Каменный пояс, 1984

fb2

Литературно-художественный и общественно-политический сборник Челябинской, Оренбургской и Курганской писательских организаций. Включает повести, рассказы, очерки, статьи, раскрывающие в основном тему современности.

30 ЛЕТ ЦЕЛИНЕ

Очерки. Повесть. Стихи

Борис Бурлак

МОЛОДОСТЬ ЗЕМЛИ

Очерк

Нет, не стареет наша благодатная земля.

В этом легко убедиться, когда ты сам поживешь на белом свете, постранствуешь вдоволь из конца в конец и, вернувшись однажды к степному подножью заветного Урала, с удивлением оглядишься окрест, узнавая и не узнавая всю эту прекрасную землю, точно бы помолодевшую за многие годы, которые, собственно, и составляют твою жизнь.

Нечто подобное я испытал еще в 1954 году, когда снова оказался на Южном Урале после долгого расставания с ним, измеряемого целой четвертью века.

И опять меня привело сюда желание увидеть сотворение Нового мира на доселе не обжитой земле. Это уж действительно так, что лучше самому один раз увидеть…

Впервые я тут побывал в 1930 году, шестнадцатилетним пареньком. И не в качестве любознательного путешественника: мы тогда и понятия не имели о туризме, отправляясь на дальние стройки начальной пятилетки и на целинные поля самых первых зерносовхозов. Слово «целина» уже входило в газетный обиход, к тому же еще поддержанное эпическим талантом Шолохова.

В Москве был создан «Зернотрест», облюбовавший вскоре для своих «фабрик зерна» плодородные земли на Северном Кавказе и Южном Урале, в Сибири и Средней Азии. Одним словом, выбирай географию по вкусу. Меня потянуло в Башкирию, в Зилаирский зерносовхоз, только что основанный неподалеку от Баймакского золотого прииска. Можно было махнуть подальше от родных мест, однако Башкирия с ее дремучими урманами казалась столь же таинственной и загадочной, как и Сибирь.

Правда, этих урманов тогда мне не довелось увидеть, но зато уж степь, первозданная, божественная степь с ее пенящимися на пригорках вековыми ковылями, с ее царственными беркутами, зависающими в высоком небе, с ее множеством любопытных сурков — этих «степных пингвинов», — со всей необыкновенно бурной и страстной весной тридцатого года буквально околдовала меня. Я приглядывался к незнакомым молодым людям и досадовал на свою самонадеянность: все окружающие что-то умели делать (и когда они выучились?), а я оказался среди них начинающим библиотекарем. Это теперь до конца понял всю мудрость библиотечного дела, а тогда краснел, стеснялся, что просто выдаю книги, и жгуче завидовал не только трактористам, но и прицепщикам.

Однако главное-то было в том, что у нас на глазах добрая сотня заграничных тракторов почти круглые сутки поднимала зилаирскую целину, распластывая ее иссиня-черные, маслянистые отвалы от горизонта до горизонта. И где-то в полуденном мареве подолгу маячили башкирские всадники — будто конные разъезды всей этой грохочущей армады, всполошившей древнюю южноуральскую степь.

По тем временам такая масса техники, такой размах работ воспринимались как дерзкий вызов российской экономической отсталости, тем более, что своих отечественных тракторов и в помине не было, Челябинский завод едва вырисовывался в тысячелистных синьках да кальках.

Но то была еще не битва, а разведка боем, верно, успешная, крупномасштабная, однако же разведка. Надвигалась война, и этой разведке не суждено было развернуться в настоящую битву за хлеб — вскоре и совхозные тракторы оставили плуги и взяли на прицепы уральские пушки и гаубицы…

Прошла четверть века, вместившая в себя и довоенные пятилетки, и самую войну, и без малого две послевоенные пятилетки. Четверть века… Кто поднимал целину в тридцатые годы, тот сполна отвоевал свое на фронтах Отечественной, а кто не подрос к войне, достиг совершеннолетия уже в пятидесятые годы — как раз к новому общему наступлению на целину, охватившему десятки миллионов гектаров. И хотя я жил и работал тогда в Риге, хотя мне и перевалило уже за сорок, все-таки потянулся за юными добровольцами, пусть в качестве газетчика, чтобы собственными глазами посмотреть, как пойдет наступление, не слыханное и не виданное там, на востоке.

Жил на полевом бригадном стане с молодыми латышами, старательно заполнял блокноты всяческими заметками, а по вечерам сидел с комсомольцами у костра и с удовольствием слушал их веселые историйки да и сам кое-что рассказывал, тем более, что рассказать было что. Невдалеке от Таналыкского совхоза, где мы обосновались, по ту сторону реки Урал и начинались поля того самого Зилаирского зерносовхоза, в котором довелось немного поработать четверть века назад. Совпадение, случайность? Некоторая случайность была для меня разве лишь в том, что новый подъем целины начинался буквально рядом с давно поднятой целиной. И сама война как бы размежевала их во времени.

С той поры вдвое дороже мне эта южноуральская степь, где сходятся оренбургская, челябинская, башкирская земли. Благо, тут нет скорых, нетерпеливых поездов, которым издали светят зеленые светофоры на полустанках, не говоря уж о станциях. На обыкновенном-то, пассажирском поезде, с трехзначным номером, смотришь себе часами в окно, наслаждаясь постепенным узнаванием твоих мест, овеянных ветрами твоей молодости. Ты как бы наново открываешь мир, в котором поднялось на крыло целое поколение степняков за эти три десятилетия.

Кто встречал тут августовские восходы, когда мелодичным звоном звенят поспевающие хлеба, тот подолгу не мог отвести очарованного взгляда от неохватного пшеничного разлива, уходящего далеко в сторону Казахстана. То чистейшей бронзой, то красной медью, то высокопробным золотом светятся, поигрывают приливные волны на горизонте, куда ни глянь, — на восток или на запад, на юг или на север. Пшеница и пшеница на сотни километров вокруг. И кое-где в утренней дали зеленеют среди полей совхозные центральные усадьбы, над которыми то и дело летают еле видимые стрелы башенных кранов. А вдоль тракта Оренбург — Челябинск, привольно растянувшись в кильватерную колонну, плывут по оранжевому морю ослепительно белые зерновые «лайнеры» — элеваторы. Это все поднятая целина: чем дальше на юго-восток, тем шире разливается она по всему горизонту. Даже не верится, что здесь, кроме караванных натруженных троп, никаких путей-дорог никогда не было.

Треть века… Конечно, можно подсчитать, сколько же всего дала целина зерна за три десятилетия в Казахстане, в Оренбурге, на Алтае, в других областях, где менее значительны посевные площади. Наверное, не один десяток миллиардов пудов. Были годы урожайные, были средние, были неурожайные, — не случайно наши края называют «зоной рискованного земледелия». Однако редко мы получали здесь менее одной четверти всего товарного зерна в стране. А если взять самые «верхние засечки» целинных урожаев, то бывало, что и одна треть, а то и почти добрая половина нашего хлебного баланса приходилась на щедрые поставки целины, которая давным-давно окупила все затраты на ее освоение.

Так что экономическое значение целинного хлеба трудно переоценить.

Но есть еще иное — политическое значение целины. Когда заокеанские недруги в поисках средств борьбы с Новым миром начали применять против нас всевозможные санкции, они и зернофураж, который мы иногда прикупали, возвели в степень «стратегических материалов». Впрочем, они давно приравняли торговлю хлебом к торговле оружием. С каким злорадством американские экономисты считают и пересчитывают на ЭВМ в своих конъюнктурных институтах предполагаемый валовой сбор зерновых в Советском Союзе, если виды на урожай складываются неблагоприятно.

Уже не раз освоенная целина помогала нам на мировой политической арене, хотя те же советологи, помнится, бойко заговорили о «неоправданном риске», едва мы начали распахивать новые земли за Уралом; а потом, когда эти земли порадовали советских людей первым отличным урожаем, за океаном перевели пропагандистский монолог на тему о «сливках земли», которых-де совсем ненадолго хватит русским.

Ну что касается «сливок земли», то в Соединенных Штатах научились снимать их еще в прошлом веке, когда распахивали сверхприбыльные североамериканские прерии и аргентинские пампасы. Хищническая, сверхприбыльная эксплуатация новых земель вконец разорила тогда не только мелких фермеров в США, но и больно ударила по европейским земледельцам.

Если же у нас и было что не так кое-где на целине, то объяснялось это неизбежными при столь огромном масштабе освоения новых земель ошибками. Ошибки, конечно, давно исправлены, и для каждого района с его почвенными особенностями выработана цельная агротехническая система. Ведется и методичная борьба с эрозией почвы, особенно ветровой, чтобы «золотая пыль» плодородия не исчезала бесследно. Да и богатый опыт знаменитого крестьянина — академика Терентия Мальцева получает все более благодарное признание.

Карл Маркс писал в третьем томе «Капитала»:

«При быстром развитии производительной силы все старые машины должны быть заменены более выгодными, то есть должны быть совсем выброшены. Земля, напротив, постоянно улучшается, если правильно обращаться с ней».

Вот где она — тайна вечной молодости нашей земли: в бережном, сыновьем отношении к ней.

Излишнее регламентирование, которое было свойственно в прошлом некоторым работникам сельского хозяйства, на целине преодолевалось успешнее. И там уже в шестидесятые годы агрономы почувствовали себя полноправными хозяевами полей и защитниками их от догматических рекомендаций кабинетных знатоков аграрных проблем.

На целинных землях появились свои талантливые ученые, которым не занимать ни опыта, ни смелости, ни творческой инициативы. Помню, как в совхозе «Адамовский» упорно искореняли овсюг, каким-то странным образом занесенный на целину. И живые агротехнические наблюдения и эксперименты по-хозяйски обобщал для будущей диссертации сам директор совхоза Петр Георгиевич Рютин. А главный агроном Яков Петрович Орищенко, поборник идеи безотвальной вспашки зяби и других новаторских дел, в то время уже защитил кандидатскую диссертацию.

В нашей публицистике иной раз подчеркивается мысль, что  т о г д а, в тридцатые или пятидесятые годы, все было куда проще, чем  т е п е р ь. Так ли это? Конечно, имеется в виду общая и специальная подготовка кадров. Но кроме профессионализма необходимы ведь и другие качества (включая характер), соответствующие тому или иному времени.

Вот я думаю о тех энтузиастах — из старого Зилаирского зерносовхоза, вместе с которыми отправлялся из Москвы в Башкирию. Потом вспоминаю далеко, не молодого директора совхоза «Комсомольский» Михаила Григорьевича Голованова, одного из первых Героев Социалистического Труда целинного Оренбуржья. (С ним мы немало рассуждали о молодежи.) И наконец каждое лето я встречаюсь на полях с современными молодыми земледельцами. Кому же из них было попроще да полегче? Тем, кто начинал длинную череду пятилеток, или уже целинникам послевоенным, продолжившим борьбу за хлеб, когда мы стали во много крат сильнее, или нынешним труженикам земли, которые вопреки всем привлекательным городским занятиям предпочли добывать для народа хлеб насущный? Думается, что у каждого из этих трех поколений советского крестьянства своя судьба, и все же у того, первого, кому пришлось вдобавок столько перелопатить землицы и на фронте, особо тяжким было восхождение к восьмидесятым годам века.

На освоенной целине, как и на любом хлебном поле, до сей поры хватает нерешенных вопросов. Тридцать лет назад у нас до всего не доходили руки. Некогда было крепко подумать, например, о том, а стоило ли создавать в глухой степи, скажем, отделения совхозов, а не лучше ли сразу основать агрогородки вместо нынешних, только наполовину благоустроенных центральных усадеб? Наверное, классическое бездорожье в наших черноземных краях явилось в значительной мере уважительной причиной того, что совхозные поселки стали дробиться на отделенческие, — все же под рукой и пашня, и пастбища, и зреющая нива. Ну а когда горячка спала, когда люди малость прижились в новых местах, они и призадумались о том, что хорошо бы теперь в каждом совхозе иметь одну центральную усадьбу — агрогородок со всеми социальными и культурно-бытовыми условиями: средней школой, Домом культуры, универмагом, домом бытовых услуг, столовой (или даже рестораном), парком, радиоузлом, телевидением и прочими необходимыми благами на городском уровне.

В Оренбургской области есть и старые совхозы, созданные или на бывших господских землях, или на базе мелких колхозов, или целинные — основанные в том же тридцатом году (имени Магнитостроя, имени Электрозавода, Чебеньковский). И даже в таких хозяйствах, расположенных, как правило, в густонаселенных районах, наблюдается вполне естественный отток молодежи из отделений на центральные совхозные усадьбы (не говоря уже о райцентрах).

Само слово «агрогородок» поэтично по своему звучанию. Так и видится среди возделанных полей, на берегу тихой степной речки или лебединого озера, как весело разбежались по ковыльному косогору одно-, двухэтажные нарядные коттеджи. Но, к сожалению, редко остановишь взгляд на каком-нибудь оригинальном домике неожиданного архитектурного решения. Все, главным образом, традиционные, приземистые на вид пятистенки. Серьезным проектированием совхозных поселков мало кто занимается, не говоря уже о планировке домов и надворных построек. Примелькались и типовые Дома культуры, службы быта, административные здания. В этом смысле некоторые колхозные усадьбы Оренбуржья опережают совхозные. Так центр села Желтое, в котором находится правление колхоза «Сакмарский», выглядит уютным городским уголком на фоне великолепных южноуральских шиханов.

Однако наиболее жгучая проблема освоенной целины — это орошение. Несколько лет назад Александр Степанович Хоментовский, член-корреспондент Академии наук СССР, по-комсомольски горячо увлекся идеей переброски части стока сибирских рек на юг. Он все летние месяцы напролет странствовал по всему южному Предуралью, по казахским полупустыням, по намечаемой трассе магистрального канала и ответвления от него на запад. Ему рисовались радужные картины недалекого будущего этого обширного края, который уже в наше время постепенно становится богатейшей житницей. Рано или поздно идея переброски на юг части стока сибирских рек будет непременно осуществлена. Здесь нет альтернативы. Но осуществление такого глобального проекта потребует немалых материальных средств, и по этой причине может быть перенесено на грань веков — двадцатого и двадцать первого.

Недавно А. С. Хоментовский выдвинул частную задачу в своей статье «Ключ к реализации Продовольственной программы в бассейне реки Урал», опубликованной в «Каменном Поясе» за 1983 год. Суть нового предложения ученого состоит в том, чтобы максимально использовать буйный весенний сток Урала в Каспийское море, создав в бассейне реки, в том числе и в Губерлинских горах, целую систему небольших водохранилищ для орошения окрестных полей, включая, разумеется, и целинные. Это не решает всей архисложной проблемы, но поможет в реализации Продовольственной программы и явится своего рода техминимумом для будущих мастеров поливного земледелия.

Таким образом, существуют и дальняя, и ближняя перспективы орошения освоенной целины, которая из так называемой «зоны рискованного земледелия» превратится в главную житницу государства уже в течение следующей трети века.

Обычно в необжитые места первыми приходят геологи, вслед за ними — авангардные бригады строителей. Но восточное Оренбуржье открыли не разведчики недр, а почвоведы и землеустроители. Потом поднялись над орлиной степью и буровые вышки геологических партий. Они нашли там богатые комплексные руды и асбест. Нынче в Притоболье возвышаются самые молодые города области — Светлый и Ясный. Туда протянута железная дорога из Орска, ходит прямой пассажирский поезд Оренбург — Рудный Клад. Словом, еще вовсе недавно эта Высокая степь на водоразделе европейских и азиатских рек, заселенная одними сурками да беркутами, за какие-нибудь тридцать лет преобразилась неузнаваемо, вопреки жестокой засухе, которая нет-нет да и потянет знойным суховеем откуда-то со стороны Каракумов. До Высокой степи очень редко доходят летние дожди с запада и почти совсем не доходят с востока. Но какое жаркое солнце на этом «климатическом перевале», какие плодородные земли!.. Только бы еще живой воды в самое летнее пекло — и урожаи всех культур можно бы удвоить, утроить.

Надо сказать напоследок о целинной экологии. Ну, к примеру, о тех же беркутах и о сурках, которых нынче редко увидишь в необозримом солнечном просторе за Орском. Сначала иные бездумные парни охотились на птиц и на зверьков просто ради забавы, а потом в Казахстане появились и промысловики-браконьеры, нажившиеся на сурочьих шкурках.

В восточном Оренбуржье встречаются уникальные березовые колки на высотках и даже на плитняке. Есть и кустарниковые вишневые сады, занимающие значительную территорию. Природа заранее позаботилась о том, чтобы принарядить эту степь к приходу человека. И человек должен ответить на ее заботу верной любовью к родной земле.

В свое время тот же А. С. Хоментовский выступил в печати с предложением создать в Оренбургской области, пока не поздно, степные заповедники. В первую очередь это следовало бы сделать на освоенной целине, иначе в ближайшие годы могут исчезнуть последние гектары нераспаханных земель. И уж бесспорно надо сохранить все уцелевшие памятники природы.

Начало будущего, двадцать первого столетия почти совпадет с полувековым юбилеем освоения великой целинной степи. Все более четко рисуется, как миражное видение, прибойный разбег золотых пшеничных волн на востоке, где вовсе изглаживается каменный накат, сбегающий по гранитной лестнице Уральского хребта, и начинается самая глубь плодороднейшего края.

Хроника исторических событий в двадцатом веке еще пополнится новыми свершениями советского народа. Детонация нашей Великой революции бесконечна. И штурм целины, последовавший вскоре за полным разгромом нацистов, прочно занимает свое место в ряду героических дел Нового мира.

Так что никакие «зерновые санкции» правительства США не страшны людям, которые не только подняли знамя социалистической революции, но и отстояли ее в тяжких боях, возвеличили бескорыстным, подвижническим трудом и ныне зорко оберегают от ракетных крестоносцев. Будущее всегда принадлежит сеятелям!

В САМОМ НАЧАЛЕ

События, факты, цифры

ВЕЛИЧЕСТВЕННАЯ ПРОГРАММА

В конце февраля — начале марта 1954 года состоялся Пленум ЦК КПСС. Пленум обсудил вопрос о дальнейшем увеличении производства зерна в стране и об освоении целинных и залежных земель.

В постановлении, принятом 2 марта, Пленум ЦК КПСС поставил задачу в течение 1954—1955 годов расширить посевы зерновых культур за счет освоения целинных и залежных земель не менее чем на 13 миллионов гектаров. Из этого количества колхозам и совхозам Российской Федерации, и главным образом колхозам и совхозам Сибири, Урала и Поволжья, предстояло освоить 6700 тысяч гектаров.

ОБЛАСТЬ НАМЕЧАЕТ ПЕРВЫЕ РУБЕЖИ

12—13 февраля 1954 года в Оренбурге состоялась областная партийная конференция.

Выражая волю трудящихся области, конференция единодушно решила: за два года расширить посевные площади за счет целинных и залежных земель на один миллион гектаров.

СОБИРАЛАСЬ В ПОХОД МОЛОДЕЖЬ ОРЕНБУРЖЬЯ

Призыв партии нашел живой отклик у молодых тружеников городов Оренбургской области. В партийные и комсомольские комитеты потоком шли заявления от рабочих и служащих, главным образом от комсомольцев и молодежи, с просьбой послать их на освоение целинных и залежных земель во вновь организуемые совхозы. В Орске в течение двух дней поступило 224 заявления от молодых патриотов. Каждый день областные газеты публиковали письма юношей и девушек, заявляющих о своем горячем стремлении с честью выполнить задание Родины.

Виталий Татаринов * * * Нам дорога                  не казалась длинной. С песней уезжали на Урал. По земле непаханой,                                целинной Провели мы наши трактора. От природы милостей                                  не ждем мы. Знаем:           нами Родина горда. Поднялись над степью побежденной Созданные нами города. И, заветных книг листая груду, До рассвета не смыкая глаз, Нам       завидовать,                         пожалуй, будут Юноши,             похожие на нас. Зерносовхоз «Ириклинский» В ОБЛАСТНОМ КОМИТЕТЕ КПСС

Партийные организации отдельных городов и сельских районов области, поддерживая патриотические стремления трудящихся, решили полностью укомплектовать кадры для некоторых вновь создающихся совхозов. Бюро обкома КПСС специальным постановлением, принятым 25 февраля, одобрило эту инициативу.

Об инициативе Чкаловской и Орской городских, Секретарской и Мордовско-Боклинской районных партийных организаций по укомплектованию механизаторскими и другими квалифицированными кадрами рабочих вновь организуемых совхозов для освоения целинных и залежных земель.

Учитывая важнейшее государственное значение проводимых партией и правительством мероприятий по освоению целинных и залежных земель, Чкаловская и Орская городские партийные организации взяли обязательство — до 1 апреля с. г. укомплектовать механизаторскими и другими квалифицированными кадрами рабочих по одному вновь организуемому совхозу области и принять над ними постоянное шефство. Секретарская и Мордовско-Боклинская районные партийные организации решили укомплектовать механизаторскими и другими квалифицированными кадрами рабочих один вновь организуемый совхоз в Адамовском районе.

Бюро обкома КПСС постановило:

1. Одобрить инициативу Чкаловской и Орской городских, Секретарской и Мордовско-Боклинской районных партийных организаций об укомплектовании механизаторскими и другими квалифицированными кадрами рабочих вновь организуемых совхозов области для освоения целинных и залежных земель.

2. Обязать райкомы и горкомы КПСС широко разъяснить в партийных и комсомольских организациях, а также среди колхозников, рабочих предприятий, учреждений, МТС и совхозов государственное значение инициативы Чкаловской и Орской городских, Секретарской и Мордовско-Боклинской районных партийных организаций и по их примеру организовать работу по привлечению кадров специалистов, комбайнеров, трактористов, токарей, слесарей и других квалифицированных рабочих на работу во вновь организуемые совхозы, а также в МТС области по освоению целинных и залежных земель.

РОСЛИ ПОСЕЛКИ

До начала первого весеннего сева отвод земель в основном был закончен. В малообжитых местах, расположенных большей частью в стороне от железных и шоссейных дорог, создавались целинные совхозы. Строились жилые поселки, производственные помещения, проводились дороги.

В первые годы освоения целинных и залежных земель большую помощь вновь созданным совхозам «Буруктальский», имени XIX партсъезда, «Комсомольский», имени Розы Люксембург и другим оказали строительные организации Орска, Оренбурга. Только строители Орска в этих хозяйствах построили 19 тысяч квадратных метров жилой площади, 35 зерноскладов, 8 зерносушилок, три школы, два детсада, шесть столовых, четыре хлебопекарни, пять бань и много других хозяйственных и социально-культурных объектов.

А НУ-КА, ДЕВУШКИ! В областном комитете ВЛКСМ Об инициативе молодых работниц зерносовхоза «Полевой»

Обком ВЛКСМ обязал горкомы, райкомы комсомола широко разъяснить среди комсомольцев и молодежи письмо девушек зерносовхоза «Полевой».

Обком ВЛКСМ указал комитетам комсомола на необходимость направлять на работу в новые совхозы девушек, активно проявивших себя на производстве и в общественной жизни.

Девушки нашей Отчизны всегда, когда требовалось, шли на самые трудные участки строительства. Тысячи славных дочерей Родины в начале тридцатых годов поехали на Дальний Восток строить в тайге город юности. В тяжелые годы войны они встали к заводским станкам и сельхозмашинам, с честью заменили ушедших на фронт мужчин. Много сил и энергии потребует от них целина. Но они заявляют, что не пожалеют усилий во имя расцвета любимой Родины.

ЗАДАНИЕ ПАРТИИ ВЫПОЛНЕНО

В августе Центральный Комитет КПСС и Совет Министров СССР приняли постановление «О дальнейшем освоении целинных и залежных земель для увеличения производства зерна». Из этого постановления страна узнала о серьезных успехах, достигнутых советским народом в районах новых земель.

На 10 августа в районах освоения новых земель поднято 13 миллионов 400 тысяч гектаров целины и залежей, что составляет 103,2 процента к установленному плану. А всего по стране на 10 августа вспахано высокоплодородных целинных и залежных земель в колхозах и совхозах 14 миллионов 100 тысяч гектаров. На новых землях создано 124 крупных зерновых совхоза, оснащенных современными сельскохозяйственными машинами.

ЦК КПСС и Совет Министров СССР, с удовлетворением отметив достигнутые успехи, выразили уверенность, что колхозы, МТС и совхозы восточных районов страны будут продолжать освоение новых земель.

ИТОГИ ПЕРВОГО ГОДА

В 1954 году область подняла 1 миллион 130 тысяч гектаров целины, на 430 тысяч гектаров больше против государственного задания. Колхозы распахали 580 тысяч гектаров, совхозы — 550 тысяч.

УКАЗ Президиума Верховного Совета СССР о награждении Чкаловской области орденом Ленина

За выдающиеся достижения в деле освоения целинных и залежных земель, крупные успехи, достигнутые трудящимися Чкаловской области в увеличении производства зерна, и выполнение принятых обязательств по сдаче государству 150 миллионов пудов хлеба наградить Чкаловскую область орденом Ленина.

Председатель Президиума Верхозного Совета СССР  К.  В о р о ш и л о в Секретарь Президиума Верховного Совета СССР  Д. Г о р к и н

Москва, Кремль, 23 октября 1956 года.

Вадим Миронов

СТИХИ

ЗОЛОТО

Когда-то на территории, где теперь раскинулись поля совхоза «Магнитный», старатели добывали золото. На сотнях гектаров и ныне видны ямы, поросшие травой. Теперь их выравнивают под хлебные поля.

Здесь добывали золото когда-то… Ладонью растирая пот по лбу, Совком,      киркой           и тяжкою лопатой Старатели Пытали тут судьбу. Да и судьба Их тоже здесь пытала, Однако время Стерло их следы. (На блеске благородного металла Извечно — Отсвет крови и беды.) Но вот сегодня оживились дали — Могучим гулом сердце веселя, Бульдозеры в степи зарокотали, Чтоб стала ровной, Словно стол, Земля. Тут будет поле хлебное.                          Как птицы, Весной зарницы Промелькнут над ним. Нальется полным колосом пшеница, И будет этот колос — Золотым!

ВЫЙДУ В ПОЛЕ…

Я на зорьке встал сегодня рано И в ветвях услышал птичий гам. Облака —                 курчавые бараны — Разбрелись по голубым лугам. Выйду я в рассветное раздолье В ожиданье молодого дня, Чтобы в пояс поклониться полю, Где взошли густые зеленя. Скоро солнце по полянам брызнет, Волю дав горячему лучу. Постою. Подумаю о жизни И над этим полем помолчу. Пусть растут хлеба высокой пробы, Пусть их теплый дождь не обойдет. Здесь —        в высоком званье хлебороба — Коренастый человек живет. Он вспахал поля              и в землю бросил Самое отборное зерно. Пусть его порадует под осень Из колосьев налитых руно. Скоро солнце по полянам брызнет, Где растет пшеница.                       И тогда Я пойму — Кто думает о жизни, Тот о хлебе думает всегда. Тот, кто лебеды отведал с солью, Знает цену хлеба наизусть… Молча В пояс Поклонюсь я полю, Трижды — Хлеборобу поклонюсь!

Евгений Колесников

КИЗИЛЬСКИЙ КАРАВАЙ

Тридцать лет назад было принято историческое постановление февральско-мартовского Пленума ЦК КПСС «О дальнейшем увеличении производства зерна в стране и об освоении целинных и залежных земель». Громадная серьезность задач, жесткие сроки их исполнения буквально всколыхнули не только тружеников села, но и весь наш народ. Начался новый и невиданный подъем в развитии сельского хозяйства.

Тогда райком партии, райисполком, райком комсомола Кизильского района были похожи на оперативные штабы. Сюда шли коммунисты и комсомольцы, служащие учреждений и рабочие различных профессий, добиваясь направления на целину.

Многие поехали тогда трудиться в колхозы и совхозы. Начальника доротдела П. П. Маркова избрали председателем колхоза «Красный казак», токаря МТС П. Ф. Кошевца — председателем колхоза имени Сталина, механизатора А. В. Снесарева — бригадиром полеводческой бригады колхоза имени В. И. Ленина… Так, первыми целинниками стали сами жители целинного района.

Первыми новоселами были комсомольцы — магнитогорские рабочие Б. Кубарев, Г. Степанов, Ю. Смоленский и Н. Дасов. Их приняли в торжественной обстановке, с ними беседовали секретари райкома КПСС В. Ф. Петухов и А. У. Моисеенко. Надо воздать должное городу славных металлургов: с самого своего рождения он был и остается крепкой спорой для района: сельские труженики постоянно чувствуют могучее плечо горожан, их братски протянутую руку. Кузнец и горновой страны — Магнитогорск — оказывал району неоценимую помощь и в освоении целины.

Магнитогорские коммунисты — «тридцатитысячники» — Ф. Д. Заикин, П. Д. Легенько, А. И. Савченко, Я. Э. Концевой, А. Н. Сенько возглавили отстающие колхозы и вывели их в передовые хозяйства. На их долю достался и период освоения целинных земель. В районе до сей поры помнят каждого по имени и отчеству.

Стали приезжать к нам рабочие, специалисты, опытные хозяйственные руководители из Кыштыма, Златоуста, Копейска, Челябинска и других городов области. Прибывали агрономы, инженеры, прорабы, механики…

Вначале приезжающих энтузиастов подселяли к семьям старожилов. Приходилось жить в неимоверной тесноте, но все понимали — это временно. Шумная, неунывающая молодежь быстрехонько «оккупировала» даже чердаки и сарайки, создавая в них «шик-комфорт». И не было случая, когда бы местные жители проявляли недовольство. Всюду принимали целинников радушно, готовили им пищу, стирали белье, топили бани, делились всем, чем могли.

А бабушка Землянская вдруг прославилась на весь совхоз «Победа» как парикмахерша. На заросших головах своих пятерых постояльцев она навела «культуру» ножницами, предназначенными для стрижки овец. Да еще приговаривала:

— Этим струментом я, бывало, по сорок овец в день остригала, за что и Грамоты имею. А пять-то голов остричь для меня — тьфу! да и только.

На замечание, что, мол, в прическе уж больно много «лестниц», бабушка отвечала:

— А это, милые, даже очень хорошо — девки будут на вас заглядываться. А постриги по-городскому — ни одна ведь не обратит внимания.

Ехал к нам «в общем-то зеленый молодой народ» с походным рюкзаком за плечами, со стремлением впервые начать самостоятельную жизнь, и степенные папаши и мамаши с семьями. Когда подселение стало уж невозможным, в степи начали вырастать городки из палаток, будок, просто шалашей. В дело шли списанные железнодорожные вагоны. В степи запылали костры, задымили воинские походные кухни, ночи «насквозь» просвечивались тракторными фарами, как прожекторами. Зазвучали многие, неслыханные доселе песни, которые привезли люди из своих родных мест. Русские, казахи, башкиры, украинцы, белорусы, мордва и другие представители наций и народностей стали одной семьей на целинной земле.

Запомнился навсегда расширенный пленум райкома партии 21 марта 1954 года. О постановлении ЦК КПСС о целине докладывал первый секретарь РК КПСС В. Ф. Петухов. Было подчеркнуто, что колхозы и совхозы, выполняя предстоящие задачи, должны рассчитывать, прежде всего, на собственные силы, мобилизовать на это дело все трудоспособное население. Всю технику необходимо привести в готовность до 10 апреля, укомплектовав кадрами для работы в две смены, то есть, круглосуточно.

Главная цель весны и лета 1954 года — одновременно с проведением весеннего сева и заготовки кормов поднять 60 тысяч гектаров целины, максимальное количество весновспашки сразу же засеять зерном. Эта главная задача повлекла за собой установление для хозяйств графиков освоения новых земель, открытие при совхозах и МТС краткосрочных курсов трактористов и комбайнеров. Основным местом работы всех руководителей, специалистов, работников идеологии стала полевая бригада.

После пленума повсеместно были проведены партийные и рабочие собрания, коллективы колхозов, МТС и совхозов приняли на себя социалистические обязательства.

В отличие от Казахстана подъем новых земель в Кизильском районе начался не с голой степи. Уже тогда район представлял собой крупную житницу области. 23 колхоза, обслуживаемые тремя МТС, три совхоза, правда, чисто животноводческой специализации, возделывали около 90 тысяч гектаров посевов. Поэтому люди, техника, ремонтные мастерские только что организованных совхозов «Победа» и «Кизильский» «прижимались» к обжитым местам. Колхозы распахивали новые земли на своих же угодьях. Уже весной 1955 года было решено организовать еще один целинный совхоз — «Богдановский». Он базировался в крупном селе, название которого и унаследовал.

Но возникли непредвиденные трудности. Дело в том, что район наш глубинный: до ближайших железнодорожных станций — Бреды, Суббутак, Магнитогорск — расстояние от большинства хозяйств превышает 100 километров. В условиях бездорожья, в ненастную погоду вывозка со станций прибывающих грузов, доставка на элеваторы зерна оборачивались настоящим бедствием.

А грузы прибывали и прибывали. Пристанционные площадки представляли собой несусветный хаос — были завалены лесом, кирпичом, цементом, шифером, стеклом, известью, углем, дровами…

Теперь, когда мысленно обращаешься к поре разворота целинных работ на полную мощь, становится даже немного страшновато — как, откуда работники райкома партии и других районных органов брали силы, оказывались способными решать сотни и сотни разнообразных вопросов, чтобы выйти из затруднительного положения? Образование новых парторганизаций, перестановка партийных кадров, контроль за неуклонным выполнением принятых решений, торговля, бытовое обслуживание, здравоохранение, детские сады и ясли, бани, пекарни, столовые — все это вдруг обрело первостепенное значение. Нередко можно было услышать охрипший голос кого-либо из секретарей райкома КПСС: «Мыло, говорю, хозяйственного мыла давай!», «Почему не видно автолавок?», «Почему мало в продаже фуфаек, рукавиц, полотенец, сапог, очков?..»

Трудно было, трудно. Но дело двигалось вперед. Весенний сев 1954 года был проведен в сжатые сроки, освободившиеся тракторы включились в пахоту целины. В новых совхозах стали подниматься корпуса домов, мастерских, гаражей, клубов, магазинов. Люди на стройках и в поле показывали образцы трудового героизма. Особенно ярко это проявилось в период уборки первоцелинного урожая.

Так, за первые 10 дней комбайнер А. К. Зубов сцепом двух комбайнов намолотил 5380 центнеров зерна. Комбайнер В. И. Кашников ежедневно убирал по 45—50 гектаров и намолачивал по 700—800 центнеров хлеба.

Кизильчане в том году сдали государству 64 тысячи тонн добротного хлеба! Это в два раза больше, чем в 1953 и почти в 5 раз больше, чем в 1940 году. Большая группа механизаторов, бригадиров, специалистов и руководителей хозяйств стали участниками ВДНХ и получили награды Главвыставкома.

Полные небывалого напряжения, в заботах и хлопотах, в денной и нощной борьбе с трудностями прошли славные и незабываемые 1954 и 1955 годы. Целинные совхозы почти полностью отстроились, люди вселились в новые квартиры. На необозримых степных просторах было освоено около 200 тысяч гектаров свежей плодородной земли.

Весной 1956 года в Свердловске состоялось совещание работников сельского хозяйства Урала. Перед областями этого региона ЦК КПСС поставил задачу — увеличить производство зерна по сравнению с достигнутым уровнем в 2,2 раза.

Труженики Кизильского района взяли обязательство засеять 200 тысяч гектаров пашни. Фактически площади посева превысили эту цифру. Развернулось массовое движение за сдачу государству 11 миллионов пудов зерна!

На полях колхозов и совхозов зрел богатый урожай — это радовало хлеборобов. Одновременно к сердцам руководителей подкатывался холодок тревоги — как можно вовремя убрать, переработать и переместить на элеваторы всю эту сказочно огромную массу хлеба? Райком партии настойчиво требовал выделить на период страды«хотя бы» 1200 автомобилей. Но у области не было таких возможностей и было рекомендовано мобилизовать на месте все ресурсы. И зерно возили на лошадях и быках.

Битва за хлеб 1956 года развернулась, действительно, грандиозная. Целинные массивы «сыпанули» по 20—25 центнеров с гектара! Вскоре на токах образовались терриконы зерна. На подработку зерна выходили доярки, чабаны, домохозяйки, школьники старших классов…

Обстановка диктовала двух-, трехкратное ускорение уборки хлебов, такое же повышение темпов отгрузки зерна на элеваторы. И тут оказал великую услугу опыт Казахстана — раздельная уборка! Не уменьшая количества комбайнов, действующих в режиме прямого обмолота, надо было ввести срез хлебов в валки. Этот передовой метод осваивался, так сказать, на бегу. Стали срочно завозить жатки и тут же включать их в дело.

Усиление темпов уборки хлебов привело к тому, что площадки токов буквально захлебнулись зерном. Зачастили сентябрьские дожди. Автомашины от громадных перегрузок и слабого ремонта выходили из строя. Вспоминается разговор секретаря райкома партии В. Ф. Петухова с директором совхоза «Путь Октября» В. С. Сапожниковым. На обычный вопрос: «Как идут дела?» — директор ответил:

— Какие там дела… Когда хлеба было мало — плакали в один глаз, когда его стало много — хоть плачь в оба.

— Над большим хлебом, да еще в оба глаза, одни только дураки и могут плакать, — отрезал Василий Федорович. — А ты своей седой головой хоть немного пораскинул, когда распорядился остановить строительство зерносклада на 12 тысяч тонн?

— На стройку нужны люди, автомашины, откуда прикажешь снимать их — с тока, от комбайнов? — не сдавался Василий Семенович. — Для меня все равно какой палец кусать — этот или вот этот — одинаково больно. По совхозу шаром покати, днем с огнем ищи — ни одного не перегруженного работой человека не сыщешь! Машины едва обеспечивают комбайны, хлеб оседает на токах, возить его нечем!

В других хозяйствах обстановка сложилась не краше.

14 сентября на собрании партийного актива с тревогой говорили: на корню стоит 30 процентов хлебов, в валках — 20 процентов от скошенного. Сдача хлеба государству едва перевалила на вторую половину. И без того жесткие графики уборочных работ были пересмотрены и еще более сокращены. Собрание обратилось ко всем трудящимся района развернуть соревнование за сдачу государству 12 миллионов пудов хлеба.

В работе этого собрания участвовал секретарь обкома КПСС М. С. Соломенцев. Уместно подчеркнуть, что обком КПСС и облисполком постоянно оказывали большую помощь райкому партии, хозяйствам.

Со второй половины сентября 1956 года люди и машины будто обрели второе дыхание. Используя каждый погожий час, все трудоспособное население переворачивало для просушки хлебные валки, перелопачивало зерно, грузило и разгружало машины.

Многие механизаторы в уборочную страду-56 показали новые образцы трудовой доблести. Комбайнер Петр Сухарев на жатве хлебов достиг ста гектаров выработки за световой день. Андрей Бердников за неполный сезон сцепом комбайнов убрал хлеба с тысячи гектаров, отправил на ток 15 тысяч центнеров зерна. Анна Малашкина на одном комбайне убрала зерновые с семисот гектаров.

1956 год завершался невиданным успехом. Совхозы и колхозы района поставили государству и дополнительно продали 11300 тысяч пудов зерна (180800 тонн), из которых 100 тысяч тонн было засыпано в глубинке.

Это был весомый каравай Кизильского хлеба в тех 90 миллионах пудов, которые поставила тогда стране Челябинская область. По итогам года район удостоили Диплома I степени ВДНХ и Красного знамени обкома КПСС и облисполкома. Первый секретарь райкома КПСС В. Ф. Петухов, комбайнеры А. И. Бердников, В. И. Кашников, А. А. Васильев были награждены орденами Ленина и Золотыми Звездами Героев Социалистического Труда. Сотни рабочих, колхозников, служащих, специалистов и руководителей также получили правительственные награды и ценные подарки.

Трудно было, трудно! Устали люди. Только в октябре хозяева стали возвращаться в свои дома, родители — к детям. Во многих семьях они оставались в домах одни, сами готовили себе пищу, прихорашивались перед уходом в школу или садик. На многих приусадебных участках еще лежала пожелтевшая ботва неубранного картофеля. Надо было припасти сено для скота, топливо на предстоящую долгую зиму. А времени на это оставалось в обрез.

Хлеб никогда и никому не давался легко. Здесь, как и в любом большом деле, — чем труднее дается успех, тем он радостнее. Испокон веков оратай воспевал и славил первую борозду, хлебную ниву, хлеб, что в амбаре, и хлеб, что на столе.

Хлеб и труд неотделимы, как труд и радость. Без песни хлеб не добывается, без хлеба песня не поется.

Целина стала суровой, но отличной школой хозяйствования, закалки и воспитания кадров, школой мужества в решении исторических задач, выдвигаемых перед народом КПСС. На целинных фронтах, как на решетах, отсеивалось все мелкое, поднималось на поверхность лучшее зерно человеческих качеств. Да, люди делали целину — целина рождала людей. Многие из них в трудных условиях выросли, окрепли, поднялись до высоких постов хозяйственной и партийной работы.

Комбайнер А. Р. Лунев выдвигался секретарем парткома совхоза, сегодня он главный агроном хозяйства. Плотник В. И. Щербаков стал инженером-строителем. Это он разработал проект, осуществил закладку парка, строительство монументов в честь земляков, павших на фронтах Великой Отечественной войны, в честь первоцелинников Богдановского совхоза.

Юрий Бакутин был сначала секретарем РК ВЛКСМ, потом секретарем парткома совхоза, наконец, стал директором совхоза, Героем Социалистического Труда и первым секретарем Кизильского райкома КПСС.

Целина укрепила экономику хозяйств, повысила благосостояние трудящихся, преобразила наши села. Колхоз имени В. И. Ленина только от сдачи хлеба в 1956 году получил чистой прибыли 4300 тысяч рублей. Комбайнер А. П. Баранов за уборочный сезон заработал 7350 рублей и 68 центнеров хлеба, из которых 38 продал государству. За один год население района вложило в сберкассу более пяти с половиной миллионов рублей. В личном пользовании селян появились легковые машины, мотоциклы, резко возрос спрос на предметы культурного обихода.

В 1957 году хозяйства района возделывали зерновые на 216893 гектарах. Все эти годы развивалось и животноводство. Поэтому встал вопрос о расширении кормовых посевов — кукурузы, подсолнечника, однолетних трав, корнеплодов. А это возможно было сделать только за счет сокращения зернового клина. Поэтому, чтобы поступательно увеличивать урожайность, не снижая при этом продуктивности животноводческой отрасли хозяйств, следовало всемерно повышать плодородие земли, изыскивая самые эффективные агротехнические приемы, используя новейшие достижения земледельческой науки: доведение семян до высших посевных кондиций, подбор районированных сортов зерновых, выбор оптимальных сроков посева, вывозка на поля органических и минеральных удобрений, снегозадержание, орошение полей. И целина сказала еще одно и далеко не последнее свое слово: в 1968 году совхозы и колхозы района засыпали в амбары государства 201842 тонны отличного зерна!

Были и обидные, досадные спады. Были годы, когда район поставлял государству и меньше зерна: то обрушивалась засуха, то заливали дожди в страдную пору, губили урожай ранние заморозки и преждевременные снега…

Но, досадуя на немилость природы, земледельцы не теряли оптимизма. Партия и государство направляли в сельское хозяйство огромные капиталовложения, закладывали промышленную основу производства его продукции, сосредоточивали внимание и силы научных центров на успешное решение коренных проблем села, связанных с успешным преодолением неблагоприятных природных условий.

И целина по-прежнему верно служит человеку, отдает ему все свои дары.

Владимир Харьковский

МАСТЕРСКАЯ ОТЦА

Повесть

Время

Сережин дом на горе. С нее видно деревню и степь. Когда родители возвращаются с работы, ему разрешают сидеть на завалинке, гулять по двору, на пустыре.

С завалинки многое видно. Деревня оживлена, шумлива — противоположность степному миру. Но и там не всегда спокойно. Вот что-то в степи изменилось, напружинилось, заклокотало. По равнине пополз клуб пыли, постепенно разрастаясь в очертаниях, превращаясь в длинное, косматое существо с упругой кубической головой и распущенным туловищем. Голова чудища угрожающе поблескивала, железно трещала и время от времени надсадно покрикивала… И вот уже мимо дома по дороге покатили машины, поднимая густые клубы пыли, горько пахнущие степью, горячим воздухом, отработанными парами бензина. Везли оренбургские арбузы на станцию.

Это был очередной ход времени, которое отмечалось здесь, в деревне, таянием снегов, прилетом птиц, цоканьем копыт и скрипом повозок конных заправщиков, везущих топливо к тракторам в поле…

И вскоре опять перемены в мире. По ночам стало шумно за окнами. «Зерно на элеватор везут», — заметив, что Сережа прислушивается к железным голосам машин, как-то сказал отец и задул керосиновую лампу. На уборочную электростанцию не включают. Началась экономия — все горючее тракторам и комбайнам. Мать ворчит: «Просто беда с этой экономией! Днем без передыху динама крутится, а как темно — экономят. Кому это надо?»

По стенам комнаты медленно проплывают полотнища света. Освещаются ходики, отрывной календарь на цветной картинке, подушечка со швейными иглами, жестяной рукомойник… Потом все укутывается мягкой густой мглой, продолжая жить своей особенной ночной жизнью. На подоконнике быстро растет цветок «огонек», на гвоздике рукомойника копится влага, чтобы спугнуть в один миг тишину, сорвавшись громкой каплей в сток. Скоро за окном вновь загудят машины, пойдет очередная колонна с урожаем…

Долги летние вечера в деревне. Медленно угасают зори. Ярко-рубиновый цвет, стекая с небосклона, постепенно освобождает место звездам, а на западе, там, где край неба соприкасается со степью, все еще тлеет яркая желтая полосочка.

С заходом солнца завершаются и главные людские дела. Уже не слышно мягких жестяных стуков подойников, мычания коров, радостного повизгивания собак, встречающих хозяев. И как раз в это время на завалинке, у Сережи под окном, начинаются разговоры. Сегодня здесь мать с подругой.

В комнате тихо, покойно. Монотонно отстукивают время ходики. На завалинке говорят неторопливо, обстоятельно, словно не нужно завтра подниматься с зарей, идти на клуню перелопачивать зерно.

Сережа лежит на своей кровати, слушает и медленно засыпает. Окно распахнуто, в комнате душно. Отец в мастерской. Передал с заправщиком — задержусь. Заправщики без конца гремят по дороге железными бочками, погоняя своих лошадей. В поля едут с горючим. Мальчику кажется, что он вот-вот заснет под монотонно-вдохновенное бормотание подруг, как вдруг его точно подталкивает резкий, раздраженный голос матери:

— Надоело, понимаешь? Как все это надоело, кто бы только знал!?

— Не нужно ничего доказывать, — тихо увещевает подруга. — Делай, как делается. Бог с ним, с отличием! Ну, разве можно в наше время отличиться с лопатой?

На темно-фиолетовом лоскутке неба, разграфленного тонким деревянным переплетом окна, мерцают звезды. Ночь уже… В расслабленное дремотное состояние мальчика входит свободный, ненавязчивый звук песни. Высокий, чистый тенор где-то в отдалении неожиданно выдает с ленцой: «Ты постой, постой, красавица моя…»

Конфликт

Отец стоял спиной к лампе, и оттого над его головой с вымытыми и причесанными мелкой костяной расческой темными волосами светился тонкий желтоватый контур керосинового света.

— Ты только глянь, что я тебе привез?

Сережа увидел огромный полосатый арбуз. От отцовских рук веяло теплым, добрым запахом машин и земляничного мыла. Поманив арбузом, он отошел к столу, взял широкий столовый нож и снял тонкую зеленую корочку у плодоножки:

— Посмотрим, посмотрим…

Лезвие погрузилось в арбуз, хрупнуло глубоко внутри, и вот две темно-рубиновые половинки закачались на цветной клеенке.

Сережа теперь уже окончательно проснулся и мягко затопал по теплому полу.

— Опять? — строго спросила мать, заходя в комнату.

— Что случилось?

— Режим нарушили. Когда вздумается — поднимаем, кормим… Есть же порядок, мы условились.

И как бы подтверждая незыблемость этого порядка, она громко двинула сковороду на чугунной плите.

— Между прочим, печное литье в нашей местности такой же дефицит, как и приводные ремни к комбайнам, — негромко заметил отец, усаживаясь против Сережи за столом.

— Ребенок худой, слабый, — продолжала мать. — Ты его накормишь этой травой, а он потом ни хлеба, ни мяса не ест. С чего же ему расти?

Сережа понял, что мать недовольна. Он осторожно поднялся из-за стола, вытер запачканные арбузным соком пальцы о полотенце и пошел на кровать.

— Где же спасибо? — строго спросила мать.

— Спасибо!

— Каждый раз следует напоминать. Что это за воспитание у ребенка?

…Краем глаза Сережа видел, что отец уже поужинал, но со стола не убирают. Родители молчали. В тишине было слышно, как потрескивает фитиль в лампе. Отец слишком сильно вывернул его. Фитиль уже обгорел, и лампа начала коптить. Сажа тонкими ниточками летела вверх, оседая на трубке стекла, растворялась в воздухе. Мальчик хотел сказать, чтобы они прикрутили лампу, но тут же подумал, что мать опять рассердится, и вздохнул. Тишина стала совсем невыносимой. Лица родителей были сосредоточенны, серьезны.

— В общем, я все обдумал, — нерешительно начал отец. — А вот в деталях…

И этого хватило, чтобы разметать устоявшуюся тишину, заполнить бурным потоком слов, упреков, слез пространство, освещенное красноватым, тусклым светом.

— Ты-ты-ты! Всегда — ты!

Сережа вдруг подумал, что это он уже слышал. Мать, казалось, была подготовлена к этому вступлению, может быть, даже прорепетировала кое-что в разговорах с подругой на завалинке. Ее речь потекла быстро, обгоняя мысль, выстраданную во время бесконечной работы на зернотоку и в тишине ночного дома, среди этих гнусно пахнущих саманных стен, когда она ждала возвращения мужа из его мастерской (а может быть, и не из мастерской, кто его знает?), вздрагивая от каждого шороха за стеной: «Зачем этому глупому фантазеру семья, если у него на уме одна мастерская с кучей железа?»

— Живого железа, — мягко уточнил отец.

Это шутки для скверов и танцплощадок, а он — взрослый мужчина, отец семейства. В конце концов, если начистоту, хватит и одной жертвы: бросили город ради этой глуши и дикости… Ну хорошо, пусть даже так. Но ведь и сюда же люди едут жить, устраиваются каким-то образом. Что из того, что ему подвернулось настоящее дело? И что значит  н а с т о я щ е е? На целине все настоящее. И только они прижились в деревне, сошлись с людьми, есть к кому обратиться в трудную минуту…

— Если это твой главный довод, — перебил отец, — то в мастерской…

Но мать не дала досказать:

— Так и знай: в мастерскую я не поеду и жить там не буду!

В комнате снова наступила тишина, словно и не было ничего, — никто не ругался, не обвинял другого в черствости и эгоизме.

С улицы донесся едва слышный рокот автомобильных моторов. На подходе была очередная колонна грузовиков, и Сережа пожалел, что в комнате горит лампа.

— Да пойми же ты, пойми! — с мягким напором проговорил отец, тоже прислушиваясь к машинам за окном. — Из Восточного совхоза идут… По голосу слышу. Позавчера в дороге одна стала, мы на летучке ездили, помогать… Не в мастерскую, а рядом, говорю тебе. На машинном дворе — дом, очень даже приличный. На две половины. Жить вполне можно…

Сережа понял, что дело даже не в том, что на машинном дворе можно жить. Отцу хотелось сейчас любым способом оправдаться.

Кому-то снова нужно быть первым («На белом коне!» — въедливо пошутила мать), потому что деревня — это уже не целина. Здесь целинники потерялись среди колхозников, и целинного братства людей не получается, как, скажем, в палаточных городках. Новое следует начинать на новом месте. Да и что это за работа, прости господи? Жить в деревне, а на работу в мастерскую ходить за три километра…

— Так ты для себя выгоду хочешь найти? — с тихой злостью спросила мать. — А почему мы с ребенком должны страдать?

— Да какие же тут страдания? — воскликнул отец. — Ведь с течением времени все семьи целинников туда переедут…

Мастерская

Он долго не мог поверить, что в мастерской идет только работа. В этом слове ему чудилось что-то слишком обыденное, вялое, сонное. Всюду в мире была работа. Без нее, казалось, и шагу ступить нельзя. Принести от родника на мочажине два ведра с водой, растопить печь соломой и кизяками, подмести пол в доме — все работа. Но в мастерской…

Это было высокое длинное здание из кирпича и шлакобетона с белыми оштукатуренными стенами и серыми закопченными окнами. Через открытые двери, куда Сереже запрещен вход, видны подъемные устройства на цепях, огромные станки, верстаки, обитые сизой вороненой жестью, черные промасленные столы с выдвижными железными ящичками и страшная продымленная кузница.

Особенно ему нравился пол в мастерской. Он был выложен из круглых деревянных чурбаков. Отец сказал, что это все они сделали.

Происходившему в мастерской сопутствовал особый набор звуков. Здесь резали железо, сверлили его, рубили и ковали. Здесь его  в а р и л и. Запускали двигатели машин.

Мглистыми осенними вечерами, когда темнело рано, за большими застекленными окнами мелькали фосфористые вспышки света. Этот свет на несколько мгновений слепил его глаза, еще более сгущая окружающую мир мглу.

Существовал запрет: не смотреть на этот свет, и был, конечно, сладкий самообман — от одного короткого взгляда ничего не будет, никто не узнает… Мерцающие беззвучные вспышки вырисовывали на стеклянном экране окна исполинскую тень человека, чудище без рук и ног, наполняя его сердце сладким ужасом.

Отец рассказывал: раньше здесь этого не было. Только угнетали человеческий взор развалины бывшей казачьей крепости — останки казармы, каменных оград.

— Теперь у нас строгий порядок, система, — воодушевленно говорил он матери и Сереже. Они втроем стояли перед своим новым жилищем. Как и обещал отец, грязно-желтый, облупившийся домик из деревянных щитов стоял достаточно далеко от мастерской — шагах в полтораста. Одно узкое низкое окно и дверь с крылечком из двух скрипящих половиц выходили во двор. — Раньше тут росла крапива, а теперь утрамбованная гаревая площадка. У самой уцелевшей стены мы сделали навес для машин и тракторов. С течением времени сделаем ворота…

— Зачем же ворота? — с тихим изумлением спросила мать.

— Ну, как это — зачем? — бодро удивился отец. — Всюду есть двери, ворота, калитки… Как же без этого?

— Но ведь стен-то еще никаких нет! — простонала мать и, махнув рукой, пошла в дом.

Отец смущенно кашлянул, проследил за ней, а потом обнял Сережу за плечи:

— Ничего… Переживет. Большое дело требует жертв. Пойдем за дом, я тебе расскажу о поселке.

Новый поселок, о котором мечтал отец, должен был начаться сразу же за их домом — шагнуть дальше в степь, разбежаться десятками улиц, подняться к небу из желтой степной земли, отгородиться от степного зноя и зимних стуж лесозащитными полосами, притянуть к себе реку…

— Да, тут будет и река, — удовлетворенно повторил отец, заметив удивленный взгляд Сережи, — Я нашел старое русло. Оно, правда, заросло травами, но это не беда. При нашей технике расчистить недолго…

В мастерской мать сказала, что теперь ей ждать от жизни нечего. Лично для нее целина кончилась. Духовая музыка на городском вокзале, дорога, леса, перелески, холмы, горы, степь и, наконец-то, все — тишина. Высокие и правильные слова о долге, чести, жертве — остались где-то в другой жизни, а здесь только тишина.

Слабости здесь не замечали. Народ устраивался, работал, обживался, словно всю жизнь готовился к этому делу.

Она чувствовала, что в ней гибнет вера во все это, но не могла понять: почему? Иногда огонек угасающей веры в это совершенно чуждое ей дело начинал теплиться. Люди собирались вместе в большой брезентовой палатке, заменяющей новоселам клуб, и кто-нибудь особенно одухотворенный, имеющий право говорить для всех и обо всем, повторял все те же слова, привлекшие ее вслед за мужем из города. Чужой энтузиазм увлекал лишь на время. Едва она выходила из-под прокуренного брезентового полога на воздух, как блеклое, подернутое желтизной небо, сероватая земля, мусор вокруг палаточных домиков, чумазые, золотушные дети, очередь уставших, раздраженных женщин с ведрами и бачками к железной цистерне с водой наполняли ее сердце тоской и унынием.

В палатке, заменяющей им троим дом, было то слишком холодно, то невыносимо жарко. Вечно пахло керосиновой гарью от примуса, угольным чадом от железной печки. Изредка облетали поселок тревожные новости — началась на третьей улице дизентерия, у Петровых убили гадюку в палатке, Монахова укусил тарантул…

С утра до вечера у клубной палатки хрипело радио, которое она давно не слушала, и когда его вдруг выключали из экономии, то не замечала и этого. Душа ее черствела.

Как и со всеми другими, незаметно происходило с ней опрощение. Она терпеливо выжидала очередь в маленький дощатый домик — баню, где мылись семьями и на человека отпускали строго по два таза горячей воды. Спокойно, без всякого стеснения приходила она к соседкам «искаться». Покорно клала чужую голову себе на колени, выискивая у корней волос насекомых, и раздавливала их на лезвии тупого столового ножа…

Чуда не было. К Сереже сразу же привязались в палатках болезни — корь, дизентерия, коклюш, и никто не верил, что он сможет выжить в степи. Отец, скорбя и беснуясь, — ему приходилось выходить из дела, «борьбы», он дезертир, приспособленец в глазах товарищей, — перевез их из степи в деревню, но работал все в том же совхозе, исчезая на несколько недель по своим делам. Она оставалась одна в холодном доме, топила ненасытную печь кизяками и соломой. И если бы не чужие люди, которые помогали ей от чистого сердца, вряд ли им выжить в тот год… Потом отец стал работать ближе к деревне («Они меня прямо вытолкали к вам!» — часто вспоминал он), — и мать успокоилась…

Предел

Гремящий, пышущий жаром С-100 привез на прицепе из красновато-желтой степной дали маленький колесный трактор — «колесянку». Железный гигант, выкрашенный бледно-зеленой защитной краской, казался обиженным. Люди заставили его проделать долгий бесполезный путь, и поэтому двигатель трактора негромко ворчал, пока они отматывали трос, освобождая колесный трактор, и тут же, напружившись, выпустив из короткой, закопченной трубы в небо нескольких тонких синих колец дыма, укатил на стоянку — отдыхать.

— Гонять такую машину, — негромко вздохнул отец, глядя вслед трактору. — Да-а, красиво живем!

Сережа не раз видел, как здесь, на машинном дворе, С-100 делал самую трудную работу — таскал сани из толстых сосновых бревен. На них зимой загружали двигатели, плуги, бороны. Летом С-100 увозил далеко в степь железные вагончики на колесах. В них между сменами отдыхали целинники. После зимних буранов трактор очищал от снега дороги и машинный двор… Что для него эта поездка в степь за «колесянкой?» Так, праздная прогулка. Отец говорил, что для каждой машины в мастерской есть свое точное дело. А занятие неподходящее не только вредно, а даже унизительно для машины.

…Вокруг колесного трактора ходили люди, рассматривали его и цокали языками: «Отработал!» Отец взялся за короткую металлическую рукоятку, на которой маленькой ослепительной точкой отражалось солнце, и его темная от загара кисть занемела на ней, обозначились светлыми узкими лучами расходящиеся от запястья сухожилия, вздулись вены.

— Пробовали уже, — печально сказал хозяин «колесянки» — невысокий остроглазый человечек в комбинезоне — и вздохнул. — Мертво застрял!

Остроглазый приехал в кабине С-100, и теперь с надеждой следил за людьми, которые ходили вокруг его трактора.

— Да, — отозвался отец. — Вероятно, вал.

Его заключение было сигналом. На площадку прикатили высокую самодельную стремянку из железных труб с подъемником. Принесли ящик с гаечными ключами. Заложили под колеса деревянные колодки. Постояли в раздумье перед трактором, словно успокаивая машинного духа, который неизменно обитает в каждом живом механизме.

— Ну что ж? Посмотрим, посмотрим…

Взялись откручивать гайки, ослаблять ремни, снимать провода электропитания, раскладывая все по порядку на деревянных плашечках, которые Сережа, помогая взрослым, аккуратно расположил в сторонке. Время от времени кто-нибудь тихо восклицал: «Притерлось-то все как, прикипело за столько лет!»

Потом поругали какого-то растяпу, ступившего невзначай на одну дощечку, отчего промасленные болты и гайки тут же окунулись в желтую пыль. Послали виновника за керосином. Появился керосин в жестяной банке, промыли болты и гайки — не дай бог, где песчинка в резьбе останется! — и снова то же самое: ключ на десять, ключ на семнадцать, разводной с длинной ручкой, с той стороны прихватить пассатижами…

— Так-так-так! Прокладки-то как съело! Кто же так работает, Семенюк? Кто же так за машиной ухаживает? Машина больше уходу требует, чем баба…

Попутно пристыдили Семенюка за масло, но тут человечек в комбинезоне возроптал:

— Да где ж я то масло возьму!? Бочку всего привозили, на гусеничные ушло, а нашим и не хватило. Бригадир говорит: и так перетопчетесь!

— Это все конечно так, — рассеянно отозвался отец. — Но при чем тут ваше «не хватило»? Здесь, мы видим, сто лет масло не доливали… Закоксовалось все, зубилом не возьмешь.

Остроглазый суетился, подавал ключи, молотки, плоскогубцы, упреждая со сладкой улыбкой все желания людей из мастерской, работавших с напряженными лицами.

Но вот и все — открылась внутренность машины:

— Точно! Обломилась шейка вала!

И словно диагноз всем нес облегчение: остроглазому Семенюку, людям из мастерской. Отец обтер ветошкой руки и объяснил загадочно, глядя на Сережу:

— Как и следовало ожидать… Устало железо. — Взгляд его остановился на обломленном конце коленчатого вала. — Пора, конечно. Все без перерыва работал, с коллективизации… Войну, считайте, на нем женщины и мальчики работали, а с тех — какой спрос…

Сережа внимательно рассматривал коленчатый вал, брошенный в кучу металлолома у мастерской. Тускло поблескивали отполированные трущиеся части. На липкой поверхности металла — соринки: семена какой-то травы, обломки фиолетовых токарных стружек, желтая песчаная пыль. Деталь как деталь, только с одного края неровный слом — серый. Цвет усталости.

— Всему свой предел, — сказал отец, подходя к мальчику. — Не горюй! — отцовская ладонь опустилась ему на плечо. — Увезем вал на завод, там его бросят в мартеновскую печь, переплавят и сделают другой…

Проблемы

Дом на машинном дворе разделялся на две половины. В одной они жили, а в другой был склад. Оцинкованная дверь склада перехватывалась длинной металлической накладкой. Ее запирал цилиндрический цифровой замок. Шифр знали двое — отец и мать.

Сережа не раз слышал, как отец убеждает своих людей: в складе ничего нет! Ему казалось: он специально их обманывает, чтобы люди ничего не просили. Ведь это был его склад. Когда очередной проситель получал отказ, Сережа понимающе глядел в лицо отцу и заговорщицки подмигивал.

Вот и сейчас отец говорит молодому трактористу в старой выгоревшей кепке:

— Вижу, друг, ты мне не веришь?

Парень держит в вытянутой руке износившийся роликовый подшипник. Он поправляет свою восьмиклинку без козырька и пристально смотрит на дверь.

— Понимаю, понимаю, — кивает отец. — Запчастей почти не дают, так что вам кажется, будто от них тут просто полки ломятся. Ты ведь так предполагаешь?

— Я ничего не предполагаю, — отвечает механизатор и опускает голову, отчего кепка сразу же сползает на глаза. — Мужик, как говорится, предполагает, а инженер — располагает… Но, может быть, где-нибудь в уголке?

И он поднимает еще выше износившийся подшипник.

— Хорошо, друг! Хорошо! — говорит печально отец. — Только для тебя, лично для тебя я отопру двери этого удивительного хранилища.

Он заслоняет спиной замок, набирая шифр. Падает наземь дверная накладка, гремят ключи на связке, отпирая врезной замок, и распахивается дверь, за которую мысленно проникал взором уже не один человек, прибывший по такому же делу на машинный двор.

Сережа слушает этот разговор со скамеечки. И едва только распахивается дверь склада, как он проскальзывает в помещение, вслед за взрослыми. Здесь прохладно, пахнет кожей, краской, маслами. Отец находит в темноте выключатель, и под потолком вспыхивает небольшая электрическая лампочка, забранная мелкой металлической сеткой.

— Десять прекрасных хомутов, — начинает отец свою экскурсию. — Вот замечательные оси для гужевых повозок…

— Нашим лошадникам этого добра хватит до второго пришествия, — согласно кивает парень.

— Вот именно! — подтверждает отец. — К вашим услугам четыреста метров вожжей…

— Це-це-це…

— Мотопомпа для откачки воды. Сотня патрубков к «Фордзонам», — как по акту, называет отец свое добро. — Ящик веретен к прядильным машинам. Я получил их как довесок к пяти подшипникам, один из которых помог бы тебе стать героем…

— Но ведь у нас нет прядильных машин? — восклицает механизатор, забыв про кепку, которую приходится поправлять на каждом шагу, потому что они с отцом то наклоняются, то задирают головы, чтобы посмотреть на верхние полки. — Это где-нибудь в Европе…

— Зато на базах есть веретена, — мрачно говорит отец.

База — не резиновая

Крупный, литой человек в сером костюме сидел за обширным канцелярским столом, обтянутым тонким темно-зеленым сукном, как на бильярде, и слушал отца, излагающего свои нужды. Они были сложны: стояли тракторы колесные — старые, стояли тракторы гусеничные — новые, два комбайна, грузовик…

Сквозь застекленные дверцы шкафов виднелись груды бумажных папок. Такие же папки лежали на столе и стульях. Казалось, что хозяин серого костюма намеревался провести решительную ревизию своих бумаг. Один раз он даже попытался найти что-то на столе, подкрепить слова бумагой, документом: «Разнарядка, брат!» В эти слова он вкладывал какой-то торжественный смысл. Но бумаги на столе не нашлось, и он махнул рукой:

— В общем, все это — так. Целина, брат, обширная, чуть не до самого океана, а база не резиновая. Вот и приходится товарищу Путилину крутиться, как белке в колесе… Тому дай, а этому пообещай, а ведь кругом люди, кругом человеки… Всех мне, браток, жалко, а где же на всех возьмешь, если такое дело закрутилось? Не поспевает наше снабжение… Вот и приходится мне к человеку присматриваться: то ли он от крайней нужды ко мне пришел, то ли про запас, на черный день просит? На лице ведь у него не написано, что там у него на уме?

Он внезапно замолк и пристально посмотрел на отца:

— А что у тебя отметинка у виска? Воевал?

— Под Сапун-горой получил, — нехотя отозвался отец. — Да что там про мои отметины… Кое-кого с моего взвода даже хоронить не пришлось…

— Судьба-судьба, — горестно покачал головой хозяин кабинета. Его рука полезла в какую-то маленькую тумбочку, что-то там открывала, разливала, а потом вдруг на столе появились два крупных граненых стакана с прозрачной жидкостью. До Сережи донесся запах водки.

— Фронтовик фронтовика, — сказал литой хозяин кабинета, поднимая стакан, — никогда не оставит в беде!

Они чокнулись и выпили. Отец подышал в кулак, а потчевавший его фронтовой брат в бумажную папку. После этого снабженец лихим росчерком написал что-то на уголке отцовой бумаги, и тот спрятал бумагу в карман, пожав на прощание руку своему новому знакомцу.

…Лицо цвета поблекшей латуни. Из-под козырька темно-синей кепки взгляд с прищуром — изучает, прощупывает, оценивает. Завсклад. Может дать, а может и… Хозяин — барин.

— Кто подписывал, спрашиваю?

— Не видишь, что ли? Сам Путилин.

— Ну, так пусть Путилин и дает, если такой широкий! Я-то тут при чем?

— Слушай, приятель, не темни! Я же отсюда вижу — шестерни лежат.

— Я вижу, ты видишь, они видят… Есть, братишка, шестерни и еще кое-что, да не про вашу честь! Эти еще на той неделе отписаны в «Восточный».

— А вон те?

— А вы, позвольте, ревизор?

Человек с латунным лицом без конца подносит согнутую лодочкой ладонь к уху.

— Глухой, стало быть, сволочь! — ворчит отец, окидывая взглядом убегающие в полутьму склада стеллажи с деревянными промасленными ящиками.

Широкие красные складки на гладко подстриженном затылке завсклада кажутся высеченными из камня. Сам он крепок, широк, монументален. Такой способен устрашить всякого просителя. Заставит взять то, что дают, да еще поблагодарить.

Отец неустрашим. Так и лезет на рожон, хотя из одного завсклада двух, таких как он, можно собрать. Ругается, спорит, называет каких-то людей по фамилиям и кого-то, очень уважаемых — Сергея Ананьевича и Виктора Васильевича — по имени-отчеству.

Лицо завсклада понемногу темнеет, словно латунь нагревают паяльной лампой, скучнеет. Он уже хорошо слышит, хмурится, понемногу, со скрипом, уступает…

Новички

В конце марта на машинном дворе появились новые люди.

Новичков первое время Сережа выделял по голосам. В группе людей, с любопытством рассматривавших мастерскую, ряды машин и даже Сережу, стоявшего на пороге своего дома, слышалось мягкое оканье — непривычное и нежное для жестких степных ветров, резкое звонкое чириканье южан, переливчатая украинская речь. Но главное, отличавшее новичков от ветеранов машинного двора, заключалось в том, что у них еще не было своего ясного дела в мастерской. Ветераны, приходившие на работу из деревни вместе с новичками, быстро расходились по мастерской, заводили машины, начинали ремонтировать прицепные агрегаты под деревянным навесом. Новички же терпеливо ожидали отца. Когда он освободится, и начнутся занятия.

Среди матросских бушлатов, мятых фризовых шинелей, черных сатиновых фуфаек особняком выделялся белый дубленый полушубок. Его обладатель был необыкновенно оживлен, острил по любому поводу, и это постоянно держало его в центре внимания.

— Итак, что вы знаете о тракторе? — спросил в первый же день отец, заложив руки в карманы замасленной ватной телогрейки, которую подпоясал для согрева широким солдатским ремнем.

Этот вопрос сразу же вызвал веселое оживление. Никто не ответит на него в двух словах, даже самый посвященный.

— Он сменил крестьянскую лошадь, — ответил наконец новичок в полушубке.

— Прекрасно! — воскликнул отец. — Вижу вашу всестороннюю подкованность. Теперь мы можем приступить к той задаче, которую возложила на вас страна. Будем изучать машины в мастерской, в поле…

— Будут ли экзамены? — перебил его человек в полушубке.

— Не надо спешить, — ответил отец. — У нас еще есть время. Каждый из вас получит наставника. Ему я дам право решать, готовы ли вы к делу.

Но главным наставником стал отец. Раздвинутый штангенциркуль служил ему указкой. Он водил новичков от машины к машине, называл узлы и отдельные части и заставлял учеников повторять их названия вслух — так легче запоминается. Дотемна учил он этих людей запускать двигатель гусеничного трактора. Показывал, как взять в руки тонкий кожаный ремень и накрутить его на маховик пускача. Чтобы слушатели не скучали, время от времени сдабривал сухую теорию рассказами о разных случаях: «Вот этот маховичок, товарищи, способен развивать две тысячи оборотов в минуту. Однажды у нас эта штучка не выдержала вибрации и сорвалась. С лета врезалась в кирпичную стенку… Представляете? Это напоминает осколок небольшой фугаски…»

Новички начинали беспокойнее вслушиваться в технические термины, которыми сыпал отец. Каждый стремился через голову товарища ощупать взглядом замерший маховик, таящий в себе необыкновенную силу, чтобы успокоить и приласкать дремлющий в черном металле трактора машинный дух, могущий быть неистовым и яростным.

«А вот это, молодой человек, вы совершенно напрасно! — говорил между тем отец, снимая с руки чернявенького южанина кожаный ремешок. Для верности паренек намотал его на ладонь. — Пускач штука капризная. Движок даст обратный ход, отдачу, и ваша мужественная рука окажется намотанной на маховик… Неприятно, да…»

«Что ж, и случал были?» — с тревожным любопытством спрашивал южанин, рассматривая на своей ладони тонкую отполированную палочку пускового ремня.

«Сколько угодно! — восклицал отец. — Но, я вижу, вас это начинает угнетать? Главное — не беспокойтесь! Если в нашем деле все сделано правильно, то машина вас никогда не обидит…»

Жизнь стала веселее, когда началось практическое вождение. Вначале по кругу, а потом и на дороге машинного двора. Но тут разом взялись таять снега. Весна пришла, и всех сравняла в мастерской работа — ветеранов и новичков. Началась посевная.

…Заехавший на машинный двор конный заправщик сообщил: у трактора, которым управлял новичок, заклинило двигатель.

Принесший дурную весть не торопился с машинного двора. Он сразу же нашел себе дело. Ему потребовалось смазать солидолом втулки колес. Потом он искал ключ, чтобы подтянуть гайки на хомутах под рамой повозки, потом он еще что-то искал, время от времени поглядывая в степь.

Праздный человек на машинном дворе всегда знаменовал какое-нибудь событие. Сережа заметил, что лошадник часто переговаривается с разными людьми. И хотя все были заняты своими неотложными делами — ремонтировали машины, проводили техуходы и техническое обслуживание, каждый находил время, чтобы выслушать его. Никто не гнал лошадника с машинного двора. Как сговорившись, люди только качали головами, а конный заправщик все находил себе дела: перебирал сбрую, подбивал молотком костылики на массивных брусках, составивших основу его длинной повозки, и удары молотка гулко отзывались в черных маслянистых бочках…

— Везут, везут! — услышал Сережа. Эти слова вдруг разом притянули людей из мастерской. Они оставили свои неотложные дела и собрались в центре двора. Появились портсигары, смятые пачки папирос, костяные мундштучки. Новичок, сменивший весной дубленый полушубок на ситцевую черную рубашку, начал раскуривать длинную трубку…

Где-то вдалеке послышался натруженный рокот двигателя С-100. «Сколько бы ему работать, если бы в кабине за рычагом сидел не новичок, а специалист по машинам?» — спросил кто-то в толпе механизаторов, явно намекая на отца.

— Ничего бы я на нем не наработал, — неохотно отозвался отец, словно выражение «специалист по машинам» могло принизить кого-нибудь из окружающих. — У каждого из нас своя задача. Могу я управлять трактором, но ведь многие из вас освоили это дело лучше меня. Да и не хочу я им управлять, мне это неинтересно в конце-то концов!

Натруженный голос тягача раздался совсем близко. Отец, глянув на человека с трубкой, намеревавшегося что-то спросить у него, покачал головой:

— Опять загнали машину!

Он сказал так, словно речь шла о живом существе — терпеливом и безропотном.

— Как вы не поймете? Здесь не завод — взял и выдал товарищу Преснякову новый трактор! Неужели вы думаете, что страна каждому из вас будет ежедневно выделять по машине?

Товарищ Пресняков, к которому обратился отец со своим вопросом, уже спрятал трубку в карман. Понурив голову, он начал тщательно протирать замасленной серой ветошкой крупный болт, отдававший на солнце синим цветом. Пресняков не претендовал на трактор. Уже неделю Сережа видел его на машинном дворе. Он выискивал что-то озабоченным взглядом в кучах металлического лома. Выпиливал и выковывал какие-то маленькие детальки в слесарной комнате и кузнице. Всем на машинном дворе казалось, что трактор Преснякова безнадежно застрял в запасном ряду машин, предназначенных для капитального ремонта, лишь сам он не терял надежды.

— Вы понимаете, товарищ Пресняков, что я фигурально выражаюсь? — продолжал между тем отец. — Я имел в виду, что нас послали сюда работать с той техникой, какая есть в наличии. Резервы в стране невелики, но это не значит, что следует сидеть сложа руки. Нужно любым способом выходить из положения. В этом и есть героическая трудность, в этом ваш исторический героизм…

По мере того, как трактор подвозили к мастерской, красноречие отца истощалось. Ветераны и новички облегченно вздыхали. Сказанное в большой мере относилось к тем, кто уже поставил свои машины на прикол у мастерской. Здесь считалось так: виновный и без того наказан — лишен дела. Что может быть хуже для человека?

Личная жизнь

Лишь мать не понимала отца, когда возвращался он на машинный двор с добытыми деталями — уставший, счастливый и чуточку пьяный. Она сразу же раздражалась.

— Это производственная необходимость, — убеждал отец. — Я выпил исключительно ради дела. В конце концов меня следует понять, я столько работаю…

Вот именно: он работает! А она — сидит сложа ручки, ждет, когда он явится и начнет вещать про свои болты и гайки, которых она на этом дворе на всю жизнь насмотрелась, и одного напоминания о них хватает, чтобы у нее появилась аллергическая сыпь…

Иногда, впрочем, отец выпивал и без производственной необходимости, а так — для души. Это происходило в инструменталке.

Сережа осмеливался войти в мастерскую. Пьющие добрели и не говорили ему строгими, простуженными голосами, что в помещении опасно, что его может ушибить какая-нибудь железка.

В притихшей мастерской чутко отзывался каждый шорох. Под высокими продымленными сводами порхали и щебетали случайно залетевшие птицы. Голоса «пирующих» глухо слышались из-за обитых жестью дверей инструменталки, словно кто-то говорил в пустую бочку.

Люди оборачивались на скрип дверных петель, смотрели рассеянно на мальчика и неожиданно оживлялись, словно Сережа приносил с собой новую волну веселья.

Отец говорил быстро, увлеченно, отчаянно жестикулировал. Без жестов, казалось, речь бы его поблекла, стала нудной и маловыразительной. Руки, и в особенности пальцы, помогали словам складываться в фразы, дополняли и уточняли их.

— Наша мастерская! — говорил отец. — Наши машины!

«Моя мастерская! — слышал Сережа. — Мои машины!» — и думал о том, что никому не выдаст тайну. Он понимал зашифрованный язык отца…

— Как это все надоело! — возмущалась мать, когда отец, вернувшись из инструменталки, с трапезы, не замечал, что перед ним уже не товарищи, и говорил о деле. — Работа! Работа! Почти год мы в мастерской, а что изменилось? Никакого поселка нет и в помине. Люди строятся в деревне, обживаются. И только мы с ребенком должны день и ночь дышать мазутом, слышать железное клацанье, грубую мужицкую речь и думать, что этот день кончится, как и вчерашний… Я хочу жить без ваших героических подъемов, прорывов, разрывов! Тебе это ясно? Так живет большинство из тех, кто приехал…

Это большинство не давало ей покоя. Люди, обосновавшиеся совсем рядом, в деревне, могли ежедневно ходить в магазин, в клуб, надевать после работы нарядную одежду, собираться по праздникам вместе, чтобы отвлечься от своего бесконечного, всепоглощающего дела.

Тоска и одиночество пристрастили мать к чтению. В деревню они ходили вместе с Сережей.

Библиотека была в высокой бревенчатой избе.

Сережа замечал на лице матери озабоченность, словно она боялась, что библиотека будет закрытой и вся затея — переход через пылающую жаром степь — окажется напрасной.

Они поднимались на высокое крыльцо и отворяли толстую дощатую дверь, выкрашенную вечной коричневой охрой. Внутренняя дверь, врезанная в бревенчатую стену избы, была обита черным, блестящим дерматином и крест-накрест прошита медными декоративными гвоздиками.

Мать торопливо поправляла косынку на голове, одергивала платье. Сережа вдыхал горячий неподвижный воздух, пахнущий олифой, и смотрел на случайную пчелу. Она с надрывным жужжанием билась в стекло.

С зимы на бревне перед дверью приколот заржавевшими кнопками небольшой прямоугольник бумаги. Объявление. Бледные чернильные буквы сообщали, что Семенов берется научить каждого, в короткий срок и за умеренную плату, искусству каллиграфии.

Мать читала объявление каждый раз, прежде чем взяться за костяную ручку главной двери. Она читала его зимой, обивая остатки снежной пыли с валенок, читала весной, ожидая, пока последние капли талой воды сбегут с тонких резиновых сапог. Сережа слушал, представлял себе Семенова — сидящего, ждущего…

«И для чего здесь учиться каллиграфии?» — каждый раз спрашивала мать. Эта загадка, должно быть, тревожила ее воображение, и она, бросив прощальный взгляд на листик бумаги, вырванный из школьной тетрадки в косую линейку, решительно бралась за дверную ручку.

В библиотеке высоко над косяком с тонким медным звоном вспрыгивал колокольчик, отмечая их приход. Из-за спины матери Сережа видел голландку, поблескивающую черным печным лаком, синюю табуретку, где стоял накрытый белым марлевым чехлом оцинкованный бачок с водой, и вешалку с полкой. На железных вороненых крючках, в зависимости от сезона, висели то пальто, то плащ, то зонтик…

В комнате пахло застоялым, теплым запахом книг, чернил, водяных красок. Из-за высоких, многоэтажных стеллажей нерешительно выходила женщина в мягком шерстяном жакете. Она вглядывалась в посетителей, стоявших у порога, куда отбрасывал бледную сумеречную тень желтый застекленный шкаф, и, узнав наконец, вздыхала с облегчением: «Не устали по жаре шагать?»

У них с матерью заводился длинный, обстоятельный разговор о книгах, газетах, деревне, снова о книгах, о последней новости — очередной партии целинников. Их, как и в прошлые годы, расселяли по избам колхозников. Разговор плелся дальше, касаясь непонятных Сереже обстоятельств жизни на машинном дворе, соединения колхоза с целинным совхозом… Темы этих разговоров казались неисчерпаемыми. Но вот пыл общения мало-помалу угасал.

«Ну, что сегодня будете читать?»

«Да боже мой! Что угодно! Только бы там не было этого шума, грохота… Жизнь и без того ужасна, а тут, как в насмешку, эти благие порывы в книгах… Я в школе была без ума от Тургенева, все представляла себя тургеневской девушкой, все к чему-то у меня душа рвалась, а теперь — ничего, понимаете? Ничего!»

«Вот, может быть, «Королева Марго»?

Но и потом, дома, после долгого, умопомрачительного чтения, когда она, казалось, не замечала ни отца, забегавшего на четверть часа — пообедать, ни Сережи, заходившего в дом, чтобы отдохнуть от своих одиноких игр у мастерской, мать, дочитав последнюю страницу, резко захлопывала книгу: «Не то, все не то!»

Сережа проснулся среди ночи. На дворе бушевала степная буря. Резкие порывы ветра ударяли в дощатые стены дома. Протяжно и тоскливо завывало в печной трубе. Едва утихал резкий порыв ветра, становилось слышно, как на стеклах шуршит пыль.

Сережа почувствовал неясную тревогу. Накрылся с головой одеялом, чтобы заснуть. Но под одеялом стало душно, и он раскрылся и тут же услышал, что в соседней комнате говорят родители.

Негромкий голос отца доносился из-за тонкой филенчатой двери. В нем не было уверенности, с которой отец распоряжался людьми в мастерской или когда рассказывал о своих машинах. В голосе чувствовалось что-то страдальческое, надломленное. Мать время от времени отзывалась негромко, отрывисто, резко. В ее голосе не было ни доброты, ни ласки. И Сережа понял: отец в чем-то виноват и его не хотят простить.

Непременный

Одиночество приучило Непременного думать вслух: люди в поле сеют, пашут, молотят, а он «пашет» у трактора на машинном дворе. У него такая планида. Не все ли равно, где строить фундамент социализма? Один перекладывает бумажки на канцелярском столе, другой считает в складе ящики с конфетой «подушечка», а он, Непременный, — прозвище-то, прости господи, ему придумали! — перебирает двигатель. Все это работа, движение, волна новой жизни, которая захватила одну шестую часть земного шарика, как пишут в газетах. Всем обеспечено дело и место. Конечно, раз у него ничего не получается на целине, то он балласт, но и без него нельзя. Без него как бы не гуманно новую жизнь строить. Потому что, куда его денешь?

…Сережа осторожно подошел к Непременному, который задумчиво смотрел на каток в ходовой части. К катку прилипли твердые комья светло-желтой степной земли, стебли сухих переломанных растений.

Он мельком глянул на мальчика и пошел вокруг трактора, осматривая гусеницы. Сережа заметил, что Непременный ходит вокруг машины осторожно, бочком, словно боится. Под ногами у него был разложен инструмент и мелкие запчасти, которые полагалось иметь каждому механизатору. Запчасти были выложены так — на всякий случай. Он наклонялся, щурился, отступал на полшага и приступал вплотную к трактору. Казалось, что Непременный стремится прежде всего вникнуть во внутреннюю взаимосвязь узлов машины, приводящих в движение всю эту массу железа, а уж потом, как бы попутно, отыскать неисправность.

— Щелкает там, понимаешь? — сказал он Сереже, словно это был его напарник и друг. — Мне кажется, что сателлит треснул…

…Отец, насколько это было в его силах, старался облегчить положение Непременного. Ему доставали какие-то детали, что-то варили электросваркой на тракторе, посылали в помощь других механизаторов.

Помощь этому человеку люди воспринимали как долг, словно догадываясь, что в его несчастьях — доля каждого из них. Они охотно шли заглаживать свою «вину» — «попахать» вместе с ним у трактора.

Непременный все прекрасно понимал. Его грустный, проникновенный взгляд не выражал ни осуждения, ни одобрения. Он смотрел на людей как Спаситель, образ которого мать Сережи ставила на полку-угольник в старом деревенском доме, чтобы он уберег запертого в комнате мальчика от всевозможных бед. Без конца у него что-нибудь приключалось с трактором. То он на ходу «разувался», то вдруг отказывал пускач, то, ни с того ни с сего, исчезало масло в картере и начинал стучать двигатель. Но Непременный стойко переносил эти напасти.

Каждый случай можно было объяснить, и люди с интересом слушали отца, а потом шли к своим машинам, подтягивали масляные пробки, проверяли натяжку гусениц, осматривали электропроводку… Раскладывая случай на составляющие, отец пытался понять: почему все Непременному, а не кому-нибудь другому или всем понемножку? Слагаемые случая всегда просты, что бы там ни получилось в сумме. Стоит предупредить кое-что: подвернуть гайку на четверть ниточки вправо, ударить молотком по выдавшемуся на полногтя пальцу гусеницы, обернуть оголившийся провод изоляцией, и все будет как надо. Но все-таки, все-таки…

Энергичный

Если конец венчает дело, то начало его украшает. Чтобы начать работу, всегда требовался маленький толчок — сказанное кем-нибудь слово, инициатива. Люди всегда способны увлекаться чужим порывом.

Сережа видел, что чаще всего этим самым решительным оказывался Энергичный. Его крупное, рыжее лицо было богато выражениями. Он щурился, жмурился, длинно цыкал слюной сквозь зубы, смеялся самыми разнообразным смехами — стрекотал наподобие кузнечика, ахал густым басом… Он брался за несколько дел сразу. В разговоре, чтобы меньше тратить слов, мог ухватить собеседника за грудки — быстрее поверит.

Отец говорил, что Энергичный — ходячее олицетворение энергии и порыва. Понравившиеся идеи он схватывал на лету, порой не дослушав объяснение до конца. Отцу приходилось следить за ним больше, чем за кем-либо, чтобы он не наворотил дел. Но люди чувствовали, что иногда Энергичный просто незаменим.

…Зимой на несколько дней зарядил буран. Все машины у мастерской замело, даже бульдозер, который стоял под крытым навесом. Отец уже ко многому привык в этой степи, но и он растерялся.

И тут вместе с другими механизаторами на машинном дворе появился Энергичный. В руках у него была небольшая деревянная лопата. «Уж не намерен ли ты, друг, очистить этой штукой машинный двор?» — спросил отец. «Вы только скажите — он очистит!» — начали подтрунивать механизаторы. «Посмотрим, что вы потом запоете!» — сердито отозвался Энергичный и пошел, проваливаясь по пояс в сугробах, к навесу.

Люди устало следили за тем, как он работает лопатой, потом вдруг у всех промелькнула искра надежды. Они ободрились, и в самом деле — часа через два бульдозер откопали, прогрели, завели. Еще через несколько часов вокруг машинного двора были наворочены горы снега, и в длинных снежных тоннелях ходили люди к мастерской, заработала электростанция. Бульдозер отправили в деревню, расчищать улицы…

Отец уже с год намеревался завершить забор вокруг машинного двора, но все руки не доходили. Не хватало материалов, не было свободных машин, людей. И вот однажды Энергичный привез на тракторной тележке саманные блоки: будем строить!

Люди окружили тракторную тележку: что можно сделать из самана? Энергичный вначале объяснял, но потом устал — рассердился на людскую бестолковость. Начал носить с тележки саманные блоки, складывая их в разных местах. На земле обозначился бледно-сиреневый пунктир будущей стены. Тогда и другие механизаторы стали ему помогать.

— Строим, ребята! Строим! — кричал основоположник новой стены. — Себя от мира отгораживаем! Тут мое, а там — наше!

И тогда выяснилось, что Энергичный начал строить не  т а к. Соединить каменную стену с саманной — одного задора души мало, нужны навыки, опыт. Чтобы не огорчать энтузиаста, его вновь послали в деревню — добывать саман.

Перед этим Энергичный договорился с председателем колхоза, что разберет пустующий саманный сарай. Польза обоюдная: мастерской — строительный материал, колхозу — благоустройство деревни.

И здесь Энергичный отличился. Чтобы скорее грузить саманные блоки, он наполовину загнал тележку в сарай — загнать полностью помешали столбы, подпиравшие ветхую кровлю.

Механизаторы, приехавшие вместе с ним, усомнились: разве можно разбирать стены, если на них лежит крыша? А крышу разбирать — это такая волокита… Пусть уж здешний председатель сам этот сарай разбирает, а ограда вокруг машинного двора — подождет…

Энергичный не слушал этих рассуждений. Он еще в первый свой приезд пробил ломом стену и выбирал из пролома саман. Сейчас же, рассерженный медлительностью товарищей, он добыл где-то топор и срубил главный столб, подпиравший кровлю из жердей и камыша. Двускатная гнилая крыша заскрипела, затрещала, поползла вниз… Из-под обломков выбрался Энергичный, отряхивая пыль, горячо и самозабвенно ругаясь:

— Говоришь, говоришь — не понимают! Работать надо, работать! Мужики в мастерской материал ждут…

Все на машинном дворе считали, что он родился в рубашке.

Человек для баланса

Ночью машинный двор наполнен особенными звуками. На тракторах, комбайнах, сеялках и плугах, и даже на доме, в котором живет Сережа, стрекочут, пилят и сверлят на своих невидимых инструментах кузнечики. Изредка с мочажины устало кричит ночная птица.

У ворот машинного двора попыхивает махорочной цигаркой одноногий Кузьма. Рубиновый огонек то вспыхнет, то погаснет в густой степной темени, разбавленной лишь светом звезд.

— Ночной променаж? — осведомляется сторож, дохнув крепким самосадом. — По шагам слышу, кто крадется, — хозяин мастерской.

Сережа садится рядом с Кузьмой на высокую деревянную скамеечку без спинки. Его ноги свободно висят в воздухе. Когда еще он догонит в росте отца, механизаторов и ноги его будут твердо касаться земли.

— Хозяин — отец! — уверенно отвечает Сережа.

— Ну да! — охотно соглашается Кузьма. — И он.

От сапога, который надет на ногу сторожа, густо тянет дегтем.

— Что ж, всю ночь и просидишь?

— Да нет, похожу маленько… Службу, брат, надо нести бдительно, не отвлекаясь.

Он молчит, затягиваясь цигаркой.

— Пошаливают в соседях, — Кузьма указывает куда-то в темноту. — Маслопроводы с тракторов содрали… Иди теперь ищи ветра в поле…

— Кто же так, пастухи?

— Пастуху это совсем ни к чему, — степенно разъясняет свое мнение на предмет разговора Кузьма. — Этим делом свой брат занимается, механизатор. Запчасти нужны. Днем высмотрят, где анархия и беспорядок, а ночью…

— У нас-то порядок, — подлаживается под взрослого Сережа.

— Да-а… Закон природы, — тянет свою мысль сторож, не слушая мальчика. — Жить каждому хочется, для того и едут… А жить в почете — особенно приятно.

— У нас Лапо при медали ходит.

— Для всех условий нету. Твой бы отец каждого рад в герои вывести, каждому бы по новому трактору дал, не заставлял бы эту рухлядь перебирать десять раз на дню… Кто половчее — за счет другого умудряется отличиться. Снимет с чужого трактора деталь и будь здоров! Доказывай потом… Вот поэтому-то я тут для баланса и приставлен, чтоб больно шустрые на чужих плечах в герои не выходили. Чтобы все было по директиве, как положено…

Он молчит, глядя вперед, где на фоне звездного неба выделяется темный контур мастерской. Далеко в степи неожиданно вспыхивает зарница. Сережа размышляет над непонятным устройством жизни взрослых и спрашивает с запинкой:

— Кто же так… положил?

— Известно — кто! — охотно откликается Кузьма, пошевелив протезом. — Ногу что-то мозжит, должно быть, погода переменится. Вот уж сколько лет у меня ступни нету, а иной раз чувствую, будто у меня пальцы чешутся… Н-нда… А положил все так — народ. В директиве для каждого место есть.

— А как же ты?

Кузьма молчит некоторое время, словно обдумывая: где же его место в бескрайней целинной жизни, названной им по собственному разумению директивой?

— Я, брат, видать, так и рожден для баланса… Всю жизнь на запасных путях. Как в молодости на лесоповале ногу потерял, так вот с тех пор рядом с настоящим делом и живу, регулирую… Н-да. Ну да ладно! На судьбу грех роптать. Была бы голова на плечах, жить все равно можно.

Газета

На машинном дворе читали измятую, замусоленную газету. Отец только что вернулся из полевой бригады. На его лице была серая степная пыль. Он стоял неподвижно, слушая чтеца, не замечая испытывающих взглядов людей, и только иногда кивал, как бы подтверждая услышанное. Пальцы его левой руки рассеянно потирали висок.

— «Итак, страда спросит!» — закончил чтец.

Люди молчали.

— Вроде бы убедительно, — сказал нерешительно кто-то. — И в то же время, если вникнуть…

Отцу сочувствовали: ведь хулили мастерскую. Ну а кому, как не им, механизаторам — ветеранам и даже новичкам, — знать, сколько сил он отдал мастерской.

— Еще раз — то место, — попросил он чтеца. — Про несоответствие.

Вновь была развернута газета. Глаза чтеца быстро отыскали нужный абзац:

— Ага, вот!… Кгм-гм «Оторванная от основных производственных сил, жилья, энергетических ресурсов…» Вы не скажете: что они подразумевают?

— Должно быть нефтебазу, — пояснил отец. — Электростанция у нас своя. Дальше!

— Та-ак… «Энергетических ресурсов… Потребовавшая на свое создание неоправданное количество людского труда…» Они пишут о мастерской, как о человеке, вы заметили?

— Она, без сомнений, этого заслуживает, — спокойно подтвердил отец. — Продолжайте.

— «Мастерская не могла и не может выполнить тех задач, которые ставит перед ней жизнь…»

Отец казался невозмутимым: тех, кто все это написал, надо понять. Они хотят, чтобы дело на целине развивалось еще быстрее. Но возможности у людей ограничены. Нужно не только строить новые мастерские, склады, нефтебазу, но и сеять хлеб. Это ведь в конечном счете главное. Вот поселок они еще в прошлом году собирались строить, а не получилось. Не успели, потому что надо было приводить в порядок мастерскую, делать дорогу к станции. На бездорожье много хлеба теряли, а из-за этого цена всего их дела падала. Конечно, он не против того, чтобы сделать все разом — поселок у мастерской, нефтебазу, подвести электричество от государственных сетей. Но всему свое время…

— Теперь, когда тебя, наконец, оценили по достоинству, может быть, мы уедем в деревню? — спросила через несколько дней мать. — Хватит людей смешить. Сейчас не то время. Три года назад, в палатках, это было еще допустимо, а сейчас — смешно.

Не без злорадства подчеркнула она слово «оценили», но отец не заметил. Вернувшись с поля, сразу же сел за стол, сосредоточенно размышляя о чем-то.

— Я никак не могу понять, что произошло? — отозвался он, с усилием отрываясь от своей мысли. — Есть хлеб, машины, которые плохо ли, хорошо ли — работают. Есть, наконец, мастерская, где их можно обслужить… А совсем недавно ничего этого не было, и с меня требовали: сделай любым путем! И вот итог, требуют объяснений: почему то — не так, почему это — не так? И я вынужден оправдываться. Но ведь я рядовой исполнитель…

— Плюнь на все и уедем совсем в город, — помолчав, сказала мать.

— Нет! — твердо ответил отец. — Жизнь на этом не кончается. Нужно делать свое дело.

— Поздно будет, когда тебя объявят несправившимся, навесят ярлычок…

— Я докажу, что мы правы…

Эти несколько дней Сережа не решался подходить к отцу, видел, что у него нет настроения разговаривать. Но сейчас он остановился перед столом и слушал. Отец притянул его к себе, погладил по голове, приласкал:

— Здесь у нас замечательное дело. Личное дело полезно одному, от силы — двум-трем. Работать для всех — тяжело. Но так надо… Все мы в этой степи работаем на будущее…

— Не хочу я в твое будущее! — твердо сказала мать.

— Что же так сердита?

Она стояла у окна, смотрела в степь. Уже наступил предзакатный час. Солнечные лучи скользили низко над поверхностью земли. Все было окрашено бледно-розовым цветом. Далеко у дороги, ведущей в деревню, ветер нес серенький клубок перекати-поле.

— …Там дети при живых отцах будут сиротами, жены без мужей… Все там работа, работа, а в перерывах — собрания.

— Я тут, признаться, не пример, — устало усмехнулся отец. — Понятно, я занят. Для вас у меня почти не остается времени, но ведь это от сложности жизни. Специалистов у нас не хватает, вот что. Везде хочется успеть. А где порой и есть специалисты, так лучше бы их и не было таких.

— Мне кажется… мне кажется, — мать с усилием подбирала слова. — Я подумала. У меня было время подумать надо всем этим… Ты просто нас не любишь. Ни его, ни меня… А работа что ж? Кто пашет, того и погоняют. Всегда так было.

— Погоняют? Кто же меня погоняет? Я сам поехал, как и другие пятьсот тысяч… По совести и долгу…

— Это совершенно точно. У тебя перед всеми долг, кроме своей семьи. Когда дело касается всех, ты об этом помнишь.

— Понимаю, к чему ты клонишь, — поспешно ответил отец. — Та жизнь от нас не уйдет. Зажить по-старому никогда не поздно. Там люди нам просто завидуют. Да они просто не знают, чем им заняться? От скуки запасаются вещами, мебелью, копят деньги на машины… А мы… мы…

— Смотрим на горизонт, — усмехнулась мать. — Где занимается заря… Надоело все. Надоело ходить по два километра за водой. Это белое небо над головой… Дух этот мазутный…

— Я же распорядился, чтобы воду привозили в цистерне, — словно извиняясь, проговорил отец.

— Как будто все дело в цистерне! — мать нервно прошла по комнате. — Зачем тебе семья, если у тебя вся жизнь в этих колесах, карданах?

— Ну зачем же кричать так громко? — вполне справедливо заметил отец. — Не только я, но и Кузьма на улице услышит.

— Все это должно кончиться, — уже совершенно спокойно сказала мать. — Или мы возвращаемся обратно в деревню, чтобы жить по-человечески, или…

Одиночество

Сережа вдруг почувствовал, что ему не хватает людей. Ежедневные одинокие игры у мастерской ему наскучили. Механизаторы на машинном дворе были увлечены работой, и лишь в короткие перерывы обращали внимание на мальчика, чтобы потом еще основательней углубиться в свое бесконечное дело. Отец ездил по полям. Дома он появлялся поздно вечером, а то и вовсе оставался ночевать на полевом стане. Мать днями не выходила из комнаты, где были занавешены окна. От жары у нее болела голова. Если же Сережа слишком докучал ей своими разговорами, она выставляла его на улицу. Молчаливый день завершался у мальчика таким же вечером. От какой-то болезненной тоски ему не хотелось есть. Мать настаивала, сердилась, кричала. И тогда он начинал плакать. У матери тоже появлялись слезы на глазах: «Несчастный ребенок!» Это расстраивало его еще больше. Поплакав, они ложились.

…Солнце стояло высоко, почти в зените. Тени были маленькими и бледными, словно съежились от жары и яркого света. От белой выжженной степи резало глаза. Синие матерчатые туфли матери негромко и ясно отстукивали каждый шаг. На железных крючках коромысла, выструганного из березовой палки, в такт ее шагам поскрипывали дужки оцинкованных ведер.

Они шли на мочажину, за водой. Мать не хотела его брать: самый зной, устанешь! Но он все-таки пошел.

Больше тысячи шагов насчитывала мать от машинного двора до родника. Ближний путь: хорошо бы все по ровному, а то порожний идешь под гору, а с водой… Полная несправедливость в жизни. Трудишься, трудишься. Господи! Неужели только этого и заслуживает человек?

У Сережи другие заботы. Он пошел босым, и теперь подошвы немилосердно жгла земля. Скорее бы дойти до камня, на котором убита змея. Там спуск к мочажине, и с низинки уже тянет прохладой.

Змея долго лежала на камнях. Кто-то разрубил ее на куски, и каждый раз, проходя мимо, Сережа с опаской поглядывал на лоскутки серой чешуйчатой шкурки. На машинном дворе говорили, что убитую змею нужно обходить стороной. Ее охраняет другая — родственница или подруга, чтобы отомстить.

Второй змеи Сережа здесь никогда не видел.

И вдруг он услышал ясный, негромкий звук мастерской. С удивлением он огляделся и увидел за пригорком заглохший трактор Непременного с прицепным грейдером. Напарник неудачника грейдерист Лапо держал брезентовую сумку с инструментами и заглядывал в щель между корпусом трактора и гусеницами.

— Наши! — радостно крикнул Сережа, забыв о жаре и усталости.

— Что ты? — сказала мать и поправила косынку.

Лапо улыбнулся. Это был один из самых рослых мужчин на машинном дворе. Сережа заметил, что он редко выходит из себя и почти не ругается. За работу, которую поручает ему на машинном дворе отец, берется без одурманивающего порыва Энергичного, но и без трагической скорби Непременного. Во всем, что он делает, чувствуется основательность и солидность, свойственная взрослым, умным людям. И, может быть, поэтому Сережа рассердился на мать: жить столько времени на машинном дворе и не понять, чем занимаются люди? Чтобы смазать эту неловкость, он подошел к трактору, потрогал гусеницы, поблескивающие на солнце острыми шипами, и протянул деловито:

— Фрикцион полетел?

Из-под передка трактора на миг появилось скорбное, мазутное лицо Непременного, пугнувшее каким-то неожиданным блеском глаз, и тут же исчезло.

— Опять фрикцион, детка! — спокойно подтвердил догадку мальчика Лапо, и его жесткая ладонь тронула Сережину макушку, но не погладила, не приласкала, а только коснулась, как припечатала. — Опять он!

— Что ж так не везет передовикам? — насмешливо спросила мать, переступая с ноги на ногу. — Должно, грехи мешают?

— Да уж передовики! — посмеиваясь, ответил Лапо, кивнув в сторону трактора, где гремел Непременный. — Будь у этого грейдера мотор, он бы на всей целине дороги сделал…

Сереже вдруг не понравилось, как смеется напарник Непременного, — неестественно, словно играет.

Сережа обошел трактор.

Грейдер подковырнул стальным ножом земляной пласт. Он был сухой, весь переплетен тонкими коричневыми нитями корней. Металл грейдера отдавал жаром даже на расстоянии.

Лапо и мать все разговаривали.

Он начал скучать, ведь разговор, как и ремонт трактора, может продолжаться бесконечно. Но тут их прервал глухой, словно из-под земли, голос Непременного:

— Пассатижи дай!

Сережа тут же вытянул из брезентовой сумки небольшие теплые плоскогубцы и положил их в мазутную руку тракториста. Мать сказала буднично и строго:

— Пойдем.

К хотя разговор кончился, Сережа видел, что она еще долго несла на лице улыбку, была оживлена и чем-то взволнована. Дома мать села в горнице, перед зеркалом, в котором отражалась кровать, этажерка с голубой шкатулкой, стеклянными вазочками, сундук. Стала внимательно рассматривать свое отражение.

— Он себе на уме? — неожиданно спросил Сережа.

— С чего ты взял? — недовольно ответила мать, но тут же рассмеялась. — Глупости выдумываешь!

Дорога дальняя

Они уезжали утром на станцию.

Солнце еще не успело нагреть землю, но чистое, ясное небо уже обещало жару, как и в прошлые дни. Густая голубизна, стекая к горизонту, блекла, обесцвечивалась. А в той стороне, куда ушли из мастерской машины, превращалась в сплошное серое марево. Вот уже несколько дней на машинном дворе стояла тишина. Началась страда, и жизнь в мастерской как бы замерла.

— Ничего, ничего, — словно успокаивая самого себя, изредка повторял отец, перенося вещи в маленький легкий ходок.

Все были по-деловому озабочены. Кузьма, которого отец попросил отвезти жену и Сережу на станцию, несколько раз поправлял сбрую, заглядывал под ходок, трогал смазанные оси, пробовал на прочность деревянные спицы в колесах.

Наконец вещи были уложены: три чемодана, сундук и мешок с постелью.

— Что ж? — сказал отец, глядя как-то жалобно Сереже в глаза. — До свидания!

Он взял его под мышки, посадил в ходок, на скамеечку рядом с Кузьмой, поцеловал в щеку:

— Слушайся там…

— Папа, ты не пей без нас тут, — тихо попросил Сережа.

Отец сморщился, кашлянул и уже который раз попросил Кузьму:

— Ты уж, старина, сделай. Помоги им немного на вокзале.

Мать обошла ходок с другой стороны и села на чемоданы.

— Я бы и сам съездил, — продолжал отец, словно оправдываясь. — Да не время сейчас. Ни минуты передышки. Хлеб пошел, людей в мастерской не осталось. Что случится — и ремонтировать некому… Нельзя мне. Не имею права. — И матери: — Напиши хотя бы, как доедете.

Лошадь тронулась, и отец пошел следом за ними, отставая все больше и больше, а потом совсем остановился в железных воротах. Их не запирали с того дня, как ушли машины.

— В отпуск, значит? — бодро осведомился Кузьма, понужая лошадь.

Сереже показалось, что сторож все знает, и спрашивает лишь для того, чтобы завести разговор. Не услышав ответа, Кузьма так же бодро продолжил:

— Правильно! Надо развеяться от степной жизни. Степь с непривычки заедает городского человека. В отпуск — это хорошо.

— Хорошо, — рассеянно откликнулась мать.

Сереже хотелось сказать, что все это не так. Уезжают они не в отпуск, и все это прекрасно понимают, но только почему-то притворяются. К горлу у него подкатил тяжелый комок, и он не мог произнести ни слова, и все смотрел, сквозь набежавшие слезы, назад, на дорогу. Там все дальше и дальше отходил от них машинный двор, мастерская и отец, неподвижно стоящий в железных воротах.

Валерий Тряпша

СТИХИ

* * *

И темен хлеб под хрусткой тонкой коркой, Ржаные ломти нынче на столе Темны, как обожженные пригорки, Припавшие к невыжженной земле. От скольких ран                          темны кусты и пашни, От скольких слез и вдовьих и других? Я тоже был бы                        молодым и павшим В сырой земле                        у сосен смоляных. Пусть хлеб и кров                            подвластны были бедам, — Я вижу мир                   в свечении хлебов. Так будь же навсегда врагу неведом Наш добрый хлеб                            в краю моих отцов.

* * *

Мы черный хлеб вовеки не осудим. Был колос налитым и золотым. Всего себя дарил                           земле и людям, Родной земле,                      а мы на ней стоим.

* * *

Колосьям продрогнувшим внемлю, Корнями я в этой земле. Здесь прадед распахивал землю, Чтоб хлебу теплеть на столе. Родная земля, ты дорога От прадеда к внуку его. Я шапку сниму у порога, Душой сохранив естество — Без устали пить эти выси, Не смять подорожник в пыли. И нет мне ни смерти, ни жизни Без этой суровой земли.

* * *

Родимый край, Когда однажды Не утолит мне ливень жажды, Тоска повадится к веселью Осенним днем и днем весенним, Ты протяни свои лучи, От бед слепящих отлучи, Чтоб мог опять Тобой дышать, Есть черный хлеб С хрустящей солью, Чтобы щедра моя душа Была, как русское застолье!

Геннадий Суздалев

ЗЕМЛЯ И ЗЕМЛЯКИ

Очерк

«Курганцы горды своей причастностью к подвигу на целине. Более чем на 600 тысяч гектаров увеличилось хлебное поле области за счет новых земель. Больше всего — свыше 100 тысяч гектаров ковыльных степей — было распахано в одном Целинном районе».

(Из газеты «Советское Зауралье»)
Дорога

Автобус в Шумихе стоит недолго. Вышел на привокзальную площадь. Мало она изменилась за тридцать лет. Все тот же базарчик под деревянным навесом, где бабки торгуют, чем бог послал: солеными помидорами и грибами, свежим луком, семечками… Все те же тополя с грачьими гнездами на вершинах. Картавые крики грачей. Ветер кружил по площади мусор.

Нет деревянной будки с табличкой «Кипяток». Нет паровозных дымов и гудков. На месте старого вокзала барачного типа — новое современное здание. И для меня это главная перемена, потому что тот, старый, остался в моей памяти навсегда. Тесный и грязный, с пассажирами на лавках и на полу, он был для меня первым предчувствием города, когда я приехал сюда, чтобы «посмотреть паровоз». Первое пристанище городской судьбы.

В автобус села женщина с ребенком лет пяти. «Икарус» вышел на тракт. За окном закружились березовые колки и осинники, запорошенные весенней зеленью. Покатились назад черные бархатные отрезы полей, готовые принять зерно. Ночью прошел сильный дождь. Кюветы заполнились водой и голубым небом. Мимо окна проплыли дети, по колено стоящие в синеве.

Женщина за спиной кому-то говорила: «Какая красота. Дождь как по заказу. Бог даст, хлебушко уродится». Может быть, она говорила это себе. Но ребенок отозвался: «В нашем магазине хлеба всегда навалом».

Я улыбнулся. Вспомнил себя в таком же возрасте. Худого, голодного и разутого. С вечными цыпками на руках и ногах. То есть сорок четвертый год. Вспомнился Ново-Кочердык с дорогими сердцу избами и подслеповатыми хибарами из пластов. С огромными пустырями, поросшими лебедой, коноплей и полынью, где мы играли в «войну». Село переименовали. Теперь оно — Целинное. Но в цепкой памяти остался Кочердык. А Целинное никаких воспоминаний не будило.

Мимо окна проплыл указатель с названием деревни — Убалино. Название вызвало улыбку. Когда-то взрослые шутили, передразнивая нашего пастуха: «Заманилки не догонишь — Убала держи». Значит, скоро Заманилки. А там до Кочердыка, то есть до Целинного, — рукой подать.

Шумихинский тракт построили после того, как в Целинном районе освоили новые земли. Старая, петляющая и труднопроезжая проселочная дорога для перевозки зерна на Шумихинский элеватор не годилась. Зимой она мучила шоферов и селян. Как-то во время зимних каникул я добирался домой целую неделю. И на тракторах, и на лошадях. А всего-то девяносто километров.

Трудно передать словами то чувство, которое испытываешь, приближаясь через много лет к своей маленькой родине. А потому и передавать его не буду. Пусть оно останется со мной.

Целинное

Бывший Ново-Кочердык. Село основано переселенцами из Смоленской, Псковской и Владимирской губерний впервой половине XIX века. Среди них был и мой прадед по отцу Петр Федорович.

Здесь прошло мое детство. Здесь мы играли в бабки, в лапту, гоняли по пыльным улочкам деревянного «чижика». Здесь голодные и холодные познали во время войны вкус многих трав.

Село сильно расстроилось. Исчезли избушки и мазанки. Появились двухэтажные дома из белого кирпича. Многое изменилось после того, как село стало районным центром.

От автостанции пошел вниз по улице к центру села. Мимо бывшей церкви. Теперь здесь районный Дом культуры. Рядом с ним сохранились два домика из красного кирпича. В одном из них в военные и послевоенные годы выдавали по карточкам хлеб. Точнее, по триста граммов на человека чего-то похожего на хлеб. Колючего и сырого. Шел мимо сквера, где стоит памятник Андрею Бухарову, погибшему в борьбе за Советскую власть в 1919 году. Улица, по которой я шел, хранит его имя. На деревянном мосту остановился. У этого моста в конце войны перевернулась автомашина с солью. Помню, как мы, малые и старые, выбирали эту соль из снега голыми руками. Она тогда была неслыханной ценностью.

Оперся на деревянные перила. Внизу вместо речки Кочердык тек ручей с одноименным названием. А тогда… весной ледоходом сносило сваи. И мост постоянно восстанавливался. Память уводила от сегодняшнего села с его многочисленными светлыми домами. И было грустно. То ли от воспоминаний, то ли от пересыхающей речки моего детства.

Лидия Захаровна

Так теперь ее все зовут. Для меня она останется Лидой Пивоваровой, старшей сестрой Володи… Жили мы на одной улице. Делились последним куском хлеба и самыми сокровенными мыслями.

— Лидия Захаровна, — говорю я, — здравствуй! — И голос мой звучит неестественно.

— Здравствуй, — говорит она и называет взаимно меня по имени и отчеству.

Мне кажется, что мы все еще дети и временно изображаем взрослых.

— Проходи, садись. Я сейчас. Полью помидоры и что-нибудь приготовлю.

— Так поздно с работы?

— Посевная у нас. Ты ведь знаешь, что это за время.

Пока она хлопочет во дворе, я рассматриваю двухкомнатную коммунальную квартиру. Полы застланы красивыми самоткаными половиками. Идеальный порядок и чистота. Русская печь. Рядом — газовая плита. По-кошачьи мурлычет холодильник. Рыжий кот лежит рядом и молчит. Смотрит на меня серьезно и любопытно. В большой комнате все «по-городскому». Рядом с книжным шкафом — телевизор. В селе его называют домовым. Лучше не придумаешь. Нажимаю кнопку. Смотрю в окно и ясно слышу вечный зов своей памяти. Мои мысли обрывает голос за окном:

— Ах ты, мой хороший. Скучно тебе целый день без меня. Вот отсеемся, буду приходить пораньше.

Это Лида разговаривает с Волгой. Так зовут собаку. Потом мы садимся за стол, собранный на скорую руку.

— Может, выпьешь? — спрашивает она серьезно и грустно.

— По такому случаю можно.

Мы говорим и говорим.

— А помнишь, как вы с Володей славили под рождество? Кто сырчик даст, кто картошку, кто копейку.

— Помню.

— А помнишь, как колоски собирали…

Я уже давно там. И кажется, слышу оттуда: «А помнишь…»

Все помню.

Смотрю на ее лицо. Она похожа на мать, то есть на тетю Феню. Черты лица правильные. Хитринка в карих глазах. Морщинки, лучиками идущие от них и от уголков рта, временно исчезают. Она то ли горько улыбается, то ли всхлипывает. Берет с тарелки кусочек рыбы и дает коту.

— Ну что, Вася? Думаешь — сами едят, а мне не дают… Удивительно умный кот. — Это она уже мне. — Зимой вечера длинные. Поговорить не с кем. Я говорю, а он слушает и все понимает. Как человек.

— Смотря какой человек, — говорю я полусерьезно.

— Это уж точно! — смеется она как бы нехотя.

Какое-то время молчим.

— Скорее бы уж сынуля возвращался из армии, — говорит она оживившись и показывает фотографию сына в форме пограничника. — Только ведь он, поди, караулить меня не будет. Женится. Свои заботы начнутся. Светланка, дочь-то моя, с мужем живут в Дулино. Будешь там: зайди к ним.

— Ладно.

Как бы уловив мои мысли, продолжает:

— С мужем мы разошлись давно.

— Пойду я. Поздно уже.

На улице темно. Лида провожает меня до калитки. Мы прощаемся. Медленно иду в темноте по косогору к гостинице. Слышу, как она серьезно разговаривает с собакой…

Штрихи биографии. Родилась в 1935 году в Целинном. Окончила Челябинский институт механизации и электрификации сельского хозяйства. Работала агрономом колхоза. Сейчас заведует отделом РК. КПСС.

День памяти

Его в селе называют до сих пор «родительским». День поминок родителей. Не допускали наши предки мысли о том, что дети могут уйти из жизни раньше их.

Старое кладбище находится недалеко от гостиницы. Здесь давно не хоронят.

Молодая зелень берез больше напоминала о жизни, а не о смерти. С чувством горечи и собственной вины искал могилу отца, затерявшуюся среди безымянных холмиков. На кладбище паслись веселые телята. Валялись остатки деревянных крестов. Подошел к нескольким сохранившимся оградкам. В одной из них стояла, прижав к щеке платок, старушка.

— Здравствуйте!

Она вздрогнула. Вернулась к жизни.

— Здравствуй, сынок! Ты чей будешь?

Назвал свою фамилию и сказал, что не могу найти могилу отца.

— Разве теперь найдешь! А я ведь помню, как его хоронили. Давай вместе поищем.

Поиски оказались безуспешными.

— Вот ведь беда-то, — развела руками старушка. — Ты уж не обессудь. Пойду к своим.

Я опустился под березой на траву. Мимо меня по дорожке, протоптанной по центру кладбища, прямо по могилам, ребятишки гоняли на велосипедах. Одного из них позвал:

— Подойди ко мне.

Он нехотя подошел, держа за руль велосипед.

— Садись.

— Зачем?

— Посидим, поговорим.

— Я тебя не знаю.

— Познакомимся.

— Мне некогда. Ребята уедут.

— Ты знаешь, что здесь люди похоронены?

— Знаю. Ну дак и что?

Тон моего разговора насторожил его. Он недоверчиво посмотрел на меня и укатил. Я долго стоял и смотрел на подступившие к кладбищу дома. Сквозь ветви берез виднелась трехэтажная современная школа. Неподалеку стоял на пьедестале трактор — памятник подвигу на целине. Совсем рядом — здание пожарной охраны. На фасаде алел плакат: «Будьте осторожны с огнем!»

Тетя Феня

На следующий день вечером пришел к тете Фене. Она была дома. Дом добротный, крестовый. Живет в нем одна. Захар Алексеевич построил его незадолго до смерти.

Тетя Феня была в добром духе.

— Ты есть, поди, хочешь?

— Спасибо. Я только что из столовой.

— Столовая одно, а у меня — другое. Ты посиди, а я пельмени согрею. Мясишко было куриное. Постряпала. Одной-то мне много ли надо.

Согрелись пельмени. Мы сели за стол.

— Ты ешь. Я рядом посижу.

Проговорили мы допоздна. Перед моими глазами прошла ее долгая нелегкая жизнь. Казалось, что я хорошо знаю их семью. Казалось. До этого разговора.

— Тепла все нет. То дождь, то снег. Недород, пожалуй, будет. Никола ведь уже. Сама робила в колхозе. Знаю, как хлебушко-то достается. Жись-то была бассе некуда. Вырастишь его, а убирать-то нечем. Все вручную. Серпами жали. Намаешься за день-то — в глазах темно. Норма была полгектара на душу. Получали за это по килограмму хлеба в войну-то. Жили плохо, а пели. Работаешь — поешь, домой едешь — поешь. Нонче хорошо живут. Потому и петь перестали.

Она помолчала.

— Говоришь, в Дулину собираешься?

— Завтра.

— Поезжай. Председатель там уж больно хороший. Сам-то когда был жив, он приезжал к нам. Очень уж беспокойный. Захар-то, бывало, говорит ему: «Больно ты бесшабашный. Кончишься ведь так». А он смеется. И восстановил хозяйство. Теперь они же его и матерят. Я уж Светке-то, внучке своей, как-то говорю: «Ты его слушайся. Делай то, что положено». Мы-то ведь шибко слушались. Все выполняли, как скажут.

Она несколько раз заговаривала о Володе. Я старался этот разговор не поддерживать. Не бередить ей душу.

— Лидка-то пошла у нас по партийной линии. Спрашивала Захара, что он ей посоветует, когда вступала в партию. Он сказал ей тогда, что сам бы вступил, да пьяный плохой. А ведь и правда. Войну достойно прошел. Руки золотые были. А вот водочка-то подводила иногда…

— Засиделись мы, тетя Феня, с тобой. Идти мне надо.

— Может, останешься? Ночуешь? Я поблагодарил и отказался.

— А то смотри…

Штрихи биографии. Пивоварова Федосья Андриановна в 1930 году вступила в колхоз. Проработала в нем 27 лет. Награждена «Медалью материнства» и медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941—1945 гг.».

Черноусов

Утром, поднимаясь по лестнице райкома партии на второй этаж, я подумал о том, что в пору учебы в техникуме во время летних каникул работал на строительстве этого здания. Стало приятно.

Секретарь райкома Нелюбин Валерий Савинович встретил меня рукопожатием и доброй улыбкой. Поинтересовался моими делами.

— Значит, решили посмотреть «Зарю»?

— Давно собираюсь побывать в Дулино. Родина мамы. Да и много наслышан о Наумове.

Он снял трубку и позвонил в колхоз «Заря».

— Через полчаса за вами приедут. Желаю успехов.

Голубой «Жигуленок» шел по главной улице моего детства. Вел машину молодой симпатичный шофер Валера. Мы сидели на заднем сидении с парторгом Черноусовым Федором Яковлевичем. Коренастый. Голубоглазый. С белесыми густыми бровями. С обильной сединой в волосах. С радушной улыбкой.

Слева показалась школа, в которой я учился. Тогда все называли ее сокращенно ШКМ (школа крестьянской молодежи).

От Целинного до Дулино — три километра. Так что дорожные думы мои были краткими.

— Будете отдыхать или как?

Голос парторга вернул меня в настоящее. Мы въезжали в деревню. Пошел снег.

— С отдыха на отдых, — улыбнулся я. — Если вы не возражаете, то я лучше посмотрю отдыхая, как вы работаете.

— Это можно.

Потом мы долго сидели в его кабинете. Он занимался своими делами.

Звонил. Давал указания. Уговаривал. Объяснял. Одновременно отвечал на мои вопросы.

К обеду прояснилось. И снег быстро сошел. Было холодно и ветрено.

— Надо ехать к агрегатам, — сказал Черноусов. — Останетесь или поедете со мной?

— Поеду.

С нами главный агроном колхоза Якунин Василий Иванович. Колхозные поля начинаются сразу же за деревней. Сеятельные агрегаты стояли. Черноусов и Якунин у каждого поля выходили из машины. Разгребали вспаханную землю руками. Растирали ее в ладонях. Советовались. Наконец, Федор Яковлевич сделал заключение — можно сеять.

— Ну и погодка, — сказал агроном, и мы поехали на машинный двор, чтобы отправить к агрегатам трактористов, сеяльщиков, зернозаправщиков.

— Придется, наверное, ночами поработать. Сроки поджимают, — вслух подумал Якунин.

— Нам не привыкать, — отозвался Федор Яковлевич. — Поработаем сеяльщиками.

Агрегаты были пущены в работу. Проезжая мимо одного из них, я подумал: «Вот она, битва за хлеб». Сеяльщик был одет по-зимнему — в стеганке, в ушанке.

Весь следующий день мы с Черноусовым провели на колесах. Были неоднократно у дойного гурта, на севе, на машинном дворе. Я понял, что день у парторга не нормирован, как не нормирована вся жизнь. Я привык к нему за это короткое время. Скромному и молчаливому, спокойному и рассудительному. Родившемуся на этой земле и отдающему ей себя без остатка. Улавливал в его характере и поступках что-то близкое мне, но давно позабытое. С ним было спокойно и надежно.

— На сегодня хватит. Жена просила вскопать в огороде грядку. Говорит, что совсем отбился от дома. — Он смущенно улыбнулся.

Я посмотрел на часы. Было девять вечера.

— А что с председателем? — спросил я.

— Болеет. Не жалеет себя. А еще фронт. Тридцать лет руководит хозяйством. Всякое было. В субботу выписывается.

До субботы оставался один день.

Штрихи биографии. Черноусов Федор Яковлевич родился в 1936 году в деревне Дулино. Окончил школу шоферов. Двенадцать лет работал в колхозе шофером. Служил в милиции. С 1976 года — секретарь партийной организации колхоза «Заря». В 1979 году окончил ВПШ.

Немного статистики

Нынче колхоз «Заря», где председательствует Наумов, — экономически крепкое хозяйство. Дела здесь ведут грамотно, с размахом. А в те далекие годы колхоз называли «дулинской развалиной».

(Из газеты «Советское Зауралье»)

«Те далекие годы» — это годы до освоения целины. Была тогда в колхозе одна автомашина. Имелось пять конных плугов, да кое-что еще по мелочи для конной тяги. Колхоз обслуживала МТС. Вспоминают ее старые колхозники добрым словом.

Сейчас колхоз имеет 41 трактор, 15 комбайнов, 25 автомобилей. Много другой сельскохозяйственной техники. Тридцать лет назад в колхозе работало 224 человека. Сейчас — 261. Производство мяса увеличилось за эти годы в 15 раз, молока — в 13, зерна — в 3 раза. В то время как посевные площади увеличились только вдвое и составляют 5600 гектаров.

Построена двухэтажная контора колхоза, магазин, детский сад, пятнадцать двухквартирных жилых домов. Подходит к концу растянувшееся на семь лет строительство прекрасного культурного центра стоимостью 670 тысяч рублей.

Колхозники имеют 20 личных легковых автомобилей. О мотоциклах я уж не говорю. В каждом доме есть газовая плита. Почти в каждом — холодильник и телевизор.

Идет время. Растут потребности. Появляются новые проблемы. Их у дулинцев тоже немало.

Трудный день

На временное жительство в Дулино Черноусов устроил меня к своей матери Евдокии Алексеевне. Живет она в старом, слегка сгорбатившемся пятистеннике с приусадебным участком.

В палисаднике ярко цвела сирень.

Знакомство было приятным.

— Сын Сани Суздалевой?! Я ведь ее хорошо знала. Тут они жили. Теперь уж избенки-то нет. Как же, хорошо знала. Песельница была.

Я слушал и перед глазами оживало материнское лицо.

— И деда твоего Ивана Емельяновича знала. Уж больно строг был. А бабушку что-то не помню. Да она и пожила-то мало.

Я попросил Евдокию Алексеевну вспомнить песни, которые пели здесь при маме. Она вспоминала с трудом (семьдесят лет не шутка). Кое-что вспомнила. Я записал. А сам подумал: «О чем я думал раньше, когда мама была жива?!»

Утро было прохладным. После ночных заморозков пожелтели цветы яблонь. По совету Евдокии Алексеевны решил походить по деревне, поспрашивать о родных. Все здесь дорого сердцу. Вышел к речке, к тому же Кочердыку. Речка-невеличка. Где воробью, где курице — по колено. Вода мутная, белесая. Сырзавод мутит. Но об этом позже… Водились в ней раньше караси золотистые. Ловились чебак и окунь. И щука. Доводилось и мне здесь рыбачить. Берега стали пологими. Поросли ивой. А может, только в детстве все кажется большим и вечным? Много воды утекло. Мало осталось.

Деревня растянулась вдоль речки. Больше по левому берегу. Гоготали гуси. Лаяли собаки. Мычал теленок на привязи. С полей доносились деловые речи тракторов. Не слышно было только вечного жаворонка. Химикаты отлучили его от этой земли. Что же будет дальше? Я закрыл глаза и слушал музыку окружающего мира. Созвучную с музыкой души и памяти.

Перешел по жердочке речку. Вышел на окраину. Улица была безлюдной. Только на скамеечке сидела старушка в старой вельветовой телогрейке. Я поздоровался. Она смотрела на меня подслеповатыми глазами и молчала. Я поздоровался громче.

— Вот теперича слышу, — сказала она.

Я присел рядом.

— Не тутошний?

— Нет, бабушка, из Челябинска. Вы давно здесь живете?

— Родилась здесь.

Я обрадовался и стал расспрашивать. О моих родных она знала не больше Евдокии Алексеевны.

— Съездил бы ты в Костыгино. Там живет сродная сестра твоей матери Мария. Слышала, что жива она.

Потом она потеряла нить разговора.

— Мать-то твоя добра девка была. Посиди-ка, сынок, подле меня. У вас в Челябинском-то глаза-то лечат?.. Да у меня ноги-те не ходят. Будешь в колхозной конторе, дак зайди, пожалуйста, к врачихе. Скажи, что ее требует бабка стара. Ты подумай-ка, два раза была, а больше не идет. На регент водили, лучше было. Где вот она теперь?

— Ты что, бабушка, одна живешь?

— Одна. Старший-то уехал, где на собаках ездят. Токо три раза женился. Токо женится — жена умрет. Мужика-то убили, как война началась. Пенсию назначили. Сперва двенадцать рублей получала. Теперь добавили. Тридцать получаю. Жить-то уж устала. В глазах-то у меня как будто серебро. Спаси господи каждого грешного от такой жизни. Доброго привета ни от кого нет. Два сына и две дочери — все забыли. Юбку постирать некому. Последнюю пенсию отберут. Только чуть выпили — драться. Спасибо Анатолию Амосовичу. Это он мне избушку-то дал. Пошла к нему, пожаловалась. Дай ему бог здоровья. Он их стыдил, он их всяко… Мало толку. Старых-то никому не надо. То сядешь неладно, то встанешь неладно…

Она говорила и говорила… А у меня к глазам подступали слезы и першило в горле.

— Зайди, батюшко мой, к врачихе-то. За добро-то всегда добро бывает…

Медленно шел по улице. Остановился у памятника погибшим в Великую Отечественную. Читал на обелиске списки погибших. Лосевы, Бухарины, Сосновских, Чащины, Садовы… Всего семьдесят одна фамилия. Тогда в деревне было 124 двора. Страшная арифметика войны…

Вечером пошел к дочери Лидии Захаровны. Живут они с мужем Александром Черниченко в доме на две семьи. Имеют приусадебный участок. Держат корову, теленка, поросят и птицу. Она — ветфельдшер, он — инженер-механик. Мы сидели за столом и пили чай с вареньем. Я откровенно рассматривал квартиру. Квартира уютная. Современная мебель. Телевизор с большим экраном, холодильник, газовая плита. Хорошая библиотека.

Больше говорила Света. Чувствовалось, что голос ее в молодой семье — решающий:

— Училась в Макушинском зоотехникуме. А здесь была на практике. Как только поженились, сразу же получили эту квартиру.

На душе светлело. Было приятно сидеть в счастливой семье и пить чай с вареньем.

Наумов

С Анатолием Амосовичем мы познакомились в районной больнице. Лидия Захаровна позвонила ему. Нельзя ли его навестить? Сказала обо мне. Он не очень охотно, но согласился. Вышел в пижаме. Высокий, симпатичный, на вид моложе своих лет. Нервный. Сухо поздоровался.

— Ну как, Анатолий Амосович, себя чувствуешь? — спросила Лидия Захаровна. — Что это ты разболелся?

— Плохо. Нервы не на месте. Пора списывать. Ищите другого.

Я понял, что он говорит самые главные для себя слова. И самые для себя страшные. Случись это самое «списание», он стал бы, наверное, очень несчастным человеком.

— Кто у вас там на радио работает? — неожиданно спросил он.

Лидия Захаровна назвала.

— Гнать их надо в три шеи! Включил вчера на полную громкость приемник. Как раз в сончас. Думал сводку посевной по району узнаю. Говорят — ни черта не разберешь!

Я хорошо его понимал. Не может человек, столько отдавший земле, чувствовать себя спокойно в посевную кампанию.

Анатолий Амосович Наумов родился в 1925 году. В 1943 ушел на войну. До этого работал в Дулино рядовым колхозником: пошел по стопам родителей. Демобилизовался в 1948 году. И снова — в родной колхоз. За участие в Великой Отечественной войне награжден орденом Красной Звезды, медалью «За взятие Кенигсберга» и другими наградами. Председательствует в колхозе «Заря» с 1954 года, после окончания Курганской средней сельскохозяйственной школы. А в 1970 году районная газета «Голос целинника» писала: «За небольшой период колхоз «Заря» из экономически отсталого, с низкой трудовой дисциплиной, стал передовым хозяйством района». К боевым наградам Наумова добавились орден Ленина и орден Трудового Красного Знамени.

Наступила суббота. Наумова должны были в этот день выписать. Шел к его дому неуверенно. Кто-то сказал: «Если будет не в духе — выгонит и пошлет далеко». Никуда он меня не послал. Пригласил в горницу. Угостил варениками. А потом мы с ним и с Федором Яковлевичем поехали, все на том же «Жигуленке», на поливной участок, который находится на берегу Тобола, за тридцать с лишним километров от Дулино. Было солнечно. Выехали за деревню, где начиналось поле с зелеными стрелками только что взошедшей кукурузы.

— Остановись, — сказал Наумов шоферу Валере и вышел из машины. Походил по краю поля. Потрогал всходы. Вернулся в машину.

— Немного прихватило заморозками. Ничего. Отойдет.

И мы поехали дальше. Навстречу шла легковая машина. Посигналила. Мы снова остановились. К нам подошел работник лесничества:

— Здравствуй, Анатолий Амосович! Когда выделишь для нас землю? Продовольственную программу надо выполнять. — И стал что-то объяснять. Наумову это объяснение не понравилось.

Когда машина наша тронулась, сказал Черноусову:

— Отдай им участки у дороги. Все равно загубят землю.

Мы выехали на Усть-Уйский тракт, знакомый мне с детства. Когда-то по этой дороге мы ходили за тридцать километров пешком в Усть-Уйку продавать ягоды. Была она тогда районным центром. Продавец я был неважный. Торговля эта мне тогда казалась делом зазорным. Я предлагал ягоды и краснел не меньше этих самых ягод. Теперь я вспоминал то время и улыбался. В разговор председателя с парторгом мне вклиниться не удавалось. Наумов подробно расспрашивал Черноусова о ходе посевной.

На поливном участке мы были долго.

— Надо подсевать костер и клевер, — сказал Наумов, когда обход закончился. — Вот что наделал паводок. В прошлом году мы здесь скосили три урожая.

На берегу Тобола работали люди. Мастерили трубопровод для полива трав. Проверив их передвижной домик, председатель обратился к бригадиру:

— Почему ничего не варите? Желудки хотите испортить?

— Хлеб кончился, — ответил тот.

Анатолий Амосович достал три рубля и отдал трактористу:

— Садись на трактор и гони в Усть-Уйку. Да смотри, на хлеб даю, не на «гамыру».

Все засмеялись.

Обратно ехали быстро. Речь шла о людях колхоза. Теперь и мне нашлось место в разговоре.

Из разговора с Наумовым я понял, что он знает не только характер, но и личную жизнь каждого колхозника. Мне стали понятны его «срывы» в разговорах: всякое разгильдяйство удивляет его и вызывает приступ ярости. Он привык работать не за деньги, а за совесть.

До свиданья, земляки!

Уезжал я в полдень. Было солнечно. В селе чаще люди смотрят на небо, чем в городе. Особенно во время посевной и уборки урожая. Автобус тронулся. Проехали село. Шумихинский тракт уходил лезвием к горизонту.

Думал о земляках. Много у них трудностей и проблем. Еще больше сил, оптимизма, мужества и любви к земле и жизни. А значит, и будут победы.

Пусть будут вечны на этой земле фамилии: Садовы и Кузнецовы, Злаказовы и Хайдуковы, Наумовы и Мокроусовы, Чащины и Лосевы, Сухановы и Пивоваровы, Коротких и Натыкины, Нелюбины и Любимовы… И все другие, без которых она себя не мыслит.

Пусть, родная земля, никогда не добавится ни одной фамилии на скрижалях скорби твоей!

Добрых всходов тебе!

ДЕНЬ СЕГОДНЯШНИЙ

Очерки

Виктор Потанин,

лауреат премии Ленинского комсомола

„ГДЕ БЕЖИТ ТОБОЛ…“

Старшие Архиповы сидят за столом, пьют чай. Младшие Архиповы увлеклись сказкой. Расположились рядком на диване, и Андрюша неторопливо читает: «Как подумаешь, куда велик божий свет! Живут в нем люди богатые и бедные, и всем им просторно…» Голосок у него то поднимается кверху, то переходит на громкий тревожный шепот, то совсем-совсем спадает. Может, так и надо читать наши русские сказки. Конечно же, так! Иначе бы не сияли глаза у сестренок — Наташи и Олюшки.

А я сижу среди старших. Уже давно сижу, как будто место пригрело. Мы потихоньку беседуем и так же не спеша попиваем очень крепкий чай с густым молоком. Оно такое густое, что сверху в чашке стоит янтарная пленочка. Чай хорош, он веселит меня, успокаивает. Да и этот дом меня всегда успокаивает. Скоро прибавится забот у Архипова-старшего, ведь он председатель большого колхоза, моего родного колхоза «Россия». Вот об этом мы и говорим:

— Крестьянское дело должно быть потомственным! А иначе все прахом… — Хозяин стола посмотрел на меня недоверчиво, почему, мол, молчишь, не согласен? Но я с ним согласен. И жена, Люда, с ним тоже согласна. Она — верный друг его и помощник. Она в колхозе «Россия» главный экономист…

И вот уже он переводит глаза на нее, и глаза его ждут поддержки, сочувствия, и поддержка приходит:

— Правильно, Витя, согласна я. Нужно хранить в семьях наши традиции…

В ответ на ее слова он усмехается, но усмешка не злая, а добрая. И в глазах тоже добрый свет. И все-таки не выдерживает:

— А как хранить, ты подумала? Ведь город рядом — такой насос.

И прав хозяин. До города всего тридцать два километра. А дорога — чистый, ровный асфальт. И уезжали всегда по этому асфальту только самые молодые, самые лучшие.

Помню, в нашем Утятском было два колхоза. Один колхоз объединял полдеревни. И председателей тех тоже помню. Среди них были и свои, родные и кровные. Попадались приезжие. Их присылали к нам прямо из города, и они гордились, что едут на укрепление…

Многие прибывали к нам без семьи — с одним чемоданчиком, в котором лежали мыло, чистое белье и две-три брошюры с агросоветами. И обладатель этого сиротского чемоданчика селился где-нибудь у одинокой старушки в боковой тесной комнатке. И жил он тоже просто и сиротливо. Зато ночами обычно не спал — все писал и писал какие-то тезисы. А по утрам этот председатель собирал в правлении разные планерки и на этих собраниях всегда кого-нибудь распекал и отчитывал. А под конец заглядывал в свои тезисы и ставил задачи на неделю вперед и на месяц. Так — в криках, спорах — проходил его день, а под вечер он плелся домой, усталый и выжатый, а на лице стояла гримаса обиды: «Зачем я приехал? Здесь живут одни старики да лентяи! И семью в эту дыру не потащишь, и сыновей не отдашь в эти классы… Да и какие здесь педагоги в этой…» И он придумывал такое слово, такое, от которого сам же и содрогался… А через полгода, как правило, уезжал. Но это место сразу же занимал новый страдалец. И опять его посылали на укрепление, и снова круг замыкался. «Так почему же мне так не везет?» — вздыхал обреченно приезжий. Ведь там, где-то в городе или в райцентре, он был в славе, в почете, а здесь люди не признавали. Но часто самые умные из приезжих закрывали на это глаза. «Будем жить тут как в командировке!» — решали они. И так они жили, а потом, конечно же, уезжали. И там, дома, за все эти мучения их часто ждало продвижение по службе или награды. Или, на худой конец, удивление: «Смотри ты, полгода выдержал. Надо же, молодец!»

— А почему?.. — Я оборачиваюсь на хозяина дома и чувствую, что волнуюсь. — Почему и теперь иной смотрит на назначение в деревню как на страдание… как на несчастный случай, на горе?.. Почему тебя оставляли в аспирантуре, а ты все же поехал?

— Ну, я это я, — смеется хозяин.

— Мы — люди особые, — уточняет жена. А сама хитро щурится, глаза у нее длинные, синеватые, очень похожие на продолговатую сливу. Какие-то нездешние глаза. Но Люда родилась в соседнем районе, а свадьбу сыграли, когда училась в Курганском сельхозинституте. И вот уж трое детей у них, а ведь каких-нибудь шесть лет назад они еще стояли на комсомольском учете. И на молодежные вечера ходили, на танцы… Но мои мысли перебила хозяйка:

— Да, мы с Витей особые. Мы же крестьяне! И у нас, где хлебушек, Там и душа. А хлеб-то в городе не растет… — Она смеется и смотрит долгим взглядом в окно.

Там и душа, там и спасение… И еще она там у женщины, где дом ее и где дети. И где тополек под окнами, посаженный самой младшей — Олюшкой… И еще она там, где огород, где мычит корова, где ходят грачи по весенней черной земле, где распустились березы… А раз так у женщины — у жены, значит, так и у мужа. Потому и начал председатель свою жизнь в наших краях с постройки большого дома.

Он заложил его по всем правилам — на сухом и высоком месте. И стены возводил не из бетона и кирпича, а из крепкой сосны. И скоро-скоро поднялись стены и крыша. А рядом сразу появился пригон для коровы и крытый курятник. Загородили и огородик очень аккуратным зеленым штакетником, подняли скворечник. И пошли по селу разговоры, хорошие, добрые. В деревне если полюбят, то уж лет на двадцать вперед, с солидным авансом… Помню: забежала к моей матери в дом учительница Александра Дмитриевна Девятова. Лицо у ней какое-то особенное, будто тысячу рублей нашла:

— Ну вот! Повидала его, повидала. — А у самой зрачки так и бьются в глазницах, играют.

— Кого повидала? — не понимает мать.

— Да председателя нового! — И она опять задохнулась, потому что хочет быстрее сказать, а слова запинаются!

— Мы на тракте стояли. В район надо, а автобус ушел. И вдруг легковая подходит, и дверца открылась: «Садись, народ! Места хватит, подвинемся…» Потом и сам вышел и всех приглашает. А мы мнемся что-то — да нас же, мол, четверо, — не войдем. «Вот и хорошо: веселее доедем…» Так и познакомились с нашим Архиповым.

— Молодой он? — пытает мать.

— Не говорите! Прямо студент… И голубоглазый, красивый. И всю дорогу расспрашивал да рассказывал. А потом в районе развез всех по домам. — И опять глаза у ней засверкали. — Так понравился председатель, поразил своим поведением…

Вскоре встретился с председателем новым и я. Случилось это в лугах. Земля только-только освободилась от снега и теперь дышала облегченно, свободно, вбирая в себя теплые лучи. Метрах в ста от дороги бежал Тобол. По весне он был еще быстрый, наполненный, одним словом, река как река. А рядом, в пойме, блестели озерца. Их было теперь много в конце апреля, и все они играли, переливались на солнце. А высоко над ними кричали чаечки. Такие белые, белоснежные чаечки.

— Скоро улетят они, отлетают… — сказал председатель и грустно-грустно прищурился.

— А почему? — я не понял, не догадался.

— Работать надо с поймой, вот почему. А теперь все запущено. И озерки эти пересохнут в июле. Ну вот смотри, смотри, — он показал рукой и вправо, и влево. — Вон сколько их, пустых бочажков и впадинок. По ним раньше вода текла, а теперь один ил. Эх, поднялись бы те старики да спросили отчетик!

— А при чем тут старики?

— А притом, дорогой. У них же тут сотню лет назад была целая система, своя ирригация! Каждое озеро соединено было с малым озерком, а то с другим да с третьим. И по этим канавам в половодье шла вода из Тобола. И потом хватало ее и для карася, и для птицы. А трава тут в пояс была — запомни… И не смейся — в пояс, застревали литовки!.. — Я слушал его, поражался — да как же я, как же я? Вроде вырос здесь и родился, вроде знаю здесь каждую кочку, и вот не догадался, не понял же, что канавы эти наши деды копали да прадеды. И копали вручную — одной лопатой да ломиком, и даже не лопатой — настырностью, потому что болело у них сердце за каждое озерцо, малое, безымянное. За каждую былинку болело оно на родных моих утятских лугах. И точно бы читая мои мысли, председатель прищурился:

— А теперь и трактора у нас, и бульдозеры, а до чего довели… Нет, ты скоро этих лугов не узнаешь! — Он сказал это и сразу замкнулся. И лицо как-то сжалось, осунулось. Я понял: председатель что-то задумал…

Он задумал и сделал. Через год, в такую же теплую и голубую весну, по утятским лугам ходил «Беларусь» с экскаваторной малой лопатой, а в кабине сидел лучший механизатор колхоза, большой друг природы — Коля Комарских. Целую неделю Коля вел рвы и канавы по старым, столетним отметинам. И всю неделю эту работу придирчиво проверял сам председатель.

А иногда он брал прутик и что-то подолгу чертил им по теплой сырой земле. Его чертеж понимал с ходу Коля Комарских и вот уж снова гнал свой «Беларусь» куда-то в ложбину. А потом Коля получил и подмогу — пришли тракторы и машины.

В те дни я и встретил председателя в нашем клубе. За длинным столом через всю стену сидели ветераны войны и знатные люди. Вот они, наши солдаты, наши герои: Иван Сергеевич Иванов и Алексей Михайлович Баженов, Иван Иванович Волков и Василий Александрович Нетунаев… Как их мало уже осталось, как их надо хранить нам, беречь… И вот они сидят как-то тихо, торжественно. О многом уже было сказано за тем столом — и про Берлин, и про Прагу. И вот теперь они сидели молча и кое-кто из них плакал.

Ах, эти слезы, скупые мужские слезы! Как забыть вас, как пережить!.. А рядом, в дальнем конце стола, жила радиола. И тихий бархатный голос выговаривал давно знакомое, дорогое: «С берез неслышен, невесом, слетает желтый лист…» Какая светлая, какая возвышающая печаль! Под нее прошли и детство мое, и юность, и мне всегда казалось, как-то неотвратимо казалось, что лучше этих звуков и нет ничего. Ведь такая сила, такая печаль… А рядом, рядом совсем — надежды… И пусть проходят годы и годы, и пусть время несет утраты и расставания, и пусть никогда-никогда уж не встанут солдаты из тех глубоких братских могил, но все равно однажды вернется радость, а вместе с нею придет жизнь. И эти звуки входили в сердце и отнимали дыхание. И потому у многих были мокры глаза… Сидел тут и Виктор Федорович Архипов — наш председатель. Он уже давно всех поздравил и роздал от правления подарки.. А теперь сидел тоже тихо, о чем-то думал.

— Ты, што, Федорович, опечалился? Народ тебя принял давно и доверился, — сказал ему кто-то из ветеранов. — И ты хорошо везешь нашу телегу, а мы уж возле тебя…

— Хорошо, да не совсем… — Он закусил губу.

— Ничё, ничё. Ты крестьянин, и мы с тобой по-крестьянски…

— Вот-вот! — Он улыбнулся и посмотрел на меня. — На лугах был? Только честно?..

Я смутился. Он застал меня своим вопросом врасплох.

— Вижу — не был. Вот тебе задание — побывай.

И на другое утро я пошел по заданию. День был теплый, и парила, чутко дышала земля. Но через час я уже все забыл, растерялся. У меня в глазах вдруг встала такая синь, что я задохнулся. Я смотрел, смотрел и не видел. Передо мной расстилалась сплошная водная гладь, по которой зелеными зыбкими родниками разбегались шалые островки, возвышения. Что за чудо! Нет, я не ошибся: это сияли вешней водой, тянулись к небу, к веселым птицам наши луга. А птиц было много, целые тучи — и дикие утки, и чайки, даже залетели откуда-то лебеди. Я смотрел на это белое чудо-видение, и все во мне замирало и зябко сжималось: «Вот и повидал, наконец, шипунов, повстречались… А когда это было в последний раз? Наверное, в детстве было, конечно же, в детстве… И спасибо нашему председателю — он вернул те картины».

Потом в тех лугах накосили столько сена, что хватило его на план и на обязательство, и для личных коров осталось. Я сам был на одном из воскресников… Запомнилось мне, надолго осело в душу то веселое настроение — и песни, и купание в Тоболе, и особый чай на вишневых корешках и на травке. Но больше всего мне запомнилось, как радовался тогда, ликовал председатель: он и сгребал сухие валки, и подавал на зарод, он и шутил больше всех, и смеялся, он успевал везде и всем был нужен, и все его звали к себе — и чтоб стоять только с ним! И чтоб только его голос слышать!

Как я ему завидовал. И как мне хотелось еще ближе понять его и почувствовать. Но что понимать: он был точно брат всем, даже ближе брата, роднее. И кипела работа, и капал пот, и пекло прямо в голову солнце, а председатель ликовал, как мальчишка. И глаза его сверкали, и зубы, и сам он весь сверкал в глазах у людей, и всем хотелось не отстать от него, не отстать… Я не помню, как пролетел тот день, только помню, как благодарили его люди, а он мотал головой и отнекивался: «Не по адресу, не туда… Это Коля Комарских выручил ваши луга. Да еще старички помогли, наши деды. Пусть спокойно лежат в земле. Мы их дело не осрамим…»

Не осрамим и продолжим… А ведь так было вечно в крестьянстве: отец учил сына, а тот передавал эту науку дальше. И так не кончалась цепочка: как от горящей свечки негорящая загоралась, так и шли по наследству эти уроки. И вот дошли они и до нашего дня. Дошли — я уверен! Иначе бы не читал сейчас с таким выражением Андрюша: «Жил-был старик со старухой, у них был сын по имени Иван. Кормили они его, пока большой вырос, а потом и говорят: «Ну, сынок, доселева мы тебя кормили, а нынче корми ты нас до самой смерти…»

— Как все просто! — смеется старший Архипов. — А нынче корми ты нас… В этом же мудрость вся, честное слово! Мы, мол на тебя тянулись, переживали, а теперь ты нас дотягивай. А где взять эту кормежку? Да ясно же где, на земле надо работать! И чтоб с утра и дотемна. Значит, нет у младшего выбора, нет второго решения. Раз ты крестьянин, то и крестьянствуй… У меня вон тоже не было выбора. — Он задумчиво морщит лоб, потом медленно отпивает чай. Он уже как-то рассказывал, что его мать всю войну проработала на колеснике, и отец — на комбайне. Ну, а дед Капитон Филиппович — вообще вечный крестьянин.

— А подайся я куда-нибудь на завод, а то в медицинский, и было бы горе для меня, наказание…

— Почему?

— Не приняла бы душа. Как моя жена говорит, мы особые. Мы же — крестьяне! Вот отними все это… — Он махнул куда-то вправо рукой. Но я и без слов его понял.

— …Отними — и жизнь, считай, кончена. Потому порой и обидно…

— За кого?

— За нашу школу, за учителей… Вот кричим везде, призываем ребят — на фермы идите, на фермы! А в жизни что: какая-нибудь девчонка двойку получит, так сразу же и учитель стращает: «С твоими знаниями только в доярки»… А с парнями хуже того. У нас тут одному мальчишке прозвище дали — скотник Вова. Так этот Вова чуть в петлю не залез от стыда. Нет, милые, это дело не пройдет! Такие дела надо вместе: и чтобы школа, и чтобы родители… — Он отставил чашку с чаем, задумался. В окно теперь что-то легонько и лукаво постукивало — то просилась в гости весна. Завтрашний день обещал быть теплым, спокойным. И вдруг нестерпимо захотелось на улицу, куда-нибудь в поля, на дорогу. И чтоб стоять там и слушать, и слушать. Как шевелится вешняя вода, как вздыхает береза от новых дум, от предчувствий… Неужели и нынче будет пеклое лето? Неужели и нынче всем мучиться — и ей, березе, и травам, и полю?

— Как ты вынес прошлогоднюю засуху? Как поднимал настроение?

Хозяин дома посмотрел на меня удивленно, а в глазах — укор, осуждение.

— Ты б лучше не задевал мои раны. — Он покачал головой, потом улыбнулся. — Как-то лег уже перед утром и вроде сплю и не сплю. И вот по крыше застучало, затокало, а потом уж и по рамам хлестнуло — ливень! А самому запеть бы, сплясать! Ведь накануне только пшеничка в трубку пошла. Ну, думаю, вовремя! Повезло нам! И только хотел створку открыть да порадоваться — тут и сон мой долой — и открылись глаза. И сразу тошно, прямо тошнехонько — на улице-то снова парит… И так мне худо стало, прямо не знаю. Как будто обворовали меня, обвесили…

— Приснилось, значит…

Он поднял глаза на меня, и они почему-то веселые.

— Совсем как в песне, слушай… «Мне приснился шум дождя и шаги твои в тумане». Но только ни дождя тогда, ни шагов. Люда к матери уезжала, а я один тогда на ливень смотрел. Вот так, дорогой. Все бывает у нас — и миражи, и кино.

Он засмеялся. Зубы белые, снежные, а глаза — прямо синь. Я люблю, когда он смеется…

— А с настроением всяко было. Кое-кто брался и за бутылочку. Но с такими мы — беспощадно!.. А потом подвели итоги да подсчитали. Ну и повеселели маленько. А ну-ка, где главный экономист? — Он посмотрел на жену, рассмеялся. — Я и сам помню. Хоть вы, писатели, цифры не любите, но в них все…

Он замолчал и точно перевел дыхание:

— Такие вот наши дела… В прошлом году намечали продать 15 200 центнеров молока, а фактически сделали 17 225. Ну-ка! Профиль-то у нас мясной и молочный. И с мясом не подкачали. План был 3400 центнеров, а у нас вышло 3480. Правильно, Люда, я говорю?..

Жена улыбается, и в глазах тихий свет. А он опять продолжает:

— А самое главное, в животноводстве мы перешли на звеньевую систему и перераспределили обязанности. И сразу нет проблем с кадрами! Раньше у нас доярки подменяли скотников. Умаются, бедные, и с флягами, и возле кормушек. А теперь — нет! Только доят, а скотник только с кормами. Да и кормоцех свой построили…

В это время и вошла Люда с большой стеклянной банкой в руках, а там — молоко.

— Пока вы тут сидели, подсчитывали, а я уже подоила нашу доену. — Она разливает молоко по стаканам и предлагает:

— Пейте, пейте молочко, будете здоровы.

Она смотрит то на меня, то на мужа своими длинными сияющими глазами:

— Пейте, пейте, не обижайте хозяйку. А мы сами-то привыкли к парному. А вот Андрюша все время отодвигает. И Наташу с Олюшкой не заставишь…

И я беру из ее рук теплый-теплый стакан и пью молоко очень маленькими глотками, а душа опять шепчет, завидует. «Счастливые вы, счастливые… И все у вас ладится, и все на виду: и работа, и дети, и сами вы больше всех на виду. Потому и любят вас, уважают…» И мне бы встать теперь, попрощаться, но почему-то не могу, не решаюсь. И чтобы оправдать себя, опять придумываю вопрос:

— А как же ты время планируешь? Ведь день короткий, а колхоз — большой…

— А мы по солнышку живем… По-крестьянски… — Он улыбается. — А разве можно у земли по часам? Ей не делового подавай председателя, а приводи к ней влюбленного.

— Значит, у тебя нет выходных?

— Ай, молодец! Догадался! — Он смеется весело, как мальчишка. — Вот смеемся, а это ж вся моя жизнь. Недаром раньше под словом «хлебороб» подразумевали целый уклад: тут и спокойствие души, тут и вера в силу ее, в терпение. Тут и — что еще?.. — Он замолчал, потом снова заговорил: — Недаром Лев Толстой всегда думал о крестьянской работе. Да что думал! Были дни, были месяцы, когда он и жил, как крестьянин. И работал так же. И детей воспитывал в этом понятии… — Он перевел глаза на жену, и та сразу улыбнулась и закивала согласно. И он посмотрел теперь на меня уже тверже, спокойнее. Но я не дал замолчать.

— Вот ты о детях — хорошее дело… А твои кем будут — и Андрей, и Наташа, и Олюшка?

— Вырастут, сами выберут. Но полагаю, что останутся у земли. — Он покачал головой и прищурился: — Они будут лучше своих родителей. Мы не успеем — они успеют. Мне уж вон перевалило за тридцать…

— Старичок уже, старичок! — засмеялась Люда и поправила свои волосы. А во мне опять все вздрогнуло от волнения: «Счастливые вы, счастливые… Как у вас хорошо все, согласно…»

У него и с матерью, и с отцом было согласно. С десяти лет они отправили его работать на пашню. И мать наказывала: «Иди, сынок, укрепляй себя. Рыбам — вода, птицам — воздух, а нашему брату — вся колхозная работа…» И он выполнил этот наказ. С этих лет он помогал и на току, и на ферме — в родной деревне Верхней Алабуге. И после семилетки не выбирал — пошел сразу в Куртамышский сельхозтехникум. А когда наступила первая практика, то попросился в родной совхоз. А хлеба стояли в тот год наливные, богатые. Не успевали их косить, подбирать. Очень запомнилось это лето, да и как не запомнится — он работал на комбайне, который ему доверил отец.

Вот, наверно, я и дошел до самого главного — тот комбайн ему доверил отец… Так вот, значит, как рождалась их трудовая династия, как продолжался их колхозный род на земле.

— А потом, что было-то после техникума?

— А потом, а потом был институт да диплом… — Он смеется и укоряет: — Ты же знаешь, а спрашиваешь.

И он прав: много я знаю о нем… Только все равно после техникума было самое интересное. Он стал работать самостоятельно, да директор родного совхоза на него все поглядывал: «А ведь тебе, парень, надо учиться. Институт по тебе плачет, зовет к себе…» Так Виктор и стал совхозным стипендиатом, и пришла самая дорогая пора. Но те годы быстро летели и на руках у него остался диплом с отличием. А раз с отличием, то предложили аспирантуру. Но он не захотел, потому что решил ехать в совхоз «Спутник» главным агрономом. И поехал, и хорошо там работал — его хвалили и выделяли. Потому и вызвали однажды в райком партии и предложили возглавить колхоз имени Ленина. Так он стал самым молодым председателем в Частоозерском районе… Ему только-только исполнилось двадцать пять тогда. И дела в его колхозе пошли в гору, но председателя потянуло на родину — туда, где жили когда-то родители, туда, где бежит Тобол, туда, где собирал мальчишкой землянику на вырубках. А раз задумал ехать, то и поехал. И вот уж четыре года в наших краях…

— В чем главная твоя боль? В чем сомневаешься?

— А мне нельзя сомневаться… — Он лукаво посмотрел на жену, и у той тоже заблестели глаза. — Нам работать надо с главным экономистом, работать! — Он крепко сжал губы, нахмурился. — Надо поднимать авторитет колхозника на всех уровнях. Да, да, на всех!.. И чтобы доярка гордилась своей профессией! И чтобы скотник гордился! И чтобы бригадиры поняли наконец, что главней их нет никого.

— Да они уж и так поняли, Витя. Скоро подчиняться тебе перестанут, — смеется громко жена и зачем-то убегает на кухню. И детей тоже не видно. Они давно ушли в детскую комнату, и оттуда раздается неясное бормотание, как будто тихо-тихо журчит вода.

— Значит, бригадиры — твоя опора?

— А как же! — Он опять оживился. — Они у меня — орлы! И высоко летают, не падают. — Он устал говорить и пьет из чашки холодный чай. И я только сейчас вижу, что у него под глазами морщинки. Самые первые, самые печальные. Но зачем бы еще, зачем?! Видно, не дает покоя работушка.

Он еще хочет что-то сказать, внезапно вздрагивает, напрягается. Я смотрю, как светлеют его глаза. Что с ним? Но через секунду догадываюсь: на пороге стоит жена, и он смотрит на нее и любуется. А в руках Люды какие-то банки и баночки:

— Мы еще медом не угощали вас. У нас и варенье свое, моченые ягоды…

А я смеюсь: вот ведь горе какое — не угощали еще… И вот мы снова придвигаем поближе стулья и садимся к столу. И опять появляется чай и свежее молоко. И мед, и ватрушки, и пирожки с капустой, и еще что-то…

— Ешьте, ешьте досыта. У вас там в городе все привозное да купленное. — Она угощает меня, приговаривает, а сама не сводит взгляда со своего ненаглядного… «Не насмотрелись что ли еще, не налюбовались…». И опять волнуется моя душа и завидует. «Какие же вы счастливые, и хорошо, что молодость ваша еще не кончилась. И совсем хорошо, удивительно, что у вас еще все впереди…»

А потом мы стоим на крыльце и прощаемся. Теплый ветер бьет прямо в лицо хозяину, и он его жадно вдыхает и не надышится…

Леонид Писанов

ПЕСНЬ ВЫСОТЫ

Ребята давно уже угомонились, спали крепко, а Владимир Иванович все еще смотрел в темное окно вагона и никак не мог отрешиться от беспокойных дум, от разговоров, вздохов, наказов…

И все же поезд увозит его от домашнего уюта, от дочериного лепетанья, ароматных борщей жены в командировочный аскетизм, плюшевый уют гостиниц… А дочери подрастают, старшая уж о свадьбе заговаривает, того и гляди внуки запищат, а он все еще с романтикой дорог не расстается.

Нет, невозможно привыкнуть к командировкам. Когда узнал, что управление «Уралстальконструкция» получило задание смонтировать телевышку в Бухаре, старался не попадаться на глаза начальству: авось обойдутся без него. Но главный инженер сам нашел на объекте:

— На партбюро все-таки решили тебя послать. Понимаю, что не хочется, но задание такое, что лучше тебе… Кстати, и я буду спокойнее спать, если ты поедешь. Это приказ-просьба.

…С годами поездки даются все труднее. Хочется копаться в саду, возиться с «Жигулями». Приходить с работы, «как все люди», а он… Это вот Саше Кучину сподручнее романтика…

Глянул на паренька, что спал на верхней полке, и будто себя увидел: как раз в его годы умчала романтика Володю Харламова в дальнюю даль и стала судьбой.

Не было случайности в том, что он, сын председателя колхоза в Тернопольской области, стал уральцем, монтажником-высотником. Просто он захотел быть чем-то похожим на своего отца.

Фронтовик, коммунист с довоенным партийным стажем, Иван Яковлевич в 1945 году был направлен из города в село для укрепления Советской власти, когда бандеровские обрезы подстерегали людей из-за углов. Пережил все: угрозы, лишения. Не захотел и сын жить под отцовским крылышком, с друзьями-десятиклассниками по комсомольской путевке решил махнуть на стройки Урала и Сибири. Отец было вспылил, а поразмыслив, сказал: «Ладно. Езжай. Узнаешь почем фунт лиха». Всплакнув, мать собрала узелок и проводила присловьем: «Мир не без добрых людей». Так он попал в Челябинск и укоренился в нем.

Материнские слова не раз подтвердились в его жизни, и сейчас, уже в зрелые годы, он все еще чувствует строгую доброту Петра Андреевича Митичева — замполита ПТУ, что вывел его на торную рабочую дорогу. Встречаясь порой, дает наставнику полный отчет.

Он и сам не знает: откуда у высотников такая преданность опасной и трудной профессии. Весь выпуск училища ушел в монтажники, и почти все не изменили раз избранному делу. Рискан Ниасбаев, Николай Квашнин, Юрий Никитин…

Будто заворожила их та песнь высоты, что услышали впервые, поднявшись на строящийся конверторный цех, и замерли, очарованные неведомой музыкой: ветер пел в стальных конструкциях — старик Эол играл на индустриальной арфе.

С того времени Харламов часто говорит приходящим в бригаду: «Монтажник — это когда работа поет под руками и в высоту зовет».

Время. Для Харламова оно не мельканье листков календаря. Он измеряет время цехами, домнами, вышками. Порой огромное время спрессовывается в часы, а то и минуты, когда требуется все твое мастерство и вдохновенье. Так было, к примеру, на Челябинском металлургическом заводе…

…Взвыли мощные лебедки от перегруза, напряглись стальные канаты, стрела динамометра проскочила по всей шкале. Громада домны не дрогнула, казалась незыблемой, надменной, как идол с острова Пасхи.

У ее подножия копошились люди. Те самые люди-муравьи, соорудившие колосса. Вложив ему огнеупорные и стальные внутренности, нарядив снаружи ходами-переходами, трубами-раструбами, приварив последнюю деталь, люди спустились вниз, отошли на сотню шагов и взглянули на творение рук своих. И удивились. Их детище головою задевало за облака.

Пришел час надвижки домны. Десятитысячетонный колосс должен пройти предначертанный конструкторами сорокаметровый путь. Жизнеспособность теоретических формул поручили доказать бригаде Владимира Харламова.

Нацелены фото- и телеобъективы. Ждут монтажники, доменщики, репортеры. Бригадир встает за лебедки. Лицом к лицу со стальной громадой. Не прост момент, когда ты в центре события.

И в этот миг будто наваждение нашло: полная ассоциация со стартующей космической ракетой. И это не было игрой воображения, потому что вдруг всколыхнулось далекое и дорогое, что вошло в его жизнь неожиданным поворотом судьбы, сделало его лично причастным к тому великому моменту, когда первый космонавт сказал: «Поехали!»

Взвыли лебедки, стрелка динамометра уперлась в предел «1500». Домна ни с места. Канаты, как струны. «Только бы моторы выдержали», — мелькнуло у бригадира беспокойство. Хотя и ждали — момент оказался неожиданным: домна дрогнула и не спеша двинулась. Стрелка поползла обратно. 1000… 900… 700… 600… Остановилась. Рабочее усилие близкое к расчетному.

— Ура! — раздалось и смешалось с аплодисментами.

— Якши! — сказал стоявший рядом с Харламовым его помощник Рискан Ниасбаев. — Якши. Гора идет к Магомету.

Щелкают затворы фотоаппаратов. Корреспонденты на ходу сочиняют броские заголовки к репортажам, а бригадир неспокоен: домна невидимо уходит в сторону, троса натянуты неравномерно. Увеличил натяжку одной стороны — ослабла другая. Для многих осталось незамеченным трудное единоборство человека с незримыми силами, которые упорно пытались практический путь домны отвести от расчетного.

И вот домна встает. Допустимое несовпадение оси с проектной полметра. На этот раз удалось сократить разницу до пяти сантиметров. Такой минимум был впервые достигнут в стране. За этот монтаж Харламов получил в 1974 году премию Совета Министров СССР.

Когда шла подготовка к Московской Олимпиаде-80, бригада получила почетную командировку: на реконструкцию главного стадиона страны — стадиона имени В. И. Ленина в Лужниках.

Эту работу он в шутку называет поэмой из четырех частей.

Надо было не только смонтировать, но и виртуозно сыграть на канатных струнах, с помощью монтажных кранов, лебедок, пронести над футбольным полем, даже не притоптав траву, над трибунами, поднять на девяностометровую высоту конструкцию — кассеты для прожекторов, в которых весу без малого сто тонн в каждой.

Такие подъемы — пик монтажных дел. Время снова будто прессуется в эти мгновенья. Их немного, но они так много весят, так много значат. И лишь бригадирская невозмутимость крепит надежду: случайностей не будет. Она очень нужна, уверенность, и прорабу Владимиру Анзигитову, и начинающему монтажнику Александру Кучину, и даже опытному Василию Куликову.

Пришел день и час, когда вспыхнули сотни мощных прожекторов с четырех вышек. На всю страну, на весь мир разлился этот свет по экранам телевизоров.

Нет-нет, да и мелькнет на телеэкране знакомый силуэт стадиона. Встрепенется сердце бригадира — наша работа! И почему-то снова захочется прийти туда, будто к своим четырем сыновьям и сказать: «Как дела, дети?»

Не потому ли, бывая даже проездом в Москве, зайдет на стадион Владимир Иванович Харламов, пройдет вдоль опор, поднимется наверх, проверит, все ли в порядке. И никакие официальные сдаточные акты с солидными подписями не отнимут у бригадира его творение — оно всегда будет его родным, кровным.

И снова бросает монтажная судьба по стране.

Бухара встретила уральцев зноем и причудливой древней архитектурой. Особенно привлекла монтажников башня в ансамбле Пои-Калян, где они услышали легенду о том, как властитель Бухарского эмирата решил показать свое могущество, повелев построить башню до звезд.

Саша Кучин сказал:

— Посоревнуемся с бригадой строителей из двенадцатого века! Кто выше?!

Шаг за шагом идут монтажники-альпинисты на штурм вершины, которой нет и которую они сами себе должны создавать. Восемь человек, металл и высота — слагаемые этого восхождения. Так создавалась одна из башен XX века — телевизионная 200-метровая вышка в древней Бухаре. Нижнетагильские металлисты, готовившие ее, да челябинские монтажники подарили бухарцам еще один канал телепрограммы, улучшили изображение на экране и вписали в архитектуру города — музея памятников Пои-Калян, Кош-медресе, Исмаила Самани ажурную, парящую башню, уходящую в заоблачную даль.

Не помешали уральцам ни зной, ни сухой, колючий ветер, ни облака, вдруг разделившие бригаду на две половины — земную и заоблачную. Стоя на самой вершине своего произведения, не знающий страха (что у высотников осуждается) Саша Кучин сказал:

— А все же мы обошли строителей двенадцатого века. До звезд — рукой подать.

Бригадир усмехнулся каким-то своим мыслям. Даже товарищи по бригаде не знали его звездной эпопеи и того, что свой партийный билет он получил не где-то, а в самом Звездном городке.

Харламову пришлось работать бок о бок с космонавтами. Воочию видеть Юрия Гагарина, Германа Титова и других первопроходцев космоса до и после полетов. Такой вот подарок судьбы получил.

Так получилось, что Харламов попал затем в испытатели в Звездном городке. На себе перенес действие аппаратов, приборов, тренажеров. Он был одним из тех многих безвестных помощников космонавтов, которые в преддверии космической эры внесли крупицы опыта в это огромное дело.

Все претерпели земные космонавты, протаптывая тропинки, прокладывая дороги к высокой надежности будущих полетов в околоземном пространстве.

— Мы сидели на политзанятии, когда объявили, что человек взлетел в космос. Даже для нас было полной неожиданностью. Потом видели, как встречали Юрия Гагарина… Те дни незабываемы. Незабываемы они для меня и тем, что там, в Звездном, я стал коммунистом.

Выполнив задание, он снова вернулся в Челябинск, на свою рабочую орбиту. Но уже, как говорится, крученый-верченый. Уверенно шел по вертикали своей монтажной профессии, и слава пришла, рабочая, заслуженная.

Очень мудреная должность — бригадир. Мало знать и уметь. У Харламова своя бригадирская психологическая наука. Порой в бригаде собирается чуть не полный интернационал. Без общего языка вавилонскую башню не построишь. Все учесть надо. Характер каждого. Один любит с гайками-болтами возиться, другой — конструкции ловить. Иногда и старого рабочего к молодому смышленому парню определить не зазорно. А этих двух вместе лучше не ставить, мир не берет: каждый хочет по-своему. Или два заядлых рыбака сойдутся вместе: до обеда один будет рассказывать, как пудового пескаря тащил, после обеда — другой.

Сиди, наблюдай за бригадой Харламова, и не сразу разберешься, который тут бригадир. Он не командует — он дает советы: как лучше. В том и убежден: не горлом брать, а уменьем.

Заботится и о том, чтоб в высотном деле бригадная связка была крепкой, надежной, с запасом прочности. Нет суперменской видимости ни у Юрия Никитина, ни у Рискана Ниасбаева, ни у Валерия Селезнева, но вот каскадерской отваги и ловкости им не занимать. Прибила судьба к бригадному домику детдомовского Сашу Кучина, да так и остался здесь, обрел новую семью — суровую, но добрую. Строг бригадир. Но строгость эта справедливая. С высотой шутки плохи. Как-то вели монтаж в самый зной, а неподалеку, как на грех, киоск с холодным пивом. Привел туда всю бригаду налицо и наказал продавцу: «Этим ребятам — ни одной кружки пива». Наказ соблюдался безупречно.

Пришлось однажды наблюдать, как в сырую непогодь ходил бригадир по вязкой глине пролета строящегося огромного склада (или «сарая», как он его пренебрежительно называл), ходил с теодолитом, ловил миллиметровые неточности в еще незакрепленных колоннах, устанавливал проектную истину. А вслед за ним тянулись к «глазку» теодолита самые молодые монтажники бригады и старались разгадать: что же это такое зрит бригадир? Какие такие тайны?

Казалось не случайным, что Харламов втягивал в свой поиск молодежь, заинтриговывал, заставляя их тоже выверять, ходить взад-вперед от теодолита к колонне. Именно в этих «мелочах» закладывалась основа рабочей бескомпромиссности.

Поэтому он и остается после смены на объекте: выверяет, подсчитывает. И когда бригада приступает к работе, сооружение он уже загодя «смонтировал» в уме.

Поэтому он тащит с собой теодолит, где другой бригадир сделает «на глазок». Забиты дома шкафы разными справочниками, последними изданиями технических новинок. Даже опытные инженеры удивляются грамотным советам бригадира. Ни один монтаж не обойдется без его предложений, которые сокращают время и экономят средства.

Творческий почерк бригады Харламова не только в безукоризненности монтажа. Осветительные вышки на стадионе имени В. И. Ленина были водружены досрочно. Как любимое произведение, сотворенное на одном дыхании, вспоминает он работу на домне. Наклонный мост сделали за четверо суток, вместо трех месяцев. А как подогнали! Такой точности, говорят, еще не было.

В наше время все больше ценятся не просто руки рабочего, но умелые руки, его смекалка, незаурядность. Ибо судьбу сложных инженерных идей решают в конечном счете строители-монтажники, потому что уютно и гладко идее только на ватмане. Возможно, и придет такая пора, когда мастерство рабочее обретет свои ступени-степени и звание «профессор» прозвучит и в рабочей профессии. Монтажников — знатоков дела, что ухватились за вершину мастерства, — уже сейчас называют «наш профессор». Орден Ленина на груди Харламова — общественное признание его славных дел.

Как бывает в семьях, возмужавшие сыновья уходят в новую трудовую судьбу, и здесь — вечное обновление. Взял в руки бригадирский жезл Николай Ильич Квашнин, где-то в заморской жаркой стране Нигерии второй год работает Василий Дмитриевич Куликов, уехал к нему и Валерий Селезнев…

К командировкам привыкнуть невозможно. После трех месяцев неудержимо тянет домой. Особенно, когда в руках письмо и младшенькая Рита просит: «Приезжай скорей!» А Света с Леной готовятся в инженеры-строители, и любопытно отцу заглянуть в конспекты: что там за сегодняшними формулами. Да и каково жене со всем управляться.

Вернувшись домой, бригада кочует по местным заводам, по скучным ремонтам и реконструкциям, пока опять не понадобится где-то очень срочно и ответственно. Тогда снова в дорогу. И получается, что их рабочее место — вся страна.

Нелегко снова отправляться в командировочную стынь, но только то утешает сердце, что это срочное и ответственное будет опять уникальным, неповторимым, где вновь заговорят во весь голос рабочее мастерство и вдохновение, те самые свойства, что рождают творчество, что сродни делу ученого, конструктора, музыканта, художника… И вновь вернется его звездный час.

Андрей Камский

МАГНИТОГОРСКИЙ ХАРАКТЕР

Людмила Константиновна Сергеева подошла к книжному шкафу, достала один из поэтических сборников Л. К. Татьяничевой и задумчиво, нараспев прочитала:

…Ее поднимали вы в холод, И в зной, И в кромешную ночь. Она для вас Больше, чем город. Она ваша кровная дочь!

— Эти стихи о городе моей юности и моем поколении. Они написаны не чернилами, а душой, сердцем поэта…

Удивительно, моя собеседница чем-то похожа на поэтессу: смотрит на мир влюбленными глазами, вдохновлена своим делом, говорит о нем романтически приподнято. Седая прядь волос, благородные черты, умный и проницательный взгляд дополняют это первое впечатление. Неиссякаемое жизнелюбие, доброта души и окрыленность во всем…

В тридцать первом отец Людмилы — Константин Петрович Подсевалов — уехал из Ферганы в Магнитогорск, на строительство «мировой индустрии».

«Приезжайте! Тут так здорово!» — написал он вскоре в одном из писем.

Прибыли. Кругом одни бараки. В них сплошные нары, семьи друг от друга отгораживались простынями. Вот это — действительно — «здорово!»

— Поехали обратно! — настаивала мать Анастасия Андреевна.

— Не спешите, — убеждал отец. — Скоро здесь появится город, какого еще не было на земле.

Остались.

Людмила закончила семилетку. В семнадцать записалась в аэроклуб. Училась летать на самолете. Хотела поступить в Оренбургское летное училище, мечтала стать летчицей, как Валентина Гризодубова, Полина Осипенко и Марина Раскова. В тридцать восьмом они совершили беспосадочный перелет из Москвы на Дальний Восток. Их подвигом гордилась вся страна. Но девушек в летное не брали.

Что делать, пошла стрелочницей на железную дорогу. Ну, а чтобы образование зря не пропадало — семилетка в те годы была большим делом, — стала ходить на курсы помощников машиниста паровоза. Профессия считалась сугубо мужской, трудной, но Людмиле не занимать характера и силы воли — в аэроклубе налетала на учебном самолете несколько десятков часов!

Анастасия Андреевна отговаривала:

— Ну и выбрала работу! Будешь вечно в грязи.

— Ты тоже, мама, на железной дороге. Помнишь, папа был против, но ты ведь до сих пор работаешь кондуктором, — не сдавалась дочь.

…На курсах она подружилась с Марусей Ившиной, Дусей Киркиновой, Леной Ищенко. Бойкая, энергичная, Люда Подсевалова осваивала теорию и практику быстрее других. Педагог Михаил Гаврилович не раз доверял ей группу:

— Позанимайся, Люда, с девчатами. Потом расспроси их…

И она занималась, и спрашивала — порой даже строже, чем сам педагог.

Экзамены сдала на «отлично». Пришла на практику — ее нарасхват. Машинисты Мокроусов и Красюкевич даже повздорили меж собой: с кем из них будет работать Люда…

— Рядом с нами жила сестра Мокроусова. Когда брат приходил к ней в гости, видел, как я несла от колонки сразу по четыре ведра воды. Видно, мою выносливость и заприметил он, — с улыбкой вспоминает Людмила Константиновна. — Только выбор свой я сделала на Красюкевиче. Невысокий, внешне даже неказистый, он любил свою работу, душу вкладывал в нее. Был он стахановцем-новатором. Опытом делился со всеми. У меня книжка его хранится по сей день.

Хозяйка достала из шкафа заветный сверток, развернула его. Подала тоненькую, стального цвета книжицу. На обложке ее читаю: «А. Ф. Красюкевич, машинист внутризаводского транспорта ММК. Мой опыт и метод работы».

— Почти два года я работала у него помощником, — продолжала тем временем Людмила Константиновна. — Многому научилась. Как-то он предложил: «Давай, Люда, будем робить без кочегара. Я тебе помогу». Так оказалась первой девушкой-помощником машиниста, работавшей без кочегара. Потом обратилась через газету к своим коллегам с призывом — работать без кочегаров! Только в Магнитке меня поддержали сорок моих сверстниц. А сколько по стране?!

В конце сорокового года Людмила стала самостоятельно водить локомотив. В ту пору первой женщиной-машинистом паровоза Наркомата путей сообщения была Зинаида Петровна Троицкая, имя которой знали во всем Союзе. А первой девушкой-машинистом внутризаводского транспорта стала магнитогорская комсомолка Людмила Подсевалова. В газетах и журналах появились очерки. Из Москвы и Свердловска приехали кинооператоры. Сняли о ней документальный фильм «Почетное право». В Магнитку стали приходить письма со всех уголков страны. Писали ребята, предлагавшие ей руку и сердце. Писали девушки, которые хотели стать машинистами, просили совета. А одно письмо было от родственников, неожиданно отыскавшихся благодаря этому фильму. «Люда! Как мы увидели тебя на экране, сразу узнали. Ведь ты копия своего отца», — писали ей тетки из Ленинграда. Вскоре они приехали в Магнитку, привезли кучу подарков.

Один из очерков написал магнитогорский журналист.

«…Состав давно оставил позади ряды мартеновских труб, броненосные гигантские домны. Давно уже растаяло легкое облачко дыма, а Люся все еще смотрит в ту сторону. Ей вспомнилось, как семь лет назад она приехала в Магнитогорск одиннадцатилетней девчонкой, о том, как всю дорогу, прижавшись к холодному вагонному стеклу, она мечтала о сказочной Магнитке, о которой так много говорилось в их семье, с тех пор, как отец уехал на Магнитострой…

Как огорчена была она и даже чуточку разочаровалась, когда вместо воображаемого огромного города увидела степь, бараки и первые одинокие корпуса!»

Шли годы. Рос город в степи, росла и она, Людмила. И все, что открывалось ее глазам, становилось роднее и ближе. Наверное, ее искреннюю девчоночью любовь к Магнитке укрепляли стихи Людмилы Татьяничевой, которая жила и работала в те годы в этом же легендарном городе. Люда Подсевалова однажды познакомилась с поэтессой и даже подружилась. Вот сколько лет прошло, а в памяти до сих пор ее строки:

Мы помним город с колыбели: Седел ковыль, ржавел бурьян, Да ветры по-киргизски пели, Привстав на золото стремян. Здесь все для нас — пережитое. Мы познавали наяву Друзей содружество литое, Январской стужи синеву. Полярным льдом казался воздух, Он ранил горло, как стекло, А мы дышали в полный роздых, Чтоб холод превратить в тепло. Заиндевелыми руками Мы доставали сердце скал: Кроваво-желтый рудный камень, В огне рождающий металл. В нем скрыто тайное величье Несокрушимых сил и гроз. Урала грозное обличье В твоих чертах, Магнитогорск!

— Такие стихи, наверное, гранили наш рабочий характер, помогали нам выдержать самое страшное испытание — войну, — задумчиво заключила Л. К. Сергеева.

Война… Она превратила Магнитку в самый мощный арсенал нашей страны. Каждый третий снаряд, выпущенный по врагу, каждый второй танк, сражавшийся с гитлеровцами, были сделаны из магнитогорской стали… В первые же месяцы Великой Отечественной войны сюда, к горе Магнитной, привезли броневой стан из Мариуполя (ныне Жданов) и оборудование других металлургических предприятий, эвакуированных с юга Украины. Здесь, рядом с действующими домнами и мартенами, строили новые доменные печи, коксовые батареи и даже целые заводы. Калибровочный, метизно-металлургический и другие предприятия выросли в Магнитке в первые военные годы. Строили и зимой, и летом. Порой на строительных площадках круглые сутки горели костры. Строители и монтажники трудились по-фронтовому. Как никогда, было много работы и у заводских железнодорожников: они везли на комбинат руду с горы Магнитной, эвакуированное оборудование, подбитые и покореженные в жестоких сражениях танки и самоходные орудия, чтобы после переплавки наши воины получили новые, более мощные боевые машины. Ни на минуту не прекращалась напряженная работа на стальных артериях ММК. Порой Людмила по две смены не сходила со своего трудяги-паровоза. В ту пору им всем было не до отдыха. Чего и говорить, очень уставала, но молодость и сознание того, что Магнитка на своих плечах держала основную тяжесть обороны нашего Отечества, придавали ей свежие силы. И она, отдохнув немного, опять заступала на смену…

В августе сорок третьего ее отец переехал в Челябинск. Его, как опытного специалиста, направили на строившийся металлургический завод, старшим кочегаром ТЭЦ. Вместе с отцом прибыла сюда и семья. В железнодорожном очень требовались машинисты, и Людмиле сразу же дали паровоз — «малышку», как ласково называли его в цехе.

Она возила изложницы с горячим металлом, остывшие слитки, шлаковые чаши. Работала до конца войны. И четверть века после. Наравне с мужчинами. Бывало, и им «утирала нос». Особенно не любили машинисты возить составы на шлаковый откос, чуть что недосмотрел — шлаковоз кубарем покатится вниз. Подъехала однажды на шлаковый двор.

— Люся, возьмешь пять ковшей? Срочно надо выгрузить, — попросили рабочие.

— Ну, пять не девять же. Давайте! — согласилась.

Лишь позднее узнала, что подниматься на шлаковый откос положено с тремя ковшами. С той поры коллеги стали относиться к ней с особым почтением.

В депо доставили трофейный паровоз. Машинисты прозвали его «Гитлером». Посадили на него Людмилу Подсевалову с помощником Марией Ефремовой. Паровоз был сильный, как зверь, но незнакомый. А это для машиниста хуже всего. Однажды в пути на коксохим полетели тормозные тяги. «Прыгать?» — мелькнуло в сознании. Тогда быть неминуемой беде. Решила работать на контрпаре, а с помощью воздушных кранов делать остановки. Так и привела аварийный локомотив в паровозное депо…

А еще одно ЧП произошло на шлаковом дворе доменного цеха. Людмила привела состав с ковшами, не спеша расставила их по местам, осталось установить последний под второй печью. Но в это время из-под первой вдруг вышел резервный паровоз — без вагонов, без ковшей. Полным ходом летел он на ее локомотив. «Что же машинист? Куда смотрит?» — пронеслось в голове. Дала несколько оглушительных гудков, но резервный не замедлил ход. Вот-вот ударит в бок ее «малышку». Что делать? Подать состав назад — опасно! Огненно-рыжий чугун уже клокочущим ручьем полился в ковш.

А если вперед?.. Нет, вперед уже поздно! Тот «чумной» локомотив уже в нескольких метрах… И она мгновенно дает «малышу» мощную дозу пара и отводит его назад. Раскаленная струя металла прошлась по тендеру, гулко и страшно забарабанила по чугунным бокам ее локомотива. Обе девушки очутились в каскаде огненных брызг. От одного этого зрелища можно было потерять самообладание. Что происходило с ними в эти секунды, они не помнят. Только оказались они все же сильнее огня!

За эстакадой стальных ферм скрылся тендер резервного. Подсевалова снова поддала пар и подвинула состав на прежнее место. Девчата выскочили из паровоза, хотели отдышаться, но, увидев, как языки пламени бешено пляшут в тендере их «малышки», поднялись на него и лопатами, фуфайками принялись тушить огонь. Дым ел глаза, пламя обжигало руки, но девчонки продолжали яростно, до слез бороться с ним. На помощь подоспели люди.

Утром заснувшего на резервном паровозе машиниста перевели в ремонтники, а девчатам объявили благодарность. За их мужество, решительность, наконец за то, что они предотвратили большую беду.

— Такие ЧП, конечно же, были исключением, — заметила Людмила Константиновна. — В основном работали неплохо, можно сказать, на совесть. В те годы мы старались, как никогда. На Доменной мы с Лизой Малиновской поднимали на откос по десять ковшей, хотя брать нам разрешали только по семь. Время было такое!

— Как же вам удавалось это делать? — интересуюсь у своей собеседницы.

— Технику неплохо знала, ну и, конечно, верила в нее, — ответила она. — Скажем, где какую скорость дать словно нутром чувствовала.

— Какие трудности пришлось пережить вам в те годы?

— Трудности? Их было хоть отбавляй! Паровозы все старые, а ремонтировать негде — депо построили лишь в сорок четвертом. До этого ремонт и профилактику делали прямо на улице. Добро летом, а каково зимой? На морозе руки приставали к застывшему металлу…

— Что же помогало вам вынести все это?

— Ну, прежде всего мы знали: сталь наша особая, высокого качества и оборонные заводы очень-очень ждали ее. Там из нее делали моторы и коленчатые валы для наших танков и самолетов. Уже в мирное время специалисты подсчитали, что в последние годы войны в каждом третьем нашем танке и боевом самолете была челябинская сталь. Конечно, в ту пору этих цифр мы не знали, но чувствовали, понимали: без нашего металла фронтовикам никак не обойтись. Все это, наверное, придавало нам дополнительные силы.

Кроме того, мы были молоды, на трудности особого внимания как-то не обращали. Бывало, нас еще хватало вечер какой-нибудь организовать, в спектаклях играть. Я была комсоргом в железнодорожном цехе. Так вместе с девчонками и хлопцами мы подарки красноармейцам готовили, семьям бойцов помогали, средства в фонд помощи детям погибших собирали. Да мало ли еще что делали в ту пору!..

Боевой, с юмором и непосредственной была Людмила Подсевалова. Нравилась она заводским парням, но ей пока никто не был по душе. Один моряк, вернувшийся с фронта по ранению, специально пошел к ней в помощники, чтобы ближе быть к девушке. Но когда он попытался дать волю своим рукам, тут же был списан машинистом «на берег».

А вот встретился ей обрубщик металла из фасоннолитейки Иван Сергеев, и вроде как дрогнуло ее сердце. Не рослый, не чубатый и не такой форсистый, как тот моряк, а вот чем-то приворожил. Может быть, боевыми наградами, которые, точно солнышки, горели на его груди, и, видимо, еще тем, что очень он работящий. Левую руку его фриц повредил, он обрубал металл одной правой, да так, что дай бог каждому. Людмила видела, что Иван не из краснобаев, а человек дела: и Отчизну защищал как надо, и работать умеет по-настоящему. С той поры связала с ним свою судьбу.

Как только кончилась война, Иван взялся рубить свой дом — большой, светлый, просторный. Вместе вырастили сад. Вот уже который год в солнечную майскую пору он буквально кипит от буйного розового цвета, а осенью щедро источает душистый аромат золотистых яблок и груш, радуя подрастающих внучат.

В шкафу в заветном узелочке бережно хранятся правительственные награды Сергеевых. Тут медали «За боевые заслуги», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941—1945 гг.», «За трудовое отличие» Ивана Андреевича. Тут и за доблестный труд в Великой Отечественной войне, «За трудовое отличие», «За трудовую доблесть» Людмилы Константиновны. Нет, не уступила она своему мужу. Иван Андреевич в душе рад, конечно, но внешне, человек сдержанный на эмоции, ничем это не выдает.

Выросли их дети — две дочери и два сына. И все сейчас на комбинате. Старший сын Сергей работает в заводском автохозяйстве — с малых лет манили его машины, а младший — Григорий — и обе дочери — Валентина и Наталья — трудятся в цехах. Наталья — прессовщица в цехе шамотных изделий, а Григорий и Валентина — помощники машиниста тепловоза, пошли по стопам матери.

— Почему мы тоже заводские железнодорожники? — переспросила полная жизнелюбия и обаяния Валентина. — Видно, это у нас уже в крови — стараться хоть чем-то быть похожими на маму. Ведь она у нас такая хорошая!

Наверное, выше награды для матери и не надо.

Встречая нынешний Новый год, Сергеевы опять собрались все вместе. Во время праздничного застолья Григорий, подойдя к матери и нежно обняв ее за плечо, неожиданно сообщил:

— Мам! Весной я иду в отпуск, так вот решил съездить в Магнитогорск. Хочу посмотреть город, о котором ты столько рассказывала!

Глаза Людмилы Константиновны блеснули счастливо:

— Когда соберешься, сынок, возьми и меня. Ведь после войны мне так и не довелось побывать там. А так хочется еще раз взглянуть на свою Магнитку!

ПОЭЗИЯ

К 40-летию Победы

Василий Оглоблин

СТИХИ

УМАНЬ

Люблю я Умань. Где-то в глубине Любовь живет раздвоенно и странно: То песнею она звенит во мне, То ноет, как открывшаяся рана. Один цветущей Уманью иду. Стекает с листьев лунная пороша, Катальпы вислоухие в саду, Бульвар любви, Карьер. И весь я в прошлом. Вот это место. Сорок первый год, Такая сердце сковывала стужа. А лавы кровью выкормленных орд Ползли, Россию траками утюжа. Вот эта круча. Горько уронил Я голову уже полуседую. Как много, много здесь я схоронил, Какую злую выдюжил беду я. Цветет сирень, роняя в тишину Не лепестки, а слезы. Под горою Был страшный лагерь в прошлую войну. Погибли в яме тысячи героев. Мне в память больно врезался один, Желтоволосый, с шеей тонкой-тонкой, Среди морщин и старческих седин Казался он еще совсем ребенком. Как надо стянут в талии ремнем, Горят эмалью кубики в петлицах. Лежит, молчит. Остаток жизни в нем, Казалось мне, вот-вот запепелится. Спрошу: — Ну как? Ответит: — Ничего, Знай, ремешок затягивай потуже… Опять молчит. Фамилия его Была большая, громкая — Кутузов. А дни текли, как в рваное рядно, А небо ткало серую тканину. В неделю раз швыряли к нам, на дно, Под гулкий хохот, Дохлую конину. Кто мог — тот полз. И рвал, По-волчьи ел… Крошился снег медлительный из тучи. Кутузов встал. Несчастных оглядел. И вдруг, шатаясь, пошагал на кручу. И, встав над черной ямой, на краю, Он захрипел: — Эй, там, на вышках, гады, Запомните фамилию мою: Ку-ту-зов — Из двенадцатой бригады. Стреляйте, псы! Вот грудь вам! Не-на-ви-жу! Вам не убить народа моего!.. Гляжу на небо Умани, а вижу Одни глаза бесстрашные его. И голос слышу: «Ладно, ничего, Еще луна пока на небе светит, Не будет нас, не будет и его, Того, на вышке. Но они ответят За все, за все…» Ударил автомат. И он упал, спокойный и упрямый. И под соленый,                        крепкий                                     русский мат С высокой кручи покатился в яму. Вот так всегда: С тревогою лечу В мою любовь,                       и боль,                                  и муку —                                              Умань. Ни вспоминать, ни думать не хочу. И не могу Не вспоминать, не думать.

НОВОСЕЛЬЕ

Жить бы, жить ей счастливо В новом доме года… Ветер шелковой гривой Зацепил провода, Ветер рыщет меж сосен, Шарит в мокром саду… Все припомнила: Осень В сорок первом году, Зябко гнулась калина, Жался к пажитям дым. Отпечатала глина Дорогие следы. Краткой вышла беседа, Только ныло в груди, Только он напоследок Тихо вымолвил:                          «Жди…» И ушел… Обмирала Над портретом не раз, Рушником вытирала, Слезы —               градом из глаз. А сегодня в беседе Говорила ему, Что уж в силе наследник, Что достаток в дому, Что и внук подрастает, Что навеки верна. Горько, горько листает Книгу жизни она. Сорок лет уж победе. А вернешь ли его? Были праздники,                          беды. Было в жизни всего. Вон состарились ивы. Ах, как время бежит… Жить бы, Жить ей счастливо, Только            некогда                         жить.

ТИШИНА

Люблю я слушать тишину. Притихли голуби на крыше, И вечер бережно луну В коляске облачной колышет. Исходит нежностью луна. Не защекочет листья ветер, Не заиграется волна, Не хлопнет флаг на сельсовете, Влюбленных тени на мосту В одну сливаться перестали. И лишь бессонно на посту Стоит солдат На пьедестале.

НОЧЛЕГ

Нежаркий костер край дороги, Шагнувший из темени граб, Оглобли задравшие дроги, Довольного мерина храп. Вода в котелке закипела, Лишь чаю погуще подсыпь. Ножом по стеклу проскрипела Колдунья болотная — выпь. Усну я сегодня богатым, С улыбчиво-ясным лицом. Приснится мне отчая хата И шепот берез над крыльцом. И мама приснится живою, И я — молодым, молодым… Струится над росной травою Белесый               предутренний                                     дым.

* * *

Я тонул в бушующей Десне. В страсти необузданной тонул я. Но всегда к запретной глубине Сердце обнаженное тянуло. Тяга та по-прежнему во мне, — Не терплю уздечек и поводьев, — Лучше утонуть на глубине, Чем плескаться в мутном мелководье.

ПОЭЗИЯ

Из новых стихов

Николай Година

СТИХИ

ВОЙНА

Война сама уже — вина, Поскольку в мире есть она. И нет подсуднее вины, Чем оправдание войны. Права всей кровью лишь одна Войну убившая война.

МАЛИНА

В Европу ходим за малиной, Тут недалеко прямиком, За речкой узкою, но длинной, За озером Тургояком. Дочь хвалит ягоду, мол, эта Вкуснее, чем из наших мест. Другая все-таки часть света. Почти как импортную ест.

СТАРОСТЬ

Она садится вечерами к окну и смотрит на звезды. Смотрит, смотрит… — Если б не звезды, — говорит, — не о чем было бы думать: все уже передумала.

* * *

Вот и деревце стало большим: Не достать, за макушку не взять… Постоим, коли очень спешим, Помолчим, коли есть что сказать.

* * *

На судьбу не надо обижаться. Постою, затылок поскребу. Если хорошенько разбежаться, Можно перепрыгнуть и судьбу. Но, вокруг поглядывая гордо, Прежде, чем рвануть на штурм рекорда, Надо уточнить деталь одну: Прыгать в высоту или в длину?

ВАРИАНТЫ

Каждый по-своему утверждает себя. Один расписывается на храме: «Здесь был Вася», другой — на рейхстаге: «Проверено, мин нет. Иванов».

* * *

Люди эти — копейчане. Вижу, распахнув окно, Как играют кирпичами Каменщики в домино. Бьются, бросив каски оземь. Зной нисходит с высоты. Предвещают рано осень Арматурные кусты. Будет дом напротив скоро, Будет весело в дому. Красный лозунг вдоль забора — Подтверждение тому.

Александр Филатов

СТИХИ

* * *

Так сложно заметить порою, Чем прожитый день знаменит: Не сеем, не пашем, не строим — А жизнь и течет, и звенит. И даже обидно, что нужно Опять в караул заступать… Но хлеб, что нам дали на ужин, Напомнит… напомнит опять О том, что не сеем, не пашем, Не строим, не плавим, не жнем. Но Родина здравствует наша, А значит — не в долг мы живем.

ЛЮБЛЮ

Люблю простор, объятый клевером, И ширь, и глубь, и жизнь озер, След ветерка по лугу — веером, Когда выходим мы в дозор. На раздорожье у избушки, Там, где шумят березняки, Лосенок выпросит горбушку И нас проводит до реки. Земля солдату сердце радует: В цветке гудит довольный шмель, И оттого, что в небе радуга, Не тяжела моя шинель.

ПОЭЗИЯ

Первая публикация

Виталий Савченков живет в поселке Черноборском Челябинской области. Работает учителем. Деревенский быт, духовная жизнь сегодняшнего селянина узнана и осмыслена им не понаслышке. И если он говорит, что любит «деревенскую тихую жизнь и сельскую работу», то это не просто слова, а признание в любви, подтвержденное жизнью и творчеством.

Геннадий Суздалев, руководитель областного поэтического клуба «Светунец»

Виталий Савченков

СТИХИ

* * *

Я в глубинке живу, в деревне, в самом сердце родного края. Понимаю язык деревьев, песню дождика принимаю. На рассвете промчатся кони, красным золотом вспыхнут сосны, И беру я росу в ладони, и в ладонях играет солнце. Я другой не желаю доли, не стремлюсь в бытие городское, потому что нельзя без боли оторвать от живого живое.

* * *

Мой чуткий сон нарушил птичий грай. Умывшись у крыльца по-деревенски, стою лицом к полям и перелескам. Земной тебе поклон, родимый край. Земной тебе поклон, поклон земной! С рождения уклад твой принимая, и радостью твоею, и бедой моя душа наполнилась до края.

РОССИИ ТИХИЕ ПРУДЫ

1 России тихие пруды… А где-то в мокрых космах тины стоят усталые плотины над гладью медленной воды. Их мир спокоен и широк, но если засорится сток, не удержать крутые волны: разрушит, вырвется на волю неуправляемый поток. Я думал, глядя на пруды: и нам необходимы стоки. Мир чувств спокойных и глубоких дороже всякой суеты. 2 Порывов сдержанный размах и торжество великой силы спокойные пруды России несут в упругих берегах. Как звезды, падают листы на гладь темнеющей воды. Густеет, пахнет воздух тиной, и тонут в стелющейся сини Мои печальные следы. Грустит душа на склоне лет, и вечер никнет за ветвями, но не тускнеет над прудами моей любви высокий свет.

* * *

У снега есть особенность такая: когда уходит осень из села, заботливо округу одевая, он обнажает тайные дела. Куда, зачем пошел — как на ладони, кто с кем прошелся — всякий узнает… И по деревне бабки затрезвонят, что кто-то был не у своих ворот.

* * *

С предзимней стужей осень повстречалась, на речке ночью омуты черны. В пустом саду всего одно осталось надкушенное яблоко луны. Неясный свет качает дом, как судно. В оконной тьме луна отражена. И тихо так, что кажется, отсюда на целый мир исходит тишина. Лишь поутру ночная птица с криком, срывая иней и листы с ветвей, покинет мглу, пронизанную скрипом тяжелых и расшатанных дверей.

* * *

Отрекусь от суеты дорожной, от долгов несметных отрекусь. Возвращусь домой на старых дрожках, на крыльцо устало опущусь. Закурю, нисколько не в обиде на крутой в ухабинах большак… Сколько их я видел-перевидел, своего не отыскал никак. Не нашел нигде своей удачи, и не скажут люди обо мне: «Уезжал от нас на старой кляче, а вернулся на лихом коне». Пусть судачат, будто я когда-то поклонялся ветру и вину. На крыльце своей от роду хаты ни людей, ни время не кляну. Принимай меня, родной поселок, потому что я — навеки твой. Обо мне давно грустит проселок, зарастая густо муравой.

ПОД ЯСНЫМ НЕБОМ

1 Яснее все в преддверии зимы: и бор вдали, и каждый двор в поселке. Последний дождь, холодный день омыв, оцепенел, сверкающий и звонкий. Пшеничный урожай — краюхой на столе. Все ясно: год прошел покладисто и с делом. Но веет холодом со скошенных полей, и ты уже не ты под небом леденелым. Глаза твои ясны, твой голос не спешит, рука в руке лежит комочком снега. И музыка молчит, и сердце не стучит… Зима земная. Звезд паденье с неба. 2 Зима, зима — пора глубоких снов в тепле домов и в стылой снежной сини. Но снежный и заледенелый кров оберегает жизненные силы. Движение в расслабленном зерне, толчок, и вот — прозрачный, хрупкий, сонный, малыш-росток шевелится в земле, ручонку тянет к мартовскому солнцу. Но снег высок, и время не пришло, и в чистом поле празднуют метели… А ты, весна, несешь в себе тепло, поток лучей и перезвон капели. 3 Весна, и ты спешишь навстречу мне через ручьи, промоины и лужи. Малыш-росток шевелится в земле, под облаками зоркий ястреб кружит. Тяжелый плуг вздымает черный пласт, поет мотор под ясным сводом неба. Весна спешит, и дорог каждый час. Что будет с нами без полей и хлеба? Так и живем. Лишь озарит восток, твои шаги я слышу спозаранку. Не торопясь развяжешь узелок, разрежешь хлеба теплую буханку. 4 Все выше солнце, все длиннее день. Степные травы набирают силу. Любовь и радость пряча от людей, я жду в тебе проснувшегося сына. Пшеница в колос — люди на покос. День осушил росу с полей рассветных. Устало трактор тянет с поля воз. Живет, растет трудящееся лето. О лето, лето! Блеск росы в траве, полынный хмель июльского восхода, в зените солнце, дали в синеве, и ты, и сын, и поле, и работа.

ПРОБЛЕМЫ. ПОИСКИ. ОТКРЫТИЯ

Очерк

Николай Терешко

ВОЗМОЖНЫ ВАРИАНТЫ

Стояла осень. Пчела взятку уже не носила, но и до встречи кафтана с шубой было далече. Выбрал я недельку посвободнее да и махнул налегке в недалекий район, где много знакомых и друзей.

В степном Зауралье нет времени более красивого, чем осень. На лугах — зелень последней травы, на полях — бархат первой зяби, желтизной нижних листьев поторапливает страду кукуруза. Воздух ароматен по-особому. Не медово-хмельной от прогретого солнцем лугового разнотравья, а густо-полынный. Но сквозь его горчину уже пробивается запах свежеобмолоченного хлеба. Он радует душу, и не раз я замечал: у людей в такую пору голос становится мягче, взгляд добрее.

Но повод для столь длительной по журналистским понятиям поездки был отнюдь не из приятных. Та осень урожаем не радовала. Хлеборобам предстояла борьба за каждое зернышко, каждый колосок. Тем не менее потери зерна росли, уборочная затягивалась.

В совхозах убедился, что называется, воочию: значительное число уборочных агрегатов — комбайнов, тракторов, жаток — простаивало из-за технической неподготовленности, поломок. В разговорах механизаторы недобрым словом поминали «Сельхозтехнику» и всю ее рать ремонтников, снабженцев, наладчиков. Особенно негодовали комбайнеры: нет ходовых ремней, нет аккумуляторов, нет еще кое-каких деталей. Однако перед поездкой побывал я и в областном объединении по материально-техническому обеспечению сельского хозяйства. Там сказали, что тех же самых ремней, аккумуляторов и вообще подавляющее число необходимых для машинно-тракторного парка области запасных частей все хозяйства получили больше, чем полагалось по нормативам.

Куда же делись запчасти? Почему они оказались в дефиците? И что такое сам этот дефицит? Беседовал с одним из специалистов областного управления сельского хозяйства.

— Дефицит запчастей рождают те, кто к ним причастен, — размышлял он. — Сверху донизу. Сверху — это вот как. Три ведомства: Минсельхоз, Минсельхозмаш и Госкомсельхозтехника до сих пор никак не договорятся о нормативах на запчасти. У каждого ведомства свой критерий. Естественно, у селян побольше, у промышленников поменьше. Снизу другое обстоятельство давит: комбайнер-то исчезающая профессия. Но есть еще и серединка, отнюдь не золотая. Это мы, инженеры сельского профиля. Посмотри-ка, где мы обретаемся? В различных управлениях. Во всех хозяйствах любого района куда меньше инженеров, чем в районном объединении «Сельхозтехника». Да и лучшие кадры механизаторов там же.

Этими вопросами обеспокоены уже многие инстанции, в особенности Госплан и его научно-исследовательские институты экономики сельского хозяйства. Однако вопрос не выйдет из стадии научных дебатов, пока не будет прямо названа главная причина, порождающая низкое качество сельскохозяйственных машин и агрегатов, качество запасных частей к ним. Сегодня не секрет, что худший металл идет на заводы сельскохозяйственного машиностроения. Разве алтайский тракторный мотор не стал уже синонимом брака? А если на «Ростсельмаше» с конвейера сходят комбайны, которые успешно могут заменить сеялку, так много в них дыр, подлежащих «герметизации» в полевых условиях, то как это понимать и до каких пор терпеть?

Сегодня урожай делает не только, а, возможно, и не столько само село, сколько город. Если сталевар сварил металл низкой марки, если машиностроитель дал комбайн-решето, если химик произвел слабенькую «минералку», то и на столе у нас окажется вовсе не столько продуктов питания, как хотелось бы, как планировалось.

Но вот услышать, что комбайнер — исчезающая профессия! Поеду-ка я к Чвелеву. Он разобъяснит все, как говорится, на пальцах.

…Чвелева я узнал издали. Невысокий, плотный, как всегда, аккуратно одетый, он ходил по ферме, обезлюдевшей после дневной дойки, и придирчиво смотрел: везде ли порядок, все ли сделано, как надо. Николай Захарович управляет Северным отделением совхоза «Муслюмовский» вот уже два десятка лет, награжден многими орденами.

Поздоровались, поговорили о здоровье друг друга. Про дела я не спрашивал, и так знал: все в порядке.

«Северяне» — во многом пример не только для своего совхоза, но и для района, для области. Высокие урожаи на полях — ниже 30 центнеров не опускаются, а нередко достигают и 45. Отменные надои на ферме — четырехтысячный рубеж давно перешагнули. Нынешний год засушливый выдался. Но результаты отделения по-прежнему «на уровне», как любит говорить Чвелев.

Я спросил Николая Захаровича, в чем секрет успеха и есть ли он вообще?

— А то как же! Конечно, есть. Кто говорит, что нету — не верь тому. Получается, само по себе дело ладится? Я так скажу: работаем дружно, не всяк сам по себе. Вот!

Чвелев назидательно поднимает вверх толстый короткий палец и готов уже рассказать, какие замечательные люди у него на отделении, как они любят свое село. Вот хоть Алексей Еремин. В городе учился, в армии служил, а работать-то все-таки вернулся сюда, женился тут. А! Это, брат ты мой, о многом само по себе говорит. Работает как! В Звездном городке был, вымпел космонавтов оттуда привез — не всякому такое дано. Верно?

Чвелев не только «голова» отделения, а и душа его. О людях он заботится постоянно и считает это своей главной обязанностью. На отделении так заведено: подвезти топливо и сено, снабдить крестьянский двор молодняком скота и птицы, отремонтировать дом и подворье — все делается по плану, заранее, без лишних напоминаний и просьб по начальству. Однажды Чвелев пол-округи изъездил, чтобы приобрести бензопилу для отделения. Ведь женщинам или старикам не под силу самим пилить и колоть дрова. Теперь это делается для всех сразу. Не оттого ли тут не знают, что такое нет доярок, скотников, механизаторов.

— А с комбайнерами как дела обстоят?

— Тощевато, — грустно признает Чвелев. — Имею в виду настоящих.

На мой недоуменный вопрос, как же так, механизаторов хватает, а комбайнеров нет, — отвечает, что механизатор — понятие слишком широкое, а комбайнер — конкретное и наиважнейшее. Чвелев считает, что это должен быть механизатор экстракласса, он завершает труд многих, в его руках результат целого года.

— Мальчонку поставят наводить марафет на каком-либо изделии? Вот каслинское литье возьми. Отливка — полдела, а чеканка — это уж только мастеру. Тут тебе и вкус, и инструмент по руке, свой, хранимый. А навык, а глаз? Шутка ли! А мы трактористу наказание за пьянку — в комбайнеры: не будет заработка.

По мнению Чвелева, надо иметь поменьше да получше комбайнеров, но дать им завидные заработки. Ну, скажем, гривенник за центнер намолота. Ведь настоящий мастер при современной технике сможет намолотить 10—12, а то и все 15 тысяч центнеров. Вот и пусть возьмет свое. Но ведь и работать будет. Тогда и комбайнов, глядишь, потребуется меньше и запчастей к ним.

Николай Захарович сам в прошлом комбайнер. Он вспоминает, как в 50-е годы работали на «С-6». Машина куда примитивней нынешних, а выработка на ней значительно выше была. Сейчас очень много комбайнов используют в роли жатки, а на обмолоте их мало. Косить проще, заработать можно побольше. Напрямую молотить вообще разучились. Где надо, где не надо — везде двойная работа: свал, потом обмолот. А если зерно подошло враз?

Незадолго перед этим разговором я сам был свидетелем подобного: в Увельском совхозе готовое к обмолоту зерно косили в валки. Следом же шли подборщики и молотили. Почему? Да не хотелось некоторым механизаторам переоборудовать агрегаты для прямого обмолота. На это, мол, уйдет два-три дня, еще больше зерна потеряем. Этот довод в самом прямом смысле то, что называется «пудрить мозги». На переоборудование комбайнов надо 2—3 часа! Конечно, при том условии, что молотящий орган с агрегата не снят. Но оказывается, что многие механизаторы снимают его с комбайна заранее, еще до молотьбы.

По сведениям, полученным мною в областном управлении сельского хозяйства, по этой причине третья часть комбайнов не молотит, а пятая часть вообще не выходит в поле. Иными словами, половина комбайнов не участвует в обмолоте. Потому и затягивается уборочная кампания. Сеем неделю, убираем полтора-два месяца.

— А на холостом ходу комбайн сколько работает? Считал? Пускачом заводим, аккумулятора нет, — продолжает Чвелев.

— И у вас нет? — спрашиваю.

— Ну, у меня-то есть, а вот у соседей нет, вернее, не было перед уборочной. Потом достали.

— И где же достали?

— В «Сельхозтехнике», где же еще.

Той же осенью был я в Пластовском и Троицком, Увельском и Еткульском, Сосновском и Кунашакском районах и везде спрашивал:

— У вас тоже нет аккумуляторов?

— Нет, — удрученно отвечали инженеры и механизаторы.

— Мало получили?

— Да вроде бы по нормам, сполна, — обычно пожимали плечами мои собеседники.

Казалось бы, вопрос неразрешим — никто из селян и ведать не ведает, куда девались дефицитные запчасти.

И тем не менее всякий раз не составляло труда вместе с ними выяснить, что аккумуляторы и те же ходовые ремни, о которых было столько шуму в области, вышли из строя раньше срока, в основном, по вине самих работников хозяйства, что хранение и эксплуатация техники чаще всего оставляют желать лучшего, что ответственности за преждевременно выведенный из строя агрегат нет никакой.

Однажды в совхоз «Ункурдинский» прибыли четыре комбайна «СКД-5». Проработали они всего один сезон. Нужно было очистить машины от пожнивных остатков и поставить на хранение. Никто этого не сделал. Комбайны просто-напросто бросили в поле, под открытым небом. И там они бесприютными простояли… более двух лет, пока их случайно не обнаружили работники Госсельтехнадзора. Было вынесено предписание немедленно устранить допущенное безобразие. Но повторная проверка через год показала, что никто в совхозе и пальцем не пошевелил.

Комбайнеры совхозов «Восточный» и «Рымникский» помогали убирать хлеб в соседнем районе. После страды их машины тоже остались в поле. Два года стояли беспризорными эти агрегаты, пока их не растащили по винтику. В колхозе имени Кирова незадолго перед уборкой побывали народные контролеры. По документам все комбайны, а их в хозяйстве 21, были готовы к страде. Фактически начать жатву мог только один.

Почему так происходит? Да потому, видимо, что богатыми стали мы, не считаем затрат на машины, которых сейчас в любом хозяйстве больше, чем механизаторов. Радоваться бы этому обстоятельству, извлекать из него пользу. Сравним: если в 1970 году в Российской Федерации энерговооруженность каждого сельского работника равнялась 12 лошадиным силам, то к началу нынешней пятилетки она возросла до 30. На Урале и того выше — до 40. Вроде совсем недавно, когда машин в селе не хватало, отношение к ним было особое. Не то, чтобы агрегат, каждую гаечку берегли. Мне рассказывал знакомый механизатор о памятном для него случае.

Был он тогда совсем молодой и очень гордился тем, что ему доверили работать на тракторе, не на новом, но вполне сносном и надежном. Берег машину, но, видимо, опыта достаточного у него еще не было, вот он однажды и «запорол» подшипник. По счастью для парня, дело случилось ночью, когда бригада заканчивала трудовую смену. Никому ни слова не сказал он о промашке и вместе со всеми отправился спать. Но лишь только полевой стан затих в недолгом ночном покое, выбрался наш хитрован потихоньку из вагончика и припустился в соседнее село: знал, что у дружка есть в запасе нужный подшипник. Выпросил его и до первых лучей солнца исправил свою машину. Так же тихонько вернулся в вагончик и лег, вроде бы спал, как все. А сам переживал: не заметили бы ночного ремонта. Боялся, осудят его товарищи за неряшливость в труде, а то и вовсе от машины отлучат.

Как ни печально признавать, но сейчас нередко бывает иное. Вот случай в том же Муслюмовском совхозе, где мы беседуем с Чвелевым. Некий механизатор привез в центральную ремонтную мастерскую двигатель своего трактора: не тянет, мол. Вскрыли двигатель, а там смазка стала такой густой, что проворачивались коренные шейки шатуна. Не смотрел человек за машиной. Двигатель заменили. Через несколько дней этот механизатор снова в мастерской — и новый двигатель не тянет. Снова небрежное отношение сказалось. Четыре дня простоял агрегат в ремонте, а была посевная.

К сожалению, пример этот далеко не единичный. На каждом четвертом комбайне перед жатвой не оказалось аккумулятора. Куда же они подевались? Выясняется, что один из механизаторов забыл отключить массу — аккумулятор разрядился, другой не залил в нужный момент электролит — батареи «сели». Несколько аккумуляторов просто-напросто украдены. Из рассказов работников совхозных ремонтных мастерских выяснилось и немало других аналогичных упущений: порвали ремни комбайнов, не досмотрели за ходовой частью трактора, оставили агрегат без присмотра, а ночью его «раскулачили».

— Порой и присмотр не помогает, — продолжает свой рассказ Чвелев. — У нас на отделении вообще дикий случай был.

Да, случай действительно дикий. Как-то ночью на отделение пришли пьяные парни из соседнего совхоза, чтобы «выяснить отношения» с местными парнями. Показать себя пришлые удальцы не сумели, а отомстить за обиду очень хотелось. Зло сорвали на… тракторах. Пробрались на машинный двор и разбили несколько агрегатов. Но самое печальное то, что, мгновенно найденные, они не понесли никакого наказания, только лишь выплатили стоимость порушенного. Но ведь эти запчасти где-то надо было найти. Опять выручала «Сельхозтехника». В Березинском совхозе с комбайнов ночью же неизвестные злоумышленники сняли 36 тормозных цилиндров. Задайся кто целью найти виновных, труда это не составило бы: цилиндры нужны владельцам «Москвичей». Но воров никто не искал, совхоз потребовал от «Сельхозтехники» эти недостающие цилиндры. Естественно, деньги за вновь приобретенные детали уплатило хозяйство.

Украли, разрушили, вывели из строя, разбросали — и никакой ответственности, никаких последствий, кроме выкрика: «Дай!». Никто не ответил перед обществом, перед законом. Наша терпимость и равнодушие, когда речь идет о добре общественном, — не здесь ли истоки дефицита запасных частей? А значит — и истоки недобранного хлеба, молока, мяса.

«Мое» и «наше». Представление об этих понятиях у некоторых людей трансформировалось и стало уродливым, вредным для общества. Однажды в Троицке я наблюдал за человеком, который снимал грязную обувь и надевал тапочки, когда садился в личную автомашину.

«Свое» мы бережем, списывать не торопимся, «наше» готовы списать без нужды. За год Гостехнадзор в совхозах и колхозах Челябинской области предотвратил попытки списать 620 машин и агрегатов, годных для эксплуатации. Проверка показала, что 829 машин хранились с нарушением правил. Замечу, что проверена была только треть хозяйств области. Со своей машиной так обращаться никто не станет.

Кстати, об аккумуляторах. Норма их расхода — полторы тысячи в квартал; получала Челябинская область по государственным фондам и сверх того — по две тысячи. А нужда в них так и оставалась неизбывной. Где же они? Ищите их в садах и огородах, в личных гаражах и на личных автомобилях. Ищите их разбитыми у совхозных мастерских, а то и брошенными в поле. А ходовой ремень комбайна! Вот динамика его расхода в Челябинской области: 1979 год — 9 тысяч штук, 1980 год — 15 тысяч штук, 1981 год — 20 тысяч. За три года расход увеличился вдвое. Парк комбайнов остался прежним. Но за этим фактом надо видеть причину.

Бытует мнение, что всему виной излишнее количество техники. Вот, мол, раньше выработка на комбайн была куда выше. Как все-таки человек склонен идеализировать прошлое, особенно если есть для этого повод. А повод есть и в нашем случае. Действительно, беспристрастная статистика отмечает такой факт: в пятидесятые годы за день комбайн в среднем убирал 9,3 гектара зерновых, сейчас — 6,9. Но ведь не площадь, убранная машиной, важна. Важен хлеб. Посмотрим, сколько хлеба за смену давал комбайн тогда, сколько дает сейчас. Урожайность пятидесятых годов — восемь центнеров с гектара. Урожайность восьмидесятых — вдвое выше. Значит, сегодня комбайн за день дает хлеба на 25—30 центнеров больше, чем тогда. И может дать еще больше: если уборка будет короче — уменьшатся потери.

Нужно увеличивать комбайновый парк, и Продовольственная программа страны предусматривает это, но и владеть техникой нужно умеючи. А пока во время уборочной на «степном корабле» можно видеть и человека случайного. Сельские механизаторы охотно отдают эту машину выпускникам профтехучилищ или горожанам, прибывшим на подмогу.

Сегодняшняя техника сложна, ею враз не овладеешь, за ней нужен тщательный уход. Большинство механизаторов не могут себе позволить месяц, а то и более, возиться с наладкой агрегата: ничего не заработают. Давно уже бытует идея, что комбайнер — тот же пилот. Он должен получить машину готовой к делу, как пилот получает лайнер готовым к рейсу. Но «наземной» службы подготовки комбайнов к уборочной пока нет. В такой обстановке, как рассказывает тот же Чвелев, даже тот, кто работает хорошо, зарабатывает плохо: комбайны то и дело выходят из строя. Вот и стоит над полями крик: «Дай запчасти!»

Были мы с Чвелевым в областном управлении сельского хозяйства. Как раз речь шла о том, почему так затягивается уборочная. Начальник управления В. С. Зайцев собрал для совета передовиков производства, руководителей служб и ведомств, связанных с уборочной кампанией. Много было высказано дельных соображений, советов. Но вот мы в перерыве вышли покурить, и Чвелев спросил у знатного комбайнера, Героя Социалистического Труда М. А. Небылицина:

— Скажи-ка, Михаил, сколько ты заробил на хлебе?

— Рублей пятьсот, иногда и четыреста выходит.

— Вот тебе ответ, — обернулся ко мне Чвелев. — Уборку-то он вел месяц.

Хороший комбайнер 20—30 дней молотит хлеб, прилично при этом зарабатывая. Но потом он вдвое больше времени тратит на то, чтобы привести агрегат в порядок: моет, чистит, ремонтирует, красит. Расценки на эту работу низкие, запчастей в хозяйстве нет, а «Сельхозтехника» не готова дать сверхплановые детали. Тут уж заработка нет, тут мастер и ученик одинаковы. Хочется ли асу выполнять всю эту «марафетную» работу? Пилот не ремонтирует лайнер, у пилота нет понятия «мой корабль». Он летает на очередном, готовом к полету, экипаж перед рейсом только проверяет готовность корабля. Не так ли должен работать механизатор, классный, добросовестный?!

Конечно, в стране сотни тысяч превосходных мастеров-хлеборобов, они олицетворяют подлинную суть современного сельского рабочего. Но рядом с ними немало и таких, кто профессией не овладел, технику не знает и не понимает, кто гробит ее по незнанию или по небрежности.

Можно много упреков сделать в адрес комбайно- и тракторостроителей за несовершенство их продукции. Но ведь и другое надо принять во внимание: для среднего механизатора техника сложна. «Нива» или «Колос» еще кое-как освоены. Но сегодня они уже не удовлетворяют требованиям поля. Механизаторы говорят и не без основания: «Когда урожай за 30 центнеров, убирать его «Нивой» — все равно, что решетом воду носить».

Но на смену уже идет «Дон-1500», машина, которой под силу любой урожай, любая хлебная масса. Такой комбайн проходил испытания на полях Т. С. Мальцева. Дав положительный отзыв о новом агрегате, знатный хлебороб с тревогой заметил: «Управление им непростое, много сложных узлов и электроники. Кто будет его хозяином в скором времени?»

Но прежде чем ответить на этот вопрос, спросим: действительно ли сегодняшнее село имеет излишки машинно-тракторного парка? Не будем спорить попусту, а обратимся к беспристрастной статистике. Первая в России МТС была создана в ноябре 1928 года на базе совхоза имени Шевченко Одесской области. К тому времени на всю страну имелось 2 (два!) зерноуборочных комбайна, 500 сеялок, 2700 маломощных тракторов. Зато в перечне выпускаемых промышленностью земледельческих орудий были указаны такие, о которых сегодня большинство людей и представления никакого не имеет: косули, жнейки-лобогрейки, сноповязалки, плуги конные.

Это были результаты тяжелого наследия, которое молодая Советская власть приняла от времени дореволюционного. А ведь родиной многих сельскохозяйственных машин, прежде всего трактора и комбайна, была именно Россия. В 1837 году департамент торговли и мануфактур выдал привилегию (патент) Д. А. Загряжскому, и за ним было признано право авторства на машину с гусеничным ходом. С этого начинается «биография» трактора. В 1868 году изобретатель А. Р. Власенко построил первую в мире комбинированную зерноуборочную машину. Значит, и комбайн родился более ста лет назад.

Сегодня на полях страны трудятся более 2,5 миллиона тракторов и около 700 тысяч комбайнов. За время осуществления Продовольственной программы предусмотрено поставить сеульскому хозяйству 3740—3780 тысяч тракторов и 1170 тысяч зерноуборочных комбайнов. А также сотни тысяч бульдозеров, экскаваторов, автомашин. На десятки миллиардов рублей другой техники.

Недавно я побывал в Миассе на Уральском автозаводе. Его грузовики в особых рекомендациях не нуждаются — их отлично знают и высоко ценят во всех концах страны. Особенно хороши они для работы в условиях неблагоприятных: мощные, высокопроходимые, эти машины безотказно выручают строителей и горняков, нефтяников и геологов. Теперь к многочисленным обязанностям уральского богатыря прибавляется еще одна — помогать сельским труженикам. В Продовольственной программе страны определены конкретные задачи по обеспечению отраслей агропромышленного комплекса транспортными средствами. Коллективу Уральского автозавода поручен выпуск автомобилей высокой проходимости и грузоподъемности для сельскохозяйственных работ.

…Экспериментальный цех завода. В боксе готовых машин несколько могучих трехосных грузовиков, окрашенных в различные яркие цвета. Первый же взгляд на них даже неискушенного человека определит некоторые особенности этих машин: они явно не серийны, шире тех обычных, которые сходят сейчас с конвейера в Миассе. И шины их шире: автомобиль пойдет по сельским проселочным дорогам и даже по пашне. А пашню надо щадить, не делать на ней глубокие колеи. Но есть и такие особенности, которые скрыты от внешнего обозрения. Прежде всего, это способность нового грузовика работать синхронно с уборочными сельскохозяйственными агрегатами. Тут дело вот в чем. Если, к примеру, нынешний «Урал» поставить к зерновому или силосоуборочному комбайну, то автомобиль уйдет вперед. Его минимальная скорость выше, чем рабочие скорости комбайнов. При создании нового грузовика это учтено. Он может идти по полю рядом с уборочным агрегатом со скоростью 2—3 километра в час, а по грунту давать 75 километров. Кузова сельских «Уралов» приспособлены для перевозок самых различных грузов: и зерна, и силосной массы, и корнеплодов. Соответственно меняется и объем кузова. Грузовик может перевозить семь тонн зерна, а с прицепами и значительно больше, или 18 кубометров зеленой массы в основном кузове. Он самосвальный, разгружается на обе стороны. И еще одна особенность: с его помощью можно вносить минеральные удобрения или гербициды прямо в поле в любое время года. Скорость при этом — до 19 километров в час. Конструкторы гарантируют 175 тысяч километров пробега до первого ремонта.

Новый грузовик уже прошел различные испытания в нескольких зонах страны. На Украине перевозил свеклу от поля до сахарных заводов, в Подмосковье показал себя незаменимым помощником на заготовке силоса, на Урале транспортировал зерно от комбайнов до элеватора. И повсюду — самые лучшие отзывы селян. И повсюду вопрос: когда на поля страны придет полюбившийся работник?

В прошлом году опытная партия грузовиков сошла с конвейера. Сейчас производственные мощности нарастают и дойдут до контрольной цифры, определенной Продовольственной программой страны, — 10 тысяч сельских «Уралов» в год.

По уровню производства сельскохозяйственных машин наша Родина занимает первое место в мире. Ежегодно парк тракторов в селах страны прирастает на 100 тысяч единиц, а мощность его — примерно на 10 миллионов лошадиных сил. И эти цифры не могут не радовать, если сравнивать их с теми, что были совсем недавно.

Но сравнивать надо не только с тем, что было, а и с тем, что должно быть. Сегодня сельскохозяйственная наука считает необходимым на каждую тысячу гектаров земель иметь 15 физических тракторов общей мощностью 2000 лошадиных сил. Мы имеем пока 12 тракторов общей мощностью 856 лошадиных сил. Где же тут излишки? А если нагрузка на зерновой комбайн в целом по стране равна почти 200 гектарам, разве это говорит об излишках техники?

Нет ничего вреднее стереотипа мышления, особенно мышления, не вооруженного знаниями. Тогда за частностями оно не видит общего и делает невероятные, зачастую вредные выводы. Вспоминается один совхоз, в котором посчитали, что у них техники «лишка» и стали ее списывать. А при анализе оказалось, что на тысячу гектаров приходится меньше тысячи «лошадей», т. е. вдвое меньше нормы. Причем здесь излишки? Другое дело, когда освобождаются от устаревших «пахарей».

Нужно не сокращать количество техники на селе, а увеличивать, что и предусматривает Продовольственная программа. Но при этом закрепление техники за механизаторами должно быть не формальным, а таким, как, например, в совхозе «Донгузловский».

Уборочная страда была в самом разгаре, когда из этого совхоза пришла весть, что хлеба убраны. Урожай почти по 20 центнеров с гектара. На свал и обмолот зерновых затрачено всего 14 рабочих дней.

Звоню в совхоз. Как удалось столь необычно рано, в начале сентября, первыми в области без чьей бы то ни было помощи, даже городского транспорта не просили, справиться с главной частью осенне-полевых работ?

— Благодаря поточно-цикловой организации труда, — отвечал директор совхоза Г. И. Драничников. — А подробности лучше других расскажет наш главный научный консультант.

Я понимал: речь идет о проректоре Челябинского института механизации и электрификации сельского хозяйства, кандидате технических наук, доценте Владимире Даниловиче Саклакове. Титул «главного научного консультанта совхоза» у него, конечно же, не официальный. Но за ним пятилетнее шефство института и самого Саклакова над совхозом.

В те дни Владимир Данилович был в отпуске, но мое предложение съездить в совхоз принял охотно. На следующее утро вывел из гаража «Жигуленка», и мы покатили в недалекий путь: «Донгузловский» — пригородное откормочное хозяйство.

Саклаков всю жизнь при технике: после института начинал главным инженером целинного совхоза. Тогда парадоксы реальной жизни буквально оглушили молодого специалиста. Но и заставили думать над казалось бы неразрешимой задачей.

Не хватает техники, чтобы в оптимальные сроки провести все необходимые полезные операции. И в то же время гусеничный трактор, основной хлеборобский агрегат, работает до обидного мало — нет механизаторов. Их нет и для комбайнов при уборке зерна. Но чем больше их готовит хозяйство с помощью всевозможных школ и курсов, тем больше среди них текучесть — уважающий себя механизатор стремится уйти и с комбайна, и с гусеничного трактора. Его мечта — трактор-колесник. Тут уж тебе и работа круглый год, и заработок. Значит, люди хотят трудиться ритмично, эффективно, с выходными и отпуском, при хорошей оплате. Порочный круг надо было разорвать. Но где и как?

Поиски ответа длились не один год. Пришлось много учиться, познать азы статистики, социологии и демографии. Закончена аспирантура и защищена кандидатская диссертация: разработана методика определения оптимального состава машинного парка для сельскохозяйственного предприятия. На ее основе родился новый метод организации труда в полеводстве — поточно-цикловой. Одним из первых новинку применил совхоз «Донгузловский». Результат удивил не только руководителей хозяйства, но и самих механизаторов.

Прежде чем рассказать о сути метода, несколько слов о директоре совхоза Драничникове. Когда Геннадий Иванович принял совхоз «Донгузловский», привесы тут были малы, кормов не хватало, текучесть кадров велика, на любом из производственных участков недоставало людей. Производительность труда оставляла желать лучшего. Да и откуда она возьмется, высокая-то производительность, если основные орудия труда — вилы да лопаты.

На первом рабочем собрании новый директор меньше всего говорил о том, что ему не понравилось в хозяйстве. В прошлом партийный работник, он был неплохим психологом и понимал, что, подчеркивая недостатки, людей новыми идеями не зажжешь, а только обидишь. Ему было ясно, что нужно начинать с другого конца, именно — с перспектив работать по-новому. Он убеждал рабочих и специалистов, что людей в совхозе достаточно, а вот вил и лопат многовато: нужна иная оснащенность хозяйства — новейшая техника. Тогда и дело вперед пойдет. Даже далеко не все командиры производства соглашались с ним. Стоит ли так резко менять привычный уклад труда, сложившиеся порядки? Спешить с нововведениями опасно.

Геннадий Иванович и сам понимал, что не резким скачком решится дело, не в один день. А что касается осторожности, то ее, но разумной, у нового директора было ровно столько, сколько необходимо. Не один год ушел на то, чтобы от вил перейти к машинам на всех участках производства.

Положим, эту часть программы ему выполнить было не так уж и сложно: село с каждым годом получает все больше и больше высокопроизводительной техники. Но чем выше росло число машин, тем ниже падала эффективность их использования, ведь количество механизаторов не прирастало. А каждый полевой агрегат требовал двух высококлассных специалистов.

Вот тут-то в совхозе и появился Саклаков с необычным вопросом: почему два механизатора на одну машину, а не наоборот? Ход его рассуждений подкупал Драничникова и заключался вот в чем.

Известно, что в осеннюю страду нередко случается «нахлест» нескольких работ. Почти одновременно приходится вести заготовку кормов, уборку хлебов, взмет зяби. Тут уж, как правило, действительно не хватает ни машин, ни людей, чтобы одновременно делать все. А нужно ли делать именно так? Нельзя ли иначе? Строго говоря, никогда нет в одно и то же время двух равно важных работ. Можно и нужно выделить главную в данный момент и сконцентрировать тут все наличные силы техники и людей. При этом надо по-новому раскрепить машины среди механизаторов.

В «Донгузловском» семь тысяч гектаров пашни и более четырех тысяч гектаров лугов. На все и про все было 40 тракторов, 25 комбайнов и 55 механизаторов. Как видим, картина общая: техники больше, чем людей около нее. Какая уж тут двухсменная работа, если часть машин вообще остается без хозяина.

— Нужно закрепить за каждым механизатором или, на худой конец, за группой механизаторов набор машин, разномарочных, различного технологического предназначения, — предложил донгузловцам Саклаков. — Тогда в любой момент можно работать в две смены на данной машине, на данной операции.

Так и сделали. Девять пар механизаторов получили по одному комбайну и по два трактора, колесному и гусеничному. Еще 14 пар механизаторов — по комбайну и одному энергоемкому трактору. Сроки исполнения работ изменились. Сено стали заготавливать за десять дней, силос — за 12, зерновые убирали три недели. Взмет зяби заканчивали в сентябре. А ведь буквально перед этим на хлебном поле горбатили два месяца и, по самым скромным подсчетам, на каждом гектаре теряли по пять центнеров зерна.

С применением нового метода коэффициент использования машин возрос в полтора раза, а люди работали по восемь часов в день с двумя выходными в неделю и отпусками строго по графику. Вскоре донгузловцы заметили, что можно работать еще лучше, производительнее, но не хватает техники. Разговоров о нехватке механизаторов уже не вели.

— Так было пять лет назад, сейчас в совхозе многое изменилось в лучшую сторону, — сообщил Саклаков, когда мы ехали в «Донгузловский».

За рулем он не очень разговорчив, да и я не теребил его расспросами отчасти потому, что о прошлых делах донгузловцев знал хорошо, отчасти потому, что ехали мы в дождливый день, а магистраль была слишком перегружена транспортом. И лишь когда свернули с городского шоссе на совхозную насыпную дорогу, я спросил, в чем он видит основной недостаток организации труда механизаторов села?

— В том, что машину превратили в некий фетиш, — отвечал Владимир Данилович. — В селе машины традиционно ценят высоко, но выше нужно ценить живой труд. Человек должен любую операцию проводить при помощи машины, необходимой в данный момент. Сама профессия сельского механизатора как нынче называется? Тракторист-машинист широкого профиля. Ши-ро-ко-го! А мы его привязываем к конкретному агрегату. Гусеничному трактору работа не всегда найдется, комбайн и вовсе машина сезонная: в поле месяц, в мастерской два. Комбайнер зарабатывает меньше всех.

Я ничего не ответил Саклакову, посчитав, что он несколько драматизирует обстановку. Но как только приехали в совхоз и зашли в кабинет Драничникова, спросил, правда ли, будто комбайнер сегодня в заработке обижен?

— К сожалению, правда, — отвечал Драничников. — Поэтому почти в каждом хозяйстве комбайны стоят, а уборка ползет. Мыслимое ли дело убирать хлеб до середины октября?! А некоторые и до ноября тянут.

— Вы за две недели управились.

— Ну, мы — другое дело. Мы не боимся приобретать новую технику, всю ее впрягаем в работу под завязку. Смело пересаживаем опытных механизаторов с одного агрегата на другой. К тому же, вы знаете, что мы в этом году попробовали? Односменную работу — раз, а второе — убрали зерновые прежде силосных.

Насчет новой техники разобрались быстро. Тракторный и комбайновый парк совхоза вырос — теперь этих машин 122 единицы. И нетрадиционная очередность уборки культур тоже по плечу всякому, кто, конечно, мыслит нетрадиционно. Зерновые дороже силосных, важнее для хозяйства. Даже малая их потеря накладна. К тому же силосные, малость перестояв, ничего не теряют, кроме излишней влаги. Правда, массы берут меньше, но ведь сухое вещество в ней остается тем же. Специалисты «Донгузловского» считают, что позднее обычного убранные силосные более ценны по питательным свойствам, все-таки кукурузу убрали с початками. А ведь это — Урал, а не Днепропетровщина! Тут все ясно.

А вот односменная работа механизаторов, признаюсь, поставила меня в тупик. Никак не мог взять в толк, что при этом выгадывается.

— Как ни крути, а вторая смена в поле все равно менее эффективна, чем первая. Так уж устроен селянин, что ранние часы для него самые производительные. Если он выходит во вторую смену, ясно, уже не со свежими силами. Либо в личном хозяйстве поработал, либо в город успел съездить. Нам надо беречь, прежде всего, живой труд, и наличие техники это позволяет, — объяснил Драничников.

— У них было два «К-700», — вмешался в разговор Саклаков. — Много ли ими напашешь? Мы посоветовали иметь семь. При двухсменной работе этого достаточно, чтобы в хорошие сроки поднять весь пахотный клин. Но если добавить всего лишь два таких трактора, можно в те же сроки управиться при односменной работе. Ведь один «Кировец» заменит несколько гусеничных пахарей. Значит, освободится несколько механизаторов.

— Нужно, чтобы человек не надрывал пупок день и ночь, но чтобы и не превращался в сторожа при машине. Ему радость нужна в труде, удовлетворение, — заключает Драничников. — Конечно, тут классность механизатора многое значит. Нельзя соединять малоквалифицированного рабочего и современную машину. Такое соединение опасно, ибо это уже само по себе будет своеобразным освобождением от долга перед полем. А значит — и перед обществом.

На майском Пленуме ЦК КПСС, который принял Продовольственную программу страны, было подчеркнуто, что капитальные вложения, предусмотренные программой, дадут хорошую отдачу, если мы научимся гораздо лучше, чем сейчас, использовать машины.

В совхозе «Донгузловский» за последние несколько лет не знают, что такое неподготовленная к работе техника. Здесь своя хорошо оснащенная мастерская, типовой машинный двор, где под крышей зимуют все основные сельскохозяйственные машины. Как результат — нормативное использование и запасных частей.

Опыт совхоза «Донгузловский» распространен в области и за ее пределами. Но вполне возможны и другие варианты эффективного использования техники. Лишь бы в основе их лежала задача не только технологическая, но куда более важная и сложная: воспитание в сельском труженике чувства истинного хозяина земли.

ЮЖНЫЙ УРАЛ — САХАЛИН

Стихи. Рассказы

Сахалин… Дальний наш остров. Расстояние от Южно-Сахалинска до Челябинска 8700 километров, а разница во времени шесть часов.

У кого не забьется сердце, если предоставится возможность побывать на этой овеянной легендами земле, увидеть единственную в нашей стране область на островах.

Вот почему, когда в Союзе писателей СССР нам сказали, что челябинцам предстоит встретить на Южном Урале делегацию сахалинских писателей, а затем нанести ответный визит, волнений было немало.

В октябре 1981 года мы приняли сахалинцев. Нашими гостями были члены Союза писателей СССР: Б. П. Репин, В. Д. Богданов, Е. Н. Замятин, Д. Н. Баранов. Делегацию возглавлял ответственный секретарь Сахалинской писательской организации И. Е. Белоусов.

Гости прежде всего захотели увидеть крупные промышленные предприятия. С большим интересом они знакомились с тракторным, металлургическим заводами, побывали у миасских автомобилестроителей, в плодоовощном совхозе «Полетаевский», посетили исторические и памятные места Челябинска.

— Урал оставил у нас самые хорошие впечатления, — сказал на прощание поэт и прозаик И. Е. Белоусов. — Размах индустрии поражает своими масштабами настолько, что трудно найти слова, которые выразили бы наши чувства. Мы постараемся откликнуться на эту поездку новыми стихами, путевыми заметками.

А в сентябре 1982 года челябинские писатели побывали на Южном Сахалине. Гостями дальневосточников стали: А. А. Шмаков, К. В. Скворцов, П. М. Смычагин, Р. А. Дышаленкова. Они побывали на рыболовецких траулерах, у моряков Тихоокеанского флота, у рабочих и студентов Южно-Сахалинска. Городские и районные газеты знакомили сахалинцев с творчеством наших земляков.

Дружба двух писательских организаций, родившаяся три года назад, продолжается. И сегодня мы предлагаем нашим читателям познакомиться с творчеством писателей Сахалина.

Ю. Лазарева, зав. бюро пропаганды художественной литературы при Челябинской писательской организации

Борис Репин

СТИХИ

ИДЕМ С ВОЙНЫ

Скоро сорок. Боже мой, Скоро сорок!.. Как писали мы домой, Что, мол, скоро… Скоро мы их разгромим!.. В самом деле Сорок лет и сорок зим Пролетели. Словно камушки с горы — Быстротечно. Сорок добрых с той поры. Память вечна. Сорок долгих. Седины — Год за годом. Сорок лет идем с войны Всем народом.

МОЕ ПОЛЮШКО

Я вспахал свое полюшко Взрывами минными. Я засеял его Ожидания зернами. Зеленеет, родимое, Всходами мирными. Расплескалось бескрайнее Чистыми звонами… Позабыты былые мои Огорчения. Все проходит, уходит, А поле останется. И, быть может, за мною Тропинка протянется, Чтобы мог я надеяться На возвращение.

Иван Белоусов

ДРУЖБА

Стихотворение

Не хмурь бровей сурово, Не падай духом, друг. Одно святое слово Свело нас в тесный круг. Одно простое слово Спаяло нас навек. Не хмурь бровей сурово, Мой добрый человек. Твою тревогу чуя, Несу сквозь вихри вьюг То слово, Что врачует И поднимает дух. В нем — сила жизни нашей, Опора наша — в нем, С ним тяжкий путь не страшен Под ливнем и огнем. То слово окрыляет И расплавляет лед, И плечи распрямляет, И движет нас вперед. Я в эту злую стужу, В колючий снеговей Несу к тебе, мой друже, Его в груди своей. Да можно ли на свете, Забыв то слово, Жить? Умейте же, умейте Тем словом дорожить!

Николай Тарасов

СТИХИ

СВИДАНИЕ С УРАЛОМ

Летела туча вдоль Урала. Летела с севера на юг. Не долетела. Приустала. А приустав, на поле пала. И все позастила вокруг. С рублем единственным в кармане Я в эту тучу угадал. Мой самолет дремал в тумане. «Урал!» — обкатывая грани, Во рту я камешком катал. Урал. Играйте, самоцветы. Урал.          И сказывайся, сказ, Про наши радости и беды, Про многотрудные победы, В цехах отлитые у вас. Мне, в сущности, немного надо. Но если надобно стране, Чтобы в печах Тракторограда Гудел огонь, как канонада, — То это надобно и мне. А мгла тем временем редела… Прощай, Урал!                       Прости, не смог Всего сказать. Такое дело: Та туча в степи полетела, А я —           на Дальний мой Восток. По курсу полстраны лежало. Почудилось — сквозь снег и лед — Индустриальная держава Своим дыханьем поддержала На легком взлете самолет.

СЕЛЕЗНЕВКА

В Селезневке, в маленьком Селеньице, Как ни странно, водятся Не селезни. Там в глубоком ельнике Медведица По ночам валежник ворошит. В Селезневке селезни Не водятся. Подпирает темный лес Околицу. Дядя Федя нынче Не охотится, — У него охоты нынче нет. Дядя Федя гнутый, мятый, Ломаный, В суеверья древние Закованный. А медведи все Пронумерованы, Тридцать девять на его счету. У него винтовка Одноствольная, Нарезная, злая, дальнобойная. Не в пример ему, Самодовольная На стене бревенчатой висит. Дядя Федя говорит по малости Обо всем — о юности, О старости, О своей удачливой удалости… Только о медведях — ни гу-гу. Ну, а где же селезни И утицы? Так ведь можно запросто Запутаться… Или где им заблагорассудится, Выбирают селезни места? Дядя Федя в лес глядит На ельники, Пьет чаек с ландрином Бледно-сереньким И вздыхает: селезни В Медведевке, Там у них озера хороши… Там братан мой Числится охотником. Уток бьет. Живет себе Курортником. По субботам, четвергам И вторникам Крутит в клубе тамошнем кино… Говорит — и взглядом в ельник Метится. Где-то там шатается Медведица. И не здесь, а под другим Селеньицем Селезни по озеру плывут…

ЖИЗНЬ В ЛЕСУ

До чего же твоя Жизнь в лесу хороша! Лег в траву — и следи без тревоги, Как течет-изменяется жизнь мураша На его мурашиной дороге. Сочетай, вычитай, Умножай и дели Все, что слышишь — все шорохи, всплески Разгляди все оттенки дремотной земли, Сосчитай всех пичуг в перелеске. В сотый раз ни о чем Побеседуй с ручьем, Что неслышно осоку колышет. Никому нипочем никаким калачом Не давай заманить себя выше. И не думай — туда. Из укрытья листвы Не заглядывай даже за кроны. Там, где тучи летят, не сносить головы, Там на головы падают громы. Там, над лесом, хрипят, Задыхаясь, ветра И со словом сшибается слово. Каждой молнии высверк, Как росчерк пера. Что тебе               до пера золотого?

Евгений Замятин

СТИХИ

САХАЛИНЕЦ

Где сейчас он, Как ловит зверей и рыб — Знают кайры одни Да ели. Он у Погиби-мыса Едва не погиб, Да Три Брата Спасти сумели. У Ныврово его Захватил мороз, Да согрели Анивы зори. Он в заливе Терпенья Спокойно снес Все толчки Охотского моря. В Нефтегорске Он вышками тучи рвет, А в Шахтерске Уходит в землю. Никакая беда Его не берет, А печаль он сам Не приемлет. Вот и Камень Опасности Минул он, Вот и мыс прошел Поворотный. Поворот рулем — И горит Крильон Апельсиновой Позолотой. У Оленьей реки Он оленя спас, Секачей мирил На Тюленьем. И о том, где был, Вспоминал не раз На крутой горе Возвращенья.

КОНСТАНТИНОВНА

За овинами — Травы тминные. Константиновна — Косы длинные. Пятый год войны, Кружат вороны. Не твои ль сыны Бьются с ворогом? Самых жилистых Пули выстригли. Словно жимолость, Снохи высохли. Константиновна, Что вы плачете? Три малиновки Озадачены. Три красавицы Внучки-зореньки Вот расплачутся, Вот рассорятся. Константиновна, Горе выпейте. Константиновна, Слезы вытрите. Черный снег метет Над покосами. Боль и Русь всегда Были сестрами.

Евгений Калинин

ОТПУСК АНТОХИНА

Рассказ

Матроса второго класса Василия Антохина, с видавшего виды лесовоза, во всех портах пароходства иначе не называли как Васька-фраер. И виноват в этом прозвище он был сам.

Возвращаясь с берега на корабль, Антохин так говорил: «Гулял, как фраер-муха на колесах. А кто мне запретит красиво жить, когда имею на то право и свободные деньги!»

Про чудачества Василия Антохина ходили легенды. Рассказывали, например, как сойдя на берег в Корсакове, он заказал пять такси, сел в третью машину и поехал в Южно-Сахалинск. Две первые и две последние машины порожними сопровождали его до областного центра.

Однажды, изрядно захмелев в ресторане, он подозвал официанта к столику:

— Обнеси-ка всех оркестрантов по соцкой!.. А то так грустно играют, аж тоскливо мне стало…

По натуре Антохин был веселым, работящим парнем. И добрым, до денег и барахла не жадным. Другие матросы копили деньги на автомобиль, мебель или на что-нибудь другое. Бывая в загранплаваниях, покупали японские магнитофоны, модные костюмы, платья. Антохина это не прельщало.

Заработанные за рейс деньги он щедро прогуливал, давал в долг товарищам.

Помполит лесовоза Коржев не раз говаривал Антохину:

— Хороший ты парень, Василий Андреевич, но ветру в голове у тебя, как циклонов в Тихом океане. Женился бы, что ли, может, остепенишься.

В ответ Антохин широко улыбался:

— Моя невеста, Иван Гаврилович, еще подрастает… Женюсь я и буду, как кочегар Лаптев или боцман Бучнев, во всех иностранных портах за тряпками бегать. Это ж они не по доброй воле бегают, их бабы заставляют. А по мне этот «хрен-плен» до лампочки… Сошел на берег, и гуляй, как фраер-муха на колесах…

— Допрыгаешься вот, фраер… — ворчал помполит.

Из родственников у Антохина была лишь одна бабка, доживающая век где-то на севере Пермской области. Василий никогда ее не видел, но ежемесячно посылал ей пятьдесят рублей.

— Это я долг бабусе возвращаю, — говорил он приятелю. — В детстве мы жили в большом южном городе Ростове-на-Дону. Предки мои на заводе работали, я в школе учился. После третьего класса старики отправили меня в пионерлагерь, а сами собрались в отпуск к бабке. Полетели самолетом и попали в авиакатастрофу… Как меня отыскала бабка в детдоме, не знаю, но время от времени присылала мне по пятерке на конфеты и мороженое. Вот я сейчас и возвращаю ей долг… Одна она, как и я. Надо бы навестить, да все некогда.

…В начале нынешней зимы лесовоз, на котором работал Антохин, поставили на капитальный ремонт, а членов экипажа, кому полагалось, отправили в отпуска. В числе их был и Антохин.

То ли ему надоело чудить, то ли еще что, но на этот раз он твердо решил съездить к бабке. Из отпускных денег купил костюм, теплые югославские ботинки, демисезонное пальто, бабке в подарок — пуховую шаль. Оставшиеся полторы тысячи рублей бросил в большой кожаный коричневый портфель, позаимствованный у приятеля.

Через два дня Антохин сошел с самолета в Пермском аэропорту. До райцентра, куда нужно было попасть, такси не ходили.

— Да в это село и летом-то не проедешь, а ты в декабре, мил-человек, туда на такси собрался: дураков нету, — ответил ему один из водителей.

И напрасно Антохин предлагал таксистам тройную плату. Ни один из них не согласился поехать в отдаленный северный район.

— Порядочки тут у вас в Европе, — чертыхался Василий. — Да у нас на Сахалине в любое время можно проехать куда угодно, — заливал он, хотя знал, что в зимнюю непогоду и по Южно-Сахалинску особенно-то не разгонишься.

Пришлось до районного села ехать рейсовым автобусом, а оттуда до бабкиной деревни Зуево — попутным грузовиком.

— Ты, паря, чей будешь-то? Что-то я тебя никак не признаю… Не из наших, деревенских, видать? Ну да, не из деревенских, — разглядывая подслеповатыми глазами гостя, встретила бабка Василия. — Обличьем-то на городского смахиваешь.

— Да я, Настасья Прохоровна, внуком тебе довожусь, твой сын Андрей — мой батя…

— Неужто Василий?! О, господи, хоть на старости лет свидеться довелось, — запричитала старуха.

Она уткнулась лицом в его плечо, обнимала, плакала и все приговаривала:

— Вот счастье-то какое! Внучек. Андрея кровинушка родная… С отца ростом-то вымахал, а с лица-то на Нюрку похож, вот только такой же лобастый, как Андрей…

Василию от всех этих нежностей и причитаний было и неудобно, и одновременно приятно. Потом они ужинали и пили чай, и Настасья Прохоровна, укутавшись в пуховую шаль, подарок внука, рассказывала Василию о жизни.

— Деревню-то нашу наладились перевести в центр колхоза, в Тальниково. А куда нас везти? Восемнадцать домов осталось, а в них все такие же, как я, старики да старухи. Никто не соглашается. Говорят, здесь родились, здесь и умирать будем. Сам председатель приезжал. Такого насулил!.. В центре, говорит, и магазины, как в городе, и школа, и больница своя… А только никто не соглашается. Да и правда, куда нам старым?.. Как-нибудь доживем до смерти и здесь, — и спросила: — А ты где робишь-то, Василий?

— Матросом на большом корабле. Лес за границу возим.

— Жалованье большое дают?

— Да когда как. Но в общем-то не обижают.

— Я к тому, Василий, спрашиваю, что много денег мне посылаешь. Как раз три моих пенсии. Почтальонка Глафира все допытывается у меня, каким министром внук работает…

В избе было жарко натоплено, с полатей шел терпкий запах сухого лука. Заварная капуста, маринованные рыжики с чесноком и сметаной, наваристые щи издавали какой-то особый, домашний аромат. И все это, и неторопливый окающий бабкин говор словно завораживали Василия. Ему показались родными и эта жарко натопленная изба, и этот стол с деревенскими кушаньями, и этот бабкин окающий говор, и сама она.

И Василий с удовлетворением подумал: «А все-таки хорошо я сделал, что приехал к Настасье Прохоровне».

На третий день деревенской жизни Антохин заскучал. С бабкой обо всем переговорено, пойти некуда. Деревня, как в заколдованном сне, стояла чуть ли не по самые крыши укутанная в снежные сугробы. В десять часов вечера отключали электричество, а Василий не привык в такое время укладываться спать. Побродить днем по лесу не позволяли ни декабрьские морозы, ни югославские ботинки и демисезонное пальто.

Его энергичная душа требовала действий. Захватив портфель, Антохин отправился в местный магазин, который оказался такой же, как у бабки, избой с пристроенным крылечком. Вокруг него толпились мужики и весело смеялись.

— Во, дает Пахомыч! — услышал он чей-то восхищенный возглас.

— Здорово, мужики! — поздоровался Антохин.

— Здорово, здорово, коли не шутишь, — ответил за всех сидевший на ступеньках крылечка пожилой мужчина в кургузом полушубке и старой солдатской шапке-ушанке. В руках он держал пустую бутылку из-под водки. — Это ты, что ли, Насти Антохиной внук?

— Да вроде бы я, — заулыбался Василий.

— Тогда с тебя бутылка! А то приехал и людям не показываешься. Загордился или что? Как тебя звать-то?

— Звать Василий, по батюшке Андреевич. А за бутылкой дело не станет. Я вот смотрю, магазин-то закрыт, — ответил он.

— А ты разве не знаешь, как у нас кооперация работает? Верка-то, продавщица, живет в соседней деревне Шахматово. С утра работает в тамошней кооперации, а после обеда приходит к нам. Вот сидим и ждем ее.

Мужчина взял в левую руку пустую бутылку и, поглаживая ее правой, стал приговаривать неестественным голосом:

— Эх, водка-водочка! Ты словно отдел кадров: на работу принимаешь и с работы увольняешь, ты словно загс: ты и женишь, ты и разводишь. Ты словно больница: ты и лечишь, ты и калечишь…

Вместе со всеми громко хохотал над байкой веселого мужика и Василий.

— Куда там Райкину до нашего Пахомыча? Талант, да и только, — смеялись мужики.

Вскоре пришла продавщица Верка, бойкая розовощекая молодушка.

— Ох, ироды, сидите, наверное, с самого утра, — накинулась она на мужиков. Только напрасно ждете. Под «запиши» никому ни водки, ни вина не дам. Ревизия у нас скоро ожидается.

— Ревизия, так тебе, Вера Васильевна, товар надо в порядок привести. Ящики или чего там на место поставить… Это мы можем. Глядишь, на бутылку красненького и заработаем, — заискивающе проговорил один из мужиков.

— Хитер ты, Серафим. Только с товаром я и сама управлюсь, — отрезала Верка.

— Да нам твое под «запиши» и не нужно сегодня. У Насти Антохиной внук объявился, так он нас всех обещал угостить, — ввернул Пахомыч.

— И то верно, Пахомыч! — откликнулся Василий. — Гулять буду, как фраер-муха на колесах. И вас всех угощу.

Мужики одобрительно зашумели, пропуская его к прилавку.

Он небрежно поставил портфель, щелкнул замком, неторопливо достал три сторублевые купюры и широким театральным жестом выкинул их перед Веркой.

— Значит так. Нам, — Василий покровительственно посмотрел на мужиков, — ящик коньяку.

— Чего?! — удивленно переспросила Верка.

— Ящик коньяку, говорю. Это нам. Настасье Прохоровне бутылку шампанского или вина какого-нибудь хорошего. На остальные закуски. Гулять будем!

— Вась, а Вась, — тронул его за рукав Пахомыч. Ты того… лучше водки… Коньяк-то несподручно…

— А кто нам запретит красиво жить, когда имеем на то право и свободные деньги! — ответил излюбленной фразой Антохин.

Он завелся, и остановить его было невозможно.

К дому Настасьи Прохоровны шли шумной ватагой. Впереди Василий с портфелем. Следом Пахомыч с Серафимом несли ящик коньяка, за ними мужики с шампанским и закусками.

— Вась, а ведь не управиться нам с этим ящиком. Шутка ли, на восемь мужиков двадцать бутылок коньяка! Может, я сбегаю за конюхом Николаем Гавриловичем. Он выпить не любит и на хромке играет, как артист.

— Зови. Всех зови! — великодушно согласился Василий. Гулять будем, гармонь нам не помешает…

— Ты уж извини меня, Настасья Прохоровна, что не предупредил тебя насчет гостей. Но ведь как-то надо отметить приезд, — обратился он к бабке.

— А чего предупреждать? Гость в доме — праздник, заводи, — ответила Настасья Прохоровна. — Только вот стаканов, ложек да вилок у меня на всех не хватит…

Праздник удался на славу. Мужики, разбежавшись по домам за посудой, понатащили в дом Настасьи Прохоровны кто сала, кто соленых огурцов и помидоров, кто грибов, а Серафим принес кастрюлю квашеной капусты с клюквой.

Конюх, Николай Гаврилович Мякишев, после выпитого стакана коньяка отчаянно рвал меха вятской хромки. В его больших ладонях гармонь казалась игрушечной. Склонив набок голову и нагнувшись над хромкой, он с каким-то отрешенным выражением на раскрасневшемся лице прислушивался к своей игре.

Кто-то затянул «По диким степям Забайкалья», Серафим все порывался пуститься в пляс:

— Гаврилович, уважь! Выдай нашу зуевскую кадриль, — кричал он гармонисту.

Пахомыч, быстро запьянев, рассказывал Настасье Прохоровне:

— А я что говорю ему? Не бери, Васька, коньяк. Водка-то лучше… Правда, и коньяк в башку-то шибает, да уж дух-то у него какой-то непривычный. А он уперся и — баста. Только коньяк, говорит. А ведь каждая бутылка по четырнадцати целковых… Фасон может держать твой внук. Настоящий храер, как он говорит…

На звуки гармони, веселья заходили люди. К вечеру в просторной избе Настасьи Прохоровны стало тесно.

Гуляли до тех пор, пока не отключили свет. Расходились уже по темноте. Конюх Мякишев, не выпуская из рук гармонь, завалился на лавку, да так и проспал до утра…

Василий проснулся от шума автомашины на улице.

В избе уже было прибрано. Сквозь замерзшие окна робко пробивался солнечный луч. Бабка хлопотала у печи.

— Головушка-то болит? — спросила Настасья Прохоровна. — Вставай, я тебе огуречного рассолу да редьки приготовила. С похмелья-то помогает. Да и щи сейчас сварятся. Поешь горяченького, и все пройдет.

Василий поднялся с постели, оделся, подошел к умывальнику и начал умываться. И в это время послышался скрип половиц в сенях.

— Разрешите? — в дверях стоял старший лейтенант милиции, мужчина средних лет.

— Проходи, проходи, присаживайся, Михайлович. Познакомься, Василий, это наш участковый, Петр Михайлович, наш однофамилец, тоже Антохин, — засуетилась Настасья Прохоровна.

— Я сейчас, — смывая с лица мыльную пену, откликнулся Василий. — Не родственник, случайно?

— А здесь полдеревни Антохины, так можно считать, все родственники. Я не случайно к вам, Прохоровна, заглянул, — присев на лавку, заговорил старший лейтенант. — Специально приехал, чтобы познакомиться с вашим внуком… Это, значит, ты будешь фраер? — спросил он Василия.

Тот неопределенно пожал плечами.

— А в чем дело?

— Дело в том, молодой человек, что поступил мне сигнал. Вера Васильевна Телегина, продавец местного магазина, передала, что приехал в Зуево какой-то фраер, ящик коньяка закупил и всю деревню спаивает. А это непорядок, — назидательно произнес участковый инспектор.

Василий хотел что-то возразить, но старший лейтенант тем же строгим и назидательным голосом потребовал предъявить документы.

Он взял паспорт, перелистал его страницы, внимательно читая записи, и вдруг заулыбался.

— Так ты что, Василий Андреевич, с Сахалина к нам прибыл? — с неожиданной сердечностью спросил он.

— Как есть, — не понимая перемену в настроении участкового, ответил Василий.

— Да я же в начале шестидесятых три года в погранвойсках там служил, в Южно-Сахалинске, — возвращая паспорт, продолжал улыбаться старший лейтенант. — Давай рассказывай, Антохин, как там Сахалин?

— Выходит, мы земляки. По этому поводу и пропустить по рюмке-другой не грех, — предложил Василий.

— Насчет рюмки, ты это брось… Я на службе, да и за рулем. А вот от чаю не откажусь.

Почти до обеда чаевничали Василий и участковый инспектор. Старшего лейтенанта интересовало буквально все: и как расстроился Южно-Сахалинск, и как нынешняя путина прошла, и какая погода на островах, и как действует паромная переправа Холмск — Ванино…

И, отвечая на бесконечные вопросы участкового, Василий в душе досадовал, что он так мало знает про остров.

«Сколько лет прошло, а этот настырный старший лейтенант все помнит, все его интересует. Про краеведческий музей расспрашивает так, как будто вчера в нем был. А я сколько раз мимо проходил, так ни разу и не заглянул», — подумал он.

— Долго еще будешь гостить? — поинтересовался Петр Михайлович.

— Через неделю думаю отчаливать.

— Тогда я выберу время, заскочу еще. В лес сходим. Леса у нас знатные… Участок тебе свой покажу. А то ты забился в избу Настасьи Прохоровны да коньяк глушишь. А его весь не выпьешь, хоть и ящиками будешь покупать…

— В лес бы неплохо, да только одежда у меня не для леса.

— О чем речь? Валенки, полушубок — это не проблема…

Расстались они друзьями. Петр Михайлович пообещал отвезти Василия в райцентр, когда тот будет возвращаться из отпуска.

— Колхоз мне выделил старую машину. Подшаманил ее. Бегает старушка еще за милую душу. Так что, с ветерком прокачу…

Всю последующую неделю Антохин провел в обществе участкового. Они сходили на охоту, побывали в центральной усадьбе колхоза, в селе Тальниково. Участковый с гордостью показал Василию двухэтажный красивый Дом культуры, Дом быта, улицу Молодоженов из аккуратных коттеджей, механизированные мастерские. В животноводческом городке Петр Михайлович весело шутил с доярками:

— Вот, девчата, привез вам жениха. Аж с самого Сахалина. Во всех, можно сказать, странах парень побывал, а лучше Тальниково, говорит, нигде ничего не видывал. Так что спешите завлекать.

По вечерам, рассказывая Настасье Прохоровне о проведенном дне, Василий все чаще и чаще ловил себя на мысли, что он невольно подстраивается под настроение участкового и с таким же восхищением и гордостью говорит о том, что видел, о людях, с которыми встречался.

— Нравится ежели у нас, так оставайся, Василий, — сказала как-то бабка. — Вместе будем жить. Женишься. В Тальникове-то девок много. Даст бог, я еще и правнуков понянчу…

— А что, храер, Прохоровна дело говорит, — поддержал ее засидевшийся в тот вечер Пахомыч.

…На Сахалин Василия провожали всей деревней. Каждый нес с собой какой-нибудь гостинец: кто банку меда, кто домашнее масло, кто кусок сала, кто кружок замороженного молока. Серафим принес берестяной бурак соленых рыжиков.

— Это на особицу собраны. Больше чем по трехкопеечной монете не найдешь, — проговорил он, ставя бурак на стол.

— Что вы делаете, люди добрые. Вы что думаете, у нас на Сахалине кроме рыбы ничего нет? Ничего мне не надо. Да и не довезу я. У меня кроме портфеля ничего с собой нет, — отбивался Василий от гостинцев.

— Довезешь. Обязан довезти! — прикрикнул на него Петр Михайлович. Людей обижать нельзя. Они тебе от чистого сердца, а ты действительно, как фраер какой… На корабле друзей своих угостишь. Им тоже приятно будет…

В райцентре, на автобусной остановке, участковый крепко пожал Василию руку и сказал:

— Ну давай, однофамилец, чтоб все было как надо! Мягкой посадки тебе на Сахалине. Передавай от меня привет острову.

— Спасибо, Петр Михайлович. Спасибо за все, — ответил Василий.

— А если надумаешь якорь бросать, приезжай к нам. Все-таки у тебя тут родня. А матросу везде дело по душе найдется.

…В аэропорту, в ожидании вылета, Василий Антохин не переставал думать о днях, проведенных в деревне.

«Еще совсем недавно не видел я своей бабки, — размышлял он, — не знал ни Петра Михайловича, ни Пахомыча, ни Серафима, ни Мякишева, ни других жителей деревни. А вот стали они мне близкими и родными. И эта затерянная в лесах и засыпанная снегами деревня Зуево. Чем она меня к себе манит?»

И в думах пришло к нему понимание, что это именно то, чего не хватало ему ни в длительных загранплаваниях, ни в бесцельно проводимых бесшабашных днях жизни на суше.

Уже дважды объявили о регистрации билетов на Хабаровский рейс, а Василий все сидел в кресле, и думы о новых знакомых этой северной стороны не оставляли его.

ПРОЗА

Рассказы

Кирилл Шишов

ДЫМ ОТЕЧЕСТВА

Савелий Пахомов любил родной город так, как сыновья любят своих отцов. Город заменил ему отца, когда вдвоем с матерью они эвакуировались из Ленинграда; и здесь в пропахшей керосиновым чадом кухне коммунальной квартиры мать рыдала, упав пепельной от горя головой на клеенку обеденного стола, а рядом лежал розовый листок похоронки. Савелий помнил тот день и поныне потому, что именно тогда разбился фарфоровый бокальчик с любимым снимком отца. А снимок был сделан еще до войны и переведен каким-то хитрым способом на фарфор, и отец был всегда рядом с ним: молодой, с чуть прищуренным веселым взглядом и упавшей на лоб прядью волос. Склеить фарфор в те годы было нечем.

Савелий любил в своем городе все: и длинные студеные зимы с промерзающими напрочь стеклами двойных рам, и удушающие летние сухмени с оплавленным зловонным асфальтом и закрытыми от безводья ларьками. Он вспоминал, как в послевоенные зимы мать приносила с базара промерзлую картошку, и та, оттаяв, сладко и гнилостно пахла в чулане, а разваренная забивала горло сухостью и крахмалом. А осенью горожане покупали желтый башкирский мед, и тогда он ел его ложками, облизывая потрескавшиеся от жажды губы и закусывая пыльным и твердым жмыхом. Ощущения отрочества сливались у него воедино с золотушным светом станционных фонарей и скрежетом грузовых вагонов, из которых они мальчишками воровали сою.

После войны в город привозили груды искореженной военной техники, и там же, на станционных путях, где было гулко и жутко от переклички громкоговорителей, они вооружались помятыми солдатскими касками, заржавленными автоматами и даже настоящими, неразорвавшимися в бою, лимонками. Савелий помнил тот нереальный, таинственный полумрак нагретых июльским солнцем танков, в которых они часами играли в Курскую дугу или в Сталинград, и кожаные обгорелые сиденья пахли порохом и степной полынью далеких битв…

Сегодня Савелий приехал в город, где не был лет пять, приехал на свидание с матерью, имея наказ жены взять старушку к себе в Литву, где рос внук — трехлетний Егорка, а также наладить обмен квартиры по имеющемуся у него объявлению. Он сидел на балконе в расстегнутой от летней духоты поплиновой рубашке и курил после сытного уральского угощения с пельменями, солеными груздями и непременной «орчанкой» — оренбургской водкой, которую особенно любил за ее пшеничный запах и отсутствие суррогатных примесей.

Он любил и никогда не забывал бревенчатую начальную школу с ржавым карнизом в пристанционном поселке, где сиплый паровозный гудок часто перекрывал голос учителя, а снег через полчаса после снегопада покрывался крупными черными кристаллами. Он ходил в школу всегда в ватнике, даже когда кончал десятый класс.

Школа была уже другая: каменная, с высокими потолками и парадными лестницами. Но любили его там по-прежнему — ласково и по-домашнему: многие учителя лечились у его матери, лучшего ушника дороги. Она и поныне, в шестьдесят с гаком, не бросала работы, моталась по командировкам и бранила легкомысленных молодых врачей, не умеющих найти душевный подход к измотанным болью пациентам.

Через открытую дверь балкона Савелий слышал, как мать, убирая со стола, громко — она привыкла иметь дело с глуховатыми больными — кричала: «Это надо же так сказать: «Отверните ему голову, сестра!» Врач с университетским дипломом — и «отверните голову». Мистика!…»

Вообще-то Савелию нашлась бы работа и в родном городе: в Москве он окончил архитектурный и в местном Гражданпроекте предлагали ему неплохую должность по застройке новых районов, но жена — уроженка запада — сумела настоять на его переезде в уютный, дремлющий литовский городок на берегу желтого Немана, где он получил должность главного архитектора и блаженствовал, имея хороший оклад при минимуме забот и переживаний. Однако в глубине души Савелию было не по себе, когда он вспоминал, как в горячке юношеской поры мечтал о грандиозных планах, о реконструкции своего старого привокзального района, о новых парках, мостах и непременно о заповеднике. Да, да, заповеднике народного зодчества…

Эта мечта, собственно, и сформировала в нем архитектора. Еще в школе, заметив его незаурядные способности, молоденькая и застенчивая учительница рисования уговорила его мать взять частного учителя.

Мать сначала отнекивалась, ссылаясь на отсутствие средств и сомнительность таланта сына, а потом вдруг привела своего клиента, рослого, толстобрюхого художника с сивушным запахом, нечесаными волосами и громадными кистями рук, способными обхватить пятерней арбуз или трехлитровую бутыль. Мать, вероятно, считала, что служители муз должны отличаться от обыкновенных смертных не только нравственно, но и физически. Действительно, Поликарпий — так индивид просил его звать и никогда не отзывался на отчество — был человеком выдающимся. Он был монахом в молодости, потом из монастыря ушел добровольцем на фронт и был истребителем танков, а потом в нем вдруг проснулась жажда к живописи, «к ликам одухотворенным», как густым басом говорил он, охотно усаживаясь за вчерашний борщ или мясной студень, потому что платы принципиально не брал.

Жил Поликарпий один в мезонинчике, по ту сторону железнодорожных путей. От него Сава научился многому: искусству смешивать краски и улавливать характеры в портретах, наблюдению за светотенью и передаче движения. А самое главное — этот профессиональный чернец и самоучка в искусстве был чертовски остер на глаз. Он подмечал мельчайшее: зеленоватую тень от тополей на лицах деревенских баб, принесших на рынок яйца и стрельчатый лук, голубоватые прожилки на щеках застарелого деда Ерофея, торгующего семечками возле перронных касс, блудливый прищур самостийного воришки — сына хозяйки, которого он рисовал еженедельно, меняя освещение и позы, прибавляя при этом: «Я тебя, сукиного кота, для потомства оставлю — пусть видят, за кого отцы кровь проливали, шкода ты этакая…» А Сема щурился, показывая тайком Савелию кукиш, и вертелся на табуретке, сверкая веснушками величиной с копейку и редкими, широко расставленными зубами: «Вы, небось, думаете, дядя Поликарп, что это я у вас колонковую кистю спер? Не, это Сашка, он похвалялся, что за нее в тире сто выстрелов дадут стрельнуть!» И Поликарп бросал кисти, лихорадочно накидывал мокрую тряпку на мольберт и бежал на соседний двор отодрать за вихры ни в чем не повинного Сашку…

Именно Поликарп научил Савелия видеть красоту в почернелых, покосившихся от времени домишках старого города. «Э, ты еще не художник, коли рядом не видишь, под носом. Пейзажи тебе да ландшафты подавай, а красота рук человеческих невидная. Я, к примеру, церквей повидал сто или больше — погостовых и иноческих, храмов и часовен, соборов двадцатиглавых, а вот за дом Евдокии Масловой все отдам, потому как редкая в нем красота, узорность по дереву выведена…» И они приходили в гости к тихой вдове Масловой, чей дом скрывался меж купами рыжелистых кленов и багряной рябины, и чинно просили разрешения нарисовать его, присовокупляя при этом мамашино угощение: рецептурное печенье с ванильным запахом и сложной ореховой посыпкой. Печенье вдова брала, вздыхая: мол, и угощать-то ей некого, — и выносила им табуретки на двор. И они с альбомами, наслаждаясь неярким осенним солнцем, рисовали, уходя с головой в причудливый мир давнишних мастеров. «Смотри, — говорил Поликарп, — окна дома — это глаза. Глаза и у женщины подкрашены и насурьмлены должны быть, от татар это еще да от турок, а у русского дома глаза тоже в узоре — наличники, что кружево, в орнаменте, в ажурности… И приметь, музыкально это все исполнено…» И Савелий рисовал и солярные знаки на карнизных досках, нечто вроде азиатского солнца, и причудливые розеточки и фестончики, перевитые стеблями диковинных трав; и постепенно открывались у него зоркость и на дом, поющий печальную песню по ушедшему еще в гражданскую в казаки хозяину, и на чугунные решетки городского сада, помнящие гулящих мастеровых и жеманных гимназисток. Савелий полюбил и простоту заурядных пятистенков с дощатыми прирубами, и степенность солидных двухэтажек на каменном цоколе с ажурными металлическими навесами при входе. Он заносил в свой альбом то графитом, то углем силуэты угрюмых ворот с накладными рельефами и кольцами, штриховал сангиной тяжелые венцы срубов, оживляя их причудливой игрой светотени. Ему нравилось, что в этой части города все носило свой характер, свое лицо: и морщинистый, грубо отесанный гранит подклетей и пожарных стенок, похожих на вросшие в деревянную шелуху домов остатки древних крепостей, и наивный, по-восточному изящный абрис веранд с нависающей кисеей прорезных фризов и желобчатых водостоков. Он уже с иронией воспринимал напыщенную безвкусицу купеческих особнячков, что теснились к центру города, без удержу напуская на себя фасонистую декорацию и манер. Как-то раз он даже пошутил: «Ты, Поликарпий, меня не живописи, а домолюбию учишь!..» На что тот почесал пятерней в гриве и прогудел: «Я тебя, дурака, учу фактуру под носом видеть, а дальше ты и сам разглядишь. Я ведь расстрига, перебежчик, с меня спросу нет…»

Поликарпий исчез через год, в сезон ледохода и вербных пушистых веточек. Ушел, видимо, на заработки в Сибирь, ибо никто не знал, чем он жил всю зиму и кому продавал работы: рисованных на картоне инвалидов с печальными, небритыми лицами, жалостных старух в застиранных платочках и с костлявыми коричневыми скулами, откормленных продавцов с базара в фуражках с пуговками и френчах защитного цвета. Все его работы исчезли вместе с ним, а на память остался Савелию мольберт да остатки красок. Кисти, очевидно, припрятала хозяйка.

Потом, став студентом и приезжая на каникулы домой, Пахомов как-то иначе воспринимал город: его разношерстицу стилей и смену эпох, говорящих своим каменным беспорядочным языком. Он видел и жалкие эклектические завитушки, и ложные колонны, приляпанные заезжими зодчими на универмаги и модерные кинотеатры, и попытки конструктивизма с его сплошными плоскостями глухих стен и ленточного остекления, нелепого в условиях морозных зим и испепеляющего лета. Он удивлялся серости новых кварталов, дома которых напоминали коробки, сделанные не для отдыха, а словно для погашения в человеке чувства красоты и собственного достоинства. В эти годы ему казалось, что он зря стал архитектором, зря учился понимать немой язык конструкций, игру тени на бревенчатых срубах старых изб и ту единственную, выраженную в пластике камня и дерева мечту строителя, которую в институте профессора высокопарно именовали «мечтой о бессмертии». Он не верил, что сможет создать что-то новое, свое в условиях безудержного подражательства, копирования и смешения вкусов, господствовавших вокруг. Видимо, поэтому, смирившись и еще не начав творить, он поддался уговорам жены, уехал подальше от родных мест и теперь подписывал бумажки, утверждал планировки, пререкался из-за отвода участков для детсада и школ в маленьком провинциальном городке, где и без него установился самодельный стиль застроек и частных особнячков.

Эти мысли проносились в голове Савелия, разомлевшего от выпивки и горячих пельменей, начавшего уже тихо подремывать под стук посуды, когда в прихожей раздался резкий звонок.

— Сава, к тебе гости, — услышал он прямо над ухом голос матери и удивился, как еще молодо звучит ее речь — всегда возбужденная и решительная.

— Кто еще? — недовольно пробурчал он и потянулся. — Кого холера принесла?

— Савка, привет, дружище! Приехал и носа не кажешь, — высокий фальцет с издевательскими интонациями мог принадлежать лишь одному человеку, с которым он меньше всего желал встретиться, — главному архитектору города Ваське Щекину, бывшему однокашнику, любителю скверных анекдотов и срывателю цветов славы.

— Здорово! От тебя и дома не скроешься, — Савелий встал, отер лицо красной ладонью и жестом пригласил к столу. — Давай, тяпнем, коли пришел. Я, говоря откровенно, отвык от такой жратвы, даже в сон потянуло.

Васька явился в модном костюме с крикливым галстуком. Был он непринужденным говоруном в любой компании. Теперь он отрастил себе пушкинские баки на всю щеку, ежеминутно трепал холеные густые кудри и сверкал золотыми запонками на ослепительных манжетах; но Пахомов видел, что хоть и посолиднел его приятель, но остался тем же суетливым пускателем пыли в глаза.

— Ну, давай, побалакаем. Как ты тут, оклемался, отцам города головы морочишь?..

Савелию сразу хотелось дать понять, что хоть и дорвался его приятель до поста в своем городе, но по должности они равные и всю подноготную его «кухни» он прекрасно знает: согласования, кивки, улыбки, жесты. Бессмертием здесь не пахло, как и там, на его службе, в Литве.

— Я ведь к тебе зачем пришел? — Васька изящно наполнил рюмку водкой, поддел вилкой пельмень и, крякнув, выпил. — Хочу похвастаться, раз уж ты в нашей дыре очутился. Вчера комплекс сдал: молодежный центр отгрохали. Худо-бедно, пять лет волынили, а спихнули… Может, пройдем, посмотрим твоим занозистым взглядом, а?

Пахомов тоскливо посмотрел на стены комнаты, увешанные дешевыми репродукциями и засушенными цветами под стеклом — хобби его матери, — побренчал пальцами по крышке стола (на черта мамаше такая полированная гробина, если она и дома-то не бывает) и, откровенно зевнув, промычал:

— Стоит ли? Я, похоже, в журнале видел, теперь эта мода в каждом городе красуется…

Васька просиял, словно его похвалили за удачно ввернутую на экзамене подсказку, и по-дурацки доверчиво затараторил:

— Ты думаешь, я не знаю, какого ты мнения о провинциальных штукарях, да? Думаешь, мы, как в институте, журнальчики перелистываем да рекламные проспекты лепим? Да я на этом комплексе душу отвел; когда мне главного навесили, я сказал: ради комплекса готов, но оставляю за собой свободу рук и мастерскую, понял. То, что в макете было, — чепуха. От макета рожки и ножки остались. Я такого кирпича достал — пальчики оближешь, и ребята у меня золотые. На подхвате ночами работали. Поедем, не пожалеешь…

Он даже схватил лежащий на журнальном столике «Новый мир», собираясь, видимо, эскизировать планировку своего детища, и Савелий понял, что от него не избавиться.

— Да я устал, признаться. Самолетом с пересадкой, четыре часа разницы.

Но Васька был непреклонен:

— У меня машина внизу, мигом доскочим. — Он поспешно тяпнул еще стопку и рассыпался в комплиментах хозяйке, напомнив ей и удачно вырезанные полипы, и прошедший гайморит, словом, он умел подъехать к любому, а это Савелию было особенно неприятно. Сам он трудно сходился с людьми и вздорил по пустякам. Васька напоминал ему жену — вечно шумливую, одержимую модняцкими идеями, охающую над премиями его однокашников и разводящую антимонии о национальной керамике и цветочных горшках.

— Ладно, минут на двадцать, не больше: у меня разговор на семь часов заказан, междугородный…

Они спустились и сели в вишневую, такую же крикливую, как и Васька, «Волгу» с переводными картинками и болтающимся у ветрового стекла ежиком. Руль был оплетен разноцветной шнуровкой, а сиденье водителя оборудовано пружинящей спинкой с ремнями.

— Все для безопасности, — трещал Васька, резко беря разгон и ловко закуривая не что-нибудь, а сигару с пластмассовым мундштуком.

Пахомов ехал и краем глаза лениво замечал новые панельные коробки на проспекте, похожие по монотонности на перфокарты для электронных машин, претенциозные «гребенки» пятнадцатиэтажек со сплошной линией магазинов внизу — очередной вариант московских веяний, стеклянные кубы кинотеатров — результат шараханий в сторону когда-то проклятого профессорами космополита Мис ван дер Роэ. Все это надоедливо однообразно; и было жаль снесенных деревянных домишек: у каждого из них был свой облик, свой характер, свой наив… «Время, ничего не попишешь, иные песни, — думал он. — Слава богу, моей руки здесь не приложено».

— Ну, разрослись мы, вверх полезли, чувствуешь! — Васька был смешон в своих потугах возбудить его сочувствие, и Пахомов молчал, вспоминал почему-то давно вычитанную у Райта фразу: «Простое строительство не знает духа поэзии». Да, да, тысячу раз прав этот высокомерный старик, то без удержу ругаемый, то восхваляемый, — мы не знаем духа поэзии. Типоразмеры, стандарты, прямые углы заменили не менее похабные завитушки и фальшивые портики.

Машина затормозила со свистом, напоминающим звук самолета при снижении, и он чуть не ударился лбом о стекло.

— Ремни — мировая вещь, надо было пристегнуться, — сказал Васька, отстегивая ремень. — Мне эти штуки из Англии привезли — сто пятьдесят на шоссе выжимаю, каково?

Они вышли возле старого здания редакции местной газеты, которое Пахомов хорошо помнил. Он удивился, как оно уцелело. Там впервые он увидел лепной потолок с голенькими амурчиками и пузатыми музами, там он рисовал интерьеры с кафельными печами и ампирной купеческой мебелью: дом принадлежал пшеничному миллионеру и, видно, при реквизиции попал в руки умных людей. Сохранились чугунные решетки лестниц и даже маятниковые часы из резного дуба. Во всяком случае, тогда они били исправно…

— Где же? — спросил он и повернулся лицом к Ваське, досадуя, что согласился поехать с ним.

— Вот, познакомься: мой помощник Ким Николаевич Ли, — вместо ответа весело сказал Васька, и к ним подошел сухощавый молодой человек в вельветовой куртке свободного покроя и скромной серой рубашке. Лицо его, как и подтверждала фамилия, было восточного типа, скуластое, с живыми, чуть косящими глазами. Он приветливо пожал Савелию руку и нараспев проговорил:

— Рад, очень рад познакомиться. Слышал, что вы уроженец здешних мест, потому вдвойне хотелось бы услышать вашу критику. Пойдемте, по дороге я объясню нашу идею, а воплощение — вам судить…

Они шли по улице, тенистой от старых любимых Пахомовым карагачей; здесь еще сохранялись милые деревянные домишки, но Пахомов уже не видел их. Он слушал мягкий, певучий говор Кима Николаевича, который, словно волна камушки, полировал каждое слово, любовно выговаривая их и смущаясь от внимания собеседника:

— Мы пока сохраняем эти кварталы. Дух города, старина, кто знает, может, не стоит с ними торопиться. И строим в центре скупо, только хорошее, с прицелом вперед. Таков, по нашему с Васильем Петровичем, новый молодежный центр. Не вам говорить, архитектура типовых клубов с клетками комнат и традиционными залами для заседаний устарела морально. Современная молодежь туда почти не ходит. И мы хотели создать центр, куда бы пошли студенты, молодые специалисты, молодожены, где можно по душе провести время, заняться хобби, поспорить. Такое здание, просуществуй оно лет пятьдесят, должно позволить вписать в него новые, изменяющиеся интересы. То есть, оно должно быть гибким, органичным для новых и новых поколений.

Они подходили к реке, и тут Савелий увидел такое, что заставило его остановиться и несколько минут простоять в молчании. Невысокий, из красного терракотового кирпича, комплекс стоял на берегу, отражаясь в стеклянной глади разлившейся реки. Его плоская, массивная крыша с башенками зенитных фонарей и облицованным узкой полоской стали свесом образовывала подобие вогнутой пластины и контрастировала с легкостью выносных стоек, выполненных также из нержавеющей стали. Вокруг была зеленая площадка, на которой росли березы и лежали гранитные валуны, поросшие мхом и лишайником. Лужайка была приподнята на полметра и четко обрисована кладкой из естественного камня, кладкой, которая воскресила в памяти Савелия пожарные стенки и подклети старинных домов. Сбоку от комплекса возвышалась двадцатиэтажная «книга» гостиницы с ленточным остеклением и плоскими бетонными конусами стоек, сужающихся книзу. «Корбюзье, 26-й год, — автоматически отметил Пахомов и хмыкнул: — Ну-ну, пойдем, посмотрим».

Перед входом в комплекс на низком квадрате постамента стояла скульптура: плечевой торс и голова человека, положившего подбородок на сжатые кулаки скрещенных рук. Грудной клетки не было. В выеме, между локтями рук, служившими опорой, причудливой восьмеркой очертил свой путь электрон, вращаясь вокруг блестящего хромированного шарика-ядра. Человек смотрел на шарик, словно задумавшись над смыслом своего открытия, и лицо его с мощными надбровными дугами и крепкой челюстью было непроницаемо и таинственно.

— Местный скульптор. Работу делали на добровольных общественных началах, — подсказал Васька, — нравится, а?

Пахомов молчал, вглядываясь в фактуру бетона, ржавую и неровную. Да, несомненно, эта техника была не известна ему: мелкие стружки, втопленные в бетон, прокорродировав, создавали ощущение характера твердого и несгибаемого. Он вспомнил лица, врезавшиеся ему в память с детства: пришедшие с войны солдаты, усталые сталевары, сварщики, откинувшие щиток с лица… «В этом что-то есть», — подумал он и пошел дальше.

Помещение вестибюля было свободным, с чистой фактурой цветного бетона на полу и стеклянными дверьми вглубь. Кирпичные стены оставались неоштукатуренными, с прожилками проводки и коммуникаций. Уютный камин с низкими креслами рядом, цветы на тонких стойках — все было просто, тщательно выполнено и элегантно. Собственно, в этом не было ничего принципиально нового. Мебель, разработанная в Баухаузе, еще Гроппиусом, камины, любимые Райтом, глазурованный кирпич финнов. Любопытно, как удалось все это достать, собрать воедино? И заметив его немой вопрос, Васька горделиво подтвердил:

— Моя работа. Я ведь, как-никак, главный в городе. Спецзаказы, дорогой, связи…

«Может, действительно, я зря думаю о нем так», — подумал Савелий и глухо произнес:

— Недурственно. Ну-ну.

Потом они ходили по комплексу, где были толково устроены и дискуссионный бар-зал с низкими столиками, уютной стойкой и подсвеченными электричеством витражами, и дансинг-холл — мечта любителей джаза, с переменным освещением, великолепной акустикой и волнистым деревянным подвесным потолком («Аалто», — отметил про себя Савелий имя знаменитого первооткрывателя этого приема), и микротеатр — зал на двести мест со сценой посредине, где прекрасно воспринималась бы и литературная постановка, и веселый капустник, и спектакль одного актера. Впечатление ненавязчивой уютности усиливалось у Пахомова, но он по профессиональной привычке придирался к деталям, к аляповатой чеканке на стенке, к неудобным креслам, к скрипучим деревянным проступям, ведущим на второй этаж — в художественные студии. Там царил верхний свет, падавший через фонари кровли. Рассеянный и ровный, он идеально соответствовал назначению помещений — живописной, скульптурной мастерской, студии обработки дерева и камня. Странное чувство воскресало в Пахомове, когда он дотрагивался пальцами до стен, ощущая гладкую поверхность великолепного кирпича, отыскивая глазами продуманно устроенную решетку вентиляции («Хорошо бы кондиционер!»); копался в мелочах электропроводки. Внутренне он ликовал от чужой удачи, и ему хотелось дружески похлопать симпатичного Кима по плечу, подтрунить над суетящимся Васькой, но он не делал этого, а только сдержанно хмыкал, находя оставленные строителями следы спешки: незатертые углы, недокрашенные стены, пустые дыры для замков в дверях. «Наверное, и я мог бы не хуже, — думал он, мельком вслушиваясь, как Ким рассказывал ему про образцы чеканки для интерьеров, — и я бы не стал, как Васька, использовать чужой талант и томить ребят на сверхурочных проектах. Мог бы, но…» И тут неожиданно для самого себя сказал:

— А ведь не пойдут парни в ваш клуб, не пойдут.

Улыбающийся Васька, уже доставший откуда-то яркую бутылку коньяка и предвкушающий финальную беседу, осекся на полуслове и вопросительно посмотрел на Савелия:

— Почему не пойдут, Сава?

Пахомов, злясь на самого себя, повернулся к напряженно ожидавшему его ответа Киму и сказал торопливо:

— Сделано толково, ничего не скажешь, по этикеткам. А не пойдут потому, что поднесено на тарелочке: и камины, и барельефы, и интимность какая-то нарочитая… Вы любите джаз — пожалуйста, желаете полепить — будьте любезны. Не хватает еще указатели поставить: для влюбленных пар — кабинеты налево…

Зачем он говорил пошлости этим симпатичным ребятам, зачем пытался зачеркнуть очевидное? Он старался подавить в себе неприязненное ощущение, но не мог.

— Идти на поводу у моды сумбурной незрелой молодежи — не это ли конец независимости архитектора, а? Поймите меня правильно, друзья, я не отвергаю ценности сделанного вами. Но, ей-богу, когда Корбюзье или Райт строили церкви в наше грешное время, они не шли на поводке у замшелых попов. Они творили замкнутое пространство, где новый дух времени познавал себя, и тут к месту и игра света, и контрасты поверхностей, и неоштукатуренный со следами опалубки бетон. А у вас? Разве импортные этикетки подойдут для наших вечно бузящих юнцов или высокомерных от показной интеллигентности выпускников вузов?

Он уже почувствовал, как напряглись его собеседники, как тоскливо вздохнул Васька: «Оседлал, Савелий, любимого конька», но уязвленное чувство гордости несло его ввысь:

— Молодежи не хватает романтизма,, иллюзий, а ваш центр — шедевр практицизма. Где в этом здании (а я повторяю: оно лучше многих, что я видел) — свобода для фантазии, для выдумки, для хохм, наконец?

Больше всего в эту минуту ему хотелось, чтобы его понял Ким, понял, почему он — архитектор со вкусом и знаниями — не приложил рук к своему родному городу, порвал с ним все связи и прозябал где-то в отдалении, занимаясь чиновничьими бумажками и генпланами. Сейчас Ким, молодой еще в сущности человек, подлинный — Пахомов это прекрасно понимал — автор этого комплекса, был его судьей, его арбитром в споре с жизнью, и Пахомов старался смягчить резкость своих слов, видя как Ким, потупив взгляд, нервно перебирает рулон ватманов с чертежами любимого детища.

— Почему бы вам не сделать трансформирующиеся залы, выносные площадки просто для компаний гитаристов или климатрон для любителей одиночества, наконец?..

Васька вздохнул и, уже оправдываясь (а именно этого и хотел Пахомов), произнес:

— Это уже из области фантазии, Савелий. Ты понимаешь, что наши строители этого пока не могут, да и никто на это не пойдет.

— Ну, ладно. Я погорячился, — примиренчески сказал Пахомов. — Жаль, что всем нам приходится ползать по земле. Вот у меня иногда руки опускаются…

Они сели в холле возле камина, где еще пока не горел огонь, и Пахомов, дружески подмигнув Киму, подытожил:

— Ладно, за ваш шедевр, за бессмертие рук человеческих!..

Теплота коньяка разлилась по телу, и Савелий, подобрев, по-отечески увещевал молодого архитектора:

— Ничего, впереди еще много работы. Одолеете и передвижные стенки. С вашим-то упорством.

Он хотел, чтобы Ким посмотрел ему в глаза, чтобы попросил совета, действительно совета, а не пустопорожнего трепа, но смуглое лицо корейца было задумчиво и неподвижно. Он цедил из плоской рюмки коньяк и устало смотрел через прозрачную стеклянную плоскость туда, где на низком постаменте скрестил руки мускулистый мыслитель из грубого проржавевшего бетона. Васька что-то быстро говорил, разводя руками, поправляя все сбивающийся на сторону галстук, и все это наполняло душу Савелия мучительным ощущением горечи…

Родной город шумел за стеклами ровным бесстрастным гулом, и небо было серым от дыма далеких заводских труб.

Марк Гроссман

И ТЫ ПО ДУШЕ МНЕ, ВАНЯ

Изредка я наведываюсь пострелять уток на озеро Ческидово, почти круглым зеркалом вправленное в раму из хвойного и лиственного леса, тихого, густо набитого запахом зелени, грибов и увядшей тины.

На пороге своей избы меня обычно встречает Евстафий Елизарович Измоденов, худой, сгорбленный и немного растерянный человек. Его лицо в выцветшей бороде; под глазами темные полукружья, а в глазах, чуть притененных густыми ресницами, затаены боль, обида и недоумение.

— Вот, Евстафий Елизарыч, — говорю я старику, доставая из машины гостинцы. — Это — Ивану.

Иван, сын Измоденова, ломаное, несчастное существо. Он передвигается, прыгая и поскакивая по земле, вроде лягушки.

У мальчика — Ване девятнадцать лет, но выглядит он совершенным мальчиком — миловидное настороженное лицо, темные, цвета озерного ила очи и недетские складки на лбу. Длинные узловатые руки сильно развиты, и когда он при встрече возбужденно тискает мне ладонь, пальцы мои слипаются и белеют.

Измоденов, глянув на мешок, вытащенный из багажника, пожимает плечами, спрашивает, глядя в сторону:

— Чо это? И зачем ты?

— Да нет, Евстафий Елизарыч, — спешу успокоить я старика, как могу, — это не новые башмаки, право. Себе купил, да ошибся, тесны они мне. Поносил маленько, но все одно — жмут.

Измоденов хмурится, губы у него дрожат, будто он мелко смеется или собирается заплакать. Его томит тоска, и он не хочет, чтоб ее замечали.

— Зря, — ворчит егерь, покачивая сивой, как яблоня, головой, и меняет речь: — Утешка ныне слабо идет…

— Не беда, — отвечаю я старику, — не весь фарт, чтоб палить. Медком разнотравья подышать, парным молочком побаловаться — не в том ли редкая отрада возрасту?

— Так, — соглашается егерь. — Ну, заходи — гость будешь.

Ваня встречает меня с ясно видимой радостью, — попрыгивает рядом, теребит за край шинели и смеется. Он волочит по избе мешок с гостинцами и спрашивает так, будто боится, что приезжий тотчас исчезнет:

— Стрелять будешь, а? Не надо. Зачем? Мы в лес кинемся, там гриб живет, вон какой!

Он раздвигает могучие руки, как можно шире, и вопросительно глядит снизу вверх, несчастный человек, оторванный от своих сверстников, от их радостей и века.

— Пойдем, — обещаю я Ване. — Непременно пойдем. Грешно приехать и не поохотиться за груздочком.

Ваня охает от удачи, выкатывается из избы, чтоб взять какое-то лукошко под добычу, запастись ломтем хлеба и наполнить алюминиевую бутылку сладкой колодезной водой.

— Экой баламутной! — пожимает плечами Измоденов. — Не даст человеку оклематься, так и ломит, так и ломит, — и в его словах по-прежнему затаены боль и неистребимая любовь к сыну, которого обобрала судьба. Больше у егеря нет детей, горе Ивана выбило отца из веры, и он не хотел больше потомства, даже боялся его, — не дай бог снова такое!

Мы закуриваем и замолкаем, но пауза длится недолго.

— Вот жена моя померла в прошлом годе, — нарушает молчание старик. — Пора и мне в ямку. Да, вишь, — сынок. Как он без меня, один-то?

Измоденов теребит худую бороду, говорит не столько мне, сколько себе:

— Я разве не понимаю — увечный он. И неучен тоже. А человек неученый, что топор неточеный. Только все одно: он мне, как вороне ее дитя — самая певчая птичка.

Чуть приметно пожимая плечами, добавляет:

— Добрый он. И всем видно это. А вот поди ж ты — мальчишки в сельце так и норовят ткнуть бедой, за пиджачок дергают, брякают языком. Зачем так?

— Малы еще — оттого и слова косые, — отзываюсь я, хоть и понимаю, что пояснение никудышнее, да и нет в жизни сильного ответа на такой вопрос.

— Вразуми их, господи… Наставь на ум… — бормочет егерь, вздыхая.

Он смотрит на меня с опаской, спрашивает внезапно:

— Это чо будет — «кретин»? Кличка какая, или брань, или с войны к нам занесло? Скажи правду…

— Кретин? Что ж, Ивана так задирают?

— Его.

— Мальчишки?

— Они. А то и взрослые, бывает.

— Иные думают, Евстафий Елизарыч, обзови кого дураком, сам прослывешь умницей. Плюнь.

— Значит, дурное слово, — тужит старик. — Жизнь мальчонку и так изгорбатила, к чему ж еще бранным словом топтать? — И добавляет после молчания: — Умягчи, господи, суровость их. Пресеки ихний глум, господи…

В это время в избу врывается Ваня. Он хватает меня за кисть твердыми крупными пальцами и тянет за дверь, так ему не терпится показать  с в о й  лес, и  с в о и  места, и  с в о й  гриб, какому нет равного в окрестности, так он думает.

И вот мы уже спешим берегом озера, и уходим в глушину, туда, где среди сосен и берез, в чистом полумраке и полудреме, тянут ловчую сеть меж ветвей терпеливые и мудрые пауки.

Ваня движется чуть впереди, как и надо хозяину, но все оборачивается и посыпает вопросами, на какие, выходит, ответить вовсе не легко. Ему интересно знать, какой он, трамвай; и не врут ли люди про телевизор; и для чего придумали, чтоб дом на дом ставить, будто мало на свете свободного от всего места.

Я объясняю, как могу.

Выслушав, он говорит так, точно успокаивает меня:

— Мне о том Евстафий-тятя объяснял, так я тоже не понял. Ну ладно, потом вразумишь, коли что…. А то мы так и грибок не сыщем. Я теперь за тобой пойду…

Он отстает, пропуская меня вперед. Я слышу, как шуршат в жесткой осенней траве его прыжки, и до меня доносятся песенки и куски сказок, какими пестовала и мое детство бабушка:

— Огнем пожгу, мечом посеку, конским хвостом пепел размету!

Потом он поет тихим пригожим голосом:

— Из-за леса, из-за гор Едет дедушка Егор. Он на сивой на телеге, На скрипучих лошадях. Кнут на голову надел, Шапкой погоняет…

И смеется, как все дети, исполняющие к собственному удовольствию эти веселые обманные стишки.

Потом он вдруг делается грустный (я догадываюсь об этом по его голосу), и в воздухе медленно звенит частушка, которую он, конечно же, слышал где-то на стороне:

— Ох, сердечко болит, Отчего — не знаю, Научите, как любить — Я не понимаю…

Ваня то отстает от меня, то настигает и каждый раз, догнав, спрашивает:

— Хошь, загадку задам? Ввек не отгадать?

— Что ж, говори, — отвечаю я рассеянно.

Он не замечает моего тона.

— Ну, слушай. Я не сам по себе, а сильнее всего и страшнее всего, и все любят меня, и все губят меня… Чо это?

— Хлеб? — говорю я первое, что заскочило на ум.

— Эх, ты! Хлеб не страшен! Огонь!

Тут он, верно, угадывает, наконец, что я занят собственными мыслями, деликатно отстает, но ему скучно молчать, и он старается осилить скороговорку:

— Шли три попа, три Прокопья попа, три Прокопьевича, говорили про попа, про Прокопья попа, про Прокопьевича…

У него получается «прокропопья», и он огорченно замолкает.

Вскоре догоняет меня; и глаза его, как огромная оголенная забота, и сочувствие, и надежда тоже.

Он протягивает на твердой ладони птенца-осенчука, выпавшего из гнезда.

— Гляди-кось, дрозденок-вы́валок, бедняжка. Посади на ветку, тогда отец и мать непременно сыщут…

Потом подбирает змею-медницу и, поглаживая ее, тащит к болоту, в глушь кочек и лозы, в привычный и извечный мир рептилий.

Близко к верхушке дня объявляем привал на веселой кружевной полянке, посеребренной вереском, и развязываем узелки — пополдничать.

— Устал, небось?

— Я-то? — смеется Ваня. — Я, когда в лесу, не устаю. С мальчишками устаю — дразнятся.

Стараюсь отвести его мысли в сторону:

— Голый день у нас с тобой вышел. Ни одного гриба.

Он смотрит на меня серыми, в прищуре, глазами, и я вдруг замечаю в них веселые, лукавые искры.

— Это как «ни одного»? А ты глянь!

Он снимает с лукошка тряпочку, мы склоняемся над корзинкой, и теперь мой черед на улыбку. Плетенка доверху полна еловым груздочком, и похоже на сказку: будто в кузовок усадили лесной народец, крошечный в крошечных шеломах.

— Смотри-ка, голимый грибок, без единой порчи, — хвалю я Ваню. — Это когда ж ты наломал?

Он вздыхает.

— Я ведь все больше на четвереньках хожу, хорошо видать.

Однако, не желая, как он полагает, портить мне да и себе настроение, сообщает тоном доброго хозяина:

— Тут их, грибов, множество! И ты наберешь. А нет — так лукошко я тебе свое дам.

И видя, что я хочу возразить, ласково дергает меня за полу шинели.

— А мне с тобой страх как весело!

— Ну, спасибо за добрые слова, милый. И ты по душе мне, Ваня.

Вскоре мы уже возвращаемся на заимку, по закрайку воды: я хочу маленько поваляться на сеновале перед вечерней зарей.

Иван ковыляет рядом, заглядывает мне в глаза.

— Стрелять станешь? Не стреляй. Утке тоже пожить охота. А того хуже — подранок. Тяжко побитой птице о небе плакать.

— Душу отведу, Ваня. У нас в городе шумно. А в лодочке тишь. Думать отменно на озере.

— Ага, — соглашается он. — Я тоже, когда один, про все думаю.

Внезапно замолкает, слушает лес и говорит, наслаждаясь:

— Беззвучно-то как! Ни стуку, ни бряку.

В избе, на отдыхе, Иван просит отца:

— Позволь, тятя, с дяденькой поохотиться. Возьмет он меня. Ведь возьмешь, дядя Макар?

Он с первой встречи зовет меня так, и я не поправляю — не велика беда.

Измоденов молчит и несогласно хмурит глаза.

— Ноги у тебя, Ваня, сам знаешь… — пособляю я егерю.

— Так что ж — ноги. Я руками гребу.

— Нет, сынок, — отказывает Измоденов. — Дяденька и от своих детей гаму натерпелся. Пущай один побудет.

— Тятя!

— Экой непослух ты, Ваня. Нельзя.

— Тогда я к бережку провожу, вдруг чо стрясется…

— Ах, Ваня, чо с ним случится. Он две войны воевал — и то уцелел.

Гладит сына по волосам жесткой, в трещинах, ладонью.

— Веди себя воздержно.

— Пойду, — крутит Иван головой, и его миловидное лицо покрывается пятнами. — Не держи, тятя.

— Хорошо, сынок, — торопливо соглашается егерь. — Однако не мешай гостю.

— А то как же! — повеселев, обещает Иван и спешит за мной во двор.

Вытаскиваю из багажника сборную лодку, стыкую дюралевые трубки, натягиваю прорезиненный холст и, легко вскинув суденышко на плечо, иду к озеру. Ваня тащит за мной рюкзак с припасом, ружье, и его лицо сияет от возбуждения и радости.

Я прощаюсь с ним, отталкиваюсь от берега и некоторое время плыву вдоль суши, испытывая кораблик. Он необычайно легок, устойчив, и я не боялся когда-то отпускать моего семилетнего сына Лешеньку одного в этой утлой на вид посудине.

Ваня передвигается неподалеку, тихонько просит:

— Возьми, а? До смерти охота.

— Нет, Ваня, лодка не выдержит. Да и случись что, мне тебя на берег не выволочь. Сердце неисправно, потертое уже. Потащу тебя — оно и станет. Оба — на дно.

Он искренне изумляется:

— Пошто меня тащить? Я, знаешь, как ныряю! Хошь, покажу?

— Что ты, что ты! Вода вон какая студеная. Не лето ведь.

— Ладно уж, — вздыхает Ваня. — За тобой погляжу. Неровен час, упадешь в озеро — вытащу.

— Я плавать умею.

Он качает головой.

— Евстафий-тятя говорил: кто плавать умеет — тот и тонет. Кто не умеет — в воду не лезет.

— Однако поспеши домой. Не томи отца.

Я отгоняю лодку от берега, веду ее мимо островков камыша, но в глубину плеса пробиться не могу. Вода густо покрыта мешаниной водорослей, они хватают лодку за днище, грузно налипают на веслах. Пытаюсь действовать одним из них, как багром, но и от того мало толку. После резких и частых движений жилы вдруг прихватывает спазм, в голову бьет угар, и весь мир мигом становится рыж и багров, вот так, как на войне, когда бомбу — в тебя.

Я стою в лодочке на коленях, хлебаю частыми глотками воздух, тоскливо слежу за сердцем: приступ или не приступ?

Наконец, немного подышав, завожу лодочку в камыш, сажусь лицом к заре и кладу ружьецо на колени. Не к чему рисковать.

Небо затягивает серая наволочь.

По озеру слоится слабое марево, шелестят в камышах лысухи, попискивает какая-то птичка, лениво дозванивают свою песню комары.

Бесстрашно снуют по водной глади ондатры. Эти мускусные крысы вполне прижились в нашем краю, быстро множатся, и давно уже узаконен промысел зверька. Я наблюдаю за одной из крыс. Она подплывает к молодому рогозу, сжимает его передними лапками, и в тот же миг острые зубы подсекают стебель. В небе появляется месяц, и в его бледных лучах золотисто-бурая спинка зверька переливается искрами.

Внезапно над головой вспыхивает Большой Ковшик с неизменной Полярной звездой по соседству, дышится сладко, и я вспоминаю слова егеря, оброненные при первом знакомстве: «Воздух у нас легкий, это так».

Дневное тепло еще не ушло с земли; замирают шорохи кущ и камыша; и возникают новые, осторожные, кажется, чужие звуки.

И оттого, что мир в тиши и вокруг длится своя, особая жизнь, и ты здесь лишь малая часть этой жизни, — становится на душе покойно и задумчиво, и даже кручинно отчего-то, правду вам говорю.

И сам собой вспоминается иной клочок жизни: вот такое же озерцо, лодочка-плоскодонка, и я плыву на лодочке по юности своей. А в камышах и лабзах упрятаны другие челны, и там караулит удачу, отведя курки, знакомый мне пожилой народ.

Вечером плоскодонки сплываются к курье, и я вдруг вижу, что у меня добычи поболее, чем в тех ладьях, и даже горжусь этим по малому возрасту и разумению своему. И уже говорю Николаю Ефимовичу, директору издательства, взявшему меня с собой на охоту и снабдившему ружьем и припасом, разные заправские слова: «сидка», «на крыле», «вылеток», «бокфлинт».

Только много позже я понял: вовсе я не завзятый охотник, а причина удачи — молодость, сила не побитого жизнью тела. Охота, как, впрочем, и война — прежде всего труд, порой изнурительный, даже доводящий до отчаянья, и старости с ним трудно совладать.

Внезапно воздух просекают свист и шорох, я сжимаюсь в комок, будто из тихой заводи кинула меня жизнь в те мои дальние, ставшие легендой и памятью войны.

«Ах, да — чирки! — догадываюсь я. — Прозевал».

Потом в небо вонзаются две шилохвости, и я тоже не успеваю поднять ружье.

«Бог с ними, — чего нет, того и не надо, — успокаиваю я себя. — Вот разве кряквы полетят жировать, тогда постреляю».

Но уток, как метлою смело. Только лунную дорожку порою чернят ондатры. Вблизи меня, учуяв запах тревоги, они замирают, но успокоившись, снова отправляются по своим несложным делам.

Сердце все еще подергивается от спазма, руки мелко дрожат, и я решаю остаться в озере до утра. Конечно, на берегу ночевать лучше, можно развести дымарь, и курево отгонит мошку — не так язвить станет.

Но тут же оправдываю себя: ночь в этом малом мире чужих забот и радостей пройдет быстро, а на утреннем свету, глядишь, нанесет чирков, а то и крякву или гуся-гуменника. Да и бог с ними, с птицей, побыть один на один с собой, без шума, без треска телефона, глядеть и слушать мироздание — часто ли есть такое?

И я думаю обо всем, не торопясь. И о сыне — кто и какой он станет; и о новой книге, ибо она всегда трудна, если не излагает общеизвестных правил житейской арифметики; и о Ване тоже думаю — о человеке, чья жизнь — нескладуха и боль. Впрочем, где она душа без болячки?

Теперь Иван, небось, свернулся калачиком на полатях, и ему снятся трамваи — длинные дома на колесах, внутри коих сидят счастливые ученые люди.

Я уже семь дум передумал, а зорьки все нет. Поздние осенние ночи не то, что короткая темь летом, я зря надеялся, будто скоро заря.

Небо опускается так низко, что его можно задеть головой. Звезды исчезают, и вдруг начинает капать ситничек, он идет пуще, и вот уже заливной дождище бьет по воде, по камышам, по лодочке.

Не проходит и четверти часа, а ливень пробил меня до костей, я совсем заколел, и мир тотчас стал скучен и уныл. Тьма, как в могиле. Я бы и рад выбраться из озера, да как угадаешь, куда плыть, где берег.

Чтобы как-нибудь убить время, начинаю грустно подсчитывать: при таком ливне на каждый квадратный метр выпадает пятьдесят, а то и поболее килограммов воды. В озерце, примерно, четыре квадратных километра… боже мой, какая прорва дождя рухнет в него! «Экой я варнак… — корю я себя. — И чего полез в эту затягу, в студеную непроглядь!»

Но вот ливень смолк, тучи протекли мимо, зазолотился месяц. Однако ненадолго. Показалось, опять крапит дождик и даже задувает ветришка.

Вскоре небо подернулось пеплом и на востоке расплылась узкая бледная полоска.

Надо выбираться. Лодочка наполовину затоплена косохлестом, потеряла устойчивость, как бы не уехать вместе с ней под воду. Зуб на зуб не попадает. Воистину, как говорят в народе: «Было бы болото, а черти будут».

Я разворачиваю челн носом к берегу и, упираясь веслом в заиленное дно, пытаюсь протолкнуть суденышко в щетине камыша и трав. Пот течет по лицу, руки деревенеют от холода, ибо то и дело приходится хвататься за водоросли и подтягивать себя к земле.

Совсем у берега я резко дергаю за пучок тростника, низко сидящая лодка черпает воду, становится торчком и мгновенно идет на дно.

Меня обожгло холодком и потащило вниз. Однако я успеваю сбросить шинель и выскакиваю на поверхность. Окрест густая тишина, и лишь зло кричит какая-то птица, точно радуется, что вот чужое и непонятное существо, забредшее в ее мир, попало в беду.

Я пытаюсь пробиться к берегу, но водоросли все гуще обволакивают тело, я выбиваюсь из сил, точно водяной упрямо тащит меня за ноги туда, к себе.

«Кажется, все… отплавался… Сыночка жаль, малый еще…»

И в память лезет похожий случай, когда почти вот так же выпал ночью из лодки начальник нашего радио и пошел, бедолага, ко дну, спеленутый водорослями и комбинезоном.

«А Ваня спит… пусть спит… сыночка жаль… сыночка жаль… только бы сердце не сдало…»

И я уже знаю, что покидаю жизнь, что смерть схватила за вихры — не уйдешь.

Вдруг из тишины несется чей-то хриплый крик, тяжкий и диковатый, и я с трудом догадываюсь, что это мой голос, толчками рвущийся из горла.

И в тот же миг скорее чувствую, чем вижу, как с крутого, облитого жидким светом бережка, вздыбившись, будто медведь, кидается в воду кто-то сильный, молодой и решительный.

Он сечет лапами воду и приближается ко мне, вырастая из ватного сумрака.

— Держись, дяденька… держись же! — молит он. И я слушаю вымученно слова, роняю голову на холод.

Ваня хватает меня за волосы и куда-то тащит, и всхлипывает от напряжения, а может, от сильных чувств, переполняющих его душу.

Едва ощутив берег, мы уползаем от мелкой и злой волны и в изнеможении пластаемся на траве.

Ваня справляется с усталостью ловчее меня, разжигает костерок и, грея над ним огромные грубые ладони, бросает без укоризны:

— Говорил же тебе: не надо в озеро. Это не игра, что спина мокра.

Поеживаясь, спрашиваю Ивана:

— Ну как же ты решился? Страшно, чай, было?

— Страшно, — соглашается он. — Но это ничего. Коли б ты помер — вот была бы боясть. А так — чо ж? — одна минута.

— Зачем всю ночь на берегу сидел? — пеняю я ему не по душе, а для порядка. — Отцу-то каково было маяться?

— А ты ничо не говори, он и не осердится.

Ваня задумчиво смотрит на меня, молча шевелит губами.

— О чем ты?

— А вот спросить хочу, что оно такое — любовь?

Он смотрит на меня смущенным, робким взглядом, и я понимаю: он никогда бы не задал такой вопрос, если бы не чувствовал моего чрезвычайного расположения к нему.

— Любовь? Что тебе сказать? Я и сам толком не знаю. Это когда мужчина счастлив от женщины, а она — от него.

— А-а… — его взгляд тускнеет. — Тогда не любовь.

Я вопросительно гляжу на него.

— Мне одна тетенька нравится, глаза синие, как небо в иное ве́дро. Да только вовсе меня не замечает.

— Знаешь, что тебе скажу, Ваня, как мужик мужику? Нечего на тех баб смотреть, какие на нас не глядят. Тьфу на них!..

— И верно… — уныло соглашается он. — Только ведь на меня никто не глядит…

Я спешу переменить тему, мы толкуем о грибах, о птицах, о радостях и бедах того трепетного и кричащего мира, который окружает этого юношу, юношу с умом и душою ребенка.

Меня удивляют его верные суждения о самых малых делах природы, и я ему говорю об этом.

— Я весь век — с муравьишками да с травками, — сообщает он, помаргивая добрыми глазами. — Они мне сотоварищи, да вот еще ты с тятею.

Внезапно он порывается идти в воду, чтобы поднять лодку и все, что ушло с ней на дно.

— Не надо, Ваня, — прошу я. — Вот оклемаюсь маленько и достану. Вечером, а то и завтра.

Он соглашается. Мы уже обсохли и отправляемся домой.

Ваня попрыгивает по мокрой от росы траве, роняет короткие фразы, и я чувствую в голосе радость и, может, впервые — веру в себя.

— А-а, полуночники явились! — встречает нас Евстафий Елизарович на пороге заимки. — А ружье где?

— В лодке оставили, никто не возьмет.

Егерь бросает на меня чуть приметный взгляд и в смущении теребит бороденку.

— А-а, ну да, понятно…

Я вижу его смущение. Ружье, конечно, никуда не денется, но ведь и взять его с собой не было никакого труда.

— Одежа больно мятая, и в потеках вся.

— Ненастило ночью, тятя, — торопливо говорит Ваня. — Помокли мы с дядей Макаром.

— Ну, ладно, ладно… Покушайте да и спите себе. После такой ночки славно спится.

Старый егерь, бесспорно, видит на моей одежде следы водорослей, все изрядно понимает, но по вежливости своей не хочет посыпать мне рану солью.

Пока едим, Ваня говорит отцу:

— Мы, тятя, с дяденькой на сеновал полезем. Страсть как люблю на сушеной травке спать. Мне тогда красные и синие сны снятся.

— Чо ж, полезайте, сынок.

Мы устраиваемся на сеннике, Ваня долго ворочается, наконец не выдерживает и говорит:

— А я хитрый, дядя Макар. Не зря сюда залез.

— Зачем же?

— За тобой должок.

— Какой?

— Я тебе давеча загадки загадывал и сказки плел. Теперь твой черед.

— А-а… Ну, хорошо…

Я насочинял сыну Лешке массу баек: про Синюю Бороду, и про каменный век, и про птиц, говорящих, как люди. И мне несложно пересказать их Ване.

Он глядит на меня широко открытыми глазами, хлопает себя руками по искалеченным ногам, ахает и даже тайком утирает слезы.

Но события прошедшей ночи и усталость делают свое дело, и я засыпаю, не досказав сказки.

Пробуждаюсь оттого, что Ваня трясет меня за плечо и корит, улыбаясь значительно:

— Ну и сильный ты спать, дяденька. Вечер уже. Солнышко за лес западает.

Я спускаюсь во двор и вижу, что у сарайки сушится сборная лодочка; и весь припас старательно разложен рядом, чтоб тоже просох; а на прясле висят шинель, протертый и даже смазанный густым маслом мой старый, видавший виды «Зауэр».

Ваня попрыгивает рядом, заглядывает мне в глаза, и я тихонько благодарю его:

— Спасибо, дружок. Очень большое спасибо за все.

— Вот еще! — возражает Иван, но я чувствую, что он счастлив, как только может быть счастлив добрый и несчастный человек.

Вечером снова залезаем на сенник, говорим о разной разности чуть не до полночи, чрезвычайно довольные друг другом.

Потом ложимся рядком, накрываемся сухой шинелью и в ту же секунду засыпаем блаженным, бездумным сном.

ПРОЗА

Молодые голоса

Виктор Максимов

ШОФЕР

Рассказ

Новенький ЗИЛ, нервно подпрыгивая, нес его над землей, послушно и ретиво отзываясь на всякий приказ. Вдруг на дороге появился автоинспектор.

— Почему на неисправной машине выехали в рейс?

— Как на неисправной? — недоверчиво спросил Николай Николаевич и, повернувшись к машине, испуганно вздрогнул: на него глядел, улыбаясь покореженным радиатором, полуразбитый «студебеккер». Почему «студебеккер», ведь война давно кончилась?

— Что ты, Коля? — послышался голос жены, и Николай Николаевич проснулся. Открыв глаза, он увидел над собой ее тревожный взгляд и облегченно вздохнул.

— Ничего, так — сон плохой.

— Опять про войну?

— Почти что.

Нюра встала, взглянула в окно.

— Что-то хмурится, как бы не дождь, — сказала она.

— Чего мудреного… И так нонче погода балует, сухая осень, уборку, глядишь, закончим без беды. — Тяжесть в душе рассосалась, и Николай Николаевич спросил:

— Купить чего в городе?

— Муки можно посмотреть, недорогой, дрожжей, — ответила она.

Слегка сутулясь, Николай Николаевич шел на ферму, ставя ногу на землю основательно, будто делал работу.

Уставшее за лето солнце не спешило вылезать из-за леса, только оранжевый свет бил в небо, будто там, за лесом, кто-то раздувал большой горн. Нахолодавшая, но еще не схваченная льдом земля пахла осенью, спелостью, усталостью.

Прежде чем подогнать свой молоковоз на заливку молока, Николай Николаевич привычно осмотрел его, склонился над двигателем:

— Ну, что, брат, будем работать или опять хворать? Давай-давай, старина, будем тянуть помаленьку! Нам с тобой еще надо работать, молоко детишкам в город возить. До пенсии нам еще далековато — мне девять лет, а тебе?.. То-то, что тебе еще неизвестно сколько!

— Николай Николаевич, хватит к железу ласкаться, жене оставь! — крикнула звонкая Зойка Козлова.

— Да уж его Аннушке и так грех жаловаться: непьющий, спокойный, работящий, — возразила ей Паня, и ее грустное и увядшее до срока лицо неумело улыбнулось. — А ласкаться — это ваше дело, молодых. Мы, старые, свое отгуляли.

Зойка стрельнула в него бесстыжими глазами:

— Да он вроде еще ничего, сохранился!

— Да, если в тихом месте прислонить к теплой стенке, как этот-то говорит… Райкин, — поддержал шутку Николай Николаевич, садясь в кабину. Зойка захохотала и, крутанув бедрами, шмыгнула в коровник.

Закачав молоко, Николай Николаевич поехал в город, сдал его на завод, зашел в магазин и отправился в обратный путь. По дороге машина закашлялась, остановилась. Он поднял капот:

— Ну что ты? Опять сердчишко барахлит.? Ничего, сейчас я его подправлю, до дому дотянем, а там — на кузницу и хорошенько подлечимся. Потрудись уж еще, а после уборочной, глядишь, может, нам новый мотор дадут. — И, почему-то устыдившись, добавил: — Ну, может, и не совсем новый, но получше. Это мне никто не заменит мотора, а тебе можно. И ты у меня еще как молоденький забегаешь! Ну вот, теперь дотянем, поехали! — и уже двинувшись дальше, вздохнул: — Эх, хоть бы разок на новой!..

Пообедав, Николай Николаевич сразу же поехал к кузнице. Едва он вынул инструменты из-под сиденья, примчался управляющий отделением:

— Николаич, надо на центральную съездить за запчастями!

— Дак… а Мишке-то чего!

— Чего! Ясно чего — в дымину… Давай, Николаич, слетай на его машине, а то, вишь, тучки забродили, не дождь, так снег сыпанет. А нам еще целый клин в логу!

— Да… Ну, Мишка! А у меня, Василь Степаныч, машина барахлит, обязательно надо сделать, а то я вечером до города не дотяну.

— Николаич, я все понимаю, но — надо! Два комбайна встали. Я еле выпросил у главного инженера детали. Не мне тебе объяснять, у тебя недаром орден на пиджаке, пропадет урожай, если к ночи не пустим комбайн. А ты до вечера еще успеешь. Вернешься — и ремонтируй! Давай, Николаич! Зайдешь к главному инженеру, он подпишет, получишь — и сюда.

Мишкин «газон» зло дергался, скрежетал зубчатками передач, рывками бежал по лесной ухабистой дороге к центральной усадьбе совхоза.

Николай Николаевич осторожно вошел в приемную. Веснушчатая, мягкая, молочная какая-то секретарша показала на стул:

— Обождите маленько, он сейчас освободится.

— Да я, девушка, не могу ждать. Мне сроку — полчаса на все, и ехать обратно, комбайны стоят, — объяснил он, напрягая затылок от строгих взглядов полированных дверей и стен, дорогих пальто на вешалке, электрической пишущей машинки.

— У вас уже выписана накладная?

— Вот, управляющий дал какую-то бумажку, — торопясь, достал из внутреннего кармана листочек, непривычными руками развернул его и подал секретарше.

— Это заявка. Вы пойдите пока, может, вам выпишут накладные, раз управляющий уже говорил с главным инженером, — и она показала нужную дверь.

В тесной комнатке, стоя у барьера, Николай Николаевич объяснял дело дородной женщине с густыми бровями, которая как-то странно сидела на стуле: как безногая, вроде на нем и выросла. Он даже заглянул осторожно: ноги были, толстые и неподвижные.

Женщина молчала, глядя куда-то перед собой так долго, что Николай Николаевич, подумав: «Глуховата, наверное», — собрался было повторить.

— Виза главного инженера есть? — вдруг спросила она басом у своего стола. Стол молчал, и тогда Николай Николаевич сообразил откликнуться:

— Насчет визы не знаю, но управляющий договорился с ним, вот… — он подал бумажку. Устало вздохнув, женщина протянула руку.

— Вот тут, — толстый палец с перстнем ткнулся в бумажку, — главный инженер поставит визу, тогда приходите, — нараспев и с какой-то злостью сказала женщина и, не глядя, протянула бумажку обратно.

Николай Николаевич вышел от нее, чувствуя себя пацаном, которому не продали папирос.

Молочноспелая секретарша взяла бумажку и скрылась за полированной дверью. Вернулась она так быстро, что он обрадовался, но она предупредительно указала на стул: — Подождите, он подпишет.

Николай Николаевич сел на стул, надел фуражку на колено и осмотрелся. «Просижу тут, машину сделать не успею». Вот ведь рядом они, эти двери: и главного инженера, и директора — войти бы и попросить новую машину! Так, мол, и так, работаю двадцать восемь лет в совхозе, еще когда и колхоз был, работал. Хвалят, орденом наградили, чать, помните: вручали! А вот на новой машине не пришлось поработать. Все на старых, на старых, а уж и трудновато на них — и годы не те, и раны… Хотя не в этом дело. Хоть бы раз на новой машине поработать, чтоб ото всей души, всласть!

Но нет, управляющий уж объяснил: хозяйство маленькое, новых машин нет и не будет, в ближайшие годы, во всяком случае. Срок службы у них большой, а разбиваются они на наших дорогах быстро, да и запчастей сроду нет. Если когда и придет в совхоз новая машина, то в наше отделение все равно не отдадут. Словом, не надейся. Думал Николай Николаевич уж и о том, не переехать ли в другое хозяйство? Да как уедешь? Тут и дом, и Нюрины родители похоронены, дети сюда в отпуска приезжают, да и вообще… прирос. Да… на всяких машинах приходилось, даже на «студебеккере» на стройке после войны. Там, где с Нюсей познакомились.

Секретарша вынесла бумажку с неразборчивой надписью в уголке, и он снова пошел за накладной. «Безногая» долго выводила буковку за буковкой. «Тоже, наверно, грамотешки-то немного», — пожалел он. Терпеливо ждал, стараясь не шевелиться. Женщина, наконец, отдала накладную, сунув ее почему-то с досадой и не глядя на него. Объяснила устало, куда идти еще подписывать, и он снова ждал, поглядывая на часы: «Ого! Ремонтировать уже не придется».

Мысли его переметнулись на послевоенную стройку, где познакомились они с Нюсей. На стройке было и шумно, и весело, гуляла гимнастерочная братия, а вот им с Нюсей было там как-то неуютно. И чем больше они привязывались друг к другу, тем больше боялись этой громкой насмешливой силы, которая окружала их. Будто она чем-то грозила тем тоненьким и нежным всходам, что только проклюнулись в их душах, как яровые по весне.

Нюра первая заговорила об этом и предложила поехать к ней на родину, в эту уральскую деревушку, где они и теперь живут. Он согласился. Ему было все равно куда ехать: ни родной белорусской деревни, ни родных людей фашисты не оставили, на глазах убили мать и сестер, сам-то чудом уцелел. В тот страшный день он ушел в лес, к партизанам, а было ему всего-то четырнадцать лет…

Накладные, наконец, подписали все, кому было нужно, и Николай Николаевич поспешил к складу. «Какой уж ремонт — на дойку опаздываю!» Увидев на двери склада замок, он чертыхнулся. Долго искал кладовщика, найдя, сказал сердито:

— На дойку опаздываю! Мне еще молоко на завод везти!

Счастливый отчего-то кладовщик гладким котом скользил между полками, приносил детали и мурлыкал. Николай Николаевич складывал детали в кузов, поглядывая в чернеющее небо, где уже засветилась первая звезда. «Опоздал, опоздал…» — щемило в груди.

Николай Николаевич гнал машину, крутил баранку горячими руками, проскальзывая между рытвинами, как между воронками когда-то. Березовые колки выскакивали из мрака взрывами фугасов. Опять память вернулась в прошлое, и в натужном реве Мишкиного «газона» ему чудился когда-то хорошо знакомый вой, который выдавливал кровь из головы и гнал ее в кончики пальцев, чудился истерический смех «шмайссеров» и деловито-твердое постукивание «ППШ».

Это было уже почти в конце войны, в Польше. Он уже был в регулярной армии, в артиллерии. Возил снаряды на огневую позицию, и в один из горячих дней, сидя рядом с водителем, вдруг увидел, что их машина, резко взвыв, неожиданно свернула с дороги. Он взглянул на водителя: тот устало прилег на баранку, и кровь капала на сапоги, скатываясь в пыльные шарики. Николай взял баранку в руки. С той поры он не выпускал ее до самого Берлина, да и после войны тоже. А там, на усыпанной битым кирпичом, стеклом, гильзами и всякой всячиной улице серой столицы, повстречалась ему последняя «свинцовая суженая».

Через несколько дней в госпитале он обливался слезами среди тех, кто не мог скакать по кроватям, носиться по госпиталю с радостно-испуганными, сумасшедшими глазами, стучать костылями и орать в распахнутые окна: «Победа! Победа! Конец войне, братишки, сестрички! Конец войне-е!» Плакал он и от общего оглушительного счастья, и от тоски по матери и сестрам, и отцу, погибшему в первый же год, и еще от чего-то, чему не было названия.

Куда было податься демобилизованному солдату, лишенному родной хаты? И поехал он на стройку…

У кузницы Николай Николаевич пересел на свой молоковоз и погнал к ферме.

— Что поздно, Николаич? — спросила Паня, сдавая ему молоко.

— С центральной только приехал. С бумагами там… замаяли!

Снова гнал машину, часто останавливаясь и ныряя под капот. Долго сигналил у ворот завода. Заспанный вахтер крикнул:

— А я уж думал, может, ты не приедешь!

— Как же не приеду, а молоко? — Потом, сливая молоко, рассказывал ему о своих мытарствах с бумажками, о Мишке-пьянице.

Домой вернулся в полночь. Нюра тревожно распахнула глаза (как в молодости) ему навстречу, спросила:

— Поломался, что ли? — и, слушая его скуповатый рассказ, подавала с плиты теплый ужин.

Вышел покурить на крыльцо. Ночь глухо молчала, слизывая звезды языками туч. Пахло скорым снегом, прелым листом, сеном. Вскрикнул спросонок петух, и ему в ответ в голове Николая Николаевича кто-то вскрикнул: «Но ведь дают же механизаторам и именные трактора, комбайны!» И в растревоженной за день голове появилась знакомая уже картина: стоит он, Николай Николаевич Полетаев, знатный труженик, с орденами и медалями на праздничном пиджаке, облитый светом и взглядами сотен глаз, а рядом директор громко говорит: «…за все его большие заслуги, за многолетний честный труд наградить его новой именной машиной! Пусть он и впредь работает на славу и на благо Родины и на новой машине показывает пример молодым, как надо работать и как беречь машину! Поздравляю!» — и жмет руку, и вручает новый, сияющий ключ зажигания. Николай Николаевич берет ключ, мысленно видит бело-голубой ЗИЛ с сиреневыми квадратиками на ветровом стекле, хочет сказать: «Да я душой…» — но горло перехватывает, и он только смахивает слезу со щеки, обжегшись вдруг ключом.

Выронив окурок, Николай Николаевич долго смотрит на него, потирая обожженную щеку, а потом нехотя и с тяжелым сердцем затаптывает, будто этот едва заметный огонек и вправду был ключом к замку зажигания.

Виктор Петров

НАТЮРМОРТ С РЫСЬЮ

Рассказ

Знобящего азарта «убить!», именуемого деликатненько этак «охотничьим», не испытывал я даже в детстве.

Зато я мог и поныне могу, правда, теперь не так уж терпеливо, караулить с фотоаппаратом где-нибудь возле заросшей озерной курьи лесное зверье.

Изредка мне везло. На моих первых мутноватых снимках можно разглядеть ежика… Однажды посчастливилось снять седую респектабельную ворону, сцепившуюся из-за головки лука с хмельным горлопаном, петухом Афанасием.

Однако мелкие, пусть и честно заработанные, удачи не могли затмить мечту, ради которой и рвался я на лето к бабушке Зине в деревушку углежогов Сак-Елгу. Она, как форпост первопроходцев, одиноко курилась дымами на фоне синевато-угрюмых Таганайских хребтов.

Рысь! Рысь не давала мне покоя! Медведя в тогдашние тринадцать лет мне просто хотелось повстречать, так сказать, испытать свой характер (но не ближе, чем за километр, и чтоб был я на гоночном велосипеде, купленном к дню рождения…). Но вот рысь — именно сфотографировать! О желании заснять зверя я ни разу никому не обмолвился, даже отцу.

Как нередко оно и бывает, повзрослев, я охладел к былой мечте…

«С фотоаппаратом за ней по следу? Наивно да и небезопасно… Рысюга осторожней, пожалуй, и волка… Серный запах гари из оружейных стволов чует аж за три километра», — изредка с ленцой вспоминал я, наблюдая, как сын Миша яростно бутузит уродливое плюшевое чучело-игрушку, выдаваемую в магазине «Детский мир» за рысь.

После знакомства с егерем Александром Михайловичем Рожковым неутоленная детская мечта снова заныла во мне. Грех таить сейчас, добавился к бескорыстной мечте неведомый мне ранее «взрослый» привкус: ай обомлеют, ай позавидуют моим трофеям приятели-фотографы! Глядишь, на эффектные снимки и журнальчик какой-нибудь «клюнет»…

Мы уговорились с Рожковым: едва с раздольного востока через вершины Урал-Тау перевалит настоящая зима и снега в тайге на горных склонах скопится достаточно, дабы затаить в нем громоздкие капканы, егерь отпишет мне письмо.

Сам он живет в четырех километрах от Зуваткуля, среди исполинского леса. По случайности ли или жалости чьей (потребовавшей, видимо, немалого мужества!) уцелел в беспощадные военные рубки крохотный островок — гектаров на десять, не более — трехсотлетнего лиственничного бора. А еще раньше, оказывается, в двадцатые-тридцатые годы его щадили даже самые ярые истребители южноуральской тайги — углежоги, поставлявшие древесный уголь старинным металлургическим домнам горнозаводского края.

Если лайка егеря не залает, чуя пришельца, можно пройти по квартальной просеке совсем близко и за сливающимися в сплошную стену стволами не заметить поляны с кордоном в центре. Наверное, с вершины лиственницы дом подслеповатым бельчатам видится усохшим вкусным грибком.

Самую толстую лиственницу, поверху обугленную молнией, опоясали скамеечки из еловых жердин. В стволе дерева сделан глубокий надпил, и ствол стесан так, что получился удобный полукруглый столик. Здесь летом Александр Михайлович любит угощать гостей чаем из лесных трав, зимой же вываливает остатки пищи для птиц.

…После затяжной метели оплывает ведущая к дому лыжня. Под свежей снежной толщей гаснут привычные запахи старых следов. Тогда лайка Почка раньше мышей и сорок спешит оставить на слепящей белой целине лимонно-желтые щели. Всякий раз недоуменно взвизгивает, если с облюбованного ею кустика вдруг сорвется на морду ком тяжелого сырого снега.

Меня лайка не признавала, угрожающе скалилась, пока хозяин сам не вышел на крыльцо.

— А-а… примчался… Ну, думаю, балаболка к вечеру не явится — скормлю его порцию пельменей синицам. Знатье бы, что запоздаешь, я уехал бы вместе с жинкой к дочке в Сатку. Сижу, как на иголках: и тебя нет, и лесовозы последние вот-вот пойдут на Сатку…

Егерь вымыл испачканные мукой руки, вытер их не как сподручнее хлопочущим на кухне хозяйкам — передником, а вынутым из шифоньера белоснежным полотенцем и лишь затем с достоинством протянул руку.

— В письме какой уговор? Позавчера быть! Этак дружба наша наперекосяк пойдет…

— Семья, семья, Михайлович, — скороговоркой отшутился я, не в силах скрыть радостное волнение.

Пока в поселке Зуваткуль существовала школа-восьмилетка, Александр Михайлович занимался любимым делом: учил детишек рисованию и географии. Потом, как он выражается, «ваньку с тоски валял». Работал то завклубом, то киномехаником, то бухгалтером в леспромхозе, пока, наконец, не очутился на должности егеря. Выбор учителя озадачил жителей Зуваткуля.

Мое возбуждение егерь истолковал по-своему.

— Про рысь сейчас не трепыхайся — завтра! Сегодня мы с тобой пельмешками ублажимся, а после сюрприз у меня есть для тебя… Что за «сюрприз», я догадывался. Свежие рисунки… Не мне, конечно, судить степень его талантливости, но рисует Александр Михайлович с упоением и очень много. Ребячью восторженность егеря перед морозным узором на стекле, виданным-перевиданным тысячу раз, я поначалу даже счел за фальшивку…

Не скрою, мне льстит, что и к моим любительским снимкам он относится благоговейно. Непременно требует к каждому название и дату, и роспись поразмашистей. Ни рисунки, ни тем более подаренные ему фотоснимки он не развесит на стене до тех пор, пока не выстругает для них ладненькие рамки из красноватого лиственничного комля.

Помню, при нашем знакомстве поразили меня пять мальчишеских лиц в этих ладненьких рамках. Все пятеро братьев Александра Михайловича погибли на фронте, и рисовал он их не с фотографии, а по памяти.

Действительно, едва мы отобедали, как в руках у егеря оказалась папка с рисунками. Видимо, желая подогреть мое любопытство, он словно нехотя показал сначала один — мужской портрет. Из обычных лицо: густые брови, подбородок массивный. Но Михайлович рассказывал о натурщике так упоенно, что я невольно усомнился в своем чутье на интересные лица.

— На Дегтярке повстречались, экскаваторщик с бакальского рудника, глухаришек щупал. Молчун. Кряжистый. Физиономия сильная. Никаких ваших специальных городских бород! Пооблизывался я вокруг него деликатненько и ребром ему вопрос. Или ты, сукин сын, позируешь мне час не колыхнувшись, или топай отсюда — браконьерствовать не разрешу!

— Так, так… И чем кончилось? — вежливо поддержал я ждущего ответного интереса егеря.

— Тем и кончилось. Он для меня утро попотел, а после друг над дружкой хохотали: дегтяркинское токовище-то местные давно вылущили!

Более удачными, по-настоящему самобытными показались мне рисунки зверей. Удивляли и подписи к рисункам…

«Натюрморт с лосем». Вырисованная до объемной достоверности кастрюля с цветком алоэ на подоконнике. Облупившаяся оконная рама, стекло с подтеками дождя, и там, за стеклом, — мираж лося! Удивительная тоска! Я ревниво вглядывался в рисунки, пытаясь понять, в чем прелесть каждого…

Почему-то ни на одном рисунке не оказалось рыси…

— Животин рисую только вольных. На воле рысь лоб в лоб не встречал, — сухо ответил на мой вопрос егерь. — Рисовать, как она в капкане мечется, — жидковатая радость…

Мне послышался явный упрек в словах егеря.

— Так ты, что, Михайлович, осуждаешь меня? — прямо спросил я.

— Прибыль мне какая судить тебя? У вас, нынешних, все равно в ушах сквозняк… Словчишь ведь ты! Чикнешь ее, будто и не в капкане она вовсе. Вроде как смельчак какой — на воле подстерег…

Забавные речи обескуражили меня. Стоило ли ему и соглашаться, писать письмо, если сама затея съемки неприятна? Интересней, конечно, снять рысь на воле, но ей-ей глупо зависеть от редчайшего случая. И потом для сносного снимка секундной встречи мало. Нужно хотя бы точку съемки выбрать, выждать свет поэффектней. Капканы? Их он и без моих съемок ставит…

— Михайлович, а напросись я к тебе ради охоты и пристрели рысь в капкане — лучше разве?

— Ты носом не води! Я и сам умею! — вспылил вдруг хозяин. — То охота, а то — иску-у-усство…

Не найдя точных слов для хрупкой мысли, он словно выдохнул в слово «иску-у-усство» всю силу убеждения. Я же, решив блеснуть книжной эрудицией, как бы в отместку за упрек в непорядочности, изрек иронично:

— Художник Сезанн родную мать рисовал в момент ее смерти! Хотел поймать в красках, как лицо у нее остывает…

Егерь даже со стула вскочил.

— От подлец, а? Матушка мрет — и рисовать? Люди, люди все творят… Зверь на подлость не способен, — растерянно прошептал он.

Обычно спорщик пластичный, не твердолобо стоящий на своем, а жадно внимательный к аргументам собеседника, Михайлович на сей раз был неузнаваем. Логика егеря казалась мне прямолинейнее, чем стволы окружающих его дом лиственниц:

— Фотографам и кинооператорам съемку скрытой камерой запретить! Бросил поэт жену с грудным младенцем — гнать его из редакции! Художник равнодушно проходит мимо пацанвы, малюющей на заборе скверные слова, — лишать его звания художника!

Утром, однако, отчужденности между нами как не бывало.

— Эй, засоня, пушки твои не откажут на морозе? — насмешливо гаркнул из кухни егерь, в темноте охлапывая снег с принесенных дров.

— С инеем мороз? — осторожно поинтересовался я. По суеверности и в мыслях не допускал я две роскоши сразу. Мало — сама рысь, еще и лес хрустально-белый!

— Глянь, выйди. Иней в городе у вас — от малокровия. У меня — куржак с ладонь.

Я мигом оделся и, прихватив оба «Киева», вышел на улицу.

Разбеливая черноту леса, заиндевелые колонны лиственниц утягивались в небо, пока еще густо фиолетовое, звездное, с бледным, выстуженным ломтиком луны в орнаменте ветвей. Остро пахло морозом. Ушей коснулось усиленное стылым воздухом эхо прогромыхавшего по автостраде первого лесовоза. Я легко представил себе дневное великолепие леса, когда самыми темными красками будут воздушно-голубоватые тени на снегу. «Возьму свое сегодня, — подумал я, — лишь бы затворы, миленькие, не подвели!» Желая еще разубедиться в их надежности, я оставил «Киевы» висеть на ручке двери.

Завтракали вчерашними пельменями. Конечно же, охота — ремесло егеря, и зачем человеку волноваться перед привычным делом. Но все равно мне хотелось видеть его сейчас не таким будничным. Хоть бы посуровел как-то, что ли… Сам я хрустящие с золотистой корочкой пельмени жевал без аппетита…

— Теперь и про рысь можно потолковать, — добродушно начал Александр Михайлович. — День сегодняшний так живем. Один капкан у меня по склону Мускаля — первым навестим. От него к Дегтярке. На Дегтярке два рядышком пасут. Последний недалече здесь, в овражке. По первому снежку еще охотку сорвал, проверить недосуг.

— Михайлович, нам бы до трех часов уложиться. После трех свет не съемочный.

— Ого, сказанул! Я-то на своих досках ходок. А ты?

Мне пришлось показать егерю свои узенькие беговые лыжи.

— Соломинки? В избе оставляй, на лучину пущу, — обидно пошутил он. Вынес из сеней валенки и широкие короткие лыжи с сыромятными креплениями, подбитые не знакомым мне мехом. — Сожгу твои соломинки, может, людей научишься уважать. Куда ехал и зачем ехал — знал?

— Виноват, Михайлович, секи, — покорно склонил голову, желая поскорее очутиться на улице.

С непривычки к чужим лыжам я быстро устал, взмок и уже не ощущал мороза. Сталактитовый лес бело-хрупкими, позванивающими от мороза ветвями вызывал досаду: приличный кадр на ходу не сделать. Даже, снимая портрет знатного бетонщика для трестовской многотиражки, целый час вымучиваешь из него обязательную «улыбку передовика», а тут для себя снимок. Для души…

Порой я всерьез задумываюсь, что скажет о моей честности фотографа сын Миша, когда вырастет и заинтересуется «подлакированными» снимками в подшивке хранимых мною газет. Ведь по ним составляется летопись треста! Верно, улыбчив и обаятелен бригадир бетонщиков Вахтанг Тебридзе, но только это полуправда, ибо остальная часть правды в том, что когда я приехал снимать Тебридзе, он был зол на редкость. Мел снег, в сырой снежной каше буксовали даже троллейбусы, а его бригаду перебросили в помощь дорожникам доделывать автостраду, ведущую к новому аэропорту, — укладывать бетонную подготовку прямо на слякотный снег. Близилась красная дата календаря…

Конечно, легко напустить сыну тумана о правде фотоискусства, якобы не всегда совпадающей со столь сложной правдой жизни, а еще слаще впасть в амбицию: дескать, за какие снимки платили, те и делал и денежки на тебя тратил, родненький! Но если даже родному сыну говорить одно, а думать совсем другое, тогда…

Занятый мыслями о будущем сына, я не сразу распознал в сизо-стальной еловой гриве на нестерпимо ярком голубом фоне начало хребта Мускаль. Еще минут десять ходьбы — и мы целиком увидали взметнувшийся над тайгой оснеженный гребень.

На хребте отдельно искрилась каждая посахаренная инеем елочка, отдельным кораллом просматривался каждый валун в россыпях курумников. Поразительное отличие от того вроде и невысокого темно-хвойного увала, каким увидел я Мускаль летом. Вот и бравируй после этого своей зрительной памятью фотографа!

На склонах снег стал особенно глубок, мне теперь пришлось плестись вслед за Михайловичем. Заметив в прогале меж елями обширную поляну, я было свернул вправо — скорехонько обогнуть ее и снова оказаться впереди егеря, но тут лайка глухо зарычала и, утопая в снегу, прыжками понеслась к пню на поляне, искрившемуся гигантским снежным грибом.

Как потом рассказал егерь, слабинка рыси — любопытство. И коль лес глухой, нетронутый, с бесконечными одинаковыми елями, то рысь обязательно исследует нарушающие однообразие пень, буреломину или стог сена…

Почка крутилась вокруг пня, но близко к нему не подскакивала.

— Горяча-горяча, а в капкан нос не сунет, — с теплым чувством сказал егерь, понимая, очевидно, что любой привычный ему пустяк сейчас интересует меня.

Он осторожно разгреб топором снег возле пня и указал лезвием на светлый полированный коготь, стиснутый губами капкана.

— Снегу лишка подвалило. Лапа не провалилась как следует, он ее и щекотнул за коготь. Видеть сам не видывал, а читал: бывает, и лапу отгрызает…

Меня охватило жутковатое ощущение: ждать с раздробленной лапой, пока «избавитель» однажды под вечер не приставит ствол ко лбу — все четыре перегрызешь…

Егерь молча смотрел на меня, словно ожидая, что я ему отвечу. Я старательно потер ладонью лицо, стаивая с ресниц и бровей наросший иней…

Егерь неожиданно зло прикрикнул на взбудораженную лайку. Скуля от незаслуженной обиды, та выбралась на лыжню за моей спиной, и до самой Дегтярки меня сопровождало ее горячее дыхание. Причем стоило ускорить шаг, дабы настичь Михайловича, как Почка начинала предупредительно рычать.

В детстве ко мне льнули все дворняжки, а сейчас самая худосочная псинка норовит ухватить за штанину, на худой конец, облаять…

Дегтярка оказалась бывшей деревушкой. Собственно, следовало догадаться еще раньше — по названию: жители когда-то занимались перегонкой дегтя.

Вдоль угадывающегося под сугробами русла ручья серебрились несколько срубов без окон, без крыш. На одном даже торчали уцелевшие стропила. Вот, должно быть, счастье на всю жизнь — подглядеть, как гибкие кошки прыгают по этим сказочным развалинам…

Однако Почка бестолково вертелась вокруг нас и поглядывала на хозяина.

— Порожняк, — с растяжкой сказал егерь, не то досадуя, не то радуясь пустым капканам.

Экзотичные развалины разом обесценились в моих глазах. Нашел сказку…

Назад к кордону возвращались без спешки, с частыми остановками. Александр Михайлович разговорился, да что там, мне казалось — разболтался. Теперь была возможность и поснимать на цветные слайды сверкающий коралловый лес, но даже сама мысль о съемке раздражала меня.

К полудню мы пересекли старую утреннюю лыжню.

— Замерз? Может, сначала до избы проскочим — пропустим по маленькой? Согреешься, потом и проверим последний? — участливо спросил егерь.

— Как хочешь, Михайлович, мне все равно.

— Все равно, говоришь? — Он постоял, раздумывая, резко свернул с лыжни.

«Обиделся», — равнодушно подумал я.

Вырвавшаяся далеко вперед собака огласила лес безудержным злобным лаем. Егерь сдернул с плеча ружье и, держа в правой руке стволами вверх, забалансировал им, спускаясь по крутому склону оврага. Отчетливо стало слышно шуршание потекшего вдоль склона снега. Я буквально впился глазами в спину егеря, пытаясь по напрягшейся его фигуре предугадать, что сейчас произойдет.

На дне оврага, среди валунов, в вырытой в снегу яме лежала рысь. Лежала неподвижно, как околевшая, присыпанная снегом дворняжка. Бросился в глаза нарост красного льда на перебитой капканом задней лапе. Сквозь палевый мех выпирали ребра.

Егерь выстрелил в воздух. Рысь шевельнула кисточками ушей, с сонной ленцой зевнула и снова закрыла глаза. Я поразился: какие у нее на верхней челюсти между клыков сахарные младенческие зубки! Точь-в-точь такие в семь месяцев резались у моего Мишутки, помню, у жены слезы от боли выступали на глазах, если ему не хватало молока и он требовательно причмокивал грудь.

— Зубы у нее, — прошептал я, — видел зубы у нее?

Егерь недоуменно, беспомощно как-то взглянул на меня.

— По тому первому снежку… Я ж не верил, что попадется… охотку срывал… По первачку они сторожкие…

Уже потом, в автобусе, возвращаясь в город, я ломал голову: сколько дней она голодала и как, должно быть, все эти дни металась в капкане, дабы не закоченеть…

ПОЧИТАЙ-КА

Для юных читателей

На страницах «Литературной газеты» не так давно отзвучала дискуссия о литературе, обращенной к «юноше, обдумывающему житье». Писатели, социологи, критики пытались разобраться, какова она, детская литература, в чем ее специфика. Высказывалось мнение, что деление литературы на возрастные категории искусственно, но в то же время и трудно не признать, что есть она, такая область художественного познания, со своим кругом тем, своим героем, своим читателем. И своим писателем…

Но какой это «трудный и счастливый дар — быть детским писателем, — отмечал Маршак, — какое это редкое совпадение человеческих и литературных качеств, как это нерукотворно!»

На Южном Урале работает большой отряд литераторов, пишущих для детей. Каждый из них по своим силам и возможностям участвует в процессе формирования личности современного молодого человека.

С книгами для детей, приурочив их к своим юбилеям, выступили С. И. Черепанов и Н. Г. Кондратковская, которые известны большинству читателей как «взрослые» писатели. Глубоко патриотичны эти сказовые книги, написанные на фольклорном материале: их пронизывает любовь к родной уральской земле, ее людям-умельцам, восхищение талантом человеческим, талантом душевным на работу, на доброе дело.

Широко и разнообразно представлено творчество Л. А. Преображенской в сборнике «Голубая синица» (новеллы, стихи, сказки, загадки), вышедшем к 75-летию со дня рождения старейшей уральской писательницы.

Подготовили новые книги писатели В. Юровских, А. Дементьев, журналисты Ю. Подкорытов, Н. Верзаков.

Ряд лет журналисты и писатели края по социальному заказу издательства создают публицистические книги для молодежи о наших знаменитых земляках, людях высокого творческого горения и профессиональной чести. Остается верен своему герою — человеку труда, живой души и незаурядного таланта — журналист Н. Карташов, написавший несколько книг на документальной основе («Испытание», 1976 г.; «Свет золотых звезд», 1979 г.; «Семья Белостоцких», 1983 г.). С двумя книгами по этой серии выступила журналист Л. Гладышева, первая из которых «Нива жизни Терентия Мальцева» отмечена премией ЦК ВЛКСМ и Госкомиздата РСФСР. Плодотворно работают в этом жанре Л. Большаков, подготовивший для нас две документальные книги (о докторе геолого-минералогических наук А. С. Хоментовском и Герое Социалистического Труда комбайнере В. М. Чердинцеве), челябинский журналист Н. Терешко, написавший познавательную книгу об истории хлебопашества, зерна, нравственной цене хлеба.

В этом выпуске «Каменного Пояса» мы открываем литературную страницу, которая будет знакомить наших читателей с новыми произведениями южноуральцев для детей.

Т. Лебедева, ст. редактор художественной литературы Южно-Уральского книжного издательства, член Союза журналистов СССР

Аркадий Борченко

„СОКОЛ-100“

Стихотворение

Я — «Сокол-100»! Я — «Сокол-100»! А что, Не верите никто? Пожалуйста, не верьте! Пожалуйста, проверьте! Взгляните-ка, взгляните — Лечу я по орбите! Проплывает слева Земля, как королева, А Луна мне справа Светит величаво. Скажу вам откровенно я, Мне нравится Вселенная! И вдруг… Вот невезучий я! Вдруг кончилось горючее… Но вот летит Метеорит, Ведь он к моей Земле летит, И я подумал: «Братцы, А если стыковаться?» И снова я к Земле лечу, И снова я Земле кричу: — Я — «Сокол-100»! Я — «Сокол-100»!.. А что, не верите никто? Пускай я не летаю, Пускай пока играю, А вырасту — и полечу! И первым — Мишку прокачу.

Рамазан Шагалеев

СТИХИ

МОРОЗ

Слышишь, мама, за окном Плачет Дед Мороз: — Я сосульками оброс, Ой, пустите в дом! Дедушка я старенький, В неподшитых валенках. И не смотрят холода На преклонные года… И сказал тогда Ильдар: — Включим, мама, самовар, Дед войдет, погреется, Переждет метелицу.

ЧАСЫ

Резные, из дерева — не для красы На стенке висят работяги-часы. Похожи они на лесную избушку, Живет-поживает там птица кукушка. А маятник ходит, не ест и не пьет. Наверно, бедняжка, он так устает! Не знают покоя стальные сестренки: Пружинки, колесики и шестеренки. Часы и минуты у них на учете — Ни разу часы не сбивались со счета. Ни разу, поверьте, часы не сбивались. Хотя, вероятно, ужасно устали.              Переводы с башкирского Ю. Подкорытова

Юрий Подкорытов

ЛИРИЧЕСКИЕ МИНИАТЮРЫ

СЛАДКАЯ ФАБРИКА

Здесь кипит работа. Тысячи маленьких работниц в черных халатах с желтыми полосками приносят с полей и лугов цветочную сладкую пыльцу. И каждая работница напевает свою песенку. Когда песенки сливаются в общий хор, слышится гул, будто на этой фабрике работает мотор. Работницы так деловиты, что не обращают на нас никакого внимания.

И это хорошо — ведь пчелы могут угостить не только медом.

КРЕПОСТЬ В ЛЕСУ

Эта крепость построена для охраны леса. И ничего, что деревья высокие, как великаны, а сама она маленькая: здесь целая армия отважных рыженьких солдатиков. Она всегда наготове.

Вот следопыты-разведчики докладывают:

— На соседней березе гусеницы пожирают молоденькие листочки.

Тревога!

И муравьиный полк храбро бросается на врага, окружает его со всех сторон.

Муравьи охраняют лес, а мы будем охранять и беречь муравейник.

Ася Горская

ЦВЕТНОЙ ВЕТЕР

Стихотворение

Ветер зеленый Живет на опушке. Он у деревьев Качает верхушки. Ветер зеленый — Шалун и трусишка: Сверху, как белка, Кидается шишками. Вдоль реки, вдоль реки Мчимся наперегонки. А за мной и за тобой Мчится ветер голубой. К морю он пригонит речку, Нас — к веселому крылечку. Ветер особенный в поле кружит: Булочки сдобные он сторожит. Чтобы зимою удался пирог, Надо от зноя Сберечь колосок. Возле пшеничного поля постой, — Ветер увидишь ты Золотой. Город в праздничном наряде, Мы сегодня на параде. Рады взрослые и дети, Что над ними Красный ветер!

Нина Пикулева

СЧИТАЛОЧКИ

Сверчок

Чики-чики-чики-чок, Сел на дудочку сверчок, Начал дырочки считать: Раз, два, три, четыре, пять, Пять, четыре, три, две — Выходить пора тебе!

Грибная считалочка

Шла ворона через поле, Шесть грибов несла в подоле: Сыроежку, боровик, Под-оси-но-вик, Груздь, опенок, шампиньон — Выходи из круга вон!

Нина Пикулева

ЗАГАДКИ

Журавлик тонкий, Кораблик звонкий, Черпают водицу — Всем дают напиться.                                        (Колодец) Кто носит шляпу на ноге?                                        (Гриб) На пеньке живет семья: Мама, папа, брат и я. Дом один у нас, а крыша Есть у каждого своя.                                        (Опята) Всех кормит, а сама не ест.                                        (Ложка)

ИСКУССТВО. КУЛЬТУРА

Александр Лазарев

СВЕТЛЫЕ МЫСЛИ, РОДНИКОВЫЕ СЛОВА

Все, кто прочитал хотя бы одну книгу Сергея Ивановича Черепанова, пережили, наверное, как и я, оздоровляющее чувство соприкосновения с чем-то удивительно светлым и прекрасным. Подобное чувство испытываем мы, глядя на радугу, созерцая половодье цветов на весеннем лугу, набирая в ладони чистую родниковую воду.

Объясняется это оптимистическим мироощущением писателя — человека из народа, коренного уральца, комсомольца двадцатых годов. Его сердце отзывчиво на добро и радость, он верит, что жизнь, люди, их отношения день ото дня становятся лучше, красивее. Один из персонажей его говорит:

«Коли человек на свет появился, надо песни петь, потому что затем он и родился, чтобы радость приносить»

(Сказ «Тимошкин сад»).

Солнцем, светом пронизаны пейзажи Черепанова. Любит он описывать картины весны, ясного летнего дождика, согретые багрянцем осенние березовые колки — все, что гармонирует с его ликующим приятием жизни.

«Ослепительно засверкали дождевые капли, задержавшиеся на широких листьях болотных камышей и в придорожном конотопе. Омытая земля словно облегченно вздохнула, разлила вокруг запах свежих колосьев, а над Октюбой вспыхнула огромная дуга алой радуги»

(Повесть «Алая радуга»).

Суровые и скромные на внешний вид картины Зауралья под его пером обретают внутреннее свечение, человеческую теплоту, и это потому, что писатель любит свой край.

«Весь день, — читаем мы в рассказе «Свет в пути», — было тепло, млела в весенней истоме земля, а к вечеру с далеких гор наползли свинцовые тучи. Тополя, радостно тянувшиеся голыми ветками к солнцу, сразу поникли и обвисли под тяжестью мокрого снега».

Невеселая рисуется картина, а веет от нее свежестью и счастьем. Так во всем и всегда.

С. Черепанов смотрит на жизнь отнюдь не в розовых очках. Требования к человеку у него высоки и суровы. Лейтмотивом нравственного содержания всех его произведений могут быть слова Корнея Чиликина, одного из героев повести «Утро нового года», который, загубив свои молодые годы на бездумный, не приносящий радости труд, на случайную любовь, наделав множество ошибок, в конце концов признается другу:

«…как ни крути, как ни верти, от правды никуда не укроешься. Она все-таки поставит тебя перед самим собой и потребует ответа: куда ты тратишь свой ум, свою силу, свою любовь, чего ты хочешь и кто ты на этом свете?»

С этих позиций С. Черепанов исследует жизнь своего поколения — поколения, рожденного Великим Октябрем. Мятутся в нем и светлые, и темные силы, люди разного социального происхождения, разных характеров и идеалов. Между ними жестокая, не ослабевающая десятилетиями борьба, борьба не на жизнь, а на смерть.

«Ничто на земле не проходит бесследно», — эта мысль столь же любима Черепановым, сколько и другая: «Человек, помоги себе сам!»

Произведения уральского писателя потому и производят светлое оздоровляющее впечатление, что победа в них остается на стороне тех, кто живет не для себя, кто щедро сеет добро, кто обновляется сам и обновляет окружающую его землю. Не одною мечтою оплодотворяется оптимистическое содержание книг Черепанова; приметы торжества нового повсюду — в делах людей, в их внешнем облике, в живой пульсации заводов и городов, в цветении колхозных садов.

«Раньше, бывало, — читаем мы в сказе «Лебедь-камень», — на болотах даже клюква плохо росла. А теперь — посмотри: как весна придет, по всему Уралу сады цветут, белым цветом поля обсыпаны, сладким медом напоены…»

Писатель и сказку любит только потому, что все, о чем в ней мечталось народу, рано или поздно претворяется в явь.

Творчество Сергея Черепанова многопланово. Он одинаково свободно чувствует себя в жанрах рассказа, повести, романа, сказа. Журналист по профессии, он проявил себя и мастером художественного очерка.

Почти каждая новая его книга — открытие для читателя. Первой из них — сборником «Лебедь-камень» (1959) — он заявил о себе как талантливый продолжатель литературных традиций П. П. Бажова. Второй сборник — «Алая радуга» (1962) — заставил говорить о Черепанове как о писателе «крестьянской тематики», мастере лирического сказывания. Книга «Снежный колос» (1964) была новым опытом освоения жанра сказа, основанного на народных повериях и легендах. О писателе совсем было сложилось представление как о сказочнике, тем более, что в 1971 году он опубликовал большой сборник сказов — «Озеро синих гагар», как вдруг одно за другим появляются его крупные прозаические произведения: повесть «Утро нового года» (1968), роман «Богатство» (1975), роман «Помоги себе сам» (1978).

Роман «Богатство» тематически примыкает к повести «Радуга» и посвящен преображению уральской деревни в годы Советской власти. Два других произведения — о проблемах нравственности, решаемых на материале современного города, большого завода.

Тем не менее все произведения Черепанова мы воспринимаем как нечто целое, более того, как части одного большого разговора о старом и новом, о светлом и темном в психологии, привычках, отношениях людей. Идейно-тематическое родство всего написанного челябинским литератором подчеркивается им самим: из одного произведения в другое как место действия переходят село Калмацкое, город Косогорье, деревня Октюбя; положительные герои носят одно имя-отчество (Павел Иванович Рогов — в «Алой радуге», Павел Иванович Гурлев — в «Богатстве»).

В этом плане особенно важно подчеркнуть единую эстетическую природу повестей, романов, рассказов — с одной стороны, и сказов — с другой. Фольклорные образцы, народный язык характерны для тех и других; порою легендарный мотив, исчерпывающий сюжет сказа, включается в композицию рассказа или повести. Так, в психологически тонкой и очень лирической новелле «Сказание о водяном цветке» большая роль отведена сказочному мотиву: по народной молве, кому «пофартит» найти на болоте цветок-семилетник, тому «горюшко с плеч долой». Герои рассказа не нашли легендарный цветок, они и не искали его, но их семейное счастье образовалось не без веры в народную молву.

Интерес С. Черепанова к чудесному, сказочному органически вырастает на почве его светлого, народного мироощущения.

«Конечно, — говорит писатель устами одного своего героя, — веры теперь сказкам нет, потому как счастье добывать стало легко. Ну, а все ж таки без них нельзя».

Сказка — это мечта, нельзя человеку жить без мечты, без веры в лучшее будущее.

Ради научной точности скажем, что сказы С. Черепанова — это все же не сказки. Последние говорятся с установкой на вымысел (вспомним: «В сказке ложь…»); в повествованиях Черепанова, напротив, при всей их фантастичности чувствуется стремление автора убедить читателя в достоверности изображаемого. Отсюда конкретные приметы времени («…в шестнадцатом году»), исторические реалии (Пугачевское восстание, битва с Колчаком под Челябинском), географические названия («дорога на Долматово», Уральские горы) и т. д. Ничего подобного в классической традиционной сказке нет. Героев Черепанова нельзя поставить в типологический ряд сказочных персонажей: они более индивидуализированы, даже — персонифицированы, например, Наум Кокурин («Озеро синих гагар») или Егор Борона («Заветная кольчуга»).

Писатель родом из села Сугояк Челябинской области — места, овеянного народными преданиями, песнями и легендами. Все это впиталось им с момента рождения. Мыслить поэтическими образами народа для него так же естественно, как говорить на русском языке. Только старые придумки земляков он переосмысляет по-своему, по-новому, превращая их в мощное средство художественного обобщения. Так, герой сказа «Озеро синих гагар» — народный художник-умелец Голуба овладевает тайной «живой кисти», при помощи которой ему удалось нарисовать и предугадать счастливое будущее людей, а помогла ему Зорянка — образ, выросший в недрах славянской мифологии (вспомним языческие слова-заклинания: «Заря-заряница, красная девица…»). Старое и новое здесь обручено в прямом и переносном смысле; фольклорная атрибутика служит задаче поэтизации творческих возможностей человека. Это же можно сказать и про функции «клада», «заветной кольчуги», и про «снежный колос», и про «Орлана», символизирующего самоотверженность и мужество людей, отдающих самую жизнь во имя добра и справедливости…

Профессиональным писателем Сергей Иванович Черепанов стал в довольно солидном возрасте, но сочинения его полны молодого духа, юного дерзания.

Уверен: каждый, кто прочтет его романы, повести, сказы, получит новый заряд энергии, испытает истинное удовольствие от встречи с прекрасным, радужным искусством.

Леонид Большаков

„БЕСЦЕННАЯ СОЮЗНИЦА“

Очерк

В Оренбурге живет и работает писатель-литературовед Леонид Наумович Большаков — лауреат премии УССР им. П. Г. Тычины «Чувство семьи единой» и лауреат премии им. А. А. Фадеева, автор книг о декабристах, Т. Г. Шевченко, Л. Н. Толстом, Н. А. Островском, А. А. Фадееве. В этом году ему исполнилось 60 лет. Мы поздравляем нашего активного автора с юбилеем и предлагаем вниманию читателей отрывок из его нового исследовательского повествования.

1

В конце седьмой недели вынужденного жительства в Нижнем Новгороде (в Петербург, куда так стремился, его не пускали) у Тараса Григорьевича Шевченко состоялось приятное знакомство.

Произошло оно 31 октября 1857 года.

Того же числа, вечером, отчитываясь перед собою в дне прожитом, поэт записал в дневнике о двух примечательных событиях: дочитал своего «Матроса», дабы решить, как им распорядиться, и — познакомился с Дороховой.

«Вечером И. П. Грас познакомил меня с Марьей Александровной Дороховой. Директриса здешнего института. Возвышенная, симпатическая женщина! Несмотря на свою аристократическую гнилую породу, в ней так много сохранилось простого, независимого человеческого чувства и наружной силы и достоинства, что я невольно сравнил с изображением свободы Барбье (в «Собачьем пире»). Она еще мне живо напомнила своей отрывистой прямою речью, жестами и вообще наружностию моего незабвенного друга, княжну Варвару Николаевну Репнину. О если бы побольше подобных женщин-матерей, лакейско-боярское сословие у нас бы скоро перевелось».

Полная запись Шевченко о знакомстве с «симпатической женщиной» — вдвое больше, чем размышления о своем непристроенном детище.

Что о новой знакомой — его, Шевченко, а через него и нашей — есть в «Дневнике» дальше?

«4 ноября. Кончил сегодня портреты М. А. Дороховой и ее воспитанницы Нины, побочной дочери Пущина, одного из декабристов…»

Дорохова — и Пущин? В ее доме — дочь декабриста? И «воспитанница»- — значит, живущая постоянно?

«Удивительно милое и резвое создание…»

Это тоже о Нине. Он любуется «созданием» уже не первый день: 1-го ноября о портрете не упоминалось, тут же, 4-го — «кончил»; значит, был в доме Дороховой и второго, и третьего. К тому же в записи о «побочной дочери Пущина» нет интонации первоузнавания, первооткрытия — слышал о ней, выходит, либо еще от Граса, либо от самой Дороховой, и не в этот день, а, наверное, до первого сеанса.

Сколько он думал-передумал, работая над портретами Дороховой и ее воспитанницы! И то неожиданное, что мы читаем дальше, — только один из поворотов его взбудораженной, растревоженной мысли:

«…Мне как-то грустно делается, когда я смотрю на побочных детей. Я никому, и тем более заступнику свободы, не извиняю этой безнравственной независимости, так туго связывающей этих бедных побочных детей…»

Здесь многое: и благоговейное отношение к декабристам, и высокий критерий требовательности к ним, как людям необычным, и сближение Нины с теми Ивасями и Катрусями — детьми несчастных, брошенных матерей-крестьянок, доле которых посвятил он немало строк горючих в стихах и поэмах…

Мысли о Дороховой и Нине, декабристах и Пущине не покидают Шевченко ни на день. 6 ноября он заходит в дом к своим знакомым Якоби и здесь, беседуя с хозяевами (особенно с говорливыми старушками-хозяйками), прежде всего впитывает в себя сведения об Анненкове и Ивашеве, об их женах-героинях, последовавших за мужьями в Сибирь, и, конечно, о Пущине и Нине.

«По поводу портрета М. А. Дороховой и ее воспитанницы Ниночки, которые я на днях рисовал, старушки сообщили мне, что мать Ниночки простая якутка и теперь жива в Ялуторовске, а что отец ее, г. Пущин, служит где-то на видном месте в Москве и что он женился на богатой вдове, некой madame Коцебу, собственно для того, чтобы достойно и прилично воспитать свою Ниночку…»

Комментаторы «Дневника» осторожно поправляют: И. И. Пущин женился в 1857 году на вдове декабриста М. А. Фонвизина Наталье Дмитриевне, не служил он и «на видном месте в Москве», там ему было запрещено жить. Но ведь осуждение «безнравственной независимости» Пущина это оценка вовсе не Шевченко. «Старушки сообщили мне, что…» В «Дневник» занесен их рассказ, и слова о Пущине — тоже от них.

В течение последующих полутора месяцев имя Дороховой в «Дневнике» не упоминается. Это, однако, не означает, что их общение прервалось. И в запись от 20 декабря она снова входит на правах давней и доброй знакомой, виденной не вчера, так позавчера, или третьего дня:

«Я… хотел уйти (с репетиции благотворительного спектакля, основу которого составляли «живые картины». — Л. Б.), но меня остановила Марья Александровна Дорохова и просила поставить и осветить ее Ниночку. Ниночка, не красавица, явилась в картине очаровательною…»

А на следующий день:

«Спектакль… сошел хорошо… Ниночка Пущина была очаровательна».

Снова перерыв. Но и этот — только в записях.

…«11 января. Сегодня суббота. По субботам я и милейшая К. Б. Пиунова обедаем у М. А. Дороховой. Но сегодня я должен отказаться от этой радости, и моя милая компаньонша отправилась сам-друг с портретом М. С. Щепкина, присланным им в подарок Марье Александровне…»

Шевченко полюбил Пиунову. Он строит планы женитьбы, он мечтает о семейном счастье. И вновь прибегает к помощи той же Дороховой.

Но нет, юная актриса не намерена связывать жизнь с Шевченко.

…«3 февраля. Ниночка Пущина именинница. Вчера я уведомил Пиунову об этом с намерением увидеться и поговорить с нею, но политика мне не далась. Возлюбленная моя явилась, поздравила именинницу и через полчаса уехала…»

А вот запись от 6 февраля. Приведу ее частично.

…«После… репетиции зашел к Марье Александровне. Встретил у нее старого моего знакомого, некоего г. Шумахера. Он недавно возвратился из-за границы и привез с собою 4 № «Колокола». Я в первый раз сегодни увидел газету и с благоговением облобызал».

За четыре с лишним месяца перед этим он сравнивал Дорохову с изображением Свободы, затем узнал, что ее воспитанница Нина — дочь декабриста Пущина, и вот в этом же доме встречает поэта-сатирика Петра Васильевича Шумахера, принесшего с собой (к Дороховой) еще не виданный Тарасом Григорьевичем «Колокол».

О Дороховой Шевченко вспоминает по разным поводам.

«19 февраля… Великое это начало… (работа губернского комитета по «улучшению быта помещичьих крестьян», — Л. Б.) открыто речью военного губернатора А. Н. Муравьева, речью не пошлою, официальною, а одушевленною, христианскою, свободною речью. Но банда своекорыстных помещиков не отозвалася ни одним звуком на человеческое святое слово. Лакеи! Будет ли напечатана эта речь? Попрошу М. А. Дорохову, не может ли она достать копию».

20 февраля.

«Один экземпляр моего нерукотворенного образа[1] подарил М. А. Дороховой, он ей не понравился, выражение находит слишком жестким. Просил достать копию речи Муравьева, обещала…»

Наконец, подошел день отъезда из Нижнего Новгорода. Накануне — 7-го марта — Шевченко записал:

«От часу пополудни до часу пополуночи прощался с моими нижегородскими друзьями. Заключил расставание у М. А. Дороховой…»

Ну, а в Петербурге, сразу по приезде:

«Заказал фотографический портрет в шапке и тулупе для М. А. Дороховой…»

О ней он помнил.

2

Вскоре мне представилась возможность поехать в Москву, в архивы, и прежде всего в Рукописный отдел Библиотеки имени В. И. Ленина.

Ираклий Андроников попытался как-то раскрыть перед читателем всю грандиозность этого хранилища. Но как бы много об уникальнейших документах мы из статьи его ни узнали, это только малая, крохотная частица того, что находится в бесчисленных сейфах и заслуживает быть известным.

Пальцы мои привычно перебирали алфавит карточек.

Дорохова (урожденная Плещеева), М. А.!

Письмо к Жуковскому, Василию Андреевичу…

Она самая? Совпадение?

Дорохова Мария Александровна!

Письмо — нет, целая подборка писем — к декабристу Батенькову…

Снова Дорохова, и инициалы те же… Письма к Фонвизиной, вдове декабриста…

Пущину Ивану Ивановичу!

Уж тут сомнений нет. Дорохова — Нина — Пущин… Час-другой, и я узнаю многое.

Письмо к Жуковскому, на французском языке[2], дошло к нам еще из тридцатых годов прошлого века.

Я не буду его цитировать, не стану и пересказывать. Скажу одно: звучит в нем дочерняя нежность и говорит оно о дружбе — давней и искренней.

За пределы занимающих меня лет этот факт выходит. Но могу ли сбросить его со счетов? Ведь гласит же народная мудрость: «Скажи, кто твои друзья, и я скажу, кто ты»…

Друзей у Дороховой было много.

«Всегда люблю и буду любить вас по-прежнему…»

Это уже из письма к Батенькову[3].

«Я скоро буду принадлежать вам совершенно, мои друзья…»

То же письмо, только несколькими строками ниже.

Один из видных членов Северного общества, Гавриил Степанович Батеньков, к движению декабристов примкнул только в год восстания, и тем не менее, среди пятисот арестованных именно он — после пяти казненных — понес наиболее тяжкую кару: двадцатилетнее одиночное заключение в Алексеевском равелине Петропавловской крепости. Лишь в 1846-м его отправили на поселение в Томск; в течение десяти лет, до амнистии декабристов, Батеньков жил в семье коренных томичей.

Туда, в Томск, и писала Дорохова.

Да ведь и сама она находилась тогда в Сибири!

«Я нашла, что Иван Иванович Пущин помолодел…»

Это письмо датировано 1854-м, 10 сентября. Отправлено оно из Ялуторовска — городка, в течение долгих лет служившего местом ссылки многих декабристов.

А о ком дальше?

«Когда я вижу кого-нибудь из его товарищей, мне кажется, что я не совсем его потеряла и что я вижу частицу его самого…»

Неподдельно-глубокая грусть звучит в признании женщины.

Кого она потеряла? Где и когда?

Дорохова лишилась дочери; я читал об этом в одном из комментариев к «Дневнику» Шевченко.

Но тут «его товарищей», «его потеряла», «частицу его самого»…

Внесут ли ясность письма последующие?

Тот же, пятьдесят четвертый, а письмо уже из Москвы:

«Грустна была моя встреча с матушкой моего покойного друга! Вообразите, что это бедное старое дитя, при первом слове, начала делать выговоры Петру Александровичу, говоря, что он погубил ее, что она от него только плакала всю жизнь и так далее; слышать упреки тому, кого я считаю святым, тому, которого никто не мог упрекнуть ни в чем, слышать это от его матери было для меня убийственно…»

Петр Александрович… Умерший в конце 1853-го или в 1854-м…

Достаточно было посмотреть «Алфавит декабристов», чтобы убедиться: лицо это — П. А. Муханов, член Союза благоденствия и участник собраний членов Тайного общества в Москве после 14 декабря; умер он 12 февраля 1854 года в Иркутске.

1855-й.

Дорохова уже в Нижнем Новгороде.

«Мы живем пока очень тесно… и жалованье мое гораздо менее, чем было в Иркутске…»

(Иркутске! Вот где она служила!) Но женщина не сетует:

«Благословляю небо, что не оставило меня на дороге Сибири…»

И в этом же письме:

«Никто не проедет мимо меня из вас, чтобы я не обошла и не расцеловала сто раз, и я все не теряю надежды… и я не умру, не прижав вас к любящему моему сердцу…»

Читая письмо, чувствуешь: ее томит одиночество, и только в делах находит она забвенье.

1856-й.

Дорохова радуется — она теперь не одна.

«Бог меня наградил общим милым ребенком… Пусть он наградит доброго Ивана Ивановича за добро, которое он мне сделал, уступя мне свое сокровище!»

Но и в новых заботах не оставляет ее мысль о друзьях в суровом краю ссылки.

Она ждет возвращения декабристов:

«Как я буду тогда счастлива, увидя всех моих чудных и святых друзей…»

А несколько месяцев спустя откровенно ликует:

«Ура! ура! Ура!.. наконец-то мы увидимся, вы приезжайте прямо ко мне, моя душа, мой чудный Гаврила Степанович!..»

Уже в ноябре — продолжался 1856-й — в доме Марии Александровны начались дорогие ей встречи.

«4 числа проводила я Пущина в Питер», —

писала она 8 декабря Батенькову.

Встречи продолжались, за ними следовали разлуки.

1857-й, 1 мая:

«Свистуновы уехали в Калугу. Смоленский тоже… у Зины Свербеевой родился сын Сережа, она будет жить у нас…»

Свистуновы — Петр Николаевич, член Северного и Южного обществ, и его жена сибирячка Татьяна Александровна.

Оболенский Евгений Петрович, член Союза благоденствия и Северного общества.

Свербеева Зинаида Сергеевна, дочь декабриста С. П. Трубецкого, одного из руководителей Северного общества, назначенного диктатором восстания.

Кто только не побывал у Дороховой — в доме, который спустя какое-то время стал родным и для еще одного изгнанника, Тараса Шевченко.

О Дороховой я узнал уже немало. Во всяком случае, несравненно больше, чем утром, когда спешил в этот чудесный архив. А на столе моем лежали недочитанные письма. До завтра!

3

Дорохова пишет Пущину. Из Нижнего Новгорода — в Ялуторовск.

Большинство писем — за пятьдесят пятый.

18 июля.

«Не нахожу слов, милый и дорогой друг мой… чтобы выразить вам мою благодарность за подарок или лучше сказать благодеяние, которое вы мне делаете, доверяя мне Анюту; она никогда не может быть моею, как вы говорите, но всегда будет нашею, вы отец ее и навеки останетесь отцом. Но, по милости вашей, я буду ее матерью…»

25 ноября.

«Я не только буду учить Нину, но постараюсь из нее сделать и хозяйку, такую как была моя Нина, и рукоделию буду учить, а потом через годиков пять мы вместе отдадим ее замуж, я говорю вместе, потому что моя лучшая мечта жить в одном городе с любимым братом…»

Каждое из писем полно одним: мыслями о ней, дочери декабриста, о ее достойном воспитании, о цели жизни, олицетворяемой теперь Анютой-Ниной.

Эту цель дал Дороховой Пущин, друг ее друга.

Дорохова в Петербурге. С Ниной и ее женихом. По делам, связанным с предстоящей свадьбой.

Чуть ли не тотчас по приезде в Петербург Мария Александровна, Нина Пущина и ее будущий муж «приехали в академию к Шевченке»!

Значит, знали, где он живет: получали письма (они неизвестны), писали ему (не отысканы и эти) — в общем были верны той дружбе, что возникла в 1857—1858 годах на берегу Волги…

К Шевченко в Академии поднялась Дорохова, но — «его не застала и написала ему записку».

Только дружеский визит? Просто желание видеть?

«На другой день он явился и говорит, что нет никакой надежды продать портрет; можешь вообразить мое отчаяние…»

Выходит, нижегородских гостей привело сюда дело. И Шевченко знал, что они приедут. И предпринимал какие-то усилия, дабы встретить не с пустыми руками.

О каком портрете идет речь?..

«…Помолимся, моя родная, чтобы мой господь помог продать портрет, а то просто мочи нет как тяжело: бедный наш мальчик тоже огорчен, ему сказал брат, что их состояние совершенно расстроено, но что они все-таки выиграли какой-то процесс и что ему дадут часть; он страдает, что не может свою Нину окружить всем на свете; но ведь ты знаешь, что нашей девочке очень не много нужно…»

Пишет озабоченная мать. Хлопоты… дела… А на первом плане — портрет. «Можешь вообразить мое отчаяние…» — это оттого, что он не продан. «Просто мочи нет как тяжело…» — опять о том же. «Помолимся… чтобы мой господь помог продать портрет…» До чего важно, до чего необходимо, если даже «помолимся»?!

«Делай венчальное платье как знаешь, моя душа… Нина просит сделать поэкономнее, и если можно что-нибудь сэкономить, чтобы ты послала в Боснию… Я тоже поплакала об этих несчастных…»

Среди множества предсвадебных забот — неожиданно, но как-то очень естественно и закономерно: не просто сочувствие, а и желание помочь тем, кто борется за свободу, за освобождение от ига. Вскользь, мимоходом… Однако нужны ли слова другие, чтобы убедить: она, Дорохова, вырастила не только невесту, но и человека. Дочь декабриста, достойную отца-декабрисга…

Ради ее счастья Мария Александровна была готова на все.

Она пробыла в Петербурге до 8 июля и с Шевченко, наверняка, еще встречалась. К 4-му июля портрет продать не удалось. В этом, очередном письме есть такая строчка:

«…портрет еще у меня, последняя надежда на Строганова лопнула…»

Что за портрет? Что с ним связано?

Загадка…

4

Поиск продолжался в архивах Горького, а затем — Ленинграда.

В Горьком удалось отыскать, прежде всего, то, что характеризовало деятельную заботу Дороховой о своем детище — институте благородных девиц.

Это не без ее стараний 3 октября 1858 года нижегородское купечество, собравшееся в «общественном нижнебазарном доме», согласилось «жертвовать ежегодно, в течение десяти лет, с объявляемых по Нижнему Новгороду капиталов, по одному полупроценту», с целью учреждения в городе «высшего училища для девиц»[4].

В деле Дорохова была названа «вдовой поручицей».

Это послужило ориентиром.

Оказалось, что Мария Александровна — дочь камергера Александра Алексеевича Плещеева, бывшего в свое время чтецом у императрицы Марии Федоровны и членом «Арзамаса», и жены его Анны Ивановны, урожденной графини Чернышевой, умершей, когда маленькой Маше не исполнилось и шести.

Выяснилось далее, что ее, Марии, братья — Александр и Алексей — были причастны к декабристам. Первый, корнет лейб-гвардии Конного полка, просидел полтора года в Петропавловской крепости, а затем получил отставку; второй, поручик того же полка, также прошел через этот страшный каземат, но пребывал в нем «всего» несколько месяцев, после чего его перевели прежним чином в Курляндский драгунский полк. Оба брата скончались в сороковые годы.

Декабристами, и довольно видными, являлись также двоюродные братья Марии Плещеевой — Александр и Федор Вадковские, Захар Чернышев.

К моменту восстания на Сенатской площади Марии было четырнадцать (или чуть более).

В приготовления ее не посвящали и посвящать не могли. Но она жила, взрослела в обстановке необычайной.

Труднее далась вторая часть «следствия».

«Вдова поручика…» Поручика… Поручика Дорохова?

Я упрекнул себя в том, что вовремя не вник в письмо Дороховой к В. А. Жуковскому: оно мне показалось тогда слишком удаленным от лет и событий, которые меня занимали. Сейчас же припомнилось, что в письме было и о муже Марии Александровны. Она писала о нем, как о лихом рубаке, который по сабле тоскует куда больше, чем по жене, и готов на все, лишь бы драться.

Письмо датировано 1838-м… Дорохов находился на Кавказе… Она называла его… да, Руфином…

Так это же Руфин Дорохов — прототип Долохова в «Войне и мире»! Тот Дорохов, которого знал Пушкин и считал своим другом Лермонтов!

В сороковые годы между Дороховыми, вероятно, произошел разрыв и Мария Александровна с дочерью уехала в Сибирь, где с августа 1849-го стала начальницей Иркутского института благородных девиц.

В сентябре Нина умерла. Умерла на восемнадцатом году жизни, оставив мать с горем наедине…

Ну, а Руфин Иванович?

В начале 1852 года он, вместе с другими участниками отряда добровольцев, попал на Кавказе в засаду. И долго еще в одном из ущелий изрубленное его тело находилось во власти хищных птиц и шакалов…

Весть об этом до Иркутска могла дойти не скоро.

Так или иначе, но именно в пятьдесят втором стала Дорохова «вдовой поручицей».

Было ей тогда сорок, и она еще мечтала о счастье. Счастье с Мухановым, которого узнала в Сибири…

Буквально накануне их свадьбы он умер.

Сочувствовали Марии Александровне все, кто знал ее, Муханова и горестную их историю.

5

Нижегородский скромный дом Дороховой был «виден» из разных мест обширной Сибири — отовсюду, где жили декабристы; его адрес знали в Калуге и Туле, деревнях под Москвою и на Днепре, куда незадолго перед тем отправились «прощенные».

Лучшего «почтового ящика» не сыскать, и потому А. Ф. фон дер Бригген, выезжая из Кургана, уведомляет о том И. И. Пущина письмом «чрез Марью Александровну», а вдова А. В. Ентальцова, вернувшись из Ялуторовска, восстанавливает связи с друзьями мужа, и друзьями своими, через нее же, Дорохову. Всех она знает, обо всех помнит, каждому готова помочь.

Дом ее открыт для людей. Для декабристов, их жен, их детей — в любой час, всегда.

Бесценная союзница…

Никем не заменяемая…

Это все о ней — о Дороховой.

Много было у нее встреч в 1857-м, когда состоялось знакомство с великим поэтом Украины.

Они продолжались и в следующем, пятьдесят восьмом.

Дом, в который Тарас Григорьевич впервые вошел 31 октября или 1 ноября 1857 года и где он очень скоро стал желанным гостем, я бы назвал Домом Декабристов.

Название вполне справедливое, основательное…

Вдвойне примечательно, что именно здесь Шевченко увидел — «в первый раз сегодни увидел… и с благоговением облобызал» — привезенный из-за границы «Колокол».

Декабристы и — Герцен… В одном доме…

А с ними вместе — он, революционный Кобзарь.

6

В Нижнем Новгороде под пером Шевченко родился пролог, или запев, будущей большой поэмы.

О сути своего нового замысла сказал сам автор. Сказал открыто, страстно.

…В смрадном хламе Передо мной встают столпами Его безбожные дела… Безбожный царь, источник зла, Гонитель правды, кат жестокий, Что натворил ты на земле! А ты, всевидящее око! Знать, проглядел твой взор высокий, Как сотнями в оковах гнали В Сибирь невольников святых? Как истязали, распинали И вешали?! А ты не знало? Ты видело мученья их И не ослепло?! Око, око! Не очень видишь ты глубоко! Ты спишь в киоте, а цари… Да чур проклятым тем неронам! Пусть тешатся кандальным звоном, — Я думой полечу в Сибирь, Я за Байкалом гляну в горы, В пещеры темные и норы Без дна, глубокие, и вас, Поборников священной воли, Из тьмы, и смрада, и неволи Царям и людям напоказ Вперед вас выведу, суровых, Рядами длинными, в оковах…[5]

Замысел остался неосуществленным.

Но когда мы думаем, когда говорим об отношении Шевченко к декабристам, на память приходят строки «Юродивого».

Можно ли выразить авторскую позицию определеннее? Можно ли душу свою раскрыть полнее?

Поэму «Неофиты» он написал; это, как известно, произведение законченное.

Уже много лет не спорят: о чем она? о ком? Исследователи установили и доказали: в образах мучеников-христиан поэт воплотил черты декабристов; не римская, а российская история стояла перед его взором, когда он писал об Алкиде и Матери, о Нероне и Невольниках, о Капитолии и Скифии. «Идешь искать его в Сибирь, иль как там… в Скифию…» Да если бы кто и усомнился, одной такой оговорки хватило, чтобы напрочь отогнать сомнения.

…Хвала! Хвала вам, души молодые, Хвала вам, рыцари святые, На веки вечные хвала!..[6]

Они повергнуты, истерзаны, убиты, но нет такой силы, что могла бы побороть их живую душу, их истинную правду, их святое мужество.

И Шевченко поет непобедимость, поет не вчерашнее, сегодняшнее горе, но завтрашнее искупление и очищение.

То, ради чего боролись герои 14 декабря.

Две поэмы о декабристах. Обе написаны почти одновременно, в Нижнем. До чего же сильными должны быть побудительные импульсы, если рождают они такое вдохновение!

О причинах, вызвавших крутой, небывало бурный и высокий взлет декабристской темы в творчестве Шевченко, причем взлет именно в эти, нижегородские месяцы его жизни, написано довольно много.

«„Дневник“ поэта свидетельствует, что в последние месяцы 1857 года, то есть во время создания «Неофитов», Шевченко живет в атмосфере благоговейного уважения к памяти декабристов», —

к такому выводу пришел известный шевченковед Ю. А. Ивакин. Но на первый план у него выходят Анненковы.

Не без оговорки, но принимает Ю. Ивакин мысль, высказанную до него Е. Ненадкевичем, о важнейшей роли состоявшегося знакомства поэта с декабристом И. А. Анненковым и услышанного вслед за тем рассказа о его жене и их героико-романтической истории, как «психологической основе» поэмы, рожденной месяц спустя.

«В целом возможным» считает он и предположение, что судьба француженки Полины Гебль могла повлиять на создание образа матери Алкида…

Почему? Из чего следует? Где доказательства?

В «Неофитах» нет ничего, что перекликалось бы не с общей участью декабристов, а с конкретной судьбой именно этой семьи.

Уж не такая ли строка в смущенье вводит: «…Когда в Италии росла подросток-девочка»? Но «России не было тогда», и все в поэме происходит в «Нероновом Риме». Приезд молоденькой француженки Полины Гебль в Сибирь — акт бесспорно героический — с приходом матери ассоциируется всего меньше. Шевченко не называет ее матерью даже в связи с тем, что в семье Анненковых было к 1857 году шестеро детей, и некоторые из них жили там же, в Нижнем.

Матерью поэт именует Дорохову.

Помните запись от 31 октября?

«Возвышенная, симпатическая женщина!..»

«Так много… простого, независимого человеческого чувства…»

«Так много… наружной силы и достоинства…»

«Я невольно сравнил с изображением свободы…»

И наконец:

«О если бы побольше подобных женщин-матерей, лакейско-боярское сословие у нас бы скоро перевелось».

Каждое слово шевченковской характеристики находит продолжение и развитие в матери Алкида.

Близость, родство этих образов тем более проясняются, когда мы вспоминаем перипетии многотрудной жизни Марии Александровны.

Для множества изгнанников стала она союзницей и другом, а для Муханова, одного из них, — не только невестой, но и матерью.

Матерью…

Она была ею для своей, родной Нины, которую потеряла почти одновременно с Мухановым; она стала ею для Аннушки Пущиной, на которую перенесла всю любовь и к умершей Нине, и к Муханову, Пущину, их (и своим) друзьям; она — мать десяткам воспитанниц в Иркутске и Нижнем Новгороде.

По-матерински готовая прийти на помощь, по-матерински способная на добро и ласку — такова Дорохова.

И как не узнать ее, не узнать ее судьбу в заключительных строках шевченковских «Неофитов», в поведении матери Алкида, только что увидевшей, как швырнули в Тибр тела гордых римлян:

И вот осталась ты одна У Тибра. Пристально следила, Как расходились и сходились Круги широкие над ним, Над сыном праведным твоим!.. Смотрела ты, пока не стала Совсем спокойною вода, И засмеялась ты тогда, И тяжко, страшно зарыдала, И помолилась в первый раз За нас распятому. И спас Тебя распятый сын Марии, И ты слова его живые В живую душу приняла, По торжищам и по чертогам Живого истинного бога Ты слово правды понесла..

Пережито много, но она жива, она с людьми и для людей — мать Алкида и… «женщина-мать» Дорохова…

Мне думается — я уверен! — что замысел декабристских поэм Шевченко возник тут, в этом доме, в общении с Марией Александровной, Ниной Пущиной, гостями (многие из которых с декабристами были связаны узами кровными, узами приятельскими), наконец в обстановке постоянного ожидания вестей от тех, кого после ссылки жизнь раскидала по всей европейской России. Они шли сюда день за днем — иногда приятные, часто горькие, и в доме отзывались на каждую, торжествуя или переживая, радуясь или горюя.

А он, революционный Кобзарь, откликался поэтическими строками:

Хвала вам, рыцари святые!..

И вынашивал новые планы:

Я думой полечу в Сибирь… 7

Рассказ подошел к концу. К концу? Внимательный читатель вправе насторожиться. А портрет? Почему автор умалчивает о портрете?

О нем я скажу на этих, последних, страницах своего повествования о друге поэта — Дороховой.

Но прежде напомню строки из ее письма, отправленного 23 июня 1860 года из Петербурга и отысканного в фонде Фонвизиных.

«…На другой день он (Шевченко. — Л. Б.) явился и говорит, что нет никакой надежды продать портрет; можешь вообразить мое отчаяние…»

«…Помолимся, моя родная, чтобы мой господь помог продать портрет, а то просто мочи нет как тяжело…»

Дополнительных на сей счет документальных сведений найти не удалось.

А вот сопоставление нового с известным к определенным выводам привело.

Итак — главное:

а) Шевченко после отъезда своего из Нижнего поддерживал дружеские связи с Дороховой и ее близкими;

б) они общались и тогда, когда он жил в Петербурге: обменивались живыми приветами, вели переписку;

в) поэт заблаговременно знал о предстоящей свадьбе воспитанницы Марии Александровны, дочери умершего к тому времени декабриста Пущина;

г) Тарас Григорьевич непосредственно участвовал в подготовке этого торжественного для Аннушки-Нины и для ее приемной матери акта;

д) портрет, о котором в том письме идет речь, был его материальным вкладом в проведение предстоящего торжества, и на этот вклад Дорохова рассчитывала.

Портрет…

В Нижнем Новгороде, еще в первые дни их знакомства, Шевченко рисовал Марию Александровну и Нину и портреты их закончил (запись от 4 ноября 1857 года — лучшее тому подтверждение). Ныне эти произведения неизвестны; работы никогда не репродуцировались.

Но писала Дорохова не об этих портретах или одном из двух. Наверняка не о них: продажа их могла дать слишком небольшую сумму, чтобы, огорченная неудачей, она испытала «отчаяние». Только изображение значительного, знаменитого лица, к тому же выполненное фундаментально (например, в масле), давало основание рассчитывать на покупателя «солидного», что в данном случае и требовалось. (Уж если «последней надеждой» являлся Строганов, то речь шла и впрямь не о случайном покупателе, а о человеке богатом, щедром.)

Что за портрет?..

Если нижегородские — Дороховой и Нины — исключаются (а доводы свои я полагаю убедительными), то разговор может идти об одном из произведений портретного жанра, созданном Шевченко уже в Петербурге.

Портреты «заказные» во внимание приняты быть не могут — их оплачивали и получали те, кого художник писал; распоряжаться ими он волен не был.

О портретах лиц известных, почитаемых, даже высокопоставленных, которые заинтересовали бы «крупных» покупателей, говорить не приходится, поскольку они учтены с завидной полнотой.

Значит… автопортрет?

На академической художественной выставке 1860 года экспонировалось несколько его работ. Василий Федорович Тимм, художник и издатель, писал:

«Известный малороссийский поэт Т. Г. Шевченко выставил… свой собственный портрет, написанный масляными красками. Мы слышали, что художник предназначил этот портрет для розыгрыша в лотерею, сбор с которой он определил на издание дешевой малороссийской азбуки. От всей души желаем, чтобы этот слух оказался справедливым и чтобы предприятие Т. Г. Шевченко сопровождалось полным успехом»[7].

Выставленный автопортрет был тут же, по совету Ф. П. Толстого, куплен великой княгиней Еленой Павловной. Сохранилось уведомление:

«Господин Шевченко приглашается пожаловать в канцелярию государыни великой княгини Елены Павловны в Михайловском дворце в пятницу 25 сего ноября от 11 до 2-х часов для получения денег, следующих за купленный ее императорским высочествам портрет.

23 ноября 1860 года».

Портрет был оценен в двести рублей. Невысокая плата за популярность, которую именитая покупательница надеялась таким путем снискать…

Но для целей, о которых писал Тимм, предназначался не этот, купленный великой княгиней.

Для лотереи впоследствии Шевченко сделал авторскую копию; она стала одной из последних его работ. Счастливый билет достался архитектору А. И. Резанову, который подарил свой выигрыш Василию Матвеевичу Лазаревскому — представителю семьи давних и искренних друзей поэта. Вырученные деньги — тоже двести — на этот раз пошли на издание, распространение «Азбуки».

Портретом, о котором писала Дорохова, был, вероятнее всего, именно тот оригинал, который купила великая княгиня. Продажа его оказалась делом трудным, тянулось оно долго. Деньги, во всяком случае, художник получил уже через месяц (или более) после того, как свадьба дочери декабриста состоялась.

Замышляя лотерею, он не мог объявить о ее истинном назначении: не только потому, что требовалось указать имя дочери Пущина — просто назвать «стесненную в средствах» невесту, доставив неприятное и ей, и жениху.

Своим поступком Тарас Григорьевич как бы благословлял декабристскую сироту Нину на жизнь жены и матери, на светлую и добрую дорогу.

Анна Ивановна Пущина в октябре 1860 года вышла замуж за Анатолия Александровича Палибина.

Они жили в Нижнем Новгороде.

«Мне осталось еще прослужить два года… до моего полупансиона… — писала Мария Александровна Е. П. Оболенскому. — И конечно эти деньги пойдут моим Анатолию и Нине и я в придачу: нянчить их малюток и умереть у них на руках. Я не дождусь этого счастья, не доживу до отставки».

Дорохову радует то, что молодые «живут друг для друга, как голубь с голубкой», что «Нина наша — редкая жена»[8].

Их дом по-прежнему открыт для хороших людей. П. В. Шумахер подарил Аннушке свою фотографию, сопроводив ее стихотворным обращением:

Желал бы очень посмотреть я, Как вы, прабабушка, семидесяти лет, На рубеже двадцатого столетья С немою грустию возьмете мой портрет… И если на него с улыбкой детской глядя, Ваш баловень, любимый внук Вас спросит: бабушка, кто этот толстый дядя? Скажите — это был мой друг[9].

Как и раньше, к Дороховой стекались все известия о декабристах. Стекались потому, что она спрашивала о них, интересовалась их судьбою. «Ради бога, напишите про наших…» — обращалась она к тому же Оболенскому.

И снова — о Нине. 14 июня 1862 г. Дорохова писала Фонвизиной:

«Я живу ожиданием… жду разрешения моей Нины…»

В письме какая-то тревога. Неосознанная, подспудная…

В начале 1863-го, на двадцать первом году жизни, Аннушки-Нины не стало. Горе же Дороховой представит любой.

«Смерть Нины меня согнула не только до земли, но я боюсь, чтобы не пригнула меня даже в преисподнюю, — пишет она друзьям. — Я что-то не умею молиться, так тяжко, что мочи нет. Я так ее любила. Она была так молода, так счастлива…»

Мария Александровна оплакивает свою воспитанницу, а мысли ее уже о Наташе.

«Милый ребенок…»

Это о дочери Нины.

«И бедная Наташа меня не утешает…»

А все же есть о ком и о чем заботиться. Значит, надо жить!

…Прожила она недолго — умерла в 1867-м…

* * *

Мне хочется узнать о них больше.

О Дороховой. Ее приемной дочери. Их доме, в котором запросто бывал Шевченко.

О судьбе портретов «нижегородских декабристок».

Передо мною письма из Исторического музея, из Пушкинского Дома, из Центрального Государственного архива Октябрьской революции, из Отдела рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина, из музеев Киева и Горького — ответы на посланные туда запросы об этих самых портретах.

Проверены десятки фондов — Шаховских, Болконских, Якушкиных, Фонвизиных, многих других. Обследованы экспозиции и запасники — тоже многие.

«Нет…» «Не найдено…» «Пока не обнаружено…»

Пока! Такая формулировка устраивает меня. Портреты были. Где-то, возможно, они есть. Их надо найти.

Не отысканы шевченковские письма к Дороховой и Пущиной.

Не прочтены — потому что не найдены — семейные бумаги, не исключено даже, что дневники, в которых могла идти речь о поэте-друге.

Относящееся к Марии Александровне и ее близким — все решительно, до малейших деталей — нас интересует, нам дорого.

Владимир Кандалов, Александр Черепанов

МУДРОСТЬ СТАРЫХ ПИСЕМ

В сутолоке бегущих дней мы часто упускаем важное, порой — неповторимое. Потом, как старики говорили, близок локоть, да не укусишь… Мы не ведем регулярно дневников, не особенно любим писать письма, наловчились в праздники поздравлять родных и друзей открытками, а в случае нужды предпочитаем телефонные разговоры и телеграммы. А зря! Обеднели… Ленивыми стали, хотя немало суетимся каждодневно. Но такая «деятельная жизнь» часто выступает как оборотная сторона обломовской лени.

Эти рассуждения невольно приходят на ум, когда вспоминаешь о Владимире Павловиче Бирюкове. С шестнадцати лет начал он собирать и записывать устно-поэтические произведения. Многочисленные хождения и поездки по Уралу и Зауралью позволили накопить огромное количество материалов, характеризующих жизнь и быт народа в прошлом и за годы советской власти.

Владимир Павлович Бирюков родился 22 июля 1888 года в с. Першино Курганской области. Большая часть его жизни связана с городом Шадринском.

В. П. Бирюков человек большой культуры. Он окончил Казанский ветеринарный и Московский археологический институты. Член Союза писателей СССР.

Бирюков — автор многих сборников и книг по устному народному творчеству Урала и Зауралья, сотен статей по вопросам истории, археологии, этнографии, языкознания. Им заново открыты имена многих писателей, связанных своей жизнью, творчеством с Уралом, записаны тысячи фольклорных текстов, составлен «Словарь народного языка на Урале»…

В. П. Бирюков хорошо знал историю края и его людей, которым он уделял значительную часть своего дорогого и далеко не бесконечного времени.

Нам посчастливилось в юности почти три года переписываться с ним. В 60-е годы мы оба писали стихи, пробовали их публиковать в газетах, участвовали в литературных диспутах и вечерах. Стихи учили нас прислушиваться к народной речи, чутко и свежо понимать родной язык. Многое в этом идет от В. П. Бирюкова, от его книг, выступлений и мудрых писем. Большая часть корреспонденции, к счастью, сохранилась.

Вот одно из первых писем Владимира Павловича:

«Полагаю, уже поняли важность собирания сведений о ранних шагах писателей. И я в 1903 году записал в своем дневнике такую мечту. Правда, сбылась она в несколько ином плане против тогдашнего желания, — по линии фольклора и краеведения.

В октябре 1936 года я встретился в Магнитогорске с молодой девушкой Л. К. Татьяничевой и записал с ее слов автобиографические сведения. А теперь кто эта Л. К. Т-ва?..

Видите, как важно ловить и «молодых», «начинающих».

В другом письме из Шадринска (28 апреля 1960 г.) не только о стихах одного из нас, но вообще, наверное, о стихах, Владимир Павлович откровенно высказался так:

«Вы трудитесь на стихотворном поприще. А ведь «выгоднее» на прозаическом. Даже больших поэтов стихи читаются мало. Считаю, что это — законное явление: надо сначала в школе воспитать вкус к стихам, а затем давать в них что-то и познавательное, но не одни «переживания». Признаюсь, я и сам не поклонник стихотворного дела, но навязывать своих мыслей никому не имею права.

Иное мое отношение к песне, но при условии, если она найдет хорошего композитора. Сколько у нас песен — изделий больших поэтов, а между тем не привились массе. Самое же главное, чтобы масса подхватила…»

И о том же в мае:

«Кстати, не подумайте, что я против стихов, — совсем нет, пишите и пишите… но и прозу не обегайте, — тоже полезно!»

Летом 1960 года характер нашей переписки несколько меняется. Может быть, Владимиру Павловичу было не до нас, но — чуткий и обязательный — он пишет:

«Только что собрался было написать Вам письмо, как случились большие события: и Курган и Челябинск прислали мне телеграммы, и все по поводу моего переезда. Потом разговоры по междугородному телефону, а в заключение ко мне приехал зам. директора Челябинской областной библиотеки по научной части Б. Т. Уткин с приглашением перебраться в Челябинск.

Сейчас гость еще раз детально знакомится с моим собранием, расспрашивает об условиях, на которых я бы перебрался в Челябу и проч.».

Относительно обязательности в корреспонденции Владимир Павлович 8 июня 1960 года писал:

«Существенный вопрос. В конце последнего письма Вы бросаете: «Кончаю, просто некогда расписываться. О, время, время!..» Скверно, когда переписка становится повинностью. Этого допускать никак не надо между друзьями. И вовсе не обязательно тотчас же отвечать на письмо, тем более, когда переписка чистая. Надо дождаться того времени, когда писать письмо станет потребностью, а не вымучивать из себя строки. Чем дальше не пишется, тем интереснее содержательнее получается.

Вы знаете, как я отвечаю на письма? Вновь читаю письмо друга, подчеркиваю красным карандашом те строки, на которые я должен откликнуться. Вот и теперь: уже в третий раз прочел Ваше последнее письмо, отчеркнул и по красным линиям отвечаю…

Третьего дня написал А. А. Шмакову письмо, где высказываю, что было бы полезно вызвать меня в связи с вопросом о переезде моем в Челябинск».

Решался важный вопрос, а он не забывал нас, делился с нами наблюдениями и своим богатым опытом.

«Хотел тотчас же ответить, да заболела жена (и продолжает страдать), так вышла заминка.

И еще была причина: надо было дождаться сегодняшнего числа, чтобы написать директору областной библиотеки, которая приглашает меня к переезду в Челябинск со всем своим добром. Я предлагаю вызвать меня между 5—10 июля, если только начальник областного управления культуры тов. Марченко будет в Челябинске. Об этом я написал и А. А. Шмакову. А если приеду, то буду выяснять условия переезда и работы с областной библиотекой»

(письмо от 30 июня 1960 г.).

С переездом Бирюкова в Челябинск вопрос так и не решился. Владимир Павлович остался в Шадринске. Он продолжал работать, продолжалась и наша переписка.

В апреле 1961 года он делится с нами своими заботами:

«…«Словарь народного языка на Урале» едва ли выйдет при моей жизни. В прошлом году его планировали в Курганском издательстве и отказались, — ведь весь словарь рассчитан на  ч е т ы р е  больших тома. Сейчас я стремлюсь размножить его через пишущую машинку и распространить по академическим библиотекам, чтобы хоть ученые-то могли пользоваться. Если осуществится мечта, то хотелось бы переписать в 20—25 экземплярах. Но когда и как, т. к. всего в работе свыше 1500 страниц машинописи? Одной бумаги сколько надо, а я ведь пока что живу только на пенсию, — печатаюсь мало и редко, т. ч. на гонорар надежды нет или мало. Мне скоро 73 года…

Записанные Вами слова мне известны с детства, а «бусый» к тому же встречается в «Слове о полку Игореве» (такое древнее слово!)»

Удивительно, как не сгорели наши уши от стыда! Ведь еще в школе «проходили» великое «Слово…», даже наизусть заучивали: «Боян бо вещий аще кому хотяше песнь творити…» После письма Владимира Павловича, умудренные его «шпилькой», снова вернулись к «Слову о полку Игореве», и теперь этот памятник русской культуры навсегда в сердце нашем.

Сегодня мы удивляемся, какой богатой, насыщенной жизнью жил в 1961 году Владимир Павлович Бирюков. Тогда же мы не удивлялись, видимо, просто не понимали этого. У Б. А. Ручьева есть строки: «И все-то в юности казалось проще — и звезды ближе и земля круглей…» Это, может, и о нас тогдашних. А В. П. Бирюков совершал тогда свой каждодневный подвиг. И находил время рассказать о своих делах нам:

«Ваши предположения относительно здоровья верны касательно трех последних дней (то и дело лежу), а о хронических недочетах, к которым привык, я уж не говорю.

У меня на столе гора писем, на которые я должен отвечать и отвечаю постепенно. Вот и Ваше письмо ждало очереди. Хотелось накопить больше интересного материала, чтобы поделиться им с Вами.

В конце мая и начале июня я был в поездке в Москве. Хотелось поучиться технике и методике хранения архивных литературоведческих и искусствоведческих материалов, чтобы положить их в основу Уральского архива литературы и искусства.

В Москве я пробыл недолго, всего шесть дней, — более быстро мог бы завершить все дела, но мешают московские расстояния, а учреждения, с которыми имел дело, находятся далеко друг от друга.

Последним по времени моего посещения был Центральный архив литературы и искусства СССР. Там неожиданно для меня поставили вопрос о создании на основе моего собрания Уральского филиала ЦГАЛИ. Весь вопрос теперь о месте этого филиала. Для жизни Шадринск-то меня устраивает, но для работы все же нужен областной город, пусть даже Курган. Так ставят вопрос в ЦГАЛИ и в Союзе писателей РСФСР.

В середине мая я устраивал выставку наиболее интересных материалов из своего собрания в Курганском педагогическом институте, для чего тот подавал для перевозки экспонатов свой автобус. Эту выставку я должен был повторить в Шадринском пединституте, о чем и сказал в ЦГАЛИ.

— Вот и хорошо: когда выставку устроите, сообщите нам, мы командируем к вам своего сотрудника, — сказал мне начальник ЦГАЛИ.

Шадринскую выставку я организовал несколько по иной программе, расширенной, да и выставочный зал был не чета курганскому. Сейчас я пропустил через выставку тех, кто интересовался, главным образом педагогов-заочников. Ректорат института просит оставить выставку до начала учебных занятий на всех курсах института (не раньше начала октября). Поэтому она еще не разобрана. Просит также обогатить ее такими материалами, которые могли бы быть особенно интересными для студентов.

Оставил я выставку и в тех целях, что если приедет представитель Центрального архива литературы и искусства, так чтобы было что показать.

На выставку приезжал собкор «Правды» по нашей и Челябинской областям писатель А. А. Шмаков. Он ставит вопрос о повторении выставки в Челябинске и, возможно, выставка там будет проведена в сентябре, когда челябинцы хотят отметить 225-летие своего города. Сейчас дело только за моим окончательным согласием, а для того я должен сообразить, что бы, заинтересующее челябинцев, я мог бы дать на выставку.

Вот чем я дышу, что работаю и что предполагаю работать.

Число моих книг и брошюр перевалило уже за три десятка, но вся беда в том, что издавались они в уральских местах и небольшими тиражами, быстро расходились преимущественно в тех областях, где издавались, а потому для широкого уральского распространения были недоступны»

(письмо от 20 июля 1961 г.).

…С тех пор прошло немало лет, сегодня мы удивляемся мужеству и подвижничеству Владимира Павловича. А тогда? В те годы? Тогда казалось, что Владимир Павлович бессмертен. Думалось — все впереди, при желании что-то можно и повторить. Только теперь стало понятным, что каждый миг жизни необратим. Вот письмо В. П. Бирюкова от 8 декабря 1961 года:

«Други мои!

Если бы у меня не тяжело больная жена, если бы не рыскать по городу в поисках продовольствия, если бы не пилить и не колоть дров, если бы не выгребать золу из трех печей и не топить их, если бы не убирать сугробов с тротуара и дорожек во дворе, если не делать множества предвиденных и непредвиденных работ по хозяйству, то сколько бы я написал «трудов» и писем ответных…

Чувствую, что у обоих у Вас трудностей в жизни и работе много, но не унывайте. Порой мне кажется, если бы не 74-й, а 47-й, то я бы искал трудностей, — они и закаляют и обогащают опытом».

За последние строки спасибо Владимиру Павловичу. Но начало письма. Оно обожгло наши души. И тогда один из нас пишет в Курганский обком комсомола. Вскоре пришел ответ:

«На Ваше письмо сообщаем, что в настоящее время комсомольцы автомеханического техникума повседневно оказывают помощь т. Бирюкову В. П. в обеспечении водой и распиловке дров. От какой-либо другой помощи он отказался».

Время брало свое. По письмам чувствуется, как Владимир Павлович устал. Вряд ли мы понимали это тогда… А он, несгибаемого мужества человек, поддерживал нас, молодых и физически сильных людей. И всегда говорил про свое Главное дело, которому посвятил всю свою жизнь без остатка. Одно из последних писем Бирюкова к нам весьма характерно:

«Други мои, Александр Алексеевич и Владимир Павлович!

Уж извините, что опять пишу Вам один и тот же текст письма. Отвечаю на затронутое в Ваших письмах.

Сказ о горе Иремель интересен, но надо было записать словами рассказчика, а также точно и полностью обозначить его имя, место записи и от кого он слышал (возраст!). Филолог знает это требование…

Сказка о Колчаке любопытна[10]. Чувствуется, что она — книжного происхождения. Случаев записи такого рода произведений, взятых из печатного молодой памятью участников гражданской войны, у меня было несколько. Весьма возможно, что печатный текст, будь то листовка или малотиражная газета, давно уже и безвозвратно утрачены, так этим увеличивается ценность воспроизведенного по памяти. Лично в моих записях присланного А. А-чем текста не имеется. Благодарю!..

Я давно и, с виду, немножко прихварываю, так что сегодня для голосования ко мне приходили с избирательного участка с урной. Беда неудобно быть стариком! Желаю Вам как можно дольше не стариться».

И еще вспоминается, а вернее никогда не забывается, заключительная строка из его письма от 12 ноября 1962 года:

«Ну, всего, всего Вам лучшего и больших удач в деле ловли крупиц народной мудрости!

Ваш Вл. Бирюков».

Вот и перечитаны мудрые старые письма. Снова мы встретились с Владимиром Павловичем Бирюковым, послушали его заветные мысли, воскресили память о былых днях, о большом патриоте Урала.

И жить хочется так, как он нам наказывал: любить великую Россию, свой родной Урал и вечно живое народное слово.

Леонид Саксон

НЕОПУБЛИКОВАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ АЛЕКСАНДРА ЗАВАЛИШИНА

Имя Александра Ивановича Завалишина (1891—1939) известно многим любителям уральской литературы. И не только уральской. Произведения этого талантливого художника завоевали самую широкую известность в конце 20-х — начале 30-х годов, когда он, будучи членом Всероссийского общества крестьянских писателей, выпустил в свет ряд прозаических сборников (крупнейший из них — «Пепел», 1928), а также написал пьесы «Партбилет» (1929) и «Стройфронт» (1930), поставленные московским Театром Революции. К сожалению, далеко не все из богатого наследия Завалишина дошло до современного читателя. Широкая публика, конечно, знает пьесу «Стройфронт» о героях Магнитки, постановку которой с успехом возобновил на уральской сцене Магнитогорский драмтеатр имени А. С. Пушкина. Известен также итоговый сборник Завалишина, выпущенный в 1959 году издательством «Советский писатель» (с тех пор его произведения не издавались). Ранние же произведения художника, знакомящие нас с бытом и нравами уральского города предреволюционной эпохи, произведения, которые царская цензура запрещала и к работе над которыми автор не вернулся после 1917 года ввиду более злободневных агитационных задач, остались неопубликованными, неизученными.

Путь Завалишина в литературу был трудным и сложным. Он начался в 1910 году в Оренбурге, где молодой автор вместе с Н. Афиногеновым выпустил сборник «Серый труд», через месяц конфискованный в магазинах из-за «крамольного» содержания. В сборнике был напечатан рассказ Завалишина «Душегуб и ведьма» — небольшая бытовая зарисовка, повествующая о темном мирке жадной мещанской семьи. Кружок молодых, революционно настроенных литераторов во главе с Н. Афиногеновым, куда входит и Завалишин, готовит новый сборник «Севы» (1913), а в нем — рассказ Завалишина «Жизнь, ты нужна». К этому времени им были уже написаны «Рассказ о былом», «Сын» («Из полицейской жизни»), близкие другому юношескому рассказу молодого прозаика — «Городничий XX века».

Ранняя проза Завалишина привлекла внимание известного русского писателя и библиографа Николая Александровича Рубакина, переписку с которым начинающий литератор завязал в 1913 году.

«Это от строчки до строчки истина, — сообщает Завалишин Рубакину в 1913 году. — Все в нем (рассказе «Победа добра» — Л. С.) написанное лично мною пережито, перечувствовано, передумано, потому что я являюсь не только автором, а, главное, героем этого рассказа».

По поводу второго рассказа, «Городничий XX века», в котором показана уже реальная обстановка заштатного города Оренбургской губернии и его властитель — паук-городничий, Рубакин отвечал:

«Вы близко изучили нравы такой среды, которая очень мало освещена в литературе… Далее, у Вас есть умение писать: хороший слог, есть наблюдательность… Вы писать можете, и я советую вам немедленно заняться опытами в этом деле, хотя бы ради практики в видах будущего»[11].

Он рекомендует начинающему прозаику рассказы Глеба Успенского, Льва Толстого, статьи Добролюбова, Писарева. Завалишин многое еще не умеет по-настоящему описать, сюжетно связать отдельные главы рассказа, но чувствуется, как овладевает молодой художник своим оригинальным стилем, своей темой, позднее ставшей для него главной во всем творчестве, в прозе и драматургии — темой будничной, повседневной жизни простых людей.

Знакомясь с неопубликованным наследием нашего земляка, убеждаешься, насколько конкретны, жизненны его впечатления, когда он идет от реального быта, от окружающей его действительности. Уже в «Городничем XX века» автор дает точные, язвительные характеристики героев, не менее отвратительных, чем будочник Мымрецов — герой Глеба Успенского (а Успенский и Чехов — любимейшие писатели Завалишина). Городок Крутодольск — настоящая вотчина городничего Тельникова и его подручного Тибирленко.

«Тибирленко был из малороссов, — повествует автор неторопливо, — служил в полиции около тридцати лет и знал весь город, как пять пальцев своей правой руки, из которых, однако, два совершенно не разгибались с тех пор, как он лет пятнадцать назад «учил» вора, да зашиб их о его голову…»

Сам городничий не уступает в стремлении «учить» народ взяточнику Тибирленко: до сотни избитых им людей врачи признали «безнадежными». Этот трус и подхалим живет в постоянном страхе, опасаясь возмездия, спит в подполе и держит рядом со своей постелью два револьвера. Буян Колька Константинов случайно задержал на улице двух воров, но квартальный первой части Аспиринский, провозившись с ними около получаса, отпустил их: все равно побьют друг друга и утром придут заявлять, а тут возись с каждым, допрашивай… Самого Кольку пытаются угрозами заставить вступить в полицию, когда же он наотрез отказывается, обвиняют в незаконном задержании воров без предписания начальства. Но, увы, ничто не вечно: городничий проштрафился, и ему приходится уходить в отставку, на пенсию. И на пенсии не унялся деятель порядка: принялся учить собак «полицейскому рукомеслу».

Рассказ отпечатан на машинке по правилам дореволюционной орфографии, с авторской правкой, и хранится в отделе рукописей Государственной библиотеки СССР имени В. И. Ленина в Москве. «Городничий XX века» датирован маем 1913 года. Не менее интересна небольшая пьеса «Крючки», отпечатанная типографским способом в одном экземпляре в ноябре 1915 года. На титульном листе два посвящения:

«С благоговением посвящаю дорогому учителю моему Н. А. Рубакину».

Второе — от руки — также выражает благодарность Завалишина своему первому литературному наставнику. И чуть ниже — лаконичные строчки:

«На основании закона от 20 марта 1914 года перепечатка воспрещается».

«Пьеса в одном действии из полицейской жизни», как определяет ее начинающий драматург, достаточно красноречиво показывает эту жизнь, чтобы о «Крючках» позаботился недремлющий закон, преградив им доступ в печать[12] и на сцену.

Завалишин показывает полицейский участок, где собралась довольно разношерстная компания.

Старый заключенный Кочедык монотонно читает выдержки из священного писания, со двора несутся вопли: «Не ори! не ори! а то я тебе глотку заткну!» — и долетает пьяная песня «Эх, полетим с тобой, кокунька, эх, во зеленый сад гулять!» Тем временем городовые Китаев и Коровин режутся в карты с арестантами Мошной и Сивым, причем жульничают все одинаково.

«Да ну тебя — должности разбирать, ходи, — обращается Сивый к Коровину, — что арестант, что крючок — все единственно: обоим вам грош цена…»

Действительно, хозяева участка ничуть не лучше своих подопечных, а если так — чего стоит власть, опирающаяся на таких блюстителей порядка, хочет сказать своим произведением молодой автор.

«Крючки», бесспорно, напоминают «Городничего XX века». Пристав первой части Апаринский напоминает Аспиринского, старшего городового зовут Тибирленко. Но если в «Городничем» характеры полицейских были почти не раскрыты, не говоря уже о характере Кольки Константинова, то в пьесе у каждого из них — свое лицо. Властный буквоед Апаринский, как сообщает автор в характеристике действующих лиц, — из духовенства, строг на вид, любит пофилософствовать, не прочь рассказать побасенку, и тогда забывает о своем высокомерии. Арестанты для него — не люди, а «дела». Пьяные Иванов и Чертоплясов подрались, но Апаринский негодует, что они успели помириться, когда уже составлен протокол.

«На них обоих тот протокол пойдет за нарушение тишины и порядка, — изрекает он. — Мирись вовремя, пока труда не положено на протокол».

Пристав не упускает случая поставить на вид своим подчиненным недостаточное рвение, высмеивает формалиста-доктора, который признал побои подследственного легкими, хотя от них человек погибает.

«Скажет: эскудитативное воспаление верхушек оболочки мозговых элементов двенадцатиперстной кишки… Он никогда не скажет, что от побоев умер…»

Тибирленко же на служебные дела обращает мало внимания: он больше занят своими. Старик кичлив и заносчив, но смешон — его привычка топтаться на одном месте словно подчеркивает всю его беспомощность и никчемность. Тем не менее городовые смеются над ним лишь за глаза: боятся доноса, ибо Тибирленко продвигается по службе, ябедничая исправнику на товарищей. Он прослужил в полиции тридцать пять лет, знает в городе всех и вся, но и его хорошо знают:

«Эх, братцы, чего он на базаре не делает, — благоговейно рассказывает городовой Б. — Как завоняет чесноком, бабы уже приноравливаются… Другая, смотришь, ягодой торгует, а пучок чесноку кладет на лоток… А посмотришь, когда идет домой: тут у него пучок, тут пучок, карманы полны всякой всячиной».

Совершенно ясно, что Б. не осуждает Тибирленко, он завидует его могуществу. Но более всего разговоров об исправнике, который лично на сцене не появляется. И его, как видно из рассказов, мучает страх, присущий Тельникову. Кучер исправника Хайдарка (тоже в чине городового) сообщает о двух револьверах и кровати в подполе — как случается тревога или бунт, исправник спасается туда… Хайдарка мечтает попасть в исправники, чтобы родная башкирская деревня носила на руках и встречала хлебом-солью. Но мечтам едва ли суждено сбыться: темная власть полицейщины кончается, и как ни безрадостна атмосфера в городе, уже чувствуются раскаты революционной грозы. Городовые избивают пьяного квасоторговца Лаптева под тоскливую песню со двора и молитвенное бормотание Кочедыка, и Лаптев остервенело кричит, забыв об осторожности:

«Девятьсот пятый год прошел вам благополучно — в народ стреляли, но теперь вам не пройдет даром! Рабочий класс на вас пойдет с дрекольями! Вам не миновать, наемники!»

О пьесах Завалишина писали многие, но ранние произведения драматурга обычно обходили молчанием. Исключение составляют рассказ «Городничий XX века» и пьеса «Крючки», содержание которых изложено в статьях А. А. Шмакова. Это произошло потому, что никто не ставил себе задачи проследить творческую эволюцию писателя на протяжении длительного времени. Следует сказать, что «Крючки» также нельзя отнести к числу зрелых произведений Завалишина: не раскрыты характеры арестантов, слишком явственна приверженность автора к классическим образцам сатиры. Но зарождение таланта всегда интересно, и способности будущего создателя «Частного дела», «Партбилета», «Стройфронта» — пьес, завоевавших широкую известность, — проглядывают уже в его юношеских опытах.

Обратимся теперь к послереволюционному творчеству Завалишина, которого не существовало бы, как не существовало бы блестящих произведений Фурманова, Бабеля, Островского, если бы не суровая жизненная школа — школа боев за Советскую власть. Большое неопубликованное творение Завалишина — пьеса «Платовка» — не будет нам по-настоящему понятно, если мы не коснемся биографических фактов, показывающих боевой путь писателя. Годы большой, серьезной учебы в Московском народном университете А. Л. Шанявского, начатой в 1915 году, прервал февраль 1917-го. По своей инициативе Александр Завалишин «разагитировал» две воинские команды на Сущевке и привел их в главный штаб на площадь Революции. Так началась его революционная биография. В августе семнадцатого Завалишин вернулся на родину, был избран казаками в войсковые секретари Оренбургского правительства Дутова, однако быстро разошелся с его политикой и, назвав ее «нечестной», сложил с себя полномочия.

В январе 1918-го будущий писатель стал членом президиума Оренбургского Совета казачьих депутатов, затем редактором «Троицких известий», а после восстания чехов жил в Томске, затем — в Нарымском крае. В Нарыме он организовал партизанский отряд, который 12 декабря 1919 года захватил власть в городе.

Летом 1920 года Завалишин вступил в РКП(б). За плечами его был уже изрядный опыт боев, утвердивших Советскую власть на Урале. Этот опыт и помог художнику создать цикл военных рассказов, опубликованных в 20-е — 30-е годы центральной печатью, — «Бабий бунт», «Фронтовик», «Три дня», «Пепел», а также пьесу «Таежные гудки» (1927) о борьбе партизан с колчаковщиной в Сибири.

Но мало кто знает, что безвременная смерть помешала драматургу опубликовать, пожалуй, самое зрелое из более поздних произведений, одну из самых масштабных его сценических работ — пьесу «Платовка» («Орлиное гнездо»), созданную, по-видимому, в 1937 году. Название родной станицы легендарного командарма С. М. Буденного (позже переим. в станицу Буденную Азово-Черноморского края) не впервые появляется на страницах произведений Завалишина. В 1936 году он публикует рассказ «Встреча с братьями», где создает образ сестры полководца — Татьяны Михайловны Лободиной. Ее простая повесть о батрацком детстве Семы, так напоминающая детство самого Завалишина (уроженца поселка Кулевчи Николаевской станицы Оренбургского казачьего войска), мягкий лиризм воспоминаний об отношениях Буденного с матерью, Меланьей Никитичной, привлекают внимание читателя. Тема Буденного близка автору не просто потому, что Завалишин — бывший батрак у богатых казаков, бывший партизанский командир, освобождавший Томск от колчаковцев: Буденный стал символом героизма всей крестьянской России, и не только он, но и его дом, его станица. В 1938 году издательство «Молодая гвардия» публикует очерк Завалишина «Хата Буденного»; кроме того, Завалишин работал во второй половине 30-х годов над киносценарием о Буденном, предполагая, что главную роль будет играть его друг — нар. арт. СССР Д. Н. Орлов. «Литературная газета» от 1 декабря 1937 года сообщает о подготовке пьесы «Платовка» коллективом Театра Революции. Однако по организационным причинам постановка не состоялась. О пьесе забыли, не сохранилось ни рецензий, ни отзывов на нее. Прошло много лет…

И вот передо мной — рукопись, отпечатанная на машинке, объемом в сто две страницы, извлеченная из недр ЦГАЛИ: фонд 613, Государственное издательство художественной литературы, опись 1, единица хранения 6394. На титульном листе — надпись от руки «В набор», неразборчивая подпись и дата: «27/XII—37 г.». В нижней части листа напечатано: «Гослитиздат. 1938». Все говорит о том, что пьесу готовились издать; в ЦГАЛИ же она попала из архива ГИХЛ. Имеется на титульном листе еще одна любопытная надпись от руки — о том, что секретариат Маршала Советского Союза тов. С. М. Буденного не возражает против издания и постановки в театрах СССР пьесы тов. Завалишина «Платовка». Подписано: «Адъютант Маршала полковник Аквилянов. Москва, 11/10—1937 г.» Видимо, Буденный лично знакомился с текстом и одобрил его, подобно тому, как он читал и печатно рецензировал пьесу Вс. Вишневского «Первая Конная» (1929).

Вишневского, как показывает полемика, развернутая в 1929 году журналом «Новый зритель», не волновал отдельный персонаж — «Иван, Петр или Сидор». Так же, как и Н. Погодин, В. Билль-Белоцерковский, Вишневский выступал за «монументальную» драму, охватывающую огромный период времени, где действует масса, толпа, где герои лишены даже имени. Слабый психологизм, «рваная» композиция, заторможенность действия, необходимая для разъяснения этого действия фигура Ведущего делались типичными недостатками советской драматургии. Завалишин сумел вовремя избавиться от этих недостатков; хотя предыдущая его пьеса «Стройфронт» построена по законам «монументальности», на сей раз он примкнул к лагерю А. Н. Афиногенова и В. М. Киршона, защищавших традиционную «камерность» действия. Эта «камерность», однако, не заслоняет широкого размаха событий гражданской войны, не ослабляет ветра времени, словно проносящегося над сценой, где стоит хата Буденного. И уж никак невозможно поставить «Платовку» на уровень низкопробных пьес некоторых крестьянских драматургов — например, Д. Чижевского с его «Голгофой» (1926).

С первых же страниц читателя захватывает стремительный темп действия, окружает толпа разноликих персонажей, каждый из которых индивидуален, ярко и точно выписан. Вот врываются в станицу белоказаки генерала Попова, по пятам преследуя красных, и струсивший пулеметчик Лапин вымаливает у них пощаду, прося станичников выдать спрятанный пулемет. Но жители Платовки молчат: совсем недавно на этом месте красные судили белогвардейца, который сжег живьем большевика Лобикова. Молчит и Меланья Никитична Буденная, в хате которой спрятано оружие. Ей вскоре придется отвечать на допросе Попову, у которого ее Сема когда-то батрачил, и она будет держаться твердо, не скрывая, кто ее сын, гордясь им, отвечая на вопросы афористичным народным языком. Генерал выглядит жалким в споре с простой крестьянкой о вековых устоях царской России.

«П о п о в. Не нами это установлено. Исстари веков такой порядок. Сам бог дал…

Б у д е н н а я. Вам дал, а нам только посулил»[13].

И окончателен ее суровый отказ склонить сына к предательству:

«Барин за барина — мужик за мужика. В поле две воли — чья сильнее?.. Моего благословения сыну к вам идти не будет… И сам он никогда не перейдет»[14].

Драматург, лично встречавшийся с М. Н. Буденной, используя ее воспоминания, покажет, как будут стрелять в нее озверевшие от отчаяния ротмистр Гейден и есаул Сказкин, видя, с какой надеждой она слушает далекий гул артиллерии. И мать, и всю семью спасет от гибели белоказак Лука, сорвавший замысел Попова взорвать при отступлении хату Буденного. Балагур и острослов, Лука вместе с тем «глыбоко берет» жизнь, задумывается о правде и кривде, особенно после того, как сам Буденный отпускает его из плена и дарит свой мундир — но чтоб больше не воевал за белых. Буденный показан в своем лагере многопланово: и три белые армии планирует разбить так же, как в юности отколотил трех пьяных казаков, и пляшет с бойцами, и прикрикнуть готов, где надо…

Многое еще можно было бы сказать о «Платовке» и о других неизданных произведениях Александра Завалишина, однако подробный разговор об этом требует специальных исследований, труда не одного человека, а многих — литературоведов, краеведов, историков. Будем надеяться, что исследования эти еще впереди.

Анатолий Белозерцев

ПЕСНЯ СБЛИЖАЕТ СЕРДЦА

Капелла «Металлург»… Не раз я слышал ее выступления, был на репетициях, встречался со многими ее участниками. Заметил: люди идут на репетицию празднично одетые, возбужденные, как на званую встречу с близкими друзьями.

В классе, едва они соберутся вместе, начинаются непринужденные веселые разговоры, шутки, звучит смех. Но вот входит маэстро — художественный руководитель В. Д. Стрельцов в строгом концертном фраке. В классе воцаряется тишина.

Стремительный взмах дирижерской руки — и комната заполняется нежными звуками… Начинается первая часть репетиции — распевание. Его можно сравнить с настройкой в оркестре. Но куда сложнее обычного этот особый «оркестр», ведь «инструменты» здесь человеческие голоса.

Бережно, чутко управляет ими дирижер, выравнивая звучание, тембр…

…Хорошо помню выступление капеллы летом восемьдесят первого, в День металлурга. Пожалуй, челябинцы впервые отмечали его так широко и торжественно. Стадион «Металлург» не мог вместить всех желающих. Под звуки духового оркестра мимо трибун прошли ветераны комбината, знатные сталевары, доменщики, прокатчики… А потом на ярко-зеленый ковер стадиона вышла академическая капелла, и над многотысячной аудиторией красиво и вдохновенно зазвучал стоголосый хор. Песни славили наш край, труд покорителей огня и металла.

В январе восемьдесят второго капелле исполнилось 25 лет. Друзей по искусству поздравили прославленные коллективы страны, известные композиторы, создатели народных хоров, музыкальная общественность города и области. С волнением выступали самодеятельные артисты в отчетном концерте.

Капелла подтвердила не только высокий исполнительский класс. Она доказала, что непрофессионалы — рабочие, служащие, студенты — могут быть отличными просветителями, пропагандистами музыки, хорового искусства, песенного творчества. Сейчас без капеллы «Металлург» невозможно представить музыкальную жизнь Челябинска.

В конце восемьдесят третьего года по Центральному телевидению выступали участники самодеятельности нашей области. Это было на открытии Всесоюзного фестиваля художественного творчества, посвященного 40-летию Великой Победы. Почетное право петь на этом празднике получила и челябинская капелла металлургов.

А начиналось все…

Зимой 1957 года перед делегатами заводской партийной конференции впервые выступил свой академический хор. Этот день участники капеллы и считают днем рождения коллектива. Создал его энтузиаст хорового пения Олег Свидзинский, а творчески утвердил опытный руководитель и дирижер Михаил Капланский. Около ста человек записалось в хор в первые же месяцы; в Доме культуры (тогда Дворца еще не было) даже не нашлось аудитории, которая вместила бы всех желающих петь. Некоторые из них не знали нот и совсем не были подготовлены к серьезной творческой работе, которую сразу же предложил молодой дирижер. Перед трудностями никто не спасовал, и вскоре все овладели музыкальной грамотой. Спустя полгода хор занял второе место на областном фестивале самодеятельного художественного творчества.

Потом поездки по стране, концерты в Свердловске, Перми, Ульяновске, Куйбышеве, Волгограде, Ростове, Одессе… И, наконец, творческие отчеты в Москве и в концертном зале Ленинградской государственной капеллы имени М. И. Глинки — «цитадели русского хорового искусства».

Кандидат искусствоведения А. Виханская писала в одной из ленинградских газет:

«Казалось бы, что в стенах, где выступило столько прославленных в мире хоров, в зале, где дирижировали Балакирев и Направник, где помнят замечательных мастеров русского хорового искусства, уже трудно удивить хорошим исполнением. Тем не менее и поныне нередки случаи, когда вдохновенное пение хора вызывает горячее одобрение слушателей. Так произошло и в один из недавних вечеров, когда перед ленинградскими любителями музыки предстала челябинская народная капелла «Металлург». Крупный, сильный по вокальным данным участников челябинский хор покоряет не только красотой и полнотой звучания отдельных партий, но и слаженностью, гармоничностью их сочетания. Уже сейчас можно сказать, что капелла «Металлург» — явление примечательное».

Затем уральцы участвовали в фестивале хоровых коллективов «Таллин-72», посвященном 50-летию образования СССР. Это был первый Всесоюзный конкурс академических самодеятельных хоров, где капелла получила звание лауреата, бронзовую медаль и специальный приз Союза композиторов Эстонии «Лучшему рабочему хору конкурса».

Не успели остыть впечатления от таллинского фестиваля, а челябинцев ожидала ответственная поездка за границу — на Всевенгерский фестиваль рабочих и молодежных хоров. Сюда съехались коллективы из Польши, Чехословакии, ГДР, Румынии, Италии, Швеции и других стран. Советский Союз представляла капелла «Металлург».

— Открытие фестиваля проходило в Большом зале музыкальной академии, — вспоминает о тех днях руководитель капеллы Валерий Дмитриевич Стрельцов. — Ему предшествовало волнующее шествие хоров по улице Маяковского. Представьте себе такую картину: по улице идут сотни певцов. Одна песня сменяет другую. Вот немецкие рабочие запевают песню солидарности Ганса Эйслера… Звучит венгерская революционная песня. Это проходит хор «Вандор»… А вот над улицей звенит «Москва моя, страна моя, ты самая любимая». Это поем мы. Впереди группы — Николай Беер, рабочий металлургического комбината. Высокий, плечистый, он несет транспарант, на котором написано: «СССР. Челябинск. Капелла «Металлург»… А потом хоры разных стран объединяются, и на улицах Будапешта мощно звучит «Смело, товарищи, в ногу». Песню поют на разных языках, а люди, стоящие на тротуарах, на балконах домов, аплодируют, улыбаются, поднимают руки в приветствии…

Челябинцы выступали в рабочих коллективах Будапешта, участвовали в песенном фестивале металлургов в Мишкольце. Основное выступление капеллы состоялось в музыкальной академии, где уральцы пели вместе с венграми. В память об этом событии участники хора хранят Большую почетную грамоту Всевенгерского совета профсоюзов и Большую медаль лауреата фестиваля в Мишкольце.

А дальше — новые конкурсы и новые победы.

В 1979 году «Металлург» вместе с лучшими хоровыми коллективами страны участвовал в торжествах, посвященных 100-летию со дня основания Русского хорового общества, выступил в Кремлевском Дворце съездов.

За двадцать семь лет участники капеллы исполнили свыше двухсот произведений, дали более восьмисот концертов. Но самое главное — этот коллектив вовлек в прекрасный мир искусства сотни людей — тех, кто пел и поет в ней, и тех, кто, слушая его выступления, приобщается к замечательной культуре хорового пения.

С первых дней основания капеллы поет в ней Анатолий Тарасов. Еще в ПТУ он занимался в художественной самодеятельности. Летом пятьдесят седьмого года он был участником VI Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Москве. С той поры и не расстается с хором. Тогда же здесь зазвучали голоса супругов Ботовых — Милы Михайловны и Николая Андреевича, вслед за ними сюда пришли их сын и невестка.

Более двадцати лет в капелле нагревальщик колодцев третьего обжимного цеха Евгений Савилов, машинист крана этого же цеха Валерий Гейман и резчик металла «Вторчермета» Виктор Черкащенко. Хор сблизил их, теперь они неразлучные друзья.

Раиса Яковлевна Кужева — тоже ветеран хора. О своем увлечении песней она говорит охотно:

— Петь я начала, можно сказать, с пеленок. Помню, в детском садике мы с удовольствием напевали песенку: «Мы — матрешеньки, все — хорошеньки…» А потом, уже в школе, я встретилась с уральским композитором Иваном Шутовым. Очень понравились мне его песни, такие нежные, задушевные. Тогда и увлеклась по-настоящему и музыкой.

Любят и ценят в коллективе за веселый нрав Урала Сафиуллина. Обладатель красивого тенора, он обогатил репертуар музыкой башкирского народа. Песня З. Исмагилова «Долины Уральских гор» в обработке В. Стрельцова пользуется неизменным успехом у слушателей.

— Во время нашего выступления во Дворце химиков в Уфе мы исполнили эту песню на башкирском языке. В зале раздался шквал аплодисментов, — рассказывает Урал. — После концерта к нам подошла супружеская чета. Пожилой башкир сказал: «Я думал, русский человек не понимает наши песни. Ошибся, однако… Ай, якши, хорошо! Совсем молодец! Как настоящие башкиры пели. Рахмат!..»

Да, славятся своим мастерством участники капеллы «Металлург». Не случайно ведущие специалисты по хоровому пению считают этот коллектив одним из лучших народных хоров в нашей стране. Высокое признание! Как же челябинской капелле удалось завоевать его? Ведь профессиональных певцов здесь нет, в ней поют металлурги, врачи, преподаватели, студенты. В чем секрет их творческого успеха? На мой взгляд, в тех высоких требованиях, которые предъявляет руководитель к участникам хора. Это — главное! В. Д. Стрельцов стал заниматься с этим коллективом в середине шестидесятых годов, сначала был хормейстером и дирижером, а затем и возглавил его. С той поры и по сей день (почти двадцать лет) он постоянно — каждую среду, пятницу и воскресенье — проводит репетиции. А ведь у него немало и других забот — творческих, организационных, он — художественный руководитель Челябинской областной филармонии.

Валерий Дмитриевич неистово влюблен в хоровое пение. Как-то он заметил:

— Хор — это самый надежный хранитель и лучший пропагандист истинно народной песни. Ведь наша русская песня — не бабочка-однодневка, она глубоко волновала и будет всегда волновать людские сердца…

В этом участники капеллы убеждались не раз.

В середине мая восемьдесят третьего в Челябинск приехали самодеятельные творческие коллективы с Ворошиловградщины: духовой оркестр шахтерского города Ровеньки и лауреат Всесоюзного и республиканского фестивалей, дипломант ВДНХ СССР и Украинской ССР заслуженная хоровая капелла Дворца культуры имени В. И. Ленина Ворошиловградского тепловозостроительного завода (художественный руководитель и дирижер И. Браверман). Духовой оркестр встречался с шахтерами области, а капелла — с челябинскими металлургами.

Песни Украины пришлись по душе уральцам — каждый номер они награждали горячими аплодисментами, цветами. А потом состоялась творческая встреча двух хоровых коллективов. Ворошиловградцы и челябинцы интересовались, как проходят их репетиции, концерты, делились своими замыслами. Валерий Дмитриевич Стрельцов сказал гостям:

— Ваши выступления очень понравились нашим металлургам. Приезжайте еще!

— Спасибо! Обязательно приедем. Но прежде вы побывайте у нас…

И вот в конце мая челябинцы вылетели на Украину. В Ворошиловград прибыли глубокой ночью, утром прямо в фойе гостиницы, как всегда, собрались на репетицию. На следующий день предстояло выступление. После экскурсии по городу снова репетиция. И руководитель, и участники капеллы хорошо понимали: хор должен быть постоянно в форме.

Вечером во Дворец культуры строителей пришли послушать челябинцев рабочие, студенты музыкального училища, участники хора ветеранов и хоровой капеллы тепловозостроителей, которая всего лишь неделю назад вернулась из поездки на Урал.

С волнением открыла творческий вечер художественный руководитель Дворца культуры челябинских металлургов Алевтина Андреевна Розенфельд:

— Дорогие друзья! Вас приветствуют посланцы Южного Урала. Выступает лауреат Международного и Всесоюзного конкурсов рабочих хоров — народная капелла «Металлург». Художественный руководитель — заслуженный работник культуры РСФСР Валерий Стрельцов. Хормейстеры и дирижеры — Элла Журба и Леонид Еремин.

…Муров. «Набатные молчат колокола». Из оратории «Бессмертие века». Стихи Владимира Фирсова.

В зале раздались нежные, тонкие голоса — это пролог. Потом они слились в единый могучий хор, который зазвучал мощно и волнующе. Казалось, огромные волны океанского прибоя бушуют под сводами Дворца…

А потом звучат «Соловушка» Чайковского, «Венецианская ночь» Глинки, «Тихая мелодия» Рахманинова, «Жаворонок» Калинникова, русская народная песня «Вниз по матушке — по Волге» в обработке Свешникова… И после каждого номера — дружные аплодисменты и яркие живые розы. Челябинцы никогда еще не получали в награду за свои выступления столько цветов.

— Наши области — Ворошиловградская и Челябинская — соревнуются. Соревнуются не только в производстве, но и в искусстве, — сказал после выступления капеллы представитель Ворошиловградского облсовпрофа Александр Михайлович Красильников. — Недавно в Челябинске побывали два наших творческих коллектива. Сегодня вы, уральцы, начали свои концертные выступления на украинской земле, порадовали нас истинным искусством…

Ворошиловградская земля!.. Продутая сухими ветрами, опаленная степным зноем, политая кровью многих поколений… С особым волнением челябинцы ждали встречи с ней.

…26 июня 1941 года. Шел пятый день Великой Отечественной войны. Они стали героями этого трудного дня. В 10 часов 30 минут командир краснозвездного бомбардировщика Николай Гастелло и его экипаж — штурман Анатолий Бурденюк, бортмеханик Григорий Скоробогатый, стрелок-радист Анатолий Калинин поднялись в раскаленное от зенитных выстрелов небо. На одном из шоссе обнаружили колонну вражеских танков и автомашин, направляющихся к линии фронта. Не пустить их к передовой — таков приказ командования! Но зенитный снаряд попал в бомбардировщик, машина загорелась. Прыгать с парашютом — наверняка попасть к фашистам в плен. И тогда капитан Гастелло вместе с экипажем решили направить горящий самолет на скопление вражеской техники. Так вместе с боевыми друзьями погибли воспитанник Ворошиловградского училища летчиков имени Пролетариата Донбасса Николай Гастелло и его штурман, выпускник Челябинского военного авиационного училища Анатолий Бурденюк. Их объединило Бессмертие…

На второй день уральцы выехали в Краснодон.

Невольно вспомнилось, что в 32-м ПТУ Челябинска, где они выступали с концертом, им показывали любительскую фотографию, на которой запечатлена мать Любы Шевцовой — Ефросинья Мироновна — во время встречи с учащимися. Фотографии этой лет пятнадцать, не меньше. Уже нет Ефросиньи Мироновны, но те, кто слушал в 32-м училище ее волнующий до слез рассказ о дочери, до сих пор помнят о ней.

В музее «Молодой гвардии» — тишина. Здесь фотографии юных героев, их похвальные листы, аттестаты зрелости, комсомольские билеты, личные вещи. Здесь листовки, которые они печатали тайно от гитлеровцев на гектографе, пистолеты и гранаты, с которыми ходили на боевые задания. И — фотокопии надписей, оставленных подпольщиками в краснодонской тюрьме.

«Мама, тебя сейчас вспомнила. Люба». Это последнее обращение Любы Шевцовой к самому любимому человеку на земле.

— За Краснодон сражались и мои земляки — бойцы башкирской стрелковой дивизии, которую сформировали из уральцев в Уфе, — задумчиво сказал Урал Сафиуллин.

А потом челябинцы побывали в другом шахтерском городе — Ровеньки, с которым так же тесно связана судьба молодогвардейцев. Здесь, вблизи станции Картушино, в январе сорок третьего гитлеровцы арестовали Олега Кошевого. Сюда же для дальнейших допросов привезли из Краснодона Любу Шевцову, Дмитрия Огурцова, Виктора Субботина, Семена Остапенко.

Сырой мрачный подвал городской больницы. В 1942—1943 годах тут находилось фашистское гестапо. Как ни изощрялись гитлеровские палачи в своих допросах и пытках, они не смогли сломить волю юных патриотов. Свидетельство тому — надписи, оставленные ими на неоштукатуренных стенах:

«Умираю за Родину, но как чертовски хочется жить».

«Живые, отомстите за нас».

«Лучше умереть стоя, чем жить на коленях».

А в самом центре Ровеньков — могила расстрелянных комсомольцев. На ней воздвигнут скромный обелиск. У подножия его — цветы. Здесь уральцы возложили и свои…

В обеденный перерыв на 7-й ордена Трудового Красного Знамени шахте имени М. В. Фрунзе капелла выступила с концертом. После всего увиденного и пережитого как-то особенно мужественно и волнующе звучали голоса участников хора. Это свое выступление они посвятили памяти бессмертных героев-молодогвардейцев.

«Наш паровоз, вперед лети!..» Каждое утро с этой знакомой мелодии Ворошиловградское радио начинает свои передачи. А на современной эмблеме города изображен устремившийся вдаль тепловоз. Это не случайно. Ведь тепловозостроительный завод имени Октябрьской революции — крупнейший не только в нашей стране, но и в Европе.

Уральцы побывали в корпусе сборки и сами видели, как рабочие умело, даже виртуозно собирают краснобоких красавцев для Сирии, Кубы, мощные локомотивы для строителей БАМа. Каждый из этих «бамовцев» состоит из трех-четырех секций. Мощность — 8—12 тысяч лошадиных сил!

— Скажите, а челябинский металл вы получаете? — поинтересовался прокатчик Валерий Гейман.

— Конечно, — ответил начальник корпуса. — Мы получаем детали, узлы и заготовки с трех тысяч предприятий, в том числе и с вашего. Должен сказать, на вас, уральцев, не обижаемся. Ваш металл надежно служит в локомотивах!..

В перерыв капелла выступила перед рабочими сталелитейного цеха. Народу в красном уголке было немало. Сталелитейщики пришли послушать песни о России, о далеком горном Урале.

— Мы любим песни, — говорили рабочие после концерта. — У нас частенько выступает заводская капелла. А сегодня приехали вы. Ваши уральские песни нам очень понравились!

А вечером еще один концерт — во Дворце культуры имени В. И. Ленина, на вечере трудовой славы, посвященном 70-летию чугунолитейного цеха. В огромном зале звонко и вдохновенно звучали песни рабочего Урала. И снова — букеты ярко-огненных роз.

Перед возвращением на Урал участников капеллы приняли в облсовпрофе.

— Дружба ворошиловградцев и челябинцев родилась всего несколько лет назад, но у нас уже прочные экономические связи, — сказала в своем выступлении секретарь облсовпрофа Валентина Григорьевна Кривошапко. — Сейчас устанавливаются связи культурные, творческие. В гостях друг у друга побывали донецкие и уральские писатели, они выпустили прекрасный поэтический сборник «Рабочее созвездие». Символическое название! А теперь вот обменялись визитами дружбы хоровые капеллы. Мы желаем этой дружбе крепнуть и процветать!..

— Наверное, трудно найти коллектив сплоченнее, монолитнее, чем хор, — заметил на этой встрече Валерий Дмитриевич Стрельцов. — И не случайно одними из первых подружились два наших хоровых коллектива. Значит, нашей дружбе, действительно крепнуть, во имя нашего же творческого роста. Когда у нас побывала с концертами ваша капелла, мы полюбили задорные и певучие украинские песни, некоторые из них включили в программу. В свою очередь, мы привезли вам замечательные песни Урала. Мы дарим их партитуры и надеемся, что они обогатят ваш репертуар…

Расставались большими друзьями.

И когда воздушный лайнер поднялся в густо-синий прозрачный проем неба, кто-то вдруг предложил:

— Давайте, хлопцы, споем!

— А можно тут петь? — засомневался хормейстер.

— Вам можно! — весело ответила стюардесса, красивая, черноглазая дивчина.

И в обоих салонах «ТУ-134» приглушенно, вполголоса зазвучала «Песня о Магнитке», которую еще накануне, во время прогулки на катере по Северному Донцу, челябинцы пели вместе с ворошиловградцами. И там, над неширокой степной рекой, и здесь, высоко в небе, словно эхо, неслась полюбившаяся песня:

В сердце я навек сохраню Искреннюю преданность вам, Братья по судьбе, Братья по огню, Братья по горячим делам!

Возможно, в эти мгновения кому-то вспомнились ворошиловградский летчик Николай Гастелло и его штурман из Челябинска Анатолий Бурденюк, направившие объятый пламенем бомбардировщик в колонну вражеских танков… А здесь, на борту самолета, эту песню с каким-то особым подъемом пели челябинские металлурги Валерий Гейман и Евгений Савилов, которые уже не первый год на мощном блюминге катают для ворошиловградцев раскаленные слитки металла… И слова крылатой песни, звучавшей в эти минуты, приобретали для всех особый смысл, становились еще ближе и дороже:

Братья по судьбе, Братья по огню, Братья по горячим делам!..