боксера, готового парировать любой удар, любой выпад: плотно стиснутые губы едва кривились в иронической усмешке (заранее знаю, что ты скажешь!), но глаза из-за стекол очков смотрят настороженно.

Я положил доклад на стол — там я успел заметить еще несколько пунктов и примечаний, отмеченных карандашом, но сейчас, я понимал, Хлебникова интересовали не детали. Для него важно было главное: если испытуемые без существенных нарушений физиологии переносят четыре процента углекислоты, то можно ли ждать худших результатов при трех процентах?

— Скажи, Гриша… — Я запнулся на имени, давно уже не называл так фамильярно… да, с тех пор, как он стал начальником отдела. Я запнулся: говорить в таком доверительном тоне, когда перед тобой стоят в позе боксера…

— Ты о чем хочешь спросить меня? — Он поставил недопитый стакан на стол — рядом с докладом. — Почему нам утвердили вариант «Д»?

— Как? Уже утвердили?

Я опять решил, что ослышался: утвердили на основании чужих экспериментов?!

— Утвердят.

— А-а… Если мы возьмем на себя ответственность? Кто проводил эти опыты в четырехпроцентной атмосфере? — кивнул я на доклад. — Подлодники? Или у нас появились конкуренты?

— Какая тебе разница?

В самом деле — какая? Тем более написано: доклад посвящен космосу — чего спрашивать? Конечно, я задал пустой вопрос, бабский треп, как говорит в таких случаях Хлебников, и можно лишь удивляться, что он отреагировал на него так деликатно. Обычная реакция — в таких случаях бывает куда жестче: «Я был о тебе более высокого мнения». Или: «Ты не мух, надеюсь, ловил, когда я об этом говорил?» Грубовато, конечно, да если разобраться — всего лишь жалкая пародия на свароговский сарказм и чаще на подражательство Учителю, как он высокопарно, даже в научных статьях, называет Сварога, у него просто не хватает остроты ума и времени — он страшно дорожит временем, наш шеф, и считает, чем короче реплика — тем лучше. Самая короткая в таких случаях, разумеется, — «Дуб». Но это уж слишком грубо, да и содержит в себе некую обиду — не правда ли? А Хлебников никогда и ни на кого не обижался. Всякие «чуйства» терпеть не может.

— Так я жду твоего резюме.

Я посмотрел на Хлебникова: действительно, ждет. Сверлит взглядом… Неприятно.

— Гриша, побойся бога! Какое ты от меня ждешь резюме?

— А разве ты не командуешь лабораторией медико-биологических исследований?

— Погоди, Гриша, давить на психику. В докладе есть еще кое-что любопытное. — Я взял листки со стола, нашел на полях карандашные крыжики. — Хотя ты ведь читал сам… — Я мельком глянул на Хлебникова — никакой реакции! Вот выдержка у человека… — Нашел: «Физическая работоспособность (сила и выносливость), по данным динамографии, снижалась у большинства испытуемых до сорока процентов. Физическая нагрузка средней тяжести вызывала увеличение частоты дыхания и пульса».

— Ну и что?

Как что? Или он считает: вариант «Д» — в допустимой зоне? На границе. Четыре процента — это уже за границей. К тому же у нас испытатели работают не столько руками, сколько мозгами — все логично, но…

— У тебя есть еще сомнения?

— Есть.

Мне всегда трудно спорить с Хлебниковым. Такое чувство при этом… Поэтому я стараюсь приводить только факты.

— Вот, Гриша, послушай: «К концу эксперимента появились начальные признаки некомпенсированного ацидоза».

— А у нас ацидоз разве не наблюдался?

— Наблюдался, но компенсированный!

— Естественно, здесь углекислоты четыре процента.

— Да, но…

— Что еще?

Что еще? Я пробежал взглядом по карандашным крыжикам. Ага, это уже убедительней…

— Вот кое-что и посущественней. «У двух испытуемых на протяжении двух последних ночей во время сна обнаружены кратковременные остановки дыхания на двадцать-тридцать секунд…»

— Читай дальше.

Я пробежал по строкам: «Однако эти испытуемые при опросе утром не предъявляли жалоб на какие-нибудь нарушения во время сна».

— Чего разыгрывать комедию? Ты ведь сам все внимательно читал.

Я отложил доклад на стол, снял очки, похлопал по одному карману, по другому. Где сигареты?

— Не нервничай. Сигареты у тебя в пиджаке. А пиджак на спинке кресла. Так я жду твоего резюме, Стишов.

— Какое резюме? — Я старался говорить как можно спокойнее, хотя, видит бог, выдержать миролюбивый тон мне было нелегко. Но орать я не умею, на Хлебникова орать — вообще глотку попусту драть, не действует, да к тому же как-никак начальство… — Какое ты от меня ждешь резюме?

Хлебников наконец сел. Неприятное чувство, когда на тебя посматривают сверху вниз, да еще говорят при этом назидательным тоном. Да еще требуют при этом резюме на основе чужих экспериментов. Тут и в своих-то не всегда знаешь, какие сделать выводы…

— Саша, — вдруг перешел на человеческий тон Хлебников. — Нам бессмысленно заниматься вариантом «Б».

— Почему?

— Потому что вес и габариты физико-химической системы…

— Московской?

— Да, московской. — Он вынул из кармана блокнот, нашел нужный листок, раскрыл на этом месте и передал блокнот мне. — Вот вес и габариты физико-химической системы.

Я пробежал взглядом цифры. М-да… Неплохие цифры.

— Но вариант «Б», — вернул я блокнот, — конкурирует ведь?

— А зачем нам конкурировать?

— Ничего не понимаю…

Я и в самом деле ничего не понимал. Четыре года мы осторожно, этап за этапом, осваивали углекислую атмосферу: полпроцента, процент, полтора… И каждая новая ступенька давала нам возможность уменьшить вес аппаратуры на тридцать-сорок процентов. Уже сейчас вариант «Б» давал нам право говорить о том, что на орбитальных станциях с длительным сроком существования можно и нужно монтировать не физико-химическую, а нашу, биологическую систему жизнеобеспечения. Наша система если не компактней и легче, то надежней в любом случае. И вдруг — «Зачем нам конкурировать?»

— Мы должны быть вне конкуренции, Стишов.

Вот оно в чем дело! Вне конкуренции…

— Тут дело не в чести мундира, — продолжал Хлебников, опять сбиваясь на назидательный тон. — Надо видеть перспективу. Физико-химическая система — выход из положения, решение, лежащее на поверхности. Это, кстати, понимают и американцы. Для полета на Марс и они думают уже не о физико-химической, а о биологической системе. Ты знаком с их расчетами? Если на Марс будет направлен корабль с экипажем в шесть человек, то система жизнеобеспечения, принятая для программы «Аполлон», потребует запас пищи, воды и кислорода около сорока тонн. Это нереально. Это значит, что в сторону Марса нужно забрасывать два железнодорожных вагона. Таких ракет нет. Боюсь, и не будет. Тебе понятно почему?

Понятно. Соотношение между полезным грузом и весом самой ракеты для полета даже на Луну — один к десяти тысячам, а ракета на Марс в свете этих данных получится весом в полмиллиона тонн… Боданцев мне этой арифметикой оба уха прожужжал. Непонятно другое: зачем Хлебникову понадобился еще один урок ликбеза по космической технике? Нельзя же всерьез предполагать, что я не знаю этих цифр и данных. Эта цифра — шесть тонн — висит над нами, словно дамоклов меч. Шесть тонн, согласно расчетам Боданцева, — вес биологической системы жизнеобеспечения. Восстанавливающей запасы продуктов, кислорода и воды. Для экипажа в том же составе — шесть человек. Мы должны уложиться в эти шесть тонн — иначе вся наша «нир»[8] гроша ломаного не стоит. Но чудес на свете не бывает, и шесть тонн вместо сорока можно получить в единственном случае: если экипаж корабля будет в состоянии жить в углекислой атмосфере. Одним словом, за выигрыш в весе все равно нужно платить, и платить крупно. К чему эта душеспасительная лекция? Я не восторженная школьница, которую можно очаровать подобной арифметикой. Я знаю ей цену — этой арифметике.

— На орбитальные станции мы со своей системой не успели, — продолжал Хлебников, — с любым вариантом от «А» до «Д». Орбитальные станции уже существуют. И конструкторы не пойдут на новшество, пока оно не испытано в космосе. Поэтому нам надо сразу ответить на вопрос: для чего мы готовим свою биологическую систему жизнеобеспечения.

— Для чего же?

— Прежде всего — для лунных станций.

— А они будут?

— Будут.

— Еще для чего?

— Для кораблей с неограниченным сроком полета.

— И ты считаешь, открыл мне Америку?

Хлебников замолчал. Посмотрел на меня исподлобья — и отрезал:

— Пусть мы потеряем в случае неудачи лишних полгода, но мы создадим и отработаем систему, которая будет вне всякой конкуренции.

Это я уже понял. Шагнем сразу в завтрашний день — зачем нам тратить время на сегодняшний? Хорошо хоть не отбрасывает возможность провала. Полгода… Да разве в случае неудачи мы за полгода расхлебаем все неприятности?

— Так какой же все-таки утвердили вариант?

— Нам утвердили долгосрочную программу, а не вариант. — В голосе Хлебникова опять пробились иронические нотки: пора бы знать, мой друг Стишов, как он любил говаривать в прошлые времена, что и где утверждается. — А вариант будет утверждаться завтра. На ученом совете института.

— Ясно.

— Боюсь, что тебе еще не все ясно.

— Я должен отстаивать вариант «Д»?

— Ты должен иметь твердую точку зрения.

— Собственную?

— Разумеется, собственную. — Пауза. — Вытекающую из нашей общей.

Хлебников внимательно посмотрел на меня. Сплоченность и единство — вот его девиз, который он проводит в жизнь в нашем отделе экологии человека, пунктуально, повсеместно и беспрекословно. А раз единство, то разве могут быть различные мнения?

— К заседанию совета ты должен иметь конкретную программу медико-биологических исследований.

— На основании чего? Ведь мы добрались только до полутора процентов!

— На основании тех данных, которые получены нашими коллегами.

Хлебников подправил листки доклада и подвинул их мне.

— Завтра к девяти у тебя должен быть черновик программы.

— Но ты отдаешь себе отчет в том, чем это может кончиться?

— Отрицательным результатом.

Я посмотрел на Хлебникова: шутит?

— Я допускаю отрицательный результат. Но хочу надеяться на положительный. И ты должен сделать все, чтобы застраховать нас от неудачи.

— Если бы это зависело от меня!

— И от тебя в том числе. От того, насколько ты сможешь все предусмотреть. Я не верю, что у тех двух испытателей, о которых ты читал, останавливалось дыхание. Тут что-то не чисто. Не должно быть этого. Может, такие паузы во сне для физиологии дело обычное?

— Прости меня…

Я развел руками: считать такое нормальным!.. Однако на Хлебникова мой красноречивый жест не произвел никакого впечатления.

— Значит, аппаратура работала грязно. Фиксировала совсем не то, что было на самом деле.

— Но я смею сомневаться?

— В чем? В успехе?

Теперь Хлебников уже не иронизировал, а смеялся. Это трудно передать, как он смеется, — без тени улыбки, только интонациями в голосе, но ощущение именно такое: смеется.

— Ясно…

— Боюсь, что и на этот раз тебе еще не все ясно.

— Еще не все?

Я попытался скопировать хлебниковский сарказм — чисто инстинктивно, так получилось. А вышло, что просто-напросто глупо удивился.

— Завтра на совете мы должны утвердить составы экипажей.

— Ну и что?

— Ты ведь знаешь, что в составе экипажа должен быть врач?

— Я давно об этом твержу. А штаты?

— Штаты — моя забота. А ты позаботься, чтобы в числе членов экипажа был врач в возрасте до сорока лет с солидным стажем. Лучше — с опытом «скорой помощи».

О, это уже кое-что значит. Слава богу, хоть здесь камень дал трещину: врач в гермокамере — половина риска долой. И штаты он, выходит, в Москве все же пробил…

— Но это не так-то просто: надо же узнать человека, присмотреться, исследовать организм…

— Кстати, москвичи в состав экипажа тоже ввели врача.

— Но у нас все врачи женщины. Комплектовать женский экипаж?

— Во главе с Сониной? — иронически посмотрел на меня Хлебников. — По-моему, ее место не в гермокамере.

— При чем тут Сонина!

Я почувствовал, что краснею — опять эти дурацкие намеки! «По-моему, ее место не в гермокамере…? А в моей постели? Это ты хотел сказать? Давай, давай, тем более что, как говорят на профсоюзном собрании, есть веские, хотя и косвенные основания.

— Женский экипаж отпадает.

— Почему? У москвичей мужской?

— Эксперимент длительный. Женская физиология нам может испортить все результаты. Да и психология — тоже… Года три назад ты мне говорил о каком-то враче со «скорой», который хотел бы работать у нас. Ты его хорошо знаешь? Давно?

Я посмотрел на него в изумлении: вот память! Позавидуешь…

— Действительно, был такой разговор. Так когда это было!

— А у тебя есть другие кандидатуры?

Я развел руками: у меня вообще не было никаких кандидатур.

— Одевайся, — Хлебников посмотрел на часы. — Подброшу. К врачу. Вопрос нужно решить сегодня.

— Сейчас? Но к чему такая спешка?

— Так ты его давно знаешь? — вместо ответа повторил свой вопрос Хлебников, высыпая на ладонь несколько мелких гомеопатических пилюль — тонизирующих и отбивающих запах вина: раз выпил, значит, надо предохраниться и на случай встречи с ГАИ…

— Да лет пятнадцать, наверное.

Хлебников кивнул — все ясно, оделся перед зеркалом — все на место, бросил — «Жду в машине», и вышел.

Я знал только одного врача со «скорой» — Михаила Куницына.

Да, действительно, был у меня с ним однажды такой разговор — года три назад, хорошо помню — хотел он к нам перейти, очень хотел. И я, значит, доложил Хлебникову, тот выслушал — врачи-мужчины, а тем более со стажем «скорой», нам нужны были позарез, но дополнительную штатную единицу для моей лаборатории пожалел… Но запомнил ведь!

…Я часто, особенно раньше, сейчас уже сгладилось, приутихло, пытался понять: что же произошло? Почему именно я оказался третьим лишним… Проклятый вопрос, даже сейчас, четырнадцать лет спустя, едва останусь один на один с докучливой, как старость, памятью в своей тишайшей квартире, саднит, словно трофическая язва…

Все мы, как утверждают психоаналитики, с комплексами: четырнадцать лет, а закрою глаза — черная вода, белые призраки у ног… «Не смотрите на меня».

Но чаще возникает другое видение: рыжая белка. Так отчетливо я ее вижу… Цо-цо-цо!

Самая вкусная, самая пахучая земляника растет у опушек. Туда, к опушке, мы и идем. Идем сквозь высокую, густую траву, и там, где над травой поднимаются зонтики зубчатого папоротника, нам кланяются, расступаясь, грациозные лилии. Лепестки у лилий крапчатые, закрученные спиралью, словно завитые, оттого и зовут их царскими кудрями, а моя спутница называет их по-местному — саранками. Она еще юная студентка, моя спутница, ей еще предстоит разочарование, когда педантичный профессор объяснит на лекции, что эти крапчатые саранки относятся к роду гусиного лука.

«Правда, красивые? — говорит она. — Жаль, не пахнут. Но мы их все равно заберем с собой. Ладно?»

«Ладно, Наташа. Заберем».

Лес редеет, теплые солнечные пятна все чаще встречаются у нас под ногами, и там, где сосны останавливаются перед полями, мы встречаем белку.

Увидев нас, белка стремглав взлетает на сосну, метра на три, и сердито цокает: «Цо-цо-цо!» Хвост трубой, уши метелочками, а сама такая рыжая, словно только что из дамской парикмахерской, где ее основательно прополоскали в иранской хне.

Белка косит на нас бусинками-глазками и вдруг как фыркнет «Фу!» И так это у нее получается удачно и громко, что моя спутница вскрикивает и прячется у меня на груди: «Ой!..»

И вот — третий лишний… Нас разделила тишина, как из тяжелого стекла стена… Но не криви душой, мой милый отшельник! Ах какое удовлетворение ты испытывал, узнавая, что ничего путного из врача Куницына, из «самого лучшего, самого талантливого» так и не получилось: два года патологоанатомом, два — гистологом, еще три года эмбриологом… А призвание нашел на «скорой». Ах, ах!..

Я встретил его под Октябрьские праздники. Нелепая это была встреча…

В первое мгновение Михаил мне показался еще более длинным — эдакий несуразный столб у дверей почтамта, где обычно назначают свидания. На нем была потрепанная штормовка, вязаная шапочка, на ногах кеды. И роскошный бело-розовый букет хризантем!

Я стоял в оцепенении, я уговаривал себя, что надо пройти мимо, но какая-то неудержимая сила заставляла меня топтаться около почтамта до тех пор, пока он не заметил меня сам. Заметил, обрадованно взмахнул букетом… И я, как послушная собачка, двинулся к нему.

Он, конечно, ждал Наташу. Семейное положение на его привычки не повлияло никак: все та же удивления достойная тяга в глухие места, все то же «трёканье»… Что ему семья, Наташа! Найдет на карте местечко с заковыристым имечком и — рюкзак за плечи, а прощание, конечно, у почтамта… У них, убеждал он меня, это уже традиция — перед каждой разлукой они встречаются здесь, словно только вчера познакомились, И пусть хоть гром падет на землю — встреча должна состояться, цветы должны быть вручены.

Помню, было мгновение, когда я словно огляделся — словно со стороны себя увидел: что за комедия? Белые цветы, свидания у почтамта… Вообще, оказываясь рядом с Михаилом, я не раз замечал: реальный мир и для меня самого каким-то необъяснимым образом преломлялся настолько, что и сам я становился… искусственным, что ли. Как в дурном спектакле.

Не зная, как выпутаться из этой фальшивой ситуации — сам уж в лицедея превратился! — я спросил первое, что пришло на ум: «А Наташа почему не пришла?» И тотчас почувствовал, что задел больное место. Михаил мгновенно сник, беспомощно оглянулся: широкий, нарядный проспект, гирлянды разноцветных ламп, транспаранты, портреты, шумный поток автомобилей…

«Праздник уже», — сказал он каким-то неуверенным тоном, и меня осенило: вот почему он лицедействует — с Наташей у него неладно! А он, похоже, и сам уже почувствовал, что выдал себя: «Понимаешь, я заезжал на работу, а Наташа ждала тетку, — та обещала с Машкой посидеть. Да, видно, не пришла…» И уже уверенно: «Конечно, ей некуда было деть Машку. Ее ни на секунду нельзя оставить одну. Машка у нас ко́шмар!» — сделал он ударение на первом слоге, и я опять почувствовал себя участником какого-то дурного спектакля.

Мы свернули в переулок, прошли небольшой сквер, по-осеннему устланный желтыми листьями, и оказались у большого старого дома. Я порывался сказать, что меня ждут, что неловко вот так, ни с того ни с сего вваливаться в гости, но Михаил своими рассказами о Машке даже рта мне не дал открыть.

Дверь открылась сразу, словно она стояла за ней и ждала. Мне показалось даже, что Михаил не успел позвонить, только дотронулся до кнопки, а дверь уже открылась.

«Вот, — сказал Михаил, одновременно вручая ей букет хризантем и подталкивая меня. — Едва привел».

Он еще что-то хотел сказать, но тут Наташа увидела меня, и подчеркнутое безразличие, делавшее ее круглое, такое милое и доброе лицо жестким, даже злым, мгновенно сменилось изумлением: «Вы?» — «Да вот, видите…» — «О боже! Откуда? Да проходите же, проходите!»

И все тотчас встало на свои места, и уже через минуту мне казалось, что мы никогда и не расставались.

«Ты замерз? — спросил Михаил на ходу, сбрасывая штормовку. — Я сейчас кофе соображу. Все равно на дневную электричку уже опоздал… А вы пока потрёкайте».

Потрёкайте…

Мы остались вдвоем. Наташа стояла против меня и покачивала головой: «Так вот ты какой теперь…»

«Садитесь, — сказала она, смутившись. — Да снимите же пальто, о боже!»

«О боже!» — вслед за ней повторил и я, рассмеялся и сбросил пальто. «О боже!» она произносила с тысячью оттенков, я когда-то в них отлично разбирался, и часто это восклицание заменяло ей целую речь, она знала, что я все пойму и без слов. Без лишних слов. Это был своего рода пароль — из того еще, древнего времени. Потом на смену этому паролю пришел другой: «Трёкать».

Она вышла на минуту, и я огляделся. Да, я в этой комнате бывал и раньше, когда здесь жили Наташа с матерью, но тогда все было проще… вернее — обычней. А теперь… На стенах — географические карты, большой ковер, ниспадающий на тахту, в простенке между стеллажом и окном — портреты Циолковского, Вернадского и Козо-Полянского, все небольшого формата, очевидно, выдраны из книги, но удивило, помню, меня не это, а само сочетание: отец космонавтики, основатель учения о биосфере и — эволюционист Козо-Полянский? Такое сочетание… Кто из них — Наташа или Михаил — молится на этот триумвират? Впрочем, вопрос возник и пропал без ответа, ибо в следующее мгновение я уже удивился по-настоящему — подоконник меня удивил: чашки Петри, высокие стеклянные цилиндры, наполненные растворами, микроскоп, предметные стекла, штативы с пробирками, гемометр, стекла Гаряева[9]… Почти полный набор Эрлиха… Что это? Домашняя лаборатория врача? Зачем она ему? И без того комната напоминает кабинет завуча школы, а тут еще эта медтехника… Неужели он свою «нир» из Института эмбриогенеза перенес на дом? Да, мне ведь говорили — не помню уж кто, кажется, в том же Институте эмбриогенеза: оттуда он ушел «по принципиальным разногласиям», отказался признать какую-то работу за новое слово в иммунологии — едва ли не своего «завлаба», — однако со своей темой не расстался, продолжал ставить опыты не то с алексинами, не то с гамма-глобулинами, в своей бывшей лаборатории, кстати, и завлаб, что самое странное, не возражал — разрешал ему пользоваться и виварием и аппаратурой… «Тысячелетняя цивилизация пришла в конце концов к парадоксальному факту… 58 жизней ежеминутно, 30 миллионов ежегодно…» И там же, в Институте эмбриогенеза, обругал, говорят, своих коллег «тульскими самоварами».

Но бог с ним, с его хобби, со всеми его вселенскими идеями — врач-то он во всяком случае отличный. Такое уважение на «скорой»!.. Такого врача в гермокамеру — как у Христа за пазухой… Хлебников прав — тут двух мнений и быть не могло, но согласится ли?..

Михаил провел меня в какую-то комнату: письменный стол, пара стульев, кушетка, застланная простыней и байковым одеялом. Почему-то никогда в голову не приходило, что врачи «скорой» тоже имеют кабинеты. «Комната отдыха», — поправил Михаил. И тут же:

— Так что случилось?

Михаил сидел на кушетке, уронив руки. Во всей его долговязой фигуре, во всем облике сквозила безграничная усталость — я никогда раньше не видел его таким. И постарел он за эти три года на все десять.

— Что у тебя произошло? Ты так плохо выглядишь…

— Ерунда. Устал немного. Так что?

Но думал он совершенно очевидно совсем о другом — не о моем неожиданном визите.

— Так что случилось? — повторил Михаил, и по горячечному блеску его глаз, по глянцевитой на скулах, странно смуглой среди зимы коже я решил: болен.

— Скажи, ты здоров?

Отмахнулся. А я никак не мог подобраться к главному и вовсе не потому, что боялся или не решался передать предложение Хлебникова. Чувствовал: бесполезно. Не пойдет он к нам. Вспомнил, что сказала мне Наташа — да тогда же, под Октябрьские праздники, когда Михаил затащил меня домой: «Он всегда так переживает, когда у него неудача на дежурстве, как будто Машка умерла…» Да, видать, именно здесь, на «скорой», его место.

— А что это у тебя… Загар? На юге был?

— Загар, — кивнул Михаил. — Под ультрафиолетом загораю.

Значит, все-таки болен. К чему тогда разговор о переходе к нам? Нам, а тем более в экипаж испытателей, нужны абсолютно здоровые люди.

— Да говорю же тебе, что я совершенно здоров! — повысил голос Михаил. — И Наташа здорова, и Машка здорова — не тяни время, в любой момент могут вызвать в диспетчерскую. Что у тебя стряслось?

— Ну что же… Можно закурить?

— Кури.

— А ты бросил?

— Давно.

Я поискал взглядом, куда стряхнуть пепел, не нашел ничего подходящего и стряхнул в ладонь. Молчание затягивалось до неприличия, надо было кончать этот нелепый визит, а меня что-то держало — за язык держало. Решился наконец:

— Нам срочно нужен врач. Со стажем работы на «скорой». — Подождал реакции Михаила — тот даже бровью не повел, словно ничего и не слышал — и добавил, ставя точки над «i»: — В гермокамеру, в экипаж испытателей.

Теперь он отреагировал. Медленно поднял на меня взгляд, так же медленно поднес руку к шее, стянул фонендоскоп, положил на стол.

— Зачем вам нужен врач со стажем на «скорой»?

Пришлось объяснять начистоту.

— Мы перешли на атмосферу с повышенным содержанием углекислого газа. С обычной у нас ничего не выходят — система жизнеобеспечения получается громоздкой и тяжелой. До сих пор работали с одно- и полуторапроцентной атмосферой. Теперь нам нужно проверить работоспособность экипажа и системы в целом в атмосфере с содержанием углекислого газа в три процента.

— Что это вам даст?

— Чем выше в воздухе концентрация углекислоты, тем выше активность хлореллы. А, значит, на борту космического корабля ее нужно будет иметь меньше. Примерно прямая пропорциональность: на одного человека при однопроцентной атмосфере шестьсот граммов сухой хлореллы, а при трех процентах — соответственно меньше…

Услышав мою арифметику, Михаил странным образом преобразился.

— У вас есть проверенные данные? — он так и впился в меня взглядом.

— Конечно. Раз запускаем эксперимент на людях…

— Меня интересуют как раз люди, а не кролики. На людях у вас есть проверенные данные?

Я сам уставился на него в удивлении, откуда вдруг такая заинтересованность?

— Разумеется! Мы уже четыре года работаем с углекислой атмосферой.

Михаил встал. Машинальным жестом, словно успокаивая головную боль, потер ладонью лоб, еще несколько секунд — не веря, что ли? — смотрел на меня в упор, а потом повернулся и отошел к окну. Там, у окна, в глубокой задумчивости он стоял, наверное, с минуту, если не две. Я понял, что он обо мне забыл.

— Михаил…

И в то же мгновение ожил динамик на стене.

— Доктор Куницын, зайдите в диспетчерскую. Повторяю…

Михаил вернулся к столу, взял фонендоскоп и приказал:

— Пойдем.

Я оделся, он тоже накинул на халат легкое пальто, нахлобучил шапку и распахнул, приглашая, дверь.

— Ты где живешь?

Я назвал адрес. Он кивнул: ясно.

— Подожди меня здесь, — указал рукой — на одно из кресел в вестибюле, направляясь в диспетчерскую.

Оттуда вышел почти тотчас. Сзади, за ним — помощник с чемоданчиком. Значит, на вызов.

— Поехали. Подбросим тебя домой.

Михаил сел со мной — сзади. Меня на сиденье мотало из стороны в сторону так, что я вынужден был цепляться за что попало: ехали с сиреной, на большой скорости. Михаил же на носилках сидел, лишь покачиваясь. Да и помощник его тоже сидел, не держась ни за что.

— Ожог, — проговорил парень, заметив, как меня мотает из стороны в сторону. — Торопимся. Шоферы у нас классные, только бы под колеса никто не попал.

Вдруг машина взвизгнула тормозами, меня потянуло направо, на стенку, отделявшую нас от водителя, а Михаил, словно ныряя, рывком открыл дверцу.

— Дальше сам дойдешь.

Когда я уже выбрался на тротуар, добавил:

— Я читал о ваших работах. Молодцы!

И ни одного вопроса по физиологии эксперимента! Я-то, честно говоря, надеялся в его лице приобрести союзника…

— Здравствуй, Григорий Васильевич. — Для меня было полной неожиданностью, что он сидит в моей комнате. — Такая мерзкая погода… Лучше бы уж мороз, чем этот слякотный снег.

Он кивнул, не то здороваясь, не то соглашаясь, что погода и в самом деле мерзкая, и выразительно при этом поглядел на свои часы:

— У тебя часы не отстают, Стишов?

— Девять с четвертью.

— Да, — подтвердил он. — Девять с четвертью. Где программа?

Я разделся, повесил в настенный шкаф пальто, снял шапку, стянул шарф и только после этого протянул ему листки.

— Это все? — воззрился на меня Хлебников удивленно.

— Я не уверен, что и это нужно.

Он несколько секунд без всякого выражения — ни гнева, ни даже легкого недовольства — смотрел на меня, и я понял, что он ищет выход. Он слишком дорожил своей нервной системой и своим временем, чтобы тратить их — свою драгоценную нервную систему и не менее драгоценное время — на меня. Просто отложил в памяти, на одну из бесчисленных ее полочек, какой-то оргвывод, и когда-нибудь он его, этот оргвывод, извлечет оттуда. Когда-нибудь при случае. Но не сейчас. Сейчас не до этого. Сейчас у него горит земля под ногами — через два часа ученый совет, а идти на совет с пустыми руками никак нельзя.

Мне всегда доставляет удовольствие наблюдать, как Хлебников работает — тут уж он действительно «предмет для подражания». Работает он в любой обстановке, в любых обстоятельствах: что-то прикидывает, перебирает варианты, отшлифовывает формулировки. Покончит с одним делом, отложит в памяти результат — принимается за следующее. Он и сейчас, разглядывая меня, работал: расставлял по пунктам программу действий, комплектовал экипаж испытателей, подбивал баланс по фонду зарплаты…

Он сидел за моим столом — воплощение собранности и организованности: белоснежная рубашка, модный пестрый галстук, модный в темно-серую клеточку костюм (во всем отделе Хлебников был единственный, на кого не распространялось «железное», им же неукоснительно поддерживаемое правило ходить только в белом или синем халате — по профессиональному признаку. Правил нет без исключений!), модные квадратные очки, модная, под «молодежную», стрижка. Туфли, я не сомневался, у него тоже модные. Он терпеть не мог неряшливости, разболтанности, опозданий, многословия… Много чего он не терпел и много с чем боролся как мог, но никогда при этом не повышая ни голоса, ни своих прав начальника отдела. Он знал, что можно, а что нельзя, он знал цену себе и каждому из нас, своих подчиненных, и переубедить его в чем-то было невозможно. Он был из числа людей, считавшихся с фактами лишь постольку, поскольку их можно истолковать так, как надо. Для дела. Впрочем, он таким не был, а стал. Стал после смерти Сварога.

Многих обескураживала его прямолинейность — сам он себя считал по боксерской терминологии «бойцом ближнего боя». Ему ничего не стоило, узнав от кого-нибудь пикантную, отнюдь не для всеобщего оглашения новость, тут же найти «героя» и с улыбкой, со смехом уточнить: а было ли так на самом деле? А может, враки, может, наговорили с три короба? И, видя, в какое дурацкое положение поставил человека, не знающего, смеяться или ругаться, утешал: «Ну, чего распетушился? Со всяким бывает. Вот однажды у меня…» А дальше шел какой-нибудь скабрезный анекдот, который он выдавал за собственное приключение. Рубаха-парень! Однако друзей у него, кроме меня, не было. Вернее, когда-то мы были друзьями, когда он был еще просто Гришей.

У меня не раз с удивлением спрашивали: «Как ты терпишь хлебниковскую беспардонность? Он же тебя ни в грош не ставит — такое говорит, порой уши вянут!» Тут, я думаю, ошибка: трепался он про мою «девственность», «кисейность» и прочее действительно больше, чем надо. Но и не открещивался: да, трепался. Когда же дело доходило до серьезного, до науки, тут уж не скажешь, что Хлебников меня не ставил ни в грош. Другое дело, почему я сам терпел его в роли друга… Я считал и оказался в общем-то прав, что у него это все наносное, шелуха. Считал и говорил каждому, кто пытался оспорить, что Хлебников талантлив по-своему, и талантлив именно тем, чем наша научная братия в общем-то нечасто может похвастать, — делом. Трепаться в курилке умеет каждый, ума много не надо, а вот организовать экспедицию, обработать, систематизировать полевые наблюдения, поставить сотню-другую невыносимо скучных, однако крайне нужных опытов — здесь Хлебников был не просто на месте, здесь он стоил десятка других, в том числе и самого меня, я не стеснялся в этом признаться. Иногда я в восхищении от его энергии и неутомимости говорил ему совершенно искренне: «Ты, Гриша, семижильный». На что Хлебников неизменно разражался тирадой о том, что должен собой представлять ученый в наш перегруженный информацией, галопирующий век: «Ерунда, Стишов! Если хочешь чего-то в жизни добиться — не жалей себя. Отдавай всего максимум. В науке нет мелочей — все важно. Если хочешь знать — это мое глубокое убеждение, — современная наука сплошь состоит из мелочей, кажущихся, разумеется. Их надо делать, эти мелочи, делать быстро, потому что их много, и любую мелочь доводить до конца. В общем, мелочей нет, а есть одно — работа. Мотай на ус, Стишов!»

— …Значит, программу ты не написал. — В его голосе ни осуждения, ни удивления. Только констатация факта. — А экипаж? Где список экипажа?

— Найдем врача и тогда будем комплектовать. Надо же проверить на психологическую совместимость.

Хлебников опять стал искать решение.

— А ты как себя чувствуешь? — спросил он, внимательно оглядев мое лицо, а потом все остальное: с головы до ног. Я, естественно, удивился: с чего бы это? Никогда не проявлял такой трогательной заботы, а тут вдруг…

— Нормально. Жаловаться не на что. Здоров, как бык. Достаточно характеристик?

Если бы рядом была Тая — непременно одернула бы: чего задираешься?

Хлебников кивнул: хорошо. И сказал своим обычным, невозмутимо безапелляционным тоном:

— Пойдем. У нас мало времени.

В моей комнате он говорить не пожелал.

Мы шли по длинному сумрачному коридору — кабинет начальника отдела размещался в другом конце. Обычно в это время в коридоре пусто и тихо — все сидят по лабораториям. Но сегодня, к моему удивлению, многие двери с яркими эмблемами-символами, заменяющими таблички с названиями, распахнуты, тут и там группы «белых халатов». «Доброе утро, Григорий Васильевич! Здравствуйте, Александр Валерьевич!..» А во взглядах ожидание, вопрос. В чем дело? Неужели уже знают об эксперименте? До решения ученого совета? Непостижимо.

Но что, собственно, в этом удивительного? Пять лет мы занимались опытами. Да, знали, все знали, для чего предназначены наши эксперименты — какой бы частностью, каким бы узким вопросом ни занимался каждый из нас, — все равно все знали, в чем наша генеральная задача (как обожает Хлебников эти слова — «генеральная», «директивная», «специальная»). Почти шесть тысяч часов провели испытуемые в гермокамерах, многие из них торчат сейчас в ожидании, в коридоре, на нашем пути, шесть тысяч часов провели они в углекислой атмосфере, в тесноте, в одиночестве, отлично зная, что это лишь поиск, подступы к главному. «Здравствуйте, Григорий Васильевич! Доброе утро, Александр Валерьевич!..» Знают, конечно. Не скрывали, что надоело экспериментировать, ждали, когда наконец в гермокамеру войдут не испытуемые, а испытатели. И не один, а экипаж. На техническом языке это называется «имитация космического полета».

И вдруг я испытываю чувство стыда: чего, собственно, ударился во фрондерство? Он ведь ждал готовую программу, он и в мыслях не мог допустить, что я явлюсь в институт с пятнадцатиминутным опозданием — в такой день! А вместо нормальной, железно аргументированной программы с полным списком медико-биологической аппаратуры, которая у нас в наличии далеко не полностью и которую ему, начальнику отдела и руководителю программы, придется выколачивать из медснаба и прочих организаций правдами и неправдами, вместо списка двух-трех вариантов экипажей и всех остальных документов, без чего немыслимо выходить на ученый совет института, — конечно, он и в мыслях не мог допустить, что вместо всего этого я ему вручу филькину грамоту…

У двери в приемную Хлебников задержался. Подумал, уставившись в дверное, матовое, единственное в этом коридоре стекло без эмблемы и табличек с фамилиями, и спросил:

— Сонина вышла на работу?

Я бы мог и не отвечать: откуда мне знать, если Сонина была в отпуске, если я ее не вызывал, если я…

— Вышла.

Опять окинул меня быстрым, оценивающим взглядом и открыл дверь.

Секретарша увидела его, схватила со стола какую-то бумагу.

— Потом, — отодвинул он ее руку с бумагой в сторону.

Кабинет у Хлебникова аскетически великолепен: зеркально-полированный стол — совершенно пустой, если не считать чернильного прибора — плитка из черного обсидиана с торчащей из нее в виде стрелы шариковой ручкой; такой же, вдоль окон, зеркально-полированный стол для заседаний; шкафы у стен, плотно заставленные книгами; еще один столик, в углу, с телефонами и селектором; телевизор «Норма», подключенный к видеоканалу гермокамеры; мягкие зеленые стулья, такая же зеленая дорожка-ковер, портреты Ленина и Гагарина… Все. Кабинет директора, надо признать, обставлен гораздо скромнее. Хотя мебели и вещей в нем раза в два больше.

— Вот, — вынул Хлебников из стола пачку бумаг. — Садись и корректируй.

Это была программа и прочие документы по варианту «А»… В чем дело?

— Мы решили использовать культиватор варианта «А», — бесстрастно объяснил Хлебников.

— Вариант «А»? Но…

И тут я понял: вариант «А» — один процент углекислоты. Зависимость между концентрацией углекислоты и эффективностью культиватора примерно пропорциональная: один процент — один человек, три процента — три человека. Вот, значит, откуда взялся вариант «Д»! Та же аппаратура…

— Что «но»? Никаких «но» на ученом совете быть не может. — Голос Хлебникова теперь звучал жестко. — Если у тебя есть сомнения — выкладывай!

— Есть. Это чисто формальный подход к эксперименту, который по сути дела представляет собой уже испытания основных систем корабля с неограниченным сроком полета. А мы пользуемся для отработки не только старыми данными, но и старой конструкции культиватором!

— Тебе разве не известны последние исследования наших коллег?

— То, что ты вчера давал читать? Но это же…

— Не только, — перебил он меня. Открыл один из ящиков стола, порылся и выбросил передо мной листок, опечатанный на ротаторе.

Я пробежал взглядом.

«Экспресс-информация. «О влиянии на физиологическое состояние человека повышенных концентраций углекислого газа…» 31 доброволец, мужчины в возрасте от 20 до 23 лет… 70 экспериментов… Содержание углекислого газа в атмосфере (в процентах): 3, 5, 6, 7, 8 и 9… Выводы: «Дыхание газовой смесью, содержащей 4 % CO2, в течение 2-х часов вполне переносимо для здорового человека даже при выполнении легкой работы».

Об этих экспериментах я не знал — листок экспресс-информации до меня еще не дошел.

— Ну и что? Два часа — не два месяца, ты сам знаешь. Два часа зрители выносят в кинозале три-четыре процента углекислого газа без последствий. А через месяц, ты знаешь, какими могут выйти из гермокамеры испытуемые? И почему все же такая спешка — скажи? Нас дублируют?

— Пока нет.

— Тогда в чем дело?

— Пожар на «Аполлоне» помнишь? — вместо ответа спросил Хлебников.

— Это когда во время испытаний погибло трое астронавтов? Ну, читал… Но это ж еще до первой высадки на Луну! И какое имеет отношение к нам?

Он выдвинул еще один ящик стола, а может, тот самый, откуда извлек листок экспресс-информации, и перебросил мне через стол пачку бумаг.

— Обрати внимание на подчеркнутое.

Это были переводы из американских и английских газет.

«Ассошиэйтед пресс», Нью-Йорк: «Безжалостное пламя унесло жизни трех астронавтов в какую-то долю секунды…»

«Рейтер», Лондон: «Неполадки существовали и в системе жизнеобеспечения, снабжавшей астронавтов кислородом. Когда астронавты утром в тот трагический день впервые вошли в космическую кабину, они пожаловались на «неприятный запах»…

Все это в общих чертах мне было известно из наших газет. За исключением, пожалуй, «неприятного запаха», который, видимо, выделяли контейнеры с гидроокисью лития — поглотителя углекислого газа. Впрочем, в космическом корабле столько аппаратуры и приборов, и каждый может так «неприятно пахнуть»… Конструкторов «Аполлона» газеты обвиняли в том, что они в кабине применили чисто кислородную атмосферу. Однако при чем тут мы?

— Обрати внимание на «неприятный запах» — так пахнет гидроокись лития.

Хлебников не размышлял, а констатировал. Если бы это было предположение, я бы еще мог понять… Но так категорически?

— Следовательно, в космическом корабле опасной является не только кислородная атмосфера, от которой теперь уже отказались, но и сама физико-техническая система жизнеобеспечения.

— Но ты же знаешь, что в наших «Союзах» и «Салютах» такая система отлично функционирует. До сих пор не было никаких осечек.

— Мы должны смотреть в будущее. В дальних полетах требования к безопасности возрастут. В программе этот момент должен быть отражен. Особо следует подчеркнуть, что увеличение концентрации углекислого газа в атмосфере космического корабля увеличивает пожарную безопасность.

А! Вот в чем дело… Действительно, пожарники тушат огонь углекислотой — лучшего средства не придумаешь. Но сколько этой углекислоты будет в атмосфере нашей гермокамеры? Три процента… Чистейшая спекуляция! Однако я его понимал: вполне вероятно, один из вопросов к нам, к Хлебникову будет о пожарной безопасности. Три процента углекислоты? Более безопасно даже, чем нормальная, земная атмосфера? Отлично, отлично… Да, ничего не скажешь: Хлебников умеет извлечь из обстоятельств все, что можно.

— А ты не боишься, что совет программу не утвердит?

Хлебников резко поднял голову, секунду-две сверлил мою физиономию острым взглядом.

— Я ничего не боюсь. Но я бы хотел, чтобы программа отражала объективную реальность. У тебя есть сомнения? Выкладывай!

— Чтобы их ликвидировать?

— Чтобы разрешить.

Ну и самоуверенность!

— Я опасаюсь, что в трехпроцентной атмосфере мы получим некомпенсированный ацидоз. Это раз.

— Ты не знаешь, как его ликвидировать?

— Мы умеем ликвидировать только компенсированный.

Мне стоило немалых усилий разговаривать с ним ровно, не повышая голоса. Что, разве он не знает, что мы никогда не имели дело с некомпенсированным ацидозом? Все отлично знает, сам биолог, сам подписывал все отчеты.

Хлебников внимательно рассматривал свой экзотический чернильный прибор. Наконец сказал:

— Сколько тебе нужно времени на изучение литературы?

— Мне не литература нужна, а эксперимент. Литература мне известна.

— Разве тебе недостаточно данных, которые ты почерпнул…

— Нет!

— …Семьдесят экспериментов!

— По два часа! А мы хотим засадить экипаж в трехпроцентную атмосферу на целый месяц. Я в таких случаях привык полагаться на собственные мозги, а не на чужие.

Он снова посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом. Словно не узнавал.

— Мне показалось, что мы вчера выработали с тобой единую точку зрения по всем вопросам программы… — Ни гнева, ни удивления — просто констатация факта. — Ты являешься начальником лаборатории медико-биологических исследований. — Та же констатация. — Тебе было поручено подготовить четкую, обоснованную и неоспоримо аргументированную программу на вариант «Д». — Я непроизвольно развел руками: действительно, было. — Через час двадцать минут начинается заседание совета института, на которое ты должен явиться не только с указанной программой, но и со списками основного и дублирующего состава экипажей и недостающего медико-технического оборудования и аппаратуры. Так? К одиннадцати документы должны быть отпечатаны в четырех экземплярах. Подписывать принесешь прямо на совет. Я распоряжусь, чтобы тебя пропустили.

И уже у двери:

— Вместо себя оставишь Сонину.

Я с трудом удержал себя от желания обернуться и посмотреть на него: усмехается?

Да, я прекрасно знал, что от меня ждал Хлебников, почему он приехал ко мне прямо с аэродрома. Представлял, что должен был написать — пункт за пунктом. Понимал и почему нужно отбросить варианты «В» и «Г» и сразу начинать с «Д»: время и деньги. Главное — время, деньгами, судя по словам Хлебникова, нас больше не ограничивали. А вот время… Все равно вариантом «Б» мы бы не ограничились — это ясно. Кто сказал «а», тот «скажет «б». Кто сказал «б»… И так далее. Это нужно для науки. В этом нет никаких сомнений. Чтобы сделать правильный выбор из чего-то, нужно твердо знать, из чего выбирать. Вариант «Д» для нас неизбежен. Неизбежен логически. Даже если он даст отрицательный результат, — а скорее всего так и будет. Наука в отрицательных результатах нуждается не меньше, чем в положительных. Это — аксиома. Вопрос в малом: стоит ли риск цели…

Утром я шел в институт по снежной аллее. Снег наконец перестал валить, но дорожки расчистить еще не успели — только тропки, протоптанные час-полтора назад, прихваченные морозом, скользкие и неровные. Интересно: первыми утром, очевидно, прошли трое — в ряд. Шли, увлеченные беседой, не очень обращая внимание и на сырой, прихваченный ледяной корочкой снег, и на застывшие, придавленные к земле тяжелыми белыми шубами елочки. А потом по их следам пошли остальные — след в след… Старались, по крайней мере. Но кому-то тропки не нравились… Следы перебегали на соседние, так и потянулись по дорожке три будто вырытые ногами канавки, перепутанные цепочками следов. Не так ли и мы разрабатываем свою систему жизнеобеспечения? Что-то заимствуем у одних, идем по одним следам, перебегаем порой на другие — тоже что-то заимствуем, бывает, оказываемся и на третьем чужом следу, а в целом создается впечатление, что прокладываем глубокую, уверенную тропу. Первыми… А если объективно? Провинциальная, хотя и академическая наука. Дело даже не в оборудовании, которого нам вечно не хватает, и даже не в клинике, которую нам организовать не удастся, видно, никогда хотя бы из-за кадров. Где в городе набрать столько специалистов? Дело, как мне кажется, гораздо глубже: не тот масштаб. Есть какие-то проблемы, которые неизбежно должны решаться масштабно, без оглядки на свои возможности.

Это напоминает ситуацию дворника: вот по этой дорожке сейчас надо бы пустить бульдозер — быстрее и во всех отношениях правильней. Но бульдозер по этой дорожке пустить нельзя не только потому, что таковым институт не располагает: сама дорожка, когда-то и кем-то проложенная, не пропустит бульдозер. Сама дорожка рассчитана только на труд дворника. Так и у нас: с самого начала мы прокладываем узкую дорожку, исходя из своих возможностей, — узкую, только по собственным силам. И стоит нам теперь чуть-чуть свернуть в сторону, перейти, допустим, на вариант «Д», несколько расширить фронт работ, как мгновенно выясняется, что за этим шагом в сторону для нас — темный лес. Его надо вырубить прежде, чем расширять тропу. И что же нам остается в этой ситуации? Полагаться на чужой опыт, на то, что кто-то уже в аналогичных обстоятельствах шагнул в сторону, ободрался о колючки, но все же убедился, что не страшно — идти можно.

Конечно, пока мы идем впереди. Но скорее чутьем пробираемся, чем зрением, — слишком узкая у нас получилась тропа. Расширить надо. Однако попробуй расширить — это значит остановиться! Вот какие дела…

Так что же тогда меня так мучает? Что мне мешало сесть и написать программу, какая требуется? Какая требуется Хлебникову… Наш «нир» на него едва ли не молится: «Если Григорий Васильевич сказал… Обязательность!» Какая к черту обязательность — просто цепкая хватка, и никаких послаблений ни себе, ни тем более подчиненным. «Найти! Из-под земли достать! Я же русским языком сказал: это нужно сей час. Ясно? Выполняйте». А «сей час» ему нужны были программа и экипаж. Ясная, непогрешимая программа (какие там остановки дыхания? какой там некомпенсированный ацидоз??) и экипаж, во главе которого должен быть опытный врач-мужчина с солидным стажем работы на «скорой помощи» и не старше сорока лет. Как в московском эксперименте — это понятно. И почему со стажем на «скорой» — тоже понятно: три процента углекислоты… Выпить вина за рулем можно, но зачем рисковать, когда есть возможность обезопаситься тонизирующими пилюлями? «Я не верю, что у тех двух испытателей, о которых ты читал, останавливалось дыхание. Тут что-то не чисто. Не должно быть этого… А некомпенсированный ацидоз?!. Конечно, о чем спорить, при трех процентах углекислоты риск значительно меньше, однако он же сам отлично знает, как условно это деление на допустимую критическую и опасную зоны! Кэмпбелл, если мне не изменяет память, считает допустимой атмосферу в космическом корабле и с пятью процентами углекислоты, а Вигдорчик считает эти пять процентов уже смертельными. Лазарев же, если мне не изменяет память, смертельную дозу углекислого газа определяет даже в три процента! Наш вариант «Д»… Как можно при таком разнобое мнений полагаться на чужой опыт?

Удивительно даже не это. Подводные лодки плавают уже лет семьдесят, если не больше, Альбицкий во всяком случае опубликовал свои исследования об ацидозе подводников еще в начале века, а до сих пор медики не могут договориться о единой методике. Космос, конечно, заставит, никуда не денешься, но какой ценой? Как это сейчас называется — волюнтаризм? Знать бы лет пять назад, чем закончится хлебниковский энтузиазм: так все было просто, так все было ясно! Просто и ясно при полной неизвестности…

Глава третья

Ожидание

За эти четверо бесконечных суток что-то произошло и с Таей.

Я был освобожден от дежурств на пульте — работа шла своим чередом, вся бумажная документация, все графики и данные анализов стекались ко мне на стол, все это надо было «переварить», осмыслить, доложить резюме Хлебникову… Но за всей этой канительной, угнетающей своим однообразием работой я все время помнил: сейчас Тая в лаборатории — сводит данные телеметрии в таблицу, сейчас Тая у пульта — принимает данные по крови от Михаила, сейчас Тая должна ехать домой — отдыхать.

И тогда я отбрасывал бумаги и шел ее искать. Найти было нетрудно: у гермокамеры, в лаборатории или у микробиологов — на третьем этаже. Иногда я ее находил и у самой Мардер. У Руфины она обычно пила черный кофе.

— Домой, хватит, — приказывал я как можно строже.

Тая в зависимости от настроения, а настроение в эти дни, как правило, было скверным, смеялась или с показным — недоумением пожимала плечами: «Скажите, пожалуйста, раскомандовался!» А сегодня вечером вдруг в ответ на мое «Хватит, домой!» (я ее нашел у Мардер) посмотрела на меня долгим, тягучим взглядом, так что я вынужден был отвести глаза, и согласилась:

— Домой так домой.

— А вы, Руфина Карловна?

Руфина сняла очки, тщательно протерла стеклышки и ответила:

— У меня нет командовать мужа.

Это у нее вырвалось так неожиданно и прозвучало так грустно, что я тотчас, сделав вид, что не расслышал, выскочил в коридор: милая, милая Руфина — почему Боданцев не магометанин?

Так что же произошло с Таей? Все эти дни, по крайней мере внешне, она избегала меня. Совсем избежать встреч и разговоров, работая в одной лаборатории и занимаясь одним делом, даже крупно поссорившись, конечно, невозможно. А мы даже и не ссорились, просто на нее накатил очередной «стих»: люблю ли я ее так, как… Не знаю как. И она, по-моему, сама не знает, как я ее должен любить, но тем не менее почему-то убеждена, что и люблю я ее не так, и сам не такой, каким должен быть. И вот — она опять перестала меня замечать. Все, как прежде, и в то же время я для нее исчез. Пропал. Или она для меня пропала?

Иногда мне казалось, что она притворяется, что специально ведет себя так, словно мы чужие, в наказание. Но чем больше я об этом думал, тем больше меня охватывал… страх не страх, но что-то в этом роде: а вдруг она не притворяется, а все так и есть на самом деле? Бывает же, не тот человек, ошиблась… И от этой мысли, не дававшей покоя, саднившей, словно порез, я не находил себе места и при первой же возможности искал с ней встреч: нет, все тот же равнодушный взгляд… И в голосе нотки раздражения: вот, понимаете, привязался на мою голову начальник!

И вдруг так покорно: «Домой так домой». Что за этим скрывается? Просто я ей надоел, отмахнулась от меня? А может… О каком она доме говорила? Я-то знал о каком: о моей квартире. А вот она…

— Дай закурить.

Я дотянулся до выключателя бра — сигареты лежали на стуле. Вытряхнул одну, взял зажигалку, раскурил как следует и вложил ей в рот — сама она раскуривать сигареты не умела. Или не хотела.

Тая потянулась. Есть в ней что-то… кошачье? Гибкая, спортивная фигурка, грациозность… Не знаю. Но мне доставляет огромное удовольствие видеть, как она потягивается, ласкается, дышит в ухо, устраиваясь на моем плече…

— Саша, — заявила она вдруг безапелляционным, прямо-таки хлебниковским тоном, — тебе нужно жениться.

— На ком? Ты же не хочешь.

— Хочешь — не то слово. Не могу.

— Почему? У тебя кто-то есть?

— Не говори глупостей. Не в этом дело. Женщина может быть и одна. А мужчина не должен.

— Опять ты за свое…

— Что поделаешь, я — врач. Ты ведешь физиологически неверный образ жизни. Одиночество на мужчин влияет вредно — угнетается психика, нарушаются гормональные циклы и все остальное.

— Перестань.

— Нет, не перестану. И еще я тебе хочу сказать, что комплектовать экипаж из одних мужчин больше чем на неделю, без предварительных тестов на психологическую совместимость, это… Это может плохо кончиться. Нельзя так подходить к серьезным вещам.

— Прости меня, но гермокамера — это… — Я никак не мог подобрать подходящего слова, едва не сказал «дом свиданий». Чепуха, конечно, она же права, люди должны привыкнуть друг к другу, а тут словно пожар: давай, давай, скорей! И вдруг сообразил:

— Позволь, а откуда ты знаешь про экипаж? Ты же в отпуске!

— Оттуда, откуда и ты.

— От Хлебникова? — в недоумении уставился я на нее. — Но как он тебя нашел?

— Очень просто: позвонил.

— Разве у тебя есть телефон?

— Здравствуйте, — усмехнулась Тая и слегка постучала пальцем по моему лбу. — А еще предлагаешь стать твоей женой. Что ты вообще знаешь обо мне?

— Позволь, но я ведь точно знаю, что у тебя телефона нет.

— Не было, Александр Валерьевич.

— А-а… — сообразил я. — Опять, значит…

— Если бы мне еще было понятно, что скрывается за твоим «опять, значит»…

— Когда же он тебе устроил телефон?

— Кто — он?

— Хлебников, конечно. Кто еще может устроить телефон?

— И квартиру.

Это было уже слишком. Я даже сел от изумления.

— Он устроил тебе квартиру?

— Тебе, — снова усмехнулась Тая. — А мне обещает. Возьми, накурилась.

Я совершенно машинально сунул недокуренную сигарету в рот и затянулся. Что он сказал вчера по поводу женского экипажа? «Во главе с Сониной? По-моему, ее место не в гермокамере…» Ну и скот же! Телефон устроил…

— Не воображай, пожалуйста» больше чем есть на самом деле.

В голосе Таи прорвались нотки раздражения. Она начала злиться. Я знал, чем это кончится. Зачем она только пришла! Чтобы еще раз поссориться? Сколько уж их было, этих ссор…

— Да я не воображаю. Я что, Хлебникова не знаю?

— Опять ты за свое… — вздохнула Тая. — Скажи, почему ты такой зануда?

— Таким уж уродился.

— Нет, — тихо рассмеялась она. — Родился ты славным, милым ребенком. Я очень хорошо представляю тебя маленьким. Таким беленьким, теплым, ясноглазым… — Протянула руку и разлохматила мне волосы. — И лохматеньким. Вот таким.

— Тая… — У меня что-то сжалось в груди от ее ласки, от ее голоса, а главное — от самих слов: никогда не приходило в голову, что она, эта дразнилка, хочет иметь ребенка. — Тебе нужен малыш?

— Я ведь женщина, дурачок, — привлекла она меня к себе. — Что ты понимаешь в женщинах? Что ты понимаешь…

— Чепуха все это, — сказал я сам себе, сказал вслух, чтобы отсечь дальнейшие мысли на эту тему, сделал две глубоких, в полный объем легких, затяжки, так что в висках заломило, тщательно затушил окурок о подошву ботинка, выбросил в урну и пошел вниз, в зал гермокамеры.

— Как дела?

— Без изменений, — ответила дежурный врач, и я поразился: раньше было «Нормально», так врачи говорят о здоровых, а теперь я слышу «Без изменений»? Так, насколько я понимаю, принято говорить о тяжелобольных. Невеселая трансформация, невеселая…

Расстроенный, я вернулся в свою комнату. Что же делать? Ждать дальше?

А в комнате меня, оказывается, ждала Тая. Я даже растерялся от неожиданности, когда понял, почему она сидит у меня в комнате одетой.

— Опять останешься ждать симбиоза? — спросила она, глядя в сторону, мимо меня.

— Тая… Я ума не приложу, что делать. Ты же видела, как растет кислотность крови. Михаил, конечно, успокаивает, но как он может узнать, до какой стадии ацидоза мы уже докатились. Хоть останавливай эксперимент.

Тая молчала. Ей это было известие не хуже меня.

Я подошел к ней, взял за подбородок. Как же она устала, измучилась за эти дни! Сама на себя не похожа… И тут я понял: не только из-за ребят в гермокамере она так измучилась — из-за меня тоже. Видно, все эти дни жила в ожидании: а вдруг что-то изменится? Вдруг что-то изменится со мной… Я ведь сделал ей предложение, мне и в самом деле без нее пусто, не хватает ее, места себе не нахожу. А у нее в глазах все одно: а меня ли ты любишь? Но вот сегодня сдалась — кончился у нее, видно, запас воли: раз ты такой, раз ты иначе не можешь… Домой так домой.

— Тая… У нас с тобой что-то нехорошо. Не могу понять, в чем дело. Я ведь очень хочу, чтобы ты стала моей женой и была счастлива.

Смотрит на меня в упор своими карими с косинкой бездонными глазищами, и такая тоска в их глубине! Тая, Тая…

— Счастлива? — наконец доходит до нее смысл моих слов. — Да, я хочу быть счастлива.

— Тогда в чем же дело?

— В чем? — Горькая усмешка. — Мне завещал тебя Андрей Михайлович. — Вздох. — Но грустно выходить замуж по завещанию.

— Тая, что ты говоришь? Что за ерунда?

— Почему ерунда? — Она так и не сделала попытки освободить лицо из моих ладоней, и говорить ей было трудно. — Андрей Михайлович чувствовал, что скоро умрет, задыхаться стал. Я его провожала домой. И ночевать последние дни оставалась у него. Ужасный дом. Мыши бегают. Тараканы. — Я привлек ее к себе. Она положила голову мне на грудь и продолжала рассказ безучастным, тусклым голосом: — Как-то ночью вдруг позвал: «Таюша, подойдите ко мне». Я подошла, думала, лекарство ему нужно, а он говорит: «Таюша, врачом я вас сделал. Правильно сделал?» — «Правильно, — говорю, — Андрей Михайлович». — «Тогда послушайтесь моего второго совета. Вашим мужем должен стать Саша Стишов». Я его спросила: «Почему?» Ведь мы тогда с тобой уже были… Ну, в близких отношениях. А он ответил: «Таюша…» Тебе интересно?

— Даже не знаю. Странно это слышать.

— А он ответил: «Вы будете счастливы».

— Ну вот, видишь…

— А я вижу, что… Что тебе со мной стыдно.

— Тая! Опять ты за свое.

— Почему — опять? Я тебе об этом никогда не говорила. Если бы я была уверена, что ты всегда такой, я бы вышла замуж, закрыв глаза от счастья. Но я боюсь, что ты можешь быть совсем другим. — Повернула ко мне лицо, а в глазах — слезы. — Не могу понять: неужели он мог ошибиться?

— Кто — он? — не понял я.

— Андрей Михайлович. Он к тебе относился совсем иначе, чем ко всем остальным. Мне это трудно объяснить, я это чувствовала. Заходит Хлебников, а он только глянет на него и сразу: «Так. Слушаю. Выкладывайте». Он всегда знал, почему пришел Хлебников. И знал, что ему сказать, что он должен сделать — все знал. Он про каждого знал, что в нем главное, а что — нужно развивать. А вот про тебя… Разве ты не замечал, что он сразу бросал все дела, как ты только заходил в нашу лабораторию?

— Не так уж часто я и заходил.

— Да. Ты редко к нам приходил. Я думала, из-за меня… А он так менялся, когда ты заходил… Знаешь, мне кажется, он в тебе искал… что-то утерянное. Сидит слушает, а сам на тебя так смотрит… Как я, да? Теперь вот я что-то в тебе ищу.

И снова в глазах прежнее: а любишь ли ты меня?

Я понимал: Тая… Как это поточнее выразить? Не Андрей Михайлович видел меня таким, а она сама — глазами Андрея Михайловича. Что же касается его…

Профессор Скорик обладал редким даром оглуплять людей, даже не ставя перед собой такой цели. «Я допускаю, мяснику незачем знать, что он имеет дело с композицией белков. Но биолог, равнодушно поглощающий говядину, мне представляется патологическим отклонением…» Почему, спрашивается? Да здравствует вегетарианство? Нет, все дело, оказывается, в том, что биолог не может равнодушно поглощать бифштекс просто так, без размышлений о его белковой структуре. «Творческий процесс ученого должен быть непрерывен. Простите меня, но даже в туалете». И все это назидательно-ироническим и таким скрипучим тоном, словно в горле у него что-то заржавело.

У него была какая-то мания подозревать и уличать всех в невежестве. Словно в воровстве. Самое обидное, что в ответ и возразить-то было нечего, никто и не рискнул бы оспаривать знания и интеллект профессора Скорика! Максимум, на что можно было рассчитывать, — что он выслушает твое мнение, однако лишь для того, чтобы ироническим тоном в две минуты доказать, что ты дилетант. А видя твое замешательство, назидательно поучал: «Джон Бернал, надеюсь, вам это имя, милейший, известно, утверждал, что всякий уважающий себя ученый должен быть учеником Бернарда Шоу… Вам понятно, о чем я говорю?» — «Да, конечно, Андрей Михайлович…» Смешок: «Хе-хе… Тогда вы, быть может, приведете формулировку Шоу?» — Полное замешательство: — «О чем, Андрей Михайлович?» — «Простите, старческий склероз, совсем выпустил из виду: вы же узкий специалист… А Шоу, милейший, утверждал, что настоящий ученый должен жить под сенью парадоксов. Вы верите в свою науку, милейший?» — «Конечно, Андрей Михайлович!» — «Хе-хе… Тогда вам в науке, милейший, делать, пожалуй, нечего. Науке нужны люди, которые видят недоказательность ее выводов, шаткость ее законов…» И это говорит тебе твой непосредственный начальник!

После одной из таких «душеспасительных» бесед я подал заявление об увольнении. Надо мной посмеивались: «Что ты этим докажешь? У каждого свои причуды, а тем более у стариков. Благодари бога, что он тебя учит уму-разуму…»

Я стоял на своем: грош цена ученью, которое тебя унижает. Это не бурса, где знания вбивали розгами. Я сам знаю, что мне нужно знать — необъятного не объять. И у меня нет такой возможности, как у Сварога, — сидеть целыми днями в вытяжном шкафу и читать все, что тебе заблагорассудится. Да, конечно, он не только читает, но и пишет. Но как пишет! Все его книги и сотни статей — все до единой пронизаны той же иронией ученого сноба: читайте, читайте, набирайтесь ума-разума! Не хочу…

Мне возражали: «Ну и что? Разве дело в форме? Важна ведь суть, а суть эту никто, кроме него, не знает и не понимает. Пусть себе на здоровье иронизирует, разве он не имеет на это права?»

Я считал, что не имеет. Я готов был к любому объяснению со Сварогом — терять мне было нечего. Но никакого объяснения не получилось. Я опять слушал, а он говорил своим привычным назидательно-скрипучим голосом, отметая все мои попытки вставить в его монолог хоть слово.

«Я прочел ваше заявление и должен признаться, что более глупого документа в жизни не читал. Я бы мог вас понять, если бы вы проявили озабоченность тем, что вам что-то непонятно. Мне лично, например, никогда не стыдно признаться, что я имею весьма смутное представление о том, как и куда в моем организме расходуется завтрак. Меня лично гнетет это мое незнание биоэнергетики моего ожиревшего организма. Меня гнетет, почему я не знаю механизма роста волос. Я облысел со всех сторон, но не это меня гнетет, не сам факт, а объяснение его: почему так произошло? К сожалению, я не знаю ни единого человека, и это меня огорчает еще больше, я не знаю ни единого человека, который смог бы ответить хотя бы на вопрос о том, почему я должен иметь волосы…»

«Но…»

«Не рискуйте попасть в смешное положение: вы тоже этого не знаете. Но мне приятно было бы узнать, что вас это хотя бы беспокоит. Ничего подобного! Из вашего заявления я узнаю лишь о вашей нетерпимости. По отношению к собственной невежественности, разрешите поинтересоваться?»

К счастью, мы были лишь вдвоем. Иначе я не знаю, как бы перенес этот позор. Я встал, я бы ушел, не прощаясь. Но я не мог уйти — вся эта тягостная сцена была бы бесполезной, если бы я не дождался конца его монолога и не потребовал подписать заявление.

И вдруг меня поразила фраза: «Не то удивительно, что умные люди поступают неумно, а то, что кажутся себе при этом героями». Эта фраза прорвалась в его желчном монологе как-то неожиданно, да и тон, которым он ее произнес, был совершенно другой — усталый. Я понял, что выиграл: раз уж сам Сварог причислил меня к умным… Прав, значит, я, решившись на заявление. Раз уж сам Сварог понял мою правоту… Как бы не так!

«Ваше заявление вы можете выкинуть в мусорную корзинку — оно никому не нужно, — перешел он на свой обычный назидательно-иронический тон. — Я бы мог понять ваш страх оказаться жертвой информационного кризиса, когда все знания, весь багаж ученого оказываются устаревшими, на грани девальвации и надо иметь мужество признать правду и начать все сначала, но ваше заявление содержит в себе страх принципиально другого качества. Чего вы боитесь? Своей необразованности? Но образованным человек мог стать лишь в прошлом, в золотом девятнадцатом веке, когда господствовала формула: «Надо знать все об одном и многое обо всем!» Сейчас эта формулировка вызывает смех. Знать все больше и больше о все меньшем и меньшем — вот удел сегодняшнего ученого. Да, это прямо противоположно классическому понятию образованности. Но такова сегодняшняя наука. Если вас одолевают страх и неуверенность в своих знаниях — все правильно, для нормального человека это естественно. Это, конечно, стыдно, но это так! Но если вам стыдно от сознания своей необразованности — ликвидируйте ее! В сутках двадцать четыре часа, на сон и прочие физиологические потребности нужно восемь часов, но остальные-то шестнадцать в вашем распоряжении! Объясните мне, пожалуйста, чем вызвано ваше заявление?»

Это был первый вопрос за все полчаса, которые уделил мне Сварог. Это был призыв к тому самому объяснению, к которому я готовился, идя к нему. Но сейчас, оглушенный, я не мог выдавить из себя ни слова. Я был сражен его глухотой — как иначе назовешь эту неспособность понять, что человек испытывает стыд не только из-за своего невежества в тех или иных вопросах, но и потому, что этим невежеством его тычут, словно Ваньку Жукова, не так ободравшего селедку? Я был буквально смят его совершенно искренним недоумением: «Объясните мне, пожалуйста, чем вызвано ваше заявление?» У меня не было ни малейших сомнений, что его недоумение абсолютно искренне!

«Так что же вы молчите? — спросил он с раздражением. — Вам стыдно?»

«Стыдно, Андрей Михайлович», — признался я.

Я хотел объяснить, в чем именно заключался мой стыд, но он опять не дал мне сказать ни слова.

«Возьмите вашу бумажку и уничтожьте», — брезгливо, не дотрагиваясь, а только указав на мое заявление, которое он в ярости зашвырнул в глубь вытяжного шкафа, приказал Сварог, и я взял свое заявление и порвал у него на глазах.

Он так и не понял причины моего стыда — и тут он был абсолютно глух. Ему важен был сам факт: доказав несостоятельность моих аргументов, моей позиции, он еще раз подтвердил свое неоспоримое кредо — человек может стыдиться только своего невежества…

Он умер в такой же холодный зимний день. Все произошло очень просто: мы собрались на очередное чаепитие, которое сохраняли скорее по традиции, чем по необходимости, — в новом корпусе открылась отличная столовая. На этом чаепитии должны были обсуждать возможность кристаллической жизни (да, правильно: «Кристалл как форма самовоспроизводящейся материи»), мы уже разбирали бутерброды и чашки с чаем, а его все не было. Тая, видно, первая почувствовала неладное, прошла в соседнюю комнату… Она в то время была уже дипломированным врачом, полгода стажировалась патологоанатомом, казалось, привыкла к смерти, но как она закричала!.. Волосы дыбом.

Видимо, она не сразу сообразила, что произошло.

Сварог сидел как обычно — на своем высоком лабораторном стуле перед вытяжным открытым шкафом — его, оказывается, уже давно мучила астма, не хватало воздуха, но об этом знала лишь одна Тая, сидел в своей обычной позе — обложенный со всех сторон книгами и рукописями, только голову уронил на руки. Знаете, когда устают глаза от напряжения, опустишь голову на руки…

На похоронах с Таей было плохо. Плакали многие женщины, у профессора Скорика оказались две племянницы — сами уже старушки. А плохо было только с Таей. Ее от могилы увели силой.

Над гробом говорили только хорошее. Всячески подчеркивали подвижничество профессора Скорика. Тот же «дир» вдруг вспомнил когда-то произнесенную профессором речь перед студентами университета (когда он там еще преподавал), приведя ее по памяти дословно (так он выразился):

«Нынешний апофеоз интеллекта повлек за собой девальвацию многих других качеств, считавшихся для человека обязательными еще двадцать-тридцать, лет назад. Боюсь судить, насколько это плохо или хорошо, но это процесс, по моему глубокому убеждению, закономерный, и ведет он к утверждению типа ученого, способного подчинить все свое существо неутомимой жажде познания. Можно сколько угодно оспаривать справедливость и нужность такого самоограничения, но раз мы согласились с тем, что «узость» ученого — следствие творческой поглощенности своим делом, мы неизбежно придем к идеалу, в котором все подчинено одной-единственной цели: познанию истины. И вряд ли справедливы в этом случае упреки в духовной ограниченности. К счастью, это упреки невежд, не имеющих ни малейшего представления о тех муках и угрызениях, которыми сопровождается подобное самоограничение. Но даже невежда может понять, что чем уже тропа и чем прямее ты ее проложишь, тем быстрее достигнешь цели…»

«Дир» объяснил эту речь профессора Скорика следующим образом:

«Нет никаких сомнений в том, что Андрей Михайлович в этом случае говорил о собственных муках и угрызениях, ибо в его лице мы как раз и имеем дело с ученым, который подчинил в себе все, саму жизнь подчинил единственному — познанию Истины. Да, дорогие коллеги, друзья, мы сегодня прощаемся с человеком, который пришел к нам из будущего, который сумел разрешить целый ряд вопросов, невероятно сложных и не менее фундаментальных, чем эволюционное учение Чарльза Дарвина. Я имею в виду теорию симбиоза, над которой Андрей Михайлович работал всю свою сознательную жизнь ученого и в которой достиг вершин, порой кажущихся нам, его современникам, парадоксальными и невозможными. И, отдавая сегодня последний долг ученому-мыслителю, мы не можем не поставить его в один ряд с такими выдающимися естествоиспытателями, как Сеченов, Мечников, Тимирязев и Вернадский. Идеи Андрея Михайловича, как и мысли великих русских естествоиспытателей о жизни, о живой природе, будут служить пищей для умов еще многих поколений биологов, биофизиков, ботаников, зоологов и экологов, конечно. Простимся, товарищи…»

На его могиле по желанию племянниц была уложена гранитная плита с эпитафией: «Страстью твоей была наука…»

Да, все это так. Возможно так, хотя и сказано уже над гробом. Но я очень сомневаюсь, что профессор Скорик когда-нибудь выступал перед студентами, даже в то далекое время, когда еще читал им лекции, — слишком он дорожил своим временем. Хотя тут все правильно, нечто подобное о самоограничении ученого он говорил нам не раз, Другое дело, насколько он при этом был искренен. Терзали ли его на самом деле муки или что-то подобное? Сомневаюсь… Хотя… «Удивительно только, за что тебя так любил Андрей Михайлович?..» Может, он и в самом деле нуждался в людях? Кто у него был? Племянницы, которые откликнулись на некролог? Тая, которая была его тенью и говорила только то, что говорил он сам, и видела только то, что хотел он видеть сам? Хлебников, наконец, которого он муштровал не менее безжалостно, чем старшина-сверхсрочник? Поистине надо было обладать характером Хлебникова, чтобы вынести смиренно все то, что Сварог называл «школой ликбеза»: все его бесконечные монологи-обличения, нравоучительно-иронические сентенции и притчи с цитированием Библии, Канта, Будды, Вернадского, Шоу и Козо-Полянского; безжалостные анализы методики эксперимента, от которых горели не только уши, но даже руки, казалось, краснели за чушь, написанную ими; указания о том, что и как читать и как вести конспекты, чтобы все это осело в памяти на всю жизнь. Я мог поверить Хлебникову, что он ходит к Сварогу, как на Голгофу, и я думаю, что они оба — и Сварог и Хлебников — отлично понимали, что скрывается за этой «Голгофой»: терновый венец мученика науки, который должен обернуться сияющим нимбом непогрешимости. Не так уж глуп был Сварог, чтобы не разобраться в сущности Хлебникова — это ведь он окрестил его «научным суворовцем»! И однако он и в самом деле его учил — порой хоть рот разевай, когда Хлебников начинал вдруг анализировать — Сварог, Сварог… И как бы там ни было, мы ведь работали сейчас по его указаниям — Хлебникова, и работали, зачем лукавить, — без срывов. Пока во всяком случае.

Однажды Сварог вызвал в свой «вытяжной шкаф» меня сам — это было вскоре после того, как я приходил к нему с заявлением. Дело было вечером, у симбиозников было тихо, пусто, даже Тая, помню, почему-то отсутствовала, и сам Сварог казался от этой неуютной тишины чуточку потерянным.

«Я познакомился с вашей статьей о биохимии клетки, — пожевав толстыми губами, начал он. — Вы повторяетесь, Александр Валерьевич, и это грустно. Кажется, Алексей Толстой сказал о том, что если хотите стать писателем — пишите нахально. То же самое, к глубокому прискорбию, я должен сказать и о профессии ученого: если хочешь что-нибудь сделать для науки — действуй!.. В данном случае лучше разозлить святош, чем молиться на святость. Почему-то считается нормой поведения в нашей среде плыть по течению — в русле узаконенных идей, теорий и представлений. Запомните: науке не нужны ремесленники, изо дня в день повторяющие копии. А у вас, к сожалению, в каждой строчке Франк или Энгельгардт. Я ничего не имею против этих солидных и уважаемых ученых — они правы по-своему. Но почему вам обязательно нужно на них молиться? Даже если вы и верите в правоту их взглядов? Знаю, вы ответите на это, что ваши опыты лишний раз подтверждают, что Франк был прав? Плевать тогда на ваши опыты — кому они нужны? Но почему бы вам, скажем, мембранную теорию клетки не вывернуть наизнанку? А? Представьте, проявите элементарную фантазию, что наука ошибается, что клетка не гармоничный организм, а симбиоз ядра и цитоплазмы — что вам стоит! Можете даже при этом сослаться на Козо-Полянского — это тоже не дурак был, а тоже достойный для цитирования и ссылок ученый. Пусть вам за эту статью набьют шишек — прекрасно! Это все же лучше, чем быть сосунком чужих идей. Это заставит, обида лучше всяких других хлыстов стимулирует творчество, заставит вас искать собственную истину!»

Он опять раскричался — до кашля. А откашлявшись, продолжил более миролюбиво, даже грустно:

«Как мы все любим себя — ужасно. Боимся уронить себя, свою честь, свое имя паче чаяния не запятнать скандалом… Служим науке, а любим себя. А науке ведь наплевать, тысячу раз наплевать, кто вы такой — ей важен результат, некая сигма ваших научных поисков. Меня давно уже объявили приверженцем Козо-Полянского, пытаются, впрочем, это делали и по отношению к самому Козо-Полянскому, противопоставить мои взгляды и труды эволюционному учению Дарвина… Какая чушь! Больно уж стали тихие, добропорядочные, с эдакой непоколебимой верой в непогрешимость авторитетов. Опровергайте! Но опровергайте новыми материалами, новыми фактами, новыми исследованиями. Я ведь зубастый, и я кое-что знаю — только попробуйте подсунуть мне прошлогодний снег! Я вам такое устрою… Молчат. Вот что плохо — молчат. А в пустоте, знаете, не то… Нет точки опоры — вот что.

Но вернемся к вашей статье. Мое мнение вам ясно: макулатура. Употребите по назначению. Но можете послать в «Физиологию». Опубликуют. Может, даже похвалят. Очень даже может быть, что похвалят. Вы так старательно доказываете, что Франк прав… Это любят. Выбросьте все эти листки в мусорный ящик! Вон! Вон! Не потакайте невеждам! Не оглупляйте себя больше, чем надо! От вашего невежества, сердоболия и подхалимажа веет старческим маразмом!»

«Заберите». — Он отшвырнул от себя машинописные листки. Листки упали на пол, рассыпались, и я не знал, что делать. Пакостное такое чувство на душе — пусть уж топчет до конца, ногами топчет. А он даже взглядом не удостоил — что уж там говорить об извинении, — как я ползаю по полу и собираю свою «маразменную» статью, на подготовку которой потратил больше года — больше сотни опытов, бессонные ночи, мечты, надежды, диссертация, наконец. И самое обидное, что не цитировал я Франка, не копировал его. Просто так получилось — к такому выводу привели меня мои собственные эксперименты.

«Позвольте мне сослаться еще на одну литературную аналогию, — откашлявшись, сказал он. — Паустовский, кажется, говорил: есть писатели, которые хотят быть безошибочными в процессе работы. Упаси бог сделать стилистическую ошибку! И в голову не приходит таким ревнителям стиля, что они обкрадывают не только себя — литературу тоже. Им и в голову не приходит, что ошибка ошибке рознь: когда ошибка идет от невежества, от безграмотности — это преступление. Но когда ошибки проистекают от таланта, то они неизбежно перерастают в достоинства. Вот вы, к моему глубокому огорчению, как раз и представляете собой классический образчик такого стилиста: все у вас правильно, все верно… Тошнит от вашей правильности. Идите!»

Такое презрение в этом «Идите!» Сгореть со стыда можно…

— Неужели ты никогда не замечал, как он на тебя смотрит?

— Замечал, как же. Такая убийственная ирония! Провалиться хотелось со стыда.

— Вот что ты замечал… А у меня всякий раз сердце сжималось: что, думаю, он в тебе ищет? Потерянный такой становился. Он любил тебя, Саша.

— Выдумала ты все, фантазии твои. Чего ради?

— Это и для меня загадка. Он и в самом деле с иронией говорил о тебе как об ученом… Вот Хлебников… Ради Хлебникова он готов был расшибиться. Однажды сказал: «Таюша, нам страшно повезло, что у нас есть Хлебников. Он, разумеется, талантами не блещет. Но вот ученый из него, нашего «суворовца», получится. Я рад, что у меня есть такой ученик. Он многого добьется, Тая, поверьте мне». А о тебе, Саша… «Пусть, — говорит, — работает, как умеет. Я ему не нужен — зачем ему электронная машина? Он сам знает, что ему нужно. Это редкий в наше время дар. Мир сейчас жесткий — весь из граней и углов. Нужно уметь ходить по острым углам. И не только ходить, но и подниматься вверх. Хлебников это умеет. Отлично умеет. Ему бы немного таланта… Это был бы ученый с мировым именем. Но что я смогу — все ему передам. Я знаю: у Хлебникова ничего не пропадет — все использует для дела. А вот Саше мне передать нечего…» Ты что-нибудь понимаешь?

— Не знаю… Кажется, немного понимаю.

Я так отчетливо вдруг представил его… Его красный, толстый, покрытый капельками пота нос, отвислые щеки, выцветшие глаза. Глянешь в эти глаза… Словно ожог — такая ирония! А может, не только ирония? Да нет, он всех давил своим интеллектом — как прессом. Спорить с ним было невозможно. Да и разговаривать… Тая, пожалуй, только и могла с ним разговаривать, не обжигаясь.

— Понимаешь, Тая, он был настолько поглощен своей работой… Это ведь однобоко, верно? Мне кажется, Андрей Михайлович и в самом деле страдал от… От бездуховности, что ли.

— От бездуховности? Ты думаешь, что говоришь? Андрей Михайлович — бездуховный человек?

Тая отстранилась от меня. Глаза потемнели.

— Таюша, успокойся. Я совсем не это имел в виду. — Тая отступила к двери. — Андрей Михайлович был очень крупным ученым, но… Как бы тебе сказать поточнее… Он был философом, понимаешь? Он так или иначе пытался понять сущность человека. И чувствовал, что ему что-то не хватает. Ты говоришь, он искал. Вот это он и искал… чего в себе самом не находил. Но не во мне — какая ерунда!

Тая была уже в двери. Так и уйдет?!

— Тая, давай не будем ссориться. Мы без конца с тобой ссоримся из-за Андрея Михайловича. Просто проклятье какое-то: умер, а все равно… во все вмешивается. Ты решила идти домой? Вот тебе ключ от дома.

Вложил в ее руку ключ от квартиры, сжал пальцы — потеряет еще, привлек к себе — так близко я, кажется, еще никогда не видел ее коричневых, таких испуганных и таких ничего не понимающих глаз. Осторожно, боясь спугнуть ее мимолетную успокоенность, я поцеловал ее.

— Иди. У тебя другого пути нет — только со мной. И у меня тоже. Так сказал Андрей Михайлович. А более умного человека мы с тобой не знаем.

Проводил ее до лестничной площадки, спускаясь на повороте, она еще раз посмотрела на меня вопрошающе-удивленно, я улыбнулся ей: «Иди!». И она ушла».

А я вернулся к себе, к ворохам бумаги на столе, сдвинул все в сторону и долго успокаивал разболевшееся сердце маленькими глотками холодной воды.

Я, видимо, уснул посреди бумаг, графиков и диаграмм. Тряхнул головой, отгоняя сон, с закрытыми глазами протянул руку к телефону, поднял трубку, поднес к уху не тем концом и услышал под носом:

— Александр Валерьевич, кривая капнографа ползет вниз. Уже два с половиной процента…

— Как себя чувствуют испытатели? — Я еще не проснулся, я еще не понял, о чем мне говорит перевернутая «вверх ногами» телефонная трубка.

— Спят. Пульс и дыхание в норме.

Глава четвертая

Путь решения

На девятые сутки к гермокамере подсоединили фитотрон. Выждав минут пятнадцать, пока они освоятся со своим «огородом», с расширением жилплощади и с ослепительным солнечным светом ксеноновых ламп, я вызвал на связь Михаила — меня интересовала психологическая реакция членов экипажа.

— Слушай, Саша, ребята с ума посходили! Жрут лук, сельдерей, колосья пшеницы жуют! Едва оттащил их от грядок. Мы решили загорать — такой свет! Как будто на юге — понимаешь?

— Понимаю.

— Нет, ни черта ты не понимаешь, старик. Знаешь, как пахнут листья салата? Духами! — выкрикнул он.

Опять его понесло… Лицедей! А как критиковал всю эту нашу систему жизнеобеспечения. «Тульский самовар на атомном реакторе…»

Мы встретились тогда случайно — как-то под праздники, на проспекте.

«Послушай, старик, это о вашей работе писала «Космическая медицина»? В последнем номере».

«О нашей».

«Молодцы. Я бы хотел поработать с вами — дело архиинтересное. Важное. Ради такого дела стоит жить. Жаль только, Циолковского вы поняли превратно».

«То есть как это превратно?»

«Ну, может, я не так выразился… — Он задумался. — Если уж вы решили переделать физиологию человека… Что ж тогда так робко, по-школярски? — Усмехнулся. — Знаешь, что вы делаете? К атомному реактору пытаетесь приделать тульский самовар. Для охлаждения…»

«Ну, знаешь ли! — возмутился я. Этот его тон… — Мы решаем техническую задачу».

«Вот именно: сугубо биолого-медицинскую задачу».

Он нахмурился, брови сбежались к переносице.

«Циолковского вы, конечно, извратили. Да и профессор Скорик… Он же имел в виду совсем другое».

Я редко выхожу из себя — таков уж характер. Но на этот раз… Ладно, Циолковского мы, возможно, и извратили — Циолковский жил на заре туманной юности, а сейчас о космосе не говорят, а летают там. Допустим. Но профессор Скорик! Да он же сам был нашим научным руководителем!

«Не кипятись, — остановил меня Михаил. — Я знаю, что он был вашим руководителем. Но на какой стадии? Что вы тогда имели, когда он был вашим руководителем? Бокс, газоанализаторы и сотни вопросов без особой надежды получить хотя бы на один из них исчерпывающий ответ. А сейчас вы уже, я знаю, отрабатываете практически полную систему жизнеобеспечения. С тремя метаболическими кругами. Так?»

Да, он был неплохо осведомлен о наших работах.

«И, выходит, отрабатываем совсем не ту систему?»

Ирония прорвалась невольно. Но он даже не заметил моей иронии.

«Я уже тебе сказал…»

«Тульский самовар на атомном реакторе?»

Михаил кивнул — именно так.

«И ты тем не менее хотел бы работать у нас?»

Он глянул на меня… Что он знает такое, что дает ему право глядеть вот так?

— Как самочувствие?

— Какое там самочувствие! Праздник. Как сказал Пушкин — мороз и солнце… Да нет, зарапортовался — какой там мороз!

— Экклезиаст сказал лучше: «Сладок свет и приятно для глаз видеть солнце».

Я тоже лицедействовал — в тон ему.

— Правильно. Молодец твой Экклезиаст.

— Все. Выполняйте программу. Время для связи я исчерпал.

— Какая к черту программа! У нас праздник — загораем! Понесло!

— Ладно, ладно. О программе все же не забывай.

И у нас был праздник. Биохимический анализ крови, переданный Михаилом через шлюз (ох, и ругался же Боданцев, когда я настоял вскрыть шлюз!), показал: «п-аш» крови у всех трех испытателей почти в норме. Ацидоз компенсировался. По этому поводу Тая наконец согласилась поехать в загс.

Мы поехали днем — подали заявление. Потом зашли в ресторан и отметили наше первое семейное торжество бутылкой шампанского. Но шампанское на Таю подействовало плохо — на нее опять напали хандра и сомнения: а тот ли я, каким она меня знает? А тот ли, каким я знаю себя…

Что я мог ей на это сказать? «О себе узнаешь после смерти, — сказал однажды профессор Скорик. — Из уст окруживших твой гроб. И тогда поймешь, сколь справедливо утверждение: смерть страшна, но еще страшнее сознание, что ты никогда не умрешь». Что он этим хотел сказать? Так обожал двусмысленные мудрости!..

И вдруг:

— Почему же ты все-таки так плохо относишься к Хлебникову?

— Что? Я? С чего ты взяла?

Такой поворот темы!

— Да ты ему завидуешь — теперь я в этом почти не сомневаюсь. Завидуешь его работоспособности, его инициативе, его преданности делу…

— Да, конечно, дело у него превыше всего… За спиной у профессора Скорика. А профессор умер — за спиной его имени… Думаешь, ему жаль было Сварога? Хлебникова не потрясет даже собственная смерть. Он и на смертном одре будет командовать.

— Какой же ты, однако…

В ее голосе обида, осуждение; я понимал, что зарвался, но… «Ты ему завидуешь». Никто не говорил мне большей гадости. Завидовать Хлебникову?! Даже при его работоспособности, инициативе, преданности делу… Да, конечно, дело, дело! Все под ноги ради этого самого дела.

— Ты не прав, Саша, — пыталась она остановить меня. — Вспомни, он месяца два ходил по институту потерянный…

— Вот именно. Потерянный. — Я с трудом удерживал себя, чтобы не сорваться на крик. — Потерял щит в лице профессора Скорика, который прикрывал его от всяких бед и критики; потерял таран в лице профессора Скорика, которым взламывал кабинеты президиума академии; потерял электронно-вычислительную машину, которая ему всегда, в любой момент выдавала точное решение. Все потерял. А выжил. Выкарабкался. Ать-два! Левой-правой! «Как нас учил глубокоуважаемый Андрей Михайлович…»

— Как ты его ненавидишь!

Такая тоска в голосе! А я… Не могу. Прорвало.

— Кого? Хлебникова? Нет. Не то слово… У тебя никогда не возникало такого чувства, что тебя обстругивают? Нет, наверное, — ты ведь непосредственного контакта с Хлебниковым не имеешь. А я — каждый день. Иду по вызову и уже знаю: сейчас я проведу в его кабинете минут двадцать и выйду облегченным. На грамм. Может, и на миллиграмм, но облегченным — точно. И никак не могу понять, что же я теряю в хлебниковском кабинете. Но ощущение именно такое: состругивают. Глаже я становлюсь, отполированный какой-то. Вот, бывают моменты, когда в тебе все против: нет, нельзя так! Внутри все бунтует, кипит, прости — материться хочется, а… Гладкий, отполированный. Качусь, куда приказано. И понимаешь, ничего, абсолютно ничего не могу с этим поделать. Раньше хоть с Боданцевым, с Руфиной цапался — может, и по пустякам, но огрызался! А теперь вот… Даже Руфина жалеть стала — такой я… обструганный.

— Саша…

Тая смотрит на меня с испугом, умоляюще — прекрати!..

— Что — Саша? Не такой тебе нужен — да? Герой, инициативный, преданный делу…

— Саша…

— Тебе хочется знать, какой я на самом деле? Там, внутри? Имеешь полное право — понимаю. Три ответа на выбор: среднестатистический неудачник, образцово-показательный исполнитель… Знаешь, на титульных листах отчетов: «Руководитель темы», «Исполнитель». Или просто — бильярдный шар. Интеллигентный бильярдный шар. Как там любил философствовать твой любимый Андрей Михайлович? «Интеллект и интеллигентность — отнюдь не синонимы. Интеллект говорит, что есть, а интеллигентность — что надо…» Это он, между прочим, обо мне так говорил…

— Саша!

— Так кто ты такой, «мой друг Стишов»? Среднеинтегральная закругленная личность… Поднялся чуть выше среднеинтеллектуального уровня, но далеко не дотянул до ценза «интеллект»; дотянулся до уровня средненаучного руководящего состава — начальник лаборатории все же! но, увы, — головой о потолок… Так что же тебе, «мой друг Стишов», не хватило, чтобы настоящим ученым стать? Это ты хочешь знать? Да? Я скажу. Честолюбия? Возможно. Самодисциплины? Вполне согласен. Воли? Почти в точку. А все вместе взятое — по «не хватило», по отсутствующим данным… — это и есть Хлебников, верно? Дело, дело, и только дело. Так, Таюша? Разве я не прав?

Тая молчала. Поникшая. На секунду во мне шевельнулась жалость, я даже рукой дернулся — приласкать ее, но… Такой жест в ответ… Сжалась. А, будь все… Разговор по душам, называется. Но надо же когда-то, хоть раз сказать, что есть на самом деле, что…

— Знаешь, Таюша, меня часто мучает стыд, неловкость, за многое мучает. А ты видела когда-нибудь, чтобы Хлебникова мучило что-нибудь подобное? Хотя ты его плохо знаешь. А я — знаю. И смею тебя заверить: никогда Хлебников подобных чувств не испытывал. Он не знает, что это такое. Впрочем, и твой Андрей Михайлович — тоже…

Тая вдруг уронила голову на руки. Это уж совсем нелепо: плакать в ресторане, на собственной помолвке.

— Как ты его ненавидишь!

— Кого? Хлебникова? Но ведь я тебе объяснил…

— Андрея Михайловича… — сквозь слезы.

— Господи, с чего ты взяла? Вот уж чепуха!

Я выдохся, словно выжатый.

— Не надо, Таюша, — дотронулся до ее лица. — Возьми себя в руки. Пусть Хлебников будет лучше меня — согласен. В конце концов, он свое дело выполняет отлично: Андрей Михайлович знал, кого взять себе в преемники. И знаешь, иногда, когда я сижу с Хлебниковым в его кабинете, слушаю, как он отдает распоряжения, как разговаривает с людьми — так точно, так экономно!.. Понимаю: только так и можно добиться чего-нибудь значительного. Не тратить время на пустяки, на всякие там нюансы… Дело! Дело требует решения — ясного, твердого решения. Да, это тоже талант, и еще какой! Согласен с тобой полностью. Но вот когда я слышу, как он разговаривает с людьми, и со мной в том числе, мне кажется, что я слышу голос самого Андрея Михайловича: «Да, слушаю. Выкладывайте. Быстро. Берегите время не только свое, но и мое». Разве не так?

Тая усмехнулась сквозь слезы.

— Ты так копируешь… Правда, как Андрей Михайлович.

Мы помирились. Я это понял по тону… Своей жены! Странно. Моя жена… Пять лет я ее знаю, даже больше, — что изменилось? Но вот сказал, даже про себя сказал «моя жена», а что-то дрогнуло… В сердце, там дрогнуло, что ли?

— Пойдем, Таюша. Хватит обедать, верно?

Мы вышли, я ей помог одеться. Пальто. Десятки раз держал в руках это пальто. Брал в руки, вешал. Или наоборот: снимал с вешалки и помогал одеться. Ждал, когда она застегнет, поправит воротник… И — ничего. Пальто как пальто. Волновало другое: ложбинка под щекой, мочки — такие маленькие, шелковистые. А вот сейчас взял у швейцара пальто, и опять что-то дрогнуло в сердце: старенькое пальто у моей жены…

— Ты, конечно, хочешь заглянуть в институт? — спросила она с едва уловимым вздохом.

— Увы, Таюша, должен. Хочу выяснить, чем кончился праздник у наших подопечных. Налопались зелени… Как там у Чуковского? У бегемотиков болят животики…

Опасения мои не оправдались: у «бегемотиков» все было в норме. И животики в том числе. Ну и отлично.

Было около пяти, рабочий день кончался, но неловко уходить до времени. А дома ждет Тая. Супруга… Нелепое слово, так и слышится «подпруга».

Я решил на минутку заглянуть к себе — там Аллочка-красивые глазки обрабатывала графики самописцев — сводила в суточные кривые. Чтой-то там у нее вырисовывается?

Аллочка огорошила меня от порога:

— Александр Валерьевич, вам уже три раза звонила какая-то женщина. Из школы.

Из школы? Загадка…

— Я телефон записала на календаре, Александр Валерьевич, — продолжала щебетать Аллочка. — Очень просила позвонить, как придете.

Не раздеваясь прошел к столу, нашел под ворохом лент самописцев календарь. Куницына. О боже! Зачем я ей понадобился? Через четырнадцать лет… А, Михаил! Конечно, ее интересует ее благоверный.

Я набрал номер. Мне ответили:

— Школа. Вам кого?

— Наталью Гавриловну Куницыну.

Секундная пауза. Аллочка-красивые глазки, забыв о графиках, смотрит на меня, не считая даже нужным хотя бы маскировать свое любопытство.

— Это жена нового врача, Александр Валерьевич?

Я отмахнулся: занимайся своим делом.

— Мне Куницыну, пожалуйста, — повторил я, чувствуя, что у телефона кто-то есть, слушает меня.

— Это я, Саша… Не узнал мой голос?

В самом деле… Никогда не слышал ее голос по телефону. Или слышал, но так давно… Никогда не задумывался, какой у нее голос. А оказалось — низкое контральто.

— Здравствуй, Наташа. Ты искала меня?

— Да. — Теперь ее голос стал звучать чуть выше, теперь я уже узнавал ее. Этот сумасшедший… — Она запнулась. Он у вас теперь работает? Даже телефона не оставил — кое-как нашла. Ты его видел?

— Да, конечно.

— Где он?

— Как где?

Я не знал, что говорить: неужели Михаил не сказал ей про гермокамеру! Вот это новость!

— Он мне заявил, что месяц проведет на каких-то испытаниях. Но ведь можно письмо прислать? Или по телефону позвонить… Неужели у вас там такие секреты?

— Да никаких секретов, Наташа. Какие могут быть секреты, когда мы об этих испытаниях докладывали на Международном астронавтическом конгрессе. В Аргентине. Помнишь, может быть, у нас на факультете командовал комсомолом Хлебников? Вот он с докладом и ездил.

— Да, Миша мне что-то говорил. Но я ничего не поняла. Так он что, — сообразила она наконец, — сам в этой гермокамере? — Она, видно, испугалась своей догадки. — Скажи, это правда?

Черт побери — вот положение!

— Знаешь, это разговор не для телефона.

— Я сейчас приеду, — быстро ответила она. — Куда ехать? В институт?

— Да, но… Я не имею права.

— Почему? С ним что-то случилось? Скажи, что? Ну я тебя умоляю, Ты не можешь мне соврать — я знаю. Ты самый честный… И ты ведь друг ему, правда?

— Послушай, Наташа… С ним ничего не случилось! Я только что видел его — жив, здоров. Сегодня у них праздник.

— Какой праздник, Саша? Ты с ума сошел. Какой может быть праздник в этой вашей тюремной камере? Ты что-то скрываешь. Я должна его увидеть. Я с ума схожу… Это чудовищно, Саша!

— Но это невозможно, пойми…

— Почему? Его уже нет в живых?

— Да жив он, здоров, Наташа.

— Тогда почему я не могу его увидеть? Да объясни ты мне наконец по-человечески. Почему я не могу его увидеть?

— Да потому что я видел его по видеоканалу.

— По какому каналу?

— По телевизору.

— О боже… Ничего не понимаю. Его показывали по телевизору?

Я почувствовал, что взмок. И еще эта Аллочка… Каждое слово впитывает, словно губка. Ну, пойдет теперь треп по институту!

— Аллочка, — прикрыл я микрофон ладонью, — у вас когда дежурство?

— С восьми.

— Идите отдыхайте. Вам ночь не спать — идите. Еще три часа — поспите где-нибудь. Или домой езжайте.

С какой неохотой вышла Аллочка! Вот бог наградил глазками… Прожекторы!

— Наташа, извини… Я тут. В общем, с Михаилом все в порядке, он жив и здоров.

— Я тебе не верю. — В голосе слезы. — Ты всегда мне говорил правду. А теперь… Я должна его увидеть… Я с ума схожу от вашей секретности!

— Да какая там секретность!..

— Ну — неизвестности. Я должна его увидеть, Саша. Должна! Как ты не понимаешь?

Я понял: заскок. Тут уж ничего не поделаешь — заскок. Но о чем думал Михаил? Не мог подготовить, растяпа. И что же делать теперь? Показать ей Михаила на экране видеоконтроля не проблема — ничего не случится. Но как она попадет к нам? Пропуск выдает только Хлебников. Да он меня самого упрячет в камеру, если узнает, что я решил Михаилу устроить свидание с его сумасшедшей женой! «Никаких побочных эмоций, никаких психологических накладок. Помните: мы имитируем космический полет. Члены экипажа находятся в сурдокамере: особый режим, никакой связи с «землей», кроме расписания, никаких посторонних разговоров — только медико-биологическая информация. Я выражаюсь ясно?» М-да, положение…

— Ладно, Наташа. Приезжай. Корпус экологии человека. В глубине парка. Я тебя встречу. У входа. Приезжай.

Я надеялся обойтись без объяснений. Бывает, придешь к нему, попросишь пропуск, скажешь, откуда товарищ, подпишет и даст пустой бланк: «Сам заполни». Но не тут-то было!

— Кому пропуск?

Уставился квадратными очками.

— Наталья Гавриловна…

Смотрит, ждет.

— Куницына.

Ручка в сторону.

— Жена?

— Жена.

Пропуск в стол. Все ясно. Можно поворачиваться и уходить.

— Послушай, Григорий Васильевич. Бывают обстоятельства…

— Меня обстоятельства не интересуют.

— Да, тебя обстоятельства не интересуют — знаю. Но психологическое состояние испытателей тебя должно интересовать? — Молчит. Смотрит непонимающе. — Этот растяпа Куницын даже не объяснил ей, что уходит на месяц в гермокамеру. И она бог знает, что вообразила. Ревет.

— Ну и что?

— Куницын об этом, думаешь, не догадывается?

Уставился на меня… Сейчас ляпнет: «С каких это ты пор, Стишов, стал поклонником телепатии?»

— Послушай, Гриша, ну что случится, если она посмотрит на него по видеоканалу? Увидит, что жив, здоров, смеется, разговаривает… У них сегодня такой праздник — фитотрон подключили! Редиску, салат ели… До смерти им, видно, надоели эти лиофилы — консервы и есть консервы. Да еще засушенные.

Я понимал, что несу чепуху, лицедействую похлеще Михаила. Но как, чем его пронять? Ни на шаг от программы, железная дисциплина, эксперимент «должен быть доведен до конца чисто и безукоризненно… Что ему до Наташиных слез? Шелуха…

— У тебя все?

Будь ты… Чурбан.

— Скажи, я к тебе когда-нибудь обращался с личной просьбой? — У меня иссякли все аргументы, я не знаю, как его убедить, но я знаю, что Наташе Михаила показать надо — я не помню ее такой — на грани истерики. — Мне неприятно, поверь, страшно неприятно обращаться к тебе с личной просьбой… — Я как мог нажимал на слово «личной» — неужели не проймет? Неужели в нем ничего не осталось человеческого? Дело, дело и еще раз только дело…

Смотрит удивленно. Откинулся на спинку стула. Думает. А может, ищет удобную форму — как выяснить, почему эта просьба о пропуске жене Куницына носит у Стишова личный характер. Во всяком случае, что-то треснуло. Но если все же спросит… Что ж, отвечу. Ничего позорного я в этом не вижу. Друг юности, полюбила другого…

— Ладно. — На столе опять синий бланк пропуска. — Только видеоканал — никаких разговоров. Под твою личную ответственность.

Ладно. Личная просьба под личную ответственность.

Я спустился вниз, отдал пропуск вахтеру, вернулся к себе наверх. Сел за стол, взял в руки не законченный Аллочкой график дыхания испытателей. Но ничего не лезло в голову…

Представил: сходит с трамвая, озирается — она же у нас никогда не бывала! «Не скажете, где Экологический?» Сколько же я ее не видел? Сколько лет, сколько зим… Но почему Михаил не сказал ей, что идет в гермокамеру? Боялся испугать? Чепуха какая-то. А может… стыдно? Так крестил наш метод, а тут — сам испытывает! «Вы идете неверным путем. Циолковский, — вы его толкуете слишком однобоко — когда говорил о возможности симбиоза человека и растений в кабине космического корабля, имел в виду не только то, что вы сейчас делаете. Сколько вы денег тратите на эти исследования? Если бы эти деньги повернуть на исследования более широкого плана, на создание подлинного симбиоза, который бы позволил человечеству вообще освободиться от необходимости иметь дело с техникой…» — «Что ты имеешь в виду?» — «Я хочу сказать, что вы решаете задачу узко — это лишь выход из положения, а не решение проблемы. Общее решение в другом: не к человеку приспосабливать механику — всю эту систему жизнеобеспечения космического корабля, как делаете вы, а самого человека приспосабливать для существования в космосе — вот что имел в виду Циолковский». — «Но это же фантастика!» — «Так, к сожалению, думают многие. Но не все. Ты знаком с идеями Вернадского?» — «Относительно». — «Понимаешь, вы, биологи, идете каким-то неандертальским путем. Медицина те же задачи решает совсем иначе. Сейчас на повестке дня — замена внутренних органов, трансплантация. Мы скоро будем менять изношенные сердца, почки, печень, легкие… Почки уже меняем, сердца тоже пересаживаются. А вы?» — «Не понимаю. Что, систему жизнеобеспечения нам нужно вживлять в тело космонавта? Эта система в два раза больше самого человека! Да и зачем?» — «Как мне тебе объяснить? В космосе человек должен есть, пить, дышать кислородом так же, как на Земле. Вы бьетесь над задачей обратить отходы жизнедеятельности человека — мочу, фекальные массы, пот, выдыхаемый воздух — в воду, пищу, кислород. Так? И решаете эту задачу, копируя механизм превращения отходов в полезные продукты, которые природа выработала на Земле. При помощи микроводорослей и бактерий. Но ведь в самом человеке, в его организме уже заложены природой все эти восстановительные функции! Эволюция их, конечно, приглушила…» — «Очень уж ты гигантски мыслишь». — «Не гигантски, а правильно. В организме человека многое сохраняется с древнейших клеток. Только все, что было в нем микроводорослевого и бактериального, изменилось до неузнаваемости. Но не исчезло совсем!..» — «Оригинально, впервые слышу…»

Теперь он мою иронию заметил, но странная реакция: не обиделся, не разозлился, а уставился на меня, словно я с Луны свалился.

«Ах да, ты ведь специалист по эмбриогенезу…»

И опять моя ирония мимо — глупо так, ужасно глупо. Вместо того чтобы вспылить, кивнул: да, я специалист по эмбриогенезу… А ведь его бывший завлаб, с которым я тогда разговорился, тот самый завлаб, который в ответ на мой вопрос — а как там у них двигает науку мой приятель Куницын, так выразительно вздохнул — вслед за вздохом сказал: «А мог бы стать крупным специалистом. Но редкая способность: самого себя вышучивать. Такая голова, такой нетривиальный метод анализа задачи, и вот на тебе!..» Действительно сам себя вышучивает — метко замечено! А как иначе оценить весь этот бред с трансплантацией регенераторов? «Зачем вам пристраивать к человеку культиватор с микроводорослями, с этой самой хлореллой, трубопроводы всякие, когда все это в нем свое собственное. Понимаешь? На клеточном уровне». — «Не понимаю».

Я действительно его не понимал, вернее — решил, что он просто неудачно шутит. Есть такие остряки — шутят «на полном серьезе». И чем больше он тебе объясняет свою сногсшибательную идею, тем все больше уверяется в ее серьезности сам. Так мы в тот раз и не поняли друг друга… Но был у нас еще один разговор. Да, был…

О чем он тогда говорил? Сидел на тахте — пиджак нараспашку, галстук набок, с любопытством оглядывал комнату… А, да, увидел в шкафу «Антиномии[10] биологии»! Фолиант в восемьсот страниц, главный труд профессора Скорика (так он сам считал), философско-биологический трактат, повергший в ужас и раздражение эволюционистов-стоиков, тех самых, которые… Как он их обозвал в предисловии? Дай бог памяти… Plus royalistes que le roi[11]… «Признавая себя диалектиками, едва речь заходит о науке, которая и выдвинула диалектический метод познания как единственно объективно-научный, мы тотчас забываем о сем методе, ибо диалектика немыслима без антиномий. А что может быть для статус-кво страшнее антиномии?..»

Но нет, не с книги начался разговор. Что-то было до «Антиномий». Голова гудела от бесконечных совещаний, телефонных звонков, утряски, согласовании… Я варил на кухне кофе, а Михаил сидел на тахте и говорил. Но что? Помню, вошел с кофейником, расставил чашки, хлеб, масло.

— Хорошо устроился, — похвалил мою квартиру Михаил. — А мы вот с Наткой все деньги тратим на жизнь. То надо, другое… Да и черт с ней, с мебелью! Проживем. Главное, чтоб знать, для чего живешь. Верно? А ты хорошо живешь — вижу. Молодец.

— Да что тут хорошего? Квартира как квартира.

— Не говори. Квартира у тебя что надо. И тихо. Это хорошо. Спасибо за приглашение. У тебя очень хорошо. Отдыхаешь. И книги у тебя…

И вот тут-то он увидел «Антиномии биологии».

— Можно? — бросив на меня быстрый взгляд, а правой рукой уже сдвигая стекло в шкафу, спросил и… тут же совсем о другом — тоном даже другим: — Значит, вы даже теоретически не рассматривали систему на базе феномена Ценковского?

Я, занятый мыслями о Тае, не сразу сообразил, что он имеет в виду. А когда сообразил… О господи! Опять эти «зеленые человечки»…

Он уже задавал мне такой вопрос. Еще в ту встречу, под Октябрьские праздники… «Разве вы не знали о феномене «зеленых животных»?»

«А! — понял я, что он имеет в виду. — «Зеленые животные…»

Этих зеленых животных открыли в прошлом веке. Да, Ценковский[12]… Зеленая гидра, зеленая амеба, зеленая конволюта… Животные как животные, а внутри — зерна хлорофилла. Или даже микроводоросли. Кажется, тогда и возникла теория «животного хлорофилла»… Животные, питающиеся солнечным светом.

И все же я ничего не понял — при чем тут феномен Ценковского?

«Разве тебе никогда не приходило в голову, что вы ломитесь не в дверь, а в окно? Даже в форточку».

Форточка меня задела, и я стал соображать несколько лучше: опять эта побасенка про атомный реактор с тульским самоваром! Как легко критиковать со стороны, да еще с таких позиций! Это даже не «высокие материи» студенчества, а мюнхаузенщина! Зеленые человечки… Бред какой-то. И это говорит мне медик? Смеется он надо мной, что ли?

«Знаешь, если ты решил пошутить, то, думаю, не очень удачно. Особенно учитывая, что ты сам собираешься работать в этой области… тульского самовара».

Не удержался-таки — съязвил. Все мимо!

«Я понимаю ваше положение, — продолжал Михаил все тем же «риторическим» тоном — снисходительно-поучающим. — Вам важно выиграть сроки, да, эти сроки вас, видимо, и обязывают искать пути наименьшего сопротивления…»

«При чем тут сроки? Разве есть вообще какие-нибудь другие пути?»

Опять мимо.

«Но углекислая атмосфера — это уже изменение физиологии, — подчеркнул он слово «уже». — Так спрашивается: какая разница, в каком направлении изменять физиологические функции? Дыхание, кровообращение, основной обмен… Трехпроцентная атмосфера неизбежно затронет весь организм. Так, может, проще подавить иммунитет по отношению к хлорелле?»

«И создать зеленых человечков»?

Я во все глаза смотрел на него: ну и… Не шутит ведь! Смотрит на тебя откуда-то… Дурак дураком все же чувствуешь себя, когда он смотрит на тебя вот так — как будто глаза у него вглубь ушли.

«Человечество, а значит и наука, все равно рано или поздно вынуждены будут решать эту проблему. Дефицит белка заставит. Эта задача, собственно, давно уже стоит перед человечеством».

А! Опять он за старое: человечество, голод… Вот почему, оказывается, мы ломимся в открытую (в закрытую?) форточку: зеленые человечки нужны для… Дефицит белка! Все ясно-понятно, почему бы и нам не подключиться к решению проблемы голода на земном шаре? А попутно создать и систему жизнеобеспечения… Да и создавать в этом случае ничего не надо: зеленые человечки не нуждаются ни в пище, ни в кислороде… А? Бред собачий. И это говорит мне медик, больше того — специалист в иммунопатологии?! А я-то думал, что все эти студенческие «розовые мечты» у него давно уже выветрились…

Я открыл рот — и напоролся на его взгляд. В буквальном смысле напоролся. И весь мой юмор испарился сам собой: «Есть вещи, над которыми не смеются». Наташа…

И вот опять эти «зеленые человечки»! Романтизм — духовная золотуха… Очевидно, эта мысль отразилась у меня на физиономии. Михаил резким движением открыл книгу, быстро перебросил с десяток страниц и стал читать с нотками раздражения — на тебе!

— «Позволительно спросить: действительно ли человечество как самостоятельная ветвь биологического древа на Земле, отменив по отношению к самому себе такие законы, как естественный отбор, осознав, как мы любим говаривать, и поставив себе на службу все остальные ветви сего древа, обрело некую эволюционную законченность, которую иные легкие на скорый суд «популяризаторы от науки» уподобляют даже тупику на железнодорожной станции?

Позволительно еще раз спросить: а действительно ли человечество, как считают иные гении метафизики, представляет собой вполне законченный, а может, даже и идеально-совершенный продукт биологической систематики? Аз есмь — и ничто больше. Оставив в стороне такие явления сугубо специфического характера, составляющие прерогативу хомо сапиенс, как сознание, вторая сигнальная система, неадекватность психологической реактивности на окружающую среду, мы, к глубокому прискорбию, вынуждены будем прийти к мало кем оспариваемому выводу, что человек, лишенный выше перечисленных прерогатив, превращается в заурядный биологический вид, целиком и полностью включенный в качестве звена всеядного млекопитающего в общий круговорот веществ органического мира Земли. А если так, то позволительно задаться вопросом: не наделила ли природа человека исключительным правом мыслить и действовать сознательно как раз для того, чтобы он нашел выход из эволюционно-биологических противоречий путем сознательной перестройки своей физиологии?..»

— Миша, я ведь все это читал…

— Не очень заметно, — отпарировал Михаил, но каким тоном! Непостижимо, но мне вдруг послышался голос профессора Скорика! «Не очень заметно, милейший, что, читая этот текст, вы что-нибудь из него извлекли…»

— Почему ты считаешь, — наседал на меня Михаил, — что физиологию человека нужно перестраивать именно в направлении приспособления к углекислой атмосфере? Как мы обожаем это словечко — приспосабливать! Готовы его переносить… — переносим! — даже в социально-общественную сферу.

— А что ты можешь предложить другое вместо приспособляемости?

— Приспособляемости? — переспросил меня Михаил. — А тебе не приходила в голову мысль, что живая природа в ее современном виде — результат не столько эффекта приспособляемости, сколько пластичности механизма симбиоза? С какой стати природа должна была наделить организм качеством, да к тому же в роли главного двигателя эволюционного процесса, являющимся следствием аномалии человеческой психики?

Вот они — антиномии Скорика… Если Дарвин пришел к выводу о естественном отборе индуктивно, то почему я не могу для этой же цели использовать дедукцию? Для доказательства антиномии естественному отбору…

— Извини, Миша, тебе везде хочется видеть симбиоз, но среди животных есть и хищники…

— Да? Но хищники среди животных никогда не уничтожают друг друга. Хищничество среди них — лишь способ питания, а не средство к подавлению себе подобных и захвату тебе не принадлежащего.

Бог ты мой! Как мне надоела эта доморощенная философия. Сначала все выворачивал наизнанку профессор Скорик, теперь — Куницын!.. Но ради чего выворачивал биологию профессор Скорик — ясно каждому, да он и не скрывал своих целей: «Лучше разозлить святош, чем молиться на святость». А Куницын?

— Ясно, Михаил. Я понял тебя. Если теория эволюционного отбора, как ты считаешь, ведет биологическую ветвь человечества в тупик, то теория пластичного симбиоза… К автотрофности? Я верно понял?

Выбил я все-таки его из седла проповедника: такой глуповато-недоумевающий вид. Значит, попал в точку.

— Скажи, пожалуйста, а что ты намерен делать в рамках этой самой теории пластичного симбиоза с такой «мелочью», как иммунитет?

— Иммунитет? — удивился Михаил. — А тебе не приходила в голову мысль, что явно чужеродный в генетическом отношении плод в чреве матери — лучшее доказательство того, что непреодолимость иммунного барьера скорее фетиш в нашем сознании, чем реально существующий факт?

Скорик, Скорик… Сейчас он, чего доброго, прочтет мне лекцию о том, что иммунитет — точно такое же проявление межклеточного симбиоза, как и пласты хлорофилла внутри зеленых амеб и конволют; что, исходя из этого положения, легко допустить (а значит, и осуществить) возможность симбиоза между клетками автотрофов и гетеротрофов… Да что там далеко ходить за доказательствами! В тех же «Антиномиях» профессор Скорик подробно рассматривает физиологию тридакны — гигантской ракушки в четверть тонны весом: в крови ее мирно сотрудничают кровяные тельца с зооксантеллой — ближайшей, кстати, родственницей нашей хлореллы-вульгарис. И живет себе эта тридакна сотни лет, не нуждаясь ни в пище, ни в кислороде… Чем не прообраз для человека-автотрофа? И ведь ничего не скажешь: действительно, вся наша система жизнеобеспечения, все наши три метаболических круга регенерации, которые мы создали с помощью хлореллы, высших растений и бактерий плюс самая изощренная техника, все эти капроново-нейлоновые трубопроводы, реакторы, перекачивающие и уравнительные насосы, фильтры, ксеноновые лампы и прочая, и прочая — все это сама матушка-природа давным-давно создала и опробовала в теле тридакны, — только куда проще, естественней и органичней… В теле жалкого моллюска! Да, но мы-то с тобой, дорогой Михаил Иванович, имеем дело с человеком. С тем самым человеком, который, и это вам, доктор Куницын, известно гораздо лучше меня, наделен высшим типом иммунной защиты, с тем самым человеком, который может умереть даже от сотни-другой жалких микробов, а тут — влей ему в вены пару литров зооксантеллы! И ради чего, спрашивается? Ах да: «Каждую минуту на земном шаре умирает от голода 58 человек…» И что: зооксантелла ликвидирует квашиоркор?[13] Обеспечит организм всеми десятью аминокислотами? О, на целых тридцать процентов?.. По расчетам доктора Куницына? Но я-то знаю цену этим расчетам…

Крупно поговорили, весьма крупно.

— Значит, тульский самовар на атомном реакторе?

Михаил мою усмешку не заметил.

— Ты прав в одном, — размышлял он, сам с собой размышлял, как мне кажется, я присутствовал при сем, и только. — Создать в организме человека устойчивый симбиоз между эритроцитами и клетками зооксантеллы — задача чертовски трудная. И главная трудность здесь даже не в иммунном барьере: искусственная толерантность[14] — вопрос решенный…

— Да, решенный. — Такая убежденность в голосе! — Собственно, теория Бэрнета — Медавара открывает несколько путей к искусственной толерантности, но все они сводятся к прививке клеток-антигенов[15] в эмбриональном или постнатальном[16] периоде. Поскольку уже твердо установлено, что у человека иммунная система самосохранения вступает в строй месяца через два-три после рождения, прививки клеток с хлорофиллом — зооксантеллы, а может, и вашей хлореллы — детям можно будет делать сразу после рождения…

— Ты хочешь сказать — заражать?

На этот раз он мою иронию все же заметил.

— Вакцинировать — если уж быть предельно точным в терминологии. Да, ты прав: как прививки от кори, полиомиелита, оспы… Но с одной существенной разницей: поскольку в этом возрасте у ребенка иммунитета еще практически нет… ну, за исключением, конечно, той части иммунных тел, которые он получил через плаценту матери, то клетки с хлорофиллом в его организме будут вырабатывать не антитела, а толерантность по отношению к самим себе.

— Толерантность… для чего?

Я уже, кажется, начинал понимать логику его рассуждений, но поверить в это, даже со ссылками на такие авторитеты, как Медавар и Бэрнет… То же самое, что увидеть, как волосы на твоей голове обратились в рыбью чешую.

— Для того чтобы позже, уже окрепшему ребенку или даже подростку, эти клетки с хлорофиллом можно было вводить в кровоток как свои собственные.

— Свои собственные?!

Этот вопрос у меня вырвался уже прямо-таки идиотски глупо. Но я действительно отказывался верить услышанному! Простите, это даже не «Антиномии» профессора Скорика…

— Да, именно так.

Шутит? Нет, не похоже. Да и потом кое-что ты ведь читал и сам: телята со смешанной системой кровообращения, цыплята-парабионты Гашека[17]… Но это все куриозы, опыты над животными, а тут — дети! Дети, черт возьми! Не укладывается в голове…

— Почему же только опыты на животных? — Он словно читал мои мысли! Сидит, прихлебывает кофе из чашки и поглядывает!.. «Так, так, милейший… А ну, обнажите еще свою нам невежественность». — Почему же только на животных? Гуд[18] в своей лаборатории пересадил четырехлетнему мальчику кровь и костный мозг женского происхождения.

Гуд? Фамилия знакомая, но… Кровь и костный мозг женского происхождения? Не читал?..

— У мальчика, — продолжал Михаил, — была лимфопеническая недостаточность; отсутствовали миндалины, аденоиды, лимфатические узлы… В четыре года, одним словом, как новорожденный. Ну, и Гуд пересадил костный мозг и кровь от одной из его сестренок. Все вошло в норму.

— Но это же кровь человека, а не хлорелла, Миша. Да и…

— Кто разрешит экспериментировать на детях — это ты хочешь сказать? А в этом нет никакой необходимости, я тебе про Гуда рассказал так. Слишком велик у нас страх перед барьером иммунитета. А детям… Им будут делать прививки клеток зеленой культуры по уже отработанной, разумеется, и достаточно проверенной методике.

— На ком? На лабораторных животных проверенной?

— Зачем на животных… Бэрнет и Феннер предсказали любопытный феномен… — Михаил поставил чашку на стол, откинулся на спинку кресла, помолчал, вновь потянулся к «Антиномиям биологии». — Видишь ли, старик, если иммунитет рассматривать как сугубо полицейские силы, охраняющие индивидуальную неповторимость организма, то невозможно ответить на самый главный вопрос: почему в этом случае из сферы иммунных реакций отторжения и уничтожения любых, подчеркиваю, любых антигенов выпала фаза воспроизводства? Почему не отторгается и не уничтожается при акте оплодотворения явно чужеродное мужское семя? И дальше: почему в этом случае иммунитет матери не отторгает и не уничтожает эмбрион ребенка?

— Ну, на эти вопросы… Ты ведь специалист по иммунитету, — рассмеялся я, фальшиво так хихикнул. — А с позиций теории пластичного симбиоза? — ткнул пальцем я в «Антиномии» Скорика.

— С позиций теории симбиоза иммунитет должен действовать не огульно, а избирательно и включаться только против антигенов, несущих организму опасность и гибель.

Да, это место я, кажется, помню: «Совершенно очевидно, — писал профессор Скорик, — что иммунитет вопреки распространенному мнению — не столько механизм защиты и самосохранения, сколько резистентности[19], другими словами, переходя на житейский язык, коммуникабельности организма в перенаселенном ценозе. А отсюда уже не составит труда даже для школьника постулировать вывод о том, что иммунитет, опять-таки вопреки весьма распространенному мнению, должен действовать не огульно — против любого антигена, а строго целенаправленно и избирательно…» Понятно: Михаил опять цитировал Скорика.

— То есть ты хочешь сказать… — Я никак не мог точно сформулировать ускользающую от меня мысль — Если каким-то образом иммунные силы… ну убедить, что ли, что антиген организму вреда не принесет, то… отторжения клеточного материала не произойдет?

Михаил кивнул — уверенно, твердо. Вот, значит, в чем дело. Но как осуществить это практически, не говоря уже о том, что… Слова-то, слова! Убедить! Иммунитет убедить! Во сне такое не приснится.

— Именно эта возможность и вытекает из теории Бэрнета и Феннера, — подтвердил Михаил свой кивок. — Два условия. Первое: по отношению к данной клеточной культуре в организме не должно быть никаких специфических антител, то есть ранее человек с данным антигеном не сталкивался…

— Человек? — вырвалось у меня.

— На лабораторных животных… взрослых животных феномен Бэрнета — Феннера уже проверен и доказан. — Михаил помолчал. — И второе условие: антиген, то есть клеточная культура с хлорофиллом, должен быть введен в организм в достаточно большом количестве. Только в этом случае произойдет симбиоз: чужие клетки будут приняты за свои.

— Но ведь это же… — Я так отчетливо вдруг представил всю эту картину: человек… переливание крови… замена! Не резиновые же вены… Так вот почему у него, когда он увидел культиватор с барботирующей хлореллой, вырвалось: «Зеленая кровь!» — Но ведь это… Как уловить грань? На грани жизни и смерти!..

— Возможно, — жестко подтвердил Михаил. — Проблема… да и не одна, конечно: как точно уловить соотношение клеток с хлорофиллом и эритроцитов? Как будет реагировать организм на метаболиты зеленой культуры? И с анемией считаться надо…

Наступило тягостное молчание — теперь уже не было ни вопросов, ни недомолвок. И все же до меня с огромным трудом доходил смысл сказанного. Но по мере того как доходил…

— Сколько же погибло лабораторных животных, пока нашли ответ на первый вопрос — о весовой пропорции?

Михаил пожал плечами. Какое это имеет значение — да? Цель оправдывает любые средства и жертвы?.. Но ведь рано или поздно, если уж решать проблему автотрофности человека всерьез, эксперименты с животных придется переносить на…

— Опыты… — Язык так и не повернулся сказать «на людях» — не повернулся. — Моделируются на животных?

— Пока нет.

Все понял с полуслова. И впервые посмотрел на меня прямо. Невольно вспомнился взгляд профессора Скорика: да, такой же обжигающий, только не иронией обжигающий, а… Не знаю. Отвел глаза.

— Значит, только методом проб и ошибок…

— Да.

Такое «да»… Отделяющее, Нас отделяющее… Меня.

И все же… Во мне что-то бунтовало, сопротивлялось! Скажи, пожалуйста, как это он легко — «да»! Любые средства…

— Но ведь это же бесчеловечно!

— Да? А углекислая атмосфера — это, выходит, гуманная перестройка организма, его физиологии? — Прямо-таки издевка в голосе. — Кто и когда нашел метод количественной оценки гуманности? Как мы любим приспосабливаться… прикрываться чужим мнением, авторитетом, приказом… Знаешь, как однажды выразился Ганди? «Я знаю одного тирана — тихий голос совести…»

Бывают минуты, когда вырываются слова, после которых уже не только нечего говорить, но даже быть с человеком, которому эти слова сказаны, невозможно.

Посидев с полминуты, Михаил, по-прежнему на меня не глядя, хмурый, даже сгорбившийся, осторожно положил на столик «Антиномии» Скорика и, так и не сказав больше ни слова, вышел в прихожую. Как он одевался, я не слышал, и дверь закрыл за собой почти без звука.

Но ведь Наташа не найдет дорогу к нашему корпусу! Рабочий день давно закончился, все разошлись, пустой парк… И ты ведь обещал ее встретить, осел!

Я почти бежал. Сложность заключалась в том, что к нашему корпусу в глубине парка от входа ведет много дорожек. По какой она пошла?

Я побежал по центральному проезду до входного павильона к трамвайной остановке. Один трамвай, второй, третий… Уже шесть с четвертью. Где ее школа? Не может быть, чтобы она добиралась целый час, где-то разминулись. Опять разминулись…

Она ждала меня у входа в корпус. Маленькая, в темно-коричневом пальто, иззябшая. А в глазах! Думал, забыл этот взгляд — вопрошающее ожидание. Не забыл. Так она на меня смотрела, когда мы были еще… Когда я еще на что-то надеялся.

— Прости, Наташа. Думал, встречу у трамвая. Документ какой-нибудь есть?

Раскрыла сумочку, порылась, подала паспорт.

— Пойдем.

Я не стал подниматься к себе в комнату — разделся в общем гардеробе, в фойе. Наташа была бледна и взволнована — ничего вокруг не замечала. Только вопрошающее ожидание в глазах.

Подошли к залу с гермокамерой.

— Погоди, Наташа, халат принесу.

Халат она надела чисто машинально. Поразительно, никогда не думал, что она способна так волноваться. За него, конечно, Михаила, волнуется. Но ведь с ним все в порядке!

— Там? — спросила Наташа, не сводя взгляда с темно-серой, обтянутой полиэтиленовой оболочкой камеры.

— Там.

Подвел ее к экрану видеоконтроля. Рабочий столик с бортовым журналом, один из парней возился на кухоньке — был виден со спины, еще чьи-то ноги свисали с верхней полки-кушетки… Тоже не Михаил.

— Садись, Наташа, — подвинул я ей стул. Но она, казалось, не расслышала — так и осталась стоять, прикованная к телевизионному экрану.

— Как дела? — спросил я у дежурного врача.

— Все в норме, Александр Валерьевич. Готовятся к ужину. Через десять минут связь.

Глянул на Наташу. Она стояла, чуть подавшись к экрану, все в той же напряженной позе. Лицо чуть порозовело, но страх не проходил в ее серых глазах.

Я нажал на кнопку микрофона:

— Куницын, доложите о самочувствии экипажа.

Не надо, наверное, было этого делать. Но я не мог спокойно видеть эти страдающие Наташины глаза. Пусть уж увидит побыстрее.

— Он в фитотроне, Александр Валерьевич, — ответил один из парней — никак не научусь различать их по голосам. — Сейчас позовем.

Я заметил, как Наташа еще больше подалась к экрану. Замерла. Ждет.

Михаил появился довольно быстро. Прошел близко от монитора — огромная тень на пол-экрана, сел за столик, взял бортовой журнал. Теперь он был хорошо виден в профиль. Выждал еще с секунду, открыл журнал, глянул на свои часы — тень удивления пробежала по его лицу, не вовремя вызвал — и начал докладывать:

— Самочувствие у всех членов экипажа нормальное. Анализы…

Дальше посыпались цифры: количество лейкоцитов, кислотность и все остальное.

— Вопросы есть?

Он по-прежнему смотрел перед собой в микрофон, и на экране был виден в профиль. Я глянул на Наташу: отошла, кажется. Улыбается.

— Да, — нажал я на кнопку микрофона. — Как прогр…

— Миша! Я…

Вот дьявол! Не выдержали нервы у нее все же — сорвалось. А предупреждал, обещала!

Михаил мгновенно развернулся лицом к монитору, Что он там пытался увидеть — в черной стеклянной линзе объектива? Но Наташа, увидев, что он смотрит на нее в упор, смотрит с изумлением и бог знает с чем и как, опять побледнела как снег.

Я решил разрядить атмосферу. Переключил «громкую» на телефон и взял трубку с аппарата внутренней связи — с гермокамерой.

— Михаил, здесь Наташа. Что передать? Время истекает.

Михаил, по-прежнему глядя в упор на объектив телевизионного монитора, зашевелил губами. В трубке я услышал: «Дай ей телефон».

Я покосился на Наташу: что с ней творится!.. Под сердцем закололо вдруг так, что пришлось пригнуться к пульту. Наташа, Наташа…

— Дай ей телефон, — повторил Михаил. Что он — видит, что ли, что с ней? Хлебников, конечно, все видит и все слышит — у него «Норма» включена постоянно. Не миновать мне разноса.

— Ладно, только одно слово.

— Три, — потребовал Михаил.

— Ладно, — сдался я. — Но не больше. Время истекло.

Протянул телефонную трубку Наташе, та схватила ее судорожным движением.

— Миша?

По видеоканалу вижу: говорит. Три слова… Встал, круто повернулся и исчез из поля зрения монитора. Очевидно, ушел в фитотрон. Я выключил связь.

— Пойдем, Наташа.

Она отдала мне трубку, расстегнула и сняла халат, а я ничего не мог ей сказать, хотя это было новым нарушением правил: в зале с гермокамерой можно было находиться только в халате. Взял у нее халат, и она вышла, не проронив ни слова и ни на кого не глядя, Даже «до свиданья» не сказала.

Отнес халат лаборанткам, догнал ее у гардероба, помог одеться, сам оделся — все молча. На нее я избегал смотреть.

Проводил ее до входного павильона.

— Спасибо, — улыбнулась она грустно. — Когда он вернется?

И у нее, выходит, эксперимент ассоциируется с полетом в космос?..

— Еще три недели.

— Извини, Саша. У меня что-то с нервами не в порядке. Последние ночи. Плохо спала. Даже не сказал, что… Ничего не сказал. Записка: «Вернусь через месяц».

— Не хотел, наверно, тебя волновать.

— И сделал, как всегда, хуже. Ты бы вот на его месте так не поступил — я знаю. А он… Как ты живешь?

— Да так же. Покажись врачам. У тебя и вправду вид больной.

— Больной? Я-то что… Вот он что-то от меня скрывает. Проснусь среди ночи, лежит с открытыми глазами. Спрашиваю: «Что с тобой?» — «Да вот, мерещится всякое…» — Наташа помолчала. — Помнишь ту фотографию, Саша?

Странно, но я мгновенно сообразил, что она имеет в виду: тетрадь в черном ледерине. «Каждую минуту на земном шаре умирает от голода 58 человек — прислушайтесь к их стонам…» А на первой странице газетный фотоснимок — изможденные ребятишки. Живые скелеты…

— Вот, понимаешь, Саша… Наверно, эти ребятишки ему и мерещатся по ночам. Я почему-то уверена… Иногда просто боялась за его рассудок. Вдруг просыпаюсь, а он стонет… Он что-то задумал. Страшное задумал. Саша, я это чувствую. Иначе он бы мне рассказал все, понимаешь?

— Это у тебя, наверное, от нервов. Тебе надо обязательно показаться врачу.

— Да, может, ты и прав. Может, просто не хотел огорчать меня этой… вашей камерой. Глупо все, да, Саша? Ворвалась истеричка, наделала переполоху…

— Ну что ты! Какой уж там переполох.

— Спасибо. — Наташа прикоснулась к моему пальто. — Ты хороший, Саша. Спасибо тебе, А я вот…

Закусила губу, повернулась и убежала к трамвайной остановке.

А я… Четырнадцать лет, быльем поросло, а вот поди ты: увидел — и… Да нет, ерунда, о чем это я? Больной у нее вид, нервы, конечно…

Глава пятая

Извечный свет

Зачем я вернулся в институт? Нечего мне там делать. Но и домой… «С ним что-то случилось?.. Ну я тебя умоляю…» У нее и в самом деле в голосе в тот момент была такая мольба… Никогда как-то в голову не приходило… Такое чувство! И когда он ей сказал по телефону… «Только одно слово». — «Три». Что он ей сказал? Ведь она буквально окаменела, когда услышала его голос из гермокамеры. Три слова… «Я тебя люблю»? Не слышал ни звука, но почти уверен: именно эти слова. По движению губ… Подошла ко мне… Да и видела ли она в тот момент меня? Сняла халат, протянула, словно на вешалку повесила. Столько людей в зале, все ведь поняли — кто она, все следили за каждым ее жестом, словом, а она… Даже меня не видела. «И ты ведь друг ему, правда?» С таким отчаяньем она это выкрикнула…

Что привело меня в зал с гермокамерой? Как я вообще здесь очутился? Пульт, видеоканал… Пустой экран. Телефон… «Только одно слово…» — «Три»…

Из транса меня вывела Аллочка-красивые глазки: «Вас разыскивает Григорий Васильевич». Да? Придется идти.

Разнос от Хлебникова я принял как вполне заслуженный. Редкий случай, но мне этот нагоняй даже удовольствие доставил — все правильно: нельзя было Наташу пускать в зал в таком состоянии. Нельзя. Однако, если бы она была в другом состоянии, разве я бы стал добиваться пропуска? Так что все верно, все справедливо — разнос вполне заслуженный.

Но вот к другому разносу — от Таи — я не был готов совершенно. Впрочем, «разнос» в данном случае — совсем не то слово. И не ссора, а… некое подведение итогов, что ли. Но это я понял уже потом — задним числом.

Она, видимо, ждала меня. Я вообще не понимаю, почему она оказалась в институте. Домой ведь пошла — отдыхать. И вдруг открываю свою комнату, а она — там. Стоит в своей обычной позе у окна — сложив руки на груди, словно ей холодно.

— Тая? Ты здесь?

Подошел к ней, обнял за плечи. Она высвободилась из моих рук.

— Что с тобой, Таюша?

Молчит. Так многозначительно молчит! А, понял я: девицы ей уже доложили. А может, и сама все видела, когда я был с Наташей… Какая разница!

Я попробовал еще раз успокоить ее, приласкать. С прежним результатом — даже на шаг отошла, в глубь комнаты. Ну что ж: ничего, видно, не поделаешь — придется объясняться.

— Ты права, Тая. Между нами ничего не должно быть… лишнего. (Ну как повернулся язык сказать это слово? Это Наташа-то лишняя?..) С Наташей у меня… Ничего у меня с ней не было. Тая. Да и давно это было — четырнадцать лет назад. Четырнадцать, представляешь? Целая жизнь. Что тебе еще сказать?

— А ты еще ничего не сказал, — откликнулась она с горечью.

— Не надо выдумывать больше, чем есть на самом деле.

— Да, разумеется. — Она круто повернулась ко мне. — Я подозревала, что ты лицемер. Но чтобы до такой степени!..

— До какой? Ты хоть думаешь…

— Ты ее любишь? — быстрым шепотом перебила она меня. — Посмотри мне в глаза.

Я посмотрел: бедная моя женушка, невеселое у нас с тобой начало семейной жизни…

— Ты хочешь сказать — любил? Возможно. Но четырнадцать лет, Тая… Она — жена моего друга, у них все хорошо… Видела бы ты, как она с ним разговаривала! Знаешь, что он ей сказал?

— Знаю, — оборвала она меня. Подумала, нахмурившись, и спросила: — Ты был бы с ней счастлив?

— Ну зачем об этом говорить, Таюша? Я бы хотел быть с тобой счастлив.

Я сделал шаг к ней, но она опять отодвинулась. Не верит? Да, не верит…

— Ты хочешь знать все?

— Да, я хочу знать о тебе абсолютно все.

Таким непререкаемым тоном!.. У меня вырвался непроизвольный вздох: вот так начало семейной жизни… Пожалуйста!

— Это, конечно, твое право.

И я ей рассказал все, что она еще не знала: как я познакомился с Наташей (банальная история — в «читалке» университета, помог подготовиться к коллоквиуму по химии), о Михаиле… Об их свадьбе… Что еще? Все, кажется.

Тая молчала — никакой реакции. Я отошел к своему столу, выдвинул стул, сел. Я чувствовал себя опустошенным: ни чувств, ни желаний.

— Так вот что тебя всю жизнь мучает: почему ты оказался лишним. — В ее голосе горечь; такое ощущение, словно все, что я ей сейчас рассказывал, ей было уже известно. — Почему… А ведь Андрей Михайлович тебя, пожалуй, правильно определил: пустое множество…

— Что?!

— Да. Это было после того, как он раскритиковал твою статью. Я хорошо запомнила. Я его спросила: «Интересную статью написал Стишов?» А он с досадой: «Пустое множество».

Как громом… Что хоть это означает — «пустое множество»? И так отчетливо — на всю жизнь врезалось: машинописные листки рассыпались по щелястому грязному полу, отшвырнул даже… Вот он, значит, как меня: «Пустое множество».

— И тебя все еще удивляет, почему выбрали не тебя, а твоего друга Куницына? Да потому же, дорогой мой, почему Андрей Михайлович выбрал в свои ученики Хлебникова. А не тебя. Хлебников хоть и толстокож и черств, как ты любишь о нем выражаться, но ведь он болеет за дело, живет этим.

Помолчала. Усмехнулась горько, покачав головой.

— Какое ты себе красивое выбрал определение: бильярдный шар. Интеллигентный бильярдный шар. Красивый символ. А вот что за этой красивостью… Ты хоть знаешь, какое тебе прозвище дали лаборантки? «Товарищ, пожалуйста».

Ого — ничего себе… Лаборантки? Эти могут придумать прозвище и похлеще.

Тая скользнула по мне быстрым, изучающим взглядом. Снова усмехнулась:

— Даже прозвище тебя не затронуло. Все равно. Что хотите — то и говорите, что хотите — то и делайте… Оставьте меня в покое. Не желаете проводить испытания на ацидоз? Пожалуйста! Не желаете проводить тесты на психологическую совместимость? Пожалуйста! Все пожалуйста — только оставьте меня в покое. Да? Да, мой дорогой, да. И даже если в гермокамере случится отрицательный результат, как ты выражаешься, все равно… пожалуйста.

Странно: она говорила мне такие вещи… А я… как будто о ком-то третьем. Тупая усталость и даже что-то вроде удовлетворения: так тебя, «мой друг Стишов», так. Но опять же — словно о ком-то третьем. И Тая, видимо, это почувствовала.

— Почему, да? Я совсем не знаю Куницына, но что касается тебя… Андрей Михайлович как-то сказал: «Вот уж за что могу головой ручаться — мой «суворовец» поле брани не покинет…» А ты… Нет, ты науку тоже любишь — это я знаю. Да и что иначе тебя бы здесь держало? Но вот как ты ее любишь…

Договорились, нечего сказать.

Она вздохнула, покачала головой.

— Не знаю, может, ты Наташу и в самом деле любил… Но что касается меня… Не хочу. Один дым. Извини.

И выскочила из комнаты.

Сколько я просидел в тупом оцепенении? Час? Два? Ни мыслей, ни чувств — одна лишь усталость. Спать хочется. И все это наше с ней объяснение… Вот уж действительно — вспыхнула, как порох, и понесло… Хорошо хоть у меня ума хватило — не наговорить ей гадостей. Конечно, и бессонные ночи тут сказались, и напряжение всех этих суток. Но от сути-то все равно не отмахнешься, не так ли, «мой друг Стишов»? Как говорится, нет дыма без огня. Услышал о себе некие истины. А в душе действительно… пустое множество.

Надо работать. Если и есть лекарство от хандры — так работа. Такой ворох бумаг на столе… Значит, «суворовец» поле брани не покинет? Да, пожалуй… «Товарищ, пожалуйста»? Ну и стервы!.. «Работа, — говорил Сварог, — главный отличительный признак ученого. Даже если он только носит большой портфель». Как он обожал двусмысленные шуточки!..

Часа два я работал — разбирал скопившиеся на столе бумаги, составил графики пульса, дыхания, кислотности крови. Хорошо поработал. Славно. Расчистил авгиевы конюшни. Но еще большее удовлетворение от самих графиков: симбиоз налицо, все идет «в норме». Отлично.

Около одиннадцати я расчистил стол окончательно и решил спуститься в зал — там сейчас должна идти подготовка к отбою. Обычно в эти минуты, когда включаются самописцы, рук у дежурных не хватает. Моя пара наверняка пригодится. Да и Таю повидать… Отошла уже? Сменила гнев на милость или все еще…

Тая встретила меня холодно и отчужденно. Сама неприступность.

— Тая…

Окинула взглядом… Ну а злись.

Я обошел приборы: все включены, вся телеметрия под током, только у второго кардиографа заело ленту. Через пять минут отбой. Ладно, пусть эти «красивые глазки» еще пару минут помучаются — надо же когда-нибудь научиться работать быстро и без ошибок.

— Александр Валерьевич, — умоляюще глянула на меня Аллочка. — Рвет перфорацию, помогите, пожалуйста.

А не ты ли, дорогая, придумала это — «товарищ, пожалуйста»? Можешь, язычок у тебя подвешен…

— Ладно, иди на пульт. Сам сделаю. Сейчас связь начнется.

Я освободил валик с лентой, оборвал кусок с рваной перфорацией, вставил на место… Не идет. Где отвертка?

— Аллочка!

Аллочка не откликнулась. Она же должна быть здесь, в зале! Обернулся к пульту… Красная лампа. Что такое? И Аллочка…

— Александр Валерьевич…

В руке у Аллочки телефонная трубка — связь с гермокамерой, и у нее такое выражение — у нашей Аллочки красивые глазки… Не успел перехватить трубку, как взревел тифон.

Я никогда не слышал, как он ревет — вой по всему зданию. От истошного этого воя у меня совершенно вылетело из головы — как он, проклятый тифон, выключается.

— Алло! Алло! — надрывался я в телефон. Бесполезно. Очевидно, тифон оглушил даже испытателей — не слышат. Или это я не слышу? — Алло!..

Тифон выключил техник-связист — прибежал из зала культиватора. И тогда на весь зал:

— …вывести из камеры!

Вот почему меня не слышали! Перепуганная Аллочка переключила связь на «громкую».

— Аллочка!

На Аллочке лица нет: очевидно, в гермокамере и в самом деле стряслось что-то неладное. Но что? Неужели ацидоз… Проклятье! Я наконец сообразил, что надо делать — нащупал нужный тумблер и переключил — связь на телефон.

— Алло! Что у вас там?

— Плохо с Михаилом Ивановичем. Наверное, его надо вынести из гермокамеры.

«Вынести»?! Говорил кто-то из ребят — никак не могу научиться различать их по голосам. Только теперь я вспомнил про видеоконтроль: на экране какая-то неразбериха — мелькали руки, испуганные лица…

— Что с ним?

А сам шарю взглядом по приборам: может, уже подключили телеметрию? Нет, приборы пишут «по нулям».

— Не могу понять, Александр Валерьевич. — Теперь я узнал, кто говорит — Гена Старцев — Пульс слабый, холодный пот, а сам вроде горячий… Похоже, обморок.

— Подключите телеметрию. Быстро!

— Подключаем.

Теперь я уже разобрался, что они делают: уложили Михаила на диванчик, стаскивают с него майку… Почему он в майке, а не в костюме? В кофту ведь встроены датчики со штекером — специально на случай такого вот рода, чтобы не возиться. Всегда так: когда пожар, оказывается, огнетушители разряжены… А сейчас эти драгоценные минуты, которые они потратят на закрепление датчиков — не врачи ведь, — могут стоить… Не хочется думать, чем может обернуться эта дурацкая история с телеметрией. Может, посоветовать натянуть на него кофту с датчиками? Все быстрее… Нет, не надо сбивать их — запутаются. Почему он оказался без кофты. Загорал в фитотроне, что ли? Проклятье! Где же Тая?

Тая уже здесь. Я включаю «громкую» — параллельного телефона нет, да и что скрывать теперь? От кого? Слышно, как Хотунков подсказывает Старцеву, куда крепить датчики: «Левей, левей, под соском… Нет, это пятый канал, дыхание…» Тоже странность? Хотунков командует, когда, казалось бы, все должно быть наоборот: Старцев этот пояс с датчиками не только сам на себе застегивал не менее полусотни раз — сам конструировал!

— Боря! Хотунков! — Тая схватила микрофон — все поняла: — Натяните кофту. Быстро все симптомы!

Хотунков перечисляет, не отрываясь от Михаила, — слышно плохо: «Пульс… Вялость… Сонливость…» Что он там делает — с Михаилом? Пульс считает? А, стаскивает с него майку… Сколько можно стаскивать эту проклятую майку? Секунды, секунды…

— На речь не реагирует?

— Нет. Кажется, уснул.

Тая прикрывает микрофон ладонью — про кнопку забыла:

— Кома. Выводить надо.

Значит, ацидоз. Вот тебе и обнадеживающие графики… Вот тебе и симбиоз. И надо же — у самого врача! Впрочем, этого и следовало ожидать: как-никак, а остальные двое — Старцев и Хотунков — в углекислой атмосфере уже жили, проверены. А вот Михаил… Чего теперь волосы рвать! Спасать надо.

Огляделся: вся смена на месте, у приборов и пультов. Все четверо. И все, конечно, уже поняли: произошло несчастье. Хорошо хоть не знают, что эксперимент должен был начаться с испытаний членов экипажа на ацидоз — под масками. Времени не хватило… Все этот «директивный график» Хлебникова.

— Тая… — Впилась взглядом в экран видеоконтроля — следит, что делают ребята. — Тая… Это же три часа! Может…

Тая одарила меня таким взглядом… Ясно.

— Приготовиться к разгерметизации!

Техники бросаются к пультам управления насосами и газовыми магистралями. Разгерметизация расписана до мелочей: что за чем, кто контролирует состав атмосферы, кто на телеметрии, кто на вентилях… Все расписано и отработано на тренировках до мелочей. И никто, конечно, на этих тренировках не думал, что разгерметизацию придется делать по-аварийному.

Наконец заработала телеметрия. Оглядываю один самописец, другой… Заработал и второй кардиограф, кто-то из техников «уговорил» его все-таки; этот кардиограф как раз и попал на канал датчиков Михаила… Все скверно. Все ниже нормы. Гораздо ниже…

А ребята ждут команды — пора делать «первую ступеньку», снижать концентрацию углекислоты в гермокамере на полпроцента. Им осталось переключить последние шланги — с баллонов углекислоты на азот. Торопятся, а когда торопишься — все не так, сорвали, кажется, резьбу на гайке.

— Гена, — говорит Тая, — разыщи ампулу с кофеином. Шприц надо прокипятить.

На экране мелькает растерянное лицо Старцева: не умеет он делать инъекции, не учили мы его этому искусству. Да и кому могло прийти в голову, что несчастье случится с врачом? Обязательно что-нибудь не предусмотришь.

— Оба они не умеют обращаться со шприцем, — говорит Тая. Мне говорит — с отчаяньем.

— Хотунков же биолог! Учился же он формалинить животных… Дай-ка микрофон.

Передала.

— Хотунков, вы тоже не умеете обращаться со шприцем?

— Я сделал однажды — у меня игла сломалась.

— Ну и что? Вытащим!

— С ума сошел, — шепчет Тая. — Попадет в вену, дойдет до сердца… Это же смерть!

Я вернул ей микрофон:

— Командуй.

Что можно предпринять? И камеру не откроешь — это как с водолазами: вытаскивать их из глубины, из этой углекислой атмосферы, надо осторожно и с паузами. С «площадками». Часа три — не меньше. Иначе… Инвалид. Эх ты, «мой друг Стишов»: сдался, не настоял на испытаниях на ацидоз — там бы кома выплыла обязательно, но выплыла бы не в гермокамере, а под масками! Вот твое «пожалуйста»… Да что теперь жалеть о невозможном…

— Может, дать ему кислород? — говорит Тая, и не столько со мной советуется, сколько с самой собой — по тону вижу.

— Я уже сам думал об этом. Но что при этом произойдет? В его крови и тканях сейчас столько углекислоты… Если бы хоть к утру произошло — насколько бы риск был меньше! А сейчас… Как он прореагирует на кислород? И так кома…

Тая морщит лоб: что у них там в аптечке? Есть ли сердечно-стимулирующие?

А парни все никак не могут закрутить на баллоне с азотом проклятую гайку — конечно, сорвали резьбу. Вспотели даже… А секунды идут, идут… И вдруг я вспоминаю примечание к инструкции по разгерметизации: в случае аварийного вскрытия гермокамеры о случившемся немедленно, в любое время суток доложить руководителю программы. Хлебникову.

Городской телефон в углу — на столике. Номер хлебниковского телефона я, кажется, не забыл: 52-73-08.

— Алло!

Ответила жена.

— Григория Васильевича. Побыстрее, будьте добры.

Здороваться, а тем более объясняться — нет времени.

— Сейчас, Александр Валерьевич.

Значит, узнала. Ладно, потом принесу извинения.

— Что случилось?

— Кома у Куницына. Некомпенсированный ацидоз. Эксперимент прекращаем.

— Остальные?

— Пока в норме. Но…

— Что решили делать?

О проклятье! Я же сказал…

— Разгерметизируем камеру.

— Ни в коем случае!

— Да ты что… Что?!

— Выводите Куницына через аварийный шлюз. Я выезжаю.

Бросил трубку — короткие гудки.

Аварийный шлюз? Где он, этот полиэтиленовый мешок? Да пробовали ли его хоть раз пристегивать к люку?

— Александр Валерьевич, азот готов.

Парни справились-таки с гайкой. Справились…

— Отворачивайте баллоны с кислородом. К люку! Азот тоже.

На лицах ребят недоумение. Да, я понимаю… Где же аварийный шлюз?

Тая вцепилась в мой халат:

— Ты с ума сошел!

— Будем выводить через аварийный шлюз.

Отпустила. Сообразила. Слава богу, вот он, шлюз, сложен в ящике.

— Ребята!

На помощь бросаются все трое — только Тая у самописцев.

— Быстрей, быстрей!

Шлюз к гермокамере крепится липкой лентой. Дурацкая конструкция, не мог Боданцев придумать что-нибудь умнее… Конечно, если бы не спешка, ленту можно было бы клеить ровно…

Техники подтащили баллоны с азотом, кислородом и углекислым газом. Смеситель встроен в шлюз, нужно только шланги привернуть и подключить капнограф и газоанализаторы по кислороду и азоту.

В последний момент я вспомнил, что камера опечатана, засунул руку под пленку и фанерку с пластилиновой печатью сорвал.

— Как дела, Тая?

— Пульс падает.

Пульс падает… А еще нужно приборы подстыковать.

— Быстрей, парни, быстрей!

Парни и так работали словно в лихорадке — дергались, как бы опять резьбу не сорвали. А я чувствую, всем существом чувствую, как течет, уходит проклятое время…

— Азот готов!

— Кислород тоже! — слышу я в следующую секунду. Подошел к пульту — подбежал, вернее сказать. Выхватил из Тайных рук микрофон.

— Ребята! Камера! Мы подключили шлюз. Откройте люк и подтащите, насколько возможно, к нему вентилятор — нужно выровнять газовый состав атмосферы.

И сообразил: чтобы шлюз надулся, в камеру нужно дать избыточное давление. А баллоны…

— Углекислый газ подключен!

— Приборы на месте!

Придется накачивать газ прямо в шлюз — другого выхода нет, А что уж туда накачаем…

— Как самочувствие Куницына? — Это я в микрофон, в гермокамеру.

— Без изменений.

Оглянулся: парни у шлюза стоят наготове. Можно начинать.

— Пускайте газ. Три процента углекислого.

Смеситель, конечно, что-то сделает — приблизительно создаст в шлюзе нужную атмосферу. Газоанализаторы работают медленно, ждать их показаний времени нет.

— Вскрывайте люк!

Это я приказал испытателям.

Звякнул люк. Открыли. Я отошел, сколько позволял шнур микрофона, вправо: шлюз раздулся, словно пузырь, но как только люк отошел — мгновенно сморщился и чуть не втянулся в гермокамеру. Разве уравнительный насос способен так точно выравнять давление!

В пленке, разворачивая ее, барахтался один из испытателей. Кажется, Старцев.

— Надо выносить, — требует Тая. — Я ему введу кофеин.

— Как ты введешь?

А! Через пленку…

— Гена! Борис! Осторожно поднесите врача к люку.

— А кабель телеметрии?

Ах, кабель…

— Сколько позволяет длина. Пока не отстыковывайте.

А время идет, я чувствую сердцем, его ударами чувствую, считаю эти проклятые секунды, которые мы теряем из-за самонадеянности. Как же! Авария у нас исключена — стоит ли ломать голову над аварийным снаряжением? Эх, Толя, некому намылить твою борцовскую шею за эти тяп-ляп: одна газовая магистраль, телеметрии в шлюзе нет…

— Шлюз развернулся!

И тотчас захлюпал уравнительный насос — сейчас он начнет сбрасывать давление в гермокамере, и шлюз опять сложится.

— Отключите!

Слава богу, сами сообразили: отключили насос, а не баллоны.

Шлюз по форме сделан в виде телефонной будки. Еще одна глупость: как в летаргическом сне, без сознания, заставить человека стоять три часа? Не могли сообразить, что нужна не будка, а…

Тая сообразила: подтащила к шлюзу кресло дежурного врача. Молодец — все понимает без лишних слов, и шприц у нее уже наготове.

— Отстыкуйте кабель и выносите! — приказываю я парням в гермокамере — микрофон теперь не нужен. — Усадите его в кресло и закатайте по локоть оба рукава кофты. Оба!

Стрелки самописцев второго канала упали «по нулям»: телеметрию от Михаила отключили. Все. Больше видеоконтроль не нужен. Сейчас все внимание шлюзу. И газоанализаторам. Хоть бы работали быстрее!

Подошел к шлюзу. Парни, шурша пленкой, усаживают Михаила в кресло. Пленка трещит, отклеивается, конечно… К счастью, Аллочка начеку: заклеивает лентой.

Михаил выглядит странно: загорелое, сухощавое лицо спортсмена, но — совершенно безжизненное. Словно маска.

Тая, сминая пленку, пытается ухватить его обнаженную руку. Ребята ей помогли. Пульс? Нет…

— Шприц!

Я оглядываюсь: шприц лежит на полу — на крышке стерилизатора. Какая уж там стерилизация, сообразила хоть иглу ваткой закрыть. Спасти бы…

— Все, парни. Назад, в гермокамеру. Закрыть люк, — приказываю я испытателям.

Они все понимают, смущенно, натянуто улыбаются, кивают — то ли здороваясь, то ли прощаясь, и скрываются в гермокамере. Скрипит поджимаемая люком уплотнительная резина. Михаила можно начинать «спускать».

Сколько же времени прошло с того мгновения, как я на пульте увидел красный сигнал? С того момента, как взревел тифон? Сейчас одиннадцать семнадцать. С полчаса, наверное, провозились. Если бы «спускали» в гермокамере… Ладно. Хоть так получилось, инъекции, по крайней мере, можно делать.

Техники все операции выполняют теперь без дополнительных команд: отключают, выравнивают давление, газовый состав… По капнографу в шлюзе уже два с половиной процента углекислого газа. Хватит пока.

— Стоп по шлюзу. «Площадка».

Тая смотрит на меня с укором: быстрей, что делаешь?

— Нельзя. Сама ведь понимаешь, какой номер может выкинуть ацидоз.

Уже выкинул. К сожалению, выкинул.

Еще через пятнадцать минут Михаила «спустили» до двух процентов. Это недопустимо быстро, совершенно очевидно, что углекислота из крови Михаила уходить не успевает. Но тут уж не знаешь, что хуже: пульс падает, несмотря на все новые и новые инъекции кофеина. Тая уже не встревожена, а перепугана — ничего не понимает. Да и я, откровенно говоря, не понимаю, что происходит: такой сильный ацидоз, просто острое отравление…

— Пульс около пятидесяти, — доносится голос Таи.

И тут я услышал голос Хлебникова. Приехал. Расспрашивает, как произошло. Стоит сзади нас с Таей. Разглядывает Михаила, а расспрашивает Аллочку. И вдруг:

— Как ты себя чувствуешь, Стишов?

Вопрос этот настолько неожидан, настолько нелеп… Мы оглядываемся оба — я и Тая. О чем он спрашивает?

— Пульс — пятьдесят, температура, кажется, высокая, через пленку ощущается плохо, — говорит Тая о Михаиле. — Без сознания.

Но Хлебников смотрит не на нее и не на Михаила, а на меня.

— Ты меня спрашиваешь?

— Да, тебя. Сможешь пойти в гермокамеру? Ты ведь дублер Куницына.

Вот он о чем! Поразительный ты человек, Хлебников…

— Если мы сейчас не введем в гермокамеру третьего члена экипажа — нарушим состояние симбиоза, — объясняет свой вопрос Хлебников. — Нарушим эксперимент.

— Сейчас мы никого туда не введем, — неожиданно резким тоном перебивает его Тая. — Пока не «спустим» Куницына.

— Да, разумеется, — несколько стушевывается Хлебников. Стоит секунды две-три позади нее, а потом бесшумно отходит к пульту. Но еще через минуту я слышу его твердый, властный голос — разговаривает по телефону с Мардер:

— Я все прекрасно понимаю, Руфина Карловна… Не возражайте: нет у нас двух суток. Максимум два часа. Да, только два часа. Все. Больше ни минуты. Вы должны немедленно выехать в институт… Откуда я знаю как? Вызовите такси… Как зачем? За эти два часа вы должны подготовить к запуску в гермокамеру дублера. Да, Стишова. Сделать все, что положено… Не знаю как. Это вы должны знать — за это вам платят ставку начальника лаборатории… Что? Куницын? Выводят. Как чувствует? Плохо, естественно, раз выводят… С чего вы взяли, что ацидоз? Это еще надо разобраться… Все, выезжайте немедленно.

Тая считает пульс. Фонендоскопом. Увидела меня, вытащила трубки из ушей.

— С сердцем лучше. — Вымученная улыбка. — Кажется, миновало.

— Ты уверена? — Я присел на соседнюю кровать — напротив Михаила. Землисто-серое лицо… — Надо срочно сделать биохимический анализ. Можно у него взять кровь из вены?

— Погоди немного. Пульс пока слабый. И кто будет делать анализы? — Тая смотрит на меня встревоженно. — Саша, он с ума сошел. Разве можно сейчас кого-нибудь отправлять в гермокамеру?

«Он» — это Хлебников, А меня она опять называет Сашей…

Я пожимаю плечами: это ли сейчас главное?

— Попробую поговорить о ним — доставить лаборанток. Домашние адреса…

Домашние адреса, вспоминаю, у меня на стенке шкафа.

— Пусть он сам за ними съездит, — говорит она с ожесточением.

«Сам» — опять Хлебников.

На секунду до меня все же доходит смысл ее вопроса: «Разве можно сейчас кого-нибудь отправлять в гермокамеру?» Кого-нибудь… «Как ты себя чувствуешь, Стишов?» И прав ведь — вот в чем дело: если в гермокамеру не направить, причем в ближайшие час-два, третьего человека, нарушится не только симбиоз, но и вообще эксперимент придется прекращать немедленно: культиватор системы «А» с трехпроцентной углекислой атмосферой может работать только на трех человек. Если же оставить на двух, может возникнуть такой дисбаланс… Лучше не надо. Однажды у нас хлорелла уже «взбрыкнула» — вышла из-под контроля…

— Да, наверное… — с запозданием отвечаю я Тае. Но какая у него серость на лице… Не бледность, а именно… И температурит, а такое землисто-серое лицо. — Пусть сам объедет по адресам, А может, все-таки вызвать «скорую»?

Тая неопределенно пожимает плечами. Понятно: что может сделать «скорая», если мы не знаем, что произошло с ним? Хотя почему не знаем: ацидоз.

— Шестьдесят четыре. — Тая считает пульс — на этот раз пальцами. — Но температура… От чего у него температура? Неужели в гермокамеру занесли инфекцию?

Я и сам не понимаю, от чего у него эта странная температура. При ацидозе, даже при коме, температура вроде не должна так подниматься.

— Ты не должен идти в гермокамеру, — быстрым шепотом говорит Тая; о нашей ссоре-объяснении она словно уже забыла: сама пришла — сама ушла… — Пока не разберемся, что случилось с Куницыным. Если это вирус, то… Понимаешь?

Да, я все это понимаю. Но я понимаю и другое: попробуй только заикнись я или она, что мне в гермокамеру нельзя… Хлебников все знает. Знает о наших с ней отношениях. Реакцию его на этот счет можно представить, даже не обладая богатой фантазией: «Трусишь, Стишов? В постели, конечно, без риска…» Да и не это сейчас главное: анализы…

Хлебникова я нашел за пультом. Мрачный филин. Понять его, конечно, можно: столько сил, столько волнений, столько, наконец, денег… Все коту под хвост. Станешь тут филином!

— Григорий Васильевич, мне нужны лаборантки.

Я перечислил, кто мне нужен, сказал, где адреса, он выслушал, посмотрел на меня… Никогда я не видел такого затравленного взгляда у Хлебникова! После смерти профессора Скорика, во всяком случае… Боится ответственности? Да нет, тут что-то другое. Не видит выхода — вот в чем дело.

— Зачем тебе лаборантки?

— Анализ крови Куницына. Надо выяснить, в какой стадии у него ацидоз. Быстро выяснить.

Молчит. Это он все понял уже давно. Но не это, видимо, для него сейчас главное. Как спасти эксперимент? Да, так, видно.

На помощь мне неожиданно пришла Мардер — только что приехала:

— Мы должны иметь точное заболевание Куницына. Если в заболевании инфекция — тогда эксперимент кончать без условий. Я настаиваю.

— Хорошо, — согласился Хлебников. — Лаборантки будут.

Когда я вернулся в карантинный бокс, Тая с помощью Аллочки брала у Михаила кровь из вены. Подняла голову, посмотрела на меня неузнавающим взглядом…

— Приходит в сознание — я ввела ему глюкозу и каразол.

Аллочка уходит со шприцем, задрав иглу вверх, а Тая просит меня жестом сесть на освободившуюся табуретку. Рядом с ней.

— Что с сердцем? Хуже?

— Понимаешь, Саша… Симптоматика какая-то… Может, антибиотики ввести?

В голосе Таи неуверенность. Врач-то она, скорее, конечно, теоретический — с больными имела дело только на практике да на стажировке. Но симптоматика действительно странная: при такой глубокой коме и такая температура… Но и вводить сейчас ему антибиотики, когда мы не знаем точно, что же случилось…

— Ему лучше? — Я заметил, что веки у Михаила стали подрагивать. — Выходит из комы?

— Похоже. Если бы не температура, можно было бы применить согревающие компрессы, а так…

— Давай с антибиотиками погодим. С полчаса. Иди подготовь все для анализов, на «п-аш». Хлебников сейчас привезет лаборанток.

На меня вдруг наваливается смертельная усталость. Разрядка. Послешоковое состояние. Да так, в сущности, и было — все эти два часа, пока мы его вытаскивали из гермокамеры… Машинальный взгляд на часы: без двадцати час. И мысли как гудрон… Пока Хлебников разыщет лаборанток, пока те развернутся — тоже ведь сонные, из постелей… Какая-то очень важная мысль, словно увязнув в гудроне, продирается… ускользает… Наташа! «Он что-то задумал, Саша, страшное задумал…» Я словно просыпаюсь — от толчка под сердцем: Михаил смотрит на меня вполне осознанно, осмысленно, и… такая счастливая у него улыбка! Я тоже, видно, улыбаюсь во весь рот — пронесло, слава богу, ожил, а его взгляд зовет, притягивает к себе… Хочет что-то сказать? Я наклоняюсь почти к самому лицу… Что? Так шумит кровь в ушах — от усталости… Что, что? По движению губ:

«Митоз[20] пошел…»

Митоз? Какой ми…

Меня словно подбрасывает с табуретки: «Два условия… На лабораторных животных феномен Бэрнета — Феннера уже проверен… Два условия…»

Опомнился в зале с гермокамерой: «Митоз пошел…»

— Тая!

На пульте одни технари. Смотрят с удивлением… «Два условия…» Какая счастливая улыбка! На землисто-сером, бескровном лице и такая улыбка… Микрофон.

— Связь в порядке?

Это я технарям. Чего таращат на меня глаза? А, отбой давно… Все равно: придется будить. Да я вряд ли они спят…

— Хотунков, Старцев! — один из техников, поняв, что мне нужно, производит переключение и протягивает телефонную трубку. — «Хотунков на связи», — слышу.

— Быстро. Вспоминайте. Что делал Куницын начиная с момента, как фитотрон соединили с гермокамерой? Точно, по минутам. Когда он снял кофту? Время? Ну хотя бы приблизительно… Когда ему в первый раз стало плохо? Ну, не совсем плохо… Заметили? Потом что было? Оба вспоминайте — мне важно время. Когда и как…

Когда и как… Даже с пятидесятипроцентной ошибкой первый приступ у него начался около восьми. Второй — без пятнадцати девять. Запомнили потому, что приближалось время связи, Хотунков пошел за Куницыным в фитотрон, а тот уже сидел… На полу сидел. Без майки. И мокрый от пота. Значит, период митоза — сорок пять минут. Но затем Куницыну стало плохо в девять двадцать — сразу после сеанса связи. Значит, циклы сокращаются… Сколько же он перенес таких циклов? Пять? Да пока вытаскивали — смазанный, из-за кофеина… «Два условия. Первое: по отношению к данной клеточной культуре в организме не должно быть никаких специфических антител…» Шесть приступов?!

— Какого вы дьявола молчали? — не выдержал, обругал я ребят. Но ведь надо же: у врача четыре приступа, а они… — Запретил сообщать? Связь была отключена? — Да, связь включается только с нашего пульта… Еще одна накладка. Но ведь у них же есть включатель тифона! Да они его и включили… Но когда! Ладно. Все, отбой. Ложитесь спать.

Я тяжело опустился на стул. Взмок. Вытащил из кармана носовой платок… Шесть приступов! Взгляд на часы: без пяти час. Меня снова словно подбросило — не мысль даже, а… «Два условия. Первое… Второе… клеточная культура должна быть введена в организм в достаточно большом количестве…»

— Тая!

Одни технари.

— Сонина в боксе.

В боксе…

Тая сидела рядом с Михаилом. Улыбается. Оба улыбаются. Такие счастливые у обоих улыбки… Но ее-то улыбка мне понятна, а вот он… Без двух минут час.

— Михаил! Как могло случиться, что…

— Я запрещаю разговаривать — он слишком еще слаб.

— Хорошо, хорошо… Тая, быстро: визуальный анализ.

Не понимает.

— Отставить биохимию. Визуальный анализ крови в сетках Гаряева. Быстро! Сама проведи.

Ничего не понимает.

— Да быстрее же!

Я ее буквально вытолкнул — быстрей! Час две минуты… Какой сейчас цикл? Сколько в нашем распоряжении времени?

Нагнулся к Михаилу. Такое несмываемое счастье!

— Послушай, Миша, ты работал на «скорой». Ты знаешь, как можно быстро получить три-четыре литра крови. У нас осталось, видимо, не больше двадцати — двадцати пяти минут. Может, и меньше. К кому нужно обратиться? Кому звонить? У тебя первая группа?

Я понимал, каким-то подсознанием понимал: не надо с ним об этом говорить, не надо. Но у меня не было другого выхода: двадцать минут до следующего цикла, который он может и не выдержать…

На его лице радость сменилась серой маской.

— Миша, ты меня понимаешь? У тебя точно первая группа крови?

Да, группа «А» — отчетливо вспомнил я строку из его «Истории болезни».

Я выскочил из бокса. Где Тая? А, в лаборатории…

Быстрым шагом, почти бегом, прошел в зал с гермокамерой, подбежал к городскому телефону: 0-3.

— «Скорая»? Из Экологического института. Начальник лаборатории Стишов. Вы не можете нам доставить четыре литра первой группы крови? Завтра? Немедленно, сейчас!.. Как?.. У нас умирает человек. У нас… Послушайте, в нашем распоряжении всего пятнадцать минут. Пятнадцать!.. Хорошо, жду.

Меня попросили трубку не класть: должны созвониться со станцией переливания крови. А время…

Вдруг передо мной появилась встревоженная Тая. Не встревоженная, а… Ужас в глазах. Все, видно, поняла с первого взгляда в окуляр микроскопа.

— Много?

— Саша…

— Я тебя спрашиваю: много у него в крови этой зеленой дряни?

Губы трясутся… Перепугана, конечно. Да, увидеть такое под микроскопом…

— Ладно. Потом обсудим. У нас есть прибор для переливания крови?

— Откуда? — Шепотом. Никак не справится с голосом.

— Где можно достать такой прибор?

— Там же, на «скорой». — Голос немного окреп — Саша…

— Потом, не мешай.

Отозвалась «скорая».

— Вы слушаете?

— Да, да.

— У нас нет столько крови. Станция переливания…

— Когда?

— Обещали расконсервировать минут через пятнадцать.

Да еще минимум пятнадцать-двадцать минут будут везти к нам. Полчаса как минимум. Кому она нужна будет, их расконсервированная кровь? А может, он выдержит и этот приступ?

— Повторите вашу фамилию и должность.

— Стишов, начальник лаборатории медико-биологических исследований.

— Фамилия пострадавшего?

— Куницын. Врач Куницын.

Секундная пауза.

— Я не ослышалась? Михаил Иванович Куницын?

— Да, да, ваш Куницын! Ваш, понимаете?

Опять короткая пауза.

— Выезжаем. Кровь привезем следующей машиной.

Я опустил телефонную трубку на место.

— Тая, у Михаила не ацидоз. Он заразил себя зооксантеллой.

— Как? Что ты сказал?

А о Хлебникове я и не подумал. Но он тоже должен знать всю правду. Обязан.

— Это не ацидоз, Гриша. Куницын экспериментировал… — Язык не поворачивается сказать, с чем и как — он экспериментировал. «На лабораторных животных… уже проверен и доказан…» Доказан! — Надо немедленно заменить у него кровь. Всю заменить.

В ту минуту, разговаривая со «скорой», а потом, объясняя Хлебникову, что произошло в фитотроне — в общих чертах пока, без деталей, да и что я знал о деталях? — я словно отключился: забыл, что сам Куницын сейчас в тяжелом состоянии, что надо… нельзя от него отходить ни на минуту. Я только помнил, что должен любой ценой найти для него свежую кровь. Это главное. Все остальное, включая и самого Куницына, на эти минуты ушло куда-то на второй план. А может, и сам Хлебников помог мне Михаила «отодвинуть» в глубь сознания — как клещ впился, узнав, что в несчастье не виновата ни гермокамера, ни методика эксперимента. Но Тая-то помнила о больном. О Куницыне. И, услышав от меня, что все решают считанные пятнадцать-двадцать минут, она побежала в бокс.

Ума не могу приложить, как же я забыл о нем!.. Нет, не забыл, а «отодвинул» куда-то в глубь сознания…

— Где он? — прибежала Тая. — Его в боксе нет!

— Как нет?!

Но вот следом за Таей из бокса прибежала и Мардер:

— Куницын там был? Но тогда где он есть?

Эти двадцать метров до бокса мне показались двадцатью километрами. Пустая, примятая кровать. Но он только что был здесь! Он же отлично знает, что ему из бокса выходить запрещено категорически. Он не мог никуда отсюда уйти — не было у него для этого сил. Не было.

— Саша…

Я сообразил: он поднялся наверх, в лабораторию, — заканчивать спор со мной. Какой спор, о чем… Неоконченный, за чашкой кофе? Абсурдная, если разобраться, мысль. Но в ту минуту…

— Ты не была наверху?

Тая в недоумении посмотрела на меня.

— Погоди, — отодвинул я ее в сторону. — Я сейчас.

Конечно, он решил, что я пошел к себе в комнату, и решил убедить меня там. В чем убедить, зачем… Сам себя в этой нелепости убедил.

Я бежал, слыша за собой шаги. Наверное, Тая. А может, и Мардер. Я никак не мог понять: откуда у него взялись силы? Лежал бездыханный…

В комнате горел свет. Никого.

Зазвонил телефон. Он? Я схватил трубку. Хлебников.

— Стишов? Я тебе забыл сказать: лаборанток я привез. Можно приступать к анализам.

— К каким анализам?

— Что? — Хлебников раздражен. — Ты готов?

— К чему готов?

— Послушай, Стишов, мы с тобой знаем друг друга уже пятнадцать лет. Ты можешь понять, что у меня нет другого выхода?

Я швырнул трубку на место: провались ты со своим симбиозом!

Но он позвонил снова:

— Стишов, всему есть предел…

— Куницын!.. Он же на грани смерти!

Молчит. Размышляет. Ищет решение.

— Сонина с ним?

— Ты же знаешь, что он исчез.

— Не говори ерунды. Он вышел в туалет.

— Куда? — Как это мне не пришло в голову? Вот ведь…

Я опять бросил трубку. И, убегая, услышал, что он звонит снова.

Едва не столкнулся в дверях с Таей.

— Хлебников говорит, что он в туалете.

Поняла ли что-нибудь Тая? Такой у нее вид…

Туалет в конце коридора. На первом этаже. Как с лестницы спустишься — сразу направо. Пусто. Руфина оказалась самой трезвой.

— Саша, я позвонила вахтеру. Он утверждает: выходил мужчина.

Но я еще не верил, я не мог поверить, что Михаил ушел из корпуса. Куда? Зачем? Откуда у него силы? Пальто… Я так и не посмотрел — на месте ли его пальто.

И снова бегом на второй этаж. Сердце колотится уже где-то у горла. Сколько прошло минут? Пять? Десять?

В шкафу висело только одно пальто. Мое.

В ту же секунду я услышал нарастающий рев сирены «скорой».

Хлебников недаром гордился своим умением водить машину. В этот ночной час на улицах было пусто, и Хлебников, не обращая внимания на светофоры, выжимал из своей «Волги» все, что можно. За нами с истошным воем, предупреждая катастрофу, неслась «скорая».

— Куда ты так гонишь? Он на трамвае будет добираться минут двадцать.

— Какие сейчас трамваи? Взял такси.

Рядом с трамвайной остановкой у института — стоянка такси. Круглосуточная. А если он взял такси, то уже дома. И тогда дорога каждая минута.

Но что же произошло? Конечно, он привил себе эту проклятую зооксантеллу или что-то в этом роде когда-то раньше — это ясно, у него же кровь брали мы, и не раз, и в городской поликлинике — при обследовании перед экспериментом. Где он ее привил и когда — не столь уж важно, может, в том же Институте эмбриогенеза. Клеточную культуру он ввел себе, разумеется, в огромном количестве — таково одно из двух условий «феномена Бэрнета — Феннера». Но на что он надеялся? Слепая удача, один шанс из миллиона… «Я знаю одного тирана — тихий голос совести…»

Симбиоз, разумеется, не состоялся, зеленые клетки из кровотока вымылись или были уничтожены лейкоцитами. Но, видимо, не все. Часть зеленых клеток все же застряла, удержалась, видимо, в соединительной ткани. А может, и в лоханках печени — не в этом суть. Но вот знал ли он сам об этом? И как ему все это удалось скрыть от Наташи? Но если он точно знал, что зеленые клетки в крови не сохранились… Значит, появились против них антитела? Да, так, третьего не дано; третьего решения иммунология не допускает. А если так… Как он сформулировал первое условие «феномена Бэрнета — Феннера»? «По отношению к данной клеточной культуре в организме не должно быть никаких специфических антител…» Вводить вторично зеленые клетки он, конечно, не решился — это уж явное самоубийство: анафилаксия[21], мгновенный шок… Значит, надеялся, что зеленые клетки в организме все же закрепились? Вот почему он загорал под кварцем — откуда у него такой вид спортсмена с юга: надеялся вызвать спонтанный митоз зеленых клеток… Но это же… та же самая анафилаксия! Какая разница: ввести зеленые клетки вторично или заставить их размножаться спонтанно? Исход один… Но нет, что-то тут не то. Очевидно, он видел еще какое-то решение — именно то самое третье решение, которое классическая иммунология не предусмотрела. Вопрос в одном: существует ли это третье решение в природе? А если не существует… Митоз или анафилаксия. И вот в этой-то дилемме третьего действительно не дано…

Не могу представить: отлично зная… пятьдесят на пятьдесят? Все девяносто девять и девять, наверное, за анафилаксию, — а он раз за разом облучается под кварцем… Раз за разом! «Я знаю одного тирана…» И тут я подвернулся со своей гермокамерой и углекислой атмосферой. Да, теперь мне его логика понятна: раз у нас в углекислой атмосфере симбиоз состоялся по внешним метаболическим связям — по всем этим трубопроводам и фильтрам, то почему он не должен состояться в организме? Внутри организма… Да, теперь мне ясно, что произошло, когда мы подключили фитотрон: углекислая атмосфера плюс интенсивный свет… Даже если в организме сохранился всего десяток зеленых клеток… Каждый следующий цикл деления — даже не геометрическая прогрессия, а лавина! Ведь каждая клетка при митозе делится на четыре, а то и на восемь частей… Все понятно: вот на что он надеялся. Одно непонятно: почему в таком случае не произошло анафилаксии? А раз не было анафилактического шока… Адаптация? И не кома, выходит, и даже не отравление, а… адаптация? Так вот почему он сбежал из бокса, когда услышал, что я хочу сделать ему переливание крови: надеялся на адаптацию, любой ценой, но довести опыт до конца чистым. Вот откуда у него взялись силы на бегство из бокса…

Мы проскочили переулок — столько лет здесь не был, забыл. Хлебников, почти не снижая скорости, развернулся на перекрестке, следом за нами такой же пируэт сделала «скорая», и мы подлетели к большому старому дому.

— Подожди меня здесь, — остановил я Хлебникова. — Врачей тоже задержи. Если он здесь, я вернусь.

Длинный звонок перебудил, разумеется, всех жильцов квартиры, долго не открывали. Потом кто-то, судя по голосу — женщина, спросил: «Вам кого?»

— Куницыных.

Загремел засов, щелкнул замок, дверь приоткрылась — на цепочке. Меня разглядывали. А время идет, идет…

Я решил выяснить сразу:

— Михаил Иванович дома?

— Нет, — ответила женщина. — Давно не видели. Но пройдите. Наташа-то точно дома.

Меня пропустили в прихожую — слава богу. Дверь в комнату Куницыных справа, со стеклянным витражом. Темно. Спят. Я постучал.

— Наташа!

— Кто?

Наташа. В голосе испуг. Неужели… Но куда он мог уехать?

Я не знал, как себя вести. Спросить о Михаиле прямо, «в лоб»? Невозможно. Эта новость ее убьет. Но как тогда выяснить?

Открылась дверь. Наташа — заспанная, с растрепанными волосами, в халате… Вот, оказывается, ты какой можешь быть…

— Ты? Так поздно?

— Прости, Наташа.

— Михаил? — Она обеими руками вцепилась в мое пальто. Халат раскрылся…

— Да нет, что ты! Просто вот увидел тебя, и все как-то перевернулось вдруг… Я ведь помнил о тебе все эти четырнадцать лет. Помнил, а зайти не решался. А вот сегодня увидел… Ты очень расстроена моим дурацким визитом?

Я медленно отступал к двери. Я ей говорил, говорил что-то… Пока она, уже у самой двери, не отпустила мое пальто. Вряд ли она что-нибудь поняла из моего бессвязного бормотания. Решила, наверное, что пьян.

Хлебников стоял у «скорой». Я подбежал, перевел дыхание:

— Нет его. Не появлялся.

Хлебников посмотрел на часы. Я тоже. Два часа тридцать минут. Если я с периодами митоза не ошибся… Опоздали. Одна надежда, что деление зеленых клеток без света затормозится. Но если он вздумал где-нибудь загорать… Куда он мог сбежать?

Издалека, от Советской площади, послышался вой еще одной сирены «скорой». Везут донорскую кровь. А вдруг он все же поехал на трамвае?

— Гриша, я однажды из института в это время ехал на трамвае. У них там какой-то дежурный вагон — всю ночь ходит.

— Ясно, — сказал Хлебников. И — в приспущенное стекло «скорой»: — От вас можно связаться со станцией? С вашим диспетчером?

Ему протянули трубку — от рации.

— Диспетчер? К вам не поступало сообщений о Куницыне? По нашим предположениям, он должен ехать от Экологического института до Советской площади на дежурном трамвае… Нет? А вы можете оповестить? Оповестили? Все бригады? Они знают, что надо делать? Это хорошо.

Подъехала вторая «скорая». Из нее выскочил врач. Подбежал к нам.

— Нашли?

Хлебников вернул трубку рации в машину и отрицательно покачал головой.

— Может, сообщить в милицию? — предложил я.

— Мы и так подняли тарарам на весь город, — раздраженно ответил Хлебников. — Еще не хватало милиции! В институте он, некуда ему больше податься. Если нет дома, значит, в институте. Поехали.

Он пошел к своей машине.

— Вы куда? — спросил врач со второй «скорой», молодой довольно, видел я его, кажется, однажды на станции — когда искал Михаила.

— Не знаю. Начальник решил возвращаться в институт. А вам, наверное, надо возвращаться на станцию.

— Ни в коем случае, — запротестовал врач. — Мы едем с вами.

— Ну что же, с нами так с нами. Отпустите хотя бы ту машину.

— Если мы понадобимся, диспетчер всегда имеет возможность вызвать нас по радио, — сказал врач первой «скорой» из кабины. — Едем, не будем терять время.

В это мгновение тяжелая парадная дверь хлопнула, выпуская на мороз полуодетую Наташу. Увидев, что я сажусь в машину, она побежала, крича:

— Саша! Ты обманул меня… Саша! Что с Михаилом? Саша…

— Закрой дверцу, — приказал Хлебников, трогая машину.

В заднее стекло я заметил, что ее подобрала вторая «скорая» — знали, видно, кто она.

И вновь мы, разрывая ночную тишину города воем сирены, проскакивали перекрестки на любой свет и неслись по пустынным улицам на предельной скорости. Но теперь я уже не понимал, куда и зачем мы несемся сломя голову. А Хлебников, видимо, понимал. «Наше время, — любил повторять профессор Скорик, — отличается большим динамизмом потому, что слишком много людей почувствовали в себе способность увидеть цель». Хлебников эту цель видит даже более чем ясно. А Михаил… Тоже. К сожалению, и он слишком уж ясно видел свою цель. Феномен Бэрнета — Феннера…

— Как ты думаешь, симбиоз в гермокамере уже нарушился?

Я пожал плечами: до симбиоза ли?

— Что-то не предусмотрели, — продолжал Хлебников. — Я ведь говорил: дублеров нужно держать в полном составе, весь экипаж, в боксе. Весь эксперимент. Только в этом случае мы будем застрахованы от всяких неожиданностей. Ты в этом просчете тоже, между прочим, виноват. Хотя бы одного дублера мог держать в боксе.

И пошло-поехало.

Когда Хлебников начинает поучать, я чувствую, что мерзну. Странное состояние. Впрочем, то же самое я испытывал, когда меня поучал Сварог. Вся разница, что Сварог, поучая, учил, а Хлебников… Очередная стружка.

Холодно. Хоть бы печку включил. Но просить… Нет, ни о чем я больше не буду просить Хлебникова. Он все использует, даже эту мелочную просьбу включить в машине отопление, — использует. Все, что можно…

Я достал перчатки. Что-то выпало. Вечно, вытаскивая из карманов перчатки, я что-то теряю. И сейчас… Кошелек? А где же ключ? Я пошарил по сиденью, расстегнул пальто и проверил по карманам костюма… Нет. У Таи? Тоже нет, я ей отдал другой комплект — у нее теперь свои ключи от квартиры…

— Что ты вертишься? — раздраженно покосился на меня Хлебников. — Вылетишь из машины.

— Да вот, ключ…

И похолодел: Михаил!.. Наши пальто висели рядом, я сам ему говорил: если надо отдохнуть — не церемонься, ключ от квартиры у меня всегда в кармане пальто.

— Ко мне. Он там.

Хлебников бросил на меня удивленный взгляд.

— Ты уверен?

— Он ключи взял у меня. Из пальто.

Истошный скрежет тормозов, резкий бросок влево, машину занесло так, что она едва не врезалась в уличный фонарь. «Скорые» проскочили, не успев затормозить. Но Хлебников уже справился с машиной, свернул в боковой проезд. Еще квартал… В моем окне горел свет.

В подъезде Хлебников оттолкнул меня в сторону. Он уже принял решение. Разогнавшись, насколько позволяла лестничная площадка, он все свои восемьдесят пять килограммов обрушил на хлипкую древесностружечную дверь. Дверь выдержала лишь два удара.

Михаил лежал на тахте. Спал, мне показалось. Укрылся даже своим пальто. Я никак не мог себя заставить подойти к нему, так и застрял в двух шагах.

Хлебников нагнулся, взял руку, стал искать пульс… Сзади, в прихожей, послышались голоса, шаги… Врачи со «скорой».

— Разрешите.

Я механически, повинуясь властному жесту, отодвинулся. Тот, что помоложе, в белом халате на пальто, отстранил Хлебникова, опустил на пол саквояж. Пульс он не стал искать — приподнял лишь веко… Выпрямился и медленно стащил с головы шапку.

— Пойдем, — подтолкнул меня Хлебников к выходу. — Нас ждут.

На лестнице я увидел Наташу. Она поднималась с трудом, руками цепляясь за стену. Голова непокрытая, из-под пальто выглядывает край фланелевого халата…

— Саша… — Наташа словно заведенная качала головой из стороны в сторону. — Саша…

— Пойдем, — силой потянул меня Хлебников вниз. — У нас нет времени. Тебя ждет Мардер. Идем же!..

В романе Германа Гессе «Игра в бисер» есть удивительные стихи:

Пойми: и в нас живет извечный свет, Свет, для которого истленья нет…

Я бы эти стихи предложил в качестве эпиграфа к тому, о чем рассказал.

Григорий Львов

ДРУЖЕСКИЙ ШАРЖ

Рассказ

В конце октября неожиданно пришло письмо. Василий Игоревич Омельчук сообщал, что жив-здоров, что соскучился по Чадову и очень просит навестить, посмотреть новый завод. А кроме того — безмерно восхищен изобретениями Николая Константиновича, кое-что собирается внедрить в производство. Крепко обнимает, и прочее… Все расходы поездки завод, разумеется, берет на себя.

Чадов прочитал письмо дважды, расстроился и не стал отвечать…

Несколько лет они работали вместе с Омельчуком на небольшом авторемонтном заводе, куда попали после распределения. Омельчук быстро пошел в гору, стал директором, и причиной были его недюжинные управленческие способности. А Чадов дорос лишь до начальника участка электрооборудования и на том остановился. Он увлекся изобретательством, но странным, с точки зрения Омельчука. В самом деле, кому нужен был, например, робот-вахтер, который вежливо, но «железно» заступал путь всякому, кто выпил хотя бы бутылку пива. Сам Омельчук попал однажды в неприятную историю: робот на глазах у рабочих преградил ему дорогу. И это была лишь одна из множества технических шуточек Чадова.

В старой трансформаторной, заброшенной за ненадобностью, Николай Константинович с такими же чудаками, как он, оборудовал лабораторию и бог знает чем там занимался. Однажды терпению Омельчука пришел конец, и он в сопровождении начальника охраны направился туда навести порядок. Стояла бывшая трансформаторная на отшибе, среди ядовитопыльного репейника и нахальной крапивы. В сумерках Омельчук не видел тропинки и пер, как лось. Начальник охраны еле поспевал за ним.

В тот вечер Чадов со своими помощниками закончил монтаж диковинного устройства, напоминающего полупрозрачный саркофаг. Оно уже было поставлено под «промышленную нагрузку». Ребята проверили синхронность работы узлов, еще раз полюбовались системой контроля и блокировки и теперь пили кофе, строили догадки — чем же опыт закончится?

Самый молодой из группы Чадова, недавний выпускник политехнического Славка Юколов, трещал без умолку. Он сам напросился на роль испытуемого, волновался, конечно, и никому не давал покоя.

— Нет, вы ответьте мне, — теребил, он Чадова, — почему, допустим, исключено появление моего двойника? Представляете — мы открываем в один прекрасный момент нашу штучку, а оттуда выходит мальчик с пальчик, я в миниатюре…

Чадов отшучивался, и Славка тут же переключался на мастера участка электрооборудования, которого ценили за скромность и бескорыстие, за виртуозное умение наладить любую схему.

— Нет, вникните, Фокич, до чего же контрастна история техники. Крестьяне предпочитали лошадь как основное тягло, а небо уже чертили самолеты. Люди уже шагали по Луне, а на Земле не было еще надежного болотного вездехода. Теперь — извольте — из ящичка на курьих ножках вплывает к нам в квартиру всемирная знаменитость, хоть за руку здоровайся, а кофе, между прочим, варим по старинке…

Часы отбили десять вечера, когда на пороге лаборатории статуей командора возник мрачный Омельчук.

Шум смолк, и слышно стало, как бурлит в который раз заправленная кофеварка да монотонно гудит саркофаг, словно шмель, попавший в тенета. За стенками устройства вспыхивали и гасли разноцветные огоньки.

— Что это?! — спросил Омельчук.

Николай Константинович развел руками — он не в состоянии был коротко объяснить суть агрегата.

— Мне доложили, — жестко сказал директор, — что вами, Чадов, за последний год истрачены изрядные средства, изрядное количество дефицитных материалов, между тем никаких практических результатов.

— Мы занимаемся практикой в рабочее время, а здесь собираемся по вечерам, — звонко сказал Юколов. — Душу отводим.

— За счет государства? — усмехнулся Омельчук.

— Мы многое сами покупаем, — возразил Чадов.

Омельчук не удостоил его ответом.

— А кружки самодеятельности — это тоже, по-вашему, излишество? — не утихал Юколов.

— С вашими-то данными, — Омельчук оглядел Славку, — только в балете и выступать… Мне известно, товарищ Юколов, что доверенный вам участок далеко не в блестящем состоянии.

— Тогда увольняйте! — воскликнул оскорбленный Славка.

— Хоть завтра!

Разговор принимал скандальный оборот.

— Василий Игоревич, — обратился к директору Чадов, — мы приносим извинения, если что-то нарушили…

— Не строй дурачка, Николай Константинович, — ответил Омельчук. — И будь добр — освободи себя от роли капитана этой шарашкиной команды!

— Да зачем вы так, Василий Игоревич! — вмешался Фокич. — Я тут в трансформаторной нашей будто заново родился.

— Вот и хорошо! — Высокий, подтянутый, в строгом темно-синем костюме, правда, с репейниками на штанинах, Омельчук явно выигрывал перед коренастым, начинающим лысеть, одетым в замурзанную спецовку мастером. — Заново родились, говорите? Тогда примите мои поздравления!.. И чтобы ноги вашей тут больше не, было! Слышите! — Омельчук подошел к кофеварке, исходящей клекотом, и выдернул вилку из штепселя. — Еще раз повторяю: ваша частная лавочка, кроме бессмысленных трат, ничего не дает. Более того — отвлекает работников! Приказываю поэтому все прикрыть! — Есть научно-техническое общество, там и отводите душу!.. Начальник охраны!

— Слушаюсь! — проговорил старый служака.

— Потрудитесь проследить, чтобы завтра же сарай этот был опечатан и энергия отключена! Все!

Чадов понял, что доказывать и спорить бесполезно. В чем-то они, вероятно, допустили ошибку, наверно, следовало информировать директора о своих замыслах, может быть, заручиться поддержкой экспериментаторов из Научного Центра… Впрочем, теперь в этом не было смысла: Омельчук от принятых решений не отступал. В груди у Чадова похолодело.

— Я ухожу с завода, — сказал он тихо.

Омельчук вздрогнул, повел бровью, ничего не ответил и вышел. Следом поспешил начальник охраны…

Добровольные помощники Николая Константиновича просидели с ним еще несколько часов, — на ночь глядя не хотелось расставаться.

— Не суждено, Слава, — грустно заметил Чадов. — Не суждено… Мальчик с пальчик останется в сказке.

— Омельчуку бы наши датчики, тут бы мы посмотрели! — негодовал Юколов.

Фокич слышал это и, прихлебывая из кружки кофе, задумчиво глядел на Славку…

Они разошлись под утро, когда заря, летняя и тихая, охватила небо.

Кирпичный домишко, бывшую трансформаторную, опечатали в тот же день. Вскоре, сдав дела новому начальнику участка, Николай Константинович уехал из города.

…И вот теперь, по прошествии семи лет, Омельчук вспомнил о Чадове. Может, потому и вспомнил, что стал Чадов известным изобретателем? За письмом, оставшимся без ответа, пришла телеграмма. Василий Игоревич снова просил Чадова приехать. Николай Константинович не ответил и на телеграмму. Вскоре позвонил заместитель министра, поспрашивал Чадова о делах и предложил командировку на завод к Омельчуку — глянуть свежим глазом на обновленное предприятие, а в общем — подсказать, если возникнет идея, как повысить скорость и надежность главного конвейера. Николай Константинович понял, конечно, откуда дует ветер. Что-то видно там не ладилось у Омельчука. Ничего не поделаешь — нужно ехать. Ну, чего бы ему самому не написать о своих заботах честно и откровенно. А то — «соскучился». Подумаешь, дядя родной…

Семь лет — достаточный срок, чтобы стерлись обиды, по крайней мере — их острота.

Омельчук встретил Чадова на аэродроме. Встретил с шиком, подкатил на машине к трапу, только что не разостлал ковровую дорожку. Зато и обнял, и расцеловал. Ни упрека, ни намека на оставшиеся без ответа послания. Таким тактичным, таким радушным Николай Константинович не помнил Омельчука и в лучшие годы. За всю дорогу от аэродрома Василий Игоревич умудрился ничего конкретного не сообщить и в то же время рта не закрывал. Есть такие люди: никогда прямо не скажут, что необходима им ваша помощь, будут вертеть восьмерки вокруг да около, благожелательностью одаривать, и вроде сам догадаться должен, что от тебя требуется. А получат свое — и будто не просили, любезность за любезность — и квиты.

Омельчук довез Чадова до гостиницы, «устроил в «люксе» и через два часа, как договорились, прислал машину, чтобы доставить Николая Константиновича на завод…

— За встречу, Коля! — густой баритон Омельчука стелился бархатом.

Он достал из своего директорского стола — полированного монолита — два изящных хрустальных бокальчика, налил в них из бутылки, усыпанной росписью и звездами, коричневатой, с искорками, жидкости и пододвинул Чадову блюдце с тонкими, как часовые колеса, кружочками лимона.

Директорский кабинет был невелик, скромен по обстановке, без традиционного стола-перпендикуляра. Стены спокойного салатного цвета, невысокие панели, хранящие под светлым лаком слоистую фактуру дорогой древесины.

Что-то знакомое привлекло вдруг внимание Николая Константиновича: там, где стены и потолок соединял незатейливый витой валик, симметрично, справа и слева от стола Омельчука виднелись крохотные треугольные шляпки. Как будто подстраховали валик, чтоб не упал, и вбили туда-сюда по гвоздю.

Похожие треугольники — датчики когда-то они изготовляли в своей трансформаторной…

— Ах, Коля, Коля! — ворковал Василий Игоревич, мягко прохаживаясь по кабинету. — Помнишь, пришли мы сюда желторотыми и что увидели? Зачуханный автосборочный заводишко, ржавую консервную банку… Но поработали мы, Коля, крепко поработали. Особенно за последние годы… Погляди-ка, — Омельчук нажал кнопку, и бесшумно поползли к углам кабинета тяжелые, как занавес в театре, муаровые шторы, закрывавшие витринное, во всю стену, окно.

Чадов поднялся и подошел к Василию Игоревичу.

Несмотря на ранние зимние сумерки, отсюда, с высоты пятнадцатого этажа управления, отлично рисовалась панорама большого завода: корпуса, уходящие к темному горизонту белыми пунктирами заснеженных крыш, бетонные дороги и железнодорожные пути, залитые серебристым светом.

— Ну, как? Впечатляет?

— Да, — искренне ответил Николай Константинович. — Слышал, что идет реконструкция, но масштабов не представлял.

— Верно, Коля, — произнес Омельчук, сам любуясь. — Масштаб представить — министром быть! А мы как? Мы по-простому: глаза боятся, а руки делают.

Шторы плавно закрылись, и бывшие сослуживцы сели друг против друга в удобные кресла.

— Видишь ли, Чадушка, — улыбнулся Омельчук. — Прости за фамильярность, но я не забыл твоего институтского прозвища… Видишь ли, дорогой, я давно пришел к убеждению, что человек — это хрупкая и не очень рациональная система. В условиях крупного производства, всегда тяготеющего к стабильности, человек, каким бы он ни был, обязан усредниться, стать винтиком. Да-да! Я не боюсь этого слова… Но в том-то и фокус, что производству приходится перестраиваться, ломать себя же, свой ритм. Для новых высот! Понимаешь? Высот! И тогда, конечно, необходимы таланты. Кто спорит! — Омельчук прищурился, пожевал губами невидимую горчинку, вздохнул. — Однако стоит новому обрести стабильность, как надобность в таланте отпадает… А он, бедняга, и дня прожить не может на уровне. Ему — выше давай! Он. — генератор, из него прут идеи. А пригодятся эти идеи лет через десять, возможно. И становится таланту скучно. И тогда спасение в чем?.. В побочном увлечении! Побочном! Усек? Ты, помнится, антиалкогольного вахтера изобрел, а я, каюсь, недооценил тогда. Ну, молод был, простительно. Не доглядел, что это из тебя завтрашняя идея выперла… Каюсь, что не доглядел. Побочное увлечение — это сила, от многих горестей уводит… Теперь и сам балуюсь…

Николай Константинович слушал Омельчука с интересом. Куда клонит он? Запоздало извиняется за прошлое хамство. Впрочем, на извинение это не очень похоже… Старается внушить, что человек несовершенен по природе?..

— Слушай, Вася, — сказал Чадов. — Нельзя ли ближе к делу? Я очное от побочного что-то не отличаю.

— Давай-ка еще по двадцать капель, — усмехнулся Омельчук. — Вот так… К делу, говоришь? Да дела-то разные… Я ведь тебе про себя рассказываю. Как другу. Понимаешь, увлекся я. Хобби у меня появилось.

— А старое бросил?

— Рыбалку?! Ну, что ты! Рыбалка — святое занятие! Не позже, чем завтра, угощу шикарной ухой своего излова: есть у меня тут один пригретый водоемчик — феерия! Сам ахнешь… А хобби — другое. Увлекся я дружескими шаржами, Коля.

— Стал рисовать?!

— Куда там! Ты же знаешь, что я даже телеграфный столб не изображу. Нет!.. Вот собирать рисунки — это здорово! Тут я преуспел… Так вышло, понимаешь, приехали к нам однажды художники-оформители, и среди них оказался прелюбопытный мужик — за пять минут изображал кого хочешь, ну и загорелся я…

Василий Игоревич извлек из стола большую папку, раскрыл ее и подал лист ватмана гостю.

С бумаги изображенный скупыми штрихами подобострастно посмотрел на Чадова мужчина средних лет.

— Мой главный, — пояснил Василий Игоревич. — Котелок-то у него варит, но самостоятельности ни на грош. Затурканный какой-то.

«А ты и мамонта заставил бы ходить на хоботе», — подумал Николай Константинович.

— Тут у меня, — Омельчук прихлопнул по папке, — почти все заводоуправление. Вот, пожалуйста… Нынешний начальник уже не участка, а цеха электрооборудования. Можно сказать, твой преемник.

С ватмана глянул веселехонький тип с чубчиком, нависающим на лоб.

— Что-то не больно дружеские шаржи, — заметил Чадов.

— Не скажи, — возразил Омельчук. — И мне, и моим заводчанам нравятся… А вот — узнаешь?

Забулдыжная, небритая физиономия, кепчонка набок. Кто-то вроде знакомый. И — незнакомый.

— Твой оруженосец, Коля, — пояснил Василий Игоревич. — Неужели не признал? Фокич это!

— Фокич?! Как же так? Что с ним? — Чадову стало не по себе.

— Обычная история: сошел с круга. Стал закладывать.

— Он же не пил, насколько я помню.

— Семь лет утекло, Чадушка, — туманно пояснил Василий Игоревич. — Спекся Фокич. Пришлось из мастеров в рядовые электрики перевести.

— А Юколов где? — с нарастающим беспокойством спросил Чадов!.

— Не знаю. Говорили, что завербовался на рыболовный траулер.

«Славка Юколов, такой подающий надежды инженер… Электроник… Зачем ему траулер?»

— Ты лучше сюда посмотри, хватит о других-то печалиться, — Омельчук вложил в руки Чадова новый лист. — Может быть, и этого не узнаешь? В копеечку мне обошлось подослать художника к одному уважаемому, субъекту, да так, чтобы тот не заметил…

Николай Константинович действительно не понял сразу, кто изображен на ватмане. Подчеркнуто удлиненное лицо, высокий лоб с залысинами, губы сжаты, и взгляд, удивительный взгляд, — в нем какая-то тревожная незащищенность. Да ведь это он сам, Чадов…

Он превосходно чувствовал себя за рабочим столом, в лаборатории, в мире своих фантазий и расчетов, среди понимающих его людей. И робел, терялся перед чужим и недобрым натиском, торжествующим невежеством.

Десятки оригинальных решений были придуманы им, и всякий раз кто-то, а не он сам, чаще всего помощники, увлеченные его мыслями, выходили на бой.

Это только теперь, когда имя его стало широко известно, когда получил он почетные премии, — только теперь жить стало легче. А сколько горьких переживаний осталось там, позади?

— Спасибо, Василий Игоревич, — проговорил наконец Чадов. — Твой художник попал В десятку. Можешь ему передать.

Омельчук наслаждался эффектом.

— Так-то, дорогой мой Чадушка. Несовершенен человек. Но на роду ему написано создавать совершенства. — Василий Игоревич показал на стену, где висел красочный дизайнерский рисунок будущей продукции завода — многоосный могучий грузовик.

— Конечно, конечно, — ответил ушедший в себя Чадов, тошно ему стало в директорском кабинете. — Кстати, бывшая обитель моя не сохранилась? Снесли, наверное?

— Что ты, Коля! — воскликнул Омельчук. — Полностью сохранили. Никто туда и носа не сунул. А нынче впору повесить там мемориальную доску.

— Пустил бы ты меня туда хоть на час, а?

— Ради бога! Хоть ночь сиди. Ты полностью там хозяин. Но… — Василий Игоревич глянул на свои массивные золотые часы с браслетом. — Завтра в семь ноль-ноль я забираю тебя на рыбалку.

Когда сопровождаемый одним из помощников Омельчука Николай Константинович вышел из лифта и направился к выходу, его негромко окликнули:

— Товарищ Чадов.

Николай Константинович повернул голову и узнал Фокича. Тот стоял в затемненном углу вестибюля.

— На два слова, если можно…

— Вы идите, — сказал Чадов помощнику, — открывайте лабораторию, я скоро подойду… Здравствуй, Фокич! Здравствуй, милый! — он крепко пожал руку коренастому мужчине в полупальто и мохнатой шапке.

— Здравствуйте, Николай Константинович… Извините меня, охочусь за вами… Каморка-то наша в порядке. У меня там свой ход, через люк, если помните, — Фокич торопился, боялся, возможно, чтобы не увидели их вместе. — И энергию давно я снова врубил. И прочее — в ажуре. Рядовому электрику, сами знаете, все двери открыты…

Ничуть не походил Фокич на сбившегося с пути человека. Постарел, правда. Седина брови клюнула. Но взгляд был прежним — сметливым и твердым.

— Приходи минут через десять, — сказал Чадов. — Там никто не помешает.

…Долго, словно в прежние годы, светилось в ту ночь окно бывшей трансформаторной.

Омельчук машину водить умел. Проскочив по улицам просыпающегося города, они вывернули на автостраду, и стрелка спидометра заколебалась у отметки «150». Нажав поочередно на три кнопки у левого края приборной доски, Василий Игоревич отпустил руль.

— Теперь хоть до Тихого океана лети, к баранке можно не притрагиваться, — сказал он. — Эту штуковину твою, Николай, ценю я, кажется, больше всех остальных.

«Эх ты, побочный мыслитель! — вертелось на языке у Чадова. — Да эта «штуковина», вполне возможно, раньше бы появилась, если бы ты людей уважал и лабораторию не прихлопнул…»

Обычные дорожные столбики были снабжены миниатюрными передатчиками информации, и те работали в неразрывной связи с компактным устройством, смонтированным на крыше машины. «Автошофер» исправно высчитывал самую выгодную скорость, регламентировал обгон, если он был необходим, делал поправки на погодные условия, чутко реагировал на возникающие препятствия, плавно вел машину по самым крутым виражам шоссе. Словом, в дальних рейсах полностью освобождал шофера от нервотрепки и свел на нет аварийность.

— Видишь ли, Коля, — Омельчук решил, что настал момент выложить карты на стол, — я сознаю, что завод наш ты перерос, и сюда тебя калачом не заманишь. Но ради прежней дружбы… Понимаешь, выпускать нашему заводу-красавцу машины без твоей автоматики — это же телегу выпускать, это же курам на смех… А в проекте, понимаешь, заложено не было. Поздновато схватились… Вникни, пожалуйста, помозгуй. Может, без больших переделок все-таки внедрим? В долгу, понимаешь, никогда не останусь…

Чадов промолчал.

— Неужели ты в обиде на прошлое? — осторожно спросил Омельчук.

— Я не в обиде, Василий, — ответил Чадов, — я спать хочу.

— Кто-нибудь помешал?! Шумели в гостинице?

— А-а! — Чадов неопределенно пошевелил рукой. — Суета сует… — И, склонив голову к плечу, тут же уснул, сладко похрапывая.

Оставив сонного Чадова в жаркой избе (он наотрез отказался рыбачить и завалился на покрытую собачьими шкурами лежанку), Омельчук в сопровождении егеря — горбоносого старика с окладистой бородой — вырулил на середину заснеженного, как бы в ладонях гор застывшего озера.

— Гляди, значит, — сказал егерь. — Эти три лунки вчерась долблены и мормошены. Тут еще с ледостава добрый окунь балует. А в тех подале — опять окунь. Но и хозяин проворачивается. Без него, сам понимаешь, уха пресна.

Хозяином егерь называл ерша. Он тут и впрямь на хозяина походил — тупомордый, с бульдожьей хваткой, увесистый. До двухсот граммов экземпляры попадались.

— Ну, я пойду. Рыбачь на здоровье, — сказал егерь и наладился было возвращаться в избу, но вспомнил: — А чемоданишко-то его не прихватить?

Саквояж Чадова остался на заднем сиденье автомашины, его забыли внести в дом.

— Обойдется, храпун несчастный, — пробурчал Омельчук, разбивая и выгребая шабалкой намерзший лед. — К обеду приеду и привезу. А ты закуску готовь — огурчики, грибочки, чтоб ни уровне мировых стандартов!

Егерь кивнул и, загребая пимами снег, пошел к берегу.

Поклевка была жесткой, и первый окунь, шириной с ладонь, лениво заперевертывался возле лунки, наворачивая на себя свежий снежок, как сахарную пудру.

Второй окунь и третий легли на лед. Василий Игоревич вошел в азарт. И мысли замелькали веселые: обязательно согласится Николай Константинович. Ведь он как дите малое, если увлечется, удержу не знает. Чего-нибудь да придумает. Тогда гора с плеч…

На время клев затих, и Омельчуку вдруг захотелось посмотреть, что захватил с собой на рыбалку Николай Константинович, наверняка какую-нибудь ерунду, и будет повод лишний раз пошутить. А добрая шутка — ох как располагает.

Омельчук аккуратно положил удочку у края лунки — на самолов — и, поднявшись с раскладного стула, подошел к машине. Саквояж Чадова был самым обычным, коричневого цвета, с двумя застежками, а внутри, вместо подкладки, тонкая, из светлых металлических нитей сплетенная ткань. «Ишь ты, заграничная, что ли?» — подумал Василий Игоревич, разглядывая подкладку. Сверху лежал сверток, Омельчук развернул его. Там были два бутерброда — с колбасой и сыром.

Весьма похоже на Чадова — два бутербродика на весь день.

Лежала еще толстая книжка с закладками. «Их бесконечно сложный мир», — прочел Омельчук название и от души рассмеялся: «Вот ведь чем тешатся Чадушки-ладушки, мир у них, у талантливых, бесконечно сложный». Но книжка оказалась про зверей, птиц и насекомых. Омельчук поморщился и отложил книжку в сторону.

На дне саквояжа лежала завернутая в хрустящую гастрономическую бумагу то ли толстая колбаса, то ли бутылка шампанского. Тут боковым зрением Василий Игоревич заметил, как шевельнулся, задергался сторожок удочки, и опрометью кинулся к лунке…

Горка окуней на снегу росла и росла. Неожиданно леска натянулась до звона, дугой изогнулось удильце. Омельчук попробовал было вытянуть солидную, как видно, рыбину, но леска не выдержала.

Струйка пота сбежала по лбу распаленного неудачей рыболова. Запасная блесенка со второй леской не успела уйти на всю глубину, как повторилась та же картина — тонкий звон обрыва, как укол иглы в сердце.

Нервничая, Василий Игоревич размотал куда более прочную леску с третьего мотовильца. На конце ее была не мормышка, а литой серебристый самотряс, ощетиненный колким жалом. Он рыбкой скользнул в темное око добычливой и коварной лунки. Исход, однако, был тот же. Леска, способная, кажется, пудовую щуку выволочь, лопнула, как нитка.

Омельчук с трудом перевел дух и, ничего не понимая, тупо уставился в свинцово поблескивающую лунку. Четвертой запасной снаряженной лески у него не было. И вообще никогда не случалось столько обрывов кряду. Какой дьявол там разошелся?..

Вода в лунке всколыхнулась, и по жабры высунулась тупорылая морда с нахально блестящими глазами. Широко разевая пасть, рыба дохнула на Омельчука перегаром машинного масла и отчетливо проскрипела:

— Ржавая консервная банка! Зачуханный заводишко! А теперь погляди-ка — из пасти выскочил длинный и гибкий, как у ящерицы, язык и мгновенно слизнул с удилища медный наконечник и медные мотовила.

Пустив пузыри, рыба скрылась в лунке. Василий Игоревич остолбенело, как в шоке, повторил:

— Погляди-ка!.. — и потрогал дрожащей рукой сначала переносицу, потом мочку левого уха.

Опомниться он не успел. Рыба, похожая на непомерно раздувшегося ерша, искрошив лед прямо перед Омельчуком, вновь выскочила на поверхность и шевельнула пастью.

— Глаза боятся, а руки делают, — пророкотала она. — Мы по-простому…

Первым взмахом языка чудо-юдо содрало с теплых ботинок Омельчука металлические «молнии», вторым — сдернуло с запястья золотые часы вместе с браслетом.

Василий Игоревич наклонил голову и, как курица, одним глазом сосредоточенно оглядел руку, где только что были часы. Затем медленно поднялся и, словно боясь кого-то потревожить, на цыпочках, пятясь от лунки, пошел к автомашине. Правая нога выскользнула из ботинка, лишенного застежки, но Василий Игоревич на это внимания не обратил — он неотрывно следил за лункой, возле которой горкой лежали окуни, валялась раздерганная удочка и сиротливо стоял деревянный стул с брезентовым верхом.

Спиною Омельчук наткнулся на радиатор, скользнул вдоль него и добрался до передней дверцы. Тут, проявив необычайную прыть, он метнулся на сиденье и включил зажигание… но снова замер. Рыбина, невесть как пробравшаяся к мотору, разворотила дыру в сверкающем черным глянцем капоте, улеглась на нем и, дожевывая какой-то болт, подмигнула Василию Игоревичу — через ветровое стекло.

— Хобби! — заорала ненасытная бандитка, поднялась свечкой на свой упругий хвост и, отталкиваясь им от капота, хлопая по гулкому металлу, как ладонью, вправо-влево, стала исполнять невообразимый танец.

— Хобби! — орала она, подхлестывая себя. — Хобби!

У Василия Игоревича нервы не выдержали. Он утробно всхлипнул, вывалился из машины и побежал, беспорядочно размахивая руками, теряя на ходу рукавицы, шапку, последний ботинок и шарф. Бежал он к избе егеря и не видел, что навстречу ему спешат две фигуры. Он слышал только, как за спиной мордатый ерш выстукивал своим хвостом бешеный ритм и верещал диким голосом:

— Хобби!

— Зачем, спрашивается, ты полез в чужой саквояж? — раздосадованно спрашивал Чадов.

Омельчук сидел на лежанке, поджав под себя ноги. Его сразу переодели во все сухое, влили почти силой добрую порцию коньяку, укутали мохнатым егерским тулупом, но дрожь не проходила, и директор ничего не мог с собой поделать.

— Я разрешал тебе открывать саквояж?! — вопрошал Чадов.

— П-прости, Коля, — заикаясь, произнес Василий Игоревич. — Н-не знал!

— Ты не знал! — фыркнул Николай Константинович. — Я сам не знал, что получилось. Прихватил, чтобы тут испытать. А ты, видишь ли, первооткрывательством занялся, если не сказать хуже. Еще моли бога, что так закончилось, что твое подобие тебя же не сожрало.

— М-мое п-подобие?

— Твое, не сомневайся… Росло и выросло. Сформировалось, так сказать, на живом примере.

— М-мистика!

— Мистика… Нет, дорогой, рыбка эта — реальность. Но почему в такую форму отлилось, в такое поведение, тут думать и думать надо… Датчики на агрегат шли от тебя, из твоего кабинета.

— К-кто поставил?

— Не все ли равно — кто. Важно, что стояли и фиксировали.

— Подслушивающее устройство?!!

— Брось ты, — отмахнулся Чадов. — Никуда твои слова не записывались. Просто агрегат, впитывал твою суть, вживался в образ.

Егерь не принимал участия в разговоре, он сидел на низкой табуретке возле печи, где потрескивали пламенеющие от жара поленья, и потягивал изогнутую трубку. Прищурившись, егерь смотрел на саквояж Чадова, в который не без труда упрятали они диковинную штуку.

— П-послушай, Коля, а патент на этого г-гада взять нельзя? — спросил Омельчук. — Ведь как-никак — на т-территории нашего завода, на нашем оборудовании…

— Что патентовать? Что? Тебя? Как мы объясним, почему машина, изучая Омельчука, родила не кролика, не параллелепипед на колесиках, а такую вот образину, пожирающую металл?.. И вообще — тут принцип важен, а не результат!

Какое отношение тот давнишний агрегат Чадова, создавший странную модель, мог иметь к будущему грузовику, Омельчук сейчас не соображал. До него одно дошло: теперь-то Николай Константинович хоть ненадолго, но останется на заводе. А там уж видно будет…

— Егор, придвинь-ка мне телефон, — приказал директор егерю.

Тот нехотя поднялся с табуретки, прошаркал в угол избы, где по старым временам полагалось быть иконам, взял с полочки плоский оранжевый аппарат и, волоча за собой длинный шнур, придвинул телефон к Василию Игоревичу.

Вскоре Омельчук, уже не заикаясь, хорошо поставленным баритоном отдавал приказания своему секретарю прислать на озеро вторую легковую и «аварийку», и чтобы «люкс» Николая Константиновича был оплачен заблаговременно, по крайней мере на две недели вперед.

Чадов слышал это лишь краем уха. Он пытался восстановить в памяти то далекое лето, когда на одном дыхании монтировали они «саркофаг». Идея шла от него, от Чадова, но сколько же было попутных и остроумных предложений у других участников. Особенно у Славки Юколова.

Ставилась, в сущности, локальная задача: сумеет ли агрегат разобраться в сложном мире индивидуума, исследуя его речь. Всего лишь речь. С другом, с недругом, с самим собой. В радости, в горе, в гневе… Слышит машина, мотает на ус, сверяет ложное с истинным, отделяет существенное от несущественного, откровенность от хитрости, изучает логику мышления, — и моделирует на этой основе свою схему. Из ста вариантов, по мнению Николая Константиновича, мог выскочить один, заслуживающий внимания.

Но агрегат оказался «смышленее» — вылепил образ. Вернее шарж. Насколько ерш-дебошир соответствует Омельчуку, это, конечно, вопрос. Но машина почему-то сочла нужным создать именно ерша и «вдохнуть» в него определенное содержание. Значит, эксперимент дает возможность взглянуть пошире…

Жарко стало в избе, захотелось на свежий воздух.

— Ты куда, Коля? — спросил Омельчук.

— Пройдусь, подышу, — ответил Чадов, надел полушубок и шапку. Вышел, плотно прикрыв тяжелую дверь, сбитую из тесаных плах.

Широко раскинулось перед ним горное озеро. Подбитой вороной виднелась вдали директорская машина.

Проворный северный ветерок — предвестник метели — потянул, зазмеил по тропинке, по озеру снежную пыль. Чадов представил, что где-то в студеном море несет с волны на волну, качает Славкин корабль. Фокич оказался куда душевней, — как мог поддерживал Славку своими письмами. А Николай Константинович в суматошном своем бытие забыл о парне. «Листки календаря сгорают раньше нас…» — крутилась в уме грустная строчка. Прежних ребят уже не собрать, но Славка нужен, очень нужен.

«Откликнется ли он на мою телеграмму? — думал Чадов. — Фокич обещал послать ее утром, как только откроется почта…»

Мальчик с пальчик… Он, кажется, точнее всех предвидел результат.

А если агрегат усовершенствовать, дать ему несколько программ? Допустим, некто отважился узнать свои достоинства и пороки, узнать, что развивать в себе, а чего остерегаться. Узнать, на что способен, свое призвание, наконец… Самому-то в себе разобраться трудно — в зеркало не разглядишь, у дворника не спросишь… Сложная, может, и невыполнимая задача.

Но есть и попроще: сам по себе ерш, убери у него агрессивность, мог бы стать забавной игрушкой. А сколько еще «прототипов» способен породить агрегат?

Николай Константинович с улыбкой признался себе, что с удовольствием переключил бы датчики на собственную персону: уж больно заинтриговал его «ерш Омельчука», и остро захотелось увидеть нечто производное от Чадова. Никого, однако, даже Фокича, не позвал бы, пожалуй, на первые смотрины — кто знает, в каком виде изобразит его агрегат.

Меньше всего Николай Константинович представлял применение диковины для насущных людских нужд. Хотя — кто знает? — возможно, ерша удалось бы «выдрессировать», и очищал бы он водоемы от цветного металлолома. Чем не польза?.. Или пошел бы вместо драги по золотоносному ручью.

Все бы ладно, да штучность каждой модели — вот загвоздка. Производству выгодны серии, автоматы-близнецы. А тут…

От избы к Чадову бежал егерь с непокрытой головой, перепачканный сажей, взлохмаченный.

— Николай, как вас по батюшке… Беда! — кричал он.

Чадов ринулся к избе.

За одну ночь более или менее изучить ерша он, безусловно, не мог. Они установили с Фокичом, что запасается ерш энергией света, даже слабого, и запасается быстро. Нашли секрет, как разряжать ерша. Но многое осталось загадкой…

Саквояж стоял неподалеку от печки. Егерь, чтобы прогреть Омельчука, раскочегарил ее вовсю. И чугунная плита и конфорки стали малиновыми. Тепло излучали, казалось, не только печь, но и стены избы — струганые, благородной желтизны, словно сросшиеся — между собой могучие бревна.

От тепла, обволакивающего саквояж, ожил, оказывается, и тупомордый уродец. Чадова он побаивался, как зверь своего укротителя. Но когда Николай Константинович ушел, ерш напружинился, слизнул изнутри замки саквояжа и выпрыгнул наружу.

Егерь сливал в это время из чугунка с картошкой воду и, окутанный паром, ерша не заметил. А тот крутнулся волчком, подпрыгнул к дверце печки. Языком, длинным и гибким, как стальная лента, широко распахнул дверцу. Только теперь Омельчук, сладостно размышлявший о том, что все-то ему в жизни в общем удается, увидел своего недавнего мучителя. А ерш тем временем сделал «свечку», оттолкнулся хвостом и нырнул в печь на раскаленные березовые уголья. Понежился и завертелся веретеном, выметывая из топки искры и угли. Егерь ахнул, сунул чугунок на табуретку и, спасая избу от пожога, заметался перед печью, хватая угли пальцами и отбрасывая их на железку, прибитую около топки.

А на Василия Игоревича снова напал столбняк. Он лишь глазами ворочал и рот разевал.

Затлела собачья шкура — на лежанке, изба наполнилась едким дымом, а жар в печи угасал с каждой секундой. Набравшись силенок, шипя, как головешка, ерш вымахнул из топки прямо на стол перед Омельчуком. Василий Игоревич подался к стене и больно стукнулся затылком о приклад егерева карабина, висевшего сзади на колышке. Тут уж старик егерь сообразил, что дело худо, что нужно звать на помощь…

Вбежав, Чадов застал колоритную картину: перед багровым от ярости Омельчуком вытанцовывал ерш и, рассыпая вокруг себя сажу, хрипло вещал:

— Чадушки-ладушки, мозги набекрень!

— Брешет, — завидев Николая Константиновича, выдавил Омельчук. — Не говорил я этого! Честное слово! — Василий Игоревич рванул, не глядя, карабин из-за спины и одним махом передернул затвор.

— Не смей, Василий! — крикнул Чадов. Подбежал, прижал ерша рукавами полушубка к столешнице и надавил тому сразу на оба глаза, как на кнопки. И чудо-юдо затихло.

— Брешет! — не унимался Омельчук. — Бочку катит!

— Успокойся ты, ради бога! — сказал Чадов. — Игрушка ведь это, дружеский шарж.

— Выброси, умоляю, — простонал Омельчук.

Николай Константинович бережно отер с горячего еще ерша копоть и — весело пощелкал пальцем по его бугристому лбу.

Сергей Другаль

ТИГР ПРОВОДИТ ВАС ДО ГАРАЖА

Рассказ

В Институте Реставрации Природы случилось неожиданное. Сбежал странный зверь гракула, исчез из камеры. Это происшествие сильно озаботило весь коллектив детского сада при ИРП, поскольку зверя кормили-поили, содержали и пристально изучали самые младшие научные сотрудники. И в этом нет ничего удивительного: известно, что лучше всех животных понимают дети, и наоборот. Редкий зверь обидит ребенка, разве что он совсем плохо воспитан, — так говорит директор ИРП доктор Сатон и не реагирует, когда ему указывают на некоторую двусмысленность этой фразы.

Важнейшим звеном деятельности ИРП директор считает воспитание подрастающего поколения, полагая, что реставрировать природу, основательно подзатоптанную и подрастраченную в предшествующие эпохи, — это еще полдела. Главное — отношение человека к живому и земле, а то как бы каждому новому поколению не пришлось восстанавливать то, что загублено предыдущим. Работать в ИРП почетно, туда не принимают, туда приглашают. Но особенно почетна и ответственна работа воспитателя в дошкольном учреждении. Воспитателями становятся те, кто прошел самый строгий отбор. Люди нормальные во всех отношениях, а значит, всегда немножко дети, а значит, добрые, веселые, умеющие удивляться, радоваться хорошему, вступать в драку с плохим…

По поводу исчезновения гракулы в ИРП состоялась видео-пресс-конференция.

— На нашем экране ее временное жилище, — объяснял зрителям ведущий. — Это большая климатическая камера, конструкция которой позволяет имитировать марсианские условия: температуру, давление, газовый состав… Что вы думаете обо всем случившемся, профессор?

Сатон дернул себя за бороду, посмотрел на ведущего и развел руками.

— Мы делали все, чтобы гракуле было хорошо. Вы знаете, что ее привезли с Марса. Она там жила на экваторе, где песок и безводье. И на полюсах, где смесь снега и хлопьев углекислоты по колено. Мы полагали, что она вполне может акклиматизироваться у нас. Он грустно вздохнул: — Когда я чесал ей кадычок, она становилась бархатистой даже с изнанки…

— Может быть, ее выпустил кто-нибудь из младших научных сотрудников? — спросил ведущий.

На экране возник Нури, воспитатель дошкольников.

— Исключено, — сказал он. — Малыши отвечают только за режим, дежурят у пульта и доступа в камеру не имеют. А биологи из старшей группы — люди ответственные. Кроме того, имеются всего два ключа. Один у директора, — кивок в сторону Сатона, — другой у меня. Без нас никто из ребят в камере не бывал.

— Странно это, — задумался ведущий. Его голографическое изображение четко выделялось на притененном фоне просторного помещения. Потом на экране снова возникла климатическая камера. — Гладкие стены, специальная изоляция. Сюда и бактерия не проникнет. Что здесь есть? Кормушка-поилка и надувной матрац. Больше ничего.

— Что вы сказали? — раздался за кадром удивленный голос Нури.

— Я, говорю, матрац. Мой помощник вытащил его из-под кормушки перед началом передачи. Но я полагаю, вопрос о том, как гракула отсюда вышла, — не самый главный. Главное — куда она делась? Что собирается предпринять по этому поводу руководство Института Реставрации Природы? Нужна ли помощь общественности?

— Ни в коем случае, — сказал Сатон. — Дирекция ИРП не допустит на территорию никого из посторонних. Поиск будем вести малой группой. Без чрезвычайных мер.

— Я думаю, люди согласятся с вашей позицией, — после небольшой паузы сказал ведущий. — Удовлетворяя интерес телезрителей, я хотел бы представить членов поисковой группы. Знакомьтесь, товарищи, это Олле.

На экране появился беловолосый, шоколадного цвета гигант в шортах. Рядом пес чернее ночи, лобастый, с широкими лапами.

— Олле знают многие, — прокомментировал ведущий. — Его работы по мимике и жесту весьма популярны. Но в последние годы он сменил специальность. Сейчас Олле — вольный охотник. Он поставляет Институту животных.

— Поставляю, — вздохнул Олле.

— Вы их ловите? Как?

— Ну, чтобы поймать, надо, как минимум, обнаружить и догнать.

— И вы?

— Обнаруживаю и догоняю.

— Спасибо. Следующий участник поисковой группы — Нури Метти. Полагаю, конструктор большой вычислительной машины известен всем. Но не все знают, что Нури имеет также диплом воспитателя в дошкольных учреждениях и уже год работает в детском саду при ИРП. Что заставило вас, Нури, участвовать в поисковой группе?

— Мы с ребятами отвечали за акклиматизацию. Они считают, что я должен участвовать в поиске. Директор и я разделяем их мнение.

— Третий участник — пес Гром. Что вы скажете о нем, Олле?

— Мой друг. Улыбнись, Гром.

Пес оскалился. Оператор сменил кадр. Золотой конь гулял на поляне, ветер развевал его гриву, и длинный хвост касался травы.

— Это просто Конь, — сказал за кадром Олле. — Он не может без меня, а я не могу без него.

Гром вел их по кромке леса — там, где джунгли постепенно переходили в саванну. Утром второго дня след исчез, и Олле предложил зайти к знакомому Отшельнику передохнуть и сориентироваться. Перед закатом они подошли к озеру, лежавшему у подножия скалистой горы.

— Можно в обход, можно вплавь, — сказал Олле. — Отшельник живет в пещере на той стороне.

Вопрос решил Гром. Пес полез купаться и делал это с таким удовольствием, что и остальные не выдержали. На середине озера Олле нырнул и долго любовался необычным зрелищем: в воде мерно перебирал ногами конь без головы, а за ним, привязанный к хвосту, тянулся оранжевый плотик.

— Бросай все, — сказал Олле, вынырнув. — И посмотри — конь совсем серебряный.

Нури ушел под воду и не показывался минуты три.

— Между прочим, там на дне крокодил лежит, — будничным голосом сказал он, наконец высунув голову из воды.

Крокодил действительно всплыл шершавой колодой и долго двигался рядом.

— Стар он, — сказал Олле. — Мохом оброс… Ты его не трогай. Это любимый крокодил Отшельника. Геннадием его зовет.

Отшельник, опираясь на посох, ждал их на берегу. Длинные волосы его касались плеч, борода свисала до пояса, а чресла были перепоясаны козьей шкурой.

Гром вылез из воды, подбежал к Отшельнику и стал отряхиваться. Кончик его хвоста и нос образовали некую воображаемую ось, вокруг которой со страшной скоростью двигалось все остальное. Брызги разлетались во все стороны.

— Железный организм, — пробормотал Отшельник. — Это ж надо, выйти из такой тряски без сотрясения мозгов! Уважаю.

Когда Олле и Нури, выпустив из плота воздух и перенеся на сухое место рюкзаки, подошли к Отшельнику, тот долго жевал губами, молчал, а потом сердито спросил:

— Газельи потроха привезли?

— Ни даже говяжьего ливера, — мгновенно среагировал Нури.

— Меня смех душит, — грозно сообщил Отшельник. — Но тем не менее я вас приветствую и прошу в пещеру.

Он переступил через крокодила и пошел не оглядываясь.

— Только собачку придется оставить. И лошадка пусть себе пасется, ее никто не тронет. У меня здесь тихо, спокойно.

Вход в пещеру был задернут цветастой занавесью. Отшельник откинул ее, и сразу гостей оглушил утробный рык. Под люстрой, свисающей с невидимого в высоте свода, метался и ревел огромный лев.

— Чтоб я так жил, Варсонофий! — неожиданно закричал Отшельник. — Что я тебе, из себя потроха достану?

Лев замолчал и ушел в угол. Отшельник, так же внезапно успокоившись, сказал непонятно:

— Или я завтра вскрою НЗ, или вся программа полетит к черту.

В пещере было уютно и просторно. На ровном полу пушистый ковер, у стены большой письменный стол, длинный пульт и шкаф, набитый книгами. Рядом — низкая тахта, а в стороне под странным коленчатым сооружением располагалось львиное логово — охапка сухой травы.

Нури долго рассматривал удивительную конструкцию — причудливое сочетание рычагов и микрофонов. Самый длинный рычаг заканчивался тяжелым ботинком.

— Для него? — кивнул Нури в сторону льва.

— Точно. Спит, скотина, на спине и храпит неестественно. Пришлось соорудить эту штуку. Она срабатывает, когда уровень храпа превышает шестьдесят децибел…

— А попросить его выйти вон нельзя?

— Увы. Это его пещера. По сути, он мне ее сдает за ящик газельих потрохов в неделю.

— Обдираловка, — возмутился Нури.

— А Варсонофий считает, что терпит меня чуть не задаром.

Олле перебирал книги. В основном это были труды по психологии животных, справочники рационов, записки натуралистов и дрессировщиков.

— «Ф. А. Судьба. Сытый хищник. Очерки по экспериментальной психологии», — прочитал он вслух. — Интересно: сытый хищник…

— Об этом потом. Пока прошу откушать чем бог послал, — пригласил Отшельник.

На столе были жареная рыба, вареники с творогом из молока антилопы, на десерт бананы и ананас. Эту превосходную еду гости, а с ними и хозяин, запивали соком манго. И вели неспешную беседу.

— Варсонофий, — задумчиво сказал Олле. — За что вы его так?

— А вы знаете, кто я?

— Знаем. Отшельник.

— В миру я Франсиск Абелярович Судьба. Я, может, из-за этого и в отшельники пошел. А уж если я Франсиск, то он Варсонофий. И никаких сантиментов.

— Там я у вас книжку видел…

— Проблема — сытый хищник и голодный. Это, я вам скажу, два разных хищника. Я изучаю условия, когда все сыты. И здесь свои трудности. Возьмем Варсонофия. Сытый, он спит. А у спящего — какая психология? Нет никакой. Просыпается он уже голодным, и объект наблюдения исчезает, поскольку меня интересует сытый. Идиотское положение… А вообще здесь рай. Никто никем не закусывает. Все, представляете картину, довольные, непуганые.

— Рай — это хорошо, — сказал Нури. — Но какой смысл изучать сытого хищника? Полезен голодный. Мы знаем, что, гоняясь, скажем, за антилопой, лев поддерживает ее жизненный тонус, способствует тому, чтобы она всегда была в форме. А больных и слабых он съедает.

— Пусть так. Но этот процесс природа рассчитала на тысячелетия, а наши беззаботные предки почти всех перебили за каких-то двести лет. Когда в стаде не десятки тысяч голов, а жалкая сотня, то о каком естественном отборе можно говорить? В этих условиях больных мы лечим, а слабых, со слезами, сами съедаем. Хищнику ничего не остается. А ведь и его по-человечески жалко, вот и берем на свое иждивение. Кормим от пуза, и у него появляются этакие паразитические буржуазные наклонности. Потому и изучаем.

— Ну а Варсонофий? — вмешался Олле.

— Отучили. Всех отучили. Мы держим в стаде десяток механических зебр и антилоп. И пару жираф. Я видел, как за зеброй гонялся леопард. Бедняга через полчаса вывалил язык, а механозебра хоть бы что. Два-три таких урока да вдоволь газельих потрохов — и вот вам кроткая кошечка…

Ночью Нури не мог заснуть. Сначала тихо шебуршал Отшельник и часто зачем-то выходил из пещеры. Потом снаружи кто-то гремел ящиками, смеялся и приговаривал вполголоса, а когда все утихло, по-дурному захрапел Варсонофий. И каждые пять минут со скрипом срабатывала рычажная система, и ботинок гукался о львиный бок… Олле, привычный к лесным шумам, как лег, как за ночь ни разу не пошевелился.

— В гробу я видал такое отшельничество, — пробормотал за завтраком хмурый Нури.

Хозяин накрыл стол у входа в пещеру рядом со штабелем возникших за ночь ящиков. Слышно было, как в своем логове хрустел газельими потрохами Варсонофий. Потроха с виду напоминали галеты и, как объяснил Отшельник, состояли из сложной смеси белков, витаминов, жиров и углеводов. Каковы они на вкус, никто, кроме Грома, не захотел узнать. Пес же ел потроха с явным удовольствием.

— Эти снабженцы всегда нарушают график, — пожаловался Отшельник. — А продукты обычно доставляют ночью. У антилоп гну аллергия к дирижаблю.

— Извините, я не хотел… — устыдился своей реплики Нури.

— Что вы, — Отшельник улыбнулся. — С непривычки здесь действительно немного шумно. Но… вас, наверное, интересует не это?

— Вы видели ее? — спросил Олле.

— Такую синюю, в белый горошек?

— В горошек, — грустно сказал Нури. — Мы потеряли след.

— С кадычком между лопаток?

— Точно.

— Нет, не видел. Но вон в том стаде вчера я заметил приблудную антилопу. Так вот, рога у нее были белые в синий горошек. А когда Варсонофий, в котором, надо сказать, порой просыпаются забытые инстинкты, кинулся к ней, она не убежала. Однако есть ее он не стал. Обнюхал и ушел… Согласитесь, для того, кто два года сидит на концентратах, — это странно. Я полагаю, то была она.

Наступило минутное молчание. Олле сидел с отсутствующим видом, Нури гладил пса.

— Я не могу утверждать наверняка, — нарушил паузу Отшельник. — Но что мы знаем о возможностях приспособления животных, тем более инопланетных?

— Мы подумаем, — Олле встал. — Гром, след!

Гром взял след и снова вел их по кромке джунглей, обходя островки кустарников, убегая вперед и опять возвращаясь. Друзья шли налегке, навьючив рюкзаки на спину коню. Они обсуждали сложившуюся ситуацию.

Конечно, приспособляемость гракулы к изменяющимся условиям была поразительна. Достаточно вспомнить, что экземпляры, отловленные на марсианских полюсах, имели непроницаемый шерстяной покров, но, будучи перенесенными в экваториальную зону, полностью теряли его. Гракула вообще обходилась без воды — видимо, организм мог синтезировать влагу, — но она купалась в бассейне и пила воду, когда жила в изоляторе. Она могла подолгу сидеть под водой и с равным удовольствием ела сухой лишайник и манную кашу, которую Нури терпеть не мог.

Ночью они расположились на берегу ручья у маленького костра. Варили ужин. Гром убежал в темноту по своим делам, конь дремал неподалеку, и ночными голосами звенели джунгли.

— Нет, Олле, всякая адаптация тоже имеет пределы. Тебе не кажется, что Отшельник разыграл нас? Гракула и антилопа!.. А может, Варсонофий просто уже забыл, что когда-то кусался?

— А рога? Синие в горошек? Отшельник не позволит себе шутить подобным образом, Нури…

В этот момент из темноты в освещенный костром круг вступил Волхв. Он был коренаст и склонен к полноте.

— Откуда вы? — спросил Нури.

— Из темного леса, вестимо. Мы, волхвы, всегда выходим из темного леса. — Он присел на корточки у костра. — Мне ведомо, что Отшельник не шутит. Он, как и все мы, очень уважает Нури-воспитателя и вас, Олле, одного из последних на планете охотников.

— Спасибо, — радушно сказал Олле. — Поужинайте с нами. В лесу, поди, страшно ночью.

— Приспособились. Работа у нас такая. Ходим, предсказываем.

— По ночам?

— Днем тоже.

— И что вы предсказываете?

— Разное.

— Не предскажете, чем закончится наш поиск?

Волхв расстегнул карман куртки, вытащил очки, протер их, надел на короткий нос, улыбнулся и ответил:

— Грядущее скрыто от глаз, но вижу — вы будете довольны результатами.

Олле усмехнулся, однако чело и взор его не омрачилися думой: процесс мышления никак не отражался на внешности охотника.

— Значит, поймаем?

— Это уже второй вопрос… А сейчас извините, меня ждут дела. Я сыт и ужинать не буду. Я ведь к вам мимоходом.

Волхв встал, не коснувшись земли, шагнул из круга и исчез.

— Минутку! — крикнул вслед Нури. — Какова достоверность ваших предсказаний?

— Айболит считает, что без пяти сто процентов, — донеслось из темноты. — Правда, снабженцы жалуются, что дисперсия велика, но они всегда недовольны. Кстати, Нури, лично вам предсказываю: побывав у художника, вы догадаетесь, как гракула сбежала из изолятора…

Пролетела над костром ночная птица, кто-то тихо прокрался к ручью и долго лакал воду. Потом взошла луна, и стена леса разделилась на детали, потеряла черноту. Олле и Нури хлебали из котелка, и Олле тихо рассказывал:

— В этом массиве десять волхвов, кое-кого я знаю. Сатон к ним прислушивается… Видишь ли, здесь творятся странные дела. Это раньше достаточно было организовать среди природы запретную для человека зону и можно было быть уверенным, что все там пойдет само собой. Будут множиться растения и зверье разных видов, установится естественное равновесие. Так и было, поскольку заказники и заповедники в экологическом смысле оставались частью окружающей природы… Сейчас положение изменилось. Естественность и дремучесть в лесном массиве ИРП? Да здесь сейчас все перемешалось — настоящее и синтезированное, природное и привнесенное. Ведь даже почвенный слой частью пришлось создавать заново, даже вот этот ручей, что журчит рядом! Я помню, каких трудов стоило остановить рост стимулированных растений, чтобы они не заглушили тех натуральных, что оставались в массиве до создания Института… Сейчас здесь образуются микрозоны со своими особенностями, своим микроклиматом, новыми видами растений, животными-мутантами и потомками мутантов, Я вот недавно отловил двухметровую змею, сплошь покрытую колючками. Она бросалась на меня и тихо гавкала. Откуда взялась? Биологи говорят, что такую никто не делал… Я видел в саванне рогатую ламу, видел нетопыря с птичьим клювом и зеленого лебедя… Волхвы пытаются во всем этом разобраться, оценить — как уживается старое и новое, кто на кого и как влияет. Ведь порой неясно даже, кто кого ест!

— Так кто же они, волхвы?

— Сотрудники ИРП. В общем, наши с тобой коллеги. Люди эти страха не имеют, месяцами не выходят из леса, работают в одиночку. Сатон вообще не любит, когда в зоне ходят группами. Мы, по сути, исключение.

Нури проснулся первым. Справа половину неба заслоняла ромашка, а слева сидел пес. Нури зажмурился, ромашка коснулась щеки. Клацнул челюстями пес.

Нури встал, осмотрелся. Холмистая зеленая равнина уходила вдаль, овальными зеркалами блестели озера. Маленькие рощи толпились у берегов. Розовые фламинго стояли в воде, разглядывая собственное отражение. Очерченная ночью граница леса исчезла — лес переходил в саванну постепенно. Пробежало небольшое стадо антилоп незнакомой породы. Воздух был прозрачен и свеж. Нури вздохнул, сбросил одежду и побрел вдоль ручья туда, где негромко шумел водопад. Ручей падал с обрыва в небольшую заводь и вновь вытекал из нее по каменистому ложу. Нури прыгнул с разбегу и купался, пока не надоело. Потом вылез из воды, отряхнулся, пошел к лагерю напрямик и увидел Дровосека.

Дровосек сидел на округлом валуне, подперев голову, и размышлял. Лазерный топор лежал рядом, какая-то зверушка суетилась на рюкзаке, заглядывая внутрь, Нури остановился неподалеку, не желая мешать человеку в его раздумьях. Желтый кленовый лист спланировал и угнездился на влажном плече Нури. Над головой тонко, с переливами, засвистела невидимая в листве пичуга и умолкла, словно вся израсходовалась на трель. Дровосек размышлял.

Неслышна ступая, подошли Олле и пес, стали рядом, замерли. На паутинке спустилась с ветки гусеница и стала раскачиваться у самого носа пса. Гром вытаращил глаза, следя за ней, но не шелохнулся. Дровосек размышлял.

— Отвергла Амалья баронову руку! — не выдержал наконец Олле. — Святые дриады! Мы уже минут десять глядим на вас, неподвижного, и не можем понять причину столь мучительных раздумий.

Гром хапнул гусеницу и тут же выплюнул.

— Знаю, — сказал Дровосек, не подняв головы. — Вас здесь трое. Конь еще не закончил утреннего омовения.

Здравствуйте.

— Здравствуйте и вы. Но все же…

— Рубить или не рубить, вот в чем вопрос! С одной стороны — надо рубить, ибо этот вяз имеет дупло. С другой — дупло можно запломбировать, и вяз еще лет двадцать простоит. Но с третьей…

— Как, есть еще и третья?

— Но с третьей, — Дровосек вздохнул, — в дупле совиное гнездо. Если я его заделаю, куда денется сова со своими двумя совятами? И в результате кто-то будет лишен радости видеть живую сову при лунном свете… У меня блекнет волос, когда я подумаю, что это может с кем-то случиться.

Все трое задумались, а потом Нури спросил:

— Вы связывались с центром?

— Еще бы! Сатон передал задачу на большую машину.

— И что?

— Ах, Нури, машина ответила, что мне на месте виднее. Поскольку вы, вот именно вы, забыли заложить в программу задачу о сове. У вас, видите ли, там общие тезисы: общение с млекопитающими, общение с пернатыми…

Нури смутился: замечание было справедливым. Конечно, возьмись он теперь, через год работы с детьми, составлять программу по разделу «радость» — она была бы гораздо полнее… Но что все-таки делать с дуплом?

— Знаете, я, пожалуй, пойду. — Дровосек стряхнул зверушку с рюкзака. — Оставлю все, как есть. Птенцы подрастут, тогда и дупло заделаю… А если вы ненароком увидите Айболита, передайте, что тот заяц, которому он недавно грыжу вправил, чувствует себя отлично.

— Интересно, — сказал Нури, когда Дровосек скрылся в чаще. — За все время мы не встретили ни одного не странного человека. Это ж надо — волос блекнет!

Олле засмеялся:

— И не встретим! Сатон имеет неограниченные права в подборе кадров, и берет он к себе только мастеров. А мастеру не нужно надувать щеки, поддерживать авторитет, как спадающие штаны — двумя руками. Руки у него всегда свободны, и он делает свое дело весело и с любовью… И знаешь, что Сатон считает первым признаком мастера? Умение восхищаться чужим делом. Настоящий мастер, даже в том редчайшем случае, когда он имеет административную власть, не станет мешать чужой работе, не станет занудой.

Через пару часов пути они развернули карту. Причудливые, без какой-либо закономерности извивы отмечали пройденный за четыре дня путь. Впрочем, закономерность была: линия ни разу не вошла в массив глубже чем на километр.

— Она избегает джунглей, — заметил Олле. — И ни разу не вышла за пределы территории, хотя привыкла к пескам и, казалось бы, должна забраться подальше в пустыню. Тут в часе ходьбы лечебница. Может, Айболит что-нибудь знает. Зайдем?

— Зайдем, но я весь в сомнениях. Гром ведет себя так, будто гракула только что прошла здесь, наша средняя скорость — семь километров в час, а мы ни разу не видели ее даже издали. Между тем резвостью она не отличается и поспать любит.

— Днем раньше, днем позже — какая разница? Никуда она от нас не денется.

— Мне бы орнитоплан…

— Нет, — сказал Олле. — Это было бы нечестно. У нее и без того мало шансов, нас ведь четверо, а она одна.

Ветлечебница ИРП — комплекс легких строений с примыкающими к ним вольерами — разместилась в роще на склоне зеленого холма. Здания связывали протоптанные в траве извилистые тропинки. Как и всюду, здесь было много воды: огибала холм небольшая тихая речушка, а невдалеке виднелось заросшее тростником и кувшинками озеро. Было безлюдно, и было бы тихо, если бы не медведь. Он выл — то катался по траве, то подбегал на задних лапах к дубу и драл кору, оставляя длинные царапины. Попытавшись залезть на дерево, медведь свалился и остался лежать с закрытыми глазами брюхом кверху. От поясницы и ниже он был выбрит, и над ним роились пчелы.

Олле, отмахиваясь от пчел, сел на траву рядом.

— Все маешься? — сказал он.

— У-у-у! — застонал медведь, открыв один глаз и хватаясь за поясницу.

Весь он был перемазан медом, на спине налипла трава, а по голой серой коже ползали пчелы.

В вольере, втянув голову в плечи, стоял на одной ноге грустный аист и рассматривал их сквозь сетку.

Нури пчел не любил. Он снял с коня рюкзаки, улегся неподалеку, достал яблоко, надкусил, и тут же с дерева спустилась обезьяна. Она подошла, держа перед собой загипсованную руку, Нури вздохнул, отдал яблоко. Обезьяна взяла его здоровой рукой, села рядом, задумалась о чем-то. Подошел конь, широко расставил ноги, наморщил лоб и уставился на обезьяну.

— Будем ждать, — сказал Олле. — Кто-нибудь придет, явится или прискачет.

И тут же на поляну выбежал пятнистый олень. За ним со шприцем в руке гнался Айболит. Олень был мокрый и тяжело дышал. Айболит в белой накрахмаленной куртке с золотыми пуговицами и красными крестиками на рукавах, напротив, был свеж и румян. В два прыжка он догнал оленя, на бегу всадил ему под лопатку шприц, сделал инъекцию, остановился и взглянул на часы.

— Семь и восемь, — довольным голосом сказал он. — Средняя скорость стометровки на километровой дистанции. Мировой рекорд.

В сандалиях на длинных ногах и в шортах, он был невероятно подвижен. Усы у доктора торчали чуть не на ширину плеч, выгоревшие брови то низко опускались на глаза, то взлетали до самых волос, стриженных ежиком.

Он был рад видеть всех — и Нури, и Олле. Его порадовал конь золотой с белой гривой и Гром с холодным носом, что говорило о телесном и душевном здоровье достойного пса…

— Ы-ы! — взвыл медведь.

— Завтра попробую змеиный яд, — доктор ухватил медведя за холку, поставил на четвереньки. — Застарелый радикулит. Но заметьте, когда его принесли сюда, он и ходить не мог…

Они пошли по тропинке к главному корпусу. На перилах дощатого крыльца сидел сердитый орел, Доктор вынул из кармана термометр и, проходя мимо, сунул орлу под крыло. Орел медленно повернул голову и вдруг подмигнул, Нури вздрогнул:

— Что это с ним?

— Пустяки. Неврастения в легкой форме.

— Скажи на милость, с чего бы это?

— Стервятник! Поставьте себя на его место…

— М-да, — сказал Олле, — в наше время быть стервятником — большое надо иметь мужество…

— Но ведь кто-то должен!

Лечебница внутри была прекрасно оборудована. Айболит на ходу давал пояснения, перебегая от одного пульта к другому.

— Нет, я здесь вообще-то не один, это только сейчас работы мало. Посмотрели бы вы, что весной творится! Брачные игры. Сплошной травматизм. Расшибают лбы до крови, ходят искусанные и ободранные, мы, медики, все уходим в джунгли и саванну, не успеваем повязки накладывать…

Он тихо растворил дверь небольшой комнаты. Там было пусто, только вдоль стены рядком сидели волки. Числом пять. Все в намордниках.

— Мои язвенники.

Волки даже не шевельнулись. Они разглядывали плакат — схематическое изображение распятого волка с красными точками по телу. На плакате надпись: «Схема лечения язвы желудка у волка методом иглоукалывания».

— Наглядный результат разгильдяйства, — сказал Айболит. — Грубейшая ошибка диетологов. Составили рацион без учета кислотности волчьего желудка, и вот, любуйтесь.

Он закрыл дверь, повел друзей дальше.

— Я гляжу, у вас весьма разнообразные методы, — сказал Нури. — А как же это, помните?

Он всем по порядку дает шоколадки…

— Вы о моем пра-пра-прадеде? Да, на его капитальном труде «Лечение всяких болезней градусником» воспитались поколения врачей. И не только ветеринаров, — Айболит перестал бегать, скрестил на груди руки. — Однако времена меняются. А щоколадка и сейчас не вредит. Но вот — аиста, например, лечу кардиаформом.

— А что с птицей?

— Расширение сердца, Полагаю, надорвался, когда кому-то двойняшек нес.

Доктор вновь обрел подвижность. Он пробежал по коридору, выскочил наружу.

— Все это текучка и текучка! Я вправляю вывихнутые мослы, зашиваю рваные бока, но это не решает вопроса. Нужны кардинальные меры, нужна профилактика животного травматизма.

Айболит провел их на детскую площадку — обширный, на десяток гектаров изолированный глухим забором парк. Здесь обитали зверята разных пород — одногодки. ИРП вел широкий эксперимент по изучению поведения животных в условиях, когда изобилие пищи и совместное, с раннего возраста, воспитание исключали побудительные причины для проявления агрессивных инстинктов.

Отсюда не хотелось уходить. Лужайки пестрели от звериной детворы. Боролся медвежонок с двумя щенками динго, взрослая шимпанзе кормила молоком из бутылки с соской замурзанного тигренка, а рядом слоненок отгонял веткой мух. Выбежал из зарослей коричневый лосенок, облизал Нури руку и умчался в погоню за жеребенком зебры. За ноги доктора хватался, просился на руки маленький барсук, а за бородатой, с большим выменем козой следовали как привязанные лобастые непуганые волчата — стоило козе остановиться, как волчата тут же присасывались к ней.

— Конечно, — вздохнул Айболит, — неудобно завтра есть того, кого вчера сосал, но… не знаю, что получится.

Он высвободил ус из цепких лапок барсучка, похлопал малыша по животику и опустил его на землю.

— Мы, естественно, не собираемся переделывать саму породу хищника и не предполагаем, что у каждого в квартире будет персональный волк. Но иметь общественного квартального тигра — это вещь! Представьте, утром вы спускаетесь со своего тридцатого этажа и видите: на клумбе сидит он, весь полосатый, и нюхает розу. Ныряете в дворовый бассейн, а рядом резвятся два тюленя… И я вас спрашиваю — что это будет, а?

— Зверинец?

— Это будет удивительная жизнь. Тигр проводит вас до гаража и даст вам зарядку бодрости на целый день.

— Действительно… — только и смог сказать Нури, ошеломленный раскрывшейся перспективой.

Из дальнейшей беседы выяснилось, что не далее как вчера гракула более двух часов любовалась обитателями детской площадки.

— Она была вот здесь, на заборе. И мне кажется, иногда даже хихикала, — сказал Айболит.

— И вы не пытались ее задержать?

— Зачем? Ведь, судя по инею под мышками, она была вполне здорова.

За следующий день они прошли километров двадцать. Олле явно не спешил. Его, по сути, больше интересовали животные, которых встречали во множестве, чем поиск. На частых привалах он посылал Грома вперед, и тот привычно выгонял на них то антилопу странной окраски, то похожую на маленького медведя росомаху. Тогда Олле щелкал затвором аппарата, и они подолгу любовались голографическими изображениями зверей.

— Завтра мы будем у Художника, — устраиваясь на ночлег, объяснил Олле, — а послезавтра, такое у меня предчувствие, мы найдем ее. Думаешь, она от нас убегает? Ничего похожего. Она просто знакомится с Землей и ее обитателями. И все, что она видела, ей, конечно, понравилось.

Художника они вспугнули в полдень. Оставив мольберт и мелькая пятнами камуфляжного костюма, он умчался от них и скрылся в дверях низкого строения у самой кромки леса.

— Совпадение, — сказал Олле. — Видно, кто-то заболел.

— Ну да, и он кинулся ставить банки?

Прибавив ходу, они через пару минут уже входили в небольшой, ухоженный дворик. В дверях дома стоял красавец в смокинге и мизинцем разглаживал тонкие усики.

— Где Художник? — закричал Нури.

— Простите, — красавец поправил пробор. — Не понял.

— Художник где? Почему он так быстро бежал?

— Волчьим наметом, — добавил Олле.

Красавец потупился:

— Не мог же я встретить вас небритым.

— Так это были вы? Не может быть!

— Я прошу прощения, — красавец смущенно взмахнул пушистыми ресницами. — Я не успел сменить запонки.

— Не может быть, — тупо повторил Нури.

— Увы, действительно не успел… Дело в том, что я вас ждал завтра. Располагайтесь, прошу. О, какой конь, сколь прекрасны его формы, сколь неотразим взгляд его фиолетовых глаз! Вы позволите, Олле, я коснусь его? — Он поднял ладонь, и конь уткнулся в нее бархатными ноздрями. — Спасибо, милый, я потом нарисую тебя… Это ваш знаменитый пес?

Плавная речь художника прервалась, он пригляделся к собаке.

— Мутант, да?

— Вы кинолог?

— Я анималист. На мутантах собаку съел… Что с ним?

Гром ощетинился и присел, обнажились страшные клыки, послышался низкий рык. Олле стремительно обернулся и схватил пса за голову.

— Однако у вас реакция! — с восхищением сказал Художник.

— Спокойно, Гром. Он не ел собаку. Это идиома.

— Р-рад, — выдохнул пес. Потом, косясь на Художника, вышел за изгородь.

— Я же сказал, мутант! Обычный пес, он что? Он ориентируется на интонацию, жест, на психологический настрой хозяина. А этот, не спорю, хорош, зверовиден, силен, верен, но… псовости не хватает. Как вам объяснить? Ну, самомнения много. А псовость — она исключает самомнение. Давно он у вас разговаривать научился?

Олле засмеялся.

— Давай, добрый хозяин, показывай свой вернисаж, а то о твоем таланте каждая муха в саванне жужжит. А Гром, к сожалению, говорить не может, не так устроен. Понимает почти все, но слишком буквально.

Бревенчатые стены большого помещения с матово светящимся потолком были сплошь увешаны полотнами. На них во всех мыслимых ракурсах были изображены животные.

Нури долго стоял у двух картин. На первой был изображен гепард в спокойной позе. Изящный и ленивый, он казался воплощением безразличия, зеленые глаза равнодушно смотрели на Нури и сквозь него. На второй — тот же гепард в беге. Загривок, спина и хвост образуют прямую линию, хотя тело сжато в комок и кажется вдвое короче, чем на первой картине, а задние ноги вскинуты вперед и дальше короткой морды. Пейзажа нет, только какие-то удлиненные пятна, на фоне которых почти физически ощущается стремительность бега-полета.

— Нравится? — спросил потерявший многословие Художник.

— Очень. Но в нем что-то не то. Зверь, но какой-то не такой. Очаровательный и… не страшный.

Художник хмыкнул и промолчал. Гости разглядывали картины и в каждом животном замечали что-то неуловимо ненастоящее. Иногда нарочитость проглядывала в самом облике зверя. Тигр с доброй мордой, спящая в траве выдра — и на боках у нее маленькие-ласты, свисающий с ветки боа имел грустные коровьи глаза, а гигантский муравьед был спереди и сзади совершенно одинаков.

Вместе с тем эти несообразности отнюдь не портили впечатления.

— Это что, фантазия? — Олле остановился возле картины, изображающей бегемота с раскрытой пастью: на резцах его красовались две золотые коронки.

— Необходимость. — Художник подровнял белоснежные манжеты. — Полагаю, пора объяснить. Вот вы, Нури… Ваше увлечение — механик-фаунист, так ведь? А скажите, каких животных вы делали?

— Почти всегда чешуйчатых чертей.

— А почему не бурундука или, скажем, зайца?

Нури задумался, пожал плечами.

— Не знаю. Как-то сделал щенка, он у меня пищал, когда наступишь на хвост, и уползал под стол. Потом больше не хотелось…

— Еще вопрос. Представьте, что этот механический щенок лизал бы вам руку?

— Нет! — Нури передернуло. — Это было бы отвратительно.

— Отвратительно… Очень точное определение, — задумчиво сказал Художник. — Это как если бы ребенок играл с куклой, у которой настоящие живые глаза и которая чувствует боль. Нет! Игрушка должна быть игрушкой независимо от того, кто с ней играет — взрослый или ребенок. В этом смысле мои картины имеют сугубо утилитарную цель. Я ищу то единственное, что придает животному образ игрушки, не нарушая ощущения подлинности. Вообще — это область психологии, а я не силен в ней. Знаю только, что мои работы используют профессионалы механики-фаунисты, что люди с охотой приобретают зверей, сделанных по моим эскизам.

Нури словно взвешивал каждое слово Художника. Этот синеглазый красавец, который сокрушался по поводу запонок, — кстати, Нури так и не понял, зачем надо было менять в манжетах великолепные александриты, — был вдохновенным мастером. И если то, что они видели, называлось эскизами, то каковы же законченные работы?

Облик Художника, его движения странно гармонировали с удивительными картинами в темных рамах, создавая немного грустное ощущение когда-то виденной и забытой красоты. Интересно, как Олле воспринял тот жест — протянутую и потом раскрытую руку, в нее ткнулся носом конь, и было видно, что Художник принял это как подарок…

Нури покосился на руки Художника, и тот, уловив взгляд, поднял к лицу обе ладони, покрытые ороговевшими мозолями.

— Что вы, Нури! Я ведь надеюсь когда-нибудь стать вашим коллегой. Если буду достоин. И… разве можно допустить, чтобы кто-то работал за тебя? И этот дом, и все остальное я сделал сам.

— Простите, — вмешался в беседу Олле. — Что это? Почему вдруг голография?

Квадратная рама окаймляла объемное изображение поляны в закатном свете и темную стену леса, а над ней, над самыми верхушками деревьев, розовело нечто вроде аэростата, но с короткими толстыми отростками.

— Не успел зарисовать, пришлось заснять… Это гракула, которую вы ищете. Она была здесь вчера. Выкатилась на поляну, имея форму диска. Были сумерки, и она стала накачиваться. Знаете, у нее в подошвах клапаны. Вытягивает ногу, набирает в нее воздух, а потом сжимает, как гармонь, и перегоняет его внутрь. Она порядком накачала себя, а потом грызла хворост, и у нее в глубине, возле пупка, засветилось что-то похожее на гаснущие в костре угли. И она стала округляться. Пока я бегал за аппаратом, она раздулась и поднялась над лесом. Ветер унес ее от меня.

— Вот и все, — сказал Олле. — Тебе ясно?

— Век живи, век учись, — вздохнул Нури. — Если она способна нагревать в себе воздух и пользоваться законом Архимеда для передвижения, то уж принять вид матраца… Это я сам вынес ее из изолятора, когда пришел менять матрац!

Итог подвел Художник.

— Одно предсказание волхва сбылось, — сказал он. — Дело за вторым.

Этот дуб был не из тех, что вытягивались в пару лет, подгоняемые стимуляторами. Покрытый мхом, раскидистый, он был естественно стар и громаден. Стоял дуб на отшибе от массива, возвышаясь над рощицей поддубков. У подножия его копошились полосатые поросята, и, угнездившись на нижней развилке, их рассматривала гракула.

Гром улегся неподалеку, положил голову на вытянутые лапы. Морда его выражала сознание выполненного долга и гармонии с окружающей действительностью. Олле, стоя на спине у коня, объезжал рощицу кругом, непрерывно щелкая затвором съемочного аппарата.

Нури возился с прибором связи. Сориентировав створки антенны на еле различаемую в невозможной дали иглу башни ИРП, он подозвал Олле.

Метрах в трех от земли возникло туманное пятно и оформилось — в привычный образ директора ИРП. Сатон сидел в кресле, видимый по пояс. В ИРП над столом директора спроецировалось такое же изображение стоящих рядом Олле и Нури.

Сатон поднял голову, дернул себя за бороду.

— Мы нашли ее, профессор, — сказал Нури.

— Я так и подумал. Как там она?

— Висит на дубе. Сменила расцветку. Сейчас она бледно-сиреневая по краям, а серединка в незабудках по зеленому полю.

— Ага! И что вы собираетесь предпринять?

— Ничего. Вернемся домой.

— А она?

— Я полагаю, пусть висит, — сказал Олле. — Пусть катается диском, или бегает козой, или плавает моржом. В конце концов мы убедились, что она на Земле акклиматизировалась полностью. Ей здесь хорошо, и пусть живет.

— Говоришь, по зеленому полю незабудки? Странный вкус! — Сатон откинулся в кресле, открыл рот, полный белых зубов, захохотал и исчез.

Олле и Нури возвращались домой, в ИРП, и не подозревая, что позади, на дубе, чем-то хрустят и шуршат листвой уже две гракулы.

Семен Слепынин

ТИНИ, ГДЕ ТЫ?

Рассказ

Где сейчас смешливая и озорная девочка с нежным именем Тини? В каком мире живет? Вспоминает ли хоть немного обо мне? Я часто задаю себе эти вопросы, когда бываю на небольшом озере, затерявшемся в таежной глуши.

Рыбаки редко появляются на камышовых берегах озера. Но я полюбил его после удивительной встречи с Тини. Хорошо помню то раннее летнее утро. Я уселся на корягу в уютном заливчике, собираясь провести воскресный день среди пахучих трав, у воды, и удить рыбу под ленивое колыхание света и тени. Над зубчатой стеной леса вставало солнце, плавясь в золотом тумане. Стояла какая-то неправдоподобная, целительная тишина. Самым громким звуком был всплеск грузила, когда я закидывал удочки. Рыба клевала плохо, и я хотел уже перейти на другое место, как вдруг слева в камышах послышался шорох, а вслед за ним всхлипывания, похожие на детский плач.

Странно… Я был уверен, что на берегах заливчика никого нет. Кто же это?

Я поднялся с коряги и шагнул на сухую поляну, окаймленную редким кустарником. Раздвигая руками камыши, на поляну с другой стороны вышла девочка лет десяти-двенадцати. Ее полные, детски припухшие губы вздрагивали, а на вздернутом носу сверкала слезинка. Но — удивительное дело! — горе девочки казалось каким-то не очень серьезным. Невольно я залюбовался ее платьем, в ткани которого временами как будто медленно проплывали цветные туманы. В таких платьях не ходят по ягоды. Да и туфли явно не были рассчитаны для прогулок по лесу.

— Ты откуда? — спросил я, выходя из кустов. — Заблудилась?

Девочка вздрогнула и хотела было снова нырнуть в заросли.

— Постой! Там же топь!.. Да не бойся ты меня — не съем. Если заблудилась, помогу.

Девочка остановилась и робко глянула на меня. Потом вытерла кулаком недавние слезы и посмотрела более внимательно. В ее больших темных глазах загоралось любопытство. А когда взгляд остановился на моих болотных сапогах с широченными голенищами, похожими на пароходные трубы, губы девочки смешливо зашевелились, и она доверчиво спросила:

— Поможете? А вы хорошо знаете эти места? — девочка рукой показала на берег озера. — Я здесь потеряла…

— Эти места? Да как свои пять пальцев.

— Как пять пальцев? — переспросила девочка. Внимательно осмотрела свои растопыренные пальцы и звонко рассмеялась. — Понимаю. Вы хотите сказать, что знаете очень хорошо.

«Чудная какая-то», — подумал я.

Но самым странным было другое. Девочка говорила сама. Это я видел по ее шевелящимся губам. Однако голос — чистый и звонкий — лился из серебристого медальона, висевшего на груди.

— Вот что, — стараясь не выдавать своего удивления, сказал я. — Давай знакомиться. Меня зовут дядя Сережа. А тебя как?

— Тини, — охотно отозвалась она.

— Красивое имя. А где ты живешь?

— Мы живем…

Девочка замолчала и, попятившись, начала испуганно озираться. Ресницы ее задрожали, лицо сморщилось. Кажется, вот-вот Тини готова была заплакать.

— Что я наделала… Я совсем не отсюда. Меня здесь нет… Не должно быть.

— Понятно, — шутливо кивнул я, внутренне все больше изумляясь. — Ты не здешняя. Не земная. Ты упала вон оттуда… С неба.

— С неба? — Настроение Тини менялось молниеносно. Губы ее улыбчиво изогнулись. Взглянув вверх, она рассмеялась. — Я действительно упала. Но не с неба. Я упала…

Девочка изучающе посмотрела мне в глаза и задумчиво проговорила:

— Кажется, вам можно доверять… Только вы никому не скажете о нашей встрече? Это очень важно.

— Хорошо, Тини. Никто не будет знать.

— Так вот… Я в самом деле упала. Случайно. Но не с неба, а из будущего.

— Из будущего? Гм… Предположим, — пробормотал я. Разостлал свой пиджак и предложил: — Давай присядем и поговорим. Садись.

Тини бережно подобрала свое удивительное платье и села на сухую траву. Заметив, что я часто посматриваю на говорящий медальон, она улыбнулась.

— Это дешифратор. Запрограммирован на основные языки прошлого. У нас там, — Тини лукаво показала пальцем в небо. — У нас сейчас там один язык. В нем много русских слов, есть английские, испанские. Но это не смесь, а совсем другой язык… Дешифратор сразу же уловил русскую речь и перестроился на перевод. Значит, попала в Россию. А счетчик показал тысяча девятьсот семьдесят девятый год. Правильно?

— Все правильно. А ты из какого года упала? — И подражая Тини, я ткнул пальцем в небо, ожидая, что сейчас рассыплется ее серебристый смех.

Однако на этот раз губы девочки даже не шевельнулись. Она плотно сжала их. Молчал и дешифратор. А в голове у меня вдруг зазвучал звонкий голос: «Вы все еще не верите?.. Да, из будущего… Из будущего».

Тини упорно смотрела мне в глаза, напряженно морщила лоб. Потом откинулась назад и вздохнула:

— Нет, не получается у меня передача мыслей. Ваш мозг не подготовлен. Мне всегда лучше удаются картинки. Смотрите мне в глаза и ни о чем не думайте. Главное — не думайте. Расслабьтесь и смотрите.

Дальше случилось то, о чем я и сейчас вспоминаю с радостным волнением. Вспоминаю, чтобы крепче впечатать в память удивительное видение, похищенное мной у вечности…

Я сделал так, как просила Тини. Окружающее исчезло, и я ничего уже не видел, кроме наплывающих темных глаз. Они становились глубокими, строгими и задумчивыми. Вот они заволоклись тонкой сияющей пеленой, которая тотчас расступилась, как театральный занавес.

Передо мной распахнулся иной мир. Я неведомо как летел над полями и лесами, а ветер звенел в ушах, напевая всегда волнующую песенку странствий.

— Мы летим в прозрачных модулях, — услышал я звонкий голосок Тини. — Нет, нет, не думайте ни о чем. Модули? Это такие силовые сгустки единого поля планеты. Они принимают любую форму, управляются мыслью.

Мы приближались к цветущему воздушному острову. Я не сразу понял, что это парящий в поднебесье город. Сквозь заросли магнолий виднелись улицы, блеснуло на миг небольшое озеро. Над платановыми и сосновыми аллеями высились дворцы, грациозно изгибались арки. Люди летали повсюду, как пчелы. Наверно, в таких же модулях?

— А вот здесь я живу! — радостно воскликнула Тини.

Мы причалили к веранде, опоясывавшей верхний этаж пирамидального здания. Когда ноги мои коснулись пола, незримое силовое облако мгновенно исчезло. Я стоял на веранде, вдыхал запах цветов, слушал шелест листвы — это была поразительная иллюзия присутствия.

Иллюзия? Даже сейчас мне кажется, что я действительно побывал в будущем. По-моему, сама Тини временами забывала, что все это ее же собственные воспоминания. Она бегала по веранде, пританцовывала, довольная, что наконец-то очутилась дома. Потом, вспомнив все, вздохнула и сказала:

— Сейчас увидите, как я упала в прошлое. Это случилось на празднике в нашем учебном городке.

Тини показала на край веранды, где голубели два маленьких круга.

— Станем на них. Это точки сгущения модулей.

Опять вокруг меня заструилось обволакивающее поле. И вновь — озаренные поющие дали. Вновь стремительно проносились внизу рощи и луга с пешеходными дорожками и какими-то редкими строениями. В небе, сверкавшем океанской синевой, медлительно плыли тугие облака.

— А вот и учебный городок, — Тини показала на облако, на первый взгляд отличающееся от других лишь величиной.

Но чем ближе мы подлетали, тем отчетливей вырисовывалось своеобразное творение художника, причудливый всплеск фантазии, этакое архитектурное эссе в виде клубящегося облака. Внизу зеленели сады и парки, а поверху высились белоснежные купола и башни. Гигантские учебные лаборатории? А может, планетарий?

Люди в модулях парили над облаком — кто сидя, кто стоя. Дети, раскинув руки, имитировали полет птиц.

Мне захотелось присесть. Повинуясь желанию, модуль начал менять форму. Я почувствовал затылком мягкую спинку кресла, а руками нащупал незримые подлокотники.

«Детское восприятие мира, — подумал я. — Чрезмерно праздничное. Если облака, то ослепительной белизны, а если небо, то уж обязательно океанской синевы. И как это Тини удается передавать зрительные образы и даже ощущения?»

Все кругом заволоклось туманом, а затем тонкой сияющей пеленой. Когда пелена разорвалась, я увидел большие разочарованные глаза Тини.

— Ну вот, — недовольно протянула она. — Я же просила ни о чем не думать. Вы нарушили передачу… Спрашиваете, как мне удается вкладывать в ваш мозг образы и даже ощущения? А мне помогает вот этот дешифратор, — универсальный ключ для контактов… Ой, да что это я!.. — вдруг испуганно воскликнула Тини и вскочила на ноги — Нельзя вступать в контакты и передавать образ будущего. Даже говорить о нем. Увлеклась… Но вы никому не расскажете? Никому? Ох, если бы только мне найти…

Я как мог успокоил девочку и спросил, что же она потеряла.

— Хроноцикл. Он где-то там, — Тини кивнула направо, а потом нерешительно показала налево. — А может, там… На такой же поляне.

— Полян здесь много. Ты заметила какой-нибудь ориентир?

— Засохшее дерево. Оно еще руку подняло вот так.

— Это же сухара! — воскликнул я. — Семафор!

Так окрестил я для себя сухой тополь, стоявший посреди одной из полян. Свою единственную зеленеющую ветку он протянул вверх, как бы показывая, что путь к озеру свободен.

— Ну, пойдем.

Еле заметной тропинкой я повел Тини к поляне. Девочка была словно наэлектризована энергией и весельем. Она забегала то вперед, то в сторону, заглядывалась на грибы и цветы. Иногда старалась шагать рядом со мной. Но это ей плохо удавалось. Поглядывала на мои сапоги с короткими голенищами — и начинала хохотать.

— Мушкетер!.. Видела такие ботфорты у мушкетеров. В свите Людовика четырнадцатого.

— Видела Людовика четырнадцатого? — недоверчиво спросил я. — Может быть, живого?

— Конечно, живого.

Посерьезнев, она стала рассказывать, как очутилась в нашей эпохе.

— Нечаянно. Я не хотела… До начала праздника оставалось много времени, и мы решили поиграть. Есть у вас такая игра, когда все прячутся, а один ищет?

— Конечно. Игра в прятки, — и я рассказал, как в детстве мы прятались: кто в кустах, кто за сараем.

— В кустах? Тут же рядом? — Тини заливалась смехом. — Нет, наш Всезнайка — это мы так зовем электронный универсал — мигом засечет координаты. Мы ему даем наши волновые портреты и программируем на поиск. Выигрывает тот, кому удастся перехитрить Всезнайку.

Игра, как я понял, требовала сообразительности и больших знаний. Тини, жестикулируя, живо изобразила, как ее одноклассники в быстрых модулях разлетались во все стороны и скрывались в памирских пещерах, в садах Явы, в густых лесах Гренландии. У самой Тини мелькнула озорная мысль — перескочить в совмещенное пространство. Там Всезнайка вряд ли найдет… Случай благоприятствовал: дверь в Особый зал каким-то образом оказалась без присмотра роботов.

Девочка забежала в зал, где стояли в ряд пузатые машины СП и похожие на них хроноциклы. Пользоваться хроноциклами без разрешения запрещено, и Тини никогда в голову не приходило нарушать этот запрет. Но подвела спешка: вместо машины СП Тини впопыхах вскочила в хроноцикл и торопливо нажала голубую клавишу. На счетчике замелькали цифры. «Кванты пространства», сначала подумала она. Но в следующее мгновение с ужасом поняла, что находится в хроноцикле, который стремительно падает в прошлое. Назад! Немедленно вернуться! Тини надавила ногой тормозную педаль. На счетчике замерла цифра 1979 — год остановки. Теперь надо развернуть хроноцикл и машина прыгнет в свое время и на свое место.

Но бес любопытства зашевелился в Тини. Она отдернула шторку невидимости и осторожно выглянула. Над лесом, развертывая пышное золотое оперение, занималась утренняя заря. На озере, раскинувшемся шагах в двадцати от хроноцикла, чуть колыхалась малиновая дорожка. А позади — повитые сизым туманом вершины невысоких гор.

Красота древнего ландшафта заворожила девочку. Она еще раз огляделась, вздохнула и хотела уже задернуть шторку невидимости. Однако любопытство продолжало толкать ее на необдуманные поступки. Тини открыла люк и, накинув на шею дешифратор, — вдруг да пригодится! — ступила на землю.

Кругом — тишина. Значит, людей поблизости нет.

Тини подошла к берегу. Обернулась. Над зарослями осоки и камыша виднелась вершина сухого дерева. Рядом — хроноцикл. Девочка присела на корточки и засмотрелась на играющих в воде мальков. Рядом, шагах в четырех, на камышинку села стрекоза. Затаив дыхание, Тини приблизилась. Стрекоза зазвенела слюдяными крылышками и перелетела на другую камышинку. Тини — за ней. Снова перезвон узорчатых крыльев и новый перелет. Сколько так продолжалось, Тини не помнит. Когда оглянулась, ничего не увидела, кроме непроницаемой желтой стены камыша. Прыгая по кочкам, оступаясь, она лихорадочно искала хроноцикл и окончательно заплуталась. А потом увидела меня.

Когда мы наконец выбрались из зарослей на светлую поляну с засохшим тополем посередине, Тини развеселилась.

— Вот он! Нашелся!

Я развел руками. Девочка, глядя на меня, хохотала.

— Не найдете… Для вас, в других веках, он невидимка. Только разве окно…

И тут я заметил туманный обруч, висевший неподвижно метрах в двух от земли. Тини нащупала рукой корпус. Потом, очевидно, нажала какую-то кнопку. Рядом с ней появился темный овальный люк. Тини скрылась в нем, и вскоре ее улыбчивые глаза показались в туманном обруче — окне кругового обзора. Потом она выпрыгнула на траву и стала объяснять:

— Это трехместный учебный хроноцикл. Вместе с учителем-инструктором время от времени совершаем в нем рейды, чтобы почувствовать дух живой истории. Я, например, уже видела Людовика четырнадцатого на охоте, осаду Карфагена, бегство Наполеона из Москвы… Только вы никому не говорите, ладно? Особенно про картину будущего…

— Почему, Тини? Вам же дают возможность почувствовать дух нашей буйной истории. Почему бы нам не знать образ будущего?

— Нельзя. Это будет информационное вмешательство в прошлое.

— Информационное?

— Да, информационное, — наставительно кивнула Тини, подражая, видимо, своему учителю истории.

Училась Тини всего четвертый год, но уже познакомилась не только с историей, но и с начатками философии. Представьте, говорила она, что люди двадцатого века своими глазами увидят завтрашний мир, окончательно убедятся: человечество неминуемо ожидает прекрасное будущее. Это может породить ленивенькую успокоенность. У некоторых появится вера в гарантированность и даже фатальность прогресса. Дескать, стоит ли слишком уж выкладываться, если все равно хорошее будущее детям и внукам обеспечено.

Странно мне было слышать из уст маленькой девочки, только что игравшей в прятки, слова «фатальность», «прогресс».

— Всего не знаю, — говорила Тини. — Нам объяснят позже. Но главное ясно и мне: если ваш век придержит шаг, замедлит движение вперед — наша эпоха наступит с большим запозданием. Если вообще наступит… Будущее разомкнуто, открыто для любых возможностей, и люди сами творят историю. Они свободны в своих поступках и в выборе путей… Теперь вы поняли, почему о нашей встрече никто не должен знать?

— Понял. Но если бы даже случайно проговорился, все равно ведь никто не поверит.

— А ведь верно, — оживилась Тини. — Не поверят.

С остро кольнувшей печалью я почувствовал, что пора расставаться с девочкой, принесшей весточку из будущего. Как будто с самим будущим… Тини внимательно посмотрела мне в глаза и протянула руку.

— А это что? — спросила она, почувствовав в своей ладони металлический предмет.

— Зажигалка. На память. Будешь показывать подругам, каким первобытным способом мы добывали огонь.

Тини с интересом осмотрела сверкающую на солнце круглую зажигалку и с сожалением отдала обратно.

— Нельзя. Ни брать, ни оставлять… Это будет уже не информационное, а материальное вмешательство.

Девочка еще раз взглянула на меня и нырнула в темный овал люка, который тотчас закрылся. Глаза Тини на секунду показались в окне кругового обзора. Но и этот туманный обруч вскоре растаял.

Неужели все? Я быстро протянул руку и наткнулся ладонью на что-то твердое. Но тут же под рукой оказалась пустота. Хроноцикл исчез.

Я постоял с минуту возле засохшего тополя и в раздумье направился к своим удочкам.

С тех пор я полюбил тихий заливчик, спрятавшийся в камышах. Здесь не всегда клевала рыба, но зато почти всегда чувствовалось присутствие иного, далекого и прекрасного мира. Мне никогда не забыть веселую гостью из будущего, ее улыбчивых глаз — этих двух окошечек в далекую страну, где парят птицы-модули и лебединые города.

Наступила осень. На редкость солнечная, сухая, паутинно-прозрачная. Каждое воскресенье с утра усаживаюсь на знакомую корягу, закидываю удочки и с волнением прислушиваюсь, ожидая невозможного. Вот в зарослях что-то зашелестело, зашуршало… Это она, Тини? Но нет. Это просто ветер. Шевельнул сухие камыши и улегся. И снова тишина. И снова светлой печалью наполняется беззвучный осенний день…

Тини, где ты?

Всеволод Слукин, Евгений Карташев

СМЕХ ПО ДОРОГЕ В АТЛАНТИС

Рассказ

Сдвоенный жужжащий звук догонял набиравшую скорость машину. Люди инстинктивно пригнулись. Ладников резко затормозил. Все же одно семя угодило в правый бок кузова. Все почувствовали сильный и резкий удар. Второе семя-снаряд стукнулось о дорогу чуть впереди машины, отскочило далеко в сторону и разметало песок. Из образовавшейся воронки с непостижимой быстротой полез толстый зеленый жгут, который распался на отдельные листья. Между ними показался мощный росток — зеленая труба с утолщением наверху. Ладников тронул с места турбомобиль. Стебель тотчас потянулся вслед уходившей машине, но уже скоро он едва различался слабой черточкой на горизонте.

Турбомобиль мягко скатился к обочине дороги и заглох. Стало тихо. Улавливался только слабый тикающий звук жидкости в трубках охлаждающей системы, словно одинокий кузнечик трещал где-то на краю огромного тихого-тихого поля.

Все четверо вылезли из машины. Гулко хлопнули дверцы. Гурген медленно прошел несколько шагов вдоль дороги и так же медленно возвратился. Геолог Мосенин сунул руки в карманы своей толстой куртки и деловито подталкивал ногой круглый камешек к обочине. Риль так и остался стоять у машины. Ладников привычно обошел турбомобиль кругом. Он вспомнил, что нужно осмотреть правый бок кузова, куда выстрелил своим семенем «Шеппардиев стрелок». Так и есть! На боку содрана краска. Как раз почти там, где сейчас стоит Риль. Из всех четверых только они с Виктором Рилем были немного знакомы. Собственно, они просто встречали друг друга где-то. Может быть, в тех же коридорах управления. И даже не здоровались. Но здесь, в машине, оба почувствовали себя чуть ли не старыми друзьями и тотчас заговорили на «ты».

Ладников тронул вмятину ладонью.

— Саданул как следует, — проговорил он, — еще немного выше и, пожалуй, разлетелось бы стекло. Долго же он копил заряд…

— Хочешь острословик? — тронул Ладникова за локоть Риль. — Буквально вот сейчас пришел в голову!

— Погоди, — остановил его Ладников, — ты знаешь этого Гургена?

— Нет. Совсем не знаю. Впрочем, он, кажется, новый вакуумщик для Атлантиса. Да, еще его имя… Или это фамилия? Словом, кавказец. Мне так кажется…

— Я боюсь за него, — сказал тихо Ладников, — видать, мрачный человек. У кавказцев это редко. Я даже подумываю о возвращении.

— Ну! Брось! Программа ведь опробована…

— Опробована. Но… Знаешь, как иногда бывает?

— Знаю. Отклонение от среднего? Ерунда. Я как-то один раз был в комиссии по испытанию программ и катался там по полу, — Риль улыбнулся и добавил: — Ведь ты сам говорил, что теперь применяют комплекс восприятия.

— Я-то по-прежнему сторонник индивидуального подхода, — проговорил Ладников и опять погладил вмятину.

— Всем по программе? — удивился Риль.

Ладников не ответил. Чуть помолчав, он заговорил совсем о другом:

— Все-таки это был удивительный экземпляр «стрелка». Смотри, как влепил, а? Тебе, как журналисту, стоило бы отметить такой факт…

— В Атлантис я еду не как журналист… Кстати, наверное, попаду под начало Гургена.

— Вакуумщиком? — у Ладникова поднялись брови.

— Не совсем. Ну, не буду пока распространяться…

Ладников снова помолчал, заглянул под машину и не нашел ничего, что было бы не в порядке. Потом сделал движение, которое всегда отличало людей всех времен и народов, сидящих за баранкой, — пнул колесо. Пнул подчеркнуто лихо, мимоходом. Хотя никакой необходимости в этом не было — турбомобили давно ходили на ячеистом пластике с длинным химическим названием. Все называли его по-старому привычно и просто — губка.

— Свой острословик расскажи Гургену, — бросил Ладников, — если он хотя бы улыбнется, значит, я захохочусь до смерти.

— Давай его сюда!

— Он сам придет. Пора ехать дальше, — Ладников стал серьезным. — Мосенин! — крикнул он геологу. — Пора! — и махнул Гургену. — Возвращайтесь!

— Этот парень, геолог, попал в гималайскую десятку, — тихо сказал Риль в ухо Ладникову, — помнишь? Они там хлебнули. Холода, лавины, заносы, льды…

— Что-то слышал, — ответил Ладников и облокотился на капот турбика, ожидая, когда подойдут Мосенин и Гурген. — Что-то слышал, — повторил он задумчиво, — кажется, им действительно пришлось туго… Я ведь, Виктор, так мало бываю дома, на Земле, что теперь, издалека, даже самый кошмарный ее угол представляю как темный чулан: пока темно — жутковато, а щелкнул выключателем — и вот вокруг давно знакомые вещи, старые и милые. Даже вроде скучные… А тут… Одни бронты чего стоили.

— Бронты? — спросил Мосенин. — Вы о бронтах? — Он только что подошел и услышал последнюю фразу.

— В чем-то ты прав, — ответил Риль Ладникову, — но поверь, у старушки еще много сюрпризов. Хотя бы… Хм…

Подошел Гурген. Он сделал несколько приседаний и теперь подрыгивал ногами, как бегун, который готовится к старту.

— Итак, я еще раз повторяю, — обратился Ладников к своим спутникам. — От этого места ехать совсем немного. За километр до Знака появятся столбы. Их пять. Красные невысокие столбы. Потом будет Знак. Его и обелиски видно далеко. По желанию хотя бы одного из вас можно остановиться у Знака. Он в безопасной зоне. Но можно и не останавливаться. В зоне же всякие остановки строжайше запрещены. Разворот программы начинается через секунду после пересечения линии у Знака. Я уже говорил, что программа рассчитана и на самое медленное восприятие, и на самое быстрое. Для «быстрых» предусмотрены дополнения — они продлевают время действия защиты. «Медленным» это не нужно. Вот, если хотите, краткая инструкция. Запомните одно — это единственная защита. Никакой другой нет. Даже стена из любого материала километровой толщины там не поможет. Только так организм защищает себя. Как в жару, например, выделяет пот. Никакая физика и химия не помогают… Ну, а вообще-то поменьше думайте об этом и представьте, что проезжаете здесь каждое утро.

— А как проверить, кто «быстрый», а кто «медленный»? — спросил Мосенин.

— Как проверить?.. Проверить… — Ладников задумался. — Это трудно. Все выяснится на месте… Давайте-ка в машину, — он легко прыгнул на свое сиденье. Гулко хлопнули четыре дверцы. Машина рванула, выбросив из-под колес веер песчинок.

— Вы говорили о защитной реакции, — не унимался Мосенин, — а бывают ли исключения? У одного, скажем, есть такая способность отреагировать, а у другого она отсутствует от рождения…

— Исключения бывают всегда и везде…

— Но ведь может статься, что у меня или у кого-то из нас…

— Могло статься, что метеорит, когда вы сюда летели, дорогой, неожиданно вмешался Гурген, — захотел бы подождать вашу ракету и познакомиться с вами…

Ладников подумал, что такой разговор ни к чему.

— А ну, кто смотрел последнюю поликомедию Петровского, поднимите руки! — вдруг весело крикнул он.

— «Девушка с планетой», что ли? Раз, два, три, четыре. Все! — Подытожил Риль.

— Беру интервью. У журналиста первого, — Ладников сбавил скорость и повернулся к Рилю.

— Отличная вещь. Великолепный юмор! Ребята сыграли — во! — Риль приставил большой палец к самому носу Ладникова.

— Так. Теперь вы, сосед, — Ладников обратился к Гургену.

— Что мне говорить? Нахохотался так, понимаешь, что устал. Будто камни ворочал. Жена говорит, дурак ты, соседям смотреть не давал… Э-э, руль держи, дорогой!

— Вы, Мосенин? Мосенин! О чем задумались? Что скажете о комедии?

— Я? О комедии? Ах, да… Ничего, ничего, веселенькая штучка…

— Самые удачные ответы у моего уважаемого соседа Гургена, — провозгласил Ладников и в окошечке обзора перед собой поймал глаза Риля. Риль похлопал водителя по плечу.

«Все должно обойтись… — думал Ладников, — Риль… Пожалуй, в нем я уверен, как в себе. Гурген… Мрачный тип, но, кажется, разговорился. Хм, хохотал, будто камни ворочал… Должен выдержать, хотя… Нет, кажется, спокоен. Наконец, Мосенин. Геолог. Героическая гималайская десятка… Никаких сомнений! Почему-то все боятся программы… А ведь она сделает свое точно и верно. Железнов говорил, что дали усиленную потому, что сразу трое едут впервые. Страшное — это последний километр. Пять красных столбов… Надо что-то рассказать из старых программ. Лучше всего это сделать… Да, да, вон за тем холмом, где растут два «стрелка» по обе стороны от дороги. Черт побери, ведь здесь давно никто не ездил! Значит, не исключено, что стрелки накопили большие заряды. Проеду тихо. Не стоит рисковать… Мосенин опять задумался. О чем он?..»

Турбик выскочил на холм. Дорога полого спускалась вниз и совсем незаметно для глаза начинала снова залезать в гору. Уже на подъеме, чуть выше той с трудом угадывающейся линии перелома, из вороха листьев торчали головки «стрелков» — удивительные сооружения — одновременно и локатор, и орудие, и фабрика взрывчатки, и завод-изготовитель снарядов-семян.

— В Атлантисе есть библиотека? — вдруг спросил Риль.

— Кажется, есть, — ответил Ладников.

— А почему решили поселок устроить под водой?

— Это сложное дело. Озеро Кохео — единственный водоем. И потом, в воде просто меньше всяких неожиданностей, опасностей, что ли…

— Каких опасностей? — подхватил Мосенин, — бронтов?

— Бронты сейчас не опасны. Почти не опасны. Может быть, в то время, когда строили Атлантис… Пылевые бури, газовые удары, да мало ли неприятностей.

— Я читал, что газовых ударов было два за всю историю освоения. Никто не пострадал… — Мосенин испытующе глядел на Ладникова. — Так ведь?

— Возможно, два. Я не помню точно…

Ладников включил тормозные кольца и перевел регулятор скорости на скорость пешехода. Турбомобиль словно ткнулся в невидимую стену и медленно пополз неуклюжим жуком. А навстречу ему, будто два любопытных жирафа из земной жаркой саванны, повернули свои головки «стрелки».

— Почему мы поехали медленно? — забеспокоился Мосенин.

— Смотрите, — не отвечая ему, обратился ко всем Ладников, — это довольно крупные экземпляры, а главное — близко. Они у самой дороги. Я выбрал критическую скорость.

Машина приближалась к удивительным растениям. Вот она почти между ними. Мелко задрожали листья, стали хищно выгибаться стебли-стволы. Было похоже, что вот-вот, откинувшись назад, каждая головка с размаху клюнет ползущий турбомобиль, словно жадная птица букашку. Машина поравнялась с растениями. Сильнее задрожали листья и стебли. Какой гигантски сложный процесс происходил в их недрах! Так лихорадило бы, наверно, безукоризненно налаженный автомат, если бы ему посылались строгие распоряжения, которые тотчас бы отменялись, заменяемые другими приказами, противоположными по смыслу… Когда «стрелки» остались позади, Ладников выждал еще немного и рванул машину вперед. Он торопился. Он хотел наверстать время, потерянное на этом участке.

— Говорят, что Шеппард варил куски стебля, — заговорил Риль, — и утверждал, что бульон напоминает куриный. Никто ему не верит. Он так и был единственным, кто отважился на это.

— Попробовать бы… — Гурген облизнул губы. — А что? Эй-эй-эй, держи руль крепче! Может быть, такое блюдо выйдет! А?

— Пакость какая, — поморщился Мосенин.

— Попробуйте, — Ладников с симпатией посмотрел на Гургена, — только торопитесь — дальше на западе «стрелков» нет.

— Чудовищная скорость роста — вот что интересно… — в раздумье произнес Риль.

— Это наше движение стимулировало его рост, — стал объяснять Ладников, обращаясь в основном к Гургену, — вообще всякое движение действует на «стрелка» странно. Он бьет семенами только в движущийся предмет. Так гарантируется распространение семян. Вся жизнь растения — это накопление зарядов. Какие заряды, никто толком не знает. Шеппард тоже. Что? Да, убить он, конечно, может. Если заряд особенно сильный. Но смотря как и куда попадет. Подходить можно, но бежать нельзя. Не быстрее, чем ходит пешеход. Побежишь — всыплет вдогонку. Неделю не сядешь. Ха-ха! В одной программе, вспомнил, было так…

— Столб! Красный столб! — вдруг закричал Мосенин, показывая на обочину. — Первый столб! Красный!

— Что кричишь, ну что кричишь? — повернулся к нему Гурген, — и машину так напугаешь, дорогой!

— Как что? Как что? Ведь всего километр!

Ладников видел, как у Мосенина беспокойно забегали глаза. «Наверное, от возбуждения, оно обычно у романтиков…» — подумал Ладников и хотел продолжить о «стрелках».

— Слушайте, — схватил его Мосенин за плечо, — а есть другие дороги в Атлантис?

— Есть. Через плато Киреева и по Сиреневому нагорью.

— Так почему бы не поехать там?!

— Можно. Но там везде то же самое. Тот же Знак. Только гораздо дольше ехать. А нагорье к тому же совсем недоступно для нашего «турбика».

— Вот и второй столб, — сказал Риль.

— Второй? Где? — Мосенин привстал с места. — Да-а, второй. — Он снова схватил Ладникова за плечо. — Почему нельзя было сделать другую дорогу? Я не понимаю… Ну, не по нагорью, так в другом месте. Ну, и что, что горы! Гималаи были труднее. Я не понимаю…

Ладников резко сбавил скорость. Отдал управление автомату и повернулся к Мосенину.

— И я, признаться, тоже не все понимаю, — сказал он жестко. — Вы боитесь, или… или…

Он нарочно не кончил фразу и замолчал.

— Что «или»? Договаривайте!

Ладников не ответил, заставил себя улыбнуться и, как будто разговора с Мосениным не было, вернулся к рассказу о «стрелках».

— Так вот. В одной программе была и без того комичная ситуация. А тут еще «Шеппардиев стрелок». Ввели для экзотики. И этот экземпляр «Шеппардии» выстрелил. И чем? Не догадаетесь — штопором. Вслед бегущему герою. И точнехонько попал…

Ладников почувствовал, что говорит впустую. Если его и слушали, то думали о другом.

Еще один красный столб быстро надвигался справа. И Мосенин, и Гурген, и Риль провожали его взглядом, пока столб был виден. Все молчали.

— Пошленькая была программка, — вдруг сказал Риль, — настоящий юморист так бы не написал.

— Отчасти согласен, — Ладников покосился на экранчик обзора, — но ведь здесь не требуется ни воспитания, ни эстетики. Лишь бы смеялись…

— Просто противно, — помотал головой Риль, — кто только пропустил эту программу.

— Наши программы — это не искусство, это защита.

— Пошлость — не защита!

— Черт побери, да какая же разница, если она спасает!

— Она может не спасти. Например, человека, который понимает…

Ладников молчал. «Может, я совсем напрасно говорил им о столбах, — думал он, — наверное, было бы лучше молчать до самого Знака. Но инструкцию нарушать нельзя. Да и рассчитана она на людей, которые приезжают работать сюда, в этот ни на что не похожий мир. Этих людей не берут прямо из уличной толпы…»

Когда машина проскочила четвертый столб, стали видны и Знак, и обелиски, о которых говорил Ладников. Две большие иглы стояли почти рядом, неподалеку от «Великой борозды». Из гигантского каньона поднимались причудливые кружева испарений.

— А эта щелка точно сработает? — спросил Гурген и сунул палец в щель, откуда через несколько минут должен был появиться футляр с программой.

— Сработает или не сработает? — подхватил Мосенин. — Нечего нам морочить голову. Скажите, вы сами уверены, что сработает? Или и сейчас начнете заговаривать зубы?

— Успокойтесь, геолог, — Ладников на этот раз не повернулся, — я уверен на все тысячу и даже на тысячу один процент, — и, уже обращаясь к Гургену, тихо и мягко уточнил: — Вы не очень внимательно меня слушали. Машина не продвинется ни на сантиметр, если не включится программа. В Знак вмонтирован специальный излучатель.

— Ваш излучатель мог давно все излучить! Его могли вытащить! Могли поломать! — Мосенин уже почти кричал в спину Ладникова.

— Мы тут что-то говорили о других дорогах, — вдруг сказал молчавший Риль, — а почему все-таки нельзя лететь в Атлантис ракетой?

Ладников схватил рукоятку мгновенного торможения.

— Ребята, я бы мог с вами не ехать. Я добрался бы в Атлантис один, через два дня, то есть послезавтра. Без пассажиров, без приключений. Вас повез бы кто-то другой. Что ж, я разверну «турбик».

Молчали все. И Гурген, и Риль, и Мосенин. Никто не шевельнулся. Наступила напряженная тишина, как перед большой ссорой. Ладников громко щелкнул каким-то тумблером.

— Все. Хватит, — решительно сказал Риль, — извини. Бывает, видимо… Включай турбину… и жми вперед.

— Что ты нервничаешь! Что ты нервничаешь? Зачем разворачивать, — бодро заговорил Гурген, обращаясь к Ладникову. — Ну, один не поверил технике, другой маму родную вспомнил, а у третьего, понимаешь, застарелый ревматизм в коленках. Трогай!

Ладников усмехнулся: «Хороши, черти! — подумал он, — застарелый ревматизм… Оказывается, он, Ладников, нервничает!»

Вдруг Мосенин выскочил из машины. Он сделал это в тот самый момент, когда турбик хрюкнул вновь запущенным двигателем.

— Сумасшедший, он пошел обратно! — крикнул Гурген и растерянно посмотрел на Ладникова и Риля.

— Он расклеился в самом деле, — сказал Риль.

— Этого типа надо ловить, — встал Ладников со своего места, — теперь я буду считать, что в гималайской десятке было только девять человек…

— Не суди его по здешним законам, — Риль тоже приготовился вылезать, там все-таки была Земля.

— Тогда какой идиот послал его сюда?

Ладников погнал турбомобиль задним ходом. Мосенин успел отойти на сотню шагов. Он не обратил никакого внимания на обогнавшую его машину и продолжал идти уверенной походкой человека, решившего все раз и навсегда. Из машины вышел Риль.

— Выслушайте меня… — начал он и взял геолога за локоть, — у всех нас тоже были минутные слабости. Я понимаю.

Мосенин освободил руку и пошел дальше.

— Вы все время интересовались бронтами! — крикнул ему вслед Ладников. Вы их видели? Если нет, то такой шанс у вас может быть перед наступлением темноты.

Мосенин вздрогнул и остановился.

— Я не отговариваю вас от затеи пройти пешком эти длинные километры, продолжал Ладников, — но возьмите хотя бы лучемет. И питья на дорогу.

Мосенин стоял не оборачиваясь. Ладников стал что-то вытаскивать из-за своего сиденья и добавил наставительно, будто обращался к маленькому мальчику, которому дают в первый раз включить электрический фонарик:

— Да не балуйте вы лучами, берегите разрядник…

— Я… Да как вы… Вам известно, что я… Мне не четыре года… Вы позволяете себе…

Мосенин подскочил к машине и, тыча ладонями в грудь Ладникова, захлебывался словами Упоминание о бронтах, а может быть, последнее напутствие Ладникова подорвали его решимость. Может быть, он просто «перегорел», поборов свои колебания. Казалось, какая-то замкнувшаяся в глубинах мозга цепь разорвалась…

— Я! Мы-ы! Вы-ы!.. — передразнил Ладников. — Ну садитесь! Глупости разрешаю только на той стороне. Ясно?

Замолчавший Мосенин стоял перед Ладниковым, глядя на него зло и ошалело.

— Вы знаете Закон Чужого Неба? — спросил Ладников уже спокойно и холодно. — Знаете? Это старая и нехитрая штука. Если безопасность большинства под угрозой…

— Знаю, — буркнул Мосенин и угрюмо полез в машину.

«Ничего ты не знаешь!» — подумал Ладников, пиная пятнистое колесо турбика.

В Знаке не было ничего необычного. Толстый столб в круглым красным щитом — такие ставились на улицах городов и ограничивали движение транспорта. В центре щита белели две крутые дуги, составленные из четких, аккуратно нарисованных квадратиков, прямоугольников и треугольников. Дуги располагались вогнутостью к вогнутости и чуть соприкасались концами. Это изображение могло означать только одно — белозубый рот, широко раскрытый в неистовом хохоте.

Обелиски — две просвечивающие в ребрах стрелы — стояли поодаль — Один увековечил память трех первопроходцев, второй — целого отряда свайщиков. После этого второго случая была найдена защита, и все турбики стали снабжать программами.

Машина тихо ползла к границе. Ладников смотрел на Знак. Он отдал управление автомату и ждал, когда сработает пускатель программы. Никто, кроме него, не знает, что узенькая желтая полоска на столбе — это тот самый излучатель, который приведет в действие защиту. «Ничего больше не скажу, думал Ладников, — я и так им слишком много рассказал. На свою шею… Надо было три слова из инструкции — и точка. Даже Риль трухнул. «Почему нельзя лететь ракетой?..» А сам ты, между прочим, когда ехал здесь впервые, оставался немым и глухим? Тоже тогда закидывал вопросики насчет других дорожек или что-то в этом роде… Грешник-праведник…» Ладников глянул в окошечко обзора: как там, сзади? Риль, наморщив лоб, с интересом разглядывал Знак. Мосенин часто глотал слюну и нервно шевелил пальцами, держась обеими руками за противоаварийную скобу.

«Как он мог отключиться, не представляю, — подумал Ладников, — что же он там, в Гималаях, притворялся, что ли? Ведь нарочно смелым не станешь… Мосенина надо как-то успокоить, а то он, пожалуй, и программу мимо ушей… А Гурген?» Ладников скосил глаза на соседа, который словно бы и не обращал особого внимания на то, что проплывало за стеклом. Вот Гурген, порывшись в кармане, сунул в рот конфету и стал сосредоточенно жевать. «А вдруг сейчас выплюнет и заорет: пошли вы ко всем чертям! И побежит, как Мосенин?»

Ладников откинулся на спинку.

— Значит, каждый имеет право остановить машину, я верно понял? — дохнул Риль в самое ухо водителя.

— Да, да, остановите, остановите! — сразу подхватил Мосенин.

«Все! — мелькнуло у Ладникова, — расплачутся и заставят назад… Кого только сюда присылают!..»

Он остановил турбомобиль.

— А теперь, Ладников, брось кривляться и объясни всем, что ты нас здорово разыграл, — заговорил Риль — Что на самом деле мы едем безопасной дорогой, что этот Знак — шутка путников, а обелиски поставили случайно сорвавшимся в пропасть. Что если сейчас и будет программа, то только ради развлечения в долгом пути… В общем-то я тоже знал о розыгрыше. Словом, мы вместе устроили. Извините, пожалуйста. И вы, Мосенин. Извините. Давай, Ладников, признаемся. Хватит.

— Мальчишки! — Гурген чуть не подавился конфетой. — Артисты! Вам что, первый апрель, шуточки? Этим шутят, да? Театр вам, да? Геолога уважаемого довели…

— Как же это так? — Мосенин смотрел растерянно то на спину Ладникова, то на Риля. — А я… — Он заметно взбодрился. — Я чувствовал, тут сразу было что-то не то… Потом, знаете ли, лавина есть лавина, горы есть горы, а здесь… Непонятное, невидимое… А вообще, зачем вы так? — он повернулся к Рилю. — Это что, проверка? Я не считаю такой способ достойным.

— Я ведь извинился, — Риль мягко положил руку на плечо Мосенина.

Ладников, благодарно взглянув на Риля, тихо и виновато сказал:

— Простите, ребята. Уж очень скучная дорога. Надо же было чем-то развлечь…

— Ничего себе развлечение, — усмехнулся Гурген.

Футляр с программой выскочил неожиданно. Он упал на лапки пускателя, полежал несколько мгновений, словно для того, чтобы все удостоверились в его наличии и сохранности, и снова провалился в недра воспроизводящего аппарата.

Тесную кабину турбомобиля заполнили действующие лица программы. Разыгрывалась юмореска. Это было похоже на маленький спектакль. Рассказчик вставлял короткие фразы, связывая действие. Его веселое, очень подвижное лицо повисло между Ладниковым и Гургеном, то уменьшаясь, то увеличиваясь. Юмореска была талантливо смешной, той редкой крупинкой в океане юмора, которая могла развеселить и тонкого ценителя и человека, готового гоготать над самой нехитрой шуткой.

И вот уже Ладников забыл, что еще несколько минут назад в его руках была баранка, что рядом с ним сидит Гурген, а позади Риль и Мосенин, что он, Ладников, в шестой раз едет мимо Знака… Ладников смеялся. Сначала тихо и сдержанно, потом громко и, наконец, безудержно захохотал, взмахивая руками, хлопая ладонями по сиденью и бессильно роняя голову на грудь.

И Гурген, раздувая ноздри, хватал воздух в неудержимом смехе. Его верхняя губа почти касалась горбатого носа, высоко обнажая зубы. Гурген мотал головой, словно хотел вытряхнуть эту совсем некстати попавшую смешинку.

И Мосенину было уже не до страхов перед неизвестным. Он звонко смеялся.

Ладников, закатившись в очередном взрыве смеха, вдруг увидел в зеркальце Риля. До него не сразу дошло то, что он увидел. Риль чуть улыбался грустноватой улыбкой. И эту улыбку он словно нарочно выдавливал из себя.

— Почему… Ха-ха-ха! Ты… ха-ха! Это же дьявольски… ха-ха-ха! Смешно…

И вдруг Ладникова охватила тревога, и он заорал Рилю:

— Да смейся же наконец!

Растаяла последняя фигурка. Исчез веселый рассказчик. Турбомобиль тоненько выл и по-прежнему тихо двигался вперед. Позади осталась вся полоса. Из «Большой борозды» клубились синеватые испарения. Риль сидел, плотно сжав губы. «Риль!!!» Этот крик не нарушил тишины в кабине турбомобиля. Но в мозгу Ладникова все кричало. Программа не сработала для Риля! Ты что-то не понял, Риль?.. Ладников вспомнил слова журналиста, сказанные в дороге, уже на отрезке «красных столбов»: «Настоящий юморист так бы не написал…»

— Что с тобой, Виктор? — спросил Ладников вслух.

— А ты говорил, Ладников, что он мрачный человек, — Риль, сидевший все так же прямо, кивнул на Гургена. — Вот видишь, кавказцы — люди с юмором. Риль слабо, через силу улыбнулся. Прикрыл глаза ладонью и, обратившись к Мосенину, сказал: — А вы, я уже забыл вашу фамилию, вы… жалкая капризная баба… — Ладонь Риля упала на колени. — А я… а я… погодите, дайте вспомнить, что я…

С ним творилось непонятное. Сначала он как будто размяк, ослаб. Словно его клонило ко сну после долгого вынужденного бодрствования. Потом вдруг глаза Риля округлились. Он схватил Ладникова за руку и громко закричал:

— Куда ты едешь? Стой! Стой же! Ты сейчас раздавишь их! Стой, негодяй! Не надо!! — он перевел дух, когда растерявшийся водитель выключил двигатель. Фу-у… Ты ведь Ладников? Так? Этих я не знаю… Подождите меня здесь…

Риль резко распахнул дверцу. Ладников и Гурген выскочили за ним. Кавказец схватил Риля за плечо.

— Я сказал подождать! — Риль оттолкнул его и сделал несколько шагов назад, к опасной полосе. Потом повернулся. Резко, чуть согнувшись, пошел к каньону.

— Не ходите за мной, слышите? Вы ничего здесь не поймете! — Риль сказал это через плечо. Он шел, сунув руки в карманы, не оглядываясь, деловитой походкой занятого человека. Вдруг он остановился, огляделся по сторонам. Он был уже далеко за чертой около Знака.

— Ладников! — Риль улыбался безмятежно и счастливо. — Ладников! Их так здесь много… У них синие глаза, Ладников! Это же чудо! Они так удивительно похожи… — Риль провел рукой в воздухе, будто ощупывая какой-то невидимый предмет. Потом его рука поднялась выше головы и остановилась. Он не мог дотянуться выше. — Я остаюсь с ними, Ладников! — голос прозвучал неестественно громко, словно усиленный гигантскими динамиками.

Риль метнулся к пропасти. Ладников и Гурген долго всматривались в разрывы синей пелены. Из каньона слышались гулкие звуки от падающих камней.

— Почему он не смеялся? — первым нарушил молчание Гурген.

— Не знаю, — ответил Ладников. Ему не хотелось говорить.

— Ведь было смешно?

— Да, было.

Мосенин стоял у турбика и цепко держался за дверцу.

— Надо уезжать, надо немедленно уезжать, — выпалил он, — тут опасно оставаться. Все равно ему уже ничем не поможешь.

Ладников молча стоял. Гурген внимательно посмотрел ему в глаза.

— Что же все-таки это? — спросил он.

— Не знаю. Но произошло так, как описывал Петер Ольвер. Единственный случайно уцелевший из свайщиков. Не читали его?

— Нет.

— Он написал подробнейший отчет. Подробный, но до сих пор непонятный.

— Почему непонятный?

— Там много моментов, которые пока необъяснимы. Похоже, что эти люди попадали в какой-то неведомый прекрасный мир. Вы помните его слова: «Я остаюсь с ними…»

— В другой мир? Бросаясь в каньон?

— Для нас с вами каньон. Пропасть. И дна не видно. А что, если это — миг контакта? К сожалению, только миг… Многие думают, что это галлюцинации. Какие? Отчего? Неизвестно… Изысканий здесь не было. Да и как их будешь вести, черт возьми! Ведь защита одна — смех.

— Зачем же вы, Ладников, выпустили его из кабины? Вы ведь знали, чем это грозит.

— Ничто бы не помогло, — тихо сказал Ладников. — Половина свайщиков не вылезла из вездехода, но в живых остался только Петер Ольвер. Его охватил тогда нервный смех. Остальных так и похоронили в вездеходе…

— Вы не говорили об Ольвере, — вмешался Мосенин, — почему? Ведь если бы мы знали раньше…

— Идите вы с вашими вопросами… Вас могло уже не быть с нами.

— Меня?

— Да, Риль помог вам вовремя. Это ему пришло в голову сказать, что я всех разыгрываю… Я вам скажу вот что, Мосенин. Никто в Атлантисе ничего не узнает. Но вам лучше возвратиться на Землю. Вы можете жить на Эвересте, в Гоби, в Марианской впадине, где угодно, но не здесь. Здесь опасности непонятные. И не всегда видимые… О Законе Чужого Неба я вам соврал. Его давно отменили. Каюсь…

— Когда я провел в ледяной трещине… Погодите, выслушайте меня, — заговорил Мосенин, удерживая Ладникова.

— В другой раз. Нам действительно надо ехать… Впереди еще будет чему удивиться. Вот только Риль…

Ладников вытащил валик отработанной программы. Он был уже упакован в черный матовый футляр. На белой этикетке было написано мелкими буквами:

«Этот рассказ написан около десяти лет назад и отмечен первой премией на конкурсе студенческого юмора. Пассажиры, направляющиеся в Атлантис, могут быть благодарны его автору — Виктору Рилю».

Ладников сдавил футляр до хруста и выпустил его из ладони…

Сергей Другаль

У КАЖДОГО ДЕРЕВА СВОЯ ПТИЦА

Рассказ

Пока остывал корпус катера, Лейтер нетерпеливо наблюдал за действиями пилота.

— Ну и как? — спросил он, не выдержав.

Грин пропустил между пальцами ленту с результатами анализов, пожал плечами.

— Ничего нового. Условия почти земные.

— Вы ведь уже бывали здесь?

— С группой картографов, — ответил Грин. — Но на планету не опускались. — Он щелкнул тумблером и, подождав, пока откроются створки иллюминаторов, добавил: — Мы мало знаем о здешней микрофлоре, поэтому прошу вас…

— Да, — поморщился Лейтер, доставая коробочку со шприцем.

Сняв колпачок с иглы и подняв ее вверх, он выдавил немного жидкости и воткнул иглу в мышцу возле большого пальца. Сделав инъекцию, отбросил шприц и встал.

— Можно выходить!

Грин открыл люк, опустил трап. По нему, приседая на гусеницах, выкатилась тележка со снаряжением и остановилась в ожидании. Лейтер огляделся, держа ружье наготове. Действительно, почти земной пейзаж. Лужайка, на которую они опустились, была окаймлена лесом, совсем рядом плескалось озерко, заросшее растениями с белыми цветами. Чашечки их были раскрыты и, казалось, глядели в сторону пришельцев. Влажный воздух доносил от озера пряные ароматы, перебивающие запах горелой травы и пыли, поднятой при посадке. За озером в колышущейся дали можно было различить пологие холмы.

На поверхности озера, вблизи от берега, образовалась неглубокая воронка, и вдруг выпрыгнул из нее, повис над песчаным мыском, трепеща стреловидными крыльями, небольшой, похожий на дракона монстр. Он висел, моргая оранжевым веком единственного глаза.

Лейтер выстрелил не целясь.

— Похоже, мы не зря сюда прилетели! Будет неплохая охота.

— Дело ваше, — сказал Грин.

Цветы на озере исчезли. Монстр корчился у самой воды, разевая беззубую пасть. Лейтер несколько раз нажал на спуск видеокамеры.

— Вот именно, мое, — бормотал он. — Мои деньги, мое дело… — Он вынул нож, умело снял шкуру с добычи, уложил в пакет с консервирующим порошком и бросил на платформу тележки. Из воды вынырнул бутон, раскрылся в цветок. Потом небольшая волна вспухла высоким бугром, смыла монстра, и озеро затаилось неподвижной гладью…

Они двинулись сначала берегом озера, а затем через мелколесье к холмам — по зеленой мягкой траве. Следом бежала тележка. Какие-то мелкие, не стоящие внимания зверушки шарахались в стороны, звенели в белесом небе невидимые птахи. Снова грянул выстрел, и Лейтер вытащил из норы длинного полосатого змея. Он быстро свернул безголовое туловище и уложил на тележку.

— Не люблю рептилий. Но… минутку, вот что-то подходящее…

У подножия холма стоял шестиног, спокойно рассматривая пришельцев. Белый, без единого пятнышка мех, маленькая голова на длинной шее, непривычные формы и ощущение странной гармонии. Грин замер, боясь спугнуть удивительного зверя. Передней лапой-рукой шестиног сорвал стебель, поднес к глазам, посмотрел и зевнул. В ту же секунду Лейтер выстрелил. Пуля попала в раскрытую пасть и разорвалась внутри. Шестиног умер мгновенно.

— Каков выстрел, пилот! — вскричал Лейтер. — Беру вас в свидетели, иначе никто не поверит!

Он подбежал к поверженному зверю, присел рядом. Шерсть под рукой мягко пружинила.

— Ничего подобного я не видел. И никто на Земле и в космосе!

Лейтер долго и осторожно снимал с шестинога драгоценную шкуру. Возился с ней, пока синее солнце не коснулось четким диском верхушек леса.

— Может быть, вы все же поможете мне? — уже заканчивая, добродушно спросил он.

Грин не ответил. Он поднялся с округлого валуна только когда Лейтер, а за ним тележка двинулись по склону. С вершины холма просматривалась долина с мерцающими лентами рек и острыми пиками гор на горизонте. Прохладный воздух был чист и прозрачен. По ту сторону холма среди кустарника петлял ручей, огибая маленькую рощицу.

Лейтер выбрал место для ночлега в излучине ручья. Где-то в листве выводила радостную неповторяющуюся мелодию неведомая птица, шелестело ветвями дерево. В сумерках Лейтер долго обшаривал крону через оптический прицел, потом брызнули комочки птичьей плоти, и дерево замолчало.

— Проклятье! — Лейтер опустил ружье. — Слишком крупный заряд.

Уже почти в темноте он свалил резаком дерево и разложил костер. Грин достал продукты. Поужинали при свете костра и, включив защитное поле, улеглись на тележке, сняв с нее дневную добычу. Лесные звуки исчезли, только журчание ручья нарушало тишину.

— О чем вы все молчите, Грин? Я от вас за день и десяти слов не слышал. Неужели вас не увлекает благородная страсть охоты?

— Не увлекает.

— Но… вы не богаты, а одна только шкура шестинога обеспечила бы вам год беззаботной жизни.

— Я пилот, — сказал Грин.

Эта планета была не первой, куда он доставлял искателей приключений. Приключения и риск стоили дорого. Безумно дорого, но лейтеры платили. А корпорация платила ему, Грину. Платила за рейс и особо за риск. Его дело доставить пассажира на планету и обратно. Конечно, каждая планета была предварительно разведана, но Лейтер стреляет…

Три низких луны взошли над лесом, и кружевные тени накрыли тележку. Ни пилот, ни охотник не видели, как от кустов отделилось нечто темное и бесформенное и покатилось по траве, не приминая ее. А потом пролетел туманный вихрь, и трава на поляне стеклянно зазвенела.

Утром пилота разбудил Лейтер:

— Черт побери, откуда это?

Грин слез с тележки. Трава вокруг угасшего костра была усеяна мертвыми птицами. Грин разглядывал их: разноцветные, маленькие и большие, они, раскинув крылья, валялись в беспорядке на сверкающей ледяным блеском траве. Блеск этот резал глаза. Только в зоне защитного поля трава оставалась зеленой. Лейтер снял защиту и вышел из круга, чтобы собрать птиц. Стебли со звоном ломались под его ногами, острые осколки разлетались в стороны.

— Настоящее стекло, — пробормотал он. — Вы что-нибудь понимаете? Откуда эти птицы? Почему мертвые? Да не стойте вы, черт возьми, помогите мне загрузить тележку!

Лейтер сыпал проклятиями и вопросами, на которые не было ответа.

— Надо возвращаться, — перебил его Грин. — Посмотрите.

Пологий холм, который они так незаметно преодолев ли вчера, за ночь изменился. Почвенный покров исчез, и обнажилось скальное основание — каменный хаос, наверняка непроходимый для тележки.

Лейтер огляделся. Деревья оставались зелеными, и лишь одно из них, на краю рощицы, потеряло листву и топырило к небу обнаженные ветви. Лейтер ухмыльнулся.

— С этим-то я справлюсь, пилот. А охоту мы только начинаем, по контракту время возвращения определяю я. Вам это известно, не так ли?

Грин промолчал, укладывая шкуры на тележку. Лейтер долго пытался разжечь костер, но сучья плавились в плазме резака, не давая огня. Тогда он набрал из ручья воды, уменьшил факел и направил его на сосуд. Вода закипела мгновенно. В ноздри ударил невыносимый трупный запах.

Преодолевая тошноту, Лейтер кинулся к тележке, и они на полном ходу ринулись прочь от ручья, поднимая клубы стеклянно-радужной пыли.

Какое-то время тележка бежала самостоятельно, потом Лейтер взял управление на себя и повел ее в обход скального образования. Стеклянный покров исчез. Лейтер перевел дыхание, засмеялся:

— Пугает нас планетка, а?

— Предупреждает…

— Глупости. Что мы знаем о тектонике и экологии планеты? Внезапные изменения рельефа могут быть здесь столь же обычным явлением, как дождь на Земле. Вы сами, Грин, говорили о микрофлоре. Она и вызвала загнивание ручья.

— Стеклянная трава…

Лейтер внимательно оглядел пилота. Тот сидел боком, скорчившись в кресле пассажира, втянув голову в воротник куртки.

— Что вы хотите?

— Чтобы вы не стреляли больше, — Грин смотрел перед собой не мигая.

— Эта экспедиция обошлась мне дороже, чем вы можете заработать за всю жизнь.

— И вы надеетесь возместить расходы?

— Возместить? — Лейтер прищурился, положил на колени ружье. — Я охочусь для собственного удовольствия. Вам этого не понять. Когда я вижу зверя, я не могу не стрелять. Это надо ощутить — держать на мушке чужую жизнь. На Земле, вы знаете, охота запрещена. Экологический фетишизм. Там я бессилен, но здесь…

Грин первым увидел это странное толстое кольцо. Диаметром больше двух метров, оно катилось по руслу высохшей речки, оставляя рубчатый след. Середина кольца напоминала двояковыпуклую линзу и отсвечивала прозрачной синевой. Кольцо обежало небольшую лужу и остановилось. Тень обода эллипсом окружила лужицу, и было видно, как изменилась выпуклость линзы, а потом все исчезло в серых клубах пара и дыма. Лейтер подвел тележку ближе… Кольцо лежало на дне углубления, оставшегося от лужи. Обод его двигался вокруг линзы, втягивая в себя горячую кашу из водорослей и останков мелкой живности.

— Неслыханно, — проговорил Лейтер. — Хищник, использующий в качестве оружия энергию солнечных лучей.

Обод участил круговые движения, в них неожиданно включилась и линза, и в то же мгновение животное приняло вертикальное положение, став ребром к тележке. Лейтер, помедлив, поднял ружье. Обод, качнулся, и тень его легла на тележку.

— Не надо, — сказал Грин.

— Не ваше дело, пилот. Я просто не знаю, куда стрелять. Обод заслоняет линзу — полагаю, это и есть уязвимое место.

Он отвел тележку назад, и обод синхронно тронулся в сторону так, что тень его снова оказалась направленной на тележку.

— Это становится забавным! — Лейтер возился с магазином, меняя характеристику заряда.

Взрыв разнес вершину обода. Падая, обруч крутанулся волчком и замер, видимый целиком. Разорванные части обода пульсировали, стремясь сомкнуться, прозрачная жидкость выливалась из раны, и линза на глазах теряла округлость. Потом испепеляющий жар на секунду коснулся тележки.

Грин пришел в себя, услышав собственный стон. Он с трудом разлепил веки, увидел низкое небо и ощутил боль сначала в шее, а потом — всей обожженной кожей лица. Он сидел в кресле пассажира, откинувшись на спинку, и дышал влажным туманом со знакомым запахом мюрадола. Видимо, сработала автоматика, тележка включила защиту, и оживляющий аэрозоль поступает в легкие. Тележка неподвижна, следовательно… Будь Лейтер здесь, тележка уже везла бы их к катеру.

Грин повернул голову, чувствуя, как лопается на шее опаленная кожа, и сунул руку в медицинский отсек на пульте. Дальше робот-медик все проделал сам: взял данные для анализов, определил программу лечения, ввел в вену коктейль из лекарств и обезболивающих веществ.

Через две-три минуты полной неподвижности пилот нажал кнопку снятия защиты и слез с тележки. Лейтер лежал возле гусеницы вниз лицом. Передняя панель пульта управления отекла каплями застывшего металла. Смертельно раненное, животное еще корчилось шершавой бесформенной кучей в облачке пара. Грин перевернул охотника, смахнул с груди и живота хлопья оплавленного костюма и уложил на тележку. Потом он вытянул из отсека медика, бросил его на живот Лейтеру и сел рядом.

Медик маленьким спрутом ползал по Лейтеру, то хлюпая присосками анализаторов, то извергая из себя зеленоватую пенистую жидкость. Он ловко оттянул книзу челюсть охотника и погрузил щупальце в рот. Затем ввел иглы в вены на руках, угнездился на груди и покраснел. Пластиковое тельце робота ритмично сокращалось. Иногда он сплевывал в сторону шлаки, вымытые из тела.

Грин вздохнул, протянул руку, погладил медика. Свободное щупальце обвилось вокруг руки и выдохнуло густое облачко аэрозоля. Лейтер лежал почти голый. Вместе с обожженной кожей медик смыл и остатки костюма. Грин, как и всякий пилот, знал о чудесных возможностях медика, но вот так, вплотную, наблюдал его работу впервые. Он с изумлением смотрел, как затягиваются раны на животе охотника, как образуется свежая ткань, сначала розовая, затем быстро бледнеющая. Медик старался вовсю. Наконец он вытащил щупальце изо рта Лейтера, убрал иглы и застыл в неподвижности. Лейтер сделал вдох, открыл глаза. Лицо его было почти не тронуто ожогом. Не меняя позы, он шевельнул мышцами и улыбнулся:

— А вы загорели, пилот. — Взгляд его был ясен и чист. Он уловил ситуацию, и объяснений не требовалось. — Что это за дрянь на мне сидит? Такой вонючий и скользкий…

Грин осторожно снял медика, положил в отсек, посмотрел на шкалу — почти на нуле, — уселся за пульт и вдавил в гнездо красную кнопку. Тележка тронулась.

— Остановите экипаж, пилот. Надо забрать добычу.

Грин даже не повернул головы. Его охватило омерзение и усталость.

— Вы пожалеете об этом. Корпорация будет знать о вашем поведении. Вы забыли условия контракта — пока мы на планете, командую я. И я не привык повторять приказания.

Пока на планете… Если бы так. Лейтеры командуют везде.

— Ну хорошо, — после паузы заговорил охотник. — Я ошибся, признаю… Надо было удвоить заряд. В конце концов я вам даже благодарен, хотя понимаю, что вы не меня, вы себя спасали. Но сейчас ваше поведение алогично. Ведь все кончилось благополучно.

— На вашу реанимацию медик израсходовал все лечебные ресурсы. Сейчас он пригоден разве что для синтеза микстуры от кори. Вы это понимаете? Случись что — и нам конец.

— Ерунда, что еще может случиться?

— Все! Все, что угодно. — Грин услышал просящие нотки в своем голосе и повернулся. С самого начала он избегал смотреть в глаза Лейтеру, что-то мешало ему еще там, на корабле. Он знал за собой эту привычку — избегать взгляда человека, вызывающего антипатию, — он приписывал ее застенчивости. А сейчас взглянул…

Лейтер увидел глаза пилота. Без ресниц и бровей, с красными прожилками то ли от ожога, то ли от частых перегрузок, невыразительные и почти светлые на потемневшей воспаленной коже лица. Толстые губы шевелились, вздрагивал подбородок с детской ямочкой посередине. Лейтер усмехнулся про себя: толковать об охоте типу с такой вегетарианской внешностью!.. Не зря него репутация пилота, который всегда возвращается, иск ему определенно противопоказан.

— Что угодно, — повторил Грин. — Думаю, вы это знаете лучше меня. Здесь у каждого дерева есть своя птица. Вы убили птицу — и засохло дерево, срезали дерево — и погибли птицы. Эту связь нельзя не уловить. Для меня она очевидна. Планета нас впустила, не зная, что мы убийцы. Потом она подумала, вот именно — подумала, что эти убийства случайны. И предупредила нас. Перестроить структуру травяного покрова — это сильное предупреждение, Лейтер. Теперь она защищается, и вы это почувствовали на своей шкуре. Что мы против планеты?! Еще одно убийство — и она прикончит нас.

— Разверзнутся небеса, и молния поразит святотатца… Что может пробить нашу защиту, пилот? Только наведенное поле той же природы, но с обратным знаком. Вы полагаете, что планета может синтезировать поле?

Грин отвернулся. Вспыхнувшая было надежда убедить Лейтера угасла. Тележка бежала по холмистой, с редкими кущами деревьев равнине, и в свете полуденного солнца уже виднелся вдали купол катера. Если им никто и ничто не встретится, они сумеют попасть на катер. И больше не будет охотничьих экспедиций. Эта в его биографии последняя.

— Она подумала, она предупредила… Уж эти мне экологические суеверия! Перед нами пустая планета. Для кого ее беречь, если здесь нет человека? Мне на Земле осточертело платоническое любование природой. Я заплатил за то, чтобы держать ее плоть в своих руках и зубах, и мне плевать на ваши эмоции, Грин. Кстати, дайте мне вашу куртку, — Лейтер коротко хохотнул. — Полагаю, неприлично, когда Лейтер гол, а Грин одет. Я не благодарю, вы об этом могли догадаться сами. И нажмите кнопку «стоп». Вот так. Я должен оглядеться.

Грин молча подчинился. Его не затронул оскорбительный тон приказаний. Пилот привычно выделял главное в обстановке на данный момент и так же непроизвольно оставлял в стороне второстепенное. Оскорбление? Сейчас это несущественно. Важен сам Лейтер — в нем источник опасности, а нейтрализовать его Грин, скованный дисциплиной, не в силах…

Обод выкатился из-за кустов, маленький, диаметром не более метра. Со стороны, противоположной солнцу, он был беззащитен, и Лейтер выстрелил, целясь в середину. Белое пламя взрыва разметало линзу. Обод, уже пустой внутри, еще катился по инерции, когда Грин, перегнувшись через сиденье, сбросил с пульта локоть охотника и нажал кнопку обратного хода.

Тележка качнулась и попятилась. Грин еще не убрал — с пульта руку, как впереди вздыбилась почва. Зверь серым ужасом возникал из глубины, с его тела сваливались пласты дерна. Низкий сокрушающий рев заполнил пространство. Зверь прыгнул.

Лейтер в немом оцепенении видел, как в полете изменялась форма тела, мышечная масса переливалась в переднюю часть и вытягивался, утолщаясь, черный бивень. Зверь обрушился на тележку сверху. На секунду он завис, удерживаемый защитой, — совсем рядом шевельнулся болотной мутью огромный глаз над бивнем, — и затем отлетел в сторону, отброшенный силовым полем.

— Вот он, гнев планеты! — прошептал Грин.

Лейтер оскалил зубы. Сощурившись, он проводил зверя взглядом и передвинул на максимум регулятор заряда.

— Поменяемся местами, пилот. — Он даже не пригнулся, когда зверь вторично кинулся на тележку. — Когда опять сработает защита, снимите на пару секунд поле, чтобы я успел выстрелить.

Зверь упал на хвост и снова в высоком прыжке бросился на тележку. Грин физически ощутил напряжение поля и выключил его, пока зверь был еще в воздухе. Лейтер стрелял с непостижимой скоростью, почти очередью. Взрывы, любой из которых способен был разнести гранитную скалу, слились в сплошной грохот. Чудовище исчезло в бушующем пламени, и только широкая воронка да вывороченные из грунта глыбы камней остались на месте его падения.

Наступившую звенящую тишину нарушил Лейтер.

— Вы неплохо вели себя, пилот, — он слегка хрипел. — У вас завидная реакция. И мы убедились, что защита воистину непробиваема. Что вы опять молчите?

— Взгляните, — Грин кивнул на шкалу силового поля. — Судя по расходу энергии, масса зверя более десяти тысяч килограмм. При его сравнительно небольших размерах это означает…

— Нет! — Лейтер почти кричал. — Двух форм жизни на одной планете быть не может. Это общий закон для Вселенной…

— Дело в том, — тихо произнес Грин, — что с органикой вы справляетесь успешно.

— И что отсюда следует?

— То, что планета выставила против нас свою защиту. Чтобы разделаться с нами, она синтезировала неорганический организм — зверя разового пользования.

Лейтер уставился на пилота, тряхнул головой.

— Этого мне только не хватало! Вы что, впали в мистику? Или просто сошли с ума от страха?

— Нет, Лейтер, просто я не потерял способности рассуждать.

Рвущий барабанные перепонки рев заставил пилота замолчать. Зверь, невредимый, ворочался на краю воронки. Разрывая почву, он поджал под себя широкий плоский хвост, заменяющий задние конечности, и, неуловимо быстро оттолкнувшись, кинулся на тележку…

Грин почти равнодушно рассматривал зверя, уродливые наросты на боках и животе, — они вспухали в прыжке и опадали, когда зверь, вновь и вновь отбрасываемый полем, падал, сотрясая окрестности. Он брал защиту лобовой атакой.

Лейтер не сводил остекленевшего взгляда с указателя напряженности поля, который неуклонно приближался к нулю.

— Вы были правы, — проговорил Грин в секунды затишья. — Планета не может синтезировать поле. Она нашла другой выход — она обессиливает наше поле. Это тоже решение.

— Сделайте что-нибудь! — взвизгнул Лейтер. — Вы же пилот, который всегда возвращается!

— Поздно. Была возможность — связать вас. Я упустил ее.

…Казалось, нет конца этому пути. Грин, спотыкаясь, брел по каменистой долине. Иногда красный туман застилал сознание, и тогда пилот останавливался, покачиваясь. Лейтер лежал у него на руках, голова охотника вздрагивала в такт шагам. Грин перекинул его через плечо — так было легче идти, — но Лейтер задергался в судорогах рвоты, и пилот опять понес его перед собой. Он смутно помнил, как смятое, разорванное поле смело их с тележки, как он, сжавшись в комок, катился по горящей траве и вскочил на ноги, и упал, и встал снова. Зверь, недвижимый, лежал на тележке, окутанный дымом с отвратительным запахом горелых шкур. В широкой борозде пилот нашел Лейтера и, заслоняя одной рукой лицо, — от зверя шел нестерпимый жар, — другою оттащил охотника за воротник куртки в сторону, подальше от дыма и огня…

Грин почувствовал холод в ногах и остановился посередине устланного галькой русла мелкой неширокой речки. Он стал на колени, положил охотника прямо в воду и сам прилег рядом. От холодной воды стало легче, сознание прояснилось. Коротко простонал Лейтер. Пилот поднялся: в километре, не дальше, четко виднелся катер. Грин осмотрел охотника — переломов нет, только ссадины и ушибы, пульс замедлен, но прощупывается. Вероятно, Лейтер в шоковом состоянии от удара.

Грин вытащил охотника на берег, набрал в горсть воды и вылил ему в рот. Молча смотрел, как корчится в кашле Лейтер, и одновременно прислушивался к нарастающей боли в собственной спине. Лейтер наконец перестал кашлять и сел. Он дышал с хрипом и все растирал себе грудь, размазывая кровь: она сочилась и капала из широкого пореза на скуле.

— Вы можете встать? — что-то вроде сочувствия прозвучало в голосе пилота. Лейтер всхлипнул и поднялся. — Идем, уже недалеко.

Преодолевая слабость, охотник двинулся следом за пилотом. Он часто садился, и тогда Грин возвращался и молча ждал, пока он поднимется.

— Вы же несли меня, — сказал Лейтер. Дурнота подкатывала у него к горлу, и рывками стучало сердце. — Несли.

— Да, пока вы были без сознания.

— Я могу потерять его в любую минуту, — с паузами сказал Лейтер. — А без меня вы даже на катер не попадете.

— Грин плюнул ему под ноги и ушел, не оборачиваясь. Коричневые от запекшейся крови лохмотья комбинезона прилипли к спине пилота. Лейтер смотрел вслед, ощущая, как яснеет сознание. Злость всегда ободряла его, приливала энергии. Он пожалел, что у него нет резака, чтобы ударить огнем в эту спину и услышать крик…

Когда он добрался до катера, Грин уже сидел на покатой плоскости трапа и глядел на озеро. Раскрывались белые чашечки цветов, выпрыгивали из воды и с шумом плюхались обратно трепещущие монстры, возникали и исчезали маленькие водяные вихри, — у озера была своя жизнь. Сожженная при посадке трава уже поднялась неровными кустиками. А сейчас подойдет этот мерзавец, который убивает, и вложит грязную руку в гнездо замка, и откроется люк. И тогда он, Грин, поднимет катер, и трава опять будет сожжена при старте…

Лейтер, не глядя на пилота, влез на трап, подошел к люку. Из глубины полированной поверхности глянуло измазанное кровью незнакомое лицо, опухшее, с обваренной жаром глянцевой кожей и щелочками глаз. Он повернулся. Вдали догорал пожар — там, где погибла вся его добыча и откуда его, спасая свою шкуру, вынес Грин.

Лейтер засмеялся. Взгляд его сочился ненавистью и безумием.

— Я еще вернусь сюда, Грин. Вернусь не один. И мы разделаемся с этой планетой. Она будет голенькая лежать у меня под ногами. Как в первый день творения. Я постараюсь, чтобы вы увидели это.

— Будет лежать под ногами… — тускло повторил пилот.

Он встал, морщась от боли в спине, схватил Лейтера и поднял над головой. Он услышал, как хрустнули под ладонями ребра охотника, и отбросил его от себя…

Александр Дайновский

ЗАПАХ НАРЦИССОВ

Рассказ

Тормозные двигатели выплескивали последние порции огня. Звездолет «Урал», едва не погибший в туманности Элта после аварии энергетической установки, с трудом дотянул до этой планеты, куда еще не ступала нога землянина. И вот сейчас опускался…

До решающего мига оставалось несколько минут. Корабль почти падал на огромный изумрудный луг — двигатели уже были не в состоянии обеспечить мягкую посадку. Все с замиранием сердца ждали. Но в расчетное время удара не последовало. Выяснилось, что звездолет висит над лугом на высоте около пятисот метров, словно шарик на ниточке. Силовой экран?.. Так прошло несколько минут. Затем, словно санки, пущенные с ледяной горки, корабль заскользил вправо.

Неожиданно зеленый цвет уступил место красному. Внизу, куда ни глянь, простиралась выжженная пустыня. Движение прекратилось. Корабль бережно был поставлен на грунт.

Наступила тишина. Когда все собрались в рубке, первым заговорил Капитан:

— Мы на планете, населенной разумными существами. Их действия не совсем понятны, но то, что они предотвратили удар о поверхность, говорит о их мирных намерениях. Мы у них в гостях и вынуждены подчиняться их порядкам. Поэтому прошу вас воздержаться от попыток установления контакта до тех пор, пока они сами их не предпримут.

— А если они тоже будут молчать? — спросил Штурман.

— Думаю, что это исключено. Они прекрасно понимают, что без их помощи нам отсюда не выбраться.

Анализ воздуха показал, что он пригоден для дыхания и не содержит болезнетворных микробов. Космонавты вышли из корабля и впервые за многие месяцы подставили свои лица теплому ласковому ветру. Дни шли за днями, но никто к ним не приходил. На борту шла обычная жизнь — сменялись вахты, регенератор вдоволь обеспечивал людей пищей, деревья в оранжерее приносили яркие апельсины и ароматные яблоки…

Молчание начинало тревожить, и Капитан принял решение проявить инициативу. В течение суток в эфир передавалось обращение экипажа «Урала» к жителям планеты. Ответа не поступило. Более того, не прослушивались и радиопередачи местных станций. А может быть, связь была здесь совсем иной? Тогда Капитан отправил двух космонавтов на разведку.

Много часов их вездеход перепахивал гусеницами красную почву пустыни, пока не добрался до ее границы. Пустыня резко переходила в зеленые, фантастически яркие и густые травы. Чуть дальше виднелась великолепная роща из деревьев, похожих на земные клены. По ней ходили смуглые большеглазые люди и собирали ягоды.

Они не обращали ни малейшего внимания на землян, которые махали им руками. Когда же космонавты попытались подойти ближе, выяснилось, что красная пустыня окружена невидимой стеной гравитационного поля.

— Что бы это значило, а? — обратился Капитан к Штурману, когда они встретились вечером.

— Я все думаю: почему над нами нет силового барьера? — Штурман словно размышлял вслух. — Вокруг пустыни стена, а небо открыто. Уж не хотят ли этим сказать: если вам не нравится — можете убираться восвояси!

— Но они же прекрасно знают, что взлететь мы не можем, — возразил Капитан. — Значит, оставили нам кусок неба для чего-то другого…

Дверь отворилась, и в кают-компанию вошел Биолог. Он протянул Капитану листок бумаги.

— Вот то, что просили — сводный анализ грунта.

— Почти вся таблица Менделеева, — усмехнулся Капитан, вглядываясь в хитросплетения формул. И тут же помрачнел. — Ого, сколько вредных веществ! Иными словами — почва в результате систематического отправления практически исчезла. Уровень загрязнения в сотню раз выше допустимого, — он поднял глаза на Биолога. — Как ты думаешь, что тут у них произошло?

— Кто знает… — Биолог пожал плечами. — А в общем-то дело ясное: загадили почву промышленными отходами. Судя по приборам, еще века два назад.

— Но вокруг-то пустыни буйная растительность. Не странно ли?

— Я подумал вот о чем, — заговорил Штурман. — Когда тебя приглашают в гости, в первые минуты за столом хозяин незаметно следит за тем, как ты держишь вилку…

— То есть как бы испытывает тебя на хорошие манеры, — угадал его мысль Биолог. — И вообще старается понять, что ты за человек, можно ли тебе доверять.

— Да, вероятно, им стоило немалых трудов очистить свою планету и сделать вновь живой, — проговорил Капитан. — А красная пустыня, выходит, что-то вроде стола, за которым хозяин проверяет манеры гостя.

— Именно, — кивнул Штурман. — А мы как болваны уже две недели сидим за этим столом и таращим глаза! То-то они с нами говорить не желают!

— Так вот для чего они нам оставили небо! — вдруг понял Капитан. — Чтобы у нас было чем прополоскать грязную скатерть!

Регенератор был разобран на две секции, и каждая прикреплена к вездеходу. Машины почти месяц, как и предполагал Капитан, утюжили пустыню. Но зато за ними оставалась черная, сочная, готовая принять жизнь почва. И настал день, когда люди вынесли из оранжереи корабля черенки деревьев и кустов и посадили в землю. Получился сад, но он занял лишь маленький кусочек пустыни. Тогда Биолог, улыбаясь, вытащил огромный ящик с семенами и, не жалея, отсыпал их каждому. Люди шли по черной земле и кидали в нее семена. Это были семена нарциссов, выведенных Биологом специально для этой цели. Это был его сюрприз. Цветы должны были начать расти немедленно и через несколько часов распуститься…

А затем отдельные небольшие облачка были согнаны вместе и набухла большая дождевая туча. Пошел дождь и смочил землю. Из земли показались первые робкие ростки, которые на глазах, словно в сказке, тянулись вверх. Вот уже закачались золотые короны цветов. Сердцевина бывшей пустыни расцвела, как огромная сказочная поляна. Из-за тучи выглянуло яркое солнце, и люди увидели, как со всех сторон к ним бегут с улыбками на лицах похожие на них смуглые мужчины, женщины, дети.

А над бывшей пустыней плыл запах нарциссов…

Виталий Бугров

ФАНТАСТИКА НА УРАЛЕ: ВГЛЯДИМСЯ В ИСТОКИ

Статья

Фантастика — на Урале… Тема — интереснейшая, непочатый край для исследователя! Но одновременно — сложная, немалотрудная, вся в белых пятнах. Как, впрочем, любой «непочатый край».

Будучи давним любителем фантастики и — как все уральцы — патриотом своего края, с давних же пор подумывал я: как бы это показать миру, что научная фантастика на Урале — есть?

А что? — думалось мне. Выходят книги. Нет-нет да и печатаются местные фантасты в периодике Урала, а порою — и в московских изданиях. Есть на Урале и люди, целиком или около того посвятившие себя фантастике. И даже, как водится, свой общепризнанный первенец у уральской фантастики есть, — «Новый Гольфстрим» А. Подсосова! В свое время и в центральной прессе писалось об этой книге, притом — в достаточно доброжелательном тоне…

И еще казалось мне (тогда же, лет двадцать назад) очень оправданным и выразительным такое вот название для статьи об уральской фантастике:

«О жанре, которого у нас — не было…»

Однако двадцать лет — срок немалый, многое изменилось за эти годы в мире. В том числе — и в мире литературном.

Оказалось, в частности, что научная фантастика — вовсе не жанр, как простодушно полагали критики пятидесятых годов, она — широка и многогранна, это — целый вид литературы.

Оказалось далее, что советская НФ зародилась отнюдь не с первыми произведениями А. Беляева и двух-трех его последователей-современников (С. Беляев, Г. Гребнев, Г. Адамов…), — хотя критики 40—50-х годов далее этих имен обычно не заглядывали.

И оказалось, в-третьих, что нельзя говорить о фантастике областной — уральской ли, сибирской или дальневосточной — как о некоем замкнутом географически явлении.

Любитель фантастики не пропустит нынче ни одной стоящей новинки, выйди она в Красноярске, в Иркутске или в Алма-Ате. Но такой любитель неизбежно пройдет мимо самой-самой «своей», местной фантастики, если та не отвечает уровню, достигнутому советской фантастикой в целом. Он ее, местную, конечно, тотчас и купит, и прочтет, но — горе ей, если она — не отвечает! Даже при отсутствии букинистического магазина сегодняшний читатель НФ найдет куда сплавить подальше от своих полок эту не отвечающую духу времени книгу. Как, впрочем, и любую другую — истинно «периферийную» по положению в литературе, хотя и изданную в той же Москве.

Таков, стало быть, тот критерий, который единственно возможен в отношении НФ, критерий, который и я попытаюсь применить в своем экскурсе в область старой уральской фантастики: насколько то или иное произведение было современным, насколько отвечало достигнутому уровню, требованиям и запросам времени?

Итак, —

«Новый Гольфстрим»

…Всю свою жизнь отдал Измаил Ахун Бекмулатов орошению среднеазиатских пустынь. Разработанная им система глубинных шахт вывела на поверхность многоводные подземные реки, неузнаваемо изменила облик миракумских песков: зацветают бывшие пустыни, покрываются садами, новые города вырастают здесь.

Но академик Горнов, приемный сын Бекмулатова, уже не удовлетворен механическим расширением оросительной сети, дождевальных станций и лесозащитных полос. Он предлагает коренным образом изменить климат всей нашей страны: перегнав «тучегонами» воду из арктических морей (опресненную при интенсифицированном испарении) на юг, в пустыни Средней Азии, создать среди песков огромные водохранилища. Нагретая жарким солнцем пустыни, вода из этих озер потечет на север. Осуществление проекта позволит полностью оросить и тем самым ликвидировать пустыни и одновременно — пробудить к жизни необозримые пространства Севера, отеплив их «Новым Гольфстримом».

Усилиями многих людей, миллионов тружеников этот грандиозный проект в конце концов осуществляется.

Таково в немногих словах содержание романа Алексея Подсосова «Новый Гольфстрим»[22]. Содержание, как видим, достаточно фантастично и сейчас, тридцать с лишним лет спустя после выхода романа, считавшегося первенцем уральской фантастики. Ведь пустыни Средней Азии и сегодня остаются грозной реальностью, столь же грозной, как и малопригодные для жизни просторы арктической тундры.

Отчего же книга А. Подсосова забыта сегодня и даже в исследованиях, посвященных послевоенной советской фантастике, как правило, не упоминается?

Попробуем разобраться…

В центре романа — серьезная, по-настоящему большая научно-техническая проблема, ее решение и постепенное претворение смелой идеи в жизнь. Это дает нам основание отнести книгу Подсосова к тому «научно-техническому» типу романа, который сложился в советской фантастике во второй половине тридцатых и сороковых годов.

В отличие от фантастики предшествующего периода такой роман был целиком основан на фактах советской действительности. Он говорил о том, что было особенно близко читателю тех лет, — о завтрашнем дне страны, о перспективах развития социалистической науки и техники. В большой мере такой роман возмещал дефицит научно-популярной литературы о переднем крае науки и техники; собственно, этим-то голодом на хорошую, с добрым заглядом в завтра, научно-популярную книгу в значительной мере и было вызвано рождение «научно-технического» романа в советской фантастике.

Но из достоинств проистекают и недостатки. Авторы подобных произведений, как правило, сводили содержание своих книг к общедоступному изложению научно-технических гипотез (или даже, что бывало не столь уж и редко, — к описанию уже реально существующих испытательных лабораторий и полигонов), этим зачастую и ограничиваясь. А поскольку упор делался на «производственный фон», — ибо именно этот фон и отличал разбираемую фантастику от сходных нефантастических книг, — неизбежно терялись, тускнели образы героев, ослабевало социально-психологическое начало, и — как ни парадоксально — из фантастики исчезала, подменяясь научно-техническими проектами, большая человеческая мечта…

Именно так, к сожалению, и произошло в романе Подсосова.

С первых же страниц его мы попадаем в атмосферу грандиозной стройки. Но как эта атмосфера передана?

«На висячих мостиках, на выступах агрегатов — всюду суетились люди. Монтировались трубопроводы, охладительные камеры, энергетические механизмы и двигатели, пульты автоматического управления, регулирующие работу этих гигантских машин…»

«Ураган не произвел больших разрушений. Несчастий с монтажниками тоже не было. Вовремя предупрежденные синоптиками, они успели укрыться в надежных местах.

Но в пустыне погибло несколько водителей машин. Песок засыпал три эшелона со строительными материалами. Пострадало несколько крупных хозяйств…»

Нетрудно заметить, как уже в этих двух маленьких отрывках «производственный фон» перерастает в самоцель, заслоняет, нивелирует человека. «Всюду суетились люди»… «Несколько водителей» и «три эшелона»… Техника и, как придаток к ней, люди… И уже не убедят читателя в противном, не вызовут доверительного отношения нет-нет да и мелькающие на страницах романа рассуждения общего характера:

«Помните: люди, кадры — самый ценный капитал нашей страны… Думайте прежде всего о них…»

Неумение заглянуть в духовный мир героев ощутимо проступает в показе Горнова и Бекмулатова, центральных героев романа.

Между противниками идет идейный спор. Но вот что любопытно: страстный борец за искоренение пустынь, Бекмулатов попросту не хочет увидеть того рационального, приемлемого и для него, старого мелиоратора, что несет в себе проект Горнова. Именно не хочет! И эта преднамеренная слепота к очевидному разрушает образ, вместо «принципиального противника» получается мелочно упрямый старик, уклоняющийся к тому же от борьбы с Горновым.

Не находящий же действительно серьезных противников, мгновенно преодолевающий все препятствия на пути к осуществлению своего проекта, способен ли академик Горнов предстать перед читателем во всей незаурядности его характера? Слишком многими возможностями наделил его автор, слишком обезопасил — на много ходов вперед — «игру ва-банк» своего героя. Эта подстраховка сводит на нет все заявления о целеустремленности Горнова, его фанатической преданности делу.

Главные герои романа оказываются не в силах завоевать симпатии читателя, захватить его, увлечь идеей, которую отстаивают. Не в силах они и двигать сюжет… В чем же заключается пружина, ведущая нас от первого знакомства с проектом Горнова к конечному его осуществлению?

Пружины на поверку нет, есть цепочка умолчаний и недомолвок, ложных «тайн», многочисленных — мелких и крупных — аварий и потрясений. Есть и попытка — увы, не очень успешная — ввести линию диверсантско-шпионскую…

Удивительным кажется это несоответствие между грандиозной научно-технической проблемой и средствами, с помощью которых она художественно реализуется!

Но все сказанное вовсе не имеет целью зачеркнуть работу А. Подсосова. При всех своих несовершенствах. «Новый Гольфстрим» стал заметным событием в литературной жизни Свердловска тех лет. Да и вообще книга была, как говорится, «не хуже многих других»: отмеченные недостатки свойственны — в различной, разумеется, степени — всей научно-технической нашей фантастике пред — и послевоенного (вплоть до середины 50-х годов) периода, начиная от «Лаборатории Дубль-вэ» А. Беляева и кончая многочисленными повестями и романами В. Немцова. Самый беспристрастный разбор едва ли не любой из этих книг почти неизбежно содержал бы сегодня грустный оттенок неудовлетворенности художественным их исполнением. Что же до уральских фантастов… Давайте заглянем еще дальше, в предвоенные годы Урала, посмотрим:

Что же было до «Нового Гольфстрима»?

А до «Гольфстрима», оказывается, издавался в Свердловске в 1932—1941 годах журнал «Техника — смене»… Своеобразный уральский предтеча нынешнего «Юного техника»[23].

Журнал нет-нет да и обращался к фантастике. Происходило это не часто: НФ не была в фаворе, влияние ее на читателя явно недооценивалось, она рассматривалась в те годы как всего лишь второстепенная ветвь научно-популярной литературы. Обстоятельство вполне объяснимое: после революции, после отгремевшей следом гражданской войны на повестку дня встали сложнейшие вопросы созидания, индустриализации, развития экономики первого в мире социалистического государства. Первостепенную важность обрела задача, сформулированная вождем революции на третьем съезде комсомола: «Учиться, учиться и учиться!» Но научно-популярная литература 20—30-х годов отнюдь не была столь богатой и разнообразной, как в наши дни. И литература фантастическая, со времен Жюля Верна не чуравшаяся просветительской функции, выдвинула в те годы эту чисто популяризаторскую функцию на первый план.

Это обстоятельство не могло не придать фантастике уральского журнала ощутимый отпечаток «техничности».

О чем мечтали и писали авторы «Техники — смене»?

Об искусственных дождях в туркменской пустыне. О воздействии ультракоротких волн на рост растений: О шароэлектролотковой дороге. О летающих автомобилях. Об использовании энергии морского прибоя…

Проблемы решались в чисто конспективном плане: центр рассказа, как правило, составляло лекционное изложение существа проблемы, этому предшествовала (или следовала за этим) нехитрая иллюстрация, рисовавшая изобретение «в действии»; сюжету особого значения не придавалось, как не придавалось его и героям. Они были нужны в рассказе лишь постольку, поскольку должен же был кто-то выполнять функции спрашивающего и отвечающего, экскурсанта и экскурсовода!

В последние годы существования журнала на страницы его пришла и тема будущих сражений, необычайно популярная перед Отечественной войной. Радиоуправляемые танки, подземные оборонительные сооружения, зоны «непроницаемости», электрические пушки, всевозможные лучи смерти, поражающие агрессоров, поглощали все внимание авторов таких полурассказов-полуочерков. Действие этих «эпизодов будущей войны» происходило в достаточно неопределенное время и носило абстрактно-глобальный характер. Ничтожную пылинку — отдельного человека — трудно было рассмотреть на поле боя этих рассказов…

Два произведения как-то выделялись среди типично условных «картинок будущего», публиковавшихся в довоенном уральском журнале, — рассказ Р. Онцевера «Короткое замыкание» (1938, № 5—8) и повесть Б. Рябинина «Подарок Будды» (1941, № 1—3, 5, 6).

Р. Онцевер (точнее, автор, укрывшийся под этим псевдонимом) решал в своем рассказе проблему беспроволочной передачи электроэнергии. В художественном отношении «Короткое замыкание» являло собою довольно традиционное повествование об открытии, сделанном где-то на Западе, предназначавшемся для, борьбы против советских людей и вопреки предназначению обрушивавшемся на головы тех, кто «сеял ветер»… Сюжетная схема эта, сложившаяся еще в «Вокруг света» 20-х годов и довольно интересно разрабатывавшаяся многими авторами, в силу своей безотказности оказалась необычайно живуча, — чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить иные рассказы А. Днепрова. Но, как всякая схема, она ограничивает возможности автора, толкая его на единственно приемлемое в данной ситуации «военное» истолкование научно-технической проблемы.

Беспроволочная передача энергии в рассказе Р. Онцевера обернулась всего лишь еще одними «лучами смерти», традиционно выводящими из строя моторы вражеских машин…

«Подарок Будды» — повесть Бориса Рябинина, вступавшего в те годы в литературу, — кажется поначалу более интересным, более свежим произведением.

События повести происходят в восточной стране, отражающей вторжение империалистов.

Среди безлюдных полупустынь выстроен небольшой научно-исследовательский городок. Работами здесь руководит профессор Чжан, «крупнейшее светило в области электромагнетизма и радиологии». Работы засекречены: даже на освобожденной территории рыщут враги, под пули которых попадает и сам профессор во время одной из экспедиций. Но постепенно читатель все-таки узнает, чем заняты ученый и его сотрудники: они ищут «сияющий металл» — радий. Ищут — и находят!..

Начало повести, повторяю, интересно, — по ту главу включительно, где рассказывается о необычайно быстром выздоровлении профессора Чжана, испытавшего на себе целебное воздействие эманации радия. Но далее изыскания профессора сменяются приключениями его помощников в оккупированном японцами Шанхае; сам ученый срочно создает мощнейшее «новое оружие»: все те же лучи, на расстоянии останавливающие работу двигателей. И повесть при всей ее антиимпериалистической направленности тотчас утрачивает свою новизну. О дальнейшей работе профессора и его сотрудников рассказывается уже в той лекционно-монологической форме, которая отличала произведения полуочерковой технической фантастики…

Однако не будем слишком строги к фантастике «Техники — смене». Да, по сегодняшним меркам она выглядит бледновато. Но ведь эти повести и рассказы писались в канун надвигавшейся схватки с фашизмом, когда молодая наша фантастика стремилась прежде всего внести свой посильный вклад в дело подготовки страны к активной обороне. А изображение перспектив развития науки и техники, воспитание веры в силу Знания, в огромную значимость инженера и ученого в предстоящих освободительных, антифашистских сражениях и было таким вполне конкретным и осязаемым вкладом в общенародные усилия.

Но заглянем глубже в толщу лет. Существовала ли фантастика на Урале в двадцатых годах?

Вглядимся в истоки

Обильную фантастическую продукцию 20-х годов еще и до недавнего времени нет-нет да и рассматривали оптом как «псевдонаучную», «развлекательную», «бульварную». Традиция эта зародилась в 30-х годах.

«Выходило много псевдонаучной и псевдофантастической псевдолитературы в 1925—1928 годах, — писал, например, А. Ивич. — Такие книги выпускались частными издательствами, писались авторами, имен которых никто нынче не помнит, — это были типичные образцы «вагонного» чтения. Лишенные и творческой фантазии и самых — скромных литературных достоинств, эти книги теперь забыты — и поделом. Нечего о них вспоминать»[24].

Да, из песни слова не выкинешь — была и псевдолитература, и бульварщина. Но А. Ивич явно «перегнул», столь категорично зачеркивая все произведения, не укладывавшиеся в каноны прикладной научно-технической фантастики, с позиций которой критик и рассматривал книги предшествующего периода. А между тем основная масса советской фантастики 25—28 годов выпускалась вовсе не частными издательствами: ее печатали Госиздат, «Молодая гвардия», «Земля и фабрика»… И создавалась она не только «авторами, имен которых никто нынче не помнит», — фантастику в 20-х годах писали и А. Толстой, и И. Эренбург, и В. Катаев, и М. Шагинян, и В. Иванов с В. Шкловским, и Н. Асеев, и М. Булгаков, и многие другие писатели, чьи имена очень даже хорошо помнил современный критику читатель…

Революция смела в нашей стране мир старый, капиталистический; новый мир — социалистический — только-только зарождался. И естественно было стремление молодых советских литераторов, с одной стороны, окончательно «разделаться» с мировым капитализмом, показать полнейшую и всестороннюю его несостоятельность, с другой стороны — представить как можно ощутимее радостный мир будущего.

Не оставались в стороне от этого могучего влечения к фантастике и уральские литераторы. Их героями тоже становились люди, стремившиеся «конструировать историю в нужном направлении».

И тут в первую очередь приходит на память «князь Ватерлоо» с Верх-Исетского завода.

«…Полдюжины бравых наполеоновских канониров удивились, когда неожиданно и любовно оседлал Владычин гладкий ствол пушки.

— Ватерлоо! — подумал Роман.

Неуклюжие ядра носились в воздухе, бухали ружья, падали люди, вообще все было очень похоже на настоящее сражение…»

Да, Ватерлоо… Именно сюда стремился и именно сюда попал на изготовленной им «машине времени» Роман Владычин, инженер-механик Верх-Исетского завода. Всесторонне изучив по историческим документам эпоху наполеоновских войн, Владычин является к французскому императору в поистине критический момент: Наполеон находится буквально на волоске от поражения под Ватерлоо.

В отличие от наполеоновских маршалов Роман Владычин четко представляет себе (поскольку знает доподлинно!) расположение войск как самого Наполеона, так и противостоящих ему союзников. И он помогает-таки императору избежать столь закономерного исторически поражения! Более того, с помощью Владычина Наполеон заново воссоздает империю.

Уральский инженер в роли бонапартиста, добровольного помощника завоевателя — не дико ли это?! Но не будем торопиться с заключениями, «Неонаполеоновская» империя нужна Роману Владычину лишь как удобный плацдарм для дерзкого социально-исторического эксперимента.

Стараниями энергичного уральца в империи невиданными темпами развивается наука, подвигая вперед и технику. Инженер двадцатого века насадил в начале века девятнадцатого и железные дороги, и мартеновские печи, и швейные машины, и кинематограф. Озабочен Роман и развитием культуры. В специальный воспитательный интернат, где делами заправляет «носатый чудак» — знаменитый педагог Песталоцци, со всей Европы собраны дети и подростки, которым суждено в будущем прославить свои имена…

Пересказанная вот так — сжато, почти без подробностей, — книга кажется всего лишь вариацией уже известного: много раньше, еще в 1889 году Марк Твен отправил своего предприимчивого героя модернизировать куда более седую древность! У критиков, право же, были основания записать «Бесцеремонного Романа» (так называлась эта действительно бесцеремонная книга, выпущенная в 1928 году издательством «Круг») в разряд чисто развлекательной литературы. И вдосталь иронизировать над выходцем из XX века, который чтением «Средь шумного бала…» приводит в восторг самого… А. С. Пушкина!

Но тем не менее роман этот — из числа книг, о которых небезынтересно и вспомнить.

И не только потому, что вслед за «Янки…» М. Твена «Бесцеремонный Роман» открывает необозримый ныне поток произведений об отклонениях в развитии исторического процесса, вызванных действиями подобных Владычину выходцев из будущего. (Уэллс в данном случае — не совсем «в счет»: он подарил фантастам «машину времени», но герой его — всего лишь пассивный созерцатель, крайне редко — да и то вынужденно — выходящий за рамки этого «амплуа».) Не в пример произведениям иных нынешних фантастов (по бесцеремонности обращения с историей нередко оставляющих далеко позади фантастов прошлого, но делающих это подчас во имя узких, «малокалиберных» целей) в основе «Бесцеремонного Романа» была заложена по-настоящему большая, общественно значимая мысль.

Личность и история, возможности личности в историческом процессе — эта проблема издавна волновала людей. В. Гиршгорн, И. Келлер и Б. Липатов — авторы «Бесцеремонного Романа» — пробуют решить эту проблему средствами фантастического романа. И, на мой взгляд, неплохо справляются с задачей: их «развлекательная» книга ненавязчиво и наглядно показывает, что единичная личность, даже незаурядная, даже вооруженная доскональнейшим знанием общечеловеческого опыта, все-таки остается лишь единицей, которой явно не под силу по-своему перекроить Историю.

А ведь поначалу кажется, что Владычину удается все, в том числе и это!

Вот он, завоевав доверие Наполеона, становится «князем Ватерлоо», вторым человеком в Империи, реформатором-просветителем, проводником новых, прогрессивных взглядов и идей. Академия противится планам реорганизации хозяйства? Что ж, Роман «не мытьем, так катаньем» доказывает академикам свою правоту — и вот они уже увлеченно трудятся над воплощением в жизнь его проектов и замыслов.

Диктат Наполеона тормозит общественное развитие? Переодевшись мастеровым, «князь Ватерлоо» зажигает искру недовольства в рабочих массах, организует и направляет движение за демократические свободы.

Это движение приобретает огромный размах; цепная реакция недовольства крушит политические устои «Единой Империи». Герой и сам гибнет в вызванной им схватке Нового со Старым, этот все-таки излишне самонадеянный Влад — «князь Ватерлоо» — Роман Владычин…

Да, не удалась и не могла удасться дерзкому уральцу его попытка переделать историю, «досрочно» построить на земле счастливое свободное общество. Но само исследование такой фантастической попытки — интересно и знаменательно для литературы тех лет.

При всех литературных издержках (я сознательно не останавливаюсь на них) роман уральских авторов В. Гиршгорна, И. Келлера и Б. Липатова был в целом вполне на уровне заметных книг ранней советской фантастики. Тех книг, о которых мы так редко вспоминаем сегодня…

Стоит вспомнить и другие фантастические произведения 20-х годов, написанные нашими земляками.

Так, немало интересного можно было бы рассказать о «поддельном» романе Риса Уильки Ли «Блеф», вышедшем в 1928 году. Рис Уильки Ли (под этим псевдонимом укрылся Борис Липатов, один из авторов «Бесцеремонного Романа») предвосхищает в своем романе целую тему современной фантастики: предприимчивые сотрудники близкой к банкротству нью-орлеанской газеты инсценируют здесь «прилет» марсиан на Землю, создают «общество межпланетных сообщений» и очень долго дурачат население целой страны. Анекдотический этот сюжет используется автором для сатирического осмеяния пороков капиталистического мира…

Можно было бы вспомнить и повесть И. Келлера и Б. Липатова «Вулкан в кармане». Свердловская «Уралкнига» выпустила ее в 1925 году пятью выпусками, как издавались в то время в Москве «Месс-Менд» и «Лори Лэн» Мариэтты Шагинян или «Иприт» Всеволода Иванова и Виктора Шкловского. Пусть несомненным толчком к написанию повести послужил чапековский «Кракатит» (не случайно взрывчатое вещество страшной разрушительной силы именуется здесь «вулканитом» и «везувианом»; да и изобретает-то его чешский химик Тадеуш Пряник), — разве почти одновременно другое произведение Карела Чапека — пьеса «R. U. R.» — не было прямо положено в основу «Бунта машин» маститым Алексеем Толстым? Фантастический «боевик» молодых уральских авторов являл собою веселую и едкую буффонаду, в которой гротескно были изображены представители агрессивно настроенных правящих кругов Америки, Англии и… Парагвая, а заодно с ними — и эмигрантское эсеровское охвостье. Все они активно домогаются секретов нового сверхоружия. И все они в конце концов остаются «с носом»…

Любопытно бы вспомнить и повесть И. Келлера и В. Гиршгорна «Универсальные лучи» (1924; в другом издании — «Сорванец Джо»), которая «посвящается революционной молодежи», а заканчивается совсем так, как заканчивались многие произведения советской фантастики той поры, — кричащими газетными сообщениями:

«— В Южных Штатах вспыхнуло восстание рабочих под руководством коммунистов…

— Войска, высланные для подавления восстания, уничтожены рабочими при помощи «Универсальных лучей»…»

Можно было бы наконец обратиться и к еще более ранним (в том числе дореволюционным) произведениям уральских фантастов. Но это уже особая тема.

В критических статьях самых последних лет родился и неожиданно окреп странный в сущности термин: «сибирская волна в советской фантастике». И вот уже и ленинградцы склонны по аналогии говорить о своей «волне» — ленинградской, и москвичи выискивают уже первые признаки еще одной «волны» — новомосковской… Но ведь подобным образом можно сконструировать и «волну» уральскую, и многие другие «волны»…

Правомерен ли такой «раздел» нашей фантастики на сугубо географические зоны? Не влечет ли он за собой противопоставление одной группы писателей-фантастов — другим? И не приведет ли это искусственное дробление к организационной и иной замкнутости?

Во всяком случае, экскурс наш в историю фантастики на Урале показывает, что и в тридцатые годы, и в двадцатые уральская литература мечты не была явлением географически изолированным, что она переживала те же полосы удач и неудач, трудностей и взлетов, как и советская фантастика в целом..

Андрей Багаев

МАТЕРИАЛЫ К БИБЛИОГРАФИИ И. А. ЕФРЕМОВА

Вместо предисловия

Появление «Туманности Андромеды» (1957), хронологически совпавшее с началом космической эры, обозначило новый рубеж и в истории научной фантастики. Роман, принесший Ивану Антоновичу Ефремову мировое признание, — самая заметная веха на его литературном пути. Но на этом пути были еще и такие значительные книги, как «Рассказы о необыкновенном», «Звездные корабли» и «Сердце Змеи», историческая дилогия «Великая Дуга» и не вполне еще оцененные романы, вплоть до последнего — «Таис Афинская».

И это не считая «Дороги ветров», не считая научных трудов по палеонтологии и геологии, статей на разные темы и многочисленных интервью, в которых мы находим суждения по широкому кругу проблем. Космология и эволюция жизни, социология, история, этика, психология, педагогика, эстетика, медицина и биология, футурология и научная фантастика — применительно к новым путям познания мира, человека и переустройства общества на коммунистических, гуманно-рациональных началах… Предстоит еще собрать, изучить и сделать широким достоянием эту живую, действенную часть литературного наследия автора «Туманности Андромеды».

Мне посчастливилось лично знать Ивана Антоновича, переписываться и время от времени встречаться с ним. Занимаясь при жизни писателя изучением его творчества, прибегая к его советам и помощи, мы (я и соавтор, ныне покойный В. И. Дмитревский) собрали за много лет для наших статей и книги «Через горы времени» обширный печатный материал. Легко представить, как я был приятно поражен, неожиданно получив из Свердловска от неведомого мне А. Багаева машинописный текст «Библиографии произведений И. А. Ефремова», включающей вместе с критической литературой около 500 записей. Среди них оказались и совсем неизвестные мне, пригодившиеся при дальнейшей работе.

А. Багаев заслуживает тем большего уважения, что занялся по собственному почину кропотливым выявлением всех изданий художественных произведений Ивана Ефремова не только на русском языке, но и в переводах на языки народов СССР и зарубежных стран. Он свидетельствует: за двадцать лет (с 1957 по 1976 г.) один только роман «Туманность Андромеды» был издан 13 раз на русском языке, 14 раз — на 9 языках народов СССР и 52 раза — на 20 иностранных языках. Красноречивые цифры!

Картотека А. Багаева пополнялась, по мере того как удавалось выявлять и многочисленные статьи, интервью и предисловия Ефремова ко всякого рода изданиям, не говоря уже о десятках статей и рецензий, посвященных отдельным произведениям писателя и его творчеству в целом. В итоге получился солидный библиографический труд, начатый на любительском и законченный на профессиональном уровне. Можно только приветствовать включение работы А. Багаева[25] в свердловский сборник фантастики.

Евг. БРАНДИС

I ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ И. А. ЕФРЕМОВА

1—4. Сочинения. В 3-х т. Составитель С. Г. Жемайтис. М., «Молодая гвардия», 1975—1976, 200 000 экз.

Т. 1. Рассказы. С послесл. Е. Брандиса и В. Дмитревского, 1975, 512 с. с портр. Содерж.: От автора. — Встреча над Тускаророй. — Эллинский секрет. — Озеро Горных Духов. — Голец Подлунный. — Алмазная труба. — Юрта Ворона. — Путями старых горняков. — Белый Рог. — Олгой-Хорхой. — Тень минувшего. — Бухта Радужных Струй. — «Катти Сарк». — Последний марсель. — Афанеор, дочь Ахархеллена. — Адское пламя. — Е. Брандис и В. Дмитревский. Творческий путь Ивана Ефремова. — Библиография.

Т. 2. Повесть и рассказы, 1975, 528 с. Содерж.: На краю Ойкумены. (Часть 1. Путешествие Баурджеда. — Часть 2. На краю Ойкумены). — Рассказы: Обсерватория Нур-и-Дешт. — Звездные корабли. — Пять картин. — Сердце Змеи. — Библиография.

Т. 3. Кн. 1. Лезвие бритвы. Роман приключений. С предисл. автора и библиографией, 1975, 672 с.

Т. 3. Кн. 2. Роман. Рассказ. Статьи, 1976, 384 с., с портр. Содерж.: Туманность Андромеды. Роман. — Атолл Факаофо. Рассказ. — Статьи: Космос и палеонтология. — На пути к роману «Туманность Андромеды». — Библиография.

1944

5. Семь румбов. Первый румб. Встреча над Тускаророй. — «Краснофлотец», № 2, с. 37—43.

6. Семь румбов. Румб второй. Дены-Дерь. — «Краснофлотец», № 3, с. 26—31. В дальнейшем под назв.: Озеро Горных Духов.

7. Семь румбов. Румб третий. «Катти Сарк». — «Краснофлотец», № 5, с. 27—35.

8. Семь румбов. Встреча над Тускаророй. — Озеро Горных Духов. — Голец Подлунный. — «Катти Сарк». — «Новый мир», № 4—5, с. 97—136.

9. Обсерватория Нур-и-Дешт. Рассказ. — «Новый мир», № 11—12, с. 120—131.

10. Последний марсель. Рассказ. — «Краснофлотец», № 20, с. 19—29.

11. Тайна Горного Озера. Рассказ. — «Техника — молодежи», № 1, с. 18—21. В дальнейшем под назв.: Озеро Горных Духов.

12. Телевизор капитана Ганешина. Рассказ. — «Техника — молодежи», № 7—8, с. 21—25. В дальнейшем под назв.: Атолл Факаофо.

13. Встреча над Тускаророй. Рассказы. М., Военмориздат, 182 с. Содерж.: Атолл Факаофо. — Встреча над Тускаророй. — «Катти Сарк». — Озеро Горных Духов. — Бухта Радужных Струй. — Последний марсель.

14. Пять румбов. Рассказы о необыкновенном. М., «Молодая гвардия», 136 с. 25 000 экз. Содерж.: Встреча над Тускаророй. — Озеро Горных Духов. — Путями старых горняков. — Аллергорхой-Хорхой. — Голец Подлунный.

1945

15. Ак-Мюнгуз. Рассказ. — «Краснофлотец», № 7—8, с. 20—24. В дальнейшем под назв.: Белый Рог.

16. Рассказы о необыкновенном. Алмазная труба. — Ак-Мюнгуз (Белый Рог). — «Новый мир», № 4, с. 64—85.

17. Тени минувшего. Рассказ. — «Красноармеец», № 2, с. 22—24, № 3—4, с. 29—31; № 5, с. 20—22. В дальнейшем: Тень минувшего.

18. Белый Рог. Рассказы. М., «Молодая гвардия», 251 с. (Науч. фантастика и приключения), 30 000 экз. Содерж.: Белый Рог. — Алмазная труба. — Обсерватория Нур-и-Дешт. — Тень минувшего. — Атолл Факаофо. — Бухта Радужных Струй. — Последний марсель. — «Катти Сарк».

19. Тень минувшего. Рассказы. С послесл. автора. М.—Л., Детгиз, 79 с. (Б-чка науч. фантастики и приключений). 45 000 экз. Содерж.: Тень минувшего. — Ак-Мюнгуз (Белый Рог).

1946

20. Алмазная труба. Рассказы, С биографич. справкой. М., «Правда», 48 с. (Б-ка «Огонек», № 42). 100 000 экз. Содерж.: Озеро Горных Духов. — Алмазная труба.

21. Рассказы о необыкновенном. Сталинград, обл. изд-во, 88 с. 10 000 экз. Содерж.: Ак-Мюнгуз (Белый Рог). — Алмазная труба. — Атолл Факаофо. — Бухта Радужных Струй.

1947

22. Звездные корабли. Повесть. — «Знание — сила», № 7, с. 25—30; № 8, с. 29—36; № 9, с. 30—35; № 10, с. 28—32.

1948

23. Белый Рог. Рассказы. Куйбышев, обл. изд-во, 248 с. 15 000 экз. Содерж.: см. № 18.

24. Звездные корабли. Повесть, М., Детгиз, 80 с. (Б-ка фантастики и приключений). 30 000 экз.

1949

25. На краю Ойкумены. Повесть. М., «Молодая гвардия», 296 с. 15 000 экз.

1950

26. Озеро Горных Духов. Рассказ. — В сб.: На грани возможного. Горький, обл. изд-во, с. 279—300.

27. Рассказы. М., «Молодая гвардия», 184 с. 75 000 экз. Содерж.: Голец Подлунный. — Озеро Горных Духов. — Алмазная труба. — Обсерватория Нур-и-Дешт. — Олгой-Хорхой. — Путями старых горняков. — Белый Рог.

1952

28. На краю Ойкумены. Повесть. М., «Молодая гвардия», 294 с. 75 000 экз.

1953

29. Звездные корабли. Повести и рассказы. М.—Л., Детгиз. 240 с. (Б-ка науч. фантастики и приключений). 75 000 экз. Содерж.: Звездные корабли. — Тень минувшего. — Обсерватория Нур-и-Дешт. — Озеро Горных Духов. — Голец Подлунный. — Олгой-Хорхой. — Белый Рог.

30. Путешествие Баурджеда. Повесть. С предисл. автора. М., «Молодая гвардия», 136 с. 90 000 экз.

1954

31. Адское пламя. Рассказ. — «Знание — сила», № 1, с. 21—31.

32. Охотники за динозаврами. Отрывки из кн.: Дорога Ветров. — «Комсомольская правда», 27, 28, 29 авг.

33. Алмазная труба. Рассказы. М., Детгиз, 207 с. (Б-ка приключений и науч. фантастики). 75 000 экз. Содерж.: Алмазная труба. — Путями старых горняков. — Встреча над Тускаророй. — Атолл Факаофо. — Бухта Радужных Струй. — Последний марсель. — Адское пламя.

34. Озеро Горных Духов. Рассказы. М.—Л., Детгиз, 128 с. 150 000 экз. Содерж.: Обсерватория Нур-и-Дешт. — Озеро Горных Духов. — Голец Подлунный. — Олгой-Хорхой. — Белый Рог.

1956

35. Великая Дуга. Повести и рассказы. С послесл. В. Д. Иванова. М., «Молодая гвардия», 743 с. (Б-ка науч. фантастики и приключений). 150 000 экз. Содерж.: Великая Дуга (Путешествие Баурджеда. — На краю Ойкумены). — Рассказы: Тень минувшего. — Обсерватория Нур-и-Дешт. — Озеро Горных Духов. — Голец Подлунный. — Белый Рог. — Алмазная труба. — Путями старых горняков. — Встреча над Тускаророй. — Последний марсель. — Атолл Факаофо. — Бухта Радужных Струй. — В. Д. Иванов. Об авторе.

36. Дорога Ветров. (Гобийские заметки). М., Трудрезервиздат, 360 с. 15 000 экз.

37. На краю Ойкумены. — Звездные корабли. Повести. С послесл. М. Лазарева. М., Детгиз, 480 с. (Б-ка приключений. 6). 300 000 экз. Начиная с этого издания, в состав повести «На краю Ойкумены» в виде ее первой части включается «Путешествие Баурджеда».

1957

38—39. Туманность Андромеды. Роман. — «Техника — молодежи», № 1—6, 8, 9, 11. То же: отрывки из романа. — «Пионерская правда», 1, 5, 8, 12, 15, 18, 19, 22, 29 марта, 2, 5, 9, 23 апр., 4 мая.

40. «Катти Сарк». Рассказ. — В кн.: Мир приключений, № 3. М., Детгиз, 1957, с. 331—362. Переработ. вариант.

41. Великая Дуга. Повести и рассказы. С послесл. редакции. М, «Молодая гвардия», 741 с. (Б-ка науч. фантастики и приключений), 150 000 экз. Содерж.: см. № 35.

1958

42. Дорога Ветров. (Гобийские заметки). М., Трудрезервиздат, 360 с. 90 000 экз.

43. Туманность Андромеды. Роман. М., «Молодая гвардия». 368 с. 165 000 экз.

1959

44. Люди в космосе. Отрывок из романа «Туманность Андромеды». — «Комсомольская правда», 10 февр.

45. Юрта Ворона. Рассказ. Напеч. с сокращ. — «Комсомольская правда», 27, 28, 29 мая.

46—47. Cor Serpentis (Сердце Змеи). Повесть. — «Юность», № 1, с. 41—67. То же в сб.: Дорога в сто парсеков. М., «Молодая гвардия», с. 5—74.

487 Атолл Факаофо. Рассказ. — В сб.: В мире фантастики и приключений. Л., Лениздат, с. 339—374.

49. Бухта Радужных Струй. Рассказы. М., «Советский писатель», 310 с. 150 000 экз. Содерж.: Тень минувшего. — Обсерватория Нур-и-Дешт. — Озеро Горных Духов. — Голец Подлунный. — Белый Рог. — Алмазная труба. — Путями старых горняков. — Встреча над Тускаророй. — Атолл Факаофо. — Бухта Радужных Струй.

50—51. На краю Ойкумены. Повесть. Горький, кн. изд-во, 260 с. 75 000 экз. (Без «Путешествия Баурджеда»). То же: Йошкар-Ола, Маркнигоиздат, 264 с. 75 000 экз.

52. На краю Ойкумены. — Звездные корабли. Повести. С послесл. М. Лазарева. М., Детгиз, 448 с. (Б-ка приключений и науч. фантастики), 150 000 экз.

53—54. Туманность Андромеды. Роман. М., «Молодая гвардия», 368 с. 150 000 экз. То же, с предисл. А. Казанцева. М., Гослитиздат, 128 с. (Роман-газета, № 15). 500 000 экз.

1960

55. Афанеор, дочь Ахархеллена. Рассказ. — «Нева», № 1, с. 103—142.

56. Встреча в космосе. Главы из повести «Cor Serpentis (Сердце Змеи)». — «Наука и техника» (Рига), № 2, с. 38—41; № 3, с. 30—32, 44—46.

57. Туманность Андромеды. Роман. Изд. 3-е. М., «Молодая гвардия», 352 с. 75 000 экз.

58. Юрта Ворона. Повести и рассказы. М., «Молодая гвардия», 287 с. 200 000 экз. Содерж.: Юрта Ворона (Хюндустыйн Эг). — Последний марсель. — «Катти Сарк». — Афанеор, дочь Ахархеллена. — Cor Serpentis (Сердце Змеи).

1961

59. На краю Ойкумены. — Звездные корабли. Повести. С послесл. М. Лазарева: Фрунзе, Киргизучпедгиз, 448 с. 225 000 экз.

60. Туманность Андромеды. Роман. М., Гослитиздат, 343 с. 200 000 экз.

1962

61. Озеро Горных Духов. Рассказ. — В сб.: Капитан звездолета. Калининград, кн. изд-во, с. 153—165.

62. Дорога Ветров (Гобийские заметки). С послесл. автора. Изд. 2-е. М., Географгиз, 366 с. (Путешествия. Приключения. Фантастика). 50 000 экз.

63. Туманность Андромеды. Роман. М., «Молодая гвардия», 368 с. с портр. (Б-ка избранных революционно-романтич. произведений советских писателей. В 5-ти т. Т. 5. Приложение к журн. «Сельская молодежь»). 75 000 экз.

1963

64—65. Лезвие бритвы. Роман приключений. — «Нева», № 6—9. То же: отрывок из романа. — «Bечерний Ленинград», 29 июля.

66. Cor Serpentis (Сердце Змеи), Повесть. — Озеро Горных Духов. Рассказ. — В сб.: В мире фантастики и приключений. Л., Лениздат, с. 5—69, 368—384.

1964

67. Лезвие бритвы. Роман приключений. С предисл. автора. М., «Молодая гвардия», 638 с. (Фантастика. Приключения. Путешествия.). 115 000 экз.

68. Сердце Змеи. Повести и рассказы. М., «Детская литература», 366 с. (Б-ка приключений и науч. фантастики). 100 000 экз. Содерж.: От автора. — Встреча над Тускаророй. — Озеро Горных Духов. — Олгой-Хорхой. — Белый Рог. — Бухта Радужных Струй. — Обсерватория Нур-и-Дешт. — Тень минувшего. — Сердце Змеи. — Юрта Ворона (Хюндустыйн Эг). — Афанеор, дочь Ахархеллена.

69. Туманность Андромеды. Роман. Архангельск, Северо-западное кн. изд-во, 303 с. 90 000 экз.

1965

70. Космос, космос… Рассказ. — «Огонек», № 7, с. 24. В дальнейшем под назв.: Пять картин.

71. Сердце Змеи. Повесть. — Последний марсель. Рассказ. — В кн.: Б-ка фантастики и путешествий. В 5-ти т. Т. 3. М., «Молодая гвардия», с. 7—108 (Приложение к журналу «Сельская молодежь»).

72. Лезвие бритвы. Роман приключений. М., «Молодая гвардия», 638 с. (Фантастика. Приключения. Путешествия.). 100 000 экз.

73. Туманность Андромеды. Роман. — Звездные корабли. Повесть. С предисл. Е. Брандиса и В. Дмитревского; М. Емцева и Е. Парнова. М., «Молодая гвардия», 464 с. с портр. (Б-ка современной фантастики. В 25-ти т. Т. 1). 215 000 экз.

1966

74. Эллинский секрет. Рассказ. — В сб.: Эллинский секрет. Л., Лениздат, с. 305 — 327.

1967—1968

75—76. Сердце Змеи. Повесть и рассказы. М., «Молодая гвардия», 1967. 144 с. (Б-ка советской фантастики). 65 000 экз. Содерж.: Сердце Змеи. — Голец Подлунный. — Озеро Горных Духов. То же: 1968. 100 000 экз.

1970

77. Сердце Змеи. Рассказы. С предисл. Л. Соболева. М., «Детская литература», 575 с. (Б-ка приключений. Т. 19). 300 000 экз. Содерж.: Встреча над Тускаророй. — Эллинский секрет. — Озеро Горных Духов. — Голец Подлунный. — Алмазная труба. — Юрта Ворона (Хюндустыйн Эг). — Путями старых горняков. — Белый Рог. — Обсерватория Нур-и-Дешт. — Олгой-Хорхой. — Тень минувшего. — Бухта Радужных Струй. — «Катти-Сарк». — Последний марсель. — Пять картин. — Афанеор, дочь Ахархеллена. — Сердце Змеи.

1972

78—79. Таис Афинская. Исторический роман. С сокращ. — «Молодая гвардия», № 7, 9—11. Отрывок из романа под назв.: Рок Персеполиса. — «Смена», № 11, 18—19, 22—23.

1973

80. Олгой-Хорхой. Рассказ. — В кн.: Антология. Б-ка современной фантастики. В 25-ти т. Т. 25. М., «Молодая гвардия», с. 11—26.

81. Таис Афинская. Исторический роман. С предисл. автора. М., «Молодая гвардия», 512 с. 100 000 экз.

1976—1977

82—83. Таис Афинская. Исторический роман. С предисл. автора. Изд. 2-е. М., «Молодая гвардия», 1976, 512 с. с портр. 100 000 экз. То же: Изд. 3-е. М., «Молодая гвардия», 1977, 512 с. с портр. 100 000 экз.

II СТАТЬИ И ВЫСТУПЛЕНИЯ ПО ВОПРОСАМ ЛИТЕРАТУРЫ И ИСКУССТВА И ПО ПРОБЛЕМАМ БУДУЩЕГО

84. О широкой популяризации науки. — «Литературная газета», 1953, 24 марта.

85. Геология в 2004 году. (Будущее исторической геологии). — «Техника — молодежи», 1954, № 4, с. 23—27.

86. О литературе крылатой мечты. — «Литературная газета», 1954, 11 дек. Соавторы: А. Студитский, Л. Жигарев.

87. Сила разума. (К запуску искусственного спутника Земли). — «Правда», 1957, 7 окт.

88. (Письмо в редакцию в связи с постановкой кинофильма «Призраки покидают вершины»). — «Искусство кино», 1957, № 6, с. 163.

89. К победе над космосом. — «Техника — молодежи», 1957, № 11, с. 19.

90. Семь лун Земли. (О перспективах развития космонавтики. Новогодние мечтания). — «Дружба народов», 1958, № 1, с. 170—172.

91. Покрывало Таниты. (Об изучении Луны. С предисл. редакции). — «Культура и жизнь», 1958, № 7, с. 17—21.

92. Предисловие. — В кн.: В. Осипов. Тайна Сибирской платформы. М., «Молодая гвардия», 1958, с. 3—6; то же, изд. 2-е. М., «Молодая гвардия», 1960, с. 3—6.

93. Романтика познания. (О недостатках серии Географгиза «Путешествия, приключения, фантастика») — «Комсомольская правда», 1959, 11 янв. Соавторы: А. Казанцев, Л. Соболев.

94. Внимание! Старт в космос… завтра. (О физической подготовке космонавтов). — «Советский спорт», 1959, 6 ноября.

95. Жду подтверждения гипотезы. (О. единстве форм жизни во Вселенной. Ответы на вопросы редакции). — «Техника — молодежи», 1959, № 12, с. 6.

96. Предисловие. — В кн.: Ю. Долгушин. «Г Ч». М., Трудрезервиздат, 1959, с. 3—4; то же: М., Профтехиздат, 1960; то же: Горький, кн. изд-во, 1960.

97. (Приветствие новому журналу). — «Московский комсомолец», 1960, 25 дек. То же: «Искатель», 1961, № 1, с. 4—5.

98. Библиотека будущего. (Заметки писателя). — «Библиотекарь», 1960, № 12, с. 43—44, с портр.

99. Темп романтиков. (О романтике в жизни и литературе). «Смена» (Л.), 1961, 1 янв.

100. (После полета Гагарина, что вы считаете фантастическим?). — «Советская культура», 1961, 15 апр.

101. На пути к роману «Туманность Андромеды». — «Вопросы литературы», 1961, № 4, с. 142—153. То же, с сокращ., в кн.: И. Ефремов. Сочинения. Т. 3, кн. 2, М., «Молодая гвардия», 1976, с. 371—379. То же в кн.: Вслух и про себя. Сборник статей и очерков советских детских писателей. Кн. 2. М., «Детская литература», 1978, с. 163—176.

102. Каким должен быть космонавт? (Ответ на анкету). — «Московский комсомолец», 1961, 9 июля.

103. Моя мечта. (О ближайшем будущем науки). — «Московский комсомолец», 1961, 20 авг.

104. О мечте далекой и близкой. (О науч.-фантастич. литературе и о популяризации науки). — «Техника — молодежи», 1961, № 10, с. 20—21.

105. После съезда. (О перспективах развития науки). — «Вечерняя Москва», 1961, 6 ноября.

106. Наука и научная фантастика. — «Природа», 1961, № 12, с. 41—47. То же в сб.: Фантастика, 1962 год. М., «Молодая гвардия», 1962, с. 467—480. То же, с сокращ.: «Наука и техника» (Рига), 1962, № 2, с. 38—39.

107. Исследовательский подвиг русских моряков. — В кн.: Б. Вадецкий. Полярный юг. М., Детгиз, 1961, с. 3—6.

108. Вам, мои учителя. — «Учительская газета», 1962, 1 янв.

109. (Письмо, зачитанное на встрече писателей-фантастов). — «Нева», 1962, № 4, с. 166—167.

110. (Как мы пишем. Ответ на анкету). — «Вопросы литературы», 1962, № 5, с. 156—158.

111. Наследники Прометея. (В связи с космическим полетом кораблей «Восток-3» и «Восток-4»). — «Литературная газета», 1962, 21 авг.

112. Предвидимое будущее науки. — «Наука и жизнь», 1962, №8, с. 14—17, с портр.

113. Наклонный горизонт. (Заметки о будущем литературы). — «Вопросы литературы», 1962, № 8, с. 48—67.

114. В этом нет мистики. (Существует ли феномен «пси»?). — «Неделя» (воскресное приложение «Известий»), 1962, 25 ноября — 1 дек., с. 18—19.

115. Несколько слов о книге Паттерсона «Людоеды из Цаво». — В кн.: На суше и на море. М., 1962, с. 432—434.

116. Предисловие. — В кн.: А. Казанцев. Пылающий остров. М., «Советская Россия», 1962, с. 5—6; то же: М., «Детская литература», 1966, с. 5—6.

117. Наука и фантастика. — «Литературная газета», 1963, 17 сент.

118. (Писатели о своей работе. Ответ на анкету. С предисл. редакции). — «Техника — молодежи», 1963, № 12, с. 9.

119. Не опускать крылья. (Воспоминания о школьных и студенческих годах). — «Строительная газета», 1964, 7 февр., с портр.

120. Нет, будет лучше! (Отклик на статью Г. Альтова «А будет хуже» в «Литературной газете», 1964, 27 февр.). — «Литературная газета», 1964, 5 марта. Соавторы: А. Днепров, Е. Парнов, М. Емцев, А. и Б. Стругацкие.

121. Надо слышать и чувствовать. (О проекте изменения орфографии русского языка). — «Литературная Россия», 1964, 30 окт., с. 6—7.

122. (О Лермонтове. Ответ на анкету). — «Вопросы литературы», 1964, № 10, с. 54.

123. (Год 2000-й… Что говорят о нем фантасты. Ответ на анкету). — «Вечерняя Москва», 1964, 31 дек.

124. Как жить в Космосе. — В кн.: К. Циолковский. Жизнь в межзвездной среде. М., «Наука», 1964, с. 5—8.

125. Предисловие. — В кн.: А. Азимов. Я, робот. М., «Знание», 1964, с. 3—5.

126. Нашим потомкам. (О монументе в память освоения космоса). — «Советская культура», 1965, 26 янв.

127. Предисловие. — В кн.: Ф. Поол и С. Корнблат. Операция «Венера» (Торговцы космосом). М., «Мир», 1965, с. 5—10.

128. Предисловие. — В кн.: А. и Б. Стругацкие. Хищные вещи века. М., «Молодая гвардия», 1965, с. 3—7.

129. Миллиарды граней будущего. (Отклик на статью В. Немцова «Для кого пишут фантасты?» в «Известиях», 1966, 19 янв.). — «Комсомольская правда», 1966, 28 янв.

130. Сражение за будущее. (Письмо, зачитанное на совещании, посвященном проблемам науч. фантастики). — «Литературная Россия», 1966, 4 февр., с. 20—21.

131. Дети — это мы за порогом будущего. (К проблеме коммунистического воспитания детей). — «Детская литература», 1966, № 2, с. 4—5.

132. Предисловие к рассказу: П. Андерсон. «Зовите меня Джо». — «Знание — сила», 1966, № 4, с. 28.

133. Шифры, коды, вкусы. (О будущем библиотек). — «Литературная газета», 1967, 27 сент., с. 7.

134. Космос и палеонтология. — «Литературная Россия», 1968, 8 марта, с. 22—23, с портр. То же в кн.: Населенный космос. М., «Наука», 1972. То же в кн.: Сборник науч. фантастики. Вып. 12. М., «Знание», 1972, с. 111—125. То же в кн.: И. Ефремов. Сочинения. Т. 3, кн. 2, М., «Молодая гвардия», 1976, с. 354—370.

135. Будущее за фантастикой. (Заметки писателя). — «Московский комсомолец», 1968, 25 апр.

136. (Вас увлекает гиперболизм фантастики?) — «Смена» (Л.), 1968, 12 мая.

137. Вам, романтики грядущего! (Обращение к молодежи). — «Техника — молодежи», 1968, № 10, с. 1.

138. Формула героизма. — «Комсомольская правда», 1968, 30 июля. То же в кн.: А. Меркулов. В путь за косым дождем. М., «Молодая гвардия», 1968, с. 233—237.

139. Предисловие. — В кн.: А. Палей. В простор планетный. М., «Мысль», 1968, с. 5—6.

140. Да, ради приключений! (Отклик на статью В. Ревича «Приключений ради…» в «Литературной газете», 1969, 19 февр., с. 5). — «Литературная газета», 1969, 12 марта, с. 5.

141. (Мнение о книге Б. Ляпунова «В мире мечты»). — «Библиотекарь», 1970, № 10, с. 56.

142. (Высказывание о фантастике). — В кн.: Б. Ляпунов. В мире мечты. М., «Книга», 1970, с. 73, 75—77.

143. Послесловие. — В кн.: С. Жемайтис. Вечный ветер. М., «Детская литература», 1970, с. 281—284.

144. Послесловие. — В кн.: А. Кларк. Космическая одиссея 2001 года. М., «Мир», 1970, с. 331—334. То же: «Молодая гвардия», 1970, № 10, с. 260—262.

145. Когда говорят письмена. — «Книжное обозрение», 1971, 1 янв.

146. Интервью из Академии Горя и Радости. (Международный симпозиум по научной фантастике). — «Техника — молодежи», 1971, № 1, с. 19—20.

147. Предисловие. — В кн.: О. Ларионова. Остров Мужества. Л., Лениздат, 1971, с. 5—7.

148. По ориентирам чувств. (XX век. Наука и общество. Ответ на анкету). — «Литературная газета», 1972, 12 янв., с. 12.

149. Мечтатели и фантазеры. (Ответ на анкету). — «Пионерская правда», 1972, 14 марта.

150. (О жанре фантастики. Ответ на вопросы редакции). — «Сибирь» (Иркутск), 1972, № 2, с. 70—71.

151. (Поздравление с 50-летием журнала). — «Молодая гвардия», 1972, № 5, с. 66—67.

152. Прелесть необычайного. (Последняя статья писателя). — «Неделя» (Воскресное приложение «Известий»), 1972, 2—8 окт., с. 10.

153. Монгольская Гоби. (Написано в 1970 г. Опубликовано впервые). — «Вокруг света», 1977, № 4, с. 49—50.

154. Создать свой идеал. (Из письма инженеру Е. Трофименко, 1964 год). — «Московский комсомолец», 1977, 5 июня.

155. «Черты подлинного Алтая…» (Письмо художнику И. Ортонулову, 1970 год. Публикация Г. Кондакова). — «Литературная Россия», 1978, 19 мая.

156. Восходящая спираль эволюции. (Подборка высказываний. Публикацию подготовил Ю. Моисеев). — «Техника — молодежи», 1978, № 10, с. 48—51, с портр.

III БЕСЕДЫ, ИНТЕРВЬЮ

157. Существовала ли Атлантида? Из нерешенных проблем науки. (По материалам беседы). — «Техника — молодежи», 1956, № 11, с. 22—25; № 12, с. 16—17.

158. Мечтатель против робота. (Беседа). — «Московский комсомолец», 1958, 12 июля, с портр.

159. На повестке дня — Луна! (К проблеме межпланетных сообщений. Беседа). — «Изобретатель и рационализатор», 1958, № 10, с. 15.

160. Мечта должна быть крылатой. (Беседа). — «Московский комсомолец», 1961, 2 апр.

161. Новогодняя фантазия. (Беседа писателей о науч.-фантастич. литературе. Записал Я. Голованов). — «Комсомольская правда», 1964, 1 янв.

162. Фантастика в кино? Нужна. (Беседа). — «Советское кино», 1964, 4 янв.

163. Мечта должна быть крылатой. (Беседа. Записали М. Долинский и С. Черток). — «Комсомольская правда», 1964, 1 окт.; то же под назв.: О кино говорят. — В кн.: Экран, 1964. М., 1965, с. 349—352.

164. «Мы прозреваем дали других обитаемых миров…» (Беседа. Записал Д. Биленкин). — «Вокруг света», 1967, № 9, с. 46—51.

165. Следы человека, которого еще нет. (Социально-экономические проблемы общества будущего. Интервью. С примеч. редакции). — «Техника — молодежи», 1967, № 10, с. 22—25, с портр.

166. Жду тебя, Аэлита. (О проблемах науч. фантастики. Беседа с кор. АПН). — «На смену!» (Свердловск), 1968, 23 апр. То же под назв.: Будущее — за фантастикой. «Московский комсомолец», 1968. 25 апр.; «Советская Каракалпакия» (Нукус), 1968, 30 апр.

167. Наследник Уэллса. (Интервью. Записал А. Лесс). — «Московский комсомолец», 1968, 16 авг.

168. Лаборатория фантаста. (Беседа. Записал В. Засеев). — «Вечерняя Москва», 1968, 24 окт.

169. Мир в движении. (Интервью). — «Техника — молодежи», 1968, № 10, с. 7—9, с портр.

170. Пространством и временем полный… (Беседа. Записал Ю. Моисеев). — «Юный техник», 1968, № 12, с. 27—29, с портр.

171. Студент — 2000? (Беседа). — «Комсомольская правда», 1969, 1 янв.

172. Магия героя. (Беседа. Записал Д. Биленкин). — «Литературная газета», 1969, 8 янв., с. 4, с портр.

173. (Беседа с Иваном Ефремовым. Записал Г. Савченко). — «Молодая гвардия», 1969, № 5, с. 307—320.

174. (О полете «Аполлона-11», Беседа. Записал В. Ковалев). — «Неделя» (Воскресное приложение «Известии»), 1969, 21—27 июля, с. 5.

175. Страна Фантазия. (Беседа. Записал В. Гиткович). — «Гудок», 1970, 24 ноября, с портр. То же, с сокращ., под назв.: «Хорошего в человеке много…» — В кн.: Фантастика-77. М., «Молодая гвардия», 1977, с. 334—337.

176. Великое кольцо будущего. (Интервью. Записал Ю. Медведев). — В кн.: Фантастика-69—70. М., «Молодая гвардия», 1970, с. 257—273.

177. Зерна красоты. (Беседа. Записал Ю. Медведев). — «Техника — молодежи», 1972, № 6, с. 11—14.

178. Собирающий красоту. (Интервью. Записал В. Бугров). — «Уральский следопыт», 1972, № 12, с. 48—53, с портр. То же в кн.: Собеседник. Сборник для юношества. Вып. 2. Новосибирск, Западно-Сибирское изд-во, 1975, с. 75—85, с портр. То же в кн.: Мир приключений. М., «Детская литература», 1978, с. 560—572 (под назв.: «Жить же нам на Земле…»).

179. «Пространством и временем полный». (Интервью в сент. 1972 года. Публикуется впервые. Записал Ю. Моисеев). — «Литературное обозрение», 1977, № 4, с. 108—109.

180. Жизнь ученого и писателя. (Интервью в июле 1960 года. Публикуется впервые. Записал Е. Брандис). — «Вопросы литературы», 1978, № 2, с. 187—208.

181. «Логика, реальность — верный компас фантаста». (Интервью в июне 1958 года. Публикуется впервые. Записал Н. Болотников). — «Вопросы литературы», 1978, № 2, с. 208—216.